Антология советского детектива-43. Компиляция. Книги 1-20 [Данил Аркадьевич Корецкий] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Корецкий Данил Свой Круг - Принцип каратэ.



О ЛЮДЯХ «СВОЕГО КРУГА»

Уголовное дело — это более или менее аккуратно подшитый набор бумаг — протоколов и постановлений, запросов и справок, характеристик и заключений. Чтение всех этих бесчисленных «рассмотрев, установил...», «считая собранных доказательств достаточным, постановил...», «принимая во внимание и руководствуясь ст. ... УПК РСФСР...» — как правило, не представляет увлекательного занятия.

Работа следователя весьма далека от расхожего представления о ней как о бесчисленной череде погонь, перестрелок и щелканья наручников. В поединке «следователь — преступник» победа зависит не от того, кто быстрее бегает, а от того, кто умнее и на чьей стороне правда. Не каждому дано за кипой исписанных разными (чаще — малоразборчивыми) почерками листов бумаги увидеть живых людей, их судьбы, сложности их взаимоотношений. Еще меньше таких, кто в состоянии не только увидеть сам, но и показать увиденное другим.

Данил Корецкий принадлежит к числу тех, кто умеет и увидеть и показать, Повести Корецкого берут читателя не хитросплетением интриги, сложностью разгадки сакраментального вопроса «кто убил?». Главное у Корецкого — не занимательность сюжета, а правда отношений, разоблачение ржавчины души — бездуховности и ее порождения — вещизма. Если место жизненных идеалов у человека замещается штанами с изображением зарубежного флага на известном месте, японской стерео- и видеоаппаратурой, автомобилем, люкс-кооперативной квартирой и т. д. и т. п., то он в значительной мере утрачивает свою человеческую сущность. Плохо здесь не то, что человеку этого хочется, он это достает и этим пользуется, Наша революция была совершена не для того, чтоб в мире не было богатых, а для того, чтобы не было бедных. Но для этого нужно, чтоб все эти блага были результатом труда, притом общественно полезного (это может быть и не обязательно работа на государственных предприятиях, в учреждениях или организациях; это может быть и работа в кооперативе, и индивидуальная трудовая деятельность, но непременно общественно полезная!), иначе обогащение одних неизбежно произойдет за счет кого-то другого. Пусть будет у человека столько пресловутых джинсов (бриджей, «бананов» и т. п.), столько автомобилей, комнат, магнитофонов, сколько ему нравится и сколько ему хочется, было бы прекрасно, если бы каждый мог завтракать, обедать и ужинать в лучших ресторанах (в конце концов там вкусно кормят, да и жены будут довольны — не надо мыть посуду).

Плохо, когда все эти атрибуты хорошей жизни становятся самоцелью, заслоняют все остальное. «Нужно есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть», — говорили древние.

Собственно говоря, эта идея и объединяет обе повести. Первая из них — «Свой круг» — детектив. В ней идет речь о расследовании убийства. Главный герой, как и положено в детективе, — следователь. Вторая, хотя в ней в конце и упоминается об убийстве, к детективному жанру все же отнесена быть не может. При всем их различии обе повести об одном — о бездуховности и вещизме.

В первой из них удачна параллель — пересказ фантастической повести, которую урывками читает следователь. В ней идет речь о «псевдосах» — нелюдях с человеческой внешностью, но звериной сутью. Человек только тогда остается человеком, когда вещи служат ему, а не он вещам. Параллель о «псевдосах» — ключ и к «Своему кругу» и к «Принципу каратэ». В сущности, обе — о «псевдосах». О «псевдосах», принявших на вооружение «принцип каратэ» — жестокий, подчиняющий все силе, снимающий внутренние ограничители на пути к вседозволенности. «Псевдосы» живут среди нас, рядятся в наши одежды, говорят на нашем языке. Но нет и не может быть у них настоящего творческого взлета, настоящих чувств и переживаний.

«...Понятия, которыми двигалось нравственное развитие и достижение лучших отношений общежития, — не то чтобы... упразднены, а незаметно и постепенно утрачивают свои ясные очертания и заменяются суррогатами, в которых есть все, исключая истинную сущность того, на место чего их стремятся поставить. Так, например, доброта заменяется суррогатом, называемым чувствительностью, чувство чести заменяется самолюбием и тщеславием; любовь и праведное негодование уступают место симпатии и уклончивому несочувствию; на место долга усаживаются польза и удобство...» —

писал в одном из своих очерков А. Ф. Кони. Ложь — питательная среда для «псевдосов», способ существования. Луч правды — главное оружие в борьбе с ними.

«Затаившиеся «псевдосы» опаснее хулиганов и грабителей, которых за версту видно. «А вот замаскированная сволочь, чистенькие оборотни — куда опасней! Не только обворовывают нас — души высасывают, уродуют людей, калечат...

...Сколько пацанов завидует барменам, кладовщикам, закройщикам! Не летчиками мечтают стать, не космонавтами, там учиться долго надо, математику проклятую осиливать и вообще — риск, перегрузки. А здесь — раз, и в дамках!» —

возмущается Корецкий устами практиканта Валька.

Одним из худших результатов тех застойных явлений в нашей общественной жизни последних лет, о которых говорилось на XXVII съезде КПСС, было искажение нравственных ценностей, притупление нашего гражданского самосознания, нашей реакции на происходящие вокруг события. Мы сами обеспечили «псевдосам» вольготную жизнь, стараясь не замечать, не видеть, не отличать их от нормальных людей.

«Не штука — отличить, нужно желание отличать! А оно, вишь, — «не принято!», Вот и жируют расхитители в открытую, никто не спрашивает: на какие деньги, подлец ты этакий? Ждут», —

говорит в «Своем круге» старый следователь Лагин.

Социальная мимикрия и впрямь, как правило, не бывает изощренной. Сколько раз, глядя на заведомого жулика-соседа, одевающегося и объедающегося явно не по зарплате, сиживая с ним за одним столом, позволяя подвозить себя на работу на сверкающем хромом немыслимой заграничности лимузине, пользуясь его услугами, чтобы «достать» что-либо интригующе дефицитное, мы прикрывались от вопрошающих взоров собственной совести фиговым листком неведения и бессилия: дескать, не пойман — не вор, «откуда мы знали?», «а что мы могли?». В том и дело, что понимали — «карлик, он и на ходулях — карлик!» — и могли: как минимум «отторгнуть негодяя, не общаться с ним, руки не подавать, — испокон веку известно, как обходиться с проходимцами».

Не сразу человек становится «псевдосом». Начав с мелких пакостей окружающим, Валерий Золотов — антигерой «Адмиральского кортика» — дозревает до убийства. Геннадий Колпаков — молодой ученый, увлекшийся каратэ («Принцип каратэ»), бывший вначале хранителем рыцарских традиций среди каратистов, превращается в делягу, для которого материальное преуспевание оказывается дороже и науки и даже родной матери. Оба терпят крах: Золотов арестован и осужден, гибнет в автокатастрофе Колпаков. Крах этот закономерен. Мыльный пузырь золотовского благополучия и внешней респектабельности не мог не лопнуть. Это могло случиться раньше, могло — позже, но не случиться не могло. Преступник всегда в проигрыше, он проигрывает еще, как говорится, «до свистка», потому что «не на ту лошадь ставит». Конец Золотова предрешен. Невеселая тюремная жизнь — оборотная сторона медали нетрудовых «роскошеств». Но также предопределен оказался и конец Колпакова, недаром ему все время снился этот спуск с красными тревожными огнями — тот самый, на котором так бесславно закончится его жизнь. Он слишком далеко зашел в уступках самому себе, слишком поздно понял, что «умение голой рукой раздробить кирпич вовсе не делает человека всемогущим, не возвышает над окружающими». Причина катастрофы — неисправные тормоза, которые не отрегулировал его же, Колпакова, ученик и последователь, занявшийся ремонтом машины более выгодного клиента. Так, изменив, предав самого себя, Колпаков, воспитавший ученика по своему (изменившемуся) образу и подобию, себя же и уничтожил.

Корецкий точен в деталях. В его повестях много узнаваемого. Атмосфера в районной прокуратуре, взаимоотношения с начальством, с коллегами, с работниками милиции — все выписано очень точно. Я уж не говорю о том, что расследование у Корецкого происходит в полном соответствии с законом, чем выгодно отличается от большинства современных авторов детективных произведений, у которых чуть ли не признаком хорошего тона стало изображать деятельность следователя и суда в полном отрыве от установленного законом порядка, изобретая неведомые отечественной практике методы расследования и формы судебного рассмотрения дел. Истоки точности и узнаваемости в том, что Корецкий — профессиональный юрист, кандидат юридических наук. Он сам был, что называется, «в шкуре» своего героя, — работал следователем районной прокуратуры, расследовал ряд интересных и непростых уголовных дел, причем о некоторых из них писал — его очерки помещала и центральная печать.

В какой-то мере биографичны и многие страницы его повестей. Трудно судить о будущем молодого писателя, предрекать успехи или поражения на трудном литературном пути. Но хотелось бы пожелать, чтобы и в дальнейшем Д. Корецкий был в своей прозе честен, бескомпромиссен по отношению к негативным сторонам нашей действительности.

Думается, эта первая большая книга его будет встречена читателем с пониманием и теплотой.


Ю. А. КОСТАНОВ,

кандидат юридических наук,

старший прокурор Управления

по надзору за рассмотрением

уголовных дел в судах

Прокуратуры СССР

СВОЙ КРУГ


БАРКЕНТИНА «КЕЙФ»

Некоторое время я смотрел в окно на проплывающие мимо лесные пейзажи, включенные непостижимой логикой административно-территориального деления в «условную» городскую черту. Сквозь толстое запыленное стекло окружающий мир казался блеклым и однотонным, и я вдруг это остро почувствовал. Устал?

Откинувшись на жесткую спинку, достал из портфеля принесенную наконец Вальком пухлую, карманного формата, зачитанную книжку.

«...Сон этот преследует меня уже много лет: маленький леданец в грубом кожаном жилете и смешной островерхой шапке — не под прозрачной крышкой холодильной камеры, а в природных условиях, среди прекрасного ландшафта, под ярким рыжим солнцем, вышедший из-за голубого холма нам навстречу; устремившийся к нему обреченный Горик и я — ничего не подозревающий, благодушный, с вяло висящими руками, н е  у с п е в ш и й...»

Обожаю фантастику, только книги достать удается редко, да и некогда, так бы и читал целый день, еще бы лечь и вытянуться... Но на следующей станции надо выходить. Людей в вагоне было немного, понятно — будний день, и я расслышал, что сидящие через проход Валек с Петром толкуют о разных республиках и населенных пунктах, окладах и перспективах на жилье, упоминают названия учреждений нашей и смежных систем и горячо обсуждают, стоит ли «надевать погоны», если да, то какие. Дело понятное — после преддипломной практики неминуемо последует распределение.

Я пересел к ним.

— Определяйтесь в адвокаты. Лица свободной профессии, а заработки — дай бог каждому!

Валентин скривился.

— Штаны протирать да с каждой мразью за ручку здороваться! Не в деньгах счастье...

В своем максимализме он был последователен. Суждения — на крайностях, условности — в сторону. Знакомясь, удивил: Валек. Обычно пятикурсники подчеркивают свою зрелость, рекомендуясь по имени-отчеству. Вот Петр — попробуй назови его Петрушей!

— А ты, Петр, не определился еще?

— Заработок тоже не последнее дело. А как с подзащитными здороваться — каждый сам выбирает. Но следствие интересней...

Здравый, рассудительный ответ. Они одногодки, но заметно отличаются уже сейчас. Один — живой, непосредственный, отвечает не задумываясь, не боится обнаружить свое мнение; одет спортивно-небрежно, как большинство сверстников. Другой — степенный, основательный, высказываться не торопится, взвешивает слова, прикидывает — придутся ли к месту, понравятся ли; учитывает, что по одежке встречают: туфли, брюки, рубашка — все официально-делового стиля, чуть похолодает — обязательно наденет пиджак и галстук.

Настрой перед распределением у них вроде бы одинаковый, но я мог с уверенностью сказать — Валек станет следователем или скорее всего сыщиком. Петр наверняка займется правовой работой в народном хозяйстве: начнет юрисконсультом, со временем возглавит юротдел, а может, поднакопив опыта, переберется в арбитраж или пробьется в коллегию адвокатов. Мало ли где интересней!

— Собирайтесь, следопыты, не то пропустим остановку!

Валек пружинисто вскочил, резко откатил дверь в тамбур, первым выпрыгнул на перрон. Следом и мы спустились на чистую бетонную платформу.

Пахло свежестью, станция была пуста, только возле кассы девушка в белом передничке продавала мороженое. Через секунду возле нее маячила рыжая шевелюра, выгоревшая ковбойка и линялые джинсы Валька́. Когда мы перебрались через рельсы, он уже шел навстречу с тремя эскимо.

— Угощайтесь. Оказывается, здесь все знают дачу Золотовых. Нам вот по этой тропинке.

Валек разведал дорогу правильно, через полчаса мы были у цели. Дача стояла на возвышенности в центре большой поляны и чем-то действительно напоминала стремительный старинный корабль.

— На что она похожа, ребята?

— На дачу и похожа, — резонно ответил Валек. — На что же еще?

— Заметим, на классную дачу, — добавил Петр.

Мои впечатления могут объясняться тем, что я уже знал, как называли этот загородный особняк Валерий Золотов и его друзья, хотя все же в линиях полутораэтажного дома было что-то неуловимое от очертаний гордых парусников времен адмирала Дрейка. А расположение, приподнятость над окружающей местностью, отчего строение как бы плыло в косых солнечных лучах, пронизывающих кроны толстых мачтовых сосен, усиливало эффект. И конечно, за всем этим стояла не удача случайного совпадения ряда обстоятельств, а утонченный расчет архитектора.

Доски двухметрового забора плотно, без щелей, прилегали одна к другой и по прочности, наверное, не уступали частоколу, из-за которого отстреливались от пиратов герои «Острова сокровищ». Я усмехнулся наглядности примера ассоциативного мышления.

Калитка должна была быть незапертой, и точно — бронзовая ручка легко поддалась, и замок открылся.

Просторный участок оказался изрядно запущенным, хотя видно было, что он знал и лучшие времена. Асфальтовая лента соединяла ворота с гаражом, выложенные кирпичом дорожки вились между пропаханными грядками и мертвыми клумбами, огибали здание и обрывались у деревянной баньки, сложенной над маленьким, но на удивление чистым прудом.

— Нехудо люди живут, крепко, — проговорил Валек. — Отдыхай на природе, парься в баньке, в пруду купайся — красота!

— Адмиральская дача, что ты думаешь, — снисходительно ответил Петр, и по тону его следовало понимать, что он повидал немало подобных дач и удивляться тут особенно нечему. Как я успел заметить, Петр любил подать себя бывалым человеком.

Зеркальная поверхность пруда притягивала взгляд, и я опустился на корточки у самой воды. Теперь стало видно, как солнечные лучи, преломляясь в прозрачном и оттого невидимом жидком стекле, высвечивают бугристое, усыпанное камешками дно. Мягко спланировал сухой лист и завис, чуть поморщив солнечную прозрачность над этой неровной пестрой равниной.

— У берега — сантиметров двадцать, а в центре — метра полтора, — прикинул я глубину.

В одном месте, там, где край водоема захватывала полукруглая тень кроны дерева, образовалась непроглядная чернота, будто скрывающая бездонный омут.

Еще когда я увидел дачу издали, то подумал, что она напоминает материализацию мечты об уединенном, тихом и спокойном месте, где время не расписано по минутам, не втиснуто во всевозможные планы и графики, не имеет обыкновения скручиваться в тугую пружину, спрессовываясь и убыстряя свой бег, когда не ощутимо проскакивает час за часом, день за днем, неделя за неделей, а течет размеренно и неторопливо, как и полагается времени... Где нет неотложных мероприятий, срочных вызовов, нервных, не различающих дня и ночи телефонных звонков, не поддающихся планированию и оттого выбивающих из заранее намеченного ритма происшествий, нет массы важных, ответственных и подлежащих немедленному разрешению вопросов и сотни других дел, делающих каждодневную жизнь бе́гом в беличьем колесе.

А сейчас на берегу пруда я убедился, что это и есть то самое место. Здесь в покойной и умиротворяющей тишине можно отключиться от невидимого кабеля связи со своей и областной прокуратурами, дежурной частью милиции, следственным изолятором и другими учреждениями, которым ты можешь вдруг срочно понадобиться в любое время суток.

Здесь можно забыть про сроки следствия и содержания под стражей, выпустить из памяти показания многочисленных обвиняемых, подозреваемых, свидетелей, не раздумывать над квалификацией и судебной перспективой дел, не прорабатывать десятки вариантов направлений расследования, не перебирать арсенал тактических приемов для предстоящих допросов... Можно, наконец, перевоплотиться и из следователя — важного звена сложного государственного механизма стать просто гражданином Зайцевым Ю. В. И целыми днями сидеть в этом уютном местечке и смотреть на зеркальную гладь воды, просто так, бездумно, чтобы освободиться постепенно от миллионов бит самой различной информации: мешанины фактов, событий, фамилий, кличек, номеров телефонов и тому подобной белиберды, чтобы этот уголок вытянул полученные за все эти годы отрицательные эмоции, последствия нервотрепки и пережитых стрессовых ситуаций. Чтобы отдохнул мозг, восстановились запасы нервной энергии... И чтобы при этом высоко в синем небе плыли легкие перистые облака...

Смотрю в небо. Облака на месте. Именно такие, как представлялось.

Я вновь собрался, для этого пришлось сделать усилие — сказывается, что уже год не был в отпуске и весь этот год работал по большим тяжелым делам.

— Вперед, гвардейцы! — играя роль этакого неунывающего бодрячка, окликаю задумавшихся ребят. — Осмотр продолжается!

За банькой стоял огромный ящик, доверху наполненный бутылками из-под портвейна. В гараже тоже обнаружились три набитых бутылками мешка. А в общем осмотр двора ничего не дал.

Когда мы подошли к входной двери, дача уже не показалась мне местом, где хочется отрешиться от повседневной суеты. Может, оттого, что сургучная печать, придававшая двери казенный вид, предвещала что-то недоброе, а может, просто включился подсознательный механизм, перестраивающий мозг с благодушных отвлеченных размышлений на предстоящую конкретную работу.

Я без труда нашел в связке нужный ключ и, сорвав печать, толкнул дверь. На первом этаже располагаются службы, кухня, кабинет и зал, а наверху — спальни и зимняя веранда. Но, переступив порог, мы вначале оказались в небольшом холле перед двустворчатой дверью с табличкой «кают-компания».

В «кают-компании» стоял спертый плотный воздух, в котором смешивались запахи винного перегара, табачного дыма и перестоявшей еды. Не знаю, как мои спутники, а я уловил в этой сложной смеси еще один компонент. Раньше, до того, как я стал работать на следствии, я думал, что выражение «запах смерти» не более чем красочная метафора, но потом убедился в обратном. Смерть имеет даже два вида запахов: реально ощутимый обонянием и психологический, воспринимаемый сознанием, создающий особое отношение к месту, которое она посетила. И если первый может отсутствовать, то второй — ее непременный спутник.

В «кают-компании» запах смерти исходил от грубо начерченного мелом на ковре силуэта, повторяющего контуры распростертого человеческого тела.

Поскольку я читал протокол, то очень отчетливо представил позу, в которой лежал убитый. Собственно, первичный осмотр места происшествия проведен толково и грамотно, но он в основном концентрировался на трупе, окружающей обстановке уделено мало внимания, что вполне объяснимо дефицитом времени дежурного следователя, которому наступало на пятки очередное происшествие: в большом городе за ночь случается много всякого...

И все-таки протокол составлен достаточно подробно и полно, в принципе можно было им и ограничиться, но я привык детально изучать места преступлений. Вид помещения, количество и расположение комнат, подсобных служб, предметы обстановки — все это имело линейные размеры, вес и тому подобные количественные показатели, но, кроме того, существуют качественные характеристики, которые не измеряются рулеткой, не взвешиваются и не найдут отражения ни в одном самом точном протоколе...

— Начинаем осмотр, — обратился я к своим спутникам. — Поскольку понятыми могут быть приглашены любые незаинтересованные в деле граждане, я предлагаю вам выступить в этом качестве. Вы ведь не заинтересованы в деле?

— Ни в малейшей степени! — заверил Петр.

— Отлично. Права и обязанности понятых вам известны?

— Конечно, — ответил Валек, Петр согласно кивнул.

— А раз так, приступаем. Только вначале откройте окна, отбор запахов мы все равно делать не будем — случай не тот, проветрить здесь не помешает.

Легкий сквозняк быстро выдавил на улицу спертый воздух, дышать сразу стало легче. С запахами разделаться просто, нетрудно навести порядок в комнате, убрать тарелки с закисшей пищей, стаканы с остатками спиртного и даже стереть мокрой тряпкой зловещий меловой силуэт.

Но самая тщательная уборка не поможет избавиться от того, что превратило уютную загородную дачу в место происшествия. Теперь это не просто комфортабельное место отдыха, а Дом, имеющий Страшную Тайну, Дом с Привидением. Готов держать пари, что Золотовы продадут дачу, и очень скоро. Недаром на предложение поехать сюда вместе глава семейства ответил категорическим отказом: «Что вы, после того, что случилось... Уж вы, пожалуйста, сами...»

«Кают-компания» представляла собой просторную светлую комнату. Три мягких кресла, журнальный столик, декоративный электрокамин-бар, магнитофон. Справа у окна — сервированный на четверых стол.

— Ну-ка, следопыты, что скажете?

— Здесь были курящие женщины, — сделал вывод Петр.

Верно. В пепельнице двадцать два окурка «Мальборо», двенадцать — со следами помады, из них семь скурены до фильтра.

— А поглубже?

— Можно подумать, что пили одни люди, а закусывали другие!

— Точно! Молодец, Валек!

Бутылки могли служить украшением любого бара. «Камю», «Мартель» — на донышке еще осталось немного пахнущей спиртом жидкости. «Бордо» — здесь тоже что-то плещется. Красивая, под хрусталь, плоская бутылка с черной этикеткой — эта пустая. Две пустые из-под «Шампанского».

А вот закуска — другого рода: дешевые консервы, вареная колбаса, кабачковая икра, плавленые сырки. Странно.

— Хозяин — моряк?

Петр рассматривал большую гравюру — фрегат с туго надутыми парусами, накрененный в лихом галсе, орудийные порты окутаны клубами дыма. На журнальном столике искусно выполненная модель парусника, над ним — старинный штурвал. Вот и еще атрибут морской романтики, на стене — ножны от кортика. Того самого, что сейчас лежит у меня в сейфе.

— Хозяин — нет, но кто-то в семье — наверняка. Держи рулетку. Так, от двери — два метра шестьдесят...

Неожиданно раздался телефонный звонок.

«Телефон на даче — редкость», — мелькнула мысль, я прошел в кабинет и взял трубку.

— Все в порядке? — осведомился мужской голос.

— Да, — ответил я. Действительно, не спрашивать же, что он понимает под «порядком».

— О’кей. — Раздались гудки. Разговор был окончен.

Осмотр и составление протокола, планов и схем заняли часа полтора. Дело шло к концу. Я поднялся наверх, заглянул в две маленькие комнатки с кроватями, вышел на веранду. Отсюда открывался умиротворяющий вид на окрестный пейзаж, и надо сказать, с приподнятой точки обзора он выглядел еще живописней. А через поляну по направлению к даче шел человек.

Я отпрянул в глубину веранды, но тут же сообразил, что отсвечивающее на солнце стекло делает меня невидимым.

Кто же это? Скорее всего кто-то из хозяев, может быть, даже сам Золотов-старший. Впрочем, нет. Хотя я беседовал с ним только по телефону и поэтому узнать не смог бы, этот человек гораздо моложе — подобранная фигура, резкая отмашка руками... Лица рассмотреть не удавалось, вот подойдет...

Но когда незнакомец подошел ближе, забор скрыл его из поля зрения.

Я спустился вниз и вместе с практикантами вышел на крыльцо, чтобы встретить посетителя. Но прошла минута, другая, третья, а в калитку никто не входил.

— Ну-ка, ребята, посмотрите, куда он делся.

Оставшись один, я быстро вытащил книжку, плюхнулся в кресло, расслабленно вытянул ноги.

«...Мы высаживались на Леду последней сменой. Этот факт не был известен никому на Земле, за исключением узкой группы экспертов, получивших специальный допуск к отчетам, видеозаписям, образцам и другим материалам, собранным нами и двумя первыми экспедициями. Официально планета считалась необитаемой и непригодной для освоения из-за высокого уровня природного радиационного фона...»

Что-то отвлекало внимание, я прислушался. Тихий тупой скрежет то пропадал, то появлялся вновь. Жук-древоточец! Я подошел к стене и внимательно осмотрел ровную деревянную поверхность. И точно. Одна дырочка, другая, третья... А сколько ходов уже проделано там, внутри? Дача оказалась больной...

Вернулись Валек с Петром.

— Никого нет, мы все вокруг обегали. Наверное, он куда-то в другое место шел.

— Может быть, конечно, и в другое. Но тропинка ведет прямо к воротам, больше идти по ней некуда...

Я сфотографировал все помещения, снял со стены ножны от кортика. Подчиняясь внезапно пришедшей мысли, отлил в пронумерованные флаконы образцы спиртного из экзотических бутылок. Кажется, все, можно дописывать протокол.

Когда мы вышли на улицу, солнце уже скрылось за деревьями. Я сделал еще пару снимков — общий вид дачи и подходы к ней. Хотелось есть, а предстоял еще обратный путь до станции, потом ожидание электрички, потом...

— А почему вы не ездите на машине? — Мысль Петра работала в том же направлении.

— Потому что на ней ездит прокурор, — дал я исчерпывающий ответ и приготовился к следующему вопросу, но его не последовало. Чувствовалось, что ребята устали.

Из окна электрички я все время смотрел в левую сторону. Там, за деревьями, любили проводить время Валерий с друзьями, и, видно, отдых удавался на славу, недаром же они называли дачу «Баркентина «Кейф».

В названии чувствовалась фантазия, изобретательность, слово «кейф» произносилось правильно, без распространенной ошибки.

Грамотные, симпатичные, положительные молодые люди с развитым воображением... И тем не менее один из участников вчерашней вечеринки лежит сейчас на холодном каменном столе морга, а другая заперта в душной камере...

Лес расступился, и я увидел знакомое здание на холме. Оно напомнило мне парусник, идущий ко дну.

ЭКИПАЖ БАРКЕНТИНЫ

Тяжелая стальная дверь с лязгом захлопнулась за спиной. Пройдя узкий и глубокий, как колодец, двор, я миновал сводчатую арку и вышел на широкий проспект. Здесь светило солнце, катились по своим маршрутам троллейбусы, проносились автомобили, спешили куда-то прохожие — словом, шла обычная жизнь.

Изолятор временного содержания (сокращенно — ИВС) находился в глубине двора, и никто из проходящих мимо людей не подозревал, что в какой-нибудь полусотне метров существует другой мир с круглосуточными электрическими лампочками вместо дневного света, со стенами, выкрашенными унылого цвета масляной краской, с лязгающими замками и спертым, несмотря на вентиляцию, воздухом, пропитанным тяжелой смесью запахов человеческого пота, карболки и чего-то еще — специфическим камерным духом, который невозможно истребить даже ежедневной уборкой.

Допрос, можно сказать, не получился. Марина Вершикова дала показания, подписала протокол, но контакта с ней установить не удалось, не удалось поговорить по душам, когда подследственный не просто рассказывает о совершенном, но и проявляет эмоции, отражающие отношение к своим поступкам, когда исподволь, незаметно выявляются мотивы преступления и цели, на достижение которых оно было направлено.

Вершикова все время плакала и сквозь слезы рассказывала, что да, она ударила Петренко кортиком, за что — не помнит, так как была пьяна. Убивать не хотела и как все получилось — сказать не может.

За размышлениями я незаметно прошагал три квартала до своей конторы. Высокая массивная дверь, лестница, выложенная линолеумом, ступеньки с дюралевыми уголками. Прокурор — хороший хозяин, за десять лет работы здесь он полностью перекроил, перестроил старое запущенное здание, благоустроив его так, чтобы каждый сотрудник имел отдельный кабинет. Потом началась «доводка» — двери с двух сторон обивались дерматином, настилался паркет, обновлялась мебель.

Другие прокуроры завидовали нашему помещению, удивляясь оборотистости шефа. А он продолжал «шлифовать» свое детище: появились занавески, карнизы, шторы, паркет регулярно покрывается лаком, ежегодно проводится текущий ремонт: побелка, покраска...

Сейчас наша прокуратура блестит, как пасхальное яичко, так что в здание просто приятно войти. Не всем, конечно, — сотрудникам. Одним словом, созданы все условия для работы. А раз так — можно спросить и за ее выполнение. Шеф — великий стратег. И спрашивать он умеет.

— Юрий Владимирович, а вас Павел Порфирьевич все утро разыскивает, — наверху стояла машинистка Симочка. Она была в новых босоножках, я обратил внимание на изящные пальчики с красным педикюром и тут же поймал себя на мысли, что мне приятно смотреть на нее.

Вот тебе и раз! Симочка пришла к нам три года назад, едва достигшей совершеннолетия, этакая упитанная домашняя девочка с круглым миловидным личиком и румяными щеками. Она была трудолюбива, аккуратна и исполнительна, быстро вошла в коллектив и стала всеобщей любимицей, но воспринималась всеми именно как не знающий жизни несмышленый ребенок, которого можно опекать, угощать шоколадками, расспрашивать о планах на будущее, давать различные советы...

И этот стереотип отечески-снисходительного отношения к Симочке не претерпел изменений за прошедшие годы, тем более что в котле, в котором все мы варимся, время несется быстро и некогда особенно осматриваться по сторонам и приглядываться друг к другу. И даже когда не так давно я обратил внимание, что у нее красивые руки, то не задумался над этим, просто сознание отметило еще один воспринятый зрением факт, отложив его в свой объемистый запасник. И вот теперь я заметил, что мне приятно смотреть на нее.

— Спасибо, Симочка, сейчас я к нему зайду.

Она пошла к себе, а я задержался на площадке, глядя вслед. Три года сделали свое дело, и Симочка стала очень симпатичной женщиной с отличной фигурой. И если бы я не был на десять лет старше и женат, я бы с удовольствием за ней поухаживал. Интересно, ей говорили, что у нее красивые ноги?

— Сима! — Она оглянулась уже в конце длинного коридора, и на лице появилось выражение преувеличенного внимания — девчоночья манера реагировать на обращение старших.

— Ты напечатала обвинительное?

— Да, сейчас принесу.

Печатала она грамотно, без ошибок, я бегло прочитал документ, подписал все четыре экземпляра и один подшил к оконченному накануне делу. Теперь можно идти к шефу. Интересно, зачем я ему понадобился?

Прокурор пребывал в прекрасном расположении духа, это я понял сразу же, как только он ответил на приветствие.

— Можно направлять в суд. — Я положил перед ним законченное дело.

— Так-так, — Павел Порфирьевич взглянул на обложку. — Иванцов и Заморин, грабеж, две кражи, угон автомобиля и вовлечение несовершеннолетних. Целый букет... Ничего нового не раскопали?

— Как же, Иванцову добавилось два эпизода квартирных краж, а Заморину — сбыт похищенного. Больше за ними ничего нет — проверял со всех сторон.

— Хорошо, хорошо... А что, Иванцов так и не признался?

Меня всегда поражала феноменальная память шефа, который не только держал в голове перечень всех дел, находившихся в производстве следователей, но и помнил их суть, ориентировался в обстоятельствах преступлений, знал позиции обвиняемых и свидетелей.

— Не признался. Ну это дело его — не новичок. На этот раз влепят ему на всю катушку...

Белов дочитал обвинительное заключение, полистал пухлый том и размашисто подписался под словом «утверждаю».

— А как обстоит дело с убийством на даче Золотовых?

— Вчера делал дополнительный осмотр, сегодня допрашивал подозреваемую...

— Ее фамилия Вершикова, если не ошибаюсь? — Шеф не ошибался и знал это, просто хотел продемонстрировать свою осведомленность и блеснуть памятью. — Ну и что она? Признается?

— Признается-то признается, да как-то странно. Дескать — убила, а как — не помню, по деталям ничего не дает...

— Это объяснимо — вечеринка, выпивка... В общем-то, дело несложное. Надо в этом месяце и закончить.

Шеф внимательно разглядывал меня. Он был массивным, внушительного вида мужчиной с крупными, простоватыми чертами лица и имел привычку изучающе рассматривать собеседника. Один глаз он потерял на войне, протез был подобран умело, и долгое время я не мог определить, какой глаз у него живой, а какой стеклянный, и оттого испытывал неловкость, когда он вот так, в упор, меня рассматривал.

— И еще вот что. У меня был Золотов-старший...

Интересно, когда же он успел?

— ...он просил как можно деликатней отнестись к ним. Они уважаемые люди, и так уже травмированы, а тут следствие, повестки, огласка, ну, вы понимаете... Так что постарайтесь как-нибудь помягче. Может быть, вообще не будет необходимости их допрашивать...

— Такая необходимость уже есть! — Я не любил подобных разговоров.

— ...а если все-таки понадобится, то можно вызвать по телефону, одним словом, поделикатней. Мы же должны внимательно относиться к людям, с пониманием...

Это уже начинались нравоучения, до которых шеф большой охотник. И хотя большей частью он говорил банальные вещи, именно потому ему было невозможно возразить, и, следовательно, он всегда оказывался прав.

— ...проявлять терпимость и такт. Так?

Он внимательно посмотрел на меня, ожидая подтверждения.

— Так, — действительно, что можно еще сказать в ответ? — Я могу идти?

— Минуту. У меня для вас приятная весть. — Белов торжественно заулыбался и поднялся из-за стола.

Я был заинтригован — в нашей работе приятные вести случаются гораздо реже неприятных.

— Поздравляю вас с очередным классным чином. — Он пожал мне руку и вручил две бумаги — выписку из приказа Генерального о присвоении мне первого класса и поздравление с этим событием от прокурора области, который желал «крепкого здоровья и успехов в работе».

— Спасибо, — как можно прочувствованнее ответил я, чтобы не огорчать шефа, и отправился к себе, гордо неся на невидимых петлицах штатского пиджака новенькую, только что полученную звездочку.

Содержимое служебного сейфа почти всегда приводит следователя в уныние. У меня, кроме изрядного количества проверочных материалов, имелось еще семь уголовных дел.

Несовершеннолетние Акимов и Гоценко — квартирные кражи. Получить характеристики, справки о стоимости вещей и можно заканчивать.

Тряпицын — покушение на убийство жены. Составить обвинительное заключение — и в суд.

Факелов — два разбойных нападения и убийство. Это пойдет в остаток: обвиняемый стационирован для психиатрической экспертизы.

Я раскладывал дела на две стопки: те, которые можно окончить в этом месяце, и остающиеся на следующий. Обычные папки — некоторые в толстых картонных переплетах коричневого цвета, другие — в мягких бумажных обложках, но в каждой — человеческие судьбы, горе, надежды, отчаяние... Впрочем, в данный момент поддаваться эмоциям не стоило: надо было решать производственные вопросы — одним из критериев оценки работы следователя является число выданных «на-гора» дел.

Рассадина, домоуправ. Взятки за прописку и предоставление служебной жилплощади. Это тоже надолго — действовала она не одна, надо искать соучастников, кроме установленного эпизода, будут и другие, так что еще работать и работать.

Прораб Перов — нарушение правил производства строительных работ. Судьбу дела и самого Перова решает сейчас сложная комплексная экспертиза, заключение поступит со дня на день.

Васильцов, Игнатюк, Розанов — бывшие директор, главный инженер и главбух молкомбината. Хищения, злоупотребление служебным положением, приписки... Работы — непочатый край, тоже пойдет в остаток...

Наконец на свет появилась тоненькая пачка скрепленных листов — пока это все материалы об убийстве на даче Золотовых. Шеф был прав — дело из той категории, которые следователю нужно лишь должным образом задокументировать и оформить, закончить его можно довольно быстро.

Я набросал план расследования и отпечатал необходимые документы: запросы на характеристики всех участников вечеринки, сведения о наличии у них судимостей и постановление о назначении судебно-медицинской экспертизы. Обычные вопросы: причина и время наступления смерти, характер и локализация телесных повреждений, причинная связь их с наступившими последствиями, наличие алкоголя и ядов в крови.

— Можно? — Дверь кабинета приоткрылась. Одновременно зазвонил телефон.

— Входите. — Я снял трубку.

— Гражданин Зайцев? — Голос был строгий и официальный. — Вы обвиняетесь в том, что скрываете от широкой общественности факт присвоения очередного классного чина!

— Ну ты даешь, Саша! Когда успел разузнать?

— Уголовный розыск знает все! Что вы можете сказать в свое оправдание?

— Что же мне остается? Только пригласить в гости на завтрашний вечер! — Разговаривая, я рассматривал вошедшую в кабинет девушку.

— Не могу, завтра иду в засаду, — сказал Крылов своим обычным голосом. — Давай послезавтра.

— А послезавтра я дежурю.

Блондинка, лет двадцати пяти, короткая стрижка, аккуратно уложенные волосы, красивенькое и какое-то кукольное личико, серый вельветовый сарафан со множеством ремешков, заклепок, карманчиков, волна дорогой парфюмерии. Кто же это у нас? В календаре запись: «12.00 — Марочникова (дело Верш.)». Сейчас двенадцать двадцать, опаздывает...

— Ну вот и поговорили! — Мы оба знали, что загадывать дальше чем на два дня вперед нельзя, мало ли как сложатся обстоятельства. — Тогда привет супруге. В конце недели созвонимся.

— Счастливо, — я положил трубку и указал посетительнице на стул. — Присаживайтесь. Вы, как я понимаю, Марочникова?

Она удивленно подняла брови.

— Откуда вы знаете?

— Паспорт с собой?

— Принесла, в повестке же написано, — девушка положила документы на стол, и я начал переписывать установочные данные в протокол. Марочникова Галина Васильевна, двадцать три года, образование 10 классов, продавец магазина «Фиалка», незамужем, ранее не судима...

— Допрашиваетесь в качестве свидетеля, должны говорить правду, за дачу ложных показаний предусмотрена уголовная ответственность. Распишитесь, что предупреждены об этом, — я подвинул свидетельнице протокол.

— Я всегда говорю правду! — Она округлила глаза и, вновь подняв брови, с укором посмотрела на меня.

Я подождал, пока она распишется.

— Теперь расскажите, давно ли знаете Золотова, как часто ездили на его дачу, кто еще там бывал, как проводили время, а потом подробно про последнюю вечеринку.

Марочникова развела руками.

— Так много вопросов... Давайте я буду рассказывать все подряд, а если чего упущу — вы напомните?

— Ну что ж, давайте так. — Про себя я отметил, что она уверенно держится в кабинете следователя, пожалуй, слишком уверенно для своего возраста.

— Валерку все знают, он парень приметный. И я с ним часто сталкивалась: в одних местах бываем, в одних компаниях... Так и познакомились: раз вместе время провели, второй — и пошло. Знакомых много и у него, и у меня, постепенно всякая шушера отсеялась, остался узкий круг. Собирались, отдыхали... Вначале в городе, у кого-нибудь дома, потом на баркентине... Это так дачу Валеркину называли, ну в шутку... У него дедушка был адмирал...

Свидетельница на мгновение умолкла, выжидающе глянула пустенькими блестящими глазками, ожидая удивления: «Адмирал! Правда? Да что вы говорите! Как интересно!» Но я молча ждал, и она обескураженно хлопнула кукольными ресничками раз и другой.

— Да, адмирал... И дача чудесная, знаете, такое уютное место, кругом лес, в общем — красота! Мы приезжали на день-два, человек по шесть, отдыхали. Музыка классная, вина хорошего выпьем, там запас марочного, импортного... Танцуем, в баньке паримся... Да, там и финская баня есть!

— Почему финская? — не выдержал я.

— А какая же? — Глазки удивленно раскрылись. Ей бы очки — в модной оправе с дымчатыми стеклами... Со временем додумается, не сама — так подскажут...

— Финская баня, хоть у Валерия спросите...

— Ну хорошо, продолжайте.

— Всегда все нормально, ни драк, ни скандалов. Валерка в этом отношении культурный... Да и остальное. Свой круг все же... Если бы Машка этого морячка не притащила, ничего бы и не было!

— Давайте по порядку.

Свидетельница поерзала на жестком протертом стуле, но вряд ли ей стало удобней.

— Одна пара поехать не смогла — у него какие-то дела, я с Валерой, да Машка Вершикова привела этого... морячка. И зачем он ей сдался! Только что плавает... Подумаешь, радость! Шмотки и так можно достать... Поужинали, музыку послушали, потанцевали. Все нормально. Я пошла наверх спать, а разбудила меня уже милиция. Оказывается — такое дело...

— Скажите, Марочникова, вы были сильно пьяны в тот вечер?

— Кто, я?! — Она посмотрела такими изумленными чистыми глазами, что мнедолжно было стать стыдно за допущенную бестактность. И, может, стало бы, если бы я не читал справку дежурного следователя, в которой черным по белому написано:

«Опросить Марочникову не представилось возможным ввиду того, что она находится в сильной степени опьянения».

— Кто, я?! — повторила она. — Да я вообще больше трех рюмок никогда не пью!

— Значит, это были вместительные рюмки, — я показал свидетельнице справку, и она мгновенно перестроилась:

— В этот вечер и правда немного перебрала. Знаете, коньяк на шампанское...

— А остальные?

— Да как вам сказать... Валерка выпил прилично, Машка тоже свою норму выбрала. А морячок — тот сачковал, пропускал часто и коньяка почти не пил. Говорил, ему с утра идти куда-то надо...

— О чем вы разговаривали?

— Сейчас разве вспомнишь? Обычный треп. Анекдоты, побасенки всякие...

— Не ссорились?

— Нет, что вы! Какие там ссоры! Все чинно-благородно.

— Чинно-благородно! Прямо тишь да гладь! Как же в столь благочинной компании могло произойти убийство?

— Ну уж убийство! Несчастный случай вышел... Может, баловались по пьянке, он и напоролся случайно?

— Вы Вершикову хорошо знаете?

— Да вроде... Подружками были! Развлекались вместе, то да се... Она баба компанейская, веселая. Но с вывертами. Никогда не знаешь, что выкинет. Бывает, сядет ни с того ни с сего в угол — все танцуют, а у нее глаза на мокром месте. Что у человека внутри — разве ж узнаешь? Чужая душа — потемки...

— А Золотова?

— Валерку знаю неплохо.

— Какие у вас с ним отношения?

— Ну ясно какие! Неужели не понятно?

Мне было понятно, но допрос тем и отличается от обычного разговора, что в протокол вносятся не догадки, умозаключения и намеки, а слова, прямо и недвусмысленно высказанные собеседником. Хотя бывает, что добиваться этих прямых слов несколько неудобно. Но ничего не поделаешь.

— Признаться, не понятно, — я выжидающе смотрел на Марочникову.

Она досадливо поморщилась и передернула плечами.

— Ну, живу я с ним. Что такого — мне не шестнадцать лет. Надеюсь, в протокол вы этого записывать не будете?

— Придется записать. Как и все, о чем мы говорим. Так что собой представляет Золотов?

— Нормальный парень. Пофорсить, правда, любит, как же — адмиральский внук! А так — ничего...

— Ничего? И это все, что вы можете сказать о близком человеке?

— Я же не тост за него поднимаю! Хватит и этого. Чем меньше говоришь следователю — тем лучше.

— Вот как? Интересная мысль. Кто вам ее подсказал?

— Сама не маленькая.

Марочникова неторопливо прочитала протокол.

— Правильно записано?

— Правильно. Только вот стиль, — она неодобрительно покачала головой.

— Сделайте скидку на то, что это все-таки не роман, — я не нашелся, чтобы ответить более хлестко и сразу поставить ее на место, да и немудрено: впервые свидетель обращает внимание на стиль протокола.

— Да, это явно не роман, — Марочникова расписалась, стрельнула глазками, странновато улыбнулась. — А жаль.

Она вышла так стремительно, что я не успел спросить, чего ей, собственно, жаль, и это неуместное сейчас слово осталось висеть в воздухе.

Дверь снова раскрылась. Оказывается, практиканты терпеливо ждали в коридоре.

— Почему не зашли?

— Чего соваться, — пробурчал Валек. — Мало ли о чем у вас разговор. Сунешься — настрой собьешь!

Молодец, понимает! Валек нравился мне все больше. Учились они одинаково хорошо, но, в отличие от Петра, он много читал, участвовал в рейдах комсомольского оперотряда, схватывался с хулиганами. И ум у него более живой и гибкий.

Петр выложил на стол несколько бумаг.

— В общей сложности эти гаврики украли на три с половиной тысячи, обчистили восемь квартир. А вот характеристики: Акимов — сущий ангел, Гоценко тоже, но с приводами за хулиганство! Как же так?

Я улыбнулся.

— Обычное дело. Жадность, жестокость, подлость проявляются в преступлениях, в повседневной жизни их скрывают или по крайней мере не афишируют. Вот и читаешь о злостном хулигане: нарушений трудовой дисциплины не допускал, сменные задания выполнял, активно участвовал в общественной жизни. А начинаешь проверять — вранье! Опаздывал, пьяным заявлялся, какая там общественная жизнь — разве что взносы платил с боем! Почему врут? Иначе вопрос: а где вы раньше были, почему не перевоспитывали?

— Ну хулиган весь на виду, — вмешался Валек. — Он и дома такой, и на работе не особенно маскируется. Птицу видно по полету. А вот вы про директора молкомбината рассказывали. Он-то не пьянствует, не дебоширит, на работу вовремя приходит, в инстанции ездит, прием по личным вопросам ведет. И ворует потихоньку! Что про него в характеристике напишут?

— Могу показать.

Я отпер сейф, достал дело Васильцова, нашел характеристику.

— Ознакомься.

Валек прочел, скривил губы.

— Как представление к награде. Псевдос первой ступени...

— Кто-кто?

— Еще не прочли мою книжку?

Я покачал головой.

— Ну ладно. Но здесь-то характеристика правильная? Без вранья?

— Пока не знаю, следствие не закончено. Случается, расхититель и взяточник маскируются — комар носа не подточит! Но чаще по-другому бывает: проявляет человечек свою червоточинку. Ведь если он дурак, то как сможет под умного сработать? Если демагог, приспособленец, трус — этого тоже не скроешь, видят и подчиненные, и те, кто вокруг, и кто повыше... Но как-то не принято в характеристиках писать — дурак, бесчестный, лгун. Нет явного криминала или аморалки, значит, хороший!

Ребята слушали внимательно, я поймал себя на том, что «завелся».

— Вот и получается, по характеристикам обвиняемый — один человек, по содеянному — совсем другой. Как судить — по словам или делам? То-то!

Я просмотрел принесенные практикантами документы.

Справки о размере ущерба, характеристики, все с подписями, печатями, полный ажур. Можно заканчивать дело.

— Знаете, ребята, у нас много лет выдвигают предложение — ввести технических помощников следователя. Когда приходят практиканты, я чувствую, что это необходимо сделать чем скорее, тем лучше. Вы экономите уйму времени!

Валек улыбнулся, Петр настороженно ждал продолжения.

— Сейчас прочтете один документ и переключитесь на новое дело.

Я дал им план расследования дела Вершиковой и, когда прочитали, спросил:

— Ясны ваши задачи?

— Яснее некуда. Отнести запросы, принести характеристики, получить справки, сходить, спросить... Работенка для курьера. — Петр не скрывал разочарования. Вот так всегда.

— А ты как представлял? — Впрочем, я знаю, как он представлял работу следователя. Обыски, засады, задержания... Романтика!

— Да уж по-другому. Разве это следствие? Что тут расследовать? Все и так ясно! Допросил свидетелей, предъявил обвинение — и в суд. ЭВМ с такой работой легко справится. Разве не так?

Это он загнул. ЭВМ, наверное, можно было бы применять по очевидным делам, где нужно только придать уже имеющимся материалам процессуальную форму, оценить и проанализировать доказательства, подобрать соответствующую статью кодекса. Все это машина может. Но как быть с житейским опытом, интуитивными предположениями, внутренним убеждением и другими, не поддающимися программированию категориями?

Иногда непроизвольная улыбка, нервный прищур, подрагивание пальцев, настороженный взгляд и еще десятки незначительных примет, которые не зафиксируешь в протоколе и уж тем более не перенесешь на перфоленту, меняли направление расследования. А неожиданные догадки, необъяснимое озарение, выводящее на верный путь...

Заканчивая университет, я писал диплом о построении следственных версий, в одном из параграфов как раз и приводились доводы против теории, что следствие может вести соответствующе запрограммированная машина. Но только поработав, пропуская через свой мозг массу информации, из которой едва ли десятая часть попадет на листы дела, а остальная лишь помогает выбрать правильную тактику и определить нужную позицию, выработать то самое внутреннее убеждение, без которого просто не сможешь продраться сквозь чащу препятствий на пути к истине, я понял это до конца. Петр тоже поймет, но поймет, как говорится, «испытав на своей шкуре», словами тут ничего не объяснишь.

— Не совсем так, Петруша. К тому же ЭВМ пока еще очень дорогие. Так что придется тебе за них отдуваться!

И я вручил ребятам пачку запросов.

Золотов Валерий Федорович, 29 лет, образование высшее педагогическое, работает в горкоммунхозе, инженер по озеленению, холост, не судим... Среднего роста, полный, лицо обрюзгшее, морщинистый лоб — выглядит он гораздо старше своих лет. В облике что-то бульдожье: нижняя челюсть выдается вперед, оттопыривая толстую губу; большие уши, мягкие, будто отвисшие; круглые коричневые глаза.

Модная белая сорочка, из-под пристегнутых перламутровыми пуговицами уголков воротничка сбегает бордовый галстук с золотой монограммой — безупречный наряд респектабельного джентльмена, если не знать, что на скрытой столом части тела — джинсы, клетчатые красно-синие носки и ужасно шикарные красные босоножки. Будто верхняя и нижняя части костюма принадлежат разным людям.

— Вы же сами прекрасно понимаете, что для меня это полная неожиданность!

Он старается держаться солидно, но не совсем удается — нервничает, а оттого делает много ненужных движений: поминутно вытирает лоб большим клетчатым платком, обмахивается им, смотрит на часы, достает и прячет обратно в пачку сигарету.

Мы беседуем уже почти час. Он очень внимательно выслушивает вопросы, понимающе кивает головой, с готовностью отвечает, но чрезмерно многословен, часто сбивается с мысли, отвлекается на мелочи, второстепенные детали и выжидающе смотрит на меня, ожидая знака или жеста, поощряющего его к дальнейшему повествованию.

Несколько раз он, как бы к слову, вспомнил своего дедушку-адмирала, между делом небрежно назвал по имени нескольких известных в городе людей, давая понять, что он с ними на короткой ноге. Через каждые три-четыре фразы совершенно не к месту упоминал горисполком и другие городские организации, подчеркивая, что вхож туда запросто.

И то, что Золотов таким примитивным способом пытается произвести впечатление на столь искушенного собеседника, как следователь прокуратуры, выдавало в нем человека недалекого. По существу дела он фактически ничего не сообщил.

— Все шло нормально, послушали музыку — я записал последние диски, еще ни у кого нет... Выпили, у меня хороший бар — «Камю», «Бордо»... Гале стало нехорошо, не надо было коньяк с шампанским мешать, я отвел ее наверх, слышу — Маринка кричит. Сбегаю в «кают-компанию», — Золотов испуганно выпучил глаза, — она в истерике, а Федор — на полу! Вначале думал, это он спьяну, гляжу — в сердце кортик...

Золотов перевел дух и снова вытер вспотевший лоб.

— Это же надо... В моем доме... Ну скажите, мне это надо? — Он заискивающе посмотрел на меня, ожидая сочувствия и ободрения, мол, конечно, вам это не надо, но не волнуйтесь, вы же не виноваты...

Сочувствия не последовало, и он, сокрушенно вздохнув, продолжил:

— Тогда я позвонил в «Скорую помощь», они вызвали милицию — завертелось. Конечно, неприятно: допросы, осмотры, понятые, одним словом, скандал...

— Почему вы заявили, что произошел несчастный случай и Петренко сам напоролся на кортик?

— Так я ж, когда звонил, так и думал. А потом Маринка рассказала, что это она его...

— За что же?

— Да разве ее поймешь? Ревела все время, толком ничего не добился. Полез он к ней, что ли... А вам она разве не объяснила?

В этот момент мне не понравился его взгляд, настороженный и цепкий, не соответствующий растерянной позе и недоумевающему лицу.

— Что вы можете сказать о своих гостях? — Я сделал вид, что не обратил внимания на вопрос, и Золотов не переспросил.

— Люди как люди, — он сделал неопределенный жест.

— Подробней, пожалуйста.

— Да я их мало знаю. Разве что Галку... — Я понял, что Марочникова проинформировала своего друга, о чем мы с ней говорили. — Маринка — ее подружка, но встречался я с ней раз пять, и все больше в компаниях. Знаете, толчешься в своем кругу... Перебросимся словами, потанцуем — и все... С Петренко — можно считать, шапочное знакомство. Но, по-моему, по женской части он любитель: смотрел на Маринку, как коршун на цыпленка... А там кто его знает!

— Как же вы собрались под одной крышей — четыре малознакомых человека?

— Да так... От скуки. И потом, знаете, как бывает: я — с Галкой, она позвала подругу, а та привела своего парня... Так сказать, четверо в одной лодке... Мне не жалко, дача большая, места всем хватит, думал, компанией будет веселей. — Золотов опять печально улыбнулся, приглашая к ответной понимающей улыбке. — А вышло вон как...

— А что вы называете «своим кругом»? — Я не удержался от вопроса, который хотел задать еще Марочниковой.

— Ну, — Золотов задумчиво склонил голову, пощелкал пальцами, подбирая нужные слова. — Это люди с одними интересами, сходными наклонностями, похожими привычками. Которым есть о чем говорить, приятно общаться, проводить время...

— Друзья, что ли? Но почему тогда вы так мало знаете о своих друзьях?

Золотов демонстративно поморщился.

— Ну почему обязательно друзья? Экипаж баркентины «Кейф». Встретились, отошли от надоевшего берега, с его обязанностями, заботами, хлопотами, работами... Видите, даже в рифму — я балуюсь стишатами на досуге... И поплыли по морю развлечений, отдыха и удовольствий. Вот и все!

Он обрадованно щелкнул пальцами, будто ухватил удачную мысль.

— Вот у вас уйма знакомых милиционеров, следователей, судей. Но не все же они ваши друзья? И не о всех вы много знаете!

— Это профессиональная сфера. А что общего между озеленителем Золотовым, продавщицей парфюмерного магазина Марочниковой, маникюршей Вершиковой и моряком торгового флота Петренко?

— Федун у нас человек случайный.

Золотов запнулся, мне показалось, что фраза вырвалась непроизвольно и сейчас он об этом жалеет.

— Хорошо, остаетесь вы, Марочникова, Вершикова. Что вас объединяет? Какие интересы, наклонности, привычки?

Золотов улыбнулся, на этот раз не печально, а весело и добродушно.

— Так сразу разве ответишь? Отношения между людьми — материя сложная... Но для меня интересная. Я люблю пофилософствовать, заглянуть в суть вещей. Как-нибудь можем побеседовать, но не в такой строгой обстановке...

Он улыбнулся еще шире, обнажив сильно выступающие клыки.

— Когда все эти формальности закончатся, с удовольствием вернусь к нашему разговору. Помню, в институте...

— Кстати, а почему вы по специальности не работаете? — перебил я его излияния.

— Вечный вопрос! — Золотов стер с губ улыбку. — А зачем? Деньги те же, сам за себя ответчик, за тридцать оболтусов голова не болит. Показателей глупых с тебя не спрашивают — успеваемость, посещаемость, дисциплина, план по макулатуре. И сам себе хозяин — не привязан к классу целыми днями напролет.

Подписав протокол, он направился к двери, но внезапно вернулся, будто забыл что-то на моем столе.

Оказалось — наоборот, хотел оставить.

— Вы не могли бы передать это Вершиковой?

На стекло легла яркая пачка сигарет «Мальборо». Такие окурки я изъял с места происшествия.

— Фирменные, — пояснил Золотов. — Марина их очень любит, а достать почти невозможно.

— Как же вам удается?

В тоне вопроса отчетливо проявилась неприязнь к свидетелю. Плохо. Непрофессионально.

Но добродушный рубаха-парень Валерий Золотов ничего не заметил. Или сделал вид, что не заметил.

— Только не подозревайте меня в связях с заграницей, — он шутливо поднял растопыренные ладони. На безымянном пальце левой руки туго сидел массивный перстень. — Просто я знаю людей, через которых можно раздобыть хорошие сигареты... Да и другую мелочь: очки, авторучки, зажигалки...

— Спекулянтов?

— Ну что вы! — обиделся оскорбленный в лучших чувствах порядочный человек Валерий Федорович Золотов. — Нельзя же всех под одну гребенку? Есть моряки, летчики, журналисты, выезжающие за рубеж... Да и дипломаты! Мои друзья часто возглавляют делегации, туристские группы. Естественно, привозят сувениры, естественно, их дарят! Разве это противозаконно? Или аморально?

— Успокойтесь, я не хотел вас обидеть.

Пришлось сделать усилие над собой, чтобы произнести эту фразу, но она подействовала: не помнящий обид Валерка Золотов мгновенно успокоился и вновь разулыбался.

— Да ничего, всяко бывает. Отдайте, пожалуйста, Маринке, покурит, расслабится. Ей сейчас тяжело... И передайте, если можно, привет. Дескать, спрашивал о здоровье, беспокоился. Девчонке будет приятно. А поддержка ей сейчас нужна, ой как нужна...

Скорбно склонив голову, Золотов вышел из кабинета. Я потянулся, встал, размялся, похрустел пальцами, затекшими от авторучки. Несколько минут поболтал по телефону с женой. Походил из угла в угол, от сейфа к окну и обратно — шесть шагов в каждую сторону.

Было тихо, только с улицы доносился детский гомон и стишки, которые я уже давно выучил наизусть: «Гуси, гуси, га-га-га! Есть хотите? Да-да-да! Ну летите. Серый волк под горой не пускает нас домой!»

Под окном был детский сад, и если чуть подвинуть стул влево, то прямо из-за стола можно увидеть песочницу, грибочки и маленьких, беспокойных и шумливых обитателей этого малышиного царства.

Работать не хотелось. Я вернулся к столу, выдвинул средний ящик, спрятал в него раскрытую книжку. Белов потерял бы дар речи от столь вопиющего нарушения трудовой дисциплины!

«...Но восемь блокирующих спутников на стационарных орбитах — беспрецедентная мера, принятая на закрытом заседании Чрезвычайного Совета, — красноречиво сообщали осведомленному человеку, что дело не в радиации, а в более серьезной опасности, представляющей угрозу разумной жизни во всей Галактике, ни больше ни меньше! Горик, подобно многим, в эту опасность не верил и чуть не поплатился — я вытащил его, можно сказать, из-за черты...»

Я захлопнул ящик. Интересно, но удовольствия от такого чтения — никакого.

Давая отдых зрению, я закрыл глаза и увидел кукольно-красивую Марочникову, опухшую от слез растрепанную Вершикову, пытающегося произвести впечатление респектабельного человека Валерия Золотова.

Он мало похож на заботливого друга, еще меньше — на бескорыстного утешителя. А если отбросить чушь про дарящих сувениры дипломатов, то фирменная пачка «Мальборо» стоит у спекулянтов от пяти до семи рублей — в зависимости от насыщенности рынка. Таковы факты.

Я открыл правый ящик, среди сломанных авторучек, линеек, карандашей, ластиков и целой кучи всякой ерунды, разобраться с которой смогу только в очередной субботник, нашел черную каплю складывающейся семикратной лупы и только после этого взял оставленную Золотовым пачку.

Резко прозвенел телефонный звонок. Сдержав нехорошие слова, я поднял трубку.

— Зайцев!

— Приветствую, Юрий Владимирович! Как жив-здоров?

На проводе был майор Фролов — замнач райотдела, курирующий уголовный розыск.

— Твоими молитвами, Степан Сергеевич, — рассеянно ответил я, не отрываясь от линзы.

— Опять без ножа режешь? Месяц ведь заканчивается!

Жалобный тон у Фролова не получался, но старался он от души.

— Вершиковой обвинение не предъявлено, потому карточку на лицо, совершившее преступление, выставить не могу, — монотонно пробубнил я, ведя увеличительное стекло вдоль склейки целлофана.

— Ну а в какое положение ты нас ставишь? Статкарточки нет, значит, на районе висит нераскрытое убийство! Да с меня голову снимут! А за что? Подозреваемая-то у тебя в камере! К чему же бюрократизм разводить?

Дальнейший разговор известен наперед: «Не бюрократизм, а соблюдение соцзаконности... — Формализм — не законность... — Процентомания — тем более... — У нас общие цели... — Прокуратура не отстаивает ведомственные интересы...» И т. д. и т. п.

— Извини, Степан Сергеевич, потом поговорим: у меня люди.

Линия склейки была ровная, без задиров... Ни заусениц, ни царапин, целлофан прилегает ровно, ни складочки, ни морщинки.

Похоже, пачку не вскрывали. Я сложил лупу, бросил на место. Повертел сигареты, щелкнул ногтем, чуть было не понюхал. Прошел в смежную с кабинетом длинную, кишкой, изрядно захламленную комнату, отыскал ультрафиолетовую лампу, выключил верхний свет.

Или вскрывали, но чрезвычайно искусно. Сейчас посмотрим...

Поднес пачку «Мальборо» к тусклому синему пятну. Синими, как у утопленника, руками повертел ее так и этак, снова этак и опять так. Флюоресценция — признак свежести клея — не появлялась.

Вышел из пропыленной комнатки, постоял, щурясь на дневной свет, у окна, прогулялся из угла в угол, снова сел за стол, лезвием аккуратно вскрыл целлофановую склейку, осторожно освободил пачку, открыл, высыпал сигареты перед собой на стекло. Длинной тонкой иглой проколол каждую от среза до фильтра. Где-то на восьмой или девятой пришло ощущение, что занимаюсь ерундой, но, как всегда, довел дело до конца.

И ощутил стыд.

Не оттого, что добрых тридцать минут провозился с невинными сигаретами, это, в конце концов, моя обязанность: передача подследственному, да еще подозреваемому в убийстве, не шутка — вдруг там записочка на папиросной бумаге, которая перевернет следствие с ног на голову, или пара-тройка сильнодействующих пилюль, или еще что-то подобное, в практике всякое бывало...

А стыдно стало за ожидание, что обязательно найду нечто запрещенное, за уверенность, что не потратит Валерий Золотов пять рублей просто так, за здорово живешь, что не способен он заботиться бескорыстно о другом человеке.

За плохие мысли стыдно стало, ибо плохо о других думают только скверные люди, и не оправдаешься, что, мол, следователь постоянно в дерьме копается, оттого ему всюду гадость мерещится...

Ладно, самобичеванием тоже увлекаться нельзя, а то недолго впасть в другую крайность, когда законченного подлеца под лакированной маской не распознаешь... А они маскироваться горазды, особенно если соберутся с себе подобными и станут вкруговую, в свой круг, со своими нормами и правилами, своей моралью и своими законами.

Свой круг... Марочникова, Вершикова, Золотов. Что же между ними общего? И что произошло там, на загородной даче?

Странное дело — допрошены все очевидцы трагедии, но никаких новых обстоятельств по сравнению со вчерашним днем, когда я располагал только первичным материалом, не прибавилось. Факт убийства налицо, есть труп, есть признание убийцы. Но обстоятельства и причины преступления по-прежнему непонятны. Неясно и многое другое в этой истории... Но путей восполнить пробелы уже нет: все, кого можно допросить, допрошены. Впрочем, остался еще один свидетель...

Кортик был устаревшего образца и напоминал католический крест. Чешуйчатые ножны, резные перекрестья и набалдашник. В свое время он, сверкая бронзой, висел у бедра какого-нибудь флотского офицера и, болтаясь в такт ходьбе, придавал особый шик морской форме. Сейчас все металлические детали покрылись слоем патины, витая костяная ручка потускнела и подернулась сеткой мельчайших трещинок. Проволочный шнур, повторяющий извивы рукояти, тоже потемнел, выцвела перевязь. И этот налет старины придавал кортику вид дорогой антикварной вещи.

Я нажал едва заметную в рельефных выпуклостях перекрестья кнопку замка и потянул рукоятку, освобождая блестящую сталь, лишь в нескольких местах тронутую мелкими точками коррозии. Обоюдоострый ромбический клинок с обеих сторон покрывал тонкий узор травленого рисунка — парусники, перевитый канатом якорь, затейливая вязь сложного орнамента. Кружево травления нанесено мастерски, так что даже продольные выемки — долы — не искажали изображения. Красивая отделка, изящная форма, продуманные пропорции клинка и рукояти, искусная резьба... В таком сочетании стали, кости и бронзы эстетическая функция вытеснила утилитарную, эта привлекательная вещица воспринималась как украшение, произведение искусства, а не оружие...

Хищные финские ножи, изогнутые с восточным коварством клычи, удалые кинжалы, грубо-прямолинейные тесаки и штыки не оставляют сомнений в своем целевом назначении. Кортик — другое дело. Потомки итальянских стилетов, тонких и острых, как иголки, способные проскользнуть в невидимую глазу щелочку доспехов, они превратились в оригинальную деталь форменного костюма, в символ офицерской чести. Честь и оружие — эти понятия тесно переплетались во все времена. А вот оружие чести и орудие убийства — категории несовместимые.

Через мой сейф прошло множество кухонных ножей с нелепыми округлыми ручками и криво сточенными от длительного употребления лезвиями, десятки тупых зазубренных топоров, ржавых молотков и других привычных и как будто бы безобидных бытовых предметов, использованных вопреки изначальному предназначению для того, чтобы грубым металлом оборвать чью-то жизнь.

Но кортик при таких печальных обстоятельствах попал сюда впервые. На клинке не осталось криминальных следов: благородная сталь отталкивает жидкость, и она скатывается каплями, но, если присмотреться, в углублениях рисунка увидишь бурые разводы.

А вот почему эксперт не обнаружил пальцевых отпечатков? Не вытирала же Вершикова рукоятку! При случайном убийстве следы не уничтожаются.

Впрочем, потожировые паутинки папиллярных узоров хотя и красноречивые, но весьма непрочные свидетели, их надо специально сохранять, закреплять, фиксировать. А в сумятице экстренной помощи было не до того, кортик вынули из раны, он лежал на ковре, следы вполне могли стереться о ворс...

Ладно. Когда придут практиканты, составлю протокол осмотра, и можно будет считать, что допрошены все очевидцы преступления.


С начала следующего дня я занялся текущими делами. Напечатал обвинительное заключение по делу Тряпицына, подшил его, заполнил карточки статотчетности и пошел к прокурору.

В приемной худая и томная завканцелярией Маргарита с густо подведенными глазами и жгучим черным локоном, лежащим полукольцом на меловой щеке, вручила мне свежую почту.

У шефа сидел начальник райотдела, и я воспользовался паузой, чтобы просмотреть полученные бумаги. Среди них был акт строительной экспертизы, я не стал читать его, а сразу заглянул в заключение.

Высокая двойная дверь резко распахнулась, и в приемную вышел грузный и шумный подполковник Молоков.

— Кого я вижу! Здравствуй, Юра! — как всегда радостно удивился он, словно встретил вдруг близкого человека в самом неожиданном месте.

Когда-то мне казалось, что столь бурное приветствие есть проявление открытого дружелюбного характера, и молодому следователю было лестно такое радушие. Узнав Молокова поближе, я обнаружил, что он человек далеко не простой, отнюдь не восторженный, с довольно тяжелым и крутым нравом. А роль компанейского, душа нараспашку, парня — неустранимый стереотип, выработанный двадцатью годами оперативного стажа: умение сходиться с людьми, располагая их к себе с первой минуты, является обязательным качеством хорошего сыщика.

Не выпуская моей руки из широченной ладони и продолжая радостно улыбаться, Молоков отступал в угол, пока мы не оказались скрытыми от посторонних глаз за огромным металлическим шкафом с вещдоками.

Я знал, что Молоков хочет сказать, но он был профессионалом и начал не с того.

— По молкомбинату у нас появились интересные факты: оказывается, Игнатюк организовал в тарном цехе подпольный участок — штамповали крышки для консервирования! Васильцов выбивал жесть сверх фондов, непонятно пока, как списывали... В общем, свяжись с Грибовым.

Грибов был начальником ОБХСС.

— Хорошо, спасибо...

Я отвечал механически, прокручивая последствия для дела от новых данных. Дополнительная документальная ревизия, очередное продление сроков следствия, выход на «левую» жесть... Это только то, что лежит на поверхности!

— Да, кстати, совсем забыл!

Выбрав подходящий момент, Молоков хлопнул себя по высокому, с залысинами, лбу.

— Там, видно, Фролов чего-то недопонял, но он сказал, что ты не собираешься до конца месяца предъявлять обвинение Вершиковой...

— Посмотрим. — Не оценив дипломатической гибкости собеседника, я толкнул высокую, обитую новеньким дерматином дверь и уже в затемненном тамбуре сообразил, что даже не попрощался с Молоковым — настолько он озаботил меня своим сообщением.

Белов сидел, закопавшись в бумаги, и время от времени делал какие-то пометки большой синей ручкой.

— Дело Тряпицына, Павел Порфирьевич, — ответил я на его вопросительный взгляд.

— Хорошо, — Белов достал листок учета дел, находящихся в производстве следователей, и поставил птичку. — А что у вас с другими делами? Имейте в виду, по молкомбинату вскрылись новые факты, объем работы большой, надо расчищаться!

— Акимов и Гоценко — окончено, подошью, составлю обвинительное... Сейчас вот поступила экспертиза по Перову...

— Ну-ну, — оживился Белов. — И что там? Помню, он ссылался на плохой цемент.

— Причина катастрофы в несоблюдении технологии кладки. Качество цемента нормальное...

— Значит, его доводы опровергнуты... — Он задумчиво забарабанил пальцами по столу.

— Да, теперь надо решать...

— А что решать? Арестуйте — и под суд! — В голосе Белова появились резкие нотки.

— Арестовать?

— А чему вы удивляетесь? Преступление серьезное, повлекло тяжкие последствия!

— Да жалко... У него ребенок маленький. Нарушение правил строительных работ — неосторожность...

— Жа-а-лко, — протянул прокурор. — Вот эта наша жалость и приводит к уголовным делам. Его надо было давно с работы уволить, так нет, жалели! Старается, мол, и человек хороший. Так и взращивается безответственность и некомпетентность. Хороший человек — это не профессия. Расплодили «хороших людей»! И результаты налицо. А у погибшего, кстати, тоже дети, двое! Их вам не жалко? — Белов сделал короткую паузу и решительно рубанул ладонью воздух. — Предъявляйте обвинение и берите под стражу! Письменное указание давать нужно?

— Нет. — Шеф опять был кругом прав.

— Значит, с этим решено, до конца месяца пойдет в суд. — Белов сделал еще одну пометку. — А что с делом Вершиковой? Молоков жаловался, будто мудрите, отчетность им портите, раскрываемость снижаете...

Я знал, что Молоков не жалуется, но шеф любил обострять ситуации.

— ...Разве мало оснований для предъявления обвинения?

— Да вроде достаточно, — я пожал плечами. — Но с другой стороны — свидетели ничего не видели, прямых улик нет, сама Вершикова дает путаные показания. Иногда мне кажется... В общем, не похоже, чтобы она просто так, без причины совершила убийство.

— Э, Юрий Владимирович, признаться, такого от вас не ожидал, — с укором проговорил прокурор и усмехнулся.

— Чего «такого»?

— Такого мальчишества, даже, извините, дилетантства. «Кажется, наверное, не похоже...» Да разве это следственные категории? Вы же профессионал и должны оперировать только фактами. Фактами! Сколько преступлений совершается практически безмотивно, по пьянке, когда не только причины нет, но и повод-то пустяковый! Или вы первый год на следствии?

Он был прав.

— Где вы видели убийство при свидетелях, с изобилием прямых улик? Неочевидные преступления доказываются всегда на косвенных, и они ничуть не хуже, даже прочнее, вы это знаете из теории, но с косвенными доказательствами труднее работать!

— Убедили, — попытался я прервать аутодафе, но не тут-то было.

— Искусство следователя, я имею в виду хорошего следователя, — нравоучительно продолжал прокурор, — в том и состоит, чтобы уметь интуитивные догадки превращать в доказательства. А все эти голые сомнения... — он махнул рукой. — Грош им цена.

Белов хлопнул ладонью по столу, как бы вбивая беспочвенные сомнения в полированную столешницу.

— Предъявите Вершиковой обвинение, допросите тщательно, подробно, постарайтесь установить психологический контакт, пусть она вспомнит мельчайшие детали происшедшего. И все станет понятно и бесспорно. И кончайте дело, нечего тут мудрить.

Все было ясно. Я вел себя как неопытный стажер, еще не распрощавшийся со студенческой инфантильностью, и Белов недвусмысленно указал на это. Хорошо еще, что он не знает, как я потрошил сигареты!

Я достал план расследования. Почти против всех пунктов стояли «птички» — выполнено. Что еще остается? Получить документы, характеризующие участников дела, — запросы посланы, подождем. Истребовать акт судебно-медицинской экспертизы — это нужно срочно. Сел за машинку, отпечатал запрос, вручил практикантам. Ничего неожиданного от заключения врачей я не ожидал — иначе мне бы уже позвонили. Но когда ребята принесли бумагу с чуть расплывчатой лиловой печатью, напряженно вчитывался в неровный из-за разболтанности литер текст.

Смерть наступила около полуночи от проникающего ранения сердца, других повреждений не обнаружено. Легкая степень опьянения, ядов в крови нет.

Да и откуда им быть, ядам? Страховочный контрольный вопрос, на всякий случай. Из того же ряда, что проколотые сигареты.

Я бросил злополучную пачку в «дипломат». Если сейчас осветить ее ультрафиолетом, свежий клей обязательно выдаст проделанные неким сверхподозрительным субъектом страховочные манипуляции.


У Вершиковой не было ни ультрафиолетового осветителя, ни лупы, но она так пристально рассматривала яркую сигаретную пачку, что у меня мелькнула глупая мысль, будто она видит все невооруженным взглядом.

— Откуда это?

Бледная, с отеками под глазами, равнодушная ко всему окружающему, она вдруг оживилась, в голосе появился неподдельный интерес.

— Золотов передал для вас.

— Золотов?!

Здесь приятные пустячки имеют другую цену, чем на свободе. Фирменные сигареты, переданные с воли в знак внимания, — все равно что в обычных условиях ультрамодное платье, специально привезенное из-за границы. А может, и ценнее! Ну кого бы Вершикова удивила в своей парикмахерской новым платьем? А тут в камере — фурор: охи, вздохи, завистливые восклицания. «Счастливица» окажется в центре внимания, событие запомнится.

— Молодец, Валера. Не говорил ничего?

Вершикова распечатала сигареты. Руки у нее были некрасивые — широкая кисть, короткие пальцы с мелкими, будто обгрызенными ногтями.

— Привет передал, о здоровье справлялся. Поддержать вас хотел, ободрить.

Вершикова улыбнулась.

— Молодец, свое дело туго знает!

— Какое «свое дело»?

— Спички найдутся? — проигнорировала она мой недоуменный вопрос.

Я полез в портфель. Тусклый свет слабой лампочки рассеивался в крохотном, без окон, кабинете. Стол прибит к полу, стул и табурет по обе стороны от него тоже прихвачены металлическими уголками. Под высоким потолком лениво вращались лопасти вентилятора, натужно гудел мотор в черном отверстии вытяжной системы. Они включились автоматически, одновременно с электрическим освещением.

Не помогало. Воздух оставался душным, накрепко пропитанным застарелым запахом дыма тысяч папирос и сигарет. Их курили взвинченные, издерганные опера и усталые следователи, угощали людей, сидящих напротив, — без этого устоявшегося ритуала не обходится почти ни один допрос. Глубоко затягивались подозреваемые, облегчившие душу признанием, нервно глотали дым те, кто был «в отказе» и надеялся выйти отсюда «под расписку». Хотя это и шаблонно, но маленький, начиненный табаком бумажный цилиндрик очень часто оказывал растормаживающее действие и способствовал установлению взаимопонимания.

И Вершикова заметно расслабилась, успокоилась, повеселела. Пора переходить к делу.

Я достал заранее приготовленное постановление, разложил на неудобном столе бланк протокола допроса.

— Вам предъявляется обвинение в умышленном убийстве гражданина Петренко, то есть в преступлении, предусмотренном статьей сто третьей Уголовного кодекса РСФСР...

Привычно выстреливая казенные обороты, я завершил процедуру установленным вопросом.

— Признаете ли вы себя виновной и что можете показать по существу обвинения?

Вершикова цинично скривила губы.

— Показать-то кое-что могу, а вот сто третью брать не собираюсь! Дело-то как было: посидели, потрепались, выпили, музыка там и все дела... Валерка с Галкой наверх поднялись, а Федун ко мне полез... Я и так, и этак: нет, не хочу, отстань, вырываюсь — куда там!

С Вершиковой произошла удивительная метаморфоза. То же отекшее, голое без косметики лицо с рубцами от жесткой свалявшейся подушки, мятый-перемятый вельветовый сарафан, двойник того, что был на Марочниковой, но она сама неуловимо изменилась, разительно отличаясь от Вершиковой на первом допросе и даже от самой себя пятнадцать минут назад, когда ее только ввели в следственный кабинет. Хотя я не сразу определил, в чем же состоит эта перемена.

— Вижу — плохо дело: хватает за разные места, платье срывает, выдралась кое-как, отскочила к стенке, там этот ножик висит... Схватила, выставила — не подходи! А он налетел с разбегу...

Составляя протокол, я незаметно наблюдал за обвиняемой. Она снова закурила, на этот раз не спросив разрешения, и, раздумчиво выпуская дым сквозь плотно сжатые губы, остановившимся взглядом словно бы продавливала неровную шероховатую стену.

Внимательно прочитала протокол, спокойно, с заметной удовлетворенностью подписала, по-хозяйски убрала сигареты в крохотный, с кнопочкой, нагрудный карман и, подчиняясь короткому жесту возникшей в дверях женщины в зеленой форме, вышла не попрощавшись.

Я наконец понял, что изменилось: она держалась очень уверенно, как человек, принявший трудное решение и готовый следовать ему при любых обстоятельствах.

Возвращаясь в прокуратуру, я обдумывал результаты допроса. Многое в нем мне не понравилось.

Не понравилось запоздавшее на два дня расчетливое признание.

Не понравилось, как Вершикова говорила: слишком напористо и зло, будто была не обвиняемой, а обвинителем.

Не понравилась резкая смена настроения.

И самое главное, не понравилось, что названный ею мотив, такой убедительный и подходящий к ситуации, Золотов уже пытался исподволь подсунуть следствию.

А постоянно действующий где-то в затылочной части мозга компьютер каждую секунду, независимо от моей воли решающий различные ситуационные задачи, разбирающийся в переплетении причинно-следственных связей, ищущий логическое обоснование всем действиям и поступкам людей, с которыми приходилось иметь дело, проверяющий достоверность слов, взглядов, жестов, неторопливо отбирал неувязки и несуразицы, подтверждающие обоснованность интуитивных сомнений.

При задержании Вершикову по общему порядку освидетельствовали, осмотрели одежду — никаких царапин, кровоподтеков, ссадин, разрывов швов и тому подобных следов борьбы обнаружено не было.

Ни дежурному следователю, ни мне на первом допросе она не могла внятно объяснить причин происшедшего. Не помню, не знаю... А сегодня — полная ясность, четкая картина, уверенные показания. И все на голом месте! Нет, так не бывает... Обычно случается наоборот: в горячке преступник выкладывает такое, о чем впоследствии стремится «забыть»... А в данном деле и вовсе чепуха — получается, что Вершикова скрывала оправдывающий ее мотив!

Погруженный в размышления, я поднялся по ступенькам, не заходя к себе, прошел в канцелярию.

— Шеф на месте?

Маргарита, не отрываясь от бумаг, покачала головой.

— Вам Фролов звонил раза четыре. И еще будет.

И точно — не успел я войти в кабинет, раздался звонок.

— Как жив-здоров, Юрий Владимирович?

— Твоими молитвами, Степан Сергеевич. Обвинение Вершиковой предъявил, статкарточку сейчас заполню. Еще вопросы есть?

— Какой-то ты сердитый, — огорчился майор. — Я же не только из-за карточки... И потом — отчетность есть отчетность!

— Ладно, не обращай внимания, это я так — от усталости...

Закончив разговор, занялся текущей работой, стараясь рассеять неудовлетворенность и раздражение, оставшиеся после допроса Вершиковой. Зажал в специальный станок пухлую кипу документов: протоколы, фототаблицы, справки, характеристики, ходатайства, постановления — проколол их длинным толстым шилом, прошил суровой ниткой. Получился аккуратный том толщиной в несколько сантиметров. На обложке написал фамилии обвиняемых: «Акимов, Гоценко» и статью: «144, ч. II».

За этим занятием и застал меня модный в городе адвокат Пшеничкин, которого молва включила в так называемую «золотую пятерку» самых сильных, выигрывающих безнадежные дела защитников.

Подтянутый, дорого, но неброско одетый, он выглядел гораздо моложе своих пятидесяти трех. Разве что седина и морщина на лбу выдавали возраст.

— Я принял поручение на защиту Марины Вершиковой, — Пшеничкин положил на краешек стола небольшой синий квадратик: ордер юридической консультации, подтверждающий его полномочия по данному делу. — Вы разрешите немного поинтересоваться ходом следствия?

Держался он всегда учтиво, корректно, чем выгодно отличался от многих адвокатов, подчеркивающих свою принадлежность к лицам свободной профессии вольным поведением, переходящим, если вовремя не одернуть, в фамильярность и панибратство.

— Пожалуйста, в пределах дозволенного...

Визит Пшеничкина меня удивил. Его буквально осаждали верящие в чудеса клиенты, и он сам выбирал для себя процессы, как правило, неординарные, сложные, представляющие профессиональный интерес и приносящие шумную известность. Дело же Вершиковой было рядовым, ничем не примечательным, явно не подходящим для мэтра его ранга.

— Когда планируете закончить расследование?

— Пока трудно сказать.

— Странно, — Пшеничкин потер переносицу. — Меня в таком пожарном порядке просили заняться защитой, что я думал — это вопрос дней...

— Кто просил? — поинтересовался я.

Пшеничкин замешкался с ответом.

— Надеюсь, никаких тайн я не выпытываю? Просто удивительно, что вы взялись за столь обычное дело!

Оценив намек на высокий профессиональный уровень, адвокат чуть заметно улыбнулся.

— Самое заурядное дело может оказаться необычным. А здесь необычно уже то, что мне позвонил завотделом горисполкома Чугунцов и попросил подключиться. Иначе, честно говоря, я бы не взялся. Работы очень много ивообще...

При чем здесь горисполком? Какое отношение Вершикова имеет к Чугунцову? Или он к ней? Полная чепуха... Ладно, потом, нельзя ломать строй «светской» беседы.

— А кто заключал соглашение, оплачивал защиту?

— Сразу после звонка пришел сотрудник горисполкома — Валерий Федорович. Сказал, что друг Вершиковой. Но скорей всего там нечто большее, чем дружба. — Пшеничкин засмеялся. — Следователь есть следователь. Я пришел задать вам несколько вопросов, а получается наоборот.

— Это случайность, — я сделал сконфуженный вид. — Не собирался у вас ничего выяснять.

— Но выяснили, — многозначительно сказал адвокат. — Что дело не такое простое, как кажется на первый взгляд. Впрочем, эти сложности не относятся к юридическим, а потому меня не интересуют.

Скажите лучше, почему вы тянете с окончанием следствия? Преступление налицо, надо только выяснить мотивы и дать оценку... По какой статье вы ее привлекаете?

— По сто третьей.

Пшеничкин поморщился.

— Вечная следовательская перестраховка. Там возможны только два варианта: неосторожность или превышение пределов необходимой обороны. Статья сто пятая — до двух лет, сто шестая — до трех. Обе статьи предусматривают возможность и менее строгих наказаний: исправительных работ, условного осуждения. Когда я изучу дело, станет ясным, какой из них придерживаться. Но то, что в действиях Вершиковой нет состава такого тяжкого преступления, как умышленное убийство, — очевидный факт! — Адвокат расстегнул толстую папку из натуральной кожи, извлек лист бумаги, осторожно положил на стол. — Поэтому прошу приобщить к делу ходатайство об изменении меры пресечения.

Я просмотрел аккуратный машинописный текст:

«...учитывая, что Вершикова имеет постоянное место жительства, работы, ранее не судима, характеризуется положительно... Освободить из-под стражи под подписку о невыезде».

Внимательно наблюдавший за моим лицом Пшеничкин слегка наклонился вперед. Насколько незаметно он перешел к официальному тону, настолько легко вернулся к дружески-непринужденному.

— Мой доверитель, Валерий Федорович, вообще настаивал на прекращении дела за отсутствием состава преступления. Вы же хорошо знаете — есть ряд постановлений Верховного суда: защищая свою честь, женщина может лишить нападающего жизни!

Но в данном случае обвинение заявит, что на даче находились еще люди, можно было позвать на помощь и т. д, и т. п. Я не хочу выглядеть дураком, а потому выбрал безупречную позицию. И советую вам прислушаться... — Адвокат понизил голос. — Дело непростое, в нем много подводных камней, может повернуться так, что оно лопнет в суде как мыльный пузырь, если позиция следствия не станет более гибкой. В случае условного осуждения, скажем за неосторожное убийство, мы не будем подавать кассационную жалобу. И волки сыты, и овцы целы!

— Ваше ходатайство приобщается к делу. О результатах рассмотрения вы будете уведомлены.

Понятливый Пшеничкин встал, поклонился.

— Не смею отнимать время. Я через пару дней позвоню. Если вы отклоните ходатайство, я обращусь к прокурору.

— Да, конечно. Это ваше право.

Мы вежливо распрощались.

Значит, Валерий Федорович не ограничился приветами и пачкой «Мальборо». Пригласить адвоката из «золотой пятерки», оплатить ему гонорар и даже подсказать линию защиты! Да, он настоящий друг... И очень прозорливый человек — так точно предугадать неожиданный даже для следователя поворот событий! Похоже, он заранее знал, что Вершикова изменит показания. Откуда?

ИСКУШЕНИЯ ДЛЯ ИЩУЩЕГО ИСТИНУ

«...Мы возвращались из Двуречья, где предприняли последнюю безуспешную попытку подтвердить доклад Карпецкого. Я был раздосадован: проторчать здесь полгода — и впустую! Горик, напротив, находился в прекрасном настроении, так как считал, что цель достигнута и вредный миф развеян бесследно. Психологическую настроенность местные жители ощущают безошибочно, может быть, поэтому ни один не рассказал ему то, что приходилось выслушивать мне. Но вторичная звукозапись без материальных подтверждений способна убедить только тех, кто хочет в нее поверить. Скептики опровергали даже богатые видеоматериалы второй экспедиции!

Горик весело болтал что-то про узколобых противников прогресса, мрачных перестраховщиков, раздувающих собственные страхи и пугающих ими других, восхищался раскинувшейся вокруг красотой, которую сторонники блокады хотели отгородить от человечества вымышленными радиационными поясами.

Я молчал — сколько можно говорить об одном и том же! Сказочно красиво — тут он прав. Но я, узколобый перестраховщик, сделаю все, чтобы оградить мир от этой красоты. Если решение о блокаде не пройдет, я сам буду болтаться вокруг Леды на патрульном боте, заворачивая приближающиеся корабли! Или высажусь сюда и вместе с Трехпалым Охотником найду неопровержимые подтверждения отчету первой экспедиции. Найду обязательно, потому что смерть на Леде члена Содружества — не случайная, при таинственных обстоятельствах, а предсказанная и объясненная им самим заранее — явится неопровержимым доказательством.

Поросшая голубой травой пойма перешла в синеватые холмы, мы, очевидно, свернули не на ту тропинку, потому что Мягкая Ферма слишком долго не появлялась, и, когда из-за поворота навстречу вышел человек, Горик, забыв инструкцию, устремился к нему спросить дорогу. Выглядел встречный вполне обычно — полусвободный фермер или сезонник, в цельнотканом комбинезоне, грубом кожаном жилете, островерхой треугольной шапке, распознать в нем псевдоса нельзя было и в семи шагах, мне удалось это сделать с двенадцати; помогла интуиция, ожидание его появления и постоянная готовность, приглушить которую не мог ни яркий свет рыжего солнца, ни умиротворяющий волшебный пейзаж.

Горик приблизился к нему на решающий все радиус абсорбации и уже находился за чертой, потому что псевдос его  з а ц е п и л  в тот момент, когда я нажал спусковую кнопку. Фиолетовая вспышка ослепила незащищенные глаза, треск разряда слился с треском грубой кожи жилета, лопнувшей в том месте, куда ударила невидимая игла...»

Дежурство по городу прошло спокойно, происшествий прокурорской подведомственности не произошло, поэтому я читал до полуночи, а потом спал в комнате отдыха городского управления, хотя эту тревожную чуткую дремоту, когда слышишь каждый скрип двери, писк рации и переговоры с дежурными нарядами за стеной, вряд ли можно назвать сном.

Пройдя пешком по утреннему городу, я зашел домой, вымылся, побрился, перекусил — Ася всегда оставляла мне завтрак на плите — и собирался лечь спать, даже лег, но сон не приходил, и жалко было бесцельно колбаситься в постели, и притягивали скопившиеся в сейфе дела необходимостью «крутить машину» — подчищать, заканчивать, чтобы не оказаться погребенным под постоянно поступающей бумажной лавиной.

Я решил идти на работу, записав положенный отгул себе в актив, хотя знал, что рачительный Белов неохотно возвращает неиспользованные дни отдыха.

По дороге заглянул в райжилуправление, протолкался сквозь плотную, недовольную очередь, был одернут секретаршей, но потом узнан и обласкан, получил характеристику на Рассадину Ларису Ивановну тридцати трех лет, которая работала управляющей домами, разумеется, зарекомендовала себя с положительной стороны, активно участвовала в общественной жизни, пользовалась уважением в коллективе, но не уделяла достаточного внимания ремонту жилого фонда и проявляла «нетребовательность в самовоспитании».

Очевидно, эта маловразумительная формулировка, призванная показать критическую и принципиальную оценку райжилуправлением тех действий домоуправа, за которые она уже больше месяца находится под стражей, означала склонность Ларисы Ивановны к получению взяток и совершению массы мелких и средних злоупотреблений, которые она могла позволить на своей скромной должности.

Пройдя еще квартал, я свернул на узкую старинную улочку, где располагалась прокуратура, по диагонали пересек тихий перекресток и зашел в районный военкомат. Когда день не распланирован заранее, можно позволить себе не спешить и по пути решить ряд мелких вопросов, обычно по несколько раз откладываемых «на завтра».

Собственно, вопрос у меня был один: «Имели ли право Золотовы хранить кортик после смерти адмирала или он подлежал обязательной сдаче?» Его я и задал молодому майору, с которым мы уже неоднократно встречались при обстоятельствах, относящихся как к его, так и к моей компетенции.

Хотя военный комиссариат занимается не менее важными делами, чем, скажем, районное жилищное управление или какая-нибудь другая из коммунальных служб, здесь никогда не было очередей, любой факт выяснялся за пять минут, необходимую справку можно получить за такое же время.

Однако сейчас майор исчез надолго, и я открыл книжку, которую теперь не вынимал из портфеля.

«...Не отвлекаясь на опрокинутого псевдоса, я бросился к замершему, как соляной столб, Горику, схватил за плечи, опасаясь ощутить напряженные в кататоническом ступоре мышцы, но нет — все было нормально, он уже  в е р н у л с я, навсегда забыв последний отрезок своей жизни, продолжительность которого могла быть различной: от нескольких секунд до двух лет — большего срока амнезии Трехпалый Охотник не наблюдал.

Горик забыл последнюю минуту. В его восприятии мы шли среди одинаковых холмов, озабоченные отсутствием Мягкой Фермы, он на миг отвлекся — отвернулся или задумался, а в это время я беспричинно застрелил случайно встретившегося аборигена.

Этот акт чудовищной жестокости привел перенесшего психотравму Горика в истерическое состояние. Объяснить ему что-либо было невозможно: он ничего не слушал, кричал, что я маньяк, убийца, уничтожающий для подтверждения бредовых теорий ни в чем не повинных беззащитных местных жителей!

Не обращая внимания на его буйство, я связался с Базой, где нарушение психической деятельности одного из членов экспедиции было немедленно зафиксировано, явившись сигналом общей тревоги, доложил обстановку и высказал мнение, что запрет пользоваться летательными аппаратами в светлое время суток придется нарушить, так как иным способом транспортировать добытого наконец псевдоса не удастся, а ожидать темноты с учетом состояния Горика рискованно.

Затем я подошел к лежащему, убедился, что попал туда, куда целил, после чего произвел внешний осмотр. Добыт был псевдос высокого уровня — четвертой, а может, и третьей ступени. Признаков, отличающих его от человека, оставалось немного: не полностью сформированы пальцы рук, под шапкой скрывались остроконечные, покрытые шерстью уши, когда я оттянул веко, то увидел вертикальный звериный зрачок...»

Майор вернулся, я поспешно перенесся с далекой страшной планеты в строгий кабинет военкомата и небрежно — бросил книжку в портфель, чтобы мой собеседник ею не поинтересовался. В соответствии со сложившимися представлениями следователи должны читать исключительно серьезную литературу.

Впрочем, майор не собирался ничего спрашивать. Он сел на место, положил перед собой папку в твердом коленкоровом переплете, недоумевающе посмотрел на меня.

— Очевидно, вы что-то напутали. У нас только два адмирала, я их знаю, но на всякий случай посмотрел по картотеке и для страховки перепроверился у военкома. А он для очистки совести позвонил в областной военкомат.

Добросовестность и полнота проверки подтверждали прекрасную организацию работы военкомата, но я не мог понять, что, собственно, вызвало такие затруднения?

— Не только в нашем районе, но и в городе, и в области адмирал Золотов никогда на военный учет не становился!

Честно говоря, я растерялся. Настолько, что едва не пролепетал по-детски: «Как же так? А кортик?»

— ...На военном учете у нас состоял ныне покойный капитан первого ранга Золотов Иван Прохорович, — четко продолжал майор. — Проживал он по адресу: проспект Чехова, дом шестнадцать, квартира пятьдесят два...

Адрес совпадал. Валерий Федорович Золотов, адмиральский внук, жил именно там.

— ...Иван Прохорович Золотов умер в позапрошлом году в возрасте шестидесяти девяти лет от острой сердечной недостаточности и похоронен с воинскими почестями на аллее Славы городского кладбища.

Майор закрыл папку.

— ...Согласно существующему положению, холодное оружие офицеров флота может храниться в семье покойного без права ношения.

Исчерпывающий, предельно конкретный ответ.

Я поблагодарил, вышел в пустой, чисто выметенный коридор и медленно направился к выходу, переваривая полученную информацию.

Зачем же ему нужна эта ложь? Ну, положим, звание внука адмирала могло давать маленькие преимущества в детских играх, ну в школе какие-то крохотные привилегии, например, «из уважения к дедушке я тебе, Валера, сегодня двойку не поставлю», ведь проверять действительное звание Ивана Прохоровича никому бы не пришло в голову. Но школа-то закончена давным-давно, а он продолжает ходить во внуках! Может, прикрываясь дедушкой, Золотовы устраивают решение всяких житейских дел — выписать в обход очереди стройматериал для ремонта дачи или что-то другое в этом роде... Нет, исключено, любое официальное решение принимается только на основе соответствующего документа, слово, да еще лживое, к делу не пришьешь.

Так ничего и не придумав, я дошел до прокуратуры. Заглянул в канцелярию, спросил у Маргариты, не разыскивал ли кто, не звонили ли, получил поступившую почту.

В кабинете разобрал солидную пачку бумаг, акт судебно-химической экспертизы отложил в сторону.

«Представленная на исследование в опечатанном флаконе под номером один жидкость светло-коричневого цвета является смесью на спиртовой основе сахара, ванилина и растворимого кофе... Способ изготовления и состав компонентов характерны для суррогатированных алкогольных напитков домашней выработки...

В опечатанном флаконе под номером два находится низкосортное крепленое вино, полученное путем переработки яблок...»

Еще один сюрприз! И это вместо благородного «Мартеля» и загадочно-заграничного «Бордо»...

Вот вам и почтеннейший Валерий Федорович! Человек-блеф! Теперь понятно, почему Галина Марочникова обычную баню по-черному величает «финской»...

Ложь громоздится на ложь, все из одного ряда: фальсификация спиртного, упоминание о знакомствах с «сильными мира сего»... Скорее всего этот камуфляж — следствие укоренившейся привычки прикрывать собственную незначительность близостью к авторитетным людям и организациям. Но может ли эта привычка иметь какую-нибудь связь с преступлением?

С человеком-блефом нужно держать ухо востро: все, что его окружает, может оказаться фикцией, надувательством, мистификацией. А что, если и та картина преступления, которая мне подсовывается, тоже блеф? Тогда все неясности и неувязки объясняются очень просто...

Следствие практически закончено, надо получить еще пару-тройку документов, и можно составлять обвинительное заключение. И если мои сомнения небезосновательны, то этим актом блефу будет придана юридическая сила.

Но кто может быть заинтересован в такой игре? Как могли развиваться события на самом деле?

На эти вопросы мозг должен был начать выдавать возможные варианты ответов, но он работал впустую, как магнитофон на холостом ходу, и мне показалось, что если хорошо прислушаться к себе, то можно различить шелест чистой ленты. Ничего толкового на ум не приходило.

Рабочий день подходил к концу, срочных дел на сегодня не было, и, если не подоспеет какое-нибудь происшествие, через полчаса можно будет идти домой.

Я вышел в коридор и толкнул дверь соседнего кабинета с табличкой «Лагин Ю. Л.».

— Добрый вечер, Юрий Львович. Как поживаете?

— Мы поживаем. А ты, вижу, бездельничаешь?

Так всегда начинались наши диалоги. Лагин — добрый и умный человек, с огромным житейским и профессиональным опытом, но за тридцать лет следственной работы накопил немалый запас сарказма. Впрочем, я уже привык к его манере разговора, и мне нравилось общаться с ним. К тому же всегда можно было рассчитывать получить от него дельный совет.

— Бездельничаю, Юрий Львович. От вас ничего не скроешь.

— Ну тогда подожди пару минут, я допишу, и побездельничаем вместе.

Ему было пятьдесят пять. Высокий, плотный, с большой головой, Лагин держался всегда солидно и внушительностью вида мог поспорить с шефом, недаром посетители, встречая в коридоре, часто путали его с прокурором.

Зато вне стен нашего учреждения его можно было принять за кого угодно, только не за следственного работника. Интеллигентными чертами лица и пышной, поредевшей спереди, но торчащей в обе стороны над висками шевелюрой он более всего напоминал композитора, известного скрипача или дирижера. Он и в действительности имел некоторое, хотя и специфическое, отношение к миру искусства: специалист по большим хозяйственным делам, расследовал организацию «левых» концертов и сопутствующих им хищений в областной филармонии. Говорят, что однажды толпа жаждущих любителей музыки приняла его за администратора и окружила, вымаливая лишний билетик или контрамарку. Хотя скорее всего это чья-то шутка.

— Ну-ну, так что, ты говоришь, у тебя стряслось? — Лагин закончил писать и откинулся на спинку стула.

— Стрястись ничего не стряслось...

— Отчего же тогда тебя гложут сомнения? И что ты хотел спросить у старика Лагина?

Нет, он не читал мысли. Но, как всякий хороший следователь, умел определять направление хода размышлений собеседника и его намерения.

— Странная штука получается, Юрий Львович. По делу практически все сделано, а ясности никакой...

— Такое бывает. — Лагин неопределенно крякнул, потирая руки и хитро посматривая на меня, ожидая продолжения.

Я пересказал обстоятельства. Лагин, снисходительно улыбаясь, перебирал мелкие предметы в объемистом ящике своего огромного, обтянутого зеленым сукном стола, но по глазам было видно, что он слушает внимательно.

— И что же тебя смущает? Вначале не говорила, а потом сказала? Такое бывает сплошь и рядом! Для обвиняемого ложь — одна из форм защиты. Придумала, как облегчить свое положение, — и изменила показания. Разве это настолько не правдоподобно?

— Но такую же версию упорно подбрасывает Золотов! Он и адвоката ориентировал на самооборону или неосторожность еще до того, как Вершикова...

— Да ведь это самая выигрышная линия защиты! — перебил Лагин. — Ничего удивительного, что и Вершикова, и Золотов, и адвокат склоняются к ней. — Он задумчиво поигрывал стреляной гильзой от «ТТ». — И тебе надо тщательно проверить показания обвиняемой! Изучи акт вскрытия трупа, внимательно изучи, описание не из приятных, некоторые брезгуют, заглядывают сразу в заключение, так можно упустить что-нибудь важное...

Я почесал в затылке — Юрий Львович как в воду смотрел.

— Может быть, понадобится допросить судмедэксперта...

Лагин замолчал, обдумывая какую-то мысль...

— Само по себе то, что Золотов — враль, еще ни о чем не говорит. Ну, хвастался дедом, ну, поил дурех всякой дрянью вместо заморских вин и коньяков — какое отношение это имеет к расследуемому тобой преступлению?

Я хотел возразить, но Юрий Львович предостерегающе поднял руку.

— Это с одной стороны. Но...

Он крутанул гильзу волчком по зеленому сукну.

— Знаешь, что меня настораживает?

И сам ответил:

— Круг лиц, проходящих по делу. Компания Золотова! Внешне все благополучно: каждый работает, характеризуется наверняка положительно, словом, приличные люди, вносящие свой вклад, ну и так далее. Только все это ширма!

Он высоко подбросил гильзу и с неожиданной ловкостью поймал ее.

— Золотов — какой-то полуаферист, прикрывающийся нехлопотной должностью. Эта его подруга, как ее, Марочникова? Скромная продавщица, а одета как дочь миллионера — видел, как она к тебе заходила! Обвиняемая — маникюрша, но небось тоже живет не на зарплату?

Я вспомнил фирменный вельветовый комбинезон Вершиковой, который на черном рынке стоит рублей двести пятьдесят — триста, и кивнул.

— Люди с двойным дном, — сказал Лагин. — С этой публикой надо держать ухо востро.

Он бросил гильзу обратно в ящик и со стуком захлопнул его.

— Знаешь, что мне не нравится?

И опять сам ответил:

— Потерпевший был инородным телом в этой компании, он один занимался настоящим делом. И он убит! Случайность, несчастный случай? Как говорится, все бывает, но лично для меня это крайне сомнительно. И версия самообороны притянута за уши.

— Что же остается? — воспользовавшись паузой, вставил я.

— Как бы здесь не было хитрой, тщательно продуманной инсценировки!

Слово сказано. Мне неоднократно приходила в голову эта мысль.

— Стоит обратиться к философии и вспомнить принцип Оккама, — продолжал Лагин. — «Не умножай без надобностей число сущностей». В переводе на наш язык это означает: не выдвигай версий, если они ни на чем не основаны.

Он откинулся в кресле, побарабанил пальцами по столу.

— Пока что твои сомнения, равно как и мои догадки, висят в воздухе. Если бы был хоть один факт, один камень для опоры...

— Попробую поискать этот камень.

Я встал.

— Не помню, где это сказано: «Ищущий истину да убоится искушений», — улыбнулся Лагин. — В Евангелии, что ли... Впрочем, неважно! Сейчас ты на развилке: можно закончить дело, не обращая внимания на пустяковые неувязки, и с плеч долой — пусть суд разбирается! А можно впасть в противоположную крайность — раздувать червячок сомнений, бояться очевидного, метаться в поисках новых фактов, запутываться в доказательствах. И в поисках несуществующей терять реальную цель!

Когда я вышел на улицу, решение почти созрело. Стоял мягкий теплый вечер, недавно прошел дождь, и воздух был чистым и непривычно свежим, асфальт впитал воду и оттого казался гладким и жирным. Я прошел через аккуратный, с умытой зеленью сквер и собирался повернуть к дому, когда меня окликнули.

Сухощавый, резкий, отчаянный Саша Крылов, с ним здоровенный Роман Полугаров и Костя Азаров из ОБХСС. Все трое радостно улыбались.

— Ты как раз кстати, — Крылов хлопнул меня по плечу. — Пойдем в «Спутник» поужинаем.

— Чего вдруг?

— Отдохнуть немного в кои-то веки! Посидим, пообщаемся в спокойной обстановке. Мы с тобой уже какую неделю друг друга ловим?

Предложение было заманчивым, но кое-что меня смутило.

— Неудобно, в своем районе...

— А что туг неудобного? — прогудел Полугаров. — Что мы, не можем в нерабочее время за свои деньги в ресторан сходить? Или мы не люди?

Это меня убедило. Действительно, раз мы полноправные граждане, то почему не можем поужинать в ресторане?

Мы пересекли вымощенную большими бетонными квадратами площадь, перешли бассейн по мраморным ступенькам, между которыми плескалась голубая вода, вошли в просторный стеклянный вестибюль светлого высотного здания и по пологой винтовой лестнице поднялись на второй этаж.

Несмотря на раннее время, ресторан был почти полон. На низкой эстраде рассаживалась за инструменты четверка длинноволосых молодцов, один из них гулким микрофонным баритоном представил публике певицу — брюнетку лет тридцати в тугом лиловом платье с крупными белыми цветами. Платье плотно облегало массивные бедра и волнистыми складками ниспадало до пола, но чрезмерная длина компенсировалась откровенным декольте и огромным выкатом, обнажающим спину до поясницы.

— Не люблю оркестры, из-за них разговаривать невозможно, — недовольно пробурчал Азаров.

— Ну этот тебе понравится, посмотри, какая певица, — засмеялся Роман. — Не знаю, как она поет, но выглядит впечатляюще!

Официантка, приветливо улыбаясь Азарову, принесла закуску.

— С утра крошки во рту не держал, — сообщил Полугаров, предупреждая возможные шутки по поводу его аппетита, и, быстро расправляясь с салатом, пояснил:

— Целый день мотался по вчерашнему разбою.

— Раскрыли?

Он кивнул, пережевывая.

— Пацаны. Девятнадцать и двадцать два. Деньги на красивую жизнь! Знаете гадюшник на Петровской? Наплевано, накурено, смрад, в коктейли чего только не мешают...

— Двух барменов посадили, — вставил Азаров. — Санитарная инспекция кишечную палочку находила, закрывали, штрафовали — все равно помойка.

— А им — шикарный бар. Предел мечтаний! Таксиста трубой по голове — и в эту тошниловку, пойло через соломинку сосать! Притащили их в отдел, ведут себя нагло — нет, не были, у товарища музыку слушали... Ах, музыку? А пальцы на трубе чьи? А на стекле? Притихли. А можем еще таксистам со стоянки на опознание предъявить, те видели, кто в машину садился! И все — кончилась смелость, напустили в штаны — таксисты поубивают, не надо опознаний... Вот сволочи! А про потерпевшего и не спросили.

— Бар этот закроют со дня на день, мы внесли представление в исполком, — сказал я. — Ну а другие пацаны куда денутся?

— Проблема, — вздохнул Крылов.

— Да бросьте! — отмахнулся Полугаров. — Свинья везде грязь найдет. Вот это проблема. Я не видел грабителей, которые пошли «на дно» из-за того, что закрыта библиотека! Каждый сам выбирает дорогу. Посмотрят два одногодка какой-нибудь детектив и выйдут из кино с разными мыслями. Один решит: стану сыщиком — вон он какого бандюгу скрутил! А пока не подрос — в комсомольский оперотряд запишется. А другой: «Гы-гы, как он его трубой по башке! И в бар — клево!» Да отпилит кусок трубы — и на остановку такси!

Роман так разгорячился, что даже дышал тяжело, будто только что гнался за злоумышленником с обрезком трубы в руках.

— Кстати, про выбор дороги, — вмешался Крылов. — На днях дежурил по отделу, заходит гражданин, рассказывает: сам он приезжий, в командировке, города не знает, забрел в парк, а там его окружила шпана, человек семь, с палками, камнями, и берут в оборот — давай деньги, часы, пиджак скидывай... Место глухое, гады эти пьяные, злые; видит он: дело табак. Деньгами и вещами не отделаешься, как бы на инвалидность не перейти...

Вдруг откуда ни возьмись четыре парня — трезвые, чистые, вежливые: в чем дело? Ну, хулиганье на дыбы, мать-перемать, и тут, говорит, такое пошло-поехало, в жизни не видел. Как начали их эти ребята молотить! И руками, и ногами, да с прыжками, вывертами разными, только пух и перья полетели. Удар — копыта набок. Какие там палки с камнями... Несколько минут, и все: трое по земле ползают, а кто уцелел — рванули как черт от ладана. А ребята вежливо поклонились — и в другую сторону.

— Здорово! — восхитился Полугаров и зачем-то сжал огромный кулак. — Кто же они такие?

Крылов развел руками.

— Этот командированный затем и приходил. Может, говорит, ваши ребята или знаете их, хочу, мол, руки пожать. Наверное, бывшие десантники или спортсмены. Самбисты, дзюдоисты... Шли мимо и вмешались.

— Вот бы нам таких, — Полугаров любил смелых и сильных людей. — У них уже все четко определено, в бар да пивнушку их на аркане не затянешь.

— Вы, ребята, как канадские лесорубы, — улыбался Азаров. — Те в лесу говорят о женщинах, с женщинами — о лесе.

— Где ты видишь женщин? — с сожалением спросил Роман.

Азаров кивнул в сторону приближающейся официантки.

— Проголодались, мальчики, несу, несу горячее, пока зажарили, чтобы свеженькое, — ласково ворковала она, расставляя тарелки с фирменными бифштексами. — Кушайте на здоровье, приятного аппетита!

Официантка еще раз ласково улыбнулась Азарову и старательно-грациозной походкой направилась к кухне, на отлете держа грязный пустой поднос.

— Прекрасный сервис в нашем общепите, — елейно проговорил Полугаров. — Правда, Костик? Может, напишешь благодарность в книгу отзывов?

Азаров поморщился.

— У тебя сегодня перебор с остротами. Помолчи, хотя бы пока жуешь.

За столом наступила тишина, только позвякивали о тарелки ножи и вилки. Певица низким, чуть хрипловатым голосом повествовала о девушке, сообщавшей матери, что она влюбилась в цыгана по имени Ян. Девушка была примерной дочерью и подробно информировала родительницу о вкусах и запросах своего избранника. Ян оказался разносторонней личностью: он любил золотые кольца, дорогие шубы и вина армянского разлива. Н-да... То-то мама обрадуется!

— Это вам передали с соседнего столика, — на скатерть опустились две бутылки дорогого коньяка.

— Сразу отнесите назад! — резко бросил Крылов.

— Но...

— Немедленно! И больше не вздумайте передавать нам что-либо!

Официантка, обескураженно разведя руками, унесла коньяк.

— Это небось твои подопечные? — спросил Александр у Азарова.

— Да нет, — недоуменно ответил тот. — Моим я, видно, аппетит испортил, они сразу смотались. — Он кивнул на опустевший при нашем появлении столик у окна, за которым еще недавно гулеванили трое солидных мужчин с продувными физиономиями. — А больше знакомых лиц не видно.

— Однако! — Крылов покрутил головой. — И тут загадки.

— Да никакой загадки нет, — вмешался Роман. — Просто трудящиеся любят свою милицию.

Сказал он это очень серьезно, и оттого получилось особенно смешно. Впрочем, загадка вскоре разрешилась. Мы заканчивали ужин, ожидая, когда принесут кофе.

«До-ро-ги длин-ной стрела по сте-пи про-лег-ла, как слеза-а по щеке-е-е, — брюнетка на эстраде выводила слова медленно, как бы по слогам, но постепенно набирала темп и начинала пританцовывать все быстрее и быстрее, разворачиваясь на месте так, что шнур микрофона черной лентой метался вокруг нее. — ...И только цокот копыт, только песня летит о замерзшем в степи ямщике-е-е!»

Из-за столиков поднимались пары и выходили на танцевальную площадку под сплошную россыпь хрустальных многоцветных светильников. На плечо легла чья-то рука, я скосил глаза и увидел тонкие пальцы, на безымянном отблескивал золотой перстень с красным камнем.

— Можно вас пригласить?

Сзади стояла Марочникова. Обернувшись, я сразу охватил ее взглядом. Красивое синее платье, кажущаяся простота которого не могла ввести в заблуждение относительно его цены. Высоченная шпилька, создававшая впечатление, что она приподнялась на цыпочки. Чуть больше, чем следует, косметики. Надо сказать, что в освещении и обстановке вечернего ресторана она выглядела очень эффектно и уже не казалась пустенькой куколкой. Так меняется тусклая елочная игрушка, извлеченная из картонной коробки и водворенная на свое место среди праздничной хвои, украшений, блесток «дождя» и разноцветных лампочек.

— Меня? — Придумать вопрос глупее было трудно. Но, честно говоря, я несколько растерялся.

— Вас, — Марочникова обворожительно улыбнулась. — Можно?

Я чуть замешкался. Полугаров не удержался от привычки балагурить по любому поводу.

— Конечно, можно, — очень серьезно сказал он. — Наш товарищ стеснителен, но он как раз мечтал...

Я не дослушал и вышел из-за стола.

На танцевальном пятачке Марочникова положила руки мне на плечи, а я обнял ее за талию, и мы начали раскачиваться в такт музыке, чуть переминаясь с ноги на ногу, насколько позволяла колышущаяся вокруг масса разгоряченных людей.

Лицо Марочниковой было совсем близко, от нее слегка пахло вином и дорогими духами.

— Вы, конечно, думаете, зачем я вас пригласила? — Марочникова заглянула мне в глаза. — Угадала?

— Нет, — ответил я чистую правду. То, о чем она спросила, я обдумал раньше, в короткие секунды, когда поднимался со стула. Потом, когда мы шли между столиками к эстраде и я поддерживал ее за руку, чуть выше локтя, ощущая гладкую горячую кожу предплечья, перепроверил свои выводы и окончательно убедился, что никаких определенных целей Марочникова преследовать не может, скорее всего ею просто руководит интерес экзальтированной девицы к человеку экзотической, на ее взгляд, профессии. Да еще, может быть, желание завести на всякий случай «нужное» знакомство. В последнем ей, бедняжке, предстоит пережить глубокое разочарование.

— Удивляюсь, как вы удерживаете равновесие.

Она хихикнула.

— Иногда я боюсь бухнуться с этих ходуль. Зато так красивей. Правда?

Увеличенные серой тушью глаза кокетливо раскрылись.

— И еще я думаю, по какому поводу и с кем вы пришли в ресторан.

— Повод? Разве для отдыха нужен повод? — Она откровенно веселилась. — Мы с Валерием часто здесь бываем. Он любит «Спутник», почти каждый вечер — сюда.

— И зарплаты инженера-озеленителя хватает?

— Что ему зарплата! Он же как-никак внук адмирала...

— Кстати, кто вам сказал эту чепуху?

— Какую чепуху? О чем вы?

— Что Золотов — внук адмирала?

— Господи, да это всем известно! Почему же так сразу «чепуху»?

— Да потому, что дедушка уважаемого Валерия Федоровича никогда не был адмиралом!

— То есть как — «не был»? Кем же он был?

— А вы поинтересуйтесь у своего приятеля.

— Не может быть! — Марочникова даже в лице изменилась. — Какая сволочь... И я, дура, — ведь знала, что врет по любому поводу, ложь у него в крови! Но про деда... и подумать не могла... Ах, мокрица!

Интересно, почему она так остро реагирует? Или притворяется?

Музыка кончилась, пары возвращались к своим столикам.

— Можно еще танец? — взвинченно спросила она. — Не хочу сейчас видеть эту падаль!

Похоже, она не притворялась.

— Однако! Вы меня удивляете! Вы же... гм, дружите с ним, отдыхаете, развлекаетесь, сейчас вот пришли в ресторан. И такая реакция... Непонятно!

Она отвернулась.

— Разве все объяснишь? Да и к чему?

— «Поспели вишни в саду у дяди Вани, у дяди Вани поспели вишни...» — радостно сообщала нам певица, по-прежнему колыхался вокруг танцующий народ, так же руки Марочниковой лежали у меня на плечах, но что-то изменилось: лицо девушки застыло, взгляд стал каким-то отсутствующим, отрешенным. Она будто постарела.

— Чья это затея с коньяком? — Все было и так ясно, но я спросил, чтобы как-то расшевелить девушку, вывести ее из подавленного состояния, причину которого понять не мог.

— Ясно чья. Золото не может, чтобы икру не метать.

— Золото?

— Это Валеркина кличка, — она презрительно скривила губы. — Только не все золото, что блестит. Дерьмо.

Последнее слово она произнесла в сторону, одними губами, но я разобрал.

Музыка кончилась, и я повел Марочникову к ее столику, в малый зал, примыкающий к основному под прямым углом. Теперь понятно, почему я не заметил знакомых лиц.

— Кого мы видим! Почет и уважение! — Золотов был изрядно навеселе и улыбался так, что можно было пересчитать все его зубы. — Ай да Куколка! Молодчина! Такого гостя нам привела.

Непонятно, объяснялась его аффектация алкоголем или укоренившимся представлением, что именно так бурно надо выражать свои чувства в подобных ситуациях.

— Познакомьтесь — Эдик и Таня.

Напротив Золотова сидел крепкий парень с грушевидным, расширяющимся книзу лицом и обвисшими щеками и смазливая, потасканного вида девица, которые притворно разулыбались и угодливо закивали головами. Эдик дернулся было, чтобы протянуть руку, но передумал, и правильно сделал.

— Это уважаемые люди, — продолжал распинаться Золотов. — Эдик — замдиректора магазина, а Таня — его помощница.

По лицу и манерам Тани нетрудно было догадаться, какого рода помощь она способна оказывать, но я еще раз подивился представлению Золотова об «уважаемости» на замдиректорском уровне.

— А что, разве есть зависимость между занимаемой должностью и степенью уважения? — осведомился я.

— Самая прямая. Как между нехваткой противозачаточных средств и количеством подпольных абортов, — он тоненько, визгливо засмеялся, дурашливо тряся головой.

— Да вы и сами это прекрасно знаете. Небось коньяк мой пить не стали, марку выдерживаете, мол, я вот где, — он показал ладонью, — а вы вон тут, — теперь он провел рукой пониже. — У нас свой круг, у вас свой!

— Еще бы, — вставил Эдик. — Товарищ запросто с обэхээсэсником сидит!

Я хотел откланяться и уйти, но Марочникова как стояла рядом, держа меня под руку и прижимаясь к боку, так и осталась стоять, не отпуская.

— Пить с нами вы, конечно, не будете, — утвердительно сказал Золотов, поднимая фужер. В фужере лежали массивные часы с металлическим браслетом, шампанское придавало им золотистый оттенок и как линза искажало пропорции. Не правдоподобно толстая красная секундная стрелка резво бежала за облепленным пузырьками газа стеклом.

— Ну да мы люди не гордые, сами выпьем за ваше здоровье.

Он широко раскрыл рот и, отставив локоть, одним махом вылил в себя шампанское с миллиардами гнездившихся на браслете микробов. Вино потекло по подбородку, и Золотов поспешно смахнул его платком.

— Вы рискуете, Золотов.

Он непонимающе вытаращил круглые, навыкате глаза.

— Рискуете проглотить часы вместе с браслетом, — я откровенно насмехался над ним и не скрывал этого.

— Это не простые часы, — самодовольно проговорил он. — «Ориент» — «Королевский ныряльщик». Тридцать фунтов стерлингов, а у нас в комиссионке — четыреста рэ. Идут в любой жидкости — в вине, спирте, керосине — я пробовал. Так что и желудочный сок им нипочем. Да что там сок! — Золотов довольно захохотал. — Я их раз в чайнике прокипятил, на спор. Стольник выиграл. А им хоть бы что.

Он врал. Кипячения не перенесет даже «Королевский ныряльщик». Нагрев нарушит герметичность корпуса, испарит смазку, накипь парализует механизм, и часы можно сдавать в утильсырье. Неужели он сам этого не понимает?

— Валера у нас хват, — одобрительно проговорил Эдик, и его голос показался мне знакомым. — С ним лучше не спорить. Себе дороже обойдется.

Довольный Золотов продолжал рассуждать о преимуществах своего «ориента» перед «риконом» или «сейкой».

— По-моему, вы ошиблись в выборе специальности, — сказал я как можно насмешливее. — Наверное, мечтали стать часовщиком?

— Нет, — Золотов хохотнул и снова залил часы шампанским. — Знаете, кем бы я хотел быть? Купцом. Фамилия у меня подходящая. Купец первой гильдии Золотов! Звучит? Склады, лабазы, мануфактура. Баржи с зерном по рекам ходят. Заводишко небольшой, коптильня, винокурня. — Он мечтательно закатил глаза. — Отпустил бы бороду лопаткой, пароходик бы завел, на корме крупно: «Валерий Золотов и К°». На пароходике, как водится, банька, бильярдная, цыгане... Галку бы с собой возил. Только фамилию бы ей заменил, надо что-нибудь звучное — Глэн Маркизова, танцы на столе! Ножки у нее классные, да и фигурка — все в порядке... — Золотов победоносно посмотрел на Эдика и, чуть скривившись, выразительно перевел взгляд на Таню. — ...Так что была бы вне конкуренции. Полный сбор обеспечен!

Он опять залпом выхлестал бокал и утерся тыльной стороной руки, а руку вытер о скатерть. Потом придвинул розетку с зернистой икрой и, намазав толстый бутерброд, смачно откусил.

— Вы любите икру? — обратился ко мне, бодро двигая челюстями. И не дожидаясь ответа, продолжил: — А я терпеть ее не могу. — Он развел руками. — Но ем. И знаете почему?

— Нетрудно догадаться. Это же по-купечески — икру есть. И шикарно: она дорогая, значит, престижу способствует.

— Ну нет! — Золотов опять хохотнул. — Вы уж совсем меня примитивом считаете! Я вот жую и чувствую, как лопаются на языке, зубах маленькие шарики. Хрусть, хрусть, хрусть... Каждая икринка — осетр! Сколько я съел за вечер икринок! Тысячи полторы? Значит, полторы тысячи осетров. Громадных, тяжелых, в толстой ороговевшей чешуе, с пилообразными спинами и мощными хвостами. Говорят, осетр еще с мезозойской эры сохранился, пережил ящеров, динозавров, птеродактилей всяких... Царь-рыба! А я за один присест целый косяк сожрал, семьдесят пять тонн осетрины! А если посчитать, сколько бы они икры наметали? Миллионы, миллиарды осетров! А я один! И где все эти миллиарды царь-рыб? Вот здесь! — похлопал себя по отвисшему животу. — Вот когда ощущаешь себя венцом природы!

Он перевернул бутылку, выливая остатки. Шампанское наполнило бокал и побежало через край, заливая скатерть. Я смотрел на него и думал, что ошибся, считая его амебой. Нет, это совсем иной зверь... Одноклеточна в нем, пожалуй, только мораль.

Я высвободил руку.

— Спасибо за танец, мне пора.

Марочникова сделала нетвердый шаг вперед.

— Красиво говоришь, адмиральский внучек! — В голосе отчетливо слышались издевательские нотки, и смотрела она зло и брезгливо. — Пароходик, значит... Небось загранплаванья, круизный, высшего класса.

Очевидно, Золотов через свою толстую шкуру почувствовал и злость, и издевку, потому что отставил недопитый бокал и грубо сказал:

— Ну, что уставилась? Иди пей, звезда стриптиза!

— Брехло собачье! Чтоб у тебя брюхо лопнуло от этой икры! — Марочникова резко повернулась и пошла к выходу.

Уходя, я расслышал, как Золотов сказал своим спутникам:

— Пейте, чего рты раззявили! Никуда она не денется. Перепсихует и вернется.

Голос у него был искусственно спокойный и деланно благодушный, как будто ничего не случилось.

Когда я вернулся к своему столику, ребята уже пили кофе.

— Кто эта особа? — поинтересовался Крылов.

— Свидетельница по делу Вершиковой. Ну, убийство на даче. Подружка обвиняемой.

— Чего хотела?

— Не знаю.

— Странно. По-моему, она из тех дамочек, которые не приглашают на танец без определенной цели.

— Во всяком случае, о своих целях она не высказывалась, — я поднес чашку к губам.

Кофе «по-турецки» был сварен из кофейного напитка, а может, хитроумные работники общепита, не мудрствуя лукаво, залили кипятком использованную кофейную гущу.

— Ну что, встали? — предложил Азаров.

— Да что ты! — притворно удивился Роман. — Только начались танцы, впереди, можно сказать, самый разгул...

— Вот и задержись, разгуляйся, — добрым голосом посоветовал Костя. — А я сейчас из первого же автомата позвоню твоей жене и открою глаза бедной женщине, думающей, что ее благоверный ловит жуликов по чердакам.

Это был верный способ сделать Полугарова серьезным.

— Разве так шутят? — обиделся Роман. И сразу засуетился. — Действительно, давайте собираться!

Мы расплатились и пошли к выходу.

У края танцевальной площадки, небрежно придерживая одной рукой обвивавшую его Таню, вальяжно раскачивался Валерий Золотов, лжеадмиральский внук. Другой рукой он солидно помахал мне. Между пальцамиторчала незажженная сигарета. Наверняка «Мальборо».

— А это кто? — настороженно спросил Крылов, как только мы спустились по лестнице настолько, что увидеть с танцплощадки нас было нельзя.

— Тоже свидетель по делу Вершиковой.

— Они что, все здесь собрались? — попытался пошутить Роман, с лица которого, впрочем, так и не сошло выражение озабоченности.

— Он вертелся вокруг Сурена Шахназарова, — задумчиво проговорил Александр. — А Сурена Костя хорошо знает!

— Очень темный тип, — кивнул Азаров. — Валютой промышлял, золотыми самородками. Хитрый, увертливый, осторожный. Помучились мы с ним. Да как веревочка ни вьется... Восемь лет получил недавно. Но этого парня среди его деловых связей не было.

— Может, просто хвосты Шахназарову подносил. Вокруг таких дельцов всегда крутится всякая мелочь, — Крылов взял меня под руку. — Но достоверность показаний у подобных свидетелей не того... Тут тебе не позавидуешь.

Мы вышли на улицу, попрощались. Ребята повернули налево, я — направо. Квартал вдоль небольшого сквера, нырнуть в подземный переход, выскочить на другой стороне — и я дома.

Аллеи сквера были пустынны, только кое-где в тени уютно устроились влюбленные парочки да несколько собачников, несмотря на запреты, выгуливали своих четвероногих друзей на аккуратно подстриженных газонах. Впереди на ярко освещенной площадке перед памятником сидела одинокая девушка. Что ей делать здесь в поздний час одной?

Оказалось, что это Марочникова.

— Почему вы не идете домой? — спросил я, чтобы что-нибудь сказать.

— Не знаю. Засиделась, задумалась...

В мертвенном свете ртутных ламп я рассмотрел, что тушь вокруг глаз чуть расплылась. Плакала?

— О чем же, если не секрет?

— Так... О том, что в жизни все подло устроено.

— Да ну! Почему же вы пришли к такому выводу?

Марочникова досадливо прищурилась.

— Вы уже привыкли из людей жилы тянуть вопросами. Почему да почему... Потому что врут все! А прикидываются хорошими, чистенькими. На самом деле нет ни правды, ни справедливости!

Я не впервой выслушивал подобные сетования и каждый раз злился. Потому что исходили они от тех, кому и слова эти — «правда», «справедливость» — произносить должно быть стыдно.

— Вам-то грех на жизнь жаловаться. Ни забот, ни хлопот. Веселые компании, кутежи на дачах, рестораны. Никаких обязательств ни перед кем, — я говорил спокойно, но чувствовал: еще немного — и сорвусь. — Нарядов и украшений, как у вас, на скромную зарплату продавца и за год не купить! Так нуждаетесь ли вы в правде и необходима ли вам справедливость?

Последние фразы я выкрикнул. Марочникова осталась невозмутимой и даже чуть заметно улыбнулась.

— Вы ведь здесь на углу живете? Через переход и налево, вон в том домике, квартира первая, вход прямо с улицы. Правильно?

Я опешил.

— Что же вы молчите? — Улыбка стала явной и откровенно издевательской. Так она смотрела на Золотова полчаса назад.

— Откуда вы знаете?

— Вот то-то! А в ресторане комедию разыгрывали... Дескать, я такой правильный и честный, и пить с тобой не буду, и разговариваю свысока! А дома-то у себя пили с ним коньяк, пили! И разговоры разговаривали по душам...

— Да ты что, девочка, с ума сошла? Откуда эта чушь?

У меня даже дыхание перехватило от возмущения.

— Откуда! Да Валерка и рассказал! Все рассказал, подробно... Как ему в справочном ваш адрес не дали, тогда он пошел в книжный магазин, где подписные издания, знакомые девочки квитанцию нашли, он и переписал и улицу, и дом, и квартиру, и телефон...

Я мгновенно успокоился. Ай да Валерий Федорович! Ведь прирожденный мошенник. С подробностями узнаваемыми, с логикой правдоподобной — ну как ему не поверить? Следователь — человек интеллигентный, должен книжки читать, да и положение небось позволяет дефицитные подписки себе устраивать, а в карточке обязательно и адрес, и телефон. Все сходится.

— Ну а дальше-то что было? — с искренним интересом спросил я и тем озадачил Марочникову.

— Вам позвонили его друзья из горисполкома, а потом он пришел, с коньяком, икрой, конфетами, цветы принес, — она говорила уже не так уверенно. — Вы еще чай заваривали, на стол собирали...

Я представил эту идиллическую картину и не смог удержаться от смеха.

— Ну а потом что, потом, зачем цветы, коньяк, чай? Кстати, он вам когда-нибудь дарил цветы? Нет? Я так и думал. Не похож Золотов на романтика!

— К нужным людям он знает как подойти...

Марочникова запнулась.

— Я-то ему зачем нужен? Чего он от меня хотел?

— Выпили, говорит, он просил к Маринке по-хорошему подойти, статью другую подобрать, неосторожность вроде бы.

— И я, конечно, согласился?

Она кивнула.

— Посоветовали адвоката, через которого все вопросы с Валеркой решать будете, и сказали, что Маринку скоро выпустите и статью замените.

Вот сволочь! А ведь действительно к тому идет.

— И когда это он у меня гостевал?

Марочникова, несомненно, ожидала другой реакции и сейчас выглядела несколько растерянной.

— Вчера вечером.

— Вынужден вас огорчить, с восемнадцати часов вчерашнего дня до восьми утра сегодняшнего я находился на дежурстве. И был лишен возможности заваривать чай для Золотова и толковать с ним по душам возле букета цветов за коньяком, икрой, конфетами. Кстати, и подписки у меня нет.

Марочникова молчала.

— Ваш приятель обычный враль и аферист. Меня удивляет, как легко вы поверили в то, что он наболтал.

— Как не верить? Он все может! Ну вот это разве справедливо? — запальчиво проговорила она. — Ничтожество, а как захочет, так и сделает! И слушают его все...

— Так уж и все?

— Пусть он наврал, что у вас был и обо всем договорился, но вы тоже сделаете, как он захочет!

— Неужели?

— Увидите!

Похоже, она действительно убеждена в могуществе Золотова.

— Он хоть и прохвост, но с головой. Потому и других ни в грош не ставит.

Марочникова опять, как после допроса, странновато посмотрела, как стрельнула глазами...

— Я вам нравлюсь?

— Гм... Ну... — Даже мой мгновенного действия компьютер не мог подобрать подходящего ответа.

— Ну вообще-то я ничего себе? Могу мужчине понравиться?

Она многозначительно улыбнулась.

— Наверняка, — галантно кивнул я.

— А для Золотова я только безделушка, которой можно хвастать перед другими так же, как часами! Ему самому безразлично, как выглядит женщина! Он так и говорит: «Мне все равно, пусть будет рожа овечья, ничего, прикроем!» Для него главное — тряпки, деньги... Если у какой-нибудь уродины двадцать платьев да все руки в кольцах, он ей будет все пятки лизать и каждое слово ловить. А мне: «Знай свое место!» Я для него не человек, а лошадь, даже стихи про это написал! Он ведь еще и великий поэт.

— Какие стихи?

— О, там тонкая издевка. Мол, кто он и кто я. Если найду, дам вам почитать.

Марочникова разволновалась не на шутку, лицо раскраснелось и приняло неожиданно злое выражение.

— А сам-то... Если бы вы знали, какое он ничтожество!

Она на секунду замолчала и устало махнула рукой.

— Ладно, не хочу сейчас об этом говорить...

— На допросе вы были настроены по-другому. И считали Золотова «нормальным парнем».

— Ну вы же меня спрашивали об убийстве... К этому он отношения не имеет. А мои впечатления и переживания к делу не пришьешь, вас же интересуют факты... И вообще со следователем лучше не откровенничать.

— Простите, а за кого вы принимаете меня в данный момент?

— Как за кого? Я с вами просто как с человеком.

— Так не получится.

— Все же сейчас мне проще. С вами я почему-то чувствую себя свободно, как с хорошим знакомым, и, мне кажется, могу говорить о чем угодно...

— Да, я исповедник в силу профессии, — попытался я перевести разговор в шутку. — Только вот грехов не отпускаю.

— Жалко... Сейчас никто не отпускает грехов. Что же Маринке делать?

— Как говорится, искупать вину.

— Искупать... Как она там?

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Ладно? Вот скажите: если вы так расцениваете Золотова, то почему же продолжаете с ним... — я запнулся, подбирая слово, — дружить?

— А куда от него денешься? Он как паук — оплетает со всех сторон.

На глазах у Марочниковой заблестели слезы. Резкие смены настроения, быстрый переход от смеха к слезам и наоборот выдавали в ней натуру нервную, со слабым типом характера, вынужденную нести в себе какой-то тяжкий груз, который не с кем разделить.

— Ладно! — Она беспечно махнула рукой и поднялась со скамьи. — Ну его к черту! Давайте отправимся ко мне, чаем угощу.

Марочникова улыбалась и смотрела весьма обещающе. В согласии она не сомневалась и привычным жестом попыталась взять меня под руку.

— Спасибо, — я отстранился. — Танца вполне достаточно.

— Достаточно? — удивилась она. — Для чего?

— Для выговора! — отрезал я и пояснил: — Как-никак, я следователь, а вы — свидетельница по делу, от этого никуда не уйдешь. Да и вообще...

— Неужели вы такой зануда? По крайней мере проводите даму!

— Дама, уверен, дойдет сама. До свидания.

— Вот тебе раз! — Марочникова была в полном недоумении. Очевидно, в ее представлении совсем не так должен себя вести мужчина в подобной ситуации. — Вы же не бросите меня одну? Мне так тоскливо!

Я вспомнил разговор с Лагиным, когда он предостерегал меня от поджидающих следователя искушений. Правда, он не имел в виду плотские...

— Я не гожусь на роль утешителя.

Искушение не овладело мною, так что даже не с чем было бороться. Слишком многое стояло между нами.

— Вам надо найти хорошего друга, и все войдет в норму. И держитесь подальше от Золотова.

Банальные слова. И вообще — самое бесполезное дело давать советы как жить: умному они не нужны, а дурак все равно не сумеет использовать.

Я пошел к подземному переходу. Каблуки Марочниковой застучали в противоположную сторону. Дул холодный неприятный ветер.

У входной двери я оглянулся. Золотов мог просто-напросто пойти за мной от прокуратуры и вон с того угла пронаблюдать, куда я зашел.

Дома было тепло, уютно. Не зажигая света, я прошел в спальную комнату, поцеловал Асю в щеку, она что-то по-детски пробормотала во сне.

Мне спать не хотелось. Вышел на кухню, поставил на газ чайник, достал принесенную Вальком книгу. Надо дочитать и отдать, неудобно.

«...Трехпалый Охотник был прав — мелкие детали трансформируются в последнюю очередь. Всякие второстепенные косточки, хрящики, нервные окончания... Все эти мелочи, незаметные по отдельности, в совокупности дают хорошо описанный Карпецким «эффект псевдоса», на который я и среагировал, хотя, нажимая спуск, и не отдавал себе в том отчета — механический рисунок походки: неживые, плохо согласованные движения конечностей, будто движется большая заводная кукла. Ему нужны были еще три-четыре абсорбации. С учетом сложной психической структуры Горик мог заменить две... И я две... Так вот почему эта мерзость решила напасть днем и сразу на двоих! Слишком лакомые, жирные, вкусные кусочки, жалко упускать!

И будь он на ступень развитее — не упустил бы. Не стал бы рисковать, рассчитывая на правдоподобное обличье, затаился бы за камнем, как низкоразрядные твари, у которых другого способа-то и нет, пропустил нас, и все...

Меня передернуло, по телу пробежал озноб, я отошел в сторону и сел на землю рядом с Гориком. Он как увидел звериные уши да заглянул в глаза, так и замолк, втиснул между лязгающими челюстями антистрессовую таблетку и ждал, пока она подействует. Мы просидели молча минут десять, потом набежала тень, и, подняв голову, я увидел ребят из аварийной группы.

Следующие дни были до предела заполнены анализом полученных материалов.

Видеозапись происшедшего автоматически произведена индивидуально носимыми камерами с разных ракурсов, что позволило воссоздать объемную модель нападения и хронологически совместить ее с нашими ментограммами. На ментограмме Горика имелся отчетливый провал в момент  з а ц е п а. На моей — крохотная выщербленка секундой позже, когда зафиксированный мощной оптикой фиолетовый луч пропорол надвздошье оборотня.

Впоследствии эксперты придут к выводу, что нападение на двух человек не было тактической ошибкой недостаточно развитого псевдоса — он оказался вполне способен абсорбировать обоих, просто не учел быстроты реакции существа со сложной психоструктурой и наличия чрезвычайно быстро действующего оружия.

В его опыте подобных сведений быть, естественно, не могло, потому что он складывался из опыта и знаний простых леданцев, которых эта тварь вначале подстерегала ночью в засадах и одновременно с абсорбацией раздирала на куски, чтобы утолить физический голод; потом, по мере трансформации и увеличения радиуса  з а ц е п а, оборотень подходил все ближе к жилью, выслеживал свои жертвы уже и днем, перестроившаяся система питания не побуждала терзать добычу, он просто убивал их после абсорбации — беспомощных и нежизнеспособных...

Почти против своей воли я подошел к прозрачной камере холодильника и как загипнотизированный смотрел на безобидного фермера в треугольной шапке, грубом кожаном жилете, лопнувшем между животом и грудиной.

Встреча с нами прервала чудовищную эволюцию, и в специальное хранилище Чрезвычайного Совета он так и попадет псевдосом четвертой ступени. А иначе...

Достигнув третьей ступени, он бы стал маскировать убийства, а на первой делал бы это изобретательно и изощренно. К тому времени исчезли бы сто сорок три отличия от организма обычного леданца, которые мы обнаружили при внутреннем и лабораторных исследованиях, а абсорбация из необходимой потребности развития превратилась бы в обыденную периодическую подпитку награбленного интеллекта. А если бы в его «копилку» попали сущностные свойства наших с Гориком личностей, он бы превратился в суперпсевдоса, не только недосягаемого для разоблачения, но и осведомленного о Трехпалом Охотнике с его простыми, но действенными методами, обо всех помогавших мне леданцах...

Мне стало нехорошо, как будто я действительно предал их всех, но потом стало еще страшнее: он узнал бы о возможностях, открываемых абсорбацией землян, и код тревожного вызова, и шифр входного люка корабля, и способ включения программы аварийного, в автоматическом режиме, возвращения на Землю...

Никогда в жизни я не испытывал такого ужаса! Эти мысли не давали покоя не только мне. Горик, оправившись от шока, долго стоял у саркофага с оборотнем, после заперся в каюте и целый день прослушивал мои записи, которые раньше называл бредом сумасшедших, а Трехпалого Охотника слушал много раз подряд, потом спросил: мог ли псевдос трансформироваться в землянина и достигнуть первой ступени уже по нашему уровню? И неужели ничем бы не отличался от человека? И рентгеновские снимки, и анализ крови, и энцефалограмма?

Что ему ответить?

И психологические тесты, и компьютерная томография, и сканирование! Бесполезны любые способы инструментального исследования. Разве что... Псевдос не способен к творчеству — награбленный интеллект холоден и неподвижен, как камень, на который он взобрался, чтобы сравняться с окружающими. Но каким прибором измеришь этот дефект?

— Но тогда он может просочиться куда угодно...

Я пожал плечами и ничего не сказал.

Запись про старосту Средней деревни, вокруг которого за последний год произошло восемь загадочных убийств, самоубийств, несчастных случаев и за которым Трехпалый Охотник безуспешно следит несколько месяцев, я убрал из общей кассеты и отдам только Председателю Чрезвычайного Совета...»

Закончил читать я около двух часов ночи. Разогрел остывший чайник, натрусил в чашку заварку, залил кипятком. Ожидая, пока чай заварится, откалывал старинными щипчиками от ноздревато-серой сахарной головы острые, искрящиеся на сколах кусочки. Эту мою привычку Золотов, конечно, не мог вплести в свою правдоподобную ложь. Теперь понятно, почему Валек назвал его псевдосом! На первую ступень бульдогообразный фанфарон не потянет, но в остальном...

ПСЕВДОЧЕЛОВЕК ВАЛЕРИЙ ЗОЛОТОВ

В отличие от большинства себе подобных, Золотов знал, что он не такой, каким должен быть настоящий человек, что различие между его истинным содержанием и внешней, для посторонних глаз, оболочкой таит постоянную угрозу разоблачения.

Началось это еще в раннем детстве. Вечно занятый, раздраженный оглоедами, норовящими прокатиться за чужой счет, отец, иногда вдруг вынырнув из водоворота вечных неотложных дел, почитал необходимым заняться воспитанием и, выпытав у матери все его прегрешения: разбитую чашку, опрокинутый суп, измазанный пластилином стол — сажал на жесткую неудобную табуретку напротив себя, глаза в глаза (обязательное условие, взгляд отводить не разрешалось) и усталым монотонным голосом втолковывал, какой он гадкий и никчемный мальчишка, способный только пакостить и сводить к нулю все старания отца навести в доме дисциплину и порядок для благополучия самого же маленького неблагодарного негодяя, но раз он неисправим, то отец перестанет гробить свое здоровье и отдаст его в детский дом, о чем уже договорено, и не позднее чем завтра за ним придет эвакуатор.

В конце отец кричал, Валера начинал плакать и молить о прощении, но напрасно, ночь проходила в слезах, беспокойном метании по родной кроватке, с которой предстояло навсегда расстаться, но утром отец объявлял, что дает последнюю попытку исправиться, он бурно радовался и обещал себе стать хорошим мальчиком, но ничего не получалось: разливался клей, из авторучки неожиданно выскакивали на скатерть чернила, падала на кафель эмалированная кастрюля, грехи накапливались, ожидая очередного пробуждения у родителя педагогического рвения.

Он привык ощущать себя преступником, но, когда раз в год семья Золотовых выезжала в красивый приморский город к деду на летний отдых, все вдруг менялось совершенно волшебным образом!

Отец не уставал повторять, какой хороший мальчик Валерик, как послушно он себя ведет, как любит рисовать и как замечательно учит стихи — расскажи дедушке свой самый любимый, про море и кораблик...

Зубрежка «любимых» стихов была обязательным элементом подготовки к поездке, так же, как посещение лучшей в городе детской парикмахерской, где отца все знали, а потому улыбались сыну и давали на время неприятной процедуры стрижки играть каким-нибудь замысловатым флаконом; как поход в ателье, где отца тоже знали и быстро, вне очереди, шили Валерику морскую форму и бескозырку с ленточками — на них бронзовой краской изображали всегда одно и то же название: «Отважный» — так назывался крейсер, на котором дед командовал во время войны огневой частью.

Поскольку в перерывах между поездками с Валериком никто не занимался, зубрежка «любимых» стихов была самым мучительным из подготовительных мероприятий: приходилось получать пощечины и подзатыльники, стоять на коленях в углу, сидеть в темном чулане. Но скорее не эти меры из педагогического арсенала Золотова-старшего, а предвкушение сказочной жизни у дедушки помогали непослушным строчкам уложиться в памяти.

И когда подходил момент, он читал любимые стихи с выражением, бодрым, веселым голосом — это тоже было обязательным, заранее оговоренным условием, — про штормы и бури, ветры и грозы, сквозь которые идут упорные корабли с бесстрашными матросами.

Дед светлел лицом, разглаживались суровые морщины, он подхватывал внука на руки, целовал и спрашивал: «Кем ты будешь, когда вырастешь?»

А он без запинки отбарабанивал: «Конечно, моряком, как дедушка!»

И взлетал к потолку, кося глазами на отца: все ли правильно, не ошибся ли, не напутал чего? Потому что ошибка — он это отчетливо понимал — была бы самым страшным преступлением, искупить которое невозможно ничем. Но отец весело улыбался, озорно подмигивал сыну и бодро выкрикивал что-то про морскую династию Золотовых...

Быстро бежала сказочная летняя жизнь. Поездки в большой черной машине, за рулем которой сидел настоящий веселый матрос, дававший примерить огромную, сползающую с головы бескозырку, катание на глиссере по гладкому зеркальному морю, ночевка на берегу в похожем на пряничный теремок домике...

Но и в прекрасные мгновения этой замечательной жизни он боялся: вдруг дедушка, веселый водитель и другие матросы, отдающие дедушке честь у входа в штаб, как-нибудь узнают, что на самом деле он вовсе не хороший, послушный, любящий морские стихи и мечтающий стать моряком мальчик, а гадкий, подлый, неисправимый негодяй, из которого не выйдет ничего путного и к которому уже много раз протягивал огромные волосатые руки страшный эвакуатор!

Вдруг отец рассердится и расскажет все этим замечательным, поверившим закоренелому преступнику людям?! Его охватывал такой страх и тоска, что он готов был броситься в море и утонуть, а в случае разоблачения решил так и сделать.

Когда дедушка приводил его к себе в штаб, показывал огромную карту с двигающимися силуэтами кораблей, огромный глобус, утыканный красными треугольными флажками, и многие другие диковинки: модели крейсеров и эсминцев, настоящие мины и торпеды, деревянный со множеством ручек штурвал — он так радовался, что вконец растроганный дед, не подозревающий об истинной причине ликования, махнул рукой на запреты и пообещал показать настоящий корабль, после чего Валерик принялся в полном восторге скакать по огромному кабинету. В основе этой восторженной эйфории лежал железный порядок: дед никогда не брал отца «куда не положено», а значит, в штабе и на корабле угроза разоблачения отсутствовала. Если только дедушка сам не разглядит под нарядной матроской его мерзкую натуру...

Постоянный страх переставал терзать его, лишь когда дивный летний месяц заканчивался и он снова становился самим собой — гадким мальчишкой, правда о котором была скрыта, только чтобы не волновать дедушку. Но в следующий раз...

Став постарше, он понял: отцу выгодно, чтобы в глазах дедушки внук всегда оставался отличным, смышленым, целеустремленным парнем, каким не получился сын. Он распознал, что дедушка не жалует отца, считает его ленивым бездельником, не имеющим в жизни настоящей мужской цели. И напрасно тот заискивает, заводит «умные» разговоры, бросает многозначительные намеки и даже выбегает по росе в сад — делать зарядку под окнами дедовой спальни, не эти примитивные уловки помогают сохранить до предела натянутые родственные связи, а он сам — Валерик Золотов, последняя надежда, продолжатель морских традиций.

И когда однажды во время очередного летнего отдыха он, тогда уже ученик третьего класса, сообщил отцу, что собирается рассказать дедушке про пощечины, темный чулан и эвакуатора, у того отвисла челюсть и пропал дар речи. Он как раз уговаривал готовящегося к уходу в отставку деда перебраться к ним в город, построить или купить в зеленой зоне дачу, а впоследствии имел план организовать обмен полученной пенсионером флота квартиры и провернуть целый ряд других выгодных операций.

Довольный произведенным эффектом, Валерик добавил, что расскажет, как отец ругал дедушку дураком, который при такой должности не получил адмиральского звания исключительно из-за своего ослиного упрямства и солдафонской прямолинейности. Память у него была хорошая, и он в точности воспроизводил неосмотрительно употребленные в его присутствии слова и обороты.

Отец стал что-то лепетать, уговаривая, обещать, лицо покрылось красными пятнами, вспотело, но Валерик помнил эвакуатора и не испытывал ни малейшей жалости.

— И что жадиной обзывал, расскажу, за то что денег мало давал, — мстительно выпевал он, упиваясь внезапно появившимся могуществом и легкостью от свалившегося наконец бремени постоянного страха и опасений.

Придя в себя, отец попытался угрожать, но быстро сдался и перешел к задабриванию, пообещав купить настоящий футбольный мяч, а Валерик со сладенькой улыбкой выторговывал спортивный велосипед. Родитель скрежетал зубами и вслух сожалел, что десять лет назад не стал на одну ногу мерзавцу, а за другую не дернул, но Валерик уже не боялся, он в полной мере вкусил эффективность и безопасность обоснованного шантажа. Это открытие, да еще сделанное в столь раннем возрасте, во многом определило направление дальнейшего развития его характера.

В разгар торга к воротам подъехал черный лимузин, и отец сразу капитулировал — будет тебе велосипед, только смотри не проболтайся!

Статный, подтянутый, в безупречно подогнанном мундире дед ловко подхватил на руки Валерика, с презрением осмотрел медузой растекшегося по скамейке потного краснолицего отца.

— Да ты пьян?! — брезгливо бросил он.

— Нет-нет, что ты! — еще больше испугался родитель. — Я вообще никогда не пью!

А счастливый Валерик, на лету схвативший новую возможность, повернул к нему возбужденное лицо и бесшумно, одними губами выпевал:

— И неправда, и неправда...

Отец понял, запнулся, у него задрожали губы, как у маленького Валерика, которого он пугал эвакуатором.

Дед этого не видел, потому что уже шагал к дому, а Валерик, обхватив его сильную не по возрасту шею и положив подбородок на покалывающий звездочками погон, смотрел внимательно и жадно.

Во время послеобеденного отдыха он вспомнил и классифицировал грехи отца, а вечером, гуляя с бабушкой по набережной, попросил купить в киоске Союзпечати записную книжку и набор карандашей. Выбирая время, украдкой делал записи разными цветами, книжку старательно прятал в подушке, под наволочкой.

Несколько раз подходил к отцу и таинственно шептал:

— А помнишь, как ты с работы пьяный пришел? А как с дядей Петей напился? То-то!

И не слушая возражений, требовал купить часы, бутсы, аквариум...

По мере того как заполнялась записная книжка в зеленом ледериновом переплете, Валерик все больше входил во вкус, являлось понимание, как надо воспринимать окружающую жизнь, какую роль могут играть давно сказанные слова и когда-то совершенные поступки, главное — не забыть их, не дать затеряться, и в один прекрасный момент, при определенном стечении обстоятельств, они обретут чудесную силу, сделав того, кто ими владеет, могущественным и непобедимым.

Выводы, к которым приходил, Валерик тут же испытывал на практике. У отца пропал аппетит, он похудел, осунулся, перестал появляться на пляже и кататься на глиссере, вечером сидел дома, ссылаясь на недомогание. Дедушка озаботился, настаивал на визите к врачу, но отец объяснил, что перегрелся на солнце и вдобавок отравился несвежей колбасой в пляжном буфете, поэтому ему просто нужен покой.

Несколько вечеров Валерик гулял с мамой и бабушкой, старшие Золотовы сидели дома, играли в шахматы, беседовали за чашкой чая, отношение Ивана Прохоровича к Федору Ивановичу заметно потеплело, и он дал согласие через годок-другой переехать к ним, обзавестись дачей и сделать из Валерика настоящего мужчину, будущего моряка.

Как раз в это время Валерик вспомнил высказывание родителя, что круглый год в море могут болтаться только законченные кретины, а последний рубщик мяса на рынке получает больше первого помощника капитана. Он записал каракулями сокращенно: «Про крит. в мор. ры.», затем потребовал у отца электрическую железную дорогу — совершенную диковину по тем временам, стоившую баснословную, опять же по тем «старым» деньгам, сумму — триста рублей, и поэтому же много месяцев невостребованно стоявшую в витрине центрального магазина игрушек.

Отец схватился за сердце и отказался, заявив, что немедленно по приезде домой сдаст эту маленькую сволочь эвакуатору, а если она хоть слово скажет деду, то оторвет голову прямо здесь, не откладывая.

Тогда Валерик в присутствии отца стал предлагать дедушке спросить у любимого внука, кем он собирается стать, когда вырастет, дедушка спросил, и Валерик, привстав на носочки, принялся вытягивать: «Ру-у-у... Папа, скажи, кем? — и опять: — Ру-у-у...»

— Рулевым, — вымученно улыбнулся Федор Иванович. — Так и быть, куплю тебе дорогу...

— Ура! — деланно обрадовался Валерик, который был с самого начала уверен в успехе.

Но потом уточнил — купит ли отец все, что обещал: и мяч, и велосипед, и часы, и бутсы, и аквариум, и железную дорогу? Отец подтвердил: да, куплю, и отвел взгляд.

Но Валерик не поверил, ибо понимал — на все попросту не хватит денег, да и глаза у родителя были злыми и ничего хорошего не сулящими. Скорее всего начнет драть еще в поезде, а дома рассчитается сполна за месяц страха и унижений. Надо было срочно застраховаться. И Валерик придумал, как это сделать.

На вокзале, обнимаясь с дедушкой, громко сказал:

— Давай с тобой переписываться! Я буду в школе письма писать, а по пути домой отправлять. Ладно?

Умиленный Иван Прохорович кивнул и отвернулся, чтобы скрыть блеск в глазах — признак, как он считал, старческой сентиментальности. Но внук смотрел не на него, а на своего отца. И остался доволен тем, что увидел.

Федор Иванович пальцем Валерика не тронул. Купить, правда, тоже ничего, кроме футбольного мяча, не купил. Книжку в зеленом переплете отобрал, внимательно осмотрел, но разобраться в каракулях и сокращениях не сумел и только спросил:

— Это все про меня или еще про кого?

— Все про тебя, — честно ответил Валерик.

— А почему разными цветами?

— Чтоб удобней, — пояснил сын. — Красным — то, что дедушке рассказывать, синим — что маме.

— А черным? — мрачно поинтересовался родитель. — Это для кого?

— Не знаю. На всякий случай, вдруг пригодится...

Федор Иванович задумчиво взвешивал зеленую книжицу на ладони, потом разодрал в клочки и выбросил в мусорное ведро. Перекурив, подозвал Валерика, глянул по-новому, с интересом:

— А у тебя голова ничего... Варит. — Говорил по-новому, как со взрослым. — Только на своих не приучайся катать... Не дело!

Похлопал по плечу, улыбнулся каким-то потаенным мыслям, вынул из потертого кошелька трехрублевку.

— На, купишь, чего захочешь...

Такого отродясь не случалось, и Валерик понял, что с этого дня отношения отца и сына коренным образом переменились. И точно — ни наказаний, ни упреков; бесследно и навсегда растаял образ зловещего эвакуатора. Так закончился первый страх Валерика Золотова.

Он было хотел купить новую книжку, да передумал: память у него отличная, а отец под боком, весь на виду.

Правда, лет через пять, в восьмом классе, пришлось-таки завести общую тетрадь (он почему-то снова выбрал зеленый переплет), аккуратно разграфить листы и привезенной дедом из Италии четырехцветной шариковой ручкой — невиданным никелированным чудом, приводившим в изумление соучеников, — вести учет их провинностей. Мера была вынужденной: удержать в памяти сведения обо всех тридцати одноклассниках Валерик просто не мог.

Учился Валерик неровно: то легко повторит запомнившееся на предыдущем уроке и получит пятерку, то проваляет дурака и, поскольку дома учебников обычно не открывал, так же легко схлопочет двойку. Точные науки вообще не осиливал, не скрывал этого, даже кокетничал — дескать, у меня гуманитарный склад ума! Общественные дисциплины тоже не учил: нахватывался вершков из газет и радиопередач, умел подолгу разглагольствовать и считал, что этого достаточно. Некоторым учителям импонировала его манера держаться, говорить уверенно и свободно, не соглашаться с доводами учебника, затевать дискуссии. Другие искали глубоких знаний, не находили и, раздражаясь, считали его демагогом, пустышкой с хорошо подвешенным языком. В результате Золотов выглядел фигурой противоречивой: двойки соседствовали с пятерками, иногда в учительской вспыхивали вокруг его фамилии мудреные педагогические споры.

Самому ему нравилось выделяться из однородной ученической массы, может, поэтому и сделал ставку на спорт. В девятом классе подходил к первому взрослому разряду, стал одной из достопримечательностей школы: грамоты, кубки, статьи в местной газете.

Несмотря на все достижения, друзей или просто хороших товарищей не было ни одного: одноклассники предпочитали держаться на расстоянии. Золотов злился, про тетрадку в зеленом переплете никто не знает, да и не ведет он ее давно, занят, а главное — необходимости нет... Как же они просвечивают его насквозь? Обидно!

Заподозрил: все дело в Фаине. Как-то он припугнул ее любимчика Берестова, напомнив после пропажи классного журнала, что в прошлом году тот грозился сжечь его к чертовой матери. Видно, нажаловался, а она смекнула, что к чему... Смотрит презрительно, губы поджимает, будто намекает: подожди, выведу тебя на чистую воду! Вот дрянь! Надо что-то делать...

Думал, думал и решил применить испытанный способ: достал свою тетрадочку, да завел листок на Фаину. Тут как раз у отца на работе неприятности приключились: сожрать его хотели, да подавились — пришел довольный, как таракан, полез в сервант и хоп! — вынимает толстенную амбарную книгу, бух на стол, чуть ножки не сломал. «Спасибо, говорит, сынок, что надоумил, а то бы схарчили, как пить дать! Ан нет!»

Раскрыл папахен книгу, а там то же самое: фамилии, графы и записи — черным, красным, синим, зеленым. Только порядка больше: странички прошиты, пронумерованы, записи в рамочках аккуратных, с какими-то стрелочками, условными значками и пояснениями.

— Все они тут! — торжествовал папахен, размахивая кулаком. — Кто попрет против Федора Ивановича Золотова?! Нет, захребетники, кишка тонка!

И дал на радостях сыну пятерку — уже новыми деньгами.

Вообще они с папашей хорошо жили, дружно. Вместе ездили дачу выбирать, вместе письма к деду, будто от Валерика, составляли. На досуге толковали серьезно о том о сем: как много сволочей кругом, так и норовят кусок из руки вырвать да еще палец оттяпать. Свое, кровное, и то просто так не получишь — надо изо рта выдирать, из глотки. В основном отец рассказывал, Валерик иногда вставит чего про Берестова, про Фаину, папахен внимательно слушает, выругает их, сволочей, да они еще не страшные, скажет, вот послушай...

Душа в душу жили. Два мужика в доме, хозяева — как же иначе? Поддерживать надо друг дружку! И мать — серую тихую мышку приструнивать, без этого порядка в доме не будет!

Времена переменились, теперь Валерик мог ее грехи собрать: как болтала с тетей Маней два часа, вместо того чтобы стирать, как упустила ложку в молоко и рукой вылавливала, как котлеты сожгла, добро в мусор пришлось выбрасывать...

Если обо всем докладывать, она бы каждый день ревела: папахен любил и ее напротив сажать, поучать, рассказывать, кто она такая есть, только что эвакуатором не пугал.

Но зачем мать закладывать, родной человек все-таки... Сам ей указывал, поправлял, она поперво́й возмущалась: молод еще, мало я от отца наслушалась! Даже слезу раз пустила. Да потом ничего, попривыкла. Федя, Валерик, Валерик, Федя... С одинаковым почтением к обоим. И правильно: поняла, что к чему.

Жил не тужил, мало ли что у кого внутри прячется. Кому какое дело? На Фаину за проницательность злился, но с ней все ясно: графа заведена, с физруком они взглядами прямо облизываются — остальное дело времени.

Главное, страха не было, он потом появился и сны кошмарные: кто-то страшный, бестелесный тычет огненным перстом, обличает, и открываются глаза у окружающих, перекашиваются рты, клыки вылазят, пальцы когтистые в кожистые кулаки сворачиваются, сейчас крикнет кто: «Ату его!» — и раздерут в клочья, бежать надо — двинуться не может, проснуться — тоже не получается.

«Вия» он не читал, много лет спустя в кино посмотрел и удивился — точно его сон!

А началось это в выпускном классе, когда раздули не стоящее выеденного яйца дело о несчастных двадцати рублях, на которые он собирался сводить ту тварь в ресторан.

Комедия собрания: наученные Фаиной (жалко, не успел с ней разделаться) серенькие посредственности торопливо, пока не забыли, выплевывали заемные слова осуждения.

Потом педсовет, бюро комитета комсомола, комиссия по делам несовершеннолетних, прокуратура... Судилище за судилищем, каждый раз его, затравленного волчонка, распинали на позорном столбе и исключали, исключали, откуда только возможно. Нашли преступника! Будто не двадцать рублей, а миллион, и не хотел украсть, а украл.

— Так всегда бывает, — сочувствовал отец. — Кто больше других орет и изобличает, тот сам по уши выпачкан...

А прокурор — толстый боров с астматической одышкой, когда огрызнулся волчонок на вопрос о возрасте: «Шестнадцать с копейками!», аж посинел весь, ногами затопал, заверещал, будто его уже закалывают:

— Ничего святого! Все мерит на деньги! В колонию, только в колонию, иначе его ничем не исправишь!

За этот огрызон папаша выступил сильнее, чем за все остальное, даже замахивался, правда, не ударил — или побоялся сдачи получить, или просто отвык по щекам лупцевать. Но орал зато как резаный, не хуже того борова-прокурора!

— Попал, так сиди и не чирикай! Кайся, на коленях ползай, прощения проси, чтоб раскаяние на роже написано было!

Папахен бегал по комнате из угла в угол, никогда в жизни Валерик не видел его таким возбужденным. Он даже немного растрогался: из-за него все-таки переживает.

— Адвокат что сказал: шестнадцать лет есть, вполне могут под суд отдать! Но скорей всего пожалеют — законы у нас гуманные. Соображаешь? Могут и так решить, и этак. А ты огрызаешься!

Отец плюхнулся на стул, отдышался и продолжил уже спокойно, с жалостливой ноткой:

— Если ты загремишь в колонию, от деда не скроешь, он опять за меня возьмется — плохо воспитывал, разбаловал, от жиру беситесь! И чик — ни дачи, ни квартиры, ни наследства...

У каждого свои заботы.

В колонию не отправили, бродил по улицам, в кино бегал, к школе приходил с независимым видом: мол, вы, дураки, учитесь, а я гуляю! Кому лучше? На самом деле чего хорошего: неприкаянный, никому не нужный, одинокий, как взбесившийся волк, — даже свои не подпускают. И времени вагон, не знаешь как убить — раз в кино, два, три, а потом что?

Комиссия определила на завод — с ранними сменами, ржавыми заготовками, острой стружкой да вертящимися станками, которые не только руку, как предупреждали, но голову запросто оторвут.

Да, плохо было, но тогда он ничего не боялся, наоборот — нашла такая злая бесшабашность: черт с вами со всеми, мотал я ваши души, что захочу — то и сделаю! Как раз познакомился с Ермолаевым — худой, кожа да кости, мордочка лисья, глаза быстрые, прищур блатной, кепочка блинчиком, сигаретка висячая на слюнявой губе, тусклые фиксы — тот еще типчик! Чуть не утащил с собой на кривую дорожку: словам жаргонным учил, вином угощал, песни пел лагерные, заунывные... Брехал все, сволочь: какая там, в зоне, дружба, какие парни-кремни, своего в обиду не дадут, из любой передряги выручат. И он, Ермолай, там в авторитете. Ежели новенький скажет — друг Ермолая, будет ему не жизнь, а лафа — от работы отмажут, на почетное место посадят, и дуйся целый день в карты да обжирайся салом с колбасой из посылок фраеров.

А попадет туда фуфлыжник, который ни одного авторитета не знает, — хана ему, будет из параши жрать. «И очень просто, — цедил Ермолай, по-особому кривя губы, — я сам заставлял сколько раз... Вывалишь ему в парашу обед — и жри, набирайся ума-разума! Жрут, как миленькие, там чуть что не так — и на ножи!»

Врал, гад, страшно, до холода под ложечкой, и противно, до тошноты, не очень заботясь о правдоподобии, потому что если сложить срока, которые он якобы размотал, то получалось, что за решетку он угодил в пятилетнем возрасте.

Но что-то в Ермолае притягивало, Золотов долго не мог понять — что именно, потом догадался: какая-то особенная уверенность, будто он уже постиг все тайны этого мира и потому знает наверняка, как именно нужно жить, с небрежной легкостью решая проблемы, недоступные для непосвященных. Со стороны это воспринималось как внутренняя сила.

Однако чем больше общался Золотов с Ермолаем, тем отчетливее видел, что тот руководствуется своей системой ценностей, шкала которой искажена и совершенно не похожа на общепринятую.

Дома, с пьющей матерью Ермолай не жил, потому что там его «душил» участковый. Но хвастал, что у него две «хазы», которые и академикам не снились. Золотов сомневался, что обтерханный Ермолай может тягаться с академиками, но тот клялся длинной блатной божбой, щелкая ногтем из-под переднего зуба, размашисто, нарушая последовательность движений, крестился.

А после долгих и мучительных размышлений решился:

— Я еще никого туда не водил. Но у тебя вид ничего, приличный...

Они пришли к солидному, старой застройки дому, расположенному на перекрестке главных магистралей города, вошли в просторный подъезд, старинный лифт неторопливо вознесся на последний, восьмой этаж.

Ермолай подмигнул вконец ошеломленному Золотову: дескать, еще не то увидишь! И деловито предупредил:

— Только туфли надо снимать.

Эта фраза добила остатки неверия, оставалось только гадать, каким образом Ермолай заполучил такую квартиру.

Но когда тот вытащил из кармана ключ от навесного замка, все стало на свои места. Они преодолели еще два пролета, Ермолай ловко отпер чердачную дверь.

— Гля! — Торжества он не скрывал и не подозревал, что Золотов сильно разочарован.

Действительно: огромное сухое помещение, крыша высоко над головой, много света из аккуратных слуховых окошек, уютный закуток с трубами парового отопления. Чего еще желать?

— Класс? А ты не верил!

— Туфли-то зачем было снимать? — раздраженно спросил Золотов.

Ермолай прижал палец к губам.

— Чтобы не услышали шагов. А то позвонят — и амба!

После такого разъяснения Золотов немедленно покинул чердак и, не вызывая лифта, пешком спустился вниз.

Ермолай просто-напросто тупица, его уверенность основана на крайней ограниченности и непоколебимой убежденности, что те примитивные истины, которые ему удалось воспринять своим убогим умишком, и есть недоступные «фраерам» тайны бытия. И это твердолобое заблуждение вкупе с несокрушимым намерением ему следовать он, Валерий Золотов, принял за внутреннюю силу!

Видеть лисью мордочку с блатным прищуром больше не хотелось, но она маячила у подъезда, скалилась мутными фиксами.

— Перетрухал! Точняк, хаза паленая! Я здесь редко живу, только когда снегу много или мокро... А вообще-то у меня кильдюм что надо! Я туда матрац притащил.

Золотова коробило от гнусного слова «кильдюм», и он представлял, каким мерзким должно быть место, которое им обозначают.

Отвязаться бы от проклятого Ермолая, послать к чертовой матери... Но он заполнил пустоту и единственный из знакомых не осуждает за совершенную глупость, даже сочувствует: из-за вшивых двадцати рублей столько неприятностей! Ладно, черт с ним.

Кильдюм оказался подземной бетонной коробкой, сквозь которую проходили две метрового диаметра трубы теплоэлектроцентрали. Спустившись через люк по узкой железной лестнице, можно было с помощью массивных штурвалов опустить запорные заслонки и перекрыть магистраль.

Такая необходимость возникала не часто, и никто не мешал Ермолаю проводить здесь время по-своему: спать, жрать вино, выигрывать якобы тысячи в карты и кейфовать.

Золотов брезгливо озирался, ему казалось, что в этом мрачном захламленном подполье обязательно должны водиться блохи, зловредные микробы, крысы. ТЭЦ не работала, и он представил, какая духота наступит в непроветриваемом каменном мешке, когда по огромным трубам под давлением помчится кипящая вода.

Но после первого стакана вина обстановка отступала на задний план, он расслаблялся, успокаивался. Выпивали каждый день, Золотов спускал подкидываемые папахеном рубли да трояки, а где берет деньги Ермолай — предпочитал не задумываться. Много лет спустя он поймет, что именно эти ежедневные дозы дешевого крепленого вина приучили его к алкоголю.

Ермолай иногда размешивал в стакане какие-то таблетки, «чтоб сильней развезло», предлагал Золотову, но тот отказывался.

— Кейфа не понимаешь! — нравоучительно корил Ермолай. — Вот раз, в пересылке...

Однообразные муторные истории из «зонной» жизни изрядно надоедали, выпив второй стакан, Золотов пытался и сам что-нибудь рассказывать, но перехватить инициативу удавалось редко.

Однажды Ермолай привел худую дерганую девчонку в мятом линялом платье и с мятым, будто вылинявшим до прозрачной синевы, изможденным лицом. Вначале Золотов подумал, что у них какое-то дело, скорей всего девчонка курьер, через которую Ермолай передает что-то своим корешам. Но когда девчонка спустилась в кильдюм, даже раньше, когда она свесила в люк тощие замызганные ноги, он понял, что сейчас должно произойти, но не поверил, потому что тогда еще считал это таинством, невозможным в убогом грязном подземелье, с незнакомой женщиной, да вдобавок при свидетеле — сомнительном уголовном элементе, гнусная улыбка которого не оставляла сомнений в его намерениях.

Ермолай застелил огрызком газеты грубо сколоченные, покрытые заскорузлыми потеками краски и известки малярные козлы; разложил хлеб, колбасу, пачку таблеток, достал две бутылки вина. Лишних стаканов в кильдюме не было, и он, порыскав по углам, поставил перед девчонкой слегка проржавевшую консервную банку.

Сердце у Золотова часто колотилось, он украдкой наблюдал, как девчонка цыпкастыми руками нервно ломала таблетки, разбалтывала их щепкой в наполненной на три четверти жестянке, заметно вздрагивая, подносила банку к напряженно оскаленному рту, как лихорадочно дергались жилы на тонкой шее и бежали по коже бурые, оставляющие клейкие потеки, капли.

Предстоящее пугало и притягивало одновременно, он с болезненным любопытством ждал, совершенно не представляя, каким образом произойдет превращение вот этой серой обыденности, как именно будет отдернут занавес, отделяющий от жгучей и постыдной тайны.

Главенствующую роль в управлении событиями он отводил Ермолаю, настороженно следил за ним, чтобы не упустить каких-то особенных, меняющих все вокруг слов, взглядов, жестов. Но тот, лениво допив вино, равнодушно дымил вонючей сигаретой, а девчонка встала, прошла в угол, нагнувшись, переступила с ноги на ногу и плюхнулась на грязный матрац.

Все действительно изменилось: кровь ударила в голову, стыд и страх мгновенно вытеснили любопытство, больше всего сейчас хотелось отмотать ленту времени обратно. Ермолай требовательно мотнул подбородком в сторону матраца, но он не мог двинуться с места.

— Ну ты, жирный, долго тебя ждать?!

Тогда он еще не был толстым — коренастый парень, расположенный к полноте, но удивило его не столько обращение, сколько впервые услышанный голос девчонки и нешуточная злость в этом голосе.

Потом он сидел на бетонных плитах у люка, слушал доносившийся снизу гадливый смешок Ермолая и не мог разобраться в своих ощущениях, ибо происшедшее оказалось не менее заурядным, чем ежедневная кильдюмная пьянка. Представлял он  э т о  совсем не так.

Из люка вылез Ермолай, глянул цепко, длинно сплюнул и заговорщицки подмигнул. Когда выкарабкивалась девчонка, он дал ей пинка, так что она, не успев разогнуться, проехалась на четвереньках, раскровянив локти о шершавый бетон.

— Какого... — огрызнулась, слюнявя ссадины, а Ермолай визгливо захихикал и дурашливо выкрикнул:

— Служи, дворняжка, жинцы куплю!

Потом он приводил ее еще несколько раз, молчаливую и тупо-покорную, безымянную, дворняжка и дворняжка — отзывалась, поворачивала голову, подставляла стакан.

Когда однажды, прибалдев, она коряво и косноязычно заговорила «за жизнь» или про то, что она считала жизнью, — как козел вонючий Колька поставил ей фингал под глазом, из-за чего она не смогла пойти устроиться на работу, и теперь участковый грозит посадить, Золотов, тоже изрядно пьяный, встал и молча звезданул ее в ухо.

Дворняжка спокойно переносила пинки и зуботычины от Ермолая, но тут взвилась, схватила бутылку, грохнула о трубу — только осколки брызнули, и нацелила щерящееся стеклянными лезвиями горлышко в физиономию обидчика. Реакция у Золотова была хорошая, увернулся, схватил за руку, а правой гвоздил куда попало, пока Ермолай не вмешался, не оттащил в сторону.

Дворняжка выла, размазывая кровь, страшно ругалась, сквозь всхлипы и ругань спрашивала: «За что, падла? За что?»

— А правда, за что? — как-то уж очень внимательно поинтересовался Ермолай.

— За жирного! — ответил Золотов первое, что пришло в голову.

— А-а-а, — протянул Ермолай и расслабился. — Вспомнил...

Дворняжка, услышав, что получила за дело, тоже успокоилась, но потребовала, чтобы за разбитую морду Золотов купил ей бутылку вина и «каликов».

— Вишь, как она теперь! Получила — будет как шелковая! — сказал Ермолай. — И всегда так! А ведь ты не верил про парашу, я видел... — Он острым взглядом царапнул Золотова по лицу. — Запомни, Ермолай никогда не врет клиентам! Еще как жрут, очень даже просто... И дворняжка будет, куда денется! Хочешь, накормим, чтоб убедился?

Сейчас Золотов уже не был уверен, что собеседник врет, но дела это не меняло: блатная фиксатая рожа опротивела до предела, он хотел развязаться с гадким типом, но не знал как. Тем более что Ермолай почему-то не хотел прерывать сложившихся отношений и, почувствовав охлаждение к себе, словно бесценную реликвию принес самодельную финку и как корешу продал «всего за пятерку». Тогда это была сумма немаленькая, пришлось у матери выпрашивать, да у отца незаметно из кошелька трешник свистнуть...

Финка так себе, рыбка — наборная ручка, тусклый серый клинок, скошенный «щучкой», по нему примитивные узоры — чайка, кораблики... С дедовым кортиком, которым поигрался достаточно, не сравнить. Но зато  н а с т о я щ а я. И хотя не верил Ермолаю, что он ее в зоне сделал, все восемь лет, пока срок мотал, надфилем рисунки выпиливал и двух фуфлыжников собственной рукой пришил, но когда держал на ладони, ощутил холодок под сердцем — это не парадная игрушка, это специально для  д е л а, ею и правда можно...

Потом пили, обмывая сделку, Ермолай нетерпеливо наливал, нервно ломал истатуированными пальцами плавленый сырок да снова вел рассказы свои, путаные, длинные, сводившиеся к тому, что ворье всякое ничего не боится, ему никто не указ, только и ценят пуще жизни честное слово да верную дружбу. И когда застрелили одного налетчика из засады, то тысяча корешей собрались хоронить, гроб через весь город на руках несли, движение остановили, а милиция по углам пряталась да не вмешивалась.

Золотов слушал и вроде даже верил, но неопределенная смутная мысль, дохлой рыбкой разбуженная, билась в сознании все настойчивей. Ведь дворняжку он избил не за испытанное разочарование — за то, что напомнила безымянная подстилка, с кем были мечты о прекрасной жгучей тайне связаны. А та, другая, пожалуй, и не лучше этой...

Когда допили, разомлевший Ермолай затянул как обычно:

Однажды поздней ночью я стал вам на пути,
Узнав меня, ты сильно побледнела.
Я тихо попросил его в сторонку отойти,
И сталь ножа зловеще заблестела...
Тут мыслишка и оформилась: с этой тварью поквитаться, из-за которой вся жизнь наперекосяк пошла...

Потом я только помню, как мелькали фонари,
И мусора кругом в садах свистели.
Всю ночь я прошатался у причала, до зари,
И в спину мне твои глаза глядели...
А что, очень даже просто. Ермолай, ты мне друг? — Спрашиваешь! — Живет одна сука как ни в чем не бывало, а у меня из-за нее все кувырком...

Видно, наваждение нашло: то ли бутылка вина на нос, то ли бывалый парень-кремень Ермолай с его фиксами и татуировками, то ли песня лихая жалостливая, а скорее всего все вместе — как дурман, гипноз какой. Сейчас не веришь, а ведь пошел, и финку в рукав спрятал, как кореш подсказал, друг верный — сам вызвался на атасе постоять и научил, что  п о т о м  делать.

Главное — перо выбросить и ручку протереть, и амба — концы в воду! А если все же заметут — не колоться, упираться рогом: знать не знаю, мимо проходил, вы мне дело не шейте, дайте прокурора! — и амба, отпустят! А если все же срок навесят — нестрашно, скажи: я от Ермолая, и амба — не жизнь, а лафа! Кому сказать? Всем скажи!

И звонил, давил знакомую кнопку, руки вспотели у идиота, думал, не удержится в ладони скользкая рыбка, и кулаком стучал, пока соседка не выглянула: уехала, месяц не будет, шляются кобели, то один, то другой... Я от Ермолая! Да хоть от чертолая, иди отсюда по-хорошему, пока милицию не позвала.

Выкатился из подъезда со смехом, дура бабка, Ермолая не знает, при чем тут милиция, и внезапно гипноз прошел, и накатила дурнота, земля провернулась и булыжником в морду, но небольно, кажется, сейчас горло лопнет, и все потроха выскочат, и друга нет, помочь некому, да какой он друг — сволота приблатненная, под расстрел подвел и убежал, в штаны наложил, сука! — скорей в переулок, сюда, через проходняк, черт, забор!

Тыкался мордой в занозистые доски, на мусорный бак взгромоздился, перевернулся и копошился под забором в куче всякой дряни, пока, ободравшись, не протиснулся сквозь собачий лаз на ярко освещенную улицу, инстинктивно вытер морду левым рукавом — правой руки как не было: держал на отлете какую-то деревяшку вроде протеза; и нырнул в первую же подворотню, темными проулками дотащился до дома, вдруг из кустов парень-кремень: ну, колись, как оно все вышло. Бабка вышла, соседка... И бабку?! Вот что, кореш, закон знаешь — друга не сдавать, я с тобой не был, финарь в глаза не видел, понял? Перо выбросил?

Вон почему рука как протез — финка все еще в рукаве, в потных пальцах, а ведь не выскочила и в бок не воткнулась, значит, не для той и не для него жадная «щучка» на тусклом клинке! Бросил в водосточную решетку, не попал, звякнула рядом, Ермолай орлом кинулся, схватил, осмотрел со всех сторон, понюхал... Она же чистая! Ты что, падла, туфту гонишь, нервы мотаешь?!

Глаз выпучил — дурной, бешеный, но не страшно: сам, гад, трусость выказал, «стремя» бросил, значит, правилку ему да пику в бок, как брехал-заливался; не страшно: ведь ничего не было, примерещилось все, от чего же он так бежал? Как гора с плеч! Достал платок, утерся неторопливо, постарался ухмыльнуться зловеще в налитый яростью зрачок: сам, падла, с атаса ушел!

Кто ушел, я?! Задергался в искусственной истерике, забрызгал слюной, завыкручивался. Да я рядом стоял, за углом, просто видно не было! Ермолай корешей никогда не продавал, Ермолай за кента под вышку пойдет, он и тебя, слюнтяя, другом считал, потому и не трогает за такие слова, а то бы в куски попорол! Выругался длинно-предлинно, цевкнул через губу струйкой слюны, засунул привычно финку за брючный ремень и покатил разболтанной походкой. И к черту, чтоб тебя пополам перерезало!

Когда повзрослевший Золотов анализировал историю своего превращения, то пришел к выводу: псевдочеловеком его сделал Ермолай! И если бы кто-то сказал, что на самом деле перерождение произошло значительно раньше, он бы с этим не согласился.

Долгое время не мог понять, что вообще привлекло Ермолая к нему — обычному зеленому фраеру, какой интерес искал тот в его обществе? Деньги на вино? Так чаще тратился сам Ермолай! Компания, чтоб не пить в одиночку, неискушенный слушатель для его бесконечных бредовых историй? Пожалуй, но только отчасти: ведь та же дворняжка или любая другая шваль за стакан вина будет слушать самую несусветную чушь, да еще кивать и восхищаться.

Наконец догадался: Ермолаю до левой пятки восхищение всякой дряни, ему нужен был именно он, Золотов, порядочный мальчик из приличной семьи, каких не найти в привычном окружении, чтобы ему, а не жалкой дворняжке доказать: Ермолай — парень-кремень, ничем не хуже остальных, чистеньких, и житуха у него замечательная, веселая и разнообразная. В самоутверждении нуждался, хотя и слова-то такого не знал, а вот поди ж ты... И поглядывал цепко на кента-приятеля: верно ведь, что все у него, как у людей, — и хаты-кильдюмы, и чувихи-дворняжки...

Потому и напрягся, когда Золотов дворняжке в ухо въехал, насторожился: не на образ ли жизни его, Ермолая, рука поднята, не идея ли о «нехужести всех остальных» в кровь разбита...

Обо всем этом думалось потом, годы спустя, а тогда прокрался в дом, морду вымыл, утром все равно объясняться пришлось: нос-то распух, сказал — хулиганы избили. Папахен разорался: нечего шляться по ночам, лучше делом занимайся да дома сиди. Он и сидел — неделю носа не высовывал, в себя приходил.

Нет, хватит, с блатарями — никаких дел! От них за версту камерной вонью несет, откуда вышли, туда и вернутся, другого пути не знают и знать не хотят. Какая цель в жизни у того же Ермолая? Татуировками, фиксами, «делами» подлинными, а большей частью придуманными авторитет для зоны заработать! Значит, зона и есть главная и единственная цель! Хотя сам он того и не понимает. Побегает еще немного, погоношится — и туда.

Только Ермолай по-другому раскрутился. Через пару месяцев выпрыгнул на полном ходу из трамвая, он любил рисковость показать, чтоб все рты пораскрывали, и показал: споткнулся, замахал руками, равновесие удерживая, согнулся вдвое на бегу, если б не финка за брючным ремешком, то и удержал бы, выпрямился победоносно, зыркнул бы глазками, усмехнулся с превосходством — чего раззявились? — да воткнулся тусклый клинок с хищным щучьим вырезом в живот, пониже пупка, и дернуло его влево, под колесо, хрясь! — был Ермолай — стало два, действительно — все рты раскрыли.

Хоронить Ермолая ни один кореш, ни один парень-кремень да и вообще никто не пришел. Мать на законном основании — с горя — напилась до такой степени, что толку от нее не было никакого. Организовывал все вечный враг — участковый.

Много лет спустя Золотов понял, что Ермолай сыграл в его судьбе значительную роль, преподав предельно наглядный урок того, как надо жить и к чему стремиться, чтобы четверка небритых пятнадцатисуточников, понукаемая усталым пожилым капитаном, оттащила тебя по узкой, заросшей бурьяном тропинке в самый угол кладбища, к бесхозным просевшим земляным холмикам, на краю оврага, заваленного истлевшими венками и другим кладбищенским мусором.

Злую бесшабашность как рукой сняло.

Пошел в вечернюю школу, отдал направление комиссии, пояснил, что тяжело болел, потому несколько месяцев не появлялся, потому же пока и не работает. План набора школа не выполняла, лишний ученик был подарком, формальностями его не допекали. Тем более что Золотов проявлял редкую дисциплинированность, занятий не пропускал, исправно сидел в полупустом классе от звонка до звонка, вскоре был назначен старостой и получил поручение контролировать посещаемость.

Стал ходить по домам, теребил прогульщиков по месту работы, требовал объяснения, справки, завел папку, в которую подшивал накапливающийся материал, анализировал его, составлял отчеты, несколько раз выступал на педсовете.

Вернулся в секцию, но через пару месяцев произошел инцидент с чужим пистолетом, все ребята почему-то решили — он сбил прицел, чтобы обойти соперника, и Григорьев, похоже, поверил... Ну и черт с вами!

Бесцельное шатание по улицам и бесконечные походы в кино остались в прошлом. Теперь он проводил в школе все свободное время, помогал учителям вести учебно-методическую документацию, завучу красиво чертил расписание и в житейских просьбах не отказывал — в магазин слетать, врача вызвать, в очереди за билетами постоять.

Ему было приятно находиться в гуще событий, чувствовать себя нужным и полезным, тем более что нужным и полезным он стал для людей, от которых зависело получение хорошего аттестата и приличной характеристики.

Но результат превзошел его тайные ожидания.

Постепенно он превратился в заметную фигуру, соученики рассматривали его как представителя школьной администрации, и незадолго до выпускных экзаменов рябой тридцатилетний сварщик Кошелев, дремавший, если приходил на занятия, в среднем ряду, отозвал его в сторону и предложил магарыч за темы сочинений и вопросы билетов.

И снова зашевелилась пока не осознанная мыслишка, а во время субботника оформилась четко и определенно. Он взялся за уборку чулана, вытащил во двор и сжег в огромной железной печке три мешка ненужных бумаг, предварительно пересеяв и отобрав прошлогодние билеты, а главное — целую кипу шпаргалок, изъятых на экзаменах за последние годы.

Поскольку из разговоров в учительской он знал, что план выпуска под угрозой, а значит, всех, кто есть в наличии, надо вытащить за уши и выдать аттестаты, то смело открыл торговлю «вспомогательным материалом», гарантируя на сто процентов успех его применения.

Наученный горьким опытом, действовал осторожно и осмотрительно: с явными разгильдяями дел не имел, только с обремененными семьями и работой «взросляками», не способными из-за постоянной вечерней усталости осилить школьные премудрости, страстно желающими получить аттестат, искренне благодарными своему благодетелю и наверняка сумеющими удержать язык за зубами.

Экзамены, как и следовало ожидать, прошли благополучно, радостные «взросляки» пригласили его в ресторан для обмывания долгожданного документа, поблагодарили за помощь, похвалили за отзывчивость и чуткость, только рябой Кошелев мрачнел с каждой рюмкой, а в конце сказал, тяжело растягивая слова:

— Ты ж еще молодой, а что из тебя получится, когда вырастешь? По-моему — большая скотина!

И даже попытался ткнуть своего благодетеля крупным, с оспинами ожогов, кулаком в чисто выбритую и наодеколоненную физиономию, но другие «взросляки» этого не допустили, а Золотов убедился в человеческой неблагодарности и впредь решил иметь дело только с интеллигентными людьми.

Такими, как школьные учителя, которые тоже пригласили его на торжественный вечер по случаю очередного выпуска и наговорили много приятных слов, слушая которые Золотов в первый раз почувствовал, что он не тот, за кого его принимают, и испугался на миг возможного разоблачения.

Но минутный испуг прошел, аттестат был хорошим, характеристики отличными да плюс рекомендация на работу в гороно методистом по вечерним школам.

Должность требовала высшего образования и педагогического опыта, а предлагала скромный оклад и значительные хлопоты, преимущественно в вечернее время, поэтому желающих занять ее не было. Но завгороно сделал хорошую мину при плохой игре и сказал, что, хотя от специалистов-педагогов отбою нет, он считает нужным взять молодого и энергичного парня; ибо главное — желание работать, а опыт придет, и образование — дело наживное.

Стал работать: дело нехитрое, главное — понять систему, а потом вертись себе между запросами и отчетами, указаниями и справками, жалобами и актами проверок. Освоившись в канцелярской круговерти, Золотов легко имитировал активность, удвоив количество входящих и исходящих бумаг и накапливая их в аккуратных папках.

Начальство сразу оценило трудолюбие и деятельность нового работника, на собрании аппарата его приводили в пример, в личных беседах обещали направление в институт.

Тут-то и появился страшок — предвестник будущего большого страха. Вдруг встретится в приемной заведующего со своей бывшей директрисой, или столкнется в коридоре с Фаиной, или астматический прокурор окажется в президиуме на совещании по проблемам предупреждения правонарушений среди учащейся молодежи...

И поднимутся обличающие персты, и раскроются изобличающие уста, и спадет пелена беспечности с начальственных очей, и обрушится праведный гнев на голову обманщика и проходимца!

Нет, тот настоящий страх, с кошмарными снами еще не появился — ну раскроется и раскроется, что с того? Выгонят со сторублевой ставки — и черт с ними, не велика потеря! Но все же опасение было неприятным: слишком удачно все складывалось и достаточно много — он уже просчитал — обещано в дальнейшем.

Решил подстраховаться, присмотрелся к своему непосредственному начальнику — завсектором Собакину, вечно унылое лицо которого оправдывало фамилию — старый усталый пес, чувствующий, что со дня на день его пустят на шапку.

Подходил, показывал проекты справок и отчетов, советовался, расспрашивал о тонкостях работы. И вообще у Харитона Федоровича такой опыт — десять лет вращался в «инстанциях», интересно услышать его мнение о том-то, том-то и том-то, да и о жизни товарища Собакина было бы очень поучительно узнать молодому, начинающему трудовой путь человеку.

Но Собакин глаза прятал, в разговоры не вступал, отвечал односложно, а намек на собственное мнение воспринял как провокацию.

Золотов чуть ослабил хватку, но из клыков не выпустил, держал осторожненько Харитона Федоровича за безвольную складку между шеей и затылком. Почему ты утром хмурый, как родственника схоронил, а притрусил к кабинету, закрылся — и через пять минут другой человек? Рожа-то, конечно, кислая, но озабоченность мрачную как рукой сняло!

А когда перехватили тебя как-то в коридоре — бумагу срочную подписать, так не подписал ведь: руки дрожали, ручка выпадала! А зашел к себе пальто снять — дрожь и прошла...

Да, кстати, а почему тебя из «инстанций» поперли?

Короче, как-то под праздник скользнул к Собакину, бормотнул поздравления, булькнул круглым газетным свертком, аккуратно вложил в приоткрывшийся кстати ящик стола, тот, как обычно, глаз не поднял, но прохрюкал нечто одобрительное. Так и сошлись.

А через год с блестящей характеристикой да с направлением гороно поехал за тридевять земель в пединститут, поступил вне конкурса на физвос да сразу окунулся в общественную работу: то на собрании выступает, то в общежитии дежурит, то буфет по профсоюзной линии проверяет, Золотов тут, Золотов там, у всех на виду. Преподаватели им довольны, деканат, комитет комсомола... Ба, да он и не комсомолец, как так? Потупился, объясняет: формализму противился, меня на аркане тянули, для «галочки», а я из принципа, может, конечно, и не прав был, да молодой, горячий... Поверили, приняли.

Тогда и стал расти страшок, а вдруг да выплывет все, вдруг раскроется? Успокаивал себя: мол, далеко забрался, кто тебя здесь знает, а придет время возвращаться — придумаем что-нибудь...

Он уже с самого начала определился: назад не возвращаться, здесь корни пустить! И способ придумал: в аспирантуру пролезть да зацепиться на кафедре... Новое место, новая страница биографии, новая жизнь. А старой вроде и не было!

Да только странное дело — так хорошо все начиналось, а потом не заладилось, забуксовало. С учебой не клеилось: науки вроде немудреные, не физика с математикой, шпарил на экзаменах правильные слова газетными фразами, а преподаватели скучали и выводили серенькие «уды».

И в общественной деятельности не преуспел: суетился, гоношился, делал волну, а интерес к нему вроде пропал — поручений не давали, почетными местами обходили, из одних комиссий вывели, в другие комитеты не избрали, к третьему курсу только и осталась одна нагрузка — член комиссии по общественному питанию студенческого профкома.

Буфетчицы, правда, уважали, колбаску сухую оставляли, помидорчики-огурчики парниковые среди зимы, в столовой кормили сносно, не обсчитывали — и то хорошо!

Хорошо, да мало. С преподавателями пытался сойтись поближе — на консультации приходил, расспрашивал о том о сем, пытливого студента разыгрывал — бесполезно. Выпросил однажды тему — сообщение на научной конференции сделать, подготовил докладик — неделю в библиотеке сидел, выступил, отбарабанил гладко правильные вещи, которые в учебниках, статьях и монографиях вычитал, а ему стали дурацкие вопросы задавать, и выходило, что ничего правильного он не сказал. Так и остался с носом, зря себе голову морочил! И главное, что обидно: другие отсебятину несли, а им аплодировали, и преподаватели приглашали на кафедру, заинтересованно беседовали, обсуждали что-то...

Нет, не везло Золотову, определенно не везло.

С кем хотел дружить — не получалось, липли всякие серые посредственности, одному скучно, так и сложилась у них своя компания. В ней-то он верховодил, истории всякие рассказывал, в основном про дедушку-адмирала, аж рты раскрывали. Правда, радости мало, иногда напоминал себе Ермолая и осекался на полуслове — до того тошно становилось!

Да и с деньгами было туговато: стипендию не получал, отец и дед присылали сотню-полторы в месяц, должно бы хватать, ан нет — у серых друзей-приятелей «капуста» водилась в изобилии, в преферанс резались, по кабакам таскались, и он пыжился, тянулся, чтобы не отстать, потому еле сводил концы с концами. Несколько знакомцев «крутились», делали деньги: один джинсами приторговывал, другой заочникам курсовые изготавливал... Но с явной уголовщиной Золотов связываться не хотел, а писать — не получалось, так и страдал, давая зарок, что в будущем еще возьмет свое.

К выпускному курсу мечты об аспирантуре развеялись сами собой, распределение получил по месту выдачи направления, и наступил день, когда новоиспеченный учитель физвоспитания возвращался в родной город, и страх уже прочно поселился внутри, глодал, жевал внутренности.

Теперь не отсидеться в методическом кабинете да в полупустых классах вечерних школ, учитель с учителем не разминется, рано или поздно сведет его судьба с Фаиной или еще с кем, и тогда...

Кинулся на старое место — там большие перемены: заведующий на пенсии, а друг-покровитель Собакин Харитон Федорович в очередной раз шагнул вниз и заседал теперь в горкоммунхозе на скромной должности рядового клерка. Накачивая его в третьесортной забегаловке дешевым портвейном и слушая сбивчивые сетования на несправедливость судьбы — раньше спроси, кто такой Собакин, — ого-го! — Золотов тяжело размышлял над собственным невезением: ступени лестницы, по которой он рассчитывал подняться вверх, оказывались трухлявыми и подламывались одна за другой.

Но Собакин свою роль сыграл — позвонил новому завгороно, видно, его имя еще связывали с авторитетом «инстанций», сделал открепление да в горкоммунхоз устроил, по иронии судьбы на собственное место, ибо путь вниз продолжался, и пересадили Харитона Федоровича ниже, казалось, некуда — заведовать захудалым парком, так что Золотов успел сделать ему несколько нахлобучек за некачественные засевы клумб и неиспользование прогрессивных форм вертикального озеленения, пока Собакин не умер от внезапно приключившейся прободной язвы.

Золотов прекрасно прижился в горкоммунхозе — если бы все декоративные посадки, которыми он заведовал, с такой же легкостью и быстротой пускали обширные корни на новом месте, город давно бы превратился в цветущий сад. Он пытался было подобрать ключик к своему начальнику, но тот оказался строгим и непьющим, попытки к сближению пресек, и Золотов мгновенно трансформировался: стал четким, кратким и деловым. Столь явное превращение начальник отнес на счет своего умения работать с людьми, а так как наблюдать плоды собственных способностей приятно любому, он заметно смягчился и начал относиться к инженеру-озеленителю отечески-снисходительно.

Но окончательный перелом произошел позднее, ибо начальник оказался совершенно неприспособленным решать мелкие житейские проблемы, которые, оставшись нерешенными, перерастают в серьезные трудности.

Летняя сушь, изнурительная жара, декоративные культуры желтеют и подсыхают, начальника вызывают на ковер, а он начинает лепетать какие-то глупости про выбранные фонды на бензин, из-за чего поливальные машины простаивают в гараже.

Что за чушь! Вы нам здесь голову не морочьте! Неспособны организовать работу, так и скажите, а мы сделаем соответствующие выводы!

И приходит, бедняга, сам не свой, таблетки глотает, телефон накручивает, красный весь — давление подскочило... А всего-то и делов — достать двести литров бензина! Смех да и только...

Но с почтением, без фамильярности, боже упаси, осведомиться: мол, я могу повлиять через горисполком, так что если распорядитесь... Тот на Валерия Федоровича как на волшебника — неужто удастся такое дело сдвинуть с мертвой точки? Трудно, но попытаюсь — опять-таки скромно, но с достоинством.

А через час-полтора поливалки поливают, травка зеленеет, начальники довольны: подтолкнули, подсказали, разъяснили, резервы изыскал, фонды мобилизовал — значит, умеем воспитывать подчиненных!

И начальник как на свет народился — голос звонкий прорезался, рапортует: да, указание выполнено, решили вопрос, полный порядок! Да к Валерию Федоровичу исполнительнейшему с расспросами, а тот, скромняга, смущается, плечиками пожимает: мол, я же не для себя, для дела, потому и пошли навстречу, руководители еще дедушку помнят, да и меня Харитон Федорович многим рекомендовал.

Тут главное не переборщить, не перегнуть палку, остальное сам додумает: про дедушку-адмирала слыхивал краем уха, что с Собакиным в гороно работал — знает, вот и выходит: не такая уж простая фигура скромный инженер-озеленитель! Скрыта за ним сила немалая, да не пользуется почему-то, может, по простоте, а может, до времени приберегает...

Так и создается авторитет, складывается репутация, мнение формируется. Разве не стоит оно тридцатника, что заплатил Фимке-заправщице? Тем более что водилы-мошенники все на крючке, за графиком он следит жестко, и если хочет кто подкалымить — отвезти цистерну-другую воды частнику в сад, — вынь да положь пятерку за каждую ездку! А машин — восемь, и калымят каждый день, так что в летний сезон «капуста» водится...

И рабочий день теперь у уважаемого Валерия Федоровича жесткими рамками не стиснут, поспать утром можно и днем фактически свободен, позвонишь пару раз, доложишься: я по паркам, и дуй на все четыре!

Золотова вольный режим устраивает, начальник доволен и спокоен: если вдруг приедут коллеги иногородние по обмену опытом, незаменимейший Валерий Федорович в мгновение ока в гостиницу определит, а случится проверяющий, комиссия какая, начальство столичное — так и на дачке адмиральской обустроит, и шашлычок организует, и баньку, все сделает, все придумает, не о чем волноваться...

Дачей Золотов в последнее время свободно распоряжался. Пока дед был, он там почти круглый год жил. Квартира двухкомнатная, которую сразу дали, как отставнику, пустая простаивала. Но у отца дальний прицел: давай, говорит, съезжаться, захочешь — будешь с нами вместе жить, все веселей, да и внуку для воспитания, надоест — отселишься на дачу, отдохнешь в одиночестве.

Дед как овдовел да ушел со службы, помягче стал, посговорчивей. Согласился сразу: у вас две комнаты тесные, да двор колодцем, умру — останетесь в хорошей квартире...

Папахен подобрал вариант: старое поколение с молодым не ужились, дом профессорский, в самом центре, потолки высокие, по коридору — хоть на велосипеде катайся. Привел деда — то что надо! Ну и провернул обмен в полмесяца.

Жили все вместе, не тужили, дед смирился, что кончилась морская династия, иногда только с тоской спрашивал внука: «А помнишь, как тебя в детстве море тянуло? Матроску и бескозырку носил, стихи любил морские, на корабль тебя повез — танцевал от счастья. Значит, правда гены свою роль играют!»

Так и шло все хорошо до тех пор, пока дед не встретил случайно меньщика-профессора, а тот ему и высказал: не ожидал, мол, морской офицер, а три тысячи доплаты взяли, стыдно, батенька!

Дед как полотно домой заявился, дрожит весь, хорошо, отца не было, мог и убить стулом или чем под руку попадется, бегал по квартире, кричал: «Посажу подлеца! Опозорил, чести лишил!»

А потом захрипел, повалился на бок, «скорая» его в больницу увезла, да оттуда уже капитан первого ранга Иван Прохорович Золотов не вышел.

Отец вроде переживал, а может, для людей прикидывался. Младший Золотов, шагая в похоронной процессии, вспоминал, как боялся разоблачения перед добрым дедушкой, который верил, что он хороший, неиспорченный мальчик, не замечал угнездившейся в маленькой душе червоточинки, и ему было жаль деда. Хотя три тысячи — нормальная доплата при таком обмене.

Возможность разоблачения детских грехов умерла вместе с дедом, но большой страх поселился внутри навсегда, подремывал, дожидаясь своего часа, и следователь прокуратуры Зайцев разбудил его, не то слово — разъярил до предела, и теперь он буйствовал, выедал внутренности, не давал спать, заставлял глушить его ударными дозами спиртного, подталкивал к действиям. Лучшая оборона — это наступление!

Когда Зайцев читал ночной порой про инопланетных упырей, не кровь пьющих, а саму сущность человеческую высасывающих, нетрезвый псевдочеловек Золотов старательно вписывал фамилию следователя в аккуратно разграфленную тетрадку с зеленым переплетом.

Надо же, попался такой на мою голову! Будто без него мало неприятностей... Ну ладно, получилось, Федьку не вернешь, Мэри тоже жалко, хорошая девочка, да она скоро выпрыгнет, адвокат сказал — в самом худшем случае — «химия», но чего он копает? И глядит с затаенным презрением — как Фаина, словно насквозь видит и нутро его, золотовское, настоящее, от всех скрытое, рассматривает... Может, действительно раскусил, работа у него такая — раскалывать, раскусывать, раскапывать... Если просто разгадал и презирает — черт с ним, а если надумает всем показать? Тогда плохо.

«...ведет разгульный образ жизни, посещает рестораны, танцевал со свидетельницей Марочниковой, — почерк у Золотова был никудышный, как курица лапой, но в заветной тетради писал разборчиво, буковку за буковкой вырисовывал, аж язык высовывал от напряжения. — После совместного употребления спиртных напитков, к которому принудил Марочникову, злоупотребляя служебным положением...»

Хмыкнул: ничего, — пусть оправдывается, но ощущение, что события развиваются не по закрученному им сценарию, усиливалось. Галка уже давно должна была позвонить! Не остался же он ночевать... Если бы так! Но вряд ли, ой вряд ли... Скорей всего и в дом не зашел, хотя Галка артистка еще та — вцепится в рукав: умоляю, сердце схватило, доведите, там в аптечке валидол, капли.

«Напоив Марочникову допьяна, он, под предлогом проводить, проник к ней в квартиру, где находился до глубокой ночи...»

И вдруг сквозь завесу опьянения пробилось воспоминание, подтверждающее его подозрения: откуда у Галки слова издевательские про адмиральского внука и про круизный теплоход? И смотрела она по-настоящему зло, это не игра в ссору, как задумано, тут что-то другое.

Он медленно закрыл тетрадь.

Ясно что! Крючок прокурорский раскрутил все насчет деда и ей выложил... Прости-прощай хрустальная мечта про белый теплоход, разные страны, инвалютный оклад. Мечты про новую жизнь — псу под хвост! А ведь только этими мечтами он ее и держал.

Золотов выругался.

Значит, Галка сейчас на него не играет! В лучшем случае. В худшем — играет против. Очень даже просто — заманила этого хмыря и закладывает своего благодетеля Валерия Федоровича с потрохами. Что она знает? Достаточно, чтобы грязью обмазать. А главное? Не должна. Но догадываться может, а иногда достаточно только подсказать, идею подбросить, дальше само пойдет разматываться.

Нет, так не годится, надо восстанавливать контроль за развитием событий! И крючка прокурорского прибирать к рукам не мытьем, так катаньем. Подумаешь, страшный зверь заяц! Не таких видали!

Золотов хорохорился, взбадривая сам себя, ему казалось, что и теперь удастся удержать в тени свое настоящее нутро, сущность свою омерзительную, что все утрясется, образуется, как обходилось уже много раз ранее.

ПЕРВЫЙ КАМЕНЬ

Утром следующего дня я ставил задачи практикантам. Собственно, задач было две: заполнять статистические карточки по оканчиваемым делам, отвечая на возможные телефонные звонки, и бегать по адресам с длинным списком поручений.

Петр выбрал первое, Валек — второе. Мы вместе вышли из прокуратуры, по пути я повторил инструктаж, потом он свернул к троллейбусной остановке, а я пошел прямо тихими улочками старой части города.

Через несколько кварталов начинался запущенный сквер, за ним вставало массивное безрадостное здание следственного изолятора. В ИВС до трех суток содержались задержанные по подозрению в совершении преступлений, если подозрения подтверждались, их перевозили сюда дожидаться судебного процесса, но мало кто разбирался в таких тонкостях, и в народе оба учреждения называли тюрьмой, что было не правильно, ибо в тюрьмах отбывают наказание уже осужденные опасные преступники.

На углу, у входа в комнату передач оцепенело застыла унылая очередь со свертками, узлами, посылочными ящиками, в основном женщины. Тротуар узкий — я проходил совсем близко: вдоль блеклых неопределенных одежек и ярких платьев, спутанных посеченных волос и элегантных причесок, запахов кухни, помойки, похмельного перегара, неожиданно перемежавшихся фантазийными волнами французской парфюмерии... Череда контрастов!

— Не толкайся, ослепла, что ли!

— Подумаешь, цаца какая! Расфуфырилась и воображает!

— Хамка, лучше бы умывалась как следует!

В какой очереди, за каким товаром могли оказаться рядом здоровенная бабища с бледным пористым лицом, в застиранной коричневой хламиде, матерчатых треснувших по шву тапочках на растоптанных ступнях и тонкая изысканная дама, возраст которой умело скрыт гримом, лиловый шелковый комбинезон расчетливо обнажает грудь и плечи, а изящные золоченые босоножки позволяют демонстрировать безукоризненный педикюр? Но общее у них есть — в грубом запачканном мешке и раскрывающейся из кошелечка серебристой японской сумочке лежит одно и то же: сало, масло, сухая колбаса и табак, даже вес одинаковый — по пять килограммов.

— Ничо, привыкай, ты теперя не лучше меня, — злорадно щуря заплывшие глаза, выговаривала одна, а другая, не успевшая свыкнуться с новым для себя положением, изумленно переспрашивала:

— Ты что, чокнутая? Посмотри на себя в зеркало!

— Ничо, зеркала тут ни при чем. Мой по пьяному делу морду набил, а твой небось мильены воровал. Вот и сама смотри, кто лучше, кто хуже! Моему трешник — само много, а твоему? Небось пятнадцать привесят, а то и под вышку подведут!

Я прошел мимо, но успел услышать торжествующее:

— Заткнулась? Вот то-то! Брильянты из ушей вынула, а дырок не зарастишь! Правда себя кажет...

У каждого своя правда, свое представление о том, как надо жить на белом свете, и что самое интересное — каждый считает: уж кто-кто, а он живет правильно!

Квартал вдоль высокого — метров восемь — забора, свернуть за угол, в глухой желтой стене бронированная плита, запрещающе раскалена красная лампочка, вдавить кнопку звонка, приглушенный зуммер, лязг втягиваемого электромагнитом засова, одновременная вспышка зеленого сигнала, с усилием поддается тяжеленная дверь, войти в тамбур, подождать лязгающего звука за спиной, предъявить отгороженному решеткой дежурному удостоверение, выслушать традиционный вопрос: «Оружие есть?» — ответить, лязг следующего замка, открыть решетчатую дверь, войти  т у д а, лестницы, коридоры, оформление вызова, снова двери, замки, ключи, удостоверение контролеру — и вот я в следственном кабинете, подсознательно ощущая радостное чувство от того, что все эти двери, решетки, замки, посты, сигнализация, двойной контроль — для меня не препятствие, не помешают вернуться в обычную жизнь, как только захочу. В самом начале своей работы я испытывал почти физическое облегчение, выходя из этих давящих стен.

— Здравствуйте, Юрий Владимирович!

В кабинет вплыла управдом Рассадина, изображая очаровательную улыбку, которая вызывала какие угодно чувства, кроме очарования.

— А я прямо из бани! Представляете, если бы я вышла к вам завернутой в полотенце?

Вот на кого обстановка следственного изолятора не оказывает угнетающего воздействия. Но если Рассадиной сказать об этом, она всерьез обидится.

— Нет, вы представляете: из бани, распаренная, в одном полотенце!

Маленькая, сутуловатая, похожая морщинистым не по годам лицом на обезьянку, Рассадина считала себя неотразимой женщиной. Укрепиться в таком заблуждении ей помогли любовники, на которых она потратила восемь тысяч рублей, добытых хищениями, взяточничеством, а порой и неприкрытым мошенничеством.

— Давайте не отвлекаться, Лариса Ивановна, Я хочу получить образцы вашего почерка.

— Да зачем это? Я же и так все признаю...

Действительно, Рассадина с первого допроса, как говорится на профессиональном сленге, «пошла в раскол». Не потому что раскаялась: привыкла плыть по течению и прикинула — так проще, не надо хитрить, держать в памяти оправдательные версии, противопоставлять доводам следствия правдоподобные выдумки, тем более что на них далеко не уедешь, а признание — надежное смягчающее обстоятельство, обязательно принимаемое судом в расчет.

— Порядок есть порядок.

Хороший следователь, профессионал, не ограничивается голым признанием, а всегда подпирает его объективными фактами. Я считал себя профессионалом,хотя вслух об этом, естественно, не распространялся. И сейчас, глядя на старательно воспроизводящую экспериментальные образцы почерка Рассадину, думал о другой обвиняемой — Марине Вершиковой, в деле которой достоверных доказательств, подтверждающих довольно сомнительное признание, так и не отыскалось.

— Хватит или еще?

Рассадина смотрела, как прилежная школьница на строгого учителя.

— Достаточно. Теперь подпишем протокол.

Когда с формальностями было покончено, Рассадина откинулась на жесткую спинку неудобного стула.

— Угостите сигареткой, Юрий Владимирович, да давайте поговорим за жизнь!

Специально для подследственных я носил крепкое курево. Рассадина разочарованно поморщилась, вытягивая из пачки «беломорину», но привычно смяла мундштук и жадно затянулась.

— Гадость, но продирает! Можно еще парочку?

Она вытряхнула пяток папирос, сунула за пазуху, улыбнулась.

— У одной новенькой почти полная пачка «Мальборо», никому не дает, по штучке в день смолит. Говорит, на днях выйду под расписку, что останется — вам оставлю. Хорошо, чтоб скорей, а то закончится...

Я перестал изучать исполненный обвиняемой текст, отложил бланки в сторону. Совпадение?

— У нас вообще девчонки дружные, веселые, анекдоты рассказываем, смешное сочиняем... Знаете, как мы это место называем? — Она потыкала корявыми пальцами во все стороны. — Санаторий «Незабудка». Правда, смешно? Кто здесь побывает, не забудет! — Рассадина хихикнула. — Томке недавно день рождения справляли, как раз у Люськи передача была, стол сделали, попели тихо. Камера хорошая, повезло, все девчонки честные, ни одна чужого не возьмет. Но вот перевели к нам одну цыганку, ну и стерва! Ворует, сплетни сводит, врет в глаза... — Она возбужденно жестикулировала. — Просыпаюсь утром — жует, спрашиваю что, говорит, хлеб, со вчера полпайки оставила. А Люська хватилась — куска сала нет, вот такого, с ладонь! Где сало? А она свои глаза наглые вытаращила и на меня показывает, божится, будто она меня застукала! Ну где же совесть? Вот я вас спрашиваю, вот как таких людей земля носит?

Я молча пожал плечами.

— А Люська вроде и не поверила, но смотрит с презрением... И в обед уже не угощалась, как водится! — Рассадина горестно вздохнула. — Вот так заведется в коллективе один нечестный человек, и никому веры нет!

— Если все честные, как же под стражей оказались?

Она поперхнулась дымом.

— Но ведь это ж совсем другое! Одно дело, когда по работе — у меня в домоуправлении, у Томки — в гастрономе, у Люськи — на базе, химичили себе понемногу, но в карман никому не лезли, не били, не убивали, разве ж можно сравнивать!

Возмущение Рассадиной было вполне искренним.

— И все девочки так! Правда, у Мэри получилось, кобель один на нож напоролся, так он к ней полез, сам виноват! У нее и статья легкая, и адвокат самый лучший... Она поперво́й, говорит, горевала, думала, забыл ее друг один, а как передал сигареты, поняла — помнит, вытащит, он какая-то важная шишка, все может... — Рассадина опять вздохнула. — Не то что некоторые...

Денег у нее не нашли, по слухам, она подарила автомобиль своему последнему «другу». И действительно — мордатый смазливый самец разъезжал в вишневой «шестерке», оформленной на двоюродного брата, но дата приобретения соответствовала предполагаемому времени дарения. Вызванный в прокуратуру «друг» потел, ерзал на стуле, горбился, уменьшая свой могучий остов, и решительно отперся от Рассадиной, и от автомобиля, и даже, по инерции, от брата, пояснив, что это никакой не родственник — посторонний человек, так как не является родным сыном жены дяди, а усыновлен ею. «Шестерка» у чужого человека действительно есть, он давал ему, самцу, кататься и даже оформил доверенность, но сам самец ни к машине, ни к деньгам на ее покупку, ни тем более к Рассадиной отношения не имеет.

Я и ожидал такого ответа, но Рассадина болезненно интересовалась результатами допроса, а узнав их, расстроилась и отвлеченно, поскольку никаких официальных показаний на «друга» не давала, высказалась про мужскую неблагодарность, бесчувственность и неумение любить. Получалось, она ждала благородного порыва: самец рассказывает правду, облегчая ее положение, отдает машину для конфискации в возмещение ущерба и сам проходит по делу как лицо, причастное к преступлению? Ну разве можно предположить такую сверхнаивность в прожженной и ушлой расхитительнице?

— В жизни чаще по-другому: с глаз долой — из сердца вон!

Она расстроенно закурила вторую папиросу, транжиря сделанный запас, глаза повлажнели.

Следствие как линза открывает в людях глубоко скрытые качества, оказывается, и у бесшабашной Рассадиной имеются в душе свои болевые точки. Они есть у каждого человека, только докопаться, достучаться ой как трудно! Часто и не удается...

Я отдал ей пачку «Беломора» и нажал кнопку звонка.

— Когда я уже в суд пойду? — обычным тоном спросила обвиняемая. — В любом санатории надоедает, в «Незабудке» тем более. Девчонки уходят — Томка, Люська, вот Мэри выскочит, с кем мне сидеть? Нужна же хорошая компания, а не ворье всякое!

— Свой круг?

— Ну да! — кивнула она, не заметив иронии. — Я же не какая-нибудь тунеядка, побирушка, наводчица...

В дверь заглянул выводной.

Рассадина изобразила на лице то, что, по ее представлению, обозначало очаровательную прощальную улыбку. Глаза сухие с обычным плутоватым выражением. Она вошла в норму.

Снова двери, лязгающие замки, лестницы, коридоры, решетчатые перегородки... Я шел, машинально выполняя необходимые действия, и обдумывал то, что мимоходом, случайно услышал от болтливой домоуправши. Есть, существует интуиция, и недаром я так потрошил золотовские сигареты! Только искал что-то материальное, скрытое под яркой упаковкой или спрятанное в табак, а информация заключалась в самом факте получения пачки «Мальборо»!

Дескать, ничего, девочка, все в порядке, к чему привыкла на воле — то и в камере кури, и знай, я о тебе помню, со следователем контакт наладил — сам от меня приветы передает, по-прежнему все в моих силах и в моих руках, я хозяин положения.

Вот такое примерно послание вручил следователь Зайцев обвиняемой Марине Вершиковой. И сразу объясняется подъем ее настроения, изменение поведения и резкая смена занимаемой позиции!

Но про лучшего адвоката, про «легкую» статью и скорый выход на свободу она таким путем узнать не могла... Разве что еще до ареста получила соответствующий инструктаж и, убедившись — события развиваются по плану, — сделала необходимые выводы.

Первый раз за годы следственной работы я ощутил дурацкое чувство подвешенной на ниточках марионетки. Рывок — и дернулась рука, второй — согнулась нога, третий — двинулась другая...

Все обстоятельства дела соответствовали доводам адвоката, и я уже готов был сделать шаг, которого с нетерпением ожидали Марочникова, Вершикова и, конечно, сам Золотов. Изменение меры пресечения и статьи обвинения подтвердили бы всемогущество Золотова и укрепили его авторитет в компании себе подобных на многие годы вперед. И если бы ему вздумалось намекнуть или прямо сказать, мол, следователь сделал это не за красивые глаза, никто бы не усомнился, что так оно и есть.

Вот мерзавец!

Я буквально ворвался в свой кабинет.

— Никто не звонил?

Петр чинно вытащил из-под стекла сложенный пополам листок.

— Несколько раз вас спрашивал Пшеничкин. Просил с ним связаться...

Он-то мне и нужен!

— И из прокуратуры области: их следственный отдел забирает дело по молкомбинату, сказали не затягивать с передачей.

Вот это подарок! Я немедленно отпечатал препроводительное письмо и отнес дело в канцелярию на отправку, после чего звонил Пшеничкину уже в спокойном состоянии.

— Вы приняли решение по моему ходатайству? — спросил он после обычного обмена приветствиями.

— Да. Ходатайство отклонено.

— Отклонено? — В голосе адвоката слышалось неподдельное удивление. — По какой причине?

— Находясь на свободе, Вершикова может помешать установлению истины по делу.

— А разве она не установлена? — очевидно, от растерянности «подставился» Пшеничкин, и я с удовольствием врезал его же оружием:

— Истину по уголовному делу устанавливает вступивший в законную силу приговор суда. Следствие потому и называется предварительным, что только проверяет различные версии. На сегодняшний день мне еще есть что проверять...

Телефон несколько секунд помолчал.

— Спасибо за разъяснение, — ядовито проговорил адвокат. — Вы научили меня очень важным вещам, о которых я и понятия не имел.

— Рад быть вам полезным.

Дав себе маленькую разрядку, я с удовлетворением опустил трубку на рычаг. Мальчишество.

Достал план расследования по делу Вершиковой, написал название новой версии — «Инсценировка», набросал перечень дополнительных мероприятий. Затем стал внимательно вчитываться в акт судебно-медицинской экспертизы трупа потерпевшего.

Надо сказать, что описательная часть этого документа не для слабонервных. Подробная фиксация процесса исследования: как вскрывалась грудная полость, какого цвета и вида были внутренние органы, как именно извлекался, осматривался, рассекался и изучался внутри каждый из них, затем вскрытие брюшной полости, черепа... Я буквально насильно заставлял себя продираться сквозь бесконечные «...темно-красного цвета, плотной консистенции...», «...мягкие, коричневые, без патологических изменений...», «...при разделении хрящевой гортани...».

Несколько раз начинало казаться, что от листов заключения исходит тяжелый дух, сопутствующий вскрытию, я отрывался и смотрел в окно, пережидая ощущение возникающей дурноты, причем старался делать это незаметно, чтобы не привлечь внимания старательно подшивающего дело Петра.

Самое противоестественное на свете — копаться во внутренностях себе подобного, и, хотя проявлять чувствительность у профессионалов не принято, к этому не привыкают. Попадаются, правда, толстокожие особи с атрофированными эмоциями, насмехающиеся над «сентиментальными слабаками», проявляющими нормальную человеческую реакцию.

Однажды, когда я выгнал некоего весельчака, рассказывающего анекдоты в квартире, где сорок минут назад произошло убийство, он обозвал меня и Сашу Крылова, пошептавшего ему на ухо подходящие случаю слова, именно так — сентиментальными слабаками. А через год бросил напарника в критической ситуации и убежал, дав уйти опасному преступнику, задерживал которого впоследствии Крылов, а привлекал к ответственности я. Напарник выжил, набил подлецу морду, но тому как с гуся вода, отлежался и устроился на кладбище землекопом, по слухам — вполне доволен своим гнусным существованием.

К чему это я? Почему мысли побежали по извилинкам старых воспоминаний? Ах да, понятно, подсознательное самооправдание: я же скрываю свою «слабость» от Петра, хотя прекрасно понимаю, что стесняться нечего...

Заставил себя вернуться к акту:

«...Края раны тупые, направление канала перпендикулярно передней стенке грудной клетки, в непарной грудной кости щелевидное отверстие размерами семнадцать на три миллиметра...»

Все-таки дочитал до конца, еще раз пробежал выводы. Зацепиться вроде не за что... Ладно, обратимся к специалистам. Я набрал номер Бюро судебно-медицинской экспертизы и вызвал на допрос производившего вскрытие врача — эксперта Кобульяна.

— Задание выполнено! — солидно доложил Петр, демонстрируя прилично, для первого раза, подшитые дела, стопку заполненных статкарточек и изрядно запущенную книгу учета следственных дел, в которой он сумел навести относительный порядок.

— Молодец! Избавил от нудной работы, высвободил мне, считай, полдня.

Он постарался сдержать довольную улыбку.

— Почему у каждого следователя нет секретаря?

— Спроси чего попроще. Штаты, фонды... Экономим тысячу, тратим две!

— А можно посмотреть акт вскрытия?

— Если есть желание...

Я продолжал заниматься планом версии «Инсценировка», изредка поглядывая на практиканта. Ни отвращения, ни брезгливости: спокойно, не торопясь, прочел все подряд, невозмутимо отложил прошитые скобкой листы.

— Что скажешь? — поинтересовался я.

— Насчет чего?

— Да нет, это я так...

Избытком впечатлительности Петр явно не страдал.

Около четырех появился утомленный, но заметно довольный Валек.

— Информации полный вагон! — выстрелил он прямо с порога. — Выбил все характеристики, выписал на завтра повестки Марочниковой, двум продавщицам из «Фиалки» и сменщице Вершиковой. На разное время, с интервалом, как полагается.

Он извлек из картонной, с тесемочками, папки от руки написанные характеристики.

Петр хмурился, явно не одобряя такой поспешности, принижающей, по его мнению, результаты проделанной работы.

— Значит, дело было так, — продолжил Валек, устало откинувшись на спинку стула. — Вначале пошел в пароходство, у них бумага уже готова, собирались отправлять. Потом в «Фиалку», Марочниковой нет — то ли заболела, то ли отгул, не поймешь. Иду к директору, солидная дама, важная, сейчас, говорит, напишу, все руки не доходили.

Я, пока суд да дело, с девчонками поговорил, кое-что интересное разузнал.

Валек замолчал, я подумал — интригует, нет, переводил дух, видно, спешил с новостями, запыхался.

— Марочникова, оказывается, в пароходство устраивалась, на загранлинии. Италия, Франция, Турция, валюта, импортные дефициты. А магазин — временное пристанище. Девчонкам, конечно, завидно да обидно, злорадствуют: что-то долго собираешься, она объясняет: дело непростое, все время анкеты заполняю и автобиографии пишу, уже скоро... В общем, недолюбливают ее, и она особняком, ни с кем близко не сходится, так что вряд ли девчонки будут ценными свидетельницами. — Валек опять перевел дух, заговорил медленней: — Получил бумагу — и в горкоммунхоз. Характеристика готова, только без печати, пошел к секретарше, она пока оттискивала, все выпытывала: зачем, почему, да Валерий Федорович такой интеллигентный да солидный, а уж авторитетный! — и почему им интересуются, сколько шпаны, пьяни, у нее сосед — тунеядец, так их не трогают, а порядочного человека таскают... — Валек улыбнулся. — Собрался уходить, а в приемную вкатывается жирняк с бульдожьей физиономией — он и есть Золотов! Узнал, кто я, посмотрел свысока и важно так говорит: «Зайцеву Юрию Владимировичу физкульт-привет, я к нему загляну на днях, вопросик один решить нужно, а может, прямо к прокурору пойду...» Видно, на публику работал, для секретарши старался — раззвонит по всему учреждению, что он со следователем и прокурором на короткой ноге и дела у них общие.

— Ушлый гусь! — подал реплику Петр.

— А в парикмахерском салоне вообще комедия, — продолжал Валек. — Захожу к заведующей, представляюсь откуда, она услышала «прокуратура» и говорит: «Наверху комиссия, сейчас вернусь». Десять минут, двадцать, сорок — пропала. Только девчонки в кабинет заглядывают, шушукаются, бегают туда-сюда...

Что любопытно, — перебил рассказчик сам себя. — Парфюмерные девочки и парикмахерские — как из одного инкубатора. Манеры, косметика, краски на мордашках, одежда, ужимки... И начальницы — как сестры-двойняшки, хоть лица и разные.

Петр понимающе кивнул:

— Социальная среда. Торговля, сфера обслуживания формируют свой тип. Вот и похожи.

— Рассказать, как дальше было? — вмешался я. — Обошел салон, заведующей нет, выписал ей повестку на завтра, указав, по какому делу, — она тут как тут, будто из-под земли...

— До повестки не дошло, начал расспрашивать про характеристику, сразу пропавшая и объявилась. «Опозорила нас, уронила честь коллектива», — и другие гневные слова, но характеристику написала хорошую. Да они у всех одинаковые, — Валек хмыкнул. — Порасспрашивал про Вершикову, одни говорят — нормальная девчонка, главное — не скандальная, другие — деревенской выскочкой называют, воображалой. И наконец отправился к Марочниковой... — Валек встал, прошелся по кабинету. — Что удивительно: живет она на Маяковского, в «золотом» кооперативе — высотный дом, улучшенная планировка и все такое... Снимает по договору, цена соответствующая. Да и попробуй отыщи в центре изолированную квартиру для найма. Ведь не так просто.

Валек глянул вопросительно, я пожал плечами, но зарубка в памяти осталась.

— ...Звоню, открывает, глаза заплаканные, болею, говорит, да не в том дело: спиртным слегка попахивает и вообще... Вручил повестку, напомнил, что стихи вам передать обещала.

— Какие стихи? — удивился Петр, не знавший о деталях поручения.

— Вот эти, — Валек снова развязал тесемочки и, вытащив лист синей бумаги со столбиком машинописных строчек, протянул мне.

«Валерий Золотов. Моей лошади». Фамилия и название набраны заглавным шрифтом и заключены в жирную красную рамку. У этого псевдоса гипертрофированное и явно неудовлетворенное честолюбие — почва для комплекса неполноценности. Вот и разъяснение многих несуразностей его поведения.

— Она пока искала этот листок, ругала своего приятеля на чем свет стоит. Видно, обозлена на него крепко. — Перемерив шагами кабинет вдоль и поперек, Валек подошел к чинно сидящему Петру и кошачьим движением положил ему ладонь на плечо. — А когда я выходил из подъезда, то лицом к лицу столкнулся с вышеупомянутым!

Валек резко дернул Петра за руку, заломил кисть и взял на болевой прием. Тот слабо и безуспешно отбивался.

— Перестань дурака валять... Вечно одно и то же... Нашел место... Отпусти!

— Отставить! — скомандовал я. — Объясни толком, с кем ты столкнулся?

Валек разжал хватку.

— Это я так, засиделись, пора и размяться...

— Здесь тебе не спортзал, — недовольно бурчал покрасневший от напряжения Петр, заправляя выбившуюся рубашку.

— Выхожу из подъезда — Золотов, нос в нос! Он отвернулся и проскочил мимо...

— Может, к кому другому шел, — по-прежнему недовольно бурчала побежденная сторона. — Тоже мне сыщик выискался!

— Да нет, не к другому, — засмеялся Валек. — Пока он ехал в лифте, я мотнул по лестнице и постоял между этажами. Золотов пришел к Марочниковой! Та дверь открыла и говорит: «Что, адмиральский внучек, опять надо анкеты заново заполнять? Пошел к чертям собачьим!» А он так смиренно, с печалью: «Не сердись, девочка, я тебе все объясню... Пусти в дом, поговорить нужно, у Мэри дела плохие, не выпускают, хотя я и стараюсь...» И все, замок защелкнулся. — Валек похлопал напарника по спине. — Вот так, Петруша, надо работать! Это тебе не в кабинете сидеть, дела подшивать...

Тот досадливо отстранился и подошел ближе ко мне.

— А что там за стихи?

— Сейчас прочтем, — я повернул листок, чтобы он тоже видел текст.

Крикливая, бурлящая толпа.
Копыта, высекающие гром.
Таким был этот жаркий день, когда
Я взял тебя с собой на ипподром.
Споткнулся конь или ошибся всадник,
Победа будет равно далека,
Но одному выигрыш — это праздник,
Другому — только горсточка овса.
Обидно за неравенство партнеров,
Вдвойне обиднее, когда глядишь
На лошадей красивых и здоровых
И всадников невзрачных и худых.
И у тебя мелькнет сама собой
Мыслишка, затаенная слегка:
Когда была бы я вон той гнедой,
Не выбрала б такого ездока!
Но скажет вам, не подбирая слов,
И самый завалящийся жокей:
Не лошадь выбирает ездоков,
А всадник выбирает лошадей!
Нет выбора и некуда деваться,
И не тебе, и не гнедой решать,
В какой конюшне вам тренироваться,
Когда, куда, под кем и как скакать.
Я положил синий лист на серые шершавые бланки протоколов.

— Ну и что это значит? — спросил Петр. — И какое имеет значение для дела?

— А то значит, что он ходил на ипподром, играл на тотализаторе, на какие, спрашивается, деньги? — пояснил Валек, поглядывая на меня: правильно ли сделаны выводы?

— Нет, ребятки...

Когда формулируешь мысли вслух, они становятся четче и определенней.

— Здесь заключены интересные штрихи личности Золотова, которые никогда не отражаются в характеристиках, даже самых подробных и объективных. Если хотите, его философия... Лошади, женщины, жокей и прочая толпа, без выделения индивидуальностей, — серая плесень там, внизу... Копошится себе, бежит, напрягается, переживает — и плевать на нее! А он, Золотов, высоко на трибуне, над всей этой биомассой, бесстрастный и хладнокровный наблюдатель. А может, не просто наблюдатель, может, вершитель судеб, сверхсущество, держащее в руках сотни уходящих вниз ниточек...

— Ну и что? — повторил Петр. — Стишки-то к делу не пришьешь!

— Конечно. Это не официальный документ, не характеристика и в данном конкретном случае — не доказательство. Просто ориентирующая информация, представляющая интерес для изучения личности.

— А чего его изучать? — не унимался Петр. — Он же не обвиняемый, не потерпевший, просто свидетель.

Резонный вопрос. Ведь мальчик не догадывается о существовании версии «Инсценировка».

— Давайте по домам, ребята, спасибо за помощь. Завтра ознакомлю вас с делом, тогда все и обсудим.

Практиканты, оживленно обсуждая открывающиеся перспективы, выкатились из кабинета.

Я несколько минут посидел, расслабленно глядя перед собой, затем перечитал характеристики всех участников трагической вечеринки. Они действительно были одинаковыми, хотя и написаны разными словами.

Вершикова «боролась за дальнейшее повышение культуры обслуживания клиентов, внедряла новые виды долговременного маникюра», Марочникова «вносила вклад в перевыполнение плана товарооборота, занимала передовые места в месячниках вежливости», Золотов «добросовестно относился к работе по благоустройству парков и микрорайонов, использовал прогрессивные формы вертикального озеленения». Все трое, безусловно, «активно участвовали в общественной жизни», проявляли «моральную устойчивость» и «политическую зрелость».

Если бы эти документы заложили в компьютер с заданием выдать портреты охарактеризованных лиц, мы бы получили расплывчатые фотографии безликих близнецов среднего пола.

Характеристика потерпевшего была более сдержанной, даже суровой:

«Работал на судах загранплавания матросом второго, затем первого класса, после окончания курсов назначен мотористом, с работой справлялся, дисциплинарных взысканий не имел. Вместе с тем допускал безответственные высказывания в адрес лиц командного состава, проявлял пассивность в общественной жизни судна».

Да-а... Если сравнить характеристики, то получалось, что Вершикова, Марочникова и Золотов были куда достойней представлять советского человека за границей, чем погибший Петренко.

Но я в этом сомневался и в план расследования по новой версии включил пункты, позволяющие подтвердить или опровергнуть свои сомнения.

Можно много пакостить тайком, скрываясь от посторонних взглядов, а на людях прятать свинячье мурло под маской благопристойности: улыбаться соседям, оказывать услуги знакомым, поддакивать начальству, участвовать в собраниях, голосуя как большинство, вовремя платить членские взносы — и считаться вполне приличным, достойным членом нашего общества.

Только та, вторая, тайная жизнь обязательно оставляет следы. И их можно найти, если поставить такую цель и знать, где искать.

Я набрал номер Крылова, затем переговорил с Азаровым. Не успел положить трубку — звонок, подумал — ответный: ребята что-то вспомнили.

— Товарищ Зайцев? На проводе Чугунцов Борис Иванович, заведующий общим отделом горисполкома.

— Слушаю вас, Борис Иванович!

Голос был солидный, ответственный, вполне мог принадлежать Чугунцову, который действительно заведовал отделом горисполкома. Я не ожидал этого звонка и в первую секунду растерялся, но мой постоянного действия компьютер сработал мгновенно, определил линию поведения и даже внес в тональность ответа нотки взволнованной готовности, присущей реакции некоторых людей на обращения начальства.

— Вы не могли бы проинформировать меня об обстоятельствах, в связи с которыми ведется расследование в отношении Валерия Золотова? Он у нас активный общественник, а сейчас ходит сам не свой, волнуется... Его, конечно, понять можно — история неприятная, что и говорить... Но к нему лично разве у вас есть претензии?

Будь я не подготовлен, испытал бы недоумение: какое отношение имеет к нему Золотов? Но сейчас ответил с долей доверительности:

— К сожалению, Борис Иванович, Золотов оказался изрядным проходимцем. И я думаю, что претензии к нему будут весьма серьезными.

Трубка настороженно молчала.

— Весьма и весьма серьезными, — усилил я напряжение.

— Ну, гм, может быть, ошибка, мы его знаем с очень положительной стороны...

— Я вас буду держать в курсе. Продиктуйте свой телефон.

Продолжительность паузы была почти неуловимой и все же достаточной, чтобы ощутить замешательство собеседника. Раздайся в трубке короткие гудки, обман сразу стал бы очевидным. Но он назвал номер и авторитетно попрощался, я даже на миг подумал, что ошибся. Заглянул в календарь, отвернув несколько листиков назад, нашел телефон Чугунцова. Номера не совпадали. Может, действительно вернулся из отпуска и звонил с домашнего? Но почему эти цифры так знакомы? Медленно набрал их одну за другой...

— Аварийная «Водоканала»!

Все стало на свои места. Сразу после разговора с Пшеничкиным я навел справки и выяснил, что Чугунцов уже полмесяца находится в санатории. Но два раза использовать один трюк — это крайний примитив! Сплоховали, Валерий Федорович! А думаете, что, наоборот, схитрили, обвели следователя вокруг пальца, выведали следственную тайну.

А какой переполох сейчас начнется! Затрясется паутина, забегает бульдогообразный псевдос, потерявший контроль над событиями, задергает все веревочки, которые окажутся под рукой.

Слишком сильно он суетится! Возможное объяснение этого заложено в версии «Инсценировка», но она пока выстроена исключительно на интуиции, предположениях и повисает в воздухе у не имея ни одного факта, ни одного камня для опоры.

Я не знал, что первый камень для фундамента новой версии появится уже завтра.

Допросы девочек из «Фиалки» дали немногое: Вершикова в магазин не приходила, а Марочникова была довольно скрытной и мало рассказывала о своих делах, знакомых, времяпрепровождении. Но если для других молодых продавщиц парфюмерный магазин представлялся конечной целью в жизни — чисто, тепло, тяжестей не таскать, пахнет приятно и дефицит под рукой, то она считала свою работу временной, бесцветной и скучной обязанностью в ожидании лучшего.

Устраивалась в Аэрофлот, но подвел вестибулярный аппарат, пыталась стать стюардессой на туристских теплоходах, тоже что-то не заладилось, но потом влиятельный человек пообещал помочь и определить сразу на заграничные круизы — верой в такое счастье Марочникова жила уже несколько лет.

Девочки были одеты по одинаковому стандарту, пахли одинаковой парфюмерией, говорили одинаковыми словами, одинаковым жестом закидывали ногу на ногу и доставали из сумочек одинаковые сигареты. Их очень занимало, почему прокуратура интересуется Марочниковой, и они одинаково нехитрыми способами пытались это выяснить. Когда они ушли, я подумал, что, встретив на улице, вряд ли узнаю одну или другую.

Девочка из парикмахерского салона «Комфорт» на первый взгляд отличалась от продавщиц только необычным, с блестками, маникюром, большей информированностью о личной жизни Вершиковой да бойкой скороговоркой.

— ...Наши встретили ее подружку — Галку из парфюмерного, та наплела с три короба: будто Машку кто-то изнасиловать хотел, а она его случайно ножиком пырнула... Надо же придумать такое! Нашли недотрогу! Мы тоже не святые, но чтобы каждую неделю новый кобель — это слишком! На машинах увозят, привозят, сигналят под окнами... Да поглядите, как она одета на свои восемьдесят рэ?

Я выразительно осмотрел свидетельницу, однако она не смутилась.

— Ну ладно, чаевые, это понятно, но когда каждый день новая шмотка — никаких чаевых не хватит! Ловко устроилась, сразу и не скажешь, что из деревни... Только не все коту масленица, пусть теперь подумает.

— Вы ее не любили?

— Ха, а чего ее любить? Кто она мне? Сестра, родственница?

Заглаженное косметикой личико излучало нескрываемую злобу и тем запомнилось: если встречу — не ошибусь. Когда свидетельница вышла, я почувствовал облегчение.

Марочникова в назначенное время не явилась, зато Кобульян пришел минута в минуту.

Это был полный крепкий мужчина с близко посаженными глазами и мясистым носом. Лицо его постоянно имело недовольное выражение — неудивительно при такой профессии. Сейчас его недовольству была еще одна причина.

— Не понимаю, что за моду взяли следователи — по каждому делу допрашивать! — брюзжал он. — Мало того, что в суд вызывают... Вам разве что-то непонятно в акте? Или есть какие-то сомнения? Нет, надо перестраховаться и еще допросить Кобульяна! Ну что я скажу нового, кроме того, что написал в заключении? Скажите, что?

Он обличающе наставил указательный палец.

— Может, что-нибудь и скажете, Гаригин Оганесович. Сами понимаете, читать бумагу — одно, а разговаривать с живым человеком — совсем другое, — миролюбиво произнес я. Характер у Кобульяна тяжелый, и излишне раздражать его не следовало. Впрочем, предугадать заранее, что может вызвать его раздражение, было невозможно.

— С живым человеком! — передразнил он меня. — Если бы мы требовали для работы живых людей, то как бы вы расследовали убийство?

Это уже был черный юмор.

— Распишитесь, что будете говорить правду, — холодно сказал я, переходя на официальный тон. — И расскажите о результатах исследования.

Кобульян тяжело вздохнул и, смирившись, начал рассказывать. Он почти слово в слово повторил все то, что написал в акте, и замолчал, ожидая вопросов.

— Скажите, вы ни на что не обратили внимания? Может, какая-то мелкая деталь, которой обычно не придают значения?

— Что увидел, то написал, все детали в акте!

Очевидно, по выражению моего лица эксперт понял, что перегибает палку, и продолжил более мягко:

— То, что убийца — здоровенный лоб, вы и так знаете, преступление раскрыто и он арестован, насколько мне известно.

— Подождите, подождите, Гаригин Оганесович, что значит «здоровенный лоб»?

— То и значит, что пробил грудную кость. Не из пушки же он стрелял! А средний мужчина так не ударит.

— А женщина? — подчеркнуто безразлично обронил я.

— Что женщина? — хмуро переспросил Кобульян.

— Женщина может так ударить?

— А у вас разве подозревается женщина? — оживился он.

Я промолчал.

— Определять, кто нанес удар, — не в компетенции эксперта, это задача следствия, — нравоучительно произнес Кобульян. — Но могу высказать свое неофициальное мнение: за двадцать лет работы я повидал всякого, но чтобы женщина могла так ударить — сильно сомневаюсь!

Эксперт понял, что вызван не зря, и настроение у него несколько улучшилось.

— И еще одно, — Кобульян взял со стола линейку и зажал ее в кулаке. — Обычно нож держат от себя, в сторону большого пальца, или к себе — в сторону мизинца. Соответственно раневой канал идет снизу вверх, — он взмахнул линейкой, — или сверху вниз, — он опять показал. — А в данном случае клинок вошел под прямым углом! Если потерпевший лежал, то это объяснимо...

Кобульян замолчал, выжидающе глядя на меня.

— А если налетел с разбега?

— Тогда надо, чтобы его толкали паровозом, а оружие зажали в тисках!

— Каков же механизм причинения травмы?

— Чего не знаю, того не знаю, — развел руками эксперт. — Я же не ясновидец. Что мог — сказал, а разобраться во всех тонкостях — ваша задача!

Проводив Кобульяна, я зашел в пустующий кабинет, где практиканты изучали дело Вершиковой и составляли собственные планы расследования.

— Дайте-ка мне акт вскрытия!

— Валек чуть в обморок не хлопнулся, когда его читал, по-моему, так до конца и не добрался! — довольно отыгрывался Петр, и по унылому виду напарника было видно, что не преувеличил.

— Так что не выйдет из тебя следователя!

Мне было не до того, чтобы обсуждать эти проблемы, взяв документ, вернулся к себе, перечитал допрос Кобульяна, нашел соответствующие места в акте экспертизы:

«...в грудной кости щелевидное отверстие размерами семнадцать на три миллиметра... направление канала перпендикулярно передней стенке грудной клетки...»

Эксперт оказался прав — он описал все, отразил мельчайшие детали. И слабое оправдание, что я не врач и не знаю, какова толщина грудной кости и как обычно располагается раневой канал... Это детский лепет. Должен, обязан был обратить внимание и зацепиться! Нет, торопился избавиться от неприятного текста, запахи всякие мерещились. Вот и проявил непрофессионализм! Стыдно, Юра! Это урок на будущее.

Раздался резкий зуммер внутреннего телефона.

— Слушаю, Павел Порфирьевич.

— Зайдите ко мне! — Голос прокурора не предвещал ничего хорошего.

Выражение лица — тоже.

— Вы знаете Галину Марочникову?

— Конечно. Подруга Вершиковой, свидетельница по делу.

Я понял, что вопрос задан неспроста, вряд ли шеф выборочно утратил феноменальную память.

— И в ресторане вы с ней находились по служебной надобности?

— В ресторане я был с...

Вовремя осекся. Не хватало начать оправдываться, как нашкодивший мальчишка. Я уже догадался, в чем дело. Не разобрал только одного: устраивает ли шеф небольшой спектакль в воспитательных целях или действительно подозревает во всех грехах, описанных, а может, сообщенных по телефону неизвестным «доброжелателем».

— И танцевали-выпивали, конечно, тоже по служебной необходимости, — эту фразу прокурор произнес без вопросительной интонации. — И домой к ней пошли исключительно со служебными целями, — Белов сочувственно склонил голову набок.

Теперь стало очевидно — шеф не верит анонимке, но делает вид, что готов поверить, значит, надо разубеждать его изо всех сил, получая наглядный урок, что процессуальная независимость следователя от прокурора вовсе не равнозначна независимости подчиненного от начальника.

Властный по натуре, Белов любил держать в кулаке свое хозяйство, не терпел возражений, «излишней» самостоятельности сотрудников и использовал каждый удобный случай, чтобы доказать кто есть кто. «Строптивые» дежурили в выходные и праздники, уходили в отпуск зимой, получали больший объем работы и уроки, подобные этому. Лагин и я вели себя независимо и потому относились к категории «строптивых».

— Вы же следователь, представитель государственной власти, ваш моральный облик должен быть безупречным.

Письмо? По почте дойти не успело бы... Можно подбросить в приемную, но почерк, даже чужой — улика, к тому же всегда остается опасность оставить отпечатки пальцев. А вот телефонный звонок отработан.

— Что, по-вашему, я, как руководитель, должен сделать?

Вопрос не требовал ответа, но я ответил:

— Получив по телефону анонимное сообщение, порочащее вашего сотрудника, которого вы хорошо знаете и которому, по логике вещей, должны доверять, вы должны задуматься: «Кому это выгодно?» И спросить у означенного сотрудника, чей моральный облик до сих пор не вызывал нареканий: «Кто заинтересован вас скомпрометировать?»

— И кто же?

Шеф редко позволял себе проявлять эмоции. Лицо его оставалось суровым и неподвижным.

— Наверняка не скажу, но вчера я отказался изменить меру пресечения Вершиковой и тем самым нарушил планы некоего гражданина Золотова. Вдобавок довел до его сведения, что собираюсь заняться им всерьез. Так что выводы напрашиваются сами собой.

— Кстати, — Белов выудил из груды бумаг листок с машинописным текстом и протянул мне. — Вот жалоба адвоката Пшеничкина на отклонение его ходатайства. И доводы довольно убедительны. Почему вы не хотите к ним прислушаться? И что у вас есть против Золотова? Ведь он только свидетель по делу!

— Пока! — Я пересказал показания Кобульяна и телефонный разговор с лже-Чугунцовым.

— Вот видите, — укоризненно произнес прокурор. — Разве можно допускать такие ошибки? Надо внимательно читать акт экспертизы и сразу делать соответствующие выводы.

Шеф прочно и искренне забыл, как торопил, призывал «не мудрить» и скорее заканчивать «простое» дело.

— А теперь разбираться сложнее. Вы что, подозреваете Золотова? Тогда зачем насторожили его раньше времени?

— Он и так насторожен до предела. Да и что он может сделать? Начнет дергаться, метаться, наделает, как водится, глупостей — вот и все.

— Ну-ну, вам решать. И отвечать за исход расследования тоже вам.

Шеф в упор рассматривал меня, глаза одинаково блестели, и я на миг ощутил привычную неловкость, хотя уже знал, какой искусственный, а какой — настоящий.

— А по поводу ресторанов и танцев напишите объяснение. Есть факт, я, как руководитель, должен его проверить. Вы сами заинтересованы очиститься от необоснованных подозрений.

Действительно, я был очень заинтересован, чтобы по анонимному клеветническому доносу шеф перетряхнул мой досуг, выясняя, не переступил ли следователь Зайцев дозволенного в отношениях с глупой куклой, проходящей по делу!

Отсутствие признаков радости Белов расценил как очередное проявление неблагодарности, потому не перешел, как обычно в конце разговора, на отеческий тон, а бросил отрывисто и сухо:

— Идите работайте!

И я пошел, размышляя: а не научена ли глупая кукла подтвердить анонимное сообщение? Тогда события приобретут скандальный характер, придется затратить много усилий, чтобы отмыться.

— Юрий Владимирович! — Голос Крылова остановил меня у двери кабинета.

По лестнице поднимались трое: молоденький милиционер, за ним — аккуратно одетый спортивного вида парень, Александр замыкал процессию. Если бы не напряженное лицо сержанта, сторожкие движения Крылова и отсутствие ремня на модных кремовых брюках парня, которые тот поддерживал руками, вряд ли можно было предположить, что конвоиры ведут задержанного.

— Налево! В угол! Сесть! — резко приказал Крылов, и только когда парень, поддернув, чтобы не измять, брюки, опустился на потертую скамью для посетителей у глухой стены в конце коридора, а сержант стал между ним и ближайшим окном, Александр выверенно сделал несколько шагов в сторону и вполоборота повернулся ко мне.

— За санкцией?

— Да, — кивнул он, не сводя взгляда с задержанного. — Мошенник — терся у магазинов, входил в доверие, брался достать ковер и подменял деньги на «куклу».

В коридор вышли практиканты.

— Молодые люди, у вас не найдется закурить? — с вежливой улыбкой спросил задержанный.

Валек, ощупывая карманы, направился к нему.

— Стой, назад! — явно подражая Крылову, скомандовал милиционер.

Валек как об стену ударился, обернулся вопросительно, я махнул рукой, и он, недоуменно пожав плечами, вернулся в кабинет. Следом поспешно юркнул Петр.

— Твоя Вершикова привлекалась к ответственности за спекуляцию, — сообщил Крылов.

— Дело прекратили за недоказанностью...

— Интересно...

— И Золотов привлекался, только давно, тринадцать лет назад, — продолжал Александр. — За мошенничество, как наш подопечный.

Он кивнул в сторону мирно сидящего парня в кремовых брюках.

— С учетом возраста — шестнадцать только исполнилось — передали в комиссию по делам несовершеннолетних.

— Материалы когда подошлешь?

— Сегодня и передам с кем-нибудь.

Крылов на миг расслабился и стал обычным Сашкой Крыловым.

— Как у тебя дела?

Я чуть замешкался.

— Нормально.

— Ну пока!

В нем опять произошла неуловимая перемена.

«Встать, прямо!» — конвой вел задержанного мошенника к прокурору.

Я заглянул к практикантам. Они о чем-то спорили.

— Это преступник? — спросил Петр. — Совсем не похож!

— А ты думал, у них рога растут?

— Не рога, но... Он же обычный человек — симпатичный, располагающий.

— С его специализацией иначе нельзя. Мошенник и должен вызывать доверие. Доверие — его инструмент, которым извлекаются деньги из кармана потерпевшего.

— Мы составили планы. У меня подробней — пятнадцать пунктов, а у Валька — десять, — похвастал Петр.

Довольно хмуро, в соответствии с настроением, я объяснил, что дело не в количестве планируемых мероприятий, а вспомнив, добавил — и не в умении жевать пирожок — дался мне этот пирожок, — читая акт вскрытия трупа, что главное для следователя — способность вникать в суть событий, отыскивать скрытые закономерности, постигать психологию чужих поступков.

Поймал себя на нравоучительности тона и прервал монолог.

— Давайте ваши планы.

Просмотрел план Петра. Он предлагал сделать на даче обыск, воспроизвести показания обвиняемой на месте происшествия, провести судебно-психиатрическую экспертизу, очную ставку с Золотовым и направить дело в суд. Объяснить целесообразность и необходимость этих следственных действий он не смог, хотя довольно бойко цитировал отрывки из учебника и статьи Уголовно-процессуального кодекса.

Валек считал, что следует тщательно изучить личность потерпевшего: допросить его друзей, знакомых, участников трагической вечеринки, выясняя, как Петренко оказался на даче и что связывало его с остальными. Последним пунктом плана он поставил: «Проверить причастность Золотова к преступлению», не указав конкретных мероприятий.

Молодец, парень! Уловил, что Петренко явно не вписывается в эту компанию!

— А как ты собираешься проверять Золотова? И почему?

Валек растерянно потеребил ухо.

— Как — не знаю... Почему...

Он напряженно размышлял несколько секунд, потом махнул рукой.

— Интуиция! Рожа противная, и вообще он какой-то скользкий. Видно, что человек с двойным дном! Псевдос! Уже прочли? Тогда помните — рядом со смертью ищите псевдоса.

— Этак ты дойдешь до произвола! — сурово сказал Петр. — Мало ли у кого какая рожа! Теорию Ломброзо гальванизируешь? И какой такой псевдос?

Я как раз вручил Вальку книжку, и он тут же передал ее приятелю.

— Прочти — узнаешь!

— Полицу судить, конечно, нельзя, — поддержал я Петра. — Но и интуицию со счетов не сбросишь.

Заинтригованные ребята ожидали продолжения.

— Так прав я или нет? — не выдержал Валек.

— Поживем — увидим.

Не то чтобы я не доверял ребятам, но что-то удержало от сообщения о начале работы по новой версии.

В конце дня в кабинет без стука вошел низкорослый полный мужчина с надменным одутловатым лицом. На кого похож?

— Добрый день вам!

Он по-хозяйски осмотрелся, уверенно шагнул к столу.

— Золотов Федор Иванович, — с достоинством отрекомендовался он, протягивая руку.

— Я зашел к прокурору, но Павел Порфирьевич порекомендовал обратиться непосредственно к вам.

Понятно. При теперешнем состоянии дел Белов не стал выслушивать жалобы Золотова на излишнее беспокойство и предоставил мне возможность разбираться с ним самому.

— Очень хорошо. — Я вытащил из ящика стола бланк протокола допроса свидетеля. — У меня как раз есть к вам вопросы.

— Собираетесь допрашивать? — оскорбленно спросил Золотов. — А как же презумпция невиновности?

— Разве вы юрист? — польстил я Федору Ивановичу, и он охотно заглотнул наживку.

— По крайней мере в законах разбираюсь!

— Но недостаточно, — я улыбнулся самым приятным образом. — В качестве свидетеля может быть допрошен любой осведомленный человек. А презумпция невиновности касается подозреваемого или обвиняемого, еще не осужденного судом. Получается, что юридический термин употреблен совершенно не к месту. Хотя на неосведомленных людей мог произвести впечатление.

Он немного смутился. Но лишь на мгновение.

— Я пришел не для того, чтобы производить впечатление! Что за возня вокруг моей дачи, почему без конца таскают в прокуратуру моего сына? Вы понимаете, что компрометируете порядочных людей?

— А вам не кажется, что убийство на даче компрометирует куда сильнее, чем вызовы к следователю? И что в ваших же интересах подробно рассказать о происшедшем?

Атака захлебнулась. Федор Иванович раздумчиво опустил крупную голову, демонстрируя обширную лысину, бледно просвечивающую сквозь старательно зачесанные от ушей волосы.

— Да разве я против?

Он мгновенно перевоплотился в законопослушного гражданина, искренне желающего помочь следствию.

— Но мне-то ничего не известно. Сын часто ездит с друзьями за город, ночуют на даче, отдыхают. А в этот раз такая трагедия! Подробностей и Валерий не знает, а я тем более. Видно, спьяну паренек напоролся!

Он нервно похлопал себя по шее, сдавил затылок.

— Давление, — пояснил. — Особенно когда нервничаю. — Тяжело вздохнул. — А как же не нервничать? Сам в органах работал, всю жизнь ловлю нарушителей...

Я так и застыл над незаполненным протоколом. А Золотов кивнул чуть заметно, поджал многозначительно губы, прижмурился пару раз: мол, правильно поняли, коллега, и не удивляйтесь — никакой ошибки тут нет!

— Кем же, если не секрет? — внутренне замирая, поинтересовался я.

— Вначале в детприемнике, эвакуатором, пока один бандит за руку не укусил. Ну я его немного... Потом контролером — «зайцев» в трамваях отлавливал. А там публика известная — и ножом могут, и под колеса бросить...

— Понятно, — я облегченно перевел дух.

— Да нет, сейчас на руководящей работе, — неверно истолковав мою реплику, поспешил добавить Золотов. — Начальник группы линейного контроля! И вообще... — Он приосанился, так же, как делал его сын. — По юридической части многих консультирую, меня весь город знает! Хоть диплома не имею, могу любой вопрос объяснить!

— Тогда объясните, почему Валерий известен всем как внук адмирала?

Федор Иванович улыбнулся.

— Молва вечно преувеличивает. Отец был красивый, представительный, в семье его звали Адмиралом. В шутку. Кто-то когда-то чего-то недопонял, вот и пошло. Мы-то этому значения не придавали — посмеивались, и все!

Объяснение легкое, изящное и правдоподобное. Надо отдать должное Федору Ивановичу — и произнес он все совершенно непринужденно. Но я ему не поверил.

НОВАЯ ВЕРСИЯ

Петренко

Этот окраинный поселок в просторечии именовался «Нахаловкой», хотя только старожилы помнили времена, когда он оправдывал свое название. Через десяток лет здесь пройдут бульдозеры, расчищая место для нового микрорайона, а пока разномастные домишки, среди которых немало самостроя, бессистемно наезжают один на другой, путают улицы, переулки и тупики.

Минут двадцать блукали мы с Вальком по издолбленным ухабами дорогам, пока не отыскали наконец нужный адрес. Пожилая женщина с добрым усталым лицом осторожно выглянула в дверь, зажимая под горлом ворот цветастого некогда халата.

— Петренко здесь... живет?

Слово «живет» я произнес с усилием.

— А нету Феди, и куда делся, не знаю, — озабоченно сообщила она. — Как ушел пятого дня, так и нету. Может, уехал?

— Следователь прокуратуры Зайцев, — привычным жестом я предъявил удостоверение.

— Нам надо осмотреть его комнату.

Язык не повернулся произнести слово «обыскать».

— Из милиции, что ли? — удивленно спросила она, как бы отстраняя рукой документ. — Я в этих книжках не понимаю... Заходите, коли надо, только платок накину.

Когда хозяйка появилась снова, я опешил, а Валек издал неопределенный звук — настолько неожиданным оказался на ней темно-синий с люрексом платок — последний крик моды, с боем расхватываемый в комиссионных магазинах в первые же полчаса после открытия.

— Федя привез, — пояснила она. — Соседка просила продать, да мне и ни к чему такой красивый, только как можно, ведь обидится...

Хозяйку звали Клавдией Дмитриевной, жила она со старшей сестрой, которая вышла в таком же платке бордового цвета.

— Расфуфырились старые, как на праздник, — прикрывая ладонью улыбку, сказала Клавдия Дмитриевна. — Люди-то к нам редко ходят... Только ключа от комнаты у меня нет, когда убирать, я просила, чтобы он свой оставил.

— Этот? — Я показал на ключ.

— Да, этот... — Она как-то с опаской протянула руку. — А где он сам-то? Неужто подрался? Милиция зря не приходит. — Так же нерешительно она отперла замок.

Маленькая комнатка, стены оклеены желтыми обоями, старинный розовый абажур с бахромой, круглый стол, накрытый плюшевой скатертью. Характерный для такого типа жилья запах сырости.

На столе небольшая стопка книг — учебники. Я полистал «Физику» для десятого класса.

— Готовился в мореходку поступать, — пояснила Клавдия Дмитриевна. — Вдруг загорелся на штурмана выучиться... Так что стряслось-то с ним?

Не вдаваясь в подробности, я сказал, что Федор Петренко погиб, идет расследование, и необходимо сделать обыск в этой комнате. Переждав первую реакцию на печальное сообщение, попросил сестер быть понятыми, объяснил их права и обязанности, дал расписаться в документах, после чего приступил к делу.

Старый платяной шкаф со скрипучей дверцей. Пиджак, брюки, рубашка и плащ. В карманах ничего интересного.

Под кроватью — шикарный импортный чемодан с хромированными замками. Огромный, солидный, матово блестящий натуральной кожей.

— Сколько времени он у вас прожил?

— С годочек, может, поболе. Да какое житье — только когда не плавает. Вот месяца полтора подряд, пока пароход в ремонте. Крышу чинил, бедный... По вечерам, бывало, втроем чай пили, о жизни беседовали.

— О чем именно?

— Да обо всем. Я свою судьбу вспоминала, как бедствовала в войну, как одна детей поднимала. Глаша за свое — она на фронте лиху хлебнула. Он про плавания рассказывал, про страны ихние... Парень неплохой, ничего не могу сказать. Главное — выпимши редко бывал, и то в последнее время. А девиц этаких, — хозяйка сделала неопределенный жест, — вообще никогда не водил.

Я открыл чемодан. Английский шерстяной свитер, джинсовый костюм в пластиковом пакете, кипа ярких маек с броскими рисунками, два платья, несколько мотков мохеровой пряжи, очень красивые женские туфли и две пары босоножек, отрез переливающейся всеми цветами радуги ткани.

— Шерше ля фам, — многозначительно проговорил Валек.

— А может — обычная спекуляция, — сказал Генка.

— Упаси Боже! — замахала руками Клавдия Дмитриевна. — Глаша, скажи! Не спекулировал он! Соседка просила: «Морячок, продай какие-нибудь хорошенькие вещички для дочери, все равно, мол, привозишь». А он ответил: «На продажу не вожу».

— Вообще-то все вещи — одного размера, — сказал я Генке. И обратился к хозяйке: — А девушка у него была?

— Чего не знаю, того не знаю, врать не буду.

На дне чемодана — несколько открыток со стереоэффектом, россыпь шариковых ручек, значки, магнитофонные кассеты, блоки жевательной резинки. Больше, кажется, ничего. Хотя вот, в углу... Странно!

Я с недоумением рассматривал вытянутый колбаской мешочек из необычной зеленой ткани — плотной, упругой, напоминающей клеенку или тонкий пластик. «Молния», тесемочки, крючки, петельки... Похоже, самодельный.

— Что это такое? — спросила молчаливая сестра хозяйки.

— А это товарищ Федора принес... — ответила Клавдия Дмитриевна. — А для чего — не знаю.

— Какой товарищ? — перехватил я инициативу.

— Такой представительный, из горисполкома. Валерий! Вот отчества не помню.

— Почему «из горисполкома»?

— Он же сам и говорил.

— А почему вы думаете, что это он принес?

— Да я как раз заглянула спросить что-то, вижу, он разворачивает, крутит перед лампой, вроде Феде показывает, дверь скрипнула — сразу убрал. А для чего она?

— Часто он приходил к Петренко? — рискуя прослыть невежливым, я оставил вопрос без внимания.

— В последнее время частенько.

— А не знаете, что у них за дела?

— Дела взаимные. Федя перед экзаменами волновался: желающих много, конкурс большой. Валерий помочь обещался, говорил, на заочном отделении у него есть свои люди. Но ему тоже от Федора чего-то надо было — все его уговаривал, коньяком угощал, золотые горы сулил. Дескать, совсем по-другому жить будешь, хозяином жизни станешь, тогда Зойка сама к тебе прибежит! А тот в ответ — ей совсем другое нужно, не в деньгах дело и не в тряпках. Валерий смеется: ничего, другие набегут, целая толпа, отбою не будет, останется только выбирать!

— А о чем шла речь?

— Вот этого не скажу. Я же только отрывки разговора слышала.

— И какое впечатление производил на вас Валерий?

— О, видать, человек влиятельный, со связями. Такой если захочет — все сможет. И за нас обещал похлопотать, чтоб скорей квартиру дали.

Ай да Золотов! Услышь он эту восторженность в тоне Клавдии Дмитриевны, был бы на седьмом небе от счастья. Меня так и подмывало разочаровать ее, но я сдержался.

Оформил протокол обыска, потом записал показания Клавдии Дмитриевны и, прогнозируя дальнейший ход событий, предупредил, что придется ее еще побеспокоить и вызвать в прокуратуру. Дверь в комнату запер и опечатал.

Вернувшись на службу, мы с Вальком и исправно отдежуривший на телефоне Петр принялись рассматривать зеленый мешочек. Я сжал его в кулаке, потом бросил на стол — ткань расправилась, принимая прежнюю форму. Расстегнул «молнию», пошарил внутри, нашел шов, с усилием — упругий материал пружинил — отрезал ножницами небольшой кусочек, положив в пепельницу, поднес спичку. Ткань оплавлялась, но не горела.

— «Молния» и крючки пластмассовые, — сказал Петр, рассматривая непонятный предмет. — А если эту штуку свернуть и завязать тесемки, то крючки совпадут с петельками, застегнуть — и получается вот что...

Мешочек напоминал теперь кружок колбасы, болтающиеся веревочки усиливали сходство.

— Такой запах я когда-то слышал, — Валек поднес к лицу пепельницу, принюхался, потом обнюхал мешочек.

— Да, точно! В техникуме после третьего курса проходили практику на радиозаводе, там стенд с токами высокой частоты огорожен ширмой из диэлектрической ткани. Однажды случайно прижег паяльником — вот и запомнил запах! Она только другого цвета была и потолще.

— Раз ты такой опытный, объясни, для чего эта штука нужна, — въедливо спросил Петр.

Валек передернул плечами.

— Наверное, чехол какого-то прибора или детали... А может, изолирующий пакет...

— Разберемся! — Я быстро отпечатал короткий запрос.

— Сейчас Петр сходит в НИЛСЭ[1], и физики дадут точную справку!

Действительно, ответ был получен в тот же день:

«Представленное изделие изготовлено из синтетической ткани, применяемой в электро- и радиотехнической промышленности для защиты от вредных излучений».

Но зачем такое «изделие» понадобилось Золотову и Петренко?

Последние восемь лет из своих двадцати девяти Федор Петренко плавал. Вначале в каботаже, потом стал ходить за границу. Сейчас его сухогруз заканчивает профилактический ремонт, значит, была возможность допросить членов команды.

После бесед с замполитом и старпомом я вызвал тех матросов, которые близко знали убитого.

Начальство недолюбливало Петренко: его называли анархистом и демагогом, это означало, что держался он независимо, чинов и рангов не признавал, позволял дерзкие шуточки, любил «резать правду-матку». Товарищи по команде отзывались о нем, в общем, хорошо: душа нараспашку, смелый, рисковый, немного склонен к авантюрам. Слов на ветер не бросает, уживчив — для дальних рейсов это немаловажно.

Больше всего рассказал о Федоре его сосед по каюте Василий Егоров — здоровенный парень с красным, задубелым от ветра лицом.

— Я с Федькой давно плаваю, жили всегда дружно. Отца у него не было, мать два года как умерла, дворником работала, выпивала. В газетах пишут — неполная семья с ненормальной обстановкой — причина преступности подростков. А причина-то вот где... — Егоров постучал кулаком в грудь. — В самом себе причина-то. Каждый сам себя делает. Федька речное ПТУ закончил, на баржах, буксирах плавал, потом курсы всякие, открыли визу. Но парень заводной, из уличных, я таких люблю, хотя лез на рожон, сам нарывался на неприятности. Замполиту при всех сказал: «Вот вы нас агитируете, капиталистов критикуете, а почему в инпортах все чемоданы ихними товарами набиваете?» — Он недоуменно покрутил головой. — К чему такое говорить! Раз — и прилепили ему «безответственные высказывания»! Грозились вообще списать... — Егоров вздохнул. — Вот вы не говорите, что с ним случилось, ну да, может, правда нельзя...

— Скажите, Петренко собирался учиться дальше?

— Появилась у него такая идея. Ни с того ни с сего. У него случались завихрения всякие... Раз зашел в каюту, а он панель отвинчивает. Снял, посмотрел и на место поставил. Я говорю: «Ты чего?» А он отвечает: «Смотрю, нет ли здесь тараканов».

Свидетель округлил глаза и сделал паузу, чтобы я тоже почувствовал всю нелепость такого поведения.

— А вы?

— А я говорю: «Ты лучше пойди в трюм, крыс погоняй, если больше заняться нечем. А тараканы у нас пока еще не завелись». В общем, чудаковатый был парень, ну а кто совсем без причуд? У каждого что-то свое. Курить можно?

Егоров достал пачку иностранных сигарет, щелкнул диковинной зажигалкой. В рабочих, со сбитыми пальцами руках эти атрибуты «красивой жизни» смотрелись совершенно чужеродно.

— Я думаю, учиться он из-за Зойки надумал, — вслух размышлял свидетель, выпуская дым. — Вначале вроде все у них складывалось, а потом... Мамаша воду мутила, графиню из себя строила, да и сама Зойка начала носом крутить. Она пединститут заканчивает. Федька и решил ее догонять.

Найти девушку Федора не составляло большого труда. Институт, имя, размер одежды — сорок шестой, обуви — тридцать седьмой. Правда, занятие хлопотное, но я располагал двумя помощниками, которые с энтузиазмом занялись розыском и нашли Зою уже к полудню.

В тот же день ее мама нашла меня.

Когда в кабинет вошла увядающая женщина с надменным лицом и положила на стол повестку, я несколько удивился: по возрасту и внешнему виду она не походила ни на одного из вызванных свидетелей.

— Что это такое? — грозно спросила она.

— Повестка, по-моему, — разобрав написанную почерком Валька фамилию и имя — Крольченко Зоя, я уже понял, в чем дело, и мог детально предсказать дальнейший ход этого визита.

— На каком основании моя дочь вызывается в прокуратуру? — Тон мамаши по-прежнему не предвещал ничего хорошего. — По какому праву вы собираетесь ее допрашивать?

Зоина мама относилась к категории людей, которые очень хорошо знают свои права, но даже думать не хотят об обязанностях. Больше того, считают, что все окружающие чем-то обязаны им.

— Вы отдаете себе отчет, что подобные вызовы компрометируют молодую девушку? Тем более — она студентка! Я пожалуюсь Первакову!

Этим она продемонстрировала, что знает фамилию прокурора области и шутить не намерена. Одета неожиданная посетительница была дорого и кричаще. В ушах посверкивали бриллианты, на шее — массивная золотая цепь с кулоном, толстые пальцы обильно унизаны разнокалиберными кольцами и перстнями. Чувства меры она не знала. И полагала, что блеск дорогих украшений компенсирует неряшливую прическу, грубо наложенную косметику и облупившийся маникюр.

Мое молчание ее озадачило, и она на минуту умолкла, чем я воспользовался.

— Простите, как вас зовут?

Она взглянула с таким недоумением, будто бы я заговорил по-японски.

— Калерия Эдуардовна, ну и что?

— Где вы работаете?

Калерия Эдуардовна саркастически улыбнулась.

— В «Гастрономе», заведующая секцией. Еще вопросы будут?

Следующий вопрос напрашивался сам собой, но я сдержался — начнет жаловаться во все инстанции, придется отписываться, будут дергать, отрывать от дела, да и жаль непроизводительно тратить нервные клетки... Я отвел глаза от ювелирной выставки. Не время. Но ответить ей все равно придется, надо будет позвонить Грибову.

— У меня есть вопросы к вашей дочери. И связаны они с Федором Петренко.

Это имя сыграло роль искры, попавшей в бочку с порохом.

— У нее нет ничего общего с этим проходимцем! Если он попался на контрабанде и говорит, что делал это для нее, — ложь! Какой мерзавец! А еще в родственники набивался! Сволочь и больше никто!

Маска интеллигентности слетела с нее, как шелуха с арахиса, в изобилии продававшегося в «Гастрономе».

— Ведите себя прилично, Калерия Эдуардовна! Не забывайтесь, вы не у себя на работе!

Резкий тон подействовал, она сбавила тон, но останавливаться не собиралась.

— Помолчите и послушайте меня! — Если не поставить ее на место, можно потерять несколько часов и работоспособность на остаток дня. — Во-первых, Петренко нет в живых и поливать его грязью, основываясь на собственных домыслах, по меньшей мере непорядочно. Вы знаете, что такое порядочность?

Крольченко обмякла на стуле.

— Во-вторых, по закону следователь имеет право вызвать и допросить в качестве свидетеля любое лицо. Любое! Для вашей дочери исключений не предусмотрено. Вы знаете, что такое требования закона?

Вопрос был риторический, но она кивнула головой.

— И в-третьих, уклонение от дачи свидетельских показаний является преступлением. Это вам известно?

Она снова кивнула, не выходя из оцепенения.

— Прекрасно. Тогда быстренько идите домой и пришлите ко мне Зою. Она и так задержалась. Вам все ясно?

Калерия Эдуардовна еще раз кивнула и встала.

— Было приятно с вами побеседовать. Если надумаете, заходите еще. Всего доброго.

— До свидания, — ошеломленно пискнула она и пулей вылетела из кабинета.

Зоя совсем не походила на свою мамашу. Изящная, красивая, со вкусом одетая. Известие, принесенное Калерией Эдуардовной, произвело на нее угнетающее впечатление.

— Он покончил с собой? — В широко открытых глазах поблескивала влага. — Из-за меня? Он оставил записку?

— Почему вы говорите о самоубийстве?

— Мы расстались... Собственно, я порвала с ним... Он очень переживал, писал, давал радиограммы... Из последнего плавания привез целый чемодан вещей... Я, конечно, не взяла, хотя мама советовала — отдай деньги и ничем не обязана, а в магазине такого не купишь... Но ни к чему, раз все кончено... Он приходил в институт, встречал на улице, даже заходил домой, хотя они с мамой терпеть друг друга не могли...

Она нервно комкала кружевной платочек.

— Потом вроде успокоился, во время последней встречи сказал: «Есть два лекарства от любви — пуля в висок или другая любовь. Стреляться мне рановато, а лечиться надо. Попытаюсь влюбиться». Старался говорить бодро, а получилось как-то грустно, натянуто. И слова чужие. Мне его даже жалко стало.

А сейчас мать пришла и говорит: «Впутал тебя Федька в историю! В прокуратуру вызывают! Видно, руки на себя наложил и записку оставил, что из-за тебя...»

— Если вы волнуетесь только из-за этого, то напрасно. Ни в какую историю вы не впутались.

— Ну зачем вы так... — Она действительно обиделась. — Как бы ни было, а Федора нет в живых. Ужас! Какой ужас! — Зоя сжала пальцами переносицу. — Что с ним случилось?

— Петренко убит. Сейчас ведется расследование, и вы должны нам помочь.

— Убит... Как же так... Кто мог его убить? — Она недоумевающе смотрела на меня. — Я готова вам помочь, но я же совершенно ничего об этом не знаю...

— Расскажите о Федоре. Что он был за человек, с кем дружил, почему вы расстались.

— Расстались? Не знаю... Мама его не любила: он ей как-то нагрубил.

Я вспомнил Калерию Эдуардовну — немудрено!

— ...И вообще мама считала, что он мне не подходит: без образования, человек не нашего круга.

Я представил «круг» Калерии Эдуардовны. Тут она была права.

— К тому же, говорила, он девять месяцев в году в море, так и будешь вдовой при живом муже.

— Значит, она вас убедила?

— Ну почему?.. Я и сама разбираюсь в жизни.

— А как вы, вы лично относились к Федору?

— В общем-то, он парень неплохой... Но потом присмотрелась и поняла: мама права.

— Вот как?

— Ну представьте, каково одной сидеть по полгода? И потом, пока он плавает, вещи всякие привозит, материальный достаток есть. А если что — травму получит, спишут на берег или визу закроют... Не сможет ходить за кордон — и все. Без специальности много не заработает.

От этих слов повеяло железным рационализмом Крольченко-старшей.

— Понятно... А кого из знакомых Федора вы знали?

— Только Валерия Золотова.

Мне удалось сохранить невозмутимое выражение лица.

— Кто такой?

— Он где-то в горисполкоме работает. Федор как-то зашел к нам с ним, а оказалось, мама его хорошо знает — он ее постоянный покупатель. Так она мне все уши прожужжала — вот это тебе пара, человек солидный, обстоятельный, со связями, и деньги имеет.

Что ж, Золотов действительно по всем статьям вписывался в «круг» заведующей секцией гастронома Калерии Эдуардовны Крольченко.

— Потом Золотов еще несколько раз к маме заходил, они сидели, разговаривали.

Я представил содержание этих светских бесед.

— Что общего у Федора с Золотовым?

— Честно говоря, не знаю. Люди они совсем разные. Но мне казалось, Золотов в Федоре заинтересован... Хотя, с другой стороны, маме говорил, что Федя долго на загранрейсах не продержится — с дисциплиной слабовато и на руку вроде нечист, дескать, вот-вот визу закроют... Непонятно как-то... Если дружишь с человеком, разве будешь про него сплетни распускать?

— Скажите, как Федор вел себя с женщинами?

— Что вы имеете в виду? — вскинулась Крольченко.

— Обвиняемая утверждает, будто он напал на нее, пытался изнасиловать.

— Ложь! Гнусная и грязная ложь! — возмущенно выкрикнула Крольченко. Кровь ударила ей в лицо, медленно краснели уши. — Федор мог ввязаться в драку, мог выругаться сгоряча, но такое... — Она отвернулась. — В этом отношении он был очень деликатен. Даже странно: казалось бы — моряк, резкий, несдержанный парень, но вел себя как джентльмен и никогда, никогда, слышите — никогда не позволял себе ничего лишнего! Эта дрянь, эта стерва врет!

Крольченко замолчала и подозрительно посмотрела на меня.

— Вы, надеюсь, ей не поверили?

— Работа следователя предполагает веру только в факты. А они пока такого заявления не подтверждают.

Порыв прошел, Зоя опустила голову.

— Сижу, разговариваю, отвечаю на вопросы... А человека нет. Так внезапно, дико, нелепо... Почему? Виновата ли я? Ничего сейчас не понимаю. Да и не верится. Не могу осознать... Можно мне уйти?

Вершикова

— Почему меня до сих пор не выпустили? — враждебно спросила она с порога следственного кабинета.

— А почему, собственно, вас должны освободить?

Я сделал вид, что не замечаю злого тона и нескрываемой взвинченности собеседницы.

— Потому что статья легкая, потому что призналась, потому что женщина, потому что не привлекалась, потому что не скроюсь никуда! — с ненавистью цедила Вершикова.

— Все вами перечисленное — ложь, — холодно сказал я. — Кроме того, что вы женщина. Но это не основание для освобождения из-под стражи обвиняемой в тяжком преступлении.

— Почему «в тяжком»? — настороженно перебила она.

— А каким вы считаете умышленное убийство?

— Неосторожное, при самозащите! — с надрывом выкрикнула Вершикова. — Я же рассказывала!

— Ваш рассказ не подтверждается ни одним доказательством. Зато опровергается многими фактами.

Я говорил сдержанно и спокойно, не поддаваясь эмоциям.

— Где вы их набрали, факты-то? — скривилась обвиняемая. — Кто видел? Я и он, а те двое — наверху. Чего на пушку берете?

— Вы книжки читаете? Ну хотя бы в кино ходите? Видели, как расследуют преступления?

Сохранять вежливо-официальный тон удавалось с трудом.

— Ну подумайте — неужели убийства, грабежи и прочие мерзости творят при свидетелях? Нет, скрываются, осторожничают, концы в воду прячут. И что? Удается избежать наказания?

— Конечно, — презрительно усмехнулась она. — Дураки попадаются, а умные гуляют на свободе и плюют в потолок!

— Это вас соседки по камере научили такой премудрости?

— А хотя бы! Не все же такие растяпы, как я!

— Значит, соседки ваши умные?

— Еще бы! Ларка-управдом кого захочет вокруг пальца обведет. Да и другие девчонки.

— Почему же они не гуляют на свободе и не плюют в потолок?

Вершикова запнулась, но тут же оправилась.

— Вы меня не путайте да на словах не подлавливайте, знаем эти штучки! Есть факты — выкладывайте, нет — нечего голову морочить!

— Ну что же... — Я раскрыл дело. — Показания людей, хорошо знавших потерпевшего, его характеристики, моральный облик не подтверждают вашего заявления о нападении с его стороны...

Вершикова слушала внимательно.

— Судебно-медицинский эксперт исключает возможность неосторожности, несчастного случая... Поэтому ваше так называемое «признание» ровным счетом ничего не стоит. И я предлагаю рассказать правду!

— Больше мне нечего рассказывать!

Я молча смотрел на нее, и она не отводила взгляда, в котором отчетливо читался вызов.

— Ну хорошо. Тогда объясните, пожалуйста, как вам удалось нанести такой удар? — Я положил на стол протокол допроса Кобульяна.

Читала Вершикова долго, и на лице ее отражалась растерянность.

— Ну, что скажете?

Обвиняемая долго молчала.

— Не знаю, не помню... Налетел с разбегу. А как все получилось, не могу сказать.

— Придется проверять! Что такое следственный эксперимент, знаете?

— Проверяйте, — упавшим голосом сказала она.

Вершиковой было двадцать два года. Уроженка сельской местности, после окончания школы приехала в областной центр с мечтой поступить в училище искусств. Попытка окончилась неудачей, но домой она не вернулась — сняла угол на окраине и устроилась в парикмахерскую кассиром. Пять лет спустя в ней уже нельзя было узнать прежнюю скромную деревенскую девочку.

Работала маникюршей, имела «своих» клиентов, обзавелась обширными связями. Жила на широкую ногу, переехала в изолированную квартиру в центре. Обилие и разнообразие нарядов в ее гардеробе явно не соответствовали скромной зарплате.

Намек на разгадку такого феномена можно было найти в милицейских протоколах, где Вершикова неоднократно фигурировала под прозвищем «Хипповая Мэри». Впервые она выступила в подобном качестве два года назад, пройдя вскользь по крупному делу о спекуляции. Часть товара сбывалась через парикмахерскую, и она тоже прикладывала к этому руку, но в незначительной мере, что помогло остаться свидетельницей и не угодить на скамью подсудимых.

Но урок не пошел впрок. Вершикова продолжала вертеться в сфере «черного бизнеса»: штраф за мелкую спекуляцию, два предупреждения, уголовное дело, прекращенное за недостаточностью доказательств.

Родители Вершиковой, простые работящие люди, потрясенные арестом дочери по подозрению в убийстве, объясняли подобное перерождение тлетворным влиянием городской жизни.

«Никогда она такой не была, — говорил отец, горестно глядя запавшими покрасневшими глазами. — Чтобы жадность или там наряды. Никогда. Да и в городе тоже вначале все нормально. Мы с матерью часто приезжали, да она к нам ездила по воскресеньям. Жила как все. Хотела на портниху учиться, швейную машинку покупать. И вдруг будто отрезало. К нам наведываться перестала, мы приедем, ее никогда дома нет, порой и на работе не найдешь. И приходила поздно, иногда вовсе не ночевала. Это и вовсе стыд, у нее парень в армии. Только и разговоров стало: платье достать, костюм, туфли. Что, носить нечего? Нет — шифоньер битком набит! Друзья другие стали, подруги — фасонистые, с гонором, при деньгах... А откуда деньги?

И у Машки деньги завелись. Мы ей говорили: «Одумайся, мол, не по той дорожке идешь! Выходи замуж, девка интересная, а семья появится — сразу дурь из головы выйдет...» А она смеется: «Замуж мне еще рано, пока молодая, погулять надо хорошо. Один раз живем!» Вот и догулялась».

— Скажите, Вершикова, за что вас привлекали к уголовной ответственности год назад?

— Никто меня не привлекал, — с оттенком оскорбленности ответила она. — Подозревали в спекуляции, потом разобрались, что ошиблись. У вас ведь тоже ошибки бывают!

Я читал дело, о котором шла речь. Вершикову задержали, когда она продавала по астрономическим ценам импортное дамское белье. При себе у нее оставался целый ворох бюстгальтеров, трусиков и комбинаций. Вершикова заявила, что все приобрела на толкучке, с рук. Сейчас понадобились деньги, поэтому стала продавать по той же цене. Никакой выгоды для себя не извлекала. Почему белье разных размеров? Приобретала для подружек, а те отказались.

Следователь допросил названных Вершиковой подруг, они полностью подтвердили сказанное Мариной, и дело было прекращено. Да... Стоило подвергнуть эту обычную спекулянтскую версию более тщательной проверке, и она лопнула бы как мыльный пузырь.

— Бывают, — согласился я. — В вашем случае ошибка состояла в том, что дело поручили неопытному следователю, стажеру.

Вершикова потупилась и промолчала. Она прекрасно понимала, что в прошлый раз ей просто повезло.

— Когда мы делали у вас обыск, я нашел письма. Много писем...

Подозреваемая встрепенулась.

— Все от одного человека — Игоря Филатова. Уж извините, я их прочел — работа такая... Хорошие письма, серьезные. Даже предлагал замуж за него выйти, как отслужит. И вы ему, наверное, такие же письма писали. Как же увязать их с вашим образом жизни, времяпрепровождением, сомнительными компаниями, пьянками?

— Это к делу не относится!

— Прямо, может быть, и не относится.

— Вот и не лезьте, — грубо перебила она.

— Как хотите. Тогда скажите, давно ли вы знаете Золотова?

— Не очень. Месяц-два.

В голосе чувствовалось напряжение.

— А у меня складывается впечатление, что вы знакомы гораздо дольше. Около трех лет.

— Почему это? Нет, вовсе нет! — Она говорила чуть быстрее, чем требовала ситуация.

— И что вы можете сказать о нем?

— Да что вы ко мне пристали! Ничего я вам больше не скажу! Слышите, ничего!

— Отчего же? Вопрос вам неприятен?

— Отстаньте наконец! Хватит! Я устала! — Вершикова закрыла лицо руками.

Из мутного графина налил в стакан теплой воды, протянул обвиняемой. Стекло звякнуло о зубы. По-деревенски, тыльной стороной руки она вытерла мокрый рот.

— Раз так, будем заканчивать.

Я собрал бумаги.

— Сколько еще мне сидеть? — с трудом сдерживая, истерику, спросила Вершикова. — Сколько, я вас спрашиваю?

— Не знаю, наказание определяет суд. А статья предусматривает до десяти лет.

Лицо обвиняемой окаменело. Только подергивался глаз и дрожали губы.

— Ха-ха-ха! — пронзительно засмеялась она. — Десять лет! Ха-ха-ха!

Смех перешел в визг, запрокинув голову, она раскачивалась на крепко прибитом стуле, и вдруг, резко наклонившись, ударилась о крышку стола. Хорошо, что папка с делом лежала у самого края и смягчила удар, а под второй я подставил руку и, удерживая Вершикову за плечи, локтем нажал кнопку.

Марочникова

Она пришла без вызова, во всяком случае, я ей повторной повестки не направлял. Подождала, пока вышел посетитель, заглянула, приоткрыв дверь.

— Можно?

Голос был тихий и неуверенный. Так же неуверенно села на краешек стула, глянула куда-то в сторону.

— Я тут ни при чем.

— О чем речь? — не сразу понял я.

— Прокурор вызвал, допрашивал про ресторан и вообще... Вы можете подумать на меня.

— А надо на Золотова? Он учил вас, что сказать в этом случае?

После долгой паузы Марочникова кивнула.

— Почему же вы не послушались?

Она как будто сплюнула.

— Надоело... Поплясала на задних лапках, хватит! — Она нервно хрустнула пальцами. — Он мне всю жизнь испортил! Вначале нарисовал картины всякие: синее море, белый теплоход, да морочил голову — анкеты приносил заполнять, автобиографию заставлял переписывать... И все толок: у дедушки, знаешь, какие связи были! А я, говорит, как близкий родственник адмирала могу к любому начальнику войти! Здесь не получится — в министерство поеду!

Марочникова усмехнулась.

— И ведь верила. Знала, какой он брехун, но верила!

Мне давно хотелось задать вопрос не для протокола, а для души, и я его задал.

— Скажите, Галина, а если бы не обманул вас Золотов. Если бы и правда мог устроить на заграничные рейсы... Или если бы до сих пор вы не догадались об обмане... Подтвердили бы про меня, как он учил?

Она опустила голову. Молчание затягивалось.

— Нет, конечно, как можно.

Уверенности в голосе не было. Понятно. Я так и думал.

— Галина Васильевна, Вершикова способна убить человека?

— Да нет, что вы! — искренне отмахнулась она.

— А Золотов?

Марочникова на миг задумалась.

— Тоже нет, — тон был убежденный. — Сподличать, сплетню свести, наврать... Может быть, украсть. Но убить — кишка тонка! Он трус в душе, только строит из себя.

Я постукивал ручкой по столу.

— А факт убийства — налицо!

— Несчастный случай, я уверена. А что Машка говорит?

Я оставил вопрос без ответа.

— Золотов сильный физически?

— Толстый, жиром заплыл, — презрительно сморщилась девушка. — Какая в жире сила.

— А кроме вас четверых, был кто-нибудь на даче?

— Нет, — удивленно посмотрела Марочникова. — Больше никого.

— Точно?

— Совершенно.

— Какие отношения у Золотова с Вершиковой?

Марочникова помедлила с ответом.

— Ладно. Плевать я на него хотела! — Она сосредоточилась. — Машка у него была до меня. Уже несколько лет. Он хвастался, что в люди ее вывел...

— Каким же образом?

— В маникюрши устроил, квартиру хорошую снял — у него знакомые где-то в жилуправлении. Приучил делишки разные обделывать... И мне предлагал: «Займись делом — всегда при деньгах будешь!» Но я на Машкином опыте ученая — она из-за этого чуть в тюрьму не села. И держал он ее «на крючке», чуть что — сразу: «Смотри, со мной тебе лучше не ссориться!» Боялась она его. И зависела. Пугал: «Из квартиры выселю, пойдешь опять углы снимать...»

Я вспомнил, что Марочникова тоже живет в комфортабельной квартире, снятой по договору.

— Он вообще умеет окрутить, запутать, так что никуда не денешься. Паутина!

Она задумчиво смотрела в угол между стеной и сейфом.

— Продолжайте, я слушаю.

— Когда такое на даче получилось, он мне перед допросом сказал, как говорить и что... Скрывал почему-то, что с Машкой знаком давно... И что с Федей отношения поддерживал. Вообще, говорил, меньше языком болтай, а то у всех неприятности будут, а у тебя — в первую очередь.

— Зачем ему эта ложь?

— Не знаю. Он же все время врет. Феде голову морочил, обещал в училище устроить. Да и многих дурил. «Приходите ко мне в горисполком, ждите в вестибюле, я спущусь...» А сам за полчаса до встречи зайдет туда — и в туалет. К назначенному времени спускается важно по лестнице. Цену себе набивал, чтобы за важную персону принимали. И многие верили.

— А что он от Федора хотел? — У меня создавалось впечатление, будто я пытаюсь составить словесный портрет невидимки.

— Не знаю. Раньше Федор пару раз привозил ему вещички кое-какие, больше по мелочи — белье, косметику. Потом не захотел. Так Золото Машку научил, чтобы она Феде голову закрутила, влюбила в себя, чтобы он ее слушаться стал...

— Зачем?

— Этого сказать не могу. Нужен, видно, ему был парень.

— А во время вечеринки Золотов ничего об этом не говорил?

— Ничего.

— Как ведет себя Золотов после происшедшего? Что говорит о следствии?

Я монотонно задавал вопросы и записывал такие же невыразительные ответы.

— После того вечера в ресторане я его не видела... А вообще напуган: на даче, говорил, засада, за всеми нами следят.

— Почему он так решил?

— Да приятель его, Эдик, позвонил туда — ему ответили, показалось, Валерка, а подошел — знака нет... Еле ноги унес.

— Какого знака?

— Условный сигнал: на ручку калитки подкову надевал. Значит, все в порядке, ждет в гости. А если подковы нет — и идти нечего: или родители там, или еще что... Подкова эта обычно с обратной стороны на заборе висела.

Я вспомнил человека, который направлялся к даче Золотовых в день осмотра, но так и не вошел во двор. Сказанное Марочниковой объясняло этот факт. Но картина происшедшего запутывалась еще больше.

— Скажите, Галина, с кем дружил Золотов?

— Да есть некоторые... — Она презрительно сморщилась. — Работают, на собраниях выступают, правильные речи произносят... А сами спекулируют, пьянствуют, развратничают... Как оборотни. Только разве это дружба? При случае один другого с потрохами продаст!

Марочникова назвала несколько фамилий, я записал. Сейчас она держалась совсем иначе, чем на предыдущем допросе, кажется, начала выходить из-под влияния Золотова.

Я попросил девушку подождать несколько минут в коридоре, произвел необходимые приготовления, потом прошел к кабинетам помощников прокурора и пригласил сидящих в очереди на прием мужчину средних лет и молодую женщину поприсутствовать в качестве понятых при проведении опознания.

Вернувшись к себе, объяснил понятым, что от них требуется, и, позвав Марочникову, откинул покрывавшую стол газету. Под ней лежали в ряд сумочка из ткани болонья, зеленый пластиковый пакетик, полотняный мешочек и еще несколько однородных с ними предметов.

— Галина Васильевна, есть ли здесь знакомая вам вещь?

— Конечно, — Марочникова взяла зеленый, с тесемочками, мешочек, изъятый на квартире Петренко. — Я сама шила эту штуку, все пальцы исколола.

Честно говоря, я не очень надеялся на успех, просто делал то, что требуется, выполнял рутинную работу следствия, но скрыл радостное удивление.

— Понятно, так и отметим в протоколе, — бодро сказал я, будто другого результата и не ожидал. — А товарищи понятые распишутся, подтверждая факт опознания.

Товарищи понятые расписались и ушли, чтобы внести свой вклад в легенду о всезнающих сверхпроницательных следователях, не знающих сомнений и не умеющих ошибаться. Я повернулся к Марочниковой.

— Значит, сами шили?

Она кивнула.

— Валерий принес кусок ткани, хвастал, что очень редкая, еле достал. Вначале Машку просил, но у нее руки не из того места растут, да и ленивая... А меня мама хоть и из-под палки, но научила немного. Нарисовал чертежик, я выкройку сделала — как раз на два чехольчика. Стала кроить — намучилась, потом две иголки сломала, пришлось сначала шилом прокалывать.

— А для чего предназначена эта вещь?

Марочникова покачала головой.

— Не знаю. Для каких-то опытов.

— Для опытов?! — На этот раз я не смог сдержать изумления. — Неужели Золотов похож на естествоиспытателя?

Она задумалась.

— Действительно... Но делал опыты — сама видела. Гвоздь внутрь закладывал, гайку, а снаружи магнит подносил.

Девушка усмехнулась:

— Правда, физиономия у него при это была очень глупая!

Оставшись один, я стал наносить на чистый лист бумаги факт за фактом в аккуратных рамочках, выстраивая линию нового направления расследования.

Мнение судебно-медицинского эксперта о силе и направлении удара противоречит нарисованной Вершиковой версии убийства.

Вершикова полностью зависит от Золотова и подчиняется всему, что он скажет. Похоже, что картина преступления тоже придумана Золотовым.

И Марочникова до недавнего времени зависела от Золотова.

Федор Петренко был связан с Золотовым какими-то взаимными интересами. Именно Золотов принес ему непонятный предмет из диэлектрической ткани.

Золотов, Золотов, Золотов...

Прослеживается влияние, которое он оказывал на судьбы окружающих людей: скромная деревенская девочка Марина Вершикова превратилась в «Хипповую Мэри», долго балансировала на грани закона и сейчас арестована по подозрению в убийстве.

Он подчинил себе Марочникову, пытался использовать для своих темных махинаций, поставил перед ней ложную цель, к которой она плыла по воле волн. Мутных, грязных, разящих дешевым портвейном.

Наконец, Петренко, которым он играл как игрушкой: через Калерию Эдуардовну вбивал клин между ним и Зоей, свел с Вершиковой и подстраховался еще тем, что выступил в роли благодетеля, искренне заинтересованного в судьбе старого товарища. И врезультате такой заботы Петренко убит.

Линия квадратиков и прямоугольников наглядно подтверждала новую версию: Петренко убит не Вершиковой, а кем-то другим. Может быть, самим Золотовым. Впервые так определенно сформулировалось подозрение, неоднократно мелькавшее в сознании. Но подозрение, даже обоснованное, не значит ровным счетом ничего, если его не подтвердить доказательствами. Чтобы разобраться во всех неувязках и противоречиях этого дела, необходимо проникнуть во внутренний мир Валерия Золотова, будто через увеличительное стекло заглянуть ему в душу.

Я знал, что ничего хорошего там не увижу, предстояла грязная, неприятная работа, и если бы можно было ее избежать, я бы с удовольствием это сделал.

Золотов

— Штука в том, что понимать под словом «любовь», — он картинно взмахнул рукой. — Если определить содержание термина, все сразу станет на свои места и никаких вопросов не возникнет.

— Это уже пытались сделать и классики художественной литературы, и отпетые циники. Вы же не надеетесь дать какое-то качественно новое объяснение?

— Представьте, надеюсь. И очень простое. Вы, конечно, считаете меня циником и ожидаете услышать нечто непотребное. Напрасно. Я не собираюсь затрагивать физиологическую сторону, нет, будем рассуждать с позиций обычной человеческой психологии. — Золотов сел посвободнее и даже положил руку на край стола. — Есть люди замкнутые, есть общительные, одни быстро сходятся с окружающими, другие — нет. Стеснительные мужчины не уверены в себе, оттого держатся скованно, боятся даже спросить что-нибудь у незнакомки, не то что заговорить или в кино позвать. Им нравятся красивые, стройные, веселые и независимые женщины, но они их панически боятся и не рассматривают как реальную для себя пару.

Но вот попадется такому какая-то замухрышка — случайно, то ли работали вместе, или ехали куда-то в одном купе... Познакомились, гулять стали. Это уже синица в руках, реальная спутница! И вот наш скромник жизни без нее не представляет! В любви объяснился, замуж зовет! Пошла — верный муж. Не пошла — драма, неудачная любовь. Может даже утопиться! — Золотов чуть заметно улыбнулся. — Вижу ваше разочарование. Действительно, до сих пор я не сказал ничего нового и открытия не совершил. Но не торопитесь с выводами. Давайте препарировать дальше тончайшую трепетную материю чувства. Итак, с робкими все ясно, но парадоксальный факт — то же самое, хотя и в несколько другой форме, мы наблюдаем и у вполне нормальных, развитых, смелых людей!

Да, да, да! Смотрите: он и она. Познакомились. Первый поцелуй. Признание в любви. Близкие отношения. Все хорошо, все нормально. Но вдруг разрыв — и для нашего героя он оборачивается трагедией! Помилуйте, почему? Ты же мужественный парень, с сильным характером, уверенный в своих силах, достаточно контактный, хорош собой! А вокруг столько женщин и девушек — брюнеток, блондинок, худых и полных, темпераментных и холодных! Среди них так легко найти замену отвергнувшей подруге. Они не хуже ее, многие даже лучше!

А он отвечает: «Я ее люблю, других мне не надо!» Что же такое любовь? Вонзаем грубый скальпель исследователя еще глубже, в святая святых...

И что окажется? Влюбленный находится в плену иллюзий! Коль он объяснился своей избраннице, стал близок ей, так сказать, раскрылся, то этим связал себя по рукам и ногам. И теперь его помыслы только о той, с которой достигнуто единство душ.

Искать замену для него оказывается труднее: надо начинать все сначала, заново устанавливать контакт, вновь открывать душу. Человек натыкается на психологический барьер и, сам того не подозревая, приобретает комплекс, низводящий его до уровня того самого стыдливого неудачника! Как вам нравится такой подход к проблеме?

В голосе его чувствовалась скрытая гордость.

— По-вашему, любовь сродни комплексу неполноценности?

— Безусловно. Человек без предрассудков никогда не застрелится из-за несчастной любви! Да у него и не может такого быть, у него всегда любовь удачная — не с той, так с этой!

— Вот вы и свели все к физиологии.

— Вовсе нет! — Золотов вошел в азарт и говорил быстро и самозабвенно, как токующий глухарь. — Знаете поговорку: «Ни одна женщина, даже самая красивая, не может дать больше того, что у нее есть»? А есть у всех одно и то же. Нимб необыкновенности, исключительности, чистоты и бог знает чего еще каждый влюбленный остолоп сам навешивает на свой идеал. И идеалов этих получается ровно столько, сколько самих остолопов. Они совершенно непохожи друг на друга, и все — идеалы! Все — лучшие в мире, все — единственные! Это что, по-вашему, не ограниченность?

Вот и получается, что любовь — это привычка, этакое самоограничение, искусственное, а потому противоестественное!

Он сделал паузу.

— Но вернемся к нашим баранам. Простите за неудачный каламбур. Федор привязался к Зойке, и в этом была его беда. Когда она дала ему отставку, надо было найти другую — и дело с концом! Но ему проще идти протоптанной дорожкой. Переживал, конечно, здорово. Я когда на это посмотрел, сразу понял: девка, в которую он влюбится, сможет из него веревки вить.

— Поэтому вы и познакомили его с Вершиковой, на которую имели влияние?

Золотов поперхнулся и остро глянул на меня.

— Что вы хотите этим сказать? Во-первых, ни с кем я его не знакомил, во-вторых, с Вершиковой у меня нет никаких отношений... С чего вы взяли про влияние?

— Мне известно, что у вас были какие-то дела с Петренко. Расскажите о них подробнее.

— Дела? — вначале он удивился. — Ах да... Ну, «дела» это слишком громко сказано. Федор надумал наконец в училище поступать. Блеск шевронов, фуражка с «крабом» и прочая мишура. Ну хочет — его дело. А я обещал помочь немножко — программу достать, учебники, про конкурс там узнать или проходной балл... Успокаивал его, одним словом.

— А что хотели получить взамен?

Вопросы у меня сами собой получались короткие, напористые и злые. Обычно я не прибегаю к такой манере допроса. Видно, рассуждения Золотова, хотя и небезынтересные с точки зрения характеристики его личности, но довольно противные, вывели меня из обычного равновесия.

Он опять удивился.

— О чем вы просили Петренко? Даже уговаривали его?

— Ну, знаете, — Золотов изобразил полнейшее недоумение. — Своими догадками вы ставите меня в тупик.

Недоумение выглядело убедительно. Артист! Видно, сказываются долгие годы репетиций. Начал он тринадцать лет назад: позвонил в соседнюю школу, представился инструктором райкома комсомола и объявил, что надо собрать с учеников по тридцать копеек на защиту зеленых насаждений. Ему поверили, и деньги были собраны даже раньше намеченного срока. Это обстоятельство и погубило тщательно продуманную операцию: из школы позвонили в райком, и обман раскрылся. Когда в условленный день Золотов пришел за добычей, его ждала милиция.

Наверное, мои мысли как-то отразились на лице, потому что Золотов вдруг умолк и тут же широко и дружелюбно улыбнулся.

— Впрочем, что это я? Задача следователя и состоит в том, чтобы выдвигать догадки. У вас они называются версиями, правда?

— Догадка отличается от версии так же, как содержимое вашего бара от этикеток на бутылках.

Открытая улыбка исчезла в мгновение ока.

— А задача следователя — доказывать определенные явления, события, факты. Выдвижение версий — только способ достижения этой цели. Хотя, признаться, я не способен придумать ни одной версии, объясняющей все ваши фокусы.

Есть люди, которых невозможно смутить самыми очевидными, убийственными фактами, так же, как невозможно уложить на лопатки куклу-неваляшку. Золотов относился к их числу. Минутная растерянность прошла, и он вновь улыбался как ни в чем не бывало.

— Что делать — грешен! Но это не моя вина. Я сам — жертва экономических и психологических противоречий. Судите сами: люблю, чтобы все было красиво. Сигареты — фирменные, спиртное — из известных подвалов. Словом, определенный уровень. Но сталкиваешься с суровой действительностью: всего этого так просто не купишь, а на толкучке — дорого! Получаются своего рода «ножницы».

Он растопырил средний и указательный пальцы.

— Говоря по-простому, возможности не соответствуют желаниям. А если придерживаться психологической терминологии, у меня повышенный уровень притязаний. Что же делать?

Дверь приоткрылась. Валек бесшумно прошел в угол, сел возле стены, утвердительно зажмурился: дескать, встретил, проводил, ждет в соседнем кабинете.

Золотов покосился настороженно, чуть не сбился с мысли, но взял себя в руки.

— Что же мне остается? — Золотов наставил на меня указательный палец, можно было бы сказать, «как пистолет», но толстый, с обгрызенным ногтем, он больше напоминал сардельку. — Приходится прибегать к компенсации. В красивую заграничную бутылку наливаю дешевого, имеющегося в изобилии вина... И волки сыты, и овцы целы. Конечно, испытываешь некоторое недовольство, этакий дискомфорт. Но что делать... Как-то успокаиваешь сам себя: дескать, «это в последний раз» или там «ничего, наступят лучшие времена».

— А вы не думали, что компенсация подобного рода перейдет в привычку? И с каждым разом неприятных ощущений будет все меньше и меньше, а когда появится возможность купить настоящий «Камю», вы предпочтете налить в испытанную бутылку все тот же суррогат? Ложь рождает только ложь, и потомство ее плодится в геометрической прогрессии. И вполне закономерно, что от фальсификации спиртного совсем недалеко до фальсификации чувств, принципов, идей, отношений между людьми.

Я ожидал увидеть прежнюю бесшабашную улыбку, но реакция Золотова неожиданно была другой.

— Представьте, думал. — Он стал печальным и, по-моему, на этот раз не притворялся. — Такие игры засасывают, как омут. И есть риск превратиться в дешевого фраера, скаредного, ничтожного и жалкого. Я знаю много подобных людишек. Но мне такое не грозит.

— Так думает каждый. Упомянутые дешевые людишки тоже были уверены — уж кого-кого, а их в омут не затянет!

— Я понимаю. Человеку свойственно примерять на себя только успех, славу, ордена, почет и уважение. Болезни, слабости и неудачи всегда проецируются на других. И все же! — Он опять взбодрился. — Я рассчитываю на выигрыш. И эти проделки с портвейном — для меня дело временное. Настанет момент, и я смогу угощать своих гостей самым лучшим, качественным и дорогим. Только что это изменит? Для них — ничего, они и сейчас с удовольствием жрут «чернила» да еще нахваливают. Свинье все одно — желуди или кетовая икра, лишь бы брюхо набить. Для меня — да! Другая самооценка, другое ощущение жизни.

— Вы считаете себя на голову выше окружающих?

— К сожалению... Не знаю, как вас, а меня окружают далеко не лучшие представители человеческого рода. Можно сказать — отбросы!

Я несказанно удивился.

— Но вы же их сами выбираете!

— Ошибка. Распространенное заблуждение. Во-первых, настоящих людей вообще мало, гораздо меньше, чем подонков. Во-вторых, окружение обусловлено привычками, образом жизни, кругом повседневного общения.

Да и мне удобнее со всякой швалью — не надо церемониться, можно вести себя как захочется, к тому же они послушны. Правда, иногда бывает противно.

— И что же тогда?

— А ничего. Противно, но привычно. Дашь по морде кому-нибудь для разрядки — и все. А тот еще боится, как бы я зла не затаил. У них ни ума, ни фантазии, поэтому со мной и интересно.

В кабинет зашел Петр, чуть заметно кивнул. Значит, второй свидетель тоже на месте. События развиваются по плану.

— Можно закурить?

Золотов совсем освоился, протянул пачку мне, предложил ребятам. После первой затяжки с силой выпустил тонкую струю дыма и тут же разогнал его рукой.

— Честно говоря, надоело мне все. У человека очень узкий диапазон удовольствий. Еда, выпивка, женщины... Все уже было, все приелось. Есть фармазоны, щеголяющие присказкой: «Воровать — так миллионы, спать — так с королевами!» А сами сшибают копейки и мятые рубли, таскаются с грязными шлюхами. Да и где их взять, королев? Утонченность, внутренняя культура, изыск — этого не купишь, как платье, дубленку или туфли. Ну, положим, — он доверительно наклонился ко мне, — буду иметь возможность искупать какую-нибудь в шампанском. Так надо еще, чтобы она это поняла и оценила! А то, может статься, скажет: «Вот хорошо, можно еще неделю в баню не ходить!»

— У вас болезненная ненависть к женщинам. И давно?

Золотов хмыкнул.

— С тех пор, как первый раз посмотрел порнографический журнал.

Теперь он выпустил целое облако дыма.

— Там в уголке — личико: юная девушка, хорошенькая, скромная, глаза чистые, честные. А на развороте... Эффект контраста!

Лицо стало злым и ожесточенным.

— Да и в жизни сколько хочешь таких примеров: гуляет она с трепетным юношей, в кино с ним ходит, ручки позволяет целовать... А с другим — в кабаки и в постель ложится! Знаю, насмотрелся!

Я опустил левую руку в приоткрытый ящик стола.

— Скажите, Золотов, о каком выигрыше вы говорили? После чего жизнь другая настанет и портвейн в прошлое уйдет?

Он опять остро взглянул мне в глаза.

— Да это же абстракция! Аллегория! Может, на скачках выиграю.

Золотов снова стал самим собой — веселым и добродушным рубахой-парнем, улыбнулся, приглашая к ответной улыбке.

Я вытащил сшитый Марочниковой чехол.

— Что это такое?

Он плохо владел собой. В глазах метнулся испуг, и лицо исказила гримаса, которой он придал видимость удивления.

— Не знаю! Можно посмотреть?

Даже руку протянул — плохой актер всегда переигрывает.

Я кивнул Петру, он вышел из кабинета, провожаемый настороженным взглядом Золотова. Через минуту Петр вернулся вместе с квартирной хозяйкой Федора Петренко.

— Проводится очная ставка, — объявил я. — Клавдия Дмитриевна, при каких обстоятельствах в ваш дом попал этот мешочек?

— Та я же говорила! — удивленно взглянула она. — Валерий принес Федору!

— Вы что-то путаете, — холодно сказал Золотов. — Я ничего не приносил.

— Как же не приносил? — Клавдия Дмитриевна обернулась к практикантам, будто за поддержкой. — Я вот этими глазами видела: развернул газетку, достал и Феде показывал!

— Вы подтверждаете показания свидетельницы? — обратился я к Золотову.

— Нет, не подтверждаю! — официальным тоном отрезал он.

Клавдия Дмитриевна растерянно пожала плечами.

Когда Валек пригласил Марочникову, Золотов покрылся красными пятнами.

— Таких чехольчиков я пошила два из материала, принесенного Золотовым и по его просьбе, — с расстановкой, обстоятельно ответила она на вопрос, злорадно, в упор рассматривая бывшего «друга».

— Подтверждаете показания?

Золотов подавленно молчал.

— Да или нет?

Он кивнул головой, но севшим, сиплым голосом сказал:

— Нет. — Прокашлялся и добавил: — Она вообще неуравновешенная особа... На почве алкоголизма и аморального поведения. Доверять ее бредням нельзя — любой психиатр подтвердит.

Говорил он с угрожающим подтекстом, но на Марочникову это не произвело ни малейшего впечатления.

Подписав протокол, Золотов попытался оставить за собой последнее слово.

— Не понимаю, чем вы занимаетесь, товарищ Зайцев? У меня на даче такая неприятность, и меня же терзаете, ерунду всякую выясняете: кто пошил, кто принес?! Или это запрещено? Засады на даче устраиваете, слежки, наблюдения всякие! — Он покосился на Валька. — Я буду жаловаться!

— Пожалуйста, это ваше право. — Не удержавшись, я доброжелательно посоветовал: — Только не анонимным звонком. И не от имени людей, не подозревающих о вашем существовании. — Выдержав короткую паузу, жестко добавил: — И не думайте, что следствие так легко ввести в заблуждение, подставив мнимого преступника вместо настоящего!

Последняя фраза была лишней: Золотов хотя и хорохорился, но находился в крайней степени растерянности и испуга.

Когда он затарахтел вниз по лестнице. Валек пружинисто вскочил:

— Давайте я прослежу, куда он пойдет!

— Зачем? У нас же не частное сыскное бюро.

— И чего следить за свидетелем, — развеселился Петр. — Или больше делать нечего?

Валек снисходительно посмотрел на приятеля, потом испытующе глянул на меня.

— Вы же подозреваете Золотова?

Я сделал вид, что занят протоколом.

— С чего ты взял? — продолжал веселиться Петр. — Если у человека неприятное тебе лицо, значит, его надо подозревать?

— Если ничего не понимаешь, сиди и помалкивай! — раздраженно огрызнулся Валек и снова обратился ко мне: — Сейчас вы вывели его из равновесия, подтолкнули к активным действиям. Не случайно же! Значит, надо пронаблюдать, куда он пойдет, что будет делать. Разве не так?

— Надо иметь терпение, — философски ответил я. — Рано или поздно все становится на свои места.

Мне хотелось похвалить Валька: он уловил, как следствие свернуло на новые рельсы, разгадал мой замысел, и первое побуждение у него было верным. Но сейчас не время хвалить паренька и объяснять, что ожидающий на улице Саша Крылов и несколько его коллег сделают все необходимое грамотнее и профессиональнее, чем пятикурсник юрфака, пусть даже сообразительный и с задатками хорошего оперативника.


Бывшего завуча Золотова я допрашивал у нее дома, чтобы не беспокоить вызовом в прокуратуру. Маленькая сухонькая старушка с белыми волосами пытливо рассматривала меня внимательными глазами.

Мария Петровна Алехина уже пять лет на пенсии, воспитывает внуков, и, наверное, мой приход должен был показаться ей странным и неожиданным, но она восприняла его как должное. Жизнь каждого ученика как бы вошла составляющей частью в ее собственную, поэтому интерес к кому-нибудь из них казался ей вполне естественным.

— Помню этого мальчика, впрочем, я всех помню, — задумчиво говорила она. — Неглупый, общительный, сообразительный, учился неплохо. И вел себя хорошо, со старшими вежлив. Дружил с Толей Вороновым. За девочкой ухаживал, она на два года старше была, уже закончила школу. В общем, все нормально. И вдруг эта история с деньгами... Как гром среди ясного неба! Скандал был страшный, из школы исключили, ушел в вечернюю. Как это могло получиться — ума не приложу.

Алехина скорбно покачала головой.

— А почему вы им интересуетесь? Если не секрет, конечно. Я вроде слышала, что у него все хорошо, даже начальником каким-то стал. Или опять натворил чего?

— Да нет. Просто в связи с расследованием проверяем ряд лиц. А Золотов входит в их число.

— Ну и замечательно. А то я уж подумала... Сейчас он, конечно, совсем другой стал. В нем хорошего много было, с годами-то еще больше становиться должно. А плохого — убавляться. Так ведь?

«Еще бы!» — подумал я.

Мария Петровна заметно повеселела.

— Валера одно время вообще был гордостью школы. Спортсмен! Грамоты получал!

— Спортсмен? — Я искренне удивился. — Вот уж непохоже! Чем же он занимался?

— Пятиборьем. Тренировался у Григорьева. Тот, кстати, тоже мой ученик. И надо сказать, — она понизила голос, — в школе звезд с неба не хватал и дисциплинку, бывало, нарушал. — Алехина опять помрачнела. — Нарушал, нарушал. И довольно крепко. А теперь — заслуженный тренер, известный в городе человек. — Она прислушалась к каким-то своим мыслям. — С первого класса мы внушаем детям: хорошая учеба и поведение — залог благополучного будущего... А в жизни всякое бывает.

Мария Петровна ожидала ответа, чувствовалось, что ей хочется поговорить.

Но времени у меня было в обрез, поэтому, закруглив разговор несколькими фразами, я стал прощаться.

— А с Фаиной Борисовной вы не беседовали? — уже в дверях спросила Алехина. — Она вела класс Валерия, и наши мнения о мальчишке сильно расходились... Да, очень сильно. — Старушка просветлела. — Хорошо, что жизнь показала, кто из нас прав!


Я представлял Фаину Борисовну похожей на Марию Петровну, но она оказалась миниатюрной хрупкой блондинкой, на вид моложе своих тридцати восьми.

— Знаете, хотя педагогу и стыдно в этом признаваться, но к Золотову я испытывала неприязнь...

Заходящее солнце, замерев напротив широкого окна химического кабинета, золотило легкие волосы учительницы, отражалось в стеклянных дверцах медицинского шкафчика, дробилось на многочисленных банках, флаконах с притертыми пробками, длинных рядах пробирок, яркие зайчики прыгали по строгому, с тонкими чертами лицу.

Она поморщилась и до половины задернула штору.

— Он отличался от других детей. Не по возрасту расчетлив, высокого самомнения при полной посредственности... И еще — была в нем какая-то затаенная угроза, хотя и спрятанная глубоко, да нет-нет и проглянет. Одноклассники это чувствовали, дружить с ним никто не хотел.

В дверь заглянул крепкий мужчина в спортивном костюме с секундомером на шее.

— Мы закончили. Приму душ, и можем идти.

— Муж преподает физкультуру, — пояснила Фаина Борисовна, начиная собираться.

— А Воронов разве не был его другом? — спросил я.

— Воронов? — удивилась учительница. — Воронов задолжал Золотову деньги, уже не помню за что, и должен был месяц носить за ним портфель да рассказывать всем, как весело они проводят время. Если это называть дружбой...

Вообще у Золотова был специфический круг общения. Например, Хохлова — наша выпускница, девица не слишком примерного поведения. Мягко говоря! — Фаина Борисовна сделала выразительную паузу. — А уж после исключения увидела его на улице с явным уголовником! Даже на другую сторону перешла... — Она встала. — Так что ничего неожиданного в этой афере для меня не было. Хотя многие и удивлялись.

Двуличие, как и другие подобные свойства натуры, с годами не проходит, скорее разрастается. Если чему и можно удивляться, так это тому, что он избежал тюрьмы, выплыл и, по-моему, неплохо устроился под солнцем. Во всяком случае, несколько месяцев назад видела в «Лотосе» — непохоже, чтобы он был слишком удручен жизнью.

ПАУТИНА

Фаина Борисовна ошибалась. За четыре месяца до того, как в неописуемой панике выскочить из прокуратуры, Валерий Золотов, сидя на открытой веранде кафе «Лотос», мрачно подводил итоги двадцати девяти лет жизни.

Погода стояла хорошая, иссушающая жара еще не наступила, солнце светило мягко и ласково. Пузырилось в бокале полусладкое шампанское, ждал своей очереди маленький графинчик с коньяком, но настроение было скверным.

Тягостные размышления появились после того, как он принял идущего следом прохожего за человека от Шаха. Почему вдруг в голову пришла такая мысль? Черт его знает! Тот вроде смотрел как-то необычно: пристально, подозрительно... Хмурое лицо, потрепанная одежда. Чушь собачья! Струсил без причины, и это угнетало больше всего. Как шестерка!

Впрочем, если смотреть правде в глаза, то он и есть шестерка. Хотя и не для всех. Эдик, Таня, Мэри, Куколка — они все у него в руках. А есть шушера, которая вообще считает его боссом. Только что из этого! Сам-то он знает истинное положение вещей.

Золотов отхлебнул шампанского, бросил в рот квадратик шоколада, помешал ложечкой тающее мороженое. Окружающих обманывать гораздо легче, чем самого себя. Он успешно играет роль хозяина жизни, но является рабом обстоятельств, зависит от прихотей фортуны, воли и усмотрения других людей. У него есть мальчики на побегушках, но сам он выполняет те же функции для стоящих чуть повыше. Из-за этого можно было не переживать — закон жизни: одному ты авторитет, другому — холуй. Но если стоишь на самых нижних ступеньках...

На лестнице показалась Вершикова. Облегающие брюки зеленого велюра, тугая броская маечка. Ничего девочка... Жалко отдавать. Ну да ради дела.

Подойдя к столику, она лениво взмахнула рукой.

— Приветик!

— Опаздываешь, Мэри!

— Что делать, я всегда опаздываю. Следовало бы привыкнуть.

Вершикова села напротив, облокотилась на спинку стула и, положив ногу на ногу, вопросительно посмотрела на Золотова.

— Зачем звал?

— Соскучился.

Тонкой струйкой он разлил коньяк по стопкам и поднял свою:

— За успех и процветание!

Они выпили.

— Так что тебе надо?

— Почему обязательно «надо»? Сказал же, соскучился!

— Знаю я, как ты скучаешь. Нечего мне шарики вкручивать. Выкладывай, зачем понадобилась?

— Шампанского?

Золотов наполнил фужеры.

— Выпьем за то, чтобы встречаться по велению души, а не по требованию дела.

— Что-то ты сегодня поешь как соловей... — Вершикова смаковала шампанское, ела шоколад, не спуская прищуренных глаз с собеседника. — Не иначе хочешь втравить в какую-то гнусность.

— Мне не нравится твое настроение, красавица. — Глаза Золотова остекленели. — И тон твой тоже не нравится. Ты что, вышла замуж за начальника ОБХСС? Нет? Отчего же так осмелела?

Он выпил еще коньяку.

— Надо же совесть иметь. За все хорошее, что я для тебя сделал...

— Ты мной хорошо и попользовался!

— Не преувеличивай. Забочусь о тебе, вот жениха сделал...

— Жениха? — Она зло рассмеялась. — Значит, опять хочешь кому-то в постель подложить? Так я и знала!

— Дурой ты была, дурой и осталась. Сказано — деревенщина! Во-первых, я тебя никому не подкладывал — сама у Сурена осталась. Во-вторых, тебя не убыло. А в-третьих, сейчас о настоящем женихе речь! — Золотов разлил остатки коньяка. — Так что слушай внимательно. — Он остановил пробегающую официантку. — Верочка, принеси пачку сигарет и рассчитай нас.

Выпитое подействовало: исчезло внутреннее беспокойство, забылся давешний испуг. Снова в мозгу роились десятки новых идей, которые переплетались, складываясь в головоломные комбинации.

— Есть парень, старый мой знакомый, моряк. Непьющий, влюбчивый. В загранку ходит, будешь всегда прикинута по последней моде. А пока он плавает — можешь себя особенно не ограничивать. Ухватываешь? Это то, что надо! Загвоздка в одном: переживает он из-за несчастной любви. Рана в сердце, страдания и все такое прочее. А ты ему понравься, голову вскружи, он и отойдет.

— У меня же вроде есть жених! Не знаешь, что ли?

— Солдатик? Ему еще служить и служить, а потом — какой с него толк? Он небось твоих финтилей не потерпит, так что придется сидеть на зарплате. А ты уже к другой жизни привыкла, к другим деньгам... Не так?

Вершикова молчала.

— Сама понимаешь, заставлять я тебя не собираюсь — дело-то твое. А посмотреть — посмотри. Парень видный. — Золотов закурил. — Допивай. Через полчаса у меня с ним встреча — познакомлю. Пообедаем вместе, а там — как у вас получится. Я тут никакого навара не имею.

Они спустились вниз, прошлись по тенистому парку мимо качелей, автодрома и других аттракционов, посидели у большого пруда, в котором плавали две пары белых лебедей, потом вышли на центральную площадку с фонтаном.

— Вот и он.

Возле солнечных часов, широко расставив ноги и заложив руки за спину, раскачивался с пятки на носок широкоплечий, приземистый парень.

— Здорово, дружище, — широко улыбаясь, сказал Золотов. — Знакомься, Марина.

— Федор.

Ладонь была сухой и горячей.

— Значит, так, время идет к обеду, — затараторил Золотов. — Поступило предложение: с учетом этого отправиться в «Сторожевую вышку». Кто за? Против? Воздержался? Принято единогласно. Вперед, труба зовет!

На улице Золотов стал без разбора останавливать все, что двигалось, начиная с «Запорожцев» и кончая огромными «Икарусами».

— Брось дурачиться, Валера, — Федор потянул его за рукав. — За углом стоянка такси.

— Не беспокойся, все будет в норме, — с апломбом ответил тот. — Поедем с комфортом, как короли!

Ехали они в белом фургоне с надписью на борту «Гордезслужба», с невыносимым, выедающим глаза запахом карболки внутри.

«Черт бы побрал этого дурака!» — подумала Вершикова, а Федор высказал свое мнение вслух:

— Ты здорово придумал, вместо рвотного! Мне уже и есть не хочется.

— Ерунда. Сейчас выйдем, пройдемся пешочком по воздуху, вмиг аппетит нагуляем, — степенно ответствовал Золотов. — Шеф, останови у моста!

До «Сторожевой вышки» отсюда было метров восемьсот.

— Ничего, приключения полезны, — бодро вещал Золотов. — Посмотрите по сторонам, красота-то какая! Когда бы мы это увидели! Правда, Федя и не такое повидал во время странствий по белу свету! Расскажи нам что-нибудь.

— Неохота, — вяло ответил Петренко. — Настроения нет.

— Дело поправимое! Сейчас по двести граммов водочки под ушицу, потом еще — под цыплят на вертеле, и жизнь радужными красками заиграет.

Федор мрачно усмехнулся.

— Если бы так! Выпил, пошел — и счастлив... Вот была бы красота! Все просто, никаких проблем.

— А их и не стоит создавать! Ты не думаешь, что большинство проблем — дело наших собственных усилий? Надо смотреть на окружающий мир проще. А то ведь что получается? Куда-то стремимся, выдумываем для себя идеалы, поступаем как нужно и как правильно, ставим общественное выше личного... Крутимся, бежим, и вдруг — бац! Инфаркт! Или автомобильная катастрофа! Или нож в пьяной драке!

Мы живем так, будто имеем в запасе вторую жизнь — для себя, для своих удовольствий, жизнь, в которой все будет хорошо, спокойно и красиво. Но на самом-то деле ее нет! Значит, надо, чтобы каждый сегодняшний день приносил радость! Не переживай, Федька, «все пройдет, как с белых яблонь дым»!

Впереди показалась плетенная из гибких ивовых веток изгородь, за ней — несколько крытых камышом глинобитных хат и срубленная из бревен высокая сторожевая вышка.

— Вот и добрались! Может, теперь немного развеселитесь! Вы пока погуляйте, а я пойду закажу столик.

Территория ресторана была оформлена с явным смешением стилей. Рядом с казачьими домиками — сложенная из больших каменных глыб шашлычная, за ней — деревянный сруб колодца с торчащим вверх журавлем, неподалеку — водонапорная башня, замаскированная под ветряную мельницу. Асфальтированные дорожки, европейские клумбы.

— Давайте поднимемся на башню!

Идея пришла к Вершиковой неожиданно и, как всегда, была сразу приведена в исполнение. Не ожидая ответа, она быстро взбежала по крутой деревянной лестнице. Первая обзорная площадка, вторая... На третьей ее догнал Федор.

— Дальше полезем?

Лестница закончилась, и подняться выше можно было по вертикальному толстому бревну с вырубленными углублениями и прибитыми на расстоянии полуметра досками.

— Конечно, я же в брюках!

Перехватываясь руками за доски, она ловко карабкалась по импровизированным ступеням, и ей нравилось, что по пятам следует человек, готовый подстраховать в случае чего.

Протиснувшись в узкий люк, они оказались на крохотной треугольной площадке, огороженной грубо обтесанными перилами.

— Осторожно, не занозите руки, — предупредил Федор. — Не страшно?

Под порывами ветра вышка ощутимо раскачивалась, земля была далеко внизу, а широкие щели между плохо подогнанными досками под ногами наводили на мысль о ненадежности всего сооружения.

— Нет, мы с Валерием выпили понемногу, это придает храбрости. А вам? Впрочем, вы привыкли лазать по мачтам!

Федор промолчал, осматриваясь. Справа и слева теснились, утопая в зелени, многочисленные базы отдыха, растянувшиеся вдоль берега на несколько километров. Впереди река раздваивалась, огибая густо заросший деревьями и камышом остров, на высоком правом берегу раскинулся город — старые, обреченные на снос кварталы: частные домишки, бесконечные заборы, сады, огороды, приусадебные участки. Сзади лесополоса, а потом, до самого горизонта — голая степь...

— Почему вы такой невеселый?

Он молча пожал плечами.

«Скрытен», — отметила про себя Вершикова.

— Расскажите что-нибудь! Хотя бы новый анекдот!

Вершикова откровенно разглядывала своего спутника. Крепкий, правильные черты лица, круглые зеленые глаза, как у большого внимательного кота. Даже в вылинявшей клетчатой рубашке и в старых джинсах он выглядел неплохо. А если приодеть по высшему классу... Интересно, почему он не привезет себе шмоток? Неужто все сбывает барыгам? Вряд ли, непохоже. Может, Золото не брешет на этот раз и действительно привел стоящего жениха? Солдатик-то как возможный муж совершенно неинтересен, тут Валерка прав. Да она его почти забыла: много всякого было за эти годы, а тот далеко, в казенной шинелишке. Переписка шла больше по инерции, да и про запас надо кого-то иметь.

— Хотите пожевать резинку?

Федор протянул Марине яркую пачечку. Она кивнула и энергично заработала челюстями.

— Приходит муж домой, а у жены любовник. Она ему: «Прыгай в окно!» — «Так ведь восьмой этаж...» — «Если любишь меня, прыгай!» Ну, он прыгает...

— Знаю, — со смехом перебила Вершикова. — Она высовывается и кричит: «А теперь отползай подальше!»

— О, слышу, здесь веселье!

В проеме люка показалась голова Золотова.

— Держите, — он протянул бутылку шампанского, на горлышко которой были надеты три картонных стаканчика, и довольно ловко выбрался на площадку. Втроем они еле разместились.

Золотов приложил ладонь козырьком ко лбу, над бровями, пристально осмотрелся и тонким голосом закричал:

— Вижу вражеские струги! Тревога! По местам стоять! Огонь! — Хлопнула откупоренная бутылка. — За успешный исход битвы!

Скомканный стаканчик он швырнул под ноги.

— А теперь — все вниз!

Ресторанный зал был полупуст, но Золотов направился к столику, за которым сидел смуглый худощавый человек в белом джинсовом костюме.

— Познакомьтесь, мой товарищ, гость нашей страны, Хамид. Он случайно оказался здесь, и я пригласил его присоединиться.

«Ну и лиса, — подумала Вершикова. — Не иначе что-то задумал». В случайные встречи она уже давно перестала верить.

— Выпьем за дружбу и сотрудничество между народами!

Золотов умело разлил водку, потом, чтобы не сбавить темп, произнес еще два тоста, рассказал несколько анекдотов. Атмосфера стала свободной, завязалась общая беседа. Хамид говорил почти без акцента, держался раскованно, громко смеялся, одним словом, вошел в компанию.

Раскрутив веселье, Золотов отошел в тень и, хотя не забывал наполнять рюмки и продолжал участвовать в разговоре, погрузился в размышления.

Если для всех остальных участников застолье было просто развлечением, то для него — ответственным и важным мероприятием, от которого зависела реализация дальнейших планов. Во-первых, Федор познакомился с Хамидом. Теперь они знают друг друга в лицо, что значительно упрощает будущие контакты. А во-вторых, Федька, кажется, заглотнул наживку — вон как он рассматривает девочку, так бы и съел глазами. Это хорошо, очень хорошо.

— А где, наш друг Сурен? — обратился к нему Хамид. — Что-то я его давно не видел.

При упоминании имени Шаха Вершикову передернуло.

— Он... э-э-э... уехал, — выдавил из себя Золотов. — Уехал отдыхать на море.

— На Белое, — ядовито рассмеялась Вершикова. — Но скоро вернется. Через каких-нибудь восемь лет!

Золотов напрягся, но Хамид продолжал улыбаться и понимающе кивал головой, отнеся несуразность ответа на счет своего незнания нюансов языка.

Вот идиотка! Золотов, не меняя равнодушного выражения лица, сильно наступил Марине на ногу. Так и сгорают на мелочах. Одно лишнее слово может спугнуть партнера, и с огромным трудом налаживаемый канал закроется, не успев открыться.

— Что с тобой, Машенька? — участливо спросил он. — Нехорошо стало? Пойдем на улицу...

Он помог Вершиковой выйти из-за стола, бережно придерживая за локоть, провел к двери.

— Сдурела, стерва? Не знаешь, когда тебе можно пасть открывать? — Золотов говорил тихим голосом, выпучив бешеные глаза. — Ты со своими куриными мозгами можешь мне все карты спутать в большой игре! Знаешь, что за это бывает?

— Хватит пугать! Я уже устала бояться, надоело участвовать в твоих аферах, думать над каждым словом! Когда ты оставишь меня в покое? Я уже ничего не хочу, только отвяжись!

— Ничего не хочешь? Врешь, милая! А австрийские сапоги на зиму? А канадскую дубленку? А югославское белье? А французскую косметику? Обойдешься? Нет, дорогая, ты уже порченая, к дорогим шмоткам приученная, к дармовым деньгам! Посади тебя на зарплату и одень в ширпотреб, и все — сразу же увянешь! Да и вид товарный потеряешь, а это ведь единственное, что у тебя есть!

Золотов немного успокоился и теперь наслаждался, хлеща Вершикову словами, на которые она не могла ничего возразить.

— Никакой путной специальности ты не выучилась, даже лаком ногти мазать и то я тебя пристроил. За душой ничего нет. Делать бизнес тоже не способна. Что же остается? Сниматься в кабаках — по четвертаку за ночь? Ну, годик покрутишься, примелькаешься, истаскаешься, цена и упадет! А потом?

Вершикова молчала.

— Или я не прав? Тогда возрази, выложи свои козыри!

— Да чего ты взъелся? Что я такого сделала?

Воля у нее была сломлена уже давно, она привыкла приспосабливаться к обстоятельствам, к тому же прекрасно понимала, что в чем, в чем, а в этом Золотов прав.

— Не твоего ума дело! Лишнее сболтнула, а потому заруби себе на носу: про знакомых, про дела при посторонних ни звука! Ясно?

— Ясно...

Вершикова высморкалась, глядя в зеркальце, поправила расплывшиеся глаза.

— То-то. Ну как жених, нравится?

— Ничего. Но он на меня не реагирует.

— Ты просто к такому не привыкла. Медленно загорается — дольше горит. Глаз на тебя положил, еще пару раз встретитесь, и все в порядке!

Когда они вернулись к столику, Федор и Хамид беседовали как давние знакомые.

— Ну что? — участливо спросил Петренко.

— Нормально, — Вершикова как ни в чем не бывало села рядом. — Почему не пьете? И у меня пустая рюмка!

— Но... Может быть, вам хватит?

— Ерунда! Давайте выпьем за любовь! Вы верите в любовь, Федя?

— Как сказать... Иногда да, иногда нет.

— В зависимости от настроения? — лукаво засмеялась она. — Или от женщины?

— Даже не знаю, что вам ответить.

Федор растерянно подергал мочку уха.

— А почему мы до сих пор на «вы»? Живо брудершафт! — Вершикова выставила согнутую полукольцом руку со стопкой.

Преодолевая неловкость, Федор выпил через переплетенные руки и замешкался.

— Ну! — Марина ожидающе подняла лицо, и он поцеловал плотно сжатые губы.

«Молодец девка! — подумал Золотов. — Умело работает. По-моему, мальчик уже готов. Или почти готов. Но надо контролировать дальнейший ход событий. Если они вдруг и впрямь надумают пожениться. Тогда плохо. Перемкнутся друг на друга, и все — теряю обоих! Этого допустить нельзя. Ну да ладно, видно будет... Используем старую любовь — солдатика служивого, или еще что-нибудь придумаем. Не впервой...»

Золотов на миг взглянул на себя со стороны. «А ведь я привык вертеть людьми, распоряжаться чужими судьбами. Даже испытываю удовлетворение от этого. И неплохо получается.

А как расценить такую привычку с позиций общепринятой морали? Безусловно, однозначно: значит, я мерзавец, отщепенец и негодяй! Так? Лично я не считаю себя негодяем. Правда, ни один мерзавец не признается в этом. Подсознательный барьер ограничивает пределы самокритики. Можно сказать: «Ах, я недостаточно усидчив!» Или: «Я ленив!» В чем еще не стесняются признаваться? «Грешен — люблю хорошо поесть (выпить, одеться, погулять)!» То есть в мелочах, подразумевая, что в случае необходимости эти недостатки легко преодолеть...

А кто посмеет сказать: «Я глуп, жаден, подл, труслив»? Какая женщина произнесет: «Я развратна»? Даже не произнесет, подумает? Нет таких! Перед собой всегда находится тысяча оправданий, объяснений, уважительных причин и веских аргументов, чтобы задрапировать голую правду, сделать ее более привлекательной и не такой стыдной. А если все-таки это не удается, можно махнуть рукой и не держать ответа перед собой, а окружающим нетрудно «замазать глаза», «запудрить мозги», «заткнуть рты». И все в порядке. Как легко быть чистым, честным и порядочным! Мало кто занимается самокопанием.

Но я же не принадлежу к серой массе! Правда, так думают все — каждому человеку свойственно оценивать себя выше остальных. Но я могу доказать это очень просто: признаться себе в том, в чем рядовой середнячок признаться не способен: да, если исходить из объективных критериев и общепринятых оценок, то иначе как негодяем меня не назовешь! То, что я это понимаю, и возвышает меня над толпой!

Я не всегда был таким, и моя беда, а не вина, что я таким стал. Бытие определяет сознание. Точно! Окружающим пришлось немало постараться, чтобы сделать из меня того, кто я есть. Так что теперь пусть не обижаются».

— Валера, ты что, заснул? — Голос Федора вывел его из задумчивости.

— Да вроде задремал — разморило. По-моему, засиделись мы здесь.

Когда они вышли на улицу, оживление спало — то, что связывало этих четверых людей, осталось в ресторанном зале. Первым откланялся Хамид, потом засобиралась Вершикова, а Федор вызвался ее проводить.

— Счастливо, — улыбнулся им Золотов. — С Федей я не прощаюсь, вечером зайду, поговорить надо.

Он шел в сторону лесополосы, и мягкая рыхлая земля приятно подавалась под ногами. Между молодыми деревцами Золотов лег на траву и, заложив руки за голову, закрыл глаза. Хотелось безмятежности и абсолютного покоя, но мысли о Деле продолжали терзать мозг.

О Деле он начал думать давно.

Достойного места под солнцем добиться не удавалось: крах честолюбивых планов в институте положил начало цепочке аналогичных неудач. Он так и топтался у подножия лестницы, в которой следующими ступеньками были отдельный телефон, отдельный кабинет, несколько телефонов, двойная входная дверь, селекторная связь и длинный приставной стол для совещаний, приемная с симпатичной секретаршей и персональный автомобиль с исполнительным водителем. Все — предел!

Каждый человек имеет свое представление о внешней стороне успеха в жизни. Для Золотова атрибуты высшего преуспевания связывались с водителем, и секретаршей — людьми, обязанными за государственную зарплату обслуживать его персону, заботиться об удобстве, спокойствии, комфорте, избавлять от прозаических житейских забот и ограждать от назойливых посетителей.

Он прекрасно понимал, что не обладает способностями или талантом, позволяющим шагнуть вверх от стола в комнате на четверых и трижды запараллеленного телефона, но это не обескураживало: мало ли посредственныхсереднячков важно перетаскивают геморроидальную задницу с пружинистого автомобильного сиденья в мягкое кресло и обратно!

Главное — обзавестись нужными связями, проникнуть в определенный круг, заручиться поддержкой, и все пойдет как по маслу!

Не получалось!

Одни шарахались от контакта, не подпуская обаятельнейшего и милейшего Валерия Федоровича на пушечный выстрел, видно, чувствовали, сволочи, в нем  н а с т о я щ е е...

Другие были доступнее: охотно ездили на дачу, парились в баньке, жрали на халяву водку, травили анекдоты, но вот беда — чем ближе сходились с услужливым хозяином бесформенные жирняки, чем больше обещали, тем скорее сгорали синим пламенем: Кузьмича сняли с треском, Федотыча посадили, а Исайкин и вовсе помер от инфаркта.

Как рок какой преследовал! А деньги-то нужны: угощенья устраивать в немалые суммы вылетает, а зарплаты иногда и на такси не хватало.

Преодолевая страх, начал вертеться. Кое-какие каналы имелись, потом закупал дефицит и через своих людей сбывал в розницу. Хлопотно и не очень выгодно: со многими приходилось делиться. А потом еще Мэри, дура, залетела, запахло жареным — нет, грубые игры надо кончать.

Пробовал заняться «самолетом»: в пору вступительных экзаменов через посредников находил ловкачей, стремящихся обойти конкурсные барьеры, устраивал небольшой спектакль в вестибюле горисполкома, придирчиво изучал документы, особое внимание аттестату и стажу. Говорил значительно, дескать, попробую, но ничего не обещаю и вперед ничего не прошу, нет-нет, никаких авансов! Если получится, тогда...

Один раз теория вероятностей ему подыграла, и растроганный родитель принес увесистый конверт, но потом пошли неудачи: абитуриенты проваливались, а когда один все-таки поступил, папа «забыл» выполнить свою часть обязательства.

Персональный автомобиль и приветливая секретарша не светили по-прежнему, и постепенно выкристаллизовалась мысль: а на фига? Были бы деньги, проживем не хуже! Но денег нужно много...

Он почти влюбился в Валентину Степановну — администраторшу гостиничного комплекса «Молодежный», с которой жил почти два года. Она была старше на семнадцать лет и весила под девяносто кэгэ, дарила к праздникам дорогие подарки и давала деньги на расходы — сотню-полторы в месяц.

Однажды в люксе «Молодежного», разомлев от особо старого коньяка и цыпленка табака, он предложил ей сойтись по-настоящему.

— Расписаться, что ли? — с непонятной улыбкой спросила Валентина Степановна, расправляя на округлых плечах яркий шелковый халат.

— Ну да, — Золотов тоже улыбнулся и допил очередную рюмку.

— А тебе что, мало? — Она ткнула пальцем в японские часы на столе, туфли под креслом, кожаный пиджак на спинке стула. — Насухо отжать меня хочешь? Не выйдет, миленький!

Валентина Степановна отобрала бутылку и демонстративно вылила остатки коньяка в раковину. Вскоре она дала ему отставку.

«Испугалась», — понял Золотов, но не обиделся. Всяк по-своему думает. Как узнать, что у другого на уме?

Самое смешное, что испугалась она напрасно: предлагая брак, он вовсе не гнался за материальной выгодой, во всяком случае, напрямую не ставил целью прибрать к рукам состояние подруги. Он действительно был очарован. Обилие золотых зубов, драгоценностей, поражающий воображение гардероб — одних дубленок три! — воспринимались Золотовым как физическая красота, у него просто дух захватывало, когда он в мечтах видел шикарную женщину, манекенщицу или кинозвезду, спешащую к нему на свидание.

Если бы грузная, страдающая одышкой и прогрессирующим плоскостопием Валентина Степановна разгадала впечатление, которое она производит на молодого партнера, возможно, их жизни резко бы изменились. Но гостиничный администратор не умела строить иллюзий, напротив, отличалась чрезвычайной практичностью, рационализмом и недоверчивостью.

В памяти Золотова она так и осталась идеалом женщины, правда, вспоминал он ее всегда в одном, зимне-уличном варианте: серые, на низкой танкетке сапоги, серая дубленка с пушистым, закрывающим нижнюю часть лица воротником, отсвечивающие дымчатыми стеклами очки в модной красивой оправе и белая норковая шапка.

Марочникова и Вершикова, как ни пыжились, не шли с ней ни в какое сравнение. Однажды рассказал Галке, пооткровенничал, так она, дура, чуть в глотку не вцепилась... Мол, для тебя главное — золотые коронки на гнилых зубах да деньги... Мало тебе того, что есть? Да ты весь нафарширован бабками!

Золотов довольно улыбнулся, поерзал на прохладной траве, перекатился на бок, устраиваясь поудобней, насколько это возможно на жесткой земле.

Пустить пыль в глаза и создать нужное впечатление он умел! Однажды, сидя без копья, занял у папахена двести рублей, обменял на две коричневые купюры, вложил между ними девяносто восемь листиков журнальной бумаги такого же формата, оклеил выуженной из урны в кассовом зале банка бандеролькой, получилась тугая и внушительная «кукла», ни дать ни взять — пачка «стольников»!

Потом ходил утомленно-озабоченный, пояснял приятелям, мол, крупное дело наклеивается, невзначай перекладывал из кармана в карман толстую коричневую пачку в банковской упаковке, вздыхая: свободных денег нет, развлечься не на что... И встречал полное понимание — в кабаки водили, угощали, развлекали да рассказывали потом друг другу, как Золотов жалуется на бедность с десятью тысячами в кармане, вот, дескать, акула!

А в действительности — ни денег, ни Дела, так, делишки. Но молва свою роль сыграла, когда случай и услужливый посредник свел Золотова с Суреном Шахназаровым, тот многозначительно присвистнул: слыхал, слыхал, ну и осторожный ты парень — слух про тебя идет, да никто не видел! С кем же ты дело имеешь?

Он, дурачок, насмешки не распознал, захлопал крыльями, весь свой апломб в ход пустил. Туманно намекнул про межреспубликанские каналы, продал Шаху одну из четырех имевшихся монет, которые изредка показывал кому-нибудь для подтверждения своего богатства, — дескать, срочно наличные понадобились.

И такими детскими штучками думал матерого волчину обмануть!

Тот прикидывался, будто поверил, а сам забрасывал: «Жду посылку с приисков — песок, самородки, могу взять в долю. Твой пай — пять штук, через месяц вдвое обернется!»

Кто откажется?

А он надувал щеки, морщился: «Курьер сгорел, деньги пропали, сейчас не могу...»

Сурен кивал понимающе. Интеллигентный, деловой человек. Такой же пристойный, как Калерия Эдуардовна, только с ней Золотов беседовал в тесной, пахнущей мылом подсобке, а с Шахом — в шикарном пункте скупки золота ювелирного магазина «Алмаз». И выглядел Шах более импозантно: отливающий синевой белый халат, толстая линза под жгуче-черной бровью, холодновато-корректный тон со сдатчиками, совсем другой с ним, уважаемым Валерием Федоровичем.

«Сгорел? — сочувственно переспрашивал, цокал языком. — Давно? Ай, как неприятно! Далеко отсюда? Жалко курьера... Кто такой, я его не знаю? А шел к кому?»

Доброжелательная заинтересованность обязательна в светской беседе.

Но когда по дороге на дачу Шах свернул с привычной тропинки и повел в лес, будто позагорать у дальнего озера, Золотов вдруг ощутил смутное беспокойство. Вокруг не было привычных магазинных стен, успокаивающе-белого халата, респектабельной, напоминающей монокль линзы, и маячивший впереди Шах, с бесшумной звериной походкой и непонятной, пугающей устремленностью в самую чащу, где не было никакого озера, не походил уже на благочинного дельца — незнакомый человек, в облике которого угадывалось что-то давнее, забытое, неприятное.

Исподволь зародилось предчувствие, что если этот чуть сутуловатый, но сильный и быстрый незнакомец обернется, то и лицо у него будет другим — чужим и страшным. Золотов прогонял глупую мыслишку, но безуспешно, и с каждым шагом она не казалась такой уж глупой.

Идущий впереди молча сел на поваленное дерево у края густо заросшего оврага, знакомым жестом приклеил к нижней губе сигарету, и Золотова будто по сердцу резануло: Ермолай! Угловато-ломаная линия спины и плеч, пренебрежительный наклон головы, манера не глядя кидать сигарету в угол рта.

И овраг показался знакомым, даже как будто рассмотрел под густым кустарником полуистлевшую груду навитых на проржавевшие проволочные каркасы бумажных цветов, траурных лент с размазанными желтыми буквами и грубые листики из зеленого целлулоида.

Когда зловещий незнакомец обернулся, Золотов чуть не вскрикнул, да спазм перехватил горло: конечно, не воскресший Ермолай сидел рядом со своим последним убежищем — Сурен, но другой, страшный, с ермолаевской нехорошей улыбкой и тяжелым пистолетом в нервно прыгающей руке!

Даже сейчас, вспоминая, Золотов ощутил холодок под сердцем, а тогда...

Отнялись руки и ноги, пропала речь, вылетели все мысли из головы, кроме одной: «Не может быть, только не со мной».

— Что же ты, Валера, хочешь деньги иметь и ничего не делать? — укоризненно спросил Сурен. — За чернуху денег не платят! Могут только в яму положить.

Он мотнул головой в сторону оврага, щелкнул пистолетом, поднес сигарету к выскочившему из окошечка затвора язычку пламени, прикурил.

— Раз ты выдаешь себя за того, кем на самом деле не являешься, значит, подослан, — рассудительно продолжал Сурен. — А коль так — разговор короткий, разбираться тут нечего. Об этом ты не подумал?

Золотов машинально, поддавшись утвердительному тону, кивнул, тут же опомнился и лихорадочно затрясся в отрицании.

— Да ты садись, — пригласил Сурен. — Чего такой белый? Никак испугался?

Золотов понял, что убивать его не собираются. Но спокойный тон Шаха не мог обмануть. Не случайно выбрано для разговора это глухое место возле похожего на могилу оврага, не случайно изящный позолоченный «Ронсон» заменен боевым пистолетом, переделанным в зажигалку и ясно дающим понять, что найдется и не переделанный.

Шах хотел, чтобы он прочувствовал, с кем имеет дело.

И он прочувствовал.

— А я все же разобрался, — похвалился Шах. — Для подосланного работаешь ты грубо и неумело, значит, просто глупый, жадный фраер. Не обиделся? — как будто спохватившись, перебил он сам себя. — И правильно. Лучше живому правду неприятную слушать, чем мертвому — красивые похвалы.

Золотов плюхнулся на землю там, где стоял.

— Мечтаешь много денег зашибать, а рисковать не хочешь. Так не бывает! А вот то, что ты адмиральский внук и кое-какие связи имеешь — это хорошо. И внешность представительная... В общем, будешь меня слушать — без «капусты» не останешься!

И правда, подбрасывал по мелочи — от двадцати пяти рублей до полусотни, в основном за один и тот же несложный спектакль: в назначенное время Золотов важно выходил из высоких дверей горисполкома, неторопливо спускался по ступенькам к Сурену, около которого почтительно переминался с ноги на ногу какой-нибудь ходатай, и барственно цедил всегда одно и то же: «Все что можно сделал. Если не случится чего-то чрезвычайного, вопрос будет решен в ближайшее время». И проходил мимо, к нанятой заранее белой или черной «Волге», на которой за счет Шаха уезжал по своим делам.

Один раз пришлось сыграть более ответственную роль: Шах доставал земляку, близкому другу дальнего родственника, новый автомобиль, и достал по своим черным каналам, но «для авторитета» хотел придать сделке видимость законности. Золотов встретился с ними в вестибюле, пожал вялую руку толстяку с усами-стрелочками, как у злодеев в страшных кинофильмах, дал два пальца Сурену, а тот горячо проговорил: «Дорогой, я тебя никогда не просил, сейчас прошу — помоги моему брату! Фондов нет, лимит исчерпан, подпиши у председателя письмо в порядке исключения!»

Толстяк оценивающе разглядывал Золотова и вежливо кивал.

Золотов взял солидное, на фирменном бланке, письмо, аккуратно вложил в папку, с сомнением покачал головой: «Не знаю, все наряды выбраны... Но ради вас постараюсь! Может быть, удастся в счет следующего года...» Вошел в приемную, угостил шоколадкой знакомую секретаршу, поболтал с ней минут десять, пригласил как-нибудь сходить в кино и вышел, доставая на ходу второе письмо, с разрешающей визой и замысловатой подписью.

Толстяк в полном восторге тряс ему руку и что-то спрашивал у Сурена на своем языке, тот снисходительно улыбался: «Ни в коем случае, это от чистого сердца, просто мы с Валерием Федоровичем большие друзья!» А вечером вручил стольник, не пожадничал.

Золотову нравилось разыгрывать такие представления, да и Шах был в восторге от его артистических способностей.

— С тобой фармазонить хорошо, — скалил он крепкие белые зубы. — Например, бриллианты найденные продавать. Знаешь этот прием?

И подробно рассказывал, как работающие в паре мошенники по-крупному обирают доверчивых людей. Золотов неодобрительно качал головой и брезгливо морщился.

— Чего кривишься? Все одинаковы! — раздражался Шах. — Каждый занимается чем может!

Золотов был не согласен: бизнес — это одно, а уголовщина — совсем другое. Когда Шахназаров рассказывал про знакомого дельца Семена Федотовича по прозвищу Полковник, свободно оперирующего суммами, которые ему, Сурену, и не снились, Золотов слушал как зачарованный и искренне располагался к собеседнику. Но когда сквозь пристойный облик деловика проглядывала уголовная физиономия Ермолая, Золотов пугался, вспоминал лес, могильный овраг, пистолет и начинал жалеть, что вообще связался с этим человеком.

Все кончилось неожиданно. Шах встретил его утром возле работы, завел в проходной двор, сунул в «дипломат» небольшой, но тяжелый пакет из перехваченной шпагатом газетной бумаги.

— Пусть у тебя побудет пару дней. Если... — Смуглое лицо отливало серым, голос напряженный. — В общем, пусть пока полежит, как в сберкассе, до востребования... Никому не болтай. Отдашь мне или человеку, которого я пришлю. Да, и еще... — Он пристально посмотрел Золотову в глаза. — Я тебя не предупреждаю, это и так ясно, но за сохранность отвечаешь головой. Понял?

Золотов кивнул.

— А что случилось, Сурен?

— Да, может, и ничего. Предчувствие у меня скверное. Или просто нервы разгулялись. Ну, я пошел!

Предчувствие не обмануло Шаха — в ту же ночь его арестовали.

Когда стал известен приговор, Золотов развернул пакет. Он знал, что в нем, но хотел убедиться, насколько велик капитал, волею судьбы попавший к нему на целых восемь лет. Капитал оказался значительным, и он позволил себе запустить в него руку, позаимствовать на время малую толику. Раз, другой, третий... Азартно поиграл на скачках, погудел с восхищенной его щедростью компанией в лучших ресторанах, где улыбчивые знакомые официантки, не особенно скрываясь, обсчитывали самым наглым образом, но изображали такое внимание и почтение к дорогому гостю, что еще получали щедрые чаевые.

Хотел заполнить выпивкой и закусками погреба баркентины «Кейф», но решил пересчитать казну и обнаружил, что спустил уже много. Пришлось остановиться, задуматься. Ничего страшного, восемь лет — долгий срок, все можно возместить. Но вдруг уже завтра в дверь постучит человек от Шаха? Или, чего доброго, он сам?!

Страх заставил вернуться к мысли о Деле. Он придумал сложную многоходовую комбинацию, которая могла поправить положение, вернуть утраченное и принести немалый доход. Но... Только в том случае, если каждый участник сработает точно, умело, четко.

Началось самое трудное. Упрямо не давался в руки Федя, уходила из-под влияния Марочникова, даже Вершикова время от времени пыталась бунтовать... Чтобы держать их в повиновении, приходилось все время изобретать новые способы, что-то придумывать, постоянно плести интриги. Это раздражало, возбуждало глухую, затаенную злобу...

Прямо над ухом послышалось надрывное жужжание. Золотов открыл глаза. В толстой, геометрически правильной паутине отчаянно билась большая навозная муха. Видать, погналась за запутавшейся здесь же мошкой. Едят мухи мошкару? Впрочем, теперь она сама попадет на обед... Ишь как дергается... Чувствует что-то, соображает... Или просто инстинкт? А где же хозяин?

Паук не спеша спускался из левого верхнего угла сложной ажурной конструкции. Желто-коричневого цвета с белым крестом на жирной спине. Огромный: между кончиками передних и задних лап не меньше трех сантиметров. Мерзость!

Все как в жизни! Муха гонится за мошкой, паук сжирает муху. А есть кто-то еще более сильный и могущественный.

Он подобрал сухую, с палец толщиной ветку и сильно ударил, размозжив крестовика и сорвав паутину. Вот и все.

Он засмеялся над собой. Глупо! Ну а ты, Валерка, кто: мошка, муха или паук? Крутишься, ловчишь, старательно плетешь хитроумную паутину, опутывая тех, кто тебе нужен. Но и сам запутан в еще более крепкой и липкой, дрожишь, прислушиваясь к ее подергиванию, потому что есть пауки крупнее, сильнее и опаснее. А еще есть люди, которые могут разорить паучиные гнезда, разорвать все их сети, а самих посадить в банку и отправить куда-нибудь далеко-далеко на север, где они — и большие, и маленькие, опасные и не очень, будут заниматься непривычным для себя делом: валить лес, пилить дрова, дробить камни.

Черт возьми, те же самые мысли! Вот тебе и расслабился, отдохнул, отвлекся! Но, в общем, день прошел хорошо, одновременно сделано несколько дел. Осталось кое-что подшлифовать.

Золотов отряхнулся и вышел на трассу. Первый же частник притормозил и довез его до города. Нащупав монету, Золотов вошел в кабину телефона-автомата.

— Мэри? Жених уже ушел?

— Он и не заходил. Проводил до подъезда, и все.

«Ну и дурак», — подумал Золотов.

— Не скучаешь?

— Мне не до этого: голова раскалывается! И вообще, ты меня вытащил из постели.

— Дело поправимое. Жди, через пару часиков загляну.

Молчание.

— Слышала?

— Слышала.

Голос бесцветный, без интонаций, обреченный. Ну да плевать.

Федор лежал на кровати в одних трусах, бессмысленно глядя в потолок.

— Опять в меланхолии? Я надеялся, что сумею тебя расшевелить!

— Тошно, Валера. Все равно тошно.

— Так лечись, дурачок! Я же тебе и лекарство нашел. Или не понравилась Маринка?

Федор поднялся.

— Понравилась. Только... Какая-то она чересчур свободная, развязная, что ли.

Вот черт! Такую реакцию надо было учесть.

— Видишь ли, Федя, — печально начал Золотов, — к сожалению, это печать современной молодежи. Мы с тобой такими не были. А сейчас соблазнов много: бары, рестораны, танцульки. Все это налагает определенный отпечаток.

Он прошелся по комнате, озабоченно поглаживая затылок.

— Но у Марины все это внешнее, наносное. Она приехала из деревни, стала приспосабливаться к городской жизни и, боясь в чем-то отстать, чересчур активно копировала окружающих. А окружение — сам понимаешь. Так что она по-своему несчастная — мечется, ищет чего-то, найти не может. Ей бы помочь надо.

Краем глаза Золотов наблюдал за реакцией Федора. У того на лице отразилось сочувствие. Еще подлить маслица.

— Оденься, Федя, пойдем воздухом подышим, а то ты опять закиснешь.

— Верно, — Петренко начал натягивать брюки. — Хорошо, что зашел. Одному совсем тоскливо.

— Да, кстати, — сказал Золотов, когда они вышли из дома. — Ты Марине понравился. Такой мужественный, говорит, самостоятельный, надежный. Ее можно понять: одна в городе, опереться не на кого.

Федор промолчал. Значит, достаточно на эту тему, иначе можно перегнуть палку.

— Когда у тебя рейс?

— Через пять дней уходим. Короткий конец, за месяц обернемся. А потом судно на ремонт станет.

— Ну ничего, хоть по твердой земле походишь. А то все волны, волны кругом. Небось скукотища?

— Да нет. Привык.

— А что ты вообще думаешь дальше делать? В училище поступать, тут я тебе помогу железно, а потом? Зарплату прибавят на полсотни, а остальное все то же: три-шесть месяцев в море, коротенькая передышка и опять. Не успеешь оглянуться — старость подошла. А что ты видел, кроме штормов, штилей да торговых кварталов иностранных портов? Да ничего!

— Прямо-таки и ничего? А что я вижу здесь, если на то пошло?

— Здесь? Посмотри сам!

Они проходили мимо стеклянной стены молодежного кафе. Хлопнули дверцы кофейной «Лады», выпуская двух молоденьких, едва ли достигших совершеннолетия прехорошеньких девушек. Следом с достоинством выбрались усатые молодцы в кожаных пиджаках и, оглаживая своих подруг, повели их к открытой двери, откуда вырывались бурные ритмы. Посередине зала на небольшом возвышении весело прыгали нарядно одетые пары.

— Как видишь, жизнь бьет ключом!

— Да-а-а, — скептически произнес Федор. — Кабаки, машины, девочки... На все это нужны деньги, и немалые!

— Ну уж тебе грех жаловаться!

— Имеешь в виду инвалютный оклад и импортные шмотки? Это, конечно, кое-что, но особенно не разгуляешься!

— Пожалуй. Есть у меня один знакомый, так он завез себе на дачу грузовик шампанского...

Такую байку Шах рассказывал про Полковника, насколько она достоверна, Золотов не знал, но говорил уверенно, как человек вполне осведомленный.

— ...однажды собралась у его веселая компания, шашлычки пожарили, коньячку выпили, все как полагается. А потом хозяин послал четверых ребят в погреб, и они вытаскивают ящиков десять шампанского. Гости в хохот: «Зачем столько?» А они — в дом, выносят ванну, на клумбу ставят... Хлоп, хлоп, хлоп — целый час бутылки откупоривали... Хозяин своей даме — прошу! А та была красавица, избалованная, неприступная, надменная... Но тут не устояла — разделась и бултых! Ну как! Что скажешь?

— Наверное, этот парень большой жулик!

— Да уж не маленький. И все?

— И девка, конечно, шлюха. Порядочная на виду у всех купаться не станет. Даже в шампанском.

Что же, тоже верно.

— Может быть, ты и прав. Но согласись — красиво! Кипение жизни, бурлеск! Будет что вспомнить в старости!

— Это да. Но нам так не жить.

— Почему? Все зависит от тебя!

Петренко засмеялся.

— Даже наш капитан, если будет всю жизнь инвалюту копить, и то так шиковать не сможет!

— Э, Федя, да ты узко мыслишь! Систематическое пересечение границы, разная конъюнктура рынков, перепады цен — да это же золотое дно!

— Контрабанду вертеть, что ли? На это намекаешь?

— А почему бы и нет? Это же не грабеж, не разбой и даже не кража — использование экономических законов!

— Знаю, — презрительно сплюнул Петренко. — Недавно на одном сухогрузе за такие штучки... пересажали.

— Потому что дураки. Если все хорошо продумать, риска практически не будет.

— А ты все хорошо продумал?

Золотов насторожился, почувствовал подвох.

— Чего я буду за тебя думать? У тебя своя голова на плечах. — Он протянул Петренко распечатанную пачку сигарет. — Но на добрый совет всегда можешь рассчитывать. Жизнь-то я знаю получше.

Они закурили.

— Корабль большой?

— Не корабль, а судно, — перебил Федор. — А говоришь — что-то знаешь!

— Какая разница! — удивился Золотов. — Разве это не одно и то же?

— Конечно, нет. Военный корабль, но торговое судно. Каждому видна разница!

«Ах ты умник! — зло подумал Золотов. — Послать бы тебя к чертовой матери!»

А вслух сказал:

— Пусть будет так. Судно большое, ты в рейсе посмотри внимательно, может, и найдешь какое-нибудь укромное местечко. Обязательно найдешь. И подумай на досуге между вахтами, что жизнь человеческая проходит очень быстро.

Они шли по центральной улице — оживленной, нарядной, шумной. С Золотовым многие здоровались, он отвечал — сухим кивком, широкой улыбкой или почтительным полупоклоном, в зависимости от каких-то неведомых посторонним критериев оценки значимости того или иного лица.

Федор по-прежнему был мрачен.

— Да хватит страдать! — Золотов хлопнул его по плечу. — Самое лучшее для тебя — выбросить Зойку из головы! Все равно у вас ничего не получится! И сам ты в этом виноват!

— Это еще почему?

— Потому, что кончается на «у»! Она привыкла к достатку, а что ты ей можешь предложить? Ну привез бельишко, пару платьев, это хорошо, но мало! Надо было ее на море свозить, развлечь как следует, встряхнуть. Тогда другой разговор. Ну да не жалей! Маринка ничем не хуже. Если ты с ней поладишь, живо Зойку забудешь. Только не повторяй прежних ошибок!

Посмотрев в задумчивое лицо Федора, Золотов решил, что на сегодня хватит. Понемножку, исподволь ему можно будет внушить задуманное. Капля камень точит! Но чересчур нажимать не стоит. Пусть он думает, что сам пришел к такому решению, которое будет вложено ему в голову.

— Сколько там времени? А то мои стоят.

Федор ответил.

— Ого! — для убедительности Золотов даже хлопнул себя по лбу. — Совсем забыл, у меня же деловая встреча, опаздываю! Счастливо, Федор, извини!

Он поспешно протянул руку.

— Послушай, — Федор замялся. — Дай телефон Марины.

Вот и чудненько!

— Пожалуйста.

Золотов продиктовал.

— Только сегодня ты ей уже не звони. — Он сдержал ухмылку. — Девочка перепила, устала, плохо ей было, пусть отдыхает. А завтра звякни, она будет рада. Лады?

Федор кивнул.

— Буду хватать машину. Тебя подбросить?

— Да нет, пройдусь...

— Ну погуляй, развейся, может, в кино попадешь. Счастливо!

ВЫПАД ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ

Роль потерпевшего играла борцовская кукла, подвешенная на четырех растяжках к стойкам и перекладине турника. Проволока соединялась с динамометрами, показания которых лягут в основу расчетов экспертов.

Техник-лаборант областной прокуратуры готовил съемочную камеру видеомагнитофона, у раскрытого окна покуривал фотограф. Валек с Петром боролись на матах, я заполнял вводную часть протокола.

Время от времени в дверь заглядывала Варвара Петровна — директор школы — с полушутливым вопросом: «Еще не продырявили инвентарь?»

Если раньше я думал, что она разрешила использовать спортзал для следственного эксперимента с учетом моего скромного вклада в правовое воспитание учащихся, то теперь понял, что не последнюю роль сыграло и обычное женское любопытство.

Внизу громко хлопнула стальная дверь спецавтомобиля.

— Привезли, — фотограф перегнулся через подоконник. — Молодая...

— Всем приготовиться, сейчас начинаем, — объявил я. — Варвара Петровна, если желаете, можете присутствовать. И пригласите еще кого-нибудь из учителей.

Милиционер в портупее и сапогах и коренастая женщина-сержант ввели Вершикову.

— Для чего в школу? Я тут отродясь не была, — бормотала она, непонимающе глядя по сторонам.

Увидев меня, на миг запнулась.

— Здрасьте! Прогулку устроили? Давно выпускать пора!

Жеваный, в пятнах сарафан потерял «фирменный» вид; да и сама Вершикова выглядела не лучше: мятое лицо, растрепанные волосы, тусклые, беспокойные глаза.

Возле манекена остановилась, хмыкнула, передернув плечами, но, заметив висевший рядом кортик, потупилась.

— Проверять будете?

Она зачем-то поднесла руки к глазам, нервно потерла ладони.

— Я же сказала — не помню... Может, так и не выйдет...

Уверенности в голосе не было.

— Попробуем, как получится, — сказал я, после чего объяснил условия и цели эксперимента. Конвоиры недовольно переглянулись и придвинулись поближе.

— Начали!

Обвиняемая стояла в растерянности, неуклюже растопырив неумелые руки.

— Пожалуйста, Вершикова, мы ждем.

Она помедлила еще несколько секунд, потом, решившись, сделала шаг, другой. Сейчас имело значение каждое движение, каждый жест. Едва слышно зашумела камера, щелкнул затвор фотоаппарата. Фотографии и видеозапись помогут запечатлеть то, что может не успеть схватить человеческий глаз: направление удара, угол наклона клинка, траекторию его движения.

Но до удара не дошло, что-то не получалось. Вершикова тяжело дышала, и чем дольше она возилась с кортиком, тем очевиднее становилось: она не знает, что клинок заперт в ножнах и освободить его можно, только нажав кнопку замка, маленькую незаметную кнопочку, о существовании которой она не подозревает.

Понимая, что беспомощная возня фиксируется бесстрастной пленкой и ложь предыдущих показаний становится до неприличия наглядной, она все сильнее дергала неподдающуюся рукоятку и наконец, оборвав тесемку, на которой висел кортик, бросила оружие под ноги.

— Поясните свои действия! — сказал я для записи.

Закусив губу, Вершикова молчала. Оператор крупным планом снимал лицо — сосредоточенное, отражающее мучительные размышления.

— Хватит! — Она закрыла лицо растопыренной ладонью. — Скажите, чтоб перестал.

Последние слова она выкрикнула фальцетом.

Вершикову отвели в кабинет директора. Милиционер стал под окном, женщина-сержант заняла пост в коридоре возле двери. Мы остались наедине.

— Эксперимент показал, что вы не умеете даже вытащить кортик из ножен, — я говорил размеренно и спокойно. — Как это увязывается с вашими показаниями?

У нее дернулось веко.

— Да-а-а, не в цвет. А я-то старалась — в петлю влезла и своей рукой затягивала. — Она скверно выругалась. — Значит, есть справедливость. Пусть сам сидит десять лет! И так всю жизнь испортил, веревки вил, что хотел, то и заставлял! На десять лет тоже бы, дуру, устроил, да, видно, не судьба...

Она засмеялась. Это был нехороший, зловещий, с надрывом смех — предвестник близкой истерики.

— Давайте по существу! — намеренно резко оборвал я ее. — Что произошло на даче?

Она опомнилась.

— Что там было — не знаю, потому что с Галкой наверх пошла. Они вдвоем долго сидели, потом вроде шум. И вдруг Золото влетает в спальню, глаза вытаращил, челюсть отвисла, слюни бегут: «Скорей, — говорит, — Федька на нож напоролся». А потом запел: «Если на меня подумают — карьере конец, тогда и вам с Куколкой худо придется, скажи так и так, тебе ничего не будет, дадут три года условно, в крайнем случае посидишь недельку, я лучшего адвоката возьму, и вытащим тебя под расписку...» Пугал, золотые горы сулил. Я и согласилась: мало дерьма хлебала, что ли? Разом больше, разом меньше. Да слишком большая ложка выходит — пусть сам жрет!

Закончив допрос, я оформил необходимые документы, Вершикову увезли. На улице дожидались истомившиеся практиканты, открывшие наконец для себя новый поворот дела и выработавшие «верную» версию.

— Значит, так, — азартно говорил Валек, забегая вперед и заглядывая мне в лицо. — Надо проверить все окружение Золотова, найти среди его друзей физически сильного человека и начать его отработку. Где был в тот вечер и прочее. Сейчас ясно, что на даче находился пятый, тот, кто способен нанести сильнейший удар!

— Точно, — значительно кивнул Петр. — Классическая детективная схема — убийство в численно ограниченной компании очень часто разрешается именно так — кроме известных лиц, в месте совершения преступления находился еще один. Он и оказывается убийцей!

— Думаете, надо искать новых подозреваемых? — рассеянно спросил я, думая о другом.

— Конечно, — кивнул Валек, а Петр помедлил и задал встречный вопрос:

— А вы как считаете?

— Полагаю, что вам пора по домам. А я зайду еще в одно место.

«Одним местом» был городской Дом физической культуры. Стенд спортивной славы напротив входа открывался фотографией легендарного Рогова. Его еще называли экс-чемпионом, но сам он уже считал себя бывшим. Огромная разница! И хотя для массы болельщиков, поклонников и поклонниц, многочисленных друзей-приятелей все выглядит вполне благополучно, в нашем профессиональном кругу известно про две пьяные драки, означающие, что он поставил на себе крест. И нетрудно предугадать развязку, как моряку определить судьбу ходко идущего судна с не замеченной никем пробоиной в трюме.

В углу большого, с колоннами, вестибюля, закрывая спиной застекленную доску, на которой висели разнокалиберные ключи, сидел пожилой вахтер с могучей шеей борца.

— Григорьева? — переспросил он. — Поднимитесь в пятый зал, у него как раз тренировка.

В зале пахло пылью и разгоряченными телами. Спортсменов было немного, человек десять, они усердно гнули друг друга, приседали с небольшой штангой, «качали» пресс. За всем этим наблюдал сухощавый подтянутый человек средних лет, в потертом красно-синем трико. Он оглянулся, когда я появился в дверях, потом посмотрел еще раз, уже внимательнее, и, убедившись, что случайный посетитель не собирается уходить, медленно подошел.

— Что вы хотели?

Лицо загорелое, волевое, целеустремленный взгляд, белые полоски морщин на скошенном лбу.

— Вы Григорьев?

Человек кивнул, спокойно заглянул в мое удостоверение, жестом пригласил в зал и указал на длинную низкую деревянную скамью, стоящую у стены.

— Одну секунду, — Григорьев отошел к спортсменам и что-то сказал. Они начали высоко подпрыгивать на месте, подтягивая колени к груди. Тренер вернулся и сел рядом.

— Итак, чем обязан интересу со стороны следственных органов?

— Когда-то у вас тренировался Валерий Золотов. Хотелось бы знать, что вы можете о нем сказать.

Григорьев не выразил удивления.

— Парень был перспективный. Из него мог толк выйти. Во всяком случае, сейчас уже наверняка стал бы мастером.

— Почему же не стал?

Он зачем-то потрогал шнурки «ботосов».

— Много причин. Склонность к полноте, надо стараться форму держать: тренировки, диета, парная... Чуть ослабил режим — три-четыре килограмма и набежали. А он регулярности не признавал.

Тренер вновь отлучился, отдал распоряжение, несколько человек продолжали общефизическую подготовку, а четверо облачились в костюмы для фехтования и стали в позиции.

— Давайте пока сами, без меня.

Лязгнули клинки.

— Интереса настоящего у него к спорту не было, — продолжал Григорьев. — Толкаешь в шею — занимается. Перестал — бросил. Это любительство, чтобы жиром не заплывать, и только. Настоящих результатов так не достигнешь.

Зал был старый, с потрескавшимися стенами и давно не беленным потолком, стекла в окнах тусклые, почти не пропускающие света, поэтому лампочки горели даже днем. Фехтовальщики теснили друг друга, наступали и отступали, обменивались ударами, плели блестящими иглами тонкое кружево атак и защит. Мне зрелище нравилось, Григорьеву — нет.

— Саша, это не работа. У тебя нет резкости! Выпад делается синхронно, всем телом! Иди к зеркалу. Витя и Гриша по очереди работают с Сергеем. — Он повернулся ко мне. — Я ему много раз говорил — хочешь добиться чего-нибудь, старайся изо всех сил. Он всегда соглашался, не спорил. Но сосредоточиться не умел. Стрелять любил, фехтовать. А плаванье или бег — не по нем. Да потом еще одна история получилась.

Григорьев подошел к Саше, который, стоя перед зеркалом, резко припадал на согнутую в колене ногу, одновременно выбрасывая вперед руку со шпагой.

— Корпус ровный, рука — перпендикулярно оси туловища, вот так, видишь? И — раз! Как стрела из тетивы! Чтобы пробить любую защиту!

— Какая история?

— Отборочные соревнования. Два кандидата в сборную области — Золотов и Марцев. Идут голова в голову, вдруг по стрельбе Марцев почти все пули пустил «в молоко». Говорит: пистолет разлажен. А накануне Золотов оставался в тире позже всех и имел доступ к оружию. Я, конечно, ничего сказать не могу, но ребята решили — его рук дело.

— Почему? Какие основания для таких подозрений? — перебил я.

Тренер замялся.

— Понимаете, было в нем нечто неприятное. Вот смотрит, а впечатление, будто думает про тебя что-то нехорошее. Ребята его не любили, старались держаться подальше. Может, поэтому? А оснований, в общем-то, никаких.

— Ясно. А что потом?

— Да ничего. Обиделся и ушел из команды. Иногда встречались в городе. «Как дела?» — «Нормально». В последнее время важный стал. Он что, в горисполкоме работает?

— Около него. — Я встал. — Спасибо за информацию. Не буду больше отвлекать.

— Не думаю, чтобы я вам здорово помог, — улыбнулся Григорьев. — Вы же его не тренировать собираетесь. Но что знал — рассказал.

По дороге домой анализировал собранные данные, пробовал их на прочность и пришел к выводу, что работа подходит к концу. Не хватало лишь нескольких деталей, последних штрихов, которые превратят версию «Инсценировка» в безупречно логичную конструкцию обвинения.

Додумать мысль не сумел — разболелась голова, ныло под ложечкой, как всегда, когда оставался без обеда. Печальный опыт старших коллег подтверждал мнение врачей о губительности для желудка нерегулярного питания и нервных перегрузок: язва во все времена была профессиональной болезнью следователей.

Завернул в молочный за кефиром, двадцать минут протолкался в раздраженной очереди и окончательно потерял охоту размышлять о деле.

После ужина лежал на тахте, читал газеты, журнал и разговаривал с Асей, точнее, говорила она, а я вставлял реплики и междометия, имитирующие диалог. Спать лег рано, с ощущением, что среди ночи раздастся телефонный звонок, «выдергивающий» на происшествие. К счастью, оно не оправдалось.

Утром я чувствовал себя значительно лучше, даже сделал некоторое подобие гимнастики и, следуя устоявшемуся стереотипу, выпил «для бодрости» чашку кофе, хотя никогда не ощущал его бодрящего действия.

На работу шел не спеша, стараясь дышать «по-научному»: на четыре шага — вдох через нос, на три — выдох через рот. Возле юридической консультации, дожидаясь открытия, толпились родственники арестованных, обвиняемых, ожидающие суда под подпиской о невыезде. Все они крепко надеялись на адвокатов, обсуждали способности каждого, пересказывали байки о блестяще выигранных делах, жаловались друг другу на несправедливость следствия или превратность судьбы. То и дело слышалась фамилия Пшеничкина. Нескольких человек я знал, но поздоровался только один, остальные отворачивались и замолкали.

Когда я отпирал кабинет, зазвонил телефон. Без четверти девять, кому так не терпится?

Не терпелось Крылову.

— Отоспался? У меня был соблазн вытащить тебя из постели на рассвете. Скажи спасибо, что сдержался!

Я в очередной раз подивился верности предчувствия.

— Ну, выкладывай.

— Твой подопечный у нас. Давай быстро в отдел!

В райотделе шла обычная утренняя суета: дежурный передавал смену, собирались на развод милиционеры патрульного взвода, готовились к отправке в суд покаянно-похмельные хулиганы. Звякали ведра, разило гуталином и карболкой.

По широким каменным ступеням с вытоптанными в середине полукруглыми углублениями я поднялся на второй этаж старого здания, свернул в аппендиксом прилегающий к основному коридору тупичок уголовного розыска, без стука толкнул дверь, за которой слышалось знакомое жужжание.

Крылов брился, неустойчиво пристроив на двух спичечных коробках круглое дамское зеркальце.

— Вчера вечером он поехал на дачу, — как бы продолжая только что прерванную мысль, встретил меня Александр. — И заночевал. И нам пришлось... Холодно, доложу тебе, в лесочке, и сыро!

Он выключил бритву, привычно сунул в ящик стола, вытряхнул на ладонь и вбил в щеки несколько капель дешевого одеколона с резким цветочным запахом, поморщился.

— Черт, никак не соберусь принести приличный лосьон!

И без всякого перехода продолжил:

— На рассвете вышел, и не на станцию, а в лес, у него там тайник в дупле, только собрался закладку делать, тут мы его и взяли!

— А что прятал?

Саша озабоченно провел рукой по щекам.

— Интересную штуку.

Крылов не торопясь отпер сейф, вытащил газетный сверток, медленно развернул. В руках у него оказался зеленый мешочек из плотной, энергозащитной ткани с застежками, крючками и тесемочками, точно такой же, как изъятый в квартире Петренко, только туго набитый.

— Ознакомься! — Зеленая колбаска тяжело шлепнулась на стол.

Я распустил «молнию» и извлек из скользкого нутра три прозрачных целлофановых пакета, сквозь которые хорошо просматривалось содержимое: свернутые в трубку иностранные банкноты, золотые монеты, тусклое приисковое золото — песок и самородки.

— Тысяч на сорок?

— Пожалуй, — кивнул Крылов и зевнул. — Вот мой рапорт, вот протокол изъятия, вот объяснение Золотова.

Рядом с золотом и валютой легли исписанные неровным почерком листы грубой, почти как оберточная, бумаги.

— А я пошел спать.

— Как он все объясняет? — спросил я, не прикасаясь к материалам.

— Как обычно: беззаконие, провокация, подкинули.

Крылов слегка улыбнулся.

— Поначалу трепыхался, сила в нем есть, хотя с виду не скажешь. Потом скандалил, телефон требовал, грозился всех с работы поснимать. Скукотища.

Он снова зевнул.

— Ну, я пошел.

— А кто будет со мной работать?

Александр задумался.

— Волошин после суток. Полугаров сидел со мной в засаде, от Трифонова толку мало, Гусаров на учебе...

Он махнул рукой.

— А что делать? До обеда я продержусь...

Я объяснил.

— За два часа справишься.

Крылов вздохнул.

— Считай — уговорил. Деваться-то некуда.


Вернувшись к себе, я оформил постановление о производстве обыска, зашел к прокурору, доложил обстановку.

— Вот видите, что получается, — нравоучительно проговорил шеф. — Простое на первый взгляд дело оказалось разветвленным и запутанным. — Он размашисто расписался, подышал на плоскую печать со складной ручкой-петелькой. — Потому они и хотели вас скомпрометировать, вывести из игры. Так?

— Так, — я кивнул.

— Значит, надо быть осмотрительным, проявлять бдительность, избегать двусмысленных ситуаций. — Белов оттиснул печать на своей подписи, протянул постановление. — Делайте выводы, Юрий Владимирович!

И когда я уже шел к двери, сказал:

— Будьте внимательны, у валютчиков бывают довольно хитроумные тайники!

Этому меня учили еще на третьем курсе университета, но шеф искренне верил, что дал чрезвычайно ценный совет.

На обыск я взял практикантов. Золотовы жили в центре — десять минут ходьбы от прокуратуры. Крылов скрупулезно выполнял задание — когда мы подошли к добротному пятиэтажному зданию, нас уже ждал участковый — молодой младший лейтенант в неловко сидящей форме.

На третьем этаже я позвонил в пятьдесят вторую квартиру.

Открыл Золотов-старший. Узнав о цели нашего прихода, он страшно возмутился и бушевал минут десять, крича, что нет закона, по которому можно измываться над людьми, если у них в доме произошел несчастный случай. Он угрожал самыми ужасными карами, называл фамилии ответственных должностных лиц, предрекал мне скороеувольнение с работы и привлечение к ответственности за злоупотребление властью.

Слушая гневный монолог, я подумал, что звонить от имени Чугунцова вполне мог сам глава семейства, все необходимые для этого качества у него имеются.

— Жаловаться вы имеете право, куда сочтете нужным, — прервал я его, улучив момент. — Я несу полную ответственность за свои действия. Так же, как и вы за свои. А теперь ознакомьтесь с постановлением и распишитесь.

Мать Золотова — серая, невзрачная женщина — испуганно наблюдала за происходящим, но в разговор не вмешивалась: в семье она не имела права голоса.

Валерий Федорович занимал отдельную комнату. На ковре над кроватью висела фехтовальная маска, под ней, наперекрест — рапира и шпага. Много фотографий хозяина, в основном портреты, глаза картинно прищурены, обязательно присутствует сигарета. Несколько безвкусных ваз отражали представление Золотова о прекрасном.

Обыск продолжался несколько часов. Почти ничего интересного, кроме нескольких обрезков плотной зеленой ткани, обнаруженной в шкафу за рядами книг. Участковый заметно удивился, когда я включил их в протокол, а Золотов презрительно скривился: «Она же по рублю за метр, тут всего-то копеек на пять! При всем желании дело не раздуете!»

В письменном столе полнейший беспорядок, уйма всяких бумаг, навалом — альбомов с фотографиями.

— Валера любит фотографироваться, — тихо пояснила мать, когда я перелистывал толстые картонные страницы. — Одно время вообще только этим и занимался.

На всех снимках красовался вальяжный и значительный Валерий Федорович в окружении легкомысленного вида девиц или преданных сотоварищей. Разнообразия он, похоже, не признавал.

Между альбомами затесалась общая тетрадь в зеленом переплете. Я раскрыл первые страницы.

«20 февраля на большой перемене Большаков сказал, что Алехина дура. Слышали Минеева и Дозорцева».

Что это такое? Я бегло просмотрел все девяносто шесть листов.

«Громов курил в туалете... На вечере Зайцева и Китаев заперлись в пустом классе и целовались... Фаина целый урок просидела в спортзале с физруком, домой пошли вместе... Ермолай рассказывал, что в шестьдесят втором украл кольцо из комиссионки на Ворошиловском... Вершикова получала товар у Нюськи, продавала в «Комфорте», часть через Марочникову сдавала в «Фиалке»... Шах говорил про Семена Федотовича, кличка Полковник, который миллионами ворочает...»

Сплетни, слухи, обрывки подслушанных разговоров записаны аккуратным почерком, разными чернилами, очевидно в соответствии с какой-то системой классификации. На последних страницах в основном мелькают фамилии Вершиковой и Марочниковой.

— Пиши, — сказал я ведущему протокол Петру. — Тетрадь в зеленой обложке девяностошестилистовая, на первой странице фраза «5 сентября Воронов прогулял химию, ходил в кино на «Великолепную семерку», последняя запись: «После Нового года Шах показывал Вершиковой камни, в скобках — бриллианты, вопросительный знак, она, дура, не определила — какие и на какую сумму. Где они сейчас?»

Золотов-старший никак не комментировал находку, глянув на его застывшее напряженное лицо, я не стал класть тетрадь на стол, а дал держать участковому.

В нижнем ящике секретера под ворохом всякого хлама лежал плоский, завернутый в ватман пакет. Когда я его развернул, с глянцевых листов ударили в глаза розовые груди, колени, ягодицы... Те самые журналы, о которых говорил Золотов. Рядом — красная пачка из-под фотобумаги. Ну-ка, посмотрим...

Вот сволочь! Я бросил пачку обратно. Еще один из многочисленных крючков, которыми он держал своих подруг. Веселая вечеринка, «заморская» выпивка, «финская» банька, оргии на манер древнего Рима плюс увлечение фотографией и скрытая камера.

— Что там? — полюбопытствовал участковый.

— Фотографии в пачке, опечатанные на месте обыска печатью следователя и скрепленные подписями понятых, — продиктовал я Петру, заклеивая пакет и опечатывая бумажную бандерольку. — Распишитесь вот здесь.

— Делать нечего, вот и забирают все подряд, — снова подал голос Золотов-старший. — Ничего, сейчас я сяду и напишу везде, куда надо.

Он брюзжал до тех пор, пока из шифоньера в гостиной я не извлек толстую амбарную книгу, прошитую, с тщательно пронумерованными страницами.

«Мамонов вернулся из командировки семнадцатого, а на работу вышел двадцатого, билет выпросил на вокзале... Черноплавский выписал материальную помощь Ивашиной, деньги она отдала ему на угощение комиссии из министерства... После субботника Черноплавский с Мамоновым заперлись в кабинете, вышли навеселе, за углом к ним в машину села Ивашина...»

Опять досье для доносов! В отличие от сына Золотов-старший не разбрасывался: выдернутые из жизни факты и фактики выстраивались целенаправленно и били в одну точку. Ну и семейка!

— На каком основании забираете мои документы? — сипло выдавил Золотов-старший. — Это записи о непорядках в нашем учреждении, перечень злоупотреблений некоторых должностных лиц. Разве советский человек должен мириться с подобными явлениями? Или вы не одобряете гражданской активности простых тружеников?

— Активность мы одобряем и очень приветствуем, — я качнул на ладони увесистый гроссбух. — А потому тщательно изучим ваши записи и примем нужные меры.

Я сложил в портфель изъятые вещи, взял изготовленный Петром под диктовку протокол.

— А если оснований для вмешательства прокуратуры не окажется, направим ваш труд в коллектив...

У Золотова обмякло лицо, и он безвольно опустился на стул.

— Потому что накопление недостатков вовсе не признак гражданской активности. Их надо выносить на обсуждение общественности, давать оценку и устранять. Так?

Я поймал себя на мысли, что перенял нравоучительные интонации прокурора.

Золотов ничего не ответил. Подписывать протокол он не стал, по моей просьбе это сделала супруга, покосившись предварительно на главу семьи и не получив явно выраженного запрета.

В гулком опрятном подъезде молчавший до сих пор участковый обрел дар речи:

— Ну и динозавр на моей территории живет! Я сюда и не заходил никогда — профессорский дом, ни жалоб, ни заявлений. Да и боязно как-то ученых беспокоить... — Он смущенно улыбнулся и, очевидно, чтобы скрыть смущение, спросил: — Этот на ученого не похож... Небось сынок? — И ответил сам себе: — Наверняка! Такие всю жизнь в детках ходят, папашиным авторитетом живут... Надо записать: Золотов, квартира пятьдесят два. — Он полез было в планшетку, но тут же одумался. — Какой толк — не пьяница, не скандалист. А сутяжниками и кляузниками милиция не занимается.

Мы прошли по зеленому двору, искореженному свежевырытой траншеей, через высокую арку вышли на оживленную улицу.

Справа, у булочной, стоял мощный зеленый «Урал» с коляской.

— Могу подбросить до отдела, — предложил участковый.

Как раз кстати. Дав практикантам задание изучить изъятые «досье» и выбрать факты, представляющие интерес для следствия, я первый раз в жизни прокатился по центральной улице города в коляске милицейского мотоцикла.

В райотделе царило дневное затишье, особенно ощущаемое в дежурной части. На стуле у входа сидел один-единственный человек — ресторанный спутник Золотова.

— Добрый день, Эдик!

Он поднял голову.

— Так это вы на меня опера натравили? А чего я такого сделал?

— Пойдем, поговорим, — я пригласил его в комнату для допросов — крохотный, с голыми стенами и зарешеченным матовым окном кабинетик: стол, два стула и телефон.

— Для начала познакомимся, а потом вы расскажете о себе, — я представился.

— Гришаков, — буркнул Эдик.

Из путаного и туманного рассказа, который приходилось многократно уточнять, можно было понять, что Гришаков всю жизнь работал в торговле, выдвинулся до замдиректора магазина, тут Золотов не соврал, но потом пал жертвой интриг, уволился и последние полгода «временно не работает», существуя на скромные сбережения и добиваясь восстановления справедливости.

— Вы знаете, где ваш друг Золотов? — мягко поинтересовался я.

Гришаков напряженно улыбнулся.

— Не знаю. И почему сразу «друг»? Мало ли у меня знакомых?

— Он здесь, рядом, — я постучал ручкой по стене. — В комнате для задержанных.

— А я при чем? Чего ко мне пристали? — почти выкрикнул Эдик.

— Потому что вы могли оказаться на его месте.

— За что? Объясните, что я сделал!

Нервы у него были не в порядке. Судя по красным прожилкам на носу, темным мешкам под глазами и дрожащим пальцам, причиной тому являлось запойное пьянство.

— В ресторане я вас не узнал, — не обращая внимания на истерические вопросы, продолжал я. — Хотя и тогда голос показался знакомым.

— А вы чего, меня раньше видели или слышали?

— И видел, и слышал. На даче. По телефону с вами говорил, потом в окно смотрел, как идете со станции. Но так и не дождался. Куда делись-то? Мы и вокруг все осмотрели.

— Хочу иду, хочу не иду, — растерянно буркнул он.

— Кстати, та вещь, за которой вас посылали, и послужила основанием к задержанию Золотова.

Гришаков дернулся на стуле.

— Не знаю, что за вещь! Мое дело маленькое — Золотов сказал: вынь нижний ящик стола, за ним зеленый пакет колбаской, принесешь — получишь червонец... И все! Не в чужой дом лезть. Он сказал, все проверит, дождется звонка, потом уйдет. Вот гад! А сам следователя на телефон посадил.

Да, мой визит на дачу основательно спутал карты Золотову.

— К чему такие предосторожности, звонки, проверки? Почему сам Золотов не вынес из собственного дома свою вещь?

Растопыренной пятерней Гришаков провел по волосам.

— Ясно, почему, раз его за это посадили! Только тогда я этого не знал, так бы и залетел! — Он зло скрипнул зубами. — Любит чужими руками... Ему мы все «негры», мальчики на побегушках. Пусть за свое сам сидит!

— Петренко тоже был мальчиком на побегушках? — стараясь сохранить безразличность тона, спросил я.

— А то! Золото старался дружбу с иностранцами завести: туда — металл, оттуда — шмотки, аппаратуру, валюту. Перевозчик понадобился, вот и стал морячка приручать. — Гришаков осекся. — Только это не для протокола, все равно не подпишу.

— Ваше право. Но подписать обязательство о трудоустройстве придется. И в ближайшее время приступить к работе. Иначе будем привлекать за тунеядство. Ясно?

— Да уж тут за вами не заржавеет.

Бывший торговый работник уныло уткнулся взглядом в выщербленный пол.

Когда он ушел, я вызвал Золотова.

— Это произвол и беззаконие! — начал с порога «адмиральский внук». — Знаете, что с вами будет? Я требую дать мне телефон!

— Вообще-то задержанным звонить не положено. Но раз вы так настаиваете...

Я развернул к нему телефонный аппарат.

Золотов сорвал трубку, но это была стремительность инерции — вторая рука зависла в воздухе, потом медленно, будто преодолевая сопротивление, опустилась на диск. Охватившая его неуверенность чувствовалась даже в подрагивании набиравшего номер толстого, с обгрызенным ногтем, пальца.

— Сергей Степанович? Золотов...

Тон у него был искательно-напряженный, и лицо под взглядом невидимого собеседника приняло откровенно подобострастное выражение.

— Да вот так и пропал. Неприятности у меня. Травят, преследуют. И насчет несчастного случая, и другое. Знаете же, какие есть ретивые работнички в наших славных органах...

Напряженность в голосе исчезала, он выпрямился, перевел дух и заговорил совсем свободно.

— Конечно, надо разобраться. До чего дошло — провокацию устроили. Самую настоящую провокацию! Золото подбросили, валюту. Да от них и говорю. А как же, — он победоносно глянул в мою сторону. — Следователь Зайцев сидит напротив. Алло, алло!

Он нервно ударил по рычагу, спешно набрал номер.

— Сергей Степанович! Разъе... Алло!

— Попробуйте еще раз, — предложил я. — Может, что-то с линией?

Но в выпуклых глазах подследственного проступило понимание.

— Трубку бросает, не хочет говорить, — упавшим голосом пояснил он сам себе.

— Может, кому другому позвоните?

— Все одинаковы! — зло выдавил Золотов. — Каждый держится за кресло и трясется за свою шкуру!

Он обессиленно откинулся на спинку стула, закрыл глаза, просидел так около минуты.

— Что за беззаконие? Почему меня арестовали? Где санкция прокурора?

— Санкция будет, — заверил я. — А пока вы задержаны по подозрению в совершении нескольких преступлений. В частности — незаконных валютных операциях, об остальных поговорим позднее. Расскажите, откуда золотые монеты, валюта, как вы собирались их использовать?

Золотов скривил губы.

— У меня золотого — только фамилия. А если бы и были монеты, использовал бы их очень просто: вставил зубы и закатился с хорошей девочкой в круиз по Дунаю, а на валюту развлекался в баре.

— А изъятые ценности?

— Подумаешь! Да ваш дружок и подкинул. Он шустрый, этот опер. Теперь понятно, зачем вы ему меня в ресторане показывали!

Мне стало смешно.

— Там тысяч на пятьдесят добра. Кто и где может раздобыть такую сумму для вашей компрометации? Прикиньте сами!

— Не знаю, как вы свои делишки обделываете, — огрызнулся он. — И знать не хочу! На вопросы больше не отвечаю, требую прокурора. Все!

— Что же, дело хозяйское. — Я заполнил протокол задержания, собрал бумаги и встал. — Мы вернемся к этому разговору. Подумайте, как вести себя, чтобы не выглядеть смешным.


Из райотдела я зашел домой пообедать, затем вернулся в прокуратуру, доложил Белову результаты работы.

— Развели аферистов, — недовольно бурчал прокурор, будто именно я занимался столь неблаговидным делом. — Маскируются под порядочных, вводят в заблуждение честных людей! Мне уже звонили некоторые товарищи, к которым этот проходимец втерся в доверие. Вы должны критически подходить к его показаниям, — шеф многозначительно постучал по столу ребром металлической линейки. — Он может умышленно опорочить тех, кого обманул...

— Сами обманывались! Небось на даче гулеванили, в баньке парились, а теперь в кусты?

Белов нахмурился.

— У него же на лбу не написано, что он прохвост!

— А по-моему, как раз написано, и крупными буквами. Для тех, кто хочет прочесть.

Мы с шефом опять не сошлись во мнениях. В последнее время это случалось все чаще. Пожалуй, у меня два пути: стать внутренним оппозиционером, как Лагин, или уходить. В другой район, в городскую, а может, вернуться к мысли об аспирантуре?

В моем кабинете Лагин беседовал с практикантами. На коленях у него лежала знакомая книжка в яркой обложке.

— ...не советчик, прочел, чтоб дежурство скоротать. И вообще не люблю фантастику.

— Да при чем здесь фантастика? — горячился Валек. — Это форма, а суть вполне реальна!

— Глупости. Выдумка — она выдумка и есть, — изрек Петр.

Валек повернулся ко мне.

— Давайте спросим Юрия Владимировича, он тоже читал.

— О чем спор?

— О псевдосах, — буднично, будто разговоры о кошмарных обитателях вымышленной планеты велись в прокуратуре каждый день, ответил Лагин. — Валя считает, что наши подследственные и есть псевдосы.

— Не все, — уточнил Валек. — Хулиганы, грабители, блатата всякая не в счет — их за версту видно, с ними все ясно. А вот замаскированная сволочь, чистенькие оборотни — куда опасней! Не только обворовывает нас — души высасывает, уродует людей, калечит...

— Преувеличиваешь, — снисходительно отмахнулся Петр. Лагин слушал внимательно, я видел, что Валек его заинтересовал.

— Скорей преуменьшаю! Сколько пацанов завидует барменам, кладовщикам, закройщикам! Не летчиками мечтают стать, не космонавтами, там учиться долго надо, математику проклятую осиливать, мозги напрягать и вообще — риск, перегрузки... А здесь — раз, и в дамках!

— Хочешь сказать, что раньше кумиром был летчик-испытатель, а теперь — жирный торгаш в красной «Ладе»? — хитро прищурился Лагин.

— Именно так! А что, не правда?

— Но не для всех же, — Петр говорил как умудренный родитель с глупым несмышленышем.

— Даже если для одного! Значит, его и высосал псевдос! Про что книжка? Космические приключения? Черта с два! Рыжее солнце, бластеры, блокирующие спутники — это антураж, условность. Главное — псевдосы среди людей! И неважно где — на далекой планете или на Земле. Если хотите, Леда и есть Земля!

— Ну ты загнул! — Петр засмеялся.

— Может, и так, — серьезно сказал Лагин. — У меня было дело: научный руководитель довел аспиранта до самоубийства, присвоил идеи, женился на его невесте.

— Сколько ему дали? — перестал веселиться Петр.

— Наказание неотвратимо? Только никакого преступления я не доказал, слишком тонкие материи пришлось хватать грубыми юридическими щипцами. Получил он выговор «за неэтичное поведение», через пару лет защитил докторскую, развелся, опять женился.

Потом был в центре институтской склоки — группа на группу, анонимки, комиссии. Студентки жаловались: «неэтично» ведет себя профессор: достает, домогается.

— И чем кончилось? — не утерпел Валек.

— Проводили с почетом на заслуженный отдых, — Лагин качнул пышной седой шевелюрой.

— Вот, пожалуйста! — приглушил вырвавшееся ругательство Валек. — Про то я и толкую! Получается, псевдосы неуязвимы? Эта, например, семейка, — он ткнул в лежащие рядом зеленую тетрадь и амбарную книгу. — Копили материал для доносов на знакомых, может, пописывали втихую анонимки, младший следователя грязью облил, а с виду — обычные люди. Что мы можем сделать таким? Попробуй их разгадай.

— Элементарно, — пренебрежительно хмыкнул Лагин. — Птицу видно по полету!

— Чего ж ваш профессор остался безнаказанным? — съехидничал Валек.

— Это другой вопрос! — Лагин резко наклонился вперед. — Я спросил у декана: почему не дадите принципиальной оценки? А он мнется: раз следствием вина не доказана... Мы-то что можем сделать? Да отторгнуть негодяя, не общаться с ним, руки не подавать — испокон веку известно, как обходиться с проходимцами! Он взгляд отводит: сейчас так не принято...

Не штука — отличить, нужно желание — отличать! А оно, вишь, «не принято»! Вот и жируют расхитители в открытую, никто не спрашивает: на какие деньги, подлец ты этакий? Ждут. Когда арестуем, конфискуем, осудим — тогда прозреют!

— Ну а как распознать тех же Золотовых и им подобных? — настаивал на своем Валек. — Тысячными тратами не выделяются, смердят потихоньку...

— Вот по запаху и распознавай, — поддержал я Лагина, давая ему время успокоиться. Сердчишко у Юрия Львовича барахлило, и нервничать лишний раз ему совершенно ни к чему.

— Манеры, речь, запросы, интеллект, круг общения... Десять минут с человеком поговори — и он весь как на ладони. Поэтому и сбиваются в стаи. И выкобениваются друг перед другом: я книжку достал про интриги французского двора, а я попал на закрытый просмотр, а я с писателями на охоту ходил... Вот, мол, какие мы умные да способные, а что аттестат в тройках да в каждом слове ошибку делаем — ерунда, с оценок не пить, не есть, не развлекаться, пусть отличники себе глаза портят да язву наживают, а мы ничуть не хуже!

Только карлик и на ходулях — карлик!

Наблюдая за мной, Лагин успокоился и улыбнулся, как бы подтрунивая над собственной горячностью.

— Если бы кучковались в своем стаде — полбеды. Но им надо с нормальными людьми перемешаться, чтобы не бросаться в глаза, внимания не привлекать, да и для самомнения... Чего только не придумывают! — Юрий Львович улыбнулся шире, с обычным сарказмом. — Один завмаг держал в кабинете портрет Дзержинского. Спросят — объясняет: я, мол, старый чекист, двадцать лет в органах, вышел в отставку, послали на укрепление торговли... Врал, конечно. Но действовало. На недовольных покупателей, общественных контролеров, корреспондентов. Даже на молодых сотрудников ОБХСС! — Лагин подмигнул мне. — Старый стал, болтливый, завожусь с пол-оборота. Но это я для них, — он кивнул практикантам. — Помните, заманивает такая нечисть нормальных людей в свою стаю. Лестно им с актерами знаться, писателями, журналистами, а особенно с нашим братом. Ничего не пожалеют: улыбаться будут, приятные слова говорить, услуги оказывать, дефицит предлагать... Психологи великие: слабости отыскивают, пристрастия и играют на них умело!

Лагин снова стал серьезным, даже мрачным.

— А палка копченой колбасы из-под прилавка, даже за свою цену — это первый крохотный шажочек... Второй, третий, все безобидно, а оказывается — повязан накрепко! — Юрий Львович встал. — Заболтался, пойду работать. А вы, ребятки, имейте в виду: собрались заниматься следствием — думайте, чьими услугами пользоваться, с кем дружбу водить, к кому в гости ходить. — Фраза прозвучала слишком официально, и Лагин смягчил ее шуткой: — А то ваш наставник, Юрий Владимирович, повеселился в одном зале с Золотовым, а потом неделю оправдывался да отписывался!

...Когда через несколько дней я вызвал на допрос Золотова, он тоже начал с ресторанных воспоминаний.

— Нехорошо, гражданин Зайцев! Вместе пьем, гуляем, а потом вы меня в клетку... Как на это посмотрит начальство?

Бравада объяснялась просто: он смирился с новым положением, продумал линию поведения и держался как человек, которому нечего терять.

— А вы черкните для памяти, при случае и просигнализируете. Письменные принадлежности имеются, времени много, прокурору писать разрешается. Правда, тетрадочку вашу я изъял, придется завести другую.

Золотов на миг запнулся.

— Давайте ближе к делу!

— Пожалуйста, — я положил на стол обрезок плотной зеленой ткани. — Обнаружен у вас дома. Марочникова шила из нее некие предметы. Один предмет вы принесли Петренко, квартирная хозяйка подтвердила это на очной ставке. Второй, начиненный золотом и валютой, изъяли у вас работники милиции.

Рядом с зеленым лоскутом я выложил хитроумные чехольчики с кнопками, застежками, тесемками — пустой и наполненный.

— Цепочка доказательств опровергает объяснения о «провокации». Вопрос: откуда у вас ценности?

— Объясняю: нашел. Возвращался из города на дачу, под кустом — газетный сверток. Принес, развернул. Как честный человек решил сдать властям. Для большей сохранности упаковал в этот чудесный мешочек. Утром увидел в лесу каких-то людей, подумал — грабители, попытался спрятать ценности в дупло. Оказалось, советская милиция. Извините, ошибся. Прошу официально зарегистрировать находку и выплатить мне причитающееся по закону вознаграждение. Ясно?

Золотов издевательски ухмыльнулся.

— Не вполне. Есть некоторые неувязки. Их придется прояснить с помощью Шахназарова и Гришакова.

Будто жесткая губка прошла по лицу подследственного, стирая не только ухмылку, но и естественный цвет кожи: передо мной застыла безжизненная гипсовая маска.

— Выяснив происхождение ценностей, мы должны будем объяснить, для чего изготовлялись из специальной ткани эти... как бы их лучше назвать? — Я похлопал по зеленым чехольчикам. — Контейнеры для контрабанды!

Золотов заметно вздрогнул.

— Кстати, сколько у вас было по физике? Эта ткань от металлоискателя не защищает, не стоило и стараться. Вообще, извините, у вас детские представления о государственной границе!

— Пьете вино из моего бара, — голос у него был хриплым и напряженным. — Да еще нахваливаете.

— То есть?

— Принимаете догадки за факты. Я запомнил вашу метафору.

— Почему же догадки? — Я вытащил из портфеля журнал, открытый на нужной странице. — Вот пожалуйста: «Граница на замке», репортаж с таможни. И фотографии тайников, всевозможных контейнеров. Сравните этот снимок с вашими изделиями — один к одному.

Золотов молчал.

— Разматываем цепочку далее, к моряку загранплавания Петренко, которого вы усиленно обхаживали последнее время, которому принесли контейнер для контрабанды и который убит на вашей даче. Не слишком ли много совпадений?

— М... Мало ли какие бывают совпадения, — с трудом выдавил он.

— Есть и факты. Вершикова рассказала, как вы старались прибрать к рукам Петренко, как знакомили его с иностранцем, как просили взять на себя убийство. Следственный эксперимент ее первоначальные показания не подтвердил. Судмедэксперт отметил необычную силу и технику удара. Фехтовальщик вполне может его нанести. О ваших занятиях спортом я говорил с Григорьевым. Это еще не все, но попробуйте опровергнуть хоть что-нибудь.

— Н... не об... з... н. В... ввы... док... вайте.

Речь у Золотова стала почти нечленораздельной.

— Хотите воды?

Он кивнул.

Я набрал две цифры на разболтанном диске черного, образца пятидесятых годов аппарата, привыкший ничему не удивляться старшина принес алюминиевую кружку. Золотов, давясь и обливаясь, выпил воду.

— Значит, кругом обложили? — ощерился он. — И Григорьева отыскали!

— Не только Григорьева. Следствие — это серьезно. Особенно по таким преступлениям. Допрошены ваши учителя.

— И Фаина? — зло перебил Золотов. — Представляю, что она наболтала. Хоть сразу к стенке!

— Как раз нет. Ваши бывшие товарищи, соученики, отзывались более резко. И ваша приятельница... — Золотов весь подобрался. — Валентина Хохло...

— Какого черта! — Золотов вскочил. — Может, вскроете мне череп и станете копаться в мозге?

— Сесть! — резко приказал я, и подследственный медленно опустился на потертый табурет.

— Собираете всякое, чтобы меня обмазать, — Золотов говорил спокойно, своим обычным тоном, но я уже представлял, какое у него было лицо в момент смертельного выпада. — Даже эту дрянь спросили! Да если хотите, из-за нее у меня жизнь сломалась! Застрелиться хотел! Утащил Марголина с тренировки, лег на землю в лесочке возле дачи и сунул в рот дуло. Задираю повыше, как в книжке читал, чтобы не искалечиться, а наверняка мозги вышибить. Мушка высокая, небо царапает, не пускает, масло горькое, противное, короче, вырвало меня, валяюсь в блевотине с разбитой мордой.

Голос Золотова прервался. Сейчас он искренне верил, что именно так все и было, а перевернутый мусорный контейнер, затхлые отходы под руками, узкий собачий лаз, скользкая финка в одеревеневшей руке — это кошмар из чужой жизни, страшный сон, неведомо как затесавшийся в сознание.

— Значит, все на меня! И валютчик я, и контрабандист, и убийца! Мне и говорить ничего не надо, вам уже все ясно, все расписано.

— Внешняя картина действительно ясна. А вот мотив. Из-за чего вы его убили? — Этот вопрос действительно занимал меня больше всего. — Неужели потому, что Петренко отказался участвовать в контрабанде?

Золотов провел рукой по лицу.

— Вас послушать — все хорошие, один я плохой. Несчастный случай вышел, понимаете, несчастный случай!

Он откинулся назад, прислонившись к холодной грязно-серой стене, и закрыл глаза.

Из-за чего?

Федун раздражал независимостью, ослиным упрямством, нежеланием признавать его, Валерия Федоровича, авторитет. Но не из-за этого же? Не надо было брать морячка на дачу...

В конце вечеринки, когда свет стал мягким, расстояния неопределенными, очертания предметов зыбкими, а тело легким и сильным, девочки разошлись по спальням, он учил эту дубину уму-разуму, вместо признательности натыкался на колкости и насмешки и допивал, не чувствуя вкуса, остатки спиртного, а поток сознания бежал по причудливому, с неожиданными поворотами руслу.

Тезка папахена. Тот, сволочь, мало издевался в детстве, надо же придумать — «эвакуатор», правдоподобно до жути, и сам-то без дела полный ноль, даже машину купить не может, как собирался, гараж впустую простаивает, а этот осел от верного дела нос воротит да умничает, фуфлыжник, а что делать с фуфлыжниками, известно, где та железка, дохлая рыбка, узнаешь, как из параши жрут, чего он там молотит?

— А если надумаю, то зачем мне с тобой связываться? Или сам не справлюсь? Навар больше, а риска меньше. И обойдется дешевле: не будешь кровь сосать да душить в своей паутине!

Не показалось, действительно фраер позорный его обзывает, а вот в морду, нет, уклонился и сам, по щеке! На кого руку поднял, кранты, следом прет, ага, на ковре, раз — она, рыбка снулая, тусклая, как фиксы Ермолаевы, только сидит ловчее, отскочит, но пусть опасается — раз! Не отскочил, повалился, крови нет, притворяется? Рукоятку вытереть, вставай, хватит! Умыться, все пройдет, лента отмотается обратно, как тогда. А-а-а-а-а!

Золотов вернулся в следственный кабинет ИВСа.

— Не из-за чего мне было его убивать. Несчастный случай! — механически повторял он.

Я дописывал протокол.

Золотов попросил сигарету, затянулся, без обычного форса выпустил дым.

— Не повезло.

— Кому? — не понял я.

— Мне... — Он стряхнул пепел на пол. — Кому же еще? Люди живут в свое удовольствие — и ничего.

— Что за люди?

— Да мало ли. Скромная завсекцией Крольченко — руки в перстнях, серьги бриллиантовые, дома чешский хрусталь, финские гарнитуры. И все нормально. Потому что умеет жить! И везет.

— Неужели золото на пальцах и финская мебель — показатель настоящей счастливой жизни? Ее главная цель?

Губы Золотова скривились в презрительной усмешке.

— Знаю, знаю! Главное — чистая душа и спокойная совесть! А счастливая жизнь — честная работа с самоотдачей до седьмого пота, потом полезные развлечения: лекторий, шахматный павильон, библиотека... Да? — Он сплюнул прямо на ноги. — Преснятина и серость! Когда я слышу подобные рассуждения, меня начинает тошнить!

— Вам не жалко Федора? — неожиданно спросил я.

Золотов смешался.

— Чего об этом толковать... Назад-то не вернешь. Живых надо жалеть. — Он тяжело вздохнул и пальцами загасил окурок. — Мне себя жалко: влип как дурак! Потому что с дебилами связался. И не повезло с этим убийством. Я же не такой. Ну покрутиться, деньги сделать. Зачем убивать? И в мыслях никогда... Не повезло! Тот же Гришка-мясник, ворует, аж хребет трещит, и живет припеваючи!

— До поры!

— Бросьте! Все на свете до поры. А ему на это наплевать, о будущем не думает, катается как сыр в масле и в ус не дует!

— Интересно познакомиться с таким счастливцем.

— Тут я вам не помощник. Знакомьтесь, если достанете. Но вряд ли, руки коротки.

Я начал злиться.

— Достанем, Золотов, обязательно достанем! Неужели вы не чувствуете, что происходит вокруг вас? Наступает время ответственности, и мы повытаскиваем за шиворот всякую нечисть из щелей и темных углов, как бы она ни хоронилась! И Гришку вашего извлечем на свет божий, и Крольченко, а когда такая публика оказывается на виду у всех, то быстро скисает, теряет радость от воровской жизни и завидует тем, у кого чистая душа и спокойная совесть, хотя вы говорили об этом с издевкой!

— Вы-то чему радуетесь? — бесцветным тоном спросил Золотов. — Ну посадите одного, другого... Зарплату небось не добавят, только хлопот больше.

— Этого вам не понять.

— Ну почему же... Чувство долга, удовлетворение результатами труда. Читал. Неужели, правда, бывает такое? И не хочется бросить все к чертям, развеяться, отдохнуть?

Бывало, мне хотелось разругаться с Беловым, хлопнуть дверью и пожить с недельку на необитаемом острове или вообще написать заявление и уйти на обычную канцелярскую работу с нормированным рабочим днем и обязательными выходными. И иногда я доставал тонкую запыленную папку с надписью на обложке: «Психолого-юридические аспекты построения следственных версий» — и несколько дней проводил в библиотеке, чтобы, дополнив содержимое еще одним листком, вновь уложить папку на дальнюю полку. Такое случалось, когда я сильно уставал, но неизбежно проходило, и снова тянуло назад, в водоворот событий.

Не говорить же об этом Золотову, который сделан из другого теста и совсем по-другому понимает работу, развлечения, по-другому оценивает жизнь. Теперь для него настало время переоценки ценностей. Я нажал кнопку вызова конвоира.


У практикантов был отгул, я заперся в кабинете и, ничего не делая, сидел за пустым столом.

Внизу галдели дети, ударялись о забор брошенные камни, недовольно кричала воспитательница. Эти звуки действовали успокаивающе, и я попытался воспользоваться ими, чтобы изменить настроение.

Когда распутываешь клубок хитроумных загадок, отыскиваешь замаскированные следы, расставляешь тактические ловушки, каждая клеточка тела охвачена охотничьим азартом: раскрыть, установить, изобличить, доказать. Но вот цель достигнута. И что же?

В психологическом поединке с Золотовым победил я, хотя он был серьезным противником. Но удовлетворение не приходило. Я чувствовал себя усталым, измотанным и опустошенным. Скверно на сердце. Так бывает всегда, когда сталкиваешься с изнанкой жизни, глубоко проникаешь в тщательно скрываемые от окружающих тайны, заглядываешь в дальние закоулки темных чужих душ, обнаруживаешь под внешней благопристойностью гнусные и стыдные побуждения.

Я в очередной раз подумал, что следователю плоды его труда не могут приносить радость.

Позвонил Пшеничкин: Федор Иванович Золотов просит защищать сына. Не входят ли в противоречие интересы Вершиковой и Валерия Золотова?

— Входят! — коротко ответил я, но для опытного адвоката этого было достаточно.

— Я так и думал. Что остается у моей подзащитной?

— Укрывательство убийства, возможно, спекуляция.

— С учетом изменения ситуации я подам повторное ходатайство об освобождении из-под стражи.

— Подавайте, рассмотрим.

По внутреннему позвонил Белов.

— Как дела, почему не докладываете?

— Нормально.

— Что означает «нормально»? — раздраженно спросил шеф, недовольный малопочтительным ответом.

— Золотов признал себя виновным частично. Необходимо провести еще ряд следственных действий. А пока все идет нормально.

В моем голосе было не меньше раздражения.

— Имейте в виду, что вы запустили остальную работу. Нельзя концентрировать внимание на одном деле. Параллельное расследование всех находящихся в производстве...

Я отставил трубку в сторону, выждал, вовремя сказал в микрофон: «Понял, приступаю», посидел еще несколько минут и извлек из сейфа дело Рассадиной.

Золотов получил десять лет.

На оперативном совещании я удостоился похвалы прокурора, отметившего, что, несмотря на некоторые ошибки, я правильно понимал его указания и потому добился успеха в расследовании сложного, замаскированного преступления. Я побывал в отпуске, отдохнул и вскоре забыл об этом, потому что появились другие дела, другие подозреваемые, обвиняемые и свидетели, новые переплетения человеческих судеб, в которых предстояло разбираться мне, Юрию Львовичу Лагину, Саше Крылову и бывшему практиканту Вальку, ставшему вначале стажером, а потом оперуполномоченным уголовного розыска. Насчет Петра мой прогноз не оправдался — он поступил в аспирантуру и частенько заходит ко мне за практическим материалом.

И лишь фотография кортика капитана первого ранга Золотова, которую кто-то из ребят засунул под стекло на столе, напоминает время от времени о драме, происшедшей в узком кругу обитателей «баркентины «Кейф».

ПРИНЦИП КАРАТЭ


Цель атаки в каратэ — вывести противника из боя по возможности одним ударом. К этой цели ведут следующие средства:

удары наносятся с максимально достигаемой скоростью;

удары нацелены в жизненно важные центры противника;

каждый должен наноситься с мыслью, что это единственный шанс одолеть противника, чтобы в удар была вложена вся энергия и сила.

Р. Хаберзетзер (3 дан).
Путеводитель Марабу по каратэ.

ПРЕАМБУЛА

На пустыре между школой и филармонией — традиционном месте всех  т о л к о в и щ, и больших и малых, Гарандин бил Колпакова. По принятым в микрорайоне меркам происходящее не относилось даже к малым — обыденный эпизод уличной жизни. Один  в ы с т у п а л  н е  п о  д е л у, другой за это с него  п о л у ч а е т.

Так и было. Гарандин подошел в шумной толчее последней перемены, глядя в сторону, сказал:

— Я с тебя имею.

И удалился скользящим боксерским шагом.

Теперь он получал. Вначале удары были несильными, простой обряд унижения, потерпи — тем дело и кончится, даже следов на физиономии не останется. Но Генка, проявив крайнюю глупость, дал сдачи, зеваки оживились, сидящий в стороне на штабеле досок Бычок настороженно дернул круглой стриженой башкой с проплешинами то ли лишаев, то ли шрамов. А Алька вошел в азарт и замолотил вовсю: расквасил Генке нос, губы, подбил глаз, и по животу навешал, и в солнечное...

Грош ему цена, хоть и боксер, вон сколько кирпичей, палок под ногами, драл бы без оглядки до самого дома, если бы не щербатый ублюдок с металлическими — взамен выбитых — зубами, веселящийся в полную меру своего недалекого разумения:

— Лупи, братан, насмерть, га-га-га! Ложи, ложи в нокаут! Вот так, молоток!

Генка упал сам: отступая, зацепился за камень, но Гарандин торжественно поднял руки, отмечая чистую победу!

— Пусть знает, как выступать! — Бычок спрыгнул на землю. — Дай пару рваных, надо обмыть это дело.

Зеваки потянулись вслед за братьями, толковище опустело быстро, как после заурядного спектакля. Только для одного человека происходящее оказалось не рядовым житейским фактом, а чрезвычайным событием. Генка был самолюбив. Его никогда не били. Впервые он испытал чувство унижения. Первый раз в жизни он струсил. Это угнетало больше всего.

К счастью, матери дома не оказалось. Петуховым он тоже не попался на глаза, хотя долго обмывал холодной водой распухшее лицо.

Из ванной проскользнул в комнату, лег, накрылся с головой одеялом. Детская привычка. Но в его возрасте уже не удается так легко спрятаться от неприятностей и печалей реального мира.

На душе тяжело. А что особенного случилось? Все уже в прошлом. Забыть, сделать вид, что ничего не произошло, обмануть самого себя. Девять мальчишек из десяти так бы и поступили, тем самым закрепив на подсознательном уровне рефлекс труса. Генка совершенно точно знал, что этот путь ему не подходит.

Воображение услужливо рисовало сладкие картины мести, но он их прогонял, не желая уподобляться беспомощным слабакам, находящим утешение в собственных фантазиях.

Попробовал думать о приятном: синие сумерки, плещущая вокруг черная вода, рыжий костер, стреляющий искрами, когда он палкой выгребал обугленные рассыпчатые картофелины, темный силуэт Лены на фоне желтой палатки...

— Ты знал, что Саша не вернется?

— Откуда? Сказал: возьму ребят и обратно. Может, с лодкой что?

— Знал. Просто ты украл меня  п о - н а с т о я щ е м у... Не ожидала. То-то Алик взбесится.

«При чем здесь он?» — хотел спросить Генка. В последнее время Гарандин начал  к а д р и т ь  Лену, а поговаривали, что он водится с девчонками  н е  п р о с т о  т а к. Генка путался под ногами, мешал и сегодня, в походе, Гарандин прямо предупредил, чтобы он  о т в а л и л, иначе пожалеет. Генка не ответил, зная, что через час в условленное место подойдет на лодке Зимин и они своей компанией отправятся на Зеленый остров, и Лена будет с ними. Но почему она вспоминает этого хлыща?

— Пусть бесится, наплевать!

— Не ожидала...

В голосе Лены слышались странные, непонятные ему интонации. Она вообще была другой — за два месяца, что они встречались, он не знал ее такой, хотя вряд ли смог бы объяснить, в чем состоит перемена. И позже, в палатке, спасающей от ветра и комаров, вдруг наступил миг, когда ему показалось, что она ждет от него опытности, которой он не имел и которой она, конечно же, тоже не могла ожидать. Он убедил себя, что ошибся, пауза длилась вечность, и она спросила:

— Ну что, будем спать?

Тогда вопрос показался обычным, а сейчас вдруг приобрел скрытый оттенок, и все неясности и странности поведения Лены добавили горечи в его нынешнее состояние.

Яркая объемная картина приятных воспоминаний поблекла, стала плоской. Было холодно, дым костра выедал глаза, и эти комары... А у Саши испортился мотор. Как бы Гарандин и с ним не учинил расправу...

Отвлечься не удалось, и заснул Генка с черными мыслями.

В школу он не пошел, ставил холодные компрессы и примочки из бодяги, скрывая от самого себя, ждал Лену: слухи обязательно разнесутся, и она вполне может зайти проведать.

Но пришли только Сашка с Николаем.

— К врачу не ходил? Этот гусь хвастает, что послал тебя в нокаут. Надо проверить, нет ли сотрясения мозга...

— Все нормально.

Генка испытывал неловкость за свою разрисованную физиономию. И за что-то еще.

— Может, втроем его? Да и Бычка заодно?

— Не выйдет. Бычок всю шпану приведет под школу.

— Да-а...

— Ты смотри, в четверг контрольная по физике. Анна Павловна говорит — решающая.

— Куда я с такой мордой?

— Наплюй! Скоро экзамены.

— Ты бы наплевал?

— Да-а-а...

Натянутость не проходила.

— Ленка знает? — через силу спросил Генка.

— Уж наверно. Этот гусь от нее не отходит. Он какой-то новый поход затевает, на два дня. Возьму, говорит, только избранных.

— Вот гад, что придумал! — Обычно сдержанный Николай сжал кулаки. — Из двоек не вылазит, а туда же — «избранных»!

— Много званых, да мало избранных, — блеснул начитанный Саша.

— И Ленка тоже... Она жила в старом доме возле сквера, в детдоме своего двора не было, нас туда гулять водили. Выйдет на балкон, расфуфыренная, с бантами, ест шоколадные конфеты, мы таких и не видели, иногда бросает вниз по одной. Только бросает не просто так, надо кружком ходить, руки перед грудью, будто собачки на задних лапах хоровод водят. Многие дети ходили, дрались из-за этих конфет, а она хохочет, в ладоши хлопает.

Тося-дворничиха раз увидела, она с войны контуженая, мы думали, злая, нас не любит, а тут схватила камень, как пустит им в окно... Мамаша у нее этакая барыня, а тут выскочила и в крик по-базарному, да куда ей с Тосей тягаться.

— Ты это к чему?

— Да к тому. Она уже тогда себя выше других ставила. И сейчас с этим ничтожеством спелась. Так что не о чем тебе переживать. И не о ком.

Слово было сказано. Неудачливого мальчика Гену пожалели и успокоили. И так может быть в жизни не раз и не два.Если...

Надо было думать, как жить дальше.

Через несколько дней Генка отправился к Рогову, Рогов был знаменит. Еще стояла возле ДФК щегольская «Волга» с серебряными перчаточками на зеркальце за лобовым стеклом, еще терпеливо дожидалась мужа у входа красавица Стелла, еще охотились за автографами поклонники и поклонницы, еще не истрепались спортивные костюмы с гербом и надписью «СССР».

Со стороны казалось, что чемпион на вершине, что поражение — досадная случайность, что впереди снова бесконечная череда побед. Но сам Рогов знал, что это не так, чувствовал, что сделал первый шаг с ринга, хотя и не подозревал, как далеко придется идти. И глаза у него были тусклыми и печальными.

— Что, тезка, обиделся? — Рогов жестко взял Генку за подбородок, крутнул вправо-влево, усмехнулся невесело. — И ты хочешь выучиться драться, чтобы их проучить?

Чемпион не признавал скоропалительных, принятых под влиянием ситуации решений и никогда не брал к себе обиженных и жаждущих мести. Но с Генкой они десять лет прожили в одной квартире, это меняло дело.

— Давай, попробуй... Если охота не пройдет. И если получится.

Через месяц Рогов оставил Генку после тренировки.

— Ты почему в лицо не бьешь первым? Не знаешь? Сказать? Ждешь, пока тебя ударят, чтобы озлился! Значит, характера не хватает. А без характера какой бокс?

Когда-то, в пору жизни в коммуналке, Рогов считал Генку младшим братом и сейчас вовсе не хотел его обидеть.

— Я тебя не гоню — ходи, занимайся, я просто объяснить хочу... Ты думаешь, в бою сколько раундов? Три? Не правильно! Это только на виду три. А перед ними — сто или триста. И после них столько же. Ты со своей мягкотелостью еще в предварительных проиграешь. Потому что все будут знать твою слабость и будут использовать ее как тактический прием! В боксе, да и не только, в любом противоборстве жалости быть не должно! Кто злей, кто сильней — тот впереди.

Генка молчал. Рогов, наверное, был прав, но его правота не убеждала. И чемпион почувствовал неприятие своих слов.

— Знаешь, почему я проиграл первенство мира? Не поскользнулся, нет, это объяснение для журналистов. И не перетренировался до потери формы — это для спортивного начальства. Просто мне за все предыдущие годы так набили голову, что иногда нарушается координация, в глазах плывет... Вот она, правда, но ее только Литинский знает. Потому я и ушел из сборной...

Рогов подошел к снарядам.

— А тебе рассказал, чтобы на всю жизнь запомнил — не жди, пока ударят. Молоти первым!

Он лениво ткнул мешок и рефлекторно добавил левой. В пустом зале гулко разнесся хлесткий шлепок знаменитого, некогда победного удара.

— А не можешь — бросай вообще это дело. Оно тебе и ни к чему. В шахматы играешь, учишься отлично, на олимпиадах грамоты берешь... Зачем лезть под кулаки?

Рогов обнял Генку за плечи, улыбнулся.

— А случ чего — беги ко мне, не дам в обиду!

Стелла сидела в машине, лучезарно улыбаясь. Рядом толклись любопытные.

— Идет, идет...

— Рог еще себя покажет!

— Многих забодает...

— Когда снова в сборную?

— Можно автограф?

Чемпион снисходительно улыбался, расписывался в подставленных блокнотах, вскидывал в приветствии мощную руку. Спокойный и уверенный, как всегда, он ловко сел в машину, газанул так, что провернулись на асфальте колеса, заложил лихой вираж и скрылся за поворотом. Толпа восторженно смотрела вслед.

— Рог свое возьмет...

— Он тренируется тихо, без афиши...

— Рог, Рог, Рог...

И только он, Генка Колпаков, знал, что это остаточная инерция славы.

Домой он шел пешком, размышляя.

Рогов прав. Ему не нравилась прямолинейная грубость бокса, не нравились развинченные пацаны, сквернословящие и плюющие на пол в раздевалке, не очень-то скрывающие, что готовятся к уличным дракам. Бросить! И остаться беззащитным перед Гарандиным, Бычком и прочей швалью. Нет, черта с два!

В школе не ладилось. Казалось — все обсуждают его позор, смеются за спиной, тычут вслед пальцами. Нахватал четверок, по алгебре умудрился получить тройку. Лена  х о д и л а  с Гарандиным, оскорбленный Генка делал вид, что ему все равно. Да и что здесь изменишь?

С тренировками тоже дела не шли на лад. Бить в лицо научиться не мог, сам получал удары, проигрывал, с обреченностью отчаявшегося продолжал заниматься.

Вмешался случай. За нарушение режима Литинский выгнал Гарандина из своей секции, а Рогов взял к себе. В зале стало тесно. Ненавистный соперник насмешливо рассматривал Генку, подавал ядовитые реплики. Генке казалось, что тот видит его насквозь. Он пропустил одну тренировку, вторую, потом две сразу, а потом и вовсе забросил перчатки на шкаф.

Говорят, случайность есть проявление закономерности. Через пару недель кто-то из дворовых ребят бросил камешек в окно.

— Петька Котов приехал, айда змею смотреть!

Кроме чучела кобры, у Петьки было два копья, лук со стрелами, ритуальные маски красного и черного дерева. Но для Генки встреча с Котовым оказалась знаменательной совсем не этим. Другим.

Но на это ушли годы.

ГЛАВА I

1

— Значит, все дело в принципе?

В тоне Гончарова угадывалась усмешка, сопутствующая обычно их спорам на эту тему, но Колпаков, как всегда, не обратил на нее внимания.

— И последовательно. Ежедневная и ежечасная работа. Крохотные, микроскопические, незаметные сдвиги в сознании, мироощущении...

— Ты серьезен, как проповедник.

Усмешка стала явной.

— Потому что понял серьезность дела. И надеюсь со временем убедить тебя.

— Вряд ли...

— Посмотрим. А пока одолжи тестер, мой барахлит.

Колпаков вернулся к стенду и занялся схемой. В индивидуальном плане, который он составлял на неделю вперед и старательно выполнял пункт за пунктом, сегодня значились окончательная доводка и регулировка. Но работа не ладилась, полдня ушло впустую. Значит, следует увеличить скорость и внимательность, спрессовать время, чтобы уложиться в график.

— Пойдем обедать?

— Нет, я потом.

Отчего не идет наложение сигнала? Не иначе где-то просмотренный «хомут». Но где? Схема прозванивалась десятки раз... Вход — норма. И здесь. Нормально. А отсюда — фон. Возвращаемся по усилительному каскаду... В нем ничего быть не может — сам монтировал, сам проверял... Но все же посмотреть надо... И здесь... Вот! Черт побери! Нашел? Точно.

Дымящееся жало паяльника проникло в переплетение монтажных жгутов, прижалось к матовому зернышку пайки, припой расплавился, и Колпаков узким клювиком пинцета оторвал тоненький проводок. Поставим его куда положено... Фон исчез. Что и требовалось... Теперь посмотрим выходной блок...

Закончив со схемой. Колпаков взглянул на часы. Все шло по плану. И замечательно, что нацеленный на конкретную задачу мозг не отвлекался на посторонние мысли. Молодец, Генка!


О том, что Лена в городе, он узнал только вчера. Зимин позвонил насчет распространения билетов и попутно сообщил, что видел ее на улице. Саша ждал реакции на новость, но Колпаков промолчал — в тот момент он сам не знал, как поступит. Решение оформилось к концу дня, и после работы Колпаков отправился прямиком к ней, удовлетворенно отметив, что раньше не отважился бы на это.

Громадный, на весь квартал, когда-то респектабельный и престижный дом здорово обветшал. И мать Лены, некогда эффектная крашеная блондинка, заметно сдала: располнела, обрюзгла, только апломб остался прежним — как в те времена, когда все звали ее Барыней.

— Милый, передайте Софье Зенитовне, что это типичное не то, — небрежно кивнув в ответ на приветствие, царственно произнесла она. — Зайдите в прихожую, я отдам обе коробки. Почему вы без сумки?

Колпаков, вежливо улыбаясь, не перебивал.

— Как вы их собираетесь нести? — В голосе появилось раздражение. — Что вы стоите как столб?

— Лена дома?

— Ах, Лена... Я немного ошиблась.

Она внимательно осмотрела Колпакова, и вряд ли он ей понравился.

— ...Скоро придет, можете подождать. Во дворе.

Дверь захлопнулась.

Вот курица, а какое самомнение! Ведь она всерьез рассказывала соседкам о блестящей карьере дочери в столице: многочисленные поклонники, сделавший предложение иностранный дипломат, предстоящее распределение в Минвнешторг, квартира в столице, интеллектуально-богемное окружение — ученые, писатели, артисты, в перспективе — работа за границей...

Такие же клуши, как она, ахали и восхищались. Трезвые люди представляли, что желающих жениться дипломатов гораздо меньше, чем студенток в московских вузах, и что едва ли молодого экономиста ждет столь сказочная жизнь, однако вряд ли кто-либо смог бы переубедить Барыню, если бы даже взялся за столь заведомо неблагодарное дело.

Теперь Лена вернулась, прекраснодушные мечты этой дурехи разбиты в прах, и она наверняка отыгрывается на дочери. Жаль девчонку.

В подъезд прошел парень с огромной тощей сумкой, когда он выходил, сумка раздулась во весь объем.

— Софье Зенитовне привет! — крикнул Колпаков.

Парень нервно оглянулся, недоуменно кивнул и ускорил шаг.

А во двор входила Лена...


— Послушай, мыслитель, на собрание опоздаешь! — В лабораторию заглянул Гончаров. — Не получается со схемой?

— У меня все должно получиться.

— Ах да, я забыл... — Снова насмешливый тон. — Хомут?

Колпаков кивнул.

— Надолго собрание?

— Думаю, что нет. Попереливают из пустого в порожнее. Иван Фомич непотопляем!

— Вот как?

У Колпакова мелькнула шальная мысль. А почему бы и нет?

Он снял халат, повесил на складную вешалку, вернувшись, расправил складку и вслед за Гончаровым направился в актовый зал. Действительно, почему бы не разворошить муравейник?


Собрание закончилось через два часа. Разгоряченные сотрудники не успокаивались и в вестибюле.

— Щенок, набрался наглости!

— Не побоялся авторитета, принципиальный.

— Откуда он узнал про водопровод для матери?

— Клевета! Эти студенты уже от Ивана Фомича не зависели. Помогли от чистого сердца, из уважения...

— Все правильно, молодец! Или правда глаза колет?

Точно, муравейник!

Колпаков был почти спокоен, пульс не превышал восьмидесяти. Дело сделано, что говорилось вокруг, не имело никакого практического значения, простое сотрясение воздуха, на которое не стоит обращать внимания. Ему предстояла сегодня еще одна задача, ее тоже следовало решить с блеском.

Он нетерпеливо посмотрел на часы и подавил неразумное желание рассечь толпу, как глиссер рассекает мелкие волны. И все же опаздывать он не любил и, выйдя на улицу, два квартала до автобуса мчался бегом, легкими наклонами корпуса избегая столкновений с ошарашенными прохожими. Навстречу в синих вспышках пронеслась «скорая» — Колпаков не обратил на нее внимание.

К месту встречи он успел минута в минуту, но Лены не было, как и уверенности в том, что она вообще придет. Так всегда случается, когда пользуешься одолжениями. Но недостижимых целей нет.

Вдали мелькнул знакомый красный сарафан. Колпаков недовольно отметил, что пульс зачастил, и, направляясь навстречу девушке, поспешил привести его к норме.

— Привет.

Поздоровавшись, он не выпустил узкую кисть, а одним движением взял девушку под руку. И тут же пожалел, получилось слишком развязно. Хотя с технической стороны выполнено безукоризненно.

— Однако! — Лена убрала руку. — За эти семь лет ты основательно поднабрался самоуверенности.

— Нет. Просто уверенности.

— Полезное качество. Если не переходит границ.

Сказано вроде в шутку, но довольно прохладно. И вообще...

Колпаков на миг пожалел, что с напористостью атакующего танка сломил противодействие Лены и склонил ее к сегодняшней встрече.

Лена вовсе не выглядела неудачницей, скорей наоборот. Держалась с подчеркнутым достоинством. Говорила свысока и несколько иронично.

Мужчины откровенно рассматривали ее, оборачивались вслед. Она поправила лямку сарафана, и Колпаков подумал, что у нее красивые плечи. Даже в мертвенном свете ртутных фонарей не поблекли забранные в тугой узел тяжелые волосы медно-красного отлива.

— Где работаешь?

На красивом лице мелькнула гримаска.

— На ТЗБ... Ну, торгово-закупочная база. Отдел изучения спроса потребителей. Хотя чего там изучать: что есть, то и берут.

Колпаков вспомнил прожекты Барыни.

— А мать?

— Что мать?

Она осеклась, и Колпаков понял, что задел за живое. Не будет же девушка рассказывать каждому про глупость не имеющей диплома и болезненно переживающей этот факт Барыни, которая по-своему представляет блага высшего образования.

— Давай лучше сходим в кино.

Между плакатом с наставившим на прохожих длинноствольный револьвер красавцем и светящейся надписью «Билеты проданы» бушевала толпа.

— Так ведь билетов нет...

Лена взглянула удивленно.

— И ты не можешь достать?

— Как же я их достану?

Она пожала плечами:

— Одной уверенности в жизни мало.

Колпаков молчал. Он был недоволен собой и раздражен. Это усиливало недовольство: холодное спокойствие — единственное допустимое состояние.

— О чем задумался?

— О прошлом. Похоже, что ты все забыла.

— А ничего и не было... — В улыбке Лены холода имелось в избытке. — Может быть, сны... С годами грань между сном и явью стирается, особенно у впечатлительных юношей.

— С моей впечатлительностью давно покончено.

— Рада за тебя.

Разговор не клеился. Наступила томительная пауза.

— Расскажи лучше, как жила в Москве? — бодро спросил Колпаков.

На лице девушки отразилась досада.

— Да что рассказывать... Совсем другая жизнь. Прекрасные театры, шикарные рестораны, интересные люди. Даже не знаю, что я теперь буду здесь делать?

Это беспросветное «здесь» относилось к городу, в котором Колпаков родился и вырос, привычному укладу, сложившемуся кругу общения и, конечно, к нему самому. Гена Колпаков испытал давно забытое ощущение маленького мальчика, которого пацаны постарше тычками и подзатыльниками отгоняли от недоступных, а оттого еще более притягательных рассказов о тайнах взрослой жизни.

Он быстро взял себя в руки, хотя неприятный осадок от проявленной, пусть даже только самому себе, слабости не проходил. У Лены тоже испортилось настроение, и, судя по всему, совместно проведенный вечер грозил стать не только первым, но и последним.

Такого, конечно, случиться не должно, судьба обязательно выбросит выигрышную карту, и Колпаков ждал события, которое придет ему на помощь. Или которое можно будет использовать себе на пользу. И такое событие произошло.

Они проходили по центральной аллее чистенького скверика, вдоль ухоженной клумбы, а чуть в стороне, за живой изгородью, прятался павильон «Соки — воды — мороженое». Ни того, ни другого, ни третьего там испокон веку не водилось, зато продавали на розлив дешевое вино, ссуживались в обмен на пустую бутылку мутные выщербленные стаканы. И посетители собирались соответствующие: мятые хмыри с оловянными глазами, безвольная пьянь из окрестных дворов, нервически-взвинченная блатная мелочевка да совсем зеленая шпана, опасная непредсказуемыми, «на авторитет», выходками. Они пили, жевали, глотали и выпускали табачный дым, сквернословили, ссорились, порой доходило до драк.

На этот раз скандал начался звоном разбитой посуды, невнятными выкриками, кто-то упал вместе со стулом, место происшествия мгновенно обступила плотная толпа зевак, и визг толстой буфетчицы: «Он с ножом!» — известил, что каша заваривается круче обычного.

— Что там? — Лена брезгливо сморщила носик.

— Пойдем посмотрим.

На опустевшей веранде возле перевернутого стула длинноволосый парень зажимал разбитый рот. В опущенной руке тускло отсверкивал металл.

— Хде фета ссука?

Он отнял ладонь, бессмысленно уставился на испачканные пальцы.

— Где? — Длинноволосый нетвердо шагнул вперед, выругался. — Запорю!

Толпа откачнулась, Лена вцепилась Колпакову в рукав.

— Ужас! Пошли отсюда!

— Нет. Вначале я его успокою.

Колпаков сказал это достаточно громко и не торопясь двинулся к веранде, чувствуя, что мгновенно оказался в центре внимания.

— Брось нож, дубина!

Он говорил немного иронично, с ленцой, и видел себя со стороны — уверенного, подтянутого, в отглаженном костюме, коротко подстриженного — полная противоположность измятому, окровавленному перегарному субъекту, бездарно размахивающему своей жалкой железкой.

— Ты слышал, что я сказал!

Парень попятился.

Черт! Трусливый бык может испортить всю корриду!

Тупое лицо, бессмысленный взгляд, сейчас он готов воткнуть холодный металл в мягкое человеческое тело, чтобы завтра каяться, просить прощения, упирая на то, что чувствует силу, потому и пятится, мерзость, как бы еще бежать не бросился...

Может, так бы и получилось, но распахнулось наглухо задраенное окошко выдачи и буфетчица панически завизжала:

— Не лезь на рожон, зарежет!

Испуганный крик вернул длинноволосому утраченную было агрессивность, он кинулся вперед, выставив перед собой нож.

Эффектней всего выпрыгнуть и ударить пяткой в лицо, но на скользком кафеле рискованно, да и неэстетично, к тому же этот болван сам облегчил задачу защиты выставленной далеко вперед рукой.

Колпаков шагнул навстречу, развернулся корпусом, уходя с линии атаки, для страховки поставил блок левой, а правой схватил запястье противника, вывернул наружу, чувствуя, как прогибаются кости, и рванул книзу, одновременно выстрелив коленом вверх, в локтевой сустав. Раздался тихий, но отчетливый хруст.

Колпаков аккуратно опустил бесчувственное тело на пол, нашел отлетевший нож. Обычный перочинный, на синей пластмассе выштамповано «цена 1 р. 40 коп.». Клинок в тусклых мазках, воняет рыбой.

Он брезгливо бросил нож на прилавок.

— Отдадите милиции. А понадобится свидетель... — Он записал на салфетке фамилию, место работы и телефон.

— Молодец, парень! — похвалила буфетчица. И, понизив голос, предложила: — Налить стаканчик? Я угощаю!

— Спасибо, — усмехнулся Колпаков. — Не пью.

Окруженный почтительным молчанием, он подошел к Лене. Она смотрела с интересом.

— Молодец! Я не знала, что ты такой отчаянный! Совсем не испугался!

— Нет. Испугался. Пульс подскочил до сотни. Впрочем, учитывая ситуацию — это допустимо.

— Что с тобой? Временами у тебя делается отсутствующий взгляд и какой-то деревянный голос...

— Не обращай внимания, я снимал напряжение.

— Ты и это умеешь?

Лена взяла его под руку, прижалась, испытующе заглянула в лицо.

— Да, ты здорово изменился... Надо же! А почему ты почти каждую фразу начинаешь словом «нет»?

— Потому что возражать трудней, чем соглашаться.

— А ты любишь преодолевать трудности?

— Приучил себя их не обходить. Теперь препятствие на пути только увеличивает мои силы.

— Вот это здорово. Таким и должен быть настоящий мужчина.

Колпаков сдержал довольную улыбку и подвел Лену к круглой, под старину, афишной тумбе.

— Читай!

— Что? А... Зеленый театр. Спортивно-показательный вечер «Знакомьтесь — каратэ». В программе: что такое каратэ, сокрушение предметов, демонстрационный бой. Вход по пригласительным...» Про это я слышала, но говорят, что пробиться совершенно невозможно...

— Здесь я могу блеснуть. Держи.

— О! Ты просто кладезь сюрпризов! Если быстро не иссякнешь, я могу и влюбиться!

Небрежная обыденность фразы царапнула самолюбие, но вида он не подал. Весело болтая, они дошли до Лениного подъезда и тепло распрощались. Вечер удался. И, возвращаясь домой, Колпаков подумал, что должен благодарить за это патлатого хулигана, который так вовремя подвернулся под руку.

2

Проснулся Колпаков ровно в шесть, как приказал себе накануне — последние годы он даже не заводил будильник для страховки. Тихо размялся, чтобы не потревожить спящую за ширмой мать, она работала допоздна — прикнопленный к доске чертеж почти окончен. Полсотни раз отжался на кулаках, потом на кистях, на пальцах, выполнил норму приседаний, работать на макиваре без того, чтобы не переполошить всю квартиру, было нельзя, и он только ткнул обтянутую поролоном пружинную доску.

После обычной восьмикилометровой пробежки Колпакову удалось проскочить в ванную, которую, как правило, крепко оккупировали Петуховы, но не успел он порадоваться своему везению, как выяснил, что нет горячей воды, а холодного душа, несмотря на всю его полезность, он терпеть не мог — одна из немногих оставшихся неизжитыми слабостей.

Ругая слесаря, домоуправление и откладывающийся уже четвертый год снос вконец обветшалого дома, Колпаков подавил недостойное желание ограничиться обтиранием влажным полотенцем и стал под слабые ледяные струйки.

Завтракал он в полвосьмого, к этому времени мать накрывала в комнате стол — Геннадий не любил есть на общей кухне, — подавала отварное мясо или рыбу, овсяную кашу, овощи, вместо чая — стакан теплой кипяченой воды.

После еды он полчаса занимался медитацией[2], сегодня распорядок оказался нарушенным, и, выходя за дверь, Геннадий поймал удивленный взгляд матери — окружающие привыкли к его крайней пунктуальности.

Отклонившись на несколько кварталов от повседневного маршрута. Колпаков подошел к длинному, выкрашенному унылой блекло-голубой краской зданию, двумя прыжками преодолел бетонную лестницу, ступени которой — грязно-серые, растрескавшиеся, с крошащимися краями, напоминали о тех немощах, страданиях и болях, которые приносят с собой посетители городского травматологического пункта, миновал шеренгу выстроившихся в вестибюле жестких просиженных стульев и решительно толкнул обитую вечным черным дерматином дверь, из-за которой невнятно доносились голоса: один тихий и просительный, другой уверенный и гулкий.

Первый принадлежал неказистому серенькому мужичку из тех, которые обречены быть неуслышанными даже при максимальном напряжении голосовых связок. Он осторожно баюкал загипсованную руку, напротив хирург рассматривал черный прямоугольник рентгеновского снимка, от которого и исходила отчетливо ощущаемая в кабинете напряженность.

Колпаков поздоровался, мужичок на мгновение повернул изможденное небритое лицо, но не ответил, плаксиво добубнивая начатую фразу:

— ...жена ругается — сколько можно на бюллетне сидеть... Да и мне маяться уж невмоготу... Только лечить надо-то по-хорошему, на то вы и врачи, калечить каждый умеет...

— Я тебя калечил? — равнодушно спросил врач. — Пей меньше в другой раз.

Хирург был приземист, бородат, могуч, когда он говорил, то выдыхал воздух с такой силой, что казалось, в бочкообразной груди работает кузнечный мех.

— Видишь снимок? Срослось неудачно, бывает. Надо ломать!

— Несогласный я, и жена...

— А то хуже будет, — раздраженно повысил голос травматолог. — Чего бояться? Делов на копейку, раз — и все!

Он сжал в огромном кулаке карандаш, раздался хруст.

— Вам, конечно, ничего, моя боль-то...

Мужичок обреченно втянул голову в плечи и, неловко сморкаясь здоровой рукой, шагнул к выходу.

— Завтра и приходи, я мигом управлюсь, — напутствовал его хирург, а когда дверь закрылась, по инерции договорил, обращаясь к Колпакову:

— Разнылся из-за пустяков! Надо же быть мужчиной...

Сам хирург, безусловно, считал себя мужчиной. Иссиня-черная шерсть выбивалась из-под не сходившихся на широких запястьях рукавов халата, курчавилась на шее, пучками торчала из ушей, и раз он еще завел бороду и отпустил длинные завивающиеся локоны, значит, расценивал чрезмерную волосатость как несомненный признак мужественности.

«Интересно, посчитал бы ты пустяком, если бы я тебе сейчас сломал палец?» — подумал Колпаков, и, очевидно, хозяин кабинета почувствовал его настроение.

— Что у вас?

Впрочем, сухость вопроса могла быть обычной манерой разговора с посетителями.

— Вчера вечером к вам доставили парня с травмой руки...

— Хулигана-то? Жаль, не на меня нарвался — сразу бы в морг свезли. Родственничек?

— Я его задержал и, кажется, перестарался. Он сильно пострадал?

— Вот люди! — Хирург яростно сверкнул круглыми, чуть навыкате глазами и вскочил с места. — Людишки! Все подряд — либо слабаки, либо трусы, либо слюнтяи! Надо же! Поймал бандита и распустил сопли, ах, не сделал ли ему больно? Да эту мразь давить, в землю вгонять, головы отрывать! А ты проведать пришел, беспокоишься: сю-сю, сю-сю. Мужчина...

Последнее слово он процедил с таким презрением, что Колпаков не выдержал.

— Ты мужчина — по два раза руки ломать...

Бородач подскочил вплотную. Колпаков разглядел дряблость и пористость кожи.

— Меня не задевай — по стенке размажу!

Но Колпаков уже овладел собой.

— А как же клятва Гиппократа? — И спокойно, как ни в чем не бывало, предложил: — Давай лучше потягаемся, кто кому палец разожмет.

Бородач мертвой хваткой вцепился в протянутую руку, дернулся, напрягаясь, потом еще раз.

— Не получается? — сочувственно спросил Колпаков. — Вот так надо...

Одним рывком, хотя и с трудом, он разогнул толстый палец противника. Тот ошеломленно моргал, не понимая, как мог проиграть там, где обязательно должен был выиграть. Ярость улетучилась бесследно, ее сменила растерянность. Оказалось, что хирург моложе, чем кажется на первый взгляд, — не больше тридцати.

— Как же это ты? Ну-ка, покажи руку...

Травматолог профессионально осмотрел кисть Колпакова, отметил два шрама — следы перелома, потрогал окостеневшие мозоли у основания первой и второй фаланг..

— А-а-а... Извините за грубость, сэнсэй...

Колпаков чуть улыбнулся.

— В курсе?

Бородач почтительно кивнул.

— В институте была секция, да меня этот узкоглазый не взял. Не знаю почему — я и штангой занимался, и боксом, физическая подготовка — дай Бог...

«Ясно почему», — подумал Колпаков и перешел к делу.

Через пять минут Колпаков покинул травмпункт. Хирург проводил его до выхода из больницы, с непривычной для самого себя вежливостью попрощался. Внешне расставание выглядело вполне дружеским, хотя нельзя было сказать, что они остались вполне довольны друг другом.

Колпаков испытывал к новому знакомому глухую неприязнь, хотя и связанную с его комплексом сверхполноценности, но вызванную не этим, а каким-то запрятанным в подсознание обстоятельством, докопаться до которого он сейчас не мог.

А могучий бородач, глядя в удаляющуюся спину Колпакова, с раздражением думал, что слюнтяйство и сентиментальность свойственны даже сильным людям. На кого же в таком случае можно ориентироваться в этом мире?

Колпаков свернул за угол, травматолог швырнул на мостовую недокуренную сигарету, длинно сплюнул и недоумевающе покрутил головой.

«И охота было ему тратить зря время!»

Но бородач ошибался: Колпаков ничего не делал напрасно.

В институт он пришел как всегда — за десять минут до начала работы. Вчерашние страсти еще не улеглись: некоторые разговоры при его появлении смолкали, сторонники Ивана Фомича демонстративно отворачивались, противники — столь же демонстративно приветливо здоровались.

На кафедре еще никого не было, и Колпаков толкнул дверь соседнего кабинета — заведующий любил работать утром. И точно — Дронов оказался на месте. Он положил ручку, посмотрел внимательно, будто раздумывая, привстав, протянул руку, жестом пригласил сесть напротив.

— Послушай, Геннадий, ты сам решил выступить или тебе кто-то подсказал?

— Кто мне мог подсказывать? — напряженно спросил Колпаков.

Шеф во многом был старомоден, и если видел в ком-то хотя бы тень непорядочности, такой человек переставал для него существовать. К тому же он страдал чрезмерной мнительностью и мог заподозрить то, чего на самом деле нет.

— Мало ли кто! Институт кишит интриганами. Вместо занятий наукой они изощряются в склоках и сплетнях — еще бы, ведь снискать славу здесь куда легче! Иван Фомич когда-то был крупным ученым, но, к сожалению, последние десять лет погряз в этой трясине. И стал большим мастером, да-да...

Илья Михайлович тяжело вздохнул и дунул на поверхность стола, очищая ее от видимых только ему соринок.

— С ним никто не мог тягаться, все недруги оказывались бессильны, и вчерашнее обсуждение тоже кончилось бы ничем...

— Дронов посмотрел Колпакову прямо в глаза.

— И вдруг на сцене появляется зеленый юнец с горящим взглядом и убийственными, безошибочно нацеленными аргументами и сваливает монументальную фигуру с пьедестала. Да с каким грохотом!

Дронов сделал паузу и многозначительно похлопал ладонью по стопке исписанных фиолетовыми чернилами листов.

— Естественно, возникает вопрос, откуда взялся этот прыткий молодой человек, кто вложил ему в руки оружие, чью силу чувствует он за собой, кто, опытный и авторитетный, стоит за ним, придавая смелость и уверенность?

Ощущая неприятное волнение. Колпаков расслабился и перешел на дыхание низом живота.

— И ответ у многих готов: Дронов! Вот кто направлял своего ученика! В интригах примитивное мышление свойственно не только низким умам, к тому же известная логика в таком объяснении есть. Но я тебя ничему, кроме радиофизики, не учил! Потому и спрашиваю: кто?

— Разве я сказал нечто неизвестное? — Голос Колпакова звучал совершенно ровно. — Просто все считают, что некоторые вещи следует обходить молчанием, и старательно делают вид, будто их вообще не существует. А мне это надоело! Почему кто-то должен был специально учить меня сказать правду? Или вы считаете, что сам я на это не способен?

— Гм... Но... Как бы это лучше выразить... Откуда такая смелость? Даже не так... я вовсе не считаю себя трусом, но молодому человеку, не защищенному степенями, званиями и прочими регалиями, обычно свойственна осторожность... Иногда это качество еще называют благородным. Поэтому твоя эскапада нетипична и вызывает удивление...

— Охотно объясню, — перебил Колпаков. — Я уже почти семь лет занимаюсь особой тренировкой духа по восточной методике...

— Духа? — изумился Дронов. — Вы с ума сошли! Не хотите же вы сказать...

— Не волнуйтесь, Илья Михайлович, материалистическое начало во мне незыблемо. Просто неточно выразился: тренировка тела, но и укрепление характера...

— Это другое дело... — пробурчал профессор.

— И сейчас мне «осторожность» и «благоразумие», о которых вы говорили, представляются тем, чем являются в действительности — обычной трусостью!

Дронов ничем не выразил несогласия.

— А бороться с ней можно только одним способом — сделать то, чего делать не хочется. Я почувствовал, что спокойней отсидеться молча, и пересилил себя — встал и выступил.

— Гм... Такое, конечно, и в голову никому не пришло. Мы вчера долго беседовали с ректором, и Петухов был, и Гавриленко, весь «треугольник»... Ты известен как чрезвычайный рационалист, из того и исходили... Фомичу больше не работать, на его место, и это ни для кого не секрет, пойдет Дронов, — профессор чуть наклонил голову, будто представляясь.

— На заведование кафедрой тоже один кандидат — Гончаров. Неплохо иметь друга непосредственным начальником, а научного руководителя — первым проректором и председателем совета?

Колпаков дернулся, порываясь вскочить с кресла, но все же остался на месте.

«Два часа медитации в день, неврастеник», — сказал он себе, а вслух хладнокровно спросил:

— Какие же поступки, уважаемый учитель, дали вам основание считать меня расчетливым мерзавцем?

— Ну, зачем же так? Я сказал, что твой рационализм тут ни при чем, скорее — юношеский максимализм и стремление к справедливости, товарищи со мной согласились... А сегодня я просто хотел проверить свои сомнения, точнее, опровергнуть их твоими аргументами. Извини, если этим тебя обидел.

— Не стоит, все нормально.

Действительно, полное самообладание, хороший пульс...

— Однако и выдержка у тебя, Геннадий! — преувеличенно весело сказал профессор. — Что там у тебя за система? Может, и мне поучиться на старости лет, а то на советах так иногда и ждешь, что кондрашка хватит!

Дронов несколько принужденно рассмеялся. Он изо всех сил старался загладить последствия неприятного разговора.

— Приходите сегодня вечером, — Колпаков положил на стол пригласительный билет, потом добавил еще несколько. — А эти предложите кому-нибудь. Может, Петухов или Гавриленко заинтересуются, а может, и сам... Колпаков показал пальцем вверх. — Будет очень наглядно, если у кого остались сомнения — сразу рассеются. Тем более что я активно участвую...

— Никаких сомнений! — замахал руками Илья Михайлович. — Теперь все понятно, я подтвержу товарищам свое вчерашнее мнение...

Профессор Дронов был рад, что все хорошо кончилось. Он не любил обижать людей, причинять кому-либо боль. Поэтому система Геннадия Колпакова для него совершенно не годилась.

Выйдя из кабинета заведующего, Колпаков не вернулся на кафедру, а направился в конец коридора, свернул за угол и оказался в крохотном тупичке у пожарной лестницы, с окном, выходящим во внутренний двор института. Глядя на вымощенный серыми и коричневыми плитами пустынный прямоугольник, Колпаков задумался.

Он сказал Дронову правду — выступая против Ивана Фомича, он действовал почти рефлекторно: сработала неприязнь к этому надутому демагогу, злость на молча прячущих глаза «благоразумных» и, конечно, привычка ломать собственные слабости.

Но, вставая с уютного, такого неприметного в общей массе стула, привлекая внимание настороженно затихшего зала и беспокойно зашевелившегося президиума, он увидел и те благоприятные для себя последствия, о которых говорил Илья Михайлович Дронов. Увидел вторым зрением, со стороны, как научился видеть результат еще не нанесенного мощного атеми[3], нацеленного в самую уязвимую точку противника.

Что же было первичным? Неужели неосознанно закрепленный на подсознательном уровне рационализм? И тогда он, Геннадий Колпаков, не властелин своего духа, а марионетка Системы, используемой последние годы как раз для того, чтобы очиститься от присущих человеку недостатков и безукоризненно владеть собой...

По двору прошел Веня Гончаров, и поток неприятных размышлений прервался.

Чушь! Колпаков повернулся к красному пожарному щиту, обозначил цуки[4] в конусообразное ведро, четко зафиксировав кулак в нескольких миллиметрах от шершавой поверхности. Чушь! Взвинтив еще несколько прессующих воздух ударов в свои сомнения, Колпаков не торопясь двинулся обратно, на ходу приводя к норме чуть участившееся дыхание — он всегда стремился к абсолюту.

Гончаров уже сидел за своим столом.

— Поспешите, Геннадий Валентинович, через пять минут звонок, а надо еще подготовить оборудование. Я только что дал старосте ключ, но вы лично проследите, чтобы все было в порядке.

— Хорошо, Вениамин Борисович.

На первом курсе молодой, неостепененный ассистент Гончаров проводил с ними лабораторные занятия, а после урочных часов возился со своей установкой. Геннадий заинтересовался, начал помогать, постепенно увлекся по-настоящему, да так и пошел в кильватере.

Их сотрудничество оказалось плодотворным и взаимовыгодным: экспериментальная часть одного из параграфов диссертации Гончарова стала курсовой работой Колпакова, в институтском сборнике появилось несколько написанных в соавторстве статей. Через год Гончаров защитил кандидатскую, а еще через три Колпаков — дипломный проект. Кроме того, они стали друзьями, а это значило не меньше, чем все остальное.

Колпаков аккуратно повесил в шкаф пиджак, надел отглаженный халат, перед зеркалом тщательно застегнул пуговицы и завязал пояс. Он уже взялся за ручку двери, как Гончаров сказал вслед:

— Слышал новость? Наконец решился вопрос с кооперативом, в начале следующего года закладываем. Может, тебе есть смысл не ожидать слома своей хибары, а вступить в пайщики?

Лаборантка вышла, они остались наедине и могли позволить неофициальный тон.

— А деньги на первый взнос? Разве что в лотерею повезет!

— Я займу. И без процентов.

— Спасибо, Веня. Но долг надо отдавать, а я сам еле свожу концы с концами. Так что, если внезапно не разбогатею, придется ждать сноса.

Колпаков прошел в лабораторию. Работа продвигалась полным ходом: Вася Савчук успел разъяснить задание, нарисовал на доске схему собираемого устройства, распределил ребят по стендам.

— Вечером останемся? — Взгляд у Савчука чистый и пытливый.

— Нет. Сегодня нет. Но я принес тебе пару интересных статей, можешь использовать этот метод расчета частотных характеристик.

Савчук под руководством Колпакова готовил работу на институтский конкурс. История повторяется. А Гончаров уже доцент, и докторская на выходе... Дай бог...

Колпаков проверил правильность монтажа схем и разрешил перейти к измерениям, а сам заперся в лаборантской и полчаса просидел на пятках, отрешившись от всего земного.

Только после этого исчезла скрытая, но все же ощущаемая неудовлетворенность от допущенного утром нарушения распорядка.

В перерыве Колпакова пригласили к телефону. Он удивился, так как сегодня не ждал звонков.

— Здравствуй, Геннадий!

Голос Лены звучал звонко и весело. Лед тронулся?

— Ты не перестал быть волшебником? Тогда достань еще три билета! У нас ужасный ажиотаж, а подружки хотят пойти... Сделаешь? Молодец, ты меня не разочаровал! Ну, хорошо, до вечера...

Разговор вызвал у Геннадия двойственное чувство. Давая Лене свой телефон, он не надеялся, что она станет ему звонить, да еще так скоро... Можно было порадоваться, но откровенно практичная направленность беседы портила настроение. На помощь пришла Система.

«Маленькая победа лучше большого поражения». Фраза всплыла в мозгу сама, оставалось повторить ее десять раз, медленно, по слогам, вдумываясь в смысл. И Колпаков ощутил удовлетворение: он сумел пробудить в Лене интерес к себе, а это только первый важный шаг. Настроение восстановилось.

В середине дня Колпакова вызвал Дронов.

— Оказывается, ты решителен не только на собраниях. К тому же чрезмерно скромен. Ну-ну... Вот товарищ хочет с тобой поговорить...

Илья Михайлович, улыбаясь, похлопал его по плечу и вышел, оставив наедине с худощавым парнем, уверенно сидевшим в профессорском кресле.

— Капитан Крылов, из Центрального райотдела милиции, — привычно представился тот, доставая из папки официальный бланк, оттиснутый на грубой серой бумаге.

Колпаков рассказал о событиях прошлого вечера, прочитал составленный капитаном протокол, расписался.

— Подробно записано.

— Вы же основной свидетель.

— Почему? Там стояла целая толпа!

— Зеваки. Только глазеть любят. Вмешаться боятся, показания давать ленятся. Так и живут всю жизнь в сторонке.

Крылов пренебрежительно махнул рукой.

— Черт с ними. Покажите лучше, как вы взяли его на прием.

Колпаков показал.

— Ага... Мы пользуемся другим: аналогичный захват, потом отвлекающий удар левой в лицо и локтевой сустав на изгиб через предплечье... Эффективность та же, но контролируется сила нажима, потому, как правило, удается обойтись без травм. А вы уложили его на операционный стол. В горячке?

Колпаков, глядя в сторону, кивнул.

— Бывает.

Капитан положил заполненный бланк обратно в папку, застегнул пряжку, пружинисто вскочил из-за стола.

— Секция Габаева? Сегодня показательное представление? Участвуете?

Колпаков еще раз кивнул.

— Приходите.

— Спасибо, — усмехнулся Крылов. — У меня, наверное, будут практические занятия.

Капитан ушел, Колпаков, посмотрев на часы, направился в столовую.

«Почему он считает секцию габаевской? Неужели Гришка в саморекламе зашел так далеко?»

Он вспомнил последнюю фразу Крылова, и мелькнувшая мысль показалась мелкой и неуместной. Смог бы он, Геннадий Колпаков, спокойно ставить на поднос борщ, винегрет, шницель, зная, что вечером предстоит участвовать в настоящей смертельной схватке? Не такой, как острое зрелище, устроенное им вчера для Лены. И не такой, как эффектное представление, которое он и его товарищи собираются показать сотням зрителей в уютных стенах Зеленого театра?

3

Перед закрытой кассой уныло толклась очередь, рассчитывающая на дополнительные билеты. Разрезав ее плечом. Колпаков открыл дверь служебного входа, кивнул старушке у столика с телефоном, в раздевалке надел кимоно и присоединился к ребятам, разминающимся в пыльном полумраке отгороженной тяжелым занавесом сцены.

Разогрев мышцы, Колпаков слегка раздвинул плотную, напоминающую плюш ткань. Открытый, без крыши, поднимающийся амфитеатром зал был заполнен до предела. Он скользнул взглядом по первым рядам — пригласительные сюда раздавали членам оргкомитета.

Лену с подружками отыскал сразу. Веселые, оживленные, нарядные, они ярким пятном бросались в глаза.

Дронов и Гончаров, лаборантка кафедры, Вася Савчук, несколько преподавателей — видно, шеф распределил билеты...

Колпаков вспомнил, что он собирался сделать, да так и не удосужился, — пригласить мать. Впрочем, ей всегда некогда, да и неинтересно.

Монументом силы выделялся во втором ряду бородатый хирург. Колпаков снова испытал к нему непонятную антипатию и отошел от занавеса.

Перебрал кирпичи, квадраты и прямоугольники неструганых досок, проверил устойчивость изготовленной Окладовым у себя на заводе опорной конструкции, попробовал, легко ли раздвигаются лапы держателя.

— Порядок? — подмигнул Николай.

— Да вроде.

— Даром, что ли, у меня пятый разряд! — Окладов поставил на стол аптечку и графин с водой.

— А вы сомневаетесь, щупаете, Гришка своими ручищами все перевернуть пытался... Выдержит!

— Готовы?

За кулисы вышел Колодин. Строгий черный костюм председателя городской федерации резко контрастировал с белым, свободного покроя кимоно.

— Будем начинать.

Следом появился председатель спорткомитета Стукалов, зампред федерации бокса Добрушин, мастер спорта международного класса по боксу Литинский, чемпион республики посамбо и дзюдо Таиров, быстрый и энергичный Володя Серебренников из горкома комсомола.

Все по очереди здоровались с четверкой участников и рассаживались за длинным, покрытым зеленым сукном столом в углу сцены.

Последними пришли корреспонденты местных газет с фотокамерами на изготовку.

— Со вспышкой не снимать, — встревоженно предупредил Габаев. — И не отвлекать, особенно в момент сосредоточения!

— Все собрались?

Колодин махнул рукой, занавес раздвинулся.

Колодин представил публике сидящих в президиуме, потом участников. Парни в кимоно коротко поклонились и опустились на пятки. В зале пронесся шумок удивления.

— Как вы уже знаете из газет, недавно создана Всесоюзная федерация каратэ, таким образом, получил права гражданства новый, оригинальный и необычный вид спорта, — обратился Колодин к собравшимся. — Его необычность состоит в том, что путем специальных тренировок тела и воли спортсмен получает возможность высвобождать скрытые запасы энергии и концентрировать их, добиваясь феноменальных результатов. Например, голой рукой сокрушать твердые предметы: камни, доски, кирпичи. Как это делается, вы скоро увидите.

По залу вновь прошла волна оживления.

— Занятия каратэ укрепляют не только мускулы, но и дух, позволяют лучше познать себя и разобраться в окружающем мире.

Литинский шепотом спросил что-то у Добрушина, тот пожал плечами и обратился к Стукалову, но увидел лишь повторение собственного жеста.

Корреспонденты делали пометки в блокнотах, один сфотографировал зал, президиум, сидящих неподвижно спортсменов.

— Сейчас я коротко расскажу об истории этого экзотического вида единоборства...

То, что последует дальше, Колпаков да и любой другой из четверки бойцов знали наизусть.

— ...Каратэ — военное искусство, имеющее возраст около двух тысяч лет. Его истоки можно найти в Индии, Китае, Японии. Существует множество легенд, объясняющих происхождение каратэ. Согласно одной, в глубокой древности индийский правитель, наблюдая за борьбой животных, проанализировал и классифицировал их движения и на этой основе разработал технику боя и экспериментировал на людях, нанося удары в жизненные центры организма. При этом он убил более ста рабов...

Колпаков сосредоточился, и голос, излагающий хорошо знакомые вещи, пропал, исчезла сцена, заполненный зрителями амфитеатр, сознание обволоклось непроницаемой серой пеленой, но он все же оставил узкую щелочку, чтобы не пропустить нужного момента.

— ...в китайских монастырях... на острове Окинава феодалы запрещали простым людям ношение оружия... в начале двадцатого века начался японский период развития каратэ, который тесно связан с именем профессора Гишина Фунакоши... в нашей стране каратэ развивается как соревновательный вид спорта, дающий прекрасную тренировку ума, воли, тела, позволяющий полностью использовать возможности человеческого организма...

Серая пелена растаяла.

— Сейчас мы переходим к первой части программы сегодняшнего вечера, — объявил Колодин. — Шивари — разбивание твердых предметов — один из самых сложных и эффектных разделов каратэ.

Мальчики из начинающих принесли в президиум несколько кирпичей и после того, как их тщательно осмотрели, установили один на держателе опорной конструкции.

Саша Зимин встал, поклонился публике, президиуму, положил сверху маленькую матерчатую прокладку — он всегда берег руки — и без видимого напряжения коротким, обманчиво легким ударом разбил кирпич на две части.

Мальчики положили два кирпича, один на другой. Саша на мгновение замер с поднятой рукой, потом ладонь стремительно, как нож гильотины, обрушилась вниз, и красные обломки посыпались на пол.

В зале зашумели.

Зимин поклонился президиуму, публике и сел на место.

— Обман, кирпичи треснутые, — прорвался сквозь одобрительный шум глумливый выкрик.

Колпаков сразу нашел в двенадцатом ряду компанию расхристанных юнцов, визгливым гоготом поддерживающих самого нахального.

Пьяные? Просто развязные, не привыкшие и не желающие считаться с нормами поведения и правилами приличия?

— Вот демонстрация умения мгновенно выплескивать в точку удара всю свою силу, — не обращая внимания на крик, пояснял Колодин. — А поклоны — элементы ритуала, обязательного для каратэ. Продолжаем показ шивари. Более сложный, требующий серьезной подготовки удар выполняет Николай Окладов.

Теперь Зимин взял кирпич за верхний край, уперев локоть в бок. Окладов стал в стойку напротив и выбросил кулак от бедра. Брызнули осколки.

— Дуриловка, у них все кирпичи трухлявые!

— Попрошу соблюдать тишину и порядок. Бойцам необходимо сосредоточиться, вы им мешаете, — предупредил Колодин.

Следующий предмет — полуметровый отрезок двухдюймовой доски — он показал не только президиуму, но и пустил в зал. Доску передавали из рук в руки, осматривали, искали трещины или дефекты древесины, изо всех сил гнули, пытаясь сломать. Потом ее вернули на сцену и положили на раздвинутые лапы держателя. Колпаков сделал положенные по этикету поклоны, подошел по-кошачьи, присел на широко расставленных ногах, собрался.

Раз... Доска тонкая, она не является сколь-нибудь серьезной преградой и легко будет разрублена ладонью, не уступающей по твердости и остроте лезвию меча...

Два... Задержать дыхание, расслабиться, собрать воедино всю жизненную энергию...

Три! Рука обрушивается вниз с максимально возможной скоростью, работает все тело — спина, низ живота, ноги; резкий выдох с выплеском киме[5], кисть превращается в сталь, ничто не может устоять перед ударом!

Хекс! Еще до того, как обломки запрыгали по полу, Колпаков будто со стороны увидел собственную руку, проходящую сквозь преграду.

Он поклонился, сделал несколько вдохов низом живота, превратившись в сосуд, медленно наполнился воздухом сверху донизу и резко выбросил этот воздух снизу доверху.

Сбросив напряжение, Колпаков взялся держать деревянный квадрат, который Габаев должен был разбить прямым цуки. Григорий стал в стойку и замер, намечая левой рукой точку попадания. Ему выпал, пожалуй, самый тяжелый номер, зрители это почувствовали, наступила полная тишина, даже фотокорреспондент перестал щелкать затвором аппарата.

Колпаков подумал, что сейчас дурацкий выкрик может испортить все дело.

Габаев напрягся так, что побелел кончик носа, задержал дыхание, поднимая давление, и с резким выдохом ударил, но секундой раньше из двенадцатого ряда раздался прежний залихватский голос:

— Кончай балаган, она подпилена!

Габаев выполнил цуки технически безукоризненно — вовремя довернул бедра, стремительно отбросил назад левую руку, и все эти движения, складываясь, придавали бьющей руке дополнительную мощь, но сконцентрироваться не сумел, потому кулак не разбил преграду, а с глухим стуком ударился об нее.

Колпаков почувствовал, как дернулась в руке доска, и почти физически ощутил боль, которую испытал Габаев.

— Слабак! Так и я могу! — изощрялся тот же весельчак, не понимая, что шутит с огнем.

Забыв про невозмутимость, сдержанность и хладнокровие — основные достоинства мастера каратэ, Габаев рванулся было к ведущей в зал лесенке, но Колодин сделал шаг вперед, загораживая дорогу, и тот остановился, машинально ощупывая кисть и локтевой сустав — не выбил ли, а горящим взглядом отыскивая в толпе крикуна.

В зале произошло движение: знакомый Колпакову бородатый хирург, бесцеремонно расталкивая публику, пробрался к двенадцатому ряду, завязалась короткая возня, в проход выпали два недавно ободряюще ржавших парня, а бородач уже возвращался обратно, таща за собой слабо упирающегося третьего.

Стащив вниз, травматолог подхватил его за шиворот и за штаны, несколько раз качнул и, как тряпичную куклу, забросил на сцену.

— Покажи-ка, пакостник, что ты можешь, да пусть люди на тебя полюбуются!

Зрители захохотали. Стоявший на четвереньках пестро одетый юнец с перстнями на руках, цепочкой на шее, железными бляхами на штанинах имел карикатурный вид.

— Это же клоун! — выдавила сквозь смех женщина в первом ряду.

— Точно, ряженый! Они нарочно, для забавы его выпустили!

Зал веселился. Неожиданная интермедия пришлась кстати, и нашлось бы немного людей, считавших, что она не подготовлена заранее.

Оказавшись в центре внимания, крикун мгновенно утратил смелость и развязность. Он даже не делал попытки встать, только ошалело крутил головой, надеясь, что случится чудо и все происходящее с ним окажется дурным сном.

Габаев левой рукой схватил его за ворот, поставил на ноги и вытащил на середину сцены, к станку, установил на держатель кирпич.

События развивались не по программе, Колодин на ходу искал выход:

— Некоторые зрители выразили сомнение в достоверности показанного и изъявили желание повторить сокрушение твердых предметов...

Пестрый юнец, судя по его виду, испытывал только одно желание — оказаться как можно дальше от станка, твердых предметов, зловеще прищурившегося Габаева и вообще от Зеленого театра.

— Значит, я слабак? — нехорошим голосом сказал Гришка, слегка улыбаясь. — Ну, покажи себя... — Улыбка исчезла. — Не разобьешь кирпич — я разобью тебе голову.

Со стороны казалось, что он советует новичку, как лучше приложить свои силы. Габаев говорил убедительно, крикун старался, даже на цыпочки привстал, рука отскочила от кирпича, как резиновая, и он, сморщившись, сунул отбитую ладонь под мышку.

— Не вышло? — удивился Габаев. — Давай по-другому попробуем, кулаком, может, получится?

Он зажал кирпич в огромной лапе, юнец с отчаянием вмазал кулак в преграду, кожа на пальцах лопнула, из глаз брызнули слезы.

— Ай-ай-ай! Ну никак, — посочувствовал Габаев, театрально поднял над головой целый кирпич, потом подставил его Колпакову и через секунду продемонстрировал зрителям оставшуюся половинку.

— Как видите, без специальной подготовки не обойтись, — импровизировал Колодин. — Надеюсь, среди вас нет больше желающих соревноваться с тренированными бойцами?

Желающих не нашлось.

— Тогда попрошу нашего гостя вернуться на свое место.

«Гость» находился в трансе, некрасиво облизывая кровоточащие костяшки пальцев. Габаев предложил ему напиться и полстакана незаметно выплеснул на брюки, ниже живота. Предупредительно провожая присмиревшего весельчака к лестнице, Григорий по-прежнему тихо сказал:

— Так кто из нас слабак? Ты вон от страха в штаны намочил!

Тот машинально пощупал, привлекая этим жестом внимание к мокрому пятну. Зал взревел. Юнец бросился по ступенькам, споткнулся, с трудом удержался на ногах и, поникший, побрел по проходу. Очевидно, выражение лица подействовало на зрителей, смех опал, как пена в выставленной на солнце пивной кружке. Но, когда он поравнялся с двенадцатым рядом, в пять глоток надрывно загоготали сотоварищи. Не выдержав такого предательства, он побежал, с ходу распахнул дверь и вылетел из театра.

— Попрошу всех успокоиться, — обратился к публике Колодин. — Сейчас вам будет показан учебно-тренировочный бой.

Четверка участников надела доспехи. Сначала провели спарринг Зимин с Окладовым, потом Колпаков сражался против двоих.

Колодин комментировал каскады ударов, блоков, уклонов и прыжков.

— В боевом каратэ нет никаких ограничений и запретов, допустимы любые приемы, помогающие добиться победы. В спортивном — запрещены атаки в голову и пах, кроме того, удары не наносятся, а только обозначаются: ударная поверхность фиксируется в нескольких сантиметрах от тела...

Бац! Голова Окладова дернулась, на скуле вспыхнуло красное пятно.

— ...В бою случается всякое, поэтому предплечья и голени бойцов защищены специальными щитками, а бьющая поверхность рук и ног покрыта мягкими прокладками.

Не рассчитывая, что это объяснение окажется убедительным, Колодин скомандовал прекратить бой.

— Сильно достал? — спросил Колпаков, когда они опустились на пятки в углу сцены.

— Прилично. До сих пор в ушах звенит.

— А сейчас, уважаемые зрители, — Колодин освоился у микрофона, в голосе появились артистические нотки, — вам покажут ката. Это базовая техника, грамматика каратэ, представляющая собой последовательность определенных приемов, выполняемых всегда одинаково и в одном направлении. Всего известно около 60 ката. В старое время на изучение одного затрачивали три года. Гишин Фунакоши упростил древние ката и создал легкую в изучении серию. Тот, кто владеет ею, может противостоять противникам в любой ситуации. Ката продемонстрирует Григорий Габаев.

Колпаков мог выступить не хуже, но для Гришки это был вопрос престижа — как же, оказаться в центре внимания, — и Геннадий не стал спорить. Сейчас он смотрел, как Габаев ведет смертельный бой с несколькими противниками. Отразил атаку ногой, отвел удар в лицо, оглянулся через левое плечо назад, а развернулся направо, введя в заблуждение нападавшего сзади, поставил блок и с громким криком контратаковал, сделал три скользящих шага...

Работал он с предельной концентрацией, убедительно, воображаемые противники казались реальными, но некоторые движения выходили не совсем четко. Хотя, может быть, Геннадий был настроен слишком критически.

Сразив последнего врага, Габаев замер в исходной позе. По лицу катились крупные капли пота. Зал аплодировал.

— Спортивно-показательный вечер окончен, — объявил Колодин. — Желающие изучать каратэ могут записаться в секции, которыми будут руководить выступавшие сегодня Григорий Габаев, Геннадий Колпаков, Александр Зимин и Николай Окладов. Расписание тренировок и условия приема можно узнать в городском Доме физкультуры.

Публика стала расходиться. С опасной целеустремленностью раздвигал толпу бородатый хирург. Несколько десятков человек сгрудились у эстрады, шумно обмениваясь впечатлениями и задавая вопросы сидящим в президиуме.

— Как же у них кости не ломаются?

— А это больно — в кирпичи колотить?

— С шестнадцати лет принимают?

— За сколько можно всему научиться?

— Разрешите пройти... Все можете узнать завтра в ДФК... Позвольте...

Колпаков с трудом пробирался к нетерпеливо ожидающей его Лене.

— Как впечатления?

— Блестяще!

— Сейчас у нас небольшая пресс-конференция. — Колпаков заглянул девушке в глаза. — Если подождешь немного, я тебя провожу...

— Нет уж, я пойду. — Лена поправила ему завернувшийся ворот кимоно. — Девчонки ждут, да и вообще...

— Что вообще?

— Не люблю ждать.

Она смягчила отказ улыбкой.

— Не сердись. Позвони завтра.

Колпаков без разбега запрыгнул на сцену. Зал почти опустел, любопытные расходились, Лена ушла не оглядываясь. Почему-то ему стало грустно, защемило сердце — недопустимая слабость для человека, владеющего своими эмоциями, но сейчас он даже не отметил этого факта, что являлось еще одним упущением в жесткой системе самоконтроля.

— Хорошая девочка! — Гришка подошел незаметно и смотрел туда же, куда и он. — Мордочка, фигурка, ножки... Я бы не отказался...

— Заткнись!

Колпаков бешено обернулся, но сдержал руку и ужаснулся, увидев своим опережающим на миг реальность вторым зрением, как ороговевшие основания первой и второй фаланг легко, будто двухслойную фанеру, проваливают Гришкину височную кость.

— Что с тобой? Нервы? Надо больше медитировать.

Колпаков оцепенело выдохнул воздух, задержанный для ненанесенного удара. Ему стало страшно. Снова шевельнулась мысль, с которой он разделался утром у пожарного щита. Он управляет собой с помощью Системы или Система управляет им?

Лена скрылась в проеме выхода. Самостоятельно включившееся йоговское дыхание помогло снять напряжение и отогнать сомнения. Голос прозвучал буднично и спокойно.

— Зачем ты облил штаны этому пестрому полудурку? Он и так получил свое, к чему же глумиться?

— Да ты, братец, гуманист! — издевательски процедил Габаев. — Знаю, видел, как покалечил парня для забавы. Перед куколкой своей хотел показаться? А гуманность? Пьяный, неподготовленный, отними нож — и дело с концом...

— Ты бы это вчера посоветовал, да и помог заодно, чем за чужими спинами прятаться!

— Чего мне вмешиваться? Я без девушки, выставляться не перед кем... А этого мозгляка, что орал под руку, надо было вообще в бараний рог согнуть! — Гришка озабоченно ощупал кисть. — Пусть благодарит судьбу, что попался в неподходящем месте. Я бы его растоптал, по земле размазал!

В сознании Колпакова возникла ассоциативная цепочка, и он вдруг понял, почему бородатый травматолог вызывал у него неприязнь — он напоминал Гришку! Не столько внешне, хотя Габаев тоже коренаст и могуч, сколько явно выраженным комплексом сверхполноценности и глубокой убежденности в своем праве ломать, гнуть, размазывать, сворачивать в бараний рог любого, менее сильного человека, попавшегося на жизненном пути.

— Что вы здесь обсуждаете? — Зимин уже переоделся в джинсы и клетчатую рубаху, щегольски повязал легкий шейный платок. — Через пять минут начало!

— Ничего, можно и в спортивном на вопросы отвечать. — Окладов остался в кимоно, скула у него подернулась синевой. — Генка, газетчики тебя разыскивают. Что ты такого сотворил вчера в парке?

— Кстати, пока не забыл...

Колпаков стал напротив Окладова.

— Давай ножом снизу!

Николай обозначил удар, Колпаков показал защиту.

— Так вот, боевое исполнение этого приема приводит не к открытому перелому предплечья, а к разрыву сумки локтевого сустава и трещине лучевой кости. Впрочем, возможно, результат зависит от степени поворота запястья и места подхвата коленом...

— Спасибо, просветил, — усмехнулся Габаев. — Какая разница — в лоб или по лбу? Это только тебе интересно. Запиши в свою тетрадочку, непременно запиши...

Болван! Что с него взять? И еще посмеивается...

— Уже записал, Гриша. У меня много всякого записано. Настанет время — почитать попросишь.

Геннадий Колпаков составлял уникальное пособие по рукопашному бою и искренне верил, что через несколько лет оно нарасхват пойдет с книжных прилавков.

— Вам что, нужно особое приглашение?

Колодин был явно чем-то раздражен, впрочем, в следующую минуту стало ясно, чем именно.

— Что это за представление устроил? — резко обратился он к Габаеву. — Еще бы вытолкнул его на спарринг и разделал в котлету!

— Надо бы... — лениво ответил Гришка.

— Надо бы тебя не подпускать к каратэ! Основное правило: силу и умение нельзя применять для забавы, тем более к слабому! Забыл? А еще хотел стать зампредом федерации!

«Ай да Гришка! — подумал Колпаков. — Оказывается, тайно плетет интриги, чтобы занять административный пост! Не ожидал...»

— Мне сейчас Стукалов такую головомойку устроил за твои художества, что можешь распрощаться со своими надеждами!

На лице Гришки отразилась растерянность, он даже не обратил внимания на удивление товарищей, впервые услышавших о его тайной инициативе.

— Не сдержался, Сергей Павлович, — просительно стал оправдываться он. — Эта мерзость кричит под руку, помешала мне, чуть кисть не выбил, от боли глаза на лоб полезли, вот и решил проучить. Да и не я его на сцену вытаскивал — возмущенные зрители...

— Пустые разговоры. — Колодин махнул рукой. — Мнение о себе ты сформировал скверное. Чего теперь объяснять... — И, предупреждая возражение, обрубил: — Ладно! Быстро наверх, нас ждут!

Пресс-конференция, или, точнее, как значилось в программе, час вопросов и ответов, проходила в холле второго этажа. Глубокие мягкие кресла составили в круг, с одной стороны сидели журналисты и представители спортивной общественности, с другой — четверка бойцов и Колодин. Стукалов с Серебренниковым расположились чуть в стороне, у полированного журнального столика.

Корреспонденты начали с традиционных вопросов: не испытывают ли спортсмены боли при разбивании голыми руками твердых предметов, часто ли случаются травмы.

Отвечал первым Колпаков, он говорил оптимистично и для убедительности демонстрировал собственные руки, зная, что на расстоянии следы давних переломов незаметны.

Корреспондент молодежной газеты поинтересовался, сколько времени требуется, чтобы овладеть каратэ.

— На Востоке считалось, что не хватит всей жизни, но за пятнадцать-двадцать лет обучающийся приобретет необходимые знания и навыки.

— Что же, вы собираетесь готовить спортсменов двадцать лет? — недовольно спросил Стукалов. — Может, еще предложите специальные монастыри построить?

Добрушин и Литинский рассмеялись, улыбнулись корреспонденты, настороженно повернулся к Колпакову Колодин.

— В наших условиях для подготовки перворазрядника понадобится три-четыре года, как и для любого вида спортивного единоборства.

— А насколько вообще подходит для наших условий этот спорт? — продолжал Стукалов. — И можно ли назвать его спортом? Скорее какие-то цирковые номера, эффекты для публики... Чему они учат?

— Разбивание предметов — шивари — только один из разделов каратэ, да и то не главный...

Вопрос председателя городского спорткомитета выходил за рамки частного, и, в принципе, отвечать следовало Колодину, но тот молчал.

— А демонстрация такого рода показывает возможности человеческого организма, побуждает зрителей к физическому совершенствованию...

Колпаков поймал восторженный взгляд Окладова, согласно кивающего каждому слову. Николай, пожалуй, был самым большим энтузиастом каратэ, свято верил в его полезность и даже готовил письмо в Министерство просвещения с обоснованием необходимости обязательного введения его в программу физподготовки школьников.

— Видели, к чему побуждает. — Стукалов, не скрывая раздражения, дернул подбородком в сторону Габаева. — Какую-то корриду устроили! Случайность? Или наоборот — закономерность? Каково зрелище — такова и публика?

Колпаков не стал возражать и повернулся к Колодину, давая понять, что наступила его очередь.

— Как мнение присутствующих? — спросил Стукалов. — Может, я слишком субъективен?

— Наверное, так, Игорь Петрович, — улыбнулся верткий черноглазый Таиров. — Интересный вид, необычный, перспективный...

— Особенно перспективна вседозволенность, — вмешался Литинский. — Хочешь — бей в спину, хочешь — ногой в живот. На соревнованиях попробуй соблюди бесконтактность! Раз — и в больницу!

— Положим, у вас такое тоже случается. Разве нокаут — не тяжелое сотрясение мозга? Кстати, запланированное заранее...

Литинский оставил реплику Колодина без внимания, вместо него в разговор вступил Серебренников.

— Я служил в морской пехоте, и то, что сейчас увидел, не спорт, а рукопашный бой. Нужно ли обучать ему молодых парней?

Колодин встал.

— Игорь Петрович, мне кажется, обсуждение показательного вечера приняло странное направление...

Он обращался к Стукалову, но обводил взглядом всех собравшихся.

— Каратэ — официально признанный новый вид спорта, создана Всесоюзная федерация, у нас в городе образован соответствующий орган. Целесообразно ли ставить под сомнение эти факты? Да и что мы, собственно, обсуждаем?

— Гм... Действительно, Сергей Павлович прав, от фактов не уйдешь. Но опасения спортивной общественности следует учесть. Чтобы... — Стукалов очертил рукой остроконечное облачко. — Чтобы не потерять контроль над джинном, которого мы выпускаем из бутылки.

Беседа закончилась мирно, и через полчаса четверка бойцов шла по широким аллеям Зеленого парка.

— ...Я-то при чем? Стерпеть должен был? Да попадись они мне — по стенкам размажу! Это Стукалов развел слюнтяйство! — возбужденно гудел Габаев, но его не поддерживали.

— А я вас поджидаю!

Во вскочившем со скамейки человеке Колпаков узнал бородатого травматолога.

— Догнал-таки их, подлецов. — Он как будто продолжал давний, понятный всем разговор. — Людей, жалко, много было, но перья все же пощипал, поучил, одному, кажется, ухо оторвал...

— Молодец! — громко захохотал Гришка, хлопая бородатого по плечу.

Тот стойко выдержал тяжелый удар. Довольно улыбнулся.

— Я сам хирург, вот товарищ меня знает. — Он, как на старого друга, указал на Колпакова, и тому стало неприятно. — Кулаков моя фамилия, Вова...

Габаев пожал руку новому знакомому.

«Если отпустит бороду, будут как братья», — подумал Колпаков.

— Возьмете к себе в секцию? Я штангой занимался, боксом...

Кулаков влюбленно смотрел на Гришку, чувствовалось, что симпатия у них взаимная.

— Конечно, возьму! — Габаев снова оглушительно хлопнул по каменному плечу. — Завтра к двум приходи в ДФК.

Кулаков почтительно склонил голову и исчез.

— Вот парень — орел! Побольше бы таких!

— Все без ушей останутся. Его на пушечный выстрел к секции нельзя подпускать.

— По-моему, ребята. Колпаков становится слюнтяем. Во всяком случае, право ломать конечности ближнему он признает только за собой...

— Хватит ссориться, — сказал Зимин, останавливаясь у узкой незаасфальтированной аллеи. — Сегодня день, о котором мы мечтали столько лет. Пойдем проведаем «штат Техас».

Колпаков не хотел, он бы обошел это место за километр, но три фигуры скользнули в темноту между кустами, и он двинулся следом. В темноте идти следовало осторожно, чтобы не споткнуться о корень или не напороться на острый сучок, органы чувств перестраивали работу, приспосабливаясь к новым условиям, и на миг появилось ощущение, что они перенеслись в прошлое...

Тогда они группировались вокруг Петьки Котова, нахватавшегося основ в Индии, где семь лет работали его родители. Самому Петьке это вскоре надоело, да и остальным тоже, а у Геннадия, Окладова и Зимина интерес сохранился, они продолжали занятия по самоучителям, потом осторожный японец — аспирант мединститута взял их к себе, начал с азов, преподал методику занятий, познакомил с сутью Системы.

Он работал по второму дану, располагал настоящей литературой, фотоальбомом — дело пошло всерьез. Когда он, окончив институт, уехал, тренером стал Колпаков. К тому времени он достаточно овладел техникой, поверил в Систему и подчинил ей распорядок своей жизни, занятия продолжались на качественно ином уровне. Саша и Николай признавали его авторитет, да и Гришка Габаев, которого взяли для комплекта в спаррингах, — тоже. Он оказался способным учеником, к тому же дьявольски сильным, выносливым и фанатичным. Именно Гришке принадлежала идея проверять себя в реальных боях.

— Пришли.

Зимин опустился на скамейку в густой, плохо освещенной аллее. Даже сейчас этот участок парка был неустроенным и пустынным, а тогда...

Окладов сел рядом, обняв Сашу за плечи, Гришка, хищно оскалившись, нырнул в темноту. Колпаков подошел к квадратному фонтанчику, заполненному вязкой черной водой. В душе шевелилось неприятное, забытое — то, что несколько лет служило причиной ночных кошмаров.

Здесь постоянно стояла огромная лужа, вокруг валялись битые бутылки, банки, между кустами из фанерных ящиков и всякого тряпья сооружены подобия спальных мест. Попадались убитые кошки. Даже днем здесь было жутковато.

А ночью в заброшенную рощу стекался всякий сброд, привлекаемый возможностью открыто пить из горлышка вино или водку, жрать зажаренную над костром колбасу и обуглившийся хлеб, резаться в карты, громко ругаться и орать похабные песни, одним словом — балдеть и кейфовать, по своему разумению, от души.

Дурное место. Нормальные люди обходили его за версту. И если все же проходил, срезая дорогу, припозднившийся прохожий, забредала по незнанию или неосмотрительности влюбленная парочка, им оставалось полагаться на судьбу и везение. Всякое тут случалось — грабили, избивали.

Всякое бывало. «Штат Техас».

И четверка «шерифов», бросившая вызов грубой и жестокой силе...

— Никого нет, — с сожалением сказал вынырнувший из кустов Габаев. — А я хотел тряхнуть стариной...

Идиот! Колпакова передернуло.

Он вспомнил взаправдашние жестокие драки, серьезность которых тогда не осознавалась. Хулиганы часто хватались за ножи или палки, «шерифы» тоже вооружались подручными предметами...

Колпакову стало страшно от того, что происходило, и еще страшней от того, что могло произойти.

Повзрослевшие «шерифы» сидели рядом в бывшем «штате Техас», вспоминая опасности, которые они вместе преодолевали и которые должны были помочь им слиться в благородное братство, вечное и нерушимое.

Братства не получилось. Гришка отличался от остальных еще тогда: более жестокий и нетерпимый, он предлагал использовать нунчаки[6], не задумываясь, к чему это приведет, и если бы его не одергивали... Правда, тогда он был управляемым, знал свое место, слушался более опытных товарищей. До тех пор, пока не наработал технику и не почувствовал, что может тягаться даже с Колпаковым.

— Отучили-таки шпану сюда ходить!

— Брось, Гришка!

— А чего, по-твоему, совсем никакой пользы не принесли?

— Совсем — не совсем... Тому командированному здорово помогли, молодоженов выручили...

Окладов машинально потрогал шрам на затылке.

— ...Вот и все полезные дела.

— А на остальное, как посмотреть.

— То есть?

— Обоюдная драка. Одни ввязались по въевшейся в кровь привычке, другие подставились умышленно, чтобы отработать на живом материале блоки, удары, броски... Кто из них хуже?

— Ну, ты даешь! Головой ударился?

Окладов не обратил на реплику Габаева ни малейшего внимания, он говорил не для него — Гришка не в состоянии был понимать такие тонкости, он говорил для остальных, да и для себя тоже.

— Они пьяные, грязные, злые, они не работают, воруют, все понятно — мы полная противоположность: поставь рядом — наглядное воплощение добра и зла... Но когда мы деремся, чем мы отличаемся от них? Для них драка — элемент образа жизни, способ самоутверждения, поддержания авторитета. Для нас — тренировка на бесполезных обществу людишках, мы позволяем себе в отношении их то, чего никогда не допустили бы в привычном окружении! Это осквернение чистого и благородного искусства каратэ.

— Сегун Йомицу на ночных улицах Эдо пробовал на живых людях остроту своего меча, — будто по книге прочитал Гришка, и в голосе его была печальная торжественность. — Другие самураи переняли обычай окроплять новый меч горячей человеческой кровью, и утром в придорожных канавах находили трупы зарубленных бродяг, попрошаек, разбойников.

— Вот-вот! Воображаешь себя сверхчеловеком, не задумываясь, откуда у тебя право оценивать других...

— Эта мразь лезла на рожон, а мы им обламывали рога, отбивая охоту нападать на прохожих. Что же здесь плохого?

— ...И ты всегда был инициатором драк, если не нападали — откровенно провоцировал, так что иногда трудно определить — кто хулиганы, а кто — жертвы.

— А иногда напротив — очень легко, — вмешался Зимин, и все поняли, что он имеет в виду. У Колпакова вновь ворохнулся в душе комплекс вины. Все, кроме Гришки.

— Когда же это? — с вызовом спросил он, не без основания заподозрив выпад в свой адрес.

— С футболистами.

— А-а-а, — протянул Габаев. — Мальчики с мячиком, бьют — как фугасиком... У меня аж в голове зазвенело... Чего я их — целовать должен?

Наступила пауза. Стало душно. Тревожно шелестела под резкими порывами ветра листва, запахло грозой.

Колпаков готов был поспорить, что думают все об одном.

— А помните, как я того бритого уделал?

Но только у Гришки могло хватить ума сказать об этом вслух, да еще с оттенком бахвальства.

Гришка даже через свою толстую кожу почувствовал молчаливое осуждение.

— Я вас не тянул, сами влезли. Генка семерку здорово уработал...

Идиот! Колпакова передернуло...

— Пошли по домам, сейчас начнется...

Окладов и Зимин поднялись вслед за ним.

— Чего заспешили? Дождика испугались?

Да, нюансов он никогда не ухватывал, поэтому и не понял, из-за чего они прекратили рейды в «штат Техас».

Спотыкаясь о выступающие корни, четверка бойцов выбралась из глухой части парка. Забросив за спину спортивные сумки, они размашисто шагали рядом, занимая почти всю ширину аллеи.

— А ведь нас всего четверо! — воскликнул Гришка. — Четверо на весь город! Это что-то да значит!

Действительно, их было четверо. Геннадий Колпаков — преподаватель вуза, перспективный молодой ученый, выросший без отца и потому привязанный к бывшему детдомовцу Николаю Окладову, с ранних лет зарабатывающему на жизнь и беззаветно преданному Системе. В противоположность им Александр Зимин в детстве и юности не знал трудностей. Родители — известные спортсмены, затем — популярные тренеры, дом — полная чаша, Саша — единственный любимый сын, старательно ограждаемый от житейских забот. К чести Зимина, он избежал опасности превратиться в избалованного недоросля. Хорошо учился в школе, с отличием окончил психологический факультет, в аспирантуре разрабатывал нестандартную тему, успешно защитился. Сейчас он руководил сектором в научно-исследовательской лаборатории психологии спорта института физкультуры.

Того самого, в котором уже добрых десять лет учился Григорий Габаев. Оставление на повторное изучение курса, академические отпуска, отчисления с последующими восстановлениями — классический послужной список «вечного студента». Бесшабашный и ветреный, Габаев подрабатывал то в ресторанном оркестре, благо в молодые годы мать из-под палки выучила его музыке, то нанимался сторожем в садоводческое товарищество, в черные дни разгружал вагоны, а когда приходилось совсем плохо, прибивался под крылышко разочаровавшихся родителей, но удерживался недолго — до очередного скандала.

Они были разными людьми и могли никогда не встретиться, если бы не Система, единственное объединяющее их звено, даже непостоянный Габаев служил ей верно и истово. Когда-то давно они думали, что общее увлечение превратит их компанию в вечный и несокрушимый монолит...

Ветер усилился, на горизонте ярко сверкнуло, в воздухе отчетливо чувствовался запах озона.

Братства не получилось. Что-то помешало, и соединяющие их узы не упрочились до нерасторжимости. Скорее наоборот — появилось нечто разъединяющее компанию, вызывающее холодок отчуждения, порождающее какое-то скрытое неудовлетворение при внешней видимости полного благополучия...

Колпаков наедине с собой пытался разобраться — в чем тут дело, несколько раз ему казалось, что вот-вот удастся нащупать это нечто, но мысль ускользала, так и не оформившись в догадку.

И сейчас он вдруг ощутил: «штат Техас» разъединяет их, как любое сделанное совместно предосудительное дело. И подумал, что каждый в настоящую минуту понял это. Кроме, пожалуй, Гришки.

Они снова прошли мимо Зеленого театра. У рекламной тумбы с хорошо знакомой афишей припозднившиеся пацаны, гортанно выкрикивая, пинали ногами воздух.

Ветер мел по асфальту мятые пригласительные билеты и другой мусор. Упали первые тяжелые капли, Колпаков поднял голову и ускорил шаг.

На город наползала большая черная туча.

ГЛАВА II

1

— А какова ваша позиция? Определитесь четче, пожалуйста!

Завкафедрой философии Гавриленко был близорук и писал только в очках, но сейчас впервые за весь экзамен снял их и, поглаживая щеку облитой прозрачным пластиком золоченой проволокой, в упор смотрел на Колпакова.

— Я считаю, что человек не может познать окружающий мир, не познав самого себя...

— А на этом пути, как можно понять по интонации, вы видите непреодолимые препятствия?

Колпаков несколько секунд молчал. Перед ним два аспиранта и соискатель гладко отбарабанили по билетам, округло и правильно ответили на дополнительные вопросы и мирно выкатились в коридор, не нарушив академической покойности кандидатского экзамена.

Его же черт дернул продемонстрировать самостоятельность мышления. Гавриленко перестал чертить на промокашке замысловатые фигуры и явно подталкивает к продолжению нестандартного ответа, а это может привести к самому неожиданному результату.

Проще всего незаметно попятиться и благополучно вернуться в рамки хорошо изученной программы, на протоптанную тропинку, наверняка ведущую к положительной оценке. Дескать, познание не имеет границ, победоносное шествие человеческого разума к глубочайшим тайнам мироздания неудержимо, ну и так далее. Пара примеров торжества науки, подходящая цитата — и в коридор, ожидать объявления оценок.

Колпаков упрямо тряхнул головой.

— Нет. Преодолимые. Но препятствия серьезные даже с методологических позиций.

— Поясните свою мысль.

Гавриленко заинтересованно подался вперед, Дронов оторвался от бумаг, доценты с философской кафедры прервали тихий доверительный разговор.

— Охотно.

Пристальное внимание членов комиссии не испугало Колпакова, напротив — он ощутил прилив бодрости и уверенности в себе. Так и должно было быть у хорошего бойца.

— Орудием познания окружающего мира является человеческий мозг, он же становится объектом самопознания. Таким образом, возникает порочный круг — то самое препятствие, которое я имел в виду...

— Позвольте, мозг успешно исследуется биологами, гистологами, морфологами! — вмешался философ помоложе, но Гавриленко движением руки остановил его, впрочем, Колпаков не смутился.

— Исследуются клетки, структура, нейронные цепочки, то есть части целого. А само целое — мозг как мыслетворный орган — до сих пор остается терра инкогнита! Но я говорю не об этом, а о методологических проблемах процесса самопознания. Объект исследования не может быть идентичным орудию исследования!

— Ну-ка, ну-ка... — поощрил Гавриленко.

— Для исследований бактерий нужен микроскоп, но изучить микроскоп с помощью другого микроскопа не удастся! Чтобы определить его вес, размер, оптические свойства, состав металлов, из которых сделаны объектив, тубус, предметный столик, — понадобятся совсем другие приборы, реактивы, инструменты. И на более сложном уровне то же самое: нельзя изучать компьютер другим, такого же класса... — Колпаков на секунду замолчал, переводя дыхание, и добавил: — В процессе самопознания человеческий мозг — и инструмент и объект.

— Это же чистой воды агностицизм! — снова не выдержал молодой доцент.

Колпаков вспомнил его фамилию — Петров. На втором курсе он вел семинары в параллельной группе, несколько раз подменял у них заболевшего преподавателя и нещадно ставил «неуды» за малейшее отступление от текста учебника. К счастью, здесь решает не он.

— Значит, вы отрицаете возможность самопознания в принципе? А следовательно, и познаваемость мира?!

— Спокойней, коллега, — снова поднял руку Гавриленко, и Петров сразу же умолк, преданно глядя на своего заведующего. — Навешивать ярлыки в научном споре не принято, к тому же я не думаю, что наш юный друг проповедует агностицизм. Очевидно, сейчас он окончательна прояснит свою позицию.

Профессор снова надел очки, отчего лицо сделалось строже, но излюбленное обращение «юный друг» свидетельствовало о благодушном настроении.

— Решение проблемы в том, чтобы усовершенствовать инструмент, качественно изменить его...

— Сверхмозг? — задал первый вопрос Дронов. — Интересная мысль. Но каким способом? Повышением информативности, наращиванием интеллектуального потенциала? Но это будет количественное изменение. Вмешательство в структуру мозговой ткани, биологическая перестройка? Утопия!

— Речь а другом. Сейчас человек использует всего десять процентов нейронов. Остальное — резерв с многократным запасом надежности. Если включить его в работу...

Гавриленко улыбнулся и повернулся к Дронову:

— Нашему юному другу следовало быть биологом, как считаете, Илья Михайлович?

— Он вообще разносторонняя личность, — с неопределенной интонацией ответил проректор.

— Я не затрагивал биологических аспектов — только гносеологические...

Колпаков «завелся» и не мог сразу остановиться.

— Концентрация сознания, самососредоточение, созерцание собственного «я» — это чисто психологические приемы, отработанные веками в философской мысли Востока...

— Теперь вы проповедуете буддизм?! — вскинулся Петров. — Хорошенькое дело! Вы не забыли, по какому предмету сдаете экзамен?

— В настоящее время многие из них используются в советской психологии для снятия нервного напряжения, устранения стрессов. — Колпаков не обратил внимания на реплику. — Разработаны системы аутогенной тренировки, способы повышения психологической устойчивости спортсменов, летчиков, космонавтов.

Петров растерянно поджал губы и бросил быстрый взгляд на Гавриленко.

— Тренировка сознания по специальным методикам позволит повысить эффективность мозга-инструмента и успешно изучать мозг — объект исследования. Порочный круг разорван, открывается возможность самопознания, а следовательно — и познания окружающего мира.

Гавриленко пожевал вялыми губами.

— Выстроенная вами концепция подразумевает существование двух разновидностей людей: исследователей и исследуемых. Вас это не смущает?

— Высшие и низшие! — вновь ободрился Петров, — Сверхлюди и кролики!

Гавриленко поморщился.

— Ладно, достаточно.

— В социологии такое разделение никого не шокирует, — по инерции продолжал Колпаков. — К тому же способы психологической тренировки доступны каждому. Тут нет элитарности...

— Достаточно.

Гавриленко задумчиво постучал ручкой по столу.

— У членов комиссии есть вопросы?

— Вполне достаточно, — по-прежнему неопределенно сказал Дронов.

Доцент постарше отрицательно качнул головой, Петров открыл было рот, но передумал и, наклонившись к рукописному списку экзаменующихся, поставил против фамилии Колпакова нарочито крупную двойку.

— Подождите немного в коридоре. Мы сравним впечатления, посоветуемся и пригласим для объявления оценок.

Гавриленко не добавил обычного «мой юный друг», и Петров демонстративно обвел двойку кружочком. Это был предел его возможностей в данной ситуации, и если столь наивная демонстрация приносит удовлетворение... Бедняга!

Колпаковсдержал улыбку и громко попрощался.

— Почему так долго? Скоро они там?

Предшественники истомились в ожидании.

— Теперь скоро, — не останавливаясь, бросил Колпаков. — Петька, зайдешь, скажешь мою оценку.

Быстро шагая по длинному коридору, Колпаков спиной ощущал изумленные таким равнодушием взгляды.

Чего ждать? Полный ответ по билету, проявленная самостоятельность, умение нешаблонно мыслить... Побалансировал на грани, подразнил немного гусей, но остался в рамках... Держался уверенно, говорил свободно и объективно, выглядел на голову выше остальных. Чистая пятерка! Правда, если его бравада вызвала раздражение не только у Петрова, могут влепить и тройку. Практически разницы никакой, даже самолюбие не пострадает, поскольку причина известна и результат предугадан. Так чего торчать под закрытой дверью?

В кабинет завкафедрой он вошел без стука, резко распахнув дверь с обновленной табличкой. Здесь все оставалось по-прежнему. Только стол Гончаров придвинул ближе к окну.

— Сколько?

Вениамин Борисович оторвался от беглой карандашной схемы, на лбу проступили три вопросительных морщины.

— «Пять». — Колпаков плюхнулся в кресло — Впрочем, это мои предположения. Как объявят, Петька скажет.

— Ты что, не дождался результата? Ну и ну!

— Что удивительного?

— Все. Твоя самонадеянность, неэтичность...

— Чепуха Присутствие при объявлении оценок вовсе не есть проявление уважения к экзаменаторам. Лучше послушай, как я раздразнил Петрова.

Гончаров выслушал короткий пересказ экзамена, добавил несколько острых точных штрихов в схему, с трещоточным звуком прокатил ладонью отточенный карандаш.

— Значит, самое главное ты им не открыл? Про монахов, постигающих истину круглосуточным рассматриванием собственного пупа? Жаль.

— Не уподобляйся некоторым...

— Петров не самый умный человек в институте, согласен. Но ты своими буддийскими эскападами наверняка разозлил и Гавриленко, и Илью Михайловича. Да еще не явился на оглашение результатов. Не удивлюсь, если тебе закатят «пару» и ты потеряешь на этом полтора года.

— Хочешь пари? «Неуд» — я до конца семестра провожу за тебя индивидуальные консультации по субботам. «Отлично» — ты отпускаешь меня на сегодня с лабораторных. По рукам? Заметь — условия неравные и для тебя крайне выгодные.

— По-моему, Геннадий, ты чересчур вольно обращаешься с начальством.

Гончаров изобразил суровость.

— Будьте проще, Вениамин Борисович, и народ к вам потянется! Помнишь любимую присказку бывшего проректора, уважаемого Ивана Фомича? Принимаешь пари? Весь семестр по субботам!

— Давай.

Гончаров протянул руку.

— Однако очень долго... — забеспокоился Колпаков.

— Увидели, что тебя нет, и терпение лопнуло — вернулись переписывать ведомость, — съязвил Гончаров.

Зазвонил телефон.

— Слушаю вас, Гончаров. Здравствуйте. Как раз здесь. Пожалуйста, передаю... Не стоит, до свидания. Тебя. — Он закрыл микрофон ладонью. — Светская дама, воспитанная, и голос очень приятный.

— Привет, Геннадий! Не забыл еще меня?

— Здравствуй... — Колпаков не мог скрыть удивления. — Как узнала этот номер?

— Спросила у секретаря, где ты можешь быть, — вот и все. Скоро освободишься?

— Занят до шести, но мой друг и начальник любезно вызвался меня подменить...

— Ну и нахал, — покачал головой Гончаров.

— ...Так что скоро, но с четырех у меня дела...

— Набор в секцию?

— Откуда данные? — снова удивился Колпаков.

— Весь город знает, ты стал популярной личностью. Сегодня даже читала про тебя в газете...

— Смотри-ка, не читал...

— Видишь, сколько раз я тебя удивила, — засмеялась Лена.

Колпаков остро ощутил, что ему нравится ее смех, голос, и почувствовал желание увидеть ее прямо сейчас, немедленно...

— Ты меня выручишь?

— Всем, чем могу.

— Возьми в секцию двух ребят. Сына моей заведующей и племянника директора. Для меня это очень важно. Сделаешь?

— Конечно, — не задумываясь, ответил Колпаков. — Пусть подходят.

— Умница, огромное спасибо, — обрадованно затараторила Лена, и чуть заметная напряженность в голосе исчезла. — Когда освободишься, позвони, что-нибудь придумаем на вечер. Договорились? Вот и славненько. Целую.

Колпаков ошарашенно смотрел в гладкую, с аккуратными стыками обоев стенку. Такой ласковой он не знал Лену уже давно. Но почему в радостное чувство вплетается неприятный горький оттенок?

— Положи трубку, Ромео! — Насмешливый голос Гончарова вернул его к действительности. Тревожащая мысль, оставшись недодуманной, развеялась без следа.

Осторожно постучав, в кабинет заглянул вспотевший от пережитых волнений Петька.

— Пятерка! — сообщил он, почтительно поздоровавшись с Гончаровым. — Гавриленко похвалил — говорит, смелость позиции, кругозор, умение творчески использовать полученные знания и все такое... А мне тройку поставили. За что? Все рассказал, как в учебнике, Петров был доволен... Да, Дронов спросил, почему тебя нет, я сказал — живот схватило...

— Умней ничего не придумал! — Колпаков подскочил в кресле. — Кто тебя просил болтать глупости?

Петька обиженно закрыл дверь.

Гончаров хохотал.

— Супермен с расстройством желудка! — еле выдавил он между приступами смеха.

Колпаков мгновенно успокоился.

— Смейтесь, Вениамин Борисович, смех способствует правильному дыханию. Но пари я выиграл, до свидания. Осторожно с третьим стендом — там барахлит трансформатор.

Колпаков спустился в вестибюль и прямо возле «Молнии», сообщавшей о его героической схватке с вооруженным преступником, был перехвачен астматическим толстяком Писаревским, непревзойденным мастером интриг и лидером кулуарных бунтов.

— Молодежь взрослеет, мужает, а мы и не замечаем, пока нам глаза не откроют. — Писаревский махнул рукой в сторону «Молнии». — Отрадно слышать, да я вас и своими глазами видел в деле, очень-очень смело, давайте в том же духе...

— Вы разве тоже были в парке?

— В лесу, темном и страшном, где смелый мальчик в одиночку свалил старого опасного зубра!

— Что-то я...

— И прекрасно, скромность — добродетель, но следует знать себе цену, а вы пока не знаете...

Покровительственная скороговорка и целеустремленность, с которой толстяк оттеснял его в укромный уголок вестибюля, навели Колпакова на мысль, что эта встреча не случайна.

— Без поддержки человек жалок и одинок, ему не на кого опереться в трудную минуту, а таких минут в жизни гораздо больше, чем кажется в молодости, поверьте, гораздо больше!

Выпуклые, горячечно блестевшие глаза гипнотизировали, и речь была обволакивающей и проникновенной. Но куда он клонит?

— ...а они обошлись с вами несправедливо! И Дронов и Гончаров даже не помнят, кому обязаны своим успехом! И уверяю, они не пришли бы на подмогу, если бы вся эта стая набросилась и стала рвать вас в клочья!

До Колпакова наконец дошел смысл мрачных аллегорий Писаревского.

— Между тем есть люди, готовые стать вашими верными друзьями. Например...

Толстяк значительно назвал несколько известных в институте фамилий.

— Вы понимаете, что это значит — ключевые посты в администрации, совете, на смежных кафедрах... С такими друзьями все у вас пойдет как по маслу.

Писаревский заговорщически понизил голос.

— Чтобы не быть голословным: дайте мне любой материал, и мы протолкнем его в ближайший институтский сборник. Даже сырой или компиллят! Публикация для молодых всегда проблема, а для вас их не будет!

— Предложение заманчивое... — сказал Геннадий.

Писаревский довольно улыбнулся.

— ...для бездарностей. Я сам решаю свои проблемы! — резко возразил Колпаков.

— И чудесно! Ответь ты по-другому, я бы разочаровался! Но сила за спиной еще никому не мешала... Этот пузырь Иван Фомич наконец лопнул, но его группировка пока сохранилась. Скоро собрание, я дам тебе кучу фактов, и ты наносишь им сокрушительный удар, а мы добиваем...

Колпаков презрительно усмехнулся.

— Так нанимают платных убийц. И продажных девок. Стыдно, Писаревский!

— Не валяй дурака! Принципиальность оставь для общественности и начальства! Играть словами все умеют, да про свою выгоду не забывают!

Подлецам редко говорят в лицо, что они подлецы. Как-то не принято, неудобно и вообще. Но Колпаков сделал над собой усилие и тихо сказал все, что считал нужным. Как кипятком обварил толстяка. Потом железным плечом сдвинул его в сторону, двумя костяшками кулака отдавил тяжелую коричневую дверь и вышел на улицу, прищурившись от яркого солнца.

Писаревский не испортил настроения, скорее напротив — Колпаков ощущал радость победы. Времени было достаточно, но, давая выход эмоциям, он побежал, привычно уклоняясь от столкновений с прохожими. Сейчас он чувствовал себя мощным, идущим на взлет самолетом сверхдальних линий.

Возле городского Дома физической культуры беспокойно колыхалась разношерстная толпа. Выгоревшие трико соседствовали с новенькими адидасовскими комплектами, короткие стрижки — с длинными прическами, спортивная подтянутость с разудалой развязностью. Майки, джинсы, традиционные брюки и шведки, потрепанные практичные и пижонские яркие сумки, атлетические и астеничные фигуры — все перемешалось, составляя непривычный для городского спортивного центра конгломерат. И уж совсем непривычным был запах спиртного, который несколько раз уловил Колпаков, пока пробирался ко входу.

На ступеньках он встретился с Зиминым, критически осматривающим собравшихся.

— Как тебе нравятся кандидаты?

— Живописная публика. Половина наверняка даже физзарядку не делает. А некоторые к тому же под хмельком. Знаешь, они одним своим присутствием компрометируют новый вид спорта.

— Ничего, сейчас мы устроим небольшой кросс, шелуха и отсеется.

Из здания с достоинством вышел Гришка Габаев. За ним тенью следовал бородатый травматолог.

— Ну, как? — с явным самодовольством проговорил Гришка. — Полный аншлаг? Все билеты проданы! Ну-ну. То ли еще будет!

И небрежно бросил через плечо:

— Командуй!

Кулаков мгновенно переместился на первый план, вобрал в могучую, как у орангутанга грудь побольше воздуха и, перекрывая уличный шум и гул толпы, рявкнул:

— Всем пройти на стадион! Будете бежать кросс!

Этим «будете» он отделял себя от безликой массы кандидатов и заявлял о принадлежности к организаторам предстоящего испытания.

Через несколько минут площадка перед ДФК опустела.

— Ретивого помощника ты нашел! — насмешливо сказал Колпаков.

— Старательный парень, из него толк выйдет. Будет у меня старостой. Дисциплина в группе, организационные вопросы... бы тоже подберите ребят поздоровей — с хорошим активом хлопот меньше...

— Гена, тебя Колодин ждет по какому-то делу, — сказал Зимин, не обращая внимания на Гришку, и тот настороженно замолчал.

— Кстати, ты видел газеты?

— Еще нет.

— Ерунда, думал, лучше напишут, — в голосе Габаева чувствовалась некоторая натянутость. — Да и фотографии слабенькие. А чего там у Сергея Павловича?

— Для тебя ничего. — Зимин толкнул стеклянную дверь с блестящим противовесом, прыгающим в полупрозрачной пластиковой трубе. — А статьи потому плохие, что про тебя персонально не писали. И на снимки не попал.

Колодина нашли в борцовском зале.

— Две группы могут заниматься в разное время, — сообщил он и показал в угол. — Здесь повесим мешок, а тут вдоль стены установим три макивары. К шведской стенке можно крепить чучела. Нормально! Ну да ладно, с этим потом. Пойдем к Стукалову, разговор есть.

Он значительно посмотрел на Колпакова и, взяв его под руку, повел вверх по веерообразным мраморным ступеням плавно изгибающейся старинной лестницы.

Эта значительность и тревожный взгляд Габаева подготовили Колпакова к тому, что ему предстояло услышать.

Кабинет председателя горспорткомитета находился на втором этаже, огромные — от пола до потолка окна с частыми деревянными переплетами выходили в маленький уютный парк, еще одно — узкое, с дверью на крохотный полукруглый балкончик — на центральную улицу, как раз над входом в ДФК.

Кубки, грамоты, знамена, фотографии чемпионов, медали — обязательные аксессуары кабинета спортивного руководителя.

Стукалов тяжело приподнял в кресле плотное тело стареющего штангиста, протянул руку Колодину, потом мертвой хваткой вцепился в кисть Колпакову, и тот с трудом выдержал прессовое рукопожатие, но сумел сохранить невозмутимое выражение лица и подавил желание размять слипшиеся онемелые пальцы. Как будто ничего особенного не произошло.

Испытующий взгляд Стукалова утратил остроту, он чуть заметно улыбнулся.

— Силенки у нашего героя пока маловато, но воля есть.

Колодин удивился.

— Что вы, Игорь Петрович, он парень крепкий!

— И популярный.

Стукалов похлопал ладонью по разложенным на столе газетам.

— Особенно молодежная постаралась, прямо суперменом Геннадия выставила! И фото — смотрите!

По голосу Стукалова было непонятно, одобряет он публикацию или иронизирует. Но Колодин истолковал сказанное в желаемом направлении.

— Пресса привлекла интерес к нашему начинанию. Сегодня пришло гораздо больше людей, чем мы рассчитывали.

— Видел, да и слышал.

Стукалов кивнул в сторону двери на балкон.

— Только уж больно странная публика, какая-то неспортивная... Половина — мальчики из бара, пижоны... Впрочем, теперь все зависит от вас.

Председатель откинулся на спинку скрипнувшего кресла, поочередно оглядывая Колодина и Колпакова.

— Городская федерация должна определять лицо секций каратэ, контролировать их развитие и, самое главное, подбор спортсменов.

— Зрелище эффектное, а тут еще газеты, афиши, восторженные слухи. Нетрудно представить, что произойдет в ближайшее время: начнется настоящий бум, каратэ станет модой, заниматься им захотят люди, совсем далекие от спорта, — ради престижа, так называемого авторитета...

«Преувеличивает», — подумал Колпаков, отключившись.

— ...чтобы явление не стало стихийным...

— ...общественный орган, штатных работников в нем нет, поэтому вся тяжесть организаторской работы ложится на председателя и его заместителя.

Узкая щель соединяла сознание с внешним миром, позволяя воспринимать общий смысл происходящего.

— ...Сергей Павлович — исключительно добросовестный человек, энтузиаст, он подобрал таких же увлеченных членов федерации, но ему нужен хороший помощник.

Колпаков вернулся. Сейчас...

— Мы решили предложить вам, Геннадий Валентинович, стать заместителем председателя городской федерации каратэ.

«Когда он успел узнать имя-отчество?»

Лицо Колпакова по-прежнему оставалось бесстрастным, поэтому ставший торжественным на последней фразе тон Стукалова повис в воздухе.

— Что вы на это скажете? — сухо спросил он, судя по всему, ожидая другой реакции.

— Спасибо за доверие.

Десять минут назад, заходя в кабинет и догадываясь, о чем пойдет речь. Колпаков собирался отказаться. Достаточно ему хлопот в институте, диссертации, спорта...

Изменить решение заставила неотчетливая, расплывчатая мысль, связанная каким-то непонятным образом с Леной.

— Что же, краткость и сдержанность — качества настоящего мужчины!

Стукалов внимательно смотрел Колпакову в глаза, будто пытался пробиться сквозь броню демонстративного хладнокровия.

— А тот могучий молодец уж чересчур суетился, что настораживает. Да и силенки у него маловато!

Стукалов подмигнул Колпакову и доброжелательно улыбнулся:

— Желаю успеха. Держите контакт с комсомолом — Серебренников надежный парень, на него в любых вопросах можно опереться. Если что — заходите, будем вместе думать.

Он проводил гостей до двери и на прощание сказал:

— Главное, чтобы волна этого интереса, — Стукалов ткнул пальцем в балкон, будто внизу еще бурлила разномастная толпа молодых людей, — чтобы эта стихия не вышла из-под контроля.

На стадион Колпаков успел вовремя — только закончился первый этап отбора. Сумевшие пробежать десять кругов кандидаты пользовались коротким отдыхом, чтобы прийти в себя и отдышаться.

Потом их разделили на четыре группы, и инструкторы продолжили отбор. Приседания, подтягивание на перекладине, отжимание от земли, шпагаты, прыжки, кульбиты.

В результате Колпаков, Окладов и Зимин записали по двадцать человек. Габаев давал более тяжелые задания, отобрал только восьмерых.

— Ничего, потом доберу, желающие найдутся, — значительно пояснил он. — Зато у меня будут звери, а не бойцы!

Гришка был не в своей тарелке и обиженно отводил взгляд от Колпакова. Когда Зимин и Окладов заговорили с Геннадием о ближайших делах федерации, он ядовито бросил:

— Везет же людям! С одного пьяного идиота такой навар снять! Слава, почет, статьи в газетах, да еще зампредом федерации заделался! Нам так не жить. Пойду поищу дурака с пулеметом!

Габаев ушел в сопровождении бородатого Кулакова, который перед этим нещадно дрессировал новичков. У них были одинаковые приземистые фигуры, маленькие пулевидные головы на мощных шеях, даже походки — и те одинаковые.

— По домам? — спросил Зимин. — Почин сделан. Хороших ребят отобрали. А пижоны сами собой отсеялись, многие даже до кросса...

— А эти трое? — Колпаков кивнул в сторону.

— Кто их знает, с самого начала здесь сидят. Бежать не стали, может, ждут кого-то? Фирменные мальчики, как с рекламы.

— Особенно тот увалень. Ему кондитерские изделия рекламировать, — высказался молчаливый Окладов. — Или на лечебное голодание записываться. Да и дружки рыхлые... Кого они могут ждать, не нас же?

Оказалось — их.

— Кто из вас Колпаков? — спросил толстяк с пумой, вышитой над левым карманом бежевой трикотажной шведки. — Мы от Елены Борисовны. Она сказала, что вы запишете нас в секцию.

Неприятное ощущение появилось у Колпакова еще раньше, чем он сообразил, что Елена Борисовна — это Лена, и вспомнил данное ей обещание. Потом ощущение усилилось, он почувствовал раздражение, неловкость и острое желание послать всю троицу к чертовой матери. Зимин и Окладов недоуменно переглянулись и пошли дальше.

— Почему вас трое? Я предупрежден про двоих, — недовольно сказал Колпаков.

— За Сашку попросили позднее, — рассудительно пояснил толстяк. — Она звонила, но вы уже ушли.

Наступила пауза, и чем дольше она продолжалась, тем более глупым ощущал свое положение Колпаков.

— Приходите в четверг к семи в ДФК, зал номер четыре, — буркнул наконец он и, отстранив толстяка, догнал товарищей. В их взглядах он прочитал нескрываемое осуждение. Но и без этого Колпаков испытывал сильное недовольство собой: поступать вопреки убеждениям было не только неэтично, но и просто противно.

Впрочем, недовольство исчезло, когда он позвонил Лене и услышал в ее голосе непривычные нотки признательности и одобрения.

— Всех троих записал? Молодец, Геночка! Ты меня очень выручил, встретимся — расскажу подробно. Не сходить ли нам сегодня в ресторан? Давно не танцевала.

Выйдя из будки телефона-автомата, Колпаков обшарил карманы и непонятно зачем пересчитал имеющуюся наличность. Два рубля шестьдесят копеек. В состоянии, близком к паническому, он бросился к Гончарову, но того не оказалось дома. До встречи оставалось полтора часа. С трудом взяв себя в руки. Колпаков принялся решать непривычную задачу: где взять деньги?

Дома лишнего рубля отродясь не водилось, занимать у соседней было неприятно, к тому же он не хотел, чтобы об этом узнала мать. Окладов живет один в общежитии, с трудом дотягивает до получки. Зимин экономный, у него можно разжиться десяткой, но эта сумма не решит проблемы. А сколько вообще нужно денег на ресторан? Жизнь поворачивалась незнакомой, а оттого пугающей стороной. Дронов? Ерунда... Разве что Габаев...

У Гришки деньжата имелись, но обращаться к нему не хотелось. Чашу раздумий перевесила внезапно пришедшая мысль: одно время Габаев играл в оркестре в «Центральном», он большой дока по части ресторанных правил, и вместе с деньгами у него можно получить ряд полезных советов.

Гришка удивился визиту, вначале он держался холодно, не без иронии именуя гостя «начальством». Колпакову очень хотелось уйти, но отступать было некуда, и он без обиняков выложил свою просьбу.

После этого Гришка неожиданно изменился, стал любезным и предупредительным, охотно дал деньги, подробно проинструктировал по вопросам, которые могут возникнуть в ходе вечера, и порекомендовал идти в «Центральный», где, обратившись к метрдотелю от его, Гришки, имени. Колпаков получит обслуживание по высшему разряду.

Спешно поблагодарив и попрощавшись. Колпаков забежал домой переодеться, десять минут промучился с выбором галстука, написал матери записку, что вернется поздно, и минута в минуту успел к месту свидания.

Лена опоздала на четверть часа, увидев ее наряд, Колпаков ощутил себя старомодным, простоватым и неуклюжим.

Предложение пойти в «Центральный» она отвергла с ходу, сказав, что там собираются шпана и пьяницы, а кормят позавчерашними котлетами. Взяв инициативу в свои руки, проворно остановила такси, привезла Геннадия к новому высотному зданию, в первых этажах которого размещался самый шикарный в городе ресторан.

— В кабинку или на свет? — спросила она у старательно и успешно скрывающего растерянность Колпакова и, поскольку он неопределенно пожал плечами, решила сама:

— На свет! У меня шантанное настроение. На втором этаже сегодня будет в самый раз. А зал выберем голубой. Тебе нравится в голубом?

Колпаков кивнул, и через несколько минут они сидели за чистым, покрытым голубой крахмальной скатертью столиком у голубой велюровой стены.

Геннадий был в ресторане второй раз в жизни — выпускной вечер их группа отмечала по Гришкиной протекции в «Центральном», и тогда он ничего хорошего в этом времяпрепровождении не нашел. Но заказ сделал умело, как завсегдатай: холодные закуски, фирменная вырезка, овощи, коньяк, шампанское, нарзан, десерт. Спасибо Габаеву — ни официант, ни Лена не распознали в нем новичка.

— Видишь человека в белом костюме? — таинственно зашептала Лена. — Это Тофик-миллионер. Говорят, у него действительно есть миллион!

Колпаков без интереса оглядел смуглого, претенциозно одетого толстяка.

— Разве это человек? Это медуза. За нашу встречу!

Настроение улучшилось. Этому способствовала праздничная обстановка голубого зала, не идущая ни в какое сравнение с прокуренным и пропахшим кухней запущенным зальчиком «Центрального», учтивый официант, вылитая впервые за семь лет рюмка коньяка, загадочная, адресованная только ему улыбка Лены.

Она знала много тостов, правильно пользовалась столовым прибором, и, глядя на нее, Колпаков переложил вилку в левую руку, хотя так ему было неудобно.

После третьей рюмки у него закружилась голова, и он, перестав стесняться, взахлеб рассматривал свою спутницу. Широко расставленные, чуть раскосые зеленые глаза, надменно приподнятые брови, короткий прямой нос, большой, красиво очерченный рот. Волосы она подобрала вверх, так что были видны длинная шея и матовые покатые плечи.

Их взгляды встретились. Три секунды, пять, десять, пятнадцать... В такие мгновения каждый видит в глазах другого то, что хочет увидеть. Колпаков видел клочья густого тумана над гладкой темной рекой, низкий, заросший кустарником берег, желтое пятно палатки у крохотной бухточки.

— Мы будто в гляделки играем, Гладиатор! Давай лучше выпьем за добрые воспоминания...

В ее голосе слышались мечтательные нотки.

Колпаков разлил коньяк.

Значит, он не ошибся. Лена тоже все помнит! Ему стало совсем тепло и покойно.

Многозначительно звякнули рюмки.

— В Москве у меня был один поклонник — югослав из торгпредства, он подъезжал к институту на зеленом «вольво» — девчонки с ума сходили от зависти — и вез обедать в Архангельское, там чудесный ресторан, и места кругом замечательные, особенно осенью...

Колпакова будто помоями окатили. Умиротворенную расслабленность сменила горькая обида. Такая, какую он испытал только несколько раз в жизни, много лет назад, тогда она тоже была связана с Леной, Алькой Гарандиным и его братцем.

Но за прошедшие годы он сильно изменился, стал таким, как хотел, и уже не впадал в беспомощную растерянность, напротив — тут же пришла холодная ярость, побуждающая к ответным действиям.

Видно, на лице отразился всплеск эмоций, потому что Лена поспешно добавила:

— Только не подумай ничего такого...

— Боже упаси. Я понимаю: платонические отношения, чистая и возвышенная дружба.

— Что ты имеешь в виду?

Лицо Лены мгновенно превратилось в холодную маску.

— Только то, что сказал.

— Я не поняла, поясни, на что намекаешь.

В ледяном тоне презрение и вызов Она безбоязненно шла на обострение, значит, ничуть не дорожила начинающими крепнуть отношениями и явно демонстрировала готовность немедленно их разорвать. Чего проще — встала и ушла.

Геннадий вовсе не желал такого исхода и, очевидно, должен был испугаться собственной дерзости, однако неправота Лены и очевидная бравада этой неправотой привели к иному результату, то глубинное, горячее, сокровенное, в чем весь вечер тонул отточенный рационализм Колпакова, его знаменитое, ставшее притчей во языцех хладнокровие и умение владеть собой, та засасывающая субстанция, которая поглотила все достигнутые многолетним истовым служением Системе качества настоящего бойца, вдруг остыла и отвердела, и Колпаков привычно ощутил почву под ногами, выругал себя за потерю самоконтроля, назначил искупляющее наказание — час на кулаках, дополнительный холодный душ и час медитации, после чего вернулся к действительности, особым, появляющимся лишь в напряженные мгновения взглядом охватил ситуацию со стороны, с отвращением увидел себя пьяного, со сбитым галстуком и растрепанными волосами, сидящую напротив красивую женщину, хотя и утратившую окутывавший ее еще минуту назад флер возвышенности и необыкновенности, но все равно привлекательную и желанную, готовую встать и уйти навсегда.

Он рефлекторно поступил как опытный каратэка, который, будучи не в состоянии блокировать мощный удар, в последнюю минуту чуть-чуть, чтобы не выдать себя и не тратить силы зря, подается назад или в сторону, пропуская бьющую поверхность в миллиметре от тела.

— Какие намеки? Просто я вспомнил другое — вечернюю зорьку на безлюдном острове, костер, полное отсутствие клева, яркую желтую палатку, дождь, сырость и неустроенность, опоздавшую лодку, последнюю случайно найденную в холодной золе картофелину, серый пасмурный день, холод, скандал дома... Тогда я и подумать не мог, что это был самый счастливый в жизни день... Помнишь, как я грел тебе ноги?

Лицо Лены смягчилось.

— Помню. — Она положила мягкую ладонь на разбитую кисть Колпакова. — Но ведь это было давно, Генчик, так давно — в детстве.

Ответный порыв и забытое обращение разом все изменили, превратив расчетливо подобранную фразу в искренний всплеск дорогих воспоминаний, а красивую своенравную спутницу в единственную и неповторимую горько-болезненную любовь.

Но в это время весельчак в элегантном темно-синем блейзере и залитых вином белых брюках затеял приглашать Лену танцевать, с пьяной назойливостью не принимал вежливые отказы и увещевания.

Молча наблюдавший несколько минут за развитием событий Колпаков наконец встал, засунул незадачливому кавалеру палец под ребро и, приподняв, как мясники вздергивают на крючке тушу барана, отбуксировал к столику, вежливо поздоровался с двумя его товарищами и разогнул палец. Бывший весельчак плюхнулся на стул, ошарашенно переживая испытанное впервые в жизни ощущение груза, снятого с крюка подъемного крана.

Пока он испуганно ощупывал грудную клетку, Колпаков спокойно раскланялся с недоумевающими сотрапезниками жертвы и не торопясь вернулся на свое место.

— Браво, ты великолепен, — встретила его Лена. — Как думаешь — они будут мстить?

В больших зеленых глазах светился нетерпеливый интерес.

— Вряд ли, — невозмутимо отозвался Колпаков и, уловив искорку разочарования, поправился: — Но если надумают, я тебя побалую интересным зрелищем.

— Как здорово! — Она захлопала в ладоши, и Геннадий подлил масла в огонь:

— А пока следи, чтобы ко мне не подобрались со спины.

— За смелых мужчин! — восторженно воскликнула Лена.

Перешедший на шампанское Колпаков отметил, что пьет она умело и заметно не пьянеет, только кровь прилила к щекам да пунцовым цветом вспыхнули маленькие ушки.

— К тем подсел еще один, — возбужденно шептала Лена. — Здоровый, с бородой, какой-то питекантроп! Они ему на тебя показывают...

— Значит, дело плохо. Пойдем, я хочу успеть хоть раз потанцевать с тобой.

Танцевать он практически не умел, но, глядя на окружающих, которые старались дергаться в такт музыке, неуклюже поднимали колени и, теряя равновесие, выбрасывали вперед и в сторону согнутые руки, быстро приноровился и ничем не выделялся в колышущейся среди мигающих лучей разноцветных прожекторов толпе.

Лена танцевала легко и грациозно, ее строгая прическа разрушилась, волосы рассыпались по плечам, закрыли лицо, и она отбрасывала их, резко встряхивая головой.

Когда музыка кончилась, Колпаков подошел к оркестру, положил на барабан пятерку, как учил Габаев, и попросил выдать самый высокий темп. Потом вернулся к Лене и сказал:

— Давай покажем класс. А то здесь все как недоваренные раки.

Лена восторженно кивнула.

Ударил барабан, звякнули тарелки, взвыл саксофон, и Колпаков с ходу ввинтился в быстрый рваный ритм. Он великолепно владел своим телом и сейчас щедро использовал его тренированную мощь: неуловимыми движениями приближался вплотную к партнерше и тут же отскакивал, мгновенно разворачивался на сто восемьдесят градусов, легко вскидывал ноги в уровень головы, падал на колени и подпрыгивал, почти доставая до россыпи хрустальных светильников, делал неожиданные наклоны корпусом, а руки плели вокруг замысловатую паутину, прессовали спертый от разгоряченных тел воздух, четко фиксируя в конце невидимые толчки, и все эти движения связывались между собой каким-то скрытым смыслом, логикой, не характерной для танца, а потому были непонятны прекратившим танцевать и ставшим в широкий круг людям, кроме разве что бородатого травматолога Кулакова, который громко орал что-то нечленораздельное и буйно колотил в ладоши.

Их проводили овациями, Лена сияла, было видно, что ей нравится находиться в центре внимания. Через несколько минут подошел Кулаков и с почтительным поклоном поставил на стол две бутылки шампанского.

— Отлично, сэнсэй! Примите от нашего товарища в знак извинений.

— Это еще не слава, но уже популярность, — довольно констатировала Лена и пояснила: — Так говорил один мой знакомый, когда он входил в ресторан, оркестр вставал и играл его любимую мелодию.

— Большая популярность.

— Ага. Через год-два, ты, пожалуй, тоже станешь городской знаменитостью!

К этому времени Колпаков намеревался защитить диссертацию.

— И для меня будет вставать ресторанный оркестр.

— Правда, приятно?

— Очень. Хочешь шампанского?

Свет погас, зажегся, опять погас.

— Уже закрывают. Жалко... Быстро прошло время.

— Да.

— Шампанское будем пить у меня.

— А что скажет мама?

— Сейчас я живу одна.

Голубой зал почти опустел. Внизу, в просторном зеркальном холле у винтовой лестницы в ночной бар стоял Кулаков с компанией. Все уважительно приветствовали Колпакова, в том числе и обиженный весельчак в блейзере. Лена прижалась к Геннадию теснее, на миг он ощутил все ее тело.

— Ах, сволочь! Думаешь, все позволено! Да я тебя придушу!

В углу, возле туалетов, закрутился водоворот скандала. Изрядно выпивший человек тряс за грудки Тофика-миллионера, тот не казался слишком напуганным, только ищуще озирался по сторонам.

Колпакову не хотелось ввязываться, да его вмешательство и не потребовалось: широкая спина на миг заслонила происходящее, нападающий, охнув, отлетел в сторону, а толстяк как ни в чем не бывало подошел к зеркалу, брезгливо расправляя смятые лацканы белого пиджака и недовольно выговаривая своему избавителю. Обладатель широкой спины повернулся, и Колпаков узнал Рогова.

Четыре зала выпроваживали гостей одновременно — у выхода образовалась пробка. Выдавленная наружу толпа успокаивалась и, медленно редея, растекалась по залитому мертвенным светом ртутных ламп асфальтовому руслу.

Нести в руках две бутылки шампанского Колпакову было неудобно и непривычно. Это раздражало.

2

Проснулся Колпаков, как всегда, в шесть с незнакомым ощущением похмелья. Тошнило, ныли виски, во рту чувствовался противный вкус желчи. Попытался сесть, но закружилась голова, и он поспешно откинулся на подушку, придавив разметавшиеся по ней длинные золотистые волосы. Волновавший и будоражащий вчера пряный аромат тонких духов сейчас показался приторным и тяжелым.

Преодолевая слабость, он встал, нетвердо ступая по скользкому паркету, подошел к выступающему углом наружу окну и распахнул раму.

Прохладный свежий воздух помог, Колпаков почувствовал себя лучше, и к нему вернулась способность воспринимать окружающее.

Он находился в кооперативном доме улучшенной планировки в чужой, со вкусом обставленной квартире, в стекле отражалось осунувшееся усталое лицо.

С девятого этажа открывалась широкая панорама южной части города — прямоугольные кварталы старой застройки, разношерстные домишки с разноцветными крышами, пестрые дворики, причудливо изогнутые улочки и проулки.

Утро было серым и невыразительным.

Колпаков повернулся, посмотрел на спящую Лену, даже во сне сохраняющую изящество и грациозность.

Но ничего не изменилось. Все просто и обыденно. Вместо праздника — будни. Впрочем, для него достигнутая цель всегда утрачивала привлекательность. Или почти всегда.

«Что имеешь — ничто, к чему стремишься — все».

Колпаков с удивлением понял, что впервые за многие годы, проснувшись, он не думал о Системе и не следовал ей. Это открытие ошеломило.

Когда после холодного душа он вернулся в комнату, Лена, набросив легкий халатик, убирала постель.

— Ты беспокойный гость — надо же подниматься в такую рань! Да еще почти заморозил меня!

Несмотря на шутливый тон, фраза покоробила Колпакова, очевидно, потому, что сравнивала его с другими, более спокойными «гостями». Сколько их побывало в этой маленькой, но достаточно комфортабельной квартирке?

— Ты почему такой мрачный? И бледный... Неужели перепил вчера? Странно — крепкий парень. Что там у нас было!

Лена удивлялась искренне — сама она выглядела бодрой и свежей.

— Ну да я знаю хорошее лекарство: чашка крепкого кофе — ты будешь как огурчик.

Колпаков не пил кофе, но отказаться постеснялся. Да и после того, как нарушил более серьезный запрет на алкоголь, это было бы смешно.

«Самая опасная уступка собственным слабостям — первая, ибо за ней неизбежно идут все остальные. И каждая последующая дается легче». Когда это знаешь, наблюдать свой путь вниз даже забавно.

Лена привычно приготовила завтрак на двоих, сварила ароматный кофе, с аппетитом ела. Колпаков не притронулся к еде, но с удовольствием выпил две чашки.

— Не знал, что ты живешь отдельно.

— Я уже достаточно взрослая. С маман мы долго не уживаемся, а тут подвернулась квартирка — хозяева в командировке за границей. Дороговато, но зато сама себе хозяйка! К матери я бы тебя не смогла пригласить...

— Действительно, — сумрачно согласился Колпаков.

— Что с тобой?

Он пожал плечами.

— Сейчас тебе станет лучше. Можешь отдохнуть, пока я соберусь.

— Куда? Только семь пятнадцать...

— К Зверевой. Знаешь, кто это? Ну, ты даешь!

Лена быстро и ловко перемыла посуду, стряхнула с рук капли воды, аккуратно промокнула полотенцем и старательно втерла в кожу несколько капель питательного желе из полупрозрачной розовой баночки с затейливо выписанным золотыми буквами названием.

— Ее все знают. Косметичка экстра-класса, волшебница! Весь город гудит, очередь на три года вперед, пробиться невозможно!

Лена прошла к трюмо и отгородилась от Колпакова широкой дверью полированного шкафа, но в стекло открытой оконной рамы он видел, как она села на кожаный пуфик и, распустив волосы, стала расчесывать их густой щеткой на длинной ручке.

— ...Моя заведующая — постоянная клиентка, так говорит: помолодела на десять лет! Я просила замолвить словечко — бесполезно!

Лена порылась в шкафу и, сбросив халатик, извиваясь, втиснулась в узкое платье.

— И вот наконец благодаря тебе я записана на первый сеанс...

— Благодаря мне? — изумился Колпаков.

— Ну да. — Лена подошла к нему, повернулась спиной. — Застегни «молнию». Спасибо. Ты взял в секцию Мишу Зверева, а его мама — меня. Мне назначено к восьми, поэтому я ничего не делала с лицом. Посмотри — терпимо?

— Ну и ну! Это тот, третий? Услуга за услугу, как в фельетоне?

— Нет, Генчик, как в жизни. Ну, как я смотрюсь?

— Отлично. Не понимаю, зачем тебе вообще эта Зверева?

— Как зачем? Массаж, маски, травные умывания — кожа будет молодой и красивой! А если сейчас не следить за собой, скоро начнут появляться морщинки, крохотные, незаметные, легко скрываемые дермаколом, они будут прибавляться, углубляться, а потом глянешь в зеркало — все, поезд ушел!

— Однако ты заглядываешь далеко вперед!

— Без этого нельзя. Пойдем, Генчик, я не хочу опаздывать.

Из подъезда они вышли отдельно — так предложила Лена, встретились на углу у фонтанчика с питьевой водой, прошли два квартала до стоянки такси.

Рассветный туман рассеялся, ярко светило солнце, блестели краской и никелем новенькие автоматы газированной воды, в облаке водяной пыли вокруг поливальной машины переливалась радуга, каблучки Лены бодро цокали по умытому асфальту. Она всегда носила туфли на высоченной «шпильке».

Настроение у Колпакова резко изменилось, происходящее перестало казаться будничным и повседневным, а недавнее упадническое мироощущение он отнес на счет скверного самочувствия. И все же какая-то неудовлетворенность осталась...

— А мы неплохо провели время! Ты доволен? Давай в субботу сходим в Бирюзовый зал!

— Давай.

Колпаков вспомнил, что вчера он потратил сорок рублей — треть своей месячной зарплаты.

— Ты такой печальный, мне тебя жаль. Тебе надо отдохнуть.

Забота была приятна.

Подошли к стоянке такси, Лена скользнула на переднее сиденье, водитель щелкнул счетчиком.

— Чао! — Она с улыбкой махнула рукой.

Колпаков смотрел вслед, пока машина не скрылась за углом.

После квартиры Лены пропахшая кухней коммуналка производила тягостное впечатление. В конце коридора визгливо кричала Алевтина, муж отрывисто огрызался — у Петуховых шла очередная ссора.

Мать собиралась уходить, с трудом втискивала в потертый коленкоровый футляр тугой рулон чертежей. По воспаленным глазам и измученному лицу было видно, что она работала всю ночь.

Когда похмельный, невыспавшийся Колпаков зашел в комнату, она посмотрела на него как на привидение и с жалкой улыбкой опустилась на стул.

— Слава Богу!

— Не сердись, мам. Так получилось.

— Я не сержусь.

Она покачала головой и расслабленно закрыла глаза.

— Алевтина постоянно твердит своему оболтусу: «Только плохой сын понапрасну волнует родителей, бери пример с Геннадия!» Завидует. Ты у меня точный, правильный, аккуратный. А ночью я ей позавидовала. Не придет Лешка ночевать, все ясно — запил, загулял, с бабами связался, днем заявится. А что могло с тобой случиться? Под машину попал, убили, искалечили?

Мать пристально посмотрела на Геннадия, губы дрожали — она была волевой женщиной, и никогда прежде он не видел ее в таком состоянии.

— И тогда я подумала: хоть бы он оказался плохим сыном, разгильдяем, но пусть будет целым и невредимым.

Колпакову стало мучительно стыдно.

— Знаешь, Геннаша, я поверила, что ты загулял, как Леха, может, удалось обмануть себя, чтобы успокоиться, но поверила... И, оказывается, не ошиблась.

— Так получилось, — промямлил Колпаков, никакого другого оправдания в голову не приходило. Собираясь с Леной в ресторан, он действительно не думал, что останется у нее ночевать.

Мать взяла себя в руки, глянула на часы, встала.

— Как бы не опоздать, автобус опять плохо ходит. Завтрак разогрей сам.

И, уже приоткрыв дверь, обернулась.

— Хорошо, что ты живой и здоровый. Но сейчас мне не хочется, чтобы мой сын был разгильдяем и пьяницей.

Она помедлила, будто собираясь сказать что-то еще, но не сказала. Колпаков сам все додумал. Через несколько лет после женитьбы его отец начал выпивать и быстро покатился под гору — спился, бросил семью, менял места работы, перекатываясь в поисках счастья из города в город, да так и сгинул неизвестно где.

Нет, к черту! Первое и последнее нарушение режима! Колпаков хотел тут же начать тренировку, наверстывая упущенное, но почувствовал, что сил для этого нет. Вчерашний «отдых» вымотал больше, чем самые напряженные сборы в спортивном лагере.

А Гришка Габаев рассказывал о кутежах по неделе подряд. Интересно, врал или нет? Кстати, надо отдать ему деньги... И раздобыть еще на расходы. Но где?

С этой непривычной заботой Колпаков заснул. Его сразу окружил зловещий клубящийся туман над тревожно застывшей черной водой. Он метался по угрюмому страшноватому острову, безмолвно кричал в давящей тишине — искал кого-то и не мог найти.

3

На третьем стенде сгорел трансформатор. Из-за этого у Колпакова произошла размолвка с новым завкафедрой. Собственно, трансформатор послужил лишь поводом.

— Вот наглядный результат твоих идиотских увлечений! — с нескрываемым раздражением говорил Гончаров. — Схема горит, а ты сидишь в лаборантской и созерцаешь свой пуп! Хотя про неисправность знал давно и должен был ее устранить!

— Не спорю, Вениамин Борисович, виноват!Но при чем здесь мои увлечения? Просто забыл...

— Да нет... Ты никогда ничего не забываешь. Колпаков известен как образец точности и аккуратности! Дело в другом — тебе интереснее впадать в прострацию, отрешаясь от действительности, чем заниматься рутинными делами в этой самой действительности! Ты пытаешься соединить несовместимое: научно-педагогическую работу в советском вузе и буддизм! — Колпаков пожал плечами. — Зачем так примитивно толковать мои увлечения? Система совершенствования физической и духовной организации человека...

— Знаю, слышал! Ты научился разбивать доски и кирпичи, что приводит в восторг несмышленых пацанов да экзальтированных девиц, но ты и внутренне изменился! Стал чуть суше, равнодушнее к окружающим, чуть замкнутей... И до предела расчетливым! Ведь ты обдумываешь последствия каждого своего шага, разве не так?

Колпаков снова пожал плечами.

— Если хочешь меня обидеть — что же... Продолжай в том же духе.

Он действительно был спокоен, отстраненно видел взвинченного Гончарова и контрастно невозмутимого себя, контролировал пульс и озабоченно думал, что с Леной теряет свое выработанное долгими упражнениями великолепное самообладание, а значит, до совершенства еще далеко... Впрочем, так и должно быть, что ни говори, а он на стадии ученичества, да еще без опытного наставника...

— Я не собираюсь тебя обижать. — Видно было, что запал прошел и Гончаров начинает успокаиваться. — Но ты должен понять: нельзя взять элементы другого жизненного уклада, культуры, психологии и пересадить все это в нашу почву! А если все-таки пересадить — не приживется!

— Ну почему же...

— Вот я, по-твоему, могу предаваться самосозерцанию восемнадцать часов в сутки, как те твои монахи?

— В наших условиях, конечно, удастся выделить меньше времени. Но час, полтора, два — вполне реально...

— А смысл? Ездить в общественном транспорте, работать восемь часов, выполнять общественные нагрузки, поручения жены — зайти в магазин, вызвать слесаря из домоуправления, ходить в гости, в кино, заниматься наукой и при всем при том урывать время для медитации? Абсурд! Все равно что есть котлеты японскими палочками!

— Любую идею можно довести до абсурда.

— Перестань! Я прочел книжицу, что ты дал Васе Савчуку, — «Легенды каратэ». Никакой внутренней логики: каратэ провозглашает почитание старших и безоговорочное подчинение учителю, а легенды приводит обратные примеры — избиение стариков, оскорбления учителя... И кем? Молодыми людьми, изучившими каратэ! Правда, их постигает заслуженная кара, но сам факт! Или еще: знание каратэ может применяться только для защиты жизни, это один из основных постулатов, не правда ли? А в легендах его используют для устрашения, «перевоспитания» и даже для удовлетворения тщеславия!

Гончаров перевел дух.

— Так что твоя система абсурдна сама по себе, поскольку построена на противоречиях. Но на молодых, неискушенных ребят это так называемое «учение» действует. У Савчука прямо глаза горели от восторга. И это меня тревожит. Он способный парень, и если вместо занятий увлечется ерундой... Кстати, где статья, которую ты планировал еще на апрель?

Колпаков улыбнулся:

— Проверяешь, не увело ли меня в сторону? Статья готова, лежит на машинке. А что не выдержан срок... Не я первый, не я последний, не правильно спланировал, не рассчитал, был занят другим, да мало ли причин! То, о чем ты подумал, здесь ни при чем.

— Ладно, Геннадий. Хотелось, чтобы ты понял мою озабоченность. А сейчас принимайся за третий стенд. По-моему, там вся схема полетела. И посмотри свой индивидуальный план, чтобы больше не срывать сроков.

Тон у Гончарова был мирным, последнюю фразу он сказал явно для порядка, и все же Колпаков почувствовал, что между ними возник какой-то холодок.

Третий стенд починили за неделю. Хорошо помогал Савчук, азартно. Колпаков работал по необходимости, без интереса, и сам себе удивлялся: раньше такого не бывало.

Привыкнув на любой вопрос находить ответ, он проанализировал причину происшедших с ним изменений и пришел к выводу, что восстанавливать поврежденную схему — совсем не то, что монтировать новую, а потому и отношение к работе соответственное.

Параллельно на заднем плане прошла мысль о справедливости недавних слов Гончарова, но он предпочел ее не заметить.

Всю эту неделю, будто продолжая спор с шефом, Колпаков рассказывал Васе о Системе.

— Легко накачать силу, не очень сложно освоить технику, но не это главное. Бывает, что каратэка разбивает предметы гораздо большей прочности и толщины, чем превосходящий его силой коллега. Есть мастера, которые при среднем физическом развитии творят чудеса в шивари. И в отличие от тех, кто полагается только на силу и технику, имеют обычные, не обезображенные мозолями руки.

— В чем же секрет? — Савчук слушал с раскрытым ртом.

— В совершенствовании духа — вот главный и самый трудный аспект Системы. Надо изменить свое видение мира, а достигнуть этого можно только путем глубоких внутренних перестроек. Сознание, мироощущение, психология... Кто добьется цели, тот сможет разбить десять положенных друг на друга кирпичей не столько силой, сколько разумом!

— Вот это да!

— Еще не все. Такой человек выдвигается в лидеры одним своим присутствием. Он легко покоряет женщин и укрощает диких зверей. Сама судьба покровительствует ему, ибо он умеет любые события, даже неприятные, обращать себе на пользу.

— Вы серьезно? — изумился Савчук. — Не может быть!

— Понятно, здесь есть элементы метафоры, к тому же речь идет об идеальном варианте, который реально может быть и недостижим. Но рациональное зерно присутствует. Я сам убедился.

— Как? Очень интересно узнать!

Колпаков улыбнулся. Не рассказывать же ему всего!

— Например, Габаев физически сильней меня. И технику накатал до моего уровня. А умственным совершенствованием пренебрегает, считает ерундой. Но в сокрушении предметов явно отстает. Вот и думай.

Савчук действительно задумался.

— Как же достигнуть духовного совершенства?

Есть в мире светлый храм,
Но не найти мне входа,
Хоть тысячи дорог ведут к нему,
Достойный в храм войдет
И обретет свободу
У неба и земли не будет он в плену.
Колпаков продекламировал и ощутил, что вышло театрально, как обычно такие штуки получались у Габаева. Ему стало неловко.

— Не удивляйся, что не понял, я тоже довольно слабо понимаю. В философско-мистических учениях Востока считается, что войти в храм высшего совершенства можно через узкую дверь, загвоздка состоит в том, чтобы ее найти. И суметь открыть. Мало кому это удается.

— А вы во все это верите? — Восторженность прошла, Савчук был явно растерян.

— Вообще-то такие вопросы задавать не принято, даже неприлично. Потому что путь к узкой двери предполагает безоговорочную веру и слепое следование...

— Догматизм — метод защиты ошибочных концепций, орудие мракобесия и малограмотной реакционности. Извините, Геннадий Валентинович, но тут вы меня не переубедите. И если Система, о которой вы рассказали, строится на догматах, то разве можно воспринимать ее всерьез?

Оперевшись на надежную платформу материалистической диалектики, Вася Савчук ощутил уверенность, и Колпаков не мог ему возразить.

— Не стоит толковать все буквально. Догматы заложены в основу Системы много веков назад, вполне понятно, что сейчас они могут казаться смешными. Тем более в условиях современной жизни. Но главное-то в другом! Даже если ты и не найдешь узкую дверь, то до преклонных лет сохранишь здоровье, силу и живость ума. Разве этого мало?

— Нет. Но тогда зачем мистический туман? Обычная система физического совершенствования. С маленькой буквы.

— Каждый волен понимать по-своему. Позанимаешься с годик — поговорим еще. Только запомни. — Колпаков подмигнул. — Я разбиваю три кирпича, а Габаев — два.

К первой тренировке, кроме записанных, собрались болельщики, просто любопытные и кандидаты, до которых весть об открытии секций дошла с опозданием. Возле ДФК опять бурлила толпа, и инструкторы вызывали свои группы по спискам.

— Надо будет выдать нашим пропуска, — сказал Габаев. — Не устраивать же каждый раз переклички на улице.

Его группа была самой малочисленной, но его это не смущало: все дальнейшие действия он тщательно продумал.

Выйдя на крыльцо, Габаев спросил, есть ли разрядники. Отведя двенадцать крепких парней на пустынную аллею примыкающего парка, он устроил блиц-испытание: по десять приседаний на каждой ноге, двадцать подтягивании, пятьдесят отжиманий. Через полчаса его группа пополнилась шестью новичками.

Когда Колпаков заглянул в зал, Григорий держал речь перед почтительно замершей шеренгой.

— ...дают деревянный колышек, который надо голыми руками вбить в утоптанную землю. Тот, кто с этим справился, получает дощечку, пишет свое имя и вешает в зале на самый последний гвоздь. Он становится младшим учеником и должен беспрекословно выполнять распоряжения старших. Слово учителя — закон для всех. Теперь об этикете и правилах поведения в зале.

Колпаков обошел другие секции. У Окладова бегали по кругу, выбивая друг друга мячами, Зимин отрабатывал растяжки. Все правильно, первые занятия — общефизическая подготовка.

Он вернулся к себе, дал новое задание, сам поработал на мешке, сделал замечания тем, кто отвлекся на его удары, подозвал Савчука и сказал, чтобы присматривался к методике тренировки — пригодится. Затем дал упражнения на координацию движений, потом скомандовал расстелить маты и показал способы падения и защиты лежа.

Троица, записанная по просьбе Лены, не справлялась с заданиями, и он снизил им нагрузку. Колпаков отметил, что они в меру сил стараются. Толстяк Хомутов боялся падать, но потом все же преодолел себя и, не сгруппировавшись, гулко шлепнулся животом.

«Как бы не травмировались по протекции», — с досадой подумал Колпаков и посадил их на пятки отдыхать.

Остальные ребята смотрели с недоумением, Колпаков разозлился и на Лену, и на себя.

«Выгоню к чертовой матери! Сегодня же! Нет, лучше со следующей недели...»

Он заметил, что дверь в зале приоткрыта, и послал Савчука прогнать любопытных, удивляясь, почему вахтер пропустил посторонних.

После завершающей пробежки Колпаков провел короткий разбор тренировки, дал домашнее задание.

— А вам особое внимание обратить на физическую подготовку. Каждое утро физкультура, бег, холодный душ.

— Ясно, сэнсэй.

Трое отстающих почтительно склонились в поклоне. Хоть этому выучились!

— А литература по каратэ у вас есть? — спросил Зверев, самый бойкий и уверенный. — Мы бы занимались дома...

Действительно, снабдить учеников самоучителями было бы неплохо. Но где их взять?

— Пока накачивайте силу, растягивайтесь, а потом посмотрим.

В зал опять кто-то заглянул.

— Закройте дверь! — не сдержался не выносивший нарушений порядка Колпаков.

Они остались с Савчуком: Геннадий хотел делом подкрепить рассказы о чрезвычайной эффективности Системы.

— Смотри внимательно!

До мешка было не меньше трех метров. Следовало предельно сконцентрироваться и представить, что это не тренировочный снаряд, а заклятый враг. В такие моменты Колпаков всегда представлял Алика Гарандина, и, хотя с годами злость прошла и образ получался все более размытым, рефлекс срабатывал. Сработал он и сейчас.

Поклон, длинный скользящий шаг, прыжок, прямой удар ребром стопы в лицо, приземление, хлестко подъемом — в левый бок и тут же пяткой — в правый, разворот по инерции и выход из него с двумя сокрушительными ударами в висок и сердце, поклон. Резкий выдох и успокаивающее йоговское дыхание.

— Эта связка имеет продолжение, но освоить его...

Прервавшись на полуслове. Колпаков молнией метнулся к двери, резко распахнул так, что стоящий за ней человек чуть не упал.

— Черт побери! Сколько можно заглядывать!

Гневная речь застряла в горле. Бледный, болезненно-худой парень с густой шапкой то ли белых, то ли седых волос с трудом удерживал равновесие на разъезжающихся костылях.

Колпаков поймал его под локоть.

— Простите...

Парень вырвал руку.

— Кого-нибудь ищете?

— Просто смотрю! Что, смотреть нельзя?

Он выпрямился, запрокинув голову, разглядывая Колпакова как бы сверху вниз, хотя был ниже. Враждебный тон, сверлящий злой взгляд.

— Я не думал...

Парень презрительно повернулся и, стуча костылями по кафельному полу, направился к выходу.

— Нервный какой-то... — заметил Савчук.

Колпаков дернул щекой.

— На его месте будешь нервным...

Явные физические недостатки оказывали на него угнетающее впечатление, увидев калеку, он всегда переходил на другую сторону улицы, поэтому голос прозвучал мрачно и настроение проповедовать преимущества Системы пропало.

По дороге в душевую он вспомнил, какое из запланированных на сегодня дел не успел сделать, и окликнул Савчука:

— У тебя на примете есть ребята, которым нужно изготовить чертежи к курсовым или дипломным проектам? По установленной таксе?

— Лентяи всегда находятся!

— Приводи ко мне — один приятель хочет подработать.

Мать никогда не чертила студентам, считала зазорным брать с них деньги и вредным приучать перекладывать трудности на чужие плечи. Даже Геннадию не чертила — мол, медвежья услуга, сам должен уметь Но помогала, учила и выучила — лучшие схемы в группе, круглые пятерки, победы на конкурсах...

Теперь он решил использовать этот навык для дополнительного заработка.

— Договорились?

Савчук неодобрительно кивнул.

После душа Колпаков прошел в тренерскую, где распаренные ребята, отдыхая, пили горячий сладкий чай из огромного термоса Зимина.

Говорили, как дооборудовать залы, какой инвентарь приобрести, обсуждали схемы тренировок.

Колпаков высказался о пособии для самостоятельных занятий. Идея понравилась, встал вопрос, как ее реализовать.

— Я достану инструкцию на английском, — вызвался Габаев. — Перевести, размножить и раздать. Только где взять переводчика, знающего специфику?

— Я сам переведу!

— Ого! — уважительно протянул Гришка.

Когда они собрались уходить. Колпаков между делом рассказал про парня на костылях и с удивлением узнал, что тот заглядывал и в другие залы.

— Просунул голову в дверь и смотрит, внимательно так.

— Наверняка работает здесь — кочегар, сантехник, гардеробщик...

— Или чей-то родственник...

На проходной спросили у вахтера, но тот предположений не подтвердил — посторонний человек, пропустил потому, что не похож на обычных любопытных, да и мало ли к кому идет инвалид...

Мимолетный эпизод оставил в душе Колпакова неприятный осадок. Почему он смотрел с такой ненавистью? Никакого зла ему не причинили... Может, он сам зол на окружающий мир, на здоровых людей?

Ведь что есть зло и что — добро? Если следовать Системе, то никакой разницы между ними нет: слишком далеки эти понятия от познавшего Истину, а потому равно безразличны... Колпаков был внутренне не согласен с таким тезисом, это лишний раз подтверждало, что он стоит на самой низшей ступени совершенства.


После встречи с инвалидом дурные предчувствия не покидали Колпакова несколько дней, как бы предвещая новые неприятные события. И они не обманули: умер бывший проректор.

Возле траурного извещения в вестибюле шушукалась группка сотрудников во главе с вездесущим Писаревским...

— Мы все его любили! Он бы еще сто лет прожил, крепкий мужчина, в соку... Его сопляк убил! Ни с того ни с сего инфаркты не случаются...

При приближении Колпакова Писаревский замолчал и проводил его скорбным осуждающим взглядом, а потом вновь напористо зашелестел за спиной.

Через час астматический толстяк, запыхавшийся от перебежек по коридорам и лестничным маршам, попался ему навстречу и взял на абордаж.

— Все возмущены! У многих были разногласия с Иваном Фомичом, но убивать... Ты откуда вытащил главный козырь про водопровод? Не помнишь? Так знай — из моей колоды! Чужим оружием надо уметь пользоваться. Тут немного не так, здесь — не этак, натяжка, усиление... Да, но для внутреннего пользования! А ты вылез и бухнул в колокола. Вот результат!

Писаревский показал пальцем вниз.

— Не хочу поднимать шума, я здесь тоже не в лучшем свете. А тебя пусть совесть мучает. И нечего строить из себя чистенького и благородного!

Ошеломленный Колпаков еле добрел до кафедры. Всюду мерещились укоряющие взгляды, шепоток по углам. Атмосфера всеобщего осуждения, приглушенные голоса: убийца, убийца...

И хотя он понимал, что это нервы, сообщение Писаревского выбило из колеи. Ведь если он сказал правду... Лучше не задумываться, отвлечься...

Он позвонил Лене.

— Сегодня? Так неожиданно? — В ее голосе явно слышалось замешательство, сейчас откажется и причину придумает — безобидную, но вместе с тем достаточно вескую. — Сегодня, к сожалению, не получится. Мы с Тамарой Евгеньевной собрались к портнихе... Нет, переиграть сложно... Все договорено...

— Прекрасно. Значит, я заеду за вами и подожду, пока ты освободишься. Пока!

Оставаться одному было невыносимо, поэтому Колпаков действовал напористо и целеустремленно, не принимая в расчет возможность поражения.

Он направился к Гончарову, но передумал и взял деньги в кассе взаимопомощи, быстро поймал такси и через полчаса стоял на окраине города перед желтым обшарпанным фасадом торгово-закупочной базы.

Отдел изучения спроса находился на втором этаже — маленькая запущенная комнатка с заурядной конторской мебелью, и эта заурядность и запущенность особенно бросалась в глаза по контрасту с сидящими за потертыми, с инвентарными бирочками столами женщинами — эффектными, ухоженными, прекрасно одетыми.

С первого взгляда было видно, что они созданы для другой, веселой и праздничной жизни, а здесь находятся вынужденно, по необходимости и, как могут, скрашивают скучные урочные часы.

Полная дама средних лет что-то вязала, брюнетка с короткой стрижкой просматривала иллюстрированный журнал, Лена красила ногти. На ее лице отразилась растерянность, затем раздражение, досада, но она тут же взяла себя в руки.

— Я думала, ты пошутил...

— Коробейникова! — раздался властный голос из выгороженного некрашеной фанерой закутка, и стриженая брюнетка бросилась на зов.

— Я правда сегодня не могу...

— Можешь. Посмотрим, кто окажется прав. Заодно не откажусь взглянуть на твою портниху.

Остановить атакующего Колпакова очень непросто. Лена снова озлилась и снова погасла. Он приписывал это исходящим от него волнам силы и уверенности.

— Кстати, о портнихе... Ладно, потом...

За перегородкой властный голос отчитывал Коробейникову.

— ...Откуда ты взяла, что потребность города — восемьсот дубленок?! Привыкли высасывать из пальца и не хотите думать, когда это можно, а когда нет!

Полная дама поспешно спрятала вязанье и раскрыла унылую папку с какими-то ведомостями. Лена взболтала лак.

— Знаешь, где оказалась твоя «потолочная» цифра?!

— Елена Борисовна поставила по прошлогоднему отчету, я просто переписала.

Лена насторожилась.

— Нечего за чужую спину прятаться! Кто готовил справку об уровне спроса? Это тебе не мыло — вагоном больше, вагоном меньше! Сейчас на столе у самого, если попадем в доклад — тебе не работать!

Брюнетка пулей выскочила из-за перегородки, резко бросила журнал в ящик стола, начала нервно перебирать пыльные бумаги. На скулах горели красные пятна. Колпаков вспомнил, что видел ее в Зеленом театре.

Напряженная атмосфера в комнате не коснулась только одной сотрудницы. Лена удовлетворенно осмотрела покрашенные ноготки, аккуратно завинтила пузырек.

— Я сейчас. — И скрылась в конторке начальницы.

— Хороша птичка! — проводила ее злым взглядом брюнетка.

Полная дама на всякий случай не отреагировала, фраза повисла в воздухе.

— А я думал, вы подруги.

— Я тоже так думала! — Брюнетка фыркнула. — Только с Хомутовой дружить выгоднее! Сейчас они — не разлей вода. Даже с усатым красавчиком вдвоем уезжают... Интересно, как она сегодня выкрутится!

Телефон тихо затренькал — на параллельном аппарате набирали номер. Колпаков напряг слух, но слов разобрать не сумел.

— Да у нас гость! А мы кричим, шумим...

Хомутова оказалась цветущей женщиной неопределенного возраста с подтянутой фигурой и уверенным взглядом.

— Не обращайте внимания — работа есть работа.

Она с приветливой улыбкой провела его к себе. Лена закончила разговор и положила трубку.

— Передоговорились на следующую неделю...

— И правильно, Леночка. Раз пришел кавалер... Да еще такой известный... Собирайся, я тебя отпускаю.

Улыбка стала еще ослепительней.

— Огромное спасибо за сына. Давно хотела занять его мужским делом. Как он там, старается?

Тамара Евгеньевна казалась контактной и пробивной женщиной. Колпаков отчетливо представил, с какой железной последовательностью она раскармливала своего отпрыска.

— У него не очень хорошая подготовка...

— Ничего, вы спуску не давайте! Пусть сгонит жир да нарастит мускулы!

На прощание Тамара Евгеньевна крепко тряхнула Колпакову руку.

— Если какой дефицит понадобится — звоните, поможем.

— Ну и представления у твоей заведующей! Записала сына в новомодную секцию, и он станет Аполлоном, а тренеру за это — меховую шапку или кожаный пиджак... Баш на баш! — заметил Геннадий, выходя на улицу.

— Видишь ли, Генчик, люди должны помогать друг другу. И можно ли осуждать их за то, что они хотят хорошего своим близким. А в общем, ты прав — все это глупо...

Лена демонстрировала полную покорность. Интересно, кому она звонила и какую причину придумала?

Окраинная улица была пустынна, на пыльной автобусной остановке собралась очередь.

— Добираться сюда проблема...

— Да, единственный минус этой работы. Но я езжу на такси...

— А какая у тебя зарплата?

— Как раз хватает, маман говорит, что я работаю на таксопарк.

Дребезжа, подкатил разболтанный автобус, они устроились на продавленном сиденье. Лена смотрела в окно, и когда на повороте навстречу шустро проскочил красный «жигуленок», она проводила его напряженным взглядом.

— Что с тобой?

— Со мной?

— Подумала о чем-то неприятном?

— Какой ты проницательный... Мне немного неудобно. Дело в том, что меня обещали повести к самой шикарной портнихе в городе...

— А у нее есть сын, — саркастически продолжил Колпаков.

— Нет, в том-то и дело, у нее вообще нет детей. Но ее врач — по женской части — мечтает устроить в секцию своего племянника... Ты мне поможешь?

Колпаков усмехнулся.

— Дети, племянники... Конечно, помогу. Только... Сколько можно вогнать балласта в спортивные группы? Рано или поздно их придется выгонять. Не откажут ли тебе в услугах их дяди и тети?

— А ты позанимайся с ребятами, Генчик, они будут стараться. И выгонять не надо. Другое дело, если кому-то станет трудно и он сам уйдет — тогда обижаться не на кого... Только пусть пройдет какое-то время, не сразу, а? — Лена просительно заглянула ему в глаза. — Из любого положения можно найти выход. Я ведь не хочу, чтобы у тебя были из-за меня неудобства. Просто нужно все делать по-умненькому...

Колпаков с новым чувством рассматривал стройную привлекательную девушку в модной, безупречно сидящей одежде.

— Никогда не думал, что ты такая...

Он замялся, подыскивая нужное слово.

— Какая?

— Такая... рассудительная. И дальновидная.

— Ты еще не знаешь всех моих способностей, — многозначительно проговорила она и обещающе улыбнулась.

Вечер прошел хорошо. Они поужинали в бирюзовом зале, потанцевали, Колпаков вновь привлек всеобщее внимание, Лена была довольна. Она пила коньяк и шампанское, он — минеральную воду, что тоже было непривычно, вызывало удивление официанта и соседей и, как выразилась Лена, придавало ему определенный шарм.

Потом они прошлись по ночным улицам, и уже замаячил впереди, в разрывах тумана низкий берег с ярким пятном, как вдруг Лена остановилась, упершись взглядом в красный автомобиль у подъезда.

— Давай еще погуляем.

— Зачем? Тебя же ждут. Пойдем, я расчешу твоему знакомому усы и отправлю спать. Кстати, кто это?

Лена помедлила.

— Ты проницательный, Генчик. Гарандин.

Она глянула искоса, испытующе — не испугался ли.

— Очень удачно.

Алик Гарандин после развода родителей остался с матерью. Чистенький, аккуратный, почти отличник, боксер. Полная противоположность брату — расхлябанному, с резкими нервозными движениями, известному в районе хулигану. Но различия, на взгляд Колпакова, касались внешности, души у братьев были одинаковыми — темными, подленькими, и если бы с пьяницей-отцом оставили Алика, он выглядел бы по-другому, по-иному жил, но вел бы себя точно так же и привычки остались теми же, только девчонки не липли бы сами, как мухи на мед.

Товарищи Гарандина не любили, считали подонком, но побаивались: за его спиной всегда угадывалась зловещая фигура братца с многочисленными дружками. Не от большой родственной любви, а скорее чтобы не упускать повода, он несколько раз расправлялся с теми, кто оказывался Алику не по зубам.


Заметив Лену, Гарандин вышел из машины.

— Где же ты ходишь, птичка?

За последние годы он заматерел, обрюзг, отпустил широкие, загнутые вниз усы. На Колпакова Гарандин не смотрел, считал пустым местом.

— Садись в машину, поговорим!

— У тебя по-прежнему никудышные манеры, приятель! Как у братца. Я слышал, он опять сидит?

Гарандин отреагировал моментально — прямым справа, его любимый удар. Колпаков вяло отмахнулся, и человек, не знающий о роли мгновенной концентрации, удивился бы легкости, с которой мощно пущенный кулак был отброшен в сторону. Колпаков взмахнул рукой еще раз и обманчиво несильно хлопнул противника в лицо тыльной стороной растопыренных и напряженно полусогнутых пальцев. Алик отлетел, ударился об автомобиль и сполз на асфальт.

— Яме[7]. — Колпаков поклонился. — Продолжения не будет?

Гарандин пытался подняться, но не мог, голова тряслась, как у дряхлого старика.

— Хочешь, проткну эту консервную банку? — спросил Колпаков у Лены, постукивая пальцем по капоту.

— Не надо. Пойдем... — похоже, она испугалась.

— Тогда до свидания. — Колпаков еще раз поклонился. — Если надумаешь — приходи еще, да не один, с братцем, друзьями... — Он изменил голос: — «В следующий раз прыгайте на меня молча, сзади, чтобы я не мог защитить себя так просто», — сказал мистер Уэчи товарищам убитого «разбойника». — И обычным голосом добавил: — Но почему-то я уверен, что больше мы не увидимся, даже случайно, ты вовремя успеешь перейти на другую сторону...

— Пойдем, Геннадий! — сердито сказала Лена.

Но Колпаков еще наклонился, оттянул Гарандину веко и заглянул в зрачок. Шокирующий удар выполнен правильно.

Когда они поднялись наверх, Лена сразу подбежала к окну.

— Лежит... Ты не убил его?

— Не беспокойся, только оглушил. Потеря координации, головокружение — через пять минут будет в норме...

— А потом?

— Ничего. Если подойдет к тебе ближе чем на квартал — вобью ему голову в грудную клетку.

Лена успокоилась. Ей нравилась уверенность, с которой Колпаков освобождал ее от необходимости принимать решение в столь двусмысленной ситуации.

— Что ж... Будем пить чай?

Она повеселела и в окно больше не выглядывала.

Перед тем как лечь в постель, Лена с треском расчесывала густые волосы, в них вспыхивали и гасли острые зеленые искорки. Колпакову казалось, что комната насыщена электричеством, он даже ощущал покалывание в кончиках пальцев и легкий запах озона, а где-то в глубине его существа шевелилась мысль, доставляющая неосознанное, но явное удовлетворение.

Через некоторое время, когда Лена уже спала, он подошел к необычному — углом — окну, уставился вдаль, где у горизонта протянулась зеленая цепочка огней военного аэродрома, и додумал приятную мысль, заставил ее облечься в четкую и ясную форму.

Система себя оправдала!

Почему он именно сейчас почувствовал это? Потому что каждая клеточка заряжена силой, тренированное тело обладает особыми, далеко не всем доступными навыками, мозг гибок и быстр, он ощущает удовлетворение от жизни, а уверенности в себе и энергии хватит на десятерых?

Потому что он научился идти напролом к поставленной цели, никогда не отступать и добиваться исполнения желаний?

Потому что пришло признание, появились ученики и он стоит у истоков новой спортивной, и не только спортивной, школы, открывающей возможности, о которых он сам еще в полной мере не подозревает?

Потому что он неотвратимо приближается к намеченным рубежам, а затем стремительно двинется дальше и нет силы, способной его остановить?

Потому что рядом, на диване, спит женщина, к которой он испытывает порой противоречивые, но самые сильные и острые чувства?

Но почему именно сейчас появилось понимание?

Самому себе можно признаться — к Системе он пришел из-за Алика Гарандина. С годами причина забылась, точнее, вытеснилась в подсознание, но иногда смутно ощущалась, как ноет во сне недолеченный зуб. Сегодняшняя победа, легкая и бесспорная, выдернула застарелую занозу, и он в полной мере почувствовал, что Система не обманула ожиданий. Он получил все. Все, что хотел.

Туман рассеялся, по чистой воде скользили празднично украшенные лодки. На умытом, ярко освещенном солнцем необитаемом острове играла веселая музыка.

4

Через три месяца Колпаков получил повестку. Была суббота, он ночевал дома и отдыхал после утренней разминки и завтрака, просматривая недавно законченный перевод инструкции мастера Масатоши Накаяма, когда почтальон принес небольшой прямоугольник плотного картона с устрашающе официальным типографским текстом.

Колпакову предписывалось явиться в суд для дачи свидетельских показаний по делу гражданина Пинкина, обвиняемого по статье двести шестой части третьей Уголовного кодекса РСФСР.

Фамилии и ничего не говорящий номер статьи вписаны ручкой, ниже жирным шрифтом оттиснуты последствия неявки.

— Черт знает что! — неприятно удивился Колпаков. — Я знать не знаю никакого Пинкина!

— Видно, это тот хулиган, что ты поймал, больше в суд тебя вызывать не за что, — здраво рассудила мать.

Точно. Давний эпизод, полузабывшийся за малозначительностью, теперь требовал продолжения. А Колпаков терпеть не мог возвращаться к оконченным делам.

Он раздосадованно отбросил пачку схваченных скрепкой рукописных листов, резко согнувшись, выбросил ногу назад, точно угодив пяткой в макивару, быстро развернулся на опорной ноге и ударил прямо перед собой, поразив цель основанием пальцев стопы, и закончил серию двумя прямыми цуки в уровень солнечного сплетения и головы.

Доска с гулом завибрировала.

— Перестань, Геннадий! — недовольно прикрикнула мать. — Иногда ты пугаешь меня.

Колпаков тщательно отгладил выстиранное и накрахмаленное накануне кимоно — в грязном и мятом он не пускал в зал ни одного человека и сам неукоснительно подавал пример аккуратности, собрал вместительную сумку и вышел.

Из кухни тянуло отвратительным чадом — Петуховы готовили на нутряном жире. Задержав дыхание, он миновал коридор и с облегчением выскочил на воздух. Это наследственное — мать тоже не переносит запаха горящего сала.

Он вспомнил уютную квартиру Лены с едва уловимым ароматом тонких духов и почувствовал, что сильно скучает, но тут же заставил себя переключиться на другое, благо ему было над чем подумать.

Стукалов оказался прав: в городе начался бум каратэ. Толпы желающих осаждали городской Дом физкультуры, атаковали тренеров, но секции были переполнены. Получив отказ, мальчишки пытались просочиться в зал или хотя бы заглянуть в окно, чтобы ухватить один-два приема, которые сделают их непобедимыми.

Колпаков удивлялся наивной вере в таинственный ключ каратэ, позволяющий якобы любому без особых усилий научиться разбивать доски, кирпичи, черепицу, выпрыгивать на уровне головы противника, наносить сокрушительный удар ребром стопы в переносицу и проделывать другие подобные чудеса, представления о которых черпались из кинофильмов, иностранных иллюстрированных журналов, а больше всего из досужей, ни на чем не основанной молвы, всегда возникающей вокруг необычных и экзотических явлений.

Но именно эта надежда сверхъестественным образом превратиться в супермена влекла далеких от спорта людей в увлекательно-таинственные залы, закрытые двери которых только обостряли интерес и стимулировали желание любой ценой обойти препятствие.

Секции каратэ стали дефицитом, и обыватели пустили в ход приемы, отработанные на добывании дубленок, кожаных пиджаков, билетов на престижные премьеры, подписных изданий, путевок в заграничные круизы.

Колпаков превратился в важную фигуру, на него обрушился шквал телефонных звонков, просьб, ходатайств и увещеваний, внезапно приходили люди, которых он не видел добрый десяток лет, а то и больше — со школьных времен. Почти всем он объяснял, что зал не может вместить огромное число желающих, и просители уходили обиженными. Исключение делалось только для Лены, она гордилась своим особым положением и временами относилась к Колпакову так, как он желал. Впрочем, происходило это нечасто.

В лавине ходатайств задыхались Габаев, Зимин и Окладов, доставалось Стукалову и Колодину: залы действительно были не резиновыми, а при самой жесткой фильтрации в некоторых просьбах было невозможно отказать.

Несколько облегчало дело то, что многие искатели чудодейственных превращений утрачивали иллюзии после первой же тренировки и на следующие уже не появлялись. Но пена вокруг секций каратэ не опадала.

Как известно, спрос рождает предложение. Вскоре до Колпакова донесся слух, будто на стадионе «Колос» открылась какая-то новая секция. Ни в спорткомитете, ни в федерации о ней не знали, и он решил, что это пустая молва.

Но потом кто-то из учеников рассказал, что его брат занимается каратэ в городском профтехучилище. Слухи подтверждались, Колодин собрал федерацию. Габаеву поручили проверить самодеятельные секции. Сегодня он должен был доложить о результатах.

Колпаков подошел к ДФК. В витрине под крупной надписью «Это каратэ» висели фотографии: Колпаков, расшибающий доску кулаком, Зимин, крошащий кирпичи, спарринг Окладов — Габаев, Габаев, выполняющий удар в прыжке, Габаев, делающий ката, Габаев в медитации...

Идея принадлежала Гришке, он же составил экспозицию «в целях популяризации нового вида спорта». И действительно, у витрины часто собирались люди, особенно молодежь, сейчас тоже компания подростков лет по пятнадцать-шестнадцать восторженно разглядывала снимки, один с криком подпрыгнул и попытался изобразить удар ногой, но потерял равновесие и шлепнулся на асфальт.

— Колпаков идет! — отчетливо донесся приглушенный голос, и Геннадий ускорил шаг, уклоняясь от неизбежных просьб.

«А нужна ли нам такая реклама?»

Раньше, когда они вчетвером тренировались где придется: в красном уголке общежития Окладова, если не было коменданта, на сцене клуба, где работал вахтером дед Габаева, в чьей-нибудь квартире, а то и просто под открытым небом. Колпаков и допустить не мог, что когда-нибудь ему в голову придет подобная мысль.

Тогда казалось, что добиться общественного признания каратэ, привлечь к нему интерес — основная задача, после которой все проблемы разрешатся сами собой. И вот настал час, когда впору подумать об ограничении популярности!

Переодевшись в тренерской. Колпаков переступил порог своего зала. Вася Савчук выкрикнул заученную команду вроде бы по-японски, хотя любой японец, услышав ее, при всей своей сдержанности упал бы в обморок. Белые кимоно тревожно метнулись — ученики склонились в глубоком поклоне. Колпаков поклонился в ответ.

Савчук подошел ближе и после ритуального обмена поклонами сообщил: двадцать восемь — в сборе, один отсутствует по болезни, трое — по неизвестным причинам, наверное, сбежали.

Колпаков подал псевдояпонскую команду, ученики выстроились в одну шеренгу, еще команда — поклон, еще — двадцать восемь белых фигурок опустились на колени, сели на пятки и оцепенели, уставя невидящие взгляды на условную точку в метре от кончика носа.

Колпаков медленно, тягучим голосом произносил формулу расслабления тела и души.

— ...Горячая волна опускается ниже, еще ниже, к кончикам пальцев приливает тепло, вы не думаете ни о чем, кроме предстоящей тренировки...

В зале царит тишина. Ученики, кажется, превратились в восковые манекены.

— ...Вы ощущаете прилив силы и бодрости, каждая клеточка вашего тела заряжена энергией, вы готовы к тренировке, вы готовы к тренировке, вы готовы к тренировке...

Минутная пауза и резкая, как удар в макивару, команда, за ней еще одна и еще. Поклониться, вскочить на ноги, опять поклониться и бежать цепочкой вокруг зала.

После разминки Колпаков дал упражнения на гибкость, растяжки, затем отрабатывали стойки, передвижения вперед и назад, немного акробатики — падение на спину, обратный кульбит, защита лежа и переход в контратаку...

В зал заглянул Габаев в мятом кимоно, сделал знак Колпакову, тот отмахнулся — потом.

Разбив учеников на пары, он начал изучение базовых элементов: удар — защита, потом несколько усложнил: удар — защита — контратака. По пятьдесят подходов на каждую руку с небольшими передышками.

Наблюдая за учениками, Колпаков видел, кто чего стоит. Большинство тренируются в полную силу, увлеченно, с каждым разом у них получается все лучше. Пятеро явно отлынивают, видно, не привыкли выкладываться и надеются, что одного присутствия на тренировке достаточно, чтобы выучиться премудростям каратэ.

Рекомендованные Леной толстяк с напарником вообще бросили работать, болтают, опершись о стенку, — грубейшее нарушение этикета, а один, не скрываясь, зевнул.

— Хомутов, Зверев! На кулаки — десять раз!

Отжимание на ударной поверхности кулаков — одно из основных упражнений для укрепления рук и подготовки к настоящему, пробивающему любую преграду удару. Но с непривычки очень болезненное и тяжелое. Увалень Хомутов долго мостился, не решаясь перенести вес тела на четыре костяшки основания пальцев, когда же наконец это сделал, кисть у него подломилась, и он упал, звонко ударившись скулой об пол. Франтоватый, всегда нарядный Зверев в фирменном кимоно, на котором не любивший излишеств Колпаков срезал броские нашивки с иероглифами, с горем пополам отжался пять раз и лег на живот, отдыхая, что тоже запрещалось правилами поведения в до-жо[8].

Колпаков заставил нарушителей поочередно носить друг друга на плечах, бегать, по команде падая на пол и отжимаясь на кулаках, лазать по канату. Через десять минут кимоно на них потемнели от пота, а ноги стали подгибаться, тогда он посадил их на пятки лицом к стене — будто в угол поставил.

Тренировка закончилась поклонами, расслабляющим самососредоточением, легкой пробежкой и опять поклонами.

Зверева и Хомутова Колпаков задержал и в резкой форме предложил тренироваться как положено или не тренироваться вообще.

— В Японии за промахи и упущения начинающих бьют бамбуковой палкой, — сообщил он. — Глядя на вас, я думаю, что стоит перенять и этот обычай.

Понурившись, провинившиеся ушли, и Колпаков решил, что больше их не увидит, как не увидел после нескольких тренировок их третьего приятеля.

И еще он подумал, что Лена будет недовольна, однако он не собирался подчинять свои поступки ее настроению. Она привыкла командовать, повелевать, держать верх над всеми, но Колпаков постепенно отучал ее от этой привычки. По крайней мере применительно к себе.

В группе Габаева занятия еще продолжались. Гришка тренировал все-таки набранных им «зверей» — здоровенных, бугрящихся мускулами разрядников по боксу, борьбе, акробатике, плаванию, а в углу Кулаков истязал полтора десятка «рекомендованных».

— Спарринг? — предложил Габаев.

Колпаков согласился.

Они начали схватку в центре зала, «звери» тем временем колотили в слегка обтянутые дерматином деревянные щиты. Время от времени то один, то другой отходил в сторону и смазывал йодом кровоточащие ссадины. В центре щитов образовались коричнево-красные пятна в ореолах брызг и потеков.

— Зачем это? — спросил Колпаков, когда поединок закончился. Он отметил, что Гришка прогрессирует — они работали на равных.

— Пусть привыкают переносить боль, психологически готовятся к шивари, да и укрепляют руки...

Габаев скомандовал, «звери» отошли к стене и сели на пятки, а Кулаков повел своих явно трусивших подопечных к испачканным кровью и йодом щитам.

Те наносили удары слабо, берегли руки. Кулаков извлек из-за шведской стенки метровый кусок бамбукового удилища, но, взглянув на Гришку, повертел и положил на место.

— А палка к чему?

— Для антуража, — ухмыльнулся Гришка. — Для чего же еще?

Он обнял Колпакова за плечи, заговорщически понизил голос.

— Знаешь, кто тренирует в «Колосе»?

Он выдержал паузу.

— Петька Котов!

— Вот тебе раз! Откуда он выплыл?

— А в профтехучилище вообще какая-то неизвестная личность.

Тем временем Кулаков посадил учеников в три шеренги, сам сел напротив, вытащил из зеленой коленкоровой папки пачку машинописных листов и стал тягуче читать:

— Эта история произошла шестьдесят лет назад, когда мистер Уэчи изучал каратэ в Китае. Так как люди были относительно беспомощны, в чрезвычайных случаях они обращались за защитой к мастерам каратэ.

Колпаков вопросительно посмотрел на Гришку.

— У них секции на хозрасчете. Понимаешь? Абонементная оплата, как в бассейне. И от желающих отбоя нет!

— ...Мистер Уэчи привязал маленького ягненка к столбику, и они, став спиной к спине, стали поджидать тигра, чтобы попытаться убить его ударом сустава кулака в сердце...

— Я думаю, нам следует перенять их опыт.

Габаев подмигнул.

— ...Вдруг они услышали шорох в лесу, мистер Уэчи принял стойку «санчин» и приготовился к атаке. Вместо тигра на поляну вышел старичок с гладкой белой бородой. Учитель рассказал старику о тигре и посоветовал уйти в безопасное место. Старик улыбнулся и сказал, что он недавно убил тигра, показав рукой в направлении леса. Мистер Уэчи и Учитель подумали, что старик шутит...

— Что ты имеешь в виду?

— Давай организуем платные секции. Ничего зазорного здесь нет: любой труд должен оплачиваться.

— Через четверть мили тропа вывела их на поляну, где лежал мертвый тигр. Следов оружия видно не было. Мистер Уэчи перевернул тигра и увидел, что его спина оставила в земле отпечаток глубиной в дюйм. Мистер Уэчи понял, что старик был монахом и большим мастером каратэ из другой провинции.

— Не смеши меня, Григорий.

— Что здесь смешного? Помнишь Рогова? Он сейчас телохранителем у одного деловика. Не за бесплатно, конечно. И оба довольны.

Колпаков поднялся.

— Заканчивай, Колодин не любит опозданий. И смотри, не перестарайся с восточным антуражем!

Он ткнул пальцем через плечо и, не слушая больше Гришку, вышел.

В душевой было тесно, но Колпакову с поклонами уступили кабинку. Вскоре пришел и Габаев.

— Ты зря спешишь! Выслушай мою мысль!

— Давай лучше о деле. Я перевел инструкцию, теперь надо ее отпечатать, размножить и переплести. Машинистка на примете есть, вот со множительной техникой у нас строго, не подступишься.

— Я переговорю в одном месте. Надо еще переснять фотографии, отпечатать снимки. Все это обойдется недешево. Да и машинистке надо платить.

Колпаков угрюмо молчал. Он уже несколько раз одалживал у Габаева и последний долг погасил буквально на днях. А тут еще новые расходы!

— Как же быть?

Гришка широко раскрыл рот, ловя упругие струйки, громко прополоскал горло и мощно, как левиафан, выпустил фонтан.

— Соберем с учеников по десятке — и все дела!

Колпаков хотел возразить, но передумал. Что ни говори, а по организаторской части Гришка мастак. Сумел же найти выход на литературу, да не на какие-нибудь полуграмотные перепечатки, а солидные книжки с фотографиями. К тому же собранные деньги пойдут на общее дело...

— И еще. — Габаев опять шумно выплюнул воду. — Котова выселяют из «Колоса»: зал перегружен. А деваться ему некуда. Позвони директору, чтобы не трогали, ты же у нас руководитель...

Колпаков удивился: первый раз Гришка сказал это без иронии.

— Если федерация не решит прикрыть всю самодеятельность, позвоню.

Заседание федерации началось ровно в четыре. Вокруг большого круглого стола в конференц-зале собрались Колпаков, Окладов, Зимин, Габаев, Серебренников, Литинский, Таиров.

Последним вошел Колодин в сопровождении поджарого, с волевым лицом человека, которого Колпаков сразу узнал.

— Знакомьтесь, капитан Крылов. Спорткомитет считает необходимым поддержание тесного контакта с органами правопорядка...

Эта фраза вызвала оживление, шутки и смех, после короткой сумятицы знакомства Колодин предложил аккуратному Зимину вести протокол и начал обсуждение первого вопроса.

Габаев доложил о самодеятельных секциях. В «Колосе» тренируются двадцать человек, в ПТУ — двенадцать. Руководители — Котов и Слямин. Котов занимался каратэ давно, у него начинали тренироваться уважаемые члены федерации Окладов, Зимин, заместитель председателя Колпаков, что свидетельствует о достаточном уровне подготовки. Слямина никто не знает, поэтому судить о его инструкторских способностях нельзя.

— Разрешите дополнить, — поднял руку капитан Крылов, когда Габаев сел на место. — Кроме названных, в городе существуют еще две самодеятельные секции. Одна в спортклубе мясокомбината, вторая — в специально приспособленном подвале жилого дома. По поручению домоуправления там ведет занятия отставной майор-десантник, так сказать, работа с подростками по месту жительства. На мясокомбинате руководителя как такового нет — молодые рабочие занимаются по какому-то самоучителю. Двое уже получили травмы — вывих кисти и перелом пальца.

— Вот это да! — восхитился Таиров. — Надо милиционера в каждую федерацию — любой вопрос будет ясен!

Колодин постучал по столу карандашом, сгоняя с лиц улыбки.

— Какие есть мнения?

— Котов пусть тренирует, а остальным запретить, — подал голос Габаев. — А то столько тренеров разведется, что нас и узнавать перестанут!

— А зачем тебе, чтоб узнавали? — хмуро поинтересовался Литинский. — Ты же не звезда экрана! О деле лучше думай!

— Не знаю про других, а я превосходства Котова как Учителя никогда не ощущал. Тогда он знал больше нас, но сути Системы не понимал. И не хотел понимать. Да и нравственной основы сэнсэя в нем нет. Только голая техника. От нее сейчас тоже мало что осталось, по-моему, он вообще не занимался эти годы, — заметил Окладов.

— Точно, не занимался, — поддержал Зимин. — Я его часто встречал, болтали о том о сем, он говорил — бросил это дело...

— Значит, всем запретить! — буркнул Окладов, не терпевший, когда к его идеалам тянулись нечистые руки.

— А как? — поинтересовался Таиров. — И на каком основании? Вот я организую дворовых пацанов в секцию дзюдо — кто запретит? Только спасибо скажут.

Серебренников досадливо поморщился.

— Каратэ — прикладной вид спорта, боевое искусство, его нельзя оставлять без постоянного контроля!

— Надо их посмотреть. — Литинский говорил негромко, но веско и значительно, шум смолк. — Кто что умеет, кто чего стоит. А потом и выводы делать.

— Правильно, — кивнул Колпаков. — Иначе разговор беспредметен.

— Другие предложения есть?

Колодин обвел взглядом присутствующих.

— Все согласны. Хорошо. Пиши, Саша: произвести регистрацию инструкторов, преподающих каратэ, проверить их квалификацию, отобрать тех, кто по физическим качествам...

— По физическим и морально-педагогическим качествам, — уточнил Серебренников, Крылов и Литинский его поддержали.

— ...по физическим и морально-педагогическим качествам способен тренировать молодежь; организовать для них учебно-тренировочный сбор, постоянные занятия по совершенствованию мастерства. Что еще?

— Осуществить контроль за их деятельностью, — подсказал Серебренников.

— Правильно. Что еще? Все, закончили с первым вопросом. Какие есть проблемы, требующие решения федерации?

Поднялся Крылов.

— Учитывая специфику нового вида спорта, следует тщательно отбирать кандидатов в секции. Мы считаем, что они должны представлять характеристики-рекомендации с места работы или учебы и проходить испытательный срок, в течение которого им не будут демонстрироваться приемы боя.

— К чему бюрократию разводить! И без бумажек разберемся. В зале человек как на ладони! — выкрикнул Габаев.

— Верно, это уж слишком, — присоединился к нему Таиров.

— Мы ни у кого справок не спрашиваем, хотя учим не детским забавам, — положил на стол внушительные кулаки Литинский.

— Каратэ — необычный вид спорта, и все присутствующие скоро в этом убедятся, — настаивал Крылов. — К сожалению, милиции в столице и других городах уже пришлось столкнуться с уродливыми формами, в которые иногда выливаются занятия, а также с явлениями, совершенно незнакомыми другим видам спортивного единоборства. Не хочу сейчас говорить об этом подробно, но строгий отбор тренеров и кандидатов в секции подсказан жизнью. Кстати, нашими органами на местах обобщен опыт развития каратэ, и в министерство направлены материалы, по которым перед Спорткомитетом СССР будет поставлен вопрос о единой аттестации тренеров и изучении личности поступающих в секции. Пока такое решение в центре не принято, мы должны обойтись своей властью.

— Я согласен с товарищем капитаном, — сказал Серебренников.

— Дельное предложение, вреда от него не будет, только польза, — поддержал Окладов.

— Голосуем.

Пятью голосами против четырех прошло предложение Крылова.

— Я могу разработать специальную анкету для изучения личности кандидатов, — неожиданно вызвался Габаев.

Колпакова такая активность удивила, но Колодин принял ее как должное — он верил в заинтересованность и инициативность членов федерации, не делая исключения даже для такого разгильдяя, как Гришка.

Плотной гурьбой они вывалились из ДФК. Приятно ныли мышцы расслабленного тела, как всегда после тренировки, хотелось пить, и Колпаков мечтательно думал о горячем чае с медом — эту роскошь он позволял себе редко, довольствуясь кипяченой водой. Но сегодня обязательно позволит.

Вечер был теплым, дурманяще пахла сирень, из парка тянуло свежестью. Поток прохожих поредел — город успокаивался, готовясь ко сну. Колпаков почувствовал пристальный взгляд и резко обернулся.

На пестрой скамейке под фонарем, оперев руки на потертые костыли, сидел седой парень и рассматривал его в упор. Падающий сверху призрачный свет мертвенно высвечивал лоб, заострял нос, обтягивал скулы, оставляя в тени глазные впадины и подбородок. Посмертная маска, а не лицо!

— Одуванчик ходит сюда как на работу, — сообщил Габаев. — Чего ему надо, как думаешь?

— Ходит и ходит, его дело.

Но в глубине души шевельнулось пока неосознанное беспокойство, которое усилилось, когда инвалид пошел следом.

Передвигался он на удивление быстро — тонкое тело моталось между костылей будто на качелях, в такт развевалась волна белых волос. Точно — одуванчик. Дунь — осыплется. Почему же он вызывает тревогу?

Гришка свернул в переулок, костыли продолжали стучать за спиной.

Колпаков ускорил шаг, пересек улицу, оглянулся раз, другой, сдерживая желание побежать. В чем дело, черт побери? Проще всего остановиться и вытряхнуть из преследователя, чего он хочет. Нет, не проще. Как раз этого Колпаков, оказывается, сделать не мог.

Поравнявшись с остановкой, Колпаков прыгнул в отходящий троллейбус и приник к заднему окну. Инвалид остановился и смотрел вслед, когда их взгляды встретились, он криво улыбнулся. Презрительной улыбкой превосходства.

Колпаков метался во сне, стонал, разбудив мать, а потом вообще не смог заснуть, в голову лезли тревожные мысли. Утром он с трудом заставил себя выполнить обычную программу, с работы позвонил Крылову и попросил о встрече.

— Вот, вызывают в суд. — Он протянул капитану повестку. — Сколько времени прошло, я уж и забыл.

— Действительно странно. Срок следствия по таким делам до месяца.

Крылов повертел документ.

— Я ведь только собрал первоначальный материал и передал в следственный отдел, так что подробностей не знаю. Может, за этим парнем целый хвост других грехов, пока раскрутили... Так бывает.

— Скажите... — Колпаков постарался говорить безразлично. — Случается, что через много лет раскрывается забытое дело?

— Случается, — остро глянул Крылов.

— Четыре года назад в «штате Техас»... ну, в Зеленом парке, была драка... Может, остались раненые... Можно это узнать?

Капитан молча вышел. Колпаков пытался сосредоточиться, усиленно дышал низом живота, но помогало плохо. Когда хозяин кабинета вернулся, он впился взглядом в непроницаемое лицо, и те секунды, которые понадобились Крылову, чтобы сесть на свое место, показались ему самыми томительными в жизни.

— У нас такой факт не зарегистрирован.

— Уф... Слава Богу!

— Правда, иногда пострадавшие не обращаются в милицию и врачам не сообщают подлинной причины травмы. Упал с лестницы — и все. А почему вас это интересует?

— Да так... Слышал всякие разговоры... Впрочем, ерунда. Я, собственно, хотел узнать — надо ли идти в суд? Я ведь все рассказал!

— Показания следует дать непосредственно в суде. Видите, в повестке написано: явка обязательна.

Очевидно, тень озабоченности, пробежавшую по лицу Колпакова, капитан отнес на счет своей последней фразы, потому что успокаивающе добавил:

— Не волнуйтесь, процедура простая, не займет много времени и не доставит неприятных ощущений.

Но он ошибся.

До времени, указанного в повестке, оставалось полтора часа. Возвращаться в институт не имело смысла, и Колпаков свернул к реке. Дул ветер, народу на набережной было немного, старик в брезентовой куртке, перегнувшись через узорчатую чугунную решетку, азартно подтягивал леску. В последний момент добыча сорвалась.

Колпаков пошел дальше, слыша за спиной ругательства незадачливого рыболова. Из шашлычной потянуло ароматным дымом, но есть ему не хотелось. На скамейке сидел человек, подойдя ближе, Колпаков узнал Рогова.

Не считая мимолетной встречи в ресторане, он давно не видел бывшего чемпиона и знал о нем только то, что разносила досужая городская молва. Что тот здорово пил и было это то ли причиной, то ли следствием многочисленных измен жены, что на бракоразводном процессе красавица Стелла оттягала у него и щегольски разукрашенную «Волгу», и просторную квартиру в центре города, и все остальное, а медали, кубки и призы он распродал сам, что он лечился от алкоголизма и почти потерял слух.

— Здравствуйте, Геннадий Иванович.

Рогов вскинул голову, всмотрелся.

— Ты, что ли, тезка? Стал против света, не разберешь.

Лицо его обрюзгло, резко проявились застарелые рубцы, шрамы, следы переломов.

Колпаков опустился на скамейку.

— Как поживаете, Геннадий Иванович?

— Да, такие вот дела... Читал про тебя в газетах, да и вообще ты стал известным... Сядь лучше с другой стороны, левое ухо у меня чего-то...

Колпаков пересел.

— Помню, не умел в лицо ударить, жалел... Небось научился?

Геннадий неопределенно пожал плечами. Вопрос был ему неприятен.

— Научиться легко... Отвыкнуть трудно.

— Что вы здесь делаете? — Колпаков непроизвольно повысил голос.

— Не кричи, этим я нормально... Жду вот одного... Вроде начальника своего.

— Тофика-миллионера?

— Все всё знают. Многие осуждают. А за что? Есть личный шофер, секретарь, референт. И я вроде того. Тебе, вижу, тоже не нравится? Что поделать? Каждый занимается тем, что умеет. Он, может, и дерьмо... Только сколько отличных ребят меня коньяком да водкой угощали, порой отбиться не мог. А Тофик на лечение устроил, потом штуковину достал дефицитную — «эспераль», слышал небось?

Рогов похлопал себя по ягодице.

— Без нее — кранты. Так что я человеку благодарен, защищаю его от хануриков всяких. Мне нетрудно, ему польза.

А больше я ничему не научен. В школе сам помнишь, тогда я еще с вами жил... Потом институт на почете проехал. Ну и толку? Даже диплом затерялся. Может, правда, у Стеллы остался, да какая разница — я к ней не ходок. Она вроде с этим носатым парикмахером живет, не слышал?

Колпаков подавленно покачал головой. Ему хотелось поскорей уйти, и он лихорадочно искал предлог прекратить тяготивший его разговор.

— А что там это ваше каратэ? Чепуха! Я и кирпич разобью, и доску, была бы сила!

Рогов вытянул перед собой руки, сжал огромные с деформированными суставами кулаки. Геннадий успел заметить дрожь мощных пальцев.

— Только и сила уходит, тезка, вот что страшно. А если вся ставка на силу, а ее не станет — тогда что?

Со стороны шашлычной раздался пронзительный свист. Рогов сорвался с места и, спотыкаясь, тяжело побежал, удерживая равновесие неловкими взмахами рук.

Колпаков тоже вскочил, непонимающе глядел, как бывший чемпион пересек бульвар и влетел в двери банкетного зала, как через несколько минут вышел и пошел обратно, с усмешкой качая головой и отдуваясь.

— Вот дуролом! Спички у них закончились, так он меня позвал.

— Свистком?

— Это у нас уговор такой. Чуть что — свисток, и я тут как тут. Свист я хорошо слышу.

Рогов стоял вполоборота, тяжело дышал, вытирая несвежим платком вспотевшее лицо.

— А у официантов тоже не было спичек?

— Может, и были. Может, он показаться хотел — мол, сам Рогов у меня на свист прибегает. Дуролом!

Он не был обижен, только раздосадован как человек, зря выполнивший необременительную работу.

— Мне пора, Геннадий Иванович.

— Ясное дело. Со мной сейчас подолгу не разговаривают. Гуляй, тезка!

Рогов старательно сжал Колпакову кисть, демонстрируя, что есть еще порох в пороховницах.

— Только вот что, тезка... Ты не болтай, что Рогов по свистку бегает как цепной пес. И так брешут кто во что горазд. Лады?

Колпаков быстро шел прочь, чувствуя спиной тоскливый взгляд бывшего чемпиона и опасаясь, что он его окликнет. Но Рогов молча смотрел ему вслед.

Настроение было испорчено окончательно.

Откуда у блестящего чемпиона собачья покорность судьбе? И эта глупая отговорка — больше ничего не умею. Литинский тоже был чемпионом, он тоже жил боксом, а сейчас заслуженный тренер, уважаемый в городе человек. Представить его на побегушках у какого-то дельца совершенно невозможно! Что же случилось с Роговым? Алкогольная деградация, распад личности, усугубленный черепно-мозговыми травмами? Сколько раз он бывал в нокауте? А просто пропускал тяжелые удары? Литинский прошел через все это, но он никогда не пил. И никогда не делал ставку только на силу...

В кармане шуршала повестка, и без того нервозное настроение усугубила случайная ненужная встреча.

Колпаков нашел уединенную скамейку, сел, сконцентрировал внимание на выбранной точке асфальта и начал привычную формулу самосозерцания...


В суде пахло мастикой, архивной пылью, лежалыми бумагами и человеческим горем. В комнате для свидетелей ждали вызова человек пятнадцать, обсуждая вполголоса перипетии уголовных и гражданских дел.

— ...Забор всегда стоял на одном месте, это после ремонта они столбы переставили, но не два метра, врать не буду...

— ...Сама виновата — гуляла с кем ни попадя, даже домой приводила, вот и доигралась...

— ...Будет хорошо вести — раньше выпустят, а станет кочевряжиться — еще добавят.

— ...Двадцать лет как родные, стала бы я с них расписку брать...

— ...Какой-никакой, плохой, дурной, пьяный, рази можно руку рубить? Это только басурманы ворам оттяпывали по локоть, по плечо, а у нас рази есть такой закон?

Пожилая морщинистая женщина в простецки повязанном платочке смахнула слезы.

— Отсидит, поумнеет, дак куда потом-то без руки? Новая небось не вырастет!

Ее не слушали — у каждого были свои заботы.

— Свидетель Пинкина, просьба пройти в третий зал, — сказал женским голосом динамик внутренней связи.

— Сейчас спрошу, есть такой закон — руки резать?

Она поправила платочек и, скособочившись, прошмыгнула в высокую полированную дверь.

Пинкина... И третий зал... Колпаков заглянул в повестку. Точно. Наверное, мать... Не в себе или со странностями, а может, от расстройства плела всякую несуразицу.

И снова накатило дурное предчувствие, появилось напряжение под ложечкой, он расслабился, задышал низом живота и отрешенно сидел до тех пор, пока динамик не назвал его фамилию.

И снова предчувствие не обмануло. Механически отвечая на вопросы о возрасте, семейном положении, месте жительства и работы, давая подписку, рассказывая о событиях давно забытого вечера, оглушенный Колпаков видел только скрюченного за массивным деревянным барьером ссохшегося человечка, которого ни в жизнь не узнал бы на улице, потому что у него была другая прическа, голос, а главное — сам он был другой, жалкий, со сморщенным лицом и уменьшившимся телом, ибо правый рукав пиджака, пустой и плоский, был зашпилен большой английской булавкой под мышкой.

Ужас, охвативший Колпакова при виде искалеченного им парня, вызвал тошноту и головокружение, он вспотел, речь сделалась убогой и косноязычной, он с трудом выдавливал слова, начисто забыв о необходимости самоконтроля.

— Не волнуйтесь, свидетель. — Судья сделал знак рукой, и миловидная девушка-секретарь поднесла Колпакову стакан воды.

Проявление заботы удивило, потому что он чувствовал себя преступником и ожидал, что вот-вот на него наденут наручники.

Напившись, Колпаков перевел дух, немного опомнился и включил механизм самоуспокоения. Хотя и с трудом, но удалось привести себя в норму, он закончил дачу показаний и, чтобы отвлечься, стал оглядывать почти пустой зал, избегая смотреть на скамью подсудимых.

— Какие есть вопросы к свидетелю?

У добродушного толстяка-прокурора вопросов не было, но адвокат — молодой человек, одетый подчеркнуто строго и старомодно, — уставил в Колпакова указательный палец.

— Вы спортсмен, тренер по каратэ, об этом писали в газетах, физически вы сильнее подсудимого... — Палец описал полукруг и снова обличающе устремился на Колпакова. — Почему вы не избрали такого способа задержания, который не связан с причинением телесных повреждений?

Колпаков вспомнил, что, поставив блок, подумал — все, дело сделано, но противника положено добивать, и он не смог остановиться... Или не захотел?

— Видите ли... — промямлил он. — Все происходило очень быстро... И потом нож...

— Но вы обладаете специальной подготовкой, отличаетесь завидным хладнокровием и отменной реакцией — об этом тоже писали, а мой подзащитный был нетрезв, заторможен и вряд ли представлял для вас серьезную опасность и мог напугать!

— Правильно! Зачем калечить? — выкрикнула Пинкина, и судья сделал ей замечание, но она не успокоилась. — Нету такого закона, чтоб руки обламывать!

— Скажите, вы могли обезоружить подсудимого другим способом? — продолжал адвокат. — Не причиняя существенного вреда?

— Дал бы в зубы — и все дела! — процедил подсудимый, сверля Колпакова ненавидящим взглядом. — Я еле на ногах стоял!

Судья постучал связкой ключей по столу.

— Не знаю... Одно дело сейчас обсуждать, другое — там...

— У подсудимого есть вопросы?

— Чего спрашивать! Ну ладно, тут я виноват, сам с ножом бросился, а в больнице? Этот бородатый коновал нарочно напортачил, все бандитом обзывал и в землю грозил вогнать... Жаль, нету его здесь, вот кому охота вопрос задать! Да хрен с ним, руку все одно не вернешь!

— Так пусть платят обе за инвалидность! — возмущенно вскочила Пинкина, и судья опять постучал по столу.

Потом выступал прокурор. Он говорил об опасности хулиганства, о гражданском долге, о праве любого человека пресекать преступные проявления и заключил, что, обороняясь от вооруженного преступника, Колпаков вправе был причинить ему вред, тем более что травматическая ампутация руки вызвана медицинскими осложнениями и предвидеть такого результата Колпаков не мог.

Логичные и правильные доводы прокурора Колпакова не успокоили — сам-то он знал: можно было использовать любой из десятка менее жестоких приемов, и рука Пинкина осталась бы на месте.

Он не стал ждать оглашения приговора и, выходя из зала, чувствовал обжигающий спину взгляд.

В коридоре Колпаков опустился на жесткую деревянную скамейку. Руки и ноги дрожали, так дрожала голова Гарандина после ошеломляющего удара.

Он чувствовал, как прогибаются, хрустят, ломаясь, кости, рвутся с треском, словно плотная мешковина, связки, выворачиваются суставы, и почти осязаемо представил у себя в руках оторванную конечность. Его замутило, и он поспешно выбежал на улицу.

Как же так... Он ведь не изверг, не злодей, мать растила его добрым, он не мучил животных, никогда не обижал слабых, не умел бить в лицо, никому не причинял вреда... Неужели только потому, что не мог причинить?

Его любили товарищи, хорошо относились учителя в школе, уважали преподаватели в институте. О нем прекрасного мнения сослуживцы матери, соседи, общие знакомые. Кто поверит, что он способен мимоходом, для забавы искорежить жизнь совершенно незнакомому человеку?! Да он бы и сам этому не поверил! Не поверил?

Колпаков прислушался к себе.

Еще пять лет назад — пожалуй. Но потом... А ведь Гончаров прав — он действительно изменился! Сейчас идея добить противника, вывести его из строя любой ценой не вызывает внутренних возражений, напротив — кажется мудрой и правильной, поскольку воплощает основной принцип каратэ. И искалеченный Пинкин — результат его нового мировоззрения. В реальной действительности идея оказывается менее привлекательной, чем в постулатах Системы...

Этот взгляд — беспомощный, ненавидящий взгляд искалеченного человека... Такой же, как у инвалида на костылях в ДФК...

Колпакова прошиб холодный пот. Неужели все-таки Одуванчик — материализация его ночных кошмаров? Плод давних опасений, причина загнанного внутрь комплекса вины, не дававшего покоя несколько лет после того злополучного последнего их похода в «штат Техас»? Желтая майка с крупной цифрой 7 на спине... Крепкий быстрый парень, какого цвета были у него волосы? Перехлест пяткой в спину, чуть выше поясницы... Что может быть у Одуванчика?

Он вспомнил, как тот качался между костылями, приволакивая ноги. Травма позвоночника?! Нет, не может быть, совпадение... А Пинкин? Пинкин — преступник, у него был нож, и, окажись ты менее проворным, раз — и кишки наружу! Тогда бы твоя мать плакала сейчас в зале суда! Недаром прокурор сказал: «...обороняясь, имел право причинить вред...»

Но прокурор не знает, что все было кончено, когда ты блокировал руку, этого не знает никто, кроме тебя! Почему же ты не остановился? К чему обманывать себя?

Безрукий Пинкин, Одуванчик с поврежденным позвоночником, умерший Иван Фомич, которого все считают твоей жертвой, и надо сказать, ты видел своим опережающим зрением возможность инфаркта у полного, апоплексически красного проректора... Не много ли для доброго и вполне приличного молодого человека?! Что скажет мать? Что скажут другие люди?

Впервые в жизни Колпаков находился в состоянии, близком к обморочному. И ничего не мог с собой поделать. Он даже не думал, что тут можно что-то сделать, ибо все связанное с Системой казалось страшным и отвратительным.

5

Результаты регистрации инструкторов каратэ удивили членов федерации: на эту роль претендовали пятнадцать человек. Изучившие кустарные самоучители, когда-то где-то нахватавшие вершков, спешно переквалифицировавшиеся борцы, боксеры, а то и просто резкие спортивные ребята, умеющие высоко подбросить ногу или сильно ударить кулаком.

Все они считали, что освоили новый спорт достаточно и могут тренировать других. Однако квалификационные занятия показали прямо противоположное: низкий уровень базовой техники, полное незнание методики проведения тренировок, у некоторых — недостаточность физической подготовки. Обычные плоды поспешности и самонадеянности.

Встал вопрос: как с ними быть? Габаев, боящийся утратить исключительность и последовательно выступающий против увеличения числа инструкторов, предлагал разрешить тренерскую работу только Котову, который действительно выглядел лучше прочих.

— А остальных разогнать к чертовой матери! — выразился он с обычной грубой прямолинейностью, но конкретных мер не предложил.

Между тем каждый из новоявленных «инструкторов» имел группу преданных неофитов и вовсе не собирался сворачивать занятия, каким бы ни было решение федерации. С другой стороны, федерация не видела реальных возможностей закрыть самодеятельные секции.

Поэтому было принято компромиссное решение: обеспечить контроль за деятельностью зарегистрированных секций и повышение мастерства их руководителей.

«Сэнсэи» не возражали, правда, Котов сказал в кулуарах с кривой усмешкой: выучил, мол, их на свою голову, теперь они меня учить хотят!

Ту же мысль, но в более обтекаемой форме он повторил и своим бывшим ученикам, доверительно сообщив, что все эти годы не стоял на месте, сейчас успешно работает в «контакт», поэтому не следует ставить его на одну доску с остальными.

— Контактное каратэ запрещено, — ответил Колпаков, дав ясно понять, что не собирается прошлые заслуги Котова переносить в сегодняшний день.

А Габаев держался с ним уважительно и, отозвав в сторону, долго о чем-то беседовал, стреляя по сторонам черными, блестящими, как маслины, глазами.

Через некоторое время Колпаков, зайдя в зал после тренировки, увидел напряженную спину замершего в прямой стойке Габаева и услышал глухие удары — Кулаков мерно и методично, как в мешок с опилками, бил его в грудь и живот.

Потом они поменялись ролями, бородач напрягся, а Григорий несколько раз вонзил в него кулак так, что в кимоно на уровне солнечного сплетения образовалась перекрученная вмятина.

— С ума посходили?

— Очень полезная штука. Гена. Во-первых, закаляет волю, учит переносить боль, держать удар. Во-вторых, развязывает руки в реальном бою: если удар не очень опасен, можно принимать его на корпус и контратаковать, не затрачивая времени на защиту.

— В каком «реальном» бою? Ты где воевать собрался? Не знаешь, что правила запрещают настоящие удары?

— Это не для правил, для себя. И ребят на тренировках приучать буду — пригодится. И ничего страшного тут нет, смотри!

Он сделал партнеру знак приготовиться, мощно ударил. В животе у Кулакова екнуло.

— А головой об стенку не пробовал? Еще не хватало покалечить друг друга!

— Не волнуйся, шеф, все будет в норме. Методика тренировок предполагает учет индивидуальных особенностей. Вовке ничего не сделается, да и мне тоже, мы ребята неслабые.

Он изо всей силы начал бить себя в грудь, грудная клетка загудела, как барабан.

— Так делают гориллы. Или орангутанги, — съязвил Колпаков, но у Гришки была толстая кожа.

— Вот видишь, шеф, сама природа подсказывает... Кстати, почти во всех новых группах практикуют контакт. И ничего!

— Ты меня удивляешь. С нарушениями правил нужно бороться, а не перенимать их! И можешь быть уверен — мы заставим всех тренироваться как положено!

— Согласен, шеф, согласен. Но это будет трудно.

Габаев оказался прав. Руководители самодеятельных секций без энтузиазма относились к заботам федерации. Распространенное заблуждение дилетантов — они считают, что все знают и умеют, значит, учиться незачем.

Котов открыто отказался посещать занятия по повышению мастерства, остальные избегали явных демонстраций, но тренировались без охоты, с явной ленцой избалованных чемпионов. Соответствующими были и результаты.

Федерация решила проверить уровень возглавляемых ими групп, с этой целью на загородной спортивной базе организовали двухдневный сбор. Как и следовало ожидать, итоги его оказались удручающими. В довершение всего между секциями разгорелся спор о преимуществах различных школ и достоинствах «сэнсэев», который вылился в грандиозную драку с вывихами, разрывами связок и переломами.

Колодин схватился за голову, Стукалов кричал про плохую воспитательную работу, отсутствие контроля за секциями, неправильный подбор спортсменов. Сбывались его мрачные предсказания — каратэ становилось неуправляемым.

Как раз в это время Всесоюзная федерация объявила об аттестации тренеров в масштабе всей страны. Посланцы местных федераций должны были пройти учебно-тренировочный сбор в столице, сдать экзамены, после чего им присваивалась квалификация «тренер-инструктор по каратэ». Лицам, не имеющим такого звания, тренировать кого-либо категорически запрещалось.

Окладов поехать не смог: некому было заменить его на работе, к тому же надвигалась сессия — он учился на вечернем в технологическом. Николай болезненно переживал неудачу и просил Колпакова привезти подробные конспекты.

Зимин тоже не собирался в дорогу, хотя он и сослался на необходимость завершения плановой темы, причина была в другом.

— Честно говоря, не хочется, — пояснил он Колпакову. — Чувствую, что все идет как-то не так.

— Что ты имеешь в виду?

Зимин махнул рукой.

— Нездоровый ажиотаж, просьбы, звонки, полуграмотные сэнсэи, драки... Это все так не похоже на то, о чем мы мечтали. Буду тренироваться у тебя в секции. Возьмешь?

Колпаков грустно кивнул. Несостоявшееся братство разваливалось окончательно.

Они поехали вдвоем с Габаевым. Петя Котов поехал тоже, но самостоятельно — городская федерация не дала ему рекомендации как недостаточно подготовленному.

И у Габаева, к его удивлению, не все прошло гладко: Серебренников спросил, почему он часто меняет места работы и до сих пор не обзавелся профессией, капитан Крылов к нему присоединился, заметив, что физической силы и техники тренеру мало, необходима четко определенная жизненная позиция.

Гришке пришлось попотеть, пожаловаться на бытовую неустроенность и трудности с учебой, клятвенно заверить, что в следующем году закончит институт и начнет работать по специальности. Он по-настоящему разволновался и облегченно вздохнул, когда проголосовали «за», а так как обычно Гришке все было до лампочки, Колпаков понял, что ему очень нужно получить удостоверение тренера. И не только из тщеславия, очевидно, с этим фактом он связывал какие-то далеко идущие планы. Гришка умел заглядывать в будущее и в рационализме, пожалуй, превосходил кого бы то ни было.

На учебно-тренировочный сбор съехались более ста человек из разных концов страны. Построенные строгими шеренгами, в одинаковых кимоно, выполняющие одни и те же упражнения, они составляли однородную массу, но за пределами зала обретали индивидуальность и становились совсем непохожими друг на друга. Уверенные спортивные мальчики со свободными манерами, знающие, чего они хотят, прагматики габаевского типа, энтузиасты каратэ с чистым взглядом и фанатичным блеском в глазах. Надо отметить, что последних было немного.

Перед собравшимися выступил председатель Всесоюзной федерации — напористый человек с жестким лицом и романтичной, зовущей вперед фамилией. Он нарисовал блестящие перспективы развития каратэ и призвал хорошо учиться, так как каждый из присутствующих станет у себя в городе ведущим пропагандистом нового вида спорта.

Месяц они слушали лекции, тренировались, практиковались в оказании первой медицинской помощи, сдавали зачеты и сложный выпускной экзамен. Котов пропускал занятия, нарушал дисциплину и был отчислен с середины сбора, они же успешно выдержали все испытания и возвращались победителями.

Габаев часто доставал новенькое удостоверение, раскрывал, внимательно, словно в первый раз, читал и блаженно улыбался.

— Представляешь, Гена, нас всего двое! Всего двое на огромный город!

— Ну и что?

— Как что? Представь — сколько у нас профессоров, писателей, заслуженных артистов? Двадцать, десять, пять! А нас всего двое, понимаешь!

Колпаков отвлеченно улыбнулся — его занимали мысли о Лене.

— Так ты что, важней профессора, что ли?

— Почему важней... Не важней, а как бы лучше сказать... Дефицитней!

Колпаков расхохотался.

— Ай да Гришка! Теперь тебя под прилавок надо — и нужным людям по кусочку... Или в прокат... Ну насмешил!

— Зря веселишься, — поджал губы Габаев. Обычно он не обижался, но сейчас его проняло. — Ты еще не понял того, что я. Но скоро поймешь.

Колпаков не мог успокоиться до тех пор, пока самолет не пошел на посадку. Во время выруливания он напряженно смотрел в окно и в аэровокзале жадно перебирал десятки улыбающихся лиц. Напрасно, Лена его не встречала.

Когда к вечеру он нашел ее, она объяснила, что не получила телеграмму. Объяснение было правдоподобным, но не убедительным. И хотя девушка радовалась его приезду, владевшее им напряжение не проходило.

«Надо определяться, — мрачно подумал Геннадий, хотя внешне никак не проявлял своего настроения — шутил, смеялся, рассказывал анекдоты. — Пора посадить девочку на короткую цепочку. А для этого есть только один способ. Что же, время подошло...»

— Ты не ревнивый. Колпаков? — Она будто читала мысли. — Угадай, с кем я ходила в кино, у кого была в гостях? — И проказливо пояснила: — Это мужчина!

— Понятно, что не женщина, — невозмутимо сказал Колпаков. Если он и не владел там, где касалось Лены, своими эмоциями, то по крайней мере блестяще их скрывал. — А конкретно сказать затрудняюсь. В городе столько мужчин!

— Глупый!

Лена надула губки. Изредка она любила изобразить маленькую девочку, капризную. Иногда это трогало Колпакова, иногда раздражало.

— С Одуванчиком!

Колпаков опешил. После суда он интуитивно, как раненое животное к целебным травам, добрел до Лены, и она быстро и деловито сняла стресс, успокоила, обласкала и убедила, что его сомнения и тревоги не стоят ломаного гроша, ибо Пинкин — бандит, для общества даже лучше, что теперь он безрукий, — меньше опасности. Колпаков смельчак и молодец, действовал правильно, а отвечать за ошибки врачей никак не может. Инвалид на костылях никакого отношения к нему не имеет — он не стал бы ждать столько лет, но, чтобы Геннадий не волновался, она сама выяснит, зачем он ходит в ДФК.

И действительно, придя к концу тренировки, Лена познакомилась с Одуванчиком, поговорила на нейтральные темы, потом о спорте, о секциях каратэ, о тренерах и персонально о Колпакове.

Одуванчик вначале стеснялся, потом освоился, поддерживал разговор, но ни о чем, что могло бы встревожить Колпакова, не упомянул.

Через несколько дней Лена вновь зашла в ДФК, и теперь они болтали довольно свободно и даже немного прошлись по улице и посидели в сквере. Лена рассказала, что один ее знакомый занимался футболом, но во время матча получил тяжелую травму, и теперь она не терпит этот вид спорта, а каратэ привлекает необычностью, мужеством и благородством.

Затронутая тема не вызвала у Одуванчика никаких эмоций, и Лена твердо убедилась, что опасения Колпакова беспочвенны. Она пыталась убедить и Геннадия, в целом ей это удалось, хотя большее удовлетворение он испытал от поведения Лены, ее искреннего желания помочь, освободить от комплекса вины.

Честно говоря. Колпаков не думал, что она способна на такие порывы ради него, не думал, что она сможет врачевать его душу, и сделанное открытие сильным аргументом легло на чашу весов, колебавшихся от противоречивых, двойственных чувств, которые он к ней испытывал.

— Удивился? То-то же!

— Но каким образом?

— Он позвонил. Я говорила, где работаю, запомнил, нашел телефон, пригласил... А вышли из кино, чувствую, ему стало плохо, хоть вида не показывает, я говорю — что-то устала, давай возьмем такси. Доехали до его дома, он отошел, зайдем, просит, и смотрит жалобно так... Зашла. С родителями познакомились, милые люди, старенькие, как они бегали вокруг меня, как хлопотали, чаем поили, на кухне с матерью слово за слово — и выяснилось все.

— Что? — резко спросил Колпаков.

— Успокойся, Генчик. Поздний ребенок, родовая травма. Так что ты ни при чем. Старики себя клянут, всю жизнь ему подчинили, но толку... Тягость, жуть... Ушла под впечатлением, два дня не могла в себя прийти...

Тон Лены не соответствовал смыслу слов — веселая скороговорка девочки-болтушки.

— Учти, из-за тебя страдала! Ты доволен, что все выяснилось?

— Доволен? Странное представление о довольстве... История тяжеленькая...

— Не цепляйся к словам. Тебе легче? Спокойней?

— Легче? А почему он ходит в ДФК?

— Еще сомневаешься? Перестань, Генчик! Новая волна, общий интерес, он и приходит, смотрит, где-то завидует — комплекс неполноценности и все такое, отсюда странности поведения. А остальное ты сам домыслил — взгляды, преследование, усмешки.

— Жаль парня.

— Самое смешное, что он, кажется, в меня влюбился.

— Очень смешно.

Колпаков попытался представить Лену идущей с инвалидом в кино, пьющей чай на скромной кухне...

— А где он живет?

— Господи, какая разница! Он много раз звонил, звал в кино, в гости, куда он еще, бедняга, может пригласить. С трудом удалось отговориться!

— Причины-то придумывала правдоподобные?

— Обижаешь.

— Ну-ну.

— Что с тобой, Генчик? Ты чем-то расстроен?

Действительно, что с ним? Вроде и ничего. Просто накатила волна раздражения, стерла, как мокрой шершавой губкой, теплые чувства к яркой беззаботной хозяйке, осталось лишь недоумение: зачем он здесь, почему ведет пустой бессмысленный разговор то ли с дорогой фарфоровой статуэткой, то ли с роскошной ангорской кошкой, заведомо непонимающей человеческую речь, но умело реагирующей на интонации и прищуром глаз, мягким мурлыканьем, подергиванием хвоста создающей иллюзию диалога.

Через мгновение он пришел в себя, отчуждение исчезло, мягкая рука гладила его шею, душистые волосы щекотали лицо, под грубыми железными пальцами кожа казалась еще нежнее, и он боялся причинить Лене боль. А все остальное не имело значения.

Когда они прощались, Лена вдруг спохватилась:

— Ты знаешь, у Тамары Евгеньевны несчастье! Сыну на тренировке сломали ногу.

— Этого еще не хватало!

— Хорошо, что у них в секции занимается врач, такой крепкий, представительный, с бородой — интересный мужчина. Он отвез Виктора в больницу, сделал все, что надо, и привез домой. Я как раз у нее гостила, они и заявляются, а Витька на костыле, нога в гипсе... Представляешь? Хомутова чуть в обморок не упала, но врач ее успокоил. Очень любезный доктор...

Колпакову стало ясно, чем вызвана такая любезность, — Кулаков сам сломал Витьке ногу. И это бы еще полбеды, но он совмещал и шинировал перелом — любезность могла выйти боком... Плохо дело! Куда смотрел Николай — он оставался за тренера!

— ...И Тамара Евгеньевна к нему расположилась. А вначале хотела жаловаться самому Габаеву!

— Кому?

— Габаеву! Разве ты его не знаешь?

— А кто он такой, этот «сам Габаев»?

— Ну, ты даешь! Это же главный по каратэ!

Колпаков недоумевающе смотрел на Лену.

— Откуда ты взяла?

— Да все это знают, Генчик!

Лена широко раскрыла удивленные глаза.

— У Зверевой есть список, ну... людей, которые решают вопросы в разных сферах. Так по каратэ на первом месте Габаев. Ты тоже там есть, но идешь после него... Он вроде председатель.

Колпаков с трудом сдержал ругательство.

— Гришка Габаев — рядовой тренер. Он не председатель федерации, даже не заместитель. Кстати, заместитель — я, хотя хвастаться этим и в голову никогда не приходило. Как спортсмен он тоже мне уступает. Я тебе это говорю, чтобы ты не верила слепо всякой Зверевой и ей подобным.

Лена простодушно захлопала ресницами и потупилась.

— Генчик, ты такой непрактичный... Неважно, кто там официальный председатель, важно, что Габаев решает любой вопрос, для людей этого достаточно.

— Да ничего он не решает ирешать не может!

— Ты просто не в курсе, Генчик. Зверева выходила на него, чтобы выделили зал одной группе, — он все сделал!

— Ясно, — нехорошим голосом сказал Колпаков и повернулся к двери, но задержался. — А какое отношение имеет косметичка Зверева к выделению спортивных залов?

— О-о-о! Хозяйка модного салона, клиентки тщательно отобраны, она ко всему на свете имеет отношение! В прошлом году одного мальчика в институт международных отношений устраивала... У красивых ухоженных женщин если не муж начальник, так влиятельные друзья. А она массажик делает не-е-ежно, ла-а-асково и шепчет: «Марья Сергеевна, милая, родственница сына в институт определяет, мне, конечно, неудобно, но, может, ваш супруг подстрахует...» Кто откажет?

— Ну, ладно! — Колпаков не дослушал.

Габаева дома не оказалось, а к утру злость прошла. Люди все разные, каждый живет, как считает правильным. Черт с ним!

Зашел к Колодину узнать новости. Он редко бывал у председателя федерации на работе и каждый раз удивлялся бешеному ритму производственной жизни главного инженера.

Разбросав посетителей и отключив телефон, Сергей Павлович перевел дух.

— Наверное, скоро сойду с ума, — сообщил он. — И здесь голова кругом идет, и там добавляют. Впору бросить к черту это председательство! Чем дальше — тем хуже!

— А что случилось?

Колодин с досадой махнул рукой.

— Хомутову ногу сломали, в группе Зимина два перелома пальцев, у Слямина еще похлеще...

Он сокрушенно покрутил головой.

— Изготовили нунчаки, стали отрабатывать с ними упражнения, один сам себе попал по затылку, сейчас в больнице с тяжелым сотрясением мозга. А нунчаки, между прочим, признаются холодным оружием, за изготовление и ношение можно под суд угодить!

— Мы же предупреждали, объясняли про всякие орудия и про технику безопасности...

— Что толку от объяснений? Результаты-то налицо! Я часто вспоминаю Стукалова — стихия действительно выходит из-под контроля! «Дикие» секции плодятся как грибы...

— Да, с этим надо кончать.

— Как? Сейчас обстановка прояснилась, официальных тренеров двое — ты и Габаев. Всем остальным надо запретить проводить занятия, группы распустить. Но принять такое решение легче, чем исполнить.

Колодин вздохнул.

— И все же это частности, главное в другом... Не туда идет каратэ, совсем не туда... Иногда я даже думаю, что зря мы бросили зерна, зря пестовали, лелеяли — всходы получились чужими, страшненькими. Того и гляди задушат.

То же самое говорил Зимин, а раньше — Гончаров.

— Не надо сгущать краски, Сергей Павлович. Временные трудности, сложности становления — где их нет? Усилим контроль, ужесточим требования, все войдет в норму!

— Будем надеяться. В четверг соберемся, обсудим, примем решение, а до тех пор подумай, как обеспечить его выполнение.

Колпаков не стал ждать четверга и вечером отправился в «Колос». Он уже все обдумал и имел четкий план действий.

В секции Котова как раз случился принципиальный спор между новичком — округло-крепким, как голыш, коротко стриженным боксером-перворазрядником и пластичным резким парнем по прозвищу Никодимус.

Закрепощенный мышцами боксер не мог сделать шпагат, поднять ногу до уровня головы или, согнувшись, прижаться лицом к коленям. Он считал, что это и не очень-то важно, оглушительно бил по мешку и ждал, когда ему откроют секреты непобедимости.

Котов заставил заниматься растяжками, упражнения не получались, боксер раздражался. Когда Никодимус показал, как надо делать, раздражение прорвалось.

— Балерун, ножка влево, ручка вправо! Ты когда-нибудь был на ринге?

Никодимус спокойно вернулся к своим занятиям.

— Там эти твои танцы ничего не стоят!

Никодимус, не обращая внимания, продолжал выпрыгивать с ударом в уровень головы. Зрелище было впечатляющим, но лишенный воображения крепыш сказал, что уложит его за три минуты, никакие фортели не спасут и выкрики тоже не помогут.

— Ты сколько классов кончил? — спросил Никодимус, приводя в порядок дыхание. — Учился, наверное, неважно?

Судя по невыразительным глазкам крепыша-голыша, вопрос попал в точку.

— А вот давай попробуем в спарринге, узнаешь! — недобро засопел он, придвигаясь.

Никодимус пожал плечами и отвернулся.

— Боишься, умник? Сам небось отличником был? Привык за словами от дела прятаться?

Все перестали тренироваться и собрались полукругом, ожидая, чем закончится спор. В зале установилась напряженная тишина.

— Ну так как, Никодимус? — спросил Котов. Дерзость новичка его задела, хотелось, чтобы ученик проучил наглеца и отстоял честь секции.

Никодимус снова пожал плечами. Ему все было ясно: нравится бокс — занимайся боксом, пришел сюда — осваивай новое дело. При чем здесь спарринг, который будет напоминать выяснение детского вопроса: кто сильнее — слон или кит?

По его мнению, тренер должен поставить на место задиру, а то и выставить вон, чтобы неповадно было затевать глупые ссоры.

Но тренер смотрел выжидающе, да и остальные тоже, похоже, у них такой ясности нет и они, чего доброго, подозревают его в трусости, как и этот крепыш с лицом дебила.

— Так как, выйдешь на спарринг? — В голосе Котова проявилось нетерпение.

Никодимус третий раз пожал плечами и начал надевать протекторы[9]. Новичок, ухмыляясь, достал боксерские перчатки.

Они стали друг против друга, Котов подал команду, Никодимус поклонился, боксер — нет. Котов скомандовал отставить, грубо сделал замечание и вновь приказал начать бой.

Боксер ринулся в атаку, бешено меся воздух, Никодимус отпрыгнул, обозначил удар ногой в бок, отпрыгнул еще, спасаясь от неумолимо надвигающихся шатунов, взмахнул ногой второй раз и снова был вынужден отскочить. Он привык к бесконтактному ведению боя, боксер, напротив, наносить сокрушительные удары и принимать такие же — на руки, плечи, если надо — держать их корпусом, головой. Нереальные отмашки противника могли бы его насторожить, если бы у него было чуть больше ума, но он просто не обращал внимания, подумаешь, укус комара, и пер вперед, стремясь достать жалкого беспомощного умника хоть один раз. Он очень не любил умников и знал, что одного раза тому вполне хватит.

Никодимус не мог остановить шквал ударов, он только отпрыгивал от них и еще пытался что-то сделать, возможно, правильно, и на соревнованиях судьи присудили бы ему высокие баллы, а может, и победу, но зрителям он казался железнодорожным рабочим, который условными знаками заводит на нужную ветку маневровый паровоз, но паровоз почему-то не снижает скорости и через секунду расплющит его о возникшую за спиной преграду.

Никодимус отпрыгнул очередной раз и, оказавшись у стены, понял, что проиграл, опустил руки, но стриженый не обращал внимания на мелочи, он любил полную, ощущаемую мышцами наглядную ясность, голова Никодимуса, отброшенная мощным ударом, громко стукнулась о стену, глаза закатились, из носа брызнула кровь, и он кулем упал на пол, неловко отбросив руку с неиспользованным протектором.

— Зачем ты это сделал? — бросил в пространство Котов, глядя, как ребята переворачивают пострадавшего на спину и обтирают с лица кровь.

— Да в азарт вошел, увлекся...

Ни голос, ни выражение лица не говорили о раскаянии, сожалении или хотя бы простом сочувствии к распростертому без сознания партнеру.

Котов сжал губы.

— Ну-ка, дайте мне. — Он отстранил суетившихся ребят, распахнул на Никодимусе кимоно, внимательно осмотрел грудную клетку и суставами согнутых указательных пальцев надавил в найденные или показавшиеся ему найденными точки.

— Сейчас сразу очнется, — сказали за спиной.

Но Никодимус не пришел в себя. Котов нажал где-то у ключицы, у основания шеи — безрезультатно. Сзади просунулась рука с пузырьком, резко разнесся запах нашатыря.

Никодимус открыл глаза и застонал. Ему терли уши, обмахивали полотенцем, на лоб положили мокрый компресс, а Котов стоял в стороне, неподвижным взглядом продавливал стену.

— Поеду с ним в больницу, — сказал боксер, пытаясь прорвать кольцо осуждающего молчания.

— Ничего, другие отвезут, вот у Сопина машина, — ровно проговорил Котов, не поворачиваясь. — А мы с тобой немного поработаем.

— Да я уже вроде наработал, — новичок кивнул на Никодимуса, ощупывающего неверными руками голову и лицо. — Больше и охоты нет. Вы и так, вижу, обиделись.

— Ничего, ничего, — не слушая, повторял Котов. — Становись.

Снова воцарилась напряженная тишина, снова собрался ожидающий зрелища полукруг, только теперь нетерпеливые взгляды устремлены на зачинщика спора.

— Могу и стать. — Тот вызывающе передернул округлыми плечами. — Все равно, видать, мне искать другую секцию...

На этот раз не забыл поклониться и, верный прежней тактике, ринулся вперед, но Котов сделал подсечку, а когда стриженый потерял равновесие, той же ногой гулко ударил в грудь, сбив дыхание и остановив атаку. Сам он не изменил позы, застыв в левосторонней стойке с ничего не выражающим лицом и остекленевшим взглядом.

Переведя дух, крепыш вновь устремился на противника. Котов развернулся на триста шестьдесят градусов, ушел от шквала, обозначил рубящий удар в основание затылка, ногой пнул под коленный сустав и замер в прежней позиции.

Прихрамывающий боксер потерял интерес к продолжению схватки и попытался дотянуться до Котова с дальней дистанции, однако получил короткий, но очень болезненный тычок в грудину, после чего ушел в глухую защиту.

Он был бы рад прекратить бой, но не знал, как это сделать, потому что Котов превратился в механическую статую, и его неодушевленная целеустремленность вызывала страх.

— Ну, все, хватит...

Котов подпрыгнул, обозначил толчок в грудь, одновременно с приземлением выбросил раскрытую ладонь в лицо, ошеломленный крепыш потерял ориентировку и получил основанием кулака за ухо, после чего, как оглушенный бык, повалился на колени.

Котов поклонился, лицо стало живым, он улыбнулся ученикам.

— Главное — работать хладнокровно. Руки и ноги действуют сами по себе, бой контролируется внешним взглядом, со стороны. Дайте ему нашатыря.

В это время в зал вошел Колпаков. Он посмотрел на бледного, с заткнутыми окровавленной ватой ноздрями Никодимуса и беспомощно трясущего головой боксера, недобро взглянул на Котова, обвел взглядом остальных.

— Отправить пострадавших в травмпункт!

— Да ничего, я в норме, — слабо улыбаясь, проговорил Никодимус.

— Вижу. Перелом носа и сотрясение мозга. Если это у вас норма...

Недавних партнеров повели в машину. Колпаков построил группу.

— С этого дня секция распущена. Котов дисквалифицирован как тренер, проводить занятия ему запрещено. Разойдитесь!

Затем подозвал Котова, протянул руку.

— Ключ от зала!

Тот ошеломленно протянул ключ.

— Круто берешь... Подумаешь, один другому нос разбил...

— Видел, все видел!

— Подумаешь, поучил слегка...

— Подумаешь, сломал руку, подумаешь, устроили драку, подумаешь, превратили спорт в кормушку, подумаешь, через косметичек устраиваем себе залы... Все, хватит!

— Раскомандовался! Ну и что дальше?

— А то! Теперь тренировать имеют право только те, у кого есть квалификационное удостоверение. Остальных — вон из залов, вон из соревнований, разряды «диким» тоже присваиваться не будут!

Котов ошарашенно замолчал, заметно растерявшись. В следующую секунду он сам это понял и озлился — на себя за то, что потерял лицо, и на Колпакова.

— И мы наведем порядок, отучим драться, отобьем охоту делать нунчаки и тому подобные штучки, выбросим из секций контактное каратэ, заставим соблюдать правила!

— Черта с два! Поздно! Джинн выпущен из бутылки, к этому, кстати, приложил руку и ты со своими друзьями, а загнать его обратно не в вашей власти! — Котов вызывающе оскалился. — Нужны мне, Слямину и остальным твои разряды! Или места для тренировок не найдем? Раньше находили, сам небось помнишь! А тренировать не запретишь...

Он со сладостной злостью покачал ладонью.

— ...Никак не запретишь, хоть лопни. Руки же ты мне не свяжешь? И не оштрафуешь — нет такого закона! Хочу — в футбол с ребятами гоняю, хочу — каратэ занимаюсь. Вот так-то!

— Слушай, Петька, а кем у тебя мать работает? Отец, я помню, востоковед, сейчас, наверное, уже профессор, а мать?

Котов недоуменно запнулся.

— Ты что, того? При чем одно и другое?

— Сейчас узнаешь. Так кем?

— В управлении бытового обслуживания, замначальника. И что с того?

— Сходится, — усмехнулся Колпаков. — Пусть передает привет Зверевой — есть у нее такая подчиненная. Она вполне может выхлопотать для тебя зал, да что зал — целую школу... где-нибудь на Окинаве. Или монастырь на Тибете. Представляешь: монастырь имени Петра Котова! Звучит? Только помни, — усмешка стала еще язвительней. — Пусть не хлопочет через Габаева, иначе дело обречено на провал! Габаев нынче на Окинаве не котируется.

6

Колпаков отсутствовал чуть больше месяца, но, когда пришел в институт, показалось, что не был здесь давным-давно. Потому что не вспомнил — центр тяжести интересов переместился в другую сферу.

За это время прошла зональная научно-практическая конференция, на которой он должен был выступить с докладом — упущена возможность апробировать результаты части разработок. Жаль. Но нельзя одновременно находиться в двух местах.

— Как съездил? — поинтересовался Гончаров. — Все испытания выдержал, экзамены сдал? Так я и думал.

Похоже, шеф был не в духе.

— Только нельзя одновременно заниматься разными делами. Одинаково успешно, имеется в виду. У тебя же достижения отмечаются только на спортивном поприще.

Гончаров действительно недоволен. Незапланированная отлучка Колпакова поставила кафедру в сложное положение, заведующий должен был выполнять ассистентскую работу — проводить практикумы: других специалистов по узкой специальности не имелось.

— Представленная статья требует доработки — мал эмпирический материал, выводы поверхностны. Редакция «Вестника» тоже вернула твою статью — аналогичные недостатки! Даже в студенческие годы ты не допускал подобных ошибок!

Гончаров отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу.

— Я уже говорил с тобой на эту тему. Ты изменился, стал другим. Отчужденным, что ли... Раньше мы часто общались, к Дронову ты заходил пять раз на день. Сейчас впечатление такое, что тебе никто не нужен.

«А ведь верно, — подумал Колпаков. — Нити, связывавшие с окружающими, ослабели, перезамкнулись на самого себя. Плохо? Повышение жизнеспособности объекта обеспечивает его автономность — что же здесь плохого?»

— Ты даже сейчас уходишь куда-то, отключаешься, сразу заметно — глаза становятся стеклянными. И вообще отгородился от мира стеной самосозерцания...

«Все-таки шеф дьявольски наблюдателен».

— ...Как твои монахи.

— Да при чем здесь...

— Кстати, кто их кормил? Если восемнадцать часов в сутки созерцать пуп, когда работать? Или на это есть монастырские крестьяне?

Раньше, когда Колпаков, пытаясь заинтересовать товарища, излагал постулаты Системы, между ними вспыхивали ожесточенные споры, и в дальнейшем Гончаров не упускал возможности при каждом удобном случае обрушиться на использованные им аргументы.

— Разделение людей на две категории: высших и низших! Одни думают, развивают свой мозг и исследуют других — тех, кто убирает навоз, рубит дрова, готовит пищу.

Очевидно, Дронов пересказал его ответ на кандидатском экзамене.

— Ты, безусловно, относишь себя к посвященным, так, может, заведешь служку: чтобы писал за тебя статьи? Только пусть делает это качественно!

Колпаков едва не вспылил, и неизвестно, чем бы кончился разговор, если бы в кабинет не зашел Писаревский.

— Вы заняты, Вениамин Борисович? У меня небольшое поручение от месткома, ну да ладно, зайду попозже.

Он подождал Колпакова под дверью, любезно поздоровался, оттеснил мягким животом за угол.

— Кто старое помянет... Погорячились, понервничали... Забыто и похоронено! Что это за обращение? — Картинный жест в сторону кабинета завкафедрой. — Я все слышал и негодовал. Есть же предел неблагодарности, черной неблагодарности, о которой я предостерегал вас — неискушенного молодого человека! И этот предел перейден.

Писаревский тяжело, возбужденно дышал, глаза светились горячечным блеском.

— Вы удивлены таким отношением вчерашних друзей? Чистота и наивность. — Он снисходительно улыбнулся. — Да ничего удивительного! Вас хотят убрать как ненужного свидетеля. Мавр сделал свое дело, мавра можно удалить! Не выйдет!

Писаревский сделал серьезное лицо и погрозил кулаком невидимым врагам.

— Мы будем за вас бороться.

— Кто это «мы»?

Толстяк умильно улыбнулся.

— Неужели не понятно? Ваши настоящие друзья! Поддержка обеспечена! — Он понизил голос. — Не надо громких слов, перейдем к делу. Забраковали ваши статьи? Ха-ха! Возможно, они и далеки от совершенства, не обижайтесь, я человек прямой, но, конечно, не ниже того уровня, который господствует в институте! Вы на голову выше остепененных бездарностей, им это и не нравится, да, именно так! Короче, дайте мне ваши материалы, и они в ближайшее время увидят свет!

Статьи действительно были слабыми. Но ведь печатают и худшие! Это не оправдание. Переделать? Дополнительные измерения, обработка полученных данных, оформление — уйдет уйма времени. И потом, при всей одиозности фигуры Писаревского он во многом прав, на фоне общего уровня... Согласиться? Почему бы и нет? Глупо валандаться с проблемой, которую можно решить одним махом!

— Две статьи — в институтский сборник и в «Вестник», по пол-листа каждая.

— Нет проблем!

Писаревский задышал еще чаще, долго тискал пластилиновыми руками железную ладонь Колпакова и убеждал в могуществе и доброжелательности новых друзей, сулящих ему неисчислимые выгоды — и преимущества в самом ближайшем будущем.

А Колпаков думал, что, пожалуй, впервые столь явно воплотил в жизнь принцип, которым исподволь руководствовался уже много лет, хотя не всегда отдавал себе в этом отчет. Система требует убежденности на уровне подсознания, только тогда действия молниеносны и максимально эффективны. Очевидно, он достиг такого состояния.

На следующий день его отыскал Габаев.

— У меня все готово!

Он вытащил из портфеля десяток красиво оформленных, переплетенных инструкций мастера Масатоши Накаяма.

— Продаю по десять рублей — из рук вырывают. Все расходы окупились! Кстати, тебе за перевод кое-что причитается.

Он полез в карман. Колпаков растерялся.

Подрабатывать черчением не вышло — нудная, тяжелая работа, выкраивать из зарплаты не удавалось, а новая жизнь требовала расходов. Но взять деньги у Гришки...

Он озлился и вспомнил обиду.

— Что же ты, приятель, выполняешь чужие просьбы моими руками, а записываешь их на свой счет?

Гришка сразу понял, но всерьез упрека не принял.

— Ты же не спрашивал, чья просьба. Сегодня ты человеку помог через меня, завтра — я тебе через него. Чего нам делить?

Габаев помедлил, на лице отразилось раздумье, и вынул руку из кармана.

— Два сэнсэя на весь город! Разгоним всех самозванцев и вдвоем будем определять развитие каратэ! И сами не останемся внакладе! Делюсь опытом...

Гришка достал из портфеля картонную коробку, раскрыл.

— Смотри!

Библиотечные карточки, на таких Колпаков делал выписки при работе с литературой. Только у него наверху шло название главы и параграфа диссертации, а здесь...

«Химчистка, телеателье, железная дорога, Аэрофлот...»

— Что это?

— Очень полезная вещь!

Только сейчас Колпаков понял, зачем в придуманной Габаевым анкете указывалось место работы кандидата в секцию, а для юношей — их родителей.

— Торгашеские штучки, с душком!

— Зря ты так, — обиделся Габаев. — Нечего нос задирать. Нас только двое! Надо держаться друг друга, помогать... А это, — он похлопал по картотеке, — это еще не раз пригодится. И мне, и тебе, и твоим знакомым.

Колпаков улыбнулся.

— Ладно, убедил.

Гришка перевел дух и снова опустил руку в карман. Колпаков вспомнил, что должен ему пятьдесят рублей.

Гришка извлек пачку десяток.

— Гонорар за перевод. И ты мне ничего не должен.

Он сам сунул Колпакову деньги в карман.

— Откуда ты знаешь Звереву? — спросил Колпаков, чтобы что-то сказать.

— А кто это? — удивился Гришка. — А-а, мадам косметичка! Заочно, через приятельницу... Точнее, жену моего бывшего начальника, ему, бедняге, не повезло...

— Дружишь со старушками?

— Посмотрел бы ты на нее! Как-нибудь познакомлю. Хочешь, прямо сегодня?

— Сегодня собираюсь с подругой поужинать в «Интуристе».

Гришка широко разулыбался.

— Не исключено, что мы встретимся.

Так и получилось. Встреча произошла в Зеленом зале, хотя, похоже, это была не случайность, а результат целеустремленных Гришкиных поисков по всему ресторану. Лена, встав из-за стола, радостно приветствовала спутницу Габаева, они расцеловались. Гришка торжественно представил: Клавдия; посмотрел многозначительно, мол, что я тебе говорил?

Клавдия прекрасно выглядела, в десяти шагах ей ни за что не дашь больше тридцати, да и вблизи хоть куда: гладкое лицо, ослепительная улыбка, красивые холеные руки, и все же что-то вызывало желание обращаться к ней по имени-отчеству. То ли чуть увядшая кожа вокруг глаз или выдававшие большой жизненный опыт манеры, а может, взгляд, омолодить который невозможно никакими косметическими ухищрениями.

Вечер катился по наезженным рельсам ресторанного времяпрепровождения, в котором трезвый Колпаков не находил ничего веселого и интересного.

Гришка вел стол, подливал дамам коньяк, лихо опрокидывал рюмку за рюмкой, толковал про двух сэнсэев, женщины, глядя на него, допытывались, почему не пьет второй сэнсэй. Колпаков не мог вразумительно ответить и скованно молчал.

С Гришкой все время кто-то здоровался. Клавдия и Лена тоже встречали знакомых, неожиданно откуда-то появился Кулаков с обязательными бутылками шампанского. Геннадий чувствовал себя сиротой.

Люди, с которыми он привык общаться, не ходили в рестораны, не знали затейливых тостов, не умели посылать коньяк на соседние столики. Что сейчас делают Дронов, Гончаров, чем заняты Колодин, Зимин, Окладов? Сидят, уставясь в книги, таблицы, что-то пишут, может, отдыхают с книжкой, телевизор никто из них не смотрит и спиртным не балуется.

Такие занятия наверняка покажутся скучными Габаеву, Клавдии, да и Лене, пожалуй... А Колпакову скучно здесь, и тем не менее он сидит, деланно улыбается, танцует с Леной, а когда ее приглашает Гришка — с Клавдией, чувствуя под скользкой тканью дорогого платья упругое тело и чужой аромат духов, поддерживает пустые разговоры, согласно кивает, отдавая дань ненужному застольному этикету.

— Не хмурься, шеф, все будет тип-топ! Нас всего двое!

— Высокие черные на шпильке...

— Дороговато, впрочем, на чеки во столько же обойдется...

— Скоро соревнования, мы договоримся, кого выпустить, кого придержать...

— Авторитетный человек, руководитель, квартира, дача, а его один наглец подсидел, он и помер от инфаркта...

— Точно моя история!

— Что с тобой, Генчик? На тебе лица нет!

В глазах Лены полыхнула тревога.

— Жарко... О чем беседуете?

— Да у Зверевой двадцать лет назад с выгодным замужеством не выгорело.

— А-а. Нашли что вспоминать!

Подружки по салону мадам Зверевой продолжали щебетать — весело, непосредственно, как девчонки-десятиклассницы.

Колпакову на миг показалось, что его подозрения насчет возраста Клавдии неосновательны. Ну, постарше их на пять-шесть лет...

— Помню, перед войной у меня было платьице из голубого маркизета...

Видно, Габаев наступил ей на ногу. Клавдия осеклась и покраснела.

— Сколько же ей? — наклонился к Гришке.

— Не поверишь, — недовольно буркнул тот.

— Почему?

— Столько не живут!

Чтобы разрядить обстановку. Колпаков повел Лену танцевать. Следом потащила Гришку оплошавшая Клавдия. Она старалась: кружилась вокруг партнера, подняв вверх руки и гибко извиваясь всем телом, приближалась вплотную, будто собиралась ужалить, и отскакивала, словно испугавшись чего-то.

— Не скажешь, что ей сорок девять?

— Сколько?!

— Гимнастика, бег, моржевание. А главное — спокойная, обеспеченная жизнь, отсутствие неприятных эмоций. Ну и, конечно, дружба со Зверевой.

— С ума сойти!

Мать была на год моложе. Геннадий попытался представить ее в ресторане отплясывающей с парнем, годящимся в сыновья. Абсурд!

— Да нет, не может быть!

— Женщину старит быт, домашнее хозяйство, заботы...

Как-то раз Колпаков привел Лену домой. Матери она не понравилась: нарядная кукла, финтифлюшка. Очевидно, впечатление было взаимным, хотя у Лены хватило здравого смысла об этом не говорить. Но условия, в которых жили Колпаковы, произвели угнетающее впечатление, скрывать которое она не посчитала нужным. Сейчас в ее словах Колпаков различал подтекст, относящийся к тому визиту, но нацеленный явно в будущее.

— Как бы выглядела Клавка, если бы всю жизнь тянула лямку — работа, семья, рынок, магазины? То-то! Но у нее хватает ума устраиваться...

— За счет кого? — сдерживаясь, спросил Колпаков. Накатывала одна из тех волн раздражения, которые иногда вызывала у него Лена.

Она сама никогда ничего не замечала или делала вид, что не замечает, а может, ей было безразлично.

— За счет себя. Красивая, развитая, со вкусом. Такие женщины нарасхват.

Лена посмотрела ему прямо в глаза.

— Она же вольна устраивать судьбу по своему усмотрению? Первый муж — отставной генерал, второй — коммерсант, деловик, его быстро посадили, но любимой женушке он много всякого оставил. Потом холостяковала при влиятельных друзьях... Ни детей, ни плетей...

— Завидуешь?

Человек, достаточно знающий Геннадия, уловил бы в его голосе недобрый оттенок.

— Пусть она завидует! Ей, считай, пятьдесят, мне вдвое меньше! Наверстаю свое...

Терпение лопнуло. Колпаков прервал танец и под руку повел партнершу к выходу. Короткий разговор, чтобы не привлекать досужего внимания, и все! К черту. Кукла, она кукла и есть.

В холле стояли уютные кожаные диваны, мягкие кресла, между ними — блестящие пепельницы на длинных ножках. Лена думала, что они идут в курительную, и продолжала непринужденно болтать, не подозревая, что должно произойти через несколько минут.

— И вообще Клавкина звезда закатывается. Загарпунила солидного бобра, важная шишка, чуть ли не ректор какого-то института, профессор — точно; все уже на мази, и сам неплохой дяденька, познакомила, Иван Фомич...

Воздух, набранный для резких безжалостных слов, вышел жалким сипением. Колпаков повалился в кресло. Так оседает потерявший форму ватный манекен, когда его отстегивают от шведской стенки после тренировки.

«Тени убиенных им появлялись неожиданно среди веселого пира — Сегун утрачивал величие и гордость осанки, члены его наливались свинцом, а мертвенная бледность стирала краски жизни с властного лица...»

Память часто преподносила подходящие случаю отрывки из давно прочитанных книг, иногда Колпаков цитировал их к месту, вызывая всеобщее одобрение.

Неужели это рок и тягостные воспоминания будут преследовать всю жизнь?

— ...Представляешь? — выплыл из тумана голос Лены. — Не иначе знак судьбы: все, милая, хватит! Точь-в-точь как у Зверевой... Ну дай же сигарету!

Он механически извлек пачку, раскрыл, щелкнул зажигалкой. Ее школа. Женщине неудобно самой доставать сигареты, закуривать — приличней, когда угощает кавалер.

Какое право он имеет ее осуждать! И за что?

— Тебе опять нехорошо? Да что с тобой происходит?

— Перетренировался.

— Бедный, — не обращая внимания на окружающих, Лена погладила его по щеке. — Не стоит этим злоупотреблять. Ты ведь и так на вершине.

Она что-то вспомнила, и озабоченность мгновенно уступила место радостной улыбке.

— Зверева через Клаву пыталась что-то решить с Габаевым — бесполезно. Оказалось — ты против. Вот и стало ясно, кто на первом месте, кто на втором. Она у себя в блокноте исправила... И ко мне с просьбочкой...

— Пора с этим кончать, — вяло сказал Колпаков. Ему еще было не по себе, но понемногу он приходил в норму. Что ни говори, а Лена действовала успокаивающе.

— Правильно, — неожиданно согласилась Лена. — Я ответила примерно так же. Дескать, он перестал выполнять просьбы. А мадам: да, и на тренировках зверствует, ребят гоняет. Но уважительно так... Мол, настоящий сэнсэй!

— Господи, Ленка, какие это все глупости! — Колпаков взял ее за руку. — Давай уйдем отсюда!

Ему не хотелось возвращаться в зал. Спертый воздух, пьяные лица, самодовольный Гришка, призрак Ивана Фомича рядом с упакованной в оболочку молодой красавицы Клавдией... Сейчас съевшая зубы на мужчинах светская львица с сомнительной биографией вызывала у него острую неприязнь. Из-за несоответствия упаковки и содержимого. «Кадавр», — подсказала память подходящее слово. Точно, кадавр.

— Интересно, зубы у нее вставные?

— Что, Генчик?

— Извинись, объясни, что мне плохо, пусть Григорий выйдет, я отдам деньги...

У Лены были полноватые ноги с широкими щиколотками, но это ее не портило.

На очередном заседании федерация приняла официальное решение из пяти пунктов:

1. Запретить лицам, не имеющим квалификации тренера-инструктора по каратэ, проведение каких-либо занятий с группами учеников или отдельными спортсменами.

2. Распустить секции, возглавляемые такими лицами.

3. Запретить сдачу в аренду спортивных залов без разрешения федерации.

4. Не допускать к участию в соревнованиях представителей распущенных секций.

5. Информировать о лицах, нарушающих данное постановление, администрацию и общественные организации по месту их работы (учебы) для принятия соответствующих мер воздействия.

Еще через неделю состоялись первые соревнования. Билеты раскупили мгновенно, возле Дома физкультуры колыхалась громадная толпа неудачников, рассчитывающих как-нибудь прорваться в зал. Но маячившие возле контролеров крепкие, коротко стриженные парни с неподвижными взглядами сводили эти надежды к нулю.

Впрочем, поединки оказались незрелищными, сказывалась низкая техника — ни сложных связок, ни прыжков, работали в основном руками, бесконтактность почти не соблюдалась — то и дело раздавались хлесткие шлепки или глухие удары. За это полагалось дисквалифицировать, но тогда пришлось бы снять с соревнований всех участников, и судьи закрывали глаза на нарушение правил, считая, что касание в четверть силы контактом не является. Правда, определить эту самую «четверть силы» было непросто, поэтому дисквалифицировали тех, кто причинил партнеру наглядный ущерб: разбил в кровь лицо, послал в нокдаун, сбил с ног или каким-либо другим способом вывел из строя.

Больше всего дисквалифицированных оказалось у Габаева, его же ученики заняли призовые места. Гришкины «звери» работали грубо и жестоко, не боялись наносить и получать удары, они буквально выбивали противников. Особенно свирепствовал Вова Кулаков, который и занял первое место.

Царящий на соревнованиях силовой стиль определил критерии судейских оценок и не дал Зимину и Окладову использовать преимущества отработанной техники. Николай занял восьмое место, Саша — пятое, хотя их возможности не шли ни в какое сравнение с уровнем победителей.

Колпакова это удивило. Он и Габаев в соревнованиях не участвовали, считая неудобным мериться силами со своими учениками.

— Ну, что? — торжествовал Гришка. — Как мои ребята? Звери! Габаевская школа.

И мощно садил кулачищами по деревянным спинам улыбающихся «зверей».

— Надо обмыть победу, сэнсэй! — предложил блистательный победитель Кулаков.

«Звери» одобрительно зарычали. Габаев благосклонно кивнул и пригласил Колпакова присоединиться, но Геннадий отказался.

Прощаясь, Гришка обнял Колпакова за плечи и отвел в сторону.

— Правда, что Колодин уходит с председательства?

Взгляд у него жадный и цепкий.

— Вроде так, — нехотя ответил Колпаков и высвободился.

— Вас с Гришкой теперь водой не разольешь! — Зимин заметно прихрамывал. Окладов баюкал ушибленную руку. Настроение у них было скверное.

— Как все меняется! Нас было четверо, теперь вас двое. Гришка особенно любит это подчеркивать. Двое! Но как ты оказался с ним в одной связке?

— Не злись, Саша. От проигрыша никто не застрахован.

— Да разве дело в проигрыше? Кому и как проигрывать — вот вопрос! Эти же костоломы ничего не умеют!

Зимин показал вперед, где, гогоча, толкаясь, обозначая прыжки и удары, катилась компания Габаева.

— Если бы я дрался с любым из них по-настоящему — в лепешку бы раскатал. А когда один работает по правилам, а второй рубит в полную силу и вместо дисквалификации ему присуждают победу... Не понимаю!

— Не туда все пошло, — с горечью проговорил Окладов, и Колпаков подумал, что уже много раз слышал эту фразу. — В Японии ученик с детства укрепляет свои руки, пальцы, запястья на протяжении многих лет. Только потом пытается разбивать предметы. И к поединку его не допустят, пока не научится полностью контролировать удар. А тут... Поспешность, все хотят стать мастерами уже сегодня. У нас человека три повредили руки на досках да кирпичах: трещины костей, воспаление надкостницы... А сколько по другим секциям? И травмы в спаррингах... У Хомутова нога не правильно срослась, две операции делали... Иногда я чувствую себя виноватым, что стоял у истоков всей этой волны.

— Точно, — кивнул Зимин. — Единственное оправдание — мы не предполагали такого поворота.

— А с другой стороны: кто за нас должен был об этом думать?

— Бросьте, ребята! Все войдет в норму, первые шаги уже сделаны.

— Нет, Геннадий! Дальше будет хуже.

В голосе Зимина чувствовалась убежденность.

— «Дикие» секции вряд ли выполнят решение федерации. Скорее всего спрячутся от контроля, уйдут в подполье. Я слышал, Котов арендовал спортзал в школе, группа Слямина переоборудует какой-то подвал... Так болезнь принимает скрытую, хроническую форму, и кто знает, какие она даст осложнения...

«Звери» со смехом и удалым гиканьем свернули направо, к стоянке такси. Отчетливо доносился гулкий, громоподобный бас Кулакова.

— История повторяется. Они тоже считают себя братством. А наш бородатый победитель для поддержания боевой формы ходит в трамвайный парк и затевает драки с ночующими в вагонах пьяницами. Очень гордится оригинальной выдумкой.

После этих слов разговаривать расхотелось. Молча дошли до пересечения аллей. Зимин с Окладовым поворачивали налево.

— Ты с нами?

— Нет.

Они попрощались. Колпаков посмотрел вслед. Фигуры товарищей выражали владевшее ими уныние. На миг ему захотелось догнать их, он глянул на часы. Времени в обрез, у каждого свои дела. У каждого своя жизнь.

Стремительным шагом он пошел прямо.

ГЛАВА III

1

Прошло три года.

Стояли последние теплые дни сентября, цветы на газонах утратили свежесть, на деревьях начинали появляться желтые листья.

Колпаков вышел из института, привычно посмотрел на часы: время поджимало. Поигрывая ключами с оригинальным привозным брелком, он направился к стоянке. Сторож — молодой подтянутый парень — отложил книгу, вышел из своей будочки и приветствовал его поклоном. Колпаков коротко поклонился в ответ. Он с легкой иронией относился к знакам уважения, но воспринимал их как должное.

Двигатель завелся мгновенно: Витек Хомутов в совершенстве освоил ремесло и с «шестеркой» Колпакова никогда не халтурил, помнил добро, ничего не скажешь.

Хромота у Витька почти прошла, и маман сменила наконец гнев на милость, даже пошутила как-то, мол, травма обернулась моему оболтусу на пользу: взялся за ум, получил в руки стоящее дело, всю зарплату в дом несет да еще два раза по столько тратит, а что ногу чуть приволакивает — для мужчины не страшно.

А поначалу шум-то какой подняла! Кулакова сразу с работы выгнали, да и Лена собиралась заявление подавать, хорошо, Колпакова осенило устроить пострадавшего в автосервис, как раз возможность подвернулась.

Жалко, эта бородатая горилла давно на такого пациента не нарвалась, сколько бы людей лишних страданий избегнуло! Когда комиссию создали, оказалось, он каждого третьего калечил. Сволота!

Желтый свет сменился красным, задумавшийся Колпаков едва успел нажать педаль. Надо сказать Витьку, пусть клапаны посмотрит, цепь подтянет. И расход топлива вроде выше нормы — проверить, подрегулировать карбюратор не мешает. Много мороки с автомобилем, хорошо, есть кому поручить. А пешком или на автобусе никуда не успеешь.

Возле школы уже стояла синяя «тройка» Габаева. Сам Гришка расхаживал по нижнему залу в черном шелковом кимоно с серебряными драконами, опоясанный красным поясом. Ни дать ни взять — исключительный мастер выше пятого дана, практикующий более двадцати лет.

Правда, настоящий каратэка никогда не наденет это сувенирное одеяние, которое падкие до экзотики туристы покупают, чтобы носить дома вместо халата, но здесь таких нюансов никто не знает, и ученики почтительно ловят каждое слово грозного сэнсэя.

— ...встречаются в безлюдном месте, заходят в темную фанзу. Кто выйдет обратно — получает следующий дан. Теперь понятно, почему так мало обладателей высших данов?

Заметив Колпакова, Габаев пошел навстречу, отвесил традиционный поклон, протянул с дружеской улыбкой руку. Но Геннадий отметил, что он не подал всеобщей команды на приветствие председателя городской федерации, а следовательно, нарушил этикет и требования субординации. Не случайно, конечно, дает понять, что в этом зале он полновластный хозяин.

— Сколько можно говорить!

Колпаков кивнул в сторону шведской стенки — по всей длине три нижние перекладины были проломлены.

— Это мои «звери»... Силу девать некуда, хвастают друг перед другом... Разве уследишь... Ничего, абонементники починят!

Габаев выкрикнул две фамилии, отдал распоряжение.

— Послезавтра будет сделано.

— Травмы?

— Ни одной. Так, ушибы...

— А в спортивной группе?

— Попробуй травмируй моих орлов! Они как из железа!

Колпаков смягчился: своенравный хозяин держался достаточно уважительно.

— Ну, ладно. Спарринг?

Габаев отрицательно покачал головой.

— Сил нет, выложился: сегодня день накладок — спортивная группа и две абонементных. Через час закончу здесь и сразу в клуб мясокомбината.

— Ну и ну! Грыжа не вылезет?

— Кулак, говорят, три платных группы нахапал! — Голос у Гришки был злым.

Год назад бородатый здоровяк посчитал, что достаточно освоил каратэ, и откололся от наставника, организовав свою школу. С тех пор бывшие друзья превратились в ярых недругов.

— Завидовать стыдно, — усмехнулся Колпаков. — Что нового в городе? Ты же всегда в курсе.

— Да что, — равнодушно ответил Габаев. — Рогова грохнули, так это уже все знают.

— Как «грохнули»?

— Не слышал? — удивился Гришка. — Налетели и отмордовали до потери пульса. Весь город говорит.

— Кто? — Колпаков вспомнил, как бежал чемпион на свист хозяина. Неужели так аукнулась его собачья служба?

— Шпана сопливая, по пьянке. Специально поджидали: самого чемпиона заглушить...

Нет, на чемпиона не подняла бы руку отпетая пьянь. Чемпион стоял на пьедестале, далекий и недоступный, его можно было лицезреть издали, никому бы не пришло в голову даже неуважительно подумать о нем...

— Как он?

— Все бы ничего, да трубой по голове... Сотрясение мозга и все такое. В больнице.

Ай-яй-яй... Колпаков медленно поднимался по лестнице. Знаменитый Рогов... Когда-то знаменитый, а теперь спившийся, опустившийся, прислуживающий за деньги... А значит, такой же, как и измордовавшая его шпана. Не защищенный ореолом почета и уважения, наоборот, притягивающий исчезновением этого ореола... Надо зайти в больницу...

Колпаков поднялся в верхний зал. Школа училась в одну смену, вечером прекрасно оборудованные залы простаивали, дирекция охотно сдала их в аренду. Предлагали пользоваться помещением бесплатно, но осторожный Колпаков настоял на заключении официального договора с печатями и подписями. Мало ли что...

В школе они в основном тренировали абонементные группы, иногда Гришка для дополнительных занятий приводил «зверей». Это вызывало недоумение: в ДФК условия ничем не хуже, Колпаков несколько раз собирался посетить странные тренировки, но они начинались поздно, а Лена не любила, когда он задерживался.

В верхнем зале Зверев проводил разминку. Когда вошел Колпаков, прозвучала команда на приветствие учителя, все повернулись, поклонились, Геннадий ответил тем же и подал знак продолжать.

После разминки он давал задания, а сам шел к мешку и шлифовал головоломную серию, пока Зверев контролировал выполнение упражнений. Изредка сэнсэй сам обходил зал, делал замечания, поправлял, показывал — холодно, сухо, с присущей учителю сдержанностью.

Сэнсэй — бог, дистанция между ним и учениками неизмерима, поэтому каждый его жест, движение, слово должны впитываться жадно, мгновенно и точно.

Сэнсэй не тратит время на частности — он определяет стратегию тренировок, предоставляя помощникам следить за деталями. Это азы Системы, которые любой новичок ухватывает с первого раза.

И когда Колпаков вторично остановился возле рыжеволосого парня в кимоно для дзюдо, доброжелательно поправил ошибки и дал подробные советы, больше того, став в пару, самолично показал, как проводится блок двумя руками — это вызвало немое изумление.

Позже Колпаков, стоя перед неподвижно застывшей шеренгой учеников, подводил итоги занятия, он указал на рыжего и сказал:

— Будешь ходить ко мне в основную группу. В среду к четырем — в ДФК.

Парень поклонился, скрывая радость: сам сэнсэй увидел в нем перспективного спортсмена.

— Какфамилия?

— Лыков.

Колпаков сделал вид, что записал ее в свой блокнот.

Когда после душа он оделся, подошел Зверев.

— Этот Лыков только второй раз пришел. По-моему, из него толку не будет.

— Не сомневайся, Миша, у меня глаз наметан!

— Вам видней, Геннадий Валентинович.

Зверев извлек пухлый конверт и точно вложил в карман Колпакову.

— За прошлый месяц.

Тот поспешно кивнул. Во время расчетов он даже радовался, что Вася Савчук с его чистым взглядом правдоискателя не захотел стать старостой в абонементной группе. Хотя вроде что тут такого — гонорар за приложенные знания, умение, затраченный труд, Гришка это обосновал мастерски.

Сев в машину, Колпаков раскрыл конверт. Абонементная плата составляла тридцать рублей в месяц. В группе было двадцать человек. Итого шестьсот рублей. Вполне достаточно, и незачем набирать по две-три секции, как делают некоторые.

Разделив и разложив по карманам деньги. Колпаков плавно тронул с места, набрал скорость и, обогнав нескольких учеников, вылетел на магистраль. Крайним справа шел Лыков. Без осведомленности Писаревского и габаевской анкеты попробуй узнай, что он приемный сын ректора!

Колпаков ездил быстро, рисково перестраивался из ряда в ряд, закладывал лихие виражи, получая удовольствие от маневренности машины.

Подкатив к дому матери, Колпаков вбежал по лестнице, своим ключом отпер входную дверь, прошел по захламленному коридору мимо ванной, где Алевтина стирала белье, и, коротко постучав, вошел в комнату.

Здесь стало просторней, исчезли ширма и чертежная доска, в углу стоял подаренный им цветной телевизор, который сидящая на новом диване мать смотрела через старящие ее очки с толстыми линзами.

— Здравствуй, сынок! Ужинать будешь?

— Нет, я на минуту...

— Опять? Посидел бы хоть раз, погостил...

— Обязательно, мам, в другой раз.

Он положил на стол пять сложенных пополам десяток, чмокнул мать в щеку, чуть задержался для приличия и неловко попрощался.

Когда он разворачивался, фары махнули по облупившемуся, в трещинах фасаду. На миг стало стыдно. Но, в конце концов, так разумней: рано или поздно дом снесут, мать получит благоустроенную однокомнатную квартиру, тогда можно съезжаться, трехкомнатную выменяют без проблем. И Лена считает точно так же.

Как мать и Лена уживутся в одной квартире. Колпаков предпочитал не думать.

Осторожно прокатившись по переулку с разрушенным покрытием, он облегченно вырвался на гладко заасфальтированный проспект и вдавил в пол педаль газа. Он попал в «зеленую волну», и, не снижая скорости, пролетел один перекресток за другим.

Дорога в новый микрорайон пролегала через бывшую заболоченную котловину — крутой километровый спуск сменялся затяжным подъемом, который хорошо преодолеть с ходу, не теряя инерции. Стрелка спидометра подползла к трехзначной цифре, но полоса везения кончилась, в самой нижней точке, у пересечения дорог, светофоры переключились на красный.

И сразу все пространство впереди усеялось красными огоньками, разогнавшиеся машины одновременно тормозили. Когда Колпаков только учился водить, это сложное для новичка место вызывало тревожное напряжение, а во внезапно вспыхивавших красных огнях мерещился какой-то философский, зловеще-предостерегающий смысл.

С опытом исчез страх протаранить идущих впереди или подставиться под удар задним, он уверенно держался в общем потоке, но россыпь стоп-сигналов все равно подспудно будоражила сознание, пробуждая какие-то туманные, не оформившиеся окончательно ассоциации.

Стоп, стоп, стоп...

Внизу мигнуло желтым, затем зеленым, и вмиг все переменилось — погасли запрещающие сигналы, механическая лавина, урча, покатилась под уклон, спеша набрать потерянную скорость. Колпаков включил передачу.

Через десять минут он припарковался на просторной площадке у двенадцатиэтажной «свечки», поздоровался со сторожем, которого члены кооператива подряжали на ночную охрану автомобилей, поднялся в лифте на восьмой этаж, отпер замысловатый замок и, войдя в прихожую, понял, что у них гости. Интересно, кто на этот раз?

— Гена, вынеси мусор! — крикнула из темноты Лена, перебив на миг какое-то волнующее повествование, излагаемое приглушенным до интимных тонов голосом.

Колпаков секунду помешкал. В комнате рассмеялись и после паузы начали подчеркнуто нейтральный, заведомо неинтересный, якобы «чисто женский» разговор. «Сама вынесет, — подумал Геннадий. — Пора приучать к порядку».

Умывшись, он заглянул в холодильник и прошел в гостиную, наполненную пряным запахом дорогих духов и чужеземных сигарет.

— Добрый вечер.

Гостями оказались Хомутова и незнакомая дама из той же породы, что и все Ленины подруги: изрядно пожившая, но хорошо сохранившаяся, нарядная, уверенная в неотразимости. Через двадцать пять лет Лена будет точно такой же, а пока, по ее собственным словам, учится жизни у умных женщин.

— Элеонора. — Дама, не вставая, протянула руку, как для поцелуя. Колпаков энергично тряхнул расслабленную кисть и, отметив удивленный взгляд Элеоноры, изучающий — Тамары Евгеньевны и довольный — только ей он целовал руки — Лены, опустился в свободное кресло.

— Будешь кофе? — спросила Лена, заглядывая в пустой кофейник и зачем-то встряхивая его, будто собираясь выдавить напиток из кофейной гущи.

— Я бы поужинал.

Лена с облегчением отставила кофейник, изящно поднесла к губам длинную коричневую сигарету.

— Возьми что-нибудь в холодильнике.

— Там ничего нет.

Пауза затягивалась.

Колпаков смотрел на жену, побуждая ее к каким-то действиям, но она явно не понимала, чего он от нее ожидает.

— Пожарь-ка мне яичницу с картошкой.

Лена поперхнулась дымом, Хомутова с Элеонорой переглянулись, будто он сказал откровенную непристойность.

Тонко чувствующий ситуации Колпаков понимал, что в их глазах его поведение переходило всякие границы. Ворваться в уютную атмосферу девичника, прервать интересный разговор, без восторга принять вежливый жест заботы супруги, да еще заявить о столь прозаических и приземленных вещах, как голод и содержимое холодильника!

И в довершение предложить светской даме чистить картошку и жарить яйца — неслыханная наглость! В их представлении мужья ведут себя совершенно по-иному. Правда, они не делают поправки на то, что привыкли общаться с чужими мужьями. Старые расфуфыренные курицы, если не поставить их на место, испортят Лену вконец.

— Знаете, милые дамы, — непринужденным тоном застольного краснобая начал Колпаков, — в Японии существует любопытный обычай: провинившуюся жену наказывают палкой... — Он обвел взглядом окаменевшие лица. — И что интересно: если муж ее любит, он не должен пользоваться палкой толще мизинца...

— Ну, мы, пожалуй, пойдем, — поджав губы, поднялась Хомутова, следом встала Элеонора. — Леночке, видно, предстоит... э-э-э... что-то там жарить...

— Я вас пока развлеку, — заверил Колпаков. — Самое удивительное: обычай не применяется. Спросите почему? Жены не дают повода. Ну, ни малейшего! Правда, странно?

— Спасибо, Геннадий, вы нас действительно развлекли, — холодно процедила Хомутова.

— Но там, где не ценят женщину, нет и прогресса...

— Это в Японии-то нет прогресса? — удивился Колпаков.

— Конечно, — вмешалась Элеонора. — Французские духи и вообще... А про японскую косметику я никогда не слышала!

«Срезав» таким образом Колпакова, дамы вышли в коридор, где принялись шепотом давать Лене советы, очевидно, по подавлению домашнего бунта.

— Кстати, Леночка, вынеси заодно мусор! — выкрикнул напоследок Колпаков.

Дверь за гостями захлопнулась.

— Что с тобой происходит? — с трудом сдерживая возмущение, спросила Лена. — Если хочешь выяснить отношения, можешь подождать, по крайней мере, пока уйдут подруги!

— У меня сложилось впечатление, что они переселились к нам насовсем. Последние полтора года мы остаемся вдвоем только ночью, да и то если кто-то из них не задерживается до утра. И какие они подруги? В матери годятся!

— По крайней мере, у них есть чему поучиться!

— В домашнем хозяйстве это не ощущается...

— Да, они не домохозяйки! Но ведь есть много других вещей, кроме кухни и плиты. Посмотри, как они выглядят! Разве ты не хочешь, чтобы твоя жена оставалась молодой и через двадцать лет?

— Если ты будешь прилежной ученицей, я этого уже не увижу.

— ?..

— Их жизненный опыт состоит из разводов, похорон, богатых старичков, поисков выгодных любовников. Хороши наставницы!

— Ты настроен предвзято, но это же не причина, чтобы запретить и мне с ними общаться...

Лена успокоилась и продолжала спор для порядка. Она любила, чтобы последнее слово оставалось за ней. Обычно Колпаков уступал. Но постоянные уступки расцениваются как слабость.

— Кое-что касается и меня лично. Питание всухомятку, «вынеси мусор» вместо приветствия, табачный дым, которого я не выношу...

Он умышленно обострил ситуацию и внутренне напрягся, приготовившись к взрыву, но на удивление обстановка разрядилась неожиданно спокойно.

— Ты просто голоден, потому и не в духе. Сейчас приготовлю что-нибудь, — кротко сказала Лена и вышла на кухню.

Колпаков удивился — только на миг. Так и должно быть. Железная непреклонная воля, ощущение силы и готовность достойно отразить самую яростную атаку на расстоянии чувствуются любым живым существом: злоумышленником, диким зверем и... Словом, любым живым существом.

Колпаков расслабленно растянулся в кресле. А ведь он был прав в тот далекий вечер у кинотеатра — Лена действительно стала покорной и послушной. Система не обманула ожиданий. Хотя...

Вскоре Лена пригласила его к столу. Она приготовила то, что он просил, а поскольку молодая супруга хозяйничала нечасто, ужин казался Геннадию особенно вкусным...

Подав чай — Колпаков так и не приучился пить кофе, — Лена пересказала домашние дела.

— Сантехники будут в среду, надо успеть завезти компакт; достала милый интерьерчик балкона, и человек есть, готовый сделать; да, приходили соседи: у Янчикова швы разошлись, вода протекает под подоконник, в седьмой квартире дверную колоду перекосило, у Писаревского обои отклеиваются — вот заявки...

— Писаревскую оставь, я займусь, остальное — в мусоропровод. И объясняй всем, что председатель кооператива — не столяр и не толкач, пусть сами решают вопросы текущего ремонта.

— Но они говорят, что это строительные недоделки и ты обещал...

— Недоделки доделаны, обещания выполнены, дом сдан в эксплуатацию — все. Мавр сделал свое дело — мавра можно удалить. Председатель умыл руки.

Колпаков встал, помыл и поставил на место чайную чашку, поблагодарил жену и в благодушном настроении прошел к себе в кабинет. Угловой диванчик, журнальный столик, торшер — уголок отдыха; письменный стол с вертящимся кожаным креслом, дающая направленный пучок света лампа на блестящем суставчатом кронштейне, приставная тумбочка для пишущей машинки, книжные полки, складная макивара в простенке — рабочая зона.

Все продумано, рационально, удобно. Ничего лишнего. Первоначально предполагалось, что это будет комната матери.

На столе лежала рукопись диссертации, на журнальном столике — несколько еще не переведенных книжек по каратэ и увлекательный детектив о триадах — могущественных преступных организациях Юго-Восточной Азии.

Колпаков остановился в раздумье между рабочим креслом и диваном. Тренированная железная воля, которой он очень гордился, позволяла преодолевать любые соблазны. Но сейчас он не посчитал нужным воспользоваться этим качеством и свернул к дивану.

«Полчаса отдыха, и за работу». В последнее время он разрешал себе работать не так интенсивно, как раньше, и даже сократил привычную продолжительность медитации. Но предпочитал не задумываться и не анализировать эти факты.

— Закрой глаза, Генчик! — Голос Лены предвещал какой-то сюрприз. — А теперь открой...

На ней был новый кожаный пиджак и юбка под леопарда. А какого еще сюрприза он мог ожидать?

— Нравится?

Лена, как манекенщица на подиуме, сделала несколько шагов, плавно развернулась.

— По-моему, мне идет. Как ты считаешь?

Что да, то да. Ей шли модные, броские, безумно дорогие вещи.

— Очень эффектно.

Колпаков мог расписать всю сцену, которая сейчас последует, кроме, пожалуй, одной детали: требуемой суммы.

— Вот и славненько!

Лена подсела к нему на диван, прижалась, обняла за шею, запах новой кожи щекотал ноздри.

— Такой случай — раз в сто лет, прямо домой принесли... Я так обрадовалась, но дороговато — восемьсот рэ... А у меня только триста, не упускать же из-за пустяка, вот я и подумала: муж у меня нежадный, женушку свою любит, значит, поможет. А, Генчик?

В карманах его костюма деньги были разложены на три пачки: пятьдесят рублей — за аренду зала, двести пятьдесят — Гончарову (брал в долг на первый взнос в кооператив) и столько же Лене.

— Вообще-то я хотел заплатить Вениамину...

— Зачем спешить, Генчик? Занял на пять лет, а за год почти выплатил. И как объяснишь, где взял? Опять скажешь, на скачках выиграл?

Колпаков действительно не был жадным, действительно любил жену, в ее словах действительно имелся известный резон. Поэтому он сложил пачки купюр вместе и отдал Лене.

Она в восторге чмокнула его в висок, покрутилась перед зеркалом в прихожей и упорхнула в ванную.

Колпаков сел к столу, придвинул папку с диссертацией и начал перебирать листы, пытаясь вникнуть в смысл написанного, но его отвлекал шум льющейся воды. Потом вода перестала идти, но он все равно не мог сосредоточиться.

— Закрой глаза, Генчик!

По особой тональности фразы он сразу понял, какой сюрприз приготовила Лена на этот раз.


Ночью Колпаков проснулся как от толчка. Что-то его тревожило, и он быстро нашел причину — какая-то мысль пробивалась из подсознания, порождая смутное беспокойство. В чем же дело?

Спорт? Нет, здесь все нормально. Когда Колодин подал в отставку, Геннадий вошел в должность председателя федерации, как рука в сшитую по мерке перчатку.

Кооператив? Построили в срок, в хорошем месте, по протекции Писаревского он стал председателем, справился и здесь, за что получил право выбрать квартиру и отделать ее по своему вкусу.

Институт? Да, трения, появились недоброжелатели, иногда ощущается противодействие, но Писаревский и его друзья помогают, тут он не соврал, и все будет хорошо...

Нет, не с казенными делами связано это беспокойство — с личными, с близкими и дорогими людьми...

Мать? Стыдно, нехорошо получилось, она настраивалась избавиться от Петуховых с их скандалами и чадом сгоревшего сала, от протекающей крыши и пересыхающих кранов, но вдруг ее место оказалось занятым Леной...

Беспокойное чувство ворохнулось, видно, причина рядом...

Лена? Ну, взбалмошная, своенравная, любит тряпки, водит предпенсионных подруг, это ерунда, живут они хорошо, неплохо живут, лучше многих, и к нему она хорошо относится, да, неплохо относится, хотя что тут хорошего, если жена «неплохо относится» к мужу, а он этому радуется?

Лена! Геннадий проснулся от того, что додумал наконец, надо же, во сне, при отключенном сознании, то, что много раз походя, мимоходом царапало его душу. Очень часто поступки ее увязывались с чем-то бесконечно от нее далеким, лежащим в другой плоскости, в другом пространственном и временном измерении, но ему знакомым до боли.

... изо всей силы...

... с максимально возможной скоростью...

... в наиболее уязвимую точку...

... чтобы добиться цели...

Знакомым, но почему до боли? Потому что мишенью служит он сам, и сразу другими становятся немудреные строки основного принципа. Болезненными, острыми, угрожающими, страшными, раздавливающими...

Как кастет или тигровая лапа, надетые на неожиданную покорность, внезапную ласку, нечастую нежность...

И тогда, целуя искаженное страстью лицо, всего лишь касаешься губами боевой маски опытного противника, умеющего выигрывать так, что побежденный и не подозревает о своем поражении.

Не властелин над «окружающими живыми существами», а марионетка, кукла, подвешенная за голову, руки, ноги...

Эта мысль поразила Колпакова окончательно.

«...По ниточке, по ниточке ходить я не желаю, отныне я, отныне я жива-а-я».

Они с Леной сидели в ресторане, в каком-то там из залов, сразу после свадьбы, а эту песню исполняла высокая худая певица в пиджаке из золотых чешуек, похожая на рыбу, а Лена смотрела на нее, помешивала проволочкой шампанское, выпуская газ, и как-то странно улыбалась неизвестно чему.

Может, уже тогда она чувствовала себя кукловодом, умело дергающим невидимые упругие нити?

Лунный свет положил на пушистый палас тень улучшенной, с форточкой, рамы, сверкнул на тонкой резьбе хрустальных рюмок в серванте, высветил безмятежное лицо покойно спящей Лены.

Да нет, ерунда!

И все же... Раньше Лена открыто пыталась взять его в руки, подавить волю, напрямую не удалось, и она изменила тактику — ведь в конечном счете он выполнял все ее желания... И вряд ли это происходило само собой — с первого телефонного звонка ее действия отличала расчетливая целеустремленность.

...максимум силы в уязвимую точку...

Он сам руководствовался этим принципом и добивался успеха.

Знаток каратэ побеждает любого непосвященного, но все меняется, если встретились два каратэки, тогда исход схватки зависит от большего мастерства одного из них. Решающую роль играют неожиданность, умение владеть собой, скрывать свои намерения и уровень подготовки.

Колпаков смотрел на красивый профиль жены, и душу терзали сомнения, самые страшные, которые существуют на свете: можно ли верить близкому человеку? Не являются ли ее слова, чувства, поступки ширмой, прикрывающей другой, чужой и совершенно незнакомый облик?

Тогда и история Одуванчика может оказаться ложью; Колпаков был готов бросить каратэ, а в планы Лены это, конечно же, не входило, наоборот — рушило все ее замысли и расчеты.

Куда он ударил «семерку»?

Колпаков выругался про себя.

«Что за чушь! Приписывать жене изощренное коварство, чудовищную хитрость — стыдно, батенька!»

Он лег на спину, расслабился, подышал низом живота, отключаясь от всего на свете. Не получалось. Буддийские монахи не были связаны тысячей нервов с окружающим миром, у них существовал обет безбрачия, они не подозревали близкого человека в лживости, и вообще монастыри наглухо отгораживались от всего суетного и мирского... Есть котлеты японскими палочками...

Колпаков встал, прошел на кухню, к аптечке, и выпил первую в жизни таблетку снотворного. Лекарство подействовало, через полчаса он спал. Но спал беспокойно, мчался с крутой горы на велосипеде или лыжах, а может, просто на груде бочек и ящиков, скорость угрожающе нарастала, впереди вспыхивали десятки красных огней. Стоп, стоп, стоп... Он и рад бы остановиться, но не мог: инерция неумолимо несла вниз, прямо на запрещающие сигналы.

Проснулся Колпаков поздно, вяло сделал разминку, пообещав себе, что вечером полностью выполнит положенные нагрузки. В последнее время он все чаще давал такие обещания и все реже их исполнял.

Зато Лена активно занималась спортом и по совету моложавых подруг каждое утро бегала вокруг искусственного озера неподалеку от их дома.

Пока Колпаков заваривал по специальному рецепту чай и варил яйца, Лена вернулась, весело поздоровалась, приняла душ и бодрая, освеженная уселась к столу. Она прекрасно выглядела, и у нее был отменный аппетит. После завтрака Колпаков отвез ее на работу, исполняя свою неукоснительную обязанность.

— Если красивую женщину не возит муж, обязательно предлагает услуги кто-то другой, — сказала она сразу после приобретения автомобиля. — А это, как ты сам понимаешь, чревато...

Она любила подобные перлы житейской мудрости, почерпнутые из известных ему источников. И была очень уверена в себе.

Высаживая жену возле обшарпанного здания торгово-закупочной базы, Колпаков взглянул на часы. Почти одиннадцать. Лена не знала толчеи общественного транспорта, спешки, не боялась опозданий. «Надо уметь устроиться так, чтобы не тратить нервы по пустякам, — говаривала она. — Тогда дольше проживешь и не состаришься».

Все окружающие ее дамочки — Зверева, Хомутова, Клавдия, Элеонора — безусловно, умели устраиваться. Колпаков вспомнил измученную переполненным автобусом мать, стремящуюся выйти пораньше, до начала часа «пик», нервно ожидающую, пока Петуховы освободят ванную, бросающую быстрые взгляды на пожелтевший циферблат допотопных ходиков.

Они были разными людьми и, хотя жили в одном городе, пожалуй, не имели шанса повстречаться: слишком разные интересы и круги общения, непохожие формы времяпрепровождения. Разве что в магазине... Да нет — те не заходят в продуктовые, в универмаги проникают со служебного входа и то редко: в основном заказывают, и все необходимое доставляется им прямо на дом.

А про чековые магазины мать узнала совсем недавно от Лены, удивленно рассматривала незнакомые бумажки с водяными знаками и толком так и не поняла, что это такое.

Ей это было чуждо и неинтересно, а Лена посмотрела с сожалением. Такие взгляды бросали на мать все ее наставницы во время свадьбы, они, конечно же, считали ее не сумевшей «устроиться», неудачницей.

Фасонный звук итальянского, за триста рублей сигнала оторвал Геннадия от размышлений. Мимо, солидно помахав рукой, прокатил бородатый Кулаков, за которым закрепилась красноречивая кличка Кулак.

Пока Колпаков смотрел вслед замызганной, в царапинах машине, мысли его переключились на другое.

Городской мир каратэ за прошедшие годы здорово изменился. Получив на соревнованиях тяжелую травму и провалявшись несколько месяцев в больницах, бросил занятия Зимин. Побывал на всесоюзных курсах и приобрел квалификацию тренера-инструктора Окладов, совсем недавно удалось достигнуть того же и Котову. За драку с тяжким исходом осужден на пять лет Слямин.

Теперь официальных инструкторов было четверо, каждый вел одну спортивную группу. Кроме того, Колпаков, Габаев и Котов имели по одной абонементной, статус которых четко не определялся, а оплачиваемость тренировок не афишировалась.

Все «дикие» группы «ушли в подполье». Они снимали ведомственные залы, устраивались в переоборудованных подвалах, находили и приспосабливали любые пустующие помещения. Многие маскировались под секции самбо или дзюдо.

Незаконные секции были разношерстны: и небольшие группы фанатиков-энтузиастов, и целые платные школы, возглавляемые имеющим какое-никакое имя сэнсэем. Последние преобладали: каратэ-бизнес получил широкий размах.

Изворотливые дельцы, не упускающие случая поживиться, широко эксплуатировали интерес к новому виду спорта и всячески его подогревали. По рукам ходили всевозможные самоучители, трактаты и наставления стоимостью от десяти до двадцати пяти рублей, продавались портреты столпов каратэ и комплекты фотографий, на которых они пробивали лбом толстенный слой черепицы, рубили ладонью бутылки, протыкали пальцем подброшенную тыкву.

К дефицитным товарам черного рынка прибавились кимоно, протекторы, складные макивары, доспехи и другой каратэ-инвентарь.

Но главным средством обогащения служили тренировки. Бизнесмены-сэнсэи набирали по три-четыре группы, занятия проводили помощники, сами они появлялись в каждой на полчаса-час, благо все успели обзавестись автомашинами и резко повысили мобильность.

Спеша урвать побольше, каждый отталкивал от денежной лохани соперников, конкуренция была острой, и Зверев, попытавшийся организовать собственную школу, чуть не сломал себе шею и поспешно вернулся под крылышко Колпакова.

В лидеры подпольных сэнсэев довольно быстро пробился Кулаков. Этому в немалой степени способствовала физическая мощь, природная жестокость и навык ломать кости, о котором очень быстро стало известно заинтересованным лицам.

Кулак не признавал авторитетов и даже своего бывшего наставника не ставил ни в грош, что приводило Габаева в бешенство, если когда-нибудь их пути пересекутся, кому-то не поздоровится. Колпаков считал, что не поздоровится обоим.

После того как Колодин, убедившись, что не в состоянии справиться со стихией, подал в отставку и его место занял Колпаков, Кулак стал оказывать новому председателю знаки внимания, но, не встретив взаимности, отошел на исходные позиции. Хотя давал понять, что выделяет Геннадия из серой массы и готов поддерживать как деловые, так и дружеские контакты.

«Вот опять, легок на помине!»

Небрежно приткнув машину к тротуару, Кулаков поджидал его, делая жесты, приглашающие остановиться.

Геннадий притормозил, вышел. Кулак корректно поклонился, он нагнул голову в ответ, но руки не протянул.

— Почему вы не явились на заседание федерации?

Если официальность вопроса и смутила бородача, то вида он не подал.

— Там разбирались незаконные секции каратэ, при чем здесь я? Мы с ребятами немного занимаемся самбо, так, для себя. Все чинно-благородно.

— Знаю, новичка вталкивают в круг и бьют, а он должен суметь защититься. Испытание на прочность. У одного сотрясение мозга, у другого — серьезные ушибы.

— А заявления от пострадавших есть? То-то! Иной упадет в подвал, а придумает черт-те что... Это Гришка козни строит, не может простить моего ухода. А если я его перерос и сам стал сэнсэем?

Колпакова коробил развязный, самоуверенный тон бородача, пренебрежительное упоминание о бывшем учителе, которому он раньше заглядывал в глаза и с подобострастием ловил каждое слово.

— А кто вас аттестовал как сэнсэя?

— Вот в том и загвоздка. — Кулаков недовольно боднул воздух. — Без бумажки ты букашка, лишь с бумажкой — человек. Знания, опыт — все побоку, подавай документ. А где его взять? Ездил в Москву, вот он я, экзаменуйте, испытывайте! Нет, нужно направление от федерации, опять за бумажкой дело! Так вот я и говорю, — бородач доверительно придвинулся, — дайте направление! Вам ничего не стоит — бланки под рукой, подпись всегда при себе! А за мной не заржавеет!

Он многозначительно подмигнул.

— Где вы работаете? — поинтересовался Колпаков, хотя прекрасно знал ответ.

— Гм... Пока, временно, нигде.

— А в связи с чем оставили предыдущее место?

Кулак глянул бешено, но сдержался.

— Про то все знают... Профессиональная непригодность... Еще посмотреть, кто к чему пригоден... Да не в том дело! Не в медицину прошусь, на кой она сдалась!

— При таких обстоятельствах федерация не сможет рекомендовать вас на учебу. Да и вряд ли вы пройдете аттестацию — уровень подготовки не тот.

— Ты за мой уровень... — Кулаков осекся. — Федерация ни при чем, ты сам мне дай бумажку — и дело с концом! А дальше — мои заботы. И внакладе никто не останется: я тебе за нее тыщу отстегну, прям счас!

— Неужели при себе такие деньги носишь? — удивился Колпаков, и Кулаков расценил это как согласие.

— А чего? Сегодня сбор делал... Садись в машину.

Бородач плюхнулся на сиденье водителя и отщелкнул кнопку замка задней двери, но Колпаков остался стоять, наблюдая, как он вытаскивает рассованные по карманам деньги.

Кулак набирал большие группы и под предлогом того, что обучает не банальному, как во всех других секциях, каратэ, а более сложному и опасному виду — кунг-фу, драл по сорок, а то и по пятьдесят рублей с человека.

— Счас сделаем, если у тебя бланков с собой нет, заедем... Тебе какими лучше?

Он говорил уверенно-фамильярно, с легким оттенком снисходительности: свои люди, чего кочевряжиться! А деньги разложены по достоинству купюр с необычной для этого неряшливого орангутанга аккуратностью. Любит денежки, сволочь!

— Крупными.

— А-а-а, — понимающе осклабился Кулак, — значит, тратить не собираешься... И правильно, пусть полежат...

Он отслюнил пачку двадцатипятирублевок и, держа руку на отлете, замешкался.

— Сверни трубочкой, — ровно сказал Колпаков.

— Трубочкой? — На бородатом лице отразилось непонимание.

— Да, и потуже.

— Счас сделаем, у меня и резинка есть, перехватим. Готово! Толстовато, но ничего, поместится...

— Тебе видней. Теперь засунь их себе...

Колпаков точно назвал, куда именно следует засунуть денежный рулончик, и тут же схватил дернувшегося было бородача мертвой хваткой за кончик носа, а другой рукой рубанул, будто отсекая зажатую часть. Хлынула кровь.

Варварский прием, но не опасный, ошеломляет противника, выводит из строя, не причиняя вреда здоровью. Существенного вреда — хрящ, как правило, ломается, но тут уж ничего не попишешь.

Кулак взревел, рванулся, чтобы выскочить на простор и уничтожить обидчика, пришлось вздернуть его большим пальцем за челюсти и опрокинуть обратно на сиденье.

— Тихо, приятель, не шуми. Приедет милиция, а ты тепленький, и деньги трубочкой... Хоть картину рисуй «Взяткодатель перед лицом закона». И кого покупать надумал?

Кулаков замычал, Геннадий ослабил нажим.

— Я честно, без халтуры, в одной секции зарабатываю — и хватает. Своим трудом, между прочим, и знаниями. А ты привык нахрапом. Все твои «контактники» в восторге: как же, здоровенного лба на бензоколонке вырубил! Большой подвиг! Лез без очереди да еще ударил неподготовленного человека в сердце. Есть за что уважать! А кого не запугать — попробуем купить. Мразь ты все-таки, Вова, вот что я тебе скажу. И врачом был никудышным, людей калечил, и спортсмен паршивый: нахватался вершков да сломал ногу Хомутову — вот и все заслуги. Набрался наглости — захотел сэнсэем стать, и опять халтура: в три секции не успеть, завел помощников, сам только пенки снимаешь.

Кулаков пробубнил что-то сквозь окровавленный платок.

— Нельзя так, Вова, — с театральной назидательностью завершил Геннадий. — Начинай по-другому жить, правильно.

Он отпустил Кулакова, брезгливо отер испачканные пальцы и пошел к своей машине.

— На себя посмотри, — прогундосил сзади неузнаваемый голос. — Ты-то правильно живешь?! И людей калечишь, и пенки снимаешь, только делаешь это в перчаточках, вроде с приличием. А какое здесь приличие? Ты меня презираешь, а сам точно такой же!

Бородач поперхнулся и клокочуще закашлялся.

«Отвезти его в травмпункт, что ли? — подумал Колпаков. — Ничего, оклемается и сам доедет, дорога знакомая».

— Даже хуже меня, потому что порядочным прикидываешься. Институт, диссертация... Ширма! С зарплаты ты машину купил и кооператив построил? То-то! А еще председатель, мораль читаешь...

Кулаков снова закашлялся. Почему-то его слова стали задевать Колпакова.

— И вокруг все такие же двоедушные. Все! Даже жена тебе рога с Гришкой наставляет!

— Что ты сказал?

Он прыгнул, но не успел: машина рванула с места, мелькнуло страшное, с растрепанной окровавленной бородой лицо, но невероятно: рот Кулакова раздирала торжествующая улыбка победителя.

Последняя фраза засела в душе как заноза. Геннадий механически провел практические занятия, машинально обсудил с Гончаровым какие-то текущие вопросы, кивая, выслушал приглушенную скороговорку Писаревского. Хотелось, чтобы побыстрее все закончилось — побыть одному, собраться с мыслями.

Но такой возможности не представилось: освободившись в институте. Колпаков должен был спешить на квартиру Клавдии. Все уже собрались: непотускневшие жемчужинки в бархатной коробочке. Колпаков усадил их на ковер в два ряда, только Лена и Элеонора не могли принять позу лотоса и просто подогнули ноги по-турецки, и начал привычную форму расслабления.

Женщины старательно отрешались от повседневности, свято веря, что это продлит молодость. Сквозь прищуренные веки Геннадий рассматривал спокойные, незамутненные житейскими заботами и раздумьями о своем месте в жизни лица. Им-то и не нужен еженедельный час психологической разгрузки: без всяких медитаций отброшены обычные женские проблемы, неприятные эмоции, переживания.

И кожа, изощренными масками спасенная от морщин, искусственной гладкостью напоминает маску. Шесть одинаковых масок... Что за ними? Особенно за той, еще не ставшей полностью холодной и неподвижной. Пока...

Лена и Гришка... Немыслимо... Впрочем, рогоносцу всегда невозможно представить постыдный факт... А скорее всего избитый и униженный бородач просто соврал, чтобы причинить боль... Но почему именно такая ложь пришла ему в голову? И почему сам Геннадий размышляет над последними словами Кулакова, не отвергнув их с ходу, как совершенно абсурдные?

И в машине по дороге домой Колпаков продолжал терзаться сомнениями. Лена сидела надутой — он не захотел остаться пить кофе, — а он чувствовал себя сползающим в глубокую, без дна яму с осклизлыми стенками.

Жизнь складывалась не так, что-то следовало менять.

В этот вечер Колпаков заставил себя выполнить отложенные «на потом» физические упражнения, обежал несколько раз вокруг озера, после душа сел к письменному столу за работу.

«Завтра пойду к Габаеву», — решил он. Пора наконец расставить все по местам.

— Геннадий, завтра надо сдать бутылки, в кладовку уже не войдешь! — Лена гремела посудой, распихивая по вместительным сеткам бутылки из-под боржоми, пепси-колы и коньяка, который они с подружками добавляли в кофе во время своих посиделок.

Подворачивалась объективная причина, и неприятный визит к Гришке можно было отложить на неопределенное время.

— Тебе что, денег не хватает? — огрызнулся он.

— Дело не в деньгах. Дома должен быть порядок, а захламленность кладовки и балкона я терпеть не намерена.

«Ладно, везде успею. Как всегда успевал. Главное, не сбавлять темпа».

Возле приземистого, наскоро сбитого из толстых неструганых досок ларька в упорном молчании толклась позвякивающая очередь. Колпаков недовольно оглядел людей, похожих, как содержимое сдаваемой посуды, и разных, как этикетки на ней. Очередь жила своей жизнью со специфическими проблемами и заботами, окунаться в которые не было ни малейшего желания.

— Сколько время? Щас перерыв...

— Какой там! Только час как открылся...

— А че ему? Захочет и закроет. Че этот очкарик копается? Давайте быстрей!

У окна произошла заминка: растрепанный приемщик отказался брать бутылку с оставшимся от пробки кольцом полиэтилена, и круглолицый дядя в старомодных очках растерянно просил у окружающих нож или бритвочку.

— Интеллигент, его душу, сухое пьет и открыть не умеет! Отходи в сторону!

— Ладно, давай, я без ножа обойдусь, — сжалился востролицый мужичок с согнутой ногой, обутой поверх гипса в растянутый дырявый носок. Переступив костылем через старую клеенчатую сумку, он взял бутылку и мгновенно сорвал пластиковое кольцо зубами.

С извиняющейся улыбкой очкарик протянул еще одну, потом еще...

Инвалид, не закрывая рта, очищал горлышки о нижние зубы, как консервным ключом работал, только по прыгающей челюсти да брезгливому оскалу было видно, что в массовом исполнении процедура тяжела и неприятна. Колпаков представил привкус пыли и полиэтилена, скользящее по зубам стекло и раздраженно сплюнул.

А очкарик, уже без улыбки, деловито извлекал из сетки замызганные бутылки и подавал «консервному ключу», поднимая для удобства на уровень рта.

— Ну, вы здесь играйтесь, а у меня обед, — равнодушно сказал приемщик и привычно захлопнул окошко.

— Только начал работу — уже обед!

— Я же говорил! Кто ему указ?

— Что он сказал?

— Закрылся, вот что сказал!

— Что?

— Закрылся, глухая ты тетеря!

Человек, которого обозвали глухой тетерей, стоял за инвалидом. Колпаков видел только спину в клетчатом поношенном пиджаке.

— Как это закрылся?

Пиджак подался вперед, и мощный удар вышиб филенку деревянной ставни. Колпаков напрягся в нехорошем предчувствии. Ударить так мог только профессионал высокого класса...

— Ты что, алкаш, в милицию... — Грозный крик задушенно прервался: клетчатый рукав нырнул в окошко и наполовину вытащил растрепанного человека наружу.

— Работай, гад, а то остаток жизни будешь зубы в руке носить!

Голос был незнакомый, но предчувствие не оставляло Колпакова.

Приемщик плюхнулся обратно за прилавок, одернул халат на груди, нервно повел головой на кадыкастой шее и заорал на оторопелого очкарика:

— Что стоишь как пень, всю очередь держишь!

С извиняющейся улыбкой очкарик стал выставлять бутылки на прилавок.

После него сдал посуду инвалид, затем клетчатый пиджак. Колпаков ждал, когда человек, ссыпая в карман мелочь, повернулся, он уже готов был с облегчением перевести дух, но в следующую секунду усилием воли сдержал стон: незнакомое лицо было лицом Рогова.

От чемпиона ничего не осталось. Человек, двигающийся как заводная игрушка, постаревший, обрюзгший, с деформированными чертами лица и новой красной полосой через лоб с белыми поперечинами от скобок, так же отдаленно напоминал блистательного победителя, как выношенный до предела клетчатый пиджак был похож на модный костюм, заботливо купленный когда-то красавицей Стеллой.

Рогов шел прямо на Колпакова, но не улыбнулся, не поздоровался, хотел обойти. Когда Геннадий осторожно придержал его за рукав — напружинился, глянул с угрозой, прищурился напряженно.

— Ты, тезка? Здоров! Вот сволочь, хотел закрыться, а на людей наплевать!

Колпакову показалось, Рогов тяжело пьян, но он тут же понял, что тот не менее мучительно трезв и это состояние для него совершенно непереносимо.

— Пойдем, тезка. — Рогов подхватил его под локоть и увлек за собой к цели ясной и единственно необходимой.

— Они сейчас все обнаглели, вот и сопляки... — Он осторожно коснулся лба. — Если бы трезвый — поубивал! Забыли, хорошего никто не помнит... Знаешь, почему я проиграл первенство мира? Поскользнулся на банановой корке — и все дела... Тогда меня любили, приглашали, уважение, почет... А сейчас? И Миллионер, сволочь... Глухая собака ни одному хозяину не нужна. Ну да он еще пожалеет!

— Где вы сейчас работаете? — громко спросил Колпаков.

— А Стелла живет с парикмахером. Не слышал? Я ей все оставил, одни медали сто тысяч стоят, но мне ничего не надо. А? Что смотришь?

— Вы работаете? — почти выкрикнул Колпаков и, поймав напряженный взгляд Рогова, понял, что он читает по губам.

— Работаю. Ходячей отмычкой. Видал, как я этого хмыря открыл? Знаешь, почему я тогда проиграл? Негр уже был мой, но я не достал. Сказать почему? Потому что у них мафия, на негра знаешь какие ставки были? Вот и бросили банановую корку. И все дела. Теперь-то что — Стелла с парикмахером живет, Миллионер завел молодого битка, здорового, крепкого. Стеллу я никогда пальцем не трогал, а до хозяина как-нибудь доберусь...

Колпаков высвободил руку и остановился. Рогов этого не заметил, продолжал говорить, жестикулировал на ходу, когда он вскидывал руку, было заметно, что пиджак болтается на нем, как на вешалке. От прежнего Рогова ничего не осталось. Разве что удар. Не тот, конечно, что раньше, но все же...

Возле оставленных сеток с бутылками крутился застенчивый очкарик.

— Забирай. — Колпаков пнул свою сетку с бутылками ногой и сел в машину.

Человек в старомодных очках с извиняющейся улыбкой переложил бутылки себе в сумку, а сетку протянул в приоткрытое окно.

Не глядя на него. Колпаков дал газ.

2

Гришка жил в двухкомнатной, хитро обустроенной квартире. Одна комната, сразу напротив входной двери, напоминала аскетизмом келью буддийского монаха: голые стены с большими портретами мастеров каратэ, деревянный пол, покрытый циновкой, блок для растяжек, резина, складная макивара.

Здесь Гришка занимался сам, иногда тренировал в индивидуальном порядке одного-двух учеников. Но главное назначение спартанского жилища — поддерживать миф о незыблемой верности принципам Системы, подчинении ей всего жизненного уклада.

Это действовало: в «осведомленных» кругах считали, что Габаев вплотную приблизился к высшим тайнам бытия и скоро перейдет на качественно новую ступень в каратэ. Слухи старательно распространялись учениками. Габаев снисходительно улыбался, но их не опровергал.

Вход во вторую комнату был замаскирован под платяной шкаф. Там имелся мягкий диван, полированная стенка, шторы в тон обоям, бар, кресло и все необходимое, чтобы компенсировать недополученный в убогой обители послушника комфорт.

Габаев дома ходил в старом вылинявшем трико, черное расписное кимоно берег для торжественных случаев.

— Погоди, я сейчас.

Он прыгал перед макиварой, отрабатывал какую-то связку, а Колпаков прошел на кухню напиться.

Вода из крана шла теплой, он заглянул в холодильник. Там лежали грубые куски неоструганных досок и несколько кирпичей.

«Да что он, умом рехнулся!» — изумился Колпаков, вытаскивая отрезок доски.

Нет, Габаев знал, что делает. Предварительно он вымачивал предметы, вода проникала в поры, находила мелкие трещинки, а замерзая, распирала их, нарушая целостность материала.

Колпаков хватил доской о колено, она лопнула, на изломе поблескивал лед. Ай да Гришка! Ну и жук!

С обломками доски в руках Геннадий вернулся в комнату.

— Мошенничаешь?

Гришка ничуть не смутился.

— Глупости. Зачем мне мошенничать? Ты же знаешь, что я разбиваю и потолще. Просто иногда подворачиваются платные демонстрации, а на них руки портить ни к чему.

— Это и есть мошенничество.

Обломки с грохотом полетели в угол.

— Никакого. В принципе я могу сокрушить предмет, зрители это знают, ждут и получают то, что хотят. В чем обман? В том, что я немного облегчил свою задачу?

— Странная логика. Все перевернуто с ног на голову!

— У каждого своя. Ты же не учить меня пришел. Что скажешь?

Колпаков молча стоял на пороге, переводя взгляд с портрета Брюса Ли на успокаивающего дыхание Гришку.

Родившееся под влиянием минуты решение прийти и спросить напрямую сейчас показалось глупым до беспомощности. Так же, как и надежда понять что-нибудь здесь, в хитроумной двуликой квартирке — месте предполагаемого преступления, отыскать какую-либо обвинительную улику или, напротив, — найти обеляющее, снимающее все подозрения доказательство. Ничего он здесь не найдет, а уж радостного, светлого, облегчающего душу — и подавно.

И сказать Гришке емубыло нечего. Впрочем... Все равно что-то надо менять, и сейчас он понял, — с чего следует начать. Так пусть Габаев станет первым сэнсэем, который это услышит.

— Скажу я тебе то, что решил закрыть абонементные группы. Точнее, прекратить оплату за занятия.

Колпаков ждал возмущения, гнева, удивления, наконец, но реакция оказалась совершенно неожиданной.

— Тоже мне новость. Все так сделают, пока волна не пройдет.

— Какая волна?

— Не прикидывайся. Серебренников разузнал про платные тренировки, подключил оперотряд, они много всякого раскрутили. Особенно про Кулакова и Котова. Так что сейчас только и остается лечь на дно и пережидать.

Габаев криво улыбнулся.

— Чего рот раскрыл? Испугался? Я уже успел к адвокату сбегать, проконсультировался. Если частное лицо за деньги дает уроки — математики, гидроботаники, каратэ, — претензии могут быть только материального характера. Налоги, взыскание необоснованного обогащения и тому подобное. Так что не бойся — в тюрьму не посадят!

Гришка улыбнулся и второй половиной рта.

— Да и до размеров дохода не докопаются. Мы же бухгалтерских книг не ведем. В случае чего заплатим по сотне-другой, и дело с концом!

Габаев радостно улыбался. Шкуре ничего не угрожало, деньги тоже останутся целы. Чего волноваться? Скандал, позор, осуждение окружающих — комариные укусы для слона. Такое же животное, как его бывший любимый ученик. Неужели он и Лена...

Очевидно, на лице Колпакова что-то отразилось — Гришка стер улыбку и заметно напрягся.

Нет, не сейчас. Но если действительно...

— Тогда поберегись, Григорий.

— Обязательно. Абонементные секции распускаю на каникулы и ложусь на дно. До меня не достанут!


Недалеких людей губит самоуверенность. Через неделю состоялось заседание спорткомитета, на котором Серебренников дал развернутую информацию об извлечении нетрудовых доходов из занятий каратэ. Наряду с другими назывались фамилии Кулакова, Котова и Габаева. Колпаков сидел как на иголках, каждую секунду ожидая своей очереди, избегал тяжелого взгляда разгневанного Стукалова и многозначительного, как ему казалось, Серебренникова.

Обошлось. Но облегчения не наступило. Впервые в жизни он чувствовал себя воришкой, оказавшимся на грани разоблачения. Мелко, жалко, постыдно. Выходя из ДФК и глядя, как скачет диковинный противовес в прозрачном цилиндре, он вспомнил, что Стукалов привез его из заграничной командировки, истратив почти всю валюту. Игорь Петрович был увлекающимся человеком, а увлеченности свойственно бескорыстие.

Как же энтузиасты каратэ превратились в обычных дельцов? Правда, не все: Зимин никогда ни марал рук, Окладов...

Кто еще?

Колпаков задумался. У себя он уже объявил, что отныне занятия будут бесплатными, но вряд ли это можно считать искуплением вины.

Кому же развивать каратэ? Спорткомитет дисквалифицировал Габаева и Котова, о «диких» тренерах сообщено в милицию, будут приняты меры по месту их работы, ужесточен контроль за использованием ведомственных спортивных залов... Но как быть с новым видом спорта в целом?

Себя Колпаков уже не считал вправе возглавлять федерацию и собирался немедленно подать в отставку. Продолжать ли тренерскую работу, он еще не решил. Если нет, кто останется? Восторженный сторонник Системы Коля Окладов, которого не испугали даже два сотрясения мозга?

Своими мыслями он поделился с женой. Лена не советовала бросать тренерскую работу, а тем более уходить с поста председателя федерации.

— Ты слишком мнителен, Генчик. Если каждый начнет так болезненно переживать всякие нюансы, некому будет работать. Считаешь, что запустил дело, — поправляй его!

И снова ей нельзя было отказать в логике, хотя у Колпакова шевельнулась мысль, что руководствуется она другими, не высказанными вслух соображениями.

Писаревский, к мнению которого он привык за последнее время прислушиваться, тоже предостерег от резких решений.

— Пост хотя и общественный, все равно — почет и уважение обеспечивает. Кому-то нужен, всем интересен. Это не шутка. Капитал нажить трудно, а потерять легко. Тем паче самому бросать — настоящая глупость. Можешь мне поверить...

Теперь о диссертации. Публикаций мы сделали достаточно, с апробацией помогут, я звонил приятелю в Москву, он главный инженер крупного завода — что угодно внедрит. Во всяком случае, официально все проведет и справку выдаст — комар носа не подточит... — Толстяк благодушно рассмеялся. — Так что не тяни. Через пару месяцев скатай в Москву, оформи практическое внедрение и остепеняйся!

Колпаков мрачно промолчал. С диссертацией у него шло не так гладко, как представлял Писаревский.

Дронов считал ее сырой, требующей доработки. Гончаров придерживался такого же мнения. В глубине души Колпаков был с ними согласен, но, с другой стороны, защищают и более слабые. Почему же он должен лезть из кожи, делая «конфетку»? И так вечная нехватка времени, постоянная спешка, когда проводить дополнительные измерения?

Была и еще одна причина, в которой Колпаков не признавался даже себе: он утратил интерес к работе, потерял перспективу. Так бывает, когда отрываешься от проводимых исследований, перестаешь следить за литературой, постоянно обдумывать проблему.

Так или иначе, но сто шестьдесят листов машинописного текста, представленные им в срок на кафедру, заведующий и научный руководитель считали только заготовкой, «болванкой» диссертации.

Не привыкший отступать, Колпаков ринулся в атаку.

— Послушай, Веня, что тебе стоит поддержать меня перед Ильей Михайловичем? Пусть, мол, кафедра рассмотрит... кафедру проведешь как положено: рекомендовать к защите. Старик упорствовать не будет, ведущую организацию и оппонентов мне подберут доброжелательных, совету придираться не к чему, ВАК пройдет по инерции... И все! Сейчас моя научная судьба уперлась в тебя!.. Я не люблю одолжений и никогда не просил, но мы столько лет дружим... Неужели ты не поможешь мне в такой важный момент?

Гончаров слушал, опустив голову, когда он закончил, поднял колючий взгляд.

— У людей же глаза не завязаны! Каждый видит — курица перед ним или кошка. Что ты мне предлагаешь? Загипнотизировать Дронова, погрузить в транс рецензентов? Я этого не умею. И, честно говоря, не хочу.

Гончаров говорил спокойно, но чувствовалось, что спокойствие дается ему с трудом.

— А вот ты стал мастером на всевозможные фокусы. Без рекомендации кафедры публикуешь заведомое сырье не только в наших сборниках, но и в отраслевых журналах. — Он запнулся, но с видимым усилием продолжал:

— Выигрываешь крупные суммы в спортлото и тотализатор, ухитрился выплатить почти весь долг за кооператив, купил автомобиль, отгрохал шикарную свадьбу...

— При чем здесь это!

— Решаешь совершенно чуждые скромному аспиранту вопросы, весь город звонит, просит, благодарит...

— При чем здесь...

— Выступаешь с разоблачениями на собраниях под аплодисменты записных интриганов и снискал у них немалую славу...

— При чем...

— Но скажи, какое отношение эти фокусы имеют к науке? И можешь ли ты с их помощью протолкнуть незрелую диссертацию? Или хочешь и меня записать в иллюзионисты?

Колпаков вскочил.

— Ударить собираешься? — хмыкнул Гончаров. — И здесь ты преуспел: институт кишит слухами про кулачные подвиги «сэнсэя». Но за все это степени не присуждают.

Колпаков снова опустился на жесткий неудобный стул.

— А нужна моя товарищеская помощь — пожалуйста. Включай установку, остаемся после работы, едем ко мне считать, обсудим любой вопрос — все что угодно. Но, — Гончаров излюбленным жестом уставил в собеседника палец, — но без дураков, шутов и фокусников. У меня не столь известное имя, но я им дорожу.

— Ясно, — холодно сказал Колпаков. — Спасибо за отзывчивость.

Когда он пересказал разговор Писаревскому, тот опять благодушно посмеялся.

— Поработай немного над устранением замечаний, чтобы не упрекнули, будто не прислушиваешься, выжди пару месяцев, обзаведись справкой об использовании результатов исследования на крупном производстве. Что получается? С одной стороны, трудолюбие, послушание, внедрение в практику, с другой — придирки, академические амбиции, излишнее теоретизирование, отрыв от реальности.

Писаревский сиял, от оживления чуть перебирая ногами, как боксер в предвкушении выигрышного боя.

— Такова будет объективная картинка конфликта, и мотивы без труда определятся: борьба старого, рутинного с новым, прогрессивным. Кого поддержит партком, ректорат, на чьей стороне окажется общественное мнение, даже если его специально не подготавливать?

Да, в этой сфере он был непревзойденным мастером!

— Мне вовсе не хочется начинать научную карьеру с разбирательств в общественных организациях.

— Гончаров с Дроновым — умные люди, они никогда не пойдут на конфликт, поверь моему опыту. И потом, какой же ты боец, если избегаешь схватки?

Толстяк похлопал Геннадия по плечу, попросил принять в секцию «одного хорошенького паренька», призвал не расстраиваться и не делать глупостей. Под глупостями он имел в виду оставление поста председателя федерации: возможности Колпакова гений интриги умело использовал в своих сложных взаиморасчетах с окружающими.

Колпаков считал себя самостоятельным человеком, но мнения окружающих, тем более близких людей, оказывали на него влияние. И он решил остаться.

«Если не выгонят с треском, — подумал он. — Гришка, подонок, на всех углах трубит про несправедливость: рядовых тренеров, мол, дисквалифицировали, а председатель процветает, хотя тоже грешен...»


Ближайшее заседание федерации посвящалось нарушениям правил тренировок по каратэ. С сообщением выступал Крылов.

— В последнее время установлены случаи незаконного обогащения отдельных лиц, использующих интерес к новому виду спорта.

Колпаков напрягся. Впрочем, внешне это никак не проявлялось: он умел великолепно владеть собой.

— Некоторые «тренеры», — интонацией капитан выделил кавычки, — получали до нескольких тысяч рублей в месяц.

Присутствующие ахнули. Колпакову стало спокойней — на фоне подобных масштабов он неразличим. Кто же ухитрялся так дурить простаков?

— К ним предъявлены судебные иски о взыскании незаконно полученных сумм в доход государства, приняты меры общественного воздействия, двух инструкторов дисквалифицировали. Но корысть — только одна сторона медали.

Крылов поставил на полированный стол раздутый, тяжело звякнувший портфель, откинул крышку и начал выкладывать предметы, знакомые присутствующим в основном по картинкам. Разнообразные нунчаки: из дерева, гетинакса, пластмассы, на короткой цепочке, отрезке ремешка, шарнире...

Короткие заостренные, иезуитского вида метательные палочки...

Блестящую полированной сталью когтей «тигровую лапу»...

Грубые ножи с веревочными стабилизаторами...

— За незаконное изготовление и ношение холодного оружия привлечены к ответственности четверо, изъято более двадцати единиц подобных штук. — Крылов прихлопнул горку зловещих, каких-то чуждых здесь предметов. — Осужденный год назад Слямин за отдельную плату обучал метанию ножей. Известный вам Габаев пытался создать для себя отряд телохранителей и по ночам учил их смертельным ударам...

«Так вот чем он занимался на поздних тренировках! Ну и гад», — зло подумал Колпаков.

— В городе участились случаи хулиганских нападений с целью отработки приемов каратэ...

— Так нельзя, — с места сказал Окладов, глаза его яростно блестели. — Если хулиган ударил кого-то ногой, то при чем здесь каратэ? Разве раньше подобного не случалось? Настоящий спортсмен никогда не поднимет руку на слабого!

— А ногу поднимают, — с обычной суровостью пробасил Литинский. — Раз запреты сняты — бей чем и куда хочешь? Чего церемониться? Вот и бьют.

— Хулиганы были всегда!

— Верно. А теперь они получили пример для подражания. Бух ногой в живот, без всякой техники, а результат — смертельная травма!

Окладов собирался возражать, но Колпаков попросил не перебивать и предложил оперуполномоченному продолжать выступление.

— Таким образом, развитие каратэ отрицательно отразилось на состоянии законности в городе.

Крылов сложил экспонаты в портфель и оглядел присутствующих, как бы раздумывая, говорить что-то еще или нет.

— Вывод? — громыхнул Литинский.

— Мы считаем целесообразным прекратить популяризацию этого вида, резко ограничить число секций...

Окладов скривился как от зубной боли.

— В настоящее время рассматривается проект закона об ответственности за нарушение правил обучения каратэ.

— Но поймите, нельзя из-за нескольких случаев перечеркивать полезнейшее дело, — взволнованно заговорил Окладов. Страдальческая гримаса не покидала его лица. — Это совершеннейшая система физического и духовного развития! Ее надо окультурить, привить к нашим условиям! Изучать с детского сада, потом в школе...

— Прекраснодушная близорукость, — раздраженно ответил Крылов и сел.

— Может быть, Николай, ты предложишь раскармливать молодых людей до ста пятидесяти килограммов и выпускать в круг — кто кого вытеснит за черту? Ведь борьба сумо, по-твоему, тоже полезна, — вмешался Серебренников.

— Это другое... Но каратэ... Развитие тела, познание себя, воспитание воли... — Окладов мучился от непонимания окружающих.

— Убежденность, конечно, хорошее качество, — продолжил Серебренников. — Но нас тревожит, что комсомольцы, да и несоюзная молодежь пытаются часами просиживать в трансе, добиваясь какого-то «просветления»... — Голос Владимира стал жестким. — Нас тревожит, что они одурманиваются всякой мистической чепухой, читают кустарно размноженные трактаты по даосизму, дзен-буддизму и еще черт знает чему.

— Кстати, незаконное использование множительной и копировальной техники является правонарушением, — дал справку Крылов.

— И мы будем решительно бороться со всем этим. — Серебренников резко взмахнул рукой. — Позиция городского комитета комсомола — каратэ в наших условиях приносит вред!

— Да нельзя же так, нельзя, — продолжал страдать Окладов, обводя горячим убеждающим взглядом членов федерации. — С водой выплескивать ребенка...

— Прекраснодушная близорукость! — повторил Крылов и встал. — Я не хотел сегодня об этом говорить, но придется. — Он сосредоточенно свел брови. — Вчера в Зеленом парке совершено убийство. По заключению экспертов — одним из приемов воспеваемой этим молодым человеком прекрасной системы физического и нравственного развития.

Сообщение произвело впечатление разорвавшегося снаряда. Даже Окладов побледнел и не произнес ни слова.

Федерация приняла решение оставить в городе две секции, ограничить их численность, принимать только зарекомендовавших себя активистов из числа дружинников и членов комсомольского оперативного отряда.

Решение прошло единогласно при одном воздержавшемся.

Колпаков вышел из ДФК вместе с Крыловым.

— Что за парень этот Окладов? Прямо фанатик какой-то.

— Он действительно очень увлечен. Даже вел переписку с различными инстанциями о введении преподавания каратэ с младших классов. Огорчался, что его не поддержали.

Капитан раздраженно передернул плечами, громыхнув содержимым раздутого портфеля.

— Николай вообще идеалист. Но он искренен и честен, у него совершенно чистые руки. Он считает, что такие качества присущи большинству людей, а каратэ способно очистить и облагородить самую замшелую душу...

— Прекраснодушная близорукость! — в третий раз сказал Крылов. — Опасная и вредная!

— Вы судите со своих, милицейских позиций...

— Расскажите это матери убитого вчера человека!

— Николай прав в одном: тот, кто сумел освоить азы каратэ, а на это уйдет два-три года, проникается одновременно убежденностью...

— Да ничем он не проникается! Оглянитесь вокруг, даже без нашей статистики видно, во что выливаются «безобидные» увлечения! На Руси всегда существовало правило: драка до первой крови, ноги в ход не пускать, лежачего не бить... И вдруг запрет снимается: все дозволено!

— Можно подумать, до введения каратэ не было хулиганства...

— Было. Но сейчас положение ухудшилось. Пример тому — вчерашний случай.

— Многое просто-напросто преувеличено. Любой боксер, борец, футболист могут нанести смертельный удар. И пусть он окажется не столь сложным, как этот...

Они шли вдоль огораживающего стройку забора, и движение Колпакова напомнило капитану выхватывание пистолета для выстрела в воздух: рука метнулась к левому бедру и резко выпрямилась, направляя ствол вверх; но никакого оружия в ней не было, а короткий сухой треск оказался звуком лопнувшей доски.

Колпаков выпустил воздух и спокойно продолжил:

— Потерпевшему никакой разницы не будет.

Крылов остановился, рассматривая повреждение. Древесина вогнулась, треснула, как переносица... И на таком же уровне...

— Где вы находились вчера вечером в девять часов?

Вопрос оперуполномоченного прозвучал резко, почти враждебно.

— А в чем дело? — по инерции спокойно спросил Колпаков. — Уж не подозреваете ли вы меня?

— Пока нет. Но похоже, убийство совершено именно таким ударом.

Геннадий посмотрел Крылову в лицо: не шутит ли? И ощутил растерянность — капитан не шутил.

— Ну... глупо... разве б я стал демонстрировать...

— Где вы находились вчера вечером?

— Сейчас... — Он вспомнил, что заходил к Колодину и просидел час-полтора, но во сколько это было? Есть ли у него алиби?

— Быстрее!

Заледеневшие глаза Крылова сверлили насквозь.

— У Сергея Павловича. Но времени не помню.

Доставая записную книжку, капитан втиснулся в будку телефона-автомата, набрал номер.

Сердце Колпакова билось учащенно. В чем дело? Он же ни в чем не виноват, бояться совершенно нечего...

Когда Крылов вышел из кабинки, лицо его расслабилось.

— Извините.

Обычный голос, обычные серые глаза. Но он умеет атаковать стремительно и неудержимо, внушая парализующий страх, — высшее качество бойца каратэ. Ведь испугаться — значит проиграть еще до начала схватки. Чего же он испугался? И кто из них сильнее духом: известный сэнсэй, отдавший Системе десять лет жизни, или этот худощавый парень, буднично исполняющий свой служебный долг?

Колпаков привык быть первым. Он научился работать жестче габаевских «зверей», на соревнованиях выбивал их одного за другим и вплотную приблизился к мастерскому нормативу, но сейчас, глядя новым, только что открывшимся зрением на Крылова, не был уверен, что сумел бы победить его, как любого другого.

— В нашем деле следует тщательно проверять каждое сомнение. — Крылов не совсем точно истолковал затянувшееся молчание спутника. — Зато теперь я смело могу обратиться к вам с просьбой...

— С просьбой? — вяло переспросил Колпаков, мучительно размышляя, чем же объясняется отчетливо ощущаемое превосходство Крылова, и пытаясь понять причину своего испуга.

— ...Принять участие в следственном эксперименте.

— Что я должен сделать?

— Показать удары, которыми можно нанести интересующее нас повреждение. И еще попросим вас как специалиста высказать мнение: кто может владеть подобным ударом — стаж тренировок, спортивная квалификация предполагаемого убийцы...

Колпаков машинально кивал.

— Договорились. Завтра позвоню.

Ладонь оперуполномоченного была жесткой и тяжелой.

«Не боится подозрений только честный человек, — сформулировал наконец Колпаков. — За кем водятся грешки, тот опасается любой проверки: вдруг что-нибудь выплывет...»

Мысль была унизительной, и он ее отогнал.


На следующий день в одном из залов провели следственный эксперимент. Колпаков наносил сокрушительные удары в голову распятого на шведской стенке борцовского манекена, молчаливый фотограф щелкал затвором аппарата, багроволицый, с близко посаженными глазами судмедэксперт помечал что-то в блокноте. Чуть в стороне на длинной низкой скамейке сидели понятые.

— А не был ли один из таких ударов на Садовой? — услышал Колпаков вопрос инспектора.

— Нет, там боксерские дела, — уверенно ответил судмедэксперт. — Картина повреждений совершенно другая.

— Вот, пожалуй, и все, — переведя дух, сказал Колпаков и привычно опустился на колени. Эта поза показалась ему сейчас неуместной, но менять ее он не стал.

— Ваше мнение, доктор? — Крылов заглянул в блокнот задумавшегося эксперта.

— Третий... Или пятый... Можно их повторить?

Колпаков снова подошел к манекену, снова дергалась, сплющивалась ватная голова и дрожали толстые деревянные перекладины.

— Нет, все же третий... Да, точно! Так и запишите: наиболее вероятно, что смертельная травма причинена ударом под номером три.

Потом Крылов дал Колпакову прочесть материалы дела. Драка возникла сразу после танцев. Силы противников были явно неравны, рослый здоровяк — признанный «король» дискотеки, окруженный многочисленными подданными, и никому не известный парень в черных кожаных брюках и зеленой рубашке с вышитым на плече клеймом «Армия США». К удивлению очевидцев, именно он явился зачинщиком ссоры, которая не сулила ничего, кроме неприятностей, — «король» жестоко подавлял посягательства на свой авторитет.

Но в этот раз обернулось все по-другому. Парень без труда ушел от тяжелых ударов, низко присел на широко расставленных ногах, грозно выставил растопыренные пальцы, и сразу стало ясно, что он не пьяный неосмотрительный задира, ввязавшийся сдуру в скверную историю, а расчетливый и умелый боец, преследующий какую-то цель, известную только ему. Да, пожалуй, еще трем-четырем новичкам танцплощадки, внимательно наблюдающим за развитием событий.

«Король» топтался вокруг, тщетно пытаясь достать непривычно обороняющегося противника, потом, потеряв терпение, ударил ногой, но тот поймал и резко вывернул ступню, бросив его на пыльный заплеванный асфальт.

Разъяренный «король» атаковал, как бешеный бык, единственным результатом стали еще несколько падений и обширный кровоподтек на скуле.

— Все. Макс, заканчивай! — сказал один из новичков, постоянно поглядывавший на часы.

В это время испивший до дна чашу унижений «король» схватил обломок кирпича и швырнул в собравшегося уходить обидчика. Лицо Макса искривила гримаса боли и ярости, он неуловимым движением уложил бывшего «короля» на землю и в поднявшейся суматохе скрылся вместе с наблюдавшими бой незнакомцами. Когда приехала «Скорая помощь», пострадавший был уже мертв.

Примет Макса и его товарищей свидетели не запомнили, хотя один заявил, что сможет их опознать, если увидит.

— Что скажете? — спросил капитан, когда Колпаков закончил читать.

— Скорей всего, они опробовали защиту... Или на спор этот Макс должен был выстоять определенное время против более сильного противника... А последний удар получился случайно, как бы сам собой, такое бывает...

— Вот как? — саркастически улыбнулся Крылов. — И часто?

— Бывает, — упрямо повторил Геннадий. — Когда навыки закреплены на рефлекторном уровне, но им не сопутствует умение владеть собой.

— Какой стаж занятий у убийцы?

Страшное слово, умышленно произнесенное оперуполномоченным, резануло слух. Колпаков внутренне обмяк.

— Не начинающий... Лет около четырех... Эта низкая стойка... Скорей всего, «дракон»... Группа Слямина? Они любили всякие эффектные споры...

Крылов слушал с напряженным вниманием. От него веяло неотвратимой целеустремленностью, словно от самонаводящейся торпеды в момент пуска. Как бы тщательно ни прятался фирменно наряженный Макс, как бы далеко он ни убежал, как бы надежно ни замаскировался — промаха не будет. Отыщет его капитан, достанет из любой норы и возьмет — никакие навыки и приемы тому не помогут.

Колпаков остро ощутил, что ему бы не хотелось иметь противником Крылова. Никогда и ни при каких обстоятельствах.

Значит, постулаты Системы, пригодные для затерянных в горах монастырей средневекового Китая, действительно не срабатывают в наших условиях? И умение голой рукой раздробить кирпич вовсе не делает человека всемогущим, не возвышает над окружающими? И Гончаров был прав? Есть котлеты палочками... Глупо. И смешно.

Смеяться Колпакову совсем не хотелось.

— А что за случай на Садовой? — поинтересовался он, чтобы заполнить паузу.

— Довольно странная история. Постучали трое, но один ударил хозяина и ушел, остальные все в квартире вверх дном перевернули, но ничего не взяли. Если, конечно, верить потерпевшему. Он побывал в нокауте, но переломов нет: то ли в боксерской перчатке его били, то ли руку специально обматывали. Хозяин — личность одиозная, у него прозвище Миллионер, не слыхали? И знает он, конечно, тех, кто у него был, но раздувать дело не хочет. Хулиганы, говорит, и точка. Если бы соседи не позвонили, мы бы вообще ничего не узнали.

Колпаков сглотнул. Миллионер, свисток, бегущий бывший чемпион, от которого не осталось ничего, кроме нокаутирующего удара... Мало ли совпадений! Как он сказал: «Ходячая отмычка»?

— О чем задумались?

— Да так, ни о чем.

— Напрасно. С одной стороны — пропаганда силы, культ всесокрушающего удара, с другой — убийство в Зеленом парке, разбой на Садовой. Можно, конечно, считать, что никакой связи тут нет, но, по-моему, следует задуматься об обратном.

«Сказать? — билось в голове Колпакова. — Но что я скажу? Они сами выяснят, точно и наверняка...»

— Вы, конечно, не согласны?

— Ну, какая связь, обычное совпадение, — промямлил Колпаков.

— Тогда до свидания. И спасибо за содействие.

Крылов крепко сжал ему руку.

3

После Ноябрьских праздников Колпаков собрался в Москву — оформлять внедрение результатов диссертационного исследования. Сборы были недолги: по картотеке он выбрал ученика с выходом на железнодорожные кассы и заказал место в спальном вагоне, уложил красивый кожаный саквояж с номерными замочками, получил последние наставления Писаревского, оставил машину на платной стоянке у привокзальной площади и за десять минут до отправления подошел к сверкающему голубому составу.

Лена его не провожала: она не любила расставаний, к тому же занятия по сосредоточению и куча всяких важных дел...

Вагон сиял чистотой, в комфортабельных двухместных купе неторопливо устраивались солидные, сопровождаемые услужливыми провожающими неулыбчивые мужчины. «В СВ ездят начальники, можно завести полезные знакомства», — говаривала дальновидная Лена, а Гришка Габаев хвастался, что именно таким образом сдружился с несколькими известными в городе людьми. Не исключено, что врал.

Колпаков расположился на широком мягком диване, удобно вытянул ноги и раскрыл рукопись пособия по рукопашному бою, которую собирался предложить в одно из спортивных издательств.

— Уф, еле успел! — отдуваясь, перевалился через порог начинающий полнеть коренастый человек с изборожденным морщинами лицом. Ему можно было дать лет пятьдесят с гаком, изрядно поредевшие седые волосы и усталые глаза говорили, что гак этот достаточно велик.

— Значит, вместе едем, — то ли спросил, то ли констатировал он. — Очень хорошо. Илья Сергеевич.

Рука у него оказалась неожиданно твердой.

— Хоть дух перевести...

Попутчик откинулся на диван, вытер аккуратно сложенным платочком вспотевший лоб, затем достал блокнот, будто спеша записать внезапно пришедшую мысль.

— Впрочем, засиживаться нельзя, надо дела делать. Это вам на память.

Он вырвал и положил на столик листок с рисунком. Быстрые точные штрихи изобразили угол купе и глядевшего в окно Колпакова.

— Вы художник?

— В душе, только в душе, — весело отозвался Илья Сергеевич, деловито устраивая вещи — черный пластмассовый «дипломат» и большую дорожную сумку.

Затем он снял и повесил на вешалку пиджак, ослабил галстук, сменил туфли на мягкие домашние тапочки.

Чувствовалось, что он энергичен, домовит, основателен и любит удобства. Колпакова сосед заинтересовал. Интересно, чем он занимается?

Поезд медленно тронулся с места, лавируя между пассажирскими составами и товарняками, выбрался со станции, осторожно протиснулся сквозь решетчатую ферму моста и, вырвавшись в загородный простор, быстро набрал скорость.

Колпаков просматривал рукопись, попутчик изучал газеты.

— Наконец-то! — неожиданно нарушил тишину Илья Сергеевич и ткнул пальцем в небольшую заметку. — Построен деревообрабатывающий комплекс с полной утилизацией отходов! А то с кубометра древесины треть уходит в опилки, это какие убытки по стране! Вот давайте посчитаем, что получается...

Оживившись, Илья Сергеевич сыпал цифрами: тонны, кубометры, сотни тысяч рублей, производительность лесопильных линий, рентабельность леспромхозов...

«Наверное, хозяйственник», — подумал Колпаков, которого вся эта математика начала утомлять.

— Вы работаете в системе лесозаготовок? — попробовал он перевести разговор в иное русло.

— Да нет... — Илья Сергеевич потух так же быстро, как вспыхнул. — Товарищ был большим специалистом по лесу... А я так...

Он снова уткнулся в газету, но, очевидно, деятельная натура не позволяла долго сидеть на месте.

— Покурим?

— Не курю.

Илья Сергеевич вышел в коридор и вскоре уже беседовал с похожим на Фантомаса лысым крепышом, сжимавшим в золотых зубах злую дешевую папиросу.

«Общительный дядя», — отметил Колпаков, прислушиваясь к обрывкам разговора.

Илья Сергеевич рассказывал об артельной добыче золота, северных коэффициентах, методах ведения геологической разведки, охоте на медведя.

«И с большим жизненным опытом».

Попутчик вызывал у него все больший интерес.

Любезная проводница в крахмальном фартуке принесла янтарный чай.

— Слабовато заварен, — добродушно пробурчал Илья Сергеевич и хитро подмигнул. — Ну, ничего, не пропадем!

Жестом фокусника он открыл «дипломат» и выставил на столик традиционную железнодорожную снедь: вареную курицу, яйца, кусок колбасы, длинный парниковый огурец, спичечный коробок с солью.

Потом значительно потер ладони и, как художник, завершающий натюрморт, добавил плоскую бутылочку дагестанского коньяка и блестящие мельхиоровые стопки.

— Приступим!

Колпаков пить отказался, чем поверг спутника в изумление. Пришлось дать пояснения.

— Ну, раз так!

Илья Сергеевич быстро пил и энергично закусывал, при этом шевелились все лицевые мышцы, а морщины то разглаживались, то еще более углублялись.

— У меня был сосед — тренер по каратэ, — сообщил он, обгладывая грудную кость. — Слямин его фамилия, может, слышал?

Колпаков кивнул.

— Хороший навар имел...

Илья Сергеевич снова наполнил стопку.

— Но дуролом! За здоровье непьющих! Так вот... Имеешь свое дело и сиди тихо, веди себя прилично, а он драку затеял и сел не по своей статье...

— А какая у него «своя» статья? — насторожился Колпаков.

— Сто пятьдесят третья, часть первая, — пробурчал Илья Сергеевич с набитым ртом. И, заметив недоумение слушателя, пояснил: — Частнопредпринимательская деятельность. До пяти лет с конфискацией.

— За тренерство не сажают! Хочу, даю уроки математики, хочу — каратэ! — повторил Колпаков Гришкины слова.

— Молодец, разбираешься! — засмеялся Илья Сергеевич, показав смахивающие на искусственные зубы. — Но поверхностно! Математике можно учить у себя дома. А тут нужен зал! Чей он есть? Собственных залов не бывает. Значит — использование государственных, кооперативных или иных общественных форм...

«Разносторонний дядечка. Может, адвокат?» — подумал Колпаков и похвалил себя за предусмотрительность: аренду залов он всегда оплачивал.

— А вообще мое мнение такое, — не переставая жевать, продолжал Илья Сергеевич. — Каратэ — сплошное хулиганство. Орут, прыгают, ногами дерутся. Его по ошибке к нам пустили и скоро прикроют, попомнишь мое слово. Ни к чему хулиганов плодить!

Несколько лет назад Колпаков вступил бы с ним в спор, но сейчас только вяло возразил:

— Вы судите обо всех по одному хулигану. Слямин получил то, что заслужил, зачем обобщать... И вообще он не был тренером. Если хотите знать, на всю область нас всего двое. Это о чем-то говорит?

Он поймал себя на том, что вновь заговорил словами Габаева.

Собеседник усмехнулся.

— Двое на область... Редкие звери! Как зубры в Беловежской Пуще. Небось приятно чувствовать свою исключительность?

«Да он еще и психолог!»

— У вас широкий круг интересов. И рисование, и лесозаготовки, и статьи закона, и полярные коэффициенты... Какой род занятий позволяет иметь такой кругозор?

Илья Сергеевич отставил стопку.

— Повидал много. И по натуре любознателен.

— А сейчас чем занимаетесь? — напрямую спросил Колпаков, удивляясь собственной бесцеремонности.

— Сейчас? Да вроде как на пенсии. Изобретаю понемногу...

— Изобретаете? — удивился Колпаков. — Что же?

Попутчик сконфузился.

— Да вот... Игрушку придумал... Кому расскажешь — смеются... А чего? В магазинах хорошую тяжело отыскать. Решил сам отвезти в министерство, оно верней...

— А посмотреть можно? — спросил Колпаков, заинтригованный необычным поворотом дела.

— Посмотреть...

Илья Сергеевич старчески закряхтел, отодвинул наполовину опустошенную бутылочку и закуски, а на освободившееся место поставил извлеченный из сумки квадратный сверток размером с коробку из-под торта.

— Покажем, если интерес есть, — бормотал он, снимая бумагу и поролоновые прокладки. — Вот моя машинка!

Аккуратно сделанный приборчик чем-то напоминал арифмометр, от него еще исходил запах свежей краски.

С видом фокусника Илья Сергеевич передвинул рычажок и нажал большую синюю кнопку.

— Опля!

Машинка обещающе заурчала, на панели замигали разноцветные лампочки, что-то щелкнуло раз и другой, раздался звонок, и из щели в боковой стенке вылез бумажный прямоугольник с нарисованной уточкой и надписью «один рубль».

— Ну как?

Смущение прошло, глаза Ильи Сергеевича лучились торжеством.

— Повторяем, опля! Без осечки, как часы!

Колпаков вертел одинаковые бумажки. Замысловатые узоры, завитушки, уточки — это понятно.

— А почему «рубль»?

— Не обязательно, — добродушно пояснил изобретатель, — можно выдавать трояки, пятерки... Клише поменять пара пустяков.

Он снова загорелся энтузиазмом.

— Это пробный образец, дальше я думаю усложнить конструкцию: на поворотном барабане несколько штампов, нажал кнопку — и печатай что тебе надо!

— Но почему именно купюры?

— Если делать монеты, то их надо закладывать заранее. А так интересней — вставляешь чистую бумагу, опля!

Он опять нажал кнопку, снова застрекотала машинка, замигала огоньками, звякнула и выплюнула «детский рубль».

— Я не понимаю, почему ребенок должен изготавливать именно деньги? Ну, картинки, портреты зверей, буквы, слова...

— А детские игры? В магазин, дочки-матери! Без денег не обойтись! Так что пусть приучаются!

— К чему? Печатать денежные знаки?

Илья Сергеевич помрачнел.

— А ведь верно, тут могут нехороший смысл отыскать! Как же я не подумал... — Он встряхнул головой. — Впрочем, недоброжелатели всегда найдут к чему прицепиться, не одно, так другое. Интересная игрушка, зачем о плохом говорить...

Приборчик снова был тщательно упакован и упрятан в сумку. Илья Сергеевич задумчиво потягивал коньяк, машинально набрасывая что-то остро заточенным карандашом.

— Можно, конечно, оставить одних уточек, зайчиков всяких, картинки веселые, — вслух рассуждал он. — Но интерес пропадает, верно ведь?

Колпаков сделал неопределенный жест.

— А как у вас появилась идея такой игрушки?

Илья Сергеевич поскреб затылок, как бы раздумывая — говорить или нет. В конце концов природная общительность победила.

— Была одна история...

Он отставил раскрытый блокнот. На глянцевом листе рельефно выделялись прорисованные в деталях два государственных герба. Совершенно одинаковые, будто оттиснутые искусно изготовленной матрицей.

— В деревеньке под Киевом жил одинокий старик... — Илья Сергеевич допил светло-коричневую жидкость, аккуратно убрал пустую бутылку под столик. — Справный хозяин — куры, индюки, корова, сад... Прижимистый — зимой снега не выпросишь... Как-то пустил на постой двух приезжих, молодые ребята, симпатичные, студенты... Те три дня прожили, сдружились с хозяином — в саду помогали, водку покупали, за жизнь разговаривали. Собрались уезжать, дед от полноты чувств отвальную устроил: кур порезал, из подпола горилку выставил, сало копченое, отродясь за ним такого не водилось, сам себя не узнает!

Выпили, расчувствовались, студенты переглянулись, пошептались и говорят: «Ты нам, дедусь, как родной, а потому сообщим тебе большой секрет, только сначала закрой ставни, занавесь окна да двери запри покрепче!»

Достают машинку навроде моей, раз — червонец выскочил, раз — другой, третий... «Это, дедусь, — говорят, — мы в институте наук много изучили и изобрели самопечатный станок. Хотели сами пользоваться, но раз ты такой хороший человек, то продадим тебе недорого — тысяч за десять. А себе новый сробим...»

У деда аж ум за разум зашел, но проверку все же сделал: взял те червонцы — и в сельпо, на почту, в сберкассу... Везде меняют без звука, никаких подозрении, дед и сам видел, что деньги от настоящих не отличаются, а теперь окончательно убедился...

Колпаков скрывал улыбку: он несколько раз слышал эту байку. Рассказывали ее по-разному — чаще с иронией в адрес темноты и глупости жадного старика, иногда — с плохо скрытым огорчением от того, что чудесная машинка оказалась обычной мошеннической залепухой. Уж не является ли игрушка Ильи Сергеевича попыткой компенсировать его собственное разочарование?

— ...Раскопал он свои кубышки, корову продал, птицу — и ударили по рукам. Студенты, когда прощались, говорят: «Не спеши, дедусь, пусть стоит станок в захоронке, как понадобятся деньги — отпечатай, сколько нужно, а впрок не запасай от греха. Тебе и так на всю жизнь хватит!» — Илья Сергеевич невесело улыбнулся. — И точно б хватило — дед только на хлеб, соль, сахар да спички тратился... Но уж натура человеческая такова... Короче, решил он вначале свое вернуть, кубышки опять наполнить, чтоб спокойней было.

Заперся, все щели законопатил — и за работу! Станок трещит, звенит, лампочки мигают, и выбрасывает десятки одну за другой, деду аж в голову шибает... Он каждую осматривает, обнюхивает, с другими сравнивает — все без обмана!

Десять купюр напечатал, перетянул резинкой, еще десять — опять перетянул резинкой, еще десять — опять перетянул и в мешок бросает, здоровенный такой чувал приготовил...

Так бы и не остановился, пока его не набил, да по-другому обернулось...

— Дальше я знаю, — не сдержался Колпаков. — Отказала машинка, запас кончился. Ребята-то не изобретатели-специалисты, а обыкновенные мошенники. Сколько туда купюр зарядишь, столько назад и получишь. Старая байка! Только в чем тут мораль?

— А ты не спеши, милок. С таким концом эта история для дураков, я б ее и пересказывать не стал. А в жизни по-другому было, посложнее... Не выдержал дед волнений, какой-то сосудик крохотный в мозгу лопнул, тем для него все и кончилось... — Илья Сергеевич с сожалением повертел пустую стопку. — Если бы старикан выдержал испытание богатством, еще пару минут продержался — был бы живехонек... Вот тебе и мораль! — Рассказчик прищелкнул языком. — Правда, остаток дней чувствовал бы себя обманутым. А так наоборот — умер на верху блаженства... Что лучше?

— Вам, конечно, не деда жаль, а машинку сказочную?

— Почему так? — быстро глянул Илья Сергеевич.

— Раз взялись воссоздавать ее в детских игрушках...

Попутчик молчал.

— У каждого есть увлечение. У тебя — каратэ, у другого — автомобили, у третьего — женщины...

Он замялся. Выпитый коньяк оказал свое действие, но не снял барьера, запрещающего касаться определенной темы. Той самой, о которой Колпаков начал догадываться.

— Я вижу, вы увлекаетесь графикой, — он показал на блокнот. — В первую очередь официальной символикой.

Илья Сергеевич быстро прикрыл листок, но тут же отдернул руку.

— Верно, — он тяжело вздохнул. — У меня уникальное хобби! Ты вот давеча похвалился: вас-де, тренеров каратэ, двое на область...

— Да не хвалился, к слову пришлось...

— А таких мастеров, как я, было двое на всю страну! Ваську деревом придавило, остался я один! Признанный специалист: восемь лет дали да еще ссылка... Дали... Это только говорится так, на самом деле отобрали кусок жизни... Ну, ладно, приехали, хорошо, мать еще жива была, обустроился, художественным промыслом занялся: кукол расписываю, ложки всякие... Каждый день гости: то участковый, то опер из бэхээс — здравствуйте, Илья Сергеевич, как живете-можете? Вежливые ребята, молодые, ученые — с ромбиками, глазами как рентгеном просвечивают: что, мол, старый сыч, у тебя на душе?

А у меня там — сказать страшно! Зуд нестерпимый, жжение: клише резать, бумагу готовить, краску смешивать...

Короче, к старому тянет. Не из корысти, зарабатываю — грех жаловаться, да с Севера привез сберкнижку солидную: восемь лет зарплату не тратил.

Да и раньше не для наживы этим занимался. Хотелось убедиться, что смогу самый тонкий, точный, защищенный рисунок повторить... И других убедить... Убедил. Дружки хвалили — мол, чистодел, лучше, чем Госбанк, работает, мне приятно такую исключительность осознавать, вот и рисовал потихоньку купюру за купюрой... Многие уничтожал, если чем-то не нравились, а стоящие работы отдавал приятелям, те тут же в магазин: водка, закуска — и понеслось веселье... Сам ни рубля не сбыл и наживы не искал.

Ну, ладно, получил свое, отбыл срок, выводы сделал, и вдруг это наваждение — опять рисовать хочется!

Написал в монетный двор, так, мол, и так, предлагаю свои услуги, имею опыт... Какой именно опыт — не уточнил, но там, видно, догадались, прислали ответ на машинке: вакантных мест не имеется.

А у меня руки чешутся, бессонница появилась, как-то ночью сел в кухне и на обычной бумаге простым карандашом рубль нарисовал,грубо, одним цветом, будто понарошку. Потом изорвал его, сжег обрывки и пепел — в унитаз. Полегчало, заснул.

Через неделю снова зуд, и карандаш не помогает — душа настоящей работы требует: с водяными знаками, защитной сеткой... А затеваться боюсь: вдруг зайдет Андрей Иванович или Петр Васильевич со своими рентгенами, попробуй объясни им...

Три дня мучился, пошел в милицию, записался к начальнику на прием, рассказал все, попросил разрешения для себя рисовать, без выноса из дома... Отказал. Говорит: рисуй что угодно, а деньги — боже упаси. Статью знаешь? Знаю.

После этого милицейские гости стали ко мне по несколько раз в день заглядывать, беседы долгие задушевные вести, закон объяснять... Только я и сам все знаю — и про государственную монополию, и про экономическую базу, но от знаний тех мне не легче...

Хотел к врачам обратиться, может, болезнь у меня такая, вроде клептомании — неудержимой тяги к кражам, но побоялся — вдруг упекут в дурдом. Сам достал книжку, прочел: про страсть к подделке денег ничего нет.

Так бы и пропал: или с ума сошел, или в тюрьму угодил, да решил для детей игрушку сделать, занялся — и все прошло...

Илья Сергеевич вырвал из блокнота лист с четкими, казалось, чуть выпуклыми рисунками и разорвал на мелкие кусочки.

— Почти прошло.

На всякий случай он разорвал и следующий, чистый лист, на котором могло отпечататься изображение. Очевидно, предусмотрительность тоже была чертой его характера.

Когда утром Колпаков проснулся, попутчик успел побриться и задумчиво смотрел в окно. Он был неразговорчив и явно жалел о вчерашней откровенности.

На первой крупной станции Илья Сергеевич сбегал за газетами и отгородился бумажной ширмой.

Колпаков решил, что остаток пути пройдет в молчании, и тоже углубился в рукопись.

— Ну вот, и до вашего брата добрались! — оторвал его от дела радостный возглас попутчика. — Новый указ «Об ответственности за незаконное обучение каратэ»!

Колпаков почти выхватил торжественно протянутую газету, впился взглядом в строгие черные строчки, торопясь, пробежал, ухватывая смысл, потом прочел еще раз, медленно и основательно.

За нарушение установленных правил открытия секций спортивного каратэ или набора в них граждан, обучение в секциях приемам, запрещенным спортивными правилами, а также самовольное обучение приемам каратэ устанавливается административная ответственность в виде штрафа до пятидесяти рублей.

За повторное нарушение наступает уголовная ответственность — лишение свободы на срок до двух лет, а если незаконные действия связаны с получением материальной выгоды в значительных размерах — наказание усиливается до пяти лет с конфискацией имущества.

Колпаков похолодел. Снова ворохнулось чувство, испытанное во время суда над Пинкиным: что сейчас войдут милиционеры и арестуют его.

«Что же делать? — закрутилась карусель беспомощных мыслей. — Возвращаться домой нельзя... Бежать, скрываться?»

Он представил себя с поднятым воротником, избегающим в вокзальной толчее бдительных взглядов милиционеров, свое фото на стенде «Их разыскивает милиция», голодную и холодную жизнь в какой-то горной пещере, и к горлу подкатила тошнота...

До сознания слабо доходили слова попутчика, и хотя он их не расслышал, но понял смысл — успокаивающий, перечеркивающий жуткие, созданные чрезмерно развитой фантазией картины, и мгновенно переключился на опытного, искушенного в подобных делах Илью Сергеевича.

— Я же тебе говорю, закон обратной силы не имеет, за прошлые грехи ничего не будет, только новых не совершай...

Господи, неужели все так просто? И не надо бежать, скрываться, его не будут искать суровые стремительные люди с лицом оперуполномоченного Крылова, и не маячит впереди скамья подсудимых, похожая на ту, где сидел Пинкин... И всего-то надо — не делать больше того, что он делал несколько лет, вовсе не представляя возможности столь ужасных последствий...

— Да я и так давно бросил...

Мысленно он выкрикнул так громко, что и вслух произнес эти слова. Пришло физически ощущаемое облегчение, и он, как после нокдауна, откинулся на пружинящую спинку комфортабельного дивана.

— Ну и хорошо, — участливо говорил попутчик, заглядывая в глаза, — и успокойся, а то побелел, я думал, сознание теряешь...

Добрейший и благороднейший человек Илья Сергеевич, спаситель, если бы не он — неизвестно, что могло произойти...

Волна теплых чувств захлестнула Колпакова, захотелось сказать что-то доброе, хорошее успокоившему его человеку.

И Илья Сергеевич располагающе улыбнулся, возникший между ними холодок отчуждения исчез, наоборот, что-то изменилось настолько, что они одновременно испытывали друг к другу взаимную симпатию и приязнь.

Колпаков перевел дух, сходил умыться, постоял в коридоре у открытого окна и, окончательно успокоившись, снова, уже отстранение, перечитал указ.

«Да, все лазейки закрыты. Конец «контактникам», да и вообще всем «подпольным» секциям, конец доморощенным сэнсэям...»

— Вот видишь, я же говорил, — журчал Илья Сергеевич. — Это только первый шаг, скоро вообще вашу лавочку прикроют. Послушай меня и держись от каратэ подальше. Если распирает — прыгай и ногами маши дома, только без шума. У тебя же ни инструментов, ни бумаги, ни краски, если кричать не будешь — никто не засечет.

Тон у попутчика стал другим — сочувственным и доверительным, и Колпаков вдруг понял, что изменилось, что объединяет их, столь разных на первый взгляд людей.

Поезд прибывал к Курскому вокзалу Москвы. Илья Сергеевич деловито собрал вещи, привел себя в порядок, почти одинаковыми движениями они поправили галстуки, тщательно причесались перед зеркалом. Аккуратные, солидные мужчины, прибывшие в столицу по своим достаточно важным делам.

Но объединяло их не это. Оба были бывшими преступниками. Осознание столь страшного факта как громом поразило Колпакова. Он попрощался с попутчиком в коридоре, быстро прошел в тамбур и вышел на перрон. Поскольку руки у обоих были заняты, прощального рукопожатия удалось избежать. Но дела это не меняло.

Приятель Писаревского оказался полной противоположностью астматическому толстяку. Вальяжный, сановитый, он хотя и подобрался вплотную к пенсионному возрасту, но сохранил хорошую форму. Очевидно, гимнастика по утрам, бег трусцой, диета. Впрочем, судя по красным прожилкам на носу и щеках, диета нередко нарушалась.

Принял он Колпакова хорошо, сразу проявив способность на лету хватать суть вопросов и мгновенно их решать.

— Давайте вашу документацию. — Он протянул руку за папкой. Затем нажал клавишу селектора и вызвал начальника экспериментального цеха. — Вам придется пожить у нас пару недель, — снова щелкнула клавиша, и прозвучало распоряжение предоставить командированному на завод специалисту отдельную комнату в общежитии. — С вашим участием внедрение пройдет быстрее.

Колпакова что-то смущало.

— Но вдруг мои разработки вам не подойдут?

— Обязательно подойдут! — Уверенный бас гулко раскатился по просторному, со вкусом оборудованному кабинету. — Об этом не думайте, пусть у Клепикова голова болит. А вот и он!

В двойную дверь вошел маленький юркий мужичок с плутоватым выражением лица, бесшумно приблизился к широкому полированному столу и выжидающе замер.

— Результаты научных исследований товарища Колпакова... — Хозяин кабинета значительным жестом подал вошедшему папку. — ...Выделите трех практикантов и Веру Сергеевну, пусть сегодня к концу дня изучат и дадут предложения по форме внедрения. В семнадцать тридцать доложите. Вопросы?

— Все ясно.

Клепиков понимающе покивал.

— Тогда подождите товарища в приемной.

— Вот так! — подмигнул главный, когда они остались одни. — Фирма веников не вяжет. У нас все по высшему разряду, никакой халтуры. Кстати, пока не забыл...

Колпаков улыбнулся про себя: собеседник не был похож на человека, который что-нибудь забывает...

— Писаревский говорил, что вы большой специалист в каратэ. А я читал, что оно продлевает молодость, мобилизует резервы организма и вообще... Позанимайтесь со мной эти дни? Чтобы я мог потом самостоятельно продолжать...

Теперь ему стало не до улыбок, даже мысленных... Указ многое изменил, и просьба такого характера уже не выглядела простой и невинной, как раньше. Но отказывать было нельзя, по крайней мере напрямую.

— Я научу основному: сосредоточению и дыханию. Освоив это, вы сохраните бодрость до глубокой старости.

— Отлично! Я пришлю за вами шофера!

Встреча продолжалась не более пятнадцати минут, но расставались они довольные друг другом.

Колпакова поселили в директорской комнате общежития, не уступающей по комфорту гостиничному люксу. Впрочем, вода и здесь текла еле-еле, плохой напор преследовал его как какой-то рок.

Утром он пошел на завод, но в его вмешательстве не было ни малейшей необходимости: дело продвигалось на удивление быстро. Три практиканта и сотрудница экспериментального цеха — симпатичная Верунчик — умело орудовали паяльниками. Колпаков с удовольствием вдыхал пряный запах канифоли, нагретого металла и смотрел, как блестящие капли припоя соединяют проводники с катушками индуктивности, конденсаторами, резисторами. Ему было приятно видеть возрождение своего детища, энтузиазм практикантов щекотал самолюбие, только огорчала раздражительность Веры Сергеевны, которая держалась так, будто по его глупому капризу выполняет совершенно ненужную работу. Очевидно, у нее что-то не ладилось в личной жизни — такое случается и у красивых женщин. Впрочем, делу это не мешало, а остальное Колпакова не касалось. Через пару дней схему собрали, опробовали, и вскоре усилительные блоки бытовых радиоприборов поступали из сборочного цеха прямо на новый участок, где подвергались проверке и регулировке по методике Колпакова и на его установке.

Смышленый, чем-то напоминающий Васю Савчука студент вел подробный отчет об испытаниях, фотографировал, перерисовывал схемы — Клепиков пообещал засчитать ему эту работу как результат преддипломной практики.

Гордый Колпаков довольно наблюдал за изменениями, иногда сам садился к прибору, потом однообразный ритм утомлял, и с обеда он уходил бродить по городу.

Вечером расторопный, как все окружавшие главного инженера сотрудники, водитель вез Колпакова за город. Дача была возведена умно, без бьющих в глаза излишеств, хотя внутри имелось все необходимое и многое сверх того. Предусмотрительный хозяин в отечественном спортивном костюме по-свойски встречал Колпакова, они занимались дыханием и медитацией. Иногда хозяин просил показать какой-нибудь удар, но Колпаков под благовидным предлогом уклонялся, а то, что пришлось-таки изобразить, уступая нажиму, не имело никакого отношения к каратэ. Потом они парились в истопленной водителем баньке, отбиваясь от комаров, ужинали за им же сервированным столом, и Колпаков, нащупавший слабую струну главного инженера, пичкал его легендами каратэ, которые тот слушал с нескрываемым интересом, осаживая водителя, утверждавшего, что монтировка в умелых руках надежней любого приема.

Несколько раз Колпаков заходил на тренировки к ребятам, с которыми познакомился во время учебных сборов. Там оживленно обсуждали указ, спорили: одни считали, что он перекроет все лазейки нечистоплотным людям, греющим руки на каратэ, другие, настроенные скептически, утверждали, что беспорядки проникли всюду, даже в союзную федерацию, шепотом поминали зовущую к преодолению трудностей фамилию — теперь, мол, порядка не навести!

Две недели пролетели быстро. В последний день Колпаков с удовольствием полистал отчет о внедрении: обоснование, приказ об организации нового участка, технические и технологические схемы, справка об экономическом эффекте.

Наглядность документу придавали фотографии: монтажная схема установки, она же в сборе, она же в работе. Особо впечатлял снимок колпаковского метода в действии: Верунчик и практиканты в белых халатах и шапочках сосредоточенно проверяли усилительные блоки.

Колпаков снова ощутил гордость за результаты своего труда. Значит, не такая уж сырая его диссертация, как представляется некоторым!

Тепло распрощавшись с Верунчиком и студентами, он в радужном настроении направился к выходу из цеха. Впереди подсобный рабочий катил тележку с только что проверенными блоками.

— Куда их теперь? — добродушно спросил Колпаков, распираемый желанием похвастать, кто автор нового метода.

— Известно куда, — хмуро ответил худой прыщавый парень. — В цех контроля и регулировки.

Колпаков опешил.

— Их же уже отрегулировали!

— Не знаю, — раздраженно бросил рабочий. — Раньше вся продукция со сборки на регулировку шла по конвейеру, а теперь зачем-то завожу пятьдесят штук сюда, а уж потом на контроль...

Хвастать Колпакову расхотелось. Он зашел в крохотный кабинетах Клепикова и спросил пояснений.

— Как же иначе? — удивился тот. — Разве без проверки и регулировки ОТК продукцию пропустит?

— Чем же занимаются Вера Сергеевна и ребята?

— То же эксперименты, — снисходительно улыбнулся очевидной наивности вопроса начальник цеха. — А завод должен план выполнять и качество держать...

Главный инженер сказал то же самое, потом торжественно поздравил с успехом и, вытащив из красной с золотым тиснением «на подпись» папки акт внедрения, жестом фокусника положил перед Колпаковым.

Геннадий повертел солидный, украшенный подписями и печатью бланк.

— Значит, это липа?

— Боже упаси! — ужаснулся главный инженер и стал чем-то похож на своего друга Писаревского. — Какая же липа, если создан участок, идет работа, все документы и фотографии соответствуют действительности! Вот посмотрите!

Он открыл свой экземпляр отчета, показал снимок: симпатичная девушка и старательные ребята работают на установке Колпакова.

— Разве это фотомонтаж?

Колпаков подумал, что у сидящего напротив вальяжного человека своеобразное представление о правде, но тут друг Писаревского устало, как артист, отыгравший трудную роль, бросил отчет на полированную столешницу и укоризненно глянул ему в глаза.

— Честно говоря, я вас не понимаю. Вы чем-то недовольны?

Взгляд был умным и испытующим.

— Да нет, это я так... Спасибо за помощь.

Колпаков спрятал в «дипломат» внушительный документ, напомнивший на миг Илью Сергеевича и его «детские рубли» с уточками. Нет, скорее иное...

— Это другой разговор. Я уж огорчился: думал, вы получили не то, что хотели... Счастливого пути, Писаревскому привет.

«А действительно, что я рассчитывал получить? — думал Колпаков, спускаясь по довольно узкой с крутыми ступенями лестнице. — Как тот жадный и темный дед — настоящие деньги из волшебного ящичка? Так не бывает: что положишь, то и возьмешь...»

Хорошее настроение улетучилось бесследно. Странно — ведь очередная цель достигнута.

Перед отъездом он зашел в спортивное издательство, где оставлял свою рукопись. Редактор отрицательно покачал головой.

— Нам это не подходит. Не думаю, что его примут где-нибудь в другом месте. Наш рецензент — автор нескольких книг по самбо, в том числе его боевым вариантам, сказал, что это инструкция по членовредительству, не больше. Я с ним полностью согласен.

По дороге на вокзал Колпаков швырнул пособие в топку асфальтового котла. В поезде он спал двенадцать часов кряду, а оставшееся время оцепенело смотрел в окно.

Переступив порог квартиры, Колпаков ошарашенно замер. Голые стены, пустые полки серванта, сиротливо лежащие у припорошенного пылью трюмо Ленины тапочки.

Эта деталь сразу сбила первую мысль, что их залили верхние соседи, и вторую — что их обворовали. Он открыл шкаф, одежды жены там не было: халатик, несколько платьев — и все. Прошел в комнату, кабинет, на кухню — искал прощальную записку, но ничего не обнаружил.

Сел на диван, машинально отметив, что такой финал семейной жизни его не очень удивляет. Лена не любила объяснений, не терпела сцен прощания. И знала наверняка, что он не будет спорить из-за имущества. Могла бы, конечно, написать о причинах своего решения. Впрочем, писать она тоже не любила.

А причины... Самому себе он мог признаться — Лена никогда его не любила. Вначале просто терпела, потом заинтересовалась экзотическими способностями и теми возможностями, которые они обещали, и, наконец, решила, что он — подходящая партия. Все было учтено, рассчитано, взвешено. Сухая математика и холодная логика стояли у колыбели их брака. Любовь... Смешно!

Правда, он иногда любил ее, и надо сказать, что она умело этим пользовалась. Колпаков вспомнил, с какой обыденностью она пустила его к себе в постель, не очень-то скрывая, что сделала это в благодарность за оказанную услугу... Да и потом сколько раз его коробила откровенно практичная направленность помыслов и поступков супруги...

Все силы в одну точку, чтобы добиться цели. Надо сказать, что она в совершенстве освоила этот принцип. И не только она... Все ее окружение — молодящиеся, «умеющие жить» приятельницы, считающая себя всемогущей Зверева, другие: Писаревский, его столичный приятель, искушенный Клепиков, который наверняка упразднит новый участок, едва успев доложить начальнику о выполнении распоряжения...

Все эти далекие от Системы люди использовали принцип, который посвященные считали откровением, и использовали умело, со знанием дела...

В замке повернулся ключ.

— Ты уже приехал, Генчик? А я спешила, ушла раньше... Где же ты?

Лена заглянула в кабинет. С улыбкой.

— Что же ты молчишь?

Подошла, поцеловала, села рядом, обняла... Что происходит?

— Жалко, не успела на вокзал... Как съездил?

Она отодвинулась, разглядывая мужа, нахмурилась, оживление исчезло.

— Неприятности?

— Где ковры, посуда, твои вещи? Что происходит в доме?

— Отнесла к маме. Тут знаешь какая поднялась паника: указ, конфискация... Я и убрала самое ценное. На всякий случай.

Лена снова улыбалась, она была довольна собой и ожидала похвалы — за предусмотрительность и самостоятельность. Клавдия ее непременно бы похвалила.

«Мужья приходят и уходят, а вещи остаются», — мрачно подумал Колпаков.

— Я думал, ты меня бросила.

— Бросила? Ну, ты даешь! Ну, придумал!

Жена хохотала от души, и Колпаков, чувствующий, как спадает владевшее им напряжение, не мог понять, что же он сказал такого смешного.

4

На следующий день Колпаков встретился с Окладовым, тот рассказал о событиях, происшедших за время его отсутствия.

— Того парня, что совершил убийство в Зеленом парке, поймали! Оказался ничейный — из «дикой» секции. Поспорили с приятелями насчет эффективности низкой стойки, убивать не хотел, говорит — случайно получилось...

«Так я сразу Крылову и сказал», — подумал Колпаков.

— ...шум в городе поднялся, пошли письма во все инстанции, чтобы каратэ вообще запретить, — с горечью говорил Окладов. — Ну, разве можно по одному случаю судить?

— Там один случай, здесь один — много всего их набирается...

Окладов глянул удивленно: Колпаков первый раз не соглашался с ним в этом вопросе.

— Да, Рогов умер...

— Как?!

— Несчастный случай: забыл закрыть газ...

Собственно, Колпаков подсознательно ожидал чего-то подобного, но мрачное известие сильно испортило настроение. Нужно было поговорить с ним по душам, остановить. Не у ларька приема посуды, тогда было уже поздно. А вот после встречи на набережной или еще раньше, когда он только пошел в разнос. Не помогло бы? Но ведь ты привык добиваться поставленных целей! Да нет, бесполезно. Не тот Рогов человек, чтобы слушать чьи-то советы. Он сам выбрал путь и прошел его до конца.

— Ты что, отключился? — Окладов ткнул его пальцем в грудь.

— Давай, излагай дальше.

— После указа «дикари» присмирели, многие группы распались. «Сэнсэи» напуганы, Гришка Габаев даже вещи к родителям перевез, потом к адвокату сбегал, немного успокоился...

В памяти что-то шевельнулось. Лена не читает газет, в ее окружении указ обсуждаться не мог, откуда же у нее такая осведомленность по части конфискации? И почему действия один к одному совпадают с Гришкиными?

— Ты меня не слушаешь?

— Нет-нет, говори...

— По-моему, Гришка придумал что-то новое. Секции свои распустил, но все время крутит какие-то дела с «дикарями», домой к нему ходят...

— Может, на дому тренируются?

— По десять-пятнадцать человек? Нет, здесь что-то другое.


Загадка Габаева очень интересовала и Вову Кулакова. Бизнес на каратэ переживал кризис. Угроза реальной ответственности заставила многих подпольных «сэнсэев» бросить ремесло. Плохо было с залами. А главное — уменьшилось число олухов, строящих иллюзии насчет легкого овладения секретами непобедимости. Оказалось, что никакого таинственного «ключа каратэ» не существует — есть изнурительные нагрузки, болезненные растяжки, еще более болезненные укрепления ударных поверхностей, словом, обычные будни, как в любом виде спорта.

Искатели «секрета» пасовали перед чередой тяжелых, до пота и крови в буквальном смысле, тренировок, сопутствующими им травмами и другими неприятностями, невидимыми из зрительного зала во время эффектных выступлений.

Разочаровавшиеся щедро делились со своими друзьями и знакомыми, демонстрировали вывихи, ушибы, переломы. А поскольку рекламировать каратэ прекратили, негативная информация ничем не уравновешивалась и расходилась широкими кругами. Ажиотаж начинал спадать.

А вокруг Гришки Габаева по-прежнему кипела тайная жизнь, поговаривали, что число учеников у него даже увеличилось. Это не давало Кулакову покоя. И он решил подослать к конкуренту шпиона.

Юркого Витьку Быкова по прозвищу Шнырь знал, как он сам любил утверждать, почти весь город.

И действительно, круг его знакомств был столь же широк, сколь и специфичен: по мелочи мошенничал на скачках, поддерживал отношения с фарцовщиками и спекулянтами, водился с приблатненной мелкотой. Отношения с законом у него были напряженными: имел приводы в милицию, капитана Крылова обегал за версту, несколько раз вскользь проходил по уголовным делам, но посчастливилось остаться свидетелем.

Кулаков познакомился с Быковым недавно при драматических для последнего обстоятельствах. Подошедший к Шнырю парень с безжалостными глазами искал верняк, прямой выход на конюшню ипподрома. И не был похож на человека, позволяющего безнаказанно себя облапошить. Но Шнырь распознал в незнакомце чужака, залетного, и рискнул всучить лиловые метки. Когда тот пошел в кассу, Шнырь направился к выходу, но два безразлично стоящих в стороне бывалых мужика заступили дорогу. Шнырь понял, что влип по-серьезному. При нем имелось четыреста рублей, но он не был уверен, что удастся отделаться только деньгами. И точно, не успели объявить результат заезда, как у него вывернули карманы, а затем молча повели в безлюдный угол ипподрома, по дороге кто-то оттолкнул Кулакова, которого не волновало здоровье Шныря и состояние общественного порядка в районе скачек, но не понравилось такое отношение к своей персоне. С этого и началось. Через несколько минут двое «бывалых» слабо копошились на заплеванном асфальте, а третий неподвижно скрючился под штакетником. Вспотевший Шнырь, оглядываясь, побежал за своим избавителем и с этого момента был готов как собака выполнять его распоряжения. Шныря-то и решил Кулаков использовать в своей игре.

Витька знал многих из окружения Габаева. Несколько дней он терся среди них, выпивал, слушал и рассказывал похабные анекдоты, ходил в бар и на танцы. Времяпрепровождение было привычным, необременительным, и он почти забыл о своей тайной миссии.

Однажды вечером ему предложили посмотреть видик, и, заплатив червонец, он оказался в квартире Габаева, где забылся перед цветным экраном, на котором виртуозно владеющий каратэ герой («Брюс Ли!» — восторженно выдыхали соседи) проникал в тайну населенного отпетыми негодяями острова «Дракон».

Негодяи тоже прекрасно владели каратэ, да и друзья Брюса Ли имели подготовку не ниже черного пояса, весь фильм состоял из поединков, пыток и расправ, а звуковой фон составляли боевые выкрики, крики боли да хруст костей. В финале герой схватился с главным злодеем, у которого правая рука была металлической и всегда обеспечивала победу. Но на этот раз стальная ладонь не помогла, злодей сменил ее на «тигровую лапу», а затем на ужасного вида кисть с длинными ножевыми лезвиями вместо пальцев. Все напрасно: могучим ударом Брюс Ли сразил негодяя, тот напоролся на свое же копье и, как жук в коллекции, повис на вращающейся зеркальной двери. А на остров уже садились полицейские вертолеты.

Потрясенный увиденным Шнырь не сразу сообразил, что именно это экзотическое зрелище и интересует Кулакова, но уже в следующую минуту почувствовал себя хладнокровным суперагентом, проникшим в тайну «Дракона». Выразив желание посмотреть что-нибудь похожее, он узнал, что скоро ожидается поступление двух новых фильмов. Вошедший во вкус тайного сыска, Шнырь перетряхнул свои связи, нашел фарцовщиков, начинающих специализироваться на видеобизнесе, и вывалил перед Кулаковым целый ворох полезной информации.

А тот не мешкая перехватил предназначенные Габаеву кассеты, купил подержанный видеомагнитофон и открыл собственный подпольный кинотеатр.

Конкуренция диких сэнсэев приобретала иные формы. Но Колпаков об этом еще не знал.


Простоявшая две недели на стоянке машина долго не хотела заводиться, мнения мгновенно собравшихся добровольных экспертов разошлись, как обычно: кто говорил про севший аккумулятор, кто — про неисправность системы зажигания, третьи горячо убеждали, будто причина в карбюраторе.

Кончилось тем, что его завели с буксира и давно откладываемое посещение техстанции превратилось в неотложное дело.

Подъехав к институту, Колпаков испытал чувство, будто не был здесь целую вечность.

Гончаров оказался на месте, они поздоровались доброжелательно, но официально, дружеские отношения остались в прошлом.

— Как съездили, Геннадий Валентинович?

— На мой взгляд, неплохо, Вениамин Борисович. Может быть, правда, руководство кафедры даст полученным результатам другую оценку...

Колпаков положил перед заведующим папку с документами.

— Солидно! — улыбнулся Гончаров и начал быстро, но внимательно читать лист за листом. — Поразительно! Даже организован опытный участок, изменена технологическая схема... Предполагаемый экономический эффект... Ого!

Он поднял голову, глаза оживленно блестели — Веня оставался неисправимым энтузиастом.

— Блестяще! Как тебе удалось пробить такой вопрос? — Он снова перешел на неофициальный, дружеский тон. Колпаков скромно пожал плечами. — Обычно привычка, инерция, где-то рутина создают непрошибаемую стену! Хотя ты у нас специалист по сокрушению препятствий! Как это: все силы в одну точку с максимальной скоростью?

Первый раз Гончаров говорил об основном принципе каратэ без иронии.

Колпаков снова сделал неопределенный жест.

— Рад за тебя, старик! Немногим удается столь наглядно доказать полезность и ценность своей работы!

Гончаров обошел стол, сел рядом и обнял Колпакова за плечи.

— Очевидно, мы слишком строго оценивали диссертацию, хотя это в первую очередь моя вина... Видно, постарел: вот и появляются академические амбиции...

Колпакову стало стыдно. Лучше бы шеф сухо отметил весомость достигнутого и вежливо распрощался. А эта явная радость...

— Блестящая апробация на практике, конечно, меняет дело. Но... — Гончаров огорченно отвел глаза. — Но есть проблема...

— Проблема? — насторожился Геннадий.

— Какой-то мерзавец позвонил Дронову и наговорил гадостей с три короба... Что-то про махинации в этом вашем... каратэ... — Последнее слово прозвучало как ругательство. — Якобы ты злоупотреблял, незаконно получал деньги...

Кровь ударила Колпакову в лицо, он почувствовал, как загорелись щеки.

«Гришка, сволочь, больше некому! Убью...»

— В это трудно поверить, нет, я вообще не верю, явная клевета, но ты же знаешь мнительность и щепетильность Ильи Михайловича!

«А может, Кулаков. Или Котов. Или еще кто-нибудь из разоблаченных сэнсэев... С кого спросить, с кем расквитаться?»

— Он сильно переживал, а потом сказал, что проверит и, если слухи хоть в чем-то подтвердятся, — откажется от научного руководства...

Колпаков слушал вполуха.

«Не думал, что у меня столько врагов. Даже не врагов, просто недоброжелателей... Найду — покалечу... Хотя разве в них дело?»

— Я буду еще разговаривать с Дроновым, и ты сам объяснись с ним. В конце концов недоразумение разъяснится.

«Что я объясню старику? И что разъяснится?» — заторможенно думал Колпаков, спускаясь по лестнице.

Недоразумение... Только в том, что все не выплыло раньше. Дело не в недругах — в том, что им есть о чем рассказать...

Ему показалось символичным, что не первый раз тягостные размышления приходят во время спуска по лестнице. «Не начался ли у тебя, дружок, путь вниз?»

И всплыл в памяти длинный крутой спуск на трассе, ведущей к дому, внезапно вспыхивающие запрещающие тревожные красные сигналы: стоп, стоп, стоп...

В институтском сквере он посидел на жесткой, с облупившейся краской скамейке, проделал комплекс дыхательных упражнений, на несколько минут ушел в себя, отрешившись от всех неприятностей, сложностей и острых углов окружающей жизни.

Немного помогло, хотя обычная бодрость не появилась. Апатия, душевная вялость, пассивность... Не хотелось ничем заниматься, ни о чем думать. Подошел к машине, сел за руль, размышляя, куда ехать. Некуда.

Привычно повернул ключ зажигания раз, другой, двигатель запустился с третьего. Вспомнил, появилась цель и дело, в котором ему самому не надо было участвовать, только смотреть, если есть желание.

У ворот станции техобслуживания вытянулась вереница машин, пришлось зайти, отыскать Хомутова, тот небрежно взял ключи и загнал «шестерку» Колпакова через служебный проезд.

— Напиши, что делать, сэнсэй, а то голова кругом идет. Совсем замотали!

Витек за последнее время сильно изменился, зауважал сам себя, даже с Колпаковым позволяет легкую развязность. Раньше запоминал неисправности, теперь — напиши. Вот оно как!

Проверить зажигание, карбюратор, стартер... Отрегулировать клапаны, подтянуть цепь... Проверить тормоза... Кажется, все...

Витек взял бумажку, глянул, сунул в карман заскорузлого промасленного комбинезона.

— Счас будем делать, — с привычным высокомерием процедил он, но вовремя спохватился. — Задолбали со всех сторон! Тот спешит, этому срочно, за того просили... Директора, начальники всякие, вон видишь — толстый с усами — завмаг, золотые горы сулит...

Колпаков не повернул головы за рукой Хомутова и потому не увидел своего старого знакомца Алика Гарандина и не узнал, на каком поприще резвится этот ловкий малый.

Он тяжелым взглядом уперся в переносицу зазнавшегося увальня, и тот начал ощущать неуверенность и некоторое беспокойство.

— Все ко мне: Виктор Александрович, посмотрите, Виктор Александрович, помогите...

— Ты почему в грязной робе? Ее в угол прислонить — без тебя стоять будет! — Виноват, сэнсэй, выстираю... — машинально выпалил Хомутов и тут же опомнился:

— Это, Геннадий Валентинович, не развлечение в белых халатиках, это производство. Тут мы не играем — вкалываем!

— Что же, работать в чистом нельзя? Заведи два комбинезона, вам их выдают регулярно, носи по очереди, стирай раз в неделю, меняй чаще и будешь похож на человека!

— Говорить легко, — властный тон и гипнотизирующий взгляд сбили апломб, и Витек, ссутулившись, пошел к своему участку, приволакивая ногу сильней обычного.

Но по мере приближения к жаждущим его благосклонности клиентам спина распрямлялась и хромота из физического недостатка превращалась вроде как в причуду капризного метра.

Витек Хомутов был порождением Колпакова, хотя сам не подозревал об этом. Он вообще не задумывался над подобными вещами.

А Колпаков нередко размышлял о влиянии, оказываемом людьми друг на друга, и пришел к выводу, что пересечение жизненных маршрутов подобно столкновению бильярдных шаров: более сильный и целеустремленный продолжает путь, резко изменив траекторию чужой судьбы.

Витек встретился с ним неуверенным закомплексованным тюфяком, раскормленным и подавленным не в меру энергичной мамашей. Все изменения, происшедшие с ним, прямо обусловлены этой встречей.

Он, Геннадий Колпаков, создал нынешнего Хомутова, гения автосервиса, хозяина положения — вон как вертятся вокруг него, суетятся, заискивают; чрезвычайно довольного собой, своей жизнью, достигнутым местом под солнцем...

Полностью довольными бывают, конечно, не слишком умные люди, надо признаться, детище не очень удачное; и грязнуля, на тренировки тоже ходил в нестираном кимоно, приучить к чистоте так и не удалось. Но зато хороший автослесарь, это немало!


В действительности Хомутов вовсе не был гением автомобильного ремонта. Он относился к категории посредственностей и в любом деле мог достигнуть лишь среднего уровня. За годы работы он нахватался вершков — и только. Постигнуть глубины профессии мешали лень, необязательность, отсутствие интереса к специальности.

Научившись устранять несложные, наиболее часто встречающиеся неисправности и проводить простейшие регулировки, он возомнил себя опытным, познавшим все тонкости ремесла мастером. Этому в немалой степени способствовало заискивание клиентов, терпеливо сносивших барские замашки и дававших понять, как высоко они ценят опыт и знания Виктора Александровича.

Правда, когда он попытался заняться частной практикой на дому, ничего не получилось: оторванный от должности Хомутов ничего собой не представлял, и клиенты предпочитали Потапыча, Кольку-карбюраторщика и других конкурентов.

Не задумываясь над причинами неудачи, Хомутов махнул рукой на свою затею и перестроился, получая «левый» доход на рабочем месте. Здесь это удавалось: владельцы машин не скупились на чаевые, надбавки за «срочность», «дефицитность» запчастей и т. д.

Беззастенчиво пользуясь покладистостью заказчиков, Витек привык откровенно халтурить, а наиболее сложные неисправности отпасовывать коллегам. Постепенно даже для знакомых он перестал делать исключения и всех подряд обслуживал спустя рукава. Для самого себя он всегда находил причины, оправдывающие такое поведение.

«Ишь, написал... Проверить то, проверить се... Делать нечего, вот и морочит голову на халтуру...»

Хомутов оглянулся, как бы опасаясь, что Колпаков услышит его мысли. Но Геннадия в цехе уже не было. Витьку стало спокойней.

«Подумаешь, сэнсэй! Из-за него я стал калекой... Пустил в группу эту обезьяну с бородой, костолома проклятого... Все они там хороши...»

— Так что, шеф, сделаешь? — с фамильярностью «своего» обратился к нему Гарандин.

— Я же сказал! — хмуро бросил Витек. — Три часа до конца работы, а мне вон еще тачку подкинули! Что мне, разорваться?

— Все понятно, шеф. — Гарандин изобразил интонацией сочувствие. — Только позарез нужно! А за срочность...

Красная кредитка, хрустнув, опустилась в горбом торчащий карман.

Хомутов остановился между автомобилями Гарандина и Колпакова.

— Всем срочно, все спешат, а я при чем?

Хотя говорил он по-прежнему хмуро, опытный Гарандин понял, что последний аргумент оказался убедительным.

— Яшка! — позвал Хомутов ученика — совсем молодого, не успевшего окончательно изгваздать синий халат. — Посмотри эту лайбу. Вот список.

— Но клапана я не умею... И вообще...

— Ты зачем сюда пришел? Учиться? Вот и учись! Что сможешь — сделай, я потом гляну!

Отчитав ученика. Хомутов направился к машине Гарандина.

— Ну, что здесь у тебя? — хмуро спросил он, открывая капот.

Ученик ковырялся в карбюраторе, когда Хомутов, разглаживая карман, подошел и стал рядом.

— Ну как?

— Аккумулятор разрядился, потому плохо запускалась... Поставил на зарядку... Жиклеры продул...

— И все дела! А понапишут: стартер, зажигание! Людям делать нечего...

Хомутов был настроен добродушно и охотно принялся развивать излюбленную тему о бессовестных заказчиках, не знающих, чего они хотят.

— Клапаны сделал, не знаю, как вышло...

— Включи мотор! Так...

Хомутов прислушался.

— Немного не дотянул. Не страшно, хуже, когда затянешь — через пять тысяч распредвалу крышка.

Хомутов вспомнил, какой скандал он имел по этому поводу, и смачно сплюнул.

— Вы дорегулируете?

— Зачем? Сойдет... В случае чего еще приедет.

— А тормоза я вообще не смотрел, побоялся...

— Да?

Хомутов сел за руль, выключил передачу.

— Толкни.

Он нажал педаль.

— Ну-ка еще! Еще разок... — Что-то ему не нравилось. — Еще... Еще...

«Разобрать тормозную систему? Сменить жидкость, продуть, прокачать, проверить шланги...»

Он посмотрел на часы. До конца смены оставалось тридцать минут. Можно успеть, но надо будет спешить, напрягаться...

— Сойдет!

Чего ломать голову? Явных признаков неисправности нет, к чему делать лишнюю работу?


Колпаков появился ровно в шесть.

— Все в порядке! — бодро сообщил Хомутов. — Зарядил аккумулятор, отрегулировал зажигание, карбюратор промыл в ацетоне... Заводится с пол-оборота!

Он повернул ключ. Действительно, мотор схватился мгновенно.

Колпаков довольно улыбнулся.

— Что-то клапаны шумят...

Хомутов озабоченно кивнул.

— Нарочно не дотянул — кажется, на валу есть выработка, чтобы не испортить. Проедет тысячу-полторы — тогда, посмотрим.

Колпаков оплатил счет в кассу. О том, что Витек может рассчитывать на чаевые, он даже не подумал: новый Хомутов и так должен быть благодарен своему создателю.

— Спасибо! — Геннадий стиснул не слишком тщательно отмытую руку.

— Приезжайте, — пригласил Хомутов.

Думали они в этот момент о разном. Колпаков — что его творение, в общем, не так уж неудачно. Хомутов — что бывший учитель жмот, жалеющий хотя бы трояк.

5

— Неужели это настолько серьезно?

Широко распахнутые глаза девочки-глупышки выражали непонимание.

— Я уже договорилась, завтра принесут... Канадская, как раз такая, о которой я мечтала... — Она умильно хлопнула ресницами, раз, другой... — Что тебе стоит, Генчик? В конце концов, займем...

— Пойми, полторы тысячи — моя годовая зарплата! Чем отдавать? Рассчитаться с Гончаровым — и то проблема!

Умышленная наивность Лены раздражала Колпакова: только что он подробно объяснил ей положение вещей.

— Не вечно же это будет продолжаться! Волна пройдет, опять начнешь тренировать, разом со всеми расплатимся.

— Ты нарочно не хочешь меня понять? Я распустил платную секцию и не собираюсь возвращаться к прежним занятиям!

— То есть как? — Недоумевающая девочка исчезла. Лена смотрела строго и требовательно. — Как же ты представляешь нашу жизнь? Аванс, получка? Знаешь, сколько у меня уходит на косметику? А на такси?

— Но... — попытался возразить Колпаков.

— Не перебивай! — властно приказала Лена. — Зима на носу, в чем мне ходить? В потертой дубленке и растоптанных сапогах? Тебя устраивает, чтобы я выглядела чучелом? Меня — нет!

Колпаков перевел дух, как после удара в солнечное.

— Ты хочешь, чтобы я попал в тюрьму?

Он вспомнил пережитый в поезде страх. Казалось невероятным, что самый близкий человек может подталкивать его к тому безысходному состоянию преследуемого зверька.

Лена поняла, что перегнула палку.

— Что ты, глупый! Ведь все не так страшно. Мы же привезли обратно хрусталь, ковры. Да и за первый раз не сажают, только оштрафуют.

«Только»! В голосе Лены ему послышалась габаевская интонация.

— Кстати, откуда ты так хорошо знаешь указ? Про конфискацию и остальное?

— Ну... Я случайно встретила на улице Габаева, он меня напугал...

Дура! Придумала бы что-нибудь другое: случайно прочла газету...

— А потом ты случайно встретила его еще раз, и он тебя успокоил. И вы с ним подробно проштудировали новый закон. Основательно и досконально.

— Что ты имеешь в виду? — вскинула брови высокомерная светская дама.

Колпаков уже бывал свидетелем подобных превращений и, хотя не наблюдал их давно, воспринял спокойно, не смутившись и не растерявшись, чем смазал ожидаемый эффект. Ему надоело сдерживать раздражение.

— Ты повторяешься, как плохая актриса.

— Что ты имеешь в виду? — повторила она менее уверенно.

— Ты уже делала такое лицо и задавала такой вопрос, причем не один раз... После того как Гарандин под присмотром братца излупил меня в котлету и ты, совершенно невинно, разумеется, переночевала с ним на турбазе, а потом устроила мне скандал за оскорбительные подозрения и беспочвенную ревность...

Глубоко внутри заныла, казалось, навсегда зарубцевавшаяся рана.

— В ресторане, когда я посмел усомниться в чистоте и возвышенности твоей дружбы с этим... дипломатом или торговцем...

Колпаков говорил медленно, уверенно, эта уверенность подавила Лену, ледяная маска таяла на глазах.

— Можно вспомнить еще много случаев, и всегда я пугался, давал задний ход. Но не теперь. — Он напряженно, с усилием улыбнулся. — Сейчас твоя игра мне безразлична.

— Как и я сама, — то ли спросила, то ли констатировала Лена.

Колпаков прислушался к себе.

— Пожалуй, нет. Я всегда испытывал к тебе сильные чувства. Чаще любовь... Иногда — злость, раздражение. Но не безразличие... Ты ко мне была равнодушна, это да.

Лена презрительно улыбнулась.

— Однако в постели ты был мной доволен.

— Ты этим умело пользовалась. Вспышки любви совпадали с исполнением твоих капризов, приобретением дорогой одежды, получением крупных денежных сумм...

— А за что, по-твоему, женщина должна любить мужчину? За сторублевую зарплату? — Лена вновь обрела спокойствие, красивое лицо отвердело, взгляд был жестким. — Или ты ждешь вспышки любви после сообщения, что не способен больше обеспечивать семью? Хорош супруг! Мужчина должен рисковать ради любимой женщины!

Фраза была произнесена с глубокой убежденностью.

— Как муж Клавдии? Благодаря молодящимся старушкам твои представления перевернуты с ног на голову!

Он вспомнил, что не так давно уже говорил кому-то эти слова. Да, точно — Гришке.

— Вы смотрите на мир не так, как нормальные люди... Иные представления о правильной жизни, другие ценности...

— Ты, что ли, нормальный человек? — издевательски спросила Лена, нервно покусывая губу. — Такой же халтурщик и приспособленец, как те, кого ты презираешь. Только замаскировался своим дурацким кимоно...

Они говорили, не повышая голоса, старались не перебивать друг друга, сторонний наблюдатель ни за что не распознал бы в происходящем ломающего семейную жизнь скандала: ни оскорблений, ни мордобоя, ни битья посуды — обычная мирная беседа.

Но оба понимали, что перешли черту, до которой еще можно вернуться к примирению. И оба были спокойны. Лена привыкла к мысли, что смена мужа — такое же обыденное житейское дело, как замена гардероба или мебельного гарнитура, даже менее хлопотное. А Колпаков подсознательно ожидал подобного финала со дня свадьбы, пережив его по ошибке в пустой, с брошенными впопыхах тапочками жены квартире, он окончательно подготовился к развязке.

И все же ему была неприятна расчетливость, с которой Лена подбирала наиболее обидные слова и наотмашь била ими в самые болезненные точки.

Колпаков лег в кабинете, предварительно приняв снотворное, такая предусмотрительность оказалась оправданной: взбудораженное сознание не сразу поддалось даже сильнодействующему препарату. Наконец он провалился в тяжелый болезненный сон, где поджидал его уже знакомый кошмар: крутой спуск, усыпанный сотней красных огней, громыхающая платформа из разбегающихся железных бочек, ни руля, ни тормоза, угнетающая беспомощность, ледяной ветер в лицо, немо кричащие сигналы: стоп, стоп, стоп...

Когда он проснулся, кошмар еще стоял перед глазами. К чему такой сон?

В коридоре вжикнули змейки на высоких, до колена, сапогах Лены, хлопнула дверь. Первый раз за годы супружества он не сопровождал жену на работу. Зная, какое значение она придает этому ритуалу, можно было предположить, что Лена считает совместную жизнь оконченной.

Может, и правильно... Пора остановиться, иначе будет поздно... И сны о том же. Интересно, понимает ли это Гришка Габаев, бородатый Кулаков? Вряд ли, фантазия у обоих отсутствует начисто.

Сев к столу, Геннадий написал заявление с просьбой освободить его от обязанностей председателя федерации.

Перед тем как выйти из дома, он подошел к окну. Солнечно, ясно, тепло... Иллюзия. Просто начался отопительный сезон. А на наружном термометре всего семь градусов, осенний ветер порывами гнет черные деревья и разбрасывает сухие листья. Колпаков чувствовал, что сегодняшний день будет переломным в его жизни, но не предполагал — насколько. Снова подумалось о Габаеве и Кулакове. Почему мысли именно о них приходят в голову? Может, они, в свою очередь, думают о нем?

Габаев не вспоминал о Колпакове. Он занимался с нунчаки — тяжелые поверхности снаряда со свистом рассекали воздух, послушно описывая вокруг замысловатые траектории. Гришка лично точил неподатливый гетинакс, любовно полировал, подбирая под себя размеры, вес, длину цепочки. Ловко перехватывая нунчаки из руки в руку, зажимая под мышкой, меняя направление удара, он с удовлетворением чувствовал, что старался не зря: снаряд получился отменный.

Если о Колпакове Габаев не вспоминал, то Кулаков занимал в мыслях значительное место. Мерзавец опять перешел ему дорогу.

Им становилось тесно в одном городе, и Габаев обдумывал планы устранения ненавистного конкурента. Анонимный звонок в милицию? Не годится: эта горилла много знает, если откроет рот на допросах...

Взять группу «телохранителей» и разгромить его штаб-квартиру, разбить технику, порвать пленки? Заманчиво... Но будет много шума, и опять вмешается милиция...

Предложить убраться из города? Самый лучший выход! Но вряд ли он согласится.

Если следовать традициям каратэ, остается смертельный поединок — где-нибудь в затемненной фанзе или на морском берегу, как в красочном видеофильме, вызывающем восторг у молодых зрителей. Чего стоит одна кульминационная сцена: герой в прыжке разрубает ладонью поставленную в блок руку противника от кулака до локтя, и тот пытается левой сложить распадающуюся кисть...

Что ж, можно поговорить с Кулаком. Если не захочет добровольно уйти с дороги — предложить схватку при свидетелях. Не насмерть, конечно, — кто остался на ногах, тот и победил... Григорий подтвердит и упрочит авторитет — слух сразу расползется. А репутация бородатой обезьяны лопнет как пузырь, только и останется объедки подбирать. В том, что он победит Кулакова, Габаев не сомневался.

А Кулаков придерживался на этот счет другого мнения. Он проснулся поздно, с ощущением тяжкого похмелья, бычье здоровье пока позволяло совмещать пьянки со спортом, хотя интенсивность занятий приходилось постепенно снижать. И с самого утра подумал о Колпакове и Габаеве. О первом напомнил еще побаливающий нос, о втором — вчерашний разговор в веселой разгоряченной компании: якобы Гришка нелестно отзывался о нем и даже грозил проучить при случае.

«Посмотрим еще, кто кого проучит!» — думал Кулаков, разглядывая в зеркале отекшие глаза — единственную выглядывающую из обильной растительности часть лица.

Он считал себя сильнее и одареннее бывших наставников и, как все недалекие люди, отрываясь от реальности, завышал свои возможности.

— А с тобой особо поквитаюсь! — грозно обратился он к воображаемому Колпакову, трогая свернутый нос.


Колпаков вышел на улицу, зябко поежился, запахнул воротник и направился к машине.

— Геннадий Валентинович! — услышал он за спиной знакомый голос и, обернувшись, увидел Писаревского, озабоченно трусившего следом с большой кожаной папкой, прижатой к округлому животу.

— Опаздываю, подбросишь до института? Только из командировки, сегодня отчет на совете... Да и вообще уйма дел...

Жалобно посетовав, толстяк облегченно ввалился на сиденье, машина просела.

— Как съездил?

Колпаков рассказал.

— Вот видишь, все, как я говорил!

— Возникли сложности с научным руководителем...

— Какие? — Взгляд неуклюжего толстяка стал напряженным и цепким, сразу стало видно, что он не такой беспомощный и добродушный, каким умеет казаться. — Ясно! — Писаревский ловил мысль собеседника на лету, мгновенно вычленяя главное. — Значит, так: панику отставить. Тебе надлежит сделать нижеследующее...

Просительные нотки сменились командирской интонацией.

— Переговоришь с Дроновым, скажешь, что тебя оклеветали. Будь убедителен, смотри в глаза, он мягкий старикан, отойдет. Если же... Вряд ли, но не исключено, он станет в позу, тут его бульдозером не сдвинешь, тогда пойдем по другому пути: подключим инстанции... Накануне защиты отказаться от научного руководства! И на каком основании? Подлого анонимного звонка! Нет, товарищи, понять такую позицию просто невозможно, а поддержать — тем более!

Хотя в машине они были вдвоем, Писаревский по привычке говорил свистящим шепотом, а последние фразы исполнил с надрывом, как добросовестный суфлер в кульминационной сцене какой-нибудь трагедии.

— Не получится с инстанциями, задействуем ректора...

— Вы потеряли чувство меры, — хмуро перебил Колпаков. Принципиальность и рассудительность ректора вошли в поговорку, заставить его поступать вопреки убеждениям было совершенно невозможно.

— Думаешь? — неприятно засмеялся Писаревский. — Разве я тебя хоть в чем-то обманул?

Пожалуй, нет. Его фальшивки на вид всегда казались подлинными. Их истинную цену знал только сам толстяк и тот, кто пользовался его услугами. По правилам игры обе стороны принимали ложь за правду.

— То-то! — назидательно продолжил Писаревский, по-своему истолковав молчание собеседника. — Ректор железный мужик, но... С приемным сыном отношения дьявольски сложные, парень считает, что отчим его не любит, конфликтует, мать разрывается между ними, плачет... Ад кромешный! Он не знает, как угодить мальчишке. — Писаревский выдержал паузу. — А мальчишка — твой ученик, без памяти влюбленный в своего сэнсэя! — Писаревский снисходительно улыбнулся. — Откажет ли он неродному сыну в единственной пустяковой просьбе — помочь любимому тренеру?

Смысл сказанного дошел до Колпакова внезапно. Вот стервятник!

Он затормозил, перегнувшись вправо и больно вдавив брюхо Писаревского, открыл дверцу пассажира.

— Выходите, приехали!

— Что? Действительно... А я увлекся... Ты в институт не зайдешь, едешь прямо? Ну, пока, спасибо, что довез.

Драматический жест обернулся фарсом: машина стояла у бокового входа в институт.

Колпаков рванул ручку скорости, и машина с ревом вылетела на центральный проспект.

«Надо было догнать его, дать пинка напоследок... Вот сволочь! Так влезть в сложности чужой семьи, найти болевые точки, чтобы в случае необходимости сыграть на них... А приручил Лыкова моими руками. Думает, что я с ним заодно!»

— Стервятник! — вслух сказал он.

«А разве не так? — мысль обожгла, прежде чем он успел ее додумать. — Разве ты. Гена, не заодно с Писаревским, его вальяжным приятелем и прочей нечистью?»

Он вдруг с болезненной ясностью представил, что незаметно для самого себя отошел от старых друзей: Зимина не видел целую вечность, с Окладовым в последнее время как-то не о чем говорить. Гончаров превратился в сугубо официальную фигуру — заведующий кафедрой, не больше. Умер Рогов, считавший его когда-то младшим братишкой.

Исчезли точки соприкосновения интересов с Колодиным, Савчуком, отдалился от Ильи Михайловича Дронова, да что там — от родной матери уехал будто не в другой район, а на противоположную часть земного шара!

Колпаков свернул за угол, миновал маленький заброшенный стадион, по инерции прокатился сквозь проходной двор и заглушил мотор на аккуратном асфальтовом пятачке, примыкающем к тыльной стороне Зеленого парка.

Заперев машину, он быстро прошел к небольшой калитке в старинной чугунной ограде, спрыгнул с низкой каменной лестнички и размашисто зашагал по неуютной, продуваемой ветром пустой аллее. Спортивная фигура и быстрые движения создавали впечатление направленной целеустремленности, и две по-зимнему одетые старушки, секретничающие на лавочке у подъезда, решили, что молодой человек спешит на свидание.

Это было верно лишь отчасти: Колпакова никто не ждал, он шел на свидание с самим собой. Почему желание побыть в одиночестве привело его именно сюда. Колпаков вряд ли смог бы объяснить: какие-то глубокие, запрятанные в подсознании мотивы предпочли многочисленным тихим и безлюдным местечкам родного города бывший «штат Техас».

Он шел к месту, где когда-то находился зловещий пустырь, и возвращался в прошлое. Разве можно было тогда предположить, что грубый и довольно примитивный Гришка станет на определенное время его близким приятелем?


Кулаков тоже думал о Габаеве. Он проводил день как обычно: сидел с несколькими молокососами из своей свиты в полутемном, до тошноты прокуренном баре, слушал тяжелый рок, предупредительно поставленный знакомым барменом для уважаемого гостя, и потягивал через соломинку коктейль, все дорогостоящие компоненты которого были заменены суррогатами — тут бармен был последователен и ни для кого не делал исключений.

— А дальше что? — нетерпеливо заглядывали ему в лицо едва достигшие совершеннолетия поклонники.

— Дальше? — равнодушно переспросил Кулаков, подогревая интерес. — Дерзкий ученик избил старика руками и ногами и был очень горд: сам он получил только один слабый удар в область сердца, а старик остался неподвижно лежать на земле. Но когда юноша ушел, старик вскочил как ни в чем не бывало, выпрямился и живо пошел к себе домой. А парень начал чувствовать себя как-то странно: пропал аппетит, появилась бессонница. Через шесть недель он уже был при смерти.

— Неужели старик? — ахнул кто-то из слушателей.

— Точно. Жители деревни пригласили для защиты мастера каратэ из другого района.

— А что с парнем?

Кулаков отбросил соломинку и одним глотком допил бурое пойло.

— Раскаялся, пригласил старика, извинился. Тот его вылечил и взял в ученики, — скороговоркой закончил Кулаков и другим, властным, тоном приказал: — Возьмите еще выпить!

Счастливые, что могут услужить, поклонники рванулись к стойке.

Кулаков довольно улыбался.

На его взгляд, жизнь складывалась неплохо. Пропахший медикаментами кабинет, привередливые, мотающие нервы и доставляющие неприятности пациенты, придирки главного врача — все это осталось в прошлом. Теперь он важная птица, кругом вертятся заискивающие «шестерки», вместо унылых урочных часов — сплошные развлечения... Есть деньги, девчонки восторженно пялятся — только мигни, юнцы хватают на лету каждое слово... Красота!

Но у истоков такого благополучия стоял бывший учитель Гришка Габаев, вспоминать о котором было неприятно. Да еще указ здорово портил настроение.

Он выпил второй стакан крепкой, дурно пахнущей жидкости.

«Ничего, приспособимся. Главное — не попадаться. Если быть умным и осторожным, можно по-прежнему жить припеваючи».

— Говорят, Максу десять лет дали.

Кулаков вздрогнул.

«Типун тебе на язык!» А вслух произнес:

— Мало ли что болтают! Лучше скажи, собрал людей на просмотр?

Витька Шнырь суетливо передвинул стакан справа налево и обратно.

— Только трех записал... Не идут — кто уже все у нас видел, кого Габаев переманил, он нарочно слухи распускает... И аппарат у нас плохой, и пленки старые, и качество...

Опять Габаев! Перехватил из-под носа приличный зал в переоборудованном подвале, грозится, отбивает клиентуру...

В темных дебрях того, что у обычного человека зовется душой, ворохнулась давно сдерживаемая злоба, слепая и опасная, требующая выхода.

«Сегодня переговорю с ним... Не послушает — пусть пеняет на себя!»

Бородач поднялся и, не обращая внимания на свиту, которой предстояло расплачиваться, пошел к выходу.


Фонтан был пуст, на растрескавшемся цементном дне лежали желтые листья, клочья бумаги, ржавая консервная банка.

Колпаков смотрел перед собой и видел дурно пахнущее болотце, вытоптанную траву, черные пятна кострищ. Так выглядело это место десять лет назад. Но не это интересовало Колпакова. Гипнотизирующим взглядом он хотел вызвать из прошлого самого себя. Молодого, чистого, полного радужных надежд. И он появился, выплыл в сознании, пробившись сквозь толщу лет, удивленно выглянул наружу.

Шикарная, купленная на чеки английская куртка, немнущиеся, высококачественной шерсти брюки финского костюма, нарочито грубые, по моде, югославские туфли...

Туда ли он попал? Колпаковы жили скромно, о дорогих вещах Геннадий никогда не мечтал, в школе и институте с легкой иронией относился к джинсопоклонникам, сбивающим ноги в бесконечной погоне за импортом.

В планах на будущее не отводилось места деньгам, фирменным шмоткам и тому подобной шелухе. И вдруг...

Молодой Колпаков поднял руку Колпакова сегодняшнего. Из рукава куртки выглянула швейцарская «Омега», в пальцах звякнули ключи от машины, рядом болтался невиданный брелок: улыбающаяся голова черта. Если нажать скрытую пружинку, черт покажет острый красный язык. Невероятно!

Но еще больше удивился вчерашний Колпаков, когда осмотрелся там, внутри. Угрюмый пустырь, на котором должен был выситься монумент их вечного несокрушимого братства... Кладбище неосуществленных благородных замыслов... Бледные тени полупарализованных достижений... Мелкие грязноватые лужицы вместо мощных гейзеров смелых идей... Довлеющий надо всем черный остов храма гармонично развивающей личность Системы. Почему он такой мрачный, полуразрушенный, обгорелый? Почему воздвигнут на площади Разочарования? Кто сидит на ступенях, зажав между колен костыли, в желтой футбольной майке с отчетливо видимой цифрой «семь»? И что это там, в углу, под слоем пыли и паутины? Бр-р-р! Груда переломанных костей, скелет, отрезанная человеческая рука, мертвенная маска изуродованного лица Рогова!

Прочь отсюда! Бегом! Изо всех сил! По переулку Бесчувственности, мимо тупика Расчетливой Любви, на улицу Сделок с совестью... Хрустят под ногами черепки разбитой дружбы, осколки радужных надежд и светлых планов. Бухают за спиной шаги погони, как ни напрягайся — не отстают, но сзади никого нет, здесь вообще нет никого, кроме тебя, ведь это твой внутренний мир!

Мой? Нет! Чужой, страшный, неузнаваемо изменившийся за десять лет, ощерившийся беспощадными принципами, острыми, страшными и блестящими, как «тигровые лапы». Вот и главный проспект Умения жить, извилистый, замусоренный, плохо освещенный, как окраинная, ведущая к свалке улочка провинциального городишка, воздух плотен, тяжел, пропитан миазмами, неужели это и есть то, ради чего ты существуешь?

И как получилось, что здесь, внутри, произошли изменения, обратные процессам внешнего мира? Благоустроился, преобразился «штат Техас», но как его мрачная давящая атмосфера и зловоние вечной лужи проникли в сферу твоего «я»? И как ты ухитряешься жить с этой помойкой? Где твои друзья? На кого ты променял Сашку и Николая? Кто окружает тебя каждый день? Полумошенники, прохвосты, лжецы!

Сознание раздвоилось, и сегодняшний Колпаков не мог ответить на вопросы вчерашнего. Наверное, потому, что невозможно врать самому себе. Возникла и разрасталась щемящая боль в сердце.

Он давно чувствовал, что зашел в тупик, что все надо менять. Судьба много раз подводила к развилкам на жизненном пути, и последние годы он часто ошибался в выборе. И оказался перед стеной... Или крутым спуском, ведущим в бездонную пропасть, с предостерегающими красными сигналами: стоп, стоп, стоп.

Трудно ломать устоявшийся уклад, особенно если люди вокруг считают, что все идет хорошо и правильно. Лена, Писаревский, завидующий его «везучести» Габаев, случайный попутчик — умудренный опытом Илья Сергеевич...

Остальных он не слушал, ведь они говорили неприятные вещи, недаром советы Вени Гончарова воспринимались как раздражающие нотации.

У него и сейчас был выбор. Можно в очередной раз послушаться Писаревского, расчетливыми точными ударами выбить кандидатский диплом и удобное местечко под солнцем, разорвать заявление и по-прежнему изображать роль председателя городской федерации, даже с Леной можно восстановить отношения, очень просто: купить дубленку, и она снова войдет в роль очаровательной любящей женушки, простившей своего напроказившего муженька... И не надо ничего менять, ломать, усложнять...

Только противно жить с помойкой в душе, стыдно перед собой, перед товарищами...

Очевидно, он шевельнул пальцами, брелок щелкнул, черт саркастически усмехнулся и высунул язык.

«А есть у тебя товарищи? — услышал он немой вопрос. — Людям глаза не завяжешь, все твои художества на виду, только кажется, что никто ничего не видит!»

Черт оскалился и дразнил языком.

«Теперь у тебя другие товарищи: такие же, как ты, и обратного хода нет: коготок увяз...»

— Врешь!

Колпаков взмахнул рукой, чтобы забросить игрушку подальше, но она была скреплена с ключами, он завозился с кольцом и осознал глупость своего порыва.

— Врешь, приятель, — спокойно, почти ласково сказал он тем тоном, который использовал в ситуациях, предшествующих уличным дракам. — И супруга моя любезная врет, утверждая, что я такой же, как вся ее гоп-компания. И обратный ход есть. Сейчас...

Колпаков принял решение и стал складывать тонкие сухие веточки за выступом фонтана, чтобы ветер не задувал пламя.

К черту Писаревского и всех ему подобных. Первый шаг в тупик он сделал тогда, когда принял предложение этого интригана.

Колпаков понимал, что не вполне прав: неверных шагов и ошибочных решений было сделано столько, что вряд ли удастся отыскать первый, решающий. Но Писаревский вызывал наибольшую антипатию.

«Лгать, заглядывать Дронову в глаза с расчетом на его мягкость, приводить в действие механизм сложностей и противоречий, существующих в чужой семье, — увольте. Десять лет назад я бы плюнул в физиономию тому, кто предложил бы подобное!»

Он жестко улыбнулся.

«Впрочем, это и сейчас не поздно. Ничего не поздно...»

Пучок веток набрался достаточный для того, чтобы сжечь несколько фальшивых бумаг.

Обычным пружинящим шагом Колпаков сходил к машине, принес папку и спички, которые держал, как и пачку сигарет, специально для Лены.

Лена... Он представил, как она подносит сигарету к четко очерченным губам, изящно выпускает дым... И ощутил острое сожаление: несмотря ни на что, терять ее не хотелось.

Раздобыть денег на дубленку — пара пустяков, только рискнуть на два месяца возобновить занятия в абонементной группе...

Он замешкался.

«А Писаревский и все остальные?»

«Одно с другим не связано».

«Как же ты объяснишь Лене провал с диссертацией? Для нее остепененный муж такой же показатель престижности, как дубленка. Почти такой же...»

Рука со спичкой повисла в воздухе.

Колпаков остро ощутил, что стоит на развилке. В жизни все взаимосвязано, и сделанное сейчас неминуемо повлечет ряд вытекающих одно из другого событий. Поджигать или нет? По какому пути двигаться дальше?

«Коготок увяз...»

«Обратного хода нет... Нет? Посмотрим!»

Сделав над собой усилие, он чиркнул спичкой, веточки занялись, огонь быстро набирал силу. Он расстегнул папку, порылся, вытряхнул содержимое прямо на холодную землю. Не может быть! Засунул руку, заглянул, неужели... Да, точно! Документы о внедрении остались дома, он попросту забыл их на письменном столе... Колпаков смотрел на прогорающий костер опустошенно и безучастно, как человек, израсходовавший все силы на пустую работу.

К машине он возвращался, устало волоча тяжелые ноги, словно после трудного поединка с равным противником, поединка, который, несмотря на все старания, окончился вничью.

Но, опустившись на упруго пружинящее сиденье, Колпаков почувствовал себя бодрее, словно лакированная оболочка автомобиля экранировала волны тревоги, сомнений и беспокойства, излучаемые бывшим «штатом Техас».

«Никому из ребят не придет в голову, что можно явиться сюда для раздумий о жизни. А Гришка поднял бы меня на смех... Чего это я столько вспоминаю о нем сегодня?»


В это время Кулаков звонил в дверь к Габаеву. Увидев бородача, Гришка оторопел, его лицо стало похожим на висящую возле макивары гипсовую маску с выпученными глазами.

Первой мыслью было, что Кулаков пришел с повинной. Оказалось — с ультиматумом. Недавняя злость вспыхнула с новой силой.

— Значит, так, — с трудом сдерживаясь, просипел Габаев. — Завтра собираем учеников, ты — своих, я — своих, и устраиваем спарринг в контакт. Сразу увидим, кто чего стоит!

— Почему же завтра, — хмель делал Кулакова нетерпеливым. — Давай прямо сейчас!

— Ну что ж, — угрожающе произнес Гришка, глубоко вдыхая воздух, чтобы поднять давление. — Если не терпится...

Они стали напротив друг друга, поклонились и обменялись ударами. Пока это походило на жесткий спарринг, но ограниченность пространства, взаимная ненависть и обоюдная жестокость неминуемо должны были превратить схватку в настоящий бой не на жизнь, а на смерть.


Был час «пик». Почти не снижая предельно допустимой в городе скорости, Колпаков рисково лавировал в транспортном потоке, протискивался между тяжело просевшими автобусами и усталыми, горячо пахнувшими соляркой грузовиками, впритирку вписывался в повороты, обгоняя резвые легковушки.

Он испытывал азартное упоение: силу мышц удесятеряла мощь мотора, быстроту реакции на непредвиденные ситуации обострял вакуумный усилитель тормозов, чуткое рулевое управление послушно передавало бешено вращающимся колесам самое легкое движение руки, а руководил всем безошибочный, как компьютер, мозг, умеющий контролировать меняющуюся обстановку и принимать мгновенные решения.

На миг Колпаков ощутил, что слился с машиной воедино: кровеносные сосуды соединились с системой питания двигателя, нервы срослись с проводами бортового электрооборудования. Мощный, смелый, стремительный, опьяненный победной гонкой механический кентавр вдруг оценил жизнь совсем не так, как полчаса назад в бывшем «штате Техас» раздвоенный и растерянный Колпаков.

Сердце билось ровно и размеренно, как бензонасос, щемящая тоска исчезла бесследно — ей нет места в идеально работающем механизме, и маршрутный компьютер освободился от нелогичных, нерациональных мыслей.

«А ведь все не так плохо, как кажется! Главное, не принимать поспешных решений... Кто это собрался сложить руки?! Черта с два, мы еще повоюем!»

Вираж, заскрипела резина, оранжевый «Москвич» испуганно прижался к бордюру, газ — позади осталась щегольски разукрашенная «двойка».

«Кто сможет меня обогнать? Этот лихой таксист? Посмотрим...»

Маневр, ускорение, разгон... Вот и все! Если бы не светофоры...

Их словно заколдовали: все перекрестки встречали красными огнями. Стоп, стоп, стоп...

«Кажется, Витька схалтурил с тормозами, — мысль, как кинотитры, проплывала на заднем плане компьютерного мышления. — Значит, уважение пропадает... Надо постоянно поддерживать, находиться в центре внимания. Иначе крышка...»

В момент переключения светофора Колпаков вдруг задумался: если удастся попасть в «зеленую волну», он добьется своей цели во что бы то ни стало. Всех своих целей.

Чет-нечет, орел-решка, шестерка-туз, красный-зеленый — для игры с судьбой годятся любые символы. Но сегодня ему не везло. Несколько раз менял режим движения, даже протащился квартал черепашьим шагом — и все равно натыкался на запрещающий сигнал.

Оказавшись на ведущей в микрорайон магистрали, Колпаков разогнал машину так, что ветер со свистом влетал в приоткрытую форточку. Он оторвал левую руку от рулевого колеса и щелкнул задвижкой. Стало уютней, но он почувствовал, что продрог, и включил отопление. На пути оставался один светофор.

Когда он вылетел к началу крутого спуска, внизу горел зеленый. Последний шанс! Акселератор до упора, успеть! Любой ценой!

Любой?

Азарт губит игрока, особенно при высоких ставках. Когда играешь с судьбой, на кону нередко оказывается жизнь.

Желтый, красный... Передние машины пыхнули стоп-сигналами. Колпаков чертыхнулся и нажал педаль.

В большом мире ничего особенного не происходило, разве что подул холодный ноябрьский ветер, продувающий прохожих до костей, срывающий шляпы, бросающий в лицо жесткие сморщенные листья и засыпающий пылью глаза. Да внизу тяжело выкатывался на перекресток мощный КамАЗ, с натугой влекущий длинную раму, к которой прилепились железобетонные панели фасадной стены сборного дома. С одной стороны два окна, с другой — окно и балконная дверь, грубо торчат прутья арматуры, и издали все это напоминает самоделку из детского конструктора. КамАЗ с первого раза не вписался в разворот, раздраженно выглядывающий через открытую дверь высоко поднятой кабины водитель сдавал назад, но зажимающие воротники пальто, плащей, удерживающие шляпы пешеходы не смотрели в ту сторону, их взгляды с некоторой долей зависти обращались к сверкающим «Волгам», «Москвичам», «Жигулям», гарантирующим своим владельцам надежную защиту от пронизывающего ветра.

В комфортабельном салоне колпаковской «шестерки» действительно было тепло и уютно, но в его маленьком мире в мгновение ока все вдруг до не правдоподобия страшно изменилось: педаль тормоза провалилась, не оказав привычного сопротивления. Еще ничего не поняв, он рефлекторно повторил движение, сердце забилось болезненными рывками, выйдя из ритма идеально работающего бензонасоса.

Механический кентавр перестал существовать, распавшись на составные части. Бешено крутились колеса, подрагивала стрелка спидометра, вентилятор уверенно нагнетал горячий воздух, исправно работали все узлы и агрегаты. Только надежнейшая двухконтурная гидравлическая с вакуумным усилителем тормозная система не действовала.

Бесчувственную железную коробку это не волновало, она бездумно неслась под уклон, наращивая и без того катастрофическую скорость и равнодушно увлекая к гибели Геннадия Колпакова — инструктора каратэ, кандидата в мастера спорта, председателя городской федерации, впрочем, сейчас это не имело никакого значения: внутри холодного металла находились восемьдесят килограммов мягкой человеческой плоти, не имеющей запасных частей, не восстанавливаемой капитальным ремонтом и неспособной, несмотря на тренированность и хорошую форму, выдержать столкновения на скорости сто километров в час.

Опытный автогонщик, бывалый шофер-профессионал, возможно, не оценили бы положение нашего героя как совершенно безнадежное. Можно тормозить двигателем, использовать ручной тормоз, сманеврировать и, обойдя передние автомобили, погасить скорость на подъеме. Если умело сочетать перечисленные способы, вероятность благоприятного исхода значительно повысится.

Все это теоретически правильно, но на практике может выглядеть совсем по-другому. Усилий «ручника» явно недостаточно, низшая передача может не включиться на большой скорости, а успех маневра определяется конкретной обстановкой, и если перекресток загружен транспортом... Плюс стрессовое состояние и жесточайший лимит времени...

Словом, есть доводы «за», есть — «против», последние перевешивают... Однако легко подсчитать шансы Колпакова за письменным столом или в удобном кресле у торшера. Приходилось ли вам, читатель, попадать в аналогичную ситуацию? Уверен, что нет. Так вот, для того, чтобы прочесть описание аварии, вам потребовалось почти полторы минуты. В распоряжении Колпакова имелось не более пятидесяти секунд. На принятие решения и действия по приведению его в исполнение. На все.

Устроив последнюю развилку на его жизненном пути, судьба не оставила времени на размышление, словно желая испытать волю, хладнокровие, быстроту реакции и отработанность рефлексов перед лицом смерти — как в поединке на высший дан.


Как раз в это время подобие такого поединка проходило в квартире Габаева. По силе противники были равны, Гришка превосходил техникой, Кулаков — жестокостью. Пропустив два удара, один из которых сломал ему ребро, он взревел и нацелил в низ живота противника сокрушительный выпад ногой, способный порвать кишечник и разорвать мочевой пузырь, но Габаев каменным блоком расплющил ему щиколотку, при этом вывихнув себе кисть.

Окончательно озверев от боли и ярости, бывшие учитель и ученик, хрипло рыча, бросались друг на друга, в пустой комнате гулко отдавались удары, то глухие, то хлесткие — в зависимости от того, куда они приходились. Лица превратились в кровавые маски, из перекошенных ненавистью ртов вперемешку со сгустками кровавой слюны и ужасающими ругательствами вылетали обломки зубов.

С сухим треском сталкивались кулаки, хрустели, ломаясь, пальцы. Кулаков понес большой урон: уже хрястнула ключица, и он почти перестал владеть левой рукой, удар «железный молот», частично блокированный, от которого лопнула барабанная перепонка, послал в нокдаун, он с трудом держался на ногах и начал понимать, что через несколько минут Гришка его добьет.

На глаза попались увесистые гетинаксовые палочки на короткой, в два кольца, цепочке, с которыми хозяин квартиры по утрам отрабатывал боевые упражнения. Кулаков почувствовал прилив сил и, уклоняясь от очередного удара, прыгнул в сторону, чуть не потерял равновесие, но все же дотянулся, и изуродованные пальцы намертво обхватили коричневую полированную поверхность.

Работать с нунчаки по-настоящему он не умел, махнул, как кистенем, и достал: тошнотворный звук, словно палкой по тыкве, Габаев уже без сознания всплеснул руками и с грохотом рухнул во весь рост, зацепившись виском о подоконник. Но это никакого значения не имело, потому что Кулаков с остервенением молотил его напоминающим цепь орудием, не выбирая куда, стараясь только, чтобы получилось сильнее: эксперты насчитают на трупе сто четырнадцать повреждений, из которых двадцать шесть являлись безусловно смертельными...


Но вернемся к Колпакову, вцепившемуся побелевшими пальцами в руль вышедшего из повиновения автомобиля. Он не знал, что Гришка Габаев убит в схватке, которые сам так любил живописать, хотя происходила она не в темной фанзе, а в его собственной комнате, стилизованной под келью буддийского монастыря.

Он не знал, что убийство всколыхнет общественное мнение, породит очередную волну возмущения жестокостью и неприемлемыми у нас принципами каратэ.

И уж, конечно, он не знал, что спустя неполных три года Спорткомитет СССР упразднит чужеземный, не прижившийся на нашей земле вид единоборства.

Все это Колпакова сейчас не интересовало. Самыми важными для него стали будничные и прозаические детали, которым обычно уделяется минимальное внимание: сколько машин впереди, освободится ли перекресток, нет ли встречного транспорта на левой полосе.

На все у него оставалось пятьдесят секунд, даже уже чуть меньше. Быстро приближалась россыпь тревожных сигналов, предостерегающих, уговаривающих, заклинающих: стоп, стоп, стоп...

Внизу, на перекрестке, неуклюже разворачивался панелевоз.



Уважаемые читатели!

Десятки книг вышли в популярной издательской серии «Стрела». Они сыграли большую роль в приобщении молодежи к чтению, в правовом воспитании подрастающего поколения. В период, когда все наше общество живет темпами перестройки, когда уже наглядно мы можем убедиться в том, что демократизация и гласность затронули все стороны нашей деятельности, редакция и редколлегия серии не могли остаться в стороне. Все больше внимания уделяется рукописям авторов, поднимающих острые социальные вопросы в своих произведениях, возрастает тенденция при занимательности сюжета, присущего детективному жанру, к углубленности психологических характеристик героев, исследованию корней преступности: коррупции, взяточничества, очковтирательства, хищений государственной и частной собственности, и т. д.

В связи со всеми этими изменениями редакции и редколлегии серии «Стрела» было бы важно знать ваше мнение о последних книгах, вышедших в 1985—1987 годах. Что понравилось вам, какие вопросы, темы следовало бы нам учесть при составлении перспективных планов?

Отзывы просим направлять в адрес издательско-полиграфического объединения ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия».

Редакционная коллегия серии «Стрела»

Данил КОРЕЦКИЙ СМЯГЧАЮЩИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

Глава первая МОЗАИКА

Слухи буквально душили город. Всегда сопутствующие пожарам, авариям, несчастным случаям, оживленные прямо пропорционально необычности события, сейчас они бурлили как никогда — настолько чрезвычайным, из ряда вон выходящим было происшествие.

— У них еще за углом машина стояла, а в ней три здоровенных битюга…

— шептались на троллейбусной остановке.

— Двести тысяч, жена в банке работает, в курсе дела… — слышалось в толпе у кинотеатра.

— Так и написали: мол, и судью, и прокурора, и начальника милиции…

Вот уже несколько месяцев изощрялась взбудораженная фантазия обывателя, компенсируя недостаток информации вымыслом или преувеличениями.

Кто-то напрягается, измышляя, чтобы продемонстрировать причастность к сведениям, недоступным «простому» человеку, кто-то добросовестно пересказывает услышанное в очереди — приятно хоть на несколько минут оказаться в центре внимания, — кто-то просто болтает от скуки.

— А я слыхала: грозятся сорок детей украсть, — вещает старушка на лавочке у подъезда. — Я своего Игорька ни на шаг не отпускаю…

Молва стоуста и безлика. Но в основе слухов — болтливость и некомпетентность, качества, которые порознь не живут. Игнат Филиппович Сизов, известный множеству хороших и еще большему числу совсем скверных людей под прозвищем Старик, знал это лучше, чем кто бы то ни было. Поэтому, услышав досужие россказни, он брезгливо морщился. В душе. На лице его редко отражались эмоции.

— Она в тот день снимала с книжки деньги и все видела. Так они ее выследили и через окно застрелили. Вчера вечером, истинная правда, я живу напротив…

Протискивающийся в трамвайной толчее к выходу, Сизов раздраженно взглянул на массивную челюсть и толстые накрашенные губы, вплетающие еще одну чушь в букет небылиц о «Призраках».

Спрыгнув на серую булыжную мостовую, он через несколько кварталов отыскал нужный адрес, открыл ветхую калитку и прошел в угол захламленного двора к запущенному, покосившемуся флигелю.

Последний раз он был здесь давно, лет пятнадцать назад, да, точно, декабрьской ночью шестьдесят четвертого. Желторотый Мишуев, подчиняясь короткому жесту, стал под окно, а он взлетел на крыльцо и с маху вышиб дверь. Может быть, именно эту — растрескавшуюся и многократно латанную.

Не стараясь скрыть шаги" он поднялся по скрипучим ступенькам и вежливо постучал.

В это время на другом конце города в своем кабинете Мишуев, поучая, как обычно, Кранкина и Гортуеза, тоже вспоминал Старика:

— Не учитесь работать у Сизова! Его слава сильно преувеличена, хотя когда-то что-то, возможно, и было. Но теперь он выработался и списан в тираж. Одно слово — пенсионер. Чтобы не скучать, ходит, копается в мелочах, занимается всякой ерундой.

А Сизов сидел в убогой, пахнущей сыростью комнатенке и толковал с субъектом весьма предосудительного вида о каких-то котах и кошках, выяснял, сколько у них усов и когтей на лапах, как расположены хвосты, есть ли кисточки на ушах.

Если бы молодые сотрудники увидели эту картину, они согласились бы со словами Мишуева, тем более что говорить он умел очень убедительно.

Но Александр Крылов знал цену его убедительности, знал Сизова и потому ни при каких обстоятельствах не признал бы, что Старик может заниматься ерундой. Он вообще позволял себе не соглашаться с начальством, а Мишуева откровенно недолюбливал, потому и сидел в районе, хотя несколько раз подворачивалась возможность уйти с повышением в областной Аппарат.

Иногда он об этом жалел, сейчас наступила как раз такая минута: рутинные обыденные бумаги, осточертевшая повседневная мелочевка, а там, в управлении, другой уровень работы, другой масштаб, именно там осуществляется настоящий, главный розыск, к которому районные отделы подключены постольку-поскольку…

Крылов меланхолично глядел в окно, туда, где, сталкиваясь, перекручивались и втягивались воронкой подземного перехода плотные потоки прохожих. Усредненные модой прически, одежда и обувь делали их похожими. То, что отличает каждого, запрятано глубоко внутри и проявляется в привычках, поступках, линии поведения. Беглым да порой и пристальным взглядом этого не ухватишь. Лишь в конкретной жизненной ситуации личностные свойства обнаруживают себя, и человек может раскрыться с совершенно неожиданной стороны.

Крылову и его товарищам подобные превращения были хорошо известны, но и они к ним не привыкли. Одно дело, когда в основе содеянного лежит неконтролируемый взрыв эмоций, вспышка страстей, аффект, и совсем другое — подленький расчет, похоть, корысть.

Сизов особенно ненавидел трусость, двоедушие и коварство, считал, что эти свойства натуры ни при каких обстоятельствах понять и объяснить невозможно. Превыше всего Старик ставил уверенность в человеке; ненадежность, по его мнению, тоже не могла быть ничем оправдана.

Крылов, делающий жизнь со Старика, был солидарен с его мнением и старался, чтобы на него самого можно было полностью положиться. До сих пор ему это удавалось — он никогда никого не подводил, даже по воле объективных обстоятельств, на которые частенько списывают необязательность и разгильдяйство.

Ветер вогнал в кабинет облако пыли, и Крылов захлопнул раму.

Через несколько минут звонок внутреннего телефона отправит его на очередное происшествие районного масштаба, и оно неожиданно окажется узловым моментом жизни, первым звеном в длинной цепи причинно-следственных связей, ведущих к той самой обусловленной объективными обстоятельствами ненадежности, которую он допустит первый и последний, один-единственный раз, за которую будет плачено дорогой ценой и которую он никогда не сможет себе простить.

Но сейчас Александр Крылов ничего этого не знал, он вернулся к работе, настроение понемногу улучшалось.

А Сергея Элефантова угнетала тоска и тревога, окружающие замечали его состояние, но не удивлялись: очередной отказ Комитета по делам изобретений и открытий поступил в институт и канцелярия еще до обеда разнесла весть по всем этажам.

Орехов проснулся с тяжелой головой, но «поправился» и, весело насвистывая, загрузил в багажник «ЗИМа» ящик чешского пива и связку воблы — сегодня он организовывал баню для уважаемых людей. Один из них — Алексей Андреевич Бадаев — был не в духе, нервничал, даже париться не хотел. Но Кизиров с Платошкиным уговорили — дескать, все обойдется, не впервой.

Кизиров накануне крупно выиграл в преф и был доволен собой, а Полковник и того больше: он купил Элизабет давно обещанные бриллиантовые серьги, та пришла в восторг и сделала все, чтобы Семен Федотович ощутил себя настоящим мужчиной.

Надежда Толстошеева и вовсе находилась на седьмом небе: все складывалось отлично, одно к одному. Хорошо съездила в столицу, удачно скупилась и выгодно расторговалась, Владимир позвонил в магазин и сообщил, что у них с братом все в порядке, скоро ожидается партия импортной обуви, а Марианна пообещала принести чеки… Да Галка из посредбюро пригласила к себе на вторник, познакомит с солидными людьми, может, и решится вопрос с кооперативом.

Вот только Нежинская не забрала набор на шубу, хотя и обещала зайти сегодня утром, а держать товар Надежда не любила: Бортануть бы ее — та же Марианна просила шкурки, — да не стоит: баба деловая, со связями, может пригодиться…

Вадик Колосов был, пожалуй, счастливей всех: на детской площадке он нашел интересную тяжеленькую штучку — сплющенный кусочек металла с четкими наклонными вмятинками сбоку. Дима сразу предложил в обмен никелированный шуруп, да и другие дети просили подержать или хотя бы посмотреть.

Меняться Вадик не стал, держать и смотреть давал, а потом сунулнаходку в карман, куда складывал все нужные и полезные вещи. Вечером, когда он спал, мама вытряхивала из штанов в мусорное ведро граммов триста всякой всячины.

Если рассматривать вблизи кусочки мозаичного панно, нипочем не поймешь, что же оно изображает. Но чтобы охватить взглядом всю картину, надо по крайней мере догадываться, что цветные осколки связаны между собой определенной логикой единого замысла.

В кабинете Крылова звякнул внутренний телефон.

Глава вторая ПРОИСШЕСТВИЕ

Хуже всего было то, что не удавалось установить направление выстрела.

Я все-таки пригнулся к пробоине — будто ребенок продышал в мутном стекле чистый кружочек, позволяющий без пыльной пелены видеть серый бетонный скелет двенадцатиэтажной «свечки», колкие огоньки электросварки, оранжевые жилеты и коричневые каски монтажников, зависшую неподалеку кабину башенного крана, сияющие свежей краской рамы и балконы недавно заселенного дома.

Работы предстояло много, потому что и каркас двенадцатиэтажки, и кран, и добрый десяток квартир новостройки могли иметь отношение к этому окруженному паутинкой радиальных и круговых трещин отверстию с выщербленными краями, сквозь чешуйчатую воронку которого тянуло пыльным ветром и просачивался грохот близкой стройки.

Если соединить ниткой точку попадания с пробоиной и продолжить воображаемую линию, она упрется в место, где находился стрелок. Но сейчас обычный способ не годился: экспериментальная планировка — окна в противоположных стенах. Всегда светло, сухо, хороший обзор. И возможность сквозного пролета пули.

Я повернулся, сделал несколько шагов по пушистому ковру, по которому нужно ходить босиком, чтобы он упруго щекотал подошвы, переступил через ползающего на четвереньках Зайцева и подошел к окну, выходящему на южную сторону.

Перекресток внизу казался игрушечным, напоминающие божьих коровок легковушки, дожидаясь разрешающего сигнала, накапливались перед светофором, затем срывались с места и, набирая скорость, растягивались на подъеме к Южному микрорайону. До седьмого этажа доносился тугой гул протекторов и едва ощутимый запах выхлопных газов.

Я потрогал раму с неровными осколками оставшихся стекол. Второй опорной точки, необходимой для визирования, увы, не существовало. Может, необычная планировка способствует сквознякам… А в остальном эксперимент удался: квадратная комната, много солнца, воздуха. Распахнутость стен создавала ощущение простора, сохраняющегося даже сейчас, когда здесь толклись шесть человек.

Средних лет супруги — жильцы с четвертого этажа, — вполглаза наблюдая, как Ивакин штангенциркулем замеряет пробоину, то и дело непроизвольно осматривались по сторонам. Я много раз замечал: люди охотно идут в понятые, наверное, потому, что получают возможность на законном основании приобщаться к тайнам чужой жизни. Сейчас я попробовал взглянуть вокруг их глазами.

Солидный импортный гарнитур, низкие, располагающие к отдыху кожаные кресла, матово отблескивающий журнальный столик, пружинящие блестящим ворсом ковры на стене и на полу — все тщательно подобрано и гармонирует между собой. У хозяйки хороший вкус.

«Интересно, сколько стоит выстроить и обставить это кооперативное гнездышко?» — подумал я, направляясь в прихожую и вновь переступая через Зайцева.

— Не мельтеши, Саша, — сквозь зубы процедил тот. — Пойди лучше побеседуй с соседями.

Следователь старательно растягивал рулетку, конец которой держал Гусар, и диктовал сам себе:

— В трех метрах двадцати двух сантиметрах от северной стены, возле застеленной простыней тахты, на ковре темно-бурое пятно не правильной формы размером семнадцать на двенадцать сантиметров, по внешнему виду напоминающее кровь…

Я щелкнул затейливым замком и едва успел схватиться за ручку: невесть откуда взявшийся ветер резко рванул дверь. Подъезд играл роль вытяжной трубы.

В трех соседних квартирах никого не оказалось, я спустился на шестой этаж, потом поднялся на восьмой, для очистки совести заглянул на девятый. Безрезультатно. Никто ничего не знал, не слышал и не видел.

Когда я вернулся, Зайцев, неловко согнувшись у простреленного окна и закрыв левый глаз ладонью, смотрел через бумажную трубочку, вставленную в пробоину. Трубочка свободно двигалась вправо-влево и вверх-вниз, но следователь упрямо пытался сориентировать ее по единственной опорной точке. Ясно: хочет хотя бы приблизительно представить, откуда могли стрелять.

— Диаметр отверстия — от девяти до девяти с половиной миллиметров, — значительным тоном сообщил Гусар. — Можно было бы предположить «ПМ», но расстояние… Сотня метров — для пистолета далековато… Скорей всего какой-то из девятимиллиметровых охотничьих карабинов — «лось», «медведь»…

— В стекле пуля оставляет отверстие больше своего калибра, — вмешался Ивакин. — Так что здесь не «девятка»…

— Вы уже начали оперативное совещание? — недовольно спросил Зайцев, отрываясь от своего занятия и выразительно посмотрев на превратившихся в слух понятых. — Пусть лучше Гусаров ознакомит товарищей с протоколом.

Сделать это вызвался Ивакин. Пока он выразительно читал казенный текст, мы вполголоса переговаривались в противоположном углу просторной комнаты.

— Или с двух верхних площадок этой башни, — Зайцев кивнул в сторону стройки, — или из кабины крана. Может, крайние окна нового дома, но маловероятно.

— Однако! — Лицо Гусара выражало полнейшее недоумение. — Прямо итальянский детектив! И ради чего? Уж точно не из ревности!

— Почему же, мой юный друг? — поинтересовался Зайцев.

— Слишком сложно. Обычно кухонный нож, кирпич, топор, кастрюля с кипятком… Да и потом… Видели ее фотографию? Вот, на серванте лежала.

Он протянул маленький прямоугольник. Вытянутое лицо, длинный нос, запавшие щеки, мешки под глазами. Вид нездоровый и изможденный. Я испытал некое разочарование, наверное, оттого, что по ассоциации с обстановкой и убранством квартиры представлял хозяйку иной.

— Внешний вид ни о чем не говорит, — сказал Зайцев. — Слышал поговорку: на каждый товар есть свой покупатель, только цена разная? А в любовном ослеплении люди склонны переплачивать…

Верно. Кровавые драмы разыгрываются, как правило, вовсе не из-за красавиц.

— И вообще, юноша, избегайте категоричных суждений, — нравоучительно произнес Зайцев. — Особенно если они поспешны и не продуманы.

Следователь зевнул.

— Устал и есть хочу. По «Призракам» ничего нового?

Я качнул головой.

Понятые подписали протокол, но уходить не спешили. Тайны хороши, когда разгаданы.

— Сколько стоит такая квартира? — неожиданно брякнул Гусар. Женщина обиделась:

— Это вы не у нас спрашивайте. Мы пять лет за границей работали, в тропиках, в обморок от жары падали! И на заводе уже пятнадцать лет!

Тон ее стал язвительным.

— Потому вы у других спросите, на какие деньги да как попали в кооператив… У нас своим поотказывали!

— А что вы можете сказать о Нежинской? — продолжал наступать Гусар.

— Да ничего. Встречаемся иногда в подъезде. Здороваемся.

— Культурная дамочка, — подал голос мужчина, но под взглядом жены осекся.

— Знаем мы культурных! Я горбом, а они…

Женщина замолчала. Я дернул Гусара за рукав, предупреждая следующий вопрос.

— Большое спасибо, товарищи. — Зайцев с открытой улыбкой пожал понятым руки. — Вы нам очень помогли. Сейчас опечатаем квартиру, и все — можете быть свободны.

Через полчаса я обследовал строящееся здание. Кроме неогороженных лестничных маршей и междуэтажных перекрытий, еще ничего смонтировано не было, поэтому путешествие на двенадцатый этаж, производило сильное впечатление. Трудно представить, чтобы кто-нибудь отважился подняться туда в сумерки. Бригада рабочих сваривала арматуру железобетонных плит с каркасом и заделывала раствором монтажные проемы. Пахло горящими электродами и мокрым цементом, трещала вольтова дуга, громко перекрикивались монтажники. Под ногами змеились черные провода с неизолированными медными скрутками соединений.

— А если наступят? — Я пальцем показал сопровождавшему прорабу опасные места.

— Не наступят! — преувеличенно весело ответил тот. — Ребята опытные, со стажем!

— Опытные, говоришь? А в прошлом месяце на Котловане неопытного убило? Сидеть-то кому — знаешь?

Прораб поскучнел.

— Сейчас сделаем! — и с натугой рассмеялся. — Если днем черт ногу сломит, то ночью и подавно! Никого здесь не было!

Действительно, рабочие не заметили следов пребывания постороннего человека. Я походил по площадке. Причудливая башня экспериментального кооператива «Уют» хорошо просматривалась почти отовсюду, но прилепившаяся, как ласточкино гнездо, квартира Нежинской то пряталась за колонну, то перекрывалась сварочным агрегатом или бетономешалкой, то оказывалась в створе с тросами лебедки. Одно место было подходящим, но оружие пришлось бы держать на весу, что снижает вероятность верного выстрела.

А вот кабина крана расположена подходяще…

Направляясь к лестнице, я заметил, что провод надежно изолирован.

— Сказано — сделано! — похвастал прораб.

— Пока гром не грянет… — пробурчал я. — Кто охраняет стройку по ночам?

— Есть люди, специальный штат держим. И днем, и ночью сторожат…

— Не спали этой ночью?

Небритый, неопределенного возраста сторож, часто моргая красными веками, отрицательно покачал головой.

— Кто-нибудь посторонний на стройку заходил?

Он снова мотнул головой.

— Вы что, немой?

— Гы-гы-гы… Почему немой? Очень даже разговорчивый! Только не с милицией, гы-гы-гы…

Он старался дышать в сторону, но хитрость не помогла — запах перегара чувствовался даже на расстоянии. Понятно, как он сторожил территорию в минувшую ночь и что мог видеть.

Я подошел к прорабу, ожидавшему в стороне с безразличным лицом.

— Кабина крана заперта?

— Должна. Но точно не скажу, а спросить некого — крановщик болеет.

— А ты слазь, посмотри, гы-гы-гы, — прогнусавил сторож. — Могу подсадить, гы-гы-гы…

Лезть на верхотуру не хотелось. Зачем? Вызвать крановщика, поручить ему осмотреть свое хозяйство, допросить — и дело с концом! Но я разозлился. Не столько на пьяного полудурка, неспособного хорошо выполнять любую работу и начисто отрицающего в других возможность риска ради дела, сколько на себя, готового подтвердить эту тупую, примитивную уверенность. Сплюнув, шагнул к лестнице.

Самое главное — не смотреть вниз, но и тогда ощущаешь под ногами многократно увеличенную воображением бездну. И приходит мыслишка, что рука или нога могут соскользнуть, проржавевшая скоба — отвалиться, либо порыв ветра опрокинет кран…

Когда видишь вблизи много аварий, несчастных случаев и катастроф, очень легко представить, как все это может произойти с тобой. И хочется замереть, а потом медленно, осторожно сползти туда, где твердо, привычно и безопасно. Кто что скажет? А на гыгыканье какого-то пьянчуги — плевать…

Но я не спускался, а карабкался вверх, пока не уткнулся в исцарапанную, мятую, с облупившейся краской дверь. Мне нужна была передышка, к, к счастью, кабина оказалась незаперта — Забравшись внутрь, перевел дух и плюхнулся на крохотное жесткое сиденье. Руки и ноги дрожали. Ладони саднили, в них глубоко въелась ржавчина, кое-где содрана кожа.

Балкон Нежинской находился почти прямо напротив, и, если поднять половину рамы, получится прекрасный упор для винтовки. Стрелять отсюда очень удобно. Удобно? Я с сомнением посмотрел на дрожащие пальцы. Вначале надо успокоиться. Я расслабился, закрыл глаза и вдруг ощутил… Или показалось? Вроде бы нет. Даже не запах, а слабый его оттенок. Знакомый, но очень неподходящий для этого места. Кислый, острый, несмотря на ничтожную концентрацию. Так пахнет в тире, круглосуточно, им пропитаны воздух, стены, пол стрелковой галереи. Запах сгоревшего пороха.

Встрепенувшись, я тщательно осмотрел кабину: шарил по полу, заглянул за кресло, проверил пазы рычагов, приподнял резиновый коврик. Что надеялся найти? Гильзу? Окурок со следами слюны и характерным прикусом? Визитную карточку или паспорт преступника? Не знаю. Просто делал то, к чему был приучен многими годами розыскной работы с ее основным принципом — не упускать ни малейшей возможности добыть новое доказательство. Достаточно четкое, материальное, не допускающее двояких толкований. При этом не особенно рассчитывал на успех. Чудеса случаются крайне редко.

Несколько минут я спокойно посидел в металлическом, обтянутом потрескавшимся дерматином креслице, смотрел на ведущую к Южному микрорайону дорогу и размышлял о делах, не имеющих ни малейшего отношения к службе.

Потом начал спускаться, и получалось это гораздо лучше.

Ступив на землю, с облегчением вздохнул и с удовольствием сказал сторожу:

— Может, тебя подсадить? Слазишь, проветришься!

— Не надо, гы-гы-гы… Мы не милиция, нам это ни к чему.

Издевательские нотки в голосе исчезли, я усмехнулся…

Когда я вернулся в отдел, кабинеты коллег пустовали, все напряженно работали по «Призракам». Дело Нежинской возникло совсем не ко времени, отняв почти полдня. Впрочем, новые происшествия никогда не приходятся кстати. Я тоже окунулся в водоворот событий: проверил несколько сообщений о подозрительных лицах, обошел ранее работавших врачами пенсионеров.

В конце дня я сидел в кабинете и, глядя в пространство перед собой, оттягивал момент, когда надо будет заняться оформлением собранных материалов.

— Это вы следователь Крылов?

Дверь открыл высокий полный мужчина лет шестидесяти. Красное лицо, седые, стриженные «под ежик» волосы.

— Если вам угодно называть следователем инспектора уголовного розыска, то да.

Он помолчал, переваривая нарочито запутанную фразу, потом махнул рукой.

— Какая разница! Я живу по Каменногорскому проспекту, двадцать два, и дежурный сказал, что мне надо разговаривать с Крыловым! — В голосе слышались нотки раздражения.

— Все правильно, это моя зона. — Я вспомнил четырехэтажный дом старой постройки, стоящий на пересечении двух оживленных магистралей. — И что случилось?

— Бабков Егор Петрович, председатель домкома, — отрекомендовался посетитель. — К тому же председатель товарищеского суда и командир народной дружины. И чтоб вы были в курсе, в прошлом — ответственный работник.

Я едва заметно поморщился.

— Я звонил вам месяц назад и сообщал о подозрительном факте. Теперь хочу узнать, какие меры приняты.

— Что за факт?

— Вечером, около десяти, слышу — Кто-то прошелся мимо моей двери. Я живу на четвертом этаже, квартира — в конце коридора, дальше — только лестница на чердак. Кого туда может понести? Тем более что он заперт!

Председатель домкома многозначительно поднял палец.

— Жду, что дальше будет. Полчаса, час — тишина. Не спит же он под дверью! Оделся, вышел, глядь — чердак открыт! Значит, воры? Но что там красть? Подхожу, а навстречу — человек! Меня что удивило: тепло, сухо, а он в плаще-болонье и в таком же берете!

Я удостоверение дружинника предъявляю, говорю: «Кто вы такой и что здесь делаете?» А он в ответ: «Из райжилуправления, состояние крыши проверял». — «Почему ночью?» — «Днем, — говорит, — времени нет». — «Тогда покажите документы!» И что вы думаете?

Бывший ответработник раздулся от негодования.

— Он меня отталкивает с улыбочкой: «Ложись спать, папаша, а то бессонницу наживешь!» И пошел себе. Я за рукав — хвать! Только он вырвался и вниз. Тут я какое-то звяканье услышал… Мне с самого начала показалось: что-то у него спрятано под плащом! Ну, бежать за ним я не стал, пошел позвонил, ваши приехали, осмотрели чердак и ушли. «Не волнуйтесь, — говорят, — все в порядке!» А где же порядок? Вот вы мне разъясните: кто это был, чего хотел?

— Может, бродяга? Ночлег искал или собирался белье украсть?

Заявитель с сомнением покачал головой:

— Не похоже. Лицо, манеры, поведение… Какой там бродяга! Я подумал, что и вправду из РЖУ, сходил, поинтересовался — никого не посылали.

Наступила пауза.

— Знаете, что я думаю?

Под требовательным взглядом мне стало неловко за свою недогадливость.

— Может, он из тех бандитов? — со зловещей интонацией выпалил седоволосый. — Кстати, сколько человек они убили? Болтают разное, а мне для информированности…

— Почему, у вас появилось такое подозрение? Милицию буквально засыпали сообщениями о предполагаемых «Призраках», не имеющими под собой абсолютно никаких оснований.

— Честному человеку ночью на чердаке делать нечего… А денег много забрали? Неужели правда сто тысяч? А визитную карточку оставили?

Посетитель утратил сановитость: любопытство пересиливало привычный стереотип поведения.

— Сколько их — трое? Я все-таки представитель общественности!

— Спасибо за сигнал, мы проверим, если понадобится — примем меры.

То, что я оставлял вопросы без ответа, вызвало у посетителя раздражение.

— И дайте письменный ответ, чтобы все было официально!

Дверь за Бабковым закрылась.

Управившись почти со всеми бумагами, я сделал то, в чем отказывал себе три дня: набрал знакомый номер и попросил Риту Владимировну.

— А кто спрашивает? — после паузы поинтересовался женский голос.

Я назвался.

— Рита Владимировна в командировке, звоните послезавтра.

— Вы это не всем говорите? Иначе для чего представляться?

На другом конце провода чувствовалось замешательство.

— Она в командировке, — заученно повторили ответ и отключились.

Я очень тихо положил трубку.

С Ритой мы познакомились год назад во время операции «Прыгающие тени». В городе совершались разбойные нападения на гуляющие пары, приманкой для преступников пустили поисковые группы. Яшку Волошина сопровождала высокая худая дружинница, на них и вышел расстрелянный ныне Толстых.

Волошин сумел обезвредить бандита, но получил серьезные ранения, мы с товарищами ожидали в «неотложке» до часу ночи, пока хирурги не сказали, что опасность миновала. Врачи попросили доставить домой выведенную из нервного шока Риту, я отвез ее — нашпигованную транквилизаторами, безвольно-молчаливую, с огромными синими кругами вокруг запавших глаз. А через неделю мы встретились у Волошина в больнице, Лешка шел на поправку, и Рита улыбалась, но синие тени остались, и, когда улыбка исчезала, девушка выглядела усталой и грустной.

Впечатление оказалось неверным, просто такова особенность ее лица, но это я узнал позднее, а тогда мы вместе вышли из больницы, пошли пешком, поужинали в кафе, погуляли по набережной, рассматривая огромные белоснежные теплоходы.

Прогулка удалась на славу, мы обменялись телефонами, стали встречаться регулярно.

Одно время мне казалось, что я влюблен, но отношения наши складывались не просто, светлая полоса сменялась черной, и вот странная и неожиданная командировка…

Выяснить в отделе кадров, что к чему?

Я привычно поднял телефонную трубку. Отдел кадров, вокзал и аэропорт, гостиницы города пребывания — технология поиска заинтересовавшего уголовный розыск человека отработана достаточно хорошо.

Я чертыхнулся и бросил трубку.

Глава третья РАССЛЕДОВАНИЕ

— Если ты не ошибаешься, надо искать здесь…

Зайцев вычертил схему, как всегда, аккуратно, и тонкая линия, проведенная от кабины крана через квартиру Нежинской, уперлась в фасад девятиэтажного дома.

— …но обнаружим мы в лучшем случае след рикошета. А пуля могла уйти куда угодно…

Несколько секунд он посидел молча.

— К тому же, если стреляли не из мощного оружия — боевой винтовки, карабина, автомата, пуля, потеряв энергию, вообще не долетела до стены, а упала где-то тут…

Он указал карандашом на площадку между домами.

— В любом случае шансов найти ее практически нет. Но мы все же попытаемся…

— А что дал визит в больницу?

— Посмотри сам. — Зайцев протянул тонкую папку. — А потерпевшую можешь даже послушать, кассета внутри.

Я пробежал глазами протокол допроса дежурного хирурга, отыскивая интересующие меня вопросы. Ага, вот…

«Что можно сказать относительно размера пули, причинившей ранение?»

«Ничего определенного. Как вы понимаете, цель передо мной стояла совсем другая. А сейчас, после операции и ушивания раны, установить это и вовсе невозможно».

Надо же, и здесь ничего! Так, теперь еще одно…

«Почему вы сразу не сообщили в милицию о поступлении пациентки с огнестрельным ранением?»

"Раненая заявила, что она сама позвонила нольдва, поэтому дублировать звонок необходимости не было, тем более началась подготовка к операции.

Утром заведующий отделением, обнаружив в регистрационном журнале отсутствие отметки о передаче телефонограммы в милицию, дал указание оформить все как полагается. Тогда я на всякий случай позвонил еще раз".

С этим все ясно. Послушаем запись…

Я вставил кассету в видавший виды магнитофон и нажал клавишу.

«Следователь прокуратуры Центрального района, юрист первого класса Зайцев сего числа в помещении хирургического отделения горбольницы N 2 допросил в качестве свидетеля Нежинскую Марию Викторовну, русскую, беспартийную, незамужнюю, имеющую на иждивении сына семи лет, с высшим техническим образованием, работающую инженером в научно-исследовательском институте проблем передачи информации…»

Зайцев говорил без выражения, монотонно, привычно перечисляя все то, что требуется отражать в вводной части протокола. Качество записи неважное: плывет звук, слегка фонит, время от времени раздается шорох или громкий треск.

«… Нежинской объявлено, что допрос производится с применением звукозаписи. Используется магнитофон „Весна“, пленка шестого типа, скорость — четыре и семь десятых сантиметра в секунду».

Зайцев перевел дух и продолжал обычным тоном:

«Мария Викторовна, расскажите о вчерашнем происшествии».

«Даже не знаю, что рассказывать…»

Пауза. Чувствовалось, как она сосредоточивается.

«Я приняла душ и собиралась ложиться спать… Только подошла к кровати, застелила, вдруг удар, как будто кнутом или, точнее, раскаленным прутом… Не поняла, в чем дело, схватилась за бок — кровь…»

Долгая пауза.

«Продолжайте, пожалуйста».

Пауза.

«Ну, вот и все… Что еще рассказывать?»

«Во сколько это было?»

«Где-то в начале одиннадцатого».

«Слышали выстрел?»

«Нет. Я даже не могла понять, что случилось, откуда кровь…»

«Стреляли с северной стороны или с южной?»

«Ей-Богу, не знаю…»

«В каком положении вы находились?»

«В каком? Попробую вспомнить…»

Пауза.

«Наклонилась, выпрямилась, повернулась… Нет, не помню…»

«Кто, кроме вас, находился в квартире?»

«Никого…» — В голосе явно слышалось недоумение.

«В двадцать два двадцать в диспетчерскую „Скорой помощи“ позвонил неизвестный мужчина, который рассказал о случившемся. Кто это был?»

«Ах, вот вы о чем! — Недоумение в голосе исчезло. — Я выбежала на лестничную площадку, сверху шел человек, я попросила его вызвать „Скорую“…»

Странно. В интересующее нас время никто из квартир, расположенных на восьмом и девятом этажах, не выходил. Да если бы и выходил, то ехал бы в лифте. А чердак заперт на замок, я проверял. Кто же это мог быть? Ладно, потом, слушаем дальше…

«Почему вы не зашли к соседке? Ведь по лестнице мог никто и не идти?»

«Все правильно. Но в такой момент разве об этом думаешь…»

"Скажите, как получилось, что кровь осталась только на месте ранения?

Если вы выходили, то пятна должны быть и в прихожей, и на лестничной площадке…"

Пауза.

«Так я же зажала рану полотенцем…»

«И полностью остановили кровотечение?»

«Ну, не совсем…»

«Да, в комнате много пятен — между кроватью, сервантом и столом. Но ни одного — за пределами этого участка. Ни одного в коридоре. Ни одного на лестничной площадке».

Долгая пауза.

«Что же вы можете сказать по этому поводу?»

«По какому? Вы же ничего не спрашиваете!»

Хитрая штучка! Отчего же она так крутит?

«Относительно локализации пятен крови на определенном участке вашей квартиры и отсутствии их за его пределами».

С Зайцевым подобные номера не проходят. Чем больше юлит допрашиваемый, чем старательнее прикидывается дурачком, тем терпеливее и внимательнее становится следователь.

«Просто у тахты я находилась больше времени — перевязывалась, ждала „Скорую“… А на площадку выскочила на секунду…»

«Понятно… — Зайцев секунду помолчал. — А как разбились стекла в окне и балконной двери?»

«Сквозняк. Когда открывается входная дверь, я всегда их закрываю. А тут было не до того…»

«И с этим ясно, — мягко произнес Зайцев. — Но на осколках брызги крови. Как они могли появиться, если вас в этот момент не было в комнате?»

Пауза.

«Ну, потом же я пришла! А кровь продолжала идти!»

Судя по голосу, она вполне искренне хотела помочь следователю разобраться в неясных для него вопросах.

«Недавно вы сказали, что зажали рану полотенцем и почти остановили кровь…»

«Да, но она просачивалась, продолжала капать…»

«Все ясно, все ясно…»

Я достаточно хорошо знал Зайцева, чтобы понять, что он намеревается задать неожиданный вопрос.

«А чьи тапочки стояли возле тахты?»

«Ничьи. Их надевают мои гости».

«В этот день у вас были гости?»

«Нет, я же сказала: никого не было».

«Почему же домашние туфли стояли возле тахты, а не в прихожей?»

«Не знаю. Это такая мелочь, на которую не обращаешь внимания. Наверное, переставили во время уборки…»

«И наконец, основной вопрос: кто мог в вас стрелять?»

«Понятия не имею! Скорее всего кто-то ошибся… Или случайность…»

«Враги у вас есть?»

«Нет, что вы! Наоборот — друзей много!»

Короткая пауза.

«И последнее. Почему вы сказали врачу, что звонили в милицию?»

«Я сказала?»

Удивление было ненаигранным.

«Да, вы».

«Ах да, действительно…»

Вспомнила? Что ж, звучит вполне естественно.

"Я же попросила того мужчину вызвать «Скорую» и позвонить в милицию.

Разве он этого не сделал?"

«Вы хотите еще что-нибудь сообщить по существу дела?»

«Нет, больше добавить нечего».

«В таком случае вам предлагается прослушать звукозапись допроса…»

Я выключил магнитофон.

— Ну, что скажешь?

Судя по едва заметной улыбке Зайцева, он был не очень склонен верить показаниям потерпевшей, во всяком случае в отдельных деталях. О том же говорила и схема, по которой он построил допрос.

Но, заново прокручивая в уме фонограмму, я не находил ничего такого, что могло бы насторожить. Отвечала Нежинская совершенно спокойно, ровно, уверенно. Тон, отдельные нотки, интонации — все было искренним, без малейшей напряженности или натянутости, которые всегда сопутствуют лжи.

Разве что паузы в нескольких местах… Но это объяснимо — вспоминала.

Кстати, на наиболее острые вопросы она отвечала без всяких раздумий.

Нет, придраться не к чему. Разве что логические зацепки?

— По-моему, она говорит правду.

— И тебе ничего не показалось странным?

— Показалось. Что она не послала тебя к черту, когда ты выяснял всякую ерунду насчет расположения пятен крови и домашних туфель вместо того, чтобы устанавливать преступника.

Зайцев засмеялся и многозначительно поднял палец:

— Вот то-то и оно. Значит, это не показалось ей ерундой. К тому же она, похоже, совершенно не интересуется перспективами следствия.

— Оба этих обстоятельства могут объясняться очень просто. Воспитанность не позволяет грубить следователю, деликатность — задавать лишние вопросы.

Зайцев как-то странно смотрел на меня.

— Может быть, может быть… Ну, а как тебе человек на лестнице?

Это самое слабое место в ее версии. Притянуто за уши. Слишком часто нам подсовывают таких случайных прохожих, которых невозможно установить и допросить. Но с другой стороны…

— Разве можно полностью исключить случайности?

Зайцев посмотрел на меня с тем же выражением.

— Признайся, тебе хочется ей верить?

— Я стараюсь верить каждому. До тех пор, пока он меня не убедит, что этого делать не следует.

— Брось, Саша! Ты же не интервью даешь для газеты! Мы с тобой профессионалы, постоянно имеем дело с ухищрениями разного рода, обманом, ложью. Это неизбежно сказывается на отношении к тому, что нам рассказывают, появляется критичность восприятия, в общем, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Без этого мы не смогли бы успешно работать — любой обвел бы вокруг пальца… Но интересный психологический феномен: я поймал себя на том, что мне хочется верить Нежинской! И принимать за правду ее толкование самых сомнительных фактов! Вчера весь вечер ломал голову, пытаясь это объяснить, — не мог… А сегодня вижу, что ты тоже утратил специфику восприятия! Так?

А ведь действительно, Зайцев прав! Что же получается?

— Да, точно… Я тоже склонен ей верить. Даже с этим сомнительным человеком на лестнице…

— Вот видишь!

— Но, может, она действительно говорит правду! Мы это чувствуем и верим ей, несмотря на мелкие неувязки. И тут же удивляемся своей доверчивости. Значит, мы не чрезвычайно доверчивы, а слишком подозрительны. Все становится на свои места, и оснований для беспокойства нет!

— Подожди, Саша, давай без шуток.

Зайцев выглядел озабоченным, и мне стало неловко за свое зубоскальство.

— Противоречий и неточностей в рассказе Нежинской — вагон и маленькая тележка. Я буду раскручивать каждое, невзирая на субъективные ощущения, но сейчас речь даже не об этом. Тебе не кажется, что мы столкнулись с очень странным преступлением?

Следователь выжидающе поднял брови.

— А что в нем, собственно говоря, странного?

— Давай посмотрим. — Зайцев взял ручку и положил перед собой листок бумаги для заметок. — Необычный способ: выстрел с дальней дистанции в окно седьмого этажа из нарезного оружия. Раз!

Он поставил жирную единицу.

— Звука выстрела никто не слышал. Значит, глушитель? Два! Выстрел прицельный, точный, несмотря на расстояние. Скорее всего использовалось специальное прицельное устройство. Три!

— Стоп, стоп, стоп! — перебил я его. — Ты уж совсем расфантазировался! Глушитель, прицел! Это же Гусар придумал! Ну, ему-то простительно…

Мало ли почему не слышали выстрела! Уличный шум, машина проехала, ветер отнес звук — тысяча причин! Да и далеко! А малокалиберка, например, хлопает слабо — Что касается точности, то хороший стрелок и без прицела обойдется!

Зайцев слушал с легкой усмешкой.

— Я говорил с экспертами-баллистами. До крана — девяносто два метра.

Это много. Значит, стреляли из боевого оружия, а не из мелкашки. А в темноте по цели в освещенном окне даже хороший стрелок без специального устройства вряд ли попадет.

— Этак ты договоришься до инфракрасного стереоприцела!

— Не исключено.

Зайцев произнес это настолько серьезно, что мне стало не по себе.

— Далее. Пули у нас нет. Четыре! Стекла по случайному стечению обстоятельств разбиты вдребезги. Пять! Потерпевшая ничего не знает. Шесть!

Мет ни одного очевидца — семь! Неизвестно, кто звонил в «Скорую», — восемь! Противоречия между обстановкой места происшествия и показаниями Нежинской — девять! А мы с тобой склонны ей верить! Десять!

Зайцев намалевал на исчерченном листке огромную десятку и отбросил ручку.

— Не слишком ли много неясностей, стечении обстоятельств и мешающих следствию совпадений? У тебя в практике было хоть одно подобное дело?

Дело, в котором полностью отсутствуют улики, соображения о причинах и мотивах преступления и даже основания для выдвижения обоснованных версий? Лично у меня не было!

Он встал, обошел стол, выглянул в коридор и, плотно захлопнув дверь, подошел к сейфу. Позвенел ключами, с лязгом повернул стальную ручку, вытащил из внутреннего отделения лист бумаги и, вернувшись на место, положил перед собой текстом вниз.

— А Нежинская, между прочим, работает в НИИ проблем передачи информации и, насколько мне известно, в группе, разрабатывающей совершенно новый перспективный метод! Все вместе взятое заставляет проверить вот эту версию.

Он протянул лист:

— Прочти внимательно.

Я читал очень внимательно, потом еще раз и, не удержавшись, покрутил головой:

— Ну, ты придумал!

— Конечно, она совершенно непривычна и кажется невероятной, но полностью охватывает всю совокупность «случайностей». Поэтому игнорировать ее нельзя.

— Однако это находится вне нашей компетенции…

— Что — это? Голая гипотеза? Я звонил туда. — Он неопределенно указал через плечо. — Говорят: проверяйте, будут подтверждающие факты — подключимся…

— И потом, я бывал в НИИ ППИ…

Зайцев встрепенулся:

— Когда?

— Месяца два назад, сразу после разбоя… Их инженер видел, как уходили «Призраки», чуть не раздавили его в лепешку… Так вот, в подробности я не вдавался, но, кажется, никакой оборонной тематики у них нет.

— Сейчас все надо проверять тщательно. С учетом многочисленных странностей происшествия.

— Ну хорошо, будем проверять.

Я задумался: спросить или обидится?

Следователь почувствовал и вопросительно посмотрел на меня.

— Слушай, Виталий, а зачем ты выглядывал в коридор? Что надеялся увидеть? Или кого?

Зайцев засмеялся:

— Глупости, конечно. Но, знаешь, когда подумаешь, что это может быть действительно так, — он показал на лист, который я держал в руках, — ей-Богу, не по себе становится!

— По-моему, ты преувеличиваешь.

Зайцев пожал плечами.

— А как себя чувствует потерпевшая?

— Нормально… Ранение касательное, повезло: пуля скользнула по ребрам. Кстати, — он улыбнулся, — она совсем не похожа на свою фотографию.

— Когда выписывают?

— Обещают через неделю. За это время отработай институт, если не будет никаких зацепок, займись версией ревности. Пройдись по ее связям, установи круг общения…

— Характер взаимоотношений с окружающими, особое внимание — бывшему мужу, — продолжил я. — Так?

— Иными словами, не учи ученого. Что ж, вас понял. Ну ладно, посиди минуту.

Зайцев отстучал на машинке несколько строк, подписал и дал бумагу мне.

Письмо на имя начальника райотдела. «В связи с расследованием уголовного дела по факту покушения на убийство гр-ки Нежинской М. В, прошу активизировать розыск преступника, а также принять меры по установлению личности очевидцев и иных лиц, осведомленных по интересующим следствие вопросам. В порядке статьи 127 У ПК РСФСР поручаю в случае необходимости производить допросы свидетелей и протоколы направлять в мой адрес».

— Все ясно?

— Яснее некуда. — Я изобразил почтительный поклон. — Разрешите выполнять?

— Выполняйте.

Подыгрывая мне, Зайцев важно махнул рукой:

— И не забывайте докладывать о ходе работы!

— Может, прикажешь докладывать и о ходе личной жизни?

Следователь улыбнулся.

— Не стоит. Это оставь для дневников. Или мемуаров.

— При том объеме заданий, которые ты мне даешь, мемуары останутся ненаписанными — на личную жизнь просто не остается времени…

Глава четвертая КРЫЛОВ

В шутке Крылова имелась немалая доля истины. Когда он учился в школе, его время четко делилось на урочные часы и часы отдыха. Распорядок дня висел над столом перед глазами и неукоснительно соблюдался: строгий отец и властная мать поддерживали в доме железную дисциплину. Выйти гулять с пятнадцати до восемнадцати — промежуток, отведенный для выполнения домашних заданий, — было так же невозможно, как, например, закурить за семейным столом, плюнуть на воскресной прогулке или привязать банку к хвосту соседского кота.

Зато в восемнадцать наступала свобода, которой можно было пользоваться как угодно (не нарушая, разумеется, принятых в семье принципов поведения) с одним обязательным условием: вернуться не позже установленного срока. И насколько Саша помнил, это условие соблюдалось им при любых обстоятельствах.

После восьмого класса родители отдали Александра в техникум, чтобы приобрел хорошую специальность, приучился работать и не стал, упаси Боже, валять дурака с ранних лет. Техникум был выбран не просто так — престижный, радиотехнический, программа оказалась сложной, не имеющий склонности к точным наукам Александр учился с большим трудом, и только выработавшаяся привычка подчиняться дисциплине помогла пересилить неоднократно возникавшее желание бросить все к чертовой матери и пойти рабочим на завод.

Границы свободного времени для него расширились до двадцати двух часов, но и в этот период Саше не удавалось избавиться от неприятных опасений, что зазубренные формулы по электротехнике могут к завтрашнему дню вылететь из головы, или что курсовой проект рассчитан неверно, или что в сегодняшнюю контрольную по математике вкралась ошибка, да не одна, а может, и не две…

Он возвращался домой раньше положенного, испуганно просматривал конспекты, читал учебники — родители не могли нарадоваться прилежанию сына — и рано ложился спать, чтобы с утра еще раз повторить заданный материал.

Так продолжалось все четыре года. Александр ухитрялся неплохо учиться и окончил техникум почти без троек, родители были довольны и настаивали на продолжении учебы — радиотехнический институт находился всего в двух кварталах от дома, очень удобно. Но он отказался наотрез, первый бунт на корабле, оказавшийся, как ни странно, успешным: отец усмотрел в нем проявление воли, а мать — признак взросления.

Александр работал на радиозаводе, в конструкторском бюро, с восьми до семнадцати, а потом наслаждался свободным временем, которое наконец действительно освободилось от беспокойных мыслей. Работа его не увлекала, и он забывал о ней сразу же, как переступал порог проходной.

Если попытаться, найти в его жизни предпосылки перехода в милицию, это вряд ли бы удалось: в отличие от сверстников, Саша Крылов не увлекался даже детективными книжками.

Но в нем жили стремление к справедливости и ненависть к торжествующему хамству, к грубой, не признающей преград силе. В школе, а позднее в техникуме он вступался за слабых, хотя не всегда это происходило удачно: случалось получать синяки, шишки и ссадины, но они не останавливали.

Несколько раз Александр одергивал на улице распоясавшихся хулиганов, при этом обойтись словами увещеваний не удавалось. Однажды одурманенный алкоголем длинноволосый юнец вытащил нож, Крылов еле успел перехватить руку, и тут рядом скрипнули тормоза патрульного автомобиля.

В милиции отчаянный парень понравился, лейтенант Свиридов, документировавший происшествие, пригласил его заходить, Александр зашел — раз, второй, третий. Инспектор был немногим старше — года на три-четыре, они подружились, все свободное время Александр стал проводить в райотделе, выезжал на места происшествий, разбирался с доставленными, отбирал объяснения, участвовал в обысках и не слишком рискованных задержаниях.

«Свободное» время стало для него более насыщенным, чем рабочее, и он с нетерпением ждал момента, когда можно будет оторваться от ватмана, покрытого замысловато пересекающимися линиями очередной радиосхемы, от листков с расчетами частотных характеристик приемного или усилительного блока, от толстых, пестрящих цифрами справочников и окунуться в хитросплетения человеческих отношений, в анализ чужих, не охватываемых поправочными коэффициентами поступков, в разгадывание тайн, перед которыми бессильна даже высшая математика.

У него появились новые друзья, новые интересы, новые проблемы, и желание поступить на юридический факультет появилось как бы само собой.

Родители его не одобрили — отец всю жизнь работал мастером, потом начальником участка станкостроительного завода, мать трудилась там же нормировщицей, и в их представлении уважения заслуживала только деятельность, непосредственно связанная с материальным производством. Но препятствовать замыслам взрослого сына они благоразумно не стали, понимая, что вряд ли сумеют его переубедить.

Год Александр проучился на вечернем отделении, потом перевелся на стационар, все это время поддерживал самые тесные связи с милицией, и, когда подошел момент распределения, вопрос о судьбе нештатного инспектора уголовного розыска Крылова решился как само собой разумеющийся.

Он пришел на службу не новичком, но бремя ответственности, которое раньше не ощущалось, придавало работе совсем другой смысл. Александр попал на стажировку к Старику и потом считал, что именно Старик сделал из него настоящего сыщика. Отчасти это соответствовало действительности, хотя огромную роль тут сыграли трудолюбие, добросовестность, точность и обязательность — качества, привитые Крылову в семье.

На самостоятельной работе Крылов показывал неплохие результаты, сразу ощутив, путем каких затрат удается этого добиться.

Время перестало делиться на рабочее и личное, в любой момент он мог перейти из обычного, знакомого всем привычного мира в другой — тревожный, нервный, нередко опасный. Иногда для этого надо было войти в дверь — райотдела, служебного автомобиля, следственного изолятора, больницы или морга, чаще граница перехода не имела материальной формы — просто незримая черта вокруг места происшествия, известных немногим адресов людей, внешне ничем не отличающихся от окружающих, или определенный рубеж времени, рассекающий его жизнь надвое.

И когда он возвращался в обыденный мир, мысли оставались там, за чертой: не темнил ли на допросе Валерка Котов по кличке Фингал, где, кроме автоматической камеры хранения, могут быть спрятаны вещи с квартирной кражи на Садовой, почему не удалось тралом и магнитом вытащить из озера нож Николаева и есть ли смысл обращаться за помощью к водолазам…

Да и можно ли разграничить служебную и личную жизнь инспектора Крылова, если даже с Ритой он познакомился в связи с розыском «прыгающих теней» — разбойников Толстых и Браткова!

И потом… Они встречались три месяца, Рита не подпускала его ближе той границы, которую она наметила для себя как допустимую, в их отношениях стал чувствоваться холодок, и, судя по всему, они должны были расстаться. Наступил день, когда Крылов решил: пора, не следует дожидаться, пока она сама тебя бросит.

Дело было вечером, моросил дождь, скверная погода, скверное настроение, он медленно брел по улице и бездарно вмешался в драку, вспыхнувшую у винного магазина. Двое били одного, и, как нередко бывает, вся троицаобрушилась на непрошеного чужака, имевшего наглость их растаскивать.

Представляться работником милиции было поздно, положение складывалось глупое, Крылов вяло отмахивался, калечить нетрезвых драчунов он не собирался и пытался придумать, как выпутаться из этой истории. Проще всего, конечно, было убежать, мокрые улицы пустынны, никто не увидит, но такой позорный путь не годился для уважающего себя человека.

Скованность жертвы вдохновила нападающих, они прижали Крылова к стене и энергичней замолотили кулаками, а низенький кривоплечий субъект, тот самый, которого только что били, подобрал ящик из-под бутылок и бросил ему в голову.

Крылов разозлился, на счастье его противников, из магазина выскочила женщина в некогда белом халате и истошным голосом закричала: "Милиция!

", после чего компания без малейшего промедления бросилась наутек.

Спасительница завела Крылова в подсобку, смазала водкой ссадины и предложила принять стаканчик вовнутрь. Он отказался, чем окончательно расположил к себе продавщицу, и она выпила за его здоровье, ругая рваных шаромыжников, нападающих на приличных трезвых людей.

Дождь усилился, болела голова, нос распух, кровоточили царапины на лице, магазин закрывался. Идти домой не хотелось, чтобы не пугать мать, да и вообще не хотелось двигаться — досталось ему все-таки прилично.

Было только одно место, куда хотелось попасть, и если, бы его там ждали, это окупило бы все неприятности сегодняшнего вечера. Крылов последовал совету многоопытной продавщицы, настойчиво рекомендовавшей запастись от простуды бутылкой водки, взял такси и поехал к Рите. В этот вечер он впервые остался у нее ночевать. Некоторое время спустя она рассказала, что приняла в тот день такое же решение, и, если бы он, избитый, не пришел к ней, доказав тем самым, что она ему необходима, они бы наверняка расстались.

— Перст судьбы! — улыбнулся Крылов, а сам подумал, что судьба только поставила на его пути пьяных дебоширов, а довершила дело въевшаяся в кровь привычка пресекать беспорядки независимо от того, находишься ты на службе или нет. И еще раз отметил, что служебное и личное переплетаются в жизни инспектора настолько тесно, что иногда их трудно разделить.

Пожалуй, только один раз удалось это сделать: когда они с Ритой уехали на месяц в небольшое село под Анапой. Недостаток бытового комфорта компенсировался километровой ширины песчаным пляжем, тянувшимся до самого горизонта. Курортники концентрировались на маленьком пятачке вокруг лежаков и тентов, дальше пляж был непривычно пустым, они уходили подальше и, перейдя вброд неширокую протоку, устраивались на небольшом островке — остатке размытой волнами косы.

Лежали под пощипывающим кожу солнцем на чуть влажном песке, ели с хлебом и солью огромные — три штуки на килограмм — розовые помидоры, поднимая фонтаны брызг, бегали по мелководью, любили друг друга в теплой солоноватой воде, смотрели, как погружается в море багровый солнечный диск, пытаясь поймать приносящий счастье зеленый луч, устало брели по остывающему рыхлому песку к далеким маленьким домишкам…

Этот месяц у моря остался для Крылова воспоминанием о личной жизни в чистом виде, полностью освобожденной от служебных забот, но и тогда ниточка, связывающая его с райотделом, не обрывалась: начальство знало, где искать инспектора в случае необходимости, и он был готов к тому, что в любой момент местный участковый может принести предписание прервать отпуск и возвратиться к месту службы. Может быть, эта готовность и позволяла ему острее ощущать прелесть каждого дня, каждого часа отдыха.

И вообще, как Крылов неоднократно убеждался, те, кого угнетало вытеснение личного времени служебным, не задерживались в милиции, а оставшихся такое положение не пугало, и если они и жаловались, то больше для порядка, как это сделал он сам, упрекнув Зайцева, что тот лишает его личной жизни. Тем более что сегодняшний вечер инспектор собирался посвятить именно ей: они с Ритой шли в гости.

К месту встречи Рита пришла, как всегда, вовремя — свежая, энергичная, праздничная, хотя Крылов затруднился бы сразу ответить, как ей удалось достигнуть такого эффекта, имея всего лишь час после работы.

Они прошли два квартала, сокращая путь, свернули на узенькую старую улочку, чудом сохранившуюся среди районов современной застройки: облупившиеся фасады, выбоины на мостовой, низкие мрачные подворотни.

На перекрестке притулилась к забору остроконечная будочка образца начала пятидесятых годов с перекошенной вывеской «Пирожки». Крылов сжал локоть спутницы:

— Обрати внимание.

Рита непонимающе осмотрела грузную, равнодушно жующую женщину неопределенного возраста за тусклым стеклом.

— Что в ней особенного?

— О-о! Тетя Маша — уникум. Торгует пирожками почти сорок лет и все на этом месте. Питается исключительно своим товаром, ходит в одном платье и платке, а по слухам — миллионерша.

— Миллионеры всегда отличаются скромностью и умеренностью в еде.

— Не веришь? Когда мне ее показали лет пятнадцать назад, я тоже не, поверил. Кстати, она выглядела точно так же и так же ела пирожок. Похоже, время ее не трогает.

— Ну, время ладно. А почему ее не трогает ОБХСС? Не из скромной же зарплаты скоплен этот миллион? Да и как она могла ухитриться сделать такой бизнес на копеечном товаре?

— Настойчивость и последовательность — вот весь секрет. Подойди, купи пару пирожков. Даже если ей пригрозят, что отрежут руку, все равно недодаст дветри копейки, не грозить — обсчитает на гривенник. С рубля или тем более с трешки сыпанет такую кучу меди — вовек не пересчитаешь. Никто и не считает — ссыпал в карман и пошел. А там уже обман на полтинник.

Мелочевка, конечно, постарела тетя Маша, а раньше не брезговала «левым» товаром, была в доле с кухней — недовложения, хищения продуктов, а в голодное время за кило муки золотое колечко с камушком не глядя отдавали…

Дело рискованное, три судимости, никогда не признавалась: я не я, и хата не моя — вот весь разговор. Деньги в бутылках хранила: зальет горлышко сургучом — и в землю в разных местах. В шестьдесят восьмом у нее обыск делали — весь огород перекопали, замучились, шесть бутылок нашли, а сколько их всего? Небось сама не помнит…

После того раза затихла, сшибает копейки, опасается, нюх как у лисы, сколько контрольных ни делали — обсчет мизерный, извиняется, кается, ошиблась, мол, без того умысла, неграмотная, старая, больная, одинокая — пожалейте… За три копейки не судят, ну, объявят выговор да премии лишат. А она в день две тысячи пирожков продает!

— Кошмар какой-то! — Рита невольно оглянулась. — С виду обычная тетенька… Как же так?

— А ты хотела, чтобы у нее клыки росли?

— Да нет, но вообще… И зачем ей деньги в земле?

— Спроси. Она, конечно, откровенничать не будет, но для самой себя объяснение у нее имеется, не сомневайся. И по нему выходит, что она умней, хитрей и достойней всех вокруг. А ощущать себя так ей помогают те бутылочки закопанные. Кстати, в определенных кругах она авторитет, к ней прислушиваются, советуются. Пару раз видел: подъедет какой-нибудь франт — машина разукрашена, стекла темные — и беседует с тетей Машей почтительно, а то и домой подвезет, не боится, что жиром сиденья испачкает.

— Никогда не подумаешь…

Переулок закончился, Крылов с Ритой вышли на светлый широкий проспект, Рита вздохнула:

— Здесь все совсем по-другому. Бедный ты мой сыщик!

— Почему бедный?

— Тебе большую часть жизни приходится проводить в таких закоулках.

— На красивых улицах тоже есть для меня работа…

Они шли мимо модного в городе коктейль-бара. За тяжелыми портьерами метались сполохи цветомузыки, гремели динамики мощных стереоустановок, клубился табачный дым, но толстые стекла наглухо отгораживали все происходящее внутри от неудачников, не догадавшихся заранее приобрести входной билет и томившихся в отдалении от интимного полумрака, подсвеченного изнутри танцевального круга, модерновой, обтянутой красной кожей стойки с высокими табуретами, коктейлей в запотевших стаканах. Томление усиливали яркие блики, прорывающиеся сквозь щели в шторах.

Среди ожидавших у Крылова было много знакомых, большинство отворачивались или делали вид, что не узнают инспектора, который вряд ли вызывал у них положительные ассоциации, наоборот — напоминал о старых грехах, забытых обещаниях, невыполненных обязательствах, так и оставшейся неизмененной жизни и других неприятных вещах.

Три симпатичные, без чувства меры использующие косметику девицы все же поздоровались, с явным интересом разглядывая Риту.

— Это и есть твоя работа? — с сарказмом спросила она.

— Именно.

— Молодые, красивые…

— С расстояния не меньше трех метров.

— …одеты, как кинозвезды.

— И что интересно, стоимость наряда на каждой превышает сумму годового заработка. А две вообще не работают последнее время.

— Как же это им удается?

— По-разному. Клянчат у родителей — это называется «доить стариков», спекулируют, не брезгуют и приемами древнейшей профессии…

— Такая же плесень, как твоя тетя Маша. Только вид фирменный.

— И резоны у них свои имеются: дескать, умеют жить красиво, не в пример сереньким мышкам, вкалывающим за зарплату и попадающим в ресторан два раза в год. У них каждый день праздник, такси, бары, шампанское, коньяки. Они выходят «на охоту», чтобы самим выбирать себе партнера, как это делают мужчины. И тешатся мыслью, что это им удается.

— А на самом деле разве нет?

— Обойти особенности пола нельзя, и срабатывают извечные законы природы: выбирают все-таки их, хотя они и получают некоторую возможность корректировать этот выбор, возможность, ограниченную степенью спроса на предлагаемый товар. А выглядит такая, с позволения сказать, «охота» гораздо постыднее, чем соответствующее занятие мужчин, и обозначается словом, не допускающим двояких толкований. Они знают это и пытаются изобразить себя этакими свободными женщинами, стоящими выше предрассудков…

Крылов внезапно замолчал и усмехнулся:

— Я разговорился, как на лекции.

— Мне было интересно. Ты, оказывается, еще и философ да вдобавок знаток женских душ… Бедный Сашка…

— Опять «бедный»! Почему же?

— Нельзя быть знатоком женских душ. Иначе неизбежно станешь циником или несчастным разочаровавшимся человеком, а то и подлецом. Да-да, не перебивай меня, я знаю, что говорю. Так что ты не заглядывай, пожалуйста, мне в душу, ладно? И вообще никому, если не по службе. Пока бродишь там, в нехороших темных переулках — дело одно, а вышел — все!

— Ты меня пугаешь? У тебя в душе есть что-то такое, что не хочется показывать?

Крылов хотел сказать это весело, но шутливый тон не получился. Он привык находить ясность во всем и не терпел недомолвок, умалчиваний, туманных намеков. С Ритой достигнуть полной ясности не удавалось. Иногда у нее резко менялось настроение, и он не мог понять, почему. Как-то раз она неделю избегала его, потом все пошло, как прежде, объяснить, что произошло, она отказалась. Она вообще не любила рассказывать о своей прошлой жизни, Крылов так и не узнал, кто был холеный, в летах мужчина, поздоровавшийся как-то с Ритой на улице, почему она не ответила и у нее на весь вечер испортилось настроение. И что она имела в виду сейчас?

— Просто предостерегаю тебя. Это еще хуже, чем идеализировать нас: когда стремишься к идеалу, всегда разочаровываешься. Вот я и предупреждаю: не надо заглядывать внутрь, копаться в чувствах, мыслях, поступках, не надо…

Неясности, связанные с Ритой, задевали Крылова за живое, вызывали беспокойство, он понимал, что ревнует, а поскольку считал ревность свойством слабых натур, злился на себя и отчасти на Риту. Сейчас он тоже ощутил раздражение и не посчитал нужным, а может, просто не сумел скрыть.

— Я не патологоанатом, чтобы «заглядывать внутрь» и в чем-то там «копаться»! Но анализировать чувства близкого человека, стремиться узнать его духовный мир, радости, сомнения, переживания — естественная потребность каждого. Исключая, конечно, дураков. И если тебе это неприятно, если есть что скрывать, то, может, имеет смысл подыскать мне замену?

Крылов остановился, Рита, по инерции сделав несколько шагов, обернулась, они напряженно смотрели друг на друга. Рита не терпела резкого тона, при каждом удобном случае любила подчеркнуть свою независимость, и Крылов был почти уверен, что сейчас она вздернет подбородок и медленно, почти по слогам скажет: «Может, и имеет».

И все закончится, он повернется и уйдет, забудет адрес и телефон, а она, конечно, тоже не придет и не позвонит. Но получилось по-другому.

Рита подошла вплотную, взяла его под руку, коснутлась губами щеки.

— Ладно, извини, не будем… Это я так.

И без всякого перехода спросила:

— Ты расследуешь дело Нежинской?

Крылов даже растерялся от неожиданности. Он никогда не говорил с Ритой о «живых» делах, тех, что находятся в производстве, еще не прошли через суд и не сданы в архив, и сейчас молниеносно прокрутил в голове, где и как он мог проговориться. Нет, ничего.

— Откуда ты знаешь?

— Встретила институтских подружек, они и рассказали, что в Марию кто-то стрелял через окно. Высоко, седьмой этаж, а ты рассказывал, что на кран лазил. Здорово? Кажется, это называется дедукцией?

Рита говорила весело, оживленно, как будто между ними не было никакой размолвки. Да и Крылов, ошеломленный услышанным, мгновенно забыл происшедший только что инцидент.

— Ты училась с Нежинской?

— На одном курсе. Только группы разные.

— Вот так совпадение! И что за человек?

Рита засмеялась:

— Теперь я представляю, как ты допрашиваешь!

У Крылова нетерпеливо дернулся уголок рта.

— Тихая, ничем не выделялась, училась средне, старалась быть «как все». Но себе на, уме: скрытная, девчонки любят посплетничать — она слушала, но о себе никогда не рассказывала.

— Часто ее видишь?

— После института встречались случайно раза три в городе. «Как живешь, кого видишь?» — поболтали и разбежались. Мария за последние годы изменилась: знаешь, есть женщины, которые в тридцать гораздо привлекательнее, чем в шестнадцать. Расцвела, одета шикарно, броская, красивая и фигура по нынешней моде пришлась: высокая, худая, как мальчишка, — французский тип. Через дорогу идет: машины притормаживают, сигналят — приглашают покататься. Она освоилась с новой ролью, держится, будто так и должно быть.

— Может, ты говоришь про однофамилицу? Я видел ее фотографию — ничего похожего…

— А ты посмотри в натуре. И обрати внимание на одежду. Импорт, фирма, высший разряд!

— На какие шиши?

— Вот этого не знаю. С мужем разошлась, живет одна… Я тебе только одно скажу: одета она явно не по средствам. Слишком дорого для порядочной женщины… Да ладно, что мы все черт-те о чем! Хватит. Уже пришли.

Обойдя припаркованный вплотную к подъезду массивный черный «ЗИМ», они поднялись на второй этаж.

— Хотя бы сказала, к кому и по какому поводу.

Крылов оглядел обитую обожженными досками дверь, бронзовую табличку с витиеватой надписью: «Р. Рогальский».

— Галка — школьная подруга, сто лет не виделись, а на днях встретились случайно в магазине… — Рита не закончила фразу.

— Наконец-то!

На пороге стояла миниатюрная симпатичная брюнетка в рискованно декольтированном платье, подвижная, быстрая — этакий живчик с голой спиной.

— Думала, уже не придете!

В одно мгновение она расцеловала Риту в щеки, царственно подала Крылову расслабленную кисть и, явно удивившись, что он ограничился рукопожатием, увлекла в комнату.

Во главе богатого стола сухопарый, с лошадиным лицом человек в сером отлично пошитом костюме стоя произносил тост. Прервавшись на полуслове, он недовольно повернул к вошедшим строгое лицо с бородавкой на правой щеке. Эту бородавку Крылов уже; видел, но когда и где — не помнил, очевидно, в одну из необязательных мимолетных встреч, которыми изобиловала его служба.

— Подруга немного задержалась, — извиняющимся тоном сказала Галина и, указывая пальцем, спешно представила десяток напряженно застывших с рюмками гостей.

Не успев опомниться, Крылов оказался между круглолицей скованно чувствующей себя Надеждой и крепко пахнущей дорогими духами Викой, похожей на маленькую тропическую птичку с ярким оперением.

— …Но теперь, Ромик, работать тебе будет сложнее, — продолжил тостующий. — Больше ответственности, строже спрос. Из рядового труженика ты превратился в руководителя, в подчинении у тебя люди, на плечах — план.

От души поздравляю, хочу пожелать успеха в новой должности и не сомневаюсь, что ты сумеешь преодолеть все трудности!

Растроганный хозяин протянул через стол мощную, длинную, как оглобля, руку, тонко запел хрусталь.

— Ты молодой, растущий, дай Бог, не последний раз пьем за твое повышение.

Очевидную снисходительность интонации Рогальский принимал как должное.

— Спасибо, Иван Варфоломеевич, большое спасибо…

Необычное отчество оказалось второй броской причиной, и Крылов вспомнил все вплоть до фамилии: семь лет назад у Кизирова обворовали дачу, и он почему-то старался преуменьшить размер ущерба, чем удивлял работающего по делу Волошина: странный потерпевший.

Судя по уверенным манеайм, обкатаным официальным оборотам речи и властному тону, он перерос должность прораба стройуправления. Вон как почтительно слушают его Рогальские, да и остальные, кроме, пожалуй, Семена Федотовича. Тот всем своим видом дает понять, что тоже важная шишка.

Крылов терпеть не мог незнакомых компаний, пришел сюда только из-за Риты, которую хозяйка посадила между собой и пегим — неудачно покрасился, что ли? — Толиком, и сейчас, подавляя нарастающее раздражение, пытался определить, что же за люди выпивают, закусывают" смеются и оживленно болтают вокруг него.

— Ах нет, Семен, я плохо переношу тропики, и потом змеи… Хочу в круиз по северным морям, — капризно говорила отстранение — красивая Элизабет, отправляя в рот прозрачно-розовый ломтик семги.

— …выменял малый альбом Дали — ну и вещь, доложу я вам, — ум за разум заходит!..

— …достань, не пожалеешь: вся жизнь царского двора описана, министры, военные, и как его убили…

— …Алексей Андреевич специальный экстракт принес, финский. Капнешь на камни — пар мятой пахнет… Что-то последний раз его не было, видно, ревизия не окончилась…

— Тихо, товарищи! — внушительно сказал Семен Федотович, поднимаясь с рюмкой, и шум моментально стих. — Я предлагаю поднять бокалы за нашего друга Алексея Андреевича Бадаева. Многие из присутствующих его знают — это честный и порядочный человек, готовый прийти на помощь в трудную минуту. Сейчас у него неприятности по работе — козни недоброжелателей и завистников, но мы не дадим Алексея в обиду, каждый найдет веское слово, чтобы защитить его от кляузников и анонимщиков!

— За Алексея Андреевича!

С суровой сосредоточенностью все истово, будто оказывая помощь попавшему в беду товарищу, выпили до дна.

Крылов поставил на стол чуть пригубленную рюмку, поймал осуждающий взгляд Кизирова и принял его, увидел мелькнувшую искорку узнавания, которая тут же потухла: где уж там — мимолетная встреча в коридорах отдела, вот Волошина он бы узнал… И все же что-то удержало негласного тамаду от готового сорваться замечания, он отвернулся и принялся за бутерброд с икрой.

Строгость момента прошла, снова ели, добродушно улыбались, разговаривали.

— …с моего номера ничего не видно, тем более туман, ну, думаю, зря все, расслабился, а он как раз на меня и вышел…

Начинающий полнеть парень с развитыми надбровными дугами и носом бывшего боксера вскинул воображаемое ружье, и жест получился убедительнее, чем его недавние рассуждения о сюрреализме Сальвадора Дали.

— Ты, Орех, не первый раз засыпаешь, — хохотнул гориллообразный Рогальский и угодливо добавил:

— Хорошо, что Иван Варфоломеевич не дремал, — ушел бы зверь!

— …Никогда не подумаешь, что из воска! В зале ужасов — мороз по коже, одна из нашей группы чуть в обморок не упала!

Элизабет повернулась к Рите, в мочке уха вспыхнула сине-зеленая искра, Крылов перехватил жадный взгляд Ореха.

— Вы были в Англии? А во Франции? Где же вы были? Ну что вы, обязательно поезжайте! Париж, Эйфелева башня — на фотографиях совсем не то…

— …Зауэр «три кольца» лучше, тут меня никто не переубедит…

Крылову казалось, что все разговоры нарочиты и призваны создать некий уровень, отвечающий представлению собравшихся об атмосфере светского общения.

Но все их старания изобразить если не интеллектуальную элиту, то по крайней мере достаточно близкий к ней круг были напрасны. Хотя Крылов мог поклясться, что сами они этого не понимают и любуется собой: умными, развитыми, осведомленными о вещах, недоступных всяким середнячкам. Но разве может напыжившаяся кошка выдать себя за тигра?

— Первый раз попала в избранное общество, все такие умные, культурные. — Приняв молчаливость Крылова за смущение. Надежда почувствовала в нем родственную душу, а выпитый коньяк способствовал доверительности и откровенности. — Мы люди простые — я в магазине, муж слесарем…

Она вдруг осеклась, будто сболтнула лишнее, даже испуг метнулся в глазах:

— В таких домах никогда не бывала, вот и сижу как дура… Когда кругом незнакомые и сказать нечего, каждый себя дураком почувствует, правда ведь?

— Как же оказались у незнакомых? — нехотя ответил не расположенный к беседе Крылов.

— Галину знаю, доставала ей кое-что: сапоги, пиджак кожаный…

— Наденька, милая, мне тоже сапоги позарез нужны! — перегнулась через Крылова, щекоча лицо густо надушенными волосами. Вика. — Зима на носу, а я разута, сделай, век не забуду! Что надо — с меня!

Надежда выпрямилась, ощутив привычную почву под ногами, — куда девалась сконфуженность!

— Приходи в универмаг, пятая секция, спросишь Толстошееву, — с достоинством ответствовала она. — Мы хоть и не начальники, но тоже кое-что можем!

— Поменяемся местами? — возбужденно попросила Вика, переставляя тарелки. — Хочу выпить с подругой". А пальто с ламой сейчас есть?

Крылов пересел, оказавшись рядом с Рогальским.

— Все кричат: "Ах, какой спектакль! ", билетов не достать, по четвертаку продают, ну, купил — чепуха на постном масле…

— Ты не прав, Ромик, надо воспитывать вкус, чаще бывать в театрах, постепенно начнешь понимать… — втолковывал Семен Федотович.

Они продолжали пыжиться. Но запал скоро пройдет, иссякнет запас умных слов, а выпитое спиртное довершит дело, и вечеринка войдет в привычное русло, когда сразу станет видно, кто есть кто.

Так и получилось. Минут через сорок в комнате стало шумно, чинный строй застольных бесед разлетелся на рваные осколки, и содержание их стало более приземленным и практичным.

— … с лидазой очень тяжело, но для Бадаева я конечно, постараюсь…

— …стекла на веранду и шифер. Иван Варфоломеевич все подписал, надо машину подогнать и вывезти…

— …пятнадцать метров сверх нормы — очень много, придется переписать акт обследования, я скажу кому следует…

— …если переведут на безалкогольные да еще пиво запретят — нам всем труба…

— …провели инвентаризацию — опять недостача двести рублей! Я говорю: Катька, раз вместе работаем, надо друг другу доверять. А ты что же делаешь?

«В чудную компанию мы попали», — Крылов снова ощутил волну раздражения, тем более что Толик с видом записного соблазнителя обхаживал Риту.

Какого черта вообще его сюда занесло? Впрочем… Обычно они проводили время вдвоем или в узком кругу с друзьями, подругами — устойчивые связи, привычные отношения, неожиданности исключены. Другое дело сейчас: незнакомое окружение, новые знакомства, обильная выпивка, соблазны — вон как сосед старается, тут возможны всякие зигзаги, этакий «люфт» поведения, когда человек раскрывается с неизвестной стороны… Значит, первый раз появилась возможность посмотреть, как Рита проявит себя в тех или иных ситуациях.

Крылов отогнал возникшую мысль как недостойную, она просочилась из тех участков мозга, которые пропитаны сомнениями и недоверием, но все-таки что ей говорит этот хмырь?

Крылов напряг слух.

— Такой женщине обязательно надо иметь свободные деньги, чтобы не задумываться, сколько можно потратить…

— На тряпки? Я сама шью и прекрасно обхожусь.

— Не только. От красивой женщины должно хорошо пахнуть, значит, французские духи, мыло по два рубля…

— Не обязательно. Нужно мыться каждый день, и запах будет не хуже.

— Можно в этом убедиться? — В голосе Толика появились многозначительные интонации, и он потянулся носом к шее собеседницы.

— Конечно. — Рита с улыбкой качнула в пальцах вилку, и Толик едва успел отдернуть голову. — Попробуйте мыться каждый день.

Крылов рассмеялся.

— Выпьем за чистоплотных людей! Ваше здоровье, Толик!

Тот натянуто улыбнулся и поднял рюмку.

В компании возникло некоторое замешательство: никто не понял, чем вызван странный тост Крылова.

— И за хороший слух! — Низкий баритон Семена Федотовича прозвучал как разрешение, рюмки опрокинулись, хотя вряд ли сказанное Крыловым стало понятнее. А сам Крылов уяснил две вещи: во-первых, Семен Федотович здесь главный, во-вторых, он пристально наблюдает за ним весь вечер.

— Хватит пить! — весело закричала хозяйка. — Давайте танцевать. Ромик, сделай!

Хозяин подошел к сверкающей никелем стойке, вывел звук на полную мощность и приглушил свет в соседней комнате.

— Здесь у нас будет танцзал, прошу. Только хрусталь не бейте.

— Пляшем?

Сухой лапкой с хищными кроваво-красными коготками Вика вцепилась Крылову в локоть, подалась к нему, почти вплотную приблизив бледное лицо.

По расширенным зрачкам и неконцентрируемому взгляду было видно, что она сильно пьяна.

— Следующий танец.

Крылов высвободил руку и, успев оттеснить быстро оправившегося от неудачи Толика, увлек Риту в розоватый сумрак, где, тесно прижавшись друг к другу и не слишком прислушиваясь к музыке, колыхались несколько пар.

— Зачем ты меня сюда привела? — отодвинув прядь волос и прикоснувшись губами к чуть оттопыренному ушку, спросил он. — Ты хоть знаешь, что это за публика?

Прикосновение и исходивший от Риты родной будоражащий аромат успокоили его, раздражение начало проходить.

— Не сердись, Сашок. — Рита провела ладонью по его шее. — Люди как люди. Лиза-Элизабет — заваптекой, Галка работает в посредбюро по квартирой, Романа только назначили заведующим в баре на Широкой. Остальные тоже приличные люди. Нам-то что до них?

«Действительно, чего я взвился? — подумал Крылов. — Ничего страшного не происходит: пришли в гости, посидели, потанцевали и разошлись. Водить дружбу с четой Рогальских или их приятелями никто меня не заставляет».

Но в глубине души он понимал, что, успокаивая себя подобным образом, сознательно закрывает глаза на важное обстоятельство: далеко не все равно, с кем садишься за один стол, неосмотрительность здесь оборачивается неразборчивостью, диктующей свои правила поведения, порождающей компромиссы с самим собой, настолько мелкие и незначительные, что никогда не поверишь, если не знаешь наверняка, что они способны до неузнаваемости перекроить человека и тот даже не поймет, что в длинной цепи уступок собственным слабостям, порокам или бесхарактерности решающую роль сыграла та, первая, самая маленькая и безобидная.

— И все-таки давай уйдем отсюда.

Рита замешкалась с ответом.

— Так сразу неудобно. Побудем еще немного для приличия. Хорошо?

Крылов нехотя кивнул.

— Вот и умница.

Рита поцеловала его в подбородок.

— Пойдем к остальным, а то мы остались в одиночестве.

Действительно, кроме них, в «танцзале» возилась на диване только одна пара. Гости сидели за столом и оживленно разговаривали, при их появлении наступила пауза.

«Похоже не на веселую вечеринку, а на деловую встречу», — отметил Крылов.

— Присаживайтесь, сейчас Ромик сделает всем коктейли, — с обворожительной улыбкой произнесла хозяйка, пристально рассматривая Крылова.

— Только не такие, как на работе, — ухмыльнулся Толик.

— Все равно они лучше твоих котлет, — парировал Роман. — По крайней мере от них никто не болел дизентерией.

— Не ругайтесь, мальчики, — вмешалась Галина. — Лучше пусть кто-нибудь расскажет интересное.

— А в мою знакомую через окно стрельнули! — сообщила раскрасневшаяся Надежда. И, оказавшись в центре внимания, бойко пояснила:

— Я ей иногда кое-что доставала, а тут договорились — не пришла. Оказывается, какие-то бандиты убить хотели, хорошо, промахнулись, ранили только, сейчас в больнице. И никого не поймали…

Напрягшийся было Крылов расслабился. Такими сведениями располагает полквартала.

— И не поймают! — Дряблые щеки Толика, обвисая, делали его похожим на бульдога. — Даже этих, которые банк ограбили, найти не могут!

— Не банк, сберкассу, — поправил Орех. — Троих охранников перебили, у них обрез из пулемета. Забрали двести тысяч и визитную карточку оставили — череп с костями и подпись: «Призраки».

— Вранье, — авторитетно перебил Кизиров. — Не двести тысяч, а восемьдесят. Никаких пулеметов, никаких карточек. И застрелили не трех, а одного.

— Я слышала, они письмо в милицию прислали: если будете нас искать, убьем сто человек.

— Какой ужас! — Вика схватила Рогальского за руку. — Неужели и правда убьют?

— И про письмо вранье! Весь город кишит самыми нелепыми слухами, меньше верьте сплетням!

— Иван Варфоломеевич, конечно, более информирован, но люди зря говорить не будут, — не сдавалась Рогальская.

— Вот сволочи, работать не хотят, грабят, людей убивают! — Роман сжал огромные кулаки. — Надо будет ружье зарядить!

— Такие жулики серьги вместе с ушами вырвут! — поежилась Элизабет. — Хоть бы их поскорее посадили!

— Ты бы выдала их, если б знала? — Вика налила очередную рюмку.

— Вот еще! Чтоб дружки отомстили?

— Поймать их не так-то просто, — сказал Орех, плотоядно щурясь на Элизабет. — Все учтено, все продумано, видать, умные люди. К тому же за свою жизнь борются да за деньги большие. А милиционеры за зарплату работают да за медальку… У кого интерес больше?

Элизабет поощряюще улыбнулась, Семен Федотович нахмурился.

— Неверно говоришь, голубок. Найдут, из-под земли достанут! Государственных денег да крови им не простят!

— Государственных денег и без крови не прощают, — бросил реплику Кизиров. — Девяносто три прим, в особо крупных — и к стенке.

— Интересно, где они сейчас, в эту минуту? — спросил, обращаясь ко всем, бывший боксер. — И что делают?

— Сидят в каком-нибудь подвале, деньги пересчитывают, пьют…

— Да они, видать, совсем не из нашего города: свои-то разве пойдут на такое? — с житейской мудростью рассудила Толстошеева. Она снова утратила бойкость и держалась скованно и напряженно, как в начале вечера. — Небось уехали давно за тысячу верст, схоронились где-то на Севере…

— Может, даже в этом доме сидят в подвале, на чердаке или в квартире за стеной. — Орех постучал по ковру.

— Не нужны мне такие соседи! А ружье заряжу медвежьими пулями…

— Пошел бы охотиться на них?

— Нет уж, лучше на кабанов, у тех пулеметов нет!

— Я бы тоже не хотел этих ребят ловить — терять ведь им нечего.

Крылов почувствовал гордый взгляд Риты.

— Однако здесь не много смелых мужчин!

— Сколько же? — поинтересовался Кизиров. — И что считать смелостью?

— То, что противоположно трусости! Давайте выпьем за Сашу…

Крылов досадливо поморщился, протестующе поднял руку, но она не остановилась.

— Он совсем недавно награжден орденом…

— За трудовую доблесть? Передовик? Пятилетку в четыре года?

Толик оживился, и даже в глазах невозмутимого Семена Федотовича мелькнула тень интереса.

— Саша получил боевой орден Красного Знамени! В голосе Риты отчетливо читалось удовлетворение собственницы. Что с ней происходит, черт побери?

— Вы военный?

Это спросил сам Семен Федотович.

— Летчик! — со смехом сказала Рита, давая возможность Крылову молчанием подыграть ей и скрыть профессию, которая, судя по всему, не должна была вызвать у собравшихся теплых чувств.

Но зачем вообще она это затеяла?

— Вы правда летчик? — поинтересовалась хозяйка.

— Я работник уголовного розыска, — отчетливо выговорил Крылов, и в голосе его прозвучало больше вызова, чем ему бы хотелось.

— Какой ужас! — ахнула Вика. — Теперь нас всех посадят!

Роман резко ткнул ее локтем в бок, водка выплеснулась на платье.

В компании наступило замешательство.

— Ну и ничего, — сглаживая неловкость, бодро проговорила хозяйка. — В милиции тоже есть хорошие люди. Вот один раз, когда у меня украли сумку…

— Конечно, ничего, — тоном, которым тактичные люди разговаривают с тяжелобольными, поощрил Крылова Семен Федотович и отпихнул возбужденно шепчущего ему на ухо Толика. — У нас любой труд почетен… Тем более угрозыск… Это ОБХСС придирается, а угрозыск ловит бандитов, жуликов.

— Ничего себе… — хихикнула Вика и выпила. — А ты можешь этому бульдогу руку сломать?

— Убери ее. Рома, — обиделся Толик. — Каждый раз одно и то же.

— Пусть умоется! — распорядился Семен Федотович, и Роман утащил упирающуюся Вику в ванную.

— Вам тоже нехорошо? — наклонился Кизиров к Надежде Толстошеевой, которая побелела, словно перед обмороком.

Та беззвучно шевельнула губами.

— Перебрали девчата! — деланно весело сказала Галина, выводя Надежду в другую комнату. — Ничего, оклемаются!

— Да, пить — здоровью вредить! — скорбно кивнул Кизиров. И без всякого перехода продолжил:

— Так что там с этими бандитами? Сведения есть разные, а как на самом деле?

Крылов пожал плечами:

— Я занимаюсь другой работой.

Кизиров переглянулся с Семеном Федотовичем.

— Понимаю, понимаю… Служебная тайна, бдительность — все правильно…

Он сделал паузу.

— Но объясните мне как специалист дело Волопасского… Мы все его знали, человек порядочный, не бандит, как же он мог задушить эту девку?

Да еще из-за денег? Ерунда какая-то! Все равно что представить, будто Семен Федотович убьет Элизабет, чтобы забрать серьги!

Крылов снова пожал плечами.

— Вина Волопасского доказана, приговор вступил в законную силу. О чем тут говорить?

— Не приставай к человеку, Иван, — прогудел Семен Федотович. — У него работа болтовни не любит, понимать надо! Давайте лучше выпьем за человечность…

К столу вернулась Галина Рогальская, поискала глазами по сторонам, рассеянно сообщила:

— Полегчало Надьке. Воды попила, на воздухе постояла — и очухалась. Я ее в такси посадила.

— Работать можно везде, — продолжил Семен Федотович, — главное, надо оставаться человеком.

— Что вы имеете в виду? — Крылов уже понял, как закончится этот вечер.

— Вот вы пили за чистоплотных людей. И я о том же. Неважно, какая у тебя профессия, важно быть порядочным, принципиальным. Если там вор, бандит, убийца — никакой пощады, крути его в бараний рог! А если хороший человек, по работе неприятности, попался, семья, дети, — надо ему помочь. Ведь правильно? У него ни ножа, ни пистолета, он никому не опасен, зачем же его за решетку сажать, вместе с преступниками? Люди должны помогать друг другу! Ты его поддержал в трудную минуту, он тебя — всем хорошо, все довольны. По-моему, так и надо. Правда?

Слова Семена Федотовича проще всего было расценить как призыв к индивидуализации ответственности, гуманности закона, глубокому и всестороннему выяснению всех обстоятельств дела — основным принципам советского судопроизводства, с которыми солидарен любой юрист.

Проще всего было неопределенно кивнуть головой, промычать что-то вроде согласия, как принято среди воспитанных интеллигентных людей, чтобы не вступать в ненужный спор и не портить настроения себе и другим. Ведь ничего не стоило сделать вид, что не понимаешь, какой смысл прячет сосед по дружескому застолью за хорошими и правильными словами о порядочности, принципиальности, человечности.

Но сам-то Семен Федотович знает, что ты прекрасно понял подтекст, да и остальные — Толик, Галина, Элизабет — все они ждут твоего кивка, потому что это и будет тот самый, первый маленький безобидный компромисс…

— Правильно я говорю? — Семену Федотовичу не терпелось получить подтверждение своей правоты.

— Не понял. Вы хотите сказать, что грабителя и хулигана надо сажать в тюрьму, а расхитителя и взяточника отпускать, рассчитывая на его ответную благодарность?

Называть вещи своими именами не принято по правилам игры, и Семен Федотович Оторопело замолк. Наступила короткая пауза. Вдруг Галина, которая уже несколько минут напряженно прислушивалась к чемуто, вскочила и бросилась в коридор. Распахнулась дверь ванной, раздался хлесткий шлепок.

— Идиотка, глаза!

В комнату вбежал Роман с расцарапанным лицом, одна щека сохранила отпечаток ладони супруги.

— Вот дура! Я же ничего не делал!

Из ванной донеслись еще несколько шлепков, Элизабет поспешила туда.

— Хорошо сидим! Еще по одной? Ваш тост, Семен Федотович! — откровенно издевался Крылов.

— За чувство долга! — Семена Федотовича было трудно выбить из колеи даже таким убийственным юмором. — А вам что же, действительно никогда не предлагали?

Крылов вспомнил тамбур ночного скорого, замызганный железный пол, по которому катались они с Глушаковым, тусклый свет слабой лампочки где-то далеко вверху, противную мысль о возможной смерти и о том, что проводник плохо подметает: в углу у распахнутой в грохочущую темноту двери валялись окурки. Как он все-таки заломал противника и отобрал у него пистолет, но поверил в победу и ощутил радость от выполненного задания только тогда, когда бандит срывающимся от боли голосом, выдавил: «В купе чемодан, там сорок тысяч. Бери себе, и разошлись, я здесь прыгну…»

— Отчего же! — весело сказал он. — Было дело!

— Раз рассказываешь, значит, не взял. Почему? Побоялся?

Семену Федотовичу действительно было интересно.

— Побоялся, — кивнул Крылов. — Что он может в один прекрасный день прийти не к тебе, а к какому-нибудь приличному человеку.

Он посмотрел на Риту.

— Не знаю, как вы, мадам, а я ухожу. У хозяев и без нас много дел.

Из «танцзала» доносились крики Галины и успокаивающее бормотание Романа. В коридоре Крылов столкнулся с Элизабет, которая выводила из ванной закутанную в халат и, казалось, совсем протрезвевшую Вику.

— Вы уже уходите? — как ни в чем не бывало спросила она.

— Да, все было очень мило, как в лучших домах. Передайте привет хозяевам. До свидания.

На углу Крылов остановился и взглянул на часы, твердо решив не ждать больше пяти минут. Рита выбежала через три.

— Зачем ты это затеяла?

Она почувствовала, что скрывается за ровным тоном, но виду не подала.

— А что такого? Разве я сказала не правду?

Но, встретив яростный взгляд Крылова, осеклась и продолжила, как бы извиняясь:

— Все бабы хвастались — одна бриллиантами, другая — заграницей, третья — платьем, четвертая — мужем. Ну и я похвасталась тобой. Или нельзя?

— А зачем тебе вообще мериться с ними? И выставлять мой орден против чьих-то побрякушек? Считаешь, что сопоставимые вещи?

— В том-то и дело, что нет! Орденов ни у кого нет…

Они долго препирались под яркой ртутной лампой, вокруг которой кружилась в таком бессмысленном, как их перебранка, хороводе всякая ночная мошкара, наконец поссорились окончательно. На такси Крылов отвез Риту домой, не выходя из машины, сухо попрощался, усталый, злой и раздраженный поехал к себе.

Это был далеко не самый удачный вечер в личной жизни Александра, и, если бы кто-нибудь взялся за повесть об инспекторе Крылове, он бы никогда не стал его описывать.

Глава пятая РЕЙД

Спецмероприятие назначили на двадцать три часа. Как правило, в это время интересующие милицию лица уже возвращаются по домам, а если нет, ждать приходится недолго.

Старик встретил Крылова внизу, в вестибюле, но Ласкин — новый замполит отдела, пожелавший присутствовать на инструктаже, заметил его и отозвал Александра в сторону:

— Кто это?

— Не знаете, Николай Фомич? — удивился Крылов. — Это Игнат Филиппович Сизов. Слышали? Старик, Сыскная машина?

— А-а-а, — без особого энтузиазма протянул Ласкин. — И что он здесь делает?

— Пойдет со мной в паре.

— Пенсионер? В рейд? — поморщился замполит. — А случится с ним что — кто будет отвечать?

— Да что вы, Николай Фомич, — урезонивающим тоном сказал Крылов. — Игнат Филиппович сам за себя ответит. Да и за нас с вами, если понадобится. К тому же вы его вполне могли и не увидеть.

Последний довод подействовал — Ласкин что-то пробурчал, но отстал.

Крылов вернулся к Сизову.

— Про меня говорил? — спросил Старик. — Мол, какого черта старым козлам по притонам шляться, пусть дома телевизоры смотрят?

— Примерно так, — усмехнулся Крылов. — Только без чертей, старых козлов и телевизоров.

— И то хорошо. Новые начальники образованные, и слова у них другие, и знают все. Только скажи: почему преступность растет, раскрываемость падает, а они делают вид, что все нормально? И другим лапшу вешают?

— Не заводитесь, Игнат Филиппович, — миролюбиво сказал Крылов. — Может, сегодня еще будет повод.

Они вышли на улицу. Возле отдела стояли пять микроавтобусов, мобилизованных на обувной фабрике, механическом заводе и в стройтресте. Крылов сверил номера с записью на обрывке протокола.

— Вот наш, — он указал на видавший виды «рафик». Кроме водителя, в нем сидели два дружинника — не столько для помощи, сколько для свидетельской базы.

— Александр Семенович, подождите! — их догонял Юра Гусаров.

— Что случилось?

— Ничего. Ласкин сказал, что у вас нет пары, и направил…

— Ну, молодец! — восхитился Старик. — Меня вроде и нету, вы вдвоем, все, как положено, никаких отступлений. До этого без академии не дойдешь! Раньше думали, как преступление раскрыть, а сейчас — как свою задницу уберечь.

— И вода раньше мокрей была… Поехали, что ли? — Крылов полистал записную книжку. — Вначале на Красногорскую, двести семь.

— К Медузе? — с сомнением спросил Сизов. — Был у него наган, так и ушел неизвестно куда. А потом за обрез отсидел. Но к «Призракам» он вряд ли вяжется… Хотя чего рассусоливать…

Сизов распахнул дверцу ибодро запрыгнул на переднее сиденье рядом с водителем.

— Добрый вечер! Как настроение?

— Какое настроение! — хмуро ответил водитель. — Сегодня футбол по телеку, а я вторую смену ишачу! Им-то хоть три дня к отпуску дадут, — он ткнул большим пальцем через плечо назад, в сторону дружинников, — а мне что? Директор сказал: «Езжай», — и все дела.

— Ладно, не плачься. — Крылов хлопнул водителя по плечу. — В случае чего я за тебя перед гаишниками похлопочу.

— Да мы сами за себя хлопочем… То бензин, то пятера, то червончик… Куда ехать-то?

— Крылов назвал адрес. «Рафик» неожиданно резво рванул с места, прокатил по ярко освещенному проспекту, свернул в проулок. Здесь фонари не работали, водитель включил фары и снизил скорость.

— Чуть в сторону — и все, колдобина на колдобине. Хозяева! А по Красногорской вода уже десять лет течет. Осенью, весной — слякоть, зимой — лед. В одном и том же месте. А в кране воды нет, по графику; два часа утром, три — вечером. Это порядок? А милиция работяг в вытрезвитель забирает Да шоферов штрафует! И все при деле…

Видно было, что шофер уже выместил на собеседниках раздражение и бубнит по привычке к нравоучениям и обличению существующих порядков.

— Вот сейчас небось тоже какого-нибудь работягу захомутаете! У вас как рейд, хватают без разбора, для галочки. Вот меня один раз…

— Я тебе покажу этого «работягу»! — перебил водителя Гусар, — Зайдем вместе, и покажу. Кличка Медуза, вес под сто двадцать, хобби — огнестрельное оружие. Очень любит таскать на животе наган да пугать кое-кого при случае…

— А нам что, тоже надо идти? — спросил дружинник.

— Как захотите.

— Нам-то зачем, посидим в машине, — буркнул водитель и замолчал.

«Рафик» подскакивал на выбоинах, и в такт качался на пружинной ножке прихваченный резиновой присоской к лобовому стеклу термометр в виде глобуса. Этот термометр и упоминание о нагане Медузы пробудили в сознании Старика ассоциативную цепочку, и он, как бывало во время сердечных приступов, увидел словно воочию большой школьный глобус со сквозной пулевой пробойной.

Глобус прострелил Гром — такой грозный псевдоним выбрал себе маленький и худой Вася Симкин. Они занимались в обычном школьном классе с традиционным глобусом и скелетом, которому во всех школах Советского Союза обязательно вставляли между челюстями папиросу. И плакаты на стенах висели традиционные: таблица Менделеева, правила правописания шипящих, а поверх были наброшены другие — граната «Ф-1» в разрезе, схема расстановки противопехотных мин, уязвимые места танка… А в челюстях скелета вместо папиросы торчала острая финка с утяжеленной черной ручкой, одну глазницу закрывала повязка — бинт из индпакета, тоже работа Грома. Видно, в школе он был не подарок и учителям от него доставалось, правда, тогда у него не было нагана.

— Спорим, засажу прямо в фашистское логово?

Он нервозно покручивал глобус, да и все нервничали более или менее заметно — до начала рейда оставалось несколько часов.

— Брось дурить, — отозвался Старик, но Гюрза подначила:

— Ни в жизнь не попадешь, особенно если крутиться будет!

— Посмотрим! — задиристо отозвался Гром, заглянул в барабан, оттянул курок. — С одного раза!

Коршун бочком, вроде по нужде, направился к двери. Быстрый тоже поднялся и вышел.

Гром проводил их взглядом, подумал и перенес глобус в угол, чтобы не был на одной линии с главным портретом, потом, не торопясь, раскрутил, быстро прошел к дальней стене и вскинул руку.

Ба-бах! В замкнутом пространстве наган грохнул, как девятимиллиметровый вальтер.

— Теперь поглядим…

Гром был рисковый парень, но подходил к желтоголубому шару с опаской: если попал не туда, кто знает, как обернется, могут и не посмотреть, что вечером переход. Недаром Коршун и Быстрый не захотели попасть в свидетели…

По счастью, входное отверстие оказалось в центре никому не известной Гренландии, а выходное — вообще в Тихом океане.

— Промах. — Гром облегченно вздохнул. — Спирт с меня.

— Лучше шоколад, — попросила Гюрза. — Две плитки.

— Идет. — Симкин спрятал наган в карман галифе и поставил глобус на место. — Не удалось перед рейдом выиграть. Ну, может, там повезет…

В тот раз всей группе действительно повезло. Вечером переоделись в гражданское, построились вдоль глухого забора — разношерстная компания, вроде охотников или рыболовов, только вместо двустволок да спиннингов — пистолеты, редкие по тому времени автоматы да тяжеленные рюкзаки, набитые взрывчаткой. Две группы — двадцать восемь человек. В первой — командир Быстрый, комиссар — Старик. Во второй командуют Смелый и Гвоздь. Интервал между переходами за линию фронта — сутки.

— Ваша основная задача — навести панику на территории врага. — Командир диверсионного отряда особого назначения Грызобоев шел вплотную и строго, пристально вглядывался в глаза, будто гипнотизируя. — Если каждый из вас взорвет одну машину и убьет пять немцев, цель будет достигнута! Запомните, вы в долгу перед теми, кто с первого дня бьется на передовой, кто уже убит или искалечен. Поэтому будьте готовы умереть достойно. Любое проявление трусости карается смертью! Командир и комиссар обязаны немедленно пристрелить труса и паникера.

Грызобоев остановился возле Быстрого.

— Да и любой боец обязан убить труса независимо от его должности и звания, — многозначительно продолжал он, почти прижавшись к лицу командира первой группы.

Сильно пахло хорошим одеколоном. Скосив глаза, Старик увидел вытаращенный глаз, чисто выбритую щеку и несколько торчащих под самым носом жестких волосков.

— Плен исключен! — Грызобоев продвинулся дальше и теперь гипнотизировал Старика. — Если хоть один человек попадет в плен, я с комиссара шкуру спущу!

Бешено расширенные зрачки, казалось, заглядывают в самую душу, и Старик ощутил испуг от того, что командир отряда разглядел в неведомой ему самому глубине что-то зловредное, чуждое, опасное для «нашего дела» иначе ничем нельзя было объяснить полыхающую в глазах ярость.

— Я не говорю: сдастся в плен. В каком бы виде наш боец не попал в руки немцев — оглушенным, раненым, контуженным, полумертвым, — все равно это предательство, которому нет прощения и пощады!

Грызобоев наконец шагнул в сторону, и Старик испытал облегчение, будто и в самом деле избежал возможного разоблачения.

— При переходе через реку есть опасность провалиться в прорубь, трещину, полынью. В этом случае тонуть молча, чтобы не обнаружить группу.

Да, маекхалатов нет. Но они вам и не нужны — не прятаться идете! Пусть фашисты от вас прячутся.

Грызобоев отошел от строя на обычные два метра, напряжение в его голосе стало спадать.

— И последнее. Вы прошли специальную подготовку. На вас истрачено много денег, продуктов, израсходованы боеприпасы, выдано новейшее оружие. Чтобы оправдать все это, вы должны работать достаточно долго. Погибнуть сразу — проще всего, но выгодно такое только фашистам.

Грызобоев улыбнулся, как строгий, но заботливый и справедливый отец-командир.

— Поэтому все должны вернуться живыми. Этот рейд — только проба сил.

Главное у вас впереди! Желаю удачи!

«Да он неплохой мужик, — подумал Старик. — А что глаза злые, так не время сейчас для доброты».

Первая группа погрузилась в старый разболтанный автобус. Оставшиеся смотрели молча, некоторые ободряюще улыбались. Гюрза подмигнула Старику и помахала рукой. Он отвернулся.

Скрипя и дребезжа, автобус преодолел восемь километров укатанной снежной дороги и замер у обрывистого берега, рядом со стогом сена.

— Вот он, наш ориентир, — сказал Быстрый. — Выходи!

Днем здесь проводили рекогносцировку, ориентируясь по дымам костров на той стороне. Напротив стога постов вроде не было.

Растянувшись цепочкой, двинулись по льду. На белом открытом пространстве четырнадцать теней могли стать хорошими мишенями, каждый остро ощущал свою уязвимость.

Старик, еще не убедившийся в том, что можно уворачиваться от пуль и затыкать вражеские стволы ответным потоком огня, был готов в любой миг молча уйти под лед или принять смертельный кусок свинца. При ощущении обреченности страх исчезает.

Только когда добрались до другого берега и вошли в потрескивающий от мороза лес, чувство обреченности прошло, вернулось желание жить и вместе с ним страх. Побродили в поисках подходящей полянки, расположились на поваленных бревнах, через час поняли, что без огня не обойтись: мороз давил под тридцать. Развели крохотный костерок, сгрудились вокруг, дожидаясь рассвета. Старик даже задремал, точнее, впал в оцепенение, не перестав слышать, что происходит вокруг. Заскрипел снег — кто-то отошел от костра. Вскинулся Быстрый:

— От группы не отходить! Кто там разгулялся?! В ответ трещали ветки.

— Кто?! — Старик рванул клапан кобуры. Быстрый тоже стоял с пистолетом в руке, считая бойцов.

— Все на месте… Ты тоже слышал? Может, волк? Гром, глянь на снег!

Верткий Гром, подсвечивая фонариком, кинулся в темноту и тут же вернулся с перекошенным лицом.

— След! Обшитый валенок, немецкий!

В стороне, метрах в сорока, за деревьями грохнул выстрел, второй, третий. Свиста пуль слышно не было.

— Что делать будем? — нервно дергая шеей, спросил Гром.

Быстрый молчал. Старик растерянно соображал. «Вступить в бой!» — была первая мысль, но на ее фоне возникло понимание полной бесперспективности ночного боя для прижатой к реке группы.

Бесшумно взлетела красная ракета, еще одна… Вдалеке ударил автомат.

Взгляды бойцов устремлены на командира и комиссара. У Старика появилось чувство безысходности.

— Отходим! — наконец скомандовал Быстрый.

Группа скатилась к реке, бойцы попрыгали с обрыва берега и угодили в ледяную воду. Полынья!

— Быстро, а то забросают гранатами! Оружие и взрывчатку беречь!

Через полчаса группа была на своей стороне. Над противоположным берегом висели осветительные ракеты, по реке шарили трассеры автоматных очередей.

— Все целы? Пересчитайтесь! — хрипло сказал Быстрый. — Ну и начало!

Одежда схватилась ледяной коркой и трещала при каждом движении. Старик испытывал досаду и недовольство собой. Быстрый как-никак руководил группой, а он, комиссар, не принял ни одного решения.

— Видно, этот немец вначале нас за своих принял, — подпрыгивая и растирая руки, говорил Гром. — Потом рассмотрел, растерялся — и назад, поднимать тревогу. Хорошо, что у него гранат не было.

— И без гранат мог трех-четырех завалить, — мрачно сказал Старик. — Повезло, что трусливый попался. Легко отделались.

— Не говори «гоп», — оборвал его Быстрый. — «Отделались»! Задание провалено, вполне можно и под трибунал угодить. Командиру и комиссару — по пуле, а остальным — штрафбат!

Он как в воду смотрел. Грызобоев был мрачнее тучи.

— Не выполнили задания, засранцы! Надо бы вас шлепнуть перед строем, да мы уже доложили в Центр, что группа приступила к работе! — зловеще цедил он. — Так что у вас есть шанс: сегодня же повторить переход и искупить свою вину. Ясно?!

Старик хотел сказать, что после купания в ледяной воде людям нужна хоть короткая передышка, но Грызобоев, решено вытаращив глаза, опередил его:

— А если кто заболеет, это будет расценено как дезертирство и прямое пособничество врагу! И тогда я вас своей рукой пристрелю! Ясно?!

Удивительно, никто не получил даже насморка. Переоделись, выпили спирта, поели, день отсыпались, а вечером их влили в группу Смелого, и теперь уже двадцать восемь человек перешли на вражеский берег. Командиром назначили Смелого, комиссаром — Гвоздя.

— Вам, засранцам, я не верю, — сказал на прощание Грызобоев. — Подчиненные ваши по глобусам стреляют, от немцев бегают. Не умеете наводить дисциплину. Или не хотите! Ну, да мы еще с вами разберемся!

Старик чувствовал себя преступником.

Наученный горьким опытом. Смелый выставил посты боевого охранения, ночь прошла спокойно, а утром усиленная диверсионная группа двинулась в глубь захваченной врагом территории. Но оказалось, что за прошедшие сутки обстановка изменилась: выравнивая линию фронта, немцы отошли на восемь километров, а сюда, на рубеж деревни Сосновка, выдвинулась изрядно потрепанная за последний месяц вторая ударная дивизия.

Мороз ослаб, ярко светило солнце, владевшее бойцами напряжение сменилось умиротворенной расслабленностью.

— Сделаем привал, командир? — предложил Гвоздь. — Здесь кухни, покормим людей горячим, свяжемся с отрядом, доложим…

— А что ты будешь докладывать? — мрачно спросил Смелый. — Что мы прохлаждаемся и зря тратим время? Надо переходить линию фронта — тогда и доложим. Так, товарищи? — обратился Смелым к Быстрому и Старику.

— Только так! — твердо ответил Быстрый. Старик кивнул. Ему не терпелось искупить вину.

Забросив оружие за спины, бойцы пересекли окраину Сосновки и вошли в редколесье.

— Земляки, дайте закурить. — К Старику подошел пожилой сержант в обгоревшей мешковатой шинели. Из разрезанного левого рукава торчал комок бинтов и ваты.

— Фриц сам отошел. Может, так и драпанет до границы? Комиссар говорил, там у них рабочие поднялись против Гитлера. Не слышал?

— Нет. — Старик озабоченно насыпал в подставленную ладонь махорки.

Если немцы и впрямь отступают, то они не смогут выполнить задание и тогда Грызобоев точно спустит с него шкуру.

— Сверни мне папироску, — попросил сержант и, показав забинтованный кулак, пояснил:

— Носил бутылки с горючкой, одна и раскололась. А вы небось диверсанты?

— Угу. — Старик склеил самокрутку. — Кури, отец, выздоравливай.

Он хотел бегом догнать своих, но в это время впереди рвануло, посредине группы блеснула вспышка, черные фигурки полетели в разные стороны, взметнулся столб дыма.

— Воздух! — истошно заорал сержант и присел, закрыв голову здоровой рукой, но тут же понял свою оплошность и сконфуженно матюкнулся. — Наверное, мина… Так вроде не было…

Вышедший из минутного оцепенения. Старик бросился вперед. «Не может быть, не может быть», — пульсировала в сознании идиотская мысль. Несколько фигурок копошились на земле, несколько даже поднялись на ноги, но большинство лежали неподвижно. Через полкилометра начинался лес, там ворохнулась какая-то бесформенная масса, затарахтело, медленно упало дерево, поплыл вниз сизый дым.

— Танк, сука, танк! — Гром приложился к автомату и пустил длинную очередь. — Ты понял, танк! В засаде оставили, сволочи! — На губах у него выступила пена.

— Не ори, мозги болят. — Быстрый сидел на земле, держась двумя руками за голову, и раскачивался из стороны в сторону. — О пень ударило… Проверьте, рации целы?..

— Я тебя, падлу навозную! — Отстегивая гранату, Грои бросился к лесу.

Обожженный сержант сноровисто шнырял среди лежащих, ловко переворачивал одной рукой, иногда расстегивал одежду и слушал сердце.

— Пятеро готовы, — сообщил он, обойдя всех. — Одну вообще в клочки, вместе с рацией.

Рации были у Чайки и Гюрзы. Старик осмотрелся.

Гюрза бинтовала себе руку. Жаль Маринку.

Он подошел к уцелевшей радистке:

— Ну как?

— Сквозное. А рацию порубило осколками.

Старик поискал Смелого и Гвоздя. Оба были мертвы. Гвоздю разворотило грудь, а Смелому осколок снес половину лица.

— Ушел, гнида! — Гром тяжело дышал, в побелевшей руке он сжимал гранату с выдернутой чекой. — Что делать будем?

— Вставь чеку. Офигел — с «эфкой» на танк? — машинально спросил Старик. Он не знал, что делать. — Быстрый немного очухается, посоветуемся.

Быстрый лежал навзничь, сержант, встав на колени, приложился ухом к его груди.

— Тоже готов. Шестой.

— Как готов?! — выругался Старик. — Что ты мелешь! Отойди, дай я…

Он оттолкнул сержанта и прижался к груди командира. Тело было теплым, сердце не билось.

— В него ж не попало… Только что разговаривал…

— А ты че, такого не видал? А еще диверсант! — Сержант застегнул на Быстром полы. — Человек — нежная тварь. Не приспособлен он, чтоб головой о землю. Сколько я перевидал — рядом разорвется, осколки мимо, а он мертвый — волной убило. Вот вошь, ту попробуй…

Не раздавишь, пока лежа ногтями не зажмешь… Вши тебя небось тоже еще не ели?

Покряхтывая, сержант выпрямился.

— Пойду ребя посмотрю.

Через полчаса в одной из изб Сосновки Старик мысленно подводил итоги.

Шесть убитых, двадцать раненых. Трупы сложили в тень у забора, накрыли брезентом. Семерых тяжелых отравили в санбат. За длинным деревянным столом сидели пятнадцать человек, молча ели горячую картошку с тушенкой, добытую Громом, и колбасу из сухого пайка. Им и предстояло выполнять поставленную задачу. Возвращение в отряд — верная и позорная смерть. Может, раненые, если захотят…

— За ребят! — Лис поднял алюминиевый стаканчик со спиртом.

Так же молча выпили. Через некоторое время душившее всех оцепенение стало отступать.

— Не повезло! — сказал Коршун. Он был ранен в правую руку, но легко управлялся с ложкой левой. — Еще не перешли через фронт, а, считай, полгруппы нету!

— Жаль, я танк упустил! — в который раз выругался Гром.

Дверь в избу заскрипела, только начавшийся разговор оборвался. Через порог, пригнувшись, шагнул пригожий молодой лейтенант — высокий, крепкий, румяный, в новой шинели, туго перехваченной портупеей.

— Кто командир? — спросил он у Грома, сидевшего ближе всех.

Тот посмотрел на Старика, к нему же повернули головы остальные бойцы.

Только сейчас отчетливо Старик осознал, что остался единственным руководителем группы.

— Я командир.

— Комдив вызывает, — сказал лейтенант. — Велено проводить.

Старик встал.

— Погодь, лейтенант, чего горячку пороть? — свойски спросил Гром. — Сядь с нами, выпей за товарищей погибших.

— Не пью, — холодно ответил он. — Особенно когда ждет командир дивизии.

— Ну, а мы выпьем. — Гром потянулся к стаканчику. — За победу!

— Лейтенант усмехнулся:

— Выпить — дело нехитрое. Даже за победу. А автоматов у вас больше, чем во всей нашей дивизии, как погляжу. Стреляют?

Он круто повернулся и вышел.

"Интересно, зачем я понадобился комдиву? — думал Старик, шагая вслед за своим провожатым. — Может, хочет какую помощь предложить?

Это единственное пришедшее на ум предположение показалось сомнительным, хотя он еще не набрал опыта, чтобы убедиться: начальство никогда не предлагает помощь, да еще по собственной инициативе, наоборот — норовит выжать из тебя все что только можно, а зачастую — и чего нельзя.

Да и вид у пригожего лейтенанта был не особо доброжелательным, а это косвенно свидетельствовало о настроении комдива.

Штаб располагался в неказистой избе с закрытыми почему-то ставнями. У стены тарахтел дизель, черный кабель вползал в свежую щель между бревнами. Часовой на крыльце неодобрительно осмотрел Старика и заступил было дорогу, но потом глянул на лейтенанта и шагнул в сторону.

Старик и сопровождающий миновали просторные сени, где бубнила рация и толклись штабные офицеры, комнату, в которой небритый капитан в круглых очках рассчитывал что-то на крупномасштабной карте, наконец лейтенант, постучавшись, открыл последнюю дверь, коротко доложил:

— Привел, товарищ комдив! — и пропустил Старика впереди себя.

Командир дивизии в мятой, внакидку, шинели сидел за столом и, явно не ощущая вкуса, хлебал деревянной ложкой борщ из глубокой фаянсовой тарелки. У него был вид смертельно уставшего и безразличного ко всему человека.

— Командир специальной группы отдельного отряда особого назначения НКВД СССР сержант госбезопасности Сизов!

Старику показалось, что лейтенант за спиной хмыкнул. Спецзвания ГБ на три ступени превышали армейские, и общевойсковики относились к этому ревниво, хотя в обычных условиях своего отношения никогда не высказывали.

— Возьмете полуторку и под командованием капитана Петрова через тридцать минут выедете на операцию, — не отрываясь от борща, тихим, монотонным голосом сказал комдив. — Боевая задача: освободить от фашистов город Светловск. Выполняйте!

Старику показалось, что или он сам, или комдив сошел с ума.

— В группе осталось десять бойцов… Остальные…

— Не рассуждать! — рявкнул комдив. И прежним монотонным тоном добавил:

— Оружие, раненых и убитых сдать начбою.

Старик расправил плечи. Под сердцем шевельнулось чувство, которое впоследствии бросало его на колючую проволоку, минное поле, штыки, стволы автоматов и пистолетов с неукротимой неистовостью, позволяющей всегда достигать своей цели.

— Моя группа выполняет специальное задание и подчиняется только НКВД СССР!

Комдив поднял голову. Глаза его ничего не выражали, как будто он был мертв.

— Расстрелять! — без выражения сказал он и снова наклонился к тарелке.

— Есть! — четко прозвучало за спиной, и тут же последовал окрик:

— Пошел!

Пригожий лейтенант схватил Старика за ворот и рывком выдернул из комнаты. Если бы это произошло в сорок четвертом или даже в сорок третьем.

Старик скорее всего разделался бы и с лейтенантом, и с комдивом, и со всяким, кто встал на пути, — импульсивно, ничего не взвешивая и не задумываясь о последствиях. Но сейчас то чувство, которое и сделает его знаменитым Стариком, а впоследствии — Сыскной машиной, еще не успело окрепнуть и заматереть, потому он подчинился и пошел к выходу, ощущая через пальто упершийся в спину дульный срез нагана.

— Постой, брат, куда… — Он попытался обернуться, но кусок стали больно ударил между лопаток.

— Не слышал, что ли? — зло отрезал лейтенант. — Хватит за нашими спинами отсиживаться! Мы немца гоним, а они спирт жрут! Ловко устроились!

Нет, не хочешь воевать — к стенке!

— Да ты что, чокнулся? Где комиссар?!

Они проходили через заполненные штабным людом сени, и выкрик был услышан.

— В чем дело? — поднял голову небритый, взлохмаченный человек в шинели без знаков различия. — Я комиссар. Кто вы такой?

Старик сбивчиво рассказал свою историю и спросил, кому он может пожаловаться на самоуправство комдива.

Комиссар выслушал его внимательно и вроде бы с сочувствием, даже иногда согласно кивал головой, но в конце отвел взгляд.

— Кому тут жаловаться?.. Здесь самый главный начальник — командир дивизии. Если он сказал: расстрелять, значит, расстреляют…

— Точно! — подтвердил пригожий лейтенант, который не спрятал наган в кобуру, а только опустил ствол к полу. — Сейчас построим комендантский взвод, и готово!

— Что же делать? — отупело спросил Старик.

— Выполнять приказ! — Комиссар пригладил волосы. — Занять Светловск, проявить мужество и героизм, одним словом, искупить вину!

Через тридцать минут десять оставшихся в строю бойцов специальной группы в кузове полуторки второй ударной дивизии ехали освобождать от фашистов город Светловск. Раненых Старик на свой страх и риск отпустил, решив, что вряд ли они сыграют решающую роль в разгроме неизвестного по численности немецкого гарнизона. Вместо них группу усилили пожилой рядовой-водитель и принявший командование капитан Петров — тот самый небритый очкарик, который колдовал в штабе над картой.

Перед выездом их энергично напутствовал комиссар:

— Самое главное — решительность и смелость! Не давайте им опомниться!

С ходу врывайтесь в город, фашисты не выдерживают внезапного напора!

Закрепитесь — дадите сигнал зеленой ракетой.

Грузовик довольно ходко шел по укатанному снегу. Дорога имела вполне мирный, довоенный вид, на развилке аккуратный указатель сообщал: «Светловск — б км».

Проехали небольшой хуторок. Несколько женщин заполошно выскочили на дорогу:

— Куда, там немцы, вертайтесь назад!

Одна, размахивая руками, побежала следом, истошно крича:

— Нельзя, немцы! Немцы в Светловске!

На подъезде к городу их обстреляли из миномета. Видно, дорога была хорошо пристреляна — столбы разрывов встали перед самым капотом, звякнуло стекло, кто-то вскрикнул. Водитель резко вывернул руль, полуторка вылетела на обочину и застряла в сугробе. Все залегли в редком кустарнике.

Капитан Петров был ранен в руку. Смеркалось. Больше в них не стреляли.

Когда стемнело, Петров передал командование Старику:

— Я ранен, пойду в санбат. Вот ракетница с зеленой ракетой. Когда закрепитесь в городе, дадите сигнал.

Петров отвернулся и выругался.

— А я что? — спросил водитель. — Я без машины чего? Может, мне тоже вертаться? За подкреплением, а?

— Давай, отец, возвращайся, — разрешил Старик.

Группа лежала в снегу еще минут десять. К Старику подобрался Гром со своим вечным вопросом:

— Ну, чего делать будем?

— Выполнять свое задание. — Старик потер снегом начавшее терять чувствительность лицо. — Только теперь нам надо опасаться и своих. Попадемся — расстреляют за дезертирство и неисполнение приказа.

В эту ночь группа наконец перешла линию фронта.

Две недели они, по выражению Старика, «шкодили» на дорогах: подрывали машины, обстреливали пешне колонны, минировали транспортные развязки.

Как ни странно, на вражеской территории группа потерь не понесла: немцы боялись углубляться в лес и не организовывали серьезных погонь.

Когда группа вернулась в отряд, Грызобоева там уже не было: ушел с повышением в наркомат. Новый командир — лейтенант госбезопасности Гуськов, веселый молодой мужик с внимательными серыми глазами, тепло поздравил всех с выполнением гаданий и сказал:

— Это, ребята, была закалка, проба сил. Теперь все, кто там побывал, подучатся еще кое-чему и займутся более важной и сложной работой.

Так и получилось.

— Здесь, что ли? — спросил хмурый водитель, и Старик вынырнул из смертельной зимы сорок первого.

По залитой водой Красногорской улице «рафик» подкатывал к большому кирпичному дому, построенному известным в Тиходонске табачным фабрикантом еще до революции и, судя по виду, с тех пор ни разу не ремонтировавшемуся.

— Заезжай во двор, — сказал Крылов и первым выпрыгнул у высокой двери среднего подъезда.

— Как пойдем? — Гусар расстегнул пиджак и цапнул себя под мышкой. Он знал Медузу только по картотеке, а тот выглядел на фотографии действительно грозно.

— Постой под окном для страховки, а мы зайдем, — понизив голос, сказал Крылов.

Рейд начался.

Глава шестая РАССЛЕДОВАНИЕ

Поквартирный обход домов ничего не дал. Практически все хозяева утверждали, что в интересующее нас время находились дома и занимались сугубо мирными делами: чаепитие, телевизор, лото и т.д., и т.п. Возможно, кто-то и лгал, но реальных основании предполагать это не имелось.

Одна квартира вызвала подозрения: хозяин уезжал в командировку, а ключ одолжил приятелю. Но дальнейшая проверка показала — то, чем он в ней занимался, могло заинтересовать только его собственную жену да еще полицию нравов, если бы таковая у нас имелась.

Я занялся подругами потерпевшей, ее мать назвала трех, и я побеседовал с каждой.

Марта Еремина — крашеная блондинка, старающаяся, и небезуспешно, быть красивой, элегантной. Если бы не едва заметная фривольность манер, пробивающаяся время от времени сквозь броню внешнего лоска, она бы производила совсем неплохое впечатление.

Шура Яковлева — эта выглядела не так эффектно: погрузнела, потеряла фигуру, морщины — рано, не следит за собой, одета попроще, да и держится менее уверенно, но кажется искренней, хотя кто знает…

Вера Угольникова — откровенно вульгарная, манерная, но с претензией, хотя косноязычность и ограниченный словарный запас не позволяли сохранять на ее счет каких-либо иллюзий. Во время беседы меня отвлекало одно обстоятельство — деталь, легко объяснимая, если бы передо мной сидел мужчина, да еще из нашего постоянного контингента, но совершенно не вписывающаяся в конкретную ситуацию и оттого раздражающая, как всякая неуверенность в правильности собственных ощущений. Показывая, где подписать протокол, я перегнулся через стол и убедился, что не ошибся: от Угольниковой чуть заметно пахло спиртным.

Свидетельницы не прояснили дела Нежинской, скорее добавили вопрос: что связывает столь разных людей с потерпевшей?

Еремина и Угольникова разведены, Яковлева не была замужем…

Единственный общий признак? Нет, вот еще. Все трое практически ничего не рассказали о Нежинской: с мужем разошлась, растит сына, работает — вот и все, что знают лучшие подруги, точнее, вот и все, что они рассказывают.

А знают, конечно же, гораздо больше. Такое характерно для людей, связанных круговой порукой: чрезмерная откровенность любого из них неизбежно обернется против него самого. «Омерта — закон молчания». Почему в памяти вдруг всплыло название давней книжки «Подсознательные процессы ассоциативной связи» Соединение гипотезы Зайцева с позицией свидетельниц и выдали конечный результат? Что ж, еще пару раз схватить воздух вместо доказательств — цепочка неудач следствия достигнет достаточной длины для того, чтобы принимать всерьез любую версию!

Мы схватили воздух трижды.

Пожарники, балансируя на длинной и устрашающе хрупкой на вид выдвижной лестнице, тщательно осмотрели фасад девятиэтажки в месте предполагаемого попадания пули, но следов рикошета не нашли. Поиски на площадке между домами, к которым привлекли человек двадцать дружинников и нештатных сотрудников, тоже не увенчались успехом — Эти попытки «найти иголку в стоге сена» и по логике вещей должны были оказаться безрезультатными, а вот на допрос бывшего мужа потерпевшей я возлагал большие надежды.

Но…

Оказалось, что Михаил Нежинский погиб полтора года назад: утонул, купаясь в реке. В архиве прокуратуры Зайцев нашел уголовное дело, возбужденное по факту его смерти.

Я рассматривал фотографию симпатичного парня с тоскливыми глазами, читал характеристики, отзывы знавших его людей. Инженер, характеризуется положительно. Замкнут, иногда вспыльчив — Очень тяжело пережил развод — болел, хандрил, даже начинал пить, но это у него не получалось. Хорошо плавал, уверенно чувствовал себя в воде. Между строк отчетливо проступала никем прямо не высказанная мысль о самоубийстве.

Допрошенная в числе других свидетелей, Нежинская на вопрос о возможности самоубийства четкого ответа не дала, но пояснила, что муж страдал нервными срывами и от него всего можно было ожидать.

Уже неделю механизм следствия крутился вхолостую, такого в моей практике еще не бывало.

На невысокую результативность и намекнул Фролов после утреннего селектора:

— Скучаешь? Съезди с Широковым на задержание, помоги ОБХСС да прогуляйся заодно, а то совсем мохом обрастешь!

В дежурке получили оружие. Расхитители — народ спокойный, не то что наши подопечные, и все же ухо с ними надо держать востро: слишком много теряют при проигрыше и тогда могут быть опасны, ни перед чем не остановятся, куда там хулигану или грабителю!

Широков, видно, о том же думал, в машине спросил:

— Помнишь Чигина?

— Помню.

Замдиректора магазина, кругленький, добродушный. Проворовался по-крупному, когда за ним пришли, встретил оперативников, как дорогих гостей, посадил на диван в гостиной, чуть ли не чаем угощал, а сам стал собираться. Побрился, портфель сложил, потом зашел в спальню, переоделся, положил в карман паспорт на чужое имя, пачку денег, застрелил обоих — и поминай как звали. Ребята молодые, начинающие, расслабились…

Давняя история. Уже лет десять, как расстреляли этого Чигина, а вот гляди-ка, помнится, не забывается. Намертво вошла в анналы оперативной работы как пример недопустимости подобных ошибок.

— А Косовалокову помнишь?

Широков улыбнулся:

— Только подумал.

Тоже давний пример и тоже памятный. Старухасамогонщица во время обыска обварила кипятком участкового.

— Об одном и том же думаем, старик. Есть все-таки телепатия!

Широков не был расположен к разговорам, лежал, развалясь на сиденье, глаза прикрыл — думает. Оно и понятно: у меня чисто техническая, обеспечивающая функция, предстоящая работа полностью ложилась на него.

Когда мы приехали, на трикотажной фабрике шло собрание по вопросу сохранности соцсобственности. Как раз выступал директор — Андреевич, бичевал группу расхитителей, действовавшую здесь несколько лет. Увидев Широкова, он удвоил энергию, заклеймил позором всех, кто халатно относится к сохранности народного добра, и себя не пожалел — покаялся в благодушии, доверчивости, но тут же заверил: с этим покончено, железной рукой наведем порядок, личный контроль и все такое. Зал аплодировал.

Потом мы втроем прошли к Бадаеву в кабинет, Широков положил перед ним постановление об аресте, ощупал карманы, осмотрел сейф и ящики стола.

Алексей Андреевич вначале возмутился, к телефону бросился, фамилиями ответственными пугал, потом сник, как будто стержень из него вытащили.

— Оговорили, сволочи, — сипло произнес он. — Только я тут ни при чем, сами убедитесь…

Выходил из кабинета он уже не тем человеком, которым вошел в него сорок минут назад.

С фабрики поехали к Бадаеву на дачу, и, когда выкопали из клумбы две литровые банки, туго набитые крупными купюрами, с ним произошло еще одно превращение: на глазах осунулся, постарел, даже ростом меньше стал.

— Оболгали, подкинули, — монотонно, как автомат, бормотал он, не вникая в смысл произносимого. — Руководитель всегда за всех отвечает…

Потом мы отвезли Бадаева в прокуратуру. Я стал у окна, Широков — позади стула допрашиваемого, как положено, тот еще ощущал себя директором, косился непонимающе, но в мыслях у него был хаос, глаза беспокойные, оторопевшие, и видел он все не так, как мы: и стандартный казенно пахнущий кабинет, и зеленую листву за окошком, и следователя, молодого еще, но цепкого, с тремя звездочками юриста второго класса в петлицах, который коротко рассказал Бадаеву, как обстоят его дела.

А обстояли они скверно. Его зам оказался человеком ушлым и дальновидным: сохранял все записочки, документы на «левый» товар с бадаевской подписью да еще переписывал номера купюр, когда отдавал директору его долю. А пришло время отвечать, он все это на свет Божий и вытянул — любуйтесь, мол, не я здесь главный, меня прямой начальник вовлек, с него и основной спрос! Паскудная публика, подленькая, эти друзья — расхитители.

Деваться Бадаеву было некуда, но он от всего отказался, даже от подписей собственноручных отперся и только повторял, что это происки недругов, дескать, запугать, грязью замарать кого угодно можно.

В машине Бадаев заплакал:

— Как же так, столько лет на руководящей работе, грамоты, премии, и все коту под хвост? Оказывается, вор я, преступник… Да где же тогда справедливость?

Тягостная сцена. Воры, мошенники, грабители — тоже справедливости хотят, требуют даже. Только справедливость для них заключается в том, чтобы можно было красть и грабить сколько угодно, в любое время суток, у кого захочется и при этом оставаться безнаказанными. А гак, к счастью, почти никогда не бывает.

Когда мы сдали арестованного в следственный изолятор и возвращались обратно, Широков неожиданно спросил:

— А ведь тебе стало жаль Бадаева?

— Пожалуй. Когда задерживаешь убийцу или насильника — все на своих местах. А тут вроде бы приличный человек…

— Вид респектабельный: костюмчик финский, рубашка крахмальная, галстук выглаженный, а выбрит как! Бритва у него «Браун» — из «Березки», — медленно продолжил Широков. — Да если бы только это! Авторитеиный руководитель, хороший семьянин, куча благодарностей. Собрания проводил, обязательства брал, речи пламенные произносил! Душой за производство болел, фонды на реконструкцию выбивал, станочный парк обновлял! Вот что страшно! В кабинете своем за одним столом начальников цехов, охрану инструктировал насчет контроля, бдительности, а потом с шайкой своей делишки грязные обсуждал. Одной ручкой благодарности передовикам производства и липовые наряды подписывал. Ну да кабинет, стол, — ерунда. А сам-то он, сам — тоже один: то в президиуме заседает, то о сбыте левака договаривается, то с трибуны правильные слова говорит, то в подсобке, в закутке, деньги за украденное получает! Ты знаешь, сколько работаю, а привыкнуть к такому не могу. Иногда думаю: вот найти бы у него в мозгу участочек, откуда все идет, облучить рентгеном, ультразвуком, вырезать, наконец, к чертовой матери, и готово — выздоровел человек!

— Что ж, он — больной, по-твоему?

Широков невесело усмехнулся:

— Это я для примера. Нету, конечно, вредоносного кусочка в мозге, есть натура двойная — одна для всех, другая — для себя да для таких же, как сам, которых не стыдишься. Оборотни. Знаешь, что интересно: бадаевы поначалу всегда отпираются. По инерции. Стыдно. Надеются, что до второй их натуры не докопаются, обойдется. Потом очные ставки, экспертизы, ревизии, все дерьмо и выплыло, для следователя ты как на ладони, отпираться глупо, надо срок сматывать, тогда и пойдут «чистосердечные» признания да задушевные разговоры. Когда следователь про тебя и так много знает, признаваться легче…

А в суде по-другому оборачивается: здесь не наедине беседуют — судьи, прокурор, адвокаты, публика в зале — родственники, соседи, друзья, сослуживцы. И принародно надо свое грязное белье выворачивать: так, мол, и так, вор я, мерзавец, негодяй… Стыдно. И в обратную сторону картина завертелась: я не я, хата не моя, следователь заставлял, запугивал, а я писал, протоколы подписывал, не читая, ну знаешь, обычная шарманка.

А процесс идет, и вот оно — бельишко-то твое срамное, куда от него денешься, и слушают все, узнают твою вторую натуру, а коли так — чего стыдиться, опять каяться надо. Когда есть привычка к лицедейству, нетрудно наизнанку выворачиваться: признался, отказался, снова признался…

Что выгодно — то и правда, что невыгодно — то и ложь. Нет, не кусочек мозга — у них каждая клеточка заражена, ни ультразвук, ни скальпель не помогут…

— Ты мне так подробно про вторую натуру рассказал, что можно подумать, мои разбойники в лесах живут, а по ночам на большую дорогу с кистенем выходят.

— Да это я в запале. — Широков махнул рукой. — Твои тоже нормальных людей из себя разыгрывают. Только знаешь, расхитители, взяточники, они куда как больше боятся, чтобы про их второе лицо не узнали. Сможешь сформулировать — отчего?

— Чего ж не смочь. Я Ваньку Крюка две недели гонял, схватил наконец в каком-то проходном дворе, и первое, что он сказал: «За мной только один магазин, а больше ничего и не цепляйте». А ты своего Бадаева прямо в кабинете взял, и он тебе совсем другое пел: «Руководитель я, оболгали…»

Вот и разница. Одному падать с чердака на нары, другому — с небес в преисподнюю. Да и маскировка-то у них разная: Крюк изображает «не вора», а Бадаев твой — порядочного человека.

— Вот это особенно противно. Завтра он, конечно, начнет «колоться» и обязательно найдет для себя что-нибудь в оправдание. Или обманули его, или впутали, или соблазнили, или запугали… А сам он хороший, не такой, как другие…

— А ты вообще видел хоть одного преступника, который считал бы себя хуже других, не оправдывал бы то, что он сделал? Лично я не видел. Даже всякая опустившаяся пьянь — ворье, бродяги и то находят кого-то более жалкого, грязного и вонючего, у кого больше трясутся руки, кто совершил еще более мерзостную пакость и на кого можно презрительно указать пальцем сверху вниз! Разве кто-то из них судит себя полной мерой?

— А Волопасский?

Вопрос прозвучал неожиданно и сбил меня с мысли.

Действительно, Волопасский…

Его знали и я, и Широков — высокого, крепкого, импозантного мужчину с густой, чуй" начинающей седеть шевелюрой. Завсегдатай ресторанов, большой любитель скачек, уверенный, напористый, умеющий постоять за себя в споре, ссоре, а если понадобится, то и в драке. Со звучным и необычным именем Цезарь.

Когда-то он учился в юридическом, его отчисляли за пропуски и неуспеваемость, потом восстанавливали, и никто уже не помнил, получил он в конце концов диплом или нет.

В последние годы Цезарь Волопасский возглавлял самодеятельные строительные бригады, работавшие по договорам в колхозах области. Его шибай возводили коровники, асфальтировали тока, ставили навесы над площадками для хранения техники. Работа шла аккордно, от зари до зари, не обходилось и без приписок, на которые в таких случаях заказчики смотрят сквозь пальцы: лишь бы получить в срок готовый объект.

Сам Волопасский не брал в руки инструмента, иногда неделями вообще не появлялся на стройке — у него были иные функции. Он называл их организационно-управленческими. С солидной кожаной папкой, набитой рекомендательными письмами колхозов, ходатайствами районных организаций, чистыми бланками с оттиском печати, на которых можно было за несколько минут изготовить нужное в данной ситуации письмо. Цезарь Волопасский представительствовал в областных учреждениях, выбивая технику, фонды, стройматериалы.

Веселый, остроумный и обаятельный, он быстро сходился с людьми, производил приятное впечатление, и там, где он один раз побывал, потом его встречали как хорошего знакомого.

Цезарь постоянно расширял круг знакомств и делал это в первую очередь в силу общительной натуры, а уже во вторую — с расчетом, что в будущем каждое знакомство может оказаться полезным. Он не забывал однокашников — некоторые уже занимали ответственные должности, и неопределенность рода занятий бывшего соученика их смущала, но, в конце концов, ничем противозаконным он не занимался, с просьбами не обращался, хлопот не доставлял, напротив — прекрасно организовывал рыбалку с ухой, мог раздобыть лицензию на отстрел кабана, знал нескончаемое число тостов, блестяще вел стол — почему не потрафить старой дружбе?

В охотничье-рыболовных компаниях Цезарь встречался с друзьями своих однокашников — тоже руководителями различных уровней — и впоследствии мог заходить в их кабинеты без стука.

Он никогда не просил для себя лично: хлопотал для колхоза «Рассвет» или «Заря», представлял необходимые документы, так что все было законно и официально, требовалось только небольшое участие, желание пойти навстречу. И он его получал вместе с визами, подписями, резолюциями.

Для хозяйств Цезарь Волопасский был золотым человеком, так как с ходу решал самый безнадежный, годами не сдвигаемый с мертвой точки вопрос.

Он перерос роль бригадира шибаев, превратившись, по существу, в ходатая по хозяйственным делам. Бригадирство являлось формой официальной связи с колхозами-заказчиками давозможностью получать вознаграждение за свои услуги.

Расчеты со строителями шли через руки Волопасского, члены бригады получали до тысячи в месяц, сам Цезарь, не зарываясь, расписывался в ведомости за полторы.

Такого рода деятельность безгрешной не бывает, логика событий требовала, чтобы Волопасским рано или поздно заинтересовалась служба БХСС. Но случилось по-другому.

Цезарь был жизнелюбом. Вкусные обеды, марочные вина, дорогие коньяки, азарт ипподрома… Вокруг него всегда крутились приятели, он не мелочился, и все это знали, бурлеск, веселье, шоколад, шампанское, яркие тряпки… Как мотыльки на огонь, летели на Волопасского девицы определенного сорта. Цезарь отбирал красивых. Отношения между ними складывались легко, просто и бездумно, так же легко обрывались, но в любой момент могли снова возобновиться.

Волопасский щедро дарил подарки, катал подруг на такси, возил к морю, помогал в житейских делах. Даже после происшедшего все его бывшие любовницы сходились в мнении, что он был хорошим, добрым, отзывчивым человеком.

Таня Линник скиталась по чужим углам и попросила Цезаря помочь ей получить квартиру. Тот пообещал — он любил показать себя влиятельной фигурой. Посоветовал собрать нужные документы, стать на квартирный учет.

Тем временем на ниве шибайничества произошли серьезные перемены. Началось все с разоблачения нескольких наемных бригад, бригадиры которых в сговоре с руководителями хозяйств разворовали сотни тысяч рублей. Прошли громкие судебные процессы, были вынесены частные определения, выступила пресса. Облисполком запретил колхозам пользоваться услугами самодеятельных строителей, управление сельского хозяйства проводило сплошные проверки соблюдения штатно-финансовой дисциплины, полетели со своих кресел многие приятели Волопасского. А сам он оказался не у дел.

Выбитый из привычной колеи, Волопасский растерялся. Деньги закончились очень быстро, куда идти работать, он не знал, тем более что обычная месячная зарплата могла обеспечить его жизнь по ставшим привычными меркам не более чем на два-три дня.

Он кинулся по колхозам, вспоминая, где, когда и сколько ему недоплатили, но из этой затеи ничего не вышло.

Надвигались праздники, жене он обещал увлекательную поездку, приходилось лихорадочно врать, что вот-вот ему должны выплатить крупную сумму, надо только подождать чуть-чуть, самую малость.

А на горизонте снова появилась Таня Линник со своей просьбой. Волопасский повел ее в крупный строительный трест, посадил в приемной, а сам зашел к управляющему — одному из тех шапочных знакомых, с которым как-то раз вместе ловили рыбу. Поговорил десять минут, посетовал на трудные времена, спросил, не найдется ли для него место в юридическом бюро или отделе снабжения. Потом вышел к Тане Линник и сообщил, что все в порядке: ее включат вместо выбывшего члена кооператива, дом сдается в следующем квартале, надо довершить формальности и внести паевой взнос.

Таня Линник сняла с книжки деньги, снесла в ломбард зимние вещи и золотые украшения, позанимала у знакомых. Когда в следующий раз она встретилась с Волопасским, в ее сумочке лежали четыре тысячи рублей.

Теперь Волопасский привел ее в исполком и скрылся за внушительной, обтянутой кожей дверью. Там работал соученик, и Цезарь поделился с ним планом: собрать однокашников, чтобы отметить двадцатилетие их выпуска, организационные хлопоты он, разумеется, брал на себя.

Пока бывшие студенты беседовали, вспоминая молодые годы, Таня Линник отчаянно волновалась. Но вот наконец дверь в приемную распахнулась и сияющий Волопасский гордо потряс какими-то бумагами:

— Порядок, дело сделано. Поедем, обмоем.

В загородной шашлычной выпили за будущее новоселье, затем Водопасский предложил прогуляться в рощу. Там и нашли на следующий день Таню Линник задушенной.

Раскрыть преступление не составило труда. Хотя Волопасский предупредил, чтобы она никому не рассказывала, куда и с кем идет, но, видно, Линник чувствовала исходящую от «доброго и отзывчивого человека» опасность, потому что оставила дома записку: «Если я не вернусь, ищите Цезаря».

Цезаря Волопасского нашли в столичной гостинице, где он с присущим ему и привычным размахом проводил праздники. Слово, данное супруге, он сдержал — отдых удался на славу: номер «люкс», увеселительные поездки на такси, рестораны, шумные компании новых друзей, словом, все, как обычно.

Жене он сказал, что один из задолжавших ему колхозов выплатил наконец кругленькую сумму. Деньги были небрежно рассованы по карманам пиджака — оставалось почти три тысячи.

Все, кто знал Волопасского, не хотели верить в происшедшее: «Цезарь не из тех людей. Подумаешь, четыре тысячи! Мало через его руки денег прошло? Он же деловой мужик, ну, афера какая, хищение — это он еще мог, но убийством себя замарать — извините! Тут что-то не так».

Он признался сразу, на первых допросах, лишь корыстный мотив отрицал: якобы Линник передала ему деньги для сохранности, потом они поссорились, он пришел в ярость, а когда опомнился, было уже поздно…

Могло показаться, что Волопасский изворачивается, пытается избежать высшей меры, но когда ему предоставили последнее слово, он глухо, но отчетливо проговорил: «Я убийца. Прошу меня расстрелять. Не хочу жить».

Ему дали пятнадцать лет. После суда он пытался покончить с собой.

— Так что скажешь про Волопасского?

— Волопасский не исключение. На убийстве он сломался, жить не захотел, попросил расстрела — это достаточно непривычно. А в остальном? Осудил себя, пришел в ужас, пытался очиститься? Нет, обычная история: «Себя не помнил, как все получилось, не знаю, деньги взял случайно». Вроде и не особенно виноват. Самоубийство не получилось — и ничего, живет. Ест с аппетитом, спит крепко, смотрит кино в клубе, передачи получает. Небось рассказывает, что попал случайно.

А вот другая история: на днях пьяный ножом ударил прохожего. Ни за что. И туда же: «Это все он — дал бы мне закурить, ничего бы и не было».

В чем же разница между ним и Цезарем? Один — опустившийся бродяга, другой — лев полусвета. Но и в нем было что-то этакое: недаром Линник записку оставила… А в остальном полное сходство.

Да так всегда: каждый находит себе смягчаюшие обстоятельства. Пусть притянутые за уши, глупые, пусть для окружающих их нелепость очевидна, ничего, сойдут для самого себя, для дружков, родственников, соседей — для всех, кто хочет, чтобы они были.

Возвращаясь после обеда к себе, я привычно огляделся на этаже. Длинный пустынный коридор упирался в окно, яркие солнечные лучи высвечивали плавающие в воздухе бесчисленные пылинки, казенные стулья у стен, жесткие с вытертыми сиденьями, отбрасывали длинные тени.

У окна спиной ко мне стояла женщина, высокая, стройная. Я подумал, что это Рита, но тут же понял, что ошибся. Когда щелкнул замок, она обернулась, но против солнца лица видно не было, только светлым ореолом вспыхнули волосы, как нимб какой-нибудь Богородицы на старинной иконе.

Наверное, красивая. Интересно, кого она ждет?

Оказалось — меня. Когда она без стука распахнула дверь и положила на стол повестку, я быстро прокрутил в памяти, по какому делу и в качестве кого может проходить у меня такая дама.

Худощава, тонкие черты лица, красивые задумчивые глаза, маленькая головка на длинной шее. Подчеркнуто прямая спина, плечи шире бедер, длинные тонкие ноги. Несмотря на рост, высокая «шпилька», безукоризненно сидящий дорогой велюровый костюм, который не купить в свободной продаже.

Картинка из французского журнала мод.

В прошлом году, когда обворовали городской Дом моделей, ко мне приходили многочисленные свидетельницы — яркие, экзотические пташки-манекенщицы, модельеры, со стандартными фигурами, в броских ультрасовременных нарядах, и это служило коллегам источником однообразных и не слишком остроумных шуток. Но сейчас у меня в производстве не было ни одного подобного материала.

Разглядывание посетительницы затянулось, и уголки ее губ дрогнули в едва заметной улыбке. Я перевел взгляд на повестку и чуть не присвистнул:

— Это вы — Нежинская?!

Улыбка стала явной.

— Да, Нежинская Мария Викторовна. Почему вас это удивляет?

Я достал нужную папку и вытряхнул маленькую фотографию.

— Вашего фотографа следует привлечь к уголовной ответственности за такой снимок!

Нежинская рассмеялась. Она не стала говорить обычных в подобных случаях слов о своей нефотогеничности, просто приняла комплимент как должное, так же, как свое право без стука входить в любую дверь. Но я не собирался говорить ей комплиментов! А выходит — сказал. Впрочем, скорее она своей реакцией превратила нейтральную фразу в комплимент. Пожалуй, ухо с ней надо держать востро!

— Садитесь.

— Спасибо.

Села она аккуратно на краешек стула, положив изящную кожаную сумочку на плотно сдвинутые колени.

— У вас, наверное, уйма работы, как в фильмах про следователей?

Держалась Нежинская уверенно, даже первой начала разговор, превращая допрос в светскую беседу.

— Я не следователь.

Она вопросительно подняла брови, ожидая разъяснении, но я перехватил инициативу вовсе не для того, чтобы объяснять разницу между следователем и инспектором ОУР.

— А как вам работается?

Она улыбнулась:

— Работа как работа.

— Как себя чувствуете?

— Почти нормально.

Улыбка ей шла, и она это знала, поэтому выработала манеру, разговаривая, улыбаться.

— При резких движениях рана побаливает, но это скоро пройдет. Врач сказал, что мне повезло.

Она опять обаятельно улыбнулась.

— Потому что в вас выстрелили?

Почувствовав мое раздражение, она стала серьезной.

— Ну что вы! Потому что не попали.

— А кто мог в вас стрелять?

— У меня уже спрашивали. — Нежинская совсем по-девчоночьи пожала плечами. — Но я не знаю. Тут какая-то ошибка.

Она поморщилась, видно, пошевелила рану, и мне стало ее жаль, разом пропала настороженность и желание ловить на мелких неточностях и противоречиях в предыдущих показаниях. Я все-таки попробовал зайти то с одного, то с другого бока, но слышал одно и то же: не знаю, ума не приложу, понятия не имею.

В том, что не касалось происшествия. Нежинская была словоохотливой, непринужденно поддерживала разговор, по своей инициативе пересказала несколько городских сплетен, вспомнила забавный случай из студенческой жизни.

Она была приятной собеседницей и вообще производила хорошее впечатление.

Чувствовалось, что она привыкла быть в центре внимания и умеет такое внимание поощрять. Это могло ничего не значить, а могло значить очень многое.

Беседа затянулась. Мы проговорили почти час, хотя протокол получился коротким — неполный лист специального бланка.

Когда Нежинская подписывала показания, я заметил, что у нее крупноватые кисти, сильно выраженные суставы пальцев и морщинистая кожа рук. Надо сказать, что общего впечатления эти недостатки не портили и компенсировались ухоженными, миндалевидной формы ногтями, покрытыми перламутровым лаком. С таким маникюром не очень-то удобно стирать, мыть полы, готовить.

— Когда вы выписались из больницы? — спросил я напоследок, чтобы заполнить паузу между окончанием допроса и прощанием.

— Позавчера. Еще с неделю амбулаторное лечение. Ужасно надоело. Невезучий у меня этот год — третий раз по врачам: уколы, лекарства.

— Почему третий?

— Что?

Переспросила она довольно естественно, но что тут переспрашивать?

— Почему третий раз вы обращаетесь к врачам? Что с вами случалось первые два раза?

— Ах, вот вы о чем.

Нежинская легко поправила прическу. Умышленно сделанная пауза?

— Не так давно я попала в аварию. Переходила улицу — на Фонарной, напротив промтоварного, там стояла очередь, давали какую-то ткань красивую, думаю, дай посмотрю. Ну, и угодила под машину. Хорошо, водитель затормозить успел — ушибы, синяки, легкое сотрясение мозга. Провалялась в клинике почти месяц. И вот опять.

— А второй раз?

Нежинская непонимающе посмотрела на меня.

— В связи с чем вы второй раз попали к врачам?

— Ну… После аварии меня отвезли в травмопункт, оттуда я ушла, домой, а потом стало хуже, пришлось лечь в больницу. Вот я и считаю — два раза.

У меня снова возникло двойственное ощущение, такое же, как при прослушивании фонограммы.

Смотрит Нежинская открыто, голос искренний, убеждающий, а объяснение какое-то совершенно беспомощное и явно не правдоподобное. Так могла бы отвечать девочка шестнадцати лет, а она, совсем непохожа на наивную простушку, скорее наоборот, в Марии Викторовне чувствуется этакая искушенность.

Если человек врет, он прокалывается на мелочах, второстепенных деталях. Но сейчас речь даже не о второстепенном — посторонний вопрос, не имеющий отношения к делу, официальный протокол уже составлен и подписан… Непонятно.

На прощание Нежинская еще раз улыбнулась, и я проводил ее до двери, хотя вообще не имею такой привычки и сейчас тоже не собирался этого делать.

Черт возьми, как ей удаются подобные штуки? Флюиды какие-то, биотоки, неотразимое обаяние?

Нежинская, безусловно, располагала к себе, и чего я цеплялся к ней со всякими глупыми вопросами? Сколько раз попадала в больницу, да как лечилась, да какая авария… Кстати!

Если бы меня спросили, я вряд ли смог бы объяснить, зачем позвонил в ГАИ и запросил данные по наезду на пешехода у промтоварного магазина. Но я это сделал и получил ответ, что в текущем году ни одного подобного происшествия на улице Фонарной не зарегистрировано.

Неужели соврала? Но зачем?!

Я набрал номер травматологического пункта. Здесь подтвердили: да, три месяца назад с автодорожного происшествия доставлена гражданка Нежинская. Ей оказана первая помощь, выписано направление на госпитализацию.

Странно. Раз пострадавшая госпитализирована, авария не могла не попасть в сводку происшествий и учеты ГАИ. Возникшее противоречие следовало разрешить.

«А нужно ли? — спросил я сам себя. — Какое мне дело до этой аварии, до полноты учета происшествий госавтоинспекцией, до противоречий, не имеющих отношения к выстрелу в окно квартиры Нежинской? Этак можно закопаться по уши и никогда в жизни не переварить обильный поток лишней информации!»

Тем более что полезных данных у нас практически нет. Я полистал дело.

Да, такого у меня еще не было. Ну понятно, неудачи, топтание на месте, досадные, а иногда извинительные ошибки — это, конечно, случается. Но чтобы совсем ничего… Груда скользких, округлых, выскальзывающих из рук разрозненных фактиков, не имеющих прямого отношения к делу. Довольно пухлая папка — все равно что пустая.

Оставалось рассчитывать, что по месту работы Нежинской удастся установить какие-нибудь новые обстоятельства. Но, честно говоря, я на это не очень надеялся.

Глава седьмая ИНСТИТУТ

Научно-исследовательский институт проблем передачи информации размещался в новом четырехэтажном здании кубической формы. Войдя в вестибюль, можно было сразу определить, что оборонной тематикой здесь и не пахнет: ни турникетов, ни охраны с револьверными кобурами — обычная деревянная стойка, за которой подслеповатый вахтер мирно читает газету. Все как два месяца назад.

Заместитель директора до науке пояснил, что работами закрытого характера институт не занимается и в ближайшие двадцать лет заниматься, очевидно, не будет.

Тогда я спросил, какой перспективный метод разрабатывается в этих стенах в настоящее время. С равным успехом можно было посадить Кабаргину за шиворот разъяренную пчелу. Он буквально подскочил в своем глубоком кресле, покрылся красными пятнами и даже раздулся от возмущения.

— Перспективный метод?! Ха-ха-ха! Чушь, а не метод! Это всего лишь самореклама Элефантова!

— Элефантова? — удивленно переспросил я. Именно он и сообщал о «Призраках».

— Вы тоже о нем слышали? Вот дела! Занижается глупостями, а ведь умеет себя подать — звонят, пишут, за опытом приезжают! Моя бы воля — давно бы от него избавился. Если бы не директор… Хотя я предостерегал Илью Васильевича: сомнительные занятия, от них за версту мистикой отдает, лженаукой, если что — неприятностей не оберешься. За идейные ошибки и руководителя по головке не погладят…

Мне с трудом удалось перебить Кабаргина. Немного успокоившись, он рассказал, что Элефантов с разрешения директора внепланово занимается разработками передачи мыслей на расстоянии, набрал себе всяких шарлатанов и уверяет, что добился определенных результатов. Более того, пишет о своих «трудах» — Кабаргин презрительно выделил это слово — статьи, некоторые даже протащил в серьезные журналы, выступает на конференциях и совершенно неосновательно пожинает лавры.

— Прибор какой-то там придумал, только все это липа, новый вариант вечного двигателя!

Подробности меня не интересовали, и следующий вопрос я задал, что говорится, для души:

— А почему вы вообще заговорили об Элефантове? Я спрашивал о перспективном методе, а не о шарлатанах.

Кабаргин помолчал, переваривая вопрос и отыскивая в нем скрытый смысл, потом понял и покраснел.

Теперь я стал его недругом: прозорливость подобного рода не прощают.

На следующий день вызвал семерых сослуживцев Нежинской, одного за другим.

Элефантов, Спиридонов, Громов, Зелинский, Трифонова, Сигналова, Кузина.

Все они ничего не знали о происшествии с Нежинской. Ее отсутствие на работе объясняли обострением травмы, полученной в недавней автоаварии.

Понятия не имели, кому могло понадобиться в нее стрелять.

Высокий, костистый, чуть сутуловатый Элефантов, как и при первой встрече, произвел на меня хорошее впечатление. Умные глаза, высокий с залысинами лоб мыслителя, интеллигентные манеры.

— Не поймали бандитов? — вяло поинтересовался он. — Скорей бы: какой только чепухи не болтает обыватель…

За прошедшее время он изменился: сник, утратил оптимизм и жизнерадостность, на вопросы отвечал нехотя, как бы через силу. Да и внешне — осунулся, круги под глазами… болеет? Или затравили, перегорел? Если так, жаль — не видать ему лаврового венка!

Спиридонов. Одет безвкусно, хотя с претензией, опухшие глаза, тонкие, только начинающие пробиваться прожилки на картофелеобразном носу. Пьет?

Похоже… Старается говорить значительно, дабы произвести впечатление.

Мне показалось: он пытается дать понять, что гораздо более осведомлен о происшедшем. Скорее всего играет — «для авторитета».

Громов — педантичный, аккуратный, в очках. Долго думает, прежде чем что-то сказать, немного насторожен, нервничает. С чего бы? Хотя кому приятно получить вызов на допрос? Отвечает односложно, избегает расширенных ответов. Когда речь зашла о работе, оживился, стал разговорчивее, но ненадолго. В обыденной жизни он, очевидно, ни рыба ни мясо.

Зелинский — высок, красив, наряден, надушен. Аккуратно подстриженные усики, платочек в нагрудном кармане. Держится непринужденно, охотно вступает в контакт. Не боится суждений. О работе (интересная, но перспективы нет и платят мало), о коллегах (Элефантов молодец — нащупал жилу и роет, только бы пусто не оказалось), о начальстве (Курочкин — невежда, свежую мысль придушить готов, если, правда, в соавторы не пригласят). С изрядной долей сарказма. Женщины его, наверное, любят.

Женщины были на одно лицо. Даже платья одинаковые. Трифонова и Сигналова курили. Кузина нет, зато красила ногти зеленым лаком. У них были одинаковые голоса, манеры, слова и фразы, одинаковые взгляды на мир. У меня осталось ощущение, что в науке все три звезд с неба не хватают и еще — Нежинскую они не любят и за чашкой чая без записи рассказали бы гораздо больше, чем для протокола. Что ж, обычная история.

Уже прощаясь. Кузина небрежно бросила:

— Наша Мария Викторовна какое-то открытие вроде сделала, в крупные ученые пробивается. Может, потому и пальнули в нее?

Она не скрывала иронии, даже откровенной издевки.

— Какое открытие?

— Где уж нам разобраться. Статью гениальную написала, а что в ней — не каждый поймет. Поинтересуйтесь у начальства, коли охота есть.

Честно говоря, никакой охоты заниматься побочными вопросами у меня не было.

Я доложил дело руководству, сообщил о результатах работы Зайцеву, передал ему все протоколы допросов. В конце полагается высказать свое мнение, и я это сделал, объективно высветив неутешительную картину. Все, что положено сделать, — сделано. Изучив планы розыскных и следственных мероприятий, ознакомившись с пухлым томом уголовного дела, ни один самый въедливый проверяющий не найдет, к чему придраться. Следствие проведено качественно, документы в полном ажуре. Есть только маленький пустячок, мелочь, не стоит внимания: преступник не найден и ни один из традиционных вопросов: «кто, почему, чем» — гак и не разрешен. А возможности для расширения круга свидетелей и отыскания новых доказательств исчерпаны.

Очень похоже на тот тупик, из которого дела с постановлением о приостановлении следствия из-за отсутствия лиц, подлежащих привлечению к уголовной ответственности, отправляются на пыльные полки архива.

Начальству я на этом излагать свое мнение закончив а Зайцеву добавил еще кое-что. Что в деле имеются некоторые зацепки, но такие, которые не поддаются обычной фиксации: запах сгоревшего пороха в кабине башенного крана, странные оговорки Нежинской, неувязки в ее показаниях, непонятные намеки Кузиной.

— Что же она имела в виду? — спросил следователь.

— По-моему, просто издевалась над Нежинской. Точнее, над ее способностями к научной работе.

— И все же — что за статья? Что за метод Элефантова? Перспективен ли он? Что за человек сам Элефантов и его коллеги? Каковы их взаимоотношения с Нежинской? Что за человек Нежинская? Почему она путает нас в незначительных деталях? Что за несуразности с аварией? Ты можешь ответить?

— Нет.

— И тебя это не смущает?

— Ничуть. Есть поговорка: один дурак может задать столько вопросов, что на них и сто умных не ответят!

— Однако! — Зайцев осуждающе покрутил головой.

— Я, конечно, не имею в виду тебя, скорее обстоятельства, которые все эти вопросы нам" подкидывают. Но ведь они, как ни крути, не имеют отношения к выстрелу!

— Прямого не имеют, но могут иметь косвенное. И, отвечая на них, можно натолкнуться и на другие ответы. Да ты сам прекрасно все это знаешь.

Уверен, что твое руководство сказало тебе то же самое. Так?

Он как в воду смотрел. Мне было предложено тщательно поработать в институте, погрузиться в царящую там атмосферу, изучить отношения Нежинской с коллегами и постараться раздобыть данные, которые могли бы способствовать выдвижению новых версий. Так я снова очутился в НИИ ППИ.

Часть комнаты, отгороженная некрашеной фанерой от пола до потолка, напоминала пенал, кофейные чашки, чайник, окурки со следами помады показывали, что атмосфера тут довольно свободная.

У дальней стены на белом лабораторном табурете сидел высокий человек с изможденным лицом, глаза у него были полузакрыты, руки лежали на коленях, тонкие пальцы заметно вздрагивали. В унисон со стрелкой какого-то небрежно смонтированного — все потроха наружу — прибора, на который мне порекомендовал смотреть Элефантов.

— Евгений Петрович, посильнее, пожалуйста, два максимума, если можно.

— Тон Элефантова был явно просительный.

Человек на табуретке поморщился. Стрелка резко — до середины шкалы — качнулась вправо, потом еще раз.

— Все, хватит, мне это уже осточертело. — Человек рывком встал, нервно хрустнул пальцами. — Тем более что твоему гостю это неинтересно. У него на уме какие-то головоломки, он ищет сам не знает чего, почти как ты.

Пореев насыпал в чашку растворимого кофе, сахара, капнул воды и начал взбивать ложкой пену.

— На эти сеансы у Евгения Петровича тратится много нервной энергии, поэтому он бывает раздражительным. Давайте мы тоже выпьем кофе с пенкой.

Элефантов постарался сгладить резкость Пореева, а тот принял это как должное, чувствовалось, что такова обычная манера отношений между ними.

— Вот так мы и работаем. — Элефантов сосредоточенно размешивал светлеющую на глазах смесь. — Экранировки помещения практически нет — тонкий лист свинца по периметру — и только, технического персонала нет: то дадут лаборантку, то заберут снова, индуктор — капризный энтузиаст, если бы он работал за плату, то вел бы себя более спокойно. Кустарщина!

Он налил в чашки кипяток, поднялась густая белая пена.

— То что надо. А результат, между прочим, налицо. Сами видели: мозговая энергия фиксируется на расстоянии, несмотря на помехи.

— А каков практический выход вашей разработки? — «Не считая того, что вы научились готовить вкусный кофе?» — вторая часть фразы осталась непроизнесенной.

Пореев хмыкнул:

— Индуктор может передать нужную информацию.

Пока азбукой Морзе или двоичным кодом, вот у нас целая груда лент, а потом непосредственно образами — зрительными или смысловыми. Это, конечно, дело не сегодняшнего дня…

— Значит, сейчас работа носит абстрактный характер?

— Ну почему же? А кофе, товарищ сыщик? — издевательски заметил Пореев.

Я вспомнил, что ему не говорили, кто я и зачем пришел.

— Не абстрактный, а теоретический.

Элефантов недовольно покосился на Пореева.

— Все упирается в одну вещь: мой прибор фиксирует пока только мощное биополе, которое встречается у очень немногих людей. Уважаемый Евгений Петрович — один из них, потому я и терплю его скверный характер. А вот если, например, вы или еще кто-то сядет на это место, — Элефантов кивнул в сторону белой табуретки, — стрелка не сдвинется с места…

— Насчет нашего гостя ты ошибаешься, — с усмешкой проговорил Пореев.

— Попробуй и убедишься: у него мощный биопотенциал. Хотя, конечно, с моим не сравнится.

Элефантов усадил меня на табуретку, щелкнул тумблером.

— Невероятно!

— Примерно в два раза меньше моего, — в голосе Пореева чувствовалось нескрываемое самодовольство.

— Напрягитесь! Попробуйте выплеснуть мысленную энергию! Э, черт, не так!

Я встал.

— Спасибо за кофе. Признаться, первый раз в жизни меня делают объектом лабораторных опытов. Но очень жаль, вряд ли смогу пригодиться вам в этом качестве.

Элефантов потух так же внезапно, как и вспыхнул.

— Извините, я увлекся…

— Где там, увлекся. — Пореев поднял палец к потолку. — Если бы товарищ сыщик попался тебе полгода назад, ты бы его отсюда не выпустил. Даже если бы пришлось связать его по рукам и ногам и посадить меня ему на голову. А сейчас ты какой-то другой, надорвавшийся, что ли…

— Вам бы не понравилось у меня на голове, — довольно недоброжелательно оборвал я Пореева. — Кстати, откуда вы взяли, что я сыщик?

— Вижу. — Он опять самодовольно улыбнулся. — Весь вы у меня на ладони. Хотите, скажу, о чем думаете?

Хотя потом мне было смешно, в этот момент я действительно поверил, что он умеет читать мысли, и поспешно ретировался с неприятным ощущением человека, попавшего в дурацкое положение.

Может, они сами ненормальные? Я сразу понял, что такая мыслишка представляет простейшую защитную реакцию, и постарался ее отогнать. Но, общаясь с другими сотрудниками института, неоднократно слышал, что Элефантов — шарлатан, да еще с заскоками, а Пореев — настоящий душевнобольной. Впрочем, такое мнение исходило от тех, кто не замахивался на открытия, тихо греясь возле науки да подаивая ее дважды в месяц. Таких людей видно за версту.

— Он слишком много берет на себя, этот Элефантов! Слишком! — щуря круглые глаза за толстыми стеклами очков и яростно размахивая руками, высказывался главный инженер проекта Бездиков. — И явно противопоставляет себя коллективу! Явно! Что?.. Хотите пример? Пожалуйста! Мы получили задание — срочное, важное, ответственное: рассчитать параметры экспериментальной приемопередающей лазерной установки для нашего полигона. Собрали людей, обсуждаем, высказываемся, намечаем сроки, берем обязательства — все заинтересованы, все участвуют, а он сидит, журнал читает.

Порядок? Непорядок! Я его поднимаю, мол, разве вас, товарищ Элефантов, не интересует предстоящая работа?

А он так свысока отвечает: «Да я ее уже сделал».

Представляете?! Бригаде расчетчиков сидеть неделю, а тут такое самонадеянное заявление! Я даже, честно скажу, растерялся. Поднялся шум, гам — как, когда успел, быть не может!

А он опять с улыбочкой: «В выходные делать было нечего, вот и посчитал по своей методике». И листки с результатами — бух мне на стол! Что же это получается? Выходит, все дураки, а он один умный? Хорошо это?

Нет, плохо!

Что потом было? Я на авантюру, конечно, не поддался, распределил задания, коллектив важность дела понял, к концу недели все завершили. Вот так-то. Что совпало? Да никто и не сверялся с его расчетами! Мало ли какую галиматью он напишет! Вон додумался до чего: мысли передавать! Разве это ученый? Ученому яснее ясного: самый перспективный метод информационного обмена — лазерная связь. Тысячи каналов в одном луче, высокая помехоустойчивость, да что говорить! А он чуть ли не до алхимии дошел! И других приучает. Нежинская под его дудку статью написала! Не знаю, плохая, хорошая, все это вообще вне плана, самодеятельность с разрешения начальства!

В отличие от доказательственной, ориентирующую информацию официально фиксировать не обязательно. Тем более что люди не любят, когда их слова записывают. Поэтому я разговаривал со всеми без бумаги и ручки, а потом, улучив момент, кратко набрасывал, чтобы не забыть, содержание беседы в карманный блокнот. Он был исписан почти полностью, когда я попал к директору НИИ ППИ.

Доктор наук, председатель ученого совета, делегат, депутат — фигура!

Но встретил меня просто и дружелюбно, без той высокомерной снисходительности, которую иные руководители называют «демократизмом».

— Элефантова я переманил из НИИ автоматики и связи, парень перспективный, голова у него хорошая, умеет далеко видеть и, самое главное, — не пугается непривычного, нестандартного. Наука, к сожалению, а быть может, к счастью, ортодоксальна и достаточно инерционна. С одной стороны, это препятствует проникновению в нее всевозможных лжеучений, с другой — затрудняет внедрение нового, особенно если это новое трудно подтвердить экспериментально. А уж если идея скомпрометирована и на нее навешен ярлык…

Быстров махнул рукой.

— …Дело становится совсем безнадежным. Правда, жизнь идет, меняется обстановка, взгляды и соответственно… Сколько вам лет? И вы наверняка не помните, как кибернетику и генетику обзывали реакционными лженауками?

Вот видите! А телепатию, телекинез считали шарлатанством совсем недавно.

Но голое отрицание не аргумент, да и время ярлыков миновало, стали изучать — что-то есть! Но что это? Экстрасенсы, биополе, аура — термины, почти вошедшие в обиход, хотя что за ними — никто не знает. Какова физическая природа феномена, качественные и количественные характеристики, распространенность? Нужны целенаправленные исследования, отработка методик, научный поиск.

А противников хватает, вокруг необычного собирается столько жулья и шарлатанов, что к любому делу могут доверие подорвать. Но это шелуха, она отлетит со временем, главное — есть ядро, явление, которое надо изучать!

Встает вопрос: как? Специальной техники нет, в основном все строится на субъективных ощущениях, да еще помогают испытанные приборы: магнитометры, фотоаппараты, амперметры. Кустарщина! А Элефантов сделал устройство, фиксирующее достаточно мощное биополе! Уже за одно это можно докторскую степень присвоить! Но… Необходимо официальное признание изобретения, тогда будет все — фонды, специальная лаборатория, люди. А чтобы обосновать все как положено и добиться признания, Элефантову уже сейчас необходимы целевая тема, фонды, персонал. Замкнутый круг.

Я, когда звал Элефантова к себе, наобещал золотые горы: отдел, возможности, но не от одного меня все зависит, тема вылетает из плана раз за разом. Разрешил ему заниматься внепланово" стараюсь помогать, поддерживать. Без этого его бы давно съели. Зам мой, например, его терпеть не может, Бездиков — тоже, хотите знать, почему? Это так называемые подводные течения океана науки, кулуарные рифы, мели, водовороты. Курочкин — «холодный» профессор — получил звание без докторской степени, так сказать, за заслуги. А скорее за услуги, послушание и прилежание. У Бездикова — десяток опубликованных статей, все по частным вопросам, все в соавторстве. А тут какой-то Элефантов на кардинальные проблемы замахивается, постановочного характера работы печатает, да еще в солидных изданиях. Надо либо признать его на голову выше себя, либо прибегнуть к тем же ярлыкам — дескать, выскочка, дилетант, ну и всякое прочее… Серость вообще не терпит талантливых людей. Кстати, у Элефантова уже сейчас пошел в серию прибор — энцефалограф, только в два раза меньше обычных, вдвое чувствительнее, и, самое главное, никаких контактов на голову пациенту надевать не надо.

Я ему предлагал — оформи материалы и защищайся, тема диссертабельная, а станешь кандидатом, и основную свою идею легче будет пробить. А он смеется — чего на побочный продукт размениваться! Энтузиаст. И других за собой увлекает. Я сейчас редактировал наш институтский сборник, а там статья Нежинской — никогда она в науке не выделялась, и вдруг толковая смелая работа, хотя явно чувствуется влияние идей Элефантова. Значит, последователи появляются, может, зарождается школа, каждому исследователю такое лестно. Нет, никакого практического значения разработки Элефантова на сегодняшний день не имеют, а уж об оборонном характере и говорить нечего. Поработает с такой же интенсивностью еще лет пять — будут и практические результаты, но опять же — ограниченная мощность передач, специфика приема… Нет, в военных целях это неприменимо.

Быстров сделал паузу, и я подумал, что разговор окончен, но он задумчиво произнес еще несколько фраз:

— И вообще, не знаю, получится ли у Элефантова что-нибудь. В последнее время он изменился: сник как-то, интерес к работе потерял. Ничего не просит, командировки в Москву не выбивает. Перегорел, устал? А может, еще хуже — выработался? Так тоже бывает.

Уходя от Быстрова, я вспомнил, что нечто похожее сказал об Элефантове Пореев. Как это он выразился? Надорвавшийся… Что ж, после того, что я услышал, немудрено поверить и в такой исход.

Перечитывая и группируя записи в блокноте, я обнаружил, что противоречивые мнения вызвал только Элефантов. Суждения о его сослуживцах совпадали почти у всех опрошенных. Нежинская — вежливая, приятная, обходительная, хороший работник… Спиридонов — культурный, доброжелательный, знающий специалист… Зелинский — грамотный инженер, активный общественник. И так далее.

К этому времени я наверняка знал одно: Спиридонов — пьяница. Боязливый, тихий, избегающий конфликтов, соблюдающий законы, но пьяница. Есть такая категория людей, тщательно, хотя и безуспешно скрывающих свое пристрастие. Они старательно прячут бутылки в портфель и свертки, напрягаясь, ровной походкой проходят мимо соседей, дыша в сторону, жалуются на бессонницу и нездоровье, от которых отекает лицо и краснеют глаза, тайком сдают пустую тару и убеждают сами себя, что их наивные уловки способны обмануть окружающих.

Но пьянство — самый наглядный и очевидный из человеческих пороков.

Участковый инспектор, побывавший в доме Спиридонова, за двадцать минут собрал исчерпывающую информацию о его образе жизни, и предполагать полную слепоту сослуживцев, ни один из которых не обмолвился о наклонностях коллеги, было, конечно, нельзя.

Когда я напрямую задал вопрос профгрупоргу лаборатории — услужливой и словоохотливой женщине, она округлила глаза, будто я спросил о чем-то неприличном.

— Позвольте, как же я могу об этом говорить? В вытрезвитель его не забирали, в милицию не попадал, писем от соседей не поступало — никаких официальных материалов нет. А без документов разве можно? Мало ли кто что видит, кто чего знает…

После такого ответа стало ясно, что возлагать большие надежды на собранную в блокноте информацию не стоит. А на что можно возлагать большие надежды в ходе розыска? Нередко самый железный факт оказывается круглым нулем. Зато институт отработан, задание выполнено, версия Зайцева проверена и, кажется, не подтверждается… Утешая себя таким образом, я зашел в лабораторию попрощаться.

Прощание затянулось. Элефантов уговорил-таки меня снова измерить биополе, и на этот раз всплески мозговой активности привели его в восторг:

— Блестящая динамика! Если вам потренироваться… Знаете, я буду просить, чтобы вы выделили для меня как-нибудь половину дня. Можно в выходные, когда удобно. Это очень важно!

Элефантов оживился, стал быстрым, бодрым и деятельным. Пореев меланхолично поглядывал на внезапно объявившегося конкурента, механически замешивая кофейную смесь.

— В последнее время я тебя таким не видел. Серый. И тонус подскочил и, по-моему… Ну-ка, сам сядь, попробуем… Гляньте-ка на стрелочку, товарищ майор, колыхнулась? Нет? Жаль.

Откуда он знает мое звание?

Пореев налил в чашку кипятку, помешал, неожиданно достал плоскую бутылочку коньяку, приглашающе приподнял в мою сторону, потом повернулся к Элефантову:

— Майору не предлагаю, знаю — он ответит: «На службе не пью», а мы с тобой можем принять по сто граммов, тем более что рабочий день на исходе.

Именно такими словами я и собирался отказаться. Неужели он действительно читает мысли?

Элефантов пить не захотел, отмахнулся, записывая что-то в толстый лабораторный журнал.

— Давай, давай, взбодрись! И биопотенциал подскочит. Помнишь, у тебя уже было такое? Стрелка отошла деления на четыре, я глазам не поверил!

Значит, и в этом деле есть допинг. Ты почему-то здесь нелюбопытен!

Элефантов раздраженно бросил ручку.

— Хватит трещать! И убери бутылку, ты не в кабаке.

Пореев долил в чашку коньяк.

— Приказывать мне ты не можешь, я не твой подчиненный и нахожусь не на работе. Правда, употребление спиртного в общественном месте чревато, но можешь спросить у майора: многих ли оштрафовали за то, что они пили кофе с коньяком не там, где положено?

На улицу мы вышли втроем. Пореев опьянел и болтал без умолку:

— …И тогда они идут к Порееву — сделай, чтобы не болела голова, заговори зубы, одна дура попросила даже бесплодие вылечить. И никто не вспоминает, как косились на того же Пореева и называли шарлатаном.

— Шарлатан и есть. — Элефантов еще был не в духе. — Девчонки из отдела кадров болтали про молодого майора, а ты делаешь вид, что мысли прочел!

— Мало ли кто что болтает. Я и так все про всех знаю. Но раз ты меня обижаешь, я ухожу.

Он свернул в первый попавшийся переулок. Элефантов покачал вслед головой.

— Человек-уникум, но со странностями. Огромный биопотенциал, умение концентрированно излучать мозговую энергию, но надо же — пытается выдать себя за этакого сверхчеловека, всеведущего и всезнающего. Он очень чуток, по вегетативным реакциям — взгляд, непроизвольное сокращение мышц, подрагивание век — может определять приблизительный ход мысли собеседника, кое-какие несложные мысли, допускаю, улавливает, но ему этого мало.

Бывает, исподволь узнает о человеке все что можно, а потом вдруг огорошит: три года назад вы сильно болели, даже оперировались, точно, вам удалили желчный пузырь и так далее. Такое фанфаронство компрометирует саму идею, а она и без того… Но что делать! Приходится мириться: люди его типа встречаются редко, методики их отбора не существует, наткнулся случайно — благодари судьбу. Правда, опыт с вами навел меня на интересную мысль…

Элефантов говорил медленно, монотонно, недавнее оживление прошло бесследно. Глаза тусклые, ничего не выражающие, как у оглушенной рыбы.

Казалось, его что-то гнетет. И эта неадекватная ситуации вспышка раздражения…

— Вам приходилось задерживать преступников?

— Много раз.

— Я имею в виду серьезных, опасных, вооруженных.

— И такое бывало, к счастью, нечасто.

— А вы можете рассказать? Чего это его вдруг понесло в эту сторону?

— Сейчас я объясню.

Ну вот, совсем необязательно читать мысли, чтобы ответить на незаданный вопрос.

— Понимаете, большинство людей выполняют обыденную работу: вовремя пришел, стал за станок, сел за стол, сделал то, что тебе предписано, — и домой. Самим образом жизни они не приспособлены к решительным действиям.

А у вас совсем другое. Противостояние преступнику, готовность рисковать, вступить в единоборство, преодоление страха, естественного чувства самосохранения. Не исключено, что все это способствует росту биопотенциала, и я хочу поближе познакомиться с людьми действия, замерить…

Именно этого не хватало нашим ребятам — стать объектами лабораторных опытов! Я ухмыльнулся и тут же почувствовал неловкость, которую попытался немедленно загладить.

— Самый большой «человек действия», которого я знаю, — это Старик.

Замерьте его и, если результата не будет, можете бросить свою идею.

— А кто он?

— Наш сотрудник, сейчас пенсионер. Когда я пришел в органы, проходил у Старика стажировку.

— Он что, уже тогда был старым?

— Да нет. Это псевдоним, с войны. Командовал диверсионной группой для выполнения специальных заданий, ребятам по двадцать, двадцать два, а ему двадцать пять — вот и Старик.

— Не хотите про себя — расскажите о нем.

О Старике можно рассказывать долго, даже написать книгу, что я и предложил однажды писателю, у которого обворовали квартиру. Но тот ответил, дескать, документалистика — дело журналистов, а художественные образы должны быть рождены фантазией, тогда они, как ни странно, получаются более яркими и объемными.

Я рассказал Элефантову, как впервые увидел Старика в деле. Это было двенадцать лет назад, я работал второй день, и Старик взял меня на обход зоны. Показал охраняемые объекты, проходные дворы, расположение телефонов, сторожевых постов, познакомил с нашими помощниками из числа местных жителей, провел по местам сбора подучетных элементов, мы проверили несколько квартир, хозяева которых представляли интерес для уголовного розыска.

О Старике ходили легенды, и я не спускал с него глаз, впитывая каждое движение, жест, манеру держать себя и разговаривать с людьми, перенимая его тон, фразы, слова, начинающие и заканчивающие беседу. Никаких особых премудростей не уловил: он держался спокойно, вежливо, доброжелательно, хотядоброжелательность эта вовсе не располагала к тому, чтобы похлопать его по плечу или просто первым протянуть руку.

Уже смеркалось, ноги гудели, хотелось есть, мы шли по старым кварталам, их давно снесли, и, гуляя в городском саду с кинотеатром, кафе, аттракционами, плавающими в искусственном озере лебедями, трудно представить узенькие кривые улочки этого «Шанхая», убогие, покосившиеся домишки, помойки в ямах под ветхими заборами.

Последний адрес оказался небольшим домишкой, сложенным из обломков кирпича, почерневших досок, с крышей, покрытой толем. В нем веселилась большая и весьма живописная компания. Когда я рассмотрел лица собравшихся, мне захотелось попятиться. Старик поздоровался, спокойно сел за стол, сдвинул в сторону карты, вынул из-под чьего-то локтя финку в черном футляре, вылил на пол водку из початой бутылки, потом, указывая пальцем, пересчитал собравшихся.

«Двенадцать. Иди, позвони, пусть пришлют автобус».

Держался Старик так, что было сразу видно, кто здесь хозяин положения. Почти все присутствующие его знали и вели себя тихо, но один оказался залетным, у него задергалась губа и налился кровью тонкий бритвенный шрам через левую щеку.

«Это еще что за чучело? Пошел вон, а то кусков не соберешь!»

Компания зашевелилась, на пьяных лицах явственно проступила угроза, руки полезли в карманы, опустились под стол к пустым бутылкам. Атмосфера мгновенно накалилась, теперь достаточно было одною слова, чтобы сработал стадный инстинкт и пьяная толпа, не думая о последствиях, начала бить, топтать, калечить, убивать.

Я не считал еще себя настоящим работником милиции, но фактически им являлся, и до сих пор стыдно вспоминать охвативший меня страх и чувство беспомощности перед надвигающейся опасностью. А Старик молча запустил руку за борт пиджака, так неспешно и даже лениво, что у меня мелькнула глупая мысль, будто он хочет почесать под мышкой, вытащил свой наградной «ТТ» — табельного оружия он никогда не носил — и выстрелил. В замкнутом пространстве небольшой комнатки грохот мощного патрона больно ударил по барабанным перепонкам, так что у всех заложило уши, пуля вывалила кусок стены с два кулака в полуметре над головой человека со шрамом, тот побелел, и рубец стал выделяться еще сильнее, а Старик уже спрятал пистолет и спокойно, будто ничего не произошло, сказал мне, продолжая прерванную мысль: «Так и объясни дежурному: в „газик“ все задержанные не поместятся, нужна „стрела“ или что там есть под рукой».

Инцидент был исчерпан. С этого момента Старик стал для меня кумиром.

Рассказанная история произвела на Элефантова сильное впечатление, и он спросил, не могу ли я познакомить его со Стариком. Я ответил, что могу, и если мы его застанем, то прямо сейчас.

Старик оказался дома. Разговор завязался быстро. Элефантов изложил, что его интересует. Старик порасспрашивал о новом приборе и, к моему удивлению, легко согласился подвергнуться измерениям.

Потом Старик угостил нас крепким чаем с пиленым сахаром и сухарями, Элефантов попросил рассказать о войне. Старик усмехнулся: мол, об этом говорить можно неделю. Тогда Элефантов уточнил:

— Что было самым трудным и запомнилось больше всего?

— Для меня самым трудным испытанием была сытость.

— Что-что? — не понял Элефантов.

— Быть сытым среди голодных — самое противное на свете, — продолжал Старик. — Нас готовили на задание. Особое задание, особая подготовка.

Усиленный рацион: белки, жиры, углеводы — все по научным таблицам, по формулам. Хочешь, не хочешь — ешь! Я за три месяца набрал два кило, и это при изнурительных тренировках, такой и был расчет — организм укрепить, запасы впрок сделать. А через поле от нашего лагеря — голодающая деревенька. Детишки, женщины в мерзлой земле ковыряются, картошку ищут, кору с деревьев дерут… Кожа да кости, еле на ногах стоят, ветром качает. Через день похороны. А у нас сахар, масло, мясо, консервы, шоколад… Увольнений у нас не было, они тоже близко не подходили — запретная зона, ничего не передашь… Ребята в бинокли смотрят да зубами скрипят: стыдно, кусок в горло не идет.

А один был в группе — Коршун, здоровый такой, краснощекий, бодрячок, он жрал в три горла да приговаривал: нас не зря кормят, подкожный жир поможет задачу выполнить, так что ешьте, раз положено, это дело государственное…

Все правильно говорил. Потом мы голодали неделями, три дня под снегом лежали, по сто километров за сутки проходили. Если бы не подкожный жир, не запасы энергии — нипочем не выдержать. Только Коршуна с нами не было.

Перед самой заброской ногу подвернул. Может, правда, и не нарочно, но у меня к нему веры ни на грош! Если человек не стыдится брюхо набивать, когда кругом голод, то дрянь он и больше ничего!

Старик плюнул в пепельницу. Он всегда очень спокойно рассказывал о боевых действиях, но здорово горячился, когда речь шла о трусости, предательстве, шкурничестве.

— Среди своих такая сволочь маскируется, а вот в оккупированной зоне их сразу видно! И одежда не та, и курево, и жратва. Особенно это на женщинах заметно. Одна изможденная, в ватнике и сапогах, другая — ухоженная, нарядная, чулочки шелковые, туфельки, духи французские. И пусть ее не видят с немцами в автомобиле или за столиком в варьете, все равно все ясно! — В голосе Старика появилось ожесточение.

— А какой-нибудь случай вы можете рассказать? — Элефантов перебил довольно бесцеремонно, как будто хотел сменить тему разговора.

— Случай? Случаев всяких хватало.

Старик любил вспоминать прошлое, но его рассказы напоминали кусочки мозаики, из которых нельзя было сложить цельную картину.

— Когда освобождали Польшу, мы вчетвером на «газике» заехали в маленький городишко, какой там городишко — одни развалины. Немцы ушли, наши еще не пришли, пусто. Улицы завалены обломками, где-то что-то горит, ни души не видно, тишина такая, что жуть берет. Искали помещение для контрразведки, ничего подходящего — все дома сильно повреждены, наконец, смотрим — целое здание, только стекла выбиты. Во дворе парты сломанные, глобус, муляжи всякие — школа. Я говорю Сашке Бурцеву: пойду посмотрю, как там внутри, а вы поезжайте дальше, может, что получше найдете.

Зашел, осмотрелся, наверх поднялся — подходит: лестница в порядке, перекрытия крепкие, полы целы, только убрать надо, мусора много, бумаги, мебель поломанная навалом. Слышу, мотор шумит, что-то, думаю, рано вернулись, дверца хлопнула, и машина уехала. Ничего не понимаю. А по лестнице шаги, ага, Бурцев, куда же он остальных послал? Вышел из-за угла, а передо мной, метрах в пяти, — эсэсовский офицер! Я стою и смотрю на него, а он на меня пялится, оба словно оцепенели, потом одновременно — к кобурам. Время как остановилось: у него рука медленно-медленно крышку отстегивает, и у меня застежка не поддается, наконец вытащили шпалеры, я упал на колено, он тоже не лыком шит — отскочил за колонну, короче, оба промазали. А потом началась перестрелка, как в кино, только безалабернее и не так красиво. Бегаем друг за другом, палим, не попадаем. Наконец подстерег я его в спортзале, там посередине целая куча всякой всячины: конь, козел, брусья, маты горой, спрятался я за ними, он в другую дверь входит, бах — готово!

Старик азартно рассек рукой воздух. Рука у него была тяжелой, пальцы словно сжаты и чуть согнуты, большой прижат к ладони. Попади под такой удар — не поздоровится.

— Я на нем бумаги важные нашел и вот эту штуку с пояса снял…

Старик покопался в ящике и положил на стол нож в кожаных ножнах с красивой костяной ручкой.

— Японский, для харакири. Символ чести, презрения к смерти. Эсэсманы себя тоже вроде как самураями считали, вот и таскал для форсу.

Элефантов снял ножны и зачарованно рассматривал тусклый клинок, а я смотрел на Старика. Обычно всех завораживали смертоносные железки: пистолет с неровно выгравированной наградной надписью на затворе, экзотический трофей, добытый в перестрелке, рукоятка индуктора, поворот которой отправил на тот свет несколько сотен фашистов, и другие материальные предметы, напрямую связывавшие сегодняшний день с тем суровым временем, о котором рассказывал Старик, и подтверждавшие каждое его слово. Предметы «оттуда» резко отличались от повседневных вещей привычного мира, от них пахло опасностью, порохом, гарью, кровью, они гипнотизировали, вызывали волнующее, тревожное чувство причастности к давно прошедшим героическим событиям. А сам рассказчик отодвигался на второй план, уходил в тень: в нем не было никакой экзотики, обычный человек, такой же, как все вокруг.

Старику на вид не дашь его шестидесяти трех: сухой, энергичный, крепкий, всегда загорелый, только глубокие морщины вокруг рта и глаз, морщины на лбу, белые волосы говорили о том, что человек многое повидал на своем веку. Тонкий крючкообразный нос придавал ему сходство с хищной птицей, и были моменты, когда это сходство усиливалось выражением лица, взглядом и прищуром глаз, неотвратимой целеустремленностью.

Нет, Старик не был обычным человеком. Он был человеком государственным. В свое время ему доверяли очень многое и от его решений зависело немало. В его мозгу хранилось тайн не меньше, чем в бронированных сейфах специальных архивов, и сведения эти не выходили наружу — например, я, много раз слышавший отдельные эпизоды его биографии, так и не представлял, как они увязываются между собой и как связаны с более широкими событиями, не знал, чем занимался Старик всю войну и какие задания он выполнял.

Но я точно знал, что Старик абсолютно надежный, железный человек. Его нельзя купить, запутать, обмануть, сбить с толку, выведать или пытками вырвать то, что он не считал нужным сообщать. Даже убить его было нельзя, во всяком случае многие пытались это сделать и не смогли. В Старике сидели четыре пули, все пистолетные — он близко сходился со смертью, и, казалось, они не причинили ему вреда, даже шрамы заросли и стали почти незаметны.

На мой взгляд, ему не везло и оттого он получил меньше, чем заслуживал. Дело не в знаках отличия, наград у него хватало не только наших — и польские кресты, и венгерские ордена, и именное оружие, которое и тогда вручалось нечасто, а уж сейчас разрешалось хранить в единичных случаях.

Судьба Старика вообще сложилась как-то нескладно. Вроде все шло хорошо — выполнял задания, возвращался живым, звания шли быстро, в капитанах он вообще не ходил: прыгнул в тыл врага старшим лейтенантом, а вернулся майором. Но потом все пошло наперекос: что получилось — я не знаю, хотя уверен, что вины Старика тут не было, просто время жестокое да служба, не слушающая оправданий, только он чуть не угодил под трибунал, но отделался разжалованием в лейтенанты.

После войны тридцать лет прослужил в милиции, работал фанатично, по-другому не мог, сумел стать классным профессионалом, знатоком преступного мира, точнее, того мирка, который еще оставался, обычаи, традиции и язык которого берегли вымирающие «паханы», редкие, как зубры, даже в колониях особого режима.

Он дни и ночи проводил в своей зоне, всех блатных знал как облупленных, и они его знали, боялись, уважали по-своему. Нераскрытых преступлений у Старика почти не было, на допросе он мог разговорить любого, даже к самым отпетым, ворам в законе, находил подход.

Но все тридцать лет Старик оставался исполнителем, выше старшего инспектора и майорского потолка так и не поднялся, потому что образования не имел, начальства не чтил, «подать себя» не умел. Каждый из этих недостатков в отдельности, возможно, и не сыграл бы большой роли, но взятые вместе они служили надежным тормозом при решении вопроса о выдвижении.

Всю жизнь, за исключением нескольких лет неудачного опыта супружества, Старик прожил в общежитии, уже перед самой пенсией получил квартиру в ведомственном доме, и нельзя сказать, чтобы очень этому обрадовался.

Он всегда был выше житейских забот, не думал о быте, да и о себе, пожалуй, не думал.

Война пращей запустила его в самое пекло, туда, где надо мгновенно ориентироваться, принимать единственно правильное решение, быстро стрелять и уворачиваться от выстрелов, входить в контакт с людьми, определяя, кто друг, а кто — враг, рисковать своей и чужими жизнями, предугадывать действия противника и переигрывать его, прятаться, маскироваться, атаковать, где все подчинено одной цели — выполнению задания и где именно это является смыслом жизни, а еда, отдых, одежда, место ночлега превращены во второстепенные, обеспечивающие детали, без которых при необходимости можно обойтись.

Такое же отношение к быту Старик сохранил и в милиции, поэтому он никогда не добивался ни путевок, ни квартиры, ни садового участка, поэтому же не стал отвлекаться на институт, хотя был не глупее тех, которые учились у него азам сыска, а получив дипломы, поглядывали уже несколько свысока.

Пять лет Старик на пенсии, но от дел не ушел: стажировал начинающих, учил молодых, консультировал опытных, помогал асам. Бывали случаи, когда дипломированные сыщики заходили в тупик и не могли помочь им ни справочные картотеки, ни информационно-поисковая система, ни машинная память, тогда они шли к Старику, не то чтобы на поклон, а вроде бы просто рассказать, посоветоваться, мол, одна голова хорошо да две лучше, и Старик брался за дело, рылся в собственной памяти, тянул за тоненькие, одному ему известные ниточки, находил давно забытых осведомленных людей и, глядишь, давал результат. Отставка ничего не изменила, Старик продолжал жить так же, как раньше, так, как привык. И по-прежнему ни во что не ставил комфорт и материальные блага.

Да, Старик не был обычным человеком, таким же, как все вокруг. К сожалению. Если бы все были такими, как он… Увы! Я изо всех сил старался походить на Старика, но сомневался, что мне это удается.

Правда, тогда в ночном поезде, когда внутренний голос, основанный на инстинкте самосохранения, убеждал, что отвернувшийся к двери тамбура человек с сигаретой не Глушаков и проверять его нет никакой необходимости, во всяком случае сейчас, одному, я примерил к ситуации Старика и спросил у курящего документы.

И Элефантова, который сейчас вертит в руках самурайский нож, снятый Стариком тридцать семь лет назад с убитого им эсэсовского офицера, захватывающие истории интересуют не сами по себе, он же не мальчик десяти лет от роду. И не научный интерес им движет, хотя, может, и играет какую-то роль, но не основную; а главное, что подающего надежды ученого волнует, — теперь это видно невооруженным взглядом, — смог бы он сам в пустом городе выйти один на один с врагом? Смог бы победить и с теплого еще тела снять документы и трофей?

Уж не знаю, что стряслось у этого парня — симпатичный, талантливый, с перспективой, а вот забрали же сомнения, мол, чего я стою, и пытается их разрешить — присматривается к «людям действия», примеряет их поступки, ищет отличия себя от «них».

Да, отличий уйма, ни я, ни Старик в жизни не изобретем никакого прибора и не додумаемся до десятой доли тех вещей, которые ты придумал, зато отобрать у пьяного нож, пистолет выбить, наручники надеть, в притон ночью войти — это у нас лучше получится. Каждому свое. И мы от нашего неумения и незнания не страдаем, а ты свое, похоже, болезненно переживаешь. Потому что еще в каменном веке выслеживать, убивать и свежевать дичь считалось делом сугубо мужским и потому почетным, а вот там звезды рассматривать, огонь жечь, на стенах рисовать мог вроде бы каждый кому не лень. И хотя охотники обеспечивали день сегодняшний, а созерцатели и рисовальщики — завтрашний, сейчас это всем ясно, в генах все равно сохранилось деление на мужское ремесло и всякое там разное.

Но чтобы вылезло наружу это глубоко запрятанное, чтобы начали сомнения мучить, нужна какая-то встряска, взрыв какой-то нужен, да чтобы он наложился на давний душевный надлом, неуверенность в себе, скрытую, залеченную, похороненную как будто, а оказывается — живущую. И отгадку надо искать в прошлом твоем — юности, а может, в детстве…

Интуитивная догадка Крылова была верной. Чтобы понять специфические черты характера Элефантова, сыгравшие определяющую роль в рассказываемой истории, следовало заглянуть на тридцать лет назад…

Глава восьмая ЭЛЕФАНТОВ

Сергей Элефантов рос единственным ребенком в семье, и, если исходить из стереотипных представлений, его должны были безмерно баловать. Всю жизнь ему внушали, что именно так оно и было, в качестве примеров приводили необыкновенную, купленную на толкучке за большие деньги коляску, покупаемые на рынке апельсины и всегда наполненную вазочку с конфетами на обеденном столе. Сам Сергей ничего этого не помнил.

Семейная хроника сохранила факт прибытия новорожденного к домашнему очагу — счастливая мать неловко захлопнула дверцу такси, прищемив ему руку. К счастью, резиновый уплотнитель смягчил удар, а компрессы и примочки привели распухшую и посиневшую кисть в норму. Сергей этого не помнил, но случай многократно пересказывался как забавный курьез, и только много лет спустя, сжимая и разжимая кулак, он смог оценить истинную юмористичность давнего события.

Помнить себя в окружающем мире Сергей стал с трех лет, хотя потом родители не верили этому, тем более что в его памяти откладывались события, которые они, конечно, давно забыли. Например, попытка вызвать большой снег. Отец сказал, что снег выпадает от дыхания людей, и Сергей, лежа закутанный в одеяло на санках, всю прогулку старательно выдыхал воздух ртом прямо в небо.

На следующий день, проснувшись, он бросился к окну, ожидая увидеть сугробы вровень с подоконником, и испытал первое в жизни разочарование.

Второе разочарование связано с отношением взрослых к правде, которую они учили его говорить всегда и везде. Был праздник, гости сидели за столом, он вышел из спальни, где прихорашивалась перед зеркалом мать, и на шутливый вопрос, что там делает твоя мама, серьезно ответил: «Красит щеки губной помадой».

Гости захохотали, появилась мать с натянутой улыбкой и румянцем, забивающим помаду, весело сказала, что он все перепутал, но потом на кухне отвесила подзатыльник.

Какое разочарование было третьим, Сергей не помнил. То ли старшие мальчишки под предлогом испытания смелости и умения писать склонили его изобразить на цементном полу подъезда неприличное слово, а потом, пока двое держали его под руки, чтобы не стер, третий позвал родителей: «Посмотрите, что ваш Сережа написал», то ли Моисей, поклявшись страшными клятвами, что вернет, взял посмотреть чудесный из черной пластмассы — большая редкость по тем временам — подаренный бабушкой пистолет и неожиданно убежал вместе с любимой игрушкой, то ли… Разочарований приходилось переживать все больше и больше, Сергей потерял им счет. Одни проходили безболезненно, другие наносили глубокие раны, повзрослев, он понял, что самый верный способ избежать их вообще — не очаровываться, и заковался в броню скепсиса и сарказма, будто предчувствуя, что самое горькое, перевернувшее всю его жизнь разочарование еще впереди.

До семи лет мир Элефантова делился на две неравные половины. Первая ограничивалась высоченными, покрытыми золотым и серебряным накатом, потрескавшимися стенами, стертым желтым паркетом и бурым, с громоздкими лепными украшениями потолком. Двадцать восемь квадратов жилплощади неоднократно подвергались перестройке, и о прошлом квартиры можно было судить по заложенным и вновь пробитым дверям, неудобствам планировки да неистребимому запаху коммуналки.

Здесь негде было играть и прятаться: жили тесно, углы и простенки плотно заставлены разномастной обшарпанной мебелью, в чулане размещалась фотолаборатория, даже заглядывать в которую Сергею строгонастрого запрещалось. Запреты вообще пронизывали всю детскую жизнь Элефантова и мешали развиваться и шалить в гораздо большей степени, чем скученность и теснота. Запреты и постоянно царящая в семье атмосфера тревожной напряженности.

Мать Сергея закончила ветеринарный институт, его рождение совпало с моментом распределения, и много лет спустя, сопоставив эти обстоятельства, Сергей пришел к выводу, что обязан своим появлением на свет ее отвращению к сельской глубинке и боязни любых животных крупнее кошки.

Прав он был или нет — сказать трудно, но факт остается фактом: Ася Петровна, благополучно избежав распределения, осталась на кафедре ассистентом, лелеяла мысли об аспирантуре, а когда выяснилось, что научную стезю ей не одолеть, пристроилась в отраслевую лабораторию, здорово напоминающую эффективностью проводимых исследований контору «Рога и копыта», где всю жизнь составляла таблицы, чертила диаграммы эпизоотии крупного рогатого скота и видела бодливых коров, кусачих баранов и лягающихся лошадей только на цветных плакатах, где они преимущественно изображались в разрезе.

Однажды, правда. Асе Петровне пришлось две недели провести в непосредственной близости от настоящих животных, и еще два года она с ужасом вспоминала об этом.

А было так: кафедра проводила исследование эффективности новой вакцины и Асю Петровну послали в глубинку собирать материал. Она предусмотрительно взяла с собой пятилетнего Сергея, и у того воспоминание о жизни в деревне навсегда врезалось в память яркими красочными обрывками.

…Вечером с пастбища гонят коров, женщины выстраиваются вдоль улицы, ожидая; скорее это дань традиции, а не необходимость: животные прекрасно знают свои дома, безошибочно сворачивают к нужным воротам, лбом открывают калитку и сами заходят во двор.

Оживленно, шум, гам, звяканье колокольчиков, мычанье… Солидно шествует стайка гусей, вид у них грозный, и, чтобы они не подумали, что он испугался, Сергей швыряет в вожака камнем. Гусак расставляет крылья, угрожающе вытягивает шею, с шипением раскрывает клюв и гонится за ним.

Приходится бежать в спасительный двор, но гусак не прекращает преследования, сердце уходит в пятки, Сергей вбегает в сени и закрывает нижнюю половину двери, опасаясь, что метровое препятствие не остановит рассерженную птицу. Но гусь удовлетворенно складывает крылья и вразвалку важно удаляется.

На двуколке подъезжает мать, прощается с тетей Клавой, та взмахивает вожжами. Ася Петровна видит, что Сергей ест цибулю — только что выдернутую луковицу и круто посоленный хлеб — самый вкусный ужин на свете, но это криминал, дома не миновать бы скандала, а здесь все по-другому, дети тети Нюры, хозяйки, едят то же самое, и мать, улыбаясь, чмокает Сергея в макушку…

…Жаркий полдень, слепни, матери нет, Сергей капризничает, тетя Нюра отвлекает его: «Видишь, дедушка мимо пошел». Сергей решает, что дедушку зовут Мимо. Хочется с ним познакомиться, дедушка живет страшно далеко — через два дома, тетя Нюра разрешает: «Сходи, тут рядышком, дедушка хороший». Сергей, замирая, шагает по пыльной дороге, пугливо озирается, подойдя к дому, нерешительно заглядывает сквозь дырку в заборе, дедушка Мимо приглашает во двор, угощает помидорами с грядки, Сергей отказывается: немытое есть нельзя, заболеешь. Дедушка смеется и надкусывает помидор: «Видишь, не болею».

Они подружились, дедушка Мимо удивлялся, что Сергей знает наизусть много стихов, умеет рассказывать сказки, что он ходит в сандалиях: «Босиком надо, полезнее» — и в панамке от солнца. Как-то вышли в поле — зеленое, бескрайнее, деревня скрылась за косогором, кругом только ровная колышущаяся зелень да яркое солнце. Сергей ощутил какое-то незнакомое волнение, потом, много времени спустя, понял — чувство привольного простора. Хотелось бежать плавными огромными скачками, полубег-полуполет, мчаться вперед, куда глаза глядят, долго бежать, до самого синего горизонта. Попробовал, но поле только казалось ровным: под зеленью скрывались ямки, рытвины, сусличьи норы, Сергей упал, ощущение приволья пропало, хотя потом возвращалось во снах, да и наяву: когда на душе было очень хорошо, Сергей стремительно несся по бесконечному упругому изумрудному покрывалу, приятно пружинящему под ногами. Как резвый, сильный, немного дурашливый молодой конь…

И неприятное воспоминание оставила деревня: Сергей и дедушка Мимо наткнулись на умирающего коня. Сергей сильно расстроился, а Мимо, поговорив с хозяином, сокрушенно качал головой: «Загнал по пьянке, печенка лопнула у коняги. У них сердце крепкое, а печенка послабее, чуть что — трах и пополам!»

…Сергею казалось, он живет в деревне очень долго. Муж тети Нюры соорудил ему в тени трактор из чурбака и разбитого ящика, и он твердо решил стать трактористом, что веселило дедушку Мимо и тетю Нюру. Появились друзья — несколько соседских пацанов, босоногих, исцарапанных, чумазых, не понимающих, почему Сергей не ест с земли яблоки и груши.

Но однажды Ася Петровна привела Сергея в кабинет к строгой женщине с седыми волосами, посадила рядом с собой на жесткий, обтянутый черной клеенкой стул, и он, безуспешно пытаясь вытащить за большие блестящие шляпки хоть один диковинный гвоздь, краем уха слышал слова: городской мальчик, другой рацион питания, постоянный уход, похудел на два килограмма…

Потом они с матерью шли к «пассажирке» — автобусу с выступающей мордой радиатора и одной дверью впереди, которую водитель открывал длинной блестящей ручкой, тетя Клава несла чемодан, жалела Сергея и обещала провести все необходимые опыты и выслать результаты.

— Главное — соблюдать методику, — озабоченно поучала Ася Петровна.

На станции в ожидании поезда мать развеселилась, купила мороженое и мечтательно сказала:

— Сейчас сядем в вагон, ту-ту, и больше нас в эту дыру не загонишь.

Сергей поинтересовался, кто и в какую дыру хочет их загнать, мать в ответ рассказала сказку про теткупрофессоршу, которая копает в разных далеких местах глубокие ямы и прячет туда непослушных детей, иногда вместе с родителями.

Сказка произвела на Сергея удручающее впечатление, когда состав тронулся, он тревожно выглядывал в окно: не бежит ли следом злая тетка-профессорша.

Но оказалось, что она поджидала мать в городе, пыталась-таки загнать ее в дыру, строила козни, решила зарубить, но Ася Петровна сумела избежать все опасности и переселилась в комнату с муляжами коровы и лошади в одну шестую натуральной величины, к цифрам и графикам.

Перемены не помешали Асе Петровне считать себя высокообразованной и тесно причастной к большой науке, не сделавшей блестящей ученой карьеры только из-за происков менее талантливых, но более пронырливых завистников.

Муж это мнение разделял и полностью поддерживал. Николай Сергеевич Элефантов образования не имел, работал фотографом по договорам, часто выезжая в сельские районы, допоздна возился в лаборатории, иногда прихватывал «левые» работы или производил съемку на дому. Сергей не понимал, чем «левые» работы отличаются от «правых», но знал, что следует опасаться каких-то финнов, которые могут обложить налогом, а потому нельзя разговаривать с незнакомыми людьми, рассказывать кому-либо о занятиях отца, приводить домой товарищей и даже возвращаться самому, когда у него клиент.

Последний запрет был самым неудобным. Сколько раз Сергей, разгоряченный беготней, был вынужден переносить жажду в то время, как другим пацанам ничего не стоило забежать домой и напиться. А однажды, когда он не в силах больше терпеть, справлял нужду за сараями, его застукала дворничиха и подняла крик на весь двор. Он чуть не сгорел от стыда и запомнил свой позор на долгие годы, но по-прежнему соблюдал запрет, нарушив его только один раз: когда распорол ногу осколком бутылки и, истекающий кровью, заколотил в родную дверь в неположенное время. Ему долго не открывали: отец прятал фотокамеру и снимал софиты, а он стучал все сильнее — инстинкт самосохранения оказался сильнее страха родительского гнева, к тому же где-то в глубине сознания шевелилась мысль, что происшедшая с ним беда важнее, чем все «левые» и «правые» работы Элефантова-старшего.

Наконец отец с перекошенным лицом и безумными глазами выскочил на порог, оглядел заполненную детьми и вышедшими на шум соседями площадку, схватив Сергея за грудки, втянул в дом, изо всех сил захлопнул дверь и принялся орать, вымещая на нем злость за пережитый испуг. При этом он оказывал сыну помощь: промывал рану, останавливал кровь, бинтовал, но Сергей плакал уже не от боли и страха, а от обиды и думал, что лучше бы он остался во дворе, забился за сараи и умер от потери крови.

Отец всегда был нервным, взвинченным, очень мнительным и многократно преувеличивал опасность и рискованность своих занятий. Допускаемые им финансовые нарушения не шли ни в какое сравнение с размахом коллег по цеху: Иваныча, Краснянского, Наполеона, но боялся он больше, чем все они вместе взятые. Двадцать пять лет спустя, разглядывая длинный белый шрам на ноге, Элефантов пожалел отца, посчитавшего, что его выследили и настигли с поличным, и ожидавшего увидеть за дверью целую бригаду финнов и милиционеров. Но тогда отсутствие сострадания, на которое он имел право рассчитывать, повергло шестилетнего Сергея в бездну отчаяния. Вечером в постели он плакал, накрывшись одеялом, и ему казалось, что ничего хорошего, радостного и веселого в жизни у него не будет.

Правда, утром это ощущение прошло, родители его пожалели, делая перевязку, отец говорил ободряющие слова, и неприятный осадок в душе растворился без остатка.

Но детские переживания Элефантов не забыл и старался не доставлять их своему сыну, а если случалось накричать на Кирилла под горячую руку, потом он обязательно извинялся.

Перед ним в детстве не извинялись, и даже мысль об этом не могла прийти в голову отцу или матери. И друг перед другом они не извинялись, хотя поводов хватало: шел период притирки характеров, процесс проходил болезненно, часто вспыхивали скандалы, отец, утверждаясь в роли главы семьи, орал так, что сотрясались стены и дребезжали стекла в буфете, и не подозревал, что бросает бумеранг, который через несколько десятков лет ударит его самого.

Мать плакала, Сергей успокаивал ее и выслушивал упреки и обвинения в адрес мужа, тот, в свою очередь, жаловался на жену, иногда в конфликт вовлекались обычно соблюдающие нейтралитет дедушка и бабушка со стороны отца, тогда ссора приобретала такие масштабы, что Сергей убегал во вторую половину своего мира.

Двор с проходняками на сопредельные территории, прохладными, пахнущими сыростью подъездами, тенистым палисадником перед окнами тети Вали, длинным рядом сараев у задней стены, за которыми можно было жечь костер и заниматься другими столь же запретными делами, пугающе высокими пожарными лестницами, деревьями, заборами, кошками и собаками, полутора десятками пацанов различных возрастов засасывал Сергея, как омут.

Здесь играли в казаков-разбойников, пиратов, в войну, делали воздушных змеев — драночных и простых — «монахов», рассказывали в темных подвалах страшные истории, зажигали костры и жарили насаженные на прутики куски колбасы.

Здесь Сергей общался со сверстниками из так называемых неблагополучных семей, которые хвастались друг перед другом, чей отец больше отсидел или чей брат больше знает самых отпетых уркаганов. У них был особый язык, и, кроме ругательств, Сергей узнавал новые для себя слова, удивляясь пробелам собственного образования. Васька Сыроваров долго смеялся, обнаружив, что приятель не знает, что такое чекушка, а Моисей надрывал живот, когда Сергей отвечал, что малина — это ягода, а пером пишут буквы.

У них существовала своя система ценностей, по которой опрятно одетые и не знающие простых вещей Сергей, Юрка Рогов да еще несколько ребят считались маменькиными сынками, негодными к сколь-нибудь серьезному делу. То, что Сергей мог рассказать уйму сказок. Юрка Рогов говорил по-английски, Павлик прекрасно рисовал и учился играть на скрипке, положения не меняло, эти достоинства во дворе не котировались, скорее напротив — подтверждали неполноценность их обладателя.

Пытаясь добиться расположения, Сергей скармливал вынесенные из дому бутерброды вечно голодному Моисею, тот поощряюще хлопал его по плечу и говорил, что теперь они навек кореша. Но когда Сыроваров и пацаны постарше, перемигиваясь, шли с соседской Веркой в подвал «смотреть курицу», Моисей давал Сергею шелобан и прогонял, приговаривая: «Пойди кошке под хвост загляни».

Оскорбленный Сергей бродил по враз опустевшему двору, ощущая свое одиночество и ущербность. Он догадывался: то, что делается сейчас в пыльном, пахнущем мочой подвале, связано с довольно распространенной, хотя и запретной игрой «в доктора», когда мальчик и девочка, уединившись в укромном месте, делают щепочкой уколы друг дружке, но это вводная, для приличия, часть игры, а главное, ради чего, собственно, нарушали запрет и прятались, происходило потом: снимали трусики и рассматривали стыдное, трогая иногда палочкой, вроде как медицинским инструментом, и испытывая пугающее и приятное возбуждение. Но в подвале все, конечно, было интересней, и хотя представить подробностей Сергей не мог, он ощущал то же острое запретное чувство, будто касался палочкой белого девчоночьего тела.

Время тянулось медленно, но наступал момент — и замызганная деревянная дверь распахивалась. Сергей жадно вглядывался в щурящуюся на свет ватагу, безуспешно выискивая следы тайны. Особое внимание привлекала Верка. И что удивительно: неприметная, ничем не выделяющаяся среди других девчонок во время дворовых игр и вечерних посиделок, сейчас она казалась загадочной и красивой. Однако через несколько минут очарование пропадало. У Верки был резкий крикливый голос, она буднично произносила скверные ругательства и поминутно сплевывала сквозь зубы.

И когда Моисей нарочито громко говорил: "А что, ребята, давайте в следующий раз и Сергея возьмем, он парень что надо! ", Сергею уже не хотелось лезть в загаженный подвал с развинченной задрыгой Веркой, так как ничего хорошего, интересного и приятного там происходить заведомо не могло. Но он не отстранялся, когда Моисей обнимал его, называл корешом и жарко шептал на ухо, чтобы вынес еще пожрать.

Дворовые «авторитеты» были маловпечатлительны и практичны, обладали неразвитым воображением и слабой эмоциональностью. Как-то Сергей стал свидетелем жуткой сцены: троллейбус сбил слепого побирушку, пострадавшего увезла «скорая», а на асфальте осталась лежать запачканная кровью старая кепка, дно которой едва закрывалось собранными медяками.

Под сильным впечатлением Элефантов пересказал увиденное во дворе, и Васька Сыроваров, хищно блеснув глазами, тут же убежал, а вернувшись, долго сокрушался, что на месте наезда много людей и милиции, поэтому взять деньги не удалось.

Уже тогда у Сергея зародилась смутная, не оформившаяся мысль о том, что внутренне люди отличаются друг от друга гораздо сильнее, чем внешне.

Его поражало пренебрежение дворовых пацанов всеми запретами и ограничениями, которые сам он даже в мыслях боялся нарушить. Моисей, Васька и рыжий Филька курили за сараями собранные на улице бычки, играли в айданы, ели убитых из рогаток и зажаренных в маленьких, сложенных из трех кирпичей печках воробьев, утоляли жажду снегом или сосульками, никогда не мыли рук.

Сергей рассказывал об этом дома, когда ему в очередной раз сулили воспаление легких от едва заметного сквознячка, но родители многозначительно покачивали головами и зловеще предрекали нарушителям запретов скорую и неминуемую кару в виде брюшного тифа, холеры, дизентерии, менингита и других столь же страшных заболеваний.

Сила родительского авторитета в те годы еще была велика, и на следующий день Сергей выходил во двор с опаской, ожидая увидеть валяющихся прямо на улице в страшных мучениях детей или вереницы санитарных машин у каждого подъезда. Но все оказывалось, как обычно, — Моисей, Васька и Филька, здоровые и веселые, затевали очередную игру, рвали зеленые жерделы, запивая сырой да к тому же холодной водой из дворовой колонки. А сам Сергей начинал кашлять, шмыгать носом или у него расстраивался желудок, и отец с матерью в два голоса ругали его за недостаточно тщательное мытье рук и пренебрежение джемпером.

Вконец растерянный Сергей вновь пытался сослаться на Моисея или Фильку, но мать раздраженно говорила, что просто им до поры до времени везет, а отец запальчиво, хотя и довольно непоследовательно, кричал, чтобы он себя с ними не равнял, так как ему до них далеко. Так опять проявлялся мотив о какой-то второсортности Сергея.

Дело в том, что на свою беду Сергей плохо ел. Как удалось родителям отбить у него естественно существующий у каждого человека аппетит, осталось загадкой даже в зрелом возрасте, очевидно, сказывалась давящая необходимость садиться за стол в строго определенное время и без остатка съедать то, что дают. Любое отступление от предписываемого домашним уставом процесса потребления пищи считалось актом грубейшего нарушения порядка и строго каралось. Мать запирала нарушителя в темной ванной, секла ремнем, ставила в угол, однажды вылила недоеденный суп на голову. Затем кормление продолжалось, как будто наказания могли способствовать появлению аппетита.

Неудачи за обеденным столом Сергей переживал очень болезненно, тем более что они служили основанием для сравнения его с соседскими детьми и сравнение всегда было не в его пользу. Даже когда речь шла о Моисее, Фильке, Ваське Сыроварове, слывших беспризорниками и хулиганами, оказывалось, что у них есть и достоинства — они «хорошо кушают», потому и могут отколотить во дворе любого, потому инфекции и простуды их не берут.

Любимцем родителей был толстенький розовощекий Вовочка Зотов из соседнего подъезда, его ставили в пример чаще других.

У Вовочки была педальная машина, велосипед, электрическая железная дорога и другие шикарные игрушки, заслуженные, как внушалось Сергею, округленькими щечками и заметным животиком.

Элефантов не хотел походить ни на расхристанного грязного Моисея, ни на жирного Вовочку, к последнему он ревновал родителей, тщетно пытаясь понять, почему посторонний мальчик может быть для них более привлекательным, чем собственный сын.

Став взрослым, он понял, что родители хотя и не со зла, а от педагогического невежества, отсутствия эмоциональной чувствительности сделали все, чтобы выработать у него комплекс неполноценности, и не их вина, если это в полной мере не удалось.

Сергея спасли книги. Его воображение пробудили сказки, которые бабушка рассказывала, как только выдавалась свободная минута, а иногда — не отрываясь от хлопот по хозяйству.

Бабушка говорила особым, сказочным голосом, и он полностью погружался в мир удалых богатырей, хрустальных замков, добрых и злых волшебников.

…И прикинулась гадюка черная красавицей девицей, Иванушка склонился поцеловать уста сахарные, тут бы ему и смерть пришла, да крестная спасла, не дала пропасть, палочкой волшебной взмахнула — чары злые развеялись, увидал Иванушка перед собой змею ядовитую, раз! — и отсек ей голову!

Здесь Сергей заплакал, бабушка всполошилась, что напугала ребенка, долго утешала, обняв за плечи и приговаривая: «Да не бойся ты, не бойся, ведь все хорошо кончилось…»

Но Сергей плакал не от страха, он сам не смог бы выразить чувства, которые испытывал. Эту сказку он запомнил на всю жизнь и много раз то в кошмарном сне, а то и наяву в угнетенном состоянии духа видел жуткую своей противоестественностью картину: ослепленный колдовством добрый молодец тянется губами к брызжущей ядом гадюке.

Он научился читать рано, пяти лет, помогло желание самому, без посторонней помощи уходить в сказочный мир. Через год-два Сергей читал толстые книжки, намного обгоняя сверстников и удивляя сотрудников районной библиотеки.

Книги помогли ему понять, что умение «хорошо кушать» вовсе не главное в жизни, а розовые щечки и складка под подбородком — совсем не те добродетели, за которые можно уважать или любить. Собственно, он и сам, детским умом и неразвитой интуицией понимал это, но, поскольку родители утверждали обратное, необходимо было найти союзников, и Сергей их нашел: дядя Степа, пятнадцатилетний капитан. Дон Кихот и Тиль Уленшпигель авторитетно подтверждали его правоту.

И все же в жизни Элефантова нет-нет, да случались моменты, когда из глубин памяти выплывало унизительное ощущение собственной ущербности и какой-то несостоятельности, приходилось делать усилие, чтобы его преодолеть, доказать всем окружающим, а в первую очередь самому себе, что он, Сергей Элефантов, ничуть не хуже, не слабее и не трусливее других.

Доказывая это, он не обходил острых углов, лез на рожон, встревал в необязательные драки, с пятого класса не расставался со складным ножом, старательно создавая образ человека, способного пустить его в ход.

Сверстникам, не знавшим истинных причин такого поведения, казалось, что оно объясняется особой уверенностью в себе, хотя на чем базировалась эта уверенность у худого, не отягощенного мышцами Сергея, было совершенно непонятно. Кто-то пустил слух, что он связан с компанией лихих уличных ребят, такая версия вроде бы расставляла все по местам, поэтому в нее поверили.

Сергей по мере возможности подкреплял сложившееся мнение то многозначительным намеком, то упоминанием прозвищ признанных уличных «авторитетов», то появлением в школьном дворе с Моисеем и его дружками.

Все шло хорошо до тех пор, пока в восьмом классе в их класс не пришел Яшка Голубев, отпущенный из специальной школы, где провел два года за уходы из дома, кражи и хулиганство.

По комплекции такой же, как Элефантов, Голубь обладал природной наглостью, развинченными манерами и бесцветными маленькими глазками, бесцеремонно карябающими всех вокруг. Пару раз поговорив с Сергеем, он установил его полную неосведомленность в целом ряде специфических вопросов, после чего обозвал фраером и сказал, что в воскресенье приведет на пустырь «своих ребят», а Сергей пусть приводит своих.

Предложение было простым и понятным: если бы за спиной Сергея стояли реальные «свои ребята», во время встречи в каждой компании нашлись бы общие знакомые и дело кончилось бы мирной выпивкой к обоюдному удовольствию и взаимному укреплению авторитета. Но «своих ребят» у Элефантова не было.

Дело в том, что, когда Сергей пошел в школу, его мир расширился ненамного. Снедаемая неудовлетворенным тщеславием, Ася Петровна во всеуслышание объявила о своем намерении «вывести сына в отличники». Очевидно, несостоявшаяся научная карьера требовала компенсации: она с таким рвением взялась за дело, что в первый же день чуть не отбила у Сергея всякую охоту к дальнейшей учебе, пять раз заставив его переписывать домашнее задание: полстраницы палочек иполстраницы крючочков.

Сергей вконец занудился от непривычно долгого сидения за письменным столом, пальцы, сжимающие ручку, затекли и начали дрожать, палочки и крючочки выходили все хуже и хуже. Ася Петровна обзывала его олухом и бездарностью, щипала за руку, клянясь, что он не встанет из-за стола, пока не напишет все идеально, хотя как именно «идеально», показать не могла, ибо сама писала словно курица лапой.

Стемнело, выведенные дрожащими пальцами палочки и крючочки не шли ни в какое сравнение с самым первым вариантом, безжалостно изодранным Асей Петровной в клочья, наконец вмешался отец, и Сергей, получив напоследок звонкий подзатыльник, был отпущен в постель, где долго плакал под одеялом в тоскливой безысходности от предстоящего ему такого долгого кошмара, называемого учебой в школе.

Скоро запал у матери прошел, и свою роль домашнего педагога она свела к наказаниям за плохие оценки. Плохой оценкой считалась тройка, а с наказаниями вышла неувязка. Самое распространенное — не пускать на улицу — здесь не годилось: бесконечные ограничения, преследование Сергея во дворе привели к тому, что он потерял интерес к прогулкам, предпочитая провести время за книжкой. И Ася Петровна, идя от противного, придумала уникальное взыскание, от которого впоследствии, когда Сергей стал взрослым, изо всех сил пыталась откреститься: запрет на чтение. Проштрафившийся Сергей выставлялся «дышать свежим воздухом» и томился обязательное время на просматриваемом из окон пятачке, прикидывая, удастся ли выкрасть хоть одну из конфискованных книг, чтобы урывками почитать в ванной или туалете.

Такие явно не способствующие обзаведению друзьями «прогулки», запрет водить мальчишек домой и замкнутый характер Сергея объясняют, почему у маленького Элефантова не было верных, надежных ребят, на которых можно было бы положиться.

К восьмому классу положение не изменилось. Одноклассники, соседи, несколько чистеньких опрятных филателистов — и все. Никого из них нельзя было привлечь к столь щекотливому и в известной степени рискованному делу, как столкновение с компанией Голубя. Вот если бы Моисей или Васька… Но они только посмеются над сопливой беззащитностью маменькиного сынка, которого всегда в глубине души недолюбливали.

Оставался мир взрослых — любой из них мог в два счета разрешить проблему, поставив Голубя, да и всех, кого он приведет, на место. О вечно куда-то спешащем, затурканном и крикливом отце Сергей как о возможном защитнике даже не думал, хотя однажды тому уже приходилось выступать в этой роли.

А дело было так: классе во втором или третьем Сергей, катаясь с Горного спуска на санках, заспорил с каким-то пацаном, у того оказался великовозрастный приятель, который без лишних разговоров ударил Сергея в лицо, расквасив нос. Сдерживая слезы бессилия и унижения, Сергей отошел в сторону, размазывая снегом не желавшую останавливаться кровь, и тут увидел отца. Помня урок с раненым коленом, он обреченно пошел навстречу, жалко улыбаясь, чтобы показать: ничего страшного не произошло. Но против ожидания отец не стал его ругать, кричать и топать ногами, он коротко спросил: "Кто? ", Сергей показал, обидчик, видя надвигающуюся опасность, спешно покатился под гору, а отец выхватил у Сергея санки и помчался в погоню. Неожиданное заступничество и позорное бегство противника привели Сергея в ликование, он испытал такой прилив любви и нежности к отцу, которого не ощущал ни до, ни после этого случая. Но вечером отец стал насмехаться над ним за то, что он подставил свой нос под чужой кулак, и все стало на свои места. А Сергей зарекся обращаться к отцу за защитой.

Правда, был у Сергея знакомый, который с удовольствием взялся бы уладить щепетильное дело и выполнил бы это весело, блестяще, со смаком, как делал все, за что брался. Любимец дворовой детворы Григорий — разбитной и бесшабашный мужик, в молодости ожегшийся на молоке и теперь дующий на воду. Жена не выпускала Григория из-под надзора, бдительно следила, чтобы он не сбивал компанию, но не возражала, когда он возился с пацанами.

Он показывал ребятам фокусы, делал змеев, лазал с ними по чердакам, рассказывал, сильно привирая, про собственные приключения, бесплатно водил в зоопарк, где работал смотрителем животных.

Григория можно было просить о чем угодно, он умел хранить тайну и любил выступать арбитром во всех дворовых конфликтах. К тому же обладал могучей фигурой, зычным голосом и огромными кулаками. Один вид его вызывал страх и почтение уличной шпаны. Григорий был козырной картой, обещавшей легкую победу в любой игре. Стоило только попросить.

Но просить Григория Элефантову не хотелось по причине, казалось бы, совершенно незначительной, но для него весьма существенной: однажды Григорий его предал. Ни сам Григорий, ни присутствовавшие при этом пацаны не видели в происшедшем никакого предательства: один из уроков жизни, щедро и, главное, охотно, от чистого сердца преподаваемых старшим товарищем. Но Сергей расценивал полученный урок по-другому.

Тогда он еще был первоклашкой и во время очередного похода в зоопарк завороженно замер у клетки куницы. Красивый мех, симпатичная мордочка, мягкие грациозные движения буквально пленили ребенка. Он долго любовался куницей, жалея, что не может ее погладить, и, когда Григорий вернулся за ним и спросил, чего он тут прилип, попросил взять куницу на руки.

— Тю, — удивленно сказал Григорий. — Ты чо? Она ж тебя сожрет!

Такой красивый зверек не может никого сожрать, для Сергея это было совершенно очевидно, он добрый и ласковый и уж, конечно, не способен обидеть другое живое существо, но Григорий, которого он попытался в этом убедить, схватился за живот.

— Да это же хищник, понимаешь, хищник, — втолковывал Григорий. — Она мелкую живность жрет, птиц, гнезда разоряет: то яйца выпьет, то птенцов передушит. И тебе палец отхватит — глазом не успеешь моргнуть.

Сергей спорил, защищая куницу, и у Григория лопнуло терпение.

— Добрая, говоришь? Никого не обижает? Ладно.

Он немного подумал, посмотрел на часы.

— Вот если в клетку цыплят пустить, как думаешь, что будет?

— Мирно жить, играть начнут, — убежденно ответил Сергей.

Григорий захохотал, снова посмотрел на часы и махнул рукой.

— Ладно. Хотя и рано еще… Погоди, я сейчас.

Он вынес картонную коробку, в которой копошились хорошенькие желтые цыплята, открутил проволоку задвижки.

— Значит, так, я открываю дверцу, а ты пускай, посмотрим, в какие игры она с ними поиграет.

— Сожрет, и все дела, — хмыкнул хорошо знающий жизнь Васька Сыроваров.

— Готов?

Григорий открыл дверцу, и Сергей вывалил в нее суматошно попискивающих цыплят. Куница подняла голову, лениво зевнула, обнажив мелкие острые зубы, и в сердце Сергея шевельнулись на миг нехорошие сомнения. Но ничего не произошло. Цыплята с гомоном разбрелись по клетке. Зверек снова положил голову на лапы, только глаза уже не закрывались да нервно подергивался хвост. Слова Сергея сбывались, он с гордостью оглядел затихших в ожидании пацанов. Васька Сыроваров скверно улыбался.

Потом куница встала, неторопливо подошла к ближайшему цыпленку, мягко тронула его лапой. Сергей понял, что затомившийся в одиночестве зверек хочет поиграть с новыми товарищами.

— Сытая, зараза, — проговорил Васька.

— Ничего, сейчас разойдется, — ответил Григорий.

Они говорили как о неизбежном, их уверенность Сергея удивила, и он дружелюбно смотрел на гладкого, мягкого, блестящего зверька, которому предстояло посрамить так плохо думающих о нем Сыроварова и Григория.

Раз! Голова куницы метнулась вперед, щелкнули зубы, и безгранично доверявший ей Элефантов не понял, что происходит. Но зверь метался по клетке, безошибочно настигая всполошенные желтые комочки, до Сергея начал доходить ужасный смысл того, что не могло, не должно было происходить, но тем не менее, вопреки всем его ожиданиям, происходило прямо у него на глазах и, больше того, с его помощью.

Он закрыл глаза ладонями и затрясся, безуспешно сдерживая рыдания.

— Еще не время кормить, вот и не проголодалась, — пояснял Григорий. — Передушила и бросила, потом сожрет. А ты. Серый, чего ревешь?

Сергею было стыдно перед ребятами, он вытер глаза, глубоко подышал носом и успокоился.

Куница снова дремала, и вид у нее вновь был мирный, располагающий, хотя желтые пятнышки, разбросанные на грязном деревянном полу, неопровержимо свидетельствовали, что впечатление это обманчиво.

— Она их потом сгребет в кучу, аккуратная, зараза, — продолжал учить жизни пацанов Григорий.

Элефантов молчал до самого дома, чувствуя себя нагло и бессовестно обманутым. Кем? Он не мог бы ответить на этот вопрос. Было жаль цыплят, которых он собственными руками отдал на съедение красивой, но злой и хищной твари. И ощущалась глухая неприязнь к Григорию.

Со временем неприязнь прошла, но остался горький осадок, Сергей избегал Григория, хотя тот, не задумывавшийся над мелкими деталями жизни, ничего не подозревал, громогласно здоровался, шутливо замахивался пудовым кулаком. И, конечно, начисто забыл случай в зоопарке. Строго говоря, Сергею тоже следовало его забыть: как-никак прошло восемь лет!

Подумав хорошенько и понимая, что лишает себя единственной надежды, Сергей решил к Григорию не обращаться. Положение складывалось безвыходное, Сергея захлестнула тоска, и, как всегда в таких случаях, он инстинктивно нырнул в вымышленный мир, существующий параллельно с настоящим и служащий убежищем в трудные минуты.

Сколько раз маленький Элефантов убегал от обид и огорчений в бескрайние зеленые луга под ярким желтым солнцем, всегда сияющим на голубом, с легкими перистыми облаками небе! Здесь прямо в воздухе были распылены радость и спокойствие, надо только расслабиться, и тогда они беспрепятственно проникают в мысли, вытесняя все тревожное, угнетающее и печальное. Здесь жили его друзья — герои прочитанных книг, и здесь трудности определенного сорта легко преодолевались с помощью кольта или навахи, которой бесстрашный Элефантов мог с двадцати шагов пронзить горло злодею. Здесь было кому за него заступиться, примчаться на помощь в нужную минуту и метким выстрелом или точным броском лассо перевесить весы удачи, если они вдруг начнут склоняться не в его пользу. Здесь Сергей предложил Голубю стреляться по-мексикански: с трех шагов через пончо" и тот, конечно же, струсил, принес извинения и, заискивающе кланяясь, поспешно удалился.

Единственным недостатком этого чудесного мира была необходимость возвращаться в суровую реальность и заново делать то, в чем уже успешно справился. Можно, конечно, и не возвращаться — сказаться больным, просидеть неделю дома, момент пройдет, и все забудется, но Сергей понимал, что это самый короткий и верный путь в лентяи и трусы.

Он вернулся и в четверг вечером уже знал, что надо делать: решить все вопросы с Голубем один на один. Интуитивно он чувствовал, что тот не очень большой смельчак и, если ощутит опасность для себя, быстро скиснет. Но это было в теории, а как обернется дело на практике? Ткнуть бы ему под нос кольт или наваху…

В столовом наборе Сергей отыскал нож для резки лимонов, новый, блестящий — им никогда не пользовались, — с волнистым лезвием и пластмассовой ручкой. На ручку он надел кусок резиновой трубки, а сверху намотал изоляционной ленты. В безобидном фруктовом ноже сразу появилось нечто зловещее.

В пятницу Сергей подстерег Голубя в мрачном сыром подъезде, вышагнул из-за двери на ватных ногах, схватил левой рукой за ворот и рванул в сторону, слабо рванул, руки тоже были ватными, но Голубь подался и оказался притиснутым к стене в темном углу, как и было задумано. В правой руке Сергей держал нож, который намеревался приставить к горлу противника, но не решился, и водил им влево-вправо напротив живота Голубя. Теперь следовало сказать что-нибудь грозное, и слова соответствующие были приготовлены, но сейчас они вылетели из головы, да и горло сжал нервный спазм.

Сергей видел себя со стороны, ужасался, представляя, что к подъезду уже бегут вооруженные милиционеры с собаками, и нож в его руке прыгал все сильнее. Но на Голубя его молчание и пляшущий клинок, будто выбирающий место для удара, произвели ошеломляющее впечатление: он побледнел, вытаращил глаза и фальцетом крикнул:

— Ты чего. Серый, не режь, я пошутил!

Еще не выйдя из столбняка, Сергей чуть опустил нож, и Голубь, обрадованный, скороговоркой уверил его в вечной дружбе, готовности к услугам, пообещал сводить к тайнику с оружием и подарить браунинг. Испуг противника привел Сергея в равновесие, он спрятал нож в карман и сказал:

— Если что — разбираться не буду и виноватых искать не буду, с тебя спрошу! — При этом многозначительно хлопнул по карману.

— Замазано, Серый, о чем разговор, я и так видел, что ты свой парень, просто решил на испуг попробовать, а ты молоток!

Голубь мгновенно пришел в себя, повеселел, обрел обычные манеры и лексикон.

— Покажи финарик, ух ты, уркаганский, таким брюхо пробьешь — все кишки вылезут, обратно не затолкаешь! Продай, червонец даю!

— Не продается.

Элефантов засунул руки в карманы, чтобы не была видна дрожь пальцев, и на подгибающихся ногах пошел домой.

На следующий день в школе Голубь рассказал всем, как Сергей его чуть не запорол специальной бандитской финкой, оставляющей незаживающие рваные раны, но произошло это по недоразумению, которое уладилось, и теперь они большие друзья, водой не разольешь.

Он действительно стал набиваться к Сергею в друзья, знакомил с ним своих приятелей, и Элефантов ощутил оборотную сторону репутации отчаянного головореза: к нему стала подходить известная в школе шпана из старших классов с просьбой «показать финочку» и с предложением выпить вина на черной лестнице.

Выпутаться из сложившегося положения было трудно, но Сергей придумал, что финку отобрала милиция, самого его поставили на учет и, возможно, даже следят, в связи с чем он должен хорошо себя вести. Такую версию приняли с полным пониманием и оставили его в покое, даже Голубь отстал, пояснив, что не хочет попадать в поле зрения милиции, так как с его прошлым это небезопасно: «Извини, Серый, сам понимаешь, пока мне лучше держаться от тебя подальше».

Сергея такой оборот вполне устраивал.

Анализируя происшедшее, он испытывал двойственное чувство. Радовала победа над заносчивым и наглым Голубем, но способ, которым он ее достиг, не доставлял удовлетворения.

Во-первых, он блефовал и никогда не смог бы действительно применить нож, а это ставило его на одну доску с жирным неопрятным Юртасиком, который в любой ссоре хватал доску, палку, гвоздь, кирпич — что под руку попадется, дико выкатывал глаза и, пуская слюни из перекошенного рта, гонялся за своим недругом. Юртасика побаивались, считали психом, тем более что мамаша периодически укладывала его в нервную клинику, убивая сразу двух зайцев: учителя делали скидку на болезненное состояние Юртасика и он благополучно переходил из класса в класс, что вряд ли бы ему удалось при других обстоятельствах, а милиция списывала на психическую неустойчивость многие проделки этого субъекта, за некоторые из них он вполне мог бы загреметь в колонию.

Одноклассники Юртасика презирали, понимая, что никакой нервной болезни у него нет, он просто истерик и трус, выбравший такую необычную форму зашиты от любых внешних влияний, и Сергею никак не хотелось ему уподобляться.

Но ему не хотелось походить и на всех этих голубей, Моисеев, блатных, полублатных и приблатненных, использующих нож как аргумент в споре и способных при случае пустить его в ход.

В результате Сергей решил, что в данной ситуации действовал правильно, но в дальнейшем надо пользоваться другими методами.

Алик Орехов занимался боксом, и Сергей попросился к нему в секцию, походил неделю, но был отчислен как неперспективный. Орехов предложил тренироваться дома и старательно учил Сергея ударам: прямой, крюк сбоку, снизу… Потом он сказал: «Зачем тебе это нужно? Ты же не собираешься участвовать в соревнованиях? А для уличных ситуаций я покажу тебе одну серию… Смотри: правой в солнечное, левой — в челюсть, можно наоборот, а потом или коленом снизу, или двумя кулаками сверху. Раз, два, три! Готово! Или так: раз, два, три!»

Орехов долго возился с Сергеем и даже подарил старую боксерскую грушу, объяснив, что надо «накатывать» эту серию ежедневно, утром и вечером, чтобы выработался автоматизм.

Незаметно они сдружились, к ним примкнул сосед Орехова — Костя Батурин, за малый рост прозванный Молекулой, и высокий крепкий Валера Ломов по кличке Лом. Так сложилась компания, в которой Сергей провел юношеские годы.

Элефантов больше других читал, много знал, умел далеко просчитывать жизненные ситуации и, хотя физически был слабее приятелей, по существу являлся лидером. Фокусы и выверты трудного возраста преломлялись через ковбойско-гусарскую атмосферу компании, обильно читавшей приключенческую литературу. Они играли в карты на деньги или коньяк — напиток ремарковских настоящих мужчин, культивировали обычаи рыцарства, и когда однажды Сергей, а кличка у него была Слон, так как познаний компании в английском хватило наконец, чтобы перевести его фамилию, так вот, когда Слон сильно поссорился с Ломом и дошло до взаимных оскорблений, то дело было решено кончить, как и положено среди благородных джентльменов, — дуэлью.

Стрелялись из пневматического ружья Элефантова на огороженной забором территории стройки поздно вечером при тусклом свете фонарей.

Сергею секундировал Орехов, Лому — Молекула. Оговорили условия: расстояние тринадцать шагов, стреляют по очереди согласно жребию в любую часть тела противника, который отворачивается спиной, чтобы пыль не попала в глаз.

Первым стрелял Лом, он целил в голову, но пулька прошла рядом с ухом Сергея, тот услышал даже свист рассекаемого воздуха.

Потом выстрелил Сергей, раздался шлепок. Лом схватился за затылок и резко согнулся, чтобы кровь не запачкала одежду. Все вместе пошли в травмлункт, где Лому выстригли клок волос и наложили скобку, посоветовав аккуратней ходить по улицам и не падать на спину.

На следующий день дуэлянты торжественно помирились и долго гордились тем, что испытали ощущение человека, стоящего под дулом и ожидающего выстрела. Никто в их окружении не мог этим похвастать.

В десятом классе Элефантов уже не сомневался в своей состоятельности.

Он учился лучше многих сверстников, знал больше других, с ним советовались, его уважали, Орех, Лом и Молекула молчаливо признавали его верховенство в компании, он неоднократно доказывал окружающим, а еще больше самому себе свою смелость и умение рисковать.

Поступив в институт, он записался в парашютную секцию и совершил два прыжка, несколько лет занимался альпинизмом и обрел полную уверенность в себе, хотя дома его продолжали считать растяпой, неумехой и грубияном: он не оставался в долгу, когда вспыхивали домашние скандалы, а случалось это, как и раньше, довольно часто.

Студенческие годы шли своим чередом, Сергей учился легко, занимался в научных кружках, по-прежнему много читал. Он чувствовал себя повзрослевшим и часто задумывался, какие перемены ждут его после окончания вуза.

Со сверстниками Сергей часто обсуждал проблему, как жить, чем заниматься, к чему стремиться. Сокурсники по этому поводу имели разные мнения: кто-то хотел поступать в аспирантуру, кто-то мечтал о конструировании сверхсовременной, опережающей время радиоаппаратуры, некоторые не задумывались о будущем, настроившись спокойно плыть по течению жизни.

Чистенький и аккуратный Вадик Кабаргин был единственным, кто собирался стать большим начальником. Правда, эту мысль он высказал только однажды, в колхозе после первого курса, когда они узкой компанией сидели у ночного костра, ели печеную картошку и пили крепкий портвейн, купленный специально снаряженным гонцом в сельмаге за три километра. Тогда его высмеяли, и он замолчал, тем более что после второго семестра у него оставался «хвост» еще за первый, и возможность выдвижения в крупные руководители, наверное, даже ему самому в тот момент казалась малореальной.

Но потом Кабаргин выучился виртуозно шпаргалить, умело пользоваться помощью сильных студентов (особенно часто он обращался к Элефантову), активно занялся общественной деятельностью (стенгазета, художественная самодеятельность), на третьем курсе его выдвинули в профком…

У него была выигрышная внешность: высокий, правильные черты лица, умный взгляд — картинка. Когда он молчал и вдумчиво смотрел на преподавателя, не могло возникнуть сомнений, что он знает предмет меньше чем на «отлично». Стоило ему заговорить — впечатление мгновенно портилось, но по инерции преподаватели ставили активному студенту четверки.

Удивляясь успеху ничего не смыслящего в науках Вадима, Элефантов все чаше вспоминал его ночную откровенность и подумывал, что, может быть, зря они смеялись над далеко идущими планами соученика.

Как-то раз, на вечеринке у школьных товарищей, в очередной раз толкующих о дальнейшем житье-бытье, Элефантов рассказал о феномене Кабаргина.

— Умеет крутиться парень, — одобрил Орехов. — Вот увидишь — выбьется в начальники. Раз есть хватка…

— По-твоему, хватка главное? — спросил Элефантов.

— Конечно. Впрочем, еще нужно везение, удачное стечение обстоятельств.

— А знания, умение, способности?

— Без них можно распрекрасно обойтись. Деньги платят за должность. А что у тебя за душой — никого не интересует.

— Я буду в международный поступать, — икнув, вмешался Юртасик. — Мать протолкнет.

— Ты серьезно, Орех? — не поверил Элефантов.

— Вполне. В жизни надо уметь устроиться, отыскать уютное, теплое местечко. Ум кое-что значит, но не всегда, к тому же он не главное. Иначе все дураки на свете перевелись бы, а их кругом тьма. И процветают. Зачастую и умный дураком становится — так проще жить. И удобней.

— А не получится, пойду на кладбище могилы копать, — бубнил Юртасик.

— Там зашибают — куда профессору!

— Слышишь? — Элефантов показал на Юртасика. — Вот дальнейшее развитие твоей мысли.

И, обращаясь к кандидату в дипломаты или могильщики, спросил:

— Если предложат такую работенку: сидишь на скамеечке, физиономия в окошке, человек проходит мимо — плюет, второй — плюет, третий, десятый, сотый… сто рублей в день. Пойдешь?

— Еще бы! — расплылся Юртасик. — Не надо надрываться, землю ворочать, а в месяц три штуки набегают. Я бы без выходных сидел!

— Может, и ты бы сел к такому окошку?

— И сел бы! — ответил Орех. — Сильное дело! Какой тут ущерб? Вечером умылся душистым мылом, французским одеколоном протерся — чего жалеть, денег хватит — и все! Иди с девочками на танцы, в ресторан, машину можно купить, катайся, музыку слушай, летом — море, шикарные бары. Красиво!

— А если в таком шикарном баре ты встретишь того, кто плевал тебе в физиономию? Красиво? Смотрит на тебя, пальцем тычет и смеется!

— Подумаешь, — сказал Юртасик. — Можно в маске сидеть.

— Ничего страшного, пусть, мне-то что! Да и не будет он смеяться, если узнает, сколько я заколачиваю, еще позавидует.

— Попросится рядом сидеть, на полставки! — хохотнул Юртасик.

— Чушь говорите! — зло бросил молча потягивающий пиво Лом.

— Подожди, — остановил его Элефантов. — Так что же. Орех, деньги главнее всего в жизни?

— А то! — авторитетно откликнулся Юртасик, хотя его мнением никто не интересовался.

— А как же честь, достоинство, самоуважение? — Элефантов «завелся», разговор перестал быть обычным трепом, его задело за живое. — Что ты будешь рассказывать сыну о своей работе, за что тебя будет любить жена, как представишься при знакомстве?

— Дипломатом, — снова икнул Юртасик. — Или директором магазина. Мало ли что можно выдумать!

Орехов молчал.

— Говори, Орех, — поддержал Элефантова Ломов. — Что сын напишет в сочинении про своего папочку?

— Сына у меня пока нет, значит, и говорить не о чем, — огрызнулся Орехов. — Только честь, достоинство — это все слова. А в жизни часто придется морду под плевки подставлять, без всякого окошка и бесплатно.

Иначе не проживешь. Всегда кто-то над тобой, кто-то сильнее, главнее, от кого-то ты зависишь… Так что никуда не денешься, придется терпеть.

— Точно, Орех, правильно говоришь, — одобрил Юртасик.

— Два придурка, — высказался Ломов.

— А ради чего терпеть? — не успокаивался Элефантов. — Ради чего унижаться, себя ломать?

— Да мало ли… У каждого своя цель. Деньги, карьера, успех… Один за десятирублевую надбавку начальнику задницу лижет, ты этого, конечно, делать не будешь, а вот подвернется возможность съездить в загранкомандировку на пару лет или какой другой серьезный вопрос, и придется подсуетиться, про достоинство подзабыть…

— Черта с два! У каждого своя цена, суетись не суетись, карлик и на ходулях остается карликом. А если я чего-то стою, то и унижаться ни к чему!

— Правильные слова, ты сочинения всегда на пятерки писал, не то что я… Все ломаются. Кто на водке, кто на славе, кто на женщине… А когда сломался — правильные слова побоку…

— Я на водке сломался, — вставил Юртасик. — Не стал бы закладывать — ого-го-го!

— …И ты сломаешься рано или поздно, не знаю только на чем. Тогда меня вспомнишь.

Элефантов снисходительно улыбнулся. Он не знал, как сложится его жизнь, но был уверен, что обладает достаточным потенциалом, чтобы добиться любой цели, которую поставит, не прибегая к методам, противоречащим его принципам и убеждениям. И жалел Орехова, готового капитулировать еще до начала боя.

Институт Элефантов окончил с отличием, получил диплом радиофизика и возможность свободного распределения, которую использовал совсем не так, как принято: уехал радистом на метеорологическую станцию в южной йоги Сахалина. Там он провел около трех лет и там наткнулся на идею экстрасенсорной связи, идею, которая определила направленность его научных увлечений на последующие годы.

Как часто бывает, наткнулся он на нее случайно. В сорока километрах от метеостанции находился небольшой аэродром, принимавший самолеты с грузом для геологических партий и рыбоконсервного комбината. Рейсы случались не часто, каждый был событием, привлекавшим внимание немногочисленного населения района. Элефантову приходилось бывать на аэродроме и по делу, и просто так — поглазеть на свежих людей, расширить круг общения, что в условиях отдаленных и малонаселенных местностей так же важно, как регулярный прием витаминов и противоцинготных препаратов.

С радистом Славой Мартыновым он сошелся вначале по профессиональному интересу, но они понравились друг другу, и знакомство переросло в дружбу. Общались не столько лично, как по рации, когда позволяло время и обстановка. Когда аэродром готовился принимать очередной рейс, Элефантов передавал Мартынову прогноз, они обменивались новостями, рассказывали относительно свежие анекдоты, оказиями передавали друг другу книжки и журналы.

Погода в тех краях менялась быстро, и однажды Элефантов, через час после того, как передал благополучный прогноз, получил новые данные: со стороны Тихого океана к острову приближается мощный циклон. Тяжело груженный борт уже находился в воздухе, на этот раз рейс выполнялся с материка, и скоро самолет должен был зависнуть над Татарским проливом. Его следовало вернуть.

Пока еще ничего страшного не произошло, связь с аэродромом поддерживалась периодически до момента посадки опекаемого самолета, и в любой момент в полет можно было внести необходимые коррективы. Но атмосфера была насыщена электричеством, ни в основном, ни в запасном диапазоне установить связь не удавалось, Элефантов стал нервничать.

Он не знал, что передаваемые им данные дублируют и уточняют применительно — к месту посадки метеосводки, получаемые центральной диспетчерской по всей трассе полета. Циклон своевременно обнаружили, и экипаж уже получил приказ на возвращение. Мартынов спокойно пил чай, а Элефантов, представляя летящий навстречу катастрофе самолет и чувствуя себя виновником его предстоящей гибели, лихорадочно щелкал переключателем настройки.

Он отыскал диапазон, на котором в силу причуд природы оказалось меньше помех, и принялся вызывать Мартынова, хотя и понимал, что тот понятия не имеет, где искать позывные его радиостанции. Элефантов отчетливо представлял радиорубку аэропорта, ручку переключателя диапазонов мартыновской станции, руки Мартынова, выставляющие нужную волну, бывает же раз в жизни чудо, так необходимое сейчас для спасения человеческих жизней! И чудо произошло: Мартынов ответил, выслушал сбивчивое сообщение Элефантова, спокойно проинформировал его о действительном состоянии дел и отключился.

Сергей сразу обмяк, ощутил чудовищную усталость, проспал двенадцать часов кряду и чувствовал себя скверно еще несколько дней, врач станции определил у него нервное истощение.

Потом все вошло в норму, а через пару недель, на дне рождения одного из метеорологов Элефантов встретился с Мартыновым, и тот рассказал, как интуитивно почувствовал, что надо прослушать именно этот диапазон, больше того, ощутил смутное неопределенное беспокойство, связанное с изменением погоды, хотя причин для беспокойства явно не было.

Необычный случай тут же стал предметом всеобщего обсуждения, все вспоминали аналогичные происшествия, с которыми сталкивались они сами, их знакомые, а чаще — знакомые знакомых, потом затеяли пересказывать читанное про таинственные явления: телепатию, снежного человека, космических пришельцев, короче, все вылилось в обычный застольный треп.

А Элефантов подробно зафиксировал происшедшее в документе, скрепленном подписями Мартынова, его самого и двух очевидцев, завел общую тетрадь, на первом листе написав следующее: «Не исключено, что человеческий мозг испускает неизвестные современной науке волны, способные распространяться на значительные расстояния, и способность эта усиливается крайними ситуациями…» Дальше дело не пошло, потому что проверка предположения требовала специальной аппаратуры, отработанной методики и других условий, которых на метеостанции, да и вообще на острове, естественно, не было. И Элефантов вернулся на материк.

Несмотря на телеграмму, его никто не встретил, дверь долго не открывали, наконец мать страдальческим голосом спросила: "Кто там? ", и лязгнула замком.

Из фотолаборатории, сильно щурясь, вышел постаревший отец в запачканном химикатами фартуке, долго тер тряпкой желтые пальцы и жаловался на большую загруженность, потом, опомнившись, стал расспрашивать Сергея о житье-бытье, но быстро остыл и, сославшись на срочность заказа, вернулся в темный чулан. На секунду Сергей, как бывало в далеком детстве, ощутил себя приемышем. Но вечером за праздничным столом собрались приглашенные на торжество родственники и знакомые — Элефантовы отмечали приезд сына.

Как положено, родители всегда стремились, чтобы «все было как у людей».

Лет двадцать назад хорошим тоном считалось развлекать гостей детским пением, и Сергею предстояло, нарядившись в новенькую матроску и взобравшись на табурет, исполнить «Катюшу». Он рос застенчивым, закомплексованным ребенком, сама мысль о подобном выступлении приводила его в ужас, и он пытался объяснить свое состояние родителям, но те были неумолимы. Перед приходом гостей отец устроил репетицию: водрузил Сергея на табурет и, угрожая ремнем, заставлял петь. Дело кончилось истерикой, концерт сорвался, и Сергей еще раз выслушал, насколько он хуже других детей.

Сейчас собравшиеся поднимали тосты за семью Элефантовых и дружно сходились в одном: у хороших родителей и сын хороший. Ася Петровна, согласно улыбаясь, снисходительно давала понять, чьими усилиями выращен и поставлен на ноги герой торжества.

Потом начались будни. Отвыкший от напряженной атмосферы отчего дома, Сергей заново удивлялся беспочвенности родительских ссор и ничтожности существующих у них проблем. Правда, перемена в расстановке сил, которую Элефантов наблюдал вторую половину своей жизни, уже окончательно завершилась. Теперь скандал, устроенный мужу Асей Петровной из-за непроветренной после разведения химикатов квартиры, ничуть не уступал скандалам, учиняемым двадцать лет назад Николаем Сергеевичем по поводу пропажи воронки для переливания фиксажа.

Несостоявшийся глава семьи, не сопротивляясь, прятался в чулан или убегал разносите заказы. Ася Петровна сломала его окончательно и полностью подчинила себе, но, не довольствуясь достигнутым, постоянно утверждала свое превосходство и делала это мстительно, изощренно и зло.

Успехи, которых она достигла в подавлении личности супруга, несомненно, могли заинтересовать психологов. И дрессировщиков.

Николай Сергеевич полностью разучился воспринимать окружающий мир самостоятельно. Его мнение о людях, оценка кинофильма, текущие планы определяла Ася Петровна, причем сам он этого не осознавал, напротив, воззрения жены немедленно становились его собственными убеждениями, которые он был готов яростно, не щадя живота, защищать, свято веря, что отстаивает собственную точку зрения.

Его образ жизни определялся дешевыми записными книжками, в которые он, не полагаясь на память, записывал указания Аси Петровны. Записи выполнялись неукоснительно и строго в назначенные сроки. Сергей был уверен, что если вписать в книжку, например, «быть у входа в театральный парк — 19.00», то отец в назначенное время прибежит к парку и будет терпеливо ждать неизвестно чего, растерянно топчась на месте и вопросительно поглядывая по сторонам.

Собственных интересов у Николая Сергеевича не было, не было друзей и даже приятелей, не было увлечений. Его сотоварищи по ремеслу — Краснянский и Иваныч — баловались рыбалкой, устраивали веселые междусобойчики, выезжали на пикники со своими или чужими женами, а иногда и с молоденькими девочками, годными по возрасту им в дочери. Солидный Наполеон увлекался автомобилями, парусным спортом, в отпуске путешествовал, часто выезжал за границу. К Николаю Сергеевичу коллеги относились как к мальчишке: работал по старинке, цветную печать не освоил, новейшую технику не признавал, компании не поддерживал. «Пойдем, Николай, посидим в ресторане, молодость вспомним!» — звал Краснянский — заводила в застольных, да и других развеселых делах.

«А-а! — махал рукой Элефантов — старший. — Меня это не интересует. Да и некогда, надо бежать, спешу…»

"Брось, Колька, — вмешивался Наполеон. — Всех дел не переделаешь, всех денег не заработаешь! Да и хватит тебе бегать, пора ездить начать!

Хочешь «тройку» устрою? Всего сорок тысяч пробежала, и отдадут недорого…"Z «А-а! — снова махал рукой Николай Сергеевич. — Ерунда все это». И убегал как-то бочком, вприпрыжку, под насмешливыми взглядами коллег.

Он спешил домой, где проводил целые дни в фотолаборатории или, лежа на диване, смотрел телевизор. По представлению Сергея, так и надлежало поступать семейному человеку, он считал отца выше разгульных, часто хмельных, склонных к сомнительным развлечениям фотографов и досадовал, что мать не оценивает по достоинству его склонности к домашнему очагу.

За время отсутствия Сергея Ася Петровна вжилась в амплуа больной женщины. В немалой степени этому способствовало ее знакомство с Музой Аполлоновной — дородной рыхлой матроной, наряды и убранство квартиры которой были не менее претенциозны, чем ее имя и отчество.

Муза Аполлоновна болела всю жизнь, что позволяло ей целыми днями лежать на кровати, капризничать, ничего не делать по дому и пользоваться услугами домработниц, которые менялись одна за другой, ибо выдержать бесконечные придирки хозяйки нормальная женщина не могла.

Болезнь Музы Аполлоновны была таинственной: диагностированию и лечению не поддавалась, во многом это объяснялось тем, что врачей больная не жаловала, считая их неучами, неспособными разобраться в столь сложной и тонкой организации, как ее девяностокилограммовый организм. Лечила она себя сама: прописывала редкие заграничные лекарства, на добывание которых мобилизовывалось все ее окружение, в первую очередь мужья, — несмотря на болезнь, Муза Аполлоновна пережила троих.

Мужья располагали обширными возможностями — все они были руководящими торговыми работниками, злые языки утверждали, что Муза переходит по наследству вместе с должностью, сама она считала себя очень красивой — и когда-то это соответствовало действительности, умной — в этом тоже имелась доля истины, а самое главное — знающей скрытые потайные ходы-выходы, хитрые пружинки, нужные ниточки, без которых в торговом мире существовать ох как непросто — и здесь она была права на все сто процентов, именно это и делало ее идеальной женой руководящего торгового работника.

Так вот, возможности мужей позволяли достать в конце концов недоступный простому смертному заморский препарат. Муза Аполлоновна оживала, хвастала яркой упаковкой, а когда радость от приобретения проходила, оказывалось, что есть еще более эффективное и менее доступное лекарство, на добывание которого следует бросить все силы.

Красивые упаковки накапливались в ящике секретера, их содержимое старело и по мере истечения срока годности тихо выбрасывалось, а по неведомым каналам из самых дальних уголков мира поступали к Музе Аполлоновне новые дефицитнейшие ампулы, порошки, таблетки, драже, которые тоже не могли поднять ее на ноги.

Правда, деверь Музы Аполлоновны по второму мужу, человек от медицины далекий, по-житейски мудрый, в задушевной беседе с братом за бутылкой двадцатилетнего коньяка, взялся вылечить больную в двадцать четыре часа без всяких импортных, приобретаемых за валюту лекарств, а с помощью простой бамбуковой палки, которая раньше служила для выколачивания ковров, а теперь без дела валялась в прихожей.

Но Муза Аполлоновна, к достоинствам которой относилась и высокая бдительность, сумела услышать высказанное полушепотом предложение и мгновенно выставила самозваного лекаря за дверь, навсегда отказав ему от дома.

В Асе Петровне она нашла заинтересованную и почтительную слушательницу, готовую стать последовательницей, помогла той отыскать у себя имеющиеся болезни и даже стала снабжать красочными конволютами из того самого ящика. Ася Петровна с благодарностью брала чудодейственные лекарства, охотно показывала их знакомым. Но имеющихся медицинских познаний ей хватало для того, чтобы не принимать неизвестных препаратов. Выбрасывать их было жалко, и, чтобы добро не пропадало, она прописывала их мужу. Высоко оценивший врачебные способности супруги, Николай Сергеевич исправно глотал разноцветные пилюли и хвастал мнительному Наполеону, будто после них чувствует себя совсем другим человеком. Тот завидовал и переписывал иностранные слова, бурча, что во время очередной поездки за рубеж обязательно найдет себе точно такое лекарство.

Ася Петровна оказалась достойной ученицей. Она шила шляпки и платья, как у Музы Аполлоновны, рассматривала с ней модные журналы, сопровождала к портнихам и в комиссионные магазины, до которых та была большой охотницей. Роль больной тоже удалось освоить довольно быстро, правда, на первых порах случались накладки: однажды она переиграла, и перепуганный Николай Сергеевич вызвал «Скорую помощь». Врач прослушал ей сердце, померил давление и, уходя, сказал: «Ничего страшного. Возрастные изменения, гиподинамия и элемент агравации».

Ася Петровна чуть не провалилась сквозь кроватную сетку, но Николай Сергеевич мудреных слов не понял, уяснив только, что раз в ходу латынь, то дело плохо. Так что визит врача сыграл больной на руку, впрочем, чтобы избежать неприятностей, Ася Петровна наотрез отказалась от услуг этих «коновалов», заявив, что сама будет себя лечить.

Преимущественно лечение заключалось в том, что Ася Петровна, лежа на кровати, часами напролет болтала по телефону с приятельницами, в основном с Музой Аполлоновной. Поскольку набрать полезной информации для столь длительных бесед было невозможно, предметом разговоров являлись ничего не значащие вещи, которые обычно никому не придет в голову обсуждать, например, как прошла у Музы Аполлоновны прогулка с любимой болонкой Чапой, какой мозоль натерла новыми туфлями Ася Петровна и какие меры приняла для его ликвидации, как лучше травить тараканов, что сказала про платье Музы Аполлоновны эта нахалка Светка и т, д.

Сергея раздражало безделье матери, никчемность ее подружек, их пустопорожние разговоры, злила ее высокомерность и безапелляционность по отношению к отцу, безвылазно ковавшему в темном закутке фундамент ее безбедного существования. Он пытался изменить отношения в семье, порывался рассказывать про большие проблемы жизни, вспоминал масштаб работы на Сахалине, ругал бездельницу Музу, заступался за отца и тем самым вызвал громкие скандалы, в которых отец примыкал к Асе Петровне, и оба родителя высказывали свое мнение о нем в тех же выражениях, что и двадцать лет назад.

Когда Сергей женился, обстановка в семье вообще стала невыносимой.

Вначале Ася Петровна стала опекать Галину, исходя из того, что та, конечно, хозяйка никудышная, но под руководством свекрови когда-нибудь научится хоть как-то вести дом. Все это говорилось вслух, без обиняков, молодой жене ясно давали понять, где ее место, и как само собой подразумевалось, что с Асей Петровной она никогда сравниться не сможет.

Но Галина оказалась старательной, способной, умела шить, стирать, убирать, готовить и, самое главное, любила Сергея. Жили они хорошо, и Асе Петровне, внушающей невестке, что семейные скандалы неизбежны, и лицемерно утверждающей, что при этом женщина должна во всем уступать мужу, хотя и добавлявшей осмотрительно: «Если он, конечно, прав», такая идиллия не нравилась. Не нравилось ей и то, что Галина быстро и умело управлялась по хозяйству, все у нее получалось ловко и весело, в то время как Ася Петровна всю жизнь жаловалась на тяжелый воз домашнего хозяйства и волокла его медленней с каждым годом, а в последнее время и вовсе перестала заниматься домом.

Когда Галина пришила пуговицы Николаю Сергеевичу и заштопала ему карманы, это было расценено как подрыв авторитета хозяйки домашнего очага, демонстрация своего превосходства и Бог знает что еще. И Ася Петровна объявила невестке войну, не открытую, конечно, а тайную, в которой непосредственным исполнителем военных действий являлся послушный Николай Сергеевич. Галина не понимала,чем вызвано недовольство свекра, и обращалась за советом к Асе Петровне, та ругала тяжелый характер мужа, загубившего ее лучшие годы, а потом передавала ему содержание разговора с определенными коррективами: чуть изменена интонация, ослаблено одно место и усилено другое, слово пропущено, фраза добавлена — она была большой мастерицей в такого рода делишках, — в результате Николай Сергеевич кипел от негодования на неблагодарную невестку, посмевшую жаловаться, и с удвоенной энергией искал поводы к придиркам.

Сергей расценивал все эти конфликты как естественный результат притирания нового человека к сложившейся в семье обстановке, успокаивал жену, утихомиривал отца, призывал мать на роль миротворицы и удивлялся, когда та расписывалась в полной своей неспособности повлиять на мужа. После рождения Кирилла у него открылись глаза. Когда мать сварливо требовала делать ребенку клизмы, потому что маленьким это полезно, когда давала совершенно невежественные советы, как лечить мальчика, когда издали, спрятав руки за спину, кричала, что Галина не правильно пеленает малыша, он отчетливо понимал, что она заботится не о крохотном беспомощном существе, а о своем авторитете самой умной и знающей в семье, отстаивает свое право давать обязательные указания и подавлять волю ближайшего окружения. Давая безапелляционным тоном глупые советы, она вовсе не думала, как это скажется на здоровье внука, — важно было показать, кто в доме настоящий хозяин.

Сергей понял, что и раньше поведение матери в семье диктовалось теми же соображениями, просто он не придавал этому значения и никогда бы не стал отыскивать истинные мотивы ее поступков, если бы не новое чувство — безраздельной ответственности за сына. Он решительно выступил против Аси Петровны, такого домашнего бунта она перенести не смогла, и в квартире началась настоящая вражда.

Ася Петровна устраивала безобразные сцены, истерики, Николай Сергеевич в унисон вторил своей повелительнице, но, когда она начинала кричать: "Вон из моего дома! ", он смущался и прятался в свой чулан. Иногда Ася Петровна, театрально схватившись за сердце, валилась на кровать, не забыв пресечь естественный порыв мужа вызвать «Скорую», и тогда Николай Сергеевич, суетливо заламывая руки и вытаращив глаза, шепотом кричал Сергею: «Видишь, что вы наделали!» — и возмущался бездушием и черствостью сына, которого разыгрываемые Асей Петровной трагедии начисто перестали трогать.

Так продолжалось около трех лет, но затем в квартале началась реконструкция, дом снесли, и Элефантовы расселились не только в разные квартиры, но и в разные здания. Некоторое время они вообще не ходили друг к другу, потом отношения восстановились, но оставались натянутыми, мать в своем доме Элефантов видел только по семейным праздникам, и сам без крайней необходимости к ним не заходил.

Возвратившись на материк, Элефантов поступил инженером в научно-исследовательский институт средств автоматики и связи. Здесь он быстро пошел в рост: стал старшим инженером, потом заведующим сектором. Оформил соискательство, хотя с утверждением темы сразу возникли сложности: вопросы внечувственной передачи информации еще не были объектом научных исследований и, как выразился ученый секретарь совета, «это не тема диссертации, а заголовок сенсационной статьи в газете».

Элефантов настаивал, и тему за ним закрепили: умудренные опытом члены совета знали, что начинающие быстро утрачивают желание ниспровергнуть основы, спускаются с небес мечтаний на житейскую твердь и, бывает, превосходят своих наставников в практичности и осторожности. А сменить тему никогда не поздно.

— Напрасно ты, Сергей, ерундой занялся, — поприятельски, но уже несколько свысока сказал бывший однокашник Кабаргин. — Всякими глупостями настроишь людей против себя, прослывешь выскочкой — какой в этом толк?

Тебе же надо защититься? Иди в аспирантуру к Палтусову, его конек — системы автоматического пожаротушения, все ясно и понятно, к тому же у него вес, а значит, сила продавливания… Через три года — кандидат наук, а тогда, пожалуйста, — можешь оригинальничать.

Кабаргин прошел такой путь, защитился и потому говорил веско и значительно, чувствуя свое моральное право поучать. Конечно же, он начисто забыл, как списывал у Сергея задачи по радиотехнике, как просил сделать расчетную часть дипломного проекта, как ждал на экзамене спасительной шпаргалки.

— А ты уже начал оригинальничать?

— Не понял, — поднял брови Кабаргин.

— Ну, после защиты вернулся к смелым и интересным идеям?

Элефантов хотел сбить спесь с Кабаргина, у которого никогда не возникало самой завалящейся идеи, но это не удалось.

— Зря ты так! — надменно бросил он. — Я по-хорошему… Мне твои дела не нужны, у меня порядок…

Действительно, Кабаргин уверенно двигался по административной линии, и перспективы у него были самые радужные. Ходили даже слухи о предстоящем головокружительном взлете, никто не знал, насколько они оправданы, но ссориться с ним избегали.

Элефантов подумал, что последняя фраза имеет целью напомнить ему о могуществе собеседника, и если он смолчит, Кабаргин решит, что сумел его запугать.

Поэтому он сдержанно улыбнулся и кивнул головой.

— Знаю, как же, читаю твои статьи. Только почему у тебя столько соавторов, да еще все аспиранты?

Вопрос был лишним, к тому же Элефантов не собирался его задавать и сделал это по въевшейся привычке не допустить, чтобы кто-нибудь заподозрил его в трусости. Но впоследствии, когда слухи подтвердились и Кабаргин, став заместителем директора, при каждом удобном случае ставил ему палки в колеса, Сергей понял, что тот не забыл дерзости. Но не пожалел о проявленной независимости, считая, что гнуть себя для достижения благосклонности начальства — последнее дело.

Элефантов с головой окунулся в работу, за обилием дел стало казаться, что он никуда из города не уезжал и вообще только-только окончил институт. Но когда он возвращался в реконструированный двор со снесенными сараями, выпрямленными закоулками, пропавшими проходняками, приметы прошедших лет били в глаза со всех сторон.

Моисей сидел в тюрьме, а Васька Сыроваров уже освободился и, встречая под хмельком Сергея, любил рассказывать, как его ценит начальник и уважает участковый.

Григорий растолстел, здорово сдал, жаловался на сердце и пересказывал публикации в журнале «Здоровье». Элефантову стало жаль его, но Григорий вдруг отвлекся от болезней и развеселился: «Помнишь, Серый, как ты цыплят с куницей сдруживал? Ну и смехота была!» Сергей вспомнил и вновь ощутил к Григорию глухую неприязнь.

Пример детских лет — Вова Зотов — стал телемастером, женился на кассирше телеателье, такой же бледной и пресной, как макароны, которые она готовила мужу с удивительным постоянством.

Тучный, рыхлый, с мучнистым лицом и ранней одышкой, он ухитрился сохранить детский оптимизм и жизнерадостность, для которой, по мнению Элефантова, не было никаких оснований. Чему, спрашивается, радоваться, если имеешь унылую жену, отвадившую от дома всех твоих друзей и считающую, тебя своей собственностью, чем-то вроде домашнего животного, обязанного за скармливаемые макароны выполнять все хозяйственные работы, какие только можно придумать, если изо дня в день приходится выполнять монотонную, не приносящую удовлетворения работу, если к тридцати годам у тебя живот до колен и редкие, обильно выпадающие волосы? Да тут впору повеситься с тоски!

Но Зотов, очевидно, считал по-другому. Общительный, не в меру говорливый, он относился к категории людей, знающих все обо всем. Не было вопроса, на который он не взялся бы ответить. Пожелай кто-нибудь узнать, как ликвидировать пожар в реактивном истребителе на высоте двенадцать тысяч метров при отказавшей системе пожаротушения, Вова тут же дал бы подробный совет. Правда, с его помощью вряд ли удалось бы погасить тлеющую в мусорном ведре тряпку, но это уже другое дело. Главное, что сам он ощущал себя знающим человеком, полезным окружающим.

Поручения жены Вова рассматривал очень серьезно и выполнял со всей ответственностью. Если требовалось просверлить дырку в стене на кухне, этому посвящался целый выходной день: он обходил соседей, одалживал дрель и сверла, искал удлинитель электрического шнура и провод для заземления, потом резиновые перчатки… Когда можно было приступать, Вова вспоминал, что есть более мощные дрели, снова ходил по квартирам, перебирал инструменты, сравнивал, попутно участвовал в разговорах, если приглашали, присаживался к столу. Поздно вечером в квартире Зотовых становилось на одну дырку больше, и Вова с чувством выполненного долга ложился спать, не подозревая, что к следующему воскресенью планы жены могут измениться, дырку придется сверлить в другом месте, а сегодняшнюю — тщательно заделывать.

Все это его нисколько не угнетало, считалось, что он живет ничуть не хуже других, а когда удавалось позволить себе маленькие радости, например, вырваться из стойла под предлогом отнести взятые на время инструменты и поболтать вволю часок-другой за кружкой пива с приятелем, жизнь вообще превращалась в праздник, и даже предстоящий скандал с женой, не выносившей его отсутствия, не омрачал настроения.

Элефантов как-то не вошел в дворовую жизнь. Его не привлекало домино на дощатом столе, пиво с водкой в увитой виноградом беседке, беседы про футбол у подъезда, субботние застолья с музыкой и песнями. Основные интересы его лежали за пределами этой сферы, в институте, куда он, бывало, приходил и в выходные дни.

Экспериментируя с чувствительными микроволновыми приемными устройствами, Элефантов пытался обнаружить электромагнитные поля, которые могли быть носителями внечувственной информации. Однажды стрелка дрогнула, Сергей утроил усилия и почти переселил на выползающую из-под пера самописца подрагивающую линию и ощущал торжество первооткрывателя, несколько омрачаемое мыслью, что так просто великие открытия не делаются, как бы не попасть впросак…

Не обнародуя результатов, Элефантов понес рулончик бумажной ленты в мединститут и попросил специалистов по физиологии мозга высказать свое мнение о происхождении покрывавших ее зигзагов. В глубине души он все-таки надеялся, что прибор зафиксировал неизвестный вид мозговой активности, тем большее разочарование вызвал ответ: обычная энцефалограмма, причем очень некачественная.

Огорчение Элефантова было наглядным, врачи поинтересовались, в чем дело; когда он рассказал, настроение специалистов резко изменилось.

— Молодой человек, да вам плясать следует! — завкафедрой — румяный доцент с модной бородкой, ненамного старше Элефантова, снова, уже заинтересованно, принялся разглядывать ленту. — В обычных условиях надо присоединить контакты к черепу пациента, поместить его в специальную сетчатую клетку, чтобы экранировать помехи, а ваш аппарат позволяет обойтись без всего этого! Низкое качество объяснимо: вы же вообще не имеете понятия об энцефалографии!

Бородач решительно свернул ленту.

— Знаете что? Бросьте заниматься поисками несуществующих субстанций, давайте вместе доведем прибор! Опытный образец — наш. На приоритет, естественно, претендовать не будем, открытие ваше, вознаграждение — тоже, авторское свидетельство получите на свое имя… Как ваша фамилия? Прекрасно! БЭЭ-1. Звучит? Бесконтактный энцефалограф Элефантова, первая модель. Почему первая? Навалится наша медицинская братия, начнут усовершенствовать, модифицировать, уменьшать вес, габариты, увеличат число каналов, да мало ли что еще?

Доцент возбужденно размахивал руками.

— И потом, чувствительность вашего прибора позволяет использовать его гораздо шире, для контроля функционирования многих внутренних органов.

Я, например, вижу перспективы для бесконтактной кардиографии, локации желчного пузыря, почек… Это изобретение сделает вас знаменитым, не сразу, конечно, когда реализуются все те разработки, основанные на вашем принципе… И мы не останемся в тени…

Элефантов почувствовал, что ему передается возбуждение собеседника.

— Знаете что? Сейчас мы пойдем к проректору по науке, у нас планируется создать лабораторию медицинской техники, нужен толковый зав, технарь, как говорится, на ловца и зверь бежит…

— Подождите, я совсем не собирался… — Элефантова смутил такой натиск.

— А чего ждать? Куй железо, пока горячо!

Румяный бородач вскочил и, схватив Элефантова за руку, попытался увлечь за собой, но тот решительно освободился.

— Разработка медицинской техники в мои планы не входит, — сказал Элефантов довольно сухо: он не любил слишком напористых людей. — Переходить в мединститут я не собираюсь, потому идти к проректору незачем.

— Воля ваша, — несколько обиженно ответил доцент.

Правда, он учтиво проводил Элефантова и, вручив визитную карточку, призвал к сотрудничеству, повторяя, что оно выгодно обеим сторонам.

— А в чем ваша выгода? — поинтересовался Элефантов, разглядывая плотный кусочек картона с золотым тиснением: «Пичугин, кандидат медицинских наук, доцент, телефоны, адрес».

— Неужели вы не понимаете? — удивился Пичугин. — Это же золотое дно!

Новое направление интересных, перспективных исследований! Думаете, часто к нам приходят с такими идеями? Нет, вы — первый.

Он рассмеялся.

— Ходил один шизик, просил его исследовать, он якобы чуть ли не мысли читает. «Я, — говорит, — феномен». Еле избавились.

— А адрес его у вас есть? — неожиданно спросил Элефантов. — И фамилия?

— Зачем? — Пичугин недоуменно поднял брови. — Пореев, как зовут, забыл, он оставлял телефон, если не выбросил… Но зачем он вам?

— Нужен, — Элефантов сам не мог объяснить причину своего интереса, просто следовал интуиции, подсказывающей, что с «шизиком» надо познакомиться.

Пичугин порылся в пухлой записной книжке, вынул мятый листок.

— Нашел! Отдаю безвозмездно, но будьте осторожны: психи очень часто производят впечатление вполне нормальных людей и убедительно излагают свои бредни. Этот Пореев как раз из таких.

Элефантов спрятал листок в карман, но позвонить по записанному на нем телефону пришлось не скоро: доводка бесконтактного энцефалографа занимала все свободное время на протяжении восьми месяцев.

Наконец аппарат был отлажен, чувствительность и качество записи превосходили показатели серийных приборов, можно смело оформлять заявку на изобретение.

В это время Элефантова вызвал Кабаргин. Поднимаясь к заместителю директора, Элефантов вспомнил, что за последние полгода тот дважды обратил к нему свое внимание. Первый раз запретил пользоваться библиотечным днем, мотивируя тем, что это право распространяется только на научных сотрудников, но не на инженерно-руководящий состав. Второй — исключил из плана работу над бесконтактным энцефалографом, как не соответствующую профилю лаборатории. Что он приготовил сейчас? Уж не сокращение ли штатной единицы заведующего сектором?

Но Кабаргин встретил его приветливо, дружески спросил, как дела, поинтересовался семейной жизнью, предложил сигарету. Затем перешел к делу.

— Читал результаты испытаний, — он со вкусом затянулся и красиво выпустил дым. — И понял, что ошибся: надо было включать прибор в план, а не пускать по хоздоговору. Я, честно говоря, думал, что это пустая фантазия и ничего путного у тебя не выйдет. Но… Недооценивал. Молодец!

Ошибки надо исправлять, для того тебя и вызвал… Сейчас начнется вся эта канцелярская канитель, бумажная волокита, другие — там, наверху, тоже могут ошибиться в оценках… Надо как-то застраховаться от этого.

— Как же?

Кабаргин отвел взгляд в сторону.

— Тебе нужно заручиться поддержкой, опереться на чей-то авторитет.

Тогда и здесь оформление документов пройдет быстрее, да и дальше не возникнет осложнений.

Элефантову все стало ясно.

— Где же его взять, авторитет-то? Солидный человек не пойдет на липовое соавторство, я предлагал Никифорову, но он — наотрез… Да и ты бы тоже, конечно, не согласился…

Кабаргина передернуло от этого «ты», но деваться некуда — он сам задал беседе свойский тон.

— Подписаться на такое может только какая-нибудь дешевка, совершенно несостоятельная в творческом отношении…

Элефантов простодушно смотрел в ничего не выражающие глаза собеседника.

— …Но зачем она мне? Лучше уж обходиться своим авторитетом, большой он или маленький — какой есть. Правильно?

Кабаргин внимательно разглядывал кончик сигареты.

— Когда берешься за большое дело, важно не переоценить свои силы.

Иначе можно надорваться. Поэтому я тебя и пригласил — вместе подумать, посоветоваться…

Элефантов непонимающе развел руками.

— Сейчас что советоваться — дело-то сделано. Заявку подготовил, а если наши бюрократы начнут волокитить, тогда обращусь за помощью — и к тебе, и к директору… Но думаю, такой необходимости не возникнет: я заручился блестящим отзывом мединститута и ходатайством перед министерством о внедрении аппарата в серийное производство. При таких обстоятельствах вряд ли кто осмелится тормозить заявку — это, пожалуй, небезопасно, можно прослыть консерватором, ретроградом, да мало ли кем еще…

— Ну ладно.

Кабаргин осторожно затушил сигарету о край пепельницы.

— Можете быть свободны.

— До свидания.

Выйдя в приемную, Элефантов улыбнулся: они с Кабаргиным прекрасно поняли друг друга. И хотя он только что приобрел могущественного врага, Элефантов был доволен собой — у него ни на миг не появилась мысль, что можно пойти на выгодную сделку, он не дал подмять себя, не позволил навязать чужую волю. Пусть даже в дальнейшем это грозило осложнениями, он действовал как подобает: честно, по правилам.

Когда он рассказал о происшедшем Никифорову, тот посмеялся:

— Ничего, такие типы пасуют, когда им дают отпор. Они процветают на уступках, боязливости, угодничестве. Молодец!

Алик Орехов расценил ситуацию иначе.

— Старик, надо вперед смотреть. Ты себя показал, ткнул начальника носом в стол, — конечно, приятно, но приятность пройдет, а недруг останется. Вот Семен Федотович в таких делах великий дока. Умеет и свой интерес соблюдать и конфликта избежать!

— Этот Семен Федотович у тебя с языка не сходит. Ты его приводишь примером на все случаи жизни, скоро начнешь цитировать.

Сергею много раз приходилось выслушивать восторженные отзывы об этом человеке. Орех восхищался умом и деловой хваткой Семена Федотовича, его умением жить, уймой полезных знакомств, способностью достать что угодно.

Он с упоением рассказывал, как и с какими людьми провели они время в сауне, какой замечательной оказалась рыбалка на особой, открытой далеко не всем даче, какой великолепный мебельный гарнитур подарил Семен Федорович своей любовнице…

Элефантов восторга приятеля не разделял, и его равнодушие бесило Ореха до крайности.

— Ты бы учился у умных людей, как надо жить! — в запале он даже забыл об обычной, старательно отработанной сдержанности. — А то водишься с этим Никифоровым, у которого, кроме старого, залатанного пальто, ничего за душой нет!

— Да ты что. Орех, спятил? — Элефантов рассматривал Алика с явным удивлением человека, растолковывающего другому совершенно очевидные вещи. — У Никифорова за душой больше, чем у всех твоих проходимцев, вместе взятых. У тех и душ-то нет — одна жадность да расчет сплошной: кому улыбнуться, кому услугу оказать, а кого облаять… А Борис — умница, талантливый парень, порядочный, на него во всем положиться можно. И никогда выгоды не искал, потому и ходит в старом пальто.

— И дурак!

Спокойствие Элефантова, его убежденность в своей правоте задевали Орехова за живое.

— А Семена Федотыча и его друзей ты зря проходимцами считаешь. Солидные люди, с положением, авторитетные. Все их уважают…

Элефантов улыбнулся.

— До поры. Пока характеристика для суда не потребовалась.

— Ты их просто не знаешь. Как-нибудь познакомлю — изменишь мнение.

Через пару недель, когда Элефантов уже забыл об этом разговоре, Орехов притащил его на дачу, где веселились пятеро дородных, похожих на лоснящихся бобров мужчин.

Алик был здесь своим, но как шофер, повар или банщик. Элефантова приняли как равного, хотя дали понять, что для него это большая честь.

Семен Федотыч умело говорил тосты, впрочем, в этом ему никто не уступал, и застольные речи выходили красивыми, мудрыми и поучительными.

Выпили за гостей и за хозяев, за родителей, за настоящую дружбу, за порядочных людей. Слова «порядочность» и «честность» употреблялись здесь очень часто, но смысл в них вкладывался совсем не тот, к которому Элефантов привык и который считал для этих понятий единственным.

Например, Семен Федотович очень хвалил какого-то Мамонова, отсидевшего семь лет, а потом отдавшего крупную сумму долга.

— Был бы непорядочным — сказал: все забрали, описали, конфисковали, сколько времени прошло, я совсем голый… И мне стыдно требовать. А он по-честному поступил.

— А сидел за что? — поинтересовался Элефантов.

— Не за кражи, конечно! — хмыкнул Семен Федотович. — Неприятности по работе…

«Не в лоб, так по лбу», — подумал Элефантов и хотел спросить: какая же честность может быть у человека, осужденного за противозаконные махинации, но передумал. В этой компании существовала своя система представлений о хорошем и плохом, похвальном и постыдном, она отличалась от общепринятой, и исповедующие ее должны осознавать собственную ущербность среди нормальных людей, когда они загоняют свою сущность глубоко-глубоко, позволяя ей только настороженно выглядывать наружу через глазницы оболочки.

И сейчас компенсационный комплекс заставляет их превозносить высокие человеческие качества друг друга и повторять, до затертости, слова, которые не принято произносить всуе.

Жалкая жующая и пьющая протоплазма!

Честность не появится от того, что за нее сто раз выпито!

Любой из вопросов, которые хотелось задать Элефантову, прозвучал бы сигналом тревоги: в лагерь единомышленников проник чужак, сумевший заглянуть под тщательно пригнанные маски" ату его, бей и в воду!

Элефантов усмехнулся.

До этого бы, конечно, не дошло, но взаимная неприязнь обеспечена, зачем портить вечер? Посижу молча.

Вместе со всеми он выпил за честность в человеческих отношениях, за настоящих людей, поел приготовленной Ореховым ухи.

Потом Орехов отвез всех к Ивану Варфоломеевичу, огромный кирпичный дом которого гордо отсвечивал оцинкованной крышей на тихой зеленой улочке в двух шагах от центра города.

Расположились во дворе, рядом с выложенным голубой и розовой плиткой бассейном, хозяйка подала настоящий турецкий кофе, хозяин достал бутылку тридцатилетнего коньяка.

После кофе затеяли купаться, Элефантов хотел уйти, но Семен Федотович пошептал что-то на ухо Ореху, и они ушли втроем.

Элефантов думал, что его просто завезут домой, но «ЗИМ» Орехова затормозил у красивого девятиэтажного здания в новом микрорайоне.

— Теперь прошу ко мне, — радушно прогудел Семен Федотович и первым вышел из машины.

— Везет тебе, старик, — подмигнул Орех. — У Полковника немногие дома бывали.

— Почему Полковника? — спросил Элефантов первое, что пришло в голову.

Его ошеломило непонятное внимание со стороны Семена Федотовича, и он пытался понять, чем вызван такой интерес к его персоне.

— Полковника он давно перерос, это верно, — ухмыльнулся Орех. — Да прозвище не поменяешь, так и осталось с молодых лет.

Семен Федотович жил на втором этаже в четырехкомнатной квартире, воплотившей последние достижения домостроения. Цветной паркет, мягко отсвечивающие в тон шторам обои, сплошные, без переплетов стекла окон, космического вида сантехника, необыкновенные мебельные гарнитуры должны были сразу демонстрировать неординарность хозяина.

Семен Федотович усадил гостей в глубокие, податливо охватывающие серебристым велюром кресла и удалился дать распоряжения, а Орех с видом победителя уставился на приятеля.

— Ну, как? Умереть и не встать?

Элефантов пожал плечами. Он привык к определенным признакам значимости человека, пахнущим типографской краской авторским экземплярам статьи, опубликованной в солидном журнале, увесистым монографиям, авторским свидетельствам и тому подобным атрибутам признания.

Существовали и другие наглядные критерии успеха: непререкаемый научный авторитет, плеяда учеников и последователей, обязательные ссылки на твое имя в специальной литературе, непременные приглашения на всевозможные семинары, конференции, симпозиумы, членство в различных редколлегиях и ученых советах, заграничные командировки.

Успех такого уровня имел соответствующее внешнее оформление: научный коллектив в подчинении, более или менее шикарный кабинет, молодая, красивая либо моложавая, достаточно привлекательная секретарша в приемной, персональный автомобиль, командировочные в валюте.

Отблеск достигнутого освещал и быт: комфортабельная квартира, красивая мебель, дорогая одежда. Все это было как бы обрамлением таланта, трудолюбия, огромных затрат умственной энергии, следствием того, что удалось достигнуть на научном поприще, было неотделимым от него, а потому, как правило, приходило уже тогда, когда жизнь клонилась к закату.

И Элефантов всегда с удивлением воспринимал иной, непривычный мир, где шикарные обставленные антикварной мебелью квартиры, новехонькие автомобили, благоустроенные дачи, фирменные вещи, увлекательные круизы не были довеском к главному, не венчали трудный и достойный путь, а сами по себе являлись основным в жизни.

Элефантов каждый раз удивлялся: на чем основано сытое раннее сверхблагополучие, что оно демонстрирует и олицетворяет? И приходил к выводу: оно есть следствие чего-то недостойного, постыдного, а потому непрочно, зыбко и в любую минуту может обратиться в прах, тлен, ничто. И хотя за свою жизнь он ни разу не видел подобных поучительных превращений, убеждение это не менялось, и к вызывающей демонстрации необъяснимого материального благополучия он относился с брезгливостью и некоторой опаской, как в детстве относился к ужам — безобидным, но все-таки змеям.

Но ответить на вопрос Ореха, что второй раз за сегодняшний вечер он испытал опасливую брезгливость, Элефантов посчитал неудобным: все-таки его приглашали в гости, и ответить так значило проявить черную неблагодарность. Достаточно и того, что больше он никогда не переступит порог дома Аркадия Христофоровича или Семена Федотовича. Поэтому он молча пожал плечами, что Орех расценил как сдержанное проявление восторга.

— Еще не то увидишь! — гордо посулил он, удобнее устраиваясь в мягком кресле.

Вскоре к ним присоединился Семен Федотович, а через несколько минут холеная молодая жена в дорогом домашнем платье выкатила уставленный деликатесами сервировочный столик.

— Элизабет, — коротко представил хозяин.

Орехов галантно приложился к ручке, Элефантов, чуть замешкавшись, тоже ткнулся губами в гладкую, пахучую кожу.

— Сядешь с нами, малыш? — явно для приличия спросил Семен Федотович.

— Нет, пойду посмотрю видеомаг.

У нее было красивое лицо, холодные безразличные глаза, ленивая походка.

— Я хочу выпить за тебя, Сергей, — хозяин наполнил хрустальные рюмки пахучей темно-коричневой жидкостью, положил всем бутерброды с икрой.

— Я много слышал о тебе от Олега, — он указал на почтительно замершего Орехова, — а сегодня внимательно наблюдал за тобой и понял, что не ошибся: ты умный и перспективный парень, ты можешь далеко пойти при определенных условиях. Но об этом потом, а сейчас я желаю тебе достигнуть того, чего ты заслуживаешь.

— Так вот об условиях, — продолжил Семен Федотович, прожевывая бутерброд. — Для достижения цели надо уметь ладить с людьми, обладать гибкостью, быть дипломатом. Этих качеств тебе не хватает. Да, да, не улыбайся. Хотя ты и сидел молча весь вечер, твое неприятие нашей компании отчетливо проступало на лице. К слову, совершенно напрасно. Мы можем тебе во многом помочь…

— Например? — дерзко перебил Элефантов.

— Да в чем угодно. Я, например, хорошо знаю Быстрова, бывал у него в доме…

Членкор жил куда скромнее, и Элефантов подумал, что Семен Федотович наверняка перенес преимущества своего интерьера и в сферу личностных оценок.

— При случае могу замолвить за тебя словечко…

— Да я и сам говорить умею.

— Важно, как и когда сказать, — Семен Федотович держался с ним терпеливо, как опытный учитель с толковым, но недисциплинированным учеником.

— С Быстровым, положим, и ты поговоришь как надо. А вот с Курочкиным, Бездиковым ты отношения испортил. Я уж не говорю о Кабаргине.

Элефантов бросил недовольный взгляд на Ореха.

— Вы хорошо информированы.

— И не Олегом. В основном не Олегом. Мой сын работал у вас в институте, только в другой лаборатории. Так вот, Курочкин, Бездиков, Кабаргин, да и другие недоброжелатели, а у тебя их немало, способны причинить массу неприятностей, особенно если ты будешь вести себя также неосмотрительно, как и раньше.

— Не вижу оснований менять свое поведение, чтобы подладиться под кого-то!

— Тем больше неприятностей ты получишь. А я берусь нейтрализовать этих людей. Закадычными друзьями тебе они не станут, но мешать не будут!

При твоих способностях этого вполне достаточно.

Элефантов открыл было рот, но Семен Федотович протестующе поднял руку:

— И еще. Ум сам по себе не оплачивается, ты никак не наберешь даже две сотни в месяц, а это никуда не годится.

— Вы и в этом хотите мне помочь? — засмеялся Элефантов. — Может, вы мой настоящий отец, бросивший несчастного младенца и терзаемый муками совести?

— Нет, интерес к тебе у меня чисто деловой. Ты — генератор идей. У тебя материалов и задумок на три диссертации. Многое ты отбрасываешь как побочный продукт, хоть он тоже может быть полезен. А мой сын сейчас — аспирант второго года, и дело у него не клеится. Понимаешь, о чем речь?

Семен Федотович внимательно смотрел Элефантову в глаза.

— Услуга за услугу, баш на баш и квиты? И как вы представляете мою помощь? Консультации, занятия по индивидуальному графику, снабжение полученными мной данными?

— Нет. Я хочу заключить с тобой договор, — рука Семена Федотовича нырнула во внутренний карман пиджака. — При Олеге можно, он свой. Ты полностью сделаешь Василию диссертацию, а я помогу тебе всем, чем надо, и кроме того…

Семен Федотович вынул из кармана записную книжку и сунул в руки Элефантова.

— Это компенсация затрат времени и сил.

Элефантов непонимающе посмотрел на Семена Федотовича, увидел отвисшую челюсть Ореха и понял, что держит не записную книжку, а пачку денег в банковской упаковке.

Все, что говорил до сих пор Полковник, было чепухой на постном масле, и предложение его являлось совершеннейшей нелепицей, стопка сотенных купюр призвана была перевести дело на твердую почву реальности, но получилось наоборот.

— Здесь десять тысяч, должно хватить, — Семен Федотович говорил обычным своим уверенным тоном, как будто не первый раз заключал договор о написании диссертации.

— Ты, наверное, никогда в жизни не держал в руках столько денег?

— Я столько и не потратил за всю жизнь, — выдавил из себя Элефантов.

— За скорость и качество будут надбавки.

Неужели он это всерьез? Бредятина!

— А научный руководитель, контроль за подготовкой работы, общественность, советы, оппоненты…

Как будто кто-то другой говорил за Сергея, притом не то, что следовало.

— Это мои печали.

По логике вещей Элефантов должен был оскорбиться неслыханному нахальству проходимца, пытающегося купить его мозг, мысли, способности. Но абсурдность ситуации только усугублялась баснословностью предложенной суммы, и Элефантов не воспринимал происходящее как реальность.

Тугая пачка в его руках не расценивалась, как обычно расцениваются деньги, это было нечто абстрактное, чуждое, пугающее — кусок того тайного мирка, в котором обитают Семен Федотович и ему подобные.

Вместо возмущения Элефантов ощутил брезгливость и инстинктивно бросил пачку на стол.

— Нет уж, это вы не по адресу.

Избавившись от денег, Сергей почувствовал облегчение, к нему вернулось самообладание и обычный сарказм.

— Обратитесь лучше к Алику, по глазам вижу — согласится!

Орех догнал его на улице и, не утруждая себя подбором изысканных выражений, высказал все, что он думает о не привыкших к большим деньгам, а потому неполноценных чистоплюях, не умеющих удержать то, что само падает в руки.

— Ты можешь только по ведомости получать? Да? Ну, так столько ты никогда не заработаешь!

— Посмотрим. А вдруг?

Элефантова забавлял неподдельный гнев Ореха, он остро ощущал сейчас свое превосходство и над ним, и над ошалевшим от неожиданности Полковником, и над всеми этими кичащимися не праведно добытым богатством дельцами.

Они копошились где-то там, далеко внизу, а он чувствовал себя великаном, которому нипочем любые ухабы, рытвины, завалы на прямом, отчетливо видимом пути.

Человеку не дано заглядывать в завтрашний день, и Элефантов не знал, что все переменится, окружающий мир потеряет определенность очертаний, станет расплывчатым и обманчивым. Полутона и оттенки вытеснят любимые цвета, а сам он превратится в маленького издерганного человека, путающегося в бесконечном лабиринте вопросов, на которые нет однозначного ответа, и что он позавидует незыблемости жизненной позиции, четкости принципов и ясности цели у себя сегодняшнего.

И уж, конечно, он не знал, что его поступки, даже чувства и мысли станут предметом расследования по уголовному делу.

Глава девятая РАССЛЕДОВАНИЕ

Пухлая папка с материалами о покушении на убийство гражданки Нежинской была все равно что пустая. Возможности пополнить ее новой информацией исчерпаны. В таких случаях остается одно: идти вглубь, перелопачивать заново факты, события, анализировать слова, жесты, искать достоверное объяснение мотивов, устранять неувязки, неясности.

В диспетчерской станции «Скорой помощи» я узнал, что записи вызовов хранятся две недели, после чего стираются и пленки вновь поступают в оборот. Узнал я и то, что свободного времени и лишних рук у сотрудников нет, поэтому архивные поиски вести некому. Впрочем, последнее не явилось для меня неожиданностью, скорее наоборот — подтвердило, что я поступил предусмотрительно, взяв с собой двух внештатников.

Пока ребята перебирали гору потертых коробок с кассетами, я отправился в клинику мединститута, где лежала Нежинская после аварии. В толстой истории болезни меня интересовало одно: как она представила причину травмы? Ничего нового: попала под автомобиль на Фонарной улице.

Мне захотелось плюнуть и бросить эту линию как бесперспективную, но, вспомнив Старика, точнее его слова о том, что отличает профессионала от дилетанта, я поехал в травматологический пункт городской больницы. Полистав журнал регистрации, нашел нужную запись: «Нежинская М. В. — автомобильная авария на 14-м километре Загородного шоссе. Диагноз: ушибы, закрытая черепно-мозговая травма, подозрение на сотрясение мозга. Выдано направление на госпитализацию».

Я тут же позвонил в дежурную часть ГАИ. На этот раз осечки не произошло — авария на Загородном шоссе нашла отражение в журнале учета происшествий, по данному факту в возбуждении уголовного дела отказано, материал проверки сдан в архив. Все начинало становиться на свои места.

Если еще магнитофонная запись в «Скорой помощи» оправдает мой интерес…

И надо же — оправдала. Пленка зафиксировала торопливый мужской голос:

"Срочно приезжайте к раненой, сильное кровотечение… Запишите: Нежинская Мария, адрес… ". Диспетчер, как и положено, спросил, кто говорит, но звонивший уже положил трубку. Постороннему человеку, случайно встреченному потерпевшей на лестничной площадке, но знающему ее имя, фамилию и адрес, представляться явно не хотелось.

Я поручил внештатникам переписать вызов на портативный кассетник, а сам поехал в ГАИ и получил проверочный материал по факту аварии на Загородном шоссе.

Протокол осмотра места происшествия и схема к нему. Все понятно — машину занесло на повороте, водитель затормозил, но поздно — вылетели на обочину и врезались в столб.

Протокол осмотра транспортного средства: «Москвич-2140», рулевое управление и тормозная система исправны, разбита правая фара, смяло крыло, выбито лобовое стекло".

Акт освидетельствования водителя на алкоголь — остаточные явления, накануне вечером пил шампанское, авария произошла в шесть утра, все сходится. Объяснения участников.

Хлыстунов Эдуард Михайлович, тридцать лет, музыкант оркестра «Дружба»: «Я со своей знакомой Нежинской провел выходные на базе отдыха, в понедельник рано утром мы возвращались в город, так как Марии надо было идти на работу. Стоял туман, и я не заметил поворота… Накануне мы пили шампанское, но я был совершенно трезв. Только ушибся о руль, в медицинской помощи не нуждаюсь…»

Нежинская Мария Викторовна пояснила то же самое, только добавила:

«Претензий к Хлыстунову я не имею, от госпитализации отказываюсь».

Справка травмпункта со знакомым уже диагнозом.

Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела: «Поскольку тяжких последствий не наступило, потерпевшая не желает привлечения водителя к ответственности, а материальный ущерб причинен самому Хлыстунову, ограничиться применением мер административного воздействия…»

Вот так. В деле появляется новый фигурант, о котором не упоминала ни сама Нежинская, ни люди из ее окружения. Хлыстунов — музыкант, характеризуется положительно, ранее не судим, но что-то в его установочных данных настораживает, причем непонятно, что именно и почему… Проживает по улице Речной, 87, кв. 8. Этот адрес и задевает какую-то зарубку в памяти, вызывая смутное беспокойство.

Речная, 87. Посмотрим по схеме… Вот здесь, угловой дом, одна сторона выходит на Каменногорский проспект. По Каменногорскому это дом номер двадцать… А напротив, через улицу — двадцать второй. Каменногорский, 22… Где-то я слышал этот адрес… Точно! Заявление пенсионера-общественника о незнакомце, забравшемся на чердак! Совпадение? В деле, состоящем из одних несовпадений и противоречий? Нет, оставлять такой факт без тщательной проверки нельзя.

На осмотр я взял кинолога с собакой, пригласил двух дружинников, запасся мощным фонарем.

Массивный замок легко открывался гвоздем. На чердаке было темно и пыльно, пахло сухим деревом, ржавым железом и битым кирпичом.

При косом освещении на полу проступали потерявшие отчетливость, запорошенные пылью следы: к слуховому окну и обратно. Убедившись, что индивидуальные признаки оставившей их обуви отсутствуют начисто, я подошел к раме с выбитым стеклом и выглянул наружу. До фасада дома N 87 по улице Речной было рукой подать, и восьмая квартира окнами выходила на эту сторону, этажом ниже, если таинственный незнакомец хотел заглянуть туда, то найти лучшее место вряд ли возможно.

Мы осмотрели чердак, ничего не нашли, после чего проводник пустил собаку. Пес метнулся к окну, пробежал вдоль стены, принюхался и стал скрести лапой пол. Я присел на корточки, направил фонарь и увидел: в щели под плинтусом что-то поблескивает. Сдерживая нетерпение, осторожно просунул в щель карандаш и выкатил винтовочный патрон с хищно вытянутой остроконечной пулей.

Патрон лежал здесь недавно и даже не успел потускнеть. Я был уверен, что его обронил неизвестный, заглядывавший в окно Хлыстунова — тайного друга Марии Нежинской.

Упаковав находку в пластиковый пакет, я подумал, что это первое материальное доказательство по делу. Если, конечно, патрон имеет отношение к покушению. Ведь обстоятельств, подтверждающих мои догадки, как не было, так и нет.

Вообще реальность, окружавшая Нежинскую, была зыбкой и призрачной, факты, связанные с ней, при ближайшем рассмотрении оказывались домыслом или прямой ложью, дымовой завесой.

И первая добытая улика не развеивала ее, а, наоборот, сгущала. Патрон относился к неизвестной категории боеприпасов, даже всезнающие эксперты вместо подробного ответа ограничились краткой справкой: пулевой охотничий патрон калибра 8 мм иностранного производства.

Может быть, последние два слова, а может, все неясности и несуразности этого дела привели к тому, что ночью я поверил в версию Зайцева.

В тишине шаги отдавались громко и многозначительно, лестничные марши без перил казались гораздо уже, чем в действительности, а пропасть под ними зияла совершенно зловеще. Чего меня понесло сюда второй раз, да еще в такое время, я не знал, но чувствовал: впереди — важное открытие.

С прошлого раза строители успели смонтировать потолочное перекрытие — на двенадцатом этаже царил плотный черно-серый полумрак. Стен по-прежнему не было, и, подойдя к краю, я невольно отпрянул: казалось, что «свечка» накренилась, как Пизанская башня, угрожая сбросить непрошеного гостя туда, где точечные огоньки уличных фонарей обозначали широкий и оживленный обычно проспект.

Там, внизу, лежал другой мир, но и в нем сейчас жизнь приостановилась: ни одной машины, ни одного движения, ни звука.

Предчувствие необыкновенного охватило меня — что-то должно произойти!

Прямо сейчас, сию минуту! Может, по темно-синему небу, перекрывая звезды, косо скользнет круглая, издающая легкое жужжание тень летающей тарелки, перемигнутся разноцветные сигнальные огоньки и ко мне выйдет инопланетное существо — зеленое, с глазами-блюдцами и рожкамилокаторами…

Подул ветер, на этаже нехорошо завыло, зашевелились силуэты бетонных опор, из углов полезли бесформенные угрожающие тени. Желтый лунный свет поблек, и все окружающее приобрело не правдоподобный, призрачный вид.

И тут раздался отдаленный звук… Или показалось обостренному слуху?

Нет… Вот еще… И еще… Неужели… Я уже понял, но пытался не признаваться в этом. Шаги! Медленные, крадущиеся — шерк, шерк, шерк. Кто-то поднимался по лестнице, и разумного объяснения — кому могло понадобиться в полночь забираться на верхотуру недостроенного дома — в голову не приходило. Я инстинктивно спрятался за железную бочку из-под цемента, искренне надеясь, что сию минуту все разъяснится — появится нетрезвый, обросший щетиной сторож и можно будет перевести дух и посмеяться над своим глупым страхом. Шерк, шерк, шерк… шаги приблизились, уже должен былпоказаться и человек, если сюда поднималось материальное существо, но в поле зрения никто не появлялся.

Шерк, шерк, шерк… Пол на этаже покрывала цементная пыль, и сейчас она поднималась столбиками, зависала на несколько секунд и медленно опускалась на черные рубчатые следы, проявлявшиеся один за другим на сером бетоне.

Я впал в оцепенение: руки и ноги стали чужими, голос пропал, как будто кто-то другой вместо меня находился здесь и, безгласный и недвижимый, наблюдал картину, противоречащую самим основам с детства привычных представлений об окружающем мире.

Шерк, шерк, шерк… Следы протянулись к дальнему краю площадки, луна наконец вынырнула из облаков, и на полу вырисовывалась квадратная, немного скособоченная тень, упиравшаяся основанием в замершие у обрыва следы.

Очевидно, разум у меня не функционировал, но где-то на уровне подсознания я почему-то отчетливо понимал: это не бестелесный пришелец из космоса, нет, не научной фантастикой тут пахнет, совсем другим, дремучим, многократно перевернутым и разоблаченным, осмеянным и развенчанным, чепухой, предрассудками, ставшими вдруг реальностью, страшненький такой запашок, от которого, оказывается, и впрямь волосы дыбом встают и кровь в жилах стынет. А ведь и выпьют, чего доброго, ее, кровушку твою, и пистолетик макаровский девятимиллиметровый не поможет, и приемчики всякие хитрые, быстрые и надежные, тоже не сгодятся против потустороннего, нематериального, тут иные средства нужны, простые, проверенные: заговор там или молитва подходящая, кол осиновый, на худой конец пуля серебряная, водица святая.

Нету у тебя ничего такого, нетути, вон ты какой голенький, мягонький да беззащитненький, и сиди потому тихонько, не рыпайся, не кличь беды, может, стороной пройдет, если не учуют они духу человеческого. Почему они? Да потому что сейчас еще кто-то явится, не любит их брат поодиночке-то шастать…

И точно: раздалось какое-то мяуканье, сверху голова чья-то свесилась, осмотрелась и спряталась, а вместо нее ноги показались, потом вся фигура кругленькая на руках повисла, покачалась над пропастью, прогнулась пару раз и исхитрилась на этаж запрыгнуть, прокатилась по полу колобком, вскочила, отряхнулась по-кошачьи, так, что пыль цементная во все стороны полетела, и прямиком к лебедке: корыто металлическое для цемента тросиками прихватила и вниз столкнула. Завизжала лебедка, ручка закрутилась как бешеная, а рядом, оказывается, Семен Федотович Платошкин стоит, директор заготконторы, пиджак платочком очищает. Почистился, прихорошился, хвать за ручку и крутит, корыто свое обратно поднимает. Хитрец великий, не наш клиент — обэхээсовский, живет будто на пять зарплат, а как ревизия или проверка какая — у него полный ажур. Чего это он ночью по крышам лазит? Любит на здоровье жаловаться, валидол показывает, а сам может акробатом в цирке работать. Да и ручку лебедки вертит легко, свободно, а когда поднял корыто, в нем целая компания: и Рома Рогальский с женой, и Иван Варфоломеевич Кизиров, и две девочки из «Кристалла», и тетя Маша, и пегий Толик-повар, и какие-то незнакомые.

Веселые, нарядные, но не такие, как внизу, отличаются чем-то, хотя сразу и не разберешь, в чем тут дело.

— Ромик, включи электричество, — Кизиров к бетономешалке подошел, голову внутрь засунул. — Страсть размяться хочется.

Рогальский зажал своей лапой кабель, мотор взвыл, ноги Кизирова дернулись полукругом, но он их подобрал, только туфли снаружи остались, кожаные югославские, на «молнии» сбоку. Грохотало и хрюкало сильно, а все равно хруст слышался, у меня чуть внутренности не вывернуло.

А Платошкин еще раз свой лифт поднял, и опять там была знакомая публика: Козлов, что в прошлом году жену зарезал, не признался, хотя улик было два вагона и на суде в последнем слове клялся, мол, невиновен, плакал, уверял: ошибка вышла, Бадаев — растратчик и взяточник, Вика — секретарша большого начальника.

Бетономешалка остановилась, видно, Ромке надоело кабель держать, оттуда какой-то куль бесформенный вывалился, полежал, поохал, а потом опять собрался в Кизирова.

— Ох, и здорово же, Ромик! Куда там массаж в сауне!

— А ты свое начальство приезжее сразу с вокзала не на базу вези, а на стройку, — захохотал Рогальский. — Да прокрути с песочком! Дешево и сердито. Заодно посмотрят, что ты строишь, а из финского домика этого не увидишь, даже через коньячную бутылку!

— Видят, Рома! Начальство, оно все видит! Недаром я из передовиков не выхожу! Строить каждый может, один лучше, другой хуже — не в этом дело!

Да и какая ему, Ромик, начальству, разница, у кого качество выше — у меня или у Фанеева? Для него лично другое важно: кто умеет уважить, развлечь, внимание оказать! Ко мне приедут — отдых на природе, икорка, коньячок, банька, девочки… А к Фанееву — жалобы да проблемы: качество бетона низкое, поставки неритмичны, столярка сырая… Потому я всегда на первом месте, а он на втором. Кто из нас лучше? Честно скажу — он, Фанеев! Зато я щедрее, удобнее, приятнее. А потому — впереди. И точка! Раз я первый, значит, и лучший. Это и справедливо. Организовать развлечения надо уметь, средства изыскать, иногда свои деньги доложить приходится…

А дипломатом каким надо быть! Чтобы все тонко, прилично, да что там — простая заминочка пустяковая, неловкость минутная и все — пропал, сгорел синим пламенем!

— А строить, — Иван Варфоломеевич махнул рукой, — это штука не хитрая. Я девять домов поставил, он — шесть, и тут я впереди. А что у меня щели в стенах, крыша течет, двери не закрываются — ерунда, частности. По бумагам мои дома ничуть не хуже. А новоселы потихоньку, как муравьишки, щелочки заделают, двери починят, крышу залатают.

— Что-то ты, Иван, те же песни поешь, как давеча на ухе. Я же тебе не председатель исполкома, чего меня охмурять, — насмешливо прогудел Роман и хлопнул Ивана Варфоломеевича по плечу так, что у того подогнулись коленки.

Похоже, заведующий баром чувствовал себя с управляющим треста на равных.

— А ведь прав ты, братец! — визгливо засмеялся Кизиров. — Язык, проклятый, привык туману напускать. А сейчас кого стыдиться? Бояться кого?

На равных мы!

— Жулик я! — завопил он дурным голосом и запрыгнул на бетономешалку.

— Все мы жулики!

Платошкин уже давно перестал крутить ручку лебедки, на этаже собралось человек двадцать. Они не разбредались, держались кучно, пространство их было явно ограничено неимоверно увеличившейся тенью Бестелесного, которая занимала теперь половину площадки. Стояли небольшими группками, прогуливались по двое, по трое, чего-то ожидая, так зрители в фойе театра проводят время до первого звонка.

Вопль Кизирова послужил сигналом. Оживились, загалдели, руками замахали.

— За два месяца четыре тысячи украл — сообщил Платошкин с нескрываемой гордостью. — Кому рассказать — не поверят! И главное — концы в воду.

Копай не копай — бесполезно!

— А я и не знаю, сколько ворую, — пожаловался Рогальский. — Пиво — дело текучее. Недолив, замена сорта, чуть-чуть разбавил — не для денег, для порядку — доход, но тут же и расход идет: кому на лапу подкинул, а тут бочка протекла или недоглядел — прокисшее завезли, запутался вконец!

— Чего бухгалтерию разводить, хватает — и ладно! — рассудительно сказал Толик-повар, шеки которого отвисали сильнее обычного. — Мне хватает!

Вот вчера книжек купил на пять тысяч, полгрузовика, толстые, зараза, и тяжелые, чуть грыжа не вылезла, пока таскал. Соседям сказал — чтобы дети читали. Ха-ха, курам на смех! Надо было шкаф загрузить в немецком гарнитуре, не ставить же и туда хрусталь! Обложки глянцевые, одинаковые — красиво получилось.

— Это БВЛ, — вмешалась аптекарша Элизабет. — Я себе тоже взяла. В школе двойки да тройки получала, потом, правда, всех отличниц и самих училок за пояс заткнула — живу, как хочу, бриллиантами обвешалась, но они, дуры, думают, что это фианиты со сторублевой зарплаты. Так я их и в книжках переплюнула!

— МВЛ! — передразнил Толик и с похабной ухмылкой ущипнул ее за грудь.

— Хватит умную корчить! Не внизу!

— Да ничего я не корчу! Верно, как была дурой, так и осталась. Зато при голове и всем прочем! Чего захочу, то и получу!

— Расхвасталась! — завизжала толстая, вульгарная блондинка не первой молодости в скверно сидящем кожаном пиджаке. — Я, может, еще дурее тебя, а бабки девать некуда! Это я придумала вместо хрусталя и ковров книги скупать! У меня уже сорок полок, на грузовике не увезешь, и ХМЛ и энциклопедии разные, доцент с третьего этажа как в библиотеку приходит. Я ему даю, пусть читает, дочке на тот год поступать…

Атмосфера вседозволенности опьяняла собравшихся, напряженность нарастала, они перестали слушать друг друга, каждый орал свое, брызгала слюна, судорожно дергались черные фигуры, выкрики, вой, хохот сливались в оглушительную какофонию, в которой время от времени можно было разобрать обрывки отдельных фраз.

— …сто двадцать тысяч чистыми, не считая того, что роздал — ревизору, начальнику…

— …два этажа наверху и один подземный, с виду обычный домик, никто не догадается…

— …они, идиоты, улыбаются, просят кусочек получше, а я каждого накрываю — хоть на пять копеек, хоть на копейку…

— …жена ему давно надоела, так он мне и путевку, и одежду, продукты завозит, деньги дает…

— …а мне директор сказал — поставит заведовать секцией, потому и терплю, хотя он противный, потный…

— …я сразу с тремя живу и никаких проблем не знаю, люди солидные, что захочу — тут же сделают…

Они взахлеб хвастались пороками и мерзостями, которые внизу старательно прятали, маскировали, чтобы кто-нибудь, упаси Бог, не догадался, и этот тяжкий труд утомлял настолько, что сейчас, сняв ограничения, они буквально шли вразнос, стараясь перещеголять друг друга в мерзости, подлости, отвратительности. И внешность их стала изменяться, и поведение в соответствии с тем, что произносилось вслух — глубоко скрытые качества пробивались сквозь привычную оболочку наружу: свиные рыла, вурдалачьи клыки, рога, острые мохнатые уши…

Галина Рогальская превратилась в плешивую мартышку, кривлялась, корчила рожи, остервенело выкусывала блох. В опасливой, хищно нюхающей воздух гиено-свинье угадывалась Надежда Толстошеева.

Девочки из «Кристалла» стали похожи на драных, гулящих кошек, они сидели на ведрах в похабных позах, курили, несли нецензурщину, похотливо поглядывая на мужчин, подавали недвусмысленные знаки.

— …весь вечер гудели, коньяк, шампанское, на девяносто шесть рублей, а потом я в сортир пошла и смылась…

— Поймают, набьют… Я всегда расплачиваюсь почестному.

Клыкастый, потный Платошкин втолковывал низкорослому живчику с лицом сатира:

— Твердо решил: накоплю миллион и фьюи, туда… Деньги переправлю по частям, вызов пришлют. Хочу развернуться, настоящим миллионером себя почувствовать, не подпольным.

— А мне и здесь хорошо: жратва, водка, девочки… Вот сейчас с шестнадцатилетней…

— Говнюки вы все! — истошно заорал Козлов. — Сволочи трусливые! Я вот жену пришил, а вы по-тихому пакостите, чистенькими остаетесь, порядочными прикидываетесь! Да я вас, если захочу!..

Он явно чувствовал свою ущербность: считал-то себя отъявленным злодеем, самым страшным здесь, уважения ждал, авторитета, а на него никто и внимания не обращал. И рожа у него оказалась не устрашающей, а противной — обычное свинячье мурло. Не дотянул Козлов по своим душевным качествам до волкоподобных дельцов Платошкина и Кизирова, жутковатого упыря Рогальского, спрутообразного Бадаева. А уж с благочинной продавщицей пирожков тетей Машей жалкий свинтух ни в какое сравнение не шел, вот уж у кого харя наикошмарнейшая! Помесь Медузы Горгоны и кровососущего монстра из заокеанских фильмов ужасов!

Ей выкрик Козлова, видать, сильно не понравился — шасть сквозь толпу, вплотную, а с боков его уже волкоподобные обступили, морды клыкастые приставили, глядят недобро, плотоядно облизываются…

— Чего… Чего… Ну… — Если и была у Козлова душа, то точно в пятки ушла, жалел он уже, что повел себя не по чину, зачастил, сбился и еще хуже себе сделал.

Тетя Маша впилась в него высасывающим взглядом, и он все меньше становился, и рыло съеживалось, и пятачок посинел.

— Это, да, ножом… Думаете, просто…

— Рви! — тихо выдохнула тетя Маша, однако все услышали. Лиловое щупальце перехватило Козлова поперек лба, голову запрокидывая, тетя Маша в кадык зубами впилась, захрипел Козлов, кровь цевкой брызнула, тут со всех сторон клыкастые налетели, хруст, чавканье, брызги… В мгновенье ока все кончилось. И какой тут поднялся ор, вой, галдеж!

Кизиров запихал Гришку в бетономешалку, придерживает, чтоб не вылез, и мелет, дробит, перемеливает. Платошкин пиджак сбросил, вокруг своей лебедки гопака отплясывает, тетя Маша козловыми костями в городки играет. Бадаев щупальцами толстую блондинку обхватил, под юбку залез, под кофточку, сопит, потеет, а она смеется га-а-аденько так… Вика на плитах стриптиз изображает, а девочек из «Кристалла» уже давно в темный угол утащили, только и слышно, как повизгивают… Шум, гам, хруст, стук, рев, визг… Меняются картинки, как в калейдоскопе, одна другой мерзостнее. Не позволили бы себе такого бюрократизированные чиновники из орловских Девяти Слоев, и булгаковская свита Князя Тьмы, грешащая иногда забавными безобразиями, но собранная и целеустремленная, тоже бы не позволила. Вот гоголевская нечисть устраивала подобные шабаши без смысла и цели, но этот все равно был хуже, потому что и смысл и цель здесь как раз имелись и заключались именно в упоении бессмысленностью и бесцельностью запретных и предосудительных там, внизу, действий, которые здесь можно было совершать абсолютно безнаказанно и, более того, при полном одобрении и поддержке окружающих.

Крутится колесо дьявольского веселья, все сильнее раскручивается, уже отдельных фигур не различишь и слова не услышишь, как в кинозале, если запустить проектор с бешеной скоростью. Чем же закончится эта ночка? Хорошо еще, что они за границу тени не выходят, а то сожрали бы и тебя, Крылов, косточками твоими в городки сыграли б…

— А ну, хватит! — голос, несомненно, принадлежал Бестелесному. — Не за этим собрались, к делу!

Колесо резко остановилось, распалось на множество частей, и каждая поспешно приводила себя в порядок. Поправлялись платья, вытирались красные пятна вокруг жадных ртов, да и внешность изменялась в обратную сторону: рожи оборотней приобретали первоначальный вид.

Мимо прошел возбужденный, тяжело дышащий Кизиров, рядом семенил Платошкин с неизменным платочком в руке.

— Зарвался он совсем, — злобно шипел Иван Варфоломеевич, и Семен Федотович согласно кивал. — В кои веки соберемся, где еще так отдохнешь, так недосуг, надо свою власть показать! «К делу, к делу», — передразнил он, скорчив гримасу. — Надо будет его прокатить на отчетно-выборной!

Между тем на площадке появился стол под сукном, цвета которого было не разобрать, и несколько рядов стульев. Начали присаживаться. Девочки из «Кристалла» и Вика сзади примостились — растрепанные, красные.

— Ужас какой-то! Все хорошо, весело, только не нравится мне, когда людей жрут… Каждый раз кому-нибудь кровь выпускают — бр-р-р…

— Ничего, привыкнешь.

— Привыкнуть-то я привыкла, только знаешь, какие мысли в голову лезут? Сегодня его сожрали, а завтра меня сожрут.

— Не бойся, дура, нас не тронут, мы для другого нужны, в худшем случае морду набьют, ну да это и внизу схлопотать можно, особенно если из кабака сбегать…

Раздался смешок.

— Тихо!

За столом появился председатель — солидно надувшийся Алик Орехов в строгом, официальном костюме.

— Не для того мы собрались, чтобы веселиться и зубоскалить, совсем не для того…

Начал он привычно, нравоучительным тоном, но тут же увял, запнулся и, махнув рукой, выругался сквозь зубы.

— В общем, заслушаем Терентьева, пусть расскажет, какую пользу он приносит нашему делу…

— Опять Терентьев! Что я, крайний, что ли! — заныл пегий Толик-повар, скисая на глазах. — Показатели у меня хорошие: за последний месяц две души уловил, а развратил, растлил, разложил морально — без счета. Три инженера дипломы спрятали, двое в мебельный пошли, грузчиками, а один — на пиво, к Ромочке подручным.

— Точно, — сочным басом подтвердил Рогальский. — Дельный парень, сразу видно — толк будет.

— Во-во! А институт с отличием окончил, между прочим, в аспирантуру собирался. Думаете, легко было его с прямого пути сбить?

— Ты расскажи лучше, как материальные фонды используешь! — перебил его Орехов, и чувствовалось, что он большой дока по части всяких вливаний и нахлобучек, и уж если надо кого-то с толку сбить да дураком выставить, то за ним не заржавеет…

— А чего фонды… Я знаю, это Бадаев написал… Да врет он все, гад!

Я в поте лица тружусь, тенета расставляю, в соблазн ввожу…

— Пышные фразы для низа оставьте, — снова перебил председатель. — Про доблестный труд, про недосыпы, нервотрепки, горение на работе, инфаркты.

А нам факты подавайте.

И, расчетливо выдержав паузу, когда пегий Толик решил, что настал его черед говорить и раскрыл рот, кляпом вбил следующий вопрос:

— Дубленку серую заказывали?

Повар снова раскрыл рот, закрыл, собрался с мыслями, набрал в грудь воздуха, но Орехов опять не дал ему ответить.

— Сорок восьмой размер, четвертый рост, женская? Почему молчите? Или сказать нечего?

— Так это для искушения, душу ловил… — промямлил Терентьев, но видно было, что вину за собой он чувствует.

— А без строго фондируемых материалов душу поймать нельзя было?

Председатель явно расставил ловушку, но глупый Толик охотно сунул голову в петлю.

— Никак! Женщина попалась с принципами, высоких моральных качеств, тут какой-то мелочью не отделаешься!

— Да-да-да, — сочувственно проговорил Орехов. — Только нам известно, что ту душу, по которой вы отчитались, удалось искусить флакончиком «Же-о-зе», бутылкой ликера «Арктика» и коробкой шоколадных конфет. А дубленку серую вы презентовали собственной супруге, душа которой и так целиком и полностью нам принадлежит! Как вы это объясните?

Терентьев молчал, растерянно хлопая глазами, щеки скорбно отвисали почти до плеч. Голос председателя обретал обличающую силу.

— Привыкли там, внизу! Все к рукам липнет, даже своих обманываете!

Думаете, мы с вас не спросим?

Терентьев, явно чувствуя недоброе, огляделся по сторонам.

— Товарищи, дорогие, — он не обратил внимания на пробежавший шумок и театрально ударил себя в грудь. — Ошибся, виноват! Но по-человечески можно ведь меня понять, по-людски?

Собрание возмущенно зашумело.

— Наглец, совсем стыд потерял!

— Людьми нас обзывает!

— С кем сравнивает, мерзавец!

— Да неужели мы еще оскорбления терпеть будем?

По рядам вновь прокатилось опасное возбуждение. Завертелись головы, замелькали хищные хари, злые ожидающие взгляды отыскивали тетю Машу. Она неторопливо поднялась с места и медленно направилась к трясущемуся Толику. Он дернулся было, да не тут-то было: предусмотрительные соседи вцепились в волосы, рукава, брюки — все, амба, деваться некуда.

Тетя Маша подошла вразвалочку вплотную, повернула Терентьева за плечи поудобнее, в глаза уставилась.

— Ну, что с ним делать, с голубчиком?

Лениво так спросила, не скрывая даже, что для проформы.

Терентьев побледнел, схватился руками за горло. Напряжение стремительно нарастало. Назревал тот самый момент, когда оно прорвется свалкой, топотом, хрустом, брызгами. Девочки из «Кристалла» изо всех сил шеи вытянули.

И тут в зловещей тишине трубно раздался голос Бестелесного:

— Баста на сегодня. В другой раз. А сейчас все вон. Некогда мне.

— Зарвался, зарвался, — снова зашипел Иван Варфоломеевич, но тень Бестелесного начала уменьшаться, и ее границы одного за другим слизывали участников шабаша. Через минуту площадка была пуста. Только истоптанная цементная пыль, пятна подозрительные, перевернутые стулья да горстка свежих, дочиста обглоданных костей — все, что осталось от убийцы Козлова.

— Насвинячили-то как, — сказал Бестелесный обычным голосом справного хозяйственного мужика. — Разве можно тут женщину принимать!

Культу-ура-а…

Пронесся легкий ветерок, заклубилась пыль, и следы шабаша исчезли.

Остались отпечатки рубчатых подошв и скособоченная квадратная тень у края этажа. Впрочем, тень стала понемногу выправляться, а на фоне звездного неба проявился силуэт, загустел и превратился в отлично одетого красавца мужчину лет сорока, дородного, представительного, из тех, которые, как говорится, умеют жить. Он явно кого-то ждал.

И дождался.

Между звезд появилась прямая фигура, бесшумно скользившая снизу вверх, как будто по натянутому под углом канату. Вот она ближе, ближе, ближе…

— Добрый вечер.

Теперь она стояла рядом с Бестелесным. Тот церемонно поклонился.

— Добрый, добрый. Рад вас видеть. Как здоровье?

Фигура повернулась, и луна осветила впалые щеки, длинный нос, мешки под глазами. Нежинская! Точно такая, как на неудачном маленьком снимке!

— Уже хорошо. Легко отделалась.

— Да, вам повезло. Эта штука… — В руках Бестелесного оказалась короткая, тускло отблескивающая винтовка. Длинная трубка телескопического прицела, на конце ствола — цилиндр глушителя. — Эта штука и ее хозяин обычно не оставляют раненых. Но вам нечего опасаться, мы его устранили.

Нежинская захлопала в ладоши.

— Браво!

— Теперь о делах.

Винтовка куда-то исчезла, и Бестелесный вынул флюоресцирующий блокнот.

— Только… Как видите, я учел, что вам неприятно разговаривать с пустотой. Снимите и вы это…

Бестелесный неопределенно провел пальцем полукруг.

— Что ж, пожалуй…

Нежинская ухватила себя двумя пальцами за нос и потянула. Нос вытянулся, за ним, деформируясь, подались щеки, лоб, подбородок, раздался щелчок, какой бывает, когда стягивают хирургические перчатки.

— Вот так-то лучше.

Действительно, содрав старое лицо. Нежинская стала похожа на кинозвезду.

— Вы поработали неплохо. Теперь вам предстоит заняться этим…

Бестелесный протянул ей блокнот.

— Так, так, ясно. Завтра же приступлю.

— Канал связи меняем. Здесь все записано, — Бестелесный передал Нежинской пакет.

— Там же батарейки к аппаратуре. И старайтесь меньше пользоваться внушающим блоком. Он на пределе ресурса, а новый поступит только на той неделе. По-прежнему опирайтесь на наших помощников.

Бестелесный ткнул рукой в место шабаша.

— Жадны, глупы, беспринципны, злы, завистливы — это как раз то, что нам нужно. И старайтесь насаждать такие же качества в ком только сможете. Самое главное — находить неустойчивых и подталкивать для первого шага. А дальше они пойдут сами!

Задания, формы связи, технические средства, инструктирование исполнителя — события вошли в более-менее привычное русло, и я почувствовал необыкновенное облегчение. Да это же обычные шпионы! А оборотни-кровососы всего лишь гипнотические штучки! Все логично, рационально, материально!

Я испытывал почти нежные чувства к Бестелесному и Нежинской. Происходящее получало вполне удовлетворительное объяснение и становилось с головы на ноги. Антигравитационные летательные аппараты, приборы невидимости и гипноза, — все это творения человеческих рук, хотя и созданные в секретных заокеанских лабораториях, но использующие законы природы и укладывающиеся в наши представления об окружающем мире. Я ощутил почву под ногами и готовность действовать. С этим надо было спешить: Бестелесный шагнул с этажа и унесся прочь, превращаясь в крохотную точку, растворившуюся в черно-синем небе.

Нежинская осталась одна.

С трудом распрямляя затекшие ноги, я вышел из-за бочки.

— Что вы здесь делаете?

Мое появление не произвело никакого эффекта. Нежинская не проявила ни удивления, ни испуга.

— Добрый вечер.

Она была в обтягивающем черном без украшений платье, перехваченном широким кожаным поясом с массивной резной пряжкой, на ногах узкие черные туфельки на высоченной «шпильке». Мне стало неловко за свой мятый, перепачканный цементом костюм, взъерошенный, возбужденный вид, грубый, бесцеремонный тон.

Нежинская улыбнулась, и я понял: именно этого — смущения и замешательства — она и добивалась фальшивым спокойствием и светскими манерами, уместными, если бы мы встретились вечером в парке возле ее дома.

На меня накатила волна злости.

— Уже не вечер, а ночь! И когда вы теми же словами приветствовали своего шефа, тоже была ночь! Что вы здесь делаете в такое время?

— Дышу воздухом.

Ее пальцы скользнули по пряжке ремня.

— Я ведь живу поблизости, вот мое окошко.

Она показала пальчиком.

— Когда не спится, прихожу сюда немного погулять.

— По воздуху?

— Почему по воздуху? — удивилась Нежинская. — По асфальту.

Мы стояли в парке возле цветочной клумбы, мимо проходили нарядные люди, где-то играла музыка, и я не мог понять: что я здесь делаю, где находился раньше, почему на мне такой грязный жеваный костюм и с какой стати я задаю незнакомой красивой женщине бестактные вопросы.

Но тут в поясе у моей собеседницы что-то затрещало, заискрило, вырвалась тонкая струя дыма, деревья, кустарник, цветочная клумба и прохожие заколыхались, как киноизображение на раскачиваемом ветром экране, в картине окружающего стали появляться трещины и разрывы, в которые проглядывали бетонные балки, перекрытия, звезды, и мы вновь оказались на двенадцатом этаже недостроенного дома, я все вспомнил и полез за пистолетом.

— Не шевелиться!

Но было поздно: Нежинская прыгнула вперед, вытянув руки с растопыренными пальцами, из-под ногтей торчали отсверкивающие в лунном свете бритвенные лезвия. В этот миг на ней вспыхнуло платье, удар не достиг цели: пальцы скользнули по пиджаку, располосовав его в клочья. Нежинская зарычала, извиваясь змеей, сорвала через голову пылающее платье, под ним ничего не было, даже тела: только голова, шея, руки до плеч и ноги до бедер были из плоти, потом шли шарниры и пружины, которыми они крепились к металлическому туловищу.

Я бросился к лестничному пролету и покатился вниз, чувствуя омертвевшей спиной жадное леденящее дыхание. Лестничные марши мелькали один за другим, где-то на восьмом или седьмом этаже я почувствовал опасность впереди и, свернув по изгибу лестницы очередной раз, увидел впереди страшную паукообразную фигуру Нежинской, к которой меня неумолимо несла сила инерции.

Я выстрелил. Бесшумно вспыхнул оранжевый шар, заклубилось облако дыма, его я проскочил на скорости, ожидая каждую секунду, что десяток бритв раскромсает мне горло.

Я бежал, прыгал, катился, сумасшедший спуск должен был уже давно кончиться, но лестница по-прежнему уходила вниз, и у меня даже мелькнула ужасная мысль, что поверхность земли осталась наверху, а меня умышленно гонят дальше — прямо в преисподнюю!

Но нет, вот знакомая груда кирпичей, деревянные носилки — последний пролет. Я пролетел его как на крыльях и, не успев затормозить, с маху врезался в бетонную стену. Выход был замурован.

Я обернулся, прижавшись к преграде спиной, и увидел Нежинскую, распластавшуюся в прыжке, рука машинально вскинула пистолет и правильно выбрала прицел, но я знал, что это не поможет, и точно — спуск не поддавался, мгновение растянулось. Нежинская наплывала медленно и неотвратимо, тускло отсвечивало металлическое туловище, ярким огнем полыхали бритвы из-под ногтей, на ногах тоже был этот ужасный педикюр, и все двадцать острых, чуть изогнутых лезвий нацеливались в наиболее уязвимые и незащищенные места — шею, живот.

Я дернулся, закричал, проснулся и еще несколько секунд не мог поверить, что не надо никуда бежать, ни от кого спасаться, докладывать начальству о шабаше упырей, подвергаться освидетельствованию у психиатра… Все позади!

Но позади ли? Я лежу на стульях, кругом толстые каменные стены, сводчатый потолок, сбоку кто-то сопит в ухо… Поворачиваю голову и прямо перед собой вижу волчью морду!

Черт побери! Теперь я проснулся окончательно.

— Пошел вон!

Буран, не привыкший к такому обращению, обиженно отворачивается и уходит, а я встаю с болью во всем теле и, поднимаясь в дежурку, кляну на чем свет стоит свое жесткое ложе и заодно тех, кто уже два месяца ремонтирует комнату отдыха. И все же, к чему этот сон?

«К активизации розыска!» — ответил бы Фролов. Начальство однозначно истолковывает любые приметы и неодобрительно относится к отсутствию положительных результатов. Что совершенно справедливо.

«Ладно, Мария Викторовна. Я все-таки развею дымовую завесу, один за другим переберу все скользкие фактики вашего дела и выясню, кто стрелял и почему! — мысленно обратился я к Нежинской, чувствуя, что испытываю к этой красивой и элегантной женщине глухую неприязнь. — А заодно и то, почему вы не хотите нам помочь, окружаете себя недомолвками, оговорками, прямой ложью, наконец!»

До конца недели я приложил все усилия, чтобы раскрутить колесо розыска.

В комитете ДОСААФ договорился о включении в соревнования по пулевой стрельбе команды НИИ ППИ. Институт выставил пятерых стрелков, в том числе Спиридонова.

Через областное общество охотников вышел на крупного знатока охотничьего оружия, владельца богатейшей коллекции патронов Яковченко, провел с ним два часа, получил уйму интересных, но не относящихся к розыску сведений, а напоследок узнал, что не опознанный экспертами патрон — японский, от двуствольного промыслового штуцера, снабженного точным прицельным устройством. Такие штуцеры в небольших количествах раньше поступали к нам по береговой торговле, как правило, оседали в пограничной полосе и в глубь страны не попадали, во всяком случае, сам Яковченко ни одного не видел.

Проверил Спиридонова — тот никогда не бывал в зонах береговой торговли, родственников или знакомых там не имел, охотой не увлекался. И вдруг неожиданность: десять лет назад он занимался стрельбой, выполнил первый разряд! Эту запись я обвел двумя кружками, с тем чтобы еще к ней вернуться.

Несколько дней я собирал фотографии лиц из окружения Нежинской, наклеивал на бланки фототаблиц вперемежку со снимками посторонних лиц. Потом пришел в экспериментальный дом кооператива «Уют», в бесшумном лифте поднялся на седьмой этаж и позвонил в дверь против квартиры потерпевшей.

— Здравствуйте, Валентина Ивановна, я из милиции, майор Крылов.

У соседки Нежинской Прохоровой острый нос, тонкие выщипанные брови и быстрые маленькие глазки. Такими любят изображать на карикатурах сплетниц. Гусар уже беседовал с ней, но безрезультатно: «Не слышала, не видела, не знаю». Скорей всего не хочет «ввязываться в историю».

— Вы меня знаете? — беспокойный взгляд обшаривал с головы до ног, настороженно шевелился острый носик. — Ах, ваш товарищ здесь был… Вот жизнь! Инкассаторов грабят, по квартирам стреляют. Нашли его, да? Кто же это?

— Пока нет, Валентина Ивановна…

Она огорченно поджала губы.

— Но если вы нам поможете, обязательно найдем. Кое-какие соображения уже есть.

— А какие? Что вы подозреваете? Любовник, да? Кто?

В любопытстве Прохоровой было что-то болезненное.

— Вот вы и подскажите, — добродушно улыбнулся я. — А то скромничаете, отказываетесь. У вас же в двери «глазок»!

Толстые накрашенные губы сложились в многозначительную улыбку.

— Имеется. Иногда я выгляну, не без того.

— И чудесно, — я постарался улыбнуться еще добродушней. — Расскажите, кто приходил к Нежинской, с кем она дружила, — это может очень пригодиться следствию.

— Конечно, тогда вам будет ясно, кого ловить, тогда отыщете, — видно было, что Прохоровой очень хочется поспособствовать поимке преступника, хотя бы для того, чтобы узнать наконец разгадку мучающей ее тайны. — Только не хочу я всех этих протоколов, судов, повесток. Зачем мне? Если бы так, без записей…

— Можно и без записей.

Хоть ориентирующую информацию получить. Как говорится, "с паршивой овцы… ".

— Тогда слушайте.

Прохорова понизила голос и скороговоркой рассказала, что Нежинская ведет далеко не монашеский образ жизни, сын постоянно живет у бабушки, а она часто принимает гостей, веселится, много мужчин (бабенка интересная, следит за собой, хотя и тоща больно), и тогда, когда бабахнули, привела одного, сидели весь вечер, потом он выскочил как ошпаренный — и в дверь, а вскоре врачи приехали.

— Только все это, — Прохорова приложила палец к губам, — в тайне, как договорились.

— Как он выглядел?

— Последний-то? — Прохорова презрительно скривилась. — Мордатый такой, глаза круглые, во!

Она прижала свернутые бубликами пальцы к переносице.

— Губы отвисают, бакенбарды торчат — страхолюдина! И чего она в нем нашла? Одет, правда, по-модному: курточка желтая замшевая, джинсы, да и держаться барином — важный, не подступись!

— А как зовут, фамилия?

— Вот этого не знаю. На машине приехал, видела, я как раз домой шла, у подъезда и встретились. «Жигули» синего цвета.

— Номер не запомнили? — безнадежно спросил я.

— Как же не запомнила? — обиделась Прохорова. — Записала. Я все машины записываю на всякий случай. Краж-то сколько развелось…

Она открыла сервант, порылась в коробке из-под конфет.

— Вот он! 22-81 КМП.

— Спасибо, Валентина Ивановна, нам это пригодится.

Я положил на скользкий пластик кухонного стола фототаблицу.

— Кого-нибудь знаете?

— Как же! Вот этот к ней часто ходил и этот тоже, — палец с неровно подрезанным ногтем указал на Хлыстунова, Спиридонова, потом уперся в лицо Элефантова.

— Вот он раза два-три был. Редко да метко, однажды за полночь заявился! Да вы не всех принесли…

Улыбка Прохоровой была явно ехидной.

Вернувшись в отдел, я дал задание ГАИ и через час узнал, что владельцем автомобиля является гражданин Федотов, инвалид третьей группы, а пользуется им по доверенности некто Гасило — дальний родственник хозяина, завскладом мебельной базы.

На следующий день Гасило робко приоткрыл дверь кабинета. От его важности не осталось и следа — подчеркнуто предупредительный, законопослушный гражданин, которого непонятно почему, очевидно по недоразумению, вызвали в милицию.

— Чем могу… уголовному розыс… Никогда не быв… но если чего над…

Скороговорка, проглоченные окончания слов — именно этот голос записал магнитофон диспетчерской «Скорой помощи».

Я спросил Гасило про вечер у Нежинской, он удивленно моргал глазами, а когда понял, что его персона сама по себе милицию не интересует, выложил с определенными корректировками суть дела.

Получалось, что он зашел к Марии Викторовне выпить чашку чаю, они разговаривали на общие темы, вдруг со звоном лопнуло стекло, хозяйка схватилась за бок, между пальцев побежала кровь. Нежинская попросила вызвать «Скорую», что он и сделал, а обратно возвращаться не стал, чтобы не «впутываться в историю». Нежинскую знал две недели, познакомились, когда она покупала мебель, разумеется, абсолютно законно, через магазин, на складе просто проверяла комплектность гарнитура, мол, чтобы царапин не было, стекла целы, винтики-гаечки на месте… Отношения между ними чисто товарищеские, ничего другого он, конечно, и в мыслях не держал.

Что произошло в тот вечер, он толком не понял. Нежинскую больше не видел и уточнить не мог, поэтому никакого мнения на этот счет не имеет, догадок и подозрений тоже нет и вообще не задумывался над происшедшим. О взаимоотношениях потерпевшей с другими людьми ничего не знает, добавлений и уточнений нет.

Когда протокол был подписан, я предупредил Гасило, что, возможно, ему придется еще давать показания, он снова скис и бесшумно вытек из кабинета, прошелестев напоследок что-то вроде "до свид… ".

Фамилии опознанных Прохоровой заняли свои места в плане расследования. На схеме они выглядели кружочками, связанными пунктирами с квадратиком, в котором была вписана фамилия потерпевшей.

Глава десятая ПРЕДЫСТОРИЯ

Судьбы Элефантова и Нежинской сплелись в тугой узел три года назад.

Он еще работал в экспериментальной лаборатории НИИ средств автоматики и связи и только начал собирать материал о возможности использования биологических энергоресурсов организма для внечувственной передачи информации. Дело спорилось, появлялись новые идеи, как-то сами собой намечались пути их реализации. В редакции солидных журналов было направлено несколько объемных статей, содержащих оригинальный анализ полученных данных. Элефантов сумел несколько раз выступить на научных конференциях, преподнося свои доклады как результат обобщения побочных эффектов, возникающих по ходу основных исследований.

Его сообщения вызвали интерес, широкое обсуждение, что помогло Боре Никифорову, напористому и энергичному завлабу, «пробить» тему в план и получить под нее новое оборудование и несколько штатных единиц. Одну из них заняла Нежинская.

В то время ей было двадцать семь, но Элефантов сразу отметил, что выглядит она значительно моложе, что у нее фигура балерины, красивые васильковые глаза, располагающая внешность. Голубое платье идеально подходило к цвету штор, это вызывало шутки насчет предусмотрительности нового инженера, и оказалось, что у нее хорошая мягкая улыбка.

Она пришла с производства и охотно рассказывала о прошлой работе, но, не теряя времени, начала осваивать новые обязанности: перечитала все имеющиеся в лаборатории инструкции, ознакомилась с техническими характеристиками приборов, просмотрела отчеты по оконченным темам. Натыкаясь на непонятное, не стеснялась спрашивать, и Элефантов объяснял, замечая, что она быстро схватывает суть.

Нежинская оказалась общительной, доброжелательной и быстро освоилась в коллективе. Теперь традиционные ежедневные чаепития проходили под ее руководством, и все сразу ощутили преимущества этого. Мария принесла из дому огромный, ярко расписанный чайник, ввела систему дежурств и то поручала кому-нибудь купить пирожных, то посылала за колбасой, сыром и делала бутерброды, а иногда угощала пирогами собственного изготовления.

Обязанности по уборке и мытью посуды она добровольно взяла на себя, как принимала на себя и многое другое, чего могла бы и не делать.

Поскольку институтские уборщицы не слишком перетруждались, Мария по утрам вытирала пыль со столов, брала стирать шторы и занавески. В конце работы, если мужчины замешкаются, аккуратно подстелив газету, ловко забиралась на высокий подоконник и закрывала фрамугу. Тонкая, хрупкая, узкобедрая, на фоне неба она казалась совсем девчонкой, школьницей.

Элефантов слыл в институте весельчаком, остряком и, хотя по натуре не являлся ни тем, ни другим, вынужден был оправдывать сложившуюся репутацию. Его считали любителем «клубнички», и он, подыгрывая, привык отпускать соленые шутки, рассказывать рискованные анекдоты.

К его удивлению. Нежинскую это нимало не шокировало, она громко и весело смеялась и даже, не оставаясь в долгу, поведала несколько пикантных житейских историй с забавным концом.

Такую простоту в общении Элефантов расценил как признак раскрепощенности, этакой эмансипированности современной молодой женщины, которой, впрочем, трудно было ожидать от Марии, с ее внешностью и манерами прилежной, скромной старшеклассницы.

Свое открытие Элефантов не обнародовал, но стал присматриваться к Нежинской повнимательнее. И обнаружил, что в ее поведении проскальзывают черточки, приглашающие к ухаживанию, а загадочный взгляд наводит на мысль о тихом омуте, в котором, как известно, водятся черти.

Все это удивляло, будоражило любопытство, предполагаемая тайна притягивала как магнит. И тогда Элефантов решил попробовать ее разгадать.

Однажды, улучив момент, когда поблизости никого не было, он предложил Марии вместе пообедать. Как отреагирует Нежинская на попытку перевести их отношения из чисто служебных в иное русло, он не знал и приготовился в случае отказа обратить все в шутку, чтобы не оказаться в неловком положении.

Но она медленно и, как ему показалось, со значением наклонила голову, соглашаясь, так что оставалось только назначить место и время встречи.

На такси они приехали в загородную шашлычную, Элефантов получил из рук плотного армянина с побитым оспой лицом глубокую тарелку, наполненную щедро посыпанными луком и политыми уксусом крупными ломтями дымящейся свинины, несколько кусочков хлеба и бутылку сухого вина, а Мария тем временем заставила неопрятную женщину в замызганном сером халате убрать со столика, стоящего в самом уютном месте — в углу веранды под деревьями, — принесла из буфета салфетки и еще раз протерла липкую пластиковую поверхность, а из нескольких соорудила импровизированную скатерть.

— О, да ты отлично похозяйничала, молодец, — Элефантову понравилась самостоятельность спутницы. — Не знаю, что бы я без тебя делал!

— Пустяки, — засмеялась Нежинская. — Вот я без тебя действительно умерла бы от голода. А так, — она кивнула на гору аппетитно пахнущего мяса, — мы являемся обладателями отменного шашлыка.

— Грузины говорят, что шашлык может быть только из баранины, — сосредоточенно проговорил Элефантов, наполняя стаканы.

— Ничего, — бодро ответила Мария. — У свинины свои преимущества — она мягче.

Элефантов поднял стакан.

— Выпьем за общение. За то, чтобы встречаться не только в служебной обстановке, но и вот так, на природе!

— С удовольствием!

Мясо брали прямо руками, из одной тарелки. Мария ела деликатно, не торопясь, мелкими глотками отпивая терпкое красное вино. Элефантов подкладывал ей куски без жира, рассказывал смешные историй из своей жизни и был рад, что все складывается так удачно и они чувствуют себя легко и непринужденно.

Одна из многочисленных живущих здесь собак подошла близко к столику и смотрела на них умными и добрыми, как у человека, глазами. Мария улыбнулась и бросила ей кусочек. Пес понюхал, покрутил головой и важно удалился.

— Собачки здесь избалованные, — сказал Элефантов. — С утра столько мяса съедают…

— Хорошо им, — засмеялась Нежинская. — Не приходится связываться с общепитом. Я каждый день иду в столовую с дрожью…

Они поднялись.

— Спасибо за обед. Но мы, наверное, опоздаем?

— Спасибо за приятную компанию, — в тон ей ответил Элефантов. — А насчет опоздания не волнуйся: Никифоров у нас демократ — требует результативной работы, а когда она делается, его не интересует.

В обеденный перерыв они неуложились, пришлось сказать коллегам, что ходили в модное кафе, пользующееся преувеличенной славой качества пищи и длинными очередями. Объяснение было естественным, и больше никаких вопросов не последовало.

Раскованность Нежинской Элефантову понравилась, ее общество оказалось приятным, и этот обед он вспоминал с удовольствием. А установившиеся между ними неформальные, скрытые от глаз окружающих отношения волновали предвкушением чего-то нового и необычного.

Примерно через неделю Элефантову позвонил Алик Орехов.

— Послушай, старик, нельзя же так! Ты совсем пропал! Ну, я понимаю — наука, большие свершения, это все хорошо, но друзей тоже забывать не годится!

— Да я…

— Не надо, не надо! Расскажешь все сегодня вечером. Я отремонтировал наконец свою колымагу, и мы с Толиком собираемся проскочить в «Нептун».

Естественно, заедем за тобой. Ну, как?

— Ладно. А если я буду не один?

— О чем речь, старик! Все равно возьмем!

Выслушав приглашение, Мария задумалась, и ему показалось, что откажется, но нет, она кивнула и спокойно ответила:

— Поедем. Только ненадолго.

После работы они вышли к условленному месту. «ЗИМ» Орехова прибыл минута в минуту.

— Как тебе нравится такой вид транспорта? — спросил Элефантов, когда они направились к машине. — Не правда ли, сразу видно, что владелец умеет жить?

— Да-а-а, — протяжно проговорила Мария, рассматривая сверкающий свежей краской лимузин. — Тут не ошибешься!

«Нептун» стоял на холме у восточного въезда в город, значительно возвышаясь над окружающей местностью. Из больших овальных окон открывался хороший обзор: берег, лежащий далеко внизу, прыгающие на волнах у причальной стенки лодки и катера, которые отсюда казались разноцветными щепочками, юркие буксиры, медленно идущие по фарватеру тяжело груженные баржи; противоположный берег с широкими песчаными пляжами, неровная полоса рощи и желто-зеленые квадраты полей до самого горизонта.

Официантами здесь были мужчины, все как на подбор проворные, расторопные, в одинаковых черных костюмах, с галстуками-бабочками, похожими манерами и выражением лиц.

Мягкий рассеянный свет, лепные водоросли, медузы и морские звезды на стенах должны, по замыслу оформителей, создавать иллюзию пребывания на океанском дне.

Оркестр находился в другом конце вытянутого полукругом зала, поэтому можно было разговаривать, почти не повышая голоса. Мария участия в беседе не принимала, хотя оживленно смеялась анекдотам, которых Орехов знал бесчисленное множество.

После нескольких рюмок водки, выпитых под тонкие ломтики розоватого балыка, Орехов, и без того словоохотливый, вообще не закрывал рта: сетовал на трудную и неблагодарную работу снабженца, возмущался отсутствием гибкости законов, из-за которых правильные, целесообразные и всем выгодные действия могут нежданно-негаданно привести на скамью подсудимых.

— Если все так плохо, почему же ты не уйдешь? — спросил Элефантов. — Подыщи себе место полегче и поспокойнее!

— Тут я уже привык, — Алик наполнил всем стопки. — Да и свои преимущества имеются: кого-то я знаю, кто-то знает меня… Я помог одному, мне помог другой. Простой пример: купил списанный старый «ЗИМ» за две тысячи. Капитальный ремонт с заменой двигателя, подтяжка, регулировка — еще две. Сейчас ходит как часы! А обошелся дешевле «Москвича»! Вот так-то!

Добедко взмахнул рукой.

— Но что это я все о себе? Расскажи, Серый, как ты науку двигаешь?

Когда результаты будут? Нельзя же всю жизнь на двух сотнях сидеть!

— Сто восемьдесят.

— Что? — не понял он.

— Оклад, говорю, у меня сто восемьдесят.

— И вдобавок ко всему — навару никакого! Разве это тебя устраивает?

— Пока да.

— Пока! А потом?

— А потом буду получать больше.

— Сколько? Ну у двести пятьдесят, пусть даже триста! Много, по-твоему?

— Перестань, Орех, — вмешался Толик. — Даме эти разговоры неинтересны.

— Почему же, как раз наоборот. — Алик наклонился к Нежинской. — Как вы считаете, сколько должен зарабатывать мужчина?

— Не знаю, — улыбнулась она. — Наверное, столько, чтобы хватало…

— Давайте выпьем за удачу, — предложил Элефантов. — А что касается заработка, то скажу тебе так — еще ни разу в жизни не чувствовал себя ущербным из-за недостатка денег. И надеюсь, что не почувствую. За удачу!

Он чокнулся с Марией и выпил.

Ему казалось, что Нежинская разделяет его взгляды. По сравнению с сидящими за соседними столиками женщинами, щеголяющими шикарными вечерними туалетами, обилием колец, перстней, сережек, она в простеньком шерстяном платьице и видавших виды босоножках выглядела весьма скромно.

И дело не в том, что, отправившись в ресторан неожиданно, не успела сменить повседневную одежду. У нее не было дорогих вещей, и, зная ее три недели, Элефантов мог уверенно сказать, что весь ее гардероб видел. Пара платьев, поношенный костюмчик, девчоночьи желтые туфли, на стельках которых остались следы предыдущего ремонта — крупные цифры, выведенные химическим карандашом, да похожие на мужские полуботинки со шнуровкой для дождливой погоды… Но Мария не испытывала комплекса неполноценности и наверняка не завидовала всем эти бабам, затянутым в дорогие тряпки и увешанным ювелирными побрякушками. И это делало ее проще, ближе, понятнее.

«Молодец девочка, — Элефантов с удовольствием смотрел в открытое чистое лицо Марии. — Сказано — человек моего круга! Живет на зарплату, значит, солидарна с такими же, как она. И умница — этого фанфарона Орехова видит насквозь, вон, смешинки в глазах…»

Он почувствовал прилив теплых чувств к симпатичной и умной женщине, единомышленнице и, нащупав под скатертью узкую кисть, нежно ее погладил.

Мария не убрала руки и никак не отреагировала на ласку, выражение лица тоже не изменилось, так что Орехов и Толик ничего не заметили.

Помня о просьбе спутницы, Элефантов все время поглядывал на часы и, когда стрелка приблизилась к восьми, предложил возвращаться в город.

Веселье в «Нептуне» только начиналось. Орехов заупрямился, но, когда Элефантов сказал, что они доберутся на попутках, сдался. Они вышли на улицу, Мария без малейшего смущения попросила Элефантова подержать плащ и отлучилась в туалет, и он подумал, что впервые встретил женщину, абсолютно лишенную жеманности, расценив полную естественность поведения как свидетельство высокого уровня развития.

Алик с Толиком курили в машине, а Элефантов стоял над обрывом и рассматривал реденькую цепочку чуть мерцающих огней у черного горизонта.

Вспышки неоновой вывески ударяли по глазам красным и голубым цветом.

Логика событий требовала, чтобы на обратном пути он попытался поцеловать Марию: ответная реакция определит характер их дальнейших взаимоотношений. Но, в отличие от большинства собратьев по полу, Элефантов не считал, что, принимая приглашение в ресторан, женщина автоматически дает согласие и на все остальное, что может за этим последовать. Более того, он опасался, что Мария расценит его поползновения как стремление заставить ее расплатиться за угощение. Бр-р-р! Его передернуло от одной возможности, что такая мысль может прийти ей в голову. А ведь она, чего доброго, связав ресторан и поцелуи и чувствуя себя обязанной, постесняется сказать «нет»… Тем более что находится в какой-то зависимости: без их машины добраться до города трудно, к тому же «голосовать» на трассе в сумерках одинокой молодой женщине рискованно…

Нет, к черту, раз существует такая вероятность, лучше воздержаться от всяких вольностей! Элефантов скорее предпочел бы умереть, чем становиться на одну доску с типами, которые, затратившись на ужин, любыми путями пытаются «получить свое»…

Но с другой стороны — вдруг он все усложняет? Если он нравится Марии, она с удовольствием проводит с ним время и ждет чего-то большего, то его пассивность может ее разочаровать…

Элефантов знал за собой склонность к самокопанию. Часто оно приводило к раздуванию из простых вещей трудноразрешимых проблем, созданию препятствий, которые не мешали никому, кроме него самого: сверстники, проще смотревшие на мир, их попросту не замечали, а потому успешно преодолевали.

Особенно наглядно это проявлялось в отношениях с женщинами. В решающий момент любая, за редким исключением, говорит: «Не надо, перестань».

Девяносто девять процентов за то, что это притворство, обычная женская уловка, но все же появляется мысль: а вдруг она действительно не хочет?

Тогда всякое продолжение будет грубым и некрасивым домогательством, нарушением необходимого в подобных случаях принципа добровольности…

Чувствуя его колебания, партнерша, чтобы не уронить достоинства, уже не может отступать, хотя, возможно, досадует на такую нерешительность и была бы рада, прояви он настойчивость и не послушайся… Но он слушайся, боясь совершить недостойный поступок, после которого будет стыдиться сам себя и не сможет смотреть в глаза обиженной…

Иногда подобная щепетильность, возвращаясь как неумело запущенный бумеранг, причиняла болезненную травму. Как с Настеной. Они встречались довольно долго, и, пожалуй, он даже был в нее влюблен. Она позволяла целовать себя, ласкать, раздевать донага, но потом говорила «нет», и он останавливался в полной уверенности, что у нее есть веские основания не позволять ему большего. А потом узнал, что в то же самое время она спала со своим соседом, красивым нахальным парнем, не отягощенным иллюзиями насчет женских добродетелей. Ему стало горько и почему-то стыдно, хотя ничего позорного он не совершил. Он понял, что, хотя женщине нравится, когда о ней думают хорошо и возвышенно, проще ей с приземленными, практического склада людьми, умеющими помочь согрешить, подтолкнуть к постели обыденно и как будто против ее воли. А романтикам достается только лирика: прогулки при луне, походы, кино да поцелуи.

Это показалось Элефантову ужасно несправедливым, становиться грубо-приземленным и практичным он не хотел, да и не мог, оставалось примириться с мыслью, что отрицательные свойства "человеческой натуры имеют в любовных делах преимущества перед порядочностью и благородством. Но принять настолько чудовищную мысль было совершенно невозможно! И он решил: нельзя всех стричь под одну гребенку! Утонченная, умная женщина никогда не клюнет на нахальство и плохо задрапированную похоть!

Стало легче, но где-то в глубине сознания шевелилось: объяснить можно все что угодно, особенно когда хочешь успокоиться. Надо переделывать себя, братец, становиться проще!

Но это оказалось трудной задачей. Сколько раз он давал себе зарок покончить с бесконечными сомнениями, «упроститься» до предела, но болезненно обостренное самолюбие перестраховывалось в стремлении избежать даже возможностей какой-либо унизительной ситуации, заставляло «прокручивать» все варианты поведения и анализировать возможные последствия — не представляют ли они опасности для его достоинства?

Выбраться из клубка сложностей он так и не смог, решив в конце концов, что комплексы есть у каждого человека, а боязнь «потерять лицо» — не самый худший из них.

— Эй, ученый! — окликнул его Орехов. — О чем задумался? Опять решаешь мировые проблемы? Иди лучше к нам — анекдот расскажу, обхохочешься!

Элефантов направился к машине. Если бы Орехов узнал, о чем он думает, то обхохотался бы без всяких анекдотов. Для него все в жизни было просто, никаких проблем не существовало. Тем более с женщинами. И как ни странно, их не отпугивала его прямолинейность, нахрапистость и бульдожья хватка.

Элефантов объяснял это так: тот имеет дело с женщинами недалекими, малоинтеллигенгными, низкого культурного уровня, одним словом, с самками. Орехов не утверждал, что все бабы одинаковы, и чем больше с ними церемониться, тем больше они выкобениваются.

«Как лошадь! — хохотал он. — Если почувствует, что наездник неопытный, сам не знает, чего хочет, или не умеет правильно узду держать — мигом сбросит! А настоящего жокея почует — и пошла, милая, как по струнке!»

Такие откровения Элефантова коробили, и верить им не хотелось. Для себя он твердо решил, что Ореху просто не приходилось встречать порядочных женщин, которые дали бы ему прочувствовать всю глубину его заблуждений.

— Однажды муж уехал в командировку, — давясь от смеха, начал Алик.

Элефантов устроился на широком заднем сиденье и, потянув за ремень, откинул приставное кресло. И тут же сообразил, что особенность конструкции «ЗИМа» предоставляет Марии свободу выбора: она может сесть в кресло, отгородившись от него проходом, а может — рядом с ним. Как женщина сообразительная, она, безусловно, выберет место, которое ее больше устраивает не только удобством…

— А ты что, нашел дома шпалу или кусок рельса? — продолжал Орехов. — Нет, просто я застал у нее в постели железнодорожника!

Мария села рядом с Элефантовым, ответила на поцелуй, потом чуть отстранилась.

— Быстро ты нашел общий язык с новой сотрудницей?

В полумраке отчетливо выделялись чуть крупноватые белые зубы, открытые широкой улыбкой.

Не отвечая, Элефантов вновь привлек ее к себе. Они целовались всю дорогу, в то время как Орех с Толиком вполголоса обсуждали какие-то свои дела и, казалось, забыли про пассажиров.

В городе Элефантов вышел первым и, глядя вслед удаляющимся огонькам «ЗИМа», подумал: как Мария объяснит мужу позднее возвращение? Что-нибудь придумает… Хотя, глядя на нее, никогда не скажешь, что она способна правдоподобно лгать…

«Все-таки ты дурак! — обратился он сам к себе. — Носишься со своими сомнениями, пестуешь их, и что в результате? Вот сегодня — хорош бы ты был, если бы сидел сложа ручки, как пай-мальчик! Обмануть ожидания женщины, лишить себя и ее приятных минут — и ради чего? Из-за боязни, видите ли, выглядеть в дурном свете! С этой глупой мнительностью пора кончать!»

И он еще, уже в который раз, дал себе слово покончить с самокопанием, всевозможными сомнениями и ненужными переживаниями.

Жена привыкла к тому, что он задерживается на работе, занимаясь внеплановыми опытами, поэтому объяснять ничего не требовалось и врать не пришлось. Отказавшись от ужина, Элефантов включил телевизор, но мысли витали далеко от происходящего на экране.

Процесс сближения с Нежинской мог завершиться тем, что они станут любовниками. Хотя такая возможность и не представлялась Элефантову достаточно реальной, в принципе она существовала. Значит, следовало определить линию дальнейшего поведения.

Элефантов вышел на балкон, уселся в шезлонг и, запрокинув голову, закурил, рассматривая черное, исколотое звездами небо.

Ему нравились глаза Нежинской, импонировала свобода поведения и внутренняя культура, которую он усмотрел в манерах, разговоре, умении держать себя в обществе малознакомых людей. Каких-либо чувств или хотя бы физического влечения к ней он не испытывал, и вообще она была женщиной не его вкуса.

Но, с другой стороны, в несоответствии между обликом и поведением Марии скрывалась загадка, относящаяся к ее внутреннему миру, которую Элефантов хотел разгадать. А сделать это можно было, только сойдясь с ней поближе. Тем более что все предшествующие попытки к сближению воспринимались ею благосклонно, и теперь, когда остается сделать последний шаг, останавливаться вроде бы как-то неудобно… Она может заподозрить его в недостатке смелости, чрезмерной стеснительности или в чем-то еще…

Чаши весов уравновесились.

Элефантов не был ни застенчивым, ни трусливым, несколько раз ему приходилось изменять жене, хотя потом он каждый раз жалел об этом, но расценивать близость с женщиной как нечто повседневное и обыденное он не мог, за это Орехов и считал его слюнявым идеалистом.

Как всякий самолюбивый человек, Элефантов стремился избавляться от тех черт характера, которые могут истолковываться как проявление комплекса неполноценности или, по крайней мере, загонять их поглубже, чтобы скрыть от посторонних глаз.

Сейчас он вновь выругал себя за сомнения и колебания. В конце концов, окончательное решение остается за Марией, то, что она проводила с ним время, ездила в ресторан и целовалась, вовсе не означало, что она согласится на большее. Но если он, со своей стороны, не предпримет попытки к решающему шагу, значит. Орехов прав, да и Нежинская может подумать, что он слюнтяй. Что ж, раз так…

Сильным щелчком Элефантов отбросил окурок и проследил, как красный огонек, описав дугу, рассыпался, ударившись об асфальт, на мелкие искорки, которые тут же потухли.

На следующий день Элефантов пришел на работу рано, но Нежинская уже сидела за своим столом.

— Будем целоваться? — с порога спросил он, стремясь шутливостью вопроса сгладить возможную неловкость, которая могла возникнуть между ними.

— Да что ты говоришь! — со смехом ужаснулась Мария.

— Ну, а что тут такого, ведь никого же нет! — Он легко коснулся ее губ и заметил, что глаза Марии ласково сияют.

В перерыве Элефантов вышел с Марией на улицу и как можно небрежнее предложил:

— Давай съездим ко мне в гости.

— К тебе? В гости? — не поняв, переспросила Нежинская.

— Ну, не совсем ко мне, — удивляясь собственному нахальству, пояснил он. — Есть одна уютная свободная квартирка…

Для того чтобы говорить это, ему приходилось делать над собой усилие, но, преодолевая застенчивость, он с удовлетворением думал, что теперь его нельзя упрекнуть в слюнтяйстве, хотя где-то в подсознании шевелилось опасение: вдруг Мария оскорбится, с возмущением оборвет его, исхлещет обидными словами, а то, чего доброго, бросит в лицо деньги, которые он на нее истратил. И тогда останется только провалиться сквозь землю, Элефантов знал, что такого позора он не вынесет.

— Видишь ли, ты очень просто смотришь на эти вещи, — глядя в сторону, медленно проговорила Мария. — Наверное, это правильно… Но у меня много знакомых, нельзя, чтобы кто-то нас увидел…

Вот и все. Беспокоящая мысль исчезла, на смену пришла другая: пожалуй, Орехов прав — решительность дает хорошие результаты, а вечно сомневающиеся слюнтяи всегда оказываются в дураках. Конкретный пример: слово сказано и ответ получен. Остается, прикрывшись флером благопристойности, обговорить конкретные детали.

— Не увидят, — убеждающе произнес он. — Так когда?

Они стояли в десятке метров от входа в институт, мимо проходили сотрудники, многие здоровались, и никто не подозревал, о чем беседуют заведующий сектором Элефантов и инженер Нежинская.

В этот раз Мария не сказала ничего конкретного, но Элефантов, войдя в роль «настоящего жокея», повторил вопрос через день, потом через два, через неделю…

Наконец она решилась.

Уезжая в двухмесячную командировку, Витя Ларин оставил Элефантову ключи от новой квартиры и поручение приглядывать, чтобы все было в порядке, но за прошедшее время он так и не удосужился выбраться сюда. Вся обстановка единственной комнаты состояла из двух стульев и массивной тахты без спинки и ножек, стоявшей прямо на полу. Везде лежала пыль, застоявшийся воздух тоже пропах пылью.

Мария должна подойти через пять минут — чтобы не привлекать постороннего внимания, они решили заходить порознь, и до ее прихода следовало хотя бы немного навести здесь порядок.

Намочив тряпку, Элефантов протер подоконник, стулья, поколотил ладонью матрац и распахнул дверь на балкон. Окраина. Частный сектор. Маленькие, покосившиеся домишки, бесконечные заборы, прямоугольники приусадебных участков, крохотные огородики. Размеренный, почти деревенский уклад жизни. Старый, обреченный на снос район — новостройки подошли уже вплотную.

Внизу толпились люди, вначале показалось — вокруг прилавка. Небольшой базарчик, что ли? Присмотревшись, он понял, что ошибся. Это отпевали покойника.

Элефантову стало неприятно. Подумалось: увиденная картина символична и как-то связана с тем, что сейчас должно произойти. Но в чем смысл этого символа? Дурное предзнаменование? Грозное предостережение: мол, ничего хорошего греховная связь с Марией не сулит? Или, наоборот, напоминание о бренности и кратковременности человеческого существования, о том, что часы, дни, недели, месяцы и годы пролетают быстро, и если не заботиться о маленьких радостях, то можно безнадежно опоздать?

А может быть, это выражение философской концепции: мертвым — небесное, а живым — земное? Или еще более глубокий: хотя человек и умер, но жизнь продолжается, молодость берет свое, а любовь обещает зарождение новой жизни?

Впрочем, он не может сказать, что любит Марию, и вряд ли она любит его, к тому же адюльтерные связи, как известно, не преследуют цели продолжения рода…

Но тогда вообще зачем он здесь?

Элефантов закурил, выпуская дым в проем балконной двери.

Если Нежинская размышляет о том же самом, она тоже задаст себе этот вопрос. Ответить на него ей очень просто: достаточно повернуться и уйти.

Может, так и будет лучше… Кстати, сколько минут уже он ее ждет?

Плям-плям, — раздельно проговорил звонок.

«Утри слюни, братец, — посоветовал Элефантов сам себе, направляясь к двери. — Опять тебя потянуло на высокие материи. Горбатого могила исправит!»

— Сразу нашла? — спросил он.

— Конечно. Ты же объяснил.

Переступив порог, Мария с интересом осмотрелась.

— Интерьерчик, конечно, своеобразный… — затараторил Элефантов. Ему было неудобно за обнаженную недвусмысленность обстановки, и он пытался затушевать это оживленной болтовней.

— …как у вегетарианца Коли Калачова из дикого общежития имени монаха Бертольда Шварца…

Мария смотрела непонимающе.

— Ну, Ильф и Петров, — подбодрил он. — «Двенадцать стульев». Комната — пенал, и посередине — матрац. Помнишь?

— Я не читала, — покачала головой она.

Такую неосведомленность в любом другом человеке Элефантов расценил бы как признак крайней невежественности, но сейчас он подумал, что Мария молодец — не старается казаться умнее, чем есть.

— Много потеряла. Ничего, я тебе дам. Замечательный роман!

Собираясь сюда, Элефантов хотел купить бутылку шампанского, но в магазине была только водка и крепленое вино. Значит, подготовительный период отпадал, следовало сразу переходить к делу: всякая заминка усиливала неловкость.

— Наконец-то мы одни… — другим голосом произнес он, подойдя вплотную к Нежинской.

— Ты этого долго ждал? — тихо спросила Мария.

— Да, долго…

— Просто так тебе казалось…

Лицо Марии было совсем близко, глаза загадочно поблескивали. Губы у нее оказались мягкими и влажными.

Когда он начал ее раздевать, она, в свою очередь, стала расстегивать на нем рубашку, сняла и положила на стул галстук. Смелая женщина!

— Чему ты улыбаешься? — Элефантову показалось, что она почему-то смеется над ним.

— Я всегда улыбаюсь, — немного напряженным тоном ответила она.

Когда одежды упали, оказалось, что Нежинская худее, чем он предполагал. Выступающие ключицы, оттопыренные лопатки, торчащие кости таза — во всем этом было что-то болезненное. Когда она нагнулась, чтобы расшнуровать свои полуботинки, Элефантов с трудом заставил себя поцеловать узкую спину с отчетливо выделяющимися позвонками.

Нагота Марии не располагала к ласкам, и Элефантов поспешил быстрее закончить то, ради чего они сюда пришли.

В последнюю минуту Мария сказала:

— Иногда я думаю, что этого не следовало бы делать…

— Перестань, — приникнув к влажному рту, он подумал, что она тоже не удержалась от кокетства. От тахты почему-то пахло мышами.

Близость с Марией не доставила Элефантову удовольствия, и она, почувствовав его холодность, поспешила высвободиться.

— Все, я убегаю.

И тут же добавила:

— Это наша последняя такая встреча.

«Ну и хорошо», — подумал он. Теперь, когда все кончилось, он жалел, что вступил в связь с женщиной, к которой не испытывал никаких чувств.

Сейчас он потерял к Марии всякий интерес, но допустить, чтобы она это поняла, было нельзя: некрасиво, неблагородна.

Поэтому он вслух произнес:

— Не надо так говорить.

И постарался, чтобы в голосе чувствовалась некоторая укоризна.

Когда она встала, он, вспомнив что-то, сказал:

— Посмотри в окошко.

Мария босиком подошла к окну. Ноги у нее были прямые, длинные, икры почти не выражены, узкие щиколотки и широкие пятки.

— Продают что-то?

— Присмотрись внимательней.

— Фу! Зачем ты это сделал?

— Я размышлял, как соотносится то, что происходит там, и то, что происходило здесь. И не пришел к определенному выводу. А ты что скажешь?

— Да ну тебя! — она действительно была раздосадована. — Испортил мне настроение!

Собрав свои вещи в охапку, Мария ушла на кухню одеваться.

Выходили они тоже раздельно, договорившись встретиться на остановке такси. Элефантов пришел туда первым и, ожидая Марию, размышлял о том, что произошло.

Все очень просто, как и говорил Орех. Неужели он во всем прав? И действительно, ни к чему сомнения, переживания, а вера в идеалы попросту глупость?

На другой стороне улицы показалась Мария. Немного угловатая, с сумкой через плечо, она шла как ни в чем не бывало.

Впрочем, а как она должна идти? Судя по уверенному поведению в постели, она не первый раз изменяет мужу. А так никогда не скажешь… Хотя некоторые сомнения появились уже во время знакомства… Но мало ли что может показаться. Предположения остаются предположениями. Возможно, это ее первое грехопадение… К тому же, по существу, вынужденное — под натиском домогательств очень напористого субъекта… Не исключено, что она сожалеет о случившемся…

«Опять? — одернул себя Элефантов. — Когда-нибудь ты покончишь с этим самоедством?»

Они отсутствовали на работе часа два: по официальной версии, получали на заводе «Прибор» результаты внедрения в производство последних исследований лаборатории. На самом деле все необходимые данные Элефантов получил накануне — работник он был быстрый и энергичный.

Жизнь шла своим чередом. Новые идеи проверялись расчетами, потом на ватмане появлялась блоксхема будущего прибора, затем рождалась принципиальная схема — десятки конденсаторов, резисторов, реле, катушек индуктивности, транзисторов, причудливо связанных сложной, как кровеносная система, сетью проводников. На следующем этапе в лаборатории пахло канифолью и расплавленным оловом — начинался монтаж модели, ее доводка и много других операций, которые завершались либо внедрением нового образца, либо закрытием темы как бесперспективной.

Сектор Элефантова обеспечивал теоретическую сторону разработок, а также проверку жизнеспособности идей, предлагаемых многочисленными изобретателями. Работы хватало, кроме того, Элефантов ухитрялся выкраивать время и медленно, но верно доводил бесконтактный энцефалограф.

Дни пролетали один за другим, нередко приходилось задерживаться по вечерам. В обеденный перерыв он с Нежинской ходил в институтскую столовую, иногда они вместе возвращались с работы. Мария держалась так, будто между ними ничего не было, и порой Элефантов сомневался в реальности того, что происходило несколько недель назад в нежилой, пахнущей пылью и мышами квартире на окраине города.

Как-то Орехов предложил поехать поужинать в только что открывшийся загородный ресторанчик «Сторожевая вышка». Элефантов пригласил Марию, и, к его удивлению, она отказалась. Совершенно неожиданно это его огорчило; хотя он и принял участие в поездке, но настроение было испорчено.

Впоследствии он еще несколько раз подкатывался к Нежинской с предложениями посетить ресторан или сходить «в гости», но каждый раз натыкался на холодный отказ.

Элефантов не мог разобраться, в чем дело. Набивает себе цену? Вполне вероятно. Он чувствовал, что если бы она охотно поддерживала с ним связь, то вскоре бы надоела. А нестандартное поведение подогревало интерес и усиливало влечение. Значит, хитрость, уловка? Но слишком долго хитрить нельзя: недолго и перегнуть палку, насовсем отпугнув любовника.

Это-то она должна понимать?

Впрочем, возможен и другой вариант: не ощутив любви к себе, оскорбилась и не захотела продолжать банальную интрижку. Тогда она благородная женщина, а он на ее фоне выглядит похотливым и беспринципным типом.

Кто же такая на самом деле Мария Нежинская? Элефантов не терпел неопределенностей, ему нужен был ясный и четкий ответ. Получив очередной отказ, он попытался выяснить отношения.

— В чем дело, Мария? Ты что, шутишь со мной?

— По-моему, это ты шутишь, — холодно ответила она. — И довольно давно!

Последние слова прозвучали хлестко, как пощечина.

Объяснять она ничего не хотела, только однажды сказала:

— Знаешь поговорку — как женщина становится другом? Знакомая — любовница — друг. Так вот теперь мы друзья. Разве тебе этого мало?

«Своеобразный способ приобретать друзей!» — подумал Элефантов, а вслух сказал:

— Ну что ж, давай будем друзьями.

И оставил ее в покое, хотя не переставал ломать голову над вопросом: что же представляет собой Мария Нежинская?

Он знал, что мужа она не любит. Об этом свидетельствовал ряд косвенных признаков: она почти никогда не вспоминала о нем, в то время как он звонил ей несколько раз в день, беспокоился, не заставая ее на месте, расспрашивал, куда пошла и скоро ли вернется. Коллеги иронизировали по поводу такой опеки, и Мария не только не пресекала шуток, но охотно к ним присоединялась. Да и при разговоре с супругом в ее голосе часто проскальзывали высокомерные, снисходительные или раздраженные нотки.

Однажды, когда непринужденная, свободно текущая беседа за чашкой чая коснулась деликатного вопроса о семейном счастье, Мария высказала свой взгляд на проблему.

— В браке бывает счастливой только одна сторона. Поэтому надо выбрать: либо выходить за человека, которого любишь ты, и подчинять свою жизнь его прихотям и желаниям, либо за того, кто любит тебя и будет делать все для твоего удобства, довольства и благополучия…

— Ты выбрала второй вариант? — бестактно спросил Элефантов.

— Ну почему же…

Она уклонилась от прямого ответа и перевела разговор на другую тему.

Но все было и так ясно.

Элефантов неоднократно видел практическое воплощение этого принципа:

Нежинский, словно молодой влюбленный, встречал Марию после работы, разглядывал ее светящимися глазами, пытался забрать сумки, а супруга, принимая знаки внимания как должное, гордо и независимо шагала рядом.

Иногда к Марии приходил рыжеватый" немного заторможенный парень — Вася Горяев, который раньше работал с ней на «Приборе». Он некоторое время сидел в лаборатории, старательно поддерживал разговор, цепляясь за ускользающие темы, потом просил Нежинскую проводить его и долго беседовал с ней в коридоре или на скамеечке под окнами института. Бывало, что он звонил и тоже о чем-то говорил с Марией.

И Элефантов и остальные сотрудники считали его несчастным влюбленным, безуспешно добивающимся взаимности, подтрунивали над ним, при этом Мария смеялась и веселилась вместе со всеми. А Элефантов удивлялся: чем могла Нежинская так приворожить парня?

Впрочем, он и сам испытывал к ней странное, противоречивое чувство. С одной стороны, он ее не любил, а с другой — его влекло к ней как магнитом.

Он снова стал предлагать ей сходить «в гости», и внезапно она согласилась. Связь возобновилась. Ларин вернулся из командировки, женился, поэтому Элефантову пришлось одалживать ключи у разных своих приятелей.

Все происходило по старой схеме: они уходили на «Прибор», в библиотеку либо испытательный сектор, приезжали то в один, то в другой район города, порознь заходили в квартиру, проводили там полторадва часа, по отдельности выходили и возвращались в институт. Это была странная связь: они не ходили в рестораны, театры и кино, не клялись в любви, не говорили друг другу ласковые слова. По-прежнему близость с Нежинской не приносила Элефантову удовлетворения, и каждый раз он решал, что следующего не будет. Но она, очевидно, принимала такое же решение, и это заставляло Элефантова вновь добиваться ее, она отказывала, чем усиливала его настойчивость, процесс развивался лавинообразно и заканчивался очередной близостью.

Как ни пытался Элефантов разгадать Нежинскую до конца, сделать это ему не удавалось: ее помыслы и чувства никак не проявлялись вовне, а руководившие ею побуждения не поддавались логическому объяснению. Ясно было одно: похожая на девчонку Мария Нежинская совсем не так проста, как кажется на первый взгляд, за ее скромной внешностью и благопристойными манерами скрывается не одна тайна.

Вскоре Элефантову представился случай убедиться в обоснованности своих предположений. Визит в лабораторию главного инженера «Прибора» Петра Васильевича Астахова был совершенно неожиданным. Он поинтересовался, что нового есть у науки и чем она порадует консервативную практику, посмотрел чертежи проектируемого прибора, рассказал пару анекдотов и распрощался, а Мария пошла его проводить.

Ничего странного в этом не было: несколько лет назад Нежинская и Астахов, тогда еще мастер, работали в одном цехе. Потом он стал начальником участка, вскоре возглавил цех, а еще через год занял пост главного инженера.

Досужие языки многократно обсуждали столь быструю карьеру: некоторые считали, что Астахов имеет мощную «руку», другие утверждали, что он человек толковый, деловой, хорошо знает производство и потому «сделал себя» сам. Как бы то ни было, основная масса приборостроителей его уважала. Заняв ответственную должность, он не зазнался, держался со старыми знакомыми по-прежнему, не подчеркивая дистанции. И то, что он запросто, не чинясь, заглянул к ним в лабораторию, только подтверждало его демократизм.

Но потом он стал приходить к ним еще и еще, говорил о своих планах шире внедрять в производство достижения научных исследований, жаловался на несовершенство станков, приборов и другого оборудования, мешающее поднять качество продукции до уровня мировых стандартов, и уходил, сопровождаемый Нежинской.

Элефантов все еще думал, что молодой главный инженер увлечен идеей использовать результаты их разработок в производстве и то ли действительно надеется достигнуть конкретных результатов, то ли хочет новым подходом к работе заслужить одобрение начальства и подтвердить, что выдвинут на руководящую должность не зря.

Даже когда Астахов стал во время командировок звонить в лабораторию из других городов и, приглашая к телефону Нежинскую, подолгу говорил с ней, Элефантов и то не заподозрил, что главного инженера интересуют не достижения науки, а сама Мария.

Но однажды, возвращаясь на работу с обеденного перерыва, Элефантов увидел за рулем проезжающей «Волги» Петра Васильевича Астахова. Рядом с видом послушной школьницы сидела Мария Нежинская.

Тут он вспомнил, что в давнем разговоре об общих знакомых Мария проявила хорошую осведомленность о служебных делах Астахова. Слишком хорошую. Которой не могла располагать, если бы постоянно с ним не общалась.

И наконец понял: главный инженер крупного завода — слишком занятой человек для того, чтобы из праздного любопытства ходить к ним и тратить драгоценное время на беседы с Нежинской. Не говоря уже о катании ее на автомобиле.

«Ай да Мария, — удивленно подумал Элефантов. — Правду говорят про тихий омут! Сколько же это у них длится? Года три-четыре? Не меньше!»

Придя в институт, он спросил, где Нежинская — Мария Викторовна в обед заканчивала расчеты, а сейчас пошла покушать. Потом собиралась ненадолго забежать в библиотеку — посмотреть новые поступления.

Все понятно. Ай да Мария! Элефантов не испытывал ни ревности, ни разочарования — только удивление. Да еще некоторое удовлетворение от того, что «просчитал» Астахова, в то время как тот ничего не подозревает о его, Элефантова, отношениях с Марией.

Нежинская вернулась через полтора часа.

— Нашла в библиотеке что-нибудь интересное? — с понимающей улыбкой спросил Элефантов.

— Ты знаешь, не успела зайти. Как-нибудь в другой раз.

Она заметила, что он видел ее в машине Астахова, но ответила совершенно спокойно, без тени смущения, словно этот факт ни о чем не говорил.

У них все продолжалось по-прежнему: время от времени она соглашалась на его уговоры, и они ходили «в гости». Каждый раз Элефантов спрашивал себя: сколько знала Мария чужих полужилых или ненадолго оставленных хозяевами квартир, сколько повидала продавленных, незастеленных диванов? Наиболее вероятный ответ аттестовал бы ее как шлюху, но Нежинская совсем не походила на женщин подобного сорта, к тому же Элефантову казалось, что, уступая его настояниям, она делает над собой усилие и поступает нетипично, вынужденно, вопреки своим принципам и убеждениям. Поэтому ни к какому определенному выводу он прийти так и не смог. Тем более что вскоре пища для размышлений исчезла — Мария снова прервала с ним связь и больше на уговоры не поддавалась.

— Это оправданно, если есть чувства, — объяснила она. — А если их нет…

— Почему ты решила, что их нет?

— Видно невооруженным глазом. Ты равнодушен, холоден, никогда не говоришь комплиментов…

Возразить было нечего, она права на все сто процентов. Значит, как он и предполагал, она, соглашаясь на близость, надеялась, что рано или поздно в нем проснутся чувства… И когда убедилась, что этого не произойдет, оборвала тонкую, связывающую их ниточку. Винить можно было только самого себя, хотя по некоторым, едва заметным изменениям в поведении Марии Элефантов интуитивно чувствовал: что-то переменилось, в ее жизни появился неведомый фактор, обусловивший разрыв в большей степени, чем отсутствие любви, с которым она мирилась целых два года. Он даже поставил вопросительный знак в июньском календаре, но вскоре забыл о своих сомнениях — осталось только ощущение вины перед доверившейся ему женщиной, надежды которой он так бессовестно обманул.

«Ну да ладно, — успокаивал он сам себя. — Все проходит, все забывается. Ничего страшного не произошло, обошлось без трагедий, сердечных ран и душевных мук. И слава Богу».

Элефантов ошибался. Как нищий арабский рыбак, откупоривая заинтриговавший его кувшин из желтой меди с печатью Сулеймана ибн Дауда на свинцовой пробке, не подозревал, к чему это приведет, так и он, бездумно, из любопытства вступая в связь с Нежинской, не мог предположить, что выпускает на свободу могущественного недоброго джинна, который через несколько лет предъявит счет за проявленное легкомыслие. И потребует оплатить его сполна.

Глава одиннадцатая СТАРИК

Биопотенциал у Старика оказался немногим выше обычного, но Элефантова это не особенно огорчило. В последнее время работа отошла на задний план, на первый же выдвинулись проблемы, ранее для него не существовавшие, в которых он мучительно пытался разобраться, путался, не получая прямого, однозначного и ясного ответа, и оттого злился сам на себя.

Теперь он пытался сделать то, чего обычно не признавал: прибегнуть к посторонней помощи и использовать уникальный жизненный опыт Старика в качестве рабочего инструмента для решения задачи, оказавшейся не по зубам ему самому.

Старик пошел навстречу: рассказывал, отвечал на вопросы, приводил примеры. Они немного сошлись — побывали в гостях друг у друга, однажды далеко за полночь пили водку, которую Элефантов не переносил, а Старик употреблял как воду.

Элефантова удивляла монолитность личности Старика, исходившая от него внутренняя сила и непоколебимая уверенность в себе, он остро ощущал: именно этих качеств не хватает ему самому — и в глубине души надеялся, что общение с новым знакомым поможет их почерпнуть. Но, передергиваясь после пятой рюмки, от которой он при других обстоятельствах и в другой компании, несомненно, отказался бы, Элефантов позволил себе понять, что твердость характера и другие привлекательные личностные качества — штука незаемная и, например. Старик не стал бы делать того, чего ему не хочется, чтобы не отстать от него, Элефантова, либо от кого-нибудь другого, сколь бы уважаем и авторитетен ни был этот самый другой. Потому что Старик не ориентировался на других, не чувствовал зависимости от них и оттого не старался им подыграть, не стремился понравиться, произвести благоприятное впечатление. Поддержку своим решениям и поступкам он находил в себе самом. Склонный к образному мышлению, Элефантов, опьянев, представил, что вместо позвоночника у Старика стальной стержень, откованный в жестоком страшном горниле и имеющий форму трехгранного штыка. И тут же почувствовал собственные гибкие позвонки, готовые в любой момент сложиться самым удобным образом.

Он был не прав, доходя до крайности в болезненном самоанализе. Он не был трусом, подхалимом и приспособленцем, не кланялся начальству, не угождал людям, от которых в какой-либо мере зависел, и твердостью позвоночника выгодно отличался от многих из тех, кто его окружал. Если бы он хотел покоя, достаточно было оглянуться вокруг. Он, истязаясь вопросом о своей состоятельности как личности, искал критериев высшей пробы и поэтому проводил сравнение со Стариком, которое, естественно, успокоить не могло, хотя и в Старике отыскивались крохотные человеческие слабости.

Некоторые странности поведения. Иногда он пропадал неизвестно куда, появляясь так же внезапно, как исчез. Однажды Элефантов случайно встретил его у привокзальной пивной в компании нетвердо стоящего на ногах татуированного субъекта и пока растерянно думал, следует ли подойти. Старик равнодушно повернулся спиной.

Были у него и свои болевые точки" которые Элефантов тоже нащупал случайно.

Из потертой планшетки вывалился пакет со старыми фотографиями. Пожелтевшая бумага, растрескавшийся глянец, на обороте чернильным карандашом короткие пометки.

Группа немецких офицеров возле заляпанного грязью «Опель-Капитана».

Первый слева — Старик. Псков, 1942.

Трое обросших, изможденных, но весело улыбающихся парней в фуфайках, с автоматами. Лес, 1942.

Печальный очкарик с впалыми щеками. Вася Симкин. Пог, в 1942.

Старик в польской форме, конфедератке, грудь в крестах. Радом, 1944.

А вот совсем другие снимки — портреты в три четверти, чуть нерезкие, переснятые с официальных документов — кое-где в уголках просматривается идущий полукругом готический шрифт печати. Одинаковые мундиры, похожие лица — властность, высокомерие, презрение. Отто фон Клаймнихаль, Фриц Гашке, Генрих фон Шмидт… И даты: 4 октября 42-го, 12 ноября 43-го, 3 января 44-го…

Последняя фотография того же формата, но отличная отдругих, коротко стриженная симпатичная девушка, прямой взгляд, советская гимнастерка с лейтенантскими погонами. Нерезкость, характерная для пересъемки, здесь отсутствует, имени и фамилии на обороте нет, только цифры: 9.12.1944.

Старик заваривал чай на кухне, и Элефантов пошел к нему спросить, действительно ли он снят с немцами или это переодетые разведчики, зачем в его архиве хранятся портреты врагов, что за девушка запечатлена на последней фотографии и что обозначают даты на каждом снимке.

Но он не успел даже рта раскрыть, как Старик почти выхватил фотографии, сунул их в пакет, пакет — в планшетку, до скрипа затянул ремешок и запер ее в стол.

— Ничего не спрашивай — про это говорить мне нельзя, время не вышло.

Элефантов, конечно, поверил бы в такое объяснение, если бы у Старика вдруг резко не изменилось настроение: он замкнулся, ушел в себя, а потом неожиданно предложил выпить водку и вместо обещанного чая поставил на стол литровую бутылку «Пшеничной».

Тут-то Элефантов, которому подобные перепады настроений были хорошо известны, понял, что дело не в каких-то запретах, а в глубоко личных, тщательно запрятанных причинах нежелания ворошить некоторые эпизоды своей жизни. Он понял, что у железного Старика в душе тоже есть незажившие раны, которые он неосмотрительно разбередил. И, не попытавшись отказаться, с отвращением проглотил содержимое первой рюмки.

— Вот этот твой прибор, он мог бы мысли читать? — неожиданно спросил Старик, будто продолжая давно начатый разговор.

Элефантов качнул головой.

— Жалко. А то б я за него руками и ногами схватился — и людей подходящих разыскал для опытов, и у начальства вашего пробил все что надо: деньги, штаты, оборудование!

— Для чего?

— Нужная штука. И нам для работы, и вообще всем.

— Непонятно.

— Вот смотри, — Старик загнул палец. — В прошлом веке разбойники изгоями жили, кареты грабили, купцов потрошили, женщин захватывали, награбленное в пещеры прятали да в землю зарывали. К людям путь заказан — на первом же постоялом дворе, в любом кабаке узнают — в клочки разорвут.

Одним словом — полная ясность: кто есть кто. Тридцать лет назад на притонах да «малинах» всяких жизнь ключом била: воровские сходки, гулянки, «правилки», разборы — блатное подполье — документов нет, железяки разные в карманах, облаву устраивай, хватай — тоже все понятно!

Старик загнул второй палец.

— А сейчас совсем по-другому… Выровнялось все, сгладилось, «малин» нет, профессионады вымерли или на далеком Севере срок доматывают, кто же нам погоду делает? Пьянь, шпана, мелочь пузатая, вроде работает где-то, дом есть, какая-никакая семья, а вечером или в праздник глаза зальет и пошел — сквернословить, бить, грабить, калечить… И снова под свою крышу, в норку свою — юрк, сидит, сопит тихонько в две дырочки, на работу идет, все чин-чинарем, попробуй с ним разберись! В душу-то не заглянешь!

Да это еще ерунда, а вот валютчики, взяточники, расхитители и прочая «чистая» публика так маскируются, что бывает их тяжело раскусить — можно себе зубы поломать. Вот тут-то такой прибор очень бы пригодился!

— И вообще, — Старик загнул еще два пальца. — Очень много живет на свете перевертышей. Внешность у них обычная, может, даже приятная, а нутро черное, гнилое…

Элефантов почувствовал, что у него захолодело сердце, а в голову ударила знакомая горячая волна, как обычно, когда он вспоминал о человеке, которого хотел выкинуть из памяти навсегда.

— …одежда, слова, косметика — шелуха, а попробуй докопаться до сути! Поступками человек меряется, только они тоже есть разные: для всех — одни, правильные, похвальные, а для себя — другие, тайные, которые повыгоднее.

В войну шелуха слетала, настоящие люди на фронт рвались или в тылу на победу до кровавого пота вкалывали, а сволочь всякая до тепла и сытости дотягивалась, продбазы, склады — и тогда жирные коты жировали, среди смертей, голода, разрухи сало со спиртом жрали, баб пользовали, золото на хлеб выменивали, впрок запасались… Только когда попадалась такая мразь, разговор короткий…

Старик скрипнул зубами.

— Да не все попались, не все, многие так и проскользнули в хорошую жизнь, на ценностях, мародерством добытых, благополучие свое построили и не сгорели синим пламенем, не провалились под землю.

Старик зло усмехнулся.

— И смех и грех. В сорок втором в Пскове охотились за одним эсэсовцем, большая шишка, вредил нам много и хитрый, гад, осторожный, как лис, всегда с охраной, маршруты меняет, каждый шаг в секрете держит, никак добраться до него не можем. Потом отыскали зацепку: он с секретаршей бургомистровой спутался, молодая сучонка, красивая, ушлая… Пришли к ней, прищемили хвост, дескать, сдавай, овчарка подлая, своего любовника, если жить хочешь, она шкурой почувствовала, что на краю стоит, и сдала его с потрохами. У него, оказывается, для постельных делишек специальная квартира была, ясное дело, без охраны — шофер с адъютантом, и все, там мы его и шлепнули, даже штаны надеть не успел. Ее, как обещали, — отпустили, живи, сучонка, да держись от фашистов подальше, а то заработаешь свою пулю. Пропала она куда-то, да иначе ей и не уцелеть бы — гестапо ее разыскивало, а лет пять назад выплыла: хлопочет о льготах как участник партизанского движения. Я, мол, помогала подпольщикам в ликвидации крупного эсэсовского чина, скрывалась от гестапо.

Старика передернуло от отвращения.

— Так что не только ценности мародерством добывали, но и славу, почести, пенсии… Этой-то овчарке не удалось: факты вроде сходились один к одному, да вспомнил ее кто-то, а сколько проскочило таких перевертышей! Тех, кто сильно напакостил, до сих пор находят и судят, а другие скрипят потихоньку, коптят белый свет, слюной заразной брызжут во все стороны. Они свое дело сделали — пронесли в наше время бациллы жадности, подлости, жестокости, посеяли их, потому что хорошего сеять не умеют, — щеки старика побагровели от гнева. — Когда юнцы своего сверстника до полусмерти избивают, чтобы джинсы содрать, завскладом дефицитный товар прячет и спекулянтам отдает за взятки, контрабандист икону старинную через границу тащит — все это всходы тех посевов. Так что нужен нам прибор, чтоб мысли читать, очень нужен!

Старик разлил водку, подвинул Элефантову банку консервов.

— Ну а пока его нет, давай выпьем, чтобы передохла нечисть двоедушная. Я ее всю жизнь давил и до самой смерти давить буду!

В сознании Элефантова мелькнула догадка, связывающая рассказ Старика с содержимым его архива. Вот оно что…

— Фотография того эсэсовца у вас в планшетке? В фуражке с черепом?

Фон… как там его?

— Клаймнихаль. Все они там, — мрачно процедил Старик и перевел разговор на другую тему, предупреждая вопрос, который неминуемо должен был последовать.

— Однажды я здорово жалел, что у меня такого прибора нет… Провалилась наша группа, серьезное задание сорвалось, шесть человек погибли — ребята на подбор. Такое происходило по двум причинам: случайность или предательство. Здесь случайность исключалась — операция готовилась давно, все продумано, взвешено, отработаны запасные варианты… Предательство исключалось тоже — люди испытанные, проверенные много раз, стальные люди. А факт налицо! Ломали головы, ничего не придумали. И вдруг оказывается, что немцы пятерых расстреляли, а шестой через пару дней к нам в лес пришел. Коля Финько — командир группы. Я ему как самому себе доверял. Раньше… До того…

Рассказал он, как их врасплох застали, у самого глаза тоскливые, ждет вопроса, а как ты-то жив остался? Спрашиваю. Отпустили, говорит, почему — не знаю.

Вот такой расклад. Сидим, молчим. Дело ясное — просто так немцы не отпускали. Он первый начал: если бы я ребят выдал, если бы на гестапо работал, они бы как-то правдоподобно все обставили — побег бы имитировали, меня подготовили: синяки, ссадины, следы пыток, сквозное ранение…

А то ничего — выпустили, и все. Логично? Логично. Только логика тут факты не перевесит: ребята погибли, а его отпустили. За какие заслуги?

Мне говорят, чего, мол, с иудой церемонишься, прислонить к дереву — и дело с концом! А я его хорошо знал, на задания вместе ходили, один раз думали: все, амба, гранаты поделили, попрощались… Достойно себя вел, хорошим другом был, надежным. И вдруг — гестаповский агент, предатель — чушь собачья! Что тут делать? Вот ты как думаешь?

— Не знаю, — растерянно проговорил Элефантов.

— И я не знал. Только решение-то все равно надо было мне принимать, больше некому.

— Можно испытать его как-нибудь… В бою или задание специальное.

— Да он уже двадцать раз испытан! Вопрос так стоит: или верить ему, или не верить? Пускать в свою среду или нет? А испытание он любое пройдет — и если не виновен ни в чем, и если к немцам переметнулся.

Так я промучился всю ночь. То ли это психологи гестаповские испытание такое изощренное придумали для него, да и для нас тоже — честного человека изменником выставить, то ли это хитрость, уловка, чтобы от настоящего предателя подозрение отвести, то ли тщательно запутанный план внедрения агента.

Ох и жалел же я тогда, что не могу Коле в душу заглянуть, ох, жалел!

— Но вы же знали человека, другом ему были, неужели поверить нельзя?

— не выдержал Элефантов. — Не мог же он так маскироваться и измениться мгновенно тоже не мог!

— Ну почему же…

У Старика дернулась щека.

— И маскировались, и ломались порой — всякое бывало… Не в том дело: раз есть вероятность, хоть самая ничтожная, что он враг, если даже просто сомнение появилось, нельзя его к работе допускать, никак нельзя, это значит — других людей не беречь, их жизни на карту ставить.

Да и не в моих силах было веру ему давать. Я только два решения мог принять: расстрелять на месте или на Большую землю отправить, чтобы трибунал разбирался. Что в лоб, что по лбу… Факты-то никуда не уберешь, а догадки, предположения и сейчас суды на веру не берут, а тогда война — сам понимаешь… Шпионов, паникеров, дезертиров, диверсантов, провокаторов — пруд пруди. И Коля Финько, отпущенный гестапо… Он у меня пистолет попросил — застрелиться, я не дал — если он фигура во вражеской комбинации, то и на тот свет отпускать его нельзя, надо попробовать для контригры использовать. Короче, отправил Колю к нашим, что там дальше получилось — не знаю.

Старик запустил руку в ящик стола, что-то искал, перебирая невидимые Элефантову увесистые предметы, и задумчиво смотрел перед собой, хотя видел наверняка картины далекого прошлого, которые, судя по окаменевшему лицу и крепко сжатым губам, не могли его успокоить.

— С любой стороны, крути-верти как хочешь, поступил я правильно. А душа, поверишь, до сих пор болит…

Он наконец нашел то, что искал, и зажал в руке металлический цилиндрик с набалдашником на конце.

— Вот ты говоришь — поверить, люди, мол, не могут сразу меняться, маскироваться не могут…

Старик задумчиво постукивал набалдашником по столу.

— А ведь в те годы мы на всякие чудеса насмотрелись. Война такие свойства людской натуры обнажала, о которых порой и сам человек не знал.

Простые ребята подвиги совершали, на героев непохожие, раньше скажи — не поверят. И наоборот было.

Ты знаешь, предательство оправдать нельзя, но если кто под пытками ломался — тех хоть понять можно. А некоторые продавались — за деньги, звания их паршивые, за корову, домик с усадьбой, да мало ли за что!

Старик шевельнул рукой — щелк! — из цилиндра выпрыгнул шилообразный клинок, резать хлеб или открывать консервы им было нельзя, это орудие предназначалось для одной-единственной цели, и Элефантов, читавший много книг о войне, понял, что Старик держит немецкий десантный нож.

— А бывало, и вовсе ничего не понимаешь — человек как человек и вдруг вроде беспричинно продает товарищей, только причина, конечно, есть, хотя глубоко спрятанная; какая-то изначальная подлость, склонность к предательству, найти бы их, выжечь, ан нет, не найдешь, а зацепит обида какая-то или самомнение, выхода не нашедшее, и готово!

Щелк, щелк. Клинок мгновенно спрятался и выскочил опять. Элефантову это напомнило нечто никогда не виденное, но знакомое.

— А вы можете рассказать хоть один такой случай?

— Лучше б не мог!

Старик провел свободной рукой по лицу. Щелкщелк.

— В школе с нами училась девушка, хорошая девчонка, нормальная, веселая, компанейская. Радиодело знала хорошо, стреляла прилично, ножом работала, со взрывчаткой свободно обходилась, многие парни за ней не могли угнаться.

Старик говорил медленно, неохотно, как бы выталкивая слова.

— Только одна странность: псевдо она себе выбрала какое-то неприятное — Гюрза. Зачем себя такой пакостью называть? А она смеется: быстрая, говорит, хитрая, для врага опасная… Все правильно объяснила.

Старик поморщился и машинально пощупал под сердцем.

— Да не в прозвище дело. Заканчивали школу — получили задание, вроде как выпускной экзамен. Задание простое: выйти в город и собрать разведданные, кто какие сможет. Военное положение, документов никаких, город всем незнакомый. Попадешься — выкручивайся сам. Каждый понимает: если что — помогут, но и риск имеется — могут на месте расстрелять как немецкого шпиона.

И пошли в город поодиночке. Я по легковым машинам штаб вычислил, сосчитал, к номерам машин их привязал, вернулся, в общем, не с пустыми руками. Ну и ребята: кто на станцию проник, сведения о военных перевозках собрал, кто оборонный завод установил, кто склад боеприпасов… А Гюрза всем нос утерла: принесла пакет с совершенно секретными документами!

Спрашиваем: как удалось? Смеется: работать надо уметь! А в отчете написала, как полагается: познакомилась с летчиком — подполковник, молодой, лет тридцать, не больше, переспала с ним, а на следующее утро пакет из планшетки вытащила, проводила от гостиницы до штаба, попрощались до вечера. Как показатель полного доверия письмо приложила: подполковник ее к своей матери направлял, рекомендовал невестой. В общем, виртуозная работа, и Гюрза явно гордилась, она вообще любила первой быть, чтобы замечали, хвалили…

Щелк, щелк, щелк. Жало змеи, тонкое и быстрое, — вот на что это было похоже. Опасной, ядовитой змеи. Может, гюрзы.

— …только тут ее хвалить не стали. С одной стороны, подполковника жалко — его разжаловали за потерю бдительности и разгильдяйство, в штрафбат отправили, да и вообще, нехорошо как-то, нечистоплотно. Но результат-то Гюрза дала!

Среди ребят мнения разделились: кое-кто говорил — молодец, сумела объект выбрать, в доверие войти, документы важные добыть, но большинство по-другому рассудило: курва она, и все тут! Короче, отвернулись от нее многие, да и комиссия с учетом всех обстоятельств вывела ей «четверку», а многие «пятерки» получили, хотя таких важных сведений, как Гюрза, никто не собрал.

И Гюрза обиделась, хотя виду не подала. Вела себя как всегда, шутила, смеялась, а когда перебросили ее за линию фронта, застрелила напарника и явилась в гестапо. Вот так.

Старик замолчал.

— А что было дальше?

— Дальше? Работала на немцев, великолепно провела радиоигру против нас, несколько групп провалила, дезинформации кучу…

Старик бросил нож, со стуком захлопнул ящик.

— И что интересно: не изменилась она — такая же улыбчивая, компанейская. Только компания другая.

Жила в специальном особняке гестапо, сошлась с кем-то из ихнего начальства, тот ей туалеты из Парижа выписывал, драгоценности дарил… Авто, рестораны, вечеринки. А в остальном все по-прежнему: добрая, отзывчивая, простая.

На допросы к нашим приходила, советовала по-хорошему, по-дружески, как товарищам, не надо, мол, дурака валять и в героизм играть, переходите на эту сторону, не прогадаете. При пытках и расстрелах не присутствовала, считала себя выше грязной работы. Сама с собой комедию играла: выставлялась порядочной, благородной.

Но знала, что ее к смерти приговорили, с оружием не расставалась:

«вальтер» в сумочке и на теле маленький «браунинг» спрятан, «шестерка».

Надеялась — поможет…

Старик снова разлил водку, выпил, не чокаясь, шагнул к холодильнику, обратно и, как будто забыв, зачем поднялся, зашагал взад-вперед по тесной кухоньке, отражаясь в черноте незавешенного окна.

— Так что не обойтись без твоего прибора, делай его, Сергей, надо будет — помогу! Если бы нам его тогда, в войну…

— А чем дело-то закончилось? — спросил Элефантов. — С Гюрзой?

— Чем и положено.

Старик сел к столу, протянул руку к бутылке, но передумал.

— Исполнили приговор — и точка.

И прежде, чем Элефантов успел задать следующий вопрос, Старик решительно рубанул ладонью воздух:

— Хватит об этом. Сыт по горло. Сколько раз зарекался не вспоминать!

Газетчиков отшивал несколько раз — не хочу, мне бы вообще забыть все к чертовой матери! А сейчас опять разболтался. К дьяволу! Давай лучше выпьем.

Элефантов опять подумал, что Старик не стал бы пить, если бы не хотел, кто бы его к этому ни приглашал, но приложился к рюмке, хотя и не допил до дна.

Старик покосился на него и улыбнулся.

— Когда что-нибудь делаешь, на других не оглядывайся, прислушивайся к себе. А то не идет, а пьешь. Зачем?

Элефантова смутила проницательность Старика, созвучная его собственным мыслям. Он пожал плечами.

— Это называется… Когда ориентируются на окружающих, стремятся не отстать от них… Как же… Ведь читал, а забыл!

— Конформизм.

— Вот-вот! — обрадовался Старик. — Во дворе у нас десятка два пенсионеров. У каждого сад с домиком, фрукты-овощи, сто пятьдесят на свежем воздухе, интересы общие и всем понятные. Встретятся: удобрения, ядохимикаты, посев, полив, плодожорка, медведка, опыление, подрезка.

А я к ним подойду — и поговорить не о чем. Мне с ними неинтересно, им — со мной. Агитируют: возьми участок, подберем в товариществе хороший и недорого — будешь как все… Вот ведь аргумент — «быть как все»! Отказываюсь — посмеиваются, чудаком считают. Что же ты делаешь, говорят, ты же отдыхать должен, для себя ведь тоже пожить надо!

«А я и живу для себя. Только так, как мне нравится!» Не верят. Ничего, говорят, еще надумаешь, мы тебе садик полузаброшенный придержим, придешь — доволен будешь.

Им так удобней — считать, что рано или поздно стану «как все».

— А действительно, чем вы занимаетесь?

Видя, что Старик резко сменил тему разговора, Элефантов пошел ему навстречу.

— Пенсионеры рыбу ловят, пчел разводят, огороды копают, а у вас, наверное, даже удочки нет!

— Точно нет! Я как списанный по старости охотничий пес: на медведя или на волка не гожусь, а перепелов поднять или утку в камышах отыскать — могу. Вот и шустрю по мелочам, помогаю ребятам чем могу…

Старик говорил не правду. Последние пятнадцать лет службы он работал по тяжелым делам, раскрывал особо опасные преступления. Выход на пенсию ничего не изменил: если к нему обращались за помощью, то речь шла не о похищенном кошельке или пропавших курах. Сейчас Старик занимался «Призраками» — разбойным нападением на инкассаторскую машину.

Преступление было столь же дерзким, сколь и необычным.

Сберкасса N 6 являлась последней точкой инкассаторского маршрута, после которой машина возвращалась в банк. Собирающий вошел в здание и занялся оформлением документов, как вдруг с улицы донесся дробный звук, напоминающий автоматную очередь, и грохнул пистолетный выстрел. Он выбежал на крыльцо и успел несколько раз выстрелить в уходящую машину, два раза — прицельно.

Водитель лежал на земле напуганный, но живой и невредимый. В нарушение инструкции он ел пирожок, когда дверь распахнулась и в лицо ткнулся холодный предмет, он подавился, был выброшен на мостовую, получил пинок под дых и сделал вид, что потерял сознание.

Старший инкассатор схватился за оружие и был сражен автоматной очередью, но успел выстрелить и, по свидетельству очевидца, ранил одного из нападающих в плечо.

Преступников было трое, с нейлоновыми чулками на головах, в неприметной, скрывающей фигуры одежде. Примет их никто не запомнил.

Через пятнадцать часов на пустыре за городом нашли пропавшую машину с трупом в багажнике. Убитый имел пулевое ранение правого плеча и касательное ранение черепа, оба несмертельные, смертельным оказался ножевой удар в, сердце. Мешок с деньгами исчез.

Бандиты, заплатив за тридцать четыре тысячи рублей двумя человеческими жизнями, ухитрились не оставить следов. Кроме одного — трупа соучастника. Легкость, с которой на это пошли, подсказывала: тесной связи между ними нет.

Установить личность убитого по дактилоскопической картотеке не удалось: очевидно, ранее не судим.

Старик обратил внимание на татуировки: кошачья голова на левом предплечье, кот в сапогах с котомкой — на бедре, кошачья лапа на кисти — и вспомнил своего старого знакомца с аналогичной символизирующей волю и удачу картинной галереей на теле.

Того разыскали, сравнили татуировки и, убедившись в их идентичности, допросили. Оказалось, что «кошачью» серию ему наколол дядя Коля Соловей во время совместной отсидки. Отыскали Соловья, который давно освободился и, бросив старое, жил-поживал в небольшом уральском городке…

Едва взглянув на фотографию убитого налетчика, дядя Коля опознал в нем своего бывшего соседа Вальку Макогонова, в тюрьме не сидевшего, но стремившегося пустить пыль в глаза и выставиться «авторитетом». Ради этого он не пожалел богатого угощения и претерпел болезненную процедуру, зато потом очень гордился залихватскими картинками и хвастал, что у него впереди большие «дела» и что все, в том числе и Соловей, о нем еще услышат. В этом он оказался прав, хотя возможности убедиться в своей правоте уже не имел.

Заслуга в установлении личности Макогонова целиком принадлежала Старику, благодаря ему розыск вышел на новую спираль, и руководство это отметило. Он даже получил возможность определять наиболее перспективные направления работы группы, выбирая для себя то, что больше соответствовало его интересам. И через день-два Старик рассчитывал ухватиться за ниточку, ведущую к преступникам.

Но рассказывать обо всем этом Элефантову Старик не мог, да и не хотел, он не отличался болтливостью и никогда не говорил с посторонними о работе. Он вообще не любил откровенничать, на это были свои причины, и сейчас немного досадовал на себя за то, что дал возможность Элефантову догадаться о некоторых вещах.

Впрочем, о самом главном он, конечно, не догадается, не узнает, что для двадцатитрехлетнего Старика из далекого грозного года Гюрза была не просто товарищем по оружию — умелым, решительным и надежным, но любимой женщиной с нежным именем, волнующим голосом, пахучими шелковистыми волосами и ласковыми руками. Старик вспомнил, как поздравлял ее с удачей после выпускного экзамена, что самое страшное, она была такой, как всегда: так же мило щурилась, чуть-чуть кокетничая, смеялась переливчатым смехом, наклоняя голову к левому плечу. И когда выяснилась история с подполковником, тоже держалась совершенно естественно, как ни в чем не бывало, а на его первую реакцию — ужас и растерянность — холодно бросила: «Нечего распускать слюни — это война».

И потом, когда он встретился с ней там, у немцев, это было очень трудно, почти невозможно, но он прошел сквозь все заграждения и посты охраны, как нож сквозь масло, не случайно послали именно его: он лучше других знал повадки Гюрзы и, наверное, больше других хотел добраться до нее, потому, наверное, ему это и удалось. Когда он встретился с ней там, она почти не выдала испуга, как будто пришел званый гость, и вела себя приветливой хозяйкой, только чаю не предлагала — про жизнь спросила и про ребят и смотрела чистыми ясными глазами, так что он растерялся и смущение некоторое ощутил, но это там, во второй своей половине, а первая действовала автоматически и ошибки сделать не могла.

А ведь сделал он все-таки ошибку, и не одну: в разговор с ней вступать не следовало, ни к чему, слова ласковые, дурманящие слушать нельзя было, и хотя веры ей он не давал, обмяк, растекся, как толовая шашка в костре, тут-то она пистолетик свой второй и вытащила.

Старик машинально потер левый бок под сердцем, он часто так делал, со стороны посмотришь — барах — лит моторчик, ан нет — рана там у него, самая болезненная, всю жизнь не рубцуется.

Не догадался обо всем этом Элефантов, да и никто не догадается, если не узнает, потому и откровенничать не следует: с женой своей откровенно поговорил, душу раскрыл, считал — секретов между близкими не должно быть, да и тяжело все внутри держать, а оно вон как обернулось… Когда не сжились они, покатилось дело к разводу, она небось решила, что он на жилплощадь позарился да имущество делить начнет, и упредила — явилась к замполиту да вывалила целый короб; дескать, допоздна где-то шляется, в воскресенье, в праздники дома не сидит, ночами зубами скрипит и ругается страшными словами, а то и немецкие фразы выкрикивает, боится она его, и недаром: он в войну невесту убил, рука не дрогнула, сам рассказывал… В одну кучу все свалила, вот ведь дури!

И лицо исказилось гневом, будто он ей ужасное горе причинил, у Гюрзы, кстати, тоже, когда стреляла, можно подумать, это он товарищей предал и к врагу перешел. Вообще, палачи и предатели люто ненавидят тех, кого они казнят и предают, очевидно, в том есть своя логика, так им легче жить…

Но когда Старик сказал, что на жилплощадь и вещи не претендует, прошел гнев, сразу прошел, она даже вроде как в оправдание его промямлила, дескать, жертва войны, а что она знает о войне, девчонка, на молодой женился, бес попутал, хотя и разница не особо — десять лет, да вся жизнь В этих годах. Потом встречались на улице, здоровались, она про здоровье спрашивала, вежливая.

Но откровенничать с кем-либо Старик зарекся, хотя, бывало, прямо распирали воспоминания, видно, к старости… Только с Крыловым говорил иногда о прошлом, да сейчас вот с Элефантовым, хороший парень, а неустроенный — тоска в глазах, сидит ночью в чужом доме, хотя к водке интереса нет, слушает жадно, что-то жжет его изнутри, мучает…

Старик допил водку, Элефантову уже не наливал, чему тот явно радовался, потом они пили крепкий чай, потом Элефантов ушел, задаваясь вопросом, какая же невидимая субстанция отличает Старика от других людей, в чем секрет его силы, уверенности и спокойствия, а Старик сидел в пустой кухне, глядя остановившимися глазами в черное блестящее стекло окна, о чем-то крепко думал и, наверное, не считал себя самым сильным, уверенным и спокойным.

Утром Старик вышел во двор, как всегда, бодрым, собранным и энергичным. Возле подъезда он столкнулся с Семеновым — председателем садоводческого товарищества. Тот был в форме, на кителе звенели четыре медали и десятка полтора юбилейных значков.

— Иду выступать перед школьниками, — пояснил он в ответ на молчаливый вопрос Старика. — Надо рассказывать молодому поколению, как мы воевали и на фронте, и потом…

Старик хорошо знал, что Семенов всю жизнь служил в паспортном отделе и участия в боевых действиях не принимал, но сам Семенов об этом забыл и часто удивлял окружающих подробностями своего героического прошлого.

— А ты зря самоустранился, — сурово выговорил он Старику, — тебе ведь, как и мне, есть что вспомнить! И награды у тебя тоже имеются, показать их молодым — не грех… А ты все в стороне, в стороне… Сейчас куда идешь? В кино?! — В его голосе было такое возмущение, будто Старик признался, что направляется в вертеп разврата. — Эх! — Он печально махнул рукой. — Не хотят люди пользу обществу приносить, совсем не хотят!

Сидят на всем готовом, пенсии получают да в кино ходят. Стыдно!

Глядя в обиженную спину уходящего Семенова, Старик почему-то вспомнил, что работником тот был нерадивым и частенько получал нагоняй от начальства. А в отставке у него проснулась инициатива, ключом забила активная деятельность, соответственно изменилась самооценка. Вон даже походка стала куда уверенней!

Старик покрутил головой, взглянул на часы, отметив, что встреча с Семеновым отняла у него семь минут и грозила выбить из намеченного графика, и ускорил шаг.

К проходной завода он подошел, как и рассчитывал, предъявил вахтеру удостоверение — не внештатного сотрудника, а старшего инспектора по особо важным делам, оставленное ему по особому распоряжению генерала, — и беспрепятственно прошел на территорию.

Завод числился на хорошем счету — хищений здесь почти не было, в вытрезвитель и милицейские протоколы рабочие не попадали, ЧП не происходило.

Побродив по двору минут двадцать. Старик убедился, что дисциплина здесь поддерживается на высоком уровне: никто не болтался без дела, не ходил из цеха в цех, его самого трижды остановили и поинтересовались, кто он такой и кого ищет. Не дожидаясь четвертого вопроса, Старик направился в дирекцию.

Его принял главный инженер, уже осведомленный, что по территории завода ходит майор милиции. Старик коротко изложил суть дела, точнее, ту часть сути дела, обойтись без которой было нельзя, потом его провели в инструментальный цех, а затем в отдел кадров.

Через два часа Старик вышел из проходной, имея в нагрудном кармане список рабочих инструментального цеха и схему расположения их станков, а в боковом — два десятка пронумерованных полуторасантиметровых отрезков бронзы диаметром шесть миллиметров.

Вряд ли кто-то из помогавших Старику работников завода догадался, что именно он ищет. Понять это мог человек, знающий, что инкассатор был убит из самодельного автомата самодельными пулями калибра 5,6 мм, изготовленными из бронзового стержня. И что прутки бронзы соответствующей марки поступали только на один завод в городе.

Физико-техническая экспертиза подтвердила идентичность отобранных Стариком образцов бронзы составу пуль. И если бы трассологи сумели «привязать» пули к конкретному станку, на что старик, хорошо знающий цену подобным удачам, не очень-то надеялся, дело было бы наполовину сделано.

Но в данном случае наука оказалась бессильной.

Старик считал, что ничего страшного не произошло, круг поисков достаточно сужен и дальнейшая работа в этом же направлении является перспективной. Однако руководивший розыском подполковник Мишуев на ближайшем оперативном совещании высказал другое мнение. Дескать, подобрать несколько прутков бронзы мог бы кто угодно: грузчик, сторож или совсем посторонний еще до того, как они попали на завод, поэтому ковыряться там — только время терять, на что штатные сотрудники не имеют права.

В его словах был известный резон, к тому же он не препятствовал Старику ковыряться на заводе, теряя пенсионерское время, но фраза прозвучала обидно, Старика покоробило.

Когда-то Мишуев стажировался у Старика, и тот считал, что толку из него не выйдет, но ошибся. Мишуев активно брал на вооружение тактические новинки, постоянно использовал научно-технические средства, охотно, с жаром выступал на совещаниях, писал блестящие отчеты, из которых было видно, что он не щадит себя в работе и делает все необходимое, и если положительный результат все-таки не достигнут, то не по его вине. Он оказался неплохим организатором и, хотя хорошей работы у него было больше, чем раскрытых преступлений, стал двигаться по служебной лестнице, окончил академию, и последние два года Старик прослужил под его руководством.

Мишуев был хорошим администратором, но Старик, считавший, что руководить сыском должен классный сыщик, относился к нему довольно скептически и не скрывал этого, что приводило к конфликтам и в конце концов послужило одной из причин его отставки.

Надо сказать, что Мишуев не был безразличен к мнению Старика о себе: зародившееся еще во времена стажерства желание завоевать у наставника авторитет не исчезло, переродившись в скрытое состязание, в котором подполковник стремился превзойти Старика, да так, чтобы это было наглядно не только для окружающих, но в первую очередь для самого Старика.

Однако добиться превосходства Мишуеву не удавалось, наоборот, выигрывал пока Старик — Сыскная машина, как называли его в управлении друзья и недоброжелатели, вкладывавшие в это прозвище различные оттенки.

Для установления личности убитого налетчика Мишуев использовал возможности информационнопоисковых систем почти всей страны, его сотрудники безрезультатно перебирали тысячи карточек подходящих по возрасту уголовников с кошачьей символикой на теле, а Старик, покопавшись в памяти и поговорив с двумя людьми, безошибочно вышел на жителя далекого уральского городка Валентина Макогонова, ранее не судимого и, естественно, не попавшего в картотеки информационных центров.

Но сейчас Старик шел долгой кружной дорогой, шел к анализу данных, полученных на родине Макогонова. Убитому было двадцать семь лет, по профессии шофер, последний год работал слесарем автобазы, так как за пьянство его лишили водительских прав. Болтун, враль, любил хвастать уголовным прошлым, особенно когда выпьет. Попадал в вытрезвитель, доставлялся в милицию за распитие спиртного в общественных местах, за нецензурную брань на улице, штрафы платил исправно и обещал впредь ничего подобного не допускать. Серьезных правонарушений за ним не водилось, контактов с уголовными элементами не поддерживал.

Жил с престарелой матерью, соседями характеризуется положительно, по работе в целом тоже, хотя отмечается пристрастие к алкоголю.

Знавшие его люди обращали внимание, что он хочет казаться значительнее, чем есть на самом деле, отсюда бахвальство связями с преступным миром. Лишившись водительских прав, он потерял возможность «калымить» и в последнее время жаловался на нехватку денег.

За месяц до нападения на инкассаторов Макогонов уволился с работы и, объяснив матери, что поехал на заработки, отбыл в неизвестном направлении. Больше в родном городе его не видели.

Дядя Коля Соловей, опознавший Макогонова по фотографии, на повторном допросе вспомнил многозначительную подробность: летом тот отдыхал на море, в Новом Афоне, и, вернувшись, поставил магарыч в знак благодарности за хорошие татуировки. Дядя Коля удивился, так как Валька уже рассчитался с ним сразу же по выполнении работы, но Макогонов, размякнув после двух стаканов, пояснил причину повторного угощения: «Молодец, постарался, от души сделал. Большие люди за своего принимают».

Соловей попытался расспрашивать, что за люди и за кого они приняли Вальку, но тот только довольно щурился и повторял: «Большие люди, авторитетные. И меня за своего посчитали».

— Какие «большие и авторитетные люди» могли принять Макогонова за «своего»? — поднял палец Мишуев. — Министры, начальники главков, директора заводов? Ясное дело — он имел в виду каких-нибудь рецидивистов! Те увидели на пляже татуировки, подумали: крупная птица, вор в законе, — пошли на контакт, а потом привлекли к участию в нападении. Резонно?

— Нет, — сказал Старик.

Мишуев был настолько уверен в логичности своих рассуждении, что даже поперхнулся от неожиданности.

— Почему нет? — растерянно переспросил он, превратившись на миг в не очень толкового стажера, понимающего свою несостоятельность в премудростях сыска.

— Так серьезные дела не делаются. Солидные блатные случайного знакомого в долю никогда не возьмут. И потом, какой он вор в законе? Жаргоном не владеет, обычаев не знает, авторитетов лагерных назвать не может, о распорядке дня в зоне — и то представления не имеет! Любой вор его за минуту раскусит!

— Во-первых, лагерей и зон у нас нет, а есть исправительно-трудовые учреждения, поэтому не нужно таким образом демонстрировать знание терминологии преступников. — Мишуев опять превратился в начальника отдела по раскрытию особо тяжких преступлений и досадовал на себя за минутную растерянность, проклиная гипнотизирующее влияние Старика. — Во-вторых, не следует перебивать начальника…

Он выдержал паузу, давая Старику возможность в полной мере ощутить, что роли давно и безвозвратно переменились.

— А в-третьих. Макогонов познакомился на отдыхе с какими-то людьми, вскоре принял участие в вооруженном ограблении, и этот факт перевешивает наши рассуждения о том, что серьезные преступники не взяли бы его в дело! Резонно?

В кабинете воцарилась тишина. Старик сказал дело, но его слова опровергались происшедшими событиями, всем присутствующим было ясно, что прав Мишуев.

— Вот так, — удовлетворенно проговорил подполковник и командным голосом подвел итог:

— Кранкин и Гортуев завтра выезжают в Новый Афон устанавливать «авторитетных» друзей Макогонова, мы тут пойдем пока по линии оружия, проверим любителей изготавливать всякие стреляющие штучки… Ну а если у вас есть желание работать на заводе, — он сделал неопределенный жест в сторону Старика, — пожалуйста, я не возражаю.

Если Мишуев ждал возражений, то он накрепко забыл характер своего первого наставника: Старик промолчал.

Старик отрабатывал начатую линию три дня, вычеркивая одну за другой фамилии в своем списке. Наконец их осталось две, каждую он подчеркнул красной пастой, потом одну подчеркнул еще раз, а через некоторое время поставил рядом с ней восклицательный знак.

— Два человека представляют для нас интерес, — докладывал он Мишуеву на четвертый день. — Пузанов, судим за грабежи и разбойное нападение, отбыл семь лет, судимость скрывал…

— Что удивительного? — снисходительно улыбнулся начальник. — Это же не правительственная награда!

— …часто выпивает, вспоминает старое, в день нападения был в отгуле. Второй — Толстошеев — слесарь пятого разряда, с металлом творит чудеса, рационализатор…

— За что же вы его в подозреваемые записали? — снова хмыкнул Мишуев, безразлично рассматривая крышку стола.

— Дома у него есть маленький токарный станок…

— Если бы автомат!

Старик докладывал в обычной манере — спокойно и невозмутимо, не обращая внимания на реплики подполковника, на его снисходительный тон и демонстративное отсутствие интереса.

— Пять лет назад Толстошеев работал инкассатором в госбанке, — монотонно продолжал он, и шутливо-снисходительное настроение Мишуева как ветром сдуло. — Летом Толстошеев отдыхал в Новом Афоне вместе с братом, тот дважды судим за мошенничество и подделку денег, провел в колонии почти двенадцать лет, злостный нарушитель режима, на свободе три года, ведет себя тихо, работал грузчиком в речпорту.

Мишуев слушал с явным нетерпением, от безразличия не осталось и следа.

— Вернувшись с моря, братья уволились, окружающим говорили, что собираются на Север, на прииски…

Мишуев потянулся к селектору.

— В настоящее время братья дома не живут, якобы поехали отдохнуть перед тяжкими трудами в холодных краях…

Подполковник опустил руку.

— На хозяйстве осталась жена Владимира, ведет замкнутый образ жизни, на улицу почти не выходит. Братьев несколько раз видели в городе, но домой они не показываются.

Мишуев опять потянулся к селектору.

— Здесь данные на братьев, — Старик положил на стол несколько схваченных скрепкой листков, и рука подполковника повисла над клавишами.

— Проводить у Толстошеевых обыск или какиенибудь другие активные действия в настоящее время нецелесообразно и даже вредно.

— Почему?

Мишуев отдернул руку, снова превратившись в неуверенного стажера, полностью полагающегося на своего наставника.

— Братья чрезвычайно хитры и подозрительны, дома у них, конечно, ничего компрометирующего нет, они держатся в стороне и выжидают, а если почувствуют, что на их след напали, скроются из города, и ищи ветра в поле!

Мы и розыск не сможем объявить — даже косвенных доказательств их причастности к нападению нет. Все, что находится здесь, — Старик постучал по исписанным мелким почерком листкам, — только основание для того, чтобы тщательно проверять эту версию.

Пожалуй, Старик допустил слишком нравоучительный тон, потому что Мишуев поморщился и пренебрежительно махнул рукой.

— Это все ясно даже ребенку. Но сидеть сложа руки и ждать неизвестно чего мы не имеем права. Впрочем, я сам решу, как поступать.

— Целесообразно подождать возвращения ребят из Нового Афона, — не обращая внимания на происшедшую с начальником перемену, сказал Старик. — Надо передать им фотографии Толстошеевых. Если удастся «привязать» братьев к Макогонову, это будет уже серьезной уликой.

— Понятно, понятно, — Мишуев, не слушая, перебирал листки, и Старик знал, что ему не терпится доложить результат руководству. Он даже представлял, как будет подан собранный им материал.

— Чем вы думаете заниматься? — не поднимая глаз, спросил подполковник.

— Отработаю Пузанова.

— Кого?

— Ранее судимого за разбой рабочего инструментального цеха.

— А-а-а… А чего его отрабатывать?

— На всякий случай. Вдруг и он отдыхал в Новом Афоне.

— Что?!

— Отпуск провел на море, где — я пока не знаю. Что делал в отгуле в день преступления — не знаю тоже. Поэтому буду все это проверять.

Мишуев посмотрел на Старика долгим пронзительным взглядом. Старик не знал, что он научился так смотреть.

— Не надо разъяснять мне азбучные истины. Сейчас я не хуже вас разбираюсь в работе! И вам следовало давно это уяснить!

— Я постараюсь, — улыбнулся Старик и вышел из кабинета, оставив Мишуева в состоянии, близком к бешенству.

Но и сам он находился не в лучшем состоянии, наверное, поэтому, проходя мимо Института проблем передачи информации, и решил зайти к Элефантову — отвлечься.

— Если злость усиливает эти самые биоволны, то я поставлю на твоем приборе рекорд! — с порога заявил Старик.

— Наверное, нет, — Элефантов посмотрел на шкалу и развел руками. — Результат такой же, как и в прошлый раз. А что случилось?

— В очереди поругался, — отмахнулся Старик. — Меня бесит человеческая ограниченность, нежелание понимать простые вещи, неумение разбираться в сложных.

— В очереди? — проницательно улыбнулся Пореев. — А по-моему, вы поссорились с начальством.

Старик ответил долгим тяжелым взглядом, и Порееву стало неуютно.

— Вот Сергей однажды прибежал откуда-то — как на крыльях прилетел, замерили: действительно рекорд! А он почему-то…

Пореев наткнулся на угрюмый взгляд Элефантова и осекся.

— Лучше я пока посмотрю схему, где-то время от времени отходит контакт. У кого тестер?

— Интересно, почему вообще существует тупость, ограниченность, узколобость? — вслух размышлял Старик. — Казалось бы, носители таких качеств должны были вымереть, как динозавры. АН нет — живехоньки, да еще и процветают.

— Мы сами им частенько и помогаем. — Элефантоврассказал про Кабаргина.

— Тебе еще придется испытать его «благодарность», — мрачно напророчил Старик. — Знаю я таких… Он начисто забыл, как принимал помощь, и испытывает неприязнь к тебе, потому что ты это помнишь. А если дашь такому типу понять, что считаешь его менее умным, талантливым, способным, чем ты сам, он вообще возненавидит…

Прозвенел звонок, возвещающий об окончании рабочего дня.

— Я еще задержусь, — пробурчал Пореев, не разгибая спины и не поворачиваясь. Это означало, что он обижен.

Элефантов со Стариком вышли на улицу.

— Евгений Петрович, ну, Пореев, — Элефантов показал назад, — так вот, он говорит, что мог бы стать отличным следователем.

— Прямо отличным?

— Да, он вообще не страдает от скромности. Говорит, что видит людей насквозь, а это, мол, главное.

— Что ж он — рентген? — усмехнулся Старик. — Тогда можно ему позавидовать, я так не могу. Просто когда знаешь прошлое человека, его привычки, наклонности, можно предположить, как он поведет себя в определенной ситуации. Чем больше знаешь о нем и чем обычней ситуация, тем выше точность прогноза.

Элефантов вспомнил недавний ночной разговор со Стариком.

— Почему же неожиданны предательства? Они ведь всегда исходят от хорошо известных людей?

Старик кивнул.

— Иначе и быть не может, такова суть этой гнусности. Предают только своих, враг не сможет при всем желании. А о своих думаешь хорошо, потому и неожиданно. Чем ближе человек, тем больнее… К тому же ситуация при этом, как правило, отличается от привычных: опасность, лишения, голод…

Но не в ситуации, конечно, дело! Человек не меняется, какой он есть, таким и будет, другое дело, что проявляются качества, которые в обычных условиях так бы и остались тайными!

Кстати, из Пореева вряд ли вышел бы хороший сыщик. Ну разглядит он спрятанную в душе подлость, объявит об этом, что дальше? «Обиженный» его в суд потащит за клевету: другие-то ничего не видят! Так что передай — одной прозорливости мало.

— А что же нужно еще?

— Сейчас ты мне напомнил смешную историю, — лицо Старика оживилось. — Пришел как-то корреспондент: вы, мол, ветеран, расскажите, какими качествами должен обладать работник уголовного розыска? Ну, я вообще пустых рассуждении не люблю, говорю: как и любой работник — врач, учитель, инженер — должен быть человеком. А он парень настырный, как начал меня обрабатывать: есть же отличия в работе инженера и инспектора! А раз так — должны быть отличия в характере и других личностных качествах! Помогите раскрыть вопрос нестандартно!

Ну ладно, говорю. Возьмем животный мир: волки, серые разбойники, овец воруют, коров, лошадей режут — сплошной ущерб. Кто с ними борется? Скажем — собаки. Любая ли годится на это дело? Болонка аккуратная, пудель — красавчик, фокстерьер — умница, все призы на выставках, грамоты, у хозяев на шее медалей куча, а на волка не пустишь — сожрет! Тут нужен волкодав — мощный, увертливый, как сам волк.

Смотрю, корреспондент совсем ошалел. «Что вы имеете в виду?» — спрашивает.

А то, говорю, что сыщик должен обладать теми же качествами, что и преступник, только со знаком плюс. Непонятно? Преступник дерзок — сыщик должен быть смелым, преступник изощрен — сыщик хитер, преступник вооружен, жесток — сыщик силен не только физически, и характер твердый, и нервы крепкие иметь надо. А это не у каждого есть.

Послушал он, покивал, попрощался. Выходит статья, а в ней я говорю, что в розыске может работать тот, кто хорошо учился и не боится трудностей. Ну что ж, все правильно. Но потом встретил как-то корреспондента, спрашиваю — где же нестандартность?

А он отвечает: рассказали вы все очень интересно, но разве можно это печатать? Тем более в молодежной газете? Волки, болонки, волкодавы…

Это не для прессы.

Старик остановился на перекрестке.

— Так что можешь поднять газету и прочесть, какие качества должны быть у сыщика. И Порееву покажешь. Кстати, он не похож на волкодава.

Старик протянул руку.

— Мне сюда. Может, на неделе загляну. А если нет — приходи. Водкой поить не буду. — Он засмеялся и повернул за угол. Больше ему не довелось зайти к Элефантову в институт.

Розыск по делу об убийстве инкассатора вступил в решающую стадию.

Кранкин и Гортуев отыскали в Новом Афоне хозяина квартиры, где жил Макогонов. Тот пояснил, что несколько дней квартирант отдыхал один, потом познакомился с двумя мужчинами, и они проводили время вместе. В основном квартирант дома не находился, с его слов, новые друзья оказались денежными людьми, щедрыми на угощение, и почти каждый вечер приглашали его в ресторан. Сам хозяин видел новых знакомых Макогонова издали и примет не запомнил, но в ресторане несколько официантов опознали по фотографиям всю троицу.

Протоколы опознания послужили первыми официальными документами, подтверждающими причастность братьев к преступлению.

Установленное Мишуевым скрытое наблюдение за домом Толстошеевых результатов не принесло, осторожные попытки обнаружить их в городе тоже успехом не увенчались.

Следователь по особо важным делам областной прокуратуры Трембицкий, в производстве которого находилось уголовное дело, потерял терпение и вынес постановление о производстве обыска, но согласился с предложением руководства уголовного розыска подождать еще пару дней.

Выдвижению такого предложения во многом способствовал Старик, считавший, что надо усыпить бдительность братьев и застать их врасплох. Если же их спугнуть, последствия трудно предугадать, так как придется иметъ дело с чрезвычайно опасными вооруженными преступниками, которым нечего терять. А он хорошо знал, какой ценой приходится платить в таких случаях.

Собственно, это знали все. Но розыскная работа так же, как и любая другая, требует определенной отчетности, а пассивное выжидание сродни бездеятельности, в отчетах по столь громкому, привлекшему внимание многих инстанций преступлению его не покажешь. К тому же, когда имеешь дело с убийцами, медлить нельзя ни минуты.

Так и получалось, что обстановка требовала активных действий, которые, в свою очередь, могли резко обострить обстановку. Никто не знал, как разрешить это противоречие.

Не знал и Старик. Он тоже понимал, что сидеть сложа руки и ждать у моря погоды нельзя, неизвестно, сколько времени братья будут проверять реакцию милиции, к тому же он признавал только наступательную тактику и сейчас лихорадочно придумывал, как заставить Толстошеевых выйти из укрытия. И у него появилась идея.

Когда он высказал свои соображения Мишуеву, тот покачал головой.

— Это детские игры. Сегодня суббота, понаблюдаем за домом до понедельника, если они не появятся, сделаем обыск, объявим розыск, перекроем выходы из города — все как положено, и никуда они не денутся.

— А оружие?

— Ну и что? — презрительно выпятил губу Мишуев. — Первый раз, что ли, задерживаем вооруженных бандитов?

Старик попытался вспомнить, в скольких рискованных операциях участвовал Мишуев, но ни один эпизод так и не пришел в голову. Впрочем, он мог просто не знать всех деталей жизни подполковника.

— Вы, наверное, переутомились, — продолжал тот. — Эти угнанные машины, беспочвенные догадки, теперь фантастические идеи. Отдохните, и все войдет в норму.

Старик скрипнул зубами.

Выйдя в коридор, он направился к высокой, обшитой дубом двери, но оказалось, что начальник уголовного розыска выехал в область.

Старик хотел было пойти к начальнику управления или его заму, но передумал и махнул рукой.

— Ладно. Сам управлюсь.

Он никогда не любил ходить к руководству, и даже сейчас желание доказать Мишуеву, прозрачно и обидно намекнувшему на его возраст, что Старик — Сыскная машина, а он гордился этим прозвищем, — еще не вышел в тираж, не могло перевесить этой нелюбви.

Переступая порог управления, он ощутил, полное удовлетворение от принятого решения и весело подумал: сами управимся. Попрошу Крылова — подстрахует.

У Старика было много благодарных учеников, в их числе и начальник уголовного розыска, но самые теплые отношения связывали его с Крыловым.

И сейчас, продумывая предстоящую операцию, он знал, как взять в прикрытие.

Мысль о том, что подавляющее большинство людей, с которыми пришлось работать, ценит и уважает его, согрела сердце Старика. Но Мишуев…

Старик выругался про себя.

Нельзя ставить хорошего администратора руководить раскрытием преступлений. Никак нельзя. Он не способен схватывать детали, не укладывающиеся в привычные схемы. Как получилось, например, с угнанными машинами.

Угонов было четыре. Объединяла их одна странность: совершались профессионально, умело, с учетом расположения постов ГАИ выбирались маршруты движения, и когда, казалось, с добычей можно было делать все что угодно — ее бросали. Машины выглядели как после гонок по пересеченной местности: запыленные, смятые фартуки, разболтанные крепления ходовой части. Все остальное — в полном порядке, ни одной детали не снято. Создавалось впечатление, что это дело рук подростков, любителей острых ощущений, именно к такому выводу и пришли в конечном счете все, кто занимался этим делом.

Старика насторожил класс преступлений, гораздо более высокий, чем можно ожидать от озорующих юнцов. Полное отсутствие следов, стертые с рулевого колеса отпечатки пальцев и другие приметы почерка опытных преступников.

Но какую цель они могли преследовать? И Старик дал ответ — тренировка.

Николай Толстошеев когда-то был шофером, но за двенадцать лет, проведенных в колонии, естественно, утратил необходимые навыки. К тому же на работе он неудачно поднял мешок и сильно вывихнул левое плечо. Случилось это перед отпуском, и если предположить, что братьям понадобился водитель, то становится понятен их интерес к татуированному вралю Макогонову и объясняется та снисходительность к дилетанту, выдающему себя за отпетого рецидивиста, которая сразу же удивила Старика. Очевидно, судьба Макогонова была предрешена еще до того, как в него попала инкассаторская пуля.

Но полностью полагаться на Вальку бандиты не могли, он играл роль запасного варианта, и Николай, по предположению Старика, подлечив плечо солнцем и морскими ваннами, занялся тренировками, восстановив забытые способности.

Версия Старика подтверждалась тем обстоятельством, что во время нападения за руль захваченной машины сел не Макогонов.

Но Мишуев не оставил от нее камня на камне, и слова «беспочвенное фантазирование» были не самыми худшими из тех, которые он при этом использовал.

— Сами справимся, — повторил Старик. — Сами. Будет результат — тогда и посмотрим, кто чего стоит.

Вечером Старик встретился с Крыловым, описал сложившуюся ситуацию и изложил свой план.

— Вместе пойдем, — сказал Александр. — Я прикрою.

Он хотел добавить, что вообще-то положительный результат представляется ему маловероятным, но авторитет наставника оставался непререкаемым, и он промолчал.

Обговорили детали у Старика дома, за приготовленным на скорую руку немудреным ужином. Потом Крылов стал советоваться по делу о покушении на Нежинскую, но тут пришел Элефантов, и разговор пришлось прекратить.

— Я вот шел мимо, думаю — загляну на огонек… — сбивчиво начал Элефантов, чувствуя, что помешал. — Я на минуту, сейчас пойду дальше…

— Спешишь?

Он вздохнул.

— Да нет. Никто меня не ждет, дома пусто…

— Что так? — спросил Крылов, знающий, что от Элефантова ушла жена, но не докопавшийся до причин этого.

— Полоса неудач. И в одном, и в другом, и в третьем… А я всегда боялся стать неудачником.

— Неудачи — понятие относительное. То, что для тебя представляется дном пропасти, для другого — недостижимая вершина. Все зависит от точки отсчета.

— И от мнения окружающих, — вмешался Старик. — Каждый смотрится как в зеркало: каков он в глазах друзей, родственников, соседей? Нравится ли он им, уважают ли, любят? И волей-неволей старается угодить, сделать то, что от него ожидают. И здесь вся штука в том, какое зеркало перед глазами. Окажется кривое, начнешь приспосабливаться, искривишь сам себя, да так, что потом и не выправишь!

— Кривое зеркало! — повторил Элефантов. — Точно! Только как узнать, что оно кривое? Сразу, бывает, и не увидишь…

— Тут нет рецептов. Я тебе так скажу: надо веру в себя иметь, к душе прислушиваться, не спешить под других подстраиваться, так проще всего, но опасно — раз, два, три — и ты уже не ты. А когда произошло превращение — и сам не заметил.

Старик встал, стремительно прошелся по комнате, развернулся на каблуках.

— Да и не сразу оно происходит — превращението. Не бывает, чтобы заснул честным человеком, а проснулся преступником. Нет, последний шаг всегда подготовлен предыдущим. А знаешь, какой самый опасный? Первый шажочек…

— Работник уголовного розыска любой разговор к преступлению сводит, — улыбнулся Крылов. — Сергея-то это не волнует, у него дела не ладятся, в личной жизни непорядок, вот и упало настроение.

— Ничего! — Элефантов тряхнул головой и встал. — Все имеет свое начало, и все имеет свой конец. Я пошел.

— Ты не думаешь, что он как-то причастен к этому твоему выстрелу? — спросил Старик, когда они с Крыловым остались вдвоем.

— А почему я должен так думать?

— Мечется он что-то, мучается. Чувствуется — изменился за последнее время сильно. В чем причина?

— Работа не ладится. В один миг все, чего достиг со своими биологическими полями, могут объявить шарлатанством: завистников и недоброжелателей полно. Жена ушла к тому же! Причина?

— Может быть, может быть… А оружия у него нет?

— Вы что, действительно подозреваете…

— Не знаю, но сдается, что он прикасается каким-то боком к этой истории. Парень самолюбивый, в себе, видно, не очень уверенный, такие могут самые неожиданные штуки выкидывать. Чтобы доказать нечто окружающим, а чаще — себе. Так что проверь хорошенько все, что с ним связано. А я при очередной встрече присмотрюсь к нему хорошенько, прощупаю. Чувствую: там что-то есть!

Старику не суждено было больше встретиться с Элефантовым, потому что вскоре одному из них предстояло погибнуть.

— При очередной встрече — обязательно! Специально зайду в институт.

Когда у него появлялась версия. Старик загорался и шел до конца.

— И знаешь, он тоже почувствовал мой настрой. Готов спорить, что сейчас он думает как раз об этом!

Старик почти угадал.

Элефантов шел по вечерним улицам и думал, что хорошо бы встретить Крылова и Старика несколько лет назад. И хотя тогда их пути не могли пересечься, ему было приятно представлять такую возможность. Эти люди — твердые, цельные, будто высеченные из гранитной глыбы — пробуждали желание походить на них хоть в малой степени, хоть чуть-чуть…

И память Элефантова погрузилась в прошлое, когда он впервые заглянул в кривое зеркало и сделал первый шаг к происшедшему с ним превращению.

Глава двенадцатая МАРИЯ

Когда организовывался Научно-исследовательский институт проблем передачи информации, Элефантова пригласили туда, и он охотно согласился: заниматься разработками, не вполне совпадающими с планами НИИ средств автоматики и связи, становилось все труднее, тем более что Кабаргин ставил палки в колеса при каждом удобном случае.

К этому времени его первое детище, бесконтактный энцефалограф, демонстрировался на ВДНХ, где удостоился серебряной медали за оригинальность конструкторского решения сложной технической проблемы. Элефантов получил авторское свидетельство на изобретение и 800 рублей премии.

Минздрав заинтересовался новым прибором, разрабатывалась документация для запуска его в серию, и товарищи шутили, что сумм вознаграждения Элефантову хватит до конца жизни. Завистники и недоброжелатели кисло добавляли, что иногда этих денег приходится ждать всю жизнь.

— Ничего, — отвечал Элефантов. — Главное — вовремя посеять, а всходы появятся раньше или позже. К тому же — не в деньгах счастье!

Он действительно так считал, хотя и говорил с оттенком иронии: на новом месте оклад вопреки обещаниям увеличился только на десять рублей. Но Элефантов был доволен — работа приносила удовлетворение и видимые результаты: одна за другой выходили публикации, его имя стало довольно известным в кругах специалистов.

И он продолжал сеять. Теория экстрасенсорной передачи информации, которую он рассчитывал создать, должна была стать делом всей жизни, а пока следовало собрать эмпирический материал — результаты опытов, экспериментов, наблюдений.

Директор НИИ ППИ профессор Быстров разрешил Элефантову заниматься экспериментированием вне плана, но заверил, что добьется для него отдела специально по этой тематике. Прошло два с половиной года, отдел так и не был создан, положение Элефантова оставалось неопределенным.

Личная жизнь текла размеренно и спокойно, летом они всей семьей ездили на море, по воскресеньям уходили в кино, зоопарк, иногда выбирались за город. Привычный, устоявшийся уклад.

Про Нежинскую Элефантов почти не вспоминал. Но однажды, случайно узнав от кого-то, что Марии предстоит удалять хронический аппендицит, заволновался, поехал к ней, долго разговаривал и, стараясь как-то поддержать, ободрить и успокоить, подбирал самые убедительные, неизбитые слова. Беспокоился он и в день операции, и в последующие дни, часто звонил, справляясь о ходе выздоровления. Неожиданно для самого себя он обнаружил, что Мария дорога ему, а проанализировав свои чувства, понял: в этой женщине есть какая-то изюминка, которая влекла его раньше и не меньше влечет теперь.

Через полгода, встретившись с Нежинской на улице, Элефантов услышал, что в НИИСАиС закончилась хоздоговорная тема, предстоит большое сокращение штатов и она подыскивает новое место. В их лаборатории как раз открылась вакансия, так они снова стали работать вместе.

Мария заметно изменилась за прошедшие годы. У нее появилось много модных дорогих вещей, со вкусом подобранных и максимально подчеркивающих достоинства фигуры. Шатенка, она перекрасилась в брюнетку, небрежно собранную на затылке косичку сменила продуманная стрижка, которая очень ей шла. Она стала больше следить за собой, чаще смотрелась в зеркальце, тщательно поддерживая незаметные штрихи умело используемой косметики.

Из серенькой неприметной девчонки с чарующими глазами она превратилась в броскую, яркую, красивую женщину. Соответственно изменилось и поведение. Окружающие мужчины наперебой предлагали свои услуги, и Мария охотно позволяла подавать ей пальто, мыть чайную посуду, выполнять мелкие поручения. Она привыкла ограничиваться указаниями, и теперь казалось совершенно невероятным, что когда-то она сама карабкалась на подоконник и закрывала фрамугу.

Особое усердие в оказании Нежинской всевозможных услуг проявлял Валя Спиридонов — холостяк, среднего роста, с большой плешью и несколько одутловатым лицом. Работал он недавно и с первого взгляда Марии не понравился.

— Неопрятный субъект, — поморщилась она. — Даже запах от него неприятный…

Спиридонов оказался покладистым малым, добросовестно выполнял задания, прекрасно чертил. Но цвет лица, глаз и перегарный дух по утрам красноречиво свидетельствовали, что он тихо спивается. Парень он был неглупый и специалист хороший, его жалели, Элефантов предлагал даже определить к знакомому наркологу на лечение, но Спиридонов отделывался шуточками и дурацкими придуманными алкоголиками присказками типа «кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет».

— Я могу бросить в любой момент, — объяснял он. — Но не хочу. Зачем?

Это маленькая радость, скрашивающая неустроенный быт.

Жил он один в коммунальной квартире, почти всю зарплату пропивал и, чтобы сводить концы с концами, брался ремонтировать приемники, магнитофоны, чертил студентам курсовые и дипломные проекты.

Как и все пьяницы, Спиридонов считал, что выпивка ничем ему не мешает и ее вполне можно совмещать с профессиональным совершенствованием.

Действительно, он еще продолжал следить за литературой, мог принять участие в теоретической дискуссии, бегло читал незнакомые стихи. Но Элефантов видел — он опирается на старую базу, вновь получаемые знания, как взбадривающие инъекции, поддерживают приемлемый уровень, однако качественного роста не дают — верный признак того, что скоро начнется медленный, но неотвратимый путь вниз. Это было особенно наглядно, когда у Спиридонова начинали дрожать руки и он не мог становиться к кульману. Справедливости ради надо отметить, что такое случалось нечасто.

Знакомые Спиридонова делились на две контрастные группы: те, с кем он учился или работал, и те, с которыми проводил досуг. Последняя категория включала преимущественно темных личностей: барыг, фарцовщиков, спекулянтов. Через них он мог доставать «дефицит» — джинсы, батники, гольфы, иностранные сигареты.

Фирменные шмотки оказались тем звеном, в котором неожиданно пересеклись интересы Спиридонова и Нежинской. Несколько раз он помог Марии раздобыть, хотя и с переплатой втридорога, интересующий ее товар, у них появились общие темы для разговоров, общие дела.

По случайному стечению обстоятельств Спиридонова и Нежинскую одновременно командировали на курсы усовершенствования, после возвращения с которых они и вовсе подружились. Валя стал вхож к ней в дом, иногда выпивал с Нежинским, за что Мария устраивала ему выволочки. Спиридонов сносил их стоически, ничуть не обижаясь. Он вообще был бесхарактерным человеком, хотя многими эта черта воспринималась как покладистость и добродушие.

Эле фантов не любил безвольных людей, которые стремятся быть хорошими для всех, а потому ненадежны, вольно или невольно попустительствуют несправедливости, злу и жестокости и чаще всего становятся двурушниками и ренегатами. Когда Спиридонов, откровенничая о своих пьяных похождениях, грязно отзывался о женщинах, а через несколько минут, с приходом Марии, резко менялся и начинал источать елейные комплименты, Элефантов убеждался в правильности своего отношения к нему. И хотя тот общался с далеко не лучшей частью прекрасной половины человеческого рода, это ничего не меняло. Нельзя быть одновременно джентльменом и подонком. Истинное лицо определяется по нижнему уровню шквалы допустимости слов, действий и поступков. Потому подонок может носить маску джентльмена, но не наоборот.

Мария не могла не понимать всего этого, и Элефантова очень удивляла ее дружба со Спирей, как запанибрата называли Валю в институте. Присмотрелась? Принюхалась? Да и он стал больше следить за собой — каждый день брился, чистил обувь, чаще менял рубашки… И все равно, странно… Они стали работать в паре, зачастили на «Прибор», проводя там гораздо больше времени, чем требовалось. Однажды Элефантов, направляясь в библиотеку, увидел: Мария и Валентин, прислонившись к цистерне с квасом, едят пирожки, весело и понимающе глядя друг на друга и оживленно беседуя. В двадцати метрах от дома Спири. Элефантову стало неприятно. А как-то раз, когда они вернулись «с объекта», Элефантов заметил на обычно бледных щеках Марии румянец и обмер: он-то хорошо знал, после чего лицо Нежинской розовеет.

Да нет, чушь, не может быть! Она никогда не опустится до этого! Ну Астахов — понятно, ну кто-нибудь другой, только не Спиря… В конце концов, долгое отсутствие ничего не означает — могли просто-напросто сходить в кино или болтаться по городу, заходить в магазины и случайно оказались возле квартиры Спиридонова… Да и румянец — мало ли от чего он появился…

Неожиданно Мария оставила мужа. На вопрос Элефантова ответила, что не испытывает к нему чувств, а жить с нелюбимым человеком не хочет. Такое объяснение вызвало уважение к мужеству и принципиальности молодой женщины, которая предпочла одиночество с ребенком на руках внешне благополучному браку без любви. Решиться на это, несомненно, могла не каждая.

Нежинский сильно переживал, изо всех сил пытался сохранить семью, но Мария была непреклонна. Через все неприятности процедуры развода она прошла гордо, не показывая окружающим, что творится в душе.

Элефантов восхищался ее самообладанием и искренне жалел, считая, что, несмотря на производимое Марией впечатление независимого, уверенного в себе человека, на самом деле она глубоко несчастна и остро переживает личную трагедию. Он даже ощутил, что испытывает к ней какие-то новые чувства, намекнул Марии на это и дал понять, что если она нуждается в Помощи, то вполне может на него рассчитывать. Однако Мария никак не отреагировала, и самолюбивый Элефантов решил не навязываться.

После развода Спиря стал часто бывать у Марии. Он хорошо изучил ее вкусы, привычки, черты характера, советовал коллегам, что нужно купить ей ко дню рождения или женскому празднику, словом, превратился в этакого официального друга дома. Он давал понять, что знает Нежинскую гораздо лучше других, и как-то удивил Элефантова, обмолвившись, что кроткая и добрая на вид Мария на самом деле резка, эгоистична, часто зла. Его осведомленность касалась самых неожиданных сторон, так, например, он знал, что Мария летом бреет ноги, а зимой этого не делает, что она любит драгоценности, хотя их и не носит, что она рациональна и практична, хотя не производит такого впечатления.

Подобная компетентность в вопросах сугубо личной жизни Нежинской могла свидетельствовать только об одном, но Элефантов по-прежнему считал, что Спиря недостоин Марии и она никогда не снизойдет до него. К тому же мужчина не станет рассказывать о своей любовнице того, что рассказывал Спиря о Марии. Значит, все объясняется очень просто: Валентин часто бывает у Нежинской, привыкнув, она держится с ним запросто, как с подругой, и он невольно проникает в подробности ее быта.

Такое истолкование Спириной осведомленности успокоило Элефантова, но он тут же поймал себя на мысли, что раз неразрешенные вопросы взволновали его, то, значит, Мария ему небезразлична. И действительно, зароненная в душу несколько лет назад искорка не погасла, она тлела все это время и сейчас начинала разгораться…

Его тянуло к Марии все сильнее и сильнее, но влечение это было совсем иным, чем раньше, хотя разобраться, в чем же состоит новизна, Элефантов пока не мог. Он пригласил ее в кино, и она пошла. Но, когда он попытался ее обнять, убрала руку:

— Не надо. Ни к чему.

После сеанса Элефантов попросился в гости, «на чашку кофе». Мария отказала:

— Проводить себя немного я разрешу, но потом пойдешь домой.

Проявлять настойчивость и другие качества «настоящего жокея» Элефантов не стал, тем более что на самом деле не обладал ими, а то новое, что появилось в его отношении к Марии, не позволяло, пересиливая себя, действовать по рецептам Орехова, как он делал три года назад.

Вскоре у Марии настал день рождения, она пригласила сотрудников, и Элефантов первый раз оказался у нее дома. Почему-то он не считал, что Нежинская может быть хорошей хозяйкой, поэтому чистота и уют в квартире, вкусный, красиво сервированный стол его приятно удивили.

Но еще больше удивили новые ощущения: он не сводил глаз с оживленного лица Марии, любовался ее проворными руками, каждым грациозным движением… Вдруг он почувствовал, что больше всего на свете ему сейчас хочется сесть на пол возле ее кресла, обнять тонкие ноги и положить голову на трогательно худенькие колени.

Он предложил длинный, экспромтом придуманный тост об особой женской прелести именинницы, выделяющей ее так же, как тонкий аромат роз отличает их от других цветов, а изыск шампанского — от прочих вин. Он был в ударе и говорил искренне, поэтому тост получился хорошим, и Мария, смеясь воркующим смехом, говорила:

— Спасибо, большое спасибо, я просто таю…

И было видно, что ей действительно приятно. А он, как музыку, слушая ее смех и слова, думал, что был глупым слепцом и не смог в свое время по достоинству оценить эту замечательную женщину и отнестись к ней так, как она заслуживает. И если бы она согласилась начать все сначала, то не была бы разочарована.

Элефантов пригласил Марию танцевать, наговорил кучу комплиментов и, стараясь, чтобы голос звучал естественно и спокойно, как бы между прочим спросил:

— Можно я останусь, помогу помыть посуду? Мария, не переставая улыбаться, отрицательно покачала головой.

«Черт побери, собирался же не навязываться!» — с досадой подумал Элефантов, который не любил просить и болезненно переносил отказы.

Когда наступило время расходиться, Спиридонов вспомнил о каком-то неотложном деле, заспешил, выйдя на улицу, суетливо распрощался и вскочил в такси.

Элефантов тоже остановил машину и, помахав остающимся рукой, подумал: отъезд на виду у всех — лучший способ отвести возможные подозрения, если собираешься вернуться. Не надо даже придумывать срочную встречу, пороть горячку и демонстративно уезжать первым. Это уже переигрывание, дешевый водевиль. Неужели все-таки его подозрения верны? Или опять совпадение?

Но какие дела могут быть у этого пьяницы в одиннадцать часов ночи?

Очень хотелось вернуться, но Мария, к сожалению, его не ждет. Можно оказаться в положении третьего лишнего либо распоясавшегося наглеца — любой вариант унизителен до крайности… Разве что посидеть на скамейке у подъезда, посмотреть, появится ли там Спиря… Все сразу станет ясным… Ну и что? Уйти как оплеванному не менее унизительно… Нет, чушь, чушь! Спирька поехал «добавить» к дружкам такого же пошиба, а Мария вымоет посуду, уберет в квартире и ляжет спать. Одна. Нельзя быть таким мнительным!

Червячок новых ощущений в душе не давал Элефантову покоя. Преодолевая гордость, он еще несколько раз пытался восстановить отношения с Марией, но безуспешно.

«Хватит! — решил он. — Нет так нет? Недоставало еще страдать по юбке на старости лет! Не мальчишка!»

Он зажал в кулак мучающий его огонек, перетерпел боль и подумал, что все кончилось.

Как-то, танцуя на вечеринке у друзей, Галина Элефантова потеряла сережку, а Сергей наступил на нее. Жена огорчилась, и на следующий день он понес смятый кусочек металла в ювелирную мастерскую. Приемщик — маленький, лысый, с моноклем в глазнице, придирчиво, как воробей зерно, осматривал каждую вещь, и очередь продвигалась медленно. Элефантов глазел по сторонам и вдруг заметил у окошка знакомую фигуру. Астахов получал изящный, тонкой работы золотой браслет. «Наверное, у жены день рождения, вот Петр Васильевич и расстарался с подарком. Сразу видно — хороший семьянин!» Последняя мысль была насквозь пропитана сарказмом.

А через несколько дней Элефантов увидел знакомый браслет на узком запястье Нежинской.

Его как током ударило! За прошедшие несколько лег Астахов ни разу не подходил к Марии, не звонил, и он думал, что между ними все кончено.

Оказывается — нет… Память тут же услужливо преподнесла полузабытый факт: год назад Нежинская попросила его дать какие-нибудь материалы для дипломных проектов двум заочникам института связи. Элефантов не любил подобных вещей, считая, что каждый должен добиваться поставленных целей своим трудом, но желание Марии было для него законом, он только вскользь поинтересовался, откуда она знает своих протеже, и Нежинская ответила как-то невразумительно. Теперь все стало ясно: парни работали на «Приборе», в непосредственном подчинении Астахова, а тот всегда хлопотал за своих сотрудников и однажды уже обращался к нему с аналогичным ходатайством.

Просить второй раз ему, очевидно, было неудобно… Сергей представил, как где-нибудь в чужой квартире Астахов спросил у Марий: «Ты не можешь поговорить с этим Элефантовым, чтобы он помог моим ребятам?» И как она уверенно ответила: «Конечно. Он все сделает».

Ему стало обидно. Значит, связь между ними продолжалась все эти годы… Банальная интрижка не просуществует столько времени, да и дорогих подарков при ней не делают… Любовь?

Элефантов впал в меланхолию. Задушенный, как он думал, огонек снова вспыхнул, и поделать с ним он ничего не мог. А тут еще Астахов вновь начал звонить Марии, договаривался с ней о встречах, она охотно соглашалась, и в ее голосе проскальзывали новые, не слышанные Элефантовым ранее интонации.

Когда после очередного звонка Мария засобиралась «в библиотеку», Элефантов, стараясь, чтобы голос звучал достаточно бодро, через силу пошутил: «Только особенно долго там не задерживайся».

— В библиотеке? — с чуть заметной улыбкой переспросила Нежинская.

— Перестань! Я же знаю, куда ты идешь…

— Знать ты ничего не можешь! — резко бросила она. — Ты можешь только догадываться!

"Странная логика, — думал мучимый ревностью Элефантов. — Воплощение принципа «не пойман — не вор»… А чем отличается знание от догадки?

Только степенью достоверности. Если она достаточно высока, даже в науке факт считается условно доказанным. А в таких делах тем более… Ведь тут стопроцентного знания, которое дают личные наблюдения и эксперименты, не достигнешь…

Но я-то хорош! Каков глупец! Подозревал Спирьку — несчастного пьяницу. А секрет в другом… Конечно, Астахов — крупная фигура: положение, авторитет, персональный автомобиль, наконец, материальная обеспеченность… Любой женщине приятно внимание такого человека. А кто такой я?

Типичный неудачник — должностей не достиг, открытия не совершил, даже диссертацию никак слепить не могу! Копошусь понемногу, получаю свои сто девяносто рэ, на которые, конечно, путного подарка не купишь… Рядовой чиновник от науки, клерк, просиживающий последние штаны…

Элефантов уже давно не ощущал комплекса неполноценности, и сейчас осознание своей ущербности выбило его из привычной жизненной колеи. Никогда не отлынивающий от работы, он пользовался каждым удобным случаем, чтобы улизнуть из института, бесцельно бродил по улицам, спускался к набережной и тупо глядел на воду, ведя сам с собой нескончаемый диалог.

"Неудачник? Но почему, собственно? У меня большой задел, многое сделано, надо только чуть-чуть подождать, и появятся всходы… Астахов, конечно, достиг большего, но он старше на добрый десяток лет… Я ничем не хуже, не глупее, просто позже стартовал, но сил у меня побольше, и я еще могу прийти к финишу первым…

Чушь, братец. Это всего лишь надежды, планы, одним словом, журавли в небе. Не все мечты сбываются. Надо оперировать тем, что реально имеешь.

А тут тебе похвастаться нечем: висишь между небом и землей. Тема твоя каждый раз вылетает из плана, чинов и званий не приобрел, административных постов не занял. А годы идут. Ты думаешь, что финишная ленточка где-то далеко, за горизонтом, но не успеешь оглянуться, а она уже перед тобой. Разорванная другими. Оказывается — дистанция пройдена, и то, чего не успел, уже не наверстать. Что, непривычно?

Еще бы! Ты никогда не был самокритичным, считал себя умнее, способнее, талантливее других, хотя, надо отдать тебе должное, не кичился, не хвастал этим, и надо было в конкретной ситуации сравнить себя с конкретным человеком, которого предпочла тебе Мария, чтобы уяснить, что это совсем не так…"

Он старался, чтобы окружающие не заметили его состояния, вел себя как прежде, очень много работал, не оставляя ни одной свободной минуты.

И завидовал тем людям, которые не мучаются тягостными размышлениями и полностью свободны от проблем подобного рода.

Как раз к такой категории принадлежал Эдик Хлыстунов, которого он как-то раз встретил недалеко от института.

— Как дела?

Раньше тот работал у них электриком. Довольно смазливый парень, впечатление портила несуразная фигура: короткие ноги, чересчур большая квадратная голова, довольно округлый для неполных тридцати лет живот.

Этакие резкие движения, быстрая речь, несколько развязные манеры. Солидности никакой. Таких до преклонных лет зовут по имени.

Единственный сын престарелых родителей, Эдик и в зрелом возрасте оставался домашним мальчиком. Ездил на папиной машине, кушал мамины пирожки с яблоками, пользовался их связями и сбережениями. На случай обзаведения семьей ему предусмотрительно построили кооперативную квартиру в Южном микрорайоне.

— Дела идут, контора пишет, — весело ответил Элефантов, насмешливо оглядев Хлыстунова с головы до ног. — А у тебя?

Вначале Эдик Элефантову понравился. Потом насторожила его привычка угождать всем без исключения, оказывать мелкие услуги и чересчур явное желание обходить острые углы, «дабы не наживать врагов». Очень скоро стало ясно, что услуги он предлагает не так уж неразборчиво и большей частью небескорыстно: либо надеется на ответные, либо устанавливает «контакты» — авось пригодятся. Так же быстро Элефантов понял, что Эдик жаден до денег Он постоянно заключал какие-то сделки, занимался коммерческим посредничеством и с детской непосредственностью радовался, извлекая копеечную выгоду. Как он говорил, «навар».

— Мои дела! — Хлыстунов махнул рукой. — Завтра опять в суд.

Год назад он женился на копировщице Верухе Болтиной, после чего его налаженная, благополучная жизнь круто изменилась.

Хлыстунов считал себя хватом, ушлым, бойким парнем, умеющим выйти сухим из воды и, завсегда урвать свое. Но по недомыслию он не разглядел в новых родственниках тех же качеств, да еще возведенных в превосходную степень. Умудренные жизненным опытом родители, познакомившись с семейством Болтиных, поняли, что их любимый сын скоро окажется в положении цыпленка, попавшего в лисью стаю, но изменить хода событий уже не могли и сидели за свадебным столом явно грустные, как бы предвидя дальнейшее развитие событий.

Вылетев из-под крылышка родителей, Эдик уже через пару месяцев приобрел довольно подержанный вид: неглаженая одежда, грязные воротнички, оторванные пуговицы. Обносившийся и полуголодный, он во всех своих бедах винил почему-то тещу. В отличие от Эдика, Веруха высказывалась о супруге довольно скептически и доходила до того, что пренебрежительно отзывалась о его мужских способностях, чего нормальные жены никогда не делают. Во всяком случае, принародно.

В конце концов Эдику приелись радости семейной жизни. Развод шел со скандалом, взаимным обливанием помоями, перетряхиванием грязного белья.

С обеих сторон участвовали родственники и знакомые, семейную жизнь Хлысту новых обсуждали «в инстанциях». Потом начались судебные тяжбы из-за квартиры, имущества, денег.

— Ты знаешь, что она придумала на этот раз? Элефантов почти не слушал скороговорку Хлыстунова. Зная Веруху, нетрудно было предположить, чего от нее можно ждать.

К тому же Эдик уже подробно информировал всех, кого мог, о перипетиях судебной процедуры. Эта способность посвящать посторонних в сугубо личные дела всегда удивляла Элефантова. Впрочем, Эдик стремился быть свойским парнем, дружить со всеми, и излишняя откровенность органично вписывалась в привычный стереотип его поведения.

— …А я говорю: «Как не стыдно, ведь это подарок моих родителей…»

Разочаровавшись в Верухе, он яростно изобличал все ее отрицательные качества и пороки натуры.

— Хочу ей предложить: пусть забирает подарки, но выписывается и уходит к чертовой матери. Лучше потерять несколько сотен, чем квартиру.

Расчетлив он был до мелочей. Однажды они поехали на рыбалку к дальнему, разведанному Элефантовым озеру. Против ожидания поймать ничего не удалось, и припасший объемистый мешок Эдик заметно погрустнел. Всю обратную дорогу он сетовал на холостой прогон машины и сожженный даром бензин. Элефантов, который был инициатором поездки, чувствовал себя несколько неловко.

Когда подъехали к бензоколонке, Элефантов решил развеселить Хлыстунова и с серьезным видом протянул два рубля: «Чтобы не разорять тебя, я оплачу половину за горючее». Он ожидал, что Эдик засмеется шутке, но тот обрадованно взял деньги и действительно заметно повеселел. После этого он перестал для Элефантова существовать.

— Как ты думаешь, я правильно решил?

— Конечно, правильно, — с тех пор Элефантов разговаривал с ним в ироничном тоне, но Эдик не всегда это понимал. — Лучше расскажи, как новая работа?

Полтора года назад Хлыстунов уволился. В детстве он окончил музыкальную школу и сейчас устроился в ресторанный оркестр. Почему вдруг? Он не делал из этого тайны: папин друг занял руководящую должность в общепите, почему же не использовать удобный случай? «Чистая специальность, веселая, всегда на виду, — охотно объяснял он. — Заработки неплохие, к тому же вечер отыграл — день свободный, можно частные уроки давать».

Элефантов был уверен, что Эдик тщательно подсчитывал, какой «навар» принесет ему деятельность на музыкальной ниве. И, конечно, учел побочные выгоды. Теперь он снабжал особо ценных знакомых зернистой икрой, осетриной, копченой колбасой и прочим вкусным дефицитом.

— Все нормально. Правда, Верка дала маху, но там разобрались, что к чему.

«Ой ли?» — усомнился Элефантов, но вслух ничего не сказал.

— Мне на троллейбус.

— Тогда держи, — Эдик протянул короткопалую руку. — Как там коллеги?

Марии Викторовне привет!

Чего это он вспомнил про Нежинскую!

— А тебе если вдруг понадобится столик на праздники — обращайся, сделаю! С деликатесами сейчас туго, но если очень захочешь — приходи, что-нибудь придумаем.

Хлыстунов остался верен себе.

«Ну и гусь!» — Элефантов саркастически хмыкнул. Неужели он действительно может вызвать у кого-то симпатию? А почему бы и нет? Откровенен, доброжелателен, услужлив. Одним словом, милейший человек, приятный во всех отношениях. И очень легко плывет по жизненным волнам, никаких проблем, разве что пустячные, вроде раздела имущества с бывшей женой.

Но завидовать Хлыстунову Элефантову не хотелось.

Наступил сезон отпусков. Мария собиралась на море, в Хосту.

— Будь осторожна, — пошутил Спиря. — Там сердцееды так и ищут жертвы!

— Ну и что? — засмеялась она. — Я — женщина свободная!

Эти слова резанули Элефантова по сердцу. Не может быть, чтобы она действительно так думала!

Элефантов спросил, каким поездом она уезжает, но Нежинская отшутилась, оставив вопрос без ответа.

Шестым чувством Элефантов ощутил, что она едет не одна, и готов был поставить десять против одного за то, что знает, кто является ее спутником. Но ошибся. Как-то зайдя на «Прибор», он встретил Астахова и так обрадовался своей ошибке, что готов был подпрыгнуть до потолка. А следующим побуждением было немедленно поехать к Марии, провести с ней хотя бы день или два, рассказать о новых чувствах, которые он к ней испытывает… Но что-то удерживало от этого шага, интуиция подсказывала: в жизни Марии есть неизвестныеобстоятельства, о которые могут вдребезги разбиться все его идиллические намерения.

И Элефантов решил получить ответы на интересующие его вопросы у более осведомленного Спирьки. Несколько раз он как бы между прочим заводил разговор о Нежинской. Спирька охотно поддерживал его, и Элефантов жадно впитывал каждую крупинку информации.

Спиридонов отзывался о Марии довольно скептически, критиковал ее внешность — мол, длинный нос, маленькие глаза — и нередко приводил ее в качестве отрицательного примера.

Вот Элефантов с возмущением пересказал уличную сценку: приличная на вид и хорошо одетая девушка в разговоре со спутником буднично употребляла нецензурные слова, и Спирька тут же пожал плечами: «Подумаешь, Мария тоже ругается…»

Зашла речь о спекулянтах — вновь тот же жест: «И Мария спекулирует!»

Само по себе двуличие Спирьки Элефантова не удивляло, но причин, по которым тот старается очернить Нежинскую, возводя на нее явную напраслину, он понять не мог.

Однажды, возвращаясь с работы, они остановились выпить по кружке пива возле обшарпанного ларька, под яркой табличкой «Пиво есть» у мокрой стойки толкались несколько человек со стеклянными баллонами и алюминиевыми бидончиками. Чуть в стороне две размалеванные девицы в шумной компании лихо пили водку из замызганных стаканов. Элефантов поморщился.

— Мария тоже пьет! — перехватив его взгляд, пакостно засмеялся Спирька. — Когда мы были на курсах, в кабаке раздавили бутылку коньяка и шампанского! На равных! А вторую бутылку распили у нее в номере!

— А что потом? — тихо спросил Элефантов, чувствуя, как у него похолодело внутри.

— Потом? — Спирька бросил на него короткий взгляд из-под опухших век.

— Потом ничего. Я попрощался и ушел. Давай и мы водочки выпьем?

Ни обстановка, ни компания, ни окружение не располагали к выпивке, но Элефантова охватило болезненное желание узнать, было ли что-нибудь между Спиридоновым и Нежинской, а ситуация для этого складывалась подходящая: выпив, Спирька обязательно развяжет язык.

— Давай.

Спирька быстро принес бутылку, Элефантов придержал горлышко, дав налить себе только четверть стакана.

— Напрасно, — Спирька наполнил свой до краев. — Ну, будем!

Водку он запил пивом, лицо сразу покраснело и покрылось каплями пота.

— Зачем отказывать себе в удовольствиях? Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет, ха-ха… Пей, пока пьется, гуляй, пока гуляется, да баб не пропускай, покуда получается!

Он снова разлил водку.

— Видишь, как девочки веселятся! — Он кивнул на шумную компанию.

— Шлюхи! — брезгливо сказал Элефантов.

— Так все бабы шлюхи! И ничего плохого в этом нет: что естественно — то небезобразно.

Элефантова бесила привычка Спирьки подводить «теоретическую базу» под всевозможные гадости и оправдывать любые гнусности. Если послушать его рассуждения, то пьянство, подлость, разврат являются естественными свойствами человеческой натуры и потому их не следует стыдиться или осуждать. Он был последователен и, придерживаясь этого принципа, рассказывал о таких своих похождениях, о которых нормальные люди предпочитают умалчивать.

— По-моему, тебе известно, что я придерживаюсь иного мнения. И если хочешь знать, этих стерв вообще за людей не считаю. А ты делаешь на их примере широкие обобщения!

— Просто в них порок более нагляден. Они опустились, деградировали. И я с тобой согласен — на них неприятно смотреть. С Марией, например, не сравнишь. Она чистюля, следит за собой, одевается по высшему разряду.

Все подобрано со вкусом, белье — французское, трусики — «неделька»: понедельник, вторник…

— Откуда ты знаешь? — у Элефантова снова похолодело внутри, и он до боли сжал ручку пивной кружки.

— Откуда? — Спирька безразлично махнул рукой. — Да зашел как-то, а она гладит, на столе — куча белья…

Применительно к любой другой ситуации Элефантов назвал бы такое объяснение ширмой для дурака, но, глядя на неопрятного потного Спирьку, он не мог представить другого источника его осведомленности.

Они выпили еще: Элефантов четверть стакана и Спирька-полный.

— А ты к Марии неровно дышишь! Думаешь, я не вижу, как ты у меня все про нее выпытываешь?

Элефантов не нашелся, что ответить, и сделал вид, что занят пивом.

— И к Астахову ее ревнуешь…

— С чего ты взял? — придя в себя от неожиданной прозорливости Спирьки, изобразил удивление Элефантов.

— А с того! Ты же знаешь, что она с ним живет. Знаешь! И тебе это неприятно! — в голосе Спирьки явно чувствовалось удовлетворение.

— Чушь какая-то! — продолжал лицемерить Элефантов. — Какое мне до всего этого дело?

— А вот такое! — с пьяным упорством настаивал Спирька. — Ты еще не все знаешь! Думаешь, она на море одна?

На этот раз Элефантова, бросило в жар. Сначала стала горячей голова и лицо, потом горячая волна прокатилась по всему телу, и он ощутил прилив тошноты.

— Конечно. А то с кем же? — голос звучал хрипло, но контрвопрос он поставил умело.

— Этого я тебе не скажу. Если она узнает, то не простит, а я не хочу портить с ней отношения.

«Мразь! — подумал Элефантов. — Но врет или нет?»

— Просто имей в виду, что, кроме Астахова, у нее есть и кое-кто еще…

«Врет или нет?»

— Ну да какое это имеет значение? Молодая, красивая, свободная женщина… Ей поневоле часто приходится использовать свои прелести… — он шумно отхлебнул, на верхней губе повисла пена.

— Хочешь сказать, что она тоже шлюха? — Элефантова затрясло от ненависти к этому жалкому пропойце, походя поливающему грязью женщину, даже ногтя которой он не стоит.

— Ну почему обязательно шлюха? Жизнь есть жизнь. — Спирька развел руками. — Вот представь: заболел у нее зуб. В поликлинике очередь, два дня потеряешь, намучаешься, да еще сделают плохо… А она пришла, улыбнулась ласково, и через полчаса все готово в лучшем виде. Ну, а потом обменяются с врачом телефонами: у нее еще зубки есть, а ему, может, захочется с ней в ресторан сходить, так что интерес взаимный…

Спирька сделал несколько жадных глотков.

— Да так и везде. Одеться красиво хочется, а в магазинах товары — только на пугало надевать. Чтобы «фирму» достать, тоже надо людей хороших знать, а раз так — принцип простой: услуга за услугу…

Элефантов вспомнил, что в последнее время Мария одевается с иголочки и немалую помощь в этом ей оказывает Спирька, и его опять затошнило.

— Портной, скорняк, сапожник, да мало ли к кому еще приходится обращаться. И везде нужно внимание, качество, так сказать, индивидуальный подход. Значит, что? Ну, одному достаточно глазки построить да дать «на чай», а другому этого мало, интерес у него в ином… Не страшно, от нее не убудет…

Первый раз в жизни Элефантову захотелось убить человека.

— Так что не обращай внимания: Астахов или кто-то там другой, третий — все в порядке вещей. Она обычная баба, нечего делать из нее святую и молиться на нее. Тем более что другие не тратят времени на подобные глупости и ложатся с ней в постель и развлекаются как душа пожелает! Понял, наконец? Обычная баба! И каждый может с ней переспать!

— Чтобы так говорить, надо как минимум самому это испытать, — голос был спокойный, но чужой и страшный. Внутри туго, до отказа закрутилась опасная пружина, которая, сорвавшись, должна была толкнуть его на неожиданные, совершенно непредсказуемые действия. — Иначе все твои слова — гнусная брехня. Ты сам спал с ней?

— А может, и спал! — торжествующе захохотал Спирька, с превосходством глядя на него, и эти торжествующие нотки, это пьяное превосходство убедили Элефантова в том, что Спирька сказал правду.

Его плешивая голова была совсем рядом, один взмах тяжелой кружкой, хруст костей, кровь… Крик, шум, толпа любопытных, милиция и самое главное — допросы, выяснение мотивов, копание в самом сокровенном… Но Спирьку спасли даже не эти картины, которые мгновенно прокрутил мозг Элефантова. Он вдруг ощутил сильную слабость, головокружение, к горлу подкатил комок. Едва он успел отбежать в сторону и прислониться лбом к грязному некрашеному забору, как его вырвало.

— Нажрался как свинья, интеллигент вонючий, — злобно ощерился мордатый татуированный парень с железными коронками. — Пошел отсюда, не порть аппетит людям!

Элефантов никому не позволял разговаривать с собой таким тоном и в другое время обязательно бы завязался с наглецом, несмотря на то, что тот был явно сильнее, но сейчас он молча повернулся и пошел, с трудом переставляя тяжелые ноги.

— С чего это ты, Серега! Вроде и не пил почти! Спирька шел рядом, как-то суетливо заглядывая ему в лицо, и, наверное, жалел, что сболтнул лишнее.

— Сейчас я тебя доведу…

Добрый, заботливый друг. Впрочем, он, наверное, искренен и действует в соответствии со своеобразным кодексом чести — ни в коем случае не бросать собутыльника и, оградив от возможных в таких случаях неприятностей: милиции, вытрезвителя — доставить до самого порога и сдать на руки домочадцам. Добрый, заботливый друг!

Элефантов испытывал к Спирьке такую ненависть, что не мог на него смотреть. Но проявить это — значило выдать себя окончательно.

— Все уже прошло. От жары ударило в голову. Ну пока, мне сюда.

Не подав руки, Элефантов свернул в первый же переулок.

На неприглядном, поросшем бурьяном пустыре возле трамвайного депо громоздились штабеля черных, крепко пахнущих смолой шпал. Выбрав относительно чистое место, Элефантов растянулся на земле и, положив руки под голову, уставился в яркое голубое небо. Если бы кто-то из знакомых увидел его в таком месте и в такой позе, он бы несказанно удивился, да и сам Элефантов никогда раньше не поверил бы, что будет валяться в жухлой вытоптанной траве на окраине города и думать тяжкую думу о вещах, которые не волновали его уже много лет.

Он понял, что неимоверно любит Марию, не представляет себе жизни без нее и бешено ревнует. Удивительно! Когда все это зародилось в его душе, почему так неожиданно дало столь бурные всходы? Он испытывал горечь и обиду, и мысли были горькими и обидными.

"Спирька… Жалкий, ни на что не годный человечишка, пьянь… пусть бы кто-нибудь другой, это можно было бы понять… Впрочем, я сам виноват… Тогда, три года назад, Мария доверилась мне — и что получила взамен? Ни любви, ни тепла, ни участливости…

Потом чертовы курсы… Вдвоем в чужом городе, это невольно объединяет. А в один прекрасный день он воспользовался ситуацией, подпоил и добился своего. Потом это могло войти в привычку — женское сердце мягкое, а он умеет быть обходительным, услужливым, необходимым… Ей же надо на кого-то опереться в жизни, и она, конечно, не подозревает, что он способен предать за бутылку водки… Он хамелеон — с ней совершенно другой, и она пребывает в заблуждении… Несчастная женщина. А все потому, что я вел себя как животное…"

Элефантову захотелось заснуть, чтобы уйти от тяжких размышлений, как давным-давно, когда все обиды и душевная боль проходили за время детского сна… И оставалось только жалеть, что такой простой и действенный способ избавления от переживаний с годами становился недоступным.

Через несколько дней на работу позвонила Мария. Ее голос подействовал на Элефантова, как инъекция кофеина.

— Здравствуй, Машенька! — возбужденно заорал он, не пытаясь скрыть радости. — Мы по тебе очень соскучились!

— Я слышу, — она говорила совершенно спокойно, без эмоций, не выказывая своего отношения к его радости и его словам.

Они поболтали ни о чем, Элефантов отчетливо представлял Марию, стоящую в будке междугородного автомата, и сердце его колотилось быстрее.

Где-то вдалеке мелькала мысль: "Кто ждет ее возле переговорного пункта?

", но никаких реальных образов за ней не стояло, и поэтому она не могла омрачить радостного настроения.

Поняв, с кем он разговаривает, подошел Спирька и, протянув руку, застыл в выжидающей позе.

— Ну ладно, Машенька, тут у меня вырывают трубку, так что до свидания, желаю хорошо отдохнуть, надеюсь, скоро увидимся.

— Спасибо, тебе тоже счастливо.

Элефантов передал трубку. Поговорив с Марией, он почувствовал прилив бодрости, а давешние рассуждения Спирьки показались совершеннейшей чушью, не заслуживающей никакого внимания. Но тут же в сердце снова зашевелились сомнения.

Спирька разговаривал с Нежинской о таких же пустяках, как и он, — спрашивал о погоде, теплое ли море, как отдыхается. Но что-то изменилось в его лице, интонациях, он говорил очень мягко, с отчетливым налетом грусти, и Элефантов опять ощутил укол ревности.

— Ну пока, — Спирька печально покивал головой и слегка улыбнулся. — Я тоже.

От этих последних слов Элефантова снова, как и накануне в пивной, бросило в жар, и он ощутил тошноту. Что «я тоже»? Это могло означать только одно: на прощанье Мария сказала ему «целую» и он, чтобы не поняли посторонние, ответил совсем безобидно: «Я тоже».

Никто ничего и не понял, кроме того, кто обостренно воспринимал каждое слово, анализировал тональность голоса, интонацию, выражение лица говорившего… Кто знал больше других и сопоставлял фразы с взаимоотношениями, стоящими за ними, кого нельзя было обмануть кажущейся незначительностью как бы невзначай брошенного слова…

«Значит, все-таки правда! И она его любит — ведь звонила не просто так и не мне, а именно ему, значит, скучает!» Сердце разрывалось от ревности и тоски.

«Но почему он как в воду опущенный?»

Спирька курил, невидящими глазами глядя в окно, и вид у него был совсем не веселый.

«Я бы на его месте веселился, дурачился, рассказывал анекдоты, хохотал… В чем же дело?»

И вдруг Элефантов понял, что Мария в Хосте действительно не одна и Спирьку мучает ревность, поэтому он так отзывался о ней, чернил ее, чтобы как-то загладить причиняемый его самолюбию ущерб. Но почему сейчас он говорил с Марией как ни в чем не бывало? Впрочем, бесхребетностный человечишка… Мария ошибается в нем, не знает истинного лица…

И Элефантов твердо решил, что, как только Мария вернется, он вступит в игру и вытеснит Спирьку из ее жизни. В том, что это ему удастся, он не сомневался: Мария умная женщина и может определять цену людям. И если Элефантов по ряду показателей проигрывал Астахову, то, безусловно, превосходил Спиридонова.

Мария вышла на работу в пятницу, и, увидев ее — красивую, загорелую, — Элефантов ощутил такое волнение, что у него закружилась голова. С трудом он взял себя в руки, но она заметила необычность в его поведении, хотя и не подозревала, что является ее причиной.

Во время перерыва Элефантов предложил Нежинской погулять вечером по набережной, и она согласилась. Он с нетерпением ждал окончания работы, потом считал минуты на месте свидания. Ему показалось, что в конце квартала мелькнула тоненькая знакомая фигурка, но к условленному месту Мария так и не подошла: либо он ошибся, либо она перепутала и свернула на другую улицу. Как ни странно, Элефантов испытал некоторое облегчение: сейчас его намерения открыть Марии душу казались глупыми и совершенно мальчишескими. К тому же такой порыв оправдан только тогда, когда встречается понимание и сочувствие, в противном случае есть риск оказаться в глупом положении. А глупых положений Элефантов боялся пуще всего на свете.

«Ладно, подождем до понедельника, — решил он. — Там будет видно».

Но в понедельник Нежинская на работу не вышла. В конце дня позвонила ее мать и сказала, что Марию сбила машина.

Отделалась она относительно легко: ушибы, несколько ссадин и слабое сотрясение мозга. Элефантов ходил к ней почти каждый день. Выдумывая самые невероятные предлоги, он срывался с работы и ехал на рынок, покупал у краснощеких кавказцев мандарины, яблоки, персики, гранаты, придирчиво отбирая красивые, крупные, один к одному плоды, затем отправлялся в цветочный ряд. Здесь он тоже священнодействовал, выбирая самые свежие розы, и не всякие, а только нежно-розового цвета с длинными, туго сжатыми в бутон лепестками. Потом, сгорая от нетерпения, мчался в клинику на автомобиле и волновался всю дорогу и когда бросал камешек в окно на третьем этаже, успокаиваясь только тогда, когда за стеклом появлялась Мария и с улыбкой кивала, давая понять, что сейчас спустится вниз.

Мария похудела и осунулась, под глазами появились темные круги, челка не могла замаскировать кровоподтека на лбу, но для Элефантова она ничуть не утратила очарования и притягательной силы.

В отличие от большинства находящихся здесь женщин, растрепанных, неопрятных, расхаживающих в рваных халатах и стоптанных шлепанцах, Мария не перестала следить за собой. Красивые отглаженные платья, модные босоножки. И пахло от нее совсем не больничным: чистым телом, шампунем и импортным мылом.

— Как тебе это удается? — поинтересовался как-то Элефантов.

— Очень просто: познакомилась поближе с сестрой-хозяйкой и теперь принимаю душ каждый день!

Встречала она его весело, целовала в щеку, зарывалась лицом в букет.

— Ты меня балуешь! Чудесные розы! В палате все заметили, что у тебя постоянный вкус!

«И постоянен я не только к сорту цветов», — впрочем, это он сказал про себя. Решиться на объяснение он так и не мог, потому что не был уверен, как расценит Мария его признание.

Они уходили за больничную ограду в большой тенистый парк, гуляли по малолюдным аллеям, сидели на разноцветных скамейках, грызли яблоки и болтали. Травмы и больничная обстановка не оказали угнетающего влияния на Марию. Она шутила, смеялась анекдотам, рассказывала забавные истории из местной жизни.

Элефантов пытался расспросить, что же с ней произошло, но Мария отвечала кратко, без всяких подробностей:

— Пошла на красный свет, а из-за поворота — «Волга». Хорошо еще, что водитель успел притормозить.

У Элефантова на миг возникло неприятное ощущение, что она лжет. Но с какой стати?

— Если посмотреть на твои ушибы, то может показаться, что ты сидела в самой машине, — осторожно сказал он. — Знаешь, такие ссадины остаются от удара в лобовое стекло во время резкого торможения…

— Ну почему… Ссадины все одинаковы…

То же самое ощущение шевельнулось опять, хотя Элефантов не смог бы объяснить, каким чувством он улавливает оттенок фальши в невозмутимо-спокойном голосе. Да ему и не хотелось ничего объяснять и ни о чем задумываться. Сомнение шевельнулось и исчезло.

Элефантову было хорошо с Марией, он подумал, что за годы знакомства они никогда не проводили столько времени вместе, не гуляли просто так, не разговаривали на мелкие житейские темы, которые, оказывается, тоже могут быть важными и интересными. И никогда он не хотел так заботиться о — Марии, никогда не скучал по ней и не стремился увидеться, никогда не дарил ей цветов.

"Моя вина! — думал он, досадуя на себя. — Сколько времени упущено!

Если бы я отнесся к ней тогда по-другому, все было бы иначе. Она бы, конечно, не связалась с этим ничтожеством Спирькой, дорвала бы с Астаховым и была бы гораздо счастливее, чем сейчас… Каким же я был дураком!"

Часы их свиданий пролетали очень быстро, она провожала его до ворот и возвращалась, а Элефантов смотрел вслед, лаская взглядом легкую фигурку до тех пор, пока она не скрывалась из глаз. Каждый раз он ожидал, что она обернется, помашет рукой, улыбнется на прощание, и будет понятно, что между ними протянулась какая-то ниточка, пусть пока еще тонкая… Но Мария никогда не оборачивалась, и это его обижало, хотя обида оставалась глубоко-глубоко внутри, а в голову одна за другой приходили тягостные мысли.

Да, Мария радовалась его приходу, да, она целовала его и охотно проводила с ним время, но он чувствовал, что она рассматривает его просто как хорошего знакомого, отвлекающего от однообразия больничной жизни. И не больше. Наверное, так же, а может быть, еще радостнее она встречала и Спирьку, который тоже часто приходил сюда.

Элефантов поморщился, как от зубной боли.

По молчаливому уговору они со Спирькой проведывали Марию в разные дни, и тот тоже очень суетился, собираясь к ней. После беседы у пивной Элефантов почти перестал с ним разговаривать, но по отдельным репликам, которые предназначались специально для него, понял, что к Марии ходит кто-то еще. Присутствие этого третьего иногда давало о себе знать: как-то Мария, позвонив, отменила Спирькин визит, и тот, отвернувшись к окну, переживал, нервно глотая сигаретный дым. А однажды соседка по палате, которая завидовала небольничному виду Марии, частым посещениям и обилию цветов, улучив момент, как бы невзначай сообщила Элефантову:

— Сегодня к ней муж приходил. Долго разговаривали, почти до самого обеда!

Элефантов понял, что это и есть Он. Но почему «муж»? Догадки досужей сплетницы? Или так отрекомендовала Мария? Недалекие, примитивные бабы всегда выдают любовников либо сожителей за законных супругов, чтобы подчеркнуть свою добропорядочность. Но Мария не станет прибегать к столь жалким уловкам.

Как бы невзначай, полушутя, он пересказал этот разговор Марии и напряженно замолчал. Нежинская неопределенно пожала плечами.

— Они же не знают, кто муж, кто не муж…

От этого обтекаемого, ничего не объясняющего и довольно двусмысленного ответа тоже дохнуло неискренностью. Почти неуловимо. Но достаточно для того, чтобы на душе заскребли кошки.

Впрочем, теперь кошки скребли на душе постоянно. От неопределенности положения. Ревности. Неотвязных тягостных мыслей.

Вчера, например, Мария привела его к остановке и посадила в подошедший троллейбус раньше обычного. Попросту говоря, выпроводила. Умело, так, чтобы он этого не заметил. Зачем?

Все дела и заботы отодвинулись для Элефантова на второй план, ничто его не интересовало, не радовало и не огорчало. Ничто, кроме одного. Мария. Мария. Мария. Он стал хмурым, невнимательным и рассеянным. Работа валилась из рук, исследования не продвигались ни на шаг, он с трудом отбывал урочные часы. И оживал, только когда шел к Марии. Нет, когда видел ее одну и проходили опасения, что можно столкнуться с Ним и оказаться в дурацком положении бедного родственника. Он ведь ужасно боялся дурацких положений. И не терпел неопределенности.

На первый решительный шаг его толкнул Спирька.

— Наверное, лучше не ходить к Марии, — он пришел с опухшей помятой физиономией, в обед выпил пива и опять захмелел. — Даже мне.

— Почему? — поинтересовался Элефантов.

— Видишь ли, в чем дело, — когда у Спирьки пробуждался алкогольный интеллект, он становился вычурным и велеречивым. — Можно ей помешать. У нее ведь свои дела, о которых ты, как человек, бесспорно, неглупый, — он сделал полупоклон, — безусловно, не можешь не догадываться. Она свободная женщина…

Элефантова передернуло.

— …и это многое означает. Не правда ли?

— А почему ты подчеркнул «даже мне»? — В Элефантове вновь начала зарождаться тихая ярость.

— Да потому, — Спирька многозначительно полузакрыл глаза, — что у меня с ней особые отношения, в которые тебе лучше не лезть.

Элефантов стиснул зубы. «Ах ты жалкая пьянь! Особые отношения! Да я сделаю из тебя котлету! Но вдруг это правда? Нет, к черту, хватит! Спрошу у нее напрямую! Если она занята и я ей мешаю, значит, надо взять себя в руки и кончать со всем этим! А если он пытается интриговать, то я отучу его раз и навсегда!»

— Сегодня у меня к тебе дело.

Элефантов волновался и безуспешно пытался это скрыть, но отступать не собирался.

— Пожалуйста, — Мария не выразила удивления, как будто по деловым вопросам к ней обращались тут каждый день.

— Ты обсуждаешь с уважаемым Валентином Спиридоновым мои визиты?

Волнение усилилось, он почувствовал, что у него дергаются губы. Никогда раньше такого с ним не было.

— Нет, — несколько удивленно ответила Нежинская. — Почему ты спросил?

— Наверное, не просто так.

Губы у него задергались еще сильнее.

— Ты волнуешься, — встревоженно сказала Мария. — Серега, ты сильно волнуешься!

— Да, я сильно волнуюсь, — голос предательски подрагивал. — Но я хочу знать правду…

Волнение Элефантова передалось и Марии, она говорила напряженно и нервно.

— …и я тебе отвечу. Спиридонов хороший человек — добрый, мягкий, отзывчивый. Но он не тот, кого я могла бы любить и находиться в близких отношениях…

Ее голос тоже дрогнул, на глаза навернулись слезы, она сдавила пальцами переносицу и запрокинула голову, но говорить не перестала.

— Не тот. Он недостоин любви. Мне очень неприятно говорить на эту тему, но раз ты поставил вопрос…

Ответ Марии опередил вопрос Элефантова, очевидно, она предугадала ход его мыслей.

— …Я считаю, что человека, готового на все ради бутылки водки, любить нельзя!

Она прикрыла глаза и, закрыв ладонями лицо, приложила пальцы к векам.

Такая реакция настолько не соответствовала ее обычной невозмутимости, что у Элефантова мелькнула чудовищно нелепая мысль: Мария играет, причем хорошо играет… Он даже не успел устыдиться: подозрение бесследно растворилось в нахлынувшей теплой волне. Она говорила искренне, она открыла свою душу, которую обычно прятала за напускным равнодушием и рискованной бесшабашностью, поэтому ее поведение и кажется необычным! Мария оказалась такой, какой он ее видел, и от этой мысли Элефантову — захотелось плясать!

— Успокойся, Машенька, — он отнял ее руки от лица и с жаром принялся их целовать. — Извини, что заставил тебя нервничать, ты хорошая, порядочная женщина…

— Порядочная! — с оттенком то ли горечи, то ли сарказма произнесла Мария, и Элефантов не понял, к чему относится эта горечь или сарказм.

— …А Спирька — мерзавец!

В подсознании Элефантова вертелся целый рой вопросов по поводу обстоятельств, косвенно подтверждающих слова Спирьки, но он отмел их начисто.

Если верить человеку, то полностью и безоговорочно. Именно так он и поверил Марии. А всякие зацепки для подозрений… Мало ли какие бывают совпадения, иной раз кажется, что факты бесспорны, а на самом деле за ними ничего не стоит. Мария откровенна и правдива, а раз так…

— Завтра же набью ему морду!

Этих слов Элефантов не говорил уже лет двадцать пять — со времен начальной школы.

— Не хватало еще, чтобы вы из-за меня дрались — Мария несколько успокоилась. — Нашли яблоко раздора! Не вздумай этого делать!

Элефантов пообещал, но про себя решил, что, если Спирька хотя бы намеком еще раз бросит тень на Марию, он вобьет слова ему в глотку вместе с обломками зубов.

Но Спирька больше ничего о Марии не говорил. Да и вообще они совсем перестали разговаривать, за исключением тех случаев, когда по условиям работы без этого нельзя было обойтись.

Теперь Элефантов постоянно думал о Марии, — и мысли эти были радостнее, чем прежде. Раскрывшись с неожиданной стороны, она стала еще дороже.

«Вот видишь, — говорил себе Элефантов, — стоило только поговорить откровенно, по-человечески, и все стало на свои места! А ты почти год носил в себе сомнения, переживания и чувства, стеснялся… Она же не может читать мысли?» И он решил всегда быть с Нежинской прямым и честным.

В эти же дни, размышляя о взаимоотношениях с Марией, он неожиданно сочинил стихи. Они родились сами — оставалось только перенести на бумагу:

Будь все это игрою от скуки, Я, конечно, спокойней бы был И забыл твои нежные руки, Запах бархатной кожи забыл, Я не ждал бы тебя, как прохлады, И не видел бы в розовых снах, Позабыл бы я привкус помады На податливых мягких губах.

Постоянство мне служит укором, Но в привычном мелькании дней Все стоит перед мысленным взором Хрупкость стройной фигурки твоей.

Когда-то давно, в юности, он писал стихи одной женщине, но так и не показал их ей. Сейчас его тоже охватили сомнения: не будет ли он смешным?

Но колебался Элефантов недолго: он же решил быть откровенным и полностью доверять ей. А она сумеет правильно оценить его поступки.

— Удивительно…

Мария внимательно посмотрела на него и перечитала еще раз.

— Удивительно… — медленно повторила она. — Просто так этого не напишешь. Тут нужно вдохновение…

Мария с каким-то новым выражением рассматривала Элефантова, а он радостно думал, что не ошибся: только тонкая натура способна так точно все понять.

Фактически он признался ей в любви.

Выздоравливала Мария медленно: мучили головокружения, иногда нарушалась координация движений, резкость зрения. Ей кололи кучу витаминов и укрепляющих препаратов, но особого эффекта это не давало. Иногда Мария начинала грустить, и Элефантов ненавязчиво, исподволь ободрял ее, как бы невзначай рассказывая истории об аналогичных, только еще более тяжелых болезнях своих дальних знакомых, которые в конце концов полностью выздоравливали.

Ему удавалось ободрить ее, поднять настроение, и как-то она сказала:

— Ты действуешь на меня успокаивающе. Как это у тебя получается?

Он только пожал плечами. Ответить правду? Прозвучит слишком красиво и напыщенно.

— Не знаю.

Но то, что его поддержка нужна Марии, обрадовало Элефантова. Он чувствовал, что она стала относиться к нему лучше, и еще, уже в который раз, выругал себя за излишнюю гордость, мешавшую раньше открыться любимой женщине.

Но через несколько дней произошло событие, вновь выбившее его из колеи. Было воскресенье, и он приехал к Марии во внеурочное время — перед обедом.

— Сегодня мы не пойдем гулять, — она, как всегда, весело поздоровалась, поблагодарила за цветы. — Ко мне приедут из дома…

Они сидели на скамейке у входа в клинику, когда к ним вприпрыжку подбежал Игорек.

— Мама! — Он обхватил Марию за шею, и она прижала сынишку к себе.

Вслед за внуком не торопясь шла Варвара Петровна, а следом, широко улыбаясь, — Эдик Хлыстунов с объемистой хозяйственной сумкой в руках.

— Здравствуй, Серега, — он протянул руку, ничуть не удивляясь встрече. — Как наша больная?

— Да вроде поправляется. — Элефантов лихорадочно думал: почему Хлыстунов здесь? Обычная услужливость свойского парня — подвезти, поднести, проведать? Или нечто другое? Он умел быстро реагировать на неожиданные ситуации, но сейчас настолько растерялся, что не мог прийти ни к какому выводу.

— Пойдем, Мария, я тебе передачу до палаты донесу, а то сумка тяжеленная!

Элефантов первый раз встретился с матерью Марии, говорить им было не о чем, и он стал беседовать с Игорьком на школьные темы, одновременно напряженно обдумывая ситуацию.

Нежинской и Хлыстунова не было долго, раза в три дольше, чем требовалось, чтобы отнести передачу. За это время Элефантов связал воедино целую цепь, казалось, разрозненных фактов.

Эдик иногда звонил им и, поболтав с кем-нибудь из сотрудников, звал к телефону Марию. Время от времени он заходил, и Мария выходила его провожать. Все как в случае с Астаховым, один к одному, но Элефантов никогда раньше не обращал внимания на это совпадение, не проводил между Петром Васильевичем и Хлыстуновым никаких параллелей. Когда однажды Нежинский приревновал Марию к Эдику, Элефантов первым посмеялся над вздорностью подобных подозрений. Глупец! А цепочка разматывалась все дальше. Неоднократно Мария беседовала по телефону с матерью Эдика, на вопросы отвечала, что они знают друг друга давно, через общих знакомых. Элефантову показалось странным, что только после знакомства с Эдиком Мария выяснила, что давно знает его мать, но значения этому он не придал. В прошлом году Эдика видели в Хосте в то же время, когда там отдыхала Нежинская.

Но и это он посчитал случайностью.

И, наконец, последнее — недавно Эдик на своем «Москвиче» попал в аварию. Сам он не пострадал, но сетовал, что сильно повредил машину. Вот и разгадка таинственному происшествию с Нежинской!

Хлыстунов! Элефантов чувствовал себя последним идиотом, которого только что обвели вокруг пальца. И не один раз. Он вспомнил придуманный Честертоном эффект почтальона: от привычного, примелькавшегося человека не ждут чего-то необычного.

Вернулись Эдик с Марией. Веселые, оживленные. Он сыплет анекдотами, она смеется.

— Ну что, поехали? Я тебя подвезу!

Эдик всегда был услужливым парнем.

Мария поцеловала мать и сынишку.

— А нас?

И предприимчивым, старался ничего не упускать.

Она чмокнула Эдика и Элефантова.

— До свидания. Спасибо, что проведали.

Потом подошла к Эдику вплотную и три раза крепко поцеловала его в щеку.

Сердце у Элефантова покатилось куда-то вниз.

Эдик завез домой Варвару Петровну и Игорька, дружески попрощался и пообещал еще заехать. Чувствовалось, что он в семье свой человек.

— Где ты отдыхал? — спросил Элефантов, когда они остались одни.

— На море, — беспечно ответил Хлыстунов.

— В Хосте?

— Ага, — он отвел глаза и не спросил, откуда Сергей это знает.

— С Марией? — продолжал Элефантов, подумав, что любой на месте Эдика послал бы его к черту за такую назойливость.

— Ну как тебе сказать… Я в санатории, а она дикарем…

Эдик не любил ни с кем ссориться. Элефантов почувствовал, что он врет, но даже эта ложь дела не меняла.

— Я слышал, ты разбил машину?

— Кошмар! Вернулся из отпуска и на второй день — бац! Пришлось крыло менять и лобовое стекло! Еще повезло — нашел знакомого, он все быстро сделал, и обошлось не так дорого!

«Марии обошлось дороже, — зло подумал Элефантов. — До сих пор расплачивается». Он вспомнил, сколько уколов и других неприятных процедур пришлось перенести Нежинской. И из-за чего? Из-за этого благополучного и самодовольного везунчика? Впрочем…

— Ты жениться не думаешь?

— Нет, — Эдик бросил быстрый взгляд и опять не поинтересовался, чем вызван подобный вопрос.

Взяв два дня за свой счет, Элефантов съездил в Хосту. Зачем он это делает — он не знал, но противиться охватившей его потребности оказался не в состоянии.

В квартирном бюро узнал, где останавливалась Нежинская, и через час стоял в маленькой опрятной комнатке с двумя кроватями и окном, выходящим на море.

— У меня летом жили муж и жена из вашего города, — хозяйка, маленькая приветливая женщина, как видно, любила поговорить. — Мария и Эдик. Им понравилось. Так будете заезжать?

«Муж и жена»! Элефантов посмотрел на стоящие рядом кровати, представил, как Хлыстунов и Нежинская ложатся спать, как они просыпаются… Как будто поковырял подсыхающую рану.

— Наверное, нет, — Элефантов чуть поклонился, — слишком жаркая комната, уж извините.

То, что таинственный соперник оказался всего-навсего Эдиком Хлыстуновым, вызвало у Элефантова двоякие чувства.

С одной стороны, было досадно, что Мария связалась с мелким коммерсантом, но Элефантов ее за это не осуждал: женщина — слабое существо, ее легко увлечь, особенно если рядом никого нет. Он вновь выругал себя за старые ошибки.

С другой стороны, Элефантов не считал Хлыстунова серьезным конкурентом. Так же как и Спирька, он во многом проигрывает ему, Элефантову, и Мария это увидит. А значит, можно радоваться, что у нее не оказалось кого-то похожего на Астахова.

Нежинская не спросила, почему он не приходил несколько дней, а Элефантов, естественно, не стал ничего объяснять.

— Скоро меня выписывают, — по тону нельзя было понять, радует это ее или нет. — Надо готовиться к нормальной жизни. В воскресенье нарушу режим и отправлюсь к маме. Тут мне уже изрядно надоело!

— Отлично! — обрадовался Элефантов. — Давай встретимся!

— Ну что ты, — Мария покачала головой. — Я так соскучилась по Игорьку. Проведу целый день с ним.

— Тогда я позвоню.

Но когда Элефантов в воскресенье позвонил, ответила Варвара Петровна.

— Марию?.. — голос у нее был несколько растерянный. — Она уже уехала.

«Куда?» — хотел спросить Элефантов, но не спросил. Возвратиться в клинику она не могла: еще рано, на какой-то час не стоило и вырываться.

Значит…

Ему опять стало тошно. Значит, Мария соскучилась по Эдику больше, чем по сыну…

Сев в такси, он поехал к дому Нежинской. Если у подъезда стоит машина Хлыстунова, значит, догадка верна.

Еще издали среди нескольких автомобилей, припаркованных на тротуаре, он заметил светлый «Москвич». Тот или нет? 12-27 КЛМ. Но какой номер у Эдика? Этого он не помнил. Вроде бы его машина чуть светлее… А на крыше, кажется, багажник…

Элефантов поймал себя на том, что нарочно занимает голову всякими мыслями, лишь бы не представлять происходящего наверху, на седьмом этаже, в квартире Марии.

«Кого обманываешь? Сам себя? Ты же рассчитал, что они здесь, и приехал убедиться! Вот, пожалуйста, то, что ты и ожидал увидеть — автомобиль, светлый „Москвич“! Не будь его — это ничего бы не означало: Эдик мог повезти ее к себе на Южный, но ты бы тешил себя иллюзиями — дескать, ошибся… Так не прячь голову в песок! Ты же не открыл для себя ничего нового!»

Но одно дело — представлять отвлеченно, а другое — знать, что это происходит именно сейчас, сию минуту, совсем неподалеку…

Элефантов задрожал от горя и унижения. Подняться наверх и колотить в дверь? Скорее всего ему не откроют… А если и откроют? Элефантов почувствовал, как кулаки наливались свинцовой тяжестью. Раз! В солнечное правой! Два! Крюк слева в челюсть! Три! Сплетенными в замок руками добить ударом по шее!

Он никогда не решал таким путем никаких вопросов, считая, что драка — не метод достижения целей. Но сейчас испытывал острое желание избить Эдика. Жестоко. В кровь. Хотя никогда в жизни он по-настоящему не дрался, он ни на минуту не сомневался, что ему это удастся. Благопристойный, не любящий ссор Эдик — обыкновенный трус, он ничего не сможет противопоставить его ярости! Ну, а что потом?

Элефантов представил отвращение в глазах Марии, и кулаки разжались.

Но ярость требовала выхода. Проколоть шины «Москвича»? Разбить стекла?

Еще глупее.

Ссутулившись, Элефантов побрел прочь.

В конце концов, Эдик ни в чем не виноват. И она тоже. Когда у них все начиналось, он был равнодушен к Марии и его не стоило принимать в расчет. А сейчас изменить устоявшиеся отношения непросто. Для этого недостаточно дарить женщине цветы и писать стихи. Надо убедить ее в глубине и искренности своих чувств, войти в ее жизнь, стать для нее необходимым…

И он сумеет это сделать!

Но безукоризненная логичность рассуждении не помогла Элефантову.

«Значит, все верно? Женщина, которую ты любишь, спит с каким-то хлыщом, а ты считаешь это правильным? — внутри сидел злой бес, считавший своим долгом как можно сильнее растравить ему душу. — Браво! Ты прямо образец объективности! И всепрощенчества!»

У Элефантова пропал аппетит и появилась бессонница. Осунулся, похудел. Как оленю с простреленным легким, ему не хватало воздуха, и он ходил с полуоткрытым ртом, не видя ничего вокруг.

Как-то вечером его неудержимо повлекло к дому Марии, он надеялся на чудо, и оно произошло: «Москвич» 12-27 КЛМ по-прежнему стоял у подъезда.

Значит, машина принадлежала кому-то из жильцов! Значит, когда он в прошлый раз мучился подозрениями у безобидного автомобиля, в квартире на седьмом этаже никого не было! И хотя он понимал: это дела не меняет, то, чего он стыдился и боялся, скорее всего происходило в другом месте, у Эдика, в Южном микрорайоне, у него будто камень с души свалился. Странное существо — человек!

Правда, через некоторое время тоска нахлынула снова и с утроенной силой. Мария готовилась к выписке. Здесь он разнообразил длинные часы вынужденного безделья, помогал отвлечься от невеселых больничных размышлений, ободрял и поддерживал ее… Такая роль стала привычной для обоих. А как сложатся их отношения теперь? Ведь он может попросту оказаться ненужным…

— Я пока поживу у мамы, но буду звонить, — рассеянно сказала на прощание Мария. — И ты звони, когда захочешь.

Конечно, она не привязалась к нему так, как он бы этого хотел. Пока.

Но скоро все переменится.

Сидящий в Элефантове бес издевательски засмеялся.

А, собственно, отчего все должно перемениться? Почему Мария вдруг предпочтет тебя остальным? Что есть у тебя за душой? Возможности, власть, деньги? Вот то-то!

Зато у меня голова на плечах!

Эка невидаль! Посмотри вокруг — вон их сколько, голов-то! Да еще каких, не чета твоей! Модные прически, фирменные шляпы, кожаные и замшевые кепочки! А что под ними — никого не интересует. К тому же там у всех одинаково — серое мозговое вещество. И каждому хватает: на недостаток ума никто не жалуется. Правда, ты гордишься своей способностью быстро перерабатывать информацию, выдавать качественно новые мысли, идеи, теории… Но кому это нужно? И какая польза, например, Марии от твоего хваленого интеллектуального потенциала?

И тут Элефантова осенило. Надо предложить Марии заняться наукой! Это ее захватит, отвлечет от глупостей и мелочей, на которые можно незаметно растранжирить всю жизнь. Перед ней откроется необозримое поле для приложения сил, появятся реальные перспективы! Скоро он получит отдел, и Мария сможет беспрепятственно разрабатывать свою тему. Да, в конце концов, у него самого собрано материала не на одну диссертацию!

Его идея Нежинской понравилась.

— Я и сама думала над этим. Я себя знаю, я справлюсь, буду работать как вол, надо только взяться. И чтобы меня кто-то подталкивал, направлял…

— Не беспокойся, я сумею подтолкнуть тебя, помочь. Через три года ты защитишься, гарантирую!

Элефантова распирала радость: он сможет сделать для своей любимой большое дело, станет ей полезным, у них появятся общие интересы, общая цель… Но почему на ее лице явственно проступает сомнение?

— Тебя что-то смущает?

— Все не так-то легко, — она помедлила, как бы раздумывая: продолжать или нет. — Ты, например, до сих пор не кандидат.

Элефантов немного обиделся.

— Я же не ставил пока такой цели. Занимался другими делами, экспериментировал, распылялся. Сейчас оформляю результаты и выйду на защиту. Ты что, сомневаешься?

— Да нет.

Сомнение на лице не исчезало.

— Так в чем же дело? Тебе будет легче идти за мной. Я отдам половину того, что собрал, определю направление поиска, не будет получаться — напишу сам!

— Вот это меня и смущает: все будет находиться в твоих руках.

Они катались в колесе обозрения, кабинка медленно поднималась над городом, руки Элефантова, нервные и жилистые, лежали на металлическом штурвальчике.

— А чем плохи мои руки? — он крутанул штурвальчик, и кабина завертелась вокруг оси. — Ничем не хуже чьих-либо других!

Бодрым тоном он пытался затушевать неприятное ощущение: Мария боится зависимости, но от друга, к которому искренне расположен, нельзя зависеть…

— Да, не хуже… — неуверенно согласилась Мария. — Ну что ж, попробуем…

Прощаясь, он напросился к ней в гости и, дожидаясь назначенного дня,страшно волновался. Если раньше он ждал каждого телефонного звонка, то теперь боялся, что Мария передумает и отменит встречу.

Он не стал вызывать лифт и пошел пешком, опасаясь, что Марии не окажется дома. Когда дверь открылась, волнение не прошло, к нему добавились неловкость и скованность, которых он не испытывал даже при первом свидании.

Он неуклюже вручил Марии цветы, положил на стол фрукты и поцеловал в щеку, ощутив горький привкус.

— Ты как будто продолжаешь проведывать меня в больнице, — засмеялась Нежинская.

— Наверное, уже привык, — Элефантов старался никак не проявить волнения и неловкости. — Ты ничего не чувствовала вчера, да и сегодня с утра?

— Ничего, — непонимающе посмотрела она. — А что?

— Ужасно тосковал по тебе, просто выть хотелось. Задрать голову и выть по-собачьи…

Он уткнулся лицом в ее ладони, по одному целовал тонкие пальцы.

— Какой ты нежный, — как-то задумчиво сказала Мария. — Я давно тебя таким не видела…

— Ты никогда меня таким не видела. Я люблю тебя.

Этого он не говорил ни одной женщине, даже собственной жене. Чтобы избегать красивостей.

— Что? — она, очевидно, тоже не ожидала таких слов.

— Я люблю тебя.

Он привлек Марию, целовал щеки, лоб, глаза.

— Почему ты такая горькая?

Мария тихо засмеялась, и он уловил ответный порыв.

— Это косметическая притирка. Я же не думала…

Она не договорила.

Губы Элефантова вобрали привкус лекарства, и теперь горьким казалось все: нежная шея, трогательно худенькие ключицы, горькой была плоская чуткая грудь с большими коричневыми сосками, упругий живот, длинные гладкие ноги… Горькими были мягкие губы и быстрый горячий язык, и она, ощутив эту вернувшуюся к ней горечь, на миг отстранилась:

— Горькая любовь?

— Нет… Вовсе нет… — ему хотелось высказать все, что делалось на душе, но слов катастрофически не хватало. — Эта горечь — ерунда…

— Ты стал совсем другим… Такой ласковый…

— Господи, Машенька, как я в тебя влюбился…

— Через три года? — Мария смеялась.

— Да, через три… Я так мучился, переживал…

Первый раз он полностью исповедовался, наизнанку выворачивал душу, и ему совсем не было стыдно.

— Я же этого не знала.

«Конечно, не знала. А теперь знает. И все будет по-другому», — билась радостная мысль…

Принимая душ, Мария прихватила волосы резинкой, и они торчали вверх, как корона. Она ходила по комнате обнаженной, и Элефантов любовался ею, про себя удивляясь переменчивости восприятия.

— Знаешь, чем отличается любимая женщина от нелюбимой?

— Нет, — она выжидающе глянула ему в глаза.

— На нее приятно смотреть и после этого, — он сделал паузу. — А мне приятно смотреть на тебя.

Она села на диван, и он, как мечтал когда-то, положил голову на острые коленки.

— Будешь меня любить?

— Почему «будешь»?

Подразумевалось, что она уже сейчас любит, но Элефантову ее тон не показался убедительным.

— Будешь со мной?

Ставя вопрос по-другому, он все-таки рассчитывал получить более четкий и обнадеживающий ответ.

— Надеюсь.

Снова ему не понравилась неопределенность и нотки равнодушия в голосе.

«Просто ей надо ко мне привыкнуть, — решил он. — А для этого требуется время».

Уходить не хотелось. Элефантов долго прощался в прихожей, оттягивая момент, когда надо будет открыть дверь и захлопнуть ее за собой.

— Все было хорошо? — спросил он напоследок.

— Да, спасибо, ты молодец.

— Тебе спасибо.

Замок щелкнул, и Элефантов побежал вниз по лестнице. Все его существо пело, только в глубине души чувствовался неприятный осадок: на простыне он заметил несколько постыдных пятен — следы своего предшественника. Или предшественников?

Ну, ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь… Сейчас его совершенно не интересовали ее взаимоотношения со Спирькой, Астаховым, Эдиком. Все это в прошлом!

Прыгая через три ступеньки, он выбежал на улицу. Возле подъезда стоял светлый «Москвич» 12-27 КЛМ. И хотя Элефантов понимал, что это совершенно не нужно, несолидно и даже глупо, он не удержался и показал ему кукиш.

Упругим, пружинящим шагом Элефантов шел по сказочному, раскинувшемуся на огромной зеленой равнине городу. Городу счастья из мечты своего детства. Он чувствовал себя молодым, бодрым, стремительным. Кровь играет, сила бьет через край. Сейчас он может бежать без устали несколько километров, прыгнуть на асфальт со второго этажа, драться один против троих, пробить голым кулаком стену в полкирпича!

И весь этот физический и духовный подъем, это чудо перевоплощения вызваны чудесной женщиной, которая доверилась ему и ответила любовью на его чувство.

Элефантову хотелось петь.

«Все равно обойду я любого, в порошок разгрызу удила, лишь бы выдержали подковы и печенка не подвела!»

Огромными упругими скачками он несся по бескрайнему зеленому простору, в лицо бил встречный ветер. Спирька, Эдик и даже Астахов остались далеко позади. Мария предпочла его им! И, черт побери, она не пожалеет об этом! У нее не сложилась судьба, она металась из стороны в сторону, наделала уйму ошибок… И все потому, что рядом не было надежного любящего человека, на которого можно положиться… Но теперь такой человек у нее есть… Его захлестнула теплая волна нежности. Он сделает все, чтобы помочь ей стать счастливой! Все, что сможет!

В состоянии блаженной прострации Элефантов переходил через дорогу, как вдруг из-за остановившегося перед светофором троллейбуса с ревом выскочил автомобиль; он инстинктивно отпрыгнул, и машина пронеслась впритирку, обдав волной спрессованного воздуха и парализующего ужаса: слишком невероятной была эта бешеная скорость на красный свет по полосе встречного движения, гипсовая маска водителя, не сделавшего попытки объехать или затормозить, чудовищная реальность неожиданной, а оттого еще более нелепой смерти, которой только чудом удалось избежать.

«Пьяный, что ли?» — подумал ошарашенный Элефантов, глядя вслед вильнувшей обратно через осевую серой "Волге — фургону с круглым пятнышком облупившейся краски на задней стойке кузова и вывалившимся уголком матового стекла.

Трудно было поверить, что похожий на человека шофер только что походя готов был раздавить его и оставить расплющенным на асфальте на полпути от дома Марии к его собственному дому. Элефантов с болезненной ясностью почувствовал, что его смерть стала бы подлинным несчастьем только в одном из этих домов. От хорошего настроения ничего не осталось.

Вечером по телевизору передали сообщение про нападение на инкассаторскую машину, очевидцев просили сообщить об увиденном. Элефантов позвонил, в институт пришел поджарый целеустремленный инспектор с волевым лицом, они поговорили в вестибюле, Крылов записал его адрес и служебный телефон: если понадобитесь — вызовем, хотя вряд ли, опознать не сможете…

Разглядывая собеседника, Элефантов думал, что этому обычному на вид парню предстоит стать на пути той темной и беспощадной силы, которая вчера пронеслась рядом, внушив ощущение беспомощности, растерянность и страх. А майору, похоже, не страшно, он рвется встретиться с взбудоражившими весь город «Призраками», тем острее ощущается собственная несостоятельность: даже примет не запомнил… Впрочем, ерунда, у каждого своя работа, а у него еще есть Мария" которая сочувственно выслушала рассказ об этой ужасной истории. Мария, Мария…

Если бы в этот момент кто-нибудь сказал, что слова Марии про горькую любовь окажутся пророческими, он бы плюнул такому человеку в физиономию.

Глава тринадцатая РАССЛЕДОВАНИЕ

Слова Старика запали мне в душу. Рассматривая вразброс усеянную пробоинами мишень, невольно подумал: а как бы отстрелял Элефантов? У него не дрожат руки, взгляд тверд и цепок, к тому же занимался альпинизмом. А Спиридонов, кстати, боится высоты…

Зуммер внутреннего телефона прервал размышления.

— Саша, надо выехать на задержание, — голос Гапаськова был достаточно серьезным. — Получи оружие, Котов уже в машине, по дороге расскажет.

Участковый рассказал немногое. Дом спокойный, и вдруг — бытовой дебош с ножевым ранением. Преступник вооружен, грозит убить каждого, кто подступится.

— Наверное, это Петька — больше некому, — озабоченно размышлял вслух Котов. — Выпить любит, нервнобольного изображает по пьянке, но серьезного за ним не водилось…

Возле подъезда стояла «скорая», толпился народ, раненого успели погрузить в машину.

— В живот, проникающее, — на ходу сказал врач. — Состояние средней тяжести, нетрезв. После операции можно будет делать прогнозы…

Мигнул маячок, «скорая» рванула с места. Врачам предстоит одна работа, нам — другая.

— …На кухне со всех столов ножи собрал и бегает по квартире, мать-перемать, всех порешу…

— …думали, притворяется, а видно, вправду дурной — глаза вытаращены, красный, ничего не соображает…

— Хорошо, успели выбежать, мог любого зарезать, он психованный…

Возбужденно гомонили женщины в шлепанцах и домашних халатах, непривычно выглядящие на оживленной улице.

— Пойдешь с нами, Васильич? — спросил Котов у крепкого, средних лет мужчины в майке и тренировочных брюках и расстегнул кобуру.

Васильич без особого воодушевления кивнул.

По крутой лестнице поднялись на третий этаж. Котов осторожно толкнул дверь, возле которой лепился добрый десяток звонков.

— Заходи, кому жить надоело! — вырвался на площадку истеричный крик.

— Не дури, Петя, милиция.

Котов нырнул в дверной проем, что-то ударилось о стенку, зазвенел металлический таз. Я прыгнул следом. В длинном коридоре голый по пояс человек с охапкой ножей под мышкой занес над головой руку, Котов, закрываясь табуреткой, двигался на него. Рука резко опустилась, нож пролетел над головой и хлестко ударился о дверь. Я схватил таз, защищаясь им, как щитом.

Вам! Звонко отозвался импровизированный щит. Хлоп! Третий нож стукнулся о табуретку.

Петя, как заправский метатель в цирке, выхватывал из-под мышки ножи и бросал, а мы наступали, оттесняя его в глубь коридора. Когда мы приблизились, он повернулся и побежал, я схватил с подоконника цветочный горшок и бросил вдогонку. Горшок угодил в голую спину, дебошир шлепнулся на пол. В каждой руке он держал ножи и отчаянно размахивал ими.

— Все равно не дамся! Всех порежу!

— Сейчас поглядим!

Котов длинными деревянными щипцами, с помощью которых хозяйки вынимают из выварки белье, прижал шею хулигана к полу, я наступил на одну руку, осмелевший Васильич — на другую.

— Докатился, поймали тебя, как гадюку! — укорил он соседа.

— Убью и отвечать не буду! — продолжал хрипеть тот. — Ты, сука, считай, уже мертвец!

— Сейчас, сейчас…

Котов защелкнул наручники.

— Вот теперь пугай как можешь!

— Что же вы со мной делаете, — Петя неожиданно жалобно заплакал. — Я — больной, у меня нервы, в психиатричке лежал, а вы — в кандалы… Да знаете, что вам за это будет?! У меня справок полный чемодан…

— Все, Петя, кончились твои справки.

Котов перевел дух, вытер клетчатым платком вспотевшее лицо, поправил галстук, поднял с пола и отряхнул о колено фуражку.

— Кончились. Подошьют их, конечно, к делу, экспертизу тебе проведут и напишут: психопатические черты личности, алкогольный невроз…

Петя притих, слушал внимательно, а при последних словах участкового блаженно улыбнулся и согласно закивал головой.

— …а в конце добавят: способен отдавать отчет в своих действиях и руководить ими, вменяем. Значит, можешь отвечать перед судом, перед людьми, потерпевшим…

Петя икнул, из носа выскочила сопля.

— А если я извинюсь? Извинюсь я? Я ж его не сильно порезал! И перед вами на колени встану…

— Пошли в машину!

По дороге Петя плакал, жаловался на горькую судьбу, нервное расстройство, помешавшее стать дипломатом, ругал потерпевшего, который и сам во всем виноват.

Сдав его наконец в дежурную часть, я с облегчением вздохнул и тщательно вымыл руки. Но через час пришлось повторить эту процедуру, потому что ко мне пришел сотрапезник по вечеринке у Рогальских — величавый Семен Федотович, который начал с приглашения потолковать в ресторане по душам, а закончил обещанием завтра же вручить сберкнижку со вкладом на предъявителя.

Между этими предложениями он невнятно бормотал что-то про неприятности по работе, непорядок в документах, из-за которых образовалась недостача, упоминал Широкова, опечатавшего склад, и делал многозначительные жесты, сопровождающиеся столь же многозначительным подмигиванием.

Он изрядно подрастерял свою важность, был явно напуган и выглядел довольно жалко, если бы не эти потирания пальцами и подмигивания — как своему, я бы не вышел из себя, не стал бы хватать его за шиворот и выбрасывать из кабинета и уж, конечно, не наподдал бы коленом под зад, что совсем недостойно работника милиции.

Тем более что к двери приближался очередной посетитель, и посетителем этим, как ни странно, оказался Сергей Элефантов.

— Ты что, мысли прочел? Теперь тебя можно вызывать без повесток?

— Да я насчет Юртасика. Его мать на работу прибежала: узнай, что теперь будет…

— Какая мать, какой Юртасик?

— Вы сегодня задержали Петю Юртасика, он соседа ножом пугал, что ли… Я с ним в школе учился. Вот мать и пристала: сходи, узнай у Крылова, он тебя допрашивал, вроде как знакомый…

— А она откуда в курсе всех дел? Элефантов махнул рукой.

— Когда придет к вам, поймете. Уникальная женщина! Энергии вагон, уже весь город на ноги поставила!

— Скажи, что ко мне ходить не нужно. Дело передадут в прокуратуру — тяжкие телесные повреждения, сопротивление работникам милиции, а потом — в суд.

Раз Элефантов и без вызова оказался у меня, я решил его допросить, но сказать о своем намерении не успел: в кабинет влетела полная краснолицая женщина в черном траурном платье с ворохом бумаг в одной руке и клеенчатой хозяйственной сумкой в другой.

— Кого в суд? Петю моего?! — с негодованием закричала она и, отпихнув Элефантова в сторону, плюхнулась на стул передо мной.

— Да вы знаете, какой он больной? Он себя не помнит, не отвечает за себя, его психозы накрывают… Вот, вот, — она бросала неразборчиво исписанные листки с лиловыми печатями и прихлопывала сверху ладонью. Толстые, унизанные кольцами пальцы громыхали о стол, подтверждая весомость каждого документа.

— А вот от самого профессора Иваницкого, — победно громыхнула посетительница последний раз и снисходительно глянула на меня. — А вы говорите — под суд! — в голосе Петиной мамы слышались великодушные нотки, извиняющие человеческую глупость.

— Так что оставляйте себе справки, какие надо, кроме, конечно, профессорской, а Петьку отдайте, мы его с Серегой сейчас в психдиспансер отвезем, я уже договорилась.

Как у нее все просто получалось!

— Да вы не думайте, я через час заявление от Кольки привезу, что он претензий не имеет. Если надо еще чего — тоже привезу. Хотите, напишет — сам на ножик напоролся?!

— Ничего он не напишет.

— Да ну! Как же иначе! Я ему уже апельсинов купила, — посетительница приподняла, как бы взвешивая, свою сумку. — Меду купила, курицу, орехов…

— Потерпевший сейчас на операционном столе, неизвестно, выживет ли…

— Ничего, завтра напишет. Я ему бульон понесу вместе с Серегой…

Элефантов незаметно выскользнул за дверь.

— Так где Петька? — деловито спросила она. — Смирительную надевали?

Можете снять, мы с Серегой его управим, он меня слушается.

Я вызвал помощника дежурного и, с трудом прервав словоизвержение Петиной мамы, объяснил, что отпускать ее сына никто не собирается, интересующие вопросы она сможет выяснить у следователя, а сейчас я прошу ее покинуть кабинет.

Сержант взял ее под локоть и, преодолевая некоторое сопротивление, с вежливой настойчивостью вывел в коридор, а я, чуть не испепеленный ее прощальным взглядом, посочувствовал следователю, которому придется вести это дело.

Бесцеремонная посетительница выбила меня из колеи и спугнула Элефантова, который, видимо, хорошо знал, чего можно ожидать от матери бывшего соученика.

Я сидел перед чистым лицом бумаги, собираясь с мыслями, когда в кабинет зашел председатель домкома по Каменногорскому, 22, Бабков, такой же величавый, как и в прошлый раз.

— Только что повестку принесли, — сообщил он, усаживаясь. — Да я и сам собирался. Вы меня позавчера позвали чердак смотреть, а зря… Вот!

Он вытащил из портфеля и бухнул на стол тяжелый газетный сверток, в котором оказался ржавый амбарный замок.

— В углу лежал, а вы не заметили! Как он туда попал, где раньше висел — вопросов встает много…

— Егор Петрович, а вы могли бы узнать того человека?

— Который на чердак лазил? Конечно! Только покажите, сразу скажу!

Я пригласил понятых и положил перед Бабковым лист с десятком фотографий.

— Не этот, не этот, не этот…

Палец миновал фото Спиридонова, не остановился и на снимке Элефантова.

— Вот он!

— Точно?

— Абсолютно, так и запишите: твердо опознал на девятой фотографии, ну и так далее.

Бабков «опознал» подставную фотографию, на которой изображен человек, заведомо не имеющий отношения к делу.

— Ошибки не будет?

— Никогда! У меня память острая! Я составил протокол, Бабков с достоинством расписался.

— Я так понимаю, что если у вас его фотография имеется, то, значит, узнали, кто такой, — он был явно доволен своей проницательностью. — Неплохо, неплохо…

Егор Петрович настолько размяк, что мне удалось убедить его забрать замок. Ушел Бабков в полной уверенности, что оказал следствию неоценимую услугу.

На следующий день я допрашивал мордатого автомобилевладельца Петра Гасило. Он, как и в прошлый раз, ничего не знал и не помнил, но я придумал, как освежить его память.

— На каком-этаже вы живете?

— На втором, — вопрос его явно удивил.

— Вокруг есть высокие дома?

— Напротив пятиэтажка… — удивление возрастало.

— Вы занавешиваете окна?

Гасило стал нервно теребить замок своей замшевой куртки.

— Когда как… А почему… Почему вы об этом спрашиваете?

— Да так. Советую задергивать шторы перед тем, как включаете свет. И поплотнее.

Гасило бросило в жар.

— Вы думаете, и в меня могут…

— Не исключено. На всякий случай примите меры предосторожности и не выходите на балкон.

— Какие это меры! — Гасило подскочил на стуле. — Он может меня у подъезда, в машине, да где угодно! Не я, а вы обязаны принять меры!

— Для этого мы должны знать как можно больше. А вы не хотите говорить откровенно. И тем самым, возможно, подвергаете свою жизнь опасности.

— Еще не хватало! И правда, Машка… То есть Мария Викторовна сказала: «От него всего можно ожидать». Действительно, стрельнет в меня, чего доброго… Вот ввязался в историю!

Гасило обхватил голову руками. Он был готов. И я предложил ему по порядку, подробно рассказать о событиях того вечера. Страх оказался прекрасным стимулятором памяти: он заговорил охотно, с жаром и жестикуляцией.

— С Машкой меня кент познакомил, Толян, она с ним в институте работает. Было у них что или нет — не знаю, он говорит: помоги, баба деловая, внакладе не останешься. Ну, помог, не жалко, взяла стенку, потом звонит: на чашку кофе… Ну, ясное дело. Пришел, кофе, коньяк, то да се, короче, остаюсь ночевать, она уже постель стелит, вдруг — дзинь! Я сразу думаю: кто-то камень в стекло пустил! А она за бок — хвать, согнулась, смотрю — кровь!

Гасило испуганно выкатил глаза, заново переживая страшную картину.

— Эх, говорит, зря связалась с этим полудурком, и мне — быстро звони в «Скорую».

Он перевел дух.

— Выбежал на улицу, позвонил, сел в тачку, а ехать не могу: руки, ноги дрожат. Думаю: еще чуть, получил бы «маслину» в голову, и все удовольствие!

— Нежинская знает, кто в нее стрелял?

— Конечно! — хмыкнул Гасило. — Не каждый же день в нее стреляют. Но не скажет. Я потом расспрашивал, она в ответ: наверное, один дурачок из бывших друзей, от него всего можно ожидать. И предупредила: держи язык за зубами!

Гасило посмотрел искренним взглядом раскаявшегося правонарушителя.

— Потому и держал. Но если самого могут прихлопнуть — какой резон молчать?

Уходя, он спросил, не мог бы я охранять его по вечерам частным образом, за вознаграждение. Видно, от страха ум за разум совсем зашел у бедняги.

Следующим на повторный допрос пришел Спиридонов.

Пористая дряблая кожа, воспаленные глаза, отечность — скрытый порок все отчетливее проявлялся во внешности, по существу, переставая быть скрытым. Добавь сюда грязную мятую одежду — и никаких вопросов: спившийся бродяга, готовый клиент для вытрезвителя. Но Спиридонов в отглаженном, хотя и не слишком тщательно, костюме, чистой рубашке, при галстуке.

И впечатление меняется, потасканный вид можно легко объяснить нездоровьем… Особенно если такому объяснению склонны верить.

Он тоже придерживался первоначальных показаний, демонстрируя полную неосведомленность по всем задаваемым вопросам.

— Вы хорошо стреляете?

Я спросил это неожиданно, без всякой связи с предыдущим, но Спиридонов не удивился.

— Не знаю… Когда-то занимался, имел разряд. А недавно на соревнованиях отстрелял скверно. Без тренировки навык теряется…

«Да и пьянство не способствует точности», — подумал я и спросил, где он находился в вечер преступления.

— Какого числа? — переспросил Спиридонов, сосредоточенно щурясь, и мучительно задумался.

— Точно не помню. В какой-то компании.

И поспешил пояснить:

— Как раз дни рождения у товарищей шли один за другим да торжества разные.

Он вытащил записную книжку с календариком и принялся тщательно его рассматривать.

Я уже точно знал главное — не он. Независимо от того, есть у него алиби или нет. Не он.

— Вот, кажется… Да, точно! Вначале пили пиво в баре, до закрытия, а потом пошли ко мне. Ну, в общем… посидеть. С кем был? Пожалуйста, записывайте…

— Вас не удивляют мои вопросы?

— Чего ж удивляться? Мария мне все рассказала. Вот вы и ищете…

— Нежинская кого-нибудь подозревает?

— Спросите у нее. Насколько я знаю, нет. Она вообще не распространяется об этой истории — кому приятно?

— Что вы можете сказать об Элефантове?

— А чего мне о нем говорить? Я не начальник, не отдел кадров.

Спиридонов держался совершенно спокойно, хотя пальцы дрожали. Может, они всегда дрожат?

Подписав протокол, он задержался у двери.

— Элефантов — способный парень. На все руки мастер! Сейчас ищет биополя, когда учился — увлекался акустическими системами, научную работу писал, премию получил. А недавно вспомнил старое и сделал Громову глушитель на лодочный мотор, тот очень доволен. До свидания.

Выходя, Спиридонов чуть заметно улыбнулся.

Что ж, намек более чем прозрачен. Интересно, за что он ненавидит коллегу?

Громова я повстречал у института после работы, мы шли в одном направлении и разговорились. Об отдыхе на природе, охоте, рыбалке. Громов рассказал, что проводит выходные на реке, забираясь на катере вверх по течению, где есть необитаемые острова с прекрасными пляжами и отличным клевом.

Я спросил, сколько времени надо добираться до столь благодатных мест и много ли при этом сжигается бензина. Разговор перешел в техническое русло, оказалось, что у Громова такой же катер, как у моего приятеля, я пожаловался на сильный шум мотора, мешающий отдыхать.

Громов обрадованно закивал, сказав, что это конструктивный недостаток данного типа двигателя, но ему сделали специальное устройство, сводящее шум к минимуму. Видя мое сомнение, он азартно предложил немедленно проехать на пристань и убедиться в сказанном. Я согласился.

Действительно, небольшой перфорированный цилиндр, врезанный в районе выпускного патрубка, почти устранял рев мотора. Я очень заинтересовался приспособлением, но Громов сказал, что такие не продаются, ему изготовил сослуживец — Элефантов, «я его знаю и могу попросить сделать еще одно».

— Работы здесь немного, Сергей за два часа выточил, прямо у нас, на производственном участке. Главное — все рассчитать. А у него есть универсальная формула — сам вывел! Говорил: возьми авторское свидетельство — пойдут эти штуки в производство — разбогатеешь. А ему возиться неохота!

Громов любезно одолжил чертеж глушителя, и расстались мы весьма довольные друг другом.

Мне не терпелось поговорить с Элефантовым, и хотя следующим днем была суббота, позвонил ему домой.

— Вас слушает автоматический секретарь, — раздался голос Элефантова.

— Хозяина нет дома, если хотите что-нибудь передать — магнитофон запишет. У вас есть три минуты, говорите.

Я ничего говорить не стал и повесил трубку.

Тут же раздался звонок.

— Добрый день. Это я звоню.

С момента ссоры после посещения Рогальских мы не виделись.

— Добрый день.

— Ты еще злишься? — Она говорила примирительным тоном.

— Да нет…

Я действительно не злился, но что-то в отношении к Рите изменилось, хотя я пока не понял, что именно.

— Может, встретимся вечером?

— В семь возле речного вокзала?

— Хорошо.

Я позвонил экспертам, Давыдов оказался на месте. Главный специалист по любым смертоносным предметам.

— Ты мне и нужен. Сейчас подъеду.

Через полчаса я положил перед ним чертеж и спросил, можно ли использовать подобную штуку для бесшумного выстрела.

Давыдов всмотрелся, одобрительно причмокнул языком.

— Конечно. Только почему такой здоровый? На пушку?

— Изготовить меньшего размера, наверное, несложно?

— Дело техники. Важно знать принцип.

Прямо из кабинета Давыдова я позвонил Элефантову.

— Вас слушает автоматический секретарь, алло, я слушаю, хозяина нет дома, да здесь я, говорите, — два одинаковых голоса накладывались друг на друга, — …магнитофон запишет, черт, опять…

Раздались короткие гудки.

Я собирался вызвать Элефантова к себе, но в конце концов можно приехать и к нему домой.

Дверь открылась после второго звонка. Элефантов держал в руке дымящийся паяльник, пахло канифолью.

— Только влез в схему, пока не сделал пайку, не мог оторваться, — пояснил он. — Проходите.

Элефантова, похоже, не удивил мой приход. А может, он хорошо владеет собой.

Серый, выкрашенный эмалевой краской ящик возле телефона был раскрыт, наружу торчали жгуты разноцветных проводов.

— Автоматический секретарь барахлит. Не отключается, когда я беру трубку. Чаю выпьем?

Видимо, отказ прозвучал слишком сухо.

— Это официальный визит?

— Да, пожалуй.

— Тогда одну секунду, я сделаю так… и вот так…

Он дважды прикоснулся паяльником к контактам.

— Теперь — к вашим услугам.

Я спросил, где он был в вечер покушения на Нежинскую, Элефантов пожал плечами.

— Может, гулял, ходил в кино, может, дома: работал или читал. Не помню. Да для вас это и неважно. Вас интересует, чтобы кто-нибудь подтвердил, где я находился в тот момент. А я веду довольно замкнутый образ жизни, мало с кем общаюсь. Так что алиби у меня нет.

— А что вы можете сказать о Нежинской?

Лицо Элефантова окаменело.

— Почему я должен о ней говорить?

Он принялся запихивать жгуты проводов в чрево автоматического секретаря, лица его я больше не видел.

— Вы с ней долго работали, ее научные исследования соприкасаются с вашими, она написала статью под влиянием ваших идей.

Плечи Элефантова дернулись.

— Черт, током ударило!

В дверь позвонили.

— Зотов Володя, — представил Элефантов жизнерадостно улыбающегося толстяка с грушевидным лицом и таким же грушевидным туловищем. — Мой сосед и товарищ по детским играм.

Похоже, он был рад перемене темы разговора.

— Я к тебе за шнуром, — объявил Зотов и капитально уселся в кресло. — Хочу переписать пластинку, а подсоединить проигрыватель к магнитофону нечем. Проигрыватель старый, там выход двухконтактный, а сейчас на всех шнурах штепсельные разъемы, — пояснил он мне. — Я, конечно, если бы знал — на работе подобрал, но сегодня выходной, а товарищ принес пластинку…

Элефантов вынес ему шнур.

— Это не такой. Здесь вилка не с той стороны.

— Да какая разница? Включишь наоборот!

— Это будет не правильно. Качество может пострадать. Зачем? Лучше все сделать хорошо.

— Ну, бери этот, — Элефантов дал гостю второй шнур.

Тот его придирчиво осмотрел, помял в руках, вытянул во всю длину и покачал головой.

— Этот тоже не годится. Изоляция треснута. Вот тут. Давай нож — разрежем оплетку — сам увидишь.

Элефантов обреченно махнул рукой и принес целый моток разнообразных шнуров.

— На, сам выбирай! Ты меня вводишь в безысходное состояние!

Он повернулся ко мне.

— Однажды на Памире ночевали на леднике, туман, звезд нет, чернота кругом, крючья поползли, пока закрепились заново, потеряли ориентировку, где пропасть — справа, слева, близко, далеко?

— Со мной тоже был случай! — оживился Зотов и положил шнуры на пол. — Пошел я в подвал, тут свет погас, а у меня ни свечки, ни фонарика, и где дверь — убей, не помню…

— Пожалуйста! — Элефантов воздел руки к небу. — Ну можно ли выносить этого человека? На леднике оставалось только ждать рассвета и не шевелиться, а с ним — не давать пищи для разговора и ждать, пока уйдет.

Зотов не обиделся.

— Я не спешу. Нюсе сказал — к тебе пошел, за шнурами. Может, пива попьем? Я схожу. Только баллон дай, да и деньги у меня в других штанах.

— Пива не хочу. Выбирай шнур, я спешу.

Элефантов мученически вздохнул и вышел на балкон.

— Чего это он такой нервный? — добродушно улыбаясь, спросил Зотов, и я понял, что выносить его в больших дозах очень трудно. — Вы где работаете?

— В пожарной охране.

Нелюбезность тона не смутила собеседника, наоборот, он улыбнулся еще шире.

— Вот здорово! Я тоже хотел когда-то. Вы у меня дымоход не посмотрите, я тут рядышком живу, три минуты хода…

— Исключено, сегодня я отдыхаю.

— Ну ладно. — Зотов рассматривал шнуры вместе и по отдельности, сравнивал длину, толщину и другие, известные только ему параметры, морщил лоб, хмурил брови, но сделать выбор не мог и вновь положил шнуры на пол.

— Интересно, как он починил свой автоответчик?

Выставив массивный, обтянутый вылинявшим трико зад, Зотов склонился над аппаратом, чем-то щелкнул, послышался характерный звук движущейся ленты.

— …Ты даже этого не смог сделать! Я буду молчать, мне ни к чему скандал, думаю, у тебя хватит ума…

Злой женский голос был мне знаком, я бы вспомнил, кому он принадлежит, если бы послушал еще немного, но Элефантов вихрем влетел в комнату, отшвырнул Зотова в сторону и выключил магнитофон.

— Какого черта! Ты мне все испортил! Я не закончил ремонт, а теперь надо все начинать заново!

По ярости Элефантова я понял, чей это голос.

— Ничего ему не сделалось. Серый, давай посмотрим, — растерянно бубнил Зотов, но Элефантов не желал его слушать.

— Ты нашел, что хотел?

— Они все не подходят: один короткий, у другого вилка плохо припаяна… Знаешь что, дай паяльник, я быстренько поправлю.

По лицу Элефантова было видно, что сейчас он сделает нечто страшное, но тут, к счастью, зазвонил телефон.

— Меня нет, — быстро сказал толстяк. — Я только что ушел домой.

Элефантов снял трубку.

— Да, у меня, — он мстительно улыбнулся. — Передаю…

Грушевидное лицо Зотова обмякло.

— Сейчас иду… У него не было подходящего, пришлось искать, подбирать, чинить… Да, домой… Нет, больше никуда… Нюсь, а Нюсь…

— Уже положила…

Испуг прошел, и Зотов говорил как ни в чем не бывало.

— Дай мне тот шнур, что я первым смотрел. Раз такая спешка — больше ничего не придумаешь.

Толстяк неуклюже выкатился из комнаты.

— Посмотрите в окно, не пожалеете, — сказал Элефантов.

Мы вместе пронаблюдали, как Зотов выскочил из подъезда, дернулся было к беседке, где забивали «козла», но, влекомый неведомой силой, протрусил мимо, рысцой пересек двор и скрылся за углом.

— Живет и доволен жизнью…

Я почувствовал, что настроение у хозяина испорчено, и не стал спрашивать про устройство к лодочному мотору Громова. В конце концов, сделать это никогда не поздно.

Вечером, как договорились, мы встретились с Ритой. В свое оправдание она сказала, что пошла со мной к Рогальским «для установления контактов», так как Галина обещала помочь ей разменять квартиру.

— Не могу же я вечно жить с родителями! А разъехаться на хороших условиях тяжело. Пообщались для дела, ничего страшного, не понимаю, почему ты вдруг встал на дыбы!

— «Для дела»! Ко мне на правах друга приходил Семен Федотович, просил уладить его неприятности!

— Кстати, Галина мне об этом говорила. Ты можешь что-нибудь сделать?

— Уже сделал. Дал коленом под зад и выбросил из кабинета.

Рита надулась.

— Не исключено, что она так же поступит со мной.

— Может, прикажешь «для дела» влезть в грязные махинации твоих приятелей?

— Галина сказала, что там недоразумение с документами, надо просто объяснить…

— За такое «недоразумение» положено лет десятьпятнадцать. И помогать в этих делишках я никому не намерен. Даже ради твоей квартиры.

— Ладно, не сердись, — Рита взяла меня под руку, плотно прижалась, заглянула в лицо. — Я же не знала, что это так серьезно. Больше никогда не обращусь с подобными просьбами, обещаю.

— И вообще держись подальше от этой публики. Их взаимные услуги, встречные уступки засасывают, как болото. Дашь палец — руку откусят.

— Хорошо, милый, — кротко согласилась она.

Мы гуляли по набережной, поужинали в крохотном кафе у самой воды, потом поехали ко мне — родители были в отпуске.

И все же в наших отношениях что-то изменилось. Но что?

Обдумывать это мне было некогда, потому что перипетии расследуемого дела вытесняли из головы все остальное.

— Значит, ты его подозреваешь? — спросил Зайцев, рассматривая чертеж глушителя.

— Прямых данных по-прежнему нет, но… Чувствую, что он как-то причастен к этому выстрелу. Может быть, не в качестве главной фигуры, но все-таки…

— Почему не главной?

— Нет мотива. Просто так положительный человек, научный сотрудник, автор изобретений, статей и т.д., и т.п., не станет лезть на башенный кран и палить в сослуживицу из винтовки с самодельным глушителем. Не станет, и все тут!

— Это верно.

Следователь раскрыл картонную папку, перелистнул несколько страниц.

— Давай твои протоколы — подошью в дело, — скучным голосом сказал он.

И невыразительно продолжил:

— Ты знаешь, что у него произошло с женой? Нет? А я узнал. Влюбился он внезапно! Горячая любовь, безумная страсть — настолько, что решился бросить семью! А от сильных чувств к поступкам из ряда вон выходящим — один шаг!

— Даже к покушению на убийство? Трудно поверить. Не тот человек!

— Кстати, многие допрошенные отмечают, что он сильно изменился в последнее время. Очень сильно.

Зайцев опять полистал дело, нашел нужный лист, с расстановкой прочел:

— Элефантова трудно узнать, иногда создается впечатление, что он превратился в другого человека.

Следователь захлопнул папку.

— Вот в каком направлении нам придется работать. Почему он так изменился, чем вызвано происшедшее с ним превращение?

И самое главное: на что способен новый, изменившийся Элефантов?

Глава четырнадцатая ПРЕВРАЩЕНИЕ

После близости с Марией все изменилось. Исчез сгибающий в три погибели гнет, стало легко дышать, жизнь снова наполнилась смыслом. Элефантов расправил плечи, ощущая, что к нему вернулась былая энергичность и уверенность в себе. За неделю он разобрал гору накопившихся бумаг: возвращенные на доработку статьи, отклоненная заявка на изобретение, черновики неоконченных работ, беглые заметки по проведенным опытам. Еще недавно ему казалось, что справиться со всем этим будет невозможно и за полгода.

Наконец-то он сделал то, что давно собирался: отыскал и склонил к сотрудничеству раздражительного и нелюдимого Пореева, которого все считали сумасшедшим или шарлатаном, потому что он уверял, будто умеет читать чужие мысли. Но он не был ни тем, ни другим. Уровень биопотенциала Пореева оказался в восемь раз выше, чем у любого из наугад выбранных полутора десятков человек. Полуинтуитивные догадки подтверждались практически. Теперь следовало проводить сотни контрольных измерений, экспериментировать, расширяя состав контрольной группы, активно искать других, подобных Порееву уникумов. Предстояла огромная, дьявольски интересная и чрезвычайно перспективная работа, справиться с которой в одиночку, полукустарными методами Элефантов не мог.

Он подготовил подробную докладную записку в министерство, аргументированно обосновал необходимость организации отдела по проблемам сверхчувственной связи. Директор поморщился, покачал головой:

— Уж больно здесь мистикой попахивает. Смотри, Сергей Николаевич, не навреди сам себе. Курочкин и так тебя алхимиком выставляет, да и бывший начальник, Кабаргин, считает авантюристом. Защитился бы на своем энцефалографе, положение приобрел, а потом…

Но докладную подписал.

Итак, все шло хорошо, все получалось и удавалось. Наступила полоса везения, и Элефантов не сомневался: удачу ему приносит Мария. Она же — источник вдохновения, муза, способствующая его творчеству. Он хорошо спал, часто снилась Мария, и сны эти были легкими, радостными и приятными.

Они встречались несколько раз в неделю, и каждый раз Элефантов волновался, отправляясь на свидание. Он обнаружил, что для него стало потребностью дарить Марии цветы, причем только такие, которые ее достойны.

Приторно красивые каллы отвергались, как неискренние, восковые лилии — как ненатуральные, георгины казались слишком печальными. И если не было достаточно свежих и красивых роз излюбленного им сорта, Элефантов покупал естественные и милые ромашки либо махровые с горьким ароматом гвоздики. Ярко-красные или снежно-белые. Полутонов и оттенков он не признавал.

По дороге он внимательно осматривал встречающихся женщин, сравнивая их с Марией. И сравнения были явно не в их пользу. Мария никогда не наденет желтые туфли под зеленое платье. Не будет зевать и лузгать семечки на улице. Не станет перекрикиваться с подружкой через дорогу. Разве что вот эта стройная девушка в джинсовом костюме и красивых солнцезащитных очках… Но когда они поравнялись, Элефантов заметил, что умопомрачительные босоножки открывают давно не мытые ступни, и брезгливо передернулся. Представить, чтобы Мария легла в постель, не вымыв ноги, было, конечно, совершенно невозможно.

Несомненно, Нежинская — необыкновенная женщина. Хотя и довольно своеобразная. Она ничего не рассказывала о себе, и он знал о ней очень мало.

Она не ходила в театры, редко бывала в кино. Мало читала. Не боялась пьяных и темных улиц. Принимала как должное комплименты и знаки внимания. Никогда ни на что не жаловалась и ни о чем не просила. Никогда не говорила: «Я люблю тебя».

Он шептал эти слова в маленькое нежное ушко в минуты близости, как-то она со стоном выдохнула в ответ: "И я… ", и в другой раз: «Я тоже…»

И только.

Элефантов не считал вырванное в мгновенья страсти признание полностью добровольным, ему хотелось большего. Однажды, когда все кончилось, он спросил напрямую:

— Ты меня любишь?

И услышал:

— Мне хорошо с тобой.

Сдержанность Марии насторожила.

— Почему ты не говоришь, что любишь?

— Я так не могу…

«Что „не могу“? Не могу сказать не правду? Но она же спит со мной, а без любви, конечно, не стала бы этого делать… Или не могу выражать словами сокровенные чувства? Более вероятно, ведь Машенька — сложная натура…»

Мысли роились, как всполошенные птицы, но ответа — точного, ставящего все на свои места — не появлялось, и оттого Элефантов, любящий ясность и определенность, испытывал какой-то дискомфорт. Сомнения порождали тягостные размышления.

Сколько раз эта красивая женщина со внешностью школьницы обсуждала вопрос о своем отношении к любовнику? И со сколькими мужчинами?

Всегда стремящийся к полной информированности Элефантов с удивлением обнаружил, что лучше пребывать в неведении на этот счет, и если бы смог, то предпочел бы забыть о том, что знал. По молчаливому уговору они не упоминали имен Спирьки, Эдика, Астахова, как будто те не имели к Марии никакого отношения, но их тени время от времени омрачали настроение Элефантова. Когда он смотрел на белье Марии, изящное, невесомое, сразу же вспоминалось, что Спирька видел его тоже. И хотя воспоминание, вытесненное реальностью происходящего, мелькало глубоко-глубоко в подсознании, он ощущал острый укол ревности.

В объятиях Марии он забывал обо всем на свете. Но неприятное чувство никогда не исчезало совсем, проявляясь в самые неподходящие моменты.

Она говорила «спасибо» после каждой близости, и это расценивалось им как признак глубокой внутренней культуры и душевной тонкости. Но иногда мелькала болезненная мысль: какой предыдущий любовник научил ее этому?

Он ругал себя, обзывал ханжой, но отделаться от ранящих переживаний не мог. Ему казалось, что Мария холодна и не испытывает таких же чувств, как он. Изо всех сил он старался убедиться в том, — что ошибается.

— Ты вспоминала обо мне?

— Конечно, глупый…

И на сердце сразу становилось легко и спокойно.

«Время, на, все нужно время. Она привыкнет ко мне, убедится в моей искренности, в моих чувствах, поймет, что я совсем не тот, каким был три года назад. И тогда доверится мне полностью».

Но время шло, а спокойствие не приходило. Скорее наоборот.

— Ты знаешь, я собираюсь уехать. На север.

Они гуляли по длинному, рассекающему город надвое тенистому бульвару, и то, что она сказала, прозвучало совершенно ошеломляюще.

— ??!

— Наш родственник сейчас работает в Воркуте начальником шахты. Зовет к себе: заработки высокие плюс коэффициент…

— А как же диссертация? — более глупого вопроса задать было нельзя.

— Буду там заниматься. Да и уезжаю-то не на всю жизнь. Года через три вернусь…

Элефантов не мог поверить, что она говорит всерьез.

— Да Бог с тобой, Машенька! Какая Воркута? Ты посмотри на себя!

Мария была в кипенно-белом сафари (все белые вещи она стирала каждые три дня), превосходно оттеняющем загар, изящные босоножки на высоченной «шпильке» подчеркивали стройность тонких ног. Хрупкая, как былинка.

— Ты же европейская женщина, картинка из журнала! — Элефантов дажепроглатывал слова от волнения. — Пальчики как спички, маникюр… Что тебе взбрело в голову? Да и зачем тебе эти деньги?

Мария выпятила нижнюю губу.

— Без денег ты не человек…

— То есть как? — Элефантов не поверил ушам. Это была «философия» деляг и коммерсантов, которых он откровенно презирал. — Выходит, Никифоров не человек?

У него самого тоже не было денег, но он привел как пример безденежья своего бывшего завлаба, непрактичность и житейская беспомощность которого вошли в поговорку у всех, кто его знал.

— Человек, конечно, человек, — голос у Марии был скучный, казалось, она жалеет, что сболтнула лишнее.

Интересно, где она набралась этой дури? Сама-то она так думать не может, это ясно…

— …Но без денег не обойтись, — вслух размышляла она. — Нужна дубленка, а это как-никак восемьсот рэ. А то и больше. Где их взять?

— Может, купить пальто? — нерешительно посоветовал Элефантов, ощущая радость от сопричастности к делам и заботам любимой женщины.

— В нем мне будет холодно, — чуть капризно проговорила она, и Элефантов понял, что сморозил глупость. Стереотип мышления! Жена прекрасно обходится стареньким пальто, дубленка для нее — недостижимая мечта. Но Мария — совсем другое дело! Ей, худенькой и нежной, красивый тулупчик просто необходим!

И тут же он остро ощутил свою несостоятельность. Он всегда считал, что деньги — всего лишь бумажки, которые не определяют человеческого счастья. Но если бы сейчас случилось чудо и откуда-то появились эти проклятые восемьсот рублей, он был бы счастлив, что может порадовать Машеньку, защитить любимое существо от зимнего холода. Хотя дубленки в большом дефиците… Просто так не купишь, надо «доставать», а для этого знать ходы-выходы, иметь «контакты», связи с нужными людьми… Жизнь повернулась непривычной стороной, и Элефантов почувствовал незнакомое чувство беспомощности.

Неожиданно вспомнился забывшийся эпизод детства.

На открытой киноплощадке неподалеку от дома по субботам собирался «птичий рынок». Кроме голубей, канареек и попугайчиков, здесь продавали рыбок, черепах и прочую живность. Сергей любил разглядывать умильно-потешных котят и неуклюжих щенков, которых хозяева приносили в выстланных тряпицами корзинах, клеенчатых сумках или просто за пазухой, выкладывали на жесткие лавки и отчаянно нахваливали, привлекая внимание возможных покупателей.

— Злые, как черти, а вырастают во! — крепкий небритый парень лет двадцати пяти, который казался маленькому Сергею взрослым мужиком, может быть, благодаря именно заросшей физиономии, а может, из-за уверенной манеры держаться, будто весь базар принадлежал ему, — водил ладонью в метре от земли, и хотя с трудом верилось, что пять мохнатых комочков могут превратиться в таких огромных псов, Сергей заинтересованно остановился.

Щенков было пять — четыре черные, как смола, один светлый и мельче размером.

— Их мать чуть не до смерти загрызла соседа, а в прошлом году двоих в клочья порвала, — громко рассказывал мужик. — Я ее по пьяному делу ногой ударил, так килограмм мяса из икры вырвала. Подходи, покажу!

Он задрал штанину.

«Нашел чем хвастать», — подумал Сергей, уверенный, что такими жуткими историями можно только отпугнуть покупателей.

Но небритого обступили люди, с интересом разглядывали изуродованную ногу, с таким же интересом поворачивались к щенкам, поднимали их, распяливая на весу, тыкали пальцами в крошечные ротики, разжимали слабые челюсти, проверяя прикус.

Черные пытались устрашающе щериться, издавали писк, похожий на рычание, хватали острыми неопасными пока зубками грубые чужие руки и тем вызывали смех и одобрительно реплики. Светлый щеночек добродушно переносил малоприятные процедуры, очевидно, думая, что с ним так играют, и даже несколько раз лизнул малюсеньким круглым розовым язычком вертевшие его пальцы.

— Сейчас, надо его разозлить, — мужик поставил светлого на скамейку и стал больно щелкать по головке, но щенок только пятился, растерянно тычась мордочкой то в одну, то в другую сторону.

— Сейчас, сейчас… — приговаривал мужик, сам начиная свирепеть.

— Брось, не видишь, что ли, — злости у него нет, — сказал кто-то. Люди стали расходиться.

Черных щенков раскупили, светлый остался один, и охотников на него не было, хотя, на взгляд Сергея, из всей пятерки он самый симпатичный и совсем не заслужил разлуки с братьями, одиночества и ударов по голове.

— Что смотришь, пацан, нравится? — обратился хозяин к Сергею и добродушно подмигнул. — Беги к мамке, бери деньги, за десятку отдам.

Старая десятка, а впоследствии новый рубль, была по тем временам для шестилетнего пацана солидной суммой. Но он со всех ног бросился домой, уверенный, что на такое благое дело деньги у матери найдутся.

Ася Петровна выслушала его сбивчивый рассказ и поморщилась:

— Что за глупости, не хватало еще псины в доме! И потом, они заразные — глисты, блохи, чумка. Ты совсем с ума сошел!

Сергей побежал обратно, опасаясь, что продавец ушел, но тот был на месте.

— Ну что, принес? Нет? Эх ты, — мужик опять добродушно подмигнул. — Ну ладно… Не тащить же его обратно.

Он махнул рукой и стал собираться. У Сергея мелькнула надежда, что сейчас хозяин возьмет и отдаст ему щенка без всяких денег. А уж мать он сумеет уговорить, в конце концов, можно положить подстилку в коридоре, у двери, он сам будет ухаживать, ведь держат же многие собак и ничем не болеют…

Мужик посчитал деньги, засунул в карман, осмотрелся — не забыл ли чего, но не положил щенка в уютную, пахнущую собачьим теплом корзинку, а взял двумя пальцами за задние ноги и коротким движением ударил о край скамейки, в третий раз добродушно подмигнул Сергею, завернул серое тельце в смятую газету, которую постилал на лавку, и бросил в кучу мусора.

Если бы не эти добродушные подмигивания, до Сергея тоже не сразу бы дошел смысл совершившегося, настолько невероятно жестоким и вместе с тем будничным оно было, но, по крайней мере, он не стал бы лезть в мусор и разворачивать смятую газету в надежде, что это фокус, пусть и неудачная, но шутка неплохого в общем мужика, оставившего ему таким образом целого и невредимого щенка…

Потом он бился в истерике, ругал мать самыми жуткими словами, и испуганные родители всерьез собирались купить ему собаку…

Беспомощный Элефантов из далекого детства вернулся в настоящее.

Вдруг вспомнилась тяжесть десятитысячной пачки, которую он весело швырнул перед Семеном Федотовичем, и он с удивлением ощутил сожаление…

Да что это с ним! Через некоторое время подоспеет крупная сумма за внедрение в производство бесконтактного энцефалографа, и тогда…

— Пока я не могу тебе ее купить… Но через годик…

— Да ну тебя к черту! — раздраженно сказала Мария. — Что я, тебя прошу?

Элефантов ошеломленно замолчал. Он никогда не думал, что корректная и тихая Мария способна на грубость. Тем более что он ее не заслужил.

Тут же всплыл в памяти давний разговор со Спирькой, когда тот утверждал, что кроткий вид Нежинской обманчив, на самом деле ей пальца в рот не клади.

«Неужели он знает ее лучше, чем я?» — мелькнула горькая мысль. А на втором плане проплыла другая, не менее неприятная: что кроется за этим желанием уехать на север?

…Одно из двух: или она тяжело переживает разлуку с Астаховым и хочет убежать подальше, как раненое животное прячется в чащобе, зализывая раны, либо… Начальник шахты, о котором говорила Мария, — Петренко Петр Григорьевич — уехал в Воркуту совсем недавно. Раньше Мария не называла его родственником, считалось, что он хороший знакомый их семьи. Сорок лет, энергичный, перспективный. Как Астахов. И тезка… Может, и он такой же родственник?

Любой из этих вариантов означал, что к нему, Сергею Элефантову, она не испытывает никаких чувств, не связывает с ним свои планы на будущее.

Но почему? Неужели он такой никчемный?

«Да брось, Серега! Нечего цепляться к мелочам и превращать муху в слона! Надо занять ее делом, заинтересовать, и она перестанет метаться туда-сюда!» — одернул он себя, но неприятное ощущение не исчезло полностью — какая-то крохотная пружинка закатилась в дальний закоулок души, где уже накопилось изрядное количество других, точно таких же.

Тему для Марииной диссертации Элефантов сформулировал в тот же день:

«Физико-математический аппарат экстрасенсорной связи». Тут же составил план, за неделю написал реферат.

— Так быстро? — Мария удивилась не зря: у начинающего аспиранта или соискателя на все это уходит обычно месяцев семь, а то и десять. — Ты молодец!

Ему было приятно, тем более что похвалила она его только второй раз.

Сдержанность Нежинской огорчала, полностью раскрывшись, он ожидал такого же ответного чувства, но вместо теплой волны любви и нежности ощущал исходивший от нее холодок. Он убеждал себя, что это ему только кажется, заглядывал в васильковые глаза, надеясь увидеть то ласковое сияние, которое появлялось иногда три года назад, но, увы, непроницаемые шторки скрывали происходящее в ее душе, и лицо всегда оставалось спокойным и до равнодушия бесстрастным.

Вскоре Элефантова вызвали в Москву, в министерство. Он доложил результаты своих исследований вначале сотруднику, курирующему их институт, затем начальнику отдела. Те слушали внимательно, но, как ему казалось, без заинтересованности и в конце задавали один и тот же вопрос: «Чем подтверждаются ваши выкладки?»

Он рассказывал о феномене Пореева, показывал таблицы, схемы и графики контрольных измерений, чувствуя, что все это особенно не убеждает собеседников.

— А вы уверены, что биопотенциал вашего, гм, телепата, — слово «телепат», непривычное и даже неуместное в строгой обстановке министерства, прозвучало как ругательство, — действительно выше нормы?

Начальник отдела внушительно возвышался над полированным, темного дерева столом. Массивная голова на толстой шее, аккуратный пробор в редеющих волосах. Красивые импортные очки с дымчатыми стеклами несколько компенсировали заурядность лица. И голос у него был внушительный, веский, отбивающий всякую охоту спорить.

— Но, Алексей Архипович, вот же результаты замеров, а вот, для сравнения, данные контрольной группы.

Элефантов держался уверенно, так как был убежден в неопровержимости представленных материалов, но по безмолвной реакции куратора понял, что дерзость его поведения переходит всякие границы.

Дымчатые стекла зловеще блеснули.

— Графики и таблицы я видел. — Фразы получались рублеными и тяжелыми.

— Но это только цифры, не больше. Как они получены? Методика экспериментов? Оборудование, аппаратура? И вообще, как вы фиксируете биопотенциал?

И что это за единица измерения «мнеж»?

Элефантов смутился. Во-первых, потому, что Алексей Архипович нащупал самые уязвимые точки его теории, а во-вторых… «Мнеж» расшифровывалось очень просто: Мария Нежинская. Но об этом не знал еще ни один человек на свете. Даже она сама.

— Биопотенциал измерялся на приборе моей конструкции…

— Он защищен авторским свидетельством?

Безусловно, Алексей Архипович обладал железной хваткой и беспощадным ударом. Элефантов уже знал, что последует за этим.

— Нет, заявка отклонена…

— Наверняка в связи с недостаточным теоретическим обоснованием?

— Да… Но прибор-то существует! А заявку я доработаю и представлю повторно!

— Я вам, конечно, желаю успеха. Но пока получается, что все ваши выводы строятся на результатах измерений уровня биополя, а прибор, которым это делается, официально не признан! Так?

— Так.

Эле фантов решил и проигрывая не терять достоинства.

— А следовательно, научность и достоверность вашего исследования равняется… Чему?

— Вы хотите сказать — нулю? Ну а если через полгода, год заявку примут, биоэнергометр получит право гражданства, что тогда?

— Не знаю. — Теперь дымчатые стекла блестели немного снисходительно.

— Тогда будет видно.

Куратор поднялся, всем своим видом давая понять, что недопустимо затянувшийся визит пора заканчивать.

— Но такой подход приведет только к потере времени! Ведь уже сейчас видно, что существует эффект экстрасенсорной связи! Разве можно отказываться от исследований только по формальным соображениям?

Элефантов почти кричал, куратор, втянув голову в плечи, делал вид, что его здесь нет, он не видит и не слышит происходящего. Наступила тревожная пауза. В проблеске очков появился интерес.

— Ну что ж… Если ваша правота пропорциональна убежденности… Пусть головной НИИ даст свое заключение. Одобрят саму идею — мы не станем придираться к формальностям.

В головном институте Элефантов разговаривал с профессором Карпухиным.

Ранее они несколько раз встречались на конференциях, Карпухин доброжелательно отзывался о его докладах, интересовался научными планами. Сейчас он тоже встретил его приветливо.

— Мне лично твоя разработка нравится. Смело, ново, логично. Но, — он потрогал короткий седеющий «ежик». — Что скажет совет? С одной стороны — это не по нашему профилю, с другой — институтов и министерств такого профиля пока что вообще не существует. Да и все остальное — чисто оценочные вопросы. Можно решить их так, можно — этак. И каждое решение будет правильным. Даже не знаю, что получится…

Ну да ладно, — он решительно взмахнул рукой. — Зачем попусту гадать и распускать слюни раньше времени! Свои взгляды нужно отстаивать. Так что готовься убеждать членов совета!

— Иван Егорович, у меня еще один вопрос. — Элефантов прикладывал усилия, чтобы не показать смущения. — Наша сотрудница выбрала тему, смежную с моей. Я хотел проконсультироваться — насколько она диссертабельна.

Он протянул листок с планом.

— Ну-ка, ну-ка…

Карпухин читал, далеко отведя руку.

— Это даже слишком широко. Тут замах на докторскую! Но весьма толково. Как ее фамилия?

— Нежинская.

— Никогда не слышал. Она публиковала что-нибудь?

— Да нет, только начинает… Вы не согласитесь взять научное руководство?

— Ну отчего же! Тема интересная, перспективная. Вот только справится ли она? Знаешь, сколько есть соискателей, неспособных довести до конца то, за что они взялись?

— Справится.

— Тогда вопросов нет. Через месяц я приеду к вам на конференцию, пусть подготовят развернутый план, мы поговорим и будем решать. Кстати, а что ты думаешь?

— У меня уже все на выходе.

— Так выдавай побыстрее. А то талантливая молодежь, — Карпухин потряс планом, — тебя обойдет.

— Пусть обходит, я только порадуюсь.

Распрощавшись с Карпухиным, Элефантов выскочил на улицу. Три дня он работал на пределе. Бесконечные министерские коридоры, двери, похожие одна на другую, встречи на разных уровнях, беседы, от которых многое зависело, споры с теми, с кем удобнее соглашаться, обидное чувство неравенства, когда невольно ждешь, что собеседник противопоставит твоей аргументации административный окрик, сразу дающий понять, кто есть кто.

Все на нервах, с постоянным напряжением.

Болела голова, хотелось есть, но усталости он не чувствовал, наоборот, ощущал эмоциональный подъем. Даже не от того, что командировка прошла в общем-то успешно; хотя значимость этого была чрезвычайно высока, она отходила на второй план по сравнению с тем, что являлось для него СЕЙЧАС более важным. Мария! Они договорились: если он окончит дела раньше срока, то прилетит к ней и ночь они проведут вместе. Шансов справиться с делами до окончания командировки было совсем немного. Но он приложил все силы, и ему это удалось. Уже опаздывая в аэропорт, Элефантов забежал в несколько магазинов. Французских духов, которые он мечтал подарить Марии, в продаже не оказалось, но зато ухитрился без очереди купить шикарный бельевой гарнитур в яркой, красочной коробочке.

Таксист гнал вовсю, но, когда они приехали, уже началась посадка в самолет, и билет ему продали на следующий рейс, вылетающий через два часа. Отсрочка огорчила Элефантова, он подошел к секции и, когда поток пассажиров иссяк, спросил у красивой, сильно накрашенной дежурной, не сможет ли она отправить его немедленно. Дежурная окинула внимательным взглядом, и, видимо, он ей понравился, потому что спросила она любезным тоном:

— А зачем вам спешить? Через два часа спокойно вылетите без лишних хлопот!

— Дело в том, что меня ждет любимая женщина. И хочется увидеть ее как можно скорей.

Элефантов сам удивлялся, что спокойно говорит такие слова постороннему человеку и не испытывает при этом ни малейшего смущения.

Дежурная посмотрела на него с новым выражением, сделала исправление в билете и пропустила к автобусу. Когда садились в самолет, она прошептала что-то на ухо стюардессе, та удивленно воскликнула: «Разве в наше время такое бывает?!» — и во время полета смотрела на Элефантова с нескрываемым интересом. От этих взглядов он чувствовал себя неловко и отворачивался к иллюминатору, хотя там ничего, кроме угольной черноты, видно не было.

На стоянке такси толпилась очередь, но расторопный дядя с лицом пройдохи, заломив невероятную цену, посадил его в оранжевую «Ладу» и, чтобы сделать поездку приятней, включил магнитофон. Стереоколонки создавали в замкнутом пространстве исключительный эффект, музыка обволакивала сознание, Элефантов расслабился и закрыл глаза.

Мария! Она была его путеводной звездой, маяком, к которому он стремился через время и расстояния, преодолевая все препятствия, встающие на пути. Сейчас они увидятся. Скучала ли она по нему? Ждет ли его с таким же нетерпением?

В окнах Нежинской света не было. Может, устала и рано легла спать?

Ведь уже почти одиннадцать! Поднимаясь пешком по лестнице, он ощутил сильное волнение, когда звонил в дверь, волнение усилилось. Никакого ответа. Нет дома? Но они же договорились! Или наоборот — дома, но не одна?

Его бросило в жар.

К будке телефона-автомата он подошел с ужасным настроением. Сейчас все выяснится. Если ее нет у матери… Уже заранее он чувствовал себя обманутым и обокраденным.

— Алло, — родной голос Марии мгновенно стер мрачные мысли, Элефантов ощутил острую радость, прилив сил и угрызения совести за то, что мог думать о всяких глупостях.

— Здравствуй, Машенька!

— Здравствуй.

Печаль в ее голосе вновь заронила в душу тревогу.

— Как дела, родная?

— Не очень хорошо. Неприятности…

— Что случилось?

— Потом расскажу.

— Так ты будешь ночевать у мамы?

— Наверное…

В голосе он уловил неуверенность.

— Или все-таки подъедешь?

— Ну хорошо… — произнесла она после чуть заметной паузы.

— Жду тебя, дорогая, целую!

Обуреваемый сложными чувствами, Элефантов сел на скамейку чуть в стороне от дома. Раз Мария ради него идет через ночной город, значит, она любит! Между ними уже существует незримая связь, и ее сдержанность и немногословие он напрасно принимает за холодность. От этих мыслей стало хорошо и спокойно. Но что за неприятности? Ведь ему почти ничего не известно о ее жизни. Как она проводит время без него, чем интересуется, что ее радует и печалит… Он не решался расспрашивать, боясь спугнуть преждевременным любопытством то тонкое, едва ощутимое, что их объединяло. Но, с другой стороны, она-то должна испытывать потребность поделиться с ним своими заботами? А если нет, значит, она ему не доверяет…

Но почему?

Как бывало почти всегда, размышления о взаимоотношениях с Марией вызывали у него горький осадок своей шаткостью и неопределенностью. Ночной ветерок продувал насквозь, и Элефантов поежился.

Вдали показалась пара, Элефантов не обратил на нее внимания, но, когда они подошли ближе, в девушке он узнал Марию.

Вот тебе на! С кем это она? С Эдиком? Или с кемлибо еще, неизвестным ему, Элефантову, но имеющим на нее достаточные права? Откуда он взялся?

Находился в гостях у Варвары Петровны и пошел ее проводить? А у Марии не было повода отказать?

У него опять стало муторно на душе. Ситуация складывалась совершенно нелепая. Если сейчас они как ни в чем не бывало поднимутся к Нежинской… Да нет, она этого не допустит, она же знает, что он здесь и ждет… Но она тоже может быть связана обстоятельствами, возможно, потому у нее и был такой грустный голос. Элефантов сжал зубы. Еще никогда неопределенность его положения по отношению к Марии не проявляла себя так наглядно.

Пара подошла поближе, и Мария протянула парню руку, но тот покачал головой и пошел с ней дальше. Свет фонаря высветил его лицо — Элефантову оно было незнакомо. Кто же это?

Они подошли к дому, Мария снова попыталась распрощаться, и вновь ее спутник не захотел этого сделать, а указал на дверь подъезда. Мария возражала и осматривалась по сторонам, и вдруг Элефантов понял, что это совершенно посторонний человек, который скорее всего увязался за ней в поисках легкого приключения. У него будто гора с плеч свалилась. Ситуация упростилась до предела. Он устал, перенервничал, замерз, ему совершенно не хотелось драться, да и настроение было совсем не боевое, но этот расклад был стократ лучше любого другого…

— Мария!

Он вышел из тени и направился к ней. Мария пошла навстречу.

— Это что — уличные приставания?

Он крепко взял Марию за руку, высоко, ощутив тепло ее подмышки.

— Да, — она засмеялась. — А я ищу тебя, ищу.

Они подошли к подъезду. Парень стоял на месте. Года двадцать два, довольно нахальное лицо, кажется, нетрезв. Надо было отдать Марии портфель, но теперь этот жест мог излишне обострить обстановку.

— Он тебе ничего не сделал?

— Нет, что ты, — она весело улыбалась.

Элефантов предпочел бы обойтись без драки, но был готов в любую минуту бросить портфель и выполнить отработанную серию: раз, два, три!

— Ну, вот вы меня и проводили, — весело обратилась Мария к парню. — Как и договаривались. До свидания.

Она протянула руку, тот попрощался и молча ушел. Элефантов расслабился. Ему не понравилось, что Мария слишком приветлива с каким-то пьяным уличным приставалой.

— Почему ты его сразу не отшила?

— Ну а как? Он привязался в трамвае — провожу и провожу…

— Существует много способов отбить охоту к подобным провожаниям!

— Ну я же не грубиянка… Я не могу рычать на человека…

«Странное рассуждение», — подумал Элефантов.

— К тому же на свету такая публика не опасна. Вот в темном месте им лучше не попадаться. Тогда они уже ничего не слушают.

От такой осведомленности Элефантова несколько покоробило, но, поглаживая сквозь мягкую ткань тонкую руку, он чувствовал, как все его печали, тревоги и сомнения улетучиваются без следа.

Лифт не работал, они поднимались пешком, на площадке шестого этажа Мария сказала:

— Постой пока здесь. Валька наверняка меня поджидает.

Она не ошиблась. Соседская дверь распахнулась, как только звякнули ключи, и сразу же завязался оживленный разговор. Слов разобрать было нельзя, и оставалось только догадываться, о чем можно болтать на лестнице в двенадцать часов ночи.

Время шло, и Элефантов готов был разорвать никогда не виденную им Вальку на куски. Не для того же он мчался за несколько тысяч километров, нервничал и мерз, чтобы торчать в полночь на площадке между этажами и слушать ее сплетнеобразную скороговорку. Он удивлялся выдержке Марии: она отвечала спокойно, иногда смеялась как ни в чем не бывало.

Наконец они распрощались. Хлопнула одна дверь, потом другая. Через несколько минут тихо спустилась Мария.

— Я сказала ей, что пойду выносить мусор. Так что поднимайся, дверь будет открыта.

Только попав наконец в квартиру Марии, Элефантов почувствовал, как он устал. Она готовила ужин, а он, сидя на табуретке, привалился спиной к стене и, любуясь каждым ее движением, рассказывал о результатах своей поездки, жаловался на бюрократизм чиновников министерства и ограниченность экспертов Комитета по делам изобретений. Мария возмущалась вместе с ним, и ее поддержка так радовала Элефантова и прибавляла ему сил, что все препоны, которые совсем недавно раздражали и несколько пугали, теперь казались совсем несерьезными и легко преодолимыми.

— Да, я же тебя просватал!

Мария посмотрела непонимающе, и он передал свой разговор с Карпухиным.

— Этот человек дельный, солидный, авторитетный. Если дал согласие на руководство — считай, полдела сделано.

— Спасибо, дорогой.

Ему показалось, что в этой благодарности нет души, и он уже в который раз отогнал неприятную, мысль.

Мария казалась веселой, поэтому только после ужина он со стыдом вспомнил, что не спросил о ее горестях.

— Что у тебя за неприятности, а, Маш?

— Мама заболела, — как всегда, не вдаваясь в подробности, ответила Мария, и опять ее ответ показался не правдоподобным.

— Как же ты ушла? И вообще, твоих родственников не шокировал поздний звонок и срочный вызов на ночь глядя?

Мария отмахнулась и скривила гримаску — дескать, не впервой. Элефантова слегка покоробило.

Когда Мария начала стелить постель, он вспомнил про подарок.

— Зачем это? — как-то растерянно спросила она, увидев яркий шелк и тонкие кружева. Губы ее дрогнули — за все годы, что он ее знал, это было первое неконтролируемое проявление эмоций.

— А зачем дарят? — он опять погладил ее руку. — Чтобы сделать человеку приятное. Нравится?

Она помолчала, ему показалось, для того, чтобы побороть дрожь в голосе.

— Очень красиво, но… Мне даже неудобно…

Она действительно смущена и растрогана, хотя, как обычно, пытается скрыть свои чувства. И ей действительно было неловко. Это омрачало радость Элефантова: ведь от Астахова она принимала более дорогие подарки.

Когда он вышел из ванной, Мария, как обычно, приготовила постель, убрала верхний свет и включила ночник.

— Уже поздно, а я так устала сегодня, — ему показалось, что она смотрит немного виновато. — И чувствую скверно. Голова кружится, поташнивает…

— Значит, давай спать, — не раздумывая, ответил Элефантов. — Просто спать.

Жертвуя радостью, которую ему доставляла близость с Марией, он не испытывал ни малейшего разочарования или досады. Напротив — удовлетворение от того, что может таким образом проявить искренность и чистоту своих чувств.

Предусмотрительная Мария достала два одеяла, и, лежа рядом, они не касались друг друга. Чуть слышно тикал будильник, четко прорисовывалась на полу посредине комнаты тень от рамы. Лунный свет ласкал полированную «стенку», отражался в зеркале, дробился в рюмках и фужерах. Несмотря на усталость, спать не хотелось. Было хорошо, покойно, уютно. Нервотрепка в министерстве, спешка, неурядицы с билетами, ночной полет — совсем недавние события казались страшно далекими и совершенно нереальными. А остальное? Призрачный серебристый свет, зыбкие очертания малознакомой комнаты, блики и полутени, упругость непривычной тахты… Это разве реально? Или всего-навсего чуткий предрассветный полусон, который легко исчезает, оставляя разочарование и огорчение от того, что не сбылось что-то желанное, важное и хорошее, до которого было рукой подать?

— Чем у тебя пахнут волосы? — он ожидал, что ответ убедит в реальности происходящего и все опасения тут же исчезнут.

— Не знаю, — похоже, она не была расположена к разговорам.

— Лесом, — он зарылся в них лицом. — Ты русалка…

— Разве русалки живут в лесу?

— Да, в бездонных таинственных озерах, в самой чащобе.

Он поймал себя на мысли, что болтает чепуху. Аромат, исходящий от Марии, достигался умелым применением дорогой парфюмерии, никакого колдовства тут не было. Но разве это имеет значение?

— Я люблю тебя.

— Успокойся и спи.

— Да я не к тому, — его несколько обидело, что Мария так приземленно истолковала его слова. — Просто я хочу, чтобы ты это знала.

— Спокойной ночи.

— Спокойной.

Всю ночь Элефантов не спал. Он смотрел на тонкий профиль Марии, слушал ее тихое дыхание, поправлял одеяло и думал, что первый раз ночует в чужой квартире, но странно — чувствует себя здесь как дома. Стыдно сказать, но даже лучше, чем дома. И спящая рядом женщина близка и дорога ему, как никто другой. Что же это будет?

За завтраком Мария спросила:

— Почему ты вчера сидел в сторонке и не встречал меня?

Элефантов пожал плечами. Говорить напрямую об унизительной неопределенности своего положения ему не хотелось.

— Я же не знал, с кем ты идешь… Вот и ожидал, как развернутся события.

— А представляешь, если бы мы с тем парнем спокойненько зашли в дом и поднялись ко мне? — пошутила Мария и засмеялась.

Две серии опытов прошли удачно, как говорится, «в цвет». Поскольку визит в министерство дал обнадеживающие результаты, директор выделил Элефантову персональную лаборантку — совсем юную пухленькую Леночку, которая с осознанием важности выполняемой работы производила измерения и чертила на больших листах ватмана красочные графики. Благодаря этим графикам результаты экспериментов приобрели солидную и вполне наглядную форму.

К Сергею вернулась прежняя работоспособность. Он оформил первую главу диссертации, подготовил выступление к предстоящей конференции и написал статью «Биополе человека как носитель информации (Постановка проблемы)».

Внизу он поставил фамилию автора — М. Нежинская.

Мария прочла, размашисто подписалась, поблагодарила.

— Я хочу, чтобы ты начала вникать в проблему. Может, что-то непонятно? Спрашивай, я объясню.

— Честно говоря, я не ухватываю сути. Только общий смысл, и то очень расплывчато.

— Ничего, малыш, это вполне естественно: ты же только начинаешь. Вот, почитай.

Он принес стопку специально подобранных книг. В нужные места уже были вложены закладки, особо важные, ключевые моменты он отчеркнул карандашом. Ни один научный руководитель не опекает так своего ученика. Духовная пища добыта, приготовлена и даже разжевана. Осталось только проглотить. А ведь основная масса непроизводительных затрат времени и сил при научной работе приходится на подбор, анализ литературы, выборку нужного материала. Уж кто-кто, а Элефантов это хорошо знал. И ощущение своей полезности для любимой женщины согревало ему душу.

Нежинская лечилась в пригородном санатории, но часто приезжала. Она предупредила, что будет давать один звонок и класть трубку, это послужит условным сигналом, и когда через несколько минут звонок повторится, у телефона должен находиться Элефантов. А он в разговоре называл ее именем своего товарища, и, таким образом, коллеги не должны были ничего заподозрить. Правда, Спирька каким-то шестым чувством улавливал, в чем дело, вздыхал, хмурился и мрачнел. Но Сергей не обращал на это внимания: все мысли концентрировались на взаимоотношениях с Марией. Наличие общей тайны, казалось, объединяло их, и он даже не задавался вопросом: откуда у Нежинской опыт в ухищрениях по части конспиративных телефонных звонков?

Может быть, оттого, что самый естественный ответ был бы ему неприятен.

Как правило, она назначала свидание, он отвечал нейтральными, ничего не значащими фразами, а в условленное время уходил по выдуманным неотложным делам.

Они встречались у Марии, и встречи эти были кратковременными: она спешила к ребенку, или на очередную процедуру, или куда-то еще, и самое неприятное заключалось в том, что Элефантов в глубине души не верил вполне убедительным и, казалось бы, безупречным во всех отношениях объяснениям. Хотя очень хотел им верить.

Он влюблялся в Нежинскую все сильнее и сильнее. Мельчайшие детали в ее облике, черточки, на которые Сергей не обращал внимания в других женщинах, подчеркивали необыкновенность Марии. Его восхищала изящная прямая фигура, стремительная летящая походка, манера держать голову. Восхищала чистоплотность и аккуратность, даже в сильный дождь она не забрызгивала ноги, не надевала несвежих или чуть примятых вещей. На стельках ее обуви не было следов пота, а кожа ступней была тонкой и гладкой, как пергамент, ни огрублений, ни мозолей, будто она ходила, не касаясь земли.

Он умилялся детской привычке употреблять слова с ласкательным оттенком: дождик, трамвайчик, зубик, полотешко.

Необыкновенная, возвышенная, чудесная — женщина из мечты. Прекрасная Дама. И помыслы она пробуждала соответствующие: чистые, романтичные и возвышенные. Преклонять колени, стремглав поднимать упавшую перчатку, салютовать шпагой, целовать край платья, выполнять прихоти и капризы, драться из-за нее на дуэли. Прекрасной Даме должны были соответствовать окружение и обстановка, и Элефантову хотелось ходить с ней в картинные галереи, театры, на концерты. Вспоминая свое прежнее отношение к ней, вспоминая пыльные неприбранные квартиры и незастеленные диваны, Элефантов содрогался от ужаса и отвращения. Надо же! Он обращался с ней, как со шлюхой! Она не подавала виду, что это ее унижает, но в душе, наверное, сильно переживала. Забыла ли она? Простила ли? Или до сих пор стоят между ними эти проклятые замызганные комнатушки с мышиным запахом и порождают тот холодок, который, он явственно ощущает, иногда проскальзывает в ее отношении?

Мысли Элефантова самопроизвольно возвращались к тому, о чем он старался не думать. Что-то не получалось. Отношения с Марией не складывались так, как бы ему хотелось, в них чувствовалось неравенство.

Он жил только ею. Одно ожидание встречи пробуждало приподнятость настроения, все другие «земные» дела отходили на второй план, казались мелкими и незначительными. Свидание было праздником, рождало бурю эмоций, светлые и радостные чувства. И сама она была праздником. Женщина-праздник.

Свои действия теперь он рассматривал с одной позиции: как отнесется к ним Мария? Каждый ее звонок, случайная встреча на улице будоражили все его существо. Если в условленное время телефон не звонил, он поднимал трубку: не испортился ли аппарат, а услышав ровный гудок, начинал волноваться, томился, не находя себе места, и не мог заниматься никакими делами до тех пор, пока не раздавался долгожданный звонок. Он понял, почему пешком поднимается к ней на седьмой этаж: ценность предстоящего свидания была настолько велика, что он не мог рисковать им из-за поломки лифта. В общем, он жил только ею.

А она… Элефантов так и не мог понять, как она относится к нему. Он вообще очень мало знал о жизни Марии. Что она любит и что ненавидит, чем увлекается, где, как и с кем проводит время в промежутках между их встречами? Скрытность Марии настораживала и вызывала тягостные раздумья.

Так же, как некоторые слова и фразы, проскальзывавшие в безобидном разговоре.

— Можешь надеть эти тапочки, они специально для гостей.

— И часто у тебя гости?

— Довольно-таки. У меня ведь много друзей.

«Откуда ты их берешь?» — хотелось спросить Сергею.

Круг его друзей был довольно узок — в основном бывшие соученики, несколько сослуживцев да люди, с которыми его связывали длительные отношения и общие интересы. Он знал, что некоторые легко зачисляют в друзья случайного знакомого, попутчика в поезде, особенно, если он может оказаться чем-то полезен, обмениваются телефонами и обращаются за помощью, если понадобится.

Сергею такие легкие, поверхностные отношения казались какими-то недостойными, хотя иногда он думал, что чего-то не понимает и его взгляды чересчур консервативны.

Но Мария по идее тоже должна быть консервативной — женщинам, во всяком случае порядочным, вообще свойственна сдержанность при установлении контактов. И тем не менее ее пухлая записная книжка с трудом вмещала многочисленные номера телефонов, в основном с мужскими именами.

Откуда? Где она знакомится с ними и на какой почве находит общий язык, оставалось загадкой. Она вообще не афишировала свои знакомства, раскрывались они обычно случайно: неосторожной фразой, неожиданным телефонным звонком, нежданной встречей на улице.

Объяснить подобную контактность с противоположным полом у любой другой женщины Элефантов смог бы двумя-тремя словами, но применительно к Прекрасной Даме такое объяснение, конечно, не годилось.

Он отказался надевать «гостевые» тапочки и ходил босиком, решив, что со временем заведет здесь собственные домашние туфли. В своем воображении Сергей рисовал приятные картины: как квартира Нежинской станет для него вторым домом, а он сам превратится в необходимого Марии человека, с которым можно посоветоваться, поделиться горем или вместе порадоваться, которому можно полностью доверять и на которого можно рассчитывать в трудную минуту. И тогда все остальные «друзья» станут ей не нужны, ибо женщине достаточно одного преданного и любящего мужчины. А «гостевые» тапочки она выбросит.

Согреваемый такими размышлениями, Элефантов купил комнатные туфли, но вытащить их из портфеля в последнюю минуту постеснялся: в столь тонком вопросе инициатива должна была исходить от Нежинской. Но…

Похоже, что Мария и не помышляла об этом. Когда она встречалась с ним, улыбалась, разговаривала, его не оставляло болезненное чувство, что на его месте мог быть любой другой, ничего бы не изменилось: те же обезличенно-ласковые фразы, тот же внимательный, ничего не выражающий взгляд, те же округловежливые благодарности в ответ на знаки внимания…

Внешне казалось, что все хорошо, нормально, но между ними существовала какая-то стена. И только в минуты близости стена растворялась, Мария принадлежала ему вся, целиком и полностью. Исчезала тень отчужденности, холодок в отношениях, бесследно пропадала горечь, постоянно сопутствующая их отношениям.

И когда она билась в объятиях и закрывала трогательно согнутой ладошкой его глаза, чтобы он не видел искаженного гримаской страсти, но оттого еще более прекрасного лица, а он целовал эту ладошку и жадно впитывал каждое ее движение, каждый жест, стон или возглас, он в полной мере ощущал чувство, называемое любовью.

Но когда все кончалось, между ними вновь постепенно появлялась проклятая преграда и вместе с тем возвращалась мысль, что и в постели на его месте мог быть другой, ничего бы не изменилось, и вела бы она себя с другим точно так же. У него сразу портилось настроение и съеденная ложка меда начинала горчить и отдавать дегтем.

Он мучительно размышлял, почему сила и искренность его любви не вызывали у Марии такую же волну ответного чувства. Не находя ответа, он начинал опять винить себя, свою черствость и бестактность, проявленные тогда, три года назад. Что сделано, того не вернешь. А Марию можно понять: душевные травмы не затягиваются очень и очень долго и трудно сразу изменить отношение к тому, кто их причинил. Но он не пожалеет усилий, чтобы убедить Машеньку: того, прежнего, Элефантова больше нет!

Собственно, ему и не требовалось прикладывать никаких усилий: желание помогать Марии было так велико, что у него все получалось само собой.

В квартире Нежинской чувствовалось отсутствие мужской руки, и никогда не занимавшийся хозяйственными делами Сергей с удовольствием перечинил задвижки на дверях, поставил на место оторвавшуюся раковину в ванной, с трудом вывинтив пригоревший к патрону цоколь, заменил лампочку на кухне.

— Устал? — ласково спросила Мария.

— Да нет.

— Чего там нет. Я же вижу. — Она поцеловала его в щеку. Элефантов расслабился, усталость прошла. Он чувствовал удовлетворение от выполненной работы, а главное — от того, что в отличие от многочисленных друзей Марии, бывавших у нее в доме, обратил внимание на требовавший вмешательства непорядок.

После ужина они сидели на балконе.

— …Да и вообще он был со странностями. Иногда его накрывало: внешне вроде нормально, а на самом деле напряжен, взвинчен, все внутри буквально дрожит. А я это хорошо чувствовала. Даже к психиатру ходил, какие-то таблетки принимал…

Как ни старался Элефантов, понять причину развода Марии он не мог.

Она отвечала округло, обтекаемо, и было не ясно, что же побудило ее оставить человека, с которым она прожила восемь лет и который ее бесспорно любил. Она намекала, что он «делал гадости», но привести конкретных примеров не могла. Да и сказанное сейчас тоже ничего не объясняло.

— Ладно, зачем прошлое вспоминать! Смотри, какие звезды. Сюда бы телескоп. Может, увидели бы марсианские каналы.

— А что это такое?

— Ну и темная ты, Маруська!

— Какая есть! — она своенравно поджала губы.

— Только не вздумай обижаться! — Сергей схватил ее в охапку и, преодолевая шутливое сопротивление, покрыл лицо поцелуями.

Ночь он опять провел без сна, любуясь спящей Марией, но утром чувствовал себя бодрым, сильным и отдохнувшим. До тех пор, пока не увидел, как Мария, собираясь, надела подаренный Астаховым браслет. Враз все изменилось. Улетучилось приподнятое настроение, навалилась слабость, он сел на тахту и откинулся к стене — вялый, разбитый бессонной ночью, удрученный нахлынувшими мыслями.

Она не упоминала, даже намеком, о других мужчинах, которые были в ее жизни. Больше того, держалась так, как будто упрекнуть себя ей было решительно не в чем.

— Представляешь, — пожаловалась как-то она, — к Вальке пришли гости, — она показала пальчиком в сторону квартиры соседки, — а среди них оказались друзья Нежинского. Так они стали жалеть его, а меня поносить: дескать, я от него гуляла налево и направо. Представляешь? Налево и направо!

В голосе Марии было столько возмущения, что вздорность порочащих ее небылиц казалась очевидной, и Сергей сочувственно кивал головой, разделяя ее негодование, хотя глубоко-глубоко, где под чувствами и эмоциями сохранялась способность объективно мыслить, проскальзывало удивление: как может Мария так искренне жаловаться на несправедливость обвинения человеку, наверняка знающему, что она, мягко говоря, не являлась образцом супружеской верности? Ведь она изменяла мужу с ним, Элефантовым, и прекрасно знает, что ее отношения с Астаховым, Спирькой, да и связь с Эдиком, которая, судя по всему, возникла давно, еще в период замужества, не могут быть для него тайной. То ли у нее короткая память и она действительно верит в собственную непогрешимость, то ли разыгрывает специально для него сцену оскорбленной невинности. Оба объяснения не укладывались в облик той Марии, которую Сергей любил, и в результате защитной протестующей реакции он вообще выбросил из памяти этот эпизод.

Но однажды Мария рассказывала про свою стычку с начальством, и непрошеная мысль появилась снова.

— Вызывает меня Бездиков и говорит: «Вы почему отказываетесь работать по второй теме?» Ну, а я немного сартистировала и отвечаю: «Как же я могу по ней работать, если меня не включили в список исполнителей?»

Непривычное слово «сартистировала» резануло слух, но в большей степеницарапнуло душу. Вспомнился их разговор в больнице, после которого он решил быть с ней во всем и всегда откровенным, и мимолетное подозрение по поводу неискренности ее доведения.

Если такое словечко обыденно в ее лексиконе и привычно употребляется в доверительных беседах с подружками… Значит, она «артистка»? Элефантов знал, что существует категория женщин, у которых фальшивы смех и слезы, взгляды и жесты, горячие слова и пылкие клятвы. Тогда она сыграла блестящую роль, возможно, лучшую в жизни. Подружки, наверное, обхохотались, слушая, как она обвела его вокруг пальца!

Но нет, непохоже. «Артистки» всегда преувеличивают свои чувства, а Мария, напротив, очень скупа на проявление эмоций. Вот хотя бы ее поведение во время развода — держалась как ни в чем не бывало. Элефантов спросил, чем это объясняется, неужели полным равнодушием?

— Люди бывают разные, — ответила она. — Один кричит: "Смотрите, как я страдаю! ", «мне плохо, пожалейте меня», "моя боль сильнее любой! ". А другой молчит, никому не жалуется, переживает все внутри себя. Но это вовсе не значит, что он меньше мучается.

После такого ответа Элефантову стало стыдно за свой вопрос.

И все же… В память врезался давний эпизод: они очередной раз собирались «в гости», Мария позвонила мужу и озабоченно-деловым голосом сообщила: «Меня посылают на завод, так что приду попозже. Да, да… Ну, что делать — работа…» Интонации передавали и огорчение, и вынужденную уступку настоятельной необходимости, проскальзывала даже тончайшая нотка желания как можно скорее разделаться с делами, чтобы быстрее оказаться дома, рядом с супругом.

А Элефантов, оглаживая взором угловатое девчоночье тело, которое меньше чем через час будет принадлежать ему, задумчиво удивлялся: «Ну и хитра, чертовка! А ведь никогда не подумаешь!»

Тогда он не оценивал эту хитрость: во-первых, она была направлена не против него, а во-вторых, тогдашнее отношение к Марии не вызывало потребности или даже желания анализировать руководящие ею побуждения либо каким-либо иным путем проникать в ее внутренний мир.

Да-а-а…

Вот и пойми ее! Настораживающие, пугающие черты настолько тесно переплетались с вызывающими уважение и нежность, что Сергей так и не мог разобраться, что же представляет собой Мария Нежинская.

Раньше, когда вопрос о ее взаимоотношениях с мужчинами его нисколько не волновал, в дружеской беседе они коснулись щекотливой проблемы.

— Как живешь, Машка? — после работы они зашли в летнее кафе и лениво ковыряли мороженое, прихлебывая мелкими глотками холодное «Ркацители».

— Да так, — она пожала плечами, разминая в мельхиоровой вазочке политые вареньем белые шарики. — Не особенно… Для души ничего нет…

Она сказала это тихим, как всегда, спокойным голосом, но с отчетливыми нотками грусти, что было для нее совершенно необычно. И главное — она говорила искренне, Элефантов почувствовал это всем своим существом и удивился еще больше, так как излишней откровенностью она его никогда не баловала. Он ощутил, что между ними на миг установилась такая атмосфера доверия и понимания, какой еще никогда не было. Только на мгновение, потому что он не был готов поддержать ее, сохранить, напротив, почувствовал неловкость и попытался ввести разговор в привычное русло ерничанья и рискованных, на грани приличия шуток.

— А для тела?

— А-а! — Мария небрежно махнула рукой. — Для тела разве трудно найти!

Тогда он посчитал это бравадой, но потом, влюбившись в Марию, думая о ней каждую минуту, мучительно ревнуя, он часто вспоминал сказанные ею в мгновенье откровенности слова. И каждый раз все внутри сжималось в комок.

Но хотя он никогда не заговаривал с Марией об Астахове и Эдике, его постоянно мучила мысль: какое место занимает он, Элефантов, в этом четырехугольнике? Хотелось надеяться, что она покончила со старым, а раз хотелось, то он на это и надеялся. И вдруг этот браслет…

Мария заметила изменение в его состоянии и присела рядом.

— Что тебя беспокоит?

— Понимаешь, — Элефантов привлек ее к себе, прижался лицом к душистым волосам и тонкой шее. — Когда мы близки, я чувствую, что ты меня любишь.

А так — между нами какая-то стена.

— Ну это же вполне естественно.

Мария отстранилась и внимательно, думая о чемто своем, посмотрела ему в глаза.

— Ты чувствуешь, что я не полностью принадлежу тебе?

— Да, да, именно так, — Элефантов нервничал, не скрывал этого и больше всего хотел, чтобы Мария развеяла его сомнения, это было легко — улыбка, одно слово, ободряющий жест…

Но она только задумчиво наклонила голову.

— Послушай, Машенька, — решившись, он заговорил быстро и взвинченно.

— Я хочу, чтобы ты была только моей женщиной!

То, что подспудно мучило его все это время, требовало выяснения, и он был рад неожиданно вырвавшимся словам, которые должны были сделать это.

— Это невозможно, — холодно ответила Мария.

Его как будто облили водой.

— Но почему, почему?!

— Хотя бы потому, что ты не можешь быть только моим мужчиной! — Тон ее стал совсем ледяным.

— Почему же не могу? Я только этого и хочу! Единственное, чего я не могу — жениться на тебе.

— Вот об этом и разговор. Что же ты мне в таком случае предлагаешь?

— Но ты можешь быть моей фактической женой…

— Да если хочешь знать, я это ненавижу! — с неожиданной злостью сказала она.

— Что ненавидишь?

— Фактических жен, вот что! — Она нервно мяла руками кружевной платочек.

— Но почему?

— Да что ты заладил: почему да почему! Подумай еще и о том, что я не могу все время оставаться одна! Мне надо выйти замуж, у ребенка должен быть отец!

— Одно не исключает другого. Встретишь хорошего человека и выйдешь…

— Как же я его встречу, если буду только с тобой? И потом, разве так сразу выходят замуж? Этому всегда предшествуют определенные отношения!

Она была права, и эта правота убивала, так как не оставляла места надеждам. А мысль об «определенных отношениях» вызвала неистовую волну ревности.

— Но я же люблю тебя… И эта неопределенность положения так унизительна… Помнишь свою шутку?

Она наморщила лоб.

— Ну, если бы ты с тем парнем поднялась к себе, а я остался сидеть внизу? Это же чертовски обидно…

— А ты не думаешь о том, что человек, с которым я поднялась бы наверх, может стать отцом моего ребенка?

Приставший к ней на улице подвыпивший юнец явно не подходил на роль отца Игоря, и Элефантов поморщился.

— Или, думаешь, меня не унижает, когда ты приходишь ко мне ночевать и вынимаешь продукты, приготовленные руками жены, собиравшей тебя в командировку!

Такой случай действительно был, они вдвоем съели сваренную Галиной курицу, он испытал неловкость и пожалел, что не выбросил приготовленный дома пакет, а Мария со смехом проехалась по поводу неверных мужей и сомнительных командировок. Значит, она просто скрыла, что ей так же неприятно, как и ему, значит, она тонко чувствует все шероховатости в их отношениях, отсюда и различаемый им холодок.

— И вообще, ты думаешь о моем положении? Что могут говорить обо мне?

Шлюха, принимающая чужого мужа!

Мария вскочила и возбужденно ходила по комнате.

— Но я люблю тебя! Очень люблю! Мне тяжело, я страдаю…

— А может быть, это месть? — Она опять села рядом. — Свыше? — Пальчик указал на потолок.

— Но за что?

— За твое отношение ко мне три года назад! Нет, она не забыла незастеленных диванов, будь они прокляты!

— Но тогда я был совсем другим! — в отчаянии выкрикнул Сергей.

— А сейчас я другая! — отрезала Мария, и фраза причинила ему боль.

Что она хочет этим сказать?

— Но что же делать?

— Да ничего. Пусть все так и остается. Чувства есть, будем встречаться время от времени на час-два…

Ну что ж, получай по заслугам. Бумеранг возвращается. Значит, всего-навсего один из четырех углов.

— Ты хотя бы сняла эту побрякушку, — он схватил ее запястье.

— Не буду! — с упрямой злостью она выдернула руку. — Браслет ни о чем не говорит! По крайней мере, о том, на что ты намекаешь!

Элефантов снова поморщился. Да что она его, дураком считает? Когда мужчина делает женщине такой подарок, все ясно и без намеков. В память о совместной работе или товарищеских отношениях золотые браслеты не дарят.

Зачем же отрицать очевидное? Впрочем, есть бабы, уверяющие, будто в постели с любовником их застали во время невинного отдыха!

Но тут она тяжело вздохнула и, закрыв глаза, начала массировать веки — неприятные мысли ушли бесследно, как вода в песок.

— Я тебя расстроил? Извини… — порыв прошел. Остались только любовь, нежность и непереносимая горечь.

— Да ничего, — судя по тону, она уже успокоилась. — Пойдем, я обещала сходить с Игорьком в кино. Ты выходи первым.

Что интересно: когда он приходил к ней просто так, она не стеснялась уходить вместе. А после близости предпочитала расходиться поодиночке.

Женская логика!

Поджидая ее на трамвайной остановке, Элефантов думал о состоявшемся разговоре. И чувствовал себя виноватым: Мария — прямая и честная женщина, сама не затрагивала щекотливую тему, а он напросился, и она ясно дала ему понять, что он эгоист, думающий только о себе и ни в грош не ставящий интересы женщины, которую будто бы любит.

Она права. Иметь комнатные туфли в ее квартире и жену — в своей может только махровый эгоист. Разойтись с Галиной? Та уже давно не волнует его как женщина, но она прекрасный человек, любит его и совершенно не заслужила такого финала семейной жизни. И потом, Кирилл… Он никогда не поймет, как это его любимый папка будет жить где-то в другом месте, с чужой тетей и каким-то незнакомым мальчиком. И объяснить ничего ему будет невозможно. И как он будет существовать без Кирилла? Но без Марии он тоже не может…

— О чем задумался? — Мария, как всегда, подошла незаметно, почему-то он не мог своевременно увидеть ее, даже если специально поджидал.

— О тебе.

Она никак не отреагировала. И вообще держалась как посторонний человек, как будто не она металась в его объятиях час назад.

Сергей проводил ее до дома матери и смотрел вслед, пока не захлопнулась дверь, ожидая, обернется она или нет. Она не обернулась. Как всегда. Тогда он поехал в аэропорт и вылетел в Москву, в командировку, которая для его жены началась еще вчера вечером.

В самолете он размышлял о разговоре с Марией и грустил, но это была светлая грусть: его возлюбленная — умная и порядочная женщина, она отвечает взаимностью, но более трезво смотрит на жизнь. И она права — от фактов не уйти…

Но эта правота казалась не правильной и несправедливой, мириться с ней было невозможно, но опровергнуть или поколебать невозможно тоже. Оттого и щемила душа и тоска требовала выхода.

Сергей достал ручку и пристроил на колене блокнот.

… Но внезапно проступают слезы россыпью, Глаз твоих заледенеет свет, Больно колешь острыми вопросами, На которые ответа нет.

И не первый я над ними мучаюсь — Это ведь одна из вечных тем:

Гибнут чувства, безнадежно путаясь В паутине жизненных проблем.

Если бы она его не любила… Парадокс, но было бы легче: нет, значит, нет! А так… Вдвое, втрое обидней от злой гримасы судьбы, до боли, до слез жалко себя и ее. Нет, надо что-то делать! Черт возьми, но как же разорвать проклятую паутину?

За иллюминатором поплыл вверх горизонт, сильно накренилось крыло. Самолет заходил на посадку.

Элефантов снова ходил по кабинетам, снова демонстрировал таблицы, расчеты, схемы и графики, доказывал, убеждал, спорил и не соглашался, находил союзников и противников, в общем, варился в котле, избежать которого не может ни один человек, пробивающий новую спорную идею. Но странное дело: все это не затрагивало его как обычно, воспринималось отстранение, словно происходило с кем-то другим. Потому что значимость вопроса, который ему предстояло разрешить, отошла на второй план, оттесненная мыслями о Марии.

После окончания рабочего дня Элефантов не бродил по столице, не ходил в музеи, театры и выставочные залы, отклонял предложения ребят из головного НИИ «сообразить» чего-нибудь, хотя это, несомненно, способствовало бы установлению более тесных контактов, так необходимых человеку в его положении. Он просиживал вечера в отдаленной гостинице и остановившимися глазами смотрел в окно, разрываемый противоречивыми чувствами.

Ему все на свете стало неинтересно. Все. Кроме одного.

До-тошноты грустно в синий вечер, И по телу пробегает дрожь, Я другой, такой, как ты, не встречу, Но и ты меня второго не найдешь.

Втайне, не признаваясь даже себе, он надеялся: стихи сделают то, чего не смогли слова, — переубедят Марию. В конце концов, логически безупречные решения далеко не всегда являются правильными, любовь выше трезвого расчета.

Сергей писал Марии через день, как бы разговаривая с ней, ощущая ее присутствие. Часто рвал исписанные листы и начинал все заново: оказывается, сказанное и написанное здорово различаются между собой, на бумаге слова приобретают иной оттенок и из возвышенных могут стать стыдными и пошлыми.

Понимая, что при нынешних темпах почтовой связи он вряд ли успеет получить ответ, Сергей имел затаенную мысль: может, Мария напишет и, когда не заставшее его в Москве письмо вернется обратно, даст ему прочитать. А может, напишет и сохранит до его приезда…

Когда он вернулся, оказалось, что Мария писем не писала.

— Они бы все равно не дошли.

От ее трезвого тона мысли о написанных и неотправленных письмах показались ему совсем глупыми.

Отсутствовал он немногим более недели, но за это время Мария отдалилась от него еще больше. Иногда оказывалось, что им не о чем говорить, и Сергей, многократно извинившись, рассказывал привезенные анекдоты, большинство из которых совсем не подходили для нежных ушек Прекрасной Дамы. К его удивлению, Марию это ничуть не шокировало, более того, многие она уже откуда-то знала. Пытаясь вернуться к общему делу, Элефантов завел разговор о науке, но выяснилось, что Мария не раскрывала принесенных им книг.

— Знаешь, все некогда: то домашние дела, то с Игорьком надо позаниматься. Да и чувствую себя неважно, головокружения донимают.

Это объяснение тоже не показалось убедительным, тем более что Мария затеяла ремонт и тратила уйму сил и времени, чтобы добыть паркет, импортную плитку, необычную сантехнику.

— Валечка, здравствуй! — радостно говорила она в телефонную трубку, и Сергей удивлялся такой сердечности, ибо Мария всегда была невысокого мнения о соседке, считала ее сплетницей и за глаза пренебрежительно называла Валькой. — Я достала тебе чудесные босоножки. Да, да, шпилька, двенадцать сантиметров. Что-что? Югославские. Да, сто. В общем, принесу, посмотришь. А как там мой вопрос? Сейчас запишу. Как зовут? Молодой?

Ха-ха-ха, постараюсь. Ну" всего доброго.

— Здравствуйте, это Алик? Я от Валентины Ивановны. Да, Прохоровой. Вы мне поможете с чешским компактом? Я буду очень признательна. Да, да.

Ха-хаха. Ну, может быть. Так когда подъезжать?

И так целый день. Элефантов давно чувствовал, что интересы Марии лежат в чуждой для него сфере. Вот и сейчас он не мог понять, чем салатный или голубой унитаз лучше обычного и стоит ли он таких усилий.

Под предлогом разгрома в квартире и крайней занятости Мария прекратила свидания с ним, и оказалось, что без постели — единственного связывавшего их звена — они совершенно чужие люди. Пожалуй, со Спирькой у нее было больше общего. В период расцвета отношений Сергея с Марией тот терпеливо выжидал, а сейчас как ни в чем не бывало вернулся к прежней роли.

Вновь Мария заинтересованно обсуждала с ним что-то вполголоса, прекращая разговор при появлении постороних, вновь он приносил ей какие-то свертки и пакеты, у них была уйма общих знакомых, они могли подолгу разговаривать, весело смеялись. Все это вызывало у Элефантова чувство недоумения и обиды: ну что, спрашивается, могло связывать Прекрасную Даму с жалким спивающимся человечком?

Потом оказалось, что Мария подружилась с краснолицым истопником института Толяном. Молодые здоровые парни, занимающиеся работой для пенсионеров, всегда казались Сергею ущербными. Но Толян, судя по всему, таких взглядов не разделял. У него было много свободного времени и «жигуль» — он оказывал услуги по извозу тем институтским начальникам, которым не был положен персональный автомобиль, и, пользуясь их благосклонностью, успевал калымить, сшибая рубли, трояки и пятерки.

Когда Элефантов первый раз увидел, как Мария любезно беседует с Толяном, дружески улыбается ему, он от удивления чуть не лишился дара речи.

— Что у тебя с ним за дела?

— Договаривались насчет мебели, у него знакомый на базе.

— А почему он смотрел на тебя маслеными глазами?

— Глупый, Толян — хороший парень.

И снова для Элефантова оказалось загадкой, что хорошего может найти Прекрасная Дама в этом прощелыге.

Дела захватили Нежинскую целиком. Алик достал голубой унитаз и раковину для ванной, Толян — фарфоровые краны и какой-то необычный душ, неизвестный Саша — паркет. Эдик Хлыстунов и Толян перевозили все это на квартиру Нежинской, Виктор монтировал.

Сергей как-то сам собой оказался вне круга ее дел и интересов. Она его ни о чем не просила, хотя он был бы рад выполнить ее просьбу. Впрочем, он не умел ничего доставать и даже не знал, где водятся импортные унитазы, паркет и тому подобное добро. Мария это прекрасно понимала.

Зато Хлыстунов проявил способности незаурядного снабженца. То он принес образцы немецких моющихся обоев, то нашел человека, имеющего выход на розовый кафель, потом договорился насчет уникальной газовой плиты.

Словом, незаменимый, очень полезный и практичный друг. Теперь Эдик заходил к Марии почти каждый день, ждал ее после работы на своем «Москвиче», несколько раз она уезжала с Толяном.

Все эти алики, эдики, толяны, саши и Викторы роились вокруг Марии, как мошкара вокруг яркой лампы, наперебой выполняя ее желания: договориться, достать, обеспечить, привезти. Вряд ли можно было предположить, что эта прожженная публика просто так, бескорыстно, оказывала ей всевозможные услуги, не ожидая ничего взамен.

Ну, Эдик понятно, но остальные… Глядя, как мило обращается Мария со всей этой братией, Элефантов вспомнил слова Спирьки о товаре, которым она расплачивается за услуги, и ему хотелось кричать. Разве она не понимает, как могут истолковать эти прохвосты ее любезность? А если понимает, почему так держится с ними?

Душа у него все время болела, он тосковал, не находя ответа на мучающие вопросы. Тугой узел проблем следовало решать радикальным способом.

Так будет правильно и честно.

— Выходи за меня замуж.

Он ожидал любой реакции, но не такой. Мария надула щеки, выпучила глаза, сделав смешную гримасу и дурачась, закрутила головой.

— Нет, не выйду!

— Почему?

— Перестань! — она отмахнулась.

— Скажи почему, — настаивал Элефантов.

— Да потому, что это глупости, — Мария снова сделала пренебрежительный жест.

— Не понимаю.

Она оставила шутливый тон.

— У тебя хорошая семья, любимый сын. О тебе заботятся, и, к слову, лучше, чем это делала бы я…

— Я это знаю, и все равно…

— Подожди, — она остановила его решительным жестом. — Разрушать все это? Ради чего? Ведь нечто необыкновенное у нас будет недолго, от силы год. А потом — все то же самое.

Мария не была мудрее его и не сказала ничего нового. Обо всем этом он думал и сам. Но она рассуждала трезво, отстранение, чего он делать не мог.

— Пусть только год, я согласен…

— Согласен? — раздраженно перебила она. — А о Галине и Кирилле ты подумал? Она отдала тебе лучшие годы жизни, родила сына, а теперь ты хочешь бросить ее? Разрушить семью? Ведь семья — это самое главное, что есть у человека!

— Постой, постой, — на этот раз он осмелился не оставлять без внимания неоднократно подмечаемое противоречие между словами Марии и ее поступками. — От тебя, мягко говоря, странно слышать панегирики в защиту семьи! Ты же сама развелась с мужем! И по своей инициативе!

Мария запнулась, как плохо подготовленный оратор при неожиданном вопросе, и Элефантов испугался собственной дерзости: никогда раньше он ей не перечил.

— Да, я разошлась с мужем и живу одна, и мне это нравится! — Она быстро оправилась, и теперь в голосе слышалась злость. — Но я не ставила развод в зависимость от каких-нибудь причин. И не спрашивала ни у кого предварительного согласия на замужество! А ты это делаешь!

Элефантов смутился, почувствовал себя уличенным в чем-то предосудительном, недостойном, хотя, на его взгляд, ничего предосудительного или недостойного не сделал. А в мозгу раскаленным гвоздем торчала в запале вырвавшаяся у Марии фраза: «Я живу одна, и мне это нравится!»

Впервые пришла ужасная мысль, что она вовсе не женщина с несложившейся судьбой, напротив, она выбрала ту судьбу, которая ей больше подходит.

Представления о Нежинской как о матери, в одиночку поднимающей ребенка, развеялись, еще когда он поближе познакомился с ее бытом. Игорек, о котором она много говорила, жил с Варварой Петровной сам по себе, лишь изредка на выходные Мария брала его погостить. Все остальное время она была свободна от семейных обязательств и тех ограничений, которые неизбежно связаны с замужеством. «Свободная женщина»! Когда-то он считал это позорящим ярлыком. И это, оказывается, ее вполне устраивало! Как же так?

От растерянности и недоумения у Элефантова перехватило горло. Как же так? Совершенной только что открытие перечеркивало облик Марии. Значит, в его логические построения вкралась какая-то ошибка. Но какая? Он искал ее и не находил, спорил сам с собой, и все это вовсе не способствовало душевному покою.

Домой он приходил рассеянным и раздраженным, Галина ничего не спрашивала, обходясь с ним бережно и осторожно, как с тяжелобольным. Но долго это продолжаться не могло, и как-то она задала назревший вопрос: «Что с тобой, Сереженька? У тебя неприятности?»

Врать, изворачиваться и лицемерить он не мог. Или не хотел. Стараясь не глядеть в остановившиеся глаза жены, он сказал все, что требовалось в данной ситуации. Она хорошая жена и прекрасный человек, но, к сожалению, любовь прошла и семейная жизнь начала его тяготить. Он пытался бороться, но с этим ничего не поделаешь. Так что…

Высказавшись, он вышел на балкон и закурил, ощущая себя предателем.

Галина весь вечер тихо плакала в спальне, потом ушла к матери, на другой день, вернувшись с работы, он обнаружил, что ее и Кирилла вещи исчезли.

Квартира сразу опустела, и Элефантов почувствовал себя осиротевшим.

«Ничего, — стиснул зубы Сергей. — По крайней мере, так честнее».

Мария никак не отреагировала, когда он рассказал о случившемся, как-будто его личная жизнь не имела к ней ни малейшего отношения. Она была целиком поглощена своими новыми заботами. Толян принес ярко иллюстрированный западногерманский каталог «Квартирные интерьеры», и она с упоением подробнейшим образом изучала его. У Элефантова мелькнула мысль, что если бы она так же самозабвенно занималась теорией передачи информации, то достигла бы значительных успехов. А если бы уделяла столько времени чтению, то перечитала бы все книги из своей библиотеки.

Увы… За последние годы она прочла только несколько повестей, да и то таких, которые пользовались шумной популярностью у играющих в интеллектуалов обывателей. Читала очень медленно, как второклассница, — сказывалось отсутствие навыка. Суждения ее о книгах и кинофильмах были несамостоятельными, поверхностными, чтобы не сказать — примитивными. Все это ей снисходительно прощалось: мол, что взять с красивой женщины!

Влюбленный Элефантов собирался подтянуть ее до своего уровня, подбирал книги любимых авторов, представлял, как они станут обсуждать их, надеялся, что сможет сформировать у нее собственную позицию.

Но у Марии находились сотни причин, мешающих выполнять намеченную программу. В ее интерпретации все свободное время тратилось на хозяйственные заботы и воспитание ребенка. Однако Элефантов видел, на что у нее уходили часы, а то и целые дни.

Съездить в дальний конец города к знакомой посмотреть шкурки для дубленки, потом по рекомендациям искать хорошего скорняка, договариваться с ним, записываться в очередь. Потом надо было примерить у другой знакомой финские сапоги, и снова поиски сапожника, который может аккуратно ушить голенища по ноге. Постепенно Элефантов понял, что эти дела никогда не кончатся, на смену одним придут другие, отнимая у Марии силы и время.

Бег в беличьем колесе? Но можно ли осуждать женщину за то" что она хочет быть элегантной? Жизнь есть жизнь, она молода и вынуждена сама заботиться о себе. Неужто было бы лучше, если бы она просиживала над книжками и одевалась в то вторсырье, которым завалены промтоварные магазины?

Элефантов представил, как выглядела бы Мария в платьях, туфлях и пальто, купленных в свободной продаже. Нет, сказать такое мог только самый отъявленный ханжа. И все же… Есть немало женщин, успешно сочетающих природную тягу к красивым нарядам с занятием настоящим делом! Может быть, и Мария научится совмещать?

Поэтому он обрадовался, увидев у нее только что купленный томик Грина.

— Десять рублей отдала. Пусть лежит для Игорька.

Элефантов был противником покупок у спекулянтов. Хотя, с другой стороны, где еще взять хорошую книгу? Вот только прочтет ли ее Игорек? Достать книжку, легче, чем привить интерес к чтению. А кто занимается воспитанием парня? Бабушка знает одно: накормить и напоить. Приходящая мама? Она больше говорит, чем делает. Многочисленные дяди, играющие с ним, как с котенком? Впрочем, это уже другая тема.

— Дашь прочитать? — Элефантов провод рукой по обложке. Феерическая фантазия Грина увлекала его с детских лет.

— Конечно.

— Кстати, ты знаешь, что Грин никогда не путешествовал?

— Знаю. Он был пьяницей, работал в порту, ничего не видел… Выдумывал и писал…

Такая уничижительная оценка великого романтика сразу отбила охоту продолжать разговор. Но книжку он взял.

Сергей уже понял всю бесплодность своих мечтаний. Нежинскую не интересовало то, что, по его представлениям, должно было интересовать. В этом заключалась горькая правда. Точнее, ее половина. А вторая половина была еще более горькой, он сам тоже не очень-то интересовал Марию. Эту мысль он старательно прогонял и даже делал вид, что ее вообще не существует, но она мелькала вновь и вновь, и надо признаться, что каждый раз для нее были какие-то основания, и в последнее время все более весомые.

Сославшись на дела, она отказалась провести с ним выходные, а в субботу он видел ее в машине Хлыстунова. В воскресенье он искал ее целый день, на стук никто не отозвался, номер Варвары Петровны долго не отвечал, потом трубку взял Игорек и ответил, что мамы дома нет, и когда она придет, он не знает. Голос у ребенка был печальным, и Элефантова он называл дядей Валей.

Где она? С кем? Эти вопросы грызли Элефантова, не давали ему работать, читать, отдыхать, спать. Он чувствовал себя больным.

В понедельник Мария долго беседовала с Эдиком по телефону, он что-то предлагал, она соглашалась. После работы Сергей пошел ее проводить, пригласил в кино, но она ответила, что спешит к Игорьку.

— Почему так? — недоумевал Элефантов.

«Да потому, что ты отъявленный собственник и гордец. Ты презираешь Спирьку и Эдика, считаешь себя выше их, а почему, собственно? Они добрые, отзывчивые, покладистые ребята, они помогают Марии, не претендуя на монополию в чувствах. Ей с ними легче и проще, чем с тобой, недаром она поддерживает с ними ровные добрые отношения уже много лет. А ты вспыхнул как порох и требуешь исключительного внимания, такой же пылкой, как сжигающая тебя, страсти! Ты нетерпим, неуступчив и к тому же семейный, любые отношения с тобой создают женщине репутацию разрушительницы семейного очага! Что, съел?»

Невидимый собеседник был желчным, беспощадным и злым. Но был ли он правым?

Элефантов сидел один в пустой квартире. Вечер тянулся до бесконечности долго, деть себя было некуда. Он стал думать о Спирьке и Эдике. У них было много общего: оба не любили ни с кем ссориться, не могли открыто отстаивать в принципиальном споре свою точку зрения. Не отягощены особыми принципами, не стремились быть первыми в чем бы там ни было. Не ставили высоких целей и вместе с тем не упускали возможности урвать то, что можно, без особого риска для себя. Оба не слишком щепетильны в вопросах чести, им можно безнаказанно наставлять рога, да и плевок в физиономию они скорее всего снесут как безобидную шутку. Последствий-то никаких — вытерся, и все.

Нет, равняться на таких славных ребят он не будет. Но что привлекает к ним Марию? Что? Что?!

Они удобны, да, именно удобны, но разве это-свойство может казаться привлекательным для такой женщины, как Нежинская.

Мысль Элефантова билась в тупике, что было для него совершенно непривычно, он умел с ходу решать любую задачу, верил в свои силы, всегда рассчитывал только на себя. Все, чего он достиг, являлось результатом его собственных усилий, плодом его трудоспособности, целеустремленности, ума. Он знал себе цену и сознавал, что обладает большими способностями, чем многие его сверстники, поэтому чувствовал себя уверенно, не тушевался перед авторитетами, держался независимо с начальством, по всем вопросам имел собственное мнение и не боялся его высказать. Это позволило добиться хороших результатов в науке, уважения коллег, признания, пусть пока и небольшого, в профессиональных кругах.

Словом, у него никогда не было поводов к недовольству жизнью. Главное у человека — перспектива, считал он. А у него перспектива была. Он никогда не стремился к славе, почестям, огромным окладам и головокружительным премиям, не потому, что был аскетом и бессребреником, просто полагал, что все это вторично, главное — делать Дело, и делать его хорошо, чтобы дать Результат, а тогда как сопутствующие основному эффекту побочные явления появятся должности и почетные посты, успех и материальный достаток.

Он не любил хвалиться и хвастать по мелочам, в принципе был равнодушен к недоброжелательности завистников, не участвовал в тайной борьбе за лучшее место, десятирублевую надбавку к зарплате и благосклонность руководства.

По его мнению, каждый имел свою цену, ясно видимую любому умному и здравомыслящему человеку, и цену эту, нельзя искусственно поднять мышиной возней, угодничеством и подхалимством. Такое мнение не могли поколебать примеры дутых авторитетов, которые сумели окольными тропками добраться до желанного кресла и накрепко вцепились в подлокотники: бедняги всю жизнь дрожат от страха, что обман раскроется и придется покинуть чужое, хотя и насиженное, место.

Он не оглядывался на других, не завидовал более пробивным и удачливым, более оборотистым и ловким. Он делал свое Дело, и Дело должно было говорить само за себя. Трамплин почти построен, оставалось прыгнуть. И он был уверен, что ему удастся и это, как удавалось все, за что он брался.

И вдруг все пошло прахом. Оказалось, что Дело — не самое главное в жизни, самым главным оказалась Мария. А для нее почему-то не представляли ценности его достижения, цели и перспективы, отношения с ней были какими-то темными и запутанными, жила она по непонятным ему законам и руководствовалась побуждениями, постигнуть которых он тоже не мог.

Стремясь завоевать ее любовь, он как-то незаметно потерял самостоятельность и независимость, а вместе с ними — уверенность в себе. И если говорить положа руку на сердце, ничего не добился. Он чувствовал, что она оценивает людей по своей ценностной шкале, по каким-то одной ей известным показателям, и здесь он проигрывает аморфному пьянице Спиридонову, афористичному Хлыстунову, всем этим толянам, аликам, сашам, Викторам, которых он считал никчемными, нестоящими людишками.

Подошло время очередной региональной конференции по проблемам передачи информации, которая в этом году проводилась на базе их института.

— Готовься, будешь знакомиться со своим научным руководителем, — сказал Элефантов Марии.

Та умела переключаться быстро и несколько дней прилежно сидела над теми материалами, которые он для нее подготовил. Эдик, Толян и остальные исчезли как по мановению волшебной палочки, резко уменьшилось число телефонных переговоров.

«Может же, если захочет!» — умилялся Сергей и с радостью разъяснял Нежинской непонятное. У него создавалось впечатление, что непонятно ей больше, чем она показывает.

Общий интерес, темы для разговоров сделали свое дело: за эти дни они опять сблизились, точнее, Мария держалась так, будто никакого охлаждения отношений не было. Снова они вместе шли с работы, оживленно болтали, обсуждали предстоящую конференцию.

— Вообще-то я боюсь, — призналась Нежинская. — Как подумаю о встрече с профессором, становится не по себе…

— Почему? Карпухин очень доброжелательный, мягкий человек.

— Да я не о том! — Она досадливо взмахнула рукой. — Я же ни черта не знаю, а тут надо будет что-то обсуждать, отвечать на вопросы…

Это беспокоило и Элефантова. Он сам чувствовал, что форсирует события, не просто подталкивает Марию, как когда-то обещал, а тянет ее за собой со скоростью большей, чем та, на которую она способна. Но иного пути расшевелить ее он не видел. Ничего, втянется.

Мария произвела на Карпухина благоприятное впечатление. Он одобрил план диссертации, а прочитав статью, посмотрел на Нежинскую с интересом.

— Вы мыслите в унисон с Сергеем! Смело, масштабно, перспективно! Мы это обязательно опубликуем в следующем же сборнике. Кстати, почему бы вам не выступить на конференции с сообщением?

Мария удрученно покачала головой.

— Я сейчас нездорова. Недавно перенесла сотрясение мозга и никак не оправлюсь…

«И все-таки она артистка», — Элефантов подумал без осуждения, как об отвлеченном факте, ведь сейчас, в данный момент и в данной ситуации, это ее качество было для него неопасным.

Официально день конференции считался рабочим, но поскольку часть сотрудников выступала с докладами и сообщениями, а часть — обеспечивала организацию быта и досуга приезжающих участников, в лабораториях оставалось не так уж много народа.

— Ни пуха ни пера, — напутствовала Мария Элефантова, который, как всегда, в последнюю минуту просматривал тезисы докладов. — Желаю удачно выступить.

— Придешь послушать?

Она секунду помолчала, как бы прикидывая что-то.

— Пожалуй, нет. Чувствую себя неважно, а вечером — внутривенные вливания.

Нотку неискренности в ее голосе могло уловить только обостренное восприятие Сергея. Или его непомерно развитое и подозрительное воображение?

Выступил Элефантов успешно. Его засыпали градом вопросов, он отвечал быстро, коротко, точно, жалея, что в зале нет Марии.

Когда объявили перерыв, он незаметно ушел и вернулся к себе. В секторе оставался один Спирька. На стуле Марии висела ее сумка, которая для начальства должна была изображать, что она на минутку вышла, а на самом деле означала, что она еще зайдет в конце дня.

Элефантов сел за свой стол. Непредвиденное отсутствие Марии взволновало его. Почему она не сказала, что собирается уходить? Где она? Когда-то давно его эти вопросы не беспокоили. Сейчас же каждая отлучка Марии вызывала тревожное неприятное чувство. И ревность. Ведь теперь он любил ее. И знал, что может стоять за этими отлучками, короткими безобидными переговорами в коридоре, телефонными звонками.

Элефантов никогда не ревновал жену. Во-первых, она не давала повода, а во-вторых, он наверняка знал, чувствовал, что для нее другие мужчины просто не существуют. В Галине он был уверен. В Марии — нет. Да и о какой уверенности может идти речь, если она сама прямо и недвусмысленно сказала, что не собирается принадлежать только ему!

Зазвонил телефон, Спирька взял трубку.

— Марии нет. Нет, сегодня ее уже не будет.

Тревога Элефантова усилилась. Спирька, очевидно, догадывался, где она. И вид у него весьма хмурый. Значит…

Болезненно восприимчивая, саднящая интуиция Элефантова отчетливо воспринимала исходящие от пустого стула Нежинской и оставленной для маскировки сумки волны чего-то предосудительного, нечистого, стыдного. Шевельнулось побуждение поехать к ней домой, но тогда предполагаемый позор мог стать явным. Сергей почувствовал опустошенность и бессилие. Непривычные чувства — он всегда был уверен в себе, — но в последнее время ощущаемые все хуже.

Он ушел с работы, но на конференцию не вернулся и пошел домой. Есть не хотелось, с трудом заставил себя выпить чаю и проглотить кусочек хлеба с маслом. Галина всегда готовила к его приходу вкусный ужин. Как она сейчас? Что сказала Кириллу? Надо проведать его, но стыдно… И следует оформлять развод… столько лет прожито, зачеркнуть без боли невозможно… Терять всегда больно… А что приобретаешь взамен? Марию?

Как умный и дальновидный человек, Элефантов понимал, что с Нежинской у него ничего не получится. Но это понимание оставалось глубоко в подсознании, всплыть и оформиться в четкую мысль он ему не позволял. Также, как не допускал в сознание много других трезвых и правильных мыслей, касающихся Марии. Можно даже сказать, что применительно к ней он утрачивал и ум, и дальновидность. Правда, не до конца.

Галя и Мария… Одна думала о работе и семье, вторая — только о себе, тряпках, развлечениях. Одна любила его преданно и самоотверженно, для другой он всего лишь один из многочисленных «друзей».

Зато волосы у Марии пахнут лесом, любые связанные с ней пустяки будоражат все его существо, а каждая встреча с ней для него — праздник. Даже ее одежда кажется ему особенной и необыкновенной.

Элефантов вспомнил, что три года назад был равнодушен к Марии. Надо же! Как это могло быть? А может, так оно лучше? Ведь любовь принесла ему постоянную горечь, терзания, боль. А в равнодушии крылись спокойствие и неуязвимость!

Он задумался. Нет, без чувств к Нежинской он был беднее.

Тишину нарушила трель телефона.

— Добрый вечер.

Мария!

— Здравствуй, Машенька!

Тревоги, сомнения, переживания, подозрения и боль исчезли без следа.

— Ты меня искал?

В конце дня она звонила на работу, и Спирька, как дрессированный попугай, пересказывал, кто ею интересовался.

— Да, заходил.

— Неважно почувствовала и пошла домой полежать. Сейчас ведь мне на капельницу.

— Бедный малыш!

Элефантов искренне жалел ее.

— Как твой доклад?

— Нормально. Жаль, что тебя не было.

— Ничего, ты же можешь прочитать его специально для меня?

— Конечно. Приходи завтра в гости.

— Хорошо.

Элефантов от радости подпрыгнул на стуле. Сейчас ему казалось, что все недавние сомнения не стоят выеденного яйца.

Он с трудом дождался следующего дня, после работы томился, ожидая звонка в дверь. Мари" запаздывала. С улицы донесся замысловатый автомобильный сигнал: фа-фау-фау! Он вышел на балкон. Мария переходила улицу, а на противоположной стороне стояла украшенная разными побрякушками «Лада», шофер которой — молодой усатый парень — высунулся в окно и пытался привлечь ее внимание не только фасонистым сигналом, но и гортанными криками. Мария не реагировала, и «Лада» тронулась с места.

— Чего же ты опаздываешь, я заждался, — он поцеловал Марию в гладкую пахучую щеку.

— Спиря увязался. Шел до самого дома. Там я с ним распрощалась, подождала немного — и в машину.

— Вот в эту?

Элефантов кивнул в окно.

Мария захохотала.

— Нет. Из одной вышла, а другая уже тормозит! С собой звали.

Если Мария приехала в автомобиле, то только в этом — никакой другой машины поблизости не было. Но уточнять ничего не хотелось, и несоответствие между тем, что говорила Нежинская, и тем, что видел сам Сергей, прибавилось ко многим неясностям, не дающим ему покоя в последнее время.

— Куда же тебя звали?

— Не знаю, не интересовалась. Я ведь уже пришла куда хотела…

Эти слова пролили елей на его душу.

— Тебя нельзя одну выпускать на свободу. Надо везде ходить с тобой!

— Ну-у-у, — вытянув губы трубочкой, с легкой укоризной проговорила Мария. — Ты хочешь посадить меня в коробочку! — Она соединила согнутые ладошки, показывая, как именно он хочет оградить ее от окружающего мира.

— Так нельзя!

«Почему нельзя?» — с недоумением подумал Элефантов, но ничего не сказал. Присутствие Марии так радовало и волновало его, что трезвость мышления он утратил начисто. Так бывает всегда.

— Давай поужинаем?

— Спасибо, я не голодна.

— Машенька, как я соскучился по тебе…

— Я знаю, иначе бы я не пришла, я ведь опять расхворалась…

— Ты даже не представляешь, как много ты для меня значишь…

— Ты стал совсем другим… Ты так волнуешься.

— Да, когда я тебя жду и не знаю, придешь или нет…

— И когда я прихожу, тоже волнуешься…

— Тоже волнуюсь, — Элефантов удивился, что Мария точно чувствует его внутреннее состояние. — Это хорошо или плохо?

«Почему?» — хотел спросить Элефантов и опять не спросил. Что слова!

Иметь бы тысячу губ, чтобы целовать одновременно всю Марию, не упуская ни одного сантиметра нежной кожи, десяток рук — ласкать ее, как ли один мужчина на свете не ласкал свою возлюбленную… Сейчас он испытывал такую нежность к лежащей рядом нагой женщине, что, не задумываясь, вскрыл бы вены и отдал ей свою кровь.

— Машенька, ласточка, солнышко, звездочка…

— Иди ко мне, — прерывисто вздохнула она.

Потом Мария, как всегда, заспешила.

— Оставайся у меня.

— Не могу, обещала маме прийти. И так задержалась, надо позвонить.

Сейчас только приму душик…

Выйдя из ванной, она забралась на письменный стол, положив ноги на подлокотник кресла, и придвинула телефонный аппарат.

Изнывающий от нежности Сергей гладил узкие ступни, хотел перецеловать пальцы, но постеснялся. И тут же подумал, что если бы Мария полностью отвечала взаимностью, он не боялся бы уронить себя в ее глазах таким проявлением чувств. Нет, не все у них гладко, далеко не все. И именно предчувствие близкой потери обостряет любовь и делает ее такой мучительной.

— Мам, здравствуй! Да, да, сейчас приду. Да, так получилось, задержалась. Из автомата. Да, около дома…

Сергей любовался ее телом, маленькой аккуратной головкой, миндалевидными ноготками, покрытыми темно-бордовым лаком, но его второе "я" бесстрастно отметило, что врет она умело — и интонации, и выражение лица были абсолютно правдивыми. Однако ко лжи она прибегала ради него, поэтому осуждать ее он не мог.

— Знаешь, что я тебехотела сказать, — одевшись, Мария села рядом, но смотрела куда-то в сторону. — Ты должен быть спокойней.

Она сделала паузу, но он молчал, ожидая продолжения.

— Ты все время смотришь на меня, ходишь по пятам, ревнуешь. Также нельзя! Это привлекает внимание и вообще… Надо держать себя в руках…

Второе "я" Элефантова подсказало: «Уж она-то умеет держать себя в руках! Разговаривать с тобой, Спирькой, Эдиком, Астаховым, как с посторонними. Ни один мускул на лице не дрогнет! Артистка!»

Сергей не собирался выяснять отношения и не был готов к этому.

Единственное, что он понял из рассудительной и в общем-то правильной тирады Марии, прозвучало как детский лепет:

— Но я же люблю тебя!

— Ну и люби себе на здоровье! Кто тебе мешает?

«Она говорит так, как будто это касается тебя одного!»

— Но любовь порождает ревность и все остальное…

Мария тряхнула головой, и в этом движении чувствовалась некоторая раздраженность.

— Да что ты заладил про ревность! Смотри, какой Отелло! Держи себя в руках! Вот Валентин, — голос ее приобрел явную назидательность, — ведь он не изменил своего отношения ко мне. Понимаешь? Не изменил!

«К чему она клонит?»

Но задумываться над мелькнувшим вопросом он не стал. Раз она сама заговорила о Спирьке…

— Кстати, Машенька, давно хотел тебя спросить…

Она выгнула бровь.

— Когда ты звонила из Хосты, помнишь? Мне показалось… В общем… Ты говорила ему "целуют в конце разговора?

Элефантов просто хотел убедиться во вздорности своих подозрений. И убедить его было легко, он даже был готов поверить, что Спирька сказал «я тоже» в уже умолкнувшую трубку специально, чтобы позлить его. Марии достаточно засмеяться, отшутиться, просто взлохматить ему волосы или легонько шлепнуть по затылку — дескать, каков ревнивец, — чтобы он поверил ей слепо и бесповоротно и облегченно вздохнул. Но…

— Я не помню, — она говорила невозмутимо и несколько задумчиво, и от этой невозмутимости и задумчивости за версту несло фальшью — не помнить таких вещей было нельзя. — Вообще-то не в моих правилах говорить такое…

Невозмутимость не помогла. Неопределенность ответа, который можно изменить в любую сторону в зависимости от степени осведомленности собеседника, только усилила его сомнения.

— И потом Спирька рассказал, как вы с ним пили коньяк и шампанское у тебя в номере…

— Ну и что? — Мария смотрела с вызовом, холодно и презрительно. — Да, я могу выпить с мужчиной в номере гостиницы. И что из этого следует?

Следует из этого обычно то, о чем взахлеб рассказывают любители похвастать пикантными похождениями, что обсуждают и смакуют всякие грязные типы и на что, не без умысла, расчетливо намекнул сам Спирька, чтобы вывести его из себя.

Мария почувствовала — вопрос получился риторическим.

— Ты ведь знаешь, я выпиваю очень умеренно и никогда не теряю контроля над собой. Даже если выпито много, это не значит, что пили поровну…

Спирька уверял — именно поровну. Да какое значение имеют детали! Кто сколько выпил — велика важность! Дело не в частностях, о которых она говорит, а в главном, что обходит молчанием. Хотя и намекнула, мол, может позволять вольности, обычно расцениваемые как предосудительные, но это ничего не значит: в последний миг она превращается в неприступную крепость! В тот самый миг, когда свидетелей такому удивительному превращению уже не бывает…

— И вообще, — Мария перешла в атаку. — Я тебе уже говорила насчет наших отношений с Валентином! Сейчас я повторялась! Надеюсь, ты удовлетворен? Или хочешь обсудить кого-либо еще? Давай! Кто же следующий?

Неприкрытая враждебность тона испугала Элефантова. Копаясь в прошлом, он может только озлобить Марию и потерять ее совсем.

— Да нет, ты меня не так поняла, — жалко залепетал он опять. — Я никого не хочу обсуждать и не хочу раздражать тебя…

Он оправдывался, и в глубине души это было ему противно. Ведь он же ни в чем не виноват.

— Ну ладно, — Мария смягчилась. — Мне пора.

— Я тебя провожу.

Несмотря на возражения, он на такси отвез Марию и, прощаясь, крепко сжал ем предплечье.

— Спасибо тебе.

— За что? — улыбнулась она.

— За то, что пришла. И не сердись, я не хотел сказать ничего обидного.

Мария кивнула и, не оборачиваясь, пошла к дому.

Возвращаясь к себе, Сергей, как всегда после близости с Марией, ощущал душевный подъем, прилив сил, бодрость и уверенность. Правда, внутри копошился червячок. Тоже как всегда. «Почему она всегда ставит мне в пример Спирьку? Разве бесхребетность и неуважение к себе — это достоинства? Какими мерками она руководствуется?»

И, как всегда, он не давал простора этим мыслям, возвышенно думал о своей возлюбленной, не подозревая, что уже включен механизм бомбы, которая вдребезги разнесет все иллюзии на ее счет.

Назавтра Элефантов опять уехал в Москву. Его вопрос стоял последним в повестке дня ученого совета, но он был спокоен: Карпухин сказал, что серьезных возражений ни у кого нет — обычные замечания по мелочам. И точно.

Председатель кратко доложил суть дела, охарактеризовал предложение Элефантова как новое и представляющее несомненный интерес, суммируя мнения членов совета, предложил доработать представленный материал, в частности, показать практические возможности внечувственной передачи информации, после чего на следующем заседании совет даст рекомендацию включить тему в план их института. Другие мнения есть? Других мнений не было. Обсуждение вопроса заняло пять минут.

— Доволен? — спросил Карпухин. — За месяц успеешь?

«Успею за два дня», — хотел ответить Элефантов чистую правду, но передумал.

— Постараюсь. Хотя замечания накидали серьезные.

— А что ты думал, брат, у нашей фирмы уровень — будь здоров!

На улицу Элефантов вышел в хорошем настроении.

— Постой, Серега, — его догнал Володя Калина, завотделом беспроволочной связи.

— Мечты сбываются, старик! Рад за тебя. Все сбывается, если изо всех сил бить в одну точку. Правда, — он хохотнул, — вопрос в том, сколько уйдет на это времени. Иногда всю жизнь простучишь, как дятел, а результатов — никаких! Так что тебе повезло.

Володя был умным парнем, довольно известным, несмотря на молодость, теоретиком и хорошим администратором. Ко всему этому — большим жизнелюбом, балагуром, знатоком бесчисленного количества анекдотов и постоянным тамадой на любых застольях. С Элефантовым они испытывали взаимную симпатию.

— Понял, к чему я клоню?

По его хитрому прищуру Сергей, конечно, все понял, но решил подыграть и постарался изобразить недоумение.

— Не совсем.

— Странно, ты же сообразительный парень. Видно, у тебя избирательная непонятливость. С тебя же причитается!

— Ну что ж, придется уступить такому прямолинейному натиску. Куда пойдем?

— О, я знаю чудесное местечко неподалеку.

Калина заговорщически взял его под руку.

— Как ты насчет кавказской кухни?

Элефантов подкатил глаза и восторженно покачал головой.

— Отлично, там мы с тобой обсудим взаимно интересный вопрос. И имей в виду — я угощаю!

По Гоголевскому бульвару они вышли на Калининский проспект.

— Хочешь пить?

Элефантов кивнул.

— Сейчас изопьем холодного кваску.

На углу вилась к квасной цистерне огромная очередь.

— Перестань. Пошли дальше.

— Почему?

— Тут человек девяносто, не меньше!

— Ничего, движется быстро.

— Пошли, пошли, — Элефантов потащил Калину за собой. Тот рассмеялся.

— Я и не думал становиться. Это был тест для тебя. Прелюдия к настоящему разговору.

— Что за тест?

— Ну вот объясни: почему ты ушел? Ты же хочешь пить?

— Ну и что? Потратить сорок минут из-за кружки кваса? Да дело не только во времени. Знакомиться, смотреть на потные физиономии вокруг…

«Кто последний? Нет, я за этим мужчиной… Вы здесь не стояли!» Бесцельное, зряшное времяпрепровождение… И вообще…

— Ну-ну, формулируй четче! — Калина даже чуть забегал вперед, чтобы заглянуть ему в лицо.

— Да, лучше потерпеть! А если хочешь четкую формулировку, пожалуйста: предполагаемая кружка кваса не превышает на весах целесообразности неприятных ощущений, связанных с ее получением. Значит, предпочтительнее от нее отказаться.

— Прекрасно, прекрасно, — Калина сиял от удовольствия. — Но люди-то стоят! Почему?

— Не знаю. Наверное, меньше ценят свое время. Или больше хотят пить.

— Вот туг ты не прав. Сам же сказал, дело не только во времени. И умирающих от жажды здесь нет — любой может потерпеть часок. В чем же загвоздка?

Элефантов пожал плечами.

— В разном отношении к своим желаниям, прихотям, потребностям! Эта очередь — только модель. Миниатюрная, но исправно действующая и достаточно наглядная. Тебе неприятно целый час изнывать на жаре, и ты уходишь, а есть люди, которые очень заботятся о каждом, даже самом маленьком, своем желании И удовлетворяют их, не считаясь ни с чем! Живоглоты!

Калина оживленно жестикулировал, так что Элефантов отошел на полшага в сторону.

— И рассуждают живоглоты совершенно иначе. Когда пить хочется, подумаешь — потерять полчасачас! Зато возьму уж не одну маленькую кружечку, а две большие и напьюсь от пуза. А значит, не зря стоял! Улавливаешь?

Они каждый раз собирают все силы и бьют в одну точку. И достигают цели!

Кстати, зачастую за наш с тобой счет!

— Вот да все как? — удивился Сергей. — Это уж ты загнул!

— Вовсе не г! Ты же ушел? Значит, очередь на одного человека короче!

И я ушел. На двух! А сколько еще прошло мимо тех, кому лучше потерпеть, чем в толпе толкаться! Соображаешь?

Калина сделал короткую паузу, переводя дух.

— Ты сколько раз отдыхал по профсоюзным путевкам? Ни разу? Мол, чего там, и так обойдусь? А ведь наверняка есть у вас в конторе человек, который через год каждый год ездит! Есть ведь?

— Есть, — кивнул Элефантов.

— Небось жалуется все время на здоровье, сочувствия у всех ищет, начальству глаза мозолит, в местком бегает? Так?

— Примерно так.

— Вот пожалуйста. Что подтверждает мою теорию.

— Ну ты даешь, Владимир! Целую теорию из простой очереди вывел!

— Я же теоретик. Каждый день иду с работы, натыкаюсь на эту цистерну, размышляю, к людям приглядываюсь. Ведут они себя по-разному: один стоит и ждет, настырно, терпеливо, только с ноги на ногу переминается да пот утирает. Другой ловчит: вроде бы прохаживается от нечего делать, а сам норовит вперед пролезть, хоть несколько человек обойти.

Калина остановился.

— Хочешь, вернемся, сам понаблюдаешь?

— Да ладно! Верю на слово.

— Только есть у них одна общая черта…

Калина сделал паузу.

— …Лица у всех какие-то, — он пощелкал пальцами, подбирая нужное слово. — Невыразительные, что ли…

— Ну это понятно. Одухотворение не увидишь. Занятие-то мало способствующее самоуважению. И удовлетворения не приносит.

— На твой взгляд. И на мой тоже. Действительно, силы распыляются, дробятся и цели достигаются только мелкие, сиюминутные. Но сами-то они этого не понимают! Урвал путевку, приобрел ковер, достал цветной телевизор лучшей марки, выбил квартиру — и рад!

— Гм… Квартира, по-твоему, тоже украдена?

— Смотря с чем сравнивать. По их масштабам — событие грандиозное, главное в жизни. А Карпухин уже доцентом был, докторскую писал, а жил в коммуналке. Только недавно трехкомнатную получил Ну, новый дом, как обычно: обои отваливаются, плинтусы отходят, в рамах щели, кухня темно-синей масляной краской выкрашена, как общественный туалет. Жена жалуется: надо ремонт делать, а ему не до того — то монографию заканчивает, то рецензиями завален, то с аспирантами возится. Так и живут.

— За научными материями забывать о делах мирских тоже не годится. А то вся наша ученая братия будет в лохмотьях ходить да в винных бочках спать.

Полгода назад Элефантов бы этого не сказал. А сейчас пытался оправдать повышенную активность Марии по благоустройству своего жилья, чтобы не относить ее к обидной категории живоглотов, давящих друг друга в очереди за квасом. Впрочем, она не стала бы стоять в очереди. И терпеть жажду не стала бы тоже. Элефантов совершенно точно знал, как бы она поступила. Нашла бы знакомых, стоящих у самого прилавка. Или познакомилась бы с продавцом. На худой конец послала бы Спирьку, тот исправно выстоит сколько нужно и принесет ей кружку на блюдечке. Могла попросить Эдика или Толяна — те привезли бы по целой канистре. А если бы очень захотела, нашла бы среди своих друзей такого, который может пригнать полную цистерну прямо к ее дому. Да, именно так привыкла она решать все проблемы.

Но…

Среди деляг, с которыми она связана, принцип «услуга за услугу» непоколебим. А какие услуги способна оказать она? Никаких, кроме разве что… Сергей вспомнил, что говорил по этому поводу Спирька. Тогда он и думать о таком не хотел, но другого объяснения ее широких контактов и обширных возможностей найти не удалось. К — тому же… Спирька, конечно, никчемный, спивающийся человечек, он безвольный, бесхарактерный, беспринципный… Но справедливости ради следует сказать, что пристрастия врать, звонить языком абы о чем, без всякого повода, у него нет.

Сердце Элефантова покатилось куда-то вниз, интерес ко всему пропал, от хорошего настроения не осталось и следа. Больше всего ему сейчас хотелось закрыться одному в комнате, лечь в постель и заснуть. Но рядом шел Володя Калина, и надо было скрыть свои чувства.

— Все правильно, старик, кто спорит! — Калина говорил по-прежнему с жаром, увлеченно. — Но дело в пропорциях — сколько приходится на духовное и сколько на материальное. Вот я на тот год во Францию по научному обмену еду. Буду читать лекции, заработок приличный, валюты — завались.

Некоторые завидуют — оденешься во все фирменное, ковров накопишь, сервизов, а может, и автомобиль привезешь! Да разве в этом дело? Ну, куплю я, конечно, дубленку эту проклятую, пиджак кожаный, джинсы и другого говна наберу, но разве я из-за этого еду? Мне надо в ихнем котле повариться, литературу перекопать, с ведущими физиками пообщаться, материала для докторской поднабрать! Да еще хочу страну посмотреть, на Эйфелеву башню подняться, по ночному Монмартру погулять, по кафе, бистро, ресторанчикам пошляться! Это же интересно, старик! И впечатлений — на всю жизнь! А у меня от хороших впечатлений вдохновение появляется, идеи новые приходят, мысли кипят, работа сама идет! Может, привезу болванку диссертации!

— Смотри, если будешь во всеуслышание кричать о своих намерениях ходить по парижским ресторанам, то можешь дальше Тулы не уехать, — мрачно пошутил Элефантов.

Калина криво усмехнулся.

— Пару лет назад доцент Парненко вернулся из ФРГ. Нигде не был, ничего не видел, дом — лаборатория, лаборатория — дом. В кино ни разу не сходил, лишней чашки кофе не выпил. Аскет, да и только. На четырнадцать килограммов похудел! Зато навез десять чемоданов шмотья да «Волгу» двадцать четвертую на чеки взял. Теперь отъелся опять и важный — не подступись, даже с Карпухиным свысока разговаривает. А научный результат загранкомандировки — не надо было в Тулу посылать!

Они прошли по Калининскому, свернули между высотными зданиями на узенькую улочку, по ней вышли на Арбат.

— Пришли, — бодро объявил Калина, указывая на выписанную затейливыми буквами вывеску "Шашлычная «Риони».

Небольшой темноватый зал был почти полон, но заказ официантка приняла быстро, быстро принесла закуску, графинчик водки и бутылку «Цинандали».

— Что-тго ты поскучнел, старик, — сказал Калина. — В чем дело?

— Тебе не кажется, что жизнь устроена несправедливо? — спросил Элефантов — Водка быстро ударила в голову, и он захмелел.

— Бывает Особенно когда что-то не получается.

Но у тебя поводов грустить, по-моему, нет.

Калина наколол на вилку маслину и вопросительно поднял ее над тарелкой.

— Насколько я знаю, диссертация у тебя на мази.

Статьи приняты к публикации блестящие — наши их рецензировали. Ты закладываешь фундамент новой отрасли науки перспективы — дух захватывает…

— Да я не о том.

Элефантов разлил остатки водки.

— Твоя теория насчет квасной очереди навела меня на мысль: а ведь настырные, не отличающиеся щепетильностью люди находятся в лучшем положении, чем скромные и застенчивые.

На самом деле эта мысль периодически мучила Элефантова, и сейчас она появилась тоже не без причины. Но раскрывать ее Сергей не хотел и предпочел сослаться на теорию Калины.

— Почему?

— Маслина описала в воздухе полукруг.

— Да потому, например, что могут большего добиться.

— Чушь.

Калина аккуратно съел маслину и положил косточку на край тарелки.

— Настырность и бесстыжесть не заменят ума, способностей, таланта.

— Я опять не о том. Возьмем, например, успех у женщин…

— О да! — Володя рассмеялся. — Тут, как говорится, нахальство — второе счастье. Но…

Он съел еще маслину.

— Ну тоже с оговорками. Женщины есть разные. И та, о которой стоит говорить, не подпустит к себе нахала и проходимца на пушечный выстрел.

Элефантов тоже всегда так считал. Но теперь он любил женщину, которая постоянно общалась с проходимцами, не считая их таковыми. И поскольку сам он не мог объяснить, чем это вызвано, пытался получить ответ у свежего, незаинтересованного и умного человека.

— Не скажи На лбу у такой публики ничего не написано, а маскироваться умеют отлично Забьют баки — будь здоров!

— Ты рассуждаешь абстрактно? — проницательно посмотрел на него Калина.

— А что?

— Да то, что когда говоришь о женщинах вообще — это одно, а если при этом имеешь в виду определенную — жену, сестру, любовницу или кого-то там еще, — то совсем другое.

Калина ожидал ответа, но Сергей промолчал.

— Помнишь, в детстве в Опанаса играли? Глаза завязаны — и хватай кого сумеешь. У меня сосед был — Колька, лет на пять постарше, так вот его я никогда поймать не мог. По всей комнате поищу, и на шкаф загляну, нигде нету. Расспрашиваю — он смеется: «Фокус», — говорит.

Недавно встретил его, посидели, выпили, он и вспомнил: "Помнишь, как я тебя, маленького, дурил? Выйду на балкон и смотрю, как ты корячишься.

Ну и умора! Неужто не догадывался?"

Калина усмехнулся и наколол очередную маслину.

— А я и вправду не догадывался. Не потому, что со, всем дурак, просто балкон — запретная зона, у меня и в мыслях не было, что он туда пойдет… Ну да это так, к слову. А вот на твой вопрос…

— Ты когда-нибудь задумывался: каково быть красивой женщиной?

Калина доел маслины и теперь задумчиво скреб вилкой донышко пустой розетки.

— Это настоящая трагедия! Представь себе: мужики вьются кругом, угождают, улещают, и каждый хочет только одного!

Хм! Пожалуй, Мария не считает свое положение трагическим.

— Буквально рвут на части! Одна, положим, устоит, а две другие махнут рукой: «А почему бы и нет?»

У Элефантова снова оборвалось сердце, и он пожалел, что затеял этот разговор. К счастью, подошла официантка с металлическими тарелочками, в которых дымился аппетитный шашлык.

— Настоящий, бараний! — гордо сказал Калина. — Теперь разливай вино!

Сергей ел и пил, хвалил вино и мясо, хотя не ощущал вкуса ни того, ни другого. К кофе он заказал триста граммов коньяка и опьянел довольно прилично.

— Послушай меня внимательно, старик, — голос Калины доносился откуда-то издалека. — У меня есть к тебе предложение.

— Замуж, что ли, зовешь? — неприлично захохотал Элефантов.

— Почти. — Владимир невозмутимо поигрывал кофейной чашечкой. — Не забегай вперед и не перебивай. Есть идея — создать у нас сектор внечувственной передачи информации. В моем отделе — все же это беспроводная связь!

Он улыбнулся и сделал маленький глоток.

— И, постарайся не упасть со стула, тебе предлагается его, возглавить.

Очевидно, он ожидал бурной реакции — радости, удивления, но Элефантов и бровью не повел.

— Условия сказочные: квартиру получишь в течение полугода, сейчас у нас сдается дом в Бирюлеве. Темы спланируешь сам. Оборудование, приборы — какие захочешь. Ну и всякое-разное: будешь нашим сотрудником — легче пройдет диссертация, возможности публикаций, полезные контакты, дальнейший рост. Я тебе говорил, что уезжаю на два года, порекомендую тебя на свое место, все равно возвращаться не думаю — или в докторантуру, или…

Да неважно! И вообще, у нас завлабы пенсионного возраста и даже… Одним словом, перспективы имеются. Так как?

Элефантов плохо переносил сумятицу столичной жизни, огромные, отнимающие несколько часов в день расстояния, бурлящие толпы на улицах, шум, гам и суету. И был привязан к родному городу. Это начисто лишало предложение Калины какой-либо заманчивости.

Но вдруг пришла мысль, от которой он подпрыгнул на стуле.

— А для жены работа найдется?

— Разве она у тебя радиофизик? Я думал…

— Да, и занимается проблемами экстрасенсорной связи!

— Ну о чем разговор! Конечно, найдется!

Вот оно, решение проблемы! На этот раз узел будет наконец разрублен!

И он, и, главное, Мария избавятся от прошлого, начнут жизнь на новом месте. Что было — уйдет, и черт с ним, у него и так голова кругом идет от всех раздумий!

Перегнувшись через стол, Элефантов хлопнул своего будущего начальника по плечу.

— Считай, что я дал согласие!

— Отлично, старик!

— Хотя… — сквозь вызванную алкоголем эйфорию проступила реальность и созданная в воображении радужная картина поблекла. — Лучше я вначале посоветуюсь с женой…

Раньше все важные для семьи решения принимал он, и любое Галина считала правильным. И она мечтала переехать в столицу. Но теперь, говоря о жене, он имел в виду Марию. А та, во-первых, не была его женой, а во-вторых, принимала все решения не руководствуясь побуждениями, которых он так и не смог постигнуть. При таких обстоятельствах давать согласие явно преждевременно, особенно если учесть, что без Марии переезжать в Москву он не собирался.

— Да, посоветуюсь… И тогда…

Тон его стал неуверенным. Несмотря на опьянение, он понимал: у них с Марией нет совместного будущего.

— Давай быстрей, старик! Я должен говорить с руководством. Ты сколько здесь пробудешь?

— Еще недели две, наверное. Мне попутно навесили кучу заданий.

— Это долго. Позвони ей.

Элефантов представил телефонный разговор с Марией и тяжело вздохнул.

— Серьезные дела обговариваются при личных встречах…

Калина с некоторым удивлением развел руками.

— Смотри, тебе видней. Две недели можно и подождать. Получше в таких делах не тянуть…

— Понимаешь, посоветоваться надо… Тогда и решим… — уныло бормотал Элефантов.

Он опять впал в меланхолию. В последнее время резкие перепады настроения стали для него привычными.

— Когда решишь, сразу же сообщи.

— Ладно, — Элефантов кивнул.

Через шестнадцать дней он позвонил Калине и сообщил, что не может принять его предложение.

— Да ты что, старик? — удивился тот. — И голос у тебя какой-то не такой. Случилось что?

— Приболел, — глухо ответил Элефантов и попрощался. Что он мог объяснить?

Вернулся Сергей в субботу в середине дня. Несколько минут размышлял, куда ехать. Собственно, такого вопроса перед ним не стояло: конечно, к Марии! Но он боялся появляться у нее без предупреждения, чувствуя, что то горькое и стыдное, что вплеталось в их отношения и на что он старательно закрывал глаза, может проявиться при неожиданном визите.

Правда, однажды он спросил у нее, вкладывая в интонацию особый смысл:

— Я могу приходить к тебе без приглашения?

— Ну… меня трудно застать дома…

— Неважно. Могу или нет?

— Конечно.

Она, ответила так, будто не существовало никакого скрытого смысла в этих вопросах и ответах, словно в их отношениях не было двойного дна, на которое она сама же указала, заявив, что не может принадлежать только ему. И он не поверил в искренность ответа, ни к чему ее не обязывающего, так как запертая изнутри дверь гораздо надежнее скрывает от глаз незваного гостя то, что ему не следует видеть, чем словесный запрет. Но не поверила одна рассудочная половина его "я", а другая, чувственная, возликовала: ведь если не очень задумываться, то именно так и должна ответить Мария. Он рассердился на себя за эту радость и никогда не пользовался предоставленным ему правом.

— Ладно! Почему надо предполагать что-то нехорошее?

На этот раз он вошел в лифт и, в напряжении выйдя на площадку, увидел, что дверь в квартиру Нежинской распахнута настежь. В недоумении он замешкался.

— Руки вверх!

Мария с красным пластиковым ведром стояла у него за спиной и широко улыбалась. Понятно: выбрасывала мусор. В домашнем халатике, без грима, с веником в руках, она казалась совсем девчонкой, помогающей матери по хозяйству…

— С приездом! Чего ты молчишь?

— Ты одна?

— Конечно! — Ее голос звучал так, будто иначе и быть не могло. У него отлегло от сердца.

— Проходи, раздевайся. Как съездил?

Она была приветлива, доброжелательна, и ему стало стыдно за свои сомнения. Похоже, что Мария рада ему, значит, соскучилась, значит… Сергей поцеловал ее, она ответила, но вдруг высвободилась.

— Не надо.

— Почему? Что случилось?

— Да то, что я не терплю, когда сразу берут быка за рога!

— О чем ты говоришь, Машенька? Какого быка? Я люблю тебя, я очень скучал, я хочу…

— Посмотри на себя, у тебя на лице написано, чего ты хочешь!

Это было обидно и несправедливо, Элефантов отчетливо почувствовал, что она лжет, и раздраженность в голосе — попытка как-то замаскировать ложь. Между ними вползло нечто скользкое и постыдное, он сразу подумал, что Мария встает очень рано и с утра занимается уборкой, а сегодня обычный распорядок нарушен, и это нарушение как-то связано с ее ложью и ее неестественным поведением. У Элефантова задрожали губы. Он чувствовал себя как ребенок, потянувшийся к близкому человеку за лаской, а вместо нее получивший пощечину.

— Я должна собираться, меня Игорек уже заждался.

— Собирайся, я зашел на минутку повидаться.

Ему удалось совладать с собой, голос звучал ровно, и он постарался, чтобы фраза получилась небрежной: дескать, забежал мимоходом и то, что она уходит, его вовсе не огорчает.

Как неприкаянный, он прошелся по коридору, заглянул зачем-то на кухню, выкурил сигарету на балконе и вернулся в комнату.

Мария сидела перед зеркалом, уверенно манипулируя затейливыми флакончиками, замысловатой формы коробочками, разноцветными тюбиками. Все яркое, красочное, с вытисненными золотом названиями известных европейских фирм. Руки ее так и летали — штрих, черточка, мазок, точка…

Элефантов никогда бы не подумал, что она употребляет краски не меньше, чем вульгарно размалеванные девицы: Напротив, чистое гладкое личико убеждало каждого, что она совсем не прибегает к косметическим уловкам. Вот что значит вкус. И умение скрывать свои секреты. И то и другое у Марии, несомненно, имелось.

Говорить или нет?

Раз, два, три… Не глядя, как хирург инструменты, она безошибочно выбирала то тонюсенькую кисточку, то крохотный карандашик, то пушистый тампончик. Движения быстрые, точные, расчетливые.

Спирька утверждал, что она чрезвычайно расчетлива и практична. Элефантов был уверен в обратном, но ему все чаще приходилось убеждаться: тот болтает не зря и знает Марию гораздо лучше. Ведь сдружилась она с Толяном, имеющим выходы на импортную мебель, именно с началом ремонта!

Совпадение? Но тогда же появились Алик, Саша, Виктор — сантехника, паркет, монтажные работы. И вообще, у нее не было бесполезных друзей, каких-нибудь романтичных мечтателей или мечтательных романтиков. Все они обладали связями и какими-то возможностями. Вот разве что он сам…

Хотя… Эта мысль раньше не приходила в голову, и сейчас он даже вздрогнул. Ведь когда Мария пришла в НИИСАиС, он заведовал сектором и являлся ее непосредственным руководителем! Конечно, невеликий начальник, но всегда мог прикрыть опоздание или неуважительную отлучку, выполнить ее часть работы, представить в выгодном свете перед завлабом и руководством института. Кстати, он и делал все это, а значит, тоже был полезен. Неужели… В НИИ ППИ он уже не являлся начальником, к тому же прошлого хватало, чтобы относиться к Марии не так, как к другим, помогать с расчетами, когда она не укладывалась в срок. Значит, ей не было необходимости пускать его к себе в постель. До тех пор, пока он не защитил диссертации…

Черт побери! Это не совпадение — это продуманная линия поведения, образ жизни, круто замешанный на личной выгоде! Проклятый Спирька кругом прав! «А впрочем, так даже лучше, — мелькнула подленькая мысль. — Если Мария действительно настолько расчетлива, то она будет двумя руками держаться за меня! Ведь то, что я могу для нее сделать, не идет в сравнение с импортным унитазом! И за предложение поехать в Москву должна ухватиться!»

Мыслишка, что и говорить, недостойная. Плевать! Лишь бы Мария была с ним! Цель оправдывает средства? Раньше он так не думал. Изменился? И не только в этом. Он стал другим в тот момент, когда Мария заявила, что не может принадлежать только ему. Этим она перечеркнула образ Прекрасной Дамы, а он сделал вид, будто ничего не заметил. Один компромисс рождает второй, третий… Новый Элефантов мирился с унизительной неопределенностью своего положения и докатился до того, что готов вместо любви довольствоваться расчетливостью! И самое главное — он прекрасно понимал все это, как Понимает очнувшийся после наркоза хирургический больной, что ему ампутировали ногу. Но боль заглушена морфием, и в одурманенном сознании еще теплится надежда, что это только страшный дурной сон, проснувшись, он окажется здоровым и обе ноги, конечно, будут на месте… И ему, бедняге, только и остается пестовать свою сомнительную надежду — ведь больше он ничего сделать не в состоянии…

Говорить или нет?

Мария тщательно красила губы. Сначала темнокоричневой помадой, потом малиновой с перламутровым опенком.

Элефантов почему-то вспомнил, как три года назад во время очередного свидания просил ее вытереть губы: «А то явлюсь домой разрисованным», а она, хладнокровно посмотревшись в зеркальце, спокойно сказала: «Ерунда, еще пара поцелуев — и все сотрется».

Говорить или нет?

— Ну вот и все, я готова.

Лицо Марии неуловимо изменилось, вначале он не мог понять, отчего, но потом взгляд зацепился за одну мелочь: у нее были нечетко очерченные губы, и это ее нисколько не портило, но сейчас помада, скрыв незначительный промах природы, добавила ее внешности микроскопический плюс. Мария хорошо знала цену детали — десятки таких крохотных плюсиков, складываясь воедино, давали ошеломляющий эффект.

Она подошла совсем близко и смотрела в упор, как бы пытаясь разглядеть отражение своих усилий, но ничего не спрашивала, она вообще никогда не интересовалась мнением окружающих о себе. Или делала вид, что не интересуется.

— Ты просто красавица! Красивее тебя в городе нет женщины!

— Есть, есть, — снисходительно проговорила Мария, довольная произведенным впечатлением.

— Для меня нет…

Она так же снисходительно махнула рукой, и Элефантов совершенно ясно понял, что хотя ей и приятно его восхищение, но глубоко не затрагивает и что это не для него она так старательно делала макияж, не для него надела новую кофточку, с кадлевидным вырезом и бюстгальтер, поднимающий грудь. Она стояла радом — ослепительно красивая, нарядная, любезно улыбающаяся, и внешне все было в порядке, никаких поводов для беспокойства, но он чувствовал, что между ними тонкая ледяная пластинка и женщина по ту сторону ее — совершенно чужая, далекая и недоступная.

И он, уже ни о чем не раздумывая, со всего маху ударил в эту преграду: быстро, горячо вывалил ворох слов, в котором перемешались и предложение Калины, и прекрасные перспективы, и его чувства, и преимущества столичной жизни… Он торопился, нервничал, ощущал, что его слова не достигают пели, что не сейчас и не так следовало говорить на столь серьезную тему, видел со стороны себя — взволнованного и растерянного и ее — безразлично-спокойную, и от этого еще больше волновался и спешил, настолько, что даже стал сбиваться, а это было и вовсе ему не свойственно…

Когда он замолчал, заговорила Мария. Вначале спокойно, потом все более раздражаясь и повышая голос, она упрекнула его в том, что он думает только о себе, а у нее есть обязательства перед ребенком и престарелой матерью, бросить которых она не может, да и состояние здоровья не позволяет ей резко ломать жизненный уклад, срываться с места и начинать устраиваться заново в совершенно чужом городе, среди незнакомых людей, и он сам мог бы это понять и не заставлять ее лишний раз нервничать, если бы был более чуткий и испытывал к ней те чувства, о которых столь часто говорит. В конце она уже кричала, и он стушевался, потому что не мог с ней спорить — все аргументы напрочь вылетели у него из головы и возвращались, когда в них уже не было надобности.

Чувствуя себя виноватым, он стал успокаивать ее и успокоился сам, они вместе вышли из дома, на углу у сухонькой старушки он купил ей два букета белых гвоздик, она удивилась, что оба предназначены ей, и он, как мог небрежно, пошутил: «Чтоб крепче любила», тогда она сделала вид, будто отдает цветы обратно, и он не понял, что она хотела сказать этим жестом.

— Все-таки я рад, что тебя увидел, — сказал он на прощанье.

— А я вначале испугалась, — неожиданно призналась она и засмеялась.

Он удивился: во-первых, потому, что по ней это совершенно не было заметно, а во-вторых, чего же пугаться? И он спросил, но она ответила как-то невразумительно, фразой, которая ничего не объясняла:

— Ты пришел неожиданно…

Придя домой и прокручивая в памяти все происшедшее, он понял, что она действительно испугалась его неожиданного прихода, и довольно сильно, раз потом, когда испуг прошел, почувствовала такое облегчение, что даже сказала ему об этом.

Чего же было пугаться? Значит, было чего.

Придавленный тоской, Элефантов выпил снотворного и впал в тяжелый сон до утра. Ему приснилось, что Эдик целует Марию, уверенно, по-хозяйски, прямо у него на глазах, не перенеся такого позора, он вступил в драку, но силы оказались равными, а применять жестокие, эффектные приемы, которые сразу же принесли бы победу, он почему-то не стал.

Проснувшись, он долго думал о Хлыстунове, недоумевая уже в который раз: чем тот мог так расположить к себе Марию? Чем он лучше его, Элефантова?

Не находя ответа на эти вопросы, он испытывал к Эдику все большую неприязнь, временами доходившую до ненависти.

В воскресенье время тянулось еще медленней, а вечер и вовсе оказался бесконечным. Он ходил из комнаты в комнату, не находя себе места.

Дьявольски хотелось увидеть Марию, услышать ее голос, погладить нежную кожу предплечья, уткнуться лицом в ладони… Но она сказала, что будет сегодня занята домашними делами. Девяносто девять процентов за то, что это обычная отговорка, но он предпочитал верить в остающийся один процент.

Элефантов опустился в кресло. В квартире был полумрак, сильно пахло сигаретами. Галина не разрешала курить в доме. Четко высвечивались зеленые цифры на циферблате электронных часов. Нервно прыгали точки, отмечавшие ход секунд. Они уходили быстро. И впустую. Раньше Элефантов считал себя рационалистом и не допускал непроизводительных затрат времени.

«Надо спешить, — считал он, — только так можно успеть что-то сделать, чего-то достигнуть». У него была четкая, последовательно продуманная программа, ясная, реально достижимая цель. Как давно это было!

Сколько времени потрачено на бесплодные раздумья и нерациональные переживания! И цель теперь у него какая-то туманная и временами малореальная, как мираж. Интересно, какая цель в жизни у Марии?

Элефантов распечатал очередную пачку, щелкнула зажигалка, неверное газовое пламя выхватило из темноты стеллажи с книгами" стол, платяной шкаф.

Вопрос, который он задавал себе и раньше, но мимоходом, вскользь, не стремясь ответить. Красивое лицо Марии не было замутнено раздумьями о своем месте в жизни. Она производила впечатление женщины, которая знает, чего хочет. Но предпочитает не распространяться об этом. Даже становясь свидетельницей споров: что главное для человека, как нужно жить и для чего вообще живем мы на земле, споров, в которых люди часто против воли обнажают свое существо, — она отмалчивалась, не определяя собственной позиции. О чем думала Мария, чем жила? Что волнует ее, что радует и что огорчает? Этого Элефантов не знал, хотя был знаком с ней несколько лет, и не просто знаком…

Раньше он не задумывался, что Мария очень скрытная по натуре. О себе она практически не рассказывала. Хотя оброненные невзначай фразы — даже очень осторожный человек иногда проговаривается, редко: раз-два в год, но он хорошо помнил все, связанное с Марией, — так вот, эти случайные фразы, выстраиваясь одна за другой, могли дать представление о внутреннем мире Нежинской. И хотя Элефантов противился этому, давние, однажды произнесенные и уже забытые ею слова стали вспыхивать у него в памяти, как яркие цифры электронных часов, складываясь в цепочку, отражающую логику характера женщины, которая все эти годы оставалась для него загадкой.

"Знаешь, как женщина становится другом? Знакомая — любовница — друг… У меня много друзей… Без денег ты не человек… Я немного сартистировала… Они говорят, что я гуляла от мужа направо и налево.

Представляешь? Направо и налево!.. Ну я же не грубиянка. Я не могу рычать на людей… Ведь семья — это самое главное, что есть у человека!..

Я — женщина свободная… Я живу одна, и мне это нравится!.. Знать ты ни о чем не можешь! Ты можешь только догадываться!.. Браслет ни о чем не говорит! По крайней мере, о том, на что ты намекаешь… Да, я могу выпить с мужчиной в номере гостиницы. И что из этого следует?"

Цепочка получилась скверная, от нее за версту несло ложью, изощренностью и пороком. Эти сорвавшиеся с языка фразы, соединенные друг с другом, приобретали совершенно иное звучание. И никак не могли принадлежать Прекрасной Даме. За ними крылась логика хищницы — недалекой, но хитрой, жадной, расчетливой и распутной.

Элефантов так вдавил сигарету в пепельницу, что обжег себе пальцы.

Однажды они с Марией заспорили: что есть хитрость. Он считал, что это способ компенсировать недостаток ума, она же горячо отстаивала прямо противоположное.

Элефантов с горечью усмехнулся. Он не раз говорил ей, что она умная женщина. Да и другие говорили. Лесть? Отчасти, но не только. Она умела производить такое впечатление. Интеллигентное лицо, задумчивые глаза, немногословность, за которой должно скрываться нечто значительное, определенный житейский опыт. Вот, пожалуй, и все. Маска, прикрывающая пустоту. Широтой кругозора и глубиной мышления она, конечно, не обладала.

Умение «подать себя» — другое дело. Например, когда нечего сказать, сделать вид, будто есть о чем промолчать…

Стемнело, но свет включать не хотелось. Элефантов встал, на ощупь нашел диван, растянулся, не забыв поставить на пол, чтобы были под рукой, пепельницу и сигареты. Курил он обычно немного и сегодня втрое перекрыл норму, во рту было горько, в горле першило. В открытую балконную дверь тянуло свежим ветерком.

На душе тоже было горько. По всем канонам сейчас следовало напиться, но для него такой рецепт не годился: будет еще хуже.

Конечно, Марию не назовешь умной женщиной — вернулся он к прерванной мысли. Или хотя бы последовательной.

Сквозь разрывы в облаках просматривались звезды. Дул ветер, облака двигались, и казалось, что светящиеся точки летят по небу, как армада ночных бомбардировщиков. Хотя ночные бомбардировщики наверняка не имеют сигнальных огней. Вот что значит стереотип мышления!

Она мыслила стереотипами, подходящими для данной конкретной ситуации.

В отрыве от нее безупречно правильные стереотипы вступали в противоречие. Вот, например, как в разные моменты времени она оценивала их отношения. Снова в телетайпной ленте памяти отчетливо пропечатывались давно умершие фразы.

«Это оправдано, если есть чувства. А если их нет… Я не могу быть только с тобой! Мне надо выйти замуж, у ребенка должен быть отец!.. Нет» не выйду, все это глупости… А о Галине и Кирилле ты подумал?.."

Элефантов глубоко затянулся и, ощутив прилив дурноты, погасил сигарету.

Кто же такая Мария Нежинская?

Если быть объективным и придерживаться логики фактов, получить ответ нетрудно. Как называется женщина, постоянно изменяющая мужу? Да еще с несколькими любовниками? Идущая на связь без любви вопреки объявляемым вслух принципам? Привыкшая изощряться, выкручиваться, лгать и предавать?

Ничего не стесняющаяся и до бесстыдства раскованная в постели? И, конечно, научившаяся всем своим постельным штучкам не в супружестве? Не пощадившая мужа ради сомнительной «свободы» и откровенно упивающаяся ею?

Ответ так и вертелся на языке, — короткое, хлесткое и оскорбительное бранное слово. Если бы кто-нибудь посмел так назвать Нежинскую, Элефантов сцепился бы с ним насмерть, бил, кусал, царапал, грыз, пока не прикончил или пока сам оставался жив. Но сейчас к страшному ответу он пришел сам! На основе бесстрастного анализа неопровержимых фактов!

Но ведь Мария, чистоплотная и аккуратная Мария, с нежным лицом и прекрасными глазами, с милой привычкой добавлять уменьшительные суффиксы в слова, с синей жилкой на левой щиколотке, которую он так любил целовать, не могла, никак не могла быть!.. На этот раз он даже мысленно не произнес грязного, обжигающего, как позорное клеймо, слова.

Элефантов вскочил и щелкнул выключателем. Как вообще можно было додуматься до такого! Он стоял посредине комнаты, щурясь от яркого света, и постепенно приходил в себя.

Виноваты темнота, одиночество, ударная доза никотина, гипнотизирующие мерцающие часы.

Человек, который несколько минут назад в темноте с холодной безжалостностью патологоанатома препарировал светлый облик Прекрасной Дамы, не был Сергеем Элефантовым!

«Как раз он им и был! Нормальный человек — спокойный, трезвый, с цепким аналитическим умом! А не слепой сентиментальный олух, в которого ты превратился за последние месяцы!»

Такое с Элефантовым случилось впервые: его "я" раздвоилось, одна часть управлялась разумом, вторая — чувствами, и эти части спорили между собой. Расщепление сознания — признак шизофрении. Он вспомнил рассказ Марии, как ее муж лечился у психиатра.

«Да ее просто нельзя любить, если не хочешь сойти с ума. Нежинский испытал это на себе, теперьты почувствовал то же самое. Так всегда бывает, когда любимая женщина оказывается дрянью».

Элефантов привык спорить аргументирование, даже с самим собой. Но сейчас у него был только один, весьма шаткий, чтобы не сказать более, аргумент — Мария не может быть такой. Почему? Да нипочему. Не может — и все тут. И хотя он понимал, что голословное утверждение и доводом-то считать нельзя, но ухватился за него обеими руками. Что еще ему оставалось делать, если чувства вступили в непримиримое противоречие с разумом?

«Все это чушь, — обратился он к своей разумной половине. — Ряд неблагополучных жизненных обстоятельств может, конечно, представить ее в неверном свете. Но это если пользоваться только двумя красками — черной и белой. А разве можно все упрощать там, где речь идет о сложной человеческой натуре? Легче всего свести ее слова, действия и поступки к привычным шаблонам: хорошо и плохо. Попробуй понять ее до конца, разобраться во всех нюансах, руководивших ею побуждениях! Может, она стоит выше тех предрассудков, которые называют моралью? Ведь есть вольные, свободолюбивые лошади, на которых нельзя накинуть узду!»

Там, где касалось Марии, быть объективным он не мог, а придерживаться логики не хотел. И все же, несмотря на все хитрости и уловки, избавиться от терзающего его смятения, тягостных, на грани уверенности подозрений и острой тоски не удалось.

Вдруг ему показалось, что виновник всего — Хлыстунов, вот кто вытесняет его из сердца Марии! Но за счет чего? Чем он лучше? Подходящего ответа не было. Так внезапно оказавшийся в цивилизованном мире папуас не смог бы понять, отчего все его огромное богатство — дюжина консервных банок, десяток разноцветных осколков и даже целая бутылка с яркой этикеткой — ровным счетом ничего не стоит.

Что же делать? Что? Что?!

Нет, надо отвлечься, так недолго и сойти с ума! Он не глядя взял с полки книгу и усмехнулся подсознательной целенаправленности немотивированного внешне движения. Тот самый томик Грина. Принадлежащий ей. Помнящий прикосновение Ее рук…

Он перелистнул несколько страниц.

"Черняк слушал, недоумевая, что могло так мучить контрабандиста. Логика его была совершенно ясна и непоколебима: если что-нибудь отнимают — нужно бороться, а в крайнем случае — отнять самому.

— Вас это мучает? — спросил он, посмотрев на Шмыгуна немного разочарованно, как будто ожидал от него твердости и инициативы. — А есть ли у вас револьвер?.."

Это место, да и весь рассказ производили на него сильное впечатление.

Группка нагло обманутых, застывших в беспомощной растерянности людей и их случайный знакомый, бродяга и авантюрист, мимоходом решивший все их проблемы. С помощью твердой натуры, крепкой руки и револьвера.

Сюжет не новый, постоянно повторяющийся: герой-одиночка, восстанавливающий справедливость мощным ударом и метким выстрелом. Но гриновский Черняк вовсе не супермен, у него обычные, а не пудовые кулаки и даже револьвер — только атрибут, не столько решающий довод, сколько необходимый довесок к спокойному умению отчетливо видеть цель и с непреклонной решительностью ее добиваться.

Сам Элефантов, привыкший действовать только в рамках дозволенного, не представлял, как можно без колебаний и сомнений идти напролом через все преграды и запреты, и всегда немного завидовал тем, кто на это способен.

Он положил книгу на стол.

А ты, Серега, можешь стремиться к заветному рубежу без оглядки, не считаясь ни с чем? Ведь ты не трус и если раньше не делал ничего такого, то только потому, что не было значительной цели. Сейчас она есть…

Он прислушался к себе. Та же тоска, растерянность, горечь. «Если что-то отнимают, надо бороться, а в крайнем случае отнять самому». Уже давно он не испытывал душевного покоя, метался, ревновал, переживал…

«Вас это мучает? А есть ли у вас револьвер?»

Сергей открыл платяной шкаф и, пошарив среди изрядно поредевших вещей, вытащил из дальнего угла тяжелый, глухо лязгнувший чехол зеленого брезента. Пальцы привычно расстегнули два ремешка, присоединили стволы к ложу, защелкнули цевье. В руках у него был короткий японский штуцер.

Верхний ствол гладкий, двенадцатого калибра, под дробовой патрон, нижний — нарезной. Из любого он легко попадал с пятидесяти метров в консервную банку.

Двадцать два тридцать семь. Самое время. Элефантов читал достаточно детективных романов, чтобы знать, что делают в подобных случаях. Он положил в карман два — хватит и одного, но всегда должен быть запас — хищно вытянутых остроконечных патрона, связку ключей, накопившихся в хозяйстве за долгие годы, фонарик. В футляр для чертежей поставил разобранный штуцер, завернутый в старую болонью. Готово. В двадцать два сорок пять он вышел на улицу, на такси подъехал к нужному месту, последний квартал прошел пешком. В темном углу двора, надетской площадке, надел плащ и дождевую кепочку, спрятал в песочницу футляр, накинул на шею ружейный ремень и, придерживая через карманы части оружия, чтобы не звенели, зашел в подъезд и поднялся наверх.

Вопреки опасениям, подобрать ключ к чердачной двери удалось довольно быстро. Здесь было душно и темно, фонарик пришелся как раз кстати. Осторожно ступая, Элефантов подошел к слуховому окну. Нужные ему окна располагались как раз напротив и чуть ниже — очень удобно. Лампа под старинным оранжевым абажуром освещала обеденный стол, за которым ужинал Эдик Хлыстунов.

«Какие-то тридцать пять — сорок метров», — прикинул Элефантов, собирая штуцер. Патрон мягко скользнул в патронник, четко щелкнул замок. Отличная машина.

В оранжевой комнате появилась мама Эдика со стаканом чая в руках.

Элефантов прицелился. Он охотился на кабана, лося и волка, но в человека целил впервые. Как всегда, перед выстрелом он сросся с оружием, стал продолжением непомерно удлинившегося ствола и перенесся в миг, следующий за спуском курка. Резкий, усиленный замкнутым пространством звуковой удар, красно-желтая вспышка, слабо тренькнувшее в комнате со старомодным абажуром стекло, опрокинувшийся навзничь вместе со стулом Хлыстунов, безумное лицо и истошный, душераздирающий крик его матери…

Отраженное от цели воображение вернулось на захламленный чердак, где остро пахло бездымным порохом, и убийца лихорадочно разбирал сделавший свое дело штуцер.

Элефантов вернулся из будущего мгновения, которому так и не суждено было стать настоящим. Нажать на спуск и хладнокровно влепить пулю в лоб Хлыстунову он, конечно, не мог.

Собственно, он с самого начала знал, что не выстрелит. Сделанное до сих пор — только попытка доказать самому себе нечто весьма существенное, но настолько неуловимое, что точно сформулировать это словами было затруднительно. А приблизительно, огрубленно… Что ж, можно сказать так: способность бороться за свою возлюбленную методами, свойственными настоящему, не знающему сомнений мужчине. И тем, что он уже выполнил, а на юридическом языке это называлось приготовлением к убийству, он доказал требуемое.

Ведь от научного сотрудника Сергея Элефантова — начинающего ученого, соискателя степени кандидата технических наук, законопослушного гражданина и члена профсоюза, все совершенное за последний час потребовало не меньшего напряжения воли, смелости и решительности, чем расправа с шайкой бандитов от лихого ковбоя из заокеанского вестерна. А стрелять в людей он, естественно, не умел. Эта способность, наверное, требовала каких-то особых качеств, которыми он не обладал.

Элефантов переломил ружье. С отрывистым щелчком вылетел и шлепнулся где-то позади неиспользованный патрон. "Черт, забыл выключить эжектор!

Теперь не найдешь! Ну да хрен с ним!"

Все. Игра в гриновского героя кончилась. В реальной сегодняшней жизни пуля козырем не является. Элефантов снова повесил разобранное ружье на шею, под плащ.

Хлыстунов допил чай и смотрел телевизор — гладенький, самодовольный и благополучный. У него не было серьезных проблем и мучительных переживаний, он не умел жить страстями и, уж конечно, не был способен на авантюрные, экстраординарные поступки. Даже из-за Марии.

Элефантов ощутимо почувствовал свое превосходство, и у него улучшилось настроение. Что Мария в таком нашла? Нет, это не соперник!

«Все равно обойду я любого, в порошок разгрызу удила, лишь бы выдержали подковы и печенка не подвела!» — насвистывая, он направился к выходу, не зажигая фонарика, так как прекрасно ориентировался в темноте.

Но по дороге домой настроение снова стало портиться от мысли, отогнать которую не удавалось. Элефантов постарался думать о чем-либо другом, но она упорно выплывала на первый план, настолько короткая и четкая, что не воспринять ее однозначно было невозможно при всем желании.

Дело вовсе не в Хлыстунове!

Когда Элефантов прятал штуцер обратно в шкаф, его второе "я" ехидно прошептало: «Тебе пришлось бы перестрелять полгорода. Патронов не хватит. Лучше уж выстрели один раз в нее — и дело с концом!»

Элефантов выругался и сильно хлопнул дверцей.

Утром он позвонил Орехову.

— Скажи своему купчику, что, если он не передумал, я готов. Да, по тому делу. И чем скорее он раскошелится, тем лучше.

Орех поощряюще закудахтал в ответ, но Элефантов не стал слушать.

«Попробуем по-другому, — с тяжелой злостью думал он, захватив ладонью нижнюю часть лица. — Всей этой свистобратии до меня далеко. И если я возьмусь за крапленые карты и сяду играть по их же правилам — все равно буду первым!»

Под пальцами скрипнула щетина, Элефантов достал бритву. Из зеркала на него смотрело незнакомое лицо: запавшие щеки, туго обтянутые кожей скулы, мешки под глазами, лихорадочный недобрый взгляд.

— Ну, здравствуй, — сказал Элефантов. — Только имей в виду: ты не победил меня, а я поддался тебе.

«А это имеет значение?» — глазами спросил тот, новый.

И Элефантов должен был признать, что никакого.

Глава пятнадцатая РАССЛЕДОВАНИЕ

Ответ с Сахалина пришел раньше, чем можно было ожидать. Крепкий парень с обветренным лицом уверенно распахнул дверь кабинета, резко протянул руку, и еще до того, как представился, стало ясно: свой.

— Палатов, начальник Холмского уголовного розыска.

Он дружелюбно улыбнулся.

— Исполнял запрос, а тут появилась необходимость проскочить в ваши края: интересующий нас человек здесь объявился. Вот, думаю, два дела сразу и сделаю.

Палатов положил на стол несколько бумаг.

— Посмотрите вначале это, а потом о моих нуждах потолкуем.

Протоколы допросов нескольких сотрудников метеостанции, знавших Элефантова.

«… Хороший, дельный человек, знающий специалист, в общем, надежный парень. Увлекался охотой, хорошо стрелял. Своего оружия не было, пользовался ружьями товарищей…»

Во втором протоколе то же самое, в третьем… Вот оно! «… Несколько раз охотился с двуствольным карабином иностранного производства, который одалживал у кого-то из местных жителей. Собирался купить его, но купил или нет — я сказать не могу…»

Справка Холмского РОВД: «За Элефантовым С. Н. огнестрельного либо холодного оружия не зарегистрировано».

— Что у вас там за карабины иностранного производства?

— Японские двустволки. Верхний ствол под дробовой патрон, нижний — пулевой. Хорошая штука. Откидной диоптрический прицел, автоматический выбрасыватель гильз. У местного населения их много, да и в экспедициях…

Я порылся в сейфе, поставил на стол патрон.

— От нижнего ствола?

— Точно!

Палатов подбросил патрон на ладони и вернул на место.

— Этот парень, которым вы интересовались, стрелял классно. На пари вешал на палку консервную банку, отходил и метров с пятидесяти — бах!

Вся в пробоинах! Ну дробовой сноп — понятно, многие попадали, а потом он пулей — бац! И опять в цель. Вот этого почти никто повторить не мог.

Кстати, в связи с чем вы его проверяете?

— Покушение на убийство.

— Из этой японской штучки?

— Похоже, что да.

— А почему «покушение»?

— Промахнулся, чуть зацепил по ребрам.

Палатов с сомнением покачал головой.

— Судя по тому, как о нем отзываются, непохоже, чтобы он выстрелил в человека. Да еще промазал!

Палатов невесело улыбнулся, глядя, как я прячу патрон.

— Впрочем, чего в жизни не бывает! И люди меняются, и отличные стрелки промахиваются. Давайте перейдем к моему делу…

Вечером без вызова пришел Элефантов.

— Вы забыли спросить, делал ли я глушитель для двигателя.

Понятно, Громов рассказал о нашем разговоре.

— Я и так знаю.

— Значит, хотели поинтересоваться, могу ли изготовить такой же, но поменьше?

Да что с ним случилось? Умышленно обостряет ситуацию, лезет на рожон!

Нервы? Непохоже — спокоен…

— А действительно, можете?

— Могу. Только…

Элефантов улыбнулся, глядя прямо мне в глаза.

— Только нет смысла с ним возиться для разового использования. Компенсировать перепад давлений и уменьшить силу ударной волны можно с помощью подручных материалов. Например, двух обычных резиновых сосок для детского питания.

— Понятно. Что вы еще хотите рассказать?

— Пока ничего. Только спросить.

— Пожалуйста.

— Раз вы меня подозреваете, мне, очевидно, нельзя больше приходить к Игнату Филипповичу?

Так звали Старика.

— Я хотел с ним посоветоваться.

— Почему же нельзя? Посоветоваться всегда можно. Только вряд ли вы его застанете, он сейчас очень занят.

— Я постараюсь.

— Кстати, получить совет вы можете и у меня.

— Учту. Спасибо.

Он круто повернулся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Я набрал номер Зайцева. Телефон не отвечал, следователя на месте не было.

Визит Элефантова и его поведение можно было расценивать одним-единственным образом: как заявление — это сделал я!

Но какова цель такого заявления? И зачем ему Старик?

Старик был нужен Элефантову для того, чтобы вывалить весь груз, накопившийся на душе за последнее время, вдавливающий его в землю с каждым днем все сильнее, не дающий спать, есть, пить, жить. Вывалить и получить совет. Элефантов знал, каким будет этот совет, но хотел выслушать его от Старика.

Старика дома не оказалось.

Окно Сизова было темным, на стук никто не отозвался. Элефантов решил ждать, чтобы убить время, забрел в гремящий музыкой парк и почти сразу наткнулся на аляповатую будочку с заманчивой надписью: «Иллюзион». Пожелтевшая табличка у входа поясняла: аттракцион создает иллюзию вращения, полета и падения.

Хороши иллюзии! Элефантов нагнулся к крохотному окошку кассы.

— А иллюзию радости он не создает?

— Нет, — старушка в круглых очках поджала губы. — Это в комнате смеха. Нам зачем, у нас и так очередь целый день стоит…

Элефантов двинулся в глубь парка, постоял у павильона «Игральные автоматы», заглянул в дверь, как притянутый магнитом, прошел внутрь к стенду «Снайпер», машинально бросив в узкую щель монету, пригнулся к закрепленному на шарнире ружью. Вдавив в плечо вытертый тысячами рук приклад, он легко ловил цель, вдавливал спуск до легкого щелчка, чуть поворачивал корпус. Щелчок, поворот, щелчок — после каждого гас очередной светящийся круг. Элефантов погасил один ряд мишеней, второй, третий…

Цели вспыхнули заново, загорелось табло «призовая игра». С прежней неотвратимой методичностью Элефантов вновь загасил мишени одну за другой.

— Видал, бесплатно! Вот здорово!

Четверка пацанов обступила «Снайпер», восторженно рассматривая Элефантова.

Он вытащил пригоршню монет, протянул: «Налетайте».

Три щепотки из маленьких пальцев ударили в ладонь, склевывая монеты.

Больше всех ухватил востролицый пацан, похожий чем-то на Ваську Сыроварова.

— Ура, живем! Аида в «Подводный бой», — три маленькие фигурки бросились к соседнему автомату.

— А ты что же? — обратился Элефантов к четвертому, который не брал денег.

— Да не надо… — тот пожал плечами и смущенно попятился. Он тоже кого-то напоминал. Элефантову вдруг показалось, что пласты времени деформировались, вспучились и перед ним стоит семилетний Сергей Элефантов, скованный и закомплексованный, ошарашенный невиданными электронными играми и не умеющий воспользоваться внезапной удачей.

— Бери, не стесняйся, — Элефантов пошарил в кармане и протянул мальчику смятую трехрублевку.

— Нет, нет, что вы, — испуганно забормотал тот и даже спрятал руки за спину.

— Дядя, давайте мне, мы потом поделим, — «Васька Сыроваров» подскочил вплотную, требовательно дергая Элефантова за пиджак. — Мы и ему дадим, че-слово!

Купюра выпорхнула из пальцев. «Сыроваров» мгновенно исчез, двое приятелей выбежали следом за ним. «Пьяный… пока не передумал», — донеслось с улицы, раздался топот.

— Убежали… Видишь, парень, зазевался — и все! В жизни зевать нельзя…

— А чужое разве можно брать? — спросил мальчик, — И зачем вы деньги раздаете? Это тоже не правильно.

— Нельзя, говоришь? А он считает — можно.

— Игорь все хапает. Его мать учит: дают — бери, бьют — беги.

— А тебя по-другому учат?

Мальчик снисходительно улыбнулся.

— Конечно, по-другому. У него своя голова, у меня своя. До свиданья!

Элефантов побрел по узким аллеям. В закутке возле забора «Васька Сыроваров» объяснялся с приятелями.

— Во вам, выкусите! Я взял — значит, мое! А то схвачу кирпич и дам по роже!

Элефантов долго сидел на влажной от чего-то скамейке, наконец встал.

Пора идти. Только куда?

«Австралийские аборигены и бушмены Южной Африки — бродячие собиратели и охотники, на стоянке вкапывают в землю шест, развешивают на нем скарб, вытаптывают вокруг ямку, а после ночлега кочуют в том направлении, куда укажет наклон шеста», — вспомнил он вычитанную где-то фразу и выругал сам себя. Надо было меньше читать! Тогда бы не рефлексировал, как прыщавый гимназист!

Когда он проходил мимо нового модного ресторана «Турист», с автостоянки выкатился знакомый «ЗИМ», проехал было мимо, но тут же мигнул стоп-сигналом и сдал назад.

— Садись, не зевай! — с обычным смешком бодро крикнул Орехов.

Рядом с ним сидела женщина, и Элефантов тяжело плюхнулся на заднее сиденье.

— Вечерний моцион? А мы вот поужинали… Кстати, познакомьтесь: Сергей, Элизабет…

Женщина полуобернулась. Красивая. Обольстительная улыбка, равнодушные глаза. Волна дорогих духов.

— Мы уже знакомы.

— Ах да, правда.

Улыбка потухла. И шлюхам бывает стыдно.

— Давно не виделись, Сергей, надо поговорить. Сейчас завезем Элизабет…

Орехов завез Лизу домой, и это был совсем не тот дом, в котором Сергей с ней познакомился.

— Пока, зайка, не скучай, я заеду.

Орехов чмокнул ее в щечку, ароматное облако вытекло из авто.

— Она теперь здесь живет?

— Да. У Полковника неприятности, вот и сменила квартиру.

— И не только квартиру, я вижу.

Орех довольно рассмеялся.

— Семену Федотовичу все равно не до нее.

Это точно. Элефантов вспомнил, как тот вылетел из кабинета Крылова, жалкий, испуганный, словно побитая собака. Если бы Сергей не был уверен, что такого не может быть, он бы решил, что ему наподдали пониже спины.

— А что случилось?

— Что случилось?

Орехов резко затормозил и повернул к Элефантову круглое лицо с испуганно вытаращенными глазами.

— Время наступило другое, вот что случилось! Строгости, учет, контроль, ответственность! Помнишь Ивана Варфоломеевича? Сидит! Дом описали, имущество, бассейном, дурак, хвастался, а теперь это отягчающее обстоятельство! Он с Полковником крепко повязан, так что тот, считай, тоже погорел. Кстати! Тебе здорово повезло, что не успел с Семеном связаться!

Счастливчик!

Элефантов горько усмехнулся.

— А как твои дела?

— Нормально. Мне-то что до них! Я сам по себе. Когда ловят китов, плотве бояться нечего.

Орехов включил передачу и плавно тронулся с места.

— С ребятами сошелся замечательными: спортсмены — здоровые, веселые.

На стадион с ними хожу, в сауну — жир сбрасываю, пить почти бросил — только по субботам. Так что все хорошо! Хочешь, познакомлю с друзьями?

Характерной чертой Орехова было то, что у него в друзьях никогда не числились больные и неудачники.

Оказавшись дома, Элефантов подумал о Крылове. Они с майором держались за разные концы невидимой, прочной нити, тот медленно, но верно подтягивал ее к себе, рано или поздно они сойдутся вплотную. Интересно, о чем сейчас думает он?

А Крылов в этот момент размышлял об Элефантове и пытался понять, какие же мотивы заставили его прицелиться в Нежинскую. И почему он промахнулся.

Глава шестнадцатая МОТИВ

— Твоя ошибка в том, что ты ее обожествлял. Неземная, возвышенная, необыкновенная, единственная, неповторимая! Этими представлениями ты связал себя по рукам и ногам, отсюда твоя необоснованная требовательность, подозрительность, глупые претензии… Все это только отпугивает женщину!

— Но…

— Она хорошая девочка, холостячка, отдельная квартира, кофе, коньячок, музыка. Можно отлично отдохнуть, развлечься, для этого надо вести себя свободно и раскованно, твоя закомплексованность сюда никак не вписывается!

— Но вся жизнь не сводится к отдыху и развлечениям, музыке, коньяку и постели, кое-что существует и за пределами этого круга…

— Немногое!

— ?!

— Особенно для свободной женщины.

— Говори прямо — для шлюхи!

— С такой прямолинейной категоричностью можно прилепить оскорбительный ярлык куда угодно.

— Работать в наше время необходимо, ну а после… Тут есть два пути: бежать в магазин, на рынок, выстаивать очереди, тащить тяжеленные сумки, торчать в жаре у чадящей плиты, стирать, гладить, шить, кормить мужа, проверять уроки у ребенка, убирать квартиру, оплачивать коммунальные услуги, размораживать холодильник — я даже перечислять устал!

— А второй путь?

— Парикмахерская, косметический салон, маникюр-педикюр, цветы, поклонники, шампанское, автомобили, музыка, рестораны, танцы, волнующий флирт, новые увлечения…

— Так живет бабочка-однодневка.

— Ну и что? Для нее этот единственный день длится очень долго, всю жизнь. Радостную, красочную, беззаботную… Ласковое солнце, изумрудная трава, сладкий клевер, веселые товарищи и подружки, непрерывный причудливый танец… Удовольствие, удовольствие и еще раз удовольствие! Если бабочка ощущает себя, то наверняка испытывает счастье. И, уж конечно, не завидует ломовой лошади, которая весь свой век тянет лямку в каменоломнях!

— Но в конце концов наступает время расплаты.

— Знаю, знаю. «А зима катит в глаза!» Такие поучительные концовки встречаются только в баснях. В жизни расплачиваются другие: растолстевшие, потерявшие привлекательность, пропахшие кухней… Извини меня, но где твоя Галина? И почему ты сохнешь по яркой и бездумной стрекозе?

— Она вовсе не такая!

— Конечно, конечно. Вечное заблуждение влюбленных. Но сказал ты это без убеждения. Значит…

— Хватит копаться в душе!

— Помилуй, ты же для этого меня и пригласил! Или я не прав, тебе не нужен мой опыт в чуждой для тебя сфере и мой дельный совет?

— Совета я пока не слышал — одни поучения.

— Значит, так. Полковник в отъезде, вернется через неделю. Получишь свои десять штук, я тебя веду к одному человеку, отовариваешься по полной программе: сапоги, дубленка, норковая шапка — размеры знаешь? И отлично. Упаковываешь в красивую сумку, прикупаешь гастрономический набор:

«Мартель», икра, балык, две палки сухой колбасы — все это я тоже обеспечу, — и двигаешь к ней. «Примите, маркиза, в знак моей любви».

— По-моему, это все ерунда… Не возьмет.

— Берут не у всех, это верно. Тут надо постараться, дипломатично, тонко все изобразить. Будто не ты ей, а она тебе одолжение делает, и взамен ты ничего не просишь, просто уважение оказал, внимание проявил… поломается немножко для вида и возьмет. А какая любовь меж вами вспыхнет! Все другие враз с горизонта смотаются…

— Так не подарки делают, а взятки дают! — Элефантов выругался.

— Много ты знаешь про взятки! — почему-то озлился Орех. — Просил совета — слушай!

В прокуренном зале третьеразрядного ресторана шло бурное веселье.

Здесь жрали, пили, орали, пели, заключали сделки, ругались с официантами, ссорились, выходили драться и блевать в туалет, мирились, слюняво лобызались, клялись в верности и вечной дружбе. Оглушительно гремела музыка, черноволосые усатые молодцы, удачно торговавшие мандаринами на рынке, выводили из-за столиков торопливо дожевывающих некрасивых потасканных женщин, прекрасно понимающих, где и как закончится сегодня их путь, начатый первым шагом к пятачку для танцев.

Элефантов был пьян. Он с отвращением смотрел на колышущуюся толпу плотных, разгоряченных тел, белые и красные маски, соответствующие старательно разыгрываемым ролям. Здесь не было отрицательных персонажей: все, как сговорившись, лепили только два образа — галантного, мужественного, обходительного мужчины и добродетельной, безусловно порядочной женщины, хотя липкие похотливые руки и бесстыдно вихляющиеся зады напрочь перечеркивали старания актеров.

— Протоплазма. Танцующая протоплазма…

Ему было противно все происходящее и сам себе, а он в любом состоянии умел видеть себя со стороны — и сам себе он был противен.

Но слова Ореха казались убедительными, и он не жалел, что обратился к нему за советом. В последнее время он начал подозревать, что в опьяняющей вседозволенности, легкой бесшабашности отношений есть притягательная сила, которую он, жестко стиснутый рамками положенного и недопустимого, не в состоянии понять, и это делает его на голову ниже Марии. Рамки следовало раздвинуть или даже сломать вообще, и лучшего помощника, чем Орех, для этого не найти.

— Сейчас присмотрим баб-с… Классных девочек тут, конечно, нет, ну да какая разница, нам же не жениться…

— Я не желаю связываться с проститутками, — надменно сказал Элефантов.

— Опять ярлыки! Смотри на вещи проще — в этом твое спасенье. Все бабы одинаковы. Стоит тебе уяснить эту простую истину, и ты уже никогда не будешь мучиться любовными переживаниями.

— И превращусь в животное, — прежним тоном проговорил Элефантов, но Орех пропустил его слова мимо ушей.

— Кстати, вношу поправку в свой совет: зачем тебе тратить на эту птичку столько денег? Я подберу ей замену с учетом всех твоих пожеланий: рост, упитанность, цвет волос…

— В тебе пропадает торговец лошадьми! — изрек Элефантов. — Лучше ее никого нет!

— Бедняга, ты зациклился. Верней всего от подобных заблуждений способна излечить дурная болезнь. Если понадобится хороший доктор — у меня есть…

— Я тебе морду набью!

Элефантова бросило в жар.

— Хо-хо-хо! А хорошо бить старых друзей? К тому же я тебя учил драться, а не наоборот! — Орех выпятил челюсть.

— А мне плевать!

— Это за тобой водится, потому и уважаю. В бой с открытым забралом, не считая врагов! Молодец. Но обязательно сломаешь шею, и никто тебя не похвалит. Скажут — дурак!

— Боря Никифоров похвалит. Он молодец. Раздел вчера на партсобрании этого индюка Кабаргина. И за соавторства липовые, и за чванство, некомпетентность. Не побоялся!

— Тоже неумно. Доплюется против ветра! Чего ж ты у него совета не спросил?

— А он всякой хурды-мурды не знает. Он правильно жить учит, честно.

— Ты был с ним всегда заодно.

— Был. Пока не сломался…

— Вот то-то! Помнишь, что я когда-то говорил? Все ломается! Рано или поздно.

— Не все. Никифоров не сломается, потому мне ему в глаза глядеть стыдно. Уверен, еще много есть людей таких, как он, только я их, жалко, не знаю.

— Нету их, потому и не знаешь. Нетути!

Элефантов уперся в Орехова долгим изучающим взглядом.

— Жалко мне тебя, бедняга.

— Себя пожалей.

— И себя жалко. Только я стал таким, как ты, сознательно и понимаю, что спустился на десяток ступеней вниз. А ты ничего этого не осознаешь.

Орехов зевнул.

— А какая разница?

И снова Элефантов подумал, что никакой особой разницы тут нет.

В его жизни опять наступила черная полоса. Мария вертелась в суматошном колесе ремонтно-приобретательских забот, в хороводе многочисленных друзей, разрывалась на части телефонными звонками, постоянно куда-то спешила. С Элефантовым она была обычно-улыбчивой, стандартно-любезной; и чрезвычайно занятой, вопрос о свиданиях отпадал сам собой.

Чтобы поговорить наедине, Элефантов поджидал Марию утром на остановке, но она приехала с другого направления. Откуда? Не скрывая раздражения, ответила, что была у портнихи.

— В восемь утра у портнихи?

Невинный вопрос, обнажающий всю нелепость ее объяснения, привел Марию в ярость:

— А почему, собственно, я должна перед тобой отчитываться? Кто ты такой?

Элефантов растерянно молчал, сраженный откровенной враждебностью и расчетливой безжалостностью тона.

— Ты же никто, понимаешь, никто!

Мария прошла сквозь него, как через пустое место. Цок, цок, цок — постукивали об асфальт высоченные каблуки. Независимая походка, гордо вздернутый подбородок. Отставая на шаг, за ней плелся уничтоженный Элефантов.

— Ты все хочешь выпытать, расспрашиваешь обо мне Спирьку, Эдика! — Нежинскую распирало от негодования, она остановилась, повернув к Сергею злое красивое лицо. — Что тебя интересует? Хочешь, чтобы я сказала: «Сережа, после развода (она не забыла вставить это реабилитирующее „после развода“) я спала с тем, с тем, с тем?»

Резкими жестами она загибала пальцы — один, второй, третий…

«Не хватит пальцев…» — мелькнуло в оглушенном сознании.

— Это идиотское желание разложить все по полочкам, вместо того чтобы довольствоваться тем, что есть!

Мария снова двинулась к институту, бросив через плечо:

— …Тем более что претендовать на большее ты не можешь!

Элефантов как привязанный потащился следом. Кабан с простреленным сердцем иногда пробегает несколько сот метров, пятная кровью жухлую желтую траву или ослепительно белый снег. Но на асфальте, как ни странно, крови не было. Впрочем, еще не все выстрелы сделаны.

— Ты почему-то решил, что имеешь на меня исключительное право. Думаешь, я не чувствую, что с тобой происходит, когда мне звонит Эдик, Алик, Толян? Ты бы хотел отвадить их всех и остаться один! Свет в окошке!

Хотя последняя фраза сочилась сарказмом, Элефантов беспомощно объяснил:

— Я же люблю тебя…

— Брось! — Мария презрительно отмахнулась. — Помнишь, как это начиналось? «Нептун» помнишь? Ты хотел похвастать перед друзьями — вот и все! И усадил рядом с собой на заднее сиденье!

— Подожди, подожди, — Элефантов встрепенулся.

Он хорошо помнил тот вечер, и свои сомнения, и то, что Мария сама выбрала место рядом с ним. Нацеленные в самое уязвимое жаканы упреков пролетели мимо. Благородное негодование Нежинской было игрой, и сознание этого придало ему силы.

— Опомнись, милая! А то договоришься до того, что я совратил невинную девушку!

Мария опять отмахнулась, не желая слышать его возражения.

— Когда ты вызвался помочь мне с научной работой, я думала, что это от чистого сердца, для моей пользы…

— А для чего же? — Элефантов остановился, будто ударившись лицом о фонарный столб.

— Для зависимости! — Мария пронзила его ненавидящим взглядом.

От чудовищной несправедливости этого обвинения у Сергея перехватило дыхание.

— Дура. Ты просто дура!

Язык сам произнес слова, которых он не посмел бы сказать Прекрасной Даме, ноги круто развернули туловище и понесли прочь, телом управляли рефлексы прежнего Элефантова, не сносившего оскорблений, а новый жалко надеялся, что Мария догонит, извинится и разрыва, несмотря ни на что, не произойдет, хотя прекрасно понимал тщетность этой надежды.

Возмущенное цоканье каблучков растворилось в шуме начинающего день города, а для Элефантова все было уже кончено.

Ничего не видя вокруг, он добрел домой, разбито провалялся три часа в постели, уткнувшись лицом в мокрую подушку, потом, следуя въевшейся в плоть привычке к порядку, пошел в поликлинику и получил освобождение от работы. Диагноз: переутомление, нервное истощение. Рекомендовано получить консультацию у психоневролога.

К психиатру Элефантов не пошел. Он сидел дома, глотал пригоршни транквилизаторов и целые дни проводил в глухом оцепенении, много спал, старательно вытеснял из памяти подробности и детали своей беседы и учился переносить не проходящую ни на минуту ноющую боль в душе.

Когда ой вернулся на работу, то с удивлением обнаружил, что здесь ничего не изменилось, и Мария была такой же, как прежде, разве что держала себя с ним чуть суше, чем с остальными. Внешний, видимый всем слой жизни оставался вполне пристойным, благополучным, а более глубокий и скрытый от глаз окружающих струился теперь для него отдельно, был сумрачным и тоскливым, тем более что тайная жизнь Марии оставалась яркой, красочной и веселой. Он определял это по ее улыбке, по возбужденному шушуканью с привлекательной блондинкой Мартой Ереминой, которая стала заходить к подруге почти каждый день, по отрывкам телефонных переговоров с чрезмерно накрашенной Верой Угольниковой, по односложным, чтобы не поняли посторонние, ответам в плотно прижатую к уху трубку, по понимающему хихиканью в ответ на шутки невидимых собеседников.

Стараясь уберечься, Элефантов выходил из лаборатории, как только Нежинскую просили к телефону, медленно гулял по коридорам, иногда спускался вниз, во внутренний дворик, неспешным, прогулочным шагом проходил в невидимый из окон закоулок и со всего размаха ввинчивал кулак в кирпичную стену. Но отвлечься удавалось только на миг, когда в мозг ударяла первая, самая острая волна боли, потом, когда он не торопясь шел обратно, рассеянно полизывая ссадины, боль в разбитых фалангах жила на равных с той, другой, не заглушая ее, и облегчения не наступало.

Потом он возвращался на место, органично вписывался в рабочую обстановку, и никто ничего не замечал, кроме одного человека: он знал, что Мария чувствует его внутреннее состояние, видит его полную растерянность, смятение и боль, понимает, что причиной этому — она сама. И он подсознательно ожидал, что Женщина-Праздник придет ему на помощь, ведь от нее одной зависело его восприятие окружающего мира, и, конечно, ей об этом было известно.

Но Мария никак не проявляла свою осведомленность и, судя по всему, не собиралась приходить к нему на помощь. И такое бессердечие, безжалостность Прекрасной Дамы угнетали Элефантова еще больше, чем все ее предыдущие поступки.

Мир сузился, он загнанно выглядывал наружу через черную с острыми рваными краями щель, пьянки с Ореховым не помогали ее расширить — даже во время самого развеселого застолья щемящая боль в сердце не отпускала, а утром похмелье добавляло к душевным мукам и физические страдания.

Карпухин прислал письмо, торопя с обоснованием темы, он писал также, что Кабаргин развил активное наступление на методологически ошибочную, чуждую нашей науке теорию внечувственной передачи информации, пропагандируемую безответственным выскочкой Элефантовым, и советовал подготовиться к серьезным сражениям. В последнем абзаце профессор интересовался успехами Нежинской и недоумевал, почему она не поддерживает связь с научным руководителем. Завершалось письмо выражением надежды на трудолюбие и способности Сергея, которые только и могут обеспечить достижение поставленной цели.

Элефантов бросил конверт в ящик и больше о нем не вспоминал.

Сияющий Орехов принес радостную весть: приехал Семен Федотович и готов «отгрузить хрусты», можно прямо сегодня.

— К черту! — ответил Элефантов. — Я передумал продаваться.

— Дурак, продаются все! Не обязательно за деньги: должность, квартира, почести, женские ласки — что угодно может служить разменной монетой!

Орех даже охрип.

— Разница лишь в цене. Десять тысяч — достаточная сумма, чтобы тебя стал уважать каждый, кто об этом узнает! Обычно продаются гораздо дешевле!

— А по-моему, женщина называется продажной независимо от того, за сколько ее купили. И я не желаю уподобляться этим!..

Орех поднял руку.

— Подумай хорошо, Сергей! Десять штук тебе никогда не заработать.

— Плевать мне на твои десять штук, — устало сказал Элефантов. — И на всех, кто продается, кто покупает и кто в этом посредничает.

Орех побагровел.

— Тогда какого черта ты морочишь голову солидным людям?! Из-за тебя и я попал в глупое положение! С какими глазами я приду к Полковнику?! В общем, так, — он перевел дух. — Больше я с тобой никаких дел не имею! А ты сядь перед зеркалом и подумай, что у тебя есть и что ты потерял!

Вряд ли Орехов предполагал, что Элефантов последует его совету. Итог коротких размышлений оказался убийственным: в активе не было ничего! Ничего…

Вспомнился давно прочитанный в фантастическом сборнике необычный по сюжету рассказ: атомная война — нажата роковая кнопка, вспыхнул ослепительный шар, и все кончено… Но в мертвой пустыне чудом уцелел крохотный кусочек жизни. Не атомное убежище — обычная вилла, тонкие стены, зловещий мутный свет проникает сквозь покрытые радиоактивной пылью стекла, но люди внутри живы. Смертоносное излучение не может им повредить, потому что они защищены Светлым Кругом любви и счастья. Их воля и любовь мешают невидимой неуловимой смерти проникнуть внутрь дома, поэтому опасней жестокого излучения любое сомнение, недоверие, недостаток любви… У Элефантова тоже был свой Светлый Круг, в котором он чувствовал себя защищенным и неуязвимым. Но любовь он предал, волю потерял…

«Здесь нет моей вины: рок, судьба… И необыкновенно сильное чувство к Марии».

"Найти себе оправдание проще всего, — возразила вторая половина его "я". — Нежинская тоже легко объяснит себе бессердечие и жестокость отсутствием чувств к тебе, влечением к кому-нибудь другому, да мало ли чем еще. А как ты оправдаешься перед Галиной? И Кириллом?"

Предательство не имеет смягчающих обстоятельств, Элефантов это прекрасно понимал, и возразить ему было нечего. Мелькнула мысль о зеленом чехле в шкафу. Традиционный конец банкротов…

Несколько раз звонили из головного института Калина и его зам, оставляли и без того известные Элефантову телефоны, просили с ними связаться.

Он собирался сделать это со дня на день, но каждый раз откладывал: не знал, о чем говорить и на что соглашаться, в его жизни царила полнейшая неопределенность и еще жила надежда на восстановление отношений с Марией.

Как-то после работы Марию встретили Еремина и Угольникова, оживленно болтая, они пошли рядом — броские, яркие, нарядные. Элефантов с Дореевым отставали шагов на пятнадцать, Сергей с болезненной чуткостью улавливал слова и фразы, обостренной интуицией восполнял пробелы, когда проехавший автомобиль или громыхающий трамвай заглушал звонкие голоса.

Марту и Веру пригласили в ресторан какие-то парни, но их трое, и они попросили прихватить подружку для комплекта. Марии предлагалось дополнить компанию, чтобы развлечение было полноценным.

Предложение знакомиться с посторонними мужчинами для ресторанного веселья должно было оскорбить Марию. К тому же она до предела занята, страдает от головных болей и каждую свободную минуту спешит провести с сыном. Элефантов был уверен: откажется, дав понять, что такое времяпрепровождение не для нее.

Но Мария соглашалась идти в ресторан, ее интересовал только один вопрос: что собой представляют предполагаемые спутники и можно ли будет «убежать в случае чего».

Еремина и Угольникова в один голос заверили: «Ребята хорошие, убегать не захочешь…» Мария засмеялась и сказала, что доверяет мнению подруг.

Подслушанный разговор просветил Нежинскую как рентген. Знание правил постыдных игр, в которых уход из ресторана домой является запрещенным ходом, готовность следовать этим правилам, делить красиво сервированный столик с незнакомыми мужчинами, получающими право требовать ответных услуг, — все это не оставляло места иллюзиям.

Спирька был прав. С ней действительно может переспать каждый. Почему бы и нет? Если отсутствует фильтр чувств, разборчивости, взыскательности… Каждый. Кто захочет. И кто может оказаться полезным. Или вызовет ответное желание. Или просто будет достаточно настойчив. Почему бы и нет? С ее пониманием «свободы», взглядами на «друзей», со свободными подружками, считающими семью помехой и имеющими отдельные квартиры.

От боли в душе Элефантов скрежетал зубами.

Между делом лечь в постель с новым «другом» для нее так же привычно, как сходить в кино. Ни бури эмоций, ни трепетного волнения, ничего. Она не сохранит привязанности, не строит планы на будущее, не договаривался о свиданиях. Спарились и разбежались. Но в пухлой, исписанной записной книжке остаются координаты партнера. Так хороший хозяин прячет в кладовку найденный гвоздь, гайку, шайбу — когда-нибудь пригодится.

Она чрезвычайно практична, тут Спирька тоже прав. «Друзья» подобраны, как инструменты в мастерской, разложены по возможностям: продукты, промтовары, стройматериалы, железнодорожные билеты, «фирменные» вещи, транспорт, индпошив — и так далее, на все случаи жизни. Не беда, что они забыли про нее, позвонит — вспомнят, охотно окажут требуемую услугу и переспят с ней еще разок. Она для них такой же инструмент, как и они для нее, а когда обе стороны придерживаются одинаковых правил, нет поводов для разногласий и обид.

Правда, некоторые, имеющие такую же склонность к слюнтяйству, как и он сам, не могут или не хотят забыть ее и зачисляются в действующий резерв: постоянно крутятся вокруг, оказывают услуги, из кожи вон лезут, чтобы угодить… И получают иногда то, что для них так много значит, а для нее ничего не стоит. И радуются объедкам с чужого стола, хотя выглядят смешными и жалкими.

Элефантов вспомнил Васю Горяева, визиты которого к Марии представлялись теперь совершенно в ином свете. Был ли он в действительности несчастным влюбленным? И так ли уж безуспешно добивался взаимности? Они посмеивались над ним, и Мария смеялась тоже, но были дни, когда она отпрашивалась с работы на несколько часов — к врачу, портнихе или куда-то еще…

Тогда Элефантов еще не подозревал, что может стоять за подобными отлучками, и потешался над Нежинским, который, не заставая жену на месте, с явным беспокойством расспрашивал, где она и когда придет. Н-да… Как он теперь понимал это волнение!

Да и многое стало понятным. Как пелена с глаз! Элефантов прозрел.

Он приписывал ей мысли, которые никогда ее не посещали, и чувства, которых она никогда не испытывала, находил сложность в натурепростой, как кафельная плитка.

Прекрасная Дама… Гордая, честная, бескорыстная… Идиот, Господи, какой идиот! Но как можно было не видеть очевидного? Ну понятно: в любимой женщине легко отыскать те черты, которые хочется. И все-таки… Ведь он до определенного времени сомневался, но потом поверил ей во всем и сразу. Элефантов вспомнил их первое объяснение в больнице, и забытый с детства спазм обиды бессовестно обманутого, верящего в идеалы мальчика перехватил горло. Слова, жесты, слезы — все было ложью. Тебе нужна тонкая ранимая натура? Пожалуйста, получай! Хочется иметь единомышленницу, думающую так, как ты? Бери, не жалко! Рецепт прост: правильные слова да немного артистизма…

Она не особенно старалась, решающую роль играло его собственное воображение. И все же фальшь ощущалась, расхождения между словами Марии и ее поступками накапливались и приводили его в смятение, а каждая попытка выяснить отношения натыкалась на явное раздражение и неподдельную злость. Еще бы! Ведь своими глупыми притязаниями на любовь, верность он посягал на весь ее уклад! Хотел лишить многочисленных нужных инструментов, лишить права знакомиться с кем и где она хочет, права с кем хочет кататься на машине и ложиться в постель…

А что предлагал взамен? Себя! Ха-ха-ха! Не имеющего ни денег, ни полезных знакомых, ни широких возможностей! Не умеющего облегчать жизнь, доставать красивую одежду, вывозить на шикарные курорты!

С точки зрения практичной деловой женщины, предлагаемая сделка была полностью проигрышной. Хотя… Сделать для нее диссертацию не сможет больше никто. Но это слишком далекая перспектива, такая же абстрактная и малореальная, как какие-то там марсианские каналы. Для игр, к которым она привыкла, он предлагал слишком крупную ставку.

И потом — канитель с диссертацией, даже при условии, что основную работу он возьмет на себя, требовала от нее значительных усилий. А надо признать, как ни неприятно, но никуда от этого факта не денешься, что очаровательная, интеллигентного вида Мария относилась к людям со стратегией поведения низшего типа, которые приносят более значимые, но отдаленные цели в жертву ближайшему удовлетворению своих потребностей.

Так что, с ее точки зрения, сделка была проигрышной по всем статьям.

Но он не предлагал сделку! Он признавался в любви, писал ей стихи, дарил цветы — обращался к ее душе, не сомневаясь, что она способна понять и правильно оценить его порывы! И от этого она, наверное, начинала ощущать себя дрянью и, чтобы избавиться от неприятного ощущения, била наотмашь в самые уязвимые места, передергивала факты, подтасовывала слова, искажала события, и в результате виноватым оказывался он. Но сама-то она знала, что он ни совсем не виноват, и ненавидела его за это, как предатели ненавидят предаваемых ими людей.

Внезапно мелькнула догадка настолько ужасная, что у него ослабели ноги и вспотел лоб. Новый облик Нежинской предсказывал другое объяснение недомоганию, которое Элефантов посчитал последствием купания в холодном озере и заглушил антибиотиками! Он вспомнил слова Орехова в ресторане и ощутил прилив дурноты: во всем, что касалось теневых сторон жизни, тот был ясновидцем!

На другой день он пошел в поликлинику, усатый врач поздравил его с «боевым крещением» и посоветовал не унывать.

— Ничего страшного, вроде насморка. Через неделю будешь здоров!

Только в следующий раз не затягивай, бывают варианты похуже!

Как большинство медиков этой специальности, он был циником.

Неделю Элефантов сидел в унизительных очередях, получал болезненные уколы, сдавал анализы, белый кафель процедурной напоминал мертвецкую — наверное, потому, что внутри у него было холодно и мертво.

Когда усатый весельчак поздравил его вторично, на этот раз с окончанием процедур и «возвращением в большую жизнь», он не испытал ни радости, ни облегчения. Мир рухнул, все летело в тартарары, ничего хорошего и чистого больше не существовало.

Прекрасная Дама умерла, придя к Нежинской, он попросил вернуть адресованные покойной письма и стихи. Объясняться Элефантов не собирался, но, когда Мария удивленно-озабоченно начала расспрашивать, что случилось, он не удержался. Она разыграла изумление, попыталась убедить, что произошло недоразумение, какая-то нелепая ошибка, игра была безупречной, но с обычными неувязками концов и фальшивыми нотками. Элефантов сорвался и высказал все, что накопилось на душе. Ему сделалось страшно от тех слов, которые он бросал в красивое лицо Марии, но еще страшнее было оттого, что он говорил чистую правду. Мария разыгрывала ярость, а скорее всего ярость была подлинной, потому что вина, свежо ощущаемая во время напугавшего ее внезапного визита Элефантова месяц назад, успела бесследно выветриться, начисто забыться, и она, пожалуй, действительно чувствовала себя безгрешной.

Последовала безобразная сцена, в которой перегоревший Элефантов участвовал как зритель. Оглушенный разум плохо воспринимал происходящее, он только отметил: даже искаженное злостью лицо Марии оставалось красивым — еще одна несправедливость в длинной цепи связанных с ней несправедливостей, унижений и обид, испытанных им в последнее время.

Ему хотелось, чтобы все кончилось как можно быстрей, и наконец он дождался. Мария сунула ему пакет с письмами и какой-то сверток, сказав напоследок почти спокойно:

— Так меня еще никто не оскорблял. И я никого… Ты испортил мне настроение. И это все, что ты мог. Ведь набольшее тебя не хватит?

В голосе слышалась издевка, но уже потом Элефантов понял, она хотела узнать, не собирается ли он рассказать кому-нибудь о случившемся и приклеить ей позорящий ярлык, как полагалось по правилам известных ей игр.

Он отрицательно покачал головой.

— Прощай.

Мария распахнула дверь.

— Я и тогда, три года назад, жалела, что была близка с тобой" и сейчас жалею.

— Наверное, потому, что я хуже всех этих твоих…

Дверь захлопнулась прежде, чем Элефантов закончил фразу.

Механически он спустился на несколько пролетов, вдруг понял, что держит в руках мешающий газетный сверток, заглянув, обнаружил бельевой гарнитур — единственный подарок, сделанный им Марии, и бросил яркий комок душистого шелка в черную лязгающую пасть мусоропровода.

На строительной площадке Элефантов сжег письма, глядя воспаленными глазами, как корежатся стихи, превращаются в пепел ласковые, нежные слова. На душе было пусто, затхло и страшно, словно в разграбленном и оскверненном склепе.

Мир поблек, краски выцвели, силы иссякли.

Вдруг судьба обожгла, как крапивою, И, не веря, трясу головой, Что кобылка, до боли любимая, Оказалась распутной и злой…

Маленький Сергей стоял рядом с дедушкой Мимо, жалея умирающего жеребца. И немного — себя!

"Хватит, Серый! Все ясно, точки над "и" расставлены, надо брать себя в руки. Черт с ней, жизнь продолжается!"

Но по-прежнему солнце сияет, Зеленеет трава на лугах, И другие кобылки играют На высоких и стройных ногах!

Он пытался взбодрить себя, но это не удавалось. Перебираясь через рельсы башенного крана, посмотрел вверх. Кабина находилась напротив окна Марии. Интересно, что она сейчас делает? Он испытал болезненное желание заглянуть в квартиру Нежинской и тут же понял, что произошло самое худшее: даже после всего случившегося Мария не перестала для него существовать!

В правильных и поучительных книгах, прочитанных Элефантовым, на последних страницах обязательно торжествовала справедливость: добродетель побеждала, а порок примерно наказывался — ударом шпаги, приговором суда или, по крайней мере, всеобщим презрением. Закрывая книгу, он был уверен, что разоблаченному злодею нет места в жизни и, даже избегнув физической гибели, тот неизбежно обречен на моральную смерть.

Но, в отличие от художественного вымысла, реальная действительность не обрывается на сцене развязки, а течет дальше, буднично пробегая тот момент, на котором любой писатель обязательно поставил бы точку. И оказывается, что закоренелый преступник не сгинул навечно в ледяных просторах севера, а, отбыв свой срок, возвратился в привычные места, приоделся, набриолинил остатки волос, вставил вместо выпавших золотые и фарфоровые зубы, прикатил к морю и посиживает на веранде курортного ресторана, кушая цыплят-табака и посасывая коньяк-под ломтики ананаса. И, представьте, не отличается от веселящихся вокруг курортников, потому что клеймить лбы и рвать ноздри каторжникам перестали больше ста лет назад.

А что же говорить о каком-нибудь мелком негодяе! Вчера он, красный и потный, ежился под взглядами товарищей, выслушивал гневные слова, боялся протянуть руку сослуживцу, а сегодня оклемался, ходит с улыбочкой, будто ничего и не было!

Перипетии отношений Элефантова с Нежинской не стали достоянием общественности, страсти кипели и отношения выяснялись в глубинном слое жизни, недоступном посторонним взглядам. Верхний, видимый слой казался гладким и незамутненным.

Впрочем, окружающие отметили замкнутость и угрюмость Элефантова, но отнесли это на счет неудач в научной работе. В Нежинской никаких изменений не произошло. Она не проваливалась сквозь землю, не ссутулилась, не утратила царственной походки и гордой посадки головы. Такая же общительная, веселая и обаятельная, как обычно. На людях она вежливо здоровалась с Элефантовым, хотя без свидетелей обходилась с ним, как с пустым местом, явно давая понять, что он — жалкое ничтожество, с которым порядочная женщина и знаться не желает.

И если бы Элефантов испытывал такие же чувства, их судьбы могли разойтись навсегда, как пересекшиеся в океане курсы двух приписанных к разным портам судов. Но с ним творилось нечто совершенно непонятное; он презирал Нежинскую и вместе с тем продолжал любить Прекрасную Даму. Его по-прежнему волновал ее смех, голос, быстрые, чуть угловатые движения, тонкая девчоночья фигура. И напрасно он убеждал себя, что Прекрасной Дамы нет и никогда не было, существует только оболочка, алчный порочный оборотень, принявший ее облик — двойственное чувство разрывало его пополам.

Мучило одиночество и ощущение брошенности, оттого, наверное, и забрел в холостяцкую квартиру Никифорова, где раньше часто проводил вечера и куда в последнее время избегал заходить. Здесь ничего не изменилось: рабочий беспорядок на столе, улыбающийся хозяин в неизменном растянутом трико и клетчатой рубашке с вечно оторванной пуговицей.

Как всегда, Элефантов отказался от супа из концентратов и яичницы на маргарине, пока хозяин варил кофе, полистал бумаги на столе и удивился, тоже как всегда, целеустремленности, с которой непрактичный, не приспособленный к житейской жизни Никифоров двигался вперед в профессиональной сфере.

— Доктором скоро станешь?

— Сейчас с этим тяжело, — отмахнулся Никифоров. — Не хочется тратить время на оформительскую волокиту и бег через бюрократические барьеры.

Потом видно будет. У меня сейчас вырисовывается неожиданный поворот, вот послушай.

Кофе неожиданно оказался хорошим, и Элефантов даже расслабился на продавленном диване, чего с ним не случалось уже давно.

Все было как раньше, когда они с Никифоровым говорили вечера напролет на любые темы, в основном острые, волнующие, и хотя не всегда полностью сходились во мнениях, но хорошо понимали друг друга.

— А у тебя, я слышал, не заладилось? И вроде руки опустил?

Элефантову не хотелось обсуждать эту тему.

— Расскажи лучше, как разгромил Кабаргина?

— Земля слухом полнится! Все подходят, спрашивают… Велика доблесть: сказать кретину, что он кретин!

— Многие не решаются. Орехова помнишь? Предрекал, что ты сломаешь голову.

— Орехов? Предприимчивый молодой человек, который хотел купить у нас якобы списанные осциллографы? Хм… Вполне вероятно! Те, у кого рыльце в пуху, никогда не выступают против начальства. А также лентяи, бездари, карьеристы. Им необходимо быть удобными: ведь безропотность и покорность — единственное достоинство. И мне нашептывали: напрасно ты так, как бы хуже не вышло!

Никифоров улыбнулся.

— А чего мне бояться: не пью, не курю, взяток не беру, с женщинами тоже не особенно… Даже на работу не опаздываю! Темы заканчиваю успешно, в сроки укладываюсь, процент внедрений — самый высокий в институте.

Потому очень легко говорить правду! И Кабаргин, заметь, без звука проглотил критику. Он же прекрасно понимает, что ничего не может мне сделать!

— Я тоже так считал. Но у сидящего наверху много возможностей нагадить на нижестоящего, несколько раз приходилось убеждаться. Помнишь, как он отменил мне библиотечные дни? А сейчас представился случай навредить по-крупному — вообще рубит тему!

— Знаю, слышал, — кивнул Никифоров. — Только высокие каблуки роста не прибавляют. В жизни существует определенная логика развития: каждый получает то, чего заслуживает, и никакие уловки, хитрости не позволяют обойти эту закономерность.

— Тогда на земле должны царить справедливость и гармония, — зло усмехнулся Элефантов. — Ты впадаешь в идеализм чистейшей воды! Вон сколько кругом сволочей, мерзавцев, приспособленцев, процветающих, вполне довольных собой!

— Отдельные частности, да еще взятые в ограниченном временном диапазоне, не могут отражать общую картину. В конечном счете жизнь все расставляет по своим местам. Правда, если вычертить график, некоторые точки окажутся выше или ниже: кто-то урвал больше положенного, кто-то недополучил своего. Но в целом…

— Я знаю одного парня, который побоялся стать точкой ниже графика справедливости, — перебил Элефантов. — Начал суетиться, менять себя в угоду окружающим, поступать вопреки принципам, в суматохе совершил предательство… Когда дурман прошел, он ужаснулся и мучается в спорах с самим собой — можно ли оправдаться логикой, не укладывающейся в твой график?

— Так не бывает!

Никифоров поучающе покачал пальцем перед носом собеседника.

— Негодяев не мучают угрызения совести!

— А если он не негодяй? Обычный человек, в какой-то миг проявил слабость… И раздвоился…

Никифоров посмотрел испытующе.

— Случайно раздвоился? Не знаю… Только скажу тебе так: он пропащий человек. Надо либо иметь чистую совесть, либо не иметь никакой! Половинчатость немыслима. По логике развития, о которой я сейчас говорил, обязательно перерождается и вторая половина: с самим собой примириться легко — и вот уже нет никакого внутреннего спора! Процесс завершен — перед нами стопроцентный негодяй!

Элефантов поморщился.

— Чересчур прямолинейно!

Он поймал себя на мысли, что повторяет упрек Орехова в свой адрес.

— А если вторая, добрая, половина сохраняется без изменений? И примириться с самим собой не удается? Что, по твоей логике, должно последовать тогда?

— То, что много раз описано в классике, — будничным тоном сказал Никифоров, — безумие. Или самоубийство.

В разговоре возникла пауза. Элефантов допил свой кофе, Никифоров отнес чашки на кухню.

— Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!

Никифоров хмыкнул.

— Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность — светлые тона, подлость, похоть, коварство — черные… Так, что ли?

— Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.

— Ошибаешься, Серега, — Никифоров привычно свалил в раковину грязные чашки. — Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили бы, что черный и есть признак настоящей добродетели… Кстати, так и сейчас делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали… — Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. — Пойми, дело ведь не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество. Создай режим наибольшего благоприятствования Личности — настоящей, с большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по себе начальников отделов, те — сотрудников. И кому будут нужны посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок, и ни машин, ни дач, ни пайков…

Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было заметно вытерто и засалено.

— Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует серость. Личность никому не нужна, наоборот — выделяется, мешает, раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно. Общественное выше личного — и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив! Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад внесли, и не смейте принижать роль простого народа!

Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально усмехнулся.

— Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут квартиру, получают убогие радости — кино, заказ на праздник, спаривание в супружеской постели, «белое» или «красное» под селедочку с картошкой… А кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять, кто чего заслуживает!

Никифоров грузно опустился на колченогий стул.

— А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры…

— Плевал я на эти правила, — вставил Элефантов.

— Или эта твоя экстрасенсорная связь, — не обратив внимания на реплику, продолжил Никифоров. — Какова идейно-методическая основа твоих разработок? В любой момент тебя могут объявить апологетом, низкопоклонником и лжеученым. А то и идеологическим врагом! И то, что будто бы у тебя в руках, лопнет, как мыльный пузырь. Мне кажется, что эта неопределенность положения и угнетает тебя в последнее время.

— И что же, на твой взгляд, я должен делать?

— То же, что и раньше. Я никогда не подделывался под обстоятельства, и ничего — живу! Хотя многие считают, что живу плохо, — Никифоров обвел рукой вокруг. — Зато как умею. И ты делай то, что считаешь правильным.

Вкалывай, не оглядывайся на других, не приспосабливайся. У тебя один выход — дать результат. Официально признанный результат. Если запатентуешь прибор или метод экстрасенсорной связи, чтобы ни один руководящий осел не мог объявить твои исследования чепухой, считай, что ты победил.

Вольно или невольно, но с тобой начнут считаться и, до крайней мере, не смогут отнять сделанного. Словом, надо пахать, рвать жилы, не оглядываться на недругов, и тогда никакие кабаргины страшны не будут!

— Терпенье и труд все перетрут, — саркастически подхватил Элефантов.

— Тебе надо быть проповедником. Или профессиональным утешителем.

Никифоров его не убедил. Терпеливо ждать, пока восторжествует справедливость, не хотелось. Тем более — его судьба могла оказаться частным случаем, не отражающим общей закономерности. Когда он смотрел на чистенькую, модную, красивую Марию, ему казалось, что так оно и есть.

Нежинская преуспевала, находилась в полном согласии сама с собой и с "окружающими. Ее, безусловно, не мучили угрызения совести, если она и вспоминала о существовании Элефантова, то с раздражением.

«Она рассчитала точно: о тебя можно вытереть ноги и выбросить, как грязную тряпку, никакими неприятностями это не грозит», — издевательски констатировало его второе "я".

Мысль о том, что Мария, обходясь с ним так, как она сделала, учитывала его неспособность к решительным действиям, угнетала Элефантова с каждым днем все сильнее…

Значит, мне следовало убить ее?"

«Следовало быть мужчиной, а не тряпкой. С Ореховым она никогда не позволила бы таких штук!»

«Я же не Орехов!»

«Оно и видно», — не унимался сидящий внутри злой бес.

Со стола лаборантки Элефантов почти машинально утащил две резиновые соски, которые надевали обычно на бутылочки с клеем. Аккуратно прорезал маленькими острыми ножницами отверстия в нужных местах, определенным образом вложил одну в другую. Действовал механически, будто кто-то другой водил его рукой.

Потом отстраненность исчезла, он выругался и бросил получившийся предмет в корзину для бумаг.

В конце дня Мария позвонила какому-то Гасило, любезно поблагодарила за мебель и пригласила в гости, на чашечку кофе. В голосе ее явно слышались обещающие нотки. Элефантова бросило в жар, когда вернулась способность думать, он понял, что Нежинская умышленно сделала его свидетелем разговора, прекрасно понимая, что причиняет боль, и желая этого.

Уходя с работы, он залез в урну, вытащил изготовленное утром приспособление и опустил в карман. Дома, мучительно размышляя, как быть, Элефантов снова швырнул перешедшие в новое качество соски в помойное ведро.

— Бред!

«Вот в этом ты весь! Недаром она умышленно пинает тебя, как безответную собачонку, которая заведомо не осмелится показать зубы!»

Внутренний голос, как всегда, был язвительным и беспощадным. И он был, как всегда, врав. Мария хотела, чтобы он корчился от ревности и бессильной ярости, глядя на часы, отсчитывающие время ее свидания с неизвестным мебельщиком Гасило, уверенная в том, что на большее он не способен. Так что, расписаться в своей ничтожности?

Элефантов ощутил чувство, заставлявшее в детстве ввязываться в неравные драки, и, сжав зубы, ринулся доказывать всем, а в первую очередь самому себе, что он не тряпка, не трус и не размазня.

Когда он прикручивал проволокой одноразовый глушитель к стволу штуцера, когда шел, спотыкаясь о кучи строительного мусора, к притягивающему и пугающему огоньку на седьмом этаже, когда лез по решетчатой черной громаде крана, он был уверен, что все кончится как в случае с Хлдютуновым и демонстрация готовности действовать «как подобает мужчине» успокоит и заменит само действие. Но, заглянув в окно Нежинской, Элефантов понял, что сам загнал себя в ловушку и отрезал путь к отступлению. Потому что на расстеленной постели сидел без рубашки мужчина, рассмотреть лицо которого на таком расстоянии было нельзя, а Мария, в легком халате, надетом, как знал Элефантов, на голое тело, вышла из ванной, она чистоплотная, как кошка, хотя можно ли назвать чистоплотной женщину, меняющую любовников чаще, чем простыню, на которой их принимает? — и того, что должно было сейчас произойти, прямо у него на глазах, он допустить, конечно, не мог.

Ах, если бы он сидел у себя дома — догадываться, даже знать — совсем не то, что видеть, — или если бы у него была безобидная рогатка — разбить стекло, спугнуть, предотвратить. Но вместо рогатки в руках смертоносный штуцер. Когда и кто успел его собрать, поднять рамку прицела?

Мария направилась к тахте, включила ночник, сейчас пройдет через комнату и уберет верхний свет, но раньше ваза на столе разлетится вдребезги, насмерть перепугав милую парочку и испортив им вечер… Мария мимоходом коснулась рукой прически гостя, так она ерошила волосы Элефантову, и улыбается, наверное, так, как когда-то ему, — ласково и откровенно.

Мушка прицела метнулась с вазы на левую сторону груди Нежинской, но в последнее мгновение, когда палец уже выбрал свободный ход спуска и все его существо сжалось в ожидании выстрела, Элефантов шевельнул ствол на долю миллиметра вправо, через девяносто два метра отклонение составило одиннадцать сантиметров, и пуля вместо того, чтобы пробить сердце Нежинской, оцарапала ей бок.

Но когда Кризис придет к убеждению, что в Марию Нежинскую стрелял не кто иной, как Элефантов, он не сможет предположить истинного мотива, руководившего им в тот момент.

Глава семнадцатая РАЗВЯЗКА

На тень мотива Крылова натолкнула известная в определенных кругах Верунчик Статуэтка, поплатившаяся за пренебрежение своим и чужим здоровьем разбитым носом и двумя сломанными ребрами. В травматологии она долго жаловалась на превратности судьбы, из-за которых ей приходится безвинно страдать, чистыми глазами, явно ожидая сочувствия, глядела на Крылова, а он нетерпеливо дописывал протокол, спеша скорее проверить внезапно возникшую догадку.

Догадка подтвердилась: в регистратуре он нашел историю болезни Элефантова.

— Когда прочел, ну, думаю, круг замкнулся, — рассказывал инспектор Зайцеву. — Как в историях о Шерлоке Холмсе — торжество дедуктивного метода!

— Беда в том, что умозаключения Холмса невозможно подшить в дело. Никогда не задумывался? Каждый сюжет завершается блестящим описанием того, как могло быть совершено преступление. А так ли было на самом деле?

Предположения великого сыщика чаще не подтверждаются однозначными доказательствами, и обвиняемый найдет имеющимся фактам десяток других объяснений! Мол, откуда я знаю, где бегала моя собака, вымазанная фосфором для забавы! Но по воле автора злодей сам обличает себя: нападает на детектива, пытается бежать… Аплодисменты, занавес закрывается! Хотя отчаянная выход — где-то подтверждение вины…

Зайцев только вернулся от прокурора и сейчас другими словами пересказывал собеседнику то, что выслушал несколько минут назад.

— Почему же твой шеф отказал в санкции на обыск? Нашли бы винтовку — вот и доказательство!

— А если бы не нашли? Прокурор считает, что преступник не станет хранить изобличающее его оружие, а неосновательный, на предположениях обыск у честного человека оскорбит его, причинит моральную травму, скомпрометирует в глазах окружающих! И следует признать, что он прав…

Следователь поднял руку, предупреждая возражения.

— …ведь твоя находка в поликлинике тоже ничего не добавляет к доказательствам. Только подтверждает обоснованность предположений.

— Кстати, — Зайцев брезгливо скривил губы, — наша красавица оказалась предусмотрительной! Очевидно, обращалась к частному врачу, чтобы все шитокрыто… Вот ведь штучка! А сразу и не подумаешь…

— «Не бойся грешной быть, а бойся грешной слыть», — процитировал Крылов.

— Вот-вот. Ей совершенно ни к чему, чтобы дело кончилось судом и все ее грязное, хотя и импортное бельишко вывернулось наружу…

Они посидели молча, думая об одном и том же: скрытые, тщательно замаскированные пороки зачастую гораздо отвратительнее явных.

— Если перейти из сферы юридических оценок в область моральных категорий, то потерпевшим можно считать этого парня, — задумчиво проговорил следователь. — И по-человечески мне его жаль, хотя он тоже далеко не ангел. Как он там?

— По-моему, скверно, — ответил Крылов.

Инспектор не ошибался — Элефантову действительно было худо. Он сидел за письменным столом, бессмысленно вертя пачку сотенных купюр в банковской упаковке, бесконтактный энцефалограф пошел в серийное производство.

Новенькие глянцевые бумажки не вызывали у него никаких эмоций. Может, из-за нереальности суммы, может, оттого, что он вообще был почти равнодушен к деньгам, может, потому, что проиграл игру, в которой эта тугая пачка ровным счетом ничего не значила.

Если бы немного раньше… Нет, все равно… Деньги не приносят счастья и не решают жизненных проблем. Хотя Орех считает иначе… Орех!

Элефантов оделся, небрежно сунул пачку в карман. По дороге он представлял, как тот удивленно выпучит глаза, потеряет на минуту дар речи, как оживленно затарахтит потом, и вопросы представлял все до единого: неужели успел у Полковника? Или тот сыну оставил? А может, с кем другим договорился?

А вот выражения лица Ореха, когда тот узнает, что, вопреки его предсказаниям, Элефантов заработал фантастическую сумму честным трудом, он не представлял. И очень хотел увидеть, как переживет тот крах твердых своих убеждений, непоколебимой уверенности в невозможности достичь материального благополучия иначе как всякого рода уловками, ухищрениями, мошенничеством. Потому и шел: наглядно подтвердить свою правоту теми аргументами, которые Орех чтил превыше всего. Порадовать себя напоследок.

Не получилось. Крах своего мировоззрения Орехов уже пережил накануне, во время ареста.

Известие Элефантова не удивило, впрочем, сейчас его было трудно удивить чем-нибудь. Он тяжело брел сквозь плотный, вязкий воздух, по щиколотки проваливаясь в асфальт. Толчок в спину он оставил без внимания, но его трясли за плечо, и он повернулся к изрядно поношенному субъекту, обнажавшему широкой улыбкой плохие зубы с тускло блестящими «фиксами».

— Серый, ты чего, пьяный? Или обкурился до одури? Я ору, ору.

— Пойдем, Яша, чего к приличным людям вязнешь, опять обознался, — плачущим голосом причитала невзрачная бледная женщина с плохо запудренным синяком на скуле и тянула фиксатого за рукав в сторону.

— Да отвяжись ты! Это же Сережа Слон, мы вместе в школе учились! Помнишь?

Элефантов посмотрел в маленькие бесцветные глазки, окруженные теперь густой сетью морщин.

— Помню, Голубь.

— Вот! — восторженно заорал тот. — А ты, дура, лезешь! Говорю тебе — кореш мой!

Женщина заискивающе улыбнулась и стала счищать с плеча Голубя засохшую грязь.

— Помнишь, ты меня чуть не зарезал? Голубь хлопнул Элефантова по плечу, его спутница бросила испуганный взгляд, но тут же недоверчиво покачала головой.

— Я уже завязал, — гордо сообщил Голубь. — Надоело сидеть, четыре ходки, сколько можно! По молодости два раза на квартирах рюхался, потом гоп-стоп пришили, а последний раз по-глупому — хулиганка. Вот она меня посадила!

— Яша, перестань, что человек про тебя подумает!

— Отвяжись! — Он привычно ткнул ее локтем. — Серый сам был приблатненный, да и сейчас за ним небось много чего есть! Точно, Серый?

— Точно. Такое, что тебе и не снилось.

— Неужто мокряк? Ну ты даешь! Пойдем, тут забегаловка рядом, потолкуем…

Опасливо втянув голову в плечи, женщина снова потащила его в сторону и вновь получила толчок в бок.

— Давай водки возьмем ради такой встречи, а то у меня от «чернил» желудок болит — язва проклятая… Трояк найдется?

— Можно разменять…

Элефантов вытащил пачку сторублевок.

— Спрячь!

Голубь отскочил.

— Ты что, сдурел? Так и сгореть недолго…

— А ну домой иди, кровосос проклятый, — неожиданно фальцетом завопила женщина и с отчаянной решимостью толкнула Яшку кулаком в шею. — Мало по тюрьмам мыкался? Хватит с бандитами якшаться!

Она с ненавистью посмотрела на Элефантова.

— Он, может, и правда людей убивает, мильены в кармане носит, а ты за него сидеть будешь! За две сотни четыре чреда отмотал, а тут всю жизнь просидишь!

— Пока, Сергей! Я по натуре завязал… — извиняющимся тоном проговорил Голубь и скрылся за углом.

— Вот люди! Напьются и хулиганят! — сочувственно сказал Элефантову какой-то прохожий. — Не расстраивайтесь. Чего обращать внимание на всякую пьянь!

Элефантов побрел дальше. Симпатии прохожего были на его стороне. Хотя мелкий уголовник и пьяница Голубь не идет в сравнение с человеком, совершившим покушение на убийство. Он почувствовал себя оборотнем.

Такое чувство уже возникло — сразу после выстрела, когда он, спрятав оружие, шел по оживленным вечерним улицам; ничем не отличаясь внешне от окружающих, и никто не показывал на него пальцем, не кричал "держи! ", не бежал звонить в милицию. Встречные люди доброжелательно улыбались, знакомые здоровались, не зная, кто сидит в оболочке талантливого научного сотрудника, кто испуганно и настороженно выглядывает наружу через его глаза. Быть оборотнем оказалось легко, для этого не надо было делать никаких усилий. И оттого особенно противно.

Изгнать, выжить как-нибудь того, другого, тщательно спрятавшегося глубоко внутри, было нельзя. Можно было смириться, взять его сторону и превратиться в него полностью — это очень простой путь: ничего не надо специально делать, живи себе спокойно, и все произойдет само собой. Многие так и поступают.

Незаметно для себя Элефантов оказался у двери родительского дома, условленным образом позвонил, долго ждал. Наконец дверь открылась.

— Это наш сын, — сообщил Николай Сергеевич в глубину квартиры, и в голосе его явно чувствовался непонятный сарказм.

Отец, как всегда, щурился, как всегда, машинально вытирал желтые пальцы о запачканный химикалиями черный халат, как всегда, спешил.

— Я тебя слушаю, — он нетерпеливо повел головой. — Что ты хотел?

Николай Сергеевич сумел найти самые добрые и задушевные слова обращения к сыну. Элефантов молча рассматривал отца. Действительно, чего он хотел? Исповедаться? Ощутить поддержку самых близких людей? Почувствовать их тепло и участие? Глупо! Если бы он голодал, его бы накормили, если бы Тонул — бросили спасательный круг. Атак…

— Зачем ты пришел? — снова спросил Николай Сергеевич. — Что-то случилось? — Он непонимающе хмурился.

— Захотел в туалет. А как раз проходил мимо вас.

— Ха-ха! — оживился отец. — Проходи!

Его лицо прояснилось: неожиданный визит сына получил понятное объяснение.

— Я вот вспоминаю, получил ли хоть раз в жизни от тебя дельный совет?

Кроме этих: надо хорошо кушать, не болеть, не попадать под машины…

— При чем здесь это? — растерянно заморгал отец.

— И еще вспоминаю: ты никогда не играл со мной, не ходил на рыбалку, в походы… Тебе всегда было некогда. А отец Юрки Рогова находил время беседовать с нами, модель самолета делал, за город ездил. Я думал, что ты больше его занят… Но он уже тогда был кандидатом наук, сейчас профессор, директор института…

— Что ты говоришь? Асенька, что он говорит? — обратился отец в глубину комнаты. — Я ничего не могу понять…

— Ерунду всякую мелет, — пояснила с кровати Ася Петровна. — Переутомился, видно, ум за разум заходит. Да он всегда был грубияном, не обращай внимания.

— До свидания, дорогие родители. Как говорится, не поминайте лихом!

— Уходишь? А в туалет не пойдешь? Странный какой-то парень, — услышал за спиной Элефантов. — Зачем он приходил? Я так и не понял…

Сергей подошел к троллейбусной остановке, проехал шесть кварталов, свернул за угол.

«Надо было сразу, с утра идти к нему, — нервно подумал он. — Сейчас Игната Филипповича может не быть дома».

И точно, Старика дома не оказалось. Они разминулись буквально на полчаса.

— Ну, расскажи, за сколько ты продался немцам?

Несмотря на ужасающий смысл, вопрос был глупым. И любой ответ тоже оказался бы глупым. Впрочем, ответа не требовалось: обыденно произнесенная фраза с легкой, для проформы, вопросительной интонацией просто ставила точку над "и".

Вот, значит, ради чего этот непонятный срочный вызов, спешная дальняя дорога… Все думали — особое задание, и он сам так считал. Оказывается, нет. Старик слышал про подобные случаи, о них сообщали шепотом самым близким друзьям и никогда не обсуждали, но он и представить не мог, что такое произойдет с ним самим.

Яркий круг света падал на зеленое сукно, освещая какие-то бумаги — самые важные в жизни Старика, выше, в зеленом от абажура полумраке тускло отблескивали четыре шпалы в петлицах — недавно Грызобоев получил капитана, что соответствовало общеармейскому званию полковника, а еще выше начиналась густая тень, голос звучал из пустоты, лица видно не было.

Но Старик его отчетливо представлял, потому что видел лицо рослого адъютанта, отобравшего пистолет в приемной, — грубую маску с презрительным выражением торжествующей силы и особым отблеском беспощадной готовности в холодных глазах. Сизов не любил людей с такими глазами. И когда ему приходилось подбирать исполнителей для жесткой, страшной, противной нормальному человеческому существу работы, он выбирал тех, кому предстоящее так же неприятно, как и ему самому, кто выполнит свой долг на нервах, преодолевая естественные чувства, не привыкнув к тому, к чему человек привыкать не должен, если хочет остаться человеком. В первую очередь он руководствовался моральными соображениями, но оказывался прав и в практическом смысле: охотно готовые на все беспощадные молодчики были крайне ненадежны, ибо, не имея внутреннего стержня, легко ломались в критических ситуациях, подтверждая, что мощный скелет и крепкие мускулы не могут заменить тех скрытых качеств, которые Сизов ценил в настоящих людях.

— Расскажи, за сколько они тебя купили со всеми потрохами? Или язык проглотил от страха?

Что бы он ни сказал, значения не имело, все уже решено. Опытный Старик знал, что жить ему меньше, чем идти до проходной: первый поворот налево, лестница в подвал — и все. И ему действительно было страшно, пожалуй, впервые в жизни он ощутил липкий ужас обреченного, неспособного повлиять на ход событий, беззащитного человека, мечущегося по тесной камере газвагона. Но не таков был Сизов, чтобы поддаваться страху, тем более обнаружить его.

— Посмотрите в моем личном деле, где я был и что делал, — зло сказал он. — И никогда не трусил. И язык не глотал!

— Читал твое дело, — мучнисто-белая с прозеленью — от абажура? — рука вползла в светлый круг и многозначительно опустилась на проштампованные листки. — Весь ты здесь, как голенький…

Задребезжал звонок, белая рука неожиданно резко схватила тяжелую эбонитовую трубку.

— У аппарата!

Дальше звук пропадал — в реальности Старик не помнил разговора, только общий смысл: Грызобоева настоятельно приглашали куда-то, он с сожалением отказывался, говоря, что ему еще «надо разобраться с одним изменником». ("Это я изменник? — отстранение подумал Старик. — Неужели ребята поверят?! "), — его уговаривали, убеждали, дескать, изменник никуда не денется, и в конце концов он согласился, потому что хотел согласиться с самого начала.

— Ладно, иди пока, подумай… Да напиши чистосердечное раскаяние…

Утром придешь. И без глупостей — не мальчик!

Грызобоев нажал скрытую кнопку, в дверях тотчас возник пружинисто-подтянутый, готовый действовать адъютант — бдительный, знающий службу, исполнительный, хороший, верный парень, на которого можно во всем положиться. Образец подчиненного.

— Машину к подъезду. А этот пусть идет… пока.

По доброму лицу пробежала тень неприятного удивления.

— Оружие?

— Верни… пока…

В этот миг Старик отчетливо понял, что на самом деле его вовсе не считают изменником и немецким агентом. И ему стало еще страшнее.

Ночь прошла в мучительных размышлениях. Чрезвычайно ответственная работа, которой занимался Сизов, предъявляла особые требования к причастным людям и имела жесткие правила, не признающие исключений. Пустяков и мелочей в ней не существовало, погрешности и просчеты не прощались — слишком многое стояло на карте. Незначительная ошибка — своя или чужая, любая шероховатость или сбой проводимой операции, отсутствие ожидаемого результата, не говоря уже о провале, — могли дать повод для подозрений.

А еще существовала контригра немецкой разведки: дезинформация, подставка, клевета…

Провалов в работе Старика не было, по крайней мере, он о них не знал, всего остального со счетов не сбросить, но, получив обратно холодный тяжелый пистолет и беспрепятственно пройдя мимо часового сквозь огромные, в два человеческих роста, обитые понизу медью двери, он мог абсолютно уверенно сказать: поводов для обоснованных подозрений у Грызобоева нет!

Значит…

В спартанской обстановке ведомственной гостиницы Старик докручивал догадку, испугавшую при выходе из солидного кабинета.

Если его скомпрометировать и убрать, а еще лучше, чище и грамотнее — дать возможность сделать это самому, — тот, кто недостаточно знал Старика, мог однозначно рассчитывать, как он распорядится полученной до утра отсрочкой и возвращенным «ТТ»; если его опорочить, мертвого проще, чем живого, то автоматически потеряют доверие работавшие с ним люди, оборвутся связи с многочисленными источниками информации на оккупированной территории, обесценятся добытые с неимоверным трудом сведения, свернутся начатые им и замкнутые на него операции.

Это могло быть выгодно только коварному и изощренному врагу, оборотню, получившему возможность под предлогом борьбы за безопасность фронта и тыла одним махом срывать тщательно продуманные и перспективные планы командования.

В управление Старик шел в таком напряжении, в каком обычно переходил линию фронта. Утреннее мироощущение отличается от ночного большей рассудительностью, и он хорошо понимал, что такая логичная и убедительная для него самого догадка в глазах руководства будет выглядеть иначе — как попытка изменника спасти свою шкуру ценой оговора. Да и скорей всего, ему вообще не удастся попасть к кому-нибудь выше уровня Грызобоева. Но оставлять вредителя в святая святых Сизов не собирался.

Вчерашний липкий ужас беспомощности исчез бесследно: то, что в основе страшных обвинений лежало не ошибочное подозрение, а злонамеренный расчет, меняло дело коренным образом. Перед ним был враг, а как поступать с врагами. Старик хорошо знал.

Недооценив Сизова, Грызобоев допустил главный в своей жизни промах, и зря он надеется на правило отбирать оружие в приемной, потайную кнопку сигнализации и здоровенного адъютанта с беспощадным взглядом…

Старик двигался стремительно и неотвратимо, как мчится навстречу взрыву самонаводящаяся торпеда, намертво вцепившаяся в цель акустическими захватами. Собственная судьба его не интересовала, так как находилась за пределами поставленной самому себе задачи.

Многие считали Старика везунчиком, хотя чаще всего его удачи объяснялись железной волей, целеустремленностью и бесстрашием, но надо признать, что судьба благоволила к нему и иногда подбрасывала счастливый билет.

Пост на проходной он миновал беспрепятственно, расценив это как первую удачу, вытекающую из самоуверенности и недальновидности Грызобоева, но через несколько минут, столкнувшись с тремя мужчинами, выходящими из приемной начальника управления, понял, что дело не в еще одной ошибке оборотня, а в резком изменении обстановки.

Вид адъютанта, зажатого с двух сторон не уступающими ему телосложением спутниками, был жалок: распахнутый ворот, споротые петлицы, болтающийся клапан кобуры, а главное — лицо: растерянное, с перекошенным ртом и умоляющими глазами.

— Покажу… все… Я-то ни при чем… За него, гада, не ответчик, — мокро шлепали безвольные губы.

Порученец в приемнойотвечать на вопросы не стал, другие сотрудники ничего не знали или делали вид, что не знают. Наконец замнач оперативного отдела, служивший одно время с Сизовым, рассказал, что Грызобоев минувшей ночью пойман на контакте со связником абвера и убит в перестрелке. Перед этим он развлекался в интимной компании, и Сизов понял, что уцелел только благодаря пристрастию оборотня к сомнительным увеселениям, которые даже заставляли его откладывать на завтра незавершенные дела.

— Дерьмо — оно кругом дерьмо! — только и произнес Старик и вытряхнул из правого рукава последнюю техническую новинку немецких диверсантов — тонкую, с авторучку, трубочку, бесшумно выбрасывающую на десяток сантиметров трехгранный отравленный клинок.

— Держи, вы таких еще не видели.

Старик открыл глаза. Трудно, даже невозможно было определить, с какого момента страшный сон перешел в неприятные воспоминания. А он пытался это сделать: если сон прервался до разоблачения оборотня — дурной знак, если после — счастливая примета. Когда-то давно они старались перед выходом на задание отыскать добрые предзнаменования в любой мелочи. Но шли независимо от того, находилось оно или нет.

Он встал, размялся, глянул в окно. Утро выдалось солнечным, но прохладным, приближение осени ощущалось все явственней. Старик пожарил картошку, выпил запрещенный врачами кофе, посидел на продавленном диване, сосредоточенно размышляя, и стал собираться.

Он надел клетчатую домашнюю рубашку, мятые брюки, лет десять валявшиеся в шкафу, и такой же старый, с потертыми локтями пиджак. Вещи висели свободно, и эта наглядность происшедших с ним перемен была неприятна.

Выгоревшую, с обвисшими полями шляпу Старик взял у соседа, заранее раздобыл очки, обмотанные на переносье изоляционной лентой, — глаза могли свести на нет весь маскарад, и он это знал.

Поглядев в зеркало, он оторвал пуговицу на вороте, подумав, потянулся за иголкой и добавил на месте отрыва несколько свисающих белых ниток.

Двухдневная седая щетина придавала Старику неопрятный старческий вид, и сейчас он выглядел неухоженным, провинциальным дедом, неизвестно по какой надобности попавшим в город.

Внимание к деталям сохранилось еще с тех времен, когда ему приходилось погружаться в чуждый, враждебный мир, грозящий смертью за малейшую оплошность.

Во дворе гомонили дети, стукали кости домино, взревел и тут же заглох двигатель старой «Победы». Старик достал из ящика тщательно смазанный пистолет, вогнал в обойму, дослал патрон в ствол. Пошарил в карманах мелочь, нашел несколько двухкопеечных монет, порадовался, что не надо менять, — одной заботой меньше.

Соседи смотрели с недоумением, и Старик опять порадовался, что не столкнулся с Семеновым, тот задал бы кучу вопросов по поводу его странного вида.

Он медленно шел по улице среди знакомых домов и мирных людей и с каждым шагом все больше казался себе впавшим в детство стариком, играющим в давнюю, забытую всеми игру. Сейчас он не находился во враждебном мире, напротив — все, что его окружало, было привычным, близким и родным, это был его мир, который если и таил опасности, то как раз для тех, кого он собирался сегодня найти.

И Старик вдруг устыдился своего маскарадного костюма, пистолета, натиравшего левый бок, договоренности с Крыловым, отрывавшей того от законного отдыха. Другой на его месте вообще бы отказался от задуманного, но Старик не привык бросать начатое на полпути, хотя сейчас мало верил в реальность своего плана.

Он позвонил Крылову и сказал, что необходимость в его помощи отпала и он может отдыхать. Крылов возразил, и они условились, что Старик позвонит через час, расскажет о результатах, а если звонка не будет, Крылов выедет на место и будет действовать по обстановке.

Потом Старик приехал на тихую кривую улочку, подошел к маленькому аккуратному домику и постучал в зеленую калитку, представляя, как пост наблюдения фиксирует этот факт и какой шум поднимет завтра Мишуев.

Когда к нему вышла миловидная располневшая женщина (Надежда Толстошеева, 27 лет, жена младшего, старший — холостяк, а люди болтали об этой семье разное). Старик спросил Владимира или Николая, увидел, как напряглось лицо хозяйки, и услышал, что Их дома нет, когда будут — неизвестно и вообще непонятно, зачем они нужны совершенно незнакомому человеку.

Тогда Старик с простецкой откровенностью поведал, что он является родным дедом Вальки Макогонова, который поехал в гости к своим новым друзьям, брательникам Толстошеевым, Володьке и Николаю, а обратно не возвратился. Обеспокоенный дед приехал следом, в справочном получил адрес и хочет узнать, где его внук, а если здесь ответа не найдет, то останется только один путь — идти в милицию.

Надежда слушала настороженно, губы ее сжались, руки комкали какую-то цветастую тряпку. Сохранить незаинтересованный вид ей не удалось, а при последних словах в глазах явно мелькнул испуг.

«Знает, все знает, — подумал Старик. — Без деталей: кто за рулем, кто стрелял, да кого убили, да куда Валька делся — подробности ей не нужны, без них спокойней, а догадки не в счет, так легче прикинуться, будто живешь не с бандитами и убийцами да не на кровавые деньги жировать собираешься».

— Вообще-то муж сегодня обещал заявиться, — растерянно лгала хозяйка и этой ложью выдавала свое тайное знание, хотя приехавший в поисках внука простодушный старичок не мог бы определить ни растерянности, ни лжи, ни тем более предвидеть собственную участь, намек на которую читался в бегающем, беспокойном взгляде Надежды Толстошеевой.

— Заходите, дедушка, отдохните, а то знаете, как у мужиков, — кружка пива, потом стакан вина, потом бутылка водки… Вот и гуляют… На дачу поехали отдохнуть, да там и застряли…

Она сыпала словами, провожая Старика в дом, но, когда дверь на улицу закрылась, вдруг замолчала и обессиленно опустилась на старинный, обитый железными полосками сундук.

— А что, и Валек мой с ними загулял? — спросил дед Макогонова слегка неодобрительно.

— С ними, — готовно кивнула Надежда, и Старику стало ясно: она знает, что Макогонова нет в живых.

Но у деда пропавшего Вальки подобной ясности не было, да и быть не могло. Хозяйка оказалась не только красивой, но и приветливой, говорливой, обстановка в доме не внушала тревоги и беспокойства. Разве придет в голову, что ты неожиданный, крайне нежелательный свидетель, способный провалить так удачно начатое дело, а потому обреченный…

Дед Макогонова расслабился на кушетке.

— Отдохните, дедушка, я сейчас, в магазин и обратно…

В Толстошеевой появилась целеустремленность, очевидно, она приняла решение, как надо поступать.

Хлопнула дверь. Дед Макогонова исчез, как только шаги Надежды пропали вдали. Пружинистой кошачьей походкой Старик скользнул по комнатам, осматривая дом.

Три комнаты. Маленькие, опрятные, плотно заставленные. Хельга, набитая разномастным хрусталем и аляповато расписанным золотом фарфором, цветной телевизор под яркой шелковой накидкой, всюду ковры: на стенах, на полу в два слоя, свернутые в трубку по углам. Гимн дурному вкусу. Зато богато, значит, «не хуже, чем у людей».

В спальне Старик споткнулся о коробку из-под австрийских сапог, еще две белели под кроватью. Спекулирует она, что ли? Или обеспечивает себя по высшей норме? Скорее всего и то и другое. Братья часто заглядывают в бутылку, так что зарплат и левого заработка Владимира не хватит, чтобы так набить это «гнездышко».

На крохотной веранде оборудовано рабочее место: верстак, тиски, небольшой токарный станок. Здесь Владимир изготавливал запчасти к лодочным моторам, мотоциклам, здесь же, очевидно, сделал автомат. Все чисто убрано, ни стружки, ни пылинки, ни кусочка металла. Как он предполагал: подготовились к возможному обыску.

Старик вернулся на кушетку. Сейчас бы в самый раз позвонить Крылову.

Вряд ли Надежда станет травить деда Макогонова крысомором или рубить его сзади топором — на такое она, конечно, не способна. А вот канал связи с мужем у нее имеется, и она, как верная, преданная жена, сообщит об опасном госте, пусть, мол, мужики сами решают…

Если бы Мишуев одобрил его план и операция была соответствующим образом подготовлена. Старику не пришлось бы сейчас ломать голову, прогнозируя дальнейшее развитие событий. Братья вряд ли сунутся в дом, тогда все просто: пост наблюдения засечет их, и капкан захлопнется. Слишком просто для таких предусмотрительных волков. Они предпримут что-то другое, хитрое, в чем не осведомленные о происходящих событиях наблюдатели могут и не разобраться.

Старик не заметил, как изменилось все вокруг, просто ощутил давно не испытываемое чувство опасности, исходящей отовсюду: от стен этого домика, богатой безвкусной обстановки, радушной хозяйки, выскочившей на минутку по своим, но тесно связанным с ним надобностям; вся атмосфера логова Толстошеевых была ненавидящей и враждебной. Сейчас он находился в чуждом, беспощадном мире и, как часто бывало, мог рассчитывать только на себя. Жаль, не стоит в прикрытии Крылов… Впрочем, не дождавшись звонка, он должен догадаться, почувствовать неладное и подоспеть на помощь, так уж случалось несколько раз.

Но сейчас Старик напрасно рассчитывал на любимого ученика, потому что он был отвлечен другим, неожиданно возникшим делом.

Не застав Старика, Элефантов отправился к полуразрушенному, обреченному на снос зданию, забрал из подвала футляр для чертежей и приехал к себе. Через несколько минут он появился на улице уже без футляра и быстрым шагом двинулся до боли знакомым маршрутом.

Нежинской дома не оказалось, но дверь была заперта только на один замок, значит, она вышла ненадолго и сейчас вернется. Он воткнул в замочную скважину записку, повертел и снова сунул в карман пачку денег.

Спускаясь по лестнице, Элефантов столкнулся с незнакомым молодым человеком, не заподозрив, что сам он знаком старшему лейтенанту милиции Гусарову и именно потому тот так старательно глядит в сторону.

Немного постояв на углу, Элефантов увидел, как незнакомец вышел из подъезда, направился к остановке автобуса, но передумал и резко свернул в переулок, а от остановки царственной походкой, с гордо поднятой головой прошла к своему дому Нежинская.

После этого Элефантов вернулся к себе в квартиру, сел в кресло, положив перед собой часы, и стал ждать. Ждать оставалось недолго, и дело упрощалось тем, что он избавился от необходимости принимать решение.

Решение должна принять Мария. Если она придет, он окончательно сдастся тому, другому, если же нет… Рука легко скользнула по мертвой стали штуцера…

Уход от самостоятельных решений есть проявление трусости.

Эта мысль сейчас не задела его. Каждый живет, как" ему нравится. И каждый считает, что уж кто-кто, а он живет правильно. Не сомневается в этом Ася Петровна, не сомневаются Николай Сергеевич и Наполеон, даже нудный толстяк Вова Зотов считает, что живет правильно!

Люди разные, и жизни у них никак не похожи, и потому совершенно очевидно, что все не могут быть правыми! Но каждый уверен, что ошибаются другие…

Ему, Элефантову, бытие того же Вовы Зотова кажется унылым и беспросветным. А тот доволен. И не понимает, зачем это Слон суетится, какие-то формулы пишет, приборы выдумывает, вместо того чтобы загорать на пляже да пиво пить — лучшего-то отдыха не бывает! А если бы узнал, что он, имея десять тысяч и диссертацию на выходе, стреляться надумал черт-те из-за чего, то и вообще сумасшедшим посчитал бы…

У каждого свои доводы, свои резоны. Семен Федотович, Орех, Иван Варфоломеевич и сейчас не думают, что не правильно жили! Другое дело — недостаточно хитры, изворотливы были, за то и корят себя, за то ругают!

«Да и ты, братец, — обратился к себе Элефантов, — тоже думаешь, что поступал правильно. Не думаешь? А почему же делал? Жену бросил с сыном, в грязи вымазался, преступником стал! От любви большой к Марии? Слабенькое оправдание! А она, в свою очередь, оправдается тем, что тебя не любила! И точка, нет виноватых! Только так не бывает. Все равно приходится расплачиваться — рано или поздно, наглядно или скрыто…»

Время вышло. Элефантов отстраненно взял оружие, заглянул в черное отверстие ствола, положил палец на спуск. В этот миг в дверь позвонили.

Чтобы не терять времени зря, Крылов решил допросить Нежинскую. Гусар понес повестку, а он смотрел в окно, обдумывая предстоящий разговор. Конечно, говорить правду не в ее интересах, но существует целый ряд тактических приемов, с помощью которых можно заставить ее изобличить Элефантова. Но, честно говоря, Крылову не хотелось этого делать. Первый раз в жизни он не стремился любой ценой разоблачить виновного. И так же, как Зайцев, испытывал сочувствие к Элефантову. Может быть, оттого, что сам не так давно мог, пожалуй, наделать глупостей из-за Риты.

Рита… Отношение к ней после посещения семейства Рогальских изменилось. Чуть-чуть, в неуловимой степени. Исчезла пронзительность чувства, ощущение праздничности от общения… Сущая ерунда. То, чего у многих никогда и не бывает, без чего женятся и выходят замуж, счастливо живут всю жизнь и торжественно отмечают золотую свадьбу.

Гусар вернулся запыхавшимся.

— Вручил?

— Ее не было, бросил в почтовый ящик. А на улице встретил, возвращалась домой…

— Значит, найдет.

— Это точно. В почтовом ящике повестку, а в замочной скважине записку, обе приглашают на час дня. За неявку по повестке — привод, по записке — самоубийство. Интересно, что она выберет? Впрочем, женщинам свойственна гуманность, так что к тебе она не придет…

— Элефантов? — не то спросил, не то уточнил Крылов. — Черт, дотянули резину!

— Можно?

На пороге, обаятельно улыбаясь, стояла Нежинская. Как всегда, безупречно, со вкусом одетая, ухоженная и красивая.

— Вы пришли на полчаса раньше. Почему?

— О, чтоб сэкономить время. Я договорилась встретиться с подружкой полвторого — надо заехать по женским делам в одно место… Вы же меня долго не задержите?

— А к человеку, который ждет вас до часа, вы не собираетесь? — не сдержался Гусар.

Лицо Нежинской стало холодным.

— Вы не только крутитесь возле моего дома, но и читаете то, что не вам адресовано! Стыдно!

— Как вы думаете, он действительно может покончить с собой? — спросил Крылов.

— Какое мне до этого дело? Пусть делает что хочет! Он же психопат!

— Как и ваш бывший муж?

— Почему вы лезете в мою личную жизнь? Кто дал вам такое право?

Нежинская изменилась в мгновенье ока — куда девались обаяние и очаровательная мягкость! Злая фурия в красивой маске.

— Мне давно говорят, что вы выясняете совсем не то, что требуется, как досужая сплетница. Даже пытаетесь заглянуть ко мне в постель! Ну и как, интересно?

Она презрительно улыбнулась, как будто уличила Крылова в неблаговидных, позорных делишках.

— Не нервничайте, Мария Викторовна. Расследование велось по всем правилам, хотя многое в нем вам пришлось не по нраву, — спокойно сказал Крылов. — Здесь требуется точность во всем, а точность-то вы и не любите. Потому что начинаете запутываться в мелочах, так как никогда не говорите правды до конца.

— Ну, знаете ли!

— Знаю, знаю! Многое знаю. И вашу поговорку на первом допросе… Помните, насчет того, что вам не везет, дескать, третий раз попадаете к врачам? Первый раз — авария, третий — выстрел, а в связи с чем вы лечились второй раз? Мы с вами так и не выяснили этот вопрос. Тогда…

— А сейчас?!

Презрение, холодное убивающее презрение волнами заливало кабинет, и тон был ледяным и уничтожающим.

— А сейчас вы ждете смерти Элефантова и порадуетесь ей, потому что благодаря этому останетесь такой же чистенькой, аккуратной и пахучей, как всегда, и исчезнет реальная возможность по уши вымазаться в…

— И что из всего вашего монолога следует? Хотите отдать под суд мен я?!

— Жизнь вынесет вам приговор. В компетенцию милиции и суда подобные вещи не входят.

— Тогда к чему эти рассуждения? Что из них следует?

— Только то, что вы — шлюха.

— Что?!

Бледное лицо Нежинской вспыхнуло пятнами, глаза расширились. Она вскочила со стула, сделала шаг вперед, но, наткнувшись на тяжелый взгляд Крылова, замерла.

— Это вам даром не пройдет! — страшным голосом сказала она. — Вас выгонят со службы! Я буду жаловаться!

— К сожалению, жаловаться по этому поводу вы можете только на себя, — сказал Крылов в прямую спину и бросил взгляд на часы.

Без четверти час.

— Быстро машину! — приказал он в селектор дежурному и вместе с Гусаром бросился вниз, чуть не сбив на лестнице Марию Викторовну Нежинскую.

Ровно в час Крылов позвонил Элефантову. В квартире что-то упало, послышались бегущие шаги, дверь распахнулась настежь, и, увидев, как озаренное надеждой лицо хозяина скривила гримаса разочарования, Крылов перестал жалеть, что оскорбил Нежинскую.

Упредив движение хозяина, инспектор шагнул через порог. Элефантов бросился назад, но опять не успел: майор первым ворвался в комнату, поднял и разрядил штуцер. Элефантов оцепенело опустился на пол.

— Сядьте в кресло, — резко бросил Крылов, но владевшее им напряжение отступало, и он смягчил тон.

— Если хотите облегчить свою участь, я напишу в рапорте, что мы пришли по вашему вызову. Это все, что я могу для вас сделать.

— Мне все равно, — еле слышно выдавил Эле — фантов.

— Зови понятых, — приказал Крылов Гусару. — Будем оформлять протокол добровольной выдачи оружия…

Вернувшись в отдел, Крылов позвонил Зайцеву и доложил обстановку.

— Как он? — спросил следователь.

— Пишет явку с повинной. Это будет еще одним смягчающим обстоятельством.

— А что, есть и другие?

Через толстое стекло, делившее дежурную часть пополам, Крылов посмотрел на склоненную голову Элефантова, стекающие по лбу капли пота, закушенную до крови губу.

— Есть. Да ты и сам знаешь — их здесь целый вагон.

И, вспомнив любимую присказку следователя, добавил:

— И маленькая тележка.

— Сейчас приеду, — вздохнул на другом конце провода Зайцев. — Если бы ты знал, как мне не хочется вести это дело.

— Знаю.

Крылов не испытывал ни малейшего удовольствия от успешно завершенного расследования, скорее наоборот — усталость и раздражение, как бывало при неудачах.

— Сообщи родственникам о задержании, — попросил он Гусара. — Скажи, что могут принести передачу.

Он поднялся в свой кабинет, развалился на стуле, закрыл глаза.

Все-таки Старик в очередной раз оказался провидцем. Старик! Его как током ударило!

— Мне кто-нибудь звонил? — нервно спросил он в трубку внутренней связи.

— Нет, — удивленно ответил дежурный — Я бы передал…

Черт! Старик должен был сообщить, что у него все в порядке. Правда, в кабинете никого не было, но он бы обязательно перезвонил дежурному!

Все это Крылов додумывал на бегу. Через минуту оперативная машина мчала его по известному адресу. Но он безнадежно опоздал.

Надежда Толстошеева вернулась через полчаса. В авоське она принесла булку хлеба, кусок колбасы и бутылку вина — вся улица могла видеть, что она собирается хорошо угостить гостя, как и положено доброй хозяйке.

— Покушайте, дедушка, проголодались небось с дороги, — ворковала она, накрывая стол, — и винца по рюмочке выпьем, за приезд к нам…

Дед Макогонова для приличия отказывался, говорил что-то про котлеты в вокзальном буфете, но видно было — закусить он не прочь, а уж против выпивки и подавно не возражал.

Надежда Толстошеева подливала умело: ее рюмка оставалась полной, а Старик, который пил только водку да когда-то давно спирт и шнапс, скрывая отвращение, прикончил бутылку сладковатого дешевого портвейна.

Он отметил нервозную суетливость хозяйки, поймал быстрый оценивающий взгляд на опьяневшего деда Макогонова, ощутил спад владеющего ею возбуждения и понял, что скорее всего она звонила из автомата возле магазина, получила определенные инструкции, добросовестно их выполнила, и теперь дело приближается к развязке.

— Что-то нету непутевых, — глянув на часы, скучно проговорила она и тут же заставила себя продолжить прежним, весело-оживленным тоном, — а поезжайте-ка сами за ними — так верней будет! Дачный поселок, участок пяты и…

«Почему пятый, а не двадцать седьмой?» — подумал Старик. Дачи у Толстошеевых не было, поэтому названная хозяйкой простая цифра отражала только ограниченность ее фантазии. Впрочем, нет — вот как складно дальше заворачивает!

— …Деревянная дача, голубая, под шиферной крышей, да вам любой покажет, у нас яблоки вкусные, все берут, потому каждый знает…

Значит, они будут ждать у въезда на дачный участок и вызовутся проводить его на встречу с внуком…

Надежда вывела пьяненького деда Макогонова во двор, избегая встречаться с ним взглядом. Покачнувшись, Старик оперся на ее локоть и почувствовал, что Толстошееву бьет нервная дрожь. Конечно, неприятно провожать человека туда, куда она провожает доверчивого провинциального дедушку. Особенно после того, как принимала его у себя в доме, угощала, пила за здоровье.

— Точно покажут дачу-то?

— Конечно, дедушка, не сомневайтесь.

Неприятно, но не смертельно. Надежда переживет это так же, как пережила все происшедшее ранее. Будет спокойно спать, открыто смотреть в глаза соседям, сослуживцам. Они-то ничего не знают, а значит, ничего и не было. Правда, остается еще свое собственное знание, его не выбросить, не вытравить, не убить. Тяжкий грех на душе — крест на всю жизнь…

Но с собой можно договориться, оправдаться, найти какие-то смягчающие обстоятельства. Дескать, трудно было, тяжко, а я решилась, чтобы дом спасти, семью уберечь… Благородство сплошное, и только. Она и действительно оберегает сейчас свой чистенький, аккуратный домик, хельгу с дорогими сервизами, свои модные сапожки, содержимое тяжелых шифоньеров, спрятанные где-то кровавые тридцать четыре тысячи, своего мужа-убийцу и своего деверя-убийцу. Каждый человек имеет за спиной что-то свое, что он любит, ценит и готов защищать любой ценой. Любой. Что тут жизнь какого-то чужого старого придурка, который сам виноват, поскольку узнал что не следовало и влез куда не надо!

— А вот как раз такси, — обрадованно закричала Надежда. — Скажите шоферу: дачный поселок, а там пятый участок спросите. Деньги есть или, может, дать?

— Есть, дочка, спасибо, — растроганно поблагодарил дед Макогонова. — Дай Бог, еще свидимся.

У Надежды дернулась щека, но улыбка осталась — ненатуральная, будто нарисованная.

«Обязательно свидимся, сучка», — подумал Старик, останавливая медленно катящее по улице такси.

— Дачный поселок! — нарочно громко сказал он водителю, садясь на переднее сиденье, и обернулся посмотреть, слышала ли Надежда, ведь ей, очевидно, нужно сообщить родственникам, что все идет по плану…

Но женщина не вышла на улицу, зеленая калитка плотно закрылась. Наверняка смотрит сквозь щели забора, дожидаясь того момента, чтобы броситься к телефону.

«Нам тоже встретится телефон», — удовлетворенно подумал Старик, чувствуя, как проходит сковывавшее его напряжение.

Один звонок — и операция вступит в завершающую фазу. Они зря предоставили опьяневшему деду эту кратковременную свободу действий.

«Возле главпочты остановимся», — хотел сказать он, но не успел: на краю тротуара с поднятой рукой стоял человек.

— Возьмем попутчика?

Не дожидаясь ответа, таксист тормознул, и потрясенный Старик, как сквозь вату, услышал отрепетированный диалог:

— На Дачный поселок не довезете?

— Садись, в самую точку попал, как раз туда едем…

Нет, бандиты не оставили ему свободы действий. Потому что когда водитель, задавая необязательный вопрос, первый раз повернулся лицом, он понял: за рулем такси — Николай Толстошеев. Старик видел только фото, к тому же тот отпустил бороду, нахлобучив кепку на правый глаз, надел темные очки, и все же Старик узнал его безошибочно. Так же как «проголосовавшего» человека, ловко прыгнувшего на заднее сиденье, прямо ему за спину.

— На миг он потерял самообладание: слишком неожиданно обернулось дело, да еще в тот момент, когда, казалось, опасность позади. Но те мгновения, которые понадобились, чтобы прийти в норму, естественно вписывались в заторможенность реакции пьяного, поэтому вопрос деда Макогонова хотя и прозвучал с опозданием, подозрений у братьев не вызвал.

— Так вы тоже на Дачный едете? Мне там пятый участок нужен, не покажете?

— Покажу, дед, не бойся, и пятый, и сорок пятый, — натужно хохотнул сзади Владимир Толстошеев, но веселого тона не вышло, и он, поперхнувшись, замолчал.

— Внук загулял с друзьями на даче, вот и еду искать, — словоохотливо пояснил дед Макогонова водителю. — А где тот участок — Бог его знает…

Николай Толстошеев смотрел прямо перед собой, из-под фуражки выбегали и стекали по щеке крупные капли пота.

— Хорошо, провожатый нашелся, — дед Макогонова дружелюбно обернулся к Владимиру Толстошееву, — теперь небось не заблудимся.

В машине было нежарко, но Владимир тоже потел и вытирал лицо ладонью.

Конечно, и им неприятно, хотя и успокаивают себя, дескать, дед сам виноват, встал поперек дороги, надо спасать все.

А собственно, что «все»? Лодку или мотоцикл, которые можно купить, не привлекая излишнего внимания, и не особенно нужные в силу лени и устойчивых стереотипов проведения свободного времени? Атрибуты «зажиточной» жизни, важные для Надежды, но в общем-то малоинтересные им самим?

Что «все»? Деньги, отобранные у инкассаторов, большие деньги, распорядиться которыми им не хватит фантазии потому, что интересы убоги, а потребности примитивны и ограниченны? Ну, ежедневная доза дешевого портвейна, который в силу многолетней привычки уже не заменить более благородным напитком. Ну, третьеразрядные рестораны с несвежей икрой, разбавленным, заказанным для «шика» коньяком, показной угодливостью и беспардонным обсчетом официантов, потасканными девицами и сопутствующей возможностью заполучить ущерб для здоровья. Ну, пара-тройка нетрезвых летних месяцев, карты на пляже, гоготанье да дурацкая возня в воде, вечерние бары, выяснение отношений в подворотне, те же девицы с той же опасностью… Что еще? Все, точка!

И ради этого инкассатор. Валька, теперь не в меру бойкий дедок, ради этого постоянный страх, ухищрения, ночные кошмары, ожидание неминуемой, уж будьте уверены, расплаты — да в своем ли вы уме?

В своем. Вы считаете себя хитрыми и умными, удачливыми и смелыми, хотя сейчас, перед очередным преступлением, трусливо потеете…

Старик успокоился окончательно.

Такси вырвалось за город, на шоссе, ведущее к дачным участкам. Сзади машин не было. Знали ребята из группы наблюдения Старика или нет, они зафиксировали факт посещения дома Толстошеевых — и только. Если бы его страховал Крылов…

Ладно, к делу. Такси угнано недавно, какой-то ротозей пошел обедать и, наверное, только хватился пропажи, пока решится заявить — пройдет еще время, значит, рассчитывать на заслоны не приходится. Братья в летней одежде, автомат под ней не спрячешь, пистолет — тоже, разве что в машине, но скорее всего ножи — хватит для ничего не подозревающего пьяненького дедка, с лихвой хватит…

«Ой ли?» — усмехнулся про себя Старик, вспомнив похожую ситуацию, в которую ему довелось попасть почти сорок лет назад. «Опель-Адмирал» осторожно катился по узкой лесной дороге, он так же сидел впереди, рядом с рыжим Вилли — шофером и телохранителем майора Ганшке, сам майор развалился на заднем сиденье, возле него бдительно нес службу чрезвычайно исполнительный адъютант, не выпускавший из рук портфеля, который был нужен Старику больше, чем все пассажиры машины вместе взятые.

Этот участок леса полностью контролировался немцами, и во всей колонне только Старик знал, что через несколько минут на повороте, возле высокой сосны, идущий впереди бронетранспортер подорвется на мине, в замыкавший колонну грузовик с солдатами полетят гранаты и автоматные очереди, а штабная легковушка останется невидимой, за нее отвечает он сам, и надо опасаться Вилли с его чудовищной силой и мгновенной реакцией, да и Ганшке быстр и решителен, а у адъютанта всегда в кармане взведенный «вальтер».

Старик предельно сконцентрировался и, не поворачивая головы, увидел весь салон «Опель-Адмирала», себя, считающего метры до поворота, управляя со стороны, сунул собственную руку за отворот шинели и срастил ее с ребристой рукояткой готового к бою «люгера».

Старик еще раз усмехнулся.

Как бы повели себя потеющие Толстошеевы, если бы узнали, что перед ними не беззащитный хмельной, ничего не подозревающий дедок, а сотрудник уголовного розыска, вооруженный и готовый к отпору, сумевший в давнем военном лесу за несколько секунд перестрелять трех матерых гитлеровцев?

Шоссе сворачивало направо, к дачам, машина пошла прямо по проселку.

Грамотно: сюда никто не ездит, через два километра лесопосадка и заброшенный песчаный карьер — очень удобное место. Надо перехватить инициативу, иначе можно опоздать.

Как всегда, в решительную минуту Старик почувствовал прилив энергии, а ощущение нравственного превосходства над бандитами было столь велико, что ему стало весело.

— Ну что, скоро приедем? — глупый дед Макогонова оживился, сел вполоборота к водителю, оглянувшись, подмигнул заднему пассажиру. — Сейчас найдем Вальку и все вместе разопьем бутылочку! У меня есть плосконькая, на триста граммов!

Он расстегнул пиджак и сунул руку к левому боку, очевидно, проверяя, цела ли заветная плоская бутылочка.

— Не мельтеши, мешаешь, — сквозь зубы процедил водитель, увеличивая скорость.

Второй пассажир сидел молча, зажав между коленями подрагивающие руки.

— Ах, мешаю! — с пьяной задиристостью оскорбился дед Макогонова. — Тогда тормози, не желаю с тобой ехать!

— Да близко уже, — водитель сильнее нажал педаль газа.

— А я не желаю! — куражился дед. — Высаживай!

Через пару сотен метров дорога делала поворот, как тогда, только вместо сосны — телеграфный столб.

— Па-а-а-думаешь, мешаю я ему! — бушевал дед Макогонова, раздражая братьев и облегчая их задачу оправдаться в том, что им предстояло сделать. — Я тебе деньги плачу! И еще угостить хотел.

Такси вписывалось в поворот, когда, придвинувшись вплотную к водителю, дед Макогонова вцепился в руль и резко рванул на себя.

Старик уже давно не схватывался врукопашную и не имел возможности убедиться, что годы берут свое и силы пока еще незаметно покидают тренированное тело. И когда ему не удалось сразу перехватить управление, он успел удивиться, в то время как устойчиво закрепленные рефлексы резко бросили левый локоть в лицо Николаю Толстошееву, тот ослабил пальцы, и Старик выкрутил наконец руль, машина пошла юзом, но короткой заминки оказалось достаточно, чтобы Николай Толстошеев успел сунуть Старику нож в левую лопатку за секунду до того, как такси врезалось в столб. Старик лежал метрах в трех от разбитой машины, на поросшем высохшей травой бугорке. Рана была безусловно смертельной, исключавшей, по мнению врачей, «возможность совершения целенаправленных действий». Скорее всего судмедэксперты не ошиблись, просто Старик в очередной раз сделал невозможное.

Несмотря на заклинившую дверцу, он сумел выбраться из такси, дополз до тактически выгодного места и открыл огонь по уходящим бандитам. Три — выстрела — один промах.

Старший Толстошеев проживет еще два дня и успеет назвать адрес своего убежища. Там найдут большую спортивную сумку, на дне которой хранятся обернутые старыми рубахами самодельные автомат и два пистолета. Сверху, аккуратно упакованные в плотную бумагу и целлофан, инкассаторские деньги — все тридцать четыре тысячи без двухсот рублей.

Обыск у Надежды Толстошеевой ничего не даст, она будет чувствовать себя уверенно и все отрицать, но на аккуратном пакете обнаружат отпечатки ее пальцев; и внутри, на пачках с деньгами, тоже: то ли любовь к порядку заставила пересчитать добытую родственниками сумму, то ли желание подержать в руках, кожей ощутить долгожданное богатство.

На коллегии управления заслушают доклад Мишуева о проведенной операции, он отчитается, как всегда, умело, получится, что весь отдел особо тяжких во главе с ним самим действовал правильно, а Старик допустил самодеятельность, в результате чего и погиб. Правда, Мишуев не забудет добавить, что Старик руководствовался лучшими побуждениями и ему искренне жаль своего учителя.

Все сказанное Мишуевым уложится в канву происшедших событий, и логика его будет неуязвимой. Но генерал спросит, чего стоит правильность, не приносящая результата и вынудившая Старика действовать не правильно, на свой страх и риск, чтобы наконец добиться успеха ценой собственной жизни.

Мишуев смешается и ничего не ответит, первый раз в жизни его увидят растерянным. Через неделю Мишуева переведут в хозяйственный отдел, руководить материальным снабжением. Если бы Старик узнал о таком решении, он бы посчитал его очень разумным. Самого Старика представят к ордену, этого он тоже узнать не сможет, впрочем, он всегда равнодушно относился к почестям и наградам.

Однако все это произойдет потом, а сейчас Крылов стоял на повороте загородной проселочной дороги и остановившимися глазами смотрел на мертвого Старика, уткнувшегося лицом в жесткую, колючую траву.

Следователь диктовал протокол, врач стягивал в стороне резиновые перчатки, эксперт-криминалист щелкал затвором фотоаппарата. Впереди, метрах в сорока, проводила осмотр вторая следственная бригада, но Крылов даже смотреть не мог в ту сторону.

Формальности подошли к концу. Старика увезла унылая серая машина, Крылов на дежурной вернулся в город, но в отдел не пошел, а бесцельно побрел по улице.

Пружинила серая мостовая, качались серые дома, мелькали серые лица.

Смерть Старика лежала на его совести. Если стоишь в прикрытии — обязан принять в себя нож или пулю. Не сделал этого — грош тебе цена, никаких смягчающих обстоятельств тут нет. Необязательность и ненадежность вообще не имеют оправданий.

Смеркалось, фонари еще не зажглись, кривые грязные проулки вывели его на окраину, где доживали свой век насыпные бараки и теснились уродливые блочные пятиэтажки. Крылов шел вдоль выщербленного бетонного забора зоопарка. Заледеневшая в сердце ярость мешала дышать, холодное напряжение сковало тело. Невропатолог прописал бы ему полный покой и пригоршню успокаивающих и снотворных таблеток.

За бесконечным забором тоскливо выл волк. Если бы он вырвался из клетки, перемахнул через ограду… Да нет, волк-то при чем… Сожравшая Старика наглая, кровожадная, ненасытная нечисть хуже любого зверя…

Крылов обогнул белый прямоугольник торгового центра, направляясь к троллейбусной остановке. За углом кто-то с блатной хрипотцой выкрикивал ругательства. Осторожно, будто боясь спугнуть, Крылов пошел на голос.

— Клал я на вашу очередь! — корявый упырь с не успевшей отрасти прической куражился у входа в бар. Его боялись, он это чувствовал и, шевеля чем-то в кармане, старался усилить эффект. — Кто хоть слово вякнет — шкифы выну! Ну, кто?

— Я вякну, — тихо, чтобы не выдал голос, сказал Крылов, подойдя сзади.

Упырь мигом обернулся, в руке оказалась бритва. Но тут же вурдалачья харя сморщилась, а когда расправилась опять, то оказалась обычной пьяной физиономией, да и бритва вмиг исчезла.

— Извиняюсь, начальник, с друзьями поспорил…

— Какой я тебе начальник! Я рабочий с «Красного молота», но укорот пьяной сволочи завсегда дам! Доставай свою железку!

Но упырь не хотел доставать бритву, он дергался и визжал, когда Крылов, не видя ничего вокруг, тряс его за грудки и тихо, сквозь зубы, цедил что-то страшное в мигом протрезвевшее мурло. Стриженый почуял неладное и не давал повода превратить себя в котлету, наоборот, тонко верещал и просил о помощи.

Потом бывшего упыря вырвали из рук Крылова, инспектор обрел зрение и увидел местного участкового с двумя дружинниками.

— Что с тобой, Саша? — удивился коллега. — Ты вроде не в себе! Поехали, подвезем до отдела.

Только в кабинете Крылов полностью опомнился. Домой, спать… Он опечатал сейф. Зазвонил телефон.

— Поздно работаешь! — судя по голосу, у Риты было хорошее настроение.

— Не хочешь мне чего-нибудь предложить?

— Не звони мне больше, — хрипло ответил он. — Больше мне не звони, никогда.

Рита замолчала, потом что-то спросила, но Крылов положил трубку.

Следствие по делу Элефантова продолжалось недолго. Обвиняемый признал, что стрелял в Нежинскую, но объяснить причины преступления и руководившие им мотивы отказался. Показания потерпевшей тоже отличались краткостью: она совершенно не знает, почему Элефантов покушался на ее жизнь, очевидно, у него не все в порядке с психикой.

Жена Элефантова пришла в райотдел сразу же после сообщения Гусара.

Когда задержанного известили, что его ждет женщина, он встрепенулся, разнервничался, а увидев Галину, обмяк и заплакал. Она регулярно приносила передачи, как могла, ободряла в теплых письмах. «Ты болел, — писала она, — а теперь болезнь прошла, и все будет хорошо. А суда не бойся, суд разберется по справедливости».

Нежинская на суд не явилась, представлявший ее интересы адвокат предъявил справку, что потерпевшая по состоянию здоровья не может давать показаний, так как ей противопоказаны нервные нагрузки.

При вынесении приговора суд учел отсутствие тяжких последствий преступления, исключительно положительную характеристику подсудимого, признание им вины и явку с повинной, а также другие смягчающие обстоятельства.

В результате Элефантова осудили на четыре года условно. Два года он строил химкомбинат — вначале был подсобным рабочим, потом каменщиком, работал добросовестно, перевыполнял план, за что и был освобожден условно-досрочно, как отбывший половину срока. Сразу же уехал из города с семьей, и больше о нем ничего не слышали.

Работы Элефантова в области внечувственной передачи информации получили признание, напряженность биополя повсеместно измеряется в мнежах, хотя почему у этой единицы такое название, никто не знает. Во многих поздних трудах исследователей данной проблемы имеются ссылки на статью неизвестной ученому миру Нежинской. Как случайному автору удалось на голом месте подготовить столь серьезную работу и почему не появились другие публикации, также остается загадкой.

Шли годы, медленно вращался маховик жизни, расставляя по местам людей, факты и события и таким образом, чтобы это отвечало логике справедливости. Александр Крылов с товарищами по мере сил старались, чтобы закономерность жизненного развития не нарушалась.

Лет через семь после описанных событий Крылов увидел вышедшую из двери инспекции по делам несовершеннолетних Нежинскую и с трудом узнал ее.

Некогда гладкая кожа увяла, подернулась сеткой морщин, запавшие щеки и глаза, заострившийся нос, неопределенного цвета волосы. Как на давней неудачной фотографии.

Стояла поздняя осень, дул пронзительный холодный ветер, и она глубоко запахивала ворот потертого кожаного пальто. Разноцветные «Лады» проносились мимо, не притормаживая и не сигналя, никто не высовывался в окошки, не кричал и не приглашал прокатиться.

Зима была не за горами.


Ростов — Анапа — Кисловодск — Ростов

18.10.80 — 17.09.84г.

Лев Константинов Срочная командировка

Рисунки Н. ГРИШИНА

ОФИЦИАНТКА

Было душно. Солнце застыло перезрелым персиком. Такое же багровое до черноты, оно неподвижно висело в самом центре побледневшего от жары небосвода. Из него, казалось, вот-вот брызнет сок. Тенты ресторана на крыше гостиницы прокалились и провисли, как листья городских тополей. Город медленно плыл в раскаленных потоках воздуха.

Официантка Лида лениво подошла к столику. Олег попросил воду со льдом. Лида немножко оживилась.

— Есть коньяк, вино. Воды нет.

— Мне простой воды, из крана, — Олег чувствовал, как подступает к сердцу злость.

— Есть шашлык, тушеная баранина, — Лида торжествующе посмотрела на Олега, — воды нет.

Похоже, она развлекалась.

— В холодильнике у вас есть лимонад, — уверенно сказал Олег.

Лида обиделась.

— Я честный работник общественного питания, — ответила она с достоинством. — Чего нет, того нет. А вы бы, гражданин журналист, попросили зеленый чай, в такую жару в самый раз.

— Сидела? — раздражение Олега против его воли вырвалось наружу. В гостинице он жил уже давно, и ежедневная грубость официантки наконец-то вывела его из себя. Определить, что официантка побывала в местах не столь отдаленных, было не так уж и сложно: на пальцах правой руки у нее было едко-сине вытатуировано; «Л-И-Д-А».

Лида усмехнулась:

— Не сидела, а отбывала срок наказания. И как видите, посчитали, что снова могу работать в торговой сети.

— Все-таки поищи бутылку воды, — уже остывая, попросил Олег.

— Ладно уж, принесу вам лимонад. Для себя берегла.

Лида неторопливо прошествовала к холодильнику. Обернулась:

— Тут, кстати, вам записку оставили.

В записке — четыре строки. Ровные строчки, каллиграфический почерк: «Журналист! Не лезь не в свои дела. Пиши очерки о передовиках труда — для тебя же лучше. Если в двадцать четыре часа не покинешь город, будем принимать меры». Подписи не было.

— Кто оставил?

— Лежала на столике. Народу прошла за обед уйма. Всех не упомнить. А на бумажке надпись: «Журналисту в собственные руки». Вы у нас один из работников печати.

Официантка Лида объясняла снисходительно. С посетителями она держалась строго, в разговоры не вступала. «Потому что не может быть содержательного разговора с командированными: думают, раз я официантка…» Олег так не думал — это она точно видела, глаз наметанный. И даже немного огорчилась, — журналист ей казался «интересным». Записку она, конечно, прочитала.

— Так вам и на завтра лимонад приберечь, раз вы такой любитель воды? — Она выясняла, как долго пробудет журналист в городе.

— Угу, — пробормотал Олег.

— А то уезжайте, — посоветовала сочувственно, — Не ровен час…

— Нехорошо читать чужие письма, — равнодушно выговорил Олег. — Особенно честному работнику общественного питания.



На тентах можно было печь блины — так они нагрелись. Официантка Лида пренебрежительно повела бровью:

— Так не запечатано…

Олег возвратился вномер и позвонил Тахирову. Следователь ответил сразу же.

— Мостовой? Ну как ты там? — бодро спросил он. — Испекло тебя солнышко?

Тахиров, очевидно, улыбался. Слова выскакивали из трубки бодро и звонко.

— Письмо получил интересное, — вяло сообщил Олег. — Предлагают покинуть ваш гостеприимный город…

— Очень любопытно. Догадываюсь, что тебе там написали, — Тахиров говорил серьезно. — Видно, ты был прав. Это письмо — подтверждение, что теперь мы действительно ухватились за какую-то ниточку.

— А можно выяснить, кто это почтил меня своим вниманием?

— Попытаемся. Каким путем записка попала к тебе?

— В кафе при гостинице работает официантка Лида… — Олег ясно представил невысокую тоненькую девушку. — Красивая, но уже основательно потрепанная жизнью, на лице толстый слой косметики, всегда взвинченная и раздраженная. Так вот она и взяла на себя труд вручить мне сие послание.

— Знаю такую. Работала раньше в «Гастрономе». Три года за растрату. Освобождена досрочно, — голос Тахирова был сух и официален. — Она?

— Кажется, да. Меня именует «гражданин журналист».

— Прощу, будь с нею осторожнее. Особа приметная. У нее вполне могут быть темные связи.

— Учту. Красивые у нее глаза, у Лиды.

— Шутишь?

— А что остается? Уезжать не собираюсь.

Олег аккуратно положил трубку. Присел к столу. Вот уже который день находится он в этом городе, окутанном жарой, такой густой и осязаемой, что, казалось, до нее можно дотронуться рукой.

Вспомнилось, как все это начиналось…

ПРЕСТУПНИК?

Очерк был уже написан. Как-то само собой нашлось заглавие: «Соучастие». Олег обычно долго бился над заголовками, а тут слова сразу легли в верхнюю строку — слишком обнажена была главная тема материала.

Мостовому хотелось, чтобы очерк получился — гневным, резким, и потому он начал его с обращения к будущим читателям:

«Девушки, если он вам скажет, что любит, — не верьте, гоните прочь.

Парни, когда он протянет вам руку, отвернитесь.

Матери, сделайте все, чтобы ваши сыновья не были похожими на него…

Его вскоре будут судить за безмерные предательство и трусость. И какую бы меру наказания ни определил ему суд, его приговор будет подкреплен нашим с тобой, читатель, моим и твоим, общим отношением к этому человеку — презрением».

Несколько дней назад Олега вызвал редактор. У редактора, обычно весьма сдержанного, от ярости подрагивали губы.

— Посмотри. По-моему, ты сможешь написать об этом.

В толстой канцелярской папке были собраны письма, жалобы, характеристики, запросы. Олег просидел над документами всю ночь. Когда была перевернута последняя страница, он подумал: «Да могло ли быть такое? Каким же негодяем должен быть человек, чтобы совершить такую подлость?»

Моральный облик тех, кто убил девушку, Сычова и Рюмкина, достаточно выразителен: хулиганье, драки, воровство, пьянство, приводы в милицию, судимости.

Но в документах, собранных редакцией, называлась фамилия еще одного человека. Именно к нему, молодому парню, своему ровеснику, девушка шла на свидание. И если бы не его трусость, она могла бы остаться в живых.

Парень и девушка были знакомы очень давно. Ровно столько, сколько помнили себя. Жили на одной улице, вместе ходили в детский садик, в школу. В какой-то вечер не побежали после уроков сразу по домам, задержались у калитки. И тогда он ей сказал: «Давай дружить». Так на школьном языке во все времена начинались объяснения в любви. Они любили друг друга. И хотя жили по соседству, иногда он писал ей записки, светлые, теплые.

А в тот день они поссорились — так, из-за пустяка, как это часто бывает у влюбленных. Но мелочная размолвка вдруг обернулась трагедией. Парень написал своей подруге странную записку: «Я, конечно, не верю, что существуют какие-то „тени“. И время на проверку такой чепухи тратить не стал бы. Но если тебе это очень уж надо — хорошо. Только заодно проверю, как крепко ты меня любишь. Не побоишься прийти на дальний холм в полночь?»

Записка была написана на клочке бумаги, вырванном из школьной тетрадки. Ее нашли в карманчике плаща погибшей. В тот же день приятель девушки был арестован. А на следующее утро на вопрос: «Вы ее убили?» — безразлично ответил: «Да».

Он был милым, скромным и добрым юношей. Так единодушно утверждали все родственники и знакомые. Соседи писали о нем в отзывах: первым всегда здоровался, никому не сказал грубого слова. Родственники рассказывали, что много читает.

При встречах они часто говорили о прочитанном. И девушку всегда восхищали в нем умение увидеть в книгах многое, зрелость суждений и широта мысли. Старшие ставили его в пример своим детям. Учится и работает, обеспечивает себя и семье помогает — после восьмилетки парень ушел работать на завод токарем. Добросовестно относился ко всему, что ему поручали на заводе.

Она еще училась, и его мир — мир заводского труда, рабочих смен и производственных заданий — казался ей очень важным, достойным уважения. Часто расспрашивала, как дела на заводе, и гордилась его успехами так же, как своими пятерками в школе. А он не только работал, тоже учился в вечернем техникуме.

Секретарь комсомольской организации завода сказал о нем следователю: «Черт знает что такое — никогда бы не поверил, что он способен на такую мерзость. Парень всем нам казался хорошим…»

В последний раз свидание они назначили на старом, заброшенном кладбище, расположенном в самом конце городского парка и, по существу, ставшем его частью.

Он путал следствие. Сознавшись в убийстве, парень в то же время категорически отрицал, что виделся с подругой в тот вечер. И его мама подтверждала: да, пришел домой рано, лег спать. Как выглядел? Как всегда.

И когда на следующее утро к нему прибежала ее мать, он встревоженно сказал:

— Мы не виделись вечером. Понимаете, поссорились… Так, из-за пустяка. Я как раз хотел идти к ней, чтобы помириться…

Только после ареста настоящих убийц девушки были восстановлены подлинные обстоятельства преступления.

Собираясь на свидание, девушка надела свитер, взяла старенький прорезиненный плащ, накинула на плечи красный пуховый платок, положила в сумку бутылку лимонада и конфеты.

Она села в автобус и отправилась к парку.

В 12.37 на следующий день ее нашли во рву мертвой. Дождь, прошедший над городом ночью, смыл все следы.

Один из убийц, Сычов, под давлением неопровержимых улик рассказал, как все произошло: «В тот вечер мы здорово набрались. А потом поехали к старому кладбищу — там часто собирается наша компашка. Что было дальше? Примите во внимание: показания даю добровольно… Значит, добыли еще бутылку водки и решили распить ее на дальнем холме — туда редко кто забредает, и не помешают, значит. Пошли… А там парочка сидит на холме. Парня прогнали, а ее, значит… Вот так все и было. Если бы не водка, значит…»

Да, именно так все и случилось. Убийц иногда сравнивают с животными, называют зверями. Для зверей такое сравнение оскорбительно. Но с кем сравнить предателя? Он не убивал Розу — он ее выдал на растерзание убийцам. На официальном языке это называется «оставление в опасности».

Двое отвели его в сторону: «Убирайся, а то хуже будет». Его даже вроде бы ударили по лицу. Он убежал по склонам холма, сел на велосипед и уехал домой. Сбежал, хотя девушка звала его и просила защитить, умоляла спасти. Она боролась за жизнь до последних секунд. Ей заткнули рот, чтобы никто не услышал…

А он пробежал мимо милицейского поста у входа в парк, мимо, людей, пришедших сюда погулять. Еще можно было ее спасти, предотвратить преступление.

Преступление было гнусное, из тех, которые потом еще долго будоражат весь город, обрастают слухами.

Олег закончил очерк словами:

«Предстоит суд. Уверен, если бы на судебном заседании могла присутствовать девушка, вместе с которой он ходил в детский сад, в школу, гулял по тенистым городским улицам, которой он объяснялся в любви, — она судила бы его сурово и безжалостно. Она сказала бы ему: „Ты подлец и трус“. За свою любовь к нему, за веру в него, друга, мужчину, защитника, она заплатила жизнью.

Имя человека, который помог свершиться преступлению, — Александр Рыжков».

ЖУРНАЛИСТ

Олег словно бы воочию видел, как все произошло. И он писал о преступлении лаконично и отрывисто, перенимая стиль деловых следственных документов, только иногда вдруг взрываясь гневной фразой.

Он упорно пытался разобраться в обстоятельствах преступления.

Стоило ему закрыть на мгновение глаза, как вырванным из нереального фильма кадром проносилась картина: ров, убитая девчушка — еще вчера пела, смеялась, любила.

Очерк был готов, каждое слово его сверено с документами. Редактор быстро прочитал его, убрал наиболее резкие выражения, пометил в углу листа красным: «Секретариат — срочно!»

Редактор встал из-за стола, пошагал по комнате:

— Даже не верится, что такое могло случиться.

— Настолько не верится, что в первые минуты я подумал: «А надо ли писать об этом?» Такое ощущение, будто выметаешь из закоулков нечистоты, — поделился сомнениями Олег.

— Каждый бы предпочел иметь дело с розами, — нахмурился редактор. — Но нам, журналистам, приходится порой общаться и с человеческими отбросами. Писать нужно. И кажется, ты нашел верный тон — очерк направлен против трусости, беспечности, равнодушия.

Он посмотрел на осунувшееся за ночь лицо Олега:

— Иди отоспись. Гранки будут завтра к обеду, тогда и являйся.

Редактор улыбнулся.

— Алке привет.

Он любил иногда ошеломлять сотрудников своей осведомленностью. Олег познакомился с Алкой месяца два назад и еще не представлял ее товарищам по работе. Все как-то не было подходящего случая. Но теперь он и в самом деле хотел бы встретиться с Алкой и потому из редакции поехал в научно-исследовательский институт, где она работала, уговорил отпроситься пораньше. Пока Алка бегала по этажам в поисках начальства, которое бы разрешило ей отсутствовать «по срочным семейным делам», Олег пристроился в вестибюле на подоконнике, ждал, а в памяти снова возникали написанные строчки очерка. Он как бы заново их клал на бумагу и холодновато прикидывал, что получается. Профессионально получалось неплохо — очерк, несомненно, вызовет реакцию читателей, будут письма, много писем — гневных, едких («как могло такое случиться в наше время?»), суровых. «Надо будет потом подобрать письма и съездить к тому типу, — решил Олег, — пусть почитает, что о нем люди думают».

Прибежала запыхавшаяся, возбужденная Алка, и они отправились в кино. Шли «Неуловимые мстители». Олег молчал, и Алка уловила его настроение, ничего не стала расспрашивать, наоборот, сама не умолкала ни на минуту. На экране лихо стреляли из маузеров красные дьяволята, и Олег подумал, что, наверное, скоро этот фильм посмотрит и Александр Рыжков — в колониях ведь тоже проводится культурно-массовая работа. Интересно, что он будет чувствовать при виде чужой смелости и верности? Покажется ли самому себе ничтожеством?

Алка смеялась, охала, — прислонилась к плечу Олега. А ему в голову лезли разные невеселые мысли. Он вдруг подумал о том, смог ли бы бросить этого веселого, заливающегося смехом человека на растерзание убийцам, и от этой мысли его прошиб холодный пот. Да нет, глупости, ни один нормальный человек не поступил бы так… Но ведь тот, Александр Рыжков, тоже был нормальным? Черт возьми, посмотреть бы ему в глаза…

— Что с тобой? — все-таки не удержалась Алка.

— Как ты думаешь, способен я на подлость?

— Нет, — убежденно сказала Алка.

Наверное, и та девушка верила своему парню так же безоговорочно. Так почему же он ее предал? Все — тот короткий путь, который он успел прожить, отзывы товарищей по работе, знакомых, соседей, людей, которые его знали, — все говорило о том, что он должен был бы заслонить ее собой, но не бежать сломя голову, слепо натыкаясь на кусты и заброшенные могилы — в ту ночь было темно, и только вдали цепочка фонарей резала душную темноту. Банальный случай: не верь характеристикам.

Олег нащупал в темноте Алкину руку, тихонько ее сжал: «Ничего, старуха, все в порядке».

«Старухе» было двадцать три, и она не любила, когда ее так называл Олег, следуя нелепой редакционной привычке, но на этот раз милостиво простила.

Олег почти наизусть помнил страницы характеристик: хорошие, добрые слова о том парне.

Алка самозабвенно переживала за красных дьяволят, отстреливающихся от бандитов. Вставало на экране багровое солнце, и на фоне огромного шара маленькие всадники скакали к далекому горизонту.

Александр Рыжков был чуть постарше «дьяволят». И отец его, старый рабочий, говорил следователю: «Мой Саша не трус. Я видел трусов, знаю, какими бывают трусы. Мой Саша не трус, я солдат, в этом разбираюсь».

Хорошая семья у этого Александра: отец потомственный металлист, на заводе о нем отзываются с большим уважением, мать ткачиха, младший брат — школьник. Дружная семья, очень порядочная, как написал один из соседей.

Потом они шли по шумной улице. Был вечер, и улицу заполнила молодежь, шумная, немножко крикливая и бесцеремонная. На Алку засматривались. Какой-то подвыпивший парень оказался у них на дороге — случайно или нарочно. Олег сжал кулаки и пошел прямо на него. Парень торопливо свернул в сторону.

— Ради бога, что у тебя приключилось? — не на шутку встревожилась Алка. — Ты какой-то странный сегодня…

Олег уже понял, как нелепо выглядел его неожиданный жест, и виновато проговорил:

— Извини, пожалуйста. Видно, я действительно дописался до чертиков.

Они остановились на перекрестке, и Олег подумал, как удачно подобрано это слово — «перекресток», — два встречных потока людей как бы образовывали гигантский крест.

— Скажи: если ехать на велосипеде вечером, в будний день спешить на свидание к девушке — скорость будет одна, а в праздник — другая?..

— Не говори загадками, Олег Дмитриевич, — бодро сказала Алка. — Излей душу, разрешаю: кто она, пленившая твою журналистскую фантазию так сильно, что даже в моем присутствии думаешь только о ней? Роковая любовь?

— Я ее никогда не видел, Алла. И не увижу. Ее нет в живых. Она погибла.

— Извини…

Олег наспех попрощался с притихшей Алкой. Он неторопливо шел по бульвару. Мысленно, лист за листом, перелистывал пухлое «Дело №…».

Имеет ли он право писать о человеке, — не просто писать, а так, что это решительно повлияет на его судьбу, — не поговорив, не встретившись?

Уже дома Олег снова перечитал свой очерк. Он теперь читал его как бы со стороны, глазами постороннего человека, обычного подписчика их газеты. И снова признал: материал получился, это подсказывал опыт.

Он положил перед собой лист чистой бумаги и сказал себе: «Ты член редколлегии. Читаешь материал не после публикации, а „до“. Знаешь историю его появления в газете. Какие у тебя возникнут вопросы?»

Мостовой действительно был членом редакционной коллегии — одним из самых придирчивых.

На листе пункт за пунктом появлялись вопросы, которые могли бы быть заданы автору, если бы материал обсуждался в обычном порядке:

«1. Выезжал ли в город, где произошло преступление?

2. Встретился ли с человеком, о котором пишешь? Встречу организовать нетрудно.

3. Встретился ли с товарищами того, кто совершил преступление? Возможно, они помогли бы более четко выписать его психологический портрет?

4. Есть ли убежденность в точности написанного? Речь идет о судьбе человека…»

Против первых трех вопросов Олег написал: «нет».

Над четвертым долго думал и колебался. Ответ на первые три предопределил и то, что следовало написать здесь. В город, где произошло преступление, не выезжал, с человеком, совершившим преступление, не виделся, личность преступника не изучил. Документы, поступившие в редакцию? Они могли быть неполными, неточными, односторонними. У меня нет оснований им не верить.

На листке появился новый вопрос: «Можно ли на несколько дней отложить публикацию для того, чтобы убедиться на месте в точном соответствии очерка с событиями?»

Рядом был записан ответ: «Можно». Даже необходимо. Особенно учитывая, что речь идет о добром имени человека… Чувства чувствами, но публикация очерка до суда может оказать влияние на судебный приговор.

Он позвонил редактору.

— Ты чего? — удивился тот. — Гранки будут завтра. Не волнуйся, твой очерк заслали в набор.

— Можно отозвать материал? — тихо спросил Олег.

— То есть как? — не понял редактор. — Боишься остроты? Беспокоиться нечего, твой очерк показывал членам редколлегии, они «за». Выступление нужное.

— Не обижайся, — попросил Олег. — Но все-таки лучше его пока не печатать.

— Ну это уж совсем ни на что не похоже, — начал раздражаться редактор. — Автор выступает против публикации своего материала! К сожалению, такое бывает очень редко, — съязвил он.

— Мне надо побывать в том городе, — настойчиво сказал Олег. — У меня такое ощущение, что я в чем-то ошибся.

— Не говори ерунды… — редактор бросил трубку. Звонко щелкнуло отключение, заныли короткие гудки.

Казалось: конец сомнениям. Олег так и сказал себе: «Все. Больше об этом не думаю». Но сказать — просто. Гораздо сложнее — действительно не думать о трагической судьбе девочки и подлости ее возлюбленного.

Олег сунул экземпляр своего очерка в самый дальний ящик стола: с глаз долой.

И снова взялся за трубку.

— Ну, давай выкладывай свои сомнения, — не спрашивая, кто звонит, сказал редактор. За несколько лет совместной работы он достаточно хорошо изучил настойчивый характер своего сотрудника.

— Я поеду туда, хотя бы ты уволил меня с работы, — сказал Олег.

— Пока так вопрос не стоит, — иронически бросил редактор. — Кстати, я уже позвонил в цех, чтобы очерк не набирали.

— Я могу лететь? — спросил Олег.

— Посмотри на часы: двадцать четыре ноль-ноль. Насколько мне помнится, в такое время, у нас бухгалтерия не работает…

Олег не принял шутку.

— Так я полечу, есть ночной рейс, знаю.

— Без командировочного удостоверения? Да и деньги у тебя есть?

— Денег нет. Придумаю что-нибудь. А командировку вполне заменит редакционное удостоверение. Позвони только в горком комсомола, пусть в случае чего помогут…

— Сделаю. Ладно, старик, ни пуха…

Олег позвонил Алле:

— Слушай, у тебя есть сколько-нибудь денег? У меня всего три рубля…

Алка спросонья никак не могла разобрать, о каких деньгах идет речь.

— Я улетаю. Срочно и далеко. Нужны деньги хотя бы на билет «туда».

Алка усвоила только, что Олег куда-то улетает, и это повергло ее в панику.

— А как же я? Значит, я тебя завтра не увижу? — Казалось, она расплачется, в трубке слышалось подозрительное сопение.

— Алк, мне надо.

Она поняла. Даже пошутила:

— Деньги есть. Откладывала на свадьбу, хотя ты пока и не сделал предложения. Приезжай, возьми… Можно, я тебя провожу в аэропорт?

По пути она сказала Олегу:

— Теперь я тебя закабалила. Как плохо, что ты улетаешь. Это у тебя такой злой редактор?

— Нет, просто у меня такой характер. Закабаляй дальше, только смотри, чтоб не прогадала.

Он, отшучиваясь, думал о том, с чего начнет завтра работу в командировке.

Объявили посадку. Алка, притихшая и растерянная, осталась под стеклянным колпаком аэропорта.

В 9.00 он уже встретился с Тахировым, следователем, который вел дело убийц Розы Умаровой.

СЛЕДОВАТЕЛЬ

Собственно, Тахиров уже заканчивал следствие.

Журналист из республиканской молодежной газеты прилетел незваным. Тахиров не хотел, чтобы его отвлекали от прямых обязанностей в дни, оставшиеся до окончания следствия. Формально он мог не отвечать на вопросы журналиста и уклониться от дальнейших встреч с ним. Это право давал ему закон, требующий полной объективности при ведении следствия. Но вполне логично было предположить, что журналиста привело сюда также желание помочь именно объективному рассмотрению дела, а не повредить ему.

— К вашим услугам, — сухо сказал Тахиров, когда Мостовой ему представился.

— В нашу редакцию поступили материалы по делу, которое вы ведете. Родители Рыжкова жалуются на предвзятость…

Тахиров пожал плечами:

— Они опережают события. Следствие еще идет…

— Родителей можно понять: речь идет об их сыне.

Следователь упрямо склонил голову:

— А вы видели девочку? Да, да, девочку, которая в наших документах именуется сухо и протокольно: «жертва»?

— Нет, — ответил Олег. — Такой возможности у меня не было.

— Тогда смотрите. Вот фотографии. Роза Умарова. Такой она была. Вот снимок, сделанный для комсомольского билета. А это она на экскурсии вместе со своим классом. Видите, в центре маленький крестик? Да, да, это она. Роза была комсоргом класса, верховодила среди ребят, вот они и ставили ее всегда в центр. И здесь она тоже на экскурсии: десятый «Б» на подшефной фабрике. А этот снимок — семейный: отец, мать, братишка, бабушка…

Роза была очень красивой. Даже фотографии передавали эту красоту: огромные глаза, чистый высокий лоб, на плечи легли послушные косы, а взгляд радостный, прямой.

— Очень привлекательная девушка, — будто угадал его мысли Тахиров. Он тихо сказал: — Вот эти фотографии сделаны на месте преступления…

— Убийство всегда отвратительно. А здесь речь шла еще и об убийстве тупом, жестоком.

— Не сомневаюсь, что суд в полной мере воздаст убийцам, — сказал Тахиров. — Судебное заседание будет открытым. И уверен, что общественность одобрит приговор.

— Очевидно, — подтвердил Олег.

— Тогда с чем вы не согласны? — вежливо осведомился Тахиров. Он тщательно подбирал слова; говорил ровно, немножко бесстрастно. Корреспондент свалился как снег на голову. Когда к нему в комнату вошел невысокий парень в очках и представился: «Олег Мостовой, журналист», Тахиров вспомнил острые очерки в молодежных изданиях, которые были подписаны этой же фамилией, и, еще не узнав о цели визита, уже внутренне настроился на сопротивление. Тахиров только недавно стал следователем, это было его первое серьезное дело. И провел он его быстро. Конечно, Тахиров предполагал, что родственники подследственных, возможно и адвокат, будут жаловаться во все инстанции, но то, что процессом заинтересуется республиканская молодежная газета, было неожиданностью.

— Я так же, как и вы, за самое суровое наказание преступников, — ровно ответил Тахирову Мостовой. — Пусть они понесут то, что заслужили. Но по делу проходит еще один человек. Именно он меня и интересует.

Мостовой снял очки, протер стекла. Без очков он выглядел совсем мальчишкой-студентом: добрые глаза, молодые и очень глубокие. Он тоже не предполагал, что его вмешательство в уже законченное дело будет встречено с восторгом. Опыт подсказывал, что придется преодолевать много препятствий — объективных и субъективных, — которые почти всегда возникают в тех случаях, когда представители прессы просят следователя вновь возвратиться к уже проделанной работе.

— Александр Рыжков, — догадался Тахиров. — Не хочу опережать окончательные выводы следствия, но, по-моему, он тоже должен ответить перед законом. Во-первых, Рыжков мог предотвратить преступление: в пятистах метрах находился наряд милиции. Во-вторых, он оставил близкого человека в смертельной опасности. В-третьих, он дал мне, следователю, заведомо ложные показания. Наконец, есть еще и нравственная ответственность… А вы, извините, будете писать о нем?

— Извиняю. Буду.

Тахирова раздражала манера Мостового говорить отрывистыми фразами, глядя в упор на собеседника. Казалось, что в тоне проскальзывает пренебрежение.

— Материалы у прокурора.

Олег умел быть напористым, когда этого требовали обстоятельства. Он не стал ходить по многочисленным кабинетам, чтобы добыть разрешение на ознакомление с материалами следствия.

— Идемте к прокурору, — предложил он Тахирову.

— Если примет, — улыбнулся тот иронически. — Впрочем, попытайтесь.

Пока шли по длинному коридору — направо и налево одинаковые прямоугольные проемы дверей, — молчали.

Олег попросил у секретаря листок бумаги, написал: «Прошу принять на три минуты по интересующему нашу редакцию делу», подписался, вложил записку в редакционное удостоверение и требовательно предложил молоденькой секретарше «положить это на стол товарищу прокурору».

К удивлению Тахирова, прокурор принял их быстро. В течение двух минут Мостовой излагал суть своей просьбы, минута потребовалась на то, чтобы прокурор позвонил кому-то по телефону и сказал.

— Познакомьте журналиста Мостового с материалом по убийству Розы Умаровой.

Предложил Тахирову:

— Очевидно, вы поможете товарищу Мостовому разобраться в этом сложном деле. В любом случае полезно услышать мнение человека, который посмотрит его как бы со стороны.

В конце краткой беседы прокурор спросил Олега:

— Почему вас интересует именно это дело?

— Погибла комсомолка. Член союза, в газете которого я работаю. Еще одно: разрешите встретиться с Рыжковым.

— Хорошо. Если возникнут затруднения, позвоните.

Тахиров, когда вышли от прокурора, одобрительно оценил:

— Оперативно работаете, Олег Дмитриевич. — Следователь все-таки не удержался от шпильки.

— По принципу: за каждой строчкой очерка — люди, — сердито отрезал Мостовой.

— На сколько дней командировка? Извините, дорогой товарищ корреспондент, за такой вопрос, но мне хотелось бы знать, как планировать время. Мне хотелось бы, чтобы ваше пребывание у нас было приятным, — Тахиров сыпал длинными вежливыми фразами.

— Вам бы хотелось, чтобы я убрался поскорее, — добродушно прокомментировал его вопрос Мостовой. — Не выйдет. Буду вашим гостем ровно столько, сколько понадобится. Не взыщите.

Тахиров засмеялся.

— Олег Дмитриевич, мне действительно хочется, чтобы вы с пользой провели у нас время. Я, например, прямо заинтересован в этом…

— Извините, — чуть смущенно сказал Мостовой. — Я, кажется, ответил на ваше предложение гостеприимства не совсем тактично.

Тахирову понравилось, что журналист не из тех самовлюбленных репортеров, которые раз и навсегда уверовали в свою непогрешимость.

— А вы хорошо ответили прокурору, — сказал следователь. И совсем неожиданно: — Я член бюро горкома комсомола.

— Чего же молчал? Пошли в горком, надо мне представиться товарищам.

ПРЕСТУПНИК?

— Прежде всего я посоветовал бы вам познакомиться с Рыжковым, — предложил следователь Мостовому. — Это нетрудно устроить…

В тюрьму они поехали вместе. Начальник тюрьмы провел их в комнату, чем-то отдаленно напоминающую приемную врачебного кабинета. Олег осмотрелся. В углу косо стоял стол, дубовый, массивный, накрепко вросший в дощатый пол. Стул был почти таким же массивным, основательным. Он стоял точно там, где ему положено было стоять: на полметра от среза стола, даже двигать не надо — садись, руки на шероховатую, отполированную локтями крышку и начинай разговор. Рядом стоял еще один такой же стул. Что же было в этой комнате от приемной медицинского учреждения? Олег наконец понял: идеальная чистота, ничего лишнего.

— Располагайтесь, — пригласил начальник тюрьмы. — Сейчас пришлю Рыжкова.

Он ушел, и Олег попытался «настроить» себя на предстоящую беседу. Он вспомнил заранее подготовленные вопросы, прикинул ритм и последовательность, в которых будет их задавать. Сосредоточиться было трудно: все время перед глазами стояли фотографии Розы, показанные следователем. Теперь в душе снова росла злость. Емкая, густая, она путала мысли, была ненужной, могла помешать объективно разобраться — это Олег понимал, но поделать с собой ничего не мог.

Он так задумался, что не услышал, как тихо хлопнула дверь, и удивился, услышав, как Тахиров сказал:

— Рыжков, с вами хотел бы побеседовать журналист из молодежной газеты.

— Здравствуйте, гражданин начальник…

Голос был тусклый и бесцветный. И парень оказался под стать своему голосу: равнодушный, поникший, весь какой-то пришибленный. От него, от каждого его движения, веяло безысходностью. Олег подумал, что так, наверно, выглядят те, кто потерял всякую надежду.



Они проговорили два часа. Собственно, говорил, спрашивал Олег, а парень, Рыжков, или молчал, или тоскливо, коротко произносил: «Да». В конце концов Олег не выдержал, почти закричал:

— Очнись ты… Ведь речь идет о твоей судьбе!

— Да, — сказал Рыжков. Опять угрюмо и безразлично.

Олег стал расспрашивать о том, как ему живется здесь, в тюрьме.

— Хорошо, — пожал плечами Рыжков.

— Есть ли у тебя какие-либо просьбы ко мне?

На этот раз Рыжков выдавил из себя несколько слов:

— А зачем? Розе ведь все равно…

— Но ты-то еще жить должен…

— Совсем не обязательно, — тихо ответил Рыжков.

Олег приезжал в тюрьму в течение нескольких дней. Он пытался любыми путями проникнуть в тот мир мыслей Рыжкова, который парень наглухо захлопнул для посторонних.

— Парень закрылся, как улитка в раковине, — сказал Мостовой Тахирову при встрече.

Тахиров внимательно присматривался к Мостовому. Он искренне пытался преодолеть то невольное предубеждение, которое возникло при первой встрече с журналистом. А основание быть недовольным у него имелось. Расследование было проведено в кратчайшие сроки — убийцы попали за решетку через двое суток после совершения преступления. У Розы не было врагов, товарищи любили ее за веселый, открытый характер. Одноклассники Розы говорили, что у нее есть друг, Александр Рыжков. Об этой дружбе знали и ее родители. Александр им нравился: спокойный, работящий парень из хорошей семьи. Братишка Розы вспомнил, что в тот день Александр под вечер разговаривал с Розой у калитки их дома. Рыжков в чем-то убеждал его сестру, а та не соглашалась. О чем они говорили? И тон записки, полученной Розой, и эти показания приводили следователя к выводу, что преступлению предшествовала ссора. Из-за чего? Что за таинственные «тени» упоминаются в записке? Роза не могла ответить на этот вопрос. Рыжков отвечать на него не захотел. Он упорно молчал, и было не совсем понятно: то ли пришиблен неожиданным горем, то ли боится. Сидел, уставившись в одну точку, отказался от свидания с родными.

— Ну, убил я ее, — уже на втором допросе сказал он. — Вы же нашли мою записку… А теперь оставьте меня в покое.

Тахиров со злостью посмотрел на парня. Ему хотелось как следует тряхнуть его, чтобы не напоминал восковой манекен.

— Не ври, — сказал он и устало прикрыл глаза ладонью. — Ты не убивал. Но видел убийц… Понимаешь, видел и можешь помочь нам схватить их.

— Розе теперь все равно… — угрюмо процедил Рыжков.

— Завтра они могут убить другую девушку. Вообще, первого встречного. Тебя, например.

К этому времени Тахиров уже знал, что убийц через несколько часов арестуют. Но предстояло выяснить роль Рыжкова в преступлении. Записка, найденная у убитой, была неопровержимой уликой. Не будь ее, возможно, и не было бы трагедии на заброшенном кладбище.

— Почему ты написал Розе такую записку? С чего вдруг решил проверять, любит она тебя или нет? Кто еще мог знать о записке?

Вопросов у следователя было много, но Рыжков, безразлично уставившись в одну точку, молчал.

Школьная подруга Розы подтвердила, что в тот день Роза и Александр поссорились, однако причин ссоры не знала.

Другой свидетель заявил, что видел, как Рыжков где-то около полуночи (время точно не заметил) ехал на велосипеде по направлению к парку. Приметили его и у входа в парк, где в тот вечер было много людей. А судя по записке, он в это время должен был быть на дальнем холме. Как очутился у входа? И насколько правдивы показания родителей, которые упорно твердят, что сын в одиннадцать уже был в постели.

Тахиров провел десятки экспертиз и следственных экспериментов. Он по минутам рассчитал время. Потом Рыжкова опознал один из убийц: «Ну да, вот этот длинный был с девушкой. Я его ударил, велел молчать и убираться. Он побежал к выходу с кладбища. Его догнал Рюмкин Виктор, тоже ударил и сказал, чтоб ни звука, а то прикончим, пока до нас доберутся. Мол, нам теперь будет все равно».

«Неужели молчит из страха? — Тахирову такая мысль показалась нелепой. — Но ведь он знает, что преступники арестованы. Даже если раньше и трусил, то сейчас должен был бы заговорить».

Тахиров буквально по минутам рассчитал, что происходило в тот вечер.

17.00 — Рыжков поссорился с Розой. По свидетельству подруги Умаровой, они разговаривали минут пятнадцать-двадцать.

17.20–18.00 — Встретился с однокурсником по заочному техникуму. Обменялся с ним учебниками, поговорил о предстоящей сессии.

18.00–19.00 — Брат Розы видел, как сестра и Александр Рыжков о чем-то спорили у калитки дома. Он показывает, что Роза была очень взволнована и ушла в дом «не в себе». Время определяется достаточно точно: когда Роза и Александр встретились, мальчик торопился домой, так как в 18.00 начинался по телевизору фильм «Джульбарс».

19.00–20.20 — Рыжков был дома, помогал по хозяйству, чинил велосипед.

20.20–21.00 — Ужинал вместе с семьей.

21.00–21.45 — Гулял, прошел несколько раз возле дома Умаровых.

21.45 — Встретил одноклассницу Умаровой, попросил ее вызвать Розу на улицу. Было еще светло. Одноклассница зашла в дом Умаровых. Роза читала и велела передать Рыжкову, что на улицу не выйдет.

Рыжков очень расстроился и попросил девочку немного подождать, зашел к себе, написал записку и велел ее передать Розе. Когда однокласснице предъявили записку, найденную в плаще Розы, она показала: «Да, та тоже была написана на такой же бумаге. Но я ее не разворачивала, так что точно сказать не могу».

21.55–23.00 — Был дома, готовил работу по физике, читал.

23.00 — Пожелал родителям спокойной ночи и ушел в свою комнату спать. До этого времени следователь мог установить развитие событий почти с абсолютной точностью. Дальше этот «временной график» приходилось строить на основании косвенных улик, свидетельских показаний, в которых часто встречались «кажется», «точно не заметил» и т. д. При этом следователь исходил из того, что Роза и Рыжков должны были бы быть на дальнем холме ровно в полночь — он уже выяснил, о каких «тенях» шла речь в записке.

23.20 — У входа в парк видели Умарову. Она кого-то ждала.

23.40 — Рыжков на велосипеде подъехал к входу в парк. Следственным экспериментом установлено: расстояние от дома Рыжковых до парка можно преодолеть за тридцать пять минут.

23.00 — Сычов и Рюмкин пытались ограбить парочку в темной аллее. Кто-то из находившихся неподалеку граждан громко позвал милицию, и грабители убежали.

23.40 — Рыжков и Умарова встретились у парка. Встреча свидетельскими показаниями не зафиксирована, но нет сомнений в том, что она состоялась: Умарова приехала к входу раньше, Рыжков около полуночи приехал на велосипеде.

23.40–23.50 — Эти десять минут Рыжков потратил на то, чтобы отвести велосипед в сарай своего дедушки, который жил неподалеку, и возвратиться.

23.50–24.00 — Десять минут Рыжков и Умарова шли по кладбищу к дальнему холму. Проверено следственным экспериментом. Позже им идти на холм уже было ни к чему — миновала бы полночь.

В 24.00 — Сычова и Рюмкина видели у парка их приятели. Оба были очень пьяны и искали, где бы еще выпить. У приятеля Сьчова была бутылка водки, и Рюмкин купил ее.

00.15 — Сычов и Рюмкин расстались с дружками и вновь ушли в парк.

00.40 — Они встретили Розу и Рыжкова. Сычов ударил Рыжкова и крикнул ему: «Убирайся!» Рыжков побежал по склону холма к выходу…

Рыжков безразлично прочитал записи следователя и пробормотал:

— Значит, это случилось около часа ночи… Надо что-нибудь подписать?

И Мостовой познакомился с этим «расчетом времени». Долго всматривался в ровненький столбик цифр, сосал потухшую сигарету. Неожиданно спросил Тахирова:

— Помнишь беседы доктора Ватсона и Шерлока Холмса?

— Хочешь на практике испробовать дедуктивный метод? — скептически прищурился следователь.

— Нет, скорее в какой-то мере использовать методику своих бесед. Мне полезно было бы выяснить некоторые детали.

— Хорошо, — согласился Тахиров.

Журналист начал задавать вопросы. Тахиров отвечал на них и после каждого ответа чертил палочку. Всего вопросов было двадцать семь. Это был быстрый и точный разговор двух деловых людей, и был он сухим — только факты.

— Как установили время попытки ограбления?

— В протоколе, составленном на месте происшествия, указано время.

— Уверены, что Умарова появилась у ворот парка в 23.20?

— Да. Ее увидела из окна автобуса подруга. Роза подходила к парку, а автобус отправлялся к центру. Это был рейсовый № 17, в 23.20. Роза тоже увидела подругу и махнула ей рукой.

— Неубедительно, что Роза и Александр вошли на кладбище в 23.50. Логика в таких случаях иногда подводит…

— В это время Розы уже не было у входа — в этом мнение свидетелей единодушно.

— Как установлено время преступления?

— Сычов показал, что, когда они увидели парочку на холме у старых могил, как раз вдали проходил пассажирский поезд. Это был московский экспресс. С холма его видно в 00.37. Три минуты ушло на то, чтобы подняться по склону.

Мостовой задавал вопросы вразброс, не придерживался никакой системы. Он не пользовался при этом блокнотом, не делал пометок, и Тахиров, который привык фиксировать во время своей работы каждую деталь на бумаге, удивился, что журналист обходится без карандаша — символа его профессии.

— Когда была убита Умарова?

— Рюмкин показывает, что, когда они уходили с кладбища, начал накрапывать мелкий дождь. В деле есть справка метеорологической станции — дождь над городом пошел в 1 час 15 минут. Примерно такое же время гибели установлено экспертами.

— Чем занимались Рюмкин и Сычов до того, как пошли на кладбище?

— Выпивали, затеяли драку у кинотеатра и так далее — каждый шаг их известен.

— Чем подтверждается, что Рыжков оставлял велосипед в сарае у дедушки?

— Показаниями свидетелей, анализом почвы земляного пола сарая и на шинах велосипеда.

— Занимался ли Рыжков велосипедным спортом?

— Нет, — голос Тахирова немного дрогнул. Он понял, какой вопрос последует дальше, и ругнул себя, что упустил эту важную деталь во время следствия.

— Следовательно, Рыжков ездил на велосипеде не хуже и не лучше обычного. А когда проводился следственный эксперимент, за рулем был мастер спорта…

Мостовой сделал первую пометку в блокноте.

— В какой день проводился эксперимент? — наседал журналист.

— В обычный день недели. Это была среда.

— А Рыжков ехал на кладбище вечером в праздник. Следовательно, на улицах было много людей, движение транспорта интенсивнее обычного. Насколько я понимаю, невозможно абсолютно точно установить и время, когда он двинулся в путь от своего дома. А это имеет огромное значение. Я видел в деле результаты следственного эксперимента с велосипедом: тридцать пять минут. Действительно, если бы Рыжков был мастером велосипедного спорта, если бы он выехал из дома в 23.05, если бы на улицах в тот день не было интенсивного движения, он бы на свидание к Розе успел… Не много ли этих «если»? Значит, по этому пункту «расчета» возможны неточности, — без всякой радости отметил Мостовой.

— На этот вопрос я смогу ответить вам через два часа, — Тахиров хмурился все больше.

Мостовой ушел из кабинета Тахирова. Предстояло «убить» сто двадцать минут. Олег бродил по улицам и думал о том, что вот мимо него, обгоняя, отставая, совсем рядом, идут люди, много людей. У каждого свои радости и горести, свои планы на будущее. Они идут с работы или на заводскую смену, в библиотеки, школы, на городской стадион, где сегодня местные футболисты сражаются со своими соперниками из столицы соседней республики. На скамейке бульвара старики играют в нарды, у них позы восточных мудрецов и словно резанные из красного дерева, в глубоких морщинах лица. Бабушка гуляет с внуком — малыш смешно семенит ножками, старушка что-то ласково говорит ему. На улицах много молодежи — стройные, красивые парни и девушки: подросло хорошее мирное поколение. Где-то Мостовой читал, что дети, родившиеся после войны, крепче здоровьем, выше, ладнее своих военных предшественников. Наверное, так оно и есть: жизнь, улучшилась, матери не знают военных невзгод.

Было людно, в этом городе любили нарядные яркие ткани, броские цвета, и Олегу казалось, будто это радуга расщедрилась и плеснула на город многоцветье своих лучей.

Олег зашел на почтамт и послал две телеграммы. Одну редактору: «Прошу оформить командировку». Вторую Алке: «Я тебя люблю. Мостовой». Девчонка-телеграфистка прочитала текст и, покраснев, неожиданно посоветовала:

— Товарищ Мостовой, подпишите по-другому.

Олег взял бланк, пробежал глазами короткую строку и рассмеялся: он подписал ее так, как подписывал свои очерки и статьи.

— Спасибо, девушка, — поблагодарил он телеграфистку. — Пошлите «срочной».

Девчонка понимающе кивнула, выписала привычно квитанцию, а сама, наверное, думала, что вот и ей когда-нибудь придет такая же телеграмма. Лучше, если «срочная». Она с симпатией посмотрела вслед парню в очках, который решил так смешно объясниться в любви.

А Олег уже снова зашагал по городским улицам. Предстояла большая работа. Он изучил за прошедшие дни тщательнейшим образом все многотомное дело Сычова, Рюмкина и Рыжкова, все его документы, пронумерованные, подшитые в серые папки. Отметил скрупулезное отношение Тахирова к расследованию. Это он, Тахиров, в конце концов доказал, что Рыжков не убивал Умарову, хотя тот давал самые противоречивые показания и твердил на каждом допросе: «Я ее убил. Давайте подпишу, и оставьте меня в покое». Тахиров отыскал среди тысяч людей двух преступников, выхватил из толпы и скоро поставит их перед судом. Казалось, он сделал все, что в его силах. И все-таки…

Надо спросить, чьи фотографии предъявляли Рюмкину и Рыжкову для опознания.

У Олега кончилась сигареты. Рядом был большой, с огромными витринами «Гастроном». Олег обратил внимание, что у многих прилавков пусто, почти нет покупателей. Симпатичная молоденькая девчонка с огненно-рыжими волосами, неторопливо оформлявшая витрину отдела бакалеи, глянула на него с интересом, и Олег подметил в ее взгляде какой-то затаенный испуг. «С чего бы?» — подумал Мостовой. У винного отдела была давка. Продавец — небритая, помятая личность в щеголеватом, явно с чужого плеча пиджакеспортивного покроя, озлобленно орал на покупателей. Со всех сторон ему протягивали трешки и пятерки. Казалось, горстка помятых, небритых мужчин ощетинилась денежными знаками. Среди взрослых толкалось несколько подростков.

— Дай десять копеек, Зимин, — подскочил один к Олегу.

— Обознался, — хмуро бросил Мостовой.

— Очень похож, — оценивающе осмотрел Мостового паренек. — Дай десять копеек…

«Психология, — подумал невесело Олег. — Рассчитывает, что я болельщик, а болельщику лестно сравнение с прославленным спартаковцем, вот и расщедрится…»

Он протолкался к стойке, попросил пачку «Шипки».

— Не бывает, — продавец кричал уже на всех без разбора, — с луны свалился!..

— Почему продаете спиртное несовершеннолетним? — Олег ткнул пальцем в одну из многочисленных синих табличек: «запрещено…», «…после 20 часов…»

— Твое какое дело? — взвизгнул продавец.

— Вам нужна «Шипка»? — к Олегу подошел плотный невысокий мужчина. — Пойдемте ко мне, у меня есть из личных, неприкосновенных запасов. Понимаю, как трудно курильщику перейти на другой сорт сигарет.

Мужчина толкнул дверь с надписью «Директор», извлек из ящика стола несколько пачек сигарет.

— А там, у винного отдела, сейчас наведут порядок. Не беспокойтесь. Забота о покупателе прежде всего. Заходите почаще, товарищ журналист. — Он, бережно придерживая под локоть, повел Олега к выходу.

У прилавка с надписью «Вино — табак» за те несколько минут, что Олег провел в кабинете директора, обстановка резко изменилась. Исчезли подвыпившие подростки. К улыбающемуся продавцу чинно тянулась очередь. В сторонке, у окна, стояли два плечистых парня с нарукавными повязками дежурных. «Подсобные рабочие, — сообразил Олег. — Грузчики. Таким вытолкать пьяниц труда не составит». Действительно, рубашки на плечах у парней трещали от каждого движения. «Странно, почему директор так старается?..»

…Тахиров встретил Олега мрачно. Он, сосредоточенно посапывая, выписывал что-то из следственных документов.

— Скажите, вы юрист? — неожиданно спросил он.

— Нет. По образованию я историк, — Олег не удивился. Он привык по роду своей работы отвечать на самые неожиданные вопросы. Но понял суть того, что действительно хотел спросить Тахиров, и объяснил:

— Юриспруденцию не изучал. И сейчас не собираюсь, как некоторые мои неопытные коллеги, самостоятельно вести доследование. Роль доморощенного пинкертона меня не прельщает.

Тахиров вежливо улыбнулся:

— И тем не менее вы смогли найти некоторые противоречия…

— Это потому, что я читал документы под другим углом зрения, нежели вы. По роду моей профессии я обязан хорошо знать психологию. А опыт подсказывает, что бывают такие ситуации, когда любое железно аргументированное, логично обоснованное построение вдруг начинает трещать по всем швам.

Мостовой говорил все это, глядя прямо в глаза следователю, и тот опять с неприязнью подумал, что такая манера вести разговор не из лучших: тебя будто изучают, прощупывают лучом-взглядом. А Олег уже приготовился к атаке: он твердо решил просить прокурора провести новое расследование обстоятельств гибели Умаровой.

— Вот седьмой том, — Тахиров ткнул пальцем в один из томов дела. — Он весь из жалоб и заявлений подследственных и их родственников. И все они рассматривались. Но суд еще не сказал свое слово… — Тахиров предугадал, о чем думает Мостовой..

— Там нет просьбы, жалобы, заявления — как это у вас официально называется — Рыжкова.

— Рыжков… Рыжков, — наконец, не сдержал раздражения Тахиров. — Дался вам этот тип! Убили его любимую, а он, вместо того чтобы помочь следствию, начал плести околесицу. Сколько сил потратили, прежде чем удалось выяснить его подлинную роль!

— Согласен, судя по материалам, парень не лучшего сорта. Но… Закон есть закон. Вам не приходило в голову, что человек, струсивший в такой ситуации, как на кладбище, должен был бы и на следствии вести себя иначе?

— Я человек дела, — Тахиров каменно глянул на Мостового. — Меня интересуют прежде всего факты. Они против Рыжкова.

— Извините, некоторые из них и против вас, — Олег смотрел в упор на Тахирова. — Рыжков должен был бы или все отрицать, или сразу же рассказать, что там произошло. А он твердит: «Я ее убил». Странно… Что, если, — журналист остановился, — что, если девушка была на кладбище не с ним?..

Следователь поднял глаза:

— Что, если кто-нибудь другой ждал ее у кладбища? Не исключено, что с этим другим она могла приехать и на автобусе…

Следователь помолчал. В кабинете было очень тихо.

— Знаете что? — сказал Тахиров. — Согласен на доследование. В то, что она была не с Рыжковым, я не слишком верю, но в чем-то вы правы…

Тахиров в тот вечер надолго задержался в своем кабинете. Завтра предстояло идти к прокурору, объяснять, с какой стати — он будет заниматься уже законченным делом. Представил недоуменные взгляды коллег, неизбежные разговоры «в кулуарах». Оставалось надеяться, что его поймут. А еще было жаль, что ломаются все планы на лето: Тахиров днями собирался в отпуск.

СТАРУХА

Два дня подряд они допрашивали водителей рейсовых автобусов № 17 и 19. Собственно, разговор с ними вел Тахиров, а Олег Мостовой устроился в уголке, уничтожал сигарету за сигаретой. Сизый дым вначале плавал под потолком, потом густо заполнил всю комнату. Тахиров, некурящий, морщился, но терпел.

— Скажите, вы работали Первого мая? — задавал следователь вопросы парню в клетчатой рубашке, неуютно пристроившемуся на краешке стула.

— Да.

— До которого часа?

— В половине второго смена закончилась, погнал машину в гараж, сдал выручку, потопал домой…

— Не обратили внимания на девушку — вот ее фотография — и парня, который был с нею? Возможно, вашим рейсом они ехали примерно между одиннадцатью и половиной двенадцатого ночи.

Шофер всматривался в фото, напряженно морщил лоб.

— Да нет… День тот особенный — праздник. И пассажиров много за вечер перевезли. Если и замечаем которого, так все больше хулигана или алкаша, пьяного то есть. Морока с ними… А то вот еще одна тетка хотела поросенка перевезти — тоже обратил внимание.

— Значит, нет?

— Не припоминаю, извините.

— Вы свободны, давайте пропуск, подпишу.

Когда шофер ушел, Тахиров пошагал по кабинету, круто остановился против Мостового.

— Это последний. Всех опросил — и безрезультатно.

— Есть у меня мысль.

— Провозглашай, если ценная…

Тахиров с самого начала их совместной работы настроился на насмешливый тон. Видно, считал, что с журналистами только так и надо разговаривать. Олег охотно ему подыгрывал. Совместная работа за последние дни сблизила их, и они перешли на «ты».

— Можно было бы опросить пассажиров этих рейсов.

Пауза затянулась. Тахиров взвешивал «за» и «против».

— Кто это сделает? В этот вечер проехали десятки людей. Как их разыскать?

— Пусть шоферы помогут. Этих автобусов. В каждом из них есть микрофон. — Олег удивлялся, что Тахиров его не понимает.

— М-да… — тянул неопределенно следователь. — Значит, так и будут кричать в микрофон: «Ищем преступника»? И преступник, если он существует, тоже услышит и примет меры, уйдет, скроется, может, уедет в другой город?

Глаза у Тахирова стали темными и непроницаемыми.

Олег досадливо поморщился:

— Если вы будете знать, кто совершил преступление, он далеко не уйдет.

— Не забывай, объявления в автобусах всполошат весь город. Этого еще не хватало. Начальство не пойдет на такое.

— Начальство обычно бывает умнее, чем мы предполагаем.

Мостовой уже привык к манере Тахирова во всем сомневаться. Он видел, что идея пришлась следователю по душе — сейчас только он уточняет ее смысл и пути реализации.

— А что будем объявлять?

— Вот, я здесь набросал, — Мостовой протянул листик бумаги из блокнота: — «Товарищи пассажиры! Разыскивается человек, участвовавший в тяжелом преступлении, совершенном в нашем родном городе. Он гнусно предал девушку, помог ее убийцам…»

Тахиров насмешливо улыбнулся, отчего его скуластое лицо неожиданно стало добрым. Он взял ручку и набросал несколько строк.

— Такие объявления, может, и хороши в газете, но не у нас. Эмоций много. Надо проще и понятнее. Вот хотя бы это… Пойду согласую с руководством.

Через час шоферы рейсовых автобусов № 17 и 19 уже обращались к пассажирам: «Граждане пассажиры! В ночь с первого на второе мая из центра к старому кладбищу ехали парень и девушка. Приметы девушки: семнадцать лет, невысокого роста, смуглая, темноволосая, над правой бровью маленькая родинка, одета в красный свитер грубой вязки, в руках были плащ и хозяйственная сумочка. Приметы парня неизвестны. Просим всех, кто обратил на них внимание, сообщить об этом в городское управление Министерства внутренних дел».

Микрофоны простуженно шипели, глотали окончания слов, но пассажиры слушали внимательно, возбужденно обменивались мнениями.

Вскоре Мостовой получил письмо, в котором ему советовали уехать, а еще в тот же день после обеда, когда немного спала жара, Тахирову позвонил дежурный.

— Пришел человек, который вас интересует.

Это оказалась женщина лет шестидесяти. Она в тот вечер ехала в церковь, что стоит у входа на кладбище. Старушка торопилась ко всенощной. Но тем не менее она заметила молодую пару.

— Почему? — спросил Тахиров.

— Понимаешь, — старушка, очевидно в силу своего преклонного возраста, считала, что имеет право говорить с этими молодыми людьми на «ты». — Он все цеплялся к девчонке. А она молчала и будто стыдилась перед пассажирами. Он мне место не захотел уступить. Девица скромная такая, в красном свитерочке, ну прямо ангел, встала и приглашает: «Садитесь, бабушка». А тот ее, значит, приятель как зыркнет на меня: «Постоит, старая карга». Девица очень даже покраснела, прямо вспыхнула вся и робко так говорит: «Она старенькая, ей тяжело». Спасибо, пожалела меня голубица. А плащ у нее через руку перекинут был, темный такой, я еще подумала: теплынь на улице, а она на непогоду оделась. Тогда он ей и говорит: «Наконец-то вы обратили на меня свое внимание. Ладно, оставим бабку в покое. Далеко ли путь держите?» Мне еще показалось, что они не шибко-то знакомы. Но потом вроде бы разговорились…

— Кто из них? — следователь протянул старухе несколько фотографий. — Есть здесь попутчик девушки?

От ответа бабушки зависело многое. Что она скажет? На одной из фотографий был парень, который предстанет перед народным судом как соучастник преступления.

— Узнаете этого человека?

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль Каримов, морщась как от невыносимой зубной боли, горячо говорил Тахирову:

— Конечно, честь тебе и хвала, быстро нашел преступников. Молодец, ой какой молодец! Но почему ты не посадил на скамью подсудимых и меня?

Такой неожиданный поворот озадачил следователя. Тахиров остро глянул на Равиля: может, шутит?

Но Каримов был серьезен как никогда. Он весьма мрачно сверкал стеклами очков, нервно крутил в руках карандаш.

Каримов вот уже два года возглавлял оперативный отряд при горкоме комсомола. Люди, которые плохо его знали, только плечами пожимали: Каримов и ночные рейды, патрули?

И в самом деле, Равиль был меньше всего похож на лихого дружинника, какими обычно изображают этих ребят в журналистских очерках. Невысокого роста, узкоплечий, с застенчивым взглядом, Каримов не так давно успешно защитил кандидатскую диссертацию, и некий маститый ученый говорил о нем как о надежде фитопатологии.

— Слушай, прости мое невежество, но что это за штука — фитопатология? — спросил как-то Равиля Тахиров.

— Наука о болезнях растений, — неохотно ответил Равиль и покраснел. Ему было неловко, что такой интеллигентный человек, как Тахиров, ничего не слышал о его любимой науке.

Одевался Равиль всегда очень тщательно, даже в жару носил галстук. Эта его привычка была предметом постоянных шуток друзей, но шуток не обидных, скорее очень добродушных — Равиля любили.

В детстве Равиль тяжело заболел, и врачи предрекали ему постельный режим до конца жизни. Что этот конец не за горами, они не сомневались.

Равиль поднялся.

Тогда врачи рекомендовали малоподвижный образ жизни — избегать лишних движений, не волноваться, занятия спортом противопоказаны.

Равиль занялся охотой и рыбалкой, несколько позже увлекся туризмом и, наконец, стал перворазрядником по боксу.

В оперативный отряд вступил, несмотря на протесты все тех же докторов («хотите заниматься общественной работой — выпускайте стенгазету»), и вскоре стал его командиром.

Участвовал во многих рейдах, лично задержал рецидивиста.

Среди городской шпаны, мелкого хулиганья был известен под кличкой Ученый. Знакомые девушки, — узнав, что Равиль собирается вечером в кино, тоже старались попасть на тот же сеанс: где появлялся Каримов, там нарушения общественного порядка исключались.

А еще Каримов любил танцевать шейк и в неофициальном конкурсе, устроенном на танцплощадке в городском парке, занял первое место. Это было любопытное зрелище. Какой-то восторженный почитатель Каримова под шумок одобрения долго жал ему руку и пространно благодарил за «доставленное удовольствие». Равиль начал излагать ему свои взгляды на современный танец, и вскоре вокруг них образовалась толпа, потом кто-то крикнул оркестрантам, чтобы «не мешали». Танцы прекратили, расторопный администратор притащил столик и впоследствии записал в плане работы, что была прочитана лекция на тему «Эстетика танца» (лектор — кандидат биологических наук Р. Каримов).

Об этом маленьком эпизоде сам Равиль забыл на следующий день, но другие помнили, и, когда однажды ему пришлось столкнуться на этой же танцплощадке с пьяными хулиганами, на помощь пришли очень многие.

А сейчас Равиль сидел против Тахирова и угрюмо говорил:

— Меня тоже надо бы судить! Ведь мы давно знали, что эти подонки способны на самое мерзкое преступление, и все чего-то ждали, не предприняли ничего, чтобы предотвратить убийство.

— А что бы ты мог сделать? — резонно спросил Тахиров. — Ты и твои ребята очень нам помогли. Разве не твои оперативники быстро нащупали преступников? Разве не они помогли их задержать?

— Они! Они! Но преступление было совершено! Нет больше хорошего человека — вот главное.

Равиль страдальчески смотрел на Тахирова. Тот помрачнел:

— Если бы можно было предотвратить все преступления…

У них начался длинный и немного абстрактный спор о том, когда наконец слова «преступление», «преступник» будут вычеркнуты из практических словарей.

— Кстати, — неожиданно сказал Каримов, — я пришел к тебе по делу.

— Вот у тебя всегда так, — добродушно улыбнулся следователь.

— Я был на заводе, где работал Рыжков. Разговаривал с ребятами. Не верят они, чтобы Рыжков струсил.

— Вы что, сговорились? — возразил Тахиров.

— С кем?

— У меня в «гостях» журналист. Так он тоже, кажется, не верит…

— Умный человек…

— А я, выходит, дурак? — Тахиров совсем по-детски обиделся.

— И ты умный, — думая о чем-то своем, сказал Каримов.

— Какие доводы, аргументы у твоих ребят?

— В том-то и дело, что никаких. Они считают, что ты все железно доказал. А… не верят в виновность.

— Шестое чувство?

— Совсем нет. Просто Рыжкова они знают лучше, чем мы с тобой.

— Это не доказательство.

— И все-таки, — Равиль в упор посмотрел на следователя, — дело еще не кончено…

ОФИЦИАНТКА

Все эти дни Олег регулярно приходил ужинать в кафе. Официантка Лида, с которой он иногда перебрасывался полушутливыми-полуироническими фразами, к нему явно подобрела: оставляла лимонад, не ворчала больше, если он приходил почти к закрытию, когда ей надо было сдавать деньги в кассу. Однажды журналист стал свидетелем небольшого происшествия в кафе. Официантке принесли записку. В этом городе, наверное, объясняться с помощью записок было модно. Лида небрежно сунула клочок бумаги за кружевной, туго накрахмаленный передник.

— Прочитай, — хмуро посоветовал посыльный, парнишка лет пятнадцати. — Старший писал и велел, чтобы ты при мне ознакомилась. И чтоб в парк пришла, а то худо будет.

Разговор шел вполголоса, но Олег сидел недалеко за столиком и ясно слышал каждое слово.

— Нет, — сказала Лида, пробежав глазами записку. — Не могу. И плевать я хотела на вашего Старшего. — Хотя слова были и грубые, но в голосе явно слышался страх.

— Так и передать? — насмешливо спросил паренек.

Официантка совсем сникла, спросила:

— Может, завтра?

— Сегодня.

— Ладно, что-нибудь придумаю…

— Уже лучше, — одобрил посыльный. — Сообщу Старшему: просьба его принята во внимание…

Олег как-то интуитивно понял, что записку Лида получила не простую. Тем более что она уж очень внимательно посматривала в его сторону, будто хотела о чем-то спросить.

— У меня сегодня свободный вечер, — сказал он Лиде, когда та подошла к его столику.

— Ну и что? — Официантка охотно вступила в разговор.

— Давайте проведем его вместе, — предложил Олег и неожиданно даже для себя добавил: — В парке. Я там еще не был.

Вначале Лида отказалась наотрез и, кажется, испугалась.

— Я вас приглашаю в городской парк, просто погулять, — сделав ударение на местоимении «я», сказал Мостовой.

Пришла она точно в назначенное время. Очевидно, желая поразить заезжего журналиста, надела яркое, с огромными розами шелковое платье, в ушах у нее были массивные клипсы с длинными подвесками. Цыганские темные глаза ее искрились.

Парк был густой и старый. Только в центре его неугомонные коммунальные руководители понаставили киоски, лотки, гипсовые статуи: печальная в своем каменном уродстве девушка обнимает уродца лебедя. А окраины парка остались нетронутыми: там было тихо, остро пахла свежестью листва, яркими пятнами угадывались в темноте розы.

Олег заказал в парковом павильоне шашлыки, запили их густым, тягучим вином.

А потом ходили по аллеям и разговаривали. Собственно, говорила в основном Лида.

— Думаете, я из-за чаевых стала официанткой? И совсем не потому. От официантки знаете сколько много зависит? Придет, например, семья — муж, жена, дите — отдохнуть, поужинать, а ты им: «Граждане, с ребенком не положено». Вот и испорчено настроение на весь вечер. А им и невдомек, что это я сама придумала, будто в восемь вечера с детьми уже нельзя.

— Зачем же так?

— Пусть получают что заслужили. Вот пишут в газетах про хороших, добрых людей. А где они? Иной придет — бумажник карман оттопыривает — и думает, что все ему можно.

— Разные бывают люди, и добрые, и злые. Но честных, порядочных людей гораздо больше.

— Ой ли? Не потому ли вас принесло за тридевять земель искать, кто убил Умарову?

— Знаешь?

— Про это уже многие говорят. Город у нас небольшой, сразу все становится известным.

Они неторопливо шли по аллеям. Лида тихо, заметно волнуясь, сказала:

— Вы ведь сразу заметили, что побывала в колонии…

— Я человек опытный.

— Не только поэтому. На таких, как я, тюрьмы да колонии свою печать накладывают. Бывают такие дурочки зеленые, что хорохорятся: подумаешь, «пятерку» дадут, полсрока отбуду и выйду, зато сейчас погуляю. И не понимают, что это на всю жизнь остается с человеком, даже если и судимость с него спишут…

— Растрата?

— В общем, да. Если скажу, что ни за что сидела, — не поверите.

— Не поверю.

— Конечно, есть вот такие, как вы, — чистенькие да аккуратные. Все вам ясно и понятно: не воруй, работай честно, повышай свой идейный уровень. Можешь в драмкружок записаться или в хоре петь… А если притопает девочка из техникума — и сразу в лапы к опытному жулику? Ворюга такой — еще к копейке не притронулась, а уже на тебе тысяча рублей висит…

— Где он сейчас?

— Сухим из воды выполз, а мне — «пятерку» сбоку, и ваших нет.

— Здорово это у тебя получается!

— Что? — не поняла Лида. Она шла рядом с Олегом, под каблучками тихо поскрипывал гравий. Дорожки легли перед ними прямые и тихие — в это время парк уже опустел. Только однажды Олегу почудилось, будто в темноте мелькнула тень. Лида тоже насторожилась, обеспокоенно ускорила шаг.

— Жаргонными словечками так и сыплешь.

— Это я для смелости, — невесело улыбнулась девушка. — Иногда начнет подкатываться к тебе какой-нибудь типчик, а ты его как шуганешь словечком — отскакивает.

— Так что все-таки с твоим жуликом произошло?

— А ровно ничего. До сих пор ворует. В том «Гастрономе», что рядом с прокуратурой.

Олег вспомнил директора, так доброжелательно выделившего из своих «личных» запасов сигареты.

— Может, ты и продавщицу из бакалейного отдела знаешь? — спросил Олег, вспомнив молоденькую девушку, которая с испугом разглядывала его.

— Танька рыжая… Так мы ее зовем. Танечка Сорокина — очередная жертва. Один для нее выход — или, как я, годика на три в тюрьму, или воровать для директора. Уже прибегала, жаловалась, что растрата, а откуда, не поймет. Попалась, пташечка…

— И ты спокойно говоришь об этом? Почему не кричишь так, чтобы услышали, свели концы с концами? Или не веришь, что сила на стороне правды?

В голосе Олега ясно послышались злые, раздраженные нотки. Он, не замечая этого, ускорил шаг, пошел быстро и решительно. Теперь Лида почти бежала за ним. Она не обиделась на резкий тон, наоборот, доверчиво тронула за плечо.

— Погоди. Хороший ты парень, журналист. Потому и советую — уезжай. Не знаешь, с кем связался.

— Откуда взяла, что хороший? — все еще не остыв, спросил насмешливо Олег.

— Вижу. Ты ведь уже какой день в мое кафе ходишь. Срок вполне достаточный.

— А теперь давай начистоту. Чувствую, ты кое-что знаешь из того, что меня интересует. Почему молчишь?

— Потому, что хочу жить спокойно. Теперь я ученая — на голенький крючок не поймают.

— Ох, Лида, Лида! Косо как-то тебя обучили. Односторонне.

Олег замолчал надолго. Почему-то вспомнилась фотография Розы Умаровой — веселая, смешливая девочка-десятиклассница. Ей бы жить и жить. И тут же, наплывом, затеснились в памяти другие фотографии, из следственного дела: ров, искаженное от боли лицо.

Олег начал говорить о них, этих фотографиях, и уже не мог остановиться — они стояли перед глазами.

Он не думал о том, слушает его или нет Лида, ему это надо было рассказать: может быть, стало бы легче.

Лида слушала.



— Кем могла бы стать эта девочка? Учительницей, врачом, ткачихой, поэтессой? Может быть, просто хорошим человеком? Я читал ее школьное сочинение. Задали им такую тему: «Кем быть или каким быть?» Роза писала о том что самое главное в жизни — это быть честным, порядочным человеком. Сочинение восторженное и наивное, все в восклицательных знаках. Знаете, что в нем было главное? За каждой строчкой угадывалось ожидание счастья…

— Когда-то и я была такой, — как о чем-то далеком, давно ушедшем, сказала Лида.

— А потом попала в сети к ворюге? И смолчала? Или испугалась? — Олег не скрывал пренебрежения.

— С волком судиться…

— А ты подумала о том, что он еще чью-то молодость губит? Ведь и сегодня трудится на ниве торговли…

— Процветает…

— Вот-вот. Представляешь, сколько бы человеческих трагедий можно было бы предупредить, если бы исчезло из нашей жизни равнодушие, удалось выкорчевать эту дурацкую психологию: «моя хата с краю»?

— Так не бывает. В жизни ведь все проще: кого с ног сбили, тому уже не встать. — Лида сказала это так убежденно, что Олег остановился, всмотрелся в ее лицо.

— Ну, что смотрите? Или не так?

— Но ведь ты же встала?

— Нет…

Тускло мерцали дальние фонари. Они повисли над неподвижной зеленью парка матовыми шарами, и свет их — бледный, безжизненный — резко оттенял тишину и безлюдность. В дальнем конце аллеи показались трое..

— Нет! — почти крикнула Лида. — Ты меня, журналист, не так понял. Не ворую, хотя могла бы. Но нет у меня уверенности в себе, и боюсь, что жизнь опять меня сломает. А теперь скажу самое главное. Я знаю, кто тебе записку написал…

Краем глаза Олег заметил, как раздвинулся ближний куст и оттуда кто-то выглянул…

— Продаешь? — сипло спросили совсем рядом, и Олег увидел, как через аллею к ним метнулись три тени. Он успел чуть двинуть корпус вперед и встретить первую «тень» прямым ударом левой, когда почувствовал, что земля вырвалась из-под ног и скользнула в сторону. Еще услышал, как громко крикнула Лида и кто-то сказал: «Вовремя поспели…»

КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА

Равиль танцевал самозабвенно. В строгом темном костюме, гибкий, темпераментный, он, как сказала Танечка Славина, был неотразим. За много дней впервые у Равиля выдался свободный вечер — ни рейдов, ни патрулирования. И впервые Танечка Славина согласилась пойти с ним на танцы.

Плыли над парком томные вальсы, звонко гремели фоксы — Равиль был в своей стихии.

Танечка работала лаборанткой в том же институте, что и Равиль. Старшие и младшие научные сотрудники заваливали ее стол букетами роз и шоколадными наборами за три двадцать. Но пока еще никто не мог небрежно, в мимолетном разговоре, сказать толпе соискателей прелестной ручки Тани, что был с нею на танцах.

Каримов не поверил своему счастью, когда она сказала: «хорошо». Надежда фитопатологии робко уточнил:

— Значит, мне брать билеты?

— При одном условии: ты весь вечер будешь со мной. Забудешь про свои рейды, не будешь ввязываться в драки, наводить порядок и митинговать на танцплощадке, если тебе не понравится, как кто-то танцует.

— Клянусь! — торжественно пообещал Равиль и заторопился в горком комсомола, чтобы проинструктировать своего заместителя по отряду: любовь любовью, а дело делом.

Он нарушил свое обещание только один раз. Когда объявили дамский вальс, робкая девочка из вчерашних десятиклассниц опередила Танечку и, заикаясь, пригласила: «Если не возражаете, товарищ Каримов…» Танечка фыркнула и милостиво разрешила: «Потанцуй, Равиль, я устала».

Танцплощадка была обнесена высокой решеткой, за ней толпились любопытствующие и те, кому не достались билеты. Когда Равиль кружил свою партнершу в вальсе, он увидел за решеткой парня, показавшегося знакомым. Каримов присмотрелся: так и есть, Сяня Коза, приходилось встречаться в штабе отряда. Вряд ли эти встречи оставили у Козы приятные воспоминания. Козлов, он же Сяня Коза, был доставлен комсомольским патрулем за драку у кинотеатра. Сейчас Козлов делал Равилю какие-то таинственные знаки.

— Выдь на минутку, дело есть.

Равиль извинился перед вчерашней десятиклассницей и, лавируя между парами, протиснулся к выходу. Он надеялся, что успеет переговорить с Сяней Козой до конца танца и Танечка не заметит его исчезновения.

Против ожидания встретились как старые приятели.

— Спасибо тебе, — мрачновато пробасил Козлов.

— За что? — искренне удивился Равиль.

— Ну, помнишь, после того случая ты звонил на завод, чтобы на работу меня взяли? Думал, дело тухлое, с моей автобиографией только на таком передовом предприятии и трудиться… А они взяли… Слесарь я, — с гордостью сообщил он Каримову.

Так оно и было. На следующий день после «привода» Козлова в штаб отряда Каримов вызвал его снова, при нем звонил на завод и уговорил начальника отдела кадров принять на работу — «под мою личную ответственность» — Семена Ивановича Козлова, ранее не работавшего «по семейным обстоятельствам». Чисто интуитивно он тогда угадал, что парню надо помочь делом, а не «индивидуальной беседой».

— Рад за тебя, — Равиль отыскивал взглядом Танечку.

— Слушай, Ученый, тут такой случай. Значит, подходит ко мне один и чешет: «Хочешь червонец оторвать?» А я ему: «Кто не хочет?»

Сяня Козлов изъяснялся медленно, цедил слова так, будто воз тащил в гору.

— Ну и что? — Каримов не особенно вдумывался в то, что говорил Козлов. Вальс заканчивался, пары неторопливо освобождали середину площадки, рассредоточивались по углам. Танечка обеспокоенно посматривала по сторонам.

— Значит, показывает он мне их: парень в очках и девчонка, как раз по аллее проходили. Вот их, значит, говорит, и надо обработать по первое число.

— Давай сначала, — насторожился Равиль. — Что за парень?

— Не знаю я его. Тот, который предлагал, значит, объяснил, что журналист приезжий, дружков у него нету, и червонец можно поэтому получить без особого шума. А девчонку знаю. Лидка — официантка из кафе, что в гостинице… Записку ей прислали, чтоб пришла, потому как поговорить надо. А очкарик за ней увязался. Тот мужик, который «дело» предлагает, обрадовался, говорит, и не ожидал, что так подфартит — сразу двое приперлись.

— Любопытно, — Равиль теперь уже внимательно слушал Козлова.

— Отказался я, значит, а он мне говорит: «Идиот, тот человек, который за это дело платит, может, еще бы по червонцу отвалил. Уж очень ему приспичило».

Равиль с тоской подумал, что вот был свободный вечер — и нет его. Танечка, конечно, смертельно обидится и будет, безусловно, права. Все-таки надо было по совету докторов взяться за выпуск стенгазет — все спокойнее…

— Тебе известно, кто подговаривает избить журналиста и для чего?

— Нет. Раз, значит, не сговорились, тот и отвалил.

— А с какой стати он обратился именно к тебе?

— Были у нас кое-какие совместные дела. В далеком прошлом, — неохотно уточнил Сяня.

Равиль озабоченно улыбнулся: очень хорошо, что Сяня считает свои недавние стычки с общественным порядком «далеким прошлым».

Танечка направилась к выходу. Даже отсюда, издали, Равиль угадывал, что она всерьез осерчала и его шансы равны нулю. «Ваши акции упали», — так сказал бы его близкий приятель старший научный сотрудник Игорь Тропинин.

Сяня выжидающе уставился на Равиля. Он долго размышлял, прежде чем решился изложить Ученому неожиданное предложение. По всем статьям выходило, что он «закладывает своих». Этого Сяня не любил. Но с другой стороны, чего они взъелись на журналиста? Добро бы из-за девчонки или из-за «неуважения», а то за червонец… Этого Сяня тоже не любил. Не последнюю роль сыграло и то обстоятельство, что парень, обратившийся к Сяне с «делом», был из той мелкой, пестрой накипи, которая портит людям настроение на танцплощадках и у отдаленных от центра домов культуры. Таких Сяня презирал. И вообще, ему очень нравилось, что теперь, когда он приходил с работы, мать встречала его ласково: «Устал небось, Сенечка?», а отец за ужином уважительно уступал место рядом с собой во главе стола. А все Ученый — не нудил, не зудел, а взял да и помог. Равиля Сяня уважал. Весь этот сложный комплекс чувств в конце концов и побудил Семена Козлова рассказать Равилю о готовящемся избиении.

— Ты видел, куда они пошли? — спросил Равиль.

Сяня махнул рукой в сторону дальней, затемненной части парка.

— Как думаешь, найдет твой приятель «чернорабочих», чтобы выколотить свои червонцы?

— Угу. Я видел, он уже сторговался с двумя из местной шпаны.

— Черт, и никого из наших нет. Как назло, решили сегодня здесь не патрулировать. — Равиль торопливо шарил взглядом по толпе, надеясь, что кто-нибудь из дружинников все-таки пришел в парк.

— Считай меня на сегодня своим, — мрачно пробасил Сяня. — Если, конечно, доверяешь. — Парень стеснительно топтался рядом с Каримовым. Он понимал, что наступает еще один решительный поворот в его жизни, хотел его и в то же время опасался: такое чувство у него уже было однажды, когда на спор с приятелями взялся переплывать озеро, не зная, дотянет ли до далекого берега.

— Спасибо, — просто сказал Равиль. — Но двое — мало.

— Где двое, третий найдется, — повеселел Сяня. — У меня здесь дружок с завода. Значит, не думай ничего такого — его фотопортрет красуется на Доске почета. Пусть помашет кулаками…

— Пошли, — скомандовал Равиль.

Дружок оказался под стать Козлову — такой же широкоплечий и мрачноватый. Каримов предупредил парней, что ввязываться в драку можно только в крайнем случае — когда не будет иного выхода. А так желательно обойтись, как он деликатно выразился, профилактическими мерами.

— Значит, бить не очень сильно, — по-своему истолковал непонятное слово Сяня.

Однако все получилось по-иному. Им пришлось поблуждать по темным аллеям, прежде чем разыскали журналиста и Лиду. И когда наконец, наткнулись на мирно беседующую парочку, сразу увидели — к ним бегут трое. Они тоже побежали, и Сяня, бывавший в драках и почище этой, на ходу предупредил Равиля: «У длинного — нож!» Равиль тоже увидел узкую полоску стали в правой руке длинного парня и бросился к нему. Журналист, успевший сбить одного из нападавших прямым ударом в челюсть, оседал на землю, нелепо хватая воздух руками — видимо, его оглушили. Девушка рванулась к журналисту и на мгновение оказалась между Равилем и длинным парнем — Равилю пришлось резко толкнуть ее в сторону, чтобы добраться до длинного, уже поднявшего руку. Счет шел на секунды, Каримов это понимал и потому не стал готовиться к удару, а просто с ходу протаранил корпусом длинного. Они покатились по земле, и уже тогда Равиль, изловчившись, зажал руку с ножом четким, отработанным приемом. У Сяни и его дружка обстановка была поспокойнее, они легко, не без ленивого изящества, заставили «своих» хулиганов — один из них едва успел прийти в себя после удара Олега — растянуться на дорожке аллеи. Сяня подскочил к Равилю и вырвал нож у длинного.



Против ожидания девчонка не хныкала, она весьма деловито помогала журналисту, пришедшему в себя, подняться на ноги.

— Спасибо, Каримов, — растерянно поблагодарил Олег командира оперативного отряда, с которым встречался в горкоме и у Тахирова. — Уж очень неожиданно они налетели — сам бы не справился. — Он кивнул на Сяню и его дружка: — Твои ребята, из отряда?

— Ага… — Равиль пытался хоть немного привести в порядок одежду. Необходимость появиться на людях в мятом, испачканном землей костюме его очень смущала. — Мои. Новички, сегодня только вступили в отряд.

Сяня смущенно хмыкнул и деловито посоветовал Лиде:

— Глянь, кажется, твоего приятеля по черепушке зацепили.

Равиль повернулся к хулиганам.

— Комсомольский патруль, — представился вежливо. — Прошу следовать за нами.

— А иди ты… — грязно выругался длинный.

— Вставай, ханурик, — грозно помрачнел Сяня. — И топай, иначе будешь иметь дело с рабочим классом, — он гордо ткнул пальцем в себя и своего друга.

СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ

— Какого дьявола они к тебе прицепились? — Тахиров был явно расстроен тем, что произошло в парке.

— Не представляю, — Олег пожал плечами. — Может, просто авторы анонимки решили осуществить свою угрозу?

— Не знаю, — Тахиров нервно расхаживал по кабинету. — Думаю, и записка, и драка в парке как-то связаны с делом Умаровой. Случайности такого рода исключены. Буду докладывать по начальству.

— Надо ли? — засомневался Олег. — Мало ли бывает обычных, заурядных драк? Честно говоря, мне совсем не хочется привлекать внимание к своей персоне.

— Началось, — безнадежно махнул рукой Тахиров. — Пойми, если у нас будут избивать представителей прессы, что тогда получится? Нет, дорогой товарищ. Я займусь этим делом и выведу подлецов на чистую воду. А то заладили: «Девчонку не поделили… Лидка, мол, и нашим и вашим…» И правда, репутация у этой официантки не очень чтоб очень…

— Признались, кто им червонцы совал?

— Что ты… Строят невинные глазки и врут, что все дело в официантке: мол, она обещала свою благосклонность им, а пришла с тобой…

— А что Лида?

— Утверждает, что не знает причины драки.

— Ну-ну… — неопределенно пробормотал Олег.

— Значит, решено. — Тахиров степенно сел в свое кресло у письменного стола, как бы подчеркивая официальность того, что будет сказано дальше. — Этим делом я займусь параллельно с нашим основным. А теперь вот почитай эти две телеграммы, — они пришли на твое имя в горком комсомола.

Послание редактора газеты было весьма категоричным: «Связи неотложными делами просьба немедленно возвратиться редакцию».

Олег с досадой вспомнил, что так и не удосужился сообщить в редакцию, как идут дела.

Он так и сяк повертел в руках телеграфный бланк, потом сунул его в карман пиджака.

Текст второй телеграммы он перечитал несколько раз: «Люблю, целую, жду, приезжай поскорее. Алла».

— Жена? — спросил Тахиров.

— Невеста, — ответил Олег и вдруг понял, что невестой Аллу назвал в первый раз. — Невеста, — повторил тихо.

— Счастливый, — завистливо вздохнул Тахиров. — А мне, наверное, за всем этим, — он кивнул на серые папки с броским словом «Дело №…» — и жениться будет некогда.

Он мгновение помолчал и напрямик поинтересовался:

— Уезжаешь?

— Нет.

— Упрямый. Это хорошо. А то, чего скрывать, многие считают, что журналисты — народ поверхностный: приехал, повертелся, фактики накопал, статейку настрочил, и хоть трава не расти…

— Бывают, к сожалению, и такие, — нехотя признал Мостовой. Телеграмму Алки он все еще держал в руках — спрятать ее было жаль. — Что же, перейдем к делу.

Оказалось, что Тахиров времени не терял. Он еще раз критически-беспощадно проанализировал все материалы следствия. Вчера вечером, когда Олег был в парке, повторил следственный эксперимент с велосипедным маршрутом. На этот раз за рулем сидел парень одного возраста с Рыжковым и примерно одинакового умения в обращении с этим видом транспорта. Расстояние от дома Рыжковых до парка он одолел за пятьдесят минут. Работники ОРУДа помогли следователю создать на улицах, по которым ехал велосипедист, такое же интенсивное движение, какое было в ночь на второе мая.

— Получается разница в пятнадцать минут. И то если Рыжков вовремя выехал из дому. В любом случае он очень сильно опоздал на свидание. Роза его могла не дождаться. А ей необходимо было быть на кладбище в полночь, помнишь, я тебе говорил, что выяснил, о каких «тенях» идет речь?

— Извини, не обратил внимания…

— Другая подруга Розы, не та, которую Рыжков просил вызвать Умарову на улицу, назвала причину ссоры. Дело в том, что в их классе была девочка из верующей семьи. Дома ей наговорили, что в пасхальную ночь (а первого мая, заметь, в этом году была пасха) ровно в двенадцать часов из могил поднимаются тени умерших. Девочка это рассказала в классе. Конечно, над ней посмеялись и сказали, что все это чепуха. Но девочка твердила свое, начала рассказывать «жуткие» истории, слышанные от богомольных родителей. Особенно азартно спорила с нею Роза, комсорг класса. И в доказательство своей правоты заявила, что ровно в полночь она будет на старом кладбище — пусть, мол, все убедятся, что никаких «теней» не существует. Можно предположить, что было дальше. Естественно, родители не отпустили бы Розу в такой «поход», и она скрыла от них, что надумала провести рискованный опыт, сделала вид, что легла спать, а когда в доме все успокоилось, тихонько ушла. Наверное, она боялась идти на кладбище и просила, чтобы Рыжков был с нею. Вначале тот наотрез отказался. А потом написал свою записку. Только решил попугать девчушку и назначил свидание в самом дальнем глухом углу кладбища. А ей вдобавок ко всему обязательно требовался свидетель…

— Все это доказано? — спросил Мостовой. Он чертил на листке-бумаги — чисто машинально — кресты: один, два, пять, семь — много крестов, они черными пауками ползли по белому листу.

— Во всяком случае, то, что такой разговор был и Роза пообещала поехать на кладбище. Это подтверждают и другие одноклассницы Умаровой.

— Так встретился Рыжков с Розой или нет? Был ли он рядом в те минуты, когда совершалось преступление?

— Теперь не знаю. Ясно только, что он опоздал. — Тахиров тяжело вздохнул. — Она могла его не ждать так долго.

— И это при условии, что девочке нужен был обязательно свидетель ее полуночной экскурсии? Да и вряд ли она сама рискнула бы отправиться на кладбище…

— Я тоже так думаю. Но именно в это время что-то произошло такое, чего мы не знаем.

Тахиров с досадой поморщился:

— Понимаешь, третий все-таки был. Рюмкин и Сычов могли, конечно, толкнуть следствие на неправильный путь, подсунуть липовую версию. Но и для нее должен был бы быть какой-то толчок, зацепка.

Олег не торопил следователя, видел: тот не просто с ним разговаривает — размышляет вслух, вновь и вновь проверяет какие-то свои мысли, неясные пока выводы. Спросил:

— Откуда мог взяться этот третий?

— Ну, здесь вариантов много. Встретила знакомого, когда не дождалась Рыжкова… С кем-то заранее уговорилась об этом, чтобы его позлить… Кто-то за ней увязался… Мало ли что могло там произойти.

— Но в записке Рыжкова ясно говорится о том, что свидание состоится на дальнем холме…

— Да. Но факт остается фактом: Умарова пришла к входу.

Тахиров сосредоточенно просматривал записи в толстом потрепанном блокноте. Он, видимо, хотел еще что-то сказать, но сомневался, стоит ли. Наконец решился.

— Я установил, что совершил непростительную ошибку…

— Ты? — искренне удивился Мостовой.

— Что поделаешь… — Тахиров был очень огорчен, это было видно по тому, как опустил он глаза, чуть расслабленно положил руки на стол. Олег хорошо понимал, что для такого признания требовались и мужество и принципиальность. Тем более что сделано оно было журналисту, приехавшему специально по этому делу.

— Если не секрет, в чем состояла эта ошибка? — Олег спросил, мягко, стараясь хотя бы тоном подчеркнуть, что ценит доверие.

— Когда арестовали Рюмкина и Сычова, было проведено опознание предполагаемого соучастника преступления — Рыжкова. Ты знаешь, как это делается: из нескольких человек, которые предъявляются для опознания, они должны указать на того, кого знают, и сообщить о нем все, что им известно. Мы предъявили Рюмкину и Сычову десяток фотографий, среди них и Рыжкова. Оба указали именно на него…

— Я видел в деле эти фотографии, читал протокол, он меня, признаться, убедил.

— Потому что ты не знаешь главного. Эти фотографии мы взяли из нашей картотеки: мелкие кражи, хулиганство и так далее. И вот только вчера я сообразил, что вся эта публика могла быть знакома Рюмкину и Сьчову по каким-нибудь прошлым мелким делишкам. Ведь оба ранее привлекались к судебной ответственности. Понимаешь?

— Кажется, да, — протянул Олег. — Они указали наединственного неизвестного им парня…

Тахиров промолчал. Да и о чем, собственно, было говорить? Его признание ставило под сомнение одну из самых веских улик, которыми оперировало следствие, доказательство, которое раньше не вызывало никаких сомнений.

— Одним словом, кое-что придется начинать сначала, — заключил следователь.

— Только не пори горячку. Можно впасть в другую крайность, — предостерег Мостовой.

Тахиров порывисто встал, протянул руку Олегу.

— Спасибо.

— Ты чего? — удивился журналист.

— Я думал, ты будешь злорадствовать. Ты ведь приехал доказать, что я, следователь, ошибся…

— Чепуха, — рассердился Олег. — Я приехал, чтобы узнать, кто действительно виноват в происшедшей трагедии. И если хочешь знать мое мнение, то скажу: еще не все виновные призваны к ответу.

— То есть? — пришла очереди удивляться следователю.

— Сычов учился в профтехучилище. У него был мастер, воспитатель, в училище есть комсомольская организация. Что, Сычов был пай-мальчиком, а преступление совершил вдруг, внезапно? Ничего подобного. Ты сам доказал, что он уже давно вращался в такой среде, которая исподволь, весьма последовательно «воспитывала» у него готовность к преступлению. Как-то мне пришлось в связи с одним материалом для газеты познакомиться с тем, как уголовники занимаются воспитанием себе подобных. Я даже ввел в очерк такой термин: «уголовная педагогика». И если парень пошел по скользкой тропе, значит уголовная педагогика оказалась сильнее тех усилий, которые прилагали мы.

Теперь дальше. Рюмкин работал каменщиком в строительно-монтажном управлении. Что, там не знали его склонностей, не замечали, что пьет, лодырничает, прогуливает, тащит все, что под руку попадет? А СМУ, между прочим, передовое, знамя за квартал им вручили… А оттуда за этот же квартал, — Олег заглянул в блокнот, — уволилось сто двадцать шесть молодых рабочих. Как же так получилось, что за кирпичами людей не увидели?

Тахиров знал, что последние два дня Мостовой провел в профтехучилище и на площадках строительно-монтажного управления. Из этих двух организаций в горком комсомола раздались обеспокоенные звонки. Руководители выражали свое удивление по поводу методов, которыми работает молодежный журналист. Всегда было так: приходит, к примеру, в СМУ журналист, первым делом — к начальнику. Ему быстренько готовят «фактический материал» — цифры по плану, фамилии передовиков, перечень мероприятий, итоги соревнования. Потом, если он выражает такое пожелание, приглашают в управление лучших людей. А этот, Мостовой, миновал руководство, бродит по стройке, о чем-то беседует с рабочими. И не только с лучшими. Забрел в общежитие, просидел весь вечер, в одной из комнат, комендант сообщает, что о чем-то там спорили, но конкретно сказать ничего не может, так как его туда жильцы не допустили. «Печать — наша опора, — восклицал руководитель СМУ, — но почему печать поворачивается к нам боком?»

Тахиров вспомнил эти звонки, о которых ему рассказал секретарь горкома, и внутренне улыбнулся: неспокойно, наверное, спится в эти дни темпераментному начальнику СМУ: с таким парнем, как этот Мостовой, не заскучаешь.

— Мне казалось, — говорил между тем Олег, — что совершенное в городе преступление должно было бы послужить тревожным сигналом: все ли в порядке с воспитательной работой среди молодежи? Где узкие места, которые необходимо немедленно ликвидировать? Почему в данном конкретном случае восторжествовала не наша, комсомольская, а уголовная педагогика? Слишком остро ставлю вопрос? Может быть, но меня заставляют именно так его ставить конкретные обстоятельства…

Следователь не мог не согласиться с Мостовым. Он в свое время предлагал и сам, чтобы бюро горкома сделало решительные выводы из скрупулезно подобранных им материалов о тех предпосылках, которые привели к преступлению. Но секретарь горкома засомневался: стоит ли поднимать шум в связи с одним фактом, пусть чрезвычайным? И Тахиров отступил, не настоял на своем мнении. А теперь жалел об этом. Он решительно поддержал Олега: выводы будут сделаны.

Тахиров посмотрел на часы:

— А сейчас, если хочешь, можешь присутствовать при одном разговоре.

Олег согласился, и Тахиров подумал, что не такая уж это плохая привычка — во время разговора смотреть прямо в глаза собеседнику.

ЭКСПЕРТ

В кабинет следователя вошел чистенький, аккуратный старичок. Был он невысокого роста, очень бодрый, подвижный. Когда-то голубые глаза его выцвели от времени и напоминали две светлые капли. Годы густо посеребрили коротко стриженную голову. Старик напоминал провинциального учителя, и первые слова, которые он произнес, усиливали это сходство.

— Здравствуйте, здравствуйте, уважаемые! Не вставайте, сегодня очень жарко, обойдемся без церемоний.

— Мне, право, страшно неудобно, что вам самому пришлось сюда приезжать, — Тахиров явно радовался этому визиту. — Стоило только позвонить…

— Мне приятно побывать у вас, — энергично запротестовал старичок, — тем более что дело вы ведете по-настоящему интересное.

Следователь представил старика и журналиста друг другу:

— Профессор Ниязов. А это товарищ Мостовой, о нем я вам рассказывал.

— Помню, как же, помню, — кивнул профессор. — Весьма рад познакомиться с наблюдательном молодым человеком. Ну-с, не будем терять время, уважаемые, сегодня очень жарко, и лучше всего сейчас быть не в этой раскаленной печке, именуемой городом, а на даче.

Профессор раскрыл потертую кожаную папку, извлек оттуда вдоль и поперек исчерканные листки бумаги.

— Очень сожалею, уважаемый товарищ Тахиров, что во время следствия меня не было в городе. Тогда бы моя помощь была более своевременной. Дело вам попалось трудное и каверзное. Не привык лукавить и потому сразу скажу, что местами вы вели его, как бы это выразиться поделикатнее, не блестяще. Хотя, несомненно, кое в чем и преуспели. Как ваш учитель, второму обстоятельству рад, в связи с первым — скорблю и тревожусь…

Теперь Мостовой знал, кто нанес визит следователю. Профессор Ниязов был известным психологом, профессором института.

— Но надо признать, что вам попался такой орешек, который трудно было бы разгрызть даже более опытному человеку. Если не ошибаюсь, это ваше первое самостоятельное дело?

Профессор сыпал словами и в то же время успевал бегло просматривать свои записи, чтобы перейти к деловой части разговора. Мостовому он определенно понравился: была в старике та уверенность, которая покоится на огромных знаниях, опыте, многолетней практике.

— Я внимательно изучил протоколы допросов вашего подследственного, и другие документы, приобщенные к делу. Пока могу высказать только первые впечатления и предварительные выводы. То, что я скажу, уважаемые, необходимо будет еще подтверждать, да, да, подтверждать — работа предстоит большая. Но уже сейчас могу высказать мнение, что, э-э-э… — профессор заглянул в листок… — Рыжков в момент ареста и первоначальной экспертизы был психически здоров и мог предстать перед судом. То есть отклонений от нормы у него не было. Но…

Тахиров и Мостовой слушали профессора. То, что он собирался сказать, имело необычайно важное значение. Авторитет Ниязова был непререкаем, и вряд ли бы нашелся специалист, который стал бы оспаривать его выводы.

— …Но молодой человек, о котором идет речь, был под сильнейшим впечатлением происшедших событий. Если судить по данным экспертиз, произведенных в ходе следствия моими коллегами, он не относится к числу сильных, волевых натур. Скорее наоборот. Смерть любимой девушки — внезапная и трагическая — потрясла его, ослабила волю. Я убежден, что, будь у него под руками нож, веревка, пистолет или что-нибудь в этом роде, он попытался бы покончить с собой.

— Угрызения совести? — спросил тихо следователь.

— Не уверен, не уверен, — профессор скептически пожевал губами. — Возможно, было и это. Когда я еще встречусь с этим, э-э…

— Рыжковым, — подсказал Мостовой.

— Вот именно, Рыжковым, — профессор легким наклоном головы поблагодарил журналиста, — я смогу сказать более точно. Нужны обследования, наблюдения, ну и все остальное, что в таких случаях полагается. Но тем не менее могу с уверенностью утверждать, что Рыжков находится в депрессивном состоянии. Вспомните то, чему вас учили в университете… В основе депрессивного состояния лежит длительное преобладание тормозного процесса над процессом возбуждения, нарушение равновесия между ними. Очевидно, при тяжелых депрессивных состояниях речь идет о преобладании торможения, которое может распространяться на первую и вторую сигнальные системы, захватывая и подкорковые области, связанные с инстинктивной деятельностью…

Профессор говорил увлеченно, темпераментно, и Мостовой подумал, что студенты должны очень его любить, — вкладывает душу в свои лекции. Из его слов выходило, что люди, находящиеся в депрессивном состоянии, убеждены, что жизнь их бесполезна, что они виноваты перед близкими, что совершили тяжелые проступки и навлекли горе на других. Приступы тоски часто перерастают в стремление к самоубийству.

— У депрессивных больных, — продолжал профессор, — могут быть самооговоры, которые часто встречаются при наличии идей самообвинения. Иногда депрессивные больные склонны к диссимуляции своего состояния, чтобы отвлечь внимание окружающих лиц и совершить самоубийство. Указанные явления в значительной степени затрудняют оценку психического состояния больных.

Олег дал себе слово по возвращении домой серьезно заняться изучением психологии.

Ниязов назидательно поднял палец:

— Восемнадцать — опасный возраст. Некоторые мои коллеги всерьез убеждены, что перелом наступает где-то между детством и отрочеством. Ошибаются, очень ошибаются, уверяю вас. Тринадцать-пятнадцать — счастливая пора… — Профессор все более увлекался. — Подросток уверен в своих силах, мир ему кажется простым и ясным, серьезных поводов для разочарований пока не было. Зато время вступления в самостоятельную жизнь связано с коренной ломкой, с углубленным самоанализом, с трудностями, с ревизией своего «я». Повышенная возбудимость, эмоциональная восприимчивость…



— И Рыжков… — не очень вежливо перебил профессора Тахиров.

— Да, да, он, уважаемый, находился именно в такой стадии физиологического и психического развития. А тут еще сильнейший, всесокрушающий удар…

— И вы думаете…

— Именно, уважаемый, именно! Я предполагаю, что он пытается покончить с собой вашими руками. Но поскольку вы не вели к этому дело, он стал упорно себя оговаривать.

И профессор Ниязов, оперируя специальной терминологией, ссылаясь на данные экспертиз, на авторитеты и прецеденты в судебно-медицинской практике, начал подробно объяснять.

Тахиров время от времени задавал вопросы, уточнял детали, сомневался, приводил контраргументы. Мостовому не все было ясно в этой профессиональной дискуссии. Однако главное, то, что профессор ставил под сомнение виновность Рыжкова, — это главное было очевидно.

Совместная работа сблизила Мостового с Тахировым. То внутреннее, невысказанное предубеждение против следователя, с которым журналист впервые зашел в этот кабинет, почти исчезло. Теперь, пожалуй, пора было думать о материале для газеты. Вдруг Мостовой насторожился: Ниязов в разговоре коснулся еще одной стороны следственного дела.

— Вы обратили внимание, уважаемый, на поведение Рюмкина и Сычова? Да, да, они были уличены, но опыт подсказывает, что преступники обычно яростно восстают и против очевидного, сопротивляются, когда и сами понимают, что это бесполезно. Заметили ли, как они упорно выпячивали те детали, которые свидетельствовали, что они были только вдвоем?

Мостовому стало жаль Тахирова. Глаза следователя как зеркало отразили смятение, охватившее его.

— Я думал об этом, — сказал Тахиров.

— В таком случае подумайте еще раз, — посоветовал профессор. — Многие предполагают, что психология — наука настолько абстрактная, что в ней якобы доминируют субъективные выводы, которые можно толковать так, но можно и иначе. Уверяю вас, психология так же точна, как математика. С небольшой поправкой, — довольно едко сказал Ниязов. — Математика оперирует цифрами, психология имеет дело с личностью.

Профессор пообещал еще раз очень внимательно изучить все дело, чтобы изложить свои выводы в официальном заключении.

— Извините меня, — Тахиров сердечно пожал руку профессору. — Я знаю, вы в отпуске, и потому не обратился сразу. Думал, справлюсь своими силами. И вижу, что поступил самонадеянно…

— Не надо, — прервал Ниязов. — Такое самобичевание ни к чему.

Неожиданно добродушно профессор сказал:

— Из вас получится хороший следователь. Вы не из породы равнодушных.

Когда Ниязов ушел, Олег спросил у следователя:

— Слушай, а это «депрессивное состояние» излечимо?

— Конечно. Постельный режим, правильное питание, гидротерапия, физические методы лечения и так далее. Это дело врачей и времени… Но ведь кто-то был с Розой на кладбище? Кто?

СТАРУХА

На кладбище был кто-то другой! Несколько дней назад это предположение впервые было подтверждено показаниями старухи пассажирки. Теперь ее свидетельство подкреплялось результатами эксперимента с велосипедом и мнением известного психолога.

…Старуха, которая побывала у следователя в связи с объявлениями в автобусе, твердо заявила, что среди показанных ей следователем людей нет того парня, что ехал с девушкой в автобусе.

— А вы не ошибаетесь?

Старушка покачала головой.

— Истинная правда. Старая, чтобы лицемерить. И никогда душой не кривила. Как услышала, что шофер в этот микрофон говорит, так и подумала сразу: «А ить, ты, Авдотья Петровна, видела эту молодую пару». Приехала домой, внучке рассказала. А она у меня из комсомолок, на фабрике текстильной работает. Внучка-то и заставила к вам ехать, до милиции провела и все говорила: «Идите, бабушка, к следователю, потому что дело важное».

Старушка припомнила подробности. По ее словам выходило, что парень и девушка доехали до кладбища и вместе вышли из автобуса. Настроение у девушки было не очень веселое: «Все в окошко автобуса поглядывала, будто высматривала кого-то».

Старуха довольно подробно описала внешность парня: высокий, лет двадцати пяти, русоволосый, одет был в темные брюки и спортивный пиджак, лицо светлое и худое.

Показания были запротоколированы и стали официальным документом следствия.

РЕДАКТОР

Олег уже спал, когда раздался резкий, прерывистый телефонный звонок. Вызывала междугородная.

— Просыпайся, — бодро сказал редактор. — Днем тебя застать невозможно, да и вечерами ты где-то гуляешь.

— Бывает, — еще не совсем проснувшись, машинально ответил Олег. За окном была, темень, широкая площадь перед гостиницей лежала тихо и пустынно.

— Ты почему не возвратился в связи со срочным вызовом? — строго спросил редактор. — Кто дал право нарушать дисциплину?



Олег молча посопел в трубку.

— Безмолвствуешь? Хорош, нечего сказать, а еще член редколлегии.

— А я, может, заболел, — нехотя пробормотал Мостовой. — У меня грипп и температура тридцать девять.

Обманывать редактора не хотелось.



— Врешь, — весело сказал редактор. — Больные по паркам не ходят, драк не устраивают.

Сон как рукой сняло. То, что сказал редактор, было настолько неожиданно, что Мостовой удивленно уставился на телефонную трубку: может, она еще выплюнет какую-нибудь гадость?

— Твоя Алка каждый день звонит по три раза — когда возвратишься, а ты с местной нимфой из кафетерия вечера коротаешь? — не дождавшись ответа, продолжал обличать редактор.

— Ты всерьез или издеваешься? — наконец выдавил из себя Мостовой. Он нащупал на ночном столике сигареты, щелкнул зажигалкой. Бледный огонек вырвал из темноты заурядную обстановку гостиничного номера: столик, ширпотребовский шкаф, натюрморт на стене — багровый арбуз, виноград, узкогорлая бутылка.

— Насчет того, что Алка звонит, — всерьез, а по поводу остального давай объясняйся.

— Ничего не буду объяснять! — заорал Олег. — Несешь какую-то ересь!

— Гулял в парке с известной официанткой Лидой? Дрался? — наседал редактор.

— Все было совсем по-другому.

— Не сомневаюсь. Но было.

— Черт бы тебя забрал с твоими подозрениями! — Олегу окончательно изменила выдержка.

— Ну, действительно, хватит шутить, — голос редактора был строгим. — Сейчас я тебе все объясню… Тут на тебя «телега» прикатила…

Несколько дней назад в редакцию пришло письмо. «Доброжелатель», пожелавший остаться неизвестным, посчитал своим гражданским долгом информировать главного редактора уважаемой молодежной газеты о недостойном, аморальном поведении журналиста Мостового в командировке. Журналист Мостовой встречается с особой подозрительного поведения, официанткой Лидой, только недавно отбывшей срок за хищение социалистического имущества. Он также затеял безобразную драку с дружками Лиды, о которой сейчас говорит весь город, поскольку произошла драка в общественном месте, а журналист был в нетрезвом состоянии и его уводили под руки — самостоятельно передвигаться не мог. Неизвестный «доброжелатель» заканчивал письмо патетически: «Все знают, как высока роль печати в нашем обществе. И нам, рядовым гражданам, очень больно и горько, что находятся отдельные личности, которые, прикрываясь высоким званием журналиста, совершают вопиющие безобразия и даже противозаконные действия. Надеемся, что меры будут приняты безотлагательно и распоясавшийся „журналист“ будет призван к строгому ответу».

— Вот так, старик, — заключил редактор. — Давно мы не получали такого веселого послания.

— Что ты решил? — спросил Олег. Ему показалось, что редактор его не услышит: голос звучал тихо и хрипло, как чужой, и он повторил: — Что решил?

— Да ты успокойся, — сочувственно сказал редактор. — Решили очень просто: оставайся и доводи дело до конца. Телеграмму с вызовом я послал еще до получения этой бодяги. А теперь вижу — ты там нужен. Так что считай ее недействительной.

Голос редактора внезапно исчез, в трубке слышались шорохи, потрескиванье, неясные отзвуки далеких разговоров.

— Алло, алло! — торопливо закричал Мостовой.

— Не шуми, вот он я, — откликнулся редактор. — Учти: ни одному слову анонимки не верю. Но будь осторожен, автор ее, видно, человек битый. Я завтра распоряжусь выслать тебе это послание — может пригодиться в связи с делом, которым занимаешься.

— Надо бы проверить, — Мостовой знал, как трудно списать в архив жалобу, даже если она содержит самые абсурдные обвинения. В редакциях существует строжайший порядок проверки писем и жалоб.

— Ну уж нет, уволь. Сам разбирайся.

— Тогда перешли ее не мне, а совершенно официально следователю Тахирову. Адрес сейчас продиктую…

— Что передать Алке? — спросил редактор неожиданно весело.

— Скоро буду. Скажи, что свою телеграмму подтверждаю. Она поймет.

— Я тоже понял, — рассмеялся редактор. — Встретимся на свадьбе… Надеюсь, пригласишь?

Олег уснул, только под утро. Но на взбудоражившем его звонке редактора сюрпризы не кончились.

Часов около десяти в номер к нему постучали. Вошел Тахиров, с ним двое незнакомых Олегу товарищей.

— Товарищ Мостовой, мы вынуждены произвести у вас обыск, — сухо сказал следователь.

— Позволь… — растерянно начал Олег.

— Оправдываться будете потом, — было непонятно, шутит Тахиров или говорит всерьез. — Обыск производится в связи с тем, что вы взяли взятку в сумме трехсот рублей от родителей Рыжкова.

Мостовой растерянно развел руками.

— Если это оговор, истину выяснить нетрудно, — напористо продолжал Тахиров. — Деньги, переданные вам отцом Рыжкова, находятся в книге. Книгу вы спрятали в ящик письменного стола. Сейчас проверим.

Один из спутников Тахирова выдвинул ящик стола, за которым Олег работал обычно над записями по делу Рыжкова. Там действительно оказалась толстая, потрепанная книга. Тахиров неторопливо полистал ее…

Олег оторопело смотрел на сиреневые двадцатипятирублевки. Ему на мгновение показалось, что это дурной сон, стоит побольнее ущипнуть себя, и они исчезнут. Но нет, даже издали было видно, какие эти купюры новенькие, чистые, хрустящие.

— А теперь сверим номера денежных знаков, — Тахиров достал из папки лист бумаги со столбиком аккуратно выписанных цифр.

Номера совпали.

— И ты веришь всей этой чепухе? — тихо спросил Мостовой.

— Водички подать? — нарочито участливо поинтересовался следователь. И не выдержал, расхохотался. — Ладно, не буду больше тебя мучить. Налицо попытка, несомненно тонкая и хорошо рассчитанная, тебя скомпрометировать. Получена анонимка. И кто-то подложил тебе деньги. О чем вместе с этими товарищами, — он указал на своих спутников, — мы и составим соответствующий документ…

ОФИЦИАНТКА

Дни тянулись напряженные, суматошные. Изредка в быстрый ритм будней вклинивалось воскресенье. В выходной работы было мало, и Олег скучал. Иногда он приходил к вечеру в оперативный отряд к Равилю Каримову, присутствовал при инструктаже патрулей, вместе с дежурным по отряду беседовал с доставленными нарушителями общественного порядка. С Равилем подружился крепко. Они договорились, что возьмут под контроль центральный «Гастроном». Зачем это ему нужно, Олег не стал объяснять. Иногда он и Лида шли в парк или в кино. Подружки официантки отчаянно ей завидовали — такой «самостоятельный» и неженатый; об этом сказала паспортистка гостиницы. Лида отмахивалась: «Бросьте, девки, ничего между нами нет». Подруги понимающе посмеивались, подчеркнуто торопливо оставляли их вдвоем, когда Олег появлялся в кафе или у кинотеатра, где чаще всего встречались. Лида и сама не смогла бы определить как-то те отношения, которые сложились между ними. Олег всегда был вежлив и внимателен, не более. Вначале это очень радовало Лиду, потом почему-то обидело. Она заметила, что Олег не любит, если она одевается слишком ярко, злоупотребляет духами или помадой, и сделала выводы. Подруги только руками развели, когда увидели ее первый раз в простенькой белой блузке, черной юбке, с аккуратно уложенной прической. «А наша Лидка красивая», — пришли к единодушному выводу. Лида смущенно засмеялась и промолчала. Старший смены ресторана, в которой работала Лида, вдруг обнаружил, что официантка без криков и нервозности обслуживает посетителей и в книге жалоб почти на каждой странице ей выражаются благодарности. Старший тоже удивился, но, поскольку был человеком недоверчивым, решил на всякий случай присмотреться к официантке: неспроста она, мол, так переменилась.

Олег и Лида разговаривали много. Слушать Олега было интересно — он объездил почти всю страну, писал о многих людях. Лида рассказывала о себе, своих подругах, иногда о колонии.

На второй день после драки в парке она пошла к Равилю в горком и сказала, что хотела бы сделать «заявление» в связи с запиской, написанной журналисту товарищу Мостовому. Равиль отвел ее к Тахирову. Оказывается, Лида все-таки заметила, кто оставил записку, парня этого она знала по кличке, сообщила его точные приметы.

Однажды она спросила Олега:

— Как думаешь, твой знакомый следователь, ну Тахиров, правильный человек?

— Безусловно, — твердо сказал, Олег. — А почему тебя это интересует?

— Да так… — неопределенно ответила Лида.

А потом Мостовой узнал, что она была у Тахирова и подробно рассказала, как и при каких обстоятельствах ее осудили за растрату. Лида назвала все фамилии участников шайки расхитителей, свившей гнездо в крупном «Гастрономе», где она раньше работала. По просьбе Тахирова этим дедом немедленно занялся ОБХСС. У следователя были какие-то свой соображения по поводу заявления Лиды, и он договорился с ребятами из ОБХСС, что они его будут постоянно держать в курсе событий.

После такого решительного шага Лида несколько дней ходила притихшая и растерянная.

— Тебе скоро уезжать? — спросила Олега.

— Через несколько дней.

Они шли по той же аллее, где была драка. И так же тихо было вокруг, а от центра парка неслись звонкие ритмы фоксов. Олег мысленно прикинул — он находился в командировке уже 28 дней.

— Я не приду тебя провожать, — сказала Лида и отодвинулась от Олега в темноту.

— Что с тобой? — Олег взял ее за руку. — Ты сегодня какая-то странная…

— А ты всегда странный! — В голосе у Лиды явственно звучали слезы, — Я думала, святые только на небе…

— Ничего не понимаю, — искренне развел руками Мостовой.

Далекий оркестр заиграл модную мелодию о речке с ласковым названием и девушке, далекой и любимой, которая ждет. Над парком висела, огромная круглая луна, такая круглая и огромная, будто прикатилась из детской сказки.

Уже у выхода из парка Лида сказала:

— Мне очень повезло, что ты приехал.

ПРЕСТУПНИК

Тахиров был настроен очень торжественно. Это Олег заметил сразу, как только вошел к нему в кабинет. Несмотря на жару, следователь был в темном костюме, галстук завязан строгим узлом. Тахиров умел быть официальным, когда того требовали обстоятельства.

— Поздравляю, товарищ Мостовой, — сказал он суховато.

— С чем? — рассеянно поинтересовался Олег.

— Вчера ночью задержан преступник, совершивший убийство Умаровой.

Олег ожидал всего, только не этого. Он видел, что последние дни Тахиров работал особенно много, но, следуя неписаной этике, не докучал следователю вопросами, что да как. Журналист не имеет права вмешиваться в ход следствия, оказывать прямо или косвенно давление на следственные органы. Когда Тахиров считал нужным с ним посоветоваться, Мостовой охотно высказывал свое мнение, но всегда тщательно следил за тем, чтобы не мешать следователю, не затрагивать те стороны, где требовались профессиональные знания и навыки. Тахиров это ценил: такт журналиста помог избежать многих недоразумений.

— Профессор Ниязов оказался прав: на кладбище был третий, опытный преступник. Он и задушил Розу. В Рюмкине и Сычове он был уверен — давно прибрал их к рукам. Настолько, что они не выдали его даже под угрозой высшей меры наказания. Тут еще придется поработать следствию. Очевидно, главарь знает такие «грехи» Рюмкина и Сычова, что им все равно, за какой из этих «грехов» расплачиваться..

— Но как удалось так быстро распутать этот узел? — Мостовой все еще не мог избавиться от удивления. Он торопливо достал сигарету, и Тахиров в знак уважения чиркнул спичками, дал прикурить.

— С твоей легкой руки. Ты сдвинул с мертвой точки это уже почти закрытое дело. А дальше оно начало обрастать новыми доказательствами, уликами, вопросами, на которые надо было обязательно найти ответ. Очень важный толчок сделал профессор Ниязов. Он меня убедил окончательно. Но самое полезное, пожалуй, сообщила Лида. В тот первомайский вечер Рюмкин и Сычов были в кафе. Лида обслуживала столик, который они заняли. Потому что старший продавец «Гастронома» всегда именно у Лиды заранее заказывал столик.

— Тот самый, из винного отдела «Гастронома»?

— Да. Вор и развратник. Он познакомился с Умаровой в автобусе и все пытался назначить ей свидание. Девочка, чтобы отвязался, сказала ему, что едет к своему парню. Бандит шел за ней следом. У входа на кладбище увидел Рюмкина и Сычова и незаметно дал им знак, чтобы шли за ним. Словом, долго рассказывать, важнее, что преступник уже задержан.

— А Рыжков?

— Рыжков будет освобожден. Он невиновен. Он не встречался с Умаровой в тот вечер. И когда Роза получила категорическую записку своего друга, она вышла во двор и поговорила с ним. Роза попросила назначить место встречи у входа в парк. Рыжков согласился. Он на полчаса опоздал на свидание. Почему? Нелепость, случайность; до встречи оставалось еще время, он пристроился на диване с книгой и, проспал. Роза напрасно прождала его у входа и решила, что он все-таки пошел к дальнему холму…

— Эта случайность стоила ей жизни… — тихо сказал Мостовой.

— Не надо упрощать, — сурово ответил Тахиров. — Не слепой случай стал причиной гибели девочки, а бандиты, которые вскоре предстанут перед судом. Я нашел свидетелей, которые видели этого насильника на дальних аллеях парка. Профессор Ниязов оказался прав.

— Почему же Рыжков так упорно оговаривал себя?

— Он считал, что его детская забава с «испытанием чувств» привела к трагедии. Получил сильнейший психологический шок. Решил, что после всего этого жить не стоит.

Дело было закончено. И Олег сказал:

— Завтра я улетаю…

— Так и не узнав, кто тебе давал взятку?

После паузы следователь объяснил:

— Взятку тебе пытался подложить старый «приятель» Лиды, тот, который ее в тюрьму отправил якобы за растрату, директор «Гастронома». Когда он увидел официантку с тобой, узнал, что ты журналист, решил, что Лида из мести написала письмо в редакцию и ты приехал, чтобы вывести его на чистую воду. Однажды ты пошел в «Гастроном» за сигаретами. Помнишь? Директор убедился — неспроста. И наконец, ты с помощью Равиля развил вокруг этого магазина целое следствие — установили дежурства комсомольских патрулей, направили туда общественных контролеров. Мы не мешали — дело нужное, навели все-таки комсомольцы порядок с торговлей спиртным. А директор окончательно перепугался и решил во что бы то ни стало скомпрометировать тебя. Бандит, убивший Розу, был его ближайшим помощником во всех темных дедах. Его кличка «Старший». Драка в парке, анонимка, записка с угрозами — это все дело рук шайки расхитителей. Конечно, если бы они знали, что находятся в поле зрения ОБХСС, то не стали бы размениваться на такие «мелочи». Ребята из ОБХСС давно подозревали, что в этом магазине неладно, но не за что было ухватиться, уж очень ловко пройдохи работали, в случае опасности подставляли вместо себя таких новеньких и зеленых, какими были в свое время Лида и эта Таня. Но ни они, ни мы не предполагали, что дело обернется таким образом. Хотя, в общем, подтвердилась старая истина: одно преступление влечет за собой другое…

— Так бывает не всегда.

— Так бывает, если вовремя не остановить преступление.

ЖУРНАЛИСТ

— Подожди, — сказал Олег Тахирову, когда они вошли в здание аэровокзала, — Мне надо послать телеграмму.

— Ты прилетишь раньше, — заметил Тахиров.

— Все равно. А вдруг она успеет встретить?

— Жду.

Олег быстренько набросал на бланке: «Вылетаю к тебе. Рейс №…» Он подумал, что пройдет несколько часов и будет встреча с Алкой. А потом отпуск, тоже с Алкой. И еще вся жизнь.

Тахиров ждал его не один. Рядом с там стоял отец Рыжкова.

— Он обязательно хотел встретиться с тобой, — шепнул Олегу Тахиров. — Я не стал возражать.

— Вы вернули мне сына, — сказал Рыжков-старший Тахирову и Мостовому. — Такое не забывается…

Олег вспомнил, как месяц назад он прилетал в этот город. Было очень рано, солнце наполовину выглянуло из-за горизонта, его никто не встречал. Вот и окончилась командировка…



Юрий Михайлович Корольков Операция «Форт»

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Весной 1944 года на фронтах великой войны — от Мурманского побережья до Черного моря — еще продолжалась ожесточенная битва, хотя силы врага были уже надломлены. Нашим солдатам потребовался еще целый год тяжелого ратного труда, чтобы дойти до Берлина и поднять над рейхстагом Знамя Победы.

В ту весну, в начале апреля, советские войска, развивая наступление на самом южном участке фронта, с боями заняли город Одессу и вышли здесь на побережье Черного моря. Вместе с передовыми частями вступил в освобожденный город работник Смерш[10], майор госбезопасности Рощин, направленный из Центра в Одессу со специальным заданием.

Ему поручалось выяснить все, что касалось операции «Форт» — деятельности подпольной разведывательной диверсионной организации, оставленной в городе перед уходом наших войск в сорок первом году. Во главе этой организации, выполнявшей операцию «Форт», стоял тридцатилетний капитан госбезопасности Владимир Александрович Молодцов, направленный в Одессу из Москвы для руководства подпольем в глубоком тылу противника. После нескольких месяцев успешной конспиративной работы радиосвязь с Молодцовым внезапно оборвалась. Поступили сведения, что Владимир Молодцов арестован и расстрелян по приговору военно-полевого суда.

Следователю предстояло выяснить обстоятельства гибели опытного разведчика, установить причины его ареста. В этом деле многое было неясным.

Через несколько недель майор возвратился в Москву, сделал подробный доклад в своем управлении и представил письменный отчет о проведенной работе. Это был последний документ, подшитый к объемистому делу «Операция „Форт“. На последней его странице следователь по особо важным делам сделал лаконичную запись:

«Заключение: расследование по делу „Операция „Форт“ считать законченным и дело сдать в архив“.

С тех пор прошло больше двадцати лет. И вот страницу за страницей я перелистываю материалы дела «Операция „Форт“, взятого из архива. На каждом из томов архивного дела стоит надпись: „Хранить вечно!“

С годами дело утратило свое оперативное значение, многое в нем уже перестало быть «совершенно секретным», но как глубоко волновали былые события! Я перечитывал скупые документы, и передо мной возникали люди высокого долга, раскрывались их судьбы, люди казались мне живыми, я слышал их взволнованные голоса, следил за их героическими делами. И я задумался над символической надписью, призывающей наших потомков вечно хранить память о героях, которые, даже умирая, не должны были называть свои настоящие имена. Они боролись молча, безвестно умирали, выполняя свой долг перед Родиной.

Дочитав последнюю страницу последнего тома «Операции „Форт“, я задумался над благородством подвига ушедших из жизни людей и над безмерной подлостью грязных предателей с их неизбежной презренной судьбой. Мне захотелось рассказать обо всем, что я узнал из архивных документов, рассказать о мужественной работе чекистов в тылу врага в годы Великой Отечественной войны.

Так родилась эта документальная повесть.

ЧЕКИСТЫ УХОДЯТ В ПОДПОЛЬЕ

Страницы архивного дела «Операция „Форт“…

Листок, вырванный из блокнота. Короткая, торопливая запись карандашом. Видно, у радиста не было времени перепечатывать радиограмму. В записке всего несколько строк:

«Кир передал 20.7.41 г. в 19 час. 45 минут:

Прибыли благополучно, если не считать бомбежек по дороге в Одессу. Ехали одиннадцать суток и вчера явились на место. Немедленно приступаю к работе. Начинаю с подбора людей через партийные организации города. Опасаюсь — не хватит времени для личного изучения кадров. Обсуждали расположение продовольственных баз, складов оружия, дислокацию отрядов, явки и прочее. Планы, персональный состав разведчиков, диверсионных групп и руководства отрядов направляю фельдсвязью. Прошу передать жене, что здоров, работа интересная, пусть не тревожится. На связь будем выходить в условленное время на той же волне. Подтвердите получение. Кир».

Ниже записки — служебные пометки, лиловые штампы и примечание, написанное той же рукой:

«Указаний Киру не поступало». А на полях — другим почерком: «Читал. В дело». Неясная подпись, и та же самая дата — 20 июля 1941 года. Видимо, в управлении радиограмму читали той же ночью: ее ждали — первую информацию из Одессы. Знать, потому и торопился радист передать по назначению страничку, вырванную из блокнота.

Я пропускаю несколько страниц, не имеющих прямого отношения к оперативным действиям «Операции „Форт“. Здесь адреса семей подпольщиков, указания начфину перечислить им заработную плату, оформить денежные аттестаты, еще какие-то частные распоряжения. Я пропускаю все это и останавливаюсь на донесении Кира, доставленном фельдсвязью. Судя по штампу, оно прибыло в Москву только в августе. На отдельном лоскутке бумаги подколота многоговорящая справка:

«Доставлено с опозданием. Фельдъегерь попал в авиационную катастрофу, был тяжело ранен. Самолет сбит истребителем противника. Пакет не поврежден, печати в сохранности. Почта в руках посторонних не находилась».

Значит, тайна разведчика сохранена. О сбереженной тайне напоминают и маслянистые, оранжевые пятна, тускло проступающие на листах бумаги — следы сургучных печатей, о судьбе которых здесь заботятся почти так же тщательно, как и о судьбе фельдъегеря, попавшего в авиационную катастрофу, и еще следы крови, засохшей на конверте.

Пока я не знаю еще фамилии разведчика, не знаю, кто скрывается под именем древнего властителя — Кира.

Его донесение написано четким штабным языком. Это развернутый план предстоящей операции в тылу врага. В нем много деталей, много имен и ни одной лишней фразы, ни одного лишнего слова. Вероятно, и в таких документах проявляются характеры их авторов… Я подумал: донесение писал человек собранный, целеустремленный, умеющий сосредоточиться на главном и не теряющий даром времени.

И еще одно наблюдение — автор донесения несомненно осторожный и опытный конспиратор. Даже здесь, в совершенно доверительной и секретной переписке, разведчик не называет своего имени. Донесение он подписывает все тем же псевдонимом «Кир», а некоторые особенно важные абзацы, отдельные фразы, некоторое имена написаны условно.

Кир сообщал, что, выполняя задание Центра, он приступил к организации разведывательных и диверсионных групп, готовится к переходу на нелегальное положение. Всю работу проводит вместе с партийными, советскими учреждениями. Они тоже намерены переходить в подполье в случае, если советские войска будут вынуждены оставить Одессу. Кир восторженно отзывается о рядовых советских людях, которые по первому зову добровольно вступают на опасный рискованный путь разведчиков в тылу врага. Пожалуй, только здесь, в единственном месте пространного донесения, Кир нарушил официальный стиль служебного документа и написал:

«В добровольцах здесь нет недостатка. Каждый готов выполнить патриотический долг. Теперь дело только в строгом отборе пригодных людей. Вот где я ощущаю, что значит для чекиста опираться на массы!»

Читая донесение, я старался полнее представить себе образ автора, определить по каким-то штрихам характер разведчика. Но пока сделать это не вполне удавалось. Живой образ чекиста расплывался, увидеть его мешал профессионально-служебный, суховатый тон донесения.

Кир с беспощадной правдивостью докладывал руководству о положении в приморском городе, которому грозила трагедия оккупации, говорил о расстановке сил для предстоящей борьбы с противником.

В донесении Кира первой упоминалась разведывательно-диверсионная группа Железняка. Она уже сформирована, и ей предстоит действовать на железной дороге.

Здесь же Кир дает характеристику Железняку. Это беспартийный машинист Андрей Иванович Воронин, в прошлом партизан времен гражданской войны. «Человек волевой, смелый и молчаливый», — заканчивает Кир характеристику Железняка.

Кир, вероятно, особенно ценил это качество — молчаливость. Всюду, где он хотел подчеркнуть деловые качества человека, Кир повторял: «Предан и молчалив».

Второй диверсионной группе предстояло действовать в пригороде Одессы. Задача — взрывать мосты, минировать дорогу на участке Николаев — Одесса. Группу возглавляет коммунист Александр Николаевич Громов, он же — Брунин, инженер завода имени Январского восстания.

В следующем разделе Кир сообщал адреса явочных и конспиративных квартир, фамилии их хозяев, указывал расположение тайников — почтовых ящиков. Несколько страниц занимала сложная система паролей, условных сигналов, знаков. Все это на тот случай, если из Центра понадобится прислать доверенных людей, либо восстановить утерянную связь с Киром.

По плану Кира все готовилось «на случай» — на случай потери связи, на случай провала какого-то звена, на случай того, на случай другого. Да и организация всего подполья проводилась на случай оккупации Одессы немецкими или румынскими войсками, и его люди старались предупредить события, чтобы они не захлестнули их, не застали врасплох.

Потом Кир вдруг начинал писать о каких-то совершенно будничных делах: на углу Молдаванки в парикмахерской производственной артели назначен новый заведующий Николай Иванович Милан. «Окна парикмахерской выходят на Разумовскую. Занавески на окнах тюлевые, розового цвета. Шляпа фетровая или соломенная — в зависимости от сезона. Окно — крайнее правое…»

Потом вдруг все становится ясным: Николай Милан — хозяин подпольной квартиры. Он уже поселился здесь вместе с женой! С приходом оккупантов откроет парикмахерскую. В правом окне занавеска будет полуоткрыта в том случае, если не грозит никакой опасности — связной может заходить и произнести условный пароль. В случае опасности на подоконнике будет лежать шляпа, ее хорошо видно сквозь задернутые тюлевые занавески.

Вторую квартиру подготовили ближе к центру под видом мастерской по ремонту примусов, керосинок, электрических утюгов и прочей хозяйственной утвари. Это на бывшей Нежинской улице, теперь она называется Франца Меринга, Кир подчеркивал — спрашивать лучше Нежинскую. В случае прихода румын советские названия улиц несомненно изменят. Поиски улицы Меринга вызовут излишние подозрения.

Люди для мастерской подобраны. Слесарем работает комсомолец Алексей Гордиенко — рабочий фабрики ювелирных изделий. «Хозяином мастерской» назначен Антон Брониславович Федорович, он же командир одного из партизанских отрядов в городе. Выступать будет под именем Петра Ивановича Бойко.

Кир сообщил пароль, с которым следовало являться в слесарную мастерскую, — разговор о покупке примуса.

Еще одна явка готовится под видом овощной палатки, но люди, сюда еще не подобраны. В районе базара намерены открыть харчевню — резервную явку. Потом еще сапожная мастерская, химическая чистка…

Особое внимание Кир уделял пивоваренному заводу на Пролетарскомбульваре. Он намеревался обосновать здесь свою разведывательную базу. Пока все находится в стадии разработки.

Партизанские отряды, на которые Кир намерен опираться в работе, уже формируются. Намечено создать два таких отряда. Один на побережье в районе Большого Фонтана, второй близ села Нерубайское в старых катакомбах в двенадцати километрах от города. Ядро отряда составят рабочие каменоломни, живущие в окрестных селах.

В следующих донесениях Кир информировал Центр, что в катакомбы уже доставлено оружие и боеприпасы: 50 винтовок, 20 тысяч патронов, два пулемета, четыреста килограммов взрывчатки. Продовольствие заготовлено на полгода из расчета на 75 человек. Доставка военного имущества и продовольствия в катакомбы в целях конспирации происходит через интендантский склад воинской части, который расположили рядом с входом в катакомбы.

Диверсионно-разведывательные группы обеспечены револьверами, патронами, запасом детонаторов и взрывчатки, сигнальными ракетами, ракетницами и другим необходимым имуществом.

Тайный склад оружия для партизанского отряда на Большом Фонтане заложен во дворе рыбаков Булавиных, здесь же в сарае зарыто продовольствие. Заготовка имущества продолжается.

Кир сообщал Центру, что для оперативной работы желательно иметь несколько маузеров с достаточным количеством патронов. На месте такое оружие получить невозможно.

Далее Кир перечисляет фамилии будущих своих помощников, называет людей, согласившихся добровольно остаться в тылу противника на нелегальной работе.

Парторгом отряда обком партии утвердил Константина Зелинского. До последнего времени он работал председателем колхоза.

Связных Кир отобрал лично — Тамару Шестакову, Тамару Межигурскую, Галину Марцишек.

Заместителем командира партизанского отряда утвердили Якова Васина. Его жена Екатерина остается в городе для связи с партизанами. В городе на легальном положении остается также Евгения Гуль, а на Большом Фонтане рыбачка Ксения Булавина.

Радистом для связи с Москвой в отряд направлен Евгений Глушков, его дублер — Иван Неизвестный.

К работе привлечены также старый каменщик Иван Гаркуша — знаток катакомб, моряк торгового флота Иван Иванов, рыбак Григорий Шилин, врач Асхат Янке…

Рядом с фамилиями приводились краткие характеристики: «На работу в разведывательной группе согласилась охотно»; «Человек надежный и преданный»; «Человек волевой, по характеру смел и решителен».

Были здесь и другие, более сдержанные отзывы: «Радист Глушков направлен военкоматом. Подлежит дополнительной проверке через одесское управление». Кир писал, что он принимает меры для личного изучения людей, с которыми ему придется работать. Пока сделать это полностью не удается.

И все же пока по сообщениям Кира можно было составить лишь весьма отдаленное представление о людях, с которыми ему предстояло работать. Донесения разведчика служили только диспозицией предстоящей борьбы, планом расстановки сил, которым суждено было вступить в соприкосновение с другой силой, жестокой и опытной, в незримой борьбе. Но все это еще не определяло диспозиции сил духовных. Кто мог сказать — на что способен каждый из этих людей.

В архивном деле «Операция „Форт“, кроме донесений, лежали анкеты чекистов, направленных для работы в Одессу. В первой анкете, в первой графе ее было написано от руки — „Кир“. Дальше шли настоящие фамилия, имя и отчество — Молодцов Владимир Александрович. Потом ответы на обычные анкетные вопросы.

Капитан госбезопасности, родился в 1911 году в селе Сасово Рязанской области, член ВКП(б) с 1931 года. Ранее работал чернорабочим, подручным слесаря, забойщиком в шахте. В 1934 году закончил рабфак. Последнее место работы — сотрудник центрального аппарата госбезопасности в Москве.

Так вот кто этот таинственный разведчик с именем древнего полководца! Но тайны раскрываются постепенно.

В одном из донесений мое внимание привлекла непонятная фраза. Кир писал: «Самсон работает параллельно и самостоятельно».

Кто же такой Самсон? Ответ я нашел в той же пачке анкет. Под таким псевдонимом значился старший лейтенант госбезопасности Николай Гласов, тоже сотрудник центрального аппарата. Ему поручалось создать в Одессе еще одну подпольную организацию. Значит, в Одессе создавалось по меньшей мере два самостоятельных подполья. И не только два, как впоследствии удалось узнать…

В другом сообщении Кира стояла непонятная фраза, за которой, вероятно, скрывалось нечто очень важное: «Параллельный центр и молчащая сеть разворачиваются по плану». Долго, очень долго эта фраза оставалась для меня загадкой.

Страницу за страницей продолжал я перелистывать дело «Операция „Форт“. Второстепенные документы перемежались со страницами, представляющими значительно больший интерес. Впрочем определение „второстепенные“ тоже условно. Вот накладная на оружие, отправленное в Одессу, — 12 маузеров и столько-то пачек патронов. Распоряжение перечислить Киру иностранную валюту в немецких марках, в долларах, в румынских леях, в болгарских левах, в английских фунтах…

Здесь же радиограмма от Кира — «Валюту и маузеры получил — половину отдал Самсону».

Где-то здесь, среди других документов, я прочитал краткое распоряжение Киру. Сначала я пропустил его, не придав значения. Потом возвращался к нему несколько раз, полагая, что, может быть, именно в этой записке радиста заложен ключ к пониманию дальнейших событий.

В октябре, уже перед самой оккупацией города, радист записал: «Киру передано — на него возлагается общее руководство группой Самсона и параллельным центром».

Чувствовалось, что все эти дни тревожной осени 1941 года были настолько плотно заняты всевозможными делами, что у Молодцова оставалось времени только для самого короткого сна. Судя по сообщениям, и днем и ночью Кир был занят людьми, вместе с которыми ему предстояло работать. Его одолевали заботы, — где, как расположить отряды, группы, он занимался поисками новых, не раскрытых возможностей для предстоящей борьбы. И все это в условиях: строжайшей конспирации. Из центра Кира предупреждают — надо зашифровать себя даже от тех, кого оставляли в городе по другим заданиям. Ему снова и снова напоминают: быть осторожнее, проверять людей, не связываться лично с большим числом подпольщиков, не создавать излишне централизованной организации — это может привести к провалам.

Уже конец сентября, а дел еще очень много. И главное — никто ведь не скажет, сколько времени остается для подготовки — неделя, месяц. Все зависит от положения на фронте. А положение грозное, сводки приносят тревожные вести. Наши войска оставили Чернигов, отдали Полтаву, Днепропетровск. Бои идут под Ленинградом, очень тревожно под Киевом, враг постепенно приближается к Москве. Пошел уже второй месяц, как Одесса, отрезанная, окруженная вражескими войсками, продолжает сопротивляться. Связь с Большой землей поддерживается только морем. Надолго ли хватит сил, чтобы оборонять город? Надо торопиться. Торопиться, но не спешить.

В конце сентября Кир снова возвращается к плану, о котором вскользь упоминал в одном из донесений: надо использовать для своей работы одесский пивоваренный завод. Теперь все стало ясней. Кир информирует Центр: к подпольной работе привлечен начальник планового отдела этого завода — Петр Иванович Продышко. Ему дано задание: войти в доверие к оккупантам, взять в свои руки завод, открыть в городе пивные ларьки, поставить в них наших людей. Ради этого завод и запасы сырья — хмель, ячмень и прочее — придется сохранить. «Спасителем завода» будет объявлен Продышко.

Временами сквозь текст сухих официальных донесений у Кира вдруг прорываются восторженные нотки.

«Создал новую боевую группу, — пишет Кир в одном из сообщений. — Намерен создать еще одну для разведки и связи. Для этого подобрал пять замечательных парней».

Через три дня Кир передал дополнительно: «Молодежная группа сформирована. Во главе поставлен комсомолец Яков Гордиенко. Ему шестнадцать лет, смелый и энергичный. Группа будет работать под руководством Петра Бойко».

Бойко — это Антон Брониславович Федорович, командир первого партизанского отряда — «наружного», как стали его называть в отличие от отряда подземного, расположенного в катакомбах.

Сообщения Кира поступают в Москву регулярно. В деле они перемежаются со служебными запросами и распоряжениями Центра за одной только подписью: «Григорий». В таких случаях радист или, может быть, кто-то другой оставляет на полях стандартные пометки: «Киру передано», «прием подтвержден», «Григорий уведомлен».

Пока переговоры в эфире носят главным образом организационный характер, разведывательной информации еще нет. В Одессу дают указание — принимать распоряжения только за подписью Григория. Снова напоминают Киру об осторожности, советуют привлекать новых людей только через особо доверенных лиц, самому держать связь лишь с ограниченным кругом работников.

Очередным донесением Молодцова информируют, что в Одессу направляется специально вызванный из Уфы палеонтолог, известный знаток расположения одесских катакомб. Прибытие его требуют подтвердить.

Одновременно Молодцов информирует Центр, что в связи в непрестанными бомбардировками города одесское управление НКВД эвакуировалось на побережье и располагается в корпусах санатория имени Дзержинского. В этих условиях зашифроваться от других сотрудников, остающихся в городе, крайне трудно. Предпочитает бывать в санатории возможно реже. Часть своих людей уже направил в одесские катакомбы.

Наступает октябрь. В деле появляется очередная радиограмма:

«Кир передает 13.10. 41 г. в 22 час. 20 минут. Подземный отряд располагается в катакомбах в районе двенадцатой шахты в шести километрах от главного входа. Подземные лабиринты минируются. Установлена телефонная связь с будущими постами охраны и наблюдения. Доставку оружия и продовольствия закончили.

Отряд Бойко располагается на поверхности — в городе и в районе Большого Фонтана.

Самсон действует под прикрытием отряда старшего лейтенанта госбезопасности Кузьмина. Располагается со своими людьми в катакомбах района Дальний. Главный вход дальницких катакомб в шлифовальном цехе зеркальной фабрики».

Под радиограммой поясняющая справка; «Кузьмин — начальник отдела одесского управления. Направлен для прикрытия группы Самсона».

Враг рвется к Одессе. Судьба города вызывает тревогу. Обстановка на фронте складывается неблагоприятно — в глубокой тайне начинается эвакуация Одессы советскими войсками. Сначала отправляют госпитали, армейские тылы, склады. В осажденном городе должна быть особая бдительность. Противник засылает лазутчиков, сигнальщиков, корректировщиков. Задержано несколько вражеских агентов. В этих условиях иные солдаты и офицеры проявляют легкомысленное благодушие. Такое поведение может иметь трагические последствия. Кир озабочен, он радирует:

«Настроение в войсках и среди населения в основном бодрое. Наблюдается ослабление бдительности в несении караульной службы. Ночью можно пройти по городу, не встретив ни, одного патруля. Деятельность войсковой контрразведки ослаблена. Сказывается самоуспокоенность, родившаяся в результате того, что город вот уже два месяца стойко обороняется. Борьба с агентурой врага проходит неорганизованно. Вчера лишь случайно обнаружили вражеского радиста-корректировщика, направлявшего огонь румынской артиллерии».

На радиограмме пометка: «Сообщить военному ведомству по принадлежности». Такое сообщение было сделано. Из управления ушло письмо, копия его сохранилась в архивном деле. Письмо начинается фразой: «Наш источник сообщил из Одессы…» И снова пометка — меры приняты. Но автора распоряжения это не удовлетворяет. Его рукой написано — «Проверить». И вот снова через несколько дней поступает сообщение из Одессы. Кир информирует: охрана в городе усилена, органы контрразведки активизировали свою работу.

Четырнадцатого октября 1941 года в Москве на узле связи приняли из Одессы радиограмму:

«Кир сообщает: эвакуация города нашими войсками сегодня закончена. Уходят последние морские транспорты. Партизанский отряд вместе с моими людьми перешел в катакомбы. Сеть зашифрована, все на месте. Приступаем к действиям. Просим позаботиться о наших семьях».

К радиограмме приложено дополнительное сообщение:

«Прошу немедленно передать лично Григорию. Задание принято и подготовлено. Людьми, техникой обеспечено. Примем все меры к его выполнению. Оба эшелона действуют самостоятельно. Выполнение донесу».

На листке размашистые буквы с восклицательным знаком: «NB!» Доносить немедленно».

Через день еще одно донесение:

«Кир сообщает 16.10. 41 г. 2 час. 35 мин.

Вчера наши войска начали планомерный отход с оборонительных рубежей. Сегодня утром из порта уходит последний транспорт с войсками и сторожевые пограничные катера. Войска эвакуированы из Одессы, вывезены боевая техника и вооружение — 500 орудий, 25 тысяч тонн боеприпасов и другого имущества. Кроме того, за время обороны эвакуировано до 350 тысяч жителей. Вывезено до двухсот тысяч тонн разных грузов, продовольствия, промышленного оборудования и другого ценного имущества. Эвакуацию наших войск противник пока не обнаружил».

На радиограмме пометка: «Доложить правительству, сообщить Совинформбюро».

В тот же день —16 октября 1941 года румынские войска вступили в покинутый город. Они вступили только во второй половине дня, опасаясь попасть в ловушку и не зная, что город уже оставлен его защитниками.

В конце первого тома дела «Операция „Форт“ приложена вырезка из газеты с вечерним сообщением Совинформбюро от 17 октября 1941 года.

«Организованная командованием Красной Армии в течение последних восьми дней эвакуация советских войск из Одессы закончилась в срок и в полном порядке. Войска, выполнив свою задачу в районе Одессы, были переброшены нашим морским флотом на другие участки фронта в образцовом порядке и без каких-либо потерь. Распространяемые немецким радио слухи, что советские войска были вынуждены эвакуироваться из Одессы под напором немецко-румынских войск, лишены всякого основания. На самом деле эвакуация советских войск в районе Одессы была проведена по решению Верховного командования Красной Армии по стратегическим соображениям и без давления со стороны немецко-румынских войск».

В городе оккупантов ждала еще одна неприятность — низменная часть Одессы, примыкающая к Хаджибейскому лиману, была затоплена. Под водой оказались дороги, улицы, преградившие путь войскам. Долгое время здесь нельзя было ни пройти, ни проехать.

КАТАКОМБИСТЫ

Первое донесение из оккупированной Одессы пришло в Москву на третий день после того, как румынские войска заняли город. Кир сообщал:

«Выход на связь затруднен. На время сеанса приходится выходить на поверхность. Имеется опасность потерять людей, технику. Партизанский патруль завязал перестрелку с румынскими передовыми частями в районе главного входа в катакомбы на подступах к селу Нерубайское. Участники перестрелки утверждают, что убито до пятидесяти румынских солдат и офицеров. Сообщение нуждается в проверке. С нашей стороны потерь нет, но перестрелка привлекла к нам внимание. Отмечены жандармские наблюдательные посты в районе Усатово — Нерубайское.

Сегодня наша связная первый раз выходила на связь в город. Частично связь установлена. Оккупанты терроризируют город, на улицах трупы повешенных, идут облавы, аресты евреев.

В районе кладбища села Нерубайское вчера прошел бой неизвестного отряда с румынскими карателями. Есть предположение, что это отряд днепропетровских партизан, пробивавшийся в катакомбы. Весь отряд уничтожен. Оккупанты для нашего устрашения бросили раздетые трупы на поляне перед входом в катакомбы. Всего 42 человека, среди них четыре женщины.

На связь будем выходить в условленное время».

Двадцать шестого октября Кир передавал в центр первые сведения о боевых действиях одесских подпольщиков:

«Оба задания выполнены. Дамба близ Хаджибейского лимана взорвана своевременно. Среди исполнителей потерь нет. Низменная часть города затоплена, что затруднило вступление войск противника. Донесение задержано доставкой.

Здание управления НКВД по улице Энгельса взорвано в ночь на 23 октября. Здесь помещалась румынская комендатура. Взрыв произошел во время совещания старших румынских и германских офицеров. Правое крыло разрушено полностью, развалено с первого до последнего этажа. По нашим данным, уничтожено 147 человек, среди них два генерала. Их фамилии уточняются».

На прочитанном донесении запись: «Поздравить с первым успехом. Объявить благодарность участникам. Григорий».

Здесь же другая пометка — «Выполнено».

Следующее донесение говорит о более ранних событиях в оккупированном городе. Вероятно, Кир получил эти данные от своих людей несколько позже:

«Кир передал 23.10.41 г. в 23 час. 10 мин.

Сразу же после оккупации города начались грабежи и аресты. 19 октября фашисты выгнали из домов всех евреев и всех подозреваемых участников обороны Одессы. Арестованных загнали в бывшие артиллерийские склады, помещение облили нефтью и зажгли. В огне погибло более двадцати тысяч людей, много женщин, детей, стариков.

Рядом с нефтеперерабатывающим заводом лежат неубранные трупы расстрелянных за отказ назвать коммунистов, комсомольцев завода — участников обороны города.

В селе Нерубайском рядом с катакомбами расстреляно сорок заложников.

Группа Брунина минировала шоссейную дорогу Одесса — Николаев. Подорвана одна, машина с живой силой противника. Там же нарушена связь — спилены телеграфные столбы, срезаны провода на протяжении пятисот метров.

Одесса объявлена на осадном положении. Город и окрестные села затемнены. Немецкие и румынские войска большими колоннами движутся по направлению к фронту по шоссейной дороге на Николаев. Машинами перевозят только немцев. Румынские войска движутся пешком. Предположительно, это части четвертой румынской армии».

К радиограмме подколота записка: «Передать Киру быть осторожнее, реже выходить на связь в эфир, быть может, сократить сеансы до одного раза в неделю. Не рисковать напрасно техникой и людьми».

Здесь же пометка радиста: «Передано, прием подтвержден».

А следующий документ, подшитый в деле, — вырезка из сообщения Совинформбюро. На полях жирный восклицательный знак синим карандашом и резолюция: «Передать Киру». В сообщении Советского Информбюро всего несколько строк:

«В течение ночи на 30 октября наши войска продолжали вести бои с противником на Волоколамском, Можайском и Малоярославецком направлениях.

Группа самолетов одного нашего авиационного соединения, действующего на Южном фронте, успешно атаковала крупную мотоколонну противника. Бомбами и пулеметным огнем уничтожено 120 немецких автомашин и до двух батальонов вражеской пехоты».

Это были войска четвертой румынской армии, о которой сообщал Кир.

Молодцов чуть ли не каждый день передает в Москву свои разведсводки. Этого требует дело. В Центр направляется самая разнообразная информация. Кир получает указания, советы, запросы, передает оперативные донесения, сообщает о боевых действиях партизанских отрядов и разведывательно-диверсионных групп. Даже из этих коротких сообщений вырисовывается картина напряженной борьбы советских людей, очутившихся в непроглядном мраке одесских катакомб. Так продолжается в ноябре, декабре, январе…

В канун Октябрьской годовщины партизаны-катакомбисты разрушили телефонную и телеграфную связь от села Нерубайское до Кривой Балки. Это в пригороде Одессы. В тот же день здесь подорвалась немецкая грузовая машина на мине, заложенной прямо посреди улицы.

На железнодорожной линии Одесса — Киев потерпел крушение товарный поезд — он на полком ходу врезался в другой вражеский эшелон, стоявший на запасном пути. Крушение на разъезде осуществила группа Железняка. Стрелочнику и паровозной бригаде, направившим эшелон в тупик, удалось скрыться.

Военно-разведывательная информация в донесениях Кира перемежается с его сообщениями о положении в городе.

«По обе стороны одесского порта румынские саперные части возводят береговые укрепления. Жители прибрежных улиц выселены из домов».

«Массовые аресты в городе продолжаются. Трупы расстрелянных и повешенных не убирают по нескольку дней. Ночами происходит беспорядочная стрельба. Переходить из одного района города в другой разрешается только по пропускам комендатуры».

«Все трудоспособное население мобилизовано на работы».

«Советские денежные знаки запрещены. Румынские деньги берут неохотно. Население Одессы голодает. На базарах происходит только товарообмен».

Затем еще донесение:

«Двенадцатого ноября близ села Нерубайское произошло крушение двух военных товарных составов. Движение на участке Одесса — Киев приостановлено на двое суток».

Кир перечисляет участников этой операции. На задание ходили: парторг отряда Константин Зелинский, связная Тамара Шестакова, Анатолий Белозеров — бывший пограничник, примкнувший к отряду, и командир партизанского взвода — моряк торгового флота Иван Иванов.

Мы еще не знаем этих людей — в деле упоминаются только их фамилии, мы познакомимся с ними позже, но их поступки, их поведение привлекают внимание любого, кто знакомится с архивным делом «Операция „Форт“. В них угадываются герои-патриоты, верные помощники чекиста Владимира Молодцова, составлявшие его актив, его опору в большом и опасном деле.

Проходит несколько дней, и в палку ложится новое сообщение. Разведчик приводит выдержки из первого номера «Одесской газеты», которая стала выходить на русском языке в оккупированном городе. В газете опубликован приказ военного коменданта расстреливать на месте каждого, кто будет уличен в действиях, направленных против оккупационных войск.

Это не пугает подпольщиков. Они сообщают о новой и смелой диверсии — на этот раз взорван пассажирский поезд с прицепленным к нему вагоном боеприпасов. Крушение потерпел поезд-люкс. В классных вагонах ехали старшие и высшие германские и румынские офицеры. Диверсия осуществлена 17 ноября 1941 года. Участвовала та же группа: парторг Зелинский, моряк Иванов, пограничник Белозеров и Тамара Шестакова.

Румынские власти встревожены. За несколько дней три тяжелые диверсии на железной дороге! Оккупанты принимают меры, село Нерубайское объявлено на осадном положении.

Здесь же одно из первых сообщений о группе Самсона:

«Румынская контрразведка принимает меры по ликвидации чекистов в катакомбах района Дальник. Возможно речь идет о Самсоне. Агенты гестапо обнаружили в городе склад оружия, раскрыт вход в катакомбы со стороны фабрики „Коммунист“. Жандармы намерены взорвать все обнаруженные ими входы».

В эти тяжелые дни на радиограмме, принятой из Одессы, появляется распоряжение: «Киру принять меры предосторожности. За Дальником вести наблюдение. Григорий».

После короткого перерыва с подпольщиками снова налаживается устойчивая радиосвязь. Из катакомб в Центр идет подробная информация.

«Кир сообщает: румынские войска, расположенные в Одессе, якобы направляются на фронт. Для охраны города остаются германские авиационные части и жандармерия. Настроение у румынских солдат плохое. Принимаем меры к срыву отправки солдат гарнизона на фронт.

На территории, оккупированной румынскими войсками, во главе колхозов поставлены начальники — румынские надзиратели. Приказали готовиться к весеннему севу. В Нерубайском румынский представитель проводил собрание крестьян. Приказал бригадирам применять палки.

Зенитные батареи стоят на пустырях рядом с еврейским кладбищем».

И снова: «Кир передает: ночью над городом патрулируют самолеты.

Пленные красноармейцы умирают от голода. Населению запрещено передавать им продукты.

На Новом базаре произошла вооруженная драка между румынскими и немецкими солдатами. Есть убитые и раненые. Случаи взаимной вражды учащаются».

Следующее донесение посвящено политической обстановке в оккупированных районах. Кир сообщил, что по приказанию Гитлера на Украине и в Белоруссии создается гражданское управление под руководством нацистских генерал-губернаторов. Для общего руководства оккупированными областями создано восточное министерство во главе с Розенбергом. Кир приводит данные о Розенберге: Альфред Розенберг — балтийский немец, эмигрант-белогвардеец. Учился в Москве, в годы революции бежал из России.

Генерал-губернатором Украины назначен Эрих Кох. Родился в Эльсберфельде в 1896 году. Первоначально Розенберг рекомендовал его на пост рейхскомиссара Москвы.

Масштабы деятельности Кира все расширяются. Теперь он уже не ограничивается одной Одессой. Кир сообщает:

«Украинские националисты начали агитацию за избрание Степана Бандеры президентом Украины. В кругах немецких офицеров, близких к гестапо, утверждают, что Бандера является платным агентом германской разведки».

Потом опять донесение военного характера:

«На товарной станции Одесса разгружается эшелон с дальнобойными орудиями.

Отправка солдат одесского гарнизона на фронт приостановлена. Румынские войска направляются для борьбы с партизанами, укрывшимися в катакомбах».

Подполье, созданное Молодцовым, начинает работать в полную силу. Со всех концов города и области в катакомбы стекается самая различная информация, главным образом военного характера. Судя по донесениям, люди Владимира Молодцова проникают в самые различные круги оккупантов. Сообщения Кира пестрят фразами: «Среди высших офицеров германской армии…», «По данным, поступившим из штаба румынской дивизии…», «В кругах румынского генерал-губернатора Транснистрии…» Значит, людям Молодцова удается проникать в эти круги!..

В начале января 1942 года Кир передал:

«Отмечается большое передвижение войск противника в направлениях Казатин, Киев, Фастов, Знаменка, Тирасполь, Николаев. Зафиксировано передвижение немецких, румынских и венгерских войск».

Несколько раз Кир возвращается в своих передачах к пропавшей без вести группе Самсона. После оккупации города Самсон не проявляет признаков жизни. Радиосвязь с ним не установлена. Москва неоднократно запрашивает Кира о судьбе Самсона. Кир не может сообщить ничего определенного. Только в одной из радиограмм Кир информирует Центр:

«Румынские полицейские получили приказ спать одетыми. По непроверенным данным, отдел контрразведки усиливается работниками из Бухареста. Самсон укрылся в Дальницких шахтах. Его сотрудники, действовавшие на поверхности, будто бы арестованы. Данные проверяю».

В феврале Кир передает из Одессы последние радиограммы.

Первого февраля он писал: «Три тысячи румынских солдат прошли пешим строем на Николаев. Мороз 22 градуса. Много отставших и замерзших. Проходящие немецкие части румынам помощи не оказывали.

Все еврейское население изгнано из квартир, люди живут под открытым небом. Погода суровая. Морозы перемежаются снежными бурями. Многие гибнут.

Городской голова Пынтя заподозрен в сотрудничестве с большевиками. Взят под наблюдение румынской военной разведки».

Пятого февраля Кир сообщил:

«Берег моря в районе Дофиновки обносят проволочными заграждениями. Близ села Сычавка установлено тридцать дальнобойных орудий. Здесь расквартировано двести германских артиллеристов.

Вдоль берега от Лузановки до Люсдорфа насчитывается сто двадцать тяжелых орудий, 320 минометов и станковых пулеметов. Строят блиндажи и земляные валы».

В деле «Операция „Форт“ сохранилась последняя радиограмма за подписью Кира, датированная 7 февраля 1942 года. После этого связь с подпольной Одессой гадолго прервалась.


Оказалось, что изучение одних только материалов «Операции „Форт“ было еще далеко недостаточно, чтобы написать документальную повесть, и я поехал на места минувших событий.

Города, как и люди, долго хранят память о прошлом…

Через много лет после войны я приехал в Одессу и вновь, как в далекие годы, сразу поддался обаянию этого южного приморского города.

Одесса выглядела такой же, как прежде, — оживленной, жизнерадостной, немного лиричной и очень зеленой! Платаны с фисташково-желтой корой, на которой будто застыли, окаменели зеленые солнечные блики, и малахитовые акации с темной листвой и кривыми шипами-шпорами стали еще мощнее, тенистей, раскидистей. Ведь прошло двадцать с лишним лет, деревья тоже стали взрослые.

Я часами бродил по улицам и не находил внешних следов войны. И все же в облике города чувствовалась какая-то грустинка. Я пытался представить себе Одессу такой, какой она была лет двадцать назад, в дни оккупации, — затаившейся и неприютной, с поднявшейся на поверхность человеческой мутью, с чужим говором, чужими порядками, с повешенными на балконах и старых акациях, с ночной стрельбой и трупами публично расстрелянных на Стрельбищном поле.

Я встречался с участниками и свидетелями давних событий, бродил в холодном мраке одесских катакомб, читал трофейные документы, захваченные в гестапо и сигуранце, посещал дома, где находились подпольные квартиры.

Вот здесь, на улице Бебеля, в массивном сером доме была румынская сигуранца, а за углом, на Пушкинской — находилось гестапо. На улице Ярославского, против чайной или трактира какого-то Георгиу Несмеяну, застрелили двух арестованных «при попытке к бегству». Я даже знаю их фамилии.

От всего этого в сердце поднимается, глухая, тоскливая боль. А каково же было людям, пережившим все это?!

Вот улица Энгельса, бывшая Маразлиевская, громадное многоэтажное здание, утопающее в зелени соседнего парка. Широкий красивый подъезд, сияющие на солнце просторные окна… Но я видел фотографию того же здания, взорванного советскими людьми через несколько дней после того, как фашисты пришли в Одессу. Это тот самый дом, под развалинами которого погибло полтораста гитлеровских солдат и офицеров, два генерала, о чем мы уже знаем по донесениям Владимира Молодцова.

Воспоминания о минувшем, поиски участников событий привели меня на Пересыпь, в городской промышленный район, расположенный близ дамбы Хаджибейского лимана. Перед приходом врага патриоты взорвали дамбу, и воды лимана хлынули в низменную часть города навстречу фашистам… И об этом мы тоже знаем от Молодцова.

А дальше — одесские катакомбы, лабиринт подземных галерей, переходов, раскинувшихся на десятки, сотни километров под городом и его окрестностями. И конечно, поиски документов, документов и документов… Старые фотографии, старые газеты, уже пожелтевшие от времени, выходившие в оккупированной Одессе, воспоминания свидетелей, рассказы участников, их записки, дневники, найденные в катакомбах, показания арестованных румынских контрразведчиков и многое, многое другое, что помогло восстановить ход событий в оккупированной Одессе.

МАСТЕРСКАЯ НА НЕЖИНСКОЙ УЛИЦЕ

По неровным каменным ступеням в слесарную мастерскую спустилась женщина с мальчиком. Она вошла неожиданно, и Яков едва успел сунуть за верстак газету, которую только что читал вслух. Брат зло посмотрел на него, мысленно обругал — такая неосторожность когда-нибудь доведет до беды — и обернулся к вошедшим.

Женщина была высокая, молодая, низко повязанная платком, из-под которого смотрели большие глаза, казавшиеся в сумерках совершенно черными. В резиновых высоких ботиках и стареньком пальто она ничем не отличалась от обычных, довольно многочисленных посетительниц слесарной мастерской Петра Бойко. После того как румыны оккупировали город, в посетителях мастерской не было недостатка. Местные жители несли сюда ремонтировать всякую хозяйственную рухлядь, годами лежавшую на полках и чердаках. Новых вещей купить было негде, разве только в комиссионных, где просили за них втридорога.

— Чем могу служить? — предупредительно спросил Алексей. Сейчас, когда хозяина не было в мастерской, Алексей Гордиенко оставался за старшего.

Женщина взяла из рук мальчика старый закопченный расплющенный примус, завернутый в обрывок бумаги, развернула и протянула его Алексею.

— Может быть, можно еще отремонтировать?

Алексей повертел в руках примус, покачал головой.

— Нет… Такой заказ не берем. Может, зайдете куда еще?

— Скажите, а у вас примус нельзя купить?

Алексей метнул быстрый взгляд на женщину. Яков, пиливший какой-то стержень, тоже насторожился: так начинался пароль.

— Да есть один, только с одесской горелкой, — ответил Алексей.

— Покажите.

— Пожалуйста… — Алексей подал женщине примус, стоявший на верстаке.

— А гарантию вы даете?

— На примус даем, на горелку нет.

Молодая женщина облегченно вздохнула.

— Ой, слава богу, наконец-то нашли вас! — воскликнула она, оглядываясь вокруг. Братья Гордиенко и Саша Чиков, который сидел на низенькой скамейке в углу мастерской, тоже расплылись в улыбке. Все правильно — пароль и отзывы. Значит, своя! К ним давно уже не приходили из катакомб, говорили даже, будто румыны замуровали все входы.

Это была Тамара Шестакова, связная Бадаева — Кира.

— А Петра Ивановича я могу видеть? — совершенно другим, свободным голосом спросила она.

— Нет, Петра Ивановича нет.

— А Якова?

— Яков здесь, — выступил вперед Гордиенко-младший.

Тамара удивленно посмотрела на подростка в кубанке, в легком распахнутом пиджачке, под которым виднелась морская тельняшка. По виду он был чуть старше Коли, с которым Тамара пришла из катакомб. Николаю шел четырнадцатый год.

— Где можно поговорить! — спросила Тамара.

— Идемте сюда! — Яков повел связную в каморку позади мастерской. Проходя мимо брата, он метнул на него торжествующий взгляд и, не удержавшись, вдруг выкинул какое-то замысловатое коленце. Знай, мол, наших!

Яков радовался гордой мальчишеской радостью — его спрашивают, к нему приходят. Тамара посмотрела на него и засмеялась.

— Так вот ты какой… — она не сразу нашла подходящее слово, — какой чудной… подпольщик. А меня Тамарой зовут. Тамара Большая. Вот и познакомились…

Потом она вдруг озорно обхватила его мальчишеские плечи и привлекла к себе. Виском, щекой Яков ощутил упругость груди ее и вдруг задохнулся, смутился, вспыхнул. Ему стало неловко, почти совестно. Это продолжалось мгновенье. Тамара отпустила его и пошла следом, продолжая счастливо смеяться, — высокая, стройная с загоревшимися сияющими глазами…

Для нее это была разрядка того нервного напряжения, с которым она шла на незнакомую явку, по незнакомому, захваченному врагом городу. Все обошлось хорошо. Евгения Михайловна Гуль — сначала Тамара зашла к ней переодеться — рассказала, как пройти с улицы Льва Толстого на Нежинскую, рассказала так подробно, что Тамара ни разу не спросила прохожих. А подпольщик Яков, к которому она шла, полагая встретить солидного, опытного конспиратора, оказался забавным мальчишкой. Она готова была расцеловать его!..

Что касается Яши, то он воспринял все по-своему и не мог сразу прийти в себя. Хорошо, что ни брат, ни Сашка ничего не заметили.

— Идемте сюда, — повторил он, лишь бы только что-то сказать.

Тамара коротко бросила мальчику:

— Коля, подожди здесь, — и исчезла за покосившейся фанерной дверью.

Яков провел Тамару в кладовку, заваленную металлической рухлядью. Отсюда черный ход вел куда-то во двор.

— Что нового? — понизив голос, спросила Тамара.

— Нового!.. Румыны злющие ходят, после того как наши под откос эшелон пустили. Опять заложников стали брать. Комендант приказал все выходы из катакомб на учет взять. Кто не донесет о выходах — расстрел. Я этот приказ в первый же день достал, крахмал застыть не успел… Передайте его Бадаеву.

Яков порылся в углу, вытащил из старого кофейника листок, свернутый в трубочку, и отдал Тамаре.

— Я его уж сколько держу, мы думали, всех вас румыны в катакомбах замуровали. А вы…

— Что есть еще? — перебила Тамара.

— Еще у еврейского кладбища зенитки поставили. Шесть штук, среднего калибра… Точно не знаю, нельзя подойти… Потом на Садовой в доме номер один штаб какой-то военный. Все время легковые машины стоят… Потом еще у спирто-водочного завода в начале сквера румыны большой склад горючего сделали. Не меньше тысячи тонн будет, и все возят в железных бочках… Запомнишь или записать?

— Запомню, запомню… Все? — Тамара снова заулыбалась. Подросток, стоявший перед ней, который даже в кубанке был на голову ниже ее, говорил как заправский разведчик и еще чуточку снисходительно, сомневаясь — запомнит ли она все как надо.

— Пока все. Главное, насчет склада. Его знаешь как можно шарахнуть!

— Хорошо, все передам. Теперь слушай, — Тамара совсем понизила голос. — Бадаев приказал связаться с Крымовым, есть задание для вашей группы. Найдешь его через сапожника на Военном спуске, дом три. Запомни пароль…

Тамара заставила Якова дважды повторить пароль. Он даже немного обиделся.

— Тоже мне тригонометрия, нечего тут зубрить, и так запомнил… Ты не задерживайся, скоро комендантский час начинается, — предупредил он связную.

Простились они как старые друзья. Тамара с Колей ушли из мастерской, а Яков, взволнованный встречей, сначала заговорил с друзьями о посторонних делах — надо бы до закрытия утюг починить, надо, наконец, дверь поправить… Но ему не терпелось поделиться своей радостью.

— Все передал, — возбужденно воскликнул он. — Павлу Владимировичу Бадаеву в собственные руки велел отдать… Не забыла б чего… А Тамара, видно, опытная. Гляди как придумала — сперва свой примус принесла, потом про новый спросила…

Яков снова слышал озорной смех Тамары, ощущал мимолетное прикосновение, бросившее его в жар. Сейчас ему просто хотелось думать, что с этого дня его с Тамарой связывает глубокая, только что родившаяся тайна. От сознания этого становилось хорошо и тревожно.

В слесарной мастерской стало совсем темно — темнело рано, особенно в пасмурную погоду.

— Ладно, кончай базар, — сказал Алексей, — на сегодня хватит. Закрывай лавочку…

Саша Чиков запер наружную дверь, закрыл оконце фанерными щитами, включил электричество. Яков достал газету, которую второпях сунул за верстак.

— Ты вот что, — наставительно сказал Алексей брату, — такие вещи сюда не таскай, завалишь и себя и других.

— А ты уж испугался! — задиристо возразил Яков.

— Испугался не испугался, делай как сказано. Я отвечаю за мастерскую. Иначе Петру Ивановичу расскажу.

— Ладно фискалить, уберу, — примирительно ответил Яков. — Вы только послушайте, вот были ребята!..

Несколько дней назад Яков шел по Халтуринской. Румынские солдаты очищали какое-то помещение и вытаскивали прямо на тротуар кипы старых газет, книг, журналов, какие-то папки, завязанные тесемками. Все это сваливали на грузовик и увозили. Яков постоял, поглядел, подтолкнул носком раскрытую папку, из нее выпала газета, отпечатанная на серой грубой оберточной бумаге. Яков поднял ее. «Коммунист», — прочитал он, — орган подпольного одесского губкома Российской Коммунистической партии большевиков. Январь 1920 года».

Сначала Яков даже не сообразил — первое, что пришло в голову: «Когда это наши успели выпустить подпольную газету?» Он торопливо сунул ее в карман и медленно пошел вниз к спуску. Потом дошло — так ведь это газета того подполья, с гражданской еще войны…

В мастерскую ворвался бомбой.

— Ребята, подпольная газета, глядите!.. Орган подпольного обкома партии.

Алексей, Саша Чиков, Алеша Хорошенко, сидевший с ними, обступили Якова, тянулись к газете, а Яков торжествующе глядел на ребят, довольный, что они попались на его розыгрыш.

— Слушай, Гордиенко, — сказал Алеша, когда обман раскрылся, — за такой розыгрыш можно и по мордам схлопотать… Чего врешь!

— Вот и не вру. Все равно газета подпольная — читай, что здесь написано. Про комсомольцев, которых судили. Семнадцать ребят. Они, как мы, в подполье работали.

Вспыхнувший спор оборвался. Заперев мастерскую, ребята ушли в кладовую и принялись читать газету двадцатилетней давности. Читали, пока кто-то не постучал в дверь. Газету спрятали. Пришел Бойко.

— Что, орлы, заперлись? Румын боитесь?

Он был немного под хмельком. Яков не утерпел и рассказал о своей находке. Бойко насупился.

— Вы мне такую литературу сюда не таскайте. По глупости и провалиться можно. Прочитайте и выкиньте.

Но Яков не выкинул газету, уж слишком полюбились ему комсомольцы, которые жили и умерли за пять лет до того, как родился он и его товарищи. Каждый раз в свободные минуты Яков доставал запрятанную газету, перечитывал вновь, пытаясь найти между строк больше, чем написано.

Так было и в тот сумрачный вечер, когда ребята, заперев мастерскую, остались одни. Яков сел на верстак, зябко застегнул пиджак и начал читать сообщение, обведенное траурной рамкой:


«СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ЗАМУЧЕННЫХ ТОВАРИЩЕЙ.

ПРОЦЕСС СЕМНАДЦАТИ.


Мы привыкли ко многому. В истории революционного движения было много чудовищных процессов, но такого кошмарного и нелепого суда еще не было. Все осужденные на смерть или каторгу относились к революционно настроенной или примыкавшей к ней молодежи.

Эти молодые люди, полные революционного энтузиазма, оставили нам свои письма, написанные в застенках после страшных мучений и пыток. Письма сами говорят за себя.

Они умерли как молодые герои. Накануне казни охранявшая их стража принесла им вина. Они выпили за победу революции. Караул, который должен был вести их на расстрел, отказался расстреливать, но и тюрьма отказалась принять их. Казнь в ту ночь не состоялась. Ночь они провели в полицейском участке, поддерживая и ободряя друг друга, твердо уверенные, что смерть их не останется не отомщенной.

Дорогие товарищи! Вы умерли с честью. Мы, оставшиеся в живых, знаем об этом. Дело, за которое вы погибли, не умрет. На смену вам идут многие, многие десятки и сотни неустрашимых революционных борцов.

Белые совершили свое злое дело. Мы встаем для отмщения. Мы покроем ваши могилы красным знаменем победившей социалистической революции!»

Кто-то негромко постучал в дверь со двора: тук-тук… тук… Два коротких удара, потом еще один.

Алексей ответил так же тихо: один короткий, два дробных удара. Прислушались: снова короткие удары.

Чиков пошел отворять дверь.Пришли Любарский и Хорошенко — подпольщики из комсомольской группы. Первым шагнул через порожек Алеша Хорошенко, плотный, белобрысый, широколицый парень с удивительно черными, широкими бровями. Алеша выглядел старше своих товарищей, но и ему не хватало много месяцев до семнадцати лет. Второй — Гриша Любарский — был худощав, из-под кепки выбивались смоляные кудри, а мягкие, девичьи очертания губ и задумчивые карие глаза придавали его лицу выражение застенчивой скромности.

— Давай, заходи, — встретил их Яков. — Чтобы тихо! — он продолжал читать газету, которую все уже давно знали и все же слушали в глубоком и благоговейном молчании.

Яков прочитал письмо осужденных. Оно было коротким и почему-то особенно волновало ребят. Впрочем, у каждого в этой газете были свои любимые строки.

«Девять юных коммунистов, — читал Гордиенко, — осужденных на смертную казнь 4 января 1920 года военно-полевым судом при штабе белогвардейской обороны Одессы, шлют свой предсмертный прощальный привет товарищам.

Желаем вам успешно продолжать наше общее дело.

Умираем, но торжествуем и приветствуем победоносное наступление Красной Армии. Надеемся и верим в конечное торжество идеалов коммунизма.

Да здравствует Красная Армия!»

Дальше шли фамилии осужденных — Дора Любарская, Ида Краснощекина, Яша Ройфман, Лев Спивак, Борис Туровский, Зигмунд Дуниковский, Василий Петренко, Миша, Пельцман, Поля Барг. После фамилий комсомольцев-подпольщиков печатались их посмертные письма.

— Прочитай письмо Зигмунда, — попросил Хорошенко.

— И еще Доры Любарской, — поддержал Чиков. — Она не твоя родственница? — спросил он Гришу Любарского.

— Не знаю, вроде нет, — смутившись, ответил Гриша.

— Ладно, — сказал Яков, — давайте два этих письма прочтем напоследок — и все. Газету, и правда, надо подальше спрятать.

«Письмо первое Зигмунда Дуниковского.

Дорогие товарищи! Я был арестован во вторник, то есть неделю тому назад. При мне ничего не нашли. При аресте били, не веря, что я поляк.

До полудня я был спокоен, думал, что меня скоро отпустят. Потом меня позвали на допрос. Там меня били около часа, били резиной, ногами, крутили руки, поднимали за волосы, бросали на пол… Били по лицу, в зубы, но так, чтобы не оставалось повреждений. Наконец, взбешенный моим молчанием, Иваньковский, первая сволочь в мире, ударил меня револьвером по голове. Я упал, обливаясь кровью. Несколько раз терял сознание. И вот тогда под влиянием нахлынувшей апатии я сознался, что работал в подполье.

Мне грозит смертная казнь, если до того не случится чего-то исключительного. Ночью я два раза пытался выброситься из окна четвертого этажа, но меня хватали и снова били.

На рассвете меня опять повели на допрос, требовали, чтобы я назвал фамилии товарищей, работавших со мной. Снова долго били и ничего не добились.

Фактически я уже распрощался с жизнью, и все же хочется, так хочется жить! Без борьбы я не сдамся, без борьбы не умру. Если все же придется умереть, то встречу смерть с высоко поднятой головой.

Прощайте! Ваш Зигмунд».

«Второе письмо Зигмунда Дуниковского.

Дорогие товарищи! Я уже писал вам, что пал жертвой провокаций. Я сознался под пыткой. Сегодня предстоит суд скорый, но неправый. Меня, возможно, расстреляют. Ухожу из жизни со спокойной совестью, никого не выдав.

Будьте счастливы и доведите дело до конца, чего мне, к сожалению, не удалось.

Прощайте. Ваш Зигмунд».

Яков дочитал письмо, и в мастерской воцарилось глубокое молчание. Казалось, неизвестный Зигмунд обращается к каждому из них.

— Вот парень, все на себя взял и дикого не выдал, — устремив невидящий взор куда-то мимо товарищей, сказал Хорошенко.

— А я ни за что б не сознался, — возразил Яков. — Все равно смерть. Признался, а его опять били.

— Читай дальше, — сказал Саша Чиков.

Гордиенко поднял газету.

«Письмо Доры Любарской.

Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что мало сделано в жизни для революции.

Как вела я себя при аресте, на суде, вам расскажут мои товарищи. Говорят, что держалась молодцом. Целую мою старенькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю, как честная коммунистка. Мы все — приговоренные — держим себя хорошо, бодро. Сегодня читаем в последний раз газеты. Уже на Берислав, Перекоп наступают. Скоро, скоро вздохнет вся Украина, и начнется живая, созидательная работа. Жаль, что не могу принять в ней участие.

Ну, прощайте. Будьте счастливы. Дора Любарская».

«Второе письмо Доры Любарской.

Мне осталось несколько часов жизни. Понимаю это так ясно, так четко, но не могу осознать, что скоро перестану чувствовать, слышать и понимать.

Но откуда в сердце живет какая-то надежда? Скверная человеческая натура! Ведь понимаю, что спасения нет и ждать его неоткуда… Чем дальше, чем тяжелее владеть собой, притворяться бодрой, разыгрывать молодца. Я еще не слаба духом, но слаба физически. Знаешь, Шура, милый, что я оставляю тебе на память о себе? Шапку! Носи ее. Это будет тебе память о Дорике. Вы все такие славные, но ты как-то ближе всех, мне кажется, что ты понимаешь меня. Знаешь, что я люблю больше всего на свете? Солнце, цветы и знания. Я на воле много читала, многим интересовалась…

Мне хочется много тебе сказать, я чувствую, что ты меня понимаешь. Хочется все рассказать о себе, о своей жизни, потому что она уже кончается. Тебе это интересно? Да, наверно — ты хорошо относился ко мне.

А время тянется… Отчего такой длинный день? Когда будешь на свободе, кланяйся солнцу, когда купишь первые весенние цветы — вспомни обо мне. Отчего ты, Шурик, мне так близок? Ведь я знаю тебя недолго. Я тебе не кажусь смешной? — Скажи.

Я хочу быть свободной, как ветер, как дым, как весенняя песня поэта.

Жму твою славную, товарищескую руку.

Дора. (Только на сегодня)».

Гриша отвернулся, чтобы ребята не заметили слезы на его глазах. Ему так хотелось, чтобы Дора вырвалась из тюрьмы, чтобы осуществилась ее надежда, дрожавшая в сердце… Но этого не случилось.

Яков думал иначе: Дора, вероятно, была похожей на связную Тамару. Тамара тоже, наверное, любит цветы и солнце. И Тамара вела бы себя так же, в случае… Нет, такого не может быть! Он сам готов пойти за нее на самые что ни на есть смертные муки… А потом их освободит Красная Армия… Яков придет и скажет: выходи, Тамара, мы опять свободны…

Потом, без видимого перехода, Яков сказал ребятам:

— Ух, гады, ну и дадим же мы этим туркам! — турками он почему-то называл оккупантов. — Слышал, сегодня приходила связная. Сказала, что для нас есть дело. Бадаев велел приготовиться… Гриша, ты где был?

— В Аркадии… На берегу пушки ставят.

— Где? Сколько?

Ребята начали разговор профессионалов разведчиков, возвратившихся с очередного задания.

БУДНИ ПОДПОЛЬЯ

Быстрым взглядом Тамара окинула улицу. Как будто бы все в порядке. Конечно, в этом никогда нельзя быть уверенной, но связной показалось, что за ней никто не следит, «хвоста» нет. Все же, выйдя из мастерской, она сразу взяла вправо, неторопливо пошла по Нежинской, хотя идти ей нужно было в противоположную сторону. Казалось, она была поглощена разговором с Колей, который нес примус, завернутый в бумагу. В руках у Тамары была хозяйственная плетеная сумочка — с такими хозяйки выходят из дома. Нет, сейчас никто не мог бы подумать, что эта женщина — связная бадаевских катакомбистов, которые всполошили не только одесскую сигуранцу и местное гестапо. Будто круги по воде, тревога распространилась до Берлина, до Бухареста…

Женщина с мальчиком дошли до угла, свернули в проулок, свернули еще раз — и очутились на параллельной улице. Тамара не так уж хорошо знала город, выручал ее Коля, который с завязанными глазами мог бы вывести куда угодно. В Одессу Тамара приехала в войну, работала медсестрой на корабле, перевозившем раненых из окруженного города. О себе Тамара говорила скупо — только то, что жила долго на Дальнем Востоке, что там у нее есть мать — и все.

— Коля, не прижимай к себе примус, пальто испачкаешь, — говорила Тамара достаточно громко, чтобы слышал оглянувшийся на нее прохожий.

Они вышли на Красноармейскую, зашли в сквер, такой пустой и неприютный в осеннюю пору, посидели немного на сырой от недавнего дождя скамье и только после этого пошли на Подбельского к Васиным, где нужно было взять еще одно донесение.

На этот раз Тамара оставила спутника во дворе, а сама поднялась на второй этаж невысокого каменного домика, перед которым рос одинокий каштан, широко раскинувший свои обнаженные ветви.

Дверь отворила рослая девочка с красивым, немного кукольным личиком. На ней было простенькое розовое платьице, заколотое на груди блестящей брошкой, поверх платья на ее плечи была накинута вязаная, видно, чужая кофта. Девочка проводила Тамару в комнату и подошла к зеркалу на большом, старинном комоде.

Екатерина Васина, темноволосая, уже не молодая южанка с правильными чертами лица, сидела за шитьем, поставив на стол переносную лампу с низким бумажным абажуром. В комнате стоял густой полумрак. Женщина приветливо поднялась навстречу, предложила раздеться, но Тамара отказалась, сославшись на то, что нет времени.

Девочка крутилась у зеркала, примеривая какую-то ленту, так и эдак прикладывая ее к волосам.

— Зина, пошла бы ты в кухню, — сказала Васина, — нам поговорить нужно.

— Сейчас, мама, — продолжая крутиться у зеркала, ответила девочка, но мать решительно выпроводила ее из комнаты.

— Просто ума не приложу, что делать, — пожаловалась она Тамаре, — только и знает что вертится перед зеркалом. В мыслях брошки, ленточки… Откуда что берется. Не заметила, как она выросла… Вот мы другими росли… Ну ладно, — перебила она себя, — как у вас там? Мой здоров? Ничего не прислал? Беспокоюсь я за него — в холоде, в сырости сидеть день и ночь.

Тамара рассказала, что в катакомбах все в порядке. Яков Федорович чувствует себя хорошо, записку не написал, просил передать на словах, чтобы не беспокоились.

Екатерина приподняла отставшую половицу возле стола, засунула руку в подполье, для чего ей пришлось стать на колени, достала свернутую бумажку и отдала Тамаре.

— Это для Бадаева, — сказала она, — вчера принесли… А это моему передай, шерстяные носки здесь. Боюсь, что ноги застудит. Ты уж присмотри за ним, будь добра…

Женщины стояли рядом одинаково высокие, по-разному красивые, и удивительным было то, что будничное, повседневное — заботы о муже, огорчения поведением дочери, шитье, оставленное на столе, — сочеталось с другим, необычайно опасным, ради чего пришла Тамара на конспиративную квартиру, занятую Екатериной Васиной с дочерью Зиной.

Теперь все задания были выполнены, и Тамара заторопилась, чтобы до наступления комендантского часа выбраться из Одессы.

Попетляв по городу, она зашла к Евгении Михайловне Гуль, переоделась в крестьянскую одежду и вместе с Колей, стараясь идти глухими безлюдными улицами, выбралась на окраины города. Они миновали берег Хаджибейского лимана, проселком вышли к Усатову и здесь, предварительно осмотревшись в наступившей темноте, нырнули в балку, мимо которой бежала проселочная дорога.

Спустившись по косогору к Шевчишину выезду, никем не замеченные женщина и мальчик исчезли в катакомбах. Теперь они были в безопасности. Нащупав припрятанный фонарь, Тамара зажгла его и, миновав передовой пост, перекинувшись шуткой с ребятами, пошла дальше на базу. Коля едва передвигал ноги, Тамара тоже устала — на ногах они провели почти сутки. Особенно тяжелыми показались последние полтора часа, когда они подземными, причудливо изломанными коридорами брели последние километры к партизанскому лагерю в глубине катакомб. Пришли — и сразу к Бадаеву. Он встретил их радостно.

По виду Бадаеву нельзя было дать и тридцати лет — подтянутый, бритый, с открытым лицом, высоким слегка выпуклым лбом и живыми, умными глазами, он выглядел очень молодо. Недаром партизаны часто звали его просто Павел. Мало кто знал, что фамилия его Молодцов, что зовут его Владимир Александрович. Молодцов строго придерживался конспиративных правил и требовал называть себя Бадаевым Павлом Владимировичем. Был он без шапки, в ватнике, затянутым офицерским ремнем, в суконных галифе, заправленных в хромовые сапоги, и это придавало ему особый, легкий и спортивный вид.

— Ну, какие гостинцы из города принесли? — спрашивал он, разглядывая Тамару и Николку. — Мы уж заждались вас. Хорошо, что с поста позвонили. Хотел посылать в розыск. Думаю, может, в катакомбах где заблудились.

— В городе скорее заблудишься, — возразила Тамара. — Коля меня выручал все время… Павел Владимирович, отвернитесь на минуточку.

Бадаев стоял лицом к стене, пока Тамара доставала напрятанные донесения, принесенные из города.

— Николка, — сказал он, — иди отдыхать. Скажи на кухне, чтобы покормили — и спать. Скажи, что Тамара придет следом, пусть что-нибудь подогреют.

Тамара передала бумаги, Владимир Александрович посерьезнел, улыбка сошла с его лица, и он, присев к дощатому столу, принялся читать донесения своих разведчиков. Тамара сидела напротив, ощущая во всем теле свинцовую усталость.

— А это что? — спросил Бадаев, разворачивая печатный листок, измазанный застывшим клеем.

— Из мастерской принесла. Приказ военного коменданта.

— Смотри-ка что про нас пишут, — Бадаев сначала молча пробежал текст глазами, потом, подперев рукой подбородок, начал читать вслух:


«ПРИКАЗ № 1

Командующего войсками г. Одессы.

Я, генерал Николай Гинерару, командующий войсками г. Одессы, на основании высочайшего декрета № 1798 от 21 июня 1941 г. и § 486 кодекса военно-полевой юстиции, имея в виду обеспечение интересов румынских и союзных войск и в целях защиты страны, а также соблюдения порядка и государственной безопасности, ПРИКАЗЫВАЮ…»

— Смотри-ка ты, — иронически протянул Бадаев, — воевать пошли к нам с «высочайшим декретом» в кармане. Обрати внимание на дату — в самый канун войны… Так… так… Это нам не важно… Это тоже… А это интересно — на оккупированной территории создали Транснистрию. Название-то какое!

Пропуская менее существенные места, Бадаев читал приказ:

— «Все жители этой территории отвечают своей жизнью и жизнью своих семейств за всякий ущерб, нанесенный вредителями военному имуществу и материалам, принадлежавшим румынским и союзным войскам».

«Будут казнены все жители тех мест, где повреждены или похищены провода телеграфа, телефона и освещения.

Каждый гражданин, проживающий в городе, который знает о каких-либо входах в катакомбы или подземные каменоломни, обязан в течение 24 часов от момента опубликования настоящего приказа сообщить о них в письменной форме в соответствующий полицейский участок. Лица, проживающие в деревне, обязаны сообщить в тот же срок в соответствующие примарии.

Караются смертной казнью жители тех домов, где по истечении указанного срока будут обнаружены входы и выходы катакомб, о которых не было сообщено властям.

Также будут казнены жители, знающие тех, кто пользуется катакомбами, но не сообщает о том в указанный срок.

Несовершеннолетние нарушители сего приказа караются наравне со взрослыми.

Приказ ввести в силу с 3 часов утра 5 ноября 1941 года.

Подписал командующий войсками г. Одессы генерал Н. Гинерару.

Военный прокурор лейтенант-полковник Солтан Кирилл».


Так… Военный прокурор лейтенант-полковник Солтан, — повторил Бадаев, — подполковник, значит, по-нашему… «Он пугает, а мне не страшно» — так, кажется, Лев Толстой про Леонида Андреева говорил? Не страшно!.. Это они сами со страху такие приказы пишут… Скажи-ка, Тамара, а от самого Бойко ничего не было?

— Нет, Павел Владимирович, не застала его… А вот Яша Гордиенко, ну просто прелесть! Иду на связь, робею даже, а он вот какой. — Тамара подняла руку на уровень своего плеча. — Шустрый, глаза горят — огонь парень. Донесение на словах передал.

Связная рассказала все, что Гордиенко просил передать Бадаеву. Владимир Александрович сосредоточенно слушал, все так же подперев подбородок ладонью, и механически повторял:

— Так… так… так… Все это очень важно… Пожалуй, еще успеем на вечернюю связь. — Бадаев, взглянув на часы, заторопился, позвал радистов: — Глушков, Неизвестный, на связь! — Бадаев снова посмотрел на часы, на листки донесений, лежавшие перед ним на столе, что-то прикинул. — Выход через двадцать минут… Предупредите дежурного, пусть выделит охрану.

Отдав распоряжение радистам, Бадаев стал срочно готовить радиограмму в Москву. Закончив эту работу, он приказал выходить на поверхность. Распределив между собой громоздкую ношу — рацию, питание, антенны, палатку, — группа, вооруженная автоматами и фонарями, вышла на связь с Москвой. К Бадаеву подошла Тамара Межигурская, Тамара Маленькая, как звали ее в отряде. Она тоже была одета по-походному — в ватных штанах, в телогрейке и солдатской шапке-треухе. На ногах кирзовые сапоги. Ростом она была значительно ниже Тамары Шестаковой, потому и прозвали ее Тамарой Маленькой.

— А мне можно с вами, Павел Владимирович? — спросила она. — Хоть немного подышать там.

Женщины из отряда иногда ходили с группой обеспечения на связь с Москвой. Они выпрашивали у Бадаева разрешение хоть часок провести в ночной степи, поглядеть на звезды, полною грудью вдохнуть свежий воздух. Каждой хотелось хоть ненадолго избавиться от разъедающей сырости катакомб, где детонаторы и запалы приходилось держать за пазухой, чтобы сохранить их от коррозии. О детонаторах партизаны заботились больше, чем о своем здоровье. Когда выдавалась возможность подняться на поверхность, женщины, как рядовые бойцы, лежали на стылой земле, прислушиваясь к степным шорохам, к недалеким голосам румынских патрулей, несли охрану рации до тех пор, пока Бадаев не давал сигнала отбоя. Порой завязывалась перестрелка с жандармами, но зато можно было дышать, дышать живительным воздухом, которого так не хватало в катакомбах.

На этот раз Бадаев отказал Межигурской в ее просьбе.

— Знаешь что, — возразил он, — пусть лучше Галина пойдет. Ей это нужно. Не возражаешь?

Конечно, Межигурская не возражала. Как это она сама не догадалась.

Разговор шел о Галине Марцишек, о партизанке, ушедшей в катакомбы и потерявшей здесь своего Ивана. Это была первая потеря в отряде Бадаева.

В ноябре румынские каратели с помощью регулярных войск предприняли решительную попытку уничтожить партизан в катакомбах. Против одесских подпольщиков они развернули широкие боевые действия. Весь район села Нерубайское на протяжении многих километров оцепили полевые войска интервентов. Для этого военные оккупационные власти бросили против партизан целую дивизию, предназначенную для отправки на фронт. Катакомбисты вызывали огонь на себя, отвлекали большие силы врага, чтобы облегчить положение своих товарищей, сражавшихся на южных участках фронта.

Операция началась с внезапной атаки главного входа в катакомбы, но атака не увенчалась успехом: часть карателей подорвалась на минах, остальные, встреченные огнем партизанской заставы, отошли назад и укрылись в глубокой балке. Партизаны, поднятые по тревоге, бросились к главному входу. На базе остались только женщины и несколько партизан, составлявших резерв отряда. Женщины развернули подземный госпиталь, готовясь оказать первую неотложную помощь раненым. Впрочем, иной помощи, кроме первой и неотложной, в катакомбах и не могло быть.

Бой длился свыше трех суток. Раздраженные неудачей, каратели выкатили орудие, установили его на противоположной стороне оврага и прямой наводкой стали бить по главному входу. Но и это не помогло. Все их попытки ворваться в катакомбы отражались огнем партизан. На третий день к вечеру оккупанты отказались от бесплодных атак. Победа осталась за партизанами.

В этом тяжелом бою и погиб Иван Иванович Иванов — моряк торгового флота, штурман дальнего плавания, ушедший в катакомбы прямо с корабля «Красный профинтерн». С гранатой бросился он вперед, отражая атаку карателей, и упал перед входом, сраженный пулей. За минувший месяц штурман дальнего плавания впервые вышел на солнечный свет, чтобы больше его никогда не увидеть…

Моряк не раз выходил из катакомб, ходил на задания, рвал вражеские поезда на железной дороге, но это бывало ночью, и он еще до рассвета возвращался с товарищами в катакомбы. Последний бой моряк принял при солнечном свете.

Его, уже мертвого, долго несли на носилках в глубину катакомб, и никто не решился позвонить на базу, предупредить Галину Марцишек, что случилось несчастье. Каждый думал — пусть хоть немного позже узнает о гибели мужа.

Штурмана Иванова внесли в пещеру-госпиталь, и Марцишек первой склонилась над ним, еще не зная, кто это. Она готовилась перевязать раны. Откинула с лица плащ-палатку и узнала убитого…

Это была единственная потеря в отряде в результате трехдневного боя.

Галина Марцишек как ни пыталась скрыть свое горе, все же ничего не могла с собой сделать. Она уединялась, куда-то исчезала, вероятно, ходила к дорогой ей могиле, в глубину катакомб, а потом появлялась на людях с заплаканными глазами, и товарищи боялись при ней проронить хотя бы слово, которое могло напомнить ей тяжелую утрату.

Бадаев сказал Тамаре Маленькой:

— Ты скажи Галине, если хочет, пусть собирается. Пойдем за пятую шахту, по дороге нагонит.

Он подал команду выходить на задание. Один за другим партизаны исчезали, словно проваливались во мраке катакомб. Только огневые точки мерцающих фонарей указывали их путь. Но вот группа вышла к штольне, свернула вправо, и гирлянда фонарей, похожая на светящуюся телеграфную ленту Морзе, начала сокращаться. Мелькнул последний фонарь, и в провале штольни, куда ушли партизаны, снова воцарился мрак.

Техника связи с Москвой была совсем не проста. Коротковолновую радиостанцию приходилось развертывать каждый раз на новом месте. Из донесений своих разведчиков Молодцов хорошо знал, как судорожно и зло охотилась румынская сигуранца за его передатчиком. Обе стороны — и Молодцов и румыно-германские контрразведчики — яснее ясного представляли себе, что значило лишить катакомбистов связи с Москвой. Технические отряды румынских и немецких радиопеленгаторов, вместе с агентами гестапо и сигуранцы, несли круглосуточные дежурства, особенно усиливая их ночью. То там, то здесь они засекали таинственную коротковолновую станцию русских, немедленно выезжали на место, но, прибыв в район Нерубайского, Усатова, Куяльника или в открытую степь, контрразведчики никого и ничего не находили. Советская рация исчезала бесследно, чтобы через ночь, через несколько дней снова послать в эфир свои позывные.

Дорого заплатила бы контрразведка за то, чтобы обнаружить ящик, такой безобидный с виду, обтянутый брезентом, и такой неожиданно тяжелый, будто бы налитый свинцом…

Большинство выходов из катакомб находилось теперь под неусыпным наблюдением румынских жандармов и полевых частей, выставленных для борьбы с партизанами. Люди Бадаева все чаще обнаруживали плотные завалы, залитые бетоном либо загороженные минами, готовыми взорваться от малейшего прикосновения.

А неуловимая рация продолжала работать…

Через день, через два, иногда чуточку реже, то там, то здесь звучали позывные радиостанции катакомбистов, и следом в эфир летели группы цифр, непонятные противнику, но грозные и тревожные в своей таинственности. Владимир Молодцов подробно и постоянно информировал Центр обо всем, что происходит в оккупированной Одессе, в глубоком тылу врага. Уже сама по себе работа подпольной станции была событием героическим. Но еще больший героизм, еще большее напряжение воли, сил, находчивости требовались от людей, добывавших нужные сведения либо совершавших боевые дела, о которых сообщалось в Москву.

Незримые помощники чекиста Молодцова опирались в своей опасной работе на многочисленные группы непокоренных советских людей, которые продолжали борьбу с врагом. Невидимая, но действенная борьба эта сливалась с военными усилиями всего советского народа, с борьбой на фронте, простиравшемся на тысячи километров.

Вслед за сообщением о взрыве многоэтажного здания НКВД на улице Энгельса Кир передал в центр донесение о взрыве плотины Хаджибейского лимана, который доставил «серьезные неудобства войскам», как сообщалось в секретном донесении гестапо, адресованном из Одессы а Берлин.

Двумя этими взрывами непокоренная Одесса заявила о своем существовании, объявила войну оккупантам, сказала в полный голос, что борьба продолжается, борьба не на жизнь, а на смерть.

Кир распространил свою деятельность далеко за пределы Одессы. Его люди организуют крушения поездов за сотню километров от города, сообщают о действиях противника в отдаленных от города районах.

«В городе Первомайске, — передает Кир, — установлен склад горючего на три тысячи тонн в бочках. Здесь же стоят две тысячи новых грузовых автомобилей, ожидают обкатки».

Три дня спустя он снова доносит:

«Склад горючего в Первомайске разбит нашими самолетами. Отмечены прямые попадания. Парк грузовых автомашин уничтожен на сорок-пятьдесят процентов».

В деле на сообщении Кира запись рукой Григория:

«Передать благодарность Киру за оперативную информацию. Это его работа!»

А информация продолжает поступать непрестанно. Неведомыми каналами помощники Кира сообщают с берегов Буга, Днестра о военном строительстве, и разведчик Кир немедленно передает эту информацию в Центр. Радиограммы короткие, всего в несколько строк:

«Через Буг установлен второй понтонный мост в пятистах метрах выше ранее указанного объекта. Строится мост через Днестр в селе Маяки».

Затем Кир снова возвращается к тому же сообщению:

«В селе Маяки понтонный мост частично разрушен. Мост через Буг продолжает действовать. Прямых попаданий не отмечено».

Все это будни разведчика и его людей. Но будни грозят стать кровавыми.

Во время ноябрьских трехдневных боев Кир, естественно, не имел возможности связаться с Москвой. Но едва кончилось сражение, снова заговорила подпольная станция. Разведчик информировал о последних событиях.

«Связь с городом нарушена, — писал он, — разведданные получаем от наших людей, оставшихся на поверхности в районе Нерубайского. По их сведениям, на Большом Фонтане, рядом с дачей Ковальского, установлены двенадцать тяжелых орудий. На берегу между Ланжероном и водной станцией установлена батарея в четыре орудия».

Значит, ни блокада подпольщиков, когда вражеские солдаты над катакомбами стояли один к одному, как на смотру, ни атаки карателей не смогли нарушить труда разведчиков.

Но главная опасность была еще впереди. В той же радиограмме Кир сообщал:

«Имеются данные, что оккупанты намерены применить против нас газы. Наши наблюдательные посты докладывают — около шахт фашисты сгружают с машин какие-то баллоны. Принимаем меры к ликвидации газовой угрозы».

Это была не простая угроза. Противник изменял тактику. Румынские, германские саперы сначала пытались замуровывать входы, чтобы герметически закупорить катакомбы и заставить людей задохнуться. Но воздух проникал в подземелья сквозь неприметные щели, через входы, еще не обнаруженные карателями, и эта бесчеловечная затея оккупантам не удалась.

Вот тогда и совершили они одно из самых страшных своих преступлений: в Нерубайское вызвали германскую химическую роту, приказав загазовать катакомбы. Солдаты в защитных комбинезонах, в резиновых масках стали компрессорами нагнетать под землю ядовитые газы.

В катакомбах объявили тревогу. Работали до изнеможения много часов подряд, работали до тех пор, пока не отвели в сторону поток воздуха, насыщенный газом. Сквозняк, направленный в отдаленные безлюдные штольни, очистил, обезвредил воздух. Газовая атака была отбита.

И снова Кир вышел на связь с Москвой. Среди ночи снова заговорил советский радиопередатчик. Снова в действие включилась румынская техническая разведка. Радиотехники опять запеленговали подпольную советскую радиостанцию и тотчас же донесли в сигуранцу. Контрразведчики метнулись по следу пеленга и ничего не нашли. Было ясно только одно — газовая атака не дала результатов. Катакомбисты продолжали работать. Было отчего прийти в бешенство.

В деле «Операция „Форт“ есть запись прямого разговора Григория с разведчиком Киром, происходившим в ту самую ночь:

«У аппарата Григорий. Откуда ведете сеанс?

Кир: Нашли глухой выход, о котором еще не знают румыны.

Григорий: Можете вести передачу?

Кир: Пока здесь тихо.

Григорий: Что у вас нового?

Кир: Гитлеровцы применили газ. По всей вероятности хлор. Мы поставили непроницаемые перегородки, воздушный поток направили в противоположную сторону. Работами руководил старый шахтер Гаркуша. Опасность пока миновала. Противник продолжает замуровывать входы.

Григорий: Мы консультировались здесь с опытными специалистами по камнеразработкам. Газ можно нагнетать только под давлением. Вы правильно поступили, создав сквозняки. Заранее готовьте новые входы для доступа воздуха. В случае нужды переходите в другой район катакомб. Так советуют знатоки ваших катакомб.

Кир: Надеюсь, что менять расположения не придется.

Григорий: Сообщаю только для вас: параллельный источник передает — против партизан, скрытых в одесских катакомбах, действует десятитысячное войско. Блокировано до четырехсот входов и выходов в катакомбы. Рекомендуем на время прекратить связь с подпольем в городе.

Кир: Благодарю за информацию.

Григорий: Что слышно о Самсоне?

Кир: Связи с ним нет.

Григорий: Желаем вам успеха.

Кир: Спасибо. Будем стоять на боевом посту».

Как только оккупанты сняли блокаду, около станции Дачное, совсем рядом с Одессой, потерпел крушение пассажирский поезд-люкс, шедший под усиленной охраной. Погибло более двухсот пятидесяти оккупантов. Среди них были и высшие чины румынской администрации, которых Антонеску послал управлять захваченной территорией. Им так и не суждено было добраться до нового места службы. Были и старшие гитлеровские офицеры, они тоже погибли, не доехав до фронта.

Диверсии на железной дороге гестаповцы, естественно, связывали с деятельностью партизан, укрывшихся в катакомбах.

В таких условиях продолжалась борьба с врагом. В город сквозь невидимые щели снова и снова пробирались связные катакомбистов, снова несли свои донесения, и вот теперь Владимир Молодцов, руководитель советской разведки в оккупированной Одессе, сам выходил на радиосвязь с Москвой, чтобы срочно передать в Центр данные, с таким трудом добытые его людьми.

Правда, радисты Бадаева пытались связаться с Центром прямо из катакомб, но радиоволны не проникали сквозь земную толщу, и Москва не слышала катакомбистов.

Остановились в сотне метров от выхода на поверхность за каменным столбом, подпиравшим низкие своды штрека.

Бадаев приказал подвернуть фитили и выслать на поверхность разведку. Ушли Иван Петренко и Анатолий Белозеров. Молча стояли в почти непроглядной тьме. Пламени на фитилях «летучих мышей» хватало только для того, чтобы осветить горелки да металлический обод, придерживающий стекло. Бадаев запретил даже курить — движением воздуха табачный дым могло вынести на поверхность.

Вскоре вернулся Белозеров. Шепотом доложил, что наверху тихо. Петренко остался там и ведет наблюдение. Можно идти.

Анатолий Белозеров присоединился к отряду уже в катакомбах. Недавний пограничник, он первый бой принял на заставе утром первого дня войны. Потом был плен. С незажившими ранами Анатолий бежал из лагеря, больше месяца пробивался к своим, а фронт все отходил и отходил на восток. Так и дошел до Фоминой Балки, где у него жили родные. И в ту же ночь, узнав про партизан в катакомбах, ушел к ним, не успев толком переговорить ни с матерью, ни с отцом. Времени хватило только на то, чтобы помыться да переодеться в штатское — старое все истлело. Под утро Белозеров был в катакомбах, он пришел туда с партизанской разведкой, заходившей в Фомину Балку.

Молодцов все внимательнее присматривался к бывшему пограничнику, и тот все больше нравился ему. Белозеров как-то очень легко ладил с людьми и в то же время, когда было нужно, умел настоять на своем. В катакомбах не исчезла его военная выправка. Всегда ровный, спокойный, всегда веселый, исполнительный, он будто не замечал тягот подземной жизни. В схватках с врагом показывал себя в меру осторожным, смелым, но совсем не безрассудным человеком. Когда моряк Иванов, сраженный румынской пулей, упал у главного входа, Анатолий, пренебрегая опасностью, ринулся спасать товарища. Он и вынес его из боя, но вынес мертвого.

Белозеров оставался рядовым бойцом, однако Молодцов, намечая некоторые перестановки в отряде, подумывал — не сделать ли его командиром взвода. Надо пристальней присмотреться к Анатолию. Без этого осторожный Бадаев никогда не принимал окончательных решений. Поэтому и сейчас он не случайно послал в разведку именно Белозерова.

— Выходи! — едва слышным шепотом скомандовал Молодцов.

Порядок выхода был установлен заранее. Сначала вышла группа обеспечения — шесть бойцов вместе с Галиной Марцишек. Трое поднялись по косогору наверх, один спустился на дно неглубокой балки, а двое залегли по сторонам. Потом раскинули плащ-палатку и втащили в нее тяжелый ящик радиостанции. Последнее, что сделали — подняли над землей антенну, как флаг на боевом корабле. Радисты сняли шапки, надели наушники, снова натянули шапки-треухи и принялись «колдовать» над передатчиком. В эфир ушли позывные. Ключ морзянки выстукивал бесконечные тире и точки. Если бы это было летом, издали могло бы показаться, что в степи тихо стрекочут цикады.

Кругом было темно, почти как в катакомбах. И очень холодно — к ночи ударил сырой мороз, и земля покрылась ледяной коркой.

Связь с Центром установили сравнительно быстро. Сквозь шумы и разряды из Москвы донеслись условные сигналы — их слышат, просят передавать. Но связь была неустойчивой. Москва то исчезала, то появлялась вновь. Радисты начали нервничать. На холоде деревенели пальцы, и ключ становился непослушным, словно в руках новичка. На передатчике стали работать по очереди — один передавал, другой отогревал пальцы, засунув руки в карманы.

Информацию в Центр передавали по степени ее оперативной важности. Сначала донесение, которое принесла Тамара Большая, — близ спирто-водочного завода обнаружен большой склад горючего.

«На две ближайшие ночи, — передавал Кир, — устанавливаем дежурство наших людей. Для наводки самолетов предлагаем сигнальные ракеты с двух сторон в направлении указанного объекта — красная, зеленая, зеленая».

«Штаб румынской дивизии расположен на улице Люксембург, военная комендатура — на улице Буденного, сигуранца — на Бебеля 12, военно-полевой суд — на Канатной, гестапо — на Пушкинской 27».

Следующая информация проходила с еще большим трудом — в радиограмме упоминалось много фамилий, и радист в Москве часто переспрашивал, просил повторить. Отвечая на запрос Центра, Кир передавал список руководящих должностных лиц в оккупированном приморском городе.

«Гражданские власти в Одессе: городской голова Герман Пынтя, его заместители Владимир Клореску и Владимир Кундерт. Губернатор Транснистрии — профессор Алексяну…

Командует войсками в Одессе генерал Н. Гинерару, начальник штаба Петр Демитреску, военный прокурор подполковник Кирилл Солтан. Следователи и контрразведчики, недавно прибывшие из Бухареста, — майор Курерару, капитан Аргир, локатиненты Харитон, Жоржеску. Звания и фамилии других уточняются».

В эту холодную промозглую декабрьскую ночь Владимир Молодцов передавал в Центр адреса фашистских учреждений, имена контрразведчиков, с которыми через несколько недель ему, закованному в кандалы, пришлось встретиться под именем Павла Бадаева. Свою подпольную кличку Владимир Александрович Молодцов избрал не случайно. Девичья фамилия жены его была Бадаева. Тоня Бадаева… Сколько добрых, светлых воспоминаний было связано с этой фамилией!.. И никакие пытки, никакие мучения не заставили чекиста-разведчика назвать свое настоящее имя.

Сеанс продолжался. Кир лежал на подтаявшей под ним земле, забравшись по пояс в палатку и подоткнув с боков брезент, чтобы свет от крохотной лампочки не просочился наружу. Он тоже замерз, и зубы начали выбивать «морзянку». На той стороне связи радист по нескольку раз просил повторить текст, ссылался на плохую слышимость. Не вытерпев, Кир набросал дополнительную радиограмму и приказал в конце сеанса передать ее Григорию.

«Связываюсь с вами под угрозой оказаться раскрытым румынскими патрулями, работаем на морозе под открытым небом. В результате неопытности радиста Центра четвертый час нахожусь в эфире. Мои радисты буквально замерзают и не в состоянии работать. Прошу установить нормальную связь».

И все же, как не измучилась группа, сеанс продолжался. Теперь передавала Москва, и радисты так же по очереди записывали ряды цифр. Что в них? Бадаев читал их, и его охватывало все большее волненье. Он готов был простить невидимому радисту и его неопытность, и многочасовой прием на морозе, и холодную дрожь во всем теле. Радист передавал об успешных боях под Москвой, о начавшемся большом наступлении советских войск, о наших трофеях и потерях противника.

И еще одну радостную, теплую весть передал неизвестный радист — телеграмму жены:

«Володя! Шурик, Люся, Вова здоровы. Материально обеспечены, получаем по аттестату. Шурик учится отлично, Люся гуляет, Вовик ползает. Я пока не работаю, вожусь с ребятами. Чувствую себя хорошо. Пиши. Твоя Тоня».

В грудь проникла волна нежной радости. Почти механически просмотрел он концевую фразу радиограммы из Центра:

«Прием заканчиваем, других указаний для Кира из Центра не поступало».

А разведчик Кир все еще лежал на земле и повторял мысленно дорогие ему имена: «Шурик, Люся, Вова… Твоя Тоня… Твоя Тоня…»

Закоченевшие и усталые ушли в катакомбы. Только здесь Бадаев сказал товарищам о начавшемся наступлении в Подмосковье. Даже такая весть не позволяла шуметь в катакомбах, когда рядом противник, к тому же от сотрясения воздуха могли рухнуть нависшие над головами тяжелые глыбы. Только неистово хлопали друг друга по спинам и крепко пожимали руки. Лишь отойдя глубоко в катакомбы, дали волю переполнявшим всех чувствам и все же говорили шепотом — катакомбы не терпят громкого голоса. Здесь нужна тишина, чтобы не рушилась кровля.

На базу вернулись утром, которого в катакомбах никогда не было. Только сырой мрак и холод.

В катакомбах закончился обычный будничный день партизан и разведчиков. Начинался следующий, такой же будничный и рядовой день без утра, без вечера — календарные сутки.

БАДАЕВ ВЫХОДИТ В ГОРОД

Сапожник Евграф Никитенко жил в маленьком флигеле, выходившем окнами на тесный двор, мощенный неровными широкими плитами из слоистого камня. Такие плиты испокон веков заменяют на юге и асфальт и бетон для пешеходных дорожек. Задняя стена дома примыкала к обрывистому косогору, заросшему деревьями и невысоким кустарником. Сквозь оголенные кусты виднелась часть соседней улицы, проходившей над уровнем крыш. Летом зеленая листва заслоняла дворик от внешнего мира, но сейчас он был весь на виду, словно прикрыт тюлевой занавеской.

Расставшись с Гришей Любарским, который должен был ждать его неподалеку, Яков прошел во двор и повернул к флигелю. Через дощатый ветхий тамбур, заставленный невесть какой старой утварью, он вошел в жарко натопленную сапожную мастерскую. Евграф сидел под окном на низеньком бочонке, заменявшем ему табурет, и размашисто загонял молотком гвозди в подошву ботинка. Гвозди он держал в губах и каждый раз, перед тем как вогнать гвоздь, макал его в кусок серого стирального мыла. Евграфу было лет пятьдесят, но он отпустил бороду и поэтому выглядел гораздо старше.

— Можно видеть Усачева? — произнес Гордиенко первые слова пароля.

— Зачем он тебе? — сквозь стиснутые губы спросил сапожник. Он продолжал невозмутимо стучать молотком.

— Для Бадаева, — тихо ответил Яков.

Евграф опустил молоток, сплюнул в ладонь оставшиеся гвозди.

— Стало быть, это я тебя поджидал, — сказал он, поднимаясь с бочонка. — Жду-пожду, где ж этот Яков, а ты вот он, как новый гривенник…

— Мне с Крымовым приказано встретиться, — сказал Яков.

— Знаю, все знаю… Ты поболтайся тут где-нибудь, а я схожу недалечко… Аннушка, заложи на крюк дверь за нами, — крикнул он в другую комнату, и они с Яковом вышли во двор. Оставив на улице Якова Гордиенко, Евграф пошел по направлению к порту.

Прошло, вероятно, не меньше получаса, когда снова появилась фигура бородатого сапожника, поднимавшегося вверх по Военному спуску. Он шел один, опираясь на палку, но вскоре на другой стороне безлюдной улицы появился еще человек, по виду портовый рабочий, в кепке и коротком стеганом пиджаке. Он шел с поднятым воротником, нахохлившись и поеживаясь от холода. У дома, где жил Никитенко, человек остановился, закурил и исчез в воротах. Яков осмотрелся — нет ли «хвостов» и тоже вошел внутрь.

Незнакомец ждал его в мастерской. Расстегнув пиджак, он сидел на скамье у входной двери и растирал застывшие руки. Это был человек лет тридцати, скуластый и худощавый, широкобровый, с глубоко запавшими внимательными глазами. Яков уже видел его где-то. Хозяин мастерской ушел на другую половину, и они остались одни.

— Крымов, — назвал себя пришедший. — Задание получил?

— Нет, Бадаев приказал связаться с вами.

— Хорошо… Ресторан Милошкевича знаешь?

— «Черную кошку»? Знаю. Хозяин его буфетчиком на кавказской линии плавал. Как румыны пришли, открыл ресторан.

— Вот, вот… Так в этом ресторане день и ночь болтается Степан Фрибта. Слыхал такого?

— Слыхал.

— Откуда? Ты его знаешь?

Яков замялся, потом сказал:

— Наш человек был. Ходил я к нему на связь, но он велел больше не приходить, пригрозил донести в сигуранцу.

— Тем более… Слушай внимательно: есть подозрение, что его завербовали румыны. Человек он болтливый, если продаст, многие пострадать могут. Понял?

— Ну и что?

— А вот что. Надо еще раз это проверить и, если все подтвердится —ликвидировать. — Крымов рубанул воздух ребром ладони. — Бадаев поручил твоей группе разузнать все о Фрибте. Я сам подключусь тоже.

На прощанье Крымов сказал:

— Имей в виду, в «Черной кошке» вся румынская контрразведка собирается. Будь осторожен.

Любарский совсем замерз, когда Яков вышел, наконец, из ворот и подошел к нему.

— Пошли, успеем еще на Дзержинского…

На улице Дзержинского, там, где она сходится с улицей Фрунзе, был глухой, заброшенный туннель, служивший тайником для сбора донесений. Остановившись будто по малой нужде, Яков внимательно осмотрел кое-где выщербленную, заштукатуренную стенку. Вот условные знаки — ряд нацарапанных крестиков внутри квадратов. Последний крестик не был обведен — значит, в тайнике есть донесение.

Яков зашел в туннель, нащупал качнувшийся под рукой камень, вынул его из проема, достал свернутую бумажку и поставил камень на место. Выйдя из туннеля, он гвоздем начертил вокруг последнего крестика квадрат, означавший, что тайник разряжен, и вместе с Гришей Любарским пошел на Нежинскую. Начинало смеркаться.

Дня через два после встречи с Крымовым Яков и его друг Алеша Хорошенко толкались около ресторана предприимчивого буфетчика Милошкевича. Свой ресторан буфетчик назвал по-французски «Ша нуар», заказал даже такую вывеску, но в обиходе трактир называли просто «Черная кошка», иногда добавляя к этому не вполне цензурные эпитеты.

Яков сменил кубанку на залихвастскую кепку, а вместо бушлата надел жиденькое пальтецо Гриши Любарского. Преобразился и Алеша Хорошенко. Выстреливая по тысяче слов в минуту, оба подростка наперебой предлагали прохожим сигареты самых разных сортов — в пачках и рассыпные, запрашивая вдвое и продавая за полцены. Свой товар они держали на фанерных лотках, подвешенных на лямках, перекинутых через плечо.

Гриша Любарский расхаживал по другой стороне улицы и не спускал глаз с товарищей. План, который разработали парни, казался несложным — выследить Фрибту и посмотреть, с кем он имеет дело. Но все осложнялось тем, что в лицо его знал только Яков, ходивший к нему на явку. Именно поэтому Яков не хотел показываться на глаза Фрибте — он мог бы заподозрить, что за ним следят. Григорий и Алеша не знали Фрибту, и поэтому Яков очень подробно описал друзьям его внешность.

Алеша попробовал проскочить в ресторан, но его сразу приметили и выпроводили обратно.

— Один как будто похож, — шепнул он Якову, — сидит слева с каким-то типом, пьет водку.

Ждать пришлось долго.

— Вот, вот… — снова зашептал Хорошенко. — Он?

Из дверей ресторана вышли двое. Фрибту Яков узнал сразу — долговязый, развязный, с туповатым, покрасневшим от водки лицом. Как было условлено, Хорошенко подскочил к Фрибте:

— А вот сигареты! Ароматные сигареты! Есть румынские, есть германские — какие хотите, такие курите! — Хорошенко протягивал сигареты, совал их чуть не в лицо Фрибте.

— Пшел, пацан, в сторону… Дай пройти людям…

— Простите, господа, проходите пож-жялоста! — в тон Фрибте ответил Алеша, сорвал с головы кепку и, кривляясь, раскланялся с Фрибтой. Это был сигнал Грише Любарскому. Он пошел вперед, замедлив шаги на перекрестке, и, увидев, что и эти двое переходят улицу, снова пошел вперед.

На Дерибасовской Фрибта и его спутник повернули на улицу Пушкина, миновали гостиницу и пошли к сигуранце на Бебеля, дом 12. Они не обратили внимания на чернявого подростка, который встретился им перед входом.

Все было ясно!

По дороге к мастерской, проходя мимо бывшего дома Красной Армии, Яков сказал приятелю:

— Гляди, машин сколько. Надо бы узнать, что здесь у немцев… Не здесь, вон куда гляди. — Яков кивнул на большое новое здание рядом с домом Красной Армии. Его построили незадолго перед войной. — У меня тут истопник знакомый живет. Вот бы шарахнуть!

— Жалко, дом совсем новый, — возразил Алеша.

— Гм, жалко! — хмыкнул Яков. — На Энгельса вон какой домино рванули — бывший НКВД — и то не пожалели. Зато полтораста гитлеровцев как не бывало.

— Сюда сколько толу понадобится, — уже соглашаясь с Яковом, сказал Хорошенко.

— Найдем… — загадочно и неопределенно ответил Яков. — Надо разузнать только, кто поселился здесь.

В слесарной мастерской Любарский рассказал, что, как и предполагали, Фрибта прямым ходом пошел к сигуранце. Чтобы не вызывать подозрения, Гриша шел далеко впереди, прошел по Бебеля, а потом повернул им навстречу. Оба вошли в сигуранцу. Значит, предатель, определили ребята.

Степан Фрибта, или, как он теперь называл себя, Стефан, с ударением на первом слоге, был разболтанный молодой еще парень, лет под тридцать. Он вечно отирался в порту. До войны работал то палубным матросом, то кочегаром. За границу его выпускать перестали после того, как накрыли с контрабандой. Бывал он то «на биче» — болтался без работы, то плавал на малом каботаже, ходил в Феодосию, в Николаев. К подпольной работе его привлекли в расчете, что он будет менее заметен, но оказалось другое — с приходом румын Фрибта продолжал тянуться к легкой жизни и вот теперь стал путаться с сигуранцей.

Вечером, придя домой, Яков узнал от Саши Чикова сногсшибательную новость — пришел из катакомб Бадаев, сейчас разговаривает со Стариком. Стариком ребята прозвали Петра Ивановича Бойко.

— Павел Владимирович? — недоуменно переспросил Яков. — Из катакомб?

— Откуда же еще! С ним Межигурская и еще кто-то незнакомый. Эти ушли, а Бадаев разговаривает со Стариком. Бойко даже и жену на кухню отправил.

Было совсем поздно, когда Бадаев зашел в комнату к ребятам. Жили они здесь втроем — братья Гордиенко и Саша Чиков. В другой комнате поселился Бойко с женой и собакой — желто-коричневым пойнтером Джеком.

— Ну, орлы, у вас как дела? — Бадаев вошел раздетый, какой-то очень домашний, словно и не собирался никуда уходить. Был он в одних шерстяных носках, а на плечи накинул меховой жилет, из-под которого торчала желтая кобура пистолета. Якову показалось невероятным — неужели Бадаев рискнет остаться в городе?

— Ночевать-то пустите? — улыбнувшись, спросил Бадаев, будто отвечая на немой вопрос.

— Пустим. Только… не опасно ли это для вас, Павел Владимирович?

— Ничего, ничего!.. На трезвый риск всегда надо идти. Лучше расскажи-ка, Яша, что нового в городе. Крымова видел?

Бадаев будто бы отшутился от вопроса, тревожившего ребят. Но он наметанным взглядом окинул комнату, задержал глаза на окне, выходившем на улицу, как бы невзначай потрогал раму — легко ли открывается — и все это делал так, между прочим, продолжая говорить с ребятами. Квартира Петра Бойко находилась в цокольном этаже, довольно высоко над землей — так что с улицы нельзя было заглянуть в окно. В то же время в случае опасности нетрудно выпрыгнуть из окна либо черным ходом проскользнуть в проходной двор и оттуда незаметно выйти на соседнюю улицу. Квартира выбрана была умело.

Яков рассказал о разговоре с Крымовым, о сегодняшней встрече с Фрибтой. Бадаев сидел на Яшиной койке, застеленной стареньким шерстяным одеялом. Опершись на колени локтями, он то складывал ладони вместе, то разводил их и смотрел на подростка, стоявшего перед ним. Яков горячо и возмущенно говорил о предателе.

Яша Гордиенко находился в том возрасте, когда человек принимает все очень близко к сердцу, когда в своих чистых помыслах он одинаково сильно и любит и ненавидит. Фрибту он ненавидел всем своим существом, каждой кровинкой, а Павлу Владимировичу был предан тоже до последней своей жилки. Скажи сейчас Бадаев — выполни невыполнимое, — и Яков пойдет на неминуемую смерть.

Вероятно, это началось с того разговора, когда Бадаев вызвал его в санаторий имени Дзержинского. Якову пришлось немного подождать — Бадаев обедал. Он вышел из столовой с большим красным яблоком в руке. Подошел, посмотрел, сел рядом на скамейку и без всяких расспросов начал с главного:

— Мне брат говорил про тебя. Ребят подобрать сможешь? Таких друзей, чтобы не подвели. Крепких! — Бадаев протянул Якову яблоко. — Держи!

Яков смущенно отказался, Бадаев сунул ему в карман.

— Ладно, сам не съешь, сестренке отдай, Нине, или матери.

Бадаев, оказывается, знал всю их семью.

Разговор в санатории Дзержинского он закончил тогда словами:

— Запомни, теперь ты чекист, Яков. Умей держать язык за зубами.

Потом встречались еще на Большом Фонтане, у Булавиных в рыбачьем поселке. Брат Алексей жил там некоторое время вместе с Бойко. Алексей попросил Якова привезти ему чистую смену белья, и тогда оказалось, что Бадаев случайно тоже заехал в поселок. На этот раз говорили долго, ходили на море, спускались мимо желтых осыпей к самой воде. Владимир Александрович расспрашивал о школе, о Яшиных друзьях, о комсомоле, говорили про Павку Корчагина. Разговаривали так задушевно, что Яков и не чувствовал разницы между собой и Бадаевым — словно приятели-одноклассники.

Алексей после признался, что это Бадаев велел вызвать Якова в рыбачий поселок. Но братья Гордиенко не знали другого: прежде чем затевать разговор с Яшей, там, в санатории Дзержинского, Бадаев долго сидел в райкоме комсомола и вместе с секретарем перебирал фамилии ребят, которых можно было бы привлечь к подпольной работе. Остановились на Якове Гордиенко.

Сейчас Владимир Александрович слушал Якова не перебивая.

— Только не горячись, Яша, — сказал он под конец. — Не горячись. В нашем деле горячиться нельзя. Сделаем так…

Бадаев сказал, что, по его мнению, нужно сделать в связи с предательством Фрибты. Пусть обязательно еще раз проверят. После этого Крымов примет решение.

Бадаев еще сказал, что из Москвы пришла благодарность за последнее донесение о складе горючего, который находился рядом со спиртозаводом. Наша авиация недавно начисто разнесла бензосклад.

Яков знал об этом налете. В ту ночь над Одессой зарево стояло в полнеба. С Алешей Хорошенко они ходили к спиртозаводу. От склада ничего не осталась — одни горелые бочки, рваные в лоскуты. Но Яков никак не мог представить, что этот налет был связан с работой его и его друзей. Сейчас он зарделся от переполнившей его радости, а глаза его засияли огнем…

Бадаев добавил — из Москвы передали, — что сообщение о взрыве военного склада в Одессе включено в сводку Советского Информбюро.

—Так-то вот! — улыбаясь, сказал Бадаев. — О нашей с вами работе теперь во всем Советском Союзе знают. — Владимир Александрович помолчал и сказал еще: — Про нашу работу, но не про нас самих. В нашем деле нельзя иначе.

Яков готов был прыгать от радости, плясать, кричать «ура», совершать самые нелепые поступки, но он стеснялся Бадаева и сидел, едва сдерживая переполнившие его восторженные чувства. Только подмигнул Чикову — вот ведь как получается!..

Яков хотел еще спросить Бадаева про Тамару Шестакову, которая приходила тогда на связь в слесарную мастерскую. Это ей рассказал он про бензохранилище. Хотел спросить, но не осмелился.

Вскоре пришли Межигурская и незнакомый партизан из катакомб. О чем-то пошептались в коридоре с Бадаевым и вернулись в комнату. Жена Бойко позвала всех ужинать. Ели горячую картошку с консервами, потом пили чай, и Владимир Александрович читал вслух газеты, которые принесла Тамара Маленькая. Многие смеялись, когда читали объявления. Особенно насмешило объявление какого-то астролога.

«Известный своей сорокапятилетней практикой, — читал нараспев Владимир Александрович, — оккультист, астролог и психофенолог, предсказатель по звездам и планетам турок Сулейман сообщает об опасностях и переменах в жизни каждого по фотокарточкам. Заочно отвечаю на вопросы о будущей жизни, даю полезные советы по науке Деборолля, Лафирте Голля и других профессоров, изучавших науки в Индии. Плата по соглашению. Прием с 9 до 1 часа дня и с 2 до 5 вечера».

— Турок… Какой это турок — жулик и проходимец, — определил Яша.

Бадаев хохотал до слез.

— Для румын это самый нужный человек в городе, — сквозь смех говорил он. — Может, он предупредит их об опасностях и переменах в жизни, даст им полезный совет — убираться с нашей земли?! А вот еще.

Рядом с объявлением о продаже по случаю двух шприцев для набивки колбасы стояло объявление шарлатана-изобретателя.

«Перпетуум-мобиле — вечный двигатель изобретен мной! Ищу лицо с небольшим капиталом. Гарантирую возврат денег, если модель не даст движения и прироста минимальной силы хотя бы в три сотых процента. Изобретатель Заставский».

Владимир Александрович повернулся к Бойко:

— Вот тебе бы такую работенку, Петр Иванович, — сказал он шутя. — Крутить вечный двигатель…

Яше показалось, что Бадаев сказал это неспроста, что Бойко обиделся на эту шутку. Старик нахмурился и ничего не ответил. Бадаев продолжал читать газету. Вот он остановился на извещении оптика Калиновского об открытии оптического магазина на Рулевой улице. Владелец магазина объявил, что продает и принимает на комиссию театральные бинокли, микроскопы и другие оптические приборы.

— Ну, это уже неинтересно, — Бадаев отложил газету.

Было поздно. Тамару уложили спать на тахте в комнате Бойко, а мужчины пошли в комнату рядом. Бадаев позвал Яшу на кухню.

— Слыхал последнее объявление насчет микроскопов, — спросил он. — Завтра сходи по этому адресу. Спросишь: принимают ли перламутровые бинокли без футляра. Хозяин ответит: «Если только новые». После этого спросишь: нет ли чего для Павла. Донесение передашь как обычно…

Стали укладываться спать. Как ни уговаривали Бадаева лечь на кровати, он от такой роскоши отказался и блаженно растянулся на полу, на подстеленных пиджаках и одеялах.

Утром, когда ребята проснулись, Бадаева и его спутников в комнате уже не было. Вместе с ними ушел и Федорович. Бадаев пригласил его в катакомбы.

Яша Гордиенко и его приятели так и не поняли, зачем же приходил в город Бадаев. Уж, конечно, не для того, чтобы читать в «Одесской газете» про гадальщика Сулеймана или об изобретателе перпетуум-мобиле. Но зачем? Это осталось загадкой.

В тот же день Яша Гордиенко отправился выполнять поручение Бадаева.

Он никогда не откладывал дела в долгий ящик — надо так надо. В помощь себе взял Лешу. С Хорошенко у них всегда ладилась работа, друг друга понимали с полуслова. Будто бы одинаково думали. Зачем, куда они идут, Яков не сказал. Только когда вышли на Гулевую улицу, Гордиенко шепнул приятелю:

— Теперь гляди в оба! Иди той стороной и следи за мной. Никуда не уходи, пока не вернусь. Бывай!..

Яша неторопливой походкой, вразвалку пошел правой стороной улицы, рассеянно поглядывал на вывески, на мгновенье задержал взгляд на вывеске оптического комиссионного магазина, прошел мимо и вернулся назад. Гордиенко осторожно открыл дверь, звякнул колоколец, прилаженный на пружине. За прилавком-витриной на высоком стуле сидел человек с маленькой седенькой бородкой, в пенсне, в белом, как у доктора, халате. Перед ним лежал разобранный микроскоп. На звонок хозяин поднял голову и внимательно поверх пенсне посмотрел на вошедшего. В магазине больше никого не было.

— Скажите, вы принимаете перламутровые бинокли без футляра? — спросил Гордиенко, подходя к витрине. Он сказал это слово в слово, как приказал Бадаев.

— Если только новые…

— Для Павла у вас что-нибудь есть? — тихо спросил Гордиенко.

— Это, батенька, не по моей части, — ответил «доктор», как его мысленно окрестил Яша. — Идем, я тебя провожу… Олег Николаевич, к тебе!..

«Доктор» провел Гордиенко внутрь помещения, оставил его в небольшой комнате, заставленной шкафами, и вернулся назад. Вскоре сюда вошел, вероятно, тот самый Олег Николаевич, которого позвал доктор.

— Здравствуй! Что скажешь? — спросил он.

Перед Яковом стоял человек выше среднего роста, с маленькими, рыжеватой щеточкой, усами. Был он в хорошо сшитом коричневом костюме, в отлично разглаженной сорочке с аккуратно завязанным галстуком. На руке золотой перстень с дорогим камнем. Якову даже стало как-то неловко от собственного растерзанного вида. Он сказал еще раз:

— Для Павла у вас что-нибудь есть?

— Есть… Записок давать не буду. Запомни на словах. Первое: Шура уехала в Николаев… Второе: начали работать в примарии… Третье: в порту разворачивают работу, как было указано… Четвертое: Самсон не откликается… Запомнил? Повтори!..

Яша Гордиенко всего несколько минут провел в комиссионном магазине Калиновского. Прощаясь, Олег Николаевич спросил:

— Бадаева давно видел?

— Вчера вечером.

— Смотри-ка! — удивился Олег Николаевич. — Передай ему привет от Олега. Скажи, пусть не беспокоится. Задание выполняем… А ты брат, поосторожнее ходи… Лучше появляйся под вечер, перед закрытием…

Олег Николаевич крепко и энергично пожал Якову руку.

На улице Яша уважительно подумал о Бадаеве: «Вот он какой, наш Павел Владимирович! Сидит в катакомбах, а заправляет всем городом. Все к нему идет, даже из Николаева… А хитер до чего — вчера прочитал про комиссионный магазин, будто мимо ушей пропустил… А тут оно вон что!..»

На углу его нагнал Хорошенко.

— Ну как?

— Все в порядке, — ответил Яков. — Как в геометрии.

Это была его любимая поговорка.

АГЕНТЫ СИГУРАНЦЫ

В купе было трое — офицеры, ехавшие из Бухареста в Одессу по заданию румынского генерального штаба.

Возглавлял группу полковник Георгиу Ионеску, начальник «Вултурул», в переводе «Орел» — так называлось управление разведки Восточного фронта. Был он высокий и худощавый шатен, с испитым лицом, светлоглазый, остроносый и такой сутулый, что никак уж не походил на профессионала-военного. Такие нездоровые лица бывают у людей, которые долгие годы ведут ночной образ жизни.

Второй пассажир — Ион Курерару, заместитель Ионеску по «Вултурул», был в тех же годах, что и его начальник: лет пятидесяти, может быть немного старше. Высокий, гибкий, с энергичными чертами лица, с энергичными жестами, с черными прищуренными глазами, Курерару будто постоянно к чему-то прислушивался, приглядывался и ни минуты не оставался спокойным. Своей подвижностью он походил на угря, выхваченного из воды. Может быть, отпечаток на его поведение наложила профессия — долгие годы Ион Курерару работал главным инспектором жандармского управления в Бухаресте.

Третьим был капитан Николау Аргир — сорокапятилетний человек с седыми висками и холодными глазами такого же седого цвета. Мелкие заостренные черты его лица придавали ему выражение жестокой хитрости, а холеные, тонкие руки с удлиненными пальцами говорили об аристократическом происхождении. Капитан Аргир слыл одним из опытнейших контрразведчиков королевской Румынии.

Все трое ехали на усиление одесского центра ССИ — службы специальной информации, которая сейчас явно не справлялась с работой. Взрывы в городе — особенно наиболее тяжелый по своим последствиям взрыв на Маразлиевской улице, диверсии на железной дороге вблизи Одессы, работа советской подпольной радиостанции, которую никак не удавалось запеленговать, на первый взгляд мелкие, но раздражающие вылазки из катакомб, наконец, появление многочисленных листовок — все это говорило о существовании широкого подполья красных.

Только один таинственный отряд русских катакомбистов в пригороде Одессы отвлекал, по секретным данным генерального штаба, целую дивизию. И все это без толку. Подполковник Пержу, возглавлявший жандармскую службу и Одессе, определенно не выполнял свои обязанности. Если бы не его связи с генералом Кристеску, начальником жандармского управления, Леона Пержу давно бы сняли с работы. Но он оставался на месте, явно растерянный, терявший голову под ударами, которые наносили ему советские разведчики. Было совершенно ясно, что в Одессе действовали опытные подпольщики, сотрудники НКВД, чекисты, как они себя называли.

Пока удалось установить только это. Но установить — еще не значит пресечь. Сам маршал Антонеску приказал навести порядок в Одессе. И вот два специалиста — Аргир и Курерару — едут на постоянную работу в столицу Транснистрии, как называют теперь оккупированную советскую территорию, отошедшую к румынскому государству по договору с Адольфом Гитлером. Полковник Ионеску лишь сопровождает группу, он вернется к своим делам в Бухарест, как только наладит дела в Одессе.

В его группе находятся еще несколько рядовых контрразведчиков, направленных для работы в сигуранце. Они едут в соседнем, жестком вагоне: Харитон, Жоржеску, Тылван, Димитриади — парни, которые не станут раздумывать над средствами для достижения цели. Кроме того в Одессу должны приехать и немецкие сотрудники из управления имперской безопасности. Положение дел в Одессе вызывает тревогу не только в Бухаресте. Берлин тоже обеспокоен. Поезд, взорванный месяц назад, состоял из пассажирских вагонов, заполненных главным образом германскими офицерами. Свыше двухсот убитых.

Чтобы не привлекать к себе внимания, офицеры почти не выходили из купе, время проводили за картами, за разговорами, в меру пили, спали до одурения — что еще делать в дороге?

В канун прибытия в Одессу офицеры долго просидели за картами, встали поздно и поэтому завтракали только в полдень. После завтрака пили кофе, который приготовил майор Курерару на дорожной спиртовке. Белые палочки сухого спирта еще догорали почти невидимым, чуть голубоватым пламенем, и майор кончиком ножа сгребал их на середину жаровенки под дно кофейника.

Постороннему человеку могло бы показаться странным, что румынские офицеры, оставаясь наедине, предпочитали разговаривать по-русски, а выходя ненадолго в коридор, на людях, переходили на румынский язык. Но в том-то и дело, что они все трое в прошлом были русскими белогвардейскими офицерами, много лет назад получившими пристанище в Бухаресте.

Георгиу Ионеску — Георгий Андреевич Иванов — в прошлом работник деникинской контрразведки. Курерару, он же Иван Степанович Кунин, Васильев, Степанов… Трудно сказать — какая фамилмя была настоящей. Выходец из Бессарабии, он оставил от прошлого только имя, остальное, в том числе и отчество, менял в эмиграции в зависимости от обстоятельств.

Николау Аргир, он же Кочубей, он же Николай Васильевич Галушко, родился в Одессе, провел там долгие годы, потом бежал с деникинскими войсками в Турцию, осел в Кишиневе, пришелся ко двору в сигуранце и до самой войны занимался переброской диверсионных, шпионских групп на территорию Советского Союза. Работал он не один — информацией обменивался с французскими, польскими, немецкими, английскими и невесть еще какими разведчиками. Это был тайный международный разведывательный картель.

Последнее время Аргир руководил так называемым эшелоном агентуры Восточного фронта. За многолетнюю работу его наградили четырьмя высшими румынскими орденами, и он считался ведущим специалистом в области разведки против Советского Союза.

Прошло больше двадцати лет с тех пор, как Аргир покинул свою землю. Огромную страну, бывшую когда-то его родиной, он по-прежнему называл Россией. Она не волновала его, не тревожила, только вызывала неприязнь, почти озлобление к людям, населявшим ее. В них — в советских людях — видел он причину своих жизненных неудач, своей неустроенности, одиночества, даже подлости и пресмыкательства, которые с годами все больше проникали во все его существо. Россию он видел только ночами, когда переправлял через границу шпионов и террористов либо глядел на далекие села в полевой бинокль или в тщательно замаскированную стереотрубу. Для него это была страна чужая и враждебная. Теперь он ехал в ту часть России, которую Антонеску называл Транснистрией.

И все же Аргир — Галушко больше чем с любопытством смотрел в окно на мелькавшие перед ним разбитые полустанки, будто вымершие поселки, украинские хаты, запорошенные снегом. В душе его поднималось нечто такое, что он называл иронически «сантиментами».

Курерару вывел его из задумчивости.

— Сосет, Николай Васильевич? Дым отечества-то, а?

— Да что вы, — отмахнулся Аргир. — Все давным-давно рассеялось.

— Ну, не скажите, — возразил Ионеску. — Россия всегда чем-то тревожит. Не так-то это просто, господа.

— Признаюсь, — засмеялся Курерару, — меня больше тревожит, как бы не взлететь на воздух. Мы въезжаем в вотчину одесских катакомбистов. Вот полюбуйтесь.

За окном лежали присыпанные снегом остовы вагонов, нагроможденные один на другой. Их так и не убрали после крушения, только сбросили с полотна железной дороги.

Курерару уже бывал в Одессе после оккупации города, приезжал с инспекцией по случаю взрыва на Маразлиевской улице. В дни приезда комиссии и произошло крушение. Теперь он напомнил спутникам:

— Одних убитых двести тридцать шесть человек. Вот вам и Бадаев. Дорого бы я дал, чтобы с ним встретиться в своем кабинете.

— Наоборот, — вам заплатят за него хорошую цену, майор. Только поймайте. Гарантирую по сто тысяч каждому.

— Вы не так-то уж щедры, господин полковник, сто тысяч лей в наше время не такие большие деньги. И все же — ловлю на слове. По рукам!.. Вы присоединяетесь?

— Конечно! — воскликнул Аргир. — Леи никогда не бывают лишними.

Бухарестский поезд в Одессу приходил днем. И вообще пассажирские поезда предпочитали пропускать здесь в светлое время. На дебаркадере, приподнятом высоко над землей, прибывших встретил подполковник Пержу — курносый, розовощекий толстяк с ленивыми глазами. С ним было несколько работников сигуранцы.

Полковник Ионеску представил своих спутников — Аргира и Курерару. Из соседнего вагона вышли остальные. Подошли, щелкнули каблуками. Подполковник перечислил их всех по фамилиям:

— Локатинент Харитон… Локатинент Жоржеску… Локатинент Друмеш… Локатинент Тылван…

В прибывшей группе контрразведчиков никого не было ниже локатинента — старшего лейтенанта румынской армии.

— Смотри, какое войско, — воскликнул довольный Пержу. — Теперь дело пойдет… Не так ли, полковник?

Ионеску подавил раздражение, поднимавшееся против седобрового толстяка Пержу, против этого бездельника, который еще что-то о себе мнит. На самом же деле он совершенно ничего собой не представляет. Полная бездарность! Но как он разговаривает с ним, с полковником! Неужели только потому, что ему протежирует генерал Кристеску…

Начальник «Вултурул» считал, что только из-за полной бездарности, Пержу сложилась в Одессе такая обстановка. Но, что поделаешь, — Пержу человек со связями, это надо учитывать.

Ионеску расплылся в заискивающей улыбке:

— Конечно, конечно!.. Мои люди полностью переходят в ваше распоряжение…

Совещание проводили на другой день в городской комендатуре. Руководил совещанием генерал Гинерару — командующий войсками в Одессе, но всем присутствующим было ясно, что фигура эта подставная и первую скрипку здесь играет полковник Шольц, начальник одесского гестапо, он сидел рядом с генералом и время от времени что-то шептал ему. Гинерару слушал, не скрывая подобострастия, и утвердительно кивал головой.

С немецкой стороны на совещании присутствовал еще представитель германского верховного командования при губернаторе Транснистрии — штандартенфюрер СС Карл Мейзингер, совсем недавно приехавший в Одессу. Сидел он за спиной Шольца ближе к окну рядом с никому не известным высоким немцем в штатском. Шольц даже не нашел нужным представить незнакомца участникам совещания. Было известно только, что немец в штатском всего два дня назад прибыл в Одессу во главе небольшой группы, именуемой «Мертвая голова», и выполняет в городе совершенно секретное задание. Держался он независимо, с чувством превосходства и плохо скрываемого пренебрежения к окружающим.

Из румынских контрразведчиков, прибывших накануне из Бухареста, в комендатуре были только двое — Ионеску и Курерару. Даже Аргира не пригласили, учитывая степень секретности проводимого совещания. Были здесь еще начальник Одесского гарнизона генерал Тибери, командир второго армейского корпуса Доскалеску, конечно, подполковник Пержу — шеф одесского отделения сигуранцы и еще несколько доверенных работников. Военную прокуратуру представлял подполковник Кирилл Солтан.

На совещание должен был приехать губернатор Транснистрии профессор Алексяну, но его задержали неотложные дела в примарии.

Все сидели в креслах за длинным столом, покрытым зеленым сукном, и только те, кому не хватало места, кто был рангом пониже, теснились вдоль стен на простых стульях, принесенных из соседних комнат.

О положении в городе и мерах борьбы с советским подпольем докладывал подполковник Пержу. Картина вырисовывалась мрачная.

Не вызывало сомнений, что руководством всей диверсионной и разведывательной работой красных в одесском подполье руководили из единого центра. Наличие такого центра установлено достоверно. Во главе советской подпольной организации стоит некий Бадаев, прибывший из Москвы во главе значительной группы работников НКВД.

Данные о советской разведке, хотя и весьма скудные, поступали от агентов, которых удалось завербовать сигуранце. С их помощью арестовали ряд лиц, но они никаких показаний не дали.

Завербовали еще Фрибту, но несколько дней назад он был найден убитым. Расследование пока результатов не дало, однако несомненно, что в этом замешаны катакомбисты.

Для полковника Ионеску и майора Курерару в докладе Пержу не было ничего нового. Ионеску в душе негодовал — Пержу так подробно расписывает провал за провалом, будто сам он здесь совсем ни при чем. И вообще Ионеску предпочитает более конкретные разговоры, без помпы, с которой происходило это совещание. Лучше говорить вдвоем, втроем, намечать план и осуществлять его. Заинтересовало полковника только сообщение Пержу об арестованных советских подпольщиках. Вот их-то и нужно использовать! И убитый связник Фрибта, или как там его, тоже может послужить нитью, за которую надо ухватиться.

Ионеску наклонился к майору:

— Как вы думаете, господин майор, не отсюда ли вам начать?

Майор Курерару утвердительно кивнул головой. Он думал о том же, но по-своему: «Тоже контрразведчики! Захватить советских агентов и не заставить их говорить… Не работники — кисейные барышни. Надо им показать, как допрашивать».

Но дело было совсем в другом. Каждый день после допроса румынские конвоиры на себе волокли через улицу арестованных. Допрашивали их на улице Бебеля в доме через дорогу — напротив сигуранцы. Допрашивали — и никакого толка. Они валились замертво, но молчали.

В конце заседания Гинерару предоставил слово штандартенфюреру Мейзингеру, который сухо и сдержанно сказал собравшимся о недовольстве и озабоченности, которые царят в Берлине в связи с обстановкой в Транснистрии и в самой Одессе. Верные союзническому долгу, сказал Мейзингер, военные власти рейха решили оказать помощь румынским руководителям Транснистрии и установить здесь должный порядок. С этой целью из Берлина по специальному заданию рейхсфюрера Генриха Гиммлера прибыл господин подполковник Ганс Шиндлер. В войсках СС это соответствовало званию оберштурмбанфюрера.

Таким образом, Мейзингер только сейчас счел необходимым представить собравшимся незнакомца в штатском, который сидел у окна, не проронив ни слова. Шиндлер поднялся, как деревянный, кивнул головой и снова опустился в кресло. Его лицо было бесстрастно закоченевшим, точно он на военном параде стоял по команде «смирно».

Этот человек с маленьким, крепким подбородком и опущенными уголками губ был сотрудником имперского управления безопасности и работал в шестом отделе под руководством Вальтера фон Шелленберга. Шеф отдела снискал себе тайную славу организатора замысловатых провокаций, считался специалистом по Востоку, а Ганс Шиндлер был его ближайшим помощником. Рейхсфюрер Гиммлер не случайно остановил свой выбор на Шиндлере. Обстановка в Одессе требовала самых неотложных и решительных действий.

Заключая совещание, Мейзингер сообщил, что теперь во главе борьбы с большевистским подпольем становится господин Шиндлер и его группа «Мертвая голова», с которой румынские власти обязаны координировать свою работу.

На другой день Ганс Шиндлер пригласил немецких и румынских контрразведчиков на оперативное совещание к себе в гестапо на Пушкинской улице. Оберштурмбанфюрер еще раз повторил, что рейхсфюрер Гиммлер поручил именно ему, Шиндлеру, возглавить операцию по ликвидации большевистского подполья в Одессе.

Шиндлер изрек это, и уголки его рта опустились еще ниже. С румынскими коллегами он предпочитал говорить напрямую, без дипломатии — сигуранца не справилась с задачей, и теперь гестапо должно выправлять положение. Конечно, сигуранца и впредь будет работать самостоятельно, речь идет о консультациях, советах, так сказать, о направляющих идеях…

Оберштурмбанфюрер выслушал майора Курерару, сделал некоторые замечания по его плану и предложил действовать. Два контрразведчика нашли общий язык, внешне они остались довольны друг другом. «Господин Шиндлер — не то что Леон Пержу, это опытный контрразведчик», — думал Ион Курерару. Но в душе он воспринял весь разговор весьма кисло — опять он должен работать на дядю, опять его хотят оставить в тени.

Майор Курерару был человек тщеславный.

Поначалу он распределил дело так: себе взял дальницкие катакомбы, работу с завербованными, а капитану Аргиру поручил расследовать убийство Фрибты.

Капитан долго и бесплодно петлял по следу таинственных террористов, пока ему, наконец, не повезло.

Дворник дома, где жил убитый Фрибта, слышал два глухих выстрела, но не обратил на них внимания — в Одессе теперь стреляют каждую ночь. Дворник стоял у ворот, когда мимо него прошмыгнул какой-то подросток будто бы в кубанке или в папахе. Показалось еще, что парнишка был вроде в тельняшке. Но то, что подросток прошел мимо него в расстегнутом бушлате, дворник утверждал совершенно твердо.

Вместе с парнишкой из ворот вышел взрослый человек в кепке и в пиджаке с поднятым воротником. Они пошли в разные стороны. Дворнику еще показалось, что в конце улицы, куда отправился подросток в кубанке, его кто-то встретил и они вместе свернули за угол.

Аргир сомневался — можно ли на таком расстоянии различить ночью человеческие фигуры, проверял сам, заставлял Друмеша и Жоржеску разгуливать в конце улицы, а сам наблюдал за ними от ворот дома. Фигуры растворялись в темноте, но дворник стоял на своем — видел, как мальчишка встретился с кем-то еще. В ночь убийства было светлее — полная луна просвечивала сквозь облака.

Прошло не меньше недели бесплодных поисков, когда случай помог, наконец, Аргиру напасть на след.

Приехав в Одессу, Аргжр, так же как и майор Курерару, начисто изменил свою внешность. В солдатской шинели советского образца, в фуражке неизвестного происхождения, в грубых башмаках и обмотках — только в таком виде появлялся он теперь на улицах. Аргир походил на пленного, бежавшего или освобожденного из лагерей. В Одессе таких было немало.

Капитан Аргир, локатиненты Жоржеску и Друмеш — все переодетые в штатское — проходили мимо полицейского участка, когда снова встретили дворника того дома, где произошло убийство Фрибты. Аргир всячески старался поддерживать версию, что убийство совершено уголовниками с целью грабежа, поэтому дворник был искренним и активным помощником в розыске бандитов. Завидев Аргира, дворник устремился к нему навстречу, делая какие-то непонятные знаки, и указывал на противоположную сторону улицы.

— Будто вон тот, видите, в кубанке, рыжеватый. Точно не скажу, но похож. Может, он самый и есть…

Дворник указывал на подростка, уходившего по Преображенской улице, тот самый, который заходил ночью в их двор перед убийством Фрибты. Он сказал еще, что подросток только что встретился с высоким человеком, вышедшим из полиции. Они поговорили недолго и разошлись.

— Во-он он идет, — указал дворник на человека в коричневом пальто и шапке. Человек этот через минуту исчез за углом.

— Друмеш, — сказал по-румынски Аргир, — за мальчишкой! Узнать, где живет, кто он. Быстро!

Жоржеску он поручил слежку за высоким человеком в коричневом пальто. Агенты мгновенно исчезли. Капитан Аргир, возвращавшийся в сигуранцу, изменил свой план и завернул в полицейский участок.

Медлительный и туповатый дежурный сидел с переводчиком за деревянным барьером. Перед ним стояла немолодая женщина в темной шали, накинутой на голову, и подробно объясняла, почему у нее нет документов — забыла дома, а тут вот облава…

Аргир отозвал дежурного в сторону, назвал себя, сказал, зачем пришел. Дежурный подтвердил, что действительно в участок только что заходил проситель, по описанию тот самый человек, которым интересуется господин капитан. Человек сказал, что прочитал приказ командующего войсками генерала Гинерару о регистрации всех бывших советских офицеров и поэтому явился в полицейский участок. Дежурный хорошо его запомнил, потому что по этому поводу в участок еще никто не обращался. Но проситель пришел без соответствующего заявления, и дежурный не смог его зарегистрировать. Адрес его? Нет, дежурный не записал. Но он сам обещал зайти. Деться ему некуда, придет и принесет заявление. Тогда все будет по закону. Приходивший как будто бы сказал, что работал в Одессе и теперь не хочет, чтобы ему были какие-то неприятности от румынских властей.

Аргир насторожился, словно пойнтер, почуявший дичь, но полицейский ничего больше не мог сказать. Он туго соображал, почему так разгорячился капитан сигуранцы. Потом, когда Аргир уже уходил, дежурный вспомнил, что переводчик записал фамилию просителя. Он вернул капитана и подозвал переводчика, робкого человечка, похожего на старенького учителя. Да, действительно, он записал — в полицию приходил посетитель, назвавший себя Бойко Петром Ивановичем.

Капитан Аргир пошел в сигуранцу на улицу Бебеля. Вскоре явились его помощники. Друмеш пришел ни с чем — подросток водил, водил его по городу и вдруг исчез, будто провалился сквозь землю. У Жоржеску дело прошло более удачно: человек, за которым он следил, живет на Нежинской улице в доме № 75. Сначала он прошел в слесарную мастерскую, расположенную в том же доме, провел там с полчаса и вышел. Вслед ему кто-то крикнул: «Петр Иванович, мастерскую закрывать будем?» Он сказал: «Ладно, закрывайте» — и ушел во двор. Идти за ним следом Жоржеску не решился — боялся раскрыть себя. На вывеске слесарной мастерской написано «П. И. Бойко». Скорее всего Петр Иванович и есть хозяин мастерской. Жоржеску обрисовал приметы человека, за которым вел слежку. Высокий, узкие полукруглые брови, большой тонкий нос с горбинкой. Глаза светлые, пронзительные. Одет в коричневое ратиновое пальто, на шее — серый шарф, на голове меховая шапка, на ногах — желтые штиблеты, брюки носит навыпуск.

— Отлично! — воскликнул Аргир, потирая маленькие свои руки. Может быть, что-то будет. — Повернулся к Друмешу: — Локатинент, отправляйся на Нежинскую. Приведи этого самого Петра Ивановича. Жоржеску останется здесь, будет допрашивать. Вызови Харитона.

Аргир сегодня мог быть доволен своими помощниками. Обстоятельства складывались так, что одесская сигуранца пополнилась русскими эмигрантами. С ними легче работать, чем с мамалыжниками, как презрительно называл про себя Аргир румынских сослуживцев. Жоржеску и Друмеш, как и Харитон, приехали с группой Ионеску как специалисты по контрразведке. Друмеш когда-то носил другую фамилию — Дремин. Звали его Игорь Павлович. Отец был полковником царской армии, работал начальником контрразведки у белых, потом бежал из России. Увез с собой сына-подростка и пристроил «его в румынскую жандармерию, а оттуда Игорь сам уже продвинулся в сигуранцу, сменив фамилию на созвучную прежней — Друмеш.

Борис Александрович Кириллов, он же Жоржеску, приземистый человек с тяжелой, будто подвешенной челюстью и кривым, перебитым носом — след неудачной встречи на ринге, был давним румынским агентом. Кишиневский боксер-профессионал, тайный осведомитель остался после освобождения Бессарабии на советской территории. Здесь он занимался парашютным спортом в аэроклубе, поддерживал связь с румынским резидентом, а с началом войны перешел из секретных в гласные агенты сигуранцы.

Константин Харитонов почти полностью сохранил свою фамилию. В сигуранце его называли Харитоном, часто Костей, иногда Черным. О прошлом его в сигуранце мало кто знал, человек он был скрытный. Окружающие побаивались его злопамятности, но в чем он был незаменим — это в допросах. Ему ничего не стоило подвергнуть арестованного самым бесчеловечным пыткам. Но делать это он предпочитал руками других — из профессиональных соображений. Он считал, что следователь ничем не должен отвлекать себя от допроса. Был он маленький, почти щуплый. Черные волосы, густо намазанные бриллиантином, гладко зачесанные назад, казались приклеенными к узкому черепу.

Это была тройка, которой предстояло работать в Одессе с Аргиром и Курерару.

В тот же вечер Друмеш доставил Петра Бойко в сигуранцу на улицу Бебеля.

КУРЕРАРУ ВЕРБУЕТ ПРЕДАТЕЛЯ

Антон Брониславович Федорович сам не понимал, как он согласился остаться в подполье. Вероятно, по привычке не перечить начальству. Потом уже было поздно отрабатывать задний ход.

Война застала его в Измаиле, где Федорович работал директором областной конторы украинского культторга. Первое, что ощутил Антон Брониславович в начале войны, — страх. Противный, как резь в желудке. Страх не только от воздушного налета — самолеты сбросили, будто невзначай, несколько бомб и больше не появлялись. Но ведь они могли появиться снова! Раз война, можно ждать чего угодно. Невыносимым было это ожидание. В Измаиле распространились слухи — немцы и румыны расстреливают поголовно весь партийно-советский актив. Немцы вот-вот займут Измаил. Так говорил откуда-то эвакуированный, откуда-то знавший все подробности человек, постоянно сидевший на скамейке в сквере. Человека задержали, отвели в милицию, но слухи от этого не прекратились.

Если расстреливают советский актив, то кто станет разбираться, каким директором он был — директором госбанка или укркультторга. Раз советский директор — к стенке.

Главное, невозможно выбраться из города. Не пойдешь же пешком, в Одессу. Это уж только на крайний случай. В поисках транспорта Антон Брониславович и отправился в горком партии. Говорили, будто партийно-советский актив хотят эвакуировать в организованном порядке. Но оказалось, что в горкоме про эвакуацию не было и речи. Наоборот, актив мобилизовали на оборону.

— Пришел? Правильно! — пробегая по коридору, крикнул ему знакомый из оргинструкторского отдела. — Заходи, что-нибудь подберем.

Предложили ему должность комиссара строительного батальона, который формировался в Измаиле. Из военкомата уж несколько раз звонили — требуют коммунистов на политработу.

Сотрудник оргинструкторского отдела по-своему понял замешательство Федоровича.

— Ты раньше времени нос не вешай, — убеждал он его, — не всем же сразу на фронт идти. Доставишь батальон в Одессу, что-то другое дадим. Там и на фронт пойдешь. В современной войне что тыл, что фронт, разницы, считай, никакой нет… Ну как?

Антон Брониславович согласился и отправился в военкомат. Ему казалось, что это лучшая возможность попасть в Одессу. Собрав пожитки, погрузив чемоданы на полуторку с шанцевым инструментом, прихватив даже стеганое китайское одеяло с шелковым верхом — подарок жене, Федорович начал военную службу.

Правда, колонна строительного батальона не сразу направилась в Одессу. Некоторое время пришлось работать на границе, потом чинили разбитые мосты, дороги, поврежденные налетами авиации, и только в июле попали в Одессу. Здесь Федорович внезапно «заболел», отстал от батальона и затерялся в сутолоке, в неразберихе военного времени.

Противник на всех фронтах наступал, сводки были тревожные, и Антон Брониславович раздумывал, как быть дальше — эвакуироваться ли с женой и пойнтером в глубокий тыл или остаться в городе. В облторготделе ему вдруг предложили совершенно нелепую по военному времени должность — управляющего конторой главпарфюмера. Он согласился: поживем — увидим, что будет дальше. Столь же легко он согласился остаться и в подполье. Надо отсидеться. Пусть одни считают его партизаном, другие хозяином мастерской, а он будет сам по себе. Но так не получилось.

В своей жизни Федорович переменил немало должностей, и все они так или иначе были связаны с торговлей или снабжением. В этом отношении Антон Брониславович был верен себе. То заведовал разливочным цехом на пивоваренном заводе, то был управляющим облвинтреста. Потом были культторги, закрытые распределители, магазины. Года два Антон Брониславович заведовал продовольственным магазином областного управления НКВД. На этом основании писал в анкете: с такого-то по такой-то год — служба в НКВД. Он считал, что эта строчка его и подвела. В отдел кадров треста Антона Брониславовича вызвали как бывшего чекиста и затем рекомендовали на подпольную работу…

Люди, повешенные на балконах одесских улиц, на ветвях платанов, на переплетах портальных кранов в морском порту, произвели гнетущее впечатление на Федоровича. Впрочем, теперь он стал Петром Ивановичем Бойко. Это еще хуже! Ведь каждый встречный, каждый прохожий — на Дерибасовской, Нежинской, Ярославской мог опознать в хозяине слесарной мастерской бывшего управляющего конторой укркультторга, главпарфюмера и толкнуть его в петлю. Нет, это очень жутко — ходить и ждать!

Вот тогда, терзаемый страхом, Антон Брониславович и решил — надо идти в полицию и заявить — да, работал на Советы, заведовал магазином. Своим, если они вернутся, а в этом он далеко не был уверен, можно потом сказать — хотел легализоваться для лучшей конспирации.

С таким настроением Антон Брониславович шел в полицейский участок, нащупывая в кармане газету с приказом румынского генерала. Командующий гарнизоном обещал прощение всем советским офицерам, которые добровольно явятся на регистрацию.

Выполнить задуманное не удалось — потребовали заявление. Ну и что ж — первый шаг все-таки сделан. Заявление он напишет, ничего страшного.

Выйдя из участка, Антон Брониславович встретил на улице младшего Гордиенко. Встреча не из приятных. Этот парень просто раздражает его. Признаться, Федорович его даже побаивается — Яков сломает шею и себе и другим. Просто бешеный! То связался с Фрибтой, и неизвестно теперь, чем это кончится, то задумал минировать дом на Красноармейской. Федорович был уверен, что Гордиенко рассказывает ему далеко не все, что делает он со своими дружками. Лучше от него как-нибудь избавиться.

Яков вышел из-за угла, когда Федорович уже далеко отошел от полицейского участка. Значит, Гордиенко не мог видеть, как он выходил из полиции. Это хорошо, лучше Антон Брониславович сам при случае расскажет обо всем, чтобы снять подозрения.

Столкнувшись с Яшей нос к носу, Бойко — Федорович недовольно сказал:

— Нечего днем болтаться по улицам, шел бы в мастерскую работать. Могут прийти посетители, а тебя нет на месте.

Под «посетителями» Федорович подразумевал связных от Бадаева.

Поздний визит агента сигуранцы встревожил и напугал Федоровича. Хорошо, что дома были только он и жена. Ребята опять бродили где-то по городу.

Друмеш спросил — здесь ли живет Петр Иванович Бойко, и, убедившись, что перед ним именно тот человек, который ему нужен, предложил Бойко пройти с ним. Когда они вышли, он не произнес больше ни единого слова, только указывал: прошу направо, теперь сюда, идите прямо…

Было темно, и редкие синие фонари горели только в центре. На улице Бебеля стало немного светлее, ветер раскачивал синие лампы над мостовой. Комендантский час еще не наступил, но прохожих было совсем мало. Ни Бойко, ни Друмеш не заметили, как один из прохожих остановился, удивленно поглядел им вслед и пошел сзади на таком расстоянии, чтобы только не потерять их из виду.

В сигуранце поднялись на второй этаж, прошли по коридору и очутились в маленькой комнате с двумя дверьми — одна та, через которую Друмеш ввел Бойко, а другая, полуприкрытая, вела в соседнее помещение. Там тоже горел свет, и слышались мужские голоса.

— Посидите, — сказал Друмеш и оставил Антона Брониславовича одного.

Комната была почти пустая, стоял здесь только стол, покрытый листом прозрачного плексигласа, без единой бумажки, даже без чернильницы, кресло, табурет и маленький запертый шкаф в углу, рядом с входной дверью.

Бойко сидел долго, может быть, с полчаса, начиная все больше томиться тревожным ожиданием. Когда стало совсем невмоготу, вошел наконец невысокий чернявый румынский офицер с гладко зачесанными, напомаженными волосами. Сел в кресло, пристально посмотрел на Федоровича, помолчал. Сказал негромко:

— Я локатинент Харитон, следователь бюро жюридик. Вы знаете, что это такое?

Нет, Федорович ничего не слышал об этом бюро. Харитон разъяснил: бюро жюридик — военно-следственная полиция, которая занимается расследованием преступлений и передает дела в военно-полевой суд.

Харитон снова помолчал, снова пристально взглянул на Антона Брониславовича и также негромко спросил:

— Вы знаете, кто убил Фрибту?

Федорович почувствовал, будто пол уходит из-под его ног. Но он нашел в себе силы сказать:

— Я не знаю, кто такой Фрибта.

— С кем вы говорили сегодня на улице, когда вышли из полицейского участка?

— Я ни с кем не говорил, господин Харитон, здесь какая-то ошибка, — упавшим голосом ответил Федорович. В его голове молнией пронеслось — неужели они все знают?

— Советую вам не допускать ошибок. — Харитон сделал ударение на последнем слове. — Господин Жоржеску! — позвал он кого-то из соседней комнаты. Затем без всякого перехода резко и громко закричал: — Встать!.. Кому я говорю, встать!..

Антон Брониславович встал. Из двери вышел приземистый человек с тяжелой челюстью и перебитым носом. Он шел словно боксер на ринге — втянув голову в плечи и согнув руки в локтях.

— Господин Жоржеску, посоветуйте господину Бойко быть разговорчивей…

Жоржеску пошел мимо Федоровича, словно направляясь к шкафу, стоящему в углу, и вдруг левой рукой нанес ему сильный, короткий удар. Антон Брониславович охнул, но не упал. Он отлетел к стене и будто переломился надвое. Удар пришелся в солнечное сплетение. Федорович не мог ни вздохнуть, ни распрямиться. Ему казалось, что он задыхается, умирает. Прошло несколько минут, Жоржеску, так и не издав ни звука, исчез за дверью. Харитон невозмутимо сидел за столом, положив маленькие руки на плексиглас. Лампочка, горевшая под потолком, отражалась на гладко зачесанных, будто полированных волосах. Наконец Федорович смог разогнуться. Дыхание стало возвращаться к нему.

— Садитесь, — сказал ему Харитон. — Так с кем вы говорили сегодня на улице?

— С Яковом Гордиенко, слесарем из моей мастерской…

Из сигуранцы Федорович вышел поздней ночью. На углу Пушкинской, недалеко от гестапо, его остановил патруль. Бойко предъявил разовый пропуск. Проверили и пропустили. Он зашагал по направлению к Нежинской.

Дома все спали. Жена проснулась, тревожно приподнялась.

— Все в порядке, — сказал он ей. — Не болтай только, куда меня вызывали…

В сигуранце ему посоветовали: пусть ведет себя так, будто ничего не случилось. Но не так-то легко было это сделать. Уже следующий день вызвал новые треволнения.

Еще в прошлый четверг Федорович обещал Продышко зайти к нему на Французский бульвар и поговорить о работе. Петр Иванович Продышко, оставшийся на пивоваренном заводе, все больше входил в доверие к оккупантам. После прихода румын он передал им сырье, оставшееся на складах, передал оборудование завода, якобы сохранив его от уничтожения. Нашлись люди, которые подтвердили, что бывший начальник планового отдела самолично обезвредил заряд, предназначенный для взрыва завода. Теперь Продышко работал коммерческим директором — новые власти оценили его заслуги.

Бадаев возлагал большие надежды на своего помощника. Он и просил Федоровича при последней встрече лично побывать на Французском бульваре и решить неотложные вопросы. Федорович тянул, но теперь это могло показаться подозрительным, и он после обеда, прикинув, когда Продышко возвратится домой, пошел к нему.

Продышко встретил его встревоженно:

— У тебя все в порядке? — спросил он, едва Федорович переступил порог.

— Как видишь. А у тебя?

Петр Иванович рассказал: сегодня днем к нему прямо на работу пришел Боровой. Так опрометчиво он никогда не поступал. Сказал, что вызвано это чрезвычайными обстоятельствами — вчера вечером Боровой сам видел, как командира отряда Бойко вели в сигуранцу.

Федорович деланно рассмеялся.

— Хорошая примета, значит, меня не возьмут до второго пришествия. Видно, он что-то перепутал.

Боровой был у Федоровича на связи, через него Антон Брониславович по разработанной схеме должен общаться с рыбаками и подпольщиками с пивоваренного завода. Новость, сообщенная Продышко, настораживала, вызывала новый приступ страха. Значит, вчера Боровой видел его на улице. Плохо, очень плохо!.. Осторожно попытался выяснить, кто еще может знать о его посещении сигуранцы. Нет, никто. Боровой сообщил только Продышко. Он и Боровой условились подождать еще день и после этого уже принимать меры.

— Попереживали мы за тебя, а ты, оказывается, жив-здоров, — заключил Продышко.

Сели пить чай, говорили, как лучше привлечь к делу группу рыбаков с Большого Фонтана. Пора доставать оружие, зарытое во дворе у Булавиных. Люди начинают томиться бездельем.

Федорович соглашался с Продышко. Он даст приказ переходить к действиям. Пусть Боровой зайдет в мастерскую дня через два.

Антон Брониславович спросил еще про планы катакомб, чтобы передать Бадаеву.

Петр Иванович ушел на кухню и вернулся оттуда с тугим свертком бумаг.

— Все, что удалось достать, — сказал он, передавая Федоровичу сверток. — Взяли у румын под носом. Завалялись в отделе недвижимого имущества одесской примарии. Теперь, если захотят, пусть заново составляют. Последний и единственный экземпляр.

Федорович вскоре ушел. Он торопился — надо было действовать. С Французского бульвара пошел прямо на улицу Короленко. Нашел угловой дом, который когда-то принадлежал графине Сковронской, зашел во двор и условным сигналом вызвал Гришу Любарского.

Стояли в подъезде.

— Знаешь, где живет Боровой? — прошептал Федорович.

— Знаю. Тут недалеко. Раза два был у него.

— Оружие есть?

— Здесь нет. В мастерской спрятано…

— Опять в мастерской… Подведете вы с этим прятаньем… Держи…

Бойко что-то протянул ему в темноте. Гриша ощупью нашел руку, не понимая еще, что протягивает ему командир отряда. Кончиками пальцев ощутил рифленую поверхность рукоятки, ощутил теплоту металла — браунинг! На втором этаже кто-то хлопнул дверью. Любарский почувствовал, как дрогнула рука Бойко. Прислушались. В подъезде снова было тихо. Склонившись, Бойко почти беззвучно зашептал в темноте.

— Борового нужно ликвидировать… Сегодня же… Предатель…

У Любарского захолонуло сердце.

— Но я никогда… не стрелял людей…

— А сейчас будешь… Есть приказ уничтожить… Боровой может всех выдать… Выполняй.

В юношеской духовной чистоте, в беспредельной верности долгу Гриша Любарский принял как должое приказ Бойко. Ведь Бойко был командиром отряда, подпольщиком, который боролся с врагами. Значит, так надо. Любарский уже корил себя за проскользнувшее в нем малодушие.

— Есть… Выполню…

— Так-то вот лучше… Завтра доложишь… Смотри, чтоб об этом ни одна душа, слышишь? Ни Гордиенко, никто… Иди!.. Я тоже пойду в ту сторону.

Некоторое время Федорович шел за юношей, постепенно отставая, потом свернул в переулок.

В январе 1942 года при неизвестных обстоятельствах исчез связной Молодцова в Одессе Николай Боровой. Говорили, будто он арестован и сидит в центральной тюрьме, но подтвердить этого никто не мог. В те дни в заброшенной квартире на Преображенской улице агенты сигуранцы обнаружили неопознанный труп человека. Его тайно увезли в морг, и на этом расследование закончилось. Больше того — агенты сигуранцы сделали все, чтобы слухи о преднамеренном убийстве не просочились в город.

Для подпольщиков Николай Боровой остался человеком, пропавшим без вести.

В конце января Бойко — Федорович еще раз приходил в катакомбы по вызову Бадаева. Это было его третье посещение. Сопровождал его Яков Гордиенко, а проводником была Тамара Межигурская.

В катакомбы они проникли через новый, только что обнаруженный ход в глубокой балке, недалеко от Усатова. Теперь каждый вход был, что называется, на вес золота. Румыны яростно замуровывали, забивали все щели в земле, а рядом, как печать на сейфе, ставили двойные посты солдат или жандармов. Днем по всей степи вдоль балок, на улицах Нерубайского, Усатова, Фоминой Балки — всюду маячили такие «печати». Они стояли и ночью, но в потемках не разглядеть. Это было еще опаснее.

Межигурская провела командира наружного отряда прямо в штаб — так называлась сводчатая пещера, в которой жил Молодцов. Снова говорили о работе в городе. Молодцов выспрашивал — почему отряд не разворачивается в полную силу, а Бойко приводил самые различные доводы, оправдывался. Молодцов и сам знал, как трудно сейчас работать подпольщикам. Каждое донесение приходилось добывать ценой огромного напряжения, ценой нечеловеческих усилий, преодолевая смертельную опасность. Вот пришла Тамара Межигурская, как всегда сдержанная, молчаливая, а на ней лица нет от усталости. Так каждый раз.

Да, все это верно, но все же нужно действовать. Иначе зачем было оставлять в подполье людей? Молодцову всегда казалось, что работает он не в полную силу, есть еще какие-то неиспользованные резервы.

— Повремени, товарищ Бадаев, — говорил Бойко, сидевший за столом и нехотя хлебавший из алюминиевой миски латуру — муку на воде, — Бадаев распорядился принести ее из кухни, чтобы не тратить время на ужин в столовой. — Повремени. Вот раскроем склад на Большом Фонтане, тогда и начнем. С пропусками хорошо получается. В полиции своего человека удалось поставить. Работает писарем. Хочешь, тебе тоже добудем — круглосуточное хождение по городу. Мы с такими пропусками, с оружием, знаешь, чего натворим! Аж чертям будет жарко!.. А насчет пропуска подумай, товарищ Бадаев, дело верное…

— Ладно, посмотрим, — Молодцов уклонился от разговора на эту тему. — Не так часто приходится мне бывать в городе… Скажи, Петр Иванович, про дальницкие шахты ничего не слыхал?

— Нет. Ходили слухи, что под землей, рядом с зеркальной фабрикой, какая-то стрельба была. Проверить этого не удалось. Не знаю.

Молодцов получил накануне новый запрос из Центра о судьбе группы Гласова. Дальницкие катакомбы хранила молчание. Вот и Федорович тоже не принес ничего утешительного. Группа Самсона тревожила Молодцова все больше.

— Очень прошу тебя лично, товарищ Бойко, поинтересуйся дальницкой шахтой… Кстати, планы катакомб удалось достать?

Вопрос застал Федоровича врасплох, и он на мгновенье замялся.

— Планы-то?.. Ну да получил, получил… В другой раз пойдут на связь, передам с Тамарой или с Галиной Павловной, с Марцишек… А может быть, сам принесу… Как это я запамятовал! Ты-то не собираешься к нам? Квартиру-то я сменил, Павел Владимирович. Теперь даже надежнее стало.

— А запасный выход?

— Выход хороший — по чердакам хоть на соседнюю улицу выходи.

Еще в прошлую встречу Бойко предупредил Молодцова о том, что румыны замуровали проход в соседний двор и теперь покинуть конспиративную квартиру можно только через единственные ворота. Командир городского отряда предложил переселиться на верхний этаж. Есть такая возможность — на четвертом этаже выселили еврейскую семью, и квартира стоит пустая. Тоже две комнаты. Если обратиться в примарию, могут и разрешить переселение. Выгода в том, что с черного хода лестница ведет на чердак. Дальше можно выйти на крышу либо чердаками на соседнюю улицу.

Подумав, Бадаев согласился. После того как румыны замуровали выход в соседний двор, старая конспиративная квартира могла стать мышеловкой.

— Ладно, — сказал Молодцов, — сам проверь еще раз все выходы. Набросай схему, чтобы люди знали, куда уходить в случае чего.

— Все будет сделано… Придешь, сам поглядишь, заодно и новоселье справим. Уж чем-нибудь получше этого хлёбова угощу… Обещаю. С продуктами, видно, плохо приходится?

— Плохо, — признался Бадаев. — На одной латуре сидим.

Антон Брониславович опустил ложку в недоеденную латуру. Она просто не лезла в горло. Ел только для виду. Воспользовавшись случаем, отодвинул миску на край стола. Поблагодарил.

— Подумать надо, — сказал он, — может, через рыбаков кое-что из продуктов достать можно. Чего-чего, а рыбы достанем…

— Неплохо бы, — согласился Бадаев.

— У меня к вам, товарищ Бадаев, еще одно дело есть. Не знаю, как посмотрите. — Бойко склонился над столом. — Дело серьезное, ваш совет нужен. Нашли мои ребята подход к одному работнику полиции. Есть такой капитан Аргир. По происхождению русский. Работает у румын, готов перейти на нашу сторону. Но человек осторожный, сперва хочет лично поговорить с кем-нибудь из нашего руководства. Хотел сам с ним встретиться, да боюсь — не поверит. Надо бы кого посолиднев. Может, заместитель ваш или сами…

Молодцов очень неопределенно ответил:

— Посмотрим, посмотрим. Об этом надо подумать.

Пока шел этот разговор, Яков Гордиенко сидел в столовой. Он был на седьмом небе. Впрочем, для счастья в шестнадцать лет нужно куда меньше, чем в зрелом возрасте.

Когда Яша с Межигурской вошли в столовую, несколько партизан сидели за ужином. Среди них были и Тамара Большая. Она первая увидела Якова:

— А, подпольщик! — весело воскликнула она. — Иди, иди сюда. Ужинать будешь?

Тамара Шестакова была и похожа и не похожа на ту связную, которая приходила к ним в слесарную мастерскую. С тех пор Яков и не видел ее. В катакомбы он шел с надеждой встретить Тамару. Предчувствие не обмануло его. Тамара сидела за большим круглым столом, высеченным из камня-ракушечника, на такой же каменной скамье, покрытой сверху куском линолеума. На этот раз она была в сером свитере, надетом поверх вишневого шерстяного платья. Зачесанные, собранные в пучок волосы открывали чистый высокий лоб, словно подчеркнутый тонкими бровями. Тамара показалась Яше еще красивее, только будто бы немного осунулась, но от этого карие глаза ее стали еще больше!

Она усадила Якова рядом. Первое смущение прошло, и он, глотая остывшую латуру, приправленную салом, оживленно разговаривал с Тамарой. Говорили о том, как дошли, о погоде, а Якову так хотелось бы рассказать Тамаре о том, что затеяли они с ребятами. Вот уж взбесятся немцы! Тамара спросила:

— А ты не скучаешь по школе?

— Чего скучать-то? Прогоним турок, тогда уж…

Тамара спросила про книжки — удается ли теперь читать? Нет, мало… В тот самый раз, когда она приходила, читали письма одесских комсомольцев. Вот здорово. Газету пришлось спрятать. Бойко приказал, но он достанет почитать, если Тамара захочет. Вот здесь как раз Яков и ввернул про свое.

— Я люблю книжки про героическое читать… Знаешь, как Степан Халтурин царский дворец взорвал? Толково! Нанялся будто столяром-краснодеревцем, а сам, что ни день, взрывчатку в карманах носил. Много натаскал. Жил он там же, в подвале под царской столовой. Взрывчатку эту держал под подушкой, а сам тихоней прикидывался. Потом взорвал и неудачно. Такая досада… После этого в Одессу уехал, у нас здесь на какого-то прокурора покушение готовил. Арестовали его, а он даже своей фамилии не назвал. Так и казнили, ничего не добившись… Нам бы такого в отряд!.. Ну, ничего, мы тоже что-нибудь придумаем. Еще похлеще. Рванем разок, как на Маразлиевской, турки запрыгают!

Яков Гордиенко с неутомимыми и отчаянными своими товарищами в самом деле затеял взрыв дома на Красноармейской, где располагался румынский штаб. Подговорили кочегара и уже начали носить взрывчатку в котельную. Сами ходили туда будто бы разгружать угольный бункер. Здесь же, в бункере, и прятали обернутые в вощеную бумагу пачки тола. С взрывом решили не торопиться — делать так делать. Чтобы наверняка. Вот бы отметить годовщину Красной Армии… Но об этом, конечно, он ничего не сказал.

Тамара, будто угадывая его мысли, сказала:

— Ты, Яша, приходи в гости к нам в день Красной Армии. Весело будет… Сейчас как раз репетировать самодеятельность будем.

Кто-то принес баян, растянул мехи, и в катакомбах разнеслась тихая музыка. Баянист заиграл лезгинку. Тамара все еще сидела рядом, но она вся уже была в танце. Вскинув голову, с блуждающей улыбкой, с глазами, устремленными куда-то вверх, в темноту, трепетно напряженная, она только и ждала, чтобы ее позвали.

— Тамару, Тамару! — послышались голоса.

Кто-то взял ее под руку. Тамара оказалась в центре круга.

Остановилась. Вот она сорвалась с места и поплыла в танце. Быстрее, быстрее… Яков едва успевал следить за ней, поворачивая голову. Темп танца все нарастал. Тамара то исчезала в тени, куда не достигал свет фонарей, поставленных в каменных нишах, то снова вырывалась на свет и кружилась, кружилась в неистовом танце. Вот она на ходу стянула с себя жакет, бросила его Яше, пронесшись мимо, — подержи, мол, — и снова ринулась в танец, в музыку. Изящная, стройная, с тонкой талией.

Яков так был увлечен ее танцем, что не сразу заметил, что танцевала она не одна. Так же лихо плясал в кругу незнакомый ему партизан в гимнастерке с зелеными петлицами. Он все время поправлял рукой непослушные черные кудри.

Зрители с восторгом глядели на фигуры танцующих, на их плывущие руки, били в ладоши и притопывали в такт каблуками.

Наконец, партизан, легко обняв Тамару, провел ее к скамье, и она, усталая, рухнула рядом с Яковом.

— Ух, хорошо! Правда, Толя?! — выдохнула она и засмеялась счастливо-счастливо. Потом, опомнившись, испуганно воскликнула: — Ой, на дежурство-то надо!

Вскочила и убежала. Прошло минут пять, и Тамара снова появилась в подземной столовой. Теперь она была совершенно другая — в ватных штанах, в куртке, перетянутой широким ремнем, в кирзовых сапогах и солдатской шапке. На лице ее не остыл еще задор танца, и она очень походила сейчас на мальчишку. Подошла к Якову и, не говоря ни слова, сунула ему в карман горсть конфет в розово-прозрачных бумажках. Яков даже не успел отказаться.

— Это тебе с ребятами… — сказала Тамара. — Так не забудешь про годовщину?

Она взяла автомат из пирамиды, перекинула его через плечо.

Из катакомб выходили вместе. Якову хотелось, чтобы это продолжалось как можно дольше. Тамара шла впереди, стройная даже в ватнике и шароварах. Тень ее сливалась с другими тенями, падавшими на стены катакомб, на пол, усеянный каменной крошкой, кусками ракушечника, на потолок, нависший, как угроза, над головами. Тени сливались, расплывчатые и неясные, и нельзя было понять, кому они принадлежат. Федорович тоже шел вместе со всеми, его тень тоже падала на стены штрека, сливаясь с другими.

В сигуранце на улице Бебеля Федорович больше не появлялся. В назначенное время он приходил на Дерибасовскую, дом девять, поднимался на третий этаж в конспиративную квартиру майора Курерару. Здесь его встречал капитан Аргир либо Харитон, они давали ему задания, с каждым разом все усложняя их, выспрашивали о людях, уточняли их адреса, приметы, требовали отчета в выполнении заданий.

Подписку работать на сигуранцу Федорович дал примерно через неделю после того, как его впервые вызывали на улицу Бебеля. От той ночи в памяти осталась тупая боль под ложечкой и ощущение, будто его вытащили из петли. Когда он снова начал дышать, его второе дыхание было уже дыханием предателя. Все старое осталось как бы по ту сторону удара, нанесенного ему локатинентом Жоржеску.

Впрочем, события, захватившие Антона Брониславовича, развивались для него последовательно и логично. Сейчас он даже не хотел раздумывать, как это случилось. Потеряв веру, да, собственно говоря, он и не имел ее никогда — нельзя приспособленчество называть верой, Федорович для себя решил: старое вернуться не может, надо подаваться к другой власти. Вон какую силищу двинул Гитлер! Он все перемелет, все перекроит по-своему. Только попади под его жернова. Антон Брониславович закладывал пальцы: июль, август, сентябрь, октябрь… За четыре месяца Гитлер подошел к Москве, к Ленинграду, взял Украину. Антонеску занял Одессу. Старое кончилось, рухнуло. Старым Федорович называл Советскую власть, строй, при котором вырос. Он совсем не хочет попадать под жернова. Действовать надо, как Антонеску, — лепиться к сильному.

Об этом он подумал впервые, прочитав в «Молве» новогоднее поздравление губернатора Алексяну маршалу Антонеску. Подумал с неосознанной завистью — вот как умеют жить люди!

Губернатор Транснистрии Аляксяну телеграфировал Антонеску:

«Маршалу восстановителю родины, защитнику веры предков и освободителю всей Транснистрии шлем сегодня пожелания счастья, успеха и победы в новом году».

Вот ведь как! А все потому, что Антонеску с Гитлером. Служить надо сильному!

Так поступил и Федорович. Удар в солнечное сплетение только ускорил события.

Нового агента на конспиративной квартире принимал Аргир. Он хотел знать — намерен ли Бадаев прийти в город. Нужно любыми путями выманить его из катакомб. Нет, пока не похоже, чтобы Бадаев проявил интерес к предложению Федоровича. Антон Брониславович рассказал о разговоре в катакомбах, он уже не за страх, а за совесть начинал служить подобравшим его хозяевам.

Воспользоваться ночным пропуском Бадаев отказался, вероятно, из осторожности. Насчет встречи с полицейским чином тоже — ни да, ни нет не сказал.

— Настаивать не мог, — сказал Федорович, глядя куда-то в сторону коршуньими своими глазами с черными зрачками, застывшими в бесцветных окружьях радужной оболочки. — Только вызвал бы подозрение. Теперь надо ждать, когда вылезет сам. Больше всего он интересуется дальницкими катакомбами. Требовал узнать про судьбу Гласова.

Аргир тоже считал, что не надо торопиться.

Он распорядился так: как только появится Бадаев, немедленно звонить по телефону. Работники сигуранцы прибудут на место минут через пятнадцать, не позже.

— Квартиру переменил? — спросил Аргир.

— Так точно, — по-военному ответил Бойко. — Как было приказано.

— Бадаев знает?

— Доложил. Велел чердаки проверить, на случай побега. Я ему схему приготовил с копией. Копию вам…

Предатель достал из бокового кармана два чертежа, набросанных карандашом, один протянул Аргиру, второй положил в карман.

Бойко — Федорович еще спросил — может ли он взять обратно планы катакомб, которые передал господину капитану. Бадаев уже спрашивал, дольше задерживать их нельзя.

— Придется отдать, — сказал Аргир. — Кстати, как вы прошли в катакомбы? Ведь все входы блокированы.

— Выходит, не все. Прошли балкой между Усатовом и Куяльником.

— Покажите. — Аргир вынул из стола пакет, который Федорович получил от Продышко, нашел нужный лист и развернул его перед Федоровичем.

Некоторое время Антон Брониславович внимательно изучал план, пытаясь сориентироваться, нашел нужное место и отчеркнул его ногтем. Аргир резко оттолкнул его руку.

— Что вы делаете! Никаких пометок! — Плоскостью ногтя он принялся затирать царапину, оставленную на бумаге. — Вы же должны этот экземпляр отдать Бадаеву. Покажите на копии.

Аргир принес скопированные планы катакомб и красным карандашом поставил жирный крест в том месте, которое указал Федорович.

Когда Федорович ушел, Аргир позвонил Курерару, спросил — можно ли прийти для доклада. Встретились через час. Уточнили план, разработанный Курерару. Конечно, план согласовали с Шиндлером. Арест советского разведчика, в случае его выхода из катакомб, представлялся так.

Федоровича в самом начале надо вывести из дела. Для этого операцию проводить под видом ареста Якова Гордиенко, подозреваемого в убийстве Фрибты. Хозяина мастерской и других задержать как бы для выяснения личности. После ареста, когда выйдут на улицу, Бадаева и его людей можно даже освободить, но когда они отойдут на несколько шагов, вернуть обратно. Это создаст впечатление случайного ареста.

— Федорович нам еще пригодится, — заключил разговор майор Курерару. — После, ареста Бадаева захватим и остальных. Теперь нам придется ждать, а потом — раз и готов! — Курерару махнул рукой, словно хотел поймать невидимую муху. — А Федорович пусть сразу исчезнет, будто сбежал от нас.

Румынские контрразведчики стали терпеливо ждать. Они не подходили даже к тайному выходу из катакомб, через который проникал в шахты Бойко — Федорович, не трогали подпольщиков, приходивших в слесарную мастерскую, только вели осторожное наблюдение за рыбаками на Большом Фонтане, особенно за домом Булавиных. Часть подпольщиков, возглавляемых Бадаевым, была уже в руках сигуранцы, так считал Курерару, но только часть — та, которую знал Федорович. Майор Курерару рассчитывал, что с арестом Бадаева удастся ликвидировать все советское подполье в Одессе.

Ждал и подполковник Ганс Шиндлер, который требовал, чтобы румынские контрразведчики докладывали ему каждый день о положении дела.

АРЕСТ

Здесь снова уместно будет возвратиться к архивному делу «Операция „Форт“, к документам, свидетельским показаниям, протоколам допросов, к другим материалам, лежавшим в папках с надписью „Хранить вечно!“.

Когда следователь, майор госбезопасности Рощин, вместе с войсками вступил в освобожденную Одессу, он прежде всего начал искать людей, боровшихся в катакомбах, людей, хоть что-нибудь знавших о трагических обстоятельствах, причинах ареста Владимира Молодцова. Одним из первых к нему пришел Яков Федорович Васин, заместитель командира партизанского отряда катакомбистов. Приехал он издалека, из-под Курска, приехал, как только услыхал об освобождении Одессы. Васин принес и показал Следователю старую, затертую «Одесскую газету», выходившую в городе при оккупантах. На третьей странице в хронике, под заголовком «Суд» было напечатано сообщение о заседании военно-полевого суда по делу группы Бадаева. Рощин прочел.

«При отступлении советских войск из Одессы, — говорилось в заметке; — частями НКВД была оставлена группа партизан-коммунистов со специальным заданием по проведению террористической подрывной деятельности и шпионской работы. В их распоряжении были склады оружия и взрывчатые вещества!.. Эта группа партизан-коммунистов скрывалась в одесских катакомбах, но была обнаружена и предана военно-полевому суду.

Военно-полевой суд, рассмотрев дело участников группы, обвиняющихся в ведении подрывной террористической работы, шпионаже и укрытии склада оружия и амуниции, приговорил виновных к расстрелу и каторге». Первым в списке значился Бадаев Павел Владимирович.

Васин сказал, что достал газету еще во время оккупации — в Балте, много спустя после того как вышел из катакомб. Но дальнейшего разговора со следователем не получалось. Васин почему-то нервничал, безуспешно пытаясь взять себя в руки. Высокий, с крупными чертами лица, он сидел, понурив голову, односложно отвечал на вопросы. Потом вдруг начинал говорить быстро, отрывисто, перескакивал с одного на другое и снова умолкал. Майору стоило больших усилий заставить его продолжать.

Свидетель нервно теребил полу своего грубошерстного пиджака, набирал воздух, будто силясь что-то сказать, и, не сказав, подавлял глубокий вздох.

Майор чувствовал, что бывший партизан Яков Васин не договаривает чего-то главного. Это настораживало. Никчемный разговор тянулся долго, и, наконец, следователь решил задать вопрос прямо:

— Скажите, Яков Федорович, вы во всем со мной откровенны? Что-то не получается у нас разговора.

Васин взглянул на майора, снова опустил глаза и глухо сказал:

— Да, товарищ следователь, не все я вам говорю. Язык не поворачивается… А сказать надо. — Васин втянул грудью воздух, будто проглотил застрявший в горле комок. — Дочка у меня к румынам ушла, товарищ следователь. Вот ведь какой позор мне. Зиной звали ее, шестнадцать лет было… А жену мою расстреляли. Приехал и — никого… Дочь с каким-то офицером спуталась и уехала. Лучше бы и ее тоже… Легче б было…

Васин провел рукой по осунувшемуся небритому лицу, поднял голову и взглянул в глаза следователю. Теперь это был другой — прямой и открытый взгляд.

— Высказал я вам, товарищ следователь, все, что на душе лежало, будто камень свалился. Теперь, может, легче станет… Сколько лет на земле живу, такого стыда не испытывал. Дочь она мне была, не так это просто.

О дочери Васин говорил в прошлом времени, как о покойной. Рощин молча слушал признания человека, пережившего тяжелую жизненную трагедию. Теперь он не перебивал его, не спрашивал — пусть выговорится сам.

Яков Федорович снова умолк. Рощин не мешал ему думать. Как бы очнувшись, Васин опять провел рукой по лицу.

— Хочешь не хочешь, надо досказывать, — с надрывом проговорил он. — Жену свою последний раз я в Куяльнике видел. Там рядом тоже есть выход из катакомб. Екатерина моя была связной, вот и пришла с донесением. А я как раз к ней вышел. Так и встретились ненадолго в одной хатке. Разговор был короткий. Тот раз она и сказала мне, что видела на улице Молодцова, вели его в кандалах, наверно, вели в тюрьму. Бородой весь зарос, осунулся. Екатерина подошла к нему, будто незнакомая, дала ему в руки — на кандалы положила — снизку бубликов. Она как раз с базара шла. Володя улыбнулся ей, поблагодарил взглядом, а сказать ничего не смог, солдаты рядом. Потом жена через одну женщину стала им передачу в тюрьму посылать — Молодцову и двум Тамарам. У этой женщины муж тоже в тюрьме сидел.

Катя все за меня тревожилась — как я в катакомбах живу, опасно, мол, а случилось, видите, наоборот. Вскорости арестовали их с дочерью — четвертого июня. Как раз, когда я к Савранским лесам шел. Дочь потом выпустили, свояченица говорила, будто она ко мне в Балту зачем-то приезжала. После этого видели ее с каким-то румынским офицером. Вся в мехах, в шелках, в золотых кольцах. Ходила не таясь, стыд совсем потеряла. А Екатерину в октябре расстреляли, в сорок втором году… Обо всем этом только на днях узнал. За войну где только не скитался я, а когда услыхал, что Одессу освободили, сразу приехал. Думал, семья здесь, а получилось вон что…

Ну, а теперь, может, вы сами о чем меня спросите, товарищ следователь. Спасибо вам, что не перебивали.

Майор Рощин продолжал ломать голову все над теми же вопросами: как могли получиться, что арестовали Молодцова — Бадаева. Он снова просил Васина рассказать о работе отряда, выспрашивал, уточнял, казалось бы, самые второстепенные детали.

Биография у Васина заурядная, непримечательная. Ему за пятьдесят, участвовал в гражданской войне, работал в милиции, потом работал в совхозе. Почему ушел из милиции? Ответил прямо — больше платили, лучше снабжали, вот и ушел.

В войну приехал один знакомый по прежней работе. Расспрашивал, выяснял, под конец предложил остаться в тылу, в Одессе на подпольной работе. Семью, захочет — эвакуируют, захочет — оставят. Заработок сохранят. Знакомый говорил, что такой человек, как он, им нужен — беспартийный и незаметный.

Сразу ответа не дал. Подумал, с Катей поговорил, — сказала, никуда от него не уедет. Так и согласился.

Сначала Васина хотели использовать в городе, на пивном заводе устроить, но Яков Федорович возразил. В городе его многие знают по работе в милиции. Сам провалится и других за собой потянет. Тогда и решили направить Васина в отряд, в катакомбы. Отряд только что создавали.

С Бадаевым познакомился в это время. Павел Владимирович долго к нему присматривался, потом как-то сразу доверился и стал давать самые что ни на есть секретные поручения.

Занимался Яков Васин снабжением отряда, закладывали партизанскую базу в шахтах, возили оружие в катакомбы. Позже Бадаев поручил ему готовить конспиративные квартиры. На Нежинской в такую квартиру поселился Федорович Антон под именем Бойко. Сделали его хозяином слесарной мастерской, а в мастеровые дали двух братьев Алексея и Якова Гордиенко. Третьим в мастерской работал Саша Чиков. Они втроем занимали отдельную комнату в той же квартире, где и Федорович.

В этом доме и арестовали Бадаева вместе с ребятами, с Тамарой Межигурской. Одного Васин не мог взять в толк — как так: оборудовал он квартиру в первом этаже с двумя входами, а взяли их на четвертом этаже, оказались в такой мышеловке, что просто диву даешься… Как могло это случиться, Яков Васин сказать не мог.

Еще одну тайную квартиру оборудовали на улице Подбельского. Поселилась в ней Екатерина Васина с дочерью. Это была запасная явка для подпольщиков.

Конечно, в городе были и другие подпольные квартиры, но Васин ими не занимался.

Особенно подробно следователь выспрашивая Васина о Петре Бойко. О нем Яков Федорович тоже много сказать не мог. Познакомился он с Петром Бойко перед тем, как отряд ушел в катакомбы. Познакомил их Бадаев на Нежинской улице, когда Васин привез на машине оборудование для мастерской. Втроем обсуждали, что где расставить, проверяли черный ход из квартиры, выходивший на соседний двор.

— Настоящая-то фамилия Петра Бойко была Федорович, — сказал Васин.

— Значит, вы знали, что Бойко и Федорович одно и то же лицо? — спросил майор Рощин.

— Совершенно точно! Бадаев этого не скрывал от меня. Приказал только никому не рассказывать.

— А зачем вам нужно было знать такие подробности?

— Так как же иначе? Бадаев и поручил мне готовить Федоровича на новое жительство для подпольной работы.

— Значит, он доверял вам?

— Выходит, что так. Раз в партию рекомендовал — значит, доверял. Разумеется, не во всем. Человек он был осторожный. Где открыли другие квартиры, где были тайники, я не знал. Мне этого и знать не требовалось. Там другие работали. А вот ребят Гордиенко, этих хорошо знал. И с матерью их Матреной Демидовной познакомился. Отличная женщина. Встретился, когда пожитки ребят к Федоровичу на квартиру перевозил.

Вот как все и получилось, товарищ следователь. А сам я так беспартийным и остался. Когда Бадаев исчез, тут уж не до того было…


Когда я приехал в Одессу, чтобы закончить изучение дела «Операция „Форт“, Васина уже не было в живых. Последние годы Яков Федорович одиноко жил в том доме, где раньше находилась конспиративная квартира бадаевцев. По-прежнему среди двора стоял раскидистый каштан, бросая широкую тень на землю. До конца дней своих Яков Федорович не мог забыть, не мог простить гнетущей обиды, которую нанесла ему родная дочь. Рассказывали, что после войны Зина-Канарейка (к тому времени ее звали уже Зинаида Яковлевна) приезжала в Одессу, хотела встретить отца, искала с ним примирения, но Васин отказался от встречи. Так и уехала она ни с чем в Бухарест или в какой-то другой румынский город. Теперь там и живет.

Зина писала отцу письма, но Яков Федорович рвал их, не распечатывая. Последние письма пришли после его смерти. Соседи не стали уничтожать письма, но дочери Васина тоже ничего не ответили — и они не простили ей, хотя не знали, не видели ее в глаза.

Свои заключительные показания Васин давал по делу арестованного предателя Бойко — Федоровича. Недалеко ушел предатель от места своих преступлений, не смог он уйти и от заслуженной кары. Следователь майор Рощин был убежден, что предательство в нашей стране никогда не останется безнаказанным; и оказался прав в этом своем убеждении.

Судя по протоколу допроса, Яков Васин не мог точно сказать, как произошел провал Молодцова. Ему было известно только то, что Бойко несколько раз приходил в катакомбы, долго говорил о чем-то с Бадаевым, но о чем именно, осталось тайной.

Расхаживать Федоровичу по катакомбам Бадаев не разрешал. Встречаться и разговаривать с партизанами запрещал тоже. Не потому, может быть, что не доверял, просто так, из конспирации. При посторонних он приказывал называть себя только Бадаевым Павлом Владимировичем. Для Бойко — Федоровича он тоже был Павлом.

Однажды Васин возвращался из оружейного склада, где женщины очищали патроны от разъедавшей их зелени. В катакомбах стояла такая сырость, что патроны приходилось перетирать чуть ли не каждый день. По дороге Васин встретил Молодцова и Федоровича, который собирался в город. Прощаясь, он протянул Молодцову какую-то бумажку и стал убеждать, что она ему пригодится. Из разговора Васин понял, что об этом они уже говорили раньше.

Бойко сказал:

— Возьми, Павел Владимирович, пригодится. А не используешь, пусть лежит — хлеба не просит. Даром я, что ли, старался. Днем и ночью можно ходить с ним по городу.

— Что ты меня все уговариваешь, — ответил Бадаев. — Дальше катакомб мне ходить не приходится. А здесь, сам знаешь, полицейские пропуска не действительны.

Бадаев отшутился и перевел разговор на другое.

Вскоре к Федоровичу подошел Яша Гордиенко— в кубанке, в легоньком пальтеце, и оба они пошли к выходу. На прощанье Бадаев сказал:

— Так не забудь, Петр Иванович, узнать про Дальний. Узнай подробнее.

Известно было, что в Дальнике скрывается какая-то группа во главе с Гласовым. Знал о ней подробно только один Молодцов, он рассчитывал пройти к дальницкой группе через катакомбы, для этого несколько раз требовал добыть в городе планы катакомб, изучал их, но выяснилось, что дальницкие шахты изолированы от других. Об этом Молодцову совершенно уверенно сказал Иван Гаврилович Гаркуша, самый старый партизан в отряде, лучше всех знавший одесские катакомбы.

— Ищите не ищите, — сказал Гаркуша, — а под землей ход в Дальник не найдете. Шахты там, как у нас говорят, тупиковые, с другими шахтами Дальник не сообщается. Жить люди там могут, но вроде как в ловушке. Выхода из них нет в другие катакомбы. На поверхность, другое дело — знающий человек всегда вылезет. Иные хода по двадцать лет стоят замурованы, еще с революции. Вот если их откопать… Да опять же румыны в городе, разве они дадут копать-то…

Старику возразили: ученый, с которым советовались, тоже знает. Не может быть, чтоб тупиковые.

— А я говорю — ловушка, — упрямо повторял Гаркуша. — Не знаю, что говорил ученый, может быть он больше меня в катакомбах бывал, однако из Дальника выхода нет. Как туда послали людей — мне невдомек.

Разговор происходил в штабной пещере. Владимир Александрович сидел да дощатым столом, по привычке подперев рукой подбородок.

— Ну, а через верх пройти к ним можно? — спросил он Гаркушу.

— Почему нельзя? Только сперва надо фашистов прогнать, чтобы не мешали.

Разговор с Гаркушей расстроил и огорчил Молодцова. Предприняв еще несколько бесплодных попыток проникнуть в Дальник, он отказался от дальнейших поисков в катакомбах, но каждый раз, посылая связных в город, наказывал обязательно разузнать о судьбе группы Гласова — Кузьмина.

Поиски дальницкой группы ни к чему не привели, но зато они дали другие, совершенно неожиданные результаты. В нескольких километрах от лагерной базы партизаны обнаружили большую группу людей, укрывшихся в катакомбах. Это были евреи, бежавшие из города — всего человек тридцать. Об их существовании никто и не подозревал. Среди них было восемь мужчин, остальные дети и женщины.

Молодцов приказал дать им оружие, выделить продовольствие. А из чего выделять, когда продукты и так на исходе? Не совсем, конечно, но все-таки. Из отрядных запасов Васин дал им муки, ящик консервов, мешок пшена. Потом еще два раза приходилось раскошеливаться на продукты. Дело старое, хотел Васин зажать кое-что, но узнал об этом Молодцов, устроил такой разнос, что ни приведи бог… Правда, встреча с этой группой привела к тому, что бадаевский отряд установил связь с семьей Ивановых, живших в селе Куяльнике. Из погреба во дворе Ивановых шел ход в катакомбы. Хозяин усадьбы пользовался им, чтобы переправлять продукты, добытые для еврейской группы, бежавшей от фашистской расправы.

Тайным выходом стали пользоваться и связные Молодцова, тем более что к зиме каждый известный выход из катакомб был на учете у румынских жандармов. Молодцов приказал искать новые ходы сообщения с поверхностью, и тайник во дворе Ивановых оказался как нельзя кстати.

Когда искали ход в Дальник, наткнулись в катакомбах еще на одну группу. Это были члены подпольного комитета из Пригородного райкома партии. Яков Федорович Васин предполагал, что Молодцов раньше знал о существовании этой группы, но встрече очень обрадовался. Вместе с Васиным и Гаркушей он несколько раз ходил к райкомовцам, приказав строго-настрого никому не говорить об этих встречах. Группа Пригородного райкома состояла из одиннадцати человек во главе с секретарем подпольного райкома.

Молодцова вскоре арестовали, и связь отряда с райкомовской группой восстановили уже без него.

Яков Федорович Васин был уверен, что арест Молодцова связан с поисками группы Гласова. Васин знал, что в начале февраля сорок второго года из Москвы снова пришел запрос о судьбе дальницкой группы. Эти показания бывшего заместителя командира партизанского отряда подтверждают и документы, сохранившиеся в деле «Операция „Форт“. Действительно, именно в эти дни Кир получил радиограмму, как обычно, подписанную Григорием. В ней было сказано:

«Связь с группой Саммита отсутствует. Нарушаются планы дальнейшего развертывания работы в глубоком стратегическом тылу противника. Еще раз попытайтесь установить судьбу Самсона и его людей. Проявите максимум осторожности».

Как рассказывает Васин, Молодцов ходил сам не свой, раздумывая, как бы узнать хоть что-нибудь о людях Гласова. В это время до него дошли слухи, будто кто-то видел в городе самого Гласова, что он будто бы вышел из катакомб и легализовался в Одессе.

Седьмого февраля 1942 года Кир передал свою последнюю радиограмму в Москву. На запрос Центра он сообщал некоторые данные о судьбе группы Самсона.

«Случайный источник, — передавал Кир, — сообщил, что Самсона видели в Одессе. Перепроверить эти данные не удалось. Тот же источник, ссылаясь на строгую конспиративность Самсона, отказался связать с ним нашего человека. Он уверяет, что слухи о гибели группы необоснованны. Это вселяет надежду, что Самсон невредим. Я намерен лично встретиться с указанным источником, расшифровать себя и потребовать объяснений или встречи с Самсоном. Жду указаний».

Эти сведения, о которых Молодцов информировал Центр, доставил ему Иван Афанасьевич Кужель — разведчик-доброволец, живший в селе Нерубайском. Сколько было в Одессе таких беззаветных добровольных помощников у Владимира Молодцова, помощников, которые вели опасную и тяжелую работу разведчиков! Только с их помощью, только опираясь на них, чекист Молодцов мог осуществлять то большое, ответственное задание, именуемое «Операция „Форт“, в которой отряд катакомбистов был только частицей широкого одесского подполья.

Шахты старый горняк Кужель знал отлично. И все же просто было непостижимо, как он проникал в катакомбы, обманывая бдительность румынских жандармов. Появлялся он в самое разное время суток. Подсаживался к столу с таким видом, будто и не уходил из катакомб, доставал кисет с табаком, пускал его по кругу «на общую», скручивал козью ножку. Приход его всегда ознаменовывался густыми клубами табачного дыма — за компанию курили все, кто находился в столовой. Поболтав с ребрами, Кужель, посмеиваясь, брал пустой кисет и отправлялся к Бадаеву.

О Гласове Кужель узнал через третьи руки, подробностей сообщить не мог, но слышал, что человек, связанный с группой Гласова, уклоняется от разговора на эту тему, вероятно, не доверяет. Есть какой-то сапожник, который будто бы что-то знает, но связаться с ним Кужель не мог. У шахтера-разведчика нет ни пароля, ни адреса, да и проникнуть в город Кужелю не так-то просто, не то что в катакомбы, где знаком каждый закоулок.

Бадаев с большим доверием относился к Ивану Афанасьевичу Кужелю. Рассказу его он придал большое значение, но, с другой стороны, связная Тамара Межигурская приносила из города иные вести — ходили разговоры, будто сигуранца ликвидировала какой-то отряд партизан в дальницках катакомбах

Вот тогда Молодцов и решил еще раз выйти в город, чтобы самолично проверить все, что касается дальницкой группы. И еще были у него неотложные дела — встретиться с подпольщиками порта, с Олегом, который работал под видом хозяина оптического магазина. Он ушел с Межигурской и не вернулся. Перед уходом Бадаев долго разговаривал о чем-то с Гаркушей, вместе с ним разглядывал планы катакомб, делал какие-то пометки.

В рассказе Васина, как и в других материалах, ход событий обрывался на вьюжном февральском дне сорок второго года, когда Молодцов вместе с Межигурской покинули катакомбы. Васин сам ходил сопровождать командира на поверхность. Был с ним еще Белозеров, ладный хлопец, из пограничников. Удивительно, как быстро освоился он в катакомбах.

Шли долго, и фонари тускло освещали низкие своды. Совсем недавно Белозеров обнаружил еще один выход, которым и решили выводить Молодцова. Выход был под скалой в глубокой балке недалеко от Усатовской церкви. Церковь служила отличным ориентиром, ее всегда разглядишь, даже кромешной ночью. Ход никому не был известен, и через него только один раз выпускали Бойко с Яшей Гордиенко.

Васину припомнился не то чтобы случай, но разговор который произошел у них по пути к выходу из катакомб. Бадаев шутил, посмеивался, настроение у него было хорошее, потом вдруг замолчал, задумался. Молчал долго, потом остановился и подозвал Белозерова:

— Анатолий, совсем забыл… В случае чего передайте в совет отряда, чтобы налаживали связь с Олегом из комиссионного магазина. Он все знает…

Васин еще спросил тогда:

— На какой это случай, Павел Владимирович?

Бадаев усмехнулся и ответил:

— Мало ли что в нашем деле бывает, Яков Федорович! Не знаешь, где упадешь, где встанешь… О том, что сказал, доложите только в совете отряда и больше никому. Поняли?..

Яков Федорович Васин уверен, что Бадаев никогда не страдал забывчивостью. Просто, видимо, кое-кому не доверял он в отряде.

Потом снова пошли, разговаривали уже совсем о другом.

Миновали последний пост. Молодцов попрощался с ребятами, стоявшими в карауле, пообещал им принести из города табаку и, приветливо махнув фонарем, пошел дальше. Прошли еще с полкилометра, обошли провал, запорошенный снегом. Ночь была мутная и не особенно холодная. Белозеров выскользнул в балку и вскоре вернулся — все спокойно. Наскоро пожали друг другу руки, и Молодцов исчез в тесном проеме. За ним ушла и Межигурская. Так Васин навсегда расстался со своим командиром. Это было под утро восьмого февраля 1942года. Уговор был твердый — Бадаев возвратится не позже десятого числа. Пусть его ждут в назначенное время. Он постарается быть в Усатове перед началом комендантского часа. В комендантский час, длившийся с вечера до утра, требовался специальный пропуск.

Десятого вечером на встречу Бадаева пошли Васин с Белозеровым, кто-то еще из бойцов. Как условились, они ждали его рядом с провалом. Фонари прикрутили, поставили их в стороне. Долго стояли не шелохнувшись. Белозерову вдруг почудился какой-то шум со стороны входа — будто скрипит снег под ногами. Думал, свои. Подождали еще, все стихло. Ждали не меньше часа. Тогда Белозеров решил осмотреть балку. Но только он высунул голову из-под скалы, как тотчас нырнул обратно. Около выхода, притаившись, стояли вражеские солдаты с автоматами. Надо быть пограничником, чтобы различить в этих недвижных тенях живых людей! Новый ход в катакомбы был блокирован…

Вернулись только под утро сильно встревоженные, доложили, что Павел Владимирович не вернулся. Дня через два на связь послали Тамару Шестакову. Назад она не вернулась.

Теперь, спустя много лет после героической трагедии, разыгравшейся в одесском подполье, приходят на ум некоторые отвлеченные сравнения по поводу жизни в катакомбах после ареста Молодцова. Старый, опытный пасечник всегда различит нарушенный ритм жизни в улье, если пчелиный рой остался без матки.

После ареста Владимира Молодцова и его связных будто бы ничего в катакомбах не изменилось. В отряде насчитывалось больше сорока человек, люди ходили на дежурство, свободные перетирали на складе патроны, покрытые зеленой коростой, потом собирались вместе в столовой, обсуждали свои дела.

Городские разведчики в назначенное время все так же приходили к шахтным колодцам, либо прятали донесения в условленном месте в расщелинах скал, в глубине балок под камнями или в других тайниках. Все шло по заведенному Молодцовым порядку. Как и при Молодцове, разведчики и в катакомбах и в городе составляли одно целое, один коллектив, говоря шахтерским языком — один пласт.

Когда Тамара Шестакова не пришла в назначенный срок, парторг Зелинский собрал коммунистов — всех, кто был в наличии. Сидели угрюмые в штабной пещере вокруг каменного стола.

— Все собрались? — спросил парторг, вглядываясь в лица собравшихся людей. Но ему не все были видны — многие сидели в глубине ниши, и свет от «летучей мыши», поставленной на край стола, почти не доходил туда.

— Все, кроме дежурных, — ответил кто-то из темноты. — С постов не снимешь…

— Что будем делать, товарищи? — снова спросил Зелинский. — Положение все знаете. Давайте обсудим. С товарищем Бадаевым что-то случилось. Коммунистка Шестакова тоже не вернулась с задания…

Сначала дали слово Анатолию Белозерову. Он рассказал, как ходил провожать Бадаева, как вышли встречать его и нарвались на вражескую засаду. Белозеров недоумевал, почему так получилось — новый, тайный лаз стал известен румынским жандармам.

После Анатолия слово взял Иван Клименко, заместителе командира по строевой части. Пожилой, худощавый шахтер говорил простуженным голосом, говорил скупыми короткими фразами. Он только докладывал, в каком состоянии находится отряд — сколько людей, как обстоят дела с продовольствием, оружием, боеприпасами. Бывший шахтер-бригадир говорил так, будто давал задание своей бригаде и раздумывал вслух, как расставить людей в забое. А закончил Клименко тем, что не нужно терять надежду на возвращение Бадаева. Павел Владимирович может еще воротиться, бывает всякое. На тот случай, если товарища Бадаева захватили, нужно подумать, как его вызволить от фашистов. Дело это не простое, но возможное. Можно по дороге отбить у конвоя или сделать налет на тюрьму. Для этого перво-наперво надо еще раз послать в город своего человека. Пусть выяснит, что случилось.

— А самое что ни на есть последнее скажу я вам вот что, товарищи, — Клименко подался вперед, будто старался разглядеть сидящих вокруг него партизан. — Если бы в гражданскую войну было у нас столько оружия, как сейчас, мы бы никакого горя не знали. Так что носы нам вешать нечего, будем готовить боевые задания, которые разработал наш командир товарищ Бадаев.

Когда Иван Клименко сел на свое место, парторг Зелинский нагнулся к нему, о чем-то пошептался и поднял руку:

— Товарищи! Есть предложение некоторые вопросы обсудить на совете отряда. После мы проинформируем вас. Нет возражений?.. Членов совета прошу остаться…

Члены совета партизанского отряда сидели вокруг каменного стола, ждали, пока партизаны разойдутся с собрания. В отряде при Молодцове существовал железный порядок — заседания совета проводить только закрытые. Был здесь Иван Клименко, самый старый из коммунистов в отряде, парторг Зелинский, Иван Петренко, Анатолий Белозеров, пришел Яков Васин. Состав совета отряда утвердили в обкоме партии, перед тем как подпольщики ушли в катакомбы. Анатолия Белозерова ввели позже по предложению Молодцова.

— Ты веди заседание, — сказал Зелинский, обращаясь к Ивану Клименко и уступая ему председательское место.

Клименко откашлялся — в катакомбах все надрывно кашляли последнее время, — спросил, как теперь будет связь с городом. Из трех связных осталась одна Марцишек. Кто будет руководить подпольем, что говорил об этом Бадаев?

— Когда мы провожали с Васиным товарища Бадаева, — сказал Белозеров, — он предупредил, будто чувствовал: «В случае чего, говорит, свяжитесь с Олегом Николаевичем из оптического магазина»… Я думаю, нам так и надо сделать.

На совете отряда решили, что на связь с Олегом Николаевичем пойдет Белозеров, а связную Марцишек пошлют выяснить причины и обстоятельства ареста Бадаева.

Только значительно позже выяснилось, как развивались события в городе после того, как Межигурская и Бадаев покинули катакомбы.

В первый день Бадаев и Межигурская остановились на конспиративной квартире Екатерины Васиной, находившейся рядом с площадью Красной Армии. Пришли они к вечеру, но где провели день, так и осталось неясным. Тамара Межигурская с утра заходила в тот день к сапожнику Евграфу Никитенко, жившему на Военном спуске, и предупредила, что одному человеку надо незамедлительно встретиться с подпольщиком Крымовым. Встречу надо организовать на Новом базаре в толкучке — так безопаснее. Время встречи — полдень, когда на рынке больше всего народу.

Межигурская еще спрашивала — знает ли Никитенко что-нибудь про того человека, который видел в городе Гласова. Нет, хозяин сапожной мастерской не знает о существовании такого человека, но ему говорил об этом Крымов. Тамара Межигурская еще раз сказала, что встречу с Крымовым надо организовать непременно в назначенное время.

Разговор Тамары Межигурской с Евграфом Никитенко происходил в сапожной мастерской утром восьмого февраля, а в полдень должна была состояться встреча с Крымовым. Никитенко не знал — состоялась ли встреча, про которую говорила Тамара, но свое дело он сделал: немедленно пошел в порт, условными сигналами вызвал Крымова и передал ему содержание разговора с Межигурской. Крымов ответил коротко: «Буду».

После этого сапожник вернулся домой, постоял у ворот, снял шапку, вытер платком лысину, снова натянул шапку на голову и исчез в воротах. Все это Евграф Никитенко проделал после того, как на противоположной стороне улицы заметил Межигурскую, сидевшую на скамейке. Она ждала возвращения сапожника из порта. Снятая шапка служила сигналом, что все в порядке. Тамара поднялась со скамьи и пошла вверх по Военному спуску.

Ближе к вечеру, когда уже начинало смеркаться, на улице Фрунзе видели невысокую женщину в платке, в длинном, ниже колен, пальто и в кирзовых сапогах. Она остановилась против дома № 88 у колодца, закрытого деревянным щитом, трижды постучала ногой, прислушалась и, получив очевидно ответный сигнал, бросила что-то в отверстие, просверленное в деревянном щите. Впоследствии в Межигурской опознали ту самую женщину, которая стояла у закрытого колодца напротив дома № 88.

Вечером к Васиным домой зашел неизвестный усатый старик. Сначала он разговаривал с матерью, а потом остался ждать Бадаева. Бадаев пришел поздно вместе с какой-то Тамарой, поздоровался с усатым стариком, назвав его Иваном Афанасьевичем. По всему было видно, что они хорошо знали друг друга. Мать накормила всех ужином, Бадаев посмотрел на часы и сказал, что теперь пора. Тамара легла спать, а Бадаев с Иваном Афанасьевичем куда-то ушли среди ночи. Тамара тоже просилась, но Бадаев сказал, что нельзя.

Вернулись они под утро, когда было еще темно. Теперь их было четверо. Они сразу же легли спать, но спали недолго. Раньше всех поднялся Бадаев и сказал, что время уходить. Мать уговаривала остаться, как следует отдохнуть, но Бадаев сказал, что сегодня много работы. Наскоро перекусив, они ушли вместе с Тамарой. Двое других жили еще дня три и неожиданно куда-то исчезли. Обо всем этом Зина-Канарейка рассказала на допросе в сигуранце после того, как ее вместе с матерью арестовала полиция.

На Нежинской в квартире Петра Бойко Бадаев появился после полудня вместе с Тамарой Межигурской. Из конспиративной квартиры Бадаев больше никуда в тот день не выходил, но Межигурскоя отлучалась довольно надолго и вернулась только вечером. Бадаев куда-то посылал и Якова Гордиенко. Он привел с собой прилично одетого человека, выше среднего роста. Этот человек с полчаса разговаривал с Бадаевым на кухне и ушел перед самым приходом Межигурской.

С появлением Бадаева на конспиративной квартире Антон Брониславович засуетился, наказал жене готовить ужин, а сам побежал в магазин что-то купить. По пути зашел в телефонную будку…

Ужинать сели поздно, за столом долго не засиживались и часов в десять уже легли спать. В тот вечер Бойко пригласил к себе и Продышко, но тот не пришел. Продышко избежал ареста, но не надолго.

Еще днем Молодцов осмотрел квартиру, проверил схему, которую Бойко переправил ему в катакомбы. Ничто не вызывало сомнений. На кухне он вышел на черную лестницу, поднялся на чердак, отворил легкую, державшуюся на одной петле дверцу. Все соответствовало схеме, которую Бойко переправил ему в катакомбы. Ничто не вызывало сомнений — вон там, за почерневшей балкой, есть спуск и переход в соседний чердак. Можно через слуховое окно вылезть на крышу. Разведчик был удовлетворен осмотром новой конспиративной квартиры. Молодцов не мог и подозревать о предательстве, он не знал, что весь этот вечер квартал Нежинской улицы был оцеплен агентами гестапо и сигуранцы. Они стояли в подъездах, в воротах домов, прогуливались под деревьями вдоль тротуаров. Капитан Аргир тоже был здесь и нетерпеливо ждал сигнала, когда можно начинать операцию. Сигнал — наступившая тишина в квартире. На лестнице дежурил Друмеш, на чердаке — Жоржеску с несколькими людьми. В начале одиннадцатого Друмеш вышел и доложил — в квартире угомонились. Аргир засек время — через полчаса можно начинать.

Бойко не спал, чутко прислушиваясь к тишине. Несколько раз ему казалось, что он слышит крадущиеся шаги на лестнице.

Но стук в дверь раздался неожиданно и для него. Он поднялся и босиком вышел в прихожую.

— Кто здесь?

— Откройте.

Бадаев мгновенно проснулся от сдержанных голосов на лестнице и в прихожей, от топота ног входивших люден. Кто-то спросил:

— Яков Гордиенко здесь живет?

— Да, здесь.

— А вы кто такой?

— Хозяин квартиры.

— Есть здесь посторонние?

— Нет, только двое знакомых. Задержались, пропусков нет, остались заночевать.

Федорович говорил нарочито громко, чтобы разбудить, предупредить спящих. Во всяком случае, так понял Бадаев. Он осторожно поднялся с пола.

Мысль работала отчетливо и напряженно. Разведчик еще не мог собрать воедино разрозненные впечатления, сделать вывод, проанализировать, что произошло. В мозгу стремительно возникали вопросы, на которые Бадаев не мог сразу дать ответа. Что это может быть? Кто ворвался в квартиру? Зачем? Как вести себя через мгновенье, через секунду?..

Первое, что пришло в голову, воспользоваться запасным выходом, выбраться на чердак и уйти. Но выход отрезан — в прихожей толпятся ночные пришельцы, а в кухню ход только через прихожую. Броситься в окно с четвертого этажа? Но это на крайний случай. Уйти невредимым через окно невозможно, разбиться насмерть тоже нельзя — мала высота. Бадаев впервые подумал: если бы все это случилось в старой конспиративной квартире на первом этаже — мгновенье, и он на улице…

Все эти мысли промелькнули стремительно, вероятно, в какие-то доли секунды. Единственно, что успел сделать Бадаев — натянуть валенки и переложить из кармана в голенище запасной браунинг, с которым он никогда не расставался. В это время открылась дверь, вспыхнул свет.

— Кто здесь Гордиенко Яков? — спросил чернявый маленький человек в форме румынского офицера. Это был Харитон.

Яков поднялся с койки, сонный, щуря глаза и не понимая, что происходит. Был он в тельняшке, в трусах, зябко поежился и вдруг сразу очнулся, заметив погоны на плечах вошедших людей. Он шагнул к распахнутой двери, еще надеясь прорваться к вешалке, к своему бушлату, но в прихожей было полно людей — военных и штатских. Вернулся обратно.

— Оденься, — приказал ему Харитон. Что-то по-румынски сказал Друмешу. Тот обшарил кровать, поднял матрац, подушку. Харитон обернулся к Бадаеву.

— Вы кто будете?

Бадаев не успел ответить.

— Это мой гость, господин офицер, — торопливо сказал Федорович, стоявший в одном нижнем белье у двери. — О нем я сейчас говорил вам. А в той комнате еще одна женщина, сестра жены.

— А это? — Харитон указал на Гордиенко-старшего и Сашу Чикова.

Они тоже проснулись и сидели на койках.

— Это из моей мастерской, господин офицер. Мои рабочие.

— Хорошо… В соседней комнате кто?

— Там женщины.

— Пусть оденутся… Ваши документы, — Харитон снова повернулся к Бадаеву.

Владимир Александрович неторопливо (сейчас он все делал не торопясь, чтобы выиграть время) вынул из бокового кармана паспорт и протянул румынскому офицеру. Паспорт был выписан на Сергея Ивановича Носова, уроженца Воронежской области. Под этой фамилией Молодцов намеревался легализоваться в городе, как рекомендовали из Центра. Паспорт был в порядке, и Бадаев уверенно протянул его румынскому офицеру. Тот, бегло взглянув, вернул обратно.

В комнату вошел Жоржеску, тоже в румынской военной форме. В руках он держал бушлат Якова Гордиенко.

— Чей пиджак? — спросил Жоржеску, глядя на полураздетых ребят.

— Мой, — Яков рванулся к бушлату, но Жоржеску отстранил его и показал Харитону маленький браунинг, такой же, какой был в валенке Молодцова. Это оружие Владимир Александрович получил перед самой оккупацией города и раздал подпольщикам.

— Найден в кармане этого пиджака, — сказал Жоржеску.

— Я должен тебя арестовать, — сказал Харитон. — А вы, господа, тоже оденьтесь и пройдите в полицию, чтобы подписать протокол. Это не надолго, прошу извинить.

Харитон будто бы просто так, для порядка, ощупал карманы задержанных — оружия не было.

«Не слишком ли много людей для ареста одного мальчишки?» — подумал Молодцов, разглядывая толпившихся агентов полиции. Он насчитал двенадцать человек. Неторопливо одевался в прихожей, мучительно думая, что предпринять. Действовать активно нельзя, — может быть, все это случайные совпадения. К тому же что здесь делать с одним пистолетом? Другое дело — граната. Если бы он был один! Если бы рядом не было женщин, подростков… Если бы знать наверняка, что это ловушка… А может быть, действительно случайный налет? Надо держаться, не выдавать себя до конца опрометчивым поступком. Слишком много поставлено на карту.

Якова заковали ручными кандалами и повели вперед. Федорович шел последним, захлопнул дверь, проверил — заперта ли. Спросил:

— Надеюсь, не надолго, господин офицер?

— Нет, нет, вернетесь через полчаса. — Харитон вместе с Жоржеску замыкал шествие.

Но вот что странно: Бадаев отметил для себя — лучи электрических фонариков скрещивались на его фигуре чаще, чем на фигуре Якова Гордиенко. Кого арестовали — его или Гордиенко, кого не хотят выпускать из поля зрения?

И еще одно. Когда спустились по лестнице и вышли в тесный дворик, какие-то люди свертывали широкий брезент, расстеленный около стены под окнами квартиры Бойко. «Эге, — чуть не свистнул от изумления Бадаев. — Ждали, что кто-то выпрыгнет из окна! Да, здесь дело не в Гордиенко…»

И вдруг Бадаева осенила мысль — нелепая, чудовищная: а если это предательство? Если вся эта ловушка подготовлена для него, Молодцова? Догадка показалась такой невероятной, что разведчик попытался ее отбросить. И все же мысль эта теперь уже не оставляла его.

Прошли через дворик, вышли на улицу. У соседнего дома стояла машина. Здесь арестованных встретил капитан Аргир. Харитон доложил ему по-румынски, о чем-то заспорили, затем сказал, обращаясь ко всем задержанным:

— Господа, капитан приказал освободить вас. Всех, кроме Якова Гордиенко, которого я должен доставить в полицию. Можете быть свободными. Извините за недоразумение.

Бадаев успел шепнуть Тамаре Межигурской:

— Обратно не заходи… Сразу поворачивай за угол.

Но до угла дойти не удалось. Едва они сделали несколько шагов, как снова раздался голос Харитона:

— Господа, прошу вернуться обратно. Придется все же пройти в полицию. Это не надолго, господа.

Каким-то подсознательным чувством Молодцов совершенно отчетливо понял, что жандармы затеяли с ним сложную и запутанную игру. Уж слишком слащаво-вежливый тон у этого маленького, чернявого человечка! Кажется, он разгадал их ход — хотят создать видимость, что арест его и Межигурской — простая случайность. Противнику нужно вывести кого-то из игры, но кого? Предателя, который организовал западню…

Логика размышлений пришла позже, сейчас было только осознанное решение действия. До угла оставалось несколько шагов. Бадаев продолжал идти, будто не слышал голоса Харитона. Еще шаг, и он за углом. Вот здесь и не выдержали нервы румынского контрразведчика:

— Держите его, держите Бадаева! — неистово закричал Аргир, бросаясь следом за ним. Кто-то выскочил из-за угла и преградил дорогу. Бадаев выхватил из-за голенища браунинг и раз за разом выстрелил в упор. Человек осел на снег… Бадаев рванулся вперед, но в это время еще кто-то бросился ему под ноги. Разведчик споткнулся, успев еще раз выстрелить. Тяжелый удар вышиб из рук браунинг, несколько человек нахвалились со всех сторон, подмяли его под себя, скрутили руки, защелкнули кандалы.

Теперь уже всех арестованных заковали в наручники. Их втолкнули в машину и повезли.

Двух убитых, а может быть тяжело раненных, лежавших без движения на углу Нежинской улицы, погрузили в другую машину и отправили в госпиталь.

Это произошло в полночь на десятое февраля 1942 года.

В деле «Операция „Форт“ среди показаний свидетелей сохранился рассказ вдовы Продышко, который проливает свет на события этой ночи.

Муж не посвящал Марию Ивановну в свои дела. При румынах он был коммерческим директором пивоваренного завода на Пролетарском бульваре, но она знала, что Петр только вел большую игру с оккупантами. Он делал вид, будто сохранил для них завод, запасы сырья, а на самом деле вел против них опасную, тайную работу. Раз пять к ним на квартиру приходила Тамара Межигурская, приносила какие-то записки, которые муж тотчас сжигал. Довольно часто бывал Яша Гордиенко. Он прибегал на минутку, тоже приносил записки, что-то брал и уходил.

Бывал еще у мужа Петр Иванович Бойко. Этот обычно сидел долго, пил чай, вел разговоры о положении в городе, о частной торговле, которая с каждым днем разрасталась. Это почему-то его особенно интересовало. Бойко советовался — не открыть ли ему свое дело, предположим, торговлю вином и газированными напитками. В летнее время это прямая выгода.

Иногда муж просил Марию Ивановну оставить их одних, она уходила на кухню, и мужчины продолжали свой разговор.

Однажды муж пришел с работы сильно расстроенный. В тот день его дожидался Бойко. Муж сразу заговорил с ним о каких-то планах катакомб, которые попали или могли попасть к румынам. Об этом мужу будто бы рассказал новый директор завода — румынский прихвостень Иваненко. Каким-то образом к нему попали планы катакомб, а уж он обязательно выслужится перед хозяином, не утерпит и передаст их румынам. Это очень опасно для группы Бадаева. На планах указаны все выходы из катакомб.

Условились, что Бойко предупредит об этом Бадаева, а Продышко постарается выкрасть планы катакомб у Иваненко, если тот еще не успел передать их полиции.

Через несколько дней Бойко снова пришел к Продышко. На этот раз он долго не задерживался. Муж передал ему планы катакомб и просил немедленно переправить к партизанам.

Мария Ивановна как сейчас помнит, что девятого февраля Петр Иванович Бойко приглашал мужа вечером зайти к нему на Нежинскую. Продышко пообещал, но не пришел. На другой день к ним прибежала Нина Гордиенко и предупредила, что ночью арестовали Петра Ивановича Бойко, братьев Гордиенко и кого-то еще. Сейчас в квартире Бойко на Нежинской улице румыны устроили засаду. Нина сама чуть не нарвалась. Надо предупредить всех, чтобы не заходили к Бойко. Об этом надо обязательно передать в катакомбы.

Показания были очень важные, и следователь майор Рощин переспросил:

— Вы точно помните, что Петр Бойко приглашал вашего мужа именно девятого февраля сорок второго года?

— Еще бы не помнить! Это было как раз за день до ареста мужа. Арестовали его десятого. На квартиру приехали агенты сигуранцы и спросили, где мой муж. Нина Гордиенко только-только ушла. Ответила — на работе. Тогда они уехали, остался только один полицейский. Мужа арестовали на заводе, и я с ним больше не встречалась. Полицейские вечером приехали снова, все перерыли, найти ничего не нашли, но засаду оставили. Дежурили в квартире целую неделю, но к нам никто не пришел, видно Нина Гордиенко успела предупредить.

ПОСЛЕ АРЕСТА

После того как от Кира поступила в Москву последняя радиограмма, датированная седьмым февраля, связь Центра с одесским подпольем оборвалась. А она, эта связь, именно сейчас была так нужна!

В деле «Операция „Форт“ сохранилось несколько тревожных запросов, написанных рукой Григория.

«Сообщите» есть ли связь с Киром? — запрашивал он дежурных расистов. — Тщательно ведите наблюдение за эфиром. О выходе Кира на связь немедленно доложите для прямых переговоров. Вызывайте меня в аппаратную в любое время».

И снова запрос:

«Что слышно о Кире?»

Здесь же лаконичные ответы дежурных радистов: «Связи с Киром не проходило», «На вызовы Кир не отвечает», «Корреспондент № 12 молчит».

Очевидно, товарища Григория волновала последняя радиограмма Кира, в которой он сообщал о своем намерении выйти в город и лично узнать о судьбе пропавшего Самсона. Но Киру сейчас нельзя уходить в город! Параллельные источники сообщают, что положение осложнилось, над подпольем отвисает угроза. Об этом надо бы предупредить Кира, но одесское подполье не подает признаков жизни. Кир не отвечает на вызовы Центра.

«Что делать?» — спрашивает кто-то, написав эти два слова размашистым, нетерпеливым почерком.

Григорий не отвечает. Вероятно, пока только ждать.

Прошло одиннадцать тревожных дней.

Наконец, 18 февраля 1942 года связь с одесским подпольем восстановилась. Радист Центра тотчас передал Киру распоряжение Центра:

«Киру немедленно! Григорий передает, что вам запрещено связываться с источником. Ваше донесение получил. На некоторое время прекратите связь со своими людьми, работающими в городе. Ваше сообщение о шестнадцатитысячном войске, сосредоточенном вокруг катакомб, подтверждается другими источниками. Нам кажется, что вам следует переменить шахту. Подумайте и, если находите возможным, сделайте это.

Ваши данные о присылке людей из Берлина и Бухареста в Одессу для усиления борьбы с нашим подпольем также подтверждают другие источники. Агенты гестапо и сигуранцы обнаружили до четырехсот выходов из катакомб. Учтите, что за входами, помимо открытого, ведется и тайное наблюдение. Примите все меры к сохранению себя и всего подполья, реже выходите в эфир».

Радиограмма из Центра пришла слишком поздно.

В тот же день, вероятно в тот же сеанс, радист Центра принял из Одессы радиограмму. В отличие от прежних сообщений, здесь не было ссылки «Кир сообщает».

«18.2.42 г. Восьмого февраля Кир вместе со связным ушел в город. Последний срок возвращения был назначен на 10 февраля. В этот день Кир и его связной не возвратились. Чтобы выяснить причины задержки, послали в город второго связного — Тамару Шестакову. Дали указание — при любой обстановке, в городе возвратиться в тот же день. Связная не вернулась. Ее нет до сих пор.

У выхода из шахт наш пост заметил группу полицейских численностью до тридцати человек. Они разбирали завал у главного входа в катакомбы. Наличие полиции, исчезновение Кира и его связистов дает основание предполагать, что все они арестованы. Принимаем меры для выяснения обстановки в городе».

Здесь же приписка радиста узла связи: «Киру передано». Оба эти привычные слова зачеркнуты и вместо них написаны другие.

«Корреспонденту № 12 передано: примите меры к выяснению судьбы Кира и его связных. Григорий».

Это распоряжение передали в Одессу в тот же сеанс — восемнадцатого февраля. Значит, товарищ Григорий неотлучно стоял рядом с радистом, надеясь выйти на прямую связь с Киром.

Тем временем подпольщики-катакомбисты изыскивали связи, о которых говорил Молодцов перед уходом из катакомб. В начале марта Анатолий Белозеров по заданию совета отряда выбрался на поверхность, чтобы встретиться с Олегом Николаевичем из оптического магазина Калиновского. Выход этот обсуждали особенно тщательно. Анатолий сам предложил пойти сначала в Фомину Балку к родным, побыть там какое-то время, достать одежду, осмотреться и уж после этого идти в город. Он полагал, и в этом с Белозеровым все соглашались, что решающее значение будет иметь одежда. В одежде, пролежавшей несколько месяцев в шахтах, можно было идти только на верный провал — она пропахла сыростью, плесенью, и любой агент сигуранцы безошибочно определит в нем подпольщика из катакомб.

Мать всплеснула руками, не сдержалась, расплакалась от радости, когда поздним вечером Анатолий отворил знакомую дверь в хату. Отец тоже как-то очень уж торопливо ткнулся бородой в щеку сыну и отвернулся, вытирая рукавом глаза. Но старик быстро взял себя в руки, вышел во двор, запер ворота, спустил кобеля с цепи, закрыл на засов сени, накинул крюк на входную дверь и только после этого наказал матери дать сыну помыться и собрать что-нибудь перекусить.

Огня в хате не зажигали, до рассвета просидели, проговорили в потемках, а потом уложили сына на чердаке. Утрам старик ушел на зады будто бы жечь старую траву, разный мусор, накопившийся за зиму, и заодно сжег от греха одежонку сына, от которой и в самом деле за версту несло прелой сыростью.

Трое суток Анатолий провел под родным кровом. Днями он старался загорать на солнце, лежа в укромном углу двора за погребом. Пытался убрать столь опасную в городе нездоровую бледность. К ночи Анатолий перебирался на чердак, ближе к лазу, что вел на сеновал. Он знал этот выход еще с детских лет. У надежных людей отец раздобыл подходящую одежду, мать подогнала по росту, и утром на четвертые сутки Анатолий тронулся в город.

Гулевую улицу он нашел быстро. Раз-другой прошел вдоль, но вывески оптического магазина Калиновского не обнаружил. Прошел еще раз, проверил номер дома — все правильно, но теперь здесь торговали всякой рухлядью. Изображая робковатого молдавского парня, Белозеров зашел в магазин, спросил, нет ли какой работы. Пожилая широкогрудая гречанка сначала отказала, но потом вернула от дверей — пусть хлопец поможет мужу перенести кое-какие вещи.

Часа полтора Анатолий работал в тесном дворе, перетаскивал из одного сарая в другой какие-то тюки, ящики, корзины, набитые старым тряпьем. Распоряжался работой долговязый старый человек с запавшими щеками, в мягких войлочных туфлях, хотя на улице было еще довольно сыро. Муж гречанки и рассказал Белозерову, что жена по случаю выгодно купила магазин у старого владельца, который срочно переезжал в Кишинев.

В углу сарая Анатолий нашел ящик с битыми линзами, старыми микроскопами, порыжевшими кожаными футлярами, мехами от старинных фотокамер. Это было все, что осталось от владельца оптического магазина. Ящик был тяжелый, и Анатолий с хозяином-греком с трудом переволокли его в угол двора.

Получив заработанные деньги, Белозеров вышел на улицу. Установить связь с Олегом Николаевичем не удалось. Но ясно, что сигуранца не захватила Олега — он вовремя успел ликвидировать свою «торговлю», конечно, если ему грозила опасность. А может быть, он из предосторожности сменил вывеску…

В городе никаких дел больше не было. Выждав, когда крестьяне окрестных сел возвращались домой, Белозеров вместе с ними благополучно миновал румынскую заставу. Вскоре он был в селе Куяльник, задворками прошел во двор к Ивановым, спустился в погреб под домом и через него — в катакомбы.

Еще через несколько часов Белозеров был на своей базе. Собрали совет отряда. Сообщение Белозерова было неутешительным — установить связь с большим одесским подпольем не удалось.

Вскоре отряд постигла еще одна неприятность. Жандармы все же заподозрили семью Ивановых в связи с партизанами. Устроили налет, сделали обыск, нашли хлеб, только что испеченный — десяток караваев, грозная улика! Но самое главное — жандармам удалось обнаружить ход из подвала в катакомбы. Только за одно это всем жителям дома грозила смерть.

Старика Иванова вместе с взрослым сыном Андреем завели в катакомбы, каждого заарканили на длинной веревке и приказали идти к партизанам.

Отец шел рядом с Андреем на привязи, а жандармы были сзади, вели их, будто на поводках. Отец нес фонарь, он наклонился к Андрею и шепнул совсем тихо:

— Беги, сынок, как споткнусь, так беги. Все равно нам несдобровать…

Руки были связаны, но пока пробирались темными лабиринтами, удалось ослабить узлы. Андрей прошептал:

— Давай вместе, отец…

— Двоим не уйти, не угонюсь я за тобой, поймают… Выходи к двенадцатой шахте, там отряд бадаевский… Беги!

Старик, будто споткнувшись, упал, ударив фонарь о камень. В ту же секунду Андрей рванул веревку и бросился вправо в темноту штрека. Сзади затрещали выстрелы, мелькнули лучи электрических фонарей. Беглец повернул еще раз вправо, ощупью нашел пролом в соседнюю шахту и, пригнувшись, прикрывая руками голову, натыкаясь на пласты ракушечника, продвигался все дальше и дальше. Вскоре шум погони утих. Андрей ненадолго остановился, перевел дух, смотал веревку, которая все еще волочилась за ним, и медленно, ощупью в чернеющем мраке стал пробираться вперед.

Через два дня, голодный и обессиленный, Андрей Иванов вышел к двенадцатой шахте — его задержали на подземной заставе отряда, узнали и доставили на партизанскую базу.

А старика Иванова, как потом стало известно, каратели привели обратно во двор и забили до смерти, пытаясь узнать, кто связан еще с партизанами. Он умер, не назвав ни одного имени.

Жандармы замуровали и этот выход из катакомб, которым партизаны так долго пользовались.

А связи с Москвой все еще не удавалось наладить — иссякли батареи. С неимоверным трудом Иван Неизвестный устроил самоделки. Их хватило ненадолго, но все же четвертого апреля катакомбисты вышли на связь с Москвой.

В ту ночь передали: «Кир арестован на квартире руководителя городского отряда. Обвиняют в принадлежности к партизанам. На допросы водят в кандалах под усиленным конвоем. Судить будет военно-полевой суд через неделю.

У всех выходов из катакомб установлены круглосуточные жандармские посты. Каратели пытались проникнуть в шахты, произошла перестрелка. Натиск отбит. Жандармы снова заложили входы. Шахту переменить нельзя. Имеется вспышка тифа, тревожат обвалы шахт. Питание рации на исходе». Действительно — от сыпняка умер Фима Хованский, которого Молодцов еще в январе привел из города. Всего он привел пятерых еврейских парней, работавших в составе разведывательных групп. При массовых облавах на евреев в Одессе им было трудно оставаться в городе, возрастала опасность провала. Молодцов увел их в катакомбы. Фима заразился еще в городе, заболел и умер через несколько дней после провала Молодцова. К счастью, сыпняк в катакомбах на этом и кончился.

Далее катакомбисты передавали:

«На одесский нефтеперерабатывающий завод из Плоешти ежедневно прибывает два состава горючего — около семидесяти цистерн. По непровереннымданным, эта база снабжает большой участок Южного фронта. Укажите время налета, будем сигнализировать ракетами».

Радиосвязь с катакомбами то налаживается, то затухает. Но теперь ни одна радиограмма не проходит без упоминания Кира. Во второй половине апреля радист Центра записывает тревожную весть:

«Получено сообщение, что Кир и две связные неминуемо будут приговорены к расстрелу.

Полиция разобрала главный ход в шахту и втолкнула парламентера с письмом румынских властей. Предлагают сдаваться в течение 48 часов. В противном случае будем уничтожены. Угрожают взрывом шахт и применением газов. Парламентер задержан в отряде. Ответа не дали. Какие будут указания?

По поводу Кира сообщаем: он проходит на следствии под фамилией Бадаев Павел Владимирович, уроженец города Сасова Рязанской области, русский, 1911 года рождения, по профессии кузнец, место работы — Гужтрансартель. Другими материалами не располагаем».

Из Москвы с узла связи в тот же сеанс в Одессу отправлены подробные указания:

«Советовался с компетентным товарищем, знающим место вашего пребывания. Он утверждает, что нет таких средств, которыми можно было бы выманить или уничтожить людей, находящихся в вашем положении.

В случае необходимости вы можете уходить в любом направлении. Передаю ориентиры:

Колея от тачек в штольне ведет к выходу из катакомб.

Следы от ударов острия кирки на потолке указывают направление в глубину катакомб.

Сообщите, какие возможности имеются у вас для ведения работы в городе. Что известно о положении Кира? Мужайтесь. Григорий».

Здесь снова наступает перерыв в связи. Видимо, подпольщикам невозможно прорваться сквозь блокаду жандармов и хотя бы ненадолго развернуть радиостанцию. Но подпольщики могут слушать Москву, они принимают некоторые сообщения. 11 мая, выйдя на связь после многодневного перерыва, они передают в Центр:

«Ваши первомайские поздравления и сообщение о победах Красной Армии приняли по обычной сети. Сами выйти в эфир не могли. Тяжелые условия, в которых мы пребываем, не сломили в нас веру в победу Красной Армии».

24 мая катакомбисты успели передать очень короткое сообщение, оборванное на полуслове.

«Катакомбы блокированы воинскими частями румын. Намерены…»

Радист центрального узла связи записал: «Связь нарушена и больше не восстановилась. На позывные корреспондент не ответил».

После этого связь с одесским подпольем оборвалась надолго. Она возобновилась только в августе 1942 года. Два с половиной месяца от подпольщиков не было никаких известий.

Среди материалов дела «Операция „Форт“ есть одна маленькая справка, единственный документ, относящийся к лету 1942 года. Это докладная одного из сотрудников отдела, которому поручалось выяснить ряд деталей, связанных с „Операцией «Форт“. Сотрудник писал:

«По имеющимся документальным данным, полученным из параллельных источников, установлено, что в конце мая румынские и немецкие власти приступили к окуриванию аэросолом катакомб в Одессе. На окраине города произошло несколько сильных подземных взрывов, вследствие которых имелись потери среди румынских солдат. Есть убитые и раненые. Размеры потерь не установлены».

Вот и все, что было известно о неразгаданной судьбе подпольщиков в одесских катакомбах. К этому времени относятся лишь несколько запросов и рекомендаций, сохранившихся в деле.

«Передавать указания через открытую сеть на длинных волнах».

«Систематически выходить на связь».

«Внимательно следить за эфиром, искать катакомбы на соседних волнах».

«Нет ли вестей из Одессы?»

Вестей не было.

Но люди продолжали там жить, там — в катакомбах, оторванные от Большой земли. Они жили, не имея возможности подать о себе весть.

Старшим радистом в отряде катакомбистов был Евгений Глушков, узколицый парень с тонкими, постоянно сжатыми губами и длинными светлыми волосами, которые по-девичьи зачесывал назад. Он неплохо знал радиодело, но человек был разбросанный и разболтанный. Все свободное время он проводил в обществе Асхат Францевны Янке — отрядного врача катакомбистов, которую Глушков знал еще до войны и привел в катакомбй, когда формировался отряд. В катакомбах врачиху звали просто Ася. Это была еще молодая, но уже начинающая полнеть женщина с такими белесыми ресницами и бровями, что казалось, будто на ее бледном и веснушчатом лице вообще нет никакого намека на растительность. От этого ее прозрачно-голубые глаза выглядели куда темнее, чем были на самом деле. В отряде держалась она не то чтобы замкнуто, но своей холодной официальностью отталкивала от себя людей. Исключение составлял радист Глушков, глядевший на Асхат Францевну влюбленными глазами.

В помощники Глушкову поставили Ивана Неизвестного, резко отличавшегося от старшего радиста и своей внешностью и характером. Иван когда-то зимовал в Арктике, это, может быть, наложило свой отпечаток на его поведение. Был он нетороплив, настойчив в работе, немногословен и отличался упорством. С Глушковым поддерживал только служебные деловые отношения. И старший радист со своей стороны тоже недолюбливал Ивана Неизвестного за его своенравный, упорный характер и острый язык. Под дисциплиной Глушков подразумевал слепое подчинение, заискивающую услужливость, а этот темноволосый парень с крупными чертами лица и ясно-серыми глазами одним своим видом вызывал у старшего радиста подсознательное раздражение. На собеседника он глядел внимательно, словно хотел прочитать его сокровенные мысли. К тому же Неизвестный дружил с пограничником Белозеровым, и это тоже не нравилось Евгению Глушкову.

Когда в назначенный срок Бадаев и Межигурская не вернулись на партизанскую базу, когда срочно надо было сообщить об этом в Москву, оказалось, что в рации иссякло питание. Запасные батареи тоже сели — в сырости катакомб они безнадежно портились, покрывались белым соляным налетом. Иван предложил Глушкову перебрать старые батареи, но тот только безнадежно махнул рукой — все равно ничего не выйдет.

Однако помощник радиста добился своего, Он был уверен, что батареи можно восстановить. Ненадолго, но можно. При свете коптилки Иван часами возился с ними, перебирал, чистил, что-то доделывал. Питание удалось наладить. Правда, вскоре батареи снова сели, не пришлось даже закончить сеанс, но в Москву все же сообщили, что произошло в катакомбах.

А в тот день, когда рация окончательно вышла из строя, Неизвестный снова заговорил все о том же.

— Знаешь что, — сказал он Глушкову, — передатчик можно восстановить, если достать запасные части и несколько сухих батарей. Давай попробуем.

— А где их возьмешь? — мрачно спросил Глушков.

— Может быть, в городе.

— В городе… Ха! — взорвался вдруг старший радист. — У жандармов, что ли! Пойди сунься, если такой смелый.

Разговор так ничем и не кончился. Связь с внешним миром оборвалась начисто.

Иван Неизвестный ходил мрачный и молчаливый. Он все думал, думал и ничего не мог решить. Только раз во время дежурства, когда они с Белозеровым остались вдвоем на дальнем посту, Иван не выдержал и сказал:

— Послушай, Анатолий, давно я собирался тебя спросить — как ты думаешь, что будет с нашим отрядом?

— Это к чему ты? — не понял Белозеров.

— А вот к чему. Если все так пойдет дальше, доведет нас Глушков до ручки. Как пить дать! Это я как пограничник пограничнику говорю…

Белозеров сидел рядом с товарищем, но не видел его лица. Откуда-то со стороны входа сюда доносилось легкое, как дыхание, дуновение ветерка. Но это неприметное движение воздуха позволяло легче и глубже дышать. Воздух был суше, доносил с собой весенний запах земли, прелой травы, полынной горечи и солнечного тепла. Анатолий молча слушал взволнованный голос приятеля. Он и сам последнее время задумывался над тем, что говорил радист, но для Белозерова в его словах многое было новым.

— Пойми, что получается, — продолжал Неизвестный. — Мы с тобой пограничники, значит, те же чекисты. А что должен делать чекист, если узнает, что кто-то приносит вред делу?

— Знаешь, Иван, — прервал его Белозеров, — что-то я тебя, и вправду, не понимаю. Загадки ты мне не загадывай. Либо говори начистоту, либо держи при себе свою тайну.

— Ладно, — перешел на шепот Иван Неизвестный, — ты знаешь, что Центр предложил нам перейти в катакомбах в другое место. А Глушков скрыл это и теперь тянет всех в Савранские леса уходить, бросать катакомбы. А как мы уйдем — работать нас не в лес, а в Одессу послали. Кто без нас будет связь держать? Я сказал ему — за лампами в город надо сходить, может достанем. Так, знаешь, как он мне ответил?..

— Подожди, подожди! — воскликнул Белозеров. — Так, значит, нет такой директивы — в Савранские леса уходить?

— А я тебе про что говорю?!..

— Да-а… — протянул Белозеров. — Об этом надо поговорить с парторгом.

В тот же день Неизвестный вместе с Белозеровым пошел к Константину Зелинскому. Тот внимательно выслушал пограничников, полез в карман за кисетом, вспомнил, что там давно уж нет табаку, и сунул его обратно.

— Так, хлопцы, так… Тут треба разжуваты… Вот что, с Глушковым сам поговорю. Спасибо вам, ребята! Далеко не отлучайтесь, может понадобитесь…

Глушков был подвыпивши, небрежно выслушал, что говорил ему Зелинский, и спросил иронически:

— А как вы думаете, товарищ парторг, кто мне, извините, будет давать указания — Центр из Москвы или вы в катакомбах? Кто за связь отвечает? Я!..

— Не прикидывайся, — помрачнел Зелинский. — Нет у тебя никакой директивы, чтобы нам в Савранские леса уходить. Предложено только базу сменить в катакомбах.

— Интересно, кто же это тебе все разболтал? — озадаченно спросил Глушков.

— Об этом потом будем говорить. Сейчас давай дело решать. В Савранских лесах отряду нечего делать.

— А здесь что делать?

— Здесь? Продолжать работу. Объединимся с райкомовской группой, восстановим связь, будем обеспечивать действия спецгруппы. Наш отряд тебе только прикрытие. Сходим к секретарю райкома, посоветуемся, он за нашей работой следит.

— И не подумаю! — заупрямился Глушков. От него сильно разило спиртом. — Не пойду. У нас с ним должности разные. Понимаешь? На связь меня поставили, не его.

— Но он — секретарь подпольного райкома партии.

— Ну и пусть не вмешивается в мои дела…

Парторг Зелинский говорил спокойно, хотя внутри у него все кипело. Его волнение выдавали только тугие желваки, заходившие вдруг на широких скулах.

— В таком случае, — сказал он, — мы освободим тебя от связи. Найдем кем заменить.

— Ну раз так, я сам уйду.

— Уйдешь сам, будешь дезертирам. Подумай…

На том разговор и кончился.

Вечером перед отбоем парторг собрал коммунистов. Все высказались, что в Савранские леса не уходить. Послать туда только группу за продовольствием, заодно отправить ослабевших людей, вывести женщин, остальным соединиться с подпольщиками райкомовской группы.

Связь с городом катакомбисты поддерживали через так называемых наружных разведчиков, среди которых был Иван Афанасьевич Кужель, о котором мы уже знаем. Он частенько, хотя и не регулярно, приходил в катакомбы, но вот старый шахтер внезапно исчез. Если бы не Гаркуша, многолетний друг Ивана Афанасьевича, сразу, может, и не вспомнили бы про добровольца-разведчика.

— Не случилось ли что с нашим Кужелем? — сказал как-то в столовой Иван Гаркуша. — Давненько его у нас не было.

Начали считать. Оказалось, что Кужель последний раз был в канун того дня, когда Бадаев ушел в город и не вернулся. О своем последнем разговоре с Иваном Афанасьевичем Гаркуша говорить не стал. Кужель советовался, расспрашивал — как лучше из города пройти в дальницкие катакомбы. Оба старика отлично знали одесские подземелья и решили, что проще всего раскопать заложенный ход на улице Фрунзе ближе к Дзержинской. Верхним ярусом пройти на командный пункт, а оттуда уж рукой подать в любую сторону дальницких катакомб.

Гаркуша полагал, что друг его неспроста завел разговор про эти катакомбы, но по своей хитроватой, присущей издавна сдержанности сделал вид, что все это ему ни к чему. Но для себя Гаркуша сделал определенный вывод — советы Кужеля связаны с тревогой Бадаева за группу дальницких партизан. Не случайно же Бадаев тоже расспрашивал его про дальницкие катакомбы.

Когда говорили про Кужеля, в столовую зашел Глушков.

— Куда ему деться, — вмешался он в разговор. — Отсидится, пока румыны кругом, и придет. Что, по кужелевскому табаку стосковались?..

Но доброволец-разведчик не отсиживался, в это время его уже не было в живых.

Ивана Афанасьевича арестовали пятнадцатого февраля — через несколько дней после ареста Бадаева. Кужель полагал, что он слишком много знает, и пуще всего боялся проговориться на допросе. В здравом рассудке он надеялся на себя, а вот если в бреду…

Соответственно этому и вел он себя после ареста. Арестованных держали в колхозном амбаре, в котором обычно хранили зерно. Здесь же рядом допрашивали, били, требовали признаться. В первый же день Кужель бросился на следователя, пытаясь задушить его руками, закованными в кандалы. Но шахтера не застрелили, как рассчитывал Кужель. Его только избили до потери сознания и снова бросили в колхозный амбар.

Ночью он подполз к соседу Мошкову, тоже арестованному карателями, предложил бежать. Мошков вздохнул — не выйдет, амбар крепкий, крышу не проломать. К тому же охрана…

Тогда Кужель сказал:

— Боюсь не выдержу, Игнат. Нельзя мне этого… Лучше уж самому… Не выдавай в случае чего… Нашим скажи — Кужель никого и ничего не выдал.

Иван Афанасьевич отполз в угол. Вскоре в тишине негромко треснуло разбитое стекло, потом раздался тихий, сдавленный стон.

Старый шахтер осколком стекла вскрыл себе вены. Он умер, чтобы сохранить последнюю тайну чекиста Владимира Молодцова.


Запасы продовольствия в катакомбах постепенно иссякали. Жители Нерубайского, Куяльника, Усатова, Фоминой Балки пытались снабжать партизан, но делать это было все трудней и опасней. Каратели со всех сторон обложили каменоломни.

Когда блокада несколько ослабла, группа партизан ушла в Савранские леса, находившиеся километрах в двухстах от Одессы. Возглавил группу Яков Васин — заместитель командира по хозяйственной части. Вместе с группой вышла из катакомб и Галина Марцишек. С заданием найти в городе квартиру, раздобыть документы, по которым можно бы было легализоваться в Одессе.

Что касается Глушкова, то он твердо решил для себя — надо уходить в город. Будь что будет. Еще несколько раньше, недели за две до выхода партизанской группы в Савранские леса, Глушков отослал в город свою сожительницу Асхат Янке, но от нее не было никаких вестей.

Галина Марцишек вернулась к колодцу на другой день. Как условились, она бросила в шахту немного продуктов и записку: жилье и документы получить трудно. Галина ждала распоряжений, что делать дальше. Ждала до утра, ответа не было. Спуститься в катакомбы нельзя — уже рассвело, а кругом жандармы, к тайному ходу днем не пробиться. Оставалось одно, идти обратно в город. Марцишек так и сделала. На старые явки заходить сразу не решилась, две ночи провела в Дюковском саду, а когда наступила третья, пришла на Гаванскую улицу к знакомой гречанке, пришла и сказала:

— Послушай, Мария, я скрываюсь от сигуранцы. Если меня здесь застанут, тебе несдобровать — тебя уничтожат, не пощадят и твоих ребят. Предупреждаю тебя, но мне нужно прожить в городе хотя бы два дня. Можешь ты мне помочь, Мария?

Мария задумалась, посмотрела на спящих детей, в глазах мелькнула тревога, повернулась к Марцишек, тряхнула коротко остриженными волосами.

— Боюсь, Галина… Не за себя, за них. Но ты все равно оставайся. Если уйдешь, будет еще тяжелей.

И Галина Марцишек осталась. Она несколько раз пробиралась к колодцу, бросала туда продукты, которые выменивала на свои вещи, но ответа из катакомб не получала. Наконец пробралась в катакомбы — там было пусто.

Она терялась в догадках — что произошло в отряде катакомбистов?

Вскоре во время облавы ее задержали. Назвалась вымышленным именем. Выпустили через месяц, потом снова арестовали и доставили в сигуранцу.

ПО СЛЕДУ ПРЕДАТЕЛЯ

Майору Рощину все еще не удавалось восстановить общую картину событий, происходивших в оккупированной Одессе.

Сведения, которыми он располагал, были слишком разрозненны, будто клочья разорванной, брошенной на ветер записки. Эти клочья перетасовал и разметал ветер, написанные на них строки размыли дожди, их затоптали в снег, в слякоть по дорогам и тропам. Теперь эти клочья нужно найти, собрать воедино, чтобы прочитать текст…

Временами Рощин был близок к отчаянию, но такое настроение владело им недолго. Достаточна было мелькнуть хоть крохотной догадке, появиться какому-то новому факту — и он с прежним упорством продолжал свои поиски. Пока для него становилось ясным, что провал Молодцова начался с предательства Бойко — Федоровича. Предательства ли? Может быть, ошибки, неопытности? В этом следовало разобраться. Но это была только одна сторона дела. Следователь должен был уточнить механику предательства, если оно существовало, раскрыть поведение людей — кто был героем, кто отщепенцем.

Чтобы не разбрасываться, он решил для себя проследить одну линию — линию поведения Бойко — Федоровича, и он шел по его следам, которые привели Рощина на Большой Фонтан, в рыбачий поселок, стоявший на высоком берегу моря.

Бойко — Федорович жил здесь несколько дней перед оккупацией в домике Ксении Булавиной, одинокой рыбачки, растившей двоих детей. Теперь Булавиной уже не было в живых, ее расстреляли оккупанты.

Вот низенький белый домик с верандой, выходившей в сад, виноградные лозы вдоль каменного забора, абрикосовое дерево, посаженное еще руками хозяйки. Во дворе осевшие бугры неубранной земли на месте партизанского тайника. Водили, вспоминали, показывали дети Булавиной — дочь и сын.

Петр Иванович Бойко появился у Булавиных осенью. Поселился здесь будто из-за того, что в городе сильно бомбят. Приезжал иногда Бадаев, но оставался недолго и ни с кем не встречался. Часто заходил рыбак Шилин — дядя Гриша, как его звали ребята, приходили еще братья Музыченко — Иван и Андрей, тоже рыбаки.

Однажды вечером в домике собралось человек шесть, может быть, восемь. Бойко был тоже. Сначала сидели в той комнате и негромко о чем-то говорили. Мать все время выходила в сад к калитке, прислушивалась. Когда стемнело, пришли братья Музыненко, оба с винтовками, сказали матери, что все готово, и куда-то скрылись. Остальные мужчины, что собрались в домике, вышли во двор и стали копать. Выкопали две глубокие ямы. Одну рядом с отхожим местом, другую в сарае. Дядя Гриша сказал ребятам, чтобы шли спать, не болтались на улице. Но, конечно, ребята не спали. Весь рыбачий поселок в ту ночь был оцеплен вооруженными людьми, они следили, чтобы не ходили посторонние.

Под утро, когда начало светать, пришли две грузовые машины. На одной лежали какие-то ящики, в другой — продукты. Все зарыли в землю и разошлись. Петр Иванович Бойко ушел к себе в комнатку. Мать легла спать, но спали недолго. Приехал Бадаев, и мать вместе с Бойко показывала ему, где что закопано.

Вскоре Бойко съехал от Булавиных, но раза два еще появлялся у них. Под койкой его оставался чемодан, в котором, как оказалось, были гранаты, запальный шнур и детонаторы. Об этом узнали уже после, когда город заняли румынские войска. Мать сильно перепугалась — ведь чемодан столько времени лежал на самом виду. Мать сразу побежала к Шилову. Вечером в тот же день зашел один из братьев Музыченко и унес куда-то чемодан.

В оккупацию, до ареста Ксении Булавиной, в домик мало кто заходил, разве только соседи. В половине зимы сорок второго года вдруг нагрянули жандармы. Они арестовали мать, сделали обыск, но найти ничего не нашли. Дня через два-три жандармы приехали снова и привезли с собой Булавину, Бойко, Шилина, кого-то еще. Солдаты сразу принялись рыть аккурат в том месте, где были тайники. Мать не дыша стояла рядом с Шилиным. Возле них был часовой и не разрешал разговаривать. Когда из ямы вытащили тяжелые ящики, мать заплакала. Ящики разбили, в них было оружие.

Потом всех поставили около ямы и стали фотографировать. Не фотографировался только Бойко. Рыбак Шилин сказал ему:

— Становись и ты, на память снимемся…

Бойко отвернулся и ничего не ответил. Жандармы погрузили оружие и продукты в машины и увезли. Руководил ими высокий, худощавый и остроносый пожилой человек в румынской фуражке и в нашей солдатской шинели. Он все время держался возле Бойко и несколько раз спрашивал его о чем-то.

Когда Ксения Булавина прощалась с детьми, она каждому прошептала дважды:

— Бойко погубил нас. Бойко погубил…

Ксению Булавину и других рыбаков-партизан с Большого Фонтана расстреляли по приговору румынского военно-полевого суда.

Но пока все это еще не было прямой уликой против Бойко — Федоровича. Обнаружить его пока не удавалось. Он исчез с горизонта, будто провалился сквозь землю, хотя вдова одного расстрелянного подпольщика уверяла, что совсем недавно, уже после освобождения Одессы, она будто бы своими глазами видела Петра Бойко в районе Большого Фонтана. Правда, видела издали, но почти уверена, что это Бойко. Он шел через мост, перекинутый над оврагом. Женщина хорошо запомнила, как он одет — серый плащ, темно-синие брюки, серая кепка. Петра Бойко сразу можно узнать по его острому, как клюв, большому носу. Вдова партизана хотела подойти, но Бойко прибавил шаг и завернул в какой-то проулок.

Майор Рощин записал приметы Бойко — Федоровича, дал поручение искать его в Одессе — если он остался здесь, далеко ему не уйти. На всякий случай следователь принял меры по розыску предателя за пределами города.

Майор предпринял еще один поиск, по поводу которого в душе сам посмеивался над собой. Дворник дома, в котором находилась конспиративная квартира на Нежинской улице, заявил, будто жилец из пятой квартиры — Петр Иванович Бойко заходил к нему в дворницкую и просил кормить собаку, пока ее не заберут. Это было за несколько дней до вступления советских войск в город. Через неделю, может быть дней через десять, к дворнику приходила женщина, назвалась сестрой Бойко и увела собаку. Как звали собаку, дворник не помнил — какая-то мудреная, нерусская кличка — не то Джек, не то Чарли или что-то похожее. Какой породы собака, дворник тоже сказать не мог. Пришлось искать справочник по собаководству, и дворник по картинке определил, что собака Бойко, скорее всего, пойнтер, песочной масти с темно-коричневыми пятнами…

Вот эту собаку и предстояло найти в большом приморском городе, а через собаку — сестру Бойко. Так бы, может, удалось напасть и на след предателя.

Поиски женщины с пойнтером майор поручил одному из своих сотрудников. Проклиная свою судьбу, сотрудник целыми днями разгуливал по улицам и дворам, искал пойнтера песочного цвета с темными пятнами.

Наконец поиск увенчался успехом. Пойнтера удалось найти, он действительно принадлежал сестре Федоровича, но сестра ничего не знала о брате. Может быть, не хотела говорить. Дальнейший поиск зашел в тупик. Федорович исчез за несколько дней до освобождения города. Можно было предположить, что предатель эвакуировался вместе с работниками сигуранцы. Но все оказалось иначе — Бойко — Федорович лежал в больнице, в хирургическом отделении с забинтованной головой. Обнаружили его несколько позже. Среди материалов дела «Операция „Форт“ есть несколько документов, в которых упоминается Бойко — Федорович. В одних только упоминается, в других он изобличается как предатель.

Вот разрозненные, покоробившиеся от сырости и снова высохшие листки из дневника Галины Марцишек. Следователю посчастливилось найти их на партизанской базе в катакомбах между Усатовом и Нерубайском. Судя по акту, приложенному к дневникам, проводником майора Рощина в катакомбах был Яков Васин, который в продолжении нескольких часов сопровождал следователя по катакомбам.

На поверхности — в степи было знойно и душно от раскаленного воздуха, и, может быть, поэтому в катакомбах казалось особенно сыро и холодно. Шли с зажженными фонарями, тускло озарявшими невысокие своды, неровные, закопченные временем стены. Несли с собой еще подвязанные к палкам свечи и зеленые длинные электрофонари. Все это осветительное имущество захватили про запас, на случай непредвиденных событий.

На базе ничего не нашли. Гестаповцы и агенты сигуранцы вывезли все, что оставалось в Катакомбах после того, как партизаны покинули свое убежище. Только в одной из пещер валялся опрокинутый сейф с распахнутой тяжелой дверью, но вокруг — ни единой бумажки.

Майор Рощин шел в катакомбы с тайной надеждой обнаружить клеенчатую тетрадь с записями и дневниками Молодцова, спрятанную где-то в тайнике Иваном Клименко. Его расстреляли оккупанты, так и не добившись — куда он дел записи своего командира.

Уже на обратном пути, проходя мимо склепа, где был похоронен моряк Иванов, следователь осветил фонарем последнее пристанище штурмана дальнего плавания. Луч света скользнул по неглубокой пещере и замер возле могильной плиты. Под слоем каменной желтоватой крошки мелькнуло что-то белое, и майор извлек несколько страничек, торопливо исписанных карандашом. Всего шесть страничек, и, как ни искали, больше ничего не нашли.

Эти странички следователь приобщил к делу. Они пронумерованы, но трудно понять, где начало, середина, конец… Некоторые строки так и не удается прочитать. На одной из страниц цитата:

«Иногда день — это тоже целая жизнь». М. Калинин.

Дальше запись:

«Все мы прожили такой длинный день, он тянулся бесконечно, как катакомбы…»

На обороте первой странички продолжение другой записи:

«…очень голодная. Дежурила на первом посту, пришла, переоделась и села за стол. На кухне без умолку тараторят Вера и Ася. Моют посуду. Меня раздражает их болтовня. Судачат, как в коммунальной квартире. После смерти Ивана я стала такой раздражительной. Пройдет ли все это?

Хлебала безвкусную, к тому же холодную латуру. Теперь это у нас единственная пища. Не могли подогреть. Ведь знают, что в это время приходит смена с дежурства.

Я о чем-то задумалась, когда услышала за спиной незнакомый голос. Даже вздрогнула. Оглянулась и увидела перед собой незнакомого человека. Высокий, смуглый, с быстрыми глазами.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Вы кто? — спросила я.

— Петр Бойко, командир партизанского отряда в городе. Наверное, уже слышали обо мне. Теперь смотрите, какой я есть…

Мне не понравилось его бахвальство. Может быть, просто у меня плохое настроение.

— Слыхала, — ответила я и продолжала глотать латуру. «Так вот он какой, Бойко», — думала я.

— Разрешите присесть?

— Места много, садитесь. — Отодвинулась, уступила место.

Бойко сел и уставился на меня, глядел, будто раздевал глазами. Не вытерпела и сказала ему:

— Что вы так смотрите, будто цыган на лошадь. — Бойко и вправду походил чем-то на цыгана. Он засмеялся, обнажив белые зубы.

— Не ожидал в подземелье такую нарядную партизанку встретить. Одеты, как в мирное время.

— Сменилась с поста, вот и переоделась, — объяснила я и разозлилась на себя: зачем взялась объяснять. Перевела разговор на другое.

— А вы зачем к нам? Веру пришли наведать?

Вера какая-то родственница Бойко, работает у нас поварихой.

— Нет, — ответил Бойко, — я к Бадаеву. Он чем-то занят, вот и пошел бродить по катакомбам, увидел огонек и зашел.

— Значит, Бадаев вернулся? — спросила я.

— Да, мы пришли втроем, — он, я и Межигурская. Чуть не лопались перед самими катакомбами. На румынский патруль наткнулись.

Бойко почему-то засмеялся.

— Бредем мы виноградниками. Вот-вот будем у входа. Ночь темная, сыро. Только выходим на дорогу, откуда ни возьмись — патруль. Бадаев с Межигурской прямо в грязь плюхнулись, притаились, а я вперед иду на патруль. Предъявил документы, старший их проверил, отдал и даже козырнул мне — проходи, мол. А Бадаев с Тамарой хватили страху.

— А вы не испугались?

— Кто?.. Я? А чего мне бояться! У меня такие документы…

— А если им не поверят, вашим документам. — Мне почему-то хотелось его разозлить.

— Мне не поверят? Поверят, да еще как!

Мне было неприятно бахвальство Петра Бойко. В общем он мне не понравился. Вскоре в столовую пришел Бадаев, увидел Бойко и позвал его с собой.

— Ты чего по катакомбам один бродишь, — сказал он, — у нас так не полагается. Пошли…

Взяв со стола фонарь, Бойко пошел следом за…»

Запись этого дня обрывалась на полуслове. Следующие странички, покоробленные, засохшие, как пергамент, относятся к более позднему времени.

«Мы с мужем оказались в отряде нерубайских партизан. Бадаев в самый последний момент избрал своей базой тоже этот отряд. Сначала он не хотел этого делать, рассчитывая обосноваться на пивоваренном заводе.

В городе осталась разведывательно-диверсионная группа во главе с каким-то Петей. Петр Иванович Бойко. Этот Петя был однажды у нас. Он мне не понравился. Уж очень какие-то юркие, убегающие глаза…

…мне хотелось кипучей, боевой жизни, а пришлось сделаться летописцем маленького отряда. Сегодня пошли четвертые сутки, как из городской разведки не вернулись Бадаев, Межигурская и Тамара Шестакова. В городе, говорят, идут какие-то маневры».

Продолжения дневника не было — затерянные страницы так и не удалось найти, но имя Галины Марцишек — третьей связной Бадаева упоминалось еще в одном документе. Его обнаружили позже на улице Бебеля среди бумаг одесской сигуранцы.

Все новые документы, связанные с расследованием дела «Операция „Форт“, ложились на рабочий стол майора госбезопасности Рощина. Видно, с большим напряжением работал следователь, разбираясь в сложном и запутанном деле. Порой ему приходилось заниматься очень страшным…

Стрельбищное поле, расположенное в черте города, было местом казни осужденных по приговору румынского военно-полевого суда. Каратели открыто расправлялись со своими жертвами. Расстрелы проходили и днем на глазах у прохожих, и вечером, когда было еще достаточно светло. Ночами старались не расстреливать — в темноте осужденные могли убежать. Труды оставались лежать на поле по нескольку дней, убирать их не разрешали.

Иногда родственникам удавалось, похитить тела своих близких и унести в соседние окопы, в траншеи, вырытые еще в сорок первом году при обороне Одессы. Там и хоронили их тайно, если у женщин хватало сил вырыть могилу. Но чаще убитых просто оставляли в траншеях, едва засыпав землей.

В апрельские дни сорок четвертого года, когда советские войска освободили Одессу, к Стрельбищному полю потянулись вереницы печальных людей, в надежде разыскать среди казненных своих близких.

Пришел сюда и майор госбезопасности Рощин. Мертвые молчат, но они свидетельствуют о преступлениях, и майор пришел к этим мертвым свидетелям.

Он полагал, что здесь, на Стрельбищном поле, скорее всего встретит людей, которые подскажут ему, с чего начать. Так оно и получилось.

Среди расстрелянных удалось опознать двадцать семь трупов.

Тамару Межигурскую узнала сестра по резиновым ботикам, которые сама отнесла ей в тюрьму — сколько еще пришлось просить надзирателя, чтобы приняли передачу. И еще по синему пальто, что Тамара носила несколько лет. Только женская память могла удержать такие детали, как фасон воротника, форма пуговиц, пришитых к пальто.

Среди убитых дети узнавали родителей, сестры — братьев, жены — мужей. Опознали рыбачку Ксению Булавину, парторга отряда Константина Зелинского, Ивана Клименко, брата командира партизанского отряда, супругов Евгению и Андрея Гуль, старика Гаркушу, братьев-рыбаков Музыченко.

Майор Рощин знал на память фамилии партизан, разведчиков, связных, и вот сейчас он услышал, что эти имена относятся к мертвым, расстрелянным, только что опознанным людям.

Мать Якова Гордиенко еще раньше нашла своего сына. Она тайком схоронила его на другой день после расстрела. Второй сын тоже был расстрелян, но она не нашла его. Теперь Матрена Гордиенко тоже пришла на Стрельбищное поле, стала первым свидетелем в расследовании сложного и запутанного дела «Операция „Форт“.

Расстрелянных похоронили в братской могиле на месте их казни. После похорон Матрена Демидовна пришла к следователю. Была она в кацавейке, в стоптанных башмаках, повязанная темным платком. В руках ее — плохонькая авоська, сшитая из кожаных лоскутков. Женщина выглядела такой неприметной, будничной, оглушенной еще не изжитым горем.

Она присела на кончике стула, и майор стал осторожно выспрашивать ее обо всем, что произошло в городе два с половиной года назад.

Сыновья мало говорили ей про свои дела. Конечно, мать матерью, а язык надо держать за зубами. Да Матрена Демидовна и сама ни о чем не спрашивала. Не говорят — значит, нельзя. Потом уж, когда сыновей взяли, Яков передавал кое-что на волю, рассказывал на свиданиях. А разве много скажешь, если рядом полицай румынский стоит, а может, и еще кто подслушивает.

Сыновей растила одна — муж давно умер. Когда пришли румыны, старшему — Алексею — двадцати не было, а Яков того моложе — шел семнадцатый год. Есть еще дочка помоложе — Нина, но ту бог миловал, уцелела, а ведь тоже братьям-то помогала — куда-то ходила, какие-то записки носила, что-то передавала.

Алексей на ювелирной фабрике работал, Яков учился в школе, а как с Бадаевым они познакомились, открыли слесарную мастерскую для отвода глаз. Хозяином у них Бойко Петр Иванович был. По настоящему-то фамилия его — Федорович. Он всех и продал. Как его звали, теперь не припомнить.

— Антон Брониславович? — напомнил следователь имя и отчество командира городского партизанского отряда. — Но откуда известно, что Федорович предатель?

— Откуда известно? А вот откуда…

Женщина неторопливо достала из кармана какие-то бумаги, завернутые в платок, раскрыла паспорт, вынула из него бумажный лоскуток-записку, размером не больше ладони, и протянула майору.

— Тут все написано, Яков мой из тюрьмы писал. Вот в этой сумке и передал, под подкладкой. — Матрена Демидовна подняла сумку и показала разорванный шов, в который едва можно было протиснуть два пальца. Глаза у женщины были сухие, суровые. Она еще добавила: — Двенадцать писем из тюрьмы прислал, а это наперед других велел передать.

Майор Рощин развернул записку, сложенную вчетверо, и с трудом прочитал неясные строки, написанные неуверенным, почти детским почерком.

«Запомните его фамилию — запишите, а когда придут Советы, то отнесите куда надо. Это провокатор — Бойко Петр Иванович, или он же Федорович Антон Брониславович… Он продал своих товарищей, продал нас и еще раз продал, когда мы думали бежать из сигуранцы…

Не унывайте! Наша будет победа. Целую крепко. Яков».

…Беседа продолжалась.

— Как румыны пришли, поселились сыновья мои сперва в одной квартире, потом в другую переехали, на Нежинской. Тут у них и мастерская была рядом. А жили на четвертом этаже. В одной комнате Бойко с женой, в другой Яков мой с Алексеем, Хорошенко Леша, Чиков Саша, а еще одного запамятовала.

Это все уже потом узналось, а сперва и разговора никакого не было. Ушли и ушли, как в воду канули. Яков, верно, перед уходом сказал: «Мы, мама, в другом месте жить будем. Встретишь если невзначай на улице, не признавай — будто мы незнакомые». Так и ушли. Нина — дочка самая меньшая — с ними еще несколько раз встречалась, были у них там какие-то дела.

На этой самой квартире и арестовали их. Как все спать полегли, Бойко в сигуранцу пошел. Вот ведь какой гад был!.. Вскорости его выпустили, а потом он на них, на румын, стал работать.

— А где же теперь этот Бойко? — спросил следователь.

— А кто его знает. С немцами вроде ушел аль с румынами. Говорят, перед приходом наших его на базаре видели, продукты покупал, а потом с каким-то человеком в немецкой форме на легковой машине уехал.

Матрена Демидовна снова вернулась к самому своему больному и незажившему. Снова заговорила о сыновьях.

Алексея видела последний раз на улице. Было это через месяц, может быть, полтора после ареста. Вели его на допрос в сигуранцу. Мать стояла на тротуаре, Алексей тоже ее заметил, помахал рукой, что-то хотел сказать ей жестами, беззвучно шевеля губами, да Матрена Демидовна не поняла. До сих пор думает, не может придумать — что хотел ей сказать Алексей. Больше с тех пор его и не видела.

А Якова расстреляли семнадцатого июля на Стрельбищном поле среди белого дня. Когда на расстрел вели, шел он с поднятой головой и песню пел.

Матрена Демидовна рассказала, как пришла она той же ночью на Стрельбищное поле с дочерью Ниной, да что помощи от нее — дрожит, всхлипывает. Нашли они Якова, оттащили к траншеям, а у него руки-то связаны. Стала развязывать, не развяжешь, тугим узлом затянуты. Руки-то хоть после смерти должны быть вольные… Нагнулась мать, впилась в узел зубами и развязала. А руки, чует лицом, холодные, как земля…

Матрена Демидовна поднялась со стула и поклонилась, вышла из комнаты. Майор Рощин проводил ее до двери. Нет, она не казалась ему теперь обыденной, будничной — эта русская женщина, которая выполняла завет своего младшего сына.

«КОММЕРСАНТ» ОЛЕГ НИКОЛАЕВИЧ

В те самые дни, когда начались скитания Галины Марцишек, когда связная-разведчица осталась одна в оккупированном врагами городе и не решалась пойти на тайные квартиры подпольщиков, чтобы не провалить их и не провалиться самой, в это время в одесских катакомбах решалась судьба бадаевского отряда.

Блокада одесских катакомб тяжело отразилась на жизни катакомбистов. На исходе были продукты, иссякали боеприпасы, люди слабели, болели цингой, и надо было решать, что делать. Как мы уже знаем, подпольщики решили послать своих людей в Савранские леса, расположенные в двухстах километрах от Одессы. Там действовал большой партизанский отряд, который, надеялись, может оказать помощь катакомбистам. На связь с партизанами уходили Яков Васин, старый шахтер Гаркуша и еще Иван Гаврилович Медерер, бывший председатель сельского Совета в районе Савранских лесов. Постепенно стали эвакуировать женщин, тайно расселяли их в городе у надежных людей. Ушла из катакомб и Асхат Францевна Янке, а через несколько дней неизвестно куда исчез старший радист Евгений Глушков.

Парторг Зелинский решил ускорить свою встречу с секретарем подпольного Пригородного райкома партии. Он располагался в нескольких километрах от бадаевской группы, но идти туда надо было запутанным подземным лабиринтом и это увеличивало расстояние вдвое.

Поэтому перед тем как уйти в Савранские леса, Гаркуша все же вызвался проводить группу катакомбистов к подпольщикам Пригородного райкома партии.

Очевидно, если ориентироваться по часам, в степи над катакомбами занималось предрассветное утро, когда Зелинский в сопровождении Клименко, Белозерова и Гаркуши, а с ним его спутники Васин и Медерер, тронулись в нелегкий путь через подземелья. Гаркуша уверенно вел людей, в катакомбах он, казалось, с закрытыми глазами мог найти дорогу в любой, самый отдаленный район. Знал хорошо катакомбы и парторг отряда Зелинский, еще мальчишкой бродивший здесь в подземельях, и все же партизаны несколько раз останавливались в пути, советовались, разглядывали маркшейдерские знаки, написанные на стенах, и шли дальше. Шли с одним зажженным фонарем, остальные, пригашенные, держали в запасе.

Через несколько часов изнурительного пути, где-то на подходе к райкомовской базе, распрощались с Гаркушей и его товарищами, уходившими в Савранские леса. Дальше пошли одни. За поворотом их кто-то окликнул, приказал остановиться. Это был пост охраны.

В большой пещере с высокими сводами, куда не доходил свет мерцающих фонарей, царил беспорядок. Подпольщики складывали оружие, паковали вещи, закапывали все, что не могли захватить с собой.

— Что за люди? — не сразу узнав пришедших, спросил Азаров. Стоя на одном колене, он затягивал рюкзак, который не хотел поддаваться.

— Бадаевцы, товарищ секретарь… Записываться на прием или так можно? — шутливо ответил Зелинский и выступил вперед.

— Гляди-ка, легки на помине! — оживился Азаров. Он поднялся с земли и пошел навстречу. — Видали, что у нас здесь творится! Я только что собирался к вам нарочных посылать. Иначе бы вы нас не нашли… Пойдемте поговорим… Товарищ Горбель, — Азаров обратился к проходившему подпольщику, — если не трудно, позови нашего гостя, да и сам зайди, оторвись на время.

Через минуту Горбель вернулся в сопровождении незнакомого человека, который был в ватнике, в солдатской зимней шапке и в стоптанных кирзовых сапогах. Был он выше среднего роста, с коротко постриженными усами, которые щеточкой прикрывали только середину верхней губы. По виду ему можно было дать лет тридцать пять, не больше. Он снял кожаную перчатку и поздоровался.

— Олег, — назвал он себя. — Здравствуйте, товарищи!

— Олег Николаевич? — удивленно спросил Белозеров.

— Он самый…

— А я вас так и не мог найти в городе.

— Не удивительно… Теперь я банковский служащий, а был коммерсантом. Так вошел в роль, что даже в катакомбах хожу в перчатках… Чтобы не огрубели руки. — Олег Николаевич засмеялся, но тут же перешел на серьезный тон.

Он сказал, что после ареста Молодцова возникла опасность, как бы гестапо и сигуранца не раскрыли другие звенья одесского подполья. Поэтому нужно немедленно сменить дислокацию, спутать карты противника, изменить метод работы. Бадаевской группе надо сегодня же покинуть базу и объединиться с подпольщиками Пригородного райкома партии.

— Как вы ни устали, товарищи, — закончил Олег Николаевич, — но нужно тотчас же возвращаться назад, поднимать людей и переходить на новое место.

Разговор снова перешел на практические дела. Олег Николаевич рассказал, где должны встретиться обе группы, и попросил торопиться. Говорил он четким, «штабным» языком, и Анатолий Белозеров определил — Олег Никелаевич определенно человек военный.

Через несколько часов парторг и его товарищи возвратились на базу. По боевой тревоге отряд быстро поднялся и ушел в неизвестном направлении. Глушкова в отряде не оказалось. Именно в тот день он ушел в город. Куда и зачем, об этом никто не знал.

А группа Васина недели две пробиралась к селу Бандурово, где назначили явку группам, уходящим из катакомб. Местом встречи была хата Павла Млынека, партизана из катакомб,который тоже шел в группе.

Маршрут наметили твердый — идти на Гниляково, на Карпово, Любашовку, Бандурово… За Гниляковом разошлись по два-три человека: идти всей группой было рискованно. Каждый получил явки, но собраться всем не удалось.

Павел Млынек поступил писарем в бандуровскую примарию — помогла фиктивная справка. Млынек оставался связным отряда, но к нему долгое время никто не являлся.

Яков Васин ушел в Балту, где жила свояченица — сестра Екатерины. Здесь удалось легализоваться — помогло то, что по всей Транснистрии начали обменивать советские паспорта на румынские. Васин получил паспорт, конечно, за взятку — румынские чиновники были на это падкие.

Проходила неделя за неделей в ожидании людей из катакомб. Так прождали до сентября, никто не приходил. В Балте начались аресты, и Васин ушел к Млынеку в Бандурово, получил через него документы и подался за Буг, где жил знакомый агроном. Проработал сколько-то в лесничестве, замел следы и подался на Брянщину к партизанам.

Что касается Гаркуши, старого насмешливого шахтера, он тоже ушел из катакомб с группой Васина вместе с Иваном Францевичем Медерером. Шли они в родные места Медерера, тоже ближе к Савранским лесам, но в Маяках наткнулись на жандармскую заставу. Даже и сами не поняли, как это получилось — прямо на дороге вышли из кустов жандармы и арестовали их.

— Ну, кум, попали мы с тобой, как курёнки, даром, что старые. — Гаркуша успел это шепнуть своему спутнику, когда их вели в Маяки. — Теперь мне поддакивай, прикинемся дурнями, может, вылезем…

В жандармском отделении арестованных допрашивал начальник поста плутонер Орхей, толстый, неповоротливый, усатый жандарм, удивительно напомнивший Гаркуше полицейского урядника, что служил у них до революции. Такие же глаза навыкате, седые волосы бобриком. Тот, конечно, теперь постарше был бы и фамилия другая.

Начальник жандармского поста сам себя назвал:

— Я плутонер Орхей, начальник поста. Что вы на дороге, собаки, делали?.. Ну? — Румынский начальник говорил без переводчика. В Бессарабии многие говорили по-русски, а плутонер Орхей, судя по выговору, был из тех мест.

— Мы, ваше благородие, в село шли, покушать хотели, — Гаркуша старался говорить как можно деликатней, подбирая слова, приходившие ему на память из обихода далекого прошлого. — А господа полицейские арестовали нас.

Орхей сидел за столом в просторной хате и подозрительно разглядывал доставленных к нему арестованных. Не могло быть сомнения, что они вышли из катакомб, — оборванные, худые, заросшие бородами. Из Овидиополя не раз предупреждали — внимательно выслеживать катакомбистов.

— Катакомбисты? — спросил Орхей.

— Не понимаю, ваше благородие… Неграмотные…

— Вы из катакомб пришли?

— Так, так, — закивал головой Иван Гаврилович. Медерер тоже поддакнул. — Из катакомбы. Жили мы там, ваше благородие, теперь сбежали. — Гаркуша прикинул — запираться не стоит. Откуда они могли еще прийти в таком виде.

— Почему так? Не понравилось под землей? — Орхей усмехнулся.

— Точно вы сказали, ваше благородие, — оживился Гаркуша, — не нравится нам. Народу много, а кушать нашему брату — во! — Иван Гаврилович сложил фигу. — Извините, конечно, за выражение.

— Говоришь, людей много? — заинтересовался Орхей. — Сколько же?

— У-у!.. — Старик закатил глаза. — Тыщи, многие тыщи, ваше благородие… Солдаты, конечно. Ну и офицеры… Один генерал даже есть… Да! Сам не видал, врать не буду, но есть — большой генерал… Разрешите закурить, ваше благородие?

Начальник жандармского поста подвинул сигареты на край стола, бросил небрежно спички. Разговор обещал быть интересным. Разрешил арестованным сесть.

— Там, ваше благородие, все есть, — продолжал вдохновенно врать Иван Гаврилович. — Чего только душе угодно, но не всем. Пшеницы — склады, мельница своя, пекарня, картошки вдоволь, мясо, правда, не свежее, из холодильника, ну, там вино, спирт… Нам это, конечно, не давали, а сами они ели, что получше. А нам, мобилизованным, латуру одну — мука на воде, и все.

— Кто же это — они?

— Начальство!.. Там, ваше благородие, под землей три дивизии стоит… Да!.. Офицеров сотни. Пить, есть всем надо… Генерал каждый день с Москвой разговаривает. Берет трубку и разговаривает. Запросто! Спрашивает — когда дадут приказ Одессу штурмовать. В катакомбах для этого все готово. Оружие всякое — пулеметы, автоматы, одних мин сколько… Надо же такое войско под землей разместить! Потому и мобилизовали меня, что я знаю катакомбы, как свою хату. Тридцать лет на камне работал… Считайте, ваше благородие, больше полгода во мраке просидел. Я теперь все знаю, что там делается.

Иван Гаврилович Гаркуша рассказывал самые фантастические, небылицы о катакомбах. Есть там все — вода, баня, хорошие спальни, даже улицы для прогулок и строевых занятий. А еще есть большая пещера для разных собраний. Для большей убедительности Гаркуша назвал даже ее размеры — метров сорок на двадцать. Кровля подперта несколькими столбами — по-шахтерски их называют целиками. В пещеру собирают солдат на митинги, читают им разные инструкции. Гаркуша сам два раза был в этой пещере — громадная.

В катакомбах есть еще большая радиостанция, но туда никого не пускают. Слушать через нее можно весь мир. Конечно, есть в шахтах электричество, телефоны… Свое НКВД и то есть.

Плутонер Орхей внимательно слушал разговорчивого старика из катакомб. Ведь это же находка! Сам дает такие показания. Надо немедленно сообщить начальству в Овидиополь.

Когда арестованные сидели за столом и ели обед, принесенный из жандармской кухни, Иван Гаврилович хитро подмигнул Медереру:

— Ну, как?.. Зубы-то целы! А по-другому и последних бы не досчитались. Погоди, я их еще повожу за нос…

Подвижное, морщинистое лицо старика расплылось в довольной улыбке. Он выскреб из котелка остатки еды, вытер рот и подошел к двери кутузки, где их держали после допроса.

— Служивый, закурить не найдется?

В дверь просунулась голова солдата. Гаркуша жестом повторил просьбу. Солдат отрицательно покачал головой, что-то сказал и затворил дверь.

— Нет так нет, — отказ не огорчил Гаркушу. — Хорошо хоть не ударил. Так-то жить можно. Помяни мое слово, с нами еще не так будут цацкаться… Ну и натравил я им!

Оказалось, что показания Гаркуши попали в самую точку.

На другое утро арестованных отправили на подводе в Овидиопольский жандармский легион с казенным пакетом, в котором лежал протокол допроса Ивана Гаркуши и препроводительное письмо вместе с актом о задержании арестованных:

«Мы, жандарм плутонер Орхей, начальник жандармского поста Маяки Овидиопольского жандармского легиона во время несения патрульной службы в с. Маяки обнаружили Гаркушу и Медерера, оба Иваны, которые по причине голода вышли из катакомб и бродяжничали по селам…

Гаркуша подробно знает расположение катакомб возле Одессы.

С настоящим актом препровождаются личности арестованных для дальнейшего расследования».

Из Овидиопольского жандармского легиона Гаркушу и Медерера незамедлительно отправили в Одессу в центр № 3 ССИ, которым управлял подполковник Пержу.

ТРОФЕЙНЫЕ ДОКУМЕНТЫ

Среди материалов дела «Операция „Форт“ в отдельной папке хранятся трофейные документы, захваченные в разное время в конце войны при наступлении советских войск. Написанные рукой врага, они также рассказывают о минувших событиях многолетней давности.

Вот копия с использованной и случайно уцелевшей копирки, найденной среди ненужных бумаг, брошенных второпях где-то за шкафом одесского отделения сигуранцы. Работникам Смерш пришлось немало потрудиться, прежде чем прочитать служебное донесение полковника Пержу из румынской разведки. Здесь же приложен и оригинал копирки — прозрачно-лиловые строки находят одна на другую и порой сливаются в сплошные белесые полосы.

Донесение было адресовано начальнику главного управления полиции в Бухаресте генералу Кристеску:

«Господин генерал! Имею честь направить лично вам в отдельных наиболее существенных выдержках собственноручные показания арестованной нами Галины Марцишек, находившейся в группе НКВД, оставленной в городе для разведывательно-диверсионной работы против румынских войск его величества короля Михая I».

«…по требованию следователя сигуранцы сообщаю о себе следующее: Я, Галина Павловна Марцишек, в двенадцать лет начала работать на отборке угля на каменноугольной шахте. В 1917 г. отец увез семью в Таврическую губернию. Он имел высшее образование, но работал простым рабочим, потому что скрывался от царской полиции. Умер он в 1918 году.

…Остаться в подполье для борьбы с румыно-немецкими властями мне предложили в начале войны. В подполье осталась добровольно, без принуждения. Изъявила согласие умереть за Родину, которая по-прежнему мне дорога и сейчас.

Передо мной стояла задача быть связной и разведчицей в городе, но планы изменились, и мы перешли в катакомбы. Впервые я вышла на связь в городе через два-три дня после прихода румынских войск… Задача была — найти Петра Бойко, или Бойченко, точно фамилии не помню, и получить от него какие-то сведения. Связаться с ним не удалось — перепутала адрес. Вторичная попытка связи тоже не удалась. После этого по неизвестным мне причинам меня заменили ныне расстрелянной связной Тамарой Межигурской.

Вторично попала в город только весной 1942 г. Ходила туда по хозяйственным надобностям. Наш радист заболел и нуждался в свежих продуктах. Я пошла к его двоюродной сестре Анне Копейкиной, но та отказалась меня принять. Тогда я продала свои вещи и купила продуктов, в отряде сказала, что принесла от сестры. Так я поступала несколько раз — тайно выносила свои вещи и продавала на Новом базаре. Мне хотелось сделать приятное, доставить больному радость тем, что родные помнят о нем, заботятся.

У Анны Копейкиной была еще раз, но она меня прогнала, не разрешила переодеться и отдохнуть. Даже пригрозила…

…и сейчас говорю, что шла в подполье по идейному убеждению, без принуждения, с полным сознанием важности принятых на себя обязательств, шла, верная присяге служить Родине, готовая заранее отдать жизнь борьбе, не считаясь с лишениями или смертью.

Просить у вас пощады, молить о жизни не буду. Готова умереть за Родину, даже если сейчас моя смерть не принесет ей никакой пользы».

Второе письмо, найденное где-то в Бухаресте, также написано подполковником Пержу и адресовано все тому же генералу Кристеску:

«Достопочтенный и уважаемый генерал Кристеску!

После прибытия в Одессу, согласно вашему благосклонному распоряжению, следственной группы под руководством господина майора Иона Курерару, дела с устранением красных преступников, благодарение Всевышнему, пошли успешнее. В подтверждение при сем направляю Вам копию оперативного донесения в управление Вултурул, которое Вам будет интересно прочесть.

Передайте наилучшие пожелания Вашей супруге и скажите, что брат ее в поте лица трудится в столице Транснистрии во славу нашего маршала. Шлю ей нежнейшие братские поцелуи.

С уважением, всегда преданный Вам подполковник Пержу».

К письму подколото оперативное донесение, адресованное неизвестному Салванеску.

«Господин Салванеску! В дополнение к ранее посланному оперативному донесению о ликвидации подпольных советских банд в городе сообщаю:

Наиболее многочисленными подпольными организациями здесь являются группы, оставленные НКВД. В качестве руководителей этих групп и организаций из Москвы были посланы испытанные, опытные энкавэдисты из центрального аппарата НКВД. Пока нам удалось установить несколько таких групп.

1. В начале декабря минувшего 1941 года нами обнаружена подрывная партизанская организация под руководством Кузьмина — бывшего руководящего сотрудника Одесского НКВД. Преступники укрылись в так называемых Дальницких катакомбах. При этой преступной группе находится особоуполномоченный центрального аппарата НКВД, присланный из Москвы, под фамилией Гласов. Точно его фамилия не установлена. Численный состав группы также не установлен.

15 декабря 1941 года мне удалось установить связь с упомянутым Кузьминым. Под нашим контролем ему написано письмо, которое было переправлено в катакомбы. Наша игра с Кузьминым не раскрыта. Ведется активная переписка. От Кузьмина к настоящему времени получено семнадцать писем.

Связь с Кузьминым сейчас находится в такой стадии, что ее нельзя дальше продолжать без риска. Наступило время принять решительные меры по уничтожению Кузьмина вместе со всей его группой, что можно сделать путем газирования катакомб, либо склонив Кузьмина сложить оружие и покинуть катакомбы.

У нас имеется два варианта решений.

Первый вариант. Внезапно напасть на катакомбистов, частью уничтожить, а остальных захватить и вывести на поверхность. Это можно сделать на основании того, что Кузьмин в своем последнем письме требует, чтобы вся его группа, находящаяся на поверхности, укрылась с оружием у него в катакомбах.

Второй вариант. Направить очередное письмо Кузьмину, раскрыв ему действительное положение, что вся, его группа арестована нами, что мы его просто шантажировали и теперь предлагаем ему сдаться, что будем относиться к нему великодушно, как к пленному.

Оба эти варианта мы изучаем, а пока продолжаем переписку с Кузьминым. Его основная группа располагается в катакомбах района Дальник.

2. Начиная с 20 января 1942 года на основании агентурной разработки нами обнаружена подрывная организация, руководимая неким Бадаевым (Носовым). Она располагается в катакомбах в районе села Нерубайское. Как установлено, Бадаев послан из аппарата НКВД в Москве, в его распоряжение находятся лица, посланные одесским обкомом партии.

В катакомбах еще имеются и другие мелкие группы, которые скрываются в каменных карьерах. Партизан и советских диверсантов поддерживают жители сел Нерубайское, Усатово, Фомина Балка, Кривая Балка и другие. В указанном районе насчитывается до 400 партизан.

Командный пост группы Бадаева располагается при партизанском отряде. Приемно-передаточная радиостанция связывает катакомбистов с Москвой. Захватить станцию не удается, так как каждый раз она работает на новом месте. В распоряжении Бадаева значительные склады оружия — автоматы, пулеметы, около 120 тысяч винтовочных патронов, около 1000 гранат и примерно полтонны взрывчатки. В катакомбах значительные запасы продовольствия.

Нам удалось захватить самого Бадаева и двух женщин, его связных, но отряд продолжает действовать.

Отряд разбит на пять групп. Среди партизан группы Петра Бойко имеется три немца, из них один — агроном селекционного института.

Агентура Бадаева умело завербована из тех самых элементов, на которые опираются наши власти в восстановлении нормальной экономической и культурной жизни. Так, Петр Малютин — инженер, который работал с нами на железных дорогах в Транснистрии. Петр Продышко — заместитель директора пивоваренного завода. Завод был оставлен русскими со всем оборудованием и сырьем. Такое прикрытие создало доверие к Продышко, который якобы сохранил нам завод.

Василий Баянчук — бывший офицер белой армии или выдает себя за него. Он стал работать в примарии Одессы, в управлении недвижимого имущества, помогал нашим коммерсантам приобретать собственность, входил к ним в доверие, после чего черпал от них важную информацию.

Петро Божницкий, бывший священник, стал при нашей власти инспектором всех священников и диаконов города Одессы. Поддерживал связь с катакомбистами через прихожан церкви.

Елена Гурова — молодая женщина приятной внешности так смогла увлечь командира пехотного батальона Николае Николеску, что сей офицер, охваченный сентиментальным чувством, посылал за ней машину из Николаева, где он находился со своей частью.

Другая женщина — Тамара Шубик, жена катакомбиста, заводила знакомства с полицейскими. Мы перехватили письмо ее мужа, который просил изучить возможности убийства префекта полиции города.

Николай Милан — начальник десятки. Он сообщал сведения о военном положении в городе, вербовал в организацию новых членов и давал им задания. После падения Одессы Милан был помещен в лагерь подозрительных лиц, но затем освобожден. Являлся активным партизаном, непосредственно от Бадаева получил указание открыть в городе на Тираспольской улице парикмахерскую, которая использовалась для конспиративной квартиры. Вместе с Бадаевым Николай Милан носил возчику Бунякову взрывчатку, передал ему два ящика гранат. В случае наступления большевистских войск он должен был действовать в тылу румынских частей. Также по заданию Бадаева Милан готовился выехать с разведывательными целями в Киев.

Другой партизан, Иван Буняков, работал связным организации. Будучи профессиональным возчиком (балагула), Иван Буняков получил от организации лошадь, повозку и перевозил на Большой Фонтан оружие, боеприпасы и продукты для подпольной организации Бадаева. В сарае около своего дома он зарыл два ящика гранат. Кроме того, Буняков получил задание информировать Бадаева в случае возникновения опасности для организации. Никто не подозревал, что Буняков является активным партизаном.

Ксения Булавина укрывала руководителя подпольной организации и его агентуру, а также братьев Гордиенко: Якова и Алексея. Во дворе ее дома Григорий Шилин зарыл 25 винтовок, 5 ящиков патронов, 4 ящика взрывчатки и другое оружие.

Арестованный Николай Шевченко являлся активным членом подпольной организации. Он добровольно создал свою десятку партизан. Группе Шевченко Бадаев лично дал задание совершать террористические акты. Во время следствия Шевченко покончил с собой, приняв сильный яд. Он мог бы внести ясность в настоящее дело… Николай Шевченко собирал сведения о командном составе в румынских частях, о составе и расположении зенитных частей, сообщил о месте нахождения склада горючего около спирто-водочного завода.

Располагая широкой, умело созданной агентурной сетью, Бадаев мог передавать в Москву точную информацию, касающуюся самых различных сторон жизни этого большого портового города — дислокации войск в городе, расположения береговых и зенитных батарей, оборонительных сооружений. Он информировал Москву также об экономическом положении, о настроениях населения, а также по требованию своего центра передавал списки фамилий руководителей военных и гражданских властей в городе. Ущерб, нанесенный нам организацией Бадаева, не поддается учету.

Из всех советских подпольных организаций, установленных до настоящего времени, организация Бадаева является единственной, которая так активно приступила к широкому осуществлению своей программы. Это вполне объяснимо, если принять во внимание личность самого Бадаева — фанатичного коммуниста, волевого и не считающегося ни с чем человека.

Организацию Бадаева, к нашему глубокому огорчению, раскрыть до конца пока не удалось. Организация Бадаева связана с другими подпольными группами с помощью системы подземных ходов, протянувшихся в одесских катакомбах на многие десятки километров. Поэтому не трудно себе представить, какая огромная и еще не ликвидированная подпольная организация советских разведчиков и партизан осталась после Бадаева в катакомбах. Оснащенная всем современным оружием и техникой, эта организация представляет большую опасность и постоянную угрозу властям и лояльному нам населению.

Наше расследование по делу катакомбистов Бадаева продолжается. На основе всего изложенного я делаю основной вывод:

Партизаны-катакомбисты составляют невидимую коммунистическую армию. Вообще все население города — сознательно или несознательно — помогает катакомбистам.

В борьбе против них мы должны употреблять средства уничтожения на месте не только для тех, против кого имеются доказательства, но и для всех других, в отношении кого есть хотя бы только одни предположения и подозрения.

Вся полученная переписка с Кузьминым доведена до сведения начальника гарнизона и военного командования города, чтобы они могли принять меры с точки зрения гарантии безопасности армии, города и прилегающих областей. Начальник группы Вултурул майор Курерару».

В следующем донесении Курерару писал в Бухарест:

«Начальник гарнизона города Одессы генерал Тибери Петреску и командир 2-го армейского корпуса господин Доскалеску пришли к выводу, что необходимо уничтожить в катакомбах Кузьмина и его людей. Для осуществления этого плана запрошена одна газрота. Она уже принимала участие в газировании катакомб близ села Нерубайское и накопила необходимый опыт.

Учитывая, что в ликвидации Кузьмина заинтересована и германская армия, мы обратились через СС за содействием в германскую комендатуру и запросили технические средства для газирования катакомб.

До поступления средств уничтожения продолжать связь с Кузьминым нецелесообразно. Начальник группы Вултурул майор Курерару».

Еще один документ касался выполнения этого приказа. На подступах к Одессе шла газовая война. На этот раз докладывал фактический исполнитель приказа некий капитан Нестиану.

«Окуривание русских катакомб аэросолом, — докладывал Нестиану, — началось в трех пунктах. А именно:

Через вход в катакомбы, находящийся в расположении зеркальной фабрики.

Через подземный вход рядом с фабрикой.

Через пещеру на Картамышевской улице.

О наличии партизан в катакомбах говорили следующие признаки:

Во время окуривания аэросолом в одном из входов в катакомбы произошел взрыв мины с помощью электрического взрывателя. При этом был ранен представитель сигуранцы Федор Тылван.

Третьего мая было отмечено два сильных подземных взрыва. На другой день было отмечено еще три таких взрыва и предпринималась попытка открыть изнутри крышку канализационной трубы. Днем четвертого мая такая же попытка открыть люк канализационной системы предпринималась в другом месте.

Нам удалось установить, что через указанные три входных пункта газ обошел всю, систему катакомб, занятых группой Кузьмина. Окуривание будет продолжаться, после чего все входы в катакомбы, по примеру окуривания Нерубайских копей, будут герметически закупорены на десять дней».

К тому времени, когда мне представилась возможность ознакомиться с трофейными документами, в моем распоряжении было еще одно свидетельство, раскрывавшее истинные события в Дальницких катакомбах Одессы.

В те дни, когда майор госбезопасности Рощин занимался расследованием дела «Операция „Форт“, к нему пришел еще один свидетель. К следователю он заходил накануне, назвал себя Валентином Тарасовым и сказал, что надо поговорить с начальством по неотложному делу. На вопросы дежурного отвечать не стал и сказал только, что сам он был в дальницких шахтах и располагает важными документами. Дежурный знал, что катакомбами занимается майор Рощин, и предложил посетителю зайти к следователю на другой день.

И вот он снова пришел в назначенное время. Разговор с Тарасовым был короткий, но сразу заинтересовал, насторожил майора Рощина.

До войны Тарасов работал в органах безопасности, и его оставили для подпольной работы в Одессе. Входил он в группу Кузьмина, которая обосновалась в дальницких катакомбах. Из катакомб Тарасов вышел за день до прихода наших войск, скрывался в каком-то сарае, а все документы, записи оставил в шахтах, в известном только ему месте.

В распоряжении майора еще не было документов, о которых говорил Тарасов, но его рассказу можно было верить, он подтверждался всем его внешним видом. Такое бледное, землистого оттенка лицо, бескровные губы, дряблая кожа могли быть только у человека, прожившего под землей многие месяцы без света и воздуха. Тарасов был в грязном, засаленном ватнике, пропитанном белой известковой пылью, и походил на рабочего цементного завода. На голове — такая же затертая бесформенная шапка, на ногах — кирзовые сапоги, разбитые, стертые, замотанные кусками проволоки, придерживающими подошву. От его одежды исходил сырой, затхлый, ни с чем не сравнимый, ни на что не похожий запах.

Валентин Тарасов сказал, что ему трудно говорить, он никак не может прийти в себя после того, что пережил в шахтах. В темноте, в катакомбах он провел два с половиной года, теперь так сильно болит голова, что иной раз кажется, будто она раскалывается на части. Сегодня тоже едва поднялся, сейчас немного отошло. Товарищу майору лучше сначала почитать документы. Надо за ними съездить. Документов целая пачка, один дневник записан в трех школьных тетрадках.

«Нет, такого свидетеля рискованно отпускать», — подумал майор Рощин. Он расспросил, где живет Тарасов, записал его адрес и предложил ему остаться до утра хотя бы в комендантском взводе. Он сможет помыться, переодеться, поужинать, а завтра утром они вместе поедут в катакомбы.

Майор вызвал помощника, приказал устроить Тарасова.

Но на другой день побывать в дальницких шахтах не удалось, Валентин Тарасов внезапно тяжело заболел, и врачи определили у него двустороннее воспаление легких. Болезнь осложнялась жестокими головными болями, от которых он едва не терял сознание. Тарасова положили в армейский госпиталь. У него определили глубокое нервное потрясение. Тарасов долгое время не мог выполнить своего обещания. Только после затянувшейся болезни, связанной с тяжелым психическим расстройством, нашел он, наконец, силы пройти в дальницкие катакомбы и показать тайник, в котором были спрятаны его записки.

Дневник, написанный убористым и неровным почерком, состоял из трех школьных тетрадей. На каждой из них, как в следственном деле, указывалось, когда начата тетрадь, сколько в ней страниц и когда закончена запись. Вероятно, автор дневника больше привык иметь дело с материалами расследований, чем с простым описанием событий.

Некоторые страницы были залиты стеарином, на других остались керосиновые пятна — дневник писался при искусственном свете. Кое-где чернила расплылись от сырости, и эти строки можно было прочитать только с большим трудом.

В конце последней тетради лежал заверенный акт, который попался мне на глаза лишь после того, как дневник был прочитан.

ДНЕВНИК, НАЙДЕННЫЙ В КАТАКОМБАХ

Дневник Валентина Тарасова. Тетрадь первая.

Начата: 25 февраля 1943 года. Закончена: 2 марта 1943 года.

Имеет 37 пронумерованных, не сшитых страниц.

25 февраля 1943. Воскресенье, 2 часа ночи.

Прошло полтора года и девять дней, как Одесса оккупирована врагами. Полтора года мы не видели света, и теперь я остался в катакомбах один. Грубо нарушая конспирацию, я должен написать все как было. Я должен буду назвать и фамилии. Почему я иду на это? Нашу одесскую группу в румынской разведке все равно знают. К тому же, кроме меня, вероятно, никого уже не осталось в живых. Я один, и я обязан описать, как все было, чтобы наши ребята из управления не ломали голову, что с нами случилось в дальницких шахтах, какая судьба постигла отряд.

За эти полтора года во многом мое мнение о людях переменилось, события в моих глазах представляются теперь по-другому. Но я буду описывать все так, как представлял себе в то время. Надеюсь на свою память. С этого начинаю писать дневник Последнего в катакомбах.

В начале войны все мы переехали за город, где разместилось одесское управление НКВД. Мы, рядовые сотрудники, патрулировали город, искали ракетчиков, сигнальщиков, которые наводили самолеты противника.

В августе я познакомился с Гласовым. Приехал он из Москвы с группой в шесть человек. Старший лейтенант, знает румынский, французский. Бывал за границей, опытный, бывалый разведчик. Это сказал старший лейтенант Кузьмин, мой начальник. Забыл написать, что в начале войны начальник сделал меня своим «адъютантом». Я оценил это как большое доверие.

Гласов спросил меня — кто я, что умею делать. Я ответил, что по профессии электрик. Старший лейтенант еще спросил меня — хочу ли я остаться в подполье для работы в случае, если Одессу придется отдать врагу. Ответил, что я прежде всего коммунист.

Вскоре было совещание, которое проводил мой прямой начальник. Решили заготовить продовольствие на полгода, оборудовать все, как полагается. Гласов больше молчал и слушал. Его группа должна работать под прикрытием нашего отряда, потом уйдет в глубокий тыл — в разведку дальнего действия.

Выбирали, осматривали катакомбы. Приезжал знающий специалист. Остановились на Дальницких катакомбах. Вход с зеркальной фабрики. На фабрике располагались саперы, которых мы выселили. В сентябре переселились на фабрику, слились с московской группой.

Теперь от патрулирования города нас освободили. Только охраняли фабрику и создавали запасы.

Мы все превратились в каменщиков и чернорабочих. Часть катакомб отгородили стеной. В катакомбы ведут несколько входов — на зеркальной фабрике прямо из цеха, с Каргамышевской улицы, а также из колодца на улице Фрунзе против дома № 88. Наши катакомбы располагаются на глубине 20—25 метров от поверхности.

В деревянном люке колодца на улице Фрунзе мы просверлили дыру для связи с верхней группой.

14 октября начальник отпустил меня домой, велел попрощаться с семьей, а на другой день он сказал, что последние войска уходят из Одессы и нам пора тоже. До самого вечера маскировали следы своего пребывания. Вместе с саперами какой-то части готовили фабрику к взрыву. Саперы и не думали, что мы здесь остаемся, а мы заранее спустили штормтрап в секретный лаз, чтобы уйти в катакомбы. К вечеру все было готово. Саперы ушли. В девятнадцать часов, когда немного стемнело, Кузьмин, Кольцов, я и Язвицкий зажгли бикфордов шнур, в разных концах фабрики разбросали бутылки с горючей жидкостью. Раздались взрывы, и сразу — море огня. Мне еще не приходилось никогда видеть такого пожара. Может быть, это потому, что я был среди огня, смотрел на все из центра пожара. Мне показалась ужасной эта масса огня, дыма, эта страшная жара. Я не знал, что огонь такой быстрый, что он так стремительно перекидывается с места на место.

И вот с невыразимой тоской глядели мы сквозь пламя на глубокое, зловещее, одновременно лилово-темное и оранжево-светлое небо. В ту ночь мы ушли под землю, спустились вниз.

С нашим связным на поверхности договорились, что он явится на связь через день-другой после того, как Одесса будет занята врагами. Явка у колодца на улице Фрунзе. Должен стукнуть два раза ногой в деревянный люк. Ответ — три удара. Но пришел он на явку в ноябре, а потом написал, что будет присылать за себя кого-то другого. До этого мы и сами кое-что предприняли.

27 октября провели первую разведку. Пошли впятером во главе с Кузьминым. Было часов десять вечера. Дошли до зеркальной фабрики, спустились в нижний ярус. Мы с начальником остались наверху. Где-то послышался выстрел. Кузьмин приказал возвращаться обратно. Сказал — нечего рисковать зря.

Через неделю ходили на Картамышевскую улицу, вернее, под Картамышевскую. Подошли к колодцу. Наверх подниматься не стали — услышали чей-то говор. Нашли разбросанные вещи — это жители укрывались здесь от бомбежки.

Что делать? Связи с поверхностью у нас не было. Кузьмин решил взять «языка» и выяснить через него положение в городе. В ночь на 12 ноября пошли на задание. На стене увидели надпись по-румынски, переписали ее. Потом Гласов прочитал: «Мы вас закрыли, чтобы не выходили. Капитан саперного батальона Митреску».

Мы разобрали какую-то стену и прошли на КП. Здесь раньше находился штаб обороны города, хорошо оборудованный, с крепкими стальными дверями.

Группа продолжала выполнять план. По пути обнаружили, что один колодец, выходивший на поверхность, засыпан полностью, другой наполовину. Жандармы начали нас блокировать. Подойдя к лестнице, которая вела на зеркальную фабрику, мы услышали голоса. Кузьмин приказал залечь. Появились жандармы. Подпустили их и ударили из автоматов.

Румынские, а может, немецкие солдаты сначала отошли, потом вернулись снова, открыли ураганный огонь. Мы ответили и отступили. Автоматная очередь скосила Осипчука. Он из москвичей. Вынесли его. Через КП удалось прорваться в свои катакомбы.

В январе мы все же пробились к канализационной трубе. Проломили бетон, лаз был готов. Кузьмин приказал готовиться к экспедиции. Пошли мы впятером под улицей Фрунзе в сторону музыкальной фабрики. Труба оказалась довольно широкой, можно было идти чуть пригнувшись. Прошли метров двести и встали — трубу перегораживала стена. Оставлено только внизу отверстие для стока воды, да и то заслонено старой батареей парового отопления. Вернулись, пошли к улице Иванова. Там такая же картина. Значит, здесь мы тоже блокированы. Ходу нет. В другие ответвления канализации не пошли.

Оккупанты продолжали блокировать наши катакомбы.

Недели через три — в начале февраля — произошло еще одно событие, о котором нужно рассказать подробнее. Мне до сих пор не понятно, почему оно не закончилось так, как намечали. Тогда, может быть, и не произошло бы того, что случилось потом.

У колодца на улице Фрунзе Кузьмин продолжал держать пост наблюдения, боялся, как бы жандармы не прорвались к нам через этот вход. Точно помню, это было вечером восьмого февраля. Я дежурил у колодца в полной темноте. Только сквозь деревянный щит пробивался мутный свет. Даже не свет, просто над головой маячило светловатое пятнышко. Потом и оно исчезло, значит, наверху стемнело, день кончился.

Мне еще оставалось дежурить часа три. Наверху я услышал шаги, кто-то подошел к колодцу и остановился. Потом на деревянном щите кто-то дважды топнул ногой… Еще раз…

Это был сигнал вызова на связь. Но ведь говорили, что наверху никого не осталось! Кто это мог быть? Пока я раздумывал, сигнал повторился. Тогда я тоже ответил — тремя ударами в колотушку, как было условленно раньше. В тот же момент к моим ногам что-то упало, а наверху снова послышался скрип удалявшихся шагов. Человек торопливо уходил от колодца.

Я посветил фонариком и подобрал сверток — в носовом платке были завернуты железка — для тяжести — и записка. Я прочитал ее:

«Немедленно передать Гласову или Кузьмину!

Сегодня ночью от часа до трех опущусь в катакомбы в районе бывшего командного пункта. Необходима встреча с Самсоном. Обеспечьте явку его людей. Через час после того как получите это распоряжение, подтвердите согласие нашему связному. Встреча с ним на том же месте. Кир».

Из этой записки я ничего не понял. Кто такие Кир и Самсон? Сразу позвонил на базу, вызвал Батю. Полевой телефон у нас стоял метрах в двадцати от поста, чтобы на поверхности не услышали голоса при разговоре. Кузьмин приказал прочитать записку, видно, тоже не все понял и, помолчав, велел ничего не предпринимать до его прихода.

Начальник пришел минут через двадцать вместе с Гласовым. Прочитали записку. Я светил им фонариком, свет падал и на их лица. Гласов повеселел, а Кузьмин насупился, еще больше.

«Кира знаешь лично?» — спросил он Гласова.

«Знаю».

«Кто такой?»

«Придет — сам скажет, если решил расконспирироваться».

«Таитесь… Черт с вами!» — сказал Батя. В темноте он повернулся ко мне: «Ладно. Передай голосом, что принято. Будем ждать в назначенное время».

На задание ушли почти всем отрядом. По дороге обезвредили мины, разобрали завал, проломали ход в стене, которую построили после стычки с румынами в районе командного пункта. Двоих Батя послал вперед разведать катакомбы, еще двое остались сзади, чтобы в случае чего прикрывать наш отход.

Стояли мы долго, прислушивались к самому малому шороху. Было так тихо, что резало уши. Только иногда с шорохом осыпался ракушечник или с потолка падали «коржики» — отслоившиеся каменные пластинки. Стояли недалеко от стальной герметической двери, которую румынские полицаи так и оставили раскрытой после того, как наткнулись на нас. Наконец послышались приглушенные голоса, это наш передовой пост встретил пришедших. Вскоре они появились сами — шли и подсвечивали фонариками дорогу.

Их было двое. Батя направил свой фонарь прямо на них. Один был высокий в пальто и валенках, на голове вроде кубанки, другой ростом пониже — усатый старик в длинном пиджаке, в сапогах и треухе. Этот шел с палочкой.

«Уберите свет», — сказал высокий.

Свет погас, но Батя успел разглядеть его и воскликнул:

«Бадаев! Ты это?..»

«Я самый… Идем поговорим. Времени у нас в обрез. Самсон здесь?»

«Здесь», — ответил Гласов.

Они втроем отошли в нишу, говорили тихо, но многие слова доходили до нас.

Бадаев спросил:

«Что здесь случилось?»

«Потеряли связь. Провалилась верхняя группа».

«А Самсон почему не ушел на задание?»

«По тем же причинам. Румыны закрыли все выходы».

«Воспользуйтесь нашим. Тебе, Николай, придется сразу идти. Центр ждет…»

«Готов хоть сейчас», — ответил Гласов.

Голоса стихли, и я ничего не мог больше расслышать. Старик, который пришел с Бадаевым, предложил нам закурить, протянул кисет, полный махорки. Он сказал нам:

«Вот что, молодцы, пока начальство совещается, послушайте, как из вашего тупика вылезти можно».

Старик рассказал, что на углу Дзержинском и улицы Фрунзе есть заброшенный туннель, через который раньше был ход в катакомбы. Его замуровали лет двадцать назад. Теперь его раскрыли, и, если румыны не заметят, через него можно выходить в город. Старик сказал, что пришлось попотеть, пока прокопали ход. Работали вчетвером до полночи, из-за того и опоздали. Теперь нужно торопиться, чтобы до света управиться.

«Товарищ Бадаев, пора нам, как бы не припоздать», — сказал он громко.

«Да, да, — ответил Бадаев. — Сейчас идем, Иван Афанасьевич. Еще минуту…»

Разговор они заканчивали при нас.

«Решай, кого взять, и идем, — сказал Бадаев Гласову. Остальных заберем через несколько дней».

«Пойдет Кольцов, в катакомбах за меня останется Ржаной», — подумав, ответил Гласов.

«Ну, кто кого здесь заменит, я сам решу», — возразил Батя.

«Нет, так не пойдет…» — Бадаев отвел Кузьмина в сторону и что-то стал ему говорить. Потом они вернулись.

«Я должен был расконспирировать себя — этого достаточно?» — спросил Бадаев.

«Да, но мне нужны подтверждения. Ты приходишь, берешь людей…»

«Хорошо, в следующий раз получишь распоряжение Центра… А теперь нам действительно пора идти. К сожалению, больше двух людей забрать не могу, рискованно. В следующий раз буду сам, либо придет Иван Афанасьевич. Пусть кто-то пойдет с нами, запомнит выход».

Сопровождать Бадаева Батя нарядил меня и Ржаного из москвичей. Шли долго по главной штольне, поднялись на второй ярус и остановились. Иван Афанасьевич сказал нам:

«Запомните маркшейдерский знак, — он назвал его, но теперь я уже забыл какой. — От знака ровно сорок два шага в глубину шахты. Вот здесь».

Бадаев, видно, начинал торопиться. Он попрощался с нами и первым хотел лезть в тесную нору, рядом с которой лежала груда свежего ракушечника. Но Иван Афанасьевич опередил Бадаева.

«Нет уж, давайте я первый пойду. Мне это сподручнее…»

Последним уходил Гласов. Он сказал Ржаному:

«Если не дождусь тебя здесь, встреча, как условленно, в…»

Вот так и ушли двое из нашего отряда. Еще трое москвичей должны были уйти вскоре, но положение изменилось. Ни Бадаев, ни Иван Афанасьевич больше в катакомбы не спускались. Что случилось наверху, я не знаю. Мы хотели подняться через новый лаз и выйти в город. Но сделать нам это не удалось. Выход оказался вновь замурованным. Над нами кто-то разговаривал по-румынски. Скорее всего, жандармы обнаружили ход и поставили свою охрану. Мы снова оказались отрезанными от всего мира».

К записям Валентина Тарасова был приложен акт, который я не сразу заметил. Прочитал его, перескакивая с одной строки на другую:

«Мы, ниже подписавшиеся… настоящий акт в том… сего числа… в сопровождении… Валентина Тарасова… Изъяли из дальницких катакомб сверток с документами… На обратном пути Валентин Тарасов наступил на мину и подорвался. Доставленный в госпиталь, он умер от потери крови».

В ТЮРЬМЕ

Может быть, в самом деле осталось все позади — допросы, мученья?.. Может, действительно не станут больше пытать, если допросы окончены?.. Харитон сказал — дело передают в военно-полевой суд.

Через несколько дней всю группу, проходившую но делу Бадаева, действительно перевели из сигуранцы в центральную одесскую тюрьму. Их гнали, закованных в кандалы, по улицам города. Конвоиры шагали неторопливо, и, Молодцову представилось вдруг, что он очутился в далеком прошлом, в царской России. Там жандармы водили политических заключенных — лениво и бестолково. Когда-то, читая Степняка-Кравчинского, Владимир Александрович думал о том, что русские жандармы были туповаты и, прямо говоря, бестолковы. Это способствовало успеху побегов. Теперь румынские солдаты напоминали царских жандармов. Вот если бы… Молодцов не раз возвращался к этой мысли — бежать, бежать.

Он шагал в первой шеренге и будто бы нес перед собой закованные в кандалах руки. Из задумчивости его вывела женщина, шагнувшая к нему с тротуара. Она набросила на кандалы связку баранок и поспешно взбежала на тротуар. Все произошло так быстро, что Владимир Александрович едва успел поднять голову. Да ведь это Васина! Екатерина Федоровна Васина! Как это безрассудно, рискованно! И в то же время как самоотверженно, благородно.

Женщина улыбнулась ему. Она продолжала идти по тротуару вровень с колонной. Рядом с ней шла дочь Зина, нарядная и красивая. Молодцов не видел ее полгода, девушка сильно выросла.

Молодцов продолжал шагать, устремив глаза куда-то в конец улицы. Но боковым зрением он следил за Екатериной Васиной и ее дочерью, которые прошли вперед. Солдат подозрительно глянул на широкоплечего, обросшего арестанта, но ничего не сказал и баранки не тронул. Колонна арестованных повернула за угол, и женщины исчезли из поля зрения.

На улице было по-весеннему тепло. Деревья уже покрывались нежно-зеленой листвой, но солнце свободно просвечивало сквозь ветви акаций. Деревья еще не давали тени. Людям, шагавшим в колонне, было жарко. Они были одеты так, как захватили их зимой агенты сигуранцы: в тяжелых сапогах, меховых шапках, теплых пальто и ватниках.

Шагал здесь и Яков Гордиенко со своими дружками, тоже закованный в кандалы. Шел Яков в неизменной своей кубанке, в бушлате, и на груди его виднелась все та же морская тельняшка. Подросток держался ближе к Тамарам: он, как прежде, благоговел перед высокой и стройной молодой женщиной, теперьбледной и похудевшей, но все равно такой же красивой.

Арестованных подвели к тюрьме, ворота распахнулись, и низкие своды поглотили колонну.

Владимир Молодцов не знал, кто уцелел, кто был арестован из его организации, до тех пор, пока не увидел своих людей во дворе следственной тюрьмы на улице Бебеля. Их собрали для фотосъемки. Бадаева поставили в центре. Да, это были его люди, хотя, к счастью, далеко не вое. Значит, остальные борются. Бадаев повеселел.

Молодцов отрицал все, даже свое имя. Он был Павлом Владимировичем Бадаевым и не отступился от этого Его избивали, пытали, он стоял на своем. Следователь допытывался, где план вооруженного восстания на случай высадки советского десанта в районе Одессы. Оккупантам всюду мерещились десанты. Бадаев иронически сказал:

— Но все советские корабли бежали из Черного моря через Босфор… Так утверждают румынские газеты. О каком же морском десанте идет речь?

— Не забывайте, где вы находитесь! — ответил Харитонов. — Я не намерен шутить…

— Я тоже, — сказал Бадаев.

Вскоре ему предъявили показания Федоровича. Бадаев уже знал, что предательство началось с этого человека с пронзительными глазами и острым, как колун, кадыком. Через Межигурскую, Шестакову он постарался передать на волю своим: берегитесь предателя! Дошло ли! Яша Гордиенко тоже писал, называл предателя. Тайком отдал матери.

День ото дня все тревожнее становилось на душе Молодцова, все сильнее напрягались нервы, хотя внешне чекист оставался будто бы совершенно спокойным. Особенно на допросах. Борьба с оккупантами, что началась в подполье, продолжалась и после ареста — здесь в тюрьме, в комнате следователя, на очных ставках. Здесь, как на воле, успех зависел от выдержки, стойкости, умения разгадать хитрость врага, не дать себя обмануть. В который раз арестованный чекист задавал себе один и тот же вопрос — как же все это могло случиться? Кто виноват в том, что произошло? Перебирал в памяти минувшие события, пытался проанализировать их, пытался установить для самого себя — где же была промашка, когда, кем допущена? Он думал об этом бессонными ночами и не находил ответа.

Тюремные ночи тянутся долго, особенно в одиночках, может быть из-за мертвой, какой-то пустой тишины. Только редко-редко щелкнет за железной дверью глазок, открываемый стражником, чтобы проверить, не собрался ли узник бежать или покончить с собой. Потом опять все затихает, и ждешь, мучительно долго ждешь, когда же наконец снова щелкнет глазок… А мысли текут, текут и нет им конца до рассвета.

Прав ли он, что ушел в город, подвергнув себя риску, — он, руководитель подполья? Это был первый и неотвязный вопрос, который волновал Молодцова. И он сам отвечал себе: да, прав! Он должен был, обязан был так поступить. Этого требовала обстановка, не мог же он оставаться безучастным к судьбе Самсона, не мог оставлять без ответа тревожные запросы Центра. Как же иначе?

А может быть, ошибка заключалась в том, что он, Молодцов, не дождался разрешения Центра и сам принял решение, ушел в город, кишащий агентами гестапо и сигуранцы? Это может быть… Но как иначе должен был поступить чекист в сложившейся обстановке? Время не ждет! Решать надо сразу и самому, иначе… иначе опять мог затеряться неясно мелькнувший след Гласова. И Молодцов не раскаивается, что вышел из катакомб в город. Самсон нашелся, и его вывели из западни. Значит, риск был оправдан. Чекист-подпольщик сознательно пошел на то, чтобы расшифровать себя перед человеком, знавшим Самсона. Больше того, ему, Молодцову, удалось связать Гласова с нужными людьми. Он сделал это через «хозяина» комиссионного оптического магазина, и теперь группа Самсона, вероятно, уже действует на оперативном просторе… Попутного вам ветра, ребята!

Молодцов лежал на жестких нарах, укрывшись ватным пальто, в котором его арестовали. В камере было сыро и холодно, ломило тело и трудно было найти такое положение, которое не причиняло бы боли. Это после первого допроса. Правда, Молодцова с тех пор больше не били, но тогда, в первый раз… Он стиснул от ярости зубы.

Началось с того, что следователь осмелился его ударить — хлыстом по лицу. Владимир вскочил, ухватил табурет и метнул его в голову сухощавого человечка с черными, напомаженными, будто бы лакированными волосами. Жаль, промахнулся! Что было дальше, он почти не помнит. Следователь Харитон как ошпаренный выскочил из комнаты, позвал кого-то на помощь. Ввалились солдаты и бросились к Молодцову. Он отбивался как мог, его повалили, топтали ногами, избили, потом уволокли в камеру. Сквозь затуманенное сознание Молодцов слышал голос Харитонова. Он кричал кому-то по-русски: «В лицо не бейте! Не повредите лицо!»

В другой раз Молодцова допрашивал все тот же следователь бюро жюридик Харитон, но бить больше не пытался.

Тупая боль все еще оставалась в теле, хотя с того допроса прошла неделя. Владимир неудачно пошевелился и глухо застонал от острой боли в спине. Потом на лице мелькнула улыбка — Молодцов радовался и завидовал ребятам Самсона, которые выбрались, наконец, из дальницких катакомб и теперь уже где-нибудь далеко-далеко.

А встреча с Олегом Калиновским, с «хозяином» магазина оптики! Это была первая и последняя с ним встреча в подполье. Как важно, что она состоялась! Только ради нее следовало бы рискнуть и пойти в город.

Даже в мыслях Владимир Молодцов не хотел называть настоящего имени этого подпольщика. Теперь все зависит от того, как удастся через Олега сохранить преемственность в подполье, передать связи в разные звенья организации. Как же чертовски не повезло ему, Молодцову, если арестовали его в тот самый момент, когда все начинало так хорошо складываться. Наконец-то ему удалось связаться со штабом партизанского движения Украины. Теперь в его руках сосредоточивались все нити подполья!

Ему все еще не было ясно — кого взяли, кроме него, Межигурской и Шестаковой, кроме Гордиенко с ребятами. Молодцов жестоко терзался своим неведением. Это тяжелее всех пыток! Кто еще арестован, как ведут они себя на допросах? Молодцов был уверен в себе — он будет молчать, и никакие силы не заставят его разжать стиснутые зубы. Следователь не узнал даже его настоящего имени — Павел Бадаев, и все. На допросах чекист не проронил ни слова, но как другие? Смогут ли они молчать, выдержат ли пытки, раскроют ли они ловушки и провокации, которые расставляет им Харитон? Межигурскую с допроса принесли на руках, пытали Шестакову, жестоко избили Яшу Гордиенко. Эти не сказали, но другие? Хватит ли у них сил выстоять?

Мысли узника переносились с одного на другое. То думал он о товарищах, оказавшихся вместе с ним в фашистском застенке, то о жене, которая сейчас, конечно, ничего не знает… Это, может быть, лучше, что Тоня не знает… Конечно, лучше!

Вспоминал Молодцов и друзей по Москве, товарищей по работе, мысленно отвечал Харитону, готовился к тяжелому с ним поединку. Вот когда нужен совет Лукича — чекиста, учителя и наставника, с которым Владимир провел не один год после того, как окончил специальную школу. Годами Лукич был не на много старше Владимира Молодцова, может быть, лет на десять, не больше. Но за плечами у него был чекистский опыт еще со времен гражданской войны. Лукич работал с Дзержинским, охранял Ленина, и на его счету немало раскрытых, очень сложных и запутанных дел. Лукич любил рассказывать о своей работе, но рассказывал так, что каждое дело, проведенное чекистом, становилось для слушателей наглядным пособием.

Несколько операций от начала и до конца Лукич проводил с помощью Молодцова. Какая это была замечательная школа! Как искусно Лукич схватывал, подмечал совсем незначительные детали, обобщал их, сопоставлял факты и делал выводы. Чего стоит одно лишь дело, которое потом стали называть «посольским». Вражеский резидент вел себя нагло и смело, уверенный в полной своей безнаказанности. Он пользовался дипломатической неприкосновенностью и занимал солидный пост в одном из иностранных посольств. Шпион-дипломат так и не понял, как блокировали его советские контрразведчики, как окружили невидимой и непроницаемой стеной, а потом захватили на месте преступления. Дипломат в течение двух суток вынужден был покинуть Советский Союз.

Закончив «посольское» дело, Лукич сказал Молодцову: «Ну, Володя, поздравляю тебя! Теперь можешь вести работу самостоятельно. Значит, я не ошибся в тебе. Молодец! И фамилия у тебя такая…» Лукич усмехнулся и дружески хлопнул ею по плечу.

Потом был германский резидент, которого не трогали до самой войны, а затем взяли его с людьми, с техникой, что называется, со всеми потрохами…

Терзания Молодцова, его опасения за арестованных сигуранцей оказались напрасными. Кроме этой двуногой подлости Бойко — Федоровича, все держали себя достойно. И все же коммунист-разведчик решил кое-что предпринять, чтобы укрепить, поднять дух подпольщиков.

В самый первый день после ареста Владимира Молодцова его держали в сигуранце на улице Бебеля, там и допрашивали, а к вечеру, избитого, закованного в кандалы, бросили в одиночку. Здесь продержали целую неделю, вызывали по нескольку раз в день на допросы. Допрашивали в сигуранце, в гестапо, потом, наконец, отправили в общую камеру.

День ото дня Молодцов становился все более мрачным и замкнутым. Это было тяжелее всяких пыток — аресты продолжались, сигуранца, гестапо выхватывали все новых людей. Привезли подпольщиков из соседнего — Ильичевского района, взяли других. Успокаивало одно — румынской контрразведке не удалось раскрыть параллельного центра, закрытой сети, о которой знал только он. Знал и молчал.

Конечно, Молодцову пришлось идти на величайший риск — расконспирировать себя перед человеком, знавшим Самсона, но зато вышедший из катакомб Гласов сейчас, вероятно, уже на оперативном просторе.

Бойко — Федоровича тоже посадили в общую камеру. Его привели вместе с женой на несколько часов и увели обратно. Сказали — в одиночку. Федорович сидел угрюмый, делал вид, что ни с кем не знаком. Спустя много лет Федорович признал на допросе, что, в сигуранце его сделали тогда камерным агентом-провокатором. Вести о новых арестах угнетали людей. Вот тогда, преодолев замкнутость, Молодцов сделался разговорчивым, начал шутить, но чаще всего заводил разговоры о солдатском долге, о неминуемой нашей победе, о боях под Москвой. На душе становилось светлее. Крепче держались они на допросах. Все, кто слушал эти беседы на тюремных нарах, кто сумел пережить то лихое время, навсегда сохранили в памяти слова Бадаева: «Главное, ребята, не потерять веру в наше большое дело. Кто сохранит ее — выдержит».

И люди выдержали — значит, сохранили ту великую духовную силу, которая владела поколениями революционеров-подпольщиков, знавших, во имя чего они борются.

Из центральной тюрьмы всю группу почему-то снова отправили в сигуранцу. Здесь новая весть ударила Молодцова: арестовали Екатерину Васину с дочерью. Об этом сообщила Тамара Межигурская. Ей удалось переправить Екатерине записку. Зину, возможно, освободят как несовершеннолетнюю, тем более что против нее никаких улик нет. Но с Васиной дело хуже.

И снова возникла надежда, мечта о побеге. Что, если через Канарейку связаться с отрядом, пусть организуют вооруженный налет на сигуранцу. Это вполне возможно. Следует сделать так… В голове рождались самые дерзкие планы…

Быть может, в эти же самые дни по другую сторону фронта, в Москве, в оперативном центре рождались такие же дерзкие планы. Как только восстановилась радиосвязь с одесским подпольем, Григорий тотчас запросил катакомбистов:

«Сообщите, надежен ли курьер, который принес сведения о Кире. Уточните, под какой фамилией он арестован и находился под следствием. Следите за его судьбой. Есть ли возможность выручить Кира при конвоировании или при других обстоятельствах вашими силами и средствами. Известно ли, как произошел провал. Кто виновник, кто руководитель группы, где произошел арест. Кто такие девятнадцать арестованных!

Кто будет судить группу? Кто следователи? Постарайтесь найти подходы к ним».

Через несколько дней Григорий снова запрашивает одесские катакомбы:

«Что слышно о Кире? Продумайте возможность вооруженного налета на тюрьму, в которой сидят арестованные».

Нет, в Центре не бросали на произвол судьбы своих людей, попавших в беду. Из Москвы всячески следили за судьбой Кира. Здесь строили планы, как помочь ему. Но связь с одесским подпольем снова и надолго прервалась.

Планы, планы, планы… Они рождались в Москве, в катакомбах, в самой тюрьме. Ребята-комсомольцы, друзья Якова Гордиенко, тоже строили свои планы, что-то придумывали, потом отвергали и начинали все сызнова. В тюрьме парни жили одним гнездом и сообща намеревались бежать.

Гриша Любарский долго ходил пришибленный, и товарищи с трудом вывели его из этого состояния. Ведь получилось, что Гриша будто бы стал соучастником Федоровича. Да, да! Гриша сам так и сказал, терзаясь тем, что случилось. Он убил Борового по приказу предателя. Разве сам он не предатель после этого?

Полный отчаяния, подросток лежал на голых нарах, уткнувшись лицом в свернутый ватный пиджак. Его как могли успокаивали, убеждали. Любарский поднимал голову, и в глазах его было столько тоски и страданья, что друзья опасались, как бы он чего не сделал над собой. Однажды Гриша сказал:

— Помните, ребята, мы читали письма… Комсомольцев, которых казнили белые. Разве они могли бы так?

— Так ведь это обман. Тебя Старик на обман взял, на провокацию. — Гордиенко вскипел при одном упоминании о Федоровиче. Он ненавидел его с лютой яростью…

Гриша стоял на своем:

— Помните, как писала Дора: «Я умираю как честная коммунистка…» А я?.. Ой, гад, что он со мной сделал!.. — Любарский снова зарылся с головой в пиджак, и острые плечи его начали вздрагивать.

Когда Гриша несколько успокоился, он признался товарищам:

— Знаете, ребята, я ведь неправду сказал вам, когда мы письма читали, помните, в мастерской… Дора Любарская мне тетка, сестра отца…

— Чего же ты не сказал? — спросил Хорошенко.

— Не знаю… Подумали бы — хвалится… Ведь нам до них, как до неба… Помните, как она просила поклониться солнцу, цветам. Потому что у нее на душе светло было… А. у меня…

— Опять за свое! — сердито проворчал Яков. Но сердитость его была искусственной.

Гриша Любарский мучился своими мыслями до тех пор, пока не встретился случайно с Федоровичем. Это произошло в коридоре, когда Любарского вели на допрос. «Старик», как его звали ребята, шел навстречу в сопровождении румынского солдата. Все произошло в мгновение ока. Гриша рванулся к ненавистному человеку, пытаясь дотянуться ногтями до его лица. Федорович откинул голову, и ногти с яростью скользнули по горлу, по твердому, выступающему вперед кадыку. В исступлении Гриша рвал на предателе одежду, царапал, кусал ему руки.

— Подлюга!!! Сволочь!.. Вот тебе за всех нас, подлюга!.. — бессвязно кричал он.

Любарского с трудом оторвали и поволокли к следователю. А предатель платком вытирал кровь, выступившую на исцарапанных руках, шее и растерянно повторял:

— Вот звереныш… Вот звереныш… Смотри ты, какой дьяволенок?

После этого Гриша сделался гораздо спокойнее. Поступок его одобрила вся камера.

Их судили в мае 1942 года.

На каждого подсудимого прокурор Солтан Кирилл выписал мандат для направления в суд. Старший по караулу получил целую пачку таких мандатов.

«Во имя закона и Его величества Короля Михая I мы, лейтенант-полковник юстиции прокурор военно-полевого суда г. Одессы Солтан Кирилл на основании ордера, данного комендантом Одессы, согласно которому Бадаев Павел Владимирович, проживающий в катакомбах села Нерубайское под Одессой, направляется в военно-полевой суд по обвинению в „действиях, направленных на оказание помощи неприятелю“, предусмотренных и наказуемых ст. ст. 188, 194.

Поименованный должен находиться под арестом до оглашения приговора».

Так, по заведенной форме прокурор выписал мандаты на каждого подсудимого. На предписании о конвоировании Бадаева в суд прокурор сделал дополнительное распоряжение: «Арестованных доставить под надежной усиленной охраной, так как они весьма опасны». Кирилл Солтан подчеркнул свое распоряжение красным карандашом.

Начальник патруля, поплевав на пальцы, пересчитал, как деньги, мандаты, сам проверил ручные кандалы и повел арестованных на Канатную, где заседал военно-полевой суд. Перед тем как ввести арестованных в зал суда, кандалы сняли. В суде арестованные должны были быть «свободными», таков порядок в королевской Румынии. В протоколе военно-полевого суда, дошедшего до нас после войны, так и записано:

«Председатель приказал ввести обвиняемых свободных, без кандалов, но под стражей».

Он поочередно выкликал фамилии подсудимых, делал пометки в списке, и уже собирался предоставить слово военному прокурору, когда Бадаев поднялся со своего места:

— Господин председатель, — начал он, не дожидаясь, когда ему разрешат говорить, — вы не назвали фамилии одного подсудимого, который должен проходить по нашему делу. Я говорю о Бойко — Федоровиче, моем помощнике и командире городского партизанского отряда. Я передаю ходатайство моих товарищей: Бойко — Федорович должен быть на скамье подсудимых. Соблаговолите учесть нашу просьбу.

Бадаев говорил сдержанно, тихо, но каждое его слово четко звучало в тишине пустого зала. Даже секретарь перестал шелестеть бумагами. Прокурор свирепо смотрел на Бадаева, он никак не ожидал такого поворота. Солтан вскочил со стула, но председатель остановил его жестом, наклонился к судьям, и они начали шепотом совещаться. Бадаев стоял, заложив руки за спину, чернобородый, широкоплечий, не надломленный, не согнутый. Судья объявил — заседание отменяется.

Через три дня их привели снова, и снова повторилась та же процедура. Только после того, как перечислили подсудимых, в том числе и Федоровича, секретарь военно-полевого суда зачитал справку тюремной администрации: Бойко — Федорович бежал из сигуранцы, скрылся в катакомбах, а по сему не может быть доставлен в зал судебного заседания. Препятствие к слушанию дела было устранено.

Прокурор прочитал обвинительное заключение и после этого, тоже по установленному ритуалу, «председатель запросил мнение судей, начиная с самого младшего по чину».

Суд длился не больше получаса — ровно столько, сколько нужно, чтобы прочитать обвинение и опросить судей, «начиная с младшего по чину». Мнение было единое — виновны. Председатель сказал, что приговор сообщат завтра в тюрьме, и закрыл заседание.

Приговор объявили на тюремном дворе, куда согнали заключенных из всех камер. Осужденные стояли отдельной группой впереди других заключенных.

— Смертная казнь… Смертная казнь… Смертная казнь… — читал судья, перечисляя фамилии. Он стоял на табурете и возвышался над головами толпившихся узников.

— Мы другого и не ждали! — громко воскликнула Шестакова. К ней бросился надзиратель. Ее загородил Яша Гордиенко, кто-то еще.

Председатель суда опустил руку, державшую приговор, и официальным тоном сказал:

— Все осужденные имеют право подать ходатайство о помиловании на имя его величества короля Румынии — Михая Первого. Прошу заявить о вашем желании.

И снова вперед выступил Молодцов.

— Мы на своей земле! — гневно бросил он. — На своей земле мы у врагов пощады не просим.

— Мы на своей земле! — будто эхом ответили другие.

Судья раздраженно закусил губу, поспешно сошел с табурета и покинул тюремный двор.

О последних днях осужденных подпольщиков представилась возможность узнать лишь из писем, переправленных из тюрьмы родным. Их было довольно много, этих писем, в которых повседневные будничные просьбы перемежались с заветами тем, кто оставался в живых, кто мог продолжать борьбу. Здесь были призывы запомнить имена предателей и просьбы позаботиться о родных, наказы детям и проклятия врагам.

Следователь Рощин выписал и оставил в деле только то, что считал нужным для выяснения недостающих звеньев в цепи героических и трагедийных событий. Оригиналы писем, торопливо и неразборчиво написанные на лоскутках бумаги, на обрывках газет, даже на спичечных коробках, хранились в отдельном пакете, подшитом к делу.

Вот письма Якова Гордиенко, сохраненные его матерью Матреной Демидовной. Ей так нелегко было расставаться с последними весточками от сына.

— Надо, так надо, — негромко, почти шепотом, говорила она следователю. — Яков сам наказывал — отдать куда надо. Что тут поделаешь.

Мать расстрелянного подростка осторожно, точно просфору в церкви, раскрыла завернутые в платок письма и протянула их майору Рощину. Не сразу — по одному.

Неграмотная женщина на память знала каждую записку, помнила, о чем просил в них Яков.

— Вот это — самая первенькая. Он ее вон на каком листочке выписал. Карандаш-то, видать, неточеный был… А это та самая, которую в первораз приносила. Запомните, говорит, и запишите фамилию, который предал… — тут я уголышек невзначай оторвала. А здесь Яков зачем-то отраву просил передать в тюрьму. Уж как он остерегал нас этот яд голыми руками не брать… Ну, а вот в этом письме…

Так Матрена Демидовна объясняла каждую записку, которую протягивала майору Рощину. Передав последнюю, она вытерла уголком платка повлажневшие глаза и сказала, будто убеждая себя:

— Берите уж, у вас они целей будут. А мне что, неграмотной, сама все равно прочитать не умею.

Этих писем в деле сохранилось восемь. Почти все они были тайно переправлены из тюрьмы.

Письмо первое.

«Здравствуйте, дорогие! Не горюйте и не плачьте. Если буду жить — хорошо, если нет — что поделаешь. Этого требует Родина. Все равно наша возьмет! Целую крепко, крепко! Яков».

Письмо второе.

«Третьего июня в шесть часов вечера расстреляли группу Мельникова, Стрельникова — всего шестнадцать мужчин и пять женщин. Застрелили одну больную женщину. Ведь это варвары! Стрельников просил передать его письмо на волю. Я обещал ему.

Была ли у вас девушка по имени Лида?

Я передаю тельняшку, оставьте на память. Я в ней был на суде. Храните газету, где будет мне приговор. Газета вам еще пригодится. Целую, Яков».

К письму Якова приложена записка Стрельникова:

«Одесская тюрьма, 2-й корпус, 4-й этаж. 82-я камера.

Группу предал Бойко — Федорович. Это изменник родины, которого должна покарать рука советского закона.

Мы все умираем, как герои. Ни пытки, ни побои не могли нас сломить. Я верю в нашу победу, в наше будущее. Прощайте, дорогие друзья. Крепко целую, Георгий Стрельников».

Письмо третье.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите газету. Какое положение в городе? Что вообще слышно? Мне остается жить восемь или десять дней до утверждения приговора.

Я отлично знаю, что меня не помилуют. Им известно, кто я такой. Но я думаю, что Старику тоже придет конец. Его должны убить, как собаку. Еще ни один провокатор не оставался жить, не умирал своей смертью. Так будет и с этим. Мне и моим друзьям было бы легче умирать, если бы мы знали, что эту собаку прибили.

Не унывайте! Все равно наша возьмет. Еще рассчитаются со всеми гадами. Я думаю еще побороться с «турками». Если только удастся. А если нет, умру, как патриот, как сын своего народа за благо России».

Письмо четвертое.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите бумаги, карандаши и самобрейку. В тюрьме первый раз брился.

Бросьте, мама, всякое гаданье на картах! Уж если хотите гадать, ступайте на Коблевскую улицу к Сулейману. Спросите, что мне «предстоит», буду ли я на воле. Все это чепуха. Я без карт нагадаю, что врагам скоро будет крышка.

Прошу вас, пишите разборчивей. Напишите подробнее — в чьих руках Харьков, что вы знаете о Николаеве.

Почему нет ответа от Васиных?

Верю, что буду жить на воле, только не через помилование. Есть у нас одна думка…»

Письмо пятое.

«Нина, сестричка! Пишу это только тебе и еще Лиде. Достаньте финку — такой нож, длиной 20—30 сантиметров, положите в тесто и запеките. Этот хлеб на свиданье во вторник дайте мне в руки или положите на самое дно сумки. Сделайте обязательно».

Письмо шестое.

«Не унывайте. Жалею, что не успел обеспечить вас материально. Алеша Хорошенко поклялся мне, что если будет на воле, вас не оставит в беде. Можете быть уверены, он будет на свободе. У него есть время, ему дали пожизненное заключение, выберет момент и улизнет из тюрьмы. Наше дело все равно победит.

Достаньте мне документы, они зарыты в сарае. Там лежат фотографии моих друзей, мой комсомольский билет и еще газета с гражданской войны. Как бы нам получить ее сюда в тюрьму. В газете есть письма комсомольцев, приговоренных белыми к смерти. Вот были герои!

В сигуранце у меня не вырвали ни одной тайны — я комсомолец. В тайнике есть мои письма. Есть там и коробочка, можете ее вскрыть. Мы клялись в вечной дружбе и солидарности друг другу, но все очутились в разных местах. Я приговорен к расстрелу, Вова, Миша, Абраша эвакуировались. Эх, славные были ребята! Эти тоже не уступят тем, кто сражался в гражданскую войну. Может быть, кого-нибудь встретите.

У меня к вам просьба. Там, где вы доставали деньги, на полке в левом углу лежит яд. Имеет запах ореховой косточки. Бумагу проело. Будьте осторожны. Достаточно крошки с булавочную головку, и человек будет мертв.

Когда найдете, возьмите бумажкой и всыпьте в пробирку, которую переправьте мне. Мойте хорошо руки после того, как все сделаете. Это очень нужно».

Письмо седьмое.

«Нашему этажу запрещено смотреть в окна. Что слышно на фронте? Пусть Оля напишет о положении в городе.

Если расстреляют, то, требуйте вещи. Пальто, одеяло, подушку и прочее барахло не оставляйте этим гадам.

Алешу увезли на расстрел вчера в девять вечера».

Письмо восьмое.

«Дорогие родные! Пишу вам последнюю записку. Исполнился ровно месяц со дня объявления приговора. Мой срок истекает, и я, может быть, не доживу до следующей передачи. Помилования я не жду.

Я вам писал, как и что надо сделать. На следствии я вел себя спокойно. Мне сразу дали очную ставку со Стариком. Он меня продал с ног до головы. Я отнекивался, меня повели бить. Три раза водили на протяжении четырех с половиной часов. За это время три раза терял память, один раз притворился, что потерял сознание. Били меня резиной, опутанной проволокой, палкой полутораметровой длины. Потом по рукам железной тростью.

Еще остались следы на ногах и повыше. После этого избиения я стал плохо слышать, видно повредили уши.

Я сознался только в том, что знал Старика, что был связным отряда, пристрелил провокатора. Конечно, в сигуранце знали, что я был командиром молодежной группы.

Тех, кого знал Старик — Алешу и Шурика, — арестовали, другие из моей группы гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали у меня их фамилий. Кроме того, я был как бы помощником Старика, а фактически выполнял всю работу. Водил ребят на большие дела. Собирал сведения, готовились взорвать дом, где были немцы, рядом с домом Красной Армии — новый дом. Но мне помешал Старик. Эта собака меня боялась. Он дрожал передо мной и заискивал. Знал, что у меня не дрогнет рука убрать предателя.

Жаль, что не успели мы развернуться. Наша группа еще многое могла бы сделать. Я не хотел подавать на помилование, но товарищ Бадаев мне приказал написать. Пришлось покориться. Мы рассчитывали на побег, но здесь два дня назад уголовники собирались бежать, их раскрыли. Они только испортили все.

Сейчас бежать нет возможности, на руках кандалы, а времени мало. Вероятно, последний день.

Правильно писали ребята — последний день перед смертью тянется очень долго. Передайте привет цветам и солнцу.

Я не боюсь смерти, умру, как подобает патриоту. Прощайте, дорогие! Не падайте духом, крепитесь. Прошу только, не забудьте про нас и отомстите провокаторам.

Победа будет за нами!

Крепко, крепко целую всех! Яша».

Знать, до последнего часа сохранились в памяти юноши предсмертные слова комсомольцев, которые так же вот уходили из жизни в те далекие годы, когда ни Якова, ни его друзей еще не было на свете. Их не было, но в поколениях революции жило неистребимое величие духа. Стойкость, героизм, преданность передавались эстафетой от одного поколения к другому.

Была еще жгучая, испепеляющая ненависть к подлости, к предательству, ко всему нечистому, что мешало борьбе с врагом.

Несколько недель ждали осужденные приговора. Утверждение пришло из Бухареста в разгар лета. Ни помилования, ни отмены. Всем смертная казнь. Бадаев надеялся спасти подростков, приказал им писать о помиловании на имя королевы. Стиснув зубы, писали. Но только Шестаковой Тамаре продлили жизнь на несколько месяцев — она ждала ребенка. Яков был ошеломлен этой вестью. В нежной и светлой невысказанной любви своей он вдруг понял, что это чувство его ничего, ровным счетом ничего не значило для Тамары. Она горячо, страстно кого-то любила, и Яша этого не знал. Может быть, того пограничника, с которым она танцевала лезгинку в катакомбах. Яков даже не рассмотрел тогда его лица.

Ну что ж, пусть она любит. А он все равно… Мальчик все понял… и затаил нежные чувства, светлые, чистые. Так бывает только в первой любви.

На казнь увозили не сразу. Взяли Алешу Хорошенко, закадычного друга Якова, который клялся заботиться о семье Гордиенко. Оказалось, что у него было меньше времени, чем у Яши. Его расстреляли первым, хотя Хорошенко приговорили к пожизненной каторге.

Такие порядки существовали в королевской Румынии.

В день казни Якова Гордиенко и еще двоих осужденных вызвали из камеры. Простились с товарищами. Ни Бадаева, ни Межигурской в тюрьме уже не было. Их расстреляли тайно за день до этого и похоронили тайно где-то по дороге в Люсдорф. Враги боялись даже мертвого Владимира Молодцова.

Тамара Шестакова увидела Якова в коридоре. Обняла его, поцеловала и отвернулась, чтобы подросток не заметил ее повлажневших глаз. Только сказала ему:

— Держись, Яша, держись!..

Это был первый и единственный поцелуй женщины, который ощутил Яков в своей жизни.

На Стрельбищное поле их вели пешком, так цинично, просто. Конвоиры шли лениво и безразлично — будто вели людей в баню, все для них было привычно и буднично. Когда вышли на Стрельбищное поле, Яков запел:

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
К нему присоединились два голоса:

В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
Старший по конвою приказал замолчать, но они продолжали петь. Конвоир не настаивал — подошли к месту казни.

Их расстреляли со связанными руками. Тут не действовали правила суда королевской Румынии, где полагается снимать с подсудимых кандалы…

Последней уходила из жизни Тамара Шестакова. 20 сентября в центральной одесской тюрьме она родила девочку, которую назвала своим именем. Пусть хоть маленькая Тамара живет на белом свете. Осужденной разрешили кормить ребенка три с половиной месяца. Когда истекло три месяца и пятнадцать дней, в камеру пришел надзиратель и объявил:

— Срок кормления твоего ребенка окончился.

Это значило, что приговор будет приведен в исполнение.

Тамару расстреляли на другой день — 4 января 1943 года. Покидая камеру, она поцеловала дочку — маленькую, теплую, беспомощную и передала ее Галине Сергеевой, соседке по тюремным нарам. Сергееву тоже приговорили к расстрелу и казнили две недели спустя, но тогда она еще имела время позаботиться о дочери подруги, первой уходившей на казнь.

Как умирала Тамара Шестакова, узнала Галина Марцишек.

«Помнится, осенью 1943 года, — рассказала Марцишек, — погнали нас в баню, всю женскую камеру. Пришли, долго ждали очереди, сидели на земле. Достала я зеркальце от нечего делать. Со мной присела наша девушка, говорившая по-румынски. Рядом стояли два конвоира и говорили о чем-то своем. Собственно, говорил только один, другой больше слушал. Моя соседка внимательно слушала разговор солдат, потом обернулась ко мне и сказала взволнованно:

— Знаешь, о чем они говорят? Про нашу Тамару.

Девушка перевела разговор двух румынских солдат.

Первый кивнул на нее:

— Удивляюсь я русским женщинам. Знают, что все равно их убьют, а прихорашиваются, даже в зеркало смотрят.

Другой ответил:

— Никогда не забуду, как пришлось мне расстреливать одну русскую. Этой зимой было. Пришли мы в тюрьму за ними, вывели в коридор. Она с ребенком стоит. Высокая, глаза большие, будто горят. Поцеловала ребенка и отдала его какой-то женщине, тоже из арестованных. Сняла пальто, тоже дала ей, сказала, на молоко дочери. Фельдфебель наш из Кишинева был, знал русский язык, рассказывал после, что она говорила.

Ну вот, отдала девочку и говорит: «Теперь ведите». Гордая такая, на нас не глядит.

Вышли, на улице холодно, снег, сугробы. Идет она в одном платке, на плечи накинутом. Рядом с ней мальчишка, тоже на расстрел. Видно, боится, всхлипывает. Она обняла его, что-то сказала и вместе запели. Нас не замечает, идет.

Пришли на еврейское кладбище, могилу, еще раньше им вырыли. Поставили их рядом, локатинент протянул ей флягу со спиртом, рукой оттолкнула. Глаза хотел завязать, не дала. «Хочу умереть, говорит, с ясной головой, с открытыми глазами».

Локатинент дал команду, выстрелили, не попали. Мальчишка сразу упал, а эта стоит. Глаза большие, руками за концы платка держится. «Что, говорит, страшно? Стреляйте!» Стоит и мне в глаза смотрит.

Офицер тоже кричит: «Стреляйте!» — одного солдата по лицу ударил.

Выстрелили еще раз, руки еще больше дрожат. Упала она и опять поднялась. Оперлась рукой на снег и запела, ефрейтор говорил — про свою широкую страну запела. Офицер выхватил пистолет, выстрелил ей в голову и столкнул в могилу ногой… До сих пор глаза ее вижу, так и жгут они будто огнем…»

Так умерла чекистка-разведчица Тамара Шестакова, о которой никто ничего не знал. Знали только, что приехала она с Дальнего Востока, не хотела оставаться вдали от войны. Плавала медицинской сестрой на транспортах, эвакуировала раненых из Одессы, потом осталась в подполье.

Она умерла с песней о родине, и сама как песня осталась она в памяти знавших ее людей.

«ШУТКИ» ИВАНА ГАРКУШИ

В сигуранце торжествовали. В гестапо тоже. Каждый приписывал себе львиную долю успеха — разведчика Бадаева удалось захватить. Майор Курерару старался убедить себя и других, что деятельность советской разведки в Одессе в основном обезврежена.

Ему особенно хотелось уязвить этим Шиндлера, Ганса Шиндлера — оберштурмбанфюрера из гестапо. Он возомнил о себе бог знает что! Вообразил себя этаким мозговым центром. Шагу не дает шагнуть самостоятельно. Не говорит, а изрекает какие-то прописные истины. Кичливая выскочка!.. «Я прибыл из Берлина… Меня послал рейхсфюрер Гиммлер… Я обязан дать вам отправную идею…» Подумаешь!

Майор Курерару мысленно передразнивал гестаповского подполковника. Он очень ревниво относился к его приезду в Одессу и в душе завидовал ему. Прибыть из Берлина с особым заданием — это не то, что приехать из Бухареста… Зато теперь у Шиндлера поубавится спеси! Бадаевскую организацию все-таки ликвидировала сигуранца. Курерару мог бы обойтись и без немецких советников. Он был уверен в этом. Его больше всего злило, что теперь и подполковник Шиндлер и штандартенфюрер Мейзингер будут рапортовать в Берлин о несуществующих заслугах, станут бахвалиться — под их руководством-де ликвидировано большевистское подполье…

Румынский контрразведчик торжествовал, и все же что-то подсознательно тревожило начальника бюро жюридик. Он не мог разобраться в причинах этой безотчетной тревоги.

Возможно, это ощущение было связано с непонятным провалом той комбинации, которую он задумал, которую долго вынашивал, не посвящая в нее даже немцев, а потом готовил вместе с Аргиром. Операция неожиданно сорвалась в тот момент, когда дело вот-вот должно было закончиться полным успехом.

Действительно! Вскоре после ареста Бадаева сигуранце удалось нащупать еще одну подпольную организацию, но только нащупать. Что она собой представляет, кто в нее входит, установить не удалось. Стало известно, что организация называлась подпольным обкомом комсомола. Предположительно ядро организации составляло до тридцати комсомольцев-подпольщиков. Бойко — Федорович высказал предположение, что с комсомольским подпольем мог быть связан Яков Гордиенко. Но Гордиенко ничего об этом не говорил, хотя Жоржеску дважды его допрашивал, да так, что мальчишка перестал слышать на одно ухо. Тогда Курерару и придумал одну комбинацию. Он рассуждал так: если в Одессе существует подпольный обком комсомола, значит, им должен кто-то руководить, например подпольный Центральный Комитет комсомола Украины. Что, если представить подпольщикам такого «члена ЦК»? Пусть он приедет из Киева. Его случайно арестуют, посадят в тюрьму. Нет, лучше определить его в тюремную больницу. Об этом нужно осторожно пустить слушок в городе. Пускай подпольщики освободят «представителя ЦК», он войдет в руководство подпольем.

Так, собственно, все и было сделано. Курерару выбрал способного агента из белоэмигрантов, который шифровался под № 13—66, дал ему кличку Батышев и поместил в клинику Часовникова под усиленным надзором вооруженной охраны. Вскоре Батышев сам «проболтался», что он представитель ЦК ЛКСМУ, прибывший в Одессу для связи… Подпольщики на это клюнули. С необычной дерзостью они совершили налет на клинику, освободили Батышева и также внезапно исчезли. Побег был осуществлен великолепно. Курерару отметил это — в обкоме комсомола действуют опытные подпольщики. А через неделю Батышева нашли убитым на конспиративной квартире. Непонятно, как могли его расшифровать. Может быть, выследили, когда агент ходил на связь к Аргиру? Едва ли! Здесь кроется что-то другое.

Курерару обуревали всевозможные комбинации, легенды, которые он разрабатывал и составлял для своих агентов. Сейчас он листал материалы допроса радиста Глушкова, которого гестапо удалось завербовать на свою сторону. Материалы переслал ему Шиндлер. Курерару прочитал показания Глушкова. Он написал их сам, подписал каждую страницу. Руководитель следственного бюро считал себя психологом, его интересовали причины, побудившие радиста переметнуться на немецкую сторону.

«Я, Евгений Глушков, сын Никиты и Акулины, православного вероисповедания…» — прочитал Курерару и перевернул страницу.

Тут Глушков описывал историю отряда. Это тоже не представляет интереса. Федорович рассказал куда подробнее… А вот он перечисляет всех, кто жил в катакомбах, даже детей: Медерер Коля тринадцати лет, Барыга Анна двенадцати лет, Варыга Петя шести лет… Это уж от излишнего усердия, хочет выслужиться.

Как о своей заслуге сообщает, что его исключали из партии, ходил в кандидатах, потом восстановили.

«Раза три в катакомбы приходил Петр, командир одесской группы, — доносит Глушков. — Приходил еще какой-то Яша Маленький с братом…»

«Когда ходили за продуктами, была перестрелка. Убили одного румынского солдата. Стрелял Илюхин…»

«Выкладывает все, что знает, но знает мало. Осведомителем быть, конечно, может, но не больше, — сделал для себя вывод начальник следственного бюро жюридик. — Почему за него так держится Шиндлер?»

А вот то, что искал Курерару:

«Сопротивление решил прекратить, — писал Глушков, — по той причине, что потерял надежду на приход Красной Армии в Одессу. Бадаев был у нас главным командиром над всеми группами. Он рвался в бой против военных союзников, то есть против румын и немцев, а именно хотел убивать военных на улицах и совершать акты террора. Бадаев настаивал на своем, рассчитывая, что Красная Армия вернется в Одессу».

Курерару всегда интересовался психологическими мотивами в поведении завербованных агентов. От этих мотивов зависело, на какую работу можно поставить агента. У каждого человека есть своя червоточина, этакая замочная скважина, к которой можно всегда подобрать ключи. Одни тянутся к женщинам, другие — к водке, к беззаботной жизни, другие из чувства страха приходят на службу. Иных каких-то благородных мотивов Курерару не признавал. Он был немало удивлен, столкнувшись с советскими разведчиками. Этих нельзя взять ни страхом пыток, ни обещаниями. Конечно, были и исключения, которыми пользовался Курерару. Тот же Бойко оказался очень быстро в его руках. Достаточно было прикрикнуть, а потом пообещать кое-что. Теперь выслуживается. Что же касается Глушкова, Шиндлер отказался передать его в сигуранцу, прислал только показания радиста. Едва уговорил в гестапо отпустить Глушкова, чтобы он показал катакомбы. Любопытно — зачем Шиндлеру нужен Глушков?..

Курерару вызвал к себе Аргира. Обычно они вместе совещались по поводу разных дел, готовили планы задуманных операций.

— Что делает Харитон? — спросил Курерару.

— Опять поехал в шахты. Ищет документы.

— А Клименко Иван? Ведь это он спрятал портфель Бадаева. Куда?

— Не говорит. Вчера допрашивал его сам — три раза отливали водой. Молчит!

— Ток применяли?

— Сам крутил индуктор… Молчит. Выдавил только одну фразу: «Спрашивайте Глушкова. Этот каин все скажет». А Глушков не знает — спрашивали в гестапо.

— Письменные показания отобрали?

— У Ивана? Да. Фанатик!.. Пишет, что в катакомбах он был самый старый член партии — с гражданской войны. От других показаний отказался.

— Хорошо! Ну, а что мы будем делать с Бойко?

— Как говорили — устроим ему «побег» и пустим по следу Канарейки. Это единственная возможность найти Якова Васина.

— Она согласна поехать к отцу в Балту?

— Еще бы! — воскликнул Аргир и залился своим мелним хихикающим смешком. — Хочет найти отца. Из Балты Бойко поедет в Бандурово и установит связь с бывшими партизанами. Нам останется только доставлять их пачками на Канатную в военно-полевой суд…

— Ну, а что вы скажете по поводу работы господина Шиндлера?

Обергруппенфюрер не выходил из головы Курерару. Но Аргир относился к нему иначе, ценил его опыт и удивительную хватку гестаповца. Тем более что Шиндлер уже предложил Аргиру сотрудничать с немцами. Почему бы нет? Одной разведкой больше, одной меньше… Лишь бы платили деньги.

— Не думаю, — усмехнулся он, — чтобы Шиндлер приехал отдыхать на Черное море. Это не в его правилах. По моим данным, он имеет другие намерения. Это старый, опытный разведчик абвера. Я слышал о нем еще до войны. Он бывал на Балканах. Теперь связан с германским разведотделом, который шифруется литером «АО-3».

— Вы, кажется, слишкомвысокого мнения о господине Шиндлере? — скрывая иронию, спросил майор Курерару.

Но Аргир понял этот подтекст — кажется, майор не особо расположен к немцу. Он стал осторожнее говорить о Шиндлере. Курерару тоже подумал: «Что-то Аргир слишком уж восторженно рассуждает о Шиндлере… Подозрительно. Может продать».

Оба работника сигуранцы продолжали разговор, не высказывая своего отношения к оберштурмбанфюреру Шиндлеру.

— Что же вам известно о планах господина Шиндлера?

— Немцы затевают большую игру с русской разведкой. В их руках оказался шифр и радист Глушков из группы Бадаева.

«Так вот зачем Шиндлеру нужен радист! Может быть, и нам удастся присоединиться к игре», — подумал Курерару.

Курерару никак не хотел отставать от Шиндлера, но главное, ради чего он вызвал своего помощника, Курерару приберег к концу разговора. Аргир уже поднялся с кресла, когда начальник следственного бюро повернул ключ сейфа, открыл тяжелую дверцу и достал папку, хранившуюся вместе с особо секретными бумагами. «Здесь-то я утру нос выскочке Шиндлеру!» — тайно торжествовал Курерару.

— Познакомьтесь с этими документами и скажите свое мнение, — сказал он.

Это было дело Ивана Гаркуши за № 14484 с препроводительным письмом военного прокурора Кирилла Солтана подполковнику Пержу. Прокурор предлагал незамедлительно принять меры по существу полученной информации.

Подполковник Пержу лично принял кое-какие меры для расследования показаний катакомбиста Гаркуши. В деле имелась совершенно секретная записка, написанная им от руки командиру саперного батальона. Текст не доверялся даже машинистке.

«Строго конфиденциально, — предупреждалось в записке. — Написано в одном экземпляре. После прочтения возвратить отправителю.

Командиру 85 саперного батальона.

Из дела № 14484 следует, что в одесских катакомбах находится советская воинская часть, которая, будучи застигнута событиями, укрылась в катакомбах, где, возможно, находится и в настоящее время.

Лично я установил, что советская морская дивизия со своим штабом в полном войсковом составе находилась 16—17 октября 1941 года в районе Аркадии, а 18 октября сразу исчезла из нашего поля зрения, причем не было отмечено приближения советских транспортных кораблей, на которые могла бы погрузиться эта дивизия.

Следовательно, вполне вероятно, что показания Гаркуши Ивана, наилучшего знатока катакомб, находящегося теперь в заключении в центральной тюрьме, соответствуют действительности. Вероятно, в одесских катакомбах находятся советские войска, обосновавшиеся там, как это явствует из показаний арестованного Гаркуши.

Для проверки расположения советских войск в катакомбах вам надлежит явиться в центральную тюрьму, забрать арестованного старика Гаркушу и использовать его для обнаружения упомянутых в его показаниях военных частей русских.

Гаркуша будет оставлен в вашем батальоне под вашу личную ответственность, и вы употребите все средства, чтобы обнаружить советскую воинскую часть или любую террористическую организацию в катакомбах.

Обо всем обнаруженном будете сообщать нам, а когда минет в нем надобность, арестованного Гаркушу сдадите в тюрьму. Но если в результате его показаний вам удастся найти упомянутые войска или террористов, он должен быть освобожден от преследования и выпущен на свободу».

Когда Аргир дочитал до конца, Курерару сказал:

— Вот этим-то делом вам и придется заняться, господин Аргир. В генеральный штаб обо всем сообщено. Вы представляете себе, что может произойти, если советский морской десант, высаженный под Одессой, поддержат войска, вышедшие из катакомб…

Расследование «дела Гаркуши» продолжалось долго. Советских войск в катакомбах не обнаружили, но партизанские группы появлялись. В саперном батальоне что-то напутали и Гаркушу освободили. Потом долго искали, а он тихо жил в своем Нерубайском, полагая, что все неприятности для него уже кончились. Старого шахтера снова арестовали, судили вместе с последней группой бадаевцев и приговорили к пожизненной каторге, но вскоре расстреляли на Стрельбищном поле. Так не раз бывало в судах королевской Румынии. Прокурор и агенты сигуранцы не могли простить старому Гаркуше «шутку», которую сыграл он с румынской разведкой.

ИГРА РАЗВЕДОК

Как только Асхат Францевна Янке, недавний врач партизанского отряда, выбралась из катакомб и вернулась в уютненькую, чистенькую, будто вылизанную квартирку своих родителей, как только брезгливо сбросила пропахшую смрадной гнилью одежду и, вымывшись, облачилась в пышный розовый пеньюар, она облегченно вздохнула и воскликнула:

— Боже мой, теперь это все в прошлом!

Но прошлого еще не было. Были катакомбы, в катакомбах люди, с которыми она прожила долгие месяцы, а среди них человек, которого Асхат задалась спасти любой ценой.

Из катакомб Асхат ушла одна, пообещав найти в городе конспиративную квартиру для Глушкова. Дней через десять ушел и Глушков. Он даже не убрал рацию, оставил ее на кухне, сказав, что скоро вернется. Остановился Глушков у знакомых, провел здесь день, переоделся, оставил вещи и под вечер куда-то исчез. Больше он тут не появлялся. Через несколько дней за вещами пришла пожилая женщина, возможно мать, но и она не знала, куда делся Глушков.

А супруга Глушкова в это время развила бурную деятельность. Асхат Францевна Янке чуть ли не из катакомб отправилась к своему дальнему родственнику Больке. Оказалось, что Больке при новой власти стал работать в «Фольксдойче-миттельштелле» — в организации немцев, живущих за пределами Германии. Даже сделался там каким-то начальником. Асхат не стала таиться, рассказала все — про катакомбы, про мужа. Просила совета, помощи.

Больке тщательно расспросил, где живет сейчас Асхат, как ее можно найти в городе, и пообещал завтра же поговорить с нужным человеком. Он расспрашивал обо всем Асхат так подробно, будто опасался, что она передумает и больше не придет. Но Янке пришла. В следующую встречу Больке сказал, что виделся с начальником «Фольксдойче-миттельштелле» господином оберштурмфюрером Гансом Гербихом, который пообещал свое содействие. Теперь все будет зависеть от них самих — от Асхат и ее мужа. Пусть он сначала придет сюда, познакомится, а потом Больке сведет его с господином оберштурмфюрером.

Таким образом, как только Евгений Глушков вышел из катакомб, о его появлении в городе стало известно в гестапо. Едва Асхат встретила мужа, она сказала:

— Милый, я, кажется, все сделала… Мы можем уехать в Германию, но для этого тебе нужно вести себя очень умно. Дядя сказал: если ты добровольно явишься в гестапо, тебе сохранят жизнь и нам разрешат уехать в Мекленбург. Там живет моя тетка, ты сможешь принять немецкое подданство.

Асхат оказалась куда энергичнее, чем была в катакомбах. Она тотчас отправилась к Больке и договорилась, что они придут вдвоем на следующий день. Мужу надо помыться и привести себя в порядок. Не может же он явиться к Гербиху в таком виде.

Наутро Янке с мужем были на квартире Больке. На улице перед домом стоял «оппель-капитан» с германским военным номером. Больке, едва поздоровавшись с новым родственником, стал торопить супругов. Надо спешить на дачу к Гербиху. Он ждет. Оберштурмфюрер жил в районе Большого Фонтана.

Было воскресенье, и Ганс Гербих отдыхал дома. Он жил совсем рядом с рыбачьим поселком на берегу моря, близко от дома Булавиных, куда Глушков возил оружие для партизанской базы. Вот мост через овраг, вот дорога, уходящая влево, а вон там, за каменным забором, домик Ксении Булавиной… Глушков отвернулся, предателя покоробило от этих воспоминаний.

«Оппель-капитан» проскользнул по шоссе дальше и остановился. Хотя день был жаркий, Ганс Гербих, преуспевающий эсэсовец, встретил приехавших в полной форме — в начищенных сапогах, в бриджах и суконном френче с повязкой — свастикой на рукаве. Работал он в группе подполковника Шиндлера, которая именовалась «тотенкопфгруппен» — мертвая голова. В ответ на приветствие Больке эсэсовец по-фашистски выкинул вперед руку и рявкнул: «Хайль Гитлер!»

Разговор происходил в кабинете, куда горничная принесла кофе в маленьких баварских чашках. Гербих подтвердил — господин Глушков может рассчитывать на благосклонность и снисходительность германских властей в ответ на его откровенность и некоторые услуги. Гербих поинтересовался — верно ли, что радист располагает шифром для связи с Москвой.

Потом пошли купаться на море, и радист долго не раздевался, стесняясь своего бледного тела, которое казалось особенно дряблым и белым в сравнении с упитанным, бронзовым торсом оберштурмфюрера Гербиха. Предательство состоялось. Радист Глушков еще не мог осознать перемен, которые произошли с ним меньше чем за двое суток. Еще вчера утром он был в катакомбах, а сегодня пьет кофе на даче оберштурмфюрера…

В понедельник Глушков уже сидел перед Гансом Шиндлером в гестапо на Пушкинской улице. Оберштурмбанфюрер разговаривал с ним будто бы доверительно, однако не оставлял своего надменного и пренебрежительного тона. Он просто ни во что не ставил сидевшего перед ним длинноволосого, пепельно-бледного человека с затаенно-испуганными глазами. Этот испуг Шиндлер приметил сразу и. действовал уже наверняка. Он сказал радисту, в чем будет теперь заключаться его работа, — будто бы брал человека на службу, о которой давным-давно все обговорено. Прежде всего нужно восстановить связь с Москвой, диктовать текст будет он сам — Ганс Шиндлер. Шифр передать немедленно. После того как задание будет выполнено, Глушков сможет уехать с женой в Германию.

— Шифр передадите оберштурмфюреру Гербиху здесь, в соседней комнате. Там же напишите свои показания. Идите! — Шиндлер погрузился в чтение какой-то бумаги. В безразличии к поднявшемуся человеку, он даже не кивнул ему головой.

Но это было наигранное безразличие. Как только радист вышел, Шиндлер позвонил Мейзингеру.

— Игра начинается, — сказал он, — держу пари, через месяц я одурачу русских. Они сами выдадут свою сеть…

Ганс Шиндлер, особый уполномоченный управления имперской безопасности, нюхом опытного контрразведчика понимал, что, арестовав Бадаева, он еще не ликвидировал большевистского подполья в Транснистрии.

…Итак, восьмого августа 1942 года, после длительного перерыва, корреспондент № 12 снова появился в эфире.

В деле «Операция „Форт“ есть магнитофонная пленка и стенографическая запись сеанса.

«Я двенадцать… Я двенадцать… Как меня слышите?.. Перехожу на прием».

«Двенадцать… Двенадцать… Слышу вас слабо… Могу принимать. Перехожу на прием».

«Садятся аккумуляторы… К следующему сеансу надеюсь подзарядить. Принимайте донесение. Я вас хорошо слышу. Хорошо слышу».

В другой сеанс радист передал:

«Блокада шахт ослаблена. Появилась возможность выходить в эфир. Восстанавливаем связь с городом. По последним данным Кир жив, ожидает подтверждения приговора из Бухареста. По поручению партгруппы и всего коллектива прошу сообщить обстановку на фронтах войны.

Радист-дублер Неизвестный… (дальше непонятно)… нужна замена. Сообщите возможности…»

Справка узла связи:

«В продолжение всего сеанса происходило затухание слышимости корреспондента № 12. Конец его передачи не принят. Ему переданы указания: „Сообщите, если можно, обстановку в городе. Как работает отряд? Чем можно помочь Киру? Григорий“.

«Прием не подтвержден по причине отсутствия слышимости».

В тот же день из осторожности проверили «почерк» одесского радиста-корреспондента № 12. Григорий дал по этому поводу устные распоряжения. Эксперт-радиотехник безоговорочно подтвердил: «Совершенно уверен в работе того же радиста». На передатчике работал катакомбист Евгений Глушков.

Еще через день Одесса снова вышла на связь в эфир. Слышимость была яснее. В деле сохранилась запись.

«10.8.42 г. Ваши указания приняты. Даю сводную справку о деятельности отряда. Взорвано четыре эшелона с материалами и один с войсками. При этом уничтожено свыше 400 человек. Кроме того, взорвано шесть цистерн с горючим. Захвачено четырнадцать повозок с боеприпасами. Сопровождающие — два румынских офицера и четыре унтер-офицера уничтожены. В Нерубайском взорван штаб. Во время вылазки за продовольствием убито больше пятидесяти румынских солдат».

Радист сделал свое примечание:

«Дальше телеграмму снова не удалось разобрать. Переданы указания Григория, — повторить часть телеграммы, касавшуюся радиста-дублера».

Четырнадцатого августа из разведывательного управления Черноморского флота поступила справка, сохраненная в деле:

«Разведуправление Черноморского флота сообщает: 11.8.42 г. осуществлен радиоперехват. Работала румынская радиостанция. Министр Балатеску передал неизвестному адресату, что с восьмого августа в Одессе вновь отмечена работа советской радиостанции. Отряду „Мертвая голова“ отдан приказ усилить наблюдение, стремиться запеленговать ее. В случае поимки немедленно доставить в отряд „Мертвая голова“.

Здесь же имеется еще два документа:

«Источник сообщает: „Из Бухареста в Одессу 3.8.42г. выехала группа военных атташе во главе с начальником отделения генерального штаба полковником Ионеску для участия в совещании по борьбе с диверсионными группами и партизанскими отрядами. 9-го августа участники совещания ознакомились с системой одесских катакомб“.

Разведывательное управление сообщило для сведения: «Сотрудник шестого отдела имперской безопасности (иностранный отдел) оберштурмбанфюрер СС Ганс Шиндлер все еще находится в Одессе. Цель его пребывания не установлена».

По всему было видно, что одесское подполье по-прежнему тревожит румынских и германских контрразведчиков. Они направили в Одессу своих опытных работников.

Подполье в Одессе, судя по радиограмме, действительно продолжало существовать.

«23.8.42 г. Корреспондент № 12 передает: „Здоровье бойцов отряда, кроме одного, удовлетворительное. Дисциплина и моральное состояние отличные. Идут занятия по истории партии. Повторяю старую радиограмму. Радист-дублер Иван Неизвестный ранен при неудачной попытке установить связь с Москвой. Нужна замена. Сообщите возможности. Ощущаем недостаток в средствах, желательно иметь марки или золото“.

В ответ Григорий запрашивает мнение Глушкова о технике переброски радиста и радиостанции. Рекомендует отряду наладить самостоятельную связь. Глушкову — заняться непосредственно разведработой. Просит доложить обстановку в городе.

В сентябре Одесса, снова запрашивает о выброске радиста. Предлагается район выброски — между Нерубайском и Усатовом. Здесь глухой район, и парашютисты быстро смогут укрыться в катакомбах.

Наступает октябрь. Вопрос с выброской радиста все еще не решен. Глушков снова запрашивает, проверяет — получена ли его радиограмма с предложением района выброски.

7 октября радист Центра записывает передачу из Одессы:

«Отсутствие продуктов и денег вынудило направить из катакомб в Савранские леса семнадцать человек. Восемь человек во главе с Белозеровым остались в шахте. Местные жители выведены благополучно. Рассредоточились в пригородных селениях. Клименко и четыре бойца с ним захвачены при попытке подорвать железную дорогу Я и еще два чекиста находимся в городе. Бойко тяжело болен туберкулезом, существуем продажей вещей. В связи с массовыми арестами и обысками контакты с подпольем утеряны. Кир и две связистки расстреляны. Шахты снова усиленно блокируются нарядами полиции и войсками».

Через неделю Глушков снова выходит на связь. Он передает:

«Положение группы критическое. Группа в катакомбах в любой момент готова принять радиста. В городе, кроме нас, находятся Яков Васин и Галина Марцишек. Они имеют соответствующие документы, которые не вызывают опасений. Состояние здоровья ухудшается».

Следующая радиограмма:

«Во время облавы 14 октября, — передавал он. — Бойко арестован. Принимаем меры установить с ним связь. Положение крайне тяжелое. Отряд в катакомбах голодает. Нужны средства для выкупа и на содержание партизанского отряда. Прошу указать возможность получения средств у доверенных лиц в Одессе».

Ответ передали при следующем выходе на связь Глушкова. Теперь, судя по донесению, Глушков возглавлял подполье в Одессе.

«21.10.42 г. Радисту Глушкову передано: „О вашем тяжелом положении знаем. Сообщите состав группы в катакомбах. Каковы успехи Васина и Марцишек. Кто возглавляет в Одессе румынскую полицию? Каковы настроения среди солдат в связи с разгромом немецких и румынских оккупантов? Сообщите подробности ареста Бойко. Нельзя ли от вас послать к нам через фронт делегата, которого здесь хорошо знают?“

В следующий сеанс Глушков передал список отряда и сообщил фамилию шефа полиции — Попович. Оказалось, что Бойко задержал румынский патруль на улице. Сейчас находится в центральной тюрьме. Связь с ним установлена. Нужны деньги для его выкупа. Человека для посылки через фронт пока не имеется.

«8.11.42 г. 10 час. 50 мин. Глушков передает: „В связи с напряженной обстановкой в городе вынужден сменить квартиру. Это рискованно для рации. Вследствие разгрома отряда прошу связать меня с другим отрядом“.

На эту радиограмму Глушкову передано распоряжение.

«Вам надлежит укрыть рацию в надежном месте, приобрести документы для проезда к линии фронта, разведать место и перейти фронт для получения инструкций, средств и материалов. Продумайте и обеспечьте вашу обратную высадку самолетом. Григорий».

Глушкову удалось выйти на связь только пятого декабря. Он передал:

«Следствие по делу Бойко продолжается. Ведет его капитан Иоргес Кунику, который живет в гостинице „Пассаж“. Мне перейти фронт не представляется возможным. Предлагаю направить Ивана Борисова. Он член партии, я живу у него в квартире. Человек надежный. Числится коммерсантом. Закупает продукты на периферии и легче может получить пропуск на выезд. Укажите место перехода фронта. Обстановка требует присылки радиста-дублера. Мое положение крайне ненадежно».

Глушкову передали:

«С посылкой делегатом Борисова согласен. Готовьте его отправку. Тщательно проверьте Борисова. Обеспечьте надежными документами для железнодорожного проезда. Направьте его в Брянские леса к партизанам для связи с нашим представителем. По готовности Борисова будут даны указания, как найти нашего человека.

Следователю капитану Кунику напишите внушительное письмо. Предупредите, что он будет уничтожен, если не прекратит преследования советских патриотов».

«13.12.42 г. корреспондент №12 сообщает: Иван Борисов выезжает на поиски родственников в Брянский уезд. Для оформления пропуска прошу срочно сообщить название населенного пункта, куда должен прибыть Борисов. Пропуск будет готов через три-четыре дня».

В очередной сеанс Глушков просит подтвердить получение предыдущей радиограммы. Ждет ответа. Сообщает, что подкупленный чиновник из губернаторства уезжает в отпуск. Все может сорваться.

Но, вероятно, Центру не все еще ясно. На радиограмме распоряжение — уточнить, кто подкупил чиновника, где он работает, какую занимает должность. Только после этого Глушкову дают инструкцию о переходе курьера в расположение партизан.

«19.12.42 г. корреспонденту № 12 передано: «Делегата направить в Брянские леса в район Смолиж. Предупредить его о соблюдении предосторожностей при переходе. Ему надлежит найти командира партизанского отряда и через него встретиться с Саввиным. Сказать, что прибыл от Черноморца. Основной пароль передадим дополнительно.

Саввину передать все имеющиеся сведения, выполнять все его распоряжения. День выезда сообщите».

Двадцать третьего декабря Глушков просит срочно сообщить название железнодорожной станции близ селения Смолиж, куда брать билет.

Глушкову передают маршрут следования делегата Борисова — Почеп, Трубчевск, перейти Десну, направиться в селение Смолиж.

Наконец в Центр приходит донесение — Борисов выезжает 3 января через Киев. Затем приходит уточняющая информация — выехал пятого января.

Одновременно Глушков передает разведывательные данные:

«Сегодня в пять утра из Одессы на Николаев вылетели тридцать двухмоторных самолетов. Сюда прибыли тяжелые орудия и снаряды. От Лузановки до Люсдорфа на побережье возводятся мощные укрепления. В Одессе насчитывается около десяти итальянских эскадрилий. На днях половина из них улетает в Италию.

В порт часто заходят подводные лодки типа «Малютка» под итальянскими и германскими флагами».

Казалось бы, все становится на свои места. Связь с Одессой наладилась, начала поступать важная информация, на связь выехал делегат…

И вдруг, как разорвавшаяся бомба, — сообщение Центра представителю госбезопасности в партизанский штаб, расположенный в Брянских лесах:

«Последнее время нами ведется игра с фашистской разведкой в Одессе. Она подставляет нам своего человека — Борисова от имени радиста нашей разведгруппы Глушкова. Делаем вид, будто верим, что Глушков является теперь руководителем подполья в Одессе. Иван Борисов выехал к вам на базу через Киев пятого января. Имеет маршрут: Почеп, Трубчевск, Смолиж, где должен найти вас. Пароль при встрече — Черноморец. Пароль для пропуска на базу следующий:

Делегат: Моряк очень болен, ему нужно помочь.

Ответ: Доктор Хрипун поможет.

Делегат: Где я могу увидеть доктора?

Ответ: Через двадцать минут он будет здесь.

Вам необходимо предупредить командиров партизанских отрядов беспрепятственно пропустить Борисова на базу, получить от него полный доклад о состоянии работ и общей обстановки в Одессе.

После отчета Борисов поедет обратно. Примите меры, чтобы он не мог получить истинной информации о положении на базе и в партизанских отрядах.

Необходимо создать обстановку, исключающую малейшую возможность подозрений с его стороны.

Выясните, с какими документами он ехал. Лучше снять копия.

Снабдите Борисова оккупационными марками и, если попросит, дайте оружие и взрывчатку.

О прибытии Борисова донести».

Дальше в деле идут документы, целая пачка документов, раскрывающая игру с противником. Вот обзорная справка:

«…Восьмого августа, явно с целью нашей дезинформации, оккупанты открытым текстом передали сообщение о том, что в Одессе возобновила работу советская подпольная радиостанция.

23 августа Глушков указывает, что дисциплина и моральное состояние в отряде отличное. Идут занятия по истории партии. Явная натяжка — в такой обстановке не до занятий. Корреспондент просит сбросить радиста с рацией, а также переправить марким и золото. На просьбу продолжать информацию о военном положении не отвечает.

Текст радиограмм систематически искажается и не всегда может быть прочитан.

Требование связать с другими доверенными лицами, действующими в Одессе, выглядит явна провокационно.

Седьмого октября Глушков сообщил, что связь с подпольем потеряна, Бойко арестован. Из этой телеграммы видно, что Бойко находится в руках противника и постепенно выводится из дела.

5 января от Глушкова к Саввину выехал через Киев Борисов. Делегат до сих пор на место не прибыл. Видимо, противник выводит его из дела».

Сотрудник, готовивший справку по «Операции „Форт“, делает вывод:

«После ареста Бойко радиостанция находится у противника, который использует ее для игры с нашей разведкой. Расчет противника — заполучить от нас средства, раскрыть наше подполье, наши явки в Одессе, получить новые шифры.

Передача руководства беспомощному Глушкову, которому нельзя давать ответственные задания, заставляет сделать вывод, что в этих условиях продолжать игру нецелесообразно. Глушкова следует вызвать через фронт».

Однако в управлении с таким выводом не соглашаются. На оперативной справке наложена резолюция:

«Игру продолжать. Глушкову оставаться на месте. Связь поддерживать. Григорий».

Прошло больше месяца, как Борисов выехал якобы в Брянские леса для встречи с Саввиным. Но там его не обнаружили.

В начале февраля 1943 года Глушкову передали радиограмму:

«Борисов не прибыл. Беспокоимся. Сообщите, с какими документами он выехал».

Глушков ответил немедленно:

«Борисов имеет все документы: румынское удостоверение личности вместо паспорта, разрешение на право закупки продовольствия, разрешение румынских властей на поездку в Смолиж. В надежности и находчивости Борисова не сомневаюсь».

«6.2.43 г. корреспондент № 12 запрашивает: „есть ли связь с Саввиным? Срочно запросите его, что с Борисовым. Для удобства связи прошу сообщить позывные Саввина, чтобы мог связаться с ним непосредственно“.

Глушкову ответили:

«Связать вас с Саввиным не можем. Вы не знаете его шифра. Борисов до сих пор не прибыл».

Был на исходе февраль. Игра продолжалась и вертелась теперь вокруг Борисова.

«В связи с длительным отсутствием Борисова, — радировал Глушков, — с возможным его арестом и расшифровкой, прошу срочно сменить позывные, время передач и длину волн».

На телеграмме распоряжение: «Ответ несколько задержать. Изучить варианты — кто мог передать шифр противнику».

Шифр несомненно знал Владимир Молодцов. Предположительно, могли располагать шифром радисты Евгений Глушков и Иван Неизвестный.

Судьба радиста-дублера Неизвестного не установлена.

Радист Глушков введен в игру разведкой противника в начале августа 1943 года, когда Бойко еще был арестован сигуранцей.

Техническая экспертиза установила, что последние передачи ведет все тот же радист Глушков.

Из этого последовал предварительный вывод: шифр попал в руки противника через радиста Глушкова. Обстоятельства предательства не установлены.

Несомненно было одно — Глушков ведет передачи под диктовку разведки противника. Чьей разведки — румынской или германской — это оставалось неясным.

1 марта Глушков спрашивает — что известно о Борисове, предполагает, что делегат арестован, и еще раз просит сообщить новые позывные.

Глушкову ответили на другой день:

«Борисов на место не прибыл. Судьба его неизвестна. Примите меры для выяснения всех обстоятельств. Новое время для связи, позывные и прочее передадим дополнительно».

Через неделю Глушков донес — Борисов нашелся.

«7.3.43 г. корреспондент № 12 передал: Борисов возвратился в Одессу. Был только в Трубчевске. Дальше пройти не мог — линия фронта идет по Десне. Пропуск в Смолиж полиция аннулировала — город занят партизанами. Борисов был арестован, избит и через Киев возвращен в Одессу. В Киеве находился под арестом восемнадцать суток, после чего передан в Жмеринке румынам. Связь с Центром через делегата невозможна. Прошу самолетом организовать помощь деньгами, оружием, а главное — руководством».

В другой передаче Глушков сообщает новые разведывательные данные:

«За последнее время передвижения войск через Одессу нет. Иногда проходят учебные стрельбы береговых и зенитных батарей, учебные тревоги. Партизаны нарушают связь. Пустили под откос поезд. За отсутствием боеприпасов, детонаторов и ручных гранат группа Белозерова бездействует».

На радиограмме ироническая пометка: «Глупо! Могли бы подкинуть нам что-то более существенное, чем учебные стрельбы. Игру продолжать».

«11.3.43 г. корреспонденту № 12 передано: Григорий обеспокоен арестом Борисова. При встречах с ним необходимо соблюдать максимум осторожности. Не отразится ли арест Борисова на вас. Самолет выслать не можем. Подумайте о присылке нового делегата. Сообщите, как реагирует население на провал наступления под Сталинградом, каково настроение румынских солдат».

Все эти радиограммы вражеская разведка принимала за чистую монету. В тот же сеанс предатель Глушков передал в Москву очередное фиктивное донесение.

«В порт приходят караваны судов с вооружением, сопровождаемые сильным конвоем. В отряде не желают считаться с моим мнением и намерены законсервировать лагерь в катакомбах, взорвать входы и уйти в город. Прошу дать указание».

Вскоре от Глушкова пришло еще одно сообщение:

«Борисов выпущен, работает сапожником. Зарабатывает 8—10 марок в день. Рассчитывать на его помощь нельзя. Недостаток средств срывает нашу работу. Отсутствие ваших указаний и помощи вынуждает меня обратиться лично к наркому».

На сообщении написано: «Предатель наглеет! Не пора ли сказать, что мы о нем думаем…»

Игра разведок подходила к концу. Видимо, и та и другая сторона утратили к ней интерес. Противнику не удалось с помощью радиста-предателя раскрыть наше подполье, не удалось выманить шифры, оружие, средства. Но и чекист Григорий, раскрыв игру румынской, может быть немецкой, разведки, не смог, к сожалению, узнать ничего нового о судьбе оставленных в Одессе людей.

Вскоре в Одессе заговорила другая, уже настоящая подпольная станция, она до конца поддерживала связь с Москвой. На этот раз рацию установили на улице Перекопской победы — прямо в оккупированном городе. Вели передачи две девушки-комсомолки, сброшенные на парашютах.

ДОПРОС БОЙКО — ФЕДОРОВИЧА

Бойко — Федорович, бывший сотрудник Кира по одесскому подполью, вошел в комнату следователя с независимым и развязным видом, широко распахнул дверь и плотно прикрыл ее за собой.

— Ну давай, что у тебя есть ко мне? — ворчливо заговорил он.

Он протянул майору Рощину руку, заговорил, как старый знакомый, хотя Рощин видел его впервые. Недовольно ворчал: незачем было, конечно, вытаскивать его из постели, присылать нарочных. Он и сам собирался зайти в Смерш, вот только отлежался бы немного. Ничего бы не случилось, если бы он пришел к следователю двумя днями позже.

Был Федорович в темно-синем приличном костюме, на голове серая кепка в черную крапинку. Снял ее небрежно и бросил на стул. Его шея была замотана марлевым бинтом, и поэтому казалось, что голова вырастает прямо из плеч.

Не дожидаясь вопросов следователя, сам начал подробно рассказывать хрипловатым густым баском о событиях, в которых принимал участие.

Когда началась война, Федорович приехал в Одессу и застрял здесь. Направили в распоряжение Бадаева уж перед самым уходом в подполье.

— В катакомбы отряд перешел за несколько дней до эвакуации города, — рассказывал Федорович. — Оккупанты вступили шестнадцатого октября, тут мы с ними первый раз и столкнулись. Возле катакомб прямо. С этого и начали воевать. Дали мы им жару! Врать не буду, человек пятьдесят положили, не меньше.

С майором Рощиным Федорович говорил доверительно-панибратским тоном, на «ты», обещал всякую помощь. Кто-кто, а он обстановку здесь знает.

Следуя своему методу, Рощин вначале не прерывал Федоровича — пусть выскажется. Об аресте Бадаева не спрашивал. Его несколько коробил покровительственный тон, усвоенный Бойко в разговоре, но майор внимательно слушал, ничем не выражая своего отношения.

Когда Федоровича направили в распоряжение Бадаева, стали готовиться к переходу в подполье. Сначала готовили базу на пивном заводе. После этого стали готовить переход в катакомбы, закладывали базы. Работы по горло, а тут город кругом обложили, бомбят, что ни каждый день. Работать стало еще труднее.

— Остались мы, как на острове, — рассказывал Федорович, — связь с Большой землей прервалась. С Москвой переговоры только по коротковолновому передатчику.

Назначили меня помощником к Бадаеву, но я попросился на рядовую работу, остался в городе. А что? Я никогда за должностью не гонюсь. Когда Бадаева арестовали, знаю, положение в отряде было тяжелое. Продукты на исходе, люди болеют. Фашисты шахты блокировали, связи нет — что делать? Тут и решили всех людей в Савранские леса выводить, километров за двести.

— Это было согласовано с Центром? — спросил следователь.

— Ну как тебе сказать, — Федорович замялся первый раз за время допроса, — чего не знаю, того не знаю… Да ты сейчас протокол не пиши, — вдруг предложил Федорович, — давай сперва между собой поговорим. Я тебе все это сам напишу.

— Хорошо, — как бы прослушав его предложение, прервал Рощин, — скажите, теперь, почему вы порвали с отрядом?

— А так…

Рощин пристально посмотрел на Федоровича, помолчал и вдруг резко спросил:

— Струсили, значит, решили дезертировать. Так?..

Федорович опешил, растерянно взглянул на следователя.

— Нет, — промолвил он наконец, — зря вы так думаете… Зря вы, товарищ следователь, даже обидно. Напрасно, выходит, зря хотел я жизни решиться — бинты еще не снял, а вы говорите такое…

Федорович быстро взял себя в руки, заговорил снова твердым и самоуверенным тоном. Рассказал, что радист Глушков ушел из катакомб в город, а еще раньше в город ушла его жена — Ася — немка. Не то чтобы жена: связались в подземелье и объявили, что женаты. Ушел и ушел. Встречу с ним назначили в Дюковском саду, но Глушков туда не пришел. Встретились с ним много спустя. Глушков оказался предателем, выдал его, Федоровича, сотрудникам гестапо. Арестовали их вместе с инженером Захариди, который делал радиопередатчик, а Глушков знал об этом.

— О Глушкове что знаю? — повторил Федорович вопрос следователя. — Подлец, каких мало! Пробу негде ставить… Доверили человеку, а он продал. Поверишь или нет, он же меня и арестовал, сукин сын… Случайно я только из сигуранцы вырвался.

Дело-то так было. Когда арестовали Бадаева, осталось у меня кое-что, в том числе и валюта, которую Бадаев из Москвы получил. Думаю, пригодится. Эта валюта меня потом и выручила.

Как-то я этому Аргиру и говорю — есть, мол, у меня родственник в Одессе. Человек богатый, мог бы меня взять на поруки под хороший залог. Вижу, Аргир заинтересовался. В другой раз он уже сам об этом заговорил. «Если хотите, — сказал, — можно подумать насчет залога». — «А какой залог?» — спрашиваю. «Двенадцать тысяч германских марок, но прошу держать наш разговор в полном секрете».

Прошло какое-то время, я опять за свое. Так, мол, и так, германских марок у меня нету, а другую валюту достать могу. Есть у меня спрятанные деньги. Глаза у него загорелись. «Ладно, говорит Аргир, но ставлю одно условие — о деньгах ни одна душа не должна знать. Иначе…» Он на меня так посмотрел и в воздухе пальцем крест нарисовал: в случае чего, значит, уничтожит в два счета. «Зачем, говорю, болтать, только чтобы все было по-честному». — «Об этом не сомневайтесь, отвечает. Даю вам честное слово офицера румынской армии».

Так и сговорились. Поехали к тайнику, взяли деньги. А через неделю освободил он меня, взял только расписку, что буду ходить в полицию отмечаться.

Какое-то время жил открыто, потом скрылся. Связи искал, не нашел. Собрался уходить из Одессы, опять посадили. Это уже было недавно. Аргир зашел в камеру и предупредил, что немцы требуют передать меня к ним. А что такое гестапо, известно. Лучше самому наложить на себя руки. Так и решил.

Держали меня в одиночке при сигуранце. Раз утром Харитон пришел: «Собирайся, говорит, с вещами». Я уже знаю, куда. Харитон только вышел, я к притолоке, там у меня лезвие бритвы было спрятано. Выхватил, как полосну — хотел сонную артерию перерезать. Харитон увидел меня в крови, поднял тревогу, бросился отбирать бритву. Я уж, видно, без памяти тогда был. Очнулся в больнице.

Лежу неделю, другую, и все время часовой у моей палаты стоит. Раз мне посчастливилось. Позвали часового обедать, а я тут же из палаты на улицу. Так и скрылся. А через неделю наши пришли. Хотел сразу пойти, но сил не было. Через день-два повязку сниму. В замотанном виде не хотел сюда идти.

Майор Рощин закончил писать показания свидетеля, предложил ему прочитать их и подписать.

— Брось ты формалистикой заниматься! — недовольно воскликнул Федорович. — Кому это надо!.. Ну, изволь, верю на слово. Давай подпишу.

Но все же Федорович до конца прослушал протокольную запись своих показаний.

— Формализм так формализм, — говорил он, подписывая листы протокола. — Не нами заведено, не нам и отменять писанину. Где еще расписаться?

Федорович поднялся, намереваясь уйти.

— Я должен задержать вас до получения санкции прокурора на арест, — холодно сказал Рощин,

— Знаешь законы, майор! — усмехнулся Федорович. Он был спокоен, уверенный, что следователь ничего не знает о его недавнем прошлом.

Следствие продолжалось, и майор Рощин допрашивал все новых и новых свидетелей. Так, в его рабочей комнате появилась еще одна подпольщица — Тереза Карловна Степанченко, немка из колонистов, жена радиотехника, ушедшего в армию. Состояла она в другой подпольной организации, созданной обкомом партии. Арестовали ее одновременно с Федоровичем и товарищем мужа — инженером Захариди.

С Петром Бойко Тереза Карловна была знакома недолго, знала только, что он связан с катакомбистами, через него хотели связаться с Москвой — говорили, будто у него был шифр. Считала человеком надежным, стойким. Когда сидели в тюрьме, Тереза Карловна передала ему записку. Просто хотела подбодрить, поддержать. Всего несколько слов: «Петя, будь предан Родине до конца».

Какой же ужас охватил ее, когда она узнала о предательстве Бойко — Федоровича!

Терезу Карловну допрашивал следователь сигуранцы — все тот же Харитон. Перед ним на столе лежала какая-то папка. Следователя вызвали, и арестованная осталась одна. Тереза Карловна поднялась с табурета, увидела надпись на папке: «Петр Бойко». У женщины в мыслях не было подозревать, она просто хотела заглянуть в папку, может, удастся что-то узнать и предостеречь Петра… Боялась только — как бы не вошел следователь.

Открыв папку, Тереза Карловна прежде всего увидела свою записку, которую несколько дней назад написала Петру Бойко… Ее бросило в жар. Мелькнула мысль — может быть, перехватили. Потом, это было самое ужасное, увидела еще одну записку, нет, не записку — заявление самого Бойко, написанное на одной странице и адресованное генералу Георгиу — военному коменданту Одессы. Тереза Карловна успела пробежать только первые строки — за дверью послышались шаги, и она поспешила сесть на место. Женщина была ошеломлена прочитанным. Бойко униженно писал румынскому генералу: «Я признаю, что работал на советы, но я еще молод, хочу жить, хочу быть полезен вам и вместе с вами строить новую Европу».

Тереза Карловна не утверждала, что помнит эти строки дословно, но она уверена, что содержание их именно такое. А в конце письма теми же чернилами, вероятно рукой Бойко, была нарисована ласточка, несущая в клюве немецкий «Железный крест».

Заявление довольно большое. Что еще там было написано, она не знает, но эта ласточка на письме предателя в конце убила Терезу Карловну. Что может быть страшнее циничного, сентиментального и лебезящего предателя!

Тереза Карловна Степанченко сидела перед майором Рощиным, взволнованная собственным рассказом. Она вновь переживала момент крушения веры в человека, которого считала непререкаемым авторитетом. Ведь ей и товарищам он казался… Да что говорить!.. И вот — ласточка с «Железным крестом» в клюве.

Майор Рощин снова вызвал к себе Федоровича.

Как и в первый раз, тот вошел в комнату широкой развалкой и первый протянул руку следователю.

— Опять пожар? — спросил он хрипловатым баском. — Все контриков ловишь. Удается? Говорю тебе — без меня не обойтись…

Рощин предложил ему сесть и, глядя на него в упор, спросил:

— Вы умеете рисовать?

— То есть как? — непонимающе поднял брови Федорович. — Когда-то рисовал, в детстве…

Майор Рощин протянул ему лист бумаги и карандаш.

— Нарисуйте мне летящую ласточку.

— Да ты что, всерьез? — Федорович держался развязно и панибратски.

— Да, всерьез… И чтобы в клюве она держала гитлеровский «Железный крест»… Вы поняли меня, Федорович?

Лицо предателя стало серым, потом по щекам пошли красные пятна, на лбу выступили бисерные капельки пота. Его мысль напряженно работала: «Значит, кончено. Майор все знает… И это письмо военному коменданту. Проклятая ласточка! Как он добыл документы из сигуранцы? Значит, в прятки играть нечего. Иначе… Нет, Федорович не станет упорствовать».

— Поняли о чем я говорю? — спросил еще раз следователь.

— Да, понял, — выдохнул Федорович,

— Будете давать показания?

— Буду.

Следователь приготовил бумагу, взглянул на часы.

— В чем вы признаете себя виновным? — спросил он.

— Виновным?.. Пиши. Я тебе продиктую. Пиши…

Он заговорил злобно, яростно:

— Я, Федорович (кличка Бойко, Петр Бойко), признаю себя виновным в том, что, будучи оставлен в тылу противника выдал врагу известные мне государственные тайны. Дальнейшее запирательство считаю бессмысленным. Готов давать правдивые показания… Записал? — спросил, переждав, Федорович. — Давай подпишу протокол, чтобы отступать мне было некуда.

Теперь не отмотаешься, Петр Бойко! Все! — с каким-то злорадством сказал он самому себе. — Крышка!.. Пиши дальше, майор, пока я не передумал… Хочешь знать, почему я спутался с гестапо и с сигуранцей?.. Изволь — хотел жить! Не хотел, чтоб меня били. Я сам все скажу, все подпишу… А потом, сам понимаешь — чистосердечное признание, то да се, смягчение вины и все прочее… Так-то вот, майор… Ну, а теперь слушай.

Допрос длился долго. Вероятно, уже близилось утро, но так ли это, Рощин не знал — черные бумажные шторы не пропускали дневного света. Следователь посмотрел на часы.

— На сегодня довольно, — сказал он. — Вызову еще раз.

Когда арестованного увели, Рощин устало потянулся, подошел к окну, откинул плотную бумажную штору. Наступал день. Майор вернулся к столу, достал клеенчатую тетрадь, записал:

«Бойко — Федорович. Долгий допрос. Он уверен, что следствие располагает трофейными документами. Если бы это было так! Какой растленный человек: румынская сигуранца готовила его на оседание в нашем тылу после того, как советские войска освободят Одессу. Должен был отлежаться в больнице. И его попытка к самоубийству — сплошная ложь, инсценировка по приказу все того же Курерару.

Отдельно для памяти: выяснить судьбу парашютиста Панасенко, отправленного на связь с Полковником. Что в гестапо и в сигуранце знали о Полковнике?»

Последнюю фразу майор Рощин подчеркнул дважды. Эта линия следствия имела для него особое значение. Он запер дела в сейф, захлопнул за собой дверь, толкнул ее раз-другой, проверяя, заперта ли она — чекистская привычка!

О ПОЛКОВНИКЕ И ДРУГИХ

Ласточка с «Железным крестом», нарисованная рукой Федоровича на заявлении румынскому коменданту, была той деталью, которая сломила сопротивление предателя. Нопреступник до конца еще не сдался, он судорожно искал объяснений своим поступкам.

— Так слушай, майор, — говорил он Рощину во время допроса, — я скажу тебе все, как на духу, пойми только меня, почему я так поступил… Когда арестовали Бадаева, я не был предателем, — Федорович усмехнулся. — Это случилось потом.

Сначала, сменив квартиру, подался к сестре, Анне Копейкиной, потом к знакомой, месяца два пожил у нее, услыхал про Глушкова. Видели его на базаре — торговал часами. Совпало это с другой встречей — сосед инженер Захариди, часто заходивший к Федоровичу, вдруг, осмелев, спросил — не хочет ли он послушать Москву. Потом познакомил со своей женой, а также с учительницей Терезой Карловной. Выяснилось, что они входили в подпольную группу обкома партии, связь в каком-то звене оборвалась, и они стали действовать самостоятельно.

Окольными путями инженер узнал, что Петр Бойко работал с Бадаевым. Какая нужна еще рекомендация, какая проверка: из катакомб, бадаевец — значит, проверен! А что, если сделать передатчик и с помощью Бойко — Федоровича связаться с Москвой?..

Анна Копейкина видела еще раз Глушкова, он спрашивал про Петра, сказал — неплохо бы встретиться. Она ничего не ответила — надо спросить брата.

Встретились они в начале сентября. Глушков согласился работать с передатчиком на Москву, но нужен аппарат. Пошли к Захариди. Передатчик был почти готов. Радист посоветовал изменить схему, обещал в другой раз принести запасные части. Петру Бойко тоже пообещал раздобыть подходящие документы.

В условленный день Глушков приехал с агентами гестапо…

— Меня взяли, — рассказывал Федорович следователю, — привезли в гестапо на Пушкинской и — в одиночку. Несколько дней просидел, потом вызвали на допрос. Поверишь или нет, немец-следователь сразу мне шнапсу. Целая бутылка на столе стояла. Глушков, сукин сын, знал мое слабое место…

Я говорю — нет, не пью! Мне в ответ — пей! Я опять — нет. Тут Шиндлер, германский подполковник — его из Берлина специально прислали, вытащил вальтер, нацелился в меня и говорит: «Пей либо пулю получишь!» А глаза такие — сейчас застрелит.

Стали с ним пить. По-русски он хорошо говорит и все на одно бьет: мы, дескать, оба разведчики, поговорим по душам. Пьем вровень, а он, чуть перестану, опять за вальтером лезет. Много выпили, но, кажется, ничего я тогда не сказал. Назвал только Крымова, который дамбу рвал на лимане. Думаю, с ним они ничего не сделают — пойди найди! С этого и пошло.

На другой день меня опять вызвал Шиндлер. Расскажи, говорит, подробнее про Крымова. Прикинулся я, будто ничего не помню. Какой такой Крымов? Шиндлер встал из-за стола, подошел ко мне с плеткой из бегемотовой кожи да как резанет вдоль щеки. «Теперь вспомнишь?» — а глаза безжалостные, белые. Ничего больше в тот раз не стал спрашивать, велел увести. Повели через подвал — другой дорогой. В какую-то клетушку дверь была открыта, там арестованного водой отливали. Лежит на полу без памяти, весь черный. Вот когда страшно стало. Нет, думаю, лучше самому говорить.

Вскоре из гестапо меня передали в сигуранцу. Там, правда, кое-что я выполнял. Следователем у меня был Харитон, вызывали иногда к Аргиру.

Следователь Харитон приказал мне сообщать обо всем, что говорят в камере, стать провокатором. Пробыл я там больше месяца. Верно, таить не буду, пришлось мне сообщить Харитону про Карачевцева. К нашей группе он отношения не имел. Действовал сам по себе, расклеивал листовки. Сам писал, сам расклеивал. Сдуру рассказал мне об этом. Пришлось сообщить.

Раскрыл еще парашютиста Панасенко. Он тоже в одной со мной камере сидел. Я представился заместителем Бадаева. Он мне и рассказал, что сбросили его под Одессой на связь с Полковником, который заменил Бадаева. Высадка прошла неудачно, началась перестрелка. Убил он двух жандармов, самого Панасенко легко ранили, захватили в плен. Сколько-то пробыл он в тюремной больнице, потом перевели в общую камеру. Мальчишка еще он, от силы лет двадцать. На нарах лежали с ним рядом. Он ночью и шептал мне. Накинет пиджак на голову и шепчет. Вы, говорит, товарищ Бойко, опытнее меня, помогите знакомой одной передать записку — нужна одежда для побега. Полковник поймет из этого, где я. Предупредить его надо, что выброска не удалась.

Записку Полковнику пообещал передать. На другой день Панасенко взяли из камеры. Что было с ним дальше, не знаю.

— Вы его выдали следователю Харитону? — спросил Рощин.

— А что сделаешь? Вижу, парень крепкий, на допросе пытай его — слова не скажет.

— Что же было дальше? — едва сдерживая гнев, спросил Рощин.

— Дальше, как говорят: назвался груздем — полезай в кузов. Заставили меня, понимаешь, вести разработку всех, кого я назвал в списке. К этому времени жил я отдельно на Пролетарском бульваре. Стояла там какая-то румынская часть, и меня туда поместили. Живу, как в одиночке. Комната, правда, хорошая, но на улицу не пускают. Ах, так, думаю, я вам покажу! Приехал ко мне Аргир, я его спрашиваю: когда, мол, обещания свои выподнять станете. Распсиховался для виду, схватил лезвие от безопасной бритвы да себя по рукам, будто вены хочу порезать. Бритву у меня отняли, руки перевязали и увезли в больницу. Потом действительно выпустили. Сделали меня сотрудником сигуранцы.

— А вы подписку давали в сигуранце?

— Давал. И в гестапо тоже. Все подписывал. А что? Раз уже пошел по такой дорожке…

— Значит, вы отвергаете свои показания о мотивах, по которым румыны выпустили вас из тюрьмы? Я говорю о взятке, которую вы якобы дали Аргиру. Так это?

— Отвергаю! Совсем не так было, как говорил… Поехали мы с Аргиром в катакомбы. Тогда и решил я сказать про деньги, они в тайнике были спрятаны. Документы отдал Харитону, а деньги себе взял. Такой уговор был. Вернулись мы из катакомб, осень, холодно. В комнате печка топится. Стал я деньги сушить, разложил их у печки. Тут и сказал Харитону: «Вам документы, мне деньги». Он согласился.

После того как меня освободили, поселился я на частной квартире под кличкой Михаил Вирский. Так и жил я, пока снова меня не арестовали. Это уже недавно было, в начале марта.

Но роль Федоровича была не такой безобидной, какой пытался он изобразить ее на допросе.

Весной, когда в сигуранце через Федоровича узнали, что советский парашютист Серафим Панасенко сброшен в районе Одессы для связи с неизвестным советским полковником, контрразведчики обеспокоились. Ведь Панасенко был сброшен с группой парашютистов, которых задержать не удалось. Другие факты тоже говорили о том, что советское подполье в Одессе продолжает работать и после ареста Бадаева. Больше того, за последние месяцы активность подпольщиков возросла. Нужно во что бы то ни стало проникнуть в это подполье, найти, ликвидировать Полковника. Ион Курерару сам взялся за осуществление своего плана.

Парашютиста Серафима Панасенко перевели из одной общей камеры в другую. Там сидело всего двое заключенных. Вскоре сюда же поместили и Федоровича. Эту четверку несколько раз водили в центральную тюрьму, возвращали на улицу Бебеля, отправляли в военно-полевой суд на Канатную и всякий раз перед тем, как вывести из тюрьмы, каждому накрепко связывали руки.

— Надо бежать, — не раз говорил парашютисту Бойко — Федорович. И они решили при первом же удобном случае выполнить свое намерение.

Перед тем как начинать операцию, Курерару собрал исполнителей — Тылвана, Жоржеску, Друмеша. Они должны были играть роль конвоиров. Курерару сказал:

— Сейчас введут четырех арестованных. Первые два должны убежать, остальные будут застрелены при попытке к бегству. Не спутайте… Наблюдайте из другой комнаты.

Первым в кабинет Курерару ввели Федоровича, за ним парашютиста Панасенко, затем еще двоих. После короткого допроса заключенных отправили обратно в камеру.

Когда стемнело, четверку арестованных со связанными руками повели по одесским улицам. Руки Панасенко и Федоровича были затянуты лишь для виду. Пока вели по Ремесленной, Федорович успел распутать веревки. Конвоиры шли сзади, беспечно болтая, почти не обращая внимания на арестованных. Свернули на Троицкую.

Не доходя до улицы Свердлова, как раз перед чайной Георгиу Несмеяну, Федорович вдруг подтолкнул Панасенко, и они бросились бежать. Конвоиры не сразу заметили побег, открыли стрельбу, когда беглецы исчезли за углом, Жоржеску почти в упор выстрелил в спину растерянно озиравшегося узника со связанными руками. Друмеш убил второго. Тылван бросился преследовать бежавших. Он сделал вслед им несколько выстрелов и зашагал обратно. Из окна чайной высунулись перепуганные лица. Конвоиры потоптались возле убитых и пошли к сигуранце.

Курерару вопросительно взглянул на вошедших.

— Задание выполнили, — сказал за всех Тылван. — Что делать с убитыми?

— Где они?

— Как было приказано — на Троицкой перед чайной.

— Пусть останутся там до утра, — распорядился Курерару. — Надо, чтобы распространился слух о побеге.

И все же, вопреки всему, продуманный во всех деталях план Курерару провалился. Через четыре дня на явочную квартиру в девятый дом на Дерибасовской улице пришел обескураженный Федорович и доложил Аргиру: задание сорвалось. Две ночи они провели на квартире знакомой Федоровича, а вчера Панасенко куда-то исчез и до сих пор не возвратился. Ушли они вместе с Белозеровым, бывшим пограничником из отряда Бадаева, которого Панасенко где-то встретил накануне.

— Значит, проворонили чекистов, — зло сказал Аргир и принялся звонить Курерару.

Начальник следственного отдела пришел в бешенство, когда узнал, что его план провалился. Почему Белозеров оказался умнее Петра Бойко?!. Он кричал в трубку, что этого дурака поставит к стенке, повесит на первом балконе, но постепенно остыл и приказал Аргиру немедленно явиться к нему на улицу Бабеля.

Встретившись наедине с Аргиром, Курерару высказал ему свое предположение, что советские подпольщики скорее всего узнали или во всяком случае заподозрили, что Бойко — Федорович работает на сигуранцу. Теперь из него, как тайного агента, толку не будет. Бойко надо использовать на гласной работе в следственном отделе сигуранцы.

— Не прибьют его катакомбисты? — с сомнением спросил Аргир.

— Ничего с ним не будет, — отмахнулся Курерару. — Дайте ему пистолет и другое имя. На всякий случай…

Предатель Федорович стал теперь Михаилом Вирским.

Обстановка в городе снова начинала тревожить румынского контрразведчика майора Курерару. После некоторого затишья, наступившего вслед за арестом Бадаева, советское подполье вновь ожило. Как ни огорчительно, Курерару должен признаться самому себе — ни сигуранца, ни гестапо не добились ожидаемого успеха в борьбе с советским подпольем. Он на память мог бы перечислить отдельные подпольные организации, которые несомненно имеют между собой связь и руководятся из единого центра.

Сигуранце стало известно о работе Ильичевского подпольного комитета партии, о деятельности Пригородного райкома. Курерару знает даже фамилию руководителя этой организации — секретарь райкома Азаров. Действует подпольный обком партии, обком комсомола, диверсионная группа на железнодорожном узле, большая группа диверсантов в порту. И еще отряды парашютистов, которые ночами приземляются вокруг Одессы, группа Черноморца, группа Дроздова, наконец, группа Полковника, к которому тянутся связи от многих других подпольных организаций.

Курерару многое знает, но знать — еще не значит раскрыть и ликвидировать советское подполье.

Теперь уже нельзя утверждать, что в Одессе действуют только разведчики-профессионалы из НКВД. Создается впечатление, что все жители города, жители всей Транснистрии, всех оккупированных областей России составляют одно громадное, активно действующее подполье. Как с ним бороться?

Курерару вдруг ощутил гигантский размах борьбы, гигантскую силу, которая может смять его, задавить, как лавина.

На свою сторону сигуранце удалось привлечь только отдельных людей — Федоровича, Фрибту, но таких единицы. Ну еще Глушкова… Остальные — вроде Бадаева, Межигурской, Шестаковой — неподкупны. Или эти мальчишки — Гордиенко, Любарский, Хорошенко… Сколько их? Кто они? Как их вытянуть из подполья?

Курерару, почти забывший свое настоящее имя, чужак, очутившийся на бывшей своей родине, оставался упрямым и злым противником Советской власти. Это подогревало его в борьбе.

Был на исходе 1943 год. В ноябре всю Одессу взбудоражило событие — над куполом Успенской церкви в годовщину Октябрьской революции вдруг появился красный, трепещущий на ветру флаг. Снять его сразу не удалось, он провисел почти весь день.

А еще раньше — в день Красной Армии на Большом Фонтане устроили собрание. Даже повесили на улице лозунг: «Да здравствует Красная Армия!» Это было как раз там, где раскрыли партизанскую группу рыбаков. Тех расстреляли — и вот опять…

И опять виновных не смогли найти.

По-прежнему оставалась нераскрытой тайная организация советских разведчиков-диверсантов, руководимая неизвестным Полковником. Его звание в сигуранце сделали кличкой. Даже имя полковника не удалось установить. Но если говорить о «почерке» разведчика Полковник несомненно был опытным, осторожным и одновременно дерзким профессионалом-подпольщиком. Казалось, вот-вот его обнаружат, но Полковник неожиданно исчезал, искусно обходя расставленные ловушки.

Агенты сигуранцы, правда, сумели установить, что к группе Полковника принадлежат такие подпольщики, как Крылов, принимавший участие в организации взрыва дамбы перед вступлением румынских войск в Одессу, Белозеров — катакомбист из отряда Бадаева, Черноморец, сброшенный с группой парашютистов в распоряжение Полковника. Появился еще один дерзкий и неуловимый подпольщик Дроздов. Он действует преимущественно в районе порта и тоже связан с Полковником.

Осенью Белозеров чуть не попался в расставленные сети, но он вел себя дерзко — успел первым выхватить пистолет и положил на землю трех агентов сигуранцы, которые должны были его арестовать. Белозеров обезоружил агентов, а сам исчез. Исчез без выстрела, чтобы не поднимать шума. Все произошло на Ришельевской, переименованной в улицу Гитлера — в самом центре, во дворе многоэтажного дома.

Белозеров на некоторое время исчез с горизонта, но вот появился снова. Курерару уверен, что это Белозеров сорвал его план обнаружить и захватить Полковника с помощью бежавшего парашютиста Панасенко.

Был еще случай, когда ликующий Курерару считал, что теперь-то он наверняка напал на след Полковника. Но все обернулось так конфузно, что лучше не вспоминать. Неприятно, когда тебя сажают в лужу…

На связи у Аргира был мелкий базарный спекулянт по кличке «Рулетка». Кличку эту он получил не случайно — в базарной толкучке он привлекал к себе любителей легкой наживы с помощью самодельной рулетки, сделанной из листа фанеры, разграфленной на клетки химическим карандашом. Ставили деньги — сущую мелочь, а выигрывали пирожные, которыми заодно и торговал спекулянт. Торговля шла бойко, около Рулетки всегда толпились зеваки.

Обычно Рулетка доносил о второстепенных, мало интересных событиях, касавшихся разных базарных дел — кто что купил, где достал. Но однажды он передал, что неизвестный человек, не появлявшийся раньше на базаре, торгует оружием. Аргира особенно насторожила фраза осведомителя — оружие предназначалось для Полковника, но партизанам нужны деньги, и они начали его распродавать.

Рулетке предложили вступить в сделку с торговцем оружием, окружили базар секретными агентами, на ноги поставили всю сигуранцу. Действительно, неизвестный передал в подъезде браунинг с патронами, получил деньги, пообещав принести еще несколько маузеров. При выходе из подъезда его и Рулетку арестовали.

По дороге в сигуранцу задержанного избили, допрашивать его собирался сам Курерару, но к нему вдруг явились два знакомых гестаповца. Они пришли выручать своего агента, которого забрала на базаре румынская полиция. Оказалось — агент румынский торговал с немецким. Ловили друг друга. Все дело кончилось тем, что один вернул деньги, другой отдал пистолет. Гестаповцы тоже искали группу Полковника и тоже безрезультатно.

Но Курерару не хотел признаваться в своем бессилии. Разведка — игра, рассуждал он, сегодня не везет, завтра можно сорвать банк. Курерару сам организует конспиративную квартиру красных! Туда будут приходить связные, агенты, подпольщики, за которыми потом установят слежку. Здесь даже появится Полковник, свой Полковник, через которого он раскроет и возьмет настоящего.

«Конспиративную квартиру» открыли на Ремесленной улице. Хозяином поставили Рулетку. Через своего агента удалось завлечь сюда партизана, который приехал для связи из Ново-Бугского района. Его обещали свести с Полковником, но ждать заставили долго — дня три. Наконец, на квартиру явился Бойко — Федорович, который назвался «Полковником» и руководителем организации «Одесский подпольный гарнизон». «Полковник» потребовал подтверждений, что связной действительно прибыл от партизан с берегов Буга. Посланец не был опытным конспиратором, он доверчиво рассказал, что подполье только создается, назвал имена людей, сказал, где укрыт склад оружия — ведь «Полковник» выступал от имени украинского партизанского штаба.

После этого связному шепнули, что за ним следят, хотят арестовать, посоветовали бежать. На обратном пути из Одессы связного арестовали, а подполье в Ново-Бугском районе было разгромлено. И это все, чего удалось добиться. Полковник оставался недосягаем. «Конспиративная квартира» пустовала. Прошло еще некоторое время, и кто-то ночью швырнул в окно квартиры гранату. Значит, подпольщики раскрыли и эту ловушку.

Но агенты гестапо все же напали на след Черноморца, выследили его, арестовали. Он отстреливался и последнюю пулю приберег для себя. Тяжело, но не смертельно раненного Черноморца без сознания привезли в тюремную больницу. Когда чекист очнулся и увидел, где он находится, он сорвал повязки и расшиб себе голову о спинку железной больничной кровати…

След Полковника был снова потерян.

Красная Армия приближалась к городу. Теперь было уже ясно, что война подходит к неизбежному концу, но борьба продолжалась, жестокая и непрестанная. Из Бухареста прислали тревожную шифровку — предлагали заблаговременно подготовиться к эвакуации, вывезти архивы сигуранцы или в крайнем случае сжечь их. Второпях грузили документы, заметали следы, готовили своих агентов, чтобы оставить их в городе, в советском тылу. Контрразведчики эвакуировали часть своих людей, чтобы на новом месте развернуть работу.

Одновременно подполковник Пержу получил еще один пакет со строжайшей надписью «Тайное дело государственной важности». Руководителю «Вултурул» предписывалось немедленно включиться в совместную румыно-германскую операцию под шифрованным названием «Пламя». Приложенная инструкция разъясняла: «Операция „Пламя“ — полное уничтожение столицы Транснистрии Одессы к приходу русских. Советские войска должны найти здесь только выжженную землю и пустынный берег соленого моря. Предписывалось в первую очередь подготовить к взрыву все промышленные и транспортные сооружения. Особое внимание обращалось на уничтожение одесского порта с причалами, подъездными путями, складами и другим оборудованием. Во вторую очередь инструкция предписывала подготовить к взрыву и уничтожению огнем все жилые дома Одессы. Низменная часть Одессы должна быть затоплена путем взрыва ограждающей дамбы.

«Город не должен больше существовать после ухода наших и германских войск из Одессы», — говорилось в заключение плана «Операция „Пламя“.

Гестапо и сигуранце поручалось обеспечить контроль за операцией и не допустить, чтобы русские помешали ее выполнению. Дополнительно подполковнику Пержу предписывалось немедленно вместе со своими сотрудниками перейти в подчинение начальника одесского гестапо штандартенфюрера СС Шульца, который будет нести личную ответственность за «Операцию „Пламя“.

К исполнению операции приступили в большой тайне, и все же планы врага постепенно становились известны патриотам-подпольщикам. «Операция „Форт“ столкнулась с „Операцией «Пламя“. Началась завершающая глава борьбы катакомбистов с врагом.

Подпольщик Крымов устроил Белозерова портовым грузчиком, и последние месяцы они встречались почти ежедневно. Был на исходе февраль, когда подпольщики впервые заподозрили что-то неладное на территории порта. В конце туманного, промозгло холодного дня сюда пригнали две роты румынских саперов якобы восстанавливать причалы. Они расположились близ элеватора и на другой день приступили к работе.

Как бы случайно Крымов прошел вдоль причала, где копошились саперы. Крымов работал в порту такелажником, и его появление здесь не вызывало подозрений. Только часовой заставил его отойти подальше от неглубокой траншеи, которую солдаты успели выкопать на пристани. Грунт был тяжелый, и работа саперов шла медленно.

— Что-то не нравится мне такое «восстановление причалов», — сказал Крымов Белозерову, остановившись прикурить самокрутку. — Передай об этом Полковнику.

Крымов засунул в карман замерзшие руки, поднял ворот бушлата и вразвалку зашагал к пирсу, где грузилось немецкое судно. За кормой развевался фашистский флаг с черной свастикой. С борта кто-то кричал, перегнувшись через планшир, кого-то ругал. Крановщик в рваном ватнике, в опорках и засаленной треухе огорченно глядел на поднятую в небо стрелу, сокрушенно покачивал головой.

— Что здесь? — спросил Крымов.

— Опять трос заело, блок менять надо…

Крановщик пошел за ремонтной бригадой, а Крымов, проявляя старанье, полез на стрелу, спустился вниз и подтвердил, что без ремонтной бригады не обойтись.

Кран ремонтировали долго, и только на другой день к вечеру возобновилась погрузка немецкого судна.

— Пусть будут довольны, что так обошлось, — пробормотал крановщик, который опять занял свое место. — Сделать бы им как с «Антонеску».

— Не болтай, — остановил его слесарь-ремонтник. Он собирал в сумку инструменты. — Держи язык за зубами…

— А что я сказал? Ничего!.. Никто не слыхал…

Крановщик вспомнил румынский пароход «Ион Антонеску», который осенью ни с того ни с сего затонул с грузом зерна на пути в Констанцу. Шторм был небольшой, но корабль вдруг лег на борт и опрокинулся вверх днищем. Произошел оверкиль. Корабль опрокинулся так стремительно, что команда не успела спустить шлюпки. «Антонеску пошел ко дну», — пошучивали одесские портовики, знавшие тайну гибели парохода.

Румынское судно грузилось у элеватора, и грузчики с помощью плотницкой бригады устроили в его трюме «зонтик» — деревянный навес, преградивший доступ зерна в нижнюю часть трюма. Внешне казалось, что трюмы загружены до самого верха. Нарушилась устойчивость судна, и корабль опрокинулся, как только его начали раскачивать штормовые волны.

Об этой диверсии и вспомнил крановщик, ставший на работу в ночную смену. Работал он неторопливо — из подполья была директива всячески саботировать погрузку судов. Оккупанты стремились вывезти из Одессы все, что только было возможно: станки, металл, продовольствие, домашнюю утварь — все, что могло представлять хотя какую-то ценность.

В полночь крановщик «уронил» на корму тяжелую станину, повредил рулевое управление. Немецкий корабль еще несколько дней не смог выйти в море. Теперь было особенно опасно оставаться в порту — было две аварии на одном месте. Не дожидаясь, пока его арестуют, крановщик скрылся.

Через день Белозеров принес директиву — за саперами установить постоянное наблюдение.

Тайная война разгоралась. Изо дня в день, круглые сутки долбили саперы неподатливую одесскую землю, и постепенно перед подпольщиками раскрывались последние замыслы оккупантов. Вдоль всех причалов, начиная от Нефтяной гавани, тянулась траншея, прерываемая через каждые десять метров глубокой ямой. Потом в порт привезли бронированный кабель, сотни и сотни ящиков тола, авиационные бомбы. Ясно — оккупанты намерены разрушить одесский порт. Инженеры-подпольщики подсчитали: доставленная взрывчатка может причинить такие разрушения, что легче выстроить порт на новом месте, нежели его восстановить.

К руководителям подполья со всех сторон стекались тревожные донесения: оккупанты минируют город. Фашисты-подрывники, факельщики уже начали взрывать заводы, поджигать жилые дома, но это не всегда удавалось. Военные перестали ходить в одиночку, их подстерегали меткие выстрелы. Развязка близилась. Немцы отстранили румын от управления городом. В Одессе ввели осадное положение. Военный комендант города издал приказ, неграмотный, но понятный своими угрозами:

«В последние дни увеличились нападения цивильных особ на лиц, принадлежавших к немецкой и союзным армиям.

Поэтому запрещается всем цивильным гражданам оставлять свои квартиры.

Окна должны быть закрыты, двери тоже, но не на ключ.

Кто в противовес этого появится на улице или покажется в окне или у открытых ворот, будет без предупреждения расстрелян.

Это распоряжение вступает в силу сегодня с 15 часов дня».

Объявление расклеили по городу 9 апреля 1944 года. Расклеивали его солдаты, вооруженные автоматами и помазками.

Наступала последняя ночь оккупации.

На железной дороге возникли пробки — стояли эшелоны с войсками, грузами, ранеными. Дальше они не могли продвигаться, партизаны рвали пути, разрушали мосты, стрелки. Город горел, всюду разносились глухие взрывы, и здания оседали вниз как подкошенные, как солдаты, сраженные пулей. Но последний взрыв оккупанты приберегали под самый конец. Взрыв одесского порта назначили на рассвете, в день оставления города.

Крымов не спал уже третьи сутки. С отрядом подпольщиков он притаился в порту и наблюдал за последними приготовлениями врага.

Подрывная станция находилась у Карантинного мола, и ее охранял усиленный наряд эсэсовцев. От щита управления бронированный кабель расходился ко всем участкам порта. Брекватер, маяк, волноломы, часть Карантинного мола и сама подрывная станция были заминированы тяжелыми фугасами замедленного действия. Тайные донесения разведчиков-добровольцев совпадали с наблюдениями Крымова. Сначала решили внезапной атакой захватить подрывную станцию, но от этого пришлось отказаться — нельзя рисковать, нельзя раньше времени настораживать врагов. Пусть думают, что им сопутствует удача.

Днем девятого апреля Крымов и его люди обратили внимание на то, что немецкие подрывники тянут в море дополнительный кабель. Шел он от пульта управления. Саперы вывели кабель за пределы порта, установили буй, на котором и закрепили концы проводов. Рядом для охраны поставили моторную лодку. Крымов прикинул — сейчас рвать не станут, в порту еще грузятся на корабли отступающие части.

Наступила ночь, еще одна ночь без сна. Забрезжил рассвет, и постепенно порт начал пустеть. Сидели на третьем этаже заминированного здания. Отсюда открывался хороший обзор для наблюдения за портом. Ночью, как условились, сюда должен был прийти Белозеров, но Крымов тщетно прождал его до утра. Он собрал своих людей и сказал:

— Все мы на минах и на фугасах. Не выполним задание — погибнем. А главное — погибнет порт… Впрочем, все это вы и без меня знаете. Давайте действовать… По местам!

Порт опустел. На последний катер, тарахтевший напротив взрывной станции, прошли какие-то эсэсовские чины, солдаты с рисованными черепами на рукавах — из отряда «Мертвая голова». Катер развернулся и стал удаляться от берега.

Теперь пора! Крымов подал команду. За молом среди бетонных глыб появились двое, одетые в шерстяные свитеры. Они погрузились в ледяную воду и поплыли к тому месту, где проходил электрический кабель.

Полковник Шульц лично присутствовал при завершении «Операции „Пламя“. На борту катера находился и Ганс Шиндлер, прибывший из Берлина во главе группы „Мертвая голова“. Оба стояли на ветру и курили. Катер вышел из порта и направился к военному кораблю, который должен был взять всех после взрыва. Катер развернулся около буя, и пиротехники подключили к проводам взрывной аппарат. Шиндлер посмотрел на часы, немного подождал — он был пунктуален и действовал строго по плану. Пусть на корабле проверяют часы по этому взрыву. Пиротехник внимательно, по-собачьи глядел на него снизу вверх и ждал сигнала.

— Взрыв! — Шиндлер рубанул воздух рукой.

— Готово! — пиротехник включил аппарат, но взрыва не произошло.

— Огонь! — неистово крикнул Шиндлер.

Подрывник дрожащими руками рвал машинку.

— Нарушена проводка, — доложил он, чувствуя, как от страха немеет язык.

— Назад к берегу! — приказал Шульц.

В брызгах пены суденышко ринулось к порту, но с волнореза почти в упор стеганули автоматные очереди. Все, кто был на катере, упали на его дно. Рулевой успел развернуть суденышко, и оно так же стремительно понеслось обратно. Когда катер стал недосягаем для пуль, Шиндлрр поднялся. Он был бледен, и его тонкие губы были плотно сжаты.

Шульц кивнул на подрывника — арестовать. Гестаповцы разоружили лейтенанта. Пора было плыть к военному кораблю, но Шиндлер что-то медлил. Он снова посмотрел на часы:

— Через три минуты взорвут дамбу…

Катер покачивался на волне. Стали ждать. Было уже совсем светло, и с моря открывался город в клубах дыма, в пожарищах. Но взрывы прекратились. Только где-то за городом ухали артиллерийские выстрелы. Шел огневой бой.

Прошло три, пять, семь минут. На катере настороженно прислушивались — взрыва не было. Еще подождали. К артиллерийскому гулу прибавился пулеметный треск. Шиндлер поднял бинокль и направил его на город. На бульваре рядом с гостиницей, в которой он жил, виднелись зеленые фигурки солдат. Они устанавливали пулемет рядом с лестницей, спускавшейся к порту. Бинокль был сильный, и солдаты виднелись отчетливо. Шиндлеру показалось, что пулемет направлен на их катер.

— В городе красные, — сказал он, почти не разжимая губ. Потом капитану катера: — Чего же вы ждете?..

Катер снова затарахтел, подвалил к военному судну. С борта корабля матросы бросили веревочный трап.

Шиндлер, начальник группы «Мертвая голова», так и не услышал ожидаемого взрыва на лимане. «Операция „Пламя“ не состоялась.

А на берегу Крымов со своими людьми оставался единственным хозяином порта. По каменным ступеням он сошел к морю, набрал в пригоршню воды, плеснул себе в лицо и умылся. Ему очень хотелось спать, и ледяная вода освежила его.

Расставив часовых, пошел в город. Поднялся на бульвар, вышел к оперному театру. На фронтоне развевалось красное знамя, его подняли солдаты, вступившие в Одессу.

Кончилась оккупация!

Крымов снова подумал о Белозерове.

А пограничник в тот час лежал без сознания в светлой украинской хатке на берегу Хаджибейского лимана, где принял он последний бой с отрядом «Мертвая голова».

Партизаны находились в засаде на Куяльницкой дороге, что ведет от города к Хаджибейскому лиману. Именно здесь и готовили немцы взрыв дамбы, чтобы затопить Пересыпь — нижнюю часть города. Засаду возглавил товарищ Горбель, второй секретарь подпольного райкома партии, а Белозеров должен был с группой катакомбистов остановить первую машину, чтобы создать на дороге пробку.

Колонна машин с людьми и взрывчаткой подошла среди ночи. Бой был скоротечный. Эсэсовцы из отряда «Мертвая голова» не выдержали партизанского натиска. Только несколько винтовочных выстрелов да коротких очередей раздались с передней машины.

— Бей по колесам! — крикнул Белозеров, поднимаясь во весь рост, и тут же упал, сраженный шальной пулей.

Он уже не слышал ни дружных выстрелов своих товарищей, бросившихся в ночную атаку, ни слов сочувствия, когда его бережно несли в соседнюю хату, ни возбужденных и радостных разговоров о том, что оккупантам все-таки не удалось затопить знаменитую Пересыпь. Ничего этого не слышал пограничник Белозеров. Он лежал безмятежно спокойный, с печатью уверенной солдатской мудрости на лице, будто сознавая, что выполнил все, чего ждали от него люди. И хозяйка с заплаканными глазами вытирала мокрым расшитым украинским рушником его пересохшие губы…

С этого апрельского победного утра и затерялся след пограничника на дорогах войны. Никто не знал о его дальнейшей судьбе. И вот, спустя много лет, наслышанный о пограничнике, который привлекал к себе окружавших его людей стойкостью и чистотой, захотелось хоть что-нибудь узнать о Белозерове.

В знойный день я настойчиво бродил по Фоминой Балке в поясках семьи Белозеровых. Долгие расспросы привели меня, наконец, к домику на краю села, скрытому со стороны улицы невысоким, в рост человека, каменным забором и двумя акациями, застывшими в южном июльском зное. Калитка вела в крохотный дворик, отгороженный жердинами от огорода. Женщина средних лет в ситцевой кофте и домотканой клетчатой юбке белила хату. На ее загорелом лице, на босых ногах, на косынке, в волосах брызгами молока выступали засохшие известковые капли. На солнцепеке покраска уже высохла и нестерпимо сияла своей белизной. Женщина опустила кисть и, загородив от света ладонью глаза, молча смотрела на меня, пока я рассказывал, что привело меня в их дом.

— Горпина, слышь, тут Белозеровых спрашивают, — крикнула она кому-то певучим голосом. Потом ко мне: — Верно, верно, жили здесь Белозеровы, только давно. Я еще в девках ходила… Отца их, говорили, фашисты повесили, а мать с дочками уехала вскорости после войны. Мы тогда у них дом и купили.

С огорода вышла Горпина. Она была на сносях и осторожно несла свой грузный живот. Присела на скамейку, то и дело вытираясь косынкой, и все же пот тотчас же выступал на ее лице. Слушала наш разговор, потом сказала:

— Ты бы человека хоть молоком угостила, жара-то какая…

Женщина, что белила хату, смутилась, всплеснула руками и ушла на погребицу. Вынесла граненый стакан и крынку молока, которая сразу запотела на жаре. Женщины угощали ледяным молоком, от которого стыли зубы, и рассказывали то, что знали.

Мать с дочками будто бы уехала в Николаев. Отца повесили за то, что помогал партизанам. А сын у них, верно, был, скрывался в катакомбах, рвал поезда. Как его звали, женщины позабыли… Вечером со степи мужчины приедут, они, может, вспомнят.

Я назвал имя пограничника — Анатолий.

Горпина сказала:

— Может, и Анатолий… Красивый такой, высокий, кудри черные. После войны приезжал сюда, заходил. Военный, из пограничников. Вроде капитан, точно не помню. На груди орденов, медалей — не знаю сколько.

Женщины стали вспоминать по семейным приметам — когда это было: в сорок восьмом или пятидесятом году. Решили — в сорок шестом, — в тот год, как Горпина выходила замуж.

— Вошел он, как вы вот сейчас, остановился среди двора, снял зеленую фуражку и стоит — думает, может вспоминает что. Потом только уж в хату зашел.

Мы его, как родного, приняли, даром что незнакомый совсем. Как же иначе! Заночевал он у нас, а утром уехал. Говорил, что родных ищет. Про отца-то мы ему и сказали — всю войну он про своих ничего не знал… Рассказывал еще, что невеста у него была в Одессе — партизанка из катакомб, Тамарой звали. Тоже думал, может быть, встретить, а оказалось, погибла. Расстреляли ее… Рассказывает, а глаза у самого горячие, как в лихорадке.

Женщина вздохнула, вытерла с лица пот, смахнула и набежавшую на глаза влагу. Ее до сих пор волновала, трогала судьба незнакомого ей пограничника.

— Вот ведь как на свете бывает, — задумчиво сказала она, — искал невесту, нашел могилу… А ведь все для нас, чтобы мы жили спокойно… Хоть бы теперь войны не было.

Женщина умолкла и куда-то смотрела вдаль, будто прислушиваясь к биению уже зародившейся в ней жизни. Я понял ее состояние, не высказанное словами: люди другого, старшего поколения, воевавшие всюду, в том числе и на одесской земле, спасли не только ее, но и ее неродившееся дитя, ее кровинку, которой еще расти да расти… Не было бы только войны, тогда будет счастье.

Значит, не напрасны были тяжелые жертвы…

Женщины рассказали еще, что Анатолий в катакомбах присоединился к другому отряду, стал его командиром и воевал с оккупантами до самого освобождения Одессы. Потом с нашими войсками дошел до самого Берлина. После войны опять стал пограничником и в Фомину Балку приезжал откуда-то с дальней заставы.

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ ТОВАРИЩ ГРИГОРИЙ

Когда эта книга была написана, я поехал на улицу Дзержинского к сотруднику Комитета государственной безопасности, чтобы уточнить некоторые обстоятельства, посоветоваться, поговорить еще раз об «Операции „Форт“.

Я вошел в кабинет, который окнами выходил на площадь, где в бронзовой долгополой шинели стоит на постаменте чекист Дзержинский. Из-за стола поднялся пожилой человек с седыми висками и гладко выбритым худощавым лицом. Мы встречались с ним и раньше. В «Операции „Форт“ он выступал под именем Григорий.

Меня интересовало отношение противника к одесскому подполью в годы войны. Товарищ Григорий иронически усмехнулся, молча поднялся из-за стола и взял с полки книжного шкафа книгу Типпельскирха «История второй мировой войны».

— Я прочту вам, — сказал он, перелистывая книгу, — как военные круги фашистской Германии оценивали нашу работу уже спустя много лет после освобождения Одессы. Они до сих пор не могут избавиться от испуга. Вот что пишет немецкий разведчик генерал-лейтенант Курт Типпельскирх.

Товарищ Григорий нашел нужную страницу и прочитал:

— «Девятого апреля последние немецкие части оставили организованно эвакуированную Одессу, основательно разрушив все важные в военном отношении сооружения. Город в течение двух лет оккупации, осуществлявшейся, главным образом, румынами, превратился в цитадель партизанского движения. Оставляя осенью 1941 года Одессу, русские создали в городе надежное, преисполненное величайшего фанатизма партизанское ядро. Партизаны обосновались в катакомбах, разветвленная сеть которых общей длиной около 100 километров не имеет себе равных в Европе. Это была настоящая подземная крепость с расположенными под землей штабами, укрытиями, тыловыми учреждениями всех видов вплоть до собственной пекарни и типографии, в которой печатались листовки. Оружие покупали у немецких солдат. Партизаны совершали ночные нападения на отдельных солдат и плохо охраняемые военные объекты, а также терроризировали часть населения, сотрудничавшую с оккупационными властями. Кроме того, велась активная разведывательная работа. Бунтовщики, годами жившие под землей без света и солнца, в своем славянском фанатизме добровольно обрекали себя на тяжелые физические страдания от туберкулеза и потери зрения.

Когда русские войска десятого апреля вступили в город, сильно пострадавший со времени осады 1941 года, он был разрушен на семьдесят пять процентов. Из десяти тысяч советских партизан, вышедших навстречу своим войскам, свыше половины были оснащены оружием немецкого и румынского производства».

Товарищ Григорий, улыбнувшись, захлопнул книгу.

— По поводу разрушений Типпельскирх здесь сильно преувеличил. Ну как не вспомнить здесь Ивана Гавриловича Гаркушу, который так напугал румынскую сигуранцу своими рассказами. Мы не позволили противнику разрушить город перед уходом, но дело не в этом. Как видите, германские военные авторитеты до сих пор считают, что в катакомбах действительно было не меньше десяти тысяч партизан и разведчиков.

— Ну, а на самом деле?

— На самом деле гораздо меньше. В бадаевском отряде насчитывалось около сорока человек, против них оккупанты бросали временами до шестнадцати тысяч солдат. Получается один к четыремстам…

Меня интересовала судьба подпольщиков, судьба других людей, и я спросил об этом товарища Григория.

Григорий задумался, стиснув рукой подбородок.

— Конечно, — сказал он, — среди нас были и Глушковы и Федоровичи. Федорович, скажу прямо, имел очень отдаленное отношение к органам безопасности: нечестный торгаш, заведующий магазином. Но были Молодцовы, Межигурские, Шестаковы, Зелинские, Гордиенко и многие другие… Помните Константина Зелинского — парторга из Нерубайскпх шахт? Он мог бы спокойно убежать от пьяных жандармов, которые вели его из сигуранцы в тюрьму, но его предупредили: «Сбежишь — всех расстреляем». Зелинский не ушел, боялся погубить товарищей. Позже их всех расстреляли. Но я говорю о другом — о чистоте подвига.

А Черноморец… Настоящая его фамилия Авдеев, Василий Авдеев. Чекист старшего поколения. Как он погиб, вы знаете…

Вас, вероятно, интересует и судьба Гласова, — продолжал Григорий, — в подполье он назывался Самсоном. Час назад он сидел здесь, на вашем месте… Да, не удивляйтесь! Теперь он на пенсии, несколько лет назад у него был тяжелый инфаркт — переработал. У нас ведь часто приходится работать на износ… Благодаря Молодцову Николай Гласов выбрался из дальницких катакомб, его переправили туда, где он должен был быть. Конец войны Гласов провел великолепно. О нем ходили легенды. Но пока можно только сказать, что он жив и не совсем здоров.

Как видите, о нас говорят мало. Если говорят, то чаще о героической смерти, чем о делах.

В разговоре мы снова вернулись к событиям, происходившим в оккупированной Одессе. Я спросил:

— В деле «Операция „Форт“ довольно глухо говорится о румыно-германской акции „Пламя“, попытке уничтожить Одессу. Как удалось сохранить город?

— Если вы помните, — ответил Григорий, — на первых страницах дела «Операция „Форт“ есть короткая радиограмма Киру — Владимиру Молодцову. На него возложили более широкие обязанности, чем намечалось раньше. Он должен был оказать помощь Самсону и руководить закрытой, или молчащей сетью. Вот отсюда все и идет. Пока мы вели игру с румынской и немецкой разведками, пока отвлекали внимание противника переговорами по радио, будто бы принимая за чистую монету фальшивки Шиндлера, наши люди тем временем работали. Это было продолжение „Операции «Форт“.

Товарищ Григорий напомнил мне показания генерала Кристеску — начальника жандармского управления. Он взял со стола папку, нашел нужный лист его показаний и прочитал:

— «Мы так и не могли ликвидировать советского подполья в Транснистрии. Мы не смогли узнать даже фамилии или хотя бы псевдонима Полковника из советской разведки, который противостоял нам в Одессе.

Гестапо и сигуранца оказались бессильны в борьбе с советской разведкой, предупредившей полное уничтожениегорода. Ее усилиями операция «Пламя» была сорвана. Это надо признать».

Вот видите, — продолжал Григорий, — наш «Форт» выстоял против «Пламени»… В этом заслуга Молодцова, его молчащая сеть под конец сказала решающее слово. Помните Олега Николаевича? Я о нем как раз и говорю.

Что же касается наших противников, многие из них далеко не ушли. Их арестовали за пределами нашей страны. Этому мы обязаны успехам Советской Армии. Курерару, Аргира, Жоржеску, Харитона доставили в Одессу и там судили как военных преступников.

Ганса Шиндлера задержать не удалось, он скрылся где-то в Западной Германии. Так что нам еще хватает работы оберегать страну от всевозможной нечисти…

Гербиха из группы «Мертвая голова» мы взяли в плен. Он все недоумевал и сокрушался, как советская разведка могла их перехитрить.

О предателях вы уже знаете. Глушкова доставили в Одессу издалека, достали, что называется, из-под земли. Судили и расстреляли. То же и с Федоровичем. Предательство у нас никогда не остается безнаказанным. Помните — так думал и Яша Гордиенко. Из него бы вырос прекрасный чекист. Он прав — предатели и провокаторы не умирают своей смертью.

Мне захотелось задать товарищу Григорию еще один вопрос.

— А судьба Полковника, который после Молодцова руководил подпольем? Он уцелел в войне? — спросил я.

— Это меня называли Полковником, — улыбнулся Григорий. — В сигуранце, так же как и в гестапо, обо мне больше ничего не узнали.

— Ну, а теперь, через много лет, в книге можно назвать ваше настоящее имя?

— Нет, называть меня пока не время. Для нашей профессии двадцать лет — не такой уж большой срок…

Корольков Юрий Человек, для которого не было тайн

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ АДЪЮТАНТ ИМПЕРАТОРА

Горели архивы, умирали люди — и все для того, чтобы сохранились тайны… Он старался идти прямо, военным шагом, каким ходил всю жизнь, но плечи опускались сами, будто под непосильным грузом, и деревянные гета едва отрывались от мостовой. Он выглядел совсем дряхлым в своей церемониальной одежде, которую надел по такому необычайному поводу. Ему было страшно. Он шел умирать…

Когда-то Хондзио мечтал умереть за императора — потомка богов, — то было в юности, теперь он стар и у него нет желания уходить из жизни. Но он должен умереть, потому что так решил клан, к которому он принадлежал.

Старому японцу казалось, что все на него смотрят. Поэтому он свернул в глухую улочку. Скрипнули ржавые петли, и человек очутился в заброшенной части сада. Он вошел в сад через калитку, о существовании которой едва ли кто знал из новых хозяев, и, вероятно, поэтому его никто не задержал. Узкая тропинка в зарослях кустарника вела к серому зданию, похожему на казарму. Прежде здесь была Академия генерального штаба, теперь помещение заняли американцы, открыли институт по изучению проблем оккупации. Кому нужен такой институт? Человек в церемониальной одежде не понимал этого. Великая Япония, потомки богини Аматэрасу Омиками потерпели поражение в войне, ее оккупировали чужие солдаты. Что же им еще изучать?..

Человек вышел на открытое место. Вот знакомое дерево с хвоей, похожей на зеленые метелки риса. Человек знал его молодым. Криптомерия стала громадной, а тогда, он легко доставал рукой нижние ветви. Под сенью этого дерева они давали друг другу клятву верности, клятву крови — он, Хондзио, и Доихара Кендзи. Итагаки тоже… Когда это было? Лет сорок назад… Теперь Доихара первым сказал: тебе надо умереть, чтобы сохранить тайну. Потом Итагаки, Тодзио. Они тоже сказали: да, надо умереть — империя превыше всего, таков закон самураев. Нет выше чести, чем умереть за микадо… Только почему он? Почему не Итагаки, не Тодзио, не Иосахара… Но теперь об этом поздно раздумывать. Он поступит так, как повелевает закон Бусидо…

На газоне у входа в здание большое темное пятно от костра, на траве черный пепел, прибитый дождем. Здесь тоже сжигали архивы, чтобы сохранить тайны… Скоро и его сожгут, словно кипу бумаг с надписью «Кио ку мицу» — «Совершенно секретно, при опасности сжечь».

«Кио ку мицу!»…

Он с трудом поднялся по каменной лестнице. Распахнутая дверь, коридор, ведущий в конференц-зал. Здесь тоже не обратили внимания на старого человека в черной церемониальной одежде. Дверь в конференц-зал была закрыта. На дверных створках висел замок, рядом клочок бумаги с надписью: «Вещевой склад. Посторонним не входить!»

«Почему английская надпись? — подумал пришелец. — Почему не написано японской катаканой. Никто здесь не обязан понимать английский язык…» Но человек в церемониальной одежде понял: идти дальше некуда, здесь конец пути. Так пусть же свершится, что предначертано!.. Есть рыбы, которые возвращаются умирать туда, где родились, — в Саргассово море. Для него академия Саргассово море. Он умрет у этого порога, через который шагнул в жизнь, в армию совсем молодым офицером… Пусть свершится, что предначертано!..

Его обнаружил американский сержант, шедший в вещевой склад. Старый японец еще подавал признаки жизни. Он открыл глаза и глухо сказал:

— Я адъютант благословенного императора… Это случилось 20 ноября двадцатого года эры Сева, что соответствует 1945 году европейского летоисчисления, — через три месяца после капитуляции Японии. В Токио, в здании бывшей Академии генерального штаба покончил самоубийством генерал-лейтенант японской армии Сигеру Хондзио, бывший главный адъютант императора Хирохито.

Сигеру Хондзио совершил харакири в здании военной академии, где провел лучшие годы, откуда вышел в жизнь, сулившую успех и победы. Карьера не подвела барона Хондзио — он командовал Квантунской армией, состоял членом Тайного совета империи, был кавалером всех восьми степеней ордена «Восходящего солнца», был удостоен высшего ордена «Священного сокровища» и многих других регалий. Он занимал почетные должности при дворе императора на протяжении многих лет. Находился в центре больших государственных событий. И вот финал самоубийство по приказу военной клики, к которой принадлежал сам императорский адъютант.

В черном портфеле, что хранился в бомбоубежище личной резиденции генерала, лежало завещание Хондзио, составленное еще за два месяца до смерти. Под диктовку своих единомышленников Хондзио написал на бумаге «хоосе», приличествующей такому случаю:

«Хотя меня уже нет в живых, я, который в течение многих лет занимал важные военные посты, испытываю чувство страха потому, что я привел империю в состояние, близкое к разрухе, которой еще не знала история. Свою вину я могу искупить, только умерев десять тысяч раз, так как виноват только я и никто больше. Я никогда в своих действиях не получал никаких указаний правительства или высшего японского командования. Я поступал только по велению своего разума.

Оставляя этот мир и сознавая личную ответственность за все совершенное, я молюсь от всего сердца за здоровье императора, за возрождение империи, которой я посвятил свою жизнь.

Сентябрь двадцатого года Сева. Хондзио Сигеру».

В «лирическом отступлении», приложенном к завещанию, генерал написал:

«Когда птица чувствует приближение смерти, она поет лучше, а человек, стоя на краю могилы, раскрывает душу и говорит только правду».

Адъютант императора хотел, чтобы ему поверили. Генерал Хондзио, знавший многие государственные тайны, безропотно согласился с решением своих единомышленников — унести в могилу сокровенные тайны, к которым был как-то причастен. Он приносил себя в жертву, брал на себя вину, чтобы выгородить остальных.

Конечно, генерал преувеличивал степень собственной ответственности. Но он действительно знал многое. Среди тайн, которые Хондзио хранил долгие годы, было и убийство китайского маршала Чжан Цзолина, правителя Маньчжурии, и подготовка японской оккупации этой провинции. Захват Маньчжурии дал возможность вывести японские войска к границам Советской России и Внешней Монголии. С этими событиями тоже было связано немало тайн японских милитаристов. А похищение китайского экс-императора Пу-и, ставшего токийской марионеткой, «главой» марионеточного государства Маньчжоу-Го, а секретные укрепления на отдаленных тропических островах Тихого океана, дворцовые перевороты в Токио, заговор против России, союз с Берлином. Тайны, тайны, тайны…

Среди множества тщательно охраняемых государственных тайн была еще одна тайна падения правительственного кабинета принца Коноэ осенью 1941 года. В ночь на 17 октября в императорском дворце было созвано экстренное заседание дзусинов — членов Тайного совета высших советников империи. Явились семь бывших премьер-министров, председатель Тайного совета и хранитель государственной печати. Девять старцев олицетворяли мудрость Страны восходящего солнца. Именно они должны были обсудить совершенно неслыханное событие в истории Японии.

После ночного заседания Тайного совета принц Коноэ внезапно подал в отставку вместе с членами своего кабинета. Новым премьер-министром Японии стал главарь военной клики генерал Тодзио, тот самый Тодзио Хидеки, который лет десять назад служил в Маньчжурии под началом будущего императорского адъютанта Сигеру Хондзио. Хондзио командовал тогда Квантунской армией, а Тодзио был у него начальником полевой жандармерии. Потом их пути расходились, скрещивались и снова расходились, но тайны, связывавшие их, оставались. И вот главный жандарм Квантунской армии стал премьер-министром.

Хондзио знал, как это произошло. Но главному адъютанту императора Хирохито даже ценой своей смерти не удалось сохранить в тайне причины внезапного правительственного кризиса, как, впрочем, и многие другие государственные тайны.

Кабинет Коноэ в полном составе подал в отставку в тот самый день, когда японская контрразведка — кемпейтай — арестовала личного советника и секретаря премьер-министра Ходзуми Одзаки Его обвинили в тайной связи с иностранной державой. Но дело было не только в Одзаки. Сотрудники кемпейтай после многолетних бесплодных поисков обнаружили наконец след действовавшей в Японии тайной группы «Рамзай», долго остававшейся неуловимой. Даже название группы удалось узнать лишь незадолго до ареста Одзаки. В течение шести лет японская контрразведка не могла раскрыть тайну секретных радиопередач, которые велись из Японии. В архивах кемпейтай хранилась целая кипа непонятных радиограмм опытнейшие дешифровщики не могли расшифровать ни одной строки. А таинственный передатчик появлялся то там, то здесь, и его тоже не могли обнаружить. То ночью, то днем в эфир летели группы загадочных цифр. Было ясно: из Японии уходят какие-то таинственные сообщения, но кто их передает, каково их содержание, кому они адресованы, никто не знал. Решили, что, по всей вероятности, передачи ведутся с неизвестных подводных лодок у берегов Японии. Но это было совсем не так.

Арест советника премьер-министра Одзаки послужил началом бурных событий, которые привели к острому правительственному кризису. Министр юстиции Ивамура, представший перед членами Тайного совета, сообщил, что во главе раскрытой организации «Рамзай» стоит Рихард Зорге, немецкий корреспондент и ближайший доверенный сотрудник германского посла в Токио. По данным, полученным кемпейтай, Рихард Зорге в продолжение многих лет является советским разведчиком.

Министр Ивамура доложил далее, что, учитывая сложившуюся обстановку — в этом деле замешан сотрудник посольства дружественной державы, — он, Ивамура, не осмелился подписать ордер на арест Зорге и просит кабинет дать ему необходимые указания. Что же, касается Ходзуми Одзаки, то связь его с Зорге доподлинно установлена. Как выяснено, он оказался человеком коммунистических убеждений.

В правительственных кругах арест Одзаки произвел впечатление разорвавшейся бомбы: недавний секретарь и советник Коноэ, непременный участник всех интимных завтраков с премьером — советский разведчик! В высших сферах Японии молниеносно распространился слух, будто не только Одзаки, но и сам принц Коноэ был связан с русским агентом, и что уже издан указ о его аресте…

Никто не знал, какие тайны японской империи Ходзуми Одзаки передал доктору Зорге, но, будучи личным другом премьера, Одзаки всегда был посвящен в самые сокровенные дела и планы японского правительства. Следовательно, о них мог знать и Рихард Зорге, корреспондент газеты «Франкфуртер цайтунг», пресс-атташе германского посольства и…. советский разведчик в Японии.

Событие, потрясшее правительственные круги Японии, произошло на исходе 2601 года существования империи. Раньше, на протяжении всей японской истории не было случая, чтобы иностранец проник в хранилище тайн Страны восходящего солнца. Таким иностранцем оказался Рихард Зорге — стойкий боец невидимого фронта, убежденный антифашист, человек, ненавидевший войну и отдавший жизнь за то, чтобы предотвратить военные преступления. Он стал человеком-легендой. На Западе до сих пор Рихарда Зорге называют «крупнейшим разведчиком XX века». И по сей день там задают вопрос. «Кто вы, доктор Зорге?» Спрашивают — и не находят ответа.

1. ВПЕРЕДИ — ЯПОНИЯ…

Курортный город Карлсбад, которому сейчас вернули его древнее название Карловы Вары, лет тридцать назад выглядел почти так же, как и теперь. Раскинутый в зеленом ущелье по берегам торопливой, весело журчащей реки, он будто застыл, окаменел в позднем средневековье. Здесь все что-то напоминает: вот строения ганзейских поселений, это улица старой Праги, а там вычурные французские виллы с амурами на фасаде, опоясанными венками каменных роз. А православный собор петровских времен будто перенесли из русского Суздаля. Знаменитую прогулочную колоннаду, где расположены целебные источники, построили в древнегреческом стиле; ее каменные изваяния точь-в-точь такие, как на крышах готических храмов. Даже лесистые горы, нависшие над долиной, напоминают Кавказ в миниатюре…

Здесь все что-то напоминает, но в то же время город имеет неповторимое, столетиями сохраняющееся лицо.

Война пощадила Карлсбад. Американские летчики не нашли его среди гор и сбросили бомбы на рабочий пригород. Главной потерей курорта во время войны оказалась колоннада над горячим гейзером, изображенная на всех старинных гравюрах, но в этом не были повинны бомбежки или артиллерийский обстрел.

Когда Геринг приехал в оккупированный Карлсбад, местные фашисты генлейновцы[11] «преподнесли» ему эту колоннаду, чтобы переплавить металл для нужд войны. Прекрасную колоннаду разрушили. Но оказалось, что сплав негоден для военного производства. А колоннады уже не было. Потом генлейновцы оправдывались — война требует жертв.

Однако все это произошло значительно позже тех событий, о которых идет речь.

Если от горячего гейзера пойти мимо костела с темными, будто графитовыми куполами и подняться наверх по каменным ступеням, сразу же очутишься в лабиринте маленьких, пустынных, горбатых улочек с булыжными мостовыми. Здесь и сейчас еще стоит трехэтажный дом с потускневшей золоченой надписью — названием пансиона.

В самом конце лета 1933 года старомодный экипаж с откинутым верхом остановился перед подъездом этого дома, и услужливый извозчик снял с козел серый клетчатый чемодан под цвет макинтоша его владельца. Прибывший был человеком средних лет, высокого роста, с крупными чертами лица, которое оживляли внимательные серо-голубые глаза. Широкие, приподнятые брови вразлет придавали его лицу выражение восточного воителя. На нем был светлый дорожный костюм, отлично сидевший на его широкоплечей спортивной фигуре, и галстук темно-вишневого цвета.

Откинув рукой прядь темных, с каштановым отливом волос, человек, прихрамывая, вошел в дом.

— Я приехал ненадолго, — сказал он владелице пансиона. — Хорошо бы поселиться на солнечной стороне, и обязательно нужна тихая комната. Не выношу шума.

Приезжий протянул хозяйке свой паспорт. Она раскрыла его.

— Господин Рихард Зорге?

— Да, Рихард Зорге. Но меня знают больше как Джонсона. Вы слышали о таком журналисте? Это мой литературный псевдоним — Александр Джонсон. Впрочем, называйте меня как вам нравится…

Элегантный иностранец, умеющий держать себя просто и непринужденно, произвел выгодное впечатление на хозяйку пансиона. Она проводила гостя на второй этаж и распахнула перед ним дверь.

Гость бегло осмотрел комнату и как будто остался доволен. Был послеобеденный час, и в комнату лились потоки света. Зорге подошел к окну и взглянул на открывшуюся панораму: буро-оранжевые черепичные крыши, почерневшие трубы, рядом с костелом резная колоннада, увенчанная открытым куполом, из-под которого тянулись белесые струйки пара от горячего гейзера. Еще дальше виднелась часть набережной, аллея каштанов, и все это на фоне зеленых круч, нависших над городом. Зеленый цвет листьев нарушался малиновыми, желтыми даже лиловыми мазками подступающей осени.

В тот день Зорге никуда не выходил и попросил принести ему ужин наверх. Только совсем поздно, когда на улицах схлынула толпа отдыхающих, он вышел подышать свежим воздухом. По лестнице с железными перилами спустился к костелу и сквозь высокие, как в храме, двери прошел внутрь колоннады. Рихард остановился перед гигантской каменной чашей, в которой бились пульсирующие струи гейзера, постоял перед статуей богини здоровья и отправился дальше. Он перешел через мост на тесную площадь, прошелся вдоль набережной и возвратился в пансион.

Вечерняя прогулка освежила его. Рихард запер дверь, сбросил пиджак и прилег на тахту под окном. Облегченно вздохнул: все сделано! Осталось только ждать парохода. С улицы тянуло прохладой, было приятно лежать и наслаждаться покоем. Рихард подумал: все же хорошо, что он сможет здесь отдохнуть несколько дней. Говоря по правде, он чертовски устал за последние недели, хотя еще и не начинал работать по-настоящему.

Рихард любил этот курорт, он бывал здесь, когда еще жил в Германии, и теперь охотно заглянул сюда перед отъездом в Японию. Конечно, дело не в отдыхе, отдохнуть можно было бы и на море, в пути, но лучше никому не мозолить глаза перед отъездом, — Паспорт готов, — ответил Зорге. — Билет я заказал на Ванкувер. Предпочитаю ехать через Канаду. Пароход уходит в субботу из Гамбурга.

Он говорил лаконично, собранно, хорошо зная, что разговор может быть неожиданно прерван.

— Вы едете корреспондентом?

— Да… Об этом я уже сообщил в Центр. Вероятно, еще не дошло. Аккредитован корреспондентом «Франкфурте? цайтунг» и еще буду представлять две, возможно, три небольшие газеты… Уже заказал визитные карточки.

Зорге с усмешкой достал визитную карточку и протянул ее Людвигу:

«Доктор Рихард Зорге.

Корреспондент в Японии.

Газеты „Франкфуртер цайтунг“

(Франкфурт-на-Майне)

„Берзен курир“ (Берлин)

„Амстердам ханделъсблад“ (Амстердам)».

— «Франкфурте? цайтунг» — это наиболее солидная газета, — говорил Зорге. Негласно ее поддерживают директора «ИГ Фарбен». Она распространена среди немецкой интеллигенции. Геббельс пока оставляет газету в покое. Считаю, что получилось удачно, но от заключительного визита в министерство пропаганды я уклонился. Это могло бы вызвать дополнительную проверку моей персоны… Точно так же и со вступлением в нацистскую партию Я сделаю это в Токио, там это проще, а главное, подальше от полицейских архивов.

Зорге рассказал о своей работе в последние месяцы. Людвиг, видимо, хорошо был информирован о делах разведчика — понимал с полуслова, а порой даже прерывал его сухими, короткими фразами: «Я знаю… Знаю… Я это читал у вас…»

Прожив несколько лет по заданию Центра в Китае, Зорге вернулся в Москву и оттуда уехал в Германию — вскоре после фашистского переворота. В последний день января 1933 года Гитлер захватил власть, и страшный террор обрушился на Германию. А в мае советский разведчик Рихард Зорге был уже в этом пекле, где царил фашистский разгул, где охотились за коммунистами, социал-демократами, профсоюзными функционерами, за любым демократически настроенным немцем, бросали их в концлагеря на муки, на смерть. Вполне возможно, что в полиции сохранилось досье и на коммунистического редактора, партийного активиста Рихарда Зорге, участника кильского, гамбургского, спартаковского и саксонского восстаний, с 1925 года жившего в Советском Союзе, в Москве. В этих условиях уже сам приезд Зорге в фашистскую Германию под своей фамилией, под своим именем был поступком героическим. И он пошел на это, коммунист Зорге.

Конечно, было величайшей дерзостью прибывшему из Москвы коммунисту пойти к редактору респектабельной буржуазной газеты и предложить свои услуги в качестве иностранного корреспондента. Но Старик именно в такой дерзости видел успех операции. Старик — это Ян Карлович Берзин, он же Павел Иванович, человек легендарный, стоявший уже много лет у руля советской разведки.

Рихард отчетливо помнил, как все произошло. Берзин встретил его в тесном коридоре старого особняка в Знаменском переулке и сказал: «Зайди, потолкуем». А когда пришли в кабинет, спросил: «Что ты думаешь относительно Гитлера?»…

Рихард много размышлял об этом. Гитлеровцы у власти — это приближение войны, в первую очередь войны против Советской России. Он резко обрушивался на тех, кто воспринимал фашизм как временное, недолговечное явление. Партийный работник и социолог, отлично разбиравшийся в политической обстановке Германии, Зорге глубоко анализировал положение и делал вывод — дальнейшие события могут привести к объединению международной реакции, прежде всего Германии, Японии, Италии. Нужно предвидеть, что силы фашизма несомненно готовятся к широкому наступлению против демократии…

— Я думаю, — сказал Рихард, — что фашизм усиливается, наступает, и это намного повышает угрозу войны против Советского Союза.

Ян Карлович согласился с этими соображениями Зорге.

— А это значит, — добавил Берзин, — что нам надо знать планы вероятных противников, проникать в их организации… Не так ли? Это наш вклад в оборону страны. — Узнать мысли противника — значит сорвать его агрессивные планы или во всяком случае упредить их… Отвести угрозу войны — вот главное.

— Именно так! — воскликнул Зорге. — И я просил бы, Ян Карлович, послать на эту работу меня. У меня есть некоторые соображения в пользу собственной кандидатуры.

— Для этого я и пригласил тебя, — сказал Берзин. — Давай подумаем…

И они стали думать — руководитель советской разведки и боец незримого фронта Рихард Зорге.

Было много встреч в кабинете Яна Карловича Берзина. Как в шахматах, Берзин и Зорге прикидывали различные варианты, отбрасывали их, возвращались к ним, выдвигали новые, и постепенно складывался план, получивший название «Операция Рамзай».

А время не ждало. Захват Гитлером власти до предела осложнил обстановку. Фашисты — эти цепные псы германского империализма — задолго до поджога рейхстага вынашивали мысль о разбойничьем походе на Советскую страну. Их главарь открыто писал об этом.

Как-то раз, беседуя с Рихардом, Ян Карлович подошел к шкафу, взял с полки книгу в коричневом переплете и принялся ее листать. Это был перевод мракобесной книги Гитлера «Майн кампф». Берзин нашел нужное место и прочитал:

«Мы переходим к политике завоеваний новых земель в Европе. И уж если желать новых территорий в Европе, то в общем и целом это может быть достигнуто только за счет России. К этому созрели все предпосылки».

Ян Карлович швырнул книгу на стол.

— Видишь, на что они замахиваются! — сказал он. — История не простит нам, если мы упустим время, притупим бдительность. Мне кажется, мы решаем правильно: через Германию проникнуть в Японию и там добывать информацию об агрессивных замыслах фашистской Германии. Именно там!

Потом, по привычке ударяя кулаком в открытую ладонь другой руки, Берзин остановился перед Рихардом и добавил:

— В нашем деле расчет, самая дерзкая смелость, трезвый риск должны сочетаться с величайшей осторожностью. Вот наша диалектика!.. Понимаешь?

Да, Рихард понимал этого человека, которого уважал, любил, считал своим учителем. Он преклонялся перед Яном Карловичем — представителем старшего поколения революционной России.

Ян Берзин, человек с молодым лицом и неугомонным характером, был умудрен большим житейским и революционным опытом. Уже в шестнадцать лет, поротый казачьими шомполами, трижды раненный н схватке с жандармами, приговоренный к смерти, замененной потом пожизненной каторгой, Петер Кюзис сделался совершенно седым. Когда он бежал из далекой Якутии и тайком, среди ночи прибрел домой, мать не узнала его. Он усмехнулся:

— Так и должно быть… Теперь я Берзин, Ян Берзин, а Петрика не существует. Он пропал без вести где-то в Сибири, в тайге… Знаешь, мама, я взял себе имя отца. Я никогда не посрамлю его, никогда!..

Эту клятву Ян никогда не нарушал. В феврале, в июльские дни семнадцатого года, в Октябрьскую революцию Ян Берзин — на революционном посту, он сражается с юнкерами, участвует в вооруженном восстании в Петрограде, потом в Латвии…

— Вот откуда моя седина! Жандармы и охранка научили меня уму-разуму. Учился шесть лет в школе и почти столько же провел в тюрьме. Хорошо, что удалось сократить эту науку — бежал с каторги…

Когда Зорге и Берзин уставали, Ян Карлович предлагал сыграть партию в шахматы — «просветлить мозги». Пили чай, крепкий до коричневой черноты, и снова принимались раздумывать вслух о предстоящей «Операции Рамзай», и снова, как бы между делом, Ян Карлович говорил о характере и целях советской разведки, о качествах разведчика.

Рихарду вспомнилась одна фраза Берзина, которую бросил он в разгаре шахматной партии:

— Ты знаешь, Рихард, что должен я тебе сказать? Требуется всегда быть начеку, а в противнике видеть не глупого, не ограниченного человека, но изощренного, умного врага. Побеждать его надо мужеством, дерзостью, находчивостью и остротой ума… Извини меня за такие сентенции, но вот смотри — ты приезжаешь в Берлин…

И снова оставлены шахматы, стынет чай, забытый на столе. Уже сложился план операции, нужно только отшлифовать детали — ведь каждая деталь может быть причиной поражения или успеха.

— В нашем деле, в советской разведке, нужно иметь горячее сердце патриота, холодный рассудок и железные нервы, — говорил Берзин. — Мы люди высокого долга и своим трудом должны сделать все, чтобы предотвратить войну, и в частности войну между Японией и Советским Союзом. Это основное задание твоей группе. Но, конечно, ты должен знать и главное — планы врага номер один — фашистской Германии… Все это трудно, чертовски трудно, но это нужно сделать, Рихард. Понял меня?..

Такая уж была привычка у Берзина — спрашивать, понял ли его собеседник, сотрудник, единомышленник.

Когда идея «Операции Рамзай» была ясна, начали обдумывать оперативную сторону дела. Прежде всего нужно внедряться не в Германии, а в Токио, но проникнуть туда через Германию. Бить на два фронта. Прикрываться нацистской фразеологией, войти в доверие. Для этого Зорге должен использовать старые связи в деловом мире, связи, установленные им еще в Китае. Как это сделать практически? Берзин полагался на самого Зорге — у него есть партийная хватка, навык, наконец, интуиция, присущая опытному разведчику.

Лучше всего, если бы для этого представилась возможность поехать в Японию корреспондентом солидной немецкой газеты. Ян Карлович согласился с Зорге, который предложил использовать «Франкфурте? цайтунг» — там сохранились некоторые связи. На том и порешили. Берзин просил держать его постоянно в курсе дела. Связь обычная, но если понадобится — через специального человека.

Прощаясь, начальник разведки вынул из сейфа две американские пятидолларовые бумажки и одну из них протянул Зорге.

— Другую получишь в обмен, когда приедет наш человек. Можешь доверять ему, как мне, знай твердо: это я послал доверенного человека.

И вот пошел третий месяц, как Зорге покинул Москву. Берзин послал к нему своего связного, и Рихард рассказывал ему о том, что удалось сделать за это время.

Они поднимались все выше по отлогой тропе, вышли на северную сторону лохматой горы. Видимо, солнце редко сюда проникало, и тропинка, как малахитом, была покрыта темным зеленым мхом. Людей здесь не было. Сели на уединенную, грубо сколоченную из жердей скамью перед обрывом, круто спускающимся к реке.

— Доложите Старику, — продолжал Рихард Зорге, — что мне удалось получить рекомендательное письмо к германскому послу в Токио Герберту фон Дирксену. Написал его директор химического концерна «ИГ Фарбен» из Людвигсхафена. Это дальний родственник посла фон Дирксена и его покровитель. Директор позвонил и в редакцию. После этого передо мной открылись многие двери…

Когда-то в Китае, где Зорге официально изучал экономические проблемы банковское дело и емкость китайского рынка, он оказал коммерческую услугу химическому концерну. Это закрепило деловые отношения доктора Зорге с дирекцией «ИГ Фарбен». Да и сама поездка была осуществлена через немецкое химическое общество, членом которого состоял Зорге. Общество химиков и газета «Франкфурте? цайтунг» находились под негласным руководством могучего концерна, дирекция которого тоже находилась во Франкфурте-на-Майне. Все это как нельзя лучше способствовало планам Рихарда Зорге.

Редактором «Франкфурте? цайтунг» оставался не чуждый либеральных настроений человек, которого нацисты еще не успели сменить. Он предупредительно встретил Зорге, расспросил его о Китае, внимательно выслушал пожелание доктора заняться корреспондентской работой и без долгих раздумий пригласил его сотрудничать в газете.

— Я уже слышал о вас, господин доктор! Редакция «Франкфурте? цайтунг» будет рада видеть вас своим сотрудником. Мне говорили о вас весьма почтенные люди. Иных рекомендаций не требуется.

Представьте, вы попали в самое удачное время — наш токийский корреспондент намерен вернуться в Европу. Его место остается вакантным…

Теперь Рихарду Зорге предстояло обойти еще одно серьезное препятствие в лице амтслейтера — особого уполномоченного нацистской партии в редакции газеты. Такие представители появились во всех немецких учреждениях после гитлеровского переворота. Без них никто не смел и шагу шагнуть, они же решали вопросы благонадежности отъезжающих за границу.

Зорге явился к амтслейтеру во второй половине дня. За столом сидел начинающий тучнеть молодой человек с покатой спиной и тяжелой челюстью. Шрамы, которыми было иссечено его лицо, — следы многочисленных студенческих дуэлей придавали ему свирепое выражение. Было жарко, и амтслейтер сидел в расстегнутом эсэсовском кителе.

Еще с порога Зорге крикнул: «Хайль Гитлер!» — и вытянул руку в фашистском приветствии. Затем Рихард без обиняков начал деловой разговор:

— Моя фамилия Зорге, — сказал он, развалясь в кресле. — Из-за дерьмового режима Веймарской республики я восемь лет прожил за пределами фатерланда. Теперь вернулся, хочу служить фюреру и возрожденному им рейху. Мне предлагают уехать в Японию корреспондентом газеты. Нужен совет: как поступить?

Зорге хорошо усвоил несложную терминологию гитлеровцев, их примитивные идеи и лозунги и легко сошел в разговоре за убежденного нациста, желающего послужить фюреру. Через час они были с амтслейтером на «ты», а вечером сидели в «Кайзергофе», излюбленном месте сборищ франкфуртских наци, пили водку и пиво, стучали по столу кружками, пели песни, ругали евреев и коммунистов.

Амтслейтер был еще довольно трезв, хотя движения его становились все неувереннее. Он убеждал Зорге:

— Ты, брат, об этом не думай… Фюреру служить можно везде. В Японии нам тоже нужны надежные люди… Давай лучше выпьем!.. Цум воль!

Недели через три все документы были оформлены, амтслейтер обещал перед отъездом Зорге устроить ему встречу с Геббельсом — таков порядок для всех аккредитованных за рубежом корреспондентов перед выездом из рейха. Рихард поблагодарил своего нового приятеля, но принял решение — постараться от аудиенции уклониться.

— Вот и все, — закончил Зорге. — Передайте товарищам, и прежде всего Старику, мой самый горячий привет. Скажите, что буду стоять на посту до конца… Пусть побыстрей присылают людей, прежде всего радиста.

— Передам обязательно, — ответил Людвиг. — Из Центра просили сообщить, что связь пока будете поддерживать через Шанхай. Люди прибудут за вами следом. Сигнал дадут сразу же после вашего приезда в Токио… Павел Иванович просил еще раз напомнить вам, что Центр интересует в первую очередь информация о политике Японии в отношении Советского Союза. После захвата Маньчжурии это первое… Второе…

Людвиг излагал вопросы, по которым Центр ждал сообщений от Зорге.

…Оккупация Маньчжурии, осуществленная в 1931 году в результате «мукденского инцидента», позволила японской армии выйти к дальневосточным границам Советского Союза и Монгольской республики. Это резко меняло политическую обстановку на Дальнем Востоке, усиливало угрозу войны. Секретный меморандум премьера Танака прямо намечал агрессивные пути японской военщины. В этих условиях надо было знать, как теперь станет вести себя Квантунская армия, сосредоточенная в Маньчжурии, какими силами она располагает и вообще какие наземные, морские, военно-воздушные силы Япония может бросить против Советского Союза. Следовало знать, каков вообще военный потенциал страны, где у власти оказалась агрессивно настроенная военная клика.

Это были военно-технические, экономические проблемы, но советскую разведку интересовали также и проблемы политические. Многое в международной обстановке зависело от того, сколь тесными будут отношения между Японией и фашистской Германией после захвата Гитлером власти. Зная их взаимоотношения, можно было судить о конкретных агрессивных намерениях этих двух стран, наиболее вероятных противников Страны Советов.

Представляла интерес и японская политика по отношению к Китаю, англо-японские и японо-американские отношения… Нужны были факты, подтверждающие или опровергающие, что англо-американские правящие круги подталкивают агрессоров к нападению на Советский Союз.

Людвиг сжато перечислил вопросы, которые интересовали руководство.

В мире отчетливо вырисовывались два очага войны — на Западе и на Востоке. Рихарду Зорге и его людям предстояло выполнить важнейшее задание для обеспечения безопасности Советского государства.

— Повторить задание? — спросил Людвиг.

— Не нужно, — возразил Зорге. — Я надеюсь на свою память. К тому же эти проблемы мы уже обсуждали в Москве.

Обратно разведчики возвращались разными путями — Зорге лесными тропами поднялся в верхнюю часть города и вскоре был в гостинице, а связной Центра вышел на шоссе и затерялся в нарядной толпе гуляющих курортников. Они условились встретиться на другой день. Людвиг должен был передать Рихарду кое-что из техники связи.

За ночь погода испортилась, и с утра моросил мелкий теплый дождь. Зорге и Людвиг встретились в сквере у памятника какому-то императору. Будто ссутулившись, он стоял под дождем в каменной мантии, с каменными атрибутами давно ушедшей власти. Рихард попросил у Людвига огня, прикурил и ушел, сжимая в руке маленький пакетик. Больше они не сказали ни слова — посланец из Москвы и разведчик, направлявшийся в Японию.

В комнате Рихард развернул полученный пакетик — броши, брелоки, ожерелье, браслетик… Все будто бы купленное в лавочке сувениров и бижутерии. И еще использованный билет в парижскую оперу без контрольного ярлыка, половина маленькой любительской фотографии, немецкая бумажная марка с оторванным казначейским номером, что-то еще…

Да, это было совсем недавно. И вот теперь краткий отдых в Карлсбаде.

Через два дня Рихард Зорге уезжал в Мюнхен повидаться со своим старшим братом. Поезд отправлялся поздно вечером, и Рихард пошел побродить по Карлсбаду. Его привлекала улица, название которой он узнал от матери только в свой последний приезд в Гамбург.

Мать его, Нина Семеновна, украинская женщина, связавшая судьбу с отцом Рихарда, была как бы хранительницей семейных реликвий, преданий, легенд, родословной семейства Зорге. Когда отношения родителей Рихарда еще не были омрачены жизненными разногласиями, носившими, пожалуй, политическую окраску, Нина Семеновна Зорге, урожденная Кобелева, по письмам сдружилась с дедом Рихарда — Фридрихом Зорге — соратником Маркса, хотя никогда с ним не встречалась. Старик в письмах к невестке каждый раз рассказывал о каком-либо эпизоде из своей жизни, о своих встречах и взглядах. По мере того как возрастала их духовная близость, Фридрих Зорге все больше места уделял в письмах ушедшему, пережитому. Он приводил выдержки из своей переписки с Марксом и Энгельсом, с которыми дружил и взгляды которых разделял. С Энгельсом его роднило еще и другое — оба они были участниками Баденского восстания, их связывало боевое содружество в революции, прокатившейся через все европейские страны.

Дед Рихарда умер в Америке четверть века назад, давно в живых нет и отца, но мать заботливо хранит резной ларец с дорогими ей письмами. Среди этих писем оказалось и письмо Маркса, написанное старому Зорге из Карлсбада. На поблекшем конверте стоял обратный адрес. И вот теперь Рихарду захотелось найти дом, в которою жил тогда великий друг его деда.

Он вышел из пансиона, перешел реку и поднялся в верхнюю часть города. Его охватили сложные чувства, схожие с теми, что испытал он впервые при входе в Мавзолей Ленина…

Захваченный мыслями о прошлом, Зорге шел через город. Это не были воспоминания, Рихард совсем не знал деда, но он испытывал проникновенное чувство благоговения человека, отдающего долг ушедшему из жизни единомышленнику и соратнику. Рихард как-то особенно ясно ощутил себя наследником идей своего деда — наследником и носителем. И с особенной теплотой вспомнил мать. В семье она была как бы связной двух поколений — поколений Фридриха и Рихарда Зорге.

Середина прошлого века… Революционные борцы повторяют вдохновенные слова: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма…» Это из «Коммунистического манифеста». И еще призывная завершающая фраза: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Эти слова вместе с друзьями повторяет и молодой учитель музыки Фридрих Зорге. Для него манифест звучит могучей, волнующей симфонией.

Через год «призрак коммунизма» становится реальностью для Фридриха Зорге. Баден, феодально-тихую германскую землю, охватывает пламя революционного восстания. Улицы городов покрываются баррикадами. Идет жестокая борьба. В отряде коммуниста Августа Виллиха плечом к плечу с другими повстанцами героически сражаются Фридрих Энгельс и учитель музыки Фридрих Зорге. Каждому из них нет еще и тридцати лет.

Восстание длится два месяца. Силы реакции, поддержанные войсками прусского монарха, теснят повстанцев. В разгар лета 1849 года завязывается последнее сражение под стенами роштадтской крепости. Тринадцать тысяч восставших баденцев сдерживают натиск прусского войска. Но слишком неравны силы пруссаков впятеро больше.

Разрозненные отряды инсургентов отходят к швейцарской границе. Их прикрывает отряд коммуниста Августа Виллиха. Его адъютант — Фридрих Энгельс, здесь же Фридрих Зорге и его братья. Они ведут арьергардные бои, последними переходят границу Швейцарии.

Реакция торжествует, по всей Германии происходят суды и расстрелы. Фридриха Зорге заочно приговаривают к смертной казни. Это было страшное время. Тысячам борцов пришлось бежать. Многие эмигранты, отверженные своей страной, прожив три года в близком изгнании, решили переселиться в Америку, хотя бы временно. Их не влекли открытые к тому времени золотые россыпи Калифорнии, они не теряли надежды возвратиться в Германию, чтобы снова жить и бороться. Так в Нью-Йорке появились немецкие эмигранты. Среди них были братья Зорге, был их славный командир Август Виллих, Роберт Розе, Фриц Якоби… Многие из них работали с Марксом в Германии. Приехал и отставной офицер-артиллерист Йозеф Вейдемейер. Они создали «Пролетарскую лигу», во главе которой через несколько лет стал Фридрих Зорге. В лигу вступили семнадцать немецких эмигрантов-марксистов. Они объединились на американской земле с другими марксистами, эмигрировавшими из Европы. Объединились и продолжали бороться.

«Пролетарская лига» ширилась, в Нью-Йорке возник Коммунистический клуб, тоже возглавляемый Зорге. В то время в Соединенных Штатах разгоралась борьба за устранение рабства. Когда началась война Юга и Севера, немецкие коммунисты оказались в первых рядах северян, сражавшихся за освобождение негров.

В армии Севера половину солдат составляли рабочие. Герои Баденского восстания заняли командные посты в освободительной армии Авраама Линкольна. Генералом стал Август Виллих, тот, что сражался с немецкой контрреволюцией под стенами роштадтской крепости. Йозеф Вейдемейер, первый руководитель марксистской «Пролетарской лиги» в Соединенных Штатах, сформировал отряд добровольцев, стал полковником армии Севера и погиб в бою. В сражении под Фридерихсбургом был убит Фриц Якоби…

Честно воевал за правое дело Роберт Розе, не щадил крови и сил Фридрих Зорге.

Еще шла война на американском континенте, когда в Европе родилось международное объединение рабочих, названное Первым Интернационалом. Во главе его стал Карл Маркс. Прошло еще несколько лет, и Генеральный совет Международного товарищества рабочих переселился в Нью-Йорк. Его генеральным секретарем по рекомендации Маркса становится Фридрих Зорге.

Шли годы, десятилетия, рушились надежды возвратиться в Европу, но Фридрих Зорге и его товарищи никогда не порывали связей с Германией. Одной из таких связей была переписка Зорге с Марксом и Энгельсом. Она продолжалась десятки лет, и Фридрих Зорге, хранивший всю жизнь дорогие для него письма, опубликовал их незадолго до своей смерти.

Рихард читал их в немецком и в русском издании с предисловием В. И. Ленина, но еще до этого многое рассказывала ему мать. Давным-давно она показала Рихарду письмо деда, в котором он вспоминал о последних годах переписки с Марксом. К довершению невзгод и лишений на Маркса свалились тяжелые удары судьбы — умерла жена, а вскоре, почти следом за ней, и его старшая дочь Женни. Как только Зорге узнал о горе, постигшем Маркса, он отправил ему письмо, которое подписали ичлены его семьи — жена, преданная, заботливая Катрин, и сын, тогда еще подросток, Адольф, будущий отец Рихарда Зорге. Семейство Зорге приглашало Маркса переселиться к ним в Америку. Они обещали внимание, заботу, любовь — все, все, пусть только приезжает… Но Марксу не довелось воспользоваться радушием друзей, вскоре он умер.

И еще одно письмо вспомнилось Рихарду… В семье деда не все было благополучно, его тревожила судьба сына. Адольф рос типичным молодым американским бизнесменом, который не желал иметь ничего общего с идеями отца, идеями людей, участвовавших в революции, в борьбе Севера с Югом. В семье нарастал конфликт. В самом конце столетия Фридрих Зорге написал о своих огорчениях Энгельсу, писал, что сын его работает инженером и намерен уехать в Европу.

Рихард невольно усмехнулся, подумав об этом эпизоде. Как меняются роли! Дед огорчался, тяжело переживал, что сына развратила американская жизнь, что он стал бизнесменом, таким далеким от революции. Но Рихард помнит и другое огорчения своего отца, который стремился сделать из Рихарда предпринимателя-коммерсанта. А он, как и дед, стал революционером, и мать была на его стороне…

Погруженный в эти мысли, Рихард медленно шагал по городу, отыскивая нужную ему улицу. Он нашел ее, нашел и тот дом, в котором жил Маркс, — высокий, с колоннами, с каменными мансардами и сводчатыми проемами окон. Здесь и сейчас был пансион. Рихард прошел мимо подъезда вверх по улице, вернулся назад. Вдруг подумал: «А зачем это? Нужен ли этот поиск, который он предпринял? Наивный романтик?» И Рихард сам же ответил себе: «Да, романтик!.. Или, точнее, хранитель революционных традиций!..»

Зорге гордился своим дедом, его дружбой с людьми, которые определили и его, Рихарда, мировоззрение. Взгляды младшего Зорге сформировались не сразу. В борьбе отца с дедом за Рихарда Зорге мог одержать верх коммерсант, делец. Этому воспрепятствовало многое, главное — жизнь, война, революции, заочное знакомство Рихарда с дедом через полвека…

Рихард вновь тепло подумал о матери — он обязательно навестит ее в Гамбурге. Иначе когда же еще они свидятся?

Он посмотрел на часы: времени было достаточно, но все же пора на вокзал…

А через месяц, 6 сентября 1933 года, немецкий корреспондент Рихард Зорге прибыл в Иокогаму. Чуть прихрамывая, он сошел по трапу на берег, в многоголосый шум порта.

Так вот она — Япония…

2. РАМЗАЙ ВЫХОДИТ НА ПЕРЕДНИЙ КРАЙ

Первые месяцы после приезда в Токио Рихард Зорге жил в «Санно-отеле», гостинице средней руки, которая не могла, конечно, тягаться с «Империалом», но имела репутацию вполне солидного заведения. Гостиница с несколько тесноватыми, на японский манер, номерами, стояла в стороне от шумной Гинзы и в то же время не так уж далеко от нее, чтобы обитатели отеля могли чувствовать оторванность от городского центра.

В «Санно-отеле» останавливались главным образом деловые люди, прибывшие в Японию ненадолго, туристы, журналисты, военные — люди самых различных профессий среднего достатка. Именно такая гостиница больше всего устраивала журналиста, впервые приехавшего в Японию и не завоевавшего еще признания читателей.

На первом этаже, рядом с лоби — просторным гостиным залом, разместился портье с неизменными своими атрибутами — полками для ключей, пронумерованными, как рулетка, громоздкими книгами для записи приезжающих, коллекцией телефонов на полированной стойке. Рядом суетились услужливые бои в жестких картузиках с позументом; бои мгновенно угадывали и выполняли любое желание клиентов.

Был здесь еще один завсегдатай — человек неопределенной наружности и возраста. По утрам, когда Зорге спускался вниз и подходил к портье, чтобы оставить ключи, этот человек либо мирно беседовал с портье, либо сосредоточенно перелистывал книгу приезжих. Он вежливо кланялся Зорге и потом, нисколько не таясь, неотступно следовал за ним, куда бы тот ни направлялся. Он часами ждал Рихарда у ворот германского посольства, в дверях ресторана или ночного клуба, куда заходил Зорге, потом сопровождал его до гостиницы и исчезал только глубокой ночью, чтобы рано утром снова быть на посту.

Это был «ину», в переводе «собака», полицейский осведомитель, приставленный к иностранцу или подозрительному японцу. Всегда молчаливый и вежливый, он тенью ходил следом, ни во что не вмешивался, ни о чем не спрашивал. Он только запоминал, что делает, где бывает его подопечный.

Иногда этого плохо одетого человека сменял другой — молодой и развязный. Иногда за журналистом следовала женщина с ребенком за спиной. Появлялись какие-то другие люди, с безразличным видом крутившиеся рядом. У себя в номере Зорге обнаруживал следы торопливого обыска: кто-то рылся в его чемодане. Это была система тотального сыска, надзора за всеми подозрительными людьми. А подозрительными считались все, кто приезжал в Японию.

Однажды зимой, когда стояла холодная, промозглая погода и ветер швырял на землю мокрый снег с дождем, Рихард пожалел своего безответного спутника. Веселая компания журналистов направлялась в «Рейнгольд» — немецкий кабачок на Гинзе. Зорге уже познакомился со многими корреспондентами, с работниками посольства, с членами германской колонии, которая в те годы насчитывала больше двух тысяч человек. Новичка журналиста охотно посвящали в токийскую жизнь, водили вечерами в чайные домики и японские кабачки. Но нередко предпочтение отдавалось немецким заведениям, где можно было есть сосиски с капустой, наслаждаться баварским пивом, чокаться глиняными кружками под крики «Хох!» и непринужденно болтать о чем вздумается.

Уже смеркалось, когда они свернули в маленькую улочку, густо завешанную круглыми цветными фонариками, множеством, светящихся вывесок, вспыхивающих иероглифов. Казалось, что стены улицы фосфоресцируют в густой пелене падающего снега.

Зорге приотстал от компании и пошел рядом с осведомителем.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Хирано…

— Послушай, Хирано-сан, тебе ведь очень холодно. — Зорге обвел взглядом его стоптанные башмаки, жиденькое пальтецо и непокрытую голову. — Давай сделаем так: от Кетеля я не уйду раньше десяти часов. Обещаю тебе это. Ступай пока погрейся, выпей саке или займись своими делами… Держи! — Рихард сунул в руку осведомителя несколько мелких монет.

Хирано нерешительно потоптался перед, выпуклой дверью, сделанной в форме большой винной бочки, перешел улицу и нырнул в кабачок, перед которым, как лампада, висело смешное чучело рыбы с черным цилиндром на голове. На притолоке был прикреплен еще пучок травы, сплетенный в тугую косу, и спелый оранжевый мандарин, чтобы отгонять злых духов, — таков новогодний обычай. Хирано прикоснулся к талисману — пусть он оградит его от неприятностей. Полицейский осведомитель не был уверен, что его не обманет этот европеец с раскосыми бровями… Но так не хотелось торчать под холодным дождем…

«Папаша Кетель», как называли хозяина кабачка, был из немецких военнопленных, застрявших в Японии после мировой войны. Сначала он еще рвался домой, в фатерланд, а потом женился на хозяйке квартиры, открыл собственный бар; появились дети, и уже не захотелось ехать в Германию. Но папаша Кетель считал себя патриотом — в его кабачке все было немецкое, начиная с вывески «Рейнгольд» и винной бочки на фасаде и кончая пышными мекленбургскими юбками и фартуками разных цветов, в которые папаша Кетель обрядил официанток-японок. Здесь чаще всего собирались немцы, и Зорге уже не в первый раз был у Кетеля.

Время текло быстро и весело. Рихард рассказывал смешные истории, вспоминал про Китай, где прожил три года — изучал банковское дело и писал в газеты. Кто-то сказал, что не так давно из Китая приехал также подполковник Отт, не знает ли его Рихард?

Подполковник Отт? Нет, не слыхал. У Чан Кайши было много советников…

Из «Рейнгольда» ушли поздно, забрели еще в «Фледермаус» — «Летучую мышь», тоже немецкий, ресторанчик, но рангом пониже. Здесь за деревянными столами, выскобленными добела, сидели подвыпившие завсегдатаи, разговаривали с кельнершами, которые едва виднелись в сизом табачном дыму. У девушек, одетых в кимоно, были высокие прически.

Осведомитель Хирано встретил Зорге у дверей «Рейнгольда», облегченно вздохнул и больше уже от него не отходил. И тем не менее именно в этот день Рихард Зорге отправил в Центр одно из первых своих донесений. Он писал:

«Я особенно не боюсь больше постоянного и разнообразного наблюдения и надзора за мной. Полагаю, что знаю каждого в отдельности шпика и применяющиеся каждым из них методы. Думаю, что я их всех уже стал водить за нос».

Рихард сообщал о своих первых шагах, о деловых встречах, расстановке людей, тревожился, что не может установить надежную связь с «Висбаденом», то есть с Владивостоком, как шифровался в секретной переписке этот город.

В условиях непрестанного наблюдения и слежки Рихарду Зорге все же удалось кое-что сделать и в эти первые четыре месяца жизни в Японии. И как ни странно, именно этот тотальный сыск, нашедший такое широкое распространение в Японии, в какой-то мере способствовал конспирации Зорге. Он сделал один немаловажный вывод: кемпейтай — японская контрразведка — следит огульно за всеми, разбрасывается, распыляет силы и посылает своих агентов не потому, что кого-то подозревает, а просто потому, что таков порядок. Значит, тотальной слежке надо противопоставить резко индивидуальную, очень четкую и осторожную работу, чтобы не попасть нечаянно в сеть, расставленную не для кого-либо специально, а так, на всякий случай.

Первые месяцы Рихард «создавал себе имя» — он много писал во «Франкфурте? цайтунг», в популярные иллюстрированные журналы, искусно устанавливал связи среди дипломатов, в деловых кругах, в кругах политиков, актеров, военных чиновников… И только с одним человеком Рихард не мог пока сблизиться, хотя отлично знал о его присутствии и даже мельком встречался с ним в Доме прессы, на Западной Гинзе, где многие корреспонденты имели свои рабочие кабинеты. Это был французский журналист Бранко Вукелич, приехавший в Токио на полгода раньше Зорге. Он был уведомлен, что должен работать под руководством Рамзая, но не знал, кто это. Оба терпеливо ждали, когда обстановка позволит им встретиться. Сигнал должен был подать Зорге. Но он не спешил, присматриваясь, изучая, нет ли за ним серьезной слежки. Разведчик придавал слишком большое значение встрече со своим помощником Вукеличем, чтобы допустить хоть малую долю риска.

Интеллигентный, блестяще образованный, Бранко Вукелич, серб по национальности, представлял в Токио французское телеграфное агентство Гавас и, кроме того, постоянно сотрудничал в известном парижском журнале «Ви» и в белградской газете «Политика». Моложавый, с тонкими чертами лица, прекрасной осанкой и красиво посаженной, немного вскинутой головой, он слыл одним из самых способных токийских корреспондентов. Ему было тридцать пять лет, когда он приехал в Токио по заданию Центра, чтобы подготовить базу для подпольной организации. Сын отставного сербского офицера, Бранко Вукелич учился в Загребском университете, когда в стране вспыхнуло народное освободительное движение за независимую Хорватию. Член марксистской студенческой группы, он с головой ушел в борьбу, но вскоре вынужден был покинуть родину и поселился в Париже. Снова учился, увлекался архитектурой, юриспруденцией. Потом, казалось, целиком посвятил себя журналистике и уехал на Дальний Восток.

Он поселился в особняке на улице Санайте недалеко от университета Васэда, в одном из аристократических кварталов Токио. Бранко терпеливо ждал, когда среди его гостей появится человек с подпольной кличкой Рамзай, который, как предполагал Вукелич, давно уже должен быть в Токио.

Служебные помещения токийских корреспондентов находились в многоэтажном сером доме с широкими окнами, и этот дом называли «лагерем прессы», а чаще шутливо — «пресс-папье», вероятно потому, что над входом висела литая бронзовая доска, в самом деле похожая чем-то на пресс-папье. Офис Зорге был на третьем этаже, и окно его выходило на Западную Гинзу. Агентство Гавас занимало помещение этажом выше. Однажды Зорге лицом к лицу столкнулся с Вукеличем на лестнице, возле лифта. Зорге нагнулся, будто что-то поднимая.

— Простите, вы что-то уронили, — сказал он, протягивая Вукеличу какую-то бумажку.

Это было неожиданно — услышать пароль от человека, с которым много раз встречался здесь и знал его как нацистского журналиста. Но ни один мускул не дрогнул на лице Бранко.

— Благодарю вас, — ответил он, — это старый билет в парижскую оперу. Теперь это только воспоминание…

Опустился лифт, и оба вошли в него.

— Нам нужно встретиться, — негромко сказал Зорге.

— Я давно жду, — улыбнулся Вукелич. — Хотите в субботу. У меня собирается компания журналистов…

— Согласен.

Зорге вышел, приветливо махнув рукой.

В субботу в квартире Вукелича собралось человек двадцать, почти одни мужчины, и Бранко пригласил по телефону гейш. Они приехали тотчас, как пожарная команда… Их появление встретили веселым шумом. Гейши вошли чинно, в изящных нарядах, держа в руках сямисены.[12] Они сбросили в прихожей дзори и в одних чулках прошли в гостиную. По японскому обычаю, все гости Вукелича сидели в носках, оставив обувь при входе.

Бранко Вукелич устроил вечер на японский манер. Расположились за низеньким столиком на подушках, подобрав под себя ноги. Гейши принесли с собой атмосферу непринужденной веселости. Они, как хозяйки, уселись среди гостей, принялись угощать их, наливая саке, зажигая спички, как только видели, что кто-то достает сигареты. Они поддерживали разговор, пели, когда их об этом просили, играли на сямисенах. С их приходом гостиная сделалась такой нарядной, будто сюда слетелись яркие тропические бабочки.

После ужина, разминая затекшие ноги, перешли в курительную комнату. Здесь была европейская обстановка, сидели в удобных креслах, курили, пили кофе, лакеи разносили спиртное, им помогали гейши. Бранко Вукелйч, переходя от одной группы к другой, очутился рядом с Зорге.

— Идемте, я покажу свою лабораторию, — сказал он, тронув его за локоть. Вы, кажется, тоже увлекаетесь фотографией.

Они прошли в дальнюю часть дома. Бранко включил свет и провел Рихарда в небольшую затемненную комнату, со стенами, до половины облицованными деревянной панелью. На столике стоял увеличитель, рядом ванночки, бачки для проявления пленки, на стенах легкие шкафчики, полочки. Это была фотолаборатория любителя, сделанная умело, удобно, и, может быть, только излишне громоздкий запор на плотной двери нарушал легкость стиля, в котором была задумана лаборатория.

— Здесь мы можем поговорить несколько минут, — сказал Бранко, запирая за собой дверь. — Прежде всего, здравствуйте, наконец! — Он протянул Зорге руку. Рука была плотная, крепкая. Зорге любил людей с такими энергичными руками. Этот интеллигентный французский корреспондент вызывал у Рихарда чувство дружеского расположения.

— Здесь я устроил фотолабораторию, — продолжал Бранко, — здесь же разместил пока рацию. Радист прибыл, но пробные сеансы не дают надежной связи с «Висбаденом». По-видимому, недостаточна мощность.

Вукелйч отодвинул столик, открыл в панели невидимую дверцу и вытащил рацию-чемоданчик. Зорге присел, бегло взглянул, открыл крышку и сказал:

— Радиостанцию надо менять. И не рекомендую держать ее здесь, это опасно… Ну, а как с людьми? Истоку прибыл?

Истоку — это художник Иотоку Мияги, которого ждали из Лос-Анжелоса.

— Мияги, видимо, в Токио, но я с ним не связывался, ждал вас, — ответил Вукелйч.

— Тогда свяжитесь, я тоже должен с ним встретиться… И еще: в редакции «Асахи» работает журналист Ходзуми Одзаки. Дайте ему знать, что Александр Джонсон, его китайский знакомый, хотел бы с ним поговорить. Пошлите к нему надежного человека, и, конечно, только японца. Сами останетесь в стороне… Ну, нам пора…

Их отсутствия никто не заметил. В курительной они появились из разных дверей. Зорге держал в руке коньячную рюмку, прикидывался, что много выпил, был разговорчив, смешлив и остроумен.

Вечер удался на славу.

Спустя несколько дней в одной из рекламных токийских газет появилось небольшое объявление: коллекционер, любитель японской старины купит «укийоэ» традиционные гравюры работы старых японских мастеров. Вскоре Бранко Вукеличу позвонил издатель рекламной газеты: один японский художник прочитал объявление и предлагает прекрасные «укийоэ».

Через день они встретились в редакции «Джапаниз адвертайзер» — журналист Вукелйч и японский художник Иотоку Мияги.

Художник — невысокий японец с узким, нервным лицом — выложил целую серию прекрасных «укийоэ». Они долго обсуждали достоинства каждой гравюры, восхищались изяществом линий, выразительностью рисунка, спорили о качестве бумаги — Мияги предпочитал японскую «хоосе», она нежна, не имеет холодного глянца и напоминает матово-мягким цветом только что выпавший снег. На такой бумаге пишут дневники, завещания и делают оттиски старинных гравюр.

Вукелйч отобрал несколько «укийоэ» и просил художника позвонить ему в агентство — он подумает. Они незаметно обменялись половинками бумажной иены теперь все становилось на свои места.

Разорванная иена подтверждала, что художник Мияги — тот самый человек, которого ждали в Токио.

Вскоре Вукелич представил его доктору Зорге.

Истоку Мияги родился и вырос на юге — на острове Окинава, «среди теплых дождей и мандаринов», как любил он сам говорить. Но кроме теплых дождей там царило страшное угнетение, и нелегкая жизнь гнала людей за океан. В семье Мияги ненавидели японскую военщину, милитаристов. В шестнадцать лет Иотоку уехал в Соединенные Штаты. Жил в Сан-Франциско, Сан-Диего, потом в Лос-Анжелосе; учился в художественных училищах, но, став художником, понял, что одним искусством прожить невозможно. Он собрал все свои сбережения, продал, что только мог, и сделался совладельцем маленького ресторанчика «Сова» в отдаленном квартале Лос-Анжелоса. Здесь собирались активисты — рабочие, профсоюзные функционеры, учителя, студенты, сюда приезжали киноактеры Голливуда — публика интеллигентная и в большой части лево настроенная. В Лос-Анжелосе было много немецких эмигрантов. Они давно переселились из Европы, но десятки лет продолжали держаться на чужбине вместе. Немцы также были завсегдатаями «Совы», и главным образом для них художник создал дискуссионный кружок «Ин дер деммерунг» — «В сумерках». Именно в сумерках посетители заходили обычно в «Сову». Среди немцев тоже были сильны прогрессивные настроения. Годы были горячие, бурные, все жили здесь событиями, происходившими в революционной России, и вполне естественно, что Мияги стал разделять революционные взгляды. Жил он тогда у японки «тетушки Китабаяси», которая зарабатывала себе на жизнь тем, что содержала пансионат и кормила обедами жильцов. Она тоже придерживалась левых взглядов, и в ее пансионате жило несколько членов кружка «Ин дер деммерунг».

Художнику Иотоку Мияги исполнилось ровно тридцать лет, когда он снова вернулся в Японию, на этот раз в Токио.

…В один из январских дней 1934 года, когда на улицах царило новогоднее праздничное веселье, когда еще не были завершены традиционные визиты и встречи друзей, в редакцию «Асахи симбун» зашел художник Мияги и спросил, где он может увидеть господина Ходзуми Одзаки, обозревателя по Китаю. Услужливый клерк провел художника наверх в громадный зал, занимавший целый этаж, больше похожий на гараж, чем на редакцию, загроможденный десятками столов, шкафов, стульев. Сюда доносился рокот наборных машин, в котором растворялся гул голосов множества сотрудников, делавших текущий номер газеты.

Клерк уверенно провел Мияги сквозь лабиринт тесных проходов и остановился перед столом широколицего японца в европейском костюме. Тот отложил в сторону гранки, которые читал, и поднялся навстречу. Клерк ушел, и Мияги после традиционного поклона сказал:

— Одзаки-сан, меня просили узнать, не пожелаете ли вы встретиться с вашим знакомым по Китаю господином Джонсоном?..

Одзаки настороженно вскинул глаза на художника, перевел взгляд на сотрудников, которые сосредоточенно занимались каждый своим делом.

— Знаете что, идемте куда-нибудь пообедаем, — вместо ответа сказал он. — Я очень голоден…

Они вышли на улицу и спустились в подвальчик рядом с отелем «Империал». Когда официант принял заказ, Одзаки спросил:

— Так что вы хотите мне сказать о мистере Джонсоне? Он в Японии?

Мияги объяснил, что Джонсон в Токио и хотел бы восстановить добрые отношения с Одзаки-сан.

С Ходзуми Одзаки Рихарда Зорге связывали годы работы в Китае, откуда тот уехал несколько раньше Зорге. Убежденный антимилитарист оказывал Рихарду немалую помощь в Шанхае, и Зорге надеялся теперь привлечь его к участию в подпольной организации, которую создавал. Ему нравились убежденность и осторожность Одзаки.

— Передайте мистеру Джонсону, — предложил Одзаки, — что в ближайшее воскресенье я собираюсь проехать в Нара, это, недалеко — всего несколько часов поездом. Было бы хорошо встретиться там, ну, предположим, часов в десять у изваяния Большого Будды перед бронзовым лотосом. Если его это устроит, пусть приезжает, я буду там при всех обстоятельствах…

Когда Вукелич со слов художника рассказал Зорге о состоявшемся разговоре, Рихард воскликнул:

— Узнаю! Честное слово, узнаю Ходзуми! Если он станет нам помогать, считайте, что мы с вами сделали уже половину дела. Осторожность, точность и эрудиция! Уверяю вас, я не знаю другого человека с таким глубоким знанием дальневосточных проблем, особенно Китая… Еду! Тем более что по дороге я смогу ненадолго остановиться в Нагоя, там у меня тоже может быть интересная встреча.

В субботу ночным поездом Зорге выехал в Нара — древнюю японскую столицу, город парков и храмов, о которых Рихард так много слышал и читал.

В Нара поезд пришел ночью, но Рихард, успев выспаться в гостинице, ранним утром был уже на ногах. Стояла ясная, теплая, совсем не зимняя погода, и он вышел на улицу без пальто. Дорога к храму Большого Будды тянулась вдоль парка, и торговцы сувенирами уже раскидывали здесь свои палатки. Туристы, как паломники, тянулись в одном направлении; людей сопровождали сотни ручных оленей, живущих при храме. Священные животные бесцеремонно втискивались между прохожими, подталкивали их безрогими лбами, требуя внимания, пищи. Продавцы оленьего корма бойко торговали коричневыми вафлями, и олени брали пищу из рук, теплыми шершавыми губами подбирали сухие крошки с протянутых ладоней.

Толпа людей, сопровождаемых оленями, становилась все гуще. Зорге протиснулся к кассе, купил билет и прошел во внутренний двор старого буддийского храма. Рихард замер перед раскрывшейся паторамой тысячелетней пагоды, устремленной ввысь, такой воздушной и массивной одновременно. В нем проснулся интерес ученого-ориенталиста. Он готов был бесконечно долго созерцать это великолепное творение древних, но, взглянув на часы, заторопился. Эдзаки уже ждет его где-то здесь.

По упругому мелкому гравию Зорге прошел к подножию храма, поднялся по широким ступеням и вошел внутрь. И снова его охватил трепет ученого, открывшего для себя что-то новое, неожиданное и прекрасное. Поразило его не столько величественное изображение Будды, сколько его рука, живая, человеческая рука, чуть приподнятая, предостерегающая. Неизвестный скульптор вылепил и отлил ее в бронзе так искусно, что видна была каждая линия на раскрытой ладони, каждая складка на сгибах припухших пальцев, а каждый палец в рост человека…

Здесь все было невиданно громадно, и людям казалось, что они смотрят на окружающие их предметы сквозь волшебную лупу. Такими, во много крат увеличенными, были здесь и цветы, листья изящного лотоса, тоже из бронзы и тоже будто живые, поднявшиеся из воды. Зорге даже не расслышал сначала, что кто-то его негромко окликнул. Потом еще раз:

— Мистер Джонсон? — услышал Зорге. Рихард оглянулся. Перед ним, протягивая руку, стоял улыбающийся Одзаки.

Рихард горячо ответил на рукопожатие, говорившее ему больше, чем любые слова.

— Я очень, очень рад встрече, — сказал Одзаки. — Смотрите, какие великолепные лотосы!..

Они заговорили о буддийском искусстве и, казалось, совсем забыли о том, что привело их к статуе Будды, к бронзовым листьям лотоса. Продолжая беседу, они вышли из храма, свернули влево, аллеей каменных светильников вышли в парк, и только здесь Одзаки спросил:

— Вы хотели со мной поговорить, доктор Зорге?

— Да, мне нужна ваша помощь, — ответил Рихард. — Он решил говорить откровенно и прямо. — Я знал ваши убеждения, разделял их и надеюсь, что они не изменились.

— Конечно!.. Больше того, я поверил в существование меморандума Танака. Помните наш спор в Шанхае?

Когда в Китае опубликовали секретный меморандум премьер-министра Танака японскому императору, Ходзуми Одзаки высказал сомнение в его достоверности. Уж слишком циничны и откровенны были высказывания генерала по поводу расширения японской агрессии на Дальнем Востоке. Сомнение вызывала и таинственная, как в детективном романе, история похищения этого документа. Некий китаец нанялся слугой в дом генерала Танака, вошел в доверие, работал у него несколько лет и украл архисекретнейший меморандум. Слуга исчез, запрятав документ под домом премьера. Взять с собой меморандум он не решился, опасаясь, что его поймают. Понадобилось еще два года, чтобы выждать, когда в контрразведке утихнет волнение, вызванное скандальным происшествием. Меморандум выкрали вторично, из-под дома Танака и опубликовали его в Шанхае.

Зорге подробно изучил меморандум и, сопоставив действия японских агрессивных кругов, пришел к выводу, что это подлинный документ. С Ходзуми Одзаки они долго спорили по этому поводу. Но жизнь доказывала правоту Зорге. События на Дальнем Востоке развивались по плану генерала Танака — одного из организаторов интервенции в Советском Приморье. Японская военщина захватила Маньчжурию, вышла к границам Советского Союза и Монгольской Народной Республики. Готовилась агрессия против Китая, Монголии, Советской России осуществлялось то, что предлагал в меморандуме генерал Танака.

— Я думаю, — продолжал Зорге, — что опасность сейчас возросла еще больше. На международную арену вышла фашистская Германия. Она ищет союза с милитаристской Японией. Такой союз не принесет народам ничего хорошего. Я посвятил свою жизнь борьбе с войной, я сам испытал ее и не хочу, чтобы она вспыхнула снова. Прежде всего надо предотвратить войну между Японией и Советским Союзом. Помогите мне в этом, Одзаки-сан! Если война разгорится, она станет трагедией и для России, и для Японии! Я говорю с вами открыто и жду от вас того же…

Они вышли к оврагу с насыпным мостом, перешли на другую сторону. Зеленые гиганты криптомерии уходили высоко в небо, и воздух под ними тоже казался зеленым. Одзаки шел, глубоко задумавшись. Зорге не мешал ему. Потом Одзаки сказал;

— Вы знаете, о чем я думал? Вот мы встретились с вами и говорили об искусстве, о храмах, о нашей поэзии… Я предпочел бы всегда говорить только на эти темы. Но мы заговорили о войне, которая если возникнет, то уничтожит искусство, древние храмы, и не будут нужны стихи, потому что в ожесточенные души не проникает поэзия. А я люблю все это, не могу без этого жить и, значит, прежде всего должен бороться против войны. Я считаю себя патриотом моей Японии и поэтому говорю вам — согласен! Да, я готов помогать вам.

Они еще долго гуляли в парке, говорили о разном, но главное было сказано. Эти два человека навсегда связывали свои судьбы.

Зорге уехал из Нара ближайшим поездом, а Ходзуми Одзаки отправился осматривать другие храмы. Они условились о новой встрече в Токио.

Через два часа, еще засветло Рихард приехал в Нагоя, остановился в гостинице, которую назвал ему подполковник Отт, и тут же принялся разыскивать по телефону своего знакомого.

С Эйгеном Оттом Зорге случайно познакомился в посольстве несколько недель назад. Эйген Отт подъехал в машине, когда Зорге выходил из посольства. Рядом с ним сидела его жена — фрау Хельма Отт, высокая, элегантно одетая женщина средних лет с тонкими, ярко накрашенными губами. Моложавое лицо ее контрастировало с пышными седыми волосами. Это лицо было удивительно знакомо Рихарду, но он никак не мог вспомнить, где мог его видеть. Потом осенило — так ведь это та самая Хельма, с которой он встречался в Германии.

— Вот так встреча! — воскликнула Хельма, выходя из машины. Она протянула руку в тонкой черной перчатке, сквозь которую просвечивала очень белая кожа.

— Какими судьбами, Ики?.. Познакомьтесь, это мой муж.

Отт церемонно представился. На нем была форма германского штабного артиллерийского офицера, витые погоны и Железный крест на груди.

Отт сказал, что в Японии они уже несколько месяцев, он приехал сюда военным наблюдателем, живет в Нагоя при японском артиллерийском полку; жена с детьми в Токио, сам он бывает здесь наездами, но скоро надеется осесть тут более прочно: надоело жить одному.

Так они познакомились. И тогда же условились встретиться в Нагоя, как только для этого представится возможность.

Теперь такой случай представился.

Зорге позвонил в номер к Отту, но никто не ответил, и он позвонил портье. Тот сказал, что ключа на месте нет, вероятно, господин подполковник где-то в гостинице, может быть в ресторане. Рихард сошел вниз и увидел в ресторане за табльдотом Эйгена Отта с женой и детьми. На этот раз Отт был в форме японского офицера. Подполковник поднялся, приветствуя Зорге и приглашая к столу. Отты только что начали обедать, и Зорге присоединился к ним. За обедом Рихард шутил с детьми, показывал им смешные фокусы, и малыши были в восторге от «дяди Рихарда».

После обеда фрау Хельма сразу же поднялась из-за стола и, извинившись, ушла с детьми наверх. Мужчины остались одни.

Отт рассказал, что обычно он живет в японской казарме, здесь, в гостинице, поселился на время приезда жены. Вообще здесь очень тоскливо, и настроение кислое. Работает он над военным обзором для генерала фон Бока, но испытывает затруднения в подготовке внешнеполитического раздела. Не может ли доктор Зорге порекомендовать ему надежного, осведомленного в этих делах, человека?

Перед Зорге сидел человек с грубым, будто наспех вырубленным из камня лицом — типичный представитель прусской военной касты, думающий медленно, но обстоятельно, обладающий железной хваткой, умеющий добиваться поставленной цели.

Выходец из семьи высших государственных чиновников, Эйген Отт избрал себе военную карьеру, но одно время был преподавателем танцев при Вюртембергском дворце. В мировую войну он служил в артиллерии, был начальником полкового штаба в «черном рейхсвере», работал под началом патриарха германской разведки полковника Николаи в Институте истории новой Германии. Эта существенная деталь, как рентгеном, просветила фигуру Отта. Зорге отлично знал, что такое Институт истории. Под ширмой «научных учреждений» после первой мировой войны в Германии работали военные штабы, органы разведки, мобилизационные управления. Связанный с высшими кругами немецкого генералитета, Отт был на разведывательной работе в Китае, значит, и здесь, в Японии, он занимается тем же. Перед Зорге сидел опытный немецкий разведчик, который, судя по всему, нуждался в серьезной помощи.

— Я думаю, — сказал Зорге, — политику современной Японии можно понять только в свете прошлого… Я поясню свою мысль: император Мэйдзи с полвека назад, может быть немного раньше, сказал, что раса ямато сможет начать завоевывать мир лишь после того, как осуществит три фазы его императорского плана. Это захват Тайваня, во-первых, Кореи, во-вторых, Маньчжурии, а затем и всего Китая, в-третьих. Тайвань уже захвачен, Корея тоже. Сейчас осуществляется третья фаза — Маньчжурия оккупирована, очередь за Китаем… Все это часто называют политическим синтоизмом — культом идей предков в политике. Так или иначе, но японцы упорно осуществляют традиционную политику главенства в мире, и, будем говорить прямо, Европу они считают полуостровом азиатского материка. Это не только самурайская география…

Эйген Отт внимательно слушал доктора Зорге. Да, это как раз то, чего ему недостает в отчете — дальновидные суждения, раскрывающие широкий кругозор автора. Военный наблюдатель хорошо представлял себе, что от содержания отчета, который он должен представить в Берлин, будет зависеть его дальнейшая карьера. Отправляясь в Японию, Отт имел тайное, совершенно конкретное задание установить сотрудничество двух разведок — императорской Японии и нацистской Германии. Многое ему удалось сделать, но это еще не все. Нужны ясные выводы, отчетливые перспективы. Было бы полезно привлечь к работе такого человека, как Зорге.

Тем временем доктор Зорге продолжал развивать свою мысль. Он, казалось, увлекся, говорил громко и темпераментно:

— Теперь еще один тезис: Япония нуждается в военном союзнике для осуществления своей политики на континенте. Это ясно. Кого она может привлечь? Советскую Россию? Нет! Америку, Англию? Тоже нет! Кого же? Только Германию! Немецкий национал-социализм и японский политический синтоизм, если можно так выразиться, имеют общие идейные корни. Вспомните «лебенсраум» и «дранг нах Остен», разве у военных кругов Японии нет тех же устремлений? Отсюда я делаю вывод: Германии фюрера тоже нужны союзники, и таким союзником может быть сегодняшняя Япония. Вот наша перспектива, основа нашей политики на Дальнем Востоке.

Я высказываю свою точку зрения, может быть, она и не верна, — сказал в заключение Зорге. — Я подумаю, кто бы мог вам помочь. Дайте мне для этого несколько дней.

— Я не осмеливаюсь просить вас, — возразил Отт, — но, может быть, вы сами согласитесь мне помочь?

Зорге этого ждал. Теперь главное — не дать преждевременного согласия. Он рассмеялся:

— Господин Отт, но я же почти невежда в этих вопросах! Какой из меня толк? Я сам хотел обратиться к вам за консультацией. Я найду вам более сведущего человека.

— Нет, нет, я вас очень прошу. Конечно, если сможете найти время.

— Ну, мы еще поговорим об этом…

Своими рассуждениями Рихард не открывал Америки, он просто хорошо знал настроения в Берлине, изучил психологию нацистских дипломатов, которые жаждут получить подтверждение собственного мнения. И если наблюдатель угадывает мнение начальства, считают, что он разбирается в обстановке, отличается острым умом… Почему бы не подсказать несколько мыслей Эйгену Отту. Он может пригодиться…

Отт предложил подняться наверх, у него есть настоящий кюммель. Еще из Германии. В Японии такого не найти…

Когда они вошли в комнату, фрау Хельма сидела в кресле и вязала. Большой клубок шерсти лежал рядом. Спицы быстро мелькали в ее руках. Она задумчиво поглядела на Рихарда. С тех пор, когда они встречались, прошло, вероятно, лет пятнадцать. Хельма была тогда женой архитектора Мея, баварского коммуниста. Потом они разошлись. Мей уехал в Россию, а Хельма вышла замуж за молодого рейхсверовского офицера. Оказывается, это был Отт! В те годы Хельма разделяла левые убеждения. Что думает она сейчас?..

Когда Отт вышел, чтобы раскупорить бутылку кюммеля, Хельма оторвалась от вязанья и сказала:

— Я очень довольна, что мы встретились… Помните, вы жили во Франкфурте у вокзала и у вас была старинная мебель и много картин…

— У вас хорошая память, — ответил Зорге. Вошел Отт с бутылкой кюммеля, поставил на стол. Предложил сыграть в шахматы. Фрау Хельма продолжала вязать.

3. В ПРАЗДНИК ЦВЕТУЩЕЙ ВИШНИ

Принцесса с длинным и трудно произносимым именем Коноямодзакура-химэ шла с юга по всем островам Японии, и все газеты, даже самые солидные, каждый день печатали сводки о ее приближении. Волшебная принцесса, превращая на своем пути нежные бутоны в прекрасные цветы, пришла в Киото, в Нагоя и, наконец, в Токио. Наступил праздник цветущей вишни, самый красивый, самый веселый праздник цветов.

В матсури — в праздники — нечего и думать пригласить гейш, они нарасхват, поэтому пришлось это сделать заранее, за несколько дней, когда принцесса Коноямодзакура-химэ была еще далеко от столицы.

Доктор Зорге после долгих поисков нашел себе отдельный домик в тихом районе Акабуку на улице Нагасаки и оставил изрядно надоевшую гостиницу. Двухэтажный почти игрушечный домик с традиционной энгава — крытой галереей вдоль стен — притулился рядом с просторным домом токийского аристократа. От такого соседства он казался еще меньше, еще невзрачнее. Пройти к домику можно было только узким переулком, таким тесным, что никакая машина и даже коляска рикши не могли бы протиснуться сквозь эту городскую расщелину. В проулке на бамбуковых шестах, как на веревках, висело белье; вместо мостовой посередине тянулся деревянный настил, покрытый слоем засохшей грязи. С улицы Нагасаки за деревьями и забором виднелись крыша домика да окна верхнего этажа. Это обстоятельство имело немаловажное значение при выборе доктором Зорге своей новой квартиры: он хотел иметь именно такое жилье — подальше от улицы, но чтобы окна были видны издалека.

Через дорогу, выше по улице, стоял дом полиции с железными решетками на окнах, дальше шли магазинчики, лавки, портняжная мастерская, чередовались фонарики, вывески — обычный токийский пейзаж. Недалеко находилось советское посольство, и Рихард по дороге в центр часто проезжал мимо него. Дом стоял в глубине двора, ворота были открыты, но Зорге ни разу не бывал внутри этого дома. Немецкое посольство тоже было, неподалеку.

После того как Зорге переселился на улицу Нагасаки, у него не раз уже собирались приятели, но он решил устроить официальное новоселье и приурочил его к празднику вишни.

Среди гостей был князь Альбрехт Урах, корреспондент «Фелькишер беобахтер», руководитель нацистской организации посольства и двоюродный брат бельгийского короля. С помощью Ураха Рихард оформил свое вступление в партию и теперь на лацкане пиджака носил нацистский значок. Присутствовали Пауль Веннекер, военно-морской атташе посольства, полицейский атташе Хуберт, другие работники посольства, знакомые корреспонденты. Были здесь также Ходзуми Одзаки, Бранко Вукелич и еще несколько журналистов.

Сначала поехали в парк Муиядзима любоваться цветущими вишнями, огромными, как старые сосны. Их вершины сплетались, образуя великолепный розоватый свод. Здесь, как условились, встретились с гейшами. Молодые женщины тоже были похожи на цветущие вишни в своих светлых кимоно, расшитых розовыми цветами. Потом, в праздник лотоса, они наденут белые кимоно, в сезон ирисов их наряды приобретут лиловые оттенки, затем цвета хризантем… Такова традиция, соблюдаемая столетиями.

Вернулись на улицу Нагасаки, когда стало уже темнеть. Здесь всюду: над входными дверями, на окнах — в керамических вазах стояли вишневые ветви, еще не успевшие обронить лепестки. Батарея винных бутылок вызвала веселые возгласы. Щедрость хозяина великолепна! Пили много, бурно веселились и лишь далеко за полночь начали расходиться.

Ушли гейши… Они низко кланялись, касаясь ладонями своих колен, и, по старинному обычаю, их провожали до ворот с зажженными фонарями. Вот поднялись и последние гости. Рихард, покачиваясь, вышел их проводить. Опершись на косяк и беспричинно смеясь, он неуверенно помахал им рукой, потом вошел в комнату, запер дверь. В квартире оставалось трое — Рихард Зорге и Вукелич с Одзаки, отставшие от гостей. Как по мановению жезла, все вдруг отрезвели. Зорге оглядел закоулки дома и, не обнаружив ничего подозрительного, пригласил всех наверх. Маленький кабинет казался совсем тесным от множества книжных полок, поставленных вдоль стен. У окна на письменном столе, подобрав ноги, сидел на лотосе бронзовый Будда.

— Нам нужно поговорить, — сказал Зорге, — такая возможность вряд ли скоро представится вновь. — Рихард говорил тихо, будто раздумывая вслух. — Зачем мы здесь? — спросил он, задумчиво стиснув рукой подбородок, и сам ответил:

— Чтобы бороться против войны, против агрессивных планов нацистской Германии и японских милитаристов, ставших на сторону Гитлера. Это главное. Мы не враги Японии. Мы должны сделать все возможное и невозможное, чтобы помочь отвести вероятность войны между Японией и Советским Союзом. И мы должны выполнить эту благородную миссию.

— Вы правы, — взволнованно воскликнул Одзаки, — именно благородную. Вы правы, и хорошо, что вы сказали эти слова именно сейчас, сегодня, когда мы начинаем борьбу. Да, мы патриоты, мы не враги Японии! Пусть думают обо мне что угодно — я чист перед собственной совестью. Вот моя рука!

Он протянул руку Зорге, и она потонула в большой ладони Рихарда. Сверху легла рука Вукелича.

Зорге снова повторил товарищам, чего ждет от их группы Москва. Центр поручает им выяснить: собирается ли Япония совершить нападение на Советский Союз на маньчжурской границе? Готовит ли она свои сухопутные и морские силы для этого? Как складываются отношения между Токио и Берлином после прихода Гитлера? Какова будет политика Японии по отношению к Китаю, к Англии, к Соединенным Штатам? Какие тайные силы движут японской политикой на международной арене, какова роль военной, наиболее агрессивно настроенной группировки? Переходит ли японская промышленность, вся экономика на военные рельсы?

Зорге перечислял задачи, на которые требовалось дать ответ.

— Но прежде чем отвечать на поставленные вопросы, — сказал он, — мы должны уяснить себе очень многое. Мы не должны быть только «почтовыми ящиками», пересыльными пунктами для чьих-то сообщений. Мы сами должны стать источниками информации, а для этого нам нужно хорошо знать обстановку, досконально изучить каждую область, которая привлекает наше внимание.

Еще раньше Зорге говорил с каждым в отдельности о его работе. Вот Ходзуми Одзаки — он специалист по Китаю, пользуется популярностью, уважением, доверием. Это даст ему возможность приблизиться к правящим кругам Японии. Он должен прежде всего добывать сведения о планах правительства, планах генерального штаба, военного министра. Конечно, это неимоверно трудно. Но все же Одзаки, видному обозревателю крупнейшей газеты, тут легче добиться успеха.

Мияги должен расширять и поддерживать свои связи с военными кругами, наблюдать за внутренней жизнью страны, собирать факты,обобщать, делать выводы.

Бранко Вукелич уже сумел установить связи с корреспондентами, он будет собирать информацию от журналистов — англичан, французов, американцев — о политике западных стран, касающейся дальневосточных проблем и особенно перспектив советско-японских отношений.

На себя Зорге брал обязанность изучать связи нацистской Германии с японским правительством. Здесь, как в фокусе громадной невидимой линзы, перекрещивались многие линии международной политики, от этих связей зависело очень многое.

Спустя годы, когда выполнено было задание Центра и эта встреча разведчиков в праздник цветущей вишни стала воспоминанием, Рихард Зорге писал:

«Мое изучение Японии не ограничивалось изучением книг и журнальных статей. Прежде всего я должен упомянуть о моих встречах с Одзаки и Мияги, которые состояли не только в передаче и обсуждении тех или иных сведений. Часто какая-нибудь реальная и непосредственная проблема, казавшаяся мне Довольно трудной, представала в совершенно ином свете в результате удачно подсказанной аналогии, сходного явления, развивающегося в другой стране, или же уводила русло беседы в глубины японской истории. Мои встречи с Одзаки были просто бесценными в этом плане из-за его необычайно широкой эрудиции как в японской, так и всеобщей истории и политике. В результате именно с его помощью я получил ясное представление об исключительной и своеобразной роли военной верхушки в управлении государством или природе „Генро“ — Тайного совета государственных деятелей при императоре, который хотя и не был предусмотрен в конституции, но на деле являлся наиболее влиятельным политическим органом Японии…

Никогда не смог бы я понять и японского искусства без Мияги. Наши встречи часто проходили на выставках и в музеях, и мы не видели ничего необычного в том, что обсуждение тех или иных вопросов нашей разведывательной работы или текущих политических событий отодвигалось на второй план экскурсами в область японского или китайского искусства…

Изучение страны имело немаловажное значение для моего положения как журналиста, так как без этих знаний мне было бы трудно подняться над уровнем среднего немецкого корреспондента, который считался не особенно высоким. Они позволили мне добиться того, что в Германии меня признали лучшим корреспондентом по Японии. Редакция „Франкфурте? цайтунг“, в штате которой я числился, часто хвалила меня за то, что мои статьи поднимали ее международный престиж. Именно благодаря моему солидному положению как журналиста германский МИД предложил мне высокую официальную должность пресс-атташе… Вместе с тем моя журналистская слава влекла за собой бесчисленные просьбы о статьях от различных немецких периодических изданий, а „Франкфурте? цайтунг“ и „Геополитика“ настаивали, чтобы я как можно быстрее написал книгу о Японии…»

Все это Зорге написал позже, а тогда весной 1934 года все его помыслы были направлены на организацию своей группы. Политическая обстановка все усложнялась, и время не ждало.

В стране совершенно отчетливо проступали фашистские тенденции. Военщина рвалась к власти. Военный министр Араки потребовал от кабинета, чтобы вся государственная политика определялась правительством с участием военных кругов.

Это требование военщины Зорге связывал с другими явлениями, фактами. В минувшем году военные расходы в государственном бюджете так возросли, что пришлось исключить статьи экономической помощи разоренной японской деревне. В бюджете следующего года почти половина расходов Отводилась на военные нужды. Морской флот и сухопутная армия требовали все новых ассигнований.

Рихард знал, что это такое — военный бюджет. Пушки делают для того, чтобы они стреляли. Куда они будут стрелять? В гитлеровской Германии готовят военную машину, кричат, что пушки нужнее масла.

Военное министерство Японии издало брошюру, которая начиналась словами: «Война является отцом созидания и матерью культуры…»

Все это настораживало, требовало дополнительных исследований, изучения, тщательного анализа. Тем более что генерал Араки открыто заявил на совещании губернаторов:

«В проведении государственной политики Япония неизбежно должна столкнуться с Советским Союзом, поэтому Японии необходимо овладеть территориями Приморья, Забайкалья, Сибири…»

Эти слова стали известны Зорге.

Не менее цинично Араки написал в «Кайдзо» — в военном журнале:

«Монголия должна быть Монголией Востока… Вероятно даже, при распространении принципа „кондо“ — императорского пути, монгольская проблема станет гораздо большим препятствием, нежели проблема Маньчжурии. Однако, коль скоро могут появиться враги императорского пути, здесь необходимо ясно и прямо изложить наши позиции: нам надо отбросить этих врагов, кто бы они ни были».

Статья называлась «Миссия Японии в эпоху Сева». Сева — эпоха царствования современного императора Хирохито.

Уйдя с поста военного министра, генерал Араки через некоторое время стал министром просвещения. К руководству наукой, культурой пришли солдафоны. Началось преследование интеллигенции. Уволили профессора Такикава из Киотского университета. В знак протеста вместе с ним ушли сорок профессоров, доцентов, преподавателей. Но это ничего не изменило.

Зорге знал, к чему приводит наступление против интеллигенции, против рабочих организаций. В Германии тоже всем жанрам литературы предпочитали военные уставы. Было совершенно ясно: военизация страны принимала угрожающие масштабы.

От военных не отставали и дипломаты. В те дни на стол министра иностранных дел Японии лег меморандум Сиратори — сторонника решительных действий. В нем говорилось:

«Сама судьба решила, что славяне и раса ямато должны бороться друг с другом за главенство на азиатском материке. Советская Россия должна разоружить Владивосток, вывести свои войска из Внешней Монголии, не оставив ни одного солдата в районе Байкала. Это должно быть нашим минимальным требованием. Сюда же включается передача нам Северного Сахалина по умеренной цене. В будущем надо иметь в виду также покупку приморских областей, Сибири. Эти требования должны быть осуществлены со всей решительностью. Сейчас остро ощущается необходимость решений со стороны кабинета относительно великих целей нашей дипломатии. Эта цель — решительный разрыв отношений с Советским Союзом».

Министр Арита, которому было адресовано это письмо, был полностью согласен с мнением Сиратори.

Япония шла к войне. Усилилась активность кемпейтай. Японские контрразведчики стремились сохранить в глубокой тайне все, что было связано с подготовкой к войне. Уничтожали всякого, кто пытался дерзнуть приподнять завесу над государственными тайнами.

Вот почему в праздник цветущей вишни Зорге подробно говорил со своими друзьями о конспирации. Это было одним из главных условий успешной работы. Еще в Москве разработали конспиративную сторону дела: прежде всего участники группы ничем не должны вызывать подозрений в своей повседневной жизни, в быту, в работе. Чтобы не привлечь внимания агентов кемпейтай, они не должны поддерживать никаких контактов с японскими коммунистами. Все записи могут вестись только на английском языке и уничтожаться немедленно, как только в них отпадет надобность. Каждый из четверки сам подберет себе нужных людей, но эти люди ничего не должны знать о руководящей четверке…

Благодаря строгой конспирации, дисциплине, которая неизменно соблюдалась участниками организации, японская контрразведка долгие годы была бессильна обнаружить ее.

Связь с Центром, естественно, лежала на самом Зорге. В радиопередачах, переписке упоминались только клички и никогда — настоящие имена.

Организацией радиосвязи Зорге пока был недоволен. Технические неполадки часто нарушали ее, и накопленные материалы приходилось отправлять курьерами через Шанхай, Гонконг, что создавало дополнительный риск. Возможно, нарушения связи объяснялись тем, что радист еще не привык к этой сложной работе, и Рихард все чаще вспоминал Макса Клаузена, своего шанхайского радиста, с которым они долго работали вместе в Китае.

…Ночь была на исходе, а трое разведчиков все еще продолжали свой разговор.

— Я согласен с доктором Зорге, — сказал Одзаки, — мы должны сочетать конспирацию со знанием дела и умением анализировать. Нам нужно рисовое зерно, очищенное от половы. У людей, занимающих высокие посты, не должно возникать ни малейшего подозрения, что мы хотим что-нибудь выпытать у них. Наоборот, если создать впечатление, что знаешь гораздо больше, чем собеседник, он сам расскажет все, что знает. Это старый журналистский прием, но ведь журналисты тоже порой добывают информацию, как разведчики.

Я проверил это на своем опыте, — продолжал Одзаки, — ко мне обращаются за консультацией по китайским проблемам, я отвечаю, высказываю свое мнение и при этом сам получаю очень много интересных сведений…

Зорге согласился с Одзаки. Наконец как будто все вопросы были обсуждены. Каждый знал, что ему делать…

Прошло еще несколько месяцев, наступило лето, знойное токийское лето, его не каждому европейцу по силам выдержать. Но Зорге оставался в городе. Лишь несколько раз выбирался он на берег моря к Отту, который поселился с семьей на взморье в селении Акия, километрах в сорока от Токио. Рядом находилась запретная зона, интересовавшая Зорге.

Эйген Отт всего несколько недель назад вернулся в Токио из Германии, приехал окрыленный успехом, обласканный Гитлером. Его отчет признали удачным. Отто назначили на должность военного атташе, а вскоре ему было присвоено звание полковника. Было много поздравительных телеграмм, в том числе от советника Гитлера Иодля, фон Бока, Кейтеля и других генералов. Теперь Эйген Отт круто пошел в гору. К его карьере негласно был причастен Зорге — без него артиллерийский офицер, заброшенный случаем в японские казармы Нагоя, конечно, не смог бы представить такой отчет, не смог бы выйти «в люди». Отт помнил об этом и был глубоко признателен Зорге. Эйген и Рихард становились все большими друзьями.

Как-то утром они пошли на прогулку. Отт попросил Зорге захватить с собой «лейку». Бродили долго и как-то незаметно оказались в запретной зоне. Много снимали. Зорге перезарядил «лейку», сунув в карман заснятую пленку, собирался снимать еще — редко ведь выпадает такая удача, — как вдруг на дороге со стороны Акия появились два жандарма и с ними человек в штатском.

— Кажется, мы с тобой попадем в неприятное положение, — сказал Зорге, который первым заметил жандармов, вышедших из-за пригорка.

Засвечивать пленку на глазах у шпика было рискованно — это сразу вызвало бы подозрение, но и оставлять такие кадры, чтобы их проявили в полиции, тоже невозможно.

Жандармы приближались.

— Послушай, — небрежно сказал Зорге, — у тебя ведь дипломатический иммунитет, положи в карман мою пленку и аппарат тоже, иначе не избежать осложнений…

Незаметно он передал Отту заснятую кассету и аппарат.

— Предъявите документы, — потребовал человек в штатском.

Зорге кивнул на Эйгена Отта. Тот показал свой дипломатический паспорт. Штатский внимательно прочитал, заулыбался и возвратил.

— Ваш паспорт, — повернулся он к Зорге.

— Он со мной, сотрудник посольства, — ответил за Рихарда Отт. —..Можете идти. Жандармы ушли.

— Слушай, Эйген, — захохотал Зорге, — да я за тобой, как за каменной стеной!.. Ты меня выручил!..

— Так это же моя вина, — возразил Отт. — В самом деле, пришлось бы тебе объясняться в полиции… А теперь пошли обедать.

Военный атташе и не предполагал, от каких неприятностей он избавил руководителя советской разведки в Японии…

Вечером, когда они играли на веранде в шахматы, полковник сказал:

— А ты и не представляешь, Рихард, какой я тебе приготовил сюрприз! Завтра обязательно приезжай в посольство к пяти часам. Больше ничего не скажу… Останешься доволен!

…В Академии японского генерального штаба, где шел прием по случаю выпуска нового отряда штабных офицеров, собрался цвет императорской армии. Кроме офицеров-выпускников, которые держались несколько скованно и по привычке еще робели перед своими учителями, сюда приехали старые генералы, помнившие корейскую войну, русско-японскую кампанию, интервенцию в Сибири… Те, что помоложе, обеспечивали «мукденский инцидент», продвигались во главе своих войск к границам Монголии, высаживались с десантами в Китае, располагались на Хейлунцзяне — на Амуре вдоль советских границ. Молодые и пожилые военные были одинаково самоуверенны. Все они вступили на императорский путь — «кондо», путь завоеваний далеких и близких земель.

Знающим древнюю книгу «Ниппонсеки» — историю Японии — известен рескрипт императора Дзимму, жившего больше тысячи лет назад: «Накроем весь мир одной крышей и сделаем его нашим домом». По-японски это звучало весьма лаконично: «Хакко Итио». Таков был завет божественного предка нации Ямато, населяющей Страну восходящего солнца.

Как раз об этом и рассказывал в машине Рихард Зорге Эйгену Отту по пути на прием в Академию генерального штаба. Среди приглашенных было всего, несколько штатских, и среди них доктор Зорге. Об этом постарался полковник Отт, который приобретал все больший вес в Токио.

В академии собралось много военных, снискавших честь получить приглашение. Оставив в гардеробе свои мечи и фуражки, они проходили в конференц-зал и прежде всего кланялись портрету императора, изображенному на троне, в парадной одежде.

Когда входили в конференц-зал, Отт шепнул Рихарду:

— Сегодня я покажу тебе много интересного, только не отставай…

Гостей принимал начальник академии, совсем уже дряхлый генерал с лентой через плечо, увешанный орденами. Но и другие генералы не были обойдены вниманием императора — орденов на всех было великое множество.

Полковник Отт и Рихард Зорге выделялись среди собравшихся своим ростом, каждый из них был на голову выше любого японского генерала. Церемонно раскланиваясь, они пробирались вперед, лавируя между группами военных. Подобострастный майор-порученец вел за собой полковника Отта, чтобы проводить и представить прибывшему на прием военному министру, сменившему генерала Араки. Здесь стояли начальник генерального штаба, военные советники, члены императорского военного совета, командующий флотом, его начальник штаба… Поклоны, улыбки, рукопожатия…

Майор-порученец куда-то исчез, и полковник Отт с доктором Зорге были предоставлены самим себе. Отт называл Зорге имена генералов. Некоторых из них Рихард уже знал, о других слышал, но многие были ему неизвестны.

— Генерал Тодзио, — Отт незаметно указал на крупнолобого генерала с коротко подстриженными усами. — Представляет наиболее решительную группу военных…

Командующий Квантунской армией генерал Хондзио… Говорят, получил повышение, будет императорским адъютантом…

Это настоятель синтоистских общин в Маньчжурии генерал Ходзимото, — указал Отт на военного, который прошел мимо. — Кроме того, он еще начальник полиции Квантунской армии…

Вот принц Асаки, женат на дочери императора Мейджи…

А это генерал Доихара… Подойдем…

Так вот он каков, генерал Доихара Кендзи, — Рихард знал многое о нем крупнейший японский разведчик, которого называют дальневосточным Лоуренсом. Сейчас он управлял японской разведывательной службой на континенте. Это был коротко, под машинку, остриженный невысокий человек, с очень широким лбом и большими ушами. Нос луковицей — узкий у переносицы и очень широкий книзу. На груди ордена «Священного сокровища» всех степеней, ордена «Тигра», «Золотого коршуна», «Двойных лучей восходящего солнца», какие-то еще…

«Да, разведка у них в почете…» — мелькнуло в голове Зорге. С помощью Отта он оказался в самой гуще японской военной касты. Вот они — хранители военных тайн, заговоров, которые он, Рихард Зорге, обязан раскрыть. Если бы только ему удалось это сделать!

Поздоровавшись, Доихара спросил по-немецки:

— На каком языке будем говорить?

— На монгольском, — шутливо ответил Рихард.

— Зюйте — согласен, — сказал по-монгольски Дойхара. — Сайн байну…

— Нет, нет, — воскликнул Зорге, — я предпочитаю китайский, либо английский, а лучше всего немецкий…

— Ну что ж, давайте говорить на любом из них, — Доихара улыбнулся одним ртом, обнажив неровные зубы. Лицо его оставалось бесстрастным.

Они поговорили несколько минут и разошлись. Отт пригласил Доихара заехать в посольство. Видимо, они были на короткой ноге.

Когда отошли, Отт сказал:

— Этот человек говорит на тринадцати языках, в Китае он прожил пятнадцать лет…

Рихард выразил удивление, хотя все это он отлично знал.

На этом приеме Зорге познакомился также с генералом Итагаки Сейсиро, разведчиком такого же высокого класса, как Доихара. Если бы они знали, кого привел к ним в академию германский военный атташе!

Итагаки работал начальником штаба Квантунской армии и вместе с командующим Сигеру Хондзио прилетел в Токио, приурочив свою поездку к выпускному вечеру в Академии генерального штаба. Существовал неписаный закон, по которому все воспитанники академии, пусть они закончили ее хоть сорок лет назад, раз в год собирались в ее стенах, а потом отправлялись в ресторан Акабана на Кодзимати, где в молодости офицеры проводили свободное время.

Генералы Итагаки и Доихара были людьми, само появление которых где-либо было весьма многозначительно. Или они оба, или один из них обязательно появлялись именно в тех местах, где намечалась агрессия — в Маньчжурии, в Китае, на границах Монголии или советского Забайкалья. Организаторы международных провокаций, диверсий, политических убийств, интриг и заговоров, Итагаки и Доихара были самыми реакционными деятелями военно-фашистской клики Японии. Зорге не был лично знаком с Итагаки, но заочно знал его давно и гораздо лучше, чем многие из собравшихся здесь на приеме в Академии генерального штаба. И вот теперь генерал Итагаки стоял перед Зорге с застывшей улыбкой фарфоровой статуэтки, и на его бесстрастном лице ничего нельзя было прочитать. Недвижимы были его брови и плоские густые усы, будто наклеенные, сделанные из черной бумаги. Широкая переносица и прижатые уши, словно у лошади, готовой куснуть, дополняли облик Итагаки Сейсиро.

Разговор с Итагаки не получился — все куда-то вдруг заторопились, и Рихард вместе с Оттом двинулся в толпе военных к выходу в сад. Ночь стояла теплая, душная, светила луна, и в этом призрачном свете люди казались плоскими, как тени в старом китайском театре. Перед зданием тянулась полоса коротко подстриженного газона, а деревья отступили назад, только одна высокая криптомерия стояла на отшибе почти рядом с крыльцом. Под ее раскидистыми ветвями собралось много военных, которые развлекались тем, что старались достать рукой нижние ветви дерева. При этом тени разбегались, подпрыгивали, вскидывая вверх руки, и со стороны это выглядело каким-то ритуальным танцем. Старые генералы, стоявшие на ступенях крыльца, снисходительно смотрели на молодых офицеров, но когда кому-то удалось схватить зеленую ветку, не выдержали и закричали: «Банзай!», «Хакко Итио!», «Хакко Итио!» Офицерская забава обернулась военной демонстрацией приверженцев агрессивного курса. Видно, здесь все были такими.

Отт приподнял обшлаг парадного кителя, посмотрел на циферблат — время приема, указанное в пригласительном билете, уже истекло, следовало прощаться. Полковник был пунктуален. Другие поступили так же. Расходились, воинственно поправляя фуражки, пристегивая на ходу мечи.

Встреча с генералами Итагаки Сейсиро и Доихара Кендзи вызвала у Зорге много воспоминании. Он давно знал их — генералов-разведчиков, носителей и проводников милитаристских идей, знал, что именно с ними вступает он в тайное единоборство. Рихард вспомнил Китай.

4. ЭТО БЫЛО В КИТАЕ…

Зорге приехал в Шанхай в 1929 году.

Тот, кто его сопровождал, через полгода вернулся в Москву. На прощание сказал: «Доложу Старику с чистым сердцем — работать можешь!»

С тех пор Зорге работал самостоятельно. Сначала он поселился в отеле на улице Нанкин-род, в самом центре Шанхая. Окна его номера выходили на широкую набережную бескрайней Хуанпу — реки-работяги, которая просыпалась с рассветом в грохоте кранов, криках грузчиков и замирала глубокой ночью. Отель принадлежал бывшему контрабандисту Сашэну, торговцу опиумом и оружием для враждовавших китайских генералов. На том он и разбогател, контрабандист Сашэн, но времена наступали смутные, и он предпочел вложить добытые капиталы в более надежное предприятие.

В том же отеле жила американская журналистка, писательница Агнесс Смедли, представлявшая в Китае влиятельную франкфуртскую газету. Рихард много слышал о ней еще в Германии, читал ее книги, статьи, знал о ее прогрессивных убеждениях. Он был благодарен случаю, который позволил ему познакомиться с Агнесс Смедли. Это была сорокалетняя женщина с приветливым лицом и лучистыми серыми глазами. В ней было что-то от далеких предков-ацтеков, кровь которых текла в ее жилах. Друзья в шутку называли ее дочерью Монтесумы. Она была человеком гордой души, не терпевшая обиды, энергичная, волевая и женственная одновременно.

Человек передовых взглядов, она принимала участие в работе левых американских организаций. Чиновник, представитель калифорнийских властей, как-то бросил ей обидную фразу: «Вы не американка, Агнесс Смедли…» Он упрекнул ее в отсутствии патриотизма. Молодая женщина негодующе посмотрела на чиновника, глаза ее сузились, она ответила:

— Уж не себя ли вы считаете настоящим американцем?!. Мои предки защищали континент от конквистадоров, и я хочу продолжать борьбу с потомками конквистадоров, с вами, грабящими народ!..

Агнесс Смедли вынуждена была покинуть свою страну. Она жила то в Англии, то в Германии, но второй своей родиной считала Китай, прекрасно знала его, исколесив страну вдоль и поперек. Много лет Смедли провела в китайской Красной армии, участвовала в ее тяжелых походах, много писала о ней, не скрывая своих симпатий. В Шанхае американская корреспондентка располагала большими связями, она дружила с писателем Лу Синем, встречалась с Бернардом Шоу, который наезжал в Китай, с прогрессивными японскими журналистами. Агнесс Смедли ввела Рихарда Зорге в свой круг — круг прогрессивных людей.

Уже много лет спустя Рихард писал, подводя итог своей жизни:

«Мы старались установить, какие слои и классы населения активно поддерживают нанкинский режим, действительный характер изменений, происходивших в социальном фундаменте правительства… Собирали сведения о военных силах, имеющихся у правительства, и реорганизации, которая проводилась под руководством немецких военных советников. Кроме того, мы внимательно наблюдали за перемещениями в верховном военном командовании, а также за изменениями в вооружении армейских частей и фортов… Постепенно у нас накопилась исчерпывающая информация относительно так наз. „чанкайшистских дивизий“, имевших самое современное вооружение, — дивизий, верных нанкинскому правительству, и дивизий сомнительной надежности.

Я собирал подобные сведения главным образом через китайских членов моей группы, хотя нередко получал весьма важные данные лично от немецких военных советников и предпринимателей, занимавшихся поставкой оружия…

Помимо этого я собирал информацию о внешней политике нанкинского правительства… и убедился, что оно целиком зависит от Англии и Соединенных Штатов… Мне стало ясно, что в будущем США займут место Великобритании, как господствующая держава на Тихом океане, причем указания на это я обнаружил уже в то время».

Одним из первых знакомств, которое осуществилось с помощью Агнесс Смедли, была встреча с Ходзуми Одзаки. Агнесс спросила однажды:

— Хотите, Рихард, я познакомлю вас с очень милым японцем, это корреспондент токийской «Асахи». У него солдатское лицо, но он ненавидит войну, не терпит милитаристов.

Они сидели в летнем кафе на берегу Хуанпу в сквере рядом с садовым мостом, перекинутым через канал. На воротах сквера висела предупреждающая надпись: «Собакам и китайцам вход запрещается». Здесь был английский сектор Шанхая. Рихард ответил:

— Я хочу познакомиться со всеми, кого возмущают такие вот надписи. Уверен, что я найду в них своих единомышленников.

Смедли встретилась с японским журналистом несколько месяцев назад в книжном магазине на одной из улочек французского сеттльмента. Заговорили о китайской живописи, и новый ее знакомый обнаружил глубокие познания, отличное понимание национального искусства Китая. Оказалось, что Одзаки знаком с книгами Агнесс Смедли и собирается перевести кое-что на японский язык.

— Вы несомненно понравитесь друг другу, — сказала Смедли.

В тот же вечер Агнесс позвонила Одзаки и пригласила его пообедать вместе с приехавшим недавно в Шанхай иностранным корреспондентом.

Встретились они в гостинице, где жил Зорге, на верхнем этаже, в ресторане с красными, цвета счастья, стенами, расписанными золотыми драконами.

Не было ничего примечательного ни в том, что за одним столом собрались коллеги-журналисты, ни в том, что американка Смедли представила японскому журналисту своего знакомого. Но именно в этот день произошло событие, которое принесло в дальнейшем столько неожиданных огорчений многим разведкам мира. Встреча в гостиничном ресторане положила начало большой дружбе и совместной работе двух ненавидящих войну людей — Рихарда Зорге и Ходзуми Одзаки.

Одзаки и в самом деле был похож на простого солдата — своим прямоугольным лицом, зачесанными назад густыми черными волосами и желто-зеленым кителем, который он носил летом. Но лицо у него было очень бледное — результат непрестанного пребывания в четырех стенах без свежего воздуха, за работой, за книгами.

— Одзаки-сан, ну когда вы смените свою униформу! — шутливо воскликнула Смедли, когда Ходзуми подошел к их столу. — Мечтаете стать солдатом?

— Из меня выйдет только плохой солдат. Я предпочитаю быть хорошим журналистом…

— Я думаю точно так же, — вступил в разговор Рихард. — Агнесс, может быть, вы нас все-таки познакомите?

Поначалу Одзаки был сдержан, но к концу обеда разговорился. Речь зашла о политической обстановке в Китае.

— Экономический кризис захватил и Японию, — говорил Одзаки. — Внешняя торговля за год сократилась у нас на одну треть. В Токио намерены поправить свои дела за счет Маньчжурии Японские капиталовложения непрерывно растут и составляют здесь уже полтора миллиарда иен. Теперь в Маньчжурии почти все иностранные капиталы принадлежат Японии. Исключение представляет Китайско-Восточная железная дорога, которую построили русские. Но это всего 23 процента капиталов, остальное принадлежит нам, японцам… Но вы же знаете, что вслед за капиталом всегда маршируют солдаты. Я не верю, что политическая обстановка в Китае разрядится в ближайшее время. Скорее наоборот. Взрыв поезда Чжан Цзо-лина — это только начало. Я уверен, что Доихара причастен к убийству. Вы знаете Доихара, Агнесс-сан? Он был советником при Чжан Цзо-лине И еще Итагаки… Эти люди не появляются случайно на горизонте и не исчезают раньше времени. Сейчас они в Маньчжурии…

Зорге поразило, с какой прямотой говорил Одзаки. Два года назад при взрыве поезда был убит Чжан Цзо-лин, маршал-милитарист, принимавший участие в междоусобной войне в Китае. Он располагал крупными военными силами, придерживался японской ориентации, но ходили слухи, что диверсию провели японские агенты. Почему? Теперь Ходзуми Одзаки уверенно подтверждает это: Чжан Цзо-лина убили потому, что он не угоден был японцам Поезд маршала взорвали под Мукденом. Организатором покушения был Доихара.

Одно из первых сообщений Рамзая в «Мюнхен», как шифровалась Москва, содержало информацию о политической обстановке в Китае, об угрожающем положении в Маньчжурии. Зорге высказывал предположение, что японцы вероятнее всего будут заинтересованы в приобретении КВЖД. Однако еще не известно, какими путями они постараются этого добиться.

За несколько месяцев Рихарду Зорге удалось создать в Китае активно действующую группу. Он должен был знать, в каком направлении будут развиваться события.

Официально доктор Зорге приехал в Китай изучать банковское дело, которым занимался еще в Гамбургском экономическом институте. Он написал диссертацию на тему о государственных тарифах, защитил ее и получил звание доктора социологических наук. У него накопился также, пусть небольшой, журналистский опыт. Это очень пригодилось в Китае. В Германии он получил предложение корреспондировать в «Социологический журнал», а в Соединенных Штатах, где он был проездом, Зорге заключил договоры с редакциями нескольких провинциальных газет.

И еще одно официальное поручение имел доктор Зорге в Шанхае — германское химическое общество, существовавшее при гигантском концерне «ИГ Фарбениндустри», интересовалось емкостью китайского рынка для сбыта своих химических товаров.

Германский консул в Шанхае господин Борх встретил молодого экономиста доктора Зорге с распростертыми объятиями. Для консула рекомендательное письмо, представленное Рихардом, имело большое значение: Зорге получил деликатное поручение химического общества, будет изучать китайские банкир связан с газетами… Видно, это парень с головой! — решил консул. Иначе как бы могли ему поручить столько заданий сразу?

Консул охотно взял на себя опеку над этим приятным, общительным немцем, который впервые оказался в Китае. Толстяк Борх одобрительно отнесся к идее доктора Зорге совмещать исследовательскую банковскую работу с работой корреспондента. Это позволит ему ездить по всей стране. Прежде всего консул Борх настоятельно рекомендовал доктору отправиться в Нанкин и познакомиться там с германскими военными советниками в армии Чан Кайши. Они имеют возможность свободно ездить, куда им вздумается.

Борх поднялся, по-отечески обнял Рихарда за плечи и сказал:

— Вот что, поедете в Нанкин, надевайте свой лучший костюм. Там это любят. И еще: если увидите Чан Кайши, будьте с ним предельно учтивы. Это лучший способ завоевать его расположение.

В тот же вечер поезд доставил доктора Зорге в Нанкин — столицу гоминдановского Китая, где располагался штаб германских военных советников.

Было душно, и термометр показывал выше двадцати пяти градусов. Не задерживаясь в гостинице, Рихард поехал в штаб. Он находился в просторной двухэтажной вилле с мансардой, выходившей окнами в тщательно ухоженный сад с прекрасными цветниками, китайскими мостиками, искусственным прудом и гротами из дикого серого камня. Рихард поднялся в приемную и, не дожидаясь, когда о нем доложит китаец-служитель, прошел на веранду, откуда доносился гул мужских голосов. Офицеры сидели в одних сорочках, развесив кители на спинках плетеных кресел. Под потолком вращались электрические опахала-вентиляторы, но они не спасали от духоты.

— Господа, вам привет из Берлина! — воскликнул Зорге, останавливаясь в дверях с поднятой рукой. — Может быть, мне тоже дадут чего-нибудь выпить!

Через полчаса Рихард, сбросив пиджак и засучив рукава, сидел в центре, в окружении сдвинутых со всей веранды кресел. Он уже перезнакомился со всеми советниками и как бы между делом сказал, что в мировую войну сам торчал под Верденом, кормил там вшей и ползал на брюхе. Конечно, среди двух десятков германских офицеров нашлись сражавшиеся на Западе.

Посыпались восклицания: «А помнишь?..» «А знаешь!» К Зорге протиснулся капитан с эмблемой технических войск на петлицах:

— Так слушай, мы же с тобой были рядом! Помнишь, стояла разбитая мельница. Вот там была наша техническая рота…

— Ну как же! Это как раз напротив той дерьмовой высоты Мортом. Сколько раз я бывал на этой мельница-Капитан Меленхоф полез целоваться. Пили за военное братство, за высоту, которую не удалось взять. Советники приняли Зорге в свою компанию.

Оказывается, этот парень тоже хлебнул войны! И у него есть Железный крест, полученный от Гинденбурга.

Разошлись поздно. Рихард провел в Нанкине несколько дней. Много говорили о войне, о китайской армии, ее вооружении, выучке. Полковник Крибель познакомил Рихарда с военным министром Хо Ин-шином, правой рукой Чан Кайши. Однополчанин Меленхоф предложил Зорге поехать с ним в Кантон. Оттуда они проплывут вверх по Жемчужной реке. Там такая красота, Рихард увидит такое, что ему и не снилось! Летчики Бледхорн и Леман пообещали познакомить его с Чарльзом Линдбергом, тем самым американцем, который первым перелетел Атлантический океан. Теперь он полковник и работает тоже в Китае.

Знакомство с советниками дало Зорге очень много. В нанкинский немецкий штаб он приезжал теперь, как домой. Вскоре его представили и Чан Кайши, и министру иностранных дел доктору Вану.

В Шанхае Рихард вскоре покинул гостиницу и переселился во, французский сектор на рю де Лафайет — консул помог ему найти удобную недорогую квартиру. Здесь Зорге прожил все три года, пока не закончил работу в Китае и не уехал в Москву.

Почти одновременно с Зорге в Китай приехал и Христианзен — Макс Клаузен, как значилось в его паспорте. Из Гамбурга по Транссибирской железной дороге он прибыл в Харбин, оттуда переехал в Дайрен и дальше пароходом проплыл до Шанхая.

О приезде радиста-коротковолновика Зорге узнал на другой же день, но еще несколько недель он выжидал, не встречался со своим помощником, чтобы проверить, не привез ли Клаузен за собой «хвост». Моряк из Гамбурга, солдат мировой войны, кузнец, техник Клаузен сменил, вероятно, десяток профессий до того, как стал радистом на германских торговых кораблях. Потом участвовал в забастовках, организовывал профсоюз моряков, работал в обществе «Руки прочь от Советской России!» в начале двадцатых годов, когда лорд Керзон в своем ультиматуме грозил войной молодой Советской республике.

Но Советскую Россию надо было защищать и позже, и радист уехал в Китай, где его ждала тяжелая, опасная подпольная работа.

В те годы в Шанхае каждый иностранец открывал какое-нибудь дело, открыл и Макс Клаузен ремонтную мастерскую с маленьким гаражом. Поселился он в районе Гонкю на восточной шанхайской окраине в квартирке, которую нашел ему приятель Вилли. В свободные вечера они посиживали вдвоем в ресторанчике «Кесей», пили пиво и рассказывали друг другу истории из своей жизни. Тот же Вилли познакомил Клаузена с доктором Зорге, который тоже будто случайно забрел в «Кесей» и встретился с земляками.

Клаузен поднялся из-за стола и протянул Зорге шершавую, крепкую руку. Перед Зорге стоял плотно сбитый, широкоплечий человек с грубоватым лицом, начавший немного полнеть в свои тридцать лет. На улице, когда приятели провожали доктора, Рихард сказал Максу Клаузену:

— Указания будешь получать через Вилли. Со мной не встречайся… Сейчас готовь передатчик, связывайся с «Висбаденом». Позывные есть?

— Есть…

— Значит, все. Мы еще поработаем! — Зорге крепко хлопнул Клаузена рукой по плечу, как это принято у гамбургских портовиков.

Макс понял и рассмеялся:

— Ты что, тоже соленый? Бывал на море?

— Всяко бывало…

Клаузен развил бурную деятельность: ездил в Кантон, был в Мукдене, оборудовал радиоточки, конструировал передатчики, но вскоре ему пришлось прекратить работу. Зорге через Вилли приказал Клаузену выехать в Харбин: на КВЖД начался вооруженный конфликт между белокитайцами и войсками советской Дальневосточной армии, поэтому необходимо, чтобы радист Рихарда Зорге был ближе к фронту. И свою информацию Зорге тоже должен был перестроить — все подчинялось событиям на Китайско-Восточной железной дороге. Стало известно, что японские агенты играли не последнюю роль в разжигании конфликта. Клаузен передавал свои сообщения через фронт прямо из гостиницы, которая стояла недалеко от вокзала. В окно он мог видеть поезда и войсковые колонны, двигавшиеся в сторону советской границы. Зорге в то время тоже появлялся в Харбине…

Осенью Клаузен вернулся в Шанхай, но здесь его ждали неудачи — связь с «Висбаденом» была затруднена, советский радист почти не слышал его. Макс долго ломал голову и пришел к выводу, что одна из причин в том, что передачи ведутся с нижнего этажа.

На третьем этаже под той же крышей жила одинокая молодая финка, давно приехавшая в Шанхай из России. Ее звали Анна. После долгих переговоров Анна согласилась поменяться квартирой с немцем. Так они познакомились.

Анна не долго жила внизу, вскоре она переселилась обратно: они с Клаузеном решили пожениться…

Но в подпольных условиях женитьба не простое дело, Зорге долго раздумывал, что-то выяснял, проверял, прежде чем разрешить своему радисту осуществить его намерение.

В поле зрения Зорге был еще один круг лиц, которому он придавал определенное значение, — это колония белогвардейцев во главе с атаманом Семеновым.

Эмигранты собирались в кабачке, в подвале с отсыревшими стенами, который содержал штабс-капитан Ткаченко на авеню Жоффр, недалеко от квартиры Зорге. «Главная квартира», как торжественно называли эмигранты свой клуб, помещалась позади бара в бывшей кладовой.

В переднем углу в старом золоченом киоте висела тусклая икона Николая-чудотворца, рядом на стене портрет царя Николая II, а под ним две скрещенные сабли с георгиевской лентой. В «главную квартиру» допускали только избранных, остальные собирались в большом зале, где сводчатые окна и потолки напоминали притвор обнищавшего храма. Посредине зала была невысокая эстрада, на которой стоял рояль и больше ничего не могло поместиться. Певица — дама в годах — исполняла старинные романсы, аккомпанируя себе на рояле. Ее грустно слушали, подперев подбородки кулаками, а когда пьянели, сами начинали петь «Боже, царя храни…»

Иногда в кабачок заходил певец Вертинский — высокий, пахнущий дорогими духами, элегантный, с золотыми перстнями на пальцах. На него глядели завистливо, потому что он жил лучше других эмигрантов и считался в Шанхае самым модным певцом. Артист заказывал двойную отбивную котлету, пил много пива, смирновской водки, говорил громко, уверенно, раскатисто хохотал. Иногда его подобострастно просили, и он соглашался что-то спеть даром. Пел грустные песни о родине, которая далеко, о минувших днях, о надоевших тропических странах. Потом уходил, разбередив себя и других.

К журналисту Джонсону в кабачке штабс-капитана Ткаченко относились с подчеркнутым вниманием, заискивали перед ним, часто заговаривали о своих нуждах, жаловались на интриги, бахвалились своим прошлым, предлагали принять участие в выгодном деле, где нужен лишь небольшой капиталец… Рихард не выказывал любопытства, рассеянно слушал эмигрантские пересуды, разыгрывал грубоватого гуляку-иностранца, который любит кутнуть, но знает счет деньгам. Иногда он за кого-то платил, кому-то одалживал по мелочам, в меру и сдержанно, чтобы не прослыть мотом. Здесь мистер Джонсон проявлял свои привычки и странности, но к ним относились терпимо. В разгар веселья он вдруг среди ночи просил тапершу сыграть Баха, задумчиво слушал и ревниво следил, чтобы в зале была полная тишина. Как-то раз он обрушился на подвыпившего белоэмигранта, который пытался танцевать под звуки торжественной оратории. Мистер Джонсон вытолкал святотатца за дверь. Когда умолкли последние аккорды, Рихард подошел к даме, игравшей Баха, поцеловал ей руку и положил на пианино несколько зеленых долларовых бумажек. Все это заметили, и таперша, бывшая воспитанница института благородных девиц, зарделась от удовольствия.

Здесь все говорили по-русски, но ни единым жестом Рихард не выдал, что он знает русский язык, ни одно русское слово не сорвалось с его губ. Он с безразличным видом слушал эмигрантские разговоры и терпеливо ждал…

Бывал здесь и атаман Семенов — плотный, с тяжелой шеей и торчащими, как у кайзера Вильгельма, усами. Как-то раз атаман присел за общий стол, за которым уже сидел Зорге. У Семенова было монгольское лицо и кривые ноги кавалериста. Вместе с атаманом пришел барон Сухантон, адъютант последнего русского царя, человек с бледным, анемичным лицом. Они разговаривали между собой, явно стараясь вовлечь в беседу интересовавшего их журналиста Джонсона. Здесь его считали американским корреспондентом, и Зорге не стал рассеивать их заблуждение.

Семенов заговорил о России, о Забайкалье, где он воевал с большевиками в гражданскую войну. Атаман обращался уже к «мистеру Джонсону», однако Зорге не проявлял интереса к его словам и только бросил фразу:

— Все это прошлое, русская эмиграция, вероятно, давно уже сошла с арены истории…

Слова журналиста задели атамана, он стал возражать: да знает ли мистер Джонсон, что он, атаман Семенов, должен был возглавить русское государство в Приморье и Забайкалье, но его лишили поддержки. Американцы и англичане первыми покинули Владивосток…

— Видите ли, — вступил в разговор Сухантон, — атамана Григория Михайловича Семенова поддерживали все воюющие с большевиками страны. Однако наилучшие, контакты были с японской армией. Командующий Квантунской армией генерал Тачи-бана, который в свое время командовал оккупационными войсками в Сибири, сам предложил поддержку. Потом это подтвердил граф Мацудайра от лица японского правительства. Нам обещали деньги, оружие, амуницию…

Зорге безразлично пожал плечами и заговорил о чем-то другом с подошедшим к нему знакомым, подчеркивая свою незаинтересованность затронутой темой.

Они случайно встречались и позже. Атаман Семенов говорил все более откровенно. Он упрекал американцев, которые не довели до логического завершения интервенцию на Дальнем Востоке. Логическим завершением атаман считал бы создание государства в Приморье и Забайкалье, в котором главенствующая роль была бы отведена «здоровым силам российской эмиграции». Семенов хвалил японцев, снова вспоминал о своих встречах с ними, уважительно отзывался о генерале Араки, с которым до сих пор имеет честь поддерживать дружеские отношения. В то же время атаман осторожно намекал, что было бы неплохо проинформировать заинтересованные американские круги о современной политической обстановке. Дело в том, что он, атаман Семенов, до сих пор считается единственным кандидатом на пост главы нового забайкальского государства и не возражал бы заранее вступить в деловые отношения с американцами. Все это в будущем окупится слихвой, американцы не останутся в проигрыше.

Постепенно для Рихарда Зорге раскрывалась картина нового белоэмигрантского заговора, который вдохновлялся генералом Араки.

Семенов располагал войсками в 12–15 тысяч сабель, размещенными в Северном Китае с тайного благословения Чан Кайши. Но основную роль здесь играли японцы. Это они давали атаману оружие и предоставили ему финансовый заем. Но денег все равно не хватало, и Семенов искал новые возможности для того, чтобы где-то их раздобыть. В японском генеральном штабе, как понял Зорге, разработали план, по которому в нужный момент войска Семенова перейдут через советскую границу, поведут стремительное наступление в направлении Якутска, затем из бассейна реки Лены ударят на юг, захватят Байкал и перережут сибирскую железную дорогу. Атаману помогут бурятские и монгольские князьки, с которыми ему удалось наладить связи и о многом договориться.

Сидя в «главной квартире» под портретом Николая II, Семенов и Сухантон не раз обсуждали основы плана новой интервенции. Атамана не устраивало то, что Араки слишком медлит с выполнением плана, скупится на расходы, от чего создается впечатление, будто японские военные круги потеряли интерес к ими же задуманному варианту. Конечно, атаман Семенов, как будущий руководитель сибирского похода, отлично понимает, что одними своими силами в 15 тысяч сабель он не сможет нанести решающего удара большевикам. Атаман только начнет, но закреплять первый удар должны будут японские войска. Конечно, хотелось бы привлечь сюда еще и другие силы…

Флирт японцев с атаманом Семеновым тянулся долго и оборвался неожиданно для атамана «мукденским инцидентом». Атаман Семенов временно отодвигался японской военщиной на задний план.

Поздним вечером 18 сентября 1931 года под Мукденом на Южно-Маньчжурской железной дороге, принадлежавшей японцам, произошел взрыв, как раз в тот момент, когда здесь проходил скорый поезд, направлявшийся из Гирина в Пекин. Но поезд, не снижая скорости, благополучно миновал место взрыва и без опоздания прибыл в Мукден. Машинист, который вел ночной экспресс, даже не заметил повреждения пути. Однако в тот же час, когда прозвучал взрыв, японские войска выступили по тревоге и завязали ночной бой с китайцами. Откуда-то появились тяжелые пушки, которые открыли огонь прямой наводкой по китайским казармам. Китайские солдаты, потеряв около четырехсот человек убитыми, отступили из города. У японцев потерь не было, если не считать двух солдат, попавших под огонь собственной артиллерии. Утром Мукден был в руках японских войск. Полковник Доихара Кендзи стал мэром города.

События в Мукдене взбудоражили колонию журналистов. Сообщения были противоречивые, и корреспонденты, аккредитованные при нанкинском правительстве, устремились на север. Среди них был и Зорге. Журналисты съехались туда через несколько дней после происшедшего инцидента. Их встретили ошеломляющие известия. Квантунская армия начала оккупацию всей Маньчжурии, войска генерала Хаяси также вторглись в Маньчжурию со стороны Кореи. Начальник штаба полковник ч Итагаки выдвинул крайне не правдоподобную версию о том, что взрыв полотна железной дороги был осуществлен китайскими саперами-диверсантами. И для того чтобы «восстановить порядок» в стране, Квантунская армия временно забрала всю власть в Маньчжурии. Итагаки говорил от имени командующего Квантунской армии генерала Хондзио. В подтверждение своих слов Итагаки предложил журналистам посетить японскую комендатуру, где в качестве вещественных доказательств лежат трупы китайских диверсантов, якобы убитых на месте преступления, и кусок рельса, вырванный взрывом. Но оказалось, что кусок рельса был сильно ржавым, хотя после взрыва прошло совсем немного времени, а убитые «саперы» были одеты в обычную пехотную форму. Это не смутило японских военных представителей, на другой день они снова пригласили журналистов и показали им те же самые трупы, но переодетые в одежду китайских саперов…

Было совершенно ясно, что провокационный взрыв на Южно-Маньчжурской дороге ознаменовал новую стадию японской агрессивной политики на континенте. Это косвенно подтверждалось и появлением на месте событий таких мастеров военных провокаций, как Итагаки и Доихара. В самый канун «мукденского инцидента» в городе тайно появился начальник разведывательного отдела генерального штаба японских вооруженных сил генерал-майор Тетекава…

Зорге анализировал, сопоставлял самые различные факты, и все они подтверждали один наиболее существенный вывод: японская агрессия придвигается к советским границам. Именно об этом разведчик должен был предупредить свою страну, уведомить о возросшей угрозе.

В Шанхае Рихард поспешил встретиться со своим другом Одзаки. Обычно они заранее намечали место встреч, чтобы без надобности не пользоваться почтой или телефоном. Чаще всего Зорге подъезжал на машине к Садовому мосту у границы японской концессии, Одзаки садился сзади, и они либо ездили по шанхайским улицам, пока Ходзуми рассказывал новости, либо отправлялись в один из многочисленных китайских ресторанов. Но больше всего они любили бывать в уютной квартирке Агнесс Смедли, в которую она переселилась из отеля. На этот раз они тоже заехали к ней. Агнесс ушла в кухню готовить ужин — она слыла отличной кулинаркой, — и мужчины остались одни.

Рихард рассказал о своих впечатлениях о поездке, высказал мнение, что «мукденский инцидент» подтверждает существование плана японской агрессии, изложенного в меморандуме Танака. Вот тогда они снова заспорили — Одзаки и Рихард Зорге. На помощь призвали Смедли.

— Агнесс, — позвал Зорге, — помогите нам разобраться! Идите к нам или мы сами ворвемся на кухню.

Агнесс появилась в фартуке, раскрасневшаяся от жара плиты.

— Только без угроз! О чем вы так спорите?

— У вас есть «Китайский критик» с меморандумом генерала Танака? Дайте нам этот журнал.

Смедли подошла к книжной полке, порылась в ворохе журналов и протянула один из них Зорге.

— Пожалуйста, но имейте в виду, что для споров вам осталось всего пять минут, сейчас будем ужинать.

Зорге нашел нужное место и прочитал:

«Для того чтобы завоевать Китай, мы должны сначала завоевать Маньчжурию и Монголию. Для того чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай. Если мы сумеем завоевать Китай, все остальные азиатские страны, Индия, а также страны Южных морей будут бояться нас и капитулируют перед нами. Мир тогда поймет, что Восточная Азия наша, и не осмелится оспаривать наши права. Таков план, завещанный нам императором Мэйдзи, и успех его имеет важное значение для существования нашей Японской империи».

— Так говорит Гиити Танака, рупор японских милитаристов, — воскликнул Зорге. — Вы думаете, что это миф? Нет! Все развивается по его плану. Я еще напомню вам другое место из меморандума:

«Продвижение нашей страны в ближайшем будущем в район Северной Маньчжурии приведет к неминуемому конфликту с красной Россией…»

— Это тоже Танака. А японские войска уже находятся в Северной Маньчжурии, значит, следующим может быть «конфликт с красной Россией».

— Но это ужасно! — воскликнул Одзаки. — Это катастрофа и для Японии.

Вошла Агнесс и попросила мужчин накрывать на стол. За ужином Рихард опять рассказывал о том, что он видел в Мукдене.

Когда Зорге вез Ходзуми Одзаки обратно к Садовому мосту, он снова заговорил о волновавшей его проблеме.

— Послушайте, Одзаки-сан, подскажите, кто из надежных людей смог бы поехать сейчас в Маньчжурию? Мы должны знать все, что там происходит.

— Я тоже об этом думал. Есть у меня на примете один человек. Если согласится, мы придем вместе.

На следующую явку Одзаки пришел вместе с незнакомым Рихарду японцем. Ходзуми представил его — Тэйкити Каваи, корреспондент «Шанхайских новостей», иллюстрированного еженедельника, выходившего на японском языке в Китае.

Каваи выглядел совсем молодым, хотя ему в то время было уже далеко за тридцать. Худощавый, невысокого роста, он держался уверенно, а его несколько запавшие глаза были внимательны и задумчивы. Каваи уже несколько лет жил в Шанхае, входил в японскую антимилитаристскую группу, и Одзаки сразу остановился на нем, когда потребовалось отправить в Маньчжурию надежного человека.

Они сидели втроем в китайском ресторанчике во французском секторе города. Каваи сказал:

— Я согласен поехать, но ненадолго, на несколько месяцев. Наш журнал заинтересован в такой поездке. Это удобно со всех точек зрения.

О деталях говорили в машине. Зорге сидел за рулем, Каваи и Одзаки — сзади.

— В Мукдене, — говорил Одзаки, — корреспондентом «Асахи» работает мой большой друг Такеучи. Он в хороших, я бы сказал, в приятельских отношениях с начальником штаба Квантунской армии полковником Итагаки. Я его тоже немного знаю, он один из активных руководителей офицерского общества «Вишня», по-японски «Сакура-кай». Общество это объединяет сторонников наиболее решительных действий в Маньчжурии. Я уверен, что это их группа убрала с дороги маршала Чжан Цзо-лина. Роль Доихара в убийстве вы знаете.

Зорге внимательно слушал Одзаки. Опять Итагаки, опять Доихара! Они многое знают и держат в своих руках нити военных заговоров. Бороться с ними — значит раскрыть планы японской военщины. В этом задача! И все же Рихард считает, что он в лучшем положении — он не знает пока их тайн, но наблюдает за ними, а они — Итагаки и Доихара — не знают и никогда не должны узнать о существовании Рамзая…

Ходзуми Одзаки предложил хороший план. Он заключался в том, что Каваи будет встречаться с Такеучи и получать от него нужную информацию. Встречи двух японских корреспондентов не вызовут подозрений. Что же касается Такеучи, то он по-прежнему будет сохранять добрые отношения с начальником штаба полковником Итагаки и постарается прочно войти к нему в доверие.

Свои сообщения корреспондент «Шанхайских новостей» должен посылать в частный адрес — служащему железной дороги, с которым близко знаком Ходзуми Одзаки.

Рихард согласился с предложенным вариантом, но только дополнил: одновременно с информацией Каваи должен посылать открытку еще и какому-то другому лицу. Это будет сигналом, что письмо Каваи отправлено из Мукдена. Если письмо задержится — надо быть настороже. Сам Одзаки за письмами ходить не должен, для этого надо подобрать человека.

Был конец октября, когда Каваи Тэйкити уехал в Мукден по заданию Джонсона. Прошел всего только месяц, как началась оккупация Маньчжурии, а доверенный человек Рихарда Зорге уже получал информацию от… начальника штаба Квантунской армии.

Первое же письмо, полученное от Каваи, показывало, насколько серьезный характер принимают события в Маньчжурии. Квантунская армия, приведенная в боевую готовность, расширяет зону оккупации и продвигается к границам Советского Союза и Монгольской Народной Республики. Командование Квантунской армии обратилось к правительству с предложением создать в Маньчжурии самостоятельное государство, независимое от Китая. В Токио это предложение встречено одобрительно. Командующий генерал Хондзио постоянно совещается с представителями японского генерального штаба, а также с посланцами военного министра генерала Араки.

После первого сообщения от Каваи долго не было вестей — ни писем, ни предупреждающих открыток. Все выяснилось несколько позже — начальник штаба Квантунской армии Итагаки тайно покинул Мукден, и Каваи лишился источника информации. К следующему пространному письму было приложено несколько газетных вырезок. В них сообщалось о похищении бывшего китайского императора Генри Пу-и, последнего императора Пинской династии. Пу-и было пять лет, когда революция сбросила его с трона. Двадцать лет он был не у дел, жил в Тяньцзине, а теперь им вдруг заинтересовались японцы.

Второго ноября в тяньцзинской газете «И-ши» появилась сенсационная заметка: «Новый мэр Мукдена и начальник особой японской миссии полковник Доихара тайно прибыл в Тяньцзин. Он разрабатывает план похищения бывшего китайского императора Пу-и, как известно, живущего в Тяньцзине».

Следующая вырезка была помечена 4 ноября 1931 года. Китайская газета под заголовком «Тайный визит Доихара в Тяньцзин» сообщала новые подробности о визите японского разведчика в Тяньцзин:

«Полковник Доихара прибыл в Тяньцзин по приказу военного министра Японии генерала Араки, чтобы убедить Пу-и создать и возглавить независимое правительство Маньчжурии».

Еще через день та же газета извещала о новой сенсации: «Бывшему императору Пу-и доставили корзину с фруктами, где оказались две бомбы, которые, к счастью, не взорвались. Одновременно Пу-и получил несколько угрожающих писем от штаба тайного общества „Железа и крови“, от тяньцзинского отдела китайской компартии и от других неизвестных лиц».

Здесь же сообщалось, что в Тяньцзине были беспорядки, возникла перестрелка, но японское консульство известило бывшего императора: оно примет особые меры предосторожности, которые не позволят совершить покушение на его жизнь. «Тем не менее Пу-и предпочитает не выходить из своего дома», — писала газета.

И наконец, последнее сообщение:

«Вчера в три часа дня небольшой японский катер ушел вниз по реке, имея на борту нескольких штатских лиц и группу сопровождающих японских солдат. Предполагают, что на этом катере был похищенный бывший император Пу-и. Он был тайно увезен в автомобиле на пристань, откуда на катере в сопровождении вооруженных солдат под командой полковника Доихара бывший император доставлен на японский пароход „Имадзи Мару“».

В той же газете еще маленькая информация:

«Вчера на улице Тяньцзина подобран труп сотрудника газеты „И-ши“, автора информации о похищении Пу-и. Виновных в убийстве обнаружить не удалось».

В дополнение к приложенным газетным вырезкам Каваи информировал Зорге о встречах корреспондента Такеучи с полковником Итагаки. Начальник штаба был раздражен тем, что вся эта история просочилась в печать, однако результатами операции в Тяньцзине остался доволен. Доихара до смерти запугал робкого экс-императора. Тот стал сговорчивее после психической обработки, проведенной Доихара. Полковнику Итагаки не стоило большого труда уговорить Пу-и покинуть Тяньцзин и найти убежище на японском пароходе «Имадзи Мару». Потом он оказался в Маньчжурии…

Прошло еще некоторое время, и в Шанхае стало известно, что японский правительственный кабинет обсуждал в Токио вопрос о создании государства Маньчжоу-Го. Докладывал военный министр Араки. Кабинет согласился с предложением штаба Квантунской армии поставить во главе правительства Маньчжоу-Го прибывшего из Тяньцзина императора Пу-и.

Информация к Зорге шла из штаба Квантунской армии. По данным, поступившим из других источников, стало известно также и отношение американских правительственных кругов к маньчжурским событиям. Японский посол в Вашингтоне информировал своего министра иностранных дел о том, что американцы не имеют ни малейшего намерения протестовать против создания нового государства, тем более они не станут требовать созыва конференции девяти держав. Американская реакция поощряла японскую агрессию на границах Советского Союза. Каким образом? Это тоже должны были узнать в Москве.

На политическом горизонте на Дальнем Востоке все больше сгущались тучи. Они шли из-за моря, со стороны Японии, и именно там, под грозовыми разрядами возможной войны, должен был находиться Зорге. Он поехал туда через два года после «мукденекого инцидента».

5. РАСКРЫТЫЙ ЗАГОВОР

Он лежал на колючей проволоке, на шипах, которые вонзались в тело, и не было сил, чтобы сползти, упасть с этих проклятых качелей… Страха тоже не было, он иссякал по мере того, как человек терял последние силы. Теперь оставалась только боль, от которой мутилось сознание. Рихард часто впадал в беспамятство, и тогда он куда-то проваливался, его обволакивал вязкий мрак, он уже ничего не чувствовал, не сознавал.

Затем сознание ненадолго возвращалось, а вместе с сознанием опять приходила жестокая боль. Рихард уже не мог поднять сникшую голову и, когда открывал глаза, видел под проволокой собственную ногу с неестественно вывернутой ступней и руку с раскрытой ладонью. На скрюченных, неподвижных пальцах застыла кровь. Сначала она была красной, затем порыжела, стала коричневой. Его тело больше не принадлежало ему, было чужим, как этот кол проволочного заграждения, покосившийся под его тяжестью. Лишь чуть теплилось затухающее сознание, мерцали мысли, изорванные, как и его тело.

Иногда его сухие губы шептали: «Боже мой! Боже мой!..» Но ему только казалось, что он шепчет. Это был стон. Он глухо стонал, так же как сосед, лежавший рядом в воронке. Тот затих на вторые сутки, а Рихард все лежал на колючей проволоке, и шипы впивались в него, как иглы терновника в венке Страдальца… Христос шел на Голгофу… Почему на Голгофу? Эта высота называется «304», а может быть, Мортом, которая прикрывает Верден, и солдаты цепью идут на свою Голгофу. Бросаются в атаку и отступают, снова идут, гибнут; только немногие возвращаются в траншеи. Так из недели в неделю, из месяца в месяц. Проклятый Верден!

Иногда солдаты купаются в Маасе на самом переднем крае и тогда не стреляют друг в друга — таков уговор без слов. Потом уходят, и все начинается снова… Солдата убивают лишь в униформе…

Вероятно, тысячи полегли здесь, у высоты «304», где крестьяне сеяли хлеб, а теперь убирают мертвых. А всего под Верденом убито миллион людей… Рихард не видит той высоты, к которой рвались немецкие цепи, высота где-то справа. Голова Рихарда висит недвижимо, и он может видеть только кованую подошву своего ботинка. Но Рихард знает: высота дымится днем и ночью, как незатухающий вулкан, и начнет извергать пламя, как только германские солдаты пойдут в атаку. Но почему он здесь — Рихард Зорге, капрал 91-го стрелкового полка? Почему он лежит на проволочном заграждении, на ничейной земле, которую простреливают с обеих сторон, где рвутся шальные германские и французские снаряды? Отец хотел сделать Рихарда коммерсантом, а из него сделали солдата. Ему двадцать лет, а он уже третий год на войне.

«Боже мой!.. Боже мой!..» — С губ срывается стон, но раненого никто не слышит. Уж третьи сутки Зорге висит на колючей проволоке. «Проклятая война!» шепчут его недвижимые губы. — «Проклятый Христос, который позволил создать этот ад на земле…»

В глазах темнеет, он слышит запах гари разорвавшегося снаряда. Нет, это не снаряд — пахнет горелым человеческим мясом.

Рихард вскакивает и не понимает, что с ним, что происходит.

Он в своей комнате на улице Нагасаки. Уже рассвело. На полках вдоль стен книги, древние манускрипты и восточные статуэтки. Все как обычно. Но откуда этот приторный запах гари? Комнату затянуло дымом. Так вот в чем дело! На тахте спит князь Урах — вчера засиделись почти до рассвета, и он остался ночевать у Зорге. Заснул с непогашенной сигаретой, сухая морская трава затлела, как трут. Зорге бросился к спящему, столкнул его на пол, раздвинул «седзие» — бумажные рамы и вышвырнул дымящуюся тахту наружу. Альбрехт Урах сидел на полу и непонимающе мигал глазами, на его красивом лице застыла растерянность. Рихард закричал в ярости:

— Ду, менш,[13] ты когда-нибудь слышал запах горелого человечьего мяса? Я получил это удовольствие на войне, черт побери! Там нас жгли из огнеметов… С меня довольно. Я не хочу нюхать твой паленый зад! Убирайся!..

Рихард метался по комнате, охваченный страшными воспоминаниями. С каким упорством повторяются кошмары прошлого вот уже много лет!

Там, на колючей проволоке, он стал противником войны, а еще через некоторое время сделался коммунистом. Здесь, на переднем крае невидимого фронта, он тоже борется против войны, защищает социалистическое Отечество. Но он член нацистской партии — партии Гитлера, у него есть значок на булавке, которая колет грудь. Теперь он «партейгеноссе» — товарищ по партии всей этой сволочи… У него есть партийный билет нациста и номер — два миллиона семьсот пятьдесят одна тысяча… Вот сколько людей уже оболванил Гитлер…

Зорге все еще находился под впечатлением тяжелого сна. Да еще эта горелая морская трава. Идиот Урах… Рихард не подбирал слов, когда злился, он ни к кому не подлаживался, и это лучший способ маскировки. Сейчас он обрушил свой гнев на князя фон Ураха, руководителя нацистской организации Токио — Иокогама, корреспондента «Фелькишер беобахтер» — газеты, которая принадлежит Гитлеру.

Зорге присел на свою тахту, по телу разлилась противная слабость. Страшно болела голова. Последние дни Зорге старался побороть грипп, но болезнь, видно, не отпускала. Словно умываясь, он потер ладонями лицо.

— Что с тобой? — озабоченно спросил Урах. — Ты болен?

Рихард прилег и опять будто провалился в горячий мрак.

…Болезнь оказалась тяжелой, после гриппа снова поднялась температура, началось воспаление легких. Это встревожило его друзей. Приезжал врач из посольства, назначил лечение, но Рихарду не стало лучше. Появился Мияги, но, увидев, как плохо Рихарду, хотел уйти. Зорге остановил его, просил остаться и рассказать о встречах, наблюдениях, разговорах. Между прочим, Мияги сказал:

— На этих днях один штабной офицер из военно-воздушных сил сказал мне, что скоро ему придется принимать гостей из Германии, приезжает военная делегация…

Сообщение было крайне важным. В Токио уже давно появились неясные слухи, будто между Японией и Германией идут какие-то переговоры. Фраза, оброненная японским майором, была еще одним подтверждением этого.

— Я должен поехать в посольство, — возбужденно заговорил Зорге, силясь подняться с постели. — Это же очень важно! Надо предупредить Одзаки.

Истоку все же убедил Зорге остаться дома. Он пообещал достать ему какое-нибудь новое лекарство у своего доктора. Мияги давно был болен туберкулезом, и за ним наблюдал опытный врач.

Доктор Ясуда был пожилой человек, имевший широкую практику среди высокопоставленных пациентов. Его кабинет посещали государственные чиновники, советники, их жены, представители военных кругов, семьи промышленников, актеры, художники. Среди пациентов Ясуда оказался и Иотоку Мияги. Он исправно являлся на прием, подружился с общительным доктором, знал его взгляды, и однажды, когда Ясуда, закончив осмотр больного, выписывал ему рецепт, художник сказал:

— Ясуда-сан, мне говорили друзья, что с вами можно советоваться не только по поводу болезней…

Ясуда поднял очки и вопросительно посмотрел на Мияги.

— Что вы хотите сказать?

— Меня интересует, как вы смотрите на обстановку в Германии, на укрепление фашизма.

— Германия далеко от нас, — уклончиво ответил Ясуда. — Говорят, что Европа только полуостров азиатского материка, значит, Германия — глухая провинция. Меня привлекают куда более близкие вещи…

Однажды художник Мияги оказался последним на приеме у доктора. Они проговорили до позднего вечера о фашизме в Европе, о том, что в Японии военщина тоже рвется к власти, о маньчжурских событиях, об угрозе войны с Советской Россией. Доктор Ясуда разделял взгляды Мияги. Под конец художник прямо спросил:

— Ясуда-сан, скажите откровенно, вы могли бы помочь нам добиться того, чтобы Япония и Россия жили в мире?

— Кому это вам?

— Тем, кто против войны и фашизма, Вскоре доктор Ясуда стал одним из главных информаторов Мияги — высокопоставленные лица охотно вели доверительные беседы с лечащим их врачом.

На этот раз доктор Ясуда сам заговорил о том, что его волновало. Он тоже слышал кое-что по поводу переговоров, которые идут; или должны идти, между японскими и немецкими дипломатами. От своего пациента из министерства иностранных дел Ясуда слышал, что три страны хотят договориться «о борьбе с мировым коммунизмом». Больше ничего Ясуда сказать не мог, его пациент тоже знал об этом слишком мало.

Речь шла о подготовке сговора против Советской России под видом антикоминтерновского пакта. Но это стало известно годом позже, а пока просачивались только слухи. Заговор готовили в строжайшей тайне, и эту тайну надо было раскрыть.

Но у художника Мияги было еще одно дело к Ясуде. Он сказал:

— Доктор, заболел один человек, которому никак нельзя болеть. Помогите, у него воспаление легких. Как обычно, Ясуда сначала ответил общей фразой.

— Люди вообще не должны болеть. — Потом спросил:

— Где же этот человек?

— К сожалению, вы не можете его увидеть. Ясуда нахмурился.

— Понимаю… В таком случае дело сложнее. Не могу же я лечить на расстоянии! Как вы думаете?.. Не могу! Впрочем, вот что, — решил доктор, попробую дать ему сульфапиридин. Это новейшее средство, которого наши врачи еще не знают. Надеюсь, ваш знакомый скоро будет здоров.

Лекарство, которое Ясуда дал художнику, Мияги переправил Зорге через медицинскую сестру Исии Ханако. Исии одна ухаживала за больным. Мияги не хотел лишний раз появляться на улице Нагасаки.

Через несколько дней Рихард Зорге действительно был на ногах.

В знак благодарности художник принес Ясуде свою картину — «Лиловые ирисы». Доктор принял ее. Он радовался, как ребенок, когда, откинув шторы, с восхищением разглядывал лиловые цветы на берегу пруда. Это был единственный случай, когда доктор Ясуда, щепетильный в таких делах, принял «материальное вознаграждение». В организации Рихарда Зорге люди не получали никаких денег за свою опасную работу. Все подчинялось лишь чувству долга. Людей влекла убежденность — надо сделать все, чтобы сохранить мир. Так думали все: не только самоотверженный Рихард Зорге — Рамзай, руководитель группы, но и японский ученый Одзаки, и капрал воинской части Яваси Токиго, которого привлек к работе художник Мияги, и молодая женщина Исии Ханако, медицинская сестра, приехавшая в Токио искать работу… Впрочем, Исии Ханако не входила в группу «Рамзай».

Исии выросла на юго-западе, вблизи Хиросимы — в Куросика, прекраснейшем из прекрасных городков Японии. Так она считала, и, вероятно, так оно и было. Туда приезжали туристы, чтобы насладиться чудесными видами, стариной, послушать древние легенды. В Куросика было очень красиво, но там не хватало для всех работы. Для Исии Ханако ее тоже не нашлось. Она училась в медицинском училище, недолго работала в университетской больнице, но вскоре осталась без дела. Музыка, которой она занималась с детства, тоже ничего не могла дать для жизни. Исии жила с матерью и старшим братом — художником Дацичиро; у него была своя семья. Что оставалось ей делать? Она поехала искать счастья в Токио, где жила ее подруга, служившая в большом ресторане.

Сначала помогала подруге — мыла посуду, вытирала столы, стелила скатерти. Ей ничего не платили, она просто работала, чтобы не сидеть без дела, к тому же иногда за это кормили. Так продолжалось несколько месяцев. Наконец к Исии пришла удача — у папаши Кетеля, хозяина ресторанчика «Рейн-гольд», освободилось место официантки. Это было осенью 1935 года.

Исии с трепетом прошла сквозь бутафорскую винную бочку в дверь с сосновой ветвью на притолоке — знак того, что здесь подают спиртные напитки и можно выпить горячего сакэ. Когда Исии предстала перед папашей Кетелем, тот оценивающе осмотрел девушку и, видимо, остался доволен. Она была красива, Исии Ханако, в свои двадцать семь дет — изящная, тонкая, в светлом кимоно и элегантных дзори на маленьких ножках.

— Пожалуй, ты мне подойдешь, — сказал он, посасывая погасшую трубку. — Как же мы тебя назовем?.. Берта есть, Катрин есть… Агнесс! Будешь Агнесс. Я немец, и у меня все должно быть немецкое — пиво, сосиски, имена официанток… Приходи через три дня и заучи вот эти слова…

Папаша Кетель заставил Исии записать несколько немецких фраз: «Гутен таг», «Данке шен», «Вас вюншен зи?»

— Работать будешь в немецком платье, как у них, — кивнул Кетель на девушек в сарафанах и цветных фартуках.

Почти сразу же, как Исии Ханако начала работать в «Реингольде», она обратила внимание на посетителя ресторанчика — слегка прихрамывающего человека с волевым лицом и широкими раскосыми бровями вразлет, как у воителя, охраняющего Будду. Чаще всего он приходил один, садился у крайнего столика ближе к окну, со многими здоровался, иногда, не допив пиво, куда-то исчезал, а через полчаса-час снова возвращался к своему столику.

Однажды Кетель подозвал к себе Исии и сказал ей:

— Послушай, Агнесс, обслужи-ка вон того господина, что сидит один у окна. Это доктор Зорге. Сегодня у него день рождения, а он почему-то один. Развлеки его…

В обязанность девушек из ресторана входило развлекать посетителей. Их называли «хозяйками». Гостеприимные, общительные, они сервировали стол, приносили блюда и, усаживаясь рядом, поддерживали разговор.

Исии подошла к столику и спросила по-немецки, как учил ее папаша Кетель:

— Вас вюншен зи?.[14]

Зорге взглянул на нее — маленькую, стройную, с большими, как вишни, темными глазами… А брови — черные тонкие радуги. Нежные очертания губ придавали лицу выражение застенчивой мягкости.

Зорге спросил:

— Откуда вы знаете немецкий язык?.. Я хочу, чтобы вы посидели со мной.

Исии не поняла. Зорге повторил это по-японски.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Агнесс.

— Агнесс? — рассмеялся Зорге, рассмеялся в первый раз за весь вечер. Немецкая девушка, которая не говорит по-немецки… Знаю я эти штучки папаши Кетеля!..

Рихарду Зорге в тот день исполнилось сорок лет — четвертого октября тридцать пятого года. И он чувствовал себя очень одиноким. С настоящими друзьями встретиться было нельзя, с «друзьями» в кавычках — очень уж не хотелось. Рихард пошел в «Рейнгольд», просто чтобы побыть на людях. Папаша Кетель заметил, что его знакомый доктор почему-то не в духе. Учтиво осведомился об этом.

— Да вот праздную сорокалетие, — иронически усмехнулся Зорге…

Потом подошла эта маленькая японка с глазами-вишнями, и они просидели вдвоем весь вечер. Рихард сказал:

— Мне иногда нравится делать все наоборот — какой бы я мог сделать вам подарок? Сегодня день моего рождения, — пояснил он, — но мне будет приятно сделать подарок вам.

— Мне ничего не надо.

— А все-таки.

— Ну тогда, может быть, какую-нибудь пластинку, — неуверенно сказала она. — Я люблю музыку.

Из «Рейнгольд а» Рихард уехал на своем мотоцикле. У него был прекрасный «Харлей». Как принято, Исии провожала его на улице.

На другой день Исии была свободна, и они встретились днем на Гинзе. Теперь она была в светлом кимоно с цветным поясом, и волосы ее были искусно уложены в высокую прическу. В руках Исии держала пачку нот, завязанных в фуросики розовый шелковый платок.

— Что это? — спросил Рихард.

— Ноты… Утром у меня был урок музыки, и мне не захотелось возвращаться из-за них домой.

Зорге взял ноты, попытался прочитать надпись. Он еще слабо разбирался в сложных японских иероглифах. «Митико», — прочитал он.

— Нет, нет, — рассмеялась Исии, — это моя фамилия — Мияки, фамилия приемной матери.

— Но все равно, мне нравится — Митико. Я буду называть вас Митико.

Они зашли в музыкальный магазин, и Зорге выбрал несколько пластинок Моцарта: отрывки из «Волшебной флейты», скрипичные концерты, что-то еще.

— Моцарт мой самый любимый композитор, — сказал Рихард. — Уверен, что вам понравится. Мне кажется, в истории музыки не было такого мощного и разностороннего гения. Вот «Волшебная флейта». Сколько в ней мудрости!.. Когда ее слушаешь, будто утоляешь жажду.

Рихард задумался:

— Вот несправедливость судьбы! Гений, которому надо ставить памятник выше небес, похоронен в общей могиле для бездомных нищих…

Через много лет Исии, содрогаясь, вспоминала эти его слова…

Они шли к парку Хибия, и Зорге предложил зайти пообедать к Ломайеру. Шли, рассуждая о музыке, о чем-то споря, но чаще соглашаясь друг с другом. В ресторане Ломайера на Гинзе Рихарда многие знали, и он то и дело раскланивался со знакомыми дипломатами, журналистами, офицерами, которые тоже пришли с дамами. Ресторан Ломайера слыл аристократическим и уступал, может быть, только «Империалу». Здесь Зорге иногда назначал явки Вукеличу и Одзаки.

Они стали часто встречаться с Исии, и, чем лучше Рихард Зорге узнавал ее, тем больше он убеждался, что ее следует привлечь к работе. Она станет его секретарем в офисе, он сможет появляться с ней в обществе. Так будет удобнее. И потом ему просто нравилась эта японская девушка с наивными глазами, круглыми бровями и маленькой челкой на лбу.

Через некоторое время Зорге предложил Исии Ханако перейти к нему на работу — она сможет получать столько же, сколько и в ресторане, но свободного времени будет значительно больше.

Папаша Кетель немного поворчал, что Рихард переманил его кельнершу, но вскоре смирился, и они остались друзьями.

Вполне естественно, что, когда Зорге заболел воспалением легких, у Исии к обязанности секретаря прибавились заботы о больном. Она приезжала с утра и ухаживала за Рихардом до самого вечера. У Зорге была еще служанка, пожилая женщина, которая готовила, убирала квартиру, а между делом докладывала в полицию обо всем, что происходило в доме Зорге. Рихард знал об этом, но менять ее не хотел, пусть думают, что для него это не имеет значения. Что же касается Исии Ханако, то Зорге пока не посвящал ее в свои дела…

Полгода назад, летом 1935 года, Рихарду Зорге представилась возможность побывать дома, в Советском Союзе, — единственная возможность за все годы его работы в Японии. Рамзая вызвали в Москву для личной встречи с руководителями Центра, чтобы уточнить и обсудить новые проблемы, возникавшие в связи с обострением международной обстановки.

На Родину Зорге ехал долго — через Соединенные Штаты и Канаду, чтобы, затерявшись на перепутьях планеты, незаметно приехать в Москву. Здесь он пробыл недолго — недели две и снова тем же кружным путем вернулся в Токио, где его ждала опасная и необычайно важная работа, от которой могли зависеть судьбы миллионов людей.

Центр был удовлетворен докладом Зорге. Группа «Рамзай» все основательнее внедрялась в милитаристской Японии, в стране, где еще ни одному разведчику не удавалось задержаться так долго, не вызывая подозрения у всевидящей кемпей-тай. Но если первоначально перед Рамзаем и его группой ставилась основная и первоочередная задача — наблюдать за военно-политическим, экономическим положением на Дальнем Востоке, чтобы своевременно разгадать сокровенные планы японских милитаристов, то теперь задания усложнялись. По мере расширения взаимных связей тяготевших друг к другу двух агрессивных стран — Японии и Германии перед группой Рамзая возникали новые и очень сложные проблемы. Нельзя ли наблюдать из Токио за деятельностью германских фашистских политиков в Европе? Пусть Япония станет как бы «наблюдательной вышкой» для дозорных из группы Рамзая…

Вот об этом комкор Урицкий и вел разговор с разведчиком Зорге, только что приехавшим из Японии. Они сидели в кабинете руководителя Центра — теперь Семен Петрович Урицкий возглавлял разведку вместо Берзина. Рихард давно знал Урицкого — и не похожего на Старика, и в то же время имевшего с ним много общего. Был он такого же высокого роста, как Берзин, но шире в плечах, темноволосый и смуглый, подвижный и темпераментный. Комкор Урицкий был братом того Урицкого, который вместе с Лениным участвовал в октябрьском перевороте и погиб в те дни от руки террориста-эсера.

Рихард Зорге только в Москве узнал об изменениях в руководстве Центром. Он и не представлял себе, что Старик — Ян Карлович Верзин, его наставник и добрый товарищ — вот уже несколько месяцев работал заместителем командующего Особой Краснознаменной Дальневосточной армией, находился где-то рядом, не так далеко от Японии…

Беседа с Урицким происходила в том же кабинете, где Рихард два года назад последний раз говорил с Берзиным. Здесь все осталось по-старому — голый письменный стол без единой бумажки, только громоздкий чернильный прибор возвышался посредине; большой несгораемый шкаф в углу, два кресла, стратегическая карта, прикрытая серо-голубой шторой… Рихард рассказывал комкору о связях, которые он установил в Токио, заговорил о полковнике Отте, о планах использовать его в интересах дела.

— Так ведь это как раз то, что нам нужно! — оживленно воскликнул Урицкий. — Стать доверенным человеком военного атташе — уже одно это сулит отличные перспективы!.. Давайте-ка подумаем над этим вариантом.

В Центре одобрили смелые предложения Зорге, связанные с его дальнейшей работой в Японии, и прежде всего в германском посольстве в Токио. Фашистская Германия теперь тоже входила в непосредственную орбиту деятельности Рамзая.

С Рихардом Зорге согласились также и в том, что ему нужен более опытный радист, и выбор остановили на Максе Клаузене, отлично зарекомендовавшем себя в Китае.

Теперь, когда служебные дела в Москве были закончены, Рихард надеялся, что ему удастся хоть немного отдохнуть на юге, — он столько лет не отдыхал. Но обстоятельства оказались сильнее желаний. Комкор Урицкий внезапно вызвал его и сказал, как бы чуточку извиняясь:

— Вот какое дело, Рихард, тебе надо ехать, и ехать немедленно… Дела. Обстановка осложняется… Но я тебе обещаю — в другой раз поедешь на море обязательно, и на несколько месяцев. Согласен?!

И Рихард Зорге срочно выехал из Москвы, даже не успев повидаться со всеми друзьями. Следом за ним в Токио должен был приехать Макс Клаузен.

После Шанхая Клаузен с Анной несколько лет жили в Советском Союзе, теперь ему опять предложили поехать на нелегальную работу. Он отправился кружным путем — через Соединенные Штаты, Стокгольм, Гавр и дальше в Японию. Поздней осенью 1935 года Клаузен приплыл в Иокогаму. Жена его отправилась другой дорогой — через Шанхай. Съехались они только через полгода.

Зорге и Клаузен, как условились еще в Москве, встретились в маленьком ресторанчике через день после приезда Макса. Рихард тихо сказал только одну фразу:

— Послезавтра в посольстве у ортсгруппенлейтера Ураха в два часа дня, там познакомимся…

Официальное знакомство Зорге с Клаузеном произошло в служебном кабинете у князя фон Ураха, руководителя токийской нацистской организации. Прибывший делец Клаузен явился к нему с визитом, а в это время, будто случайно, Зорге заглянул к своему приятелю. Ортсгруппенлейтер сам представил Рихарду «немецкого предпринимателя», который намерен открыть в Токио экспортно-импортную фирму по продаже автомобилей.

Теперь вся группа «Рамзай» была в сборе. Все, что происходило раньше, можно было считать только прелюдией предстоящих действий. И если вообразить себе громадный незримый театр, то главные герои будущих событий заняли в мизансценах свои места. Начиналось главное действие. Но никто не мог приподнять занавес, чтобы увидеть эту героическую эпопею.

Макс Клаузен, следуя своему опыту в Шанхае, открыл фирму по продаже мотоциклов, но у него обнаружилось столько конкурентов, что Макс чуть не попал в долговую тюрьму, фирма его оказалась на грани банкротства. Вот когда пригодилось Рихарду знание банковского дела, финансовых операций! В течение нескольких дней он сумел ликвидировать прогоравшее предприятие и создать новое. Конечно, сам он при этом оставался в тени.

Теперь немецкий предприниматель Макс Клаузен стал владельцем большой светокопировальной мастерской, принимавшей заказы от солидных организаций. Из Германии выписали новейшие копировальные аппараты. Оборудование сопровождали немецкие специалисты, и очень скоро фирма «Клаузен секей» — «Клаузен и компания» — завоевала прочное положение. Текущий счет в банке на имя удачливого дельца Клаузена все округлялся. Тогда Макс, открыл филиал своей фирмы в Мукдене, завел новый счет в шанхайском банке. Банковские перечисления из Китая, Нью-Йорка и Сан-Франциско теперь не могли вызвать ни малейшего подозрения. Получалось, что группа Рамзая к этому времени почти не нуждалась в средствах, поступавших из Центра. Радист Макс Клаузен стал помимо выполнения своих обязанностей заниматься финансовым обеспечением группы.

Возникновение фирмы «Клаузен секей» имело большое значение еще и потому, что светокопировальная мастерская сделалась источником получения важнейшей информации. К услугам фирмы обращались конструкторские бюро крупнейших военных заводов Мицуи и Мицубиси, где строились танки, корабли, самолеты. Обращались за технической помощью представители морского флота и даже некоторые отделы японского генерального штаба. При соответствующем напряжении мысли можно было установить, в каком направлении идет техническое оснащение японской военной промышленности. Иногда среди бесчисленных рулонов с чертежами малозначащих деталей появлялись вдруг технические чертежи, представлявшие немалую ценность.

Между тем политическая обстановка в Японии все усложнялась. В конце февраля 1936 года в Токио вспыхнул профашистский мятеж, организованный военными кругами. Он ускорил дальнейшую фашизацию страны, которая неуклонно шла к войне…

26 февраля перед рассветом солдат пехотной дивизии, расквартированной в Токио, подняли по тревоге, будто бы для ночных учений. Всех их снабдили боевыми патронами. Но солдат не повезли за город, как это делалось обычно при ночных учениях, а послали в район Кодзимати, где располагались правительственные учреждения, парламент, резиденция премьер-министра. С помощью этих солдат офицеры-мятежники захватили правительственные учреждения, окружили императорский дворец, не осмеливаясь, правда, проникнуть внутрь, и вступили в переговоры с представителями военного командования. Офицеры, сторонники решительных действий в японской политике, поддерживали принцип «императорского пути». Военщина одобрительно отнеслась к путчу. Военный министр генерал Кавасима не замедлил распространить листовки мятежников по всей армии. Кроме того, отдав приказ о введении военного и осадного положения в стране впредь до ликвидации путча, генерал включил в состав вооруженных сил охраны порядка также и мятежные части.

Тем временем организаторы путча — 22 офицера — во главе тысячи четырехсот солдат продолжали бесчинствовать. Мятежники изрубили в куски министра финансов Такахаси, хранителя императорской печати адмирала Сайто, генерального инспектора Ватанабе, тяжело ранили камергера дворца Судзуки. В городе распространился слух, что убит и премьер-министр Окада. ИмператорХирохито выразил по этому поводу свое соболезнование, изуродованный труп премьера собирались уже хоронить, все кланялись его портрету, но перед началом траурной церемонии Окада сам явился на свои похороны…

Оказалось, что мятежники приняли за премьера его секретаря, полковника Мацуя. Сам же премьер Окада укрылся в тесном, как сундук, убежище, построенном на случай землетрясения…

Происшествие с премьером произвело большее впечатление, чем сам мятеж. Начались сложные уточнения отношений. Император своим рескриптом уже объявил Окада мертвым, тогда как на самом деле премьер был жив. Но ведь император, сын неба, не может ошибаться… Такого не бывало еще в истории японского двора. Тогда виновником объявили самого премьер-министра, который посмел обмануть императора, ввел его в заблуждение и посему должен уйти в отставку вместе со своим кабинетом. Как раз этого-то и добивались военные круги.

Кандидатом на пост премьера выдвинули члена Тайного совета и председателя фашистского «Общества основ государства» Хиранума Киитиро, но фигура эта была слишком уж одиозна. Тогда остановились на Хирота, которого тоже поддерживали в армии и военном флоте. Отныне политику кабинета открыто стала определять армия.

В тот день, когда в японской столице вспыхнул военный путч, германский посол фон Дирксен, ничего не зная о токийских событиях, отправился в Иокогаму, куда с официальным визитом прибыл немецкий крейсер «Карлсруэ». Фон Дирксена сопровождали военные атташе, члены германского посольства, корреспонденты, не было только Рихарда Зорге. Фон Дирксен спросил о нем, и все поняли, что посол недоволен отсутствием ведущего германского корреспондента.

Зорге присоединился к сотрудникам посольства уже на палубе военного корабля, когда фон Дирксен проходил вдоль шеренги почетного караула моряков, выстроившихся в его честь. Пауль Веннекер, военно-морской атташе, весь отутюженный и накрахмаленный по случаю торжества, шепнул Рихарду:

— Господин посол спрашивал про тебя. Куда ты пропал?

— Идиот! — сердито ответил Зорге. Он не стеснялся в выражениях, когда ему докучали. — Ты что, не знаешь, что в Токио восстание, что премьер Окада убит?..

— Не городи чепуху!.. Я ничего не слышал…

— На то ты и морской атташе, чтобы ничего не знать, — отрезал Зорге.

Он переждал, когда закончится церемония, подошел к послу и негромко посвятил его в события утра.

— Но почему же мне не сказали об этом! — воскликнул фон Дирксен. Получалось, что корреспондент более осведомлен о том, что происходит в столице, чем все его посольство.

Фон Дирксен был крайне раздражен, но сдерживался, не проявлял внешне своего волнения. Сказывался дипломатический опыт и еще боязнь вызвать приступ астмы, которая всегда обострялась, стоило ему хоть немного понервничать.

Фон Дирксен максимально сократил церемонию посещения корабля и возвратился в город.

Германское посольство оказалось в полосе вооруженных действий, направленных против мятежников. Министр внутренних дел Гото предупредил фон Дирксена, что необходимо освободить здание посольства, а сотрудников эвакуировать из угрожаемого района. Фон Дирксен не согласился — слишком много тайн хранили посольские стены. Посол распорядился всем оставаться на местах, только не подходить к окнам — может ранить шальная пуля. Дирксен хотел, чтобы ни единая доверенная ему тайна рейха не просочилась за пределы посольства.

Токийский мятеж вызвал сенсационные сообщения в мировой прессе. Отозвался на события и корреспондент «Франкфурте? цайтунг» Рихард Зорге. В своей статье он писал: «Восстание в Токио не было только храбрым делом горячих голов…» У него не было сомнений, что за спиной офицеров-мятежников, среди которых старший по званию был капитаном, стояли другие силы — ведущие промышленные и милитаристские группы Японии. Не случайно ведь наиболее влиятельные лица исчезли из Токио как раз накануне событий, значит, они знали о готовящемся путче.

Февральские события очень скоро отразились на дипломатической погоде. Германо-японские отношения принимали все более тесный и доверительный характер. Что же касается отношений Японии с Советской Россией, то они становились все хуже и хуже. Не прошло и месяца после февральских событий в Токио, как японцы спровоцировали на маньчжуро-советской границе вооруженную стычку с советскими пограничниками.

Рихард Зорге давно намеревался побывать в Маньчжурии, чтобы своими глазами увидеть сложившуюся там обстановку. Центр также настаивал на более обстоятельной информации. Японские власти не допускали в Маньчжурию иностранных корреспондентов. Но для доктора Зорге, известного в генеральном штабе своими прояпонскими взглядами, было сделано исключение. Вскоре после февральского путча Рихард поехал в Маньчжурию.

Доктор Зорге не знал тогда содержания беседы полковника Итагаки с министром иностранных дел Арита.

А начальник штаба Квантунской армии излагал свою точку зрения так:

«Внешняя Монголия для нас запрещенная страна. После революции Советскому правительству удалось привлечь ее на свою сторону. Если взглянуть на карту Восточной Азии, сразу станет ясно, какое стратегическое значение имеет для нас Внешняя Монголия, прикрывающая Сибирскую железную дорогу.

Если Внешняя Монголия будет присоединена к Японии и Маньчжурии, то безопасности Советского Союза будет нанесен сильный удар. Поэтому Квантунская армия планирует распространение влияния Японии на Внешнюю Монголию всеми средствами, находящимися в ее распоряжении».

Японская армия все активнее вмешивалась в дела правительственного кабинета, и начальник штаба Квантунской армии давал министру иностранных дел весьма категоричные советы.

Зорге не смог встретиться в Мукдене с полковником Итагаки, тот был в отъезде, но германского корреспондента охотно принял командующий генерал Уэда, который сменил на этом посту генерала Хондзио. Хондзио стал императорским адъютантом и его советником по военным делам.

Перед Зорге в кресле за письменным столом сидел пожилой генерал в зеленом кителе с поперечными нашивками — погонами на плечах, почти лысый, с длинными седыми усами, с усталыми задумчивыми глазами. За такой безобидной внешностью таилась хитрость, расчетливость, умение направить собеседника по ложному следу. Так же как Хондзио, Уэда принимал участие в интервенции на советском Дальнем Востоке, и ему совсем не случайно поручили командование Квантунской армией.

Генерал повторял прописные истины, говорил об императорском пути для Маньчжурии, которая должна стать страной мира и счастья, жаловался на китайцев, но ни словом не обмолвился о Монголии, тем более о Советской России. Это тоже кое о чем говорило разведчику.

Нужную информацию Зорге получил из других источников. Прежде всего он узнал, что Доихара уехал в Чахар, на границу с Монгольской Народной Республикой. Этот опытный диверсант, как перископ подводной лодки, показывающий ее направление, указывал и направление японской агрессии. Его поездку Рихард сопоставил с маленькой газетной информацией из «Нью-Йорк трибюн», в которой говорилось:

«Принц Тэ-юань, правитель Внутренней Монголии, заявил в Пекине, что Япония возобновила попытки расширить границы Маньчжоу-Го за счет Внешней Монголии. В Панчане они строят аэродром для разведывательной службы Квантунской армии».

И вот теперь Доихара находился как раз в Панчане, недалеко от границ народной Монголии. Оказалось, что японцам удалось склонить на свою сторону принца Тэ-юаня. Теперь Тэ-юань становился одной из главных фигур в японской игре на монгольской границе. С участием Доихара монгольский принц провел тайное совещание, на котором решили создать новое монархическое государство с включением в него Внешней Монголии.

Позже все эти данные подтвердились японскими архивными документами. Тот самый генерал Уэда, который в разговоре с Зорге тщательно уклонялся от монгольской темы, писал тогда в Токио, в министерство иностранных дел:

«Как сообщается в весьма секретных, неофициальных донесениях, в нашей политике во Внутренней Монголии достигнут значительный прогресс. Принц Тэ-юань вместе с начальником японской разведывательной службы провел конференцию по созданию нового государства. Принято решение о слиянии Внутренней и Внешней Монголии и установлении монархии».

В то же самое время стало известно также и о сверхсекретном плане Оцу плане нанесения удара в направлении Хабаровска силами Квантунской армии. Для этой цели генеральный штаб предполагал перебросить в Маньчжурию около двадцати пехотных дивизий.

Через месяц Зорге вернулся из Маньчжурии. Добытые сведения убедительно подтверждали, что следующий акт японской агрессии может быть направлен против Монгольской Народной Республики. Центр получил соответствующую информацию.

В Токио готовились к решающим действиям. Но вдруг сообщение из Москвы спутало все карты японской военщины — Советский Союз подписал в Улан-Баторе договор с Монгольской Народной Республикой о взаимной помощи. Отныне неприкосновенность монгольских границ гарантировалась мощью Советской державы. Это было сделано вовремя!..

Рихард Зорге с удовлетворением отметил, что с весны 1936 года Квантунская армия приостановила свое продвижение к границам Монгольской Народной Республики. Она опасалась решительного отпора со стороны Советского Союза, связанного теперь с Монголией договором о взаимопомощи.

В Токио Рихарду позвонил Отт. В телефонной трубке послышался его тихий, медлительный голос:

— Послушай, это на тебя не похоже! Ты приехал, мелькнул и исчез… Приезжай сейчас же ко мне, есть хорошие новости.

— Новостей и у меня немало… А впрочем, приеду…

Пришлось отложить дела, намеченные на вечер, и поехать к Оттам.

Кроме Рихарда у Оттов был фрегатен-капитан Пауль Веннекер и Анита Моор, экспансивная красивая блондинка с резкими чертами лица. Анита все еще носила траур по убитому во время путча министру финансов старому Такахаси, племянник которого был раньше ее мужем. Она давно уже развелась с мужем, но к старику продолжала питать добрые чувства. Однако траур совсем не мешал ей заразительно смеяться и без умолку болтать о всяких пустяках. Рядом с нею сидел ее новый муж, Герберт Моор, промышленник, представитель гигантского немецкого концерна «Сименс», имевший обширные связи в экономических кругах японской столицы. Был здесь и Кауман — совладелец германских авиационных заводов.

В начале вечера, до того, как приехали супруги Моор, мужчины курили в кабинете Отта.

— Что ты привез нового? — спросил Отт.

— Для тебя — Квантунская армия, новые данные. Записывай! — Зорге достал записную книжку, перелистал ее: общее количество войск, номера новых дивизий, вооружение…

Военный атташе записывал цифры на листке бумаги.

— Откуда ты все это берешь? — удивленно воскликнул он.

— Тебе, Паульхен, я тоже могу сделать подарок, — повернулся Рихард к военно-морскому атташе Веннекеру, — я будто знал, что увижу тебя здесь. Прошу!.. А вот это отдай Пренгеру, это по его части.

Вскоре приехали супруги Моор. Расположившись в кабинете посла, разговаривали, пили рейнское вино, шутили. Эйген Отт и Зорге сели за шахматы, но играли невнимательно и часто допускали ошибки. Рихард задумался над шахматной доской. Анита Моор долго и внимательно на него смотрела и вдруг воскликнула:

— Послушайте, господин Зорге, а ведь у вас славянский тип лица! Уж не русский ли вы разведчик?

Все недоуменно подняли на нее глаза: взбредет же такое в голову!

— Да не-ет!.. — протянул Зорге. — Я же из Саксонии! — Рихард скорчил уморительную гримасу и заговорил на саксонском диалекте так смешно, что все громко расхохотались. Засмеялся и Зорге — заразительно, весело. Только после этого он потянулся за сигаретой. Игру он выдержал до конца. Никто и не подозревал, какого напряжения воли ему это стоило. Зорге глубоко затянулся табачным дымом.

Порой Рихарду казалось, что он и его товарищи находятся внутри какой-то гигантской машины с могучими шестернями, которые тяжело вращаются, цепляясь зубьями одна за другую. Достаточно одного неосторожного движения, одного неверного шага — и колеса сомнут, раздавят, разорвут в клочья.

Но пока все шло благополучно, хотя Зорге определенно знал, что их ищут или, во всяком случае, подозревают об их существовании хотя бы по тайным радиопередачам, уходящим в эфир.

Он писал тогда в одном из донесений Центру:

«Трудность обстановки здесь состоит в том, что вообще не существует безопасности. Ни в какое время дня и ночи вы не гарантированы от полицейского вмешательства. В этом чрезвычайная трудность работы в данной стране, в этом причина того, что эта работа так напрягает и изнуряет».

Да, события цеплялись одно за другое, и группе Рамзая нужно было во что бы то ни стало знать движущие силы этих событий. Фраза, оброненная штабным офицером художнику Мияги по поводу приезда делегации из Берлина, не давала покоя Рихарду Зорге, но пока этому не было никаких подтверждений, хотя прошло уже несколько месяцев. Никто в посольстве не знал ничего определенного, а фон Дирксен хранил невозмутимое молчание.

Мияги еще раз встретился со штабным офицером и между прочим спросил: когда же приезжают берлинские гости? Офицер махнул рукой:

— Теперь это не наша забота.

Фраза ничего не объясняла, только запутывала. Почему «теперь», что было раньше, чья же это теперь забота? Многое прояснилось только в разговоре с Оттом по совершенно другому поводу.

Германскому абверу в Берлине удалось раскрыть шифр, которым пользовался японский военный атташе полковник Осима в переписке со своим генштабом в Токио. Эйген Отт не утерпел и поделился радостью с Рихардом — теперь у него почти не было тайн от друга. Разговор происходил как раз перед отъездом полковника в Германию на большие военные маневры в Бад-Киссинген. Отт советовался с приятелем — как информировать военные круги Германии на случай, если там зайдет разговор о японском военном потенциале.

— Что касается меня, — сказал Зорге, — я бы не много дал за наш будущий военный союз с Японией. Для нас он станет обузой. — Зорге исподволь стремился внушить эту мысль своему собеседнику.

— Но в Цоссене придерживаются другого мнения. — Отт говорил о германском штабе вооруженных сил. — Мы сами ищем союзника на Востоке.

— Видишь ли, Эйген, когда нет шнапса, идет и пиво…

— А вот взгляни! — Полковник Отт вынул из сейфа несколько страничек, отпечатанных на машинке, и протянул их Зорге. Это были выдержки из расшифрованных донесений японского военного атташе в Берлине полковника Осима. Рихард не мог читать уж слишком внимательно, только пробежал глазами и отдал. Но для него и этого было достаточно.

Полковник Осима докладывал в генеральный штаб о том, что к нему явился офицер связи германских вооруженных сил и передал ему личную идею Риббентропа — заключить оборонительный союз между Германией и Японией против Советского Союза. Может быть, этим предложением заинтересуется японский генеральный штаб — теперь Квантунская армия стоит на советской границе.

Осима запрашивал, что думает по этому поводу генеральный штаб.

Начальник генерального штаба ответил в Берлин, что военное руководство Японии не возражает против идеи Риббентропа, но желает изучить и уточнить некоторые вопросы и для этой цели направляет в Берлин подполковника генштаба Вакамацу.

Было еще сообщение о прибытии Вакамацу в Берлин и его встрече с Бломбергом — военным министром Германии.

В конце полковник Осима докладывал, что в связи с заключением советско-монгольского пакта о взаимопомощи германская сторона считает целесообразным вести дальнейшие переговоры по дипломатической линии, придав договору форму антикоммунистического пакта.

— Что ты на это скажешь? — спросил Отт.

— То же, что прежде, — в Берлине недооценивают силы русских и переоценивают военный потенциал Японии. Это пахнет авантюризмом.

— Но не могу же я сказать это фон Бломбергу!

— Не знаю, — пожал плечами Зорге. — Это я говорю тебе, а не Бломбергу…

— Возможно, ты и прав, — в раздумье произнес Отт.

Теперь доктор Зорге мог свести концы с концами в тех разрозненных сведениях, которые приходили к нему раньше. Понятной стала и последняя фраза штабного офицера: «Теперь это не наша забота». Генеральный штаб передавал свои функции в переговорах министерству иностранных дел.

Одзаки и Зорге долго обсуждали, почему все так получилось. Они пришли к выводу, что прямые военные переговоры между генеральными штабами Японии и Германии были прерваны в связи с подписанием советско-монгольского договора. В самом деле, теперь Квантунская армия не сможет уже создать военный конфликт в Монголии по образцу «мукденского инцидента». Конфликт на ее границах сразу же вызовет соответствующую реакцию в Советском Союзе. Теперь Японии и Германии нужен был более гибкий, дипломатический договор. Таким договором мог быть антикоминтерновский пакт — внешне против «мирового коммунизма», а фактически против Советской страны.

Эти тайные замыслы удалось раскрыть. Под антикоминтерновским пактом скрывался военно-политический сговор, таивший в себе серьезную угрозу для Советского Союза. Дальнейшие события подтвердили этот вывод. Позже Зорге писал:

«С самого начала, как только я узнал, что рассматривается какой-то вариант пакта, я понял, что немецкие правящие круги и влиятельные японские военные руководители хотели не просто политического сближения двух стран, а самого тесного политического и военного союза.

Задача, поставленная мне в Москве, — изучение германо-японских отношений, теперь встала в новом свете, поскольку не было сомнения, что главным, что связывало две страны в то время, был Советский Союз, или, точнее говоря, их враждебность к СССР. Поскольку я в самом начале узнал о секретных переговорах в Берлине между Осима, Риббентропом и Канарисом, наблюдения за отношениями между двумя странами стали одной из самых важных задач моей деятельности. Сила антисоветских чувств, проявленная Германией и Японией во время переговоров о пакте, была предметом беспокойства для Москвы».

Дальнейшие наблюдения за подготовкой антикоминтерновского пакта легли на плечи Одзаки. Он завоевывал все большее доверие в правительственных кругах, сблизился с влиятельными людьми, среди которых были принц Коноэ, ставший в дальнейшем японским премьер-министром, принц Сайондзи — внук старейшего члена императорского совета Генро, секретарь правительственного кабинета Кадзами Акира, с которым Ходзуми учился в Токийском университете.

Стояла осень — пора хризантем, когда Одзаки приехал к секретарю кабинета посоветоваться относительно своей статьи для «Асахи».

— По сведениям, которыми я располагаю, — сказал Одзаки, — переговоры в Берлине ни к чему не привели. Не так ли?

— Одзаки-сан, — вежливо и снисходительно улыбнулся Кадзами, — оказывается, и вы не всегда проницательны! Как раз наоборот, скоро мы будем свидетелями международной сенсации номер один. Переговоры не только не прерваны, но уже готов полный текст договора, и не дальше как завтра его обсудит Тайный совет… Сейчас это уже не является особой тайной. Мы не сообщаем об этом в печати только из тактических соображений. Опубликование пакта может помешать подписанию рыболовной конвенции с русскими. Лучше, если они ничего не будут знать до того, как подпишут конвенцию… Только поэтому газетам запрещено печатать информацию об антикоминтерновском пакте.

После февральского мятежа на пост председателя Тайного совета указом императора был назначен фашиствующий барон Хиранума, тот самый, которого военной клике не удалось сделать премьером. Обсуждение договора перешло в его руки. Не могло быть никаких сомнений, что Тайный совет договор утвердит.

Секретарь был столь любезен, что познакомил Одзаки с рекомендацией кабинета, направленной председателю Тайного совета:

«В результате японо-германских переговоров, — говорилось в послании, — оба правительства пришли к пониманию того, что при подписании пакта должен быть включен специальный пункт для координации вышеуказанных действий».

Фраза в послании председателю Тайного совета была сформулирована туманно, и чувствовалось, что за ней что-то кроется.

— Узнаю ваш осторожный стиль! — рассмеялся Одзаки. — Не лучше ли сказать прямо, что это значит.

— О нет, — возразил секретарь. — Давно известно: дипломатам язык дан, чтобы скрывать свои мысли. Послания преследуют ту же цель. Об этом специальном пункте нельзя говорить нигде и никогда… Никогда! — повторил секретарь правительственного кабинета и назидательно погрозил пальцем.

Секретарь кабинета имел в виду секретное дополнение к пакту, направленное против Советского Союза.

25 ноября 1936 года в Берлине был подписан антикоминтерновский пакт. В печати предварительно о нем ничего не сообщалось, но Бранко Вукелич позаботился о том, чтобы слухи о пакте распространились сначала в Америке, потом в Европе…

Московский Центр оказался информированным еще до того, как на заседании императорского Тайного совета председатель Хиранума поставил на голосование одобрение пакта и все члены совета в знак согласия поднялись со своих мест. В день подписания пакта японское министерство иностранных дел клятвенно заявило, что пакт направлен только против Коминтерна, но не против Советского Союза. Однако для Москвы секретное приложение к пакту уже не было тайной.

Советский нарком иностранных дел Литвинов, выступая на съезде Советов всего через три дня после подписания пакта, мог уверенно говорить:

«Люди сведущие отказываются верить, что для составления опубликованных двух куцых статей японо-германского соглашения необходимо было вести переговоры в течение пятнадцати месяцев что вести эти переговоры надо было поручить обязательно с японской стороны военному генералу, а с германской сверхдипломату и что эти переговоры должны были вестись в обстановке чрезвычайной секретности, втайне даже от германской и японской официальной дипломатии».

И еще одно событие произошло в те же дни: вблизи Владивостока на озере Ханко несколько сот японских солдат нарушили советскую границу.

Германо-японский пакт вступал в силу.

6. КТО ХОЧЕТ ПОЙМАТЬ ТИГРЕНКА…

Самолет шел на большой высоте. В иллюминаторе виднелась металлическая, тяжелая синева моря да береговая кромка, подчеркнутая белоснежной нитью прибоя. Анна рассеянно глядела вниз, иногда откидывала голову на мягкую спинку кресла, делала вид, что дремлет. Внешне она была совершенно спокойна: мило разговаривала с большелобым генералом, сидевшим с ней рядом, благосклонно принимала его дорожные ухаживания, но состояние тревоги, ощущение опасности не покидало ее и холодило сердце.

Анна полгода назад перебралась наконец из Китая в Токио и за это время уже второй раз летит в Шанхай. Она старается не думать о пленке, запрятанной в поясе под платьем, но это не удается. Она почему-то начинает считать, сколько же метров в тридцати восьми роликах пленки, сколько заснято кадров. Анна производит сложные арифметические расчеты, сбивается и начинает снова. Получается больше тысячи кадров, значит, тысяча секретных документов, тысяча страниц, чертежей, фотографий.

Генерал услужливо спрашивает, не хочет ли она апельсинового сока. Анна улыбается, благодарит. Они пьют прохладный напиток, говорят о погоде.

В самолете очень много военных, и, возможно, поэтому маршрут несколько изменен — сначала летят в Пхеньян, Порт-Артур, а потом в Шанхай. Когда в разговоре наступает пауза, Анна откидывает голову и закрывает глаза. но…Она вспоминает себя подростком — не то кухарка, не то воспитанница в семье новониколаевского купца Попова. Это было в Сибири на Оби, где купец занимался поставками для строительства железной дороги, а потом так и застрял в дальнем сибирском городке. Анна там родилась и выросла настоящей сибирячкой, но судьба ее сложилась не просто. В гражданскую войну Колчак отходил на восток, и вместе с ним потянулись все «бывшие». Уехал в Харбин и купец Попов вместе с семейством и домочадцами. Так и очутилась Анна Жданкова за границей — в Китае. Потом вышла замуж за финского офицера, стала мадам Валениус. С мужем прожила недолго, осталась вдовой, поселилась в Шанхае. Все считали ее финкой, она этого не опровергала.

Потом Анна полюбила механика Клаузена и вышла за него замуж. Клаузен сказал ей тогда: он антифашист, выполняет особые задания, связанные с борьбой китайской Красной армии. Анна была далека от политики, она любила Макса, чем бы он там ни занимался. Но постепенно Анна стала помогать ему, и вот теперь летела в Шанхай с заданием Рихарда Зорге.

В Токио Анна помогала Максу перевозить разобранную на части радиостанцию, дежурила, когда он выстукивал ключом непонятные тире и точки, ходила на связь, что-то получала и передавала, и всегда у нее при этом замирало сердце. Анна считала себя трусихой, но тем не менее исправно выполняла поручения. Она даже завела кур, покупала для них корм, чтобы под слоем зерна носить радиодетали. Она ни у кого не вызывала никаких подозрений, но все же ей было очень боязно. Так было и сейчас, когда она летела в Шанхай.

Знал бы Зорге, что его курьер, Анна Клаузен, обмотанная пленкой, словно шелкопряд в коконе, летит в самолете вместе с первым контрразведчиком и диверсантом Японии Доихара Кендзи! Генерал Доихара летел в Маньчжурию, его назначили командиром 14-й дивизии, которую перебрасывали из Японии на материк в Китай. Это было за три месяца до начала большой войны. Доихара снова был предвестником грозных, кровавых событий.

Только перед Порт-Артуром генерал, прощаясь, назвал свое имя. Ему было приятно познакомиться с такой интересной женщиной…

В Порт-Артуре сошли все военные, и их места заняли новые пассажиры, но их было немного, самолет до Шанхая летел почти пустой. Внизу горные хребты сменялись долинами, петлями зеленых рек, потом снова появлялись горы, но уже островерхие, с рваными зубчатыми вершинами. Суровость северного пейзажа сменялась мягкой лиричностью юга. От малахитовых гор падали тени на долину, изрезанную оврагами. И очертания оврагов были похожи на причудливые деревья, на крылатых драконов, будто вырезанных искусными резчиками на гигантском плоском камне.

Обедали в Цзинане в низенькой тесной столовой при аэродроме. Ели трепангов, бамбуковые ростки, закончили обед капустным супом. Анна сидела за столом, не снимая пальто, боялась показаться слишком полной.

После Цзинаня летели еще несколько часов. Погода испортилась, и Янцзы, разлившаяся, как в половодье, почти не была видна в туманной дымке. Стало покачивать, самолет проваливался в воздушные ямы и Анне было уже не до нежно-зеленых рисовых полей, плывших внизу.

На аэродроме, усталая, разбитая, она наняла рикшу и поехала в гостиницу. До назначенной встречи оставалось немного больше двух часов. Анна привела себя в порядок, переоделась, извлекла из пояса пленку, уложила ее в коробку от конфет, аккуратно завернула и перевязала лентой. Когда стемнело, Анна Клаузен вышла из гостиницы и отправилась на Баблингвелроод, улицу Гремящего родника. Теперь она была в светлом летнем костюме, и лацкан ее жакета украшала черная брошь с искусственным диамантом. Чехи, судетские немцы — превеликие мастера на такие украшения.

На улицах уже зажглись фонари, когда Анна Клаузен остановилась перед витриной универсального магазина. В руках у нее была сумочка и коробка конфет. Анна была поглощена изучением выставленных нарядов, но вот перед ней появилась женщина с такой же диамантовой брошкой.

— Послушайте, — воскликнула она, — у вас такая же брошь, как и у меня!

— Мне привезли ее из Карлсбада, — ответила Анна заученной фразой.

Они стояли будто две приятельницы, встретившиеся случайно на улице. Женщина попросила Анну подержать ее сверток — что-то попало в туфлю.

— Благодарю вас! Теперь хорошо.

Анна отдала ей свой сверток, и они разошлись. Задание было выполнено. Анна Клаузен облегченно вздохнула.

Она вернулась в гостиницу, распаковала сверток и вынула из него зеленую пачку долларов. Пересчитала — пять тысяч. Утром она пошла на набережную, где находился английский банк, положила деньги на счет Клаузена и теперь была совершенно свободна. Еще через день Анна вернулась в Токио…

1937 год ознаменовался в Японии значительными перестановками фигур на военных, дипломатических и правительственных постах. Началось это с Квантунской армии. Генерал Итагаки возвратился в генеральный штаб, а его место в Маньчжурии занял бывший начальник военной полиции полковник Тодзио. Генерал Доихара уехал в Китай на командную работу, а летом во главе японского правительства стал принц Фумимаро Коноэ, известный своими прогерманскими взглядами.

Перестановки в японских верхах неожиданно отразились на деятельности группы Рамзая. Помощник Рихарда Зорге — известный обозреватель Ходзуми Одзаки сделался советником премьер-министра по китайским вопросам.

Раз в неделю по средам принц Коноэ приглашал на завтрак наиболее близких друзей, и Ходзуми Одзаки стал непременным участником этих «сред». Обычно собирались в отдельном кабинете какого-либо ресторана. Хозяйка заранее приносила на большом блюде ломти тонко нарезанного мяса, овощи, сою, специи, ставила на стол две газовые жаровни и оставляла мужчин одних. «Любители завтраков», как называли политический кружок принца Коноэ, сами готовили себе пищу и разговаривали на сокровенные темы. «Любителей завтраков» называли еще «мозговым трестом» — за приготовлением пищи, за неторопливой трапезой, сидя на циновках вокруг длинного невысокого столика, они обсуждали важнейшие государственные проблемы, выдвигали неотложные планы. Здесь рождались идеи, находившие потом отражение в политическом курсе правительства.

У Ходзуми Одзаки был и еще один пост, служивший прекрасным источником информации. С некоторых пор, он стал консультантом исследовательского отдела Южно-Маньчжурской железной дороги. Названием «исследовательский отдел» маскировалась группа экономической разведки разветвленного промышленного концерна, управляющего маньчжурскими делами. Компания Южно-Маньчжурской железной дороги владела контрольным пакетом акций многих японских промышленных и торговых объединений, действовавших в Северном Китае. Компания обменивалась информацией с наиболее крупными промышленными концернами, в том числе с Мицуи и Мицубиси. «Исследовательский отдел» получал важные сведения о военной промышленности Японии и часто сам готовил секретные справки для японского генерального штаба.

Что касается художника Мияги, то он продолжал заниматься армией в несколько ином плане — он вращался среди заурядных офицеров, но это совсем не значило, что Мияги получал второстепенную информацию.

Среди приятелей Мияги, работавших в военном министерстве, был молодой офицер, любитель живописи, с которым они частенько встречались в городе, а порой уезжали вместе писать с натуры в деревню, на берег реки, пробираясь в самые глухие чудесные уголки. Однажды весной, установив мольберты, они рисовали старый храм над заброшенным прудом и лебедей, которые все время уходили из поля зрения.

— Жаль, — сказал спутник Мияги, опуская палитру, — сегодня мы не закончим, а мне теперь долго не удастся вернуться к этой картине… Придется заниматься макетом. Он такой огромный, как это озеро…

Офицер мимоходом сказал, что на макете изображен весь Китай с горами, долинами рек. Он является точной копией крупномасштабной карты. Для макета отведен специальный большой зал. Остальное Мияги домыслил сам и немедленно встретился с Зорге. Художник-любитель, работавший в управлении стратегического планирования, дал разведчику кончик нити, которая позволила им сделать очень важные выводы. Если в управлении стратегического планирования делают макет Китая, значит готовятся какие-то важные события…

Почти одновременно с этим Одзаки тоже узнал заинтересовавшую его новость секретарь премьера доверительно рассказал Ходзуми, что наконец-то получен внешнеполитический план правительства, представленный генеральным штабом. На очередной явке в отеле «Империал», где ежедневно встречались десятки журналистов, Одзаки передал Зорге все, что он слышал от секретаря премьера. Встретились еще раз, чтобы обсудить дальнейшие шаги. Перебрали множество вариантов и остановились на самом простом — Одзаки прямо обратится к премьеру с просьбой ознакомить его с внешнеполитическим планом правительства.

В очередную среду, когда «любители завтраков» сообща готовили любимое всеми скияки, Одзаки обратился к премьеру с соответствующим вопросом. Коноэ на минуту задумался: план совершенно секретный, но ведь Одзаки — советник по китайским проблемам, и он должен его знать…

— Я думаю, — сказал наконец Коноэ, подкладывая на сковороду тонкие ломтики мяса, — это следует сделать. Приезжайте в канцелярию, я распоряжусь, чтобы вас познакомили с материалами.

К этому разговору больше не возвращались. Одзаки подлил в сковороду пива, добавил сои — от этого мясо приобретает более пикантный вкус.

— Господа, скияки готово! — торжественно провозгласил он и, ловко подхватив палочками нежный, коричневый от сои кусок мяса, опустил его в свою чашку со взбитым сырым яйцом.

На сковороды положили новые порции мяса, овощей, потянулись за сигаретами.

Снова заговорили о перспективах политики кабинета, и премьер бросил фразу, заставившую Одзаки насторожиться.

— Кто хочет поймать тигренка, — сказал принц Коноэ, — должен войти в пещеру к тиграм… Иначе ничего не получится…

Что означала эта фраза в устах Коноэ? За ней тоже что-то скрывалось.

Перед тем как поехать в канцелярию премьер-министра Одзаки взял у Рихарда Зорге маленький плоский аппарат, недавно полученный из Москвы. Рихард давно ждал его, несколько раз запрашивал Центр. Там сомневались — аппарат слишком большая улика, стоит ли рисковать, но Зорге настоял: конечно, это риск, но иным путем копии документов не получить.

Сначала Одзаки сунул аппарат в портфель, но по пути в канцелярию переложил в карман пиджака, и это его спасло. Чиновник, ведающий секретными документами, низко поклонился и сказал, что от принца Коноэ уже получены необходимые указания, но он просит господина советника подождать несколько минут. Чиновник исчез и возвратился с коричневой папкой.

— Прошу вас пройти в кабинет, вам будет там удобнее, — сказал чиновник. А портфель оставите у меня, таков порядок-Чиновник этот, хранитель секретных документов, наверняка был связан с кемпейтай. Аппарат для микросъемок в портфеле… Если бы его обнаружили, то дальнейшим путем для Одзаки мог бы быть только путь в тюрьму Сугамо — на виселицу.

Одзаки провели в отдельную комнату, за дверью щелкнул замок — его заперли, и он остался наедине с секретнейшим документом, в котором излагались перспективы японской политики на два года вперед. Зорге с нетерпением ждал исхода операции. Вукелич доставил проявленную пленку только вечером, и они вдвоем принялись за работу. Напрягая зрение, с помощью увеличителя прочитали меморандум правительства императору Хирохито. Главным в японской политике было решение китайской проблемы. Премьер-министр принц Коноэ видел цель своего кабинета в том, чтобы с благословения неба осуществить «императорский путь» в Китае. Здесь повторялась та же фраза, которую Коноэ бросил за завтраком:

— Кто хочет поймать тигренка, должен войти в пещеру к тиграм.

Подготовка японской агрессии против гоминдановского Китая совсем не означала, что для Советского Союза ослабевает угроза нападения со стороны Японии. Новый командующий Квантунской армией, бывший начальник полевой жандармерии, генерал Тодзио докладывал в генеральный штаб:

«Если рассматривать теперешнюю обстановку в Китае с точки зрения подготовки войны против Советского Союза, то наиболее целесообразной политикой для нас должно быть нанесение удара по нанкинскому правительству, что устранило бы угрозу нашему тылу».

Нападение на Китай японская военщина рассматривала с точки зрения подготовки к большой войне против Советской страны. Это подтверждалось данными о численности Квантунской армии, которыми располагал Зорге.

Во время «мукденского инцидента» Квантунская армия насчитывала 50 тысяч солдат — 20 процентов японской армии. Через пять лет вблизи дальневосточных границ Советского Союза было уже 270 тысяч солдат Квантунской армии. Возрастала численность всех японских войск, но Квантунская армия росла неизмеримо быстрее — в 1937 году в Маньчжурии находилась уже треть японской армии.

Зорге подсчитал: количество танков в Квантунской армии за эти годы увеличилось в одиннадцать раз, самолетов стало почти втрое больше, орудий — в четыре раза. К границам Советского Союза прокладывали стратегические дороги, в Северной Маньчжурии строили казармы, военные склады, аэродромы…

Нет, по всему было видно, что японская военщина совсем не собиралась изменять свою враждебную политику по отношению к Советской стране.

Все это Рихард Зорге узнал за полтора месяца до начала военных действий в Китае и информировал об этом Центр. Японские войска продолжали сосредоточиваться в районе Великой китайской стены и были готовы начать наступление, но для этого требовался очередной «инцидент». Он произошел 7 июля 1937 года у старинного моста Лугоуцяо, или Марко Поло, как называли его иностранцы. Мост находился в двадцати ли от Пекина. Как оказалось, генерал Доихара Кендзи заранее прибыл на место событий…

В ту ночь вблизи моста проходили маневры японской дивизии. Китайские войска стояли рядом, в Ванпине, маленьком городке, обнесенном высокой каменной стеной. С китайской стороны раздались якобы выстрелы, и начальник японской специальной службы заявил протест китайскому генералу. Он сказал, что в дивизии исчез рядовой Исияма, он, вероятно, убит или похищен китайцами. К городским воротам подступили японские войска и потребовали, чтобы их пустили в город для поисков пропавшего солдата. Китайцы отказались это сделать, тогда японский батальон, при поддержке артиллерии, начал штурмовать городские ворота. А к этому времени рядовой Исияма уже нашелся. Оказалось, что в тот день Исияма съел слишком много жирного — целую утку, которую он раздобыл с товарищем. Ночью, как раз во время учений, у него разболелся живот, и солдат Исияма перед самой перекличкой ушел заниматься делом, в котором его никто не мог заменить…

Сначала к месту военных действий Зорге отправил Вукелича, затем и сам решил выехать туда, чтобы выяснить обстановку, проверить те выводы, которые сделали разведчики в связи с начавшимися событиями в Китае. Одзаки утверждал, и Зорге был с ним абсолютно согласен, что Япония надолго завязнет в Китае, начавшаяся война не принесет ей решающих успехов, только отвлечет значительные национальные ресурсы. Что же касается Китая, то сопротивление его будет постепенно возрастать и вызовет к жизни новые силы для борьбы с интервентами.

Центр в Москве ждал дополнительной информации о Китае. Макс Клаузен каждый раз, когда ему удавалось связаться с «Висбаденом», передавал Зорге лаконичные, настойчивые радиограммы: «Сообщайте, что происходит в Китае».

Оформление документов не вызвало особых затруднений — визы, паспорт, рекомендательное письмо из японского генерального штаба — все было в кармане. Рихарду нужно было только нанести прощальный визит послу Герберту фон Дирксену.

Перед отъездом в Китай доктор Зорге, до глубокой ночи, просидел у посла. Это был деловой визит, но разговор часто переходил на отвлеченные темы. Оба они увлекались коллекционированием древних восточных статуэток, и беседа об этом доставляла им истинное удовольствие. Зорге рассказывал, как в Киото ему удалось за бесценок купить чудесную статуэтку будды Майтреи. Несомненно это работа северных мастеров — сочетание наивного примитива и такой искуснейшей резьбы, передающей тончайшие нюансы характера божества, а скорее характера самого резчика.

— Как вам удается добывать такие уникумы! — не скрывая зависти, воскликнул фон Дирксен.

— Мне просто везет! — усмехнулся Зорге. — Вероятно, это компенсация за бродяжий характер. Я люблю скитаться по свету.

Зорге вытянул из пачки сигарету, затянулся дымом и снова зашагал по кабинету, чуть-чуть припадая на правую ногу.

Под потолком горела яркая люстра, на письменном столе на тяжелой подставке тоже стояла зажженная лампа. Был включен и торшер между кожаным диваном и креслами. В одном из них сидел уже пожилой, беловолосый посол фон Дирксен. Он любил яркий свет, и ни один уголок кабинета не оставался в тени. В этом ярком, раздражающем свете морщины, бороздившие лицо Зорге, казались еще более глубокими, и выглядел он сейчас значительно старше своих сорока двух лет. Зато глаза его сейчас поголубели и молодо глядели из-под широких бровей. Выражение его лица постоянно менялось — то это было суровое лицо скифа, то оно становилось вдруг детски добродушным, и тогда из глаз, только что метавших колючие искры, лучилась мягкая, добрая теплота.

Его собеседник Герберт фон Дирксен, педантичный, подтянутый дипломат старой немецкой школы, отрывисто посасывал сигару, выпуская клубы дыма, казавшиеся прозрачными в ярком свете.

— К сожалению, я прикован к креслу, к столу, кабинету, — сказал Дирксен. У корреспондента больше возможностей, нежели у дипломата.

— Я помогу вам, — засмеялся Зорге. — Знаете, если меня убьют в Китае, я завещаю вам свою коллекцию. Согласны?..

Фон Дирксен предостерегающе поднял руку:

— Послушайте, господин Зорге, я не суеверен, но все же на вашем месте я бы не стал так шутить перед отъездом… Зачем искушать судьбу?

— Вы отказываетесь? — продолжал шутить Зорге, и в глазах его прыгали веселые чертики. — В таком случае вы не проиграете, даже если я останусь в живых! Я подарю вам статуэтку Майтреи. Завтра же привезу ее вам.

— Я бессилен против такого соблазна, — рассмеялся фон Дирксен. — Послу нравился этот веселый, непоседливый корреспондент, умевший прекрасно ориентироваться в сложнейшей политической обстановке. Фон Дирксен не первый год был в Японии, считал себя сведущим человеком, но всегда охотно выслушивал мнение франкфуртскогокорреспондента, энциклопедически образованного человека.

— Ну, а что вы скажете о своей поездке? — спросил фон Дирксен. Беседа, ради которой Зорге приехал к послу, подходила к своей кульминации. — Как вы оцениваете обстановку в Китае?

— Она не удивляет меня, — ответил Зорге. — Во всяком случае, поведение Японии логично, оно вытекает из всей ее многолетней политики.

— То есть?

— Видите ли, за сорок пять лет до русско-японской войны в японском флоте было только одно паровое судно — прогулочная яхта, которую английская королева подарила микадо. Да и эта яхта стояла на приколе, потому что не знали, как управляться с паровым двигателем. А в начале века Япония располагала мощным современным военно-морским флотом в полторы сотни вымпелов и водоизмещением почти в триста тысяч тонн! В сравнении с паровой прогулочной яхтой в четыреста тонн это кое-что значит… Я привык оперировать фактами.

— Да, но сейчас близится уже вторая половина нашего века. — Фон Дирксен сказал так, чтобы подзадорить собеседника. Зорге понял это и продолжал с нарастающей горячностью:

— Я хочу сказать, что военный флот строят не для прогулок, хотя морскому флоту Японии положила начало прогулочная яхта. Подтверждением этому может служить русско-японская война. Она началась с нападения японских кораблей на русскую эскадру. Это уже двадцатый век. Не так ли? Флот, как и японская армия, служит основой политики создания «сферы сопроцветания Великой Азии». Вспомните: сначала захват Кореи, потом интервенция в России, оккупация Маньчжурии, теперь война в Китае. Я глубоко уверен, что японская экспансия не ограничится проникновением в Китай. Кстати говоря, наше положение там весьма сложно. С одной стороны, мы сближаемся с японцами, с другой — помогаем Китаю, поставляем оружие Чан Кайши и держим в китайской армии своих военных советников.

Фон Дирксен все с большим интересом следил за ходом мыслей своего экспансивного собеседника. Корреспонденту нельзя отказать в логике, в политической хватке. Германского посла в Токио давно тревожила ситуация, которая сложилась на Дальнем Востоке. Фон Дирксен обладал большим дипломатическим опытом, но в данном случае все еще не решил, как выйти из сложного, даже щекотливого положения. Теперь многое зависело от того, как он, фон Дирксен, будет информировать министерство иностранных дел в Германии. В раздумье посол сказал:

— На Дальнем Востоке мы продолжаем придерживаться политики нейтралитета.

— И держим в Китае наших советников во главе с генералом Фалькенгаузеном и его штабом! — иронически воскликнул Зорге. Он остановился перед фон Дирксеном, засунув одну руку в карман, а другой резко жестикулируя с зажатой в пальцах недокуренной сигаретой. — Германские советники были нужны, когда Чан Кайши воевал против китайской Красной армии. А теперь они действуют против Японии. Фалькенгаузену пора ехать в Берлин. Да, да!.. Это лакированный сапог, а не человек. Пусть марширует на Унтерден-Линден, здесь ему нечего делать. Иначе они наломают дров…

В кабинете немецкого дипломата редко кто позволяя себе такие выражения. Фон Дирксена несколько шокировала несдержанность Зорге.

— Если отбросить излишнюю горячность, в ваших словах есть трезвость суждений, — невозмутимо произнес фон Дирксен, — но отзыв наших военных советников усилил бы позиции русских. В политике не бывает вакуума. Русские тотчас же займут освободившиеся места наших военных советников в китайской армии. Мы окажемся в проигрыше.

— Русские прежде всего знают, чего они хотят, а мы не знаем, — возразил Зорге. — Кремль не желает усиления Японии, выступает против ее агрессивной политики и поэтому кроме советников посылает в Китай своих добровольцев-летчиков. Это же не секрет!.. У русских позиция ясна. Вспомните советского генерала Блюхера, главного советника китайской армии, который отлично знал, чего он хочет в Китае — победы национальных сил. А мы чего хотим? Может быть, помогать русским? Я этого не понимаю! Получается, что мы сотрудничаем с Советами в японо-китайском конфликте. Да, да! Мы оказываемся в одной лодке с большевиками!..

Зорге зажег погасшую сигарету и зашагал перед фон Диркееном, который не сводил с него глаз.

— А Чан Кайши ведет двойную политику, двойную игру. Он ненавидит коммунистов больше, чем японских империалистов. Японская армия сильнее китайской. Япония оружием и подкупом победит продажных китайских генералов. Я не удивлюсь, если она купит и самого Чан Кайши. Что тогда?

Вы представляете себе, в каком положении окажется Фалькенгаузен и его сотрудники? Мы не можем рисковать и делить ответственность за поражение Чан Кайши. Его разгром свалят на германских советников… Фалькенгаузену нужно уезжать, и немедленно, пока он не сел в лужу и не посадил туда наш генеральный штаб. Не думаю, чтобы фюрер остался доволен потерей военного престижа Германии. Тогда полетят головы. Да, да!.. И это будет правильно! Это тоже надо принимать во внимание… Впрочем, я человек штатский, может быть, не во всем разбираюсь, но, насколько мне известно, полковник Отт тоже так думает. А в военных вопросах он куда больший авторитет, чем кто-либо другой. К тому же он умеет мыслить не только узковоенными категориями…

Рихард заговорил уже более спокойно, расхаживая большими шагами по кабинету.

— Ну, а что касается нашей политики в Китае, то здесь мы должны укреплять свои экономические позиции… Япония, господин посол, не посмеет вытеснить нас из промышленной, торговой, банковской, какой угодно экономической сферы. Вульгарно выражаясь, мы должны разделить с японцами китайский рынок. Пока они воюют, надо занимать ключевые позиции в Шанхае, в Нанкине, во всех районах страны. Делать это надо сейчас, иначе мы рискуем опоздать на автобус… Вы не согласны со мной, господин фон Дирксен? В экономике я считаю себя компетентнее, нежели в военных вопросах, ведь я много лет изучал банковское дело в Китае… Правда, банкира из меня не получилось, я стал лишь корреспондентом…

В рассуждениях Зорге была железная логика.

Совсем не случайно он упомянул в разговоре с фон Дирксеном и фамилию военного атташе полковника Отта. Зорге начал большую и сложную игру, которая в случае удачи сулила большие перспективы. Он всячески, где только возможно, стремился раздувать авторитет военного атташе. За последнее время в немецкой колонии упорно распространялись слухи о том, что фон Дирксен покидает свой пост в Токио. Человек, связанный родственными узами с одним из рурских магнатов, Герберт фон Дирксен пользовался большим влиянием в германском министерстве иностранных дел. Поговаривали, что Дирксен станет немецким послом в Лондоне. Зорге подумал: а почему бы полковнику Отту не занять место фон Дирксена? Сначала эта идея показалась столь невероятной и дерзкой, что Зорге сразу же отбросил ее. Но потом он снова и снова возвращался к завладевшей им мысли. Почему не рискнуть? Игра стоит свеч!.. Он просто задохнулся, прикинув, какие возможности открылись бы перед ним в случае удачи. А если не выйдет, Рихард ничем не рискует.

Полковник Эйген Отт считал Зорге своим закадычным другом. Они были знакомы несколько лет, давно перешли на «ты» и часто вели самые доверительные разговоры. Зорге подчас снабжал военного атташе такими материалами, которые он вряд ли мог раздобыть помимо Рихарда. И в компании за столом Зорге тоже был незаменим…

Зорге полагал, что продвижение его «приятеля» Отта по иерархической лестнице могло бы открыть доступ к обширной секретной и пока недоступной ему информации, поступающей в германское посольство. И еще одно немаловажное обстоятельство — через нового посла можно было бы как-то влиять на политические события. Ведь удалось же Рихарду убедить Отта в необходимости отзыва германских советников из Китая.

Чем больше Зорге раздумывал над возникшей идеей, тем больше убеждался, что она вовсе не так уж невыполнима. Перемещение военного работника на дипломатический пост будет выглядеть как усиление влияния генеральских кругов в Берлине. Рейхсверовский офицер, годами связанный с немецкой разведкой, Отт располагает отличными связями в высших военных кругах рейха. Там его кандидатуру поддержат. Даже советник Гитлера генерал Кейтель всячески протежирует исполнительному офицеру, кстати сказать дальнему родственнику супруги военного советника фюрера… Нужно только очень осторожно подбросить эту мысль, чтобы казалось, будто она сама собой родилась у того же Дирксена или Кейтеля… Надо всячески рекламировать Отта.

В разговоре с фон Дирксеном Зорге очень хотелось спросить о предстоящих переменах в посольстве, но он удержался. Рихард давно взял за правило — никого ни о чем не расспрашивать, не проявлять и малейшего намека на любопытство. С годами, наблюдая людей, он сделал один немаловажный психологический вывод люди чаще всего говорят для самих себя. Это доставляет им удовольствие. Либо они хотят блеснуть своей осведомленностью, эрудицией, произвести впечатление, либо просто что-то рассказывают, предаваясь воспоминаниям, совсем не задумываясь, интересен ли их рассказ собеседнику. Точно так же с секретами если человек доверяет другому, он так или иначе посвятит его в тайны, которыми обладает. Хотя бы частично. Надо только умело навести разговор на нужную тему и терпеливо ждать.

В тот вечер посол сам заговорил о возможном своем отъезде из Токио. Правда, говорил он отвлеченно, полунамеками, предположительно. Потом спросил Зорге, что он думает о полковнике Отте. Зорге отметил про себя: значит, система, разработанная им, уже действует…

— В каком смысле? — будто не поняв, спросил Зорге. — Он член национал-социалистской партии, хороший семьянин.

— Я спрашиваю о его деловых качествах, — прервал его фон Дирксен.

Зорге уклонился от прямого ответа:

— Во время последних маневров в Бад-Киссин, генерал-полковник Отт был в Германии, и его представили фюреру. Фюрер больше часа беседовал с ним в своем вагоне. Как я слышал, фюрер был очень внимателен к Отту и высказал одобрение по поводу его суждений о нашей дальнейшей политике.

Зорге бил по верной цели — для фон Дирксена мнение фюрера было решающим в оценке людей, даже в том случае, если сам он придерживался иного мнения.

Деловая часть беседы была исчерпана, и посол вновь заговорил о народном искусстве, о ваятелях, резчиках.

— Скажите, вы бывали в Москве? — спросил он Зорге.

— Нет, никогда, — ответил Рихард и тут же поправился:

— Только проездом, когда ехал в Китай. Я предпочитаю морские путешествия…

— В Москве вы могли бы купить очаровательные кустарные изделия — ватки, хохлому, палех…

Фон Дирксен до приезда в Токио несколько лет проработал послом в Москве и считал, что неплохо знает Россию. Он принялся объяснять франкфуртскому журналисту достоинства и различия русских народных изделий.

— Конечно, русские кустари не имеют ничего общего с японскими мастерами, но ватки очаровательны своим примитивом…

Зорге мысленно усмехнулся — ватки! Конечно, речь идет о знаменитых российских вятках — ярко размалеванных глиняных фигурках. Если бы фон Дирксен знал, что русский язык — это родной язык его, Рихарда, матери, которая на всю жизнь сохранила привязанность к Родине. Рихард без конца мог бы пересказывать ее рассказы о России, петь песни, которые она ему пела, наслаждаться звучанием русского языка. Но за все эти годы жизни в Японии Рихард не произнес ни одного русского слова, не спел ни одной русской песни. Зорге знал китайский, японский, английский, конечно, немецкий, говорил на любом из этих языков и только знание русского языка хранил как самую сокровенную тайну.

Было совсем поздно, когда Зорге, распрощавшись с фон Дирксеном, уехал из посольства.

Прошло еще несколько недель, и германский посол отправил в Берлин пространное донесение, в котором настоятельно предлагал отозвать немецких военных советников из Китая. Он писал:

«Нашим военным советникам во главе с Фалькенгаузеном придется разделить ответственность в случае поражения китайской армии…

По причинам, приведенным выше, в согласии с военным атташе господином Оттом, высказываюсь за немедленный отзыв всех немецких советников, еще находящихся в Китае. Что же касается Северного Китая, то он долго будет находиться под контролем японцев, и нам надо активизировать здесь экономическую деятельность германских фирм».

В незримой борьбе за отзыв германских советников из Китая победил Зорге. Посол фон Дирксен не мог и предполагать, что его донесение было фактически продиктовано советским разведчиком. Но в то время, когда шифровальщик готовил телеграмму посла для отправки, Зорге уже не было в Токио — он находился в самой гуще военных событий, разгоревшихся в Северном Китае…

7. ЭЙГЕН ОТТ СТАНОВИТСЯ ПОСЛОМ

Мост Лугоуцяо — одно из самых поэтических мест Китая. Когда-то, если верить легендам, здесь, проходила единственная дорога в столицу Небесной империи. Дальние путники, как бы они ни устали, как бы ни была длинна их дорога, в последний день своего путешествия поднимались задолго до рассвета, чтобы полюбоваться чарующим зрелищем жемчужно-лунного сияния на мосту Лугоуцяо.

Доктор Зорге вместе с полковником из японской разведки тоже приехал в Ванпин посмотреть «Предрассветное лунное сияние на мосту Лугоуцяо» — именно эти слова, произнесенные Цинским императором, высечены на белом камне. Теперь, через сотни лет, мост Лугоуцяо был знаменит и другим — здесь начиналась война. Потом военные действия откатились далеко на юг, японские войска взяли Нанкин, и мост остался в глубоком тылу, но все же война началась отсюда…

Полковник Хироси, восторженный почитатель красот природы и воинственно настроенный человек, хвастался по дороге, что японские войска наступают в Китае в три раза быстрее, чем наступали в России в начале нашего века. Он уверен, что кампания скоро победоносно закончится и начнется эра «сопроцветания Азии» под японской эгидой.

Хироси ненадолго прилетел в Пекин из Нанкина по служебным делам, познакомился с Зорге в офицерской компании и проникся к нему уважением. На другое утро полковник Хироси, помятый, бледный после ночной попойки, позвонил Рихарду в номер и предложил вместе позавтракать. Он рассыпался в комплиментах и предложил корреспонденту свой самолет до Нанкина — удобно и быстро. Они в тот же день будут на месте.

Зорге согласился, сказал только, что хотел бы ненадолго заехать на мост Лугоуцяо — он много слышал об этом световом чуде. Хироси вызвался сопровождать Зорге, он хорошо знает эти места.

Оставив машину у городских ворот, они пошли к мосту пешком по совершенно пустой улице мимо фанз, залитых призрачным светом, навстречу алеющему за рекой горизонту. Миновали каменных, коленопреклоненных слонов и застыли в изумлении перед открывшейся панорамой земли и неба. В низких гравиевых берегах серебрилась черная река, на востоке загорался багровый рассвет, а в небе громадной жемчужиной сияла луна и щедро бросала на землю потоки яркого света. Казалось, что белый мост с рядами серо-зеленых львов поднялся в воздух и плывет в этих потоках. Сияние луны и брезжущий розовый свет близкого восхода сливались и смешивались, будто воды двух могучих рек.

Львиные спины лоснились при луне, и каждая львиная морда имела свое выражение — свирепое, сытое, ленивое, сонное… Сто сорок львов, и ни один не похож на другого.

На середине моста стояла группа китайцев, созерцавших сияние луны. Они стояли недвижимо, словно на молитве в храме, но, заметив японского офицера, торопливо скрылись на берегу в глубоких тенях приземистых фанз.

Рихард испытывал огромное наслаждение. Это была ночь поэзии, но обаяние лунного чуда было нарушено, когда Хироси сказал:

— Удивляюсь, почему они так боятся японцев, — он кивнул на ушедших китайцев.

— Считают вас оккупантами, вероятно поэтому — Но мы несем им свет, такой же, как эта луна, несем культуру. Мы хотим, чтобы Азия была только для азиатов.

В самолете Хироси продолжал рассуждать о высокой японской миссии на континенте.

— Мы с вами две страны, которые изменят мир — в Азии и в Европе, напыщенно говорил он. — Нас объединяет антикоминтерновский пакт. Я был в восторге, когда его подписали. И я вам скажу, что здесь, в Китае, мы тоже выполняем свои обязательства. Ведь нам приходится сражаться главным образом с коммунистическими войсками. Чан Кайши бережет свои части и бросает против нас фанатиков-коммунистов. В итоге это неплохо. Освобождая Китай, мы осуществляем санитарные функции, очищаем мир от коммунизма. В Нанкине вы это сами увидите… С Чан Кай-ши мы можем еще договориться, с коммунистами — никогда.

Среди словесной шелухи, рассыпаемой Хироси, Зорге нашел для себя несколько полноценных зерен.

Вскоре после японского нападения на Китай Чан Кайши вынужден был заключить соглашение с командованием китайской Красной армии о совместной борьбе с захватчиками. Казалось, наконец-то междоусобная война прекратилась и силы гоминдановского и коммунистического Китая объединились для отражения японской агрессии. Но из рассуждений Хироси легко сделать вывод, что Чан Кайши продолжает свою вероломную политику. Он хочет истребить коммунистические войска руками японцев. Значит, возникший союз очень шаток.

Чем ближе самолет подходил к Нанкину, тем озабоченнее становился пилот и чаще напоминал стрелку-радисту внимательно следить за воздухом. Нервозность пилота передалась и полковнику.

— На фронте, — сказал он, — отмечено появление советских летчиков, говорят, они добровольцы и прилетели на своих машинах, со своими боеприпасами. Но откуда все это берется у добровольцев? Для меня совершенно ясно: Советский Союз помогает Китаю…

Зорге возликовал в душе, у него сразу поднялось настроение. «Значит, наши помогают Китаю и в военном отношении, японским милитаристам не так-то просто будет добиться победы». Зорге почувствовал себя в одном строю с неизвестными ему советскими волонтерами, которые где-то здесь, совсем близко, и, так же как он, выполняют свой интернациональный долг.

В Нанкине, куда Хироси и Зорге прилетели к полудню, продолжалась кровавая вакханалия, начавшаяся с захватом города. На улицах лежали трупы расстрелянных в разных концах города дымились пожарища; горело здание советского посольства. Всюду бесчинствовали японские офицеры и солдаты. Они жгли, насиловали, грабили, охотились за китайцами, искали переодетых военных. Принадлежность к солдатской профессии определяли по стриженым волосам, по мозолям на руках, набитым винтовкой. Но мозоли на руках были и у рабочих…

Схваченных заталкивали в автомобильные кузовы, везли к Янцзы, расстреливали на берегу, сбрасывали трупы в реку, и они медленно плыли вниз по течению.

Зорге поселился в немецком посольстве — жить в отеле было опасно. Рядом с его комнатой жил старик доктор Алыптадт, председатель общества «Красная свастика». Алыптадт все время нервно поправлял пенсне и без конца говорил взволнованным шепотом.

Он живет здесь вот уже двадцать лет, имеет практику, раньше руководил немецким Красным Крестом, теперь «Красной свастикой». Из город а бежали почти все жители — больше полумиллиона, осталось процентов двадцать. Но для убийств, для грабежей хватает и этих двадцати процентов… Истреблены десятки тысяч жителей.

Доктор только накануне был свидетелем страшной трагедии. Вечером его вызвали в семью богатого китайца, крупного инженера, с которым Альштадт находился в давних приятельских отношениях. Несколько дней назад его дочь схватили на улице и увели в комендатуру. Сказали — оставляют заложницей. Потом обещали отпустить за большой выкуп. Отец деньги внес, дочь привели домой, но вскоре она почувствовала себя плохо. Когда приехал доктор Альштадт, она была мертва. Доктор констатировал отравление. Перед тем как отпустить девушку, ей сделали какой-то укол. Взяли деньги и отравили, чтобы молчала…

Виновником нанкинской резни доктор считал командующего войсками принца Асака.

В Нанкине Зорге провел несколько дней. Как-то вечером комендант города генерал-лейтенант Амая устроил прием для иностранных корреспондентов. Был чай, сандвичи, неторопливая беседа. Амая говорил цветисто и чем-то напоминал Рихарду полковника Хироси.

— Мы идем по императорскому пути… Япония, как прекрасная гора Фудзияма, поднимается в предутреннем тумане высоко в небо и показывает свое великолепие миру… Мы — Страна восходящего солнца…

Зорге подумал: самое страшное — это убийцы-лирики, сентиментальные садисты, пытающиеся прикрыть свой преступления красивыми фразами, поэтическими ассоциациями.

Амая, в комендатуре которого был самый страшный застенок, сейчас убеждал журналистов не писать о зверствах в Нанкине. Он защищал командующего войсками принца Асака, говорил, что принц огорчен «недружелюбными слухами», проникающими в печать. Но ведь командующий прекрасный человек и женат на дочери императора…

В Нанкине Рихард впервые увидел лицо войны с новой для него стороны. Такого не было и под Верденом! Война ушла дальше, но истребление беззащитных, безоружных людей продолжалось в невиданных ранее масштабах. Как страшен и мерзок воинствующий национализм! Но ведь идейные корни фашизма, милитаризма одни и те же во всех странах — в Японии, Германии или в Италии. Значит, это прообраз фашистской бойни. А если эта орда ринется на Советский Союз, на Европу?.. Где найти силы, чтобы оградить мир от того, что он, Рихард, увидел в Нанкине?!.

В Китае Зорге сделал много важных наблюдений и уверился в том, что военные дела здесь идут у японцев не так блестяще, как они хотят изобразить. Возможно, поэтому командование экспедиционными силами так неохотно выпускает из своих рук информацию о текущих военных событиях. Но эту информацию надо обязательно вырвать. Зорге принялся осуществлять свой план сразу же, как вернулся в Токио.

Еще в начале осени, вскоре после того, как разгорелся вооруженный конфликт, Рихард принял некоторые подготовительные меры. Теперь они пригодились. Через подставных лиц Рамзай создал частное телеграфное агентство, имевшее сотрудников в Китае. Агентство поставляло газетам какую-то информацию. Теперь надо было сделать так, чтобы это агентство стало источником военной информации. Об этом Рихард решил посоветоваться с Одзаки, Вукеличем и Мияги. Разговаривал с каждым отдельно.

Прежде всего следует заинтересовать военных, подбросить им мысль, что штабу экспедиционных войск нужен свой информационный центр и что давно уже пора военным людям взять контроль над военными сообщениями. Осуществить эту часть плана должен Мияги, у него достаточно знакомых среди работников генерального штаба. Что касается Ходзуми Одзаки, то он вступит в игру несколько позже и в другом месте.

Вскоре в генеральном штабе заговорили о настоятельной необходимости создать информационный центр для освещения боевых действий в Китае. Такой центр должен контролироваться штабом экспедиционных войск, чтобы вредная информация не могла просочиться в прессу.

В правительстве идею генштаба тоже приняли одобрительно. Принц Коноэ сказал, что идея военных заслуживает внимания. Для военно-информационного агентства уже начали подбирать аппарат, но в этот момент в игру вступил Одзаки. Советник правительства по китайским проблемам, естественно, не мог остаться в стороне от такого дела. Он тоже одобрил идею информационного центра, но высказал одно сомнение: нужно ли тратить дорогое сейчас время на организацию агентства, нести большие расходы, когда такое частное агентство уже существует? Не проще ли передать его в распоряжение правительства и подчинить штабу экспедиционных войск? Предложение советника было логичным и не вызвало ни у кого возражений. Теперь доктор Зорге мог не беспокоиться об отсутствии информации с японо-китайского фронта.

Несомненно, события в Китае на какое-то время отодвинули непосредственную угрозу нападения Японии на Советский Союз. Однако затянувшаяся в Китае война нарушала планы японской военщины, и создавшееся положение могло толкнуть японские военные круги на новые авантюры. Рихард Зорге представлял себе это вполне отчетливо. События могли принять самый неожиданный и крутой оборот. Настораживали такие факты, как назначение генерала Итагаки военным министром в кабинете принца Коноэ, утверждение его председателем комитета по делам Маньчжурии. Чувствовалось, что правительство ищет выход из китайского тупика.

Первым об этом заговорил Одзаки, Разговор произошел вскоре после возвращения Зорге из поездки в Китай. Рихард каждый раз назначал явки со своими людьми в разных местах, но чаще встречи назначали в «Империале», в просторном лоби отеля, стилизованного под старинный английский аристократический дом с узкими окнами-бойницами, с кирпичными нештукатуренными стенами, низкими потолками, антресолями, каменными лестницами и тесными переходами. «Империал» был одним из немногих зданий, уцелевших во время страшного землетрясения 1923 года. Здесь вечерами толпились журналисты, обменивались новостями, сидели в ресторане, приходили и уходили — газетная биржа…

Рихард поднялся в угловую гостиную, где было поменьше людей. Одзаки сидел в группе журналистов. Зорге поздоровался и ушел. Через несколько минут Ходзуми сам нашел его внизу. Заказали коктейли. Опершись на кирпичный выступ, Рихард ловил отрывочные фразы, вкрапленные в обычный журналистский разговор.

— Было совещание в присутствии императора…

— Говорят, у вас была интересная поездка…

— Генштаб высказывается за прекращение военных действий в Китае, чтобы усилить подготовку против Советского Союза…

— Мне бы очень хотелось побывать в Шанхае…

— Коноэ против, считает, что нельзя останавливаться на полпути. Поспешное заключение перемирия с Китаем расценят как слабость Японии…

— Император сказал: нельзя ли одновременно продолжать войну в Китае и вести подготовку против России. Военные попросили время для консультаций…

Разговор длился несколько минут… Выпили по коктейлю. Рихард увидел князя Ураха и, громко извинившись перед Одзаки, шагнул к приятелю.

— Послушай, Альбрехт, вот когда я жалел, что тебя со мной не было: ты узнал бы много интересного!

Урах и Зорге шли через лоби, и Рихард стал весело рассказывать ему о своей поездке…

В лоби «Империала» Одзаки говорил Зорге о совещании, которое происходило в резиденции премьера в присутствии императора в середине января 1938 года. Там проявились две крайних точки зрения, и возникшие разногласия едва не привели к отставке кабинета. Не было единодушия и среди самого военного руководства между представителями армии и морского флота. Генеральный штаб предпочитал действия на севере против Советского Союза, а командование морского флота высказывалось за экспансию на юг — в направлении Индокитая, Филиппин, Сингапура…

Все, что происходило за закрытыми дверями резиденции японского премьер-министра, имело необычайно важное значение для судеб мира на Дальнем Востоке. Доктор Зорге имел и другую достоверную информацию — фашистская Германия приобретала все большее влияние на политику Японии и особенно на линию поведения ее генерального штаба. Рамзаю удалось не только прочитать, но сфотографировать и отправить в Москву копию инструкции из Берлина германскому послу в Японии. В ней было сказано:

«Необходимо обратить внимание японской стороны, и особенно генерального штаба, на то, что ослабление японских позиций по отношению к России может произойти именно в связи с тем, что все силы ее оказались связанными в Китае».

Зорге продолжал наблюдать за дальнейшим развитием событий.

Через некоторое время начальник императорского генерального штаба, первое лицо в стране после микадо, человек, который отчитывается за свои решения только перед императором, поручил военному атташе в Германии Осима встретиться с министром иностранных дел Риббентропом и передать ему некоторые конфиденциальные предложения. Об этом Зорге узнал через полковника Отта. Сначала пришла расшифрованная немецкой разведкой инструкция японскому военному атташе в Берлине Осима, а вскоре подтверждение, что такая беседа состоялась. Берлин информировал посла в Токио о содержании беседы:

«Японский военный атташе Хироси Осима посетил господина Риббентропа в его вилле в Эрненбурге, передал новогодние поздравления и сообщил, что японский генеральный штаб ищет пути для урегулирования китайского инцидента, чтобы укрепить сотрудничество Японии и Германии и объединить их действия против Советской России. Господин Осима также сообщил о пожелании генерального штаба, чтобы будущий пакт был бы направлен главным образом против Советской России».

Предположения Зорге подтверждались — японские милитаристы, подогреваемые нацистами, готовили новый круг заговоров. Речь шла о каком-то новом договоре между Германией и Японией. Это была первая секретная информация, с которой новый посол Эйген Отт ознакомил своего друга Рихарда Зорге.

Да, полковник Эйген Отт стал послом германского рейха в Японии…

Это случилось ранней весной тридцать восьмого года. Рихарду неожиданно позвонил вечером по телефону Отт. Они только час назад расстались, но полковник снова вызывал к себе Рихарда. Отт был чем-то сильно взволнован.

— Есть важная новость, — доносился издалека его голос, — ты должен обязательно сейчас же ко мне приехать. Ты мне очень нужен…

Рихард сказал, что приедет минут через двадцать, положил трубку и стал одеваться — он уже лег спать. Через несколько минут Зорге мчался на своем мотоцикле по опустевшим улицам. Рихард любил стремительную езду. Помимо всего прочего, она избавляла от слежки. Рихард с ожесточенным треском подлетел к посольским воротам, посигналил папаше Риделю и проскочил во двор. В кабинете Отта горел свет.

— Что произошло? — спросил Зорге.

Вместо ответа, Отт протянул Рихарду расшифрованную радиограмму из Берлина:

«Токио. Военному атташе полковнику Эйгену Отту. Совершенно секретно. Шифром посла.

Фюрер приказал отчислить вас от активной военной службы в армии в связи с предполагаемым использованием на дипломатической работе. Фюрер намерен назначить вас послом германского рейха в Токио. Сообщите немедленно, готовы ли вы принять этот пост. В случае если у вас имеются возражения, вы немедленно должны прибыть в Берлин, чтобы изложить их фюреру устно.

Генерал-полковник Людвиг Бек,

Начальник генерального штаба».

— Ну, что ты на это скажешь? — спросил Отт, выждав, когда Зорге прочтет телеграмму.

— Я должен принести вам свои поздравления, господин будущий посол германского рейха! — церемонно произнес Зорге и поклонился по-японски, дотронувшись руками до колен.

— Оставь, Ики, — досадливо поморщился Отт. — Я хочу говорить серьезно, мне нужен твой совет. Как ты думаешь я должен поступить?

— Вот это другое дело!.. — Рихард стал серьезным и полез в карман за сигаретой. — Тебе, наверное, покажется странным, но я не советовал бы тебе принимать этот пост.

— Почему?

— Да просто потому, что посол может потерять многие человеческие качества, а мне не хочется терять хорошего товарища…

— Спасибо тебе, — растроганно сказал Отт, — но уверяю, мы всегда останемся добрыми друзьями…

Поистине все произошло неожиданно. Хотя Рихард и способствовал тому, чтобы полковник Отт стал германским послом в Японии, он никак не предполагал, что это случится так скоро. Рихард Зорге «вел» его еще с тех пор, как встретился с ним в Нагоя — заурядным подполковником, немецким наблюдателем в японском артиллерийском полку. Не прошло и года, как Отт сделался военным атташе, а теперь становился полномочным послом… Но проявлять восторг, конечно, не следует, уместнее выразить сожаление по поводу дружбы, которая может нарушиться.

— Ну, если останемся друзьями, тогда соглашайся! — шутливо ответил Зорге.

В ту же ночь из германского посольства в Берлин ушла шифровка — Эйген Отт соглашался занять пост высшего дипломатического представителя Берлина в Японии.

…Среди политических деятелей, находившихся в поле зрения Рихарда Зорге, был военный атташе в Германии полковник Хироси Осима, отличавшийся своими профашистскими взглядами. Зорге был хорошо знаком с полковником, нередко приезжавшим из Европы в Японию. Рихард встречался с ним в компании, шутил, доверительно разговаривал. Потомок древнего самурайского рода, человек с волевым квадратным лицом, Осима пользовался большим влиянием в генеральном штабе, при дворе императора и в наиболее экстремистских кругах правительства.

Военный атташе сыграл значительную роль в подготовке антикоминтерновского пакта, был решительным сторонником японо-германского военного союза и всячески поддерживал прогерманские настроения среди японской военщины. После того как ключ к японской шифрованной переписке между Токио и Берлином оказался в руках германской разведки, Зорге мог постоянно наблюдать за работой полковника Осима. А теперь через нового посла Эйгена Отта Рихард Зорге получал более широкий доступ к немецким государственным тайнам. Советский разведчик оказался в выгоднейшем положении — ему одновременно становились известны многие секреты двух стран, наиболее враждебно настроенных к Советскому Союзу. Секретарем японского премьер-министра принца Коноэ был его друг и помощник Ходзуми Одзаки, а в германском посольстве он сам был доверенным лицом и советником нового посла. Кропотливая подготовительная работа начинала давать плоды.

Вскоре после того как в Берлине подписали антикоминтерновский пакт, в японском генштабе возникла идея обменяться с немцами разведывательными данными в отношении Советского Союза. В Берлине эта идея встретила полную поддержку. Вскоре совместная разведывательная работа перешла в диверсионную. В Берлине в районе Фалькензее Осима купил большое поместье, огородил его высокой стеной, поселил там эмигрантов-белогвардейцев и вместе с ведомством безопасности Гиммлера начал готовить террористические, диверсионные группы для заброски в Советский Союз. Здесь печатались листовки, которые с помощью воздушных шаров переправлялись в Советскую Россию. Диверсионное хозяйство Осима с каждым днем обрастало: в Румынии купили моторный катер, чтобы перебрасывать диверсантов и нелегальную литературу в Крым и на другие участки Черноморского побережья.

В Афганистане японская агентура пыталась подбивать руководителей военных штабов к активным действиям против Советского Союза. Но диверсантов постоянно сопровождали фатальные неудачи. По каким-то неведомым для Осима причинам его диверсантов обстреливали, захватывали на советской границе, а в Кабуле японского офицера, дружившего с начальником большого приграничного гарнизона, без видимых оснований выслали из Афганистана…

В берлинских архивах, захваченных советскими войсками в конце войны, сохранился дневник Гиммлера, в котором рейхсфюрер писал о своей встрече с японским военным атташе. К тому времени Осима стал уже генералом:

«Сегодня я посетил генерала Осима, — писал Гиммлер. — Он сообщил мне, что вместе с германским абвером они предпринимают большую работу по разложению России, проникая через границы Кавказа и Украины. Эта организация может стать эффективной в случае войны с СССР. Осима удалось перебросить через советскую границу на Кавказе десять человек, вооруженных бомбами. Однако многие другие агенты были застрелены советскими пограничниками при переходе русской границы».

Недаром Рихард Зорге уделял значительное внимание фигуре японского военного атташе в Берлине, руководившего диверсионной работой против нашей страны…

В Токио обмен разведывательной информацией производился через полковника Усуи, который обрабатывал разведывательные донесения для второго отдела японского генерального штаба. Раз или два в неделю к нему являлся помощник германского военного атташе капитан Петерсдорф. Капитан приходил в генштаб всегда в одно и то же время, получал информацию и возвращался в посольство. В это время Зорге «случайно» тоже оказывался в посольстве. Часто, прежде чем запереться в своем кабинете для изучения полученных материалов, Петерсдорф заходил к Зорге, чтобы поболтать, рассказать о последних новостях. С Петерсдорфом Рихард Зорге был в прекраснейших отношениях.

После одного из таких посещений генштаба Петерсдорф столкнулся в дверях с Зорге. Рихард куда-то спешил. Петерсдорф остановил его.

— Послушай, — сказал он, — я тебе кое-что должен рассказать. Зайди на минуту.

— Опять что-нибудь про дислокацию русских войск, другого у тебя не бывает, — проворчал Зорге. — Вот я тебе расскажу — это да! Только позже, сейчас тороплюсь…

— Все же зайди на минуту, не пожалеешь…

Рихард как бы нехотя согласился.

Новость оказалась первостепенной. Японская разведка утверждала, что русские в случае пограничного конфликта у озера Хасан не захотят расширять конфликта и, возможно, сами отойдут от высоты Заозерной. Они не подготовлены к боям в этом районе.

— Это имеет большое значение, — резюмировал слова Петерсдорфа Зорге, высота, о которой ты говоришь, господствует на побережье у Владивостока. Она может сыграть свою роль в случае войны… Японцы не первый раз целятся на эту высоту.

Сведения, полученные от Петерсдорфа, дополнили Рихарду информацию, полученную от Мияги: на советскую границу выехали геодезисты для уточнения топографических карт этого района. Геодезистам дали очень короткий срок для работы. Большая геодезическая партия уехала также на границу Монголии.

Настораживала и поездка в Дайрен к атаману Семенову штабного офицера майора Ямасаки, приезд атамана в Токио, его встречи с Араки, с офицерами генерального штаба.

Из Харбина тоже шли донесения — руководитель японской военной миссии генерал Хата активизировал работу среди белогвардейцев. Японцы вновь вовлекали в свои авантюристические замыслы российскую белую эмиграцию.

После войны пойманный атаман Семенов подтвердил это в своих показаниях:

«В 1938 году японский генеральный штаб решил провести разведку боем и начать военные действия на озере Хасан. Офицер генштаба майор Ямасаки предложил мне действовать во главе белогвардейских частей, так как учитывалось, что в случае успешного развития операций в районе Хасана, в советское Приморье будут введены крупные силы японской армии.

Начальник военной миссии в Харбине генерал Хата начал формировать тайные военные подразделения, которые в дальнейшем могли бы стать костяком белоэмигрантской армии».

Группа Зорге тщательно фиксировала все прямые и косвенные подтверждения назревавших событий. Из Китая вернулись генералы Итагаки и Доихара. Итагаки стал военным министром, а генерал Тодзио — его заместителем.

Постепенно накапливались данные о том, что над советскими дальневосточными границами нависает реальная угроза военных провокаций. Зорге регулярно информировал об этом Центр, но неожиданное событие едва не прервало деятельность группы Рамзая. Это случилось в марте 1938 года. В тот вечер Рихард договорился с Клаузеном, что он сам привезет в условленное место текст донесения, которое нужно будет срочно зашифровать и передать в Центр. Но Зорге неожиданно застрял в «Рейнгольде». Компания не отпускала его и не собиралась расходиться. В кармане Рихарда лежали мелко исписанные листки донесения, которое нужно было зашифровать, а времени оставалось все меньше. Уже перевалило за полночь, приближался час, назначенный для связи с Москвой, и Зорге сидел как на иголках.

Наконец компания тронулась, но еще долго приятели стояли на улице перед громадной бутафорской винной бочкой у входа в «Рейнгольд». Но вот все разбрелись, остался последний —: князь Урах, который, как обычно, никуда не торопился. А время иссякало.

— Послушай, Альбрехт, — предложил Рихард, — хочешь я отвезу тебя домой на мотоцикле. Садись сзади, через пять минут будешь дома. Ты же знаешь, как я езжу…

— Именно поэтому я с тобой и не поеду… Ты же бешеный… Нет, я лучше возьму такси…

Рихард находился в жесточайшем цейтноте, когда, избавившись наконец от князя Ураха, вскочил на мотоцикл. Он вихрем понесся к Гинзе, круто, как гонщик на треке, свернул влево и, набирая скорость, помчался по опустевшим улицам Токио. Времени было в обрез, но, может, удастся зашифровать хоть первую страницу. Потом Клаузен возьмется за ключ передатчика, а Рихард станет шифровать остальное… Пригнувшись к рулю, Рихард несся мимо телефонных столбов, казалось, они, будто гигантские хлысты, рассекали упругий воздух.

Теперь уж недалеко… Сейчас он проскочит дом, где живет Клаузен, убедится, что все в порядке, и вернется обратно. На это потребуется еще минута, но иначе нельзя… Еще немного, и Рихард будет на месте… Мощная фара выхватывает и пожирает темноту. Улица совсем пустая. Это хорошо, иначе бы не успеть… Вот и американское посольство, луч скользнул по стенам здания и устремился вперед. И тут из переулка выскочила легковая машина. Тормозить уже поздно. Рихард свернул к тротуару, колесо скользнуло по бровке и Зорге почувствовал, что мотоцикл неудержимо тянет его к стене здания…

Удар был так силен, что Рихард потерял сознание. Распластавшись, он лежал рядом с разбитым мотоциклом, и кровь заливала лицо. Вскоре сознание вернулось, но подняться с земли он был не в силах.

Его доставили в больницу на той машине, которая так некстати вырвалась из переулка. Он лежал на брезентовых носилках в приемной, истекая кровью, и напрягал всю свою волю, чтобы не потерять сознание, которое мутилось так же, как там, под Верденом.

Тяжело раненный человек лежал перед дежурным врачом, санитарами и, с трудом разжимая разбитые губы, говорил, что перед тем, как его отнесут на операционный стол, он обязательно должен увидеть своего знакомого, Макса Клаузена, увидеть немедленно, пусть вызовут его по телефону.

— Но сейчас уже ночь, господин. Надо отложить это до утра, вам нужна немедленная помощь.

Доктор-японец убеждал пострадавшего, но упрямый европеец не разрешал до него дотрагиваться. Пусть сначала позвонят по этому номеру…

Рихард думал сейчас только о том, как бы не потерять сознание. Он отлично знал японские порядки — к пострадавшему, где бы он ни был, немедленно является полицейский сотрудник, составляет протокол, осматривает вещи, делает опись, требует документы. Иесли он потеряет сознание, незашифрованные листки донесения попадут в полицию. Это будет провал. Нелепый, глупый… Рихарду казалось, что он умирает, и он напрягал все силы, чтобы раньше времени не погрузиться в беспамятство.

Макс Клаузен сидел над приемником и ловил в эфире «Висбаден», который должен был его вызывать. Сейчас для него не существовало ничего, кроме этих неясных шумов, будто идущих из далеких галактик. Анна тронула его за плечо звонит телефон. Макс снял наушники и взял трубку. Он вдруг заволновался, заторопился, начал спешно убирать передатчик, развернутый для работы.

— Что случилось? — тревожно спросила Анна.

— Несчастье… Какое несчастье! — бормотал Клаузен. — Разбился Рихард, при нем, наверное, документы. Убери аппарат, я пойду к машине…

Анна спрятала передатчик за деревянной панелью стены и вышла следом за Максом. Он уже вывел машину и ждал жену на улице. Через несколько минут Клаузены были в больнице. Они подъехали почти одновременно с полицейской машиной. Макс склонился над Рамзаем.

— Что с тобой?

— Потом, потом, — едва владея языком, шептал Зорге. — Возьми из кармана… Все, все…

Клаузен сунул руку в боковой карман Рихарда, нащупал пачку шуршащих листков и переложил их к себе. В Приемный покой вошли полицейские… Рихард этого уже не видел… Врач констатировал у Рихарда тяжелые повреждения головы, вывих плеча, трещину в челюсти. Были выбиты зубы…

Утром каждого дня на перекрестках магистральных улиц Токио, на полицейских участках в назидание другим, вывешивают светящиеся табло, извещающие о числе аварий и катастроф в городе — убитых столько-то, раненых столько-то… Среди тяжелораненых при мотоциклетной аварии в тот день был немецкий корреспондент Рихард Зорге…

Первой посетила Рихарда в больнице взволнованная несчастьем фрау Хельма Отт, жена посла, который в это время находился в Берлине. Еще через день появилась Исии Ханако, Рихард вызвал ее телеграммой, она гостила у матери под Хиросимой. В больнице Рихарда навещало много людей. Приходили все. Все, кроме его товарищей по группе «Рамзай».

А шифрованное донесение с некоторым опозданием все же ушло в тот день в «Висбаден», оттуда в Центр. Для этого Клаузен уехал на побережье. И сотрудник кемпейтай, наблюдающий за радиосвязью, снова сделал в служебном журнале пометку:

«15 марта 1938 г. 19 часов 20 минут. Вновь отмечена работа неизвестной коротковолновой станции. Провести пеленгацию станции не удалось. Предположительно передача велась с подводной лодки близ полуострова Идзу. Расшифровать содержание передачи не представилось возможным».

В специальной папке, хранившейся в кемпейтай, это была, может быть, сотая радиограмма, ушедшая из Японии и не поддавшаяся расшифровке. Каждый раз таинственный передатчик работал на иной волне, и шифр его не походил на предыдущий.

Телеграммы были разные, и с годами в них все чаще проскальзывали упоминания об изнуряющем характере работы. Человеческий организм не мог долго выдержать такое нервное и физическое напряжение. Это касалось всех — и художника Мияги, больного туберкулезом, и Вукелича, и Клаузена, да и самого Рихарда Зорге.

Летом, вскоре после того как Рихард, взбунтовавшись, вопреки запрещению врачей, ушел из больницы, он отправил в Москву шифровку:

«Причины моего настойчивого желания поехать домой вам известны. Вы знаете, что я работаю здесь уже пятый год. Вы знаете, что это тяжело. Мне пора поехать домой и остаться там на постоянную работу».

Ответ пришел только осенью. Из Центра сообщали, что обстановка в Европе и на Дальнем Востоке осложняется и в этих условиях невозможно удовлетворить просьбу Рамзая. Да, Рихард Зорге и сам отлично это понимал. 7 октября 1938 года он отправил в Москву шифровку, заверяя товарищей, что он и его группа непоколебимо продолжают стоять на боевом посту.

«Пока что не беспокойтесь о нас здесь, — писал он. — Хотя нам здешние края крайне надоели, хотя мы устали и измождены, мы все же остаемся все теми же упорными и решительными парнями, как и раньше, полными твердой решимости выполнить те задачи, которые на нас возложены великим делом».

Борьба продолжалась, борьба во имя великого дела, именуемого социализмом.

8. «КИО КУ МИЦУ!» — «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО!»

Снова цвели вишни, и казалось, что на улицах, расцвеченных весенними нарядами женщин, развертываются действия старинного национального театра «Кабуки». А Рихард все еще был в больнице. Врачи разрешили ему вставать, он начал понемногу работать, и вскоре его палата превратилась в корреспондентское бюро, заваленное газетами, телеграфными бюллетенями, вырезками, блокнотами. У него бывало много посетителей, и среди них Исии Ханако, беззаветно преданная Рихарду Зорге.

Встревоженная его телеграммой, она вернулась в Токио через день после аварии и прямо с вокзала приехала в больницу. Исии вошла в палату с глазами испуганной птицы, еще не зная, что случилось с Рихардом. Лицо его было забинтовано, виднелась только часть лба, косые брови да синие глаза.

— Ики-сан! Что случилось, Ики-сан? — тревожно спрашивала девушка, склонившись над его изголовьем.

А Зорге почти не мог говорить — боль и бинты стягивали его лицо. Не шевеля губами, он ответил шепотом:

— Ничего, Митико… Спасибо, что ты приехала, ты мне очень нужна.

Через несколько дней он попросил Исии прочитать ему газету, затем появилась машинка, и Рихард начал печатать одной рукой. Зорге возвращался к журналистике и, конечно, к разведке.

Как-то в больницу заехал Петерсдорф, Рихард уже мог сидеть в постели, мог закуривать без посторонней помощи и держать карандаш.

Исии вышла, она всегда так поступала при посторонних, и помощник германского военного атташе заговорил о новостях. Рихарда заинтересовал его рассказ по поводу Чан ку-фын — высоты в районе озера Хасан под Владивостоком на стыке трех границ — советской, китайской и корейской. Это ворота в Приморье. И именно там назревали большие события. Об этом Рихард уже информировал Центр, но Петерсдорф рассказывал кое-что новое и очень важное.

— Я не удивлюсь, — сказал Петерсдорф, — если осенью там разгорится конфликт, или инцидент, как любят говорить японцы.

— Возможно, — согласился Зорге, — только я не уверен в сроках. Могу сказать тебе по секрету: если Тодзио, Итагаки, Доихара собрались куда-то вместе, это подтверждает важные события. Они, как полосатые рыбы-лоцманы, плывут впереди акул… Сейчас я потерял их из виду. Эта чертова авария вышибла мне не только зубы, но и возможность следить за политической жизнью.

— Могу помочь беззубому другу, — рассмеялся Петерсдорф. — Ты знаешь, что картографическое управление срочно отправило группы военных геодезистов на монгольскую и советскую границы в Маньчжурии и в окрестности Чан ку-фына. К августу они должны закончить все съемки. Потом еще одно: на днях в Маньчжурию уезжает полковник Танака. Он назначен командующим артиллерией девятнадцатой пехотной дивизии, которую подтягивают к границе… Скоро там будет жарко, доложу я тебе! К тому же японцы очень рассчитывают на английскую и американскую помощь в том случае, если пограничный конфликт превратится в войну…

— Понятно… Ну, а в посольстве что нового? — Рихард перевел разговор, не проявив интереса к сообщенной Петерсдорфом новости. — В покер играете? Я, кажется, скоро вернусь в строй…

Новость, которую выболтал Петерсдорф, была необычайно значительна, она подтверждала информацию, полученную ранее через Мияги, — японцы намерены начать конфликт на Хасане в августе — сентябре 1938 года.

Когда Петерсдорф ушел, Зорге взял свою статью, подготовленную для «Франкфурте? цайтунг», пробежал ее глазами, нашел нужное место. Следовало кое-что исправить, дополнить.

Прежде всего заголовок. Он зачеркнул старый и написал: «Япония собирается с силами».

«Картину токийской жизни, — писал он, — довершают прекрасная, теплая весенняя погода и символ японской весны — цветущие вишни во всем их великолепии. И все труднее подавить надежду на то, что вместе с весной придет мир.

Но японские политики знать ничего не хотят об этой надежде. Напротив, все официальные рассуждения резче, чем когда-либо, сводятся к намерению продолжать борьбу в Китае. И сам глава правительства принц Коноэ счел необходимым предостеречь от мирных настроений, резко подчеркнув, что, по мнению правительства, „борьба вообще только начинается“.

Принятый парламентом закон о военной экономике и особенно закон о мобилизации означают переход к „тотальной мобилизации“. Бюджет увеличен до колоссальных размеров: с двух миллиардов иен в 1936 году, то есть перед китайским конфликтом, до восьми с половиной миллиардов иен в текущем году. И дело не только в „китайском инциденте“. Ассигнованные средства далеко перекрывают нынешние нужды. Бюджет свидетельствует о колоссальных притязаниях».

Большего Рихард не мог написать в газете о «колоссальных притязаниях» японских милитаристов. Сопоставляя, анализируя собранные факты, Рихард пришел к конкретному выводу: Квантунская армия намерена осенью этого года прощупать силы Красной Армии на Дальнем Востоке. От исхода конфликта будет зависеть дальнейшее направление японской политики. Малейшее проявление слабости, неуверенности советских войск на границе разожжет аппетиты агрессоров, толкнет их на еще более опасные авантюры. Вот куда могут пойти дополнительные ассигнования Японии по военным статьям бюджета! Только решительный отпор советских вооруженных сил на любом участке дальневосточной границы охладит горячие головы японских милитаристов.

Рихард написал несколько фраз на отдельном листке бумаги, будто сделал вставку к статье, и подозвал Исии.

— Послушай, Митико, — сказал он, — прошу тебя, съезди на Гинзу, найди в агентстве Гавас господина Вукелича и передай ему эту статью. Только ему в руки! Пусть обратит внимание на вставку. Запомни, только ему самому… А потом возьми в бюро всю корреспонденцию. Нам придется немного поработать…

Ночью Макс Клаузен передал в Москву новое сообщение, которое ему переправил Вукелич. Внимание группы «Рамзай» было сосредоточено на событиях, которые назревали в Маньчжурии. Центр требовал информации об этом.

Вскоре хасанский конфликт подтвердил сообщения Зорге, отправленные в Москву. Упорное сопротивление небольшой пограничной заставы удивило японское командование. Но от своих планов агрессоры не отказались. 31 июля японские войска сосредоточенным ударом заняли господствующие высоты у озера Хасан. В районе Чан ку-фын (Заозерной) командующий девятнадцатой дивизией генерал Суэ-тако Камейдзо сосредоточил десять тысяч человек, поддержанных тяжелой артиллерией.

Бранко Вукелич — один из ведущих членов группы Рамзая — смог побывать в районе конфликта. Он провел там несколько дней, был на командном пункте командующего артиллерией полковника Танака, слушал его самоуверенные речи, читал победные реляции, которые посылали в Токио. По высотам, где закрепились советские пограничники, артполк Танака выпустил двенадцать тысяч снарядов. Полковник сожалел, что не может проводить гостя на передний край: оттуда в ясную погоду хорошо виден Владивосток. С военно-стратегической точки зрения это обстоятельство будет иметь существенное значение в дальнейших событиях. Полковник Танака не скрывал своих вожделений по поводу советского Приморья.

Корреспондент агентства Гавас Вукелич находился еще в Мукдене, когда на Хасане с новой силой разгорелись бои. Советское командование, подтянув силы, нанесло тяжелый удар японской военщине. По японским разведывательным данным, русские создали трехкратное превосходство в живой силе. А кроме того, артиллерия, танки, бомбардировщики… К 10 августа захватчики были выброшены с советской территории. Их потери убитыми и ранеными составили более трех тысяч человек.

Обстановка резко изменилась. Военный министр Итагаки, министр иностранных дел, министр военно-морского флота целую ночь просидели в генеральном штабе, нетерпеливо ожидая сообщения из Москвы об исходе мирных переговоров. Их вел там посол Сигемицу, хотя несколько дней назад ему было предписано из Токио не вступать ни в какие переговоры с русскими по поводу урегулирования вооруженного конфликта на озере Хасан и всячески саботировать такие переговоры, если они возникнут по инициативе Москвы.

* * *
Неудачи на озере Хасан, постигшие японскую военную клику, заставили генералов призадуматься о своевременности большой войны с Россией. Но эти неудачи не побудили их отказаться от северного варианта «императорского пути». Из разных источников в группу Рамзая стекались сведения о новых заговорах, новых планах военных авантюр на подступах к советскому Приморью, Забайкалью, на границах Монгольской Народной Республики. Раскрыв замыслы противника у озера Хасан, группа Рамзая должна была пристально наблюдать за дальнейшими происками врагов социалистического государства — японских авантюристов, готовых ради достижения своих агрессивных целей ввергнуть собственную страну в бедствия новых военных сражений.

Одного только не мог понять Зорге — почему на высотах Заозерной и Безымянной не оказалось достаточных сил советских войск, когда японцы нанесли удар в районе Хасана. Ведь группа Рамзая задолго до событий предупреждала Центр о назревавшем военном конфликте. Может быть, в силу каких-то непредвиденных обстоятельств к этим сведениям не отнеслись с должным вниманием? Может быть, его донесениям… Нет, у него нет решительно никаких оснований предполагать такое. Все же горькое недоумение не покидало — как же так?

Вот когда Рихарду не хватало Яна Карловича Берзина, Семена Петровича Урицкого, его товарищей, которым посылал он свои донесения! Как бы хотелось хоть ненадолго очутиться в Москве, поговорить, расспросить…

А лучших друзей Рихарда Зорге, которые посылали его за рубеж, которые руководили его работой, уже давно не было в управлении разведки. Их ложно обвинили в предательстве, арестовали. Да и Рихарду Зорге уже не вполне доверяли, сомневались в его донесениях, относили их подчас к разряду дезинформации. А Зорге, ничего не зная обо всем этом, продолжал стоять на боевом посту, в передовом дозоре…

21 февраля 1939 года, в канун годовщины Красной Армии, Зорге отправил в Центр радиограмму:

«Мы стоим на своем посту и вместе с вами встречаем праздник в боевом настроении».

Теперь события перекинулись в район Халхин-Гола, или Номонгана, как по-маньчжурски называют эту безлюдную пустынную область монгольских степей, примыкающую к советскому Забайкалью. В мае 1939 года начались первые налеты японо-маньчжурских кавалерийских частей на монгольские пограничные заставы, разбросанные на большом расстоянии одна от другой. Почти одновременно в Токио, Вашингтоне и Лондоне начались тайные переговоры между японскими, английскими и американскими дипломатами. Оживились и германо-японские отношения. Все это настораживало. И, даже сомневаясь порой в его информации, от Рамзая все же требовали сведений о планах вероятных противников.

Посол Соединенных Штатов в Японии Грю повел секретные переговоры с министром иностранных дел Арита. Переговоры продолжались в Америке. Японцы стремились убедить государственного секретаря Корделла Хэлла, что военные усилия Японии направлены только против Советского Союза. Но Хэлла не нужно было убеждать — он заявил, что Соединенные Штаты тоже выступают против усиления Советского Союза.

Об этом Рихарду рассказал Эйген Отт и показал донесение, которое собирался отправлять в Берлин.

Империалистический Запад подзуживал японских агрессоров.

Квантунская армия намеревалась взять реванш — в районе военного конфликта спешно прокладывали железную дорогу, сосредоточивали крупные силы, подтягивали артиллерию, танки. На ближайших полевых аэродромах сосредоточили несколько сот истребителей и бомбардировщиков. Все действующие японские части были объединены в шестую армию под командованием генерала Огису Риппо. Здесь же у советских границ формировалась пятая армия, предназначенная для удара в направлении Забайкалья. Во главе этой армии оказался пресловутый генерал Доихара Кендзи… Опять Доихара Кендзи.

В токийских газетах появились карты пограничного района, на которых спорная территория изображалась давным-давно принадлежащей Маньчжурии. Рихард вспомнил прошлогодние тайные экспедиции японских топографов, о которых рассказывал ему Мияги. Значит, события на Халхин-Голе планировались еще в прошлом году.

Карты тоже говорили о многом. Во время очередной встречи Ходзуми Одзаки показал Зорге небольшую книжку профессора Танака. Они встретились в парке Хибия близ императорского дворца, где обычно толпится много людей, кормящих прирученных голубей. Как всегда, встретились «случайно», бросали из пакетиков рисовые зерна и тихо разговаривали. Птицы были совсем ручные, садились на плечи, тянулись к пакетикам с кормом и даже не вырывались, когда их брали в руки. Потом разведчики отошли в сторону, сели у пруда в углу парка, и Ходзуми протянул Рихарду книжку.

— Не читали? Довольно любопытно.

«Создание великого объединения Азии будет проходить в три этапа, — писал автор. — Сначала объединятся Япония, Китай и Маньчжурия, затем сюда примкнут Филиппины, Бирма, Индокитай, а в заключение Австралия, Индия и Сибирь. —..»

На цветной обложке книги была изображена географическая карта Азии, расчерченная концентрическими кругами. Здесь же текст, написанный большими иероглифами: «За самой южной окраиной нашего государства есть группа небольших островов. Если принять их за центр и описать радиусом до Байкала большой круг, то он захватит Приморье, Камчатку, Австралию, Индию… Это и будет экономическое, географическое, расовое объединение во главе с великой Японией».

— Мне стыдно за этого автора, — сказал Одзаки, когда Рихард возвратил ему книжку. — Что бы ни случилось, я никогда не пожалею о том пути, который избрал для себя. Я ненавижу людей, думающих, как профессор Танака. И я благодарен вам, доктор Зорге, что вы нашли меня в Токио…

— К сожалению, — ответил Зорге, — дело не только в Танака, этом интеллигенте-стервятнике, который, теоретизируя, возводит преступления в доблесть, агрессию называет «объединением нации». Кстати, не слишком ли много мрачных однофамильцев? Танака-министр, Танака-артиллерист, Танака-профессор. Одни готовят преступления, другой оправдывает их. Танака-профессор может оправдать любое зло, свершаемое на нашей планете. Но дело не в нем — исчезнут преступники, не станет и теоретиков преступлений… Однако мы отвлеклись… Как вы думаете, Одзаки-сан, что, если нам изменить свою тактику?

— В каком отношении?

Зорге пристально смотрел на другой берег пруда, где играли дети. На его покрывшемся весенним загаром лице от подбородка вверх по скуле шли синеватые шрамы — следы аварии.

— Вот что я думаю, — сказал Зорге, — нам нужно переходить на более активные формы работы…

— Но разве…

— Нет, нет, — Рихард движением руки остановил Одзаки, — конечно, нас нельзя упрекнуть в пассивности. Я говорю о другом. Все эти годы мы готовились к большим, главным событиям. Эти события приближаются, и теперь нам нужно не только фиксировать или предугадывать их, но пытаться больше на них воздействовать. Вот в каком смысле я понимаю повышение нашей активности. Нам нужно сохранить во что бы то ни стало мирные отношения между Японией и Советским Союзом. Смотрите, что происходит сейчас…

Рихард рассказал о том, что узнал на днях от Эйгена Отта. Рано утром он завтракал с послом, и Отт, просмотрев почту, протянул доктору Зорге одну из шифровок:

— Взгляни-ка на это. Нам предстоит серьезное дело.

В руках у Рихарда была секретная телеграмма Риббентропа, только что полученная из Берлина. Министр иностранных дел давал указание Отту предложить японскому правительству расширить существующий антикоминтерновский пакт и превратить его в военный союз против Англии и России.

Предварительные переговоры по этому поводу шли уже давно. Зорге знал, что еще в разгар хасанских событий Осима информировал японский кабинет о том, что у него была беседа с Риббентропом и немцы сделали важные предложения, настолько важные, что он, Осима, не решается сообщить их даже в зашифрованной телеграмме. Как писал Осима, назначенный к тому времени японским послом в Берлине, перед их встречей Риббентроп четыре часа совещался с Гитлером.

Таинственные предложения доставил на самолете в Токио полковник Касахара, который специально для этого прилетел из Берлина. В тесном кругу людей, посвященных в содержимое секретного пакета, оказался и Ходзуми Одзаки. Хотя к этому времени принц Коноэ и ушел с поста премьера, но он стал теперь председателем Тайного совета при императоре, и Одзаки мог через него получать наиважнейшую информацию.

Риббентроп, ссылаясь на мнение Гитлера, предлагал Японии заключить Военный союз против Советской страны и просил тщательно изучить это предложение.

Весной Отт направил в Берлин очень короткую информацию. Предварительно он показал ее Зорге. Посол доносил:

«Я слышал из хорошо информированных конфиденциальных источников, что японская конференция пяти министров под председательством премьера сегодня в два часа ночи, после многочасового совещания, вынесла решение начать дипломатические переговоры с Германией по поводу военного союза, направленного против России».

И вот теперь шифрованная телеграмма-инструкция послу, которую читал Зорге, предписывала приступить к практической подготовке военного договора. Гитлер рассчитывал добиться от Японии согласия начать войну с Россией, как только Германия начнет военные действия против русских. Нужно было во что бы то ни стало сорвать или хотя бы оттянуть заключение такого договора…

Рихард Зорге действовал главным образом через Одзаки, который к тому времени получил новое назначение в правлении Южно-Маньчжурской железной дороги. Зорге пригласил Ходзуми в парк Хибия, чтобы посоветоваться, с чего начать.

Как и ожидали, генеральный штаб поддержал предложение Берлина, но командование военно-морского флота возражало против нового секретного пакта. Японские адмиралы не решались идти на военный конфликт с англичанами, на сторону которых несомненно станут Соединенные Штаты. Это был главный довод, который Одзаки высказывал в частных разговорах с представителями военно-морского флота. Что же касается России, то Одзаки осторожно, но вполне логично говорил: к сожалению, события на Хасане показали, что Советская Россия не так уж слаба.

Разговоры о секретном пакте возникали и на «средах» в кружке «любителей завтраков» принца Коноэ. Здесь Одзаки высказывался еще более сдержанно, он только привел как-то старую японскую пословицу: «Никогда не торопись сказать „да“ и не спеши верить тому, что говорят…»

Принц Коноэ любил пословицы, сказанные ко времени. Напоминание Одзаки ему понравилось.

В Тайном совете, председателем которого был теперь Коноэ, мнения тоже разделились.

…Дела у германского посла в Токио шли не блестяще. Отт не смог убедить японцев принять предложение Берлина, хотя первоначально они целиком поддерживали идею военного соглашения. Премьер-министр в конечном счете отклонил проект секретного военного пакта. Дальнейшие события очень скоро показали, к чему это привело.

Бои на Халхин-Голе продолжались с переменным успехом. Но японская военщина била в литавры. Успех, полный успех! Генерал Уэда, командующий Квантунской армией, становился героем дня. Военный министр Итагаки охотно давал интервью: русские бессильны перед японской доблестью. Императорские войска имеют численное превосходство. Единственное, что русские сделали правильно, это то, что они заняли оборону на новой границе, куда их заставили отступить — в пески, в овраги. Русским придется признать свое поражение, их войска разгромлены! Японская армия движется по императорскому пути!

Вновь на горизонте появился черноусый атаман Семенов. Он встречался с Уэда, разговаривал о Забайкалье. Его отряды в семьсот сабель стоят на Сунгари, для всех подготовлена красноармейская форма. Отряды готовы перейти советскую границу для диверсионного рейда по Забайкалью.

Эти сведения привез Бранко Вукелич. Он снова ездил в Маньчжурию на места военных событий, был гостем командующего Квантунской армией. Его встретили как старого знакомого, говорили с ним доверительно и откровенно. Вукелич узнал, что, конечно, не все обстоит так, как пишут в газетах: в майских боях, например, японские войска понесли тяжелые потери. И все же — рвутся в бой, размахивают мечами. Это в буквальном смысле слова! Кавалерийский отряд бросился с саблями на русские танки. Бессмысленный фанатизм! Их назвали камикадзе — смертники на конях. Советские войска действительно перешли к обороне. Видно по всему, что конфликт затянется. Но японцы готовят новое наступление, предположительно в конце августа…

Мияги уточнил срок — наступление будет предпринято 24 августа. Из Порт-Артура доставлены тяжелые орудия, говорят, перед ними не устоит никакая оборона.

В те дни Макс Клаузен работал с предельной нагрузкой, он почти ежедневно выходил в эфир, но для этого должен был совершать долгие, утомительные поездки за сотню километров от города на побережье, и каждый раз в новое место, чтобы сбить с толку агентов кемпейтай, радиотехников из пеленгационных отрядов. Он вызывал Висбаден, выстукивал на ключе группы цифр и через пятнадцать двадцать минут опять ехал в другой район. А здоровье начинало подводить, сдавало сердце, и на лице Клаузена появились болезненные отеки.

Макс упрашивал Зорге разрешить ему почаще вести передачи из дома — рядом казармы гвардейского полка, там у них свои рации, под их прикрытием легче работать, но Рихард был неумолим и разрешал передавать из квартиры только в самых исключительных случаях. Рихард знал, как методически, напряженно японские контрразведчики выслеживают его радиостанцию. Надо быть крайне осторожным. Единственной причиной отступления от правила теперь могла быть только болезнь радиста. А здоровье Макса все больше тревожило Зорге. Он написал в одном из своих донесений:

«У Клаузена сердечный приступ, обслуживает рацию в постели… Макс, к сожалению, страдает столь серьезной болезнью, что нельзя рассчитывать на возвращение прежней работоспособности. Он работает здесь пять лет, а здешние условия могут подорвать здоровье самого крепкого человека. Сейчас я овладеваю его делом и беру работу на себя».

Но больной Клаузен все еще стоял на своем посту. Вот уже десять лет в Японии и Китае он был голосом неуловимого таинственного Рамзая, от его имени выходил в эфир и принимал для него задания. Теперь все его последние передачи были посвящены главным образом событиям на Халхин-Голе.

А там, в Маньчжурии, произошло нечто неожиданное. Японские войска готовились к последнему, сокрушающему удару на Халхин-Голе: накапливали силы, подтягивали резервы, артиллерию. Шестая армия сжималась, как пружина, как кобра в песках, чтобы ринуться вперед. Генерал Уэда по указанию генерального штаба подписал приказ и отправил его с офицерами связи, чтобы никто не раскрыл часа и дня наступления. В пакете, прошитом суровыми нитками, опечатанном именными сургучными печатями командующего квантунской группировкой, с предупреждающей надписью: «Кио ку мицу!» — «Совершенно секретно!» — сообщалось только тем, кому надлежит это знать, что во имя божественного императора, с благословения предков, наступление на советские позиции начнется на рассвете 24 августа четырнадцатого года Сева.

Военная тайна была соблюдена. Но вдруг за четыре дня до установленного срока наступления советские войска опередили Квантунскую группировку и сами нанесли ей удар неслыханной силы. Оказалось, что подготовка советских войск к длительной обороне была военной хитростью, позволившей незаметно сосредоточить силы для нанесения удара. Через три дня шестая японская армия, насчитывавшая свыше семидесяти тысяч активных штыков, была окружена и началось ее уничтожение.

И в этот самый день, 23 августа 1939 года, японское правительство постиг еще один удар: Германия подписала договор с Советским Союзом о ненападении. Обе страны обязывались разрешать любые споры мирным путем.

Двойной удар — на военном и дипломатическом поприще, — постигший кабинет Хиранума, потряс всю страну, и правительство было вынуждено уйти в отставку. Ушел в отставку военный министр Итагаки, сместили командующего Квантунской армией генерала Уэда, произошли изменения в генеральном штабе, ушел со своего поста фашистствующий премьер-министр Хиранума, остались не у дел многие другие политические и военные лидеры.

На Халхин-Голе шестая японская армия потеряла около шестидесяти тысяч убитыми, ранеными, попавшими в плен. Советско-монгольские войска захватили много боевой техники, сбили около двухсот самолетов. Такова была цена авантюры, подготовленной кликой милитаристов. Но и теперь они не хотели сдаваться — кричали об о гпоре — Советской России, которая несомненно использует свой успех и пойдет на Маньчжурию. Надо вооружиться, мобилизовать нацию! В японском генеральном штабе проходили непрерывные совещания.

Но оказалось, что русские вовсе не помышляют как-то использовать свой военный успех. Они восстановили монгольскую границу, и только. Японские милитаристы лишились возможности подогревать военную истерию.

А черные тучи все плотнее затягивали горизонт. 1 сентября 1939 года нападением фашистской Германии на Польшу началась вторая мировая война.

Группе Зорге все труднее становилось переправлять Центру информацию с помощью курьеров — микропленку, отчеты, большие донесения — все то, что не представлялось возможным передать с помощью радио. Война в Китае, захватившая громадную территорию, нарушила линию связи через Шанхай. Следовало придумывать что-то новое, открывать другие пути. И Рихард решил использовать для этого… немецкую курьерскую связь. Идея была фантастическая, но почему не попытаться? Как-то посол Эйген Отт сказал ему сам за послеобеденным кофе.

— Ты не хотел бы, Ики, слетать в Гонконг с дипломатической почтой? Тебе следовало бы немного проветриться…

Зорге тогда отказался. У него ничего не было под руками — свою почту он только что переправил через Макса Клаузена в Москву. За документами приезжал тайный курьер. Они встретились в театре на представлении. Макс и Анна пошли на спектакль, получив по почте два билета. Доктор Зорге проинструктировал Клаузена, как вести себя на явке в театре. Макс оказался рядом с курьером, и в темноте, когда шло представление, они обменялись пакетами. Но часто пользоваться такой формой связи было рискованно, ведь самые опытные разведчики проваливались именно на связи. Здесь нужна особая изобретательность.

И вот через несколько месяцев Отт снова предложил Зорге сделаться на время дипломатическим курьером.

Накануне отъезда Рихард приехал в посольство со своим чемоданом, прошел к шифровальщику Эрнсту, который кроме своей работы занимался тем, что подготавливал дипломатическую почту.

— Хелло, Эрнст, ты опечатал чемодан с почтой? Нет еще?.. Очень хорошо! Будь добр, опечатай заодно и мой чемодан. Иначе я не оберусь хлопот с японскими таможенниками…

Все было логично — дипломатический багаж не подлежит таможенному досмотру, и, конечно, очень удобно иметь на чемодане посольскую печать, чтобы не тратить времени на таможенные формальности. Дипломатические курьеры часто так делают… Эрнст поставил сургучные печати на оба чемодана, подготовил опись, сопроводительное письмо, снабдил их посольскими лиловыми печатями, и материалы советского разведчика обрели дипломатическую неприкосновенность.

В Гонконге на аэродроме «дипломатического курьера» встретил сотрудник немецкого консульства. Он помог вынести чемоданы, положил их в машину. В консульстве Рихард, выполнив все формальности по доставке секретной почты, получил расписку в сдаче дипломатического багажа и поехал в гостиницу. В руке у него был клетчатый чемодан, на котором все еще висела охраняющая его печать германского посольства.

Номер в отеле Зорге заказал из Токио. Вечером раздался звонок, кто-то спрашивал мисс Агнесс, Рихард шутливо ответил:

— К сожалению, я не могу ее заменить… Вы, вероятно, ошиблись.

Это был пароль. Зорге погасил свет, лег на тахту и стал ждать. Через несколько минут в дверь постучали, и человек, свободно говоривший по-английски, спросил:

— Могу я получить сверток для Алекса?

— Возьмите на столике рядом с вешалкой, — сказал Зорге, и человек ушел. Они друг друга не видели. Рихард был опытным разведчиком, и он ничем не хотел рисковать без нужды.

В Токио он снова погрузился в свою повседневную опасную работу. Временами Зорге испытывал гнетущую усталость, но не поддавался, сбрасывал ее и поражал окружающих бодростью, кипучим темпераментом.

Прошло больше шести лет, как Рихард Зорге почти безвыездно жил в Токио. Он мечтал о возвращении в Москву, тосковал по родным березам, друзьям. Он уже несколько раз писал, спрашивал, когда ему разрешат вернуться, но ответ был один — надо повременить. Ему писали, что существующая обстановка не позволяет отозвать его в распоряжение Центра. Зорге ответил:

«Дорогой мой товарищ. Получили ваше указание остаться еще на год; как бы мы ни стремились домой, мы выполним его полностью и будем продолжать здесь свою тяжелую работу».

Это было написано в январе 1940 года. А в мае того же года войска фашистской Германии перешли в наступление и в течение нескольких недель разгромили Францию. Еще неизвестно было, в какую сторону устремится дальше Гитлер.

И Рихард Зорге передал в Центр:

«Само собой разумеется, что в связи с современным военным положением мы отодвигаем свои сроки возвращения домой. Еще раз заверяем вас, что сейчас не время ставить вопрос об этом».

9. НАД ПРОПАСТЬЮ

Прошел еще год напряженной работы. Людям Зорге порой казалось, что они балансируют на непрочном канате над глубокой пропастью. Но разведчики работали, несмотря на опасность, вопреки усталости и нечеловеческому напряжению нервов. Иногда возникала мысль, что враг уже напал на их след, что группа обложена, окружена. Агенты кемпейтай действительно сновали вокруг да около, но ничего не могли обнаружить. Только все больше разбухала папка с копиями перехваченных нерасшифрованных донесений — цифры, цифры, цифры… В беспорядочном нагромождении цифр ничего нельзя было разобрать. Каждая радиограмма передавалась своим шифром, это тоже сбивало с толку — какими возможностями располагает таинственная организация!.. И пеленгация тоже не давала ничего существенного. Старая аппаратура позволяла определять действующий передатчик только в радиусе трех километров. Радиостанция внезапно умолкала, потом снова начинала работать, но уже на другой волне, в другом месте. Время передачи тоже всегда было разным. И в этой бессистемности, видимо, была своя нераскрываемая система… В конце 1940 года Зорге радировал в Центр:

«Я уже сообщал вам, что, до тех пор пока продолжается европейская война, останусь на посту. Поскольку здешние немцы говорят, что война продлится недолго, — я должен знать, какова будет моя дальнейшая судьба. Могу ли я рассчитывать, что по окончании войны смогу вернуться домой? Мне между делом стукнуло сорок пять лет, и уже одиннадцать лет я на этой работе. Пора мне осесть, покончить с кочевым образом жизни и использовать тот огромный опыт, который накоплен. Прошу вас не забывать, что живу здесь безвыездно и в отличие от других „порядочных иностранцев“ не отправляюсь каждые три-четыре года отдыхать. Этот факт может показаться подозрительным.

Остаемся, правда, несколько ослабленные здоровьем, тем не менее всегда ваши верные товарищи и сотрудники».

Рихард Зорге продолжал стоять на посту и в то же время задумывался над своей дальнейшей судьбой — его привлекала профессия исследователя-ученого, литератора. Но этому не суждено было сбыться.

Однажды на приеме в германском посольстве, когда Зорге был распорядителем вечера, он подошел к группе немецких военных атташе, собравшихся в буфете. Рихард застал самый конец разговора. Крейчмер, изучавший вооружение и техническое оснащение японской армии, отвечая кому-то, сказал:

— Без нас они не обходятся… Наши радиопеленгаторы дают точнейшую наводку. Эти пеленгаторы прибыли неделю назад по просьбе японского генерального штаба.

Зорге мгновенно понял, о чем разговор, почуял, какая опасность нависала над его группой с получением немецких радиопеленгаторов. Но ни единый мускул не дрогнул на его лице.

— Господа, — воскликнул он, — может быть, хоть сегодня мы не станем говорить о делах!.. Дамы скучают… Паульхен, ты рискуешь потерять расположение фрау Моор!..

Офицеры прошли в зал, где начинались танцы.

Рихард Зорге приказал Клаузену максимально сократить время передач и в течение сеанса ограничиваться всего несколькими короткими фразами. Однако события бурно развивались, и Москва должна была получать нужную информацию… Клаузен по-прежнему выходил в эфир.

Начальником контрразведки в Токио был полковник Осака, ставленник Тодзио, работавший с ним еще в полевой жандармерии Квантунской армии. Он без конца ломал голову над загадочной историей с нераскрываемым шифром и наконец принял решение действовать обходным путем. Через разведывательный отдел генерального штаба все японские военные атташе за границей получили задание внимательно следить за информацией, тем или иным путем поступающей из Японии. Кроме того, Осака поручил представить ему список всех, кто мог хоть в какой-то степени быть причастным к утечке секретной информации из Японии. Список получился огромный т — сюда вошли все иностранные журналисты, аккредитованные в Токио, коммерсанты, советники, служащие правительственных учреждений, военные… Окончательный список Осака составил лично, включив туда имена людей, которые сами могли быть источником информации. Он ужаснулся тому, что получалось: в этом секретнейшем списке оказались фамилии бывших премьеров, военных советников, членов Тайного императорского совета, генерального штаба, министры, их окружение — секретари, стенографы, курьеры. Из месяца в месяц полковник сокращал список путем отсечения имен, которые никак уж не могли вызывать подозрение. И все же этот усеченный список содержал сотни фамилий, которые полковник продолжал проверять и процеживать сквозь фильтры агентурных донесений, поступавших к нему отовсюду.

Иногда контрразведчик выпускал «меченую» секретную информацию и следил, где она появится. Но пока ни один хитроумный метод, в том числе и радиопеленгация с помощью новейшей немецкой аппаратуры, не давал никаких результатов. Все это крайне раздражало полковника. Разоблачение неизвестной организации становилось для него делом служебной репутации. Он видел в неуловимых разведчиках своих личных врагов, хотя знал, что и его предшественники не могли напасть на их след. Ведь первые ушедшие в эфир неразгаданные шифрограммы были зафиксированы в кемпейтай еще семь лет назад…

Группа «Рамзай» продолжала работать… 3 сентября 1940 года токийские газеты получили секретное полицейское распоряжение, которое стало известно Вукеличу. Он на память дословно прочитал его Зорге:

«В печати не должно упоминаться о прибытии в Японию, а также о деятельности германского посланника Генриха Штаммера, который будет находиться в германском посольстве с особым поручением».

— Ну, что ты об этом скажешь? — спросил Вукелич у Рихарда.

— А то, что вот уже несколько дней, как я, ваш покорный слуга, вместе с генералом Оттом и упомянутым берлинским посланником Штаммером готовим тайный военный договор между Японией и Германией… Я консультирую Отта. — Рихард рассмеялся, глядя на изумленное лицо своего товарища.

— Да, да!.. — воскликнул он, — и ничего не поделаешь. Уж лучше я, чем кто-то другой… Но чем же объяснить поведение Гитлера? Год назад он подписал с Россией пакт о ненападении, а теперь меняет позиции. Зачем? Вот тайна, которую надо раскрыть.

Личный представитель Риббентропа Генрих Штаммер приехал в Токио в начале сентября 1940 года и незамедлительно приступил к осуществлению своей особой миссии. В газетах об этом не говорилось ни слова, переговоры происходили в атмосфере непроницаемой тайны. Обе стороны шли навстречу друг другу. Потребовалось всего семнадцать дней, чтобы закончить переговоры, которые раньше тянулись месяцами и не давали результатов.

Эйген Отт каждый день консультировался с — Зорге по возникавшим проблемам. Штаммер держался отчужденно, однако под конец тоже прибег к помощи эрудированного журналиста, который недавно сделался пресс-атташе германского посольства. Посол Отт сам обратился в Берлин с предложением назначить Рихарда Зорге немецким пресс-атташе в Токио.

Для Зорге было ясно, что тройственный пакт имеет антисоветскую направленность, хотя во всех разделах и параграфах упоминалась лишь Англия, с которой вот уже второй год Германия вела войну.

Накануне подписания пакта в приемной императорского дворца собрался Тайный совет. Докладывал министр иностранных дел Мацуока — коротконогий пожилой человек с короткими усиками и широко расставленными агатово-черными глазами. Мацуока сказал:

— Хотя и существует советско-германский договор о ненападении, Германия окажет помощь Японии в случае русско-японской войны, и Япония ответит тем же.

Когда Мацуока вышел и члены совета остались одни, лорд — хранитель печати и основной советник императора осторожнейший Кидо сказал так:

— В большой политике не имеет значения — справедливы ли наши действия или нет, главное — отсутствие риска в задуманном деле… Мы не можем поверить, что Германия долгое время останется преданным другом Японии. Германии и Италии не следует доверять полностью. И тем не менее сегодня Гитлера можно назвать нашим воистину бесценным союзником. Наша цель — строить вместе с ним новый порядок в Европе и Азии. Что же касается России, то наблюдаемое улучшение советско-японских отношений вряд ли продлится долго…

Когда дискуссия была закончена, председатель Тайного совета предложил встать тем, кто согласен с предлагаемым пактом. Сидящих не оказалось. На другой день в Берлинеподписали трехсторонний пакт между Германией, Италией и Японией. Посол Эйген Отт и дипломатический представитель Генрих Штаммер за усердие были награждены высшими японскими орденами — «Восходящего солнца».

Ходзуми Одзаки, конечно, не присутствовал на заседании Тайного совета, но он в тот же вечер получил подробную информацию о том, что происходило в императорском дворце. Несколькими часами позже об этом уже знали в Москве…

Пошел восьмой год, как Рихард Зорге работал в Японии. Все эти годы он непрестанно убеждался, что милитаристские круги Страны восходящего солнца вынашивали антисоветские идеи, проявляли постоянную враждебность к своему ближайшему соседу на Дальнем Востоке. Впрочем, это относилось не только к России. Зорге согласился с Хироси Осима, который как-то сказал ему: Япония больше ста лет вынашивала планы создания великой восточной Азии — «сферы взаимного процветания».

— Теперь мы вместе с вами, — закончил Осима.

Он вежливо поклонился, втянув сквозь зубы воздух, и улыбнулся. Но никто не мог знать, что таится за холодной, бесстрастной улыбкой японского генерала и дипломата. Осима снова работал в Берлине, теперь он был японским послом в Германии, стал генерал-майором императорских вооруженных сил.

Зорге отметил для себя эту существенную деталь — руководство политикой все больше переходит в руки военных. Генерал Тодзио из главного, квантунского жандарма сделался военным министром, Доихара Кендзи стал главным военным советником правительства, Итагаки работал в генеральном штабе… Что же касается принца Коноэ, снова возглавившего кабинет, и министра иностранных дел Мацуока, то они отличались крайне националистическими взглядами, были сторонниками самых тесных связей с фашистской Германией.

Пока внешне ничто будто бы не давало повода для особой тревоги, но Зорге всем своим существом ощущал напряженность политической атмосферы, как перед близкой грозой, когда начинают ныть старые раны и непонятная тяжесть затрудняет дыхание. Теперь Рихард хорошо разбирался почти во всем, что его окружало. Он знал, о чем говорили на секретных заседаниях Тайного совета, ему были известны доверительные разговоры в генеральном штабе, настроения в правительстве, в германском посольстве. Ему доверяли настолько, что сделали его пресс-атташе, предложили стать руководителем нацистской партийной организации в районе Токио — Иокогама и даже… предложили наблюдать за послом германского рейха — теперь уже генерал-майором Эйгеном Оттом.

Такое предложение сделал полицейский атташе германского посольства оберштурмбанфюрер СС Йозеф Майзингер, с которым Зорге иногда встречался за карточным столом. Рихард сумел расположить к себе эсэсовца-контрразведчика, войти к нему в доверие, — правда, для этого приходилось иногда проигрывать Майзингеру в покер…

Как-то вечером они играли в посольстве. Майзингеру бешено везло. На радостях оберштурмбанфюрер крепко выпил. После игры, когда встали из-за стола, Майзингер пошел было провожать Рихарда к машине, но по дороге предложил на минуту завернуть к нему в кабинет — есть разговор.

Эсэсовец поставил перед Зорге бутылку кюммеля и сказал Рихарду:

— Послушай, Ики, что я тебе скажу… Послушай и забудь, — будто ничего не слышал… Ты хорошо знаешь нашего посла генерала Отта?.. Знаешь!.. А то, что он путался с генералом Шлейхером тоже знаешь?.. Верно! Курт Шлейхер участвовал в путче против нашего фюрера, его застрелили, как собаку… Ты, оказывается, все знаешь. Послушай, иди к нам работать!.. Не хочешь? Жаль!

Оберштурмбанфюрер СС Иозеф Майзингер, человек двухметрового роста с кулачищами-кувалдами, внушал страх всем сотрудникам посольства. Женатый на секретарше Гиммлера, друживший с начальником гестапо Мюллером, с руководителем шпионско-диверсионной работой за границей Гейдрихом, Майзингер приехал в Токио по их заданию, чтобы возглавить полицейскую слежку в посольстве, установить связь с японской контрразведкой.[15] И вот с этим человеком оказался «дружен» Рихард Зорге.

— Я не люблю кого? — бормотал Майзингер. — Интеллигентов, евреев, коммунистов… Вот кого! — Он забыл, о чем только что говорил, и перешел на другое. — Ну, а ты согласился стать нашим руководителем? Каким? Верховодить национал-социалистской организацией в Японии! Всех их надо держать… — Он поднял кулак. — Отказался?! А почему отказался?

— Да так, не хочу… Я предложил устраивать собрания в кабаке «Фледермаус» и чтобы у каждого нациста сидели на коленях по две японки, а они не согласились. Ну, я и отказался…

Майзингер захохотал.

— Правильно! На каждого по две японки — вот это собрание национал-социалистской партии!.. Зря ты не пошел.

С течением времени сотрудник всесильного управления имперской безопасности оберштурмбанфюрер Майзингер проникался к доктору Зорге полнейшим доверием.

Теперь следует ненадолго перенестись на противоположную сторону нашей планеты — в Германию конца 1940 года. Как сохранила память немногих свидетелей и официальные записи, 29 июля на станцию Рейхенгалле, где располагались штабные отделы верховного главнокомандования, прибыл специальный поезд советника Гитлера генерал-полковника Иодля. Уже само по себе появление Иодля в Рейхенгалле было огромным событием. Старожилы-штабники не помнили случая, чтобы столь высокая персона снисходила до посещения места их службы. Иодль приказал, чтобы к нему явились начальники отделов — их было четыре, — и без предисловий, лаконично сказал, что фюрер решил готовить войну против России. Иодль добавил, что рано или поздно война с Советским Союзом обязательно вспыхнет и поэтому Гитлер решил провести ее заодно с начавшейся войной на Западе, тем более что Франция побеждена, а судьба Британии предрешена тоже. Генерал Иодль именем фюрера распорядился начать подготовку к восточной кампании.

В тот же день начальник штаба сухопутных войск генерал Гальдер сделал запись в своем рабочем дневнике, первую запись о подготовке войны на Востоке:

«Для доклада явился генерал Маркс, начальник штаба 18-й армии, командированный сюда для специальной разработки планов операции на Востоке. После соответствующего инструктажа о поставленных перед ним задачах я пригласил его на завтрак».

Будущая операция еще не имела своего названия, и Гальдеру приходилось называть вещи своими именами. Несколькими днями позже Гальдер записал в своем дневнике:

«Совещание в ставке фюрера. Россия должна быть ликвидирована… Чем скорее мы разобьем Россию, тем лучше. Операция будет иметь смысл только в том случае, если одним стремительным ударом мы разгромим государство».

В кабинете начальника штаба появляются все новые представители германского командования, а в его дневнике — новые записи. Обсуждаются детали войны. Гальдер стоит в центре событий, к нему сходятся все нити подготовки войны. Но нити тайные, и ни одна душа, кроме приобщенных к тайне мрачного заговора, не должна знать о том, что происходит за стенами военных кабинетов, что спрятано в сейфах и папках с предупреждающей надписью: «Гехайме фершлюссзахе!» — «Тайное дело под замком». Это высшая степень секретности, строжайшая государственная тайна.

В конце ноября Гальдер записывает: «Россия остается главной проблемой в. Европе. Надо сделать все, чтобы с нею рассчитаться».

И в это самое время, еще за месяц до того, как Гитлер утвердил план «Барбаросса», когда план нападения на Советский Союз только начинали разрабатывать и он носил условное название «Фриц», из Японии в Москву поступило первое предупреждение, что фашистская Германия начала подготовку к войне против Советского Союза. Шифрованное донесение было датировано 18 ноября 1940 года. Клаузен передавал его, лежа в постели. Сердечный приступ свалил радиста с ног, но он не сдавался.

Этот далеко идущий вывод об угрозе нападения на Страну Советов Рихард сделал из отрывочных, много раз перепроверенных фактов. В Токио постоянно кто-то приезжал из Европы — дипломатические курьеры, сотрудники посольства; возвращались из отпуска деловые люди. Отдельные их замечания вряд ли могли иметь значение для разведчика, но, сопоставив их, можно было сделать некоторые выводы. Дочь посольского привратника папаши Ридела писала, что сын, слава богу, вернулся домой, их распустили после похода во Францию. Ну и что из этого? Однако Анита Моор, веселая, беззаботная щебетунья, тоже побывавшая в фатерланде, рассказала иное: ее племянник также вернулся из Франции, но домой его отпустили временно, обязав вернуться в свой полк по первому требованию.

Помощник военного атташе сказал Рихарду по секрету, что в Лейпциге формируют новую резервную армию в составе сорока дивизий.

Кое-что выбалтывали японцы, пытаясь узнать новости у хорошо информированного и приближенного к германскому послу журналиста Зорге.

Трезвый анализ, сопоставление фактов, их проверка, подтверждающая, что на восток Германии, в Польшу, движутся воинские эшелоны, что двадцать дивизий, участвовавших в походе на Францию, оставлены фактически под ружьем, дало основание Рихарду Зорге направить в Москву одно из важнейших своих донесений.

В доме Оттов, которые жили на территории посольства, стало традицией, что «дядя Рихард» рано утром завтракал вместе с послом, а иногда к ним присоединялась и Хельма. Бывалый разведчик, работавший с полковником Николаи еще во времена рейхсвера, Эйген Отт не держал у себя в доме японской прислуги. Он был уверен, и Рихард полностью с ним соглашался, что японский повар, прачка, садовник обязательно имеют отношение к кемпейтай либо к разведывательному отделу штаба. Поэтому посол держал в доме только немецкую прислугу. Иногда, когда Отт и Зорге завтракали очень рано, мужчины сами готовили себе кофе.

Получив тревожнейшую информацию с Запада, Рихард сосредоточил внимание всей своей группы на работе именно в этом направлении. «Теперь нельзя отрываться от стереотрубы ни на одну минуту», — сказал он товарищам, когда им удалось ненадолго встретиться в каком-то ресторане. Но самые тщательные наблюдения не давали новых результатов. Отт, видимо, тоже ничего не знал, только в конце зимы он сказал однажды за завтраком:

— Мацуока намерен поехать в Берлин, просил выяснить нашу точку зрения. Вчера вечером получен ответ от Риббентропа — он охотно поддерживает японскую инициативу. Японцы мечтают о Сингапуре, хотят заручиться нашей поддержкой.

— Я думаю, — сказал Зорге, — что этот вопрос будет действительно основным в Берлине. Ведь мы тоже заинтересованы в битве за Сингапур — англичане должны будут оттянуть туда силы из Европы. Когда же предстоит эта встреча?

— Вероятно; уже скоро, может быть, через месяц. У Зорге на ходу родилась идея — вот где оба союзника неминуемо заговорят о взаимных планах, вот откуда надо черпать информацию! Там должен быть свой человек.

— Скажи, Эйген, а ты не собираешься поехать в Берлин вместе с Мацуока?

— Что мне там делать? А вообще-то я об этом не думал.

— Напрасно… Японо-германские переговоры могут прояснить многое.

И Отт с Зорге принялись обсуждать возникшую идею. Посол согласился с доводами Рихарда. Действовать решили немедленно. Отт продиктовал секретарю телеграмму Риббентропу, в которой просил разрешения приехать в Берлин одновременно с господином министром иностранных дел Мацуока.

В начале марта Отт выехал в Берлин. Дорога предстояла долгая — через Сибирь и Москву. Зорге с нетерпением ждал возвращения генерала Отта из этой поездки. Однако Рихард не сидел сложа руки, пока его основной информатор был в отъезде. В итоге одного разговора с полковником Крейчмером Зорге отправил в Центр очень короткую радиограмму:

«Представитель генерального штаба в Токио заявил, что сразу после окончания войны в Европе начнется война против Советского Союза».

С возвращением Отта из Германии Зорге рассчитывал получить более точную информацию.

…Эйген Отт вернулся в Токио в начале апреля. Рихарду он привез великолепный подарок — пальто на меху из настоящей кожи, мягкой, упругой. Такую в Германии сейчас трудно найти. Отт специально ездил в Оффенбах к своему старому приятелю Людвигу Круму, хозяину фирмы, достал у него из последних запасов. Отт был очень доволен, что может сделать своему другу такой подарок. Но Зорге ждал другого подарка и, когда они остались одни, спросил:

— Ну, как выглядит наша Германия?

Разговор затянулся до позднего вечера.

…Старый привратник еще раз нетерпеливо поглядел на освещенные окна господина Отта. Конечно, он не выражал недовольства, упаси бог, но порядок есть порядок. Папаша Ридел думал, что давно бы пора запирать ворота и идти на отдых, но господин доктор все еще сидит у посла.

Свет, приглушенный шторами, падал на землю и неясно повторял переплеты оконных рам. Временами на светлых шторах появлялась неясная тень и вновь исчезала — вероятно, господин Зорге по своей привычке расхаживает по кабинету. Он всегда так ходит, когда разговаривает. Папаша Ридел давно это заметил.

И машина доктора стоит во дворе. Она освещена отраженным, рассеянным светом. Собственно говоря, ради машины и приходится папаше Риделу так долго торчать у ворот, чтобы проводить запоздалого гостя. А уж машина-то доброго слова не стоит, просто срам! Ну кто ездит теперь на таких машинах! Обшарпанная, грязная. Папаша Ридел уверен, что ее ни разу не мыли с тех пор, как господин Зорге по случаю купил ее несколько лет назад. Она уже тогда была сильно подержанной. Вот чего старый служитель никак уж не мог понять. Такой уважаемый человек — и такая машина! Самый что ни на есть последний хозяин захудалого трактира ездит на рыбный базар в лучшем автомобиле.

Про господина Зорге ничего не скажешь — всегда обходительный, веселый, вежливый, всегда здоровается, не то что этот верзила Майзингер. Не успел приехать, знать ничего не знает, а ходит надутый, будто индюк. Вот с кем надо быть осторожнее. В посольстве его все боятся, боится и папаша Ридел. А как же? Майзингер все может — арестовать, отправить в Германию. Заставит доносить на другого — станешь доносить. Что поделаешь? Папаша Ридел каждый день докладывает ему, кто где был, когда уехал, на какой машине. Оберштурмбанфюрер СС всех заставляет так делать.

Папаша Ридел не хуже, не лучше других. Он исправно выполняет задания эсэсовца — так же добросовестно, как дежурит в воротах, как встречает и провожает гостей посольства. Завтра, конечно, он сообщит Майзингеру, что доктор Зорге до глубокой ночи сидел у господина Отта. Так уж заведено в посольстве, и папаша Ридел не может ничего изменить. Но против самого Зорге папаша Ридел ничего не имеет, даже наоборот, симпатизирует ему.

Привратник еще раз поглядел на окна, подумал и, махнув рукой, пошел запирать ворота. Порядок есть порядок. Доктор Зорге постучит в случае чего, разбудит, если он задремлет. Папаша Ридел выпустит его из посольства, проводит как надо. А держать ворота так долго открытыми не полагается…

Эйген Отт в продолжение нескольких часов рассказывал Зорге о том, что узнал в Берлине.

Посол Отт присутствовал на всех встречах Мацуока с Гитлером и Риббентропом, и все то, что он слышал своими ушами, передал Рихарду. Это было необычайно важно.

Сначала произошла встреча у Гитлера. Разговаривали в имперской канцелярии в кабинете фюрера, который сказал, что для Японии сейчас самый выгодный момент захватить Сингапур — Россия, Англия, Америка помешать не смогут. Такой случай может представиться раз в тысячу лет.

Мацуока согласился и ответил, что нерешительные всегда колеблются, таков их удел. Но кто хочет поймать тигренка, должен войти в пещеру к тигру. Проблему Южных морей Япония не разрешит без того, чтобы захватить Сингапур. Ведь Сингапур в переводе — город льва. Мацуока рассмеялся, довольный собственным каламбуром…

Посол Отт записывал после бесед все наиболее важное. Теперь он перелистывал свою записную книжку, восстанавливая в памяти то, что говорилось в имперской канцелярии, на Вильгельмштрассе — в германском министерстве иностранных дел, и Рихард Зорге, руководитель разведывательной группы «Рамзай», был самым подробным образом проинформирован о секретнейшем совещании представителей двух наиболее вероятных противников Советской страны.

В итоге своей поездки Эйген Отт делал вывод, что фюрер заинтересован, чтобы Япония вступила в войну. Но против кого? Говоря о Сингапуре, о Южных морях, фюрер непрестанно возвращался к России. Гитлер всячески уверял Мацуока, что им нечего опасаться за свой тыл — Россия не посмеет вмешаться. Если нужно, он, Гитлер, готов дать любые гарантии. В случае чего Германия немедленно нападет на Россию, если та что-то предпримет против Японии. Поэтому фюрер считал, что тыл у Японии обеспечен. И снова Гитлер говорил, что надо немедленно напасть на Сингапур. Англия не в состоянии вести борьбу и в Азии, и в Европе. Фюрер готов оказать японской армии также и техническую помощь может дать торпеды, а также «штукасы» — пикирующие бомбардировщики вместе с пилотами.

Риббентроп высказывался еще откровеннее:

«Япония может спокойно продвигаться на юг, захватывать Сингапур, не опасаясь России. Германия способна выставить 240 дивизий, в том числе двадцать танковых. Основные вооруженные силы расположены на восточных границах. Они готовы к наступлению в любой момент. Если Россия займет позиции, враждебные Германии, фюрер разобьет ее в несколько месяцев».

Этот отрывок Отт дословно прочитал из своей записной книжки. Рихард запоминал. У него была феноменальная память, и, хотя на этот раз нагрузка оказалась громадной, Зорге с ней справился.

В многодневных беседах, происходивших в Берлине, важны были также и, казалось бы, незначительные детали в рассказе Отта. Он обратил внимание: Геринг и Риббентроп, каждый в отдельности, осторожно советовали Мацуока не рассчитывать на Сибирскую железную дорогу. Геринг сказал так:

«Транспортные связи Германии и Японии нельзя ставить в зависимость от Сибирской железной дороги». Риббентроп повторил это почти в тех же выражениях.

— Как ты думаешь, Ики, не придется ли нам воевать с Россией? — спросил Отт, откладывая в сторону записную книжку.

— Не знаю. Но если это случится, война с Россией будет актом величайшего безумия. Я в этом уверен.

— Но что мы с тобой можем поделать?

— Что? Убедить, чтобы они не делали глупостей — Зорге вскочил и зашагал по кабинету.

Эйген Отт в тот вечер рассказал еще о заключительном разговоре Мацуока с Гитлером. Когда прощались, японский министр сказал фюреру:

— В дальнейшем я бы не хотел связываться телеграфом по затронутым здесь проблемам. Это рискованно. Я опасаюсь, что наши тайны будут раскрыты. Лучше всего посылайте к нам специальных курьеров.

Гитлер ответил:

— Вы можете положиться на германское умение хранить тайны.

На это Мацуока сказал:

— Я верю вам, господин Гитлер, но, к сожалению, не могу сказать того же самого о Японии. Зорге усмехнулся:

— Мацуока просто делает нам комплименты… Японцы умеют хранить свои тайны, но мы умеем их раскрывать. Не так ли?

— Не всегда, — уклончиво ответил Отт, — тот же Мацуока казался нам предельно откровенным в Берлине, а по дороге домой заехал в Москву и подписал там договор о нейтралитете. Смотри, что пишет мне Риббентроп, он возмущен поведением Мацуока.

Отт показал телеграмму, отпечатанную на служебном бланке с грифом: «Шифром посла». Риббентроп поручал Отту высказать японскому министру иностранных дел свое недоумение по поводу советско-японского пакта о нейтралитете. Риббентроп не понимает, как Мацуока мог заключить такой договор с той самой страной, с которой Германия в недалеком будущем может начать войну…

Было уж совсем поздно, когда Рихард, разбудив спящего сторожа, уехал домой.

Что же касается папаши Ридела, то наутро он явился к оберштурмбанфюреру Майзингеру и сообщил полицейскому атташе о своих наблюдениях: с утра в посольство возили уголь, шифровальщик Эрнст в полдень ушел куда-то с машинисткой Урсулой, Эрнст сначала ждал ее за углом… Когда доносы папаши Ридела подошли к концу, он понизил голос и сказал:

— Вечером господин Зорге допоздна сидел у господина Отта. Уехал в четверть одиннадцатого…

Майзингер скучающе записывал никчемные сообщения привратника, и в нем закипало раздражение против этого услужливого и ничего не понимающего, глуповатого старика. Майзингер взорвался при упоминании о Зорге Он поднял тяжелые глаза на папашу Ридела, лицо его стало медленно багроветь, и эсэсовец выдавил из себя:

— Послушай, ты! Идиот!.. Может, ты станешь шпионить и за рейхсфюрером Гиммлером?! У тебя ума хватит!.. Чтобы о Зорге я не слышал больше ни слова Зорге здесь то же, что я. Понятно?

— Яволь! — вытянувшись по-военному, растерянно ответил старик.

Для Рихарда Зорге не требовалось больше никаких подтверждений тому, что нацисты готовят войну против Советской России Он отправил в Центр донесение о тайных переговорах в Берлине, о подготовке Германии к войне против Советского Союза. Шифрограмму передавали частями, из разных мест, чтобы сбить с толку агентов из кемпейтай 1 мая 1941 года, в день интернациональной солидарности революционных борцов всех континентов, Зорге начал свое донесение Центру такими словами:

«Всеми своими мыслями мы проходим вместе с вами через Красную площадь».

Далее Рамзай передавал, что Гитлер решительно настроен начать поход против Советского Союза. Он намерен это сделать после того, как русские закончат сев на своих полях. Урожай хотят собирать немцы Источником этой информации Зорге называл Отта, германского посла в Японии.

Вот эта телеграмма:

«Гитлер решительно настроен начать войну и разгромить СССР, чтобы использовать европейскую часть Союза в качестве сырьевой и зерновой базы. Критические сроки возможного начала войны:

А) завершение разгрома Югославии,

Б) окончание сева,

В) окончание переговоров Германии и Турции. Решение о начале войны будет принято Гитлером в мае.

Рамзай».

Один за другим Рихард Зорге посылал в Москву сигналы тревоги.

В начале мая 1941 года он передает:

«Ряд германских представителей возвращаются в Берлин. Они полагают, что война с СССР начнется в конце мая».

15 мая Рихард уточняет: война может начаться в июне.

19 мая, за месяц до начала войны, Зорге радирует в Москву:

«Против Советского Союза будет сосредоточено 9 армий, 150 дивизий».

1 июня 1941 года:

«Следует ожидать со стороны немцев фланговых и обходных маневров и стремления окружить и изолировать отдельные группы».

Зорге раскрывает Центру наисекретнейший стратегический замысел германского верховного командования, изложенный в плане «Барбаросса». Но Сталин не придает этой информации должного значения.

А коммунист-разведчик продолжает бить тревогу, уверенный, что его сигналы достигают цели. Он торжествует — Россию не застигнут врасплох.

Рихард располагает точнейшей информацией. Еще в мае Зорге прочел указание Риббентропа своему послу в Токио:

«Нужно при случае напомнить Мацуока его заверения о том, что если между Германией и Советским Союзом возникнет конфликт, никакой японский премьер или министр иностранных дел не сумеет заставить Японию оставаться нейтральной. В этом случае Япония, естественно, должна будет вступить в войну на стороне Германии. Тут не поможет никакой пакт о нейтралитете».

Японцы действительно не придавали значения подписанному с Советским Союзом договору о нейтралитете. Мияги передал содержание речи командующего Квантунской армией генерала Умедзу:

«Договор о нейтралитете с Россией — только дипломатический шаг. Армия ни в коем случае не должна допускать ни малейшего ослабления подготовки к военным действиям. В подготовке к войне с Россией договор не вносит никаких изменений, необходимо усилить разведывательную и подрывную работу. Надо расширять подготовку войны против Советского Союза, которая в решительный момент принесет победу Японии».

Генерал Умедзу говорил это на совещании офицеров Квантунской армии через две недели после возвращения Мацуока из Москвы.

Доктор Зорге не мог ни на один день отлучиться теперь из Токио. Но ему нужна была достоверная информация из Маньчжурии, он должен был знать, что происходит на дальневосточных границах Советского Союза. И Рихард убедил поехать в Маньчжурию своего «друга» — князя Ураха, корреспондента центральной нацистской газеты «Фелькишер беобахтер». Уpax поехал и подтвердил многие прогнозы Зорге.

Рихард рассказал Отту о журналистской поездке фон Ураха, о беседе, которую тот имел с генералом Умедзу. По этому поводу посол Отт телеграфировал в Берлин:

«Князь Урах сообщил нам о беседе с командующим Квантунской армией генералом Умедзу в Синьцзине. Умедзу подчеркнул, что он приветствует пакт о нейтралитете Японии и России, однако тройственный пакт служит неизменной основой японской политики, и отношение к нейтралитету с Россией должно измениться, как только изменятся отношения между Германией и Советской Россией».

Для группы Рамзая теперь было совершенно очевидно, что Германия вскоре нападет на Советский Союз. Шестого июня Гитлер беседовал в своей резиденции в Берхтесгадене с послом Осима и сообщил ему, что Германия окончательно решила напасть на Россию. Гитлер намекнул: Германия желала бы, чтобы и Япония тоже включилась в эту войну. Новость была сенсационной.

Об этом немедленно сообщили премьер-министру принцу Коноэ. Ходзуми Одзаки по-прежнему был вхож к премьеру и в тот же день узнал содержание телеграммы посла Осима. Вечером он разыскал Зорге и взволнованно рассказал ему о случившемся. Ночью в эфир ушла еще одна шифрограмма.

А четырнадцатого июня Рихард Зорге прочитал опровержение ТАСС, в котором говорилось, что Телеграфное агентство Советского Союза уполномочено заявить: слухи о намерении Германии напасть на СССР лишены всякой почвы… Зорге не поверил — как же так?! Ведь в продолжение многих месяцев он информировал Центр о противоположном. Но, может быть, это ход для дезинформации противника…

Рихард дочитал до конца опровержение, распространенное по всему миру:

«По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы…»

— Как же так, как же так? — запершись в своем бюро, повторял Зорге и стискивал до боли виски. Он был уязвлен последней фразой: «Слухи о намерении Германии напасть на СССР лишены всякой почвы». Может быть, ему не доверяют?! молнией пронеслось в голове. Но Рихард отбросил нелепую мысль. Уж этого-то не может быть! В Центре не могут в нем сомневаться. Однако почему же такое успокоительное, демобилизующее народ опровержение ТАСС…

Рихард Зорге не нашел ответа на свои недоуменные вопросы. Но в тот же день, когда он прочитал опровержение ТАСС, Рихард отправил еще одно, последнее свое донесение перед войной:

«Нападение произойдет на широком фронте на рассвете 22 июня 1941 года. Рамзай».

Рихард вложил в это категорическое утверждение все упорство коммуниста-разведчика, отстаивающего свою правоту. Но и эта телеграмма не возымела нужного действия. Сталин был загипнотизирован ощущением собственной непогрешимости. Он был уверен, что немцы не нападут, не нарушат договора, а все разговоры о войне и панические сигналы — только домыслы или работа провокаторов, которые хотят столкнуть Советский Союз с Германией.

И вот наступило 22 июня. По токийскому времени война началась в десять часов утра, но здесь стало известно, что Германия напала на Советский Союз, только в полдень.

Нервы Рихарда были напряжены до предела, он ходил подавленный, мрачный, он ждал сообщения из Европы. Известий не было, и появилась надежда, что, может быть, Гитлер все-таки не осмелился напасть на Россию. Но в полдень призрачная надежда исчезла. Было воскресенье, и в доме Мооров собралась большая компания. О новости сообщили, когда все еще сидели за столом. Напряженное молчание сменилось горячими спорами. Гости перебивали друг друга. Анита Моор, сидевшая против Зорге, тоже что-то говорила, но Рихард не разбирал, что именно. Наконец до его сознания дошли слова хозяйки.

— Очень хорошо, что фюрер решил проучить русских, — щебетала она. Лицо ее было розово от возбуждения и выпитого вина. — Сколько раз он говорил о побережье Черного моря, о нефти, которые нам так нужны. Русские не пошли нам навстречу, пусть отвечают сами, мы все возьмем силой. Говорят, на Черном море так красиво!..

Рихард метнул испепеляющий взгляд на Аниту Моор, но ничего не сказал. Он только вышел из-за стола…

От имени своей группы Рихард Зорге радировал в Центр:

«Выражаем наши лучшие пожелания на трудные времена. Мы все здесь будем упорно выполнять нашу работу».

10. ПОСЛЕДНЕЕ ДОНЕСЕНИЕ РИХАРДА ЗОРГЕ

Чудак-хозяин не признавал современной цивилизации, любил японскую старину, и в его ресторане не было электрического освещения — только свечи. Может быть, потому и собирались здесь спокойные, уравновешенные люди, предпочитавшие живой огонь неоновым светильникам, феодальную тишину старого ресторана крикливым заведениям с джазовой музыкой, мешавшей сосредоточиться. Даже пение гейш под аккомпанемент сямисенов в отдельных кабинетах на противоположной стороне здания доносилось сюда приглушенно, создавая своеобразный фон для царящей здесь тишины. Причуды хозяина не оставляли его в накладе, у него был обширный круг посетителей.

Наступил вечер. В раздвинутые окна проникало легкое дуновение ветра, которое колебало пламя свечей, стоявших на столе в тяжелых литых канделябрах. Пламя озаряло середину зала, матово поблескивающие циновки, лица людей за столом да золоченую статую Будды в дальнем углу. Будда в обрамлении мрака, в неярком сиянии огня приобретал особую красоту, так же как и висящая рядом картина, изображающая скалистый берег моря, выписанная двумя красками золотом и чернотой.

— Прямо Рембрандт, — сказал Зорге.

— Нет, это японский культ тени, — возразил Одзаки. — Вы обратили внимание? Золото днем выглядит сусально, но в темноте, освещенное живым огнем, приобретает очарование и красоту.

Порыв ветра пригнул листки пламени, Будда перестал светиться. Одзаки ударил в ладоши. Вошла молодая женщина с высокой прической, остановилась в дверях. Одзаки попросил закрыть окна. Когда японка ушла, Ходзуми сказал:

— Теперь давайте поговорим.

Их было двое — Одзаки и Зорге. В Киото они приехали разными поездами, встретились во дворце в знаменитом саду камней. В каждый свой приезд Рихард готов был часами созерцать чудо, сотворенное древними японскими художниками. Это было неповторимое зрелище! За высокой стеной — большая, как теннисный корт, площадка, ровно засыпанная мелкой галькой. Через весь сад тянутся легкие, едва заметные бороздки, оставленные граблями. А посредине, в классическом совершенстве — пять камней, пять островков в сером океане гальки. Удивительное чувство гармонии подсказало художникам это единственное решение, этот внутренний ритм каменного сада. Здесь, как на море, можно без конца смотреть, забывать обо всем, будто погружаясь в нирвану…

В саду камней лишь условились о вечерней встрече. С началом европейской войны немецкий корреспондент доктор Зорге держался с русскими подчеркнуто вызывающе, с англичанами перестал здороваться, с Вукеличем — французским корреспондентом — говорил свысока, как с представителем побежденной нации. По-старому он мог общаться только с японцами — просто и дружелюбно. Теперь уж нельзя было, как раньше, открыто сидеть с Вукеличем в ресторане Ломайера. Для тайных явок Рихард стал использовать и свою квартиру на улице Нагасаки, но это далеко не всегда удавалось, и на этот раз он предпочел встретиться со своим японским другом в Киото.

В самые первые дни войны Рихард Зорге получил категорическое указание Центра установить, намерена ли Япония использовать представившуюся ей выгодную возможность и нанести Советскому Союзу удар с тыла на Дальнем Востоке. Знать это было особенно важно. Гитлеровское правительство всячески стремилось вовлечь Японию в войну с Советской Россией. Центр приказывал группе Рамзая отставить всю иную разведывательную работу и сосредоточить усилия на выявлении этой главной проблемы. По этому поводу Зорге и решил посовещаться с ведущими членами своей группы, сначала с Одзаки. Помимо всего прочего, нужно было продумать и обсудить все аргументы, которые можно привести в защиту японского нейтралитета в сложившейся обстановке. Рихард писал об этом позже:

«Советский Союз не собирается нападать на Японию, и даже если последняя вторгнется в Сибирь, он будет просто обороняться. Война с русскими явится близоруким и ошибочным шагом, так как империя не получит от нее каких-либо существенных политических или экономических выгод, если не считать неосвоенных просторов Восточной Сибири. С другой стороны, Великобритания и Соединенные Штаты будут только рады, если Япония ввяжется в войну, и не упустят возможности нанести свой мощный удар после того, как ее запасы нефти и стали истощатся в борьбе с русскими. Если же Гитлер одержит победу, то Сибирь и Дальний Восток и так достанутся Японии, причем для этого ей не придется шевельнуть даже пальцем».

Одзаки одобрил аргументацию Рихарда и только добавил:

— Я думаю, что с различными людьми надо говорить в разных аспектах… Поясню свою мысль: если, предположим, принцу Коноэ я буду внушать, что мы недооцениваем силы России, то в штабе военно-морских сил надо предупреждать адмиралов об опасности, которая грозит в Тихом океане со стороны той же Англии или Соединенных Штатов, убеждать их в том, что эти страны несомненно ввяжутся в войну с Японией, как только императорская армия застрянет в России…

В тот же вечер наметили имена тех, с кем нужно вести разговоры в первую очередь. Прежде всего это премьер-министр принц Коноэ и участники «сред» представители «мозгового треста» Японии. Назвали имя принца Кинкадзу, внука девяностолетнего члена «Генро» Сайондзи, все еще близкого к императору. Принц Кинкадзу был консультантом в японском министерстве иностранных дел и пользовался большим авторитетом среди дипломатов.

Назвали также Кадзами Акика, правительственного секретаря в кабинете Коноэ, некоторых работников управления Южно-Маньчжурской железной дороги, связанных с промышленными магнатами страны, с адмиралами из главного штаба военно-морских сил. Мияги назвал еще нескольких сотрудников генштаба, которые занимали особенно агрессивную позицию и являлись сторонниками нападения на советский Дальний Восток.

Берлин начал оказывать давление на Японию сразу же после того, как Германия напала на Советский Союз. Гитлеру пришлось срочно перестраиваться: ведь последние месяцы он всячески старался направить японскую агрессию на Сингапур, желая заполучить действующего военного союзника против англичан. Теперь ситуация изменилась, и военную машину Японии приходилось поворачивать в другую сторону — на Россию. Занимался этим прежде всего фон Риббентроп, всячески изощряясь, чтобы быстрее достичь своей цели. Он то выступал в роли змия-искусителя — обманывал, шантажировал, обещал быструю победу, то уговаривал, то начинал торопить, словно дело было уже решено.

Риббентроп действовал через Эйгена Отта, и поэтому Зорге — ближайший советник посла — оказался в центре многих секретнейших закулисных дел. Чтобы добиться цели, не допустить сговора двух агрессивнейших государств, он в доверительных беседах умело подвергал сомнению доводы фашистских дипломатов, стремился посеять недоверие и рознь между Японией и Германией. Шла напряженная борьба умов, о которой Рихард Зорге потом говорил:

«Конечно, я вовсе не думаю, что мирные отношения между Японией и СССР были сохранены на долгие годы только благодаря деятельности нашей группы, но остается фактом, что она способствовала этому. Именно эта идеологическая основа отличает нас от тех, кого обычно называют шпионами…»

В первый день войны против СССР фон Риббентроп пригласил к себе в Берлине японского посла генерала Осима. Министр был приторно вежлив, он заявил генералу:

— Продвижение Японии к Южным морям имеет, конечно, громадное значение, но, учитывая неполную готовность к такой операции, вы могли бы пока решить русский вопрос и присоединиться к Германии, в ее войне против Советского Союза. После быстрого краха России Япония обеспечит свой тыл и тогда совершенно свободно двинется на юг.

Осима сообщил об этом в Токио, и содержание беседы стало известно Одзаки. Как бы мимоходом он сказал принцу Коноэ:

— Господин Гитлер теперь говорит нашему министру иностранных дел совершенно иное. Немцы все время уверяли, что наш тыл на севере давно обеспечен. Не хотят ли они, чтобы мы доставали для них тигрят из пещеры?..

Вскоре Эйген Отт получил из Берлина шифрованную телеграмму, как обычно, совершенно секретную, не подлежащую оглашению нигде, кроме как в узком кругу доверенных лиц.

«Я достиг соглашения с послом Осима, — писал Риббентроп, — о том, что он повлияет на свое правительство, чтобы последнее предприняло быстрые действия против Советской России, и прошу вас со своей стороны использовать все возможности, чтобы повлиять в этом направлении на правительство Японии и влиятельные круги страны.

Учитывая быстрое развитие событий, Япония должна не колеблясь прийти к решению о военных действиях против Советской России. Укажите в своих беседах, что действия против России после того, как она будет разбита, лишь пошатнули бы моральное и политическое положение Японии. Риббентроп».

— Что они делают! — воскликнул Зорге, прочитав телеграмму Риббентропа. То они так, то этак! Что они думают? То Сингапур, то Благовещенск! Есть у нашего министерства какая-то линия?!.

Возмущаясь непоследовательностью германского ведомства иностранных дел, Зорге стремился прежде всего вызвать у Отта сомнение в правильности поведения Берлина. Но пока события развивались не в пользу Зорге. Япония совершенно определенно готовилась к войне против СССР. Сигналом к войне должно было быть падение Москвы. Зорге радировал в Центр: «Япония вступит в войну, если будет взята Москва…»

Однажды Отт поехал беседовать с Мацуока, вернулся в приподнятом настроении и пригласил Рихарда в кабинет.

— Ты знаешь, что сказал Мацуока? — Эйген Отт удовлетворенно потирал руки. — «Япония не может долго занимать нейтральную позицию в этом конфликте». Так он сказал… А во время нашей беседы министру принесли телеграмму Осима: фон Риббентроп предупредил, что русские отводят свои войска с Дальнего Востока. Мацуока прочитал мне вслух эту телеграмму.

— И ты веришь в подобную глупость?

— Не совсем. Но какое все это имеет значение! Главное — заставить Японию воевать… Между прочим, русский посол Сметанин приезжал к Мацуока зондировать почву. Знаешь, что ему ответил Мацуока? Он сказал, что японо-советский пакт о нейтралитете был заключен в то время, когда отношения между Москвой и Берлином были другими… Основой японской политики служит тройственный договор, и поэтому советско-японский пакт может потерять свою силу. Ты представляешь, Ики, что это значит! Я немедленно сообщу Риббентропу…

Посол Отт телеграфировал в Берлин:

«Я имею удовольствие сообщить вам, что Япония готовится ко всяким случайностям в отношении СССР для того, чтобы объединить свои силы с Германией для борьбы с коммунистическим злом. Япония пристально следит за развитием обстановки в Восточной Сибири, будучи полна решимости уничтожить существующий там коммунистический режим».

Потом еще сообщение, на этот раз из Берлина в Токио. Риббентроп информировал своего посла в Токио:

«Японский военный атташе полковник Ямада посетил начальника имперской контрразведки генерала Лахузена и сообщил ему, что японский генеральный штаб готов проводить подрывную работу против Советского Союза на Дальнем Востоке, и в первую очередь в районах, прилегающих к озеру Байкал».

Военный сговор начинал обретать конкретные формы. Мияги подтвердил это. Окольными путями, через шифровальщика какого-то штаба, он установил, что командующему войсками в Чахаре генералу Амакасу даны указания готовиться к войне с Россией. Его задача — нанести удар через Внешнюю Монголию на Улан-Батор, Байкал… А военный министр Тодзио бросил многозначительную фразу: «Слива уже созрела и сама упадет к нашим ногам…»

Теперь каждую ночь, а иногда и среди дня Макс Клаузен выходил в эфир и передавал шифровки. Донесения были неутешительные, но вот, будто призрачный луч света во мраке, мелькнула надежда: Одзаки сказал, что в японских правительственных кругах начинают усиливаться сомнения — следует ли особенно торопиться?..

Каждое утро Зорге просыпался с мыслью: а вдруг сегодня японские войска нападут на Россию? И тут сигнал Одзаки — нужна срочная встреча. Одзаки приехал к Рихарду на улицу Нагасаки. Сначала задержался в такси, будто вспоминая адрес, увидел на веранде букет цветов — добрый сигнал, все спокойно. Рихард заранее отпустил работницу Омаху, которой не доверял. Ходзуми и Рихард остались одни во всем доме.

Одзаки начал с того, что рассказал, как в продолжение недели изо дня в день заседал военно-координационный кабинет, и все эти совещания закончились 2 июля заседанием Тайного императорского совета. На заседании присутствовал принц Коноэ, военный министр Тодзио, начальник генерального штаба Сугияма, от морского флота адмирал Нагано и многие другие. Даже император, несмотря на жестокий зной, специально приехал из своей загородной резиденции. По существу, это была тайная конференция, которая началась в десять часов утра во дворце императора.

Одзаки рассказывал кратко, излагал главное из того, что ему удалось узнать. Он на память перечислял решения, принятые во дворце императора.

«Япония остается верна принципу установления сферы взаимного процветания в Великой Азии…»

«Хотя наши отношения в германо-советской войне определяются духом оси Рим — Берлин — Токио, мы некоторое время по своей инициативе не станем вмешиваться в эту войну, но примем меры, чтобы тайно вооружаться для войны против Советского Союза. Тем временем будем вести дипломатические переговоры с большими предосторожностями, и, если ход германо-советской войныпримет благоприятный для Японии оборот, Япония применит оружие для разрешения северных проблем…»

«Тайный совет высказывает мнение, что пока следует уклониться от немедленных решительных действий против России с востока, как это предлагает Германия…»

Свою информацию Одзаки закончил тем, что на Тайном совете упоминали про Номонган — поражение на Халхин-Голе заставляет военных вести себя с русскими более осторожно. В то же время решено провести тайную мобилизацию миллиона резервистов для пополнения армии.

Зорге заторопился: надо было немедленно передать в Центр Добытую информацию. Он сделал вывод: Япония выжидает и не собирается нападать немедленно. Многое будет зависеть от исхода боев на советско-германском фронте.

О заседании Тайного совета в присутствии императора Рихард узнал гораздо раньше, чем это стало известно в германском посольстве. Посол Отт, располагая лишь старой информацией, писал в Берлин:

«Прилагаю все усилия к тому, чтобы вступление Японии в войну произошло как можно быстрее. Как показывают военные приготовления, это произойдет очень скоро».

Однако в посольстве вскоре тоже произошло некоторое отрезвление.

«В течение последних дней, — доносил Отт в Берлин, — в японском кабинете происходят частые совещания в присутствии начальника штаба, но определенного решения по поводу участия в русско-германской войне не принято. Сообщения из армии подтверждают, что началась энергичная подготовка к нападению на Россию, однако она займет по меньшей мере шесть недель, если не произойдет решающего ослабления России на Дальнем Востоке. Согласно достоверным секретным сообщениям, премьер Коноэ и большинство членов кабинета стоят на том, что не следует предпринимать ничего такого, что ухудшит военное положение в Китае. Все это может помешать действиям Японии на севере».

Рихард охотно выполнил просьбу Отта, когда тот попросил его отредактировать эту телеграмму в Берлин. Информация Отта подтверждала данные, которыми располагал Зорге.

— Я же тебе говорил, — сказал он, возвращая послу текст телеграммы, — что оптимизм был бы несколько преждевременным. Одно дело — пустить пыль в глаза, пообещать войну сегодня или завтра, а другое — практические действия. Здесь решающее слово всегда принадлежит военным. Им, вероятно, виднее. Мы должны смириться с тем, что раньше чем через шесть недель война на Дальнем Востоке не начнется…

Через два дня эта информация находилась уже в Москве.

И тем не менее напряжение на советских дальневосточных границах не ослабевало. По разным каналам к Рамзаю шла информация о том, что японская военщина продолжает подготовку к войне с Советской Россией.

Полковник Крейчмер подготовил доклад в Берлин и, прежде чем передать его послу Отту, показал Рихарду Зорге. Военный атташе докладывал начальнику генерального штаба сухопутных войск генерал-полковнику Гальдеру:

«Призыв резервистов в японскую армию, начинавшийся медленно и секретно, принял теперь широкий размах и уже не поддается маскировке. До середины августа должно быть призвано около 900 тысяч человек в возрасте от 25 до 45 лет. Особое внимание уделяется призыву лиц, знающих русский язык. Происходит мобилизация лошадей, повозок и автомашин. После завершения мобилизации первой очереди будет, вероятно, призвано в армию еще полмиллиона резервистов.

С 10 июля началась отправка призванных резервистов в Тяньцзин и Шанхай. По сведениям, заслуживающим доверия, для участия в военных действиях против Советского Союза, очевидно, предназначаются японские части, дислоцированные в Северном Китае.

В отношении японского оперативного плана на основе „Кан току эн“ — срочной подготовки войск против Советского Союза — ясности пока нет. Японцы, вероятно, ограничатся наступлением в районе Владивостока и севернее его. Одновременно будет предпринято наступление в направлении Байкала вдоль железной дороги Маньчжурия — Чита, а из района Калгана через Внешнюю Монголию, строго на север.

Время выступления пока неизвестно. Можно предположить, что развертывание войск продлится до середины августа. Генерал Окамото многократно говорил, что Япония выступит лишь после того, как германские войска возьмут Москву».

Зорге сказал Крейчмеру:

— На вашем месте я изложил бы подробнее содержание «Кан току эн», в Берлине едва ли знают, как он осуществляется. Ну, например, то, что в квантунской группировке создаются отдельные армии, будут действовать три самостоятельных фронта. Это нужно генералу Гальдеру прежде всего.

— Вы правы, доктор Зорге, и, конечно, надо показать задачи каждого фронта. Они любопытно придумали. Вот смотрите…

Полковник Крейчмер достал штабную карту дальневосточных районов Советского Союза.

О плане «Кан току эн», так же как и об «Оцу» — постоянно действующем плане войны с Советским Союзом, — Рихарду удалось получить довольно подробную информацию. Автором «Кан току эн» был генерал-лейтенант Томинага из японского генерального штаба. Ему поручили срочно разработать всесторонний план нападения на Советский Союз с учетом уже происходящей советско-германской войны. И мобилизация резервистов, и переход Квантунской армии на штаты предвоенного времени — все это было частью плана «Кан току эн». Рихарду не было известно лишь направление ударов отдельных армий, теперь Крейчмер посвятил его в стратегические тайны японского генерального штаба.

План «Кан току эн», утвержденный императором, хранился в оперативном отделе генерального штаба. Во исполнение его на маньчжурской границе накапливались японские войска. И все это было направлено против Советского Союза, против советского народа, на страже которого вместе с Красной Армией стояли упорные и решительные люди во главе с неутомимым, неистово преданным своему долгу коммунистом Рамзаем.

Но планы, как бы ни были они хитроумно задуманы, оставались пока только планами, и перед Рамзаем ставилась задача — проследить, как эти планы японской военщины будут осуществляться. По мере развития событий Зорге все больше убеждался, что самоотверженная борьба советского народа срывает замыслы агрессоров, путает их расчеты.

В августе к послу Отту приехал с визитом военный министр Тодзио, чтобы прощупать, как обстоят дела на советско-германском фронте. Генерал, с лысой головой, с густыми, коротко подстриженными усами и широко поставленными хитроватыми глазами, приехал к послу в штатском и походил сейчас на осмотрительного дельца, который, прежде чем вложить капитал в дело, с пристрастием выясняет, не прогорят ли его компаньоны.

Рихард Зорге был переводчиком, он во время беседы подробно переводил слова Отта, который из кожи лез, чтобы убедить генерала Тодзио, что дела на фронте идут отлично, судьба Москвы предрешена — вот последние сводки с фронта. Неуверенность в интонации Зорге, которую уловил генерал, или, быть может, чрезмерное бахвальство успехами, чему тоже немало способствовал своим переводом Рихард, но что-то насторожило Тодзио. Блицкриг-то у Гитлера не получился! Тодзио не поверил, видимо, словам генерала Отта и уехал неудовлетворенным. Вскоре военный министр поручил Осима пообстоятельнее все разузнать в Берлине, что называется, из первых рук.

Осима довольно быстро прислал ответ, который немецким дешифровалыцикам удалось прочитать. Японский посол радировал из Берлина:

«В начале августа мне стало известно о замедлении темпов наступления германских войск в России. Намеченные сроки наступления не выдерживаются. Москва и Ленинград не заняты в намеченные сроки. По вашему поручению я обратился за разъяснением к господину министру фон Риббентропу, который пригласил на беседу господина фельдмаршала Кейтеля, начальника штаба верховного командования германских вооруженных сил. Господин фельдмаршал разъяснил, что замедление темпов наступления вызвано растянутыми коммуникациями и отставанием тылов от передовых частей. Разрыв между планом и фактическим развитием операций составляет три недели, что в такой большой кампании не имеет существенного значения».

Рихард понимал: судьба нашего Дальнего Востока, как и всей страны, решалась теперь на советско-германском фронте, на полях Подмосковья. Все зависело от стойкости советских войск, от их способности совершить почти невозможное: остановить нацистские полчища, не допустить их в глубь Советской России. И вместе с тем он понимал, что судьба Москвы зависит и от того, удастся ли советскому военному командованию снять какую-то часть войск с Дальнего Востока и перебросить их на запад. Но для этого в Советском Союзе должны были знать, намерена ли Япония начать войну с Россией в этом году.

Намерения японской военщины прояснились в начале сентября. Сначала Рихард получил сигнал Одзаки — нужна встреча. Встретились днем в кафе «Империал». Одзаки уже сидел за столиком, когда Рихард появился в дверях. На улице было душно, но толстые стены сохраняли в кафе прохладу. Узкие окна-бойницы, закрытые оранжевыми шторами, скупо пропускали свет, и в помещении стоял приятный сумрак.

Пили прохладный сок пополам с джином, болтали о пустяках, вспомнили почему-то древних японских поэтов, и Одзаки стал на память читать элегии Хитомара:

Опали листья алые у клена,
И с веткой яшмовой гонец передо мной.
Взглянул я на него
И снова вспомнил
Те дни, когда я был еще с тобой!..
Рихард попросил огня, склонился над зажигалкой, и Одзаки, будто продолжая декламировать, сказал вполголоса:

— Тайный совет в присутствии императора определил направление экспансии. Слушайте…

Одзаки начал приводить выдержки из решения Тайного совета. Он не пользовался записной книжкой — неоценимое качество разведчика!

«Япония сохраняет свою политику продвижения на юг». Это первое. — Ходзуми Одзаки прочел несколько стихотворных строк, потом заговорил снова, будто подчеркивая движением руки ударные слоги стихотворения. — Второе: «Если во второй половине октября мы лишимся надежды, что наши требования будут удовлетворены Соединенными Штатами, мы должны быть готовы к войне против Америки, Англии и Нидерландов». Третье: «Планы „Оцу“ и „Кан току эн“ соответственно отодвигаются». У меня все. Мияги подтверждает предстоящие действия флота в направлении Южных морей. Я видел его вчера.

Зорге докурил сигарету и распрощался. Информация шла вразрез с прежними сообщениями, поступавшими из военных и правительственных кругов, она нуждалась в тщательной перепроверке. Рихард неторопливо прошел через холл, рядом с подъездом на автомобильной стоянке взял у швейцара ключ от своей машины, втиснулся в старенький «опель» и поехал в посольство.

— Ты слышал новость? — спросил он Отта, входя без предупреждения в кабинет посла. — Японский флот меняет направление, он не будет высаживать десант на Камчатке…

Посол Отт все уже знал.

— На этот раз ты меня не опередил, — улыбнулся он. — Вот просмотри, что я написал для Берлина.

Эйген Отт доносил фон Риббентропу:

«Кабинет принца Коноэ решил провести широкую мобилизацию, направленную против Советского Союза Вместе с тем премьер Коноэ значительно усилил в своем кабинете так называемые трезвые элементы и склоняется к мнению руководства военно-морского флота — решить проблемы Южных морей. Это создает большие трудности для продвижения на север Командование армии также не проявляет желания к немедленному разрыву с СССР. Приводятся доводы, что японская армия, занятая и ослабленная войной в Китае, не выдержит зимней кампании против Советской России. Учитывая стойкое сопротивление русских даже такой сильной армии, как германская, японский генеральный штаб сомневается, что он может достичь решающих успехов в России до наступления зимы.

На мнение генштаба влияют также тяжелые воспоминания о номонганских событиях 1939 года, которые до сих пор живут в памяти Квантунской армии.

Преувеличенный взгляд на мощь русской армии подкрепляют еще и тем, что Советский Союз, даже в условиях разгрома Украинского фронта, оказался способным бросить свои войска на Кавказский фронт для наступления против Ирана.[16]

Из достоверных источников я узнал, что императорская ставка в последнее время пришла к решению отложить на время действия против Советского Союза при условии, если не изменится военная ситуация и Россия не потерпит поражения на западе».

Посол придавал этой телеграмме столь важное значение, что попросил военного атташе Крейчмера также подписать ее. Рихарду тоже нельзя было медлить с такой информацией.

Уже вечерело, когда Зорге приехал к себе на улицу Нагасаки и принялся за работу. Прежде всего он включил на своем столе лампу под абажуром с оранжевыми драконами, придвинул ее к окну — знак того, что нужна срочная связь. Это на тот случай, если Клаузен появится где-то рядом в своей машине.

Возвращаясь к себе, Макс обычно проезжал мимо домика Рихарда.

Зорге достал с полки изрядно потрепанный статистический справочник по Германии — «Ярбух. 1935», взглянул на календарь, сегодня 14 сентября 1941 года, перелистал, нашел нужную страницу. Старый, справочник продолжал служить Зорге верой и правдой. Это был ключ к шифрованным передачам, совершенно оригинальный и поэтому нераскрываемый, каждый раз новый и безотказный. Такие же справочники были у радиста Клаузена, у Бранко Вукелича и, конечно, у дешифровалыциков в Хабаровске и Владивостоке. Нужно было только указать страницу, применительно к числу календаря. Дальнейшая зашифровка не составляла значительного труда, тем более что последние месяцы Рихард не посылал в эфир длинных телеграмм. Вот и сейчас из общей массы важнейших информационных сведений он должен был отобрать всего несколько строк. На листке бумаги появились пятизначные группы цифр. Зорге зашифровывал важнейшую свою информацию:

«Японское правительство решило не выступать против СССР. Однако вооруженные силы будут оставлены в Маньчжурии. Военные действия могут начаться весной будущего года, если произойдет поражение СССР. Рамзай».

Зорге не дождался звонка и сам поехал к Максу Клаузену. Предварительно Рихард позвонил ему из автомата. Макс был на месте, у него все в порядке. Радиограмма Рамзая ушла в эфир раньше, чем посольские шифровальщики успели зашифровать пространную телеграмму генерала Отта и передать ее в Берлин, министру иностранных дел фон Риббентропу.

Все последнее время Рамзай был внешне спокоен, но подсознательным чутьем опытного подпольщика он все явственнее ощущал нарастающую опасность.

Полковник Осака в бесплодных попытках обнаружить подпольщиков уже готов был признать себя побежденным, но неожиданный случай помог ему восстановить душевное равновесие. В результате кропотливого многомесячного процеживания списков потенциально подозреваемых лиц в этих списках осталось несколько человек, среди них Рихард Зорге, помощник германского посла в Токио и очень известный журналист, и Ходзуми Одзаки, советник премьер-министра, занимающий к тому же высокий пост в правлении Южно-Маньчжурской железной дороги. Был в списке Бранко Вукелич, руководитель французского телеграфного агентства Гавас в Токио, еще несколько известных и уважаемых лиц.

Полковник доложил о своих раздумьях шефу все японской военной контрразведки генералу Накамура, который согласился с Осака и уже распорядился было прекратить эту затею с процеживанием списков. Но тут один из сотрудников токкоко — тайной японской полиции — доложил полковнику, что у него на подозрении находится некий художник Мияги. Чиновник говорил об этом так, между прочим: служба есть служба. Но полковник Осака вдруг насторожился: не тот ли это Мияги, что фигурировал в списках? Полковник наизусть помнил фамилии, оставшиеся после фильтрования, но все же открыл папку и проверил еще раз. Так и есть, тот самый Истоку Мияги, который связан с офицерами генерального штаба. Осака распорядился усилить негласное наблюдение за художником, а заодно снова поинтересоваться людьми, оставшимися в списках подозрительных лиц.

Это было как раз то самое время, когда японская контрразведка активизировала свою работу по наблюдению за иностранцами, живущими в Японии. Приближались большие события, империя готовилась к войне, и военщина стремилась обеспечить свой тыл от возможных ударов. Начались профилактические аресты иностранцев. Среди иностранцев, подвергшихся усиленной слежке, оказались Вукелич и Зорге.

Наблюдение за доктором Зорге Осака поручил тому самому агенту Хирано, который несколько лет назад начинал свою карьеру в полиции с того, что неотступно бродил по улицам за немецким журналистом, только что прибывшим в Токио. За минувшие годы Хирано «выбился в люди», стал опытным шпиком-осведомителем, и судьба его снова свела с тем самым Рихардом Зорге, который давал ему какую-то мелочь, чтобы Хирано мог выпить чашечку горячего сакэ и не мокнуть под осенним дождем.

Сначала осведомитель токкоко установил, где бывает Зорге: с утра, очень рано, он уезжает в посольство и проводит там весь день. Вечером едет в «Империал», оттуда в ресторанчик «Рейнгольд» на Гинзе, а иногда заглядывает ненадолго в «Фледермаус». Дольше всего Зорге задерживается в «Империале». Сидит всегда на одном и том же месте — у стены в глубоком кресле, с кем-нибудь разговаривает или просто дремлет.

Обычная слежка на улице, подслушивание телефонных разговоров не давали результатов, и Хирано решил проникнуть в дом на улице Нагасаки. Это было не слишком трудно сделать, так как днем в доме никого не было. Сначала Хирано устроился под верандой, чтобы узнать, кто бывает у Зорге, что здесь делают, о чем говорят. Хирано три дня и три ночи не вылезал из-под веранды, но ничего не добился. Гости у Зорге не появлялись, только дважды приходила молодая женщина, прибирала в доме и уходила.

На третьи сутки Хирано проник в дом, все осмотрел и тоже не обнаружил ничего подозрительного. Сыщика поразило только обилие книг и статуэток в комнате доктора. Среди книг было много старинных. Хирано не предполагал, что европеец может этим интересоваться.

Осведомитель вернулся в полицию, написал отчет, из которого ничего нельзя было установить. Доктор Зорге занимается только своими служебными делами. Магнитофонная запись в «Империале» тоже ничего не дала: Зорге болтал с приятелями о какой-то чепухе, не было даже намека на какую-либо секретную информацию.

Шел октябрь с затяжными моросящими дождями.

Последнее время Рихарду часто нездоровилось, и он с трудом заставлял себя подниматься с постели. Ночью его мучили кошмары и чаще один и тот же: снова, теряя последние силы, висел он на проволоке под Верденом. Потом он в госпитале, и кто-то склоняется над ним. Низко, низко…

— Сестра! — зовет он и открывает глаза.

С пробуждением исчезают кошмары прошлого. Нет ни Вердена, ни госпиталя. Рихард лежит на тахте в своей комнате на улице Нагасаки. Вдоль стен книги, древние манускрипты и восточные статуэтки, которые он собирает годами. Это комната ученого-ориенталиста.

Над ним склонилась преданная ему Митико. На ней нарядное кимоно, расшитое нежными оранжево-желтыми хризантемами, и широкий яркий пояс. Рихард знает: Митико оделась так для него. Он улыбается ей. Но почему она здесь? И лицо такое встревоженное.

— Ики-сан, вы говорили что-то во сне и стонали, — говорит вполголоса Митико. — Вам нездоровится, Ики-сан? Я приготовила чай. Выпейте!..

У Рихарда страшно болела голова, видно опять начинался грипп. Запахнув на груди пижаму, он потянулся за сигаретой. Митико взяла настольную зажигалку, высекла огонь и протянула Зорге.

— Аригато, Митико!.. Спасибо! — Рихард глубоко затянулся сладковатым дымом, откинул плед и спустил ноги с тахты.

Митико затопила печь — в хибачи горячо пылали угли, распространяя тепло. И все же поверх пижамы Зорге накинул халат: его знобило.

Приятно, что Митико здесь… Но почему она нарушила их уговор?

Исии Ханако жила теперь у матери и редко появлялась у Рихарда. Большую часть времени она проводила в пресс-центре — на Гинзе. Так решил Зорге после того, как Исии вызывали в полицию. Полицейский инспектор господин Мацунаги очень строго предупредил: она не должна общаться с «лохматыми». Мацунаги называл так всех европейцев, и еще он называл их «стеблями, выросшими в темноте» — за белый цвет кожи. Инспектор выспрашивал у Исии, что делает Зорге, где он бывает, с кем встречается, просил, чтобы она принесла его рукописи. Митико сказала — она ничего не знает. Мацунаги предупредил, что об этом разговоре в полиции — немцу ни слова.

Исии робко спросила, как же ей быть, ведь она служит у господина Зорге. Полицейский инспектор ничего не ответил, только пробормотал себе под нос: «Знаем мы вашу службу…»

Конечно, Митико в тот же вечер рассказала обо всем Ики-сану. Он сумрачно слушал рассказ Митико и все более негодовал. Вот когда он походил на древнего японского божка из храма Камакура, олицетворяющего ярость! Вскинутые брови, горящие глаза и жесткие складки около рта.

Зорге, прихрамывая, расхаживал по комнате, натыкаясь на книжные полки, и, зажигая одну от другой, без конца курил сигареты.

— Видно, тебе все-таки придется уехать отсюда, Митико, — немного успокоившись, сказал Рихард. — Скажи, ну что бы ты стала делать, если бы я, предположим, умер, разбившись тогда на мотоцикле?.. Это же могло случиться.

Рихард хотел подготовить Исии к тому, что могло произойти. Он много думал о том, как оградить от опасности женщину, судьба которой не была ему безразлична.

— Послушай, Митико, — сказал он в раздумье, — может быть, тебе выйти замуж…

— Нет, нет!.. Не надо так говорить, Ики-сан. — Митико вскинула руки, будто защищаясь. Глаза ее наполнились слезами. — Уж лучше на Михару…

Михара — вулкан, в кратер которого бросаются женщины, отвергнутые любимым человеком. У Исии это сорвалось неожиданно. Она смутилась, потупилась.

— При чем же здесь Михара, Митико? Я думаю о твоем счастье… Поезжай, Митико, в Шанхай, поживи там, тем более что мне нужно кого-то послать туда по делам. Я тоже приеду, покажу тебе город, мы вместе поплывем по реке. — Он уговаривал ее, как ребенка.

— Но у меня нет паспорта, — возразила Исии. — Кто меня пустит в Шанхай?.. Потом… потом, я не хочу уезжать отсюда. Ведь вы не приедете в Шанхай, Ики-сан.

— Но, понимаешь, здесь тебе нельзя оставаться… Этот разговор происходил в августе — два месяца назад. Теперь она редко бывала на улице Нагасаки.

Но почему же сегодня?..

— Что-нибудь случилось, Митико? — спросил он.

— Не знаю, Ики-сан, возможно, все это пустяки, но у меня тревожно на сердце… Вчера опять вызывали в полицию. Я пришла рассказать… Здесь кто-то был, посмотрите, — указала Митико на деревянную стремянку, которой пользовался Зорге, доставая сверху нужные книги. На ступеньке виднелся неясный след резиновой подошвы. Такой обуви Зорге никогда не носил…

Митико сказала, что такой же след она видела во дворе возле веранды. Что надо этому человеку от Ики-сана?!

Рихард постарался успокоить встревоженную Исии: пустяки, вероятно приходил электрик, это было на прошлой неделе. Конечно, он брал лестницу, чтобы дотянуться до проводов. Исии знала: в пятницу, когда она убирала комнату, этих следов не было… Но она не стала возражать Зорге, сделала вид, будто его слова успокоили ее. Зачем огорчать Ики-сана? У него и без того много забот. Ики-сан сам знает, что ему делать. Она только хотела предупредить его.

Обстановка действительно была тревожной. Зорге чувствовал, что кольцо вокруг него смыкается. Но сейчас он думал лишь об одном: только бы ничего не случилось сегодня. Сегодня — решающий день, который подводит итог многих лет труда разведчика. Несколько строк информации, что он передаст вечером в Москву, окончательно подтвердят его категорический вывод: Квантунская армия в этом году не нападет на советский Дальний Восток, японская агрессия устремляется в сторону Южных морей. Япония, конечно, не сможет воевать на два фронта. Стойкость России умерила пыл японских милитаристов. Об этом сегодня надо сообщить в Центр, Именно сегодня! Сейчас дорог каждый день, каждый час. Радио из Берлина, захлебываясь, вопит о победах немецко-фашистской армии. Но может быть, войска из Сибири успеют прийти на помощь Москве. Как бы Рихард хотел очутиться сейчас там, в Подмосковье, чтобы драться с врагом открыто, не таясь! Рихарда давно обещали отозвать из Японии. Теперь уже пора, Зорге считает свою работу законченной. Сегодня он передаст сообщение, ради которого, собственно говоря, провел здесь столько опасных и трудных лет.

К огорчению Исии, Рихард отказался от завтрака, выпил только чашку крепкого чая. Сказал, что поест позже, в посольстве. Вечером сговорились встретиться в «Рейнгольде»: в сутолоке дел Рихард так и не отметил дня своего рождения и годовщины их знакомства — уже шесть лет… А теперь Митико пусть извинит, у него очень срочное дело…

Зорге попросил еще Исии убрать цветы на веранде, они уже завяли. Нет, нет, свежих тоже не нужно. Пусть ваза останется пустой — та, что висит со стороны улицы…

Рихард Зорге делал это, чтобы предупредить товарищей — он объявляет в своем доме «карантин»…

Исии ушла, он слышал, как в передней она надевала свои гета, как захлопнулась дверь и уже за окном деревянно простучали подошвы ее башмаков.

Рихард сел за работу — надо было зашифровать последнее сообщение Одзаки. После тройной перепроверки оно, как всегда, оказалось совершенно точным. Этот человек, вращавшийся в избранном кругу видных японских политиков, был просто незаменим. Рихарду порой казалось, будто он сам присутствовал на заседаниях Тайного совета в императорском дворце, сам слышал наисекретнейшие разговоры о государственных делах Японии.

На днях Одзаки сообщил о заседании в резиденции премьер-министра. Собрались в воскресенье совершенно секретно — принц Коноэ заранее распорядился отпустить всех слуг. Ходзуми Одзаки пришлось самому устраивать чай. Поэтому он несколько раз выходил из кабинета.

На совещании военно-морской министр адмирал Нагано сказал:

— Мы стоим на перекрестке дорог и должны решить вопрос в пользу мира или войны.

Все высказались в пользу войны. Только Коноэ несколько заколебался.

— Я несу очень большую ответственность за войну в Китае, — медленно произнес он, — война эта и сегодня, через четыре года, не дала результатов. Мне трудно решиться на новую большую войну… Премьеру резко возражал военный министр генерал Тодзио. Он сказал, что война нужна хотя бы для поддержания боевого духа армии. Военный министр напомнил чьи-то слова, сказанные в начале века, перед нападением на Россию: «Начните стрелять, и выстрелы объединят нацию…»

На совещании пяти министров решили: Япония наступает на юг. По отношению к России сохраняется враждебный нейтралитет.

Одзаки обещал Рихарду сообщить на другой день дальнейшие новости, однако почему-то не пришел вчера на условленную встречу.

Зорге зашифровал телеграмму, в которой изложил сложившуюся политическую обстановку. Из-под его торопливого карандаша бежали вереницы цифр — строка за строкой. Группы цифр говорили:

«…В течение первых недель подготовки выступления против СССР командование Квантунской армии распорядилось призвать три тысячи опытных железнодорожников для установления военного сообщения по Сибирской магистрали. Но теперь это уже отменено».

Свое донесение Зорге заключил фразой: «Все это означает, что войны в текущем году не будет».

Шифрограмма и так получалась несколько больше обычной, но Зорге, подумав, приписал еще:

«Наша миссия в Японии выполнена. Войны между Японией и СССР удалось избежать. Верните нас в Москву или направьте в Германию. Я хотел бы стать рядовым солдатом, чтобы сражаться за свое Отечество — Советский Союз, — или продолжать свою разведывательную деятельность в фашистской Германии. Жду указаний. Рамзай».

Было около семи утра, когда Зорге поднялся из-за стола. Голова продолжала болеть, тело ломило. Конечно, начинается грипп. Как это не вовремя! Рихард рассеянно взглянул на часы и заторопился: посол Отт уже ждет его к завтраку.

Он вывел из гаража свой потрепанный «опель» и отправился в посольство. Но по дороге завернул к парку Хибия, где напротив «Империала» стоял цветочный магазин, подобрал букет хризантем для фрау Хельмы и около восьми был в посольстве.

Он прошел на веранду, примыкавшую к квартире Оттов. Стол был накрыт, но посла еще не было. Зорге положил цветы рядом с прибором Хельмы и отправился в шифровальную комнату.

В это помещение, в святая святых германского посольства, могли свободно входить только четверо: посол Отт, военный атташе Крейчмер, особый уполномоченный имперского управления безопасности Майзингер и… Рихард Зорге. Рихард даже не позвонил в шифровальную комнату. Он достал из кармана связку ключей, нашел нужный ему замысловатый ключ и вставил в замочную скважину. Вошел и плотно притворил за собой тяжелую дверь, облицованную старым дубом. Зорге всегда проверял, хорошо ли заперты двери… Так советовал Отт.

В стороне от окна, затянутого стальной решеткой, стояла шифровальная машина. Было еще рано, но за машиной уже сидел Эрнст. Зорге поздоровался.

— Доброе утро, господин Зорге! — радушно ответил Эрнст.

Рихард небрежно глянул через плечо шифровальщика: как раз то, что нужно, телеграмма о последних событиях:

«Срочно. Секретно. Шифром посла. Хранить только в сейфе. 15 октября 1941 года.

Военных действий японцев против все еще сильной в боевом отношении дальневосточной советской армии нельзя ожидать раньше будущей весны, если не произойдет падения коммунистического режима. Упорство, которое показал Советский Союз в борьбе с Германией, заставляет предположить, что японское нападение, если бы его начать в августе или в сентябре, не открыло бы в этом году дороги через Сибирь».

— Это я уже знаю! — сказал Зорге. — А нового ничего нет?

— Нет, господин Зорге, пока ничего. Может быть, принесут позже…

Посол Отт и его жена фрау Хельма уже сидели за столом, когда Зорге снова поднялся на веранду.

— По какому поводу сегодня цветы? — протягивая руку для поцелуя, спросила Хельма. — Ради какого события?

Зорге склонился перед фрау Отт, чуть дольше обычного задержал ее руку в своей большой ладони.

— Какое событие? — переспросил он. — То, что вы снизошли позавтракать с нами…

— Но это бывает почти каждый день.

— И каждый раз для нас это бывает событием… Разве не так, Эйген?

— Конечно, конечно! — шутливо подтвердил посол.

Завтракали втроем. На столе стоял четвертый прибор: ждали полковника Крейчмера.

Заговорили о Тэо Кордте, советнике посла, которого еще весной прислали из Берлина. Это был неприятный субъект, всюду совавший нос. Посол не любил его.

— Уверен, что его прислали подсматривать за мной, — раздраженно сказал Отт. — Он следует за мной всюду, как тень…

— Ты знаешь, Эйген, — рассмеялся Зорге, — должен тебе признаться, меня тоже просили охранять германского посла…

— Ну, Ики, — воскликнул посол, — мне бы доставило большое удовольствие, если бы ты, а не кто-то другой сделался моим «телохранителем»!

Крейчмер опоздал к завтраку и появился на веранде когда пили кофе.

— Извините за опоздание, — пробасил Крейчмер, — но в городе происходит что-то непонятное. Говорят, принц Коноэ подал в отставку.

Отт удивленно вскинул брови.

— По какому поводу?

Крейчмер замялся, бросил взгляд на фрау Хельму. Хельма поняла.

— Господа, — сказала она, — я покидаю вас, вы уже начали свой рабочий день… Спасибо за цветы, Ики.

Она вышла, метнув сердитый взгляд в сторону Крейчмера.

В кабинете посла, куда мужчины перешли после завтрака, военный атташе сказал:

— Тодзио и его партия требуют немедленно начинать военные действия на юге.

— Но ведь Коноэ тоже за «дранг нах Зюйд», — возразил Зорге, — он бредит Сингапуром. Это не повод для отставки. Может быть, из-за России?

Рихард Зорге не подозревал, что именно он был виновником падения кабинета Коноэ. Несколько дней назад кемпейтай, так и не заполучив никаких улик, все же арестовала художника Мияги. Его доставили в полицейский участок района Цукидзи. На первом же допросе он выбросился из окна, но самоубийство не удалось, художник упал на ветви густого дерева, пытался бежать, однако полиция его снова арестовала. При обыске в доме Мияги нашли какое-то странное письмо о Маньчжурской железной дороге, о запасах угля, бензина, стали. Часть материалов была написана по-английски.

Еще арестовали Джима Кокса, английского корреспондента из агентства Рейтер. Он тоже выбросился из окна и погиб.

— Из-за пустяков не станут бросаться из окон, — решил полковник Осака.

Японская контрразведка насторожилась.

Через три дня был арестован советник и секретарь японского премьер-министра Ходзуми Одзаки.

В правительственных кругах арест Одзаки произвел впечатление разорвавшейся бомбы: советник и личный секретарь принца Коноэ — советский агент!.. Нарастал грандиозный политический скандал. Генерал Тодзио не преминул воспользоваться выгодной ситуацией и столкнул скомпрометированного премьера. Вместе со всем кабинетом принц Коноэ подал в отставку.

Даже дзусины — члены Тайного совета старейшин далеко не все знали о всех происходящих событиях. Новый премьер — Тодзио попросил императорского адъютанта Сигеру Хондзио ограничить информацию престарелых дзусинов. Даже им не следует доверять некоторых тайн, в том числе и причину отставки кабинета Коноэ. Хондзио выполнил просьбу премьера, с которым его связывали десятилетия совместной военной службы.

Это осталось их тайной, хотя адъютант императора брал на себя громадную ответственность, нарушая придворные обычаи Страны восходящего солнца. Члены совета взбунтовались, потребовали представить им все секретные документы, недоумевали по поводу отставки Коноэ, но ничего не могли сделать. Пожаловались императору. Однако адъютант генерал-лейтенант Хондзио успел заранее поговорить с ним. Император молча выслушал дзусинов и… ничего им не ответил.

Что же касается принца Коноэ, то ему предложили экстренно заболеть и лечь в госпиталь. Это был негласный арест, и следователь по особо важным делам явился к нему в палату для допроса по делу Одзаки — Зорге.

Беседа у посла Отта продолжалась. Военный атташе Крейчмер сообщил еще одну новость. Полковник Мацумура из разведывательного отдела генерального штаба сказал, что на советско-германском фронте отмечено появление сибирских частей. Об этом телеграфировал посол Осима. По другим данным, советские дивизии покидают Дальний Восток и воинские эшелоны движутся по Транссибирской магистрали в сторону Москвы. Такие же сведения поступали из немецкого генерального штаба.

Зорге прикинул: прошел месяц, как он передал в Москву первое сообщение об изменении путей японской агрессии. Рихард ликовал. Вслух он сказал:

— Этого не может быть, Крейчмер! Русские физически не смогут так быстро перебросить войска из Сибири. Это сразу выключит единственную их дорогу в Сибирь. Транссибирская магистраль не рассчитана на подобные экстренные перевозки. Нужна по меньшей мере неделя, чтобы перевезти на фронт даже одну дивизию.

— Согласен, но факт остается фактом, — настаивал Крейчмер. — Все происходит так, будто русские сидят в японском генеральном штабе и прекрасно знают, что на востоке им теперь не грозит опасность.

— Вот это возможно, — согласился Зорге с военным атташе. — У русских неплохая разведка… Впрочем, это по его части, — Зорге кивнул на вошедшего Маизингера, который сразу заполнил собой кабинет посла. — Ты слышал, Иозеф, шутливо продолжал Зорге, — говорят, русские агенты проникли в японский генеральный штаб… Что же ты смотришь?..

— Если бы я работал в кемпейтай, этого бы не случилось, — отпарировал эсэсовец. — Ты, вижу, все не можешь простить мне свой проигрыш в покер… Скажи лучше, когда ты намерен отыграться?..

Но доктор Зорге уже перешел на серьезный тон:

— Не рано ли ты, Эйген, сообщаешь в Берлин, что японцы не ударят теперь по советскому Дальнему Востоку? Я сегодня читал шифровку.

— К сожалению, нет, — ответил Отт, — надежды привлечь Японию на нашу сторону не оправдались.

— Японцы просто оказались дальновиднее, чем думали в Берлине, — сказал Зорге.

— То есть? — спросил Крейчмер.

— Номонганские события, или Халхин-Гол, как называют русские, показали упорство советских войск. И нынешняя война тоже. В оценке событий нужна трезвость, и, по-моему, японцы проявили ее. Они не хотят очертя голову лезть на север, имея в Квантунской армии семнадцать дивизий против тридцати советских.

— Да, но японские дивизии удвоенного состава, значит, их тридцать четыре.

— Согласен, — продолжал спорить Зорге. — Эти цифры были верны к началу войны. Теперь на советской границе стоит миллионная Квантунская армия, и все же Япония, думаю, не станет воевать на два фронта — в Южных морях и на севере. Она будет воевать там, где что-то плохо лежит. Вот, смотрите последние данные…

Зорге достал листок из записной книжки и прочитал несколько цифр.

— Откуда у вас такие сведения? — ревниво спросил Крейчмер.

— Из самых достоверных источников — от полковника Сугияма из оперативного отдела генштаба.

— Дайте их мне…

— Пожалуйста!.. Не стану же я публиковать эти цифры в своих корреспонденциях. Меня сразу вышлют за разглашение военной тайны. Берите. Рихард небрежно протянул листок Крейчмеру. — Однако, извините, господа, я должен покинуть вас… Эйген, я заеду попозже, если не разболеюсь.

Прихрамывая, Зорге вышел из кабинета.

Крейчмер посмотрел ему вслед:

— Умеет же человек добывать информацию!.. Посол Отт согласился:

— В Берлине его высоко ценят… Он стоит десятка посольских работников.

Рихарду во что бы то ни стало нужно было теперь увидеться с Вукеличем. Где бы он мог сейчас быть? В агентстве? Дома? Набрав номер, услышал его голос. Спросил, что нового, вставил условную фразу — нужна срочная встреча. Условились съехаться в пресс-центре.

Вукелич ждал. Столкнулись на лестнице, поздоровались и разошлись. Листок с шифрованной записью остался в руке Бранко.

— Очень срочно. Обязательно сегодня, — тихо сказал Рихард. — Пусть Макс держится осторожнее. Ко мне не заходить. Подозреваю слежку…

После полудня Макс Клаузен вернулся со взморья. Он поставил свою машину перед конторой мотором к двери — знак того, что задание выполнено, — и пошел заниматься коммерческими делами.

Вечер того дня Рихард провел вместе с Исии в «Рейнгольде», у папаши Кетеля. Он был грустен и молчалив. Задумавшись, пристально смотрел на молодую женщину.

— Почему вы так на меня смотрите, Ики-сан? Я плохо выгляжу?

— Нет, Митико… Сегодня я буду тебя называть Агнесс… Мы будто вчера только с тобой познакомились. Помнишь, вон у того столика… Но теперь нам не надо встречаться. Уезжай лучше из Токио.

— Я же сказала, Ики-сан, я никуда не поеду… Я хочу дышать тем же воздухом, что Ики-сан, ходить по той же земле, видеть это же небо… Почему же… — Исии отвернулась, скрывая слезы.

— Послушай, Митико, не будем сегодня говорить о грустном…

Зорге сделал над собой усилие и, казалось, повеселел. Но из головы Рихарда не выходила мысль: почему Одзаки сегодня не пришел на встречу?

Через час они вышли из ресторанчика, и Зорге подозвал такси. Они простились на улице. Рихард помог Исии сесть в машину, нежно поцеловал руку и долго еще стоял посреди улицы под фонарем, глядя вслед удаляющейся машине, большой, широкоплечий, с копной непослушных волос. Таким и запомнился он Исии. Накрапывал дождь. Это была их последняя встреча. Исии Ханако никогда больше не видела Рихарда.

Перед тем как вернуться домой, Зорге проехал мимо конторы Клаузена. Машина стояла мотором к двери — значит, все в порядке, шифровка ушла в эфир.

* * *
Он так и не справился с гриппом и лежал в постели. Через день к нему все же заехал Клаузен, вопреки «карантину». Решили, что посещение больного не вызовет подозрений. Они раздумывали: почему Одзаки и Мияги не явились на встречу? Рихард высказал предположение: отставка кабинета вызвала много дел у Одзаки.

— Ну, а Мияги? — спросил Клаузен.

Ответа не было. Тревога не покидала разведчиков. Рихард попросил Клаузена приготовить чай. Клаузен вспоминал, как он был моряком. В двадцать пятом году перегонял шхуну из Бремена в Мурманск. Первый раз попал в Советский Союз…

Рихард спросил:

— Значит, ты передал донесение? — Вероятно, он не слушал, что говорил Клаузен.

— Передал, но не все. Закончил тем, что войны не будет. Не хватило времени. Об отзыве нашей группы передам завтра. Теперь можно паковать чемоданы.

А назавтра Клаузена арестовали. И его жену Анну. Арестовали Бранко Вукелича и еще многих — больше тридцати человек. Среди арестованных были Джозеф Ньюмен, корреспондент американской газеты «Нью-Йорк геральд трибюн», британский экономист сэр Джордж Сэнс — оба, предположительно, из группы Вукелича.

Министр юстиции Ивамура подписал ордер на арест принца Кинкадзу из министерства иностранных дел. Принц был внуком старейшего члена императорского совета «Генро». По распоряжению министра юстиции арестовали сына бывшего премьер-министра Японии Инукаи. Но министр Ивамура так и не решился на арест сотрудника германского посольства Рихарда Зорге. Требовалась подпись более важного лица. Ордер об аресте Зорге подписал сам Тодзио.

Вызывало сомнение и поведение бывшего премьер-министра Японии принца Коноэ, а также германского посла Эйгена Отта. Уж не являются ли и они агентами советской разведки? Но решение такого вопроса было вне компетенции министра юстиции Ивамура…

Среди арестованных оказались люди девяти национальностей. Выходило, что обнаружена широкая международная организация.

Когда рано утром агенты кемпейтай явились арестовывать Зорге, вместе с ними был государственный прокурор Мицусада Есикава, руководивший заключительной операцией. Он прежде всего бросился в комнату советского разведчика и удивился: это была комната ученого. Прокурор ни у кого не видел в доме так много книг. На столе лежал раскрытый томик стихов Ранрана — древнего поэта Японии, Есикава прочитал старинную хокку:

Осенний дождь во мгле!
Нет, не ко мне — ксоседу
Зонт прошелестел…
Рядом с Ранраном лежит толстый немецкий ежегодник «Ярбух. 1935».

Обыск был очень тщательный, но не дал против Зорге никаких улик.

Следователь Есикава руководил обыском и у других арестованных. У германского коммерсанта Макса Клаузена нашли за деревянной панелью коротковолновый передатчик, у французского журналиста Вукелича обнаружили микропленку с негативами секретных документов, но у доктора Зорге — ничего. И только позже Есикава обратил внимание на то, что у Клаузена был такой же немецкий справочник, как и у Рихарда Зорге. Что бы это могло значить? Может быть, шифр?

Ключ к таинственным передачам, уходившим много лет из Японии в эфир, был найден.

Известие об аресте Рихарда Зорге произвело в германском посольстве ошеломляющее впечатление. Генерал Отт, обычно говоривший тихим ровным голосом, так не соответствовавшим его огромному росту, сейчас просто гремел в своем кабинете. Лицо его было совершенно багровым.

— Они хотят поссорить нас с Японией! — кричал он. — Пусть для этого избирают другие способы… Мы не потерпим! Я добьюсь, что Берлин порвет дипломатические отношения с Токио… Они дождутся!.. Это же чудовищно, неслыханно: обвинить Зорге в том, что он советский агент! Сегодня они арестовали Зорге, завтра арестуют меня. Это оскорбление нации… Послушайте, Майзингер, немедленно езжайте в кемпейтай к генералу Накамура и потребуйте освободить Зорге. Пусть не валяют дурака. Эта их работа — сплошная шпиономания!..

Полковник Майзингер стоял набычившись, уперев в бока свои тяжелые кулачища.

— Я сам готов, господин посол, разгромить всю японскую контрразведку. Это дело чести эсэсовца! Я до конца буду партнером Зорге.

— Да, да! Действуйте от своего и от моего имени! Я поеду сейчас в министерство иностранных дел. Я знаю, что им сказать! Доктор Майснер, заготовьте телеграмму в Берлин, в самых решительных тонах. Это же черт знает что! Надо информировать фюрера…

В министерстве иностранных дел германского посла принял новый министр, господин Того. Он был вежлив, предупредителен, но непреклонен и решительно отказался выполнить требование генерала Отта.

— Господин посол, — сказал Того, — я огорчен вместе с вами, но это очень серьезно… Распоряжение об аресте Зорге подписал новый премьер-министр, генерал Тодзио. Вероятно, это первый документ, который подписал премьер на новом высоком посту. Доказательства неотвратимы — Рихард Зорге обвиняется в шпионаже в пользу Советской России… Примите мои уверения, господин посол…

— Да вы с ума все сошли! — нарушая дипломатический такт, воскликнул Отт.

— Я полагаю, что господин посол слишком взволнован, допуская такие выражения… Я охотно его извиняю. — Того, сквозь зубы шумно вдохнув воздух, поднялся со своего кресла. Министр давал понять, что аудиенция окончена.

Единственно, чего смог добиться Отт, — согласия на его встречу с Зорге в тюрьме Сугамо. Того пообещал договориться об этом с полицейскими властями. Генерал-майор Эйген Отт ни на секунду не мог поверить, что его лучший друг доктор Зорге, который вытащил его из японской казармы в Нагоя, работает на советскую разведку. Этого просто не может быть! Отт сам не новичок в разведке и умеет разбираться в людях. Отт знает Рихарда добрый десяток лет и в какой-то мере именно ему обязан своим назначением на должность германского посла в Японии.

Даже потом, через много лет, после того, как генерала Отта убрали с занимаемого поста в результате этой непостижимой для него истории, Отт так ни во что и не поверил.

— Зорге — советский разведчик?! Да вы с ума сошли! — восклицал он. — Этого не могло быть. Я его прекрасно знал.

11. В ТЮРЬМЕ СУГАМО

Германский посол продолжал неистовствовать и возмущаться. Неудовлетворенный разговором с министром иностранных дел Того, он поехал к новому премьеру, Тодзио, посетил брата императора, но и там, и здесь Отт получил отказ.

В Берлин ушла подробная шифрограмма с настоятельной рекомендацией оказать дипломатический нажим на Японию, проявить жесткость в требовании освободить Зорге. Риббентроп ответил, что обо всем доложено Гитлеру, решение последует позже.

Оберштурмбанфюрер Майзингер не выходил из своего кабинета, грозил загнать в концлагерь каждого, кто скажет хоть одно дурное слово о Рихарде…. Майзингер трудился над документом из двадцати двух пунктов, по которому следовало, что Рихард Зорге ни в чем не мог быть виновен. Этот документ он передаст в кемпейтай, генералу Накамура. Только ему, своему японскому коллеге, — тот должен понять. Полицейский атташе послал доклады в имперское управление безопасности в Берлин Гиммлеру, в абвер всесильному адмиралу Канарису. Он просил шефа гестапо Мюллера подготовить архивную справку о жизни Зорге в Германии.

Немецкий посол и полицейский атташе были готовы поднять на ноги всю Германию, но ничего не получалось: японцы стояли на своем.

Через некоторое время после ареста Зорге послу разрешили с ним встретиться в комнате свиданий тюрьмы. Сугамо. Следователь предупредил — арестованному можно задать только три вопроса: как он себя чувствует, считает ли себя виновным и в чем нуждается. И все. Таково категорическое условие встречи.

Эйген Отт стоял в дверях комнаты свиданий в сопровождении трех японских чиновников, когда через противоположную дверь ввели Зорге. Всегда элегантный, подтянутый, тщательно выбритый, он сейчас был в арестантской одежде, в грубых больших ботинках, заросший густой щетиной. Рихард держался уверенно, стоял с высоко поднятой головой. Рядом с Зорге находились три полицейских.

Отт подался к Зорге, но следователь жестом остановил посла. Разговаривали издали, через комнату. Посол задал первый вопрос:

— Как вы себя чувствуете, Ики?

— Благодарю вас, я ни на что не жалуюсь, — спокойно ответил Рихард.

— Вы считаете себя виновным? Японцы заволновались.

— Мне только что запретили отвечать на этот вопрос, — кивнул на свою охрану. — Не будем говорить об этом…

Отт растерялся, для него важно было получить ответ именно на этот вопрос. Он спросил еще:

— Что я могу для вас сделать, Ики?

— Спасибо, мне ничего не надо… Мы едва ли увидимся с вами, господин посол. Передайте привет вашей семье.

Встреча окончилась. Отт торопливо сказал еще:

— Вот это вам просила передать Хельма.

Один из полицейских подошел к Зорге и отдал сверток. Рихарда увели.

В камере он развернул сверток, там были фрукты и теплое одеяло с инициалами Хельмы — «X. О.» и еще запонки — подарок Отта. «Запонки-то пожалуй ни к чему», — усмехнулся Зорге, взглянув на свою арестантскую куртку.

В продолжение многих дней Зорге держал себя вызывающе, требовал встречи с германским послом, протестовал против незаконного ареста. После встречи с Оттом Рихарда Зорге снова вызвали на допрос.

Допрос вел государственный прокурор Есикава. Он опять спрашивал, признает ли Зорге себя виновным в причастности к подпольной организации. Рихард давал односложные ответы. По наводящим вопросам прокурора он все больше убеждался, что сидевший перед ним маленький японец уже многое знает. Теперь главное заключалось в том, чтобы защитить остальных, приняв всю ответственность на себя. Это решение созрело окончательно, когда через несколько недель после ареста следователь на очередном допросе вытащил из письменного стола три германских ежегодника, с помощью которых подпольщики шифровали свои радиограммы.

— Вы и теперь станете отрицать свою связь с Москвой? — воскликнул прокурор, потрясая книжками. — Это ваш ежегодник?

— Да, мой, но какое отношение имеет к делу старый немецкий справочник? равнодушно спросил Рихард.

— А вот какое! — Есикава раскрыл папку и прочитал последнюю телеграмму Зорге, посланную в Москву: «Все это означает, что войны в текущем году не будет…» — Это вы писали? — торжествующе спросил прокурор. — Вам не к чему отпираться. Ключ шифра в наших руках. Теперь-то вы признаетесь, что были шпионом Москвы?!.

Упираться было бессмысленно, но Зорге сказал:

— Я никогда не был шпионом! Я только боролся против войны… Я коммунист и гражданин Советского Союза… Но я хотел бы отложить допрос, сегодня я слишком утомлен. Позже я сам напишу все, что найду возможным.

— Здесь я решаю, когда вести допрос! — сказал Есикава. — Впрочем, одну минуту…

Зорге вывели в коридор, государственный прокурор позвонил премьеру Тодзио и доложил, что Зорге признался в том, что он русский коммунист, и просил перенести допрос.

— Ни в коем случае! — закричал в трубку премьер-министр. — Ведите допрос до полного изнеможения арестованного! Иначе вы ничего не добьетесь…

Генерал Тодзио, бывший начальник военной жандармерии в Квантунской армии, знал, как надо вести допросы…

Зорге не били, не пытали во время допросов: иностранцев было приказано не трогать — могли произойти дипломатические осложнения. Исключение составлял только Бранко Вукелич. Его считали французом, поскольку он представлял французское телеграфное агентство. А Франция — поверженная страна, кто с ней станет считаться! Вукелич стойко переносил самые ухищренные пытки. Избитого, окровавленного, его приводили в комнату следователя, и он снова молчал. Разъяренный прокурор как-то спросил: «Он кто: француз или американский индеец, откусивший себе язык?! Заставьте же его говорить!» Но Вукелича так и не заставили говорить.

Пытали, били бамбуковыми палками и художника Истоку Мияги, и он мечтал поскорее умереть: его больное тело, снедаемое туберкулезом, не могло выдержать долгих мучений.

Рихард попросил доставить ему пишущую машинку и пачку бумаги, сказал, что от руки писать он отвык, а привыкать снова к перу не хочет… Тяжба арестованного с тюремной администрацией тянулась долго, но победил Зорге. Прокурор распорядился принести арестованному машинку.

И вот он в одиночной камере наедине с раскрытой машинкой на досчатом столе. С чего начать и зачем? Нужно ли все это? Нужно!

Рихард понимал: ему наверняка не выбраться из японских застенков. Так пусть же люди узнают, как он жил, во имя чего боролся, пусть сохранят о нем добрую память. Он, Рихард Зорге, будет повествовать о прошлом, о том, что давно отжило и не может уже повлиять на дела, связанные с группой Рамзая. Начнет он издалека и будет писать не торопясь. Это позволит ему уйти от текущих допросов. В тюрьме тоже важно выиграть время. И пусть это будет его завещанием, в котором он изложит свои убеждения, свои взгляды.

Начал Рихард с официальной справки:

«Я, Рихард Зорге, родился 4 октября 1895 года на Южном Кавказе, в Аджикенде. Отец был инженером немецкой нефтяной компании в Баку. Мать русская, из бедной семьи железнодорожного рабочего. Семья имеет революционные традиции. Дед и его братья были активными участниками революции 1848 года».

Рихард не помнил раннего детства, о нем рассказывала ему мать, Нина Семеновна, которая все еще жила в Гамбурге, не зная о судьбе сына.

Трехлетним ребенком Зорге очутился в Германии, провел там больше четверти века, до тех пор, пока не приехал в Советский Союз. Рихард был самым младшим в семье инженера Альфреда Зорге, среди еще четырех сестер и братьев.

Отец Рихарда когда-то принимал участие в экспедиции Свена Гедина в Центральной Азии, работал в российской императорской нефтяной компании, а вернувшись в Германию, стал закупщиком оборудования для нефтяных фирм в России.

«…До того, как началась война, — писал Зорге, — мои детские годы текли сравнительно спокойно, я жил в обеспеченной семье, принадлежащей к классу буржуазии. Наша семья не испытывала никаких материальных затруднений. Но во мне было нечто такое, что несколько отличало меня от других… О текущих событиях в Германии я знал намного лучше взрослых. В течение длительного времени я скрупулезно изучал политическую обстановку. За это в школе меня даже прозвали „премьер-министром“. Мне было известно, что мой дед посвятил себя рабочему движению. Знал я также, что взгляды моего отца были прямо противоположны взглядам деда. Отец был националистом и империалистом, он всю жизнь прожил под впечатлением, полученным в юношеские годы, когда в результате войны 1870–1871 годов была создана Германская империя. Он только и знал, что беспокоился о своей собственности за границей и о своем общественном положении. Мой брат придерживался ультралевых взглядов».

Детство и юность Рихарда Зорге закончились в школьные каникулы лета четырнадцатого года. Школьники возвращались с экскурсии из Швеции. Они плыли домой с последним немецким пароходом — начиналась война, и корабли, застигнутые ураганом событий, спешили укрыться в своих портах.

Кайзеровская Германия жила в угаре шовинистических настроений, на улицах кричали: «Хох!», поднимая портреты кайзера, точно так же как в России носились с портретом царя…

Романтика новизны, надоевшее школярство, стремление начать новую жизнь и, конечно, шовинистический угар вокруг, принимаемый за патриотизм, решили судьбу подростка. Рихард не вернулся больше в школу. Тайком ото всех младший Зорге ушел добровольцем в солдаты.

Это было началом судьбы. И вот финал — он в тюрьме, быть может единственный путь отсюда — на эшафот. Зорге не знал, что с ним будет, но был готов к самому худшему. Теперь, когда жизнь была прожита, он мысленно спрашивал себя: так ли нужно было жить? Да, так!

«…Первая мировая война 1914–1918 годов оказала глубочайшее влияние на всю мою дальнейшую судьбу, — писал Зорге. — Если бы даже у меня не было никаких других убеждений, одной ненависти к этой войне было бы достаточно, чтобы я стал коммунистом…»

Но это произошло не сразу. Шовинистические настроения постепенно выветривались. Очень помог этому солдат, бывший гамбургский каменщик. Он скрывал ото всех свои левые убеждения, но раскрылся перед Рихардом Зорге. Солдата вскоре убили на Западном фронте. Рихард навсегда сохранил в памяти разговоры в траншее с солдатом из Гамбурга. Каменщик был первым, кто заставил Зорге подумать о том, что происходит вокруг. Рихард несколько раз был ранен. Он кочует из госпиталя в госпиталь, потом на фронт и снова в госпиталь: опять ранение, очень тяжелое, на этот раз под Верденом. Его отправляют в Кенигсберг.

За молодым солдатом ухаживала сестра милосердия, дочь врача, приносившая ему книги из дома. Перебитые осколками кости срастались медленно, проходили месяцы… Рихард, не расстававшийся с костылями, зачастил в дом госпитального врача. С тех пор прошло двадцать пять лет, но и сейчас во сне Рихард часто слышит голос сестры, видит склонившуюся над ним фигуру девушки в белой косынке… Для солдата Зорге было громадным счастьем сидеть в уютной квартирке врача и слушать его рассказы. Врач был левым социал-демократом, и дочь разделяла взгляды отца. Здесь Рихард впервые услышал имена Розы Люксембург, Карла Либкнехта, Владимира Ленина… Пройдет еще много лет, и Рихард прочтет слова Ленина, посвященные его деду — Фридриху Альберту Зорге. Рихард станет глубоко идейным, стойким, преданным делу коммунистом. Но тогда, в полевом госпитале, он только начинал приобщаться к революционному движению.

«В это время, а именно летом и осенью 1917 года, — писал Зорге, — я с болью в сердце почувствовал, что эта война бессмысленна, что она сеет повсюду опустошение без всяких на то причин. Обе стороны уже потеряли в этой войне по несколько миллионов человек. И никто не мог предугадать, сколько миллионов людей ждет такая же судьба…»

Война для Рихарда Зорге кончилась тем, что он возвратился домой на костылях. Он поступил в берлинский университет. В это время в России произошла Октябрьская революция.

Мать Рихарда, Нина Семеновна, дочь киевского железнодорожника, радостно приняла весть из России о начавшейся революции. Теперь она была уже пожилой женщиной, но по-прежнему тянулась к России, мечтала взглянуть на родные края. И Рихард навсегда остался благодарен ей за ее чувство к Родине, к революции, разделенное с сыном.

В камере-одиночке, изолированный от всего света, в тюрьме Сугамо, Рихард излагал свое кредо — пусть знают тюремщики, что его не сломить!

«…Взрыв русской революции указал мне путь, по которому должно идти международное рабочее движение. Я решил поддерживать это движение не только теоретически и идейно, я решил сам стать его частицей в действительной жизни. После этого я всегда, когда искал окончательный ответ на мои личные вопросы, а также на вопросы чисто материального порядка, следовал по этому пути. И сейчас, встречая третий год второй мировой войны, а в особенности имея в виду германо-советскую войну, я еще более укрепился в своей уверенности в том, что мое решение, принятое 25 лет тому назад, было правильным. Об этом я заявляю со всей решительностью, продумав все, что случилось со мной за эти 25 лет и в особенности за прошедший год».

Коммунист Зорге не раскаивался, не сожалел о пройденном пути.

Революционные события захлестнули молодого студента. В Киле он вел нелегальную работу среди матросов, проникал тайком в военные казармы, звал к борьбе, к революции. Вскоре в Киле вспыхнуло революционное восстание моряков германского военно-морского флота. Рихард был вместе с восставшими моряками.

Потом Берлин, Гамбург, встречи с Тельманом, кипение революции. А в затишье — экзамены, лекции, студенческие сходки, митинги. Но вот Рихард окончил университет. Теперь он мог полностью отдаться партийной работе.

Об этом периоде Зорге написал:

«…В 1918 году я уже состоял в социал-демократической организации Киля. Создал кружок среди матросов. Во время восстания матросов участвовал в демонстрациях…

Из Киля переехал в Гамбург. Здесь в университете работал над диссертацией и получил степень доктора социологических наук. Из Гамбурга перебрался в Аахен. Работал ассистентом. Был членом забастовочного комитета. Уволен. Работал в шахтах Голландии. В 1919 году вступил в Коммунистическую партию Германии. С ноября 1920 года по 1921 год в Золингене был редактором партийной газеты. В 1920 году участвовал в подавлении контрреволюционного Капповского путча…»

А еще он участвовал в гамбургском восстании, в революционных боях в красной Саксонии. Потом подпольная работа во Франкфурте, руководство охраной нелегального съезда германской компартии… Конечно, в немецких полицейских архивах должны лежать подробные донесения об активной работе коммунистического функционера Рихарда Зорге. Когда-то он опасался, так же как опасался и Ян Карлович Берзин, что гестаповцы могут наткнуться на эти архивы. Теперь здесь, в тюрьме Сугамо, это уже не имело никакого значения, ведь это касается только биографии Зорге, и Рихард сам продолжал подробно рассказывать о себе. Пусть знают враги, с кем имеют дело! Зорге шел в последний бой, как военный корабль, поднявший на мачте свой боевой флаг.

* * *
Прошло много недель после ареста Зорге, а Майзингер все еще обивал пороги кемпейтай, доказывая невиновность своего друга по карточному столу. В один из таких дней, когда Майзингер снова пришел в японскую контрразведку, полковник Осака попросил его проверить некоторые данные, касающиеся доктора Зорге. Эсэсовец охотно согласился, но, прочитав справку, взвился от негодования: выходило, что Зорге был коммунистическим функционером, близким к Эрнсту Тельману — вожаку германских коммунистов.

— Откуда вы это взяли?

— Арестованный Рихард Зорге сам дал такие показания…

Полицейский атташе просто развел руками:

— Ну, дальше уж ехать некуда!.. Рихард Зорге — приятель Тельмана! Майзингер громко расхохотался. — Да вы представляете себе, какая это глупость, какая фантастика!.. Впрочем, хорошо. Я берусь это проверить, но не завидую состоянию вашего следователя, господин полковник, в котором он окажется, получив справку германской тайной полиции…

Майзингер с возмущением рассказал Отту о новой выдумке японских контрразведчиков и все же послал запрос в гестапо.

Наступали рождественские праздники. В немецком посольстве встречали их скучно, как бывает, когда в доме лежит тяжелобольной. В сочельник вся колония немецкого посольства собралась у сияющей огнями нарядной елки, Эйген Отт произнес несколько проникновенных слов о вифлеемской звезде, о рождении Спасителя. Генерал говорил, как проповедник, но начал с того, что здесь, у рождественской елки, всем недостает Рихарда Зорге. Но он верит, что его мучения скоро кончатся, он выйдет из японской тюрьмы.

Через какое-то время полковник Майзингер, не веря глазам своим, прочитал телеграмму из Берлина, в которой начальник гестапо Мюллер сообщал, что все сведения, касающиеся Рихарда Зорге, присланные для проверки из Токио, полностью подтверждены материалами полицейских архивов…

Майзингер стал понимать, как его одурачил Зорге. Теперь он всюду начал кричать, что все, кроме него, проворонили советского разведчика-коммуниста. Он стал добиваться, чтобы кемпейтай передала Зорге в руки гестапо.

Прокурор и следователи с нетерпением ждали, когда Зорге закончит свои письменные показания. А Зорге не торопился и писал только о том, что не могло иметь никакого оперативного значения для работы Центра.

Свою исповедь он закончил строками:

«…Главная моя цель заключалась в том, чтобы защищать социалистическое государство, чтобы оборонять СССР, отводя от него различного рода антисоветские политические махинации, а также угрозу военного нападения.

Советский Союз не желает политических конфликтов или военных столкновений с другими странами. Нет у него также намерения совершать агрессию против Японии. Поэтому я и моя группа прибыли в Японию вовсе не как враги Японии. К нам никак не относится тот смысл, который вкладывается в обычное понятие „шпион“. Лица, ставшие шпионами таких стран, как Англия или Соединенные Штаты, выискивают слабые места Японии с точки зрения политики, экономики или военного дела и направляют против них удары. Мы же, собирая информацию в. Японии, исходили отнюдь не из таких замыслов… Центр инструктировал нас в том смысле, что мы своей деятельностью должны стремиться отвести возможность войны между Японией и СССР. И я, находясь в Японии, посвятил себя разведывательной деятельности, с начала и до конца твердо придерживался этого указания…

Основным источником информации для меня было германское посольство в Токио. Эта информация представлялась мне добровольно. Для того чтобы получить ее, я не применял никаких действий, которые могли бы быть наказуемы. Я никогда не прибегал к угрозам или насилию…»

Это была линия защиты Рихарда Зорге. Он, как артиллерийский разведчик, в решающую минуту стремился принять огонь на себя, отвести удар от товарищей. Иначе Зорге и не мог поступить. Боец-интернационалист, человек высокого гражданского, партийного долга, Рихард Зорге исповедовал чувство товарищества, братства людей, объединенных одной благородной, гуманной идеей. Эта идейность придавала уверенность, стойкость и в его последней борьбе, когда все уже было свершено и оставалось до конца пронести свою честь и достоинство. Мало быть героем при жизни, нужно не запятнать себя мимолетной слабостью перед смертью, нужно уйти из жизни с поднятой головой… Так готов был поступить Рихард Зорге, подготовленный к честной смерти всей своей героической жизнью.

Следователи, государственный прокурор получили наконец письменные «показания» Рихарда Зорге. Но это было совсем не то, чего они ожидали. Вместо показаний по делу в их руках были воспоминания, размышления, завещание человека, излагавшего историю своей жизни.

И вновь начались долгие, изнуряющие допросы. Теперь следователи располагали основной уликой против организации Рамзая — папкой расшифрованных донесений, которые организация посылала в Центр в продолжение многих лет. Получалось, что лишь за последние три года в эфир ушло 65 420 пятизначных групп. Это 327 тысяч цифр! Следователи по делу группы Рамзая скрупулезно подсчитали все по годам. Получалось, что в 1939 году тайный передатчик Рамзая послал в эфир 23 139 цифровых групп, шифровавших секретные донесения Зорге. В сороковом году радист Клаузен работал еще интенсивнее, передав в Центр 29 179 цифровых групп. В следующий год их было меньше — всего 13 тысяч, но следователи установили, что объем информации и ее значимость не уменьшились, скорее наоборот.

— Вы признаете эти цифры? — спросил следователь на допросе.

— У меня не было времени заниматься такими подсчетами, — ответил Зорге. Но я думаю, что, если никто другой не передавал сообщений из Японии на нашей волне, вероятно это так. Только полагаю, что это далеко не все.

— Что значит «не все»? — спросил следователь.

— Разве вы можете быть уверены в том, что ваши радиоперехватчики так уж идеально работали? Многое могло пройти помимо ваших радистов.

— Нам вполне достаточно и того, чем мы располагаем, чтобы привлечь вас к суду.

— О, тогда вам не нужно так уж много знать! Достаточно нескольких фактов. Когда мы радировали в Центр, начинали маршировать миллионы…

Следователь зло посмотрел на арестованного. Поведение Зорге выводило его из равновесия. Принимая огонь на себя, он отвлекал внимание следователей от своих товарищей.

Когда Рихарду предъявили перечень информации, которые он направил в Центр, Зорге насмешливо воскликнул:

— Я даже не представлял себе, что мы так много сделали!..

Здесь были сообщения о том, что генштаб решил модернизировать свою армию по германскому образцу, обзор военной промышленности с перечислением заводов синтетического бензина, алюминиевой промышленности, самолетостроения. Из старых передач следователь напомнил сообщение о секретном торпедном заводе в Нагоя. Рихард послал это донесение, когда первый раз встретился с Оттом, тогда еще безвестным подполковником и наблюдателем в японском артиллерийском полку. Вот сведения о численном составе Квантунской армии, номера дивизий, прибывших из Японии и Северного Китая.

А это — последние расшифрованные телеграммы, предупреждение о том, что на советско-германской границе сосредоточено девять армий. Рихард вспомнил: он получил эту информацию от полковника Шолля, переведенного в Токио из Сиама.

Дальше шла информация о национальных запасах бензина с подробными цифрами, выводами: в морском флоте запасы в 4 раза больше, чем в сухопутной армии. Вывод: предстоят действия военно-морского флота, агрессия Японии направляется на юг.

Вот последние в этом, 1941 году донесения: Япония не решается напасть на Советский Союз…

Следователь читает монотонно, взглядывая на Зорге сквозь толстые прозрачные чечевицы очков. Рихард слушает, но мысли подпольщика далеко… Да, немало сделал он со своими упорными и решительными парнями для защиты Родины, для сохранения мира. На лице Зорге улыбка удовлетворения, и следователь непонимающе глядит на этого странного человека, улыбающегося на допросе…

В мае 1942 года в японской печати появилось первое сообщение об аресте группы Зорге, о следствии, которое продолжается… Но тайная полиция токкоко, так же как и военная контрразведка, не могла больше обнаружить ничего нового.

Контрразведчикам удалось, правда, напасть на след врача Ясуды. Его арестовали в июне 1942 года.

— Это та самая сволочь, которая спасла Зорге от смерти, — бросил полицейский агент, оставляя в тюрьме пожилого врача, — он дал ему лекарство, без которого русский вряд ли бы выжил.

Иного следователи о Ясуде не знали, это было пока единственным против него обвинением.

Прошло почти два года после ареста. В сентябре 1943 года состоялся процесс участников подпольной организации «Рамзай», работавшей много лет в Японии. Рихард Зорге и Ходзуми Одзаки были приговорены к смертной казни, Вукелич, Клаузен, Мияги — к пожизненному заключению. Но Мияги, тяжело больной туберкулезом, доживал уже последние дни; в тяжелом состоянии находился и Вукелич. Тюремный режим убивал их без смертного приговора.

Прошло еще полгода, прежде чем утвердили приговор, и снова потянулись томительные дни осужденных на казнь, когда каждый день мог быть последним. Так продолжалось много месяцев, месяцев жизни в камере смертника!

Рано утром 7 ноября, великий день Октябрьской революции, камеру смертника отворил начальник тюрьмы и, поклонившись, деловито спросил: правильно ли он называет имя заключенного — Рихард Зорге?

— Да, я Рихард Зорге. — Узник поднялся с табурета, на котором сидел перед дощатым столом.

— Сколько вам лет?

— Сорок девять.

Начальник тюрьмы уточнил адрес, по которому Зорге жил в Токио до ареста и, официально удостоверившись, что перед ним именно он, осужденный на казнь, церемонно поклонился еще раз.

— Мне вменили в обязанность, — произнес он, — передать вам, что вынесенный вам смертный приговор по распоряжению министра юстиции Ивамура сегодня будет приведен в исполнение… От вас ждут, что вы умрете спокойно.

Снова традиционный поклон, на который Зорге ответил кивком головы.

— У вас будут какие-либо распоряжения? — спросил начальник тюрьмы.

— Нет, свою последнюю волю я изложил письменно.

— Вы хотите сделать последнее заявление?

— Нет, я уже все сказал.

— В таком случае прошу следовать за мной.

— Я готов, — спокойно ответил Зорге.

Конечно, это была мелкая, подлая месть — казнить коммуниста в день его большого праздника…

Рихард вышел из камеры. В гулких коридорах тюрьмы затих топот его тяжелых ботинок. Вскоре в тюрьме Сугамо снова наступила тишина…

Рихарда провели через двор в тесный кирпичный сарай. Здесь его ждали прокурор, палач и буддийский священник. Рихард Зорге сам стал под виселицу на люк, сделанный в полу. Он поднял по-рот-фронтовски над головой кулак и громко произнес по-русски:

— Да здравствует Советский Союз!.. Да здравствует Красная Армия!..

Палач накинул петлю.

Было 10 часов 36 минут утра по токийскому времени. В Москве — на шесть часов меньше. На предрассветных улицах советской столицы проходили войска Красной Армии. Орудия, танки подтягивались к Красной площади для участия в октябрьском параде.

Близилась победа вооруженных сил Советского Союза над германским фашизмом, победа Советской Армии, в рядах которой состоял и коммунист-разведчик Рихард Зорге…

Было 7 ноября 1944 года.

ПОСЛЕСЛОВИЕ В ЯПОНИИ ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ

То, от чего предостерегали, против чего боролись жизнью и смертью японские патриоты, все же свершилось: Япония вступила в войну…

Когда разрушительное землетрясение 1923 года уничтожило Токио, погибло 100 тысяч людей. Но война принесла токийцам куда более страшные беды. Город, разрушенный американскими бомбами, лежал в руинах.

С тех пор прошло больше двадцати лет. Трудом народа поднята из руин столица Японии. Но люди дольше помнят трагедии, чем города, в памяти их все еще живы ужасы Хиросимы и Нагасаки, трагедии других японских городов и селений, хотя в городах этих уже почти не видно следов войны и разрушений. И теперь, когда в японские порты заходят «драконы» — американские атомные подводные лодки, — люди дружно выходят к морю, решительно протестуют, хотят отогнать войну от берегов Японии.

В послевоенной японской конституции записан параграф, запрещающий армию, вооружение, милитаризм — все то, против чего боролись Одзаки, Мияги, Каваи, Ясуда и все другие, входившие в интернациональную антивоенную группу во главе с Рихардом Зорге. В группе «Рамзай» объединялись люди девяти национальностей: японцы, русские, немцы, корейцы, китайцы, англичане, американцы, югославы, датчане. Они были приверженцами разных убеждений, но одинаково ненавидели фашизм и войну. Они выполнили свой долг. Но в наши дни тревога снова западает в души людей: разгромленные во второй мировой войне японские милитаристы опять поднимают голову. Борьба продолжается!..

* * *
В начале 1965 года мне довелось посетить Японию, побывать на местах минувших событий. Пасмурным январским днем вместе с писателем Кимура я ехал в токийский пригород Митака, чтобы увидеться с Исии Ханако. Меня волновала предстоящая встреча с этой женщиной. О ней я многое знал: всю свою жизнь она посвятила памяти Рихарда Зорге, которого глубоко любила, которому осталась преданной навсегда.

От университета Васэда мы ехали лабиринтом токийских улиц, и я диву давался, как это без адресов людям удается разыскать в городах-муравейниках нужного человека. В Токио почти нет названий улиц, обозначаются только районы. Надежнее всего обратиться за справкой к встречному почтальону или хозяину винной лавочки. Он пошлет с вами мальчугана-посыльного, который хорошо знает всех живущих в квартале.

Мы несколько раз останавливались, чтобы узнать дорогу, и путаными переулками проникли в район, где уже не было мостовой, ее заменяли настеленные посреди улицы, заплывшие грязью доски.

Начинало смеркаться, когда, оставив машину у невысокого бетонного забора, мы пошли дальше пешком по улочке с легкими двухэтажными домами. Тесным проходом между стеной и бамбуковым забором, перешагивая с камня на камень, чтобы не угодить в грязь, мы прошли в крохотный садик с поблекшей пальмой посредине, бамбуковой порослью в углу и пустыми прошлогодними грядками.

Возле садика два игрушечных домика, похожих на будочки-сторожки. Нам открыла невысокая женщина в синей вязаной кофточке поверх кимоно. В пожилой женщине я все же сразу узнал Исии Ханако по старым ее фотографиям. У Исии округлое лицо, широко раскрытые глаза и вскинутые дугой брови, на лоб спадает седеющая челка. В выражении ее лица до сих пор сохранилось что-то наивное, детское.

Исии-сан засмущалась, сразу же принялась разжигать керосиновую хибачи печурку для обогрева жилья. Мы предупредили Исии о нашем приезде — Кимура послал ей телеграмму, и она ответила: приезжайте.

Всю дорогу я волновался в ожидании предстоящей встречи. Но здесь все оказалось так удивительно прозаично: и синяя кофта, накинутая на плечи, и разувание на улице, и чадящая керосиновым газом печь…

Исии провела нас в комнатку-веранду — совсем крохотную, с европейской мебелью: маленьким столиком и двумя креслами. Вдоль стены полка, на ней два лепных портрета Рихарда Зорге. Мой друг Кимура-сан, первым написавший когда-то книгу о Рихарде Зорге, рассказывает мне историю этих портретов. Когда Исии написала воспоминания о Зорге, друзья помогли ей их опубликовать. Но в издательстве потеряли единственную фотографию Рихарда. Исии была огорчена до слез, и директор издательской фирмы пригласил профессионала-скульптора, чтобы сделать лепной портрет Зорге. Однако его работа не понравилась Исии Ханако, она не чувствовала внутреннего сходства, не видела характерного выражения лица Рихарда.

Когда-то Исии сама занималась лепкой, ее учил брат-художник, и она проявляла способности. И вот Исии вместе со скульптором принялась лепить по памяти портрет Зорге. Так и стоят теперь у Исии два эти изваяния лица дорогого ей человека.

В этой комнатке, где светло-вишневые шторы закрывают стеклянные стены-ширмы и пол натерт до ярко-желтого блеска, все посвящено памяти Зорге. На стене известная его фотография, где он в лодке, с фотоаппаратом в руках. Тут же другая — Рихард на переднем плане, среди деревьев, в шарфе, перекинутом через плечо, веселый и огромный по сравнению со стоящими рядом японцами…

Через Кимура-сана я говорю Исии, что хочу выразить ей глубокое уважение за то, что так самоотверженно хранит она все эти годы память о замечательном человеке — Рихарде Зорге.

Еще в Москве я решил привезти этой женщине какой-нибудь приятный сувенир. В магазине «Березка» я выбрал янтарный кулон — символ долголетней дружбы людей. Магазин этот — на улице Горького, как раз в том доме, где жил когда-то Рихард Зорге. Я рассказал об этом Исии, и в глазах ее вспыхнула признательность…

Вечерело, когда мы приехали на кладбище Тама. У ворот кладбища мы купили цветы — гвоздики, хризантемы и еще сосновые ветви с длинными мягкими иглами. Владелец цветочного магазинчика принес нам курения — пачки хрупких и тонких темно-зеленых палочек, похожих на хвою японской сосны, ведерки с водой, небольшие черпачки — все, что нужно для поминального ритуала.

Исии бывает здесь часто. Она уверенно шла между высокими соснами и громадными криптомерия-ми кладбища Тама, к дорогой ей могиле. На гранитной плите японской катаканой и латинскими буквами высечено:

РИХАРД ЗОРГЕ

1895–1944

Рядом невысокий плоский обелиск, в полутьме казавшийся коричнево-черным. На обелиске имена японцев-подпольщиков из организации Зорге.

Исии собрала увядшие цветы, и мы положили свежие перед надгробной плитой и обелиском. Потом зажгли курения у подножия двух камней. И водой, принесенной в прямоугольных ведерках, по национальному обычаю полили из черпаков камни, чтобы никогда не увядала память в сердцах потомков о благородных деяниях ушедших из жизни людей. Таков японский обычай.

Глубокими русскими земными поклонами поклонился я надгробию Зорге и обелиску с именами его японских соратников.

Исии подвела меня к надписи, высеченной на обратной стороне могильного камня. Кимура медленно перевел: «Здесь покоится герой, который отдал жизнь в борьбе против войны, за мир во всем мире. Родился в Баку в 1895 году. Приехал в Японию в 1933 году.

Был арестован в 1941 году. Казнен 7 ноября 1944 года».

Исии сказала:

— Я всегда верила, что русские придут сюда поклониться могиле Зорге…

Мы возвращались с кладбища Тама, и Ханако Исии рассказывала о событиях, происходивших после ареста Рихарда.

Полицейский инспектор, который обычно вызывал ее в участок, на этот раз сам явился в дом, где жила Исии со своей матерью. Мацунага сказал, что ее немец арестован.

— Тебе ничего не угрожает, — сказал он, — но ты должна рассказать, кто бывал в доме Зорге.

Исии опять ответила, что ничего не знает…

Она долго не верила, что Ики арестован. Но прошло много месяцев, и в мае 1942 года Исии прочитала в газетах, что кемпейтай арестовала «русских шпионов», среди которых Зорге, Одзаки, Вукелич, Мияги, Клаузен… Было написано: следствие продолжается. И снова никаких вестей до самого конца войны.

Мать Исии ходила в Храм предков, молила богов, чтобы они взяли ее жизнь, но сохранили жизнь Рихарда Зорге: дочь говорила о нем так много хорошего. Но боги не вняли молитвам старой японки.

Исии узнала о смерти Рихарда только после войны. В день капитуляции японской армии она сразу же пошла к тюрьме Сугамо, где у ворот стояло много людей, которые, так же как Исии, хотели узнать что-нибудь об арестованных. Один из узников сказал: Рихарда Зорге казнили около года назад… Надежды больше не стало.

Потом опубликовали списки казненных за годы войны. Там были имена Зорге, Одзаки. Но где они похоронены, никто не знал. Исии пошла к Асанума — адвокату, который по назначению суда защищал Зорге. Адвокат тоже не мог ничего сказать, он слышал только, будто казненных зарыли на дальнем кладбище, где хоронили бездомных, бедняков. Это место так и называлось — кладбище невостребованных трупов.

Исии снова пошла в тюрьму, добилась разрешения посмотреть тюремные книги. Она нашла запись:

«Зорге, он же Рамзай, казнен 7 ноября 1944 года в 10 часов 36 минут 16 секунд утра». Где он похоронен, известно не было. Но ей сказали: она может поискать — на могилах кладбища бездомных ставили деревянные знаки с датами похорон. Но и там Исии ждала неудача: время было тяжелое, и деревянные знаки с датами похорон растащили на топливо.

Какой-то кладбищенский рабочий сказал Исии: он вспоминает, что вскоре после войны на кладбище приезжали два американца из военной полиции. Они тоже расспрашивали о Зорге.

Это были люди Уиллоуби — начальника разведки в оккупационных войсках генерала Макартура. Они начали расследовать «дело Зорге». Когда в японском журнале появились воспоминания Исии Ханако, американские разведчики прежде всего арестовали Исии. В своих мемуарах она рассказывала, что папаша Кетель в «Рейнгольде» называл ее Агнесс. Американцы заподозрили: быть может, это Агнесс Смедли?.. Недоразумение выяснилось, и Ханако освободили.

Четыре года Исии разыскивала прах Зорге. Искала одна, без чьей-либо помощи, в атмосфере вражды и подозрений. Останки были обнаружены в октябре 1949 года.

Потом не было денег, чтобы купить место на кладбище. Это стоит невероятно дорого. Исии собрала все, что могла, — потратила все деньги, полученные в издательстве, что-то заняла, что-то продала… Она заказала надгробие и сама составила надпись, высеченную на сером гранитном надгробии.

Мы возвратились в район, где жила Ханако Исии. Она приветливо махнула нам рукой и ушла в своей дешевенькой серой шубке, будто растворилась в сгустившейся темноте.

— Вы заметили у Исии обручальное кольцо? — спросил Кимура-сан и вот что мне рассказал.

После многолетних поисков Исии удалось найти место, где был похоронен Зорге. Останки его кремировали, и среди пепла обнаружили маленький слито чек золота от коронок, поставленных Рихарду после мотоциклетной аварии. В память о Рихарде Исии заказала из этого золота обручальное кольцо. Так обручилась она с любимым человеком, ушедшим из жизни много лет назад… Обручилась в знак беспредельной верности, большого и глубокого чувства.

С Исии Ханако мы встречались в Токио еще несколько раз, ездили с ней по местам далеких событий. Исии показала мне, где на улице Нагасаки стоял домик Зорге. Мы побывали в ресторанчике Кетеля, где Рихард назначал явки своим товарищам. Теперь в «Рейнгольде» все по-другому, но девушки-кельнерши, как и при папаше Кетеле, одеты в немецкие мекленбургские сарафаны… Мы заходили в лоби уцелевшего во время бомбежек старого отеля «Империал», гуляли в парке Хибия рядом с магазином цветов, где Рихард Зорге покупал обычно хризантемы.

В Токио я встретил Каваи Тайкити — одного из немногих оставшихся в живых подпольщиков из группы Зорге. Он пришел вместе с младшим братом погибшего Одзаки. Это был японский литератор Ходзуки Одзаки, который многое сделал для того, чтобы восстановить историю антимилитаристского подполья в Японии, где его брат играл такую важную роль.

Мы собрались в просторном лоби гостиницы «Никкацу». Был канун нашего возвращения на Родину. В гостиницу приехал Кимура-сан, была здесь я Исии Ханако В лоби стоял легкий зеленоватый полумрак, вероятно от громадного ковра цвета лесной поляны. Мы сидели в креслах за низеньким столиком и говорили о прошлом. Перед нами вставалиВремя, Годы, События. Мы вспоминали людей — живых и ушедших из жизни.

Вспомнили старого доктора Ясуда, который и сейчас продолжает врачевать людей. Освобожденный после войны из тюрьмы, он опять поселился в Токио.

Заговорили о радисте Максе Клаузене и его жене Анне, урожденной Жданковой. Они живут теперь на противоположной стороне планеты — в Германской Демократической Республике, являются членами Социалистической единой партии Германии, активно участвуют в строительстве социализма в ГДР. Когда супруги встретились, освобожденные из тюрьмы Сугамо, они не узнали друг друга: так были измождены Мы вспомнили их добрым словом в связи с тем, что как раз в тот самый день газеты напечатали сообщение: граждане ГДР Макс и Анна Клаузены (Христианзены) награждены советскими орденами. Награждены «за активную и успешную деятельность в составе разведывательной организации, работавшей под руководством Рихарда Зорге…» — говорилось в Указе Президиума Верховного Совета СССР.

Тем же Указом был посмертно награжден орденом Отечественной войны первой степени югослав Бранко Вукелич, погибший в застенках милитаристской Японии. Переведенный после вынесения приговора на Хоккайдо, он умер в тюрьме в середине января 1945 года.

Мы говорили о художнике Мияги, который тоже не вынес жестокого тюремного режима, о других соратниках Рихарда Зорге…

Близился вечер, и пора было расставаться. Когда мы прощались, Исии Ханако сказала:

— Юри-сан, я бы хотела сделать вам маленький, но дорогой для меня подарок — Она достала из сумки белый носовой платок и протянула мне. — Это платок Рихарда с его инициалами. Возьмите его на память…

Я растерялся, глубокое волнение охватило меня.

— Нет, нет, возьмите… — повторила Исии. — На память о Рихарде у меня еще есть его кашне и такой же платок, потом пластинки, которые он мне дарил Возьмите, прошу вас!..

С чувством, близким к благоговению, я принял подарок Исии — белый мужской платок с инициалами «R. S.» — Rihard Sorge. Я бережно храню этот трогательный подарок в память о коммунисте Рамзае, бойце невидимого фронта, и его преданной на всю жизнь подруге, перед которой нельзя не преклоняться за чистоту и постоянство больших ее чувств к Рихарду Зорге…

Мы расстались на улице, на бурлящей Гинзе, — в Японии принято провожать друзей за порогом дома Они ушли, но я все еще глядел им вслед, пока не затерялись они в толпе. И я снова подумал: прошедшие годы вынесли свой беспристрастный приговор и минувшим событиям, и деяниям людей.

В мире столкнулись две силы, и победили разум, гуманизм. Борьбой народов черные силы войны были повергнуты. Жрецы храма Хатимана — бога войны преступные генералы Тодзио, Итагаки, Доихара, с которыми рыцарь благородного подвига — Рихард Зорге скрещивал свой незримый меч, были повешены, как военные преступники, по приговору Международного трибунала, и время сыпучими песками затянуло их след…

А рыцари света навсегда останутся в памяти человечества Каждому свое! Таков приговор истории.


Москва — Токио 1961–1965 гг.

Корольков Юрий Михайлович Тайны войны

От автора

Это было много лет тому назад. В Нюрнберге шел процесс главных военных преступников. Судили Геринга, Гесса, Кейтеля… На скамье подсудимых сидели двадцать главарей фашистской Германии. Заговорщиков постигла заслуженная кара.

Документы Нюрнбергского процесса не только изобличали подсудимых, но и проливали свет на вероломную роль пособников германских фашистов в других странах.

Там, в Нюрнберге, и зародилась идея этой книги. Мне захотелось рассказать о раскрывшихся тайнах международного заговора, о борьбе передового человечества с силами мрака, о судьбах простых людей, сражавшихся на фронтах и в подполье, людей разных национальностей, убеждений, политических взглядов, объединенных стремлением защитить жизнь, независимость, мир и человеческое достоинство.

Я черпал материалы не только из немецких источников. После войны Западную Европу наводнили потоки мемуарной литературы. С разными намерениями авторы мемуаров брались за перо. Одни – для того чтобы раскрыть истину, другие – чтобы скрыть ее, фальсифицировать историю. Оценки событий были различны, но меня интересовали факты, достоверные и конкретные.

Собранные материалы и легли в основу романа-хроники «Тайны войны».

1956

Часть первая. В столицах мира

Глава первая

I

В том, что норвежская шхуна «Луиза», приписанная к порту Нарвик, вошла в устье Темзы и бросила якорь недалеко от берега, не было ничего странного – мало ли кораблей останавливается здесь в ожидании лоцмана. Только рыболов, стоявший босиком на подгнивших сваях, лениво сказал приятелю:

– Бьюсь об заклад, Вильям, что это китобой! Гляди, как низко опущена палуба. А если вон там, на полубаке, поставить гарпунную пушку, хоть сейчас отправляйся на промысел.

Щурясь от яркого света, рыболов приложил козырьком руку к глазам и принялся рассматривать шхуну. Она стояла в нескольких сотнях ярдов, и палубные надстройки, покрашенные в белый цвет, выделялись на сероватом фоне воды.

– А мне наплевать, что это, китобой или плавучий курятник, – флегматично ответил Вильям. – Мало ли ходит здесь всяких посудин.

Он не отрываясь следил за поплавком, мимо которого на воде плыли блестящие под солнцем лилово-оранжевые нефтяные пятна.

– Так, значит, не будешь спорить? Хочешь, на кварту пива?

– Нет, Джон, мне и без того осточертели споры. Хватит одного Данцига. Зайдем, так выпьем… Ну и жара!

Рыболовы углубились в свое занятие. Они больше не обращали внимания ни на судно с желтыми мачтами, ни на лоцманский катер, лихо подскочивший к невысокому борту шхуны.

У рыболовов не вызвало бы недоумения и то, что единственным пассажиром на шхуне был ее владелец – глава китобойной фирмы «Иогансен и сын», который в это время стоял на капитанском мостике. Мало ли кто в это знойное лето 1939 года искал прохлады и отдыха в морских путешествиях!

Владелец шхуны, квадратный человек с обветренным лицом и короткой шеей, молчаливо глядел на берег и терпеливо ждал лоцмана. С давних пор, еще с тех лет, когда он сам хаживал гарпунером на китобойный промысел, за Мартином Иогансеном сохранилось меткое прозвище – Кнехт. Оно так и прилепилось к нему, как ракушка к корабельному днищу.

В самом деле – с годами все больше он напоминал чем-то массивную чугунную тумбу, которую укрепляют на палубе, чтобы канатами швартовать судно к берегу. Сходство это подчеркивал еще больше плоский берет на голове Мартина, походивший на шляпку кнехта.

Не вызывала бы ни у кого сомнений и цель, с которой Иогансен пересек Северное море и прибыл в Лондон. Приехал он на совещание промышленников-китобоев. В этом году оно почему-то созывалось раньше обычного. Конечно, можно было бы лететь в Англию самолетом, но Мартин давно обещал дочери совершить вместе с ней морскую прогулку, показать ей Копенгаген, а оттуда рукой подать и до Лондона.

Была у Кнехта и еще одна затаенная мысль, которой он не хотел поделиться даже с женой. Их дочери Луизе – ее именем он и назвал шхуну – шел двадцать девятый год. Девушка была скроена так же плотно, как и отец, такая же короткая шея, грубое, обветренное лицо, словно она тоже плавала годами в Антарктике. На свою внешность Мартин не обращал внимания, но для девушки это имело, видимо, значение, и Мартина начинала тревожить ее судьба.

В глубине души Мартин лелеял надежду, что, может быть, Луизе скорее удастся найти жениха, если она будет сопровождать его в многочисленных деловых поездках по Европе. Ведь женился же он сам на своей Гертруде, познакомившись с ней в Киле, во время ремонта судна…

С такими мыслями Кнехт отправился в путешествие, об этом думал он и сейчас, стоя рядом с Луизой на капитанском мостике. Черт побери, видимо, долго придется ждать лоцмана – вон сколько кораблей дожидаются своей очереди!

Но Мартин Иогансен был приятно изумлен, когда через четверть часа, минуя другие корабли, к борту «Луизы» подвалил катер и на шхуну поднялся высокий, сухопарый лоцман. Учтиво раскланявшись с Кнехтом, он осведомился, можно ли ему немедленно приступить к исполнению своих обязанностей.

В конце концов, в этом неожиданно быстром появлении лоцмана тоже нет ничего странного. Странным было другое – за передвижением «Луизы» от самого Нарвика очень внимательно следили в британском министерстве иностранных дел. И в тот час, когда на борт шхуны поднялся лоцман, чтобы провести судно вверх по Темзе, об этом, несмотря на воскресный день, немедленно сообщили по домашнему телефону сэру Горацио Вильсону, ближайшему сотруднику британского премьер-министра Невиля Чемберлена.

Часа через три, когда норвежская шхуна ошвартовалась у гранитного пирса, вблизи королевских доков, лоцман попросил Мартина Иогансена уделить ему несколько минут для конфиденциального разговора.

Следом за Кнехтом лоцман прошел в каюту. Удостоверившись, что иллюминаторы плотно закрыты и разговор их не достигнет постороннего уха, он сказал:

– Мистер Иогансен, одно высокопоставленное лицо желает сегодня встретиться с вами. Не сможете ли вы быть на борту шхуны, предположим, в девять часов вечера?

Кнехт не сразу понял, чего от него хотят. Норвежский китопромышленник соображал довольно туго.

– А зачем это нужно? – неуверенно спросил он.

– Высокопоставленное лицо нуждается в ваших услугах, – ответил лоцман. – Но имейте в виду: встреча должна быть абсолютно тайной.

Иогансен сгреб рукой губы. Так простолюдины вытирают рот после сытного обеда – всей пятерней. От этой привычки, приобретенной в детстве, Мартин не мог избавиться всю свою жизнь; особенно она мешала ему теперь, когда он, став владельцем солидной китобойной фирмы, проник в деловое общество.

Жест рождался непроизвольно каждый раз, когда Кнехт оказывался в затруднительном положении. Так и сейчас. Он вытер с губ невидимый жир, а в голове его начала складываться мысль, приближавшая его к смыслу происходящего разговора. Недаром Кнехт в свое время не только промышлял китов. Приходилось ему заниматься и контрабандой. Кнехт прикинул: тут что-то нечисто, не намекает ли лоцман на какую-то сделку? Кнехт хитровато улыбнулся. Кажется, он понял предложение лоцмана.

– В девять часов буду ждать у себя в каюте, – сказал Иогансен и посмотрел на золотую луковицу карманных часов, увешанных коллекцией всевозможных брелоков.

Лоцман учтиво попрощался и вышел. Кнехт постоял, барабаня коротенькими пальцами по столу, потянулся рукой ко рту, но вовремя спохватился.

– Когда я, черт побери, отвыкну от этого! – пробормотал он.

Пока у норвежского промышленника не было особых оснований выражать недоумение. Удивляться он начал после того, как ровно в девять часов в его каюту вошел человек в сером макинтоше с поднятым воротником и в светлой шляпе, надвинутой до бровей.

– Имею честь видеть господина Мартина Иогансена, члена китоловной комиссии? – спросил незнакомец, пристально вглядываясь в лицо Кнехта.

Удостоверившись, что перед ним именно тот человек, который нужен, он откинул воротник и попросил разрешения сесть.

– Я буду краток и сразу приступлю к делу, – сказал незнакомец. – Вы, кажется, знакомы с господином Вольтатом Гельмутом из Германского экономического ведомства Германа Геринга? Не так ли?

Человек средних лет, сидевший перед Кнехтом, был почему-то хорошо осведомлен о деловых связях Мартина. Китопромышленник действительно встречался с министериаль-директором Вольтатом, уполномоченным Геринга по четырехлетнему плану. Они несколько раз виделись в Берлине, когда Иогансен вел переговоры о поставке большой партии китового жира. Раза два они обедали вместе в «Адлоне» на Унтер-ден-Линден. В заключение министериаль-директор дал в честь его, Мартина Иогансена, банкет, на котором присутствовал и Герман Геринг. Конечно, Вольт содрал с Кнехта немалый куртаж, но Иогансен человек коммерческий, он не был за это в большой обиде: кто даром станет оформлять сделку! Мартин тоже не остался внакладе.

– Да, я имею деловые связи с господином Вольтатом, – ответил Кнехт, мучительно пытаясь сообразить, какое отношение это может иметь к посещению незнакомца.

– Вы знакомы с ним лично?

– Да, имею честь быть знакомым.

– Министериаль-директор Вольтат сейчас находится в Лондоне, – сказал неизвестный посетитель, – он примет участие в работе вашей китоловной комиссии.

– Господин Вольтат? – переспросил Кнехт.

– Да. Он пробудет здесь несколько дней. Вы не могли бы за это время с ним встретиться? – Незнакомец сделал вид, что не заметил изумления Кнехта.

Известие о том, что господин Вольтат будет участником совещания китоловов, вызвало недоумение Мартина. Кто-кто, а уж Гельмут Вольтат не имеет ни малейшего отношения к китоловному промыслу! Вряд ли он отличит кита от дельфина! Странно! Какой из него китолов!

Но этих мыслей Иогансен не высказал своему собеседнику. Он только спросил:

– Зачем?

Этот вопрос мог относиться в одинаковой степени и к предложению о встрече, и к сообщению о том, что Вольтат будет членом китоловной комиссии.

– Я думаю, вас не затруднит эта встреча. Вам нужно лишь спросить у Вольтата, не хочет ли он побеседовать с одним высокопоставленным лицом. – Англичанин на секунду замялся. – Можете вы сохранить тайну?

Кнехт утвердительно кивнул.

– Речь идет о министре заморской торговли мистере Хадсоне. Он желает говорить с Вольтатом на тему, которая может представлять интерес для министериаль-директора. Надеюсь, вас не затруднит наша просьба. Кстати, вы сами сможете извлечь при этом кое-какую пользу. В компенсацию за вашу услугу я могу обещать, что при заключении китоловной конвенции английская сторона могла бы пойти на значительные уступки.

Иогансен по-прежнему ничего не понимал. Какое ему дело до того, кто и с кем хочет встречаться! Но если дело идет об уступках, о конвенции, он согласен.

– Когда я должен встретиться с Вольтатом?

– Немедленно! Мы поедем с вами в гостиницу, где остановилась немецкая делегация, и постараемся в ресторане увидеть господина министериаль-директора. Вы, кажется, приехали с дочерью? Неплохо, если и она пообедает с нами. Там будет небольшое общество. Согласны? Надеюсь, вам достаточно десяти минут, чтобы переодеться.

«Что за диковина? – подумал Кнехт. – Откуда он знает, что здесь Луиза? Что ж, пусть и она поедет».

Покинув гостя, он вышел на палубу.

Луиза поселилась в кормовой части шхуны в каюте, которую освободил для нее старший механик. Сейчас, облокотившись о поручни, она болтала со стюардом и рассеянно бросала в воду кусочки хлеба. Они плыли по течению, и около них мгновенно закипала вода – рыбешки жадно растаскивали намокшие крошки.

– Луиза, мы едем в город! Надень вечернее платье. Только, ради бога, быстрее! Ждем тебя через десять минут.

Конечно, через десять минут сборы были только в разгаре. Луиза долго возилась с платьем. Не ладилась прическа. Потом она долго выбирала и примеряла клипсы.

Гость начинал нервничать. Кнехт дулся и в третий раз собирался посылать стюарда за дочерью, когда Луиза наконец появилась. Оделась она довольно безвкусно, но с подобающей роскошью. Палантин из черно-бурых лис, накинутый на плечи, делал ее фигуру еще короче. Это отметил про себя и посетитель, галантно здороваясь с девушкой. Фамилию свою он произнес очень невнятно. Кнехт остался доволен нарядом дочери – он любил, чтобы все было дорого и солидно.

Мартин Иогансен облачился в черную тройку, оставив, как полагается, не застегнутой нижнюю пуговицу жилета. Из жилетного кармашка свешивалась массивная золотая цепочка часов, сделанная в форме якорного каната. Берет Кнехт сменил на котелок, но чувствовал себя в нем неудобно и время от времени поправлял его незаметным движением головы.

II

Машина неизвестного посетителя – черный неуклюжий лимузин – ждала за воротами порта. Солнце скрывалось за резными прямоугольными башнями Вестминстера, когда лимузин бесшумно мчался по направлению к Вест-Энду, в аристократические кварталы города. Миновав Трафальгар-сквер с бронзовыми львами на постаментах, свернули к Пиккадили и остановились возле гостиницы, облицованной серым гранитом.

В ресторане почти все столики были заняты. Но подоспевший метрдотель провел прибывших к сервированному столу, расположенному очень удобно – не на самом виду и в то же время так, что отсюда был виден весь зал. Стол был накрыт на семь персон.

Незнакомец вырвал листок из записной книжки, что-то написал и передал метрдотелю.

– Позвоните по этому телефону и передайте, что мы ждем, – сказал он.

Мартин до сих пор не знал ни имени, ни фамилии нового знакомого и поэтому чувствовал себя несколько стесненно, не зная, как к нему обращаться.

– Кажется, здесь будет кто-то еще? – спросил он.

– Да, небольшая компания, – ответил англичанин и заговорил с Луизой.

Кнехт сразу же, как только вошел, заметил Вольтата. За его столом сидела молодая женщина в вечернем туалете и высокий мужчина, показавшийся Мартину знакомым. Кажется, он видел его в ведомстве Геринга. Кнехт поклонился министериаль-директору. Тот ответил на приветствие и продолжал беседу с дамой и ее спутником.

Новый знакомый Кнехта, казалось, весь был поглощен беседой с Луизой. Он был необычайно галантен и оказывал девушке всяческое внимание. Он предложил Луизе карточку, посоветовал заказать деволяй – его здесь прекрасно готовят. Что касается вина, лучше пить светлое бордо. Оно несколько мягче и тоньше красного. На сладкое стоит взять свежую землянику. Ее растят в глиняных плошках и так подают к столу.

Для себя англичанин заказал коньяк с лимоном. Кнехту посоветовал сделать то же.

Китопромышленник выбрал бифштекс, попросил, чтобы сделали посочней, с кровью.

Мартин остался доволен началом вечера. Новый знакомый оказался приятным собеседником. Он рассказывал о поездке в Индию, о тамошних нравах, ужасном климате. Луиза оживилась, весело смеялась шуткам, отвечала на остроты, и Кнехту показалось, что она стала менее угловатой. Когда оркестр, скрытый на антресолях, заиграл фокстрот, собеседник пригласил Луизу потанцевать. Видимо, она ему нравилась. Мартин, глядя на танцующую пару, подумал: «Неплохо бы иметь такого зятя. Луизе англичанин, видно, тоже понравился. Дай-то бог!..»

Время от времени Иогансен переводил глаза на столик, где сидел Гельмут Вольтат. Его спутник ушел танцевать с дамой, и он тоже остался один. Кнехт подошел. Они поздоровались.

– У меня к вам есть поручение, – Иогансен наклонился и сказал почти на ухо: – Мистер Хадсон хотел бы побеседовать с вами по вопросу, который может заинтересовать вас.

Вольтат метнул взгляд по сторонам. На них никто не обращал внимания.

– Когда?

– В любое время, когда вам будет удобно.

– Хорошо. Завтра я дам вам ответ. Вы, конечно, будете на совещании?

Оркестр перестал играть, танцующие возвращались к столикам. Вернулся и Кнехт. Спутнику он тихо сказал:

– Ответ даст завтра, на совещании.

Больше об этом не говорили. Вскоре в ресторане появились еще две пары – чопорные дамы в сопровождении элегантных мужчин. Англичанин поднялся, приветствуя их. Представил Луизу и ее отца. За столом завязалась легкая, непринужденная беседа, но Кнехт в ней почти не участвовал. Шутки до него не доходили, а сам он никак не мог придумать, что бы такое сказать. Пары часто уходили танцевать, Кнехт оставался один и все свое внимание сосредоточивал на коньяке и бифштексе. В голове приятно шумело, и ему вдруг захотелось принять участие в разговоре. А что?.. Нельзя же весь вечер молчать! Он отодвинул тарелку и вытер ладонью рот. Англичанка с длинным подбородком испуганно на него посмотрела. Официант подал сладкое. Кнехт не заметил взгляда соседки, не обратил внимания на смутившуюся дочь, которая глазами делала ему какие-то знаки.

– А знаете, что я вам скажу.

Сидящие за столом повернулись к Мартину. Он подпер щеку рукой.

– Знаете, например, какой длины кишки у китов? А, не знаете!.. Больше двухсот метров! Честное слово! Сам мерил. Выпотрошили одного и растянули кишки на палубе, как манильский канат… – Кнехту нравилось, что он привлек внимание. То-то вот! Он ухмыльнулся. – А вот мозгов у кита маловато – килограммов шесть, больше не будет. Тоже взвешивали. У него, знаете, мозги составляют какую-нибудь двадцатитысячную часть туши. Да… Я вот раз своими руками загарпунил одного – больше ста тонн, честное слово! А мозгов, поверьте мне…

– Папа! – растерянно воскликнула Луиза.

Соседка брезгливо передернула плечами. Все смущенно переглянулись, шокированные словами Кнехта, но китопромышленник пытался продолжать.

– Простите, мы пойдем потанцуем, – прервал новый знакомый. – Разрешите пригласить вашу дочь?

Кнехт снова остался один и налил себе коньяку. Затуманенным взором следил он за дочерью. «А ведь, честное слово, они подходят друг другу! Может, в Лондоне и свадьбу справим…» Он пребывал в очень приятном настроении.

Когда все снова сошлись за столом, Кнехт услышал сзади себя чей-то веселый голос.

– Хелло! Кирпатрик, вы тоже здесь? Как поживаете?

Запоздалый посетитель подошел к англичанину, которого Мартин уже начал считать почти что зятем, и дружески поздоровался. Кирпатрик скривил недовольную гримасу. Черт принес этого шалопая! Выполняя деликатное поручение, Кирпатрику не хотелось, чтобы китолов знал его фамилию.

– Я завернул сюда, – говорил между тем не вовремя появившийся приятель, – чтобы выпить на сон грядущий пару мартини. Кстати, кто из вас был сегодня на дерби?.. Жаль, многое потеряли! Кто бы мог подумать, что Индус придет первым!.. Жена здорова? Очень рад!.. Как дети?.. Очень хорошо. Передавайте привет!

Знакомый Кирпатрика поболтал еще несколько минут, перескакивая с одного на другое, раскланялся со всеми и направился к стойке.

Кнехт насупился. Жена… Дети!.. Ему показалось, что человек, названный Кирпатриком, обманул его в самых лучших чувствах. Чего крутит девчонке голову! Порядочные женатые люди так не поступают. А она тоже дура, растаяла!.. Глядите, как раскраснелась! Не разберешь отчего – от увлечения или от лисьего палантина. Надо же в такую жару обряжаться в меха!

Он заторопился. Пора домой. У него есть совершенно неотложные дела.

Кирпатрик не возражал. Он распростился с остальными и отправился провожать Луизу и Кнехта. Мартин всю дорогу молчал. Его раздражала болтовня дочери. Что она нашла в этом субъекте?

Машина остановилась у тускло освещенной набережной Темзы. Шофер выскочил из кабины и распахнул дверцу. Кирпатрик вышел из машины, учтиво простился и приказал шоферу ехать домой. Из дому он позвонил сэру Вильсону и доложил о результатах встречи.

– Надеюсь, вы не назвали моей фамилии? – спросил советник премьера.

– Нет, сэр, о вас не было и речи. Я говорил только о Хадсоне.

– Отлично! Значит, ответ будет завтра. Спокойной ночи!

III

Гельмут Вольтат покинул ресторан гораздо раньше Кнехта и его спутника. Он сразу же отправился в посольство, чтобы поговорить с фон Дирксеном – германским послом в Лондоне.

Той же ночью в Берлин отправили шифрованную телеграмму. Дирксен сообщал в министерство иностранных дел о том, что попытки Гельмута Вольтата войти в контакт с английскими деятелями пока не удались, но англичане сами, видимо, ищут такой встречи. Посол информировал о предложении, поступившем через норвежского китолова, и запрашивал, какие будут указания господина министра иностранных дел. Фон Дирксен настоятельно просил сообщить ответ не позже одиннадцати утра, к открытию совещания китоловов.

На следующий день Вольтат сам нашел в кулуарах норвежского китопромышленника и доверительно сообщил, что готов встретиться с мистером Хадсоном. Он просил уточнить место встречи.

Министериаль-директор еще перед отъездом на совещание получил ответ из Берлина. Риббентроп отнесся одобрительно к английскому предложению, но рекомендовал Вольтату не давать никаких обещаний, больше слушать самому, а предстоящий разговор представить как частную беседу, как предварительное зондирование почвы.

Кирпатрик тоже присутствовал на открытии конференции китобоев. Подтянутый, элегантный, он оживленно разговаривал с членами британской делегации, когда Кнехт протиснулся к нему сквозь толпу гостей и участников совещания. Он отозвал Кирпатрика в сторону и передал ответ министериаль-директора.

– Благодарю вас, господин Иогансен, – сказал англичанин. – Не откажите в любезности выполнить еще одну просьбу – передайте министериаль-директору, что мистер Хадсон ожидает его сегодня после полудня в любое время. Вот адрес.

Кирпатрик достал из бокового кармана карточку и передал ее Кнехту.

– Как чувствует себя ваша дочь? Она очень мила…

– Спасибо, – сердито буркнул Кнехт, вспомнив вчерашние огорчения.

Делегатов пригласили в зал заседания. Немецкие китопромышленники сидели за противоположным концом стола, покрытого зеленым сукном. Кнехт нацарапал лаконичную записку: «Сегодня после ленча в любое время». Он вложил ее в конверт вместе с адресом, надписал «Господину Вольтату, министериаль-директору» и передал соседу. Кнехт видел, как записка шла по рукам делегатов, как Вольтат неторопливо раскрыл конверт, прочитал, аккуратно сложил записку, сунул ее обратно в конверт и положил в карман. Он еще некоторое время посидел на совещании и вскоре ушел.

С тех пор норвежский китопромышленник Мартин Иогансен никогда не встречался ни с Кирпатриком, очаровавшим его дочь, ни с Гельмутом Вольтатом, с которым Кнехт собирался перемолвиться по поводу продления контракта. Ни тот, ни другой не появлялись больше на заседаниях китоловной комиссии. «Стоило ему приезжать в Лондон!» – думал Кнехт, досадуя и недоумевая по поводу странного поведения Вольтата.

В житейских заботах, в сутолоке повседневных дел Кнехт забыл вскоре о таинственном посещении шхуны представителем Хадсона. Только раз, на заключительном банкете китоловов, подвыпивший Кнехт по простоте душевной похвастался за столом, что именно он, Кнехт, организовал встречу английского министра с господином Вольтатом. Разговор слышал кто-то из журналистов, и это просочилось в печать, но Кнехт не имел представления о последствиях своего бахвальства – это произошло уже после его отъезда из Лондона. Да и едва ли он мог вспомнить, что говорил на банкете, когда проснулся на следующее утро с тяжелой головной болью.

Несколько дольше сохранилось у Кнехта чувство затаенной обиды и горечи от крушения мимолетных надежд сделать своим зятем обходительного и ловкого англичанина. Жаль, не удалось загарпунить такого кита!..

Из многолетнего опыта Кнехт знал, как в море киты находят друг друга. Они сходятся там, где есть корм, где скапливаются мириады рачков черноглазок. На огромной морской поверхности от присутствия этих крохотных животных вода приобретает красновато-желтый оттенок. Знал Кнехт и акульи повадки, знал, что акульим стаям всегда предшествуют мелкие синие рыбешки – наводчики. Они питаются крохами добычи акул. Но китопромышленник и не подозревал, что в океане политических интриг он сам оказался этаким рачком черноглазкой или рыбешкой-наводчиком.

Удовлетворенный крохами уступок в китоловной конвенции, Кнехт вскоре покинул Лондон, бродил по Европе в поисках оптовых покупателей китового жира и жениха для засидевшейся дочери. Он не имел ни малейшего представления о том, что в событиях, которые через несколько недель ввергли мир в новую войну, он, Мартин Иогансен, по прозвищу Кнехт, принимал непосредственное участие.

IV

В тот же день, когда открылось китоловное совещание, Гельмут Вольтат после полудня отправился к министру заморской торговли мистеру Хадсону.

Жара начинала спадать, но в городе было необычайно душно. Раскаленный асфальт, стены домов не успели остыть, и от них, как из калориферов, тянуло зноем. Из предосторожности, чтобы не вызывать кривотолков, Вольтат отказался от посольского «хорьха» и предпочел взять такси где-нибудь в городе.

С видом человека, которому некуда торопиться, он вышел из гостиницы, пересек улицу и теневой стороной, затерявшись среди пешеходов, направился к Темзе. У него было время поразмыслить о предстоящей беседе.

Экономический советник Геринга сам искал встречи с влиятельными англичанами. Для того и прилетел он с континента в британскую столицу под видом участника китоловного совещания. Правда, Вольтат рассчитывал на более солидную встречу, но для начала нелишне поговорить и с Хадсоном. Тем более что именно Хадсон ездил недавно в Москву, вел там какие-то переговоры, имея поручение британского премьера. В Берлине, поездка Хадсона вызывала беспокойство, заставляла насторожиться – как бы англичане не выкинули какой-нибудь фортель.

Вообще за последнее время в англо-германских отношениях, суливших после Мюнхена такие широкие перспективы, внезапно наступило взаимное охлаждение. Между партнерами пробежала черная кошка. Вольтат уверен, что произошло это после мартовских событий в Чехословакии, когда фюрер плюнул на свои мюнхенские обещания, на гарантии и занял Прагу. Он заставил президента Гаху подписать акт о ликвидации самостоятельного Чехословацкого государства. Министериаль-директор отлично помнил, как это произошло. Фюрер большой мастер идти ва-банк!

Старикан Эмиль Гаха и вправду возомнил себя чехословацким президентом – заупрямился ехать в Берлин по вызову фюрера. У старика оказалась короткая память. Он забыл, что президентское кресло получил по настоянию Гитлера, вскоре после того как в Мюнхене Судетскую область присоединили к Германии. Фюрер уже тогда знал, что делает, – Мюнхен был только началом.

Гаха, видите ли, заявил, что ему неудобно раскрывать свои связи с Берлином. Пришлось просто-напросто взять старика под руки и усадить в самолет. Впрочем, Гаха особенно и не упирался. Зато в Берлине на Темпельгофском аэродроме инсценировали пышную встречу – с оркестром, почетным караулом и прочими атрибутами, необходимыми при встрече почетных гостей. Это нужно для общественного мнения. Кто бы мог подумать, что за час до того президента не совсем вежливо волокли в самолет.

Гаху торжественно отвезли в имперскую канцелярию, а там заставили до полуночи ждать в приемной, пока Гитлер соблаговолил пригласить его к себе в кабинет. С первых же слов Гитлер начал кричать, грозить, топать ногами. Под конец бросил на стол заготовленный акт, вышел из кабинета. Место фюрера занял Геринг. Он не кричал на президента, но сказал: «Жаль, что придется бомбить Прагу, это такой красивый город… Я вынужден отдать приказ», – и потянулся к телефону.

Гаха упал в обморок, его привели в чувство. Дрожащей рукой он подписал акт: Чехословакия «добровольно» присоединяется к рейху. Тем временем германские войска уже заняли Прагу. Потом Гитлер частенько вспоминал, как он нагнал страху на президента. Это стало его любимой шуткой, он не раз повторял: «Теперь я знаю, как гахаризировать президентов!..» Что говорить, фюрер умеет делать такие вещи!

Но тем не менее все это испортило отношения с французами и англичанами. Вольтат был искренне убежден, что произошло какое-то досадное недоразумение, – англичане же сами подстрекали Гитлера. Недоразумение следует рассеять и устранить. Ведь в тот же самый день, когда Прага стала немецкой провинцией, в Дюссельдорфе состоялось тайное совещание английских и немецких предпринимателей. Все шло как нельзя лучше – совещание единодушно решило уважать взаимные интересы. Больше того, представители делового мира обеих стран условились в случае чего обратиться к своим правительствам за поддержкой, на случай если кто-то третий попытается ставить палки в колеса и наносить ущерб объединенным интересам.

И вот на тебе, все рассыпалось! Теперь снова надо что-то предпринимать. Именно с этой целью, усевшись в тряское и неудобное такси, Вольтат ехал в душной, нагретой, как жаровня, машине на встречу с мистером Хадсоном.

Министериаль-директор вытер потную шею, расплатился на углу бульвара с шофером и направился к одноэтажному особняку, перед которым был разбит небольшой, тщательно подстриженный скверик. Местом для встречи Хадсон избрал частную квартиру.

Беседа с Хадсоном носила дружеский характер. Министр начал развивать идею англо-германского сотрудничества на мировых рынках, говорил о разграничении сфер интересов обеих стран, об устранении ненужной конкуренции. Вольтат обратил внимание, что министр во многом повторяет то, что говорили представители Федерации британских промышленников на совещании в Дюссельдорфе, он словно копировал их заявления.

– Мы с вами деловые люди, – доверительно сказал министр. – Что нам делить? Разве мир стал тесен?

Мистер Хадсон намекнул, что английское правительство пошло бы на то, чтобы предоставить гарантированный заем Германии, ну, предположим, в миллиард фунтов стерлингов, конечно, если удастся договориться по другим вопросам.

От разговоров на политические темы Хадсон уклонился, но, как бы в нерешительности, спросил Вольтата, не желает ли он более обстоятельно поговорить об этом с советником британского премьера сэром Горацио Вильсоном.

«До чего же осторожны эти англичане!» – подумал Вольтат, прислушиваясь к журчащей речи британского министра. Он немного огорчился тем, что ему не удалось ничего выяснить о поездке мистера Хадсона в советскую столицу, но вообще-то, кажется, дело сдвинулось с мертвой точки. Значит, и Хадсон выполняет только роль норвежского китолова. А Горацио Вильсон – это уже фигура! Вольтат знал, какую роль сыграл он в мюнхенских переговорах.

Министериаль-директор осведомился, где и когда может произойти встреча.

– Хотя бы сегодня, – ответил Хадсон и добавил с улыбкой: – Надеюсь, вы не особенно огорчитесь, если пропустите вечернее заседание китоловов…

Вольтат сделал вид, что не понял намека, и простился с хозяином.

Едва проводив гостя, Хадсон снял трубку и позвонил сэру Горацио Вильсону. Вильсон поблагодарил Хадсона за услугу и тотчас же отправился в кабинет премьера. Обычно он заходил к нему без доклада.

Высокий худощавый старик с упрямым костистым лицом и пергаментной кожей, видимо, поджидал своего советника. Как только в дверях появился Вильсон, премьер вызвал секретаря и предупредил, чтобы его не отвлекали другими делами.

– Не принимайте никого, – медленно произнес он и подчеркнул это выразительным жестом. – К телефону пригласите меня только по зову его величества. Ступайте!

– Да, сэр! – секретарь поклонился и вышел.

Британский премьер-министр, сын достопочтенного Джозефа Чемберлена, только два года тому назад, уже на склоне лет, добился высокого поста, о котором мечтал на протяжении всей жизни. Но, в отличие от отца, он не проявлял ни талантов, ни способностей к государственной деятельности, был примитивен в политике, упрямо ограничен во взглядах и оставался на уровне высокомерного провинциального фабриканта. Только связи отца да положение в мире бирмингамских предпринимателей позволили ему всплыть на поверхность политической жизни Англии. Пост главного директора крупнейшего объединения военных заводов «Бирмингем смолл армз компани» открыл ему дорогу в правительство, заменил и широту ума и другие качества, необходимые для главы правительства.

Сэр Горацио Вильсон отлично знал недостатки премьера и, насколько возможно, пытался смягчить их. Порой это удавалось сделать, тем более что престарелый премьер отличался удивительной способностью подхватывать на лету нужные идеи и немедленно выдавать за свои. Сэр Горацио Вильсон довольно умело пользовался этой привычкой премьера. Будто невзначай, он высказывал какую-то мысль, и вскоре она, как бумеранг, возвращалась к советнику в форме указаний премьера.

Так было и на сей раз. Сэр Горацио Вильсон и премьер-министр уже неоднократно возвращались к запутанной и сложной европейской проблеме. Теперь, когда появилась наконец возможность вновь начать переговоры с Германией, оставалось только сформулировать и принять окончательные решения. Подготовленный предыдущими беседами, Чемберлен напутствовал советника, давал инструкции, как вести себя с немецким посланцем. Он возвращал то, что взял, а Вильсон почтительно записывал указания премьера, хотя это было повторением его собственных мыслей. Прежде всего надо осторожно предложить немцам заключить широкое соглашение в области экономических, политических и военных проблем. Это укрепит империю и направит внимание Гитлера в другую сторону. Горацио Вильсону следует прояснить, как относятся немцы к идее заключить англо-германский пакт о ненападении и невмешательстве. В конечном счете такой пакт мог бы послужить отличной ширмой для разграничения сфер влияния между двумя странами.

Слова премьера лились медленно-медленно. Он словно размышлял вслух, откинувшись в кресле и заложив ногу за ногу. Глаза его были полуприкрыты. Казалось, что премьер дремлет.

– Я не удивляюсь, – говорил он, – что ликвидация Чехословакии вызвала в Англии раздражение. Но ведь, в конечном счете, чехи сами по себе не играют роли в большой политике. В мире есть кое-что поважнее. Заняв Прагу, Гитлер оказался значительно ближе к границам России…

Лицо премьера заметно оживилось. Он приоткрыл глаза.

– Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю?

– Да, конечно…

По ассоциации, которую нетрудно было проследить, премьер спросил:

– А как там у них на Буин-Норе, или как его, Халхин-Гол, что ли? Мне трудно запоминать эти названия… Японцы держатся?

– Да, сэр, но обстановка неясная. В таких случаях говорят – бои с переменным успехом. То японцев, то русских.

– Посмотрим. Распорядитесь, чтобы мне присылали всю информацию о ходе боев. Для нас это очень важно. Мы должны наконец знать, что такое Россия – колосс на глиняных или стальных ногах.

– Да, это важно, сэр, но если разрешите заметить, глина или сталь может повлиять лишь на нашу стратегию. Я думаю, у вас, господин премьер, не прибавится симпатии к большевикам оттого, что они стоят на ногах прочнее, чем мы думаем.

– Да, да. Вы правы, сэр… Однако вернемся к теме. Вы согласны, что попытка запугать Гитлера нашими переговорами с Москвой не дает ожидаемых результатов? – Вильсон кивнул утвердительно. – Гитлер не стал сговорчивее. Может быть, он понял, что наше заигрывание с русскими просто блеф. Как вы думаете, сэр?

– Да, возможно. Пожалуй, теперь не стоит пользоваться этим козырем.

– Вот именно! Вы угадали мою мысль. Немцам надо прямо сказать об этом, подкупить их своей откровенностью. Переговоры с Москвой причиняют нам лишь дополнительные затруднения. Многие из англичан принимают их за чистую монету. Смотрите, какой шум поднимают газеты. Они недовольны, что переговоры затягиваются, что Чемберлен медлит… – На лице премьера мелькнула улыбка. – Я не медлил, когда было нужно. Помните, сэр, Мюнхен? В прошлом году. Я сам полетел к Гитлеру. Полетел самолетом, хотя за свои семьдесят лет ни разу не поднимался в воздух. Я предпочитаю дилижансы, старые, добрые дилижансы. Мой отец Джозеф Чемберлен никогда не пользовался другими видами транспорта, тем не менее он был великий деятель. Не так ли?

– Да, сэр, ваш отец был великий деятель…

– Благодарю вас. Вы же понимаете, что я не случайно отправил военную миссию в Москву товаро-пассажирским судном. Это мой дилижанс. Скорость не всегда бывает полезна… Кстати, распорядитесь, чтобы в Лондоне пошли слухи: русские, мол, сами затягивают переговоры. Немцам же следует намекнуть, что Англия не только не поддерживает Польшу в данцигском вопросе, но и тяготится гарантиями, которые пришлось дать в свое время полякам. Договор с Гитлером о ненападении и невмешательстве помог бы нам избавиться от ненужных гарантий. Вы согласны с этими мыслями?

– Да, сэр, я тоже так думаю.

– Прекрасно! Попытайтесь внушить все это господину Вольтату. В разговор вложите как можно больше сердечности. Вам это хорошо удается. Идите соберитесь с мыслями. Да благословит вас господь!

Сэр Невиль Чемберлен поднялся с кресла, дав понять, что беседа закончена. Он болезненно скривил пергаментное лицо – премьера мучила старая подагра.

V

Встреча с Вольтатом произошла вечером того же дня, здесь же, на Даунинг-стрит, в резиденции британского премьера.

Горацио Вильсон принял германского представителя в своем кабинете. Он вышел из-за письменного стола навстречу гостю, долго жал ему руку, радушно усадил в глубокое вольтеровское кресло и сам уселся напротив.

– Я очень рад, очень рад, господин Вольтат! Мы будем с вами большими друзьями! – Вильсон изобразил на лице сладостное удовлетворение встречей.

Он поднялся, перенес пепельницу на курительный столик и пододвинул коробку с сигарами.

Советник премьера спросил гостя, как понравился ему Лондон, хорошо ли чувствует себя здесь господин министериаль-директор, давно ли он видел господина Гитлера. В Мюнхене фюрер показался Вильсону несколько утомленным и нервным… Да, да, конечно… Высокая ответственность, государственные заботы неизбежно отражаются на здоровье. Таков удел великих людей…

Лицо Горацио Вильсона излучало столько обаятельной предупредительности, что ее хватило бы на всех участников любого раута по случаю бракосочетания британского короля. Так встречаются друзья после случайной размолвки, в трепетном ожидании задушевной беседы, в которой с взаимной осторожностью обходят подводные рифы минувших досадных недоразумений. Вольтат сразу понял, что разговор предстоит многообещающий и приятный.

– Я вам скажу, – Вильсон ласково дотронулся кончиками пальцев до колена гостя, – все мы, британцы, посчитали бы для себя прекраснейшим и незабвенным моментом в жизни, если бы фюрер с его величеством королем Георгом проехали бы вместе по Малл-стриту… Вы знаете Лондон? Малл-стрит ведет к Букингемскому дворцу, к резиденции британского короля. Мы все мечтаем, что господин Гитлерсовершит официальный визит в Лондон… Это бы сразу разрядило политическую обстановку. Не правда ли?

Министериаль-директор вспомнил об инструкции больше слушать, чем говорить, и ответил дипломатической фразой:

– Да, конечно, это выглядело бы очень трогательно.

– Да, да! Именно трогательно! Их совместная поездка в карете в Букингемский дворец символизировала бы единодушие, взаимное понимание между нашими странами… Ведь мы, англичане, романтичные люди, привержены к старому, храним традиции. Вы знаете, на прием к королю у нас по-прежнему ездят только в карете и обязательно на лошадях. Никаких автомобилей! В автомобиле вас просто не допустят… Да, это наши чудачества. А встреча с фюрером так необходима… Но, к сожалению, приходится пока ограничиться такими встречами, как у нас. О, вы поймите меня правильно! Будем надеяться, что эта дружеская встреча поможет нам найти общий язык.

Горацио Вильсон осторожно подходил к основной теме беседы. Вольтат почувствовал это по тому, как едва уловимо изменилась интонация англичанина.

– Я очень внимательно прочитал речь фюрера, – продолжал Вильсон. – Я не обладаю искусством делать комплименты, но скажу, что речь просто взволновала меня. Будем откровенны, – советник понизил голос, подчеркивая конфиденциальность того, что собирается сообщить. – В речи фюрера заложена серьезная основа для широких переговоров. Мы могли бы договориться о многом в том аспекте, как предусматривает господин Гитлер.

Советник британского премьера высказывал свои мысли так, будто бы они только сейчас приходили ему в голову. Под конец сказал:

– Я хочу быть до конца откровенным. У нас не должно быть секретов. Заключение пакта о невмешательстве дало бы нам возможность освободиться от обязательств по отношению к Польше. Помогите нам в этом. Англо-германский пакт мог бы, так сказать, химически растворить данцигскую проблему. Разве не выгодно господину Гитлеру получить свободу рук на востоке? Как это называется по-немецки? Есть такой термин у автомобилистов…

– Фрайе фарт, – подсказал Вольтат.

– Да, да! Фрайе фарт – свободная езда без ограничений… Скажу даже больше, но это уж совсем конфиденциально, – рука англичанина еще раз мягко коснулась колена Вольтата. – В феврале британский кабинет решил вернуть Германии некоторые ее колонии. Вы можете сообщить об этом господину Гитлеру. Речь может идти об африканской территории вдоль экватора, до самого Мозамбика. На север она протянется до пятого градуса. Вы представляете, как выглядит все на карте? Разве это не доказательство того, что мы стремимся к тесному сотрудничеству с вами?

Изобразив легкое утомление, Вильсон откинулся в кресле и на мгновение будто прикрыл глаза. Он наблюдал, какое впечатление произвели его слова на министериаль-директора. Но Вольтат был невозмутим.

– Вот все, что я хотел вам сказать, – продолжал Вильсон. – У меня нет перед вами тайн. Конечно, я обязан предупредить, что общественное мнение Англии против сближения с вами, поэтому переговоры нужно вести в абсолютной тайне. Учтите и еще одно обстоятельство – у нас предстоят парламентские выборы. Мы должны быть вдвойне осторожны.

Вильсон хотел сказать, что завидует фюреру, которому удалось так быстро угомонить левые безответственные элементы, но удержался.

Вольтат спросил:

– Вы думали над тем, какие вопросы следовало бы обсудить на предварительном совещании?

Вместо ответа Вильсон поднялся с кресла, взял с письменного стола лист бумаги и поставил внизу свою подпись.

– Возьмите это, господин Вольтат! Передайте господину Гитлеру. Он может собственной рукой написать здесь любую повестку. Я подписываю заранее.

До сих пор министериаль-директор только слушал, запоминал. Теперь он решил выяснить еще одно.

– Скажите, вы излагали только вашу личную точку зрения? Могу я предполагать, что она не расходится с мнением других официальных лиц Англии? Это крайне важно для моей информации в Берлине.

– Вас удовлетворит, – горячо ответил Вильсон, – если я с той же откровенностью сообщу, что сэр Невиль Чемберлен полностью разделяет мои мысли. Вы немедленно можете убедиться в этом. Кабинет премьера находится рядом. Идемте! Он сам подтвердит мои слова.

Горацио Вильсон жестом предложил Вольтату последовать за собой.

Под благовидным предлогом Вольтат отказался от встречи с премьер-министром. Беседа приобрела бы официальный характер. Министериаль-директор поблагодарил за беседу и распрощался с Горацио Вильсоном.

Советник премьера в раздумье остановился посреди комнаты. Его пальцы нервно барабанили по краю стола, на холеном лице еще бродила вежливая, предупредительная улыбка, но мысли уже приняли другое направление. Ему так и не удалось выяснить настроение немцев. Из этого тугодума Вольтата не выжмешь ни слова… Глядит, как бык! Улыбка погасла. Лицо стало холодным, озабоченным. В политической обстановке все еще много неясного.

VI

С Даунинг-стрит Вольтат возвратился в посольство, чтобы информировать фон Дирксена о беседе. Он старался не пропустить ни одной детали из разговора. В итоге решили, что министериаль-директор немедленно возвратится в Берлин и лично доложит об английских предложениях. Самолет на Берлин уходил в восемь часов утра.

Проводив министериаль-директора, фон Дирксен вызвал стенографистку и продиктовал краткую справку о беседе господина Вольтата с сэром Горацио Вильсоном.

Девушка работала быстро, сосредоточенно, с невозмутимостью автомата. Когда посол задумывался над фразой, она глядела прямо перед собой, не поворачивая головы и не выказывая ни малейшего нетерпения.

Белокурую секретаршу недавно прислали из Берлина, и фон Дирксен знал только, что зовут ее фрейлейн Люция, по фамилии Киршмайер. Посол ею доволен. Она могла бы быть идеальной сотрудницей, вот только ее внешность… Худая, угловатая, с маленьким, недоразвитым подбородком, она производила впечатление птицы, сидящей на жердочке. Люция непрестанно подтягивала нижнюю губу, и поэтому казалось, будто секретарша постоянно досасывает леденец.

И потом еще ноги. Почему у нее такие огромные ноги? В Токио едва ли найдется ее размер даже в мужском обувном магазине.

Дирксен попросил секретаршу срочно расшифровать запись. Он предупредил, что будет ждать здесь, в кабинете.

Девушка вышла. Он принялся за работу, но почувствовал большую усталость. С утра посол занимался делами. Лучше пойти отдохнуть. Задерживала нерасшифрованная стенограмма. Дипломат положил руки на подлокотник кресла, прислонил голову к резной спинке и застыл в такой позе.

Герберт фон Дирксен принадлежал к аристократическому роду крупных земельных магнатов Германии. Родственные узы связывали его с банкирским домом Штейна, а мать происходила из семьи рурских промышленников-монополистов. Многие усматривали даже внешнее сходство фон Дирксена с его кузеном Георгом фон Шницлером – директором химического концерна «ИГ Фарбениндустри». Считали, что у него такие же широкие, полукруглые брови, печальные глаза и большие, как у всех Шницлеров, уши с широкими мочками. Фон Дирксен не находил этого, но всегда гордился связями с семейством Шницлеров.

Дирксену было под пятьдесят, когда он получил предложение заменить Риббентропа и сделаться послом в Англии. Это было всего с год тому назад, но Дирксен уже сумел достаточно хорошо разобраться в европейской ситуации. Вообще-то говоря, Герберт фон Дирксен слыл знатоком русского вопроса. Еще во время гражданской войны в России, в 1918 году, ему пришлось представлять германские интересы на Украине при гетмане Скоропадском. Тогда, в Киеве, он отлично справился с деликатным поручением выдвинуть немецкого агента в гетманы. К сожалению, в гетманах Скоропадский проходил очень недолго. Потом – это было незначительно позже – Дирксен пять лет состоял германским послом в Москве. Ему и тогда удалось неплохо наладить информацию из России. На дипломата должны были работать чуть ли не пять тысяч немецких специалистов, приглашенных большевиками. К нему в посольство на Леонтьевский переулок стекалась информация с разных концов России.

Потом пришлось уехать в Японию. Дирксен стал специалистом по Дальнему Востоку. В конце концов, там он не только коллекционировал японские безделушки… А теперь получил новую специальность – знатока Центральной Европы. В дипломатии надо быть мастером на все руки.

Представитель старой немецкой дипломатической школы, посол считал, что отношения людей всюду должны зиждиться на дипломатической основе. Иначе разве мог бы он, Герберт фон Дирксен, так долго преуспевать и продвигаться по иерархической лестнице! Он служил при его величестве императоре Вильгельме Втором, сохранил положение в годы Веймарской республики и преуспевает при Гитлере. Конечно, посол не во всем согласен с нацистами, так же как в чем-то он не был согласен и с Веймарской республикой. Но разве это имеет значение для дипломата? Дирксен, например, обязательно сменил бы эти безвкусные ковры с изображением свастики, эти громоздкие кожаные диваны и шкафы красного дерева, похожие на крестьянские сундуки. Разве это обстановка для посольства в Лондоне! Но таков стиль. Риббентроп сказал, что за границей должны привыкать к немецкому стилю – добротному, прочному, на века. Ну и пусть, стоит ли по этому поводу спорить…

В кабинет вошла фрейлейн Люция, принесла текст записи. Дирксен вычитал первый экземпляр, сделал несколько исправлений и поручил срочно, дипломатической почтой, отправить в Берлин.

Оставшись один, посол удовлетворенно потянулся. Он любил эти поздние часы, когда закончены все дела и можно принадлежать самому себе. Дирксен подошел к тяжелому стальному сейфу, стоявшему в углу кабинета. Он вынул папку с надписью «Английские предложения» и аккуратно подколол в нее копию только что продиктованной записки.

«Коллекция пополняется!» – усмехнулся посол. Он начал перелистывать страницы досье.

Знакомые лица! Действительно, целая коллекция сокровенных мыслей британских дипломатов! Такой коллекцией можно гордиться. Кто-то сказал, что дипломатам язык нужен для того, чтобы скрывать свои мысли. Это не совсем точно. Свои мысли они скрывают на конференции, в официальных беседах, но не в кабинетах за двойными, звуконепроницаемыми дверями. В том и ценность коллекции, что здесь, в этой папке, собраны те мысли людей, которых они ни за что не выскажут вслух при посторонних.

Вот лорд Галифакс. Британский министр иностранных дел. Он, точно коммивояжер, курсирует между Лондоном и Берлином. Это фигура ясная. Лорд не меняет взглядов, он целиком на позиции клайвинской группы. Друг леди Астор, русофоб до мозга костей. А как рассыпается лорд в комплиментах фюреру! Будто собирается наниматься в заместители к Риббентропу…

Дирксен остановился на записи беседы Гитлера с Галифаксом и прочитал: «Я целиком и полностью признаю ваши великие заслуги, фюрер, в деле восстановления Германии. Вы достигли многого не только в самой Германии, но, в результате уничтожения коммунизма в своей стране, преградили ему путь в Западную Европу. Германия по праву может считаться бастионом Запада против большевизма».

А вот еще: «Многие из социальных реформ господина Гитлера носят характер высокодемократический, невзирая на то, что в них совершенно игнорируется свобода мысли, слова и действия. Они осуществляются в целях высших идеалов цивилизации и гуманности».

Неплохо! Говорит как заправский наци!

Посол перевернул еще несколько страниц. Лорд Лотиан. Теперь он посол в Вашингтоне. Старая запись. Как она попала сюда? Но это интересно: «Германская армия в любой момент может прорвать ряды русской армии с такой же легкостью, как нож режет масло».

«Где он говорил это? Ну да, в Берлине на совещании. Хотят стравить нас с русскими, чтобы загребать жар чужими руками. Старая британская политика!»

Дирксен незаметно увлекся чтением коллекционируемых материалов. Иные записи он едва пробегал глазами, на других задерживал свое внимание. Постепенно у него сложилась мысль, что неплохо было бы подготовить обзорную записку для Берлина. Сейчас крайне важно предусмотреть, как будут вести себя англичане в предстоящих событиях. От этого будет зависеть, удастся ли фюреру осуществить свои планы в отношении Польши.

Посол остановился на фамилии Кренфильда. Кто такой Кренфильд? Ах да! Как же он запамятовал! Редактор «Дейли мейл». Тот, кто присылает в немецкое посольство гранки статей, перед тем как напечатать их в своей газете. Этого можно использовать. Деньги получает не даром. Нужно проверить, когда в последний раз ему давали объявления в «Дейли мейл». Это самый удобный способ рассчитываться за услуги. Многие газеты только и живут доходами от объявлений.

К письму редактора были приколоты гранки статьи виконта Ротермира с заголовком «Нам нет дела до чехословаков». Посол прочитал несколько фраз:

«До Чехословакии нам нет никакого дела. Если Франции угодно жечь себе там пальцы, то это ее дело… Чехословацкое государство, созданное недальновидными договорами восемнадцать лет тому назад… С приходом к власти национал-социалистского правительства, под руководством этой партии Германия сама найдет способ! немедленно исправить вопиющую несправедливость… В результате таких событий Чехословакия может в одну ночь прекратить свое существование».
Так оно и получилось! Дирксен с удовлетворением вспомнил, что эта статья, инспирированная им, произвела большое впечатление и показала, что англичане не намерены были вмешиваться в конфликт с Чехословакией. Тогда Дирксен получил благодарность от Риббентропа. Правда, появление статьи стоило немало денег – пришлось опубликовать в «Дейли мейл» кучу ненужных объявлений, но игра стоила свеч. Сейчас Ротермир стал еще более крупной фигурой – он не только глава английского газетного треста, его назначили начальником отдела печати британского министерства информации. В таком учреждении неплохо иметь своего человека. Надо учесть это. То же самое Ротермир может написать и о Данциге. Как полезно иногда просматривать архивы!

Посол сделал пометку в блокноте и перелистал еще несколько страниц. Вот беседа Черчилля. Ее прислали Дирксену для информации. Любопытно, какими путями она попала в германскую разведку? Это собственноручная запись Черчилля о его беседе с данцигским руководителем нацистской партии Ферстером.

Посол Дирксен считал Черчилля самой непонятной фигурой в своей коллекции. «Хитрая лиса! Стоит в оппозиции к Чемберлену, выступает против Германии, а думает как-то иначе. Он тоже спит и видит, чтобы стравить нас с русскими». Фон Дирксен остановился на фразе, подчеркнутой синим карандашом:

«Я сказал Ферстеру, что было бы вполне возможным включить в общеевропейское соглашение пункт, обязывающий Англию и Францию прийти Германии на помощь всеми своими силами в случае, если бы она явилась жертвой неспровоцированного нападения со стороны России, через Чехословакию или каким-либо иным образом».
Конец фразы был подчеркнут дважды.

«Ловок и осторожен, – продолжал размышлять Дирксен. – Но почему он так активно выступает сейчас против сближения с нами? Впрочем, он выступал и против мюнхенского соглашения, хотя его мысли были другие. Надо их освежить в памяти. Ну да, конечно!» Посол прочитал несколько строк: «Плохо, что Советский Союз не был брошен на чашу весов в нашем споре с Германией». «Интересно, что он подразумевает под этим?»

Дирксен закрыл папку и положил в сейф. Посол был осторожен. Он тщательно проверил замки сейфа, потом взял оригинал стенограммы, оставленный секретаршей, и подошел к камину. Полка камина, облицованного розовым мрамором, была уставлена изящными резными фигурками. Посол любил эти японские безделушки. Он считал себя знатоком древнего японского искусства. Коллекцией восточных статуэток фон Дирксен гордился не меньше, чем личным досье, в котором собирал наиболее важные документы.

Листки стенограммы, брошенные в камин, горели желтым пламенем. Дирксен переворошил щипцами остывающий, еще багровый пепел и взял с камина любимое изображение будды – Сиддхартхи. Эту статуэтку он совершенно случайно купил у бродячего торговца в Токио. Посол любовался тонкими линиями резной фигурки. Как великолепно передал неизвестный резчик по дереву выражение лица будды, полное неразгаданной тайны и вечной мудрости! Статуэтка возвратила мысли фон Дирксена к папке, запертой в сейфе. Черчилль!.. Странная и не разгаданная до конца фигура. Мудрости, тем более вечной, в нем мало, но он чем-то напоминает божка, который стоит рядом с изображением Окитошвара – толстенький, с непонятной улыбкой. Да, улыбка непонятная, как у Черчилля. Она может таить и добродушие, и коварство.

– Коварство! – вслух сказал Дирксен. – В нашем деле добродушия не бывает…

Он поставил на место резную статуэтку, погасил свет и вышел из кабинета. Его квартира находилась здесь же, в посольстве.

Глава вторая

I

Давно не переживала старая добрая Англия такого всеобщего возбуждения, как в это памятное знойное лето. Споры возникали повсюду – в парламенте и в омнибусах, за обеденным столом в жилищах докеров и в кабинетах министров. До выборов оставалось еще несколько месяцев, их предполагали провести в ноябре, но сейчас спорили так, будто вся страна превратилась в дискуссионный клуб или в футбольный стадион в перерывах между двумя таймами, когда, как известно, особенно разгораются страсти.

Полли Крошоу, хлопотливая и вечно озабоченная жена докера Джона, только в трех случаях признавала за мужчинами право волноваться и спорить – на бегах, во время выборов и на футболе. Тогда еще куда ни шло! Но так, как сейчас, изо дня в день, это совершенно невероятно! Даже в уик-энд, в то время, когда следовало бы спокойно наслаждаться природой, уезжать за город, ловить, наконец, рыбу или просто отдыхать, предаваясь воскресному безделью, – вместо этого мужчины только и знают, что спорят и возмущаются, причем больше возмущаются, чем спорят.

Полли стояла в крохотной кухоньке и гладила сорочку мужу, – может, удастся сходить в кино и немного погулять в парке. Она болтала с соседкой Парсонс, которая забежала к ней на минутку за кофейной мельницей, да так и застряла.

Вот, извольте радоваться, полюбуйтесь на ее Джона! Крошоу отставила утюг и посмотрела в окно, выходившее на улицу. С раннего утра сидит на крыльце и разглагольствует с Вильямом, будто он министр иностранных дел! Полли просто обиделась на него сегодня. Ну как же, приготовила на завтрак яичницу с ветчиной, поджарила хлеб как раз так, как он любит, – цвета незрелого каштана, – а Джон не доел, все бросил и с газетой побежал к Вильяму. Не каждый-то день она может баловать мужа таким блюдом. Они не родились с серебряной ложкой во рту, надо самим добывать себе пропитание. Дети растут, и крутиться приходится, как белке в колесе. Теперь Роберт собрался жениться, все нужно обдумать, а Джону и горя мало. Данциг ему важнее! Подумаешь, Данциг! Полли даже не знает толком, где находится этот Данциг… Нет, может быть, и правда, есть такие кометы… Когда они приближаются к земле, люди становятся возбужденными, нервными.

– А твой Роберт решил жениться на Кэт? – спросила Парсонс.

– Да, она хорошая девушка. Жаль только, что Роберт собирается уходить от нас. По-своему он тоже прав. Смотри, в какой тесноте мы живем. Но сейчас, кажется, и Роберту не до женитьбы, – женщина засмеялась. – Спорит, как и отец. Ну конечно, Гитлер на себя очень много берет. Пора бы ему дать по рукам. Джон в этом отношении прав. Сначала Австрия, потом Прага, теперь Данциг. Дай ему волю – он захочет и еще что-нибудь. Вконец избалуется…

Жене докера немецкий фюрер представлялся невоспитанным, балованным подростком, как старший сын у Кларков. Вчера миссис Кларк заходила сама, говорила, что парень совсем было отбился от рук, сладу никакого с ним не было, пока отец не приструнил как следует. Теперь немного взялся за ум. Кларки собираются отправить его к дяде в Коломбо. Для них это единственный выход. Как-никак семья в шесть человек и один работник. Все лишним ртом меньше. Но не у всех есть дяди в колониях. Роберту тоже следовало бы поехать в Индию. Ему даже место предлагали на чайных плантациях – у Липтона. Но там такой климат, что мальчику будет трудно, Полли даже отчасти довольна, что поездка расстроилась из-за женитьбы. Как-то они будут жить? И время такое тревожное. Что только этому Гитлеру нужно? Лезет и лезет…

Женщины и сами не заметили, как перевели разговор на события, которые так взволнованно обсуждали на крыльце двое мужчин.

– Я бы этому писаке запретил работать в газетах! – тем временем с возмущением говорил Джон Крошоу. – Дать ему в руки скребок – пусть чистит от ракушек корабельные днища в доке. Да не пароход, а самую что ни на есть старую баржу на Темзе! Видал? «Зачем умирать за Данциг?» – Докер прочитал заголовок статьи и сжал газету так, словно за рукав тащил автора статьи работать в доке.

У Джона были крупные, мускулистые руки с пожелтевшими от сигарет кончиками пальцев. Казалось, что они всегда были измазаны йодом.

– Тебе кладут под зад динамитную шашку, – продолжал он, – она уже дымится, а находятся джентльмены, которые спрашивают, стоит ли ее убирать или нет. То же самое с Данцигом. Нет, если Чемберлен хочет оставаться премьером, пусть скажет Гитлеру – баста! Иначе я голосовать за него не стану, будь уверен, Билль!

В их избирательном округе баллотировался другой кандидат, тоже консерватор, но Джону казалось, что голосовал он именно за Чемберлена, который не оправдал сейчас его доверия. Джон затянулся остатком сигареты и хотел бросить его в сторону. Окурок прилип к большому пальцу, оставался только огонек с горошину и размокшая бумага. Крошоу сердито, щелчком, отбросил окурок в кусты.

– А я что тебе говорил в прошлом году на этом самом крыльце? В Мюнхене Гитлеру дали палец – он отхватил всю руку.

Джон хорошо помнил тот разговор. Вильям, пожалуй, прав, но соглашаться с ним не хотелось.

– Тогда иное дело. Нужно было попробовать. Все говорили: раз в Судетах живут немцы, пусть сами решают, где им быть – с чехами или с немцами. Это нас не касалось.

Джон, как и Вильям, сидел без пиджака, в подтяжках, с засученными рукавами нижней рубашки. Оба они жили в одном доме, старом и длинном, как пакгауз. Здесь арендовали квартирки, знали друг друга с детства, вместе работали в доках, дружили всю жизнь, но характером были разные и неизменно о чем-нибудь спорили. Они спорили и пререкались, даже играя в карты, хотя всегда выступали в паре и не садились за стол один без другого.

Внешне они тоже были совершенно разные. Джон – плотный, широкий. Сквозь поредевшие волосы спереди у него просвечивала лысина, и от этого лоб казался очень большим, занимал чуть не половину лица. Вильям, наоборот, был худощавым, жилистым, с густейшими жесткими волосами и тонкими, насмешливыми губами.

Оба они не принадлежали ни к какой партии, но Джон предпочитал читать лейбористскую газету «Дейли геральд», а Вильям, кроме того, заглядывал иногда и в коммунистическую «Дейли уоркер».

. – В Данциге тоже немцы, как и в Судетах, – ответил Вильям – Чего же ты теперь возмущаешься? Не сходятся у тебя концы с концами…

Джон еще не придумал, что ответить приятелю, когда внимание их привлекла легковая машина, остановившаяся в конце улицы. Из нее вышли двое. Один был в дорожном макинтоше, с массивной коричневой тростью в руке – под стать его солидной фигуре. Другой более молодой и значительно выше ростом. На нем были брюки гольф и легкий джемпер, который он носил без пиджака. Оба медленно шли по тротуару, приближаясь к крыльцу, а машина поодаль двигалась сзади.

Незнакомцы подошли и поклонились.

– Отдыхаете? – спросил тот, что был с тростью. Он вежливо приподнял шляпу.

– Больше спорим, чем отдыхаем. Теперь все спорят – и все без толку.

Вильям достал сигареты, одну протянул Джону. Тот все еще не нашелся что ответить по поводу Данцига и поэтому дулся. С ленивой снисходительностью принял сигарету из рук приятеля.

– О чем же вы спорите?

– Конечно, не об успехах команды «Челси». Теперь другой футбол затевается. Говорят, что наш премьер хороший вратарь. В Мюнхене сам пропустил мяч, понадеялся, что немцы будут играть теперь на другом конце поля – на востоке, а мяч опять у наших ворот. Гитлер собирается бить пенальти, теперь уже Данцигом.

– Любопытное сравнение! Видите ли, нас этот вопрос как раз и интересует. Мы знакомимся с настроениями избирателей.

Член парламента лорд Эмерли возвращался из избирательного округа, где снова предполагал выставить свою кандидатуру. По дороге он решил завернуть в рабочий поселок, чтобы еще раз проверить свои наблюдения. Здесь Эмерли решил не называть фамилии – так будет лучше. Эти двое рабочих, сидящие на крыльце, скорее выскажут откровенное мнение. Секретарь лорда Эмерли, высокий молодой человек, не вмешивался в разговор. Молчал и Джон. Он предпочитал спорить в своем кругу. К тому же Вильям острее его на язык, пусть и занимается с этим джентльменом. Вилли не полезет в карман за словом!

– Учитываете общественное мнение? – иронически спросил Вильям.

– Совершенно верно! Так что же вы думаете о Данциге?

– То же, что и о Мюнхене. Становится стыдно за наше правительство.

– Но ведь это лучше, чем война!

– Война? Я три года воевал с бошами. Знаю, что это такое. Только мне думается, что на крепкий сук нужен острый топор, вот и все. Если как следует цыкнуть на Гитлера, можно обойтись без войны. Во всяком случае, говоря начистоту, русские были правы, а мы – нет.

– Простите, но в чем же русские были правы, когда они предлагали защищать чехов? Разве худой мир не лучше доброй ссоры?

Вместо ответа Вильям сам задал вопрос:

– Может быть, вы скажете сами, почему мы до сих пор водим русских за нос?

– То есть как?

– А так. В Москве сколько месяцев идут переговоры? А толку вот! – Вильям показал кончик ногтя. – Сейчас кого послали в Москву заключать военное соглашение? Коменданта плимутского порта, отставного служаку. А у русских Ворошилов ведет переговоры. Да и ехала наша делегация в Москву без малого две недели. Дали ей что ни на есть самую тихоходную баржу. Думаете, русские – дураки, не понимают? Они посмотрят, посмотрят да плюнут, поверьте моему слову!

– Да, но переговоры зависят не только от нас. От русских тоже… Простите, ваша профессия?

– Докер.

– Вот видите! – сказал Эмерли, словно обрадовавшись внезапному доводу. – Дипломатия – это не погрузка в порту. Я бы сказал, профессия более тяжелая, чем ваша.

Вильям вдруг обозлился на этого человека с тростью и выпирающим брюшком. «Раз докер – значит, дерьмо, ничего не понимает…»

– Действительно, в дипломатических тонкостях мы не разбираемся, – Вильям иронически скривил губы, – но скажу вам, что с нашими дипломатами каши не сваришь. Они, простите, клистирной трубкой хотят тушить пожар…

– Но зачем же так резко? – Лорда Эмерли покоробила грубость докера, который не оставлял раздражающего, иронического тона. – А ваш коллега думает так же?

Джон чертил прутиком на земле какой-то замысловатый узор. Он поднял голову, встретился глазами с приятелем и ухмыльнулся, – так он улыбался ему за игрой в карты, поняв, с какой масти нужно ходить.

– Я тоже не дипломат. Знаю только, что за Чемберлена теперь голосовать не буду. Пусть вот этот за него голосует, – Джон ткнул пальцем в газету, – который про Данциг пишет. У нас в Глазго так говорят: «Не надо изображать из себя гусака». Это значит, что не следует человеку попадать в дурацкое положение. Я говорю про нашего премьер-министра…

Эмерли поторапливался в Лондон. Нового ничего нет. Пора ехать.

Когда сели в машину и шофер стал разворачиваться на узенькой улочке, вымощенной брусчаткой, секретарь спросил:

– Вы хотели заехать куда-то еще?

– Нет, везде одно и то же. Главное, что в одних и тех же выражениях. А этот докер с насмешливым лицом хотя и примитивно, но с убеждением высказывает общую точку зрения.

Для себя лорд отметил: с программой умиротворения Гитлера на выборах выступать нельзя, избирательная программа должна быть иная.

Шофер вывел машину на шоссейную дорогу. Отсюда можно было ехать к побережью, в имение Эмерли, либо налево – в Лондон.

– Куда прикажете, сэр?

– В Лондон.

– Да, сэр…

Набирая скорость, машина мягко катилась по асфальтовой глади. За стеклом поплыли знакомые пейзажи – вересковая пустошь с отарой овец, сгрудившихся на берегу ручья, руины старого замка на холме, вековые дубы и зеленый буковый лес в стороне от дороги. Картины, мелькавшие за окном, будто сошли с полотен старых художников. Все это было столь знакомо, так привычно с раннего детства, что Эмерли не обращал внимания на дорогу.

Лорд посмотрел на часы – без пяти три. Он еще успеет переодеться и немного отдохнуть с дороги. Лорд Черчилль пригласил его к вечернему чаю, – значит, в пять. По вечернему чаю или ленчу можно проверять часы. Ровно в пять вся Англия садится за чайные столики.

Несведущему человеку могло показаться странным, что в разгар лета, тем более в воскресенье, лорд Эмерли должен ехать на файф-о-клок в душный, задыхающийся от зноя Лондон. Но время было тревожное, со дня на день ждали серьезных событий. Поэтому Черчилль, как и многие члены парламента, не говоря уже о министрах, проводил летние каникулы в городе.

Лорд Эмерли погрузился в раздумье. Он откинул голову на спинку сиденья и казался спящим. Секретарь так и подумал, покосившись на своего шефа. Ни одно движение бровей, опущенных уголков рта не выдавало его мыслей. Какие бы чувства ни охватывали лорда, будь это в разговоре с детьми или на парламентской трибуне, лицо его оставалось бесстрастным. А улыбка рождалась почти механически именно в тот момент, когда этого требовали обстоятельства. Лорд улыбался только нижней частью лица.

Опытный парламентарий, каким считал себя лорд Эмерли, был откровенен только наедине с собой. Мысли его перескакивали с одного на другое, но главным образом вращались вокруг наиболее важных международных событий. По дороге в Лондон Эмерли раздумывал о предстоящей встрече. Она имела прямое отношение к тому, что происходит в мире.

«Парламентские каникулы заканчиваются в пятницу. Предстоят дебаты по международным вопросам. Нужно подготовить запрос, который застал бы премьера врасплох. Черчилль мастер на такие номера. С ним следует посоветоваться… Как сказал этот докер о футбольном матче?.. Премьер оказался плохим вратарем, сам забил гол в свои ворота. И потом еще – на крепкий сук нужен острый топор. Удачно сказано! Можно использовать в своем выступлении… Но как сложна политическая ситуация! Нет, с мюнхенской политикой умиротворения нечего и думать выходить на выборы. Не соберешь и десяти процентов голосов. Коммунисты укрепляют влияние. Нужно придумать иной ход». Это тоже одна из причин поездки к Черчиллю. Старик обещал посвятить его в свои планы. Вот у кого есть опыт плести интриги! Паук-шелкопряд!..

Машина въехала в город со стороны Ист-Энда, заселенного лондонской беднотой, замелькали каменные одноэтажные домики, белье, развешанное на веревках, закопченные заборы, чахлые, пыльные деревья, выросшие неведомо как в этих трущобах. Лорд Эмерли на мгновение открыл глаза и продолжал думать.

«Конечно, Чемберлен по-своему прав, Россия представляет собой огромную опасность, но зачем давать возможность укрепляться Гитлеру? Это совсем неразумно! Черчилль действует тоньше и дальновиднее. Разве у нас самих нет интересов в России? Баку, например. Акции Нобеля до сих пор замороженными лежат в банке Шредера. Действительно, нефть – кровь земли. Дорого бы он, лорд Эмерли, дал, чтобы отогреть, вернуть к жизни пакет этих акций! А медь? Свинец? А русская Средняя Азия? Северный лес? Зачем отдавать это Гитлеру? В Европе должно быть равновесие сил, равновесие в пользу Британии. Конечно, фюрер служит отличным барьером, который предохраняет от распространения большевизма в Европе, Гитлер может быть крепким тираном, чтобы пробить брешь в Россию, – но и только Гитлера самого нужно держать в узде, иначе мы останемся при разбитом корыте… Как сказал докер: „…водим русских за нос…“ Не так-то просто водить их! А с докером придется считаться, это голос на выборах. Голос с интонацией коммунистов. Нужно отдать справедливость – Гитлер сумел зажать рот красным. В Англии это сложнее».

II

Без семи минут пять машина лорда Эмерли остановилась у подъезда старого лондонского особняка семьи Черчиллей. Прежде чем выйти из машины, Эмерли снял пробирку с цветами, прикрепленную металлическими зажимами на стенке кабины. Член парламента выбрал гвоздику, показавшуюся ему наиболее свежей, вытер платком мокрый стебель и приколол цветок. Это был его стиль – во все времена года белая гвоздика в петлице, в меру крупная и обязательно свежая.

Лорд Эмерли рассчитывал задержаться у Черчилля. Он предполагал встретить здесь изысканное общество и поэтому немало был удивлен, когда камердинер проводил гостя в кабинет Черчилля. Хозяин встретил Эмерли в просторной пижаме табачного цвета, испещренной застежками-молниями такого же зеленоватого цвета. В зубах он держал неизменную сигару и, не выпуская ее изо рта, пошел навстречу гостю.

– Я очень рад видеть вас, дорогой Эмерли! – воскликнул Черчилль, намереваясь обнять гостя. – Вы, как всегда, в полном блеске и с гвоздикой в петлице… Не бойтесь, не бойтесь, не изомну ваш цветок! У политика хоть в петлице должно быть что-то чистое и непорочное. С вами, лорд, я могу быть циником!

Лорд Эмерли был лет на пятнадцать моложе Черчилля, но их связывала тесная дружба, которая возникает порой между людьми совершенно различного возраста. К тому же они находились в каком-то дальнем родстве. Во всяком случае, лорд Эмерли считал, что он, как и Черчилль, происходит из старинного рода герцогов Мальборо, по материнской линии.

Несмотря на обоюдную радушную встречу, Эмерли все же был немало шокирован. Уинстон всегда оригинальничает. Являться на файф-о-клок в пижаме! Пусть даже дома… Да и пижама у него необычайно странного цвета – как сигара. Он, вероятно, и спит с сигарой…

– Ну, рассказывайте, – продолжал между тем Черчилль, усаживая гостя напротив себя. – Я поджидал вас и поэтому никого больше не пригласил. Давайте начнем.

Он уселся в гнутой венской качалке и с интересом слушал рассказ Эмерли о поездке в избирательный округ. Черчилль сидел, положив на подлокотники обе руки, сидел плотно, приземисто, заполнив своей массивной фигурой все кресло. Сейчас он походил на позеленевший валун, вросший в землю.

– Я давно не видел такого возбуждения в Англии, – говорил Эмерли. – Должен сказать, что настроение избирателей явно не в пользу премьер-министра. Чемберлен терпит фиаско в своей политике. Симпатии безусловно на стороне тех, кто предлагает бескомпромиссные и решительные действия против Гитлера.

– Я уже учел это, мой дорогой лорд, – ответил Черчилль. Голос у него был густой, говорил он растягивая слова, которые резонировали, словно в пустом бетонном колодце. – Я учел это. Пусть премьер выступает на выборах с политикой умиротворения. Как раз поэтому наши лозунги будут диаметрально противоположными. Посмотрим, кто кого! К одной цели можно идти разными путями. Если нужно, то на выборах следует потакать избирателям, высказывать их мысли. Позже это окупится. Главное – прийти к власти. Мне нужна власть!

Черчилль поднял руку с подлокотника качалки и опустил тяжелый кулак на стол. В дверях появился слуга с чаем и коньяком на подносе. Хозяин переждал, когда слуга покинет кабинет. Сжатый кулак так и остался лежать на столе.

– Мне нужна власть! – повторил он. Лицо его приобрело хищное выражение. – Я тридцать три года назад впервые начал министерскую карьеру, возглавлял семь министерств и ни разу не был премьер-министром. Я хочу быть им и буду! Я верну Британии минувшую славу. – Кулак снова энергично опустился на стол. Успокаиваясь, он спросил: – А как относятся к русским?

– Я говорил с докерами. Они несколько прямолинейны в своих суждениях. Считают, что русские занимают более верную позицию по отношению к Гитлеру. Чемберлена называют неудачливым вратарем, который сам забивает мячи в британские ворота. Все крайне недовольны затяжным ходом московских переговоров.

Черчилль забарабанил пальцами по столу. Он сказал после раздумья:

– Это наиболее сложный вопрос. Удивительно, откуда просачиваются русофильские настроения в Англию! Так будет до тех пор, пока существуют Советы. Их надо стереть с политической карты мира. Кстати, вы читали последнее донесение из Германии? Я распорядился послать его вам. Э-э-э… как его?.. – Черчилль щелкнул пальцами, вспоминая кличку осведомителя. Но так и не вспомнил и назвал по фамилии: – Гизевиус.

Эмерли подсказал:

– Номер тридцать один, кличка «Валет».

– Совершенно верно! Наш козырь в Германии. Вы обратили внимание, что сообщает он по поводу настроений в немецких деловых и военных кругах? Они поддерживают Гитлера в его политике «дранг нах остен» – движения на восток. Нас это устраивает. Военную оппозицию против фюрера придется опять законсервировать, как перед Мюнхеном. Я дал указания не отвечать на запрос Гизевиуса. Предоставим развиваться событиям самим по себе. От Данцига до Москвы ближе, чем до Берлина. Поверьте, Гитлер не остановится на полпути. Его военная машина имеет огромную инерцию, стоит только двинуть. Не будем мешать Гитлеру, пусть лезет себе на восток, и чем дальше, тем лучше. Предоставим им свободу рук, как просил меня Риббентроп.

Совершенно отчетливо Черчилль вспомнил эту беседу, происходившую два года назад в его кабинете. Риббентроп был тогда германским послом в Лондоне. Они стояли у карты Европы, и Риббентроп высказывал свою точку зрения. Германский посол убеждал – нужен англо-германский союз, нужна тесная дружба. Германия смогла бы оберегать Англию. Важно только получить от нее свободу рук в Восточной Европе. Риббентроп был откровенен, он сказал прямо: «Для будущего существования германской империи нам абсолютно необходимы Украина и Белоруссия. От вас мы ждем лишь невмешательства». Черчилль ответил уклончиво. Он дал понять, что все зависит от выгод, которые получит Англия.

Лорд Эмерли возразил Черчиллю:

– Вы хотите пустить в Россию Гитлера и укрепить там его позиции? Едва ли нам это выгодно, – Эмерли подумал о своих акциях.

– Укрепить Гитлера?! – Черчилль рассмеялся. – Это на меня не похоже! Укреплять надо только Британию. Наоборот, пустить Гитлера на восток – значит измотать, ослабить и русских, и немцев. Помните охотничью картину, она называется «Поединок» – издохший крокодил, в пасти которого застряла голова тигра. Нам нужен такой поединок. Пусть выбирают сами, кто из них крокодил, а кто тигр. Для меня это не имеет никакого значения. Для английского общественного мнения мы будем вести себя иначе – мы должны выступать против соглашения с Гитлером. Это законный прием в избирательной схватке. Избиратели – это лошадь, на которую нам следует ставить, как на бегах. Великобритания нуждается в правительстве сильной руки, сильной и гибкой! Вы понимаете идею моего плана?

Да, в конечном счете это были мысли и самого Эмерли. Черчилль изложил их лишь более сжато, конкретнее и, пожалуй, циничнее. Старик разоткровенничался сегодня. Он даже сбросил с себя напускную флегму.

– Итак, мой дорогой лорд, – заключил Черчилль, – сейчас нам нужно оседлать белого коня – избирателя. На нем мы въедем на Даунинг-стрит, как в побежденный город. Ситуация на выборах складывается в нашу пользу. А дальше посмотрим. Я всегда был сторонником дешевой войны. Чем больше немцы и русские будут колотить друг друга, тем лучше. Немецкий партнер после драки тоже будет сговорчивее. О Франции я не говорю. Играть будем мы и Гитлер. Выпьем за короля!

Черчилль разлил коньяк в серебряные стаканы и стоя выпил.

– За короля Великобритании!

III

В свои двадцать три года Роберт успел переменить несколько профессий. Одно время он работал юнгой на пассажирском судне «Антей», совершавшем рейсы между Гавром и Лондоном, был докером, шофером такси, а последний год служит на бензозаправочной станции. Нельзя сказать, чтобы Роберт был очень доволен новой должностью. Не велика радость торчать с утра и до вечера около бензиновой колонки, обтирать пыль с машин, заливать в радиаторы воду, менять масло либо заниматься текущим ремонтом забарахливших в дороге моторов. Но как-никак это лучше, чем ничего. Крошоу имел свои два фунта и восемь шиллингов в неделю, не считая мелочи, перепадавшей ему иногда от владельцев машин.

Конечно, хозяин, точнее – арендатор бензоколонки, молчаливый Стоун, тоже не бог весть какой богач. Если бы не крохотный буфет при станции, которым заведовала миссис Стоун, старик едва ли мог бы сводить концы с концами. Но это его частное дело. Роберта волновало другое – при таком положении дел, видимо, не придется рассчитывать на обещанную прибавку.

А ведь когда Роберт пришел наниматься к Стоуну, тот твердо обещал через полгода прибавить зарплату. Хозяин и не скрывал, что до прихода Роберта у него на обслуживании станции работало двое, но дорога здесь такая тихая, что и одному нечего делать. Стоуна никто не тянул за язык, когда он сказал: «С полгодика поработаешь, а к тому времени мы перейдем на Бирмингемское шоссе. Работы там станет побольше и клиенты богаче. Мне уже обещали передать станцию пьяницы Гринвуда. Фирма им недовольна».

Но, как на грех, Гринвуд, говорят, перестал пить, и Стоун остался на старом месте. Оказывается, старик уже десять лет мечтает перебраться в Вест-Энд, на Бирмингемскую дорогу. Может быть, Стоун еще десять лет не получит станции на бойком месте? Что ж, выходит, Роберт так и будет ждать обещанной прибавки? А тут еще новое дело – Стоун требует теперь отдавать ему чаевые. Это уж слишком! Роберт наотрез отказался. Хозяин до сих пор на него дуется. Ну и пусть! Не сошелся же свет клином у бензоколонки с оранжевойвывеской, на которой изображена морская раковина – эмблема нефтяной компании.

Эта история и заставила Роберта подумать о новой работе, а потом привела к событиям, изменившим всю его жизнь.

Дело было еще весной, месяца три тому назад, вскоре после неприятного разговора с мистером Стоуном. Роберт возвращался домой со знакомым шофером грузовой машины. В поселке около стоянки омнибусов он выбрался из кабины и в это время за спиной услышал веселый голос:

– Хэлло, Крошоу! Ты уже ездишь в собственном «роллс-ройсе»?

Роберт оглянулся. На панели стоял Джимми Пейдж – школьный товарищ, с которым они когда-то дружили, но последнее время встречались редко. Роберт знал, что Джимми работает в порту шипшандлером – снабжает продовольствием иностранные пароходы. Пейдж, видимо, преуспевал в жизни – на нем были отличный костюм и новые ботинки.

– Э, да ты, кажется, сегодня не в духе! Смотри, от твоего вида может молоко скиснуть, – Джимми кивнул на фургон, груженный молочными бидонами.

– Не шути, Джимми, у меня сегодня действительно кислое настроение.

– Что случилось, Боб? – меняя тон, спросил Джимми.

– Надо искать другую работу.

– Почему?

– Да так, пьяница Гринвуд стал вести трезвый образ жизни, а я страдаю… – Роберт иронически усмехнулся.

– Подожди. Я ничего не понимаю. Идем, расскажи толком. Товарищи пошли вдоль улицы поселка. Роберт коротко рассказал о последних событиях.

– Кажется, я могу тебе помочь, Боб, – сказал Джимми. – Хочешь ехать в Коломбо? Фирма Липтона набирает людей. Контракт на пять лет. Если не будешь дураком, сможешь завести чековую книжку в банке.

– Сейчас я готов ехать хоть к черту на рога. Цейлон – так Цейлон. Как это сделать?

– Видишь ли, – сказал Джимми, – я имею дело с фирмой Липтона. Мы каждую неделю получаем со склада чай для наших клиентов. Это недалеко от Королевских доков. Там у меня есть один знакомый, он мне рассказывал. А кроме того… – Джимми замялся. – Впрочем, это не важно… Если хочешь, я дам тебе адрес управляющего складом.

Через день, договорившись накануне с мистером Стоуном о том, что он приедет на работу несколько позже, Роберт отправился по адресу, который дал ему Джимми.

Оптовый склад Липтона найти было нетрудно. Он тянулся вдоль набережной, у самого берега Темзы, но обнаружить конторку, про которую говорил Джимми, оказалось значительно сложнее. Наконец он нашел ее в углу прохладного и полутемного склада, загороженную высокими штабелями фанерных ящиков. Роберт вошел в застекленную дверь и очутился в крохотной комнатке, где, кроме двух конторских столов и дубовых стульев, не было никакой мебели. В помещении было немного светлее, чем в складе. Свет падал сверху, через пыльное окно, затянутое проволочной сеткой.

За одним из столов сидела миловидная смуглая девушка. Она подняла глаза и вопросительно посмотрела на Роберта.

– Простите, я могу видеть мистера Стейнбока? – неуверенно спросил Роберт. Ему показалось, что он попал не туда. Не может же управляющий сидеть в такой дыре!

– Нет, мистер Стейнбок будет не раньше, как через час, – ответила девушка. – Если хотите, можете подождать. Сейчас он на пристани.

– Ах, какая досада! – огорчился Роберт. – Ждать так долго я не смогу.

– Тогда вы, может быть, заедете в другой раз?

Роберт стоял в нерешительности возле стола и раздумывал, как поступить. Ждать целый час – значит, на работу попадешь только к самому ленчу. Стоун и без того ворчал: уезжаешь, мол, в самое горячее время. А на самом-то деле дай бог, если с утра подле бензоколонки остановятся две-три машины. И все же неудобно перед стариком. А приезжать еще раз – значит снова заводить разговор с хозяином. Стоун может не отпустить. Как же тут быть?

Девушка занялась накладными, лежавшими перед ней розовой стопкой, и, казалось, больше не обращала внимания на посетителя. Роберт украдкой посмотрел на нее. Какая она красивая и, вероятно, совсем молоденькая! Неожиданно он вдруг сказал:

– Если вы разрешите, я подожду немного. Но, знаете, мне очень некогда.

– Пожалуйста. Берите стул…

Роберт присел, положив на колени шляпу. В глубине души он уже ругал себя за неожиданное решение – придется торчать здесь до скончания века. И еще эта совершенно глупая фраза: «Знаете, мне очень некогда…» Какое ей дело, что ему некогда! Раз некогда, нечего ждать… Очень глупо – сидит на краешке стула и молчит, как истукан…

Он продолжал незаметно наблюдать за девушкой, поглощенной своим занятием. Темно-каштановые волосы то и дело спадали ей на лицо, и она движением руки отбрасывала их назад. Легкая серо-зеленая блуза и такого же цвета галстук шли к ее смуглому лицу с нежным подбородком и прямым носиком. Под складками блузы едва угадывались линии невысокой груди, а обнаженные руки казались упругими и были в меру тонкими. Почувствовав на себе взгляд юноши, она подняла голову. Роберт не успел отвести взора, и глаза их на мгновение встретились. Девушка нахмурила брови, а Роберт, передвинув стул, спросил:

– Скажите, а может быть, я найду мистера Стейнбока на пристани?

Сейчас ему не хотелось искать Стейнбока, он предпочел бы сидеть здесь, в тесной конторке чайного склада, и никуда не ходить, но что-то нужно было сказать, и он произнес первую пришедшую на ум фразу.

– Нет, вы его не найдете сами, – ответила девушка. – Впрочем, если хотите, я могу вас проводить. Мне нужно отнести туда документы.

Они вышли из конторки и пошли к Темзе.

Воздух был пропитан крепким запахом чая, который заглушал все другие запахи – смолы, речной сырости, гниющих водорослей. Миновав какие-то строения, потом баркас, стоящий на стапелях, свернули влево и пошли вдоль причала. У стенки среди других кораблей стояла трехмачтовая шхуна с убранными парусами.

Всю дорогу шли молча, обмениваясь лишь незначительными фразами. Крошоу испытывал непонятную робость.

– Мистер Стейнбок должен быть здесь, – сказала девушка, указывая на шхуну.

Она легко взбежала по трапу, мимо грузчика, шагавшего навстречу с большим ящиком чая. Чтобы уступить дорогу, ей пришлось посторониться на самый край трапа. Роберт переждал, когда спустится грузчик, и тоже поднялся на шхуну.

– Он у первого трюма. Надеюсь, вы найдете дорогу обратно? До свидания!

Роберт посмотрел на удалявшуюся девушку в зеленой блузе. Она оглянулась и приветливо махнула ему рукой. «Вот и все», – подумал Крошоу. Ему показалось, что он давным-давно знает эту девушку и вот сейчас почему-то с ней нужно расстаться. Роберт подавил вздох и отправился искать Стейнбока.

Стейнбок, высокий, сутулый человек с дряблым, морщинистым лицом и подслеповатыми глазами, выслушал Роберта, задал ему несколько вопросов и обещал с кем-то поговорить.

– Зайдите в четверг, в это же время, – сказал он, прощаясь. – Я попробую выяснить. Но имейте в виду, ехать придется очень скоро, – может быть, на той неделе. Об условиях вам скажут в дирекции.

Тем же путем Роберт возвращался обратно. Задумавшись, он медленно шел по краю причала. Странное дело – хотя к этому будто бы не имелось оснований, но находился он в состоянии смутной тревоги. Почему это? Все шло хорошо. Ему не отказали, а, наоборот, обещали. Какие бы там ни были условия, но они наверняка лучше того, что имеет Роберт здесь, в Лондоне. Может быть, через неделю он будет в пути. Вероятно, это и вызывает смутное беспокойство, как всегда перед сложным решением. Интересно, как зовут эту девушку?

Он прошел мимо баркаса, поднятого на стапеля, и только сейчас сообразил, что вправо надо бы свернуть несколько раньше. Роберт повернул обратно и увидел приближавшуюся девушку в зеленой блузе. Она его заметила тоже.

– Вы все-таки заблудились? – засмеялась она. – Вас нельзя отпускать без провожатых. Идемте, я выведу вас из нашего чайного царства. Ну как, нашли Стейнбока?

– Да, спасибо. В четверг я должен быть у него снова. Он сообщит мне ответ.

– Уж не по поводу ли Цейлона?

– Да. Откуда вы знаете?

– Дядя всех обещает устроить. Он делает вид, будто это от него зависит. А вообще-то он добрый старик.

– Значит, ваша фамилия тоже Стейнбок?

– Нет, он брат моей матери. Моя фамилия Грей, Кэт Грей.

– А меня зовут Роберт. Я рад, что познакомился с вами.

– Так все говорят, когда знакомятся.

– Нет, честное слово. А вы живете в Ист-Энде?

Они шли рядом. В сравнении с широкоплечим Робертом Кэт выглядела девчонкой. Она была ниже его на целую голову.

– Да, я живу совсем рядом, – сказала она. – Омнибусом это пять минут езды. Я даже на ленч езжу домой. Это удобнее. Кстати, кажется, уже можно ехать. Мой дядюшка такой строгий, раньше времени никогда не отпустит. С родственниками лучше и не работать. Правда?

– Не знаю. Когда-то я работал вместе с отцом, но он не был моим начальником.

Роберт и Кэт перешли через полотно узкоколейки, поднялись на пригорок, мощенный булыжником. Роберту хотелось как можно дольше продлить это маленькое путешествие от набережной до дверей склада. Но они уже приближались к высоким желтым воротам, которые должны были проглотить Кэт. Вдруг, оступившись, девушка вскрикнула, сделала несколько неуверенных шагов и остановилась. Роберт едва успел поддержать ее.

– Что с вами? – испуганно спросил он.

Роберт увидел наморщенный лоб, закушенную от боли губу и две слезинки в уголках ее глаз.

– Ну, говорите, что с вами? – переспросил он еще раз.

– Не знаю. Кажется, я вывихнула ногу…

С помощью Роберта Кэт добралась до скамьи, высеченной из серого камня. Скамья с остатками драконов, невесть какими судьбами попавшая на берега Темзы, стояла на солнцепеке. Камни были горячие и шершавые. Но, может быть, это только показалось Роберту, после того как он отпустил локоть Кэт. Ладонь его будто еще ощущала приятную прохладу ее руки.

Кэт сбросила туфлю и принялась растирать ушибленное место.

– Кажется, ничего, пройдет. Но сначала было так больно… Как-нибудь доберусь. Я просто перепугалась. Вы и не знаете, какая я трусиха. Что со мной будет, если начнется война!..

– Вы разрешите проводить вас? – предложил Роберт.

– Пожалуйста, но если это не затруднит вас. Ведь вы говорили, что вам очень некогда…

Не без лукавства Кэт взглянула на Роберта. Она улыбнулась, и на ее щеках появились маленькие продолговатые ямочки.

– Пустяки! Разве только мистер Стоун поворчит малость. Да все равно мне с ним не работать.

– А кто этот Стоун?

– Мой хозяин. Я работаю у него механиком.

Роберт сказал только половину правды. Вообще-то он никогда не стыдился своей должности, но перед новой знакомой ему захотелось показать себя стоящим хоть на одну ступень выше того места, которое он занимал в обществе. Да и действительно, по своей профессии Роберт механик. То, что ему приходится, как чернорабочему, обтирать пыль с машин или стоять со шлангом у бензоколонки, это в конце концов дело временное и не имеет существенного значения.

Они посидели еще несколько минут на каменной скамье, прогретой солнцем, и пошли к остановке. Кэт, прихрамывая, доверчиво опиралась на руку широкоплечего юноши, а Роберт был доволен, что ему представилась возможность оказать девушке хоть небольшую услугу.

По поводу неприятностей, которые ожидали его при встрече с хозяином, Роберт не думал. Но когда они, миновав район порта, вышли на улицу, Роберт почувствовал себя не в своей тарелке. Для этого были все основания. Как на грех, из-за угла появилось такси, и шофер затормозил перед самым его носом. Как ненавидел сейчас Роберт этого заискивающе улыбающегося парня, услужливо приоткрывшего дверцу машины! Черт бы его побрал! Конечно, по-настоящему он должен бы взять такси и отвезти Кэт домой. Ей все-таки трудно идти пешком. Но как быть, если в кармане наиболее крупной монетой оставался единственный шиллинг?

Роберт отвернулся к Кэт, делая вид, что не замечает медленно двигавшейся за ними машины. Но шофер уже нацелился на свою жертву и не хотел упускать заработка.

– Простите, – обратился он к Роберту, – вашей спутнице трудно идти. Я помогу вам. Ваше счастье, что я оказался рядом. Моя машина в вашем распоряжении. Прошу вас!..

– Может быть, правда, нам стоит доехать в такси? – еще не думая о последствиях, спросил Роберт.

– Нет, здесь недалеко. А впрочем, если хотите…

Роберт пропустил Кэт вперед, метнул на шофера сердитый взгляд и опустился на кожаное сиденье. Водитель удовлетворенно захлопнул дверцу, поплотнее уселся и деловито спросил:

– Куда?

Кэт назвала адрес. Роберт мрачно раздумывал, как он выйдет из затруднительного положения, но как ни в чем не бывало продолжал разговаривать с девушкой.

Они остановились подле старого двухэтажного кирпичного дома, черного от лондонской копоти. Его сводчатый подъезд выходил прямо на улицу.

– Я вам очень признательна, – сказала Кэт, протягивая руку. – Заходите, когда будете снова на складе. Я буду ждать вас…

Она улыбнулась, и Роберту показалось, что ради одной этой улыбки он готов перенести еще большие неприятности. Кэт исчезла в подъезде, а Роберт уверенно сел рядом с шофером.

– Теперь куда?

– Прямо…

На перекрестке остановились в потоке машин, ожидая, когда полисмен откроет дорогу. Роберт положил руку на баранку.

– Послушай, а ты знаешь, что у меня нет денег?

Шофер покосился на Роберта: не шутит ли с ним пассажир?

– Какого же черта ты лез в машину? – от его вежливости не осталось следа.

– Ты же сам меня уговаривал. Я только что познакомился с девушкой. Нечего было приставать со своими услугами!

– Вот это здорово! Я же и виноват! Все это объясняй теперь полисмену.

– Слушай, – Роберт перешел на просительный тон, – я сам работал на такси и тоже знаю, как ловить пассажиров. Зачем нам ссориться? Полисмен все равно за меня не заплатит. Ты, может быть, знаешь бензоколонку Стоуна на Челмосфордском шоссе? Заезжай при случае, я расплачусь, но только не раньше субботы.

Возможно, на шофера произвело впечатление, что Роберт его коллега, или, может быть, его убедил довод, что полисмен в самом деле не станет платить за пассажира. Он сказал:

– Только мне и дела, что собирать долги! Вытряхивайся из машины! В другой раз знакомься с девушками, когда у тебя есть деньги.

Роберт очутился на улице. Полисмен дал знак, и поток машин выплеснулся на тесную площадь. Такси исчезло в этом водовороте.

IV

В четверг Роберт снова был в конторке на складе Липтона. Он огорчился, обнаружив здесь только одного Стейнбока. Может быть, Кэт заболела?

– Ну, молодой человек, – встретил его старик, – вы можете благодарить меня. Я говорил с директором. Езжайте в правление и заключайте контракт. Приемный день в понедельник.

Больше разговаривать здесь было не о чем. Роберту ничего не оставалось, как попрощаться. О Кэт он не решился спросить, но, уходя, сообразил, что она должна быть где-то здесь, – на ее столе лежали неубранные бумаги. Как он не заметил этого раньше! Настроение поднялось. Роберт решил во что бы то ни стало дождаться Кэт. Он медленно пошел к выходу, потом свернул к реке и остановился подле каменной скамьи с обломанными драконами.

Кэт обязательно должна пройти здесь. Вероятно, она снова пошла на пристань. Роберт закурил, нетерпеливо поглядывая в конец узенького проулка между стенами из гофрированного железа. Но Кэт появилась с противоположной стороны.

– Что вы здесь делаете?

Роберт вздрогнул от неожиданности. Его лицо осветилось широкой улыбкой. Он поднялся навстречу.

– Я ждал вас. Хотел узнать о здоровье…

Сквозь смуглую кожу девушки проступил легкий румянец. Роберт с радостью отметил это.

В этот раз они условились, что ближайший уик-энд проведут вместе. В воскресенье они решили совершить прогулку на речном трамвае в Виндзор. Кэт там никогда не бывала. В Виндзоре изумительные виды. Да и сама прогулка вверх по Темзе будет очаровательной.

В субботу вечером Роберт сказал матери:

– Мама, сегодня я не могу отдать тебе деньги. Я собираюсь поехать в Виндзор.

Эта новость не доставила удовольствия Полли. Вырвать из бюджета фунт стерлингов – не простое дело. Но по своей натуре она никогда не была скаредной и постаралась все обратить в шутку.

– Уж ты и впрямь не решил ли ехать к королю в гости? Но ведь король еще не переселился туда на лето. Разве какая принцесса тебя ждет там? – Мать лукаво улыбнулась.

Роберт положил на стол часть недельной получки и вышел из кухоньки. Полли посмотрела вслед сыну. Теперь она понимает, в чем дело. Все эти дни был он каким-то странным. Женщина грустно вздохнула. Вот и ее Боб становится мужчиной. Дай только бог, чтобы ему на пути встретилась хорошая девушка! А как он похож на отца! Такой же широкий, выпуклый лоб, светлые волосы и серые глаза. Ведь ее Джон был точно таким же. Правда, это было лет двадцать пять тому назад. Четверть века – как раз в первый год мировой войны… Полли задумалась о своей юности.

А Роберт и Кэт замечательно провели воскресенье. В назначенный час они встретились на пристани. Роберт приехал несколько раньше, успел купить билеты, и они сразу же прошли на катер. И места достались очень удобные – самая первая лавочка под парусиновым тентом. Отсюда все видно. Кэт радовалась, как семилетняя девочка.

Эти три часа, пока катер шел вверх по реке до Виндзора, они, не умолкая, болтали и не заметили, как прошло время.

– Да, – вспомнила Кэт, – оказывается, Джимми Пейдж ваш хороший товарищ! Как тесно в Лондоне! Где только не найдешь общих знакомых!

– Да, Джимми и рекомендовал меня мистеру Стейнбоку.

– Я его тоже знаю, он часто бывает у нас на складе. Придет в конторку и сидит. Смешной какой-то…

Роберту показалось, будто Кэт о чем-то задумалась.

– Почему же смешной?

– Не знаю. Зашел позавчера, пригласил в кино, а я сказала, что мы едем в Виндзор. Звала поехать вместе, он отказался.

– Вы об этом жалеете?

– Он веселый.

Роберт нахмурился. Как быстро может испортиться настроение! Но продолжалось это недолго. На Кэт просто невозможно сердиться. Катер подходил к Виндзору. Пассажиры поднялись со своих мест и столпились у трапа. Кэт тоже вскочила и потянула за собой Роберта, но их разъединили. Девушка оказалась впереди, и Роберт никак не мог к ней пробраться. Он видел только ее профиль и прядь каштановых волос, закрывавшую часть лица. Их разделяла какая-то пара – чопорный джентльмен и такая же дама с поджатыми губами. Кэт сама пришла на помощь Роберту. Она протиснулась назад и стала рядом. Женщина в сиреневой кофте еще больше поджала губы и уничтожающе взглянула на непоседливую девчонку. Роберт благодарно улыбнулся Кэт.

На берег они вышли чуть не последними и пошли вдоль реки. Роберт нес клетчатый плед и саквояж, которые захватила с собой Кэт на прогулку. Потом они любовались королевским замком с древними башнями, загорали на пляже, ели бутерброды, извлеченные Кэт из саквояжа. Перед тем она на несколько минут исчезла в ивовых зарослях и появилась в ярко-синем купальном костюме. На груди ее красовалась белая чайка, распластавшая крылья. Кэт во что бы то ни стало хотела искупаться, но вода в Темзе была еще холодна, и Роберт запротестовал. Девушка кокетливо надула губки, но уступила. Она снова исчезла в зарослях, чтобы надеть платье.

Потом пошли бродить по окрестностям Виндзора.

Миновав дубовую рощу, вышли на открытое место. В миле от них среди полей приютилась крохотная деревенька с черепичными кровлями.

– Смотрите, как красиво! – воскликнула Кэт. – Я уж не помню, когда бывала в деревне. Давайте пройдем туда.

Взявшись за руки, они медленно шли полевой дорогой. Весна только наступила, и зелень деревьев, благоухающие травы, облака в прозрачном небе казались такими нежными. Кэт подняла голову и подставила лицо солнцу. Она шла с закрытыми глазами. Роберт вел ее, стараясь, чтобы она не оступилась.

– Вы как подсолнечник, – засмеялся он, – все время поворачиваетесь к солнцу.

– Я очень люблю его, оно такое горячее. – Кэт открыла глаза. – Смотрите, как далеко я прошла! В детстве я очень любила ходить так, с закрытыми глазами. Идешь, идешь, на душе так тревожно, боязно, вся замираешь и едва сдерживаешься, чтобы не глянуть, а посмотришь – очутилась где-то уже далеко-далеко…

В деревне на фасаде крайнего двухэтажного домика она прочитала вывеску – сельская гостиница. Оба вдруг почувствовали голод. В обеденном зале почти не было посетителей. После яркого солнца здесь показалось темно и прохладно. Столик выбрали в самом углу, у окна, выходившего на улицу. Заказали обед и по стакану вина. Хозяин налил его из бочонка, стоявшего здесь же, в зале.

Служанка принесла румяные, поджаренные ломтики хлеба. Кэт не вытерпела и отщипнула кусочек. Запила вином.

– Давайте за что-нибудь выпьем, – предложил Роберт.

– За что?

– За счастье. Давайте за свое счастье, – он сделал ударение на слове «свое».

– Хорошо, – Кэт отпила несколько глотков и поставила стакан. – Мне нравится это вино.

Бульон пили из грубых фаянсовых чашек. Бульон тоже казался очень вкусным, как и жареная курица, которую принес хозяин на большом блюде.

Из гостиницы вышли поздно. Близился вечер. Пора было собираться обратно в Лондон. Назад возвращались той же дорогой, лишь ближе к Темзе свернули влево и пошли вдоль ограды виндзорских владений. Появлялось все больше гуляющих, но Роберт и Кэт, поглощенные друг другом, ни на кого не обращали внимания. Оба уступали дорогу встречным и продолжали идти по неширокой дорожке парка. Они не заметили, что кто-то торопливо обогнал их и, удаляясь, шел впереди.

– Да ведь это Джимми! – воскликнула вдруг Кэт. – Джимми! Джимми, подождите!..

Шедший впереди не оглянулся, он только ускорил шаг.

Роберт тоже узнал Джимми Пейджа. Конечно, это он! Чему так обрадовалась Кэт? На Роберта снова, как там, на катере, нахлынуло чувство настороженной неприязни. Он упрямо высвободил руку Кэт и свернул на боковую дорожку. Некоторое время шли молча.

– Роберт, что с вами? – спросила Кэт.

Он остановился, отвернулся в сторону.

– Я не заводная игрушка, Кэт. Вам нужно было поехать с Джимми.

– Боб, какой же вы глупый! Боб…

В голосе девушки почудились мольба, обида. Роберт посмотрел на Кэт. Она стояла перед ним, совсем близко, касаясь его своей одеждой. Зачем он обидел ее? В сердце вспыхнула такая нежность, что, не удержавшись, он обнял девушку. Роберт почувствовал, как всем телом Кэт прильнула к нему, как губы ее ответили на поцелуй…

На палубе катера было прохладно, и Роберт предложил спуститься в общую каюту. Сидели рядом. Утомившись за день, Кэт начала дремать и под конец заснула, склонившись на плечо Роберта. А он сидел всю дорогу, боясь пошевельнуть затекшей рукой, чтобы не потревожить сон девушки.

С тех пор они вместе проводили каждый уик-энд, как-то раз ездили на побережье, а среди недели тоже выбирали время погулять в парке или сходить в кино на вечерний сеанс. Их чувства, родившиеся так внезапно, продолжали крепнуть, и теперь оба начинали тосковать сразу же после свидания и нетерпеливо считали время до следующей встречи.

Он никак не мог и представить, что ему придется надолго расстаться с Кэт, но тем не менее в один из понедельников он все же побывал в правлении фирмы Липтон. Действительно, Роберт нашел там человека, фамилию которого назвал ему Стейнбок, но это не был даже однофамилец директора. Крошоу попал в какой-то отдел к старшему клерку, ведавшему приемом посетителей. Он и слыхать не слыхал о мистере Стейнбоке. Кто он такой, чтобы рекомендовать этого молодого просителя? Но, может быть, потому, что клерк был тщеславен, а Боб по ошибке назвал его господином директором, чиновник любезно принял Роберта Крошоу, записал его адрес и пообещал сделать все, что будет возможно.

Через несколько недель – это было в июле – Роберт получил письмо на бланке фирмы, извещавшее, что просьба его удовлетворена и Роберт Д. Крошоу, проживающий там-то, может подписать контракт для работы на чайных плантациях Липтона. Вот здесь и начались его треволнения! Покинуть Кэт на пять лет – Роберт не мог этого и представить, не мог он и оставаться в Лондоне у скряги Стоуна. Нищенская заработная плата никак не удовлетворяла его, тем более если он женится. А к этой мысли Боб возвращался все чаще. Парню приходилось выбирать между счастьем и обеспеченной жизнью. В споре с самим собой Боб чувствовал, что решает не он, а события, обстановка, что кто-то неведомый покушается на его свободу, заставляет делать то, чего он не хочет.

Терзания продолжались два дня, как раз те дни, когда он не видел Кэт. При встрече Боб считал себя обязанным сказать ей об окончательном решении – так или этак.

До конца рабочего дня оставалось около часа. И вдруг Боб пришел к окончательному выводу. Он не едет в Коломбо! Опасаясь, как бы не передумать, Крошоу попросил у мисс Стоун конверт и бумагу, тут же написал письмо, заклеил конверт и бросил его в почтовый ящик. Теперь все!

Вечером, когда они встретились, Роберт сказал:

– Знаешь, Кэт, я отказался ехать в Коломбо. Мы остаемся вместе. Я тебя очень люблю, Кэт.

Девушка посмотрела на него.

– Ты правильно сделал, Боб. Но как же ты будешь жить?

– Проживем, Кэт! По крайней мере я чувствую себя свободным, я сохраняю свое счастье – тебя, а до остального мне нет никакого дела. Я не хочу быть рабом событий. Когда мы поженимся, Кэт?

В тот вечер они уговорились устроить помолвку в начале сентября, в день рождения Кэт, а свадьбу отложить до зимы. Может быть, к этому времени Роберт сумеет найти работу получше.

А пока он каждый день стоял у бензоколонки, вытирая пыль с машин, заливал в радиаторы воду или чинил моторы. Деньги, которые Роберт получал за услуги, он отдавал Стоуну. Старик добился своего, а Крошоу теперь не мог с ним ссориться.

V

Тео Кордт, первый советник германского посольства в Лондоне, относился к положению дипломата точно так же, как в свое время рассматривал специальность лудильщика кастрюль или профессию бродячего музыканта-шарманщика, когда ему приходилось скитаться по улицам чужих городов. Дипломатическая служба была для него только ширмой, скрывавшей его настоящее занятие: Тео Кордт был профессиональным разведчиком.

Посол Дирксен отлично знал характер своего советника. Кордт был игроком, для которого безразлично, на какую бы лошадь ни ставить. Был ли это Гинденбург или Гитлер, Эберт или кто-то другой, – не имело значения. Лишь бы не красный. В этом отношении посол и его советник сходились во взглядах. Кордту было важнее знать, на кого выгоднее поставить. А на этот счет у Кордта был изумительный нюх.

Пребывание в Лондоне Кордт сравнивал с передовыми позициями во Фландрии или на Сомме, где в первую мировую войну он четыре года командовал ротой. Наблюдение в стереотрубу за противником, личная разведка или донесения постов наблюдения имели здесь, в Лондоне, такое же значение, как и на фронте. Кордт по-прежнему оставался солдатом. Изменились методы, обстановка, но не принципы. Посты наблюдения стали называть агентурой, а стереотрубу заменил небольшой, но сильный бинокль, которым пользовался Кордт, отправляясь на прогулку, преимущественно в места расположения военных заводов.

Во всех этих делах Кордт слыл опытным дипломатом, и поэтому именно ему Дирксен решил поручить такое деликатное дело. А дело заключалось в том, что вскоре после отъезда Вольтата в Берлин посол получил шифрованную телеграмму из министерства иностранных дел. Руководитель политического отдела Вейцзекер остался недоволен беседой с Горацио Вильсоном. Ведь сам собой напрашивался вопрос: отказывается ли британское правительство от переговоров с Москвой или нет? Этого вопроса министериаль-директор почему-то не задал Вильсону. Кроме того, Вейцзекер высказывал недовольство тем, что сведения о беседе Вольтата с Хадсоном каким-то путем просочились в печать. Поди опровергай теперь и доказывай, что это не так, когда все газеты полны догадками и пересудами! Переговоры так и не удалось сохранить в тайне.

Какую-то долю вины посол принимал на себя. Нелепый просчет! Вольтату, надо полагать, крепко влетело от Геринга, А может быть, это известно и фюреру. Нужно срочно исправлять оплошность. Кому же, как не Кордту, поручить такое задание! Пусть он прояснит, что осталось неясным. А по поводу газет придется звонить лорду – болтливые сороки эти английские дипломаты!..

Тео Кордт отличался выдержкой и терпением снайпера. Он испытывал истинное наслаждение от своей работы, упивался ею и ощущал нетерпеливую внутреннюю дрожь, перед тем как приступить к заданию. Но потом, когда все было продумано и рассчитано, Кордт сохранял ледяное спокойствие.

Несколько дней Кордт не предпринимал никаких шагов. Он решил: если англичане действительно ищут сами точек соприкосновения, то молчать они долго не будут. Не получив ответа, сами постараются войти в контакт с немцами. Расчет оказался верным. Не прошло и недели, как на квартиру Кордта позвонил благочестивый квакер по имени Чарльз Роден Бакстон. Кордт знал, что Бакстон является политическим советником лейбористской партии, встречался с ним несколько раз на официальных приемах, но близко знаком с ним не был.

Обменялись любезностями. Бакстон спросил, не желает ли господин Кордт встретиться наедине для частной и ни к чему не обязывающей беседы. По какому поводу? Да просто так, без повода. Поговорить, обменяться мыслями, как делают это старые добрые друзья…

Условились, что Бакстон заедет на следующий день.

Встреча состоялась на квартире у Кордта. Он жил в сторонке от посольства, даже в другом районе. Это удобнее для его работы.

Камердинер, предупрежденный Кордтом, предложил гостю пройти в гостиную, но Бакстон сперва вручил свою визитную карточку, попросил передать ее и только после этого вошел в залу.

Перед Кордтом стоял пожилой англичанин с седыми жиденькими кудряшками, обрамлявшими венчиком его крупную голову. Был он весь какой-то старомодный, начиная от постного лица до желтого клетчатого жилета и узких коричневых брюк, шитых, видимо, в царствование королевы Виктории. Бакстон сел ближе к окну, и в свете августовского дня тонкий пушок на его голове казался сияющим нимбом.

– Меня волнует международная ситуация, – начал Бакстон, приступая к деловой стороне разговора. Он походил на проповедника. Голос его был тихий, вкрадчивый. – Не думайте, ради бога, что я пришел к вам от имени правительства или моей партии! Я квакер и как христианин ищу пути умиротворения возбужденных умов. А возбуждение народов достигло такого предела, что всякое разумное предложение наших пастырей – я говорю о государственных деятелях – вызывает негодование и ярость паствы. Неразумные, заблудшие овцы! Извините меня за такие сравнения… Я глубоко уверен, что сейчас открытое обсуждение международных проблем вызвало бы еще большее, я бы сказал, трагическое возбуждение. Смотрите, что получилось с беседой господина Вольтата. Одно неосторожное слово – и все. Этого совершенно не нужно делать. По моему мнению, следовало бы возвратиться к своего рода тайной дипломатии. Неразумной овце не нужно знать, что делает пастух. Ее дело – пастись и подчиняться направляющему посоху. Не так ли я говорю?

Кордт пытливо смотрел в поблекшие глаза Бакстона. Когда же этот святоша начнет выкладывать то, что интересует Берлин? Пока единственное, что выжал он из себя, – предложение вести совершенно секретные переговоры.

– Извините меня, – Кордт прервал Бакстона, – но нельзя одновременно служить богу и маммоне. Вы предлагаете вести тайные переговоры с фюрером и одновременно заигрываете с русскими.

– Нет, нет! Я ни при чем здесь! – Бакстон поднял руки, будто отстраняясь от собеседника.

– Конечно, не вы. Я говорю об английском правительстве.

– Подождите, подождите! Об этом я и хочу говорить. Не думайте, что я во всем согласен с нашим кабинетом. На этот счет у меня свое мнение. Понятие жизненного пространства, которое так замечательно сформулировал господин Гитлер, направило мои мысли в должном направлении. Его идеи могли бы лечь в основу соглашения. В самом деле, почему бы Англия и Германия не смогли заключить договор и разграничить сферы влияния? Вы, допустим, не вмешиваетесь в дела Британской империи, мы обещаем уважать ваши интересы в Восточной и Юго-Восточной Европе. Сообща мы заставили бы и третьи государства, расположенные в сфере наших интересов, прекратить враждебную политику.

– А все-таки что же будет с переговорами, которые вы ведете в Москве? – Кордт решил получить совершенно ясный ответ. Кажется, Бакстон перестает вилять. Он уже не отрицает, что ведет переговоры от имени британского правительства.

Бакстон почему-то понизил голос и сказал:

– Вы можете быть уверены, что Великобритания прекратит все переговоры о пакте с Советским Союзом. Ведь Россия должна войти в сферу ваших интересов. Не так ли?

Кордт не ответил.

– Что касается Франции, то мы смогли бы оказать на нее воздействие, чтобы она расторгла свой договор с Советами.

«Улитка вылезает из раковины», – подумал Кордт. Он задал еще один вопрос:

– Ваш план любопытен, конечно, он представляет интерес, но скажите, как же возможно связать его с английской политикой по отношению к Данцигу?

– Здесь другое дело! Мы гарантировали полякам их безопасность. Не так ли? Британский престиж не позволяет нам оставаться в стороне, если на Польшу совершат нападение. Иное дело, если сами поляки неожиданно вызовут какой-то конфликт. Мы понимаем – так ведь тоже может случиться…

Бакстон осторожно поднял глаза, выжидая, какое впечатление произведут на собеседника его слова. Кордт внутренне насторожился. Такое состояние он сам называл положением стойки – как у гончей собаки, почуявшей дичь. Улитка выползла из своей раковины! Вот в чем дело! Ну и святоша!..

Советник Кордт был удовлетворен беседой: лейборист Бакстон говорил куда откровеннее консерватора Вильсона! С наивным видом Кордт сказал британскому представителю:

– Конечно, ваш план весьма интересен. Как жаль, что это только ваша личная точка зрения! Скажите, вы не делились своими мыслями с членами британского правительства?

Бакстон разгадал ход Кордта. Улитка запряталась в раковину. Квакер снова принял елейный и ханжеский тон:

– Я только христианин, алчущий мира. Да благословит вас господь, если вы поможете мне выполнить долг перед человечеством!

Бакстон молитвенно сложил руки. Сейчас он особенно напоминал проповедника, взывающего с амвона к заблудшей пастве.

«Аминь!» – мысленно заключил советник германского посольства.

В тот же день личная коллекция Дирксена пополнилась еще одним документом.

Глава третья

I

С некоторых пор курортный городок Берхтесгаден, раскинувшийся в глуши альпийских предгорий, стал негласным центром политической жизни Германии. В кургаузах и отелях, в частных пансионатах, на уютно-чистеньких улочках и среди живописных окрестностей стали появляться не только жаждущие излечения астматики – постоянные завсегдатаи курорта. Здесь уже были не только представители разновидностей сердечнобольных и ревматиков и не только жизнерадостные здоровяки – спортсмены, туристы, молодожены, люди, ищущие красот природы, остроты впечатлений либо просто уединения. Вместо заурядных курортников в отелях селились заехавшие ненадолго штабные генералы, командующие военными округами, промышленники и дипломаты. В городке останавливались именитые посланцы зарубежных стран, а коренное население Берхтесгадена заметно возросло за счет эсэсовских офицеров и штатских людей неопределенной профессии, которые появлялись всюду и проницательными глазами подозрительно сверлили прохожих и посетителей кафе.

На асфальтированных нешироких улицах, предназначенных больше для передвижения медицинских кресел-колясок, уже не в диковину стало появление правительственных машин. Неистовыми сиренами они нарушали покой тихого, еще недавно такого сонного городка. «Опель-адмиралы», «хорьхи», «майбахи» мчались с неограниченной скоростью по новой, только что отстроенной автостраде Мюнхен – Берхтесгаден, а специальные экспрессы в три-четыре вагона, шедшие без остановок от самого Берлина, надолго застревали на запасных путях, в стороне от аккуратненького, будто игрушечного вокзала.

И в то же время в самом Берхтесгадене внешне абсолютно ничего не изменилось. Здесь не сооружалось ни грандиозных зданий, предположим, таких, как «Коричневый дом» в Мюнхене, построенный по личным эскизам Гитлера, ни стадионов, подобных нюрнбергскому «Партейгеленде» – колоссальному сооружению с каменными, как египетские пирамиды, трибунами и подъездными железнодорожными путями, месту партийных съездов и всегерманских слетов «гитлеровской молодежи». В Берхтесгадене ничего этого не было. Здесь даже не было и тех зенитных огневых точек-громадин в шесть железобетонных этажей, с массивными козырьками и перекрытиями, которые понастроили в других городах за последнее время.

Поэтому самым высоким зданием, господствовавшим над Берхтесгаденом, по-прежнему оставался отель «Кайзергоф» с его четырьмя этажами, если считать за этаж полуподвальную часть гостиницы. А городок стоял на дне зеленой долины-чаши, обрамленной могучими кряжами гор, и, как прежде, сюда тянулись спортсмены и астматики, чтобы полюбоваться оранжевыми рассветами, насладиться прозрачной свежестью воздуха, суровыми видами горного озера Кениг-зее и другими достопримечательностями, подробно описанными в бедекерах для туристов.

Но даже наиболее подробный бедекер последнего издания не отмечал изменений, происходящих вокруг Берхтесгадена. Кажется, одним из первых ощутил это господин Пауль Мюллер из Панкова, владелец пуговичной мастерской на Клейнбергерштрассе, который посетил курорт полтора-два года тому назад. Сам господин Мюллер объяснял свои неприятности несовершенством бедекера и этим обстоятельством был расстроен не меньше, чем вынужденным посещением гестапо. Позже такие события стали обычным и повседневным явлением в Берхтесгадене, но тогда неприятности господина Мюллера изрядно взволновали обитателей кургауза, где остановились супруги.

Человек среднего достатка, Пауль Мюллер не мог себе позволить роскошь каждый год ездить на курорты, но в то лето дела его начали поправляться. Мюллер перешел на изготовление образцов форменных пуговиц. Пользовались они большим спросом, и владелец мастерской, доверив сыну надзор за предприятием, выбрался с женой на десяток дней в Берхтесгаден.

Предварительно он подробно изучил бедекер, выяснил все подробности, начиная с адресов гостиниц и стоимости сосисок в кафе «Альпийская роза». В справочнике господин Мюллер нашел перечень всех достопримечательностей, которые может увидеть посетитель курорта, прочитал лирическое описание красот природы и пришел к выводу, что стоимость путешествия будет вполне по карману.

Лишних вещей супруги Мюллеры решили не брать. Пусть все будет так, как у заправских туристов, – заплечные мешки, альпенштоки и ничего больше. Но по мере того как приближался день отъезда, становилось все яснее, что кроме рюкзаков придется брать, во всяком случае, еще три чемодана. Нагруженные багажом, супруги Мюллер отправились в Берхтесгаден.

Поезд прибывал в Берхтесгаден под вечер, и Мюллеры, осмотрев город, решили с утра отправиться в первое путешествие, строго следуя указаниям бедекера.

На рассвете их разбудил легкий стук в дверь – хозяйка принесла ранний кофе. Фаянсовые кружки с горячим напитком Мюллеры обнаружили на полу коридора, под дверью, рядом с начищенными башмаками, – они с вечера выставили их в коридор. Сам Мюллер облачился в кожаные тирольские трусики, натянул шерстяные гетры, а фрау Эльмира надела достаточно широкие брюки, скрадывающие формы ее малоизящной фигуры.

Вооруженные альпенштоками и темными солнечными очками, супруги покинули кургауз и вышли на улицу. Как и утверждал бедекер, их охватила прозрачная свежесть раннего утра. Солнце только что поднялось из-за гор, и рассеянный оранжевый свет мягко лился на землю. В конце улицы их встретил старик тиролец в зеленой шляпе с приподнятыми полями, разукрашенной пышным султаном и витым малиновым шнуром. Приметив еще издали бредущих супругов, тиролец скинул теплый потертый пиджак, оправил белую рубаху, кожаные подтяжки и, взяв в зубы разрисованную фарфоровую трубку с длинным коричневым чубуком, принял эффектную позу. Позировать перед туристами, видимо, было основной профессией старика. По тому, как он повернулся к свету, чтобы солнце в меру освещало его изрезанное морщинами лицо, по дальнейшему разговору можно было судить, что тиролец неплохо знает основы фотографии.

– Диафрагму ставьте на восемь, – вместо приветствия сказал он Мюллерам. – Выдержка – одна сотая. Надеюсь, господин имеет противоореольную пленку «Аква»? Снимок будет отличный: это тиролец, он в национальной одежде. – Старик говорил о себе в третьем лице.

Владелец пуговичной мастерской раскрыл «кодак», сделал несколько снимков, в том числе фото жены, беседующей со стариком, заплатил тирольцу сколько-то пфеннигов и тронулся дальше.

Миновав мост и пройдя тысячу двести метров, указанных в бедекере, Мюллеры остановились на возвышенности с приметным камнем, якобы похожим на голову ихтиозавра. Особого сходства камня с древним животным супруги-туристы не обнаружили, они поверили бедекеру на слово и принялись осматривать местность. Перед ними открылась широкая горная долина, покрытая холмами и перелесками, виднелась деревня с черепичными кровлями. Через всю долину извивалась речка, но ее не было видно – она только угадывалась в хлопьях не рассеявшегося белесого тумана. Пауль Мюллер великодушно уступил жене бинокль, а сам принялся читать вслух путеводитель. По мере того как муж читал описания раскрывшейся панорамы, фрау Эльмира медленно переводила бинокль слева направо. Получалось как в кино при демонстрации видовой картины.

– «Если ранним утром вы остановились около камня, похожего на голову ихтиозавра, – читал Мюллер, – слева перед вами откроется восхитительной красоты вершина горы Вацман высотой в 2714 метров…» Правильно, –отметил Мюллер. – Гора есть.

«Невольно, – продолжал он, – в своем горделивом духе воспарите вы к этой снежной вершине, откуда в ясную погоду видны необъятные просторы красавицы Австрии, той Австрии, которая ждет, чтобы волей фюрера прийти в лоно своей родной матери – Великогермании. Часа аншлюса ждет каждый немецкий патриот и сторонник фюрера».

Да, конечно, Австрию давно пора присоединить к нам. Все это очень правильно.

Фрау Эльмира спросила:

– Паульхен, тогда можно будет ездить в Вену?

– Само собой разумеется, – снисходительно ответил Мюллер, – хоть каждый день.

Покончив с горой Вацман, с вершины которой, как выяснилось, видна не только Австрия, но и дружественная Италия Бенито Муссолини, супруги Мюллеры переключились на озеро Кениг-зее. С того места, на котором бедекер рекомендовал остановиться туристам, озера не было видно, его закрывали скалы и часть пологой горы. Но авторы путеводителя настойчиво требовали от супругов, чтобы они обязательно посетили Кениг-зее и тем самым причислили себя к немногим и счастливым избранникам судьбы.

– Пауль, – прервала чтение фрау Эльмира, – может быть, и правда, нам следует побывать на Кениг-зее?

– Все зависит от того, сколько это будет стоить.

– Но раз мы уже столько потратили…

– Там будет видно! Не мешай мне читать.

Он продолжал читать бедекер, будто проводил инвентаризацию склада, с удовлетворением отмечая, что все написано так, как есть на самом деле. Справочник рассказывал об амфитеатре гор, окружающих котловину, о дикой природе, об отвесных скалах и необычайной глуши, где водятся кабаны и еще сохранились олени. Бедекер уверял, что только здесь, в альпийских предгорьях, сильные души сливаются с природой, что, взирая на эту первозданную, не тронутую цивилизацией картину, нельзя удержаться от слез умиления, от мыслей о необъятной вселенной, о вечном. Правда, владелец пуговичной мастерской, читая эти строки, не смог выдавить из себя ни единой слезинки, как требовалось по бедекеру, но его сентиментальная подруга опустила бинокль и приложила к глазам платок.

Супруги все еще стояли у камня, похожего на голову ихтиозавра, и собирались переходить на другое место, точно указанное в бедекере, когда фрау Эльмира спросила:

– Паульхен, а там что такое? Вон там, на самой горе. Будто ползают муравьи.

– В бедекере об этом не сказано, – ответил Мюллер. – Там ничего нет.

– Но посмотри сам! Я отлично вижу…

Фрау Эльмира передала мужу бинокль. Он отрегулировал линзы по своим глазам и посмотрел на вершину скалистой, обрывистой горы, на которую указывала жена. Прозрачный воздух придавал необычайную стереоскопичность всему, что попадало в поле зрения. Пауль Мюллер, владелец пуговичной мастерской, совершенно отчетливо увидел не муравьев, а людей, копошившихся на вершине. Они возводили какое-то здание, но строили его на самой верхушке скалы, на такой головокружительной высоте, что трудно было представить себе, как вообще могли туда забраться люди.

Продолжая осмотр, Мюллер увидел, что и посредине горы и у ее подножия тоже что-то строят. Там уже стояли какие-то дома, целый поселок, но об этом ничего не говорилось в бедекере. Владелец мастерской почувствовал, будто его обсчитали, обвесили, чего-то недодали, обманули. Своими глазами он видел неприступную гору, поросшую бурыми елями, видел людей, будто чудом попавших туда, с тачками, бетономешалками, с какими-то другими непонятными механизмами; он видел серое, почти достроенное приземистое здание, похожее то ли на средневековый замок, то ли на бомбоубежище. Значит, эти места не так уж безлюдны, значит, в этой глуши живут не только кабаны и дикие козы! Мюллер был оскорблен в своих лучших чувствах. Он доверял и подчинялся карманному справочнику, как своему наставнику, как первоклассник безраздельно повинуется своему учителю, – и вот, на тебе!

Владелец пуговичной мастерской сердито засопел и молча направился к заинтересовавшей его горе. Они шли с полчаса, и гора по мере их приближения становилась все выше, все неприступнее. Казалось, будто она, точно поршень, выдвигается из земли. Мюллер порой останавливался, смотрел в бинокль, примечал какие-то новые детали и снова упрямо продолжал идти вперед. Фрау Эльмира давно начала отставать, робко спрашивала, не пора ли возвращаться назад или хотя бы присесть позавтракать. Мюллер не отвечал или бормотал невнятное, твердо решив поправить бедекер и написать протестующее письмо в издательство о досадных и недопустимых пробелах.

Супруги прошли большую часть пути, когда он, Мюллер, достал из футляра «кодак» и стал наводить объектив на скалы. Мюллера особенно интересовало бетонное сооружение на скалистом уступе. Теперь его было отлично видно и невооруженным глазом, а вершина горы полностью вмещалась в кадр. Ему даже показалось, что люди наверху одеты в полосатые одежды. Мюллер щелкнул раз и два, и в этот самый момент появился крупного роста эсэсовец с широколобым, свирепого вида псом.

– Хальт! – металлическим голосом не громко, но внушительно сказал он. – Дайте аппарат. Что вы здесь делаете?

Охранник почти вырвал «кодак» из рук Мюллера. Пес сердито зарычал, оскалив белые зубы.

– Мы… мы туристы, – запинаясь, сказал Мюллер. – Я владелец пуговичной мастерской. А это моя жена, фрау Мюллер.

Он сделал жест, будто знакомил жену со своим приятелем. Казалось, что фрау Эльмира так это и восприняла. Она сделала подобие книксена, склонила голову и пролепетала испуганно:

– Да, я фрау Мюллер… Очень приятно…

– Идите за мной, – холодно сказал эсэсовец.

– Но мы же туристы! Мы… Я, в конце концов, протестую!

– Идите за мной! – таким же ледяным и бесстрастным тоном повторил эсэсовец. – Рекс! – скомандовал он собаке.

Пес неторопливо подошел к Мюллеру, угрожающе зарычал и понюхал обнаженные коленки хозяина пуговичной мастерской. От одного прикосновения к обнаженному телу шершавого влажного носа животного, от одного вида белых клыков у Мюллера захолонуло сердце. Больше он не возражал и безропотно позволил доставить себя в каменный домик, расположенный за пригорком.

Дальше события развивались с калейдоскопической быстротой. Супругов ввели в отдельную пустую комнату, заставили сидеть молча, чего-то ждать, потом вызвали в соседнюю комнату с голыми стенами. Только на одной из них висел большой портрет Гиммлера. Плотно сжав тонкие губы, рейхсфюрер СС подозрительно глядел на них со стены сквозь стекла пенсне. На столе гестаповского чиновника лежала проявленная, но еще сырая пленка. Разговаривая с Мюллером, он разглядывал ее на свет, поднимая высоко над головой. Чиновник был в форме штурмфюрера. Мюллер видел на воротнике его кителя две вышитые молнии – эмблему СС. Эмблема должна была символизировать цели охранных отрядов – молнией разить врагов нацистской Германии.

Пауль Мюллер в принципе не возражал против этих целей, но его всегда подирал по коже мороз, когда самому приходилось иметь дело с гестапо. Даже когда он принимал заказы на пуговицы от хозяйственного руководителя штаба СС, ему все равно становилось не по себе. Но те переживания не шли ни в какое сравнение с тем, что испытал Мюллер в предгорьях Альп, близ поселка Оберзальцберг, выраставшего у подножия скалистой горы. Мюллер переводил глаза с портрета Гиммлера на лицо гестаповца, и его все больше охватывал панический ужас в ожидании неминуемого несчастья.

Он уже видел себя в полосатой одежде, заключенного в концентрационный лагерь, видел…

Но дело повернулось иначе. Чиновник записал берлинский адрес, составил акт, заставил подписать его, снял оттиски пальцев и предупредил, что супруги должны немедленно покинуть Берхтесгаден.

Был уже вечер. В сопровождении того же гестаповца, который задержал их, Мюллеров доставили на машине в кургауз, а оттуда к уходящему ночному поезду.

Часа через два супруги сидели в купе вагона, и Мюллер, разглядывая большой палец, измазанный лиловой мастикой, сказал жене:

– Да, мы, кажется, легко выпутались из этой истории, Эльмира…

– Но в чем мы виноваты, Паульхен? А потом – кто нам теперь оплатит наши расходы?

– Не знаю… Давай об этом никому не говорить, слышишь? Нет ли там у нас чего-нибудь перекусить, Эльми?

Владелец пуговичной мастерской из Панкова действительно не знал, чем он нарушил государственный порядок Третьей империи. Но нет худа без добра – много лет спустя, когда не стало ни чиновников гестапо, ни поселка Оберзальцберга, разрушенного бомбами, ни самого фюрера, Мюллер вспомнил о происшествии и совершенно убежденно говорил всем, что и он является жертвой фашизма, человеком, пострадавшим от нацистского строя.

Происшествие с супругами Мюллер не могло пройти не замеченным обитателями кургауза. Горемычных туристов первой увидела хозяйка гостиницы. С предупредительной улыбкой, предназначаемой для клиентов, она поднялась им навстречу и только собиралась спросить, почему уважаемые господа опоздали к обеду, не заблудились ли они, упаси бог, в незнакомых горах, как позади Мюллеров хозяйка заметила рослую фигуру гестаповца, одетого в полную форму. Растерянная улыбка так и застыла на побледневшем лице одинокой вдовы. Дрожащими руками она передала гестаповцу ключ от комнаты Мюллеров и некоторое время стояла посреди холла, прислушиваясь к удаляющимся шагам – к уверенному топоту сотрудника гестапо и бессильному шарканью ног такого с виду благопристойного владельца пуговичного предприятия. Как можно ошибиться в людях!

Хозяйка почувствовала себя по меньшей мере замешанной в каком-то страшном преступлении, совершенном в стенах ее гостиницы, и поделилась мыслями с подошедшим жильцом из третьего номера. Астматического вида господин немедленно сделал вывод, что супруги Мюллеры или фальшивомонетчики, или – того еще хуже – агенты Москвы, прибывшие сюда с какими-то тайными целями. Это еще больше расстроило хозяйку. В разговор включились молодожены из Лейпцига, проводившие на курорте медовый месяц, и через минуту весь кургауз уже знал о несчастье, приключившемся с благопристойной вдовой. Всех возмущало и волновало коварство преступников, избравших кургауз бедной вдовы ареной грязных интриг. Ведь это могло отразиться на репутации гостиницы! Конечно, толком никто ничего не знал, но молодожены, пошептавшись о чем-то, тут же сказали хозяйке, что они как раз пришли, чтобы предупредить о своем отъезде. Пусть фрау хозяйка не думает, будто это связано с такой неприятной историей, но тем не менее…

Вскоре вдову позвали наверх. Мюллер расплатился с ней и, нагруженный чемоданами, спустился в холл. Его сопровождали жена и гестаповец. Хозяйка даже не пожелала проститься с клиентами. Она стояла, отвернувшись и поджав губы, пока господин Мюллер протискивался в дверь с громоздкими чемоданами.

II

С тех пор прошло без малого два года. Происшествие, всполошившее жителей кургауза, вскоре забылось, его заслонили другие, более значительные события. Прежде всего, Австрия стала немецкой провинцией, сбылись предсказания бедекера, и теперь из Берхтесгадена можно свободно ездить в Вену, в Линц, куда угодно. Получилось это очень просто: Гитлер послал войска в Австрию, – он уверял, что делает это по просьбе самих австрийцев, – а на другое утро австрийцы проснулись присоединенными к Германии.

Не менее знаменательным событием для берхтесгаденцев было и то, что рейхсканцлер избрал их город своей постоянной резиденцией. В этой связи приоткрылась и завеса тайного строительства среди диких и безлюдных скал. У подножия горы вырос поселок Оберзальцберг с просторной виллой Гитлера – Бергхофом. Закончилось и строительство на вершине горы, здесь вырос замок с гордым названием «Орлиное гнездо». А сам Берхтесгаден стал приобретать все более широкую известность, и в газетах название города начинало звучать так же, как Даунинг-стрит в Англии, Кэ д'Орсэ в Париже или Белый дом в Вашингтоне. Берхтесгаден стал символом германской политики.

Одним из первых гостей Гитлера в Берхтесгадене был престарелый британский премьер-министр Невиль Чемберлен. В результате этой встречи чехи были вынуждены уступить и отдали Гитлеру Судетскую область. Через несколько месяцев и вся Чехословакия, подобно Австрии, стала германской провинцией под названием «Протекторат Богемия и Моравия». Берхтесгаденские обыватели были совершенно уверены, что для чехов это несравненно лучше – спокойнее и больше порядка.

А вообще жители недавно еще захолустного курорта – лавочники, владельцы пансионов, кафе, булочных – теперь чувствовали себя непосредственными участниками мировых событий. В самом деле, за последнее время в Европе не происходило ни одного мало-мальски крупного события, которое не зарождалось бы в их городе на глазах обывателей. Присоединение Чехословакии произошло после приезда Чемберлена в Берхтесгаден. Английского премьера в черной тройке и высоком цилиндре, одетого будто для похорон, не раз видели на курорте. Иные даже отметили, что премьер никогда, в любую погоду, не расстается с черным дождевым зонтиком.

Что же касается событий в Австрии, то старожилы помнят приезд последнего австрийского канцлера Шушнига. Он проскользнул довольно быстро в резиденцию Гитлера и, не задерживаясь, уехал в Вену с жестким ультиматумом по поводу аншлюса. Вскоре Австрия потеряла самостоятельность.

Появление Шушнига в Берхтесгадене жители связывали потом с другим событием. Долгое время в городке был расквартирован австрийский легион Гитлера. Для конспирации австрийских легионеров называли «жетонами», но для берхтесгаденцев это не было секретом. Под руководством германских офицеров вооруженные легионеры открыто маршировали по улицам, а вскоре после приезда Шушнига они вдруг исчезли и какими-то путями очутились в Вене как раз накануне вступления германских войск в австрийскую столицу…

Здесь, в Берхтесгадене, с королевскими почестями встречали Бенито Муссолини, из Венгрии приезжал напыщенный регент Хорти в адмиральской форме, густо разукрашенной золотым позументом. Даже политики из пивных Берхтесгадена относились к венгерскому диктатору с некоторым оттенком иронии. Они в каждый его приезд обычно спрашивали друг у друга, каким же все-таки флотом командует Хорти. Уж не в собственной ли ванне стоят военные корабли сухопутного адмирала? Но фюрер явно мирволил Хорти. Не так давно он даже подарил ему прогулочную яхту, и с тех пор венгерский регент имел полное основание носить адмиральский мундир с кортиком – на Дунае плавал настоящий корабль.

Немалые разговоры вызвал и другой подарок Гитлера, который был подороже яхты. После очередного появления Хорти в Берхтесгадене – это как раз совпало с приходом германских войск в Прагу – в газетах появилось известие, что Закарпатская Украина отныне присоединяется к Венгрии. Адмирал оказался ловок! Фюрер присоединил Чехословакию к Германии, а старик Хорти, из которого вот-вот посыплется песок, как из дырявой тачки, отхватил себе кусок территории с миллионом жителей. Не лучше ли эти земли сохранить за Германией? Булочник, державший магазин рядом с «Гранд-отелем», никак не понимал щедрости Гитлера, а владелец гаража таксомоторов глубокомысленно утверждал, что Гитлер, конечно, неспроста делает такие подарки, но в чем тут дело, он так и не мог сказать. Обычно разговор в пивной заканчивался фразой: «За нас думает фюрер, ему лучше знать».

* * *
Да, рейхсканцлер думал за немцев. Адольф Гитлер стоял на скале в «Орлином гнезде» и рассеянно глядел на раскинувшийся невдалеке Берхтесгаден, на горы, кое-где уже покрытые снегом, на рваные облака, повисшие на утесах, на бурую зелень долины. Сюда, на каменистые склоны горы, он удалился для размышлений.

Да, Гитлер думал за немцев, за обывателей, из среды которых вышел он сам и которых знал лучше, чем кто-либо другой. Он считал себя вправе думать за нацию как человек, отмеченный перстом провидения, как вождь, ниспосланный судьбой германскому народу. Считал, что он приобрел это право ценой борьбы и унижений, надежд и отчаяния. Он слишком долго жил в бедности, чтобы поддерживать бедняков, этих насекомых, карабкающихся друг на друга. Сколько веков говорили о том, что нужно покровительствовать несчастным и бедным, поддерживать слабых, – не пора ли наконец защитить богатых и сильных от толпы немощных и бедняков! В наше время только сильные владеют миром, только сильные имеют право на существование…

Гитлер подошел к обрыву и носком сапога столкнул вниз небольшой камень. Он проводил его глазами и усмехнулся: так надо относиться к слабым – подталкивать в пропасть. Это куда гуманнее, чем давать им жить, позволять влачить жалкое и бесполезное существование.

В своих мыслях Гитлер видел мир, раскинувшийся под его ногами. Да, мир действительно скоро будет у его ног – весь, весь! Пришла пора взять его, как зрелый плод. Надо только как следует тряхнуть дерево, и яблоко – тотальная власть – само попадет в руки. А уж он тряхнет мир как следует!

В честолюбивых мечтах, в упоении собственной силой и властью, рейхсканцлер вскинул голову, расставил ноги и уперся кулаками в бедра. Так стоял он некоторое время на фоне облаков и гор, к чему-то прислушиваясь. Даже наедине с самим собой он не переставал позировать и рисоваться, а на этот раз, пребывая в кажущемся уединении, Гитлер знал, что он не один. Время от времени он слышал мягкое тиканье затвора лейки и тогда, делая вид, что, погруженный в свои размышления, ничего не замечает, сам принимал нужную позу, как старик тиролец в Берхтесгадене.

Застыв в избранной позе, Гитлер ждал, но на этот раз привычного щелчка почему-то не последовало. Он недовольно повернул голову. Его личный фотограф Поль Гофман, присев за камнем, возился с аппаратом. Вот он торопливо захлопнул крышку и встретился глазами с Гитлером.

– Я же просил оставить меня одного, почему ты здесь, Гофман?

– Простите, мой фюрер, но я хочу запечатлеть для потомков ваш образ. Кто, кроме меня, сделает это? – В интонации Гитлера Гофман уловил дружелюбные нотки. Он знал, что фюрер лишь делал вид, будто не замечал фотографа.

– Хорошо, раз ты здесь, сделай мне этот снимок. Запомни сегодняшний день, Гофман: я стою накануне великих решений… Кстати, что случилось у тебя с аппаратом? – В голосе Гитлера послышалось беспокойство.

– Все в полном порядке, мой фюрер, я менял кассету.

Под угрозой самой жестокой пытки личный фотограф не признался бы сейчас, что во время съемок у него отказал аппарат. Гофман знал о суеверности своего шефа.

Гофман спустился несколько ниже и, рискуя свалиться с обрыва, сделал несколько кадров.

– А теперь оставь меня. Не то получишь, как при нашем первом знакомстве. Помнишь? – Гитлер хмуро улыбнулся собственной шутке.

– Но тогда разве был плохой снимок, мой фюрер? За него американцы заплатили мне тысячу долларов.

– Да, да, то был мой первый портрет, напечатанный в Америке. Он обошел все газеты… Иди, иди, Гофман! Сейчас не время вспоминать прошлое, мне надо сосредоточить мысли на будущем.

Фотограф ушел, но Гитлер не мог избавиться от воспоминаний, да он и не гнал их – они были приятны. Когда это произошло? Видимо, лет шесть назад, а может быть, семь. Как раз в самое тяжелое время, когда партия начала рассыпаться. Если бы не деньги Кирдорфа и Круппа, пришлось бы солоно! Совершенно верно, тогда он и познакомился с Гофманом. Американское агентство Юнайтед Пресс пообещало тысячу долларов за хороший портрет Гитлера. Гофман взялся исполнить заказ, но лично не знал еще будущего правителя, а штурмовики из охраны поколотили фотографа во время съемки. Это было на митинге. Думали, что Гофмана подослали левые. Зепп здорово поработал тогда кулаками. Хорошо, что в свалке хоть уцелела пленка. Каковы бывают превратности судьбы! Кусок пленки сыграл такую роль! Может быть, рурские тузы и не дали бы денег, не увидев портрета Гитлера в американских газетах. Где это была подпись: «Восходящая звезда Германии – Адольф Гитлер»? Кажется, в «Нью-Йорк таймс». Что говорить, американцы сделали ему неплохую рекламу!..

С Полем Гофманом его связывали и другие воспоминания.

Это было словно вчера, тоже в Мюнхене и в те же самые дни. Он зашел в фотографию Гофмана за портретом. Портрет не был готов. Предложили подождать с четверть часа. Тут он и встретился с Евой Браун, лаборанткой у Поля. Она печатала копии. Конечно, Ева принесла ему счастье. Молодая женщина вышла из-за портьеры и сказала сдержанно, почти застенчиво:

– Прошу вас, господин, фотографии в этом конверте.

Она оценивающе посмотрела на посетителя, протянула ему плотный черный конверт, в которых обычно хранят фотобумагу. Да, то было время, когда он, Гитлер, сам еще ходил за своими портретами в фотографии и ему отдавали их в использованном конверте. Но тогда не приходилось обращать на это внимание.

Гитлера покорили красивые ноги и светлые волосы лаборантки. Она была просто мила, а элегантное серое платье ей очень шло. Ева и тогда умела одеться. С такой дамой не стыдно появиться в обществе.

Ева просто отнеслась к их сближению. Не стала строить из себя недотрогу. Встречались в его квартире на углу Принцрегентштрассе. В квартиру с низкими потолками, на третий этаж, можно было проникнуть только по темной лестнице. Но какие вкусные сосиски жарила Ева на электрической плитке! Гитлер не знал, какую роль в его сближении с Браун сыграл все тот же Поль Гофман, уступив ему свою любовницу.

Потом было время, когда они не встречались долгие месяцы. Ева ждала его, коротала время с портнихами, а Гитлер то выступал в «Клубе господ» – перед промышленниками в Дюссельдорфе, то мчался в Берлин, в гостиницу «Адлон», – советовался с Герингом и тайно встречался с иностранными дипломатами, что-то обещал им и сам получал обещания, неистовствовал на митингах и добывал деньги, тут же раздавая их нужным людям. Он интриговал, подкупал, устранял противников.

Но когда он снова появлялся в Мюнхене, неизменно проводил вечера с Евой на Принцрегентштрассе. Эта женщина становилась ему просто необходимой. Она прежде всего заставила его позабыть имя Гели, Гели Раубаль. Впрочем, нет, Гитлер ничего не забыл. То, что случилось тогда, еще больше озлобило, ожесточило его, заставило его еще раз почувствовать себя неудачником в жизни. Появление Евы смягчило удар, который нанесла ему судьба. Но несомненно, смерть Раубаль повлияла на склад его характера, сделала Гитлера еще более мрачным, замкнутым и недоверчивым. Теперь-то он не назовет себя неудачником! Пусть ими будут другие.

И все же старое чувство озлобленности снова охватило Гитлера. Не надо бы сейчас вспоминать Раубаль, все это давно прошло, вот уже семь лет, как она застрелилась. И все же Гитлер думал о ней – Гели Раубаль.

Это была его племянница, дочь сводной сестры. Адольф питал к ней далеко не родственные чувства и был уверен, что она станет его женой. Он полагал, что имеет на нее безраздельное право. Но Гели предпочла забулдыгу Морица – приятеля и единомышленника Гитлера. Они вместе ходили в пивную Берчкеллер, вместе выступали на митингах. Произошла ссора с Морицем, и Гитлер отправил племянницу в Вену, подальше от греха. Для всех Гели уехала в Вену учиться пению. Гитлер говорил, что мечтает сделать ее певицей. Но и после этого он не прекращал домогательств, а Раубаль отвергала их и наконец, не выдержав, застрелилась. Она ушла из жизни, и Гитлер не мог ничего сделать. Считал себя обманутым. Вот что бесило! Он начал искать утеху в вине. Однажды, обливаясь пьяными слезами, сказал приятелям: «Теперь одна только Германия будет моей невестой…» Прошло немного времени, и Гитлер утешился с Евой Браун.

Усилием воли Гитлер повернул мысли от прошлого, но он продолжал думать о женщинах.

Гитлер вообще любил женское общество. Перед женщинами легче показать свое превосходство. Женщины лучше умеют слушать, пусть не всегда понимая, о чем идет речь, но в их глазах быстрее можно зажечь огоньки восхищения, они гораздо легче поддаются гипнозу слова, способствуют вдохновению, оживляют мысль. В этом отношении Ева бесподобна. Склонив голову, она часами может слушать самые глубокомысленные рассуждения и не перебивать, что очень редко бывает у женщин.

Гитлер перешел на другую сторону утеса и присел на камень, поросший зеленоватым лишайником. Это было его излюбленное место. Он привыкал к одним и тем же местам, вещам и почти не терпел новых людей в своем окружении. Возможно, здесь сказывалась возрастающая с годами мнительность, может быть, влияло предсказание гороскопа. Но, так или иначе, каждое новое лицо заставляло настораживаться, вызывало подозрительное чувство нависавшей опасности.

Солнце все больше начинало пригревать камни. На склоне горы становилось теплее. Небо было совершенно чисто, и на Вацмане искрился первый выпавший снег. Можно считать, что утро уже кончилось, а фюрер все еще не мог обратиться к мыслям, ради которых он уединился здесь, как всегда это делал перед большими решениями.

Впрочем, решение созрело уже давно. Сейчас самое удобное время расправиться с Польшей. Дальше оттягивать нечего. Генерал Браухич обещал покончить с ней в две недели. Пятьдесят шесть дивизий стоят на границе и ждут приказа. Он отдаст этот приказ двадцать пятого. Хотя нет, сегодня вторник… Гитлер начал считать на пальцах – двадцать пятое будет в пятницу. Ни в коем случае! Только не в пятницу – этот день приносит несчастье. Надо следовать старой пословице: «Что предпримешь в пятницу, не продержится и недели». Тогда в субботу… Дело, конечно, не в Данциге. Это разговоры для дураков. Германии нужно жизненное пространство – лебенсраум. В субботу наступит новая эра в истории. Германцы начнут движение на восток. Они пойдут по следам древних тевтонов, во главе их встанет он, Адольф Гитлер! Он затмит славу и Наполеона и Фридриха. Ну, а повод найдется. Как его зовут, этого англичанина? Бакстон. Он подбросил неплохую идею – пусть поляки сами нападут на Германию…

Гитлер уже поручил Гейдриху добыть одежду польских солдат. Этот сдерет ее вместе с кожей! А кто напялит мундиры, кто станет нападать, не важно, лишь бы люди были в польской форме. Потом их нетрудно убрать. Мертвые, как известно, умеют держать язык за зубами.

Значит, англичане, если они подсказывают такие вещи, не хотят воевать из-за Польши. Мы еще с ними поладим, они пригодятся. Им бы только стравить нас с русскими. Всему свое время, дойдет черед и до русских. Если бы только в Москве поверили, что мы всерьез заключаем договор с ними. Договор! Это клозетная бумага. Договора заключают, чтобы рвать их…

А британцев он тоже выжмет, заставит их танцевать под его дудку, как Чемберлена. Этот сухой стручок тоже хочет быть хитрым! Предлагает вернуть колонии в Африке. Чьи? Германии нужны немецкие колонии, а он предлагает бельгийские. Подумаешь, от пятого градуса до Мозамбика… Бельгийские можно и так взять. Но дело сейчас не в этом. Значит, англичане хотят полюбовно разделить мир и разделить только с ним. Вот это важно! Значит, тыл обеспечен.

Сегодня на совещании он сообщит генералам свое решение. Нужно подкрутить этих зазнаек. Они слишком расчетливы и осторожны, он бы сказал – ограниченны. В большой политике нужны дерзость и риск. Иначе разве удалось бы подчинить Австрию и чехословаков! Конечно, надо благодарить за это Чемберлена. Как обвел он этого старого дурака! Прорвать судетские укрепления – не шутка. Для этого следовало иметь по меньшей мере тридцать дивизий, а было их тринадцать! Тем не менее Чехословакия пала без единого выстрела. А генералы еще не верят в его полководческий гений! Шкодливые кошки! Хотят действовать только наверняка. Бездарь! Только и думают о чинах и наградах. Он даст их, эти награды, пусть только воюют. Генералы все еще считают его серым ефрейтором, шмирштифелем – смазным сапогом, а они лакштифель – лакированные сапожки, белая кость.

Рейхсканцлер, распалившись в мыслях, ударил себя кулаком по колену. При одном воспоминании о снисходительном отношении генералов, прикрытом внешней почтительностью, он приходил в бешенство. Он чувствует это. Пусть Вильгельм Лист посидит сегодня на совещании. Это полезно, сбросит немного генеральскую спесь. Когда-то ефрейтор Адольф Гитлер служил у него в пехотном полку, а теперь… Роли меняются.

Мысли Гитлера переметнулись на полк, где он служил под началом Листа, на холодные и неприютные казармы на окраинах Мюнхена. Там он получал даровое питание и ефрейторскую каморку. Потом снова вспомнил о квартире на Принцрегентштрассе. По сравнению с каморкой она показалась тогда дворцом. Переселение из казармы было первым признаком возросшего благополучия. Там соседи уже называли его «герр Гитлер», выказывали уважение. Это не то что в Вене, в кварталах Мейдлинга, где в любую погоду приходилось выстаивать перед дверями благотворительного ночлежного дома. А ночлежка походила на Австро-Венгерскую монархию, в ней не по доброй воле жили люди разных национальностей. В ночлежку забирались чешские бетонщики, словенские каменщики, хорватские чернорабочие, кто угодно. Гитлеру, всегда помнившему, что он немец по крови и, значит, выше всего этого сброда, казалось, что они перебивали у него работу, оттирали от хлеба насущного, забирались на лучшие нары. Быть может, там, в ночлежках Мейдлинга, почувствовал он впервые ненависть к славянским и другим недочеловекам, которые мешают жить чистокровным арийцам.

Вена! Красивая мачеха! И все же он любил этот город, где прошли ранние и недобрые годы. Любил – не то слово. Цепная собака тоже любит свою конуру. Нужда приковала его к мачехе-городу. Если бы мог он тогда жить иначе! Как завидовал он сытым господам, гулявшим на Пратере! Сколько пришлось пережить унижений, крушений надежд, болезненных уколов, щелчков по самолюбию! Его не пустили и на порог Академии художеств, хотя он был абсолютно уверен в своей одаренности. Он предложил архитектурный проект, который затмил бы автора Бельведера, но над ним посмеялись. Рискнули бы сделать это теперь! А тогда вместо работы в академии пришлось торговать поддельными картинами и зарабатывать на хлеб, пока не случились неприятности с криминальной полицией. Много лет спустя канцлер Дольфус пытался шантажировать его каким-то протоколом из полицейских архивов Вены. Думал, что безнаказанно может заигрывать с Италией и показывать кукиш Гитлеру! За то и поплатился своей головой. Гесс чисто обставил дело…

Нет, в Вену он стремился не для того, чтобы поклониться ночлежке и вспоминать об унижениях. Он жаждал удовлетворения, добивался признания, которого столько времени не было. И он добился своего, Адольф Гитлер. В город въехал сразу после аншлюса, въехал как победитель.

Конечно, жизнь в Вене не прошла бесследно. Она дала очень многое. Во время триумфальной поездки к нему привели старика букиниста. Это был единственный старый знакомый, обнаруженный в Вене. У него дрожала голова от старости, быть может, от страха. Букинист наконец вспомнил, как герр Гитлер приходил к нему читать старые иллюстрированные журналы. По тем журналам Гитлер начал изучать военное искусство – читал отчеты о франко-прусской кампании. Значит, не всем нужна академия генерального штаба, ее могут окончить и совершенно посредственные генералы. А толку? От штанов, протертых за партой, не всегда прибавляется в голове. Он убежден: в военном искусстве главное – интуиция. Она есть у него, хотя Гитлер и учился на старых журналах, у прилавка венского букиниста…

Верный своей обычной манере перескакивать в мыслях с одного на другое, Гитлер вдруг отдался более ранним воспоминаниям – о своей родословной, об отце, Алоизе Шикльгрубере, который пожертвовал всем, даже именем, чтобы выбиться в люди.

Гитлер не мог помнить, когда отец работал сапожником, – то было за много лет до рождения Адольфа. К рождению сына Алоиз был уже хоть и небольшим, но таможенным чиновником, носил форму – не ровня мастеровому люду. К тому времени, когда Адольф стал подрастать, его отец успел до краев наполниться высокомерным презрением к голодранцам, к низшим слоям, то есть к людям в спецовках, комбинезонах и заштопанных, засаленных блузах. Адольф рано усвоил высокомерное отношение австрийских обывателей к «черни» и тяготился, что ему приходится жить в окружении этой публики.

Алоиз Шикльгрубер, надо полагать, был неудачником в жизни. Только раз судьба улыбнулась ему, протянув тугой кошелек в виде наследства румынского еврея Гитлера. Но в последний момент капризная дама – судьба отняла руку, и Алоиз остался ни с чем. В самом деле, чем еще, как не роковым невезением, можно объяснить неудачу отца с женитьбой! Сапожник Шикльгрубер в зрелом возрасте женился на дочери бухарестского кельнера еврея Гитлера. Конечно, не по любви. Кто может воспылать к уродливой и сварливой женщине, которая к тому же была лет на пятнадцать старше! Но кельнер любил внебрачную дочь как память о приятных грехах молодости. Он пообещал Алоизу приданое, но поставил условие: женившись, сапожник возьмет фамилию тестя, а стало быть, и дочка будет законно носить фамилию Гитлер.

У старого кельнера имелись свои соображения: других детей у него не было, но он не хотел, чтобы на земле оборвался род Гитлеров. Кельнер для того и придумал сложную, хитроумную комбинацию, вбив себе в голову, что так будет легче оставить молодоженам наследство, накопленное чаевыми. А Шикльгрубер не дорожил фамилией, он предпочитал деньги. Но старик обманул Алоиза – умер, не успев написать завещания. Немногим позже умерла и супруга Алоиза. Так и получилось, что в результате всех комбинаций австрийский сапожник получил в наследство от тестя только фамилию. Огорченный неудачей, Алоиз женился на прислуге усопшей – на Кларе Пельц, матери будущего канцлера Германской империи.

Судьба еще раз улыбнулась сапожнику, он поступил в таможню. Но обманутый в своих расчетах Алоиз усмотрел причину неудачи в вероломстве бухарестского кельнера и навсегда затаил глубокую неприязнь к еврейскому племени. Это чувство он постарался внушить и сыну.

Так получилось, что злейший антисемит из всех антисемитов в истории последних веков Адольф Гитлер носил фамилию еврея, кельнера из Бухареста…

Два поколения род Гитлеров выкарабкивался, пробивался в люди. То, чего не добился таможенный чиновник, удалось сделать его сыну Адольфу. Путь к долгожданному благополучию, к славе и власти нащупал он все в той же Вене. «Красивая мачеха» многому научила. Озлобленный житейскими неудачами, подросток Гитлер шатался по венским базарам и митингам, ввязывался в споры, слушал в пивных выступления модного вожака какой-то национальной партии Георга фон Шенерера. Вместе с лавочниками Гитлер негодующе кричал «пфуй» по адресу иудеев, одобряя этим призывы оратора громить газеты и еврейские магазины.

В молодости Гитлеру довелось слушать и другого оратора – Карла Люгера, мэра города, который тоже к чему-то призывал, кого-то клеймил и что-то обещал обывателям. В завистливую душу сумрачного подростка на всю жизнь запали слова Люгера: «Чтобы преградить путь социалистам, нужно включить их требования в свою программу. Не беспокойтесь о программе – она нужна только для выборов».

Отчаявшись добиться успеха в Вене, молодой Гитлер решил искать счастья в Германии. Он перебрался в Мюнхен, убежденный в том, что виновники всех бед на земле – это евреи, рабочие и социалисты. А господами положения, Гитлер тоже в этом уверился, должны быть люди, в жилах которых течет немецкая кровь.

В Мюнхен он переехал незадолго до начала мировой войны, но и война ничего не изменила в личной судьбе Адольфа. В полку дослужился до чина ефрейтора. Фортуна обратила внимание на неудачника лишь значительно позже…

И вот он, избранник судьбы, сидит на диких камнях в канун великих свершений. Взглянул бы на него сейчас отец, Алоиз Шикльгрубер! Он остался бы доволен успехами сына. Ради благополучия отец отказался от собственной фамилии, Адольф тоже пошел по его стопам. Сын австрийского таможенника всего несколько лет назад принял германское подданство. Национальность, как и совесть, – ненужное тряпье, мешающее идти к намеченной цели. Он, Гитлер, признает только борьбу крови с кровью, расы с расой. Только борьба за существование сделает одних властелинами, других – рабами. Естественный инстинкт побуждает всякое живое существо не только побить врага, но и уничтожить его. Он, Гитлер, пришел к этому выводу в результате долгих, глубоких раздумий. Лишь в процессе войны происходит естественный отбор и очищение земли от неполноценной и низшей расы. Только война поставит германскую расу на уготованное ей место под солнцем.

Но с войной надо спешить. Надо наверстать упущенное время. Александр Македонский стал полководцем в двадцать лет, Наполеон и Фридрих начинали завоевательные походы в двадцать шесть лет, а Карл XII – еще раньше, семнадцатилетним юношей. Он, Адольф Гитлер, отстал от великих полководцев мира, ему уже пятьдесят лет. Надо наверстать время, надо спешить!

Гитлер поднялся с камня, покрытого зеленым лишайником. Он торопливыми шагами начал спускаться по тропинке вниз, к Бергхофу, будто и впрямь спешил наверстать упущенное время.

До совещания с генералами оставалось не больше часа. За это время из Москвы должен был еще позвонить Риббентроп.

III

Дежурный адъютант, подполковник Шмундт, пригласил генералов в кабинет фюрера. По обыкновению, Гитлер назначил совещание внезапно, известив о нем только накануне вечером, и многие явились в Бергхоф прямо с аэродрома. За четверть часа до назначенного времени почти все были в сборе. Состав участников оказался узким – на совещание вызвали всего человек двадцать, преимущественно командующих армиями, танковыми соединениями и авиационных генералов. Из «старой гвардии» кроме Геринга здесь были только Борман и Гесс, но они прошли во внутренние апартаменты фюрера и до сих пор не возвращались.

Сначала генералы толпились в приемной, перекидываясь пустяковыми фразами, а потом, уступая один другому дорогу, предупредительные и вежливые, прошли в кабинет. Неторопливо, с чувством собственного достоинства, деловито они рассаживались за широким и длинным столом, отполированным до зеркального блеска.

В кабинете, ближе к письменному столу фюрера, уже сидел подтянутый и седой, коротко остриженный главком сухопутных войск фон Браухич. Квадратное лицо его с округлыми бровями и прямыми, вытянутыми в линейку губами было сосредоточенно. Он вполголоса разговаривал с Гальдером – преуспевающим, полненьким и педантичным артиллеристом, недавно назначенным начальником генерального штаба.

Возле окна, которое занимало всю южную стену кабинета и походило на витрину берлинского универмага, стоял рейхсмаршал Геринг. В парадном мундире из светло-голубой замши, в высоких сапогах с золочеными шпорами, он выделялся среди остальных ярким и броским нарядом. Облокотившись на спинку стула, Геринг задыхался от приступа смеха. Видимо, рейхсмаршал был в отличном настроении и не переставая подшучивал над закадычным приятелем генерал-полковником Милхом. Он стоял тут же, рядом с начальником имперской полиции Кальтенбруннером. Массивный торс Геринга колыхался от сдерживаемого хохота. Смеялся и Кальтенбруннер, обнажая крупные, длинные зубы. Но шутки рейхсмаршала, видимо, не доставляли удовольствия Милху. Коротконогий и широкий в плечах, он стоял, заложив назад руки, и недовольно, натянуто улыбался.

Речь шла о неарийском происхождении Милха. Генерал выпутался из этой истории с помощью обоих собеседников, но с тех пор это служило дежурной темой для грубых и назойливых шуток Геринга.

– Отстань, Герман, не надоело тебе говорить об одном и том же? – На смуглом, нагло-красивом лице Милха скользнула тень раздражения.

– Нет, ты нам признайся: согрешила твоя мамаша с арийцем или не согрешила? Ну, признавайся! – Геринг достал платок и вытер глаза, он смеялся до слез.

– Я мог бы задать тоже кое-какие вопросы, – Милх взглянул на орден «Пур ле Мерит», блестевший в созвездии других регалий на груди Геринга. Рейхсмаршал особенно гордился этой наградой, полученной в мировую войну.

Милх что-то хотел сказать, но удержался.

Среди людей их круга существовал негласный закон – не говорить о некоторых событиях прошлого. Тогда почему же Геринг сам так надоедливо вспоминает об этой злополучной истории? Впрочем, это его дело, лучше быть осторожным…

Геринг не заметил ни угрозы, ни раздражения в словах Милха. Вытирая глаза, он продолжал его донимать:

– Ты, Эгардт, признайся только – да или нет? Тогда мы отпустим тебя на все четыре стороны.

– Оставь, Герман, честное слово, мне это надоело!..

История, которой забавлялся Геринг перед совещанием, заключалась в том, что отец Милха, аптекарь из Вильгельмсгафена, был евреем. Обнаружилось это при заполнении «аненпаса» – родословного паспорта, определявшего чистоту крови. В паспорт записывали предков до четвертого поколения. Любому немцу, жителю Третьей империи, такое количество неарийской крови, как у Эгардта Милха, не сулило ничего хорошего. Но Милх не был рядовым немцем, в имперской авиации он числился вторым человеком после Геринга. Кроме того, их связывала с фельдмаршалом давняя и тесная дружба, уходящая корнями в то далекое время, когда оба в мировую войну служили летчиками в эскадре Рихтгофена. Милху довелось тогда оказать Герингу одну деликатную услугу, в результате которой на кителе будущего фельдмаршала появился его первый орден – «Пур ле Мерит». Это сейчас грудь его походит на витрину лудильщика – орденов и не пересчитать, – но тогда было иное. Заработать «Пур ле Мерит» во время войны дело не шуточное: его давали летчику-истребителю за двадцать самолетов, сбитых в воздушном бою.

В мимолетном раздражении Милх едва удержался, чтобы не намекнуть Герингу на то, как он получил награду. Ведь почти половина сбитых самолетов из двадцати принадлежала ему, Милху. Приятели сговорились: если действовать врозь, не будет ни одного ордена, а вместе получается двадцать один самолет. Простая арифметика. Кому приписывать, тащили на спичках. Досталось Герингу. Милх вытащил короткую спичку, но ему до сих пор кажется, что приятель смухлевал и выставил две обломанные спички.

Дело это старое, и его не проверить, точнее – не подтвердить, так же, как историю с гибелью офицера Рейнгардта.

В шестнадцатом году онистояли на русском фронте. После гибели командира отряда на эту должность назначили старшего по званию офицера – Рейнгардта. Помнится, Геринг завидовал ему и даже как-то сказал Милху: «Везет же этому Рейнгардту! Если б не он, то я стал бы командиром отряда…»

А вскоре – это случилось как раз в тот день, когда разбился Рейнгардт, – Милх перед рассветом вышел из палатки и увидел Геринга. Он возился под брюхом истребителя. Потом Герман уверял, что пораньше встал для того, чтобы подтянуть тросы у своего самолета. Но Милх-то не был пьян, он собственными глазами видел – Геринг вылезал из-под машины Рейнгардта.

Рейнгардт погиб часов в десять утра. Он не успел набрать высоту и свалился в штопоре тут же, на аэродроме. Комиссия установила причину: лопнул трос – и самолет потерял управление. Рейнгардта с почестями похоронили, а Геринг, как старший по званию, стал командиром истребительного отряда.

На войне долго не горюют о погибших, про Рейнгардта скоро забыли, а Геринг оценил молчание приятеля – с Милхом у них завязалась тесная дружба.

И вот, когда потребовалось, Геринг пришел на помощь. Собственно, предложил это не он сам, Кальтенбруннер оказался более искушенным в таких делах. Он посоветовал: пусть мать заявит, что она была неверна мужу-еврею. К счастью, в это время отец уже умер. Главное – пришлось долго убеждать мать, старуха никак не хотела давать клятву. Но Эгардт настоял на своем, заставил ее сделать все, что нужно. В полицию поступило заявление матери, оно подтверждалось официальной клятвой, заверенной нотариусом, что ее мальчик Эгардт, благодарение богу, родился не от мужа-еврея. Настоящим отцом его – да простит бог ее прегрешение! – является ныне уже покойный учитель господин Лемке, человек строгих правил и чистой арийской крови.

Остальное взял на себя Кальтенбруннер. В полиции он все уладил. Достаточно было телефонного звонка.

– Ну ладно, ладно! – сказал Геринг, заметив наконец, что Милх вот-вот может взорваться. – Благодари мамашу за ее прегрешения… Однако не пора ли нам начинать? – Генерал-фельдмаршал посмотрел на часы: – Ого, фюрер что-то запаздывает!

– К нему прошли Борман и Гесс, – сказал Кальтенбруннер.

Геринг беспокойно поднялся и ревниво глянул на дверь – уже успели! Он не выносил, когда кто-то другой находился возле фюрера, тем более в его отсутствие. Опять плетут какие-нибудь интриги…

– Пройду-ка я выясню, что там случилось… А Борман давно там?

– Нет, с полчаса, не больше.

Озабоченный генерал-фельдмаршал прошел в боковую дверь, казавшуюся частью резного орехового шкафа, скрытого в стене.

Тем временем просторный кабинет заполнился приглашенными генералами. Вошел Роммель, бывший преподаватель тактики при личной охране фюрера. С волевым лицом, грубоватый и резкий в манерах, он сел к столу, с шумом пододвинув под себя стул.

Появился высокий и худощавый фон Паулюс. Поговаривали, что его прочат на должность оберквартирмейстера генерального штаба. Пришел командующий танковой армией массивный, как глыба, Геппнер. Его сопровождал Гудериан, автор только что изданной и нашумевшей книги «Внимание: танки!». Маленький рот и сведенные, нахмуренные брови оставляли на лице его выражение постоянного недовольства и желчной обиды. Но Гудериану нечего было обижаться, роптать на судьбу – Гитлер целиком разделял его доктрину массового применения танков для прорыва и окружения противника. Поэтому Гудериана называли «генералом с перспективой».

Морской флот представляли гросс-адмиралы Дениц и Редер. К представителям флота в какой-то степени можно было отнести и вице-адмирала Канариса, во всяком случае по его званию и морской форме. Если бы не вице-адмиральский мундир, который, кстати сказать, он надевал только в сверхисключительных случаях, Канариса можно было бы принять за рассеянного и немного утомленного профессора с мягкими, ленивыми манерами и добродушной внешностью. Только горящие, проницательные глаза говорили о его энергии и неукротимом движении мысли. Вице-адмирал, или «маленький грек», Вальтер Канарис стоял во главе абвера – военной разведки империи.

Всеобщее внимание привлек к себе генерал-полковник Герд фон Рунштедт. Его появление расценили как верный признак примирения старого генерала с Гитлером. Генерал прусской школы, прямой и надменный, с окаменелым, лишенным морщин лицом, он прошел к свободному месту, не обращая внимания на притихшие разговоры и любопытные взгляды, сел к столу, поздоровавшись только с фон Браухичем. Остальным небрежно кивнул головой.

За столом усаживался разговорчивый Дитрих, известный больше прозвищем «Зепп», смуглолицый красавец восточного типа, похожий на содержателя бара. На нем была форма обергруппенфюрера войск СС, что соответствовало званию генерала. Бывший начальник личной охраны фюрера, Зепп теперь командовал особой дивизией СС «Адольф Гитлер».

Среди приглашенных были также командующий армией Клюге – человек с умным, породистым лицом, высоколобый, главком парашютных войск Штудент, генерал Шернер, импонирующий Гитлеру грубой солдатской хваткой.

В Бергхофе – личной резиденции Гитлера – собрался цвет военной Германии. В кабинете воцарилась атмосфера нетерпеливого ожидания. Не все знали тему предстоящего совещания, но по многим признакам чувствовалось, что назревают большие события. Напряжение усилилось с появлением Кейтеля – уже пожилого генерал-полковника с подстриженными седыми усами и впалыми Щеками, обтянутыми сухой кожей. Кейтель был одним из ближайших военных советников фюрера и начальник штаба ОКВ – всех вооруженных сил Германии.

Многие поражались поистине феерической карьере начальника штаба. К пятидесяти годам Вильгельм Кейтель оставался только заурядным майором. Это не говорило о его гениальных военных способностях, но, сделавшись приближенным фюрера, майор начал расти как на дрожжах. В течение нескольких лет он поднялся до генерал-полковника. Другие генералы завидовали, иронизировали и в то же время побаивались злопамятного, ловкого, умеющего приспособляться военного помощника фюрера.

В руках Кейтель держал папку с бумагами. Отыскав глазами адъютанта Шмундта, он подозвал его и передал бумаги – для фюрера, срочно! Шмундт тотчас же исчез за дверью, в которую только что прошел Геринг.

Самым последним на совещание явился Гиммлер – рейхсфюрер СС, невысокий, тщедушный человек, чем-то похожий на провинциального учителя, обладающий колоссальной властью в империи. На нем была зеленая эсэсовская униформа без орденов и знаков различия. Он был убежден, что его, Генриха Гиммлера, узнают без всяких регалий.

Гиммлер остановился в дверях кабинета, протер пенсне, острым взглядом окинул собравшихся генералов. Среди них он не обнаружил ни Геринга, ни Бормана с Гессом и, поняв сразу, что все они собрались наверху, круто повернулся на каблуках и короткими шажками застучал по паркету через приемную в апартаменты Гитлера.

IV

Гиммлер поднялся на второй этаж, в малый кабинет канцлера. Гитлер сидел в кресле, склонившись над письменным столом и рукой прижимая к уху телефонную трубку. Другая рука оставалась свободной, Гитлер то подпирал ею подбородок, то разглядывал ногти, начинал их обкусывать, то снова опирался на руку подбородком. Черная неширокая прядь волос спадала к бровям, и от этого лоб казался еще ниже.

Вокруг Гитлера расположились Геринг, Борман и Гесс. Опираясь руками на край стола, неуклюжий и широкоплечий, с бычьей шеей, мрачно стоял Мартин Борман. На его лице с выдающимися скулами и широкими ноздрями застыло выражение черствой хитрости. Геринг тоже слушал, навалившись животом на стол. Гесс, высокий, аскетического вида человек с глубоко запавшими глазами, скрытыми под чащей нависших бровей, стоял позади и держал раскрытую папку, на случай, если Гитлеру потребуется какая-то неотложная справка.

Все, кто был в кабинете, сдерживая дыхание, прислушивались к разговору. Распахнув дверь, Гиммлер хотел что-то сказать, но на него замахали руками, а Геринг приложил палец к губам, давая понять – требуется немая тишина.

На проводе была Москва. Говорил Риббентроп, он вел там переговоры с Советским правительством. Министр иностранных дел сообщал, что переговоры идут успешно, подробности обещал передать часа через полтора шифром, а пока с удовлетворением отмечал, что русские согласны подписать пакт о ненападении. Риббентроп выражал восхищение Москвой, делал комплименты советским руководителям, восторженно отзывался об их умении быстро решать вопросы, не обращая внимания на какие-то мелочи.

Чуть искаженный голос министра отчетливо доносился из трубки. Всем были слышны елейные интонации в голосе Риббентропа, и это вызывало удовлетворенные, хитроватые улыбки: русские наверняка тоже слушают разговор. Он предназначен больше для них.

«Русские, как и мы, стремятся к миру, – доносилось из трубки. – Я счастлив, мой фюрер, что вы именно мне поручили осуществить эту благородную миссию в Москве».

Гитлер отвечал в тон Риббентропу. Дал понять, что надо во всем идти на уступки русским, соглашаться со всеми их требованиями.

– Передайте в Москве, – ворковал он, – что я искренне удовлетворен успешным ходом переговоров. Отныне две великие страны будут вечно жить в мире, служение которому, вы это отлично знаете, является смыслом моей жизни…

Гитлер положил трубку и, потирая руки, торжествующе поглядел на всех.

– Кажется, я оставлю в дураках и англичан, и русских… А теперь – на совещание! Генералы уже ждут меня.

– Это гениально, мой фюрер! Вот образец гибкости мысли! – успел вставить Геринг.

Гитлер взял папку, не ту, которую держал Гесс, а другую, с надписью «Вермахт» – вооруженные силы. Спустился вниз. Его окружила «старая гвардия». На какую-то секунду Гитлер задержался перед дверью, оправил лацканы кителя и, наклонив голову, подавшись вперед, стремительно вошел в кабинет.

Не отвечая на приветствия, фюрер прошел к столу, дал знак всем занять места и начал говорить без всяких вступлений. Адъютант торопливо записывал его речь.

– Я пригласил вас, мои генералы, – чуть слышно произнес Гитлер в наступившей тишине, – чтобы поделиться мыслями, которые владеют мной перед назревающими событиями, и сообщить вам мои решения.

Выступая на совещаниях, Гитлер никогда не стоял на месте. Так и сейчас он расхаживал по кабинету, останавливался, жестикулировал, возвращался к письменному столу и вновь отправлялся в путешествие по кабинету.

– Провидение определило, – продолжал Гитлер, – что я буду величайшим освободителем человечества. Перед поворотным этапом истории я освобождаю людей от сдерживающего начала разума, от грязной и разлагающей химеры, именуемой совестью и моралью. Я благодарю судьбу за то, что она уготовила мне благословение свыше и опустила на мои глаза непроницаемую завесу, освободив душу от предрассудков.

Природа жестока, следовательно, и мы тоже имеем право быть жестокими. Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, проливая без малейшей жалости драгоценную немецкую кровь, то я, без сомнения, имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые плодятся, как насекомые. Я приближаюсь к ниспосланной мне роли с колоссальным, ледяным спокойствием, избавленный от предрассудков. Война, господа, производит естественный отбор, очищает землю от неполноценных и низших рас. И само государство, если немного пофилософствовать, и само государство является объединением мужчин в целях войны.

Начало речи Гитлер подготовил заранее. Подготовил, выучил наизусть и другие, наиболее значимые места, на которых следовало сосредоточить внимание. В остальном он полагался на свое ораторское искусство. Он импровизировал и отличался способностью гипнотизировать аудиторию, ошеломляя хлесткими фразами, крутыми и неожиданными поворотами мысли, нарушавшими логический ход речи. У него была своя, тщательно продуманная манера говорить – сначала тихо, потом внезапно переходить на высокие, истеричные ноты, подкрепленные неожиданно резкой жестикуляцией, затем снова опускаться до трагического шепота, перерастающего внезапно в захлебывающийся, почти кликушеский вопль.

Так и сейчас, не повышая голоса, он говорил о страшных вещах, излагал свое философское кредо, и вдруг, ударив ладонью по столу с такой силой, что многие вздрогнули, Гитлер заговорил отрывисто, резко:

– Вопрос решен! Мы атакуем Польшу при первой возможности. Об этом я уже говорил весной. Сейчас мы имеем такую возможность. Не может быть речи о том, что справедливо и несправедливо. В войне имеет значение не право, а победа. Только победа! Сильнейший владеет правом. Наша сила – в быстроте и жестокости. Чингисхан по собственной воле с легким сердцем умертвил миллион мужчин, женщин и детей. Скажите мне, кто вспоминает об этом? История видит в нем только великого созидателя государства.

Я не считаюсь, что скажет обо мне дряхлая современная цивилизация. Я пошлю на восток свои дивизии «Мертвая голова», чтобы безжалостно уничтожать мужчин, женщин, детей польской национальности или говорящих по-польски. Только так мы, немцы, можем получить жизненное пространство, можем вкусить наконец лакомый кусок со стола вселенной. Разрешение проблемы требует мужества. Это невозможно разрешить без вторжения на территорию иностранных государств, без посягательства на чужую собственность. Запомните: речь идет не о Данциге. Я созвал вас для того, чтобы осветить перед вами сложную политическую ситуацию, раскрыть планы, на которых основано мое решение. Я хочу укрепить в ваших сердцах доверие ко мне. Я говорю вам: приказ к наступлению будет дан в субботу, и я застрелю любого, кто произнесет хоть одно слово критики!

Голос оратора начал срываться, стал еще более резким, пронзительным. Лицо исказилось молниеносной судорогой. Он еще продолжал ощущать холодную стену отчужденности генералов, их недоверие к предначертанной миссии. Рунштедт, Браухич, даже Гальдер и Клюге что-то еще таили в душе. Может быть, они до сих пор пренебрежительно относятся к бывшему ефрейтору? Ему, Гитлеру, многих удалось привлечь на свою сторону. Он многих заставил уверовать в свой непогрешимый военный гений. Стена, когда-то отделявшая его от генералов, пала, но, видимо, существуют еще обломки, руины, которые нужно развеять в прах. Сейчас, немедленно!

Гитлер снова начал говорить тихо, растягивая слова. Говорил об успехах предшествующих лет, о выходе из Лиги Наций, о воинской повинности, введенной вопреки Версальскому договору, о первых вооруженных отрядах и первых партиях оружия.

Гитлер вспомнил о встрече с американским агентом, майором Гиера. В одном лице Гиера представлял интересы американских предпринимателей и военных. Он – американский майор – был первым поставщиком вооружения для армии Гитлера. Впрочем, воспоминание только мелькнуло и отошло. Существуют тайны, которые не следует разглашать даже здесь, в узком кругу.

Он напомнил генералам, как с одним батальоном солдат вернул империи Рейнскую область, оккупированную англо-французскими войсками. Тогда Гитлер особенно ясно почувствовал, что кто-то усиленно поддерживает его за рубежом. Иначе – как можно с батальоном без единого выстрела занять всю Рейнскую область! В европейских столицах сделали вид, будто ничего не случилось. А на самом деле произошло событие огромной важности – Рейнская область перестала существовать как демилитаризованная зона. Гитлеру намекнули: вооружайся!

Годом позже пришла Австрия, потом Чехословакия, теперь очередь за Польшей.

– Все эти годы, – повысив голос, говорил Гитлер, – было много пророков, предрекавших несчастье, неудачи, и очень мало было людей, веривших в меня. А кто был прав, кто?.. Вспомните Австрию. Этот мой шаг встречали с большими сомнениями. Он принес усиление империи. Кто возразит мне, что с чехами надо было поступать иначе? Теперь нельзя рассчитывать на повторение чешской операции. Конфликт с Польшей будет иметь успех только в том случае, если Запад останется вне игры. Сейчас у меня в этом существует полная уверенность. Дар предвидения меня не обманывает. Я долго раздумывал и опасался, не будут ли мне препятствовать Англия, Россия, Польша и Франция, объединившись вместе. Но этого нет. Чемберлен не хочет воевать с нами, он не пойдет вместе с Россией. Эти ничтожные людишки Даладье и Чемберлен – я знаю их с Мюнхена – слишком робки для наступления. Они не пойдут дальше блокады. Мы будем избавлены от войны на два фронта. Территория Польши будет очищена от своего народа и заселена немцами. Договором с Польшей я хотел только выиграть время. Международные договоры для этого и существуют. В конце концов с Россией, господа, случится то же самое, что я делаю с Польшей. Сегодня Риббентроп получил от меня еще раз указания – идти на любые предложения в Москве и соглашаться с любыми требованиями русских.

В кабинете стояла немая, непроницаемая тишина. Только голос Гитлера, то властный и резкий, то вкрадчивый и приглушенный, проникал всюду, захватывал, подчинял, будоражил. У многих начинали розоветь лица, загорались глаза. Исключение, может быть, представляли только Рунштедт и Браухич. Они сидели с бесстрастными и холодными, невозмутимыми лицами. Но так только казалось. Браухич крутил в руках штабной карандаш и думал: «На этот раз, кажется, Гитлер прав. Польские границы нас могут устроить. И этот Данцигский коридор…»

Командующий сухопутными силами имел личные интересы в Польше. Померанский помещик, владелец трехсот тысяч акров земли, он не мог мириться с мыслью, что польский коридор, разрезавший Восточную Пруссию, клином врезается в его собственные владения.

Генерала Рунштедта обуревали иные мысли. «Черт возьми, – думал он, – может быть, военное искусство просто случай, удача, а великие полководцы только счастливчики. Иначе чем объяснить успехи Гитлера? Бывший ефрейтор и… Непостижимо! Может быть, именно он возьмет реванш за проигранную войну, восстановит престиж немецкого генералитета. Конечно, воевать с Польшей придется не две недели, это абсурд, но игра стоит свеч!»

Речь Гитлера действовала даже на самых упрямых и несговорчивых генералов. Гитлер интуитивно почувствовал это, понял, что аудитория теперь в его руках. Гипноз начал действовать. Это нелегко далось. Лицо оратора покрылось бисером пота, все чаще появлялись судороги, кривившие рот. Он умел на какие-то мгновения, на какой-то период почти искусственно, точно шаман, взвинчивать себя, терять самообладание, впадать в состояние транса и, задыхаясь, изрекать, словно непроизвольно, отдельные слова и фразы. Такое состояние психоза неизбежно передавалось аудитории.

Почувствовав приближение такого состояния, Гитлер отдался ему, стараясь только немного отдалить его, чтобы завершить выступление.

– Для нас обстановка сейчас наиболее благоприятна. Я опасаюсь только одного – что Чемберлен или какой другой грязный субъект придет ко мне с предложением или с акробатическим трюком посредника. Тогда я спущу его вниз по лестнице, если бы даже мне самому пришлось толкать его ногой в живот на глазах у толпы фотокорреспондентов.

Нет, теперь уже слишком поздно! Нам никто не помешает. Уничтожение Польши начнется в субботу утром. У меня будет несколько рот в польской форме, которые проведут нападение на наши границы. Мне наплевать, поверит этому мир или нет. Мир верит только успеху.

Господа, вас ждут слава и честь, невиданные в веках! Будьте жестоки и беспощадны! Действуйте быстрее и грубее! Жители Западной Европы должны содрогнуться от ужаса! Мы стоим перед самой гуманной войной – она будет молниеносной и вселит ужас!..

А теперь – на врага! В Варшаве мы отпразднуем нашу новую встречу!..

Воинственным кличем Гитлер закончил речь. Усталость охватила его. Дряблые мешки под глазами набухли, лицо приняло землистый оттенок и постарело. Он прошел к письменному столу и сел, почти упал, в кресло. Психоз, охвативший зал, достиг апогея. Здесь не было человека, который захотел бы возразить Гитлеру, всех устраивало решение Гитлера. Война! Каждому она сулила что-то свое. Браухич снова подумал об отторгнутом имении, Рундштедт вспомнил о горечи военного поражения кайзеровской Германии, он жаждал реванша, восстановления престижа. Другие мечтали о славе, о новых землях, богатстве, безбедном существовании. Что же касается сомнений, раздумий, расчетливого чувства осторожности, они отошли на задний план. Только много лет спустя перед лицом неминуемой катастрофы иные участники совещания в Оберзальцберге задним числом пытались поставить себя в оппозицию к Гитлеру. Но это было значительно позже. А в тот августовский день 1939 года все были едины в мыслях. В зале ревели, кричали: «Хох!», раздавались истошные возгласы: «Хайль Гитлер!» Даже седые, сдержанные и чопорные генералы вскочили с мест и горячо зааплодировали своему фюреру. И снова резкий, гортанный клич «хох» повис над потерявшими самообладание людьми, совсем недавно выглядевшими такими благопристойными, сдержанными и добропорядочными мужами. Они приветствовали войну, вторую мировую войну.

В разгар этого воинствующего бедлама на стол вскочил Геринг, учный, обрюзгший. Казалось, что стол не выдержит его стодвадцатикилограммового веса. Как в немом фильме, слов его не было слышно. Он только широко раскрывал рот, притопывая ногами, и ордена, обильно украшавшие грудь, живот и бока, подскакивали на замшевом серо-голубом кителе. Со стола посыпались бумаги, упала чернильница. Шокированный фон Браухич растерянно отодвинулся в сторону.

Утомленно бросив руки на подлокотники кресла, сидел Гитлер, взирая на опьяненных его словами, неистовствующих генералов. На лице фюрера застыла непонятная улыбка. Он был удовлетворен. Кажется, генералы уверовали в его непогрешимую силу. Все-таки удалось расшевелить, взять их за живое! Только он сам и его адъютант Шмундт не принимали участия в том бурном излиянии разнузданного восторга. Гитлер наблюдал, а подполковник торопливо дописывал последние строки протокола. Совещание было столь секретно, что на него не пригласили даже наиболее доверенных стенографов. Шмундт записал:

«Речь фюрера была встречена с энтузиазмом. Геринг вскочил на стол и начал танцевать, как дикий».

Из окна гитлеровского кабинета открывалась широкая панорама Альпийских гор, скалистых вершин, запорошенных снегом. Небо, как и утром, было безоблачным и прозрачно-синим. Августовское солнце струило тепло. Было так тихо, что листья на кленах казались вырисованными на холсте искусной рукой большого художника. Даже неистовый рев собравшихся в кабинете не мог нарушить этой первозданной тишины. Звуконепроницаемые стены и двойные двери не пропускали ни единого звука. Стены, как и заговорщики, умели хранить тайну. Только эсэсовец, разгуливающий возле виллы, остановился, прислушиваясь к почудившемуся будто шуму, и зашагал дальше. Он, как и стены, охранял носителей тайны.

Дискуссий на таких совещаниях обычно не полагалось. Фюрер приказал объявить перерыв и пригласил участников пообедать с ним в «Орлином гнезде». Он хотел до конца проявить свое расположение к генералам. Каждому из них польстит такая честь.

V

В окружении свиты Гитлер вышел из виллы. К гранитному крыльцу подкатил громоздкий «майбах», тяжелый и неуклюжий, но такой просторный, что человек среднего роста свободно мог стоять в нем, как в автобусе. Кроме рейхсканцлера в машину сели Геринг, Борман, Кейтель и Розенберг, приехавший в Оберзальцберг к концу совещания. Гесс задержался с Йодлем – военным советником Гитлера, а Гиммлер, замешкавшись в холле, опоздал на несколько секунд. «Майбах» уже тронулся, когда на крыльце появился рейхсфюрер. Он скрыл проскользнувшее на лице недовольство и бросил настороженному адъютанту: «Машину!» Но к подъезду подходили другие автомобили, в них рассаживались генералы, и Гиммлеру пришлось ехать в самом конце процессии.

«Майбах» мягко взял с места. От Бергхофа асфальтированная дорога сразу поворачивала вправо, поднималась в гору мимо железобетонных казарм – виллу охраняли несколько сот эсэсовцев – и исчезала среди камней. На склоне горы мелькнул поселок – десятка два небольших домов с черепичными кровлями. Здесь были виллы Геринга, Риббентропа, Геббельса и других представителей «старой гвардии».

Примерно на половине пути к «Орлиному гнезду» дорога вырвалась на террасу, окруженную скалами. Высокий забор из грубо отесанного камня опоясывал гору. Концы этого каменного пояса сходились здесь, у террасы, и замыкались, как пряжкой, железными воротами с барельефом, изображающим свастику и распластанные орлиные крылья. Дальше строений не было. Только на вершине – отсюда он хорошо виднелся – поднимался приземистый, бетонный, цвета дикого камня замок с пологой крышей. Миновав ворота, дорога поднималась вверх еще круче, извиваясь спиралью вокруг горы.

Машины карабкались медленно, на первой скорости. В «майбахе» говорили о совещании, обменивались впечатлениями. Гитлер все еще чувствовал усталость. Но возбуждение и приподнятое состояние, пережитые там, в кабинете, постепенно начинали спадать. Он был еще во власти собственной речи, но им завладевали другие мысли. Он высказал их своим спутникам.

– Мы не можем откладывать великий конфликт еще по одной причине. Никто не знает, сколько я еще проживу, а без меня положение станет безнадежным на долгое время. Я в этом уверен. Мое существование является наибольшим и благоприятнейшим политическим фактором. Поэтому действовать нужно только в этом году. Я не уверен, что меня не попытается устранить какой-нибудь полуидиот или сумасшедший. – Гитлер остановился, задумался и повторил: – Действовать только сейчас, только сейчас!..

– Мой фюрер, – быстро нашелся Геринг, он сидел рядом с Гитлером, – разрешите вам возразить. Я говорю как пророк: из этого замка вы еще будете управлять и повелевать миром! Ненужно так мрачно смотреть на будущее!

Геринг отлично знал о честолюбивых мечтаниях фюрера и попал в самую точку. Когда-то Гитлер сам по разным поводам и в разное время высказывал эти мысли. Геринг только вовремя умел их повторять. Да и «Орлиное гнездо», построенное в недосягаемых горах, отражало ту же идею мирового владычества. Гитлер собственноручно набросал архитектурный проект замка. Толстые средневековые стены, дубовые, кованные железом двери должны символизировать крепость германского духа, необузданную первозданную силу. Отсюда, окруженный ореолом средневековой романтики и неприступными горными кряжами, Гитлер мечтал управлять миром.

Все это знал Геринг и не упустил случая ввернуть льстивую фразу.

– Спасибо, Герман! Ты угадываешь мои мысли. Это первый признак близости наших душ. При всей скромности, я незаменим… В субботу начнем, если… Впрочем, никаких «если»! Альфред, – обратился он к Розенбергу, – приготовься стать министром оккупированных территорий. Имейте в виду: Польша – только начало. На твой век хватит работы. А гаулейтером в Польшу назначим Франка, он умеет драть шкуры. Ты, Альфред, кажется, учился в Москве?

– Да, мой фюрер, я неплохо знаю Россию.

Гитлер знал прошлое Розенберга. Он мог бы не хуже его самого дать любую справку из биографии остзейского барона, но разговоры о Москве, о России всегда щекотали нервы, возбуждали, как наркотик, а это сейчас было крайне необходимо. Гитлер спросил:

– Как же ты из Прибалтики очутился в Москве?

– Туда эвакуировали Рижский политехнический институт, мой фюрер. Я заканчивал его в самую революцию.

– Ну, а потом?..

Потом было бегство из Советской России, скитанья в Париже по кабачкам, переполненным белогвардейцами, эмигрантские склоки, жизнь впроголодь, неудачная работа во французской разведке и наконец Мюнхен, знакомство с Гитлером. Из России Розенберг вынес неуемную злобу к большевикам, черносотенные взгляды, заимствованные у главарей «Союза Михаила Архангела», и навязчивую идею об отделении Украины. Розенберг даже предпринимал некоторые шаги, чтобы осуществить заветную цель. Здесь, неподалеку, в Рейхейнгалле, он участвовал в съезде белоэмигрантов вместе с гетманом Скоропадским, Севруком, Полтавцем-Остраницей и другими столпами украинских националистов. Тогда, в двадцать первом году, с отторжением ничего не вышло, но он по сей день считается специалистом по русскому вопросу.

Но все это только пронеслось в голове будущего министра оккупированных территорий. Гитлеру он лаконично ответил:

– Потом, мой фюрер, было счастье работать с вами. Из Москвы я уехал ровно двадцать лет тому назад.

– Я обещаю, мы еще побываем там вместе…

Разговор прервался. «Майбах» тяжело поднялся на верхнюю площадку, высеченную у подножия отвесной скалы. Все вышли из машины и отправились к горловине сводчатого туннеля, облицованного розоватым гранитом. Как ни торопился Геринг, он едва поспевал за остальными. Его тучная фигура в прорезиненном алюминиевого цвета плаще, перетянутом портупеей, напоминала небольшой аэростат воздушного заграждения, который заводят в ворота ангара. Отдуваясь, рейхсмаршал вплыл в туннель самым последним.

Кованые фонари на фигурных кронштейнах – такие можно увидеть только в порталах старинных храмов – освещали гулкий туннель, ведущий в глубину скалы. Заканчивался он широким гротом, тоже облицованным камнем. В левой стене виднелась дверь лифта, прикрытая бронзовой решеткой.

Человек в форме эсэсовского офицера распахнул дверь, пропустил Гитлера и его спутников в лифт. Одновременно незаметным движением руки он нажал электрическую кнопку, скрытую в облицовке, и прислушался – из-под земли донесся приглушенный топот, шарканье чьих-то ног: личная охрана фюрера – двенадцать эсэсовцев – занимала места в нижнем этаже лифта.

Удостоверившись, что охрана на месте, офицер прикрыл за собой дверь и встал к пульту управления лифтом. В полированных до зеркального блеска латунных стенах отражались фигуры стоящих в кабине людей. Подъем продолжался несколько минут – штольня, пробитая в скале, превышала сто метров. Это был единственный способ проникнуть в «Орлиное гнездо». Поднятый наверх лифт полностью изолировал замок от внешнего мира.

Вскоре в «Орлиное гнездо» поднялись и остальные гости.

Обед сервировали в «чайной комнате» – в совершенно круглом зале. Кроме огромного, тоже круглого стола, нескольких картин непонятного содержания, принадлежащих кисти фюрера, да ковра, сплошь закрывавшего паркет, здесь не было никакого убранства.

За столом было оживленно и весело, хотя и отсутствовали женщины. Ева Браун появилась среди гостей лишь ненадолго вначале. Она была в черном, закрытом и недлинном платье, достаточно обнажавшем красивые, точеные ноги. Лицо этой тридцатилетней светлой шатенки, чуть начинавшей полнеть, можно было бы назвать красивым, если бы не ее рот, точно заключенный в скобки вертикальных морщин.

Кроме колец и жемчужного ожерелья, на ней не было других украшений. Браун сдержанно поздоровалась с ближайшими к ней генералами, отозвала в сторону Гитлера, что-то сказала ему, поправила галстук или, может быть, сняла невидимую пылинку с кителя и, улыбнувшись ему, снова исчезла. Ева интересовалась, не вызвать ли сейчас Гофмана, пока на столе не нарушен порядок, пока все выглядит так красиво. Гитлер пригласил всех к столу. Место рядом с ним так и осталось незанятым.

Ели умеренно и мало пили – после обеда предстояло еще совещание, – но и без вина возбуждение не исчезало. Только Геринг, отличавшийся неуемным аппетитом, ел все, что ему подавали. Предпочтение он отдавал соусам. Руками макал куски хлеба, начисто вытирая тарелку.

Гитлер ограничивался вегетарианскими блюдами, мясной пищи он избегал. За обедом выпил бокал рейнского вина, да и то налил его для того, чтобы произнести тост перед фотокамерой Гофмана. Появление в зале фотографа внесло обычную в таких случаях скованность. Каждый хотел выглядеть на снимке в более привлекательном виде. Все эти люди, у которых каких-нибудь полчаса тому назад прорвалось их звериное естество, позировали перед объективом и снова походили на благопристойных военных, чинно сидящих вокруг стола с салфетками, заткнутыми за воротники, с бокалами и улыбками или, наоборот, серьезными, но тоже благопристойными, абсолютно человеческими лицами. Так их зафиксировал фотограф на снимке.

За обедом общего разговора не состоялось, переговаривались друг с другом, но, когда подали кофе и служители удалились, Гитлер вернулся к мысли, высказанной по дороге в замок.

– Среди благоприятных факторов нынешней ситуации, – сказал он, – я должен упомянуть о собственной персоне и, при всей скромности, квалифицировать это так: я незаменим. Я знаю свои способности и силу воли. Я не кончу войны, пока не сокрушу противника. Я не капитулирую ни при каких обстоятельствах. Судьба рейха зависит от меня и только от меня.

Адъютант Шмундт, отодвинув недопитый кофе, записывал мысли Гитлера. Речь зашла об отношениях с Англией, о ее политических деятелях.

– Этот толстяк хочет меня обмануть, – Гитлер говорил о Черчилле. – Он, конечно, хитрее Чемберлена, но ему не хватает одного качества – смелости. В конце концов он перехитрит самого себя. Черчилль предпочитает действовать исподтишка, загребать жар чужими руками. Я уверен, что британцы не станут возражать против нашего вторжения в Польшу, – мы будем ближе к России, а это им на руку. С Черчиллем или Чемберленом мы скорей найдем общий язык, чем с русскими. Наш общий враг – большевизм, это объединяет нас с Западом. Пока суть да дело, под прикрытием красной опасности, мы приберем к рукам Польшу. Посмотрим, кто кого перехитрит!

Геринг потянулся в карман за портсигаром, но задержал руку на полпути – в присутствии Гитлера никогда не курили.

Гитлер изрек еще несколько мыслей, записанных подполковником Шмундтом, и напомнил, что пора продолжать совещание.

Военное совещание проходило все в том же кабинете Гитлера в Бергхофе. Докладывал фон Браухич, оперируя стратегической картой Восточной Европы. На ней территория Польши была изрезана цветными линиями, стрелами, уходящими от германской границы в глубь страны. К докладу Браухича Гитлер сделал несколько замечаний, принятых без возражений. Он еще раньше перечеркнул излишне благоразумный и, на его взгляд, робкий план операции, представленный генеральным штабом. Не хватает войск? Снять с западной границы. Французы не полезут в драку. Принудить поляков к отступлению? Чепуха! Надо уничтожить живую силу. Все ударные дивизии сосредоточить на левом крыле, перерезать коридор и нанести удар с тыла. Рискованно? Чепуха! На Западе войны не будет, можно не беспокоиться…

Совещание затянулось почти до полуночи. Решали и согласовывали технические детали. Столь долго создаваемая военная машина была готова к действию.

Глава четвертая

I

На другой день после свадьбы Карл Вилямцек проснулся от изнуряющей, томительной духоты. Под периной, хотя и почти невесомой, было невероятно жарко. Сперва ему даже показалось, будто он лежит в закрытом парнике, насыщенном тяжелыми, влажными испарениями. Может быть, это показалось потому, что шторы на окнах удивительно напоминали соломенные циновки, которыми весной покрывают на ночь парниковые рамы. Сквозь эти шторы в спальню проникал полусвет, и трудно было понять, давно ли наступило утро.

Движением ног Карл сбросил с себя перину и облегченно вздохнул. Первое, что попалось ему на глаза, была высокая ярко-желтая спинка деревянной двуспальной кровати. За кроватью, рядом с дверью, занимая половину стены, высился гардероб такого же цвета. Над головой висела деревянная люстра с колпачками из вощеной бумаги, а подле кровати по обе стороны стояли тумбочки с настольными лампами в форме матовых шаров на изогнутых никелированных стойках.

Рядом с собой Карл увидел спящую Герду. Она, разметавшись, лежала под такой же периной, и ей, видимо, было так же жарко. На ее губах, на всем порозовевшем лице Герды бисером выступил пот. Распахнутый ворот ночной сорочки обнажал дряблую шею и все еще полную, широкую грудь.

Карл удовлетворенно закрыл глаза. Все, что окружало его в этой комнате, теперь принадлежало ему. Он потянулся и пятерней провел по обнаженной груди жены. Герда здесь главная собственность. Она проснулась от прикосновения его руки и томно, еще в полусне, пробормотала:

– Карлхен, какой баловник ты!..

Но едва Герда открыла глаза, как лицо ее изменилось, приняло сосредоточенно-деловое, озабоченное выражение.

– О майн готт! – испуганно воскликнула она. – Как поздно! Имей в виду, мы будем вставать очень рано. Пора за работу. Впрочем, если хочешь, сегодня ты можешь немного полежать в постели, мой Карлхен…

Она торопливо встала, не таясь наготы, будто прожила с Карлом добрый десяток лет, сунула в туфли босые ноги, прошла к гардеробу, накинула цветной халат, поправила волосы и вышла из спальни. Уже за дверью сказала:

– Твоя пижама висит на стуле. Примерь ее, она должна быть тебе впору.

Карл продолжал нежиться на смятой постели. После вчерашней попойки ломило голову. Но это ничего. Свадьба была как свадьба. Все было очень солидно, как и полагается в таких случаях. Правда, пришлось немного поиздержаться, но что поделаешь, не каждый день люди женятся или выходят замуж! И Герда, кажется, приличная женщина. Она-то не будет пускать денег на ветер! Не то что те, в альбоме у фрау Кюнце. Размалеванные красотки! Карл вспомнил неудачное посещение брачной конторы.

Месяц назад дочка приехала к нему на велосипеде в деревню. Она застала его во дворе за работой – Карл чинил старые парниковые рамы. Эмми привезла адрес «Дианы» и сказала, что ему обязательно надо заехать в контору. Может быть, что и выйдет, а поездка ни к чему не обязывает.

Эмми не первый раз заводила с отцом разговор о женитьбе, да и сам Карл начинал об этом подумывать. В доме нужна хозяйка. Прежде хоть кое-что делала дочка, но, с тех пор как она вышла замуж, Эмми не так-то часто стала бывать у отца. А Карлу надоело жить одиноким вдовцом. Сколько можно! На пятом десятке хочется иметь какой-то уют, потом – он не считает себя немощным стариком. Наоборот…

Брачная контора находилась на Курфюрстендамм. Вильямцек отправился туда на автобусе, который шел до зоопарка. Дальше можно было ехать трамваем, но зачем тратить лишние деньги, и Карл предпочел пройтись пешком. В этом аристократическом квартале он бывал очень редко, но без труда нашел дом и подъезд с маленькой вывеской: «Диана». Других надписей здесь не было.

Фрау Кюнце, владелица конторы, встретила его вежливо, но покосилась на грубую, крестьянскую одежду. Обычно у нее бывали более изысканные посетители. Владелица что-то щебетала Карлу о Диане, покровительнице охоты и женского целомудрия, уверяла, что с ее помощью – не то Дианы, не то самой фрау Кюнце – герр Вилямцек найдет свое счастье.

Потом хозяйка провела Карла за ширму, с каким-то благоговением, точно евангелие, раскрыла перед ним большой альбом в бархатном голубом переплете. С каждой страницы на Карла глядели фотографии женщин разного возраста. Непослушными пальцами, привыкшими больше к земле и навозу, Карл начал перелистывать альбом, а фрау Кюнце давала пояснения и одновременно расспрашивала, кого предпочитает господин посетитель, каковы его склонности. Если ему нравятся блондинки, она может порекомендовать эту фрейлейн. Очень приличная семья…

Фрау Кюнце заметила, как неуклюже листает посетитель страницы, и сама принялась перелистывать альбом, – чего доброго, еще испортит или засалит картон.

Может быть, господин обратит внимание на эту даму? Вдова. Конечно, она более пожилая, чем та блондинка, но смотрите, как прекрасно сохранилась! Дай бог выглядеть так каждому в сорок пять лет! Имеет небольшой капитал, очень добрый характер. В семейной жизни это очень важно…

Карл остановился на полногрудой женщине в кружевном платье, с напряженной улыбкой и пронзительными глазами. Чем-то она напомнила ему покойную жену.

– Простите, – сказала фрау Кюнце, – эта дама уже нашла свое счастье. Если бы вы пришли к нам немного раньше! Она только неделю назад вышла замуж. Мы не успели снять из альбома ее фотографию…

В торжественной тишине брачной конторы Карл почувствовал себя не в своей тарелке. С другой стороны ширмы до него доносился проникновенный шепот. Там было дамское отделение. Говорили женщины. Одна убеждала другую:

– На вашем месте я предпочла бы вот этого господина… Вас смущает лысина? Ну что вы! Не обращайте внимания! Смотрите, какой солидный мужчина! Вполне обеспеченный. Я уверена, вы ему очень понравитесь.

– Хорошо, я хотела бы с ним познакомиться. – Это говорила, видимо, посетительница. Голос ее был неуверенный, робкий. – Как это сделать?

– Мы напишем господину открытку. Впрочем, у него, кажется, есть телефон… Оплату за услуги мы принимаем вперед. Сколько стоит? Сущие пустяки! Разве это имеет значение, когда вы находите счастье!

– А если это не подойдет мне?

– Тогда мы предложим вам что-нибудь другое. Наша фирма – солидное предприятие. Но я уверена, что это как раз то, что вы ищете…

Карлу не понравились фотографии, а когда он услышал, что деньги надо платить вперед, ему стало совсем не по себе. Он заторопился.

– Может быть, вы оставите свою фотографию и необходимые сведения? – спросила фрау Кюнце.

Вилямцек пообещал заехать в другой раз и привезти карточку. Но другой раз так и не подошел – на Курфюрстендамм он больше не ездил.

Порой сам не знаешь, с какой стороны придет счастье. Через некоторое время в газете, среди брачных объявлений, Карл нашел то, что ему было нужно. Вилямцек сохранил на память эту газету. В ней было написано:

«Вдова средних лет ищет знакомства с мужчиной твердого характера. Желательно знание огородного дела, чтобы принять на себя хозяйство».

Вдова фрау Мюллер жила на окраине Панкова, а это как раз недалеко от деревни – каких-нибудь десять – двенадцать километров. В воскресный день Карл отправился туда, и они с фрау Мюллер очень скоро нашли общий язык.

Конечно, хозяйство было не такое уж большое и находилось в довольно запущенном состоянии. Следовало заменить подгнившие рамы, поправить забор, ввести другие культуры, ане ограничиваться одной капустой, как это делала фрау Мюллер, но во всяком случае, если приложить руки, парники смогут приносить неплохой доход. Находились они за дорогой, как раз против домика, половина которого тоже принадлежала вдове.

У своего клиента, державшего овощную лавочку на Шонхаузераллее, Вилямцек достал трехколесную машину, свозил вдову к себе в деревню, показал хозяйство – он тоже занимался огородничеством, – и оба решили, что могут и должны связать вместе свою судьбу.

Было это неделю тому назад, а сегодня Карл Вилямцек проснулся женатым человеком, и Герда пошла готовить ему завтрак. Ароматный запах кофе доносился из кухни.

Потом он услышал, как хлопнула входная дверь, – зашла соседка позвонить по телефону. Она прошла в столовую, назвала номер, сказала несколько слов и повесила трубку.

– Фрау Вилямцек, десять пфеннигов я оставлю вам здесь, на столике.

– Спасибо, я потом их возьму, не могу оставить кофейник, – ответила Герда из кухни.

Соседка вышла в прихожую.

– Я так рада за вас, фрау Вилямцек! Вас еще никто так не называл? Я первая! Вы так хорошо выглядите сегодня, будто помолодели на десять лет.

– Ой, ну что вы! С этой свадьбой было столько хлопот!

– А муж уже встал?

– Нет еще. Я разрешила ему немного поваляться сегодня.

– Конечно! Пусть отдохнет. Впереди ему столько забот… Желаю счастья, фрау Вилямцек. Вы не возражаете, если я и теперь иногда буду заходить звонить по телефону?

– Конечно, конечно! Я всегда рада, когда вы заходите. Дверь в прихожей захлопнулась.

«Что и говорить, – одобрительно подумал Карл, – жена бережливая! Десять пфеннигов, конечно, не деньги, но лучше их получить, чем отдавать. Не обязана же она, в самом деле, разрешать кому угодно звонить бесплатно по телефону! И соседке удобно – не ходить к автомату».

– Карлхен! Пора вставать, муженек! – позвала Герда. – Завтрак почти готов. – Голос ее был счастливый, ласковый.

Вилямцек потянулся, встал, взял со стула пижаму и натянул на себя. Да, видимо, герр Мюллер был значительно толще его. Пижама, особенно куртка, висит, как на вешалке. Надо дать перешить. А вот костюм, в котором Вилямцек ездил вчера в кирху, оказался почти в самый раз. Что фрак, что брюки – совсем новые. Покойный Мюллер ни разу не надевал их после свадьбы. Герда достала костюм из чемодана, проветрила, разгладила и дала Карлу. Только лакированные туфли оказались малы. А жаль – такой обуви теперь не делают. Настоящий стерлинг-лак! На «Саламандре» умели шить прежде. Теперь не то, эрзацы. Были бы хоть на номер побольше, а так одно мученье. Карл едва дошел в них до свадебной кареты. Нет ничего хуже тесной обуви. Дома пришлось расшнуровать туфли и под конец даже снять. За столом Карл так и сидел в одних носках. Но это было уже в конце вечера, никто не обратил внимания.

Вилямцек натянул старые брюки – свадебный костюм Герда еще с вечера убрала в шкаф, – поправил подтяжки и прошел в ванную комнату. Здесь все блистало ослепительной чистотой. Унитаз, ванна, раковина для умывания, изразцовые стены были такого же молочно-белого цвета, как накрахмаленные чехлы на перинах.

Против унитаза в тонкой рамке висело изречение, вышитое готическим шрифтом: «Каждая птичка любит свое гнездышко». Правильно! Вот и он, Карл, нашел свое гнездо. Теперь можно в нем жить до старости.

Вилямцек любил подобные изречения. В них сосредоточена библейская мудрость, утверждаются извечные, незыблемые истины о добре и зле, о послушании и других добродетелях. Они так легко остаются в памяти, не надо даром ломать башку, что хорошо и что плохо. В квартире Герды много таких изречений. Они развешаны всюду на стенах.

На прозрачной стеклянной полочке Карл нашел горячую воду и принялся бриться. Он старательно намылил подбородок, щеки. Теперь на фоне ослепительного белого сияния изразцов, отражавшихся в зеркале, выделялась коричневым загаром только верхняя часть лица с плотным носом да короткими, щетинистыми усами, которые Вилямцек обычно подстригал ножницами. Герда позаботилась и о бритве. Она лежала в суконном зеленом чехле рядом с кувшином горячей воды. Карл посмотрел на марку. «Золинген», – прочитал он. А ниже фабричное клеймо – два человечка-близнеца. Известная фирма. Бритва тоже осталась от Мюллера.

Состояние удовлетворения, довольства, такое чувство, которое бывает после удачно завершенной сделки, не оставляли Карла. И все же что-то неясное будто тревожило его, давило, как неприметный камешек, попавший в сапог. Он никак не мог понять – что, и от одного этого начало портиться настроение. По своему обыкновению, Карл не стал вдумываться, он заменял мысли воспоминаниями. Таким путем он попытался обнаружить причину затаившегося где-то маленького неприятного чувства.

Что же это все-таки могло быть? Тесные туфли? Нет. В кирхе тоже прошло все как полагается. В черной тройке, с крахмальной манишкой, в цилиндре, он выглядел вполне солидно. Карл даже самодовольно отметил, как глазели на него любопытные около кирхи. Сквозь расступившуюся толпу они шли под руку с Гердой, а люди вытягивали шеи, чтобы взглянуть на новобрачных. Вилямцек сам слышал, как перешептывались двое. Один спросил: «Кто эта венчается – лавочник?» Другой ответил: «Ну что ты, сказал тоже! Огородники это!» Карл не обернулся, хотя ему и очень хотелось взглянуть, кто это говорит. Он помог Герде подняться на ступеньку кареты, уселся рядом, и они поехали к дому.

На свадьбу пригласили фотографа, жившего неподалеку, в Панкове. Он явился в сопровождении подростка, который нес тяжелую треногу, большой аппарат-ящик и черный платок, похожий на плед. Фотограф долго устанавливал аппарат, нырял под платок, расстанавливал и усаживал гостей, потому что каждому хотелось быть на переднем плане и обязательно ближе к новобрачным. Потом фотограф снимал отдельно его и Герду. Сначала она положила ему на плечо голову, но Карл подтолкнул ее и шепнул, что лучше так, как снимаются все.

Конечно, Вилямцек не состоит в национал-социалистской партии, у него и без того много дела на огороде, но ему необычайно польстило, когда блоклейтер – партийный руководитель квартала – собственноручно преподнес им на свадьбу книгу фюрера «Майн кампф». Теперь уж так заведено – всем молодоженам преподносят такой подарок. Разве это не знак уважения, внимания фюрера к нему и его супруге?!

Книга в коричневом переплете и сейчас лежит в столовой на видном месте. Надо будет ее там и оставить, как память. Подарок фюрера переходил за столом из рук в руки. Все перелистывали книгу и хотя не читали, но восторгались. Только Вилли, зять Карла, Когда до него дошла очередь, раскрыл наугад и начал читать. Он сидел в эсэсовской форме на другом конце стола. Карл сразу даже не разобрал, почему за столом вдруг стало так тихо. Вилли совсем еще молодой парень, не будет и тридцати лет, а дослужился до чина штурмфюрера. Этот пойдет далеко, Эмми не просчиталась, что вышла за него замуж. Конечно, свадьба не время для чтения, тем более такой книги. Все с нетерпением ждали, когда Вилли закончит, всем хотелось выпить, но что делать…

Вилли читал внятно и медленно. Он держал книгу в левой руке, а правой то и дело поправлял волосы, падавшие ему на лоб. Вилли читал:

– «Земля, на которой мы сейчас живем, не была даром небес нашим предкам. Они должны были завоевать ее, рискуя жизнью. Точно так же и в будущем наш народ не получит территорий и тем самым средств к существованию как благодеяние от какого-нибудь другого народа, он должен будет завоевать их силой торжествующего меча.

Мы обращаем наши взоры к землям на востоке, и если желать новых территорий в Европе, то в общем и целом это могло бы быть достигнуто только за счет России. Это гигантское восточное государство неизбежно обречено на гибель. К этому созрели все предпосылки. Конец большевистского господства в России будет также концом России как государства».

Вилли неожиданно захлопнул книгу, поднялся из-за стола, вытянул вперед руку и гаркнул так, что все вздрогнули:

– Хайль Гитлер!

За столом поднялся невероятный шум. Кричали: «Хайль!», «Хох!», что-то говорили, не слушая друг друга, подняли рюмки, пивные кружки, кто-то разлил на скатерть вино, и Герда потянулась за солью, чтобы присыпать пятно. Карл как следует не разобрал, что читал Вилли, но тоже вместе со всеми кричал «хох» и «хайль Гитлер». А когда шум потух, Франц вдруг сказал, – он всегда говорил невпопад:

– Россия – крепкий орешек, как бы нам не сломать на ней зубы. Это не Данциг…

Франц – это младший брат Карла, он работает в Берлине на каком-то заводе. Когда подвыпьет, он не умеет держать язык за зубами. Надо же сболтнуть такую вещь!

Вилли резко обернулся к Францу:

– Что вы сказали?

– А то, что я предпочитаю договор с русскими, который позавчера подписал в Москве Риббентроп.

– Одно другого не исключает, – ответил штурмфюрер. – А вообще вы неосторожны в словах, господин Вилямцек. Можете нарваться на неприятности.

– Я? Что я сказал?! Могу же я быть откровенным на свадьбе моего брата!

– Да, но свадьба сегодня кончится…

В словах зятя Карлу почудилась скрытая угроза. Потом он видел, как Франц и Вилли продолжали о чем-то спорить, но слов их Вилямцек не мог разобрать.

– Господа, – сказал фотограф, которого тоже пришлось пригласить к столу, – чего нам спорить! Я предлагаю выпить за Данциг. Поверьте моему слову, мы прижмем хвост этим полякам. Фюрер знает, что делать.

– А я бы заодно прижал и бельгийцев, они лезут всюду. Тоже страна – взял и закрыл ладонью. И с голландцами надо кончать, как с евреями.

Говоривший хлопнул рукой по столу. Это был хозяин цветочной фирмы Вильгельм Шторх с толстыми, будто женскими грудями и двойным подбородком. В прошлом году после «хрустальной недели» – недели еврейских погромов, когда берлинские улицы были усеяны битым хрусталем и осколками разбитых витрин еврейских магазинов, – господин Шторх кое-что сумел урвать для себя. Ему передали цветочный магазин конкурента-еврея, и теперь дела Шторха значительно поправились. Вот если бы бельгийские цветоводы не подрывали его коммерции… То же самое и с овощами. Эти проныры успевали на целую неделю раньше поставлять свежие овощи. Поэтому слова Шторха за столом встретили с одобрением.

Потом беседа рассыпалась, распалась на отдельные очажки. Гости спорили, двигали стульями, переходили с места на место, брали друг друга за пуговицы, пытаясь удержать собеседника и сказать ему что-то очень важное, а собеседникам самим хотелось говорить. Шторх в чем-то уверял соседа, крупнолицего мужчину с кроткими глазами и седой шевелюрой. Это был Пауль Мюллер, брат покойного мужа Герды. Он содержал пуговичную мастерскую, и Герда высоко отзывалась о коммерческих способностях бывшего деверя. Естественно, что он оказался в числе приглашенных со стороны Герды.

Мюллер кивал, соглашался, пытался прервать говорливого цветовода, но это ему не удавалось, и он снова начинал повторять:

– Да, да. Вот именно… Только извините, вот что я хочу сказать… Да, да, вот именно…

Тут опять поднялся зять Вилли и неуверенной рукой постучал по столу, призывая к вниманию.

– Я штурмфюрер СС, вы меня знаете, – заплетающимся языком произнес он. – Я хочу произнести тост за колыбель… После свадьбы всегда нужна колыбель, и чем скорее, тем лучше… Правда, Эмми?..

Вилли наклонился к Эмми и подмигнул ей. Тут Карл подумал, что дочери, кажется, в самом деле скоро понадобится колыбель. Как это он не заметил прежде! Может получиться, что внук будет старше его дочери или сына. У них с Гердой непременно должны быть дети…

А Вилли продолжал свой тост. Накануне он прочитал в «Дас шварце кор» – в эсэсовской газете – статью и теперь повторял ее, выдавая за собственные мысли. Но Карл не знал об этом. У него самого кружилась голова, он думал, что и зять говорит что-то спьяна.

– Господа, мы стоим на пороге великих событий… По следам тевтонских рыцарей мы пойдем на восток, чтобы на новых землях раскачивались немецкие колыбели. Восток – это хлеб, это сало, это ватрушки на нашем столе. И не такие, как эти вот, деревянные муляжи.

Вилямцек немного обиделся на зятя. Разве на столе только одни муляжи? А кровяные колбасы, которые он привез из деревни? А «швайноре» – печенье «свиные ушки»? Все это не так часто можно попробовать теперь даже за свадебными столами. Конечно, на столе есть и муляжи, но это для красоты. Герда специально ездила на Фридрихштрассе к «Цаубер кениг» – «Волшебному королю». Есть такой магазинчик недалеко от Унтер-ден-Линден. Там продаются разные фокусы и муляжи. Разве не аппетитно выглядят эти ватрушки? Они будто только что вынуты из духовки. А торт? Конечно, его есть нельзя, он картонный, из папье-маше, но это украшает стол. Теперь так принято во всех домах держать муляжи – булки, жареные утки, ватрушки. Вообще-то Вилли прав, ватрушки лучше иметь из крупчатой муки, с настоящим маслом и творогом, а не раскрашенные муляжи. Что-то он говорит интересное…

– Нам нужно жизненное пространство, и мы получим его. На востоке получим земли, которые заселим людьми немецкой и только немецкой крови. Мы станем господами. На нас будут работать славянские недочеловеки, представители низшей расы. А наше дело будет под периной закреплять победу. Нам нужны дети, чтобы заселить ими новые земли. Поэтому я поднимаю бокал за немецкие колыбели на новых землях! Хайль Гитлер!..

Снова все зашумели, захохотали. Шторх отпустил какую-то неприличную шутку по адресу Герды. Но кто на это обращает внимание! Карл не заметил в суматохе, как Вилли, покачиваясь, вышел из-за стола, свирепо глянув на Франца. Следом в прихожую вышла и Эмми. Карл позже увидел два пустых стула и решил, что Вилли стало не по себе. Он подумал, что ему, может, нужно помочь, и прямо в носках вышел в переднюю. Эмми и зять стояли в кухне.

Они не слышали, как отец появился в прихожей, и продолжали спор. Эмми сказала:

– Ведь это мой родной дядя!

А Вилли упрямо ответил:

– Если не я, то об этом все равно кто-нибудь сообщит. Гляди, сколько народу! Мне же и всыплют: почему скрыл, промолчал?

– Но нельзя так сразу! Потом – ты же сам вызвал его на разговор.

– Ах, Эмми, ты ничего не понимаешь! Надо быть патриотом Германии. – Вилли стоял среди кухни с фуражкой в руках.

– Я понимаю, но… – Эмми остановилась, увидев в дверях неслышно появившегося отца.

– Ты куда это? – спросил Карл, кивнув на фуражку.

– Хочу немного пройтись. Кажется, я перепил. Здесь очень душно…

Так вот отчего у Карла остался неприятный осадок! Теперь понятно. Вилли хотел донести на его брата. Но ведь этого не случилось. Вилли снова повесил фуражку и вернулся в столовую. Мало ли что может взбрести ему в пьяную голову… Чепуха!

Вилямцек кончил бриться, вытер насухо бритву и налил в ладонь одеколон «Кельнише вассер» – тоже солидная фирма – и принялся растирать лицо.

– Иду, иду! – ответил Карл на зов Герды. – Какая ты нетерпеливая, женушка!

Супруги сели за стол завтракать остатками свадебного пира.

II

Эрна и Франц не были парой, на которую заглядываются прохожие. За время их двухлетнего знакомства едва ли случалось, чтобы хоть кто-нибудь оглянулся им вслед на улице и восхищенно сказал бы или просто подумал: «Смотрите, какая интересная пара, как они подходят друг другу!» Нет, такого случая не бывало. Да и что могло в них привлекать внимание? Оба они не были ни стройны, ни красивы и одевались не так, чтобы нарядами выделяться на улице. Поди-ка оденься элегантно в отделении готового платья у «Херти»! Эти эрзац-материалы выглядят так ужасно! И за каждый пустяк надо выстригать талоны. А выдают их не так-то много.

Но все это нисколько не смущало влюбленных. Они нравились друг другу, значит, были подходящей парой. И вполне возможно, если кто и оглядывался на них, то, увлеченные собой, они просто этого не замечали.

Эрне Кройц было двадцать семь лет, но упаси бог, если бы она кому в этом призналась, даже Францу! Это ее личное дело. Эрна не была лгуньей. Она просто придерживалась мнения, что женщине столько лет, на сколько она выглядит. А по лицу Эрны все равно ничего не узнаешь. Она меняется. Когда Эрна возвращается, усталая, с фабрики, ей можно дать и за тридцать, а в праздники или в субботние вечера совсем другое. Отдохнувшей, причесанной и самую малость подкрашенной – никто не даст и двадцати трех.

Низкорослая, с большим ртом и вздернутым носиком, далеко отстающим от классических форм, Эрна, конечно, не была красавицей. Но что оживляло и украшало ее лицо – это глаза и улыбка. Достаточно было Эрне чуточку улыбнуться – и тотчас же глаза загорались, немного щурились и лицо становилось таким привлекательным.

Если говорить о внешних чертах, Францу в подруге больше всего нравилась ее улыбка. Ну, и характер женщины тоже имеет значение, даже немалое, особенно если начинаешь подумывать, не сделать ли ее женой. Франц Вилямцек во многом походил на брата Карла – такой же плотный, с темными, рыжеватого оттенка бровями и глубокой ямкой на подбородке. С годами он так же, как брат, начал понемногу сутулиться, и от этого руки у Франца казались слишком длинными. Изъяны в фигуре Франц объяснял своей профессией, – пусть хоть сам Аполлон сядет на его место в сборочном цехе и десять лет, не разгибая спины, будет монтировать радиоприемники, он станет таким же. Сейчас Вилямцеку тридцать лет, а на завод к Симменсу он пришел в двадцать, когда был комсомольцем и красным фронтовиком. Конечно, это увлечение молодости. У них в ячейке удалось порвать списки, сжечь их. Может быть, поэтому, когда наци пришли к власти, они не привязались к Францу. Неразговорчивый и замкнутый Франц с переменой режима стал еще молчаливее. Так спокойнее. Неизвестно, зачем он только ввязался в спор с Вилли на свадьбе у брата. Как все-таки спиртное развязывает язык!

Обычно Франц не посвящал даже Эрну в некоторые свои мысли: политика – не женское дело. Он предпочитал слушать ее веселую болтовню, рассказы о происшествиях на фабрике или сам отвечал на ее расспросы. А бывало так, что он просто молчал или сидел с газетой, пока Эрна прибиралась в его холостяцкой комнате либо штопала ему белье. Эрна с первых же дней забрала в свои руки несложное хозяйство.

Жил Франц на самом верху пятиэтажного дома в районе Веддинга, занимая небольшую комнату под крышей, на чердаке. Но и в этом были свои особые прелести. Во-первых, днем здесь гораздо светлее, чем в других, нижних квартирах, выходящих окнами в вонючий и тесный двор, похожий на дымовую трубу, ну и, конечно, наверху больше воздуха. А квартплату хозяйка дома брала за чердак несколько меньше. Правда, высота комнаты не везде одинакова. Посредине ее мог стоять в полный рост человек и повыше их с Эрной, но в сторону окна потолок шел на крутой скос, повторяя покатость черепичной крыши. Практически это не имело значения – возле окна стоял стол, за которым, как известно, располагаются сидя. Приходилось лишь немного пригибаться, вставая или присаживаясь к столу. В этой вот комнатке, если они не уходили в кино или в «Луна-парк», Эрна и Франц чувствовали себя очень уютно, и Вилямцек все чаще возвращался к мысли, не пора ли им пожениться. Два года – достаточный срок, чтобы узнать человека. Вон Карл устроил свою судьбу за неделю и, кажется, не раскаивается в своем выборе.

…Вилямцек подземкой возвращался домой, задержавшись дольше обычного на работе. Как это он забыл предупредить Эрну! Еще в субботу Франц пообещал заехать в Целендорф, проверить приемник. Это на другом конце города. Он иногда подрабатывал такими заказами. Неисправность оказалась совсем пустяковой, но все-таки пришлось повозиться. Эрна небось обижается на него, но ничего, она знает, где лежит ключ, подождет. Он придет сегодня и скажет: «Давай-ка, Эрна, бросим тянуть волынку, пора нам пожениться». Или нет, лучше иначе. Он скажет так: «Эрна, разве тебя устраивает такая жизнь? Мне уж надоело жить на два дома. Давай поженимся».

Он представил, как улыбнется в ответ Эрна и глаза ее сразу засветятся, заблестят. Франц и сам мысленно улыбнулся Эрне.

А его подруга действительно начинала сердиться. Вот уже два с лишним часа она ждет, а Франца все нет и нет. Зашел небось с приятелем в локаль и слушает, как другие точат лясы. Сам-то он за час слова не вымолвит, только слушает.

За последнее время Эрна имела все основания быть недовольной Францем. Взять хотя бы эту свадьбу. Она, конечно, не скажет ему ни слова, но ей стало неприятно, когда он отправился к брату один. Эрна понимает – Францу неудобно знакомить ее с родными. Кто она такая? У них не было даже помолвки. Но вот это и огорчает. Что думает Франц? Разве он не замечает ее состояния, двойственного и неопределенного? Так можно жить месяц, два, ну, полгода, но не два года. А потом… Эрна еще не знала наверняка, но это вполне может быть… Францу она пока не скажет о своих опасениях. Сперва надо выяснить, думает ли он наконец жениться. Сама она вовсе не против ребенка.

Эрна успела все переделать – вытерла пыль, навела порядок в шкафчике, вымыла чашки, а первым делом, само собой разумеется, распахнула окно. Днем крыша нагревается, в комнате становится так душно, что нечем дышать. Теперь стало прохладнее. Еще бы, окно открыто часа два, вон уж начинает темнеть. Скоро можно зажигать свет. При свете в комнате гораздо уютнее.

Наконец-то! Эрна услышала, как открылась входная дверь и в прихожей кто-то вытер ноги. Конечно, это Франц, у него есть ключ, он никогда не звонит. Но что это? Соседка сказала:

– Вторая дверь направо. Постучите, – может, он дома…

Почти тотчас же раздался осторожный стук. Кто бы это мог быть? К Францу никогда никто не заходит.

– Да, войдите! – Эрна поднялась из-за стола.

В дверях появился незнакомый человек средних лет. В комнате стоял полумрак, и Эрна не сразу могла разглядеть его. В глаза бросился высокий лоб, прямой подбородок и черные волосы. Одет он был в темный, видимо, синий макинтош и в руках держал шляпу.

– Простите, – обратился он к Эрне, – могу я увидеть Франца?

– Его еще нет, но он вернется с минуты на минуту.

– Так, значит, он по-прежнему живет здесь? Это хорошо! Если вы не возражаете, я немного подожду. Вы, вероятно, жена?

Эрна замялась:

– Нет, я просто его знакомая…

– Извините меня, – смутился посетитель, – я товарищ Франца и не видел его много лет. Ведь за это время могло немало произойти перемен. Меня зовут Эрвин. Разрешите познакомиться?

Эрна протянула руку.

– Пройдите, посидите немного. Я его тоже заждалась. Вот сюда.

Эрвин оглянулся, куда бы положить шляпу, бросил на кровать и пошел к столу.

– Узнаю… У Франца абсолютно ничего не изменилось. Даже одеяло старое. Ну, а сам он как сейчас выглядит?

– Вы давно не видели Франца?

– Да, порядочно. Мы с ним были большими друзьями.

Эрвин оставлял хорошее впечатление простотой и непринужденной манерой разговаривать. Теперь Эрна разглядела его немного лучше. У него подвижное, узкое лицо и усталые глаза, а лоб не такой уж большой, – просто Эрвин, видимо, начинает спереди лысеть. Но Франц никогда не рассказывал ей про товарища с таким именем. Потом непонятно, почему Эрвин уходит от ее расспросов. За полчаса Эрна рассказала ему чуть ли не всю свою жизнь, а сама знала только одно его имя.

– Простите, я все говорю, говорю, а вы ничего не рассказываете.

Эрвин отшутился:

– Ничего, теперь мы будем встречаться, еще надоест слушать мои рассказы.

Звонок в прихожей прервал разговор.

– Вот, кажется, и Франц! Вероятно, он забыл ключи. Я открою ему. Простите…

Эрна вышла в прихожую, взялась за скобу.

– Это ты, Франц?

– Господину Вилямцеку телеграмма, – деловым тоном сказал человек за дверью.

Эрна сняла цепочку.

В приоткрытую дверь протиснулся сапог, чтобы дверь не могли захлопнуть снова.

– Ничего, мы его подождем!

В квартиру ввалилось трое полицейских. Эрна растерянно попятилась.

– Что вам нужно? Здесь какая-то ошибка… – Эрне показалось, что пол уходит у нее из-под ног.

– Ладно, вопросы мы будем задавать сами. Где его комната?

– Здесь. Но…

– Вы что, его жена?

– Нет…

– Значит, комната заперта?

– Нет, нет! Я сама его жду. И еще один товарищ его… Но, может быть, вы ошиблись… – Эрне хотелось думать, что это ошибка, недоразумение.

– Гестапо не ошибается… Проводите. Посмотрим, какие у него товарищи.

Полицейские пропустили Эрну вперед и вошли за ней в комнату. Стоял полумрак, тени сгустились, но Эрна увидела, что в комнате никого нет.

– Где ваш знакомый?

– Я не знаю… Он только что был здесь… Вот его шляпа.

– Зажгите свет! Быстрее!

Лампочка над столом озарила комнату. Полицейские заволновались. Один из них, видимо старший, бросился к окну. Из-за его спины Эрна тоже взглянула на крышу. Ей показалось, будто у трубы мелькнула фигура человека в плаще и исчезла за обратной стороной ската. Потом она заметила, что скатерть на столе сдвинута и запачкана.

– Черт побери! – выругался старший. – Фишер, оцепить квартал. Живо! Он далеко не уйдет!

– Яволь! – Полицейский, которого назвали Фишером, стремительно выбежал из комнаты.

– Вы мне за это ответите! Кто это был?

– Я не знаю… Он сказал, что товарищ Франца.

– Не валяй дурака! – Полицейский взял шляпу, осмотрел ее и в раздражении бросил на пол. – А ты кто такая?

– Эрна Кройц. Работаю на ткацкой фабрике. Можете проверить. Честное слово, я не знаю, кто был здесь…

– Брось притворяться! Знаем мы эти штучки! Шульц, занимайся делом! Обыщи это логово!

Второй полицейский открыл бельевой шкаф, отодвинул кровать, поднял матрац. Через несколько минут вещи были перевернуты вверх дном, разбросаны, опрокинуты. Эрна стояла бледная, и сердце ее учащенно билось. Она начинала понимать, что происходит, – на нее и на Франца свалилось несчастье, которое вот-вот задавит их своей тяжестью.

Обыск не дал ничего. Шульц собирался доложить о результатах, вернее – о том, что ничего не найдено, когда в прихожей послышался шум и двое полицейских втащили Франца. Эрна увидела его растерянное, ошеломленное лицо, сбившийся в сторону галстук – ее недавний подарок – и бросилась к Францу:

– Франц, что происходит?

– Молчать! – рявкнул на нее старший. – Ты Франц Вилямцек?

– Да, но я ничего не понимаю…

– Отвечай на вопросы! Кто у тебя был здесь?

– Не знаю. У меня никого не бывает.

– Врешь! Чья это шляпа? – полицейский ногой подкинул шляпу.

– Франц, здесь был твой товарищ, Эрвин. Он…

– Молчать, шлюха! Иначе я заткну тебе рот тряпкой!.. Кто такой Эрвин? Его фамилия?

– Я не знаю никакого Эрвина. У меня нет такого товарища.

– Брось запираться! Ты у нас скоро заговоришь! Собирайся! Ты тоже. – Полицейский обернулся к Эрне: – Вы арестованы.

– Господин полицейский, – упавшим голосом проговорил Франц, – но скажите, в чем дело?

– Молчать! Там разберемся… Идите!

Франц окинул взглядом разоренную комнату, закрыл окно, вышел в прихожую и запер дверь. Делал он это как в полусне. Все произошло так внезапно, что он не мог еще подумать о происшедшем. Франц повертел в руках ключ, хотел сунуть его в карман, но передумал.

– Эрна, я оставлю его на старом месте, – сказал он и положил ключ в щель над притолокой. Так делал он всегда, уходя на работу.

В окружении полицейских они спустились по темной лестнице. У подъезда стояла закрытая полицейская машина с решетками на окнах. Первым в машину втолкнули Франца, а Эрна оступилась и не могла сразу подняться на высокую ступеньку. Франц подал ей руку, полицейские захлопнули дверцу. Старший сел в кабину, рядом с шофером. Нудно завыла сирена, и автомобиль повернул за угол.

Между Эрной и Францем сел полицейский. Женщина опустила на колени руки и так застыла. На повороте полицейский не удержал равновесия и надавил на нее плечом. Тыльной стороной ладони Эрна ощутила шершавый и жесткий рукав соседа. Она отдернула руку, хотела отодвинуться, но ей мешала передняя стена кабины. Эрна поняла, что сидит в самом углу и ей некуда двинуться. Некуда! Тупик… В темноте она услышала тихий голос Франца:

– Эрна, я хотел тебе сегодня сказать, что мы должны пожениться…

Его прервал полицейский:

– Молчать! Арестованным запрещено разговаривать!

Эрна закрыла лицо руками и всхлипнула. Дальше они ехали молча.

III

Рудольф Кюблер, стараясь держаться как можно спокойнее, вышел из подъезда и перешел улицу. Не поворачивая головы, боковым зрением, он внимательно следил, не появятся ли полицейские. Кюблер был уверен, что гестаповцы уже подняли тревогу и оцепляют квартал. Спасти его могут секунды. Успеть бы дойти до остановки трамвая…

С видом человека, вышедшего поразмяться, Кюблер нарочито медленно шел по тротуару, удаляясь все дальше от злополучного дома. А ноги будто сами рвались вперед, убыстряли шаг, и усилием воли приходилось их сдерживать. Замедляя ход, к остановке подошел трамвай, до него оставалось метров сорок, не больше. Рудольф мог бы легко нагнать его и вскочить на подножку. В какое-то мгновение он собирался так сделать, но удержался. Одно неосторожное движение могло его выдать. Лучше подождать следующего.

На улицах зажглись фонари. Кюблер повернулся к витрине. За стеклом веером лежали книги, много книг. Названий их он не видел. Его внимание привлекли два полицейских, вынырнувшие из-за угла. Они начали проверять документы прохожих. Значит, его след уже обнаружен. Иначе и не могло быть. Кюблер решил, что, если гестаповцы оцепят и эту улицу, он шмыгнет в соседние ворота. Кажется, здесь был проходной двор. Скорей бы подходил трамвай!

На остановке ожидающих было немного. Рудольф уступил дорогу двум дамам и последним вошел в трамвай. Кажется, и на этот раз ему удалось выбраться из западни. Просто везет!

Кюблер взял билет и достал из кармана газету. Теперь он жалел, что в подъезде пришлось бросить макинтош. Рудольф засунул его за батарею парового отопления. Жаль, но черт с ним!

Все-таки как же так получилось, что его выследили гестаповцы? Рудольф был осторожен. Прежде чем зайти к Францу, он дважды прошел по улице – вперед и назад. Ничего подозрительного не заметил. На всякий случай придется сменить явочную квартиру, хотя бы на время. Но, может быть, это случайность, хотя он собственными ушами слышал голос за дверью: «Господину Вилямцеку телеграмма». Известно, какая это телеграмма! Откуда в гестапо могли знать, что он идет именно к Францу, с которым столько не виделся? Сколько же он не встречался с Францем? Шесть лет. Даже больше, с марта тридцать третьего года. Он заходил к нему последний раз вскоре после того, как наци зажгли рейхстаг. Да, возможно, это простая случайность. Почему обязательно гестапо должно напасть на его след? Пусть ищут Эрвина! Интересно, что это за женщина, которая встретила его у Франца? Но, кроме вымышленного имени, она ничего не знает о нем.

Трезвые размышления успокоили Кюблера. Все не так уж плохо, но надо быть осторожнее. Подпольщик, как и сапер, может ошибиться только раз, тем более в Германии. Досадно все же, что не встретился с Францем! Когда-то Франц был порядочным парнем. Конечно, сейчас неизвестно, каковы его взгляды. Нацизм разложил многих людей, растлил их, сделал мерзавцами. Может, и Франц стал таким. Но ведь среди этих многих сохранились порядочные, честные немцы, которые пусть тайком, в душе, но ненавидят нацизм. Их надо искать. Но как тяжело это, как безумно трудно… Впрочем, разве русским товарищам, большевикам, было легче в подполье? Но они своего добились. Ничего, добьемся и мы…

Рудольф проехал несколько остановок, сошел с трамвая и пересел на другой. Ночевать он решил в Сименсштадте или в Шпандау – это все в одной стороне. Там еще остались кое-какие связи. Старые. Новые теперь заводить трудно.

Трамвай шел по Инвалиденштрассе, выскочил на мост через канал, миновал Ангальтский вокзал с высокой стеклянной крышей. Рудольф глядел в окно, но сам следил за тем, что происходит в вагоне. Стекло, затемненное снаружи, отражало, как зеркало. Не поворачивая головы, можно было видеть входную дверь. Черт побери! Все-таки как надоела такая жизнь затравленного зверя, без жилья, без друзей… Да, главное – без друзей. Их остается все меньше, а тех, кто есть, надо беречь, не встречаться, не заходить к ним. В родном городе он – как прокаженный.

– Альт Моабит! – объявил кондуктор следующую остановку.

Моабит? Это напоминает о многом. Кюблер приблизил лицо к стеклу. В свете уличных фонарей проползла обшарпанная кирпичная стена и широкие башни Моабитской тюрьмы. А вот переулок, где они ждали Тельмана! Рудольф приподнялся, стараясь получше разглядеть, не мешали отблески лампы над головой кондуктора.

Как быстро летит время! Будто бы это было только вчера.

Кюблер вспомнил ту холодную, дождливую ночь. То было через год после того, как Гитлер захватил власть. Поджог рейхстага для Кюблера был мрачной вехой, гранью, отделявшей не вполне разумное от кошмарно-средневекового. В веймарской Германии тоже жилось не сладко, но тогда хоть можно было говорить, опровергать, доказывать. И тогда сажали людей в тюрьмы, разгоняли рабочие демонстрации, но фашизм аккумулировал, сгустил произвол, сделал концлагерь, пытки, смерть единственной формой убеждения и доказательства. От той февральской ночи, озарившей заревом пожарища Бранденбургские ворота, Кюблер начинал исчислять время.

Да, то было спустя год после ареста Тельмана. Так же горели тогда фонари. Они отражались в сыром асфальте, будто в воде канала. А около фонарей мерцали нимбы светящейся измороси, фосфоресцирующей, как на циферблате часов.

В машине их было трое. Они сидели в полицейском автомобиле в форме гестаповцев и ждали Тельмана. С секунды на секунду он должен был появиться в сопровождении еще двух товарищей, тоже переодетых в форму эсэсовцев. Иногда секунды кажутся длиннее века. Когда стало невмоготу ждать, Гельмут сказал ему:

– Руди, приоткрой дверцу, чтобы Эрнст сразу мог сесть.

Он ответил:

– Разве не видишь, она давно открыта…

Кюблер сидел за рулем и глядел на циферблат. Непонятно, почему было холодно – от сырости или нервного озноба. Или оттого, что стрелка так медленно переваливалась с одной мерцающей цифры на другую… Они ждали, теряя терпение, но никто не сомневался в успехе.

План был простой и дерзкий – увезти Тельмана из тюрьмы будто бы на допрос к Гиммлеру, в управление гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. В охране тюрьмы находился хорошо законспирированный, надежнейший человек. Он служил вахмистром. Но сколько месяцев пришлось ждать, чтобы вахмистр смог перейти на охрану тюремного блока, где содержали Тельмана!

А сколько пришлось затратить трудов, чтобы подготовить, проверить, по секундам рассчитать действия! Вытачивать ключи от камеры поручили ему, Кюблеру. Но сначала требовался слепок. Его добыли в тюрьме, сделали из хлебного мякиша. Никогда в своей жизни – ни раньше, ни позже – слесарь-лекальщик не работал с таким напряженным старанием. Рудольф сдавал пробу, от которой зависело так много. Это походило на работу брюссельского гранильщика алмазов. Во всяком случае, так казалось самому Кюблеру.

Но ведь это тоже было еще не все. А как добывали полицейскую машину, форму гестаповцев, как предупредили Тельмана! Многое взяла на себя Роза, его жена. Только ей одной разрешали свидания с Эрнстом, и она сумела шепнуть все, что нужно. Молодец Роза! Она сделала это на глазах охранников. Где-то она сейчас? Говорили, будто в Равенсбрюке, в концлагере.

Да, в том, что побег удастся, никто не сомневался. Беспокоило другое: как быть дальше, как потом сбить гестапо с толку? Но и это придумали. Тельмана укроют на конспиративной квартире здесь, в Берлине, а дня через три объявят, что руководитель Германской компартии Эрнст Тельман прибыл в Прагу. Он выступит даже по радио, все услышат его голос: конечно, выступит не он сам, в Берлине запишут на пленку его выступление и отправят чешским товарищам, в Прагу. Они обещали помочь организовать «выступление» Тельмана по радио. А потом, когда гестапо утихомирится, смирится с побегом, можно будет переправить Эрнста через границу.

И вот побег не удался. Рудольф до сих пор не знает, что произошло, что случилось в ту ночь за стеной Моабита. Он только отчетливо помнит, как сейчас видит дождливую улицу, стену тюрьмы и двоих людей в черных гестаповских плащах, на которых играют блики фонарей. Они подошли к машине, но не было третьего, которого ждали. Оба сели в кабину, и один сказал:

– Поехали. Побег не состоялся…

Только через час, на конспиративной квартире, Рудольф узнал скупые подробности. Те двое, что должны были сопровождать Тельмана, выдавая себя за гестаповцев, подошли к тюрьме в точно условленное время, но вахмистра не было. Они ждали его очень долго. Долго, – может, им тоже только казалось, что долго. Вахмистр вышел, взволнованный, отдал ключи, чтобы не оставлять улик. Еще он успел сказать, что за полчаса до побега вахмистр сам капнул в скважину несколько капель масла, чтобы не скрипел замок. Но, видимо, была какая-то лишняя капля, она просочилась из скважины и потекла по двери.

Перед сменой дежурный обходил камеры, он заметил эту злополучную каплю. В тюрьме не поднимали тревогу, но Тельмана сразу перевели в другой блок, в противоположное крыло тюрьмы. Вот и все, что сказал вахмистр, передавая уже ненужные ключи от камеры Тельмана.

Как могли знать рядовые подпольщики, что дело было совсем не в масляной капле. Провокатор, проникший в аппарат партийного центра, сообщил в гестапо о предстоящем побеге…

Вскоре Кюблера и других, кто готовил побег, переправили через границу. Он долго жил в Праге, работал в партийном центре, а вот сейчас уже несколько месяцев скитается по Берлину в поисках связей, растерянных явок и надежных людей.

Оккупировав Прагу, нацисты не только расправились с Чехословакией, они нанесли еще один, уже который по счету, удар по народу Германии. Кюблер совершенно в этом уверен. Для немецких коммунистов, укрывшихся в Праге, вторжение нацистских войск не было совсем неожиданным – многие заранее пытались покинуть Прагу, выехать в Лондон. Но британский консул, словно нарочно, задерживал визы. Поэтому многие так и остались в Праге. Их арестовали тотчас же, как только фашисты заняли город. Партийный центр фактически перестал существовать. Пусть временно, но это так. Едва успели запрятать секретные документы, а часть пришлось уничтожить.

Горше всего то, что многие немцы даже и не заметили удара, который им нанесли. Наци поднесли Прагу как подарок всему народу – богатым и бедным, аристократам с Курфюрстендамма и мастеровым из Веддинга. Многие на это клюнули. Взять хотя бы этих людей в трамвае. Они спокойненько едут, будто в мире ничего не случилось. А ведь происходит страшное – народ делают соучастником преступлений.

Кюблер проводил глазами супружескую пару, ехавшую от Инвалиденштрассе. Они всю дорогу восхищались покупкой – новыми туфлями с фабричной маркой Бати. Батя – чешский обувной Форд. Наплевать на Батю, но туфли-то делали обувщики в Злыне, они сами ходят в деревянных колодках. А супруги, что вышли на остановке, радовались: так дешево на талоны получили настоящую кожу! По виду это простые немцы, – он, вероятно, мелкий служащий, она добропорядочная домашняя хозяйка. Получили ворованную обувь и рады! А остальные? Кюблер перехватил завистливые взгляды. Женщина, сидевшая перед ним, вздохнула: везет же людям!

Становится страшно. Наци перессорят немцев со всем миром. Страшно, что не только Гитлер, но и рядовые немцы – Карлы, Гансы, Рудольфы, да, да, и он, Рудольф Кюблер, – становятся ненавистны чехам. А сейчас затевается что-то с Польшей. Что же будет дальше? Он тоже несет ответственность. Почему он, коммунист Кюблер, не смог вовремя остановить фашистское хулиганье, почему допустил их к власти? Конечно, воспитать низменные инстинкты куда легче, чем привить человеку благородные качества.

Но ведь это же атавизм, возвращение к пещерному веку! Что говорить, нацисты артистически умеют пробуждать низменные инстинкты, развращать подачками, обещаниями. Нужно быть объективным – они, немецкие коммунисты, что-то делали, но не все, они не смогли раскрыть глаза народу. Возможно, такой вывод слишком резок, но партия не научилась работать в массах, не смогла противопоставить атавистическим идеям нацистов свои идеи. Потом уже было поздно…

Работая в Праге, Кюблер не раз приезжал нелегально в Германию. С горькой болью, исходившей от собственного бессилия, он в каждый приезд наблюдал и убеждался все больше, как наци расширяют свое влияние. Они начали с ареста коммунистов в ту ночь, когда запылал рейхстаг. Потом разогнали профсоюзы и пересажали активистов, включая сборщиков членских взносов.

Дошла очередь и до социал-демократов, до тех, кто ратовал за социальный мир. Рудольф вспомнил разговор с отцом, он перешел в ссору. Старик говорил – не надо выдвигать чрезмерных требований, это отпугнет массы, не нужно обострять положение. А штурмовики в то время уже шатались по улицам Кепеника, разгоняли рабочие митинги, подкладывая слезоточивые, чихательные бомбы. Рудольф сам был на собрании в клубе, когда наци выпустили в зал десятки мышей. Они принесли их в специальных клетках, похожих на плоские фляги. Женщины подняли визг, вскакивая на стулья. Суматоха и крики, утробный хохот заглушили слова оратора. Собрание было сорвано. По этому поводу отец возразил: «В политике не обращают внимания на безобидные шутки. Конечно, наци поступают неправильно, но с коммунистами нам не по пути».

Шутки кончились плохо, они оказались не такими безобидными, как думал отец, – его тоже посадили. А социальный мир стал насаждать Роберт Лей, возглавивший нацистский трудовой фронт. Гитлер ввел принцип фюрерства на предприятиях – каждый владелец, любой хозяин завода и фабрики, стал промышленным фюрером и получил право решать за рабочих и от их имени.

Интересно, что бы сказал теперь отец о таком социальном мире? Где он сейчас – в Бухенвальде, в Дахау, в каком еще лагере? На воротах концлагеря в Бухенвальде нацисты вывели железными коваными буквами евангельское изречение: «Каждому свое!» Им нельзя отказать в остроумии. Отец тоже получил свое, оказалось, и ему по пути с коммунистами – в лагерь. Конечно, нацисты свое получат, но и он, Кюблер, тоже получил свое – затравленный и бездомныйскитается по Берлину. Это за грехи многих.

Трамвай остановился на перекрестке, в вагон ворвался треск барабанов, резкие звуки фанфар, сначала еще невнятные слова песни. Через площадь с факелами шла колонна демонстрантов. Пассажиры приникли к стеклам. Демонстранты проходили по четыре в ряд. Факелы освещали молодые лица, багровые отсветы выхватывали из темноты раскрытые рты, блестящие зубы, глаза. А дальше и лица и факелы сливались в одно. Казалось, что в темноте ночи по улице ползет, извивается огненный змей. Отсветы факелов падали и на кроны деревьев. Это походило на далекое, едва уловимое, багрово-зеленое зарево. Медленно нарастая, в вагон ворвалась марш-песня. Рудольф разобрал слова.

Если весь мир будет лежать в развалинах,
К черту, нам на это наплевать!
Мы все равно будем маршировать дальше.
Потому что сегодня нам принадлежит Германия,
Завтра – весь мир!..
Завтра – весь мир!..
Завтра – весь мир!..
Демонстранты подчеркивали ударные слоги, а треск барабана сливался с топотом множества ног, печатающих шаг на асфальте.

Песня оборвалась, некоторое время, какие-то секунды, были слышны лишь топот ног и четкие удары барабанов, а потом голоса тоже в такт шагам начали скандировать:

– Дан-циг!.. Дан-циг!.. Дан-ци-г!..

Соседка повернулась к Рудольфу:

– Как это красиво, торжественно!

Кюблер сделал вид, что не слышит. Он подумал: «Это канун войны». Кюблер еще обратил внимание на пожилого человека, сидевшего на противоположной скамье. Узловатые, загорелые руки его – такие бывают у рабочих, имеющих дело с металлом, – лежали на коленях. Он хотел что-то ответить женщине, но только сердито пожевал губами. Рудольф встретил взгляд старика, и оба они тотчас же опустили глаза.

Трамвай задержался ненадолго – ему преграждал путь только хвост колонны. Покачиваясь, трамвай снова мягко загрохотал по улицам.

«Может быть, и мой сын будет скоро так же шагать по улицам…» Горькая мысль перенесла Кюблера в Кепеник, в район на противоположной окраине города. Сыну скоро двенадцать, а он его почти не знает. Гертруду тоже не видел три года. Она здесь, рядом, в каком-нибудь часе езды, а кажется, будто на том конце света. Может быть… Появилось ревнивое чувство. Он постарался отбросить его. Возможно, это тоже расплата – за то, что не сумели сделать, не справились…

Кюблер свернул газету. На следующей остановке он вышел. Здесь начинался берлинский пригород. Рядом с каменными домами стоял рабочий поселок – колония, как обычно называли ряды хибарок, разбросанных на малюсеньких участках земли.

Рудольф прошел вдоль проволочной изгороди, свернул направо, повернул еще раз, незаметно оглянулся и с другой стороны направился к домику. Настроение было не из хороших, но среди обрывков мрачных раздумий мелькнуло что-то обнадеживающее, светлое. Что это? Ах да, пассажир, сидевший напротив. Как он сердито глянул на женщину, а потом посмотрел на него! Это был молчаливый протест. Значит, нацистам не удалось развратить всех. Конечно, нет! И не удастся! Впереди будет хорошее!

Кюблер открыл калитку, прошел вдоль огородных грядок и постучал. В домике еще не спали.

Глава пятая

I

Кавальеро Галеаццо Чиано граф ди Кортеляццо и Букари стоял у зеркального окна просторного, богато отделанного красным деревом салон-вагона и задумчиво смотрел на сменявшиеся пейзажи. Поезд еще на рассвете миновал суровую Верону, днем из-за ремонта локомотива довольно долго задержался во Флоренции и сейчас пересекал знойную Тоскану с ее холмами, узкими плодородными долинами, оливковыми рощами и высокими зонтами пиний на берегу Тибра.

Человек с таким пышным и длинным титулом был невысок ростом и хорошо сложен. Красивое, с правильными чертами лицо графа несколько портили резкие линии, которые накладывали отпечаток холодной расчетливости и самодовольства. Выглядел он значительно моложе своих лет, и только лучи морщин, разбегавшиеся от уголков глаз к вискам, показывали, что граф приближался к сорокалетнему возрасту.

Единственный пассажир салон-вагона несомненно гордился титулом, доставшимся ему от отца – ливорнского землевладельца. Но главное для него было не в этом. Куда большее значение для блистательной карьеры графа имели родственные отношения с дуче: Чиано был женат на старшей дочери Бенито Муссолини, первого человека в Италии. В конце концов, и высокий пост министра иностранных дел являлся следствием этого выгодного и многообещающего родства с дуче.

Задержка во Флоренции раздражала графа – из-за нее он отказал себе в удовольствии побывать в Ливорно. Всегда приятно посетить места, где провел детство, юность, поклониться минувшему. Здесь каждая мелочь вызывает массу воспоминаний, навевает чистую, трогательную грусть об уходящем, о прошлом. Действует как причастие… Иногда стоит почувствовать себя абсолютно невинным, кристально чистым, иногда, но не сейчас!

Кроме всего прочего, графа привлекали в Ливорно другие, более прозаические дела: не прошло месяца, как умер его отец, и Галеаццо Чиано должен был утвердиться в наследстве. Теперь он стал владельцем латифундий, земельным магнатом. Оставалось выполнить лишь некоторые, совершенно обязательные формальности. Они заняли бы немного времени, но задержка во Флоренции нарушила планы.

Чтобы наверстать время, пришлось отказаться от поездки вдоль побережья, выбрать более утомительный, но короткий маршрут – через Тоскану. На побережье, конечно, не было бы такой изнуряющей духоты.

В вагоне стояла жара. Бесшумные вентиляторы почти не охлаждали воздуха, но тем не менее Чиано не решался открывать окна – боялся пыли. Сейчас можно позавидовать прохладе Бреннерского перевала; ночью, когда пересекали Альпы, там было просто холодно.

Однако духота закупоренного вагона, августовский зной и задержка во Флоренции служили только внешним поводом для раздраженного состояния министра иностранных дел. Здесь были другие, более глубокие причины.

Граф Чиано возвращался из Зальцбурга, где он встречался с Гитлером и Риббентропом. Немцы продолжают хитрить и опять ставят итальянского союзника перед совершившимся фактом. В марте Муссолини узнал из газет об оккупации Праги, а сейчас то же самое получается с Польшей. И Риббентроп еще имеет наглость требовать активной помощи со стороны Италии, упрекает в непонимании!..

Риббентроп забыл, что всего три месяца назад он поставил собственноручную подпись на «Стальном пакте». Если так, то возникает вопрос: зачем подписывать секретные пакты? Там черным по белому сказано: обе стороны – Германия и Италия – обязаны предварительно консультироваться по всем вопросам их международной политики. Хорошая консультация – вызвать, как мальчишку, в Зальцбург и сказать: «Мы начинаем войну! Готовьтесь, вы обязаны нам помогать…»

Конечно, обе стороны обязались в случае войны немедленно оказывать друг другу помощь. Он, Чиано, подписал это. Но там есть примечание, на которое теперь Риббентроп не хочет обращать внимания: война будет начата не раньше, как через три года. Через три года, но не через три месяца! Все-таки надо же подготовиться! Граф Чиано хоть и министр иностранных дел, но лучше других знает, в каком состоянии находятся итальянские вооруженные силы. С такими силами можно выступать против Албании, а здесь надо подумать, все взвесить.

Сначала Риббентроп не говорил ни да, ни нет. Он это умеет делать. Рейхсминистр оскорбительно холодно пытался уклониться от разговора о дальнейших планах Германии, но Чиано все-таки сумел вытянуть то, что надо.

Перед обедом два министра гуляли в Клессгеймском парке в Зальцбурге. За деревьями поднималась зубчатая каменная стена, окружавшая замок. От нее веяло прохладой и сыростью. Риббентроп говорил о пустяках, рассказывал историю Клессгейма. В средние века замок принадлежал каким-то епископам Зальцбурга, – Чиано совершенно не интересовало, кому именно, – а теперь Гитлер решил использовать замок для приема особо почетных гостей. Риббентроп распинался: «Господин Чиано наиболее уважаемый среди них». Вспоминал какие-то легенды, вычитанные из истории австрийских замков, явно оттягивая решительный разговор, ради которого Чиано приехал в Зальцбург. Все это нужно было слушать и улыбаться.

Покончив с королем Генрихом Птицеловом, который якобы имел отношение к Клессгейму, рейхсминистр без видимого перехода спросил о здоровье донны Марии, сестры Чиано. Риббентроп придал лицу выражение сочувствия и печали: бедная женщина, сколько страданий ей причиняет болезнь…

Чиано вежливо слушал, поддерживая беседу, стараясь перевести ее в нужное русло. Так они ходили по глухим дорожкам парка, с виду большие друзья, находящие удовольствие в разговоре о пустяках. На шее германского министра иностранных дел блистал итальянский орден Аннунциаты с ярким, как в церковных витражах, изображением картины благовещения господня. Совсем недавно, в день подписания «Стального пакта», Чиано именем короля вручил ему этот высший итальянский орден, знак непорочности и чистоты. Парадоксально: кому приходится давать такую награду! Но, может быть, орден позволит вернуться к теме?

– Вы, кажется, не расстаетесь с королевской наградой? – учтиво спросил Чиано. – Не правда ли, это наиболее красивый из орденов?

– О да! Признаюсь, мне он очень нравится, и я горжусь им. Геринг завидует мне. Вы знаете его слабость…

Граф Чиано знал об инциденте, разыгравшемся сразу после церемонии. Геринг прослезился от огорчения, что орден достался не ему, а Риббентропу. Маккензен, германский посол в Риме, конфиденциально, но не без умысла рассказал об этом графу Чиано. Посол намекнул, что Геринг обижен: ведь именно он считает себя вдохновителем «Стального пакта» и вообще укрепления германо-итальянского союза. Теперь и Риббентроп говорит о том же самом. Вот попрошайки!

Тем временем разговор снова ушел в сторону. Чиано вежливо, но настойчиво повернул его на свою тему. Когда ему удалось это сделать, итальянец прямо спросил:

– Скажите мне откровенно: чего вы хотите? Данцигский коридор?

Некоторое время Риббентроп шел молча. Под ногами шуршал гравий. Чиано подумал: может быть, рейхсминистр не расслышал или, по своему обыкновению, хочет уйти от прямого ответа. Но Риббентроп повернул к собеседнику бесстрастное, бледно-матовое лицо и, глядя на него холодными, металлическими глазами, внятно ответил:

– Мы хотим войны…

После этого разговор стал более откровенным и острым. Чиано говорил убедительно: господин Риббентроп, несомненно, знает, что дуче размышляет так же, как фюрер, но надо учитывать внутреннее положение союзника – Италия еще не готова к войне.

Разговор в парке оказался безрезультатным. Чиано заупрямился и отказался дать какие-либо определенные обещания. Беседу прервали, за обедом сидели молча, недовольные друг другом. Царила атмосфера холода и недоверия.

Первоначально в Зальцбурге предполагали ограничиться встречей только министров иностранных дел – Чиано и Риббентропа, – но ситуация изменилась, и Риббентроп пригласил на подмогу Гитлера.

Он явился на следующий день, говорил без перерыва почти два часа, не позволяя Чиано вставить даже короткой реплики. Смысл рассуждений Гитлера сводился к тому, что Германия и Италия связали навечно свою судьбу. Они распределили сферы влияния: итальянцы – на Средиземном море, а он, Гитлер, устремляется на восток. Теперь обе стороны обязаны помогать друг другу. Для этого и подписан договор – «Стальной пакт», – святость которого нерушима.

Граф Чиано сумел вставить только одно замечание: слишком неожиданны требования принять участие в акции против Польши. Если господину Гитлеру не изменяет память, германская сторона до последнего времени даже не упоминала, что положение на восточной границе Третьей империи так серьезно. Наоборот, господин Риббентроп совсем недавно утверждал, что данцигская проблема разрешится мирно, сама собой. Только исходя из этого, Муссолини полагал, что он имеет года два-три на подготовку к войне.

В ответ Гитлер вспылил, но тут же взял себя в руки. Чиано с удовлетворением отметил эту деталь: значит, немцы заинтересованы в итальянской помощи, зависят от нее в своей политике проникновения на восток. Стало быть, здесь кое-что можно выторговать.

Гитлер уже мягче подчеркнул, что отступать невозможно, нужно форсировать события. Он убеждал, уговаривал. Польскую проблему надо решать немедленно, через месяц там начнется осенняя распутица, дороги превратятся в океан грязи. Откладывать дальше он просто не может.

Чиано подумал: какое нам дело до осенних дождей в Польше, в конце-то концов у Рима есть тоже свои заботы! Если фюреру не терпится начинать войну, пусть ведет ее сам… Но вслух граф с подкупающей искренностью заверил Гитлера в понимании его тонких и гениально продуманных планов. Чиано ловко ушел от прямого ответа – сослался на то, что должен информировать Муссолини. Они незамедлительно изложат письменно точку зрения итальянского правительства, а если потребуется, граф не сочтет за труд снова приехать в Зальцбург. Тогда обе стороны, обстоятельно взвесив все за и против, несомненно, придут к единому решению.

Гитлер, кажется, не остался в восторге от такого ответа.

В тот же вечер Чиано покинул Зальцбург и теперь возвращался в Рим. Он рассчитывал, что попадет туда засветло, тогда еще сегодня удастся встретиться с дуче.

Из поездки в Зальцбург граф сделал немаловажные выводы. Муссолини должен знать об этом немедленно. Разногласия между союзниками возникали и прежде, Чиано это не так беспокоило, но тон, снисходительно-покровительственный тон, который усвоил Риббентроп в Зальцбурге, не только раздражал, но и настораживал. Здесь есть нечто новое. Адольф Гитлер говорил как судебный исполнитель, а не как союзник. Забывает, что договор еще не исполнительный лист… Вообще немцы не особенно щепетильны. С Польшей у них тоже есть договор. Может быть, и «Стальной пакт» превратится в мокрую, расползающуюся бумажку…

Со стороны могло показаться, что он, Чиано, сохранил престиж к независимость суждений. Но ведь это не так! Вот что раздражает. Гитлер простился с обидно уверенным видом, что в конечном счете он, а не кто другой, навяжет свои решения. Как-то посмотрит на это дуче? Надо предпринимать контрмеры.

Наконец в мареве знойного вечера открылась панорама Вечного города. Как всегда, он был прекрасен. Железная дорога, обегая возвышенность, медленно поворачивала вправо, и Рим заглянул в окно сразу, вдруг, полный своего великолепия, с золотом куполов, с дворцами на холмах и неразличимым в палевом сумраке нагромождением хибарок на рабочих окраинах.

II

На северном вокзале, куда прибыл специальный экспресс, министра встречал ограниченный круг людей. Это тоже была его заранее продуманная идея – никакой пышности, надо подчеркнуть деловое значение поездки. На перроне стояли лишь несколько сотрудников министерства, обязательные фоторепортеры и, конечно, жена Эдда с букетом цветов. Граф не помнит случая, чтобы Эдда не встречала его на вокзале или в аэропорте, как бы коротка ни была отлучка из Рима, Министр знал – руководило ею не чувство, а честолюбие. Но он прощал жене эту слабость. Из окна Чиано увидел высокую, прямую фигуру жены, окруженную фотографами. Она и здесь хочет быть в центре внимания. Граф снисходительно улыбнулся. Как Эдда походит на отца! Муссолини тоже не может оставаться в тени, но у нее это выглядит так наивно, уж очень по-женски.

Чиано принял горделиво-напыщенный вид. Сам того не замечая, он копировал в этом отношении дуче. Сошел на перрон, поцеловался с женой, сдержанно поздоровался с остальными. Под наведенными на него объективами граф вышел на привокзальную площадь. Эдда держала мужа под руку и поворачивалась лицом то к одному, то к другому фотографу. Она охотно позировала, но делала это очень естественно и непринужденно. Фотографии Эдды частенько мелькали в столичных газетах и журналах – граф Чиано нередко выезжал из Рима.

По дороге к машине кто-то пытался интервьюировать министра, но Чиано ограничился заранее подготовленной лаконичной фразой:

– Как всегда, мы нашли с фюрером общий язык.

В машине он сказал Эдде:

– Я должен сразу же поехать к дуче. Может быть, и ты заедешь в Палаццо Венециа?

– Нет, я не хочу встречаться с Клареттой. Уверена, что она уже торчит там.

Эдда терпеть не могла интимную подругу отца, Кларетту Петаччи, – развязную, бойкую даму, умеющую из всего извлекать выгоду не только для себя, но и для всего семейства Петаччи.

– Тогда поезжай к матери, я заеду за тобой к донне Ракеле. Когда? Как только освобожусь.

Чтобы избавиться от газетных хроникеров, увязавшихся за машиной министра, Чиано распорядился выехать на шумную Виа Тритоне. Здесь легче скрыться от назойливых репортеров, жаждавших узнать какие-то дополнительные новости. Он понимает – малозначащая фраза о встрече с Гитлером не удовлетворила газетчиков. Тем более нельзя показывать, что министр иностранных дел прямо с вокзала направился к дуче. Это даст пищу для вредных умозаключений и слухов.

Совершив вынужденную поездку по городу, Чиано вышел у подъезда Венецианского дворца. Вскинув голову, он прошел мимо вытянувшихся перед ним мушкетеров из личной охраны Муссолини и поднялся по лестнице. Граф миновал анфиладу дворцовых комнат, пересек залу с балконом, выходящим на площадь святого Марка. Высокую стеклянную дверь закрывали тяжелые синие портьеры. С этого балкона Бенито Муссолини обычно выступал перед горожанами, копируя ораторов древности.

Личный секретарь дуче передал Чиано, что Муссолини знает о приезде министра, ждет его, но пусть кавальеро благосклонно извинит, секретарь должен предупредить дуче.

Обстановка, расположение дворца были хорошо знакомы Чиано; знал он и этот удлиненный, зал – полуприемную-полугостиную. Здесь, рядом с кабинетом дуче, обычно происходили заседания Большого фашистского совета. В глубине комнаты возвышалось троноподобное кресло дуче, а напротив подковой стояли более низкие стулья для членов совета.

На стенах залы висели картины старых итальянских мастеров и потемневшие бронзовые канделябры в стиле раннего Ренессанса. Дорогие, тоже старинные ковры приглушенных оттенков и замысловатого рисунка закрывали пол, украшали стены.

Чиано остановился перед тициановской Венерой. Он очень любил этого художника, восхищался его манерой, свежестью красок, цветом каштаново-красных волос, красотой женских тел, не старея живущих сотни лет в картинах художника.

Министр иностранных дел отличался удивительной чертой – мог умиляться, глядеть увлажненными глазами на произведения чистого искусства и тотчас же возвращаться к прозаическим, не всегда чистоплотным повседневным делам. Так произошло и сейчас. Секретарь дуче пригласил его пройти в кабинет. Оторвавшись от картин Тициана, Галеаццо Чиано последовал за секретарем. Служитель неслышно закрыл за ним дверь.

С тех пор как граф Чиано женился на старшей дочери Муссолини, у них начали складываться не только родственные отношения. Первоначально они носили характер сдержанной и, пожалуй, не совсем искренней дружбы, где связующим звеном была Эдда. С годами дуче преисполнялся все большим доверием к молодому, отлично воспитанному и образованному юристу с располагающей внешностью. Своенравному, экспансивному и самовлюбленному Муссолини импонировало поведение зятя. Чиано умел вовремя польстить тестю, был предупредителен и проявлял тонкое, совсем не назойливое восхищение перед дуче. Но главное, что окончательно покорило Муссолини, – это острая хватка зятя и его направление мыслей, удивительно совпадавшее с мыслями самого дуче. Поэтому, когда в минувшем году возникла надобность заменить министра иностранных дел, Муссолини, не раздумывая, остановился на кандидатуре Чиано. Его никогда не покидала честолюбивая мысль стать родоначальником новой династии, династии Муссолини. Все ведущие посты в государстве будут принадлежать членам его семьи. Мягкотелый король Виктор Эммануил, представитель савойской династии, просто не способен к решительным действиям, только путается под ногами.

После того как Чиано сделался министром иностранных дел, их отношения с тестем стали еще более тесными. У Муссолини почти не оставалось тайн от Чиано, чего не мог сказать о себе новый министр. Их встречи отличались полной откровенностью, и они, не стесняясь, называли вещи своими именами.

Когда Чиано вошел в кабинет, Муссолини стоял подле стола перед большим раскрытым географическим атласом.

– Ну, на какой странице теперь мы раскроем свой атлас? – вместо приветствия спросил он, услышав мягкие шаги зятя.

– Затем я и приехал к вам, дуче. Прямо с вокзала. Гитлер опять старается нас обойти.

– Ну, положим! Это-то ему не удастся! В области политики я несомненно стою выше Гитлера.

Чиано, кажется, приехал вовремя – бахвальство дуче всегда служило признаком хорошего настроения тестя.

– Вы правы, дуче, – ответил граф, – но фюрер настаивает, чтобы мы вместе с ним вступили в войну. Однако я думаю, что страна еще не готова…

– Решать о войне мы будем сами. Я не позволю, чтобы на меня кто-то давил. У нас есть свои интересы. – Муссолини выпрямился у стола. Голос у него был неровный: то глубокий, гортанный, то становился пронзительно резким – все зависело от настроения. Сейчас он говорил мягко, слова лились свободно, звучали уверенно. – Принцип нашей политики – самостоятельность и упорство. Обратите внимание, – Муссолини указал на раскрытый географический атлас, – после того как мы заняли Абиссинию, я три года держал этот атлас раскрытым на карте Испании. Мои берсальеры перевернули страницу, я остановился на карте Албании. А следующей будет Греция или Югославия. Возможно, нам кое-что перепадет и от Гитлера. Что он говорил в Зальцбурге? Снова не давал раскрыть рта?

Чиано подробно рассказал о переговорах, обратил внимание на фразу Риббентропа в парке Клессгеймского замка «Мы хотим войны» и в заключение сказал:

– Немцы безусловно заинтересованы в нашем участии. Я намекнул, что мы не сможем выступить на стороне Германии, не получив нужных запасов сырья, угля, вооружения.

– Что же ответил фюрер?

– Поморщился и обещал подумать. Просил дать список нужных стратегических материалов. Конечно, его интересует количество.

– Да, но я все же склонен принять участие в войне. Иначе придется пользоваться его объедками. Это будет не жирно.

– Но, к сожалению, мы не готовы к войне, мой дуче. И не только в чисто военном плане. Мне не нравятся настроения итальянцев. Они столь тупы, что не понимают своей исторической миссии.

– Это дело Сторачи, – отмахнулся дуче, – он руководит фашистской партией. Пусть сделает так, чтобы народ воевал. Я с ним согласен, что если не мужчины, то хотя бы итальянские женщины будут рады войне. Каждая солдатка станет получать шесть лир в день и к тому же избавит себя от заботы готовить мужу обеды.

– Мне кажется, Сторачи несколько оптимистично настроен. Нам придется испытать некоторые затруднения.

– Не знаю. Мы должны стряхнуть с итальянского плебса его вековую умственную лень. – В голосе дуче зазвучали пронзительные нотки. – Народ следует подвергнуть испытаниям. Для его же пользы. Я одену итальянцев в военную форму. Чтобы сделать народ великим, его нужно посылать в битвы, посылать даже в том случае, если придется гнать и подталкивать пинками в зад. – Дуче согнул ногу в колене, словно он действительно собирался кого-то ударить. – Я заставлю народ воевать. Я не прощу ему и не забуду восемнадцатого года, когда в Италии насчитывалось пятьсот сорок тысяч дезертиров… А в конце-то концов, народ подобен избалованной женщине – он отдает предпочтение победителю.

– К сожалению, победа в Албании не подняла настроения в народе, хотя мы оперировали Албанию так умело, что пациент и не пикнул.

– Не плохо сказано! – Муссолини рассмеялся. – Однако поговорим о другом. Теперь надо дать югославам хорошую дозу хлороформа, – пусть в Белграде ничего не подозревают, а мы тем временем подумаем о румынской нефти.

– Но как же сложатся наши отношения с западными странами?

– Не загадывайте. Все будет зависеть от их позиций. Они не беспокоят меня. Помните, как англичане из посольства пели на вокзале, когда провожали Чемберлена из Рима зимой. Как это? – Дуче пощелкал пальцами, вспоминая. – Ну да: «Он чертовски славный парень…» Я готов был подпевать им. За эти месяцы Чемберлен не изменился, чертовски славный парень! А как вам нравится, что он заранее прислал свою речь, с которой намерен выступать в парламенте?! Просил одобрить ее, согласен внести исправления… Это анекдот, но сейчас я говорю серьезно: глава британского кабинета впервые представил на утверждение иностранному правительству текст парламентской речи. Для англичан это плохой признак, дорогой Галеаццо.

– Значит, подобно осьминогу, мы должны мутить воду…

– Совершенно верно! Именно мутить воду! Западные страны несомненно уступят, они проглотят пилюлю. Расчеты Гитлера правильны, а мы будем поддерживать немцев, чтобы получить свою долю. Заодно сведем счеты с Белградом. Атлас, видимо, надо открывать на этой странице… Ну, а если французы и англичане вступятся вдруг за Польшу?

Муссолини сам ответил на поставленный вопрос:

– В таком случае осьминог уползет в сторону – мы устранимся от немцев. Не так ли?..

Муссолини просидел с зятем еще около часа, уточняя и обдумывая возможные варианты дипломатических ходов. Главное – не раскрывать преждевременно своих планов.

– Я, как кошка, осторожен и благоразумен, – заключил Муссолини, – но когда прыгаю, знаю, что попаду куда надо. Мы вступим в войну, но в свое время.

Чиано покинул Палаццо Венециа поздно вечером, когда на улицах давно зажглись фонари.

Заехав к донне Ракеле за женой, Чиано не стал задерживаться там, как это частенько делал. Сославшись на утомление после дороги, он заторопился домой. Ему хотелось побыть немного на воздухе.

Свирепствовавший последние дни африканский сирокко оставлял и поздними вечерами изнуряющую влажную духоту. Проехали к Тибру, к мосту Маргериты, окаймленному кружевной мраморной балюстрадой. Но и река не принесла свежести. Над Тибром поднимался и нависал опалово-бледный ядовитый туман.

От реки повернули на Виа Микеланджело и выехали к развалинам Колизея. Руины цирка стояли освещенные прожекторами, они бросали снопы трепетного яркого света на сооружения древних. Лучи выхватывали из мрака развалины сенаторских лож, выщербленные временем колонны, уцелевшие своды, а там, куда не проникал свет, выступали черные провалы теней.

Эдда сидела рядом и говорила что-то о новых художествах семьи Петаччи. Брат Кларетты занялся крупной спекуляцией золотом, но полиция не в силах что-нибудь сделать – боится Кларетты. Чиано рассеянно слушал не новые новости и думал о былом величии Римской империи. Об этом напомнили ему стены Колизея, похожие на освещенные театральные декорации.

Да, Римская империя возродится, она станет могучей, как прежде. Возможно, стоит восстановить тогда развалины Колизея – символ минувшего господства, мост, соединяющий прошлое с будущим. Как много говорят руины горделивым сердцам! Недаром дуче приказал освещать Колизей. Это свет истории…

Внимание графа и его жены вдруг привлекла картина, покоробившая их эстетические чувства, – среди развалин в отблесках голубоватых лучей стоял современный плебей в клетчатой рубахе и страстно обнимал девушку. Влюбленным не было дела ни до чего на свете. Сейчас, видимо, их меньше всего волновали размышления о судьбах Римской империи, будущее господство над миром.

– Как это пошло! – брезгливо воскликнула Эдда.

Чиано приподнял стекло, отделявшее кабину шофера, и приказал ехать домой. Очарование прошлого было нарушено.

III

Ни одна геральдическая коллегия, занятая изучением фамильных гербов знатных дворянских фамилий Европы или составлением юридически обоснованных генеалогических списков, не взяла бы на себя труд восстанавливать родословную семейства Антонио Челино, прибывшего в Рим лет пятнадцать тому назад. Конечно, можно бы сделать логический вывод: раз существовал на свете Антонио Челино, значит, на протяжении веков жили и его предки. Иначе следовало бы допустить реальность мифа о непорочном зачатии кого-то из ближайших родоначальников семейств Челино. Но в подобную чепуху, при всей набожности, Антонио никак не мог верить.

Род Челино безнадежно терялся всего на глубине второго колена. Если бы в живых оставался сам Антонио, то и он не смог бы, не согрешив, поклясться святой мадонне, что достоверно знает, откуда происходят его отец или дед.

Однако если бы случилось самое невероятное и некий историк, вдруг отложив монографию рода промышленных магнатов Турина или описание ветхозаветной истории потомков римских патрициев, взялся бы исследовать жизнь семейства Челино, он несомненно отметил бы день приезда Антонио в Рим. Произошло это в конце третьего года новой эры, если учитывать время по фашистскому летосчислению – со дня похода Муссолини на Рим. В переводе на старый календарь семья Антонио Челино прибыла в Вечный город и высадилась на вокзале Остиа в 1925 году после рождества Христова в непомерно знойный осенний день.

Но кому нужна родословная итальянского батрака, который бросил в отчаянии землю Тосканы и в поисках – не счастья, нет, – просто куска трудового хлеба перебрался в Вечный город. Антонио никогда не сравнивал себя, предположим, со старым графом Чиано. У того и фамилия говорит о его воинской доблести – граф ди Кортелляцо и Букари, кто их знает, эти места, где отличился хозяин, но, услыхав впервые о королевском указе, так удлинявшем фамилию Чиано, Антонио без всякой зависти, с веселой усмешкой сказал жене:

– Теперь и нам надо ждать указа, Кармелина. Представь себе, король присвоит мне титул – граф Челино ди Капоретто!.. Ты небось и не знаешь, что такое Капоретто. Признайся, не знаешь? Там крепко поддали нам вот под это самое место. Драпали мы оттуда, как зайцы, а я после того в третий раз и окончательно сбежал из армии. Помнишь, ты мне еще дала то дьявольское снадобье, которым я надышался…

Антонио без стеснения вспоминал о злоключениях войны, и трехкратное дезертирство не отягощало его совесть. Он охотно рассказывал, конечно не в полиции, как разошелся во взглядах с папой и королем: те звали его на войну, а он не хотел. Во всем остальном Челино считал себя добропорядочным католиком и подданным короля. Тосканский батрак любил вспоминать слова приятеля Джулиано, мусорщика из Рима, – они бежали с ним вместе из-под Капоретто. «Лучше всю жизнь считаться трусом, – философствовал Джулиано, пробираясь с фронта, – чем быть хоть раз покойником».

Кто же, зная настроения Антонио, вздумает после этого заниматься жизнеописанием главы семейства Челино! Нет никакого смысла. С точки зрения военной доблести это не представляло ни малейшего интереса. Возможно, поэтому приезд Антонио в Рим так и остался не отмеченным историей, но в жизни семьи Челино он послужил важной вехой. Что же касается Бруно, младшего из семейства Челино, то в его памяти сохранился только зной раскаленного асфальта на привокзальной площади, такого горячего, что голой пяткой он выдавил в нем лунку для игры в мяч. Босому оборванцу с большим ртом и волнистой копной нестриженных иссиня-черных волос было тогда восемь неполных лет.

Они сидели вчетвером на панели – отец, мать, Луиджи и он. Луиджи – это сводный брат, от первой жены отца. Луиджи было уже лет пятнадцать. Они сидели перед вокзалом и ели апельсины, заедая хлебом. Отец глухо кашлял, хватаясь за грудь, и солил каждому апельсиновые дольки. Вкус посоленных апельсинов, таких ароматных и сочных, тоже остался в памяти вместе с зноем асфальта на римской площади.

Кажется, семья успела позавтракать, когда подошел к ним полицейский, разряженный, как павлин в саду синьора Чиано. Полицейский снизошел до разговора с ними. Он не только жестом показал – проваливайте, мол, отсюда, – но процедил сквозь зубы, что на площади нельзя задерживаться с вещами. Отец, не споря, торопливо начал собирать пожитки. Видимо, и его подавлял шум такого большого города. Как ни бедно жило семейство Челино, но вещей набралось порядочно – два тюка, большой сундук, кошелка да несколько узлов и узелков. Это с годами сундук будто становился все меньше, а там, на площади, он казался Бруно огромным.

Вещи перетащили в соседний переулок и вечером погрузили на тачку, которую отцу откуда-то помог привезти широкоплечий человек, еще незнакомый Бруно. Оба они, отец и его товарищ, болтали всю дорогу и умолкали только в то время, когда приходилось толкать тележку в гору. Отдыхая, они шлепали друг друга по спине, и отец все время говорил приятелю:

– А помнишь, Джулиано… А помнишь…

На первое время они расположились у Джулиано. Вскоре нашли каморку рядом, и отец начал работать. Позже, много лет подряд, Бруно помнил сухой железный грохот тележки, катившейся по камням узенькой улочки, застроенной домами, похожими на многоэтажные сараи-курятники. Солнце проникало сюда только ранним утром, и потом весь день улица оставалась в глубокой тени. Железный грохот каждый день будил Бруно. Только тогда он и видел освещенную солнцем улицу. Отец добыл такую же тележку, как у дяди Джулиано, и ежедневно громыхал с ней к центру Вечного города, чтобы убирать мусор. Сначала Бруно не понимал: зачем ездить куда-то далеко, если на их улице тоже хватает мусора? Но здесь никто не обращал внимания на груды отбросов, а мусорщики почему-то ехали к центру, подталкивая впереди себя тяжелые, громыхающие тележки.

Железный грохот под их окном не прекратился и после смерти Антонио. Отец умер от туберкулеза в марте, когда ядовитые густые туманы на Тибре выкашивают больных грудью. Мать сама впряглась вскоре в железную телегу, и Бруно иногда помогал ей возить тачку, убирать мусор на широких, красивых улицах, застроенных мраморными дворцами. Мир впервые тогда раздвинулся перед мальчуганом, он оказался более интересным, чем район грязных, кривых улочек с мрачными серыми домами и обшарпанной штукатуркой.

После смерти отца мать стала еще сварливее, и Луиджи совсем перестал бывать дома, только приходил ночевать, да и то не всегда. С мачехой они не смогли найти общего языка, но Бруно с Луиджи всегда оставались добрыми приятелями, и старший иногда баловал брата жареными каштанами или дешевой конфеткой, где крахмала всегда было значительно больше, чем сахара. Бруно относился к брату с чувством восторженного обожания, особенно когда Луиджи поступил на завод и приносил в дом запах машинного масла и другие терпкие запахи – ржавчины или горелого железа.

В те годы Бруно знал, что отец умер не своей смертью. Умер он от какого-то снадобья, которым давно-давно надышался, чтобы избавиться от военной службы. Но Бруно соглашался с матерью, что отец все же прожил лет на двенадцать больше, чем ему было отведено господом богом или солдатской судьбой. Подумать только, сколько мужчин не вернулись после войны в деревню! Они были бы рады подышать черным зельем, да поздно. А Кармелина, слава святой мадонне, сохранила мужа. Она никогда не чувствовала за собой греха: какой может быть грех, если Кармелина старалась продлить жизнь человека, да еще мужа!

Кармелина сама добыла рецепт, сварила густое, тягучее зелье, вылила его на горячие угли и заставила Антонио дышать ядовитой, удушливой гарью. Антонио задыхался, его выворачивало от кашля, на другой день он лежал в жару, и это помогло, слава святой мадонне! Карабинеры пронюхали, что упрямый дезертир в третий раз бежал с фронта, арестовали Антонио, но продержали его совсем недолго, освободили по чистой. Случилось это как раз в день благовещения. С тех пор она каждый год отмечает этот праздник – заходит в церковь помолиться и поблагодарить матерь божию.

Кармелина, если не ругалась с соседками, частенько повторяла им свою историю, рассказывала, как спасла от войны мужа, и женщины одобряли ее находчивость. Подразумевалось само собой, что дышать зельем не большая радость, но раз это нужно, то нужно. Возможно, Антонио прожил бы значительно дольше, но это по мирному времени, когда не требуется вдыхать всякую дрянь, а на войне без того долго не проживешь. Солдатский век – как у мотылька – короткий. Кармелина знала еще одно средство – от него нога распухает, что твое бревно. Любой, самый придирчивый доктор даст освобождение или положит в больницу.

Женщины замолкли, вздыхая, крестились за упокой души дезертира и продолжали вязать. Крестилась, смахивая слезу, и Кармелина, уверенная в правоте своей житейской, крестьянской мудрости.

А младший Челино помогал матери, бродил с тачкой по городу, познавал мир, и вскоре Вечный город стал источником его существования. Он сделался чичероне. Конечно, не сразу. Сначала сам слушал проводников, так просто, из любопытства, – разве не интересно знать, что было здесь тысячу лет назад? Вместе с такими же оборванцами бродил за туристами по достопримечательным местам, выпрашивал монетку и слушал занимательные истории из жизни Вечного города. Мальчишки особенно любили слушать Менарино – пожилого чичероне с подвижным, как у обезьяны, лицом и пронзительным голосом, напоминавшим голос бродячих торговцев. Вот это был человек! Он знал тысячи самых удивительных историй и с какой-то торопливостью старался выплеснуть их слушателям. Говорил он как заведенный. Бруно не представлял себе, как умещается столько знаний в одной, да еще сплющенной голове. Голова чичероне имела такую форму, будто когда-то она побывала под прессом, которым жмут виноград.

Но Менарино терпеть не мог, чтобы его слушали те, кто не платит. В разбитных босяках, подобных черноглазому Бруно, он видел будущих конкурентов и всегда обрушивал на них потоки брани и замысловатых проклятий. Но не так-то легко бывало отвязаться от оравы любителей истории древнего Рима.

Годам к двадцати Бруно стал опытным чичероне, знающим всю подноготную Рима, его историю, великих художников, зодчих. Так бы и жил он, простаивая часами у подъездов гостиниц в ожидании туристов или подстерегая их у портала храма святого Петра, но призывная повестка изменила судьбу чичероне – к началу семнадцатого года новой эры Челино-младший стал рядовым в полку берсальеров.

Полк стоял в казармах на окраине Таранто, в Апулии. Это было лучше, чем воевать в Испании, где красных хотя и побеждали, но дрались они бешено. Бруно исправно, хотя без излишнего рвения, нес службу, ходил на строевые занятия, обливаясь потом, совершал перебежки, постигал военную науку, но как только начали сгущаться тучи над Адриатическим морем, Челино-младший вспомнил про своего отца.

В середине марта, сразу же после того как Адольф Гитлер в одно весеннее утро очутился в Праге, солдаты в Таранто заговорили про Албанию. Одни утверждали, что дуче не преминет воспользоваться суматохой, вызванной захватом Праги, и прикончит королевство Ахмета Зогу. Другие рассказывали о достоверных новостях: в порт прибыл лайнер, но в дальнейший рейс он не вышел, а стоит у пирса близ судоверфи «Франко този» без пассажиров и чего-то ждет. На таком лайнере только и возить десантные войска.

Были и другие, не ведомые никому, кроме солдат, признаки, по которым можно было определить – тучи сгущаются.

Прикинув в голове все, что может случиться, Бруно не стал откладывать решение в долгий ящик. Совершенно неожиданно, без видимых причин, у него распухла нога, его положили в околоток, и полковой доктор определил у солдата рожистое воспаление голени.

IV

Бруно добился отпуска по болезни. Он появился в Риме в тот день, когда его полк высадился в Дураццо. Прихрамывая, шел он по тесной знакомой улице, с рюкзаком, закинутым на одно плечо, и тут услышал голоса мальчишек, торговавших газетами.

– «Пополо де Италиа»! «Пополо де Италиа»! Последние известия! Бегство короля из Албании! Наши берсальеры высадились в Дураццо!.. Последние известия!.. «Пополо де Италиа»!

Мальчишки трещали, как попугаи, заглушая друг друга, совали газеты в руки прохожим и бежали дальше, стараясь побыстрее распространить новость и распродать газеты.

Бруно купил у шустрого сорванца газету и остановился на панели. На первой странице была напечатана фотография – берсальеры строем проходят по улицам Дураццо, а рядом министр граф Чиано выходит из самолета на аэродроме в албанской столице.

Так, с газетой в руке, Челино и пришел домой, поднялся по выщербленной лестнице на второй этаж. Мать была дома, она успела вернуться с работы и копошилась около плитки.

– Пресвятая дева Мария! Какими судьбами?!

Кармелина бросилась к сыну, они обнялись, и женщина засуетилась, как суетятся женщины во всем мире, встречая неожиданно вернувшихся сыновей.

Последнее время Кармелина жила одна – Бруно был в армии, а Луиджи исчез еще года полтора назад неизвестно куда. Он только сказал: «Не беспокойся, мать, – Луиджи звал ее матерью, – если я вернусь не так скоро. Будут спрашивать – говори, что уехал во Францию на работу».

Бруно спросил:

– Что слышно о Луиджи? Есть о нем вести?

– Нет. Полтора года молчит, как воды набрал в рот. Может, он что писал тебе, Бруно?

– Нет, мама, я тоже от него не получал ничего. Откуда мог узнать он мой адрес…

Бруно знал о брате немного больше, чем мать, но промолчал. Ведь он действительно ничего не получал от Луиджи. А то, что было раньше, мать не должна знать – так просил Луиджи перед отъездом. Бруно теперь почти уверен, что брат ввязался в драку в Испании на стороне красных. Вот чего никогда не стал бы делать он, Бруно! Луиджи, когда приехал из Абиссинии, говорил, что больше не станет ни с кем воевать, а здесь полез сам.

В последний вечер Луиджи сказал:

– Пойдем, братишка, проводи меня до угла.

Бруно проводил его дальше, почти до завода. Разговор был странный. Луиджи хотел что-то сказать и недоговаривал.

– Ты правда едешь во Францию? – спросил Бруно.

– Конечно, я же при тебе говорил матери.

– Но почему все тактаинственно? Надолго ты едешь?

– Не знаю, братишка. Всяко бывает. – Он обнял его за плечи. – Может быть, очень надолго, возможно, там и останусь… Спасибо тебе, теперь я пойду один.

Братья поцеловались, и Луиджи свернул в переулок.

– Не ходи за мной, – сказал он еще раз, заметив, что Бруно все идет за ним следом.

Луиджи остановился у фонаря на другой стороне улицы, помахал рукой и пошел не оглядываясь.

С мешком под мышкой и шерстяным одеялом, перекинутым через плечо, он походил на одного из многих тысяч сезонников-эмигрантов, покидавших страну в поисках работы. Но что-то непонятное было в поведении брата. Зачем искать ему заработки во Франции, если Луиджи и без того имеет работу?

Передумывая все, что связано было с проводами брата, Бруно вспомнил еще один разговор. Он произошел недели через две после возвращения Луиджи из Абиссинии. Луиджи рассказывал, как плыли они на военном транспорте по Средиземному морю, через Суэцкий канал, как изнемогали от зноя в Красном море не только солдаты, но и мулы, которых везли на нижней палубе. А трюм был забит военным снаряжением.

Луиджи недолго пробыл в Абиссинии. На походе кто-то влепил ему заряд дроби в левое бедро. Стрелял из кустов мальчишка-сомалиец с застенчиво-нежным лицом и грустными глазами. Он стрелял из старинного кремневого ружья. Мальчишку приволокли, когда Луиджи лежал на раскаленной земле и солдаты нетерпеливо и не особенно вежливо звали врача или хотя бы санитаров, чтобы перевязать раненого. Мальчика с кремневым ружьем расстреляли на месте, без суда. Он и не отрицал, что стрелял в итальянского солдата.

– Меня не оставляет мысль, что это я виноват в смерти мальчугана. Когда его привели, мы встретились с ним глазами, я не почувствовал в его взоре ненависти, было только детское любопытство. Очень страшно, когда из-за тебя убивают ребенка…

– Но стрелял он не только в тебя, ты подвернулся случайно, – Бруно хотел рассеять мрачное настроение брата.

– Вот в том-то и дело, Бруно! Ты еще ничего не понимаешь. Виноват потому, что я пришел в Абиссинию, а не он к нам в Рим. Мальчик был прав, что стрелял. Дробинки и сейчас еще выковыривают из моего бедра.

– Я не понимаю, в чем же ты виноват?

– Не я, все мы. В том, что затеяли эту подлую войну с безоружным народом. Муссолини подбирает все, что плохо лежит. За это будут нас ненавидеть.

В комнату вошла мать, она слышала последние слова Луиджи.

– Пресвятая Мария! – воскликнула она, останавливаясь среди комнаты. – Ты, Луиджи, в уме, что говоришь так про дуче?! Разве не видишь распахнутые окна?

– Окна меня не тревожат, на нашей улице многие думают так же. Я возражаю против войны, мать.

– Отец наш тоже был против войны, но он не касался королевской фамилии.

– Да разве теперь дело в том, чтобы калечить себя и уходить от войны? Так от войны не спасешься.

– А что делать? – спросил Бруно.

– Что делать? Не то, что отец. Он думал лишь о себе. Надо вмешаться всем и не допускать войны.

– Не говори так о своем отце, – обиделась за Антонио мать и перекрестилась.

Бруно ответил:

– Нет, Телемак из меня не получится. Помнишь монаха, который прыгнул на арену Колизея разнимать гладиаторов? Толпа растерзала его, и поделом – не вмешивайся не в свое дело. Об этом твердят всем уже полторы тысячи лет. Я не хочу походить на такого монаха. Отец прав, война – частное дело каждого. Нравится – воюй, нет – показывай пятки. Я так думаю.

– Глупости ты говоришь, Бруно! Народ не монах Телемак, и его не растерзаешь, если он выступит на арену. Жаль, что ты не видишь дальше собственного носа. Когда-нибудь ты поймешь…

– И понимать не хочу! В случае чего мать мне поможет, правда, мама? А на остальное мне наплевать! – Бруно сказал это с подчеркнуто беззаботным видом.

Разошлись недовольные и обиженные друг другом. Бруно отправился побродить по городу, – как раз тогда он и познакомился с Анжелиной, мать – к соседкам, а Луиджи ушел, как всегда, не сказав, где он будет и когда вернется.

Не прошло и года после того разговора, как Луиджи покинул Италию. Кармелина ждала его несколько месяцев, спала по-прежнему на сундуке, но через некоторое время перебралась на его койку – она стояла ближе к печке, и там было гораздо теплее спать в зимние сырые ночи.

С приездом Бруно мать собиралась уступить кровать сыну, но Бруно не хотел ничего слушать. Пришлось только к сундуку приставить стул, чтобы не свешивались ноги. Стул взяли из кухни. Он стоял там без пользы, с поломанной ножкой.

Так Челино-младший вернулся из армии, не испытав войны. В отпускном билете он подставил лишнюю палочку и получил право лишний месяц не являться в комиссариат. Потом время от времени, раза два в месяц, проходил освидетельствование в военном госпитале на противоположной окраине Рима. Но надо же быть такому совпадению – каждый раз, перед тем как Бруно идти в госпиталь, его нога снова начинала пухнуть, приобретала воспаленно-багровый цвет, и председатель комиссии без колебаний продлевал отпускной билет заболевшему берсальеру. К сожалению, только продлевал. А берсальеру хотелось освободиться совсем.

Бруно и не представлял себе, как трудно, оказывается, уйти из армии, сделавшись хотя бы раз и ненадолго солдатом. Молох прочно вцепился в римского чичероне. Как ни старалась Кармелина сделать ногу сына возможно страшнее, ее усилия не давали желаемых результатов. Вдова прикладывала к голени моченый перец и еще какие-то снадобья, но военное ведомство не хотело отпускать Челино-младшего не только по чистой, но даже в запас. Будто вся военная мощь Италии только и держится на ее сыне!

Борьба Кармелины с мобилизационным управлением генерального штаба определенно затягивалась, но ни управление, ни берсальер с его пожилой матерью не хотели сдаваться. Кармелина добыла и пустила в ход новое средство. Опухоль распространилась выше колена, а нога сделалась темно-багровой, лоснилась и горела будто в огне.

Против такой атаки не мог устоять даже инспектор в комиссариате. Он проверил, перечитал статью, по которой медицинская комиссия считала возможным перевести берсальера в резерв, и неохотно подписал справку. Сухопарый инспектор с лицом прижимистого ростовщика передал ее Бруно с таким видом, будто расставался с уходящим из его власти сокровищем.

На радостях мать зашла после работы в храм Тринита деи Монти возблагодарить святую мадонну. Ей казалось, что молитва скорее дойдет по назначению именно здесь, среди церковной роскоши и благолепия. Железную тачку для мусора Кармелина оставила подле ступеней храма и, пока молилась, все думала – не угнал бы кто тачку. Это отвлекало ее от моленья. Но все обошлось хорошо, только служитель сделал ей замечание: не подобает сестре осквернять господних чертогов видом такого непристойно грязного экипажа.

Наконец Бруно мог подумать о постоянной работе. Переход в резерв чудодейственно повлиял на излечение. Не прошло и недели, как Челино почувствовал себя совершенно здоровым и свободно мог танцевать с Анжелиной под шарманку на улицах. Его не устраивало снова быть чичероне: все-таки собачья работа – разгуливать у достопримечательных мест и чутьем ищейки угадывать в прохожих досужих туристов. А туристов стало совсем немного, – кто поедет смотреть Вечный город, когда только и разговоров что о войне!

На помощь пришла Анжелина. Она работала на макаронной фабрике синьоры Риенцы. Для начала там можно устроиться в упаковочный цех. Денег немного, но это временно, зато они вместе будут ездить на работу, здесь всего минут десять на велосипеде.

А девчонка, видимо, любит его. Когда он вернулся из армии, Анжелина сразу же бросила своего ухажера Джузеппе, да, может быть, у них ничего и не было. Бруно решил, что лучшего сейчас не придумаешь, и в первый же понедельник отправился на работу.

В резерв Челино-младшего перевели как раз вовремя – месяцем позже его ни за что не отпустили бы из армии. Слухи о войне все сильнее холодили сердца, она могла разразиться в любой день, но Бруно чувствовал себя в безопасности. Вечерами они отправлялись с Анжелиной бродить по городу, у них был свой излюбленный маршрут. Иногда, если заводились деньги, они заходили в тратторию съесть порцию макарон или выпить дешевого вина.

В один из воскресных дней конца августа 1939 года Бруно с подругой шли, обнявшись, по улице. Им не было дела до шумливой толпы, до продавца гребенок с ярким шерстяным шарфом на шее, который с упоением декламировал стихи о расческах. Их не интересовали ни торговцы жареными каштанами, приютившиеся с жестяной печуркой на тротуаре, ни безработный художник, рисующий на панели цветными мелками.

Ненадолго привлек внимание уличный музыкант с шарманкой, напоминающей большой и замысловато разукрашенный торт-пирамиду. Они потанцевали немного и пошли дальше, в сторону Колизея.

С бумажным шелестом затрепетали пальмы – наконец-то перестал дуть жгучий, останавливающий кровь сирокко и с севера потянуло прохладой.

Молодые люди шли неторопливой, слегка утомленной походкой – они целый день провели вместе и все время на ногах. Только с полчаса, может быть, посидели они на вершине зеленого холма Пинчо. Сидели у балюстрады, отгораживающей крутой, почти отвесный обрыв. Они любовались сверху аллеей каменных изваяний знатных римлян. Бруно не раз бывал здесь с туристами, но никогда не говорил с таким жаром и вдохновением о прошлом Вечного города, как в тот день перед единственной и очаровательной слушательницей с тонким, задорным носиком и блестящими карими глазами, затененными густыми и длинными ресницами. Анжелина выглядела совсем девочкой в своем наряде. Ее талию перетягивал высокий темный пояс с бронзовой пряжкой в форме головы дракона. А синяя юбка была так широка, что с каждым дуновением ветерка захлестывала, пеленала ноги Бруно. Это волновало так же, как прикосновение ее локтя к обнаженной руке Бруно, – берсальер запаса давно ходил в клетчатой безрукавке с распахнутым воротом.

В конце августа в Риме темнеет не рано, но в тот день, впрочем, как и всегда, когда они были вместе, Бруно и Анжелина не заметили, как быстро сгустились сумерки. На папертях храмов, под арками, в подъездах домов не таясь целовались влюбленные, да на них и не обращали внимания. Кому какое дело! Хорошо тем, что живут на Виа Корсо или Монте Каприно, им есть где поцеловаться, а как быть таким, как Бруно и Анжелина, населяющим дома-клоповники Гарбателлы, Сан-Джиованни или других тесных и зловонных окраин? Куда им податься? Бруно, например, предпочитал забираться с подругой в развалины Колизея.

Любовь несомненно древнее Вечного города. Что осталось от Колизея – руины! Но в сумерках гостеприимные развалины наполнены страстью молодых сердец так же, как много веков назад. Бруно обнял Анжелину, она ответила на поцелуй…

Среди колонн с упавшими капителями и разрушенных галерей стало совсем темно. Когда шли обратно, Анжелина сказала:

– Смотри, как долго не включают прожекторы!

Бруно только заметил – и в самом деле прожекторы, установленные на Капитолийском холме, не освещают развалин цирка. Но улицы, по которым они шли, тоже, казалось, наполнились мраком.

– Что-то случилось. Может, на станции.

– Нет, там в окне горит свет… Вон еще.

С противоположной стороны улицы раздался голос карабинера, топавшего по каменным плитам тротуара:

– Эй вы, гасите свет! Или ждете особого приказа?

– Это не нам, – сказала Анжелина. – Какой приказ?

– Не знаю… Мы с тобой все проворонили.

В окне, подле которого остановились карабинеры, свет погас, и на улицу высунулся человек в белом:

– Извините, синьоры, но жена куда-то задевала мои ночные туфли.

– Это нас не касается. В потемках теряйте хоть собственную жену… Эй вы! Какого черта не тушите свет? Слышите, на четвертом этаже!

Фасад большого дома погрузился во мрак, и только под крышей в единственном окне теплился свет. Карабинер еще раз выругался и сказал другому:

– Придется лезть самому. На лестнице такая темень, дай твой фонарик.

Говоривший исчез в подъезде, другой остался ждать на улице, глядел, подымая голову, – выключен ли наверху свет.

Бруно с Анжелиной постояли из любопытства и, дождавшись, когда погас в окне свет, пошли к дому. Они рассчитывали еще завернуть в тратторию перекусить.

В окнах траттории тоже стояла темень, а на двери висела квадратная бумажка. Она белела, как выстиранное полотенце на веревке, перекинутой через улицу. Рядом, загораживая дорогу, стоял еще один карабинер и говорил с подвыпившими прохожими.

– Можно пройти? – спросил Бруно.

– И ты тоже! Сказано – все заведения закрыты. Завтра мобилизация. – Карабинер заметил Анжелину, наклонился, разглядывая ее лицо. – Придется, красавица, расстаться со своим дружком. Может, оставишь мне адресок, чтобы не было скучно?

Карабинер грубовато расхохотался. Анжелина не осталась в долгу:

– Как бы не так! Не пришлось бы тебе угодить первому…

Один из стоявших закурил сигарету и поднес горящую спичку к бумажке на двери. Спичка догорела быстрее, чем удалось прочитать объявление, – сообщалось, что желающие на выгодных условиях могут поехать на работу в Германию.

– Час от часу не легче! – проворчал кто-то в потемках. – Пусть работают на Гитлера те, кто пишет такие объявления. Нашли союзника!.. Проклятые ланцы![17]

– Но, но, – с угрозой предупредил карабинер, – проваливай, если выпил! Не болтай лишнего!

– Не на твои деньги пью. Мне бы стаканчик.

– Проваливай.

Бруно с Анжелиной отошли от дверей траттории. Карабинер крикнул им вслед:

– Так если соскучишься, приходи. Такие мне нравятся…

– Убирайся к черту! – обозлилась Анжелина. – Заходи к моей бабке, она скорее тебе подойдет!

Улица обезлюдела, только несколько человек группкой стояли в подъезде и взволнованно, вполголоса спорили. У стены перед иконой с горящей лампадой молилось несколько женщин. Свет от лампады падал такой тусклый, что не различишь скорбных лиц. От гнетущей тишины стало тоскливо.

Бруно проводил Анжелину и свернул к дому. В дверях кухни он столкнулся с женщиной, прошмыгнувшей мимо него. Он не узнал ее. В комнате с кем-то шепотом разговаривала мать.

– Сразу же положите на голень, синьора Анна. Может быть, бог пошлет, к утру распухнет.

– А если нет? Ведь моему Лео завтра надо быть на комиссии. Синьора Кармелина, а может, вы дадите то, чем дышал ваш покойный Антонио? Может, это вернее?

– Нет, нет, синьора Анна, не торопитесь, зачем губить мальчика! Может, войны еще и не будет.

– О пресвятая мадонна! Не знаю, что и делать, голова идет кругом… А вы слышали, что ввели карточки? Как теперь жить будем? И темно в городе, как в могиле. Опасаются бомбардировок. Так, значит…

В кухню вошла еще одна посетительница.

– Синьора Кармелина, вы дома? Ради бога, помогите мне! Умберто вызывают завтра на призыв, а у меня трое детей… Помогите, синьора Кармелина, я буду за вас молиться…

Женщина всхлипнула. Бруно вошел в комнату. Разговор прекратился.

– Это Бруно, – сказала мать. – Пойдемте в кухню.

Женщины ушли и тревожно зашептались снова.

V

Последующие дни Галеаццо Чиано заполнились массой неотложных дел государственной важности. Гитлер не удовлетворился переговорами в Зальцбурге и прислал шифрованную телеграмму с просьбой проявить решительность в понимании общих задач. Он намекал на военные действия в самом недалеком будущем и последующие за тем взаимные выгоды.

Ответ обсуждали долго и кропотливо, взвешивали каждое слово. Наконец, кажется, нашли наиболее подходящий вариант письма. Муссолини собственноручно написал Гитлеру:

«Я переживаю один из наиболее трудных моментов в жизни… Италия не подготовлена к войне. Запасов бензина нам хватит не более чем на две недели, то же с сырьем. К глубокому сожалению, не обладая достаточным количеством сырья и оружия, мы не можем вступить в войну».
Дальше шли уверения в дружбе, верности, говорилось о единстве фашистских режимов. Но это уже беллетристика. Чиано позвонил в Берлин послу Аттолико и просил, как только он получит письмо дуче, немедленно передать его Гитлеру.

Новое послание Гитлера получили в Риме той же ночью. Письмо было выдержано в холодно-ироническом тоне. Гитлер просил незамедлительно дать список необходимого сырья и оружия. Он сообщал, что, возможно, Германия сможет кое-чем помочь своему союзнику. Одновременно он просил дуче не разглашать намерений о нейтралитете. Пусть англичане думают, что Италия собирается воевать. Гитлер обращался еще с одной просьбой – не сможет ли дуче направить в Германию итальянских рабочих, в промышленность и сельское хозяйство. На первое время хоть бы сто тысяч.

Тон письма не понравился графу, но торопливость, с которой отвечал Гитлер, подтвердила уверенность Чиано в том, что Гитлер крайне заинтересован в итальянской помощи. Муссолини ответил на это:

– Не будем спешить. Дайте задание передать список. Он, вероятно, готов. Впрочем, я сам позвоню в генеральный штаб, как бы чего не забыли.

Чиано знал характер тестя – если ему что-то обещают, он начинает просить большего.

Список оружия и стратегического сырья начальник генерального штаба представил на следующий день. Просматривали и изучали его в кабинете дуче в Палаццо Венециа. Перечень оказался длинным и необыкновенно весомым: генеральный штаб требовал шесть миллионов тонн угля для военных заводов, четыре миллиона тонн нефти для флота, миллион тонн железа, никель, руду, медь. Список вооружения прилагался отдельно. Штаб считал, что поставки должны осуществиться в течение года.

Муссолини спросил не совсем уверенно:

– Думаете, дадут?

– Должны дать, – ответил Чиано. – Правда, таким списком можно убить быка, если бы он умел читать…

– Хорошо, Галеаццо, просмотрите еще раз сами… А рабочую силу, думаю, мы сможем послать. В стране останется меньше бездельников.

В министерстве Чиано готовил инструкцию для Аттолико. Он поручал сообщить Риббентропу, что все оружие и материалы нужны Италии до ее вступления в войну. Это первое и обязательное условие. Потом граф бегло перелистал список и, прежде чем отдать печатать, исправил некоторые цифры: вместо шести миллионов тонн угля поставил двенадцать, количество нефти увеличил до семи, а железа до двух миллионов тонн. Заявка возросла почти вдвое.

Министр принялся подсчитывать количество товарных поездов, необходимых для перевозки грузов. Чиано никогда не питал склонности к математическим наукам, считал очень плохо. Получились астрономические цифры – около двадцати тысяч составов. Граф пересчитал снова – то же самое.

«Гитлеру придется долго возить уголь в Италию, – усмехнулся Чиано, – до тех пор, пока нам будет выгодно… А с Чемберленом мы сумеем кое-что сделать».

Довольный придуманным трюком оттянуть вступление в войну, граф Чиано в хорошем настроении поехал домой, – после обеда он условился встретиться с доверенным лицом, представлявшим его интересы в Албании. Буфолино – мастер в таких делах!

Вообще последние месяцы, даже годы, начиная с абиссинской победы и особенно с испанских событий, судьба улыбалась Галеаццо Чиано. Без сомнений, в ближайшее время он станет одним из наиболее богатых людей Италии, может быть, вторым после семейства Аньеллей – владельцев автомобильной фирмы «Фиат». С помощью Буфолино можно многое сделать.

VI

Господин Буфолино, маленький, смуглый человечек с тонкими стрелками усов, проворными глазками и небольшим брюшком, появился в назначенное время. Как-то бочком, не касаясь приоткрытой двери, он проскользнул в кабинет Чиано и еще в дверях принялся раскланиваться с графом. Личный представитель Чиано в Албании всем своим видом походил на гиголо – валютчика – с Пьяцца Колонна, шустрый, назойливый. Да это так и было. Буфоли, сохранивший от обнищавших родителей дворянский титул кавальеро, давно не имел ничего общего с аристократическим миром и добывал пропитание биржевыми спекуляциями, темными сделками и деликатными услугами именитым персонам.

– Могу вам сообщить, кавальеро, – Буфолино расплылся в предупредительной улыбке, – ваш покорный слуга не сидел сложа руки! Извольте убедиться!

Буфолино эффектным жестом отстегнул пряжку портфеля, вытянул пачку бумаг и протянул их Чиано:

– Акции АИПА отныне находятся в распоряжении вашего семейства, кавальеро. Я выполнил все, как вы приказали, – пятьдесят пять процентов акций принадлежат вам, двадцать пять – супруге и деткам пятнадцать процентов. Это почти вся албанская нефть…

– Хорошо, а как идут дела с горной разведкой?

– О, отлично! Я имею самые хорошие вести. В Албании открыты новые месторождения. Шахты дали первые миллионы тонн железной руды. Поверьте мне, кавальеро, это начало успеха! Акции вашей АММИ повышаются с каждым днем. Взгляните на эту справку. Я поручил подготовить ее директору рудников.

Буфолино обежал вокруг стола и услужливо помог найти нужную справку. Чиано нахмурился:

– Садитесь на место. Я сам…

– Не смею ослушаться, кавальеро Чиано!.. И еще я хотел бы предложить вам один совет. Выслушайте меня благосклонно.

Министр поднял голову. Он частенько пользовался советами этого угодливого, неприятного, но хитрого спекулянта.

– Как вы изволите знать, дуче вложил миллион лир в общество строительства отелей в Албании. Синьор Муссолини не станет бросать денег на ветер. Строительство уже началось, и я вам гарантирую отличную прибыль. Тем более, – Буфолино привстал и перешел на шепот, – что эта же фирма будет строить коттеджи для офицеров Корно Труине Волонторие – корпуса добровольцев, воевавших в Испании. Военное министерство ассигновало большие деньги. Можете мне поверить, я информирован из первых источников. Еще не поздно купить акции…

Буфолино в деталях принялся излагать план, но Чиано остановил его:

– Я все это знаю, Буфолино. Можете вложить в дело полтора миллиона лир, но нигде ни единого слова! Поняли?

– Кавальеро Чиано! – обиженно воскликнул Буфолино и приложил руку к груди. – Я предан вам, как собственным детям. Я…

Буфолино отличался удивительной говорливостью. Чиано остановил его и бесцеремонно прекратил беседу:

– Идите занимайтесь делами, Буфолино. Я сейчас занят. Доверенное лицо министра поспешило ретироваться из кабинета. Так же бочком кавальеро выскользнул, чуть приоткрыв дверь.

* * *
Звезда Буфолино начала подыматься с полгода назад, когда он познакомился с графом Чиано. Министр подбирал в то время людей, не страдающих излишней щепетильностью, для работы в Албании, и внимание графа остановилось на кавальеро.

Правда, роль тайного заговорщика оказалась не по плечу Буфолино. Он вскоре сдрейфил и под благовидным предлогом явился обратно в Рим еще задолго до албанских событий.

Тогда Буфолино явился к Чиано, словно побитая собака. В его облике было столько покорности, столько готовности совершить любую подлость, лишь бы добиться прощения за трусливое бегство из албанской столицы, что министр пожалел его. В Тиране полицейские короля Ахмета Зогу не пощадили бы итальянского агента. К тому же Буфолино предложил такую идею, что министр изменил о нем мнение. Только за одну эту мысль Чиано простил ему все его прегрешения.

Тайный агент долго, путано излагал неправдоподобную версию, рассказывая о причинах, побудивших его быстро улетучиться из Албании, и, подметив чутьем ищейки, что всесильный министр вот-вот готов бесцеремонно и навсегда выпроводить его из кабинета, решился на последнее средство. Он обежал стол, наклонился к Чиано и, хотя в кабинете больше никого не было, зашептал на ухо графу:

– Кавальеро Чиано, я знаю, вы недовольны моим поведением, но, ради святого Доминика, покровителя жителей Рима, не прогоняйте меня, я могу вам еще пригодиться…

Влажные губы Буфолино почти касались уха Чиано, а его маленькие потные ручки впились в подлокотники кресла. Он походил на утопающего, для которого дубовые подлокотники служили единственным спасением, чтобы удержаться на поверхности человеческого благополучия, сохранить ускользающую надежду. От Буфолино пахло грязным бельем, он казался сальным и нечистоплотным. Чиано отодвинулся, сдерживая брезгливое чувство, но все же спросил:

– Что вы хотите мне предложить?

– О, я мог бы подсказать одну идею! Выслушайте меня благосклонно… Вы должны знать, что королева Джеральдина Зогу скоро разрешится от бремени.

– При чем здесь албанская королева? – недоуменно спросил Чиано.

– Один момент, я все расскажу… – заторопился валютчик. – Я понимаю, дуче намерен подарить нам Албанию, но самое удобное время совершить это в то время, когда родится ребенок! Ахмет Зогу не может покинуть Тирану, он не станет бежать через горы с беременной Джеральдиной. Король любит ее и пойдет на все… Вы понимаете мою мысль? Сейчас, но не позже, король будет особенно сговорчив. Потом еще я мог бы выгодно скупить нефтяные акции. Это лично для вас, господин министр, в знак моей преданности…

Буфолино продолжал шептать, а Чиано прислушивался к его словам с нарастающим интересом. Трусливый гиголо не так уж глуп. Выходит, что в большой политике имеют значение даже беременные королевы… Министр улыбнулся. Ахмет Зогу занял албанский престол не без помощи Муссолини. Теперь Зогу никому не нужен, можно сбросить его со счетов. Как Чиано не догадался сам – под угрозой военной интервенции король не поступится семейным благополучием. Ему легче отдать страну. В самом деле, это идея!

– Когда должна родить королева? – спросил министр иностранных дел.

– В самом начале апреля, мой дорогой кавальеро. Теперь вы поняли мою мысль?

Да, Чиано понял. Гиголо отошел и сел на свое место. О семейных делах албанского короля больше не говорили. Чиано задал несколько вопросов о нефтяных акциях, их стоимости и благосклонно отпустил Буфолино.

В тот же вечер гиголо возвратился в Тирану, снял номер в гостинице и принялся плести незаметную паутину. Его подвижная фигурка появлялась то в албанском банке, где на его имя, как по волшебству, открылся солидный текущий счет, то сидел за столом в кафе в обществе подозрительных дельцов или прогуливался по улицам Тираны тоже в обществе похожих на него предприимчивых биржевиков. Через несколько недель все свободные капиталы графа Галеаццо Чиано оказались вложенными в акции горнорудных фирм и албанских нефтяных предприятий.

Дальнейшие события показали, насколько был прав Буфолино, завсегдатай Пьяцца Колонна – улицы римских биржевиков. Совет Буфолино оказался как нельзя кстати. Гитлер только что захватил Прагу. Вопреки дружеским заверениям, он что-то замышлял против итальянского союзника. Секретные агенты доносили об оживлении немецких резидентов на Балканах. После тревожных раздумий бессонной ночью Муссолини позвонил зятю. Просил срочно приехать в Торловию, в загородную виллу.

Чиано никогда не видел тестя в таком подавленном состоянии. Он выглядел скверно. Отеки под воспаленными глазами, землистый цвет утомленного лица говорили о тяжелой бессоннице или разыгравшемся приступе язвы желудка.

В предместьях Рима уже наступила весна. В одну ночь каштаны покрылись кремово-розовыми цветами. Со стороны Тибра ползли нездоровые мглистые хлопья тумана. Туман оседал на шоссе, и влажная дорога блестела, как после дождя. На открытой веранде было прохладно, сыро, и Муссолини пригласил зятя в библиотеку.

– С Албанией надо кончать! – раздраженно воскликнул он. – Почему мне не дозволено делать то, что может Гитлер? Почему? Он в одну ночь превращает Чехословакию в свою провинцию, а мы должны смотреть на Албанию и ждать, когда в один прекрасный момент он и ее приберет к рукам!

Чиано поддакнул, чтобы подлить масла в огонь.

– Мне кажется, дуче, немцы сами целятся на Балканы. Не исключена возможность, что Гитлер силой воспрепятствует нам занять Албанию.

– Я думал об этом. – Муссолини прошел вдоль библиотеки и вернулся обратно. – Сомнительно, чтобы Гитлер решился на серьезные действия, но все же я прикажу сосредоточить войска на венецианской границе. Немедленно, завтра же! Если немцы вздумают остановить нас, мы будем стрелять в них. Стрелять! – Дуче опустил на стол тяжелый кулак. – Будем решительны! Я не могу оставаться спокойным, когда сосед набивает себе карманы, а мы не можем ничем попользоваться из соседнего огорода. Нам никто не помешает покончить с Албанией. Разве вы не видите безразличие англичан и французов? Они пальцем не шевельнут, чтобы вмешаться. Им нужно, чтобы все было благопристойно. В остальном они умывают руки. У Чемберлена другие замыслы. Он, как и Гитлер, глядит на восток.

– Тогда у меня есть предложение – занять Албанию в четверг или в пятницу на той неделе.

– Почему?

Чиано рассказал дуче о предстоящих родах албанской королевы. Муссолини пришел в восторг. Вот то, что нужно! У него повысилось настроение, он оживился, начал шутить. Взялся сам написать соглашение, которое дадут подписать албанцам.

– Кажется, я готов быть крестным отцом у Зогу! – воскликнул он. – Мы с нетерпением станем ждать радостного события! Говорите, в четверг? Это будет…

– Шестое апреля, – подсказал Чиано, – страстная неделя.

– Вот и отлично! Господь бог простит нам… Начнем в страстную пятницу, когда взоры католиков устремлены к всевышнему. Не так ли? – Муссолини засмеялся своей шутке. – Давайте действовать. А Гитлеру на Балканах подставим ножку. В общем, мутите воду. Мы уже говорили с вами – к румынской нефти дорога лежит через Албанию. Посмотрим, кто вперед окажется у нефтяных вышек. Англичане тоже замышляют что-то, я уж не говорю об американцах. Но опередить всех должны мы. Албания будет нашим плацдармом.

С того дня все внимание министра иностранных дел, генерального штаба и, конечно, самого Муссолини сосредоточилось на албанской границе.

В конце марта Чиано записал в дневнике. Ему он доверял наиболее сокровенные мысли:

«Дуче решил действовать в албанском вопросе как можно быстрее. Он сам наметил проект соглашения о протекторате, весьма короткого – из трех пунктов, которые делают его похожим скорее на приговор трибунала, чем на международный пакт. Зогу либо примет наши условия, либо мы осуществим военный захват страны. Для этого в Апулии концентрируем четыре полка берсальеров, пехотную дивизию и первую морскую эскадру.
Если король Зогу согласится, я выеду в Тирану для торжественного подписания пакта. Меня будет сопровождать эскадрилья боевых самолетов – маленькая демонстрация в подтверждение, что Албания уже наша провинция.
Если же Зогу не согласится, то в четверг по всей Албании вспыхнут беспорядки и мы вынуждены будем вмешаться. В таком случае мы высадимся в пятницу.
Готовлюсь послать в Тирану еще одну небольшую группу предприимчивых людей, чтобы вызвать инциденты в четверг вечером. С наступлением дня они спрячутся в лесу и будут ждать наши войска».
Войска не понадобились. Ахмет Зогу, взятый за горло, предпочел согласиться, ответил «да» на требования Муссолини. Как и предполагал Чиано, роды Джеральдины связали короля по рукам и ногам. На рассвете у Зогу родился сын, а в полдень истекал срок итальянского ультиматума.

На другой день рано утром министр иностранных дел во главе эскадрильи прибыл в Дураццо. Самолет он вел сам – в студенческие годы Чиано занимался в спортивном авиационном клубе. Только на подходе к Дураццо старший пилот сам сел за управление и посадил машину на поле аэродрома. Город был виден как на ладони. В бухте на якорях застыли итальянские военные корабли. Моторные баркасы перевозили на берег десантные войска. Оккупация уже началась. Море было нежное, синее, спокойное, как зеркало, и только баркасы, шнырявшие в бухте, поднимали легкую, быстро угасавшую рябь. Зеленые берега, горы с шапками снеговых вершин дополняли живописную картину. Чиано невольно залюбовался пейзажем.

В шлеме и комбинезоне, он вышел из самолета, разминаясь, обошел вокруг машины. Оккупация страны проходила без значительных инцидентов, но все же кое-где возникало сопротивление. В районе порта слышались выстрелы, стук пулеметов. Ближе к аэродрому, в рыбацком поселке, стреляли из окон. Расплывающиеся облачка дыма комочками ваты появлялись то там, то здесь, – вероятно, стреляли из дробовиков дымным порохом.

«Странно, – подумал министр, – что, собственно, этой голытьбе нужно? Не все ли равно им, будет корона на голове Зогу или Виктора-Эммануила? Албанский король не баловал, кажется, оборванцев своими щедротами. В чем же дело?»

Он высказал свою мысль вслух. Старший пилот ответил с иронией:

– Они называют это патриотизмом: хоть плохонький король, да свой…

– Это преходяще, – возразил Чиано. – Народ ко всему привыкает, к новым королям тоже. Наши берсальеры их быстро приучат… Смотрите!

Аэродром возвышался над морем, и отсюда было видно, как берсальеры, высадившиеся с кораблей, укрывались за штабелями угля, перебегали через кривые улицы. Другой отряд берсальеров поднимался на пологий холм, окружая рыбачий поселок.

Стрельба продолжалась, и пули начали залетать на аэродром. Чиано предпочел не задерживаться в Дураццо и проследовать дальше, в Тирану. Его сопровождала эскадрилья итальянских боевых самолетов королевского воздушного флота. Министр поторапливался быстрее закончить дела в Тиране – он хотел успеть на святую заутреню в храме Тринита деи Монти.

Дальше пошло все как по маслу. Албанцы нехотя согласились передать корону Виктору-Эммануилу, тем более что Ахмет Зогу после отречения все же сбежал в Грецию, захватив жену и новорожденного сына. Корона оставалась ничейной. В Албании вряд ли кто знал, что Зогу бежал от итальянского произвола по совету и с помощью Галеаццо Чиано. Министр считал, что экс-королю больше нечего путаться под ногами. Он обеспечил ему спокойное, в некоторой степени комфортабельное бегство.

Для торжественной церемонии вручения короны в Рим привезли наспех подобранную делегацию албанских правителей. Сперва перед ними в Палаццо Венециа выступил Муссолини. С пафосом и красивой жестикуляцией он говорил о древней истории, о Римской империи, включавшей когда-то в свою орбиту и албанские земли. Подавленные и растерянные делегаты ждали от него слова «независимость», но не дождались.

Потом их свезли в Квиринал – королевскую резиденцию. Там они совсем затерялись в пышных дворцовых залах. На золоченом кресле восседал Виктор-Эммануил. Депутаты робко жались друг к другу, и один из них держал албанскую корону. Рядом с королевским троном высилась тяжеловесная статуя Муссолини. Дуче сам подсказал поставить ее на этом месте. Грубоватой массивностью статуя подавляла делегатов еще сильнее, нежели великолепие всего Квиринала.

Виктор-Эммануил благосклонно принял корону, и депутатов отвезли в гостиницу. На этом кончилась албанская операция, которой Чиано дал такое приличное наименование.

Некоторое осложнение произошло с англичанами. Перед захватом Албании из британского посольства в Лондон шли потоки кодированных телеграмм. Ясно, что британский посол слал информацию о назревавших событиях. Кто знает, что сделают англичане, получив информацию, – может, поднимут шум, заявят протест. Надо во что бы то ни стало выиграть время, хоть несколько часов. Чиано придумал – пусть на телеграфе безбожно спутают, переврут серии цифр шифрованных донесений. Пока англичане разберутся, запросят повторный текст, вновь расшифруют, доложат, дело будет сделано. А сослаться всегда можно на неопытность или нерадивость телеграфистов.

Так оно и получилось.

Меморандум англичан о самоуправных действиях итальянцев в Албании Муссолини получил вскоре после бегства Зогу. Казалось, что составляли и редактировали его не в Лондоне, а где-то в канцеляриях итальянского министерства иностранных дел, – такой он был сдержанный и благопристойный по тону.

Из Лондона прозрачно намекали, что англичане закрывают глаза на балканские события. Осложнения произошли по другому поводу. В Рим только что прибыл новый посол Великобритании – Перси Лорен. Он еще не вручил королю верительные грамоты. В посольстве готовились к торжественной церемонии, но события в Албании нарушили согласованный этикет. В Квиринале, вручая грамоты, Лорен должен был провозгласить полный титул короля Виктора-Эммануила. Но титул уже включал щекотливую фразу: «Король Албании».

Новый посол попросил аудиенции. Он засвидетельствовал Чиано свое почтение, заявил, что правительство его величества короля Великобритании не намерено вмешиваться в итало-албанский конфликт, благо ныне конфликт уже разрешен конструктивно. Однако, вручая верительные грамоты королю Виктору-Эммануилу, посол не может полностью называть его титул, поскольку глава савойской династии именуется королем Албании. Если он, Перси Лорен, сделает такой шаг, британское правительство будет скомпрометировано. В дипломатических кругах этот акт могли бы расценивать как юридическое признание не вполне законного присоединения Албании к итальянскому королевству… А признать де-юре, как понимает господин министр, не то же самое, что де-факто.

Перси Лорен говорил витиевато, строил длинные фразы, в которых не сразу улавливался смысл, но Чиано понял главное – британцы заботятся только о внешнем престиже. По этому поводу дуче сказал:

– Албания мне дороже титулов. В Квиринале пусть говорят что угодно. Я же говорил, что они не станут вмешиваться. У них своя игра…

На церемонии в Квиринале Лорен не упомянул про титул албанского короля. Британское правительство сохранило престиж, а Муссолини получил Албанию.

VII

Как и ожидал Муссолини, Гитлер быстро ответил на письмо, в котором перечислялись нужные материалы. Он обещал многое, но просил не дожидаться поставок и немедленно выступить на стороне Германии.

Муссолини снова ответил уклончиво и снова получил письмо – Гитлер шел на уступки. Теперь он просил одного – хотя бы не разглашать, что Италия решила сохранять нейтралитет. Пусть западные державы думают, что в войне она будет на стороне Германии.

Над таким предложением следовало подумать. Муссолини высказал трезвую мысль: а что, если англичане примут всерьез его намерения выступить на стороне Гитлера? Что, если они, сделав такой вывод, сами нападут на Италию? Гитлер, конечно, будет доволен, но…

Граф Чиано предложил выход – он даст понять англичанам, что Италия не будет и не хочет воевать с ними. Как это сделать? Очень просто! Чиано пригласит Перси Лорена и как будто бы в состоянии нервного возбуждения «проговорится». А Гитлеру тоже можно пообещать, даже кое-что предпринять. Для отвода глаз. Ну, например, ввести карточную систему, начать мобилизацию, выключить на улицах свет. Короче – блефовать, как в покере. Блефовать там и здесь.

До конца августа Чиано уклонялся от встречи с британским послом. Перси Лорен сам несколько раз звонил министру, но граф не подходил к аппарату. Он выжидал. Граф сравнивал себя с человеком, ставшим на рельсах перед неудержимо мчащимся на него экспрессом. Локомотив приближается, тревожно гудит сирена, высунулся механик и в ужасе глядит на безумца, на смельчака, который неминуемо должен погибнуть, – тормозить уже поздно. Но человек рассчитывает секунды и за несколько шагов от железной, огнедышащей лавины уходит в сторону. Так действует и он, Чиано.

Из Германии начали поступать грузы, бесплатно. Впрочем, не совсем даром. Муссолини выполнял свои обещания Гитлеру. Он объявил мобилизацию, приказал расклеить плакаты о вербовке рабочих в Германию, закрыл увеселительные заведения. В больших городах улицы вечерами погружались во мрак. По радио передавали инструкции, как соблюдать правила затемнения. Продукты в лавочках стали выдавать по карточкам. Тотчас же родился черный рынок, взыграли цены. Около булочных выросли хвосты очередей. Муссолини остался доволен: весь мир считал его готовым к войне. Если бы это было так! К сожалению, приходится заниматься только блефом – армия не готова к войне. Но если западные страны снова уступят Гитлеру, итальянцам тоже кое-что перепадет из выигрыша. Пока что Муссолини придерживался своей политики – стоять у окна и смотреть.

Внезапно Лондон прервал телефонную связь с Римом. На переговорной станции точно зафиксировали время – это было 31 августа в 8 часов 20 минут вечера по среднеевропейскому времени.

Чиано находился в венецианском дворце, когда ему сообщили об этом из управления связи. Муссолини сказал:

– Может быть, англичане действительно приняли игру всерьез. Сообщение встревожило.

– Это война, – продолжал он. – Завтра мы объявим, что Италия остается нейтральной. К сожалению, так…

– А если завтра будет уже поздно?

Чиано показалось, что все рушится. Не перехватил ли он лишнего? Муссолини был уверен, что Гитлер завтра начнет вторжение в Польшу. А что, если французы и англичане примут за чистую монету все эти затемнения, мобилизации? Что, если первыми нанесут удар? Может быть, сейчас где-то на аэродромах Франции уже подвешивают бомбы под самолетами. Это ужасно – ни в одном городе Италии нет бомбоубежищ. Что в городах – граф не позаботился даже о личной безопасности, убежища нет в собственной вилле.

Надо немедленно принимать меры. Чиано распорядился пригласить британского посла в министерство. Тот явился немедленно. Граф едва успел приехать из Палаццо Венециа. Лорен вошел в кабинет почти следом.

Чиано казался взволнованным, курил папиросу за папиросой, несколько раз дрожащими руками наливал воду, расплескивая ее на скатерть. Видно было, что он едва владеет собой. Говорили о прерванной связи между Лондоном и итальянской столицей. Стиснув виски ладонями, Чиано воскликнул, «забывшись»:

– Но почему вы, англичане, хотите совершить непоправимую вещь? Разве не понимаете вы, что мы никогда не начнем войну против Англии, Франции! Никогда!! – Чиано остановился. Он понял, что проговорился, и растерянно замолчал.

Задуманную сцену Чиано разыграл артистически. Дальнейших разговоров не требовалось. Перси Лорен уехал уверенный,что Италия останется в стороне от конфликта.

После его отъезда министр снял трубку, позвонил в Палаццо Венециа. Рассказал Муссолини, что произошло в последние полчаса, решил подкрепить беседу Чиано с британским послом еще одним трюком – приказал включить уличное освещение в городе.

Жители Рима с проснувшейся надеждой смотрели на вспыхнувшие вдруг фонари, заулыбались. Но заговорщики только играли в мир.

Глава шестая

I

Жюль Бенуа давно не встречался с мадам де Шатинье. После некоторых колебаний он все же решил позвонить ей. Если бы не поручение шефа, Бенуа ни за что не сделал бы этого – нечего возвращаться к старому. Но газета остается газетой, а де Шатинье могла, кажется, организовать ему встречу с премьером. Черт возьми, действительно Франция управляется юбками! Выходит, что попасть к премьеру можно только через его любовницу…

Бенуа набрал номер и назвал свое имя.

– А, Жюль! Наконец-то! Где ты пропадал?.. Я очень, очень довольна. Значит, ты не забыл меня?.. Говорят, ты женился?

Де Шатинье забросала его вопросами, не давала вымолвить слова. Она говорила воркующим голосом, кокетливо-томно, подчеркивая свое право так говорить. Этого тона Жюль как раз и боялся больше всего. Он попробовал уклониться от интимной беседы.

– Об этом после, Маро. Я расскажу все при встрече. Ты не представляешь себе, как я расстроен! Мне нужна твоя помощь.

– В чем, милый? Я всегда готова тебе помочь. Может быть, опять затруднения с деньгами? Твоя Маро пожурит тебя и поможет… Ну, исповедуйся, мой ветреный баловник! Я…

– Нет, нет, – Жюль досадливо поморщился, – дело не в деньгах! Скажи, ты знакома с мадам де Круссоль?

– А, понимаю! Тебе что-нибудь нужно от премьер-министра? Конечно, знаю. Мария Луиза моя приятельница. Мы очень дружны с ней.

– Ты права, Маро, мне срочно нужно встретиться с премьером, но он никогда не принимает. Надежда только на де Круссоль. Помоги мне, Маро!

– Жюль, ты просто счастливчик! Я всегда говорила, что тебе везет в жизни. Как раз сегодня Мари заедет ко мне, а возможно, появится и премьер. Он всегда бродит за ней следом. Ты же знаешь, что у меня, как прежде, салон по четвергам.

– Это было бы замечательно…

– Ну вот и отлично! Приезжай к девяти… Впрочем, нет, лучше пораньше, чтобы я успела тебя поцеловать. Надеюсь, жена не станет ревновать к старым друзьям?.. Ты очень торопишься?.. Понимаю, понимаю! Да, обстановка необычайно сложная. Не буду задерживать!.. А знаешь, я читаю твои статьи. От души поздравляю! У тебя уже имя!.. Как тебе нравится Гитлер? Он приберет к рукам Польшу, поверь мне. Ну и пусть, в Европе будет больше порядка. Не правда ли?

Маро могла бы болтать без конца, легко перескакивая с модных шляпок к проблеме Данцига. Но Бенуа ответил что-то невнятное и поторопился повесить трубку.

Если сегодня удастся встретить премьера, завтра он даст неплохую статью. Она будет вполне уместна. Русофильские настроения снова начинают проникать в печать, нейтрализовать их можно хлестким и убедительным выступлением. В нем следует сослаться на мнение премьера… А с де Шатинье придется встретиться. Черт с ней, нельзя оставаться неблагодарным. Она многое для него сделала…

* * *
Свою карьеру Жюль Бенуа начал в популярном женском журнале. Он сотрудничал в отделе «Наша почта» и отвечал на письма преимущественно молодых читательниц, которых волновали проблемы пола, вечной любви, бескорыстной дружбы, супружеской верности. Насколько позволяло место в журнале, редактор выделял для «Нашей почты» две, от силы три неполных странички в самом конце номера. Тут много не разгуляешься. Правда, чтобы вместить побольше материала, ответы на письма набирали петитом, но гонорар от этого не возрастал.

Исповедуя в душе циничный нигилизм, Жюль Бенуа пытался философствовать на отведенном ему месте в журнале, писал о бренности всего существующего на земле, кроме благословенного чувства, вызванного влечением двух влюбленных существ. В подтверждение излюбленной идеи он обращался к восточной легенде о таинственных нитях, свитых из лунных лучей, которые еще при рождении связывают влюбленных и неизбежно приводят их в жизни друг к другу. Но сам Бенуа со спокойной душой обрывал лунные нити, находил другие, которые приводили его к новым и новым любовным утехам.

Как-то раз он написал даже небольшой трактат на тему, что лучше – ждать и не дождаться или иметь и потерять. Но дискуссии в журнале не получилось. Противоположные точки зрения пришлось высказывать самому Бенуа в статьях под разными псевдонимами, и он вскоре перешел снова на ответы читательницам.

Редактору-издателю нравился сентиментальный, в меру поучительный стиль Бенуа. Ответы Жюля, надо полагать, удовлетворяли и многочисленных читательниц «Нашей почты», так как нередко он получал их послания, полные благодарности и интимных признаний. На иных письмах обнаруживались следы бледно-лиловых, зеленых, синих и других – всех цветов радуги – чернильных пятен от слез чувствительных и растроганных корреспонденток.

Но кто из очаровательных незнакомок, подписчиц журнала, мог бы подумать, что ответы, публикуемые на последних страницах за подписью «Королева Мечта», пишет зрелый мужчина с ассирийской темно-каштановой бородой и выпуклыми, всегда блестящими, наглыми глазами такого же каштанового цвета!

Жюль Бенуа явно преуспевал в жизни. Счастливый случай помог ему распроститься с женским журналом. Несколько лет тому назад он познакомился с немолодой читательницей, женой видного политического деятеля, члена французского кабинета, графиней Маро де Шатинье. Она заехала в редакцию, чтобы лично познакомиться с «Королевой Мечтой», привлечь ее в свой салон как очередную диковинку. Жюлю пришлось выкручиваться из затруднительного положения и в конце концов удалось скрыть, что он сам имеет прямое и непосредственное отношение к имени романтической королевы. С «Королевой Мечтой» дама не встретилась, но вскоре стала любовницей предприимчивого журналиста.

Маро де Шатинье походила чем-то на престарелую, когда-то блиставшую балерину, которая цепляется за старое, не хочет уходить со сцены, не понимая, что все ее обаяние осталось в прошлом. Когда-то она, возможно, была красива, кружила мужчинам головы, но это было давно. Для себя она оставалась все той же «очаровательной былинкой Маро» и никак не могла отказаться от этой роли. Смешно было наблюдать, как графиня кокетливо надувала увядшие губы, капризно склоняла голову или игриво метала многообещающие взоры из-под наведенных ресниц. Под глазами сквозь пудру проступали желтоватые морщинистые отеки. Да, графине давно было бы пора сойти со сцены, но женское самомнение оказывалось сильнее рассудка.

Большого удовлетворения от любовных чар жены министра Бенуа не получил, но мадам де Шатинье оказалась надежным, хотя и довольно шатким по виду мостиком, с помощью, которого Жюль Бенуа перебрался на другую работу. Маро де Шатинье всячески протежировала новому другу, используя обширные связи мужа.

Вначале Жюль сделался репортером, а вскоре иностранным обозревателем влиятельной газеты, являвшейся негласным официозом министерства иностранных дел. Ассирийская борода Бенуа часто мелькала в приемной этого министерства на Кэ д'Орсэ, в кулуарах парламента, на всех пресс-конференциях. Он вхож был в великосветские и дипломатические салоны, завязал обширные связи, считался в журналистских кругах одним из наиболее информированных людей. А его личная дружба с Жоржем Боннэ, министром иностранных дел, вызывала всеобщую зависть и темные сплетни. Но Жюль не обращал на это внимания. Он уверенно считал, что в газетной работе, как и в любом коммерческом предприятии, деловые связи обеспечивают половину успеха. Вторую часть успеха Бенуа относил за счет личной предприимчивости, сметки и умения понравиться нужным людям.

За минувшие годы французские правительственные кабинеты менялись чаще, чем Бенуа менял покрышки на собственном автомобиле. Жюль смог приобрести собственную машину вскоре после того, как начал работать в официозе. Министры сменялись даже чаще, чем его любовницы, а в этом отношении Жюль не был разборчив и постоянен. Давным-давно престарелый супруг графини де Шатинье перестал быть министром, перешел в оппозицию, но к этому времени Бенуа сумел прочно укорениться в жизни, как семечко декоративного ползуна, что взбирается по отвесным кирпичным стенам с помощью многочисленных присосков.

Какие бы политические бури ни бушевали в парламенте, сколько бы раз ни менялся состав кабинета, Жюль Бенуа оставался сам для себя надежным флюгером, который неизменно указывал попутный ветер его житейской ладье. Жюль Бенуа выступал в газетах под псевдонимом, завоевал определенное имя, на него начинали ссылаться, но, как и в женском журнале, многие не знали его настоящей фамилии. Для широкой читающей публики Жюль оставался своеобразной «Королевой Мечтой», но уже в международном масштабе.

Женился Бенуа года два назад на Лилиан Буассон, единственной дочери виноторговца средней руки. В сорок лет Жюль пришел к выводу, что даже преуспевающему холостому литератору следует обзавестись своим углом. А уголок, где поселились молодожены, оказался действительно прелестным. Тесть сделал милый свадебный подарок – за свой счет он заново оборудовал уютную квартирку из четырех комнат на Кэ д'Орсэ, неподалеку от министерства иностранных дел. Это было удобно во всех отношениях. Бенуа пришлось только сделать некоторые расходы на покупку мебели. Несколько тысяч франков, ассигнованных на приобретение квартиры, остались свободными. Это тоже оказалось приятным сюрпризом.

Положение тестя в торговом мире имело немалое влияние на выбор невесты, которую Жюль решил сделать постоянным спутником жизни. Месье Буассон не слыл, конечно, мультимиллионером, но он имел обеспеченный доход, предприятие его расширялось, и тесть не раз осторожно предлагал зятю вступить в компаньоны фирмы, чтобы после – старик начинал задумываться о неизбежном конце – Бенуа смог бы возглавить дело.

Несомненно, месье Буассона удовлетворяло положение Жюля в парижском обществе. Иначе он ни за что не выдал бы за него дочь. Но тесть все же считал, что бочонок доброго вина куда надежнее газетного листа, на котором появлялась подпись зятя. Литературная деятельность подвержена значительно большим случайностям, чем виноторговля. Вино не стареет. Наоборот, чем дольше оно стоит в подвале, тем становится крепче. А разве можно сказать то же самое про газету? Даже самую хорошую статью не положишь в прохладный погреб, чтобы она через десяток лет сохранила ценность и дала еще некоторую прибыль. Газета – мотылек, живущий один день. А месье Буассон полагал, что в нашем мире прочно только то, что реально. Например, винный погреб, земля, недвижимое имущество, то есть все то, что само по себе представляет ценность и может служить источником дохода, невзирая на жизненные неурядицы и всякие там изменения политической ситуации.

В рассуждениях тестя Бенуа находил много правильных мыслей. Жюль понемногу начинал задумываться: не сменить ли действительно интересную, доходную, но неустойчивую профессию журналиста-международника на более спокойную и надежную роль совладельца виноторговой фирмы? В конце концов не все ли равно, где будет стоять его подпись – над статьей в газете или на вывеске фирмы тестя с изображением золотых поощрительных медалей и такой солидной, утверждающей строчкой: «Основана в 1843 году». В подвалах тестя стоят бочонки почти столетней давности, а кто будет читать его статьи даже не через год – через два месяца! Он и сам не всегда помнит, что писал месяц назад, какую точку зрения отстаивал и защищал!

Впрочем, об этом еще есть время подумать. Торопиться некуда. Жюль по-прежнему находился в фаворе, с ним считались на Кэ д'Орсэ – в министерстве иностранных дел, только вот с премьером он никак не мог наладить нужных ему отношений.

Именно поэтому Жюль возлагал большие надежды на посещение салона графини де Шатинье. В душе он сожалел, что женитьба заставила его отказаться от гостеприимства своей покровительницы. Здесь-то уж всегда можно было встретить влиятельных людей!

В парижских кругах особняк де Шатинье считался местом нейтральных сборищ представителей самых различных направлений и группировок. Посетить салон графини считалось признаком хорошего тона, признанием света – отсюда открывался доступ в другие многочисленные аристократические салоны Парижа. В этот особняк средней руки охотно стекались парламентарии и дипломаты, художники и представители делового мира, политические конкуренты и единомышленники, великосветские дамы и восходящие светила.

II

Жюль Бенуа рассчитал время так, чтобы явиться в салон в то время, когда начнут собираться гости, но еще не особенно густо, чтобы не затеряться в толпе приглашенных. Иначе рискуешь не попасть в газетную хронику с перечислением гостей, присутствующих на вечере.

Гостей принимала озабоченная хозяйка. В декольтированном вечернем платье она показалась Жюлю еще нескладнее и выше. Худые обнаженные руки с острыми локтями казались молочно-белыми при свете электрической люстры.

– А, месье Бенуа! – воскликнула де Шатинье, когда Жюль подошел к ней и сдержанно поклонился. – Счастливый молодожен! Наконец-то вы нарушили обет затворничества и посетили нашу скромную хижину! А почему вы скрываете свое сокровище, почему вы один? – Де Шатинье говорила это для окружающих. – Идемте, я познакомлю вас с маркизой де Круссоль, она не позволит вам скучать.

Пробираясь среди гостей, останавливаясь, чтобы бросить любезную фразу, де Шатинье выбрала момент и шепнула:

– Противный, я ждала тебя раньше! Где ты был? Ты рискуешь так растерять все связи и мое расположение!.. Так и быть, сегодня прощу, но в следующий раз… Не оправдывайся! Вот де Круссоль. Идем! Имей в виду, сегодня она управляет Францией, а завтра будет вон та – Элен де Порт, подруга восходящего светила. Видишь, она стоит с этим модным немцем, с Отто Абетцом. За ним увивается весь Париж. Я достала его к себе на вечер. Правда, неплохо?

Они прошли в курительную комнату. У распахнутого окна, выходившего в зимний сад, стояла белокурая моложавая женщина кокетливого вида с выражением капризной властности на красивом лице. Она стояла в окружении нескольких мужчин, среди которых Жюль увидел Жоржа Боннэ, тощего человека с землистым цветом кожи и непомерно большим носом, делавшим его похожим на птицу.

– Мари, – сказала хозяйка, – познакомься с обожателем премьера. Знакомьтесь, господа!

Склонившись к белокурой женщине, де Шатинье тихо сказала ей на ухо, но так, что Жюль слышал:

– Он не выносит Элен де Порт. Вы найдете общий язык…

Хозяйка почувствовала, что Бенуа может невпопад возразить, и предупреждающе сжала его руку.

– А теперь, господа, извините меня, я должна вас покинуть. У меня столько забот!

Де Шатинье одарила всех ослепительной улыбкой. Жюль приметил морщинки поперек уголков ее рта. Стареет…

Де Шатинье ушла, расточая улыбки и комплименты. Ее декольтированная фигура мелькала то там, то здесь. Слуги в белых манишках разносили вино и сандвичи.

Боннэ повторил фразу, видимо прерванную появлением Бенуа:

– Я уверяю вас, что Гитлер не захочет портить отношения с Францией. Маркиза де Круссоль абсолютно права, – Боннэ улыбнулся блондинке. – Внимание Гитлера устремлено на восток. Мы можем спокойно спать, господа, совершенно спокойно.

– Да, – поддержала де Круссоль, – пока в Европе есть Гитлер, мы можем не опасаться революции в Париже. Он не пустит большевиков на Запад.

– Простите, но какой же смысл тогда вести нам переговоры с русскими? Пусть извинит маркиза, что я возражаю. – Собеседник учтиво поклонился де Круссоль.

Бенуа знал его – журналист Терзи, любивший задавать каверзные вопросы. Они частенько встречались на пресс-конференциях. Терзи был заметно навеселе. Когда он успел?..

– Русские, – продолжал он, – принимают всерьез начавшиеся переговоры, они рассчитывают сообща обуздать Гитлера.

Боннэ недовольно повернулся к собеседнику:

– Это их дело, на что они рассчитывают. Моя задача – дипломатическим путем обеспечить безопасность Франции.

– Хотя бы ценой войны?

– О какой войне вы говорите, месье Терзи? Разве мы не сохранили мир в Мюнхене, вмешавшись в спор между чехами и Гитлером?

– Да, но после этого перестала существовать Чехословакия, и все же война, как видите, не за горами, – на подвижном лице журналиста появилась ироническая улыбка.

– Именно за горами! – Боннэ рассмеялся собственной остроте. – Нас отгораживают Арденны и дипломатический опыт. Из-за Данцига войны не будет, поверьте! Вы получите ее, когда немцы бросятся на Украину. Но нас это мало касается. Не так ли, маркиза?

Жюль заметил, что де Круссоль во время разговора украдкой бросала взгляды через зал, туда, где стояла Элен де Порт, оживленно говорившая с Абетцом – рыжеватым немцем с постоянной, будто искусственной улыбкой. Белокурую подругу премьера что-то, видимо, раздражало, тревожило, и она, забываясь, временами покусывала губы. Обращение Боннэ застало ее врасплох.

– Что вы сказали? Да, да! Мы не можем из-за Польши рисковать собственной безопасностью. Премьер придерживается такого же мнения. Я знаю, что немцы все на стороне западной культуры. Возьмите хотя бы Абетца. Интереснейший собеседник! Он много сделал для сближения наших стран.

Де Круссоль открыто посмотрела в ту сторону, где стояла ее соперница. Взяв под руку Абетца, Элен де Порт уводила его в другой зал. Маркиза нахмурилась.

– Месье Бенуа, – улыбнулась она Жюлю, – хотите оказать мне услугу?

– Я буду счастлив, приказывайте! – Про себя Жюль подумал: «Ей приятней служить, чем Маро, у нее хотя бы не торчат кости». – Что должен я сделать?

– Начать войну и захватить в плен Абетца! Но только сейчас же!

– Разрешите и мне принять участие в военных действиях? – Журналист с подвижным лицом и густой шевелюрой еще раз поклонился де Круссоль.

– Для подкрепления? Идите! Берите хоть всю нашу армию во главе с Гамеленом, но захватите в плен Абетца! – Де Круссоль засмеялась, потом тихо сказала: – Но имейте в виду, Абетц должен быть один, отнимите его у этой куртизанки.

– Все будет сделано!

Журналисты ушли выполнять поручение.

– Бьюсь об заклад, Жюль, – сказал Терзи, когда они вышли из курительной комнаты, – вы приехали сюда брать интервью у премьера! Не так ли?

– Откуда вы взяли?

– Не скрывайте! Я тоже кручусь вокруг де Круссоль. Но знайте – интервью уже лежит у меня в кармане.

– Каким образом?

– А так: де Круссоль говорит то же самое, что премьер. Она повторяет все его мысли.

– Все же я хотел бы встретить премьера.

– Я тоже. Де Круссоль нам поможет. Мне он нужен лишь для того, чтобы сослаться в статье на личную встречу. Нового он ничего не скажет… Однако мы, кажется, потеряли соприкосновение с противником! Где Абетц? Вы с ним знакомы?.. Отлично, уводите его, а я отвлеку графиню де Порт. Хотел бы я знать, что на уме у этого немца!

– Как и у всех, – карьера.

– Не только. Я знаю, что он хорошо платит редакторам за статьи прогерманского толка.

– Не все ли равно, кто платит. Политика – та же коммерция. – Жюлю Бенуа тоже кое-что перепадало от Абетца.

– Вы слишком циничны, Жюль. Идемте начинать войну.

Теперь почти все гости были в сборе. Извиняясь и кланяясь, журналисты пробирались все дальше, лавируя между группами споривших и рассуждавших людей. Фигура Абетца мелькнула и снова исчезла в дверях соседнего зала.

– А хозяйка умеет коллекционировать бывших французских правителей, – бросил Терзи, уклоняясь от плывущего над головами подноса, заставленного бокалами вина.

– И не только бывших, – будущих и настоящих.

В самом деле, среди гостей в салоне де Шатенье Жюль увидел и седоволосого, с моржовыми усами Леона Блюма – бывшего социалистического премьера, и Пьера Лаваля – приземистого и нескладного овернца с оливковым цветом лица, тяжелыми веками, толстыми губами и желтыми от никотина зубами. Был здесь и громоздкий Фланден, с длинной, лысеющей головой, прозванный «небоскребом парламента». К своему удивлению, Бенуа увидел в зале и престарелого генерала Гамелена – начальника генерального штаба. Он разговаривал с американским послом Уильямом Буллитом и в знак согласия кивал головой. У генерала были выцветшие добрые глаза и шелковистые светлые волосы, а сквозь детски розовую кожицу на щеках просвечивали тонкие лиловые прожилки. Только форма придавала генералу воинственный вид.

Журналисты раскланялись и прошли дальше.

Терзи сострил:

– Нашему генералу Морису больше идут колпак и мягкое кресло. Он соглашается всегда и со всеми.

– Но старик себе на уме, – возразил Жюль, – он соглашается и остается при своем мнении.

– Послушайте, – сказал Терзи, – все только и говорят о войне. Все, кроме генерала Гамелена. Слышали, они обсуждают с Буллитом достоинства устриц? Полезное занятие для начальника генерального штаба!

– Бросьте, Леон, – беззаботно отмахнулся Жюль, – раз генералы занимаются кулинарными разговорами, войны не будет!

– Не знаю, кажется, война гораздо ближе к нам, чем некоторые думают.

Они пересекли наконец зал и пробрались к Элен де Порт. Терзи представил ей Жюля. С Абетцом они оба были знакомы. Немец довольно бойко говорил по-французски и весело приветствовал журналистов.

– Господа, – воскликнул он, – давайте выпьем за дружбу, за единство культуры Запада против восточного варварства! Сегодня и почему-то, как никогда, уверен в нашей дружбе. Здесь я, кажется, больше француз, чем немец. Прошу, господа! Вы не откажетесь выпить с нами, мадам де Порт?

Абетц принял от слуги бокалы и предупредительно передал Элен де Порт, потом Терзи и Бенуа. Он отпил небольшой глоток, наслаждаясь тонким вкусом вина.

– Только в Париже я узнал, что существует белое бордо. В Берлине об этом не знают. А сколько нам нужно еще узнать друг о друге, хотя мы и соседи!..

Терзи отвлек Элен де Порт, начал говорить ей какие-то комплименты, а Жюль тем временем пригласил Абетца к маркизе де Круссоль.

Они уже скрылись за дверью, как графиня де Порт обнаружила исчезновение абонированного ею немца. В Париже Абетц выполнял совершенно непонятные функции – был завсегдатаем парижских салонов и ратовал за культурное сближение французов с Германией.

– Куда это они ушли? – недовольно спросила де Порт.

Терзи не утерпел:

– Я слышал, что маркиза де Круссоль просила доставить к ней Абетца…

– Так она здесь, эта интриганка! – на лице де Порт выступили розовые пятна. – Проводите меня, я не могу оставаться с ней в одном здании! А этому ассирийцу я никогда не забуду вероломство! Так и скажите!

Терзи добавил:

– Его фамилия Бенуа, графиня. Жюль Бенуа. Говорят, он поклонник нашего премьера.

– Тем более! Я вообще не понимаю: что находят в этом провинциальном учителе географии?

– Вы слишком резки, графиня… А вот и господин Рейно! – прервал себя Терзи.

Перед ними выросла маленькая фигурка смуглого человека, отдаленно похожего на японца.

Лицо Поля Рейно расплылось в улыбке, но она почти сразу погасла. Он заметил, что его подруга не в духе.

– Я только освободился, Элен. Теперь мы сможем провести здесь часок…

– Нет, мы должны уехать отсюда! Сейчас же! Я не хочу оставаться.

– Отлично! – сразу же согласился Рейно. – Я только что хотел предложить вам проехаться по городу. Сегодня замечательный вечер.

– Благодарю вас, месье Терзи, за ваше внимание, – де Порт повернулась к Леону. – Больше не беспокойтесь. Приезжайте во вторник ко мне, там не будет такой толкучки. – Графиня протянула руку, унизанную кольцами. – Если встретите господина Абетца, передайте мое приглашение. Я не успела этого сделать сама. Запомните: вторник, в шесть часов. До свидания!

Де Порт взяла под руку Рейно, и они вышли в холл. Терзи видел, как женщина, негодуя, что-то рассказывала «дофину». Рейно считали прямым наследником премьера. В политических кругах ожидали, что Рейно скоро займет пост премьера.

«Вот пауки в банке! – усмехнувшись, подумал Терзи. – Теперь заварится каша!» Он выпил еще бокал вина у подвернувшегося официанта и торопливо прошел в курительную комнату – ему хотелось присутствовать при разговоре де Круссоль с немцем.

Терзи нашел всех у того же окна. Группа пополнилась Абетцом, а подле маркизы стоял обрюзгший, с нахмуренными бровями премьер и влюбленными глазами смотрел на де Круссоль.

– Рассейте наши сомнения, господин Абетц, – с кокетливой улыбкой говорила блондинка. – Неужели Гитлер хочет поссориться с Францией? Я не хочу этому верить!

– Я только художник, маркиза, но не политик и все же знаю, что фюрер весьма дружелюбно относится к Франции. Стоит ли нам ссориться из-за Данцига!

– Вот именно! Вы слышите, господа? А что вы скажете, господин посол? – обратилась де Круссоль к подошедшему Уильяму Буллиту. – Что думают у вас в Америке? Мы говорим про войну.

Буллит учтиво поздоровался с дамой и поклонился мужчинам.

– Я предпочитаю говорить о мире, – уклончиво ответил он. – Меня связывает официальное положение…

– Нет, нет, – живо возразила де Круссоль, – мы говорим совершенно приватно! Вы находитесь среди друзей.

Терзи заметил, как мгновенно насторожился Абетц, но тотчас же восстановил беззаботную, игривую улыбку.

– Я не могу ни в чем отказать интересной женщине. Извольте. Если в Европе вспыхнет война, я сомневаюсь, ввяжутся ли в нее Соединенные Штаты. Об этом я уже говорил на открытии памятника американскому солдату в Пуэнт де Грав. Во всяком случае, сенат разъехался на каникулы, уклонившись от рассмотрения вопроса об американском нейтралитете. Сенатская комиссия решила вернуться к этому вопросу только в январе, не раньше. Мы не хотим вмешиваться в дела Европы. Что же касается востока, – Буллит понизил голос, – вы знаете мое отношение к русским. Нас не интересует, что произойдет на востоке.

– А что вы думаете об этом, господин премьер?

– Напишите то, что вы слышали. Это будет полезно знать вашим читателям.

Появление хозяйки прервало разговор.

– Господа, я надеюсь, вы останетесь ужинать? – Де Шатинье сказала это достаточно тихо, чтобы ее слышали только те, кого она приглашала.

Встретившись глазами с Жюлем, она сделала знак и отошла. Жюль пошел за ней следом.

– Простите меня, Жюль, вам лучше не оставаться на ужин. Не надо афишировать наши отношения. А завтра я жду вас на Елисейских полях. Помните, где мы встречались? Будь умником, Жюль!

Бенуа скрыл поднявшуюся обиду.

– Конечно, Маро, я понимаю, но предварительно позвоню. Я не уверен, что буду свободен…

Вечер подходил к концу. Менее именитые топтались в залах, стараясь попасть на глаза хозяйке и заручиться приглашением к ужину, но де Шатинье будто не замечала взглядов. Она была непреклонна. Не дождавшись приглашения, многие начали разъезжаться.

Жюль вышел вместе с Терзи. Леон неуверенно стоял на ногах.

– Хотите, я вас подвезу? – сказал Бенуа, у него тоже немного кружилась голова. – У меня здесь машина.

– Везите, – безразлично ответил Терзи.

Они прошли в переулок. Жюль открыл кабину, натянул перчатки и сел за руль. Машина помчалась вдоль набережной Сены.

– Значит, будет война, – немного помолчав, сказал Терзи. Шляпа его сползла на затылок.

– Откуда вы взяли? Наоборот.

– А вот и не наоборот! Разве вы не поняли, что говорил Буллит? Американцы дают карт-бланш Гитлеру. Абетц сегодня же сообщит об этом в Берлин. Такие разговоры приближают войну… Да, я, кажется, перепил…

– Меня это не волнует. Пусть Гитлер воюет с поляками. Из-за этого мне не будут платить меньше за мои статьи.

– Вы коммерсант, Жюль.

– А вы анархист. Вы ничему не верите и не признаете авторитетов. Всюду ищете грязь.

– Бросьте ханжествовать, Жюль! Грязь искать нечего, она выпирает всюду. – Терзи пьяно мотнул головой. Его стало разбирать еще больше. – Вы говорите, я анархист. Это я? Нет, мне только противно глядеть, как проходимцы и жулики рядятся в патриотов. А вообще я Свидетель. Свидетель с большой буквы… Я, Жюль, очень много знаю. Вы бы сгорели от зависти, если б… Кстати, знаете, почему Боннэ так рьяно выступает за дружбу с Гитлером?

– И не хочу знать! Дружить с Гитлером – значит отвести от себя войну.

– Жюль, не будьте страусом! – Терзи опустил ладонь на плечо Бенуа, почти ударил его. – Нет, не поймете. Но я скажу. Все равно… Мне иногда нужно говорить самому с собой. Слушайте! Боннэ врет. Помните сказку про лгуна: когда он начинает врать, у него растет нос. Это Боннэ. Сегодня нос у него стал еще длиннее. Министр запутался в банковских спекуляциях, а господин Абетц все знает, он его шантажирует. Боннэ ходит на задних лапках перед Берлином, иначе его разоблачат…

Жюль заерзал на сиденье. Ему не нравилось направление, которое принимал разговор.

– Значит, дурак. Надо чище работать.

– Не чище, а честнее.

– Это условность.

– Хорошо, но при чем здесь патриотизм, которым хвастается Боннэ?

– Не знаю. Что значит патриотизм? Это условность…

– Мы, кажется, поссоримся, Жюль. Впрочем, зачем, не надо! Вы такой же лавочник и обыватель. Кругом грязь и предательство. Иногда мне бы хотелось быть таким, как вы…

– То есть?

– Не утруждать себя мыслями.

– Вы пьяны, Леон. Но я не хочу обижаться.

– В этом я уверен. На обиды вы не способны. Потом – я иногда бываю вам нужен. Вам невыгодно обижаться… Да! – Терзи вдруг перешел на «ты». – Почему тебя любовница не пригласила на ужин? Почему ты на нее не обиделся?

– Откуда вы знаете? Она не любовница…

– Ну, бывшая… Я видел твою растерянную физиономию, как у моей таксы, нагадившей в комнате.

– Слушайте, Терзи, не злоупотребляйте гостеприимством! Вы едете в моей машине.

– Черт с вами, могу выйти. Из-за карьеры вы кого не возьмете в наложницы… Но я не осуждаю. Без подлости у нас не пробиться. А сегодня я удружил вам – вы приобрели врага на всю жизнь! – Терзи пьяно засмеялся.

– Кого?

– Я рассказал графине де Порт, как вы у нее из-под носа увели Абетца, и увели по просьбе маркизы.

– Ну и глупо!

– А мне наплевать! Вы здесь ни при чем, я хотел разъярить этих великосветских девок. Никакие они не аристократки, – одна дочь фабриканта, другая тоже из семьи удачливых обывателей. Выскочили замуж и навешали себе титулы рогатых мужей. Пусть подерутся! Может, из-за них сменится еще один кабинет. Я люблю наблюдать, Жюль, и подливать масла в огонь. Говорю вам, я Свидетель. Я еще напишу мемуары.

– Тогда езжайте в Варшаву, наблюдайте, как Гитлер управляется с Польшей.

– Лень… Я это увижу в Париже из окна собственной спальни. Увидите, как он заберет нас голыми руками. Вытащит, точно форель из сачка… Вы ловите рыбу?.. Впрочем, нет, если начнется война, я уеду куда-нибудь в Центральную Африку, поселюсь среди зулусов или племени банту, отсижусь там. Буду писать мемуары.

– Этого не может быть! Не болтайте чего не надо!

– Не может? А хотите, посмотрим! На бутылку вина из подвалов вашего тестя. Ну? Ну, давай!

– Идет!

Бенуа согласился, чтобы только отвязаться. Терзи вконец развезло.

– Черт возьми! – пьяно пробормотал он. – Остановите машину, теперь я пойду пешком.

– Но вы совершенно пьяны.

– Не ваше дело. Бутылку я заработал. Остановите!

Они были около Лувра. Жюль остановил машину на углу Рю де Риволи. Терзи вышел и, покачиваясь, пошел вдоль тротуара.

– Куда вы? Я довезу! – крикнул Жюль…

– Убирайтесь к черту! Я ненавижу вас…

Терзи прислонился спиной к стене, осторожно повернулся, удерживая равновесие, и, заплетая ногами, повернул за угол.

«А, черт с ним, наплевать! – решил Бенуа и тронул машину.

Но потом передумал – Терзи действительно может ему пригодиться. – Заберу к себе, проспит в кабинете». Жюль нагнал Леона и втащил его в машину.

Терзи плохо соображал, что с ним происходит.

III

В конце концов все перепуталось! Просто нельзя разобрать, что происходит. Если подумать, Западная Европа превратилась в какой-то сумасшедший дом: Данциг, Москва, Лондон, Варшава, договоры, переговоры, ультиматумы, пакты, еще что-то, еще и еще… Голова идет кругом! А все из-за русских. Если бы не они, все стояло бы на своих местах. Совершенно точно…

Жюль испытывал чувство какой-то личной обиды, которую нанесли ему русские. Они заключили договор с Гитлером. Как так? Он, Бенуа, сам писал, что Германия Гитлера лучший барьер против распространения большевизма, а военный конфликт может возникнуть только между Германией и Россией. Все шло к этому, а тут вдруг бац, договор о ненападении…

Ну, хорошо, сам он мог что-то напутать, так бывало, но ведь мысли-то, которые он высказывал в обозрениях, были не его мысли, Жюлю подсказывали их люди, стоящие у власти. Конечно, ему подсказывали гораздо яснее, откровеннее – не все напишешь в газетах. Долгое время схема была одна, над ней не приходилось думать: Гитлер стремится на восток, там у него свои интересы, он ненавидит большевиков. Ну и пусть стремится, пусть ненавидит. Если немцы и русские столкнутся лбами, тогда Запад останется в стороне. Все ясно. Конечно, писать надо намеками, недомолвками. Кому нужно – поймут. В борьбе с русскими Гитлер тоже измотает себя, обессилит, станет сговорчивее. Что тут непонятного? Жюль Бенуа резво строчил такие статьи, уверенный сам, что так все и будет.

Уверенность международного обозревателя подкреплялась и другими, косвенными обстоятельствами. Во-первых, писал так не он один, то же самое трубили почти все газеты. Во-вторых, если бы Жюль писал не то, что надо, Боннэ перестал бы платить ему деньги сверх гонорара. Деньги даром никогда не платят. Терзи, конечно, врет, что Боннэ получает деньги от Абетца. Скорее уж от американцев, через Буллита, – состоит же Боннэ пайщиком полуамериканского банка «Братья Лазар». Они мастаки на всякие махинации…

Впрочем, какое это имеет значение? Бенуа интересовало другое: за какую бы уцепиться мысль, пусть чужую, спорную, даже вздорную, но такую, чтобы выдать ее за плод собственных размышлений? Иначе как свяжет он концы с концами? Надо же ему было вчера бухнуть в газете – Гитлер согласен договориться, войны не будет! А война, оказывается, уже началась. Она началась, когда в типографии набирали газету.

Кто мог подумать, что события так обернутся! Вчера Боннэ лично сказал ему: «Гитлер большой мастер блефа, он торгуется с нами и не начнет войну». В таком плане Жюль и написал статью. Как теперь выходить из положения? У кого спросить? Нигде никого нет, все заседают.

Жюль стиснул виски и прошелся по кабинету, от письменного стола до тахты. Зазвонил звонок. Кто еще там? Он сердито снял трубку. Маро де Шатинье просила совета: не лучше ли пока уехать из Парижа? Ответил ни да, ни нет, обстановка неясная, пока сказать ничего не может. Под конец спросила, читал ли он телеграмму о Глейвице, и начала ее пересказывать. Вот дура! Телеграмма напечатана во всех газетах, об этом все уже знают. Хорошо, что быстро отстала, наверно с перепугу.

Жюль еще раз прочитал телеграмму:

«Германское телеграфное агентство. Бреславль, 31 августа.
Сегодня около восьми часов вечера поляки напали и захватили радиостанцию в Глейвице. Ворвавшись внутрь здания, поляки успели прочитать воззвание по радио. Однако через несколько минут они были атакованы и разбиты полицией, которая вынуждена была применить оружие. Среди нападавших имеются убитые».
А вот еще. Это уже начало войны.

«Нападение на радиостанцию в Глейвице было со всей очевидностью сигналом для общего наступления польских банд на германскую территорию. Как удалось установить, почти одновременно поляки перешли германскую границу еще в двух местах. Передовые отряды, видимо, поддерживаются польскими регулярными частями.
Отряды полиции безопасности, несущие пограничную службу, вступили в бой с захватчиками. Ожесточенные боевые действия продолжаются».
Жюль пробежал глазами и другие телеграммы. Владельцы торговых судов радировали капитанам укрыть корабли в портах и не задерживаться в открытом море. «Как перед бурей», – подумал он и отбросил газету.

Нет, сидеть дома невыносимо! Жюль сунул газету в карман макинтоша и вышел на улицу. В воротах дома стояла консьержка с вечно обиженным и огорченным лицом. Она говорила с незнакомым стариком в шерстяном жакете.

– Так вы думаете, дядюшка Жак, война будет? – услышал Жюль, проходя мимо.

– Она уже есть. Вы читали газету?

– Да, да! Всем кораблям приказали укрыться в портах. А что делать нам? Где укрыться нам от войны?

Старик ответил без видимой связи на вопрос консьержки:

– В прошлую войну я дрался с бошами под Верденом, а немцы обстреливали Париж из дальнобойных пушек.

– Что вы говорите, дядюшка Жак! Неужели?

– Нет, до этого не дойдет. Медведя лучше бить в его берлоге. Нет ли у вас спичек, Одетта? Видно, забыл я…

– Дай-то бог! Вы правильно говорите, дядюшка Жак. Мой Андре тоже так думает…

Жюль по набережной прошел в министерство иностранных дел. Боннэ все еще не было. Сегодня он не приезжал. Сидит с самого утра во дворце на заседании кабинета министров. Об этом Жюлю сообщил услужливый секретарь Боннэ.

В поисках новостей Бенуа бродил среди лабиринта узких и затхлых коридоров министерства. Поговорил с чиновниками, но они сами хотели узнать от Бенуа что-нибудь новое. Жюль напустил на себя озабоченно-таинственный вид, невнятно отвечал, неопределенно гмыкал: ситуация-де не ясна, надо подумать. Нельзя раскрывать государственные тайны. Завтра, если позволит цензура, он откровенно выскажет свои мысли в обзоре, читайте газету…

Заведующий протокольным отделом, престарелый чиновник с седыми бачками, почему-то шепотом рассказал Жюлю, что из города тянутся потоки машин, а на вокзалах с боем добываются билеты на поезд. Говорят, за два дня из Парижа выехало двести пятьдесят тысяч жителей.

– Господин Бенуа, – с надеждой спросил престарелый чиновник, – вы самый информированный человек, скажите: неужели будет война? Может быть, лучше отправить семью в деревню? У меня жена и два мальчика. Как вы думаете, господин Бенуа?

– Завтра, завтра все будет ясно. Пока у нас нет оснований для паники.

– Благодарю вас, господин Бенуа, вы меня успокоили…

Из министерства Жюль возвратился домой, но только на одну минуту. Не подымаясь в квартиру, он зашел в гараж, вывел машину и поехал в Елисейский дворец. Может быть, там удастся что выяснить.

День стоял ясный и солнечный. На бульварах играли дети, на тротуарах толпились прохожие. Жюлю показалось, что на улицах было оживленнее, чем обычно. Разговор с чиновником его обеспокоил. И потом еще что-то неосознанное вызывало тревогу. Ну да, старик в шерстяном свитере. Он напомнил, что в прошлую войну немцы обстреливали Париж из «длинной Берты» – из пушки с тридцатиметровым стволом. Конечно, с войной не шутят. Может быть, стоит отправить Лилиан в Фалез, к тестю. В провинции поспокойнее… Конечно, это не Центральная Африка. Бенуа вспомнил разговор с Терзи. Странно – чиновника он успокоил, а сам расстроился. Ничего не понятно!

Во дворце в большой приемной толпилось десятка полтора журналистов. Так же, как и Жюль, они съехались, чтобы из первоисточников получить информацию. Среди них был и Леон Терзи. Бенуа не встречал его с той ночи, когда пьяным вез с приема у де Шатинье, а потом оставил у себя ночевать. Взлохмаченный, с удлиненным, мефистофельским лицом, Терзи сидел, оседлав стул и опираясь руками и подбородком на спинку.

– Вот кто все знает, – иронически сказал Терзи, увидев входившего Бенуа. – Жюль, что вы скажете о ситуации?

– Да, кое-что знаю, – с солидным достоинством ответил Бенуа. Он решил играть роль человека знающего, но предпочитающего молчать.

Журналисты насторожились.

– Что ж вы знаете? Есть подробности из Берлина? Говорят, Гитлер выступил сегодня в рейхстаге… – Бойкий начинающий репортер спрашивал и одновременно хотел показать свою осведомленность.

– Не знаю, не знаю! – отмахнулся Жюль. – Мне известно только, что русские выкинули ловкий трюк.

– Вы хотите сказать, что они оставили нас в дураках? – Терзи лениво поднялся со стула.

– Даже больше: они предали нас своим договором с немцами.

– Как, как? Предали? Какие зловредные! – Терзи откровенно иронизировал, но Бенуа не понял. – Русских волокли в западню, а они не пошли. Смотри, какие зловредные!

В спор вмешался молодой репортер. Он волновался:

– Нельзя так упрощать дело. Поведение русских вызывает чувство протеста. Не так ли, месье Бенуа?

– Конечно, – кивнул головой Жюль, – нельзя упрощать.

Репортер был на седьмом небе: с ним согласился сам Бенуа! Он даже зарделся. А Терзи сказал:

– Упрощает вон кто, ищет дураков, – он указал на закрытые высокие двери – где-то в той стороне заседал кабинет. – Русские правы, я бы так же поступил на их месте. Мы очень долго водили их за нос.

– Ну, это уж слишком! Вы всегда оригинальничаете…

– И потом, потом должны же вы согласиться, что русские предали демократический Запад! – петушился молодой репортер и оглядывался на Жюля.

– Ладно. Если говорить серьезно, – Терзи нахмурился, – то не они, а мы предали русских. Разве мы сами не подписали договор о ненападении с немцами сразу же после Мюнхена? Русские только последовали нашему примеру. Кто не поймет, что наши переговоры с русскими – блеф! Мы хотели только заинтриговать, чуть-чуть запугать Гитлера, сделать его сговорчивым. Не так ли? А потом есть пословица: французский солдат не может изменить английскому королю. Почему русские должны за нас драться? Это называется загребать жар чужими руками.

– Простите, вы на что намекаете? Наша дружба с Англией не внушает сомнений, она нерушима.

– Не спорю, но поляки тоже наши друзья, а сейчас мы почему-то их бросили на произвол судьбы, рассчитываем увильнуть от обещанной помощи.

В ответ раздалисьпротестующие голоса. Если так, зачем собрались бы здесь журналисты? В том-то и дело, что с минуты на минуту министры выйдут с заседания и сообщат – Франция вступает в войну. Симпатии оказались на стороне молодого репортера.

– Неправда! – воскликнул он, ободренный поддержкой. – Война сегодня же будет объявлена. Мы не покинем Польшу. Это не патриотично так говорить, месье Терзи! А потом господин Боннэ сам только из газет узнал про войну, мне передавали это из достоверных источников.

– Тем хуже для нашего министра…

Жюль не принимал больше участия в споре. Он только слушал и следил, как лохматый и черный Терзи отбивался от наседавших на него оппонентов. И вдруг у него мелькнула мысль, которая шла вразрез и с мнением Терзи, и с предположениями возражавших ему газетчиков. Он правильно написал в статье: войны не будет! Возникшая мысль так поразила Бенуа, что он не удержался и высказал ее вслух:

– Не спорьте, господа, войны не будет. Мы предотвратим ее, как в Мюнхене в прошлом году.

Молодой репортер, открыв рот, уставился на Жюля. На его лице отразилось недоумение. Многие из присутствующих тоже готовы были запротестовать, но появление министров прекратило споры. Министры выходили с заседания кабинета. Журналисты бросились навстречу премьеру и Жоржу Боннэ, облаченному в двубортный темно-синий костюм. Сзади шли остальные министры, и среди них выделялся генерал Гамелен – при орденах, в полной парадной форме.

– Господин премьер, война объявлена?

– Вы уже решили вручить ультиматум?

– Войскам приказано вступить в действие?

Вопросы сыпались со всех сторон. Корреспонденты приготовили блокноты, но премьер остановил обозревателей:

– Не торопитесь, не торопитесь, господа! – Глаза у премьера были усталые, с припухшими мешками. – Месье Боннэ все вам расскажет. Это по его части. Да, да… До свидания, господа, до свидания…

Журналисты повернулись к Боннэ.

– Только спокойнее! Я все скажу… Спокойнее! Боннэ, с головой какаду, шел в толпе газетчиков, как апостол.

Он поворачивался то в одну, то в другую сторону, рассыпая благодать информации. Но информация была неопределенная и расплывчатая. Из нее следовало только одно – война еще не объявлена.

– Мы не теряем надежды на мирный исход, – говорил Боннэ. – Можете так написать… Что вы говорите? Да, к этому есть основания. Вчера Муссолини предложил созвать конференцию, чтобы обсудить претензии Германии к Польше. Мы уже передали свое согласие в Рим.

– Но вчера не было войны, а сегодня Гитлер напал на Польшу. Как думает господин министр выполнять наши международные обязательства? Мы объявим войну Германии? Послали ультиматум? – Молодой репортер выпалил это сразу, не переводя дыхания.

Боннэ снисходительно улыбнулся:

– Видите ли, мой молодой друг, мне нравится ваша горячность, но решения нужно принимать очень продуманно. Следует разобраться прежде всего, кто на кого напал. Надеюсь, вы читали сообщение из Глейвица? Конечно, это требует проверки. Возможно, нам придется послать ультиматум Германии, но всему свое время. Мы не можем нарушать конституцию, господа, демократия для нас священна.

Боннэ остановился, чтобы досказать свою мысль, другие министры прошли вперед.

– Конституция требует, чтобы парламент предварительно одобрил такой ультиматум. А кроме того, мы обязаны согласовать действия с нашим британским союзником. Скорее всего парламент соберется завтра. Как видите, в столь ответственный момент правительство не теряет времени, оно сознает высокую ответственность перед историей. Я не теряю, друзья, надежды на мирный исход. Этого требует нация!

Последние фразы Боннэ произнес торжественно-патетическим тоном. Он покинул дворец.

Журналисты стояли обескураженные. Только Бенуа наслаждался своей прозорливостью: как он попал в точку! Терзи пробормотал:

– Гм, у нашего министра нос опять вырос! Как врет! Жюль, на этот раз вы правы – Боннэ не хочет воевать с Гитлером, он разрешает ему скушать Польшу.

– Я стою на других позициях, – высокомерно ответил Жюль. – Как видите, министр согласен с моей точкой зрения.

Молодой репортер посмотрел на Бенуа с завистливым восхищением: вот человек, все знает!

На улице Терзи отозвал обозревателя в сторону.

– Да, Жюль, одну минуту! Слушайте, зачем вы тогда привезли меня к себе в таком виде?

– Вам приятнее было спать под забором?

– Нет, но неудобно перед вашей женой. Я не был знаком с ней.

– О, Лилиан вас знает!

– То есть?

– Я рассказывал ей о вашем пьянстве…

Леону было не по себе после того, что произошло. Он проспал до обеда в кабинете Жюля и никак не мог сообразить, куда попал. Спал, не раздеваясь, на каком-то диване, поднялся в мятой одежде, с мятым лицом, осмотрелся и вышел в соседнюю комнату. На столе стояли кофейный прибор и чашка, на тарелке несколько бутербродов.

– Доброе утро, месье! – Из второй двери в столовую вышла молодая женщина с гладко зачесанными волосами и темным пушком на губе. Вид у нее, как показалось Леону, был сдержанно-укоризненный. – Жюль просил извинить его, он уехал в редакцию. Вы хотите умыться?

– Благодарю вас!

Терзи понял, где он находится, – у Жюля. А это его жена. Но ведь он, поссорившись с Бенуа, вылез из машины у Лувра. Как неприятно предстать в таком виде перед молодой женщиной! Какая она интересная…

Леон кое-как привел себя в порядок, в шкафчике сам нашел одежную щетку, почистил костюм и вышел. Лилиан предложила чашку кофе. Леон отказался.

В прихожей Лилиан улыбнулась и сказала:

– До свиданья, месье Терзи! Заходите еще.

Эта женщина смущает одним своим видом. Терзи пробормотал какое-то извинение, обозлился на себя и скрылся за дверью. Это выглядело поспешным бегством.

Сейчас Терзи было неприятно, что Жюль представил его своей жене заядлым пьяницей.

– Ну и глупо! – ответил он Бенуа.

– Мы с вами только в расчете. Помните, что вы насплетничали про меня мадам де Порт?

– Тогда черт с вами! Передайте вашей жене привет и мои извинения.

IV

Следующий день был суббота, 2 сентября 1939 года. Он прошел в сплошных заседаниях, консультациях, совещаниях и в полной неопределенности.

Кабинет министров заседал с утра. Боннэ доложил о событиях минувшего дня: германские войска продолжали наступление в Польше, Муссолини подтвердил предложение собраться на конференцию, но общественное мнение Франции резко высказывается против переговоров, требует решительных действий. Это осложняет внутреннее положение. К глубокому сожалению министра, общественное мнение Англии также высказывается за то, чтобы выполнить обязательства, данные Польше. А это – война.

Докладывая кабинету, Боннэ внимательно следил за впечатлением, которое производят на министров не только его слова, но и документ, ходивший по рукам. Он его специально извлек из сейфа. Это было письмо французского посла в Германии, месье Кулондра. Его не так давно перевели из Москвы в Берлин. Боннэ пришел к выводу, что наступил самый удобный момент ознакомить с письмом членов французского кабинета.

Роберт Кулондр строго конфиденциально сообщал из Берлина о своих наблюдениях:

«Стремление третьего рейха к экспансии на востоке, – писал он, – кажется мне таким же неоспоримым, как его намерение оставить, по крайней мере на данное время, мысли о завоеваниях на западе; одно исключает другое… Мне совершенно ясно, что Германия не имеет никаких притязаний по отношению к Франции… Все мои собеседники, за исключением Гитлера, в той или иной форме излагали мне необходимость экспансии Германии в Восточную Европу. Мне кажется, здесь можно различить постепенно вырисовывающиеся очертания колоссального предприятия, задуманного немцами. Стать хозяевами Центральной Европы, подчинив себе Чехословакию и Венгрию, затем создать Великую Украину под гегемонией Германии – такова, по-видимому, концепция, которой придерживаются руководители Германии и, без сомнения, сам Гитлер.
Пути и средства как будто еще не выбраны окончательно, но цель намечена твердо – создать Великую Украину, которая стала бы житницей Германии. Для этого необходимо будет подчинить себе Румынию, захватить Польшу, оторвать часть СССР, немцы в своем динамическом стремлении не останавливаются ни перед одной из этих трудностей, и в военных кругах даже поговаривают о марше на Кавказ и Баку.
Так по странной игре судьбы Чехословакия, которая должна была служить бастионом, сдерживающим натиск Германии, рассматривается сегодня третьим рейхом как таран, предназначенный проломить ворота востока».
Информация Кулондра вселяла надежды. Министры заметно оживились. Значит, Боннэ вовремя извлек из сейфа эту записку. Может, бог даст, все обойдется. Только Гитлеру надо бы быть чуточку посговорчивее. Куда он ломится так открыто? Франции, значит, не грозит опасность. Но что делать сейчас?

Оживление на лицах министров сменилось мучительным раздумьем. Каждый искал повод оттянуть решение вопроса. Конечно, с тех пор как Кулондр написал записку, кое-что изменилось. Взять хотя бы вооруженный конфликт на Халхин-Голе, на востоке России. Японцы сделали первый шаг против русских – и неудачно. А тогда казалось, что это начало больших событий. Ясно, что японцы затеяли все не без ведома Гитлера. Но тогда что же значит его договор с русскими? Он спутал все карты. Теперь это письмо Кулондра… Есть над чем призадуматься.

Наступило тягостное молчание. Бывают вещи, о которых не скажешь даже на заседании совета министров. Рейно вычерчивал на листе какие-то узоры, рисовал человечков, премьер, насупившись, сидел на председательском месте. Потом он взял слово. Премьер не обладал ораторским искусством, знал это и предпочитал не выступать. Он ограничился только вопросом начальнику генерального штаба, приглашенному на заседание. Тут всем показалось, что выход можно найти с помощью Мориса Гамелена. Премьер спросил:

– Готова ли армия подкрепить наш ультиматум Германии? Я прошу высказаться уважаемого начальника генерального штаба.

Генерал Гамелен поднялся со своего места. На детски розовом лице отчетливо проступали тонкие лиловые прожилки.

– Господа министры, – негромко начал он, – с откровенностью солдата я должен сказать вам суровую правду. – Гамелен сделал паузу и воинственно выпятил вперед грудь. – За этот год, с момента, когда Чехословакия была занята немцами, наш военный потенциал значительно снизился. Я не политик и не буду говорить о причинах, побудивших чехов, так сказать, объединиться с Германией. В данном случае меня как солдата интересует вопрос: что приобрели и потеряли вооруженные силы Франции?

Генерал обвел глазами министров. Он повысил голос, но долго говорить громко не мог.

– Вместе с Чехословакией, господа, мы потеряли двадцать одну регулярную дивизию союзной нам чехословацкой армии, и, кроме того, мы потеряли не меньше шестнадцати дивизий второй очереди, которые чехи могли бы мобилизовать дополнительно. Я напомню, что говорил господин Гитлер полгода назад, когда немецкие войска вступили в Прагу. У нас нет оснований сомневаться в его словах. Он сообщил, что в распоряжение немецкого вермахта перешло полторы тысячи чехословацких боевых самолетов, две тысячи орудий, пятьсот танков, почти пятьдесят тысяч пулеметов и больше миллиона винтовок.

Могу дополнить, господа, информацию тем, что чешские заводы Шкода, которые также перешли к немцам, по своей мощности равны производительности всех английских военных заводов. Таким образом, в жертву политическим целям мы принесли значительное понижение собственного военного потенциала и на столько же увеличили потенциал Германии.

«Что он мелет? – беспокойно подумал премьер. Его бычья шея стала пунцовой. – Это же в мой огород камень!» Другие министры, причастные к Мюнхенскому договору, почувствовали себя тоже неловко. Слова Гамелена они посчитали почти неприличными. Премьер поднялся, чтобы направить прения в нужное русло, но удержался и снова сел – Гамелен переходил ближе к делу.

– Господа министры, – продолжал он, – оккупация Чехословакии немцами поставила нас в сложное положение. С одной стороны, мы обязаны, по договору, немедленно прийти на помощь польскому правительству, но, с другой стороны, каждое слово французской нации, которую вы здесь представляете, а тем более ультиматум, мы должны подкреплять реальной силой. На этом держится престиж Франции. И если вы сегодня задаете вопрос, готова ли французская армия подкрепить силой ваше веское слово, я отвечаю – да. Она готова подкрепить ультиматум, но для этого нужно время. Французская армия может вступить в действие не раньше чем в понедельник вечером. Однако военные авторитеты прошлого не рекомендуют начинать сражение с вечера. Поэтому реальнее будет назвать срок готовности армии – утром во вторник. Сегодня у нас, как известно, суббота…

«Ловко он обернул! – воскликнул про себя Боннэ. – Не так уж глуп, как кажется на первый взгляд». Боннэ решил действовать сразу, пока министры находятся еще под впечатлением выступления генерала. Действительно, – ультиматум, ультиматум, а подкрепить его нечем!

– Господа! – Боннэ повернул нос, словно руль, сначала направо, потом налево. – В этот час, господа, мы обязаны быть решительны и едины. Я понимаю настроение общественных кругов нашей страны. Понимаю и разделяю – германскую агрессию следует остановить. Но, господа, следует быть разумными. Я полагаю, – меня убедило в этом заявление руководителя вооруженных сил Франции, – что самое правильное решение будет заключаться в том, чтобы отложить срок ультиматума на понедельник. О, я понимаю ваше всеобщее нетерпение, негодование, но в понедельник наш ультиматум мы подкрепим как бы подписью армии. Я напомню вам слова Меттерниха, – Боннэ решил блеснуть знанием истории. – Он говорил так: «Я никогда не посылал ультиматума, не имея за собой достаточных вооруженных сил». Это разумно. А пока мы предупредим господина Гитлера в более мягкой форме. Я не опасаюсь в такое суровое время произнести это слово. Мягкость, господа, еще не признак слабости. Пока молчат пушки, мы тем временем сможем предпринять некоторые дипломатические шаги. Тогда, может быть, нам и не придется предъявлять ультиматум.

По выражению лиц министров, сидевших вокруг стола, Боннэ решил – они склоняются к его точке зрения. Перед голосованием следовало выложить еще один козырь, и министр иностранных дел бросил этот козырь на стол.

– У меня есть реальные основания для оптимизма, – сказал он. – В глубокой тайне могу сообщить кабинету, что Италия не выступит на стороне Германии. Значит, Гитлер останется один, без поддержки. Он пойдет на уступки. Моя достоверная информация поступила через Лондон из Рима, от британского посла Перси Лорена. Чиано проговорился послу, что итальянцы не будут и не хотят воевать. Это меняет дело в нашу пользу. Основой нашей политики должна быть гибкость и еще раз гибкость. После такой информации я обещал итальянскому правительству не предъявлять Германии ультиматума по крайней мере до понедельника. Я взываю к благоразумию, господа, и прошу голосовать вопрос.

Министры согласились с мнением Жоржа Боннэ. Премьер закрыл заседание. Члены кабинета разъехались с надеждой, что, может быть, еще удастся уговорить Гитлера.

V

Вечером после заседания совета министров секретарь Боннэ разыскал Бенуа – он был в редакции – и передал, что министр просит его завтра приехать на Кэ д'Орсэ. Когда? Чем раньше, тем лучше, с самого утра.

Не было еще десяти часов, когда Жюль появился в приемной. Министр ждал его – секретарь тотчас же учтиво предложил пройти в кабинет.

Боннэ был чем-то расстроен. Он перелистывал донесения, поступившие из полиции:

– Сегодня я почти не спал, – утомленно сказал он, – и просил вас заехать пораньше. Извините меня. Обстановка чертовски сложная. Садитесь. Долго говорить я не имею времени.

Боннэ взял со стола пачку листков.

– Видите, это донесения полиции. Я ломаю над ними голову: всюду требуют активных действий. Перед Мюнхеном были совершенно другие настроения. – Министр говорил с Бенуа как с единомышленником, посвященным во многие тайны. – Тогда, как вы помните, затемнение, мобилизация, передвижение войск, наконец, простые мешки с песком среди улиц и прочие атрибуты близкой войны сыграли свою роль. Я изучил психологию человеческого стада – угроза войны действует на людей сильнее, чем сама война. В Мюнхене мы пришли к соглашению с Гитлером и сразу же убрали на улицах мешки с песком. Это подействовало. Премьер прилетел из Мюнхена, как ангел мира. Но сейчас народ будто бы подменили, его не узнать.

Боннэ наклонился к Жюлю.

– По этому поводу я вас и пригласил. Нужно рассеять такие настроения. Прошу вас, дайте хорошую статью, напишите, как вы умеете это делать. Читатели должны понять, что война дело серьезное. Пусть они задумаются, прежде чем требовать от правительства активных действий. Если хотите, припугните немного, намекните, что Германия сильнее нас, ну, еще что-нибудь такое… Вы понимаете меня? Повторите в какой-то мере свою статью. Пофилософствуйте, – помните, как вы писали про Чехословакию? Что лучше – жертвы во имя мира или война без жертв? Читатели любят такие размышления. Имейте в виду, что мы не хотим вмешиваться в конфликт. Вчера кабинет фактически принял решение… Да, кстати…

Министр отодвинул ящик письменного стола, достал туго набитый пакет, приготовленный заранее, и протянул его Жюлю:

– Здесь половина для вас, а другую часть передайте своим коллегам. Подскажите им, что нужно писать. Сейчас можете быть щедрее. Надеюсь… Еще раз извините!

Длиннее обычного затрещал телефон. Министра вызвал Лондон. Жюль опустил пакет в боковой карман, ощутив пальцами упругую пачку банкнотов. Столько денег Боннэ еще никогда ему не давал.

Прошла минута молчания. Боннэ напряженно ждал с трубкой в руке и вдруг расплылся в улыбке.

– Господин Галифакс?.. Да, да, я, Боннэ… Благодарю вас!.. Но почему не спали? Вы тоже?.. Что поделать, мир дороже сна… Что, что?.. Сегодня?.. Но как же так?!

Жюль напрягал слух, чтобы расслышать, что говорит лондонский собеседник Боннэ. Но слышал он плохо, отчетливо доносились только отдельные слова. Однако по репликам и восклицаниям, которые делал взволнованный Боннэ, по тому, как он повторял фразы Галифакса, Бенуа не только понял, но потом со стенографической точностью смог восстановить содержание всего разговора.

– Сегодня, в одиннадцать утра, Англия вступает в войну? – упавшим голосом повторил Боннэ. – Но… Понимаю, понимаю… Так… Так… Если вы не вручите Германии ультиматум, правительство может быть свергнуто… Понимаю. Общественное мнение Франции, к сожалению, так же настроено… Вы хотите вручить ультиматум до открытия парламента?.. Резонно… Вынуждены это сделать? Жаль… Сильна оппозиция?.. Как мы? Мы связаны обещанием итальянскому правительству… В том-то и дело… К сожалению, я уже передал инструкции своему послу… Да, Кулондру… Ах, как это неприятно!.. Вы объявляете войну под давлением… чего?.. Ах да, общественного мнения… Да, с этим не шутят.

Наступила длительная пауза. Боннэ внимательно слушал, открывал рот, собираясь что-то сказать, и снова слушал. Наконец он сказал:

– Я сейчас же приму необходимые меры… Немедленно… Благодарю вас!

Министр положил на рычаг трубку и устало опустил голову. Жюль никогда не видел его таким растерянным. Боннэ нажал кнопку настольного звонка, и тотчас же в дверях появился секретарь.

– Немедленно соединитесь с Берлином, найдите посла. Поняли? Немедленно! А пока соедините меня с премьером.

Секретарь неслышно притворил дверь. Боннэ машинально переложил пачку донесений, поправил чернильницу.

– Вы поняли, что сообщил Галифакс? – обратился он к Жюлю. – Это ужасно! Чемберлен вынужден немедленно передать ультиматум Германии, иначе он не будет премьером. В парламент он может явиться только с информацией, что ультиматум предъявлен. Заседание у них начнется в десять. – Боннэ посмотрел на часы. – Бог мой, что же делать?! Меньше чем через час. Мы обязаны сделать то же самое…

Секретарь предупредил – премьер у телефона.

– Господин премьер?.. Новости из Лондона… Только сейчас… Лорд Галифакс передал, что они должны срочно вручить ультиматум, иначе правительство будет свергнуто. В парламенте сильная оппозиция… Вы в таком же положении?.. Возможно… Да, но Кулондр получил иные инструкции – оттягивать последнее слово… Совершенно верно, наш кабинет тоже может пасть… И я так думаю… Сейчас буду говорить с Берлином.

Боннэ зашагал по кабинету. Он поминутно вызывал секретаря, спрашивал, когда же дадут Берлин, и снова, едва секретарь исчезал за дверью, нажимал звонок.

Наконец Берлин на проводе. К телефону подошла секретарша.

– Где посол?

Жюль не слышал, что ответили из Берлина. Очевидно, секретарша стала что-то долго объяснять. Лицо Боннэ густо налилось кровью.

– Говорите короче!.. Задержите его сейчас же!.. Крикните в окно… Делайте что хотите… Слышите, черт бы вас побрал!.. Верните Кулондра… Сами бегите… Да, да, да!..

Боннэ застучал ладонью о стол.

Наступило молчание, которое длилось невероятно долго. Боннэ кусал губы и смотрел на часы. Подул в трубку. Никакого ответа. Но вот раздался голос Кулондра.

– Что?.. Вернули с дороги?.. Уже сидели в машине? Очень хорошо! Есть изменения… Слушайте. Тот документ, который вы передадите… Ну да!.. В конце концов, теперь не до шифра… Из нашего разговора нечего делать секрета. Ультиматум вручите немедленно и передайте, что срок его истекает сегодня, в пять часов вечера… Да нет, не в понедельник, а сегодня… Повторяю: сегодня в пять часов вечера, если Гитлер не отведет войска из Польши, мы будем находиться в состоянии войны с Германией… Совершенно верно… Муссолини я обещал ждать до пяти часов… Да нет же, сегодня… Мы выполняем обещание… Езжайте!

Боннэ облегченно вздохнул, платком вытер пот. Только сейчас он подумал, что, кажется, раньше времени передал деньги сидевшему перед ним журналисту. Бенуа тоже подумал о деньгах, но они были у него в кармане. Он выжидал, что предпримет министр.

– Мм-да!.. Как видите, Бенуа, ситуация меняется. – Боннэ помолчал. Он обдумывал, не попросить ли деньги обратно… – Впрочем, – сказал он, – наш разговор остается в силе. Не надо бряцать оружием. Мы объявляем войну символически. Пишите так, как условились: если война, то без жертв…

В пять часов вечера в воскресенье третьего сентября 1939 года Франция объявила войну Германии. Англия вступила в войну несколько раньше – в одиннадцать часов утра.

Глава седьмая

I

Штурмфюрер Гнивке, помощник интенданта отдельного батальона, сам того не подозревая, оказался посвященным в такую тайну, которой, быть может, не существовало в течение многих столетий. Оказывается, тайны могут храниться не только в стальных сейфах гестапо на Принц-Альбрехтштрассе, но и в простых, невзрачных тюках с поношенной солдатской одеждой, которая во всех армиях носит одно и то же название – бывшая в употреблении.

Произошло это, кажется, на второй или на третий день после того, как Вилли гулял на свадьбе у тестя. Ну да, конечно, на третий, потому что накануне он сообщил куда следует про свой разговор с Францем. Об этом он доложил и начальнику. Шеф записал, поблагодарил и назвал Гнивке истинным патриотом. На другой день шеф вызвал его еще раз. Вилли думал, что снова по тому же делу, но оказалось другое. Начальник приказал Гнивке срочно взять закрытую грузовую машину, поехать по такому-то адресу, получить груз и сдать его на Принц-Альбрехтштрассе.

– Имейте в виду, дело ответственное, – сказал он, – поэтому я доверяю его только вам. Я помню вчерашнюю нашу беседу. Нам нужны преданные люди.

– Хайль Гитлер! – ответил Вилли, молодцевато повернулся на каблуках и, как на смотру печатая шаг, вышел из комнаты.

Ответственное поручение возвышало Вилли в собственных глазах. Штурмфюрер, преисполненный достоинства, отправился его выполнять.

На интендантском складе, где он не раз получал обмундирование, Вилли передал наряд, расписался в получении груза, и двое солдат потащили к машине довольно громоздкий тюк. Кладовщик усмехнулся:

– Ты, брат, старьевщиком стал. Куда это?

Вилли взглянул на тюк. С одного края брезент приоткрылся, и оттуда торчал стоптанный каблук сапога, козырек польской конфедератки.

– Не твое дело. Скажи, чтобы плотнее закрыли…

Тюк погрузили, штурмфюрер сел в кабину к шоферу и захлопнул дверцу. Насмешка кладовщика обидела Вилли. Складская крыса, лезет еще подковыривать! А он не нашел что ответить. Надо бы… Что теперь говорить «надо бы»! Поздно… Вот тебе и ответственное дело! Начальник, будто в насмешку, послал его за барахлом. Мог бы съездить кто-то другой, не обязательно посылать штурмфюрера. Не велико доверие – ездить за тряпками…

Машина мчалась по улицам города. Близился вечер. На тротуарах среди пешеходов было много военных, гораздо больше обычного. От серо-зеленых кителей рябило в глазах. У Потсдаммер-плаца, ближе к вокзалу, Вилли заметил стайку медсестер тоже в новой, еще не обмявшейся форме, с походными сумками на плечах. Потом пришлось стоять – пропускали войсковую колонну. «Значит, война все-таки будет, – подумал Вилли. – Писали, что поляки объявили мобилизацию». Он высказал это вслух. Шофер ответил:

– Чего только полякам надо? Сидели бы смирно.

Штурмфюрер согласился с водителем. Говорят, поляки хвастаются, будто их конница скоро пройдет под Бранденбургскими воротами. Куда хватили! Надо бы им дать по зубам…

Колонны солдат, грохот военных оркестров, офицеры, наводнившие улицы, медицинские сестры, даже продовольственные квадратные карточки красного, лилового, желтого цвета, впервые розданные жителям, создавали настроение близкой войны. Берлин стал похож на военный лагерь.

Штурмфюрер с водителем перекидывались короткими фразами, гадали, когда Гитлер проучит поляков. Но Вилли не представлял себе, что именно он, Вильгельм Гнивке, штурмфюрер СС и помощник интенданта отдельного батальона «Бранденбург-800», имеет самое непосредственное отношение к назревшей войне. Гнивке не подозревал, что все эти польские конфедератки, стоптанные сапоги, кители, поясные ремни, лежавшие в кузове грузовика за его спиной, будут иметь такое значение. Кто мог бы подумать, что тюк с грязной, пропотевшей одеждой, вызвавший насмешки кладовщика, станет подобием детонатора, который вызовет потрясающей силы взрыв второй мировой войны…

Машина миновала здание новой имперской канцелярии, свернула на глухую и тихую улицу Принц-Альбрехтштрассе и остановилась у ворот дома № 8. Когда-то здесь помещался музей по истории костюма. На фронтоне серого здания сохранилось каменное изваяние женщины-швеи, а рядом фигура скульптора с резцом в руке. «Может, это барахло нужно, по старой памяти, для музея», – подумал Вилли о злополучном тюке с одеждой.

Ворота распахнулись, машина въехала во двор, и ей навстречу метнулся разъяренный человек в форме штурмбанфюрера войск СС.

– Где ты пропадал, дубина? – обрушился он на Гнивке. – Мы оборвали все телефоны… Где груз?

– В кузове, господин штурмбанфюрер. – Вилли выскочил из кабины и стоял, вытянувшись перед начальством.

Штурмбанфюрер приказал солдатам перенести груз в другую машину, с виду похожую на передвижную радиостанцию. На Гнивке он больше не обращал внимания, будто его и не было. Он только кричал на солдат, торопил их, как на пожаре.

Тюк погрузили, шофер дал газ, машина взревела и выкатилась за ворота. Сквозь рев мотора Вилли расслышал слова начальника:

– Ехать без ограничения скорости. Когда будете в Глейвице, немедленно позвоните.

Он с таким же озабоченным и сердитым видом пересек асфальтированный дворик, стал подниматься по ступенькам внутреннего подъезда. В дверях с ним столкнулся высокий, здоровенный детина в капитанских погонах. Лицо его было иссечено шрамами – следы дуэлей.

– Ну как? – спросил он.

– В порядке. Можете ехать.

Вот и все, что узнал Вилли Гнивке, штурмфюрер и помощник интенданта отдельного батальона «Бранденбург-800». Огорченный, недоумевающий, почему на него так навалился начальник, Вилли прошел к дежурному, получил расписку, что груз принят, и поехал обратно в часть.

II

Штурмбанфюрер, отправив наконец машину, торопливо прошел по коридору, остановился перед одной из многочисленных дверей, оправил китель и, согнав с лица сердитое выражение, вошел через приемную в кабинет рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера.

– Господин рейхсфюрер, груз по вашему приказанию направлен в Глейвиц. Исполнение проверил лично, – отрапортовал он, остановившись у входа. – Капитан Скорцени поставлен в известность.

– Хорошо, можете идти, – ответил Гиммлер и повернулся к сидевшему перед ним человеку лет тридцати пяти с жестким красивым лицом и асимметрично поставленными глазами. Это был подчиненный рейхсфюрера, начальник гестапо Рейнгардт Гейдрих.

Оставшись наедине, Гиммлер продолжил прерванный разговор:

– Я был прав, черт возьми, когда придумал выводить морозоустойчивых лошадей. Помните, Гейдрих? Уверен, что в Сибири без них не обойтись. Вдоль Урала нам придется строить форты по типу рыцарских крепостей. Тогда пригодятся новые лошади. Это транспорт и пища для наших СС-рыцарей.

– Для транспорта пригодны обычные грузовики, наконец, обыкновенные «опели», – возразил Гейдрих.

– О нет! Для оккупации Сибири нужны только лошади, лошади особой породы. Там лес, холод и скалы. Представьте себе – перед нами будет лежать карта огромной страны, которую…

Гиммлер положил на стол руки, разглаживая и расправляя карту. Руки у него были маленькие, совсем не мужские, с розовыми ногтями, покрытыми лаком. В войсках СС маникюр категорически запрещался, и только рейхсфюрер позволял себе такую вольность. Заметив взгляд Гейдриха, брошенный на его ногти, Гиммлер убрал руки.

Всесильный Гиммлер уже года три носился со своей идеей – вывести новую породу лошадей. Работу эту он поручил известному в Германии зоологу и исследователю высокогорных районов доктору Шефферу. Доктор только что возвратился из экспедиции на Гималаи. Место для заповедника выбрали в Австрийских Альпах. Рейхсфюрер не стеснялся в средствах – для опытов выписали лошадей со всего света. Платили за них бешеные деньги. Гиммлер поставил перед зоологом совершенно определенную задачу – вывести морозоустойчивую выносливую породу лошадей, пригодных для оккупации суровой Сибири.

Впрочем, не только одна эта идея волновала рейхсфюрера. Выходец из небогатой католической семьи, Гиммлер с детства впитал дух окружавших его суеверий. Расчеты на сверхъестественные силы подогревали баварских обывателей, вселяли надежды на чудесное обогащение с помощью кладов или неожиданного наследства. Слабый и тщедушный физически, тщательно скрывая от окружающих слабость воли, Гиммлер пытался черпать уверенность в предсказаниях астрологов, увлекался оккультными науками и часто решал вопросы, пользуясь советами ясновидцев.

С некоторых пор рейхсфюрер начал увлекаться алхимией. В недрах гестаповских подвалов возникла лаборатория, алхимики искали секрет «философского камня». Гейдрих знал слабость Гиммлера и, скрывая иронию, спросил рейхсфюрера:

– Скажите, рейхсфюрер, чем же закончились ваши исследования по алхимии? Дали они результаты?

Гиммлер забарабанил ногтями по верхнему ряду зубов. Так он делал всегда, обдумывая, как ответить.

– Пока еще нет. С прошлого года я прекратил работы. Временно. Но лаборатории сохранились. Хотите, покажу? Алхимики работали тут же, в гестапо. Эти стены лучше всего хранят тайны. О, если бы мы могли добиться результатов!.. Теперь я подхожу к проблеме с другой стороны. Смотрите!

Гиммлер встал из-за стола, мелкими шажками прошел к сейфу, похожему на большой холодильник в продовольственном магазине, и с предосторожностями извлек оттуда ветхий свиток папируса. На вытянутых руках он поднес его к Гейдриху.

– Это египетская рукопись. Единственная из всех уцелевших в Александрийской библиотеке. Я сам изучал ее историю. Император Диоклетиан полторы с лишним тысячи лет назад сжег около трехсот, точнее – двести девяносто шесть папирусов с рецептами изготовления тинктура – магического вещества. Оно позволяет добывать золото. Этот свиток единственный, который сохранился до наших дней. Мне достали его. Конечно, стоило денег! Знатокам древних текстов я поручил расшифровать рецепты египетских алхимиков. Теперь мы стоим на верном пути.

– Но, может быть, это фальсификация. Вы уверены, что рукопись не поддельная?

– Конечно! Иначе я содрал бы шкуру с этих архивных крыс. И не одну. Ах, если бы только удалось раскрыть формулы древних алхимиков! – На щеках Гиммлера вспыхнул румянец. – Какой бы переворот произошел в политике! Представьте себе, Гейдрих, мы владеем неограниченными запасами золота и покупаем на него все – колонии, министров, премьеров. С помощью золота присоединяем целые страны, становимся господами мира…

Обычно холодные глаза Гиммлера разгорелись, он увлекся волновавшей его идеей. Но вдруг перешел на другое.

– Скажите, Гейдрих, – спросил он, – вы верите в перерождение душ? В перевоплощение через много веков?

Гиммлер не стал ждать ответа. Он продолжал:

– Я лично в этом уверен. Хотите подтверждение? Извольте: король Генрих! Генрих Птицелов. Он умер тысячу лет и три года тому назад. Помните, как он пришел к власти? Внезапно. А разве моя судьба не схожа? Ну, скажите! Меня тоже зовут Генрих.

Пока я не могу установить, в кого перевоплощалась душа в продолжение многих веков, но сейчас она во мне, это факт… Кто бы мог подумать, что в этих руках сосредоточится такая власть! – Гиммлер поднял над столом и сжал кулачки. – Что Геринг, Гесс или Борман в сравнении со мной! Я стою первым за фюрером. Что ни говорите, я прав, душа короля Генриха нашла приют в моем теле…

– Да, это может быть, – сказал Гейдрих, сделав задумчивый вид, устремив глаза куда-то в сторону. – Вы действительно располагаете колоссальной властью не только в Германии, но и за ее пределами.

– О, еще бы! Скоро эти пределы расширятся дальше. Я не оставлю вас, Гейдрих, мне нужны преданные люди. Смотрите, мой духовный предок строил бурги в Саксонии. Я начну возводить их в Сибири. Король тоже прокладывал путь на восток – он покорил сербов. Так начинался «дранг нах остен». Наш Бранденбург – в прошлом Бранибор – славянский город. А может быть, какой-нибудь Свердловск будет именоваться Гиммлерштадтом. Как думаете, Гейдрих? Тысячелетия смыкаются!

– Да, конечно, – неопределенно ответил Гейдрих.

В душе он издевался над Гиммлером, считал его полным ничтожеством. Если бы только рейхсфюрер знал, если бы он мог прочитать истинные мысли своего подчиненного! Гиммлер был только слепым орудием. Он не мог и подозревать, что даже его собственное назначение на пост рейхсфюрера в какой-то степени тоже было делом Гейдриха.

Свои отношения с рейхсфюрером Гейдрих называл отношениями раковины и улитки. Прикрываясь им, как щитом, Гейдрих медленно полз вперед. В конечном счете это трусливое ничтожество с розовыми ногтями он сбросит в нужный момент и займет его место. Всему свое время. А пока Гейдрих оставался в тени и неторопливо плел паутину, раскидывал сети и убирал всех, кто мог бы хоть когда-нибудь встать поперек дороги.

В отличие от Гиммлера, раболепно и, кажется, искренне преданного Адольфу Гитлеру, Гейдрих не признавал никаких привязанностей, он шел один, интригуя и маскируясь. С Гитлером он соглашался в одном: совесть, привязанность – только химеры, которые отягощают разум. В тайных сейфах, доступных ему одному, Гейдрих хранил и накапливал коллекцию документов и фактов о прошлом руководителей Третьей империи. Это прошлое не было чистым – как раз то, что нужно. Значит, любого можно интриговать. Даже на Гитлера Гейдрих завел кондуит – в отдельной папке в сверхтайном досье. Кто знает, может, когда пригодится…

Но себя лично Гейдрих заранее постарался обезопасить от прошлого. Мало ли кому взбредет такая же мысль – подсчитывать его старенькие грешки… Теперь-то у Гейдриха все обстоит благополучно. Как бухгалтеры говорят, в ажуре. Но было время, когда пришлось-таки поволноваться. Один пекарь сколько ему испортил крови! Впрочем, «каждому свое!». Гейдриху нравилось евангельское изречение. Именно он предложил отковать надпись на железных воротах в концлагере Бухенвальда: «Каждому свое!» Пекаря как раз и прикончили в Бухенвальде. Он получил свое. В другой раз не будет выскакивать где не надо.

Пекарь жил в Галле, на берегу Заале, на родине Рейнгардта – сосед Гейдрихов. Ему втемяшилось разболтать, что бабка Гейдрихов была еврейка, Сара Гейдрих. Одно имя говорит об этом. Пекарь утверждал, что сам видел на кладбище в Лейпциге ее могилу. Отец Гейдриха тоже не чистокровный ариец, можно проверить это по документам. В то время доносы уже процветали в Германии, и пекарю казалось, что он делает полезное дело для фатерлянда, сообщая властям о родословной соседа.

Положение Гейдриха и без того становилось шатким. Изгнанный из морского флота, он только начинал укрепляться в гестапо. Гейдрих понял – болтовня пекаря грозит его карьере. Действовать надо молниеносно. Рейнгардт начал с кладбища. Не все ли равно для бабки, умершей полвека назад, какая плита стоит на ее могиле!

Однажды утром кладбищенский сторож обнаружил пропажу – ночью кто-то выворотил надгробную плиту на старой, заброшенной могиле. Старик помнил, на ней стояла надпись: «Сара Гейдрих». Что за напасть! Кому понадобилось осквернять могилы?

Старик заровнял лопатой свежую землю и пошел рассказать жене о происшествии.

На другой день старик снова бродил по кладбищу и снова остановился у той же могилы. Он не поверил глазам – плита стояла на прежнем месте. Только стала она будто бы новее. Особенно надпись: «С. Гейдрих». Может, он действительно запамятовал, может, и раньше не было полного имени? Пришлось согласиться с женой – он и впрямь что-то напутал. Старость, видно, берет свое. А может быть, выпил…

Почти в то же время из магистрата в Галле исчезли записи о рождении младенцев за 1904 год. Выяснилось это несколько позже, когда суду потребовалось навести справку о родителях Гейдриха. Возмущенный Гейдрих сам подал в суд на клеветника, усомнившегося в арийском происхождении добропорядочных предков оберштурмфюрера. Пекаря посрамили публично. Оказалось, что у болтуна нет никаких доказательств. Не прошло и полугода, как пекаря самого увели в гестапо. Соседи шепотом передавали друг другу, будто он подсыпал в тесто толченое стекло, хотел отравить людей. Что бы он там ни делал, но пекарь больше не вернулся на берега Заале.

Через год Гейдриху удалось расправиться и с другими врагами. Помог путч Рема. Собственно, путча-то никакого и не было; состоялась дезинфекция (так называли подобные операции). Гейдрих составлял списки. Он уже постарался вписать туда всех, кого надо! Случайно только уцелел фон Папен – ему помог Геринг, – но это тоже до поры до времени.

Тридцатого июня 1934 года по всей Германии ликвидировали много тысяч неугодных, главным образом членов СА, во главе с Эрнстом Ремом, наставником Гитлера. Расстреливали – сначала по спискам, потом просто так – всех, кто недоумевал, почему Гитлер не выполняет своих обещаний. Глупцы! Они не поняли, что когда люди идут к власти, всегда обещают. В ту ночь Гейдриху пришлось поработать, зато он сразу круто стал подыматься в гору. Гитлер оценил его, приблизил и назначил начальником тайной полиции. Это уже реальная власть.

К рейхсфюреру Гейдрих зашел по важному делу – выяснить, когда предстоит работа в Глейвице. Общее руководство Гитлер поручил начальнику иностранной разведки графу фон Шеленбергу, но этот белоручка сам не будет работать, он взвалил все на Гейдриха. Ну что ж, он не отказывается.

– Я считаю за честь выполнять поручения фюрера, – сказал он.

Гиммлер ответил:

– О вашем усердии доложу фюреру. Имейте в виду, Рейнгардт, мы вступаем в новую эру. Можете рассчитывать на мою поддержку.

– Благодарю вас, рейхсфюрер… Жду вашего звонка.

– Да, возможно, еще сегодня…

III

Звонка не последовало ни в тот, ни на следующий день. Ситуация изменилась, и Гитлер, оставаясь один, нервно покусывал ногти. Каждый вечер ему приходилось выслушивать упреки Евы. Точно к ребенку, усвоившему дурную манеру, она обращалась к нему: «Сегодня ты снова грыз ногти? – Потом добавляла: – Это плохая привычка. Не нужно так нервничать».

Но как не нервничать, если Муссолини чего-то ловчит, увертывается, не подходит к телефону! Макаронщик! Не хочет, видимо, воевать. И вообще ситуация изменилась: в самый последний момент Чемберлен подписал договор с Польшей!

Гитлер позвонил Герингу:

– Я отменил все. Завтра ничего не состоится.

– Это твердо, мой фюрер? – спросил Геринг.

– Да, да! Посмотрим, что будет дальше. – Гитлера раздражало все, даже такие вопросы. – Авиацию не поднимать. Приказ отмените.

Тотчас он вызвал Кейтеля в имперскую канцелярию.

– Наступление отменяется. Остановите войска.

– Но…

– Никаких «но»! Вы слышали, Кейтель?

– Да, мой фюрер.

Это было двадцать пятого августа вечером, когда войска уже получили приказ действовать с наступлением рассвета. Военная машина тронулась с места, и задержать ее было не так-то легко.

Фельдмаршал Кейтель лично сел за полевой телефон, угрожал, требовал и все же остановил двинувшиеся войска. Иные части получили приказ только часа в три утра. Из всей армии в пятьдесят шесть дивизий только один патруль, оторвавшийся от авангарда, перешел границу и завязал перестрелку с поляками. Война не состоялась.

Следующий день колебания продолжались. Гитлер не выходил из кабинета. Что думает Чемберлен? Неужели он всерьез хочет защищать Польшу? Иначе зачем он подписал договор?.. А Муссолини торгуется. Придется кое-что дать. Распорядился вызвать Чиано. Из Рима ответили: министра нет на месте… Черт с ними,придется воевать без итальянцев. Пусть хоть открыто не говорят, что уклоняются от войны. Написал письмо Муссолини. Пришлось быть вежливым, почти просить, хотя все кипело внутри. Эх, если бы можно написать все, что он думает! Цыкнуть бы на своего союзничка! Размазня!..

К вечеру положение начало проясняться. Адмирал Канарис сообщил о донесении тайного агента из Вашингтона. Агенту можно верить – он перехватил шифрованную телеграмму из Лондона. Американский посол Кеннеди передавал в Вашингтон личную просьбу Чемберлена оказать возможное давление на Польшу, чтобы поляки начали переговоры с ним, Гитлером.

– Этого я ждал! Интуиция меня не обманула! Гениально!

Гитлер возбужденно зашагал по кабинету. Состояние мрачной подавленности сменилось буйным взрывом восторга. Он потирал руки, хлопал в ладоши и, останавливаясь, притопывал ногой.

Канарис невозмутимо сидел в кресле и только глазами следил за Гитлером. Его смуглое, худощавое лицо не выражало ничего, кроме почтительного внимания.

– Но это вполне достоверно, Канарис? Этому можно верить? – Гитлер остановился перед начальником военной разведки.

– Да, мой фюрер. Мы располагаем и другими косвенными подтверждениями. Когда в Польше объявили мобилизацию, британский и французский послы в Варшаве рекомендовали не афишировать широко это мероприятие. Значит, они рассчитывают…

– Отлично, адмирал! Я никогда, никогда не забуду вам этой услуги. Информируйте меня через каждый час.

Не простившись, Гитлер вышел из кабинета. Канарис медленно поднялся с кресла и ленивой походкой усталого, расслабленного человека направился к двери.

Поздним вечером он передал новую информацию – в Риме объявлен приказ о затемнении города, с утра начинается мобилизация.

Сообщения радовали Гитлера, подтверждали его прогнозы, но он хотел иметь подтверждения. В запасе была еще одна возможность проверить настроения Лондона. В Берлине несколько дней крутился Далерус, шведский промышленник, дальний родственник Геринга. Далерус располагал большими связями в деловом мире Лондона.

В полночь Далерус сидел в кабинете Гитлера. Гитлер говорил долго, жаловался на англичан, грозил войной, требовал понимания. В заключение спросил:

– Неужели британский кабинет хочет со мной поссориться из-за Данцига? Это нелепо… Господин Далерус, прошу вас, поезжайте в Лондон, передайте мои последние предложения. Пусть Англия поможет мне получить Данциг, пусть не вмешивается в наш конфликт с Польшей. Взамен я обещаю защищать Британскую империю всеми вооруженными силами рейха. Скажите господину Чемберлену – я предлагаю дружбу… Поверьте, ваша миссия войдет в историю! Можете располагать моим самолетом.

Рано утром Далерус вылетел с Темпельгофского аэродрома и через два часа опустился в Лондоне. Перед посланцем Гитлера раскрылись двери всех кабинетов, там ждали этого визита. В тот же вечер он возвратился в Берлин.

Последующие дни прошли в непрестанных встречах с дипломатами и генералами. Гитлер обрел снова уверенность. Он разгадал хитрую игру Чемберлена. Британский кабинет отдавал Польшу. Ее надо брать. Английский договор с Польшей заключен для отвода глаз. Это главное, что нужно знать. Далерус все еще курсировал между Берлином и Лондоном, но Гитлер больше в нем не нуждался. Наступил четверг тридцать первого августа 1939 года. Дальше нельзя откладывать ни на час – иначе и правда нагрянут поляки для переговоров.

В полдень Гитлер остался один в кабинете новой имперской канцелярии. Он раскрыл настольный блокнот и штабным карандашом написал заголовок приказа:

«Распоряжение № 1 по ведению войны».
Задумавшись, Гитлер принялся обкусывать ногти. Потом, чтобы не потерять мысль, начал быстро писать, сокращая слова:

«После того как исчерпаны все политические возможности для устранения мирным путем нетерпимого для Германии положения на восточной границе, я решился на то, чтобы разрешить этот вопрос силой. Западную границу ни в одном месте на суше не переходить без моего специального разрешения».
Последнюю фразу Гитлер подчеркнул дважды. С англичанами он пока не будет ссориться.

Гитлер докончил приказ, захлопнул блокнот, пододвинул календарь, перевернул страницу и жирной чертой обвел дату – первое сентября 1939 года. Решено! Он ударил карандашом плашмя по столу. В тиши кабинета словно прозвучал первый выстрел.

Гитлер вызвал адъютанта, передал ему текст приказа и распорядился соединить с отделом иностранной разведки.

– Изменений не будет, – сказал он графу фон Шеленбергу. – Приказ подписан. Можете действовать. Обеспечьте фотографов.

Через несколько часов группа солдат, одетых в польскую форму, напала на радиостанцию в Глейвице. В то же время неизвестные диверсанты взорвали мост вблизи Диршау. На рассвете первого сентября в пять часов сорок пять минут германские вооруженные силы по всему фронту перешли польскую границу.

В пятницу и субботу, как и предполагал Гитлер, французы и англичане не предприняли никаких шагов, чтобы поддержать Польшу.

В субботу вечером в гостиной рейхсканцлера собралось небольшое общество. Кроме Евы Браун сидели еще несколько женщин.

– Что я вам говорил! – Гитлер торжествовал. – Читайте «Майн кампф»! Сбываются мои пророчества. Мы становимся господами мира. Не так ли? Мой календарь мы сохраним для истории, в нем я подчеркнул вчерашнюю дату.

На мгновение настроение Гитлера омрачила промелькнувшая мысль: вчера была пятница. Но отбросил суеверную тревогу: не он, судьба понудила его начать войну в этот день.

Весь вечер фюрер был весел: из Польши шли отличные вести.

Но в воскресенье Гитлер немало изумился, когда раздался звонок Риббентропа. Министр иностранных дел передал, что британский посол вручил ультиматум: если сегодня до одиннадцати утра Германия не прекратит боевые действия, Великобритания будет считать себя в состоянии войны с ней.

– А вы бы не принимали посла!

– Я не мог этого сделать, мой фюрер.

Еще через час с таким же ультиматумом прибыл француз Кулондр.

– Так, значит, они все же решили со мной воевать, – в раздумье произнес Гитлер. – Здесь какая-то тайна. Господин фельдмаршал, – обратился он к Кейтелю, – сколько дивизий действует у нас против Польши?

– Пятьдесят шесть, мой фюрер, в том числе девять танковых.

– На западе?

– На западной границе, мой фюрер, осталось до двадцати дивизий.

– Половину из них перебросьте в Польшу.

– Как вы сказали, мой фюрер? – Кейтель изумленно взглянул на Гитлера. – Правильно ли я вас понял? Французы тоже нам объявляют войну. По нашим данным, на западе против нас могут выставить сто десять дивизий, не меньше. При таких условиях…

– Вы меня правильно поняли, фельдмаршал, я повторяю: с запада на восток перебросьте половину дивизий. Ясно? – Гитлер любил ошеломлять присутствующих внезапно смелым решением. Он наслаждался впечатлением, которое произвели его слова.

Гитлер самодовольно посмотрел на Кейтеля, сцепил за спиной руки и качнулся на каблуках.

– Вы только военный, господин Кейтель, а я еще и политик. В этом вся разница. Вы забываете про Америку. Там есть деловые люди, которые поддержат нас. Запад меня не беспокоит. Объявить войну еще не значит начать ее. Британский и французский кабинеты мне напоминают две перезревшие дыни на грядке, прижатые одна к другой. Поднять с земли их невозможно – они расползутся. Воевать у них нет никакого желания. Поэтому оставьте на западной границе хоть деревенских ночных сторожей, этого будет достаточно… Однако пора идти, меня ждут берлинцы.

IV

День был воскресный, и перед фасадом Новой имперской канцелярии собралось много народа. Официально о предстоящем выступлении Гитлера не объявляли, но многие знали об этом, и слух быстро распространился по городу. К площади стекалась разношерстная толпа обывателей. Эсэсовцы требовали не задерживаться. Люди проходили мимо, задирая головы к балкону: не появится ли там Гитлер? В толпе мелькали дамы с карманными собачонками, дородные бюргеры с толстыми сигарами, шоферы стоявших неподалеку машин, самодовольные и нагловатые подростки из гитлерюгенда, такие же девушки из женской организации, похожие на вымуштрованных белокурых ефрейторов в коричневых блузах. Слонялись люди неопределенных профессий. В воскресенье не разберешь, кто они, лавочники или чиновники, – все в котелках, шляпах, с тростями и без тростей. Толпа гудела, переливалась, тянулась к балкону, где должен был появиться Гитлер.

Эрна Кройц оказалась здесь совершенно случайно. После ареста Шранца и всей этой истории с гестапо она еще не ездила к тетке и, воспользовавшись воскресным днем, решила побывать у нее на Принц-Альбрехтштрассе. Но, выйдя из подземки, Эрна попала в засосавшую ее толпу и никак не могла из нее выбраться.

В зеленом грубошерстном жакете с синими аппликациями на рукавах и груди, в помятой шляпе неопределенного цвета, низкорослая, Эрна никак не выглядела элегантной в этой бурлящей толпе. Сейчас-то ей уж наверняка можно было дать больше тридцати. Она осунулась, побледнела, губы стали бескровными, а подкрасить забыла – не до того. Эрна сама понимала – сейчас у нее не ахти какой вид. Конечно, шляпку можно бы отпарить и прогладить горячим утюгом, но до этого не доходили руки. Вообще-то шляпка сравнительно новая, они купили ее с Францем весной, но в гестапо вон что с ней получилось.

Эрна всю ночь просидела тогда на жестком диване в каком-то коридоре. Под конец ее так разморило, что не заметила, как заснула. Такая досада! Шляпа, наверно, свалилась во сне, и она всю ее смяла. А гестаповцы подняли Эрну на смех. Но это было после допроса.

На допросе чиновник вел себя довольно вежливо и прилично. Он проявил к ней сочувствие. Только все время допытывался, кто приходил к ним в тот вечер. А что могла сказать Эрна? Она сама ничего не знала, в потемках не могла даже как следует разглядеть его. Эрна так и ответила: если бы она знала, что ей скрывать…

Чиновник обещал помочь быстрее освободить Франца, но при одном условии: Эрна тоже должна пойти навстречу. Если она хоть что-нибудь узнает, пусть немедленно сообщит в гестапо. Вот телефон. Эрна, конечно, согласилась, она сама заинтересована. Тем более если на карту поставлена судьба Франца. Она знает, что Франц ни в чем не виноват.

Когда ей разрешили вернуться домой, Эрна поблагодарила чиновника, сложила записочку с телефоном и отправилась сразу туда, где жил Франц. Там Эрна и поселилась, – родители, особенно отец, не дали бы житья, заметив ее разбухший живот. В общем-то все получилось хуже самого что ни есть плохого…

Эрна пробиралась в толпе, охваченная своими постоянными думами, и вдруг совсем рядом увидела человека с высоким лбом и прямым подбородком. Их разделяло несколько человек – пожилая пара, толстый мужчина и еще какая-то девушка. Эрна сразу узнала его, он тоже увидел ее и отвел глаза. Конечно, это тот самый незнакомец, из-за которого пострадал Франц! Эрна рванулась, что-то крикнула, но в этот момент толпа заревела, качнулась, и молодую женщину в зеленом жакете повлекло в сторону. На балконе появился Гитлер. Кругом Эрны над головами поднимались шляпы, котелки, ими размахивали в воздухе. Эрна видела раскрытые рты, зубы, кадыки, выпирающие из воротников. Ее оглушали крики, но она ни на что не обращала внимания. Эрна старалась протиснуться в ту сторону, где только что видела высокого человека с волнистой шевелюрой и худым лицом. Его лицо еще раз мелькнуло в толпе, но значительно дальше. Потом Эрна совсем потеряла его из виду. Тут людская волна снова подхватила молодую женщину, бросила ее к балкону и остановилась. Начал говорить Гитлер.

Эрна видела Гитлера совсем близко, видела его неистовое лицо, волосы, спадавшие на лоб, короткие усы, разинутый, как и у других, рот и резкие, почти судорожные движения рук. Гитлер что-то выкрикивал, весь изгибался, но Эрна не понимала, до нее не доходил смысл его слов. Она подымалась на носки, поворачивала голову, старалась протиснуться локтями, выбраться из толпы. Это продолжалось до тех пор, пока кто-то не остановил ее неприязненным шепотом, пригрозив, что позовет полицейского.

Своим неистовством Гитлер наэлектризовывал, заражал толпу. Его слова перемежались криками, восторженным ревом, утихавшим и нараставшим вновь. Вдруг, когда на площади наступила относительная тишина, раздался одинокий истошный, визгливый крик женщины:

– Хочу ребенка от фюрера!

Ее крик потонул в гуле толпы. Гитлер закончил речь и, вытянув вперед руку в фашистском приветствии, покинул балкон. Эрна видела эту женщину. Вскинув вверх руки, она будто цеплялась за воздух, чтобы подняться к балкону, как жестяная игрушечная обезьянка на тонком шнурке. Глаза ее горели, и она продолжала истерично кричать:

– Хайль Гитлер! Хочу ребенка от фюрера!.. Хайль Гитлер!

К ее крику присоединились еще несколько женщин. Они будто обезумели. Толпа несколько разредилась, а кликуши все кричали, остановившись под балконом, подпрыгивая и вскакивая на ступени крыльца. Закричала и еще одна, та, что была позади Эрны. Она тоже кричала и уверяла, что хочет ребенка от фюрера. Ее спутник немного растерянно и виновато стоял рядом, но все же не вытерпел, тронул жену за локоть.

– Герда, не пора ли домой нам? Нельзя так все-таки…

Карлу Вилямцеку стало не по себе. Огородник из Панкова преклонялся, обожал фюрера, но, вероятно, не до такого предела, как Герда. Это через неделю-то после свадьбы! Герда ответила:

– Ах, Карлхен, ты ничего не понимаешь… Фюрер – мое божество!

Толпа поредела. Эрна все еще искала глазами незнакомца с высоким лбом, но его нигде не было.

Супруги Вилямцек вернулись в Панков. Эрна отправилась к тетке на Принц-Альбрехтштрассе. Вечером, около десяти часов, с Ангальтского вокзала Гитлер специальным поездом выехал из Берлина. Война шла третьи сутки, и он решил, что лучше быть на месте решающих событий. В столице его ничто не удерживало: не могут же французы и англичане объявить войну дважды!

Часть вторая. Карельский перешеек

Глава первая

I

В дивизию Андрей приехал на попутной машине, груженной снарядами. В политотделе он никого не застал – все разъехались в части. Спросил о письмах, – нет, не было. Писарь ответил:

– Пишут, товарищ старший политрук…

По дороге решил зайти к комдиву, просто так – давно не виделись. Уже смеркалось, когда он подошел к его землянке. У входа, притопывая на морозе, стоял часовой. Кругом вперемежку с высокими соснами поднимались густые, мохнатые ели, запорошенные снегом. Андрей спустился по скользким, заледеневшим ступенькам и отворил дощатую дверь, прикрытую изнутри плащ-палаткой. В полушубке, он едва протиснулся в узкий проход, зацепившись планшетом за грубо отесанный дверной косяк.

В землянке под потолком горела крохотная электрическая лампочка от автомобильной фары. Провода тянулись от нее вдоль стены к смолисто-черному ящику аккумулятора. Рядом с ящиком у телефонного аппарата примостился связист. С другой стороны двери стояла печка, сделанная из железной бочки. Дрова горели ярко, и на раскаленном докрасна днище кипел чайник. На Андрея приятно пахнуло теплом. Стальная каска, металлическая пряжка ремня, карабин и полевая сумка Андрея мгновенно покрылись матовым серебром инея.

Комдив сидел за столом в гимнастерке с расстегнутым воротом, в носках, поджав под себя ноги, на стареньком деревянном стуле, привезенном еще с зимних квартир из-под Ленинграда. Он играл в шахматы с незнакомым майором.

Командир дивизии был худощав, с остренькими, выпиравшими скулами, резкий в движениях. В штабе округа считали его человеком с причудами, любившим поспорить. С начальством держал он себя независимо, и, возможно, поэтому во фронте его кое-кто недолюбливал. Комдива упрекали в том, что он панибратски ведет себя с подчиненными. Но Андрей не разделял этого мнения. В дивизии любили полковника за справедливую прямоту.

– А я схожу таким вот манером. Нравится?

Комдив повернул голову, узнал Андрея, приветливо улыбнулся и ворчливо сказал:

– Ну вот, приехал! Знаешь, какой ты по счету? Седьмой. Из штаба фронта все прибыли, корреспонденты наехали, авиация целый день летает. Значит, быть переполоху – у меня примета верная. Иль наступление готовится, а?.. Имей в виду, ночевать у нас негде.

– Да я к вам ненадолго, Степан Петрович. Мне в полк надо.

– То-то ж! Раздевайся тогда, пить чай будем. Холодно?

– Да, сорок два, говорят. – Андрей поздоровался. – А примета у вас в самом деле верная.

– Что ты говоришь! Ай-яй-яй! Смотри ты, а я вот в шахматишки играю…

Комдив изобразил на лице наивное изумление.

– Дружин, – сказал он связисту, – добеги-ка до начальника штаба, скажи – полковник зовет. Быстро…

– Я, товарищ полковник, по телефону сейчас.

– Не по телефону, а сам. Понял? Пробегись по морозцу. И посиди пока там. Понадобишься – вызову. Ступай! Чтобы одна нога здесь, другая там…

Связист нахлобучил треух и вышел. Он казался толстым и неуклюжим в шинели, натянутой поверх телогрейки. На спине складки шинели разошлись в стороны. Комдив проводил глазами связиста.

– Холодно… Смотри, закутался. Как завтра воевать будем?! Сорок два, говоришь? К ночи, значит, до сорока пяти упадет… Тяжело он дается нам, этот перешеек, будь он проклят! Как твое просвещенное мнение?

– Да ведь надо, Степан Петрович. – Андрей расстегнул пряжку, снял полушубок.

– А я говорю, что не надо? Сам знаю, небось в Ленинграде живу. Рукой подать. Что называется – под дулами орудий живем.

Майор в авиационной форме оторвался от шахмат.

– Сдаюсь, Степан Петрович! Признаю, – он положил на доску своего короля.

– То-то ж! Со мной не садись, когда я злой. – Комдив сдвинул фигуры рукой. – Это тебе не авиацией в туман управлять. Тут думать надо… Слышишь, Воронцов, – обратился он к Андрею, – приехал вот авиацию координировать, а сам говорит – самолеты летать не смогут, видимости нет. На кой же леший ты мне нужен, такой координатор! Скажи, пожалуйста…

– Да, прогнозы неважные. Но ведь противник в таком же положении, товарищ полковник, для них погода тоже нелетная.

Комдив вдруг обозлился, нахмурил брови:

– Спасибо, утешил! А вот и не в таком они положении: линию Маннергейма кому прорывать – мне или финнам? Мне. Они в дотах сидят, да в каких! Немецкие фортификаторы строили. А мои бойцы против них в норах, в таких вот, – комдив показал, – голосу спрячешь – зад наружи. Вот и воюй, прорывай! А морозы какие! Мне из Рязани брат пишет, боятся – сады вымерзнут. Дерево замерзает, а человек что? Видел, солдаты как одеваются: ватник на ватник да шинель сверху. Солдату в движениях простор нужен. Так что ты, батенька мой, с противником нас не равняй… Да к тому же сколько у них самолетов? Сам говорил, полтораста. А у нас тысячи будут простаивать. Кому же туман выгоден? Вот, то-то!.. Чай наливайте сами.

– Все это верно, товарищ полковник, но не совсем. – Майор начал собирать шахматы. – Насчет финской авиации вы ошибаетесь. Верно, конечно, что у них сто пятьдесят, от силы двести боевых самолетов, да и те чужие. Французские там, английские, на днях итальянский сбили, как раз на вашем участке, под Бобошином. Не забывайте другое: финны за последнее время больше сорока аэродромов настроили. Сорок аэродромов! Зачем, спрашивается? Если у них нет своей авиации, значит, для кого-то готовят, кому-то хотят внаем сдавать. Тем же французам и англичанам, может быть немцам.

– Да что ты, майор, мне политграмоту читаешь! – прервал комдив. – Это мне больше тебя известно. Добавить могу: Маннергейму американцы заем дали – воюйте, мол, с русскими, а мы поддержим. Два с половиной миллиарда марок! Это не шутка, половина финского годового бюджета… От таких займов у меня люди гибнут. Спроси его, – комдив ткнул пальцем на Андрея, – он сапером был, знает. Скажи, Воронцов, сколько на переднем крае мин вытащил?

– Порядочно. Процентов семьдесят мин английские.

– Вот! Их на американские доллары везут. И танки, и пушки… А ты споришь.

– Я как раз об этом и говорю.

– А я не об этом. Кому не ясно, что финнов в эту войну втравили! Всем ясно. И то, что безопасность Ленинграда надо обеспечивать, тоже ясно. Яснее, чем вам. Я, батенька мой, в гражданскую у Буденного Семена Михайловича конником был, малограмотным парнем, а в толк еще тогда взял, что такое Антанта. Вы про это в политкружках учили, а я на собственной шкуре испытал, что такое нашествие четырнадцати государств. Как это тогда пели: «Мундир английский, погон французский…» Сейчас вспоминать приходится про эти мундиры. Когда Маннергейм торгует плацдармами и находятся охотники арендовать их, значит, дело серьезное, значит, надо глубже глядеть в корень. И я вот гляжу, говорю, что драться надо, хоть и трудно. Не мне – солдатам. Мы с вами в землянке сидим, чаек попиваем, а пехота животом снег оттаивает. Обжились мы здесь, вон она, травка-то, пробивается, – комдив показал на бледно-зеленый стебелек, пробившийся между тесовой обшивкой. – Посидим еще – козы смогут в штабных землянках пастись. Два месяца на одном месте толчемся. Прорывать укрепрайон надо, вот что! Весна придет – что будем делать? В озерах купаться? А он мне – погода нелетная.

– Теперь ждать недолго, – возразил Андрей.

Он взял со стола кружку, налил из чайника чаю и с наслаждением отхлебывал, обжигая губы. – Завтра начнем. Приказ когда получили, Степан Петрович?

– Вовремя. Я вчера о нем на военном совете узнал. Пакет сегодня пришел.

Комдив медленно остывал. Андрей так и не понял, против чего возражал он майору. Оба сходились на том, что белофиннов подзуживают, помогают им с Запада. Что касается барона Маннергейма, дворцового генерала из свиты последнего царя Романова, то он еще с революции затаил злобу на Советскую власть. В этом тоже сходились оба. Скорее всего комдиву нужна была внутренняя разрядка, потому и заспорил. Вероятно, и в шахматы играл для того же – чтобы отвлечься, рассеяться.

Комдив пользовался еще одним излюбленным средством – пил крепкий чай. Заваривал он в чайник сразу полпачки и наливал в кружку чай, крепкий, как деготь. Полковник уверял, что для бессонной ночи достаточно трех стаканов – усталость снимает начисто.

Андрей месяца полтора назад ушел из дивизии, как раз вскоре как взяли Бобошино и застряли перед линией Маннергейма. Служил он комиссаром саперного батальона. Только сжился, освоился – и на тебе, взяли инструктором в политотдел корпуса. Однако дивизию Воронцов по-прежнему считал своей, и в дивизии его считали своим, но убывшим вроде как в длительную командировку.

Вскоре зашел начальник штаба. Андрей допил чай, отогрелся и стал собираться.

– Так, значит, в полк, к Могутному? – спросил комдив.

– Да, в третьем батальоне и заночую.

– Знаю, знаю, дружок там. А завтра на КП полка будешь? Там встретимся. Ох и представителей набирается, хоть пруд пруди! Ну, скажи мне на милость: делать, что ли, вам нечего?

– То есть как?

– А вот так. Из корпуса ты приехал? Раз. – Комдив заложил на руке палец.

– Не только я, во все полки людей послали.

– Тем более. Из политотдела армии двоих прислали. Два. Из штаба округа есть? Есть. Это три… Ты посмотри, что завтра у меня на НП дивизии будет твориться, – либо боем управлять, либо представителей принимать. Я уж заранее знаю, что скажут: у тебя, мол, направление главного удара, политическое обеспечение надо проводить. В чем? Чтобы на КП сидеть, фактики собирать для донесения? Донесения все писать мастаки. Особенно когда успех. Нет, раз ты политработник, к солдатам иди. Поживи с ними, за душу их возьми. Растолкуй, за что кровь проливать надо, за что, может, смерть придется принять… Так я говорю? Ты мне прямо скажи, не для рапорта!

– Ну, так не все ж такие, не все на НП отсиживаются.

– Ты на свой счет, Воронцов, не принимай. Про своих политотдельцев тоже не говорю. Они у нас иной раз где и не надо лазят.

В ротах живут. А вот представители ваши – вроде свадебных генералов. Отсидел положенное – и назад.

Андрей стоял уже одетый и затягивал поясной ремень. Спорить ему не хотелось. Он сказал:

– Глянуть со стороны – выйдет, что недолюбливаете вы нашего брата политработника… Ну, я пошел. Спасибо за чай!

– Ты не мели чего не надо! – Комдив начал снова сердиться. – Я сам коммунист. А на войне без дела сидеть нечего… Ты связного возьми, у нас поодиночке не ходят.

– Да нет, дорогу знаю, пройду.

– Не спорь, приказ есть. Ближе к роще Фигурной «кукушки» пошаливают. Вечером ничего, но все-таки…

Связной оказался из того батальона, в который Андрей собирался идти ночевать. Боец шел ходко, и Воронцов едва поспевал за ним. Краем лесочка вышли к болоту, свернули к артиллерийским позициям и снова пошли вдоль болота. Впереди, на финской стороне, к небу взмывали ракеты и медленно опускались вниз.

– Вишь, фонарей навешали. Боязно, знать, финнам-то…

Связной шел всю дорогу молча и только сейчас решил вступить в разговор.

В бледном свете ракет, похожем на лунный, но усиленном во много крат, открывалась унылая низменность, покрытая редким кустарником. Когда в небе загорелись сразу две ракеты и осветили местность, связной приостановился и пошел рядом с Андреем.

– Обождем, может, товарищ командир? Днем-то здесь из болота «кукушки» постреливают… – Боец испытующе посмотрел на Андрея, не сдрейфит ли его спутник.

Андрей понял.

– А ты как думаешь? – спросил он.

– Да мы-то что, привышные!

– Тогда пойдем, здесь уже недалеко.

Боец поправил на плече винтовку и снова зашагал впереди. Спустя несколько минут он спросил:

– Стало быть, бывали у нас, товарищ командир? А то в новинку-то боязно как-никак…

– Бывал. Комбат на старом месте живет?

– Там же в блиндажах и живем. Хоть обогреться есть где.

Связной говорил уже доверительным тоном, удовлетворенно поняв солдатским чутьем, что рядом с ним идет человек бывалый.

– Гляжу я, товарищ командир, – чудная здесь сторона. Морозы-то эва какие стоят, а болота гнилые, не стынут… Разведчики прибредут мокрущие все. Одежа колом на них, как в панцирях.

– А ты, видно, с Псковщины? Из каких мест?

– Точно, товарищ командир, – боец оживился, – из-под Новгорода, приильменские мы. Как это вы угадали?

Андрей усмехнулся.

– Раз «эва» говоришь, значит, псковской, скобарь.

– И то правильно, скобарями нас прозывают, по-старому если… А вы, товарищ командир, в каком же звании будете?

– Старший политрук я.

– Так, так! – уважительно проговорил связной.

Он хотел спросить что-то еще, но на тропинке выросла фигура часового.

– Стой. Кто идет? – вполголоса окликнул он.

– Свои!

– Пропуск!

– Граната! – Связной произнес это совсем тихо, почти шепотом.

– Проходи…

Андрей с бойцом пересекли линию надолб, торчащих из-под снега острыми полуметровыми зубьями. Спустились в обледенелый противотанковый ров.

– Эва нагородили чего… А что, товарищ старший политрук, линия Маннергейма, говорят, еще потяжéле будет?

Андрей не успел ответить. За поворотом они почти столкнулись в потемках с двумя бойцами. Один из них выругался. Связной обиделся.

– Чего лаешься? Прешь как угорелый! Кто это? – Новая ракета осветила ров. – Тихон Василич, ты, што ль?

– А кто же? С кем вы?

– Старшего политрука сопровождаю, к нашему комбату идут.

Бойцы подтянулись. Тот, что выругался, пристально посмотрел на Андрея.

– Да никак товарищ комиссар к нам! Извините нас, сорвалось… В потемках ничего не видать… Вот капитан обрадуется, давненько не бывали у нас!

Боец засуетился. Андрей узнал в нем Тихона Васильевича, выполнявшего у Николая обязанности ординарца.

– Пожалуйте, пожалуйте! – приглашал он. – Не оступитесь здесь.

Ступеньками, вырубленными в откосе противотанкового вала, поднялись наверх. Впереди мелькнул и вместе с погасшей ракетой исчез перелесок.

– А ты ступай, ступай себе, мы товарища комиссара сами проводим.

Связной остановился как бы в раздумье.

– Разрешите, товарищ старший политрук? Я бы прямо на КП полка и махнул… Вам тут близенько…

– Ступай, ступай! Мы теперь с Тихоном Васильевичем доберемся.

– Доброго здоровья вам, счастливо оставаться! – Потом связной перешел на официальный язык и сказал по-уставному: – Разрешите идти, товарищ старший политрук?

Он повернулся и зашагал обратно к надолбам. Остальные пошли прямо, теперь уже к недалекому перелеску.

Капитан Занин сидел в блиндаже у огня и отогревал закоченевшие руки. Блиндаж был большой, круглый, прикрытый в четыре наката толстенными стволами сосен. Сверху финны навалили еще груду дикого камня. Комбат только пришел из траншей – проверял посты. Всех, кого только возможно, приказал отвести в блиндажи, чтобы люди могли в тепле отдохнуть перед боем. Солдаты укладывались вповалку на лапнике, прикрытом плащ-палатками. Иные уже спали, подняв воротники и нахлобучив шапки; другие что-то перебирали в вещевых мешках; двое писали письма. Они иногда останавливались, устремляли на огонь невидящие глаза. Сидели задумавшись, потом, очнувшись, принимались выводить карандашом строчку за строчкой. Видно, мысли их витали где-то далеко-далеко…

Тихон Васильевич пропустил Андрея вперед.

– К вам, товарищ капитан. Гостя привел, – предупредил он капитана.

Николай заслонил рукой свет от печки, но сразу не мог разглядеть. Андрея узнал, когда тот подошел совсем близко.

– Андрей! Вот здорово! Какими судьбами? – Занин вскочил и стиснул приятеля в объятиях. – Надолго?

– До утра. К вам в полк прислали. Завтра с утра на НП надо быть.

– Ну вот и хорошо! Завтра денек будет горячий.

– Товарищ капитан, – вмешался Тихон Васильевич, – может, к себе в блиндаж пойдете? Я туда и чайку принесу.

– Чайку – это мало. Покрепче ничего нет?

– Как так нет! Ворошиловский паек имеем. Старшина без вас принес. Климент Ефремыч нас не забывает…

– Тогда пошли. И товарищам мешать не будем, – Николай кивнул на солдат, писавших у огня. – Только на минутку по блиндажам пройду. Ты, Андрей, иди пока грейся. Тихон Васильевич проводит.

– Товарищ капитан, а вы тоже идите. Я и не доложил вам – товарищ политрук наказывал, как капитан придет, пусть, мол, отдыхает. А он по блиндажам сам пошел.

– Ну, так, то так! Пошли, старина! Соскучился я без тебя. Правду говорят, друзей в детстве да на войне находят. – Занин снова стиснул плечи Андрея.

– Уйди, медведь! Тебе только пушки ворочать. Чего ты такую специальность выбрал: то архитектор, то пехотинец…

Николай захохотал. Смех у него был задорный, какой-то особенно веселый и заразительный.

– Ну как, получил наконец весточку? Пишет Зина-то? А ты горевал!

Приятели вошли в блиндаж. Николай шел первым и не заметил, как Андрей, вздохнув, помрачнел.

– Нет, до сих пор ничего нет. Вот уж месяц, И адрес новый послал – опять ничего…

Николай погасил улыбку.

– Ты меня извини, Андрей, невпопад я спросил, как биндюжник. Не понимаю твоей Зинаиды. Что она думает?

– Честно говоря, за тем и пришел к тебе. Сначала хотел в штабе заночевать. Больно уж на душе муторно. Хоть поговорить с кем!

– Вот за это спасибо! Раздевайся. Ночь впереди длинная.

Андрей закоченевшими пальцами отстегнул крючки полушубка, только верхний никак не поддавался.

– Дай-ка я, товарищ комиссар, – Тихон Васильевич успел сбегать за кипятком и, поставив чайник, ловко отстегнул крючок.

– Спасибо, Тихон Васильевич. Ну, как поживаешь?

– А так, помаленечку. Куда Николай Гаврилович, туда и я…

– Он у меня сердитый, Андрей. При тебе только не ворчит. Иначе досталось бы мне, что не обедал сегодня.

– Да ведь как же, товарищ комиссар, я не погляжу – кто и посмотрит? Вера Константиновна от нас далече. А вам я скажу – не жалкуйте без писем. Придет. Беспременно. Не сегодня, так завтра аккурат и будет. Может, на полевой почте где завалялось. Дело военное… Вы вот сюда садитесь, потéпле здесь…

Он продолжал говорить, ни на минуту не оставаясь без дела. Голос у него был спокойный, ласковый. Тихон Васильевич достал полотенце, постелил на столе вместо скатерти. Из рюкзака достал консервы, ловко вскрыл их ножом с цветной рукояткой из плексигласа. Нарезал шпиг, поставил баночку масла, высыпал печенье, полученное по доппайку, и все приготовления завершил тем, что торжественно водрузил на стол солдатскую флягу с водкой.

– Вот теперь будто и все, – осмотрев стол, сказал он. – Чайку-то сами нальете, а я добегу, тут недалече.

Тихон Васильевич поправил начавший чадить светильник, сделанный из гильзы зенитного снаряда, вытер полой шинели руки, запачканные маслянистой сажей, и вышел из блиндажа.

– Дипломатничает, – сказал Николай. – Думаешь, у него дело есть? Ушел, чтобы нам не мешать. Изумительный человек! Сколько у него внутреннего такта… Ну, а ты не грусти, брось! – Занин подошел к Андрею, положил на плечо руку. – Знаешь пословицу: «Перемелется – мука будет»… Давай выпьем.

Он взял алюминиевую флягу, обтянутую, будто войлоком, суконным чехлом, налил в кружки.

На Андрея повеяло теплом, уютом, хотя блиндаж никак уж нельзя было назвать уютным. Повеяло как раз тем, в чем особенно нуждался он в последнее время, – дружеской заботой, вниманием.

II

Каждое утро – с переходом в корпус ему удавалось теперь спать ночью – Андрей просыпался с мучительной, угнетающей мыслью: неужели и сегодня не будет письма? Иногда ему начинало казаться, что ждет он уже не письма, а только возможности избавиться от нудных раздумий, ревнивой неизвестности, тревоги, вызываемой отсутствием писем. Только письмо, какое бы то ни было, могло вывести из того состояния, с которым он боролся и которое не мог победить.

Последний раз Андрей получил письмо вскоре после Нового года. Тогда Зина тоже не писала около месяца. Не вытерпев, он сам пошел на полевую почту. Она поместилась в обгорелой баньке на задворках финской деревни, где и уцелели-то одна эта банька да несколько сараев. За столом сидел небритый незнакомый почтовик в полувоенной форме и штемпелевал недоставленные новогодние телеграммы. Перед ним лежала их целая стопка – с поздравлениями, словами привета, поцелуями, пожеланием счастья. На каждую телеграмму почтовик ставил штамп, придавливая его двумя руками, чтобы было яснее. Андрей прочитал фиолетовый оттиск: «Адресат выбыл. Отправление не доставлено».

Адресат выбыл… Это раненые и убитые. У Андрея мелькнула горькая мысль: «Об этих кто-то заботится, не то что обо мне…»

Почтовик, неторопливо штамповавший телеграммы, сказал, что почта была, но еще не разобрана. Может, разберут к вечеру. Он снова принялся за работу – шлеп, шлеп… Сначала одной рукой прижимал штамп к суконке, пропитанной мастикой, потом двумя к телеграмме. Он точно находил какое-то удовлетворение в своей педантичной аккуратности. Андрею стало не по себе. Сколько трагедий, слез, горя принесут эти мрачные, траурные отпечатки!

Андрей вышел. Значит, снова надо ждать вечера. Тоска! Около баньки он встретил своего письмоносца, веселого, разбитного дядьку, прозванного «архангелом Гавриилом» за добрые вести, которые ежедневно приносил он в брезентовой сумке.

Письмоносец взялся проверить почту. Андрей ждал на морозе. Вскоре письмоносец вышел, сияющий и довольный, с конвертом в руке.

– У меня рука счастливая, товарищ старший политрук! Получайте!

Андрей распечатал письмо и начал читать, медленно шагая и останавливаясь на дороге. Письмо было кратким и каким-то тревожным, будто Зина писала его в непонятном Андрею смятении.

Впрочем, особенного в письме ничего не было. Извинялась, что не могла вовремя послать новогоднюю телеграмму, – очень много работы. Писала о новостях. А в самом конце две строчки были зачеркнуты. Потом шла фраза: «Люблю тебя, что бы со мной ни случилось». На этом письмо обрывалось.

Конечно, Андрея интересовали больше всего две тщательно замаранные строчки. Что хотела и не решилась написать Зина? Он попробовал разобрать, поднял письмо на свет, но прочитать не мог. А последняя фраза так и стоит в голове до сих пор. Что она может значить? «Люблю тебя, что бы со мной ни случилось». Что может случиться? О чем это?..

Николай вывел приятеля из раздумья:

– Брось, говорю, думать! Выпьем!

Друзья чокнулись кружками.

– За что?

– Давай за дружбу, Андрей.

– Хорошо. И еще за верность близких людей.

– Ладно…

Оба выпили, опорожнив кружки. Занин мотнул головой, фыркнул, комично скривил физиономию, взял кусок сала.

– Как только ее пьют…

Андрей выпил не морщась. Закусывать сразу не стал, а потянулся за финским ножом, висевшим на поясе. Он положил им на хлеб консервы и неторопливо начал есть.

– А помнишь, Николай, как мы с тобой познакомились? Как раз с этой вот самой фразы. Помнишь?

– Ну да, ты меня в потемках угощал водкой – застыл я на морозе, потом разговорились. Понимаешь, я утром просыпаюсь, гляжу – с кем же я полночи откровенничал? Не узнаю – в блиндаже спит человек двадцать. Потом смотрю, какой-то старший политрук тоже ко всем приглядывается. Ну, думаю, тот самый…

– Ну да, печка тогда погасла, все спят, темень, а мы говорим. Я тебя утром по голосу узнал. Хорошо мы тогда с тобой поговорили…

С той ночи и началась их дружба. Было это в самый что ни на есть первый день войны. Прибыли в распоряжение штаба Ленинградского округа, а штаб уже выехал из города куда-то за Черную Речку. Остались одни писаря. Пришлось ехать разыскивать отдел кадров. Добирались сначала на трамвае, потом автобусом и немного на попутной машине. Каждый добирался по-своему, а на месте собрали всех вместе, назвали резервом и послали ночевать в длинный блиндаж, похожий на овощехранилище.

В ночном разговоре выяснилось, что оба в один год кончили институты: Николай – архитектурный, а Воронцов – машиностроительный. Вскоре в счет парттысячи пришли в армию: Андрей – из Сибири, где он уже начал работать, а Николай – из Москвы. Ему только что предложили поступить в аспирантуру, и не пришлось.

Николай рассказывал, что только в прошлом году женился, теперь у них дочка Маринка. Вера, жена его, замечательный человек и очень красива. Николай пожалел, что нет света, показал бы ее фотографию. Она любит его и каждый день почти пишет письма. Жаль, что приходится жить врозь.

После Андрей видел фотографию Веры. Она не показалась ему такой уж красивой. Зина куда интереснее. Николаю ничего не сказал. Раз она кажется ему красивой, пусть так и будет.

Той ночью Андрей сначала был сдержан, охотно слушал в темноте незнакомого собеседника. Ему нравились его располагающая общительность, восторженная влюбленность, с которой говорил тот о жене, дочке. Потом Андрей разговорился и сам. Сказал, что тоже любит, но еще не женился. С Зиной обо всем они договорились. Загс – простая формальность. Зина весной окончила медицинский институт, но еще не уехала на работу. Если бы не война, как раз был бы у него сейчас отпуск. Они собирались провести его вместе. Тогда он и усыновил бы Вовку. Ведь у Зины есть сын…

О том, что Зина пишет редко и неаккуратно, Андрей тогда не сказал. Он испытывал почти зависть к новому приятелю. Все у него так хорошо и просто. Андрею не хотелось признаваться в своих огорчениях: незачем выворачивать себя наизнанку.

О переживаниях друга Николай узнал позже, когда оба получили назначение в одну дивизию. Они частенько встречались – саперы действовали вместе с полком, где комбатом стал Николай Занин. Вместе лазили ночами по переднему краю, разведывали укрепления противника, рвали надолбы, делали проходы, а под утро возвращались усталые, и Андрей нередко оставался в расположении батальона. Комиссара здесь отлично все знали.

С тех пор как Андрея отозвали в политотдел корпуса, он не бывал у Занина. Как-то так получалось, что ездить приходилось в другие части. Только предстоящее наступление свело товарищей на несколько часов вместе. И вот сидели они, как прежде, будто и не расставаясь, оба довольные и такие близкие, что сейчас просто не могло быть между ними никакой тайны. В блиндаж доносилась время от времени пулеметная стрельба, – комдив приказал ночью проводить обычный поиск разведчиков, чтобы противник не заподозрил неладного в наступившей тишине.

Флягу опорожнили в два приема. Николай подавил ее ручищами, будто выжимая последние капли, предложил еще – у Тихона Васильевича есть в запасе. Андрей отказался – завтра тяжелый день. За весь вечер они только раз, да и то стороной, вспомнили о предстоящем бое. Не сговариваясь, оба исключили из разговора завтрашний день. Черт его знает, как там получится. На войне всякое бывает, лучше не думать…

Но думалось это само. Предстоящий бой как бы присутствовал в разговоре, создавал особое настроение, вызывал чувство еще большей близости.

– Знаешь, Андрей, – начал Занин и быстро убрал со стола флягу: ему показалось, будто кто-то идет в блиндаж, – странная у людей натура. Вот мы с тобой, кажется, друзья – дальше некуда. А по-дружески я должен бы взять да и написать твоей Зинаиде: так, мол, и так, мешаешь ты воевать нашему брату.

– Этого еще не хватало!

– Нет, ты послушай. Мы с тобой можем говорить просто, понимаем, что такое война, какого напряжения требует она от человека. Ну, а если к этому напряжению добавляется что-то еще, ненужное и бессмысленное, вроде твоих переживаний…

Андрей перебил Занина:

– Что же, по-твоему, выходит, я не могу и переживать? Раз политработник, значит, и не ревновать, не страдать, не думать ни о чем, кроме надолб и морально-политического состояния вверенной тебе части… Я умышленно говорю таким военно-бюрократическим языком, но душа-то у нас другая.

– Об этом я и хочу тебе сказать. У нас говорят: все для фронта. Правильно. А что значит – всё? Боеприпасы, харчи, сто граммов водки на сутки, доппаек офицерам? Разве это все? А душевное спокойствие солдата мы сбрасываем со счетов? Зина твоя должна понимать это или нет?

– Может быть, ты прав. Я думаю о другом. Как можно так… Знаешь, Николай, – Воронцов взял друга за локоть, – яиной раз думаю: пусть бы меня хоть ранило, пусть об этом дошло бы до Зины, тогда она, может, стала бы чаще писать. Вот я… – Андрей вспомнил недоставленные телеграммы, хотел рассказать.

Николай перебил его:

– Ну и дурак! С такими мыслями только в бой идти! Вот разозлюсь и накатаю я твоей Зиночке… Скажи, ты сильно ее любишь?

– Я уж и сам не знаю… Я тебе никогда не говорил об одном. Сейчас скажу, раз зашло… Видишь ли, кончал я институт в тридцать шестом году, защитил диплом и поехал на юг. Месяца полтора пробыл в Крыму. Ну вот, познакомился там с одной девушкой. Звали ее Ингой. Красивая и какая-то совсем особенная, даже по лицу. Глаза скорбные, грустные, – тоска, что ли, в них, не знаю, – а рот немного насмешливый. Отец ее шуцбундовец был, из Австрии к нам эмигрировал. Она с ним приехала. Санаторий МОПРа был с нами рядом, вот и познакомились. Инга просто влюблена была в Советский Союз. Может быть, из-за этого и полюбила меня.

– Подожди! К чему это ты? Я что-то не улавливаю твоей мысли…

– Не торопись. Я как раз и отвечаю на твой вопрос. Знакомы мы были недели три. Я уехал на «Уралмаш» работать – вызвали телеграммой, – а она поехала к отцу, кажется, в Швейцарию. Вот и все. Иногда мне кажется, что Зинаида чем-то на нее похожа. Может, поэтому и люблю ее. Понимаешь, какую чепуху я горожу… А Зину люблю… Но Инга не стала бы так поступать. Разные они. Эта не знает сегодня, что сделает завтра… Знаешь что, Николай, почитай мне какое-нибудь письмо от Веры.

– Пожалуйста! Хотя бы последнее, позавчера получил. – Николай потянулся за полевой сумкой, отстегнул ремень и вынул пачку писем. – Если тебе интересно….

Занин начал читать. Лицо его осветилось, стало добрым и мягким. Читал он о милых пустяках, которыми изобилуют письма женщин, – о том, что у Маринки режутся зубки и она тянет все в рот, о том, что скучает и посылает привет Тихону Васильевичу.

Андрей слушал задумчиво, и отошедшая было грусть снова стала овладевать им.

– Ну как, – спросил Николай, – удовлетворен?

– Да. Я сейчас думал, Николай: почему ты всегда веселый? Теперь понял. С такими письмами воевать легче.

– Ну, опять за свое! Я говорю тебе – доппаек спокойствия получаю. Давай лучше чай пить. Кажется, мой телохранитель идет. Вера только так и называет его.

Тихон Васильевич вошел и сразу к печке.

– Чаек-то не остыл? – Он прислонил ладони к чайнику. – Так и знал! И печка потухла. Беда мне с вами!

Ординарец встал на колени, пригнул голову к топке и начал раздувать тлеющие угли. Сначала вспыхнул робкий огонек, потом пламя захватило несгоревшие головешки. Андрей спросил:

– Тихон Васильевич, а тебе из дому часто пишут?

Ординарец поднялся, упираясь руками в колени.

– Как вам сказать… Поклоны шлет, а сама раньше покрова вряд ли напишет…

Тихон Васильевич говорил это шутливо, и его лицо, густо испещренное оспинами, озарилось лукаво-добродушной улыбкой.

– Почему же до покрова?

– А так, товарищ комиссар, к покрову дню у нас скот во дворы загоняют, пастухи восвояси уходят. Ну, бабам-то балясничать больше и не с кем. Глядишь, про своих мужиков и вспомнят…

– Но покров, кажется, давно уж прошел. А что же жена?

– Да вот я и говорю – поклоны шлет. Дочка пишет, а она кланяется в каждом письме. Может, теперь катали пришли, которые валенки катают… Из нашей округи мужики испокон веков на заработки ходят. У каждой деревни своя профессия – которые печниками, кто по плотницкому делу. Бессоновка, к примеру, официантов в Москву поставляет, а из нашей деревни больше все банщики. Я сам года три в Чернышовских банях служил, – знаете, может быть, у Никитских ворот… Так мы уж опытные: раз катали либо пастухи в деревне, писем не жди, не до того бабам… А потом, конечно, все облагообразится.

В блиндаж зашел политрук Силкин, и разговор прекратился.

– Ну, кажется, все в порядке, – сказал он простуженным голосом. – Теперь надо разведчиков ждать.

Николай посмотрел на часы.

– Да, что-то задерживаются. Может, сходить нам в первую роту?

– Звонил я туда – не возвращались. Впрочем, дойдем, проверим еще раз посты. Я завтра с первой ротой пойду.

Комбат накинул полушубок с зеленым брезентовым верхом, набросил на шею тесемки рукавиц, сунул за пазуху пистолет.

– Ну, мы пошли, Андрей. Укладывайся пока спать.

Воронцов собирался последовать совету Николая, но вдруг передумал – не хотелось оставаться одному со своими мыслями.

– Я тоже с вами.

Вышли втроем. Едва различимые стволы высоких деревьев исчезали где-то во мраке неба, просветленного вспышками ракет. Сюда, в глушь леса, доходил только отраженный и призрачный свет. В этих недалеких всполохах обрисовывались холмики блиндажей, обледенелые, прикрытые снежными шапками валуны, тропка к передовой. На опушке около большого валуна спрыгнули в ход сообщения и гуськом пошли, слегка пригибая головы.

Стрельба стала тише, и лишь на правом фланге вместе с треском пулеметных очередей над застывшей землей перекрещивались огненные пунктирные дуги трассирующих пуль.

С разведчиками встретились в траншеях. Они только что переползли через бруствер и сидели на дне траншеи, затягиваясь жадно цигарками. Добыть «языка» не удалось, но к доту подползали почти вплотную, разведчиков обстреляли только на обратном пути. Старые данные подтверждались – на высоте 65,5 сооружен наиболее мощный узел сопротивления. Завтра его предстояло брать.

III

Обратно возвратились за полночь и сразу же легли спать. Утром, проснувшись, Андрей не нашел ни Николая, ни Силкина. Разбудил его Тихон Васильевич, грохнувший невзначай чайником о железную печку.

– Экий безрукий! – обругал он шепотом самого себя, но, заметив, что Воронцов проснулся, громко сказал: – Николай Гаврилович наказал передать, что они в роту пошли, чтоб не ждали. А я вас сведу на НП, приберусь и тоже к нему пойду. Вставайте завтракать.

Андрей испуганно посмотрел на часы. Было начало девятого.

– Как же это я проспал! Нет уж, пойдем без завтрака, вот только умоюсь.

– Снежку принести аль водички?

– Снегом… Я сам.

Андрей выскочил из блиндажа. Его обожгло холодом. Наступал серый, туманный день. Забравшись по колено в сугроб, Андрей сгреб наст и, набрав полную пригоршню жесткого, рассыпчатого, как пересохшая соло, снега, швырнул его себе в лицо и принялся растирать щеки.

В теплый блиндаж вбежал посвежевший и мокрый. Тихон Васильевич ждал его с полотенцем. Завтракать Андрей отказался, и, собравшись, они пошли на НП полка. Тихон Васильевич повел его другой дорогой – немного дальше, но поспокойнее. Андрей запротестовал было, но ординарец возразил, что так наказал товарищ капитан.

В густом тумане вышли на широкую, накатанную дорогу. В белесом мареве за несколько метров ничего не было видно. Только сзади, нагоняя их, шли двое. Фигуры расплывались в тумане. Было тихо.

Вдруг пасмурную тишину утра прорезал одинокий выстрел тяжелого орудия. Снаряд проскрежетал наверху и разорвался где-то впереди. И потом сразу вслед за первым выстрелом точно ураган налетел на землю. Грохот взрывов, орудийные выстрелы, звенящий свист, вой пролетающих снарядов наполнили воздух. А кругом по-прежнему ничего не было видно. Только справа, где угадывалась батарея, сквозь густоту тумана вспыхивало неясное пламя, и с каждым взрывом Андрей ощущал всем телом легкий толчок.

Было восемь часов сорок минут утра. Начали точно, хоть проверяй часы. Андрей досадовал на себя, что не пришел на НП до начала артподготовки. Прибавил шаг. До НП оставалось несколько сот метров. Но как ни торопился Андрей, идущие сзади все же нагнали их. Сначала донесся испуганный голос:

– А дорогу ты точно знаешь? Заведешь к финнам… Второй ответил:

– Не извольте сомневаться, доставим точно. Мы здесь привышные.

Андрей оглянулся. Почти бегом к нему приближался человек, будто переломленный надвое. Верхняя часть его туловища двигалась параллельно земле. Руками он почти касался накатанной колеи дороги. Следом, тоже очень торопливо и едва поспевая, шел боец с винтовкой, перекинутой за плечо. Воронцов узнал в нем вчерашнего связного. Боец тоже узнал Андрея.

– Доброго здоровьица, товарищ старший политрук! – задушевно и как-то уж очень по-граждански приветствовал он Воронцова. – Тоже на НП следуете?

Солдат изъяснялся так, как многие еще не освоившиеся в армии люди. Он трудно произносил официальные уставные слова, смешивая их с обыденными выражениями, фразами, к которым привык на гражданке и от которых сразу не мог избавиться. В этом он походил на Тихона Васильевича.

Андрей поздоровался.

– А ты куда? – спросил он вместо ответа.

– Их вот приказано довести к товарищу Могутному, – связной кивнул на спутника, как показалось Андрею, неуважительно.

Человек, согнутый надвое, поднял голову. Он тоже оказался знакомым. Розанов. Они вместе находились в резерве. Всех отправили в части, а Розанов примостился в отделе кадров заполнять наградные листы, да так и остался при штабе. Обычно нагловато-самоуверенный, сейчас являл он жалкое зрелище насмерть перепуганного человека.

– Скажите, мы правильно идем? Нам нужно на НП полка… А, кажется, товарищ Воронцов? Здравствуйте! Я уполномочен туда от штаба округа. А вы?

– Тоже туда. Из политотдела корпуса.

– Да, да, вспомнил! Поздравляю вас с выдвижением! Я готовил ваши документы. Положительная характеристика. Рад за вас!

Розанов приобрел обычный высокомерно-снисходительный тон. Он разогнулся, принял почти вертикальное положение, но снова грохнула невидимая батарея. Розанов мгновенно втянул голову в плечи, снова согнулся и шарахнулся в сторону.

«Хоть бы бойцов постыдился! – неприязненно подумал Андрей. – Ну и бахвал! Уполномоченный округа… Уж по дороге десяток раз умирал от страха…»

Вслух он сказал, не скрывая иронии:

– У вас что, ишиас или прострел в спине, товарищ Розанов?

Розанов не понял иронии:

– Нет, знаете, нервы. Мне бы лечиться надо, да где теперь… Вот уж когда отвоюем…

До наблюдательного пункта полка Розанов шел согнувшись. Иногда, при близких выстрелах, вздрагивал, втягивал голову и шарахался в сторону. Будто извиняясь, он говорил:

– Вот нервы! Совсем развинтились… Да вообще, знаете ли, зачем испытывать судьбу… Какая польза, если нас с вами стукнет каким-нибудь шальным осколком? Воевать надо малой кровью…

«Лез бы тогда в кювет и лежал», – подумал Андрей. Но ответил более сдержанно:

– Ну, о войне малой кровью совсем в другом смысле сказано: умело воевать надо.

– Да, и в то же время избегать всяких случайностей. Зачем бессмысленно лезть под огонь? Не понимаю, например, какой смысл был посылать меня?

– В таком случае надо в тылу сидеть, – там уж совсем без крови. Разве кирпич на голову упадет…

Откровенная трусость Розанова вызывала все большее раздражение. Андрей с трудом сдерживал себя, чтобы не сказать ему прямо, что он думает.

Солдаты – Тихон Васильевич и связной – шли сзади, будто ничего не замечая. Андрею было мучительно стыдно перед ними за поведение Розанова. И эти рассуждения о малой крови, об испытании судьбы – философия трусливого пошляка.

Когда шли по траншее, связной сказал, прислушиваясь к артиллерийской канонаде:

– Вот молотят, как на току! Молодцы ребята! – Потом, обратившись почему-то к Андрею, но не к Розанову, спросил: – Позвольте нам быть свободными, товарищ старший политрук?

– Да, да… А ты, Тихон Васильевич, капитану привет передай. До свидания!

– Слушаюсь…

В иное время Розанов непременно сделал бы замечание по поводу панибратского отношения командира к бойцам, но заботило его сейчас другое – скорее добраться до блиндажа.

Подошли к командному пункту полка. При виде хлипкого сооружения, которое мог бы разворотить первый угодивший снаряд, Розанов выразил неудовольствие:

– Эх, не умеем мы воевать! У финнов небось не такие укрытия… Он сокрушенно вздохнул и поспешно юркнул в блиндаж – неподалеку разорвался финский снаряд.

Розанов представился майору Могутному, командиру полка, уселся в уголок на нары и не подымался до самого вечера.

Командный пункт, небольшой блиндажик из тесаных сырых бревен, стоял на переднем крае, в траншее. На бревнах, как пот, выступали капли прозрачной смолы. Было в нем достаточно светло, но холодно – печку убрали, чтобы не привлекать внимание финнов. Когда в блиндажик набивалось больше пяти человек, в нем становилось тесно.

Спереди наблюдательный пункт заслоняла насыпь, и поэтому командир полка часто выходил в траншею, чтобы наблюдать за полем боя. Но пока бой еще не начинался, шла артиллерийская подготовка.

Андрей вышел следом за майором Могутным.

Туман будто начал расходиться. Первые полчаса финны еще отвечали, огрызались на нашу артподготовку, но вскоре интенсивность их огня начала уменьшаться. Вражеские батареи умолкали одна за другой. О подавленных батареях Могутному сообщали с наблюдательных пунктов, и он удовлетворенно делал пометки на своей карте.

А над головой все бушевал ураган. Тучи железа с шелестом, свистом проносились над траншеями и рвались впереди, вздыбливая землю.

По непонятной сперва ассоциации все это напомнило Андрею далекое ощущение детства. Он напряг память. Правильно, Андрей когда-то жил в пристанционном поселке. Рядом, через линию, стоял заброшенный, сгоревший пакгауз. Там всегда гнездились сотни галок. Ребята забирались туда по ночам, подымали суматоху в пернатом царстве. Перепуганные птицы носились в темноте, с таким же свистом рассекая крыльями воздух.

Андрей взял у кого-то бинокль, приподнялся над бруствером и посмотрел вперед. Финские позиции – знаменитая и долго не разгаданная высота 65,5 – были окутаны густыми клубами дыма. Правее тянулось гнилое, так и не промерзшее болото Муна-Суо. Оттуда предстояло вести наступление. Снег в низине стал серым от взрывов. А на подступах к высоте ни кусточка, ни кочки – снежная гладь. Сейчас по линии разрывов легко было определить передний край укрепленного района финнов.

Но вот в гул канонады вплелись новые звуки, они тоже неслись откуда-то сверху. Андрей прислушался и улыбнулся – авиация все-таки поднялась в воздух. Самолеты, сердито гудя, развернулись, пошли вдоль переднего края, и у них из-под брюха посыпались черные точки. От разрывов бомб ходуном заходил блиндажик НП. С бруствера посыпались мерзлые комья глины.

Волнение боя захватило Андрея, это чувство заслонило все остальное. Надолго ли? Все личное, что вчера еще так болезненно ощущалось, теперь отодвинулось в сторону, не исчезло, но притупилось.

Он отыскал начальника штаба, узнал у него обстановку, перенес на свою карту, поинтересовался наличием боеприпасов, санитарным обеспечением, узнал, где развернул палатки медпункт, и решил заглянуть туда, пока шла артподготовка.

Палатки стояли за перелеском. Врачи, санитары, медсестры походили на разведчиков – в таких же белых халатах, натянутых поверх шинелей и ватников. В медпункте как будто бы все было в порядке, все подготовлено, но раненые еще не поступали.

На обратном пути зашел на огневые позиции. Артиллеристы были так заняты, что Андрей не решился их отвлекать и вернулся на командный пункт.

Около блиндажа он услышал обрывок разговора. Говорили в траншее за выступом:

– Оставь докурить…

– Держи… Так и сидит?

– Сидит. Я его и привел сюда. Всю дорогу шел скрюченный, а теперь по малой нужде и то не вылазит. Как терпит только! Бяда!

По голосу Андрей узнал связного. Разговор шел о Розанове. А сам он, Андрей Воронцов, может, тоже напоминает этого сидня? Не прав ли Степан Петрович? Какой смысл торчать на НП? В последние минуты нечего проверять, надо быть рядом с солдатами.

Артиллерийская подготовка длилась два с лишним часа. Батареи дважды делали ложный перенос огня, вводили в заблуждение противника и снова обрушивались на передний край укрепленного района. Ровно в одиннадцать мощная желтая ракета взвилась над полем боя – начало штурма. С этой минуты Могутный почти не отходил от полевых телефонов. Непрестанно звонили то один, то другой, или сам майор приказывал соединить его с батальонами.

События разворачивались быстро. Минут через десять из батальона Занина сообщили:

– Прошли надолбы. Справа мешают снайперы.

Через минуту звонок по другому аппарату – второй батальон подошел к траншеям, задерживают ожившие пулеметные точки. Потом новые и новые донесения:

– Захватили траншеи…

– Подошли к высоте…

– Штурмуют дот два ноля шесть…

В одиннадцать часов двадцать четыре минуты – начальник штаба точно записал это время – из батальона Занина донесли:

– Дот занят. Над высотой шестьдесят пять – пять поднят красный флаг.

Андрей снова вышел в траншею, приставил к глазам бинокль.

Каска мешала, сбросил ее, остался в одном подшлемнике. По направлению к высоте шла редкая цепь бойцов. В маскировочных халатах, едва заметные, они казались крохотными белыми песчинками среди плоской громады болота Муна-Суо. Дальше поднималась обнаженная пологая высота. Огневой вал срезал, сбрил всю растительность, разметал снежный покров, и на обезображенном холме выступили контуры приземистого укрепления с узкими, будто прищуренными амбразурами.

Цепь прошла надолбы, Андрей видел, как бойцы перешагивают или, пригибаясь, подлазят под проволочными заграждениями. Вот цепь залегла – с фланга, видимо, стал бить пулемет. На опаленной, почерневшей земле белые халаты уже не маскировали солдат, они виднелись как на ладони.

По целине, обходя высоту, ползли танки, тоже окрашенные в белый цвет. За ними бежали редкие пехотинцы. Андрею показалось странным, что в штурме такой могучей крепости, как линия Маннергейма, за которую вот уже два месяца шли напряженные бои, сейчас почти не видно людей.

В распахнутую дверь блиндажа Андрей услышал голос начальника штаба. Он принимал донесение и вслух повторял:

– Так, так, принято… Роща Молоток занята… Так. Батальон продвигается к южной опушке Фигурной… Есть потери?.. Как? Как? Комбат ранен? Тяжело?.. Одну минуту…

Андрей резко повернулся к двери, увидел растерянное лицо начальника штаба. Отодвинув в сторону трубку, он доложил Могутному:

– Товарищ майор, сообщают, что капитан Занин тяжело ранен.

– Что?!

– Комбат выбыл из строя.

Могутный болезненно поморщился, на скулах его под кожей заходили камешки желваков.

– Спросите, кто принял батальон.

Начальник штаба повторил вопрос в телефонную трубку.

– Кто? Политрук Силкин?.. Понятно. Комиссар батальона… – Начальник штаба добавил: – Комбату окажите помощь, эвакуируйте в тыл. В каком он состоянии?.. Без сознания?.. Принято.

Андрей стиснул зубы. Захолонуло сердце. Майору он предложил:

– Может быть, стоит мне пройти в батальон?

Могутный ответил не сразу. Он какое-то мгновение смотрел на Андрея. Казалось, что до него не доходит смысл его слов. Как будто встряхнувшись, ответил:

– Да, прошу вас, если можете… Вы же не в моем подчинении. Сообщите оттуда о положении. Ах, Занин, Занин! Вы, кажется, его товарищ?.. Наденьте каску…

– Да. Так я пойду…

И снова с тем же связным шли в батальон, но более коротким, вчерашним путем – через надолбы и противотанковым рвом. Срезав напрямую край болота Муна-Суо, вышли к нагромождению обледеневших валунов и очутились в расположении батальона. Траншеи были пусты, роты со своим хозяйством уже переместились вперед, и только возле блиндажей дымились походные кухни.

Опрокинутый ящик из-под снарядов преградил им дорогу. Вчера ночью как раз здесь встретили они разведчиков. Теперь бруствер на этом месте был словно обшарпан, протерт и отполирован прикосновением десятков тел. В образовавшейся седловинке под снегом обнажилась глина. На вершине бруствера торчал воткнутый указатель со стрелкой и надписью: «К высоте 65,5». Андрей знал по себе, что в бою психологически самым тяжелым бывает перелезть через бруствер, расстаться с траншеей. Может быть, и ящик поставили здесь, чтобы легче было перемахнуть этот рубеж, где опасность кажется большей.

Они скользнули на животах через бруствер, машинально отряхнулись и пошли дальше необмятой тропкой. Судя по выстрелам, бой переместился на север, но недалеко – на километр-полтора. Вдоль тропки связисты тянули провод, опасливо поглядывали на целину: не напороться б на мину…

Связистам было чего опасаться – в двух шагах от тропинки лежал труп бойца в окровавленном задубевшем халате. Раскинув широко руки, он лежал на спине, головой к тропке. Рядом от неглубокой воронки брызгами расходились полосы копоти. Убирать бойца пока не решались – тоже боялись мин. Но кто-то дотянулся до головы, прикрыл его лицо носовым платком. На платке Андрей прочитал: «На память». Такие платки слали из тыла в новогодних подарках – с кисетом, с письмецом, куском туалетного мыла, пачкой «Прибоя» либо жестяным портсигаром с тремя тиснеными богатырями на крышке, с вещами, не имеющими особой ценности, но дорогими тем, что они подымают в душе такую волну больших, теплых чувств.

Свистнула мина, и Андрей инстинктивно повалился на снег. На подступах к высоте еще два раза приходилось ложиться. Бил невидимый пулеметчик, и пули свистели рядом, сбивая голые ветки кустарника.

Все время, пока шли они от траншей, нагоняя ушедший вперед батальон, Андрея не оставляло непонятное, раздвоенное чувство. Будто в нем, в его полушубке, в каске, шагали два человека. Один переживал острую, тоскливую боль. В груди, в горле комом стояла тревога за Николая. Он привязался к нему, к веселому, жизнерадостному здоровяку, не мог представить его бессильным, истекающим кровью, может быть, умирающим. Конечно, волновало и чувство опасности. В то же время кто-то другой, но тоже он, с непостижимой, фотографической точностью отражал в памяти все, что виделось ему на дороге. Восприятия его обострились до фантастического предела. Их не могли притупить ни тоска, переходящая почти в физически ощутимую боль, ни холод в груди, вызываемый свистом пуль или же треском разорвавшейся невдалеке мины. Позже он мог восстановить в мельчайших подробностях все, что попадало ему на глаза. Все, все – от каемки платка на лице убитого солдата до расщепленной вековой сосны, вывернутой взрывом и воткнутой в землю вверх корневищем. Говорят, такое обострение чувств бывает после тяжелой болезни, – например, после тифа, беспамятства.

IV

Когда Андрей служил в саперном батальоне, он сам видел финские укрепления. Конечно, со стороны, при мерцающем свете ракет, ползая в ничейной полосе с инженерной разведкой. Не раз просиживал он часами над картой, изучая сооружения линии Маннергейма, и мог с закрытыми глазами нарисовать схему Хотиненского оборонительного узла сопротивления. Он знал все семнадцать крепостей, притаившихся только на одном трехкилометровом участке их дивизии – от озера Сумма-Ярви до Муна-Суо. А вся линия Маннергейма тянулась от Ладоги до Финского залива, пересекая Карельский перешеек.

Андрей знал расположение каждого дота, пронумерованного на карте цифрами: 006, 008, 0011… Двойные ноли перед цифрой означали железобетон, одинарные – землю и камень. И каждый из них надо было обнаружить разведкой или боем, заставить заговорить. А для этого требовались жертвы, жертвы и жертвы…

Воронцову казалось, что он, комиссар саперного батальона, хорошо знает систему и мощь фортификационных сооружений финнов, но он не мог и представить, что в действительности предстанет перед его глазами.

Они подошли к высоте, окруженной паутиной колючей проволоки, рядами надолб. Проволочные заграждения то подымались высоким забором, то, наоборот, коварно стлались над снегом. А надолбы походили на гранитные арктические торосы. Отдельные ряды были уложены из пепельно-серых камней, прочно зарытых в землю. Высотой они доходили как раз Андрею до пояса. Какой танк мог осилить, преодолеть этакую брошенную на землю челюсть с зубьями надолб?

На подступах к высоте Андрей насчитал сорок два ряда проволочных заграждений. Вперемежку с проволокой тянулись двенадцать рядов надолб.

– Мать ты моя честная! – ахал связной, изумляясь больше не тому, что видел, а другому: как можно было взять этакую несокрушимую оборону?

По крестьянской привычке, он и войну мерил на свой лад, приводил сравнения из деревенского обихода. Мирная жизнь оставалась ему ближе войны. Лес с обкусанными верхушками, иссеченный и разбитый снарядами, он сравнивал с озимью, потравленной табуном лошадей. Остановившись возле глубокой воронки, прикинул на глаз ее размеры и сказал:

– Две копны войдет верных…

Сравнения его были метки. В самом деле, там, где накануне подымалась густая стена леса, видимого из наших траншей, теперь торчали голые хлысты, расщепленные стволы, либо рухнувшие, как в бурелом, деревья с вывороченными из земли корнями, будто и впрямь прошел здесь табун гигантских коней.

Откуда-то снова наплыл туман. Он словно зарождался здесь же, на поле: нет его, кругом чисто – и вдруг кустарник затянулся дымкой, и не видно уже двух бойцов, тянущих за собой лодочку с раненым, ни связистов, оставшихся позади.

Как ни пустынным казалось поле, но сейчас, когда бой переместился к роще Фигурной, здесь царило оживление. По тропинке, которую только что прошел Андрей, уже гуськом, выныривая из тумана, тянулись солдаты с цинковыми ящиками патронов, минеры в наушниках осторожно шагали по целине, шарили вокруг себя палками, как слепцы, попавшие в незнакомое место. Позади саперов приладилась полевая кухня, и лошаденка тянула повозку, останавливаясь на каждом шагу.

А навстречу выводили или выносили раненых. Иные шли сами и возбужденно, как бывает у людей, избежавших опасности, рассказывали, что проклятую линию Маннергейма наконец прорвали, финны бегут, а передовые части ушли, почитай, километров за десять, если не за двенадцать.

Но до прорыва было еще далеко, пали только первые укрепления. Командный пункт батальона Андрей нашел в доте, отбитом у финнов. Траншея, по которой они теперь шли, ступая по раскиданным шинелям, халатам, оружию, привела их к полуоткрытой стальной двери, похожей на дверь тяжелого, большого несгораемого шкафа. Первый, кого Андрей встретил здесь, был Тихон Васильевич, одиноко стоявший у входа в дот. За эти несколько часов он осунулся, похудел и как будто состарился.

– Где капитан? – спросил его Воронцов. – Отправили в госпиталь?

– Отправили, товарищ комиссар, полчаса не будет, как отправили. Малость самую не застали… А вы уж знаете…

– Ну что с ним? Тяжело ранен?

– Плох. Не знаю, выживет ли. Как ранили, так и не приходил в себя. В грудь навылет. Я аккурат с ним был, меня ничего, а он, вишь ты…

Тихон Васильевич указательным пальцем вытер слезу сначала на одном, потом на другом глазу.

– Да ведь у нас, товарищ комиссар, еще беда – политрука Силкина убили. Вот только что.

– Как?! А кто же командует батальоном?

– Уж и не знаю. Адъютант будто собирался…

Андрей представил себе худощавое, утомленное и болезненное лицо Силкина, запавшие, горящие глаза. Он часто температурил; говорили, что начинался туберкулез. Силкин тщательно скрывал свой недуг от товарищей и ни за что не хотел сообщать семье. Ему обещали дать отпуск. Силкин ждал со дня на день путевку. Он считал, что всю его хворобу снимет, как только погреется на крымском солнышке. Теперь этого ничего не нужно.

Внутри дота Андрей застал адъютанта батальона, говорившего по телефону. Свет в каземат падал сквозь амбразуру, пробитую в толстых, словно монастырских стенах. Адъютант был в чине лейтенанта, выглядел мальчиком, с нежным цветом лица и едва пробивающимися усиками. Он говорил, волнуясь, и свободной рукой нервно крутил между пальцами телефонный шнур.

– Да, да, так точно, – говорил он, напрягая голос. – Вышли к южной опушке рощи Фигурная… Противник?.. Сопротивляется. Силкин передавал, что опасается контратаки. Приказал доложить вам, что просил разрешения закрепиться… Кто, Силкин?.. Так точно, убит. Минут пятнадцать назад… Как?.. Мне – батальоном?.. Есть… Нет, не командовал…

Адъютант зарделся и растерянно взглянул на окружающих. Андрей шепотом попросил у него трубку. Лейтенант облегченно прервал разговор:

– Одну минутку. С вами говорить будут.

Андрей по голосу узнал майора Могутного. Доложил, что прибыл в расположение батальона и просит разрешения принять на себя командование как старший по званию. Людей он знает, обстановку тоже.

Командир полка согласился:

– Хорошо, действуйте. Завтра заменим. С обстановкой ознакомьтесь лично и доложите.

Могутный посоветовал внимательно следить за флангами, предупредил, что батальон вырвался вперед, глубоко вклинился в оборону противника и финны могут отрезать и окружить.

Молоденький лейтенант внимательно следил за разговором, и выражение лица его непрестанно менялось, оно отражало переживания адъютанта. Он боялся ответственности – у него так мало опыта – и в то же время гордился, что ему поручают командовать батальоном. Потом облегченно вздохнул: командовать будет кто-то другой. И снова сомнение: не упрекнут ли его в трусости?..

– Правильно, товарищ старший политрук, у вас лучше получится, – сказал он застенчиво, когда Андрей кончил говорить с командиром полка. – Я, конечно, не смог бы… Но я с вами пойду, я был уже там, – поспешил он предупредить Андрея, чтобы тот не подумал, что лейтенант дрейфит.

– Идемте, если вы там были, – согласился новый комбат. – Связь тяните к Фигурной.

– А мне как быть? – сиротливо спросил Тихон Васильевич, вошедший в дот вслед за Воронцовым и слышавший разговор. – Разрешите при вас быть?

– Хорошо, пошли. Тогда вы, товарищ лейтенант, останетесь здесь. Переводите НП на новое место.

Часа через два к Воронцову на передний край прибежал связной. Товарищ шестой срочно требует к телефону. Шестой – это командир дивизии.

Вечерело, сгущались сумерки. Андрей, пригнувшись, вышел из зоны обстрела. Розовощекий лейтенант успел перевести НП в блиндаж позади двухметровой железобетонной стены, тянувшейся вдоль фронта. Здесь были артиллерийские позиции финнов. Стояли изуродованные, опрокинутые пушки. Иные были исправны – финны не успели их увезти.

Андрей спустился в блиндаж. Сквозь писк зуммеров, отдаленный шум, треск и приглушенные голоса до него донесся голос комдива. Воронцова он вызывал уже второй раз.

– Командуешь, говоришь? – спросил комдив. – Как обстановка? Удержишься?

– Так точно, товарищ шестой, приказал окопаться. Одну контратаку отбили, танкисты помогают.

– Ладно. А с дотами что собираешься делать?

– Доты? Для укрытия и обогрева людей используем. Сделано на совесть.

– Так вот, слушай. Все финские укрепления взорвать немедленно. – Комдив говорил, чеканя слова, Андрей знал эту привычку Степана Петровича. – Взорвать все. Под твою ответственность. Люди к тебе посланы, прибудут через полчаса. Об исполнении доложить немедленно.

– Товарищ шестой, а может быть, один оставим? Для раненых. Мороз жуткий…

Просьба вывела из себя Степана Петровича. Все комбаты на один лад! Будто он сам не знает, как тяжело на морозе! Раненые… А случись что, попробуй тогда вышиби второй раз противника! Как не понимает этого Воронцов! Еще политработник… Он повысил голос:

– Не возражайте! На войне жалость обходится дорого. Рисковать мы не можем. Вы меня поняли? Взрывайте немедленно!

Андрей ответил обычным «есть» и отправился выполнять приказание. Конечно, он понимал комдива, но попробовал бы Степан Петрович сам очутиться в солдатской шкуре. Сам же говорил, что солдатам трудно. Понимает… Теперь и ему, Воронцову, трудно, а Розанов, наверно, ушел с НП. Сидит где-нибудь в тепле, пьет чай, греется и чувствует себя героем. Сам собой восхищается…

Снова вспыхнуло чувство неприязни к холеному, самовлюбленному человеку. Греется. Хвастает и готовит реляцию для награждения… А тут вот иди подымать в воздух последнее пристанище, где можно укрыться от холода. Пожалуй, и малый блиндаж придется рвать. Может, договориться с саперами?

К доту с бронированными дверями, где Андрей принял командование батальоном, он шел точно в глубокий тыл, хотя находился он совсем недалеко от противотанкового рва, где только что контратаковали финны, совсем недалеко от солдат, лежавших на закаменевшей от мороза земле. Это чувство было знакомо Андрею. Он не верил в абсолютное бесстрашие людей, особенно в начале войны. Надо уметь только взять себя в руки. Иной раз еще за километр до переднего края начинает сосать под ложечкой, а обратно отойдешь на сотню шагов и чувствуешь себя будто в тылу, под Райволово, в расположении штаба округа. Видно, имеет значение, откуда идешь к одному и тому же месту. Андрею казалось, что он семимильными шагами удаляется от переднего края, хотя и здесь посвистывали пули, хотя и приходилось падать на снег, заслышав шелест летящего снаряда, – будто наверху вспарывали холстину туманного неба.

В доте Андрей застал прибывших саперов. Они ждали отставших солдат, которые помогали им тащить ящики с толом. Старший лейтенант, Андрей знал его по батальону, с фонариком-жужжалкой осматривал подземную крепость. Костяшками пальцев он зачем-то выстукивал шершавые бетонные стены, видимо прикидывая в уме, сколько нужно взрывчатки на такое дело.

– Не меньше тонны понадобится.

– Измерьте толщину стен, – приказал Андрей.

Старший лейтенант полез в амбразуру, как в печку. Торчали только одни ноги.

– Метра полтора будет, не меньше.

Тол клали штабелем вдоль лобовой стены. Работали молча, только динамки ручных фонариков жужжали, как мухи, бьющиеся о стекло. Когда закончили, солдат отвели в сторону. Поставили оцепление. В доте остались двое – Андрей и командир роты.

Старший лейтенант прикрепил детонатор, отмерил шнур.

– Полметра хватит?

– Хватит. Дайте я запалю.

Андрей сложил несколько спичек, чиркнул о коробок и приложил к концу шнура. Огненная тусклая горошина, потрескивая, поползла к ящикам – через пятьдесят секунд произойдет взрыв.

Саперы стремглав выскочили из дота. Андрей пытался притворить дверь, она была тяжела и не подалась.

– Хрен с ней, товарищ комиссар! Бежим! – крикнул командир саперной роты и потянул за рукав Андрея.

Бежали, не разбирая дороги, спотыкались о камни, проваливались в воронки. Из темноты кто-то крикнул им:

– Сюда! Давайте сюда!..

Оба ничком упали в глубокую воронку, и в тот же миг взрыв потряс воздух. Андрей грудью почувствовал, как всколыхнулась земля.

Оранжевое пламя взметнулось к небу, оно поднялось выше изуродованных, обезображенных боем деревьев, багровой молнией озарило гряду надолб, равнину болота, каску бойца, лежавшего рядом.

Будто тяжелый град посыпался на снежное поле, на бурелом леса. Мелкие камни звякнули в каски. Все стихло. Казалось, даже стрельба прекратилась на некоторое время. В темноте Андрей услышал голос:

– Накрылась, мать ее так!.. Пропали американские денежки…

Выждав время, снова подошли к высоте, где стоял дот-»миллионер». «Миллионерами» финны называли опорные крепости стоимостью больше миллиона долларов.

Посреди высоты, как кратер, зияла широченная яма, заваленная обломками бетона, торчали изогнутые железные прутья арматуры, похожие на спутанные корни вывернутого неподалеку дерева, – все, что осталось от крепости. Только лобовая стена, сложенная из шести броневых плит, каждая толщиной в кулак, осталась почти невредимой. Титанической силы взрыв только сбросил бетонную облицовку, обнажил стальные плиты, по которым змейками расходились трещины. Верхняя часть плит была вырвана, и свежий излом металлическим инеем блестел в отсветах фонарей-жужжалок.

– Надо бы добавить толу, – сказал командир роты, деловито осматривая результаты своей работы. – Ну, и то ничего…

Тол извели весь. Взрывы остальных сооружений решили отложить до утра. Вскоре почти одновременно раздались еще два глухих, раскатистых взрыва. Еще две крепости – на высоте Язык и в роще Молоток – взлетели на воздух.

Перед уходом из батальона Андрей приказал перевести КП ближе к переднему краю. Теперь он нашел его в воронке, прикрытой жердями, а сверху затянутой плащ-палаткой. Тихон Васильевич ждал его.

– Обед приносили, да застыло все, и разогреть негде.

От еды комбат отказался, усталость валила с ног. Он пролез в нору, дотянулся к телефону и вызвал шестого.

– Слышал, слышал! – донесся голос комдива. – От вашей работы у меня чайник свалился с печки. Без чаю оставили… Черти вы полосатые! Благодарю за службу. – Судя по голосу, Степан Петрович был в хорошем настроении. – Приходи через денек в шахматишки играть. Имей в виду, сегодня из семнадцати взяли восемь. Завтра еще предстоит работенка. Отдыхай, если сможешь…

Воронцов нащупал рукой ворох лапника с ледяными сосульками на хвое. Подумал о Тихоне Васильевиче. Заботливый… Мысли путались. Вспомнил о Николае: как он, жив ли? А писем опять нет. Эх, Зина, Зина!.. В сердце поднялась горечь, тупая боль… А почему боец лежал головой к тропинке? Мертвых выносят ногами вперед… Может, сегодня придет письмо… На войне нужно быть бережнее…

Около воронки говорили двое саперов:

– Так весь струмент изведешь – ни топором, ни пилой не взять. Все осколками нашпиговано.

– Давали на совесть. Видал, что нагородили финны-то? Без артиллерии ни в жизнь не взять…

«Да, без артиллерии не взять. Сколько же еще брать?.. Девять».

Андрей заснул, словно провалился куда-то.

Саперы говорили о том, что деревья здесь такие – не распилить, не срубить, сплошь в осколках, а шалаш, какой ни на есть, сделать надо. Но Андрей ничего этого уже не слышал. Он проспал около часа. Ему показалось, что только закрыл глаза, когда почувствовал, что кто-то его толкает. Будил молоденький лейтенант:

– Товарищ комиссар, вставайте! Товарищ комиссар… Противник контратакует…

Андрей стряхнул сон, выбрался из воронки. Чуть брезжил рассвет. Начинался второй день боев за прорыв линии Маннергейма.

V

Раненых привезли перед рассветом на четырех подводах.

Красноармеец, закутанный по глаза шарфом, бросил вожжи, подошел к палатке и простуженным, безразличным голосом крикнул:

– Эй, раненых принимайте!

Галина очнулась от этого возгласа, с трудом подняла голову, точно наполненную свинцом. Как ни крепилась сестра, но не могла преодолеть дремоты. Третью ночь она проводила без сна. Девушка медленно встала и вышла из санитарной палатки.

Морозный воздух перехватил дыхание. В самом зените стояла луна, полная, яркая. Матово-голубым светом она освещала лес, дорогу и лошадей, запряженных в розвальни. Уставшие лошади стояли понуро, опустив головы, и от заиндевевших спин их подымались прозрачные струйки пара. На волосатых мордах лошадей наросли длинные сосульки, они почти касались снега.

Санитары, услыхав скрип полозьев, тоже вышли на улицу и, не дожидаясь распоряжения, снимали, укладывали раненых на носилки. Монотонно тарахтел движок, заполняя рокотом тишину ночи.

Девушка подошла к розвальням.

– Тяжелые? – спросила она.

Ответил ездовой с первой подводы:

– Тяжелые. Один никак помер. Стонал всю дорогу. Подъезжать стали – притих…

Красноармеец говорил медленно, усталым голосом. Потом он добавил:

– А что, сестрица, чайку у вас разжиться нельзя будет?

Где-то в глубине души поднялось глухое раздражение, неприязнь к этому человеку, замотанному шарфом, с хриплым и безразличным голосом. На шарфе, там, где он закрывал подбородок, блестели холодные сосульки. Сквозь шерстяную ткань изо рта пробивался пар. Экий мороз! Галина подумала: «Возят раненых, как сено или овес на ссыпной пункт. Умер человек, а он чаю просит… Противно!» Вслух она спросила:

– Где он?

– Вон там, на второй подводе. Может, жив еще. Сама погляди… А насчет чайку-то, сестра, выйдет чего аль нет?

Галина не ответила. Она подошла к подводе и откинула одеяло. Перед ней лежал раненый с широким лицом, большим ртом и прилипшими ко лбу белокурыми волосами. Глаза были открыты, и от надбровных дуг падали густые тени, от этого казалось, что глаза глубоко запали в орбиты. Медсестра пощупала пульс. Он едва бился, готовый погаснуть.

– Аксенов, – крикнула девушка санитару, – несите в операционную! Вызовите доктора.

Галина пошла следом за носилками. У входа в палатку остановилась. Перед ней стоял ездовой. Скинув рукавицы, он разматывал заиндевевший шарф. Лунный свет падал на небритое лицо, поросшее рыжей, словно подпаленной щетиной. Ездовой хотел что-то сказать, но медсестра опередила:

– Идите в кубовую. Вон туда. Санитары напоят вас.

Красноармеец оживился:

– Айда, ребята, по кружечке выпьем! Пошли! – Он зашагал в кубовую.

Рядом, в операционной, санитары готовили раненого. В тепле он несколько отошел, но в сознание не приходил. Начал бредить. Галина снова принялась считать пульс. Раненый беспокойно заметался, пытаясь взять девушку за руку. Он смотрел на нее невидящими глазами. Глаза у него синие, василькового цвета, они никак не шли к такому здоровенному парню. Капитан нашел руку и мягко, бессильно пожал ее. Он забормотал что-то несвязное. Галина смогла разобрать только несколько слов:

– Верунька… Это ты, Вера?.. Теперь мне совсем хорошо, Вера…

– Да, это я. – Медсестра попыталась высвободить руку.

Ей стало не по себе от этой маленькой невинной лжи. Раненый принимал ее за другую. Шевельнулось какое-то странное, чисто женское чувство, жесткой соломинкой кольнуло по самолюбию. Мелькнуло и отошло. Все застилалось пеленой нестерпимой усталости.

Капитан затих. Медсестра осторожно высвободила руку, надела халат, достала инструменты. Врача еще не было. Прошла в кубовую поторопить, чтобы быстрее готовили воду.

Около титана, присев на корточки, ездовые отхлебывали чай из жестяных кружек. Кружки обжигали губы, и солдаты, набирая воздух, дули на кипяток. Ездовой с простуженным голосом зажал кружку коленями и сосредоточенно разглядывал загрубевшие, узловатые руки, разминал пальцы.

– Никак обморозил… Не чуют, – говорил он соседу. – Экая напасть…

Галина подошла к ездовому:

– Покажите руки.

– А чего ихглядеть-то!

Он отставил кружку, тяжело поднялся с пола и протянул руки. Пальцы от ногтей до ладони побелели, стали как снег.

– Вы обморозили руки. Идите в перевязочную. Останетесь в госпитале.

– Кто это? Я, что ли? – недоумевающе спросил ездовой.

– Да, вы. Кто же еще!

– Я?.. Не-ет. Из-за пальцев-то да в госпиталь?.. Нет уж, сестринька, там вон, – ездовой неопределенно махнул в сторону, – там вон по трое суток пузо от снега не отрывают. Лежат – и ничего. А то пальцы… Нет, не выйдет…

Галина нахмурила брови, строго посмотрела на красноармейца и, растягивая, словно подчеркивая слова, повторила:

– Идите в перевязочную. Вы никуда не поедете.

Она сама взяла воду и понесла в операционную.

Раненый лежал уже под наркозом, операционные сестры стояли с поднятыми руками, опасаясь прикоснуться к чему бы то ни было постороннему. Доктор Владимир Леонтьевич осматривал раны и качал головой.

– Могу засвидетельствовать – дум-дум. Самая настоящая разрывная пуля. Знаком с ней с первой мировой войны. Да-с… Вильгельм угощал нас, а раньше англичане применяли в Южной Африке, против буров… Это же варварство! Смотрите: входное отверстие – будто впилась дробина, а выходное? Видите, как порваны ткани… Мм-да… Вот оно, варварство… Давайте инструменты. Руки стерильны?

– Да, профессор.

– Отлично! Запомните раз и навсегда: руки при операциях должны быть стерильны в любых условиях, иначе гангрена, столбняк, сепсис. Это уже преступление… Вы не хотите, надеюсь, совершать преступление? Конечно, нет. Наоборот, мы обязаны парализовать и преступления Круппа. Вы не знаете, кто такой Крупп? Германский военный заводчик, это его продукция…

Хирург говорил так, будто читал лекцию в студенческой аудитории.

Операционная сестра подала инструменты и снова подняла руки. Операция предстояла долгая. Галина помогала профессору, механически выполняла распоряжения. Она старалась сосредоточиться, но отвлекала не додуманная до конца мысль. Что это? Вероятно, усталость мешает думать; она с усилием преодолевала дремоту.

За брезентом палатки послышался скрип полозьев, неторопливый говор. Донесся все тот же безразличный голос ездового с обмороженными пальцами, но он больше не вызывал раздражения. Ездовой говорил кому-то:

– Она, слышь, что сказала: «В госпиталь иди без разговоров…» Сурьезная… А того не сознает, что раненых возить надо… До свету еще разок обернемся… Чайку-то попьешь – оно куда лучше… Но, дьяволы, притомились!..

Скрип полозьев затих, с ними вместе и голоса. Их поглотил рокот движка.

Ну конечно, она думала о ездовом, который вызвал сначала такую неприязнь. «Как странно, – подумала она, – ведь он очень хороший, только устал… Все мы устали: и я, и Владимир Леонтьевич. Ему еще труднее, он старенький…» Глянула на профессора, склонившегося над операционным столом, на его сосредоточенное лицо, на седенькую бородку, на тонкую дужку золотой оправы пенсне, на руки, такие уверенные, неторопливые. О чем думает сейчас профессор? Что будет с раненым? Снова в глубине души затрепетало тревожное и неосознанное чувство чего-то неладного. Значит, не в ездовом дело.

Словно издалека услышала слова Владимира Леонтьевича:

– Богданова, следите за пульсом… Нужно переливание крови… Пошлите в аптеку… Проверьте группу крови…

Профессор произносил фразу и умолкал, точно лишнее слово отрывало его от работы. Галина знала – это первый признак, что положение становится серьезным.

Медсестра порылась в карманах гимнастерки раненого капитана, достала несколько фотографий и писем. Среди них нашла плоский жестяной медальон. Поддев ногтем, раскрыла его, извлекла квадратик вощеной бумаги. Такие медальоны в ротах называли по-разному – «медальоном смерти», «жестяной надеждой», «визитной карточкой», «талисманом счастья» или «приветом с фронта».

На вощеной бумажке рядом с фамилией, званием и адресом стояло: «Группа крови вторая». Но Галина прочитала с самого начала: «Занин Николай Гаврилович. Капитан… Москва, Серпуховская…» В медальоне было все, что требовалось для госпиталя. Для смерти тоже.

Санитар побежал в аптеку. В торопливый стук движка внезапно вплелись новые рокочущие звуки, но более низкого тона. В операционной не обратили внимания. Но вот тишину прорезал нудный, воющий свист, и следом грохнуло. Палатка колыхнулась, затрепетала, словно надутый парус. Свистнули осколки. Хирург вскинул голову:

– Самолет!.. Раненого на землю… Всем лечь…

Где-то рвануло еще и еще раз. Отрывисто, коротко. Галина бросилась к раненому. Но опустить его на пол не так было просто. Перед собой Галина увидела бледные лица операционных сестер. Они стояли на коленях, втянув головы, но руки оставались простертыми кверху, словно молили небо. Медсестры боялись нарушить стерильность. Галину Богданову остановил новый оклик:

– Отставить!

Ночной самолет ушел в сторону. Операция продолжалась. В палатку вошел санитар и растерянно, не оправившись от испуга, доложил – аптека разбита, фельдшеру оторвало ногу.

– Что вы сказали? – переспросил хирург.

– Бомба около аптеки разорвалась. Все смешало, не разберешь. Начальник сказал – крови нету…

– Мм-да… Без переливания положение катастрофическое. Какой пульс?

Галина ответила – она едва ощутила его биение.

– Здесь медицина бессильна. Нужна только кровь. Иначе все бесполезно… и безнадежно…

– Но как же, профессор? – девушка в бессилье искала выхода. Неужели умрет? – Может быть… Владимир Леонтьевич! Да ведь я могу дать кровь! У меня тоже вторая группа. Слушайте! – Она нашла выход!

Профессор нахмурил брови:

– Вы сколько не спали?

– Одну ночь только… – Профессор недоверчиво посмотрел на нее. – Ну, может, немного больше.

– Неправда, три ночи гарантирую. А донор обязан предварительно спать не меньше восьми часов. Разрешить не могу, иначе…

– Но ведь иначе умрет он!

– Да, раненый в тяжелом состоянии, но я не имею права… Сколько вам лет? Двадцать три?.. Все равно не могу. Вам надо отдохнуть…

Профессор посмотрел на раненого. Лицо его покрыла смертельная бледность.

– Хорошо, давайте аппарат. Но имейте в виду, этого делать не полагается. Вы сейчас же пойдете спать! Слышите?

Галина сбросила халат, ватник, засучила рукав, положила руку на стол. Как в тумане глядела она на иглу, вонзившуюся в руку, ощутила колющую боль, потом словно ожог.

В стеклянной трубке потекла кровь. Казалось она тяжелой, густой, как ртуть в термометре. Бледность на лице раненого медленно исчезала, на щеках будто появился румянец. Так же медленно по телу девушки разливалась тяжелая, сонливая слабость. Клапаны аппарата подымались вверх, вниз… Вверх, вниз…

– Достаточно, – сказал профессор.

Клапаны остановились. Галина ощутила влажное прикосновение ваты, смоченной в спирте.

– Теперь идите спать. Что бы сказали мои студенты?.. Идите. Вы спасли человека…. Давайте следующего.

Девушка едва поднялась. С затуманенной головой вышла из операционной. Кто-то накинул ей на плечи полушубок.

Наступал рассвет. Серое утро обнажило лес. Робкий, бледный свет просачивался неведомо откуда. И словно пастелью кто-то мягко вырисовывал дорогу, идущую к мосту, разломанную изгородь, скалы и сосны.

Галина прошла к себе и, распахнув дверь, еще раз глянула на дорогу.

Из лощины, от мостика, поднимались подводы с ранеными. Впереди шел все тот же ездовой, закутанный серым шарфом. Девушка постояла секунду в раздумье и решительно повернула обратно.

Когда она подошла к приемному покою, санитары уже принимали раненых. В операционной она встретилась глазами с профессором. Он посмотрел на нее и склонился над раненым.

– Приготовьте повязку, – сказал хирург. – Опять разрывная пуля. Вот чего стоит нам британский «нейтралитет»! Французский – тоже. Финнам поставляют чужое оружие… Начнем.

В течение суток профессор делал семнадцатую операцию. Прорыв линии Маннергейма все еще продолжался.

Глава вторая

I

– Масса Кофлин!.. Одну минутку, масса Кофлин! Прошу вас! – Старая, широколицая негритянка с пепельными волосами, выбивавшимися из-под накинутого платка, шла за священником и с настойчивостью отчаяния повторяла: – Масса Кофлин! Одну только минутку, масса Кофлин!..

Священник был в сутане броского сиреневого цвета, в темной шляпе с широкими полями, оставлявшими в тени его энергичное, тщательно выбритое лицо и острые карие глаза. Он переходил улицу, будто не замечая идущей за ним женщины. Старой негритянке так и показалось, что святой отец не слышит ее, погруженный в глубокие размышления. Она осторожно прикоснулась к его одежде:

– Масса Кофлин!

– Ну, что еще? – Кофлин отдернул руку, на его губах мелькнуло брезгливое выражение, он повернул голову к женщине: – Что тебе нужно? Разве ты не видишь, я занят… Приходи позже.

– Нет, масса Кофлин, это невозможно! – женщина говорила почти испуганно. – Джен очень плох, он, может, не доживет до вечера. Иначе я не осмелилась бы вас беспокоить, масса Кофлин.

– Так что ж ты хочешь?

– Джен очень плох, масса, он просил привести священника.

– Только у меня и дела, что отпускать грехи неграм! Все равно без толку – царства небесного им не видать, как своих ушей… Не могу. Я должен уехать.

– Но что же мне делать?

– Не знаю. Ступай!

Женщина остановилась среди улицы, не ощущая сырого, пронизывающего февральского ветра. Она видела, как священник подошел к гаражу, его сиреневая сутана мелькнула в стеклянных дверях и исчезла. Негритянка вернулась обратно к храму, остановилась возле уличного фонаря и продолжала смотреть на гараж, на бензоколонку, к которой подходили для заправки машины.

Так ждала она долго, может быть, час, а возможно, всего несколько минут – ведь на холодном ветру время тянется особенно долго, особенно если на плечах дырявый платок. Наконец она снова увидела сутану Кофлина и торопливо пошла к гаражу.

Священник усаживался в машину, он уже положил руки на руль, готовый тронуться в путь, когда снова увидел старую негритянку.

– Ты все еще здесь? – Кофлин нахмурился. – Видно, от вас не отвяжешься… Где ты живешь?

– О, совсем недалеко, масса, сразу за храмом. – Она назвала адрес.

– Ладно, шевелись быстрей! Я поеду вперед.

Кофлин и не подумал предложить негритянке место в машине. «Фордик» рванулся вперед, исчез за углом церкви, а женщина, переваливаясь на больных ногах, засеменила следом.

Как ни торопилась тетушка Лия, она пришла к концу исповеди. Джен был действительно плох. Лицо его стало совсем серым. Он лежал, укрытый тряпьем, и дрожал, мучимый приступом малярии. Кроме кровати, сбитой из грубых досок, двух поломанных стульев да фанерного ящика, превращенного в стол, в подвале не было никакой мебели. В сырой, полутемной каморке пахло плесенью и прогорклым грязным бельем, сваленным в кучу в углу подвала, – тетушка Лия последнее время зарабатывала стиркой.

Священник не решился присесть на стул и стоял перед умирающим с карманным евангелием в черном тисненом переплете. Кофлин скороговоркой дочитал молитву, захлопнул евангелие и благословил негра. Он уже выходил, нагнув голову, чтобы не задеть за притолоку, когда его окликнул Джен:

– Масса Кофлин, я бы хотел вам что-то сказать… Лия, оставь нас одних.

Кофлин вернулся. Старику трудно было говорить, он задыхался, и невнятные слова с хрипом вырывались из его груди. Когда тетушка Лия вышла, Джен сказал:

– Я бы хотел вас предупредить, масса Кофлин… Конечно, это не мое дело, грех, что я подслушал, о чем говорил хозяин… Будь я здоров, мне не следовало бы говорить даже вам… Но сейчас… Ваши «Христианские фронтовики»… Будто бы сам Гитлер приказал вам собирать отряды…

По мере того как говорил старик, лицо Кофлина становилось все напряженнее. Черт бы побрал эту черномазую обезьяну! А Стренг тоже хорош, болтает где надо и не надо. Священник с возрастающей тревогой слушал признания негра.

– Он сказал, – продолжал Джен о своем хозяине, – что какой-то господин Фирек пишет доклады нашим сенаторам. Я здесь что-то не понял, но хозяин сказал: «Это выгоднее, чем торговать спиртом при сухом законе. Немцы хорошо платят…» Потом он назвал ваше имя, масса Кофлин, будто вы тоже читаете чужие проповеди. Я не расслышал, что он еще говорил…

– А ты рассказывал об этом кому-нибудь? – насторожившись, спросил Кофлин.

– Нет, масса, только вам и еще сыну, который приезжал, чтобы вместе провести рождественский праздник.

Кофлин чуть не выругался вслух. Умирающему он мягко сказал:

– Ты совершил большой грех, сын мой, что подслушивал чужие разговоры. Разве можно пить тайком вино из чужой чаши? Да простит господь твои прегрешения! Сохрани и отдай эту тайну всевышнему… У тебя один сын?

– Да, масса, только один. Его в честь моего отца назвали Дженом, как и меня. Он хороший мальчик.

– Где он живет?

– В Нью-Йорке, в Гарлеме. У него уже есть свои дети.

– Разве он не приедет сюда, чтобы навестить отца?

– Да, может быть… Конечно, если отпустит хозяин.

– Дай мне его адрес, я попробую послать телеграмму. Послезавтра он может быть в Ройял-Оке.

– О масса Кофлин! Как вы добры к нам!.. Если бы вас это не затруднило! – Старик благодарными глазами посмотрел на священника.

Отец Кофлин записал на обложке евангелия гарлемский адрес Джена-младшего, поговорил еще несколько минут с умирающим и вышел.

У выхода из подвала под сенью трепыхавшегося на веревках белья стояла тетушка Лия, вытирая передником опухшие, скорбные глаза. Кланяясь, она проводила преподобного отца до ворот, отодвигая, как занавес, стираное белье, чтобы оно не коснулось сиреневой сутаны Кофлина.

Чарльз Кофлин, настоятель церкви «Маленький цветок», что стоит на углу 12-й Майл Роод и Вудуар авеню, шел в раздумье. Что теперь делать? Он механически нагибался под бельевыми веревками и так же механически сел в машину. Неожиданное признание старика негра повергло его в смятение. С такими исповедями шутить нельзя. Старик не опасен, он не протянет долго, но сын… Этот сболтнет по глупости. Может, действительно вызвать его в Ройял-Ок? Впрочем, нет, Фирек пусть сам занимается такими делами…

Сначала отец Кофлин намеревался поехать в Чикаго, как делал это примерно раз в месяц, по делам совершенно секретным и не имеющим прямого отношения к церкви. Но теперь положение менялось – в Чикаго он ничего не сделает. Кофлин решительно нажал стартер и, прогрев немного мотор, повернул в сторону аэродрома. Он еще надеялся попасть к вечернему самолету, уходившему в Нью-Йорк.

За городом отец Кофлин притормозил машину, сбросил сутану, сменив ее на макинтош, и надел серую шляпу. В этом наряде он мог походить на кого угодно – на боксера-профессионала, возвращающегося из турне, на коммивояжера, на спортивного репортера или на главаря шайки контрабандистов-бутлегеров, занимавшихся переноской спирта во времена сухого закона. Впрочем, внешний вид отца Кофлина не удивил бы никого из людей, знавших хоть немного жизненный путь Чарльза Кофлина. Прежде чем стать настоятелем храма, преподобный отец испытал, перепробовал все эти, как и многие другие, профессии. И каждая из них накладывала что-то новое на облик или характер настоятеля храма из города Ройял-Ок, в штате Мичиган. Перебитый и несколько расплющенный нос напоминал о неудачной встрече на ринге, в подозрительном и настороженном взгляде отразилась профессия бутлегера, а в нагловатой развязности газетного репортера или велеречивости коммивояжера тоже сказывалось прежнее ремесло отца Кофлина.

Чарльз Кофлин был бизнесменом до мозга костей. Он из всего предпочитал делать деньги и эту черту принес с собой в храм, именуемый «Маленьким цветком».

Начиная духовную карьеру, настоятель храма прежде всего отправился в местную радиовещательную компанию и договорился, что фирма не только установит на амвоне микрофон, но для начала станет передавать по радио воскресные проповеди отца Кофлина. Только одно это техническое усовершенствование сразу расширило популярность настоятеля храма. Его приятный, может быть, несколько резкий, вибрирующий голос теперь проникал всюду. Проповеди отца Кофлина стали включать в программу передач. Это стоило больших денег, но преподобный не стеснялся в расходах. Прихожанам и радиослушателям до этого не было никакого дела, а Кофлин уверял всех, что он готов отдать даже последнее, лишь бы слово господне дошло до открытых сердец.

Через несколько лет преподобного Кофлина стали именовать «пророком Исайей современного века», его голос начал звучать в эфире два раза в неделю. Но настоятель «Маленького цветка» не довольствовался одними проповедями. Рядом с храмом, точнее – через улицу, на противоположном углу площади, отец Кофлин открыл гаражик на четыре бокса, где торговал бензином, менял покрышки, обслуживал и давал приют проходящим машинам. Конечно, не сам, но с помощью церковного сторожа, поручив ему заведовать гаражом. Предприятие было не велико, однако давало отцу Кофлину дополнительный ежегодный доход. Бензином он торговал не в убыток.

В поисках доходчивых путей к сердцам прихожан настоятель храма затеял издание собственной газеты. Выходила она в Ройял-Ок под названием «Сошиэл Джастис».

Под редакцию отец Кофлин приспособил пустовавшую подвальную часть храма, выкинув оттуда старую, отслужившую свой век церковную утварь и прочую рухлядь. Сначала он сам верстал газетные полосы, читал корректуру, но преподобный отец не отличался большой грамотностью, и ему пришлось пойти на дополнительные расходы, взяв разбитного секретаря редакции.

Тираж газеты был не велик, газета не окупала себя, но в данном случае отец Кофлин не выказывал себя сребролюбцем и покрывал убытки из собственного кармана.

Здесь же, в церковном подвале, трудились машинистки, перепечатывая многочисленные проповеди отца Кофлина. Можно было только дивиться плодовитости преподобного служителя церкви, выдававшего машинисткам иной день по две-три проповеди на самые различные темы. Он стряпал их, словно кондитер с соседней улицы, который пек вафли для своих покупателей.

Описание многогранной деятельности отца Кофлина было бы неполным, если не упомянуть о его биржевых операциях. С этого он начинал трудовой день, просматривая по утрам курсы акций и деловых бумаг. В Ройял-Ок отец Кофлин организовал небольшое акционерное общество, членами-учредителями которого сделал богомольных старушек и местных клерков. Для них это не представляло никакого риска – отец Кофлин сам внес за них необходимые суммы. Акции он хранил в церковном сейфе, а старушки лишь формально считались членами акционерного общества.

Конечно, при всей расторопности преподобного Кофлина ему бы в жизнь не управиться со всеми делами, свалившимися на него, с тех пор как он получил духовный сан и посвятил себя служению господу богу. Но дело в том, что значительную часть трудов отца Кофлина брали на себя тайные и влиятельные друзья настоятеля храма, покровителя, о существовании которых члены церковной общины в Ройял-Оке не имели ни малейшего представления. Одним из таких друзей провинциального священника был некий Георг Сильвестр Фирек из Нью-Йорка, фамилию которого упомянул старый негр, исповедуясь преподобному отцу Кофлину, перед тем как покинуть сей грешный мир.

Фирек относился к той категории всесильных покровителей, которые не любят афишировать свои связи с кем бы то ни было. Связи же у него были обширные – от членов конгресса до руководителей Американского легиона, ордена Белых камелий и других больших и малых фашиствующих организаций, выросших перед европейской войной, как грибы, во всех сорока восьми штатах – от Калифорнии до Техаса и Пенсильвании. Фирек оказался столь любезен, что снабжал отца Кофлина не только статьями для его «Сошиэл Джастис», но и готовыми текстами проповедей. В них не приходилось менять ни единого слова. Только в одном покровитель оставался неумолим – он требовал от ройял-окского настоятеля храма лично являться в Чикаго или Нью-Йорк за материалами духовного содержания. Ради этого отцу Кофлину и приходилось этак раз в месяц совершать утомительные путешествия, трястись по дорогам за рулем «фордика» небесно-голубого цвета или лететь самолетом, когда этого требовало неотложное дело.

Обычно отец Кофлин исчезал из Ройял-Ок на два-три дня и возвращался обратно с элегантным, запертым на оба замка чемоданчиком с проповедями, статьями и пачками долларов, полученных на непредвиденные расходы. Это тоже был бизнес.

Постепенно настоятель храма вошел во вкус политической деятельности, начал проявлять личную инициативу, перепечатывая иные статьи из «Нэйшнл Америка». Направление этой газеты, привлекавшей внимание отца Кофлина, лучше всего определяла ее эмблема – знак свастики, постоянно красовавшийся на первой странице. Отец Кофлин публиковал статьи своего тезки, когда-то знаменитого летчика Чарльза Линдберга, печатал по особому выбору и обязательному совету Фирека выступления отдельных сенаторов. Как-то раз ему довелось напечатать и статью доктора Геббельса, присланную из Берлина, но настоятель предпочел опубликовать статью за своей подписью – отец Кофлин был щепетилен, он не хотел давать повода для сплетен, будто бы он в какой-то мере связан с иностранной державой…

При всем том, что священник из Ройял-Ок имел определенную склонность к политическим темам, он все же предпочитал ограничивать свою деятельность сферой духовной. Об этом не раз говаривал ему и господин Фирек. Даже идею создать вооруженные отряды по типу гитлеровских эсэсменов – ее тоже подсказал Фирек – отец Кофлин облек в движение чисто религиозное, направленное против евреев и коммунистов, главных разрушителей католической веры. Мысль, подсказанная шефом, приятно щекотала где-то внутри, разжигала честолюбие, – чем черт не шутит в конце-то концов! Может быть, отряды «Христианских фронтовиков» приведут его, Чарльза Кофлина, в Вашингтон, в Капитолий. Действительно, не все же время оставаться в тени провинциального храма! Распалившись в мыслях, преподобный отец Кофлин видел себя в Белом доме, на президентском месте.

Священник из Ройял-Ок не делал секрета из идеи создания вооруженного духовного воинства. В радиопроповедях он призывал верующих католиков организовать в каждом штате хотя бы по одному взводу «Христианских фронтовиков». Ричард Львиное Сердце тоже начинал с малого. Пусть для начала в отряд вступят первые двадцать пять человек, но каждый член отряда должен будет создать свой отряд, тоже из двадцати пяти человек, готовых постоять за католическую веру.

Преподобный отец Кофлин взял на себя смелость пророчествовать у микрофона. Он уверял радиослушателей, что не пройдет и года, как из небольших костров, возжигаемых сейчас во славу господню, во всех штатах вспыхнет и разгорится единый национальный костер, в котором навсегда погибнет прогнившая демократия.

Радиопроповедник часто говорил иносказательно, пользовался библейскими текстами, но главная мысль сводилась к тому, что для спасения душ в Америке требуется единовластный пастырь типа Гитлера или, на худой конец, генерала Франко. Только их режимы приведут прямой дорогой в царство небесное. Конечно, в мире ничто не происходит само собой. Гитлер тоже пришел к кормилу власти не сам. Разве ему не помогают гестапо, эсэсовцы? В создании «Христианских фронтовиков» Кофлин усматривал нечто похожее на католическое гестапо. Конечно, об этом не следовало говорить вслух.

Да, отец Кофлин призывал мирян вступать в отряды «Христианских фронтовиков» от своего имени. В Америке каждый может говорить что угодно. Но иное дело, если обнаружится, что за спиной проповедника стоит кто-то другой, тот же Фирек. Кофлин не так наивен, чтобы не знать, откуда у Фирека деньги, почему он проявляет такое внимание к провинциальному настоятелю храма. Ясно, что работает на немцев, на гитлеровскую Германию. Ну и пусть, Фирек неплохо платит. Тревожит другое. Если черномазый старик, муж прачки-поденщицы, заявляет на исповеди такие вещи, здесь есть о чем призадуматься. Дело не в честолюбии, но в безопасности. Негр, слава богу, многого не понимает, но если такие разговоры существуют, надо прекратить их. Очень опасно, коли пойдет молва, что проповедник храма «Маленький цветок» связан с германским резидентом. Тут уж полиция станет смотреть иначе. Нетрудно загреметь и в тюрьму.

В тревожных раздумьях отец Кофлин добрался до аэродрома, оставил машину у знакомого фермера, взял билет на самолет и через несколько часов, испытывая легкое головокружение от перелета, вошел в освещенный зал нью-йоркского аэропорта.

II

Прежде всего, не теряя времени, отец Кофлин отправился на Риверсайд Драйв в расчете, что Фирека он сможет застать дома. Затерявшись в толпе вечно снующих и куда-то спешащих ньюйоркцев, Кофлин сел в подземку, пересек город и вышел на Риверсайд Драйв, близ триста пятого дома, где жил Георг Сильвестр Фирек, шеф и покровитель преподобного Кофлина. Обычно Фирек не разрешал посещать его квартиру, но случай казался столь исключительным, что настоятель храма рискнул нарушить заведенный порядок.

В феврале в Нью-Йорке темнеет рано, и на улицах давно зажгли фонари. Дул холодный, порывистый ветер, который, заменяя дворников, мел по асфальту клочья бумаги и всякого мусора. Поеживаясь от холода, прохожие торопились быстрее покинуть неприютную улицу. В такую непогоду тем более никто не обратил внимания на человека, завернувшего в ближайшую аптеку. Кто бы мог угадать в этом прохожем провинциального священника из Ройял-Ока? В макинтоше с пристегнутым мехом, в шляпе, надвинутой по самые брови, и туфлях цвета бычьей крови, на толстой резиновой подошве, Кофлин выглядел заправским ньюйоркцем.

Он присел к столику, попросил аптекаря дать горячего пива, а тем временем, когда провизор исчез за стеклянным шкафом, заставленным множеством склянок с латинскими надписями, Кофлин снял трубку и набрал нужный номер. В телефоне послышался детский голос. Кто-то бойко отвечал заученными фразами – мистера Фирека нет еще дома. Когда вернется, этого никто не может сказать. Возможно, поздно… Всего хорошего!

Кофлин повесил трубку, выпил пива, бросил в рот горстку соленого жареного миндаля, расплатился с провизором и снова вышел на улицу.

Да, надо бы позвонить с аэродрома. Как недодумал он такой простой вещи! Где же теперь искать Фирека? Конечно, можно отложить все до утра, но лучше закончить дело сегодня. Прикинув, Кофлин решил, что Фирек может быть только в конторе «Романов-кавьер» – в оптовой фирме, торговавшей икрой и рыбой.

Владельцем торгового предприятия был русский белогвардеец, в прошлом астраханский купец Данила Романов. По старости лет он отошел от работы, и делами фирмы управлял его сын – худосочный, рано полысевший джентльмен с испитым лицом и опустившимися уголками рта. Кофлин раза два бывал в конторе Романова и каждый раз заставал там Фирека. Шеф почему-то выдавал ему деньги через эту фирму.

Да, скорее всего Фирек сейчас мог быть только там. Отец Кофлин, заложив в рот два пальца, лихо свистнул проезжавшему шоферу такси и приказал ехать возможно быстрее.

Священник из Ройял-Ока, занятый тревожными мыслями, не заметил, как из аптеки следом за ним вышел широкоплечий мужчина с видом джимена – «правительственного человека» из Федерального бюро расследований. Он постоял у входа, повернувшись спиной к свету, потом перешел на другую сторону улицы. Некоторое время шел в том же направлении, что и отец Кофлин. Затем, когда священник захлопнул дверцу такси, незнакомец тоже сел в появившуюся неведомо откуда машину и поехал следом за удалявшимся таксомотором.

В контору «Романов-кавьер» отец Кофлин вошел со двора, загроможденного ящиками и старыми бочками, распространявшими запах вяленой рыбы. Настоятелю храма пришлось несколько раз позвонить и потоптаться у входа, пока ему открыли тяжелую, обшитую железом дверь. На пороге его встретил Романов-младший, именовавший себя Андреасом – на американский лад. Прежде чем открыть, Андреас посмотрел в глазок, прорезанный в двери. Узнав отца Кофлина, он не удивился позднему гостю. На вопрос Кофлина сказал, что мистера Фирека, к сожалению, нет, но, если угодно, преподобный отец может поговорить с фон Гинантом. Позже, возможно, подъедет Фирек, сейчас он задержался в издательстве «Флендерс Холл».

Андреас был слащаво-вежлив, необычайно говорлив и подозрительно розов. От него крепко разило вином. Андреас часто видел отца Кофлина в обществе Фирека, на этом основании считал его своим человеком. Обняв настоятеля неуверенной рукой за плечи, он повлек его через складское помещение в контору.

Здесь, как и во дворе, отца Кофлина преследовал застоявшийся запах рыбы, но он смешивался с терпким запахом типографской краски. Запах исходил от множества плотных, перевязанных шпагатом пачек, уложенных штабелями не только в коридоре, но и в двух просторных полуподвальных комнатах с невысокими сводчатыми потолками. В складе отец Кофлин не заметил ни единой бочки с рыбой, и тем не менее гнилой, соленый запах рыбы наполнял все помещение. Казалось, что им пропитаны воздух и стены, как это бывает в трюмах рыболовецких судов, поставленных на приколе, – в них давно уже не держат рыбу, но запах не выветривается годами.

Внимание Кофлина привлекли широкие, как для пинг-понга, столы, покрытые линолеумом. Вокруг них работали женщины в синих фартуках и комбинезонах. Одни наклеивали на конверты ярлыки с адресами, другие вкладывали в конверты печатные листки, взятые из распакованных, надорванных пачек, третьи ловкими скупыми движениями заклеивали конверты и бросали их в брезентовые мешки. Все напоминало здесь скорее отделение городского почтамта, нежели оптовый склад икры, рыбы, как значилось это на вывеске с изображением золотой стерляди.

Андреас, перехватив взгляд Кофлина, кивнул на работавших женщин:

– Некоторые милы… Милы, ничего не скажешь. – Он вздохнул. – А нам и в праздник нет отдыха. В России у нас сейчас маслáница, на тройках ездят, кушают блины… Извините, преподобный Кофлин, не в эту дверь. Вот сюда…

Отец Кофлин никогда не слышал что такое «маслáница», повернулся, чтобы спросить, но в это время из-за двери, в которую он едва не вошел, раздался сварливый голос:

– Не блúны, а блины! В России у нас так говорят… Ты, Андрюха, опять пьяный, мерзавец! Проводи гостя в офис да зайди ко мне на час, я тебя вытрезвлю.

Данила Романов предпочитал жить при лабазе, как он называл свое предприятие, и держал квартиру рядом со складом. Неженатого, единственного и беспутного сына Романов пытался держать в послушании, приучал блюсти старые обычаи и тяжко переживал, что он все больше и больше начинал «басурманиться». Даже на родном языке говорил косноязыко, будто не русский. Купец не замечал, что и сам он начинает пересыпать собственную речь чужими словами.

Из сказанного Кофлин понял только одно слово – «офис». Андреас на мгновение смутился, что-то ответил, потом заговорщицки хихикнул и заторопился провести гостя в контору.

В офисе, за стеклянной перегородкой, которая отделяла часть комнаты, сидели фон Гинант, сотрудник германского консульства, и незнакомый Кофлину человек мрачноватого вида. На столе стояли недопитая бутылка виски и сифон с содовой водой. Фон Гинант разочарованно посмотрел на вошедших – он ожидал приезда Фирека.

– Ну, что нового? – спросил он Кофлина вместо приветствия. – Виски хотите?

– Есть кое-что, – уклончиво ответил Кофлин и посмотрел на незнакомца. – Я ищу мистера Фирека.

– Можете говорить свободно. Знакомьтесь – герр Ганзенштурм. Мистер Романов, прошу вас, узнайте, готова ли почта. – Он говорил властным тоном хозяина.

Когда Романов-младший вышел, фон Гинант спросил:

– Ну, что там у вас случилось?

Кофлин кратко рассказал о событиях дня, об исповеди старика негра.

– Мм-да! – Фон Гинант забарабанил пальцами. – Надеюсь, вы взяли адрес этого черномазого?

– Сына? Да, он у меня.

– Пошлите ему телеграмму, пусть съездит к папаше. Герр Ганзенштурм, примите меры, это по вашей части…

Настойчивый звонок заставил собеседников насторожиться. Через минуту в комнату стремительно вошел Фирек. Он был чем-то расстроен. С удивлением обнаружив здесь Кофлина, Фирек протянул ему руку:

– Очень хорошо, что вы здесь, отец Кофлин! Я хотел вызывать вас… Но извините, на несколько минут мы должны вас оставить. Фон Гинант, прошу вас!

Фон Гинант поднялся, допил содержимое стакана и вышел за стеклянную перегородку. Они отошли в угол, к зашторенной витрине с низким подоконником.

– Зачем приехал сюда этот поп? – спросил Фирек.

– Кто-то проболтался о «Христианском фронте». Вас называют вдохновителем Кофлина.

– А поп?

– В панике. Дрожит за свою шкуру и побаивается разоблачения, что это не его идея. Он тщеславен, как пудель.

– Кофлин все рвется в католические наполеоны… Впрочем, об этом потом. Есть дела посерьезнее. Читайте!

Фирек протянул распечатанную телеграмму, полученную с Бермудских островов на имя Симона Грева. Фон Гинант пробежал текст: «Гарри в Лиссабон не поехал, задержался у тети Полли. Целую Нелли».

– Что это значит? – фон Гинант перечитал телеграмму. – Какая Полли?

– Я не узнаю вас, фон Гинант! Это же ясно любому мальчишке, пакет вашему достопочтенному Хайнингеро Хуанерасу не доставлен, его задержала британская цензура. Теперь понятно?

– Как же так могло получиться? – растерянно спросил фон Гинант. Перед ним отчетливо встали самые неприятные последствия постигшей их неудачи.

– Об этом следовало думать раньше. – Фирек скомкал телеграмму и сунул ее в карман. – Вместо того чтобы пользоваться нормальной дипломатической почтой, вы придумали с Вестриком глупейшую кутерьму с подставными лицами. Каждый захудалый филер, стоящий на перекрестке, знает, что Хайнингеро такой же португалец, как мы с вами, что он работает немецким консулом в Лиссабоне. Теперь расхлебывайте всю историю сами!

– Но мы не можем посылать такие документы дипломатической почтой. Нас в два счета обвинят, что мы вмешиваемся во внутренние дела Соединенных Штатов.

– Убирайтесь к дьяволу с вашим осторожничаньем! Кто поверит, что мы не вмешиваемся в их дела? Кто? Теперь пакуйте чемодан, вас вышлют как нежелательного иностранца.

– Но вы же сами послали пакет, – фон Гинант на всякий случай решил перевалить на кого-то ответственность.

– А что мне прикажете делать? Самому везти пакет в Берлин к доктору Дикгофу? Так, что ли? Покорно благодарю!..

Фирека взорвало возражение фон Гинанта. Чего доброго, свалят все на него одного. Фон Гинант не стал обострять разговор.

– Не будем спорить, – сказал он. – Надо немедленно предупредить сенатора Холта, иначе произойдет скандал.

– Ни в коем случае! – возразил более спокойно Фирек. – Это значит спугнуть два десятка сенаторов и конгрессменов, которые работают на нас в американском правительстве.

– Да, но ведь в пакете находились гранки его книги – сборник речей в сенате. А если станет известно, что американский сенатор, прежде чем напечатать книгу, посылает ее на утверждение в Берлин? Это скандал!

– Ну, вам, очевидно, лучше известно содержание пакета, – съязвил Фирек, – вы сами писали за сенатора все его речи. Черт с ним, с сенатором Холтом, найдутся другие, которые будут в конгрессе зачитывать ваши литературные упражнения. Хуже другое – любой самый посредственный следователь определит, что гранки набирались в издательстве «Флендерс Холл». На всякий случай я приказал рассыпать набор и уничтожить все оттиски. Но это упражнение для детей младшего возраста. Издательство под угрозой провала. В ближайшие дни станет известно, что «Флендерс Холл», солидное американское издательство, только филиал германского министерства пропаганды, ведомство Геббельса в Соединенных Штатах. Это серьезнее, чем что другое… Вы знаете, сколько трудов стоило создать такое издательство! Где бы вы печатали все эти речи конгрессменов: того же Фиша, Гофмана, Лендина, Нея, наконец, Линдберга, – у меня не хватит пальцев, чтобы всех перечислить…

Фирек снова разволновался. Забывшись, повысил голос и сразу осекся. Он украдкой взглянул на отца Кофлина, сидевшего в кресле за стеклянной перегородкой. Они разговаривали с Ганзенштурмом, голоса их не доносились сюда. Значит, и Кофлин не мог слышать их разговор. Тем не менее Фирек перешел почти на шепот.

– Кстати, речь сенатора Фиша готова к рассылке? – спросил он.

– Думаю, осталось часа на три работы. К утренней почте успеют. Как-никак там сто сорок тысяч адресов.

– Жаль, что не больше. Все равно почта идет не за наш счет. Американский конгресс не разорится от этого. – Фирек самодовольно рассмеялся.

Это была его идея – рассылать пропагандистский материал через конгрессменов. Их корреспонденция освобождалась от почтовых сборов. Речи в конгрессе того же Фиша или Лендина, подготовленные в немецком посольстве, рассылались в сотнях тысяч экземпляров.

– Ну, это нам тоже стоит немало денег. С Фишем вы расплатились? О чем его последняя речь?

– То, что надо. Требует не вмешиваться в европейские дела. Призывает конгресс сохранять нейтралитет, не помогать англичанам… Так что не будьте скупцом, фон Гинант. Расходы пока окупаются. Последний раз Гамильтон Фиш получил двенадцать тысяч долларов. На почтовых марках мы экономим гораздо больше.

– Да, но за полгода только через фирму Романова он перебрал у нас тысяч тридцать. Это немало… Вы слышали, что Фиш выдвигает свою кандидатуру на пост американского президента?

Фирек самодовольно усмехнулся.

– Не только слышал, но и подсказал ему эту идею. Боюсь только, как бы из-за проклятого пакета он не попал в тюрьму вместо Белого дома.

– Гамильтона Фиша это не может касаться. Он как член конгресса имеет право рассылать бесплатно свою почту. Это подтверждено законом.

– Да, но в почту американских конгрессменов мы вкладываем свое содержимое. Это тоже подтверждено законом? – Фирек иронически посмотрел на фон Гинанта. – Впрочем, не стоит преувеличивать и раздувать наши заслуги в пропаганде фашизма в Америке. Поверьте, он развивается в Штатах без нашей помощи. В лучшем случае мы чуточку подталкиваем и ускоряем процесс. Поверьте, что Генри Форду или тому же Линдбергу не надо подсказывать, они сами мечтают о своем фюрере. Поэтому нам так легко здесь работать… Подождите, подождите! – Фирек остановил фон Гинанта, когда тот сделал протестующее движение, намереваясь возразить собеседнику. – Я-то уж знаю, что говорю! Мой вывод имеет для меня практическое значение – в своей работе я прежде всего рассчитываю на самих американцев.

– Тогда почему же вас расстраивает история с пакетом?

– Это другое дело! Нужно просто умнее работать. Это во-первых. Кроме того, в Америке живут не одни Форды, Дюпоны и Кофлины. Есть люди, которые не принимают фашизма. К сожалению, в Штатах их немало.

– Однако что же мы можем предпринять по поводу этой истории? Нужно избежать дипломатического скандала, – в фон Гинанте заговорил осторожный дипломат, опасающийся международных осложнений.

– Прежде всего, запросите Кордта, пошлите ему шифровку в Лондон. Может быть, он сможет для нас кое-что сделать. Возможно, англичане задержат пакет у себя.

Фирек говорил и сам не верил в собственный вариант. Фон Гинант усомнился в нем тоже.

– Англичане немедленно сообщат американцам, они заинтересованы поссорить Вашингтон с Берлином.

– Тогда у меня есть другой план: я срочно должен встретиться с Герхардтом Вестриком.

– Это невозможно! Он прибыл в Вашингтон как торговый атташе германского рейха. У него другие задачи. С вашей репутацией, герр Фирек, только и встречаться с Вестриком!

– Однако вы легко могли бы с ним связаться, – настаивал Фирек. – Он живет не за горами, здесь, в Нью-Йорке, в отеле «Уолдорф Астория».

– Я повторяю, это невыполнимо. Рисковать мы не имеем права. Встреча с вами может его скомпрометировать.

– Это почему же? – обиделся Фирек.

– Да потому что вы подмочили свою репутацию. Думаете, о вашей работе никто не знает? – Фон Гинант наклонился к Фиреку. – В сравнении с тем, что делает господин Вестрик в Соединенных Штатах, наша с вами работа круглый ноль. С помощью наших американских друзей он пытается сорвать в конгрессе закон о ленд-лизе. А это значит, что Европа – и французы и англичане – останется без военной помощи. Понятно? Это поважнее провала издательства «Флендерс Холл». У него налаживаются отличные связи с промышленными кругами.

– Тем более.

– Нет, нет, вам нельзя с ним встречаться! Тем более после этой истории с пакетом. Я сам избегаю появляться у него в отеле. Даже корреспонденцию он получает на другое лицо.

– Хорошо, – Фирек не хотел сдаваться, его начинала бесить излишняя осторожность дипломата, – передайте господину Вестрику, что я хочу встретиться с ним. Пусть он решает сам. Расскажите ему на словах о моем плане.

План Фирека, тайного сотрудника германского абвера, заключался в том, что в Соединенных Штатах необходимо создать еще одну организацию. Она должна объединить промышленников, имеющих экономические интересы в Германии. Фирек даже придумал название – «Америка прежде всего». Может быть, что-то другое, похожее, но обязательно патриотическое. Мог же член конгресса мистер Фиш создать с его помощью подобное общество «Национальный комитет борьбы против участия Америки в иностранных войнах»! Туда входят политики. Еще большее значение должны иметь представители деловых кругов. Их поддержкой может заручиться господин Вестрик.

– Слушайте меня внимательно, – говорил Фирек, излагая свой план. – Господин Вестрик находится в дружбе с братьями Даллес из адвокатской фирмы «Салливэн энд Кромвель». Они связаны с германскими банками. Ему нетрудно найти общий язык… Это, так сказать, голая схема. О деталях я расскажу сам. Заинтересуйте господина Вестрика. Имейте в виду, что с помощью деловых людей – того же Дюпона или нашего друга Форда – мы сможем как-нибудь замять историю с гранками сенатора Холта.

Фон Гинант выслушал Фирека. План заинтересовал его. Только из присущей емуосторожности сотрудник консульства согласился не сразу.

– Хорошо, я попробую это сделать, но в успехе не хочу обнадеживать.

– Тогда мне придется бежать в Европу или садиться в тюрьму. У меня нет настроения делать ни то, ни другое! – Фирек снова начинал раздражаться.

– Хорошо, хорошо, – поспешил успокоить его фон Гинант, – завтра я поговорю с Вестриком. Надеюсь, вступление в общество не будет связано с таким сложным ритуалом, как, например, в ваш «Черный легион»?

– То есть?

– Ну, предположим, клятва в глухом лесу с приставленным к груди револьвером, вручение крупнокалиберной пули как сувенира и еще там что-то вроде этого…

– У «Черного легиона» были другие задачи – борьба с профсоюзными активистами. Мы не принимали туда слабонервных барышень.

– Генри Форд тоже не выпускница закрытого колледжа пречистой девы Марии… Тем не менее вы, надеюсь, не откажете ему в приеме в ваше общество «Америка прежде всего»? Однако пойдемте! Поп заскучал без вас. Зачем он вам нужен?

– Нужны адреса для рассылки почты. Шутка шуткой, а в его «Христианском фронте» уже наберется тысяч двадцать пять – тридцать отборных молодцов. Вот вам и поп! В Америке все по-особому. Дело теперь за оружием. Пока мы используем его для других целей: каждый фронтовик – готовый адрес, куда мы без опаски можем посылать нашу почту.

Фирек и фон Гинант возвратились в стеклянный бокс, где Кофлин с новым знакомым успели докончить начатую бутылку виски.

Фирек передал отцу Кофлину поручение собрать почтовые адреса «христианских фронтовиков» и попросил его заехать сюда же на следующее утро, чтобы взять тексты проповедей. Вскоре они втроем тем же черным ходом вышли из конторы «Романов-кавьер». В коридоре наткнулись на спящего Андреаса. Он спал на типографских пачках, уронив голову на руки. За столами, как на почтамте, женщины в синих комбинезонах продолжали готовить почту.

Ганзенштурм, числившийся сотрудником фирмы, проводил всех до двери, закрыл ее на железный крюк, – он задерживался, чтобы проследить за отгрузкой почты.

III

Едва ли в Нью-Йорке наберется десяток таких фешенебельных отелей, как «Пенсильвания». В отличие от других заведений подобного типа, в «Пенсильвании» селились не только богатые туристы, наехавшие из Европы, или деловые люди из Чикаго и Сан-Франциско. Порой номера люкс, обставленные с роскошью и великолепием, использовывались для приватных встреч людей, не желавших привлекать внимания не в меру любопытных и неистовых репортеров. Именно такая встреча и состоялась здесь в один из пасмурных февральских дней сорокового года.

В отеле «Пенсильвания» собралось небольшое избранное общество солидных и деловых людей. Все они, если сложить их капиталы, стоили по меньшей мере пятнадцать миллиардов долларов. Один только Ламмот Дюпон, руководитель фирмы «Дюпон де Немур энд компани», как патриарх восседавший на почетном месте, ворочал капиталом в три с лишним миллиарда долларов.

Приехал сюда и невысокий, желчного вида вице-президент компании «Дженераль моторс» мистер Уильям Надсен. Тот самый, что не так давно, к зависти и тайному восхищению других, так выгодно приобрел контрольный пакет опелевских автомобильных заводов в Германии. Присутствовали среди приглашенных и вице-президент телефонного треста Уильям Гаррисон и мистер Дэвис, один из директоров «Стандарт ойл» – крупнейшей нефтяной компании Штатов. За столом сидели еще несколько президентов, директоров и председателей наблюдательных советов – всего двенадцать апостолов, собравшихся на тайную вечерю в фешенебельный отель «Пенсильвания».

Среди участников встречи только два человека, два брата, абсолютно разных по внешности, не имели прямого отношения к замкнутому клану миллиардеров. Это были руководители известной адвокатской фирмы «Салливэн энд Кромвель» – братья Аллен и Джон Фостер Даллесы. Оба они не стоили и пятисот тысяч долларов, но были приняты в деловое общество, как принимают в аристократических семьях домашнего врача или нотариуса-душеприказчика: с ними делятся семейными тайнами и сокровенными мыслями.

Джон Фостер Даллес сидел между Надсеном из «Дженерал моторс» и представителем телефонного треста. Профессия адвоката наложила на него свой отпечаток. Представительный, гладко причесанный, с холеным и напряженно-предупредительным лицом, он походил на приказчика из ювелирного магазина, знающего себе цену.

Аллен Даллес ростом был не высок, лицом простоват, носил усы; неандертальские, выпирающие надбровные дуги придавали ему выражение тупой жестокости, хотя он и отличался достаточной хваткой и остротой ума. Вместо галстука Аллен Даллес предпочитал носить бабочку, прикрепленную к манишке тонкой резинкой. Эта привычка родилась у него после трагической гибели одного из сотрудников фирмы, который был задушен собственным галстуком.

По странному совпадению в отеле «Пенсильвания» собрались как раз в большинстве своем те члены всесильной национальной ассоциации промышленников, которые года два тому назад в такой же абсолютной тайне встречались с германскими эмиссарами, с двумя баронами – Типпельскирхом и Киллингером. Это было в ноябре 1937 года. Посланцы Берлина расписывали перед ними выгоды нацистского строя. Промышленники Штатов в упор ставили вопросы и получали такие же прямые ответы. Типпельскирх, генеральный консул в Бостоне, развивал идею сотрудничества Соединенных Штатов с Германией, раскрывал заманчивые перспективы: вот если бы овладеть такими гигантскими, неисчерпаемыми рынками, как Китай и Россия! Он подзуживал и разжигал аппетиты. Немцы распределили роли на совещании. Киллингер говорил о достоинствах внутренней политики нацистского строя. В Германии Гитлера коммунистов заставили прикусить языки, всех левых утопистов упрятали в тюрьмы. Теперь в нацистской Германии нет-де почвы для классовой борьбы. Но посмотрите, сколько неприятностей причиняет она в других странах! Хотя бы в Америке.

Слова немцев звучали сладчайшей музыкой в ушах участников совещания. Слишком велико было искушение повторить опыт Гитлера в Соединенных Штатах. Ламмот Дюпон, восседавший сейчас на председательском месте, высказал тогда затаенную мысль собравшихся: «Нам следует стремиться к объединению под руководством какого-нибудь выдающегося деятеля, – Дюпон говорил о своем, американском Гитлере. – Мы будем признательны нашим немецким друзьям за каждую услугу, которую они смогут нам оказать».

Принятое решение скрыли в бронированном хранилище семьи Дюпонов, но мысли, отраженные в нем, витали и сейчас на совещании апостолов делового мира Америки. За минувшие годы им удалось кое-что сделать. По всей стране возникли организации откровенно фашистского толка – «Стражи республики», «Крестоносцы», «Союз свободы», «Христианские фронтовики», «Черный легион» и другие. Апостолы-магнаты не жалели денег на тайные взносы. Помогали и немецкие друзья, имевшие свои виды на фашизацию Соединенных Штатов Америки.

Но на этот раз в отеле «Пенсильвания» не было никаких заграничных эмиссаров. Американцы оставались одни. В гостиной, где сервировали стол, большие зеркала отражали собравшихся, и казалось, что их гораздо больше, чем было на самом деле.

За ленчем шел общий, ни к чему не обязывающий разговор о событиях в Европе, о рыночной конъюнктуре, о войне в Финляндии, где русские неожиданно прорвали линию Маннергейма. Только в конце ленча старик Дюпон высказал свое мнение о внутреннем положении в Штатах.

– С нашим правительством, – сказал он, – надо вести себя так, как мы разговариваем с покупателями дефицитных товаров. Мы должны диктовать условия и свою цену, мы, но не президент Рузвельт со своим новым курсом. На нашего президента, по-видимому, все еще влияет детский паралич, перенесенный им в зрелом возрасте. Я думаю, господа, было бы уместно обменяться сегодня нашими мыслями.

После ленча, когда все перешли в соседнюю комнату курить и пить кофе, общий разговор возобновился.

Все сходились на том, что правительство в столь благоприятной обстановке должно учитывать национальные интересы деловых кругов Соединенных Штатов. События в Европе дают возможность укрепить американские позиции. Надо только умело проводить нейтралитет и одновременно извлекать выгоды из обеих воюющих сторон. Представитель телефонного треста высказался более откровенно – надо доить Европу.

– Для нас Америка должна быть прежде всего, – сказал Ламмот Дюпон. Про себя он подумал: «Действительно, стоит заключить картельное соглашение с немцами, то, что предлагает Вестрик».

Дюпон высказал мысль, что военные силы в Европе находятся в равновесии и есть все основания предполагать, что англо-французский блок путем дипломатического воздействия сможет направить германскую агрессию на восток.

Представитель «Дженерал моторс» с присущей ему желчностью возразил:

– Война обладает своего рода цепной реакцией. Из символической в один прекрасный момент она может превратиться в реальную. Это опасно.

Все, кто участвовал в разговоре, отлично понимали ход мыслей Уильяма Надсена: его беспокоила судьба заводов Опеля в Руре, вернее – акции, лежащие в его портфеле. При настоящей войне заводы превратятся в мишени для англо-французских бомбардировщиков. Тогда акции превратятся в бумагу. Мистер Надсен и сам знал, что его невысказанные мысли читают остальные, тем не менее продолжал говорить о своеобразии войны в Европе.

– Я позволю себе, господа, процитировать, – сказал он, – выступление одного дальновидного и, я бы сказал, трезвого обозревателя. Я говорю о мистере Липпмане. Мы не можем полагаться на самотек. Послушайте!

Надсен неторопливо, с видом некоторого снисхождения, потянул за молнию на сафьяновой папке с серебряной монограммой, вынул газету, перелистал, нашел статью, поправил пенсне. Поверх пенсне он исподлобья посмотрел на собравшихся и прочитал:

«В той самой мере, в коей союзники обязаны принять во внимание нашу точку зрения, они должны применять такую стратегию, которая осуждала бы крупные наступательные действия. В Западной Европе следует вести преимущественно оборонительную войну, в форме блокады, контратак и дипломатического давления. Политика американского правительства и должна состоять в том, чтобы заставить европейцев придерживаться этой стратегии. Для этого, в частности, нам надо воздерживаться от предоставления займов Англии и Франции. Это заставит союзников бережнее расходовать свои ресурсы, отказавшись от крупных операций».

– Попробуйте возразить против железной логики автора! – прервал сам себя представитель «Дженерал моторс», придерживая газету пальцем в том месте, где он цитировал. Вице-президент не нашел нужным сообщать коллегам, что именно он сам месяца два тому назад инспирировал появление этой статьи в «Нью-Йорк геральд трибюн».

– «С другой стороны, – прочитал дальше Надсен, – необходимо убедить немцев в том, что их наступление на Западе также не принесет решающих успехов, но только ослабит армию, которая может спасти мир от большевистской опасности».

Что вы скажете, господа, по этому поводу? – закончил вице-президент, опуская газету.

Он сел и почему-то сердито посмотрел на окружающих, хотя все были с ним абсолютно согласны.

Значительный интерес участников совещания вызвало сообщение Джона Фостера Даллеса о последних новостях в международной жизни. Он говорил, не поднимаясь с кресла, откинув голову и тщательно подбирая слова.

По достоверным сведениям, исходящим из госдепартамента, Верховный военный совет союзников, заседавший на днях в Париже, решил послать в Финляндию англо-французские десантные войска численностью до ста пятидесяти тысяч штыков. У союзников возникает одна неясность: пропустит ли Германия их войска в Швецию и Норвегию? Не высказывая личной точки зрения, Даллес-старший намекнул, что союзники ждут помощи от Соединенных Штатов в дипломатических переговорах с Германией. Положение осложняется успехами русских в Финляндии. Они прорвали линию Маннергейма. Надо поторопиться.

Вот тогда и возникла идея отправить в Европу своего человека, который бы посмотрел, послушал, поговорил и с немцами, и с французами, с итальянцами, англичанами. А главное – подсказал бы им, что общие их интересы сосредоточены на востоке – в России.

За окнами гостиницы было пасмурно, сыро и начинало смеркаться. Слуги внесли свечи в тяжелых канделябрах и поставили их на общий стол, за который снова перешли двенадцать апостолов. Конечно, проще было бы включить электрический свет, залить им всю комнату, но яркий свет казался безжизненно холодным, а свечи приятно контрастировали с непогодой, создавали атмосферу интимности.

Заспорили о человеке, пригодном для миссии в Европу. Сошлись на том, что лучше всего предложить кандидатуру мистера Семнера Уэллеса, он подходит со всех точек зрения.

– Мы вас просим, мистер Даллес, – обратился патриарх Ламмот Дюпон к старшему из братьев, – изложите Уэллесу нашу точку зрения. Или кому другому, кого президент уполномочит выполнить европейскую миссию. Пусть он побывает в Берлине… э-э-э… пусть убедит кого там следует не препятствовать союзникам перебросить войска в Финляндию. Ему следует подумать, как сохранить восточноевропейский барьер против большевиков… Конечно, мистер Уэллес может иметь свою точку зрения, но с нашим мнением, – Дюпон широко развел руки, – с нами ему следует посчитаться.

– А в Москву ему не стоит поехать? – не подумав, спросил кто-то на краю стола.

На него оглянулись как на человека, допустившего большую бестактность. Дюпон иронически бросил:

– Россия для нас – только потенциальная жертва Германии, разменная монета… Там нечего делать.

Заключал совещание президент Национальной ассоциации энергичный мистер Джордано, американец итальянского происхождения. В конце он сказал:

– Мы коммерсанты, джентльмены, и нас в данном случае не волнуют идеологические мотивы. Мы должны защищать собственные интересы, видеть свои перспективы. Даже если при нашей помощи Англия выйдет из этой борьбы без поражения, она настолько обнищает экономически, настолько подорвет свой престиж, что было бы совершенно невероятным полагать, будто она сможет восстановить или поддержать господствующее положение в мировой политике. В лучшем случае, она станет младшим партнером в новой системе англо-американского содружества, центром которого будет военная и морская мощь Соединенных Штатов Америки.

Даллес-младший сидел не за общим столом, а в стороне, погрузившись в глубокое кресло. Он наблюдал, посасывая прямую английскую трубку. Со стороны тайная вечеря напоминала ему какую-то картину Рембрандта, какую – не мог вспомнить: глухой, черный фон, видны только лица да манишки, выхваченные неровным пламенем свечей в бронзовых канделябрах. Даллес ждал, когда президент ассоциации заведет речь о его предложении. Неужели забыл? Совещание близилось к концу, но разговора о новом обществе не возникало.

Однако Джордано не забыл о предложении адвоката. Оно могло стать логическим завершением совещания. Президент ассоциации приберег это к концу. Он поблагодарил Аллена Даллеса за патриотическую идею создать общество «Америка прежде всего» и попросил его взять на себя труд провести необходимые формальности. Прежде всего надо зарегистрировать общество, ну хотя бы через адвокатную контору «Салливэн энд Кромвель».

Джордано обратился к коллегам с просьбой поддержать новое общество. Сам он первым поставил четырехзначную цифру на подписном листе.

Лист пошел по кругу, из рук в руки. На нем появились двенадцать подписей, включая и росчерки братьев Даллесов. Апостолы благословили рождение новой организации. Во главе ее стал чикагский делец, отставной генерал Роберт Вуд, не скрывавший прогерманских взглядов. Вуд говорил открыто, что, была б его воля, он готов бы отдать Гитлеру всю Европу, а если надо, то и всю Южную Америку. Вуд считал себя патриотом – Северную Америку он оставлял для себя.

IV

Беннет Стивенс, «маленький Бен», как иронически называли его приятели, слыл заурядным сыщиком. Был он одним из пятнадцати тысяч рядовых сотрудников, числившихся в то время в списках Федерального бюро расследований.

Часами простаивал он в слякоть и непогоду на улицах, чтобы сообщить потом шефу, что такой-то субъект находился в баре, после чего, нетвердо держась на ногах, трамваем поехал домой. «Маленький Бен» среди ночи тоже должен был трястись за ним в неприютном вагоне через весь город, продрогший и голодный, как пес. Действительно, собачья работа!

Но Беннет Стивенс, имевший личный номер 712, верил в свою судьбу и не унывал. Особенно он уверовал в нее после того, как шеф поручил сыщику наблюдать за квартирой некоего Георга Сильвестра Фирека, Риверсайд Драйв, дом 305.

Джимен впервые проявил тут инициативу. С застенчивой улыбкой, будто он впервые разговаривал с любимой девушкой, Бен сказал шефу:

– Мистер Кетчел, может быть, вы разрешите мне наблюдать и за ближайшими телефонами? Там есть телефон в аптеке и в ночном баре. Возможно, кто-то вздумает позвонить Фиреку, раньше чем зайти на квартиру. – Он еще раз улыбнулся. Все лицо его говорило: «Если сказал что не так, извините, пожалуйста…»

Кетчел посмотрел на него и загудел:

– О, да, я вижу, ты парень с головой! Честное слово! – Он сунул недоеденный бутерброд в ящик письменного стола и вытер губы, – Бери себе аптеку, в бар я пошлю другого… Молодец! Даром что с виду теленок.

Говорил Кетчел густым, хрипловатым басом. Бас соответствовал его наружности. Шеф был рыжеватым толстяком с апоплексической шеей и припухшими бесцветными бровями. На щеках и переносице его выступала россыпь почти коричневых веснушек.

Это случилось как раз в тот день, когда отец Кофлин действительно заглянул в аптеку, чтобы узнать, дома ли Фирек. Джимен проследил его до фирмы «Романов-кавьер». Зевая и чертыхаясь, он простоял до полуночи в подъезде, пока со двора не вышли трое. Бен увязался следом за их машиной. Двое вышли у подъезда гостиницы, а третий, сидевший за рулем, поехал на Риверсайд Драйв и остановился перед домом № 305.

Рано утром, не заезжая в бюро, позвонив только шефу, Бен толкался в холле гостиницы. Там он обнаружил своего поднадзорного.

Невидимой тенью сопровождал его сначала в контору «Романов-кавьер», потом до аэродрома.

Проводив самолет, уходивший в направлении Мичигана, Бен явился в бюро.

Он заполнил осведомительный листок, приложил к нему серию фотографий человека в шляпе, нахлобученной на кривой, как у боксера, нос, и отправился к шефу. Кетчел встретил сыщика в той же позе, что и вчера. Он дожевал бутерброд и выжидательно уставился на джимена 712.

– Ну?

Стивенс протянул листок с фотографиями. Доложил о событиях минувшей ночи и утра. Рассказывал он вяло, совсем не уверенный в том, что это заинтересует шефа. Застенчивая улыбка не сходила с лица Бена.

Кетчел внимательно выслушал, пробежал справку и принялся рассматривать сырые еще фотографии. Тяжело посапывая и отдуваясь – шеф страдал одышкой, – он то прикрывал на фотографии рукой шляпу, оставляя глаза и нижнюю часть лица, то оставлял только глаза с перебитым носом. Это продолжалось довольно долго. Наконец, откинувшись на спинку стула, он восхищенно посмотрел на джимена.

– Ты еще не знаешь, парень, что ты открыл вчера! Будто гадал на кофейной гуще… Молодец, черт побери! Бьюсь об заклад, что это поп Кофлин!.. Сейчас проверим.

Шеф позвонил секретарше:

– Принесите досье «Черного легиона», да побыстрее. А ты, парень, посиди рядом, я тебя вызову.

Через четверть часа Бен снова был в кабинете шефа.

– Смотри сюда! Узнаешь? – Кетчел указал на фотографию пастора, читающего проповедь в храме.

Лицо было знакомое, но Бен не мог бы утверждать под присягой, что это именно тот человек, которого он проводил самолетом из Нью-Йорка. Шеф увидел сомнение на лице джимена.

– А теперь посмотри!

Шеф прикрыл листом бумаги воздетые к небу руки проповедника. Исчезли сутана, нагрудный крест. В прорези, сделанной шефом в бумаге, осталось только лицо от подбородка до бровей, нависших над проницательными глазами. Перед Беном была почти такая же фотография, как та, что сделал он несколько часов назад.

– Узнаешь? – Кетчел расхохотался, довольный изумлением джимена. – Память у меня феноменальная! Вот здесь я держу тысячи лиц, – шеф постучал кончиками пальцев себя по лбу. – Конечно, это поп Кофлин из Ройял-Ока. Старый знакомый, работал в «Черном легионе»… Значит, теперь он связался с Фиреком. Так!.. Я скажу тебе, парень, ты недаром прожил последние сутки.

Кетчел относился к категории старых, преданных делу служак, проведших многие годы в криминальной полиции. Всех людей земного шара он делил на две неравные части – на честных, которых всячески защищал и оберегал, и нечестных, с которыми боролся, защищая большую часть человечества. Кетчел не признавал ни бедных, ни богатых, ни добрых, ни злых. Для него существовали только преступники и прочие граждане. Прочие, будь то рабочие, фермеры, члены конгресса или сам Генри Форд, – все, равные перед американским законом, находились под его защитой. Так он, во всяком случае, думал. Преступников Кетчел подразделял на рецидивистов, фальшивомонетчиков, грабителей, мошенников, убийц, содержателей притонов, вымогателей и прочих профессионалов или дилетантов преступного мира.

Кетчела не интересовала политическая окраска порученного ему дела. Он загорался, мог проводить бессонные ночи, распутывая сложнейшие нити, решал головоломные задачи лишь для того, чтобы доказать, что для него, Кетчела, не существует не раскрытых дел. Это было смыслом жизни, чести, профессиональной гордости детектива. В Федеральное бюро расследований Кетчел пришел не так давно, из криминальной полиции он принес с собой дух спортивного задора, азарта.

Работать с ним было легко, он умел отметить старательную службу джименов, радовался успехам, но не спускал промахов, ротозейства и уж никак не терпел, чтобы его мальчиков кто-то обводил вокруг пальца.

К агенту 712 Кетчел присматривался исподволь. Он все больше убеждался, что парень имеет задатки стать отличным детективом. Внешность у него, конечно, не соответствовала профессии, но это даже лучше. Такого теленка, умеющего по любому поводу краснеть и смущаться, трудно заподозрить в чем-то серьезном. Иные детективы умышленно напускают подобную маску ленивого добродушия. Взять к примеру того же Доновена из Бюро стратегической информации. У генерала тоже добрые голубые глаза и мягкий ирландский говор. И еще что-то кошачье. В любую минуту может выпустить когти. Генерал Доновен предлагал Кетчелу перейти в военную разведку. Он отказался – нечего прыгать с места на место.

В тот день, возвратившись домой, Бен вихрем ворвался в кухоньку, где мать возилась у плиты, занятая стряпней.

– Мутти, победа! – закричал он с порога и, схватив мать, закружил ее по кухне. – Теперь уже наверняка мы сможем купить ферму! Ты только послушай, мутти: шеф похвалил меня и сказал, что из меня выйдет настоящий джимен. Обещал поручить мне самостоятельное дело… Ты только послушай, мутти!

Мать с трудом высвободилась из объятий сына и с недоверчивой улыбкой ответила:

– Оставь, Бен, перестань фантазировать! Об этом я слышу не первый год.

– Нет, нет, мутти! Сейчас уже твердо. Вот увидишь, мне прибавят жалованье. Я придумал дежурить в аптеке… Шеф сказал, что я везучий… Поздравляй меня и давай поскорее обедать. Отец не вернулся? А Людвиг?

– Отец скоро придет. Помоги мне накрыть на стол, да вымой сначала руки. Ты пришел с улицы…

Бен исчез в ванной, но и оттуда доносился его оживленный голос. Потом он принялся доставать из буфета тарелки, вилки, резал хлеб и без умолку говорил и говорил о своей удаче.

В семье Стивенсов дети говорили с матерью по-немецки. Только в присутствии отца переходили они на английский язык. Амалия Стивенс, урожденная Вилямцек, еще до 1914 года переселилась в Штаты. Германию она помнила смутно, но, несмотря на американское подданство, считала себя немкой, всю жизнь стремилась, чтобы Бен и Людвиг знали язык ее родины.

В Германии, под Берлином, у Амалии остались какие-то родственники. Она их не знала, хотя долгое время к пасхе и рождеству из Европы приходили поздравления с праздником. После смерти отца переписка оборвалась даже с кузеном. Вот уже сколько лет оттуда не приходило никаких известий.

Дельберт Стивенс, отец семейства, происходил из ирландцев. Он тоже лет тридцать назад переселился за океан, тоже прекратил связи с родиной, но, в отличие от жены, считал себя стопроцентным американцем. Дети унаследовали от него мягкий ирландский выговор и, вероятно, некоторые черты характера, свойственные заокеанским предкам.

Семья Стивенсов не могла роптать на судьбу. Жили они вполне прилично, особенно после того, как дети стали на ноги и начали приносить домой заработок. Квартиру снимали недалеко от порта. Это было удобно – отец и Людвиг работали в доках. Зато Бену приходилось тратить много времени на переезд, но ему, самому молодому в семье, такие поездки не были в тягость.

Заработка трех мужчин Стивенсам хватало на жизнь, но чего не могли они сделать – это накопить денег на ферму и клочок земли где-нибудь на берегу реки. Много лет Стивенсы откладывали сбережения, иногда по центам, но все оказывалось мало. Дельбертс-холл, как окрестили они, в честь отца, свое будущее ранчо, стал общей мечтой всей семьи. Их мечта с каждым годом становилась все более близкой к осуществлению. Поэтому Бен, не страдавший излишним честолюбием, связывал свое продвижение по службе прежде всего с мечтой о ферме. Там могли бы наконец поселиться родители, а они с Людвигом стали бы наведываться к ним и ловить в речке форелей.

Теперь, если верить мистеру Кетчелу, Бен имел все шансы выдвинуться и зарабатывать несколько больше того, что получал он каждую субботу.

События, вселившие в младшего из Стивенсов уверенность, что он теперь взберется наконец в люди, произошли в пятницу, а в понедельник на следующей неделе они имели свое продолж~ение. Мистер Кетчел снова вызвал джимена 712 и поручил ему заняться несчастным случаем, который произошел с негром Дженом Хонтом, двадцати семи лет, на перегоне близ города Ройял-Ок. Само дело не представляло интереса, – подумаешь, негр попал под колеса! Но из криминальной полиции сообщили, что у погибшего негра, кроме личных документов, найдена телеграмма с подписью священника Кофлина. Опять Кофлин! Это насторожило мистера Кетчела. Он нюхом почувствовал, что здесь пахнет не только несчастным случаем, и постарался внушить это Стивенсу.

– Поезжай, парень, в Ройял-Ок, – сказал он, – осторожненько посмотри, нет ли какой связи между этим несчастным случаем и телеграммой. – Он пожевал сигару и добавил: – Имей в виду, если повезет, мы копнем с тобой большое дело. Действуй! Как только что-нибудь узнаешь, скачи обратно.

Бену едва хватило времени, чтобы заехать домой. Он собрал с помощью матери чемоданчик, сломя голову помчался на вокзал и ближайшим поездом выехал из Нью-Йорка.

На месте происшествия, вернее – в полиции Ройял-Ок, Бен очутился днем и немедленно приступил к делу. Кажется, никогда не испытывал он такого прилива сил и энергии. Шутка ли, первое самостоятельное дело!

В полиции его познакомили только с протоколом. Из него следовало, что негр, видимо задремав, свалился с поезда и попал под колеса. Полицейский инспектор посмотрел на Бена сонными, равнодушными глазами. Всем своим видом он будто бы говорил: чего здесь затевать дело, когда ясно, как дважды два, – черномазый сам свалился с поезда! Ехал небось без билета. Чего старается молокосос? Делает вид, будто занят чем-то серьезным…

Телеграмме отца Кофлина, вызывавшей Хонта к умирающему отцу, инспектор тоже не придавал никакого значения. Нужно же было негру ехать зачем-нибудь в Ройял-Ок… Но Стивенс решил попробовать зацепиться за эту тоненькую и ненадежную ниточку, как советовал ему мистер Кетчел. Сам он не хотел попадаться на глаза отцу Кофлину. Отправился к нему полицейский инспектор, тот, который считал, что дело не стоит выеденного яйца.

Конечно, он не принес ничего нового.

Таким же снисходительно-вялым тоном инспектор процедил, что отец Кофлин ездил по своим делам в Нью-Йорк. Оттуда действительно он отправил телеграмму сыну умирающего прихожанина. Это ясно и так – на телеграмме стоит подпись священника.

Единственно, что инспектору показалось странным в разговоре с настоятелем храма, – это некоторая раздражительность, с которой преподобный отец отвечал на вежливые расспросы. Конечно, любому духовному отцу неприятно иметь дело с криминальной полицией. Успокоившись, отец Кофлин рассказал, что ездил в Нью-Йорк навестить больную сестру, потом остановился в гостинице и первым самолетом вернулся домой. Задерживаться он не мог, так как в воскресенье должен был читать проповедь в храме.

Полицейский инспектор сделал для себя вывод: отец Кофлин, посылая телеграмму, выполнил христианский долг, и нечего к нему придираться. Приехавшего юнца, новичка в криминальных делах, он не утерпел кольнуть:

– Признаюсь, мне было не по себе, что пришлось приставать к настоятелю храма с такими расспросами.

Но Бен даже не заметил словесной шпильки. Рассказ инспектора насторожил его. Бен, смущенно улыбаясь, спросил:

– А кроме как у сестры, священник нигде не был?

– Был в гостинице, как я уже говорил… Простите, мистер Стивенс, мне неудобно было допытываться. Какое это имеет значение?

– Извините, пожалуйста, – Бен словно застенчиво умолял инспектора, даже потупил глаза, – но вам придется сходить еще раз к отцу Кофлину. Расспросите его, где и когда был он у сестры, когда приехал в гостиницу… Пожалуйста, сходите сейчас, больше я вас не буду тревожить…

Полицейский инспектор пожал плечами и отправился снова выполнять поручение дотошного джимена. Мальчишке нечего делать! Если бы не мандат Федерального бюро расследований, инспектор давно бы послал его к черту.

В ожидании, когда вернется инспектор, Бен пошел на вокзал и стал расхаживать по перрону. Стивенс осмотрел, где можно выйти с вокзала на площадь, у станционного сторожа узнал, что с ночным поездом пассажиров почти не бывает, поэтому для выхода в город оставляют только одну железную калитку. Вон ту, рядом с вокзалом.

Бен подошел к калитке, заглянул в урну, стоявшую рядом. Удача продолжала сопутствовать ему – урна была заполнена мусором. Видимо, ее не чистили несколько дней.

Стивенс купил в киоске газету, полистал и, улучив минуту, когда на перроне не осталось ни единой души, выгреб в бумагу содержимое урны. Здесь были окурки, горелые спички, банановые шкурки, использованные билеты, жевательная резина, что-то еще. Джимен старательно завернул добычу в газету и возвратился в полицию.

К тому времени, когда инспектор пришел от священника, Бен успел разобраться в содержимом урны. Он обнаружил здесь кое-что интересное. Прежде всего Бен выбрал из мусора погашенные билеты и установил, что в день несчастного случая на станции Ройял-Ок сошло по меньшей мере пять пассажиров, в том числе один ребенок в том возрасте, когда детям покупают четверть билета.

Бен все больше убеждался, что мистер Кетчел прав, заподозрив преступление в несчастном случае с негром. «На одного негра пятерых многовато, – подумал он, разглядывая в складную лупу свои находки. – Но кто-то из владельцев билетов причастен к происшествию на перегоне». Иначе откуда могли появиться на одном из билетов едва заметные следы крови с отпечатками пальцев? Точно такой же отпечаток был на окурке, лежавшем теперь на столе перед сыщиком. Это уже кое-что значит!

Инспектор явился не в духе. Отец Кофлин пригрозил пожаловаться шерифу, если еще хоть раз посмеют его беспокоить. Настоятель вновь раздраженно ответил, что ездил к сестре, навестил ее в больнице и нигде больше не был.

– Прекрасно, я этого ожидал! – удовлетворенно пробормотал джимен.

– Я тоже так думаю, – сердито ответил инспектор. – Нельзя же в наши дела вмешивать преподобного отца Кофлина! У каждого свои дела… Надеюсь, теперь вы удовлетворены?

– Да, да, благодарю вас! – рассеянно ответил Бен. Он застенчиво улыбнулся. – Извините, что побеспокоил.

Бен решил не посвящать полицейского инспектора в свои открытия: была нужда делить с кем-то славу! Инспектор по-своему понял его робкую улыбку. Парень догадался, что даром приехал, теперь отрабатывает задним ходом. Тут инспектор заметил на скамье груду мусора, лупу, лежавшую на столе рядом с помятыми железнодорожными билетами. «Эге, – подумал он, – а парень-то хочет быть из молодых, да ранним!» На всякий случай он решил зайти к шерифу, рассказать о приезде джимена.

А Стивенс продолжал терпеливо разматывать попавшуюся ему в руки ниточку. В тот же вечер он побывал у родителей погибшего негра. Старик был жив и даже чувствовал себя гораздо лучше. Гибель сына от него скрыли, и старик все время ждал его возвращения.

Появление агента Федерального бюро всполошило и перепугало старого Хонта.

Сначала он пытался что-то утаивать, но Бен так хмуро на него посмотрел, что старик, замирая от страха, торопливо начал выкладывать все, что знал.

Старик почти слово в слово передал свой разговор с отцом Кофлином. Рассказал, как пришел он, где стоял, как, слава тебе господи, отпустил грехи. Бен внимательно слушал, не пропуская ни слова.

Под конец старик снова запнулся, Бен снова посмотрел на него строго, и старик рассказал последнее – о подслушанном разговоре. Хонт только просил мистера джимена сохранить тайну, в которую он теперь посвящен. Хонт и так согрешил, что нарушил обещание святому отцу.

– Какое обещание? – спросил Стивенс.

– Отец Кофлин просил никому не говорить, что я слышал.

Старик негр разговорился. Бен терпеливо отцеживал из потока слов нужные ему крупицы..

– Почему господь бог не закрыл мои уши, когда я зашел из кухни в прихожую моего хозяина? Мне нужен был ключ от гаража, но я не посмел им мешать. Иначе разве стал бы я подслушивать чужие разговоры… Я вам рассказываю все, как было, мистер джимен. Только, ради бога, не выдавайте меня! Иначе, если я не умру, хозяин прогонит меня с работы. Вы знаете, что значит в мои годы потерять место?.. Об этой тайне, провались она в преисподнюю, знают теперь только отец Кофлин, Джен, который, спасибо преподобному отцу за его заботу, должен со дня на день приехать, ну, и моя добрая жена Лия. Я не говорю про нас с вами… Священник только успел отпустить мне грехи, как я опять согрешил. Ну как я мог это утаить от Лии! Мы прожили с ней столько лет, за всю жизнь я ничего от нее не скрывал… Скажите, мистер, как же мог я унести от нее тайну в могилу? Когда она проводила священника…

– Значит, отец Кофлин знал, что ваш сын посвящен в эту тайну? – перебил Стивенс.

– Как же, как же! Я все рассказал, потом он и попросил его адрес. Он достал вечную ручку, такую же, как у вас, и на евангелии записал, дай ему бог здоровья. Не пожалел священного писания… Я тогда действительно был очень плох…

Бен Стивенс почуял: вот где узелок! Но круги по воде расходятся куда-то дальше. Непонятно, почему мистер Кетчел сказал ему: «Если повезет, копнем с тобой большое дело». Какое же это дело?

Следующие два дня Бен продолжал энергичные поиски. Он уверился окончательно, что Джен Хонт свалился под поезд совсем не случайно. Бену удалось даже установить внешний вид вероятных преступников. Прибывший с ночным поездом хозяин таверны «Золотой скворец» – он действительно ехал с женой и дочерью – сообщил Бену, что на платформе видел двух незнакомых людей, тоже сошедших с поезда. Раньше он не встречал их в Ройял-Ок. На другой день парни заходили к нему в таверну, выпили по стакану виски, и, пока они сидели за столиком, хозяин смог их как следует рассмотреть.

В кармане и в голове джимена было достаточно материалов, можно возвращаться обратно. Но Бен Стивенс был все же начинающий сыщик. Он не мог взять себе в толк: какую роль играл в этом деле настоятель храма «Маленький цветок»? Не понял он и еще одного – события, происшедшего с ним перед самым отъездом. Только случайно первое дело, которое он разбирал, не стало для него последним в жизни.

До поезда оставалось не более получаса. Бен неторопливо переходил вокзальную площадь, когда вдруг из-за угла на полном ходу вынырнула грузовая машина. Бен едва успел отскочить в сторону. Машина пронеслась так быстро, что крылом коснулась его распахнутого макинтоша. Не успев еще прийти в себя, Бен сквозь грохот услышал будто бы отрывистый выстрел. Бен так и подумал бы, что это ему показалось. Но отвалившийся кусок штукатурки на стене дома и расплющенная, еще горячая пуля крупнокалиберного кольта подтверждали, что джимен не ослышался. Бен выковырнул пулю, сунул ее в карман и пошел на вокзал. «Гоняют же, дьяволы, без ограничения скорости, – думал он, покупая билет в станционной кассе. – Так нетрудно угодить и в морг. Что это за ковбойская привычка развлекаться стрельбой на улице…»

Занятый раздумьем о порученном деле, Бен скоро выбросил из головы случай, происшедший с ним на вокзальной площади в Ройял-Ок.

V

В пятницу, то есть ровно через неделю после первого разговора с шефом, джимен 712 снова появился в кабинете мистера Кетчела. Шеф не ошибся в парне. У Стивенса просто талант сыщика! Это отметил про себя Кетчел, слушая доклад агента. Конечно, парень не разобрался в происшествии на площади в Ройял-Ок. Святая наивность! Яснее ясного, что его кто-то хотел убрать с дороги. Но кто? Кто и откуда мог прознать, что джимен приехал расследовать дело? Он же утверждает, что, кроме как с полицейским инспектором, ни с кем не разговаривал откровенно. Впрочем, Стивенс побывал в семье убитого, посылал инспектора к отцу Кофлину, заходил в таверну, выспрашивал хозяина. Значит, если там орудовала шайка, сведения до нее могли просочиться из разных источников… Эх, доведись ему такое дело, Кетчел зубами вцепился бы в эту машину! Тогда сразу стало бы все ясно. Остаться живым и упустить такой случай! Ай-яй-яй!.. Что поделаешь, молодо-зелено! Придется докапываться здесь, в Нью-Йорке.

Одно Кетчелу было совершенно ясно: раз дело дошло до того, что «маленького Бена» кто-то решил убрать с дороги, значит, парень копнул как раз там, где надо. Кетчел дружески похлопал Бена по плечу, что служило у него высшим проявлением похвалы, и бесцеремонно выпроводил его из кабинета.

Кетчел остался один, чтобы пораздумать над этим делом. Сфотографированные оттиски пальцев, обнаруженные на проездном билете, он отправил в отдел дактилоскопии. Там, в картотеке, хранились десятки, может быть, сотни тысяч оттисков пальцев людей, побывавших хоть раз в полиции. Получение справки не заняло много времени. Вскоре ему сообщили – оттиски пальцев принадлежат рецидивисту Блеку. Кличка – «Рука гориллы». Судился последний раз в Детройте за убийство Чарльза Пула, профсоюзного работника. Мотивы преступления не установлены. Блек бежал из тюрьмы года полтора тому назад.

«Так, так, – засопел Кетчел, разглядывая полученную справку, – значит, корешки растут из одного места. Опять „Черный легион“. Живучая шайка, черт побери!»

Кетчел готов биться об заклад, что это так и есть. Он наизусть помнит всех, кто проходил по «Черному легиону». И преступников, и убитых. Кетчел сам занимался расследованием нескольких убийств в Мичигане. С простреленной головой на глухом пустыре нашли Джорджа Марчука, секретаря профсоюза автомобильного завода Форда. Марчук был коммунистом, но для Кетчела это не имело значения. Он политикой не занимается. Убийство остается убийством. Потом нашли труп другого профсоюзника – Джона Беляка. Застрелили Чарльза Пула, Пидкока, Андерсона, еще несколько человек. И все это на протяжении какого-нибудь года в районе автомобильных заводов. Убийство Пула совпало с забастовкой детройтских рабочих. Тогда еще неизвестные взорвали помещение правления профсоюза, потом рабочую книжную лавку, клуб украинского просветительного общества, помещение местной организации компартии. Что там творилось!

Да, пришлось тогда поработать. Кетчел был помоложе лет этак на пять, его не мучила тогда проклятая одышка. Он сумел многое раскопать. Нити вели к «Черному легиону». Одно только оставалось до сих пор непонятным: какая корысть была у шайки заниматься поджогами, взрывами, убийствами? Вероятно, поэтому судья отнесся так мягко к подсудимым. Большинство из них вскоре очутились на свободе. Но если рассуждать по совести, он, Кетчел, запрятал бы главарей шайки в тюрьму. Не только одного Блека. Сколько лет «Черный легион» орудовал так безнаказанно! Если легионеры не занимались грабежами, откуда у них столько денег? Они щедро подкупали полицию, нанимали шерифов… Кстати, кто работает шерифом в Ройял-Ок? Может, тоже старый знакомый?

Кетчел попросил дать ему и эту справку. Ну конечно, шерифа перевели из Детройта. Он припоминает эту фамилию. Вот что значит для детектива хорошая память! Кетчел все больше утверждался в мнении, что покушение на его агента не обошлось без участия шерифа из Ройял-Ок.

В профессиональной ограниченности криминалиста Кетчел не знал о движущих пружинах, действовавших в организации «Черного легиона». Кетчел не интересовался политикой и в силу этого на своем веку не прочитал ни единой книги, кроме детективных романов. Будь это иначе, специалист по раскрытию уголовных дел мог бы прочитать и задуматься над книжкой с сухим названием «Фашистская угроза». Авторы как раз описывали те события, расследовать которые пришлось криминалисту. Одно это могло бы заинтересовать Кетчела – всегда приятно читать о знакомых вещах, – но, вероятно, книжка не попала к нему в руки.

В книге было такое место:

«Сила „Черного легиона“ заключалась в том, что вся его деятельность носила исключительно террористический характер, что его люди засели в полиции и во всех органах власти в городах, округах и штатах, что он связан был с республиканской партией и, наконец, что он действовал в тесном контакте с органами шпионажа и предпринимательскими профсоюзами, которые были созданы автомобильными компаниями».

Оживлениедеятельности легиона – его черносотенный фашистский разгул – совпало и с другими событиями. Он начался после того, как в Германии, на другой стороне земного шара, утвердилась фашистская диктатура Гитлера. В методах фашизма обоих полушарий оказалось много общего, схожего, но криминалист ни в то время, ни позже не задумывался над внутренней связью событий.

Следствие по делу об убийстве двадцатисемилетнего негра Джена Хонта продолжалось. Но и сейчас Кетчел видел в нем только уголовную сторону. Правда, с приходом Кетчела в Федеральное бюро расследований заместитель директора не раз заводил с ним разговоры на политические темы, осторожно выпытывал его настроения, намекал на оживление левых, и в первую очередь коммунистов. Но Кетчел отводил такие разговоры и обычно заканчивал их одной и той же фразой: «Скажу вам прямо, политикой я не интересуюсь, мое дело – убийства, грабежи, на худой конец, жульнические аферы».

Рецидивиста Блека обнаружить не удалось, но полицейский налет, произведенный на фирму «Романов-кавьер», дал неожиданные результаты. Кетчел сам тряхнул стариной, он принимал участие в операции. В помещении, где полагалось бы находиться ящикам с консервами сардин, икрой и копченой рыбой, лежали штабелями пачки листовок, запасы конвертов, речи сенаторов, отпечатанные типографским способом. На всех пачках, запакованных в плотную бумагу, виднелись наклейки: «Отпечатано в США. Издательство „Флендерс Холл“.

Хранились здесь сотни тысяч, если не миллионы фирменных конвертов, но не фирмы «Романов-кавьер». На конвертах стояли грифы сенаторов и конгрессменов, подписи: «Рассылается бесплатно», «Оплате почтовыми сборами не подлежит». Под видом рыбной торговли в полуподвальном складском помещении работала целая почтовая экспедиция. Почта почтой, но Кетчел при всем старании нигде не мог обнаружить ни единой марки. Эта деталь прежде всего привлекла внимание криминалиста.

«Вот загребали!» – покачивая головой, Кетчел разглядывал подпольное предприятие. Он попробовал прикинуть, сколько зарабатывали аферисты ну хотя бы на тысяче писем, отправленных без марок во все концы Штатов, с десятков тысяч, с миллионов писем… Шайка работала не один месяц. Получались астрономические цифры.

Когда в контору «Романов-кавьер» явилась полиция и начался обыск, глава фирмы Данила Романов даже не вышел из комнаты. Он только сказал: «Достукались!» – и затворил дверь. Сын его оставался в конторе за стеклянной перегородкой. Он пьяно таращил глаза и повторял беспрестанно стоявшему рядом побледневшему человеку:

– Герр Ганзенштурм… п-п-позвоните Ф-фиреку… Это же б-безобразие… Пусть он распорядится кому там следует… Поз-звоните, я г-говорю… Вы же у нас служите, герр Ганзенштурм, ну и выполняйте…

Но Ганзенштурм предъявил Кетчелу германский паспорт, и его не стали задерживать.

Так началось нашумевшее в Америке дело о «черной почте». В нем оказались замешанными десятки американских сенаторов, конгрессменов. Они выступали в конгрессе с речами на самые различные темы. Речи писал им немецкий резидент Фирек. Трибуна конгресса стала трибуной фашистской пропаганды иностранной державы. В печати поднялся скандал. К удивлению Кетчела, его разоблачение переросло рамки обычного уголовного происшествия. Арестованным предъявили обвинение в подрывной деятельности против Америки. Газеты намекали на германских шпионов, орудовавших за спиной шайки, но Кетчел все же не допускал такой мысли. «Нельзя же делать подобные выводы, – думал он, – только на основании того, что во время обыска в конторе фирмы оказался германский подданный. Газетчики любят сенсации, горазды на всякие выдумки».

Кетчел считал свою часть дела выполненной. Он гордился, что ему удалось разоблачить шайку мошенников, загребавших доллары на незаконных почтовых операциях. Дальнейшее следствие поручили вести прокурору Мелони. Это по его части. Кетчел только помогал ему. И все же, хотя бы поэтому, шефу уголовного отдела приходилось сталкиваться постоянно с отголосками дела о «черной почте». По долгу службы он должен был интересоваться всем, что сообщали газеты о преступлениях, самоубийствах, аферах и грабежах. Не прошло мимо него и сообщение о катастрофе, во время которой погиб сенатор Лендина. Как сообщал репортер, сенатор будто бы сказал перед своим отлетом: «Я зашел слишком далеко, чтобы вернуться обратно». На аэродроме сенатор выглядел расстроенным, нервным, находился в мрачном, подавленном состоянии. Репортер предполагал, что катастрофа произошла не случайно. Скорее всего она связана с той же прогерманской группой в конгрессе и недавно раскрытой «черной почтой».

Обычно просмотром газетных вырезок Кетчел занимался в конце рабочего дня. Он переваривал Их несметное множество, – где-где, а в Америке происшествий хватает… Прочитав заметку о Лендине, Кетчел подумал: «Чего не придумают репортеры! Что ж, им тоже кормиться надо». Но сообщение все же заставило призадуматься: может, и в самом деле здесь что-то есть.

Некоторые стороны дела Кетчелу оставались неясными. Иногда он подумывал: изобрел бы кто аппарат, раскрывающий людские тайны… Впрочем, тогда исчезло бы само понятие тайны, тогда исчезла бы и его профессия детектива. Нет уж, лучше так, как есть. Лучше самому ломать голову.

Однако существуй такой хитрый аппарат, рожденный в мечтах старого криминалиста, у Кетчела раскрылись бы глаза на многие вещи. Возможно, Кетчел повел бы себя совершенно иначе, зная хотя бы, что предшествовало гибели сенатора Лендина.

За несколько дней до авиационной катастрофы в сером длинном здании американской палаты представителей, в комнате № 1424, числящейся за членом конгресса Гамильтоном Фишем, происходила конфиденциальная беседа. В ней принимали участие три джентльмена. Был здесь Джордж Хилл – личный секретарь конгрессмена, директор издательства «Флендерс Холл» Георг С. Фирек и сенатор Эрнст Лендина, избранный в сенат от штата Миннесота.

– Эта дурацкая история испортила мне много крови, – сказал Фирек. Он смотрел из окна на город, на громады каменных зданий, раскинувшихся на берегу Потомака, на Капитолий, напоминающий большой вокзал. В Вашингтоне, как в древнем Риме, был свой Капитолий. В нем размещался сенат. – Надо что-нибудь придумать. Вы слышите, мистер Лендина? – Фирек отошел от окна.

– Что я могу сделать? Это выше моих сил. И вообще мне все надоело, надоело! – Сенатор закрыл лицо руками, уронил голову. – Когда я избавлюсь от этого?!

– Прекратите истерику, сенатор! Мы взрослые люди, – Фирек холодно и жестко посмотрел на размякшего сенатора. – Вы знаете, чем грозит ваш отказ.

– Хорошо, я сделаю это, но в последний раз. Поняли вы меня? В последний раз… Потом, – Лендина нервно погасил недокуренную сигарету, – потом прошу не забывать, вы разговариваете с членом американского конгресса. Я не потерплю такого тона! Не потерплю!.. Извините, у меня заседание.

Сенатор порывисто вскочил с кресла и вышел из комнаты.

Фирек презрительно посмотрел ему вслед:

– Кисейная барышня! Учит меня разговаривать с конгрессменами! Дурак и слякоть!.. Пусть выполнит задание, а потом… – Фирек сделал жест, словно сбрасывая костяшку на счетах. – Займитесь им, Хилл. Надо подобрать другого председателя комитета. Кстати, что-то уж слишком длинное у него название – «Национальный комитет борьбы против участия Америки в иностранных войнах»… Нельзя ли что-нибудь покороче?

– Надо подумать. Но как теперь будет с почтой?

– Максимум осторожности. Все пропагандистские материалы должны проходить только через конгресс. Пусть читают речи на заседаниях, чтобы включить в «протоколы конгресса».

– Да, но возьмите, например, статью доктора Геббельса, ту, что получили мы по телеграфу.

– То же самое. Поручите тому же Фишу процитировать ее в своей речи. Таким образом, она войдет в протокол, и мы свободно разошлем ее бесплатно сенатской почтой. Конгрессмен имеет право рассылать свои выступления хоть в сто тысяч адресов… Скажите, Лендина не выступал еще по поводу войны в Финляндии? Маннергейму нужно оказать помощь.

– Ваш текст я передал ему, но он не выступал. Только включен в список ораторов. Но не думаете ли вы, что ему как председателю комитета неудобно выступать с таким заявлением?

– Глупости! Пусть выступает, потом еще пусть замнет это дело с «черной почтой», а потом уж это… – Фирек повторил свой жест, указательным пальцем сбросил со счетов невидимую костяшку. – Обязательно проследите, чтобы Лендина утихомирил там кого следует с этим дурацким делом в Ройял-Ок. Отец Кофлин нам еще пригодится… Если сенатор раскиснет, можете не стесняться. Он в наших руках, этот… член американского сената, – Фирек презрительно скривил губы.

Вот что произошло в палате представителей в центре американской столицы незадолго до таинственной гибели сенатора Лендина.

Криминалист Кетчел не мог, конечно, знать того, что происходит в алтаре правительства Соединенных Штатов, – район Капитолия был недоступен для его парней, через которых он черпал информацию об уголовных делах американских граждан. Члены конгресса, сенаторы пользуются неприкосновенностью перед законом. За свои поступки они отвечают перед богом и историей. Но Кетчел не был ни богом, ни летописцем, только средним американцем. Сенаторы и конгрессмены, выступавшие под диктовку германского агента Георга Сильвестра Фирека, могли действовать как им заблагорассудится. На то и американская демократия.

Однако другая вырезка из журнала, попавшая в рабочую папку криминалиста, вновь заставила ненадолго призадуматься мистера Кетчела. На страничке, выдранной из малоизвестного бюллетеня «Аур», он прочитал о разоблачении подрывной работы германского торгового атташе господина Герхардта Вестрика. Автор статьи достаточно откровенно указывал на связи Вестрика с американскими промышленными кругами. Вырезка попала к Кетчелу с запозданием. К ней была подколота другая, более поздняя заметка с опровержением ауровских выдумок. Газета «Нью-Йорк геральд трибюн» напечатала интервью с мистером Джоном Фостером Даллесом. Криминалист не знал, кто такой Даллес. Но раз печатают с ним интервью, значит, солидный джентльмен. Не станут же разговаривать репортеры с малостоящим человеком!

Даллес категорически заявил репортеру газеты: «Я не верю, чтобы мистер Вестрик мог делать что-нибудь плохое. Я знаю его очень давно и всегда питал глубокое уважение к его честности».

В заметке Кетчел вычитал, что Джон Фостер Даллес представляет адвокатскую фирму «Салливэн энд Кромвель». Такой человек не станет кидать слова на ветер. Интервью успокоило и убедило Кетчела. Ох уж и болтуны эти газетчики!

Следствие по делу о «черной почте» все продолжалось. Оно обрастало новыми деталями и подробностями. Прокурор и специальный помощник министра юстиции Уильям Мелони требовал от Кетчела все новых и новых данных. Человек он оказался хваткий. Кетчел любил работать с деловыми людьми, которые знают, чего хотят. Он мобилизовал всех своих парней, чтобы до конца раскрыть уголовную тайну, помочь восторжествовать правосудию. Но беседа трех джентльменов, происходившая в служебном помещении конгрессмена Гамильтона Фиша, имела прямое отношение к судьбе, карьере опытного криминалиста. Прокурора Мелони не так-то просто подсечь, но его можно лишить нужных материалов, а материалами, фактами располагает руководитель криминального отдела добрейший мистер Кетчел…

Однажды, в конце недели, когда шеф отдела криминалистики, прочитав очередную порцию вырезок, собирался покинуть бюро, к нему как бы невзначай заглянул один из его начальников, тот самый, что просвещал Кетчела о злокозненных деяниях коммунистов.

– Хелло, старина! – дружески и немного развязно обратился он к мистеру Кетчелу. – Я думаю, вы не откажетесь получить лишние полсотни долларов в неделю. Как вы на это посмотрите?

– Кто же станет возражать! Конечно, если я заслужил это… – пробасил Кетчел.

Наконец-то его работу решили отметить! Честно говоря, с этой «черной почтой» он повозился немало.

– Вот и отлично! Задержимся на минутку. Вам чертовски повезло, старина. Освободилось место в архиве. Нам нужен опытный и знающий человек. Это место будто для вас создано. С понедельника можете приступать к делу. Довольны?

Кетчел стоял среди кабинета в пальто и с тростью, увесистой, как дубина. Он заморгал глазами, не понимая, шутит ли с ним начальник или говорит всерьез.

– То есть? Что я буду там делать?.. У меня не закончено следствие… Да нет, нет, – Кетчел сердито засопел, – поищите кого-нибудь другого. Я совсем не хочу уходить из отдела. Как это понимать?

– Прежде всего не горячитесь. Подумайте. Я бы на вашем месте не отказался…

Кетчела вдруг поразила внезапная мысль. Он побагровел.

– Может быть, я вас не устраиваю? Может, я слишком стар? Тогда…

– Не валяйте дурака, Кетчел! Вы отличный работник и сами знаете это лучше меня. Кто бы мог так разворошить дело с «черной почтой»! – Начальник хотел подобру закончить с Кетчелом. – Вы подобрали прекрасных работников. Больше того – мы хотим передвинуть и вашего агента, как его… тот, что раскрыл убийство в Ройял-Ок…

– Семьсот двенадцать, – подсказал Кетчел.

– Вот-вот! Он толковый сыщик. Мы рекомендовали его в Бюро стратегической информации, к Доновену. Надо продвигать способных людей.

– А кто же останется на «черной почте»? Там еще копать да копать.

– Пусть это не беспокоит вас, старина. Главное сделано, остались сущие пустяки… Так, значит, по рукам?

Кетчел вдруг заупрямился:

– Нет, я лучше уйду со службы. Не просите меня! Нет, нет и нет!..

– Как хотите, – уже другим, холодным и официальным тоном ответил начальник. – Я очень сожалею.

В понедельник мистеру Кетчелу предложили подать заявление об уходе в отставку. Он так и сделал. Кетчел был упрям, как старый козел.

Что же касается Бена Стивенса, он поступил совершенно иначе. В понедельник, ворвавшись перед обедом домой, он, как всегда, имея в запасе хорошие новости, еще с порога закричал матери:

– Мутти! Мутти! Мне дали другую работу! Теперь я буду служить в ОСС. Ты знаешь, что это такое? Военная разведка! Сказали, что, возможно, придется поехать в Европу. Мистер Доновен со мной уже разговаривал. Я подхожу ему… Ура, мутти!.. Теперь скоро у нас будет свое ранчо! Мы будем ловить форелей!

Бен походил на большого развеселившегося ребенка.

Еще через неделю, в конце февраля, из нью-йоркского порта вышел очередным рейсом в Европу океанский лайнер «Куин Мэри». В каюте первого класса расположился мистер Семнер Уэллес, направлявшийся с особой миссией в Европу, по личному заданию президента Рузвельта. Рядом такую же каюту люкс занял мистер Майрон Тейлор – новый полномочный посол при папском престоле в святом Ватикане. Тоже в каюте первого класса, на той же верхней палубе, в Европу плыл мистер Доновен, руководитель Бюро стратегической информации.

У каждого из трех джентльменов, пассажиров «Куин Мэри», в Европе были особые задания. Разведчик, дипломат и представитель святого престола поторапливались к берегам Европы. Обстановка требовала этого. Каждого из них тревожило положение в Финляндии. Прорвав линию Маннергейма, русские могли раньше времени закончить войну. Это не входило в расчеты трех джентльменов, посланных в Европу деловыми, политическими и военными кругами Соединенных Штатов.

Тем же пароходом, среди немногочисленных сотрудников Уэллеса, Тейлора и Доновена, отправлялся за океан и молодой, подающий надежды джимен, государственный человек Беннет Стивенс. Каюту ему отвели двумя палубами ниже, вместе с каким-то секретарем. Но крохотная каморка с двумя койками и круглым иллюминатором не стесняла нового сотрудника военной разведки. Он был на седьмом небе: пароход вез его в Англию, на родину предков! Разве не мечтает об этом каждый американец!..

Глава третья

I

До самого вечера Жюль не имел возможности позвонить в лечебницу. Правда, днем, перед поездкой в Венсеннский замок, в ставку Гамелена, он разговаривал с дежурным врачом. Тот сказал, что роды могут начаться в любое время, но беспокоиться нет никаких оснований, самочувствие Лилиан прекрасное. Все, несомненно, обойдется благополучно. Доктор заранее поздравил отца с новорожденным и просил звонить позже.

От Гамелена Жюль заехал в редакцию и позвонил еще раз. Номер был занят. Ехать так рано домой не хотелось. Ему не улыбалась перспектива провести в одиночестве вечер.

Будучи женатым, Жюль ненадолго изменил образ жизни. Ему претило быть домоседом. Сначала они вместе с Лилиан еще частенько появлялись в обществе. Но после того как фигура Лилиан начала портиться, когда заметна стала ее беременность, жена неохотно покидала квартиру. Вскоре она совсем перестала выезжать из дома. Что касается Жюля, то не мог же он оставаться постоянно с женой! Его профессия заставляла постоянно бывать на людях, вращаться в обществе, чтобы находиться в курсе политических событий. Так думал Жюль, убеждая не только жену, но и самого себя.

Таким образом, ни война, начавшаяся осенью прошлого года, ни женитьба не могли изменить его привычки, установившейся долгими годами холостяцкой жизни. Тем более что война совсем не отразилась на количестве банкетов, всевозможных балов, приемов. Париж давно не веселился так, как в минувшую зиму. Кафе, рестораны, дансинги, великосветские салоны всегда были переполнены и оживлены.

В городе появилось много английских офицеров. Они внесли в парижское общество особый оттенок некоторой чопорности и того неуловимого волнения, которое всегда вызывает присутствие военных. Офицеры, и не только английские, но еще больше французские, частенько наведывались с фронта. Конечно, там было очень скучно. И естественно, что каждый норовил вырваться из окопов в брызжущий весельем Париж.

Очень скоро, когда переполох, вызванный объявлением войны, утих, в Париже все пришло в норму. Война казалась совсем не такой ужасной и невыносимой. Разговоры в салонах вращались преимущественно вокруг неудобств окопной жизни. Офицеры-отпускники находились в центре внимания. Они определенно оттирали штатских мужчин. Дамы с повышенным интересом расспрашивали фронтовиков, очень ли страшно там, на войне, можно ли, например, привыкнуть к свисту пуль. Но подавляющему большинству офицеров еще не доводилось испытывать такие ощущения, и они выкручивались из затруднительного положения, как только могли. Повышенный интерес к офицерам вызывал определенную ревность штатских и возросшее количество рапортов в комиссариаты о досрочном зачислении в действующую армию.

Потом, к началу зимы, темы разговоров постепенно менялись. Война стала отходить на задний план, и офицеры становились только милыми, симпатичными жуирами, окруженными дымкой фронтовой романтики. Женская часть салонов научилась свободно разбираться в воинских званиях. Дамы не вели себя так опрометчиво, как в начале войны, и разборчивее отдавали предпочтение старшим по рангу.

После рождества о войне с немцами даже почему-то перестали и вспоминать. Немцев будто не существовало на свете. Сообщения из Финляндии привлекали куда большее внимание, чем сводки с фронта. Пожалуй, единственно, на чем отразилась война, – это на модах Парижа. Быть может, в угоду английским офицерам или подчиняясь духу военного времени, женщины стали носить более строгие, английские фасоны, сантиметра на два уменьшили декольте в сравнении с прошлым годом. Однако такое пуританство было только внешним и касалось одних лишь нарядов.

В условиях войны Жюль Бенуа легко нашел свое место. Как прежде, он был в фаворе, с ним считались на Кэ д'Орсэ – в министерстве иностранных дел; к его мнению начинали прислушиваться и в военных кругах. Примером такого отношения могла бы служить доверительная, совершенно конфиденциальная беседа с Гамеленом. С началом войны Гамелен получил звание генералиссимуса и принял на себя верховное командование французской армией. Не с каждым главнокомандующий станет так откровенничать!..

В быту Жюль также остался верен самому себе. Он не прочь был пофлиртовать с хорошенькой женщиной, завести короткий, необременительный роман. Перед женой его не терзали угрызения совести. Приходилось только вести себя осторожней. Жюль терпеть не мог никаких сцен. Короче, с тех пор как Лилиан перестала выезжать в свет, он почувствовал себя таким же холостяком, как год и три года назад.

В тот вечер делать было абсолютно нечего. Жюль томился от скуки. Вернувшись из Венсенна, он зашел к редактору отдела, не застав его, поболтал с секретаршей, подумал, что бы еще предпринять, и вспомнил, что давно не звонил Люсьен. С ней вот уже полгода тянулся роман. Люсьен нравилась Жюлю, он охотно проводил с ней время, правда, урывками, когда под благовидным предлогом удавалось исчезнуть из дома или раньше времени покинуть официальный вечер.

Люсьен оказалась дома. Настойчиво просила заехать. В голосе ее послышались капризные нотки, настойчивая требовательность. Вот чего Жюль терпеть не мог в женщинах! Это было началом конца. Он предпочитал отношения без взаимных претензий и обязательств. Так интереснее, приятнее, подобно отношениям розы и мотылька, как писал он когда-то читательницам женского журнала.

Можно было уклониться от встречи, но Жюлю самому хотелось побывать у Люсьен. Потому он позвонил ей, обманывая себя, что звонит просто так, поболтать.

В поисках, чем бы занять время, в разговоре с Люсьен, в раздумье о беседе с главнокомандующим Жюль забыл еще раз позвонить в клинику. Не вспомнил и по дороге к Люсьен. Все думал, как бы получше использовать беседу с главкомом. Сегодня ему чертовски повезло! Он обладает такой информацией! Можно утереть нос и Леону Терзи… А какое внимание, какой прием!

Люсьен жила на Монмартре. Горбатыми улочками проехал К ее дому, отпустил машину и вошел в затемненный подъезд.

II

На прошлой неделе Жюль написал Гамелену письмо. Просил о встрече, хотел договориться о поездке на фронт. Сегодня его подозвали к телефону. Говорил адъютант Гамелена. По интонациям секретарей, адъютантов Жюль безошибочно узнавал, как относятся к нему их патроны. Бенуа с удовлетворением отметил, что капитан говорил чрезвычайно учтиво.

– Месье Бенуа? Разрешите заверить вас в моем совершенном почтении. Говорят из штаба Гамелена. – Капитан назвал свою фамилию, которую Жюль тотчас же забыл. – Главнокомандующий ждет вас сегодня в любое время после пяти…

Жюль самодовольно оглянулся: понимают ли эти строчкогоны, с кем он говорит?

– Может быть, генералиссимус сам назначит мне время?

– Нет, главнокомандующий просил передать – он будет ждать вас в любое время. Мы пришлем вам машину.

– Хорошо, я готов быть у вас в шесть часов.

Сотрудники подняли головы, в глазах мелькнуло восхищенное любопытство. Тщеславие Жюля было удовлетворено.

В условленное время штабная машина стояла у подъезда, мощная, широкозадая и, вероятно, очень выносливая. Специально приспособленная для войны. Уже смеркалось, когда тронулись в путь. Жюль подумал: как рано темнеет! В городе сумрак казался особенно густым – дома темнели в последних отсветах дня. Машина шла в юго-восточную часть города. Жюль понял – едут они в замок Венсенн, в главную ставку армии. Когда выбрались из города, стало совсем темно. Всю дорогу Жюль изумлялся поистине кошачьей зоркости шофера, сидевшего впереди.

В неясно темневшей громаде средневекового замка Жюль сначала не узнал Венсенна, хотя частенько бывал здесь на загородных прогулках в лесу, уходящему к югу от замка. Шофер притормозил машину. В безмолвной тишине вечера под колесами зашуршал гравий. На какое-то мгновение в распахнувшуюся дверь на ступени упал луч света, мелькнул силуэт часового, и чей-то вежливый голос спросил:

– Месье Бенуа? Прошу вас!

Жюль прошел следом за капитаном через сводчатый высокий зал. Поднялись куда-то по каменным истертым ступеням, и адъютант, повторив еще раз: «Прошу вас!» – распахнул перед ним тяжелую дверь.

Бенуа очутился в просторной, ярко освещенной комнате с зашторенными окнами. Гамелен поднялся навстречу. Старческие, чуточку настороженные глаза светились приветливой улыбкой. Генералиссимус был одет просто – в полевую форму, на ногах коричневые обмотки. Он походил на каптенармуса. Гамелен будто бы рисовался подчеркнутой простотой одежды и казарменным видом своего кабинета.

– Извините, мы здесь живем по-солдатски. Война есть война, – сказал он. Предупредительно подвинул к Бенуа деревянный стул. – Я получил ваше письмо – вы хотите побывать на фронте?

– Да, но предварительно хотелось бы познакомиться с обстановкой. Могу я задать вам несколько вопросов?

– Конечно, только, как говорят у вас, журналистов, без блокнота, для личной информации.

Жюля интересовала основная проблема: удастся ли сохранить то символическое состояние войны, которое продолжается больше полугода? Теперь едва ли кто верил, что на Западном фронте развернутся активные боевые действия. Бенуа тоже был в этом уверен – с немцами делить нечего, но он хотел получить подтверждение из авторитетных источников.

– Видите ли, я только солдат, – ответил Гамелен, разглядывая кончики пригнутых к ладони пальцев, он избегал глядеть в лице собеседнику. – Когда шепчутся дипломаты, пушки не должны им мешать. Так мы и делаем. В этом отношении вы больше меня в курсе событий. Но я думаю… – Главком остановился в нерешительности и украдкой, быстро посмотрел на Бенуа: «Сказать или не сказать? Сказать!» – Думаю, что с приездом мистера Уэллеса из Вашингтона положение проясняется. Кажется, немцы не будут препятствовать высадке наших войск в Нарвике… Скажу вам по секрету, что военные транспорты по первому приказу готовы выйти в Норвегию. Экспедиционный корпус мы сумели сформировать на два месяца раньше того, что было обещано Маннергейму. Как видите, где нужно, мы умеем быть оперативными…

Хотя главком и задумался перед тем, как посвятить Бенуа в военную тайну, но подготовка экспедиционного корпуса для отправки в Финляндию давно не представляла секрета. Во всяком случае, для Бенуа. Французский экспедиционный корпус в пятьдесят тысяч человек уже две недели как сосредоточился в северных портах Франции. Ждали только сигнала грузиться на транспорты. Вместе с британским корпусом в сто тысяч штыков экспедиционные силы союзников насчитывали с десяток дивизий полного состава. Полагали, что высадка их в Петсамо сразу изменит обстановку в Финляндии.

Бенуа также знал, что союзный Верховный военный совет, заседавший в Лондоне еще в декабре месяце, поручил Гамелену подготовить финляндскую операцию. Главком гордился заданием, он самоуверенно говорил: вот если бы ему поручили командовать корпусом! Он мгновенно расшвырял бы в Финляндии большевистские орды и через две недели вышел бы к Ленинграду.

Жюль вспомнил об этом и поглядел на главкома. Нет, Гамелен, оказывается, не такой уж добрячок со своими голубыми, чистыми глазами и рыжеватым пушком на голове…

– Я читал ваши статьи, месье Бенуа, – продолжал главком, – они помогают осуществлять нам главную стратегическую линию. Финляндия будет тем пластырем, который оттянет войну на восток. На следующей неделе транспорты выйдут в море.

– Но это не ослабит наши силы на западе? – задал Бенуа наивный вопрос. – Я говорю теоретически… ну, если, предположим, Гитлер вздумает начать наступление.

Гамелен снисходительно улыбнулся:

– Я готов заплатить фюреру или любому из его генералов миллиард франков, тому, кто начнет наступление! К сожалению, Гитлер не столь глуп, чтобы броситься на такую авантюру. Линия Мажино – это твердый орешек. Знаете ли вы, что атакующий, желая сломить оборону противника, должен иметь втрое больше пехоты? – Гамелен принялся расхаживать, как на кафедре в Сен-Сире – он читал там лекции по военному искусству. – А превосходство в артиллерии должно быть в шесть раз, количество боеприпасов в двенадцать раз… Извините, что я читаю вам лекцию, но это плоды моих полувековых размышлений.

– Нет, нет, прошу вас! Это необычайно интересно и важно! – Бенуа всячески старался поощрить разговорившегося главкома.

Гамелен будто размышлял вслух, любуясь и увлекаясь логикой своих рассуждений. Он привел пример: немцы за восемнадцать дней наступления израсходовали в Польше половину запаса бомб. Создавали его годами, израсходовали в две недели. Но Франция – это не Польша. Для трехкратного превосходства в живой силе немцам нужно иметь минимум триста дивизий. Где он, Гитлер, возьмет их? Вот почему для союзников ровно ничего не значит отправить десяток дивизий в Финляндию.

Светлые глаза генералиссимуса были устремлены в потолок, лицо порозовело. Его возбуждали собственные слова. Он перестал быть непроницаемым, каким показался в начале разговора.

– И не только в Финляндию, – почему-то понизив голос, сказал главком. – Крабы бьют сильнее двумя клешнями. Извините меня за сравнение. Мы говорили с вами о севере. Посмотрите, что может произойти на юге. Я уверен, об этом вы едва ли что знаете. – Гамелен выдвинул ящик письменного стола, порылся и начал листать страницы, отпечатанные на машинке. Штабным карандашом он отчеркнул нужное место и протянул Бенуа: – Прочтите вот здесь. Это копия моего доклада союзному Верховному совету. Я вчера его только подписал и отправил.

Бенуа взял протянутый ему лист. Он читал медленно, стараясь запомнить все, что главком писал в своем докладе.

«Наши скандинавские планы, – прочитал он, – следует и дальше проводить с максимальной решимостью, чтобы спасти Финляндию или по крайней мере завладеть шведской рудой и портами Норвегии. Но мы все же должны отметить, что занятие Балкан и Кавказа для нас более выгодно».

– То есть вы предлагаете…

– Да, предлагаю то, что вы прочитали! – все более оживляясь, воскликнул Гамелен. – Это не моя идея, я только солдат, но я воплотил ее в конкретный военный план. Премьер-министр еще в январе просил меня разработать, как он выразился, «меморандум о возможной интервенции с целью разрушения русских нефтяных районов»… Как видите, такие возможности существуют. Это уже не только план, но кое-что более реальное. – Гамелен положил листок обратно в стол. – В бакинской нефти заинтересованы не только мы, но и британцы, и Вашингтон. Если господин Буллит поддерживает эту идею, значит…

Бенуа показалось, что он превратился в одно большое, настороженное ухо, – с таким вниманием слушал он главкома, стараясь не упустить и запомнить все, что говорилось здесь, в Венсеннском замке. Вопреки всему, помимо собственной воли, ему вспомнился вдруг прием в салоне де Шатинье. Буллит и Гамелен беседовали в толпе гостей, как два гурмана, о качестве устриц. Хороши устрицы! Жюль отбросил нелепые воспоминания, мешающие сосредоточиться. Он снова весь превратился в слух.

А Гамелен все говорил и говорил, раскрывая то, чего действительно не мог представить себе Бенуа. Трудно объяснить, почему престарелый, семидесятилетний и обычно сдержанный ветеран первой мировой войны так разоткровенничался перед газетным обозревателем. Возможно, потому, что обе операции – в Финляндии и на юге – были решены и не составляли столь глубокой тайны. А может быть, здесь говорило тщеславие, расчет на будущую популярность, которая придет с осуществлением планов, Гамелен подсознательно чувствовал, что его оборонительная стратегия – нарочитая медлительность, с которой он решал вопросы, касающиеся Западного фронта, вызывали недовольство в армии, в ее низах. Задуманная операция неизмеримо повысит престиж ее автора, она поставит его в один ряд с великими полководцами Франции. Гамелен перевел глаза на собеседника. Снова пронеслась где-то мысль: стоит ли доверяться этому человеку с ассирийской каштановой бородой и наглыми, немигающими глазами? Но Гамелен уже не мог остановиться. Ему нужно было, чтобы этот единственный слушатель уверовал в него, в его гениальность, в непогрешимый военный авторитет, а главное – в большой стратегический план отвлечения войны на восток, на юг, куда угодно, но в сторону от французских границ.

– Может быть, вы обратили внимание, – продолжал главком, – что военным советником в Турцию направлен из Лондона некий генерал Дидс. Вы знаете, кто такой Дидс? Двадцать лет тому назад он был начальником штаба британских войск на Кавказе. Да, да, начальником штаба британских войск на Кавказе! – с ударением повторил Гамелен, заметив изумление сидевшего перед ним журналиста. – Как вы понимаете, случайных совпадений в таких назначениях не бывает… То, что наш старый генерал Вейган стал командующим французскими войсками в Сирии, тоже не случайность. Вы знаете географию, месье Бенуа, – Сирия не так далека от Баку, от Батуми, вообще от русской нефти. Для бомбардировщиков, например, из Джезира всего несколько часов лету… Южной клешней займется Вейган, он, так же как Дидс, встречался когда-то с большевиками, участвовал в польском походе на Киев.

По дороге в Венсенн Жюль предполагал, что главком уделит ему от силы десяток минут, но Гамелен, видимо, не торопился. Опустив руку, Бенуа украдкой взглянул на часы – беседа продолжалась уже около часа. За это время ни разу не зазвонил телефон, не вошел никто из адъютантов. Жюль самодовольно отметил, что Гамелен готовился к этому разговору. При всей своей ограниченности, Жюль наконец стал понимать цель беседы – главком нуждался в его помощи, но в чем именно, еще не совсем ясно.

В разговоре Гамелен показал еще один документ – письмо Вейгана, полученное два дня назад. Командующий французскими войсками в Сирии сообщал, что маршал авиации Митчел, назначенный командовать британской авиацией на Ближнем Востоке, недавно прибыл в Бейрут. Он получил инструкции из Лондона готовить бомбардировку Баку и Батуми. Из письма можно было понять, что Вейган недоволен медлительностью французского генерального штаба. Но это, конечно, несправедливо. Генералиссимус только сегодня отправил с курьером подробные инструкции Вейгану относительно акции на Кавказе. Отрадно знать, что настроение у генерала сверхбоевое. В личном письме Вейган хвастал, что с некоторыми подкреплениями и двумя сотнями самолетов он овладеет Кавказом и войдет в Россию, как нож в масло. У генерала есть такая привычка – хвалиться заранее, но он знает дело, генералиссимус учился с Вейганом в Сен-Сире… Правда, это было очень давно, почти полвека назад. При воспоминании о прошлом глаза главкома подернулись грустью. С оттенком сожаления в голосе Гамелен сказал Жюлю, что операции на юге задерживаются из-за Турции, турки робеют, колеблются. Чувство сожаления, с которым говорил главком, можно было одинаково отнести к прошлому и настоящему – к непредвиденной заминке с турками.

Бенуа знал от премьера, с которым у него установились самые задушевные отношения, после того как он познакомился с мадам де Круссоль, что англичане принимают все меры, стараясь убедить скандинавов прийти на помощь Финляндии. Черчилль открыто говорил об этом на завтраке, собрав журналистов нейтральных стран. Норвежцы и шведы что-то очень холодно отнеслись к предложению. Можно было бы обойтись и без них, но от высадки в Петсамо пришлось отказаться – слишком близко от Мурманска, от северной базы русских. Видимо, не так-то просто найти ширму, из-за которой можно стрелять, не объявляя войны… Этих нейтралов нелегко сколотить вместе. Значит, турки тоже задумываются, перед тем как прыгнуть в воду…

Было четверть восьмого, когда главнокомандующий, прощаясь с Жюлем, сказал ему:

– Закончим тем, с чего начали. Вы хотите побывать на фронте? Езжайте. Посмотрите нашу линию Мажино, за ней мы в полной безопасности. Попробуйте убедить в этом читателей. Опираясь на Мажино, мы можем заниматься другим делом… Войну, которую мы ведем, называют странной. Я буду удовлетворен, если сегодня из нашей беседы вы поняли, что странного здесь ничего нет. Это наша стратегия. Игра стоит свеч. Итак, до свидания! Ехать можете хоть завтра – машина к вашим услугам. Если возможно, захватите с собой еще одного журналиста – Леона Терзи. Я хочу убедить его фактами… До свидания!

* * *
Почти засыпая, Бенуа все возвращался и припоминал детали разговора с главкомом. Он лежал на тахте, рядом с Люсьен. Крошка тоже начинала дремать. Вдруг Жюль вспомнил, что он так и не позвонил в лечебницу. Сон мгновенно исчез. Он поднялся, придвинул к себе телефон. На столе стояли бокалы с недопитым вином, тарелки с остатками ужина, букет цветов в хрустальной вазе – подарок Жюля. Без цветов он никогда не появлялся у женщин.

Жюль торопливо набрал номер. Говорил тот же врач. Да, роды прошли благополучно. Все очень хорошо. Поздравляет с наследницей. Мадам Бенуа еще не спит… Конечно, конечно, он может поговорить сам. Одну минуту, он переключит. В лечебнице у каждой койки есть телефон. Сейчас, сейчас!.. Жена будет рада…

Люсьен открыла глаза, зевнула, потянулась, положила на плечо Жюлю руку.

– Кому ты звонишь?

– Одну минуту! – Жюль зажал трубку ладонью. – Срочный разговор. Только, пожалуйста, помолчи!

В трубку донесся голос жены, утомленно-счастливый, по-детски тонкий и нежный. Люсьен слышала только слова Жюля:

– Я так счастлив, моя крошка!.. Да, доктор уже сказал… Ну конечно, конечно!.. Это замечательно!.. Все прошло хорошо?.. Бедная!.. Но теперь ничего?.. Молодец!.. Но ты уже кормила? Молока много?.. Сразу не бывает?.. А!.. Но я не понимаю, я думал… Конечно, хочу… Только сейчас закончил работу… Да, был у Гамелена… Необычайно важно… Такой обаятельный!.. Я устал? Ну что ты!..

Люсьен пошевелилась. Жюль предупреждающе протянул руку, точно собираясь закрыть ей рот.

– Сейчас еще не поздно?.. Тотчас же приеду!.. Да, да, немедленно… Ну, что за разговор!.. Для тебя… Сейчас еду!..

Он положил трубку и начал одеваться. Жаль, нет цветов. И магазины закрыты. Но как же без цветов? Вот досада! Взгляд упал на хрустальную вазу.

– Ты разрешишь взять букет?

– Бери хоть с вазой! Это тоже твой подарок. – Люсьен сердито отвернулась к стене.

Опять претензии! Как это скучно! Уже одетый, поцеловал ее в обнаженное плечо. Люсьен нетерпеливо рванула рукой. Ох эти капризы!

Жюль взял со стола букет, стряхнул воду и вышел. На улице он взял такси и поехал в лечебницу.

III

В Камбре и Валансьен можно было отправиться поездом с Северного вокзала. Но Леон Терзи убедил, что надо ехать штабной машиной, которую Гамелен любезно предложил журналистам. Сначала они поспорили. Терзи утверждал, что поезд привяжет их к железной дороге. Тем более если из Валансьена, как они предполагали, проехать вдоль фронта к Седану, побывать еще в Монамеди, где обрывается линия Мажино, то машина просто необходима. Они значительно сократят время поездки.

Жюль считал для себя утомительным совершать такую длительную поездку в автомобиле, однако у него, так же как и у Терзи, времени было в обрез – Бенуа рассчитывал пробыть в отъезде три дня, не больше. В субботу Лилиан выписывается из больницы. Неудобно, если в этот день он не будет в Париже. Ясно, до субботы без машины не обернуться.

Подавив мученический вздох по поводу добровольно приносимой жертвы, Бенуа согласился. Условились, что Леон заедет за ним возможно раньше.

Ранним мартовским утром, когда мутный рассвет, будто бы испаряясь, медленно превращается в день, камуфлированная, защитного цвета машина остановилась в одном из переулков, выходящих на набережную Кэ д'Орсэ. В этот час Париж выглядел почти безлюдным. Позевывая, выходили на работу заспанные дворники, устало брели по панели две проститутки, неопрятные, с размазанной на лицах краской, единственные обитатели ранних парижских улиц.

Продолжительным ревом сирены шофер нарушил безмолвие улицы, чем вызвал брюзгливее недовольство привратника: нечего в такую рань беспокоить жильцов!

Через некоторое время Жюль появился в окне, в ночной сорочке. Он махнул рукой и исчез. Терзи успел выкурить две сигареты, вдоволь находился около машины, зябко поеживаясь от утренней свежести. Потеряв терпение, собирался подняться наверх, но в это время Бенуа наконец появился в дверях подъезда. В пальто серо-стального цвета, перетянутом широким поясом, он выглядел широкоплечим и атлетически сложенным человеком. Позади него шла худенькая, щупленькая консьержка и несла объемистый чемодан с множеством блестящих замысловатых запоров.

Чемодан погрузили в багажник и тронулись. Первое время ехали молча. Терзи продолжал дуться за то, что ему столько времени пришлось мерзнуть на улице, а Жюль Бенуа, не замечая дурного настроения Леона, молчал просто потому, что не мог еще прийти в себя. Он, кажется, в жизни не вставал еще так рано.

Когда миновали заставу и машина, набирая скорость, покатилась по асфальтированному шоссе, Терзи спросил:

– Может, заедем в Аррас? Там штаб Горта.

– У англичан сейчас ничего интересного. Лучше в Камбре.

– Ладно, поедем в Камбре.

Действительно, в Аррасе, где стоял штаб английских экспедиционных сил, делать было совершенно нечего.

В машине снова наступило молчание. Вез их тот же шофер, который накануне доставил Жюля в Венсеннский замок. Бенуа не узнал его, как не узнавал официантов в ресторане, – на них он не обращал внимания.

Шофер с особым шиком небрежности вел машину, придерживая одной рукой колесо штурвала. Навстречу прогрохотал слоноподобный грузовой автомобиль. Шофер даже не отвернул. Он пронесся мимо на расстоянии нескольких сантиметров. Жюль невольно отшатнулся в сторону.

– Нельзя ли ехать поосторожнее? – недовольно проворчал он. У него захолонуло сердце.

– Да, месье! – Сержант положил на штурвал другую руку, но вскоре рассеянно опустил ее снова.

Леон усмехнулся.

– На фронте неизбежны опасности, а мы едем на фронт.

– Благодарю вас! Я не хочу превращаться в такую вот кляксу, – Жюль указал на лобовое стекло, где остался желто-зеленый след разбитого шмеля или какого-то другого насекомого. – Здесь нет войны и не будет.

– Да, пожалуй… На фронте сейчас безопаснее, чем в машине. Действительно, странная война… В Испании было иначе.

– Вы долго там были?

– Нет. С полгода.

– Интересно, чего вас понесло туда? Убеждения?

– Нет,просто так… Поиски впечатлений.

– Вы, как мальчишка, бежите туда, где стреляют.

– Зато я многое видел. Не скажу, что понял, но видел.

– Там нечего понимать: русские хотели залезть в Испанию, а Гитлер не дал им, стал помогать Франко. Все ясно.

– Какая ерунда! Русских там почти не было.

– Но были их танки, самолеты, были…

– Да, к нашему стыду, там не было только французского оружия. Мы играли в нейтралитет, в невмешательство. Что другое, но одно я понял – испанцев мы предали. И не только испанцев. В Интернациональной бригаде были десятки национальностей, в том числе и французы. Три тысячи французов – бойцов Интернациональной бригады спят вечным сном в испанской земле. Их тоже предали. Это было на моих глазах. Я сам…

– Ах, оставьте! – Жюль недовольно поморщился. – К чему громкие фразы! Франко оказался сильнее, красные слабее. Это внутреннее дело испанцев. При чем здесь мы?

– Слушайте, Бенуа, – Леон начал злиться, его выводила из себя самонадеянная и снисходительная манера Жюля вести разговор, – нельзя же уподобляться проституткам, как те, что утром проходили по набережной, неопрятные, с размазанной, стертой краской. Им лень привести себя в порядок, а главное – незачем, нет клиентов… Вечером они опять намажутся, сменят залапанные блузки и станут опять похожими на порядочных женщин. Но ведь это же проститутки, а вы…

– Перестаньте грубить, Леон! Сегодня вы, надеюсь, не пьяны?

– Да не о вас идет разговор, месье Бенуа, – на скулах Леона забегали желваки. – Впрочем, можете принимать и на свой счет. Послушайте меня внимательно… Мы предали больше, чем одну Испанию. Я много думал об этом. Именно в Испании Гитлер почувствовал свою безнаказанность. Там он возомнил себя гением, которому все нипочем. Он уверовал в свою силу. Это подсказали ему мы – французы и англичане. Я не говорю уж об американцах… Если бы мы вели себя в испанском вопросе так же, как русские, Гитлер не посмел бы кинуться в новые авантюры. Он не рискнул бы нападать на Польшу, на чехов. Фашизм мог бы кончиться под Мадридом, и нам не пришлось бы затевать теперь эту комедию странной войны, на которую мы с вами едем, а полмиллиона испанских солдат не сидели бы во Франции за колючей проволокой. Южную Францию мы превратили в концлагерь… Этот позор нам долго не смыть.

– Позор? – Жюль пожал плечами и потянулся в карман за сигаретой. – Я бы назвал это целесообразностью. Видите ли, мой дорогой, такие категории, как позор, честность, правдивость, теряют свое значение в большой политике.

– Точно так же думает Гитлер.

– Что ж, возможно, он прав. Надо быть объективным.

– Послушайте, Жюль, я пытаюсь говорить с вами как с порядочным человеком, но вы просто…

Усилием воли Терзи сдержал поднявшееся в нем раздражение и проглотил готовую сорваться с языка грубость.

– Вы совершенно нетерпимы, Леон, – сказал Бенуа. Он сохранял снисходительно-покровительственный тон, который усваивают люди, занявшие определенное положение в обществе. – Вы нетерпимы, – повторил он, – Топорщитесь, как морской окунь, и совершенно напрасно… Остановимся завтракать, это поднимет ваше настроение.

Леон промолчал. Оба они сидели рядом на заднем сиденье и думали каждый о своем. Жюль подумал о Терзи. Почему он такой желчный и неуживчивый? Вероятно, неудачник в жизни. Вести себя надо иначе. Вот хотя бы он, Жюль…

По своему обыкновению, Бенуа не мог долго ни думать, ни говорить о ком-то другом, не ставя в пример самого себя. Жюль был глубоко уверен: если человек хочет прилично жить и преуспевать, то должен вести себя именно так, как он, Бенуа. Уметь ладить со всеми, приноравливаться, извлекать из всего выгоды.

А Леон вдруг вспомнил другую дорогу – в Испании. Они тоже ехали на фронт, в Теруэль. Сидели в грузовике и пели неаполитанскую песенку. Песня перекочевала к ним из батальона Гарибальди. Впрочем, пели ее всей бригадой – немцы и англичане, поляки и русские… Но как же начинается песенка? Припев он помнит, каждая строчка кончается словами: «как глаза моей милой». Эту песенку научил его петь Челино из Рима. С итальянцем он познакомился в Албасете. Там формировались их батальоны. Песня совсем простая. Кажется, так: «Над Неаполем солнце жгуче, как глаза моей милой…» А дальше?

Сначала Леон мурлыкал почти про себя, но потом запел громче, продолжая думать и вспоминать. Не только слова песни, но многое, многое другое. В такт песне он выбивал пальцами дробь на кожаном сиденье автомобиля.

– Тра-ля-ля-ля! Тра-ля-ля-ля! Ля-ля! Ля-ля!..

Кажется, он путает и мотив. Терзи никогда не отличался хорошим слухом. Там, в батальоне, другое дело – пели все, кто как умел. Одному петь куда труднее… Где-то теперь Челино? Они разлучились с ним на побережье. Сумел ли он перебраться во Францию? В лагерях его не удалось обнаружить. Может быть, он переменил фамилию…

Над Неаполем солнце жгуче,
как глаза моей милой…
Что это?… Это поет водитель. Терзи вздрогнул от неожиданности. Песня звучала для него как пароль. Откинувшись на сиденье и облокотившись одной рукой на раму открытого стекла, шофер легко и свободно пел неаполитанскую песенку. Терзи стал вторить. Он пел уже, не перевирая мотива, и сами собой итальянские слова приходили на память:

Над Неаполем небо сине,
как глаза моей милой,
как глаза моей милой.
Над Неаполем небо ночное глубоко,
как глаза моей милой,
как глаза моей милой…
– Откуда вы знаете эту песню? – спросил Леон. – Вы были там?

Водитель понял: там – это в Испании.

– Да, месье, мы пели ее в Мадриде…

Жюль подумал о водителе: «Видно, из коммунистов… Не всех еще разогнали. Надо бы сообщить куда следует…»

Они снова запели, и Бенуа удивленно смотрел на них.

У шофера был приятный, мягкий, хотя и недостаточно сильный голос. Леон наслаждался, повторяя за ним слова наивной, веселой песенки:

На бульварах в Неаполе пальмы бросают тени,
как ресницы на глаза моей милой,
на глаза моей милой…
Когда кончили петь, заговорили об Испании. Оказалось, оба были под Теруэлем, сражались в Университетском городке. В Альбасете жили в одном доме, но в разное время. Оба были в Аликанте, в Валенсии, а через мост в Иируне, кажется, переходили в один и тот же день – водитель утром, а Леон ближе к вечеру.

Леон отлично помнил этот мост с невысокими обшарпанными перилами, мост на границе с Францией. Толпы беженцев, скорбные лица женщин в черных шалях. Притихшие дети на их руках. Хмурые, ожесточенные солдаты с винтовками и одеялами. Французские жандармы, взирающие равнодушно на переход республиканских войск. Впрочем, нет, это уже не было войском. Солдаты ни глазах превращались в толпу людей, вдруг потерявших уверенность, хотя Леон не сомневался в безрассудной храбрости почти каждого из шагавших с ним рядом солдат. Идущие оставались частью войска еще на подступах к мосту, оставались солдатами даже на самом мосту, когда, нарушив строй, брели усталые, без единого патрона в карманах, но с винтовками. Их объединяло товарищество по оружию, может быть, цель, хотя бы последняя и печальная, но цель, к которой они шли, – к Иирунскому мосту. За мостом кончалась Испания.

Отстав от своих, затерявшись в сутолоке отступающих, потерпевших трагическое поражение республиканских войск, Леон шел среди незнакомых солдат, и никто не обращал на него внимания. Французские жандармы указывали, где складывать оружие, и солдаты подходили к грудам винтовок, наваленным, точно кучи хвороста, по обе стороны дороги. Леон до сих пор считал, что в Испанию он попал сторонним зрителем, Свидетелем с большой буквы, как любил он говорить. Поехал туда из любопытства, в по-исках впечатлений. Но там, за мостом, бросив винтовку в общую кучу, Леон ощутил такую пустоту, такое бессилие и собственную ненужность. У него защемило сердце. Видимо, и он, как и другие, растерянно улыбнулся, избегая встречаться глазами с людьми. Пошел вперед, споткнувшись о запасный ствол пулемета, ствол, валявшийся в пыли под ногами. Спотыкались о него все, кто бросал оружие около дерева. Дерево росло с правой стороны дороги. Все спотыкались, и никто не убрал ствол с дороги. Людям было не до того – их перестали считать солдатами. Жандармы, покрикивая, гнали их дальше.

В концентрационном лагере интернированных республиканцев Леон пробыл недолго, всего несколько дней. Французов освободили, взяв на учет в полиции, но остальные вот уже сколько месяцев живут в концлагерях на юге Франции, полмиллиона интернированных узников.

Все эти мысли отрывисто и разрозненно, будто вторым планом, проносились в голове Леона в то время, когда вместе с шофером Симоном Гетье они перебирали в памяти минувшие события, перемежая их восклицаниями: «А помните… Может быть, знаете… Возможно, вы слышали…»

Так говорят земляки или однополчане, встретившиеся случайно в пути или невзначай сошедшиеся в таверне за одним столиком. Симон оставил на время свой почтительно-вежливый и сдержанный тон, усвоенный в общении с штабными пассажирами его машины. Он часто поворачивался к Леону, словно забывая об управлении машиной. Это вызывало раздраженное беспокойство у Бенуа: чего доброго, врежется в столб… Он несколько раз собирался сделать замечание водителю, открывал рот, но каждый раз в тот самый момент Симон возвращался снова к своим обязанностям. Он ловко обходил впереди идущую машину или уверенно проносился мимо встречных омнибусов, молочных цистерн и крестьянских повозок.

– А вы, месье, случайно не бывали в Астурии? – спрашивал он через минуту, снова поворачиваясь назад.

– Ну как же! Мы выходили горами к Бискайе. На побережье нас едва не сграбастали фалангисты…

И снова в памяти встали последние дни республики. Их осталось двенадцать человек, в том числе трое раненых. Прятались в скалах. С ними была польская девушка-радистка и поляк-капитан. Его все звали Фернандо, хотя у него было другое имя. Капитан был влюблен в девушку и ревновал ее к художнику из Парижа. Как странно бывает в жизни! Художник прилетал к ним на спортивном самолете, когда никто не думал о разгроме. Он привозил патроны и называл себя контрабандистом. Вероятно, тоже влюблен был в польку. Челино рассказывал, что художник последний раз, прощаясь, сказал: «Регина, когда будет вам трудно, дайте мне знать, я прилечу к вам на помощь, буду вас защищать». Он взял ее за руку, а капитан Фернандо ушел, не попрощавшись с художником. Девушка засмеялась и ответила: здесь найдется кому защитить ее и помочь. Кто мог предполагать, что придется вскоре так поспешно отступать к французской границе!

Через месяц они вышли на побережье, голодные и без оружия. Вернее – без патронов. Фернандо был старшим. Приютились в пещере. Стонали раненые. Девушка сказала Фернандо: «Может быть, стоит радировать господину Камбре?» Капитан не ответил. Он поднялся и сказал: «Возможно, найду источник. Пойду поищу». Он ушел и вернулся ночью. Воды не было. Раненые просили пить. Фернандо спросил: «Ты знаешь позывные?» – «Да, он оставил позывные приятеля-коротковолновика». – «Решай сама». Они отошли в сторону и долго о чем-то говорили. Потом девушка настроила рацию. Утром, когда солнце поднялось довольно высоко, в небе появился спортивный самолет. Он сел на берегу, где песок лежал плотный и ровный. Художник был в комбинезоне и крагах. Он сказал улыбаясь: «В три часа ночи я узнал о вашей радиограмме. Мы можем лететь». – «Нет, – сказала девушка, – сначала возьмите раненых, я улечу последней». Художник огорчился, но не возражал. В первый рейс он увез трех раненых. Самолет с трудом оторвался от земли.

Камбре прилетал три раза. Он высаживал своих пассажиров где-то в районе Бордо и возвращался обратно. Последний раз появился над берегом после полудня. «Теперь вы согласитесь лететь?» Девушка отказалась, но Челино запротестовал. Ее убедили. Полетели Фернандо, радистка и астуриец-горняк, служивший проводником. Регина спросила: «Вы даете слово, что вернетесь сюда еще раз?» – «Да, пусть ждут меня через два часа. Позже я не могу, у меня билеты в театр. Я обещал жене быть вовремя».

Ждали до вечера, самолет не пришел. Когда стемнело, Челино сказал: «Художник – сволочь. Он летал сюда из-за юбки. Пошли!» Они поднялись и пошли в сторону Иируна. Ночью наткнулись на заставу фалангистов, в темноте их обстреляли, но все уцелели.

В Париже Терзи узнал – художник пропал без вести. Вспомнил разговор пограничников под Иируном. Артиллеристы сидели у зенитной установки, а испанцы стояли рядом. Ждали, когда их поведут дальше. Один сказал: «Ловко мы сняли эту пичужку». Второй ответил: «Бьюсь об заклад, что он врезался в скалы». Первый добавил: «Пусть этот дуралей занимается спортом где-нибудь в другом месте».

Может быть, говорили они про художника. Возможно, что Камбре не по своей вине не сдержал слова.

Симон снова повернулся к Терзи:

– Из Астурии я привез сувенир. Хотите взглянуть? – Он порылся в кармане, достал бронзовую монету размером в старый луидор. – Астурийцы чеканили свои монеты.

Леон принялся рассматривать монету. На обратной стороне была испанская надпись: «Астурийская республика. 1939 г.». Бенуа тоже заинтересовался. Он считал себя нумизматом, полагая, что каждый должен что-то коллекционировать. Монета действительно была редкая.

– Продайте мне, – обратился он к шоферу.

– Нет, месье, это не продается.

– Я вам хорошо заплачу.

– Нет.

Бенуа насупился. Монета могла бы украсить его коллекцию.

– Я заплачу двести франков.

– Нет, месье, монета не продается…

Симон тоже нахмурился, снова стал подчеркнуто вежлив и замкнут. От его оживления не осталось следа.

IV

Завтракали в сельской гостинице на полпути в Валансьен. В полдень прибыли в штаб армии, разместившийся со всеми отделами в Вервейне – небольшом сонном местечке, где только по воскресеньям, в базарные дни, наблюдалось какое-то оживление. Пребывание штаба тоже не отразилось на идиллическом облике Вервейна. Он остался все таким же сонным очаровательным местечком с размеренной и монотонной жизнью.

Камуфлированная машина журналистов въехала в Вервейн в тот час, когда штабные офицеры после обеденного отдыха возвращались на службу. В полевой форме, они браво шагали по узеньким тротуарчикам, козыряли друг другу, расшаркивались перед дамами. Жены и дочери вервейнских аборигенов вдруг в изобилии высыпали на улицы по совершенно неотложным делам именно в тот час, когда штабисты дефилировали на службу. Оживление на улицах продолжалось ровно столько времени, сколько офицерам требовалось, чтобы пройти от квартиры или меблированных комнат до штаба. А так как большинство офицеров поселились ближе к службе, то уличная сутолока продолжалась недолго. К тому времени, когда Симон вывел машину на базарную площадь, мощенную красноватым булыжником, офицеры скрылись в подъездах. Следом за ними исчезли и озабоченные девицы. Вервейн принял снова свой обычный сонный облик. Здесь, в прифронтовом местечке, как и в Париже, войны совершенно не чувствовалось. Вервейн произвел на Терзи и Бенуа совершенно противоположное впечатление. Жюль подумал: «Какое спокойствие! Значит, я прав, войны не будет…» Леон сделал вывод: «Разве это война? Живут как на учениях». Оба высказали мысли вслух, но спорить не стали.

Машина остановилась у подъезда двухэтажного здания штаба.

Командующий 9-й армией генерал Корап, человек средних лет, начинающий преждевременно тучнеть и уже с трудом затягивающий на ногах обмотки, встретил корреспондентов подчеркнуто вежливо. Он только что поднялся после обеденного отдыха. Припухшие глаза его носили следы недавнего сна. Добродушно-застенчивый, лишенный какой бы то ни было военной выправки, генерал явно старался понравиться журналистам, произвести впечатление. Радушно улыбаясь и доверительно склонившись к собеседникам, будто сообщал им большую тайну, командующий армией сказал, что ждал их приезда – ему накануне звонили из ставки. Генерал уже принял необходимые меры. Он предупредил командира дивизии. Господа корреспонденты могут рассчитывать там на исключительный прием.

Через несколько минут генерал Корап с таким же конфиденциальным видом рассказывал гостям о том, как он брал в плен Абдаль-Керима во время какого-то очередного восстания рифов в Северной Африке, как вождь повстанцев благодарил его, тогда еще лейтенанта Корапа, за то, что именно он пленил его. Это событие, происшедшее лет пятнадцать тому назад, по-видимому, было вершиной военных удач генерала. О походе он вспоминал с гордостью и нескрываемой похвальбой. Чтобы проверить, какое впечатление производят на слушателей его слова, генерал откидывался на спинку кресла, потом снова склонялся к ним, как заговорщик.

Журналисты доставили большое удовольствие генералу. В течение часа они вежливо выслушивали подробности пленения Абдаль-Керима. Генерал с некоторой грустью и сожалением отпускал корреспондентов. На прощание долго жал каждому руку.

– А теперь, – почему-то понизив голос, сказал генерал Корап, – поезжайте на передний край. Я рад буду услышать ваше мнение о моих войсках.

Генерал проводил их до двери. Он оставался неизменно вежливым.

Чего другого, а вежливости во французской армии хоть отбавляй! Терзи иронически отметил это про себя, вспоминая другие встречи и наблюдения. Начиная от посещения ставки, они пребывали в атмосфере такой приторной вежливости, которая, будто зеленый луч уличного светофора, открывала им все дороги.

Генерал Корап поручил адъютанту проводить гостей до дивизии, хотя дорога здесь была прямая и заблудиться не представлялось никакой возможности.

В дивизию – она стояла на правом фланге армии, близ такого же сонного городка, как Вервейн, – приехали к вечеру. Заночевали в гостинице. Хозяйка подала им нагретые простыни. Все было как в мирное время.

Утром отправились в полк. Командир дивизии тяготился бездельем и скукой фронтовой жизни. Он сам вызвался сопровождать гостей. Через полчаса езды машины свернули в сторону от дороги, к одинокой крестьянской усадьбе. За садом, обнесенным невысокой каменной стеной, тянулась траншея, исчезавшая в мелком кустарнике.

В тот год зима во Франции стояла суровая, и только в половине марта солнце начало по-весеннему пригревать землю. Во дворе усадьбы солдаты грелись на солнцепеке. Они сидели на куче бревен, видимо приготовленных для ремонта хижины. Но война нарушила планы хозяина. Сырые и потемневшие бревна лежали посреди двора рядом с кучей дров, напиленных из тех же бревен.

С появлением офицеров солдаты вскочили, вытянулись и стояли до тех пор, пока комдив не исчез в дверях хижины. Избавившись от присутствия начальства, солдаты почувствовали себя вольно, окружили машины и принялись расспрашивать шоферов о новостях, допытываясь, кого и зачем привезли они в полк.

Терзи остался во дворе, прислушиваясь к разговорам.

Вскоре в проломе стены, отгораживающей усадьбу от сада, появилась долговязая фигура в солдатской одежде. В руке солдат держал лопату и грабли, зажав оба черенка в широкой ладони. Он неторопливо перешагнул через пролом и присоединился к группе, стоявшей вокруг машины.

– Эй, Фрашон, – встретил его невысокий смешливый парень в засаленном кителе и таких же потертых штанах, – твои кролики еще не подохли?

– Ладно, ладно, – добродушно ответил солдат, которого назвали Фрашоном, – скоро ты у меня попросишь кроличьего рагу! Это будет раньше, чем станут нестись твои куры.

Фрашон попросил закурить, набил трубку, постоял, послушал и, вскинув на плечо лопату и грабли, полез обратно в пролом.

Терзи подошел к стене, заглянул в сад. В углу, за кряжистыми ветвями старых яблонь, громоздились самодельные клетки, сколоченные из ящиков. В одной из них за проволочной сеткой лежала крольчиха и вокруг прыгали малыши – пушистые шарики. Рядом на крыше сарая возвышалась голубятня. Около нее, стоя на лесенке, возился солдат. Куском фанеры он вычищал из голубятни помет.

Фрашон подошел к солдату, посмотрел на его работу.

– Не выйдет из тебя хозяина, – укоризненно сказал он. – Кто же такое добро бросает? Такому навозу цены нет. Дай мне его.

– Бери, – лениво отозвался солдат, чистивший голубятню. – Для тебя мне дерьма не жалко…

Фрашон поддел лопатой сброшенный вниз помет, отнес в сторону и, поплевав на ладони, принялся копать грядки на оттаявшей влажной земле. Он работал, попыхивая трубкой, и, вероятно, испытывал истинное наслаждение, судя по тому, как старательно подымал пласты пепельно-желтой маслянистой земли.

Солдаты, говорившие с шоферами, начали расходиться, снова уселись на бревнах. Кто-то крикнул, повернувшись к задворкам:

– Эй, дядюшка Фрашон, сыграем в карты?

Фрашон молча продолжал работать, будто не слышал.

– Иди, отыграемся! – снова крикнул солдат. – Не надоело тебе копаться в грязи?

– Нет, не хочу.

– Ну и черт с ним! Давайте одни. – Солдат вытащил из кармана засаленную колоду, перетасовал карты. – Теперь его не оторвешь от грядок. Зарылся, как крот. Верно, что Редиска…

Солдаты стали играть в карты. Вскоре из дома вышел командир дивизии. Его сопровождали офицеры. Жюль Бенуа что-то на ходу записывал в блокноте. Терзи присоединился к группе. Солдаты вскочили, пряча за спиной карты.

Командир дивизии, пожилой, худощавый, с седыми, коротко подстриженными усиками, шел впереди. Полковник в отставке, он с началом войны вернулся в армию, подобно многим офицерам запаса. Так же, как многие, он считал начатую войну временным недоразумением, которое только отрывает людей от настоящего дела. Последние годы, уволившись в отставку, полковник держал магазин дамских шляп где-то на юге Франции. На фронте его больше всего тревожила мысль: как-то жена справляется одна с непосильной, свалившейся на нее обузой?

– Вот и все наше хозяйство, – сказал полковник, широким жестом указывая на траншеи. – Так и живем… Скучно!

Они остановились у края траншеи, на дне которой стояли желтые лужи. Впереди тянулись жиденькие проволочные заграждения. Еще дальше, за болотистой низинкой, поросшей осокой, виднелась шоссейная дорога с беленькими столбиками по краям. Вдоль нее шли два бельгийских пограничника с винтовками, закинутыми через плечо.

Из блиндажа без головного убора, в расстегнутом кителе вынырнул солдат, нагруженный порожними котелками. Выбирая места посуше, он шел по траншее, сосредоточив все внимание только на том, чтобы не соскользнуть в грязь. Сделав несколько шагов, он поднял голову, растерянно остановился. Солдат попытался застегнуть китель, но руки были заняты. Котелок упал в жижу. Солдат растерялся еще больше. Веснушчатое лицо его покраснело.

– Проходи, проходи! – нахмурившись, брезгливо сказал командир дивизии. – Господин лейтенант, почему у вас люди в таком виде? Примите меры!

– Слушаюсь! – Лейтенант козырнул, щелкнув каблуками.

Солдат, подобрав котелок, торопливо зашагал по траншее к ферме, шлепая по лужам и не разбирая дороги. Траншея доходила ему всего до пояса.

Стараясь замять неприятный инцидент, командир дивизии сказал, обращаясь к Бенуа:

– Здесь у нас пулеметная точка. Со временем поставим противотанковую пушку. Как видите, для нее готова площадка.

– Когда же это будет? – спросил Терзи.

– Когда поступит приказ… Пока она не нужна, да и вряд ли понадобится. Все это, – полковник снова сделал широкий жест рукой, – все это имеет только символическое значение. Немцы не настолько глупы, чтобы месить здесь грязь своими танками. Во Фландрию они не полезут, да и вообще…

– Простите, – возразил Терзи, – а мехельнский приказ? Разве не говорит он о планах Гитлера?

Полковник снисходительно посмотрел на Терзи.

– Ерунда! Обычная мистификация, свойственная немцам! Я читал допрос этого офицера связи… Сказка для детей! Вы знаете эту историю? – обратился он к Бенуа. – Глупее нельзя придумать. Видите ли, немецкий капитан Малин отправился поездом в Кёльн с совершенно секретным приказом и вдруг очутился на бельгийской территории, около Мехельна, на вересковой пустоши. Капитан утверждает, что летчик сделал вынужденную посадку, перепутал Кёльнский собор с маастрихтской кирхой… Кто этому поверит! Потом сделал вид, будто хочет сжечь пакет, и не сжег. Наивный мистификатор! По этому приказу немцы, оказывается, собирались совершить прорыв как раз через наше болото, которое вы видите. – Полковник рассмеялся, довольный своей остротой.

– Но тем не менее в январе были приняты меры.

– Это не мое дело. Я получил тогда приказ перевести дивизию на состояние готовности номер один. Вся армия пришла в движение, вся, кроме моей дивизии. – Командир дивизии отвел журналиста в сторону и, понизив голос, чтобы не слышали подчиненные, сказал: – Я старый воробей, живу по правилу – не торопись выполнять приказ, потому что может последовать его отмена. Так и получилось. Войска пришли в движение, будто и впрямь началось наступление. Заполнили дороги, а я сидел на месте, не двигался. Как говорят, поспешность нужна при ловле блох… Через неделю все вернулись на зимние квартиры. Сожгли только бензин и вернулись. А у меня бензин цел, и людей я не мучил. Немцы в дураках меня не оставили. Вы посмотрели бы тогда, сколько «фоккевульфов» летало над Фландрией! Немцы наблюдали с воздуха за переполохом. Я представляю, как издевались они над нашими простаками! Так-то вот!..

Полковник самодовольно погладил седую щетину коротко подстриженных усиков.

– Ну что, господа, не пора ли обедать? Я угощу вас отличной пуляркой. Мне удалось найти прекрасного повара. Кудесник!.. Какой коньяк вы пьете, месье Бенуа?

– Простите, господин полковник, – Терзи задумчиво глядел на убогую линию обороны, раскинувшуюся перед его глазами, – а все-таки где же новое Мажино, о котором писали газеты? Это все?

Бенуа сердито посмотрел на коллегу. Вот характерец! Его шокировала бестактность Терзи. Ссылаясь на сообщение штаба, Бенуа сам писал о неприступной обороне, протянутой от Монмеди до побережья, писал, что отныне линия Мажино надежно прикрывает всю западную границу Франции – от Швейцарии до моря. Это было в январе месяце. Бенуа недовольно сказал:

– Не будьте наивным! Мы должны укреплять веру нации в незыблемую силу Франции. Это значит больше, чем укрепления.

Леон возразил:

– Укреплять обманом?

– Не будем говорить об этом.

Полковник сказал:

– Да, кроме того, что вы видите, я ничего показать не могу. Самая красивая женщина не может дать больше того, что она имеет. – Он снова рассмеялся. Полковник всегда смеялся первый своим остротам. – Но это не имеет значения, войны здесь не будет… Так просто тратим время. – Полковник подумал о шляпном магазине.

Через день журналисты были в районе Монмеди. Форт близ Логви уступом вдавался в позиции немцев. Не больше как в четверти мили на той стороне раскинулась немецкая деревенька с каменными строениями и черепичными крышами. С холма, где над землей подымались приземистые сооружения форта, даже невооруженным глазом было видно, как немецкие солдаты возводят укрепления. Их было не меньше взвода. Без кителей, в белых рубахах с засученными рукавами, они в тачках возили камень, песок, носили бревна. Среди саперов ходил офицер в начищенных сапогах и в фуражке с высокой тульей. Он что-то показывал рукой, а два солдата что-то измеряли рулеткой. В прозрачном, неподвижно-тихом воздухе, казалось, можно было различить лица солдат. Снег уже сошел, и от земли под солнечными лучами поднимались прозрачные струйки пара. Кое-где на пригорках уже зеленела трава. В этот теплый весенний день казалось, что у околицы деревеньки трудятся мирные каменщики, которым нет дела ни до войны, ни до форта, ощетинившегося пулеметами, пушками.

Журналистов сопровождал комендант форта, щеголеватый капитан с красивым лицом.

– Почему вы им даете работать? – спросил Терзи, когда они, поднявшись на бруствер, разглядывали эту идиллическую картину.

– Но мы тоже работаем! Мы только на днях закончили вон те фортификации, – капитан указал на бетонные амбразуры выдвинутого вперед блиндажа. Бетон был свежий. Перед амбразурой валялся строительный мусор. – Там у нас наблюдательный пункт.

Ходами сообщения прошли вперед. Глубокая траншея перерезала холм и заканчивалась блиндажом, о котором говорил капитан. В блиндаже у пулемета сидел небритый солдат. Второй стоял, прислонившись к стене, и глядел в амбразуру, загороженную стальным щитом. Терзи через плечо заглянул в смотровую щель. Солдат отодвинул заслонку, чтобы было виднее, и услужливо отошел в сторону.

Амбразура выходила к ручью, протекавшему вдоль границы. Вода в нем начинала спадать, обнажив голый кустарник, покрытый илом, клочьями соломы и прошлогодней травы. С противоположной стороны к ручью подошел немецкий солдат, видимо из тех, что работали на укреплениях. Он спустился по мосткам и, присев на корточки, принялся мыть сапоги, пригоршнями черпая из ручья воду. Потом неторопливо взял мыло, намылил руки, сполоснул их и, отряхнув воду, пошел обратно. Немец находился так близко, что было видно, как с его локтей падают блестящие на солнце капли.

– Вы почему не стреляете? – спросил Терзи у часового.

Его раздражала наглая самоуверенность гитлеровских солдат. В Испании было не то.

– Зачем? – в свою очередь недоуменно спросил солдат. – Они нас тоже не трогают…

Солдат повторил почти то же, что несколько минут назад говорил щеголеватый капитан.

В блиндаже было сыро и холодно. Терзи молча вышел. На холме капитан сказал:

– Вы кровожадны, месье Терзи. Ваш друг, кажется, не разделяет ваших взглядов. – Капитан испачкал в траншее руки и носовым платком вытирал с пальцев глину. Платок распространял тонкий запах фиалки. – Хотите, – предложил он, – я покажу вам теперь нашу подземную крепость.

Просторный лифт опустил журналистов глубоко в недра земли. Казалось, что они спускаются в глубокую угольную шахту. Освещенным туннелем прошли не меньше мили. Несколько раз их обгоняли электрические вагонетки, встречались солдаты, едущие на велосипедах. От главного туннеля шли ответвления в стороны. В нишах лежали ящики, бетонные колодцы уходили кверху, под ними на площадках стояли легкие пушки. Стальные тросы готовы были поднять их на поверхность.

– Теперь вы согласны, что линия Мажино неприступна? – с торжеством спросил Бенуа. – Подземная крепость тянется до швейцарской границы.

Леон не ответил. Действительно, подземные сооружения могли произвести впечатление.

В офицерской столовой капитан как бы между прочим сказал:

– А вы слышали последнюю новость? Финны заключили мир с русскими.

– Что? – встрепенулся Жюль Бенуа. – Не может этого быть!

– Уверяю вас. Я еще вчера слушал радио.

– Тогда нам надо ехать в Париж. Это черт знает что такое!

На следующее утро журналисты были в Париже. В пригороде остановили машину у газетного киоска. В газетах сообщалось, что Эдуард Даладье подал в отставку. Формирование нового кабинета президент поручил Рейно. Они отошли от киоска. Леон усмехнулся.

– Ваши акции падают, месье Бенуа. Графиня де Порт не простит вам истории с Абетцом. Теперь она приходит к власти во Франции…

– Вам куда ехать? – не отвечая, спросил Жюль.

– Конечно, домой.

– Тогда завезите меня в редакцию.

У подъезда редакции они расстались. Жюль был рассержен и холоден.

Терзи бульварами поехал к себе. Шофер помог внести чемоданы. Чемодан Бенуа тоже пришлось оставить у себя. Симон Гетье, прощаясь, сказал:

– Месье Терзи, разрешите подарить вам монетку. На память. – Он протянул астурийскую монету, которой хвалился в дороге.

– Спасибо… Но она ведь не продается, – Леон улыбнулся, вспомнив, как обиделся Бенуа.

– Конечно, нет. Но это на память. Мы неплохо дрались в Испании. Не то что здесь. Странная война, месье Терзи! Русские, вероятно, воюют иначе.

Выпили по стакану вина – у Терзи нашлась бутылка в буфете. Симон уехал. Леон вылил в стакан оставшееся в бутылке вино, выпил. «Да, – подумал он, – странная война. Очень странная… За полгода „боевых действий“ во Франции английские экспедиционные войска потеряли трех человек!.. Странно!.. Впрочем, какое мне дело! Я только Свидетель…»

Терзи по свежим впечатлениям сел писать все, что он видел, – летопись для истории, как он любил говорить.

V

Семнер Уэллес, личный представитель американского президента, только что уехал от графа Чиано. Он посетил министра иностранных дел, перед тем как покинуть Европу. Оба предпочли встретиться в неофициальной обстановке. Это, кажется, дало свои результаты, Уэллес оказался приятным и понимающим собеседником. При всей своей молчаливости высказал много трезвых и здравых мыслей. Особенно по поводу Финляндии. Есть все основания полагать, что обстановка в Европе изменится. Италии это выгодно, – какой интерес позволять Гитлеру укреплять свои позиции! Муссолини и без того расстроен его стремительными успехами в Польше. За три недели ухватить такую добычу! От огорчений у тестя даже обострилась язва желудка.

Из разговора Чиано понял, какую цель преследуют американцы, послав в Европу личного представителя Рузвельта, – хотят сколотить единый фронт против большевиков. События в Финляндии для этого открывают новые перспективы. Уэллес надеется, что американцы станут во главе крестового похода против Советской России. Но Гитлер и Чемберлен, как и французы, сами хотят быть во главе. Каждый намерен извлечь побольше выгоды. Отсюда и начинается разнобой. Что же здесь можно выиграть?

Граф Чиано расхаживал по комнате, взвинченный и еще не остывший от встречи с американцем. Они нашли с ним общий язык. Нельзя нарушать равновесие сил в Европе. Если Гитлер слишком укрепит свое господство, это тоже опасно, но нельзя забывать о роли Германии как барьера от красной опасности, идущей с востока. Конечно, американцы, как и Гитлер, также хотят заработать на красной опасности. Кто же не хочет этого? Разве он, Чиано, откажется использовать выдуманный страх обывателей перед большевиками? Такой страх необходимо подогревать. Чиано так и делает.

Итальянский министр иностранных дел тонким нюхом, каким-то шестым чувством понял, что американский посланец покидает Европу несолоно хлебавши. В европейских столицах – в Лондоне, Берлине, Париже – его предложения не вызвали особого энтузиазма. Гитлер сам намеревался играть первую скрипку в Европе, французам и англичанам тоже не было смысла впрягаться в американскую колесницу. Они сами надеялись сторговаться с Гитлером, без посредства заокеанских маклеров. Нет, Уэллес безусловно явился не вовремя. Уезжает с кислым настроением. Тем лучше, – не потому ли он оказался таким сговорчивым? Чиано задумался над выгодами, которые можно извлечь из разговора с американским гостем.

Размышления прервала Эдда. Услышав, что Семнер Уэллес покинул их дом, она вошла в кабинет. Напомнила, что отец заедет сегодня вечером. Она звонила ему. У нее план, – может, удастся помирить его с матерью. Надо воспользоваться семейным торжеством. Донна Ракеле тоже собиралась приехать. Она так любит младшего внука!

Чиано соглашался с женой. Кларетта, любовница тестя, совсем обнаглела. Но едва ли сразу удастся убедить Муссолини. У Кларетты Петаччи одно преимущество – она молода, а донна Ракеле старая женщина. Это не в ее пользу.

Эдда расположилась в кресле. По всей видимости, надолго. Ей хотелось поболтать с мужем. Но Чиано не был расположен сейчас к праздным разговорам, сказал, что ему надо кое-что записать в дневник. Эдда ушла, недовольная. Чиано понял это по тому, что она стала пощелкивать пальцами. Верный признак. Ничего, помирятся вечером.

Проводив жену, Чиано сел за тетрадь в сафьяновом переплете. Дневник так и остался лежать на столе после ухода Уэллеса. Чиано был столь откровенен с гостем, что прочитал ему несколько страничек из дневника. Здесь имелся прямой расчет – показать, что он не во всем согласен с тестем. Американец заинтересовался.

– Ваши записи, – сказал он, – имеют большую ценность. Хотите, я помогу вам издать их в Штатах? Конечно, не сейчас, предположим, через десять лет. Могу подписать контракт, – хотите, сто тысяч долларов?

Семнер Уэллес был бизнесменом. Чиано уклонился от сделки. Придет время – получит и больше.

Внимание американца особенно привлекла запись о встрече с финским послом. Чиано записал в середине декабря, вскоре после начала войны в Финляндии:

«Принял финского посланника. Он поблагодарил за моральную помощь. Просил оружия, специалистов. Я ответил, что мы, итальянцы, не возражаем. Несколько самолетов уже отправлено, но я выразил сомнение, разрешит ли Германия доставлять вооружение через свою территорию. Посланник ответил, что это его не тревожит. Вопрос урегулирован, тем более что Германия сама снабжает финнов оружием, в частности трофейным, захваченным в Польше и Испании».

– Я так и думал! – воскликнул Уэллес. – Договор Гитлера с Москвой – одна лишь видимость. Это необычайно важно!

Чиано дополнил информацию. При итальянском министерстве иностранных дел он создал специальный отдел по Финляндии. Отдел будет координировать политические, военные и экономические меры для оказания помощи Маннергейму. Руководит им капитан Беки. Опытный человек. В начале января под видом добровольцев Беки отправил уже в Хельсинки группу артиллеристов и летчиков. Таким образом, Италия тоже вносит посильный вклад в общеевропейское дело. Итальянцы не делают из этого особого секрета. Конечно, там, где нужно. Чиано лично сообщил кое-что французскому послу.

Но министр не все рассказал американцу, приплывшему из-за океана. Не такой он простак! Одно дело – помочь Маннергейму, другое – ставить палки в колеса дипломатического экипажа Гитлера. Чиано нашел способ передать русским содержание разговора с послом Финляндии, – конечно, в той части, что касается германской помощи финнам. Это подсказал Муссолини, Советскому послу в Париже отправили анонимное донесение.

Гитлеру не первый раз подкладывали такие пилюли. В дни боев под Варшавой немцы просили венгров пропустить их войска через Венгрию. Просили и нажимали. Гитлер рассчитывал нанести полякам удар с тыла. Венгры обратились за консультацией. Муссолини посоветовал венгерскому послу – надо учтиво отказать немцам. Так и сделали. При случае, конечно, Гитлер припомнит это венграм, но Италия останется в стороне…

Чиано усмехнулся, вспоминая подвох, который они с Муссолини устроили немцам.

Хуже получилось с моторами. Риббентроп сделал решительное представление, упрекнул, что итальянцы снабжают Францию авиамоторами «Капрони». Он еще упрекал, что англичане вступили в войну потому, что заранее знали о нейтралитете Италии. Кто это мог разболтать? Пришлось изобразить искреннее недоумение. Чиано обещал проверить. Если подтвердится, строго накажет виновных. Всегда так говорят. Свалил на фирму – там сидят безответственные спекулянты.

Риббентроп согласился, что такие недоразумения не должны омрачать дружбы между двумя странами. Знал бы этот простофиля, что Чиано уже предупредил бельгийцев о том, что немцы готовят на них нападение! Недаром у него такая фамилия – Риббентроп. Тропф – по-немецки простак. Чиано не был высокого мнения о дипломатических способностях немецкого коллеги.

Через месяц принцесса Пьемонтская, сестра бельгийского короля, прислала письмо. Благодарила за предупреждение, распиналась в дружеских чувствах. Но, сдается, они не поверили в серьезность намерений Гитлера. Считают блефом. Может быть и так.

Граф Чиано сделал в дневнике запись о встрече с посланником Рузвельта и прошел в гостиную. Донна Ракеле уже приехала. Он слышал ее скрипучий голос.

В курительной его встретил дворецкий. Доложил – кавальеро Чиано ждет какая-то женщина. Называет себя Кармелиной Челино. Дворецкий не решился пустить ее в дом. Какие будут распоряжения?

– Чего она хочет?

– Говорит, что их семья много лет работала у старого графа в Ливорно.

– Челино? Не помню…

– Она утверждает, что муж ее возил вас на пони, когда вы были ребенком.

– Забавно! Так все-таки, зачем же она пришла?

– Спрашивает, не захочет ли молодой граф снова взять ее на работу.

– Так возьмите ее, если не слишком стара.

– Слушаюсь, кавальеро. – Дворецкий поклонился и распахнул дверь перед графом Чиано.

Семейный обед как будто удался. Муссолини сидел рядом с женой, и донна Ракеле проявляла неумелое внимание к мужу. Перед каждым блюдом она говорила:

– Ради бога, берегите себя! Вы помните, что этого нельзя кушать?

Но таких предупреждений можно было бы и не делать. Муссолини сам с присущей ему мнительностью отказывался от острой, тяжелой пищи. Он соблюдал строжайшую диету, за обедом довольствовался манной кашей и молоком. Чиано ждал, когда теща вставит дежурную фразу о Рокфеллере, и она произнесла ее:

– Рокфеллер шестнадцать лет жил на молоке и апельсинах. Кроме них, ничего в рот не брал. Подумать только – при таком состоянии! Владел миллиардами… – Она всегда оживлялась, когда заходила речь о богатстве.

Муссолини нахмурился, но все же благосклонно пропустил это замечание мимо ушей. Эдда торжествовала. Ее план выполнялся успешно, – может, удастся примирить отца с матерью. Эдда несколько раз перекинулась взглядами с мужем.

После кофе мужчины вышли в курительную комнату. С ними был Бруно, младший сын Муссолини, офицер королевского авиационного флота. Скучая, он выкурил сигарету и вскоре вышел.

– Кажется, наши дела поправляются! Не так ли? – Муссолини ударил себя по коленке ладонью.

У графа была иная точка зрения, но он поддакнул:

– Несомненно, политика нейтралитета дает результаты. Цены на бирже продолжают расти. Французы усиленно покупают итальянские акции.

– Да, да! – подхватил Муссолини. – Скоро мы сами станем оказывать помощь. Я приму на себя командование армией. Это мечта моей жизни. Сейчас нам нужен цветной металл для войны. Придется вам расстаться с этими безделушками, – он указал на массивные бронзовые ручки, украшавшие высокие резные двери. –Реквизиция меди даст нам не меньше двадцати тысяч тонн.

Чиано подумал: «Дверными ручками не повоюешь».

– К сожалению, дуче, нам нужен еще и никель.

– Получим. Гитлер заинтересован в том, чтобы нас поддержать. Но я поступлю как Бертольдо. Помните шута из комедии Чезере Кроче? Он согласился на смертный приговор при условии, что сам выберет дерево, на котором его повесят. Я согласился вступить в войну, но оставил за собой право выбрать нужный момент.

Чиано давно не видел тестя в таком прекрасном настроении. Эдда удачно выбрала время для примирения. Лишь бы донна Ракеле сама всего не испортила! До чего же глупа! В полуоткрытую дверь доносился ее голос. Всегда на что-нибудь жалуется. Чиано прислушался. Ну конечно! Жалуется дочери, что скворцы покинули их сосновую рощу, теперь садятся на крыши королевской виллы. Брюзжит, что кто-то подстроил это. Во всем видит интриги. Брюзжит, жалуется, что не может больше стрелять скворцов. Чиано представил себе донну Ракеле с охотничьим ружьем. Смешное зрелище!

Муссолини продолжал говорить:

– Теперь самое удобное время заняться Югославией. Мы очутимся рядом с румынской нефтью. Обыграем и Гитлера, и Чемберлена. Но пока надо дать югославам изрядную дозу хлороформа. Пусть ничего не подозревают.

– Следует посмотреть, как развернутся события на западе. – Чиано встал и прикрыл дверь: тестю лучше не слушать, что болтает донна Ракеле. – Гитлер что-то затевает там и, конечно, молчит. Боюсь, что он снова поставит нас перед совершившимся фактом.

– Возможно. Я понял смысл весьма странного покушения в Мюнхене. Поверьте мне, Гитлер сам организовал на себя покушение! Помните мою поздравительную телеграмму по этому поводу? Я составил ее в довольно прохладных тонах. Ни один итальянец не испытал радости от его спасения, а я меньше всех. Гитлер свалил все на английских разведчиков, чтобы вызвать антибританские настроения.

Муссолини говорил о подозрительном покушении на Гитлера в ноябре минувшего года. Чиано тоже уверен – с покушением что-то неладно. Пахнет провокацией, к тому же грубовато задуманной.

– Но почему же Гитлер не использовал покушение в свое время?

– А Финляндия? Про Финляндию вы забываете? Война там началась вскоре после покушения. Гитлер изменил тактику. Только и всего. Он надеялся привлечь англичан на свою сторону. Скажу больше: с началом войны в Финляндии Гитлер постарался дать возможность союзникам ввязаться в войну с Россией. Только поэтому он отодвинул подготовку на западе, чтобы не мешать англичанам, французам и, конечно, американцам. Помяните мои слова: если Гитлеру не удастся договориться с Чемберленом, он ударит на Францию. Я его знаю. Ну, а наша задача – втравить его в настоящую войну. Все равно, на западе или на востоке. Главное, чтобы ему пообщипали перья. Ситуация для нас складывается пока благоприятно… Однако довольно сегодня говорить о политике. Идемте!

Из курительной комнаты вернулись к дамам. Донна Ракеле сидела к ним спиной. Муссолини прислушался. Жена, как Гитлер, не дает другим вымолвить слова. Эдда первая поняла опасность, попыталась замять разговор, но мать с увлечением говорила:

– Это просто ужасно! Весь Рим говорит о свадьбе Мариан де сан Сирволо. Царские подарки, цветы, лукулловы пиры. А кто она, эта Мариан? Бездарная киноактриса, изменившая фамилию, сестра девки Кларетты Петаччи. И представь себе, отец принимает во всем участие, играет главную роль. Позор! Французы открыто издеваются. Пишут в газетах. Я скажу больше – поведение семейства Петаччи напоминают мне роль Распутина при царском дворе в России. Интригуют, обогащаются, спекулируют. Ты представляешь, как мне тяжело, Эдда!

Дона Ракеле приложила к глазам платок. Муссолини вспылил, лицо его побагровело.

– Я уже просил вас не говорить дурно о женщине, которую я уважаю! Не вмешивайтесь в мои дела. Вы… вы не стоите подошвы Кларетты!

Муссолини резко повернулся и, не прощаясь, вышел в переднюю.

«Так я и знал, что она все испортит!» – подумал Чиано о донне Ракеле.

Она сидела растерянная и жалкая.

Глава четвертая

I

Получилось, что Андрей так и остался комбатом. Сначала, когда трое бессонных суток прорывали линию Маннергейма, он сам думал – неудобно перед товарищами покидать батальон, превращаться в этакого прикомандированного щелкопера, как говаривал Степан Петрович. Да и комдив полагал, что в горячие дни нет никакого смысла попусту заниматься перестановкой людей, менять их без крайней необходимости. К такой крайней необходимости он относил ранение, конечно, смерть офицера в бою или явную неспособность занимать командную должность. Но старший политрук, видно, родился под счастливой звездой. В каких переделках ему не приходилось бывать – и ни единой царапины. Что же касается опыта, военных навыков, то он, возможно, в чем-то и уступал кадровым командирам, но не в такой мере, чтобы это вызывало сомнение и беспокойство. Комдив был доволен напористой хваткой Андрея Воронцова. Не шуточное дело – с места в карьер стать комбатом и вести наступление в первом эшелоне головного полка.

Потом наступали на Ляхде – деревеньку, стоявшую на развилке дорог. За три дня прошли километров пятнадцать. Особенно упорных боев здесь не вели, сбивали только арьергардные группы противника, но вслед за дивизией пришли в движение все войска Карельского перешейка. В прорыв устремились другие части, линия Маннергейма рухнула, захватили сотни дотов-»миллионеров». Фронт переместился на север, к следующей линии обороны финнов. Дивизии с тылами, со всем хозяйством выползли на дороги. Началась обычная тыловая суматоха, когда штабы оказались на колесах, и даже при всем желании никто не мог отозвать Андрея обратно в распоряжение политотдела корпуса.

Так прошла неделя. Андрей втянулся в походную жизнь и не стал возражать, когда Степан Петрович предложил ему остаться комбатом. Комдив предупредил – с политотделом корпуса договорится сам через военный совет армии.

Воспользовавшись случаем, Андрей выпросил разрешение съездить в госпиталь навестить Николая Занина. Тихон Васильевич успел побывать там, рассказывал, что все обошлось, слава богу, благополучно, дело идет на поправку, но товарищ капитан потерял много крови, и его пока не эвакуируют в тыл. В госпитале он пробудет еще день не то два, но не больше. Андрей поторопился навестить друга.

Выехали не рано. Из дивизии шла трехтонка за горючим, и Андрей полагал, что с той же машиной к ночи вернется назад.

До Хотинена, небольшого селения, расположенного в самом центре оборонительных сооружений, добрались быстро. Село походило на кладбище, где вместо крестов мрачно чернели ряды закопченных труб. Пахнуло терпкой гарью, такой резкой на морозном воздухе. За селом машина затормозила, в кузове гулко загремели пустые бочки. Дорогу загородила встречная колонна. Машины стояли вперемежку с подводами. Около пушки, завалившейся одним колесом в канаву, матерились шоферы, давали советы водителю тягача. Трактор глухо урчал, буксовал, разворачиваясь на одном месте. Потный и расстроенный водитель зло и бестолково переключал скорости, огрызался и, высовываясь из кабины, с опаской поглядывал на дорогу, чтобы самому не соскользнуть в воронку от финского фугаса.

Общими усилиями пушку наконец вытащили из канавы. Шоферы разбежались по машинам и тронулись дальше, но вскоре, километра через полтора, колонна снова остановилась. На этот раз, кажется, надолго. Впереди до самого моста, видневшегося вдали, машины плотно стояли одна к другой. Андрей пошел вперед узнать, в чем дело. Пробираясь вдоль грузовиков, подошел к мостику с железными перилами. Оказалось, что среди дороги задремал ездовой. Он сидел в передке саней, груженных печкой, жестяными трубами, канцелярскими столами, стульями, вывеской с надписью: «Продотдел». А шофер, поставивший машину впритык к саням, побежал «на минутку» взглянуть на взорванный дот. Ездового растолкали, вернулся шофер. Кто-то уже шумел, возмущался, кричал, что научились брать вон какие укрепления, а по дорогам ездим будто в средневековье. Позор, да и только!..

Рассосалась и эта пробка, но в пути застревали еще несколько раз. Только к вечеру Андрей добрался до госпиталя.

Помещался он в длинном одноэтажном, наполовину сгоревшем доме. Вокруг него стояло несколько шатровых санитарных палаток с целлулоидовыми оконцами. Из крайней палатки вышла девушка в полушубке, накинутом на плечи, и солдатской шапке-ушанке. Андрей нагнал ее и спросил, где можно найти дежурного врача.

– Зачем он вам? – спросила девушка, посмотрев на Андрея внимательными карими глазами.

Андрей объяснил.

– А, знаю! – девушка улыбнулась. – Вы Воронцов. Капитан Занин говорил про вас. Идемте, провожу. Я иду как раз на дежурство. Вот сюда, – девушка пропустила Андрея вперед. – Получите разрешение и проходите. Третья дверь направо. Я предупрежу капитана. Здесь у нас строго…

Через несколько минут, облачившись в халат, Андрей входил в палату, где стояло четыре койки. Николай лежал ближе к окну, загороженному фанерой. Только сверху, сквозь уцелевшую часть рамы, проникал свет. Николай хотел приподняться, но сестра, которую встретил Андрей, остановила его:

– Лежите, лежите, больной. Иначе я не разрешу вам встречу. Имейте в виду, много не разговаривать.

– Видал, Андрей, как меня держат здесь! Это Галочка. Моя спасительница. Знакомьтесь. Медицинская сестра.

– Мы уже знакомы.

Галина протянула маленькую руку и неожиданно крепко и энергично ответила на рукопожатие. Из-под белой косынки выбивался венок туго заплетенных каштановых кос. В чуть-чуть выдающихся скулах, в полукружьях приподнятых бровей, черных и шелковистых, в рисунке ее рта и несколько широком овале лица девушки было что-то восточное. Андрей невольно задержал взгляд на ней. На секунду, не больше.

Пристальный взгляд, видимо, смутил медсестру. Она отвернулась, нахмурила брови и сказала, обращаясь к Занину:

– Имейте в виду, встреча на полчаса. А вы, товарищ старший политрук, не давайте ему говорить много.

Галина подошла к раненым, лежавшим на соседних койках, что-то спросила, оправила подушки и вышла. Снаружи затарахтел движок, мигнув, загорелся свет. Галина появилась ненадолго снова – пришла замаскировать окна. Она взобралась на табурет, тонкая, гибкая.

При электрическом свете Николай показался еще бледнее. Лицо его удлинилось, а улыбка стала чужой и болезненной.

– Ну, брат, – сказал он, – побывал я на том свете. Кое-как выкарабкался. Сегодня даже Верушке письмо написал. Значит, в порядке все. Завтра, говорят, в тыл отправят.

– А ты на самом деле много не говори, – остановил Андрей. – Я ведь в батальоне вместо тебя остался.

– Знаю, Тихон Васильевич говорил… Писем не привез случайно?

– Привез. Даже два. – Андрей полез в полевую сумку. – Почты дней пять не было, на дорогах столпотворение. Я к тебе с самого утра ехал…

– Спасибо!

Николай разорвал конверт и с жадностью впился в страницы письма. Казалось, для него сейчас не существует больше ничего на свете, кроме этой странички, вырванной из тетради, сплошь исписанной убористыми строками. Строки заполняли поля, все свободные уголки, будто автору не хватало бумаги. Андрей смотрел на Николая и подумал: вероятно, если бы Вера написала еще несколько страниц, все равно ей было бы тесно.

Занин пробежал глазами письмо, посмотрел открытку и отложил в сторону.

– Извини, что оторвался. Я их потом, на заедочку, как следует прочитаю. Сначала с тобой поговорим, не то еще, правда, Галина Даниловна нас разгонит. Она у нас строгая.

Николай находился все еще под впечатлением письма жены, додумывал какую-то ее фразу, вникая в сокровенный смысл, и, конечно, заговорил о ней:

– А Верушка-то еще ничего не знает про мою историю, мои резервные получает. Но все-таки, видно, тревожится, чувствует.

– Подожди! Какие резервные?

– Да это хитрость одна… Семейно-фронтовая… Разве я не говорил? Мы с Тихоном Васильевичем сговорились: случись что со мной – он раз в неделю резервные посылать будет. Я написал их заранее. Думал, пусть хоть на неделю-другую Вера позже узнает… Так вот и получилось. Сегодня уж я сам нацарапал… Теперь все в порядке. А у Маринки-то новые зубы режутся! Слышишь?

Андрей слушал и наполнялся глубоким уважением к незнакомой ему женщине, не столь уж красивой, судя по карточке. Но для Николая была она самой привлекательной, умной, милой, красивой и близкой. Воронцов снова позавидовал другу. Боль, притупившаяся в последнее время, всплыла опять.

– Теперь сам скоро увидишься… Не слышал, куда отправляют?

– В Ленинград, вероятно. Как думаете, Галочка?

– Там видно будет. Нате-ка выпейте.

Медсестра налила в ложку микстуру, протянула больному. Она только что снова зашла в палату.

– Давайте, давайте! Видите, какой я хороший, Галочка! Безропотно пью всякую дрянь…

– Давно бы вам надо письмо получить. От писем, говорят, поправляются… Ну вот и хорошо. На ночь теперь глюкоза и перевязка.

– Галочка, а вы слышали, у Маринки новый зуб режется! Это важнее глюкозы! Знаешь, Андрей, я Галочке все рассказываю, – как она, бедная, терпит! У нее должность такая – сестра милосердия. А спасла она меня действительно. Нам с Верушкой век ее помнить надо…

– Оставьте вы, товарищ капитан! К чему это?

Девушка зарделась, посмотрела на Андрея. Глаза их встретились. Смутившись еще больше, она вышла из комнаты.

– Замечательный человек! Мединститут не кончила и пошла в медсестры, – Николай восхищенно говорил о девушке.

Но он знал только часть того, что произошло недели две назад, в ту ночь, когда из медсанбата привезли его без сознания в госпиталь.

Они проболтали еще около часа. Андрей начал собираться.

– Ну что ж, надо ехать. Когда теперь встретимся?

– Встретимся. Земля – она тесная… Да, знаешь, кого я здесь встретил? Помнишь, в резерве был такой Розанов? Тоже в госпитале. Рядом лежит. Вот чудак! – Николай улыбнулся. – Супом раненный… Бывает же!

– Не понимаю.

– И не поймешь. Кому шрапнель, кому гороховый суп. Пошел в резервный батальон. Он ведь теперь начальство, в наградном отделе работает… Ну вот, пошел обедать. Остановился у полевой кухни, протянул котелок, а повар зазевался, что ли, да ему вместо котелка в рукав целый черпак горячего супа вылил. Обварился. Пока сбрую сняли, полушубок скинул, уже поздно – ожог второй степени… Утром ко мне зашел, ноет, боится, как бы руку отнимать не пришлось. Наша Галочка совсем с ним измучилась. Капризничает, все ему не так. Требует, чтобы в Ленинград отправили, здешним врачам не доверяет.

– Знаю я его, препротивнейший тип! – Андрей рассказал о встрече с Розановым на передовой. – Трус, каких мало.

– Да, на войне, посмотришь, всякое бывает… Помнишь, как наш старшина чуть в трибунал не попал? Если бы не Степан Петрович, туго ему пришлось бы.

Андрей хорошо помнил тот случай.

В батальон к Занину привезли водку. Глянули – пополам с водой. Бутылку взболтнешь – там снег. Как шуга на реке. Вызвали старшину. Клянется – не виноват. Николай разъярился, честил его на чем свет стоит. И мародером, и казнокрадом… Приказал посадить. А куда посадишь, если самим жить негде? Случилось это в самые что ни на есть морозы.

В ту пору как раз приехал в батальон командир дивизии. Степан Петрович вошел в блиндаж в самый разгар скандала. Стоит незаметно и слушает. Николай сам не свой – кипит, на скулах желваки ходят, кулачищи сжал, вот-вот ударит. А старшина будто онемел, слезы на глазах, и губы дрожат. Тут комдив вышел вперед и спокойно так спрашивает:

– Вы, товарищ капитан, водку пробовали?

– Нет, не пробовал. И так видно – с водой пополам.

– А вы попробуйте все-таки.

Сам вышиб пробку, налил полную кружку, протянул Занину.

– Пейте. До дна пейте. От воды не пьянеют.

Николай выпил.

– Водка?

– Так точно, товарищ комдив.

– Вот, то-то ж! Вы законов физики не знаете, товарищ капитан. На дворе сорок семь градусов мороза. При такой температуре и водка в шугу превращается. Не забывайте, в каких условиях нам приходится воевать. Народ у нас золотой. К людям бережнее относитесь, капитан Занин. Жуликов у нас куда меньше, чем может показаться на первый взгляд. Никогда не делайте опрометчивых выводов. Прежде разберитесь. Вы командир…

Произошла эта история на глазах Андрея. Теперь они вспомнили ее. Николай сказал:

– Крепко меня проучил наш Степан Петрович! До сих пор стыдно, какую напраслину я на старшину навалил! Честный парень, а я его в казнокрады зачислил… Знаешь, Андрей, от этой «шуги» я целый день полупьяный ходил…

Приятели долго еще могли бы вспоминать, говорить, но медсестра оборвала их затянувшуюся встречу. Она выпроводила Андрея, пригрозив, что пожалуется дежурному врачу.

Распрощавшись с товарищем, немного грустный от предстоящей разлуки, довольный, что с Николаем все обошлось благополучно, Андрей отправился разыскивать свою трехтонку. В батальон добрался он только под утро.

II

Прорыв линии Маннергейма не ослабил напряжения боев на Карельском перешейке. Правда, морозы стали не такие лютые, но их сменили бураны, засыпавшие снегом дороги. С неделю прорывали следующую линию обороны, у полустанка Хонкониеми. Здесь батальон Воронцова в первый раз столкнулся с танками финнов. Танковую контратаку отбили. На поле боя осталось шесть машин с разорванными гусеницами, сбитыми, расколотыми, как грецкий орех, башнями. Один из танков оказался совершенно целехоньким. На танках стояла марка английской фирмы «Виккерс Армстронг», а ниже значилось: «Шеффилд, выпуск 1939 года».

Вокруг танков валялись убитые финны. Их было много, и снег переставал уже таять на трупах.

Андрей записал на память номер английского танка – № 1672. Сопровождал Воронцова Тихон Васильевич. Он обошел вокруг машины, потрогал ее, спросил про надпись и попробовал отколупнуть ногтем краску с брони.

– Свежая. Недавно, знать, морем прибыли. Иной дороги тут до англичан нету…

Тихон Васильевич зашел с другой стороны, заглянул внутрь танка.

– А что, товарищ комиссар, – сказал он, – поторапливаться надо с войной-то. Распутица застанет – беда. Ни пройти, ни проехать, потопнем здесь. До весны беспременно кончать надо. И англичане, вишь ты, какие тракторы шлют, пахать только. Думаю я: сколько он лемехов сразу подцепит? Двенадцать-то возьмет запросто…

О том, чтобы быстрее кончить войну, думали все. И командующий армией, знающий не только обстановку на фронте, и рядовые бойцы, стратегический кругозор которых ограничивался, казалось бы, пределами видимости невооруженного глаза из траншеи или с наблюдательного пункта, все одинаково ясно видели – воевать здесь весной будет ох как трудно, может быть, невозможно. Под словом «воевать», конечно, подразумевали наступление. Поэтому в солдатских блиндажах и на заседании военного совета армии царило единодушное мнение – во что бы то ни стало надо выходить на сухие земли, за Выборг, за Сайман-канаву. Оттуда до старой границы, притиснутой к самому Ленинграду, будет километров сто пятьдесят. Значит, безопасность города можно считать относительно обеспеченной, внезапного удара врага не получится.

Незадолго перед тем командующий армией получил из Москвы шифровку. Командарма предупреждали о немаловажных событиях. Ссылаясь на достоверные источники, в шифровке сообщалось, что французы и англичане сформировали экспедиционный корпус в сто пятьдесят тысяч штыков и намерены перебросить его в Финляндию для боевых действий на стороне Маннергейма. Сообщалось также о том, что военные поставки в Финляндию значительно усилились, к ее берегам непрестанно идут морские транспорты с грузами.

Последняя часть информации подтверждалась непосредственными наблюдениями здесь, на фронте. В числе трофеев стали все чаще попадаться пулеметы, пушки, танки и самолеты, имеющие далеко не финляндское происхождение. А пленные, попадавшиеся хоть и редко, сообщали о замыслах противника.

Все больше и очевиднее раскрывались стратегические планы врага. Замыслы были ясны – задержать во что бы то ни стало русских на перешейке, воспользоваться передышкой, которую принесет весна, а потом с помощью экспедиционного корпуса смять советские войска, застрявшие в болотах, нанести решающий удар с выходом на Ленинград. Конечно, дело было не в Маннергейме, он только сдавал внаем финскую территорию, но кто-то другой мог отсюда начать большую войну. Недаром поступали агентурные сведения, что финские войска наводнены всевозможными инструкторами, наблюдателями, наехавшими из Европы и даже из-за океана.

Все это было понятно, одним больше, другим меньше, в зависимости от звания – солдатам и командирам. Но развивалось наступление не так, как хотелось бы. С боем приходилось брать каждую высоту, каждый рубеж. На дорогах валялся убитый скот, порубленные сани, пахло дымом пожарищ – финские войска, отступая, превращали местность в зону пустыни, нашпигованную минами, фугасами, хитроумными ловушками и волчьими ямами. Тем не менее в начале марта советские войска, преодолев несколько поясов укреплений, стояли на ближних подступах к Выборгу. Взять его – это тоже все знали – означало вырваться на оперативные просторы. Именно Выборг служил ключом ко всему Карельскому перешейку.

В дивизии предполагали, – так думал и Андрей, – что до весны в здешних местах остается еще около месяца. Морозы держались крепко, ничто не предвещало близкой распутицы. Дивизия, заняв Суур-Перо, преодолевая пургу и сопротивление, шла в обход Выборга. Каждую ночь, только начинало смеркаться, над городом, захватывая полнеба, поднималось тяжелое огненно-красное зарево, будто горел и не мог догореть грозный осенний закат. Противник жег город. На фоне зловещего, раскаленного неба подымались темные силуэты лохматых елей. Казалось, что пламя вздымается за ближним леском, но Выборг, судя по карте, оставался левее, километрах в двадцати. Думалось, если поднажать, кое-как времени хватит, чтобы выйти на сухие земли. Но распутица началась значительно раньше. Кто мог предполагать, что наступит она не с метелями и снегопадами, но с большими морозами, ударившими внезапно в начале марта…

Батальон Воронцова наступал на станцию Тали. На карте выглядела она обычным населенным пунктом, стоящим в низинке, среди озер, в окружении холмов, изрезанных коричневыми линиями горизонталей. Надпись «Ст. Тали» – Андрей подчеркнул ее синим карандашом – выведена была над черно-белым пунктиром железной дороги, уходящей на север Финляндии. Пунктир начинался от Выборга, затушеванного на карте квадратами городских кварталов.

Разглядывая карту, обтрепанную на сгибах, испещренную пометками, стрелками, кружками, условными знаками, Андрей видел и мысленно представлял себе концентрические полукружья оборонительных поясов, пересекавших Карельский перешеек. Их было восемь: семь позади и восьмой впереди – последний пояс, проходящий где-то здесь, в районе станции Тали. Выборг стоял в центре всех полукружий, на нем сосредоточивалось все внимание. Чтобы взять его, предстояло прорвать последний оборонительный пояс. Кромку его нащупали у высоты, будто притаившейся в низкой, заснеженной пойме реки Тери-йоки. Ночью Андрей ползал с разведчиками к высоте, их обстреляли, не подпустив близко, но мела пурга, затягивая пушистым шлейфом следы, и разведчики, словно растворившись в белесой вьюге, без потерь возвратились с задания.

С утра предстояло брать высоту. Пурга затихла. После огневого налета цени солдат в маскхалатах полезли вперед. В бинокль комбат видел гранитные валуны, мелкий ельник, излом скалы; дальше низина, запорошенная снегом, мутно-белая, точно дымящаяся от неутихшей поземки. Из первой роты приполз связной. Рота оседлала шоссейную дорогу. Двигаться дальше мешает пулеметный огонь – ожили огневые точки противника. Связной стоял мокрый до пояса, и полы шинели, валенки задубели на морозе и ветре.

– Почему мокрый? – спросил Андрей.

– Не могу знать, товарищ комбат. Мы все такие – вода под снегом.

Откуда вода? Андрей сам ползал ночью по сухому, сыпучему снегу, по застывшей, глубоко промерзшей земле. Что-то не так. Но связной подтверждал:

– Мы, товарищ комбат, только спустились в низинку, тут в воду и втюрились. Шагнешь шаг, а в следу сырость. Все лежим мокрые, ну, скажи, мыши… И с взгорка бьет, терпежу нет…

Андрей решил идти в роту проверить. Вел их с Тихоном Васильевичем тот же связной. В начале пути Андрей сам знал дорогу. Вот кустарничек, где вчера отдыхали, вот валун, похожий на гриб подосиновик. Ночью, в отсветах зарева, он казался коричневым, на самом деле бурый. Андрей шагнул и провалился по колено в снег. Под ним стояла вода, студеная, темная. Шагнул дальше – снова жидкая, холодная слякоть. Пошли, не выбирая дороги, проваливаясь и хлюпая по воде.

– Скажи ты, какая напасть! – бормотал сзади Тихон Васильевич. – Откуда бы ей взяться? Прямо что ни на есть купель ледяная. В крещенье у нас парни в прорубь сигают, в иордань. То ж по глупости… Вот житье солдатское – и в огонь, и в воду… Не простынете вы, товарищ комиссар?

Ноги сразу закоченели. Ближе к дороге пришлось ползти. Полушубок стал скользкий, как размокшее тесто, потом задубел, превратился в панцирь.

В роте положение оказалось тяжелым. Атака захлебнулась. Вода в низине выступала серыми полыньями. Андрей приказал отвести роту на исходные рубежи.

Вода прибывала с каждым часом. К вечеру она поднялась еще выше, затопив всю пойму Тери-йоки. Как весной, под снегом журчали ручейки. Высота 13,7 превратилась в островок, окруженный холодной трясиной.

Ночью грелись, сушились подле костров, а с утра снова пошли в наступление. Пурга утихла совсем, день был ясный, морозный, и вода у заснеженных берегов выступала почему-то желтыми пятнами, точно разведенная охрой. Наступали по пояс в воде – поднялась она больше метра, но снова, как накануне, роты отошли, прижатые многослойным пулеметным огнем. Только двум взводам удалось зацепиться за взгорок метрах в ста от финских окопов. Их дважды контратаковали, но рубеж удалось отстоять.

В батальон приехал комдив, пасмурный, молчаливый. Предупредил, что назавтра высоту надо взять во что бы то ни стало, иначе совсем затопит. Финны устроили искусственное наводнение – не то открыли шлюзы, не то перегородили Саймон-канаву, и вода устремилась в низину Тери-Йоки.

Взять высоту, преграждавшую дорогу к станции, удалось только лобовой атакой на третьи сутки. Произошло это без Воронцова. Его ранило за час до атаки. Он лежал на взгорке, наблюдая за сосредоточением танков. Танки были покрашены в белый цвет, как госпитальная мебель, и только гусеницы блестели отполированной сталью на солнце. Андрей только подумал о пришедшем на ум сравнении, когда его точно огрел кто по спине гибкой ореховой палкой. Сперва он не понял, оглянулся. Рядом никого не было. Поднялся на локтях и тотчас же со стоном опустился на землю. От пронизывающей боли Андрей едва не потерял сознание.

Комбата вывезли в тыл на броне танка. Цепенеющими, непослушными руками держался он за поручни, но едва ли без помощи Тихона Васильевича смог бы удержаться на тряской, уходящей из-под него броне.

Из медсанбата на другое утро Андрея привезли в госпиталь, перекочевавший следом за наступающими войсками. Госпиталь только развертывался на новом месте. Команда выздоравливающих разгружала машины с койками, сетками, тумбочками и столами. «Как танки», – подумал Андрей, когда его на носилках вытаскивали из санитарной машины. Командой выздоравливающих руководил майор Розанов. Андрей сразу узнал его. Он покрикивал на красноармейцев, неторопливо таскавших матрацы с грузовика. Один рукав его полушубка болтался пустой, здоровой рукой он отчаянно жестикулировал, командуя разгрузкой имущества.

Андрей лежал на спине. Малейшее движение причиняло ему нестерпимую боль. В приемном покое встретила его Галина Даниловна. Она подошла, вскинула удивленные брови. Андрей болезненно улыбнулся.

– Узнаете? Вот и я попал под вашу опеку…

– Что с вами?

– Не знаю еще. Руки как будто работают. – Андрей пошевелил пальцами. – Нашему брату, видно, не миновать вас.

Раненых в госпитале было немного – Андрея привезли с первой партией. Поместили его в отдельной палате, в крохотной комнатке с широким окном. Вторая койка оставалась незанятой. В распахнутую дверь через коридор видна была палата командиров. Вскоре там появился Розанов. Поспорил с дежурной сестрой – койка его стоит не на месте. Потребовал перевести в отдельную палату. Заглянул к Андрею. Развязно поздоровался.

– А, Воронцов! В нашем полку прибыло… Ну как там? Продвигаемся? Как думаешь, скоро мы их доконаем? А я все еще здесь. Надоело… Прошу выписать – не пускают. – Посмотрел на свободную койку. – Ты один здесь. Вот хорошо, поселимся вместе… Сестра) – крикнул он в другую палату. – Переведите меня к Воронцову… Как так не можете? Безобразие! – Доверительно обратился к Андрею: – Все по блату! Когда мы наведем порядок в тылу? Черт знает что! Придется идти к начальнику…

Розанов исчез. Походил он на разбитного пассажира в вагоне перед отходом поезда. Распоряжался, шумел, устраиваясь поудобнее. Андрей так и не успел ответить ему ни слова. Да и охоты к этому не было. Ему претило от одного вида кругленького, улыбчиво-розовенького лица и чуточку заплывших глазок.

Рана Андрея оказалась не столь опасной. Врач обещал – если не задело кость, через две недели поправится. Но к вечеру температура поднялась до тридцати девяти. Болело горло. Зашел терапевт, послушал, осмотрел.

– Э, батенька мой, да у вас ангинка! В детстве болели? Нет? И легкие мне не нравятся… Простудиться нигде не могли?

– Да нет. Разве только по воде бродил… Так это не в первый раз.

– То-то вот и оно! Уверяю вас, были бы на передовой – с вас как с гуся вода. А у нас раскисли… Это закон. Там на нервах все держатся. Я уже обратил внимание. В наступлении никаких терапевтических заболеваний. Подтверждает статистика. Даже насморка нет. А в обороне – пожалуйста… Нервы, батенька мой, нервы! Они нас поддерживают и подводят. Павловская теория в действии…

Врач установил крупозное воспаление легких. Андрей то приходил в себя, то снова впадал в забытье. Он испытывал странное состояние – сознавал, понимал, что происходит вокруг, но когда начинал говорить, молол чепуху, и сиделка сокрушенно шептала доктору:

– Опять бредит…

Андрей делал над собой невероятное усилие, пытаясь сказать то, что думает, но язык не подчинялся и произносил несуразицу. Одного только не мог осознать Андрей – сколько времени находится в госпитале. Через день – на самом деле было это на пятые сутки – он услышал радостный возглас:

– Ребята, война закончилась! Выборг взяли…

Он открыл глаза. Перед ним стояла Галина с венцом тугих кос, выбившихся из-под косынки. Он хотел спросить ее о войне, правда ли, что она кончилась, но, назвав Зиной, заговорил о воде, белых танках, о валуне, похожем на гриб подосиновик. Сознание вновь уходило. Словно вдалеке услышал голос медицинской сестры:

– Мне не привыкать, доктор. Все меня называют кто Верой, кто Зиной. Хоть бы один назвал в бреду Галей…

Андрею почудилась невысказанная боль в словах девушки. Захотелось ободрить, сказать что-то хорошее, теплое. Он улыбнулся и зашептал. Доктор сказал:

– Идемте, ему опять стало хуже. Дайте камфару.

Андрей ощутил, что остался один, что около него осталась только сиделка. Он глубоко вздохнул. «Так, значит, кончилась. Выборг не горит больше. Хорошо. Можно теперь подумать и о своем, личном… Письма меня не найдут. Адресат выбыл…» Он снова потерял сознание.

Очнулся Андрей еще через несколько дней от суматохи в коридоре, от громкого шепота и наступившей вдруг тишины. Кто-то рапортовал, кто-то здоровался. В госпиталь приехал член военного совета, обходил палаты раненых. Рядом с ним толпился медперсонал. В полуоткрытую застекленную дверь видел Андрей незнакомых офицеров в белых халатах и хромовых сапогах. Стояли они к нему спиной, окружив члена военного совета. Они тоже походили на госпитальных врачей, но в халатах им было не по себе, будто стеснялись непривычной одежды.

Член военного совета беседовал с ранеными.

– Как ваша фамилия? – спросил он кого-то.

– Майор Розанов.

Розанова так и не перевели в палату Андрея.

– Что с вами?

– Ранен, товарищ член военного совета. При прорыве линии Маннергейма. Был представителем корпуса. Жаль, не пришлось довоевать… – Розанов лгал в глаза искусно и нагло.

– Награды есть?

– Нет, товарищ член военного совета, – словно застеснявшись, ответил Розанов. – Мы, как говорил Чапаев, не за ордена, за Советскую власть воюем. Выполнили свою задачу – и хорошо. Нас, рядовых командиров, иной раз забывают…

Член военного совета повернулся к адъютанту, стоявшему рядом с аккуратной папкой под мышкой.

– Оформите награждение майора Розанова.

– Слушаюсь!

Член военного совета вошел в палату к Андрею. Сопровождающие столпились в дверях. Начальник госпиталя доложил:

– Старший политрук Воронцов. Ранен в последние дни под станцией Тали. Состояние тяжелое. Почти не приходит в сознание. Крупозное воспаление.

– Знаю, знаю. Командовал батальоном. – Член военного совета тихо подошел к койке, присел на табурет и мягко спросил: – Вы меня слышите, товарищ Воронцов?

– Да, – Андрей неожиданно для всех ответил тихо, но внятно.

– Поздравляю вас с правительственной наградой, с орденом Красного Знамени. Вы заслужили его, товарищ Воронцов.

Андрея охватило чувство, которого он никогда не испытывал, – тихая радость, признательность, благодарность и гордость. Так же тихо, шепотом, ответил, вкладывая в слова переполнившие его чувства:

– Служу Советскому Союзу…

– Лежите, лежите! – Член военного совета протянул руку, словно пытаясь удержать Воронцова, который хотел приподняться. – Лежите. Быстрей поправляйтесь…

Может быть, с легкой руки члена военного совета, с того дня здоровье Андрея пошло на поправку.

III

На Александерплац Ганс Гизевиус отпустил машину. В Целендорф он решил поехать в метро, хотя особой необходимости в этом, казалось, и не было. Генерал Гальдер стал начальником генерального штаба сухопутных войск, и посещение его не могло вызвать ни малейшего подозрения. Но Гизевиус по природе своей был человек осторожный и предпочел действовать с полной гарантией, чтобы ни один филер не увязался по его следу. Он отлично знал методы агентов тайной полиции, сам работал в гестапо, был в курсе сложной системы взаимного и перекрестного сыска, который сплошной паутиной опутал страну, от рабочих кварталов до центральных правительственных учреждений. В таких условиях следовало вести себя с особой, пусть даже излишней, предусмотрительностью.

Именно с этой целью он, замешавшись в толпе, вошел сначала в универсальный магазин, лифтом поднялся на четвертый этаж и снова вышел на улицу со стороны виадука. Но и эта предосторожность показалась ему недостаточной. На всякий случай, по пути в Целендорф он вышел на промежуточной станции, постоял на платформе, будто кого-то поджидая, и, удостоверившись, что нет ничего подозрительного, следующим поездом поехал дальше.

Начальник генерального штаба жил в отдельной вилле, стоявшей в глубине чопорно подстриженного садика. Гизевиус бывал здесь уже дважды и уверенно нажал кнопку звонка, прикрытую от дождя металлическим козырьком. Тотчас же послышалось жужжание электрического замка, и садовая калитка открылась. В вилле его уже, очевидно, ждали. Гизевиус прошел по дорожке, выстланной крупными белыми плитами. Зима подходила к концу, но снег в этом году держался необычайно долго. Облезший и пористый, он лежал на газоне. Ветви деревьев были по-весеннему темными.

Входную дверь открыл сам Гальдер. Это был человек невысокого роста с торчащими ежиком волосами и типичным лицом преуспевающего берлинского обывателя, педантичный, мелочно расчетливый, аккуратный, – под стать всему, что его здесь окружало, начиная от подстриженного садика и козырька над кнопочкой электрического звонка у калитки.

Франц Гальдер был в штабной форме генерал-полковника с бархатным стоячим воротником, обшитым кантом. Он пропустил гостя вперед, погасил в прихожей свет, провел посетителя в зал, усадил его в кресло и сам уселся напротив. Предварительно генерал достал сложенный носовой платок, встряхнул его, расправил на колене и только после этого закинул ногу на ногу – он заботился, чтобы не лоснились, не мялись лампасы на брюках.

– Какие новости? – спросил он, чтобы начать разговор.

Собственно говоря, Гальдер знал, во всяком случае догадывался, о цели визита Гизевиуса: хочет прощупать настроения в генеральном штабе. Он недолюбливал и остерегался этого говорливого, с импозантной внешностью человека, представлявшего оппозицию.

Но обстоятельства заставляли встречаться – Гальдер сам надеялся кое-что выяснить.

– Можете говорить свободно, в квартире никого нет, – добавил Гальдер, заметив, что его собеседник украдкой бросил взгляд на закрытую дверь. Генерал предусмотрительно отпустил из дома прислугу, а жена уехала к приятельнице в Панков.

Гизевиус информировал начальника штаба, входившего в военную оппозицию, о том, что последние события – он имел в виду прекращение войны в Финляндии – вызывали в кругу его друзей некоторую растерянность, Гизевиус хотел бы знать, что думают по этому поводу руководители вермахта.

– Ваши друзья проявляют излишнюю нервозность, – ответил Гальдер. – Вы же знаете, что англичане сами дали Гитлеру «фрайпассиршайн» на востоке. Там есть и французская подпись. Чего же они волнуются?

Гизевиус сделал вид, будто отлично знает о «фрайпассиршайне». В самом же деле он только смутно слышал о секретном соглашении, по которому Германия получала свободу рук на востоке и принимала на себя защиту Европы от большевизма. Гизевиус попытался выяснить интересовавший его вопрос:

– Да, но все началось с договора с русскими. Какой же это «фрайпассиршайн»?

– Не торопитесь. Кто сказал «а», должен хотя бы приготовиться, чтобы сказать «б». Если англичане выдали «фрайпассиршайн», им следует написать и приколотить на дорогах таблички: «Фрай фарт» – свободная езда, без ограничения скорости. Иначе пропуск не имеет значения. О скорости мы позаботимся сами. Чемберлен тоже заигрывал с русскими – и неудачно. В пику нам он послал в Москву военную делегацию, которая плелась морем целую неделю на грузовом пароходе. А фюрер послал Риббентропа на самолете. Через три дня он прилетел из Москвы с договором в портфеле.

Гальдер хотел сказать, какую оценку дал Гитлер договору с русскими там, на совещании в Берхтесгадене: договор – клочок бумаги, но не следует раскрывать карт перед этим пройдохой. Он только связной, не больше. Ему надо лишь намекнуть, чтобы англичане не вставали поперек дороги, не мешали в Норвегии.

– Видите ли, – сказал осторожно генерал, – прекращение войны в Финляндии не меняет положения. Договор с русскими не помешал нам снабжать Маннергейма оружием. Как вы знаете, летом я сам побывал в Хельсинки, инспектировал фортификации. Линию Маннергейма строили наши инженеры. К сожалению, их разрушили русские, но плацдарм остается. Следовало бы напомнить об этом англичанам. Нам нужна свободная дорога на север. Это то же «фрай фарт». Я не знаю, как это сделать. – Гальдер посмотрел на Гизевиуса. Генерал делал вид, что не подозревает о его связях с Лондоном.

Гизевиус не ответил. Гальдер на что-то намекает и не все договаривает. Говорит, точно платок подкладывает под лампасы! Но его намек по поводу свободной дороги на север имеет значение. Любопытно, каковы теперь настроения у генералов по отношению к Гитлеру? Гизевиус обиняком стал подходить к этой теме, но Гальдер сам сказал все, что нужно:

– Разгром Польши немецкими войсками показал нам, что Гитлер обладает особой военной хваткой, он ломает все наши старые штабные каноны. Фюрер крайне напорист, он знает, когда нужно идти ва-банк. Мы, генералы, одобряем его действия в Польше. Сейчас ни один здравомыслящий немецкий генерал не станет возражать против того, что наши позиции на востоке значительно укрепились. Это начинают понимать и на западе. Могу вам сообщить – военный атташе Соединенных Штатов полковник Паттон принес мне как начальнику генерального штаба официальные поздравления американских военных кругов по случаю нашей победы в Польше. Американцы оказались дальновиднее англичан. Нет, мы едва не совершили ошибки во время Мюнхена. Я не думаю, чтобы сейчас можно было говорить о какой-то оппозиции.

Ганс Гизевиус недопонял, о каких мюнхенских событиях говорил Гальдер: о военном перевороте, который готовился полтора года назад перед совещанием в Мюнхене, или об этой запутанной истории с покушением на Гитлера в подвальчике Бюргербраукеллер, тоже в Мюнхене. Ясно только одно – настроения изменились, генералы поддерживают Гитлера. Не пошла ли прахом вся его долголетняя работа?

IV

Ганс Бренд Гизевиус отлично помнил тот душный летний вечер в Дюссельдорфе, когда так неожиданно изменилась его судьба, будто он выиграл целое состояние на старый трамвайный билет. Он был тогда сравнительно молодым человеком, только что окончил юридический факультет. И вдруг его пригласил для беседы сам Грауэрт – председатель рейнско-вестфальского союза предпринимателей, тот самый, что вместе с Тиссеном привел Гитлера к власти. Гизевиус всегда преклонялся перед властью денег, чековых книжек, а Грауэрт выложил Гитлеру полмиллиона марок так легко, будто расплатился с кельнером в ресторане. Молодой юрист знал это и внутренне трепетал перед всесильным магнатом. Гизевиус сидел перед ним на кончике стула, загипнотизированный роскошью кабинета, мрамором, бронзой, тяжелыми портьерами, дорогими коврами. Это было вскоре после того, как Гитлер стал германским канцлером.

Грауэрт, видимо, заранее и очень подробно знал всю подноготную молодого юриста. Он не задавал лишних вопросов. Говорили о посторонних вещах, Грауэрт изучал и оценивал сидевшего перед ним юриста и только в конце беседы спросил, согласенли доктор Гизевиус выполнять его поручения. Конечно! Господин председатель может целиком на него положиться. Да, он будет ему безгранично предан. Гизевиус тогда искренне так думал. Он задыхался от счастья. Грауэрт поставил перед ним еще одно условие – нигде и никогда не говорить об их встрече. Нужные указания Гизевиус будет получать своевременно через надежных людей.

В тот же вечер Грауэрт познакомил юриста с бывшим лейпцигским бургомистром Карлом Герделером, человеком, близким к семье Круппов. Много позже Ганс Гизевиус узнал, что Герделер служил начальником иностранного отдела машиностроительной фирмы Роберта Боша. В Америке этой фирме покровительствовали братья Даллес, кстати тоже юристы.

Но в тот июльский вечер Ганс Бренд Гизевиус был еще наивен и молод. Роберт Бош, Крупп были для него в какой-то мере абстракцией, фабричной маркой, отлитой на станинах машин, автомобильных магнето, лафетах пушек. При всем взлете фантазии Гизевиус не мог себе представить, сколь беспредельной властью обладали эти представители рурских фамилий.

Молодой юрист не знал тогда, – да этого и не следовало ему знать, – что рурские промышленники были крайне заинтересованы в том, чтобы иметь своих людей в окружении Гитлера. На первый взгляд могло показаться: зачем это надо? Гитлер сам был ставленником рурских магнатов. Но его неуравновешенный характер, натура, одержимая манией величия, требовали постоянного надзора. Возникало опасение, как бы детище, порожденное советом рурских богов, в один прекрасный день не проявило бы свой норов, не взбунтовалось, – не ровен час оно захочет скрутить в бараний рог и своих родителей. Следовало оградить себя от возможных случайностей. Да, в окружении Гитлера нужно иметь своих людей. Одним из них оказался Гизевиус, человек без особых претензий, в меру толковый, хваткий и достаточно волевой. Лучше всего ему работать в гестапо – там сходятся все нити; гестапо – опора власти и информации в руках Гитлера.

Ганс Гизевиус не предпринимал усилий, чтобы стать сотрудником тайной полиции. Об этом позаботились его всесильные покровители. Новый сотрудник гестапо начинал с малого. Он не обременял совесть раздумьем об этичности совершаемых поступков, был достаточно воспитан, умел вести себя в обществе. С одинаковым рвением Гизевиус создавал публичные дома для иностранных участников международной спортивной олимпиады, которая проходила в Германии. Вместе с Заммером из Дерулюфта готовил покушение на болгарского коммуниста Георгия Димитрова. Это было сразу после неудавшегося Лейпцигского процесса. Кое-что, но не так уж мало, сделал Гизевиус и во время ремовского путча. Тогда гестапо истребило несколько тысяч бывших сторонников Гитлера, поверивших в его социальную демагогию.

В работе Гизевиуса были падения и взлеты, успехи и неудачи. Во время олимпиады он завербовал немало проституток. Это была его идея. Он дал им лирическое название – «пчелки». С помощью проституток удалось почерпнуть много ценного от иностранцев-спортсменов. В цветах продажной любви «пчелки» добывали мед и воск осведомительных данных. Из них разведчики лепили соты закрытых донесений.

Но с Димитровым постигла неудача. Лейпцигский процесс закончился провалом. Димитрова пришлось оправдать. Гизевиус находился в суде, когда разъяренный и неистовый Геринг кричал подсудимому: «Берегитесь! Я с вами расправлюсь, как только вы выйдете из зала суда».

Потом было задание Геринга. Он недаром грозил болгарскому коммунисту. Вместе с Заммером они подложили адскую машину в самолет, увозивший Димитрова в Советскую Россию. Самолет должен был взорваться над советской территорией. Русские оказались предусмотрительны, в Кенигсберге они пересадили Димитрова в другую машину. Все пошло прахом. Назревал международный скандал: на самолете, из которого только что вышел Димитров, взорвется бомба. Стоило больших трудов незаметно извлечь снаряд из кабины. Но Геринг долго неистовствовал, не мог простить допущенного промаха.

Вместе с Герделером в канун мюнхенских соглашений Ганс Бернд Гизевиус инкогнито посетил Лондон. Поездку щедро оплатил Крупп. Тогда все думали: Гитлера заносит, он слишком многое хочет – Чехословакию, англичане не согласятся, а Германия еще слишком слаба, чтобы воевать. Гизевиус сам информировал Лондон: Гитлер блефует, он бессилен осуществить угрозы. К тому времени Гизевиус неведомыми путями стал платным агентом Интеллидженс сервис, получил кличку «Валет». Немецкие генералы также испытывали тревогу. Нельзя лезть на рожон, на авантюру, всему свое время. Тогда и оформилась военная оппозиция. Генералы решили свергнуть Гитлера, как только он пойдет на безумный шаг. Генерал Клейст специально отправился в Лондон, встречался с Черчиллем, убеждал не принимать всерьез требования Гитлера. Генерал Бек демонстративно ушел в отставку с поста начальника генерального штаба. Его сменил Гальдер, но и он считал поведение Гитлера верхом безумия. Все думали – англичане не согласятся отдать немцам Чехословакию. К Берлину стянули войска, чтобы в любой момент совершить переворот. Гизевиус и об этом информировал Лондон. Полковник Остер, сотрудник Канариса, написал о том же в Париж, Даладье. И вдруг соглашение в Мюнхене – Гитлеру разрешили взять Чехословакию. Чемберлен спас Гитлера. Теперь Гизевиус знает, почему англичане подтолкнули Гитлера на оккупацию Чехословакии. Это часть «фрайпассиршайна» – свободного пути на восток. Но тогда Гизевиус также был в полном недоумении.

Войска отвели из Берлина. Генералы разводили руками. Это непостижимо! Если без выстрела можно захватить страну, это гениально. Гитлер сразу поднялся в глазах оппозиции.

Через полтора года события снова повергли Гизевиуса в раздумье. Англичане заключили с Польшей договор о взаимной помощи, но через пять дней Гитлер наступал на Варшаву. В ноябре тоже произошло что-то странное. В Мюнхене, в пивной Бюргербраукеллер, бывшей когда-то штабом нацистов, взорвалась бомба. Гитлер выступал там с ежегодной традиционной речью. Бомба взорвалась позже, не причинила вреда, но тем не менее это было покушение на Гитлера. В ту же ночь на голландской границе арестовали двух английских разведчиков – Беста и Стивенса. Газеты подняли шум. Англичане опровергали, Гизевиус недоумевал: почему обошли его? Ведь в кругах военной оппозиции никто и ничего не знал о том, что готовилось покушение. Значит, параллельно действует еще одна организация, другая оппозиция? Можно было все сделать не так кустарно, надежнее. Может быть, ему перестали доверять? Покушение провели подозрительно глупо. Все это было выше его понимания.

Теперь носятся слухи, будто Гитлер собирается что-то предпринимать на западе. Что именно? Генерал Гальдер знает, конечно, но молчит. Забывает, что сам участник военной оппозиции. Должен же он отвечать на вопросы.

V

В зале сгустились сумерки. Гальдер поднялся и зажег свет.

– Видите ли… – Он вернулся к своему креслу, поправил кружевную салфетку – дань моде. Жена увлеклась вязаньем. Думал, как сформулировать ответ. – Видите ли, фюрер в своем первом приказе военного времени категорически запретил нарушать западную границу. Обратите внимание: ка-те-го-ри-че-ски, – Гальдер проскандировал это слово. – Дальнейшее зависит только от англичан и французов. Фюрер не хочет ссориться с Западом. Не он объявлял войну – нам нанесли моральный удар в спину, когда немецкие войска уже шли на Варшаву. Париж и Лондон демонстративно заявили о состоянии войны. Фюрер оказался в затруднительном положении. Генеральный штаб целиком поддержал его в польской акции. Было бы нечестно нам вести себя иначе.

Начальник генерального штаба говорил только половину правды, вторую половину оставил при себе. Он не только соглашался с Гитлером по поводу захвата Польши. Стай во главе генерального штаба, Гальдер будто бы на свой страх и риск встретился с Гейстом из американского посольства. С подкупающей солдатской откровенностью Гальдер рассказал Гейсту о военных планах Германии, о намерениях захватить Польшу, Румынию, Югославию и Советскую Украину. Гальдер ждал, как станет реагировать Вашингтон на его признания.

Не произошло ровно ничего особенного. Американцы будто пропустили все мимо ушей. Значит, не возражают. Это и нужно было знать Гальдеру. Больше того: зная о германских планах, американский сенат оставил в силе закон о нейтралитете. Яснее не скажешь: действуйте, мы не мешаем. С тех пор Гальдер стал вести себя гораздо увереннее. Конечно, он рассказал обо всем Гитлеру.

Гизевиус отметил – Гальдер впервые в конфиденциальном разговоре употребляет слово «фюрер». Прежде он говорил о Гитлере иначе, пренебрежительнее, никогда не называл фюрером. Да, настроения у генералов резко меняются. Об устранении Гитлера сейчас не может быть речи.

– Что же вы думаете теперь о нашей оппозиции?

Гальдер деланно удивился:

– Разве она еще существует? Какой в ней смысл? Кто в ней остался?

– Да, конечно… Вы знаете это лучше меня.

По заданию Лондона, Гизевиусу удалось вовлечь в оппозицию довольно широкий круг генералов, промышленников, политиков, людей самых противоречивых взглядов и настроений. Из них немногие знали, что оппозиция – дело рук иностранной разведки, но все считали – без Запада не обойтись.

Профессор фон Попиц считал; что лучшим преемником Гитлера может быть Гиммлер, в крайнем случае Геринг. Другие стояли за военную диктатуру. Во всяком случае, ни один из участников оппозиции не возражал против фашистского режима, установленного в Германии.

В оппозицию входили берлинский полицей-президент барон фон Гельдорф, генерал-полковник Бек, доктор Дизель – сын изобретателя дизель-моторов, адмирал Канарис – начальник имперской разведки, генералы Клюге, Мольтке, Вицлебен, банкир Шахт и многие другие. Генерал Гальдер хорошо знал об этом. Чего же он спрашивает?

Гизевиус перечислил несколько старых фамилий. Других, завербованных позже, он не назвал. Осторожность нигде не мешает.

– Что же думает господин Шахт? – поинтересовался Гальдер.

– Он придерживается той же точки зрения.

Гизевиус рассказал о недавнем совещании оппозиции в Берне с участием Шахта. Шахт представлял промышленные круги и решительно возражал против того, чтобы сейчас устранять Гитлера. Совещание проходило перед польской кампанией. Шахт мотивировал: Гитлер не ограничится Варшавой и Данцигом, он пойдет дальше – на русский восток. Россия – это рынки. В них заинтересованы деловые круги Германии.

– Вот видите, – резюмировал Гальдер, – значит, и деловые круги такого же мнения. Нет, об устранении фюрера не может быть и речи. Он всех устраивает.

Беседа закончилась. Оказалась она не. такой уж опасной. Гальдер побаивался, что Гизевиус станет интриговать, шантажировать. Но собеседник оказался корректным, не требовал излишних уточнений, не настаивал на том, чтобы он, Гальдер, посвятил его в военные тайны. Конечно, Гизевиус изрядный прохвост, но полезный. Гальдер был убежден, что Гизевиус связан с англичанами. Несомненно, их разговор завтра же будет известен в Лондоне. Что же, неплохо. Может быть, они посмотрят сквозь пальцы на «Везерюбунг» – на скандинавскую операцию. Что же касается подготовки на западе, Гизевиус едва ли мог что-нибудь заподозрить. План прорыва в Арденнах почти подготовлен. В ближайшие дни он, Гальдер, доложит об этом фюреру. Если сорвалось дело в Финляндии, надо начинать на западе.

Ганс Гизевиус также был удовлетворен беседой с начальником генерального штаба. Кое-что удалось выяснить. Значит, Гитлер что-то замышляет на севере? Гальдер прямо намекает на это, связывает с общим планом движения на восток. Следует немедленно сообщить Штринку.

Расстались они почти дружески. Генерал проводил посетителя до дверей, встряхнул платок, аккуратно сложил его и сунул в карман. Подошел к окну, проводил глазами удаляющуюся фигуру Гизевиуса. Подумал: вот в руках этого человека находится его судьба, судьба генерал-полковника Франца Гальдера, начальника генерального штаба Германии. Что, если узнает Гитлер? Зачем он только связался с военной оппозицией? Там много обиженных, завистников, интриганов, а у него положение, авторитет. Достаточно одного неверного шага этого человека, который только что исчез за садовой калиткой, одного его промаха – и все. Холодок пробежал по спине Гальдера. Брр!.. Зачем надо было играть в какую-то оппозицию?.. Скорей бы вернулась жена! Так пусто в квартире…

Гизевиус намеревался еще побывать у Канариса – он жил здесь же, в Целендорфе, – но за калиткой гальдеровской виллы перерешил. Лучше к Штринку. Штринк работал политическим советником в немецкой разведке, кто мог подумать, что он резидент Интелидженс сервис… Встречались они в ресторанчике на Потстдамерплац, недалеко от управления гестапо. Сотрудники гестапо частенько собирались здесь по вечерам. Было вполне естественно, что Штринк и Гизевиус случайно встречались за ужином в одной компании. Вряд ли кто мог предположить, что именно здесь происходят встречи двух британских шпионов.

Гизевиус подземкой доехал до Фридрихштрассе и оттуда пошел пешком.

Глава пятая

I

Послав брату две открытки и не дождавшись ответа, Карл Вилямцек в начале зимы решил сам навестить Франца. Бывало и раньше, что они месяцами не встречались, но тогда Карл жил в деревне, поди выбери время, а сейчас, после женитьбы, у него свой телефон. Мог же Франц выбрать минуту и позвонить! Может, он на что-то обиделся или с ним что случилось. Надо узнать – все-таки брат.

В один из воскресных дней в конце ноября Карл отправился в Веддинг. Ему открыла незнакомая молодая женщина в домашнем фартуке, с засученными рукавами. Прежде он ее не видал.

– Простите, я к Францу Вилямцек. Он дома?

– Нет, его нет.

– Жаль. А когда же он будет?

– Он… – Эрна замялась и насторожилась. Последнее время она сразу настораживалась, когда ее спрашивали о Франце, особенно незнакомые. – Он не живет здесь, уехал на время… А зачем он вам?

– Уехал? Куда? Что ж он мне не сказал? Я его брат, Карл Вилямцек.

Эрне самой показалось что-то знакомое в выражении, в чертах лица, в фигуре стоявшего перед ней загорелого пожилого мужчины в синей кепке и длинном, до колен, пиджаке. Действительно, он очень походил на Франца. Такой же плотный, с густыми светлыми бровями. Если бы не коротко подстриженные усы, походил бы еще больше…

– Ах, вот как! Разве вы ничего не знаете? Проходите, пожалуйста. Только извините за беспорядок. – Она вытерла об фартук мокрые руки.

Карл вошел следом за ней в комнату Франца. Окно было раскрыто, на нем проветривались подушки. Посреди комнаты стояло ведро – Эрна протирала пол. Она отставила к двери ведро, подвинула стул. Карл, не раздеваясь, подсел к столу, осмотрелся. Видно, эта девчонка – подружка Франца.

– Так что же случилось? – спросил он.

Эрна рассказала, что произошло здесь осенью, как раз через несколько дней после свадьбы у брата в Панкове. Франц говорил ей про эту свадьбу. Эрне приятно познакомиться с господином Вилямцеком. Только неудобно, что он застал в комнате такой разор. Пока Франца нет, она поселилась здесь. Дальше – там видно будет. Уборкой она занимается по воскресеньям. Прежде в праздники они с Францем куда-нибудь уходили, сейчас одной ходить некуда, разве только в гестапо за справкой. Для Франца обещают кое-что сделать, но хотят знать, кто приходил к ним в тот вечер. Какой-то Эрвин.

Рассказывая, Эрна не сидела без дела. Она убрала с подоконника подушки, захлопнула рамы, указала Карлу, где наследил на скатерти Эрвин, когда бежал через окно на крышу. Эрна впервые так откровенно говорила обо всем, что случилось. Это брат Франца, он поймет ее и поддержит. Она немного перед ним робела – ей хотелось понравиться брату Франца – и смущение свое скрывала тем, что говорила, не закрывая рта.

А Вилямцек слушал насупившись. На него свалилось все так неожиданно.

– Так, значит, его случайно арестовали?

– В том-то и дело! Францу приходится страдать за других. Гонялись за Эрвином, а посадили Франца.

Эрна была уверена в этом. В гестапо ей говорили то же самое. Произошло недоразумение. Они просят узнать только, кто такой Эрвин, где он. Тогда обещают выпустить Франца. А кто его знает, кто он такой. Эрна видела его первый раз в жизни. Раз еще встретила на улице, но в толпе не могла к нему пробиться. Она бы вцепилась в него так, что он не ушел бы. Странно только, почему в гестапо так настаивают, чтобы Франц назвал фамилию Эрвина? Они же сами должны ее знать, если гонялись за ним по всему району и выследили, когда он зашел к Францу.

У Эрны даже в мыслях не было, что полиция могла нагрянуть в квартиру, чтобы арестовать именно Франца. С какой стати? Он ничего не делал плохого. В своем заблуждении Эрна запамятовала даже такую деталь, что в прихожей, когда она открывала полиции, ей прежде всего из-за двери сказали: «Телеграмма господину Вилямцеку». Если бы она это вспомнила, может быть, события предстали бы перед ней в ином свете.

Но то, что рассказывала Эрна, успокоило Карла. Как он мог заподозрить Вилли, мужа своей дочери, что тот способен донести на своего родственника в гестапо? И все же история неприятная. А что, если полиция следит за домом? В душе Карла шевельнулось гаденькое чувство страха за свое благополучие. Так можно испортить свою репутацию.

– Мм-да… – протянул он. – Так я пошел, значит. Если что… Я еще к вам заеду…

Карл неуклюже протянул руку.

На улице он украдкой посмотрел по сторонам. В трамвае Карл думал о брате. Как бы ему помочь? Может, поговорить с Вилли? Они собирались как раз заехать на этих днях… А девчонка-то с пузом. Когда Франц успел? Значит, с деревней пока ничего не выйдет. Карл собирался предложить Францу поселиться у него в деревне. Он сам не может разорваться – и туда и сюда. Надо кому-то следить там за хозяйством. Пришлось бы пойти на расходы, но все выйдет дешевле, чем платить постороннему человеку.

Зять с дочерью приехали в субботу, как обещали. Эмми жаловалась – муж пропадает и днем и ночью, совсем перестал бывать дома. Иногда уйдет и не является трое суток, только позвонит по телефону. Знала бы, не вышла за него замуж. То ли серьезно, то ли шутя дочь надула губы, а Вилли захохотал, шлепнул ее по спине, сказал примирительно:

– Не ворчи, Эмми, скоро родишь, станет повеселее! На меня пока не рассчитывай.

Карл вспомнил округлившуюся, как и у дочери, фигуру большеротой Эрны, – видно, тоже скоро родит. Подумал: «Надо поговорить о брате».

– Послушай, Вилли, – сказал он, почему-то робея. – Ты помнишь Франца, моего брата, с которым вы чего-то заспорили на нашей свадьбе? Его арестовали.

– Да?.. – Вилли сделал вид, что впервые слышит.

– Совершенно случайно. К нему зашел какой-то Эрвин, которого искала полиция. Этот тип сбежал, а Франца забрали.

– Ну что ж, пусть не водит компании с кем не надо.

– Да, но он ни в чем не виноват. Может, ты сможешь помочь ему?

– Я? Что же я могу сделать?

– Не знаю. Может, поговоришь с кем. У него осталась подружка, тоже должна родить.

– Разве они женаты? – спросила Герда. – Ты, Карлхен, ничего не говорил мне об этом.

– Нет, они не женаты. Она живет в комнате Франца.

– Представляю себе эту распущенную девчонку! – Фрау Герда брезгливо повела плечами. – Не умела блюсти себя, пусть сама и расхлебывает.

Карл засопел и сердито посмотрел на жену: чего вмешивается? Мысли Карла вращались медленно, как мельничные жернова в безветрие. Тем не менее он вспомнил, как Герда подпрыгивала там, у балкона имперской канцелярии, и кричала с другими кликушами: «Хочу ребенка от фюрера!» Ей-то уж нечего осуждать Эрну…

– Ладно, Герда, это другой разговор. Они бы давно поженились, если бы не посадили Франца… Можешь ты что-нибудь сделать, Вилли?

– Не знаю. Обещать ничего не буду.

Но все же штурмфюрер Гнивке кое-что сделал для Франца. Тестю он не сказал, что с месяц назад неожиданно встретился с Францем. Совершенно случайно – в Бухенвальде.

II

Последнее время Вилли действительно редко бывал дома. Это не огорчало его – наконец-то он полез в гору. Он докажет, что способен не только возить старую рухлядь – какие-то там стоптанные сапоги, залатанные штаны польских солдат, их пропахшие потом конфедератки, – хотя, оказывается, и это тоже большое дело. Когда Вилли прочитал в газетах о начале войны, он сразу догадался, зачем понадобилась одежда польских солдат в Глейвице. Но теперь ему поручают другие задания. Он делает вид, будто ничего не понимает. Как бы не так!

В начале ноября штурмфюрера Вилли Гнивке вызывали к начальнику иностранной разведки графу фон Шеленбергу. VI отдел управления имперской безопасности с началом войны разместился в бывшем приюте для престарелых в Шмергендорфе. Охраняли его как зеницу ока. Вилли несколько раз предъявлял пропуск, прежде чем добрался до нужной комнаты.

Принял его один из помощников Шеленберга. Гнивке пришлось довольно долго ждать, пока из двери, плотно обшитой войлоком и клеенкой, вышел высоченный светловолосый детина с лицом, иссеченным шрамами. Вилли уже видел его раз на Принц-Альбрехтштрассе. В тот день, когда привозил злополучные тюки с польской одеждой. Он уже собирался пройти в кабинет, когда оттуда послышался голос:

– Капитан Скорцени, одну минуту!

Капитан вернулся обратно. Дверь осталась полуприкрытой. Вилли оказался свидетелем заключительного разговора. Секретарша куда-то вышла.

– Имейте в виду, встреча должна состояться восьмого ноября. Восьмого, не раньше и не позже. Полковник Стивенс явится для переговоров в сопровождении второго офицера. Возможно, Беста. Это тоже опытный английский разведчик. Палец ему в рот не кладите.

– Управимся! – Скорцени засмеялся. Смех у него был раскатистый и густой. – Лишь бы возлюбленные пришли на свидание! Если разрешите, я сегодня же отравлюсь в Венло.

– Да, задерживаться не стоит. После операции Стивенса немедленно доставьте в Берлин. Вы…

В приемную вошла секретарша. Заметила приоткрытую дверь, закрыла ее и недовольно посмотрела на Вилли.

Через минуту Скорцени вышел, и секретарша пригласила штурмфюрера пройти в кабинет.

Помощник фон Шеленберга задал Гнивке несколько вопросов и перешел к делу. Дело заключалось в том, что ему, Гнивке, надлежит немедленно выехать поездом в Мюнхен, встретиться там по такому-то адресу с неким Георгом Эльсером и передать ему сверток. Дальнейшие указания дадут на месте. Конечно, ехать надо в штатском костюме.

– Кроме того, передайте Эльсеру вот эту штучку, – помощник фон Шеленберга протянул Вилли маленький значок с медной булавкой. – Проследите, чтобы он спрятал его в рукав, за подкладку, но так, чтобы вы знали. Документы тоже отдадите ему.

Получив инструкции, Вилли уехал в Мюнхен и провел там несколько дней. С Эльсером, развязным и неопрятно одетым парнем, он встретился на улице, недалеко от Бюргербраукеллер – пивной, где когда-то начинал свою деятельность Адольф Гитлер. Здесь была штаб-квартира нацистов, когда в ноябре 1923 года они впервые пытались захватить власть. Вилли передал Эльсеру небольшой увесистый сверток, завернутый в вощеную бумагу, значок и пропуск через границу. Вилли не утерпел, чтобы не прочитать его. Такие пропуска выдавали жителям пограничных районов.

Сунув под пиджак сверток, Эльсер тотчас же отправился в подвальчик. Гнивке обратил внимание – пивная, где через два дня должен был выступать Гитлер, никем не охранялась. Обычно бывало иначе. За неделю тут не пробьешься сквозь толпу секретных агентов. Гитлер выступал здесь каждый год. Гнивке самому приходилось нести охрану пивной.

Еще через день газеты сообщили о неудавшемся покушении на Гитлера. Бомба взорвалась через несколько часов после того, как фюрер покинул пивную. Покушение связывали с арестом двух английских разведчиков – Беста и Стивенса; их арестовали в ту же ночь в Венло, на голландской границе. Известие застало Гнивке в пограничном районе. Он ехал следом за Эльсером, который пытался нелегально перебраться в Швейцарию.

Вел себя Эльсер по меньшей мере странно и глупо. С пропуском в кармане он почему-то стал тайком переходить границу. Казалось, Эльсер делал все для того, чтобы его задержали. В кармане у него нашли обрывок вощеной бумаги, такой же, как обнаружили в Бюргербраукеллере после взрыва. В подкладке пиджака нашли комсомольский значок. Под тяжестью неопровержимых улик Эльсер быстро сознался, что раньше состоял в германской компартии, а покушение совершил по заданию двух английских разведчиков.

Штурмфюреру Гнивке поручили доставить преступника в Бухенвальд. Там, внутри концентрационного лагеря, Вилли и встретился с Францем, братом своего тестя. Они столкнулись лицом к лицу. Гнивке выходил от начальника лагеря, а Франц в полосатой лагерной одежде перетаскивал с другим заключенным конторский шкаф – канцелярию коменданта лагеря переводили в другое помещение. Вилли сделал вид, что не заметил Франца, а Вилямцек остановился от неожиданности. Хотел окликнуть штурмфюрера, но тот уже садился в машину.

– Что ты встал? Приятеля, что ли, встретил? – спросил заключенный, с которым они волокли шкаф. – Чего же он не пригласил тебя выпить пива?

– Нет, просто так…

Ребро шкафа впилось в ладони. Шкаф был тяжелый. Заключенные понесли его дальше.

После разговора с тестем Вилли решил кое с кем поговорить. Черт с ним, с этим Францем! Эмми тоже просила помочь. Она ворчит и, возможно, догадывается, что дело здесь не обошлось без него. Кроме того, Вилли заинтересовала история с каким-то Эрвином. Может быть, этот карась покрупнее. Как бы между прочим, заехав в веддингское отделение гестапо, он спросил у приятеля:

– Да, кстати, чем кончилось дело с Вилямцеком?

– С радиозавода? Пустое! Отправили в лагерь. Болтун. Таких, как он, много. А вот другой ушел – и никаких следов. Я допрашивал подружку Вилямцека Эрну Кройц, показывал фотографии. У меня подозрение: не наткнулись ли мы на Кюблера. Он снова появился в Берлине. Кройц сомневается, но говорит, как будто похож. Вилямцек тоже подтвердил – когда-то у него был знакомый Рудольф Кюблер.

– Тогда, может быть, стоит отпустить Вилямцека из лагеря для приманки?

– Послушай, это идея! Я установил наблюдение за домом, но никаких результатов. Может, действительно клюнет? Попробую доложить.

Заключенного концлагеря Бухенвальд Франца Вилямцека в декабре месяце освободили из заключения.

Вернулся он вечером, когда Эрна пришла с работы. Она шила, поставив лампу на край стола. Надо же кое-что подготовить ребенку. Мать занесла ей узелок со старьем. В отличие от отца, мать сочувственно относилась к дочери. Раз уж случилось такое дело…

Эрна не слышала, как вошел Франц. Она подняла голову, когда Франц остановился в дверях. Он тоже не ожидал встретить у себя Эрну.

– Франц!..

Эрна поднялась, уронив на пол работу, и вновь села, обомлевшая, ошеломленная встречей.

– Франц! – воскликнула она еще раз и заплакала.

Он бросился к ней и обнял. Что-то говорили, спрашивали, перебивали друг друга. Эрна улыбалась сквозь слезы, а Франц целовал ее в глаза, в щеки, ощущая на губах соленую влагу.

– Так значит, ты жила здесь?

– Да, мне пришлось уйти от своих. Как ты похудел, Франц!

– А что это? – Франц поднял с пола недошитую распашонку. Иголка повисла на белой нитке.

– Нашему малышу. Ты еще ничего не знаешь…

– Так у нас…

– Ну да! Ты огорчен?

– Что ты! Я счастлив. Нам надо жениться, Эрна. Помнишь, я сказал тебе там, в машине?

– Да, я тоже хотела тебе сказать тогда, но полицейский запретил… Там, в машине…

Воспоминания омрачили Эрну. Словно повеяло холодом. Она вспоминала темень машины, жесткое сукно полицейского рукава и свое ощущение, что ей некуда двинуться – темный угол, тупик. Но теперь Франц опять с ней. Ее Франц! Значит, в гестапо не обманули, выполнили, что обещали. Конечно, она поможет найти Эрвина, от этого зависит их счастье с Францем. Францу она ничего не скажет. Нет, нет! Пусть он ничего не знает.

Эрна засуетилась, достала белье, побежала на кухню греть воду.

Они проговорили до рассвета. Франц лежал в постели рядом с Эрной и наслаждался теплом, уютом. За эти месяцы он отвык от тепла. Заключенные никогда не могли согреться – ни ночью на жестких нарах, ни днем, даже во время работы. Ох эти дощатые нары! Франц никогда не был неженкой, но они, кажется, протерли ему бока до костей. Эрна спросила:

– Франц, но кто же тогда приходил к нам?

– Не знаю. Ты расскажи мне, какой он.

Эрна повторила то, что говорила в гестапо.

– Может быть, Кюблер. Меня спрашивали о Кюблере на допросе. Но я не видел его много лет.

– Как ты сказал? Кюблер?

– У меня был приятель Рудольф Кюблер. Но об этом не надо никому говорить.

– Хорошо, милый. Давай спать.

Рано утром, не выспавшись, Эрна уехала на работу. Франц прибрал комнату и отправился на завод. Эрна оставила ему какую-то мелочь. Надо сразу подумать о заработке, скоро их будет трое. Франц счастливо улыбнулся. Ничего, проживут! Много ли им надо? Завтра же он начнет работать. Он уже стосковался, черт побери, по своим обмоткам, сопротивлениям, панелям, гайкам. С каким удовольствием начнет он собирать первый радиоаппарат!..

На заводе Франца ждало разочарование. В работе ему отказали. Место давным-давно занято. Мастер с нескрываемой враждой и удивлением спросил:

– Как, ты вернулся из лагеря? Нет, поищи себе работу где-нибудь в другом месте. – Полный достоинства и ощущения собственной безупречности, мастер вышел из конторки: нечего говорить с подозрительным. – Нет, нет, на меня не рассчитывай! – бросил он на ходу.

Мастер пыхнул сигарой. Дымок вытянулся голубой струйкой и растаял. Франц ушел. Его даже не допустили в цех.

А Эрна Кройц по дороге с работы завернула в гестапо. Сотрудник, с которым она имела дело, поздравил Эрну с возвращением мужа. Он говорил с ней теперь слащаво-приторным тоном, не то что в первую встречу. Спросил, не было ли у них разговора по поводу Эрвина. Нет, не было, но Франц предполагает, не заходил ли тогда к ним Кюблер. Один старый его знакомый. Эрна не стала называть Эрвина приятелем Франца. Просто знакомый, которого он знал много лет назад.

– Вы говорите, Кюблер? – сотрудник записал фамилию. – Очень хорошо! Имейте в виду, вы должны помочь нам. Если не удастся обнаружить Эрвина или Кюблера, придется вашего супруга арестовать снова… Нет, нет, до этого, надеюсь, не дойдет! – гестаповец заметил испуганное выражение лица Эрны. – Я хочу только сказать, что сейчас вы больше, чем кто другой, должны быть заинтересованы в судьбе вашего мужа. Только вы можете снять с него подозрение. Видите, как откровенно я говорю с вами. Господину Вилямцеку, конечно, не говорите о наших встречах. Не надо его волновать и расстраивать, он и без того пережил много.

– Да, я понимаю. Благодарю вас. Я постараюсь…

Эрна ушла из гестапо еще больше уверенная, что теперь их счастье с Францем зависит только от нее. Все будет хорошо, если удастся найти Кюблера или кого-то другого, кто испортил им жизнь.

III

Прошло больше месяца. Эрна стала фрау Вилямцек – они поженились с Францем под рождество. Свадьба была не такая пышная, как у старшего брата. Собраться пришлось не дома – где там поместишься в их комнатенке! Отправились в локаль, где и отпраздновали запоздалую свадьбу. Из гостей были Карл с Гердой, родители Эрны и супруги Мюллеры. Карл Вилямцек пригласил их в надежде пристроить куда-нибудь Франца. Франц так и не мог найти работу. Карл предлагал брату поехать в деревню следить за его хозяйством, но Франц отказался. Попробует еще поискать работу здесь, в Берлине. Фрау Герда специально ездила к Мюллерам, говорила с братом покойного мужа, пригласила на свадьбу, но не сказала, что жених только что вышел из бухенвальдского лагеря.

Дело господина Мюллера расширялось, пуговичная мастерская оказалась доходным предприятием, и Карл надеялся, – может, Мюллер согласится взять Франца к себе на работу. К пивной Мюллеры подъехали на собственной машине. Это произвело впечатление.

Среди гостей была еще Эмми с округлившимся животом. Она приехала одна, без мужа. Вилли снова куда-то исчез. Его целую неделю не было в Берлине.

За столом разговор еле теплился, и, просидев часа полтора, гости стали прощаться. Скрывая неприязнь, Герда нежно расцеловалась с Эрной, даже пригласила к себе – ведь они теперь родственницы. По поводу работы Франца хозяин пуговичной мастерской не сказал ни да, ни нет. Обещал подумать. Ответ он дал в конце января – может взять Франца электриком, ему нужен человек, чтобы следить за моторами.

Молодожены были несказанно рады свалившейся на них удаче. Отправляясь первый раз на работу, Франц натянул комбинезон, висевший без дела почти полгода. За завтраком предупредил Эрну – на фабрику она больше ходить не будет, довольно! Ей и без того тяжело ходить с таким животом, а там стой целый день у станка… Действительно, Эрна просто валилась с ног, возвращаясь с работы. Франц каждый раз встречал ее у проходной, ему все равно нечего было делать. Домой они шли пешком. Франц стал еще внимательнее и заботливее, не давал Эрне шагу ступить одной. Уверял, что это даже хорошо, что он безработный, у него так много свободного времени. Но в душе Вилямцек просто приходил в отчаяние. И вдруг такая удача!

Получилось так, что Эрна оказалась под непрестанным надзором влюбленного в нее Франца. Только дважды, сославшись на то, что ей надо сходить за покупками, Эрна с плетеной сумочкой забегала в гестапо. Нового она ничего сказать не могла. О Кюблере разговора не возникало. В последний раз чиновник гестапо подробно расспрашивал ее о работе. Мимоходом спросил, о чем толкуют между собой ее товарки, какие у них настроения. Эрна не поняла, – мало ли о каких пустяках болтают женщины… Чиновник настаивал. Пришлось вспоминать. Ну, например, кто-то приклеил на стене фотографию из газет, где Риббентроп был снят вместе со Сталиным. Они сфотографировались в Москве, после того как подписали договор с русскими. Мастер приказал сорвать фотографию, но ее напарница возразила: «Раз фотографию напечатали в газетах, никто не имеет права срывать ее». Рабочих, конечно, интересовал портрет Сталина, снимков Риббентропа они и без того навидались. На другой день на месте газетной вырезки появилась другая, точно такая же. Фрау Тиман тогда сказала: «Раз заключили договор с русскими, может быть, и в Германии изменятся порядки». А вообще-то она очень хорошая, трудолюбивая женщина.

Разговор в гестапо происходил, когда Эрна уже бросила работу.

Она не знала, что вскоре ее напарницу арестовали. Но если бы Эрна даже и знала об этом, ей бы и в голову не пришло, что фрау Тиман из-за нее бросили в женский концлагерь.

Постепенно Эрна стала успокаиваться. Вероятно, Франца оставят теперь в покое. Об Эрвине ни слуху ни духу. Ну и слава богу! Но в начале апреля одно событие вновь повергло ее в смятение.

В воскресенье они отправились погулять в Кепеник. Погода стояла теплая, мягкая. На деревьях набухли почки, и воздух был такой свежий. Пахло весной. Они бродили вдоль озера. Эрна переваливалась, как утка. Прогулка быстро ее утомила, и они присели отдохнуть на скамью недалеко от воды. По каналу в озеро прошел беленький пароходик. Его скрывал прибрежный сухой тростник. С палубы доносились крики, смех, песни-марши – гитлерюгендовцы ехали на экскурсию.

Эрна сняла зеленую шапочку, откинула голову, подставляя подурневшее лицо теплому солнцу. На ее губах и под глазами выступили желтоватые пятна. Эрна тяжело переносила беременность. Она попыталась запахнуть поплотнее жакет, но он не сходился на располневшей фигуре. Франц сбросил пиджак и прикрыл ей колени.

– Смотри, простудишься! Может, вернемся домой?

– Нет, мне хорошо. – Она улыбнулась Францу. Ее улыбка осталась такой же светлой.

Между ними на газете лежал недоеденный завтрак. Говорили и спорили, как назвать малыша.

– Давай так, – сказал Франц, – если будет мальчишка, назову я, а если девочка – ты.

– А тебе кого больше хочется?

– Не знаю. Мне все равно. Хорошо и то и другое.

Франц боялся огорчить Эрну. Лучше бы, конечно, мальчик, но он не сказал – вдруг будет девочка!

Они не слышали, как кто-то подошел сзади. Тропинка вилась за скамьей в нескольких шагах. Франц повернулся. Позади них был Кюблер. Он проходил мимо и тоже увидел Франца.

– Руди! Вот неожиданность!

Они поздоровались. Эрна насторожилась. От ее спокойного, умиротворенного состояния не осталось следа.

– Знакомься, это моя жена.

– Мы уже немного знакомы, – Рудольф улыбнулся.

Эрна сразу его узнала. Высокий лоб, прямой подбородок, волнистые черные волосы, поредевшие спереди. Она была как в тумане. Подала руку и оглянулась. Кругом пустынно. В такую раннюю пору на озере бывало мало гуляющих. Это не лето. Первое мгновение Эрна хотела куда-то броситься, звать на помощь. Но это нелепо. Что же делать? Неужели и сейчас он исчезнет?.. А мужчины разговаривали как ни в чем не бывало.

– Что ты здесь делаешь? – спросил Франц.

– Дышу воздухом. Так же, как вы. Ну, как поживаешь?

Рудольф не сказал, что его привело в Кепеник. Он надеялся: может быть, издали увидит жену или сына. Они обменивались фразами, как это бывает при встрече давно не видавшихся приятелей. Потом Кюблер извинился перед Эрной и отозвал в сторону Франца. Они заговорили вполголоса. Стиснув руки, Эрна сидела, охваченная паникой, и только старалась как-нибудь, чем-нибудь не выдать своего чувства. Что делать? Что делать?.. Она так и не приняла решения, когда мужчины вернулись к скамье. Эрне показалось, что Франц чем-то расстроен. Кюблер простился.

– Значит, как-нибудь встретимся. До свидания!

Когда Рудольф отошел, Эрна спросила:

– Что он тебе говорил?

– Спрашивал, где я работаю. Пойдем пройдемся…

– Нет, поедем домой. Я действительно себя плохо чувствую.

Еще в трамвае Эрне показалось, что у нее начинаются схватки. Закусив губу, она молча преодолевала боль. Франц заволновался:

– Что с тобой?

– Не знаю…

Ночью ее пришлось отправить в лечебницу. Через два дня Эрна родила девочку. Франца пустили в палату. Он примчался с цветами. Ему показали дочку. Долго говорить не разрешили. Женщина-врач сказала, что роды были тяжелые, но теперь все благополучно. Возможно, что произошли несколько раньше времени. Не волновалась ли роженица последние дни? Нет, Вилямцек не замечал. Для волнений не было никаких оснований.

В больнице Эрна провела недели две – держалась температура. Потом с неделю лежала дома. В гестапо ей удалось попасть только через месяц после встречи с Кюблером.

IV

Военная зима не принесла больших изменений в жизни семьи Крошоу. Конечно, если не считать того, что Роберта взяли в армию. Его призвали вскоре, как началась война, осенью. Бедные ребята Роберт и Кэт, им так не хотелось расставаться! Роберт уехал как раз в тот день, когда они собирались устроить помолвку. Оба ходили такие грустные, жалко было смотреть. Как они привязались друг к другу…

Если отбросить тайную ревность, которая неизбежно возникает у всех матерей с появлением невестки, Полли была рада за сына: Кэт ей понравилась. Очень милая. Такая простая, скромная. Они сразу с ней подружились, когда Роберт впервые привез ее познакомиться. Потом Кэт приезжала еще, уже одна. Беспокоилась, что три дня не было писем. Глупая, разве опасно в Дувре? Это же Англия! Но Полли хорошо понимала Кэт, была благодарна ей за тревогу. Нет, что говорить, Роберт сделал хороший выбор. Скорей бы кончалась война! Жить бы да жить им вместе, пока молодые…

А вообще все шло по-старому. Зима была как зима, с ее дополнительными заботами и расходами. Так всегда бывает. Правда, с отъездом Роберта жить стало труднее. Как-никак его отъезд отразился на семейном бюджете. Но Полли все же ухитрялась сводить концы с концами. Впрочем, нет, зима выдалась очень суровая. Такой никто не припомнит в Лондоне. Вместе с морозами сразу вздорожал уголь, пришлось на другом экономить. Теперь уж не бросишь в камин лишний совок антрацита. А маленькая Вирджиния, которую считали все крошкой, вдруг начала тянуться, как спаржа на грядке. Не успеешь отпустить юбку, а она уже снова выше колен. Полли с тревогой думала, где взять денег на платье для конфирмации девочке. До весны не так далеко. Время пролетит – не успеешь и оглянуться. Не пошлешь же девочку в церковь преподобного Клавдия в старом платье! Совестно. Как-то надо выкручиваться.

Да, слава богу, война не нарушила в семье годами заведенный распорядок. Пусть там что угодно говорят мужчины о «странной», «Чудной», еще какой-то войне во Франции, удивляются, что будто бы солдаты в окопах не слыхали еще выстрелов. Чего же здесь странного? По ее разумению, чем меньше стреляют, тем лучше. Если бы Роберт был рядом, ее вообще не интересовали бы подобные разговоры.

Каждое утро, как и в мирное время, Джон еще затемно уезжал на работу. Так же затемно возвращался домой. Иногда заходил Вильям. Но спорили они не на крыльце, как бывало летом, а подсаживались ближе к камину. Грели над огнем руки, рассуждали о международных делах, словно от этого могло что-нибудь измениться в мире. Когда гасли угли, Джон неизменно обращался к жене:

– Не найдется ли у тебя, Полли, для нас горстки угля? Холодно стало.

Он зябко потирал руки, а Полли, отложив в сторону работу – вечерами она молча штопала или вязала, – поднималась с кресла и уходила в тамбур. Что поделаешь, нельзя же отказать в такой мелочи. Джон работает за двоих, ему надо и отдохнуть. Отдохнуть в тепле.

Иногда Полли посылала за углем Вирджинию, но чаще всего предпочитала делать это сама. Девочка рада стараться, притащит полное ведро, не соображает, что это деньги.

Вирджиния этой зимой научилась вязать. Она тоже подсаживалась к камину на скамеечке для ног, и спицы мелькали в ее руках, блестящие, красные от огня. Она не могла долго сидеть молча. Начинала перешептываться с матерью, потом вдруг заливалась смехом, зажимала ладошкой рот и ненадолго умолкала.

Девочке к рождеству купили большой, клубок синей шерсти с подарком внутри. Шерсть была пушистая, мягкая, как котенок. Вирджинии не терпелосьузнать, что находится там, в глубинах клубка. Она выспрашивала у матери, старалась отгадать, щупала спицей. Внутри было что-то таинственное, плотное. Она хотела перемотать пряжу, но мать запретила. Пусть свяжет всю шерсть. Девочку надо приучать к труду и терпению.

Вирджиния смирилась и по вечерам прилежно вязала брату пуловер. Бобу решили сделать подарок. Он писал: может быть, ему удастся приехать в отпуск на рождество. Склонившись над спицами, девочка считала петли, беззвучно шевеля губами, и поглядывала на клубок, который крутился на полу и худел слишком уж медленно. Но все же пуловер Вирджиния связала вовремя. Девочка гордилась своей работой, а мать улыбалась добрыми, любящими глазами. Она тайком помогала дочери, когда Вирджиния укладывалась спать.

Роберт приехал накануне сочельника. Он ввалился в бушлате и бескозырке, пахнущий холодом. Вирджиния завизжала, запрыгала от восторга, повисла на шее брата. Что-то вспомнив, она помчалась в другую комнату и через минуту вернулась обратно в цветных туфельках.

– Боб, отгадай, что я тебе приготовила! Ни за что не узнаешь! – спрашивала она, пряча за спиной руки. Глаза ее горели, лицо светилось в улыбке.

Боб сосредоточенно нахмурил брови.

– Вероятно, переводные картинки…

– Вот и не угадал! Я говорила, не отгадаешь! Смотри! – Вирджиния не могла дольше вытерпеть и показала подарок. – Сама вязала! А в клубке вот что было! Туфельки!.. Ой, какой ты стал важный! Я так рада, что ты приехал!..

Вирджиния тараторила без умолку. Мать остановила:

– Оставь ты его в покое!

Но сестра не унималась:

– Боб, ты стал настоящий моряк! Как тебе идет это!..

Роберт приехал днем. Отца еще не было. Он обошел всю квартирку, все осмотрел. Прикасался к вещам – как приятно быть снова дома! Полли тоже не сводила с него счастливых глаз. И правда, он посолиднел, возмужал, стал еще шире в плечах. Ну вылитый отец! Только чуточку чужой в этой морской форме.

Роберт провел с полчаса дома и вдруг заторопился:

– Мама, я должен пойти позвонить. Ведь я приехал всего на три дня.

Полли поспешно ответила:

– Конечно, Боб, иди позвони.

Она поняла. Вот они, дети, – не успел приехать, уже бежит… Полли не показала своего огорчения.

– Но ты ненадолго?

Роберт замялся:

– Нет, мама… Но, может быть, я съезжу в город. Я скоро вернусь. Телефон по-прежнему за углом? – Он обнял мать. – Не сердись, мама…

– Да, в лавочке дяди Хилда.

Ей хотелось пойти вместе с сыном, показать знакомым, каким он стал. Полли все равно надо было идти туда за индейкой. Роберт мог бы донести покупку. Но Полли раздумала – пусть уж идет один. Он нетерпелив, как Вирджиния…

Конечно, Роберт вернулся поздно. Вирджиния уже спала. С эгоизмом, присущим молодости, встретив Кэт, Боб забыл все на свете. Они пробродили по улицам весь вечер.

Джон давно сидел у камина, делал вид, что читает газету, и прислушивался, не раздадутся ли шаги на лестнице. Хмурился, скрывал недовольство, но когда Боб наконец вернулся, оживленный, веселый, все было забыто. Вскоре показалось, что Роберт никогда и не уезжал. Боб долго рассказывал о военной службе и по секрету сказал отцу, что, может быть, скоро их часть отправят в Финляндию. Но сначала в Норвегию, в Нарвик.

В это время ввалился Вильям. Он уже знал о приезде Роберта.

– Ну-ка, ну-ка, покажите своего моряка! Смотри, какой вымахнул! – Вильям бесцеремонно разглядывал Боба, тряс его за плечи. – Ну, как там воюете?

Роберт попытался перевести разговор на другое, но вмешался отец:

– Ты послушай, Вильям, что он рассказывает. Говори, говори, Боб! Какие тут тайны!

Крошоу-младший неохотно повторил то, что говорил отцу про Финляндию.

– Нам все не терпится! – Вильям иронически скривил губы. – С Гитлером не воюем, а к русским лезем… Ну и что же?

– Не знаю. Может быть, только слухи…

– Слухи? А линкор «Ройял-Ок» потеряли – тоже слухи? Слыхал ты об этом? Восемьсот моряков с контрадмиралом пошли ко дну. Да где – в собственном порту, в Скапа Флоу… Думали, объявить войну – это все. Даже мин не поставили. Шутки все шутите. Не хотите воевать с фашистами – так и скажите! – Вильям сердито отошел к камину. Его сухое лицо стало желчным и злым.

Роберт слышал об этом несчастье, случившемся месяца два назад. На базу британского флота в Скапа Флоу проникла немецкая подводная лодка и в упор торпедировала линкор «Ройял-Ок». Вскоре корабль перевернулся и затонул.[18] Подводная лодка ушла безнаказанно. Подходы к базе не были заминированы. Но Роберту не хотелось спорить. Хоть дома не говорить про войну! Он ответил уклончиво:

– Ну, это случайность…

– Как так случайность? – Вильям резко повернулся. – А станут немцы бомбить Лондон, куда мы денемся? Есть у нас бомбоубежища? Это тоже случайность?

– Нет, Вильям, ты здесь не совсем прав, – Джон не утерпел и ввязался в спор. – Слыхал про убежища Моррисона?

Вильям деланно рассмеялся.

– Это железные столы-то? По одному на квартиру. Чемберлен хочет снабдить нас дополнительной мебелью. Полли, где ты поставишь себе этот столик – в спальне или на кухне?

– Нет, они стальные и, говорят, надежные.

– Хотел бы я посмотреть, как ты спрячешься, Джон, под стол, когда на нас посыплются бомбы!

– Ну, до этого не дойдет!

– Дай бог. Но как бы не получилось иначе. Гитлера натравливают на восток, а он возьмет да повернет на запад. Послал же он подводную лодку в Скапа Флоу… Вы послушайте, что говорит Гарри Поллит. Коммунисты правильно предупреждают.

Вильям полез в карман за газетой. Не нашел ее, сунул руку в другой.

Полли взмолилась:

– Джон, Вильям, ну хватит вам! Помолчите хоть перед сочельником! Будто мальчик приехал в отпуск, чтобы слушать ваши споры!

Вильям замахал руками.

Джон повернулся к жене:

– Не будем, не будем! Обещаем, что не будем?

– Конечно, больше не будем… Не осталось ли там у тебя чего-нибудь теплого?

– Вот это другое дело! – Полли пошла в кухню.

Джон бросил вдогонку:

– Сделай погорячее, Полли, да прибавь побольше лимонного соку. Ты сейчас увидишь, Вилли, что это такое! Полли расщедрилась к приезду сына.

Через несколько минут Полли вернулась с полными кружками бишопа. Она в самом деле была мастерицей готовить бишоп. У нее была своя дозировка портвейна, разбавленного теплой водой, лимонного сока и чего-то еще.

– Ну как? – торжествующе спросил Джон, глядя, как Вилли с наслаждением отхлебывает напиток.

– Я никогда не буду больше спорить, если Полли станет каждый раз нас так угощать. Обещаешь, Полли?

– Как бы не так! Нашлись богачи…

Мужчины сдержали свое обещание, хотя за разговорами просидели далеко за полночь.

Весь следующий день Боб провел дома. Праздник встречали в семье по доброй, старой английской традиции. Рождественская индейка удалась на славу – сочная, мягкая, с коричневой шкуркой, – прямо объедение! Полли уж постаралась! Несколько месяцев она копила на нее деньги. С самой осени выплачивала по частям дядюшке Хилду. В Ист-Энде так делали все хозяйки. Разве выложишь из одной получки такую сумму!

Сердце Полли наполнилось гордостью, когда она придирчиво щупала и разглядывала в лавочке розовато-кремовую птицу, у которой голова была завернута в бумажный кулечек. Тем более что дядюшка Хилд шепнул ей – он выбрал ей самую лучшую к приезду Роберта. Потом он повторил обычную свою остроту – индейка стесняется собственной наготы, потому закрыла кулечком голову… Полли знала повадки старого хитреца. О приезде сына он только что услыхал от нее самой, когда индейки были уже разложены на полке и на них лежали записки с фамилиями владелиц. Все же Полли это приятно слышать. Она нарочито громко ответила:

– Спасибо, дядюшка Хилд, за ваше внимание! Роберт приехал на несколько дней, пусть же полакомится. В армии их не кормят индейками. Он у меня в морской пехоте…

V

На второй день рождества всей семьей поехали к Греям. Ведь они еще не познакомились с родителями будущей невестки. Помешала война.

Чинно сидели за столом в старомодной квартире, скучные, чужие друг другу. Чопорная миссис Грей угощала гостей. Разговор не клеился. Сластена Вирджиния отказалась от пирога, хотя ей очень хотелось съесть еще кусочек. Говорили о погоде, о цвете лица Вирджинии – удивительно, как хорошо она выглядит!

Отец Кэт стал рассказывать о своей службе. Работал он старшим клерком в Сити, в банке Шрейдера. Полли не понравилась его манера говорить. Будто сам для себя, и такой у него снисходительный тон. Может быть, он недоволен, что ему предстоит породниться с семьей простого докера? Полли нахмурила брови. Такое предположение хоть кому испортит настроение.

Мужчины оживились только после того, как зашел разговор о войне. Грей, затянутый в черную тройку, подсел ближе к Джону. Белый стоячий воротничок стягивал его худую шею, делал похожим на какую-то птицу. На какую – Полли не помнила, – может, из зоопарка… О войне Грей рассуждал так же, как о своей службе, – самоуверенно. Только из вежливости он снисходительно выслушивал противоположную точку зрения. Но Джон, видимо, не замечал этого. Может быть, потому, что был навеселе от нескольких выпитых рюмок.

Полли примечала все, что происходило вокруг. Она подумала: вероятно, правда, что супруги с годами начинают внешне чем-то походить друг на друга. Вот у Греев даже выражение лиц одинаковое. Оба они светлоглазые, худощавые, нездорово-бледные, как многие горожане в это время года. Ее Джон молодец в сравнении с Греем, обветренный, загорелый, плотный. А этот не порозовел даже от вина. Как не похожа на них Кэт, совсем другая! Ничего общего! Какая она счастливая! Сидят рядом и переговариваются улыбками, взглядами. Боже мой, как знакомы ее повлажневшие глаза, устремленные навстречу другим, таким же влюбленным! Разговоры за столом совсем их не интересуют, им-то уже не до войны. Мечтают небось поскорее остаться одни. Еще бы – им и поговорить негде…

Отбыв положенное приличием время, начали собираться. Кэт, перемигнувшись с Робертом, спросила мать:

– Можно мне пойти погулять, мама? Мы немного пройдемся с Бобом.

Миссис Грей строго взглянула на дочь.

– Только ненадолго. – Она предпочитала, чтобы Кэт была под ее присмотром. – На час, не больше.

– Ну, мама! – умоляюще протянула Кэт.

Она надула губки и склонила капризно голову. Боб был в восторге от ее вида.

– Нет, нет! Позже – это неприлично. Не спорь, Кэт!

На улицу вышли вместе, дошли до остановки, где стояло несколько человек. Омнибус увез всех, кроме моряка и его невесты. Красный огонек стоп-сигнала исчез за поворотом.

– Куда мы пойдем? – спросил Боб.

– Не знаю. Куда хочешь. Мне так хорошо! – Она прильнула к нему. – Пойдем, как в Виндзоре. Помнишь? С закрытыми глазами, не зная куда…

– Пошли!

Кэт запрокинула голову и закрыла глаза. Перешли на другую сторону улицы.

– Осторожнее, здесь тротуар!

– А я не боюсь! – Кэт засмеялась, не открывая глаз. – Ты удержишь меня…

Фонари не горели, но Роберт отлично видел лицо Кэт, будто падающий снег озарял его призрачным светом. Боб обнял девушку, поцеловал. Почувствовал, как она вздрогнула.

– Боб, я так люблю тебя! – На лице ее блуждала неясная улыбка, она словно спала. – Ты не замерз?

– Нет…

– Дай сюда, – она просунула его руку за отворот своей шубки. Так шли долго, словно оцепеневшие, взволнованные близостью.

Кэт очнулась первая.

– Где мы? – Открыла глаза, огляделась. – Ты не узнаешь? Смотри-ка!

Они были в районе Темзы. Напротив виднелись ворота в порт. Боб не узнал их. Кэт напомнила:

– Но ведь это склады Липтона! Там вон скамейка с каменными драконами.

Боб попробовал оправдаться – он подходил сюда с другой стороны.

– Хорошо, хорошо… Но сейчас ты должен вспомнить все, что здесь происходило. Все, все! Я слушаю.

Они начали вспоминать. Воспоминаний было не так много, но их хватило надолго. Все выглядело таким значительным, а главное – все было светлым и чистым. Роберт не помнил себя более счастливым, чем в эту рождественскую ночь. Как мечтал он об этой встрече! Будто и не было месяцев, проведенных в Дувре. Война, служба отошли куда-то назад. А затемнение только помогало оставаться вдвоем.

Они все бродили, снова потеряв представление, где находятся. Вспомнили о Виндзоре.

– Помнишь, как мы обедали? Я была ужасно голодна…

– А как ты хотела лезть в воду… Скажи, а где теперь Стейнбок? Ведь мы из-за него познакомились.

– Все там же. По-прежнему всем обещает помочь… Но мне он все же помог. Я буду работать стенографисткой в каком-то военном отделе.

Кэт уже писала Бобу об этом. Зимой она посещала курсы, скоро должна окончить.

– Говорят, нам выдадут военную форму. Как ты думаешь, она пойдет мне?

– Еще бы, конечно!.. Скажи, а сколько ты получила писем?

– Тридцать два.

– Не может быть! Я послал тридцать четыре. А ты?

– Тридцать три.

– Значит, я люблю тебя больше.

– Неправда! – запротестовала Кэт. – Я отвечала на все письма.

Перед отъездом они условились писать два раза в неделю. Обязательно и не реже. Так до конца войны.

– Знаешь, я загадал, – сказал Боб, – когда я получу от тебя сто четырнадцать писем, кончится война – и мы поженимся.

– Почему сто четырнадцать?

– Я сосчитал – прошло сто четырнадцать дней с того времени, как мы познакомились, до моего отъезда. Поняла?

– Тогда я буду писать каждый день.

– Можно и чаще.

Никто бы не мог сказать, тем более они сами, где, по каким улицам той ночью бродили влюбленные – высокий моряк и девушка в меховой шубке. Они снова очутились в районе доков. Перешли площадь. Здесь горели синие фонари. Кажется, на том углу их подкараулил шофер такси. Боб усмехнулся. Сказать или нет? Вспомнил другое. Полез в карман.

– Кэт, а ты узнаешь эту монету? – Он показал серебряный шиллинг.

Девушка зубами стянула перчатку. Другую руку держал Боб. Взяла монету, теплую и блестящую синевой.

– Что это?

– Ага, не знаешь! Это шиллинг, который ты дала мне на дорогу. Помнишь, когда мы прощались…

– Значит…

– Ну да, я шел пешком, мне не хотелось тратить твой шиллинг. Это мой талисман, я берегу его.

– Но это так далеко! Какой же ты глупый!..

– У каждого в жизни должна быть своя монета.

– Не философствуй…

Оба вспомнили грустное расставание в начале войны. Как ни старались они забыть о том, что есть война, она неизменно вплеталась в воспоминания.

В тот последний вечер Роберт проводил ее до дома, и они долго еще стояли в подъезде. Кэт догадалась спросить: «Боб, а как ты вернешься домой? У тебя есть деньги?» – «Сказать по совести – нет. Но я доберусь». – «Нет, нет, возьми! Тебе на автобус хватит». Боб заупрямился, но вынужден был взять деньги. А теперь оказывается – он шел среди ночи пешком.

– Это не совсем так – с полдороги я остановил какую-то машину.

– Все равно далеко.

– Зато у меня сувенир.

– Хорошо, пусть он будет наш, общий… Но теперь-то у тебя есть деньги?

– Есть, есть!

– Послушай, а сколько сейчас времени? – Кэт всполошилась: прошел час, еще и еще час с тех пор, как они вышли из дома. – Ну, теперь мне достанется!..

Стали прощаться. Кэт торопилась, но они еще долго стояли на улице, прислонившись к стене, стояли грустные и счастливые. Мягкие хлопья снега медленно падали на меховую шапочку Кэт, на плечи моряка. Со стороны могло показаться, будто они боялись шелохнуться, чтобы не осыпался падавший на них снег. Но улица в этот час ночи была пустынна, и никто не видел их трогательного прощания…

Рождественский отпуск промелькнул быстро. На третий день рождества Боб уже возвращался в Дувр. Ехал он с тоскливым чувством и еще больше влюбленный. «Черт побери, – думал он в поезде, – скорей бы кончалась война! Хорошо говорить дядюшке Вильяму – сидит себе дома и спорит с отцом. Испытывал ли он когда-нибудь такое чувство?» Роберт уныло глядел в окно.

Да, война продолжалась, и она мешала ему, его счастью. Так мешала! Хотя Роберт не смел жаловаться на свою судьбу, ему удалось неплохо устроиться – он служил шофером у командира бригады в морской пехоте. Моряки жили в казармах на берегу, но все время ждали, что их вот-вот отправят куда-то в Нарвик.

В феврале разговоры об этом прекратились – финны заключили мир с русскими. Ну и хорошо! Роберт разделял мнение отца: нечего встревать в чужие дела, русские с финнами разберутся сами.

Вскоре поползли слухи, что их бригаду отправят во Францию. Но слухи так и остались слухами. Действительно, с какой стати морскую пехоту станут загонять в окопы! Бригада предназначена для десантных операций.

Глава шестая

I

В Копенгаген самоходная баржа пришла из Штральзунда порожняком. Она стояла вторые сутки у товарных причалов, ожидая погрузки, но оптовая фирма, обычно такая четкая в деловых отношениях с датскими экспортерами, на этот раз своевременно не оформила документы, и капитан терпеливо ждал дальнейших распоряжений. Казалось бы, капитану следовало воспользоваться вынужденной стоянкой, чтобы проветрить трюмы, просушить их, подготовить баржу к погрузке, но трюмные люки все это время были плотно закрыты и сверху еще задраены плотным брезентом. А в остальном все выглядело буднично и обычно.

Матросы на палубе слонялись без дела, разглядывая близкий город. Он раскинулся по обе стороны пролива, с высокими шпилями, готикой старинных зданий. На порожке каюты сидела пожилая женщина, видимо жена капитана, и неторопливо что-то вязала, не обращая внимания на порт, привычная к новым местам. На корме сушилось белье, стояли глиняные горшки с цветами, выставленные из каюты на весеннее солнце. Рядом, тоже у самого берега, покачивались такие же немецкие баржи. Они пришли в Копенгаген почти одновременно. Тоже ждали, когда дадут команду начинать погрузку.

Но в грузовых трюмах, рядом с этой мирной, идиллической картиной кипела другая, непохожая жизнь. Внизу, в полутемном трюме, забитом десятками вооруженных людей, стояла тошнотворная духота. Солдаты отдельного батальона «Бранденбург-800» заполнили все уголки внутри баржи и с молчаливым терпением ждали своего часа. Воздух, наполненный испарениями человеческих тел, был тяжелый, спертый. Штурмфюрер Вилли Гнивке чертыхался в душе, завидуя тем, кто под видом палубных матросов расхаживал наверху.

Обхватив руками колени, Вилли сидел на волосяном матраце. Такие матрацы лежали плотно один к другому вдоль всего трюма, только в середине оставался проход, но и он был занят оружием. Хотелось курить, перекинуться словом с соседом, но курить, разговаривать, даже ходить строжайше запрещено. Вилли не знал, куда деться от духоты и скуки. Вчера под вечер он выходил на берег, переодетый в штатское. Осматривал район предстоящих действий, но через час снова вернулся в несносную духоту трюма.

Всей операцией по захвату Дании и Норвегии руководил заместитель Вальтера фон Шеленберга, тот, с которым встречался он перед поездкой в Мюнхен. У каждого человека свои масштабы. В этой операции Гнивке поручили частную задачу – занять один из портовых кварталов. Скорей бы только все начиналось! Все-таки его оценили, поручив такое дело, думал Вилли. Это ведь не кролики. Давно ли он сам был мальчишкой, ходил в коротеньких штанишках в школу! Давно ли! А теперь он штурмфюрер, может быть, отец семейства. Жаль, конечно, что в Штральзунд пришлось уехать в тот самый день, когда Эмми отправилась в больницу. Теперь, наверно, родила. Если бы сын! Он его воспитает похожим на себя – юберменшем, человеком высшей расы. В нем течет арийская кровь, без всяких расслабляющих примесей.

Вилли доволен своим воспитанием. Его воспитывали в истинно нацистском духе. Вспомнил, как жаль ему было первый раз убивать кролика. Теперь-то он понимает – так воспитывается твердый характер.

Вилли был тогда в гитлерюгенде. Летом они жили на взморье, ходили строем, маршировали, учились хором кричать: «Хайль Гитлер!» Потом каждому из ребят дали кролика, маленького, теплого, с шелковистой шерсткой. Дети кормили крольчат, ухаживали за ними, гладили, привязались к животным. К концу лета кролики подросли, стали совсем ручными.

Перед возвращением в Берлин югендлейтер – воспитатель – собрал ребят и спросил, готовы ли они выполнить любой приказ фюрера. Да, конечно, каждый готов отдать жизнь за Великогерманию! Югендлейтер отдал приказ – каждому убить своего кролика. Он сказал им: «Умейте подавлять в себе жалость». Вилли первым отрапортовал югендлейтеру.

В школе маленький Гнивке не отличался способностями, брал прилежанием. Ему постоянно вдалбливали в голову: «Будь послушен, не думай лишнего, за тебя думают учитель, наставники». Вилли стал продуктом того воспитания, о котором говорил Роберт Лей, старый нацист и руководитель «Трудового фронта»:

«Мы начинаем с трехлетнего возраста. Как только ребенок начинает сознавать, мы всовываем ему в руки флажок. Дальше – школа. „Союз гитлеровской молодежи“, штурмовые отряды, военная служба. А когда он пройдет через все это, им завладевает „Трудовой фронт“ и не выпускает его до самой смерти, независимо от того, нравится ему это или нет».

Вилли Гнивке прошел почти все этапы нацистского воспитания, кроме флажков. Ему не пришлось играть флажками. Он был уже подростком, когда Гитлер стал во главе Третьей империи.

В «хрустальную неделю» Вилли с другими гестаповцами поджигал синагоги, рвал бороды раввинам, громил ювелирные магазины, устилал осколками хрусталя берлинские тротуары. Это произошло после убийства советника германского посольства в Париже. Говорили, что советника убили евреи. Гейдрих дал секретный приказ провести еврейские погромы. Вилли громил магазины, выполняя партийную клятву. Когда его приняли в нацистскую партию, Вилли повторил заученные слова: «Я клянусь в нерушимой верности Адольфу Гитлеру, клянусь беспрекословно подчиняться ему и тем руководителям, которых он изберет для меня». Приказ Гейдриха тоже требовал беспрекословного подчинения.

Как и в школе, от Вилли требовали подчинения вместо размышлений. Ему дали руководителей – Гейдриха, Шеленберга, – и он слепо, беспрекословно им подчинялся.

Но все, что ему приходилось выполнять раньше, не шло ни в какое сравнение с предстоящим делом. Германии нужен лебенсраум – жизненное пространство. Может быть, здесь, в Дании, Вилли Гнивке получит ферму. На него станут работать датские скотоводы. Может быть, здесь Эмми станет качать колыбель его сына. У него будут дети. Эмми родила только первого. Он добудет для них жизненное пространство!..

Ночью люки открыли, сбросив брезент, и бранденбуржцы толпились внизу, вдыхая свежий воздух. Ночь была ясная. Полная луна озаряла притихший город нейтральной страны. Но Вилли не видел из трюма ночного города, только луну и ясное небо в квадрате люка. Им разрешили курить. Они жадно затягивались сигаретами. Над люком подымался прозрачный дымок, точно над кратером притихшего, дремлющего вулкана.

А утром началось извержение. Из люков в касках, с воронеными пистолетами-пулеметами вырвались толпы эсэсовцев и устремились на пристань. Штурмфюрер Гнивке бежал впереди. Сняли растерянного регулировщика. Его увели на баржу. В несколько минут квартал был очищен. В пролив вошли военные корабли, по городу ударили пушки, им неуверенно ответили береговые батареи. Десантные войска высаживались в столице Дании. Через полчаса все было кончено. Король приказал войскам прекратить сопротивление. Отовсюду к нему шли донесения – все города заняты немцами. Сообщали об этом перепуганные бургомистры и германские резиденты. Так было задумано. Связь приказали не нарушать.

Вилли стоял на углу улицы. Из подъезда вышли две женщины в белых наколках. Одна сказала:

– Слава богу, у короля родился сын! Слышали, как стреляли из пушек? Это салют в честь наследника. Как это радостно!

Женщины направились на рынок. В руках плетеные сумочки. Увлеченные разговором, они вплотную столкнулись с штурмфюрером. Женщина, принявшая стрельбу за салют, ахнула и выронила из рук сумку. Гнивке приказал им вернуться.

– Идите назад! Город на военном положении.

Он расхохотался, увидев, как поспешно женщины скрылись в подъезде, только юбки мелькнули. Засмеялись и солдаты, сопровождавшие Вилли. Сумочка так и валялась на тротуаре. Он поддел ее носком сапога. Подумал: «Как бы не так! Салют из пушек в честь рождения сына короля? Нет, пушки салютуют в честь рождения сына штурмфюрера Гнивке!»

Посмотрел на часы. Еще совсем рано.

– Вот что значит блицкриг! Мы провели с вами самую короткую войну в истории – она длилась всего полчаса.

– Яволь! – ответили солдаты.

Штурмфюрер Гнивке был для них руководителем, которому они подчинялись беспрекословно.

Все трое зашагали по улице оккупированного Копенгагена.

II

Дни шли похожие один на другой, как клотики тральщиков, стоящих в порту напротив казармы. Пожалуй, единственной новостью у Роберта Крошоу была встреча с Пейджем. Оказалось, что Джимми тоже служит в Дувре в морском интендантстве. Был он все таким же толстеньким и розовощеким. Говорили с взаимной, тщательно скрываемой неприязнью. Боб сказал, что на рождество побывал дома.

– Ну как, видел Кэт? – спросил Джимми.

– Конечно.

– Будешь писать – передай привет. Я, может, тоже скоро побываю в Лондоне.

– Хорошо, передам.

Постояли и разошлись. Конечно, Роберт ничего не написал. Ну его к черту, бахвала! С какими сальными глазами расспрашивал он про Кэт! Только за это одно стоило набить морду…

Зима была на исходе, точнее – уже кончилась, когда, в начале апреля, морскую бригаду вдруг погрузили на корабли. Транспорты шли на северо-восток, скорее всего в Норвегию. Дул свежий ветер и нагонял крутую волну.

Из Дувра уплыли ночью, а на рассвете в открытом море к ним присоединилось еще несколько кораблей. Транспорты продолжали путь, вытянувшись в кильватерную колонну. Шли под прикрытием усиленного конвоя эскадренных миноносцев. Эсминцы бороздили холодные, свинцовые воды, зарываясь носами в пенящиеся волны. На горизонте маячили тяжелые корабли, – вероятно линкоры. Они шли параллельным курсом, похожие на утюги, такого же серого цвета, как море и небо, но гораздо темнее. Вскоре пошел мокрый снег, и все заволокло мутной молочно-белой мглой, в которой исчезли и соседние транспорты, и ныряющие в волнах миноносцы. Сырой, промозглый холод пронизывал до костей. Роберт спустился вниз.

Транспорт, на котором плыл Боб Крошоу с другими моряками десантной бригады, еще недавно был торговым грузовым судном. Ходил он лет двадцать на линии Саутгемптон – Коломбо. Пароход переоборудовали наспех в военный транспорт месяца три назад, как раз в то время, когда снаряжали экспедиционный корпус в Финляндию. Времени было мало, и переделка устаревшего пароходика заключалась главным образом в том, что в трюмных помещениях сломали переборки, поставили нары и расширили гальюны – от них за милю разило вонью и хлорной известью. Ремонт машин позволил увеличить ход судна, но скорость все же не превышала пятнадцати узлов.

В трюмных помещениях пахло краской, распаренной пенькой, канатами, дезинфекцией, чем-то еще. Так пахнет только на кораблях да в железнодорожных вагонах. При тусклом свете, падавшем с потолка, моряки играли в кости, в карты. Многие лежали на многоярусных нарах, мучимые приступами морской болезни. Болтало изрядно, и кости, недопитые бутылки, как живые, ползали по столу. Палуба уходила из-под ног. Стены, нары, принайтованные табуреты кренились из стороны в сторону. Роберта тоже немного мутило, хотя качка обычно не действовала на него. Вероятно, от спирта – с выходом в море его начали выдавать морякам.

Роберт постоял, посмотрел на игроков, с кем-то выпил и полез на нары. Стало нестерпимо скучно, противно на душе. Так бывало всегда, когда он выпивал лишнее.

Место Роберт получил наверху, головой к борту, за которым постоянно шуршала вода. Этот шорох перемежался тяжелыми и глухими ударами волн. Здесь, в трюме, даже верхние нары находились гораздо ниже уровня океана.

Он лежал на спине, разглядывая потолок, до которого можно было дотянуться рукой. Может быть, оттого что мутило, настроение портилось все больше. Все было противно, все надоело – и треск костей, падающих на стол, обитый цинком, и крики захмелевших игроков, и неприютный вид холодно-свинцового моря. Раздражали пепельно-серые лица больных. Сдерживая позывы к рвоте, они срывались с нар и торопливо пробирались в гальюн, цепляясь за стойки и косяки. Вслед им неслись грубые шутки, смех. Обратно возвращались измученные, с мокрыми ртами и слезящимися глазами. От одного вида стошнит.

Роберт повернулся на бок и закрыл глаза.

Заговорило радио, молчавшее все утро. Сообщали подробности высадки германских войск в Норвегии. Дания прекратила сопротивление, но высадка в Осло не удалась. Береговые батареи потопили тяжелый немецкий крейсер «Блюхер». Норвежский заградитель повредил крейсер «Эмден». Китобойное судно, вооруженное гарпунной пушкой, вступило в бой с военным кораблем. Диктор рассказывал о героизме норвежского капитана, который, лишившись ног, продолжал командовать китобоем. Потеряв единственную пушку, он выбросился за борт.

В кубрике стало тихо. Только снаружи доносился приглушенный гул шторма, но он не мешал слушать.

Диктор иронически отозвался о германском нападении. Он несколько раз повторил фразу Чемберлена, восхищаясь остроумием премьер-министра. Премьер сказал по поводу германского десанта: «Гитлер опоздал к своему автобусу».

В заключение диктор сказал: «Союзное командование принимает действенные меры к ликвидации разрозненных немецких групп, высадившихся на западном побережье Норвегии. Верная своим традициям Великобритания берет под свою защиту героическую Норвегию, с которой ее связывают священные узы дружбы». Радио умолкло, кубрик снова наполнился шумом. На нижних нарах кто-то сказал:

– Да, капитан, конечно, герой, но с гарпунной пушкой против дредноута много не навоюешь. То же, что против танка с хлыстиком.

– Разве в том дело? – По голосу Боб узнал Эдварда, рыжего парня из Глазго. У него даже ресницы были огненно-рыжие. – Значит, норвежцы готовы драться, – говорил он. – Мы им поможем. Весь флот идет. Видал, какие утюги гребут!

– Кто же не станет драться, если на твой берег вылезет враг! Может, этот капитан всю жизнь прожил в Осло. – Сосед по нарам свесил вниз голову. Морская болезнь не отпускала его, но он счел нужным вмешаться. – Тьфу, черт, опять мутит. Когда же это кончится? – Он лег снова.

– Затяни туже ремень, – посоветовал Эдвард. – Или выпей. Уж лучше травить от спирта. Налить?

– Нет, не хочу…

– Боб, а ты что раскис? Спускайся сюда. – Эдвард встал на нижние нары, дотянулся до Роберта и шлепнул его ладонью. – Вставай! Все о невесте думаешь? Идем выпьем, пользуйся случаем!

Роберт хотел отказаться, но все же спустился вниз – все равно нудно.

Проснулся он на следующий день внизу на койке Эдварда. Вероятно, приятели не смогли втащить Роберта на его место на верхнем ярусе. Неужели он был так пьян?..

III

Двумя днями позже главные силы британского военно-морского флота под командованием адмирала Форбса, покинув Скапа Флоу, сосредоточились на траверзе Бергена, в восьми – десяти милях от берега. Командующий флотом готовился к боевой операции – предстояло сбить немцев, высадившихся в Норвегии. Он предполагал атаковать Берген с моря, фиордом проникнуть к городу и отбить порт, сутки назад занятый немецким десантом. Несомненно, что противник не успел еще ни закрепиться в Бергене, ни подтянуть свежие силы, и поэтому адмирал Форбс полагал, что ему сравнительно быстро удастся восстановить положение.

К вечеру шторм начал стихать, в рваных тучах появились просветы, и в начале ночи полная луна ненадолго осветила продолжавшее бушевать море и корабли, обнаружившиеся вдруг в неясном и призрачном свете.

Военные транспорты с канадскими, французскими и английскими войсками подошли несколько позже главных сил, и адмирал Форбс пригласил командиров бригад явиться к нему на флагман. Световые тире и точки ратьер передали на транспорты распоряжение адмирала. Вскоре моторный бот, посланный с флагмана, подвалил к борту, но пришвартоваться в такую волну было безумием. Бот держался в нескольких ярдах от транспорта, то проваливаясь в пропасть, то взмывая вверх чуть ли не до уровня ботдечной палубы. С транспорта выкинули стрелу, по которой полковник Макгроег, высокий и сухопарый сангвиник, довольно ловко перебрался на моторный бот. Ловкости, с которой он спускался по канату вниз, к бушующему морю, мог бы позавидовать любой палубный матрос старого парусного флота. Командира десантной бригады сопровождал рядовой королевского флота Роберт Крошоу.

Совещание проходило в кают-компании флагманского корабля. Адмирал Форбс, информируя о плане операции, сказал, что на бригаду альпийских стрелков, прибывших из Франции, на канадцев и английских морских пехотинцев возлагается задача закрепить успех флота и предупредить возможность высадки противником новых десантов. Адмирал Форбс говорил несколько высокомерно, спокойно-уверенным тоном, ясно и точно формулируя свои мысли. Некоторую тревогу вызывало у него наступившее улучшение погоды. Он опасался, что авиация противника может обнаружить главные силы. Но старший синоптик, вызванный на совещание, доложил, что прогнозы указывают на прояснение временного характера. С северо-востока движется снежный циклон, который захватит Берген и его окрестности не позже раннего утра следующего дня.

Пользуясь наступившим прояснением, адмирал Форбс еще с вечера выслал авиационную разведку на Берген. Катапульта выплеснула ночной самолет с борта флагмана. Самолет скользнул вдоль бушующей поверхности моря и исчез в направлении недалекого берега.

Возвратился летчик часа через два, когда совещание еще продолжалось. Пилоту не дали переодеться и прямо в комбинезоне, в меховом шлеме ввели в кают-компанию. Он доложил, что в бергенском фиорде стоит один крейсер противника, других сил не обнаружено. Зенитная артиллерия противника открыла заградительный огонь, но безрезультатно. Летчик также сказал, что над Бергеном погода начинает портиться и теперь, он уверен, ни один самолет не пробьется туда, пока не утихнет снежная буря. На обратном пути его машину изрядно потрепал циклон, захватил самым краем.

Адмирал Форбс остался доволен итогами ночной разведки. Согласовав и уточнив действия транспортов и боевых кораблей, адмирал отпустил командиров десантных частей и приказал шифровальщикам передать донесение в адмиралтейство. С Лондоном поддерживалась постоянная двусторонняя радиосвязь.

Военные транспорты вышли на Берген с рассветом. Боевые корабли, выделенные для атаки, как наиболее быстроходные, должны были выйти несколько позже.

Предположения синоптиков подтвердились. Шторм, немного утихший под вечер, утром снова перешел в снежную бурю. Мириады снежинок неслись над морем, застилая небо и горизонт. Море словно дымилось от холодных брызг. Ветер срывал пенистые гребешки волн, бросал их на палубу вместе с колючим снегом. Вздымающиеся валы казались лохматыми водяными чудовищами, которые шершавыми языками слизывают, пожирают снежинки и не могут насытиться. В слепящем неистовстве нельзя было разглядеть ни верхушек мачт, ни капитанского мостика. Иногда порывы ветра слабели, и тогда над морем точно поднималось грубошерстное белое покрывало.

Ровно в одиннадцать тридцать по Гринвичу четыре британских крейсера и семь эскадренных миноносцев, отделившись от главных сил флота, пошли на Берген. Вздымая буруны, в брызгах и пене, корабли на предельной скорости помчались сквозь снежную бурю к скандинавским фиордам. Артиллерийская прислуга заняла свои места по боевому расписанию, с пушек сняли чехлы. Люди и корабли были готовы к бою. Палубные матросы выводили шлюпбалки, чтобы в любую минуту спустить шлюпки на воду. Десантники сидели одетые, в черных бушлатах, с винтовками, зажатыми меж колен.

Часа через полтора эсминцы и крейсеры обогнали военные транспорты. В течение нескольких минут они исчезли из виду. Капитан транспорта, одетый в клеенчатую венцераду, одобрительно кивнул в сторону боевых кораблей. Не вынимая изо рта трубки, он процедил:

– Ходко идут. Через час будут в Бергене. Лучшей дымовой завесы трудно придумать. – Капитан знал толк в морском деле.

Адмирал Форбс перешел в боевую рубку. С атакующих кораблей донесли – готовятся к перестроению, принимают боевой порядок.

Связь с Лондоном не прекращалась. Дежурный радист передал очередную шифрограмму. Адмирал прочитал ее и с изумлением пожал плечами. Перечитал еще раз – Лондон предписывал отменить атаку. Приказ подписал первый лорд адмиралтейства, военно-морской министр Уинстон Черчилль. В телеграмме кратко мотивировали отмену: авиационная разведка обнаружила новые силы противника в фиордах близ Бергена. Какая разведка? Он, адмирал Форбс, несколько часов назад сам информировал Лондон о воздушной разведке, адмиралтейство не может располагать другими данными. С утра в такую погоду в воздух не мог подняться ни один самолет! Странно!

Но все эти раздумья не отразились на невозмутимо-спокойном лице адмирала.

– Передайте приказ кораблям лечь на обратный курс.

– Что вы сказали? – Оперативный дежурный недоуменно поднял брови. Ему показалось, что он ослышался.

– Атакующим кораблям лечь на обратный курс, – раздраженно повторил адмирал. – Ясно?

– Да, сэр!

Если бы в этот день стояла ясная погода, с норвежского берега можно было бы невооруженным глазом увидеть, как эскадра британских кораблей, появившись на горизонте, вдруг на таком же ходу развернулась на шестнадцать румбов и без единого выстрела ушла в открытое море. Снежная буря хотя и не так сильно бушевала вблизи берега, но все же ограничивала видимость. Противник, сутки назад высадившийся в Бергене, так и остался в неведении о подготовленной и отмененной атаке.

Значительно позже, когда командующему германскими войсками в Норвегии генералу Фалькенхорсту доложили о несостоявшейся британской атаке, он только пожал плечами – везет! Кто-кто, а генерал Фалькенхорст знал, на каком тоненьком волоске все держалось в Норвегии. Сам он приехал в Норвегию задолго до того, как там начались боевые действия. Гитлеровский генерал поселился в Осло под видом коммерсанта – торговца готовым платьем. Малейший промах грозил провалом всей операции, но все обошлось как нельзя лучше. Военный министр Норвегии, майор Квислинг, был немецким агентом. Когда началось вторжение, Фалькенхорст встретил свои войска в норвежской столице. Потом выяснилось другое – британские войска не осмелились высадиться на берегах Норвегии. Иначе войскам Фалькенхорста пришлось бы туго. Генерал не был дальновидным политиком, свои удачи он объяснял только стечением счастливых случайностей…

IV

С началом войны, осенью 1939 года, сэр Уинстон Черчилль, долгие годы находившийся в парламентской оппозиции к правительству, вошел в кабинет Чемберлена. Он занял пост первого лорда адмиралтейства – морского министра. Но это не могло до конца удовлетворить Черчилля.

Конечно, высокий морской чин давал реальную и ощутимую власть, но власть распространялась только на военно-морские силы Британии, а Черчилль мечтал о большем. С присущей ему самонадеянностью он считал, что потомок воинственного полководца герцога Мальборо достоин значительно большего. В своем лице Черчилль видел спасителя Британской империи.

Первый лорд адмиралтейства, к сожалению, не первый в империи. Первым человеком в Британии после его величества короля – премьер-министр. Вот кем всю жизнь мечтал стать Черчилль! Премьер обладает даже большей властью, чем сам король. Король – только добрая английская традиция, только символ. Он произносит тронные речи и не вмешивается в дела государства.

Если бы ему, Уинстону Черчиллю, было не шестьдесят пять лет, как сейчас, а, предположим, сорок, тогда другое дело. Но кто отбросит назад четверть века! Когда-то Черчилль бывал уже и морским, и военным министром. Что из того? Власть его ограничивал кабинет, не позволял развернуться. Иначе разве провалилась бы тогда операция в Дарданеллах, которую он пытался осуществить в первую мировую войну! Тогда Черчилль надолго подмочил свою репутацию. Его обвиняли в гибели четверти миллиона солдат. Военные авторитеты говорят теперь – были просчеты. Он думает иначе: ему не хватило власти. Нельзя замышлять крупные операции, безразлично, военные или политические, находясь в подчиненном положении. Кстати, тогда последний русский царь тоже рвался к проливам. Пришлось комбинировать, торопиться, чтобы опередить русских, хотя они были союзниками в войне против кайзеровской Германии. Он, Черчилль, придумал ловкий ход – пропустил немецкие броненосцы «Гебен» и «Бреслау», которые шли в Дарданеллы для усиления турецкого флота. Внешне это выглядело так, будто английский флот «прозевал» своего противника в Средиземном море. Но на самом-то деле британское адмиралтейство дало секретную директиву: догонять и не догнать немецкие корабли… А в результате соотношение сил на Черном море изменилось совсем не в пользу русских. России стало куда труднее отвоевать у турок проливы. Правда, вся эта комбинация с германскими кораблями, быть может, тоже повлияла на исход боев в Дарданеллах. Что делать? Часто политические цели бывают важнее военных.

Но все же пост первого лорда адмиралтейства значит немало. Особенно учитывая зрелый возраст, жизненный опыт. Потомок Мальборо оказался гораздо ближе к заветной цели – власти. Теперь он научился терпению. Дьявольскому терпению, умению выжидать. Такие качества приходят с возрастом. Черчилль десять лет не занимал правительственных постов. Было время подумать, осмыслить. Годы не прошли даром. Он не только с кропотливым упорством создавал многотомный труд о деяниях своего предка, герцога Мальборо, не только восполнял пробелы истории. Нет, он научился и кое-чему другому. Пусть называютего современным Маккиавели. Клички в политике не имеют значения. Британская империя, ее интересы – превыше всего!

…Морской министр был чрезвычайно занят. Казалось, он целиком погружен в неотложные дела. Но это не мешало ему думать о делах, не имевших прямого отношения к событиям, происходящим за сотни миль от Лондона, от британского адмиралтейства.

Уинстон Черчилль чуточку рисовался перед своим другом лордом Эмерли, которого пригласил в адмиралтейство для серьезного разговора.

Лорд Эмерли с невозмутимым, застывшим лицом сидел напротив, выжидая, когда освободится министр. Он разглядывал адмиралтейский кабинет Черчилля, похожий на морской музей. Здесь можно было изучать историю британского флота. Макеты средневековых каравелл с коричневыми, просмоленными парусами перемежались с миниатюрными образцами современных линкоров и авианосцев. Они стояли на полированных стеллажах, под стеклянными колпаками, похожими на аквариумы. Корабли самых различных классов плыли под потолком, висели на стенах, уступая место только картине, изображавшей Трафальгарскую битву, портретам флотоводцев да оперативной карте с изображением совсем уже крохотных боевых кораблей, сосредоточившихся у скандинавского побережья.

Морская форма сидела несколько мешковато на громоздкой фигуре Уинстона Черчилля. Министр погрузился в чтение телеграммы. Он подписал ее, отпустил штабного офицера и, бросив вдогонку: «Немедленно передайте адмиралу Форбсу», повернулся к лорду Эмерли.

– Извините меня, дорогой лорд, что я задержал вас. Война – это большая игра. Сейчас я отменил атаку на Берген.

Черчилль взглянул на Эмерли, ожидая недоуменного вопроса. Но собеседник его оставался невозмутимым.

– Третьего дня мы установили мины вдоль норвежского побережья, – продолжал министр, – но, кажется, поздно. – Гитлер успел высадить свои войска в Осло и Бергене. Его корабли прошли несколькими часами раньше того, как наши заградители сбросили мины.

– Я предпочел бы иметь наши войска в Норвегии, – возразил Эмерли. – Вы знаете мою точку зрения, я высказал ее в меморандуме относительно минирования норвежских вод. Я уверен, что мы имеем право отбросить условные положения кем-то установленных законов. Малые страны не могут и не должны связывать нам руки. Кабинет принял мои предложения и поручил разработать план десантных операций в Нарвике, чтобы помочь Финляндии барона Маннергейма. К сожалению, ситуация изменилась, не мы, а Гитлер полез в Норвегию.

– Видите ли, – уклончиво ответил первый лорд адмиралтейства, – ситуацию надо не только использовать, ее следует создавать. Не так ли, мой друг? В этом заключается искусство стратегии. Я хочу вам напомнить слова Чарльза Линдберга, у него хорошая школа: из летчика-рекордсмена он стал американским политиком, – Черчилль на память процитировал выступление Линдберга, напечатанное с неделю назад в газетах: – «История говорит нам, что когда две державы живут в пределах досягаемости друг друга, между ними неизбежно возникнет война».

– Вы понимаете мою мысль? Разве Гитлер, высадившись в Норвегии, не очутился ближе к России? Хотя бы через Финляндию… Не думаете ли вы, что одно это может компенсировать какие-то наши частичные неудачи?.. Впрочем, все это преамбула нашей предстоящей беседы, ради которой я осмелился потревожить вас.

Разговор перешел на конкретные деловые темы. Морской министр был озабочен тем, что у него ощущается недостаток военных транспортов. В дальнейшем их понадобится еще больше. То, что русские заключили мир с Финляндией, еще не говорит ни о чем. Хотя Гитлер и занял Норвегию, пускать его дальше на север нельзя. Союзники сохранят за собой Тронхейм и совершенно обязательно район Нарвика. Он, Черчилль, убедил кабинет, что необходимо перебросить туда десантные войска. Это важнее, чем Берген. Операции будут производиться силами французской бригады, французских альпийских стрелков и усиленной канадской бригады. Английские войска надо беречь, они пригодятся в дальнейшем. Финляндия не снята с повестки дня. Сейчас задача состоит в том, чтобы подготовить на будущее необходимое количество транспортов. У него есть конкретное предложение. Под транспорты частично удалось переоборудовать грузовые суда, но нельзя до бесконечности сокращать и торговый флот. Черчилль как морской министр видит один выход – строить. Не сможет ли лорд Эмерли взять на себя этот труд? Кажется, его верфи достаточно мощны и не вполне загружены. Короче, морское министерство предлагает заказ на поставку транспортов. Лорд Эмерли может кооперироваться с другими фирмами. Конечно, если это будет выгодно.

Предложение было заманчиво. Лорд Эмерли, владевший судостроительными верфями на севере Англии, прикинул все выгоды и согласился. Он уточнил только некоторые вопросы. Можно ли рассчитывать на другие заказы? Вообще-то выгоднее строить военные корабли, например миноносцы.

Нет, министерство хотя и нуждается в тех же эскадренных миноносцах, однако дело терпит. На море борьбы не предвидится. Есть все основания полагать, что с немцами удастся пойти на мировую. Судя по всему, Гитлер не заинтересован начинать войну на западе.

То, что высказал Черчилль, вполне устраивало предпринимателя. Лорд Эмерли также считал диким недоразумением конфликт, возникший в Европе, пусть даже символический. Он отлично помнил Дюссельдорфское совещание. Оно состоялось перед войной, почти год назад. Британская промышленная федерация нашла общий язык с германскими предпринимателями. Кто же мог подумать, что все так обернется…

Лорд Эмерли был деловым человеком. О деталях договорились довольно быстро. Юридический отдел подготовит контракт. Судопромышленник встал.

– Надеюсь, мы скоро встретимся у нашего Кингтона?

Черчилль снисходительно улыбнулся.

– Да, если позволит время. Я получил приглашение. Он по-прежнему живет на грани нашего века? Оригинал!

– До конца верен чудачествам. Совершенно не признает современной цивилизации. Читает только «Таймс» пятидесятилетней давности. Снова предупредил, чтобы не приезжали на автомобилях. Карета будет ждать гостей на границе его поместья. Чудак! Обещает показать рыцарский турнир.

– Что ж, может быть, он прав, – задумчиво проговорил Черчилль, – он по-своему хранит аристократические традиции… Кстати, вместе с контрактом я пришлю вам свой труд – «Жизнь герцога Мальборо». Надеюсь, получите удовольствие. Мне удалось найти в архивах много нового… А вы не расстаетесь со своей гвоздикой, – министр кивнул на белую гвоздику в петлице лорда. – У каждого свои традиции…

Лорд Эмерли покинул адмиралтейство. Он неплохо знал историю герцога Мальборо. Знал и другую сторону характера полководца – продажность и вероломство. «Вероятно, наследственность действительно существует», – подумал он. Но лицо его оставалось холодно-невозмутимым. По выражению лица никто не мог знать, что думает лорд Эмерли.

V

Муссолини ворчал:

– Мне надоело являться по звонку к Гитлеру. Он слишком много берет на себя. Я не всегда тревожу даже своих слуг, но почему немцы, не задумываясь, заставляют меня вскакивать ночью с постели и мчаться очертя голову в Бреннер?

Чиано не возражал, даже подогревал недовольство тестя. Он поворчал, но все же поехал. Был мрачен и недоволен. Дуче, как обычно, знал, по какому поводу будет с ним разговаривать Гитлер.

В Бреннере, на перевале, шел снег. Крупные хлопья падали на перрон, окруженный со всех сторон горами. Итальянский поезд стоял на запасном пути. Расхаживали эсэсовцы в черных шинелях. Гитлер еще не прибыл, и это тоже раздражало Муссолини. Приходится ждать, как лакею в прихожей.

Каждая такая встреча оскорбляла и уязвляла болезненное самолюбие. Но что он мог сделать? Огорчало и состояние итальянских вооруженных сил. Не хватает того, другого, третьего. Ощущается недостаток во всем – в штанах и котелках, в бензине и пушках. Если бы иметь еще хотя бы миллион солдат! Он бы тогда не позволил так с собой обращаться. Гитлер зазнался, победа в Польше вскружила ему голову. До сих пор Муссолини продолжает завидовать неожиданной славе Гитлера.

Можно сбиться со счету, сколько встреч произошло за эти годы – двадцать семь или тридцать. Муссолини вспомнил их первое свидание. В Венеции, летом 1934 года. Времена были другие. Не он, а Гитлер приехал к нему на поклон. Вспыхнуло злорадное чувство. Муссолини поставил тогда выскочку на свое место! Гитлер приехал в штатском костюме. Он как сейчас помнит его одежду – плюшевая коричневая шляпа, висящий на плечах макинтош и узкие, непомерно длинные лакированные туфли. Походил на принарядившегося приказчика. Какой жалкий вид являл он собой в сравнении с дуче, одетым в парадный мундир с орденами и золотым позументом! Муссолини двенадцать лет уже стоял у власти, а Гитлер только начинал карьеру. Дуче дал это понять гостю, когда ораторствовал перед толпой на площади святого Марка. Он говорил, не обращая внимания на Гитлера. Гитлера поместили на другом балконе. Пусть смотрит. Можно себе представить, как распирала его зависть! Покинул Италию униженный и недовольный. Так и надо! Тогда было другое время.

Муссолини вспомнил и другую встречу – в Берлине. Гитлер заискивал, сделал все, чтобы польстить самолюбию дуче, – поставил на ноги весь Берлин. Муссолини принимал это как должное, с чувством снисходительного превосходства. Он высокомерно шествовал из поезда к машине между рядами статуй римских императоров. Муссолини оказывали царские почести. Немцы умеют пустить пыль в глаза, так же как умеют проявлять и оскорбительное пренебрежение. Тогда среди площади на вершине колонны установили эмблему почетного гостя: гигантское «М» – Муссолини. Город расцветили германскими, итальянскими флагами. Полотнища спускались с крыш до земли, закрывали здания. На улицах стояли сотни колонн с золотыми орлами. Были банкеты, торжественные речи, взаимные комплименты и восхваления. Гостям показали военные маневры близ Мекленбурга. Гитлер хвастался военными заводами Круппа, всячески подчеркивал перспективы, которые сулит единение двух фашистских режимов. Соглашение, получившее название «ось Рим – Берлин», начинало действовать, оно становилось стержнем германской политики. Партнеры оси еще не ставили друг другу палки в колеса.

Потом был ответный визит Гитлера в Рим. Гитлер опасался повторения неприятностей, уколов самолюбия, подрыва престижа. Но времена начинали меняться. Он прибыл в Италию со свитой в пятьсот человек – три поезда. Состоялась пышная встреча. На вокзале встречали союзника король и он, Муссолини. Парадный экипаж двигался по улицам Рима в окружении конных кирасиров с обнаженными саблями. Жгли фейерверк. При свете прожекторов процессия направилась в Квиринал, в королевскую резиденцию. Это рассеяло подозрения Гитлера. Он присутствовав в Неаполе на морском параде двухсот кораблей итальянского военного флота. Перед ним одновременно поднялись из воды девяносто подводных лодок…

Но все же и в тот приезд Муссолини сумел будто бы невзначай уязвить, наступить на больную мозоль гостя, щипнуть исподтишка самолюбие Гитлера в отместку за Австрию. Гитлер даже не предупредил его, что намерен сделать Вену провинциальным немецким городом. Пусть получает за это! На морской парад Гитлеру пришлось выехать во фраке, прямо из оперы. В театре Сан-Карло шло представление в честь гостя. Он не успел переодеться – не было времени заехать во дворец. Так и принимал парад в штатском, хотя специально привез военный мундир.

Муссолини внутренне торжествовал. Он и сейчас вспоминает, как Гитлер нервно покусывал ногти, когда стоял рядом с королем на палубе флагмана «Юлий Цезарь», как метал злые взгляды на своего адъютанта. Этого офицерика больше не видели в свите Гитлера, он прогнал его за то, что тот вовремя не позаботился о мундире.

Для внешнего мира все преподносилось иначе – демонстрировали нерушимую дружбу, четыре тысячи трубачей салютовали отъезду Гитлера из Рима.

Да, то было другое время! Теперь он, Муссолини, должен ожидать Гитлера в Бреннере. Выскочка лезет в гору. Черт бы его побрал! Бесило то, что ничем нельзя помешать.

Германский поезд наконец прибыл. Он остановился рядом, загородив перрон с засуетившейся вдруг охраной. Вдоль путей пробежал к паровозу здоровенный детина. Муссолини обратил внимание на его рост и лицо, иссеченное глубокими шрамами. Муссолини отошел от окна и продолжал наблюдать. Вот со ступенек салон-вагона соскочил немецкий полковник из свиты Гитлера. Откуда он набирает себе таких долговязых?

Секретарь доложил – прибыл адъютант Гитлера, фюрер приглашает дуче перейти в его поезд, просит оказать честь.

Муссолини вдруг заупрямился. Довольно! Пусть Гитлер сам приходит в его салон. Будут говорить здесь.

– Передайте адъютанту, что дуче сам приглашает господина Гитлера. Пусть фюрер извинит меня. Сошлитесь на нездоровье. В Бреннере слишком сыро и холодно.

Гитлер явился через четверть часа в сопровождении Кейтеля – начальника штаба вермахта – и генерала Йодля – личного советника по военным вопросам. Муссолини, подавив раздражение, изобразил на лице радушие гостеприимного хозяина.

– Что с вами, мой дорогой дуче? Вы нездоровы? – спросил Гитлер, сбрасывая накинутое на плечи пальто военного покроя. На нем был зеленовато-серый сюртук и черные брюки навыпуск.

– Ничего серьезного. Вероятно, перемена климата. Не беспокойтесь. Я несказанно рад нашей встрече. Прошу вас!

* * *
Началось совещание. Итальянскую сторону представляли Муссолини и его зять, министр иностранных дел граф Чиано. Сели за стол, но Гитлер тотчас же вскочил и зашагал по салону. В течение двух с лишним часов он не дал никому вымолвить слова. Муссолини не так хорошо знал немецкий язык, чтобы следить за ходом мысли рейхсканцлера, и только в общих чертах схватывал то, что говорил Гитлер. Он сыпал цифрами, жестикулировал, отвлекался в философских рассуждениях, возвращался к международному положению, делал выводы, хвастался достигнутыми успехами. Но основное, что мог понять Муссолини, заключалось в одном – Гитлер настаивал, чтобы его итальянский союзник более открыто высказал свое отношение к происходящим событиям. Не здесь, нет! Об этом должны знать французы и англичане. Они станут более сговорчивыми, если узнают, что Италия, отбросив нейтралитет, становится на сторону Германии.

Муссолини следил за гостем. Было достаточно времени, чтобы разглядеть его усталое лицо, потемневшие круги под глазами. Сделал вывод: много работает, не спит ночами. Значит, что-то затевает, к чему-то готовится. Что именно? Ему удалось вставить фразу:

– Итальянский народ единодушно восхищен быстротой ваших действий. Но мне кажется, дорогой фюрер, что решение вашей проблемы жизненного пространства находится в России. Только в России и нигде больше. Миссия Великой Германии заключается в том, чтобы защитить Европу от Азии. Здесь я уступаю первенство вашему политическому гению.

Гитлер словно не расслышал брошенной реплики. Он развивал мысль о единстве фашистских режимов. Остановился перед столом и поставил в упор вопрос:

– Могу я рассчитывать, что Италия изменит политику нейтралитета? Когда? Это мне нужно знать!

Муссолини ушел от прямого ответа. Он согласен вступить в войну, но хочет подумать, постарается выбрать наиболее удобный момент.

Двухчасовое совещание не дало ожидаемых результатов. Гитлер не добился прямого ответа Муссолини, так и не разгадал замыслов союзника. Ужинали в салон-вагоне немецкого поезда. Муссолини решил – теперь можно пойти, престиж сохранен.

За столом появился Геринг. Оказывается, он тоже приехал в Бреннер. Больше молчал, дулся на итальянцев за то, что до сих пор волынят с награждением орденом Аннунциаты. Сидел рядом с Чиано и дипломатично ввернул фразу:

– Передайте его величеству королю Эммануилу, что я заранее благодарю его за внимание. Кажется, он намерен наградить меня орденом. Не так ли?

Чиано поднял бокал.

– За ваше здоровье! Я с удовольствием передам это его величеству. – Он перевел разговор на другое, «Вот попрошайка».

За столом Муссолини оживился. В отличие от Гитлера много пил, с видимым удовольствием ел все, что подавалось к ужину. Хвалил баварские кровяные колбасы. Пусть Гитлер думает, что он совершенно здоров. Это важно. Ради того же он позировал перед фотокорреспондентами на горном курорте – под наведенными объективами он растирался до пояса снегом; потом тотчас же укладывался в постель, чтобы избежать воспаления легких.

За ужином Муссолини ел острую, жирную пищу и с тревогой прислушивался к зарождающейся боли в желудке, где-то под ложечкой.

Поезда вышли из Бреннера одновременно в разные стороны: немецкий – в Мюнхен, итальянский – на юг.

Среди ночи начался приступ. Муссолини корчился от невыносимой боли. С язвой не шутят! Он держался за живот, проклинал баварские колбасы и Гитлера. Больше он никуда не поедет! Это слишком дорогое удовольствие. Ему же ничего нельзя есть, кроме манной и рисовой каши. Врач, постоянно сопровождающий дуче, дал опий, рекомендовал грелку. Не помогло. Началась рвота. Боли утихли только утром. В Рим вернулся разбитый, осунувшийся, точно постарел на десяток лет.

Через силу сохраняя бравый вид, Муссолини вышел на перрон вокзала Остиа, прошел вдоль почетного караула, дал интервью репортерам и уехал в загородную виллу.

Встреча с Гитлером вышибла его на неделю из колеи.

Единственное, что почерпнул он из бреннерской встречи, – уверенность в том, что Гитлер затевает что-то большое на западе. Опять хочет поставить его перед свершившимся фактом, так же как в последний раз с оккупацией Дании и Норвегии.

Глава седьмая

I

Поезд на станцию пришел утром, часов в одиннадцать. Андрей вышел с вокзала на площадь, мощенную булыжником. Мостовую затянула густая, подсохшая грязь, и только кое-где торчали пепельно-серые камни.

Через круглый скверик с подстриженными тополями Андрей прошел на улицу. Ему показалось, что когда-то он бывал уже здесь. Видимо, на всех таких станциях очень похожи и скверики с бордово-темной, кое-где поломанной изгородью, и куцые тополя, и гипсовые вазоны на круглых клумбах, и грохочущие под колесами мостовые.

Из-за угла вынырнул босой мальчуган в теплом расстегнутом пиджаке, уставился на орден Красного Знамени, блестевший на гимнастерке Андрея.

– Как мне пройти на Пролетарскую?

– Вон туда. Пройдете по Станционной и налево… Вам кого там?

– Все равно не знаешь…

– Нет, я всех знаю! К кому вы, дядя? А за что вам орден дали?

Андрей засмеялся, нахлобучил ему на глаза кепку и повернул за угол.

По хрустящему лиловатому шлаку Андрей неторопливо шагал вдоль улицы. С одной стороны ее тянулись станционные строения, потемневший, когда-то желтый забор. С другой – домики с резными веселыми наличниками, палисадниками, с кустами сирени. В сточной канаве, прорытой вдоль забора, переливаясь цветами радуги, плыли нефтяные пятна. В зеленоватой воде купались грязные, похожие на смазчиков воробьи. У рассохшихся дубовых столбиков, выстроившихся вдоль шоссе, пробилась трава, не успевшая покрыться дорожной пылью.

Все, что Андрей видел вокруг, напоминало ему детство, проведенное в таком же железнодорожном поселке. Шлак на дороге, шапки тополей у вокзала и даже воробьи – все, все!

Андрей перешел через улицу, отщипнул веточку с листьями сирени, высунувшейся из палисадника, размял пальцами хрупкий и нежный листок. Волнующее ожидание встречи становилось все более тревожным. Как-то все произойдет? Как его встретит Зина? Писала ли она последние месяцы? Ведь, пока Андрей лежал в госпитале, дивизию перебросили…

В госпитале Андрей пролежал больше месяца. Выписался и получил дополнительный отпуск. Вместе с очередным получилось два месяца – вагон времени. В Москве пробыл несколько дней. Узнал, что Зина еще в феврале уехала на работу, получила назначение в Замойск. Соседка не могла больше ничего сказать. Дала только адрес – Зина просила ее, если придут письма, пересылать. Значит, все-таки Зина ждала его писем… Может» он сам все накрутил? Зинины письма просто не находили его… Может быть, и она, так же, как он, ничего не может понять, ждет, волнуется. И Андрей решил сам поехать к Зине, отбросив ненужное самолюбие. Приедет он неожиданно – так будет лучше…

На Пролетарской, находившейся здесь же, в железнодорожном поселке, Андрей нашел дом номер восемь, подошел к палисаднику и открыл калитку. Какая-то женщина, подоткнув юбку, яростно терла ступени крыльца обшарпанным березовым веником.

– Простите, здесь живет Зинаида Васильевна? – спросил Андрей, уверенный, что Зина, конечно, живет здесь, вон в той угловой комнатке с приоткрытыми чистенькими занавесками.

Женщина разогнула спину, одернула юбку, тыльной стороной ладони поправила волосы и с любопытством глянула на Андрея.

– Зинаида Васильевна? Нет, переехала она от нас. Постом еще переехала. К мужу. А вы брат ее будете? Она все ждала, наказывала, если явится, сказать, где проживает… На днях забегала.

У Андрея будто что-то оборвалось внутри. Захолонуло сердце! Вот и все! Вот и кончилось… Он почувствовал, как холодеет кожа на его щеках. Неужели раньше нельзя было понять, что не следовало ехать? И вообще нечего было строить иллюзии, обманывать себя…

Теперь ему больше всего захотелось поскорее уйти от этого крыльца. Скорей, скорей! На вокзал, к поезду!

Он не слушал хозяйку, подробно объяснявшую, как пройти на новую квартиру Зины. Почему-то солгал, подтвердив, что Зина его сестра. Стыдно было признаваться, в каком нелепом, жалком положении он очутился.

Хозяйка проводила его до калитки, все говорила, указывая мокрым веником на другой конец улицы, про какой-то ларек, возле которого ему нужно свернуть вправо.

– Хорошо, хорошо… Спасибо… – Даже улыбнулся.

Он прошел немного в сторону ларька, свернул в проулок и вышел к станции. Только сейчас заметил, что комкает в руке измятые, забытые листья сирени. К пальцам прилипли зеленые крошки. Бросил и вошел в станцию.

Около кассы висело расписание поездов. Скорый на Москву проходил через два часа, но дежурный предупредил: раньше трех нечего ждать – запаздывает. Из конца в конец прошел он по безлюдной платформе. Снова вошел в вокзал. Пахло карболкой, как в медсанбате. На мешках сидели транзитные пассажиры. Сторож убирал помещение, с кем-то ссорился, требовал снять вещи с дивана.

В голове стоял тяжелый туман. Попробовал себя успокоить: «Ерунда, перемелется – мука будет…» Но легче не становилось. «Как же так? Как же так? – повторял он. – Не написать, не сказать! Это нечестно… Когда же все случилось? Когда было то письмо: „Любимый, милый… мечтаю о встрече“? Кажется, в начале войны. Писала: „Никогда не расстанемся“. Андрей усмехнулся с горечью. Он тоже об этом мечтал… Наивный дурак! Значит, все началось позже. Тогда пошли отписки, а не письма. Потом и они прекратились. Все ясно…

И вот у Зины муж! Другой, чужой человек. Она и не знала о его существовании, когда он, Андрей, любил ее. И она… Нет, видно, у нее было иначе… Как же так быстро? Значит, что-то большое, сильное заслонило у нее все, что было раньше… Почему же она молчала?

Андрей остановился у газетного киоска. Купил первую попавшуюся книжку – «Можно ли предсказать землетрясения?». Взял и усмехнулся: только ему сейчас и думать о землетрясениях!

«Кого она предпочла? Какой-нибудь хлюст, тыловичок. Пользуется случаем… Да, кому война, а кому…»

В душе поднималась ревнивая злоба.

– Товарищ военный, товарищ военный! – услышал он позади себя. – Товарищ военный, сдачу забыли!

Девушка из киоска протягивала ему деньги. Сунул в карман горсть бумажек и пошел в буфет. Там хоть не пахнет карболкой.

Сел за свободный столик, рядом с искусственной пальмой в зеленом ящике. Под пальмой, как в урне, валялись окурки, яичная скорлупа, скомканная, просаленная бумага. Рядом за столиком сидел седенький, небритый старичок в потрепанной железнодорожной форме. Перед ним стояла недопитая кружка пива, кружочки колбасы на тарелке и пустая граненая стопка. Андрей машинально перелистал брошюру о землетрясениях.

Переехала к мужу!.. До сих пор мысли Андрея о том, что случилось, были расплывчаты, не имели определенных очертаний. Он думал как-то обо всем сразу. И вдруг он до боли отчетливо ощутил рядом с Зиной другого мужчину. Представил ее с другим человеком, который сжимает в своих ладонях ее тонкие пальцы, смотрит в ее глаза. А она поднимает голову, дотрагивается теплыми губами до его подбородка…

Андрей, сжав челюсти, рванул на себя тяжелый стол. Упала и покатилась на пол солонка.

– Водочки позволите? – подскочил к нему официант, по-своему истолковав нетерпеливый жест военного.

– Принесите.

Андрей опрокинул граненую стопку и запил пивом. Подошел старичок с изжеванной папироской, попросил прикурить. Был он изрядно пьян. Кончиком окурка с трудом поймал горящую спичку.

– Поезда дожидаетесь?

– Да.

Старичок потоптался, сел за свой столик, пошептался с официантом. Тот отрицательно покачал головой.

– Не проси! Кредит портит отношения.

Подгулявший железнодорожник замолчал, нерешительно глянул на Андрея и, осмелившись, подошел к нему снова.

– Опять погасла, ляд ее побери!.. Дозвольте присесть? – Подвинул стул и уселся напротив. – Осмелюсь спросить, на финском вы не были?

– Был.

– У меня зять тоже воевал. Может, встречались с ним. На петрозаводском направлении.

– Нет, я на карельском был.

– Не там, значит. – Старичок нащупывал почву для разговора и тоскливо поглядывал на пустую стопку. – Я в первую мировую войну тоже в солдатах был, у генерала Брусилова. Да… А вы что же, сюда в командировку или по личному делу какому?

– Выпьем, что ли? – не отвечая на расспросы, предложил Андрей.

– Если угостите, с превеликим удовольствием! Может, графинчик?

– Давай графинчик.

Старичок обрел уверенный тон, подозвал официанта, снял кепочку, пригладил ладонями волосы. Заговорил доверительно, наклоняясь через стол:

– Наша дорога в старое время немцу фон Мекку принадлежала. Я еще застал. Как с фронта пришел раненый, так опять сюда. До прошлого года кладовщиком работал. На пенсию одну как проживешь! Пить, есть надо. Обуться, одеться тоже.

– И выпить тоже, – вставил Андрей.

– Вестимо! – Старик хитро подмигнул Андрею. – Без этого как же! Курица – она и то пьет… За ваше здоровье!

Одну за другой Андрей выпил несколько стопок. Голова закружилась, мысли пошли вразброд. Боль притупилась, осталось только глухое раздражение, которое искало выхода. Он рассеянно слушал жалобы старика, его обиды на превратности судьбы – кто-то хотел его подсидеть и уволил из кладовщиков за пристрастие к спиртному. Андрей не замечал, что старичок стал шумливым, начал задирать посетителей буфета. Откинувшись на спинку стула, старик вдруг запел «Шумел камыш, деревья гнулись», перевирая мотив и дирижируя себе отяжелевшими руками. К ним подошел сержант-милиционер. Сказал старику:

– Гражданин, не нарушайте порядок.

Старик заспорил с милиционером. Андрею надо было спросить, обязательно спросить у старика про его семейную жизнь, а милиционер не уходил, мешал. Это обозлило Андрея. Он вспылил, потребовал, чтобы оставили их в покое.

– Вам, товарищ военный, довольно стыдно так поступать! Непростительно, так сказать, – возразил милиционер.

Что произошло дальше, Андрей помнил смутно. Мелькали какие-то лица, пол в красную и белую шашку уходил из-под ног. В дежурной милицейской комнате, куда доставили Андрея и старичка, старшина составлял протокол о нарушении общественного порядка. Андрей спорил, говорил, что совершенно трезв и нечего к нему придираться. Если хотят, пусть проведут экспертизу.

Старичок, свалившись на стул, тут же заснул, и Андрей спорил один. Старшина держался сухо и вежливо. Если старший политрук настаивает, можно пригласить врача, но лучше бы ему пойти проспаться. Андрей настаивал. Старшина послал дежурного милиционера в приемный покой за врачом.

Вернулся он минут через двадцать. Андрей, перестав бушевать, сердито глядел в окно. Он повернулся к двери и замер. Нет, не может быть! С него мгновенно слетел хмель. В дверях стояла Зина в своем коричневом, таком знакомом пальто, в том самом, в котором провожала она его в прошлом году. Именно такой представлял он ее все время. Только тогда на ней была синяя блузка в горошину, а теперь пальто накинуто на белый халат.

Зина отступила назад, растерянно оглянулась.

– Андрей!.. Ты… здесь? – Губы ее болезненно дрогнули.

Андрей отвернулся, уставился в окно.

– Вас пригласил дежурный, – сказал он, не глядя на Зину. – Извините за беспокойство. Подтвердите, что от вас требует представитель милиции: старший политрук Андрей Воронцов доставлен в вытрезвиловку.

Воронцов явно бравировал своим состоянием, пытаясь скрыть гнетущий стыд за эту унизительную сцену. Вот как встретились они с Зиной! В дежурной комнате, в обществе милиционеров и пьяного старика. Расставшись близкими, любящими людьми, они стыдятся теперь поднять глаза друг на друга.

– Это ваш знакомый, Зинаида Васильевна? – Старшина облегченно вздохнул. – С кем греха не бывает… А протокольчик, конечно, можно и не подписывать.

Из дежурной комнаты вышли вместе. Андрей решил ни о чем не говорить, придерживаться строго официального тона. Скорей бы прекратить эту пытку! Но поезд уже ушел, а почтовый проходил только на следующее утро.

Вышли на привокзальную площадь. Андрей не представлял, куда денется до утра. Остановился у каменной тумбы.

– Ну что ж, прощай… Неладно все получилось.

– Прости меня, Андрей…

Зина стояла наклонив голову. Ветерок шевельнул локон, с тополя упала клейкая почка, повисла на волосах, как сережка, под ухом, у самой мочки. Вот стоит его Зина, далекая-предалекая. И еще близкая. Видимо, по инерции чувств. Такое состояние испытывают после смерти родного человека – ни разум, ни сердце еще не могут осознать потери.

– Прощать не за что. Будь счастлива… – Андрей говорил не то, что испытывал, оставался сухим, холодно-сдержанным.

– Я не хочу так, Андрей! Куда ты денешься? Поезд идет только завтра… Знаешь что, идем в дом приезжих, там можно устроиться.

– Не беспокойся, я как-нибудь сам… Каждый устраивается как может…

– Зачем так, Андрей? Зачем? – В интонации Зины Андрею почудилось что-то иное… Боль, возможно досада. Во всяком случае, не равнодушие, в котором он подозревал Зину.

– Хорошо, пойдем, – ответил он безразлично, не в силах преодолеть внутреннюю замкнутость, в которой он замуровался, как в коконе.

Через тот же скверик с подстриженными тополями молча перешли площадь. Было по-летнему жарко. На солнце Андрею стало не по себе. Путались, ускользали мысли. С ним что-то произошло. Утром, бродя по платформе, хотелось одного – скорее вытравить из сердца ненужное чувство, скорее уехать. А сейчас встреча с Зиной не то что поколебала его решение, но он стал понимать, как трудно будет ему это сделать.

В доме приезжих удалось занять отдельную комнатку – Зина ходила к заведующей. Андрей, не раздеваясь, повалился на койку.

– Я зайду еще, – сказала Зина.

– Как хочешь. – Андрей тряхнул головой, стараясь сбросить одолевавший его хмель. – Как хочешь…

Зина ушла. Андрей пытался бороться со сном, чтобы подумать. Голова закружилась, казалось, что стены, оклеенные дешевыми обоями, и койка, и потолок заходили в неистовом хороводе. Он хотел встать и не мог. Мысли ворочались медленно. «Каждый устраивается как может», – пробормотал он и забылся в тяжелом сне.

II

Андрея мучил тяжелый и нелепый кошмар. Ему надо было во что бы то ни стало снять с Зининых волос тополевую коричневую почку. Если не снимет, произойдет что-то страшное. Это непонятное, жуткое нависало, давило, как грозовая туча. Но Андрей не мог ничего сделать. Он метался, его бросало в жар; он не мог поднять руки, будто после ранения там, у последней высоты на перешейке. Потом кто-то положил на разгоряченный лоб ком мокрого снега, и он проснулся от холодного прикосновения.

Комната была залита оранжевым светом. Косые, остывающие лучи солнца падали сквозь окно на широкие, выскобленные половицы, подползая к противоположной стене. Склонившись над ним и заглядывая в его лицо, стояла Зина. Она только что переменила компресс. Вероятно, она давно была здесь. Пальто ее висело на гвоздике около двери. Синяя, в горошину, блузка оттеняла светлые, волнистые, откинутые назад волосы. На секунду глаза их встретились. «Какая красивая, черт!» – зло подумал Андрей. На него снова нахлынуло все, что произошло утром, днем. Рывком поднялся с койки, ладонью провел по лбу, сбросил влажный платок.

– Ну как ты, Андрей?

– Спасибо, ничего, – глухо произнес он и долгим взглядом посмотрел ей в лицо. – Почему ты не писала? Я бы понял. Зачем обманывать?

– Я не обманывала, просто не хотела написать.

– Молчание – тоже обман.

– Нет, мне было слишком тяжело. Ты не знаешь, чего мне все стоило.

– А мне легко?! Впрочем, не стоит об этом. Теперь ни к чему.

Он застегнул ворот гимнастерки, взял ремень, висевший на спинке кровати. Кто снял с него ремень? И расстегнутая гимнастерка…

Андрей вышел в коридор, плеснул из рукомойника пригоршню ледяной воды и вернулся. Зина, задумавшись, сидела у столика и теребила бахрому скатерти.

– Ты ненавидишь меня, Андрей?

– Нет. Говорят: перемелется – мука будет… Кажется, я уже переломил себя. Так вот лучше – рвать сразу, с кровью. – Он прошел по комнатке и сел снова на койку. – Зачем ты пришла?

Зина взметнула на него глаза, Андрею показалось – с тайным смятением, почти испугом.

– Просто так…

Андрей упрямо продолжал бороться с собой. Жестко сказал:

– Признаюсь, я всегда сомневался, можно ли надеяться на тебя, можно ли опереться в тяжелую минуту. Особенно почувствовал это на фронте. Мне трудно было без писем. Ты не поняла этого, жила по настроению, будто ничего не случилось в мире. А ведь шла война. Понимаешь, война! Трудно воевать, когда в душе пустота… Как не понимают этого люди!

– Надо понимать и другое: война не властна над чувствами.

– Мы по-разному думаем. Я говорю о чувстве ответственности.

– Ты слишком прямолинеен.

– Не знаю…

Они замолчали, уверенные каждый в своей правоте. Андрей почему-то вспомнил о Галине, медицинской сестре. Кажется, она могла полюбить его. Может быть, полюбила. Возможно, он снова идеализирует, но такие женщины любят только раз и уже навсегда. Если бы такой была Зина!

Однажды – Андрей уже поправлялся – он вышел из палаты на перевязку. В перевязочной собралось много раненых, он не стал ждать и вернулся. Галину застал стоящей на табурете среди палаты – она подвязывала к лампе марлевый абажур. Увидела Андрея, смутилась, будто застали ее на месте преступления. Убежала из палаты. Андрей и раньше замечал: то на окне появится марлевая занавеска, то скатерка на тумбочке, то букетик подснежников – трогательные, теплые знаки внимания.

С того дня Андрей сторонился Галины, не давал ей никакого повода. Может быть, этого и не стоило делать?

Словно отвечая на собственные мысли, Андрей сказал:

– Как много значит внимание близкого человека!

Ему хотелось, чтобы внимание, чуткость исходили от Зины. Пришла же она сейчас навестить его, когда все кончено! Да, запоздалая чуткость. И все же где-то в глубинах сердца испытывал он не благодарность, нет, но что-то похожее, скорее чувство удовлетворенного самолюбия – за компресс, за расстегнутый ворот гимнастерки, за то, что пришла. Значит, не совсем уж он безразличен ей.

А Зина и сама не знала, зачем пришла. Кончила работу и зашла. Уверяла себя: может, Андрею плохо, может, нужно помочь. Она отстраняла другую причину – уязвленное самолюбие. Андрей приехал и не захотел видеть? Почему? С эгоизмом избалованной, красивой женщины она начинала искать вину не в себе, но в поведении Андрея. Это он не удержал ее от неверного, опрометчивого шага. Он опытнее, старше… Потом… Конечно, Андрей не безразличен ей. Как не поймет он, что может она увлечься кем-то другим! Сердцу не прикажешь. Думала, что возникло новое, глубокое чувство. Оказалось, не то…

Зине не хотелось спорить с Андреем, тем более ссориться. Если так произошло, можно расстаться друзьями. Она смотрела на осунувшееся, помятое лицо Андрея, на морщинку, запавшую между бровями. Конечно, ему тяжело, но он хорошо держится. Шевельнулось чувство раскаяния.

Андрей повторил:

– Да, внимание и чуткость. Тебе этого как раз не хватало.

– Ты думаешь? – укоризненно возразила Зина. «Почему такой колючий?» – Значит, ничего ты не понял, Андрей. Я признаю только искренность. Без искренности не может быть чуткости. Мужчины любят говорить о чуткости: чуткость, чуткость, забота, внимание… – Она заговорила взволнованно, словно искала оправдания: – Вы не понимаете одного – забота часто бывает искусственной. Глаженая сорочка, вовремя обед, милые улыбки, что-то еще… Фу, мещанство! Но все это может быть фальшиво, неискренне… Нет, не могу так!

– Ну, видишь ли, – Андрей усмехнулся, – трудно сказать, что хуже: неискренняя забота или искренние небрежность и невнимание. Я так думаю.

Не сдержавшись, Зина заспорила. Андрей слушал и думал: какие все-таки они с ней разные! И все же Зина влекла его. Как жаль, что все так получилось!

Как ни странно, разрыв вызывал на откровенность. Так сидели они, охваченные противоречивыми, меняющимися чувствами, отчужденные и настороженные. Легкоранимые, находили они непонятную, грустную сладость в последнем разговоре друг с другом.

Сноп побагровевших лучей переполз на стену, поднялся к потолку и растаял. В комнате сгустился сумрак. Андрей почти не различал Зининого лица. Он не мог уже следить за его выражением. Молчали и начинали снова.

– Ты упрекаешь меня в нечуткости, в эгоизме, говоришь о тяжести фронтовой жизни, физических лишениях… Прости меня, но это разве не эгоизм? Ты полагаешь, что физические лишения труднее переносить, чем моральные травмы. Как бы я хотела поменяться с тобой ролями!

Зина готова была упрекать Андрея в черствости. Голос ее дрогнул. Если бы он знал, что пришлось ей пережить! Сколько было колебаний, сомнений, прежде чем решилась она на этот шаг, на уход от Андрея! Зине стало жалко себя, так жалко, что на глазах навернулись слезы. Теперь она тоже одна. Об этом Андрею она ничего не скажет. Все равно не поймет… Вот где его эгоизм!

– Это не так. Я много думал о человеческих отношениях. Особенно в госпитале.

– Ты разве был ранен? – спросила она с тревогой.

– Да. Ты об этом даже не знала.

– Но теперь ты здоров?

– Как видишь.

– Почему же ты не написал мне?

– Зачем? Я не хочу уподобляться калеке-нищему, который обнажает свои культи, чтобы вызвать сострадание. Жалость – самое противное чувство. Оно унижает.

– Вот видишь! А сам упрекаешь меня в нечуткости!

– Не понимаю. – Он и в самом деле не понимал, ему трудно было следить за мыслями Зины. Разговор ничего не прояснял.

– В том-то и дело. Ты многого не понимаешь. – Зина подавила тяжелый вздох. – Ну что ж, надо идти.

Она так и не сказала главного, ради чего, собственно, и пришла. Андрей не спрашивал ее ни о чем. Разве это не проявление бездушия, черствости?

Андрей промолчал. Стиснув виски руками, он сидел недвижимо. Зине даже показалось, что он не расслышал ее последней фразы.

– Пойду я…

Андрей не удерживал, однако ему не хотелось, чтобы она уходила.

– Так, значит, все?

– Что же еще? На днях я уезжаю отсюда. – Это было то главное, что хотела она сказать.

– Куда, если не секрет?

– В Москву. Я не могу больше здесь оставаться.

– А как же… – Андрей не договорил.

Зина поняла вопрос.

– Тебя это, кажется, не интересует. Я ушла… Вернее, решила уйти от него.

Андрей оторвал от висков руки, силясь разглядеть Зинино лицо. Было уже темно, и Андрей ничего не увидел. Ему все время казалось, что хотя они были рядом, но Зина находилась далеко-далеко. Сейчас она словно приблизилась.

– Послушай, скажи наконец, что же произошло? Он знает об этом?

– Зачем ему знать? Я решаю сама.

– Значит, снова обман.

– Обман? Прежде всего не надо обманывать самое себя. Я живу по велению чувств.

– Чувств? Чувства все-таки не перчатки.

– И не оковы. Разве ты осуждаешь Анну Каренину?

– Нет, не осуждаю. Если бы все так умели любить, как Каренина! Наоборот, она служит примером глубокого, огромного и постоянного чувства. Впрочем, если говорить об идеале, я предпочитаю некрасовских женщин, у которых любовь, долг, верность превращаются в подвиг.

– Не знаю. Мне, например, трудно, невыносимо жить в этой глуши. Я тоскую без Москвы, без друзей. Все так обыденно, скучно. Можно прокиснуть. Нет, я не создана для таких подвигов. Жизнь должна быть красивой… Можешь ли ты понять хотя бы это? Нельзя превращать мир в какую-то келью. Я пятый месяц торчу здесь в приемном покое, занимаюсь примочками, грелками, клизмами… Стоило ради этого тратить пять лет в институте! Ни уму, ни сердцу. Тоска!

Зина высказывала Андрею то, что накипело в ее душе. Она была уверена, что права. Она готова была упрекать его в ограниченности.

– Но кто-то должен заниматься всем этим?

– Пусть кто-то и занимается. А я не могу. Не могу – и все!

– Но как же ты бросишь работу?

– Работу! Для этого нужно призвание. Ты говорил о войне, физическом напряжении, опасности. Попробовал бы ты провести здесь хоть один месяц! С утра приемный покой, общество сиделок, а дома тоже одна. Василий спит и видит свои породы, образцы, геологические разрезы. То уезжает в экспедиции, ищет нефть, то заседает и снова бредит пустыми породами… Рядом нет ни одного свежего человека. Уж лучше опасность, чем скука. Я поступаю в аспирантуру. Буду хоть жить в Москве.

За весь вечер Зина впервые назвала имя мужа, вероятно уже бывшего. Кольнула ревность, – не все ли равно, бывший или настоящий?

– Его и сейчас нет?

– Нет. Уже месяц.

– Поэтому ты и ждала брата?

– Ты же знаешь, у меня нет брата…

В самом деле, про какого братаговорила хозяйка? Андрей только сейчас сообразил это. Какой брат?

– Я снова ничего не понимаю. Ничего. Кого же ты ждала? Говори!

Андрей услышал сдерживаемые рыданья. Зина плакала, уронив голову на руки.

– Говори! – Он протянул в темноте руку, положил на ее колено. – Говори, говори же!.. – Зина показалась ему беспомощной маленькой девочкой. – Слышишь, скажи…

– Нет, нет! Я знала, что ты приедешь… Прости меня! Мне надо идти.

Она порывисто встала. Андрей поймал ее руку. Зина стояла безвольная, опустив голову. Он привлек ее к себе. И все, о чем они говорили, о чем спорили, вдруг отошло, затянулось туманом. Ведь он любил ее, она оставалась для него той, какую создал, ждал и, казалось, уже потерял…

Через день они уехали вместе. Зина была робко-заботлива, нежна. Но где-то глубоко-глубоко Андрей чувствовал, что сделал он что-то не то. И все же он был счастлив.

* * *
Поезд на станции стоял десять минут. Когда они сели в вагон, Андрей вспомнил – надо купить газету. Побежал на вокзал, протолкался к киоску. Поезд уже тронулся, когда Андрей снова появился на перроне. В окно тревожно смотрела Зина. Вскочил на подножку и болезненно сморщился – раненое плечо давало себя знать. В купе развернул газету. На первой полосе было напечатано сообщение – на западе германские войска перешли бельгийскую границу.

III

В пятьдесят два года Вальтер Канарис получил звание адмирала, хотя последние двадцать лет не служил в морском флоте. В отличие от других флотских офицеров, его военная карьера складывалась совершенно иначе. Долгое время оставаясь в тени, он вдруг начал преуспевать и продвигаться по служебной лестнице значительно быстрее своих коллег, избравших жизненной целью капитанские мостики военных кораблей.

Когда-то и Канарис, в те годы молодой лейтенант с крейсера «Дрезден», мечтал о морской карьере. Но худощавый, невзрачного вида, низкорослый и хилый офицерик, прозванный «маленьким греком», не внушал уважения. Его внешность постоянно служила предметом насмешек приятелей: из Канариса не выйдет толку, до седых волос он так и будет ходить в лейтенантах. Это раздражало и озлобляло, заставляло замыкаться в себе. Он мрачнел, глаза его загорались недобрым огнем, но Канарис умел себя сдерживать. Тем временем годы шли, будто бы сбывались пророчества сослуживцев – под тридцать лет он все еще был лейтенантом.

События первой мировой войны изменили судьбу неудачника. После морского боя, разыгравшегося где-то на краю земли, крейсер «Дрезден» спасался бегством, преследуемый британскими кораблями. Уходить было некуда, и легкий крейсер выбросился на скалистый чилийский берег. Команду разоружили. Несколько месяцев моряки жили на заброшенных, будто забытых богом островах Хуана Фернандеса.

Но «маленький грек», вопреки своей внешности, оказался человеком железной, настойчивой воли. В его тщедушном теле дремали недюжинные силы. Канарис бежал с острова на материк, безлюдными горами пробрался в порт Вальпараисо. В каком-то притоне его снабдили паспортом на имя чилийца Редо Расоса. Темный, неопрятный субъект кроме денег потребовал за паспорт расписку – так, пустяковую, какое-то обязательство. Он подписал, еще не подозревая, какую роль сыграет бумажка в его дальнейшей судьбе. Для него цель оправдывала любые средства. Любой ценой он должен очутиться в Берлине. Там ждала его женщина. Ждала ли? Он ревновал и готов был на все, хотя бы броситься к дьяволу в пекло.

Кочегар Редо Расос уплыл в Европу. Голландское судно шло через тропики. Пеклом оказалась котельная парохода. Ртутный столбик не опускался ниже семидесяти градусов – в аду прохладнее. Канарис выдержал. Он стремился в Берлин.

Пароход зашел в Плимут – промывали котлы. Кочегар считал дни, когда снова назовет себя Вальтером.

Это произошло быстрее, чем он думал. Перед выходом в море кочегара вызвал к себе чиновник Интеллидженс сервис. Он перелистал паспорт Редо Расоса, скривил рот в усмешке.

– Послушайте, Вальтер Канарис, – сказал чиновник Интеллидженс сервис, – давайте без дураков. Вы германский шпион. Время военное. Я могу вам обещать только петлю или…

Канарис предпочел дать подписку – согласен работать для британской разведки. Он только недоумевал: как англичане могли прознать его имя? Неужели продал тот чилиец из Вальпараисо, торговавший фальшивыми паспортами?

Канарис приплыл в Роттердам и через голландскую границу вернулся в Германию. Да, женщина ждала его, приняла его предложение, но свадьба будет только после войны. Она не хочет, чтобы муж покидал ее надолго. И снова начались терзания, ревность. Женщина была красива, очень красива. Ее считали первой берлинской красавицей. А Вальтер Канарис должен был часто выезжать из Германии.

На флотского лейтенанта обратили внимание. Нужно иметь талант, чтобы в военное время из Южной Америки пробраться в Германию. Его принял патриарх немецкой военной разведки Вильгельм Николаи. Потом Канарис то появлялся в Италии, то уезжал в Испанию. Под видом бродячего мастерового проник в Португалию. Занимался там снабжением немецких подводных лодок на атлантическом побережье.

В Мадриде он завлек в свои сети танцовщицу Маргариту Зааль, более известную на подмостках европейских столиц под именем Мата Хари – Свет Зари, как звучало это на поэтическом языке арабов. Дочь индонезийки и голландского колониста, она провела детство в буддийском храме, обучаясь искусству священных танцев, но тишину восточных храмов сменила на шумные, блистающие огнями европейские мюзик-холлы. Исполнительнице экзотических танцев всюду сопутствовал бурный успех. Канарис учел это – Мата Хари может стать хорошей шпионкой. Он познакомился с ней в мадридском Трокадеро, выдал себя за богача офицера, сделал вид, что безумно влюблен в танцовщицу, готов жениться на ней, вот только кончится война…

Путем интриг, угроз, обещаний «маленький грек» добился своего – Мата Хари стала его агентом и любовницей. В Париже салон модной танцовщицы посещали дипломаты и генералы, промышленники и министры, Мата Хари поставляла важную информацию немецкой разведке. Тем временем Канарис успел запродать Мата Хари другим разведкам, она стала агентом-двойником. Но поведение танцовщицы вызвало подозрение, за ней стали следить, и Мата Хари, почувствовав недоброе, вернулась в Мадрид. Канарис сразу понял – она накануне провала. Теперь она не представляла для него никакой ценности, и Канарис решил форсировать события. Тщетно Мата Хари умоляла его не посылать ее на задания – она устала от двойной жизни, пусть Вальтер оставит ее в покое. Но теперь Маргарита Зааль была в его власти. Канарис приказал танцовщице вернуться в Париж, а другой шпионке – Елизавете Шрагмюллер – поручил выдать Мата Хари французской разведке.

Таков был Канарис. Человек авантюристического склада, холодный и жестокий, он всегда был обуреваем жаждой приключений и чувством ревности. Его охватывали то азарт, то тревога, но побеждало всегда честолюбие. Помочь Мата Хари уже никто не мог. Ее пытался спасти русский штабс-капитан Маслов, влюбленный в танцовщицу-шпионку, но из этого ничего не вышло. Военный атташе граф Игнатьев, к которому обратился его сотрудник Маслов, уклонился от этого деликатного дела. Мата Хари вскоре казнили в Венсенне. Штабс-капитан Маслов с горя постригся в монахи, а Вальтер Канарис находился уже на другом континенте.

В конце войны на подлодке Канарис переплыл океан, бродил по Америке, выдавал себя за австрийца, торговца мандолинами, скрипками. Хранил в футлярах взрывчатку, готовил диверсии. Его раскрыли. Австрийца Майербера снова назвали Канарисом, и снова он дал подписку, теперь уже американской разведке. Чилиец запродал его расписку и в Лондон, и в Нью-Йорк.

Расстрел Мата Хари встревожил Канариса. Он тоже был двойником, хотя иностранные разведки не требовали пока никаких услуг. Но его не трогали. Первая мировая война закончилась поражением Германии. Канарис стал адъютантом берлинского полицей-президента Носке. Красные подняли голову, восстали спартаковцы. В те дни в приемной Носке появился самоуверенный незнакомец, говоривший с сильным английским акцентом. Попросил уделить несколько минут для конфиденциального разговора.

Назвался представителем американского штаба. Говорили с глазу на глаз.

– Господин Редо Расос, – обратился он к Канарису, – не кажется ли вам, что в Германии усиливаются симпатии к русским, к большевикам? Не слишком ли назойливы разговоры о требовании союза с Советской Россией? – Американец, не спрашивая разрешения, закурил сигарету.

– Чего вы от меня хотите?

– Очень немногого. Передайте вот это господину полицей-президенту Носке. Это может заинтересовать его.

Канарис прочитал протянутую ему бумагу. В ней сообщалось о расположении красных в Берлине. В приложенном плане центра города были отмечены гнезда сопротивления восставших спартаковцев. Берлинская полиция не располагала такими данными. Американский штаб, поселившийся в отеле «Адлон», знал через своих агентов гораздо больше, чем полицей-президент.

– Это все?

– Да. Если не считать такой же справки по Гамбургу.

– Благодарю вас. Если сведения достоверны, они помогут нам. Стоило ли ради этого вспоминать Чили? Прошу вас вести себя более осторожно.

Американец ушел. Сведения оказались точными. Солдаты Носке подавили мятеж на Александерплац. Красные пытались укрыться в подвалах, их обнаружили и расстреляли.

Вскоре Канарис был в Гамбурге. Он сопровождал Носке. В Гамбурге тоже подавили восстание красных – ими руководил Эрнст Тельман.

Если будут такие задания, Канарис не станет возражать против совместной работы с американцами. Их взгляды не расходились с настроениями адъютанта Носке. Пусть красные называют шефа кровавой собакой, он считал – в Германии должен быть наведен полный порядок. Любыми мерами.

Ради наведения порядка Канарис сам принял участие в ликвидации двух вожаков коммунистов – Либкнехта и Люксембург. Их убили в середине января девятнадцатого года. Канарису пришлось для виду возглавить следствие. Слишком много шуму вызвала эта история. Вину свалили на морского офицера Фогеля. Красные поприутихли. После этого Канарис посетил в тюрьме Фогеля, передал ему фальшивый паспорт и помог бежать из Германии.

Порядок, как понимал его адъютант берлинского полицей-президента, медленно восстанавливался. Немецких коммунистов заставили утихомириться. Американцы помогли в этом.

Вздыбленная, взбаламученная социальными конфликтами Германия, как послештормовое море, утихала под действием террора и американского золота. Казалось, и в личной жизни честолюбивого флотского офицера наступил просвет, сулящий безмятежное счастье. Невеста Канариса стала наконец его женой. Поселились они в Целендорфе, в аристократическом районе Берлина. Но беспредметная ревность, острая, как боль в печени, продолжала терзать Канариса. В присутствии жены он вдруг начинал ощущать всю свою неполноценность, стал ненавидеть зеркало, отражавшее его рядом с изящной, точеной фигурой красивой женщины. Он приходил в неистовство от одной мысли, что жена может предпочесть кого-то другого. Он мучил ее подозрениями, упреками, ревновал ко всем. После ночных объяснений, припадков неистовой ярости и унизительной мольбы простить, сжалиться утром вставал разбитый, еще более бледный, скрывая от окружающих свои треволнения.

Внешне же они выглядели счастливой парой.

Каждый отъезд превращался в мучительную пытку. А уезжать, расставаться приходилось по-прежнему часто. Все больше в нем развивались мнительность и озлобленная жестокость. Приближение фашизма Канарис встретил с нескрываемой радостью. В Киле он возглавил морскую разведку. Засылал шпионов во все порты мира. Носился с идеей тотального шпионажа, который пронизывал бы все звенья государственного аппарата. Это требовало времени, постоянных разъездов и тем самым вызывало новые приступы ревности. Сетью осведомителей он опутал все доки. Его люди проникали в рабочие клубы, на фабрики, срывали забастовки, вербовали штрейкбрехеров. Неведомыми, темными путями создал «фонд Канариса» для пропаганды фашизма, стал приближенным человеком Адольфа Гитлера.

Поджог рейхстага, фашистский переворот подняли Канариса. Вскоре он стал контр-адмиралом, перескочив сразу несколько воинских званий. Еще было не ясно, как сложатся отношения с Италией Муссолини. Это следовало знать. С поручением Гитлера Канарис отправился в Рим. Его преследовали неудачи, он провалился, попал в итальянскую тюрьму.

Следствие грозило затянуться надолго. Еще не известно, чем оно могло кончиться. А Канарис стремился в Берлин, его испепеляла ревность, такая же жгучая, как десять – пятнадцать лет назад. Стража была неподкупна, тюрьма прочна, и бежать не представлялось возможным. Но Канарис перешагнул через невозможное. Он облекся в личину раскаявшегося католика, пригласил священника из соседнего с тюрьмой монастыря. Узник располагал к себе умиротворенной скорбью. На его глазах появлялись слезы раскаяния. Каждый раз, прощаясь с пастырем, заключенный падал на тюремную койку и, закрыв голову руками, долго и недвижимо лежал, уткнувшись в подушку.

Стража привыкла к посещениям священника, к поведению кающегося шпиона. Но Канарис не тратил времени даром. В долгих душеспасительных беседах он зорко приглядывался к духовному пастырю, изучал его походку, движения, жесты. Оставаясь один, подражал его голосу. В последний раз священник пришел в камеру в сумерках. Он сел спиной к двери на табурете, и узник встал перед ним на колени. Они мирно беседовали, как вдруг заключенный вскинул внезапно руки и с неистовой силой стиснул горло пастыря. Карабинер, заглянув в «волчок», увидел стоявшего на коленях арестанта и священника, склонившего над ним голову. Растроганный карабинер спокойно отошел от двери: дай бог преступнику вернуться на стезю добродетели! Карабинер был добрым католиком.

Через несколько минут на условный стук сторож отомкнул двери камеры, выпустил священника. Пастырь, как обычно, благословил кованую дверь, поклонился и медленно, шаркающей походкой пошел к лестнице. Запирая дверь, карабинер заметил узника, который лежал на койке, уткнувшись лицом в жесткую тюремную подушку.

Задушенного священника нашли только поздно вечером, а Вальтер Канарис через несколько дней был в Германии.

С очередным званием вице-адмирала Канарис получил назначение – начальником главного разведывательного управления вооруженных сил Третьей империи. Теперь он обладал могучей тайной властью. В его руках находились все нити военной разведки, шпионажа в стране и за ее рубежами. Ему доверял Гитлер. Канарис подкупал, вербовал политических деятелей Европы. Польский министр иностранных дел Бек, французский премьер Лаваль, норвежский майор Квислинг, многие другие оказались в секретном списке завербованных людей. На них можно было делать ставку в большой международной игре. Но и сам Вальтер Канарис продолжал числиться в таких же тайных списках иностранных агентов английской Интеллидженс сервис и американской Си-ай-си. Однако времена изменились. Всесильный начальник имперской разведки не считал себя агентом, только единомышленником реакционных политиков западных стран, он разделял их ненависть к Советской России, подогревал Гитлера, подталкивал его на восток. Для того имелись большие возможности. Прежде всего разведсводки. Он сам подправлял их, преуменьшал военную мощь Советской России. В случае чего всегда можно сослаться на неточность полученных сведений.

На его письменном столе в рабочем кабинете стояла бронзовая безделушка – три маленьких обезьянки. Но это были совсем не те обезьянки, привезенные с буддийского Востока, которые не видели, не слышали, не говорили. Нет, Канарису импонировало другое. Обезьянка, сидевшая с заткнутыми ушами, вдруг насторожилась и, приложив к уху ладошку, сосредоточенно что-то подслушивала. Другая, подавшись вперед, глядела своими проворными глазками куда-то вдаль, подглядывая то, чего не видно другим. И только третья обезьянка осталась все в той же позе: она плотно зажимала ладонями рот. Все вижу, все слышу, молчу! Вальтер Канарис сделал эту статуэтку символом своей работы, символом всего абвера. Он приказал изготовить тысячи таких статуэток, чтобы каждый разведчик помнил, как он должен себя вести.

Конечно, у «маленького грека» были свои враги, завистники. Наиболее опасным он считал Гейдриха, может быть, Гиммлера. С ними пришлось столкнуться вскоре после того, как Вальтер Канарис возглавил абвер – имперскую разведку. При всей проницательности, Канарис не смог разгадать сокровенных пружин, рычагов, сложных ходов, запутанного лабиринта интриг в деле военного министра фон Бломберга. Ему казалось, что Гейдрих, так искусно свалив военного министра, рикошетом хочет нанести удар в солнечное сплетение ему, начальнику абвера. Канарис давно дружил с маршалом Бломбергом. Мог ли подумать Канарис, что душой провокации оказался сам Гитлер, который продолжал сосредоточивать у себя не только гражданскую, но и военную власть в империи! Строптивый маршал стоял на его пути, так же как Фриче – верховный главнокомандующий.

Поводом к низвержению послужила свадьба престарелого маршала. Он женился на секретарше Эрне. Фон Бломберг заранее получил согласие Гитлера. Гитлер согласился охотно, даже выразил желание участвовать в церемонии. Скандал разразился на другой день, когда Гейдрих через Гиммлера представил полицейскую справку: Эрна Грюбер – профессиональная проститутка. В подтверждение Гейдрих представил желтый билет на имя Эрны, урожденной Грюбер, ставшей фрау фон Бломберг. На билете стояли полицейские штампы нескольких городов. Гитлер неистовствовал, считал, что маршал скомпрометировал его, пригласив на свадьбу. Гитлер уволил в отставку фон Бломберга, приказал ему на время покинуть Германию. Маршал с женой уехали в Италию – в затянувшееся, печальное свадебное путешествие.

Канарис сам не раз устраивал подобные провокации. Он сразу узнал почерк Гейдриха, своего ученика по школе разведчиков. Сомнения подтвердились – помог Гизевиус. Гейдрих сфабриковал дело о проституции Эрны Грюбер. Произошло резкое объяснение с Гейдрихом, но дело было сделано. Ученик вел себя нагло, они расстались врагами. Канарис так и остался в неведении, что западню маршалу расставил сам Гитлер.

В системе перекрестного сыска Канарис оставался непревзойденным специалистом. Гейдриха следовало обезопасить. На всякий случай он переправил в Испанию все материалы, компрометирующие Гейдриха. Дал указания: в случае опасности, например своего ареста, опубликовать их в печати. В Испании еще с того времени, когда он готовил заговор Франко против республики, у «маленького грека» имелись надежные люди.

В таких условиях, при таких обстоятельствах приходилось работать Канарису. Он обходил подводные камни, жил в атмосфере интриг, расставлял западни, раскрывал планы своих противников. И все это делать так, чтобы ни единым мускулом не выдать своих чувств, настроений! С годами «маленький грек» приобрел манеры рассеянного, медлительного профессора, с ленивыми жестами, с тихим голосом проповедника или учителя. Лишь проницательные, горящие сухим блеском, как у туберкулезного, глаза выдавали скрытую энергию и жестокость. После светского приема он мог поехать в тюрьму, зайти в камеру числящегося за ним заключенного, истязать его на допросе, хлестать плетью, пытать и, брезгливо отерев платком кровь на руке, поправить в петлице белый цветок, с которым он появлялся в обществе.

Казалось, начальник абвера получал внутреннее удовлетворение в жестоких истязаниях узников. Он находил в этом выход переполнявшей его ярости, ревности к женщине, ставшей почти ненавистной за свою красоту. С ним был случай – это произошло вскоре после побега из итальянской тюрьмы, – когда ночью в слепом неистовстве Канарис бульдожьей хваткой впился руками в обнаженные плечи жены; он готов был задушить ее. Женщина пыталась вырваться, но у нее не хватило сил. Сквозь зубы она бросила:

– Уйдите, Вальтер, мне больно. Вы мне противны! Слышите? Спальня не камера, где вы задушили священника. Уйдите! – Она знала, что произошло в Италии.

Несколько дней Канарис спал в кабинете. Тогда он был особенно жесток с заключенными. Канарис мстил им за ночную сцену. В ушах стояла фраза: «Вы мне противны! Слышите?» Он задыхался от ярости. И все же вне дома, вне следственной камеры адмирал оставался утомленно-медлительным, спокойно-уравновешенным – флегматичный, дремлющий удав.

Канарис не выносил ни зеркал, ни фотографий. Он запрещал фотографировать себя, тем более публиковать снимки в журналах, газетах. Осторожность и опыт разведчика подсказывали, что надо оставаться в тени. В любых справочниках трудно было обнаружить имя адмирала Канариса, начальника имперской разведки.

Его отношения с Западом становились все более сложными. Из Лондона, Вашингтона требовали информации, но он стремился быть независимым. Давал только то, что считал нужным. Втянутый в военную оппозицию, сделался еще осторожнее. Ходил точно по острию ножа – канатоходец над пропастью, – тщательно взвешивая каждый шаг и движение. Звание адмирала, присвоенное под Новый год, служило как будто бы добрым предзнаменованием. Гитлер ничего не подозревал, доверял и ценил заслуги Канариса, но последние события настораживали. Начальник абвера чуть не последним узнал о предстоящем наступлении на западе. Почему?

Конечно, он знал о сосредоточении войск, знал их дислокацию, сам докладывал Гитлеру о соотношении сил на западе. Оно было не в пользу Германии – сто тридцать шесть англо-французских дивизий против ста двадцати шести немецких. На этот раз начальник абвера дал точные данные. Это успокаивало, – не может же Гитлер бросать войска в наступление, не имея превосходства в наземных силах! Передвижение войск считал очередным блефом, дипломатической игрой, стремлением оказать давление, чтобы заключить мир на западе. И вот приказ – на рассвете начнется вторжение.

Канарис давно не бывал в таком затруднительном положении. Следовало хотя бы в последний момент предупредить англичан. Пусть знают, что он по-прежнему ориентируется на Запад и не разделяет авантюристических настроений Гитлера. Но как это сделать? Даже «странная война» нарушила прямые связи, приходилось действовать окольными путями. Для этого нужно время, а до начала вторжения оставалось меньше полсуток. Адмирал посмотрел на часы – да, совещание у Гитлера закончилось в шесть, сейчас начало седьмого. До четырех утра остается немногим больше десяти часов.

Из имперской канцелярии, где происходило заседание, проехал в абвер. Медленно, ленивой походкой прошел в кабинет, попросил соединить с Гизевиусом. Пусть сам изыщет возможности. Гизевиуса найти не удалось. Из полиции уже уехал, домой не возвращался. Исчезает как раз в тот момент, когда особенно нужен!

Пригласил Остера, своего заместителя. Остер также входил в военную оппозицию. Кажется, у него есть связи с голландским атташе.

Пришел Остер. Попросил его закрыть дверь. Коротко рассказал о содержании приказа. Канарис помнил его:

«Армейская группа „Б“ под командованием фон Бока в составе 28 дивизий составляет правый фланг наступающих войск. Перед группой поставлена задача захватить Бельгию и Голландию и прорваться во Францию.

Армейская группа «А» сформирована из 44 дивизий под командованием фон Рунштедта. Она расположена на фронте от Аахена до Мозеля. Составляет основной ударный кулак.

Армейской группой «С» командует фон Лееб. Дислоцируется от Мозеля до швейцарской границы. Насчитывает 17 дивизий. Имеет подсобное значение. Прикрывает левый фланг наступающих войск.

Остальные дивизии составляют резерв главного командования».

– Как вы думаете, Ганс, – Канарис с Остером был на короткой ноге, – не кажется ли вам, что следует предотвратить эту нелепость?

– Да, нам не надо ссориться с Западом. Я предпочитаю действия на востоке. – Остер кивнул на лозунг, висевший в тонкой рамке над письменным столом начальника имперской разведки: «Просачивайся, разлагай, деморализуй». – Но не слишком ли поздно, адмирал? Что можем мы сделать?

– По этому поводу я вас и пригласил. Подумайте. Наступление начинается в четыре часа утра.

– Хорошо, я попробую кое-что предпринять. Не будем терять времени. Мне нужно встретиться с подполковником Засом.

Остер позвонил из автомата голландскому военному атташе. Условились встретиться на Унтер-ден-Линден в цветочном магазине.

Через час после того, как Гитлер отдал приказ о наступлении, об этом стало известно голландскому агенту. Нечего было и думать, чтобы передать информацию, предположим, диппочтой. Время не ждало. Он находился в цейтноте. Подполковник Зас через междугороднюю станцию заказал Роттердам. Его соединили с частной квартирой. После обычного и малозначащего вступления подполковник сказал:

– Я очень встревожен: завтра у жены предстоит операция. Да, воспаление надкостницы. Придется удалять зуб… Да, да, рано утром.

Военный атташе повесил трубку. Через час его вызвали из Роттердама. Предстоящая операция обеспокоила родственников жены.

– Скажите, вы уверены, что нужна операция?

– Да, к сожалению, это так. – Подполковник по голосу узнал своего шефа – начальника разведки.

– Но вы хотя бы консультировались с одним или несколькими врачами? Был ли консилиум?

– Повторяю: консилиум подтвердил тот же диагноз. Операция необходима. Жена уже в клинике. Оперируют ее завтра утром. Меня это очень волнует.

Полковник Зас впервые пользовался таким наивным шифром. Конечно, гестаповцы уже записали первый разговор на пленку, успели доложить Гитлеру. Но терять теперь нечего. Он добавил:

– Сообщите Нелли, пусть она молит бога о здоровье сестры. Удалять зуб будут очень рано, в четыре утра.

Нелли – это Лондон. С натяжкой это можно еще назвать шифром. Но что за медицинские операции в четыре утра? Абсурд! Ладно, не имеет значения…

Военный атташе вызвал сотрудников. Надо подготовиться. В горящий камин полетели шифровальные коды, секретные донесения, документы, которые хранились в сейфах.

IV

Десятого мая 1940 года германские войска, нарушив нейтралитет и неприкосновенность границ, внезапно, не объявляя войны, вторглись в пределы Бельгии, Голландии и Люксембурга. На рассвете того дня оборвалась «странная война», которая шла на западе в течение восьми месяцев. Через несколько дней танковые колонны фон Клейста подошли к французским границам.

Командование союзными армиями теоретически допускало возможность немецкого наступления. Но генералы, в том числе и Гамелен, были уверены, что если наступление и произойдет, то противник, повторяя план столпа германской стратегии фон Шлиффена, будет наносить удар сильным правым плечом своего фронта. План фон Шлиффена немцы уже использовали в первую мировую войну. Генерал Гамелен, апостол контратак и позиционной борьбы, спокойно и самоуверенно относился к возможности германского наступления. Он много лет стоял во главе французского генерального штаба. Воспитанный на опыте первой мировой войны, Гамелен не допускал, что противник совершит такой, как ему казалось, неверный и опрометчивый шаг. Его «План Д», хранившийся в сейфах генерального штаба, предусматривал тактику футбольного вратаря – вырваться вперед, отбить мяч и расстроить любую комбинацию немцев. Англо-французские войска должны были встретить противника на бельгийской территории, измотать и разбить его на подступах к укрепленной линии обороны.

Французская военная доктрина, сложившаяся после войны, основывалась на том, что современные средства обороны гораздо эффективнее средств наступления. Классическим примером, подтверждающим справедливость принятой доктрины, могла служить битва за Верден. Имея двойное превосходство в пехоте и четырехкратное в артиллерии, немцы в десятимесячных кровопролитных боях шестнадцатого года так и не смогли захватить Верденский укрепленный район. Потеряв свыше шестисот тысяч солдат, они не добились успеха. Верден стал синонимом несокрушимой стойкости.

Послевоенные годы внесли новый и убедительный довод в пользу господствовавшей доктрины. От швейцарской границы до Люксембурга, на протяжении семисот пятидесяти километров, выросла мощная оборонительная линия Мажино – чудо современных фортификационных сооружений. Она не могла идти ни в какое сравнение даже с Верденским укрепленным районом. Генерал Гамелен не делал из этого тайны. Наоборот, всеми возможными средствами он рекламировал прочность фортов линии Мажино, плотность и многослойность перекрестного огня на западной границе. Пусть знают об этом немецкие генералы!

«Психология Мажино», господствовавшая в умах французских генералов, вдохновлялась дипломатами Запада. Государственные политики Западной Европы искали выход в соглашении с нацистской Германией, стремясь толкнуть ее на восток, против России. Опираясь на линию Мажино, военные и дипломаты не принимали всерьез возможности германского наступления. Их мысль работала в ином направлении – в течение зимы на заседаниях Верховного военного совета, объединившего усилия англо-французских штабов, непрестанно стоял один и тот же вопрос: «Помощь Финляндии».

Военно-дипломатические интриги ослепляли, кружили головы.

Десятого мая наступила расплата.

В отличие от плана Шлиффена, вопреки предположениям и расчетам, немцы избрали направление главного удара значительно южнее – по линии Маастрихт – Седан, через Намюр, используя долину Мааса. Ударные отряды германских солдат, одетых в голландскую форму, захватили мосты через Маас и канал Альберта в районе Маастрихта. Войска французского генерала Бийота, покинув оборонительные сооружения, согласно плану, двинулись по бельгийским дорогам на встречу с противником. В деревнях им подносили цветы, а тем временем семь бронетанковых дивизий фон Клейста уже рвались вперед через арденнские, якобы недоступные, леса и горы к Седану. Французские ворота оказались открытыми. Началась битва за Францию.

V

Чиано недоумевал: по какому поводу Маккензен устроил банкет в немецком посольстве? Почему так настойчиво приглашал? Посол всячески старался задержать гостей на приеме. Уехать домой удалось только в первом часу ночи. Немцы произносили тосты, подымали бокалы, вели праздные разговоры. Присутствовали дамы, демонстрировали туалеты и украшения, набивали желудки даровым угощением. Были министры, дипломаты, военные. Маккензен надрывался, чтобы развлечь гостей, создавал непринужденную обстановку, шутил, рассказывал анекдоты, играл роль гостеприимного, радушного хозяина. Но банкет не удался. Висела томительная атмосфера скуки. Эдда украдкой подавляла зевоту. Было что-то искусственное в подчеркнутом оживлении немецких дипломатов, Чиано сразу это почувствовал.

Прощаясь, Маккензен отозвал Чиано в сторону, достал «паркер» и записную книжку.

– Разрешите записать ваш домашний телефон? Возможно, мне придется побеспокоить вас еще сегодня ночью.

Это насторожило. Может быть, ради такой как будто невинной просьбы немцы затеяли весь прием. Не здесь ли зарыта собака? Что хочет сообщить Маккензен?

Нехитрый ход раскрылся той же ночью. В четыре часа раздался звонок. Германский посол настоятельно просил тотчас же организовать встречу с дуче. Произошли важные события.

Чиано разбудил Муссолини. Тесть недовольно пробормотал: «Опять подымают с постели», – но согласился принять Маккензена. Чиано наскоро оделся, вызвал машину. Ехал непривычно безлюдными улицами. Только начинало светать. Погасли уличные фонари.

К пяти Чиано был в кабинете Муссолини. Маккензен просил принять его ровно в пять. Он торжественно вошел в кабинет и вручил послание Гитлера. На словах передал, что пятнадцать минут назад германские войска перешли границу на западе.

– Фюрер надеется, как и раньше, на полное взаимное понимание.

Аудиенция продолжалась несколько минут. Германский посол покинул дворец. Остались обсуждать новую обстановку.

Муссолини раздраженно сказал:

– Гитлер снова нас ставит перед совершившимся фактом.

Чиано рассказал о вчерашнем банкете. Теперь ясно – Маккензен пригласил к себе всех итальянских официальных лиц, чтобы к ним раньше времени не просочилась информация о вторжении на запад.

Решили ждать. Итальянская политика определится в зависимости от того, как будут развиваться события. Если Гитлер завязнет, Италия продлит состояние нейтралитета. Успех на Западном фронте потребует вступления в войну, иначе Италия может остаться у разбитого корыта. Гитлер ни за что не согласится делить выигрыш.

– Я предвижу, – заключил Муссолини, – если Гитлер добьется успеха, он выступит в роли карточного игрока. Сорвет банк и встанет из-за стола. Надо готовиться к войне на стороне Германии.

Следующие дни расстроили и огорчили главу итальянского правительства. Сводки с фронта приносили нерадостные вести. На пятые сутки германские войска ворвались во Францию. Голландия капитулировала. Через две недели за ней последовала Бельгия. Армии Рунштедта рвались к побережью. Немцы заняли Сен-Контен – отсюда рукой подать до Парижа. Муссолини был мрачен, завидовал Гитлеру. Везет же этому выскочке!

В конце мая Гитлер прислал очередное письмо. Перечислял свои победы. Муссолини нервничал, все чаще повторял фразы: «Мы можем остаться у разбитого корыта. Нам нужно понести жертвы. Во что бы то ни стало».

Но итальянцы не разделяли точку зрения дуче. Генерал Грациани доложил на совещании: мужчины уклоняются от призыва, наблюдается массовая неявка новобранцев на призывные пункты; главный штаб испытывает затруднения с формированием дивизий, в некоторых дивизиях на девяносто процентов не хватает оружия и снаряжения. Грациани считает положение безвыходным.

Доклад главкома взбесил Муссолини.

– Чего хотят итальянцы? Я погоню их на войну коленкой под зад! Я заставлю их воевать! Мне нужны жертвы. Я сам встану во главе армии.

После совещания сказал, обращаясь к Чиано:

– Что мне делать с этим народом? Где былая слава Римской империи! Мне не хватает материала. Даже Микеланджело нуждался в мраморе, чтобы создавать статуи. Если бы у него была только глина, он смог бы делать одни горшки. Но я не хочу месить глину. Мне нужны солдаты.

Нервное напряжение вновь вызвало обострение язвы. Муссолини терпел. Сейчас не до язвы. В разгар событий написал Гитлеру – готов выступить на его стороне. Прошло несколько дней, но из Берлина ответа не было.

Глава восьмая

I

Накануне этого злополучного дня, когда все пошло вверх ногами – и жизнь и установившиеся понятия, – супруги Бенуа вернулись поздно из варьете. Жюль проспал до десяти, приказав служанке выключить телефон. Он не слышал, как Лилиан вставала кормить ребенка, как легла снова и, перебив сон, лежала с открытыми глазами, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить мужа. До сих пор она не могла преодолеть чувства робости, возникшего в ней с первых дней замужества. Как-то само собой получилось, что Лилиан заняла в семье положение беспрекословного и застенчивого подчинения авторитету мужа.

Появление ребенка внешне мало отразилось на отношениях супругов. Лилиан еще больше ограничила себя кругом домашних забот. Не вмешивалась в дела мужа, а свои привязанности разделила между дочкой и Жюлем.

Крошечной Элен Лилиан отдавала все свое время. Кормила ее по часам, беспокойно учитывая минуты, возилась с ней целыми днями и никому не доверяла ребенка. Не доверяла даже тетушке Гарбо, которую в помощь ей прислал отец из Фалеза. Когда-то тетушка Гарбо была ее кормилицей, вырастила Лилиан, но теперь ей казалось, что тетушка делает все как-то не так, что она неосторожно и неуклюже берет ребенка и, не дай бог, может еще выронить крошку из рук. Как-никак тетушке Гарбо за пятьдесят, а Лилиан считала этот возраст весьма преклонным. Потом у нее удивительно шершавые и холодные руки. Тоже, вероятно, от старости и от стирки…

Лилиан лежала рядом с мужем и думала. Она пребывала в состоянии отрешенной материнской влюбленности, среди больших и малых необременяющих забот, постоянных тревог. Смысл всей жизни сводится к маленькому существу с рыжеватой прядкой на лобике и беззубым ротиком, так властно и мягко присасывающемуся к груди. Лилиан считала себя счастливой. Ее не тревожили события за стенами уютной квартиры, выходящей окнами на набережную Сены. Она просто считала, что внешние события к ней не относятся. У нее есть дочь, муж, она живет в Париже, куда влекли ее девичьи мечты. Правда, как ни привязана она к Жюлю, но на первое место в своем сердце Лилиан все же ставит крошку Элен. Это было новым в ее отношениях с Жюлем. Она уже не может, как прежде, во всем подчиняться мужу. Вчера Жюль остался недоволен ею, но что делать… Из дому уехали поздно – не хотела ехать, не покормив дочку. В варьете сидела как на иголках, тревожилась, как бы чего не случилось дома. Она почти не слышала, что говорил ей месье Терзи, подсевший к ним за столик. Терзи и на этот раз был пьян, но не сильно. Она напомнила ему, что месье не сдержал своего слова. Леон нахмурился и ответил: «Я не знал, что вы будете здесь». А лицо у него интересное, но какое-то желчное…

Однако пора вставать. Лилиан осторожно поднялась, но пружины скрипнули, и Жюль проснулся.

– Я разбудила тебя? Прости…

– Ничего, я уже выспался.

Жюль проснулся в хорошем настроении. Он вспомнил минувший вечер. В варьете удалось перемолвиться с графиней де Порт. Кажется, она изменила к нему отношение. Премьерша дулась несколько месяцев. Теперь отношения с новым премьером должны наладиться…

Машинально взял приготовленные газеты. Он всегда их просматривал в постели. Ничего интересного. В сводке с фронта обычные разведывательные поиски патрулей. Аресты коммунистов. Когда наконец их всех пересажают?.. Жюль пробежал заголовки и отложил газеты. Он посмотрел на часы – изящный будильничек на туалетном столике.

– Ого! Однако уже поздно!

Жюль накинул халат и прошел в ванную. Под душем вспомнил про телефон. Крикнул жене:

– Аилиан, включи аппарат!

Почти тотчас же зазвонил телефон. Сквозь шум падающей воды Жюль услышал голос жены:

– Если можно, через десять минут… Срочно?.. Простите, сейчас. – Она подошла к двери. – Жюль, тебе звонят из редакции. Просят срочно…

– Кому там не терпится? Подождут!

Но все же Бенуа вылез из ванны, сунул в туфли мокрые ноги и, завернувшись в простыню, прошел в кабинет.

– Алло! Кто говорит?.. Доброе утро, месье!.. Оборвали телефон?.. Он просто был выключен. Но что же случилось?.. Что, что? Этого не может быть! Какая-то ошибка…

Звонил редактор отдела. Голос его был взволнованный.

– Срочно приезжайте в редакцию, – доносилось из трубки. – Немцы вступили в Бельгию и Голландию… Нейтралитет?.. Какой, к черту, нейтралитет! Бомбили Амстердам, Брюссель и города Северной Франции… Это ужасно!.. Кто мог ожидать такого вероломства!.. Сейчас же приезжайте! Впрочем, зайдите сначала в министерство. Может быть, там есть подробности. Возможно, дадим экстренный выпуск…

В первый момент ошеломляющее известие показалось нелепым. Жюль стоял у телефона, завернутый в простыню, у его ног натекла лужица воды. Не может быть! Какое-то недоразумение… Видимо, Гитлер снова блефует. Эта мысль несколько успокоила. Бенуа вернулся в ванну. Взялся за гантели, но отложил их в сторону. По утрам он обязательно занимался гимнастикой – последнее время стал почему-то полнеть. Осмотрел себя в зеркало. Надо бы делать массаж. Черт побери, что же произошло? Вчера он сам писал, что временная размолвка скоро закончится миром. А новая беседа с Гамеленом… Вейгана недаром вызывали из Сирии. Удар по Баку намечен не позже июня… Происходит что-то непонятное. Нет, тесть в конце концов прав, нужно менять профессию…

Жюль наскоро побрился, привел себя в порядок, на ходу проглотил чашку кофе и вышел на улицу. Он все еще верил: это недоразумение. Вид встревоженного города говорил о другом. По радио передавали последние известия. На площади люди стояли, подняв головы к рупору. Жюль остановился около женщины с плетеной сумкой. Из сумки торчали зелень и курица с желтыми чешуйчатыми ногами. Лицо у женщины было растерянное, жалкое. Диктор передавал то, что уже знал Бенуа. Немецкие войска на рассвете перешли границы Бельгии, Нидерландов и Люксембурга. В Роттердаме высадился парашютный десант. Бои идут в черте города. Немецкая авиация бомбила Лилль и Валансьен. Командование союзников принимает меры к обеспечению французских границ.

Вслед за последними известиями включили музыку, бодрящую, похожую на марш. Публика не расходилась. Ждали, – может, передадут что еще.

– Что же теперь будет? – сказала женщина с сумкой. На глазах ее выступили слезы.

– Нет, это черт знает что такое! – с возмущением воскликнул мужчина в жилетке и белых нарукавниках, очевидно хозяин соседней лавочки. – За это надо проучить Гитлера!

Другой, в рабочей блузе и кепке, ответил:

– Держи карман шире! Учить надо было раньше. Теперь собирайте пожитки.

Женщина спросила:

– Неужели придется уезжать из Парижа? Мы один раз уже уезжали…

Ей не ответили. Лавочник сказал:

– Я бы сейчас же приказал перейти в наступление.

– Тоже мне Гамелен! – Человек в кепке невесело засмеялся.

Его не поддержали.

Двое прохожих, видимо, также обсуждали события дня:

– У меня дело в Брюсселе. Хорошо, что не уехал вчера. Попал бы в переплет!

– Жена собиралась ехать в деревню.

– Пусть едет, там поспокойнее.

Высоко в небе появился самолет. Небо было глубокое и по-весеннему синее. Самолет шел курсом на юго-запад. Толпа мгновенно растаяла. Лавочник отошел к стене дома, точно пытаясь укрыться от дождя.

– Вы думаете, это немецкий?

– Все может быть. Возможно, разведчик.

– Какое безобразие! Я приказал бы его посадить!

Тот, кто назвал лавочника Гамеленом, сказал, не обращаясь ни к кому из присутствующих:

– Допрыгались! Теперь нам придется расхлебывать. Предатели!..

– Я так и знал! – взвизгнул лавочник. – Смотрите, коммунисты уже подымают голову! Они хуже немцев, только сеют панику. Что смотрит правительство! Я бы немедленно… – Лавочник не договорил. Его мысли, видимо, приняли другое направление. Он беспокойно посмотрел на раскрытую дверь, где виднелись мясные туши. Кому-то крикнул: – Лора, может быть, нам закрыть магазин? Как ты думаешь, Лора?

Не дождавшись ответа, он начал спускать гофрированные жалюзи на окна. Жалюзи падали с металлическим грохотом.

На Кэ д'Орсэ Жюль не застал министра – уехал на заседание кабинета. Сотрудники ходили с вытянутыми, встревоженными лицами. Никто толком ничего не знал. Встретив Жюля, сами осаждали его вопросами. Жюль отвечал скупо, с глубокомысленным видом. Сказать пока ничего не может. Нет, нет… Положение неясное. Для тревоги пока нет никаких оснований. Просто игра на нервах. Армия в состоянии отразить более серьезное наступление. Недавно он сам посетил линию Мажино. Это, вероятно, операции местного значения. Возможно, метод дипломатического давления…

Чиновники слушали настороженно и одобрительно. Каждому хотелось погасить возникшую тревогу.

Не задерживаясь в министерстве, Бенуа поехал в редакцию.

II

Роту подняли за час до побудки. Шарль Морен вышел из блиндажа. Утро было ясное, свежее. В привычную немую тишину вплетались новые звуки. Со стороны Шарлевилля, точно из-под земли, доносились глухие взрывы. Вчера немцы крепко бомбили. Сегодня там, наверно, тоже жарко.

Очевидно, человек ко всему привыкает, сживается, и ему трудно бывает расставаться с обжитым. Уж в какой жили дыре, хуже не придумаешь, но Шарлю не хотелось покидать месяцами обжитый блиндаж, где все стало привычным, даже слякоть в траншее.

Пристегивая котелок, он крикнул Фрашону:

– Жан, а как же твой огород? Сдаешь в аренду?

Молчаливый бретонец сосредоточенно затягивал ранец. В роте его прозвали Редиской – то ли за постоянно красный нос на его рябоватом лице, то ли за пристрастие к разведению овощей. Даже здесь, в армии, он развел огород, вскопав позади траншей несколько грядок. Семена прислали из дома. Если его не посылали дежурить на кухню, Фрашон мог целыми днями, присев на корточки, возиться около грядок. Было бы только свободное время!

– К чертям собачьим с моим огородом! Даром только потратил время! Пристегни-ка мне ранец!

Шарль сказал, что хорошо бы сейчас умыться. Они каждое утро ходили к плотине за мельницу. Но теперь не до этого. Завтрак – и тот отменили. Морен спросил:

– Все-таки, может быть, мы успеем умыться?

– Надо бы. Не знаю, куда все торопятся? Успеют еще получить осколок в ягодицу. Это не к спеху. – Фрашон терпеть не мог никакой спешки, не любил, когда его понукали.

По траншее пробежал сержант Пинэ:

– Довольно зубоскалить! Через пять минут выступаем. Фрашон, ты опять возишься?

– Успеем…

Ходами сообщения прошли к штабу, помещавшемуся в крестьянской усадьбе. Хозяина отсюда выселили, и старик только иногда приходил из деревни взглянуть, как постепенно разрушалось его хозяйство. Иногда он приходил с дочкой. Это означало, что старик приносил для продажи творог и молоко. Продукты покупали преимущественно офицеры, точнее – их денщики, а для солдат появление старика с дочерью служило дополнительным развлечением. Балагуры отпускали смачные шутки, которые вгоняли девушку в краску, и она, потупившись, разливала молоко в алюминиевые фляги и котелки.

Сегодня старик тоже пришел с дочерью. Но на них никто не обращал внимания. Только Морен, проходя мимо, негромко сказал:

– Фрашон, маркитанточка не тебя пришла провожать?

Девушка стояла под яблоней, возле забора из дикого камня. Земля вокруг была усеяна опавшими лепестками. Яблони только начинали отцветать. Рукой, успевшей покрыться легким загаром, она опиралась о дерево. В другой держала сложенное вдвое коромысло, на котором принесла бидоны. Бидоны стояли подле, и на них играли солнечные блики.

Клетчатая юбка – красное с синим, белый передник, похожий на большой лепесток, никак не гармонировали с солдатскими ранцами, шинелями, порыжевшими ботинками. Девушка смотрела на царящую суматоху, будто недоумевая, зачем набились в их двор эти гомонящие солдаты.

Первый взвод расположился около стены. Фрашон подошел к старику, тоже с недоумением взиравшего на торопливую сутолоку.

– Мы уходим, – сказал Фрашон. – Там, за садом, у меня остались грядки. Возьми их себе. Жаль, пропадет салат. Брюква тоже должна быть хорошая.

Бретонца и на войне земля волновала больше, чем что другое. Пусть хоть какая-нибудь будет польза от его труда. Фрашон надеялся, что старик, может быть, даст ему за это хотя бы котелок молока. Но старик и не подумал об этом. Его интересовало другое:

– Значит, я могу вернуться обратно?

– Не знаю. Спроси у лейтенанта.

– Мари, подожди меня. Может, правда, позволят…

Лейтенант Луше был страшно зол и разносил своего помощника. Рота опаздывала, а всяким задержкам и конца-края не было видно. Когда наконец всё соберут? Ну, зачем Катон приказал брать с собой эти бочки от сидра? Кому они нужны? Что он, приехал сюда воевать или варить сидр? И вообще лейтенанту Луше его рота казалась сейчас кустом чертополоха, успевшим за полгода так крепко врасти здесь в землю, что его с трудом можно выдернуть. Луше даже не знал, что солдаты варили здесь сидр.

– Эй вы! – лейтенант приметил солдат, громоздивших на повозку клетку с кроликами. Для маскировки они закрыли клетку шинелью, но не смогли обмануть бдительность Луше. – Сейчас же прекратите безобразие! Сбросьте это барахло!

Старик не решался подойти к лейтенанту. Только после того, как рота в конце концов построилась, когда имущество было собрано, а контрабандные бочки и клетки сбросили у сарая на землю, старик догнал Луше и осторожно спросил, совсем ли они уходят и не разрешит ли ему господин лейтенант вернуться в свой дом.

Луше сам ничего не знал. С тех пор как немцы начали наступление, здесь столько неразберихи, такой кавардак! Луше и сейчас не уверен, что приказ не отменят через пятнадцать минут. В полку говорят одно, в дивизии – другое, все приказывают, отменяют, а он, лейтенант Луше, только один. Во всяком случае, ясно одно – сюда они не вернутся. Пусть старик возвращается в свой дом. Не хватало ему заботиться о других! Кому понадобится, выселят сами. Здесь и своих хлопот не оберешься.

– Занимай. Какое мне дело! – сказал Луше и побежал догонять роту.

Он вывел солдат на дорогу. Говорили, будто походной колонной должны двигаться в сторону Шарлеруа – это в Бельгии. Но ничего подобного! Голова колонны свернула влево – это скорее всего на Монс. Без карты сам черт сломает голову. Вчера обещали выдать карты – вот они, обещания! Бредут, как слепые котята.

Прошли километра два и остановились. Выяснилось, что не только рота Луше, весь полк опоздал с выходом. Ждали, когда подтянутся остальные батальоны.

Луше приказал солдатам сойти с дороги. Лучше, от греха, стоять под деревьями. Он оказался прав. Невесть откуда вынырнули два немецких штурмовика и прострочили дорогу. С холма было видно, как солдаты метнулись в стороны, падали в траву, подымались, бежали и снова падали. Пока колонну приводили в порядок, подошли запоздавшие батальоны. Убитых, сказали, не было, только несколько раненых.

Колонна двинулась. Шли часа два форсированным маршем, наверстывая упущенное время.

Около канала, выложенного коричневым, точно ржавым булыжником, роту Луше нагнал командир батальона. Приказал остановиться и ждать дальнейших распоряжений. Солнце начало припекать так, что рубашки стали мокры от пота, хоть выжимай. Всех томила жажда. Несколько солдат с котелками побежали к воде. Навьюченные ранцами, они походили на горбатых гномов. Обратно возвращались шагом, чтобы не расплескать котелки, несли их на вытянутых руках, но вода выплескивалась на землю.

Деревьев здесь не было, и это беспокоило Луше. Сержант Пинэ доложил – забыли взять запасные стволы к пулеметам. Этого еще недоставало!

Случилось так, как и ожидал лейтенант. Приказали повернуть назад. Солдаты с безучастными лицами пошли обратно. У них был такой вид, словно они грузили бочки от сидра и потом так же равнодушно начали снимать их с повозок. Не хватало бы теперь еще немецкой авиации! На шоссейной дороге, говорят, накрыли штаб. Болтали, что погиб командир дивизии. Взрывы бомб доносились со всех сторон. Здесь, на проселке, хоть немного спокойнее.

Проблуждав, протоптавшись на месте несколько часов, рота лейтенанта Луше в полдень вернулась на старое место. Солдаты шли усталые, злые. Поступил приказ занять оборону и прикрывать дорогу на Валансьен на случай прорыва вражеских танков. Мысль о появлении здесь германских танков показалась чудовищной. Не могут же они прыгать по воздуху! Но сообщение приняли спокойно, точнее – равнодушно. Опять эта неразбериха.

Пинэ снова подошел к лейтенанту. Приложив к козырьку руку, попросил разрешения послать двух солдат за пулеметными стволами. Здесь километра два, не дальше. От силы через час они нагонят роту. Луше согласился.

– Пусть ищут нас за деревней. Там будет привал, а потом займем оборону. Выбери только порасторопнее ребят. Быть может, Морена…

III

Морен и Фрашон свернули с дороги. Чтобы сократить расстояние, пошли не проселком, а тропой, через луг, поросший кустами шиповника. С той стороны, откуда пришла рота, доносились отдаленная артиллерийская стрельба и треск пулеметных очередей. В застывшей синеве неба звенел жаворонок. Зной лился отовсюду. Даже листья и цветы шиповника, казалось, раскалены до предела и источают жару. А земля – та просто дышала зноем.

– Попали мы, кажется, в переплет. – Фрашон остановился раскурить трубку. Синие прозрачные струйки табачного дыма остались висеть в воздухе. – Говорил я, незачем торопиться. Вот так и вышло.

– Торопись не торопись, а понять я ничего не могу. Если действительно боши прорвались к Намюрту, дело дрянь. Скажи мне, – ты, может быть, лучше меня понимаешь в военном деле, – почему мы оставили свои позиции? Зачем рыть, как кротам, землю, когда есть готовая оборона? – Морен указал вперед. Они приближались к усадьбе.

– Сказано тебе: солдатская голова не для того, чтобы думать. За нас думают генералы. – Фрашон скопировал капитана Гризе, который всегда так выражался. – А генералы наложили в штаны и тоже не думают. От этого все и получается…

Подошли к ручью, через который были перекинуты бревна. Блиндажи находились рядом.

– Давай умоемся. Торопить нас некому, – Фрашон наслаждался полученной свободой.

Солдаты сбросили ранцы, положили винтовки на траву и, расстегнув воротники, стали умываться с мостков. Ручей протекал через торфяники, вода текла коричневая, как чай. Фрашон намочил волосы. Голова его будто сплющилась, а нос стал еще больше. Вцепившись в березовую жердь, служившую опорой, Шарль тоже пригнулся к воде.

Вытираться не стали. Было приятно, что прохладные струйки потекли за шиворот, по спине, до самой поясницы. Стало куда легче.

Запасные стволы долго искать не пришлось. Они стояли там же, где их оставили, – в блиндаже, около стойки для винтовок. В траншеях, только утром покинутых солдатами, царило запустенье – распахнутые двери блиндажей, сломанные нары, раскиданная, перетертая солома, вытряхнутая из матрацев. Фрашон предложил:

– Зайдем к старику. Человек он или констебль? Должен же он угостить молоком. Может, он хочет даром получить огород?

Дом стоял за холмом, и сквозь кустарник его не было видно.

Тем же путем, что и утром, солдаты подошли к строениям. Через калитку вошли во двор.

Морен шел первым и от неожиданности отпрянул назад. Половина дома была начисто срезана бомбой. Куски черепицы, известка, расщепленные стропила, вывороченная оконная рама с мелкими зубьями стекол, валялись по всему двору. А в доме стоял обеденный стол, тоже засыпанный штукатуркой. У входа, головой к столу, ничком лежал старик, засыпанный пылью и мусором. Виднелись только ноги, обутые в грубые крестьянские башмаки. Засученная штанина обнажала шерстяной чулок.

Тихо – так ступают, чтобы не разбудить спящих, – солдаты пересекли двор. В саду, прислонившись к стене из дикого камня, в неестественной позе сидела Мари. Она потупила голову, словно от грубой солдатской шутки. Лицо ее было совершенно белым, как холст, а ресницы казались еще гуще, еще чернее. Они бросали тень на щеки. Но, может быть, это была просто синева под глазами. Из уголка мягко очерченного рта тянулась и обрывалась на подбородке тонкая струйка застывшей крови. На юбке крови не было видно – она сливалась с красными клетками.

А поляна перед девушкой была такой радужной, солнечной. Покрытая бликами и цветами, она казалась невесомой, будто готова подняться и плыть в воздухе. Морен сделал усилие и подошел к девушке. Он стал таким же бледным, как она. Конечно, Мари нравилась ему, эта крестьянская девушка с короткими, до плеч, волосами. Нравились ее робкая застенчивость и неугомонный задор, когда она чувствовала себя в безопасности от солдатских шуток. Шарль видел ее однажды в деревне, резвую и бойкую на язычок. Теперь Мари сидит у стены, точно обессилев и безжизненно опустив руки. Шарль понял и содрогнулся. Так вот она, эта война, не «странная», как ее называли, а страшная. Война без салатных грядок и скуки вместо опасности. Война обрушилась прежде всего не на них, солдат, а на старика, получившего право вернуться в свой дом, на девушку, которая еще утром радовалась солнцу. Они все – и Фрашон, и он сам, и другие солдаты – были живы, хотя и пришли на войну. А эти никуда не уходили, они вернулись в свой дом, и война сама пришла к ним на порог.

Фрашон сказал:

– Наверно, волной. Когда волной, всегда кровь изо рта. Я помню, на Марне…

– Не все ли равно чем… Давай уберем ее.

Солдаты подняли Мари и отнесли на поляну. Она застонала, ресницы ее дрогнули.

– Жива!.. – Это был шепот, похожий на вздох, вырвавшийся одновременно у двух солдат.

Шарль побежал за водой. Когда он вернулся, Мари лежала с открытыми глазами, смутно понимая, что с ней случилось. Фрашон подложил ей под голову ранец. Шарль дал воды, прямо из котелка. Потом намочил платок и положил на голову девушке. Лицо постепенно приобретало нормальный оттенок – цвета нежно-розового загара.

– Что теперь делать?

– Отнесем в деревню. Я знаю, где они жили.

Мари лежала безучастная ко всему. По телу разлилась мутная слабость. Трудно даже руку оторвать от земли. В памяти сохранился только страшный грохот, родившийся из отвратительного, завывающего свиста, и горячий толчок, от которого стало темно и безразлично. Молодого черноволосого солдата она видела, он приходил в деревню. Другой, с толстым носом, ей не знаком. Но почему они здесь? Ведь солдаты ушли. Дом снова вернули… Где же отец? Наверно, ушел за матерью. Спросить бы, но лень. Почему такая слабость? Во рту кислая горечь и запах аптеки. Так пахло, когда горела аптека мадам Жуо… Почему она здесь лежит?

– Что здесь случилось? – Мари показалось, что она произнесла это громко. В самом деле слова прозвучали как стон.

Молодой солдат что-то ответил, но она не слышала. Только шевелятся губы, как в кино, когда пропадает звук. Звуки действительно пропали, она ничего не слышит. Какая ужасная тишина! Большой шмель – и тот летает беззвучно. Становилось страшно. Мари попыталась встать, поправила юбку, сбившуюся выше колена. Смутилась.

– Что случилось? – снова повторила она на этот раз более внятно.

Морен ответил, но девушка не понимала. Солдаты поняли – она ничего не слышит. Шарль наклонился к самому уху, так близко, что волосы коснулись губ. Он крикнул:

– Упала бомба! Бомба упала! – И показал рукой, как сверху падает бомба.

Мари поняла по движению губ и едва уловимым звукам. А главное – по руке солдата, которая так выразительно поднялась и хищно упала вниз.

Про отца решили не говорить. Фрашон придумал, как донести ее. К запасным стволам они приладят шинель, проденут стволы в рукава – получится вроде кресла. Но стволы оказались короткими, взяли винтовки. Стволы решили положить на носилки. Руки должны быть свободными.

Перед уходом Фрашон все же напился молока. Бидоны стояли на прежнем месте. Один он открыл, ударив краем ладони по герметическому запору. Налил в котелок молока и начал пить, все больше запрокидывая голову. Пил залпом, а когда оторвался от котелка, чтобы перевести дыхание, на щеках остались молочные усы, цветом похожие на известку. Шарлю представились ноги старика в шерстяных носках, торчащие из груды белого мусора. Вероятно, он страдал ревматизмом, иначе зачем в такую жару носить шерстяные носки… Пить молоко он не стал.

Девушку понесли не двором – там она могла увидеть отца, – а через пролом в стене. Солдаты сделали его еще зимой. Вышли прямо на луг. Нести Мари было не тяжело. Но приклады выскальзывали из потных рук, запасные стволы, лежавшие поперек носилок, сползали в сторону. Приходилось часто останавливаться, чтобы поправить стволы и размять занемевшие пальцы.

В деревню, где жила Мари, солдаты могли попасть, только миновав шоссе. Потом надо пройти полем еще с километр. Это почти по пути. Солдаты рассчитывали, что они вовремя нагонят роту. Фрашон шел впереди, нагнув голову, глядел себе под ноги. Хотелось курить. Во рту держал потухшую трубку, но спичек не было, – видно, обронил где-то в саду.

Шарль видел сутулую спину Фрашона, ранец с оборванным ремешком, пришитым черными нитками, да короткую тень, которая шагала рядом и никак не могла обогнать дядюшку Жана. Видел Шарль и лицо девушки, откинувшей голову. Не опасаясь встретиться взором, он разглядывал ее крутой лоб, прикрытый с одной стороны прядью иссиня-черных волос, полуприкрытые глаза, обрамленные короткими стрелками бровей, чуть вздернутый носик с крохотной горбинкой и тонкими ноздрями. Она еще раньше нравилась Шарлю. Сейчас беспомощность вызывала в нем особое чувство, потребность заботы, покровительства и защиты.

IV

На шоссейной дороге остановились. Решили отдохнуть у развалин бывшей бензоколонки. Остатки стен заросли травой. Мари сказала – дальше пойдет сама, больше ни за что не ляжет на эти носилки. Стыдно появляться в таком виде в деревне. Девушка чувствовала себя лучше. Только не возвращался слух. Мари продолжала жить в мире, лишенном звуков.

Солдаты убеждали ее, пытались объяснить знаками и под конец уступили. Мари не нуждалась больше в их помощи. Почти не нуждалась. Они проводят ее до деревни. Но Морен предпочел бы нести девушку дальше. Ему стало жаль своего чувства. Зачем ей нужно его покровительство… Эх, если бы не война!.. Впрочем, какие глупости иногда лезут в голову!

Солдаты разобрали носилки, скатали шинели и сели отдыхать на растрескавшемся, выщербленном цементном полу. Солнце, начинавшее клониться к западу, бросало лучи поверх стен, и у подножия появился клочок тени. Морен предложил девушке свой ранец. Она села рядом, а Фрашон все поглядывал на дорогу – не появится ли кто с огоньком, чтобы прикурить.

Владелец бензоколонки построил ее так, чтобы ее видно было со всех сторон, – на высотке. Отсюда километров на пять, до следующего холма, дорогу видно как на ладони. Она лениво извивалась вдоль зеленого луга, пересекала ручей, ползла дальше к роще и там исчезала за гребнем холма. Дорога была безлюдна. Только за мостом по направлению к ним мчалось несколько мотоциклистов. Фрашон сидел, раскинув циркулем ноги. Носки его ботинок выступали из тени. Он набил трубку, убрал резиновый кисет и, опираясь на плечо Шарля, поднялся с земли. Посасывая холодную трубку, Фрашон вразвалку вышел на дорогу. У мотоциклистов должны быть спички. Не глядя в их сторону – так будет солиднее, – Фрашон поднял руку. Мотоциклисты были совсем близко, когда он посмотрел на них. В тот же момент, когда Фрашон обнаружил ошибку и увидел, что это немцы, он шарахнулся в сторону и очутился рядом с Шарлем.

– Боши!

Фрашон схватил винтовку, щелкнул затвором и ударил в первого мотоциклиста. Дядюшка Жан не успел сделать второго выстрела, как Шарль стоял уже рядом и целился в бошей. Их позиция оказалась неожиданно выгодно. Стрелять было удобно. Они опирались на обломки стены, как на бруствер, а трава, выросшая на развалинах, и солнце, бившее в глаза мотоциклистам, достаточно маскировали от взоров противника.

Первый мотоциклист свалился, не успев выключить мотор. Мотоцикл проскочил еще несколько метров, упал и закружился на дороге, как заводной жук. Свалился еще один. Остальные неистово начали тормозить, сбросив ноги с педалей и прижимая подошвы к асфальту. Не сейчас, а позже, когда, вспоминая, Шарль снова переживал схватку, мотоциклисты показались ему похожими на черных ершей. Невидимая леска тащила их к смерти, а они упирались, топорщились, растопырив плавники-ноги. Сравнение пришло потом, а в эти секунды он просто стрелял, не успев даже испытать страха, – так неожиданно все получилось.

С фотографической ясностью Шарль запечатлел только одну деталь: немецкие мотоциклисты, затянутые ремнями, как мумии, в кожаных шлемах и темных масках-очках, слитые с такими же черными рогатыми машинами, ехали, засучив рукава. Мотоциклисты невольно сгрудились в кучу. Один приложил козырьком руку, вглядываясь вперед, другой дал очередь из пулемета. Пули застучали по камням. Фрашон и Морен не переставали стрелять.

Немцы, не принимая боя. отскочили за мост. Они успели захватить двух убитых и, пригнувшись, молниеносно умчались назад, – черные, обтекаемые марсиане.

Схватка продолжалась не больше минуты. Она прекратилась так же внезапно. Мари продолжала сидеть на ранце Фрашона, когда все началось и закончилось. До нее доносились только отдельные щелчки выстрелов, поэтому бой не показался ей страшным. Немцев она увидела, когда встала. Они стремительно удалялись, пригнув, как наездники, спины.

За мостом немцы остановились, – они, совещаясь, указывали руками на холм, откуда их обстреляли, наводили бинокли, дали еще очередь из пулеметов. Фрашон и Морен ответили. Немцы вскочили на мотоциклы и исчезли за холмом в направлении бельгийской границы.

Только теперь Морен ощутил подобие страха. Появилась отвратительная дрожь, которую невозможно было сдержать. От этого становится стыдно перед самим собой. Неужели Мари заметила?.. Он улыбнулся ей, и улыбка получилась кривая.

А Фрашону мучительно хотелось курить. Больше, чем прежде. Снова похлопал себя по карманам. Где же он обронил спички? И прикурить негде. Спросил Морена:

– Откуда они взялись?

– Черт их знает! Далеко пролезли. Но их можно было остановить раньше.

– Да, получилось здорово!

– Я пойду, – сказала Мари.

– Подожди, мы проводим, – Шарль жестом повторил слова: ткнул себя в грудь, указал на Фрашона, на девушку и махнул рукой в направлении деревни.

– Сначала пойдем посмотрим. – Фрашону хотелось взглянуть на свою работу. Жаль, что немцы увезли убитых, но и на мотоциклы тоже интересно взглянуть.

В противоположной стороне, от Валансьена, показалась легковая машина. Фрашон вышел на дорогу, на этот раз с винтовкой, и поднял руку. Водитель резко затормозил. Машина прошла юзом, вычерчивая колесами бурые полосы на асфальте. Из кабины высунулся офицер с полковничьими погонами. Рядом с ним сидел штатский с каштановой бородой и выпуклыми глазами. Фрашону хотелось спросить прикурить, но он не осмелился. Такое большое начальство он не ожидал встретить. Дядюшка Жан стоял, раздумывая, как выпутаться из затруднительного положения. Дернула же его нелегкая останавливать такую машину, – сразу видно, штабная.

– Что случилось? Что тебе надо? – Полковник строго посмотрел на солдата, переминавшегося с ноги на ногу.

Он перевел глаза и увидел Шарля. Крестьянская девушка стояла рядом, держала солдатский ранец. Раздражение полковника, накапливавшееся с самого утра, прорвалось. Бездельники! Шатаются с бабами по дорогам! С такими много не навоюешь. Из-за них все и происходит. В этих отбившихся солдатах, наверно, дезертирах, полковник увидел причину своих неудач. С утра он не может найти штаб армии, чтобы в конце концов получить обстановку для ставки. Со вчерашнего дня связь с армией Корапа потеряна.

– Кто вы такие? – визгливо обрушился полковник на Фрашона. – Что вы болтаетесь, да еще с девками? Воевать надо! Безобразие! Отправлю в трибунал!

– Мы, господин полковник…

– Молчать! Возвращайтесь в часть. Где ваша часть? Сбежали? Зачем остановил машину?

– Хотел прикурить… – Фрашон вынул изо рта трубку и держал ее в громадной руке.

– Болван!

Полковник сердито захлопнул дверцу, ткнул в спину водителя. Машина тронулась. Возле немецкого мотоцикла она снова остановилась. Полковник подозвал солдат.

– Что это?

– Мотоциклы, господин полковник.

– Знаю, что мотоциклы! Вот олухи! – Полковник в ярости терял самообладание. «Эта красноносая тупица одним своим видом может довести до бешенства». – Откуда они? Кто бросил?

– Мы подбили.

– Что ты мелешь? Кто мы?

– Я и Морен – вот он.

В разговор вмешался Шарль. Надо выручать приятеля. Фрашон совсем растерялся при виде начальства.

– Сюда прорвались немецкие мотоциклисты, господин полковник, – вероятно, десант. Мы обстреляли их, они отошли вон за ту высоту.

– Так чего ж вы молчали, черт побери? Когда это было?

– Минут десять, не больше.

Полковник вышел из машины. Раскрыл планшет с картой, определил точку. Не может быть! Немцы не захватили еще Брюссель. Откуда здесь немцы?

– Вы что-то путаете!

– Никак нет, господин полковник, мотоциклы немецкие. Мы сами стреляли.

Полковник мог бы сомневаться, но доказательство налицо. На дороге валяются два немецких мотоцикла. Из пробитого бака еще сочился бензин. Не останови бы их этот солдат, как раз напоролись бы на немецкий отряд самокатчиков. Бррр!.. Полковник стал добрее смотреть на солдат. Он вдруг заторопился:

– Направляйтесь сейчас же в часть и доложите обо всем командиру. Это очень важно.

Пока полковник осматривал подбитые мотоциклы и говорил с Шарлем, Фрашон улучил минуту и попросил у шофера огня. Широкая камуфлированная машина развернулась на шоссе и повернула назад. Фрашон посмотрел ей вслед. Он затянулся полной грудью, испытывая настоящее блаженство. В кармане его лежала коробка спичек, подаренная шофером. Много ли нужно для солдатского счастья!

Фрашон взял ранец из рук Мари, – она все стояла у развалин, поросших травой.

– Пошли!

И все трое зашагали к деревне.

Солдаты только к вечеру добрались до того места, где рассчитывали найти свою роту. До деревни, которую назвал им сержант Пинэ, оказалось не три, а добрых восемь, если не десять, километров. Никаких войск здесь не было.

Неведомыми путями весть о прорыве немцев распространилась повсюду. Жители торопливо грузили скарб и покидали деревню. С трудом добились от проходившего старика, что какие-то солдаты действительно останавливались сегодня днем. Начали рыть перед деревней окопы, но вскоре бросили и ушли вон туда – старик указал на запад.

Наступили сумерки. Фрашон и Морен решили заночевать в опустевшей деревне. Ночью все равно никого не найдешь.

Рано утром проснулись от тяжелого гула. По шоссе в ту сторону, куда вчера отошел полк, катились немецкие танки. Схватив винтовки и ранцы, солдаты выскочили во двор и огородами пробрались за деревню.

– Выходит, теперь мы сами себе командиры, – сказал Фрашон. – Давай подаваться на север. Говорят, там стоит английская армия.

Полем вышли к проселку и обочиной дороги, обсаженной молодыми деревьями, пошли на север. Было еще очень рано, но по дороге уже катились охваченные паникой толпы беженцев. Распространялись самые невероятные слухи, говорили, будто немцы заняли уже Седан. Но толком никто ничего не знал.

V

Падение Седана, взятого с ходу германскими войсками, произвело впечатление грома, разразившегося среди ясного неба. Под сводами Венсеннского замка, в штабе генерала Гамелена, царила растерянность. С первых же дней управление войсками оказалось нарушенным. Терялись полки, штабы, целые армии. Германские части продвигались к Лаону, направляя свое острие в сторону Парижа. Париж мог чувствовать себя в безопасности еще одну, может быть, две ночи.

За минувшие сто лет жители французской столицы пять раз видели с колокольни собора Парижской богоматери, как вырывается пламя из жерл германских пушек. Пять раз за одно столетие слышали парижане грохот надвигающейся канонады. Повторится ли в шестой раз упрямая история минувших десятилетий или произойдет великое чудо?

За восемь месяцев «странной войны» город не подвергался никаким испытаниям. Ни одна бомба за это время не упала на кровли домов. Ни одна воронка не безобразила бульваров и скверов. Теперь, в ожидании неминуемых ужасов, Париж был в панике. Толпы осаждали вокзалы, уходили пешком через заставы, рвались из Парижа, словно из зачумленного города. Владельцы машин первыми покидали особняки. Бросали все, мечтая о литре бензина. Люди переставали верить даже в чудо, но чудо вдруг свершилось.

В субботу, ровно через неделю после того, как началось германское наступление, немецкие танковые колонны, двигавшиеся к Парижу со скоростью в тридцать пять – сорок миль в сутки, неожиданно повернули на запад, потом на север, в сторону побережья, к Ла-Маншу. Это было страшнее вторжения, в столицу. Немецкие генералы охотились за живой силой, добивали разрозненные армии. Они охотились за близкими тех женщин, что рвались сейчас к билетным кассам на парижских вокзалах. Смерть петляла вокруг их мужей, но кто это знал? А Гитлер не торопился вступать в обреченный Париж. Днем раньше, днем позже, – какая разница!

Новость искрой, поднятой ветром, разнеслась по всему городу: враг повернул, завтра немцы не будут в Париже. Это показалось спасением. Можно хоть собраться по-человечески. Можно уехать не в такой спешке и тесноте. Говорят, обещали пустить дополнительные автобусы. А может быть…

В душах объятых страхом людей теплилась надежда на новое чудо. Ведь повернули же немцы на запад! Возможно, выдохлись. Может быть, у них, как и у беженцев, не хватает бензина. Даже приговоренные к смерти не теряют надежды до последней минуты…

Город жил надеждами, сомнениями, слухами. В правительственных учреждениях отменили эвакуацию. Кто-то видел, как на Сан-Доминик в военном министерстве с грузовиков сваливали обратно какие-то ящики. Значит, угроза отпала. Дай бог!..

Настоятель собора Парижской богоматери в белом одеянии служил благодарственную мессу, молился о спасении города, о победе.

В храме пели псалмы. Это было вечером, когда в сумерках химеры Нотр-Дам погрузились во мрак и только каменные кружева колоколен, резные шпили собора выступали на угасшем небе. С ушедшими в сумрак химерами, казалось, отошла и опасность.

К набережной Сены Жюль Бенуа возвращался пешком. Надо экономить бензин. Сейчас он на вес золота, а такси не достать ни за какие деньги. По ступеням Нотр-Дам спускалась женщина в скромной черной одежде. Жюль по привычке с нагловатой развязностью заглянул ей в лицо. Женщина ответила взглядом, полным умиротворенной скорби. В заплаканных глазах скользнула надежда. Видимо, приняла его за офицера – журналисты обрядились в военную форму. Жюль отвернулся. Сейчас он тоже хотел бы во что-то верить, надеяться, но попробуй поверь, – черт знает что происходит.

Жюль зашагал дальше по серым улицам. Синие, замаскированные фонари еще не горели. Бенуа чувствовал себя растерянным и злым. Мысли перескакивали с одного на другое. «Гамелен провалился, это ясно. Премьер вызвал Вейгана из Сирии. Этот пожестче. Собирался в июне наступать на Баку… Нож в русском масле… Едет теперь расхлебывать кашу. – Жюль невесело усмехнулся. – А жену, конечно, лучше бы отправить к тестю. Надо же было простудить ребенка. В такую погоду… Подумаешь, насморк! Доехали бы преспокойно. Просто женское упрямство». В душе поднялась неприязнь к жене. Искал, на ком бы сорвать дурное настроение.

Он никогда не видел Лилиан такой строптивой. Она отказалась ехать, пока не поправится дочка. Ни Жюль, ни месье Буассон так и не могли уговорить. Тесть, конечно, не стал ждать. Виноторговец не из храброго десятка. Как у него хватило еще смелости пробраться в Париж! На обратный путь пришлось доставать бензин. Горючее в городе исчезло в мгновение ока. В бензоколонках ни одной капли. Будто его кто-то выпил. Теперь дерут бешеные деньги за каждый галлон. Спекулянты!.. Тесть уже, наверно, сидит в своей дыре, в Фалезе. Захватил тетушку Гарбо и уехал.

Рассерженный упорством жены, Бенуа ушел утром из дому, не дождавшись отъезда тестя. Но что это? У ворот Жюль увидел его «пикап», прикрытый брезентом. Буассона встретил на лестнице. Спускался вниз с подушкой и пледом – шел ночевать в машину. Боялся, чтоб не угнали. Жюль было прошел мимо, в потемках не узнав тестя. Тот первым окликнул его:

– Жюль, это ты?

– Да.

– А мы не уехали. Решили задержаться. Немцы не идут на Париж. Это верно?

– Да, они повернули.

– Слава богу! Может быть, обойдется. Доктор сказал, у девочки ничего страшного, через несколько дней можно ехать… Я зайду еще. Посмотрю машину и подымусь.

В квартире стоял содом. Раскрытые чемоданы, разбросанные вещи… Пахло лекарством. Жена ставила Элен горчичник. Посмотрела на Жюля лучистыми глазами. Искала примирения.

– Ты устал, Жюль. Все еще сердишься?..Прости меня! На днях мы уедем. Только бы не перешло в бронхит…

– Делай как хочешь. Мне надоели капризы.

Жюль прошел в кабинет. Заплакала Элен, – вероятно, горчичник начал щипать. Лилиан склонилась над дочерью:

– Потерпи, потерпи, крошка! Скоро мы поедем к дедушке… Тетушка Гарбо, может быть, пора снять?

– Нет, нет! Еще одну минуту. – Гарбо стояла с часами и близорукими глазами смотрела на циферблат.

Уехать не пришлось ни через пять дней, ни через неделю. Доктор опасался воспаления легких. Он приходил каждый день, успокаивал, но ехать пока не советовал. Нужно подождать еще день-два. Виноторговец терзался сомнениями: ехать одному или ждать? На виноградниках самое горячее время, без него там все пойдет прахом. Нужен свой глаз. А Лилиан как одержимая. Совершенно не спит. Осунулась, похудела. Откладывает отъезд со дня на день.

Жюль почти не бывал дома, иногда не ночевал. Когда приходил, скупо отвечал на расспросы тестя. Обстановка дома его раздражала. Вокзал, а не квартира. Новости были разные. Вейган принял командование. Войска заняли новую оборону вдоль Соммы. Ее называют линией Вейгана. Верден пал без сопротивления. Коммунисты призывают защищать столицу, но Париж решили объявить открытым городом. Полиции раздали карабины. Приказано расстреливать на месте всех, кто попытается готовить оборону.

Месье Буассон комментировал события. Зять уклонялся от разговоров. Мрачно отсиживался в кабинете. Лилиан пропускала все мимо ушей, с утра до ночи была занята дочкой. Единственной слушательницей виноторговца оставалась тетушка Гарбо.

– Война войной, – говорил Буассон, усевшись в кресле-качалке, – а собственность должна быть священна. Если Париж будет открытым городом, его не станут бомбить, сохранятся национальные ценности – Лувр, Нотр-Дам, предприятия. Мало ли что. После войны предприятия тоже должны работать. Мы устраним убытки.

Месье Буассон за всю жизнь не бывал в Лувре, но музей, как и виноградники, был для него символом собственности. Капитуляция бельгийской армии огорчила виноторговца. Он забеспокоился – теперь немцы снова повернут на Париж.

– Король Леопольд снюхался с немцами. Предатель! – Бельгийский король казался ему почти коммунистом. А как известно, коммунисты – против Франции.

В один из дней врач не пришел к Элен. Лилиан прождала несколько часов и позвонила ему домой. Там ответили – срочно выехал из Парижа.

Город пустел, его покидали все, кто имел хоть малейшую возможность выбраться из Парижа. Почему же не мог уехать доктор?

На другой день немцы впервые бомбили город. Больше ста самолетов висели над улицей Пастера, над Сеной. Бомбили заводы Ситроена. Погибло двести пятьдесят человек. Об этом рассказал Жюль. Он сам был на набережной Луи Блерио.

Нет, дольше сидеть нельзя ни минуты! Это безрассудство! Правительство – и то переезжает в Тур. Министры знают, что делать. Месье Буассон заявил твердо – завтра он уезжает. Это решено. Иначе можно застрять. Скоро снимут колеса, кузов, – всего дождешься.

Кроме бомбежки, винодела расстроило еще одно обстоятельство: ночью кто-то вылил из бака горючее. Вот мерзавцы! Как он не сообразил вылить сам?

Жюль поморщился, когда узнал о пропаже. Обещал дать полканистры. Больше не может, самому надо доехать в Тур, возможно, в Бордо – туда эвакуируется газета.

О запасном баке с горючим Жюль умолчал – доедут и так. До Фалеза километров двести. В обрез, но хватит.

Жюль тоже со дня на день откладывал выезд. Сотрудники газеты перебрались в Бордо. Если бы не упрямство жены, он давно был бы там. Не хватало еще угодить под бомбу!..

Крошка Элен чувствовала себя гораздо лучше. Температура установилась нормальная, исчезли хрипы в груди, которые так тревожили Лилиан. Она согласилась ехать.

Утром «пикап», загруженный вещами, стоял у ворот. Тетушка Гарбо в чепчике и старомодном пальто взгромоздилась наверх. Месье Буассон сел за руль. Он сидел прямо, как кучер на козлах, жевал сигару и волновался. Лилиан поместилась рядом, взяв ребенка на руки.

Жюль поехал вперед – до площади им было по пути. На углу он остановился и вышел. Подошел к «пикапу». Лилиан спросила:

– Жюль, может, ты поедешь с нами? Я так боюсь…

– Дорогая моя, не могу! Я должен быть рядом с Францией. Это мой долг. – Патетический тон предназначался для тестя. – Но я приеду. Будьте здоровы!..

Виноторговец кивнул головой. Лилиан хотела что-то сказать, но отец тронул машину. Ему не терпелось скорее выбраться из города. Небо спокойное – ни облачка, ни самолета. И все же лучше не искушать судьбу.

На высокопарные слова зятя он ответил:

– Ну, мы поехали!..

Жюль его не услышал. Он завел мотор и поехал прямо, к Орлеанским воротам.

VI

Месье Буассон, переехав Сену, свернул налево и скоро влился в поток машин, велосипедистов, повозок. Машины, сигналя, обгоняли пешеходов, но все же двигались медленно. На углу Рю-де-Бурже долго стояли. Дорогу перерезала колонна грузовиков. Тронулись дальше. Кажется, стало свободнее. Виноторговец переключил скорость. Поток снова замедлился. Так ехать – только жечь даром бензин… Лилиан сидела молча, с тревогой поглядывала на дочь. Элен спала спокойно.

Ближе к заставе поток стал гуще, плотнее, он заполонил всю улицу. Пешеходы с рюкзаками, тачками, детскими колясками, груженными скарбом, шли по тротуарам. Вдруг снова будто прорвалась плотина. Несколько минут ехали на третьей скорости. Приближалась застава. Что произошло дальше, месье Буассон сразу не понял. Треск, скрип тормозов, удар, толчок, звон разбитых стекол. Машина рванулась в сторону и остановилась, перегородив улицу. Лилиан вскрикнула. Рядом с собой виноторговец увидел смятое крыло и радиатор автобуса. Сзади неистово гудели сирены, ругались, кричали.

Месье Буассон дрожащими пальцами вынул изо рта сигару и выбрался из кабины. Автобус уехал. Передние колеса «пикапа» были вывернуты, как лапы у таксы. Буассон растерянно стоял, еще не сознавая, что произошло. Мимо катился поток беженцев-пешеходов. Сзади «пикапа» выстроился хвост машин. Образовалась пробка. Долго спорили, наконец кто-то предложил убрать машину с дороги. Общими усилиями «пикап» сдвинули к тротуару. Месье Буассон тоже помогал толкать. Бледная тетушка Гарбо сидела на вещах. Виноторговец наконец пришел в себя.

– Что же мы теперь будем делать?

Лилиан, осторожно придерживая ребенка, вышла на тротуар. Она поняла весь ужас их положения. Жюль уехал, машина сломана. Дальше они не могут сделать ни шага. Отец повторял:

– Что же мы будем делать? Что же мы будем делать? – Он чуть не плакал.

Крошка Элен, завернутая в розовый кружевной конверт, мирно спала на руках. Она так и не проснулась во время аварии. Вид спящей дочери вернул Лилиан самообладание – она спасет Элен.

– Тетушка Гарбо, возьмите ребенка. Я сейчас вернусь…

Тетушка Гарбо сползла с пирамиды чемоданов, узлов, приняла спящую Элен.

– Куда ты? – спросил отец.

– Пойду звонить.

Лилиан еще не знала, кому она будет звонить, но надо что-то делать. Прежде всего найти автомат.

Торопливо пробиралась она против течения, разыскивая глазами аптеку, магазин, что угодно, где есть автомат. На углу подошла к полицейскому. Он посмотрел на нее, – кто теперь звонит по телефону? Объяснил – ближайший автомат на станции метро.

Только в будке Лилиан сообразила – она не помнит номеров телефонов. Записная книжка осталась дома. Открыла сумочку. Ключи здесь. Слава богу! Она поедет домой.

Бегом спустилась в подземку. Это была конечная станция. Навстречу ей выплескивались из метро новые толпы беженцев. К центру ехала в пустом вагоне. Через полчаса, задыхаясь, взбежала по лестнице на площадку. Непослушной рукой открыла дверь, бросилась в кабинет. Алфавитная книжка Жюля лежала на столе. Судорожно принялась листать. Кому же звонить? Сначала друзьям. Один за другим набирала телефоны. Раздавались протяжные гудки, никто не отвечал. Отчаяние начинало охватывать женщину. Друзей Жюля, которых она знала, не так много. Боже мой, что же делать?!

В глаза бросилась строчка: «Поль Рейно. Канцелярия…» Она позвонит. Рейно знает мужа… Молчание, только гудки. Все будто вымерло. Устало положила трубку. Вспомнила: Жюль говорил, правительство переехало в Тур.

Безнадежно продолжала листать страницы. Незнакомые имена. Позвонила наобум. Снова никакого ответа. Бросила раскрытую книжку. Придется возвращаться обратно, брать Элен и возвращаться… Страшно! Лилиан представила себе пустую квартиру в мертвом городе. Как это страшно! Ну и пусть. Подумала об Элен… Нет, нет! Надо что-то придумать. Снова схватила книжку. Терзи! Леон Терзи! Домашний телефон. Может быть, он не уехал.

Лилиан набрала номер, настороженно прислушалась к протяжным, заунывным гудкам.Не отвечает. Может быть, неправильно набрала номер? Набрала еще раз. Снова гудки… Вдруг гудки прекратились.

– Алло?

– Месье Терзи? – Лилиан даже не поверила. – Месье Терзи, умоляю вас, помогите! Сломалась машина… Да, да!.. Вы тоже без машины? Но что же делать? Помогите мне, ради бога! Молю вас… Нет, Жюль уехал. Кажется, в Тур… У меня никого нет…

Глава девятая

I

Премьер откинул плед, поднял с дивана свое грузное тело и, нащупав ногами туфли, подошел к телефону. Последние дни, с того времени, когда на аудиенции у короля в Букингемском дворце он согласился возглавить правительство, Черчилль спал в кабинете – неотложные звонки раздавались в любое время суток.

Старинные бронзовые часы, изображавшие Трафальгарскую битву, показывали еще без четверти семь, когда Поль Рейно позвонил из Парижа. Звонок разбудил премьера.

Без предисловий Рейно сказал:

– Мы потерпели поражение. Немцы прорвались во Францию. Алло!

Премьер молчал. Рейно показалось, что их разъединили.

– Алло!.. Вы слышите?

– Да, да, слушаю!

– Я говорю – мы разбиты, мы проиграли битву.

Черчилль ответил первое, что пришло на ум, – надо успокоить союзника.

– У вас точные сведения? Вы уверены? Это не могло случиться так скоро.

– К сожалению, так. Наш фронт прорван в районе Седана. Образовалась брешь в пятьдесят миль. Немцы идут потоком, с танками и бронемашинами.

Рейно говорил отрывисто, будто зачитывал оперативную сводку. Премьер слушал и рассеянно крутил пресс-папье. Мысль его работала уже в другом направлении: как быть с войсками Горта? Осторожность, предусмотрительность прежде всего. Рейно он сказал:

– Мне кажется, вы сгущаете краски. Я не склонен так пессимистично расценивать события.

– Да, но я говорю вам…

– Простите, одну минуту… Опыт показывает, что любое наступление через некоторое время должно прекратиться. Иначе и не может быть. Надо подтягивать тылы, обеспечить снабжение, боевое питание. Поверьте мне, немцы выдохнутся через сутки.

– Мне хотелось бы верить вам, но сейчас надо принимать меры. Гамелен поражен быстротой продвижения противника. Я повторяю – мы проиграли битву.

– Нет, нет, не говорите этого! Во Франции, наконец, четырехсоттысячный английский экспедиционный корпус… Но, впрочем, я готов приехать к вам и обсудить положение. Да, да! Отлично!

Премьер положил трубку и раскрыл шторы на окнах. В кабинет ворвались потоки света. Утро было изумительно свежим. Черчилль приоткрыл дверь. Дверь даже не скрипнула, но Томпсон, детектив, инспектор Скотланд-ярда, которого премьер пригласил к себе в телохранители, мгновенно вскочил. Профессиональная чуткость – спит, как заяц, с открытыми глазами.

Черчилль предпочитал окружать себя преданными людьми, которых знал десятилетиями. То же и с Томпсоном. Старик ушел на покой, в отставку. Получал пенсию в Скотланд-ярде. Но Черчилль разыскал его в начале войны. Поехал сам в его загородный домик и притащил к себе. Томпсон был верен, как сторожевой пес.

– Дорогой мой, – сказал премьер, – секретаря, очевидно, нет в такую рань. Будьте добры, позвоните в штаб. Пусть приедет ко мне начальник… Впрочем, лучше военный министр. Передайте Идену, что я его жду… Как спали? Я что-то не выспался. – Черчилль зевнул и потянулся. – Я еще прилягу немного.

Но заснуть премьер-министр уже не смог. Отвлекали различные мысли. Перебирал в памяти последние события. Странно – неделю назад он и не предполагал, что все обернется именно так… Прения в палате совпали с немецким наступлением. Кабинет Чемберлена критиковали за военные неудачи. Он, Черчилль, тут ни при чем. Подсказал только Эмерли процитировать Кромвеля из обращения к Долгому парламенту. Занятная цитата! Эмерли так и сделал. В палате он повторил Кромвеля: «Вы сидели здесь слишком долго. Как бы вы хорошо ни работали, уходите, говорю я вам. И пусть с вами будет покончено. Ради бога, уходите!»

И Чемберлен ушел. Получилось вежливо, без грубости, в рамках парламентских приличий. Эмерли не говорил сам «уходите вон», он цитировал слова Кромвеля. Чемберлен что-то говорил о единении национальных сил, рассчитывал на поддержку. Черчилль уклонился от поддержки кабинета Чемберлена. Нельзя же превращать себя в этакое бомбоубежище для защиты правительства от осколков. Наоборот…

От дворца до адмиралтейства две минуты езды. Черчилль вернулся из дворца окрыленный честолюбивыми мечтами. Он стал премьером! Наконец он получил право распоряжаться, давать указания на всех театрах военных действий… Честолюбие! Что такое честолюбие? Это искры, которые мерцают в каждой душе, и часто не столько ради каких-то низменных целей, сколько ради славы.

Черчилль почувствовал себя избранником судьбы. Приподнятое, бодрое настроение не испортили даже голландские министры, прилетевшие из Амстердама. Они недолго сопротивлялись, сбежали на следующий день после того, как началось немецкое наступление. Голландская армия капитулировала уже без них. В адмиралтействе министры, как овцы в овчарне, жались друг к другу. Были измучены. В глазах отражался пережитый ужас. Попробовал их приободрить и отпустил – обещал помощь. Обещал сам, без чьих-то советов и консультаций. Кажется, впервые он так ясно ощутил сладость власти, почувствовал силу, авторитет, преклонение. Встреча с голландскими министрами показалась ему символичной. Черчилль был почти благодарен им за ужас в глазах, за усталый, помятый вид и бестолковые мольбы о помощи.

Нет, появление министров-беженцев не испортило настроения. Он с нетерпением ждал наступления утра – первого утра неограниченной власти. Приказал приготовить постель в кабинете. Но в первую ночь никто не позвонил премьеру. Это чуточку обидело. Но спал он спокойно и не нуждался в ободряющих сновидениях. Факты, думалось ему, лучше любых сновидений. Даже сейчас, после звонка Рейно, сообщение из Парижа не сильно встревожило Черчилля. Он уверен в своих силах, надо только на всякий случай принять некоторые меры по поводу экспедиционных войск.

Потом еще одно. Надо выступить в парламенте с правительственным заявлением. Речь должна быть лаконичной и сильной. Он скажет: «Я ничего не могу предложить, кроме борьбы». Нет, не так. Лучше усилить: «Я не могу ничего предложить, кроме крови, труда, слез и пота. Наша политика – вести войну. Наша цель – победа!» Так будет хорошо, англичане любят грубоватую прямолинейность.

Антони Идена Черчилль принял в постели. Вопреки этикету, он допускал подобные вольности к наиболее близким друзьям. Бессонные ночи, проведенные за работой, извиняли его.

На столике стоял поднос с завтраком. Премьер не прикоснулся еще ни к кофе, ни к жареной ветчине. Иден застал его за чтением утренней почты.

Предупредительно вежливый, с мягкими, даже как будто застенчивыми манерами, Иден подошел к громоздкому, как Ноев ковчег, дивану. Черчилль оторвался от чтения бумаг.

– Хелло! Извините меня, дорогой, что я заставил вас подняться так рано. Есть что от Горта?

– Да, есть телеграмма: лорд Горт изучает возможность отступления к Дюнкерку, конечно, если его вынудят к этому непредвиденные обстоятельства.

– Эти обстоятельства уже наступают, – Черчилль рассказал о звонке из Парижа.

– Но как отнесутся к нашему отступлению французы? Я говорю о договоре, о наших военных обязательствах.

– Об этом французам нечего знать раньше времени.

Премьер сдвинул в сторону кипу бумаг, поднялся с дивана, прошелся по кабинету, остановился у мраморного бюста Аристотеля. Древний философ с окладистой бородой, в хитоне глядел невидящими каменными глазами.

– По этому поводу я скажу вам словами этого мудреца: «Часто старики иначе понимают верность, чем молодежь». А мы с вами не так уж молоды, во всяком случае я. Чтобы спасти корабль, надо во-время рубить концы, – Черчилль энергичным жестом рассек воздух ребром ладони.

Беседа продолжалась недолго. Решили – надо поручить адмиралтейству сосредоточить корабли в Дувре. На всякий случай.

– Кстати, – сказал премьер, когда Иден поднялся, чтобы уйти, – сегодня я официально обращусь к Рузвельту по поводу эсминцев. Прошу пятьдесят вымпелов. Они нужны нам, как воздух.

– Да, но американцы хотят торговаться, они просят за это базы на нашей территории. В частности, в Вест-Индии и на Бермудских островах.

Премьер резко повернулся к собеседнику. Иден затронул больной вопрос.

– Базы? Мы не дадим их. Предложим доллары, оплатим золотом, чем угодно, но я не позволю растаскивать империю!

– А если откажутся? Американцы постараются взять нас за горло.

– За горло? – Черчилль нервно сжал пальцы. – Пусть попробуют! Впрочем, вы знаете, какая пришла мне мысль? Поторгуемся – игра стоит свеч. Если Соединенные Штаты передадут нам эсминцы, это послужит Гитлеру поводом объявить Штатам войну. Вы меня поняли? Нам нужен заокеанский союзник…

II

В полдень того же дня британский премьер вылетел на «Фламинго» в Париж. Через час он приземлился на аэродроме Бурже, а еще минут через сорок его машина, миновав Сен-Дени, въехала в город.

Заседание началось тотчас же, как только Черчилль появился на Кэ д'Орсэ в обширной комнате с лепными потолками и золочеными стенами. Высокие окна выходили в сад. Там среди деревьев горели костры. Служители департамента на тачках возили перевязанные шпагатом кипы папок. Жгли архивы. В открытые окна легкий ветер доносил запах горелой бумаги.

В продолжение всего совещания участники его ни разу не присели за стол. Они толпились у карты, повешенной на стене. В районе Седана линия фронта угрожающе выдавалась в сторону Парижа и уходила на северо-запад.

Докладывал Вейган, прибывший наконец из Сирии. Его задержала ненастная погода. Был здесь и Гамелен, отстраненный от верховного командования. Заложив руки в карманы, нервно расхаживал Поль Рейно. Несмотря на удары судьбы, он сохранял драчливый вид петушка. Насупившись, стоял Даладье – в кабинете Рейно он стал военным министром. За эти дни он постарел и обрюзг.

Вейган доложил: он отменил приказ Гамелена о перемещении войск, операции должны развиваться более решительно, он бы сказал – стремительно. Надо выбить инициативу из рук противника. Конкретно предлагается следующий план: северная группа войск под прикрытием бельгийской армии наносит удар со стороны Камбре и Арраса в направлении на Сен-Кентен. Решающую роль должны здесь сыграть союзные британские войска.

– Честь завоевания победы мы предоставляем нашим героическим союзникам. Они заслуживают этой славы. – Вейган повернулся к Черчиллю и слегка поклонился.

Французские войска – армия генерала Ферера – с юга, от Соммы, устремятся вперед, навстречу британским войскам. Танковые армии Рунштедта окажутся между молотом и наковальней. Бельгийская армия сможет выйти из-под удара.

Немецкая группировка фон Клейста, прорвавшаяся далеко на запад, будет просто раздавлена. Ведь на севере находится до миллиона боеспособных англо-франко-бельгийских солдат. С юга на соединение с ними двинется еще более мощная группировка – в Центральной и Южной Франции армейские группировки насчитывают два миллиона человек. Вейган иллюстрировал свой план на оперативной карте. Мощные стрелы с юга и с севера устремлялись навстречу друг другу.

Гамелен слушал молча доклад нового главкома. В конце он сказал:

– По существу, это то же самое, что предлагал я.

Слова его прозвучали так: «Какой смысл было устранять меня от командования?»

Рейно возразил:

– Но почему же вы не осуществили свой план до сих пор?

Гамелен безнадежно пожал плечами.

– У нас мало войск, худшее снаряжение, нет танков. Наконец, нужно время, чтобы сосредоточить силы.

– Танков достаточно, – Даладье поднял отяжелевшие веки. – Мы имеем четыре тысячи. Где они?

– Вы же сами знаете это, господин военный министр: тысяча новых танков стоят на складах и в парках. Остальные изношены, устарели.

Рейно задиристо подскочил к Гамелену:

– Это преступление перед нацией! Не использовать тысячу танков, когда против нас брошено… – Рейно задохнулся, ему не хватало воздуха. – Почему танки на складах?

– Это вы тоже знаете, господин премьер, – Гамелен говорил спокойным, усталым голосом. – Танки предназначались для финнов, так же, как и самолеты, отправленные в Сирию, предназначались для других целей – для нанесения удара по нефтяным промыслам в Баку. Вы это знаете. Не обвиняйте меня. Могу дополнить: генеральный штаб тщетно разыскивает полмиллиона винтовок. Где они? Только в списках. Я не говорю об одеялах, котелках, солдатских флягах, о ста тысячах противотанковых мин. Этими минами мы могли бы преградить дорогу Рунштедту, но на них подрывались русские танки при прорыве линии Маннергейма.

Наступило неловкое молчание. Вейган раздраженно подумал: «Болван! Зачем пригласили его? Он может скомпрометировать». Несколько лет назад Вейган сам через интендантов позаимствовал из военных складов часть винтовок для кагуляров, оружие нужно было для борьбы с красными. Главком постарался перевести разговор:

– Не будем, господа, спорить! Я хотел бы услышать ваше мнение. Что думает о моем плане господин британский премьер?

Черчилль стоял у окна. Над кострами клубился сизый дым. На подоконник упал кусочек черного пепла. Черчилль растер его между пальцами. «Да, судя по обстановке, следует рубить концы». На вопрос Вейгана ответил:

– Да, мой генерал, я полностью с вами согласен. Мне отрадно отметить вашу решимость. Франция и Британия будут сражаться рядом.

Главком резюмировал:

– Значит, будем считать, что план контрнаступления согласован? Завтра я отдаю приказ.

К ночи Уинстон Черчилль был снова в Лондоне. Он не мог надолго покидать столицу. Его ждали дела, не терпящие отлагательства. Ближе к полночи премьер и министр обороны пригласил к себе первого лорда адмиралтейства.

– Я хотел бы обсудить с вами план возможной эвакуации наших войск из Дюнкерка. Не подошел бы для общего руководства адмирал Рамсей?

Операцию «Динамо», как зашифровали предстоящую эвакуацию британского экспедиционного корпуса, начали готовить той же ночью. Время не ждало. Готовилась она в глубочайшей тайне и от немцев, и от французов.

III

В любой армии мира солдатский беспроволочный телеграф действует безотказно, казалось бы, в самых тяжелых условиях. Он исправно передает информацию, когда перестают действовать все остальные виды военной связи. С быстротой полевой рации среди солдат распространяются слухи, которые впоследствии почти всегда подтверждаются. Солдатский телеграф сообщает о передислокации войск, о назначениях, о вероятных прогнозах, основанных на достоверных, но еще не подписанных приказах. Прикуривая, что-то расскажет шофер, приехавший со штабным офицером, что-то добавит ординарец, несущий срочный пакет с сургучной печатью. Что-то услышит денщик и шепнет на ухо своему приятелю. Или сболтнет писарь, услыхав оброненную фразу шифровальщика или радиста. Эти разрозненные сведения обобщаются, процеживаются, дополняются наиболее вероятными предложениями и распространяются, точно круги от упавшего в воду камня.

Шарль и Фрашон медленно пробирались на север. Брошенные, как щепки, в поток беженцев, они все же были в курсе каких-то событий. Из этого могли делать выводы, принимать решения. Англичане отошли дальше к каналу. Значит, и нечего за ними гнаться. В районе Арраса строят оборону. Фрашон прикинул: их дивизии некуда больше деться, рота скорее всего там. Порешили пробиваться в Аррас.

Зорким взглядом солдаты выискивали в толпе мелькавшие защитные френчи. Сначала прибились к ним трое. Встретили как земляков. Потом еще один и еще двое. Шагали вместе вдоль обочин. Сообща промышляли, где бы перекусить, что бы добыть по дороге. Двое солдат несли ручной пулемет и жестяную коробку с патронами. Тот, что помоложе, чертыхался – коробка оттянула все руки. Но патроны не бросил, могут пригодиться – война. Фрашон и Морен тащили запасные стволы. Шарль несколько раз собирался свой бросить: кому он нужен! Но Фрашон рассудил: а если встретят лейтенанта Луше? Он спустит с них шкуру…

На другой день, отшагав много миль по проселкам, сели передохнуть у колодца, под одиноким дубом, мощно раскинувшим свои ветви. И дуб, и колодец, выложенный камнем, и крестьянский двор с толстыми, будто крепостными стенами стояли, плотно вросшие в землю. Стояли, может быть, больше века. Как и всюду, где проходили солдаты, в усадьбе было пусто. Чужие люди, также бросившие свое жилье, заходили в дом взглянуть на царящее там запустенье. Теперь все это считалось ничьим. Каждый считал себя вправе взять все, что может пригодиться в дороге. Но в доме и во дворе уже не оставалось ничего ценного. Заходили посмотреть больше из какого-то безразличного любопытства, как смотрят на незнакомого покойника.

Больше, чем опустевший дом, беженцев привлекал колодец с цепью, прикованной к лебедке, с тяжелой, позеленевшей деревянной бадьей, от которой веяло сыростью. Истомленные пешеходы, повозки сворачивали с тракта к старому дубу. Люди заглядывали в темную глубину колодца, животные тянулись мордами к деревянной колоде. Но в колодце воды давно не было, ее вычерпали до песка. Иные скрипучей лебедкой вытаскивали бадью, находили там на донышке густую жижу и разочарованно трогались дальше. Хотелось пить.

Морен сидел на земле, прислонившись к шершавому стволу дерева, и жевал хлеб с куском сыра – сыр удалось найти в чьем-то погребе. Подошвы ног горели от жары и усталости. Шарль разулся и наслаждался ощущением наступившей вдруг легкости и прохлады. Фрашон перелил из бадьи в котелки желтую густую жижу. Ждал, когда отстоится вода.

– Народу, народу сколько идет, будто вся Франция едет пахать на дальнее поле… Вот и попьем сейчас.

Он слил отстоявшуюся воду в порожний котелок, стукнул ладонью по днищу и вывалил на землю кучку вязкого, сырого песка.

От дороги к колодцу свернула крестьянская повозка, запряженная парой усталых коней. На повозке, в которой возят с полей снопы, сидели две женщины. Морен вскочил и пошел навстречу.

– Мари! – Девушка не видела солдата. Она была в том же клетчатом платье. – Мари! – крикнул снова Морен.

Пожилая женщина, державшая вожжи, подтолкнула девушку, кивнула на подходившего солдата. Мари оглянулась, узнала Шарля и улыбнулась.

Фрашон подошел тоже.

– Куда вы?

Мари не расслышала, мать ответила вместо нее:

– Не знаем. Куда все.

Женщины выбрались из повозки, подсели к солдатам. Оказалось, что они ехали той же дорогой, покинув деревню в ту ночь, когда Шарль и Фрашон проводили Мари домой. Накануне они ночевали даже в одной деревне. Женщины с жадностью пили воду – солдатам осталось по два глотка.

– Куда же поедете? – переспросил Фрашон.

– Не знаю, не знаю… – Мать тяжело вздохнула и сокрушенно опустила голову. – Ума не приложу, что теперь делать.

– Вот что, – у Фрашона внезапно появилась идея. – Езжайте в Фалез. Как доедете до Фалеза, сразу поворачивайте влево, мимо водяной мельницы. Там дорога одна. Приедете в деревню, спросите Катарину Фрашон. Там все знают. Как-нибудь приютитесь.

– А где этот Фалез?

Фрашон стал объяснять. Он сразу уверился, что женщинам следует ехать именно в Фалез и никуда больше.

– Встретите Катарину, скажите – видели Жана Фрашона. Это меня. Скажите: пока жив еще, он и прислал, мол.

Мари не принимала участия в разговоре. После контузии слух все еще не возвращался. Шарль пытался с ней говорить, но для этого надо было кричать перед самым ухом. Это почему-то смущало его, он стыдился перед солдатами.

Фрашон поправил сбрую, подтянул постромки, похлопал по крупу лошадь.

– Дойдут!

Когда женщины снова уселись в повозку, он сказал матери:

– Встретите Катарину, напомните – пусть зайдет к Буассону. Хозяину нечего валять дурака, пускай отдает долг. В отпуск я на него даром, что ли, работал… Так и скажите жене – пусть заберет долг… А трактом не ездите, они по дорогам бьют. Проселками, не торопясь, и доедете. Бывайте здоровы! Скажите, что жив еще… Может, и встретимся.

Морен пожал руку девушке:

– До свидания!

Мари кивнула ему головой. Повозка свернула за усадьбой, а солдаты обулись и пошли прямо к Аррасу.

IV

С ходу немцам не удалось захватить Аррас. Потеряв несколько танков, они отошли за холм, обескураженные внезапным сопротивлением.

Морен примостился в неглубоком окопчике перед амбразурой, сделанной в баррикаде из мешков с песком. Мешки лежали штабелями, как на мельнице, и надежно защищали от пуль и осколков. Но против бомбежек они не предохраняли. Во время налетов приходилось залезать в тесные лисьи норы, отрытые наспех во время обороны. Солдаты два дня не выходили из боя. Заросшие щетиной, почерневшие, оглушенные, измазанные глиной, они держались, и немцы ничего не могли с ними сделать. Занятые позиции были плёвые – так, окопчики, баррикады, ежи из колючей проволоки да противотанковый ров, который не удалось дорыть.

В сумятице на дорогах, среди которой сам черт сломит голову, Шарль и Фрашон все-таки нашли свою роту. Конечно, это было делом случая, – кто знал, что они встретят на дороге сержанта Пинэ.

По этому поводу Фрашон заметил: «Солдат как кошка – куда ни занеси, найдет дорогу обратно. Приживается к роте».

Куда делся весь полк, никто не знал. Может быть, тоже держит где-нибудь оборону. А сержант Пинэ, заметив их на дороге, сказал как ни в чем не бывало, будто они задержались в нужнике:

– Вы долго еще будете бездельничать? Я за вас должен таскать мешки? Идите на свое место!

Приставшие в пути солдаты тоже пошли за Фрашоном. Их место оказалось на огородах, на окраине города. Ночью они строили оборону, а с рассветом немецкие танки пошли в атаку. Танковую атаку отбили артиллеристы. Только один танк перевалил через ров. Его забросали гранатами. Он закрутился на одной гусенице и вспыхнул. Морен впервые видел, как горят танки. Краска вспучилась пузырями, коробилась, потом огонь, вероятно, проник в баки, а может быть, рванули снаряды. Башня съехала набекрень. Над танком поднялся столб дыма. Это повысило у всех настроение. Танк дымился до самого вечера.

Но вскоре пришлось позабыть обо всем. «Мессершмитты» долбили их не меньше часа. Возможно, что только так показалось – не меньше часа. В бомбежку и секунды могут тянуться часами.

В первый день после бомбежки немцы еще два раза ходили в атаку и снова откатывались. Лейтенант Луше погиб на другой день, Луше командовал восточным сектором. Он поднялся над бруствером, крикнул только: «По танкам…» – и, обмякший, свалился на землю.

Сколько отразили еще атак, Морен помнил смутно. Атаки чередовались с налетами. Отбомбят – лезут снова. За танками шла пехота. Ее секли пулеметами. Фрашон стоял вторым номером, он заменил того солдата, который шел с ними, тащил коробку с патронами. Солдата убило сегодня утром. Схоронить еще не успели.

В полдень снова бомбили. От Арраса, наверно, ничего не осталось, горит в разных местах. Приготовились к немецкой атаке, но атака была какая-то вялая. Танки, не доходя рва, повернули обратно. Получилась неожиданная передышка.

Фрашон отпил из фляги, завернул пробку.

– Теплая… Больше не лезут.

Вытер ладонью рот, размазав на подбородке грязь. Закурил трубку. Морен тоже присел на корточки.

– Осталось? – кивнул он на флягу.

– На, допивай… Надо бы в окоп положить, там прохладнее.

Вода была почти горячая, она смягчила пересохший рот, но не утолила жажды. Морен сказал:

– Отдуваемся здесь за весь полк.

– За всех отдуваемся. – Фрашон вспомнил о письме жены. Хозяин до сих пор не заплатил долга, зарабатывает на солдатских спинах. – Окопались в тылу. И коммунисты тоже.

– Коммунисты воюют или сидят в тюрьмах.

– Где они воюют? Только баламутят народ. Попрятались в норы.

– Где воюют? Рядом с тобой.

– Не видал.

– Посмотри лучше, – Морен усмехнулся. – Я что, не воюю?

Фрашон посмотрел воспаленными глазами на Шарля.

– Ты? – Вот уже не думал Фрашон, что его дружок коммунист! Болтает, наверно. – Не мели чепуху!

– Не похож разве? Подожди еще, ты тоже коммунистом станешь.

– Скорее покойником!

Фрашон не поверил Шарлю, обиделся. «Если так, чего же молчал столько времени? От кого таится? Думает, побегу сразу к капитану Гизе, как последний доносчик…»

К вечеру послали разведку – немцы подозрительно приумолкли. Разведчики вернулись затемно. Приволокли «языка». Молодой самонадеянный эсэсовец говорил небрежно и свысока. Грозил, требовал. Такой наглец! Потом разревелся от бессильной ярости. Но все же сказал, что танковая колонна, обходя Аррас, пошла дальше. Нечего тратить время, пусть французы сидят в своем городишке. Вся Франция уже занята армией фюрера. «Хайль Гитлер!» Эсэсовец привстал и выкинул вперед руку.

Действительно, в течение двух следующих дней немцы не пытались атаковать Аррас. Они вели только пулеметный обстрел, швырялись минами, а орудийная канонада отдалилась и затихла в направлении Абвилля. Еще через день среди солдат распространилась новость – англичане бросили свои позиции. Ночью они держали оборону, а утром их и след простыл. Будто сдунуло ветром. Снялись, не предупредив французов.

Новость принес Фрашон. Он раздраженно сказал, шаря по карманам в поисках спичек:

– Час от часу не легче! Теперь англичане смылись…

Как, почему – узнали позже. Армия Горта, занявшая после отступления из Бельгии позиции вдоль реки Лис, неожиданно ушла к Дюнкерку, обнажив фланг стоявших рядом французских войск.

Об этом узнали одновременно с приказом оставить Аррас. Солдаты чертыхались, связывая оба события воедино. Нарастало горькое, недоброе чувство, кислотой разъедавшее доверие к англичанам. Их поведение считали вероломством. Даже сержант Пинэ, службист Пинэ, привыкший всегда глядеть в рот начальству, тоже начал ворчать. Он уже не одергивал солдат, рассуждающих о предательстве англичан и прочих вещах, подрывавших дисциплину. Какая теперь, к чертям, дисциплина, если целая армия бросает позиции! Пинэ высказал это, поднимая среди ночи солдат.

– Вставайте, вставайте! – расталкивал он спящих на земле людей. – Фрашон, кто там около тебя дрыхнет? Буди его. Может, успеем проводить генерала Горта.

Шарль, ежась от ночной сырости, мрачно сострил:

– Переходим на заранее подготовленные позиции. Джон Буль уступает нам место. Поддержим наших союзников!

Фрашон спросил:

– Мы совсем отсюда уходим?

Пинэ разозлился:

– Нет! Идем отдыхать! Будем снова разводить кроликов! Поднимайтесь быстрее!

Сержант Пинэ заменил убитого командира роты. В роте оставалось теперь человек сорок. Это включая тех, кто присоединился в дороге и во время боев под Аррасом. И ни одного офицера. Пинэ не знал даже, от кого поступил приказ оставить город, Аррас защищали разрозненные части, но сержант по-своему рассудил правильно. Раз кто-то отдает приказ, значит, есть и начальство. Иначе никакая сила не заставила бы его оставить позиции.

Темень ночи прорезали отсветы угасавших пожаров. Иногда подымались вдруг столбы искр – обваливалась стена или падали балки. На какие-то мгновения багровый свет становился ярче, он выхватывал из темноты мешки баррикады, выщербленную черепичную крышу, гуще становилась темень в провалах окопов. От баррикады протянулась цепочка пригнувшихся, будто идущих на четвереньках солдат. На улице, под прикрытием домов, построились и окраиной города вышли к железной дороге.

К рассвету защитники Арраса находились в нескольких милях от города. Только теперь, когда вся колонна вытянулась на дороге, стало видно, сколь невелик был отряд, защищавший целую неделю осажденный город. Фрашон обратил на это внимание:

– Я не думал, что нас так мало. У месье Буассона на виноградниках и то больше работает…

– Ты все меришь на виноградники. Как думаешь, отдаст он тебе деньги? – Шарль не утерпел поддеть товарища.

– Ну и черт с ним! – Бретонца не оставляла мысль о подлости Буассона. Слова Морена задели его за живое. – Выбраться бы только мне из этого пекла, я бы… Гляди-ка, а что там такое?

Фрашон указал на опушку дубовой рощи у дороги. В чаще кустарника что-то ослепительно блестело на солнце. Шарль козырьком приложил руку к глазам.

– Кажется, фара. Автомобиль…

Из строя выходить не посмели. Доложили Пинэ. Сержант приказал пойти посмотреть. Морен оказался прав – в кустах стоял брошенный грузовик, и не один. В глубине рощи оказалось еще с полдюжины автомобилей. Шарль осмотрел их, ударил носком по шинам – накачаны. Заглянул в баки, забрался в кабину. Машины были исправны. В баках полно горючего.

– Вот это нам повезло! Английские!..

Морен вывел грузовик на дорогу.

Дальше ехали на автомашинах. В кузовы набились солдаты, как шпроты в банке. Иные пристроились на подножках. В передней машине, рядом с Мореном, сидели Фрашон и Пинэ. Было тесно, и Фрашон сидел боком, повернувшись к окну. Шарль гнал на совесть. Мелькали пустые деревни – ни французов, ни немцев. Войска отступили, беженцы прошли на юг, а немцы, проскочив к морю, еще не заняли эти места.

– Ты что, шофер? – Пинэ с большим уважением стал смотреть на Морена, приникшего к рулю. До этого он считал Морена только строптивым солдатом, умеющим отлынивать от нарядов.

Ответил Фрашон:

– Механик он, работал на заводе Рено в Париже.

Фрашону очень хотелось взглянуть сейчас на Пинэ: как он воспримет это? Для него ведь все солдаты болваны. Но Фрашон не мог повернуться, только скосил глаза.

Шарль добавил:

– Работал на сборке.

– Смотри ты!.. Говорят, немцы бомбили Рено.

– Нет, Ситроен. Напротив нас.

Перед Брюэ Морен предложил:

– Брюэ стоит объехать. Может, там немцы.

Пинэ согласился. Остановились на перекрестке, подождали отставшие машины и свернули в объезд. Поехали медленно, но все же через час были в районе канала. На мосту их обстреляли – стояла немецкая застава. Сначала приняли их за своих. Открыли огонь, когда грузовики проскочили мост. Раздалось несколько орудийных выстрелов. Снаряды разорвались в стороне.

Шарль до боли в суставах впился в штурвал. Мчался на предельной скорости. За мельницей Пинэ приказал остановиться. Морен рукой вытер пот. Только сейчас он почувствовал, какой опасности удалось избежать. Задние машины резко затормозили.

– Давай дальше! Чего стали?

Солдат-водитель высунулся из кабины и неистово засигналил. Он беспокойно оглядывался назад, хотя моста давно уже не было видно.

Вскоре нагнали своих – отступающие французские части. Правее шел бой. Колонну остановили около артиллерийских позиций. Какой-то полковник приказал Пинэ проехать дальше и занять оборону, он ткнул пальцем в раскрытую карту, – вот здесь. Пинэ немел при встрече с начальством. Козырнул и отправился выполнять приказание. Куда ехать, он так и не понял.

Ползли медленно за артиллерийским дивизионом, санитарными повозками, толпами беженцев. Беженцы снова появились на узкой дороге. Пешие солдаты легко обгоняли колонну.

У реки с пологими зелеными берегами, поросшими ивами, попали в затор.

К машине подскочил капитан, взвинченный, нервный.

– Куда вы едете?

Пинэ назвал деревню, указанную полковником.

– Какой дурак вас погнал туда? Там нечего делать. Идите сюда.

Сержант выбрался из кабины.

– Занимайте оборону вот здесь, – капитан, как и полковник, ткнул пальцем в карту. – Будете держать переправу.

– Но, мой капитан, – осмелился возразить Пинэ, – я имею приказ полковника…

– Какого полковника?

– Не могу знать.

– Выполняйте мое приказание.

– Слушаюсь!

Поехали вдоль реки и вскоре врезались в зыбучий песок. Грелись моторы, буксовали машины. Их тащили почти на руках. Наконец выбрались на приличную дорогу.

На переправе пришлось снова остановиться. Кое-как перебрались на другую сторону реки и попали на глаза генералу, растерянному и усталому. Он сидел на солнцепеке в полевой форме. Распоряжался его адъютант.

– Где ваш офицер?

– Убит под Аррасом.

– Какой дивизии?

Пинэ ответил.

– Где она?

– Не могу знать.

– Куда же вы едете?

– Занимать оборону.

– В тыл? Болваны! Трусы! Возвращайтесь назад! Немедленно!..

Растерянный и оробевший, Пинэ отошел к машине. Адъютант что-то истерически кричал вдогонку. Потом он обрушился на пехотного офицера, шагавшего во главе небольшой группы солдат. Генерал по-прежнему сидел на солнцепеке, в изнеможении опустив руки. Вся его поза, выражение лица будто говорили: «Как мне надоело все это!»

Машины начали разворачиваться, но проехать навстречу рвущемуся через мост людскому потоку нечего было и думать.

– Сержант, – сказал Фрашон, – послушай моего совета, плюнь на машины. Теперь с ними одна морока. Идем пешком. Не будем так мозолить глаза. Оказывается, это мы дезертиры…

Машины бросили у переправы, присоединились к какой-то части и заняли оборону. В тот же вечер приняли бой. Немцы их сбили, пришлось отступать снова, снова приняли бой и опять отошли под напором танков.

Эти два дня провели будто в чаду. От роты уже совсем ничего не осталось – десяток солдат. Пинэ продолжал командовать. Человеком он оказался храбрым, робел только перед начальством. Французские войска стояли полукольцом вокруг Дюнкерка. Говорили, что англичане грузятся на корабли, после станут вывозить и французов.

Остатки роты занимали позиции на берегу канала. По ту сторону немцы открыто проводили перегруппировку, накапливали танки. Их было множество. Фрашон глядел на них из окопа, отрытого на взгорке.

– Сомнут. Перелезут через канал и сомнут. Отступать дальше некуда.

Подполз Пинэ. Спросил, есть ли гранаты. Осталось по две на человека.

– Где же пушки? – спросил Морен.

– У англичан.

– А англичане?

– В Дюнкерке. Мы теперь – как штабная рота, охраняем их то в Аррасе, то здесь. Вот дьяволы! – Пинэ намекал на штаб Горта, стоявший в Аррасе.

– Держи карман шире! Генерал Горт драпанул еще до нашего прихода. Он небось сидит себе в Лондоне…

– Ладно, ладно! – вдруг спохватился Пинэ. – Наше дело выполнять приказ.

Узколицый солдат, лежавший рядом с Мореном, сказал:

– Мне бы посмотреть хоть на одного англичанина.

Разговор оборвался. Просвистел снаряд и разорвался, ударившись в дерево. Солдаты прижались к земле.

– Теперь начнется! – Фрашон посмотрел на гранаты, разложенные на краю окопа. – С этим не навоюешь.

Но то, чего ждал Фрашон и другие солдаты, не началось. Немцы без всякого повода остановили свое наступление. Стояли ясные, тихие дни, но в небе не появлялось ни единого самолета. Солдаты радовались и недоумевали. Решили: видимо, немцы выдохлись.

* * *
Двадцать четвертого мая 1940 года премьер-министр Великобритании сэр Уинстон Черчилль получил шифрованную телеграмму от премьер-министра Франции. Поль Рейно сообщал:

«Вы мне телеграфировали сегодня утром, что дали инструкции генералу Горту продолжать выполнение плана Вейгана. Между тем генерал Вейган сообщил мне: вопреки категорическому распоряжению, подтвержденному сегодня утром генералом Вейганом, английская армия отступила на сорок километров в направлении портов, – это в то время как наши войска, движущиеся с юга, приближались к союзным армиям, находившимся на севере. Ваше отступление, естественно, заставило генерала Вейгана изменить всю диспозицию. Он вынужден был отказаться от намерения ликвидировать прорыв фронта. Неожиданный отход тяжелых английских частей от Гавра также вызвал глубокое смятение в тылу. Излишне указывать на серьезность вытекающих отсюда последствий».

Черчилль прочитал телеграмму, поморщился, сжал рукой подбородок. Неприятно! Но международные отношения не всегда совпадают с обычными понятиями о верности, долге. В политике цель оправдывает средства. Только цель. Премьер решил не отвечать на телеграмму. Придется еще раз лететь во Францию. Лучше объяснить на словах.

Премьера заинтересовало еще одно сообщение – германские войска приостановили наступление в районе Дюнкерка. Это телеграмма от Горта. К телеграмме приложено донесение военной разведки. Перехвачена немецкая радиограмма – Рунштедту приказано задержать наступление. Черчилль понял чутьем, дело здесь не в стратегии, глубже. Уж не собирается ли Гитлер задобрить его, дать возможность ускользнуть от разгрома, сохранить престиж? Может быть, может быть… Ход Гитлера, кажется, разгадан. Что ж, надо играть! На карту поставлено многое. Черчилль вызвал адмиралтейство:

– Завтра начинайте «Динамо».

Эвакуация началась двадцать шестого мая в шесть часов пятьдесят минут по Гринвичу.

Через два дня бельгийская армия, прижатая к побережью в районе Остенде, сложила оружие.

V

Стояли погожие, ясные, теплые дни, но в Ла-Манше вода была холодная. Конечно, не такая, как в Норвежском море. Там просто лед. Роберт Крошоу поежился при одном воспоминании – ему все-таки пришлось там окунуться, накрыло волной. Обратно в Дувр они возвратились в начале мая, простояв долго, очень долго на траверзе Тронхейма. Высадка почему-то так и не состоялась, хотя все было готово к десанту. Ну что ж, это неплохо. Сразу из колючей, соленой пурги попали в тепло. Перебрались из зимы в лето. На солнце даже бывает жарко. Он с удовольствием выпил бы стаканчик оранжада или прохладного пива, но нельзя отойти от машины – командир бригады может появиться в любую минуту.

Роберт сидел в кабине, опершись на руль, и рассеянно считал выходящих из морского штаба. Загадал – десятым будет его полковник. Но Боб отсчитал несколько десятков, Макгроег все не появлялся. Давно бы успел напиться. Потом стал считать, кого больше – входивших в штаб или выходивших. Получалось почти одинаково. Надоело и это. Достал из кармана последнее письмо Кэт. За время отъезда накопилось с десяток писем, он получил сразу целую пачку. Главная новость – Кэт стала работать стенографисткой где-то в штабе. В каком – военная тайна. Обещала рассказать при встрече. Кэт носит военную форму, пишет, очень идет. Собирается короче подстричь волосы, спрашивает совета. Боб улыбнулся – он никак не может представить свою Кэт в форме сержанта.

– Хелло, Боб! Снова на том же месте!

Роберт так увлекся, что не сразу сообразил, кто его окликает. По ступеням спускался Джимми. Роберт спрятал письмо – не хотелось, чтобы Джимми видел его за этим занятием. Вообще последнее время Боб питал к нему непонятную антипатию. Раздражали услужливые глаза и самодовольная физиономия.

– Здравствуй. О чем ты так замечтался?

– Просто так.

– Говорят, ты плавал в Норвегию? Как там?

– Ничего. Холодно.

– Зато во Франции жарко. Но тебе я завидую, все-таки разнообразие.

Джимми действительно завидовал Крошоу, но сам предпочитал оставаться на берегу – спокойнее. Боб это понял.

– Что ж, мог бы и ты поехать.

– Где там! – Джимми махнул рукой. – Столько работы, разве меня отпустят!

Роберт усмехнулся.

– Подал бы рапорт. Это не в отпуск. В Нарвик еще не поздно.

– Теперь нечего говорить. Наших войск там почти нет. У канадцев свои интенданты… Нет уж, придется мне, видно, тянуть свою лямку.

Джимми делал вид, что его тяготит тыловая работа. Будто и правда рвется на боевые задания. Чего притворяется? Вслух Роберт сказал:

– А ты чего здесь?

– Уезжаю. Получил назначение в Лондон. Ходил за приказом. Не только тебе ездить. Теперь я могу передать привет. Передать?

– Что ж, передай.

Они оба подумали о Кэт.

– Слушай, а помнишь, как ты меня отшил? Не успел оглянуться… Но имей в виду, роли могут меняться. – Джимми засмеялся.

У него был противный смешок. Роберт нахмурился.

– Ладно, ладно, не буду! Я пошутил. Пользуйся. Она мне не так уж нравилась… Может, ты подвезешь меня? Здесь недалеко. Сегодня у меня поезд.

– Нет, не могу, жду полковника.

– Тогда до свидания. Будешь в отпуске – заходи… Так я передам привет. Ладно?

Джимми явно издевался. Что ему отвечать? Обругать – не стоит. Тем более что он уже переходил улицу, развязный, самодовольный.

Но Джимми лукавил и кривил душой. Конечно, Кэт ему нравилась. Если бы не Роберт, он уверен, все было бы совершенно иначе. Не будет же он говорить об этом большеголовому Крошоу! Пусть лучше немного позлиться. В Лондоне надо обязательно с ней встретиться…

Вскоре из штаба вышел полковник Макгроег, втиснул в кабину свои долговязые ноги и приказал ехать в порт. Последние дни командира бригады частенько вызывали в морской штаб. У него были какие-то неотложные дела, – возможно, с приездом адмирала Рамсея. Это, вероятнее всего, связано с неприятными делами во Франции. В Дувре почти открыто говорили о предстоящей эвакуации английских войск с французского побережья.

Роберт уже изучил маршрут полковника – из штаба в порт, потом вдоль побережья. Если направо, то вдоль меловых отрогов чуть не к Гастингсу, а на восток, – значит, в Уолмер или в Маргет. Возвращались поздно. С утра начиналось все то же самое.

Вид побережья менялся на глазах Роберта. В порту появились баржи, пароходы с красными, незакрашенными бортами, – откуда только достали такое старье, – канонерские лодки, тральщики. В последние дни порт заполнили сотни шлюпок, моторок, спортивных яхт, рыбачьих шхун. В Дувр сводили всякую посудину, способную держаться на воде. Внимание Роберта особенно привлекали эти разноперые суденышки. Они облепили все побережье, как москиты. Действительно, москитный флот!

С неделю назад Крошоу возил полковника с каким-то штабным офицером в Сандгет, за Флокстоном. Тоже на побережье. Оба сидели сзади и говорили вполголоса. Роберт вообще не любитель прислушиваться к чужим разговорам. Какое ему дело! Но полковник говорил громко. Не затыкать же уши! Рассуждали о предстоящей эвакуации. Макгроег сказал:

– Удивляюсь. У меня не укладывается в голове, как все это получается! Готовили транспорты, услали их к чертям, к дьяволу, в Нарвик, не знаю куда, а мы остаемся здесь на мели. Как можно так легкомысленно относиться! Ну, на чеммы будем перевозить войска? Двенадцать дивизий! Это целая армия. Мы стоим перед катастрофой.

– Кто же думал, что так получится?

– Надо было думать. Я не могу спокойно говорить.

– Тем не менее этого не следует делать. – Офицер глазами указал на шофера.

Они заговорили снова, но уже тихо.

Боб раздумывал над словами Макгроега. В самом деле, получилось неладно. Во Францию перевозили войска почти год, а вывезти надо за несколько дней. Полковник прав – сколько транспортов застряло в Норвегии. Он сам это видел. Теперь вывози хоть на шлюпках. А что? Если собрать яхты, моторные лодки, позвать рыбаков… Боб сам когда-то ходил на яхте к французскому берегу. Миль пятьдесят туда, ну и обратно. Собрать бы несколько тысяч судов. Кто откажется выручить солдат из ловушки! Пушки, конечно, на яхте не увезешь, но несколько солдат – безусловно.

Роберту Крошоу эта идея казалась самому фантастической и невыполнимой, но все же она не покидала его. Он снова и снова возвращался к этой мысли. Сказать бы полковнику… Нет! Глупо! Где наберешь столько людей? Людей? Роберт возражал сам себе. Да он сам первый может поплыть. И любой яхтсмен, рыбак. Сколько среди докеров моряков, мотористов, механиков! Добровольцы найдутся.

На обратном пути Крошоу завел разговор издали. Офицер, который с ними ехал, остался в Фолкстоне. Макгроег молчал. Лицо его было сосредоточенным, как у слепого, переходящего улицу.

– Раньше я плавал на яхте к Дюнкерку, по хорошему ветру часов шесть ходу.

– Ну и что? – Макгроег продолжал смотреть вперед невидящим взором.

– На моторных лодках тоже можно идти. Немного дольше.

– Моторки – не транспорт, нужны корабли, – командир бригады отвечал на свои мысли.

– А если собрать по всей Англии, привезти из Лондона, с побережья взять рыбаков? Никто не откажется.

– Не откажутся? – Макгроег будто очнулся. – Сколько часов до Дюнкерка на яхте? Шесть? Может быть. А немецкие самолеты? Нужно прикрытие.

Роберт не подумал об этом. Неуверенно сказал:

– Можно бы ночью…

– Ночью? Да, если бы удалось это сделать! – Полковник снова погрузился в невеселые мысли.

Роберт покосился влево, боковым зрением увидел костистый сосредоточенный профиль. Да, из этого ничего не выйдет. Не его ума дело.

Но командир бригады в тот же день доложил адмиралу Рамсею о возникшей идее. Решили попробовать. Впрочем, без особой уверенности. Где наберешь столько охотников? Вообще нелепо – вывозить на баркасах целую армию, но что делать? Иного выхода не было.

Вскоре на южное побережье Англии начали стекаться тысячи, десятки тысяч людей. Рыбаки, яхтсмены, моряки, докеры – все, кто мог держать весла, управлять парусом, моторами, устремились на берег. У причалов, на пристанях, в рыбачьих поселках появились суденышки. Целая армада. На берегу, как перед ходом макрели или трески, смолили днища, чинили снасти, шили неподатливые паруса. Роберт Крошоу в непрестанных разъездах видел, как оживает берег, как на чадящих кострах варили смолу; на разостланных у воды брезентах разбирали моторы. Люди суетились вокруг опрокинутых вверх днищами баркасов, вытянутых на песок. Сын лондонского докера, рядовой шофер из морской десантной бригады, Крошоу не мог подозревать, что его идея, оброненная по дороге в Дувр, начинает осуществляться.

Много позже военные авторитеты назвали эвакуацию из Дюнкерка величайшей победой. Восхваляли ее организаторов, писали реляции, сорили орденами, забыв об английском народе, о тысячах охотников-добровольцев, незаметных и беззаветных героев, устремившихся на утлых суденышках через канал спасать свою армию, армию, попавшую в беду в результате авантюризма, политического интриганства и вероломства. Сто тысяч рядовых англичан отправились на южное побережье острова и участвовали в спасении британских войск, в операции «Динамо».

Полковник Макгроег на первых кораблях ночью вышел в Дюнкерк. Адмирал Рамсей приказал выяснить обстановку на месте. Это не входило в обязанности командира бригады – он отвечает только за оборону небольшого участка побережья и разгрузку эвакуированных войск опять-таки на своем участке. Но Макгроег сам хотел уяснить положение.

В Дюнкерк корабли пришли на рассвете двадцать шестого мая и тотчас приступили к погрузке. В порту царила паника. Распространился слух, что немцы готовят массированную танковую атаку. Генерал Горт – весь его штаб уже перебрался в Англию – приказал отвести британские части в город. Оборону держали французы. Танки противника появились по ту сторону канала. Если бы не городские строения, их можно было бы увидеть в бинокль. Тяжелое оружие приказали оставить, надо спасать людей. Танки, гаубицы, тягачи, автомобили стояли в порту и на улицах, брошенные прислугой. Никто не думал о защите города, все рвались к кораблям. Части обеспечения едва могли сохранять порядок. «Что же будет завтра?» – с тревогой подумал Макгроег. Капитан корабля приказал поднять трапы. Под тяжестью сотен людей судно погрузилось ниже ватерлинии. Полковник посмотрел на часы. Было шесть часов пятьдесят семь минут утра. Эвакуация началась. Перегруженные солдатами корабли ушли из Дюнкерка.

Небо было безоблачно-ясное, дул легкий встречный ветер. На половине пути к английскому берегу встретились первые моторные лодки, парусные яхты, тральщик тянул на буксире плоскодонную баржу. Даже в штилевую погоду было рискованно выходить в море на таких скорлупках. Москитная армада шла к Дюнкерку спасать солдат, спасать престиж британского правительства.

В прозрачной дымке уже виднелись меловые отроги высокого дуврского берега. В полдень корабли ошвартовались у гранитной стенки.

Роберт ждал командира бригады в порту. Его машина стояла в тени пакгауза. С кораблей выносили раненых, сходили по трапам солдаты, усталые и возбужденные, небритые, словно помятые. Такой же измученный, с осунувшимся лицом подошел Макгроег. Приказал ехать в штаб.

Крошоу осмелился попросить, нельзя ли ему сходить в Дюнкерк. Он уже договорился с владельцем моторной лодки. Если полковник разрешит, они сегодня же в ночь могут отправиться. На это время его сможет заменить Эдвард Смайлс, Крошоу тоже с ним договорился.

Машина остановилась у подъезда морского штаба. Макгроег вышел.

– Хорошо, отправляйтесь. Это очень нужно, Крошоу, очень… Счастливого пути! Благодарю вас! – Макгроег порывисто сжал руку Роберта.

Он поднялся по каменным ступеням лестницы и снова вернулся:

– Пусть Смайлс ждет меня здесь через час. Счастливого пути!

– Да, сэр! – Роберт стремительно помчался к казармам.

В тот же вечер на парусной лодке Крошоу ушел в море. Вместе с ним плыл старик, хозяин шлюпки, бывший смотритель маяка, ушедший в отставку. За кормой тарахтел подвесной мотор, его удалось кое-как достать. Если не ослабнет ветер, к рассвету надеялись быть в Дюнкерке. Рядом с ними плыли такие же лодки. С наступлением темноты они скрылись из виду. Старик зажег фонарь и временами, приоткрыв полукруглую металлическую шторку, глядел на компас. Иногда из мрака выползали силуэты встречных судов с погашенными огнями, и тогда, чтобы не столкнуться, старик предупреждающе размахивал фонарем, кричал простуженным басом, но на кораблях не слышали его голоса. Роберт отворачивал в сторону и снова ложился на курс. Чтобы не сбиться, он вел шлюпку по звездам. Путь их лежал почти на восток.

Старик был молчалив. За три рейса, совершенных в Дюнкерк, он едва ли произнес десяток слов, не считая, конечно, распоряжений – принять влево, так держать или заглушить мотор. На третьи сутки старик занемог, такая нагрузка оказалась не для его возраста, и Роберт следующие рейсы совершал один или брал кого-нибудь в помощь. Только раз, пока добровольцы чинили забарахливший мотор, ему удалось забежать в казармы. Он получил два письма: одно – от Кэт, другое – от матери. Мать писала, что отец и дядюшка Вильям тоже уехали на побережье. Роберт надеялся встретить их, но где их найдешь в такой сутолоке! Днем и ночью тысячи лодок бороздили воды канала.

Операция «Динамо» продолжалась в течение недели, и все эти дни Роберт почти не спал, разве только урывками на дне шлюпки. В разгар эвакуации, тридцатого и тридцать первого мая, из Дюнкерка вывезли больше ста тридцати тысяч британских солдат. Почти половину из них сняли с помощью так называемой москитной армады.

VI

Конец войны для Фрашона и Шарля наступил на побережье, в песчаных дюнах. Днем они похоронили Пинэ. Его снял немецкий пулеметчик. Солдаты принесли сержанта на берег. Он жил еще часа два, просил пить, но воды не было. Солнце палило так, что Пинэ не похолодел. На лице его после смерти застыло такое выражение, будто он говорил с полковником там, возле мельницы, когда прорвались через мост.

– А все-таки он хороший был парень.

Фрашон стоял на коленях, скинув пилотку. Стоял рядом с песчаным холмиком. Подняться в рост было опасно – на холмах залегли немцы. Цепи немецких солдат пытались занять побережье, но их отбили. В дюнах укрылось немало французов.

– Что будем делать? Мы в роте последние.

– Не знаю. Может, что ночью…

– Думаешь, за нами придут?

– Вряд ли. Кому мы нужны? Англичан уже вывезли.

– А ты бы поехал?

– Не знаю. Чужбина…

– А в плен к фашистам лучше? – Впервые Морен вместо «немцы» произнес это слово.

– Все равно… В Фалез бы! Как-то там? – В словах Фрашона прозвучала тоска.

Солдат охватило чувство безысходного одиночества.

Просидели до вечера. С моря потянуло сыростью, солью, запахом йода от гниющих на берегу водорослей. Когда стемнело, переползли к воде. Морен зачерпнул пригоршню, взял в рот и выплюнул. Во рту осталась соленая горечь.

На западе догорал закат. Край моря был такой же темно-багровый, как узкая полоса неба. Солдаты легли на влажный песок. Стояла такая тишина, что казалось, будто немецкий говор, смех, пьяные песни слышатся совсем рядом.

– Караулят…

Оба подумали: «Осталась последняя ночь. Что будет завтра?» Тоска снова защемила сердце.

Вот и догорела заря. Стало совсем темно. Волны мягко шуршали в песке. Сквозь монотонный плеск вдруг послышался будто рокот мотора. Солдаты подняли головы, прислушались. Показалось?.. Нет, скрипнула уключина, удар весла, всплеск.

– Что это?

– Шлюпка!

На черном фоне моря обозначился призрачный, белесый силуэт лодки. Парус был убран.

– Кто там? – негромко окликнул Морен.

– Хелло! – донеслось с моря. – На берегу! Французы!

– Кто там? – снова повторил Морен.

– Я за вами… – Человек говорил с сильным английским акцентом.

Лодка приблизилась к берегу. На веслах сидел гребец в матросском тельнике.

– Сколько вас?

– Двое.

– Садитесь! Живо!

Первое, что пронеслось в голове, – скорее покинуть эти проклятые дюны, песчаную западню, в которую они попали. Морен вошел в воду, за ним Фрашон. Море было еще холодное. Солдаты погрузились сначала по колено, потом по пояс. Холод обжег, перехватило дыхание. Перевалились через борт. Фрашон неосторожно грохнул башмаком о днище.

– Тише!..

Англичанин развернул лодку и навалился на весла. Берег стал отдаляться. Гребец бросил весла и перешел на корму. Лодку качнуло. Сохраняя равновесие, он оперся на плечо Шарля, задержал руку.

– Все в порядке. Ол-райт!.. Рома хотите?

Звякнуло стекло о металл.

– Держи!

Морен ощупью нашел руку гребца, взял стакан и залпом выпил. По телу разлилось тепло. Передал стакан Жану.

Англичанин сунул бутылку в рундук и завел мотор. Моторчик затарахтел, шлюпка ходко пошла вперед.

– Закурить нет? – спросил Фрашон.

– Сейчас нельзя. Хотя…

Фрашон почувствовал в руке сигарету. Размял ее, набил трубку. Моряк накрылся с головой брезентовой курткой, чиркнул зажигалкой. Огонь осветил крутой и широкий лоб и подбородок, разрезанный складкой надвое.

Лодка отходила все дальше от берега. Теперь его можно было угадать только по далеким заревам, накалявшим небо то жарко, то более тускло. Зарева окаймляли невидимое побережье.

– Горит вся Франция… – Морен сказал будто бы про себя.

– Да, да, – сочувственно поддержал англичанин.

– Тебя как зовут? – спросил Фрашон.

– Боб Крошоу. Из Лондона. Служу в Дувре. А тебя?

– Жан Фрашон из Фалеза. А его – Шарль Морен. Работал в Париже, на заводе Рено.

– Рено знаю – автомобили.

– А куда мы идем? – осторожно спросил Шарль.

– В Дувр или рядом. К утру придем. Я уже седьмой раз плыву, восемнадцать человек вывез.

– Послушай, а мы не хотим в Англию… Как думаешь, Жан? Англичанин удивленно взглянул на Шарля, пытаясь в темноте рассмотреть его лицо. Ему показалось, что он не понял.

– Прости, я плохо говорю по-французски…

– Мы хотим остаться во Франции.

– Почему?

– Так надо… Помоги нам выбраться из западни.

– Что такое «западня»?

– Дюнкерк. Если проплыть миль десять, там можно выйти. Я так думаю.

– Да, – вставил Фрашон, – лучше быть дома.

Крошоу задумался. Левая рука его лежала на румпеле.

– Хорошо. Вероятно, вы правы.

Роберт повернул руль влево. Для этого ему пришлось сдвинуться к борту. Лодка накренилась и пошла на запад, вдоль пожарищ, пылавших за горизонтом.

Так шли больше часа. Крошоу свернул к берегу и заглушил мотор. На весла сел Шарль. Плыли осторожно, прислушиваясь к шорохам. Все побережье уже заняли немцы.

Лодка мягко ткнулась в песок. Торопливо и крепко пожали англичанину руку.

– Спасибо!

– Да что вы!.. Подождите минуту! – Боб вытащил из-под скамьи рюкзак с продуктами. – Возьмите!

Мешок беззвучно упал на берег.

Крошоу веслом оттолкнул лодку. Солдаты стояли, пока она не растаяла в море. Погружаясь в зыбучий песок, стали подыматься на берег. Наверху остановились передохнуть. В невидимом море вдруг затарахтел мотор.

– Пошел…

– А ты ругал англичан… Он выручил нас.

– Так это ж трудовой человек, по всему видно… Как он назвал фамилию?

– Крошоу.

– Да, да, Боб Крошоу из Лондона…

Глава десятая

I

Леон с утра ждал машину. Ходил по кабинету и нервничал. В двенадцать с минутами уходил поезд, а сейчас?.. Он в сотый раз взглянул на часы. Времени остается почти в обрез. Терзи посмотрел в окно – пусто. Улицы обезлюдели, у подъезда никого нет. Позвонил в гараж – никакого ответа. В редакцию звонить нет смысла – уехали накануне.

Можно подождать еще минут пять, не больше. Вещи стоят в прихожей, пропуск в кармане, и немцы за Булонским лесом, почти в городе. А машины нет. Дурацкое положение!..

После того как англичане бросили на произвол судьбы французскую армию, обнажили ее левый фланг и ушли в Дюнкерк, Леон понял – это начало конца, началась агония. Свидетелей катастрофы и без него много. Надо уехать. Пропуск в кармане – не виза, а пропуск, бумажка с круглой печатью британского посольства. Она дает право выйти на перрон вокзала через служебный проход. С пропуском можно втиснуться на площадку специального вагона. «Союзники помогают… сбежать из Парижа, – Терзи иронически усмехнулся своим желчным мыслям. – Да, союзники до черного дня… Получить такой пропуск сейчас труднее, чем любую международную визу. Помогли английские журналисты. Британцы вывозят семьи, удирают сами. Сначала в Сен-Назер, оттуда морем на остров… Но где же машина? Черт с ними, с вещами! Надо убрать их в комнату».

Терзи перенес чемоданы из прихожей. Взял только один, с дорожными вещами. Захлопнул дверь в кабинет, снял с вешалки макинтош.

За дверью раздался телефонный звонок. Может, из гаража? Телефон звякнул и замер. Какая досада! Вероятно, думают – никого нет. Потом зазвонил снова. Терзи заторопился – сейчас положат трубку! Он шарил по карманам. Где же ключи? Наконец-то!.. Леон подбежал к аппарату и схватил трубку. Звонила Лилиан. Вот уж не ожидал!..

– К сожалению, у меня нет машины. Я сам ухожу пешком. Да… Вы меня застали в прихожей… Подождите, надо что-то придумать. – Терзи слышал умоляющий, совсем детский голос. Он волновал его. Может, это судьба? – Придумал! Едемте в Сен-Назер. Не понимаете? В Сен-Назер поездом… Главное – выбраться из Парижа. Оттуда доберетесь в Фалез… Решено! Вы откуда звоните?.. Из дому?.. Сейчас я за вами зайду.

– Но у меня дочка на улице. Я оставила ее у заставы. Там наша машина.

– Где?

– Недалеко от метро, – Лилиан назвала станцию.

– Это сложнее. У нас остается час… Хорошо, езжайте туда и ждите меня у выхода. Быстрей!

Терзи положил трубку. По лицу его скользнула рассеянная, мягкая улыбка. Бедняжка! Нужно ей помочь. Он это сделает. Но надо спешить.

На неприбранном столе Леон увидел свою любимую статуэтку – трех обезьян, символ буддийской мудрости. Лохматые зверьки сидели рядом. Одна человечьей ручкой закрыла глаза: «Не вижу»; другая заткнула уши: «Не слышу»; третья ладошкой заслонила рот: «Не говорю».

Как же он забыл ее взять! Сунул в карман и поспешил к выходу. Он тоже не хочет ни во что вмешиваться. К сожалению, иногда все же приходится. Но чем меньше, тем лучше. Он только Свидетель. Свидетель с большой буквы…

Об этом Терзи подумал, сбегая с лестницы. Вышел на улицу. Свидетель… Свидетель того, как из-под носа уйдет последний поезд… И наплевать! Лилиан он поможет.

Леон пересек площадь, вышел к метро. До отхода поезда в Сен-Назер оставалось пятьдесят пять минут. Успеют ли?

Лилиан нетерпеливо ждала его на конечной станции. Он выскочил на улицу и сразу же ее увидел. Она стояла у входа и, беспокойно приподняв голову, искала его глазами в подымавшейся по ступеням толпе. Прядь черных волос выбилась из-под шляпки. Лицо отражало волновавшие ее чувства – надежду, тревогу, почти отчаяние. Заметив Леона, бросилась к нему навстречу:

– Наконец-то! Я так благодарна вам!

– Идемте. Где ваша дочка?

– Там…

Через заставу все шли беженцы. Лавируя среди пешеходов, колясок, Лилиан почти бежала по тротуару. Леон едва поспевал за ней. Машина стояла на том же месте с вывернутыми колесами и смятым крылом. Месье Буассон с безнадежным видом сидел на подножке с теневой стороны. Происшествие подавило его.

– Папа, я еду поездом в Сен-Назер. Вместе с Элен… Месье Терзи поможет нам… Это ужасно! Элен нельзя оставаться в Париже… А ты? Можно починить машину? Я оставлю тебе ключи, – может, придется вернуться. Надо поискать мастерскую.

Лилиан говорила, собирая вещи. Собственно, сборы заключались в том, что она взяла из кузова чемоданчик, сумку Элен, сунула туда что-то из своей одежды.

Виноторговец стоял у кабины.

– Да, да, конечно, езжай… Мы как-нибудь доберемся. – В словах его не было уверенности.

– Из Сен-Назера, папа, легче добраться в Фалез. Я буду там раньше тебя. Тетушка Гарбо, дайте мне Элен.

Лилиан посмотрела на отца. Сердце сжалось от острой жалости. Быть может, остаться? Но эгоизм матери победил жалость.

– Ты не сердишься, папа?

– Нет, нет! Конечно, езжай… От Ле Мана к нам идет поезд. Из Сен-Назера дальше… Что же нам делать?..

Мужчины стояли рядом – месье Буассон, обмякший, с опущенными руками, и Леон, который всем своим видом выражал нетерпение. Уходили секунды. Ему хотелось поторопить Лилиан, но он только беспрестанно взглядывал на часы, с тревогой думая, что они не успеют к поезду. Лилиан вдруг вспомнила – не взяла несессер. Ох эти женщины! Отцу Лилиан так и не представила Терзи. Просто забыла в спешке. Наконец попрощались. Леон поднял сумку и свой чемодан. Теперь он шел впереди, навстречу потоку, загораживая собой Лилиан, которая несла ребенка. Только в вагоне подземки Лилиан спросила:

– Куда мы едем?

– На Лионский вокзал. Если не опоздаем…

– Как я вам благодарна, месье Терзи! – Она улыбнулась.

До отхода поезда оставалось четыре минуты, когда Терзи и Лилиан очутились на площади перед вокзалом. К дверям невозможно пробиться. Леон потащил Лилиан в сторону. Они почти бежали. Со всех сторон их преследовали ревнивые, враждебные взгляды: эти тоже, видно, хотят прорваться без очереди.

Контролер пропустил Леона, в руках которого был пропуск, но пытался задержать Лилиан.

– Со мной, со мной! – воскликнул Терзи. – В британский вагон!

Лилиан с отчаянием и мольбой взглянула на контролера. Железнодорожник махнул рукой – проходите. Он вторые сутки не спал. Англичане его не интересуют, пусть едут куда угодно. Союзники…

Поезд, сформированный из допотопных вагонов, стоял у перрона. Это было последнее, что нашлось в парке. Поезда в Париж уже не ходили. Специальный вагон для англичан был переполнен. Двери из каждого купе выходили наружу, а вдоль вагона, на уровне колес, тянулась одна длинная ступенька. Но двери заперли, и оставался только один вход – через тамбур. Охрипший проводник пытался навести порядок, ему помогал полицейский, но в вагон все же набилось немало французов. Терзи и Лилиан с трудом втиснулись на площадку.

Поезд не ушел вовремя. Стояли еще больше часа и наконец тронулись. Вскоре, как всегда бывает в дороге, в вагоне стало будто бы посвободнее. Узлы, чемоданы, коробки, свертки рассовали где только можно. Лилиан удалось пристроить в купе проводника, которого вытеснили пассажиры. Ей уступили место у двери. Расстегнув лиф и прикрывая грудь краем простынки, Лилиан кормила ребенка. Леон старался не глядеть на молодую женщину, но он сидел на чемодане против нее, а сквозь кружева просвечивало обнаженное тело.

В купе было душно. В открытое окно вливался знойный, не приносящий прохлады ветер. Лилиан с трепетом думала: «Крошка простудится на сквозняке».

За Версалем поезд снова остановился. Говорили, будто немцы разбомбили дорогу. Сидели притихшие, разговаривали вполголоса о посторонних вещах. Потом снова тронулись и опять стали на другой станции. На каждой стоянке в двери ломились новые пассажиры, ушедшие пешком из Парижа. Они умоляли открыть, с отчаянием стучали в двери. Их не пускали. Людей будто подменил кто. Черство посылали в другие вагоны – сюда нельзя. Пассажиры были едины в своем эгоизме. Умолкли распри, возникшие при посадке. Только пожилой англичанин, ехавший в том же купе с женой, полдюжиной чемоданов и черным пуделем, брюзжал, что нарушают его дипломатическую неприкосновенность, набились все кто угодно. Француз, сидевший в проходе, спросил иронически:

– Ваш пудель тоже из дипломатов?

Англичанин бросил уничтожающий взгляд и отвернулся к окну, Леон где-то встречал его, – кажется, это помощник торгового атташе.

Поезд долго шел вдоль реки. Справа зелеными пятнами набегали поля пшеницы. Они медленно поворачивались на невидимой оси вместе с дорогами, по которым брели бесконечные толпы беженцев. Ближе к вечеру, когда потемневшие поля и деревья приобрели малахитовый оттенок, поезд остановился на перегоне. Протяжно загудел паровичок. Раздались недалекие взрывы. Налет… Машинист с ходу затормозил. Все повалились от внезапного толчка и в цепенящем страхе бросились к выходу. Вагон опустел мгновенно. От состава бежали, как от чумы, как от горящего порохового склада. Бежали падая, глядели в небо и снова бежали до боли в глотках.

Леон помог Лилиан прыгнуть с подножки. Он увидел ее испуганные, расширившиеся глаза, выхватил ребенка.

– Дайте мне!

Он бежал, прижимая к груди теплый, невесомый сверток, придерживая другой рукой едва поспевавшую за ним Лилиан. Стебли пшеницы мешали бежать. Нарастающий рев сирены повалил их на землю. Зеленые стебли скрыли от них и поезд, и группу деревьев, к которым они стремились.

– Осторожно! – с надрывом и болью вскрикнула Лилиан. Она боялась, что Терзи уронит, ушибет ребенка.

Леон, приподнявшись, следил за самолетом. Истребитель на бреющем полете с ревом пронесся над поездом и взмыл в высоту.

– Пустой… Пугает… – Он повернулся к бледной, задыхающейся Лилиан. – В Испании они делали так же… Не бойтесь, он улетел.

Они сидели среди густого пшеничного поля, отгороженные от мира зарослями изумрудных стеблей. Лилиан тяжело переводила дыхание. Взяла ребенка. Лицо ее раскраснелось, на верхней губе, покрытой темным пушком, выступили бисерные капельки пота, «Какая она красивая!» – вдруг пронеслось в голове Леона. Мысль обожгла его. Пассажиры потянулись обратно к поезду. Элен, почувствовав прикосновение материнских рук, успокоилась, перестала плакать.

– Вот и боевое крещение! – пытаясь шутить, сказал Терзи. – Идемте!

На обратном пути спросил:

– Что же вы будете делать дальше?.

– Не знаю. Я боюсь остаться одна.

Леон посмотрел на ее профиль, упрямый лоб, рассыпавшиеся волосы, которые Лилиан поправляла свободной рукой. Нет, никакая сила не заставит его сейчас оставить Лилиан одну! Он будет сопровождать ее. Куда угодно. Будто отвечая на его мысли, Лилиан сказала:

– Мне кажется, что мы едем с вами давно-давно… Что бы я стала делать?

– Вы решили ехать в Фалез?

– Не знаю. Одна я очень боюсь.

– Я провожу вас.

– Но вы едете в Сен-Назер, в Англию.

– Плевать мне! – Он беззаботно махнул рукой. – А может, наоборот, поедемте в Сен-Назер? На теплоходе найдется и для вас место.

– Ну что вы! – Лилиан не приняла слова Терзи всерьез.

Паровичок сзывал разбежавшихся пассажиров. Белый султан пара поднимался и таял в воздухе. Паровичок гудел непрестанно, но не так беспокойно, скорей деловито. Стало прохладно. В купе собирались, не глядя друг на друга. Всем было немного совестно за животный страх, охвативший их во время налета.

Седоусый старик с запавшими щеками сказал, пробираясь к своему месту:

– В ту войну было не так…

Что не так, он не сказал.

За несколько часов все успели перезнакомиться. Появились взаимные симпатии и антипатии. Англичанина с пуделем невзлюбили. К Лилиан отнеслись заботливо, к старику – с уважением и сочувствием. В купе уже знали его историю, он рассказал. Учитель из Валансьена пешком добрался в Париж, к сыну. Но сына уже не застал. В дороге погибла жена – ее расстреляли с самолета. Учитель похоронил ее у дороги, солдаты помогли вырыть могилу. Теперь ехал, не зная куда.

Поезд тронулся. Пассажиры мерно покачивались в такт перестуку колес. Это успокаивало – все-таки едут.

Учитель из Валансьена продолжал думать вслух:

– Тогда отступали тоже, но дрались. Их остановили на Марне, перед Парижем.

– Может, и сейчас остановят, – Лилиан тяжело вздохнула.

– Сейчас? Тогда нам, помогли русские. Начали наступать в Пруссии. Отвлекли силы. Я сам был на Марне… Теперь мы одни.

– Британскую армию вы не считаете? Странно! – Англичанин говорил медленно, будто процеживал слова сквозь зубы.

Старик повернулся к соседу, пожевал губами.

– Считай не считай, а ее нету. Дюнкерк съел, да-с… Англичане, извините меня, воюют за Францию до последнего французского солдата… Извините меня за резкость.

– Дюнкерк – наше общее несчастье. Ваши настроения подрывают доверие.

– Мои настроения? Помилуйте! Вы слышали радио? Эвакуация из Дюнкерка закончилась. Успех, победа!.. Вывезли триста сорок тысяч британских солдат, почти всю армию. А французы? Сколько вывезено французов, союзников? Несколько тысяч. Остальных бросили на произвол… Об этом не говорят по радио… Вот что подрывает доверие.

Учитель оперся руками о худые колени. Сидел нахохлившийся и сердитый.

В углу переговаривались две женщины. Одна жаловалась:

– Представьте себе, собралась и забыла чемодан с бельем. Ужасно!

Терзи наклонился к Лилиан:

– Скоро приедем в Ле Ман. Решайте.

– Не знаю… Я ничего не знаю!

Женщине впервые предстояло самой решать свою судьбу. Рядом не было ни отца, ни Жюля, только Терзи – он так странно на нее смотрит… Сейчас надо сходить – скоро Ле Ман. А потом? Сейчас она хоть куда-то едет. Уже привыкла к монотонному стуку колес, к пассажирам, даже к брюзжанию англичанина с пуделем.

Решил за Лилиан дежурный по станции. Леон высунулся из окна и спросил, когда идет поезд в Фалез.

– Уже два дня не идут. Только принимаем. Говорят, там уже немцы.

Дежурный прошел к паровозу. В руке у него был фонарь с синим стеклом. Становилось темно. Вокзал забит беженцами. Лилиан представила себя между ними, брошенную, одинокую, с Элен на руках. Нет, нет! Шевельнулось раздражение против мужа: как Жюль мог оставить ее одну!

– Хорошо, – решила она, – поедемте в Сен-Назер. А дальше?

– Там будет видно.

Леон поймал себя на том, что в глубине души он доволен ответом дежурного.

В поезде не было света. Пока не сгустился мрак, решили приготовиться к ночлегу. Учитель из Валансьена уступил Лилиан место. Он сел на полу рядом с Терзи. Как его ни убеждали, старик отказался пристроиться на диване. В темноте Лилиан стала на ночь кормить ребенка. Леон сидел напротив с открытыми глазами. Он ничего не видел. Тихое чмоканье ребенка слышалось совсем рядом. Леон затаил дыхание. Потом он услышал шелест одежды – Лилиан застегивает лиф. Донесся неуловимый шепот – говорит что-то нежное дочке. Скрипнули пружины дивана, шлепнулись туфли, сброшенные с ног, стало тихо, хотя тишины не было – за стеной звучали голоса, шарканье ног, доносились невнятные шумы. Но Леон ничего этого не слышал, он прислушивался к иной тишине. Лилиан, видимо, заснула, дыхание ее стало ровным, спокойным.

Терзи все еще сидел с широко раскрытыми глазами, устремленными в темноту. Он пошевелился – затекли ноги. Ощутил в кармане какой-то жесткий предмет. Обезьянки! Леон только сейчас о них вспомнил. Представил себе – человекоподобный зверек ручкой закрывает глаза. Нет, сейчас он хотел бы видеть. Видеть лицо этой женщины. Как странно все получается!.. Леон задремал перед рассветом, когда поезд давно уже шел в сторону Нанта.

II

Чем ближе к Орлеанским воротам, тем гуще становится поток самых разнообразных машин, стремившихся выбраться из Парижа. По мере того как густел поток, Бенуа двигался все медленнее. Машины ползли в несколько рядов, заполняя проспекты и улицы. Бенуа с досадой подумал: «Надо было выехать раньше. Не могла Лилиан собраться вовремя! Кажется, было для этого время».

Он оглянулся – столпотворенье! Будто бы все посходили с ума. Попробовал свернуть на боковую улицу. Не удалось – навстречу выкатывались «форды», «ситроены», «пикапы», какие-то допотопные, обшарпанные драндулеты и новенькие, сияющие лаком «роллс-ройсы». Все это гудело сиренами; скрипели тормоза, чихали моторы. В воздухе плыли прозрачные голубоватые клубы дыма, как в большой курительной комнате.

Проползли через широкую площадь. Поперек ее стояли автобусы, торчали врытые столбы, колья. В нескольких местах площадь перерезали глубокие канавы – опасались немецких парашютистов, воздушных десантов. Такие заграждения он уже видел на Елисейских полях – на Авеню Фош. Там еще был смысл перегораживать улицы, чтобы помешать немецким десантным самолетам. А здесь? Какая чепуха! Зачем немцам воздушные десанты? Они и без того стоят в нескольких милях от города, почти в Булонском лесу. Ведь Париж объявлен открытым городом, к чему затруднять движение? Бенуа согласен с тестем. Правительство правильно поступило – оборона может разрушить город, повредить здания.

В конце площади оставался узкий проезд, куда и устремились все машины. Из-за этого и получился затор. Дальше поехали быстрее. Вправо остался Версаль. Через полчаса движение снова застопорилось. Ползли раздражающе медленно. Останавливались на каждом шагу. Бенуа заметил по часам – за сорок минут проехали полкилометра. Жюль распахнул дверцу кабины. Жара несносная! Мимо прошли две девушки. Одна показалась знакомой. Так и есть – Гризет, продавщица из цветочного магазина. Девушки заискивающе улыбнулись:

– Месье Бенуа, не захватите ли нас с собой?..

Бенуа оценивающе поглядел на девушек – Гризет симпатичнее, хорошая фигурка, свежее личико. Вторая грубее и старше.

– К сожалению, одно только место. Садитесь.

Гризет нырнула в кабинку. Через окно защебетала подруге:

– Душечка, извини меня! Месье Бенуа так любезен…

Подруга, надувшись, дернула плечиком, пошла вперед.

– Какая странная! Она, кажется, обиделась. Очень глупо… Я могу поставить чемоданчик назад. Так будет удобнее. – Гризет сразу почувствовала себя хозяйкой в машине. – А этот сверток тоже надо убрать… Мы хотели остаться, немцы же культурные люди – что они сделают? Но потом передумали. Вдруг станут бомбить… А цветочный магазин наш закрылся, мадам Рюше тоже уехала.

Гризет кокетничала и болтала без умолку. На нее не действовала паника. Наивная курочка! Не понимает, что происходит…

Проехав еще несколько миль, застряли снова – и, кажется, надолго. Решили позавтракать. Гризет разостлала на траве салфетку, распаковала сверток с бутербродами, открыла банку сардин, поставила термос с кофе и бутылку вина – Жюль захватил с собой пару бутылок. Она хлопотала с видимым удовольствием.

– Не правда ли, очень мило? Словно маленький пикник. Если бы не война… Скажите, месье Бенуа, чего хотят немцы?

Они мило болтали, кончая завтрак, когда налетели немецкие самолеты. Жюль и Гризет едва успели отбежать в сторону. Раздались взрывы. Просвистели осколки, горячая волна пронеслась над землей, обдала жаром. Вспыхнуло несколько машин. Валялись убитые, стонали раненые. Старик с оторванными ногами поднялся на руках и старался ползти. Бомба упала между машиной и салфеткой, где только что сидела Гризет. Зияла воронка. Опрокинутая машина вспыхнула. Гризет заплакала.

– Мой чемодан! Там все мои вещи… Лучше бы я не ехала с вами!

Машины вдруг тронулись, понеслись вперед, будто и не было пробки. Мелькали автомобили. Из кабин высовывались испуганные лица. Глядели на трупы, на лимузин, горящий бесцветным пламенем при ярком солнечном свете. Спешили дальше от этого страшного места.

Несколько миль шли пешком. Гризет успокоилась, только припухшие, покрасневшие глаза напоминали о пережитых волнениях. Она достала зеркальце, кармином поправила губы, припудрила носик. Гризет не могла долго переживать что бы то ни стало.

– Я так испугалась, так испугалась, месье Бенуа!.. Что же мы теперь будем делать?

Прошли через деревню, утопающую в зеленых садах. Кто-то окликнул:

– Жюль, дорогой, какая встреча! Вы тоже здесь?.. Теперь я спокойна. Вы мой ангел-хранитель…

Графиня де Шатинье стояла на дороге и улыбалась Жюлю. Лицо ее тоже было заплакано. Лиловая шляпа с откинутой вуалеткой и черная пелерина оттеняли бледное лицо. Жюль не видел графиню больше полугода. За это время она еще больше состарилась, подурнела. Де Шатинье протянула руку для поцелуя.

– Я так беспомощна! Куда-то исчез мой шофер… Посмотрите, что сделали с машиной.

Роскошный «кадиллак» стоял, накренившись в кювет. Его столкнули, чтобы не загораживал дорогу.

– А вы без машины? Сгорела? Какой ужас! Поедемте вместе… Эта девочка с вами? Баловник! Узнаю вас. Ну что ж, в такое время надо помогать друг другу… Но что мне делать? Надо найти шофера. Он побежал в деревню. Целый час его нет. А я не могу отойти – заберут последние вещи… Жюль, милый, побудьте здесь, я попробую его найти.

Де Шатинье торопливо пошла к деревне. Высокие каблучки вдавливались в землю. Она перебирала ногами, будто шла босая по каменистому пляжу. Жюль сел за руль, вывел машину на обочину шоссе. Удалось втиснуться в колонну. Где-то загудели самолеты. Снова возникла паника. Напирая друг на друга, машины полезли вперед. Бенуа озирался по сторонам, искал глазами де Шатинье. Ее не было видно. Сзади напирали, гудели, ругались – «кадиллак» торчит на дороге. Пришлось тронуться. «Подам немного вперед», – подумал Жюль. Но остановиться в этом потоке он уж не мог. Да, признаться, не было особого желания. Жюль не в шутку перепугался. Хватит с него одной бомбы! Хорошо, что счастливо отделался. Черт с ней, с этой жеманной старухой! Пусть пеняет на себя. Доберется! Все равно бы сидела в кювете. Он хоть сохранит ее вещи…

Бенуа переключил скорость и, увлекаемый потоком машин, то останавливаясь, то убыстряя ход, покатил к Орлеану. О мадам де Шатинье старался не думать. В такое время не до угрызений совести.

В Тур приехали почти ночью. Город был переполнен. Беженцы спали на площадях, сидели в подъездах средневековых домов, в скверах. О номере в гостинице нечего думать. Но Бенуа посчастливилось – приютился в каморке дежурной по этажу. Помог редактор. Сотрудники газеты еще несколько дней назад заняли три комнатки наверху, почти на чердаке.

Голодные легли спать. Гризет разделась и юркнула под одеяло. Она считала себя обязанной подобравшему ее благодетелю.

Утром отправились завтракать. Примостились за табльдотом. В кафе ничего нет, только кофе без сливок. Бенуа встретил знакомых журналистов, обменивались новостями. Италия объявила войну. В Тур прилетел Черчилль, привез какие-то предложения. Предстоит заседание правительства. Министры собрались в мэрии.

В кафе толпился народ. Спорили, рассуждали. Кто-то возмущался, требовал подать хотя бы холодную курицу. С подносами сновали растерянные, сбившиеся с ног молоденькие официантки в белых передничках и крахмальных наколках. Уверяли, что в кухне ничего не осталось. Посетители скандалили, вызывали хозяина кафе, но он куда-то исчез.

В дверях появился Лаваль – бывший премьер. Приземистый и угловатый, с оливковым цветом лица и толстыми губами. Помятый костюм и ослепительно белый галстук, как передник официантки. Лаваль вошел в зал, осмотрелся. Места он не нашел – все занято.

Его окружили журналисты, любопытные. Он говорил медленно, полуприкрыв тяжелые веки, обнажая желтые от никотина зубы.

Жюль Бенуа всегда завидовал этому человеку с видом вкрадчивого простолюдина. Вот политик! Политическая карьера дала ему миллионы франков. Он больше не премьер, не министр, но у него остались газетный концерн и компания минеральных вод. Это полезнее министерского портфеля. Лаваль нигде не упустит! Дочь выдал за графа Рене, стал тестем американского бизнесмена, потомка маркиза де Лафайета. Графский титул, благословение римского папы, старинный замок, поместья и скаковые конюшни. Вот что значит использовать ситуацию! А выглядит по-прежнему грубоватым и хитроватым овернцем.

Жюль оставил Гризет и подошел к группе, окружившей Лаваля. Бывший премьер самоуверенно говорил, растягивая слова:

– Слушались бы моего совета, тогда бы все получилось иначе. Я всегда стоял за соглашение с Германией и Муссолини. Нечего было давать авансы большевикам. Теперь мы платим за это. Нельзя выпить стакана кофе, – он кивнул на ближайший столик. – Бегаем по дорогам, как зайцы. Надо принимать меры, господа, просить мира у Гитлера.

К Лавалю протиснулся пожилой человек в сером костюме, в пенсне.

– Господин Лаваль? – спросил он.

– Да, – обронил бывший премьер.

– Это за Францию! Предатель!

Раздалась звонкая пощечина. Лаваль схватился за щеку, испуганно подался назад. Подумал, что покушение.

В суматохе человек в сером костюме исчез. Потом говорили, что его сын-летчик погиб несколько дней назад под Камбре.

Из кафе отправились в. мэрию. Возмущались скандалом – безобразие, левые подымают голову! Гризет взяла Жюля под руку.

– Я буду ждать в гостинице.

– Да, да, – рассеянно ответил он, – пообедаем вместе.

Жюль погрузился в привычную атмосферу политических слухов, предположений, возможных комбинаций. Ему было не до Гризет.

Ратуша – старое, средневековое здание – находилась рядом, только перейти площадь. Здесь обосновалось правительство, бежавшее из Парижа. Заседание кабинета уже началось. Запоздавший Вейган озабоченно прошел через приемную. Семидесятилетний главком, сменивший Гамелена, по-стариковски шаркал ногами. На лице выступили красные пятна, – видно, взволнован. Журналисты пытались задержать его, забросали вопросами.

– Положение осложнилось, – трагически сказал Вейган, пробираясь к двери. – Эти минуты решают судьбу Франции. Красные хотят нанести нам удар в спину. Морис Торез поднял восстание в Париже. Коммунисты заняли Елисейский дворец. Это опаснее нашествия немцев.

Главком скрылся за дверью.

Журналисты стояли ошеломленные. Вот это новость! Вскоре из зала, где шло заседание, выскочил Мандель – министр внутренних дел. Почти бегом бросился к единственному старенькому телефону, только один этот дряхленький аппаратик соединял правительство с Парижем.

– Префекта полиции, – донеслось из комнаты, куда удалился Мандель.

Наступила тревожная пауза. Телефонистка вызывала абонента. Стало очень тихо. Снова раздался голос министра:

– Месье Ланжерон?.. Говорит Мандель. Каково положение в городе?.. Без изменений?.. То есть как?.. Я располагаю сведениями о восстании красных. Торез занял Елисейский дворец… Выдумка? Вы уверены в этом?.. Как. как?.. Сами говорите из Елисейского дворца!.. Благодарю вас. Я очень спешу…

Министр повесил трубку и так же стремительно вернулся на заседание кабинета.

Вейган еще продолжал говорить. Он убеждал: единственный выход предотвратить национальную катастрофу – просить мира у Гитлера. Главком аргументировал безнадежным положением на фронте. Английские войска покинули Дюнкерк. Это катастрофа. Франция беззащитна. Коммунисты воспользовались национальным бедствием и подняли восстание. Он повторяет – Торез в Елисейском дворце. Надо снять войска с фронта, бросить их против красных. Надо решительно предотвратить угрозу социального хаоса.

Восстание коммунистов больше всего напугало министров. Главком прав, нельзя ввергать страну в анархию. Красные покушаются на священную собственность.

– Господа министры! – Мандель прервал выступление главкома. – В Париже спокойно. Слухи о восстании вымышлены. Я только что говорил с префектом полиции.

Вейган досадливо повернулся к Манделю. Черт бы его побрал! Трюк не удался. Как недодумал он такой простой вещи! Надо бы прервать связь с Парижем, испортить наконец этот единственный телефон. Поди убеди теперь этих баранов в том, что продолжать войну нет никакого смысла! Вейган о министрах думал пренебрежительно. Он надеялся в суматохе захватить власть, установить диктатуру. Фашизм во Франции – это неплохо. Мандель все испортил.

Поднялся шум. Министры кричали, перебивали друг друга. Зачем Вейган их пугает? Это нечестно! И без того у всех издерганы нервы. Мнения разделились. Старый Петен бормотал: «Наше положениебезнадежно. Надо прекратить войну». Он знал о трюке Вейгана, но его голос потонул в общем шуме. Если красные не восстали, надо еще подумать. Гитлер – это тоже не сахар. Надо обратиться за помощью к американцам.

Премьер предложил прервать заседание. Он нетерпеливо смотрел на часы – с минуты на минуту должен прибыть Черчилль. Может быть, Черчилль сможет прояснить положение.

III

Британский премьер в пятый раз за последние три недели прилетел во Францию. Его «Фламинго» с трудом сел на разбитый аэродром близ Тура – накануне немцы разбомбили его. На этот раз премьера никто не встретил, только прислали машину. Сначала отправились в замок, где была назначена встреча. В замке никого не было. Привратник сказал – правительство разместилось в мэрии. Поехали в ратушу. С трудом пробились сквозь запруженные машинами улицы. Рейно встретил премьера словами:

– Мистер Черчилль, я за продолжение войны. Но если мне придется уйти из правительства…

– Почему такой пессимизм? Мы еще повоюем, месье Рейно! Вспомните Клемансо, – Черчилль пытался приободрить французского премьера. – Четверть века назад было такое же положение. Клемансо говорил: «Буду драться вместе с Парижем на его подступах, в городе и позади его». Надо защищать Париж.

Маршал Петен уныло ответил:

– Тогда у Клемансо в резерве было шестьдесят дивизий. Тогда во Франции дралось шестьдесят английских дивизий. Где они сейчас?

Черчилль почувствовал ядовитый намек на Дюнкерк. Сделал вид, что не понял.

– Мы до конца выполним наш союзнический долг. Нельзя огорчаться превратностями войны, решает конечная цель – победа.

Под сводами зала резонировал густой голос британского премьера. Он умел спорить, старался использовать красноречие. Надо убедить французов, внушить им одну мысль – они должны воевать. Может быть, припугнуть. Премьер приехал с единственной целью – удержать Францию от капитуляции.

– Как посмотрели бы вы на такое предложение, – Черчилль окинул взглядом французских министров, – что, если создать франко-британскую федерацию? Мы станем подданными единого государства. Британская корона предлагает свое покровительство Франции. Все мы станем согражданами одной страны. В таком случае ваше правительство могло бы обосноваться, например, в Северной Африке. Оттуда оно станет руководить борьбой, борьбой до победы.

Полю Рейно не улыбалась подобная перспектива: большой разницы нет – британская корона или сапог Гитлера. Все же он ответил уклончиво:

– Это интересное предложение, его следует изучить.

Вейган обратился с просьбой:

– Можете ли вы прислать нам свои истребители? Они бездействуют в Англии.

– М-м… Видите ли, мой дорогой главком, мы боремся за общее дело, в наших отношениях не должно быть и тени эгоизма. Но я обязан именно во имя наших общих целей отказать вам, как это ни тяжело. Я думаю, – Черчилль постарался вложить в свои слова максимум искреннего убеждения, – думаю, что критический момент войны еще не настал. Он произойдет, если Гитлер рискнет напасть на Англию. С чем мы окажемся тогда против угрозы вторжения? Нет, расходовать воздушные силы просто опрометчиво. Кстати, в прошлый приезд я информировал вас об эвакуации французских войск. С того времени на британских кораблях вывезено еще одиннадцать тысяч французских солдат. Таким образом, сохранено двадцать шесть тысяч штыков.

– А всего? – поинтересовался Рейно.

– Вывезено больше трехсот пятидесяти тысяч. Дюнкерк – наша победа. Гитлер не достиг своей цели. Я не говорю о вооружении, оно попало в руки немцев. Вот еще почему нам надо экономно расходовать наши ресурсы. – Черчилль повернулся к Вейгану.

Петен прикинул в уме – эвакуированные французы не составляют и десяти процентов. Наступило неловкое молчание. Черчилль понял – не надо было говорить об этом.

– Как мне доложили, французские войска не получили приказа об эвакуации, они находились в соприкосновении с противником. Мы могли бы вывезти больше.

Петен помолчал и сказал:

– Все же нам следует просить перемирия. Мы не в силах сопротивляться.

– Простите, маршал, но я не уполномочен освободить Францию от ее обязательств.

В разговор вступил генерал Спирс, сопровождавший британского премьера, подтянутый, блестящий английский офицер с нашивками за ранения. Он получил их в прошлую мировую войну. Член британского парламента, Спирс прилетел в Тур с особым поручением весьма деликатного свойства.

– Капитуляция Франции означает блокаду, – Спирс отошел от окна. – Скажу больше: не только блокаду, но и бомбардировку портов, занятых немцами.

Черчилль постарался смягчить угрозу – нельзя так прямо:

– Надеюсь, до этого не дойдет. Мы будем продолжать борьбу вместе. Мы верны союзному долгу.

Про себя он подумал: «Видимо, так и будет, как сказал Спирс. Вот ирония судьбы: фельдмаршалы предают Гитлеру свои страны – Гинденбург в Германии, Петен во Франции».

Черчилль потерял интерес к дальнейшему разговору. Понял – его миссия не удалась.

Вошел генерал де Голль, высокий, худой. Поздоровался. Черчилль метнул взгляд на Спирса – придется действовать, как решили. Он приветливо обратился к де Голлю. Генерал недавно стал заместителем военного министра.

– Каково ваше мнение, мой генерал?

– Я преклоняюсь перед Цезарем и Александром Македонским. Они не терзались сомнениями. – Де Голль говорил короткими фразами, точно рубил шашкой. – Мы должны бороться. Слава приходит к тому, кто мечтает о ней. Мы все должны мечтать о победе.

– Приятно услышать трезвый и мужественный голос! Благодарю вас! – Черчилль протянул руку.

Расстались дружелюбно. Рейно обещал продолжать сопротивление. Но каждый знал – это последняя встреча, военное содружество лопнуло.

Прощаясь, Черчилль сказал, обращаясь к Рейно:

– Для связи я хотел бы оставить у вас генерала Спирса. Если понадобится, он пробудет здесь несколько дней.

Часа через два Черчилль был в Лондоне. Путешествие утомило его, но все же перед сном он продиктовал стенографистке запись для дневника: «Вернулся из Тура. Я пел свою обычную песню – мы будем сражаться независимо от того, что произойдет или кто выйдет из боя…»

IV

Поезд с Сен-Назер пришел только на третьи сутки. Лилиан, отказавшись после мучительных колебаний от поездки в Фалез, теперь без раздумий брела за Леоном. Они шли в порт. Лилиан несла дочку, Терзи – чемоданы и сумочку. Шли пешком – в городе ни за какие деньги нельзя найти ни такси, ни кабриолета.

Лилиан изнемогала от непрестанных тревог, страшных слухов, опасений, бомбежек. Обессиленная, опустошенная, шла она молча, не спрашивая, не говоря. Лилиан больше не думала ни о себе, ни об отце, ни о Жюле, ни о Париже. Все отдалилось, ушло куда-то назад. Только крошка Элен владела всеми мыслями матери. Только ради нее задыхалась она в поезде, куда-то стремилась и теперь ради нее идет по улицам незнакомого города – знойного и красивого города, несколько запущенного и захламленного с появлением беженцев.

На минуту остановились перед радиорупором – отдохнуть и послушать новости. Леон разминал затекшие пальцы. Передавали – немцы снова пошли на Париж, город опять под угрозой. Рейно обратился к Рузвельту с призывом о помощи. Ответ ждут с часу на час.

У подножия мачты под серебристо-матовым рупором люди переглянулись. Блеснула надежда. Все еще ждали чуда.

Втроем – учитель из Валансьена тоже пристал к ним – тронулись дальше, подошли к пристани. Широкая и полноводная Луара несла мимо них свои воды к Бискайе. На берегу, как большие коробки для шляп, стояли рядами блестящие на солнце цистерны. У причала, такой же белый и ослепительный, стоял многопалубный лайнер. «Ланкастер», – прочитала Лилиан на борту теплохода.

Но пассажиров на пристань не пропускали – цистерны и лайнер белели за высокой железной решеткой. Цепочка полицейских преграждала дорогу. На площади волновалась толпа беженцев, как и в Париже перед Лионским вокзалом. Раздавались возмущенные возгласы. Так стояли довольно долго. Терзи не решался протискиваться к воротам – с ребенком опасно. Потом распространился слух – лайнер скоро уходит в море. Толпа колыхнулась. Полицейские уже не могли сдержать людского напора. Лавина, прорвавшись в ворота, устремилась на пристань. Подхваченные этой страшной волной, стиснутые горячими телами, Терзи и Лилиан приближались к портовым воротам. Учитель из Валансьена остался сзади. Поток нес их к бетонной колонне. Лилиан первая поняла надвигавшуюся опасность. Сейчас ее притиснут к тумбе, раздавят Элен… Она дико вскрикнула. Леон, напрягая силы, попытался задержать поток. На какую-то секунду, может, доли секунды удалось ему это сделать. Это спасло. Лилиан отшатнулась. Бетонная колонна с торчащими петлями, с массивной решеткой чугунных ворот проплыла мимо. Они вырвались из засосавшего их водоворота. Они были на пристани.

Полицейские закрывали ворота. Десяток здоровяков, упираясь плечами в чугунные створки, трамбовали толпу. Они давили с азартом и тупой яростью, точно захлопывали крышку большого, переполненного вещами чемодана. Толпа осела. Полицейские с трудом накинули щеколду. Поток остановили. Но значительная часть людей все же прорвалась к пристани. Обгоняя один другого, все ринулись к лайнеру.

Терзи и Лилиан были в числе последних. Ошалевший полицейский, растопырив руки, пытался их задержать. Терзи кричал ему в лицо – у него есть пропуск, английский пропуск. Но полицейский уже ничего не соображал, он только свирепо кривил рот и тупо повторял:

– Нужен пропуск, нельзя без пропуска…

Лилиан нырнула под руку. Полицейский хотел погнаться за ней, но бросился в другую сторону – кто-то лез через забор.

В толпе за воротами какая-то женщина с обезумевшими глазами протягивала сквозь решетку руки, хватала за рукава полицейских и умоляла:

– Откройте, прошу вас! Там моя дочь… Послушайте!

На нее не обращали внимания. Рядом кричали:

– Не повторяйте Дюнкерка! Предатели!

– Английские холуи! Мы тоже хотим уехать! Откройте!..

Счастливцев, проникших на пристань, уже не интересовало, что происходит за воротами, сзади них. Они осаждали лайнер.

«Ланкастер» пришел из Плимута ночью. Рано утром стал принимать пассажиров. Теплоход предназначался для британских подданных, покидавших в эти дни Францию. Но паника, страх не имеют национальности. Тысячи людей, всю ночь осаждавшие пристань, заполнили палубы, проходы, трапы… Теперь, словно на абордаж, к «Ланкастеру» бросились новые сотни беженцев.

На мостике, приложив к губам мегафон, что-то кричал капитан.

Его слова расплывались в человеческом гомоне. Видимо, он приказывал отвести судно от берега – грузить больше некуда. Матросы сбросили канаты с отполированных кнехтов, освободили корабль. Хлопотливый буксир, подцепив трос, натянул его, как струну, потянул лайнер на середину реки.

Лилиан, еще бледная от пережитых волнений, стояла на бот-деке. Леон был рядом. Их притиснули к борту возле шлюпки, затянутой брезентом. Палубные матросы, протиснувшись сквозь толпу, талями поднимали трап. За кормой под ударами гребных винтов пенились воды Луары. «Ланкастер» набирал скорость, плыл вдоль берега.

Завтра они будут в Плимуте. Лилиан облегченно вздохнула: все-таки сели! Захваченная психозом толпы, она, как и тысячи других пассажиров, видела свое спасение только в английском лайнере. Теперь самое страшное позади – там, за воротами порта. Так ей казалось. Лилиан улыбнулась Терзи впервые за эти дни.

Кто-то искал потерянный чемодан. Кто-то кого-то звал. Кто-то спорил. Но на измученных лицах бродили улыбки, такие же, как у Лилиан. Завтра все кончится, лишь бы в Бискайе не было сильной качки. Женщины тревожились, как бы не стало им дурно. Не все легко переносят морскую болезнь.

Терзи начал устраиваться. Поставил чемоданы один на другой, предложил Лилиан сесть.

В суете, в гомоне, в удовлетворенном состоянии людей, добившихся наконец цели, никто не заметил, как над кораблем появились немецкие самолеты. Они шли строем и вдруг ринулись вниз, заглушая ревом сирен человеческие крики. Бомба разорвалась на корме. Взрыв потряс судно. Вторая бомба, пронзив палубы, ударила в машинное отделение. Крик ужаса вырвался из тысячи глоток. Лайнер остановился и медленно начал крениться набок. Движимый животным инстинктом самосохранения, Леон схватил спасательный круг, бросился вниз по не поднятому еще трапу. После он не мог вспомнить, как на руках его оказалась Элен, как крикнул он что-то обезумевшей матери, как бросился в воду.

Сознание пришло, вероятно, через несколько мгновений. Леон плыл, придерживая рукой ребенка, Элен оказалась на пробковом круге. Девочка, надрываясь, кричала, но странное дело – Терзи смотрел на раскрытый беззубый ротик и не слышал крика. Лилиан тоже держалась за круг. В потемневших глазах ее стоял ужас. Такие глаза бывают у безумных – застывшие, с расширенными зрачками.

– Элен! Элен!.. Спасите Элен! – побелевшими губами шептала она.

Это отчетливо слышал Терзи, но слова не проникали в сознание.

Запомнилось еще море голов на поверхности реки вокруг лайнера. Раскрытые рты и безумье в глазах. Кто-то вцепился в плечо. Леон захлебнулся. С жестокой яростью освободился от цепких объятий и поплыл дальше.

Громада «Ланкастера» продолжала крениться набок. Красное влажное днище корабля все выше подымалось над водяной кромкой. Потом снова воздух разрезал тошнотворный свист бомбы. Завыла сирена. Штурмовики сверху поливали реку из пулеметов.

Берег приближался медленно, но был уже близок. Леон еще раз повернул голову. Столб черного дыма вздымался к небу. Горели цистерны. Они на глазах превращались из белых в темно-коричневые. Потоки горящей нефти устремились в реку. Терзи показалось сначала, что это красное днище лайнера. Огненная волна заливала пристань, ползла по воде, и Луара сама становилась огненно-красной.

– Скорей, скорей! – надрываясь кричал он Лилиан.

Ему только казалось, что он громко кричит. На самом деле из груди вырывался только хриплый шепот.

Огненный вал подполз к лайнеру, лизнул его и полез дальше, захватывая барахтавшихся в воде людей. Головы исчезали в пламени. Леон инстинктивно повернул в сторону от наплывавшей на них лавины. Но жидкий огонь стремительно приближался к Лилиан, к нему, к спасательному кругу. Мышцы становились бессильными, мягкими…

На какое-то мгновение снова наступил провал памяти. Терзи вновь ощутил себя, когда ногами коснулся дна. Кто-то помог ему выйти на берег. Он подхватил Лилиан, терявшую сознание.

Лилиан перенесли в дом таможенного чиновника. Безучастную ко всему, в мокрой одежде, Лилиан опустили на постель. Леон стоял рядом с ребенком на руках, тоже мокрый и обессилевший. Хозяйка взяла Элен…

На столике у окна говорил «Филипс». Вероятно, всюду радио не выключали круглые сутки. Леон узнал голос премьера, Рейно говорил: «Отечество в опасности, но Франция не может умереть… Если бы мне завтра сказали, что только чудо может спасти Францию, я бы ответил: „Я верю в чудо!“

В распахнутое окно открывался вид на Луару. Река все горела. Лайнера уже не было видно. Только пляшущие языки пламени заливали реку от одного берега до другого.

В порту Сен-Назер погибло более трех тысяч пассажиров «Ланкастера». Уинстон Черчилль, получив сообщение о катастрофе, запретил писать об этом в газетах.

Глава одиннадцатая

I

В разгар европейских событий Муссолини написал письмо Гитлеру. Он нервничал и торопился. Особенно после Дюнкерка.

«Я думаю, – писал он, – что для Италии время не терпит. Глубоко признателен вам за обещание держать меня в курсе событий.

Хочу сообщить вам о моем неуклонном решении вступить в борьбу пятого июня, – Муссолини подчеркнул в письме эту дату. – Итальянский народ с нетерпением стремится воевать бок о бок с германским народом против общих врагов. У нас семьдесят боеспособных дивизий. Двенадцать из них на той стороне моря – в Ливии. Я готов лично взять на себя командование всеми вооруженными силами Италии».

Жребий был брошен. Муссолини ждал ответа. Но роли переменились. Теперь Гитлер не торопился. Ответ пришел только через несколько дней.

Германский рейхсканцлер выражал свою радость. Он в восторге от принятого Муссолини решения. Но Гитлер настойчиво просил отложить хотя бы на некоторое время вступление Италии в войну. Это расстроило Муссолини: удачливый игрок хочет встать из-за стола. Гитлер объяснил свою просьбу: вступление Италии в войну может вызвать передислокацию французской авиации; не надо спугивать птичек, Геринг намерен накрыть их на аэродромах.

Пришлось согласиться. Муссолини вызвал Чиано для консультации. Сообща подготовили текст.

«Я согласен с вами, дорогой фюрер, нам целесообразно отложить объявление войны, чтобы дать вашей авиации возможность уничтожить сперва французскую авиацию. Моя программа такова: в понедельник десятого июня, повторяю – десятого июня, я объявляю войну. Военные действия начнутся на заре одиннадцатого числа. Я мечтаю, чтобы хоть одна итальянская часть сражалась рядом с вашими солдатами. Если примете предложение, я пошлю несколько полков берсальеров, солдаты которых отличаются доблестью и выносливостью.

Я бы просил вас прислать мне в обмен на итальянскую бронедивизию пятьдесят зенитных батарей для обороны Италии с воздуха».

Перед тем как подписать письмо, Муссолини задумался и с видимым удовольствием поставил:

«Верховный главнокомандующий итальянскими, вооруженными силами Бенито Муссолини».

Чиано давно не видел тестя таким счастливым. Наконец-то сбылась его тщеславная мечта стать военным вождем! Да еще перед войной, которая вот-вот начнется. Отныне под его командованием будут маршал Бадольо, генералы Грациани, Приколо, адмирал Кавеньяри – весь цвет итальянской армии. Военные лавры, победы Гитлера не давали покоя. Теперь-то уж он восстановит престиж римских полководцев!

– Имейте в виду, – сказал Муссолини, – нам не следует бросаться в войну очертя голову. Нам нужно заключить с Гитлером определенную сделку. Я поставлю свои условия, предъявлю свои требования. Сейчас для этого наиболее удобный момент. Французы начинают оказывать сопротивление. Гитлер не мог взять Аррас. Немецкие войска не будут такими свеженькими, как хотелось бы фюреру. Судьбу войны решит моя армия.

Чиано напомнил о претензии Геринга. Король согласен наградить его орденом. Но Герингу этого мало, он настаивает, чтобы король прислал ему приветственную телеграмму. Его величество сомневается, следует ли награждать с такой помпой.

– Черт с ней, с побрякушкой! Дайте ему что просит. Посоветуйте королю… Впрочем, я сам поговорю. Пусть успокоится. Станет сговорчивее.

Вечером десятого июня граф Чиано пригласил французского посла Франсуа Понсе для официальной аудиенции. Сухо и холодно известил – отныне его страна находится в состоянии войны с Францией. В пространные объяснения вступать не стал.

Понсе вежливо поклонился. Он был бледен. Произнес заготовленную фразу:

– Ваше решение – удар кинжалом в упавшего, попавшего в беду человека. Но я благодарю, что для этого вы надели бархатные перчатки. Вы еще остаетесь министром иностранных дел? – Он посмотрел на мундир военного летчика, в котором Чиано принимал посла.

Это был вызов. Чиано принял его.

– Да, я совмещаю свой пост с званием офицера королевского воздушного флота.

Понсе поклонился и вышел. Следом за ним вошел в кабинет британский посол господин Перси.

Война была объявлена. Чиано вылетел в Пизу, чтобы принять командование отрядом бомбардировщиков. На рассвете вылетели в первое боевое задание. Бомбили Корсику, разрушили Борго и Бастию – тихие прибрежные городки. Бомбы легли в цель. Французы не оказали сопротивления.

Чиано сам нажал гашетки бомбодержателей. Министр иностранных дел сбросил бархатные перчатки.

II

Бруно Челино все-таки угодил в армию. Мать не успела ничем помочь. Если бы повестку принесли в субботу чуточку раньше, он уверен – все было бы совершенно иначе. Но так получилось.

В субботу после работы они с Анжелиной уехали на побережье, к устью Тибра. Там у Анжелины жил дядька в рыбачьем поселке. Катались на лодке, ловили рыбу, купались и ночевали в уютной крохотной хижине. С Анжелиной они поженились с полгода назад, и это было первое знакомство с ее родными. Раньше все не удавалось поехать.

В город вернулись засветло. Их продолжал преследовать запах моря и рыбачьих сетей, растянутых перед хижиной. Терпкий запах сливался с ощущением счастья, света, голубизны неба. Оживленные, веселые вбежали домой по выщербленным ступеням каменной лестницы. И здесь их встретили два карабинера.

Оказалось, что повестку принесли сразу же, как только они уехали. Посыльный сказал – явиться немедленно. Конечно, Бруно не мог этого сделать. В воскресенье утром за ним пришли снова – его опять не было. В призывном участке заподозрили дезертирство и прислали карабинеров. Бруно не разрешили даже переодеться, так и повели под конвоем. Ясно, что он оказался совершенно здоровым. Инспектор подозрительно поглядел на бывшего берсальера и разрешил только на полчаса забежать домой, но и то в сопровождении надежного стража.

Так Бруно и очутился в армии. Сначала в казарме на окраине Рима, потом в поезде и наконец в Пьемонте, в территориальной дивизии. Никогда не знаешь, что хуже, что лучше. В полку берсальеров у него была хотя бы красивая форма, здесь же обрядили черт знает в какую рвань. Залатанные штаны, стоптанные ботинки и куртка роста на два меньше нужного размера. Голые руки торчат из рукавов чуть не до локтей. Балаганные чучела, а не солдаты!

Солдат территориальной дивизии Бруно Челино сидел на зарядном ящике и тоскливо глядел на окружавшие его горы. Погруженный в раздумье, он не замечал ни хрустальной чистоты воздуха, ни суровой красоты гор. От Анжелины пришло письмо. Это было третье по счету. Письмо задержалось, пришло с опозданием. Теперь понятно почему: их перевели на границу, письмо шло следом – не сразу найдешь адресата в такой дыре. А он-то уж думал невесть что! Экий дурень! Сколько всего передумал, даже припомнил того парня, с которым Анжелина встречалась, когда Челино служил в берсальерах. Надо придумать такую глупость! Просто стыдно перед Анжелиной…

* * *
Жена писала о новостях. Мать теперь работает судомойкой в доме господ Чиано. Платят мало, но иногда кормят. Это лучше, чем возить тяжелую тачку. Мать сама набралась смелости и пошла. К графу ее не допустили, но она своего добилась. Сказала, что прежде служила у старого графа.

О Луиджи нет ни слуху ни духу. Анжелина знала о сводном брате только по рассказам, но была посвящена в семейную тайну. Раз как-то при ней заходил человек, не назвавший своего имени. Мать обрадовалась и расстроилась. Всплакнула. Человек пришел вечером, когда все сидели за ужином. Говорил он осторожно, с опаской. Оказывается, Луиджи уехал не на работу. И не во Францию, а в Испанию. Воевать добровольцем. Вот уж чего не понимает Бруно. Уезжать из дома, чтобы где-то подставлять под пули свою башку! Была бы возможность, он и часа здесь не провел бы, не то что в Испании. Какое ему дело до Франции! Граница здесь рядом, но там такие же горы и такие же, вероятно, люди. Сам Бруно никогда не бывал во Франции, но сколько итальянцев хаживало туда батрачить! Все-таки заработок. Чего же теперь начали войну?

Мать пригласила гостя поужинать чем богаты. Отказался. Продолжал рассказывать. Они с Луиджи воевали не вместе. Познакомились только в лагере. Называется он Ла Вероне. На юге Франции. Французы интернировали их и заперли в лагере. Вот и сидят там который месяц.

Кармелина наивно спросила:

– А Луиджи что, сам не мог приехать?

Гость усмехнулся.

– Там кругом колючая проволока. И жандармы. Они не лучше наших… Так вот, – пришелец встал, – Луиджи просил передать привет. Надеется, может, встретится. До свидания!.. Об этом никому не говорите. Узнают в Овра – могут быть неприятности.

Овра – это охранка. Конечно, с ней лучше не иметь дела.

Гость вышел. Мать спохватилась, выскочила на лестницу.

– А как вас зовут? Может, еще зайдете?

– Это не важно…

Так и ушел. Скорее всего он сбежал из лагеря Ла Вероне, потому и вел себя так осторожно. Мать надеется, может, зайдет еще разик. Но Бруно сомневается. Побоится. Вот чудаки! Полезли воевать и попали, как гуси в гусятницу. Нет, не понимает он этого. Ему бы домой. Что-то делает сейчас Анжелина?

Челино охватила такая тоска, хоть в петлю лезь. Он поднялся с ящика, засунул письмо в карман и пошел к батарее. Там есть хоть живые люди.

– Ну что нос повесил? – встретил его Мартини, наводчик орудия. Он был самый старый на батарее – пятьдесят лет, воевал еще в шестнадцатом году. Солдаты окрестили его «Падре» – святой отец. Но святого в Мартини как раз ничего не было, он славился богохульством и руганью, хотя считал себя исправным католиком. – Что, сынок, в Ниццу хочешь? Ждешь не дождешься, как черт причастия?

– Какая тут Ницца! Домой охота.

– Как так? Небось тоже кричал: «Даешь Ниццу и Корсику!» Получай. Она от нас ближе, чем престол римского папы. Папе в нужник ходить и то дальше.

– Ничего не кричал. Нужно мне это, как пятая нога собаке!

Мартини не унимался. Он напоминал чем-то старого Менарино, римского чечероне. Тот задирал и обрушивался потоком фраз на окружающих, точно так же, как Падре. Их обступили оборванные солдаты-артиллеристы. Погонщики мулов выглядят куда наряднее…

– А не завернуть ли нам по дороге в Монако? Сыграем в рулетку! – Мартини оживился, заметив, что слушают. – Да ты небось, мальчик, и не слыхал про такое рулеточное государство! Нам что, займем и его. Хлопушки у нас древние, одногодки с императором Францем-Иосифом. Он оказал мне честь, воевал со мной под Капоретто.

– Мой отец тоже там был.

– Ага! Значит, ты в курсе дела… Но теперь-то у нас австрийские пушки, достались в наследство. Если не разорвутся, на весь мир шуму наделаем. Глядите! Красавицы! – Мартини похлопал ладонью по стволу, как конюхи хлопают лошадей по крупу.

Слова Мартини не поднимали, разумеется, боевого духа солдат. Они и сами видели – без оружия, в драных штанах не навоюешь.

Утром приходил «фазан» – командир полка. Поздравил с объявлением войны. Петушиным голоском повторил слова Муссолини. Известие встретили равнодушно, нестройно крикнули: «Вива!» Ждали Гуццони, командующего армией, но он не приехал. Был занят.

Солдаты не представляли себе, насколько прав окажется Падре, издеваясь над пушками. В день объявления войны в обеих армиях, выставленных против французов, у Гуццони насчитывалось всего полторы сотни старых-престарых, еще австрийских пушек. Гуццони искал выход и не находил. Но раз война началась, надо стрелять.

* * *
Обстрел французских позиций начался через три дня после объявления войны. Раньше не было снарядов – не подвезли. На батарее, где служил Челино, имелась всего одна пушка. Стреляли по закрытым целям, и никто не знал, как эффективен огонь. С наблюдательным пунктом связь нарушилась в самом начале. Старенькие телефонные аппаратики Эриксона отказывались передавать распоряжения. Убей бог, если телефонист мог разобрать хоть единственное слово. В трубке шипело, хрипело, булькало, и наконец телефон умолк окончательно.

Стреляли по заданным целям не меньше часа. Бруно взмок, подтаскивая снаряды. Он таскал их, как новорожденных ребят, прижимая к груди. Мартини покрикивал и балагурил:

– Ты, сынок, не работал в родильном доме? Шевелись, шевелись! – После каждого выстрела он проверял наводку. – Привыкай, парень. Война только началась. Через год кончим. К тому времени жена успеет родить. Разве ты не веришь в непорочное зачатье? Такие чудеса чаще всего происходят в войну. Господь бог нисходит своей благодатью на солдатских жен.

С наблюдательного пункта прибежал связной. Он задыхался от быстрого бега, едва переводил дыхание.

– Прекратите огонь! Прекратите огонь! – кричал он еще издали.

Оказывается, били по своим – спутали расчеты. Перенесли огонь дальше. После нескольких выстрелов разорвалась пушка. Отделались счастливо. На батарее никого не убило, только оглушило. До вечера сидели без дела у разбитой пушки. Переднюю часть ствола разворотило, орудие походило на распустившийся цветок с рваными лепестками. Мартини заметил:

– Господь бог украшает нашу землю цветами. Теперь можем встречать французов. Вот это война!..

Приехала комиссия. Смотрели, щупали разорванный ствол, покачивали головами. Другой пушки не было, артиллеристов перевели в пехоту.

Бруно шел в наступление с винтовкой тоже австрийского образца. Французы встретили батальон прицельным огнем. Откатились назад. Ходили снова и снова откатывались. Перелом наступил только через неделю. Удалось спуститься в долину, окруженную скалистыми горами. Но французы устроили ловушку, в которую попала вся дивизия. Били со всех сторон. Бруно, охваченный страхом, лежал, уткнувшись головой в ровик.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы французы не запросили мира. Конечно, Мартини что-нибудь сказал бы по этому поводу, но его не было. Падре арестовали полевые жандармы из Овра. Говорили – за пропаганду, за непатриотические настроения. Когда его уводили, он подмигнул и сказал:

– Не знаю, что лучше – воевать или сидеть в каталажке. Будьте здоровы!

Бруно думал об этом, когда лежал под огнем. Не приведи бог еще раз пережить такое дерьмовое состояние!

Когда огонь прекратился, снова поднялись в горы. На скалах росли эдельвейсы с пушистыми, войлочными стеблями. Бруно нарвал их по дороге целый букетик. Хорошо, что война так быстро окончилась. Газеты шумели об итальянской победе.

* * *
Муссолини был доволен и недоволен. Хорошо, что успели ввязаться в драку. А если бы война затянулась? Что делать с таким народом! Глина… Он винил во всех неудачах солдат. Лентяи и трусы! Испортили настроение еще и события в Таранто. Сначала адмирал Кавеньяри сообщил, что итальянский воздушный флот за три дня уничтожил половину британских морских сил Средиземного моря. Радовались, сообщили в газетах. Потом выяснилось – шесть часов бомбили собственные корабли. Экие олухи! Это похуже, чем обстреливать в горах свои позиции. Подрывают престиж нового главковерха.

Унижало и поведение Гитлера. Немцы отказались создать объединенную комиссию по перемирию. Сам поехал в Компьен, а французам предложил заключать перемирие с Италией отдельно. Встреча состоялась на озере Лаго-Маджоре, в вилле «Инчиза». Гитлер не захотел делиться славой с союзником. Понятно, что церемония на озере прошла не так помпезно и пышно, как в Компьене. Муссолини подробно донесли, как все происходило.

Гитлер шел к вагону и задержался перед старой надписью. Прочитал: «Здесь похоронена преступная гордость Германской империи, стремившейся поработить все другие нации Европы».

Доска висела двадцать пять лет, с Версальского мира. Гитлер криво усмехнулся. Можно себе представить, как он торжествовал! Муссолини надеялся в это время быть рядом, Гитлер оттер его.

Что-то он затевает теперь? Нападение на Англию? Это надо предвидеть. Муссолини кое-что предпринял – написал в Берлин, предлагает людей и самолеты для налетов на британский остров. Гитлер подозрительно отмалчивается. Неспроста! Нет уж, Италия не удовлетворится крохами немецкого пиршества. Пора заняться Балканами. Он тоже не скажет ни слова Гитлеру о своих планах.

В начале июля верховный главнокомандующий Бенито Муссолини вызвал начальника штаба и предложил ускоренными темпами готовить нападение на Грецию. Предупредил – немцы не должны ничего знать. Атлас мира, лежащий на столе в кабинете, он оставил раскрытым на странице с картой Балканского полуострова.

III

От побережья Ла-Манша Морен и Фрашон шли до рассвета. Когда забрезжил день, забрались в стог и проспали до вечера. Ночью шли снова, выбирая безлюдные и глухие дороги. Где-то переоделись – нашли крестьянскую одежду – и через неделю очутились в Бретани. Пешком, на подножках вагонов, на крестьянских телегах, уклонившись далеко на запад, приближались солдаты к Фалезу. Подходили к родным местам не с севера, а с юго-запада. Пришлось сделать большущий крюк.

В пути условились: если все сойдет благополучно, Морен поселится у Фрашона. Что дальше – там видно будет. Только бы добрести до Фалеза, не то вместо дома можно угодить в лагерь. Немцы повсюду охотятся за солдатами.

Места теперь для Фрашона были знакомые. Добраться бы им засветло до Сен-Жю, там уж рукой подать, всего пяток лье. Но внезапная встреча с Сен-Жю несколько отдалила приход в Фалез.

Поселок Сен-Жю стоял в стороне от тракта. Возможно, поэтому он не был так сильно переполнен беженцами. В первом же домике им разрешили заночевать. Пусть лезут на сеновал. Спросили поесть. Хозяйка наотрез отказала. Все уже съедено, всех не накормишь. Пошли искать, где бы перекусить. Возле аптеки Фрашон остановил Шарля:

– Погоди-ка, кажется, это наша барышня. Дочка хозяина.

Он нагнал женщину, вышедшую из аптеки, посмотрел на нее сбоку.

– Здравствуйте, барышня!

Лилиан обернулась. Перед ней стоял бородатый крестьянин в потрепанной, будто с чужого плеча одежде. Но мелькнуло что-то знакомое.

– Дядюшка Жан… Неужели вы?! – Лилиан бросилась к Фрашону и заплакала. – Помогите мне, я не знаю, что делать…

Подошел Шарль, поклонился. Она стояла перед солдатами в стоптанных туфельках на босу ногу, в шляпке с обломанным черным пером и помятом костюме. Она сильно осунулась, подурнела. Фрашон едва узнал барышню. Он слышал, что Лилиан вышла замуж, живет в Париже, – и вот на тебе, какая встреча!

Лилиан потянула за собой Фрашона.

– Идемте со мной! Нужно найти врача. Там раненый. Он не может дальше идти. Нам немного осталось… Вы тоже в Фалез, дядюшка Жан? Как я рада, что мы с вами встретились!

В комнатке, куда привела их Лилиан, на постели лежал черноголовый мужчина с забинтованной ногой.

– Вчера во время налета ранило. На дороге…

– Это ваш супруг, барышня?

– Нет, нет! Это месье Терзи. Мы идем в Фалез. Он провожает меня.

Фрашону показалось, что барышня смутилась. Какое ему дело, кто это… Он поздоровался, осторожно протянув руку.

Врача не нашли, и Фрашон рано утром отправился в соседнее село. Он привел доктора, но это был терапевт. Доктор промыл рану, забинтовал и сказал, что нужно искать хирурга. Тогда и решили, что Фрашон с Шарлем отправятся в Фалез, известят месье Буассона и приедут за ними в повозке или в машине. Лилиан надеялась, что отец давно уж вернулся в Фалез.

Так и сделали. Фрашон забежал домой, обнял жену, пробормотал: «Потом, все потом!» – и сразу же побежал к Буассонам. Хозяин давным-давно вернулся из Парижа. Ему удалось починить машину. На ней проехал половину пути – пока хватило бензина, оставил «пикап» у незнакомых людей и волновался, как бы не пропала машина. Поехал за ней механик. Должен был вернуться третьего дня, но задержался. Виноторговец беспокоился – нет ни дочери, ни машины.

Заложили коляску. Буассон решил ехать сам. Он множество раз переспрашивал Фрашона, как встретил тот дочку, как она выглядит, что с ними произошло. Хозяин спрашивал и про внучку. Но Фрашон не мог ничего сказать. Девочка как девочка. Мать при нем дважды ее кормила.

Фрашон несколько раз пытался спросить хозяина про долг, но не мог собраться с духом. Наконец осмелился:

– Господин Буассон, вы там должок жене не отдали?

– Какой должок? А, за работу! Отдал, отдал. Катарина приходила – отдал ей… Туфли, говоришь, стоптаны?.. Так, так. Что делается! Понять невозможно… На машине мы быстрее доехали бы.

В Сен-Жю Лилиан повисла на шее отца.

– Ну, будет, будет! – утешал он ее, а сам, расстроившись, вытирал платком слезы.

К вечеру все прибыли в Фалез. Рана Леона оказалась не слишком серьезной, но двигаться он не мог. Ему отвели комнатку тетушки Гарбо, которая переселилась в столовую. Леон для себя решил – застрял он здесь, видимо, довольно надолго.

IV

Итак, Франция сложила оружие. Она капитулировала, сдалась на милость победителя.

События развивались с катастрофической быстротой, приближаясь к неизбежному своему завершению. Они вовлекали в водоворот и страны, и песчинки – людей с их судьбами. События ломали, крушили, ввергали людей в новые и новые бедствия. Изменяли привычное, несчастье превращали в какую-то страшную норму всеобщего бытия.

Подготовленные и развязанные годами предательств, честолюбием, жаждой власти, жаждой обогащения, интригами, низменными страстями, события мстили жестоко и слепо.

Четырнадцатого июня германские войска биваком расположились в Булонском лесу. На следующий день они вступили в Париж. Французское правительство переселилось в Бордо. Премьером оставался Рейно. Он еще верил в чудо, раскрывая пакет с долгожданным ответом Рузвельта.

«Французское послание глубоко взволновало… Правительство Соединенных Штатов делает все, что в его силах… Мы удвоим свои усилия… Сопротивление французского народа вселяет уважение, оно замечательно…»

Фразы, фразы и ничего конкретного. В политике не бывает чудес. Рейно понял это. Не слишком ли поздно? Но Поль Рейно не будет могильщиком Франции. Пусть маршал Петен заключит перемирие. Рейно оставил пост премьер-министра, к которому так упорно стремился.

Петен стал во главе правительства.

Виновникам катастрофы еще казалось, что они могут управлять событиями. Но это были только иллюзии.

Уинстон Черчилль призывал защищать Париж руками французов, когда немцы заночевали в Булонском лесу, а полиция, вооруженная пулеметами и карабинами, получила приказ расстреливать всех, кто на свой страх и риск попытается оборонять столицу. Париж объявили открытым городом.

Генерал Вейган, который совсем недавно плел паутину интриг и провокаций против Советской России, оказался во главе рассыпавшейся французской армии. Для этого он прибыл из Бейрута – там был штаб предстоящего вторжения в Россию. Вейгану казалось, что он еще что-то сможет свершить, стать спасителем нации. Он сменил Гамелена, апостола Мажино, – глашатая пассивной обороны. Новый главком издал приказ о контрнаступлении. Но приказ повторял план Гамелена, только в более решительных выражениях. Решительных действий не наступило и не могло наступить. Черчилль спутал карты. Английский экспедиционный корпус, открыв фронт, грузился на военные корабли, на шлюпки и спортивные яхты. Это, как цепная реакция, повлекло за собой новые катастрофические последствия. Мощная группировка французских войск, прижатая к берегам канала, лишенная управления, оказалась бессильной выправить положение. Бельгийский король капитулировал перед натиском фашистских полчищ. Стотысячная бельгийская армия сложила оружие в районе Остенде.

Потерпев поражение, Вейган изменил поведение, стал требовать заключить перемирие. Он никогда не был сторонником активной борьбы с фашистской Германией. Для него иноземные полчища представляли меньшую опасность, чем угроза усиления коммунистов. Надо немедленно заключить перемирие. Армия должна сохранить остатки дисциплины. Иначе кто станет поддерживать порядок внутри страны? Если красные не восстали, они могут восстать. Вейган вдруг вспомнил о боге. Все, что произошло, он объяснял божьей карой, наказанием за грехи, за отход от христианской веры. Нельзя бренным людям идти против воли всевышнего. Он был смешон в роли сельского пастора.

Премьеру Рейно тоже кажется, что он управляет событиями. Он передает власть кагуляру, фашисту французского издания – Вейгану. Свой пост премьера вручает Петену. Перед реакционерами распахиваются двери в правительство. С Петеном пролезают в открытую дверь Лаваль, Дарлан и другие.

Старому маршалу тоже кажется, что он нашел выход, что он подчиняет события. Петен думает, как его давний единомышленник генерал Вейган. Петен требует капитуляции. Но и он только щепка в бурном потоке событий.

Петену кажется, будто он дважды спасает отечество. В канун первой мировой войны будущий маршал, еще тогда ушедший в отставку по возрасту, снова надел погоны. Его называли героем Вердена. Клемансо разоблачил тогда маршала как неисправимого пессимиста, скептика, прорицателя поражения. Теперь маршалу восемьдесят пять лет. У него выцветшие, влажные глаза и дряхлая, старческая походка. Но Петен считает – у него достаточно сил, чтобы спасти нацию. Это мог сделать Клемансо, «сокрушитель министров», сделает и он, маршал Петен. Сделает другими путями. Клемансо ненавидел Германию. Петен вступит с ней в соглашение. Главное, чтобы ему не мешали.

Первое, что сделал маршал, возглавив правительство, – арестовал Манделя. Никакой оппозиции! Он припомнил ему заседание в Туре. Бывшего министра внутренних дел арестовали в кафе. Через день освободили. Петен извинился – произошло недоразумение. Для себя сделал вывод – немного поторопился, нельзя так круто.

Петен стал пристально наблюдать за де Голлём. Он странно ведет себя. Когда-то де Голль служил в полку под командой его, Петена, но теперь он не желает подчиняться, хочет вести самостоятельную политику. Маршал приказал установить строжайшее наблюдение за де Голлём. Однако заместитель военного министра обманул бдительность агентов Сюрте. Англичанин Спирс оказался хитрее. Понятно, зачем Черчилль оставил его во Франции в эти дни. Де Голль отправился провожать Спирса на аэродром. Попрощались. Самолет вырулил на старт. Де Голль шел рядом, произносил какие-то обычные в таких случаях фразы. Рядом стояли агенты Сюрте. Но вдруг распахнулись дверцы кабины, услужливые руки протянулись к де Голлю. Он вскочил в самолет.

В тот же день он был в Лондоне. Сторонники Петена предложили де Голлю вернуться во Францию. Он отказался. Тогда генерала заочно приговорили к смертной казни. Но для вишистов он был недосягаем.

Так происходили последние события во Франции. Казалось, все рушилось. Но, несомненно, была еще возможность восстановить положение, спасти национальную честьФранции. Компартия подсказывает выход. Загнанная в подполье, она призывает правительство объединить национальные силы, поднять народ, арестовать предателей.

В тюрьмах сидят десятки тысяч коммунистов – освободите их! В концлагерях томятся четыреста тысяч испанских бойцов, готовых снова взять оружие в руки, – освободите их! Освободите, используйте для борьбы!

Коммунистические газеты закрыты, редакции разгромлены. Правительство распустило шестьсот двадцать профессиональных союзов. Их тоже объявили красными. Рабочий класс Франции обезглавлен предателями. Компартия взывает к разуму, к патриотизму. Верните инициативу народу! Давайте вместе защищать Францию! Коммунисты не получили ответа. Франция теряет последнюю возможность предотвратить национальную катастрофу. Французский народ, единственная и могучая сила, способная сохранить честь Франции, повернуть ход событий, оттесняется в сторону. Французский народ пусть на время, но деморализован и оглушен свалившейся на него лавиной бедствий. Он расплачивается за предательство продажных политиков и политиканов.

* * *
Маленькой кокетливой продавщице Гризет тоже кажется, что она управляет своей судьбой. Гризет бродит с наплаканными глазами по улицам Тура, солнечным и старинным. Она не верит еще в новое несчастье, свалившееся на ее птичью головку. Исчез Жюль, ее покровитель. Она не нашла его нигде в городе. Пропал и «Кадиллак», стоявший во дворе гостиницы.

Продавщица цветов походит на перепуганную болонку, затерявшуюся в городской сутолоке. Она беспокойно мечется из стороны в сторону в поисках покровителя, но его нет. Заблудившаяся болонка готова прижаться к любым ногам, пойти за любым, кто ее позовет, приласкает. Но кто позовет, кто поможет сейчас одинокой, покинутой продавщице? Кому нужна она в такие дни с ее маленькой судьбой и кокетством?!

А международный обозреватель Жюль Бенуа уже мчится, влекомый потоком машин, в Бордо. Правительство эвакуировалось дальше, на юг Франции. Все еще идут разговоры – не все потеряно. Франция продолжает бороться. Если нужно, правительство из Северной Африки будет руководить войной. Но это уже агония. Маршал Петен приглашает испанского посла, франкиста, просить его стать посредником в переговорах.

В устье Жиронды стоит «Массилья» – пароход, предназначенный для членов правительства. Капитан не решается идти в Бордо: говорят, русло реки минировано, можно с кораблем взлететь в воздух. Министры бегут в Ле Вердон – в порт на Бискайском заливе, – здесь ждет их «Массилья». Занимают каюты. Облегченно вздыхают.

«Массилья» уходит в море, к берегам Африки. В Оран или Дакар – безразлично. Борьба продолжается. Франция будет обороняться. Так думают министры, члены парламента. Они взнуздают события. В открытом море их настигает известие – Франция капитулировала. Теперь министры обладают меньшей властью, чем капитан «Массильи». Министры требуют повернуть в Англию, но капитан корабля хозяин на судне. Довольно играть в демократию, он приверженец де ля Рока! «Массилья» пойдет туда, куда нужно, – в Касабланку. «Массилья» становится комфортабельной плавучей тюрьмой, а члены правительства заключенными. Среди них журналист Бенуа, международный обозреватель. Он стоит, опершись о планшир, на верхней прогулочной палубе. Рядом африканский выжженный берег. Скалы, форт с пушками, наведенными на «Массилью». Бенуа думает: «Кажется, я промахнулся». Он полагал тоже, что управляет своей судьбой.

Стюард приглашает к обеду. Министры спускаются в кают-компанию. Они перестали возмущаться и протестовать. Маршал Петен еще не решил, что с ними делать. Чинно сидят за столом, из чашечек пьют консоме. Едят пулярку, запивают шабли. Это их утешает. Не так уж все плохо.

Наступает последний акт национальной трагедии – в Компьенском лесу генерал Хютцингер подписывает акт о капитуляции. Он представляет Францию. Церемония происходит в том же вагоне, в котором почти четверть века назад немецкие генералы подписали акт о капитуляции Германии. Роли меняются. У представителей вермахта долгая память – на их месте теперь стоят французы с видом просителей.

В Компьен приехал и Гитлер. Кейтель играет на пианино. Что-то из Вагнера. Инструмент немного расстроен, стоит ли обращать внимание…

Французы ждут, когда их пригласят в вагон.

После церемонии Гитлер спускается по ступенькам вагона, ступает на землю, топает ногой, выкидывает антраша. Кинооператоры фиксируют радость фюрера на пленку.

Французское радио, захлебываясь, сообщает о мире:

«Мир!.. Мир!.. Мир!..»

Но мир на коленях. Он никого не радует во Франции. В городах, деревнях траурные флаги. Флаги на ратушах. Уныло, тоскливо, похоронно, как по усопшим, гудят колокола.

Гризет стоит на улице незнакомого города. Рядом женщина, тоже слушает радио.

«Мир! Мир! Франция избавилась от войны!»

Женщина всхлипывает.

– Что теперь с нами будет?..

Гризет тоже начинает плакать.

V

О капитуляции Черчилль узнал по радио. Иных связей с Францией не было. Его обещания, предложения, недвусмысленные угрозы не дали результатов. Петен согласился на перемирие. Очевидно, действовали какие-то иные, более могучие силы, в которых Черчилль не мог разобраться. Он искал причины в интригах, в политических комбинациях, перебирал имена: Петен, Лаваль, Дарлан, может быть, Рузвельт, отказавшийся в критический момент огласить свои заверения о помощи. Премьер вновь оценивал каждого из политиков и не находил ответа. Но ответ был нужен, нужен во что бы то ни стало, хотя бы для того, чтобы уяснить самому запутанное и сложное положение. Чтобы действовать, нужна ясность. Этой ясности не было.

Премьер уединился в рабочем кабинете, чтобы продумать, собраться с мыслями перед заседанием правительства. Он обязан предложить план действий, но его непрестанно отрывали неотложными текущими делами. Это раздражало. Распорядился выключить телефоны, запер на ключ дверь.

Заложив за спину руки, Черчилль расхаживал по комнате, то поправлял носком сбившуюся бахрому ковра, то машинально сдвигал ногой стул, мешавший ходить, то останавливался у стола и переставлял бронзовую статуэтку, то заглядывал в окно и снова ходил по кабинету неторопливыми, тяжелыми шагами, упрямо наклонив вперед голову.

Черчилль трезво смотрел на вещи. Он интуитивно понимал – Рунштедт неспроста остановился перед Дюнкерком. Откуда такое джентльменство? Может быть, этот жест – какой-то сигнал, предложение начать переговоры, попытка задобрить Британию? Все может быть. Ясно одно – Гитлер затевает какую-то большую игру. Какую?

Премьер-министр попытался уяснить, что произошло во Франции. Он восстанавливал события так, как они развивались.

Надо признать – наступление немцев спутало карты. Гитлер выбил Францию из седла. При всех условиях Англия оказалась в лучшем положении – войска удалось сохранить. Из Дюнкерка вывезли триста тридцать восемь тысяч. Из них часть французы, но немного. Большинство их оказалось в плену у немцев. Что поделаешь, было бы хуже потерять британские дивизии. Тяжелое оружие потеряно безвозвратно, но уцелели солдаты. Можно провести переформирование. Сложнее с оружием. Придется снова идти на поклон к Рузвельту. Американцы постараются на этом заработать.

Рузвельт до сих пор не ответил на просьбу передать эсминцы Британии. Торгуется.

Да, положение тяжелое. Англия беззащитна – Черчилль с горечью сделал этот вывод. На острове нет боеспособных войск. Почти нет. Нет танков, орудий, нет зенитной артиллерии, ничего нет. Гитлер может взять Англию голыми руками. Правда, он, Черчилль, дал указания о дезинформации. Гизевиус получил задание уверить немецкий генштаб, что на южном побережье Англии сосредоточено тридцать дивизий. Но премьер знает, что это не так, – дай бог набралось бы три неполные бригады. Правда, есть надежда создать внутреннюю гвардию из добровольцев. Для этого нужно время. Черт возьми, на кого работает это время?

Да, Францию вышибли из игры. В связи с этим британского премьера тревожила судьба флота недавнего союзника. Французский флот стоит на четвертом месте в мире. Во время последней поездки во Францию Черчилль поднимал этот вопрос. Предлагал перебазировать французские корабли в английские порты, иначе флот может очутиться в руках Гитлера. Рейно обещал. Впрочем, Рейно говорил и другое: французы будут сражаться хотя бы в Северной Африке, даже за Атлантическим океаном. Получилось иначе – капитуляция. Морским министром стал адмирал Дарлан. От него зависит многое, но Дарлан никогда не внушал доверия.

Черчилль знал Дарлана, этого пучеглазого моряка с грубыми, вульгарными манерами старого морского волка. Дарлан говорил на невероятном морском жаргоне. Премьер познакомился с ним в прошлом году, Дарлан прилетал в Лондон. В его честь в адмиралтействе дали банкет. Сидели рядом. Черчилль произнес тост за дружбу. Дарлан отвечал. Он не был пьян, когда сказал с тайным вызовом: «Мой дед погиб в Трафальгарской битве, поэтому я считал его одним из тех добрых французов, которые ненавидят Англию».

Черчилль не встречал более невежливых людей. Что ж, на банкете Дарлан сам произнес себе приговор, пусть на себя и пеняет.

Характеристику Дарлана дополнил сэр Рональд Кемпбелл, британский посол в Париже. Он беседовал с ним, перед тем как покинуть Францию. Дарлан отменил приказ, запретил кораблям покидать французские порты. На вежливое предостережение Кемпбелла нагло и самоуверенно ответил: «Я теперь морской министр. Легко передать флот англичанам, но трудно получить обратно». Он засмеялся собственной шутке. Такими вещами не шутят. В глазах Черчилля мелькнули жестокие огоньки.

Но Черчилль не мог знать всего, что предшествовало разговору Дарлана с британским послом Кемпбеллом. В дни капитуляции Уильям Буллит, посол Соединенных Штатов во Франции, развил бурную деятельность. Встречался с людьми, советовал, нажимал. Пригласил и Дарлана, прощупывал его настроения. Разговор состоялся за несколько часов до встречи Дарлана с послом Кемпбеллом. Беседа касалась судьбы французского флота.

– Вы намерены отправить флот в Англию? – иронически спросил Буллит. – Вы многим рискуете…

– Вы угадываете мои мысли, господин посол. Англичане никогда не вернут нам корабли. Кроме того, если англичане теперь выиграют войну, едва ли они поступят с Францией более великодушно, чем немцы.

– Вы говорите разумные вещи.

Дарлан понял – американцы его поддержат. При встрече с Кемпбеллом он почти дословно повторил ту же фразу, только постарался произнести ее шутливым тоном.

Премьер взял справку адмиралтейства о дислокации французского флота, еще раз прочитал ее.

В английских портах стоят два линкора, четыре крейсера, восемь эсминцев, двенадцать подлодок, около двухсот мелких кораблей – тральщиков и охотников за подлодками.

– Эти в нашей власти, – вслух сказал Черчилль.

Из подводных лодок его особенно интересовала субмарина «Сюркуф», чудо современной подводной техники. Он подчеркнул название и место стоянки – Портсмут.

В Александрии дислоцировались линкор, четыре крейсера и несколько мелких кораблей.

Внимание премьера привлек Оран и соседний североафриканский порт Мерс эль Кабир. Здесь четыре крейсера, среди них «Дюнкерк» и «Страсбург». Новейшие, модернизированные корабли.

Дальше шел Алжир – семь крейсеров, Дакар – линкор «Решелье» и эскадренные миноносцы.

На острове Мартиника, в Вест-Индии, стоит авианосец «Беарн» с сотней аэропланов, закупленных в Соединенных Штатах. Он задержался на острове по пути из Америки.

В отношении Мартиники адмиралтейство приняло некоторые меры. Английские корабли патрулируют в районе острова. Но положение здесь внезапно осложнилось. Американцы сделали весьма недвусмысленное предостережение. Видимо, сами зарятся на Мартинику. Свое предостережение американцы подкрепили реальной силой – близ острова появились тяжелый американский крейсер и шесть эскадренных миноносцев. Предпринимать активные действия довольно рискованно. Нельзя ссориться с Рузвельтом.

Возможно, на поведение американцев влияет и еще одно обстоятельство. Из Канады на Мартинику доставлено французское золото в слитках – на двести сорок пять миллионов долларов. Рузвельт опасается, как бы оно не оказалось в руках англичан. Это понятно. К сожалению, французский губернатор острова адмирал Робер стал на сторону Виши. Американцы определенно заигрывают с ним. Больше того: может быть, поддерживают Петена. В данном случае придется обдумать все дополнительно.

– Что касается Тулона, – Черчилль пробежал последнюю страничку адмиралтейской справки, – Тулон недосягаем. Он прикрыт с моря и с воздуха. А вот остальные порты… – премьер забарабанил по столу пальцами, – здесь надо принимать меры. Да, жесткие меры.

Он потер подбородок, потом провел ладонью по щеке, – кажется, можно не бриться. Все равно перед заседанием кабинета не хватит времени. Премьер посмотрел на часы. Пора!

Черчилль не напрасно провел время в раздумье. Пусть не все еще ясно, но надо действовать, нечего принимать во внимание моральные категории. Сегодня – союзник, завтра – нет. Когда союзники расходятся, один из них должен быть обезврежен. Таков закон. Это имеет значение не только во время войны, надо думать о будущем. Французский флот должен быть обезврежен. Кстати, после войны станет одним конкурентом меньше – конкурентом на море.

Как же назвать эту операцию? Черчилль на мгновение задумался. Хотя бы «Катапульта»…

Премьер-министр повернул в двери ключ и вышел. Через четверть часа начиналось заседание британского кабинета.

* * *
Первого июля премьер и военный министр Великобритании Уинстон Черчилль передал вице-адмиралу Соммервиллу краткое распоряжение: «Операцию „Катапульта“ следует приурочить к рассвету третьего июля 1940 года».

Соммервилл командовал британским флотом на Средиземном море. Корабли Соммервилла стояли на якорях в гибралтарской бухте – девятнадцать вымпелов во главе с линейным кораблем «Худ» и авианосцем «Арк Ройял». Несколько раньше вице-адмирал получил из Лондона текст ультиматума, который он должен был передать французскому адмиралу Жонсу. Французским кораблям, стоявшим в Оране и Мерс эль Кебире, предлагался выбор – перейти в английские порты, заявить о своем согласии продолжать борьбу с Германией или самим затопить свои корабли. Других вариантов ультиматум не предлагал.

В случае отказа адмиралу Соммервиллу предписывалось затопить французские корабли, используя для этого всю мощь имевшегося в его распоряжении флота.

Британская эскадра на рассвете покинула гибралтарскую бухту. Корабли обогнули скалистую, пирамидообразную крепость, прошли мимо мыса Европа с погашенным на время войны маяком. Когда-то маяк сиял рубиновыми огнями… Эскадра направилась к североафриканскому берегу.

В девять тридцать утра британские корабли появились на траверзе Орана. С верхнего мостика открывался вид на пепельно-белый город, обрамленный зеленью пальм, виднелись плоские кровли зданий. Он был по-восточному красив, этот город, раскинувшийся на выжженном, светло-коричневом, почти желтом берегу, омываемом прозрачным и сочным аквамариновым морем. В голубой бухте застыли серые громады кораблей. Соммервилл невольно залюбовался линейными кораблями. «Дюнкерк» и «Страсбург» стояли в небольшом отдалении один от другого. На кораблях шла утренняя уборка. Доносились свистки боцманских дудок. Солнце уже поднялось высоко, но еще не чувствовалось изнуряющего африканского зноя.

С ультиматумом на «Дюнкерк» Соммервилл направил капитана Холланда, бывшего морского атташе в Париже. Холланд безукоризненно знал французский язык.

Белый катер под британским флагом пересек бухту и, вздымая буруны, лихо остановился у высокого, точно скала, отвесного борта линкора. Соммервилл невооруженным глазом видел, как на «Дюнкерке» спустили трап и капитан ловко поднялся на борт.

Прошло довольно много времени, прежде чем на палубе вновь появилась фигура капитана Холланда. Он спустился на катер. От взора Соммервилла не укрылась одна насторожившая деталь – на французских кораблях с пушек сняли чехлы. До этого времени вице-адмирал полагал – все закончится простой демонстрацией.

Прибывший капитан Холланд доложил – адмирал Жонсу отказался его принять. Считает ниже своего достоинства вести официальные переговоры с капитаном, с человеком значительно ниже его рангом. Тем не менее Жонсу ответил на письмо Соммервилла. Вкратце содержание ответа сводилось к тому, что французские корабли не перейдут к немцам. Что касается ультиматума, то он не желает вступать в переговоры, на силу будет отвечать силой.

Переговоры продолжались в течение всего дня. Соммервилл информировал о них Лондон. Два союзных флота стояли друг перед другом с наведенными орудиями.

В шесть часов двадцать шесть минут после полудня Уинстон Черчилль передал приказ из адмиралтейства: «Французские корабли должны подчиниться вашим условиям либо потопить себя. В противном случае они должны быть потоплены вами до наступления темноты».

Радиограмма из Лондона запоздала на полчаса. В пять часов пятьдесят четыре минуты, получив снова не удовлетворивший его ответ, вице-адмирал Соммервилл сам приказал открыть огонь. Орудийные залпы разорвали напряженную тишину. Тотчас же ответили береговые батареи. Бомбардировщики, поднявшиеся с авианосца, нанесли бомбовый удар по кораблям. Линкор «Бретань» взлетел в воздух. Авиационные бомбы или снаряды крупного калибра взорвали пороховые погреба. «Бретань» развалился на части и в несколько минут исчез под водой.

Бой продолжался. Французские корабли, видимо, приняли решение выходить из боя. Они намеревались воспользоваться наступающей темнотой. Первым пошел на прорыв линкор «Страсбург». Огонь британских кораблей нанес ему серьезные повреждения. В кормовой части пылал пожар. Клубы дыма тянулись длинным шлейфом. Пламя вздымалось до половины мачт. Отстреливаясь, «Страсбург» вышел в открытое море. Преследовать его не имело смысла – он скрылся в сгустившейся темноте. Французской команде удалось погасить огонь.

Линейный корабль «Дюнкерк», не имея возможности для маневра, сел плотно на мель. Другой линкор, «Прованс», тоже получил тяжелые повреждения и сам выбросился на берег.

Операция «Катапульта» одновременно проводилась во всех портах, где стояли французские военные корабли. В Дакаре линкор «Ришелье», атакованный авианосцем «Гермес», также получил столь сильные повреждения, что на несколько лет выбыл из строя.

В Александрии французские морские силы уклонились от боя, крейсеры покинули порт. Впоследствии, так же, как и линкор «Страсбург», они достигли Тулона. Но большая часть французского флота перестала существовать. Удар, нанесенный «Катапультой», на многие годы ослабил морскую мощь Франции. Одним ударом Черчилль вывел из игры своего конкурента. Он довершил то, что не мог сделать Гитлер, разгромивший сухопутные силы Франции.

В тот день, когда эскадра вице-адмирала Соммервилла приближалась к обожженному африканскому берегу, по дороге из Дувра в Портсмут двигалась колонна грузовых военных машин, приспособленных для переброски войск. Из Дувра колонна вышла глухой ночью. Солдат подняли по тревоге. На рассвете она приближалась к месту своего назначения. Солдаты не знали, куда их везут. Говорили, будто где-то на побережье немцы высадили парашютный десант и морскую бригаду перебрасывали в район боевых действий.

Под брезентовым тентом стоял полумрак. Свет просачивался сквозь плотную ткань, и от этого внутри царил зеленоватый сумрак, как в густом хвойном лесу. Иногда задний полог приоткрывался движением ветра, и в узкую щель виднелся край убегающей дороги. Роберт сидел рядом с рыжим Эдвардом, плечом ощущая его тепло. Было тесно. Как всегда в ранний утренний час, клонило ко сну. Эдвард пошевелился.

– Давай пересядем, у меня совсем затекли ноги.

Пересаживаясь, потревожил соседей. Кто-то недовольно заворчал:

– Сидели бы вы спокойно, черти! Дайте хоть немного вздремнуть!

Но дремать не пришлось. В просвете полога замелькали дома. Въехали в город, куда-то свернули, машина замедлила ход и остановилась. Приказали выходить, строиться. Роберт, выпрыгнул на мостовую. Ноги как деревянные. Он осмотрелся. Кажется, Портсмут. Так и есть. Вот там виднеется остров Уайт. Крошоу часто бывал здесь, когда плавал матросом.

– Это Портсмут, – сказал он Эдварду.

– Неужели здесь высадились боши? Что-то слишком уж тихо.

– Да, не похоже… Посмотрим.

Солдат встретил полковник Макгроег. Он накануне уехал из Дувра с кем-то из морского штаба.

Группами по десять человек прошли ближе к порту. Полковник остался с теми, где были Эдвард и Крошоу. Он сам инструктировал солдат. Теперь все разъяснилось. В порту стоят французские подводные лодки. Поступил приказ взять их под охрану. Французы нарушили союзный долг, заключили мир с Гитлером. Группа, которую возглавит сам Макгроег, займет субмарину «Сюркуф». Оружие применять только при крайней необходимости. Операция должна пройти без инцидентов. Решительные действия применять лишь в случае открытого сопротивления. Проверить оружие.

Солдаты защелкали затворами. Макгроег отошел, отдавая распоряжение другим группам.

– Знаешь, – сказал Эдвард, – мне как-то не по себе. Лучше бы воевать с немцами.

Роберт ответил что-то неопределенное. Он и сам был расстроен неожиданным оборотом событий. Вот тебе и парашютный десант! Эдвард прав. Было понятно, когда их везли в Норвегию, – говорили, надо сбить немцев. Еще понятнее, когда плавал через Ла-Манш. А сейчас… Роберта охватило смятение. Но он был только солдат.

Через площадь пробежали двое. Они волокли за собой пулемет на колесиках с широкими ободами. Третий бежал следом с металлическими коробками. Одна была полуоткрыта. Из-под крышки торчала пулеметная лента. Солдаты остановились у железной пожарной лестницы и начали втаскивать пулемет на крышу. Тот, что нес зеленые коробки, взобрался на первые ступени и, напрягаясь, тянул пулемет за хобот. Двое помогали снизу. Роберт заметил, что весь порт оцеплен войсками. Охрану несли шотландцы в коротких клетчатых юбках, в белых гетрах ниже колен.

Вскоре вернулся полковник Макгроег. Он отошел в сторону, чтобы видеть все группы, поднял руку и резко опустил ее.

Быстрым шагом солдаты вышли на пристань. У стенки, выстроившись в ряд, стояли подводные лодки кормой к берегу. На коротких флагштоках трепетали французские флаги. Дул легкий и мягкий ветер. Было совсем тихо. Только топот ног гулко разносился по пристани.

Субмарина «Сюркуф» стояла ближе других. Роберт сразу узнал ее. Остроносая, длинная, раза в полтора длиннее других подлодок. От кормы на берег был перекинут трап – две доски, сшитые планками. На борту стоял вахтенный. Он спокойно наблюдал за приближавшимися солдатами. Макгроег прошел по трапу. За ним шел Эдвард, потом Роберт.

– Пропуск! – Часовой опустил винтовку, преграждая дорогу.

Сзади напирали, и Крошоу невольно подтолкнул Эдварда. Тот едва не свалился с мостков. Вскинул руку, чтобы сохранить равновесие, и прикладом зацепил часового. Вахтенный отпрянул назад, вскинул винтовку.

Дальше все произошло молниеносно. Роберт видел, как мелькнула чья-то рука, схватившая винтовку за ствол. Услышал выстрел, увидел падающего на палубу Эдварда, бледного француза, отходившего к открытому люку. Он целился в Макгроега. Роберт выстрелил, сделав это почти бессознательно. Вахтенный тоже упал на палубу. Из люка высунулся другой французский моряк. Он попытался захлопнуть люк, но ему это не удалось. Подскочившие солдаты вцепились в стальную плиту с торчащими болтами. Француз скатился вниз. Он успел крикнуть:

– Тревога! К оружию!

Несколько солдат тоже ринулись вниз. Роберт скатился по трапу. Началась свалка. Моряка обезоружили. Он вырывался, и его держали за вывернутые руки. С искаженным лицом моряк продолжал кричать:

– К оружию! Нас предали! Да здравствует Франция!..

В конце узкого длинного коридора, белого, как санитарный покой, появилось еще несколько французских моряков. Раздались выстрелы. В тесном коридоре они словно разрывали барабанную перепонку. Роберт тоже что-то кричал, старался выстрелить, но было так тесно, что он никак не мог вскинуть винтовку. Снова мелькнуло лицо командира бригады. Кровь на кителе. Фигура французского офицера в мундире с золотыми галунами…

Перекрывая шум, офицер властно скомандовал экипажу подлодки прекратить сопротивление.

– Что это значит? – обратился он к Макгроегу.

– Именем его величества передаю приказ… – Макгроег покачнулся, его поддержали солдаты. Ему трудно было говорить. – Ваше судно переходит под контроль британских властей.

– Я подчиняюсь силе. Вы нарушаете традиции союзного долга и дружбы. – Капитан субмарины повернулся к матросам, столпившимся в конце коридора: – Прошу вас не сопротивляться. Мы бессильны что-нибудь сделать.

– Я благодарю вас! – сказал Макгроег. – Понимаю и сочувствую, но я выполняю неприятный долг. – Он протянул капитану руку.

– Я тоже выполняю долг.

Капитан прошел в свою каюту, не заметив протянутой руки.

На палубе еще лежали трупы французского часового и Эдварда. Кровь сочилась из ран убитых, и, смешиваясь, она стекала по железу за борт. Кровь двух союзников… Роберт достал сигарету. Как же так?! Он закурил. Пальцы его дрожали.

Безоружные французские матросы выходили на берег. Подняли убитого и понесли. Первым сошел на берег капитан субмарины. Он остановился перед французским флагом и отдал честь. То же сделали и матросы. Не смогли отдать честь лишь те, что несли убитого часового.

На корме уже стоял английский патруль – два шотландца в клетчатых юбках и белых, до колен, гетрах. Солдаты теснились на железной палубе около люка. Они избегали смотреть друг другу в глаза, будто совершили что-то нечистое, позорное. В голове Крошоу проносились разрозненные обрывки мыслей. Тошнота, возникшая при виде крови, не проходила. За что он убил его?.. Француз выполнял свой долг. Но и он, Роберт, тоже выполнял долг. Может быть, он родственник тех ребят, которых Роберт ночью вывозил с песчаного берега, тех, что отказались покинуть Францию. Как сказал Эдвард? «Давай пересядем, у меня затекли ноги». Кажется, Роберт и сейчас готов поменяться с ним местами. Упасть на палубу и лежать, откинув голову, чтобы только не думать… А как же Кэт? Что он должен сказать ей? «Кэт! Кэт, я не виноват, что так получилось…»

– Да, грязное дело война! – Слова дошли до сознания Роберта откуда-то издалека. Говорил солдат, который мучился морской болезнью там, на нарах, во время похода в Норвегию. – Пошли!

Из субмарины вышел Макгроег. Он ранен в плечо. Ранен был еще один солдат, но легко. Приказали строиться. Эдварда унесли. Один из солдат взял ведро, стоявшее за люком, распутал конец, зачерпнул из-за борта воды и плеснул на то место, где растеклась кровь. Вода стала розовой – кровь еще не успела застыть.

Британских солдат увели. Они возвращались строевым шагом. Топот их ног раздавался на пристани. Роберта продолжало мутить.

Подводные лодки, как железные рыбы, стояли у пирса. На «Сюркуфе» еще развевался французский флаг.

«Да, грязное дело война», – повторил про себя Крошоу.

Часть третья. Дранг нах Остен

Глава первая

I

Странное зрелище представляла эта карета потускневшего голубого цвета с резными, под бронзу, украшениями, мчавшаяся по дороге в майский день злополучного для Англии 1940 года. Было нечто бутафорское и в одежде лакеев, стоявших в красных ливреях на запятках кареты, и в облике двух джентльменов, сидящих внутри ее в расшитых камзолах, в коротких панталонах, в чулках до колен и завитых белых париках, какие носили когда-то в аристократической старой Англии.

Четверка лошадей мчала карету к Викториахаузу, видневшемуся невдалеке на возвышенности пологого холма; холм окружали редкие деревья, покрывшиеся молодой, весенней листвой. Высокие, в рост человека, колеса подскакивали на неровностях дороги, и при каждом толчке один из спутников болезненно морщился. Другой сидел с неподвижным лицом и медленно цедил слова, будто его не беспокоили неудобства такого средневекового путешествия. Человек с застывшим лицом, в парике и парадном мундире, точно позирующий придворному живописцу, напыщенный и театральный, был лорд Эмерли, а его сосед, подвижной и худощавый, – престарелый парламентарий Самуэль Хор. Оба они ехали в Викториахауз на торжество, которое ежегодно устраивал чудаковатый хозяин поместья Стюарт Кингтон по случаю дня рождения ее величества королевы Виктории.

Странный, архаический наряд путников и лакеев, карета диккенсовских времен, грохот колес с железными ободьями не мешали спутникам вести современный и злободневный разговор, начатый еще в машине по пути из Лондона. Речь шла о предложении нового премьер-министра Уинстона Черчилля, которое он сделал Самуэлю Хору. События во Франции, внезапное наступление германских войск еще не вызывали серьезной тревоги, но тем не менее следовало предпринять какие-то предварительные меры и ускорить выполнение давно задуманного плана.

– Я думаю, – сказал Эмерли, – вы действительно наиболее подходящая фигура для такой миссии. Премьер прав, именно вы должны быть послом с особыми поручениями при каудильо. Франко не мог забыть вашей роли в последних событиях.

– Возможно. Но в данном случае каудильо интересует нас меньше всего. Что говорит об этом лорд Гамильтон?

– Он говорил с кем-то из своих немецких друзей. Как раз перед началом войны условились не терять связей. Техника довольно проста. Вы возьмете почтовую открытку, напишете на ней четверостишие из Горация и бросите в почтовый ящик. Открытку пошлете из того города, где предлагаете встречу. Я передам вам швейцарский адрес и томик стихов – «Песня веков». Будем заниматься литературой… Свидание состоится через две недели, в пять часов вечера, на том же почтамте, где брошена открытка. Почтовый штемпель укажет точное место свидания. Нам остается решить, как вам перебраться в Мадрид, не привлекая излишнего внимания.

Самуэль Хор ответил не сразу. Карету подбросило, и он снова болезненно сморщился. Печень давала себя чувствовать. Следовало бы поехать в Карлсбад, в Чехословакию, но… Надо же придумать такой маскарад с каретой и париками! Стюарт Кингтон неисправим в своих чудачествах и упрямстве. Он и слышать не хочет, чтобы на его землях ездили в автомобилях. Машину пришлось оставить на границе поместья и ехать дальше в этой тряской карете.

– Я уже думал об этом, – сказал он, когда боль несколько поутихла. – Сначала я отправлюсь в Лиссабон в свите герцога Кентского. Он едет на празднование трехсотлетия независимости Португалии. После этого можно официально сообщить о моем назначении.

– Отлично! Это мне нравится! Вам любыми путями надо связаться с Гаусгофером, советником Гитлера. Он имеет на него большое влияние и настроен, кажется, проанглийски. С Гамильтоном у них прекрасные отношения.

– А сын связан с военной оппозицией немецких генералов. Не так ли? – Самуэль Хор вспомнил последнее донесение Гизевиуса – «Валета», как шифровался осведомитель в списках британских секретных агентов.

– Совершенно верно! Но это другая линия. Гаусгофер-отец вряд ли подозревает о настроениях сына. Мы с вами, дорогой лорд, должны знать больше, чем сын об отце или отец о сыне. – Эмерли улыбнулся впервые за всю дорогу, улыбнулся только нижней частью лица. Глаза оставались холодно-сосредоточенными.

Он одобрительно посмотрел на Хора: «Именно такой человек нам сейчас нужен». Лорд Эмерли давно знал Самуэля Хора. Эмерли еще учился в Оксфорде, когда Хор был уже начальником секретной службы в России. Опытнейший разведчик! Кто бы мог придумать использовать в дипломатической игре неграмотного мужика Григория Распутина, похотливого и юродствующего бородача! Через Распутина Хор оказывал влияние на русскую императрицу и на царя Николая II.

Самуэль Хор происходил из старинного рода банкиров Сити, его предок финансировал Оливера Кромвеля. Сам он избрал дипломатическую карьеру и по традициям сочетал ее с работой разведчика. Хор участвовал в мюнхенских переговорах, показал себя сторонником Франко в испанских событиях и, несомненно, представлял наилучшую кандидатуру для поездки в Испанию с особо важным и деликатным заданием.

– Конечно, – добавил Эмерли, лицо его снова стало непроницаемым, как маска, – почтовые открытки не единственное средство в поисках связей. Попытайтесь использовать для этого и другие каналы. Свяжитесь с немецким послом фон Шторером, используйте американского посла Уэделла. Он может быть очень полезен. Впрочем, все зависит от вашего искусства. Вы опытнее многих из нас.

Четверка легко вынесла карету на холм, миновала старый, наполовину засыпанный и поросший вереском крепостной ров. Викториахауз стоял на месте разрушенного замка. Кучер лихо осадил коней у подъезда дома с множеством пристроек и служб. Лакей, спрыгнув с запяток, откинул подножку и почтительно распахнул дверцу кареты.

– Наконец-то! – со вздохом облегчения произнес Хор. – Нет, такие чудачества не для меня…

Дворецкий провел гостей в просторный холл, обставленный старинной мебелью, растворил дверь в гостиную и громко провозгласил:

– Достопочтенный лорд Эмерли, достопочтенный лорд Хор почтили присутствием дом достопочтенного лорда Стюарта Кингтона!

Стюарт Кингтон вышел навстречу гостям. Это был высокий, крепкий старик с упрямо очерченным ртом и проницательными глазами, глядевшими из-под мохнатых седых бровей. Крупные уши, как две морские раковины, торчали из-под напудренного парика. Одет он был в форму артиллерийского полковника Ротермирского полка – в зеленом сюртуке, при всех регалиях, с орденской лентой через плечо. Старик обнял Хора и более сдержанно поздоровался с Эмерли.

– Рад, рад, что навестили меня в такой день, – говорил он своим глуховатым голосом. – А потомок Мальборо будет? – Кингтон спрашивал о Черчилле. – Нет? Ну конечно, все дела и дела. Неотложные, говорите? Да, да… При ее величестве королеве Виктории у нас тоже были дела, тем не менее мы всегда находили время отпраздновать день ее рождения. Какие там у вас дела?.. Впрочем, нет, знать не хочу про ваши дела! Идемте курить.

Кингтон пригласил их в библиотеку, заставленную дубовыми стеллажами с книгами. Полки закрывали до потолка стены высокой комнаты. На рабочем столе лежал, видимо только что прочитанный, пожелтевший майский номер «Таймса» за 1901 год.

– Как вам нравится этот молодой король? – Кингтон указал на портрет Эдуарда VII, глядевший со страницы «Таймса». – Только уважение к престолу не позволяет мне назвать его легкомысленным мальчишкой. При матери он не осмелился бы допускать такую вольность. Теперь, видите ли, германский император Вильгельм Второй стал фельдмаршалом британской армии. Поздравляю! – Кингтон иронически рассмеялся. – А давно ли Вильгельм поздравлял Крюгера с победой… Бунтовщика, главаря буров, восставших против британской короны! И все это сразу после смерти матери. Едва успели отслужить заупокойную мессу…

Гости не выразили ни малейшего удивления словам Кингтона. Они давно были подготовлены к странностям старика.

– Эдуард Седьмой был не так уж молод, он вступил на престол с лысиной и бородой, – возразил Самуэль Хор, разглядывая портрет, но тотчас же понял, что не следовало возражать старику даже в такой мягкой форме.

– Не говорите мне «был»! – вспылил Кингтон. – Для меня он есть. Вы слишком быстро забываете золотой век британской истории. Я жил в этом веке и вернулся снова в эпоху королевы Виктории! Можете быть уверены, я не жалею об этом… К моему глубокому несчастью, неотвратимый рок еще раз заставил расстаться нас с королевой. Вот уже несколько месяцев я не могу оправиться после кончины ее величества.

Он перевел взгляд на портрет королевы. Из золоченой рамы, овитой траурной фиолетовой лентой, глядела широколицая женщина с тяжелыми веками, в белой вуали, с орденами и муаровой лентой через плечо. Портрет был сделан в конце ее жизни, лет сорок тому назад.

– Я совершенно согласен, – Хор поспешил исправить свою оплошность. – Царствование королевы Виктории поистине наш золотой век. При ней империя достигла наивысшего расцвета.

– Вот именно! – Старик заговорил спокойнее. – Знаете ли вы, что в царствование ее величества число подданных Британской короны увеличилось в двадцать раз – с двадцати миллионов почти до четырехсот? – Кингтон вычитал это накануне в старом журнале. – Она первой из английских королей стала императрицей Индии… Хотите курить?

Кингтон предложил гостям сигары. Протянул им зажженную спичку, погасил и зажег новую.

– Никогда не прикуриваю третьим, – объяснил он, – с бурской войны. Для вас это предрассудок, но я-то знаю, что такое закуривать африканской ночью на переднем крае! Любой лазутчик может из темноты влепить пулю в курильщиков. Да… Я отлично помню, как капитан Уинстон Черчилль угодил в плен к бурам. Это было почти на моих глазах.

Стюарт Кингтон предался воспоминаниям. Видимо, он нуждался в слушателях. Многолетнее добровольное затворничество в глухом имении лишало его такого удовольствия.

Самуэль Хор и лорд Эмерли слушали его, не перебивая. Ароматный голубой дымок прозрачными струйками подымался вверх и уплывал в распахнутое окно.

Странное поведение хозяина было не только старческим упрямством. Потомок старого дворянского рода, обедневший в последние десятилетия, Стюарт Кингтон остался ревностным поклонником викторианского века Британской империи. Он болезненно переживал первые симптомы начавшегося упадка мировой империи и безнадежно цеплялся за прошлое. Человек властный и непримиримый, участник многих колониальных походов, он когда-то являл собой типичную фигуру жестокого колонизатора. Потом, на склоне лет, Кингтон вдруг ощутил, что другие державы подтачивают и разрушают достигнутое при королеве Виктории могущество Великобритании. Старик сделал из этого свои выводы.

Последней каплей, переполнившей его горестные чувства, были трагические, по его мнению, события середины двадцатых годов. Англию парализовала всеобщая забастовка углекопов. Она захватила и докеров, и рабочих транспорта, даже лакеев и дворников, проявивших неожиданную строптивость. Кингтон всегда оставался сторонником крутых мер. Такие вещи случались и при королеве Виктории. Он служил молодым офицером в полку, когда забастовали шахтеры Уэльса. То было полвека назад, но Кингтон все отчетливо помнил. Конечно, их было меньше, этих смутьянов, но все же тысяч четыреста. Правительство не стало тогда церемониться, стачечников расстреляли в Фидерстоне. Они сразу утихомирились. Сотня покойников не имеет значения, когда речь идет о порядке. В двадцать шестом году Кингтон предложил испытанный метод умиротворения забастовщиков. С ним не согласились. Подобную мягкотелость артиллерист объяснил дряблостью правительства и заявил, что не хочет с ним иметь ничего общего. Забастовка кончилась, но Кингтон отошел от государственных дел. Он вышел в отставку в чине артиллерийского полковника, решив для себя раз и навсегда уйти из тревожившей его действительности. Отныне его нога не ступит за пределы родового поместья!

Новый дом, которому тоже было не меньше ста лет, стоял на месте разрушенного рыцарского замка, стоял, как гриб, выросший на подгнившем пеньке векового, некогда могучего дерева. Кингтон назвал свой дом Викториахауз.

С тех пор прошло без малого полтора десятка лет, и Кингтон оставался верен себе. Он вел замкнутую, тихую жизнь, только раз в год приглашая старых друзей – в день рождения королевы Виктории. Но друзей становилось все меньше. Иные уходили из жизни, другим надоедали его чудачества.

Сначала совершенно случайно, листая комплект старых газет, Кингтон остановил внимание на событиях полувековой давности – королева Виктория провозглашена императрицей Индии. Чтение старых газет перешло в привычку, потом в потребность. Он стал жить прошлым, превратив его для себя в настоящее. Каждый день старый лакей подавал в библиотеку газеты, датированные тем же днем, но сорокалетней давности. Новое летосчисление Кингтон начал с пятидесятилетнего юбилея царствования королевы. Он почти совпадал с празднованием ее дня рождения – тоже в мае.

И странное дело – Кингтона все больше начинали волновать события, изложенные в газетах. Он вновь переживал то, что происходило в мире в годы его юности и зрелого возраста. Но события теперь не огорчали его. Старик разделял точку зрения кабинета ее величества королевы Виктории. Пожелтевшие газетные листы сообщали о присоединении Бирмы, захвате Нигерии. Кингтон одобрял это – хорошо, империя расширяется. К власти пришел Солсбери. Отлично! Кингтону импонировала властная рука нового главы правительства. Все это успокаивало, поднимало настроение. Полковник в отставке запретил показывать ему современные газеты. В его доме не должно быть ни клочка раздражающей писанины.

После завтрака Кингтон удалялся в библиотеку и проводил здесь время до ленча. Читал, изучал материалы Коллегии геральдики. Он мог бы свободно стать ее экспертом. В голове старого аристократа сохранялись родственные связи и перекрестия аристократических родословных, восходящие и нисходящие ветви коронованных особ, герцогов, история их жизни, даты рождений, браков, смертей. Стюарт Кингтон с интересом разглядывал рисунки и фотографии. Проявлял недовольство, что во дворце китайского богдыхана, в Цзин-цзин чене – Пурпурном дворце, на просторном троне сфотографировались европейские послы. Снимок относился к временам боксерского восстания. Китайский трон послы облепили, как мухи. На переднем плане испанский, французский. Но где же англичане? Британия играла первостепенную роль в разгроме дайцзюней – участников боксерского восстания. Кингтон ворчал, усматривал в фотографии подрыв британского престижа на мировой арене. Новые вести восстановили нарушенное равновесие – Англия получила свое в Небесной империи.

Вызывала на размышления и другая новость – французы спустили на воду первую подводную лодку Густава Зеде. В тиши кабинета Кингтон прикидывал, не отразится ли это на могуществе британского флота. Он строил планы заполучить чертежи с помощью агентов Интеллидженс сервис.

Кингтон искренне умилялся, что у королевы Виктории уже сорок внуков и тридцать правнуков. Гордился и наполнялся патриотическим чувством – многочисленным потомкам королевы принадлежит чуть не половина всех престолов Европы. Плодовитость британской королевы привлекала особенное внимание Кингтона. По этому поводу он вынашивал и разрабатывал свою теорию. Начал даже писать трактат о мировой монархии. В самом деле, может же прийти такое время, думал он, когда все престолы будут связаны родственными узами. И тогда на большом семейном совете можно прийти к единому мнению об избрании монарха мира.

Конечно, датчане тоже поставляют принцесс в жены монархам, но королевская династия англосаксов имела бы все основания выдвинуть своего претендента на мировой престол. Кингтон делал вывод – королевская семья должна быть многодетной. В пример он снова ставил королеву Викторию – она родила девять детей.

Для своей теории Кингтон придумал термин – монархический космополитизм. Название понравилось ему. Он приводил примеры: жена нового короля Эдуарда VII – родная сестра русской государыни Марии Федоровны, дочь королевы Виктории – вдовствующая императрица Германии. Стало быть, есть все основания рассчитывать на улучшение англо-русских отношений, на взаимопонимание с Германией. Но, вопреки теории Кингтона, отношения Британии и России не улучшались, наоборот, возникали новые противоречия, трения в Афганистане, Китае. То же с Германией. Не помогло даже то, что германский император стал английским фельдмаршалом. Кингтон искал причины возникающих трений и находил их все в том же – в отсутствии единой монархии мира.

– Что такое войны? – Кингтон задавал вопрос своим редким слушателям и сам отвечал: – Они возникают в результате непослушания одних другим. Монарх мира устранит причину распрей.

Кончина королевы Виктории повергла Кингтона в печаль и фиолетовый траур. Она умерла сорок лет назад, но Кингтон вновь прочитал об этом совсем недавно, в январе этого года. В памяти встали горькие воспоминания. Он сопровождал тогда траурный кортеж. Гроб везли на лафете, перенесли в яхту. Лондон стал фиолетовым – новый король объявил этот любимый матерью цвет цветом траура. В знак траура офицеры носили сабли под мышкой, шли колонны солдат с ружьями под мышкой.

Стюарта Кингтона охватило смятение еще большее, чем сорок лет назад. Умудренный опытом, он глубже переживал кончину золотого века. Раздваивалось сознание – в траурном «Таймсе» вычитал и свою фамилию. Его упоминали среди присутствовавших на погребении, но сейчас он же, Кингтон, переживал смерть королевы в своем кабинете, уединившись от мира. Что же делать? Кингтон, как пророк Иеремия, угадывал будущее, знал, что с кончиной королевы Виктории начнется закат империи. Как быть ему, уже переселившемуся однажды в прошлое? Зарыться вновь, как в песок, но в более глубокое и отдаленное былое?

Спокойствие, которое Кингтон обрел за последние годы, снова нарушилось. В таком состоянии нашли его друзья Самуэль Хор и более молодой лорд Эмерли, посетившие его в традиционный день рождения королевы Виктории. Кингтон говорил, а гости слушали молча.

Лакей доложил – прибыл Кингтон-младший с супругой. Все поднялись и перешли в зал. Уже на ходу продолжая воспоминания, старик сказал:

– В наше время, в котором я продолжаю жить, иностранные офицеры состояли на службе в Интеллидженс сервис. Это очень удобно. Возьмите хотя бы французского капитана Вейгана. Полезный был человек.

– Теперь он генерал, командует французской армией, – сказал Хор и вновь спохватился: не вызовет ли и эта реплика приступ раздражения?

Но Кингтон заинтересовался:

– Да? Уже генерал. Любопытно… Я сам платил ему деньги… Впрочем, это меня не трогает. Идемте!

Эмерли знал сына Стюарта Кингтона, держателя акций бирмингамских военных заводов. Этого не упрекнешь в излишней романтике, – делец, человек вполне современный! Старик живет на его деньги. Для чудачеств тоже нужны средства.

Общество было в сборе. Оно оказалось не велико – несколько дам в кринолинах и мужчины, одетые, как на дворцовом приеме. Никаких фраков и смокингов. Чинно сидели за столом, сервированным сервским фарфором. В конце обеда пили за королеву. Когда стемнело, хозяин пригласил гостей в сад посмотреть иллюминацию. По старой памяти, Кингтон увлекался пиротехникой, возился с порохом, бертолетовой солью и наряду с геральдикой считал себя специалистом этого дела.

Старик волновался за успех зрелища, он сам поджег фитиль, попросил гостей отойти в сторону, дал условный сигнал – и внезапно синева ночи расцвела сияющими, многоцветными огнями. С грохотом канонады огненной спиралью взвилась ракета, взвилась и рассыпалась каскадом фиолетовых, синих, зеленых, оранжевых брызг. На старой замковой стене закрутились ослепительно белые огненные колеса. Рвались шутихи, вычерчивая в воздухе капризные зигзаги. Горели римские свечи, озаряя вишневым светом кроны деревьев, руины замка, стены нового дома. Запахло порохом, горелым картоном. А в небо взлетали все новые и новые ракеты. Стало светло, как при вспышках непрестанно блистающих молний.

Иллюминация продолжалась довольно долго. Кингтон радовался, как ребенок. Фейерверк удался на славу. Но главное старик приберег под конец: последняя ракета взвилась в зенит и распалась на множество цветных метеоритов, они образовали подобие короны. «Корона Виктории» – так назвал Кингтон свое пиротехническое изобретение. Сияющие алмазы, рубины, голубые жемчужины медленно опускались к земле. Корона расплывалась, теряла свою форму и наконец погасла. Сад и выступ замковой стены, заросшей лохматым кустарником, погрузились во мрак.

Гости несколько преувеличенно выражали свое восхищение. Они еще оставались в саду, когда на дороге затарахтел мотоцикл. Кингтон насторожился: кто посмел нарушить его приказ? Рокот мотора замолк, и через минуту в сад торопливо вошел озабоченный начальник противовоздушной обороны района. Его сопровождали два констебля.

– Сэр, – с вежливой суровостью сказал он, – должен сообщить, что вы нарушаете правила маскировки. – Лейтенант козырнул. – Условия военного времени заставляют меня…

Стюарт Кингтон нахмурился, взглянул на незваных пришельцев и, побагровев, словно при апоплексическом ударе, вдруг заревел:

– Вон! Вон отсюда… Я уже не могу быть хозяином на своей земле… Меня не касаются ваши дурацкие условия. Воюйте где угодно… Вон! Вон из моего поместья!..

В неистовстве старик топал ногами, размахивал руками, сжатыми в кулаки, задыхался от гнева. Его увели в дом. Лейтенант бормотал извинения. Вечер, начавшийся так хорошо, был испорчен.

Вскоре подали карету, и Эмерли с Хором уехали в Лондон. На границе поместья их ожидала машина. Сын Кингтона и остальные гости остались в Викториахаузе до утра.

II

Агреман – согласие на прием британского посла – из Мадрида получили молниеносно. Это вселяло надежды, что план, задуманный Черчиллем, сможет осуществиться. Во всяком случае, Франко не собирается чинить препятствий. Больше того, возможно, немцы сами подсказали каудильо ускорить согласие на приезд Самуэля Хора. Такой вариант тоже не исключен. Теперь не следовало терять ни минуты.

Первого июня, в разгар битвы за Францию, посол с особым поручением Самуэль Хор был в Лиссабоне. Он прилетел в португальскую столицу в свите герцога Кентского, но на празднование трехсотлетия не остался. Черчилль торопил его. На следующий день специальный британский самолет опустился на аэродроме Барахос, близ Мадрида. Хор немедленно приступил к делу.

Британское посольство помещалось на фешенебельной улице Фернандо эль Санто, но Самуэль Хор предпочел остановиться в отеле «Ритц». Вскоре он переселился на улицу Кателано, переименованную в проспект Франко. Обжитым апартаментам посольства Хор предпочел менее удобный особняк. На этот счет британский посол имел свои соображения. Новое жилище стояло рядом с домом германского посла фон Шторера, их разделяла только кирпичная стена.

Время и события заставляли торопиться. Франция со дня на день могла капитулировать перед Гитлером. Хор трезво допускал такую возможность, но он был терпелив и расчетлив. Посол с особым поручением надеялся, что ему, выражаясь символически, удастся разрушить, устранить каменную стену, возникшую между его страной и Германией. В этом заключался смысл особого поручения, данного Самуэлю Хору на Даунинг-стрит перед отлетом из Лондона.

Из сводчатого окна Хор мог наблюдать, как к германскому посольству подходили машины. Он уже знал автомобиль барона фон Шторера – длинный, похожий на гончую, открытый «хорьх» вишневого цвета. Раза два он видел посла, высокого, представительного мужчину с аристократической внешностью, его жену, красивую и элегантную. По утрам супруги выезжали на прогулку, но завязать с ними личное знакомство Хору не представлялось возможным. Лондон уже объявил о назначении Хора британским послом в Испании. Малейший неверный шаг мог бы вызвать ненужные разговоры. Французы сразу насторожатся.

Немало времени пришлось затратить на бесполезные, но необходимые формальности. Вручение верительных грамот проходило с большой помпой. Давно Мадрид не видал таких пышных зрелищ. Облаченный в парадный мундир британский посол в открытом экипаже проследовал во дворец каудильо. На улицах шпалерами стояли испанские войска. Коляску посла сопровождал эскадрон мавританских кавалеристов.

Торжественная церемония происходила в тронном зале. Присутствовал Франко – маленький, полненький человечек с внешностью бродячего торговца фруктами. Был его шурин – министр иностранных дел чернявый Суньеро. Его называли «испанским Чиано». В зале присутствовали другие министры, разряженные генералы, сановники, архиепископ. Британский посол вручил верительные грамоты, произнес заготовленную речь, прослушал такой же ответ и представил состав английского посольства. Сыщиков Скотланд-ярда, прилетевших с Хором, назвали секретарями, торговых атташе – референтами.

После церемонии Хор отправил в Лондон первую информацию, сообщил о своих впечатлениях. Но в Лондоне нервничали, требовали форсировать события, ради которых новый посол отправился в испанскую столицу. Даунинг-стрит не интересует, сколько мавританских кавалеристов сопровождало посла во дворец. Нервозность едва не испортила все дело. В глубине души Хор был абсолютно уверен, что поспешность здесь совершенно излишня. Так подсказывал опыт. Но, следуя настроениям Даунинг-стрит, он все же пошел на то, что считал преждевременным.

Грандиозный вечер по случаю назначения нового посла привлек цвет мадридского общества. Отсутствовали только итальянские и германские дипломаты – представители стран, находившихся в состоянии войны с Великобританией. А они-то гораздо больше других нужны были Самуэлю Хору! Однако посол сумел обойти это препятствие. С помощью герцога Виндзорского нащупал возможности связаться с немцами. Герцог располагал в Мадриде завидными связями в самых различных слоях общества. Помогли нейтралы, роившиеся на приеме в смокингах и лакированных туфлях. Они поглощали все, что подавали к столу, будто не ели несколько дней, и поддакивали, глядя в рот именитым гостям. Герцог Виндзорский благосклонно говорил то с одним, то с другим. Нейтралы жевали паштет и понимающе кивали головами. Швейцарец и венгр обещали помочь.

Вечер прошел блестяще. Мадридские газеты были полны сообщениями о приеме, писали о туалетах, меню, перечисляли гостей с полным наименованием титулов. Все, казалось бы, шло хорошо, герцог Виндзорский намеревался воспользоваться услугами нейтралов, но через день мадридская радиостанция передала в эфир неприятную информацию. В еженедельном политическом обзоре радиоинформатор глухо сообщил, что новый британский посол ведет с немцами переговоры о мире. Хор ломал голову: кто же из нейтралов сыграл с ними такую шутку? Похоже, швейцарец. А может, румын из правительства Антонеску. Венгерский дипломат тоже не прочь купить и продать. Посол перебирал представителей нейтральных стран, присутствовавших на банкете, и терялся в догадках. Черт с ними! Каждый готов заработать. Надо быть осторожнее.

Радиоинформацию кое-как удалось дезавуировать, но и от услуг герцога Виндзорского пришлось отказаться. Хотя бы временно.

Странная неудача постигла Хора и в другом отношении. Он так и не получил ответа на почтовую открытку с четверостишием из «Песни веков». Точнее – в назначенное время никто не явился на встречу. А время шло. Посол недоумевал. Неужели он допустил промах?

Агентам Интеллидженс сервис поручил разузнать, не произошла ли какая ошибка. Сотрудник секретного ведомства, занимавший в посольстве должность помощника торгового атташе, вскоре кое-что сообщил. Он проверил: открытку бросили в почтовый ящик в районе Карабанчель Альто – там было удобнее, не привлекая внимания, провести встречу. Агент установил, что почту вынимают три раза в день, но старик почтальон иногда запаздывал с обходом почтовых ящиков и тогда относил письмо прямо на центральный почтамт, где их штемпелевали перед отправкой. Не ждал ли посланец Гаусгофера на центральном почтамте? Возможно, так и получилось. Какая нелепость! Однако нет ли здесь чего-то другого? Хор решил выждать. Нельзя быть назойливым. Пусть немцы не думают, что он так настойчиво жаждет встречи.

Сомнения осторожного дипломата имели свои основания. Он не знал о судьбе открытки, но интуиция подсказывала, что дело не только в технических помехах. И в самом деле – открытка со стихами Горация нашла своего адресата. У Гаусгофера, которому переслали открытку из Берна, были причины воздержаться от встречи с британцами. Гитлер намеревался выступить с программной речью в германском рейхстаге. Закулисные переговоры могли бы испортить впечатление.

III

В Лондоне нервничали. Нервничал и премьер-министр, тревожимый непонятным ходом событий. Собственно говоря, ради того чтобы отвлечься от мрачных мыслей, Черчилль и решил провести уик-энд в Чартвилле – загородном доме. За последние два месяца он впервые позволил себе отлучиться на воскресенье из Лондона. Надеялся на лоне природы восстановить душевное равновесие. Но и здесь тревожные мысли не оставляли премьера. Порой ему начинало казаться, что неприятности приходят скопом, одна тянет за собою другую.

Кстати, об атомной энергии. Сейчас об атоме говорят очень много – модная, хотя и секретная тема. Физик Дарвин, внук знаменитого Чарльза Дарвина, утверждает, что стоит накануне открытия. Оно внесет переворот в современную технику, как и в военную стратегию. Все может быть. Проблема атомной бомбы в принципе уже решена. Премьер располагает точными данными – прошлой осенью президент Рузвельт дал задание готовить первую бомбу. Когда-то она будет! Через несколько лет. К тому же американцы не простаки, чтобы дать ее кому-то другому. У них не допросишься и полсотни эсминцев. Требуют за это базы. Хотят нажиться на чужом несчастье. Вот торгаши!

Все же какова ирония судьбы: дед открывает тайны жизни, внук изобретает атомную бомбу для ее уничтожения… Два Дарвина…

Да, была бы у него такая бомба, у него, премьер-министра Великобритании, Черчилль сумел бы ею распорядиться… Впрочем, зачем фантазировать! Нечего раньше времени думать об атомных, когда на Лондон падают обыкновенные фугасные бомбы. Три дня назад, десятого июля, немцы совершили первый налет. Чего добивается Гитлер? Дорого бы он дал, чтобы разгадать замыслы немцев…

Заложив за спину руки, Черчилль метался по старому, запущенному парку, бродил, не разбирая дороги. Сигара его давно погасла. Он ломился напролом через кустарник, забирался в самую глушь и выходил опять на солнечную аллею.

Мысли премьера были так же сбивчивы, как его блуждания в парке. Хуже всего то, что он начинает терять уверенность в себе. Поездка в Чартвилль не принесла пользы. Кажется, и его железная воля начинает сдавать под бременем фатальных неудач, градом падавших на его голову.

Стояли знойные, ясные дни, но в парке было прохладно. Вековые деревья давали густую тень. Однако премьер не замечал ни прохлады, ни зноя. Он вообще не замечал ничего, только ходил и думал.

Что же будет дальше? Вот проклятый вопрос! Почему все-таки, вопреки логике, Гитлер вообще повернул на запад? Кажется, яснее ясного дали понять – Великобритания не возражает против германского вторжения в Россию, – и все же после Варшавы немцы пошли не на Москву, а на Францию. Почему? Может быть, Гитлер действует по принципу – брать то, что плохо лежит? В этом есть своя логика. Черчилль не поступил бы иначе. Но если так, дни Англии сочтены, она плохо, очень плохо лежит, премьер-министр знает это лучше других. Может быть, он единственный человек в Великобритании, который понимает, в каком трагическом положении очутилась страна. Полностью в этом не отдают себе отчета ни король, ни министры. Только коммунисты бередят народ, критикуют политику правительства. Надо признаться, они кое в чем правы. Но и левые не знают всего. Разве знает тот же Гарри Поллит, что после Дюнкерка на острове осталось с полсотни танков и не больше трехсот орудий? Для обороны побережья можно наскрести две-три дивизии, это от силы. Когда-то сформируется внутренняя национальная гвардия добровольцев… Знает ли об этом Гитлер или его удалось ввести в заблуждение дезинформацией, что в Англии под ружьем стоят сорок дивизий?

Тогда возникает новое «почему». Почему немцы сосредоточивают в северных портах Франции баржи, пароходы, понтоны – все, что нужно для морского десанта? Остенде, Кале, тот же Дюнкерк забиты судами. Там сосредоточиваются войска, снаряжение. Неужели они предназначены для вторжения в Англию? И воздушные налеты на Лондон… Может, это начало?..

Черчилль боялся этого пуще всего. Боялся вторжения. При всей выдержке, только от одной этой мысли его бросало в дрожь. Тогда конец всему. Конец империи, конец власти. Кто снимет с него ответственность за события? История ничего не прощает. Он лелеял честолюбивую мечту войти в историю наряду с великими людьми Англии. Теперь его могут прогнать, как проштрафившегося капрала. Он должен будет уйти в отставку. Вот что принесли первые два месяца его власти в империи. Это ужасно! Уходит власть, которая стала почти физиологической потребностью, как пища, вода.

Потерять власть… Эта мысль больно хлестнула Черчилля. Кто-то уже предлагает, в случае чего, эвакуировать правительство в Канаду. Позор! Оказаться на положении голландских министров, ввалившихся к нему с выпученными от страха глазами… Нет, нет, только не это! Уж лучше…

Черчилль впервые подумал о самоубийстве. Это отрезвило. Какая чепуха лезет в голову! Нужно успокоиться. Нужно трезво разобраться во всем. Не может быть, что все так трагично. Он остановился на поляне, щедро залитой солнцем. Сквозь листву деревьев виднелся задний фасад дома, пристройки, службы, распахнутые двери каретника, недостроенная кирпичная кухня, примыкавшая к левому крылу дома.

Премьер не мог понять, как очутился здесь, на задворках. Его внимание привлекли стены кухни, выложенные до подоконников. В прошлом году, перед войной, он начал сам ее строить. Как раз перед выборами. Работал урывками несколько месяцев. Кладка заменяла ему гимнастику, игру в гольф. Кроме того, работа имела предвыборное значение. Фоторепортеры сделали несколько оригинальных снимков – кандидат в члены парламента работает в фартуке каменщика… Фотографии обошли все газеты. С тех пор интерес к строительству пропал, и только сейчас Черчилль вспомнил о незаконченной кухне.

«Может быть, это отвлечет меня от мрачных мыслей», – подумал премьер, выходя из тени деревьев.

В кустах мелькнула фигура Томпсона-телохранителя. Он никогда не спускал глаз со своего шефа. Сейчас детектив был мокрый от пота. Ему немало пришлось побегать по парку.

– Хелло, Томпсон! – прогудел Черчилль. – Не вспомнить ли нам старину? Давайте займемся кладкой.

– Да, сэр, это легче, чем гоняться за вами по всему парку… – Он снял берет и вытер платком раскрасневшееся лицо.

Из каретника вышел садовник с мотыгой и лейкой.

– Послушайте-ка, голубчик, пригласите ко мне мисс Мэри да приготовьте все, что нужно для кладки.

Садовник ушел выполнять поручение. Через минуту появилась младшая дочь в форме сержанта внутренней гвардии. Черчилль гордился: члены его семьи вступили в армию. Пусть символически. В частях они не бывали, но это не имеет значения.

– Мэри, принеси мне фартук. Томпсон, вы будете подавать кирпичи. Кого бы нам еще взять в помощь?..

Мэри вернулась с брезентовым фартуком, помогла отцу пристегнуть сзади лямки. Услыхав, что отец собирается работать, из дома скучающей походкой вышел Рандольф – самонадеянный, начинающий тучнеть молодой человек. Он тоже носил военную форму. Садовник принес ведра с водой и раствором. Премьер засучил рукава.

– Приступим.

Черчилль привлек к делу всех свободных обитателей Чартвилля. В окне появилась фигура миссис Черчилль.

– Ради бога, будьте осторожны! – с тревогой в голосе воскликнула она. – Не уроните на ногу камень, как в прошлый раз.

– Ничего, ничего, не беспокойтесь, моя дорогая.

Он принял от Томпсона кирпич, обмакнул в воде и торжественно положил на стену. Садовник подавал раствор. Доктор тоже принимал участие в строительстве. Сощурив глаз, он смотрел, правильно ли ложатся кирпичи. Рандольф скептически наблюдал за работой. Всем своим видом будто хотел сказать: «Посмотрим, посмотрим, что из этого выйдет». «Дядюшка вешает картину», – пришла ему на ум сценка из книжки Джером-Джерома. «Тоже, перебулгачил всех близких. Надолго ли его хватит?..»

Рандольф оказался прав. Минут через пятнадцать, когда на стену легло десятка два кирпичей, Черчилль, тяжело отдуваясь, сказал:

– На сегодня довольно. Мэри, помоги мне снять фартук. Я пройду к себе отдохнуть…

Садовник собрал инструмент, ведра и унес их в каретник.

IV

Премьер-министр все же достиг своего – работа отвлекла и успокоила. Он смог думать более трезво. Ситуация показалась не такой уже безнадежной. Позволил же Гитлер уйти из Дюнкерка, от сокрушающего и неотвратимого удара! Он помог сохранить личный престиж. Иначе получилось бы как в Дарданеллах. В конце концов Дюнкерк удалось изобразить стратегической победой британских войск. Конечно, Гитлер это сделал недаром. Но зачем?.. Переговоры смогли бы прояснить многое. Ах как нужна эта встреча! А из Мадрида никаких новостей. Что думает Хор? Не слишком ли он стар для таких поручений? Может, следовало бы послать туда кого-то помоложе, порасторопнее? Впрочем, нет, – Черчилль возразил самому себе, он любил полемизировать не только в обществе, – Самуэль Хор, конечно, на месте. У них в характере есть что-то общее. Черчилль тоже враг поспешных, непродуманных действий. Терпение прежде всего. Чтобы поймать рыбу в бассейне, следует вычерпывать воду столовой ложкой, действовать наверняка и хватать рыбу голыми руками… Но все же Хор должен учитывать обстановку, должен понять, что от его поведения зависит многое. Не вызвать ли посла на денек в Лондон?

Воспоминания о Самуэле Хоре по непонятной сперва ассоциации направили мысли премьера в иное русло. Подумал о Франции. Если бы удалось убедить ее не выходить из войны!.. Предлагал же он создать единое англо-французское правительство, объединенный парламент. Это не то что идея выживающего из ума старика Кингтона о «монархическом космополитизме». Хор напомнил ему об этом, когда рассказывал перед отъездом о поездке в Викториахауз. Так вот почему вспомнилось это в связи с именем Самуэля Хора… Да, Кингтон убеждает, что выход в плодовитости королевских особей. Будто королевская семья порфироносный крольчатник или инкубатор, в котором выводят павлинов… Старик живет в веке монархии, а сейчас век республик, парламентов. Но в рассуждениях Кингтона есть какое-то зерно истины. Нужна не мировая монархия, а для начала Соединенные Штаты Европы. Вот где можно заполучить власть!

Европейские Соединенные Штаты – старая идея Черчилля. Он вынашивал ее годами, как Кингтон теорию «монархического космополитизма». Черчилль считал, что при некоторой настойчивости можно осуществить идею объединенной Европы. Конечно, под британской эгидой. Иначе в идее нет никакого смысла. Надо только убедить, доказать, что в наш век суверенитет большинства стран не имеет значения. На смену должен прийти космополитизм. Именно эту мысль развивал он, предлагая Франции не прекращать войну. Правительство из Бордо могло бы переехать в Лондон. Черчилль предпринял для этого кое-какие шаги. Французские министры, возможно, перебрались бы на берега Темзы, если бы капитан «Массильи» не завернул обратно. Из пассажиров «Массильи» прибыл в Лондон только один журналист… как его… Жануа… Бенуа, что-то в этом роде… Надо узнать, как ему удалось это сделать.

Конечно, «Массилья» – явная неудача. Лучше, надежнее было бы посадить французских министров на британский корабль. Теперь этого не вернешь. Надо попробовать использовать де Голля. Он настроен антинемецки, настроен продолжать сопротивление, затеял организацию комитета «Свободная Франция». Это на руку. Конечно, де Голль не совсем та фигура – заносчив, упрям, своенравен. Но где взять лучшего? Американцы – те, по всему видно, делают ставку на адмирала Дарлана.

Премьер-министр начал прикидывать, как можно использовать комитет «Свободная Франция». В Лондоне собирается целая коллекция эмигрантских правительств. Пригодятся. Бенеш из Чехословакии, Соснковский и Миколайчик из Польши, бельгийцы, голландцы… Люксембуржцы – и те имеют свое правительство. Черчилль усмехнулся. Это все его иждивенцы. Впору открывать меблированные комнаты для европейских премьер-министров и их заместителей. Вот готовые кадры для Соединенных Штатов Европы!

Да, но как бы самим не пришлось нанимать меблированные комнаты в Канаде. Черчилля снова охватило состояние нервной тревоги, которое испытал он сегодня в парке. Усилием воли отбросил навязчивую мысль. Что она далась ему? Лучше думать о другом, выдвигать варианты, отбрасывать негодные, искать новые. Как за шахматной партией… Он снова вернулся к Германии.

А что, если… Осенившая его мысль так поразила его своей простотой и внезапностью, что Черчилль остановился. Что, если Гитлер не хочет иметь затяжной войны на западе? Что, если он намерен побыстрее развязать себе руки в Европе и кинуться на восток?.. Если так, Гитлер будет искать в Британии не врага, а союзника. Отсюда и Дюнкерк – как задаток при взаимных услугах. Эта мысль смутно уже мелькала. Сейчас она вернулась снова, но более отчетливо. В таком случае все приготовления к морскому десанту, бомбардировка Лондона – просто блеф, испытание нервов. Гитлеру нет смысла и выгоды застревать в Англии, когда перед ним стоят нерешенные проблемы в России, на Украине, в Прибалтике.

Под впечатлением охвативших его мыслей премьер сел за письменный стол. Обычно даже частные письма, записи в дневнике он диктовал стенографистке. Но в Чартвилль премьер не взял никого, только Томпсона и секретаря. Ни тот, ни другой не могут стенографировать. Черчилль начал писать от руки. С кем, как не с фельдмаршалом Сметсом, следует поделиться мыслями…

Британского премьера и фельдмаршала Сметса связывала давняя, родившаяся при странных обстоятельствах дружба. Когда-то Сметс сражался в Южной Африке в рядах бурской армии. В то время Черчилль не знал, что сотрудники Интеллидженс сервис загодя обратили внимание на способного студента Кембриджского университета. Сметс прибыл из Трансвааля заканчивать образование. Это было за несколько лет до англо-бурской войны. Обратно в Южную Африку Ян Сметс уехал в качестве тайного агента британской разведки. С будущим фельдмаршалом молодой капитан Черчилль впервые познакомился, попав в плен к бурам. Сметс занимал важный пост у повстанцев.

Ян Сметс оправдал надежды Интеллидженс сервис. Из активного участника войны против Англии он вдруг стал ревностным сторонником Британского союза. Англичане в немалой степени были обязаны Сметсу заключением мирного договора с бурами. Велики и непостижимы тайны Интеллидженс сервис! В Трансваале Сметсс называли предателем. Болтунов удалось приструнить. Сметс сделал карьеру, стал английским фельдмаршалом. Одно время даже входил в военный кабинет Ллойд-Джорджа. Теперь он премьер-министр и главком Южно-Африканского союза.

Черчилль с уважением относился к Сметсу, ценил его мнение. Импонировали ему и настроения фельдмаршала – жгучая неприязнь к Советской России. Казалось бы, какие точки соприкосновения могут быть между Южной Африкой и Советской Россией, расположенными по разные стороны земного шара? Но фельдмаршал Сметс на протяжении многих и многих лет, еще с времен интервенции, оставался непримиримым и яростным врагом Советов. Кому же, как не фельдмаршалу, следовало сейчас написать – поделиться мыслями, доверить тайные планы…

Британский премьер откровенно написал о возникших у него сомнениях, тревоге, о возможных перспективах. В конце он сделал приписку:

«Если Гитлер не сможет разбить нас здесь, он, вероятно, ринется на восток. По существу, он, возможно, сделает это, даже не пытаясь предпринять вторжения в Англию».

Письмо помогло Черчиллю сформулировать свои мысли и выводы. Да, надо действовать так, чтобы Гитлер побыстрее свернул на восток. С ним можно еще поладить. Многое будет зависеть от американцев. Что-то нового скажет Кеннеди? Он скоро должен приехать.

V

Кеннеди, посол Соединенных Штатов, позвонил в Чартвилль днем, после ленча. Извинился, что вынужден побеспокоить премьера в воскресный день, но им крайне необходимо встретиться.

Когда? Как будет удобно премьеру, желательно сегодня. Не сможет ли он приехать к господину премьеру в Чартвилль? Кеннеди что-то говорил об инструкциях, полученных из Вашингтона. Звонок посла застал Черчилля в том паническом состоянии, в котором он пребывал днем. Телефонный разговор показался предупреждением еще об одной опасности. Хорошо, пусть приезжает. Уж все к одному! Американский посол показался ему нетерпеливым гробовщиком, который является в дом к безнадежно больному. Вспомнил статью из «Таймс геральд». Давно ли она была написана… «Возможно, что Британская империя будет разрушена в ходе этой войны. Будет лучше, если мир уже сейчас узнает, что мы собираемся получить из английского наследства…» Нет, это не гробовщики. Хуже – самозваные наследники, ждущие своего часа. С нетерпением ждут конца, потому и отказывают в помощи. Прикрываются нейтралитетом. Посмотрим, что они хотят еще выкинуть!

Но Семнер Уэллес, посланец президента, говорил и другое – подсказывал пути соглашения с Германией. Тогда была иная ситуация. Все надеялись, что конфликт в Финляндии разрастется в объединенную войну против Советской России. Черчилль сам предложил через Соединенные Штаты уговорить немцев не мешать переброске англо-французских войск.

Несомненно, в большой игре Вашингтон намеревается сорвать банк. Каковы его козыри?

Встреча с Кеннеди прояснила обстановку. Посол изложил позицию госдепартамента: правительство Британии может рассчитывать на активную помощь Соединенных Штатов в европейской борьбе. Черчилль решил выпустить пробный шар.

– Военная обстановка складывается не в нашу пользу, – удрученно произнес он. – Не исключена возможность, что нам придется просить перемирия у Гитлера. Бомбардировки Лондона, сосредоточение десантных судов – все подтверждает, что немцы готовят вторжение в Англию. Мы остались одни! Буду откровенен, господин посол: вряд ли мы выдержим такое напряжение после Дюнкерка. Единственный выход – просить перемирия.

– Нет, нет, – живо возразил Кеннеди, – я повторяю, можете рассчитывать на Соединенные Штаты! Вся военная и промышленная мощь Америки будет в вашем распоряжении. Надо продержаться еще немного. Представьте себе, как укрепятся позиции Гитлера, если Англия выйдет сейчас из войны…

Черчилль сидел, будто размышляя. «Такую песню я сам пел недавно французам», – подумал он. Что-то еще скажет Кеннеди? Но американский посол ничего не добавил.

– Почему же вы не оказывали нам помощь раньше? – спросил премьер.

– Кто мог думать, что Германия располагает такой потенциальной силой! Разгром Франции явился трагической неожиданностью. Это многим раскрыло глаза. Закон о нейтралитете теперь легче отменить, чем в прошлом году.

Так вот оно в чем дело! Вашингтон опасается усиления германского конкурента… Черчилль внутренне торжествовал. Американские планы становятся яснее. Сперва надеялись ослабить Германию с помощью англо-французского блока – Германия оказалась сильнее. Теперь американцы предлагают помощь. Что ж, всякое даяние благо… Верно говорит Рузвельт: «Нельзя доить козу, отрезав ей голову». Британская коза нужна американцам… Вот они, неоткрытые козыри!

Черчилль был прав. Инструкции американскому послу из Вашингтона предписывали Кеннеди принять все меры к тому, чтобы поднять дух британского правительства, вселить уверенность, обещать близкую и солидную помощь. Госдепартамент полагал, что открытая, демонстративная поддержка Англии Соединенными Штатами заставит Гитлера воздержаться от активных действий на западе и направит его армии на восток. Иначе как бы с Британией не получилось то же, что с Францией. Это непомерно усилит Германию, нарушит равновесие в Европе.

Черчилль понял это из отрывочных фраз Кеннеди.

Американцы предлагают помощь! Конечно, не даром. Теперь нужно выяснить, сколь дорога будет помощь. Но иного выбора нет. Тонущий человек не может обижаться, что брошенная ему веревка слишком шероховата. Главное – зацепиться, выкарабкаться, на худой конец хотя бы удержать голову на поверхности.

– На каких же условиях британское правительство может получить американскую помощь?

– Стоит ли говорить об этом, дорогой премьер! Наши цели едины. – Кеннеди уклонился от прямого ответа.

– Но все же?

– Только послушание. Послушание голосу разума. Мы дети единой идеи. Не так ли? – Американский посол попробовал отшутиться.

– Нас интересуют эсминцы. Пятьдесят эсминцев для обороны острова. Можете ли вы сообщить мне ответ президента?

– О да, я привез добрую весть. Мое правительство в принципе согласно их передать вам. Но услуга за услугу. Президент надеется, что вы передадите нам в аренду некоторые базы на Атлантическом побережье. К примеру, на Бермудских островах. Это облегчит ваше финансовое положение. Я получил указания сообщить, что президент Рузвельт обо всем напишет вам лично.

«Какое бескорыстие! – иронически подумал Черчилль. – Спасители! Начинают растаскивать британское наследство…» Он нахмурился. Вот она, веревка, за которую приходится цепляться. Веревкой не только спасают, но и душат.

– Хорошо, я подумаю о ваших предложениях.

Кеннеди покинул Черчилля. Премьер видел из окна, как посол садился в открытый «бюик», как дворецкий вынес ему книгу визитов. Кеннеди впервые бывал в Чартвилле, вероятно, не знал порядков, а надо бы знать. Каждый гость должен был оставить запись в книге. Это могли быть афоризмы, цитаты, мудрые или шутливые изречения или хотя бы автограф. Писали, конечно, только приятное. Книга лежала в холле на отдельном столике, толстая, как Библия, в кожаном переплете. Если гости забывали сделать запись, дворецкий торжественно выносил книгу и напоминал им об этом.

Кеннеди, улыбаясь, достал «паркер», на секунду задумался и написал, вероятно, очень короткую фразу, потому что сразу же захлопнул книгу. «Бьюик» ушел. Премьер позвонил в колокольчик, попросил принести ему книгу визитов. На последней странице он прочитал: «В доверии и послушании залог бескорыстной дружбы».

«Доверие! Этому палец в рот не клади… Если бы удалось втянуть американцев в войну! Тогда можно вздохнуть свободнее. Что ж, будем играть на доверии…» На бесстрастном лице премьера скользнула загадочная улыбка, отражавшая не то добродушие, не то вероломство. Сейчас он был очень похож на японского божка из коллекции фон Дирксена.

В конечном счете Черчилль остался доволен минувшим днем. Время покажет, прав ли он в своих выводах.

Через несколько дней, девятнадцатого июля, Гитлер выступил с речью в германском рейхстаге. Черчилль слушал его по радио. Он был главным слушателем, которому адресовал речь германский канцлер. Гитлер грозил вторжением в Англию. Но главное было не в этом. Он соглашался отменить приказ о подготовке к десантным операциям, если Британия выразит согласие прекратить войну и признает законным все, что совершил он, Гитлер, – оккупацию Франции, Польши.

Рейхсканцлер не скупился на обещания. Гарантировал неприкосновенность Британской империи, принимал на себя охрану ее территорий с помощью немецких вооруженных сил. Пусть подумает об этом господин Черчилль. Но если… Из репродуктора снова посыпались угрозы, предостережения.

Британский премьер не ответил на предложения Гитлера. Это входило в его планы. В Мадрид, Самуэлю Хору, он направил инструкции искать контакта с немцами, но события не форсировать. Пусть сами проявят инициативу – легче будет торговаться.

Бомбардировка Лондона продолжалась. Воздушные бои над Англией не прекращались. Но теперь Черчилль знал – это лишь козырь в дипломатической игре. Каждый налет приносил новые жертвы, новые разрушения. За политическую игру премьера и его приспешников лондонцы расплачивались кровью.

Глава вторая

I

Лето сорокового года в Берлине ознаменовалось пышными военными торжествами. Шло массовое производство генералов в фельдмаршалы. Такого еще не бывало в прусской истории. Это было вскоре после капитуляции Франции. Только девятнадцатого июля, в день выступления Гитлера в рейхстаге, не меньше десятка отличившихся генералов получили высшие звания. Среди них были Кейтель, Рундштедт, Браухич, Милх, Лист, Клюге… Еще раньше получил звание фельдмаршала фон Бок и многие другие. Гитлер щедро осыпал наградами своих генералов.

Зигес зоиле – Колонна победы – в Тиргартене, водруженная в честь франко-прусской войны, стояла расцвеченная гирляндами, флагами. Происходили бесконечные приемы, банкеты, парады. Чествовали победителей Польши и Франции. На парадных мундирах сверкали новые ордена – черные Железные кресты с серебристыми ободками, золотые Дубовые листья, Рыцарские мечи. На Курфюрстендамме, на Унтер-ден-Линден портные сбивались с ног, заваленные неотложными заказами. Шили новые формы и обязательно срочно – к очередному банкету.

На многотысячных офицерских приемах участники получали корзины-подарки «от фюрера» – бутылки французских вин, голландский сыр, итальянские сардины, датскую ветчину, шоколад, фрукты. Все это с привлекательными заграничными этикетками. По цветным этикеткам впору изучать географию Европы.

В корзине на каждого полагалось еще два бесплатных билета в театр, варьете, цирк. Все это для жен, для невест, для любовниц.

Звуки фанфар, дробь барабанов заглушали обычные шумы улиц – звон трамваев, сирены автомобилей. Радио врывалось в квартиры военными маршами, солдатскими песнями.

Гитлеровская Германия, ее армия приближались к зениту славы. Немецкие войска маршировали на улицах Варшавы, Праги, Брюсселя. Казалось, вот она, вершина торжества. Немцы ходили гусиным шагом в Осло, танцевали в Вене, обедали в Париже, шатались по Елисейским полям. Париж манил, привлекал. Солдаты чувствовали себя в французской столице как армия Ганнибала в Капуе. Здесь наслаждались и отдыхали, здесь все было дозволено, все возможно. Ганс Шпейдель, начальник штаба оккупационных войск, гарантировал безопасность. Никаких беспорядков! Шпейдель приструнит французов, не желающих стать на колени…

И в Италии, хотя Вечный город никак нельзя было назвать оккупированным городом, уроженцам Баварии, Пруссии, Рейнланд-Вестфалии жилось не менее привольно. В Риме, когда-то заполненном туристами многих стран, теперь, среди иностранцев, звучала преимущественно немецкая речь. Новых туристов интересовали не древности, не Колизей, не росписи Микеланджело, а магазины на виа Конте. Раскупали все, что замечал глаз. Денег хватало – в Италии военные тоже получали дополнительную плату. Развалившись в плетеных креслах на Тарпейской скале, представители союзной армии, штатские и военные, пили кастелийское вино и распевали: «Тринк, брудерлей, тринк!..» («Пей, братец, пей!..»)

В Берлин, во все города и деревни третьего рейха шли посылки и письма с заграничными марками. Филателистам стало раздолье. Завоеватели писали домой восторженные письма – всего вволю, достать можно все что угодно. Письма волновали, раздражали аппетит, как запах жаркого из кухни на троицу. Ведомство Геббельса подогревало алчность – это лучше всего воспитывает воинственный дух. Обыватели чувствовали себя юберменшами – сверхчеловеками, неистово кричали: «Хайль Гитлер!» Это Гитлер принес Германии! Посылки и славу… Дальше будет еще лучше. Скоро настанет черед Англии. О России не говорили, но наиболее алчные думали: «Зачем фюрер заключил договор с русскими?»

Газеты писали – скоро начнется вторжение в Англию, если Черчилль не хочет покончить миром, пусть уезжает в Канаду.

Однако Гитлер еще не принял решение, куда сначала направить удар – на Москву или Лондон. У него под ружьем, включая тыловую армию, насчитывалось десять миллионов солдат. В ангарах, на аэродромах стояло много тысяч боевых самолетов. Куда их направить? Для Англии поначалу хватит четверти миллиона десантников. Хватит ли? А если застрянут? Канарис уверяет, на острове сорок дивизий. Нельзя рисковать и ослаблять себя перед восточным походом. Главная цель – Россия. Пока она существует, не может быть речи о мировом господстве. С Черчиллем можно еще договориться, с коммунистами – никогда.

В имперской канцелярии насовещании Гитлер сказал громогласно: «Я решил подготовить десантную операцию против Англии и в случае необходимости выполнить ее. Подготовку к вторжению приказываю завершить в середине августа».

Но есть ли такая необходимость? Может, Британия пойдет на попятную?

Через два дня в рейхстаге он предложил Черчиллю мир. Британский премьер не ответил. На что он надеется? На американскую помощь? Возможно. Американцев словно кто подменил в последнее время. По многим признакам Гитлер ощущал холодок, наступивший в их отношениях. Теперь не дождешься от них поздравления по случаю победы, как это было после захвата Польши. Буллит уже не говорит, что Штаты сохранят нейтралитет. Видимо, и это относилось лишь к Польше.

Гитлер вывел одну закономерность: американцы поздравляют с победой на востоке и делают кислую мину, когда дело идет о его успехах на западе. Семнер Уэллес с тем и прилетел в Европу. Подсказывал, что лучше покончить миром на западе и сообща влезть в Россию через Финляндию. Гитлер и сам думал об этом. Иначе почему же он перенес удар по Франции, с осени на весну? Давал возможность французам и англичанам помочь Маннергейму. Русские опередили, они совсем не вовремя заключили мир с Финляндией. Да, здесь есть над чем призадуматься! Соблазн большой – покорить Англию, но рискованно растрачивать силы перед русским походом.

Постепенно созревало решение: прежде – удар на восток. На землях поверженного, разгромленного Советского Союза возникнет германская Индия. У англичан есть опыт управления в колониях. Почему не перенять его? Недавно он, Гитлер, прочитал книжку Альсдорфа о методах господства британцев в Индии. Занятная книга! Приказал отпечатать ее большим тиражом. Пригодится. Она должна стать настольной книгой для каждого гаулейтера, каждого немецкого администратора в покоренной России.

Мысли о завоевании России не давали покоя. Тем не менее подготовка к операции «Морской лев» – к вторжению в Англию – шла полным ходом. В генеральном штабе не делали из этого особой тайны. Порой, казалось бы, самые секретные сведения просачивались в печать. Открыто по французским каналам и рекам тянулись караваны барж, железными дорогами везли понтонные средства, в портах Ла-Манша накапливались десантные войска, нарастала мощь авиационных ударов по Англии.

К концу лета начались налеты на остров. Гитлер ждал – должен же образумиться Черчилль! Ожесточенные воздушные бои над Англией происходили изо дня в день. Обе стороны несли тяжелые потери. Гитлер не щадил ни летчиков, ни машин. Потери окупятся. Но англичане продолжали молчать. Гитлер сравнивал себя с полководцем, стоящим перед осажденной и обреченной крепостью. Ждал с часу на час: вот-вот распахнутся ворота и ему вынесут ключи… Ключи не несли.

Несколько раз в Берхтесгадене, в имперской канцелярии, происходили острые разговоры с рейхсмаршалом Герингом. Гитлер не стеснялся в выражениях. Он кричал в исступлении:

– Твои летчики болваны и недоучки! Я не хочу, чтобы авиация ела даром немецкий хлеб! Почему нет решающего успеха?!

– Мой фюрер, мы потеряли уже более тысячи самолетов…

– Плевать! Меня интересуют больше потери Англии. Или вы хотите, чтобы я пригласил на помощь Муссолини? Может, итальянцы способнее…

– Мы добьемся перелома, мой фюрер. – Упоминание об итальянцах больно кололо самолюбие Геринга.

– К дьяволу ваш перелом! По вашим сводкам получается, что в Англии не осталось ни одного самолета! Кто же сбивает наши машины?! Предоставьте врать Геббельсу!

Геринг выходил из кабинета красный и злой. После таких разговоров на Лондон, на Бирмингам, Ливерпуль сыпались новые сотни тяжелых бомб, но десятки новых и новых германских самолетов не возвращались на базы. Над Герингом точно висел злой рок – германские потери почти вдвое превосходили английские. Рейхсмаршал не мог понять причин неудач. А причины заключались не только в стойкости британских пилотов, защищавших свои города. Здесь было и нечто другое, чего не знал Геринг. Райхсмаршал никак не мог добиться внезапности. Он объяснял это хорошо поставленным британским шпионажем. Гестаповцы сновали на аэродромах, в авиационных частях, но толку от них не было – в Берлине еще не знали, что англичане стали применять радары.

В последнем разговоре Гитлер не случайно обмолвился об итальянских летчиках. Муссолини надоедал с предложениями о помощи, рвался принять участие в налетах на Англию. Авиационные эскадрильи под командованием генерала Фужье были готовы по первому приказу отправиться на французское побережье. Муссолини заискивал, лебезил, писал о союзном долге, готовности нести жертвы во имя общей победы.

«Я готов, – писал он, – принять самое непосредственное участие в штурме острова как сухопутными, так и воздушными силами. Вы знаете, как я этого ожидаю».

Гитлер рассудил иначе. Зачем делить с кем-то победу! Станут потом попрошайничать, требовать своей доли. Если надо, Германия сама управится с Англией. Ответил вежливым длинным письмом, но категорически отверг предложение о помощи. Так же, как при вторжении во Францию. Объяснил это тем, что могут возникнуть ненужные затруднения в снабжении двух авиационных армий. Наоборот, Гитлер предлагал свои услуги для бомбардировки Суэцкого канала. В Ливии начались бои, шло итальянское наступление на Египет.

Не помогла и поездка Чиано в Берлин. Гитлер оставался непреклонен. Предложил съездить на линию Мажино, хвастался: смотрите, чего достигли германские вооруженные силы! Чиано осматривал холм Дуомон, подземные укрепления – линия Мажино в полной сохранности перешла к немцам. Чиано поразило, что многие французские специалисты-военные остались на своих постах. Немцы сразу не могли разобраться в сложной системе электрообслуживания, в управлении гидравлической аппаратурой. Пригласили французов. Некоторые согласились – все равно война кончилась.

Приглашение французских офицеров на германскую службу произошло с ведома Петена. Это огорчило, насторожило Чиано, вызвало нечто похожее на ревность. Петен явно переползает в антианглийский лагерь, заискивает перед Гитлером. Если так пойдет дальше, Петен тоже постарается сделать свой вклад, тоже станет просить проценты на капитал. Не лишатся ли итальянцы части добычи? Следует подумать над тем, чтобы отношения Виши с Берлином не стали слишком тесными.

Чиано вернулся ни с чем, если не считать, что Гитлер передал дуче теплое поздравление с наступающим днем рождения и послал ему в подарок эшелон с материалами для светомаскировки. В Риме это было нелишне. Ночами окна драпировали одеялами, пледами, тряпьем, и, конечно, окна просвечивали, как потертые штаны на солнце.

Наступил август. Он не внес ничего нового в военную обстановку в Европе. Черчилль упорствовал, Гитлер выходил из себя. Решил усилить нажим еще одним способом. Двадцать второго августа германские дальнобойные орудия открыли огонь по английскому побережью.

Незадолго перед тем Гитлер обсуждал создавшееся положение с Гессом. Вместе искали пути примирения с Великобританией.

– Англичане не делают никаких предложений? – спросил он.

Гесс давно ждал такого вопроса. Рассказал об открытке, полученной Гаусгофером. Назвал нескольких людей, через которых можно найти контакт с британским правительством. Есть разные пути. Полезен господин Бургхардт – председатель международного Красного Креста в Женеве. Нелишне связаться с Самуэлем Хором. А непосредственно в Англии следует иметь в виду герцога Гамильтона – лорда-стюарда королевского двора. Гесс когда-то встречался с ним на Олимпийских играх в Берлине. У них сложились наилучшие отношения. Гамильтон несомненно может быть отличным посредником.

– Попытайтесь найти с ним общий язык, – сказал Гитлер. – Не тратьте времени. Йодль и Варлимонт получили мое задание готовить план «Барбаросса». «Морского льва» оставим как ширму.

План вторжения в Англию, намеченный на пятнадцатое августа, Гитлер перенес на конец месяца, потом на первую половину сентября. Гитлер семнадцать раз откладывал вторжение. В конечном счете отложил на неопределенный срок.

II

Из всех праздников Франц, пожалуй, больше всего любил химмельфарт – вознесенье. Самый веселый и суматошный. Его называют еще праздником дураков. Это о мужчинах. Химмельфарт – мужской праздник. Женщины остаются дома. В этот день делай что хочешь, хоть на голове ходи. В такой день жены не могут сказать ни слова. Иные мужчины, конечно, пользуются случаем, стараются приволокнуться, забрести к знакомой вдове или еще там к кому. Но Франца, с тех пор как он познакомился с Эрной, не привлекала эта сторона праздника. Просто неплохо провести день в мужской компании, выпить, подурачиться, покуролесить.

С утра мужчины собираются где-нибудь возле локаля, ходят наряженные по улицам – в масках, измазанные сажей, в вывернутых кепках и пиджаках. Потом едут за город поездом или на велосипедах. Кто поискуснее в велосипедной езде, едет задом наперед. Делают все, чтобы было смешнее и нелепее. В химмельфарт все дозволено.

В этот раз Францу не хотелось никуда ехать. Лучше бы остаться с Эрной, понянчиться с сыном. Ему уже три месяца. Такой забавный! Но приятели из пуговичной мастерской уговорили – нечего строить из себя домоседа. Пришлось согласиться. Неудобно держаться на отшибе, тем более что в мастерской он работает недавно. Скажут еще – задается, сторонится товарищей.

Условились встретиться в Панкове, у виадука. Оттуда поехали на канал по сто девятой дороге, что ведет на Бернау. Франц явился в вывернутом пиджаке, без сорочки, в разных башмаках – один коричневый, другой черный. Одну штанину засучил до колен, а на голую шею вместо галстука подвязал какую-то тряпицу. Получилось смешно.

Веселой ватагой тронулись в путь. За Панковым их обогнали легковые машины. В переднем открытом «хорьхе» промелькнул Геринг. В машинах тоже были одни мужчины. Штамповщик Клаус, тот, что уговорил Франца праздновать химмельфарт, сказал:

– Поехали в Каролиненгоф. У Геринга там имение. Вот бы где погулять!

Вскоре свернули в сторону. Ехать на канал передумали и остановились на берегу какого-то озера. Купались, возились, рассказывали непристойные анекдоты, конечно, пили. Когда опорожнили фляги и съели последние бутерброды, решили возвращаться назад. День провели весело. Было еще рано, и Клаус предложил заехать к «грубому Готлибу» на Егерштрассе. Вот где можно похохотать вволю, надорвешь животы. Позже штамповщик признался – там рядом живет у него одна знакомая. Но у озера он ничего не сказал. Если бы знали раньше, может, и не поехали бы – не так-то легко крутить педали через весь город. Но спьяну все одобрили предложение Клауса.

На Жандарменплац задержались. Глазели на канатоходцев. Через площадь на высоте крыш струной натянут был трос. На головоломной высоте он казался тоненькой паутинкой. Две девушки, затянутые в трико, балансируя шестами, шли навстречу друг другу. Зрители, запрокинув головы, следили за ними, отпуская смачные шутки. Канатоходки добрались до середины. Обнявшись, будто танцуя, осторожно поменялись местами и пошли дальше в разные стороны.

Клаус уверял, что ради таких девочек он сам готов влезть на крышу собора. Акробатки благополучно закончили рискованный номер. Поаплодировали и поехали дальше. Ресторанчик «У грубого Готлиба» был совсем рядом, за несколько домов от площади.

Франц никогда здесь не бывал. В первой комнате все столики были заняты. Прошли во вторую, изображавшую задний двор баварской крестьянской усадьбы.

Со стены на посетителей печальными глазами глядела нарисованная рыжая корова. Корова стояла в хлеву и держала во рту клок сена. С другой стороны поднималась глухая стена с выщербленными кирпичами. Тоже нарисованная, но выглядела точь-в-точь как на задворках в деревне. И столики сделаны в форме кормушек. За ними сидели захмелевшие гости, тянули из крохотных подойников пиво. Официанты называли его пойлом. Над головами на протянутой из угла в угол веревке висели старые башмаки, ржавая клетка с поломанной дверцей, скелет обглоданной рыбы, обрывки сбруи, заплатанная штанина, всякая заваль, будто найденная на мусорной свалке.

Клаус успел рассказать, что лет тридцать назад этот ресторанчик открыли безработные актеры. Они сами обслуживали посетителей. Работали официантами и выступали с эстрады. Тогда они были молодыми, а теперь каждому лет под шестьдесят. Но по-прежнему у каждого на спине золотой тесьмой вышиты ласкательные имена: «Францхен», «Паульхен», «Гансхен».

На сковородке с железной ручкой – она служила вместо подноса – Гансхен принес шнапс. Пили из стопочек в форме ночных горшков. Было тесно и весело. Сидели по двое на одном табурете.

Паульхен, отставив поднос-сковородку, взял гитару. Исполнил несколько скабрезных куплетов о еже, влюбившемся в сапожную щетку, о старом муже, который зашел к соседке и наткнулся на злую жену. Хохотали действительно до упаду. В табачном дыму носились грубые шутки и непристойности.

Зал освещали закопченные фонари – такие бывают на скотных дворах. Но вместо свечей в них горели электрические лампы. В разгар веселья Франц заметил в углу за кормушкой-столиком Рудольфа Кюблера. Он сидел, нахлобучив на лоб вывернутую наизнанку шляпу. Францу приятно было встретиться с Кюблером. Подошел, поздоровался:

– Здорово, Руди!

Кюблер сидел в компании четверых незнакомых людей. Один, помоложе, вполголоса что-то рассказывал. Он умолк, когда Франц подошел к столику.

– Старик, мы частенько начинаем встречаться, – сказал Франц, положив на плечо Кюблеру руку. Францу показалось, будто Кюблер вздрогнул от неожиданности. – Давай выпьем.

– А, Франц! – Кюблер узнал его и улыбнулся. – Ты тоже проводишь время в холостяцкой компании? Выпить никогда не грех, особенно в химмельфарт.

Кюблер допил пиво. Поговорили о том о сем. Франц не вполне владел собой. Язык заплетался. Кажется, немного перебрал «У грубого Готлиба».

– Ну, когда же мы встретимся?

– Охотно! – Кюблер на секунду задумался. – Знаешь что, давай в пятницу на той неделе. Хотя бы здесь. Вечером. Часиков в шесть. Ты когда кончаешь работу?.. Вот и договорились.

Франц вернулся к приятелям. Вскоре Кюблер ушел. Сначала поднялись двое, потом, через несколько минут, остальные. Пошатываясь, они направились к выходу. Неуверенной рукой Кюблер нахлобучил шляпу на самые глаза. Парни ничем не выделялись среди подгулявших посетителей ресторана.

Спустя полчаса, поспорив, не выпить ли еще по одной, и согласившись, что хватит, Франц с компанией тоже двинулся к выходу. Долго прощались, корили Клауса, что он обманул их, собираясь ехать к подружке. Но Клаус уехал.

На улице их привлекло еще одно происшествие. Рассказывали, что какой-то мотоциклист на полном ходу промчался по Егерштрассе и вон какие следы оставил на мостовой. Щуцманы сердито разгоняли любопытных, заставляли велосипедистов объезжать улицу другой стороной. Но прохожие, узнав, в чем дело, сами торопились уйти подальше. Дворники и полицейские щетками стирали с асфальта какие-то надписи. Краска сразу не поддавалась. Франц успел прочитать. Коричневой краской было написано: «Гитлер – война. Долой Гитлера!» Надпись повторялась, тянулась длинным следом вдоль всей улицы.

Франц тоже заторопился, нажал на педали. Подальше от греха! Когда-то в комсомоле они тоже откалывали такие номера. Делали специальные шины для мотоцикла с лозунгами вместо протектора. Получалось нечто вроде штемпеля. Потом гнали по улице и на ходу краской мазали шину. Лозунг отпечатывался на мостовой. Если подобрать стойкую краску, сам черт ее не сотрет, надо счищать вместе с асфальтом. Значит, и сейчас кто-то работает. «Долой Гитлера!» За такое дело сразу голову отвернут. Нет уж, он свое отъездил.

Домой Франц приехал поздно. Втащил по лестнице велосипед и сразу же пошел мыться. За ужином не в меру разговорчивый Франц подробно рассказал Эрне, что было, как провели они химмельфарт. Впрочем, он всегда рассказывал ей о событиях дня. Рассказал и о Кюблере, о таинственном мотоцикле.

– В пятницу вечерком встретимся, – зевая сказал он. – Руди хороший парень. Будет что вспомнить.

– Ой, Франц, зачем тебе все это нужно? – сказала Эрна с тревогой в голосе.

Лучше бы Франц не встречался с Кюблером, который принес им столько горя. Но раз так, надо сообщить в гестапо, как обещала! Пусть этот Кюблер не мешает им жить.

– Как так не нужно? – возразил Франц. – Руди мой старый приятель.

– Когда же вы условились?

– Часиков в шесть. Там же, «У грубого Готлиба». Тебе обязательно тоже надо там побывать. Хочешь, поедем вместе? Хоть посмеемся… Однако пора спать! Как бы не опоздать на работу. Пошли, Эрнхен!

Он поцеловал жену и стал раздеваться.

Эрна не спала всю ночь. Ворочалась, думала. Опять этот Кюблер! Вспоминала, как мучилась и переживала, когда арестовали Франца. Вспоминала непонятную до сих пор историю с какими-то деньгами. Кто прислал их тогда? Утром позвонили, она открыла, но на лестнице никого не было, только внизу кто-то торопливо сбегал по ступенькам. Шаги будто детские. Решила, что балуются ребятишки. Заглянула в почтовый ящик. Достала конверт. На нем надпись: «Фрау Вилямцек». Ее никогда еще так не называли – они ведь не были женаты с Францем. В конверте лежало пятьдесят марок. И никакой записки. Конечно, деньги очень ей пригодились. Но кто их прислал? Она так и не разгадала тайны. Видно, хороший человек. Скорее всего кто-то из приятелей Франца решил помочь, но так, чтобы самому остаться неизвестным…

Утром, когда Франц ушел на работу, Эрна пошла в гестапо. Она сказала:

– В пятницу, в шесть часов вечера, Кюблер будет «У грубого Готлиба».

– Где это? – спросил чиновник.

– Не знаю. Где-то в городе. – Как она не сообразила спросить, где находится ресторанчик?

– Ладно, узнаем сами.

– Только скажите, мужу ничего не будет?

– Не беспокойтесь, фрау Вилямцек, мы же договорились с вами.

Эрна ушла из гестапо успокоенная. Франца не тронут. Больше ей не придется ходить в гестапо. Если бы не Франц, разве она стала бы заниматься такими делами…

III

Кюблер, покачиваясь, вышел из ресторана. Простились на углу Жандарменплац.

– Будьте осторожны, – сказал он приятелям. – Ты, Гейнц, наделал переполоху своим мотоциклом. Представляю, как обозлились гестаповцы!

– Черт с ними! Пусть знают, что не всех коммунистов пересажали в концлагери. Это собьет им немного спесь. Фашизм еще не германский народ.

– Все это правильно. Но ты не горячись. Пока еще мы одиночки, только искры, которые тлеют. Главная наша работа – на заводах, в армии, в массах.

– Я понимаю это. Но сегодня хоть отвел душу. Не все же копошиться в подполье!.. Ладно, давайте расходиться.

Кюблер зашагал в метро. Его походка сразу стала уверенной, будто он ничего и не пил. Да это так и было.

Последние месяцы для Кюблера не прошли даром. Кое-что удалось сделать. Как-никак людей он нашел. Надежных и преданных. Не то что было в прошлом году, когда каждую ночь приходилось искать пристанища. Но с каким трудом, как мучительно медленно, ощупью приходилось идти и искать, будто в кромешной тьме шагаешь по краю пропасти… Итог – восемь человек за год. Может быть, удастся привлечь и Франца. Он порядочный парень, только, как многие, устранился, замкнулся, возможно, оробел. Скрывать нечего, фашистам многих удалось запугать. Взять того же Гейнца – он и слышать не хотел ни о какой работе: «У меня семья. Черт с ним, с фашизмом! Они сами себя передушат, как в ремовском путче…» Как он изменился за полгода! Сам предложил тряхнуть стариной и «наследить» фашистам. Не каждый за такое возьмется – печатать на асфальте лозунги против Гитлера. Вообще-то Кюблер был против таких мальчишеских выходок, но Гейнц прав – надо показать наци, что они не смогли задушить и не задушат то живое, что есть в немецком народе.

Коммунист-подпольщик отлично понимал: булавочные уколы, подобные выходке Гейнца, еще не то, что нужно. Даже его, Кюблера, партийная организация, распыленная на шести берлинских предприятиях, так мало значит. Может ли она противостоять мутной коричневой волне фашизма, захлестнувшей Германию? Все это верно, но вывод один – надо работать, работать, искать связи с другими группами. Здесь тоже кое-что удалось сделать.

С весны, как раз вскоре после того, как он встретил Франца в Кепенике, на берегу озера, Кюблер устроился на военный завод. Ясно, что по фальшивому паспорту и подложной справке. Теперь он имеет работу, жилье и какие-то деньги. Даже кое-что смог передать жене Гертруде – впервые за семь с половиной лет.

Кюблер шел по ночной улице и вспоминал.

Гертруду он встретил летом. Она гуляла с сыном на озере. Рудольф знал ее распорядок. Вечерами, очевидно после работы, выходила с вязаньем или книжкой подышать свежим воздухом. Иногда кроме сына рядом с ней появлялся незнакомый мужчина. Скорее всего у Гертруды был какой-то близкий ей человек. Рудольф делал вид, что смирился. Эти годы он и сам не всегда жил монахом. Жизнь остается жизнью. Когда они встретились, даже не спросил ее об этом. «Встретились»! Посидели всего полчаса на скамейке.

Когда Кюблер сел рядом, Гертруда не обратила на него внимания, увлеклась книжкой. Он тихо позвал ее:

– Гертруда!..

Она растерянно оторвалась от чтения, глянула по сторонам. Думала, что померещилось. Повернулась и ахнула, побледнела.

– Рудольф, ты! – Закрыла лицо руками. – Не может этого быть!

– Ради бога, держись спокойно. Как ты живешь?

Все-таки молодец Гертруда! Как она держалась! Сидели будто незнакомые люди. Начинали говорить, когда вокруг никого не было. Собственно, говорила больше Гертруда. Он спрашивал, она отвечала. Первое время было так трудно жить! Сейчас лучше. Видно, ко всему привыкаешь. В прошлом году умер его отец в Бухенвальде. Комендант с извещением прислал счет – оплатить стоимость похорон. Гроб, рытье могилы, что-то еще… Ужас, какое впечатление произвел на нее этот счет! Убивают и требуют за это деньги. Она не представляла себе такой подлости. Сразу заплатить не могла, не было денег. Через неделю прислали снова повестку: предложили внести на такой-то текущий счет, в таком-то банке, в такой-то срок, иначе взыщут судом и начислят пени. Гертруда не выдержала и рассказала соседке. Рудольф, может, помнит Корб? Они жили над ними. Еще бы не знать Вальтера Корба! Жену помнит плохо, а Вальтер Корб был в одной с ним организации. Интересно, какова же его судьба… Гертруда рассказала:

– Теперь фрау Корб вдова. Мужа казнили в Плетцензее в тридцать седьмом году. Ей тоже прислали извещение и счет – оплата палача. Она молчала два года, рассказала только, когда я пришла… Вот так и живем мы, Рудольф. Оплачиваем сами убийства близких… Я думала, и тебя давно нет в живых… Ты, верно, хочешь поглядеть на сына?

– Конечно. Но так, чтобы он не знал.

– Понимаю. Все конспирация… – В интонации жены Кюблер почувствовал не то иронию, не то тоску и горечь. – Вильхельм! – позвала она мальчугана, – Вильхельм!

Мальчик, разгоряченный игрой, стоял перед матерью. На отца он не обратил внимания – мало ли кто может сидеть на скамейке.

– Вильхельм, не бегай так много, ты весь потный, – сунула руку за воротник его блузы. – Нам скоро пора домой. Посиди немного, остынь.

– Но, мутти, мы так интересно играем! Я сейчас, сейчас вернусь, мутти…

Кюблер смотрел на сына и ни единым мускулом лица не выдал своего волнения. Вот когда действительно понадобилось самообладание! Вильхельм был так похож на него. Рудольф годами мечтал об этой встрече, и вот он сидит рядом с сыном, скованный по рукам и ногам, не имея права даже назвать его по имени. Когда мальчик убежал, Рудольф спросил:

– Вильхельм знает что-нибудь обо мне?

– Конечно. Говорит даже, что смутно помнит. Ему не было пяти лет, когда это случилось. Он считает, что ты погиб. А в школе его до сих пор дразнят каторжанином, сыном висельника. Прости меня, Рудольф, все это так тяжело… – Гертруда вытерла глаза платком.

Кюблер взял ее руку.

– Мне пора уходить.

– Я знаю, ты все такой же, Рудольф. Когда-то мы еще встретимся…

– Вот этого я не знаю. Постараюсь найти тебя.

– Будь осторожен, Рудольф. Сейчас, с этой войной, с победой, все ходят словно в угаре. Гитлер сумел многих взять за живое.

– А ты как думаешь?

– Я же сказала – угар.

Вот и все, что произошло. Кюблер оставил деньги. Гертруда не хотела брать – небось нужны самому. Сунул ей в книгу, между страницами.

Возвращался грустный, расстроенный, словно с кладбища. А все-таки молодец Гертруда! Ни одного слова упрека. Умеет держать себя. Об остальном лучше не думать. Все равно жизнь уже сломана. Его называют фанатиком. Если бы кто знал, как это трудно! По-человечески трудно. Может быть, стоило все же спросить про того?.. Нет, не нужно. Он правильно сделал, что не спросил.

Возвращаясь домой, – последние месяцы жил он в Шпандау, Кюблер вновь переживал и встречу с сыном и разговор с женой. Есть какие-то детали, которые царапают, ранят, точно колючки шиповника. Гестаповские счета – только штрихи преступлений. Его тоже поразил рассказ Гертруды об оплате казни. Поразил цинизм убийств. На всем экономят… Итак, отец умер. И Корб тоже. Вспомнил о спорах с отцом. Он не принимал фашизма всерьез, верил в социал-демократические устои. И вот: «Едэм дас зайне!» – каждому свое! Библейское изречение на воротах концлагеря в Бухенвальде… Что же происходит, что происходит? В Германии сейчас, как в химмельфарт, все дозволено. Но это не веселый, невинный праздник. Праздник дураков? Может быть. Скорей одураченных. И все же Гитлеру не удастся задушить то живое, ради которого борется Кюблер. Пусть тяжело, пусть нечеловечески трудно… Кюблер снова вспомнил о разговоре с женой. Она пример этому. Тогда он понял одно – фашизм не растлил ее, осталась такой же, какой была в комсомоле. Она тоже немного подпольщица. Когда-то вместе расклеивали плакаты, маршировали на демонстрациях… Не сдалась, не поддалась массовому психозу, обывательской корысти. Таких много в Германии…

Выйдя из метро, Кюблер не поехал дальше трамваем. Решил пройтись. Здесь всего три остановки. Сегодня безопасно. С химмельфарта возвращаются многие. Кюблер ничем не отличается от других подгулявших мужчин.

Он, по обыкновению, вошел в улочку с другой стороны, прошел мимо калитки. Ничего подозрительного, можно идти ночевать.

* * *
В пятницу, как условились с Францем, Кюблер после работы, к шести часам, пришел на Егерштрассе.

«У грубого Готлиба» посетителей было меньше, чем в прошлый раз. Франц поджидал его. Они встретились глазами, и Рудольф, пробираясь между посетителями, направился к его столику.

– Господа, прошу оставаться на месте! Проверка документов.

Кюблер оглянулся. В дверях словно из-под земли выросли два гестаповца. Они были в штатском. Но Кюблер безошибочно узнал в здоровяках агентов гестапо. Облава! Рванулся в уборную, там есть запасный выход. В дверях тоже стояли двое. Прикинулся пьяным.

– Довольно притворяться, парень! Не вовремя тебе приспичило. Предъяви документы.

В руках мелькнули вороненые браунинги. Ждали, сволочи!.. Франц перепугался не на шутку. Облегченно вздохнул только после того, как, предъявив документы, очутился на улице. Перешел на противоположный тротуар и оглянулся. Двое гестаповцев выводили Кюблера из ресторана. Он был в наручниках. Подошла машина, и его втолкнули в кузов. Машина такая же, как приходила за Францем.

Ощутив на запястьях металл наручников, Кюблер прежде всего попытался взять себя в руки. Как это все получилось? Не может быть, чтобы случайно. Выследили? Или кто-то выдал? Товарищи? Нет! Он верил в каждого, как в самого себя. Франц? Не может быть! Но все же кто-то донес. В душе колыхнулось отвратительное чувство подозрения. Кто из пяти предатель? Неужели он ошибся в людях и напоролся на провокатора? Это конец…

В гестапо, куда его привезли, Кюблера с улыбкой встретил оберштурмфюрер.

– Вот мы и встретились, господин Кюблер. Давненько не видались…

Подошел и с размаху ударил кулаком в лицо.

IV

Наконец-то судьба, казалось, улыбнулась Самуэлю Хору. Это было наградой за его долготерпение. Кажется, немцы сами начинают проявлять инициативу. Хорошее предзнаменование!

Началось с того, что Серано Суньеро, министр иностранных дел Франко, как бы мимоходом сказал ему:

– Не кажется ли вам, дорогой посол, что Британия в результате последних событий оказалась в затруднительном положении? Я говорю с вами как искренний друг Англии.

Они возвращались из дворца Прадо в окрестностях Мадрида. Франко давал частную аудиенцию послу с особыми поручениями. Втроем они беседовали в библиотеке каудильо. Встреча происходила днем, но горели электрические лампы. Естественный свет с трудом проникал сквозь узкие окна. На стенах висели портреты Гитлера и Муссолини с автографами и посвящениями. Это выглядело как демонстрация, поэтому признания в дружеских чувствах к Англии со стороны Франко и Суньера звучали не так уже искренне.

На слова министра Хор ответил уклончиво:

– Частные события еще не решают судьбы империи.

– Да, но подготовка к вторжению идет полным ходом. Уверены ли вы, что вам удастся отразить нападение? Потом эти ужасные воздушные налеты…

– У нас достаточно сил, чтобы обеспечить свою безопасность. Наш остров – неприступная крепость.

– Мне хотелось бы обладать вашим оптимизмом, но… – Суньеро помедлил, чтобы произвести большее впечатление, достал портсигар, долго прикуривал. – Но скажу вам совершенно конфиденциально, господин Гитлер пригласил меня на коктейль в Лондон на пятнадцатое сентября. Я недавно побывал в Берлине.

Суньеро явно запугивал. Самуэль Хор это понял. Он продолжал играть:

– С таким же успехом я могу пригласить вас на порцию баварских сосисок в ресторане «Адлон» на Унтер-ден-Линден.

– Я говорю серьезно. Не лучше ли прекратить бессмысленную войну на западе? Мы должны это сделать во имя сохранения европейской цивилизации. Война на руку только большевикам.

Посол слукавил:

– Мы никогда не проявим инициативы. Традиционный британский престиж не позволяет нам унижаться перед противником. Называйте это англосакским упрямством.

Машина миновала пригород, пересекла Плац-де-Виторио с каменной колесницей посреди площади. Слева мелькнули вычурные башни главного почтамта. Почтамт напомнил Хору о почтовой открытке, стихах Горация. Может быть, здесь немецкий представитель ждал его посланца, который в тот час бродил у входа в почтовое отделение на Карабанчель Альто? Что, если произошло недоразумение?..

С мягкой настойчивостью Суньеро продолжал разговор, интересующий Хора:

– Мне трудно возражать вам. Возможно, здесь многое зависит от национального характера. Но можно же использовать третьих лиц? Переговоры для начала могут быть частными и ни к чему не обязывать.

– То есть?

– Кажется, мне надо быть до конца откровенным. Поверьте в мои искренние чувства. – Суньеро повернулся к послу, доверительно наклонился, на лице застыла обольстительная улыбка. – Вы знаете принца Гогенлоэ? Макс Гогенлоэ. Он женат на испанке. Мы считаем его почти испанцем. У него большие связи в Германии. Он как-то мне говорил, что не прочь бы встретиться с вами. Я уж забыл о нем. Сейчас, к случаю, вспомнил.

– Что ж, разумные предложения я готов выслушать. Но как это сделать?

– О, это не так уж сложно! Вы могли бы, например, случайно встретиться с принцем в Памплоне. Вы никогда там не бывали? В столице Наварры? Советую побывать. Вы увидите настоящую старую Испанию. Поезжайте на праздник святого Фермина. Бой быков, национальные танцы, богослужение… Принц Гогенлоэ также собирался поехать на праздник.

«Вот бестия! – подумал Хор о своем собеседнике. – У него уже все подготовлено».

– Хорошо, я приму ваше приглашение. Я люблю испанскую старину.

И вот Хор появился в Памплоне. Старинный городок был переполнен гостями. Каждое утро, на заре, мимо средневековой гостиницы с метровыми прохладными стенами, где поселился британский посол, к цирку приводили упиравшихся рыжих быков. До поздней ночи под окнами звучали гитары, серенады. С кастаньетами плясали жгучие, гибкие девушки. Их сопровождали загорелые, сурового вида мужчины. Наваррцы ходили в традиционных байну – красных беретах, отчего казалось, что тесные знойные улицы расцвечены яркими маками.

В таверне хозяйка сервантесовских времен подавала в глиняных мисках касидо – подобие лапши, сваренной из кур и баранины. К вину ставились на стол маслины, фаршированные острой, соленой рыбой, похожей на анчоусы. Все это было вкусно, но приступы боли в печени мешали лорду оценить труд хозяйки.

В первый день праздника святого Фермина Хор посетил торжественное богослужение, побывал в цирке, смотрел бой быков. Однако все это очень мало интересовало посла с особыми поручениями. Он ждал встречи, ради которой предпринял это туристское путешествие.

В цирке все едва не испортили тореадоры. Дон Фернандес, гордость Памплоны, высокий и статный тореадор в ярком опереточном наряде, явился в ложу Самуэля Хора. Он приветствовал посла от корпорации тореадоров и любезно спросил, не возражает ли господин посол, если он посвятит ему быка, с которым предстоит сразиться тореадору. Таков обычай в Памплоне – посвящать бой знатному гостю. Дон Фернандес почтет для себя большой честью…

Самуэль Хор попробовал отшутиться:

– До сегодняшнего дня я полагал, что такие посвящения делают только очаровательным синьоритам, красивым и юным. Кажется, я не обладаю такими качествами…

Тореадор настаивал. Стоило больших трудов отказаться от предложенной чести. Посол с особыми поручениями больше всего боялся привлечь здесь чье-то внимание. Дон Фернандес, скрыв в театральном поклоне обиду, покинул ложу. «Откуда он знает о моем приезде? – раздумывал Хор, следя за ареной, за быком, оглушенным криками и аплодисментами экспансивных зрителей. – Вероятно, это работа того же проворного Суньеро».

Встреча с Гогенлоэ произошла в тот же вечер. Оказалось, что они поселились в одной гостинице. Макс Гогенлоэ напомнил тореадора, приходившего в ложу, – подчеркнуто вежливый, сдержанный, с театральной улыбкой заправского сутенера. Хору он не понравился. Было в нем что-то не внушающее доверия. Слишком быстро со всем соглашался – как нейтралы, присутствовавшие на приеме в Мадриде. Те вот так же распинались в преданности, соглашались оказать любую услугу и, вероятно, в тот же день продали информацию за недорогую подачку. Хор решил держать себя осторожно.

Но излишней осторожности не понадобилось. Деловая часть разговора была краткой. Выждав, когда хозяйка покинет комнату – она зашла, чтобы сменить свечи, – Гогенлоэ сказал:

– Разрешите передать вам привет от немецких друзей.

– Мне?

– Да, вам и лорду Гамильтону. От господина Хорна.

Как ни напрягал Хор свою память, он никак не мог припомнить, кто такой Хорн.

– Извините, я не знаю такого имени, оно ничего мне не говорит.

– Может быть, вам больше скажет имя Рудольфа Гесса? Это одно и то же лицо…

Гогенлоэ выжидающе посмотрел на британского посла: как-то он будет реагировать?

Хор действительно был поражен: заместитель германского канцлера, правая рука Гитлера передает привет герцогу Гамильтону! Это покрепче открытки со стихами Горация! Черчилль будет доволен. Кажется, немецкий эмиссар с внешностью завсегдатая испанских кабачков не такая уж пешка. У Гогенлоэ, видимо, в самом деле большие связи в Германии.

Князь напрасно старался прочесть на лице Хора его мысли. В затруднительных случаях дипломат ссылался на печень, кривил рот, словно от боли.

– Благодарю вас. Вы уполномочены господином Хорном передать что-то еще?

– Нет, только привет… Впрочем, да… Сердечный привет и еще письмо герцогу, – Гогенлоэ протянул Хору конверт.

С едва заметной поспешностью посол положил его в карман пиджака. Он только скользнул глазом по адресу. Для этого потребовалась доля секунды. На конверте стояла надпись: «Герцогу Гамильтону. Шотландия».

– Господин Хорн просит передать письмо по назначению. Если будет ответ, его можно направить в Женеву, господину Бургхардту. Вы знаете господина Бургхардта? Председатель Международного Красного Креста.

– Да, да, я выполню просьбу господина Хорна.

Гогенлоэ допил вино, тонкими, холеными пальцами взял маслину.

– Какой пикантный вкус! Только в Памплоне умеют так фаршировать маслины… Разрешите откланяться, сэр. Счастлив был познакомиться!

Посол проводил гостя. Легкий, не остывший от дневного зноя ветерок тянул в окно. Под его дуновением колыхалось пламя свечей, и на стенах плясали причудливые тени. С улицы доносился веселый гомон, пение, треск кастаньет. Памплона праздновала день святого Фермина. Хор сел в плетеное кресло и, задумавшись, глядел на неровное пламя, на прозрачные струйки воска, стекающие со свечи. Капли быстро мутнели и застывали янтарными сталактитами, нависая над глиняной розеткой подсвечника.

Хор думал о поездке в Памплону. Конечно, немцы ищут примирения с Англией. На каких условиях они хотят заключить мир? Гогенлоэ об этом ничего не сказал. Но он что-то говорил о Гауегофере. Значит, открытка дошла по назначению. У немцев другой метод – сразу берут быка за рога. Посол так и понял визит Гогенлоэ – Гитлер предлагает вести переговоры без второстепенных посредников.

То, что немцы ищут контакта с Западом, не было новостью.

Разные предложения приходили и раньше. Взять ту же поездку Вольтата в Лондон перед войной. А предложения «военной оппозиции», переговоры в Ватикане с помощью папы Пия? Все это одна цепь – поиски соглашения. Самуэль Хор находился в курсе дела закулисных взаимных исканий. Для него Черчилль не делал из этого тайны. Больше того – Хор сам причастен к событиям, о которых мир, может быть, никогда и не узнает. Недаром адмирал Канарис прилетал «на минутку» в Мадрид – нащупывал почву для переговоров военной оппозиции с Лондоном. Результатом был меморандум фон Гасселя. Ульрих фон Гассель – германский дипломат. В генеральской оппозиции слывет экспертом по внешнеполитическим вопросам. В случае свержения Гитлера его прочат в министры иностранных дел. В этом-то и дело – в случае свержения Гитлера. Но пока такие предположения не имеют особых оснований. Оппозиционеры – это генералы без власти, без армии. Армия – в руках Гитлера.

Хор отчетливо помнил содержание меморандума, посланного окольными путями – через Женеву, Лиссабон, Мадрид. Гассель писал по поручению оппозиции: «Чрезвычайно важно как можно скорее покончить с этой бессмысленной войной. Такая необходимость диктуется тем, что все время растет опасность, что Европа будет совершенно разрушена и, прежде всего, большевизирована».

Немецкие генералы тоже стремятся на восток. Так же, как и католики. Попы, генералы, разведчики… В Германии существуют разные течения, но их объединяет одно – все хотят поживиться за счет России. Пусть! Надо это умело использовать. Но вот предложение, которое привез князь Гогенлоэ, дело более реальное. Остальных надо держать в запасе. Рудольф Гесс, или Хорн, как его называют, может говорить от имени Гитлера. Пока это единственная реальная сила в Германии. При всех разногласиях, с ним можно иметь дело.

В окно залетел ночной мотылек, покрутился метеором вокруг свечи и, опалив крылья, прилип к расплавленному воску. Хор поднялся с кресла, щелчком сбил мотылька. Капелька воска пристала к ногтю. Додумывая мысль, посол пробормотал про себя:

– Главное – повернуть его на восток. Пусть подпалит себе крылья на русской свече, после легче скинуть его со счетов.

Хор вытер платком запачканный ноготь.

– Будем играть, будем играть, – сам того не замечая, повторил он любимое выражение Черчилля.

Утром Самуэль Хор покинул Памплону, вернулся в Мадрид и немедленно приказал отправить в Лондон пакет, полученный от князя Гогенлоэ. Быстрее всего было бы послать его самолетом, через Францию. Быстрее, но не надежнее. Хор вызвал помощника.

– Вам предстоит небольшое путешествие, мистер Паркинс. Прежде всего отправляйтесь в Гибралтар и передайте письмо адмиралу Соммервиллу. Затем поплывете в Англию и лично вручите премьеру вот этот пакет, – Хор протянул пакет с печатями на четырех углах и пятой посередине. – До Гибралтара вас проводит наша охрана. О дальнейшем позаботится адмирал Соммервилл. Говорить о важности поручения, надеюсь, излишне? Это дороже жизни, дороже жизней, я бы сказал. Вы можете пойти ко дну, взорваться на мине, все что угодно – это ваше частное дело, – но пакет должен быть на Даунинг-стрит. Понятно?

– Да, сэр!

– Тогда отправляйтесь. Желаю успеха. Морские прогулки всегда приятны…

Еще через день, по личному приказанию адмирала Соммервилла, командующего Средиземноморским флотом, из Гибралтара вышел эскадренный миноносец «Роджерс». Корабль снялся с якоря тотчас же, как только на борт приняли единственного пассажира – курьера Самуэля Хора. Вахтенный матрос принял чемодан мистера Паркинса, отнес его в каюту, расположенную рядом с салоном. Вахтенный несколько замешкался и только поэтому услышал фразу, которая так обрадовала матроса королевского флота.

– Когда мы прибудем в Плимут? – спросил пассажир, здороваясь с командиром эсминца.

– Если все будет благополучно, в четверг, на рассвете.

Так Роберт Крошоу узнал приятную новость. Значит, они побывают в Англии. Может, удастся завернуть в Лондон… Как-никак из Плимута ближе, чем из Гибралтара.

Роберт не так давно покинул Англию. Вскоре после той истории с французской подлодкой. Ох и муторное же было у него настроение! Из морской пехоты его перевели на «Роджерс». Служба, конечно, здесь лучше, но, как говорят, хлеб не бывает без корки. Минувшие недели показались Роберту вечностью. Переписка с Кэт оборвалась. Может быть, она не получила еще новый адрес, пишет в Дувр, и письма валяются где-нибудь в казарме. Ребята не догадаются переслать их на «Роджерс». Даже если не удастся съездить в Лондон, он все же получит эти письма, а может быть, поговорит по телефону…

Чтобы не подумали, что вахтенный подслушивает чужие разговоры, Крошоу осторожно вышел из каюты и вернулся напалубу.

Эсминец выходил из гибралтарской бухты. Вскоре, вздымая буруны, «Роджерс» лег курсом на запад.

Глава третья

I

Жюль Бенуа так и не понял, как очутился в Англии. Видит бог, все произошло помимо его воли! Если трезво разобраться, совсем ни к чему было предпринимать глупый и рискованный побег с «Массильи». Понял он это слишком поздно. Просто его втравили, сделали чем-то вроде подопытного кролика, проверяли на нем, удастся ли организовать побег французских министров с борта парохода. Не удалось. Ну и что? На такую роль могли бы взять кого-то другого.

Французских министров, как он слышал, вернули обратно, а Бенуа сделался эмигрантом. Разве так уж плохо было бы ему в оккупированной Франции? Живут же другие! В Виши снова выходят газеты, нашлось бы и для него местечко. Кто-то ведь должен писать обзоры. Природа не терпит пустоты. Теперь на обзорах зарабатывают другие, те, что сумели лучше его приспособиться. Как это он промахнулся? Дурак! В конце-то концов, что могут иметь против него немцы? Ничего. Он мог бы показать свои статьи. Ни одной строкой Жюль не выступал против Германии. Это мог бы подтвердить Боннэ – он входит в правительство – или Лаваль. Наконец, он знаком с герром Абетцом, тот стал теперь гаулейтером в Париже… Глупейшее стечение обстоятельств!

На худой конец, если бы не удалось с газетой, можно было бы уехать в Фалез, к тестю. Жюль уверен, что месье Буассон и сейчас не откажется принять его в дело. Не все ли равно, политика или виноторговля! Немцы пьют не меньше французов. Им тоже можно продавать и шартрез, и бургундское. А теперь вот все рухнуло. Теперь в глазах нового правительства он преступник, политический эмигрант. Во Францию дорога отрезана. Поди-ка вернись туда! Для немцев он тоже враг – посадят в два счета.

Так думал недавний международный обозреватель Жюль Бенуа, выплеснутый волной событий на английский берег. В тесной приемной он ждал встречи с генералом де Голлём.

Штаб «Свободной Франции» разместился в сером, унылом доме торговой фирмы «Сен Стефен Хауз». Бенуа долго искал его. В гостинице портье объяснил, как попасть на шоссе Эмбенклемент, – это недалеко, на Темзе. Но Бенуа сбился с пути близ Вестминстерского моста. Языка он не знал, спрашивал у прохожих, и те непонимающе пожимали плечами. Вскоре начался налет, в воздухе над Темзой разыгрался воздушный бой, где-то в отдалении ухнули взрывы. Набережная опустела. Жюль тоже нырнул в какой-то подъезд. Налет еще больше его расстроил. Противно сосало под ложечкой. Не было печали – уехать от бомбежек во Франции и угодить под них в Лондоне! В Париже теперь все спокойно… Угораздило же сделать такую глупость!

Налет продолжался недолго. Жюль вышел из своего убежища. За рекой горел сбитый самолет, не то немецкий, не то английский. Черные клубы дыма столбом подымались в воздух. Рвались патроны. Приглушенный треск отчетливо доносился с другой стороны Темзы. Бенуа опасливо оглядывался – как бы не зацепило… Улица заполнилась пешеходами, они шли, не обращая внимания на сбитый самолет. Значит, не опасно. Остановился в раздумье: куда же идти?

С ним поравнялся человек в форме французского морского офицера. Левую руку он держал на черной косынке, перекинутой через шею.

– Не скажете ли вы мне, как пройти в штаб генерала де Голля?

– Не слишком ли вы откровенны, месье? Существует военная тайна. Мы находимся с вами в чужой стране.

Жюлю не понравился поучающий тон офицера. Но что делать! Он был рад, что в толпе озабоченных лондонцев встретил француза.

– Извините, но я только вчера приехал в Лондон. Здесь очень трудно без языка.

Офицер ответил более мягко:

– Тогда понятно. Вам нужен штаб «Свободной Франции». Идемте.

По дороге они познакомились. Офицер представился – капитан Лекруа, командир субмарины «Сюркуф».

– Бывший командир, – добавил Лекруа. – Лодка интернирована в Плимуте, стоит под охраной шотландских стрелков. Она в надежных руках. – Капитан иронически улыбнулся, кивнул на свою руку. – Это мне кое-чего стоило.

Бенуа не понял, о чем говорит капитан. Хотел спросить, но не успел. Капитан Лекруа сказал:

– Вот мы и пришли.

Штаб оказался совсем рядом. Высокое здание выходило фасадом на шоссе, тянувшееся вдоль Темзы. Недалеко от Вестминстерского моста. Оказывается, Жюль все время бродил вокруг штаба.

Лифтер в поношенной ливрее поднял их на третий этаж. Прошли длинным, узким коридором.

– Вам сюда, а я должен зайти еще в управление морских сил. Мы с вами встретимся. – Лекруа указал на тупичок, аппендиксом уходящий вправо от коридора. – Зайдите сначала к адъютанту. Его фамилия де Круссоль. Жофруа де Круссоль.

В приемной де Голля стоял стол, заставленный батареей назойливых телефонов. Длинный, худой лейтенант-кавалерист с маленькой головой и огромным носом метался от телефона к телефону.

– Мадам Катру? Вы жена бригадного генерала?.. Да, но генерал занят… Говорит по другому телефону… По важному вопросу?.. Хорошо, хорошо! Прошу вас, позвоните через пять минут. – Адъютант схватил другую трубку. Зазвонили еще два телефона.

Бенуа ждал, когда лейтенант освободится. Ждать пришлось долго. «Не родственник ли он графини де Круссоль? – пронеслось в голове Бенуа. – Может, она тоже здесь? Через нее можно было бы установить связи».

Наконец наступила короткая телефонная пауза. Лейтенант облегченно вздохнул. Бенуа назвал себя.

– Прошу посидеть. Я доложу генералу.

Снова задребезжали телефоны. Жюль сел на конторский стул… Иной обстановки здесь не было, только диван, дубовый, отполированный задами, как на вокзале. На нем сидели еще несколько посетителей. Вскоре вошел Лекруа, оглянулся, где бы присесть, вышел в коридор и через минуту вернулся со стулом. Подсел к Бенуа.

– Пока воюем в приемных, скажу я вам! Адмирала Мизелье опять нет. – Капитан был чем-то раздражен. – Третий раз нет.

Придется доложить генералу де Голлю. – Он плотно уселся на стул, всем своим видом давая понять, что будет сидеть здесь хоть до самого вечера, но своего добьется. – Вместе с патриотизмом мы привезли в Лондон и свой бюрократизм. Пока что-то сделаешь, надо потратить неделю. Потом выясняется, что все не так и надо начинать сначала… Но мы не можем же сидеть сложа руки, как английские приживалки! Надо действовать, если серьезно думать о Франции. Не так ли? – Лекруа искал единомышленника. – Нам нужна своя территория, своя база. В Англии осталось десять тысяч французских моряков, готовых сражаться. Они требуют этого. Но пока что территория «Свободной Франции» ограничена площадью трех комнат в английской торговой фирме. Скажите: разве не могли бы мы высадиться в Северной Африке и оттуда начать борьбу? Генерал де Голль думает так же, но…

Капитан Лекруа говорил о своем, наболевшем, но Бенуа плохо слушал его. Сейчас Жюля меньше всего интересовало, что думает его собеседник, каковы его планы. Кому это все нужно? Жюль попал сюда, как каплун на вертел. А капитан, видать, забияка, рвется в драку. Не лучше ли примириться с немцами? Петен более трезво смотрит на вещи. Если так получилось, надо приспосабливаться. Обозревателя не оставляла точившая его мысль, что он совершил непоправимую глупость.

Так прошло с полчаса. Дребезжали звонки, адъютант с яростью рвал трубки, исчезал в кабинете де Голля и снова метался среди телефонов. Появлялись новые посетители, штатские и военные. Перед одними адъютант услужливо распахивал двери кабинета, других просил посидеть. На Бенуа лейтенант-кавалерист, казалось, не обращал никакого внимания. Это уязвляло самолюбие. Жюль не вытерпел и снова подошел к столу:

– Вы не забыли обо мне, месье де Круссоль? Доложите генералу, что я прибыл с «Массильи».

Отношение адъютанта изменилось в мгновение ока. Он и в самом деле забыл о пышнобородом человеке с помятым лицом и в такой же помятой одежде военного корреспондента. Свое отношение к людям адъютант строил на основе погонов и регалий. У посетителя ничего этого не было. Может быть, рядовой… Оказалось, он тот самый человек, которого ждал генерал. Де Круссоль забыл его фамилию. Переспрашивать посчитал неудобным.

– С «Массильи»? Одну минуту, месье… месье…

– Жюль Бенуа, – помог адъютанту обозреватель.

– Да, да! Ну конечно! Провал памяти… Одну минуту, месье Бенуа! Я уверен, генерал сейчас же вас примет. Как вы не сказали этого прежде!

II

Де Круссоль скрылся за дверью. И сразу же:

– Генерал ждет вас, прошу! – Дверь широко распахнулась.

Подчеркнутое внимание адъютанта чуточку повысило настроение. Жюль прошел в кабинет. Де Голль сидел, откинувшись в кресле, подтянутый и суховатый. В холодных светлых глазах мелькнуло нечто похожее на любопытство.

– Так вы с «Массильи»? Рассказывайте, что произошло в Касабланке. Почему наши министры не смогли прибыть в Лондон? Садитесь, – генерал снисходительным жестом предложил журналисту стул.

Бенуа не успел произнести первой фразы, как в дверях появилась долговязая фигура адъютанта.

– Извините, мой генерал, мадам Катру настоятельно просит вас к телефону, звонит третий раз. Хочет говорить по неотложному делу. Она только что приехала из Индокитая.

Де Голль снял трубку.

– Мадам Катру?.. Счастлив приветствовать вас! – На его лице появилось выражение нежной почтительности, с которой он всегда говорил с женщинами. – Чем могу вам служить? Надеюсь, путешествие прошло благополучно… Что? Пропал багаж… Какая досада! Ах, вот что! Но что же я могу сделать? Надо обратиться в английскую таможню… К сожалению, я не могу давать такие распоряжения. Мы не во Франции… Не огорчайтесь… Конечно, все, что будет от меня зависеть… Что еще? Не понимаю… Попугаи… Какие попугаи? Ах, вот что! Вы привезли с собой попугаев! В клетках. Теперь понял… И еще туземную прислугу… Узнаю вас! Вы не можете без экзотики… Очень мило!.. Но где же мы разместим ваших индокитайцев?.. Нужна моя помощь?.. Позвонить Черчиллю! Вы очаровательно наивны, мадам Катру!

По мере того как продолжался разговор о потерянном багаже, корме для попугаев, размещении привезенных слуг, де Голль постепенно мрачнел, но оставался безгранично вежливым. Бенуа успел осмотреть кабинет руководителя «Свободной Франции». Так же, как и в приемной, здесь все носило печать неустроенности. Подбор вещей казался случайным. Рядом с письменным столом красного дерева в витиеватом стиле барокко стояли уродливые деревянные стулья. В углу конторский шкаф, заставленный книгами. На стене портрет Наполеона в треуголке, со скрещенными на груди руками. Бенуа знал – великий полководец для де Голля был предметом преклонения и подражания, так же, как Цезарь и Александр Македонский.

Два широких окна выходили на Темзу. Отсюда были видны готические башни британского парламента, увенчанные огромным циферблатом часов. Через Вестминстерский мост лился поток машин – красные автобусы, черные, вышедшие из моды такси, автокары, повозки. Город продолжал жить вопреки германским авиационным налетам.

Де Голль произнес несколько банальных фраз и, повесив трубку, в изнеможении опустил руки.

– Вот чем приходится заниматься мне, руководителю движения Сопротивления! Попугаями экстравагантных дам и формированием батальонов иностранного легиона… Так я слушаю вас, месье Бенуа. Что же произошло в Касабланке?

Бенуа рассказал о «Массилье», о том, как в канун капитуляции пароход вышел в море, как капитан отказался идти в Англию и повернул на Касабланку. Французские министры не могли ничего сделать. Долго стояли на рейде под наведенными жерлами береговых пушек. Ночами пароход освещали прожекторы. О побеге не приходилось и думать. Но все же… Бенуа несколько приукрасил свою роль и находчивость.

Примерно три раза в неделю к «Массилье» подходил катер с продуктами. Бенуа не знает, как родилась идея воспользоваться катером для бегства членов правительства. Об этом ему сказал Мандель.

Министр внутренних дел встретил его на палубе. Катер выгрузил продукты и готовился идти на берег. На его борт сносили порожние ящики, корзины от фруктов. Мандель спросил, готов ли месье Бенуа совершить подвиг во имя Франции. Надо предпринять побег. Если удастся, вслед за Бенуа «Массилью» покинут и члены правительства.

Вот здесь обозреватель и совершил непростительную глупость. Отсюда начались его злоключения. Де Голлю он сказал:

– Я патриот Франции, мой генерал, и, не раздумывая, согласился.

Де Голль одобрительно кивнул. Он слушал, полуприкрыв глаза.

Дальше все произошло молниеносно. Бенуа толкнули в каюту, кто-то помог ему натянуть поверх одежды грязную морскую робу, нагрузили пирамиду ящиков, и он, пряча лицо, спустился по трапу на катер. Жюль до сих пор ощущал холодящий озноб, охвативший его в тот момент, когда, нахлобучив на голову порожний ящик, он проходил мимо охраны. Но не рассказывать же об этом де Голлю!

На берегу его спрятали в какой-то пакгауз, кишащий крысами. Бенуа двое суток сидел без пищи, много раз замирая от страха. Была только вода, приторно-теплая и противная. Ночью его вывели из порта, усадили в машину и увезли в Танжер, оттуда в Гибралтар и потом в Лондон.

В Танжере Бенуа узнал, что его побег не прошел незамеченным. Усилили охрану парохода, и вскоре «Массилья» ушла во Францию. Теперь министры находятся под домашним арестом. По требованию немцев их намерены судить.

Де Голль сам знал о финальных событиях. Он совещался с Черчиллем по поводу того, как освободить членов правительства с «Массильи». Черчилль предложил организовать побег – тогда в Лондоне можно будет создать полномочный французский кабинет. Готовились захватить судно, но ничего не получилось, Петен оказался предусмотрительней.

Неудача осложняла положение де Голля. В этом отношении интересы его совпадали с планами Черчилля. Оба были заинтересованы в том, чтобы создать широкое, авторитетное правительство. Но генерал трезво смотрел на вещи. Он уже раскусил Черчилля – британский премьер цеплялся за малейшую возможность усилить свои позиции, собрать и поставить на карту все, что только возможно. Ради этого и поддерживает де Голля. Сама по себе нужна ли ему Франция? Де Голль не верил в громкие, пышные фразы британского премьера.

С другой стороны, понимая всю эфемерность своей кажущейся власти – вооруженные силы де Голля пока составляли два батальона иностранного легиона, – генерал вынужден опираться на английскую помощь. Иначе мог ли он проглотить молчаливо такую горькую пилюлю, как разгром французского флота в Оране, Алжире! Черчилль не предупредил его о «Катапульте», о трагических событиях он узнал из газет. При всем этом де Голль стремился к самостоятельности. Эвакуация французских министров могла бы, пусть в самой малой степени, укрепить и его власть. Теперь об этом нечего говорить. До тех пор, пока штаб «Свободной Франции» останется прозябать в Лондоне, самостоятельность – несбыточная мечта. Черчилль не такой человек, чтобы выпустить вожжи из рук.

Де Голль все больше и больше задумывался над тем, чтобы обосноваться где-то в Северной Африке, в французских владениях. Там легче уйти из-под назойливой английской опеки. Эту мысль он невольно высказал сидевшему перед ним журналисту.

– Что делать? Мы испытали еще один удар судьбы. Но я верю во Францию. Пока – она великая немая. Мы объединим свои силы. Будем начинать с малого, как Жанна д'Арк. Где-нибудь в наших колониях создадим ударный кулак.

Де Голль серьезно думал о захвате африканского плацдарма. Предположим, в Дакаре. Он уже принимает меры для высадки десанта в Западной Африке. Но об этом журналист пока не должен ничего знать.

Бенуа понуро слушал рассуждения де Голля. О том же самом говорил что-то командир субмарины в приемной. Кого тут объединять – мадам Катру с ее попугаями, вице-адмирала Мизелье, торговавшего казенным сукном для бушлатов, капитана Лекруа, откровенно ненавидящего англичан, или его, Бенуа, попавшего с перепугу в герои? Коммунисты тоже зовут к сопротивлению. Значит, с ними тоже надо объединяться. Получается какой-то слоеный пирог. Вот влип он в историю! Бенуа вдруг подумал: «Как только умещаются под столом ноги де Голля? Длинные, как бамбук. Он и адъютантов подбирает по своему росту…»

Де Голль спросил:

– Что же вы намерены делать?

– Не знаю. Посвящу себя освобождению Франции, – Жюль бессознательно подладился под патетический тон генерала.

– Я должен поблагодарить вас за самоотверженный поступок. – Де Голль протянул через стол руку. – А относительно дела мы подумаем сообща. Как вы смотрите на работу в газете? У нас начала выходить «Резистанс».[19]

Бенуа хотел спросить, сколько будут платить, но сказал вместо этого:

– Я готов выполнять любое ваше распоряжение, мой генерал. Вы для меня олицетворяете Францию…

– Благодарю, благодарю вас! – Слова Бенуа растрогали генерала. Он поднялся, давая понять, что аудиенция закончена. – Адъютант поможет вам устроиться. До свидания!

– Я должен избрать себе псевдоним, – подымаясь со стула, сказал Бенуа.

У него шевельнулась тревожная мысль: стоит ли афишировать свою связь с движением Сопротивления? Газета – прямая улика, Жюль Бенуа – сотрудник «Резистанс»! С такой уликой наверняка будут отрезаны все пути в Париж, во Францию. Бенуа не особенно верил в успешный исход деголлевской затеи. Следовало бы оставить запасный ход. Мало ли как могут обернуться события… Но генерал возразил:

– О нет! Пишите под своим именем. Нам нужны имена. Пусть знают все, что обозреватель Бенуа борется за освобождение Франции. Мы выступаем с открытым забралом.

Жюль вышел из кабинета, прикидывая, что получил от встречи. Придется ставить на де Голля, иначе делать нечего. Во Францию не попадешь. В первой же статье он напишет о генерале. Начальство любит, когда им восторгаются. Назовет его современной Жанной д'Арк… Но женское имя не подходит к генералу. Ничего, что-нибудь придумает. Важна идея…

III

Рана Леона, представлявшаяся на первый взгляд пустяковой, оказалась серьезной. На целый месяц она приковала его к постели. Одно время врач опасался заражения крови. Температура поднималась за тридцать девять, и Леон впадал в беспамятство. Так продолжалось с неделю. Потом наступило улучшение, но поправлялся он медленно.

Лилиан с трогательной заботой ухаживала за ним. Измеряла температуру, меняла компрессы, давала какие-то микстуры. Она не могла только перевязывать рану. Ей становилось страшно. Этим занималась тетушка Гарбо.

Когда Леон стал поправляться, Лилиан подолгу сидела подле него, иногда читала или молча что-то вышивала цветным гарусом. Казалось, что теперь она разделила свои заботы между Леоном и дочкой. Лилиан перестала быть такой сумасшедшей и мнительной, какой была в Париже. События, особенно дорога из Сен-Назера в Фалез, излечили ее. Она посмеивалась над собой, вспоминая, как сдувала с Элен каждую пылинку, кормила по минутам и плотно закрывала окна, чтобы, упаси бог, не просквозило ребенка. Крошке столько пришлось пережить, что, думалось, теперь уж ей ничто не страшно. Это благотворно повлияло и на девочку. Элен заметно окрепла, поздоровела и даже позагорела.

Матери уже не казалось, что у тетушки Гарбо шершавые руки, и она не тревожилась, когда месье Буассон сажал на колени внучку, неуклюже придерживая ее своими ручищами.

Виноторговец тоже оказывал Терзи всяческое внимание. Он был признателен ему за спасение дочери. Каждое утро, перед тем как отправиться на виноградники или в подвалы, месье Буассон заходил к Леону, справлялся о здоровье и, потоптавшись у входа, заканчивал визит неизменной фразой:

– Ну, я пойду покурю, месье Терзи. Не буду вас искушать. Быстрей поправляйтесь.

Ради больного он изменил своей привычке и не заходил в комнату с дымящей сигарой. Поэтому во всем доме только здесь и, может быть, в комнате маленькой Элен не чувствовалось прогорклого табачного дыма, которым хозяин пропитал все жилье. Доктор строго запретил Леону курить на время болезни, и месье Буассон хорошо знал, как трудно курильщику выполнить запрет, если кто-то будет дымить в присутствии больного.

Два раза в неделю, во вторник и пятницу, виноторговец посылал коляску в Фалез, за врачом. Ездил за ним дядюшка Фрашон, который снова начал работать на виноградниках у Буассона. Потом врач стал появляться реже, и наконец – это было в середине августа – доктор сказал, что теперь раненый больше не нуждается в его услугах.

По этому поводу распили пару бутылок старого вина, хранившегося в отдельном подвале и составлявшего особую гордость месье Буассона. Сидели в прохладной столовой, затененной густой зеленью дикого винограда. Леон уже давно начал выходить. Опираясь на палку, он устроился в качалке напротив Лилиан. Она сидела ближе к окну, в легком платье с разноцветными листьями клена – оранжевыми, черными, фиолетовыми. Ей шло это платье. Вино было приятно терпкое и ароматом напоминало пряный запах цветущей маслины. Может быть, это только показалось Терзи. Он высказал сравнение вслух. Врач возразил: скорее запах тамариска, старые вина всегда имеют такой запах. В спор вмешался месье Буассон: вино пахнет вином. Для него нет лучше запаха винного подвала. Он бьется об заклад, что любой свежий человек через час выйдет из подвала пьяным от одного запаха.

Лилиан промолчала. Терзи видел, как она потупила глаза. Значит, поняла. Фраза о цветущих маслинах только для нее и предназначалась.

Леон впервые нарушил немой уговор – не касаться того, что произошло между ними в дороге. Это случилось как раз накануне того дня, как ранило Терзи. Утомленные переходом, они отдыхали под тенью дикой маслины. Рядом, на солнцепеке, стояла копна свежего, пахучего сена. Терзи принес охапку, бросил на землю, и они уселись рядом, так близко, что Леон ощущал тепло ее разгоряченной руки. Лилиан кормила грудью Элен. Она почти перестала стесняться своего спутника и с целомудренным бесстеснением матери расстегивала при нем кофточку, лиф, только рукой прикрывая обнаженную грудь.

Леон крутил в руке ветку цветущей маслины. Цветы выглядывали желтыми бусинками из серебристой листвы. Элен заснула. Мать положила ее на сено. «Кажется, мы скоро придем в Фалез… Скорей бы!» Терзи сказал: «Понюхайте, как пряно пахнет маслина». Лилиан наклонилась к нему. Он обнял ее за плечо и поцеловал. Леону показалось, что она ответила мимолетным движением губ. Только показалось. Лилиан испуганно отпрянула, умоляюще поглядела. «Зачем вы так…» – прошептала она.

Леон поднялся. Он долго стоял у причудливо изогнутого ствола. Лилиан сидела, охваченная внутренним трепетом. Он сказал: «Идемте. Пора», – и взял осторожно Элен. Девочку они несли по очереди. Шли будто скованные, не говоря ни слова. Только в деревне, где остановились на ночлег, обменялись сухими, короткими фразами. Кормить дочку Лилиан ушла в комнату к хозяевам.

Утром его ранило. Потом они встретили дядюшку Фрашона. Терзи привезли к Буассонам. Во время болезни он иногда задумчиво, подолгу смотрел на Лилиан, склонившуюся над книгой. Когда Лилиан замечала настойчивый взгляд, она под каким-нибудь предлогом уходила из комнаты.

Сейчас Леон впервые напомнил о цветущей маслине. В присутствии других тоже можно говорить о сокровенном на непонятном для других языке.

Лилиан поставила недопитый стакан, собираясь уйти.

– Тебе не нравится вино, дочка? – спросил Буассон.

– Нет, ты же знаешь, папа, мне нельзя пить. – Лилиан все еще кормила ребенка.

Она вышла, оставив мужчин одних. Месье Буассон заговорил о положении в стране. Это была его излюбленная тема.

Теперь, слава богу, все начинает утихомириваться, входит в свои берега. От немцев можно было ждать худшего. Что ни говори, они все же культурные люди. Их даже почти и не видно. Гарнизон стоит только в Фалезе. Взять того же коменданта. Обер-лейтенант. Плохо, но говорит по-французски. Вежливый, предупредительный человек. Приехал сначала на машине, познакомился. Пришлось, конечно, угостить вином и подарить анкерок шартреза. Позже заезжал еще раза два. На мотоцикле. Чувствует себя уверенно, держится просто. Петен правильно сделал, что заключил перемирие. В старости – мудрость. Ведь маршалу сейчас без малого девяносто лет.

У доктора была своя точка зрения. Немцы остаются врагами. Лучше бы их не было ни в Сен-Клу, ни в Париже. Там, говорят, берут заложников.

– Кстати, – доктор вспомнил и одобрительно рассмеялся, – вы слышали, что произошло недавно в Париже? Какой-то наборщик перепутал букву в фамилии Петена. Вместо «Петен» поставил «Пютен» – шлюха… Разве не остроумно? Говорят, наборщика арестовали немцы.

– Не вижу ничего остроумного… Не знаю, что делают немцы в Париже, но здесь с ними жить можно. Они не мешают работать.

Мы – коммерсанты, наша политика – в винных бочках. В этом году урожай должен быть хорошим…

Сельский врач не сдавался. Вино начинало действовать. Он говорил, смешно теребя седеющую эспаньолку и поправляя поминутно пенсне:

– А что вы скажете по поводу Англии? Разве культурно совершать такие налеты на Лондон? Это ужасно, что там происходит. Потом наши беженцы. Десять миллионов людей бросились с насиженных мест. Вы сами бежали из Парижа. А месье Терзи? Хорошо, что все так благополучно кончилось.

– Англичане – упрямцы. Петен более трезвый политик. Плетью обуха не перешибешь. Если им нравится, чтобы на голову сыпались бомбы, пусть воюют.

– Подождите! Но беженцы… Сколько их не вернулось домой!

– Я с вами согласен, но на то и война. У меня у самого зять пропал без вести. – Буассон оглянулся, нет ли поблизости дочери. Он не хотел расстраивать Лилиан.

Терзи не принимал участия в споре. Он потерял интерес к беседе, после того как Лилиан ушла из столовой. Думал о ней. Что привлекает его в этой женщине? Странно, – когда Лилиан не было рядом, он не мог точно представить ее лицо. Отдельно видел ее невысокий лоб, зачесанные назад глянцевитые волосы, мягкий подбородок, нежные, будто слегка наведенные тушью тени на верхней губе, маленький, точеный носик с тонкими ноздрями. Но все эти отдельные черты и штрихи не давали общего представления. В деталях исчезало выражение лица, манящего и недоступного, лукаво-кокетливого и одновременно спокойного…

Доктор уехал, не оставшись обедать. К вечеру, когда жара начала спадать, Лилиан и Леон пошли погулять. Последние дни они совершали небольшие прогулки. Иногда Лилиан брала с собой дочку, но ей приходилось одной нести Элен на руках. Это довольно трудно, у Лилиан быстро затекали руки. А Леон не мог помогать – он едва управлялся с непослушной ногой.

На этот раз они вышли вдвоем. Усадьба Буассона стояла на высоком берегу реки, в одном лье от Сен-Клу – маленькой деревеньки в два десятка домов. Иногда они заходили туда. Надо было только перейти лощинку с каменным мостиком, под которым журчит холодный ручей. Лилиан обязательно сбегала с насыпи и пригоршнями пила родниковую воду. Им всегда становилось весело, когда она с мокрым лицом возвращалась обратно и брала его под руку. Лилиан говорила, что месье Терзи трудно одному подыматься в гору. Леон, конечно, против этого не возражал.

Сейчас они пошли в противоположную сторону – берегом реки. Леон предложил дойти до перелеска, видневшегося за излучиной на холмах. Лилиан согласилась, если он не устанет. Но сначала она искупается. Солнце печет так жарко! Жаль, что не взяла полотенца. Месье Терзи должен остаться здесь, наверху. Подъем слишком труден.

Леон не стал спорить, он присел на пригорке над кручей. Вниз ему и в самом деле не стоит спускаться. Проклятая нога! По такой козьей тропке трудно взбираться. Лилиан легко сбежала к реке по осыпавшейся под ногами каменистой дорожке, исчезла в кустах и бросилась в воду. Леон услыхал только всплеск. Лилиан он увидел, когда она плыла на середине реки, рассекая темную воду и рассыпая вокруг прозрачно-белые брызги.

– Месье Терзи, какая вода! Жаль, что вам нельзя купаться!..

Она хотела крикнуть что-то еще, но, захлебнувшись, закашлялась. Потом звонко рассмеялась над своей оплошностью и принялась колотить ладонями по воде. Сверху Леон видел ее смуглое, стройное тело в прозрачной воде. Леон подумал: «Она все время подчеркнуто называет меня только „месье Терзи“. Строго и официально. Держит на расстоянии».

Лилиан повернула назад и скрылась из виду. Берег заслоняли густые ивы, серебристо-зеленые, как ветви маслины… «Что это сегодня приходит на ум маслиновая ветка?»

Леон силился разглядеть сквозь листву фигуру молодой женщины. Она появилась совсем в другом месте, гораздо левее. Махнула рукой:

– Идемте!

Лилиан другой тропинкой поднялась на берег и ждала, пока он, прихрамывая и опираясь на палку, шел к ней навстречу.

– Я все-таки намочила волосы! – Лилиан, нагнувшись, отжимала из них воду.

Как все изменилось вокруг за время болезни Леона! Пшеничные поля, закрывавшие тогда буйной зеленью холмы и пригорки, лежали теперь обнаженные. Ярко-желтые копны шалашиками выстроились вдоль межей. На южных склонах холмов уступами подымались виноградники. Они тоже сменили цвет с бирюзово-зеленого на густой, малахитово-бурый. Там, где пшеницу свезли в скирды, на жнивье паслись овцы. Издали они походили на шерстяные клубочки, перекатывающиеся на поле.

Вот таким запомнился Терзи этот угасающий августовский день, полный ароматов трав и сухого жнивья.

Они спустились в низину и тропинкой стали подыматься на холм. Лилиан шла впереди. Подъем оказался довольно крутым. Солнце било в глаза, и платье Лилиан с цветными листьями кленов просвечивало насквозь. Леон видел ее, как в воде. Это волновало больше, чем обнаженное тело. Лилиан вдруг остановилась. Возможно, почувствовала его горячий, пронизывающий взгляд.

– Идите вперед, месье Терзи.

– Почему?

– Идите, прошу вас!..

Леон подчинился.

С холма открывалась широкая панорама реки, стиснутой обрывистыми берегами. По дороге ползли игрушечные повозки, груженные снопами. На виноградниках работали женщины в ярких платьях. Присели на траве, у куста шиповника. На нем уже появились глянцевитые, подернутые оранжевым цветом плоды.

– Смотрите, будто и не было войны, – сказала Лилиан, словно очнувшись от забытья.

– Сейчас меня не интересуют ни война, ни мир, ничего, кроме…

– Кроме чего?

– Вы помните запах маслины, Лили?

– Да…

Терзи обнял ее за плечи, так же, как там, в дороге, привлек к себе, нашел губы и застыл, задохнувшись.

Лилиан беспокойно оглянулась:

– Не надо, Леон! Нас могут увидеть…

– Ну и пусть!

Он потянулся к ней снова, но она отстранилась.

Стало прохладнее. Умолкли цикады, наполнявшие треском воздух. К усадьбе подошли, когда солнце готово было скрыться за горизонтом. И ей и Леону казалось теперь, что все на них подозрительно смотрят, о чем-то догадываются. Лилиан все еще не могла осознать, что произошло с ней. Испытывала трепетное и беспокойное чувство. Она почти знала, что так получится. В груди подымалась теплая волна почти материнской нежности к человеку, шагавшему с ней рядом. Нечто похожее переживал и Леон, но более сильно и остро. Внутренне протестуя, пытался скрыть это под нарочитой развязностью. Кругом почти никого не было. Только несколько женщин шли с виноградников, да дядюшка Фрашон обогнал их на арбе. Он возвращался с поля, где возил снопы. Радушно улыбнулся и поклонился:

– Здравствуйте, мадам! Добрый вечер, месье Терзи! Как ваша нога?

– Спасибо, дядюшка Фрашон! Скоро смогу идти хоть до Парижа.

– Ну и хорошо! А я гляжу: кто это так далеко в холмы забрался? Хозяйку-то я сразу узнал… Будьте здоровы!

Невинные слова Фрашона вновь повергли Лилиан в трепет. Леон сделал вид, что ничего не произошло. Когда арба удалилась, тарахтя по наезженной колее, он приостановился, посмотрел на пшеничное жнивье.

– Смотрите, Лили, уже конец лета… Мне бы хотелось, чтоб скорей наступила осень.

– Почему?

Леон невпопад скаламбурил:

– Чтоб упали эти кленовые листья.

Кивнул на ее платье и тут же почувствовал, как неудачно сострил. Она вспыхнула и отвернулась.

– Зачем вы так, месье Терзи?..

Мгновенно рассмеялось обаяние вечера. Исчезла, поблекла приподнятость, наполнявшая их до той минуты.

– Я больше не буду, – с искренним сожалением, тихо сказал Леон, но это ничего не исправило, не изменило.

Они прошли мимо кузницы-мастерской, пристроенной к гаражу. Дверь была распахнута, и там кто-то еще работал. Гудел вентилятор переносного горна, раздавался дребезжащий стук молотка по железу. Загораживая вход, стояла разобранная жнейка. Из мастерской высунулся Шарль Морен, смахнул со лба пот. Шарль так и осел здесь после капитуляции. Нанялся механиком к Буассону. Леон не видел его несколько дней – Шарль на велосипеде ездил в Париж. Сказал, что хочет проведать мать.

– Ну как там, в Париже? – спросил Леон, когда они поздоровались.

– Не особенно весело. Самое оживленное место – форт Шатобриан, куда свозят заложников. Их расстреливают в крепостном рву – по пятьдесят человек за каждого убитого боша. Господин Абетц повысил расценки вдвое – сначала стрелял по двадцать пять. Но все равно не помогает.

– Я не слышал об этом. Здесь гораздо спокойнее.

– Вы о многом не слышали, месье Терзи… Я предпочел побыстрее смыться. Лучше не встречаться на улицах с сигарными этикетками!

– Что это такое?

– Нарукавные повязки немецких патрулей. Как этикетки на гаванских сигарах. Париж не скупится на хлесткие прозвища.

– Что же вы там делали?

– Ничего. Хотел выпить стаканчик мартини, но в бистро тоже немцы, французам не хватает места. Мне это не понравилось. Я захватил с собой приятеля, и мы укатили обратно. Вы правы, месье Терзи, здесь гораздо спокойнее. Только надолго ли?.. Знакомьтесь.

За спиной Шарля выросла фигура второго парня. Леон его сразу узнал – шофер, который возил их тогда на передний край.

– А мы уже знакомы. Вот так встреча! – Леон вполголоса затянул итальянскую песенку: – «Над Неаполем небо сине, как глаза моей милой…» Теперь я пою правильно?

– Здравствуйте, месье Терзи. Я вас тоже сразу узнал… Но про глаза и Неаполь не советую петь: это стало опаснее, чем прежде. Немцы не любят вспоминать об Испании.

Терзи пропустил это мимо ушей.

– А ваша монетка у меня сохранилась. Которую чеканили астурийцы. Теперь это мой единственный капитал.

– Надеюсь, вы еще разбогатеете, месье Терзи.

Они поболтали немного. Когда Терзи и молодая хозяйка ушли, Шарль спросил Симона Гетье:

– Так ты знаком с месье Терзи? Что он из себя представляет?

– Кто его знает… Кажется, порядочный человек… Ты не разбрасывай все-таки эти штуки, – он указал на самодельные гранатные кожухи, лежащие на верстаке. – Из таких стаканчиков как бы не пришлось пить за упокой наших душ…

Вернувшись домой, Лилиан отказалась от ужина и ушла к себе. Сослалась на головную боль. Заснула она только под утро. Лежала в темноте с открытыми глазами. Она тщетно пыталась заставить себя думать о муже. Где он теперь? Жив ли? Многие давно возвратились. Но мысли упрямо возвращались к другому. Перед ней возникало иронически-насмешливое лицо Леона, ищущие, горячие глаза и копна черных волос, спадающих на лоб.

IV

В сентябре у месье Буассона начались первые неприятности. Как бывает всегда, пришли они скопом. Из немецкой комендатуры прислали бумажку – стандартную, отпечатанную в типографии. От руки написаны только фамилия и цифры. Буассон прочитал и расстроился:

«Господину Буассону. Сен-Клу. Во исполнение приказа германских оккупационных властей вам надлежит в порядке конфискации сдать…»

Дальше столбиком шли цифры: вина столько-то галлонов, пшеницы, мяса, масла, яиц столько-то… Буассон прикинул в уме – придется сдавать почти две бочки вина.

Примечание, напечатанное крупным шрифтом в конце, не на шутку перепугало виноторговца. Комендант предупреждал: «В случае невыполнения настоящего распоряжения в указанный срок виновные будут привлекаться к ответственности вплоть да расстрела на основе законов военного времени».

Распоряжение подписал тот самый комендант, который приезжал к нему пить вино. Вот тебе и культура! Это же беззаконие! Буассон долго вертел бумажку, разглядывая штамп, подпись, зачем-то поднял на свет, сердито сопел, но все же приказал завтра же отправить все, что требовала комендатура.

Нагрузили целую повозку, и дядюшка Фрашон повез продукты в Фалез. Вернулся он к вечеру с квитанцией и пачкой новеньких денег – оккупационные франки.

– Куда мне это дерьмо? Разве только оклеить уборную! – Буассон швырнул деньги на стол, но потом убрал в сейф: может быть, пригодятся.

В конце недели обер-лейтенант как ни в чем не бывало снова приехал к Буассону. Был предупредительно вежлив, пытался делать комплименты Лилиан и смотрел на нее маслеными глазами. Просидел допоздна. Что поделаешь, пришлось слушать его разглагольствования о германских победах и разглядывать семейные фотографии жены, детей, папы и мамы, сидевших на какой-то веранде с застывшими лицами и вытаращенными, как у раков, глазами. Обер-лейтенант хвастался с одинаковым удовольствием семьей и фатерландом, лакированными сапогами, сшитыми в Польше, и победами в небе Англии.

– Англии скоро капут, герр Буассон. Германский рейх станет властелин мира… Ми сделаем новый порядок в Европа… Ми хорошо станем жить с вами, герр Буассон, как добрый соседи…

«Чтоб ты подох с твоими порядками!» У Буассона не выходили из головы две бочки вина, которые пришлось отдать даром. Как псу под хвост вылил! Но с гостем он оставался заискивающе любезным. Вышел провожать на крыльцо.

Обер-лейтенант оседлал мотоцикл и лихо, с оглушительным треском промчался мимо гаража. За его плечом болтался вороненый пистолет-автомат, похожий на тавотный шприц, которым смазывают машину. Через минуту комендант был на той стороне лощины, за каменным мостиком.

Шарль стоял возле кузницы. Он с завистью проводил мотоцикл глазами.

– Вот это да! Гляди, Симон, как с ходу берет подъем… Зверь, а не мотоцикл! Нам бы достать такой!

– Держи при себе свои мысли. Может быть, твое желание осуществится. У меня есть один план…

Гетье оборвал себя на полуслове. На крыльце стоял месье Буассон. Он мог услышать их разговор.

Но Буассону было не до того. Его стали тревожить частые наезды обер-лейтенанта. Какими плотоядными глазами смотрит немец на Лилиан! Этого еще не хватало! Нет, уж если говорить о любовнике дочери, пусть им будет француз. Последнее время он замечает, что между Терзи и дочерью что-то происходит. Все эти взгляды, которыми они перекидываются, обрывки фраз, прогулки, официальный тон, который принимают вдруг при посторонних… Нет, его все это не обманет! Недавно ночью Буассону почудилось, будто кто-то крадется по коридору мимо его спальни. Комната Лилиан расположена рядом. Открыл дверь – никого. Неужели у них дошло до этого?.. Куда запропастился месье Бенуа? Пусть, в случае чего, пеняет на себя, а ему самому и без того хватает забот, чтобы следить еще за нравственностью замужней дочери.

Виноторговец сначала раздумывал: не переселить ли Леона в отдельный домик, точнее – в сторожку, подальше от соблазна? Но когда Леон лежал раненый, это было неудобно делать, потом как-то не находил повода сделать такое предложение Терзи. А теперь, может, уже поздно – все равно станет шататься по ночам к дочери. Получится еще хуже: увидит кто – пойдут разговоры. Нет уж, пусть лучше живут под одной крышей.

Буассон делал вид, что ничего не замечает. Но подозрения виноторговца имели под собой почву. Лилиан с каким-то неистовством отдалась своему внезапному чувству. Леон, пожалуй, заслонил для нее даже крошку Элен. После того вечера они почти каждый день ходили к дальнему перелеску. Их тянуло туда. Усаживались под кустом шиповника на холме и сидели, обнявшись, пока не вспоминали, что пора возвращаться. Леону не хватало одних поцелуев. А Лилиан с трепетом озиралась вокруг – ей все казалось, что кто-то бродит около них.

– Уйди, Леон, прошу тебя! – Наедине они уже говорили друг другу «ты». – Смотри, вон пастух, я хорошо его вижу.

– Но он далеко.

Леон вообще никого не видел. Только овцы шерстяными клубками скатывались по жнивью в лощину. Паслись они далеко, за деревней.

– Ты такой тонкий, Леон, неужели не понимаешь моего состояния?

– Глупая! Здесь же никого нет.

– Все равно. Это не боязнь, совсем другое. Ну как тебе объяснить… Не понял?

– Понял…

– Вот и хорошо, милый… Помоги, я опять зацепилась.

Леон послушно выполнял просьбу, отцеплял запутавшееся в колючках шиповника платье Лилиан.

– Тебе бы быть дрессировщицей…

Однажды на том же холме Лилиан поднялась с травы, посмотрела на Леона затуманенными глазами.

– Знаешь что, – сказала она, совсем еще не уверенная, что договорит до конца, – мы не дети. Я не хочу тебя мучить. – Она помедлила и решилась: – Приходи сегодня ночью ко мне…

В ту ночь месье Буассону и почудились осторожные шаги в коридоре. Лилиан тоже их слышала. Замирая, волнуясь, ждала Леона за дверью. Она уже раскаивалась в том, что сказала ему на холме. Но теперь поздно, шаги были рядом.

Бесшумно распахнув дверь, она в темноте нащупала его руку. Дверь скрипнула, но другая. Лилиан затаила дыхание. Сердце билось в неистовом страхе. Кто-то шагал по коридору… Отец! Она из тысячи людей узнает его походку, тяжелую, шаркающую. Месье Буассон остановился. Вероятно, прислушивается. Негромко окликнул:

– Лилиан, это ты?

Что, если отец толкнется к ней в дверь? Она еще не успела закрыть ее на ключ.

Потом грузные шаги удалились, еще раз скрипнула дверь, в доме все стихло.

В темноте нельзя было разглядеть собственных пальцев. На окнах висели непроницаемые маскировочные шторы.

– Осторожно, здесь туалетный столик, – Лилиан сказала это тихим, как дыхание, голосом и повлекла за собой Леона…

* * *
Немецкий обер-лейтенант, зачастивший в усадьбу, последний раз приезжал к Буассону в пятницу. Он не появлялся без малого неделю. А в следующую среду, глубокой ночью, когда все давно спали, двор усадьбы наполнили треск мотоциклов, рокот автомобильногомотора и гомон тревожных голосов. Шум поднял на ноги обитателей дома.

– Что его принесло ни свет ни заря? – ворчливо бормотал Буассон, натягивая брюки. – Теперь и ночью нет от него покоя…

Леон был еще у Лилиан, когда все это случилось. Что там за суматоха? Выждав, когда в коридоре стихли шаги месье Буассона, Леон проскользнул в свою комнату, оттуда выглянул из окна.

Только-только начинало светать. Яркие, ослепительно бледные лучи фар выхватывали из серого сумрака куски стен, зелень деревьев, край черепичной крыши. При таком освещении и земля казалась покрытой снегом. В отсветах фар мелькали солдатские фигуры в касках, с автоматами. У многих были электрические фонарики. Незнакомый офицер в фуражке с высокой тульей нервно отдавал какие-то приказания. Торопливым шагом он подошел к крыльцу и грубо спросил, кто здесь хозяин.

Расстроенный Буассон вышел вперед. «Что за напасть?» – в страхе подумал виноторговец. Колючим холодком пронзила мысль: уж не хотят ли его арестовать? Теперь можно всего ожидать. Но офицер лишь спросил, кто здесь живет, и потребовал ключи от всех помещений.

В сопровождении двух солдат, настороженно державших на изготовку пистолеты с откидными прикладами, он осмотрел дом. Заглянул во все комнаты. Солдаты взобрались на чердак, обшарили двор, осмотрели подвалы. В иное время они не преминули бы задержаться у винных бочек, стоявших вдоль каменных, пахнущих сыростью стен, но сейчас им было не до того – они, видно, кого-то или что-то искали. Осмотрев, облазив все уголки, солдаты по команде вскочили на бронетранспортер с железными косыми бортами и с таким же треском и грохотом покинули усадьбу. Тронулись на Сен-Клу. Впереди проворными светляками мчались мотоциклисты, щупая острыми лучами обочину дороги.

Месье Буассон, как и все остальные, исключая, может быть, Шарля и Гетье, так и остались в неведении, чем обязаны такому стремительному появлению нежданных ночных гостей. Утром все прояснилось. Вскоре после завтрака приехал доктор. В Фалезе творится что-то невообразимое. Немцы арестовали два десятка заложников. Аресты продолжаются. Доктор попросил разрешения заночевать сегодня у Буассона – попадаться сейчас на глаза разъяренным немцам рискованно.

Оказывается, накануне вечером фалезский комендант возвращался на мотоцикле и в темноте наткнулся на перетянутую через дорогу стальную проволоку. Она была натянута, как струна, и прикреплена к стволам деревьев, растущих у обочин. Обер-лейтенант мчался на большой скорости, в темноте не заметил препятствия, и проволока снесла ему полчерепа. Ясно всем, что это диверсия. Коменданта нашли через несколько часов. Он лежал в кювете. Ни мотоцикла поблизости, ни оружия при нем не оказалось.

Диверсия произошла по ту сторону Фалеза, в десятке миль от Сен-Клу, но тревогу немцы подняли по всей округе. Так вот почему ночью появлялись немцы в усадьбе…

– Как вам все это нравится? – спросил доктор, заканчивая рассказ. – Вы слышали призывы де Голля из Лондона? Они нашли отзвук и в нашей тихой заводи. Чья же это, интересно, работа?

– Не знаю. С тех пор как это запретили оккупационные власти, я не слушаю радио, велел аппарат унести на чердак.

Буассон, посапывая, раздумывал над событиями ночи. Он и не знал, что Шарль Морен, его новый механик, давным-давно тайком перетащил радиоприемник с чердака в укромное и надежное место. Возможно, коменданта и следовало проучить, вел он себя по-свински. Но все же нельзя так. Война окончилась, нечего после драки махать кулаками. Немцы это запомнят. Только и видали теперь спокойную жизнь! Буассон глубоко вздохнул.

– Да… – неопределенно протянул он. – Хорошо, что это произошло по ту сторону Фалеза, – меньше подозрений… Ну, я пойду, дорогой доктор. Мы начинаем убирать виноград. Располагайтесь как дома…

Месье Буассон давно бы умер от страха, знай он, что предшествовало взволновавшим его событиям ночи.

Шарль и Гетье частенько отлучались из усадьбы. Уезжали на велосипедах поодиночке, чтобы не было так заметно. Оба мечтали об оружии, но как достать его, еще не решили. Выезжали на рекогносцировку, высматривали на всякий случай, где лучше устроить засаду. Остановились на шоссейке к северу от Фалеза. Во-первых, что далеко от Фалеза, а во-вторых, место там очень удобно – глухое, лесистое и есть дороги, по которым можно в случае чего скрыться.

Но место местом, а как совершить нападение? Не с камнями же! Симону обещали в Париже достать взрывчатку и капсюли. Кожухи для гранат начали делать сами. Но за взрывчаткой надо ехать, – попробуй провези, да и когда это будет? И шуму наделаешь невесть сколько. Тогда Гетье предложил свой план с проволокой. Против автомобилей с ней ничего не сделаешь, но на шоссе появляются и мотоциклы. Комендант, конечно, подвернулся случайно. Будто угадали.

Уехали с вечера «прогуляться», как только кончили работу. Жали на педали так, чтобы в сумерках быть на месте. В лесу давно сгустились тени. Приятели терпеливо лежали в кустарнике. Мимо них с интервалом в пятнадцать – двадцать минут проходили машины. Потом оба услышали треск мотоцикла. В тишине ночи его далеко было слышно. Гетье перебежал через дорогу и натянул проволоку. Второй конец был закреплен раньше.

Остальное произошло в течение нескольких секунд. Мотоциклиста будто кто вышиб из седла. Он сделал сальто и упал на дорогу. Мотоцикл пролетел дальше. Гетье кинулся к немцу, срезал автомат – снимать не было времени. Шарль занялся мотоциклом. Еще через секунду свернули с шоссе. Пришлось остановиться только затем, чтобы взять спрятанные велосипеды. Мотоцикл вел Гетье, а Шарль сидел сзади и держал за рули велосипеды. Он тянул их, словно быков за рога. Чудо, как Морен удержался на такой скорости!

Сделав круг, снова пересекли шоссе и поехали на Сен-Клу, Мотоцикл пока спрятали в овраге и на велосипедах вернулись в усадьбу. В темноте протерли тряпкой колеса, рамы и легли спать.

Как-никак все это заняло добрых три часа времени. Шарль только что задремал, когда в усадьбе появились немцы. Было отчего в тревоге забиться сердцу! Ясно, немцы их выследили и примчались по следу. Оказалось, не так. После всех треволнений уже не спали. Какой тут сон!

Днем они работали в мастерской – чинили виноградный пресс. Терзи зашел к ним справиться, скоро ли будет готов. Леон, с тех пор как поправился, помогал месье Буассону в хозяйстве – надо же что-то делать. Шарль и Симон о чем-то оживленно говорили вполголоса. Они сразу оборвали разговор, как только Терзи подошел к ним. Лица у них были утомленные, и сами они какие-то встревоженные. До слуха Леона донесся обрывок фразы Шарля Морена. Он сказал: «Мотоцикл надо срочно убрать. Иначе…»

«Уж не их ли рук дело? – подумал Терзи. – Ну, а мне-то что! Пусть…» Леон до сих пор бравировал своим безразличием, невмешательством в события, в жизнь. На его столике продолжала стоять любимая статуэтка – три обезьянки: одна с заткнутыми ушами, другая с закрытыми глазами и третья, зажавшая рот маленькой обезьяньей ручкой. Это все, что осталось у него от Парижа. Конечно, если не считать костюма, истрепанного в дороге, да астурийской монеты, подаренной шофером Симоном Гетье.

Да, он только Свидетель. Кроме Лилиан, ему ни до чего нет дела. Впрочем, нет, в свободное время Леон начал приводить в порядок старые записи. Они случайно уцелели во время сен-назерской трагедии, лежали в боковом кармане и сохранились. Конечно, намокли, но не так, чтобы нельзя было ничего разобрать. Леон несказанно был рад этому. Он уже многое успел сделать. Свой труд назвал «Современной летописью», а в скобках поставил: «Записки Свидетеля».

Леон попросил Шарля побыстрее закончить ремонт пресса, чтобы к вечеру можно начать работать, и, прихрамывая, пошел к дому. Ему хотелось посидеть над записками.

Что же касается Гетье и Шарля, то им пришлось посвятить в свою тайну Фрашона. Мотоцикл решили спрятать под скирдой обмолоченной соломы, в самом низу. Без Фрашона ничего не выйдет. Фрашон пожевал губами и сказал:

– Ох, ребятки, не то вы затеяли. Сколько теперь из-за вас сирот осталось…

Новый комендант объявил накануне, что за убийство офицера немецкой армии взятые в Фалезе заложники расстреляны. В приказе перечислялись их имена.

Но дядюшка Фрашон все же согласился помочь: не подводить же теперь ребят! Скирду не будут трогать до самой весны. Кто в нее сунется?

Соломенный холм вырос позади коровника. Из окна месье Буассона его хорошо видно. Если бы обо всем знал почтенный виноторговец!..

Глава четвертая

I

– Хелло, Малыш! – Это прозвище так и осталось за Стивенсом, даже и после того, как он приехал в Старый Свет. – Не хотите ли вы немного развлечься здесь, в Лондоне? Предположим, провести время с девочкой… Как вы думаете, Малыш? Кажется, вы соскучились по Нью-Йорку?

– Да, немного…

Бывший джимен застенчиво улыбнулся и покраснел от собственного признания. Конечно, он скучал здесь от безделья. Какой смысл бесцельно слоняться изо дня в день по городу? В Англии, куда Бен приплыл со своим новым шефом, генералом Доновеном, Стивенс продолжал выглядеть робким увальнем.

– Так как вы смотрите на то, чтобы познакомиться с молоденькой английской леди? – Доновен говорил лениво-насмешливым тоном.

Стивенс не всегда мог понять, говорит ли шеф серьезно или шутит.

– Как вам будет угодно, мистер.

– Хорошо. Мне будет угодно, чтобы вы отправились вот сюда, – Доновен ткнул пальцем в раскрытый перед ним план Лондона и назвал улицу. – Вы знаете, где это?

– Да, мистер, я познакомился с городом. Это недалеко от Пикадилли. Там расположен центр противовоздушной обороны Лондона.

Доновен взглянул на стоявшего перед ним здоровенного парня с таким открытым и простодушным лицом. Откуда он знает, что центр ПВО расположен именно на этой улице? Ему этого никто не поручал. Прирожденный талант!

– Правильно. Вы, кажется, недаром провели здесь время. Молодец!

– Благодарю вас, мистер Доновен. Я понемногу знакомлюсь с городом, как вы мне приказали.

– Ну, так вот, именно здесь, около центра, вы познакомитесь с какой-нибудь девочкой из противовоздушной обороны. Выбирайте себе по вкусу. Я не буду в претензии, если она окажется чересчур хорошенькой. Пока только и всего. Дальнейшие указания получите позже.

Доновен предпочитал сам давать задания своим сотрудникам, благо их было пока не так много. Он отпустил Стивенса. Внимание руководителя американской разведки в Лондоне привлекал штаб британской противовоздушной обороны. Из Пентагона он получил шифровку – авиационное ведомство Штатов интересовала битва за Англию. От Доновена требовали выяснить все, что касается службы оповещения. Почему так получается, что британские истребители постоянно оказываются на пути немецких бомбардировщиков, преграждают им дорогу и завязывают бой на подступах к Лондону? Удивительно, что при явном превосходстве немецкой авиации англичане продолжают успешно сопротивляться. Нет ли у них какой-то технической новинки, которую британцы держат в секрете? Над этим следовало поразмыслить. Пути для уяснения истины могли быть различные, но не лучше ли начинать с самого простого – узнать, что происходит в центре противовоздушной обороны.

В тот же день к вечеру, рассчитав время, когда в штабе противовоздушной обороны происходит смена, Бен появился на улице, вблизи интересовавшего его здания. Он прошел мимо разрушенного, точно рассеченного надвое четырехэтажного дома. Последний раз, когда Стивенс был здесь, дом стоял на месте, теперь он походил на вырванный зуб. Рабочие в брезентовых комбинезонах успели расчистить улицу и начали ставить дощатый забор, загораживая кирпичные развалины, засыпанные, припудренные известью и штукатуркой. Вероятно, это были следы последнего, наиболее крупного налета на Лондон. Он произошел в субботу седьмого сентября, когда на город прорвалось больше трехсот германских истребителей и бомбардировщиков. Битва за Англию, как называли в газетах напряженные воздушные бои, находилась в самом разгаре.

Бывший джимен прошел по тротуару, засыпанному осколками стекла, задержался на минуту около разваленного бомбой здания и с видом не особенно занятого человека подошел к серому зданию с высокими железными воротами. Каменные мускулистые геркулесы с обнаженными торсами поддерживали на плечах массивную кровлю. С рассеянным видом Стивенс заглянул во двор. Вахтеры-солдаты проверяли пропуска у выходивших из ворот девушек в военной форме. Он пошел дальше. Две девушки нагнали бывшего джимена. Он ускорил шаг и прислушался к разговору. Бен усвоил психологию людей: они не обращают внимания на идущего впереди и настораживаются, если чувствуют, что кто-то настойчиво следует сзади. Девушки находились от Стивенса в двух шагах. Бен успел разглядеть их, когда они выходили из ворот центра. Одна была невысокого роста, полногрудая, другая, шатенка с выбивавшимися из-под берета волосами, в форме сержанта, выглядела моложе. Она стройнее и несколько выше подруги. Даже военную форму иные девушки умеют носить с кокетливой элегантностью. Однако Стивенс не видел, которая из них сказала:

– Смотри, Кэт, я не советую тебе ехать. Боши нарушают расписание бомбежек. Не застрянь где-нибудь по дороге.

– Нет, нет, я должна съездить. Может быть, там есть письмо… Я ненадолго.

– Ну, смотри! Счастливого пути! Мне сюда. До свидания!

Полногрудая перешла улицу, оглянулась, помахала подруге рукой.

– Не перепутай смену, Кэт. Завтра мы начнем с утра.

– Хорошо, хорошо! Вот идет мой автобус. До завтра!

Девушка, которую подруга назвала Кэт, обогнала Стивенса и торопливо пошла к автобусной остановке. Бен тоже прибавил шагу.

Он пропустил девушку, вскочил следом за ней в автобус и назвал кондуктору ту же станцию, что и Кэт. Извинившись, сел рядом, на свободное место.

Кэт не обратила внимания на соседа. Разве только скользнула взглядом по его одежде: вероятно, американец. Последнее время их все больше встречается в городе. Она достала из сумочки книгу и углубилась в чтение. Но сложная ситуация, в которую попал герой романа, его переживания не трогали Кэт. Читая, она думала о Роберте, строила предположения, почему он так долго не пишет. Последний раз Боб написал из Плимута. Его корабль пришел откуда-то на два дня в Англию и снова уплыл неизвестно куда. В письме Боб сетовал на то, что не удалось договорить по телефону. Кэт тоже огорчилась до слез. Противные боши! Она только успела сказать несколько слов, и оборвалась связь – немцы где-то разбомбили линию. Хорошо хоть услышала его голос… Теперь над всей Англией происходят воздушные бои. Надо же было немцам прилететь именно в то время, когда она говорила с Бобом! Прилетели хотя бы немного позже. Роберт рассказывал в последнем письме, с каким трудом ему удалось получить этот разговор. В газетах на другой день сообщили, что накануне произошло наиболее крупное сражение за всю войну. На фронте в пятьсот миль разыгралось одновременно пять воздушных боев. И каких! С аэродромов подняли всю авиацию. На оперативной карте появились сотни самолетиков. Девушки-операторы просто сбились с ног. Даже не хватало моделей, принесли дополнительно со склада. Немцы потеряли семьдесят две машины. Так им и надо! Пусть не лезут куда не следует!

О том, как идет битва за Англию, Кэт знала не только из газет. Уже несколько месяцев она работала в центре противовоздушной обороны Лондона. Ей удалось неплохо устроиться. Хотя бы потому, что на работе можно было чувствовать себя в безопасности. Постоянный страх и бессонные ночи так изматывают! Чтобы отоспаться, Кэт иногда оставалась ночевать в центре.

Пост главного управления воздушной обороны находился в глубоком подземелье с толстыми бетонными потолками. Это не то что моррисоновские убежища – стальные столы с проволочными стенками, которыми начинают снабжать лондонцев. Оказалось, что Лондон в войну не имеет бомбоубежищ, поэтому в городе так много жертв.

Каждый день много часов подряд Кэт проводила в оперативном зале, круглом, как цирк или казино.

Кэт в жизни не бывала в игорных домах, но говорят, что похоже. Стол с оперативной картой прозвали рулеткой. Вместо костяного шарика на разграфленные квадраты падают пластмассовые самолетики. Но скорее сам Лондон напоминает ужасную рулетку. Никто не знает, в какой квартал упадут бомбы. Выиграть здесь нельзя, можно спастись только каким-то чудом.

Кэт принимала по телефону донесения с постов наблюдения, разбросанных по всей Англии. Конечно, у операторов легче работать: переставляют на карте крохотные самолетики, наносят обстановку для начальника штаба – играют в рулетку. Там нужно только внимание. Некоторое время Кэт тоже стояла у карты. Ее район был тот, где жил Роберт. Она даже определила, где стоит дом Крошоу – маленький квадратик темно-коричневого цвета. Кэт давно не была у родителей Боба. Что-то скажет ей тетушка Полли? Неужели и у них нет вестей от Боба?

Кэт оторвалась от книги и посмотрела в окно. Охваченная своими мыслями, она давно механически переводила глаза со строки на строку, не улавливая смысла повествования. Автобус, выбравшись из центра, шел по лондонским захолустьям и теперь сворачивал на пригородное шоссе. Здесь, как и всюду, видны следы налетов немецкой авиации. Разбитые дома, незасыпанные воронки на улицах, поваленные фонари, наспех сдвинутые к тротуарам. Среди руин бродили мужчины, женщины, лопатами или просто палками раскапывали груды развалин, – надеются хоть что-нибудь найти из вещей, погребенных под грудами щебня. Кэт подумала: то же самое может случиться и с их домом в Ист-Энде. Какой ужас! Когда же все это кончится?..

Тем временем бывший джимен все придумывал, как бы ему заговорить с девушкой. Шеф задал нелегкую задачу. Бен десять раз готов бы выслеживать попа Кофлина на сквозняках нью-йоркских улиц, ему легче две ночи кряду мерзнуть где-нибудь у подъезда, нежели заводить знакомство с такой вот девушкой. Пока Кэт сидела, углубившись в книгу, Стивенс успел разглядеть ее. Тонкий, прямой носик, пухлые губы, мягкий овал лица. Даже в войну девушки не забывают подкрасить губы. Она похожа на киноактрису из Голливуда. Бен не мог вспомнить, кого она напоминает. Может быть, Мэри Пикфорд. Перед отъездом из Штатов он смотрел какой-то старый фильм.

Все-таки как же завести разговор? Чувство врожденной робости не покидало Бена. Когда Кэт повернулась к окну, он наконец решился выдавить из себя несколько слов:

– Смотрите, как все здесь разбито! Вы живете в этом районе?

– Нет, в Ист-Энде. Но у нас тоже падают бомбы. Когда только все это кончится? – Кэт повторила вслух то, о чем думала.

– Да, у нас в Штатах этого нет!

– Как я завидую вам! Вы, американцы, счастливее нас. Представьте себе, если бы на ваш дом упала такая же бомба. – Кэт указала на развалины, которые миновал автобус.

Дом, стоявший у самой дороги, был начисто срезан взрывом. Только часть стены с лестничным пролетом, уцелевшая среди этого хаоса, возвышалась над грудами битого кирпича. На стене верхнего этажа, оклеенной желтыми обоями, висел какой-то портрет, а на обломках стропил, похилившись, стояла детская кроватка, засыпанная штукатуркой.

«Маленький Бен» тоскливо подумал: а что, если действительно такая бомба рухнет на их будущее ранчо? Что тогда останется от Дельбертсхолла? Бену стало не по себе. За эти полгода, которые Стивенс провел в Англии, он уже несколько раз посылал матери деньги на ранчо. Мать писала, что удалось присмотреть подходящую ферму. Теперь, слава богу, денег почти хватает. Вдова фермера, может быть, уступит. Только за этим и дело. Но что, если и в самом деле… Одно мгновение – и все пропадет. Пропадут и надежды, и деньги, которые копили по центам с тех пор, как Бен стал себя помнить. Впрочем, ему-то тревожиться незачем, от войны их отделяет Атлантический океан. Девушке он почему-то сказал:

– Мы живем в Нью-Йорке, но отец хочет переселиться на ферму. К моему приезду он купит ранчо.

– А у нас теперь никто не думает что-то приобретать. Хоть сохранилось бы то, что есть!

Так они разговврились. Кэт оказалась общительной девушкой. С ней очень легко говорить. Она вела себя просто, но сдержанно. Бен чувствовал себя уже куда смелее. Он рассказывал про Америку, про жизнь в Нью-Йорке. Угостил девушку жареным соленым миндалем, любимым своим лакомством, которым всегда были набиты его карманы. Кэт взяла несколько зернышек и поблагодарила.

– Берите, берите! – Он высыпал ей в руку почти весь целлофановый пакетик. – У меня есть еще. Это очень вкусно.

Миндаль не поместился в маленькой ладони Кэт, и зерна упали на колени и на пол.

– Смотрите, какой вы щедрый!

Кэт улыбнулась и подобрала с колен хрупкие коричневатые зерна. Ей было жаль, что часть их упала на пол. Миндаль оказался действительно превосходным. Кэт откусывала половинки, чуть-чуть приоткрывая белые красивые зубы, а Бен бросал в рот по нескольку штук.

На остановке они сошли как старые знакомые.

– Вы надолго сюда? – спросил Бен.

– Нет, мне нужно успеть пораньше домой.

– У вас здесь родные?

– Да, я должна заехать к ним на полчасика.

К кому она едет, Кэт не сказала. Конечно, к родным. Кем же еще она должна считать семью Крошоу! Если бы не война, Кэт давно жила бы в их квартирке. Тетя Полли говорила, что уступит им одну комнатку наверху. Оба они, дядя Джон и тетушка Полли, такие милые. А Вирджиния – та души не чает в Кэт. Они крепко сдружились с девочкой. Пожалуй, Вирджинию ей хотелось повидать больше всех. Кэт не сказала спутнику, к кому она идет, – к родным, и все. До сих пор она стеснялась говорить, что у нее есть жених. Удерживало ее и что-то еще, может быть, неосознанное кокетство – пусть думает, что Кэт совершенно свободна.

Бен предложил поехать обратно вместе – он тоже задержится здесь ненадолго. Кэт согласилась.

– Хорошо, если вы управитесь за это время со своими делами. – Она посмотрела на часы. – Автобус пойдет минут через сорок.

Кэт пошла вдоль сквера, а «маленький Бен» свернул в противоположную сторону.

II

Бену предстояло почти час слоняться без дела. Он неторопливо шагал по улице. Неистово сигналя, навстречу ему промчались две пожарные машины. «Видимо, снова где-то сбросили бомбы», – подумал Бен. Он шагал по улицам незнакомого поселка и думал о встрече с Кэт, о Нью-Йорке, о матери. Почему-то ему захотелось очутиться сейчас в нью-йоркской квартирке, схватить мать и закружиться с ней по тесной кухне. Обычно он делал это, когда являлся домой в хорошем настроении – оттого ли, что его похвалит шеф, или просто потому, что принесет субботнюю получку. Мать, смеясь, отбивается, делает вид, что старается вырваться из его объятий, а он тормошит ее и приговаривает: «Мутти, все идет превосходно, мутти! Скоро мы поселимся на ферме». Потом он забирает у матери полотенце вытирать посуду, и они вместе начинают мечтать о том, как будут жить в Дельбертсхолле.

Ферма, ферма… Может быть, ее уже купили. Если бы Бен не поехал в Европу, черта с два собрали бы они деньги на ранчо! Несомненно, ему повезло. Но если бы не война, вряд ли он попал бы в Европу. Как это сказала Кэт: «У нас теперь никто не думает что-то приобретать. Лишь бы сохранить то, что есть». Да, она права. Здесь трудновато сохранить нажитое, – что ни день, на крыши падают немецкие бомбы. Значит, у него с Кэт разное представление о войне. Выходит, он зарабатывает на том, что лондонцам приносит столько несчастий. А может быть, кто-то из Вилямцеков, из его родственников, что живут в Берлине, летают над Англией и бросают бомбы. Сам дьявол не разберется в такой путанице. Ну и наплевать. А ранчо все-таки, вероятно, уже купили…

Беннет сунул руку в карман, нащупал миндальные зерна и бросил их в рот. Настроение оставалось прекрасным. Насвистывая какую-то песенку, он продолжал бродить по улицам. Теперь уже скоро надо идти к автобусной остановке.

А Кэт Грей находилась в ином состоянии. За всю жизнь ей не приходилось переживать подобного. По дороге она тоже обратила внимание на красные пожарные машины, промчавшиеся с ревом мимо нее. Машины завернули как раз в тот переулок, куда предстояло свернуть и Кэт. В мыслях о Роберте она не придала особого значения этому обстоятельству. Только на углу, когда перешла засаженную акациями улочку, перед Кэт встала ошеломившая ее картина. Дома Крошоу не существовало. На том месте, где он раньше стоял, дымились развалины. Пожарные в блестящих касках и мокрых брезентовых комбинезонах тушили пожар. Огня уже не было, только белый, мутно-молочный дым клубами поднимался над соседним, тоже разрушенным домом.

С захолонувшим сердцем Кэт бросилась вперед. Первый, кого она встретила, был дядя Джон. Тяжело переступая ногами и спотыкаясь о щебень, он нес к санитарной машине тело своего друга Вильяма.

Кто-то пытался помочь отцу Роберта, но дядюшка Джон отстранял всех и только повторял: «Не надо, не надо… Я сам…» По щекам его текли слезы. Сзади шел доктор в медицинском халате, запачканном кирпичной пылью. Может быть, это была кровь – Кэт не разобрала.

Дядюшка Джон увидел ее, когда опустил Вильяма на мостовую. Двое санитаров положили убитого в машину.

– Где тетушка Полли? Где?.. – Кзт хотела спросить про Вирджинию.

– Иди к ней, они там, – дядя Джон кивнул на развалины и всхлипнул.

Несколько человек подымал» обрушенную балку. Тетушка Полли топталась рядом с обезумевшими глазами и что-то шептала. Она была в коротеньком жакете, растрепанные волосы сбились на лицо, но тетушка Полли не поправляла их. В руках она держала плетеную сумочку, с которой ходила на рынок. Налет застал ее по дороге к продовольственному магазину. Она так и не дошла до магазина, вернулась сразу, как только дали отбой. Оставалась дома одна Вирджиния. Теперь ее откапывали из-под развалин.

Девочка лежала рядом с убежищем Моррисона – стальным столом, обтянутым металлической сеткой. Угол стола придавил голову девочки, лицо Вирджинии было залито кровью. Пока ее освобождали из-под развалин, Полли стояла с жутко безразличным видом. Она только негромко говорила:

– Осторожней, прошу вас, не сделайте девочке больно…

Рядом стоял разбитый, засыпанный щебнем комод с вывалившимися ящиками. Валялись цветные клубки шерсти, белье, розовое платье Вирджинии, в котором она ходила на конфирмацию. Полли осторожно подняла платье, отряхнула с него пыль, хотела положить в сумочку, но не сделала этого.

– Смотри, Кэт, какое хорошее платьице! Вирджиния сможет пойти в нем в церковь. С него надо только стряхнуть пыль. Куда девалась платяная щетка! Ты не видела, Кэт, платяную щетку?..

Доктор опустился на колени перед Вирджинией, приложил ухо к груди, мучительно долго слушал. Все ждали молча. Только тетушка Полли что-то невнятно бормотала, озиралась кругом, искала кого-то глазами. Доктор поднялся, тяжело вздохнул:

– Здесь тоже медицина бессильна. Несите в машину.

Отец поднял Вирджинию. Кэт подобрала свалившуюся туфельку и пошла следом. Она тоже не соображала, что делает.

Тетушка Полли, потерявшая рассудок, вела себя спокойно. Она только говорила мужу:

– Джон, ради бога, будь осторожен, не сделай Вирджинии больно!

Когда захлопнулась дверца машины и она тронулась в морг, Полли вдруг неистово закричала, бросилась следом. Дядя Джон едва успел задержать ее.

– Куда вы увозите девочку? Не делайте ей больно! Остановите машину! Пусти меня, Джон! Пусти, я говорю! – Она забилась в руках дяди Джона.

Потом тетя Полли снова утихла, спокойно позволила усадить себя в другую санитарную машину. Там было несколько раненых. Ее увозили в психиатрическую больницу. Дядя Джон, постаревший, с опущенными плечами, стоял среди развалин. Доктор садился в машину рядом с шофером. Словно проснувшись, докер спросил его:

– Скажите, доктор, мне можно поехать с женой?

– Хорошо, друг, поезжайте. Прошу вас, мужайтесь.

Санитары изнутри открыли дверцу, и дядя Джон сел в машину. Кэт он сказал:

– Я заеду к вам, девочка. Видишь, у нас теперь нет дома. Не знаю, где будем жить.

В распахнутую дверцу Кэт увидела сидевшую внутри тетушку Полли. Она не выпускала из рук платья Вирджинии и продолжала бормотать что-то бессвязное.

Машина ушла, Кэт осталась одна, так и не успев, не сумев спросить, были ли письма от Роберта. Она пошла к автобусной остановке.

На полдороге ее встретил Бен Стивенс. Пропустив автобус, прождав еще полчаса, бывший джимен пошел навстречу девушке. Он сразу увидел, что случилось непоправимое. Улыбка исчезла с лица Беннета. Кэт была неузнаваема – подурневшая, бледная, с заплаканными глазами.

– Что случилось? Что с вами?

– Не спрашивайте. Это так страшно. Там… там ничего не осталось. И убили Вирджинию…

Кэт зарыдала. Теряя силы, она, может быть, не удержалась бы на ногах. Бен поддержал ее. Он понял и не расспрашивал. В автобусе ехали молча. Не спрашивая разрешения, Стивенс решил проводить девушку. Нельзя же в таком состоянии оставлять ее одну…

Уже в Ист-Энде, в районе порта, проехали мимо пылающего многоэтажного здания. Было совсем темно. Густой туман, опустившийся на Лондон, делал пламя расплывчатым и неясным. Кровавые зловещие отблески просачивались будто сквозь матовое стекло. В багровом тумане мелькали силуэты пожарников с брандспойтами и топорами. Из окон вырывались языки пламени. Пассажиры с тревогой приникли к стеклам. Но автобус миновал пожарище, и за окном снова сгустился непроницаемый белесый мрак. Сквозь него едва обозначились синие огни уличных фонарей.

Картина ночного пожара вселила новую острую тревогу в душу Кэт. Ей казалось, она была совершенно уверена, что на месте своего жилища застанет такие же руины, изогнутые балки и красный щебень, похожий на запекшуюся кровь. Кэт почти бежала от автобусной остановки. Бен едва поспевал, придерживая девушку под руку.

В нескольких шагах ничего не было видно. Сырой туман поглощал одиноких прохожих, возникавших, как призраки, на их пути. Наконец из груди Кэт вырвался вздох облегчения. Дом стоял на месте, старый, каменный, с закопченными стенами. Значит, все хорошо… Силы окончательно покинули девушку. Она не могла поднять руку, чтобы позвонить у входной двери. Бен нажал кнопку, нащупав ее в темноте. Он почти внес Кэт в прихожую и прищурился от яркого света, ударившего в глаза.

Мать и отец были дома. Сначала их шокировало и смутило появление нежданного гостя – он явился так поздно, без приглашения! Не в обычаях семьи Грей, чтобы посторонние врывались в их святая святых. Это нарушало представления об элементарном приличии. Но, увидев, в каком состоянии находится дочь, миссис Грей всполошилась, пригласила Бена пройти в комнату. Бена снова охватила застенчивость. Он потоптался в прихожей, стоял, не зная, куда девать руки, и, извинившись, покинул квартиру Греев.

III

Утром бывший джимен докладывал шефу об итогах минувшего дня. Опустив слегка припухшие веки, Доновен слушал с рассеянным видом, устремив глаза куда-то вниз, между столом и креслом, словно разглядывал свои колени. Бен подробно рассказал о встрече с Кэт Грей, о налете немецкой авиации и посещении квартиры Греев.

– До чего же вы везучий, малыш!

Доновен взял карандаш и записал для памяти: «Кэт Грей. Сержант из центра противовоздушной обороны». Потом записал ее домашний адрес в Ист-Энде. Бен посмотрел на торопливые руки шефа. Откуда такая подвижная гибкость в коротеньких толстых пальцах с обкусанными ногтями? Доновен перехватил взгляд Стивенса, нахмурился и убрал руки. Он стеснялся вида своих плебейских рук с широкими ладонями, похожими на медвежьи лапы.

– Надо же было свалиться бомбе на головы родственников вашей новой знакомой! – сказал Доновен, когда Бен закончил доклад. – Вы, кажется, зарекомендовали себя джентльменом в семье Греев? Продолжайте действовать в том же духе. Наведывайтесь почаще в Ист-Энд. Постарайтесь завоевать симпатии родителей девушки. Но не забывайте, что нам очень важно знать круг ее обязанностей в противовоздушном центре. Эта птичка поможет нам кое в чем разобраться.

Цинизм, с которым Доновен отнесся к вчерашней трагедии Кэт, передернул Бена, но он скрыл свои чувства под маской застенчивой робости. Беннет и впрямь робел в присутствии шефа.

В субботу, к вечеру, прикинув, когда Кэт вернется с дежурства, Стивенс поехал в Ист-Энд. Он прихватил с собой объемистый пакет, завернутый в плотную, как клеенка, бумагу.

Конечно, Бен допустил оплошность, что вторично явился без приглашения в квартиру Греев, – он нарушил традиционный английский этикет. Но ледок предвзятого отношения, вызванный бесцеремонным вторжением нового знакомого Кэт, быстро растаял в душе миссис Грей. Развернув на столе содержимое пакета, Беннет нашел верный путь к ее сердцу. Он принес дневной рацион американского солдата – три кирпичеобразные картонные коробки с надписями: «Динер», «Ленч», «Брекфест». На каждой хотя и в скобках, но достаточно броско было написано: «Произведено в Соединенных Штатах».

Миссис Грей не терпелось взглянуть, что скрыто в картонках. С тех пор как началась война и в Англии ввели карточки на продукты, не так-то легко стало жить. Каждую унцию продовольствия приходилось держать на учете. Вооружившись складным ножом, Беннет ловко вскрыл одну за другой принесенные коробки и принялся выкладывать на стол содержимое. Перед миссис Грей появлялись то кусочки аппетитного поджаренного хлеба в блестящем целлофане, то зеленая жестяная баночка яичного порошка с маслом. Достаточно подогреть на огне – и готова яичница. Были там и маленькие плиточки шоколада, консервированная колбаса, малиновый джем и три сигаретки, тоже обернутые в прозрачный целлофан. Миссис Грей с умилением разглядывала содержимое коробок. Ее внимание привлекли листочки бумаги травянистого цвета. Бен замялся, но все же объяснил:

– Это туалетная бумага, миссис Грей! Она находится только в коробке «Динер».

– Смотрите, как все предусмотрено! Все, до мелочей… Ах, если бы американские солдаты помогли нам воевать с бошами! Скажите, почему вы не помогаете нам? Если так пойдет дальше, немцы уничтожат весь Лондон.

Увлеченная осмотром солдатского рациона, миссис Грей забыла о закипевшей воде, которую грела на плите для посуды.

Беннет не смог ответить хозяйке, почему американцы не спасают Лондон от германских налетов, но по поводу защитного цвета туалетной бумаги сказал:

– Это для маскировки, миссис Грей. У нас полотенца такого же цвета, чтобы не было видно с воздуха. Все сделано под цвет хаки, как униформа. – Бен оттянул рукав блузы, подтверждая собеседнице свои слова.

Бутылка виски с этикеткой, изображавшей статую Свободы, окончательно пленила миссис Грей, укрепила ее расположение к молодому застенчивому американцу. Они продолжали непринужденно разговаривать в кухне. Бен вызвался помочь миссис Грей и принялся вытирать тарелки, как делал когда-то дома.

Мистер Грей еще не вернулся со службы из Сити. Жена поджидала его с минуты на минуту. Что касается Кэт, то она обычно возвращается несколько позже. Но ее стоит подождать. Кэт будет рада повидать мистера Стивенса. Жена банковского служащего еще раз поблагодарила за любезность по отношению к Кэт. Бедняжка была так расстроена несчастьем у Крошоу. Если бы не мистер Стивенс, она не представляет, как девочка добралась бы одна в таком состоянии.

Раздался звонок. Вернулся муж. Миссис Грей пошепталась с ним в передней, и банковский служащий в белом стоячем воротничке, войдя в кухню, радушно поздоровался с Беном. Он между прочим сказал, что Кэт звонила ему на службу и предупредила – сегодня ночью она задержится на работе, изменились часы дежурства. Миссис Грей приготовила мужу ужин, пригласила Бена к столу, но он отказался. Только выпил пару рюмок виски, поговорил с банковским служащим о битве за Лондон, выслушал рассказ мистера Грея о том, что тот двадцать пять лет работает на одном месте – у Шредера, просил передать привет дочери и, очаровав своей скромностью супругов, попросил разрешения покинуть их общество. С этого вечера бывший джимен завоевал прочные позиции в семье старшего клерка из банка Шредера. В лице супругов Грей он обрел надежных союзников.

IV

К мистеру Доновену неожиданно приехал гость из Вашингтона. Об этом ему позвонил секретарь посольства. Секретарь предупредил – подполковник Макговен хотел бы срочно встретиться для беседы. Фамилия гостя ничего не говорила Доновену. Тем не менее он не стал задавать вопросов по телефону, ограничился обычным «раит!» и добавил, что ждет к себе господина подполковника.

Все прояснилось, когда через полчаса в кабинет вошел высокий светлоглазый блондин в форме пехотного офицера американской армии. Это был Роберт Мерфи.

– Так это вы подполковник Макговен?! – приветствовал Доновен своего давнего знакомого. – Признаться, я долго ломал голову: кто бы это мог быть? И в таком виде! Пожалуй, сутана католического священника вам больше к лицу, чем военная форма. Меняете специальность?

Мерфи не ответил на шутку. Он сказал озабоченно:

– Специальность у меня одна. В Лондоне я только проездом. Всего на сутки. Для всех, кроме вас и Кеннеди, я здесь подполковник Макговен. Извините, но мне хотелось бы сразу приступить к делу. Есть кое-какие новости, старина. Вам не надоел еще Лондон?

– Не так Лондон, как военная непогода. Немцы бомбят каждый день. В один прекрасный день мы можем взлететь на воздух вместе с этим бунгало, – Доновен кивнул на стены особняка, в котором он поселился по приезде в Англию.

С Робертом Мерфи Доновен находился, что называется, на короткой ноге, знал его по Бюро стратегической информации. Много лет назад Мерфи закончил школу иезуитов и в разведке слыл специалистом по Ватикану. Позже он перешел в госдепартамент на дипломатическую работу, но с разведкой не порывал старых связей.

Годы, проведенные в школе иезуитов, будто наложили свой отпечаток на внешность Мерфи. Человек выше среднего роста, с тонкими бледными губами и елейным выражением святости на лице, которое он умел напускать, он и в самом деле походил больше на католического священника, нежели на военного.

В кабинете горел камин, и хозяин предложил Мерфи сесть ближе к огню. Осеннюю слякоть рано сменили суровые морозы. Считали, что в Европе лет сто не было таких холодов.

– В этих старинных особняках здесь единственно теплое место. Я просто замерзаю! – Доновен зябко потер руки, протянув их к огню. – Так зачем вам понадобилась эта форма? Надеюсь, вы направляетесь в Ватикан, поближе к святому престолу?

– Нет, наоборот, ближе к магометанам. Нас интересует Северная Африка. Особенно после этой попытки де Голля высадить десант в Дакаре.

Доновен отметил про себя – Мерфи сказал: «Нас интересует». Кого «нас»? Госдепартамент? Значит, полез в гору…

– Черчилль упорно хочет закрепить свое влияние в Марокко и Алжире, – продолжал Мерфи. – Удивительное дело – сам тонет и все же упорно цепляется за французские колонии. Для нас ясно, что именно он толкает своего протеже де Голля на подобные операции. Надо помешать этому. У нас есть свои виды. Нас больше устраивает адмирал Дарлан.

– Но высадка в Дакаре не удалась, – возразил Доновен, – Дарлан опередил де Голля и приплыл к Зеленому мысу на сутки раньше. Судьба помогла ему.

– Не скромничайте! Я читал ваши донесения. Вы сумели вовремя предупредить Виши о планах де Голля. Братья Даллесы просили поблагодарить вас от госдепартамента и разведки. Президент тоже доволен. Это имеет большое значение для будущего. Дакар может стать отличной американской базой в Западной Африке.

– Благодарю вас! – Доновен наклонил голову и в знак признательности приложил руку к сердцу. – Вообще-то эти лавры следует адресовать вице-адмиралу Мизелье – он командует у де Голля морскими силами «Свободной Франции». – Доновен добродушно рассмеялся, – Мизелье и не подозревает о своем предательстве. Ведь вся информация шла от имени вице-адмирала. Ему еще придется расхлебывать эту кашу. Черчилль вряд ли простит ему.

– Отлично! Узнаю ваш почерк! Но теперь нам следует быть вдвойне осторожными.

– Что ж вы хотите предпринять? Я так и не догадываюсь, зачем вы приехали в Европу.

– С вашей помощью буду продавать арабам погребальные саваны. Я же говорил вам, что меня сейчас больше интересует пророк Магомет, чем папский престол в Ватикане.

– Не понимаю…

Доновен был старым разведчиком, но он в самом деле не мог взять в толк, какое отношение имеют саваны к северо-африканским проблемам. Тонкие губы Мерфи скривились в усмешке.

– Видите ли, в обществе Иисуса, к которому я принадлежу, Восток интересовал меня до сих пор лишь своей древностью, связанной с библейской историей: Иерусалим, гроб господень, крестовые походы и прочее. Но времена меняются. Я охотно поверю в легенду, что кровь Христа, пролитая там девятнадцать веков назад, теперь превратилась в нефть. К этой крови господней тянется весь христианский мир, как к причастию. Муссолини воюет в Ливии, Гитлер ждет удобного случая прихватить кое-что на Востоке. Я уже не говорю об англичанах. А французы, потерпев поражение, не в силах удержать свои африканские колонии. Кому достанется их наследство? Разве мы не имеем на него права?

– Да, но при чем же тут саваны?

– А вот послушайте. Саван из простой хлопчатки стоит гроши, но без него ни один правоверный магометанин, каким бы праведником он ни был при жизни, не попадет в рай. Сейчас идет война, и никто не торгует чаем и саванами. Арабы оказались в безвыходном положении – не могут напиться чаю при жизни и попасть в рай после смерти. Мы им поможем, а саваны помогут нашим людям проникнуть в Алжир и Марокко. Теперь вы поняли меня? Я уже не говорю о продовольствии, которое пойдет туда через Красный Крест. Мы поставим только одно условие – за распределением продуктов должны наблюдать американские чиновники. Для этого мы нарядим офицеров в штатские костюмы. Представляете, какие возможности открываются для нас с вами! Вот зачем я приехал в Европу. Сегодня я выезжаю в Лиссабон, а оттуда в Виши. Что же касается вас, – закончил Мерфи, – то, закончив дела в Лондоне, вы также отправитесь в Южную Францию. Саванами придется нам торговать вместе.

– Да, этого мне еще не приходилось делать, – протянул Доновен. Он сразу оценил,какие возможности представляются для разведки с помощью Красного Креста, чая и саванов. Хитрая бестия этот Мерфи, недаром кончал школу иезуитов. – Надеюсь, – спросил он, – мой перевод согласован с мистером Алленом Даллесом?

– Конечно! Не только с ним. В Штатах придают большое значение нашему проникновению в Северную Африку. План, о котором я рассказывал, одобрен госдепартаментом. Во Францию едет сотрудник штаба Уильям Леги. Он не дипломат, но назначен американским послом во Франции. Адвокат Кесседи будет военно-морским атташе. Правда, Кесседи не имеет никакого отношения к флоту, он вряд ли отличит нос корабля от кормы, но это не имеет значения. Кесседи толковый разведчик…

Мерфи откинулся в кресле. В комнате сгустился сумрак. Догорающие в камине угли бросали тусклые блики на холодно-благочестивое лицо гостя. Доновен поднялся, закрыл шторы и включил свет.

– Может быть, вы хотите что-нибудь выпить?

– Не откажусь.

– Виски?

– Лучше джин энд джюсс. Если имеется – джин с апельсиновым соком.

Доновен позвонил в колокольчик. В дверях появился Бен Стивенс.

– Дорогой мой, угости-ка нас джин энд джюссом.

Когда Бен вышел, Доновен сказал Мерфи:

– Здесь я предпочитаю не держать английской прислуги, обхожусь услугами своих парней.

– Более надежных возьмите с собой.

«Маленький Бен» снова вошел с напитком, разлитым в стаканы. Осторожно поставил стаканы на стол, с таким видом, будто опасался, что невзначай раздавит их своими ручищами. Кроме стаканов Бен принес графин джина и стеклянный кувшин с апельсиновым соком. Он остановился, ожидая дальнейших распоряжений.

– Спасибо, Бен, можешь идти. Теперь мы распорядимся сами. Последи, чтобы нам не мешали. Только подбрось угля в камин.

Вскоре приехал посол Кеннеди. Он был не в духе. Произошла неприятная беседа с Черчиллем. Британский премьер выразил недовольство качеством эсминцев, предоставленных Англии в обмен на базы. Он жаловался, что ему всучили эсминцы, построенные еще в первую мировую войну. Из пятидесяти кораблей большинство пришлось поставить в ремонт сразу, как только они пришли в Англию.

– Вы меня ставите в глупое положение! – возмущался Кеннеди. – Мы получили восемь первоклассных баз вдоль всего Атлантического побережья и посылаем металлолом взамен кораблей. Что думают в Вашингтоне? Нельзя же, в самом деле, проявлять такую скупость!

– Кто это «вы»? При чем здесь я? – возразил Мерфи. – Эсминцы отправлял Нокс, морской министр, госдепартамент только вел предварительные переговоры. Вы возражаете против сделки?

– Ни капли! Но не забывайте, что в истории Англии британцы впервые уступают свою территорию. Можно же было им дать что-нибудь поприличнее…

– Не знаю, что им остается делать. Насколько мне известно, англичане уже израсходовали весь свой золотой запас, – Мерфи заглянул в записную книжку. – Вступая в войну, они располагали немногим больше четырех миллиардов фунтов. До сих пор Черчилль расплачивался с нами наличными деньгами, теперь он платит натурой. Только и всего… Могу сообщить: английские заводы, построенные в Штатах, тоже перешли в собственность нашего правительства. Мы перепродали их через биржу и получили в казну минимум двести процентов прибыли. Как видите, неплохой бизнес. Но все это мелочи по сравнению с тем, что мы получаем и еще будем получать от своего британского партнера. Мы заставили англичан раскошелиться. В компенсацию за нашу помощь они передают нам секреты своих последних изобретений – бомбовой прицел Нордена, новый авиационный мотор «1820», а главное – предварительные расчеты по изготовлению атомной бомбы. Мы заставили английских физиков приехать в Штаты и выложить свои атомные секреты. После этого стоит ли вам огорчаться, дорогой посол, что кто-то всучил англичанам старые миноносцы! Пусть уж огорчается Черчилль.

В словах Мерфи звучала железная логика бизнесмена. Кеннеди не возражал. Что правда, то правда. Неприятное чувство, вызванное беседой с Черчиллем, постепенно рассеялось.

– Конечно, вы правы, – сказал Кеннеди. – Я уже говорил Черчиллю: за нашу помощь англичане должны платить раболепием и послушанием… Впрочем, не будем больше говорить об этом. Я заехал предупредить о другом, – вам, дорогой Макговен, надо знать это перед поездкой во Францию, – Черчилль только что обратился к нам с новой просьбой.

– Снова просит что-нибудь в долг?

– Нет, на этот раз другое. Британский кабинет просит нас посредничать в его переговорах с Петеном.

– В чем?

– Черчилль просит передать предложение: если Виши согласится переехать в Северную Африку и возобновит там военные действия против Германии, то англичане согласны прийти на помощь французам. Черчилль готов направить туда экспедиционный корпус в составе шести дивизий. Это на первое время. Англо-французские войска смогут оборонять Марокко, Тунис и Алжир.

– Что же сказал американский посол? – Мерфи задал вопрос в третьем лице.

Кеннеди ответил в тон Мерфи:

– Посол заявил, что немедленно сообщит об этом своему правительству. Он заявил, что Соединенные Штаты безусловно поддержат такое предложение. Надо же как-то смягчить недоразумение с миноносцами!

– Ну, а что подумал в это время посол Кеннеди?

– Подумал, что следует немедленно предупредить подполковника Макговена, – Кеннеди впервые улыбнулся. – Полагаю, что не в наших обычаях пускать в свой огород чужого козла. Черчилль не теряет надежды проникнуть и закрепиться в Северной Африке.

– Откуда он может взять шесть дивизий?

– Из метрополии. Черчилль уверен, германское вторжение не состоится. Намекает, что ему удастся повернуть Гитлера на восток. Возможно, и так…

Кеннеди не договорил. Госдепартамент располагал последней информацией, полученной из Берлина: Гитлер ведет усиленную подготовку к нападению на Россию. Лучше, если об этом будет знать только самый ограниченный круг людей.

Угли в камине разгорелись и отсвечивали лиловым пламенем. Стало жарко. Собеседники отодвинулись от огня. Кеннеди вытянул ноги, наслаждаясь теплом. Сказано было все, что требовалось сказать. Три джентльмена заговорили о посторонних делах. Только в конце Мерфи спросил Доновена:

– Скажите, вам удалось что-нибудь узнать об английских радарах? Имейте в виду, этот секрет мы тоже сможем положить себе в карман. Нужно только знать – что это такое.

Доновен посмотрел на гостя безмятежно голубыми глазами и равнодушно ответил:

– Пока не так много, но кое-что есть. Кажется, англичане опередили нас со своим изобретением. Мы даже знаем, кто автор, – профессор Уотсон. Надеюсь в ближайшее время получить подробную информацию. Возможно, и чертежи секретной аппаратуры.

Доновен говорил с таким видом, будто секретное изобретение для него не составляет тайны. Даже назвал имя физика – Уотсон-Уатт. Хорошо, что Мерфи несведущ в науке. О работах профессора можно прочитать в любом научном журнале. Доновен опасался, как бы Мерфи не стал расспрашивать о деталях. Зачем признаться в собственном бессилии! Неожиданно посол Кеннеди вывел его из затруднительного положения.

– Однако вам пора ехать, – обратился он к Мерфи, – позже могут задержать авиационные налеты. Сейчас самое удобное время выбраться из города. Машина в вашем распоряжении, подполковник Макговен.

Проводив гостей, Доновен вызвал Стивенса.

– Скажи, милый, как у тебя дела с твоей крошкой? Ты уж забрался к ней под одеяло?

Доновен говорил стариковски шутливым тоном, с мягким ирландским акцентом. Бен вспыхнул. У него даже покраснела шея и от смущения загорелись уши.

– Что вы, шеф… Она очень порядочная девушка… Уверяю вас, я не позволю себе этого… Мисс Кэт Грей…

– Да-а-а… – протянул Доновен. «Парень-то, кажется, влюбился, – подумал он. – Этого еще не хватало! Для разведчика опаснее всего влюбиться. Надо убирать его…» Доновен продолжал глядеть на подчиненного отечески добрыми глазами и улыбался.

– Ты не понял меня. Наоборот, я хотел, чтобы это быстрее случилось. Но, видно, герой-любовник из тебя не выйдет. Передадим твою красотку другому. Позови-ка сюда Испанца.

Фостер Альварес, американец испанского происхождения, из южных штатов, работал с Беном. Его специальностью было ходить по злачным местам, заводить знакомства с женщинами легкого поведения, с завсегдатаями кабачков и подгулявшими солдатами. Среди них всегда можно почерпнуть что-то полезное. Бен не любил этого развязного, франтоватого парня с черными стрелками усиков и постоянно несвежим бельем. Фостер заботился только о своем внешнем виде. Слова Доновена прямо-таки оглушили «маленького Бена».

– Но, шеф, я не хочу знакомить Фостера с мисс Грей… Она… он… Я прошу вас… Это грязный субъект…

– Бен Стивенс! – Доновен повысил голос. – Не забывайте, что вы работаете в Бюро стратегической информации Соединенных Штатов. Личные симпатии и прочее оставьте при себе. – Даже робкое возражение подчиненного вывело из себя шефа разведки. – Я не повторяю своих распоряжений дважды. Пригласите ко мне Фостера и завтра же отправитесь с ним в Ист-Энд к своей пассии. Там больше вам нечего делать. Получите другое задание. Вы свободны, Бен Стивенс, идите!

Быть может, впервые в жизни «маленький Бен» попытался робко возразить начальству. Но из этого ничего не получилось. Чувство протеста мгновенно погасло, как только Доновен повысил голос и метнул на него потяжелевший взгляд. Бывший джимен понуро вышел из кабинета.

Через четверть часа к «маленькому Бену» зашел Альварес. Бен лежал на койке, уткнувшись в подушку.

– Хелло, Бен! Говорят, ты потерпел фиаско, не справился. Шеф сказал, нужна моя помощь. Клянусь, твоя недотрога через три дня сама будет расстегивать здесь лифчик! – Фостер захохотал. – Скажи только, она не очень противна?

Стивенс поднялся с кровати, лицо его пылало, на скулах ходили упругие желваки. Он впился рукой в спинку стула.

– Убирайся отсюда, Фостер! Или… или я размозжу тебе голову! – Бен угрожающе ухватил тяжелый стул.

– Ну, ну, без шума, детка! – Фостер вызывающе поднял голову, но все же отступил к двери. – Я не виноват, что у тебя не получается… Значит, завтра поедем.

– Убирайся прочь! Никуда я не поеду! Слышишь, уйди! – Стивенс был страшен в своем гневе.

Фостер поторопился исчезнуть за дверью.

– Вот бешеный! – пробормотал он и, насвистывая, пошел к себе.

На другой день бывший джимен все же поехал с Испанцем в Ист-Энд. Была суббота. Бен еще раньше условился с Кэт Грей вместе провести уик-энд.

Глава пятая

I

В начале сентября генерал-лейтенант фон Паулюс получил новое назначение – занял пост обер-квартирмейстера в штабе сухопутных вооруженных сил. Практически это означало, что он становился первым заместителем начальника генерального штаба и вступал в избранный и ограниченный круг руководящих деятелей германского вермахта.

О предстоящем назначении генерал узнал несколько дней назад. С ним предварительно говорили и Кейтель и Гальдер. Паулюс дал согласие. Предложение льстило самолюбию, но что значат предварительные переговоры! Все может измениться. Последние дни фон Паулюс пребывал в ожидании и тайных сомнениях. Что, если Гитлер отклонит его кандидатуру?

Разговор с Кейтелем происходил в среду на прошлой неделе, сегодня уже вторник. Только сегодня закончились треволнения. Рано утром офицер связи доставил приказ и предписание: с получением сего генерал-лейтенанту Фридриху фон Паулюсу явиться в ставку, к начальнику штаба Гальдеру.

Приказ подписал Кейтель и завизировал советник Гитлера Йодль. Синий карандаш – Кейтеля, зеленый – Йодля, Паулюс, как и любой работник генштаба, мог безошибочно, не разбирая подписи, только по цвету карандаша знать, кем подписан приказ. Не было случая, чтобы Йодль или Кейтель подписали какую-либо бумагу карандашом другого цвета. Это деталь незыблемого порядка «орднунга», который пронизывал громоздкую, сложную военную машину Германской империи. Вскрыв запечатанный и прошитый конверт, Паулюс увидел сразу два цвета – зеленый и синий. А предписание подписал Гальдер – коричневый карандаш. Три цвета – три начальника. Но главное все же не в подписях руководителей вермахта. Приказ – фон Паулюс отлично знал это – исходил из имперской канцелярии, от самого Гитлера. К чему скрывать – это вызывало чувство удовлетворенного честолюбия. Значит, Адольф Гитлер оценил, выделил его среди других генералов.

Несколько омрачил настроение сухой и подчеркнуто официальный тон предписания. Возможно, это тоже часть орднунга, но мог бы Гальдер просто позвонить по телефону, пригласить его к себе, не подчеркивая своего превосходства. Наконец, хотя бы поздравить. Давно ли Гальдер был генерал-лейтенантом и они стояли на равной ноге… Впрочем, надо же знать Гальдера. Педантизм и пристрастие к ненужным формальностям – его вторая натура. Таким он был еще на Доротеенштрассе, в академии генерального штаба. Формализм присущ ему. Посмотреть только на всю его внешность, на подстриженные спереди волосы, торчащие словно щетина платяной щетки, и губы, постоянно сжатые в тонкой улыбочке.

Новый генерал-квартирмейстер попытался отбросить омрачавшие его мысли. Плевать на всякие мелочи! Напряжением воли фон Паулюс заставил себя думать о другом, более важном. И все же мысль о Гальдере возвращалась. К будущему шефу Паулюс питал скрытую неприязнь, о которой едва ли кто мог догадаться, тем более сам начальник генерального штаба. Внешне у Паулюса с Гальдером были самые наилучшие отношения. С новым назначением их придется укреплять и поддерживать, иначе вряд ли удастся долго продержаться на высоком посту.

Ставка сухопутных сил располагалась в Цоссене, под Берлином. Фон Паулюс отправился туда немедленно, как только офицер связи покинул его квартиру. Сначала он хотел приехать к Гальдеру с некоторым опозданием: пусть не думает, что генерал-лейтенанта можно вызвать, как капрала. Но, поразмыслив, Паулюс отказался от этого решения. Зачем с самого начала дразнить гусей? Наоборот! Именно ради того, чтобы прибыть в ставку пораньше, генерал приказал водителю ехать кратчайшим путем. Не через Темпельгоф, мимо аэродрома, как он всегда ездил, а Берлинеррингом – кольцевой автострадой, опоясывающей город. Это сократит время – в городе приходится стоять у светофоров на каждом перекрестке.

Генерал редко бывал в этой части Берлина, но малознакомые места не отвлекали его от мыслей о предстоящей встрече с Гальдером. Представитель замкнутой касты немецкой военной аристократии, Фридрих фон Паулюс придавал существенное, если не первостепенное, значение продвижению по службе. Свою жизнь он посвятил военной карьере. Не напрасно же Паулюс тратил годы В Лихтерфельде, в кадетском училище, натирал там грубым суконным воротником мундирчика тогда еще нежную, детскую шею. В Лихтерфельде было много таких, как он, воспитанников из Ост-Эльбии. Ост-Эльбия – это скорее социальное, нежели географическое понятие, которым обозначают германские земли к востоку от Эльбы. Сюда включают и Пруссию. Это традиционная родина немецких генералов – современных, бывших и будущих. Не случайно говорят, что единственная промышленность Пруссии – ее армия. Ост-Эльбия веками поставляет генералов и высших офицеров. Там генералов воспитывают с детства. И получается толк…

Фон Паулюс улыбнулся охватившим его воспоминаниям. Воспоминания всегда вызывают прилив теплых чувств. Как давно это было, когда мальчуганом он положил вату под воротник! Сукно нестерпимо терло шею. Воспитатель обнаружил предательские белые волоски. Маленькому кадету крепко досталось. Что ж, воспитатель хотел добра, он воспитывал настоящего генерала. Сейчас Паулюс на него не в обиде.

Военная карьера… А разве мало времени ушло на военную академию в мрачном и строгом кирпичном здании на Доротеенштрассе? Там он и познакомился с Гальдером… Снова Гальдер! Почему обязательно лезет в голову то, от чего хочешь избавиться?.. В академию ежегодно принимали четыреста молодых офицеров. Их называли «сырьем для генерального штаба». Уже на памяти генерала из Доротеенштрассе вышли тысячи штабных офицеров. Тысячи. И тем не менее на должность обер-квартирмейстера назначили его, Паулюса. Этим нельзя не гордиться…

Генеральский «хорьх» приближался к Берлинеррингу. Справа лепились последние домики, слева раскрылась пустошь, поросшая кустарником и молодыми деревцами. Листья на них кое-где начинали желтеть. Внезапно водитель замедлил ход. Паулюс посмотрел вперед – несколько легковых машин, загораживая дорогу, шли в том же направлении, но медленно. Передняя сворачивала с шоссе в сторону пустоши.

– Что это там?

– Хоронят породистую собаку, господин генерал-лейтенант.

Паулюсу показалось, что в словах шофера звучат иронические нотки.

– Я спрашиваю серьезно, Ридел, не говорите глупости!

– Никак нет, господин генерал. Здесь кладбище для чистокровок. Хоронят доберманов, овчарок, бульдогов, японских болонок – собак с паспортами и родословными.

– Не хватало еще участвовать в такой похоронной процессии! – недовольно пробормотал генерал, разглядывая надгробья и могилы, вытянувшиеся рядами за изгородью вдоль дороги. Он так и не понял, серьезно ли говорил водитель.

Передние машины продолжали тянуться медленно, как полагается на похоронах. Волей-неволей «хорьх» Паулюса замыкал траурный кортеж. Генерал успел прочитать ближайшую к дороге надпись на мраморе: «Кто хочет быть верен без раздумий, границ и сомнений, приди сюда и поклонись».

«Нас тоже призывают к собачьей верности…» Паулюс вздрогнул, испугавшись собственной мысли. Украдкой взглянул на шофера, словно тот мог услыхать его мысли.

На соседней могиле на постаменте сидел каменный бульдог с толстыми лапами и короткой свирепой мордой. «Водитель вправе иронизировать, – подумал Паулюс. – Вот она, расовая теория, доведенная до абсурда. Теперь все это в моде».

Фридрих фон Паулюс многое принимал в нацизме. Он считал, что государством должен руководить человек с твердой рукой и железной волей. Одобрял неистовую гонку вооружений, которую осуществлял Гитлер. Девяносто миллиардов марок, затраченных а боевую мощь армии, считал патриотическим делом. Но вот выдумки Розенберга по поводу чистоты арийской расы, все эти аненпассы, проверки родословных чуть ли не до седьмого колена считал абсурдом. Что-то здесь действительно напоминает паспорта чистокровных борзых.

Он допускал, что, возможно, не понимает философской глубины рассуждений об арийском и неарийском происхождении. Чтобы разобраться, попробовал читать розенберговский «Миф XX века», но бросил на десятой странице – стало томительно скучно. Для себя еще раз сделал вывод: такая философия не для людей, посвятивших себя военному искусству. Лучше читать уставы и сочинения военных авторитетов. Лучше верность без границ и сомнений. Собачья верность…

Передняя машина, свернув на кладбище, остановилась. Из нее вынесли цинковый ящик, увитый лентами. Размером он был, может быть, чуть побольше сигарного ящика. «И в самом деле хоронят карманную болонку», – подумал обер-квартирмейстер, наблюдая трагикомическую сцену.

Из той же машины вышла пожилая дама с заплаканным лицом. Она опиралась на руку сопровождавшего ее мужчины в высоком котелке, с черной нарукавной повязкой. Дама непрестанно прикладывала к глазам платок и, видимо, искренне переживала свалившееся на нее горе.

«Какой абсурд, какой поразительный фарс!»

Сцена у кладбищенских ворот вызвала глухое раздражение.

Машины наконец очистили узкое шоссе, и шофер переключил скорость.

– У каждого свое горе, – сказал Ридел.

Генерал не ответил.

«Хорьх» вырвался на автостраду и помчался по бетонной глади к Цоссену.

II

Через полчаса Паулюс был на месте. Оберштурмфюрер проверил пропуск, козырнул и приказал открыть ворота.

Внешне ставка в Цоссене представляла собой деревенский поселок с широкими улицами, с просторными, баварского типа домами. Но, в отличие от крестьянских строений, крыши были сделаны из железобетона. Идиллическая картина баварского селения нарушалась еще и минаретообразными, тоже бетонными, островерхими башнями – бомбоубежищами, разбросанными по всему поселку. Это была новинка фортификационной техники, введенная всего год или два назад. Внутри каждой бетонной сигары спиралью до самого верха поднимался узкий коридор, который должен был служить убежищем для штабных офицеров, застигнутых на поверхности воздушным налетом. Правда, рейхсмаршал Геринг многократно, с оттенком присущего ему хвастовства, утверждал громогласно, что ни одна бомба противника не упадет на Германию.

Опытный военный специалист, фон Паулюс отлично понимал, что рекламное хвастовство министра имперской авиации предназначалось только для умов обывателей, чтобы поднять дух, уверенность в непроницаемой воздушной обороне Германии. Но надо смотреть трезво на вещи.

Война с Англией, если она продлится, может сулить всякие неожиданности. Кто гарантирует, что самолеты не прорвутся в германское небо? Тем более что Геринг всячески усиливает бомбардировочную авиацию в ущерб истребительной. В этом заключалась стратегия немецкого воздушного флота. Паулюс не разделял излишней самоуверенности рейхсмаршала. Пусть уж Геринг сам отвечает за свои слова. Что касается его, Паулюса, он одобряет идею строителей Цоссена. Под каждым зданием они соорудили многоэтажные подземные казематы, недоступные для бомб любого калибра.

Все эти мысли пронеслись в голове нового обер-квартирмейстера, когда он проходил в приемную начальника генерального штаба. После своего назначения он смотрел на все глазами хозяина. Паулюс с удовлетворением отметил, что в Цоссене он не нашел никаких изъянов, все добротно и прочно. Будь он на месте главнокомандующего сухопутными силами генерала фон Браухича, он бы сделал все точно так же.

Гальдер принял нового заместителя немедленно, как только адъютант доложил о приезде Паулюса. Он стоял над развернутой на столе картой Восточной Польши и приграничных районов Советской России.

– Поздравляю вас с новым назначением, мой дорогой генерал! – сказал Гальдер, растягивая в улыбку тонкие губы. – Ради этого я главным образом и пригласил вас в ставку. Надеюсь, первым приношу вам свои поздравления?.. Ну, а заодно воспользуемся случаем, поговорим о делах. Нам предстоит часто теперь встречаться.

Начальник штаба прошел за письменный стол, поправил суконную подкладку на сиденье кресла, разгладил ее и сел.

– Рекомендую обзавестись таким же сукном – не лоснятся брюки. Нам, штабистам, приходится проводить большую часть времени в кресле… Садитесь!

Паулюс вежливо и сдержанно поблагодарил Гальдера, но подумал: «Чтобы поздравить, не вызывают к себе в кабинет, а приезжают сами».

Разговор шел о круге обязанностей обер-квартирмейстера, о первоочередных и неотложных задачах. Паулюс слушал и делал пометки в блокноте. В конце беседы Гальдер сказал:

– Теперь о самом главном и конфиденциальном. Вы как мой заместитель должны быть посвящены во все тайны. Пройдемте к карте. Это, как вы видите, пограничные районы Советской России. В недалеком будущем они станут театром военных действий. Мы готовимся к войне с Россией. Фюрер уже принял решение.

– С Россией? – вырвалось у генерал-квартирмейстера.

– Да, с большевистской Россией. Вас удивляет?

Гальдер взглянул на Паулюса, но генерал-лейтенант уже справился со своим изумлением, и его худощавое, тонкое лицо стало вновь непроницаемым.

– Фюрер дал задание, – продолжал Гальдер, – разработать план предстоящей кампании: стратегическое развертывание сил, направление главных ударов и прочее. Вы слышали что-нибудь о «плане Барбаросса»? Нет?.. Это естественно. Пока о «Барбароссе» – войне с Россией – знает только узкий круг людей. Может быть, человек десять. Теперь вы среди них. Нам предстоит колоссальная работа. Пока есть только наметки плана, данные фюрером. Вот, смотрите.

Гальдер взял из открытого сейфа папку с надписью: «Вариант „Барбаросса“. Совершенно секретно».

– Могу предварительно сообщить одну подробность: план войны с Россией первоначально назывался «Фриц». Недавно я предложил фюреру назвать его иначе – именем Фридриха Барбароссы. Не правда ли, это лучше? Барбаросса символизирует вековые устремления Германии на восток. Мы пойдем по пути великого завоевателя… Фюрер в восторге от предложения.

– Простите, – спросил Паулюс, – но война с Англией продолжается. Значит, война на два фронта? Против этого предостерегают нас все немецкие военные авторитеты, в том числе Фридрих Великий, не говоря уж о Мольтке, наконец…

– О нет, – прервал Гальдер, – войны на два фронта не будет! Англичане сидят на своем острове, как на корабле, поставленном на прикол.

– А вторжение в Англию?

– Вы говорите о подготовке к операции «Морской лев»? Это стратегическая ловушка, гениально задуманный план ввести в заблуждение русских. С Англией мы всевать не станем. Для этого предпринимаются надежные меры, дипломатические и военные.

К ним мы еще вернемся. Сейчас я хочу посвятить вас в некоторые практические дела. Они касаются непосредственно штаба сухопутных сил. Пока «план Барбаросса» находится в стадии разработки, но фюрер сам сделал основные наметки. Вот его директивы. Гальдер перелистал страницы, нашел нужное место и прочитал:

– «Немецкие вооруженные силы должны быть готовы к тому, чтобы еще до окончания войны с Англией победить путем быстротечной военной операции Советскую Россию».

А вот стратегическая задача. Она поражает смелостью и размахом. Слушайте:

«Находящиеся в западной части России войсковые массы русской армии должны быть уничтожены в смелых операциях с глубоким продвижением танковых частей. Следует воспрепятствовать отступлению боеспособных частей в просторы русской территории… Затем, – читал дальше Гальдер, подняв указательный палец, – путем быстрого преследования должна быть достигнута линия, с которой русская авиация уже не будет в состоянии совершать нападения на германские области. Конечной целью, – обратите на это внимание, генерал! – конечной целью операций является задача отгородиться от азиатской России по общей линии Архангельск – Волга».

– Что вы на это скажете? – Гальдер захлопнул папку и поверх пенсне торжествующе поглядел на фон Паулюса. – Мы с вами присутствуем при зарождении гениальнейшего стратегического плана! Такого не знает история военного искусства! Уверяю, что через три недели после нашего наступления это государство, именуемое большевистской Россией, рассыплется, как карточный домик, лопнет, как мыльный пузырь. Вы не согласны со мной?

– Я должен внимательно изучить все материалы, – осторожно ответил Паулюс. – В военном деле необходим трезвый и холодный расчет. Мы не должны недооценивать сил противника. Этому учит военная история.

Паулюс сказал и пожалел: зачем затевать беспредметные споры? Гальдер, увлеченный идеей стратегического плана, живо возразил:

– Опыт военной истории пополняется непрестанно. Кампанию в России станут изучать веками как классический образец военного искусства. Мы с вами должны сохранить подробности разработки «плана Барбаросса». Будущие немецкие стратеги скажут нам за это спасибо.

Паулюс перевел разговор на деловую почву. Он спросил Гальдера:

– Какие же оборонительные меры намечаются в обеспечение плана?

– Оборона? – Гальдер рассмеялся. Вопрос показался наивным. – Никаких оборонительных мероприятий! В этом и гениальность, стратегическая новинка. Мы разгромим русские войска, окружим и уничтожим их в самом начале кампании, на самой границе. Дальше наши танковые колонны врежутся в русские просторы. Мы захватим Москву, Ленинград, займем Северный Кавказ с его нефтяными источниками, выйдем на линию Архангельск – Астрахань. Вы правильно поставили вопрос, но «Барбаросса» не нуждается в оборонительных мероприятиях. Только наступление, только сосредоточение всех сил для удара! Блицкриг – война стремительная, как молния! Зачем отвлекать силы на оборону, если через три, от силы через шесть недель после первого выстрела на границе наши части окажутся на берегах Волги на всем ее протяжении? Для успеха нужна лишь внезапность. Побеждает тот, кто первым наносит удар. Разве не убеждает вас в этом опыт скоротечных операций в Польше, во Франции, наконец, в Чехословакии? Меня самого одолевали сомнения, но фюрер рассеял их за последние полтора года. Ситуация складывается в нашу пользу: русские успокоены договором о ненападении.

Обычно сдержанный и педантичный, каким знал его Паулюс, Гальдер был неузнаваем. Лицо его порозовело, он весь был во власти захвативших его идей. По мере того как начальник штаба излагал «план Барбаросса», Паулюс невольно заражался его настроением. Кого из профессионалов военных не захватил бы грандиозный план русской кампании! Может, и в самом деле следует пересмотреть старые стратегические каноны? Польша и Франция опровергают многие представления.

– Кто же практически занимается разработкой «плана Барбаросса»? – обер-квартирмейстер хотел знать, с кем ему придется работать.

– О, это звучит очень парадоксально! Вы знаете генерал-майора Маркса, начальника штаба у фельдмаршала Кюхлера? Однофамилец Маркса, которого большевики сделали своей иконой. Наш Маркс преподнесет им другие идеи, – Гальдер рассмеялся родившемуся каламбуру. – Кроме него участвует в подготовке «Барбароссы» полковник Хойзингер из оперативного отдела. Он подает большие надежды. Затем Варлимонт и еще два-три человека. Я познакомлю вас с ними. Что касается вашей роли, то мне бы хотелось поручить вам проанализировать возможность наступательных операций из расчета, что у нас будет сто тридцать – сто сорок дивизий. Если потребуется, исходите из двухсот. Мы снимем с запада всех, до последнего солдата. Кроме того, мы можем рассчитывать на Финляндию, Румынию, Венгрию… С бароном Маннергеймом и Антонеску уже договорено. На войну с Россией мы подымем всех мужчин Европы, даже не умеющих держать оружие. Мы заставим их идти туда, куда нужно.

Беседа начальника генерального штаба с его заместителем подходила к концу. Гальдер дал обер-квартирмейстеру еще одно задание. Предстоит перебросить с запада на восток миллионы солдат, тысячи эшелонов амуниции, продовольствия, вооружения. Пусть фон Паулюс займется всем этим. Нельзя ждать, пока «план Барбаросса» утвердят окончательно.

Военная машина Германии, нацеленная было на запад, начинала медленно поворачиваться в сторону Советской России. Приказ о демобилизации полумиллиона немецких солдат из Франции был только военной хитростью. Солдаты, разъехавшиеся по домам, через неделю снова получили призывные повестки. На восток потянулись первые эшелоны. Паулюсу предстояло взять на себя размещение складов и войск в непосредственной близости от русской границы.

– Я не хочу вмешиваться в ваши функции, – заключил Гальдер, – но учтите одно категорическое требование: склады боеприпасов и прочего выдвигайте как можно ближе к границе. Что касается дивизий и армий, держите их на расстоянии двухсот, даже трехсот километров. Чаще передислоцируйте их с места на место. Вводите в заблуждение русскую разведку. Официально мы ведем подготовку к вторжению в Англию. Операция «Морской лев» поможет нам втайне сосредоточить нужные силы на восточных границах.

Паулюс попробовал уточнить:

– Но склады, выдвинутые к границе, не окажутся ли под угрозой внезапного нападения русских? Мы можем лишиться всех материальных ресурсов.

– Нет, – Гальдер беззаботно отмахнулся рукой, – пусть это вас не тревожит. Крепс, военный атташе в Москве, сообщает, что русские и не помышляют о военном столкновении. В вашем распоряжении месяцев семь-восемь. Фюрер дал указание готовить кампанию к маю будущего года. Как видите, срок не так уж велик. В будущем году в это время мы с вами будем в Москве. Привлекает вас такая перспектива?

Прощаясь, Гальдер сказал:

– В этом месяце мы готовим здесь, в Цоссене, штабные учения. Присутствовать будут только командующие армиями с начальниками штабов. Я хочу разыграть русскую операцию. Фельдмаршал Браухич дал мне другое задание. Что, если бы вам возглавить учения? Вам это поможет быстрее войти в курс дела.

Все последующие недели новый обер-квартирмейстер был поглощен свалившимися на него делами. Он почти не покидал Цоссена. Работа захватила его. Правда, то впечатление, которому фон Паулюс поддался во время разговора с Гальдером, значительно ослабло. Трезвое, рассудочное отношение взяло верх. Тем не менее масштабы подготовки к русской кампании увлекли генерала. Работа обер-квартирмейстера представляла большой профессиональный интерес.

III

– Ну что? Что вы на это скажете?! – Муссолини торжествующе протянул Чиано оперативную сводку из Ливии. – Англичане стали наконец сопротивляться, но мы их бьем. Итальянские акции повышаются…

С тех пор как Муссолини принял на себя главнокомандование, он не расставался с военным мундиром. Радовался, как подросток, которому купили золоченый игрушечный кивер и шпоры. Казалось, что он не расстается с мундиром даже ночью, в собственной спальне. Благоприятные вести из Ливии, где наконец началось итальянское наступление, взбодрили, окрылили Муссолини. Чиано застал тестя пребывающим в радостном возбуждении. Хорошее настроение отразилось и на его внешнем виде. Он посвежел, исчез серо-землистый цвет лица, исчезли боли в желудке. Даже язва перестала его беспокоить.

– Я очень рад, что у вас хорошее настроение, дуче, – учтиво сказал Чиано. – Вести в самом деле отличные.

Разговор происходил в Венецианском дворце, в рабочем кабинете Бенито Муссолини. Дуче оживленно расхаживал по комнате, останавливался перед раскрытым атласом и вновь продолжал ходить по ковру, который скрадывал его тяжелые шаги.

– У нас четырехкратное превосходство сил в Северной Африке: двести тысяч солдат против пятидесяти тысяч – все, чем располагают англичане. Можем же мы позволить себе роскошь потерять какую-то часть своих войск под Мерса-Матрух? Я не любитель легких побед. Наши потери – отличный козырь при разговоре с Гитлером за круглым столом. Он не скажет теперь, что мы не внесли своего вклада в общую победу. Так-то вот, дорогой мой Чиано!

В самом деле, наступление на Египет, которое началось в середине сентября, развивалось успешно. Муссолини начал его вопреки возражениям, даже сопротивлению некоторых генералов. Они ссылались на растянутость коммуникаций, на затруднения в снабжении. Муссолини парировал возражения маршала Грациани: «Я вам построил тысячемильную дорогу от Триполи, через Киренаику, к Египту. Используйте ее. Мне нужен Суэцкий канал, я не могу ждать. – Потом он добавил: – Моя дорога как ожерелье на груди Африки, на нем нанизаны бусы военных складов и гарнизонов. Я дарю ожерелье победе».

Последние фразы понравились Муссолини, он не раз повторял их в разговорах с Чиано и на военном совете.

Вопреки мнению советников, Муссолини приказал начать наступление немедленно. Маршала Грациани предупредил: если он не начнет военных действий в Египте, будет смещен. С военными тоже надо быть жестче, они страдают той же болезнью, что и все итальянцы, – их гложут неуверенность и сомнения.

Муссолини оказался прав, за короткий срок итальянские войска прошли половину пути до Каира. Отдельные неудачи не в счет. Даже гибели Бальбо, командующего войсками в Ливии, Муссолини не придал большого значения. Маршала обстреляли собственные батареи под Тобруком. При случае он скажет Гитлеру: «Бальбо доблестно погиб во имя победы». Способнейший генерал! Отныне «Стальной пакт» скреплен кровью.

Муссолини заговорил об отношениях с Гитлером. Собственно, ради этого он и пригласил зятя.

– Наши успехи поставили Гитлера на место. Я заставил его отказаться от пренебрежительной манеры разговаривать со мной, как с младшим партнером. Он сам просит, чтобы мы приняли участие в бомбардировках Англии. Роли меняются, теперь и Гитлер нуждается в нашей помощи.

– Простите, дуче, я несколько сомневаюсь в искренности немцев, – осторожно возразил Чиано. Он не хотел противоречить тестю, но считал необходимым внести ясность. – Два месяца назад, – продолжал он, – Гитлер отказал нам в совместных налетах на Лондон, а теперь просит итальянские самолеты. Не кажется ли вам, дуче, что немцы рассчитывают за наш счет сократить собственные потери? Гитлер намерен освободиться на западе, чтобы заняться Россией. Он бережет силы и с нашей помощью хочет создать видимость серьезной борьбы с Британией.

– А я в этом совершенно уверен! – живо ответил Муссолини. – Но это не имеет значения. Меня он не проведет. С Гитлером я расплачусь той же монетой. Сейчас самое удобное время покончить с Грецией. О наступлении немцы узнают из газет, так же, как мы узнали об оккупации Румынии германскими войсками. Я поставлю его перед фактом. Главное, чтобы немцы не пронюхали раньше времени о наших планах. Иначе снова начнет уговаривать, чтобы мы не портили ему игру…

Чиано согласен, но его смущало одно обстоятельство. Он сказал:

– Все это верно, но, к сожалению, немцам уже известно многое. Риббентроп пробовал убеждать меня, что наша акция на Балканах несвоевременна.

– В таком случае мы опередим их. Лишь бы Гитлер не стал меня уговаривать! Воспользуемся его отсутствием. Он долго пробудет во Франции?

– Как сообщает Аттолико из Берлина, фюрер намерен встретиться с Франко, затем с Петеном. Это займет неделю. Он выехал позавчера. Значит, в нашем распоряжении дней пять.

– Тогда начнем немедленно. Хотя бы в четверг. Я вызвал маршала Бадольо. Он скоро приедет. Смотрите, что я ему предложил.

Муссолини остановился перед атласом, раскрытым на карте Греции. Внимание Чиано привлекла сафьяновая закладка с тисненой монограммой – его подарок ко дню рождения тестя. Скрытая наполовину в толще атласа, она отмечала какие-то другие страницы.

– Я заложил карту Египта, – сказал Муссолини, перехватив взгляд Чиано. – Кажется, мне нужен еще один атлас, чтобы одновременно держать открытыми нужные карты. Пока я с удовольствием пользуюсь вашим подарком. – Он рассмеялся собственной остроте: – Свои карты я раскрываю только здесь, в кабинете… Однако смотрите, что получается. Тосканская дивизия наносит внезапный удар сюда. В секторе Корча мы располагаем… – Муссолини принялся излагать план греческой операции.

Вскоре явился маршал Бадольо, семидесятилетний старик, сохранивший отличную военную выправку. Он был расстроен и недоволен. Хмуро слушал Муссолини, который с увлечением рисовал картину предстоящих военных действий.

– Таким образом, – закончил он, – не пройдет и двух недель, как мир должен будет согласиться, что Греции больше не существует. Разве вы не согласны со мной, маршал Бадольо?

– К сожалению, – начальник генерального штаба несколько помедлил, словно подбирая слова, – к сожалению, не все обстоит так, как нам хотелось бы.

– Что вы хотите сказать? – насторожился Муссолини.

– В нашем распоряжении всего пять дивизий. – Бадольо снова помедлил. – Против двадцати девяти, которыми располагают греки.

– Ну и что? Тем эффектнее будет победа. Вы забываете про внезапность.

Маршал Бадольо словно не расслышал восклицания Муссолини.

– Я пришел к вам сообщить, дуче, что мнения начальников штабов морских и воздушных сил не расходятся с моим мнением. Мы еще не готовы к военным действиям.

– Опять та же песня! – Муссолини досадливо сморщил подвижное лицо. – Я не узнаю вас, маршал Бадольо! В Эфиопии вы вели себя иначе. Вас не приходилось подталкивать. Вы не остановились перед тем, чтобы применить удушливые газы против абиссинцев. Потом вы стали вице-королем Эфиопии… Могу вам обещать этот пост в Греции.

Муссолини бил на честолюбие маршала. Ему не хотелось обострять отношения с начальником генерального штаба в канун таких серьезных событий. Бадольо продолжал возражать:

– Там было иное – наше полное превосходство. Туземцы сражались против нас с кремневыми ружьями… Может быть, следует предварительно обсудить вопрос на верховном фашистском совете? К тому же финансовое положение в стране напряженное. Где мы возьмем деньги?

Муссолини вспылил:

– Никаких советов! Я ваш верховный совет! К вашему сведению, финансы никогда не приводят к государственным потрясениям. Империи распадаются лишь вследствие военных поражений или внутренней политической неустойчивости. Нам это не угрожает… Военные действия мы начинаем в четверг. Таков мой приказ.

– Даже раньше назначенного срока?

– Да! – Муссолини резко отвернулся от собеседника.

В кабинет без стука вошла Кларетта Петаччи. Наступило молчание.

– Я не помешала вам, дуче?

– Нет, нет, нисколько! – Муссолини расплылся в улыбке. – Вы собрались на охоту?

– Да. Как я вам нравлюсь в этом костюме?

– Великолепно! Вы как Диана, синьора Петаччи! Ваше место – в ее храме в Капуе. Могу ли я быть вашим лесным царем? – Муссолини явно заискивал перед любовницей.

В охотничьей куртке, тирольской шляпе и короткой юбке, открывавшей красивые ноги, Кларетта выглядела весьма эффектно и молодо. Она кокетливо повернулась, показывая охотничий наряд.

– Дорогой маршал, вы извините, если я похищу у вас дуче? Нельзя же постоянно заниматься делами… Вы не хотите проводить меня на охоту, дуче?

– Конечно, конечно! К тому же мы уже закончили наши дела… Итак, маршал Бадольо, вы отдаете приказ. Это окончательно и бесповоротно.

К машинам спускались все вместе. Мушкетеры взяли «на караул». Впереди шли Муссолини с Клареттой, позади маршал Бадольо и граф Чиано. Чиано смотрел на Кларетту и Муссолини. На лице мелькнула усмешка. Мелькнула и исчезла, – упаси бог, если ее заметит Бадольо! Властитель Италии шел рядом с любовницей, подлаживаясь под ее легкий шаг. Возможно, ему казалось, что рядом с ней он так же строен и молод. Но со стороны это выглядело комично.

Чиано не принимал участия в разговоре Муссолини с Бадольо. Онтолько подумал: «Если бы любовница дуче не вошла в кабинет, возможно, маршалу удалось бы убедить Муссолини отложить операцию». Он и сам раздумывал над исходом кампании: не слишком ли все авантюристично? Когда еще военные операции начинались при таком сопротивлении маршалов и генералов? Но теперь дело сделано.

Прощаясь с тестем, Чиано сказал:

– Вы разрешите мне, дуче, принять участие в предстоящих событиях? Я хочу доказать вам свою преданность и возглавить авиационную эскадрилью.

Слова Чиано растрогали Муссолини.

– Благодарю вас, дорогой граф! Благодарю! Я всегда знал, что вы поддержите меня в ответственную минуту…

Война была решена. Двадцать восьмого октября 1940 года итальянские войска вторглись на территорию Греции.

IV

Когда германского рейхсканцлера захватывала очередная навязчивая идея, он уединялся, замыкался в себе. Каждый раз он приходил в буйное неистовство, встречая малейшие возражения или сталкиваясь с внезапным препятствием. Пусть отдаленно, но подобное состояние напоминало бешенство животных в первой стадии заболевания. Так собака, пораженная бешенством, прячется от людей, отказывается от пищи, пока признаки раздражительного беспокойства и возбуждения не переходят в приступы необузданной ярости.

Дилетантство Гитлер возводил в принцип. Он был уверен, что только не отягощенные излишними знаниями люди могут стать творцами оригинальных идей. Гитлер и себя причислял к этой категории, высказывая изумительное пренебрежение к науке, искусству, морали, ко всему, что, с точки зрения воинствующего обывателя, может сковать полет мысли юберменша – сверхчеловека. Среди излюбленных фраз была одна, которую Гитлер повторял особенно часто: «Когда я слышу слово „культура“, мне хочется взяться за пистолет…»

Его рука слишком часто тянулась за пистолетом. Могло ли быть иначе?

Дилетантство, возведенное в принцип, Гитлер относил к несомненным качествам выдающейся человеческой личности. Только дилетанты, озаренные сверхъестественной интуицией, способны поставлять миру великие идеи. Только они могут осуществлять их решительно и упрямо… Таким Адольф Гитлер считал себя.

Рейхсканцлер радовался и торжествовал, когда в два счета набросал план захвата Гибралтара, воспользовавшись туристской картой, висевшей на стене салон-вагона.

Это произошло на пути в Андеи на франко-испанской границе. Гитлер ехал туда для встречи с испанским диктатором генералом Франко.

Военный советник Йодль и начальник штаба вермахта Кейтель вышли из салона ошеломленные. Даже их шокировало поведение Гитлера. В их глазах все еще стояла туристская карта Западной Европы, изрезанная красными волосяными линиями железных дорог, пунктирами шоссейных магистралей. Сверху и снизу на карту наползали рекламы французских вин, марсельского варьете, средиземноморского курорта с видом ядовито-лазурного побережья. Угол занимало расписание поездов и международных пароходных рейсов. Карту, предназначенную для туристов, выпустила перед войной фирма Кука. Она не имела даже отдаленного сходства с привычными крупномасштабными картами генерального штаба. Генералы растерянно смотрели на синие стрелы, возникавшие под рукой Гитлера. Бегло начертанные линии пересекали танцовщицу, застывшую в фривольной позе около гибралтарской крепости. Шокированные профанацией военного искусства, представители штаба мысленно пожимали плечами, но вслух соглашались с Гитлером и отчетливо повторяли: «Яволь!»

– Я предлагаю вам только идею, – говорил Гитлер, расхаживая с карандашом в руке по салон-вагону. – Я исхожу из того, что мне нужен Гибралтар, как его захватить – подумайте сами. Многое я рассчитал лично, вам остаются только детали. Переброска войск требует три месяца. Переход франко-испанской границы произойдет за тридцать восемь дней до нападения. Британский ключ от Средиземного моря должен лежать у меня в кармане. Конкретные сроки я назначу после встречи с Франко. Произойдет она, возможно, сегодня. Все!..

Гитлер наклонил голову, давая понять, что беседа окончена. Он проводил глазами генералов, сгрудившихся у выхода, повернулся к Гессу и рассмеялся.

– Ну как тебе нравится?! Задал я своим тугодумам работу! Они, кажется, опять обалдели от моего плана. – Гитлер сел на кушетку и в радостном возбуждении шлепнул себя ладонями по коленям.

– Это гениально, мой фюрер! Как всегда, смело и неожиданно.

Гесс смотрел на Гитлера сухими, горящими глазами, запавшими в глубокие орбиты. Взгляд его скрывали дремучие, нависшие брови. Своего заместителя Гитлер считал наиболее преданным человеком. В салон-вагоне они остались вдвоем.

– Главное – предложить идею, – самодовольно повторил Гитлер. – Кто может сделать это лучше меня? Здесь хватит их надолго, всяких идей, – рейхсканцлер прикоснулся кончиками пальцев к потному лбу, прикрытому жесткой прядью волос. – Здесь главная национальная ценность Германии. Разве не так?

Подлаживаясь к хвастливо-патетическому тону Гитлера, Гесс ответил:

– Да, мой фюрер, это счастье, что вы стоите во главе Третьей империи. Большое счастье. Я помню еще ваши идеи на заре фашистского движения…

Заря нацистского движения рождалась в ландсбергской тюрьме лет семнадцать назад. Оба они попали туда вместе с другими участниками неудачного фашистского путча в Мюнхене. Гитлер и тогда любил пускать пыль в глаза, бахвалился и кичился. Его голову распирали идеи, свои и чужие, но Гитлер не всегда мог внятно их выразить. В тюрьме писали программу, писали сообща, каждый свое: Розенберг – о чистоте крови, Лей – о евреях, Гесс – специализировался в социальных вопросах. Потом авторство отдали Гитлеру. Так родилась книга «Майн кампф». Гесс вспоминал. Как-то утром они лежали на жестких нарах. Свет скупо проникал в камеру через кованую решетку тюремного окна. Зевая, Гитлер лениво сказал: «Сегодня ночью я изобрел пулемет новой конструкции, придумал сюжет пьесы и сочинил балладу в четыреста строк. Хочешь, прочту?» Гесс слушать не стал – сослался на то, что пора прибирать камеру. Мало ли что взбредет в голову человеку бессонными тюремными ночами… Конечно, уборка камеры служила только предлогом, просто обрыдло изо дня в день слушать бредовые прожекты, тем более бессмысленные, бессвязные стихи. Потом, когда участники путча стали называть себя «старой фашистской гвардией», когда времена изменились, Гесс иначе стал относиться к случайным разговорам на тюремных нарах. Произошла переоценка ценностей. Он вдруг обнаружил в рассуждениях Гитлера глубокий и сокровенный смысл, гордился близостью с фюрером в те далекие времена. Гесс охотно отдавался воспоминаниям, тем более что рейхсканцлер всегда благосклонно слушал подобные разговоры. На этот раз Гитлер бесцеремонно перебил Гесса:

– Подожди, подожди! Сейчас не до лирических воспоминаний. Меня занимает другое. Только с тобой я могу быть откровенным. – Гитлер лукавил, казалось, без видимой нужды. До конца он никому не верил, ни единому человеку, с годами становился все более мнительным. Но сейчас Гесс был ему нужен: только Гесс сможет выполнить его план. От этого зависит многое. – То, что я сказал генералам, – продолжал Гитлер, – только половина правды. Гибралтар – не все. Он нужен мне, чтобы сломить британское упрямство. С ключом от Гибралтара я заставлю Черчилля быстрее стать на колени. А тогда, – Гитлер мечтательно поднял глаза, – тогда я уверенно пойду на восток – в Москву, на Украину, в Донбасс… Покончив с Россией, брошу экспедиционные корпуса через Закавказье к Персидскому заливу, захвачу Индию, Ближний Восток, Египет… На Египет целится Муссолини, я знаю. Но он не способен разгрызть кость, брошенную ему судьбой. Муссолини один ничего не сделает в Северной Африке. Мы поможем ему и возьмем Египет себе.

– На пути к Египту лежит еще Турция. Что, если…

– Турки перейдут на нашу сторону, – уверенно возразил Гитлер. – А если нет, пусть пеняют на себя. Удар на юг нанесем через Анатолию, хотя бы и вопреки воле турок. Я все рассчитал, генералам даю сто сорок пять дней, чтобы закончить всю операцию. Это самое большее. Мне нужно экономить время, чтобы приблизить эру мирового господства Великогермании. Вот тогда я стану властелином мира. Только я! Но прежде надо покончить с Россией…

В охватившем его возбуждении Гитлер с размаху ударил кулаком по столу, вскочил и снова заходил по салону. Речь его стала отрывистой.

Взвинченный собственными мыслями, он будто забыл о том, что намеревался сообщить Гессу. Еще не начиная борьбы на востоке, Гитлер уже бесился при мысли, что Россия стоит на его пути к мировому господству. Последние месяцы Гитлера одолевала одна мысль: как сокрушить Россию? Остальное, в том числе и Гибралтар, и налеты на английский остров, играло лишь подчиненную роль. Предстоящий разговор с Гессом тоже имел прямое отношение к России. Как бы случайно Гитлер спросил:

– Скажи-ка, ты предпринял наконец что-нибудь для встречи с британцами – с Гамильтоном или еще с кем? – Гитлер не оставлял надежды покончить войну с Англией методом дипломатических переговоров.

– Да, я уже говорил вам, мой фюрер, о письме, которое отправил через принца Гогенлоэ в Шотландию.

– Ну и что?

– Не исключена возможность, что встреча состоится где-нибудь в Португалии. Возможно, в Швейцарии. Наиболее подходящим местом может быть Цюрих.

– В Швейцарии или Португалии… Послушай, Гесс, – Гитлер остановился с таким видом, словно идея только что родилась в его голове, – а что, если… Да… Да, да! А что, если тебе самому отправиться в Англию? Не в Цюрих, не в Лиссабон, а именно в Англию…

– Простите, фюрер, я вас не понял. Идет же война…

– Да. Но ты можешь, предположим, поссориться со мной и сбежать из Германии. Тайно сесть в самолет и улететь. Приземлишься в имении того же герцога Гамильтона. Это в районе Глазго. Для «мессершмитта» горючего с лихвой хватит в один конец, ну, а обратно тебе самолет не понадобится. После переговоров англичане проводят тебя с помпой, как миротворца. Они спят и видят заключить перемирие. Как тебе нравится план? Переговоры без всяких посредников. Но, – Гитлер предостерегающе поднял руку, – об этом пока никто не должен знать, кроме нас. Никто… Честное слово, мы с тобой сделаем отличное дело! Подумай, напиши еще раз Гамильтону. Ну, и, конечно, сначала потренируйся. Ты ведь когда-то был летчиком.

– Да, фюрер, я все сделаю, как вы сказали.

Гесс отлично знал, как бессмысленно возражать Гитлеру. Но перспектива лететь в Англию под разрывами зенитных снарядов не улыбалась. Английские зенитчики не станут разбираться, зачем летит к ним вражеский самолет. Да, предложение, – впрочем, какое тут предложение, приказ, Гесс это тоже прекрасно знал, – свалилось на его голову, как ком снега в жаркое лето. От одной мысли, что придется совершить такой перелет, засосало под ложечкой, будто появилась изжога. Слава богу, фюрер ничего не заметил…

– Я всегда был уверен в твоей преданности, – сказал Гитлер. – К сожалению, не на многих я могу положиться… Итак, действуй! Когда договоришься о встрече, мы все обсудим подробнее. Займемся пока Гибралтаром. Я назвал это планом «Феникс».

Ради «Феникса» Гитлер и предпринял поездку в Андеи, чтобы договориться с Франко.

– Думаю, будет нетрудно уломать каудильо.

Гесс был доволен, что разговор перешел на другую тему: останется время подумать. Он с преувеличенным оживлением принялся обсуждать гибралтарскую проблему.

– Без испанцев, – сказал он, – будет трудно захватить крепость.

– Конечно, Франко должен вступить в войну. Мадридский головастик нам многим обязан. – Гитлер не стеснялся в пренебрежительных выражениях по поводу своих сателлитов. – Без меня коммунисты давно дали бы ему коленкой под зад и вышвырнули бы из Испании. Пообещаю ему пару обглоданных костей. Мне это ничего не стоит – пообещать… – Рейхсканцлер поглядел на часы: – Каудильо теперь, вероятно, уже ждет нас в Андее.

Гесс тоже посмотрел на часы:

– Да, часа через два будем на месте.

– Значит, у нас еще есть время выпить по чашке кофе.

Гитлер нажал звонок. В дверях появился полковник Шмундт, личный адъютант фюрера.

– Пригласи Геринга пить кофе. И Гиммлера тоже…

Геринг уже прознал, что фюрер разговаривает наедине с Гессом. Настроение упало. Он болезненно ревновал к любому, кто чаще его встречался с Гитлером, особенно с глазу на глаз. Может, наушничает? Так, чего доброго, его посадят на мель завистники и интриганы…

Рейхсмаршалу не помогло даже такое испытанное средство, как драгоценные камни. Геринг всюду возил их с собой. Адъютант хорошо знал его страсть, знал, как восстановить равновесие шефа. Когда Геринг появлялся не в духе, адъютант приносил туго завязанный мешочек из синей замши, в хрустальный кубок высыпал драгоценные камни и оставлял Геринга одного. Рейхсмаршал садился, навалившись грудью на стол, пересыпал их, как зерна, с ладони на ладонь, любовался игрой самоцветов, радужным холодным сиянием алмазов, чистотой изумрудов, сапфиров, формой жемчужин. Прикосновение к камням вызывало удовлетворенную алчную дрожь. Рейхсмаршал начинал вспоминать, при каких обстоятельствах попал к нему камень, прикидывал, сколько он стоит. И каждый раз получалось, что сокровища достались за сущий бесценок. А он в любое время может выручить за них миллионы. Это сразу рассеивало дурное настроение.

Но на этот раз камни не помогали. Геринг сгреб их в синюю замшу, затянул шнур, подкинул на ладони и передал адъютанту. В этот момент позвонил Шмундт, приглашая к Гитлеру.

В салон-вагон пришел с затаенной обидой, сел молча за стол, покосился на Гесса. Гесс сидел с торжествующе-непроницаемым видом. О чем он успел договориться с фюрером?

За кофе говорили о предстоящей встрече с Франко, о Гибралтаре. Гитлер спрашивал мнения Геринга, и тот постепенно оттаял, перестал дуться. Значит, фюрер по-прежнему считается с его мнением. Он высказал точку зрения, что, прежде чем нападать на Россию, следует покончить с Гибралтаром и вообще с Англией, – надо полностью развязать руки.

V

Тем временем поезд – бронированная крепость, ощетинившаяся пулеметами и стволами скорострельных пушек, – пересекал Южную Францию. Он приближался к испанской границе. Первая часть путешествия подходила к концу. Не надеясь на прочность брони и огневую мощь подвижной крепости, Гиммлер позаботился о более надежной охране. В побежденной стране могут быть всякие неприятности. На всем протяжении от Мюнхена до Андеи через каждые двести метров стояли двойные патрули немецких солдат. Для этого к железной дороге стянули немало войск со всей Франции.

В Андеи поезд подошел к пустому перрону. На нем маячила только одинокая приземистая фигура испанского диктатора в пышном, опереточного вида, военном мундире. Свита каудильо почтительно стояла в стороне. Франко ни с кем не хотел делить честь первым встретить могущественного союзника. Напыщенный, маленький, с толстенькими, обвисшими щеками, Франко довольно комично выглядел в своем бутафорском наряде.

Едва поезд остановился, как Франко, уцепившись за поручни, взобрался на высокую подножку вагона. Гитлер наблюдал за ним из окна сквозь неплотно прикрытые шторы.

– Торопится в вагон, как носильщик, – сказал он, скептически скривив губы. – Его даже не нужно уламывать, просто заплатить за мелкие услуги…

Но получилось иначе.

Следом за каудильо в вагон поднялась и его свита. Встреча с Гитлером произошла в салон-вагоне. Здесь же начались и переговоры. Сначала Франко внимательно слушал затянувшийся монолог Гитлера, пытался раз-другой вставить свое замечание, но Гитлер каждый раз перебивал и не давал ему раскрыть рта. Тогда каудильо уставился в полированную ножку кресла и в такой позе продолжал слушать. Свою часовую речь германский рейхсканцлер закончил словами:

– Вот все, что хотел я сказать. Наши страны связаны одними целями, одними идеями. Надеюсь, у вас нет недоуменных вопросов? О практической стороне дела путь договорятся наши штабисты. Не станем тратить на это время.

Участие Испании в гибралтарской кампании Гитлер считал делом решенным. Но Франко осторожно спросил:

– Скажите, фюрер, значит, нам придется объявить англичанам войну?

– Это дипломатическая формальность. В наше время она не обязательна.

– Но фактически мы окажемся в состоянии войны? – Франко настойчиво добивался ответа.

– Если хотите – да. Какое это имеет значение?

– Видите ли, мы еще не готовы к войне. Где гарантия, что мы не потерпим материального ущерба? Я уж не говорю о возможных человеческих жертвах… Я хотел бы знать, ради чего Испания должна идти на такой риск.

– Риска здесь нет. Я располагаю такими силами, которые покончат с Гибралтаром в несколько суток. После войны вы получите то, что вас интересует.

– Видите ли, – Франко говорил, не подымая головы, уставившись по-прежнему в ножку кресла, – выражаясь коммерческим языком, нам нужны реальные гарантии.

– Хотите сказать – вексель? – Гитлер начинал закипать, но сдерживался по мере сил.

– Вексель – не то слово, – мягко и невозмутимо ответил Франко. – Скорее закладная под имущество. Прежде всего нужны продовольствие и оружие. Скажу не стесняясь: мы ощущаем недостаток в том и другом. Ну и, конечно, следует поговорить об Алжире. Как вы посмотрите на наши претензии в Северной Африке? Алжир и Марокко должны быть испанскими.

Начался торг. Франко торговался, как на мадридском базаре. Гитлер вскипал, взрывался, но ничего не мог сделать. Франко вдруг заартачился, боялся, как бы не продешевить. Он понял – нельзя упускать момент. Гитлер тоже понял – мадридский торгаш намерен прижать его. Такого давно не бывало. Гитлер терял самообладание, трижды прерывал совещание, сердито шел к выходу и возвращался обратно. Ничего не поделаешь, план «Феникс» может рухнуть из-за упрямства дерьмового человечка. Мысленно он употребил более крепкое выражение. Чего хочет Франко? Гитлер же согласился – даст оружие, даст продовольствие. Начнет поставки хоть завтра. Обещает поддержать территориальные притязания, согласен на Алжир и Марокко. Дает слово честного человека, что все так и будет. Но Франко сначала должен вступить в войну. Сегодня Гитлер физически не может отдать Алжир, он принадлежит французам, надо повременить. Рейхсканцлер надеется, что каудильо поймет его. Ведь с Францией заключено перемирие…

Франко соглашался. Да, он понимает, но ему нужны гарантии, рисковать он не может.

Переговоры длились до глубокой ночи, закончились в третьем часу. Обломать Франко не удалось. Он лишь уклончиво согласился подумать и незамедлительно, как только будет возможность, дать свой ответ. Согласовали ничего не значащее коммюнике и разошлись.

В ту же ночь поезд Гитлера вернулся на север. Направлялся он в Монтуаре на Луаре, куда рейхсканцлер вызвал из Виши Лаваля и дряхлого Петена. Они возглавили французское правительство после капитуляции. С этими можно не церемониться – холопы.

К завтраку Гитлер вышел с серым лицом и оловянными подтеками под глазами. Волнения к бессонница прошлой ночи не прошли для него бесследно. Черт бы побрал этого каудильо! Неблагодарная свинья! Придется оттянуть подготовку к «Фениксу».

За столом все пытались отвлечь Гитлера от мрачных мыслей, Геринг старался вовсю. Когда заговорили о Петене, Геринг, сам того не подозревая, повторил остроту Черчилля:

– Такова судьба маршалов – передавать вам власть, дорогой фюрер. В Германии Гинденбург, во Франции Петен… Хайль Гитлер! – Геринг встал из-за стола, поднял руку в нацистском приветствии.

Гитлер ответил благосклонной улыбкой – шутка понравилась. Он спросил:

– А Черчилль не имеет звания маршала? Ему придется нам уступить. Как полагаешь, Гесс? – Гитлер заговорщически посмотрел на Гесса.

Геринг приметил это. У него вновь упало настроение: что-то они вдвоем затевают?..

Дурное настроение Гитлер сорвал на французах. Петен и Лаваль явились в салонп-вагон как просители. Рейхсканцлер предупредил – для беседы у него ограничено время. Сказал просто так, чтобы унизить холопов и насладиться властью. Но беседу и в самом деле пришлось оборвать по непредвиденным обстоятельствам.

В разгар беседы в салон вошел Кейтель. Он наклонился к Гитлеру и шепнул на ухо:

– Извините, мой фюрер, из Рима поступило важное донесение: Муссолини решил оккупировать Грецию.

– Что? Опять этот болван лезет мне под ноги!

Гитлер забыл про сидевших французов. Как у него вырвалась такая фраза? Посмотрел: не догадался ли кто из них, о ком идет речь? Но оба невозмутимо сидели в почтительных позах. Гитлер обратился к Петену:

– Извините, но более значительные дела вынуждают меня прервать беседу. Надеюсь, мы продлим ее позже.

Французы заторопились.

– Конечно, конечно! Мы можем и позже, месье фюрер… – Лаваль, раскланиваясь, пятился к двери.

Гитлер небрежно ткнул каждому руку.

На платформе Лаваль и Петен переглянулись. Они так и не поняли, почему их стремительно выпроводили из вагона. Когда же продолжится беседа? Пошли к машинам, оставленным за вокзалом. Торопливым шагом их обогнал фельдмаршал Кейтель. Его сопровождал адъютант. Кейтель глянул по сторонам – под платанами, уже начинавшими терять листву, стояли только две французские правительственные машины. Не раздумывая, Кейтель сел в первый автомобиль, предназначенный для Лаваля. Лаваль протянул было руку к лакированной дверце.

– Извините, господа, – грубо сострил Кейтель, – я должен на время конфисковать ваш лимузин, хотя война уже кончилась. – Не дожидаясь ответа, бросил шоферу: – Аэродром! Быстро!

Машина исчезла за поворотом.

– Не кажется ли вам, месье Лаваль, что отношение несколько странное? Как-никак мы представляем Францию.

– В политике не всегда следует быть щепетильным. Мы еще найдем с ними общий язык. Надо приноровиться.

Вместе сели в одну машину. Лаваля озадачила внезапная поспешность, с которой Кейтель отправился на аэродром. Но как ни ломал голову, сообразить ничего не смог.

VI

Когда выпроводили французов, Гитлер резко спросил:

– Сведения достоверны?

– Да, мой фюрер, сомневаться нельзя. Не сегодня завтра итальянские войска перейдут греческую границу. Маршал Бадольо подписал приказ о наступлении. Я только что получил донесение.

– А, черт! – Гитлер переломил карандаш надвое. Посмотрел и бросил: – Как это не вовремя! План «Ось», скажите, у вас готов?

План «Ось» – оккупация Италии германскими войсками на случай измены итальянского союзника или других непредвиденных обстоятельств.

– Нет, мой фюрер, он в стадии подготовки.

– Какого же дьявола вы до сих пор тянете?! – вспылил Гитлер, хотя он совсем недавно поручил это Кейтелю. – Немедленно дайте мне план! Немедленно, повторяю… Летите сейчас же в Берлин, заберите все, что есть. Дайте указания штабникам. Нечего им даром протирать штаны! Я их заставлю работать!.. Теперь вот что… – Гитлер с мучительным напряжением думал, как предупредить события на Балканах. – Вот что. Завтра я должен встретиться с Муссолини. Подготовьте все материалы о возможных контрмерах. Если успеете, возвращайтесь в Мюнхен. Быть может, застанете меня там.

Гитлер принял решение молниеносно. Нельзя терять ни минуты. Он немедленно поедет в Италию, удержит Муссолини от опрометчивого шага. На Балканах должна быть тишина. Нечего там баламутить воду. Иначе… Иначе черт знает что может получиться!

– Встречу вы хотите провести в Бреннере? – спросил Кейтель.

– Нет, нет! Я сам поеду в Италию. В Бреннер он станет собираться неделю. Сообщите Муссолини – завтра я должен с ним встретиться. Хотя бы во Флоренции. И пусть дурака не валяет. Передайте – завтра во Флоренции.

Кейтель экстренно вылетел в Берлин, а личный поезд Гитлера на всех парах помчался к Альпам, Минуя промежуточные станции, он останавливался только, чтобы набрать воды или сменить паровоз. По всей дороге иное движение было приостановлено. Гитлер боялся упустить время. От скорости его локомотива зависело многое, если не все.

В Мюнхене Кейтель успел нагнать поезд. За эти часы он справился со всеми делами.

На следующий день поезд Гитлера прибыл во Флоренцию. К своему удивлению, среди встречающих Гитлер не обнаружил Бенито Муссолини. Это насторожило: «Затягивает время, пройдоха!» С вокзала отправились в отведенную резиденцию, но и там Муссолини не оказалось.

Появился он часа через полтора – намеренно заставлял себя ждать. Вошел напыщенный, с поднятой головой и выпяченной грудью. Вся его фигура, самоуверенное выражение будто говорили: «Теперь мы на равной ноге, мой дорогой союзник фюрер».

После взаимных, несколько церемонных приветствий Гитлер сказал:

– Я прибыл к вам, дуче, и предпринял это путешествие, чтобы предостеречь вас от неверного шага. Наши общие интересы требуют…

С первых же слов Муссолини остановил Гитлера:

– Фюрер, вы приехали слишком поздно. Дело на полном ходу: наши войска вступили в Грецию сегодня утром, несколько часов назад. Я не мог предупредить вас раньше – вы находились в отъезде. – Совсем другим тоном спросил: – Успешны ли были ваши переговоры с Франко? Надеюсь, он хорошо себя чувствует?

– Да, хорошо, – бросил Гитлер. – Неплохо выглядит.

Сам в это время подумал: «Дьявол бы их побрал, моих горемычных союзников!» Да, приехал он слишком поздно, это надо признать. Сделал еще одну попытку, совсем не уверенный в успехе.

– Я надеялся, – сказал он, – поделиться с вами моими мыслями еще до начала конфликта с Грецией. Операцию следовало проводить в лучшее время года. Во всяком случае, после президентских выборов в Соединенных Штатах.

– Вы надеетесь, что вместо Рузвельта изберут более приемлемую для нас фигуру? Для меня это сейчас не имеет значения. Не беспокойтесь, фюрер, с Грецией мы покончим в несколько дней, – Муссолини с внутренним злорадством заметил недовольство и разочарование Гитлера. – Мои берсальеры успешно продвигаются вперед, они почти не встречают сопротивления.

– Я рассчитывал предложить вам две дивизии германских парашютистов, чтобы ускорить события. – Гитлер решил: раз уж заварилась каша, ее нужно быстрее доваривать.

– Благодарю, благодарю вас, мой фюрер! Ваши слова достойны верного союзника. Но вам не стоит распылять силы, мы управимся сами, – Муссолини вспомнил: Гитлер ответил ему такой же фразой по поводу бомбардировок Лондона. Пусть проглотит ту же пилюлю.

Во Флоренции Гитлер не стал задерживаться, вернулся в Берлин. Две неудачи почти в течение суток – с Гибралтаром и на Балканах – расстроили его. И то и другое могло отразиться на вторжении в Россию. Если Муссолини завязнет в Греции, значит, придется ему помогать. Англичане непременно встрянут в это дело. Уйдет лишнее время, лишние силы…

На очередном докладе Кейтеля в имперской канцелярии Гитлер распорядился:

– Готовьте план «Марита» – вторжение в Грецию. Я не уверен в военных способностях Муссолини. Его бахвальство и самонадеянность подобны цветку, который вянет при холодном ветре. Не удивлюсь, если в Греции его обдует морозным ветром. – Потом добавил: – Муссолини напоминает мне импотента, который пытается изнасиловать женщину. Может быть, фельдмаршал Лист сделает это лучше? Поручите ему готовить операцию.

Многочисленные идеи, рождавшиеся в голове Гитлера и его приближенных, трансформировались в секретные военно-стратегические планы. Подобно кораблям или берлинским аптекам, каждый из них имел свое название: «Марита», «Феникс», «Ось», «Морской лев»… Но важнейшим из них оставался «план Барбаросса». Он словно поглощал в себя все остальные планы германского вермахта.

Глава шестая

I

В тот год снег в горах лег раньше обычного. В конце октября, когда началось злополучное наступление в Греции, вершины стояли белые, точно крахмальные головные уборы монахинь ордена кармелиток. Они сливались с тусклым небом, затянутым рваными, холодными облаками. Помнится, по этому поводу Бруно поспорил с Джузеппе – ездовым, тоже из резервистов. Джузеппе уверял, что горы похожи на убранство монахинь, а он, Челино, сравнивал их цвет с исподним солдатским бельем – такие же серые.

Вероятно, сравнения приходят на ум в зависимости от настроения. Джузеппе до войны был художником. Он тоже из Рима – рисовал на тротуарах картинки. Стоял обычно у храма святого Петра, где больше всего шатается иностранцев. Говорил, что насобачился в два счета рисовать мелом, особенно портреты прохожих. Подходит человек, а на панели уже его портрет, – пожалуйста, любуйтесь! Этим Джузеппе и зарабатывал. Конечно, когда впервые попал в горы, все его восхищало, для всего придумывал красивые сравнения. Восторженный, как ребенок. А Челино знал уже, почем фунт солдатского лиха. Из Франции едва унес ноги. Если бы не перемирие, может, там и остался бы. Думал – отвоевался, так на тебе, послали в Грецию…

Перед наступлением настроение было паскудное, будто чуял недоброе. Римский художник ехал на зарядном ящике, и ему не приходилось месить грязь дырявыми сапогами. Если бы Джузеппе не убили, посмотрел бы Челино, какие сравнения стали бы приходить художнику в голову. Из батареи Джузеппе первым отправился на тот свет. Малокалиберный снаряд попал прямо в живот. Джузеппе не успел даже спрыгнуть с зарядного ящика. В тот раз они напоролись на греческую засаду.

Но в основном Челино считал, что ему и на этот раз повезло чертовски. Как он завидовал ездовому Джузеппе, а обернулось все иначе. Уж лучше получить осколок в ягодицу, чем снаряд в брюхо.

Сначала все шло будто бы хорошо. Целую неделю наступали, не встречая сопротивления. Конечно, мерзли, мокли, конечно, уставали, как заезженные клячи, но шли вперед и не слышали никакой стрельбы. Неприятности начались с того, что новые сапоги, которые выдали солдатам, расползлись на третьи сутки по швам. Главное – у всех. Оказались гнилыми. Ох и чертыхались же ребята по адресу интендантского ведомства! Говорили, будто Петаччи, брат любовницы дуче, заработал на этом миллионы лир. Чтоб ему сдохнуть, если это правда!

Челино сначала подвязал подошву веревкой. Она порвалась на первом же каменистом подъеме. Не помогла и проволока. Бруно подобрал ее на дороге. Пришлось бросить и проволоку, и подошву. Натянул запасные шерстяные носки, которые связала мать, насовал туда еще старой травы. От холода это не спасало, но ноги не побил, как другие солдаты.

Ночью в горах крепко морозило, а днем отпускало, и горные дороги превращались в сплошное месиво из грязи и снега. Потом пошли ливни. Такие, что горные ручьи вздулись и ледяные потоки приходилось преодолевать вброд. Греки старательно разрушали за собой мосты. При таком положении какая же может быть стремительность в наступлении! Все же за неделю прошли в глубь Греции довольно далеко. Но зато уж, когда поддали греки, ударили ни с того ни с сего, пришлось улепетывать куда быстрее, чем наступали. Потом останавливались, затевали перестрелку и под ударами греческих войск снова откатывались назад. «Трубочисты» – солдаты из отрядов чернорубашечников – носились как угорелые, грозили расстреливать дезертиров. Поди расстреляй всех! На этот раз дезертиров в армии дуче не было, бежали все скопом – и солдаты, и генералы.

В начале декабря греки снова начали наступление. Ходили слухи, будто заняли всю Албанию и угрожают Валоне. Это уже в самой Италии. В декабрьских боях Челино и зацепило осколком. Угодило в самую ягодицу. Ни сидеть, ни лежать невозможно. Рана Челино стала предметом солдатских шуток, но большинство их Челино не мог слышать – его вскоре отправили в госпиталь.

Раненых вывозили на крестьянских тряских повозках, иногда на санитарных автомобилях, но машины чаще всего стояли – не хватало бензина. Солдаты предпочитали выбираться из этой клоаки любым способом, хоть пешком, но не на машинах. Автомобиль – самое ненадежное дело.

Албанское селение, в котором остановилась колонна, было забито повозками с обмороженными, ранеными солдатами. Обмороженных стало особенно много, когда на смену ливням пришли морозы с пургой и ветром. Середину деревни занимала какая-то отступающая часть. Мрачные, обозленные берсальеры стояли в дверях и никого не пускали, кроме своих. Поругавшись с двумя часовыми, Челино, едва переступая ногами, пошел дальше. На узеньких, горбатых улицах сплошная толкучка. Шли вместе с широколицым тосканцем, они двое суток тряслись с ним на одной подводе. Но до сих пор Челино не знал его имени. Каждый был занят самим собой.

С грехом пополам удалось найти место в каменном домишке, прижавшемся к скале на краю деревни. По всей вероятности, здесь прежде была корчма. У ворот стояла коновязь – толстая перекладина на невысоких столбах, источенная чуть не до половины конскими зубами. Просторный двор обнесен стеной из дикого камня на глине. В глубине его виднелись конюшни с распахнутыми дверями. Во дворе теснились повозки: распряженные лошади понуро стояли, привязанные к ободам колес.

Кое-как улеглись на полу рядом со стойкой. В очаге догорали дрова. Блики падали на сводчатые потолки, на разбитые стекла посудного шкафа. Иного света в комнате не было. Устраиваясь поудобнее, тосканец спросил:

– Ты что же, правда, в задницу ранен?

– Ну да. Почему же я не могу быть ранен?

– Уж больно удачно.

– Бывает. – Челини осторожно лег на бок. – А у тебя что с рукой? Ранен?

Тосканец держал на перевязи замотанную полотенцем руку.

– Нет, обморозил, – ответил он неохотно. – Чертовские морозы здесь, в этих горах!

– Где же тебя угораздило?

– Там, – неопределенно сказал тосканец. – Давай спать, что ли… – Он поправил под головой ранец и закрыл глаза.

Челино посмотрел на него. Широкие скулы и подбородок заросли щетиной. Сколько ему лет, не разберешь. Наверно, уже пожилой. Чего-то таится. Солдаты всегда охотно говорят о своих ранах, болезнях, а этот…

– Говорят, на дорогах стоят заставы, проверяют раненых, – безразличным тоном сказал Челино. – Ищут дезертиров. Овра о нас заботится.

Овра – политическая полиция. Челино уголком глаза наблюдал за тосканцем: как будет он реагировать? Веки тосканца дрогнули, он открыл глаза и тревожно спросил:

– Неужели проверяют? – Помолчал немного и тоже безразлично добавил: – Ну, это меня не касается. Боюсь, как бы не отняли пальцы… Дезертиров ищут! – тосканец передразнил непонятно кого. – Теперь мы все дезертиры… Чудное дело: когда один бежал – дезертир, все вместе – отступление.

Челино согласился.

– А как тебя зовут? – спросил он.

– Зачем тебе? – снова насторожился тосканец. У него мелькнула мысль: «Уж не овровец ли этот черномазый парень? Что-то подозрительно он расспрашивает обо всем…»

В комнату вошел запоздавший солдат, волоча за собой ранец. В другой руке у него была винтовка. Разговор оборвался. Солдат осмотрелся.

– Подвиньтесь-ка, ребята, – сказал он, заметив, что эти двое не спят. – Измучился, как собака.

Тосканец недовольно пробормотал что-то, но подвинулся ближе к Челино.

– Ложись. Всем места хватит.

– Хватит, дьявол бы их побрал… На погосте тоже сейчас вповалку кладут. Нам везде места хватит. Гениально командуют! Спасибо дуче! – Солдат втиснулся между тосканцем и спящим соседом.

– Тише ты! Дурной иль пьяный? Держи язык за зубами, не один небось здесь. – Тосканец испуганно оглянулся.

Челино тоже стало не по себе. Он никогда не слышал, чтобы так откровенно и пренебрежительно отзывались о Муссолини. Как бы не нажить греха с такими разговорами! Сделал вид, что засыпает.

– Чего мне тише? Не правду, что ли, я говорю? Здесь нас бьют, в Африке бьют, а мы все пыжимся, кричим, что наступаем… Слыхал? Тосканскую дивизию греки в дым разделали. Только что подошла свежая. Теперь Албания для нас, считай, тоже накрылась.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, раз говорю. Хотите, послушайте моего совета – подавайтесь отсюда, да побыстрее. Греки на побережье вышли.

Пошептались немного еще и заснули. Под утро, когда в проемах окон обозначился белесый, неясный рассвет, Челино почувствовал, что его кто-то толкает.

– Послушай, – прошептал ему на ухо тосканец, – ты слышал, что говорил этот солдат вчера вечером?

– Не все. А что?

– Может, и правда, стоит пораньше сматывать удочки?

– Как их смотаешь? – Челино тоже подумывал, как бы выбраться поскорее из этого людского месива.

– Возьмем подводу и пораньше уедем. Сейчас дороги свободнее.

– Как ее взять? Я запрягать не умею.

– Городской, видно… Я запрягу.

Солдаты осторожно поднялись, чтобы не разбудить спящих, и вышли во двор. Светало. Тосканец подошел к повозке, что стояла ближе к воротам. Зевнул, помочился, прикидывая, как бы аккуратнее все сделать.

– Подержи ранец, – сказал он Челино и принялся запрягать лошадь.

Больной рукой орудовал, как здоровой. «Врет, что отморозил», – подумал Бруно.

– Поехали, – вполголоса сказал тосканец. – Придержи немного ворота – заденет.

– А меня что, забыли?!

Оба замерли на месте. Оглянулись – перед ними стоял солдат, который говорил с ними ночью.

– Я тоже с вами. Подождите, захвачу ранец.

Не дожидаясь ответа, солдат исчез в темном провале двери.

– Принесла еще нелегкая! – недовольно сказал тосканец. – С его языком пропадешь. Теперь уж нечего делать…

Когда солдат вышел, они вывели лошадь на улицу, притворили ворота и тронулись в путь. Челино с трудом взобрался в телегу и стал на колени – сидеть было больно.

Сразу за деревней каменистая дорога круто спускалась вниз и за мостом снова шла в гору. Некормленая лошадь с трудом тянула повозку, скользила копытами по заледенелой земле. Перевалили через седловину, ехать стало полегче. Повозка сама подталкивала конягу, и лошадь упиралась всеми ногами, вылезала из хомута.

– Так немудрено и в обрыв сверзиться – костей не соберешь. Надо что-то придумать.

Тосканец остановил лошадь, спрыгнул с повозки и побежал в сторону от дороги. Вернулся с длинной жердью – выворотил ее из ограды. Одним концом сунул под заднюю ось. Получился отличный тормоз.

Уже совсем рассвело, когда солдаты миновали еще одно селение. Несколько домиков с плоскими крышами тесно жались друг к другу, словно хотели согреться. На заборе подле самой дороги солдаты прочитали надпись: «Вива ла гуэрра!» («Да здравствует война!») Такие надписи малевали солдаты из роты пропаганды.

Сейчас внизу, под надписью, штыком был пришпилен рассеченный портрет Муссолини в военной парадной форме. Край портрета трепал ветер, и поэтому казалось, что Муссолини шевелит тяжелым подбородком, будто бы говорит.

Челино, возможно, сам бы ничего и не заметил. Он все старался устроиться поудобнее. Внимание его привлек третий спутник. Он сидел в повозке, свесив наружу ноги.

– Гляди-ка, гляди-ка! Вот это здорово! Ловко придумали!..

Тосканец отнесся иначе.

– За такие шутки может не поздоровиться. Пойти снять, что ли… – Тосканец собрался выпрыгнуть из телеги.

– Не лезь не в свое дело! Не ты вешал, не тебе и снимать, – остановил его солдат.

Поехали дальше. Точно такую же надпись на плоском камне у поворота дороги заметил Челино. Ее кто-то перечеркнул мелом и сверху написал торопливо: «Долой Муссолини!»

– Видали?! – одобрительно воскликнул солдат. – Может быть, тоже полезешь стирать?

– А мне-то что? – отозвался тосканец. – Меня не касается, пусть хоть что пишут.

Дорога полого спускалась в долину. Выглянуло солнце и начало пригревать. Челино наконец придумал, как ему лучше устроиться. Положил под живот ранцы – свой и тосканца – и лег ничком, выставив зад из повозки. Так они подъехали к следующему селению, где их неожиданно остановил патруль чернорубашечников.

– Куда едете? – спросил капрал, нахмурившись для пущей важности.

– Сопровождаю раненых, синьор капрал, – не растерялся берсальер.

– Документы!

Солдат охотно полез в задний карман штанов и достал книжку.

– А твой? – не унимался капрал.

Тосканец, как только они наткнулись на заставу, изобразил на лице жестокие страдания.

– У меня рука обморожена, синьор капрал, – сказал он. – Левой трудно достать.

– Доставай, доставай!

Капрал сличил документы.

– Ты что же, раненых из других частей возишь? – обратился он к первому солдату. – Задержать! Отойди в сторону.

Почесав затылок, солдат потянулся в повозку за винтовкой и ранцем.

– А ты куда ранен? – спросил капрал у Челино.

– В задницу.

– Болван! – взъярился капрал. Ему показалось, что солдаты над ним издеваются. – Ты мне за это ответишь! Я с тобой не шучу.

– Я говорю правду, синьор капрал.

– Покажи!

Челино закинул шинель и, спустив штаны, показал ягодицы, замотанные бинтом. Третий солдат, поняв, что терять ему нечего, принялся балагурить:

– Как сказал дуче, рана солдата – святыня. Может быть, поцелуете, синьор капрал…

– Молчать! Всех на пересыльный пункт! Там разберутся…

В сопровождении двух «трубочистов» солдаты двинулись на сборный пункт. По пути тосканец сказал Челито:

– Говорил я, что этот шалопай нас подведет, – так вот оно и вышло.

II

Анжелина была дома одна, занималась хозяйством, когда дверь бесшумно отворилась и в комнату вошел Луиджи. Вошел без стука. Она почти сразу узнала его по фотографиям. Только выглядел он гораздо старше. И одет был иначе – в берете и клетчатом шарфе, торчащем из-под легкого пиджака. Одежда явно не по сезону. От Анжелины не скрылась мимолетная растерянность, скользнувшая по лицу Луиджи. Встретив незнакомую женщину, он спросил:

– Скажите, здесь ли живет еще семейство Челино? – Окинув комнату взглядом, добавил: – Судя по обстановке, кажется, здесь.

– Да, здесь, но матери сейчас нет дома, – Анжелина называла Кармелину матерью. – Проходите, я ведь вас знаю: вы – Луиджи.

Луиджи инстинктивно оглянулся. Его давно никто не называл старым именем.

– Не так громко, синьора! Но я не знал, что у меня есть сестра… Кто же вы?

– Я Анжелина, – просто ответила она, – жена Бруно. Он в армии, а я живу с матерью. Она работает на господскомдворе и бывает здесь раз или два в неделю.

– Так братишка женился? Смотри-ка!.. Давно?

– Перед войной. Скоро будет два года.

– А что такое господский двор? Где работает мать?

– О, по старой памяти мать называет так особняк графов Чиано, как прежде, в деревне. По ее примеру мы тоже так называем. Она работает судомойкой.

– Смотрите, сколько новостей вы сразу мне выложили. Но… – Луиджи вдруг глухо и тяжело закашлялся. Подавив приступ кашля, вытер платком рот и закончил: – Но я хотел бы встретиться с матерью… Проклятый кашель! Видно, простудился в дороге.

– Да вы садитесь, садитесь, отдыхайте с дороги! Вам, верно, нужно помыться? Я сейчас согрею воды.

Луиджи продолжал стоять посреди комнаты. Он представлял, что дома все будет иначе. Больше всего мечтал выспаться, хоть чуточку отдохнуть. Но как знать, кто эта женщина? Досаднее всего, если тебя предадут в собственном доме. За последние годы Луиджи привык к осторожности. Анжелина будто угадала мысли Луиджи:

– Здесь вы можете себя чувствовать совершенно спокойно. Мне много говорили о вас. У нас в семье нет никаких тайн друг от друга… Садитесь, садитесь, я сейчас пойду предупрежу мать.

– Это было б неплохо.

– Знаете что? На плите в кухне горячая вода, я согрела ее для посуды. Берите, мойтесь, а я тем временем успею сходить на господский двор… Тазик за печкой.

– Ладно. Так давайте и сделаем.

Анжелина накинула на плечи теплый платок.

– Сегодня на улице что-то холодно. Я закоченела, когда шла с работы… А вы запирайтесь и мойтесь. Пусть дверь будет закрыта, будто никого нет дома.

Луиджи запер за молодой женщиной дверь, постоял, прислушался, когда утихнут шаги на лестнице, и снова открыл дверь. Нет, уж лучше он подождет мать здесь. Не должно быть ни малейшего риска. Луиджи поднялся в темноте этажом выше, ощупью нашел нишу и остановился. Здесь все было ему бесконечно знакомо. В случае чего можно выбраться на чердак, а оттуда на соседнюю крышу. Тут-то парни из Овра не так легко с ним справятся…

Луиджи стоял долго, может быть час, если не больше. У него занемели, застыли ноги. Но в концлагерях Луиджи научился терпению. Сколько раз приходилось стоять в холодном, каменном гробу карцера! Стоять куда дольше, чем здесь. Кажется, теперь это все позади, в прошлом…

Челино-старший покинул свое убежище, когда услышал внизу торопливые женские шаги и голос матери, – она озабоченно спрашивала о чем-то Анжелину.

– Где же он? – растерянно сказала Анжелина, заглянув в пустую комнату. – Уж не ушел ли куда?

– Здравствуй, мать.

Луиджи вошел следом за женщинами. Он поцеловал мачеху.

– Давно мы с тобой не видались, – сказала Кармелина. – Ты еще больше стал походить на отца. Где же ты пропадал? Думаю, мог бы дать о себе знать. Или, может быть, перестал считать меня матерью?

– Не мог, мать.

Луиджи развязал шарф, снял берет. Мать очень мало изменилась за эти годы. Конечно, немного постарела, осунулась, но на лице по-прежнему ни единой морщинки. Такие лица рисовали на старых иконах. Под внешней суровостью Луиджи угадал теплые чувства, охватившие Кармелину при встрече с пасынком.

– Не мог, – повторил он, – но я о тебе всегда помнил, мать.

– Тогда хорошо. А мы с тех пор, как заходил твой приятель, больше о тебе и не слышали.

– Так Орриго к вам заходил? Значит, он добрался до Рима. Где он?

Луиджи оживился. Вот это здорово! Стало быть, Орриго удалось бежать из концлагеря. Может, через него удастся наладить связи…

– Кто его знает, может, Орриго, может, нет. Он не назвал своего имени. Обещал зайти. Уж второй год, как заходит.

– Какой он? Худощавый, высокий?

– Вроде тебя. В таком же пиджачке, подбитом рыбьим мехом. Анжелина, ты не помнишь, когда заходил он?

– В начале зимы. Бруно был еще дома.

– Нет, Бруно тогда уже не было.

Женщины заспорили, они не могли установить точно, когда же заходил Орриго.

– Ты что же, бежал из армии? На фронте, говорят, дела неважные.

– Нет, не из армии, но в солдаты идти не собираюсь.

– Наконец-то взялся за ум! Говорили, ты сам ездил воевать в Испанию. Будто пулю нельзя найти у себя дома! Как-то теперь там мой Бруно?.. Не успела я ему сделать рожистое воспаление… Если тебе нужно, Луиджи, я могу что-нибудь придумать для военной комиссии. Нога распухает за одну ночь.

Кармелина полагала, что скрываться от властей могут только дезертиры и закоренелые преступники. К преступникам она не могла отнести своего пасынка, оставалось одно – у него, как у многих итальянцев, нелады с военным комиссариатом.

– Нет, мать, нога мне еще пригодится. А вот укрыться получше от карабинеров стоит. Сегодня я у тебя переночую, мать. Ладно?

– Я бы на твоем месте не стала так говорить, – обиделась Кармелина. – Впрочем, может, тебе здесь неудобно? У нас пуховиков нет. – Она подобрала губы и стала еще больше похожа на лик потемневшей иконы.

– Да нет, мать, ты не поняла меня! Я не хочу причинять вам неприятности. Если заберут меня здесь, тебе тоже не поздоровится.

– Ну, это уж мое дело!

Пока Кармелина говорила с Луиджи, Анжелина не сидела без дела. Прислушиваясь к разговору, она приготовила ужин – собрала все, что было. По карточкам получали сущие пустяки. Жили все время впроголодь. Хорошо, что Кармелина иногда ела на господском дворе и тогда оставляла Анжелине часть своего пайка. Кое-что приносила и Анжелина – она работала на макаронной фабрике. Но последнее время усилили охрану. Нахальные карабинеры лапали женщин, обыскивая их в проходной. Анжелина смазала одному по физиономии – в другой раз будет знать.

– Мать, – сказала она, входя с глиняной миской в комнату, – а может быть, Луиджи можно поселиться у тебя на господском дворе? Там спокойнее. Говорят, вчера ночью у нас в квартале проводили облаву. Все дезертиров ищут… Садитесь, макароны готовы.

– Что ж, можно и так. Но не сегодня. Ночью на улице наверняка сцапают… Садись, Луиджи. Ты, верно, голоден?

– Нет, я только что ел, – солгал Луиджи, хотя его мутило от голода.

За столом все трое делали вид, что они сыты. Мать сказала Анжелине:

– Анжелина, посмотри там, на полочке, не осталось ли оливкового масла? В плетеной бутылке…

Луиджи уговорили съесть еще хоть немного макарон с оливковым маслом.

– Смотрите, – воскликнула Анжелина, – нам вполне хватит еще завтра на утро!

Ужин совсем разморил Луиджи, он едва держался на ногах. Слипались глаза. Привалился на сундуке, да так и заснул, не раздеваясь.

III

Утром поднялись затемно. Анжелина первая убежала на работу. Мать посоветовала Луиджи выйти одному, она нагонит его. Хотя соседи люди надежные, но лучше избавиться от лишних разговоров. Она достала хранившийся все эти годы костюм Бруно, дала куртку. Оказалась в самую пору. В таком виде Луиджи не выглядел беглецом. В дополнение ко всему Кармелина нагрузила его большим узлом – она давно собиралась перетащить на господский двор свой волосяной матрац. Луиджи подумал о матери – из нее выйдет неплохой конспиратор. С узлом он меньше будет привлекать внимание на улице.

Луиджи вышел, а через минуту пошла следом и Кармелина. У подъезда столкнулась с соседкой, жившей этажом выше.

– Донна Челино, скажите, к вам никто не приехал?

– Нет, а что?

– Видите, вон там пошел мужчина с матрацем. Как он похож на вашего пасынка! Я уж думала, не вернулся ль Луиджи, сохрани его пречистая дева.

– Нет, донна Чезарине, вы, к сожалению, ошиблись. Я уж перестала его ждать. Думала, не отслужить ли заупокойную мессу.

– Что вы, что вы, донна Челино! Грех думать так! Помолимся вместе за его возвращение… Потом мне показалось, что у вас вчера вечером говорил какой-то мужчина.

– Нет, нет, донна Чезарине, вам, видно, послышалось… До свидания, я тороплюсь на работу.

– До свидания, донна Челино!

Соседка посмотрела Кармелине вслед. «Клянусь святой девой Марией, что это ее пасынок, – подумала она. – Будто я не узнаю платка Кармелины, в котором завязан узел…» Сделав такой вывод, донна Чезарине решила на минуту забежать к донне Ферейро. Она вспомнила – к ней есть небольшое дельце.

– Вы слышали новость, донна Ферейра? К Кармелине вернулся ее пасынок Луиджи. Я его видела своими глазами…

К полудню новость облетела всю улицу, дала женщинам пищу для разговоров. Но вечером, когда отряд карабинеров прочесывал квартал в поисках дезертиров, никто не проронил ни единого слова о том, что в квартире Кармелины появился Луиджи, уехавший несколько лет назад воевать в Испанию. Такие новости не предназначались для ушей карабинеров или агентов Овра, шнырявших повсюду в рабочих кварталах Рима.

Кармелина очень хорошо придумала, где можно на время приютиться Луиджи. Анжелина права, в их квартале то и дело происходят облавы. Сын поживет несколько дней в ее каморке. Она будет спать на полу, а Луиджи на койке. Одно окно выходит в простенок между домами. В случае чего через него можно пробраться в сад, а оттуда во двор церкви святого Марка. В костеле всегда бывает народ. Луиджи там может считать себя в безопасности. Кармелина все предусмотрела.

Луиджи одобрил предложение матери. На господский двор они прошли с заднего хода. По пути никого не встретили. Кармелина на то и рассчитывала. К тому же все равно через главные ворота управляющий не разрешает ходить челяди.

В каморке, отведенной для судомойки, было два тесных окна, похожих на амбразуры. Одно выходило в стену конюшни, другие – на господский двор. Из второго окна виднелась часть гаража и половина чугунных ворот, украшенных мраморными львами. Чтобы увидеть ворота, надо сунуть голову в амбразуру, как в печку, и приблизить глаза к стеклу. Внутреннее убранство каморки составляла старая дубовая кровать, пережившая, видно, не одно поколение людей, такой же стол и ветхий стул с торчащей пружиной, вдавленным сиденьем и остатками позолоты.

В соседней комнате, как сказала мать, жил одинокий глухой садовник. Его никогда не бывало дома, и Челино-старший мог рассчитывать, что здесь он избавлен от посторонних взоров.

Мать вскоре ушла на господскую кухню. Луиджи осмотрел все, заглянул в простенок, поросший прошлогодней сорной травой, заваленный битым кирпичом, черепицей. Он остался доволен – в случае чего через окно можно выбраться за пределы владения графа Чиано.

В каморке Луиджи безвыходно провел трое суток. На четвертый день он вдруг исчез и не появлялся неделю. Затем так же неожиданно пришел снова. Луиджи был задумчив и молчалив, что-то сильно его угнетало. Кармелина не стала спрашивать, это не в ее характере. Захочет – расскажет сам. На рассвете Луиджи ушел опять. Появляться он стал в самое неопределенное время. Иногда Кармелина узнавала о его появлении лишь по остаткам пищи, которую она приносила для него с господской кухни.

Раз ночью он пришел вдвоем с тем самым Орриго, который в прошлом году заходил к ним и передавал привет от Луиджи. Луиджи был весел и оживлен, но в то же время Кармелина заметила, что вел он себя беспокойно, часто прислушивался, – видимо, нервничал.

Пришли они, когда Кармелина спала. Последнее время она не запирала дверь – так просил Луиджи. Но сам он, когда приходил, запирался на ключ и еще накидывал крючок. Кармелина провела рукой по лицу, чтобы разогнать сон, и встала с кровати. Луиджи сказал ей:

– Мать, не могла бы ты пойти ночевать домой? Нам очень нужно поговорить. Ты уж извини нас…

– Ну что ж, если так нужно…

Кармелина начала собираться. Впрочем, какие там сборы – натянуть башмаки да накинуть шаль… Орриго что-то сказал Луиджи. Что – она не расслышала.

– Правильно, – согласился пасынок. Он подошел к матери, взял ее за руку и сказал: – Послушай, мать, а что, если ты сделаешь иначе? Посиди на скамеечке здесь, у входа, пока мы будем разговаривать. Если придет кто посторонний, предупреди нас. Ну, хотя бы заговори громко. Ты, верно, устала, но…

– Ладно уж, ладно. Пойду…

– Мы недолго, мать, какой-нибудь часик. Замерзнешь – приходи греться.

Проговорили они не час, а всю ночь. Что-то еще сочиняли и спорили. Кармелина дважды заходила греться, и тогда мужчины говорили шепотом. Оба ушли под утро, когда стали отчетливо видны контуры церкви святого Марка. В это время улицы Рима заполняются трудовым людом, спешащим на работу.

Кармелина рассчитывала, что ей удастся еще часок соснуть, но прибежала взволнованная Анжелина. Прибежала перед работой по дороге на фабрику.

– Бруно приехал, мать! Ты слышишь? – расталкивала она Кармелину. – Приехал Бруно! Вот радость-то! Раненый…

Анжелина встала на колени и уткнула голову в плечо Кармелины.

– Чего же плакать-то? Радуйся! – Мать провела рукой по волосам Анжелины, косынка сбилась с ее головы.

– Это от радости. Я так счастлива… – Засмеялась с глазами, полными слез. Чмокнула мать. – Ну, побегу на работу. Может быть, отпрошусь с обеда. А ты, мать, не смогла бы прийти пораньше? Бруно один там.

– Не знаю. Сегодня у господ большой вечер. Вряд ли вырвусь… Да когда он приехал?

– Вчера вечером. Мы с ним столкнулись на лестнице… Ой, как это здорово!

Анжелина убежала. Кармелина решила больше уж не ложиться. Пошла на кухню. Вырваться домой ей не удалось ни днем, ни вечером. Отпросилась только на другой день, но зато пришла вместе с Луиджи. Он пришел ночевать и узнал новость. Решили, что с Бруно лучше встретиться дома. Здесь неудобно, вызовет подозрение, что к судомойке ходит много народу.

IV

Так вот они и встретились – Луиджи и Бруно. С вечера поговорить им не удалось – сидели за столом вчетвером, пили вино и говорили обо всем и ни о чем. Так всегда бывает при встрече. Счастливая Анжелина ежеминутно вскакивала из-за стола то за тем, то за другим, а Бруно сидел на кончике стула или, прихрамывая, расхаживал по комнате. Рана его заживала, но все еще давала себя чувствовать.

Луиджи заночевал дома. Братья поднялись поздно. Женщины давно ушли на работу. Стали хозяйничать сами, приготовили завтрак, допили вино, оставшееся в жбане. Луиджи спросил:

– Ну, как, братишка, доволен жизнью?

– Как сказать… Если бы не война, жить можно.

– Я вижу, пришлось тебе повоевать.

– Да, – Бруно усмехнулся, – больше от войны бегаю, чем воюю. В отца пошел, потомственный дезертир. Ты как будто иной.

– Почему? На твоем месте я тоже бегал бы.

– Зачем же тебя понесло воевать в Испанию? Сначала я думал, что ты правда поехал во Францию на работу.

– Это другое дело. Война войне рознь.

– Для меня все равно. Лучше сто раз быть трусом, чем один раз покойником. Я думаю, как все итальянцы.

– Муссолини тоже так думает, считает наш народ бездарно трусливым. На самом деле не так. Вспомни Гарибальди.

– Что Гарибальди! А Капоретто? Я помню, отец рассказывал, как они драпали… Подожди, подожди, – Бруно остановил брата, который хотел перебить его. – Подожди. Французы нас побили, хотя мы как будто бы выиграли войну? Побили. Я сам едва унес ноги. В Северной Африке мы отступаем? Отступаем. Скажешь, от храбрости? Так, что ли?! А сейчас греки поддали нам пониже спины. Удивляюсь, как мы захватили Албанию! Наверно, потому, что меня там не было, – Бруно засмеялся. – Скажешь, не прав я?

– Прав и не прав. Сначала ты мне скажи: зачем тебе воевать с греками?

– То есть как?.. Не знаю…

– В том-то и дело. И другие солдаты не знают… А после того, как захватили Албанию, ты лучше стал жить?

– Не замечал что-то…

– А граф Чиано, у которого наша мать работает судомойкой? Ты знаешь, что он стал богатейшим человеком в Италии, прихватив себе албанские рудники?

– Ну и что же? Мне от этого ни жарко ни холодно. – Бруно все еще не понимал, к чему клонит Луиджи.

– Нет, жарко и холодно. В Северной Африке итальянские солдаты изнемогают от зноя, а в Греции гибнут от холода. Ты сам говорил, сколько у вас обмороженных, скольким солдатам ампутировали ноги и руки.

– Так я же и говорю, что не хочу воевать.

– Нет, подожди. Муссолини нападает на Грецию, не спрашивая, хочет ли этого солдат Бруно Челино. Гитлер тоже не спрашивает немцев, хотят ли они воевать… Так вот, слушай меня, братишка, внимательно. Когда-нибудь ты поймешь это. Чтобы не было войны, надо уничтожить самую причину, которая ее порождает в наше время, – фашизм. Ради этого я поехал в Испанию и ради этого бежал из Вентотене. Ты знаешь, что это такое?

– Нет, не слыхал.

– Концлагерь. Такой же, как Дахау в Германии. Муссолини гноит в нем итальянских борцов за свободу, прежде всего коммунистов.

– Да сам-то ты коммунист?

– Да. Ты разве не знал?

– Предполагал, но не был уверен… Все равно не понимаю тебя. Недавно мне встретился один берсальер, говорил почти так же, как ты. – Бруно рассказал брату о солдате, ехавшем с ним в повозке по горной заледенелой дороге, о надписях на стенах и о портрете Муссолини, приколотом штыком, как жук на булавку.

Луиджи заинтересовал рассказ брата. Он переспрашивал, заставлял повторять снова, смеялся над выходкой солдата и огорчился, узнав, что его и тосканца задержали чернорубашечники. Грозили судить, но как будто бы снова отправили в действующие части.

– Вот видишь, – Луиджи заключил рассказ брата, – это еще только начало. Втыкают штыки пока лишь в портрет Муссолини. Подожди, доберутся и до него самого. Итальянский народ покажет себя. Храбрости нам занимать не придется. Я верю в Италию! И в тебя тоже, братишка!

Луиджи подошел сзади к Бруно и стиснул его плечи руками, потом заговорил снова. Бруно с удивлением смотрел на брата. Луиджи разволновался, глаза его горели; весь он, жестикулируя, подался вперед, словно грудью пытался преодолеть невидимое препятствие.

Братья проговорили весь день. В сумерках Луиджи сказал:

– Я очень рад, что встретил тебя, братишка. Все эти годы часто вспоминал о тебе. Ведь у меня больше никого нет на свете…

Слова брата растрогали Бруно.

– Я тоже тебя крепко люблю, – порывисто ответил он Луиджи. – Думал, уж больше не встретимся… Возможно, ты прав, брат. Как всегда, прав. Но не слишком ли тяжелый груз взваливаете вы себе на плечи? Нечеловеческую тяжесть. Тарпейскую скалу легче свалить, чем Муссолини.

– Ничего, ничего! С каждым днем нас становится больше… Однако пора мне. На одном месте нашему брату задерживаться не следует. Пойдем, проводи меня по старой памяти. А вот это возьми себе, почитай. – Он протянул Челино листовку, отпечатанную на серой оберточной бумаге.

Челино прочитал заголовок: «Муссолини ведет нас к гибели». Луиджи добавил:

– Будь осторожен. Прочитаешь – передай кому-нибудь из надежных людей. Прознают в Овра – влепят хуже, чем за дезертирство.

– Это что же, твоя работа?

Луиджи усмехнулся.

– Общая… Пошли, пошли, братишка! Уже стемнело.

Братья вышли на улицу, знакомую с детства, пошли по тому пути, по которому Бруно когда-то провожал Луиджи во Францию. На улице стояла темень. Дошли до угла. На стене в отблесках тусклой лампады темнел лик пресвятой богородицы. Перед иконой на коленях стояла женщина и скорбно молилась. Когда братья прошли, Бруно сказал:

– Помнишь, Луиджи, тот раз тоже кто-то молился. Мы расстались вон у того фонаря.

– Помнишь?! Давай и на этот раз здесь простимся. Будь счастлив, братишка…

Они поцеловались. Бруно едва удержался от слез.

– Ты тоже будь счастлив, – сказал он. – И осторожен. Когда же мы теперь встретимся?

– Не знаю. Если не встретимся, помни наш разговор… Прощай, братишка! – Луиджи, как в прошлый раз, оглянулся, махнул рукой и исчез в темноте.

Бруно постоял немного, пытаясь глазами прорвать темень, поглотившую брата. Женщина, молившаяся на углу, встала и пошла. Бруно услышал ее сдавленные рыдания. «Убили сына, – подумал он. – Может быть, мужа. Сейчас много женщин молятся на улицах. – Солдат еще раз посмотрел вслед брату. – Когда-то мы встретимся?»

V

Диктатор Италии и главнокомандующий вооруженными силами Бенито Муссолини ждал графа Чиано. Его раздражала каждая мелочь, в том числе и непонятная задержка зятя. Ждал и раздумывал.

Гитлер и впрямь оказался пророком. Дела на фронте идут хуже некуда. Невольно приходит дурное настроение, а в голову лезут мрачные мысли. Муссолини искал виновных. Причину всех бед прежде всего усматривал в итальянском народе. С таким народом ничего не получается. Трусы и лентяи! Единственно, что умеют, – роптать в тылу и показывать пятки на фронте. Генералы тоже заразились плебейскими настроениями. Даже маркиз Грациани раскис, как изнеженная дама. Вместе с письмом прислал жене завещание – не надеется остаться живым в Ливийской пустыне. Утверждает, что война в Северной Африке походит на битву блохи со слоном! Это называется маршал! Чего же требовать от солдат! Письмо полно пессимизма. Муссолини случайно узнал о послании – разболтала маркиза. Болтливая сорока! Уж лучше б молчала! Никакого самолюбия. Женщины никогда не могут держать язык за зубами.

Хныканье командующего ливийской армией взорвало, вывело из себя Муссолини. Хотел немедленно отстранить Грациани, но передумал. Кем заменить? Другие не лучше. За две недели пять генералов попали в плен. Наступление на Мерса-Матрух кончилось разгромом итальянских войск. Англичане вдруг перешли в контрнаступление. Весть об их атаке на Сиди-Барани поразила как громом. Вот уж несколько дней молчит радиостанция Бардии. Если верить британскому радио, сопротивление гарнизона длилось всего несколько часов. А в крепости насчитывалось почти пятьсот пушек. Солдаты были всем обеспечены. Жалкие трусы! Маршал Грациани предлагает отступать к Триполи. Это значит потерять все колонии на побережье. Нет, в армии происходит что-то непонятное, полный развал. Пять дивизий разбиты вдребезги. Теперь еще новое донесение – дивизия «Катанцаро», его лучшая дивизия, рассыпалась на куски, как глиняный горшок, упавший на мостовую. Глина, глина, а не солдаты! Где уж говорить о граните и мраморе…

Из Греции вести идут не лучше. Пал Аргикострон. Под угрозой Валона. Генерала Сауда пришлось отстранить от командования. Ему не воевать, а пиликать на скрипке в кабаке. Музыкант! Муссолини презрительно сощурил глаза и скривил губы. Вместо того чтобы командовать, сочиняет музыку для кинофильмов. Но и Каваллеро тоже не блещет талантами. Болтун! Только обещает перейти в наступление.

Письмо из Берлина подлило масла в огонь, растравило болезненное самолюбие. Муссолини вертел в руках послание Гитлера. Рейхсканцлер писал итальянскому союзнику:

«Я даже не осмеливаюсь думать о последствиях того, что произошло. Приходится только сожалеть о вашем опрометчивом выступлении против Греции. Я предупреждал вас об этом во Флоренции. До сего времени румынская нефть находилась вне досягаемости английских бомбардировщиков, теперь британские базы находятся в нескольких сотнях километров от нефтяных центров».

Гитлер напоминал, что англичане оккупировали Крит и еще не известно, как поведут себя турки. Гитлер достаточно прозрачно обвинял во всем дуче и в конце предлагал помощь. Не велико удовольствие глотать такие пилюли…

Наконец адъютант доложил о приезде Чиано, – Муссолини переименовал секретарей в адъютантов, обрядил их в пышную военную форму.

Вошел Чиано, цветущий, красивый и подчеркнуто предупредительный. «Как парикмахер из модного салона на Виа Тритоне», – подумал Муссолини, сдерживаясь, чтобы не выдать своего раздражения. Последнее время он начинал завидовать здоровым людям. «Таких рисуют на пасхальных открытках. На него ничего не действует». Сухо сказал:

– Что будем делать? Читайте…

Галеаццо Чиано пробежал письмо Гитлера. Подумав, ответил:

– Видимо, придется просить помощи у немцев. Но это будет дорого стоить.

Муссолини сам пришел уже к такому выводу, но из чувства раздраженного упрямства согласился не сразу. Со своей стороны Чиано тоже предпочел не настаивать – он никогда не возражал Муссолини. Дуче сам должен был сделать вывод:

– Греки прорвали фронт. Больше делать нечего, придется кланяться немцам…

Не так-то просто прийти к подобному выводу. Нельзя даже сделать вид, что снисходительно соглашаешься с чьими-то советами.

Сообща написали ответ Гитлеру. Муссолини объяснял неудачи в Греции плохой погодой, морозами, ливнями, предательской политикой болгарского короля, который позволил грекам перебросить из Фракии восемь дивизий, и, конечно, изменой албанских войск, сражавшихся на стороне Италии. «Только в одной нашей дивизии, – писал Муссолини, – пришлось разоружить шесть тысяч албанцев. Но, вопреки временным затруднениям, мы готовим тридцать свежих дивизий, которые раздавят Грецию».

– Откуда мы их возьмем? – усомнился Чиано. – Фортуна нам изменяет. В Ливии мы потеряли сто тридцать тысяч одними пленными.

Муссолини неприязненно посмотрел на зятя. К чему напоминать о неприятных вещах? Он сам знает об этом не хуже.

– Откуда? Не все ли равно… Гитлер должен знать, что мы сильны по-прежнему. В случае нужды я и без него управлюсь с Грецией. – Муссолини словно забыл о только что сделанном печальном выводе. – В военном деле я понимаю больше, чем Гитлер. – Ревнивое самомнение никогда не покидало итальянского главкома, даже в такие моменты.

До недавнего времени Чиано тоже так полагал. Подумаешь, Греция… Горная страна с шестимиллионным населением. Что она значит в сравнении с Италией, в которой как-никак сорок пять миллионов жителей! Слон и муха! Но муха вдруг стала больно кусаться. Чиано впервые почувствовал это в начале войны, на второй или третий день. Он мимоходом вспомнил об этом. Вспомнил, и холодок пробежал по спине.

…Министр иностранных дел летал на бомбежку Салоник. Погода улучшилась, и впервые после вторжения проглянуло солнце. Чиано вел звено бомбардировщиков – нельзя же идти на попятную после разговора с дуче! К тому же он полагал, что полет не представит опасности, все пройдет благополучно, как тогда, в войне с Францией.

Самолеты сбросили бомбы на жилые кварталы Салоник, развернулись над городом и легли на обратный курс. Здесь-то все и произошло. За Чиано увязались греческие истребители, гнались по пятам, хлестали пулеметными очередями. Министр пережил отвратительные минуты леденящего страха. Он бросил управление и закрыл глаза. Выпутывался настоящий командир звена, которого Чиано подменил на время полета. Капитан сидел рядом, на месте второго пилота.

Граф окончательно пришел в себя, когда звено приземлилось на аэродроме. Капитан с оттенком развязной бравады подсчитал пробоины, а министр тотчас же покинул аэродром. Чиано решил для себя – в дальнейшем никогда не станет вести опрометчивых разговоров с дуче. Хорошо, что так получилось. Куда спокойнее управлять дипломатическими делами! Откуда только у греков взялись самолеты?..

Воспоминания о пережитом страхе мелькнули в голове Чиано по непонятной ассоциации. Может быть, потому, что невпопад сказал дуче по поводу пленных. Чиано сразу почувствовал недовольство тестя. Постарался поправиться. Заговорил о временных неудачах – они бывают у любого полководца; согласился, что, несомненно, сами могут справиться с Грецией. Тем не менее оба пришли к выводу – в Берлин надо посылать военную делегацию. Возглавит ее начальник главного штаба, генерал Гуццони, Чиано будет сопровождать.

VI

В Берлине итальянцев встретили пренебрежительно, глядели как на бедных родственников. Несомненно, такое отношение исходило от Гитлера. Чиано уловил это сразу – он знал повадки придворных кругов. Было бы иначе, германские военные не осмелились бы вести себя так заносчиво.

Посетив Берлин в январе сорок первого года, Галеаццо Чиано понял еще одну горькую истину: они, итальянцы, больше не представляют для Гитлера особой ценности как союзники. До него дошел злой каламбур, распространенный в Берлине. Об Италии говорили: она всегда была безопасным врагом и опасным союзником… И все же стратегическое положение Италии понуждает немцев возиться с ними, вытаскивать за шиворот из лужи, в которую так неосторожно сел Муссолини в Греции. Проницательный Чиано сделал вывод: значит, Гитлер все же нуждается в итальянцах.

А Гитлер давно ждал визита. Знал – рано или поздно итальянцы приедут сами. В то время, когда в имперской канцелярии он принимал генерала Гуццони, напыщенного толстяка в крашеном парике, и скептически слушал его рассуждения о мифическом контрударе в направлении Корицы, штабные офицеры в Цоссене уже трудились над планом «Марита». Гитлер сонно глядел на итальянского генерала, разукрашенного, будто павлин, ждал, когда он кончит, и, не утерпев, все же спросил:

– Если у вас на севере сосредоточено десять дивизий, зачем же вы отступаете?

– Мы выжидаем время, – Гуццони бухнул первое, что пришло в голову.

Чиано кусал губы. Вот дуб! Никакой гибкости… Кто поверит в такую галиматью?..

– Значит, дуче прав, когда пишет, что вы не так уж заинтересованы в нашей помощи? Я рад за вас…

– Нет, нет! – Гуццони испуганно перебил Гитлера. Он не заметил иронии. – Ваша помощь нам крайне необходима.

– Хорошо, будем говорить о помощи. Фельдмаршал Кейтель, что мы можем сделать?

Ввязываться в балканский конфликт Гитлеру не хотелось, пусть Муссолини выпутывается сам. Но он знал, что рано или поздно придется вмешиваться. Черчилль не будет Черчиллем, если не использует ситуации. Англичане обязательно высадятся на континенте, – значит, очутятся еще ближе к румынской нефти. Рейхсканцлер предвидел это, когда в декабре подписывал директиву «Марита». Он с этого и начал.

«Вследствие опасной ситуации, сложившейся в Албании, – писал он, – для нас вдвойне необходимо парализовать попытки англичан создать базы под защитой балканского фронта, что было бы в высшей степени опасно как для Италии, так и для нефтяных промыслов Румынии».

Запустив руку в румынскую нефть, Гитлер ни за что не хотел расставаться с добычей. В предстоящих событиях на востоке нефть необходима ему, как воздух, как снаряды и танки.

Пятого декабря полковник Хойзингер в присутствии Йодля и Кейтеля докладывал Гитлеру об окончательном варианте «плана Барбаросса». Был здесь еще командующий сухопутными силами Браухич и его педантичный начальник штаба Франц Гальдер. Гитлер остался доволен. Из Хойзингера выйдет толк! Полковник сумел уловить его главную мысль: в борьбе с Советской Россией прежде всего надо уничтожить живую силу, окружить и уничтожить. В этом и только в этом ключ молниеносной войны.

Рейхсканцлер сделал несколько частных замечаний и восемнадцатого декабря в Берхтесгадене подписал директиву. Гитлер чувствовал себя именинником. Заветная мечта начинала сбываться, подготовка к войне идет полным ходом, к пятнадцатому мая все будет закончено. Теперь главное, чтобы никто не прознал раньше времени о «Барбароссе». Гитлер так и написал в директиве: «Особое внимание следует обратить на то, чтобы не было разгадано намерение произвести нападение».

Пока это удавалось.

Адъютант Шмундт старательно вывел на оригинале порядковый номер директивы: «№ 21». В сейфе папки «Марита» и «Барбаросса» стояли рядом – «Марита» значилась под № 20. Она составляла неотъемлемую часть «плана Барбаросса».

И в самом деле, в предстоящей кампании балканские страны послужат плацдармом для удара по Украине с выходом на Сталинград и Закавказье. Поэтому обстановка на Балканах привлекала пристальное внимание Гитлера. Правое плечо гигантского фронта должно быть свободным. Опрометчивость Муссолини осложнила дело. Того и гляди англичане высадятся на скалистом греческом побережье. У Гитлера есть данные – Черчилль что-то задумал. Он успел уже оккупировать Крит. Вот натура! Ведь сам едва дышит, как кит, выброшенный на отмель… Но кто знает, может быть, Черчиллю удастся выстрелить из пистолета, направленного на Балканы. Кто знает, кто знает… Надо предусмотреть и парализовать британские усилия.

Глава седьмая

I

В подземном кабинете стояла немая тишина склепа. Премьер обычно спускался сюда во время налетов – в бомбоубежище. Но налеты происходили так часто, что Черчилль, находясь в городе, проводил здесь значительную часть времени. Это не то что моррисоновские убежища. Здесь безопасно, можно думать, не отвлекаясь. Даже выстрелы зениток едва достигали до подземелья мягкими, приглушенными хлопками. Да и удары бомб, если они падали недалеко, раздавались глухо, почти беззвучно, и только дребезжание бронзовой чернильницы говорило об интенсивности германских налетов. На этот раз бомбы падали где-то далеко, вероятно в районе Пикадилли, и тишина кабинета не нарушалась.

Премьер рассеянно перелистывал страницы евангелия – искал цитату для выступления. Так же, как в сочинениях древних философов, в евангелии тоже можно найти мудрые изречения. Надо лишь подобрать то, что соответствует моменту. «Кажется, я похожу на схимника, – подумал он, прерывая ход мыслей. – Подземная келья, святое евангелие…»

Черчилль искал цитату и не мог найти… Не то… Не то… Прочитал: «Всякое даяние – благо». Тоже не то. Нужно о смоковнице, о дереве, которое узнается по своим плодам. Как раз уместно привести на военном совете, если кто вздумает сомневаться. Вообще-то премьер не ожидал возражений, но на всякий случай готовился отразить их, если возникнут. Старый, опытный полемист знал, что в доказательствах в споре иногда решает острое, хлесткое слово. Для этого нужно заранее отшлифовать, отточить шпагу, чтобы вступать в бой во всеоружии.

Но, может, взять цитату: «Всякое даяние – благо»? Пригодится. Она имеет прямое отношение к поискам союзников.

Уинстон Черчилль всюду искал союзников. Любых, кто хотя бы на йоту мог облегчить положение империи. Де Голль – так де Голль, греки – так греки. Не все ли равно! Утопающий цепляется за соломинку. Был бы волос, ухватился бы за него… Премьер вспомнил выступление в парламенте. Это было вскоре после Дюнкерка. Тогда он только что пришел к власти. Ему совсем ни к чему было рисовать обстановку в розовом свете, наоборот, лучше сказать британцам горькую правду, припугнуть и вселить надежду. Он так и сделал, сравнил Англию с человеком, брошенным в открытом море, среди бушующих волн: «Британия едва держит голову над водой, но мы напряжем силы и вырвемся из пучины».

Когда это он говорил? Полгода назад. Даже больше. Теперь не на кого сваливать. Не слишком ли долго Британия находится в положении утопающего? Волны захлестывают все сильнее, тянут ко дну, не дают поднять голову. В таких условиях действительно «всякое даяние – благо». Де Голль не такое большое «даяние», но все же соломинка.

Черчилль не принимает его всерьез. Приказав арестовать адмирала Мизелье, правую руку де Голля, он не поставил даже в известность руководителя «Свободной Франции». Черчиллю сообщили – Мизелье не только жулик, но и шпион. Вот с кем приходится иметь дело…

Черчилль пришел к выводу: при всех условиях грекам следует оказать помощь, хотя бы символическую. Даже если греки в ней не нуждаются… Англичанам необходимо там закрепиться. Кто владеет Балканами, «подбрюшьем Европы», тот влияет на европейскую политику. Гитлер и Муссолини поняли это. Гитлер захватил Румынию, хозяйничает в Болгарии, итальянцы проглотили Албанию и напали на Грецию. Теперь очередь за Югославией. Кому-то она достанется?

Современная Европа представилась Черчиллю универсальным магазином во время погрома. Каждый тянет, что ему нравится. Один он оказывается вне игры. Отсиживается в склепе, прячется от бомб, которые вываливаются из животов «юнкерсов». Но все же Черчилль переиграет, попробует прийти на помощь грекам.

Для экспедиционного корпуса нужно порядочно войск – тысяч пятьдесят, не меньше. Их можно снять из Египта, дополнить морской пехотой. Если на военном совете подымутся возражения, то прежде всего по поводу войск. Он видит ироническую, подчеркнуто вежливую улыбочку, с которой ему зададут вопрос: «Полагает ли достопочтенный премьер-министр, что мы вправе идти на такой риск – снимать войска с ответственного театра военных действий и бросать в сомнительное предприятие? Разве угроза вторжения для Англии миновала?» Черчилль знает, кто задаст такой вопрос, Скорее всего… Впрочем, дьявол с ними, кто бы ни задал! Он заставит их согласиться со своим предложением! Убедит, докажет. Великобритания существует века, века будет существовать. Надо думать о будущем империи. Позиции на Балканах так же важны, как Гибралтар, как Мальта. Прежде всего следует начинать с острова Крита. Кажется, сам господь бог создал его для военной базы на подступах к Ближнему Востоку.

Премьер скажет на военном совете… Что он скажет?.. Ага, вот она, наконец, цитата! Евангелие от Матфея. Он приведет ее целиком и на память. Черчилль громко вслух прочитал евангельское изречение: «По плодам узнаете их. Собирают ли с терновника виноград или с репейника смокву?»

Приоткрыв тяжелую стальную дверь, в кабинет вошел секретарь.

– Вы меня вызывали, господин премьер?

Раздосадованный, что ему помешали, Черчилль недовольно сказал:

– Для этой цели есть электрический звонок. Он изобретен еще в прошлом веке… Я не вызывал вас.

– Но мне показалось, будто вы говорили… Извините, господин премьер…

– Подождите, подождите! Если уж так случилось, не будете ли вы любезны сообщить мне о последних новостях в мире? – Черчилль успел принять добродушно-снисходительный тон, которым разговаривал с подчиненными. – Кто мне звонил?

– Да лорд Эмерли. Сообщил грустную весть: сегодня днем на берегу Темзы погиб лорд Кингтон. Подорвался на морской мине. Пытался ее обезвредить…

– Кто, кто? Лорд Кингтон?.. Да упокоит господь его душу! – Премьер-министр молитвенно сложил руки и склонил голову. Так он стоял некоторое время. Губы его шептали заупокойную молитву.

Весть о гибели Кингтона опечалила премьера. Черчилль так и не побывал в Викториахаузе у чудаковатого старика. Недавно Эмерли рассказывал ему, что немецкая бомба разрушила дом Кингтона – Викториахауз. Видно, от современных бомбардировщиков нельзя скрываться в глубинах прошлого. Под конец своих дней Кингтон сам понял это. Плюнул на развалины и переехал в Лондон. Он считал себя опытным пиротехником, стал разминировать морские мины, которые немцы швыряли в Темзу. Эмерли говорил – неплохо бы старика представить к награде. Кингтон заслужил крест Виктории или орден Подвязки. Не шуточное дело – обезвредить одиннадцать морских мин. Премьер обещал поддержать. Теперь уже поздно. Не на двенадцатой ли мине он подорвался? Может, на тринадцатой? Тринадцать – несчастливое число.

– Когда это произошло?

– Между десятью и одиннадцатью часами. Лорд Эмерли сказал, что по утрам в это время Кингтон приходил на берег.

– От него что-нибудь осталось?

– Нет, господин премьер-министр, лорд Эмерли передал – ничего. Только обломок трости. Все, что осталось от него и его слуги. Так сказал лорд Эмерли. – Секретарь не хотел принимать ответственность за информацию, ссылался только на лорда Эмерли.

– Бедный, бедный Кингтон! – повторил еще раз премьер. – Вот и ушел от нас последний представитель золотой эры Великобритании. Золотой эры королевы Виктории… Да, надо думать о будущем империи. Ничего, что мы не в силах еще поднять голову над поверхностью, – все равно мы остаемся теми, кем создало нас провидение – властелинами мира. Вызовите машину, Бутфорд, мне пора ехать на заседание.

– Слушаюсь, господин премьер-министр. – Секретарь так и не разобрал, о чем говорил Черчилль.

Предложение премьера оказать военную помощь Греции приняли без возражений. Из небогатых ресурсов выделили пятидесятитысячное войско. Липерту, британскому послу в Афинах, поручили довести до сведения греческого правительства о решении кабинета. Если греки откажутся от помощи, на них следует оказать давление. Пусть сэр Липерт сам изыщет для этого пути. Черчилль доверял опыту британского посла.

Премьер покинул заседание в хорошем настроении. Прощаясь с Иденом, шутливо сказал:

– Я имею на вас свои виды – поезжайте в Афины. Если в Греции даже постигнет нас неудача, мы приобретем нового союзника. На худой конец, в Лондоне прибавится еще одно эмигрантское правительство. Король Греции должен быть под руками. Это пригодится в дальнейшем. «Всякое даяние – благо», – как говорится в евангелии… В том, чтобы помогать Греции, мы заинтересованы больше, чем сами греки. Учитесь оказывать помощь, мой дорогой сэр Антони! – Премьер рассмеялся густым, басовитым смехом.

II

К страху, очевидно, нельзя привыкнуть. Во всяком случае, так думала Кэт, Кэт Грей, девушка из Ист-Энда. При свисте бомб она невольно втягивала голову в плечи, и под ложечкой у нее начинало сосать, холодить, будто проглотила ледышку, и предательски слабели ноги. Но Кэт не стеснялась возникавшего чувства страха, как делали это другие, и откровенно, с легким юмором, говорила: «Во время бомбежек у меня тошнит под коленками…»

Состояние постоянного страха, в котором пребывали лондонцы в ту зиму, вызывало скорее не привычку, но отупение. В свою очередь у многих оно переходило в равнодушие и безразличие.

Однако к самой Кэт все это не относилось. Ее душевное состояние уж никак нельзя было назвать апатией. Нет, вопреки всему, Кэт оставалась общительной и жизнерадостной девушкой, способной посмеяться и даже при случае немного пококетничать.

Как и прежде, Кэт работала оператором в центре противовоздушной обороны. Ходила на дежурства, а свободное время проводила главным образом дома или иногда ходила гулять с «маленьким Беном». Он зачастил в Ист-Энд, к Греям. Раза два появлялся Джимми Пейдж, преуспевающий и все более лысеющий лейтенант. Лейтенанта он получил в начале зимы и заходил похвастаться новыми погонами и офицерской формой. Джимми очень пренебрежительно отозвался о Роберте. Это возмутило Кэт, она прямо сказала об этом. Джимми надулся, обиделся, долго не приходил, но потом появился снова.

Пришел он как раз в тот вечер, когда Бен Стивенс привел своего друга Альвареса. Вместе неплохо провели вечер. Выпили бутылку вина, которую принесли американцы. Они оказались хорошими ребятами. Особенно Бен. Такой добродушный, милый увалень. Чем-тонапоминает Роберта. Кэт настолько успела привыкнуть к «маленькому Бену», что называла его домашним медведем, и, когда тот долго не приходил, девушке немножечко его недоставало.

В тот вечер Бен вел себя как-то странно. Сказал, что собирается уезжать в Америку. Все ему завидовали, а он сидел скучный, и казалось, что возвращение в Штаты совершенно не радует парня. Зато Альварес вел себя шумно и весело. Он непрестанно острил, рассказывал смешные истории. Кэт смущали только его пронизывающие, словно раздевающие глаза. Становилось не по себе, когда он смотрел на нее или невзначай касался руки. Но в общем Фостер Альварес ей тоже понравился. С Пейджем американцы как будто сдружились, во всяком случае завели какой-то деловой разговор. Кэт не расслышала, о чем они говорили в прихожей, – кто-то что-то предлагал сменять или купить. Нашли время для коммерческих сделок!..

Мужчины уговорили Кэт выйти с ними на улицу. Хоть до автобуса… В ту ночь в Ист-Энде не было воздушной тревоги. Американцы уехали, а Джимми вернулся проводить Кэт. Он снова вел странные разговоры, о чем-то сожалел, говорил намеками о своих чувствах, а потом сказал, что теперь стал обеспеченным человеком и, если найдется подходящая девушка, не прочь жениться.

– А ты все ждешь Роберта? – спросил он.

– Конечно! А как же!

– Думаешь, он тебя тоже ждет?

– Уверена!

– Ну-ну! Блаженны верующие! – Джимми неприятно усмехнулся.

Кэт передернуло.

– Почему ты так плохо думаешь о Роберте? Ведь ты его знаешь, он твой товарищ.

– Как раз неплохо. Я не осуждаю его. Он мужчина и живой человек.

– Джимми, ты начинаешь говорить гадости!

– Не буду, не буду…

Остановились на углу улицы. Со стороны Вест-Энда доносились гулкие взрывы, отрывистый стук зениток. Улица была пустынна. Пейдж стоял молча, словно прислушиваясь к отдаленной канонаде. Вдруг привлек к себе Кэт, схватил ее, пытаясь поцеловать. Кэт увернулась, только влажные губы скользнули по щеке. Она вырвалась и гневно сказала:

– Что это значит, Джимми? Как не стыдно!..

Пейдж снова усмехнулся. Почему у него такой противный смешок? К его усмешке примешивалась скрытая ярость. Он был разозлен неудачей.

– Ничего не значит… Одним можно, другим нельзя. Если я не американец…

– Джимми! – Кэт подняла руку, точно защищаясь от удара. Пейдж не окончил фразы. Кэт задохнулась.

– Ты… Ты… негодяй!

Кэт с размаху ударила его по щеке. Джимми отшатнулся, подался вперед и грязно выругался. К счастью для Кэт, она ничего не слышала. Закусив губу, чтобы не разрыдаться, девушка побежала по улице, свернула в подъезд. Джимми стоял, ярость, клокотавшая в нем, стала понемногу спадать, но не так-то легко было унять ее.

– Ты еще вспомнишь это! Я не забуду… – Он еще раз выругался, как ругаются пьяные матросы. Как-никак Пейдж работал в морском интендантстве…

Утром, уходя на работу, Кэт сказала матери:

– Мамочка, если зайдет Бен или Альварес, не принимай их, говори, что меня нет дома.

Миссис Грей удивленно посмотрела на дочь.

– Что случилось, Кэт? Они обидели тебя?

– Нет, нет, мама, ничего не случилось… Просто не хочу с ними встречаться. И с Пейджем тоже… Ну, я пошла, мама!

Вот, пожалуй, и все, что случилось за последние дни в жизни Кэт.

Через день Испанец заехал к Греям, и мать поступила так, как просила дочь. Испанец собирался подождать Кэт, но миссис Грей сказала, что ей нужно куда-то уйти. Фостер пришел с большим свертком и унес его обратно. Миссис Грей с вожделением проводила глазами пакет – американцы всегда приносят такие вкусные вещи. Она огорчилась. Странно, почему Кэт не хочет больше с ними встречаться?

Мать рассказала Кэт о появлении Альвареса, высказала сомнение, правильно ли она поступает, но девушка осталась непреклонна. Миссис Грей едва не сказала дочери того, о чем упорно думала последнее время. Уж если говорить о хорошей партии для Кэт, то она, несомненно, предпочла бы голодранцу Крошоу солидного американца. Кэт уехала бы в Штаты, а потом, как знать, может, забрала бы к себе родителей. Все равно отец скоро должен выйти на пенсию.

Но свои мысли миссис Грей держала пока при себе. Она представляет, как взорвалась бы Кэт. Взбалмошная девчонка! Что ей дался этот нищий моряк Крошоу? Пишет, пишет ему и даже не получает ответа.

Кэт Грей по-прежнему аккуратно писала Бобу, конечно, не так часто, как первое время. На последнем письме поставила цифру «73». Написала и не отправила. Так же, как с полдюжины других писем. Кэт не знала нового адреса Роберта. В прошлом месяце ее письмо почему-то вернулось обратно с лиловым штемпелем: «Адресат выбыл».

Письма Кэт приобрели форму своеобразных дневников, она записывала все, что с ней происходило, делилась с Робертом мыслями, планами, запечатывала письма в конверт и складывала их стопочкой в письменном столике. Кэт не была суеверна, но почему-то наивно верила в то, что сбудется загаданное в разговоре с Бобом перед отъездом, – война закончится, когда напишут по сотне писем. То, что письма не отправлены, не имеет значения, Боб все равно их прочтет, когда приедет или пришлет новый адрес.

Досаднее всего было то, что теперь Кэт не могла уже поехать к Крошоу, к тетушке Полли, и расспросить про Роберта. После несчастья, случившегося в их семье, тетушка Полли больше месяца провела в психиатрической больнице, и потом дядя Джон увез ее в деревню, куда-то под Глазго, на север. Роберт, возможно, еще и не знает о несчастье. Бедный Боб, он так любил Вирджинию!

У Кэт Грей не было от Роберта тайн. Она могла говорить с ним в письмах, будто сама с собой. Лишь в последний раз, когда произошел неприятный разговор с Джимми, ей почему-то не хотелось об этом писать. Она рассказала о новом знакомстве с Альваресом, но о Пейдже упомянула глухо: «В тот же вечер заходил Джимми. Сияет, в новой форме. Мне он не нравится. Имей в виду, к тебе он очень плохо относится».

Кэт, задумавшись, сидела над письмом Роберту, когда в прихожей раздался звонок. Пришел Испанец. Кэт узнала его по голосу и торопливо сунула недописанное письмо в ящик стола. Мать ответила, что Кэт еще не вернулась, вероятно, заночует на службе.

– Странно… – сказал он, – я был уверен, что мисс Кэт дома. Странно…

Альварес ушел, раздумывая над повторной неудачей. Он твердо знал, что Кэт дома. Он приехал раньше, ждал на улице, когда Кэт вернется с работы. Он видел, как она входила в подъезд. Первый раз, может, верно, что девчонки не было, но сейчас старая миссис чего-то петляет. Здесь что-то не то. Его не проведешь! Но почему Кэт не хочет встречаться? Неужели придется обращаться за помощью к Бену?..

Поразмыслив, Альварес пришел к выводу – без Стивенса не обойтись. Вечером зашел в его комнату и сказал:

– В субботу, Бен, будем тебя провожать. Пригласи Кэт. Остальное беру на себя.

– Никого не стану приглашать. И вообще отстань от меня!

– Тогда, хотя это мне неприятно, я доложу шефу, что ты срываешь его задание.

Угроза подействовала.

– Что ты от меня хочешь? – спросил Бен.

– Так-то вот лучше! – Испанец блеснул жгучими глазами и улыбнулся. – Меня почему-то не принимают в доме Греев…

– Правильно делают.

Испанец пропустил мимо ушей замечание Бена.

– В субботу мы составим маленькую компанию. Я приглашу кое-кого. Поводом будет твой отъезд. За тобой Кэт. Сегодня мы к ней заедем. К тебе девчонка больше привыкла.

Стивенс вздохнул. Испанец втягивает его в грязное дело. Хотел отказаться. Подумал о Доновене – шеф в самом деле не спустит.

– Ладно, дьявол с тобой, поедем!

Всю неделю Кэт работала в дневную смену. Возвращалась не поздно, и сотрудники Доновена приехали в Ист-Энд засветло, когда только начинало смеркаться. Миссис Грей встретила их в прихожей и опять сказала, что Кэт еще не приходила домой.

– Если вы разрешите, мы подождем ее, миссис Грей. – Бен добродушно улыбнулся пожилой женщине и смущенно добавил: – Вы уж извините, я заехал прощаться. Еду в Америку.

– Вы еще в прошлый раз говорили об этом. Значит, не уехали? А я думала, вы где-нибудь по пути к дому. Говорят, к вам надо долго плыть на пароходе…

– Пришлось задержаться…

Миссис Грей не успела сказать джентльменам, что Кэт, вероятно, задержится. Она медлила. Внезапно ее охватили сомнения. Может быть, ради такого случая Кэт не станет на нее сердиться… Внимание жены банковского чиновника привлек объемистый сверток. Его держал в руках «маленький Бен». Не уплывет ли в третий раз сверток из их квартиры? Миссис Грей догадывалась о его содержимом.

Пока женщина раздумывала, Бен шагнул вперед и протянул миссис Грей сверток.

– Здесь для вас кое-что, миссис Грей, – как всегда смущаясь, сказал он. – Впрочем, разрешите, я помогу его развязать.

Бен взял сверток и понес его в кухню. Альварес двинулся за ними. «Ласковый, черт!» – подумал он про Стивенса.

Бен в самом деле отличался какой-то особенной склонностью оказывать людям услуги. Он находил удовольствие в этом, делал это с таким искренним и бескорыстным видом. Миссис Грей была покорена. Какие обходительные джентльмены!

– Может, вы разденетесь, господа? Кэт должна скоро вернуться.

Через четверть часа пришла Кэт. Она немного задержалась на почте. Вчера пришло наконец письмо от Роберта. Он жив и здоров, у него все в порядке, но загнали их куда-то очень далеко. Куда – не пишет. Цензура все равно вычеркнет. Вероятно, где-нибудь в Средиземном море. Хитрец этот Боб! Дважды повторил фразу, что погода стоит изумительная и в свободное время они загорают на солнце. Очень много света, не то что в туманном Лондоне.

На письме стоял номер семьдесят два. Значит, шесть писем Кэт не получила. Может, еще придут. Кэт огорчилась, но не особенно. Главное – есть новый адрес. На почте отправила сразу все письма и в радушном настроении вернулась домой. Узнав, что ее ждут гости, девушка нахмурилась, бросила на мать укоризненный взгляд.

– Бен приехал проститься, Кэт. Мне не хотелось его огорчать, он такой обходительный.

Кэт согласилась. Американские ребята совсем и не виноваты в том, что сказал ей Пейдж. Встретила их, будто бы ничего не случилось. Альварес сказал:

– Бен в субботу нас покидает. Мы хотим его проводить и очень просим вас разделить с нами компанию. Мы бы могли заехать за вами на «джипе».

– А Бен тоже просит? – кокетливо спросила Кэт. Ей нравилось смущать «маленького Бена».

От вопроса Кэт Бэну стало совсем тошно.

– Да, Кэт, я тоже прошу, чтобы вы были, – выдавил он из себя. «Какой все-таки я паскудный человек!» – подумал он.

– Бен, милый, когда же вы наконец перестанете смущаться! – воскликнула Кэт. – Хорошо, если мама разрешит, я согласна.

Миссис Грей присутствовала при разговоре.

– Я думаю, это вполне прилично. Надеюсь, ты будешь не одна в мужской компании, Кэт?

– Конечно, конечно, – подхватил Альварес. – Там еще будут несколько девушек, очень воспитанных и приятных. Я уверен, они понравятся Кэт.

Испанец сразу и не подумал об этом. В самом деле, надо кого-нибудь пригласить. Но кого? «Ладно, кого-нибудь достану», – мысленно отмахнулся он. Посидели немного и покинули квартиру Греев.

В субботу вечером американский «джип» остановился перед закопченным двухэтажным домом в Ист-Энде. Испанец остался в машине, а Бен отправился за Кэт. Когда Бен ушел, Альварес грубовато сказал спутницам:

– Вот что, сегодня чтобы все было прилично. Особенно прошу тебя, Мэри. Ты как подвыпьешь, сразу лезешь на стол танцевать. Чтобы этого не было.

– Ладно, котик, для тебя все сделаю, – Мэри протянула руку и потрепала Фостера по щеке.

– И вот еще – чтобы без таких фамильярностей.

– Да что ты, в самом деле, везешь нас на прием к королю? Подумаешь! Будто бы я не бывала в приличном обществе…

Вторая спросила деловитым тоном:

– Мы останемся на ночь или раньше отпустите?

– Не знаю.

– Если раньше, отвезите нас на машине. Иначе я не согласна. Верно я говорю, Мэри?

– Разумеется!.. Котик, ты нас отвезешь на машине?

– Если буду свободен.

Подруги зашушукались.

– Я тебе говорила, не надо связываться. Ты всегда что-нибудь придумаешь, Мэри! – шептала вторая недовольным голосом.

– А что? Все равно нечего делать.

– Ну да, сейчас война, мужчин свободных сколько угодно. Здесь, может, проездишь и даром… Надо заранее договориться.

– Тихо вы! – оборвал их Альварес. – Все будет в порядке. Вы меня знаете… Здравствуйте, мисс Кэт! Садитесь рядом со мной. Надеюсь, Бен не станет ко мне ревновать? Знакомьтесь. Наши приятельницы.

Кэт поздоровалась. Она была в своей шубке, которая так шла к ней. Для вечера Кэт решила расстаться с военной формой. Ей порядочно надоели тесный, сковывающий движения китель и галстук. Бен взобрался назад, потеснив девушек. Альварес сказал про них: «Мои знакомые». Бен всю дорогу молчал.

На проводах было весело. Сидели за столом в просторной комнате старинного особняка. Пылал камин, а на столах горели свечи в тяжелых канделябрах. Кроме Испанца, «маленького Бена» и девушек, с которыми познакомилась Кэт, пришло еще несколько мужчин. Кэт не запомнила их имена. Она много пила. Альварес непрестанно наполнял ее бокал.

– Нет, нет, это слишком крепкое, – останавливала она, когда Фостер будто случайно подливал ей ром или виски в недопитый бокал с вином.

Туманилась и кружилась голова. Кэт чувствовала себя все беззаботнее и веселее. Фостер куда-то на минуту исчез. К ней придвинулся Бен и тихо сказал:

– Не нужно так много пить, Кэт, вам может быть плохо.

– Почему? Вы не хотите выпить со мной, Бен? За ваш отъезд! Чтобы вы меня не забывали. Не хотите? – Кэт засмеялась и подняла бокал. – Вы такой милый, Бен! Я довольна, что вы пригласили меня…

* * *
Все же в середине вечера Кэт стало не по себе. Она вышла в холл – там прохладнее. Разгоряченная, с затуманенной головой, Кэт полной грудью вдыхала воздух.

Почувствовала, что кто-то ее обнимает. Рядом стоял Альварес.

– Не надо, оставьте меня!

– Но вы мне нравитесь.

– Пойдемте.

Опираясь на его руку, она вернулась в зал.

Кэт не заметила, как постепенно поредела компания. Остались только Бен, Испанец, две девушки – Мэри и Лина – и еще кто-то. Этот незнакомый подсел к Мэри, что-то ей говорил, лез целоваться. Мэри громко хохотала и отбивалась. Лина, худая девушка с озабоченным, изможденным лицом, сидела одна и ела. Она весь вечер ела и, казалось, не могла насытиться. Потом, скучая, глядела на всех и украдкой зевала. Словно в тумане Кэт различила устремленные на нее грустные, страдающие глаза Бена. Откуда-то издали донесся голос Альвареса. Это было смешно и странно, потому что Альварес сидел с ней рядом.

– Теперь, по английской традиции, выпьем за короля. Кэт, где ваш бокал?

Она не смотрела, что налили ей. Кэт хотела что-то сказать, но, забыв что, рассмеялась. Заплетающимся языком все же сказала:

– Давайте, давайте… За короля… Кажется, я совсем опьянела…

Кэт отпила из бокала, хотела поставить его на стол и, покачнувшись, разлила вино на скатерть.

– Мэри, отведи Кэт в мою комнату. Вторая дверь направо. Ей надо прилечь…

Слова Альвареса едва достигали сознания. Это было последнее, что запомнила она в тот вечер.

Очнулась Кэт утром, и первое, что бросилось ей в глаза, – разбросанные в беспорядке вещи: белье, чулки, скомканная блуза. Какое-то мгновение она не могла понять, где же она находится. Кэт никогда не оставляла одежду в таком беспорядке. Значит, кто-то ее раздевал. Девушка с трудом повернула тяжелую голову. Рядом, уткнувшись в подушку, спал Альварес. Кэт сразу все поняла и ужаснулась. Первым ее ощущением было чувство брезгливости. Это чувство заставило вскочить. Поспешно начала одеваться. Непослушными, дрожащими пальцами натягивала чулки, застегивала пуговицы, сунула руки в измятую, залитую вином блузу.

– Боже мой, боже мой, что же со мной случилось? – беззвучно шептала она.

Кэт чувствовала, как дрожат ее губы. Она напрягала силы, чтобы не разрыдаться. Во что бы то ни стало ей надо скорей, как можно скорей покинуть страшную, пропахшую табаком комнату. Уйти так, чтобы не проснулся этот… Но она разбудила его своими торопливыми движениями. Испанец открыл глаза, увидел Кэт, потянулся.

– Ты уже проснулась, крошка? С добрым утром…

Кэт, не отвечая, бросилась к двери. Альварес прислушался к удаляющимся шагам.

– Теперь-то ты никуда не уйдешь…

Он зевнул, еще раз потянулся, встал и начал заниматься гимнастикой.

Вырвавшись в холл, Кэт сорвала с вешалки шубку и у входной двери столкнулась с Беном. Бен шел умываться. Растерянно остановился с полотенцем и несессером.

– Вы… вы не уехали? Значит… Вы предали меня, Бен!.. Какой ужас! Как это подло!

Кэт всхлипнула, зарыдала и, распахнув дверь, побежала по лестнице.

Не сознавая, куда и зачем она идет, Кэт прошла несколько кварталов. Около витрины, заложенной мешками с песком, остановилась, увидела в стекле свое отражение. Как могла она в таком виде появиться на улице! Свернула за угол, зашла в какие-то развалины, чтобы как-то привести себя в порядок. Сумку она, конечно, забыла. Значит, и деньги. Порылась в карманах, нашла какую-то мелочь.

До центра хватит, дальше пройдет пешком. Главное – чтобы ни о чем не узнала мама. Ах, как это грязно! Как грязно!.. Кэт преследовал тяжелый, застоявшийся запах комнаты, которую она только что покинула. Ей казалось, что и она пропитана этим запахом, вызывающим тошноту и брезгливость. Как она ненавидела себя в эту минуту!..

III

В новогоднюю ночь на море бушевал шторм. Его отголоски доносились до Лондона. На пустынных и неприятных улицах, среди развалин, гулял порывистый ветер, мела поземка, наметая рыхлые, влажные сугробы на тротуарах. Белый снег покрывал закопченные, обгоревшие стены зданий, и казалось, что город погружен в траур. Это отметил премьер по дороге в Чартвилль.

Наступил новый, 1941 год. Что-то принесет он Великобритании? Наступит ли прояснение в военно-политической погоде или над островом по-прежнему будут грохотать взрывы бомб, будут завывать штукасы с леденящим душу визгом и рокотом?

Новогоднюю ночь Черчилль проводил в загородном доме. Он сидел у камина, прислушиваясь к порывам ветра, бросавшим в окно пригоршни снега. В Новый год принято вспоминать о прожитом. Иногда порывы были так сильны, что в стекла хлестали голые ветви деревьев, и тогда казалось, что кто-то стучится в переплеты тяжелых рам. Заботы не покидали премьера и в новогоднюю ночь. Черчилль перебирал в памяти события минувшего года. Может быть, правда, что високосный год приносит излишние беды. Черчилль далек от мысли, что в несчастьях, постигших Англию, невинен он сам. Все вызвано стечением тяжелых обстоятельств.

Порой премьеру казалось, что в машине времени что-то испортилось – сломалась пружина или какое-то зубчатое колесико. За год произошло столько событий, что хватит на десятилетия. Правда, иногда время останавливается, замирает на месте, словно в колесо попало инородное тело, а тогда время начинает тянуться тягуче-медленно, как в бомбоубежище во время налета. Так бывало, когда приходилось чего-то ждать, – например, вестей из Мадрида о переговорах с немцами. Потом время снова убыстряло бег, события напластовывались одно на другое, и стрелка невидимых часов начинала вращаться, будто пропеллер.

Казалось, давно ли Альберт Кессельринг, германский фельдмаршал, сосредоточил воздушный флот на аэродромах Северной Франции? Это было в августе. С тех пор немецкие летчики не покидают британское небо. Скоро два месяца, как они бомбят Лондон изо дня в день, без единого перерыва. Когда это кончится? В Лондоне насчитывают тысячи разбитых зданий.

В августе Кессельринг располагал тремя тысячами бомбардировщиков первой линии, в том числе сотнями штукасов. Гитлер запустил их в серийное производство и испытывает над Англией, как на учебном полигоне. Можно представить, как торжествует Гитлер, сумев преподнести миру такой сюрприз, как штукасы. Они в самом деле страшны, эти пикирующие бомбовозы.

А что он, Черчилль, может противопоставить немцам? Число действующих самолетов тает изо дня в день. Боевые машины можно пересчитать по пальцам на каждом аэродроме. Британского премьера несколько утешало, что германские потери над Англией вдвое больше британских, по официальным сводкам – даже раз в пять. На деле Кессельринг потерял за три месяца тысячу семьсот тридцать три машины, против девятисот британских. Кессельринг сам ужасается неслыханным потерям. Черчилль узнал об этом от пленного аса, сбитого неделю назад над Лондоном. Он рассказал – из главной ставки, из Берхтесгадена, из имперской канцелярии летят приказы Гитлера наращивать удары, невзирая ни на какие потери. Поэтому, точно москиты в душную ночь, летят на Англию германские самолеты. Их сбивают, они горят в воздухе и на земле, но на смену им приходят другие, жалят распластанное тело страны. Чего же, в конце концов, хочет Гитлер?

Несомненно, британские потери оказались бы еще значительнее, не будь секретного средства оповещения. Его удалось ввести в действие. Изобретенный радар – большой плюс в балансе минувшего года. Пусть радары несовершенны, но они дают результаты. Новые аппараты с возможной поспешностью внедряют в войска. У каждого свое: у Гитлера – штукасы, у англичан – радарные установки. Немцы и не подозревают о причинах своих тяжелых потерь.

Диковинные громоздкие установки, похожие на поднятые, настороженные уши гигантских допотопных животных, все чаще появляются то там, то здесь на побережье и вокруг Лондона. Черчилль наблюдал их работу и остался доволен. Британия должна благодарить изобретателя, профессора Уотсона. Американцы тоже допытываются о радаре, просят проинформировать их о военной новинке. Как бы не так! Пусть ищут простаков где-нибудь в другом месте…

И все же военный баланс минувшего года складывается не в пользу Британии, даже если учесть некоторые успехи в Африке. Уэйвелл сумел остановить итальянское наступление, разбил армию Муссолини. Можно считать, что угроза, нависшая над Египтом, снята – итальянцы отброшены. Если бы удалось еще захватить Тобрук!.. Если бы отпала угроза вторжения в Англию, если бы прекратились налеты… Если бы, если бы… Но пока результаты плачевны. Это надо признать.

Черчилль тяжело поднялся из кресла, перешел к письменному столу. Чтобы освежить в памяти этапы битвы за Англию, перелистал папку донесений штаба противовоздушной обороны. Впрочем, он мог бы обойтись и без нее. Все это происходило почти на его глазах.

Вот сводка, она датирована десятым июля 1940 года. Первая крупная воздушная атака на Англию. Черчилль вспомнил, какое жуткое впечатление она произвела на него. Он не принял ее всерьез. В Дюнкерке Гитлер дал ясно понять, что не хочет воевать с Англией. И вот после этого – удары с воздуха. Неужели Гитлер решился на активные действия? Может быть, он изменил планы, отказался от нападения на Россию? Черчилль задумался. Не слишком ли далеко зашла его игра с немцами? Может, это начало возмездия за коварство, в котором обвиняют премьера его противники? И все же Черчилль остался при своем мнении, считал, что он прав. В правительстве царила растерянность, почти паника, подумывали, не перебраться ли королевскому дому в Канаду. Черчилль с непроницаемым видом утверждал – происходит только война нервов, налеты больше не повторятся.

Он и сейчас думает так же – идет война нервов. Но в сентябре его уверенность поколебалась. В ночь на шестое сентября на Лондон прорвалось шестьдесят восемь немецких бомбардировщиков. В следующую ночь лондонское небо бороздили триста машин с черными крестами на распластанных крыльях. Через неделю произошел еще более тяжелый налет на столицу. Горящий Лондон представлял отличную цель для бомбардировки.

Но странное дело – чем ожесточеннее были бомбардировки, тем больше Черчилль уверялся, что Гитлер не имеет серьезных намерений. Так подсказывали интуиция и секретная информация, стекавшаяся отовсюду. Тем не менее «война нервов» приносила тяжелые беды, главным образом жителям Англии. Но в большой игре Черчилль не придавал значения жертвам, призывал к стойкости, сваливал неудачи на старый кабинет.

Четырнадцатого октября большая часть Пелл Мелл пылала в огне. На одной улице вспыхнуло пять или шесть пожаров. Пожары бушевали в Сент-Джеймс и на Пикадилли.

Пятнадцатого ноября немцы разбомбили Ковентри. Город, подобно Помпее, превратился в развалины. После налета Гитлер каламбурил по радио: «Если англичане будут сопротивляться, ковентрирую весь остров…»

Казалось, Гитлер в самом деле хочет осуществить угрозу, но Черчилль не верил, – не может быть, что это серьезно. Убеждения премьера не поколебали ни трехкратные налеты на Бирмингем, ни последняя бомбежка Лондона, наиболее страшная из всех налетов. Немцы прилетели на рождество. В городе возникло полторы тысячи пожаров. Гитлер заканчивал сороковой год двадцатого столетия.

В Южном Лондоне бомба-торпеда упала в Пекеме, заселенном лондонской беднотой. Торпеда разрушила, словно слизнула горячей волной, тридцать прилепившихся друг к другу трехэтажных домов. Лондонцы оказались беззащитными под ударами бомб. Что делать! К началу войны в городе с семимиллионным населением не оказалось ни одного мало-мальски прочного бомбоубежища. Моррисоновские клетки не оправдали себя, они предохраняли от бомб не больше, чем дождевые зонты. Лондонцы назвали их ломберными столами для игры в карты. Черчилль и сам полагал, что не следует тратиться на дорогие убежища в Лондоне, – ведь война разгорится в России. Тогда все верили, что «странная война» на западе останется войной символической, она не пойдет дальше перестрелки патрулей на французской границе. Теперь премьер с искренним возмущением обвинял кабинет Чемберлена в опрометчивой и недальновидной политике.

Однако, если размышлять трезво, произошел огромный просчет. Хуже всего здесь то, что лондонская беднота, жители Ист-Энда, Пекема, лишенные крова, штурмуют, захватывают уцелевшие особняки и живут в них, как дома. Полиция бессильна что-нибудь сделать. Это походит на бунт, революцию. А революция опаснее германских бомб, она колеблет вековые устои…

Раздумывая об уходящем годе, Черчилль не приукрашивал события и не сгущал краски. Что говорить, не только военный, но и политический баланс складывается не в пользу Британии. Пришлось пожертвовать многим. Сколько нервов и крови испортили ему американцы! Расхаживают по британским колониям, как покупатели в разоренном поместье. Видит бог, Черчилль делал все, чтобы умерить аппетиты ростовщиков, но его взяли за горло. Отхватили себе восемь баз вдоль Атлантического побережья – от Ньюфаундленда чуть ли не до Огненной Земли. За что? За полсотни старых эсминцев. Это называется арендой на девяносто девять лет.

Хелл сыграл с ним ловкую штуку, обобрал дважды. Американцы присвоили базы и всучили за них устаревшие корабли. Их сразу пришлось ставить в капитальный ремонт. Черчилль написал Рузвельту, выразил недовольство, но кто же возвращает назад военные базы? Разве он, Черчилль, поступил бы иначе?

И все же премьер не считал, что остался внакладе. Политическая выгода несомненна – обмен стратегических баз на эсминцы обострил отношения между Гитлером и Соединенными Штатами. Бог даст, Штаты влезут в войну, тогда станет полегче…

Нет, нет, не так уж все мрачно! В новогоднюю ночь надо думать о лучшем будущем, укреплять в себе бодрость. Нужна уверенность. Войну он повернет на восток, повернет во что бы то ни стало. Американцы помогут. Они тоже заинтересованы. Конечно, им не следует класть палец в рот – отхватят всю руку. Черчилль надеялся на судьбу, на гибкость своего макиавеллиевского ума.

Да, что-то сулит наступающий сорок первый год?..

IV

Соединенные Штаты Америки неотвратимо приближались к войне. Эти предвоенные годы и месяцы в жизни американцев изобиловали событиями самых различных масштабов. Собственно говоря, иначе и не могло быть. События, большие и малые, исключительные и повседневные, напластовывались одно на другое, втягивали в свою орбиту множество людей, создавая пеструю и многоликую жизнь нации. События развивались в кругу мультимиллионеров и среди гарлемской бедноты Нью-Йорка. О некоторых писали в газетах, передавали по радио, но чаще всего события оставались лишь в памяти соприкасавшихся с ними людей. Происходило это либо потому, что они не имели ни малейшего общественного значения и не представляли ценности для истории или газетных репортеров, либо наоборот – в силу слишком большого значения, причем знать их надлежало только ограниченному кругу особо доверенных лиц.

Одни события не затрагивали судеб отдельных людей, другие вовлекали их в свой водоворот, а третьи, не связанные на первый взгляд одно с другим, неожиданно оказывались звеньями единой, причудливо переплетающейся цепочки сложных человеческих отношений. К примеру, что общего, казалось бы, могло быть между ускоренной событиями в Финляндии поездкой дипломата Семпнера Уэллеса в Европу и делами торгового дома бывшего замоскворецкого купца Данилы Романова – фирмы, где подвизался германский резидент Фирек. Или в какой связи могли находиться мечты простого американского парня Беннета Стивенса о покупке ранчо в штате Георгия с торговлей погребальными саванами в далекой Северной Африке. Или…

Все эти и множество других событий будто бы вписывались симпатическими чернилами между строк на листке внешне безобидного письма шпиона-осведомителя. И только время, да и то не всегда, подобно сложному химическому реактиву, помогает проявить логическую связь исторических событий и разрозненных фактов…

Совершенно безразлично восприняли пассажиры лайнера «Куин Элизабет» появление на верхней палубе немолодого военного, занявшего с женой и сыном каюту по правому борту. Лайнер стоял в манильском порту и уходил очередным рейсом в Сан-Франциско. Это было года за два до вступления Соединенных Штатов в войну.

Сочетание почтенного возраста и звания подполковника не говорило в пользу нового пассажира. В такие годы преуспевающие офицеры давно выходили по меньшей мере в бригадные генералы Подполковник американской армии, с узким, худощавым лицом, торчащими в стороны ушами и выдающимися вперед зубами, был одним из помощников генерала Макартура, занятого реорганизацией филиппинской армии. Шли упорные слухи, что Филиппины получат наконец независимость, и в Пентагоне принимали срочные меры, дабы сохранить в своем подчинении будущую национальную армию.

Имя подполковника, возвращавшегося на родину, было Дуайт Эйзенхауэр. Он относился к категории военных средней руки, и потому ни его фамилия, ни внешность не привлекали ничьего внимания…

Подполковник рассчитывал проездом в Штаты побывать в Европе, но начавшаяся там война нарушила планы, и супруги Эйзенхауэр предпочли отправиться прямым путем в Сан-Франциско. По пути лайнер должен был зайти на Гавайские острова в Гонолулу, точнее, в бухту Перл-Харбор, чтобы забрать оттуда группу американских офицеров тихоокеанской военной базы.

Многопалубный лайнер, выкрашенный по ватерлинию ослепительно белой краской, стоял близ гранитного пирса, красиво выделяясь на фоне тропической зелени и синевы просторной закрытой бухты. Был канун рождества 1939 года. На Мен-стрите уже открылись предпраздничные базары. Витрины магазинов украсились искусственными елками с зеленой бумажной хвоей. На ветвях, покрытых сверкающими хлопьями ватного снега, сидели плюшевые обезьянки. В городе стояла знойная духота. Малайцы торговали янтарным апельсиновым соком со льда, в магазинах бесшумно вращались электрические опахала, создавая видимость прохлады. В сочетании с тропической жарой заснеженные елки, особенно обезьяны на ветвях, вызывали снисходительные улыбки супругов, заехавших кое-что купить перед своим отъездом.

Предстоящий отъезд в Штаты приятно будоражил, волновал, создавал приподнятое настроение. Подполковник снисходительно заговаривал с продавцами, шутил, даже пробовал объяснить хозяину магазинчика, что обезьяны не водятся на заснеженных елках. Малаец вежливо улыбался, соглашался с покупателем, но по всему было видно, что он вовсе не имеет представления, что же такое мороз, снег, холод. Хозяин видел прозрачные кубы искусственного льда только у продавцов прохладительных напитков. Вот полуголый малаец поливает соком ледяную глыбу. Он кричит на всю улицу: «Оранж джюс! Оранж джюс!» А сок прохладными струйками стекает обратно в стеклянный сосуд, похожий на таз.

Оживленные, в самом веселом настроении, супруги отправились в порт. Багаж их уже был погружен на пароход. Оставалось еще около часа до отхода лайнера, и они решили проехать по городу. Когда еще занесет их судьба в этот край! Их автомобиль с трудом вырвался из потока машин, медленно двигавшихся по Мэн-стриту. Они выбрались к побережью и очутились в царстве свайных лачуг, покрытых тростником и побуревшими листьями пальм. Острые, засохшие листья рваной бахромой свисали вниз, похожие на лохмотья людей, снующих вокруг. Роскошь большого колониального города с высокими домами, блеском витрин, нарядной толпой, асфальтом улиц сменили трущобы и нищета. Вероятно, и триста, и пятьсот лет назад свайные хижины выглядели точно так же, как и сейчас, в день отъезда семьи Эйзенхауэров в Соединенные Штаты.

На перекрестке внимание супругов привлекла небольшая толпа малайцев. Увлеченные каким-то зрелищем, малайцы не обратили внимания на притормозившую, сияющую лаком машину. Женщины, дети, мужчины стояли плотным кругом, задние поднимались на носки, вытягивали шеи. В центре толпы два окровавленных петуха – огненно-рыжий и грязно-белый, – изнемогая, дрались не на жизнь, а на смерть.

Подполковник любил петушиные бои, столь распространенные на Филиппинах. В Маниле – в столице с полумиллионным населением – нет ни одного театра, но петушиных рингов достаточно. Эйзенхауэр не раз захаживал в деревянный многоярусный цирк, приспособленный для петушиных турниров, с рингом, партером и неистовствующей галеркой. Петухов здесь выращивали в каждом доме, и в каждом квартале имелся свой петух-чемпион. Это зрелище для бедноты своей экзотикой привлекало внимание многих богатых туристов.

Петушиный бой в окружении ревущей толпы болельщиков на берегу манильской бухты остался последним впечатлением от Филиппин. Через час подполковник уже стоял на палубе лайнера и смотрел на удалявшийся живописный город, обрамленный кольцом свайных лачуг, столпившихся над водой вдоль илистых берегов бухты.

«Куин Элизабет» пересекла бухту, вошла в длинную и узкую протоку, отделявшую бухту от моря. Пассажиры вышли полюбоваться закатом, искрящимся первозданными красками. Но как только огненный шар исчез за горизонтом, холодная сырость загнала всех обратно в каюты. Ушла и жена, а подполковник все стоял на ботдеке, вглядываясь в стремительно наступающую темноту… С капитанского мостика доносились звонки машинного телеграфа, в кают-компании играла радиола, засвежевший ветер дул прямо в лицо.

Подполковник раздумывал над своим будущим, и, как всегда, изменение чего-то привычного вызывало чувство, близкое к легкой тревоге.

Поездка на Филиппины в какой-то степени оправдала его надежды. Как и многие офицеры, подполковник сам рвался из Штатов в колонию. В Маниле у него была вилла, за которую в Америке пришлось бы платить бешеные деньги. Здесь он имел полный комфорт, необременительную службу и многое другое, что выгодно отличало жизнь в Маниле от пребывания в Штатах. Но что будет дома?

Правда, в военном министерстве остался кое-кто из друзей. Возможно, помогут. Как-никак он проработал там несколько лет. Слов нет – должность была незавидная. Всего-навсего рядовой помощник в канцелярии помощника военного министра. Приятели шутили – помощники в квадрате. Но сейчас, с началом европейской войны, может быть, ему предложат что-нибудь посолидней. Ради этого подполковник и направлялся обратно в Штаты…

Эйзенхауэр начал перебирать в памяти всех, кто бы мог составить ему протекцию. Прежде всего, конечно, майор Кларк – по-старому Марк. У него связи в деловом мире. Связи – великое дело… С Марком они учились в военном колледже. Не может быть, чтобы Кларк забыл приятеля Айка… Мог бы помочь, конечно, и Паттон, но его сейчас нет в Штатах. Вот повезло человеку – стал военным атташе в Берлине… У него хорошая орбита…

Жена принесла теплую куртку и снова ушла в каюту.

– Да, орбита удачная, – восстанавливая прерванную мысль, подумал Айк. – Но вообще-то Паттон бахвал, выскочка…

Полковник считал, что каждый человек имеет свою орбиту, свою систему и вращается среди больших и малых событий, как спутники вокруг множества солнц. Все общество распадается на подобные системы разной, часто несоразмеримой величины – государства, сословия, корпорации, семейные, дружеские связи, землячества. Системы переплетаются, взаимодействуют, враждуют. Да и он сам разве смог бы получить место на Филиппинах без поддержки людей, связанных взаимным притяжением! Таков закон природы. Он действует в деловых кругах, в космосе и в недрах атома.

Одинокий пассажир, стоящий на палубе, продолжал размышлять.

Да, все стремится вперед. Всё и все. Хотят откуда-то вырваться, что-то захватить, что-то приобрести. Подполковник относил себя К военной корпорации. Вот если бы в Штатах власть перешла к военным – как в какой-нибудь южноамериканской республике!.. Он представил себе: военные управляют государством. Они поддерживают, выдвигают друг друга, распределяют посты. Тогда ему бы не пришлось раздумывать о карьере. Не пришлось бы, имея за плечами полвека жизни, пересекать из конца в конец океан в поисках лучшего… Но это все мечты, мечты…

Стало совсем ветрено. Лайнер краем проходил полосу тайфуна, и брызги падали на ботдек. Подполковник Эйзенхауэр спустился в каюту.

Через несколько суток лайнер пришел в Перл-Харбор. Остров был таким же зеленым, как Филиппины. На рейде дымили военные корабли, стояли неуклюжие авиаматки. Эсминцы, тяжелые крейсеры, подводные лодки теснились в самой бухте, они стояли у причалов, загороженных складами, портальными кранами, горами угля, цистернами для горючего. В стороне поднимались плавучие доки. В военных кругах Перл-Харбор считался такой же несокрушимой базой, как Сингапур, Мальта, но под американским флагом.

В Перл-Харборе лайнер принял на борт с полсотни моряков-офицеров. В салоны и кают-компании «Куин Элизабет» они внесли новое оживление. Пожилой подполковник Эйзенхауэр окончательно затерялся в этом обществе, стал будто бы еще незаметней.

В тот же день лайнер покинул тропический остров, заброшенный в просторах Тихого океана, а еще через несколько суток блистающий белизной лайнер подходил к Сан-Франциско. Супруги Эйзенхауэр прибыли в Штаты.

Как ни старался прибывший на родину подполковник наладить старые связи, сколь ни обзванивал он добрых приятелей, называя себя по старой памяти Айком, большого толка из этого не получалось. Лучшее, что могли ему предложить, – скромную должность начальника штаба дивизии в каком-то захолустном штате. Марк Клар обнадежил – потерпи, старина, попробуем один ход. Он назвал фамилию директора крупнейшего промышленного концерна, выполняющего военные заказы правительства. Концерн заинтересован иметь своих людей в армии. Кларк обещал поговорить. Но, конечно, услуга за услугу – в случае нужды директор должен рассчитывать на помощь Айка в получении военных заказов для его фирмы.

Пришлось согласиться. На новом месте Айк не располагал виллой с благоухающим тропическим садом, здесь не было туземной челяди, готовой выполнить любую прихоть, и жалованье стало поменьше.

В глубине души подполковник, и особенно его супруга, начинали сожалеть о том, что раньше времени поднялись с насиженного и обжитого места. Но прошло немного времени, и судьба улыбнулась терпеливому подполковнику – впервые после его приезда на родину. В корпусе оказалось вакантное место начальника штаба. Его предложили Эйзенхауэру. Приятель Кларк выполнил свое обещание. Директор промышленного концерна оказался влиятельным человеком в Пентагоне.

Но переход в корпус мало чем отразился на жизни семьи Эйзенхауэров. Дуайт по-прежнему оставался в звании подполковника, жил в том же захолустном штате, и орбита его не распространялась за пределы офицерского круга армейского корпуса. Подполковник оставался все таким же незаметным и неизвестным… А честолюбивые мысли, гнездившиеся где-то внутри, больно кололи самолюбие. Он вновь и вновь обращался к мечтам – вот если бы к власти пришли военные, тогда…

Даже у репортеров, удивляющих поистине собачьим чутьем, когда дело касалось предстоящих выдвижений, фамилия Эйзенхауэр еще долгое время не вызывала ни малейшего интереса. Это с горечью ощущал на себе подполковник. Особенно расстроило его одно событие, которое произошло много месяцев спустя после возвращения Эйзенхауэра в Соединенные Штаты. На какое-то время это событие вышибло из колеи нового начальника штаба корпуса.

Естественно, что события в Европе отразились на внутренней жизни американской армии. Как ни далеко была война, ее отзвуки доходили через океан и заставляли военных призадуматься над тем, что принято называть состоянием боевой готовности войск. Случись что, с такими кадрами много не навоюешь. Даже в сравнении с тем, что пришлось наблюдать Эйзенхауэру на Филиппинах, здесь, в Штатах, многие вещи вызывали тревогу. Начальник штаба знал это по своему корпусу. Знали это и в Пентагоне, предписывая армейскому корпусу провести широкие маневры, приближенные к боевой обстановке.

С этого все и началось. Первоначально казалось, что в штабе предусмотрели все до малейших деталей. Разослали приказы, но корпус сосредоточился на двое суток позже намеченного срока. Еще хуже получилось с пехотным полком, который должен был изображать противника. Он вообще как сквозь землю провалился. Эйзенхауэр сам отправился разыскивать пропажу – полк в конце концов не иголка. Он нашел его милях в тридцати от того места, где проходили учения. Выяснилось, что солдаты ожидали возвращения машин, которые ушли на заправку. Но машины вернулись только к ночи, и солдаты решили никуда не трогаться. Они разбили палатки, стали мирно дожидаться утра.Взбешенный начальник штаба и обнаружил их здесь, на опушке леса, в стороне от дороги.

Как-никак учения все-таки состоялись. Была стрельба, в атаку шли танки, в воздух поднимались разведчики и штурмовики. Для людей неискушенных учения выглядели даже эффектно. По крайней мере газетные репортеры, наехавшие в район маневров, остались довольны. Им показали настоящую войну: они ездили в «виллисах», покрашенных в защитный цвет, и были одеты в форму такого же защитного цвета с нашивками на плечах – «Военный корреспондент».

Подполковник как гостеприимный, общительный хозяин показывал и объяснял журналистам все, что возможно. Фотохроникеры запечатлели его за работой в штабе. Снимок мог бы получиться удачный – начальник штаба склонился над оперативной картой и острием карандаша указывает место сосредоточения войск. Но подполковнику снова не повезло. Фотография не появилась в газетах. Там напечатали другую – командир корпуса, представитель Пентагона и он, Дуайт Эйзенхауэр, наблюдают за тактическими учениями. На снимке все было правильно, за исключением подписи. Надо же так переврать! Вместо фамилии Эйзенхауэр – он сам продиктовал ее по буквам корреспондентам – стояла какая-то совершенно другая. Конец подписи выглядел так: «…и подполковник Д. Д. Эрзенбинг следят за атакой».

Почему Эрзенбинг?.. Видимо, репортер, позабыв фамилию, написал первую, пришедшую ему на ум. Лень было рыться в блокноте ради какого-то подполковника…

Эта пренеприятная история сильно расстроила подполковника…

Прошел еще год, и Дуайту Эйзенхауэру удалось наконец перекочевать в Вашингтон. Зимой его вызвали в Пентагон – гигантское круглое здание с множеством комнат, лабиринтом коридоров и внутренних переходов. Он стал работать в отделе генерального штаба, именовавшегося лаконично «Джи-2», – в разведывательном управлении. Покровитель Айка – директор военного концерна – следил за карьерой своего подопечного.

О Пентагоне, его гигантских размерах и лабиринтах, среди офицеров ходил анекдот: лейтенант, вызванный из дивизии на доклад к военному министру, заблудился в здании и бродил там так долго, что когда вышел наконец из другого подъезда, он был уже в чине полковника. Для Дуайта Эйзенхауэра это не было анекдотом: вступив в Пентагон уже во время войны, заняв там довольно скромную должность в разведывательном отделе, он через полтора года вышел оттуда в звании генерала, вышел для того, чтобы занять солидный командный пост в американских войсках, прибывших в Европу. Но все это было значительно позже. Тайные силы военно-промышленных магнатов Соединенных Штатов помогли ему совершить головокружительную карьеру. В его орбите, в орбите, о которой думал никому не известный пожилой подполковник декабрьской тропической ночью всего два года тому назад, вращались сотни тысяч людей, судьбами которых он распоряжался. Но сам он в созданном воображением человеческом космосе оставался лишь спутником могучих военно-промышленных концернов Соединенных Штатов Америки.

V

Начало нового года принесло некоторое прояснение политической ситуации. В потоке событий, сменявшихся одно другим, Черчилль выискивал, отбирал главные, анализировал, делал выводы и по мере сил направлял течение в нужное русло.

Прежде всего в начале января в Лондон прибыл Гарри Гопкинс – личный советник Рузвельта. Он пользовался неограниченным влиянием на американского президента. Худой, болезненно хрупкий, но пылкий и язвительно остроумный, Гопкинс произвел выгодное впечатление. С его приездом Черчилль окончательно убедился – американцы намерены участвовать в делах Европейского континента. Ясно, на определенных условиях. Снабженный высокими полномочиями, Гарри Гопкинс прибыл для переговоров о ленд-лизе – о передаче взаймы американского вооружения. Прямо Гопкинс не говорил об условиях, тянул, лукавил, интриговал, но Черчилль понял – американцы опасаются, как бы Британия не пошла раньше времени на мировую с Гитлером. Штаты не хотят усиления Германии, но и Англию, как тяжело больного, намерены держать на кислородных подушках.

Вообще последнее время американцы зачастили в Лондон. Следом за Гопкинсом появился Уилки – лидер республиканцев. Этот более откровенен. Рассказал о планах Берлина. Оказывается, в Вашингтоне тоже хорошо знают о намерениях Гитлера. Нападение на Россию предрешено. Уилки располагал достоверной и обстоятельной информацией.

В ответ на многообещающие визиты Черчилль решил отправить в Штаты наиболее представительную фигуру. Остановился на Галифаксе – бывшем министре иностранных дел. В мюнхенских переговорах он был правой рукой Чемберлена. Русофоб и опытный дипломат. Как раз то, что нужно. Лотиан был бы тоже на месте, но он умер, и должность британского посла в Вашингтоне оставалась вакантной.

Нового посла отправили в Америку с большой помпой. Черчилль сам поехал провожать его в Скапа Флоу. Лорд Галифакс отбыл вместе с супругой на мощном линкоре «Король Георг VI». Его недавно спустили со стапелей. Пусть американцы знают, каким флотом располагает Британия!

Сведения о подготовке Гитлера к войне с Россией поступали и из других, не только американских источников. Об этом информировал Гизевиус – британский агент и участник военной оппозиции в германской армии.

После длительного молчания вдруг заговорил снова и разведчик Александр Патерсон Скотленд, проникший в немецкий генеральный штаб. Черчилль возлагал на него большие надежды и не ошибся. Семнадцатилетним юнцом Скотленд поступил на военную службу к немцам. Это было еще до первой мировой войны. В разгар боев за Верден вернулся в Англию, но вскоре его снова переправили через границу. Ловкий разведчик сумел завоевать доверие немцев.

После войны Скотленд жил в Лондоне, а несколько лет назад вновь очутился в Германии. Он проник в оперативный отдел генштаба, вошел в доверие, стал там своим человеком. Скотленд явно преуспевает на немецкой службе – награжден орденами Третьей империи, повышен в звании, стал майором германской армии.

Осторожный разведчик после долгого перерыва прислал донесение. Информирует, что происходит в капище германского бога войны. Гитлер весной намерен напасть на Россию. В декабре он подписал директиву – «план Барбаросса». Этому можно верить: британский агент сам принимал участие в разработке стратегического плана вторжения вместе с полковником Хойзингером и другими сотрудниками генерального штаба.

Сообщения тайных агентов и дипломатов окрылили премьера. Из Мадрида Самуэль Хор сообщил, что переговоры с немцами проходят успешно, немцы согласны послать доверенное лицо в Англию. Скорее всего таким лицом будет Гесс, он же Хорн, заместитель Гитлера и его ближайший сотрудник.

Черчилль пребывал в приподнятом настроении. Теперь надо умело создавать ситуацию.

Провожая Идена – министр иностранных дел ехал в Афины, – . Черчилль сказал ему:

– Имейте в виду, дорогой мой Антони, возможно, нам и не придется помогать грекам. Все будет зависеть от ситуации.

– Но в таком случае, может быть, мне и не следует ехать? Путешествие не из приятных…

– Нет, нет, езжайте! Убедите короля, что мы готовы защищать их всеми доступными средствами, вселите уверенность в наших силах. Но, – Черчилль помедлил, – запомните еще раз: я несу ответственность только за те распоряжения, которые даю в письменном виде. Вы еще получите мои инструкции.

В конце февраля Иден вылетел в Афины, а через два дня в королевском дворце подписал соглашение о вводе английских войск на территорию Греции. Вскоре в Пирее началась высадка английского экспедиционного корпуса. Корпус насчитывал свыше пятидесяти тысяч человек. Почти одновременно Черчилль отправил Идену конфиденциальное шифрованное письмо – он сообщал ему о слухах по поводу нападения Гитлера на Россию, о германских намерениях ввязаться в балканский конфликт. В заключение Черчилль писал:

«Все это побуждает меня усомниться, располагаем ли мы теперь возможностью предотвратить судьбу, угрожающую Греции… Не следует побуждать Грецию к безнадежному сопротивлению».

Премьер хотел написать более откровенно: не следует отвлекать Гитлера от России, – но воздержался. Надо осторожно высказывать свои мысли.

В то же самое время Черчилль решил для себя: следует предупредить Сталина о том, что Гитлер готовится напасть на Советский Союз. Это тоже создание выгодной ситуации. Нельзя допускать, чтобы Гитлер беспрепятственно вторгся в Россию. Пусть оба противника обессилят себя до предела. Он, Черчилль, сумеет извлечь из этого выгоду…

Март принес новые огорчения. Внезапно снова сгустились тучи – армия Роммеля пришла на помощь итальянским войскам в Ливии. Успехи Уэйвелла, командующего нильской армией, оказались весьма мимолетными. Правда, Уэйвелл разбил десять итальянских дивизий, захватил четыреста танков, больше тысячи орудий и сто тридцать тысяч пленных, за два месяца он продвинулся на пятьсот миль вдоль африканского побережья, но теперь Уэйвелл вынужден отступать под ударами германских дивизий.

Шестого апреля германские войска вторглись в Грецию и Югославию. Венгерский премьер, граф Телеки, покончил самоубийством. Он даже не знал, что его генеральный штаб через голову правительства предоставил немцам свою территорию для нападения на Югославию…

Самоубийство графа Телеки не взволновало Черчилля, как и столкновение английских передовых частей с танковыми колоннами немцев. Стычки в горных проходах имели символическое значение. Не вступая в борьбу, Черчилль отдал приказ эвакуировать экспедиционный корпус из Греции.

«Будем играть, будем играть, – повторял премьер излюбленную фразу. – Британия может проиграть любую битву, кроме последней, – мысленно говорил он, раздумывая о балканских событиях. – Главное – подняться из-за стола с выигрышем в кармане, когда слуги гасят свечи. Свечи еще не погашены. Будем играть».

Черчилль продолжал создавать выгодную ситуацию.

Глава восьмая

I

Эрна Вилямцек, урожденная Кройц, и не подозревала, что ее маленькая судьба, ее жизненный путь, затерявшийся в сплетении миллионов судеб таких же, как и она, людей, соприкоснется с извилистой тропой американского дипломата-разведчика. Ограниченная узким кругом житейских забот, она и не вспоминала о случайной встрече в кино на Шонхаузераллее, что стоит рядом с виадуком электрички, протянувшимся над улицей от Александерплац.

Если бы она только знала, как отразится на ней, на ее семье, больше того – на ее родине тайная встреча двух незнакомых людей в затемненном зале берлинского кино, встреча, невольным свидетелем которой она оказалась! Ну, а если бы знала? Что бы могла сделать Эрна, даже посвященная в тайны международного заговора? Что могла бы она предпринять, молодая, наивно-ограниченная немецкая женщина, довольная уже тем, что ее Франца оставили наконец в покое? Ничего. В те мрачные годы германский народ не мог решить собственную судьбу.

По субботам Эрна и Франц после работы ходили в кино. Франц продолжал работать в пуговичной мастерской Мюллера, и Эрна в конце дня заезжала к нему в Панков. Они медленно шли пешком, покупали билеты в кино и в течение двух часов, забыв обо всем, следили за приключениями, переживаниями героев. Сентиментальная Эрна частенько плакала над чужой судьбой. Но на экране обычно все заканчивалось благополучно, герои преодолевали житейские невзгоды, влюбленные сердца находили друг друга, и Эрна покидала кино растроганная и удовлетворенная. Все обошлось хорошо. Может быть, и они с Францем обретут тихое счастье…

Однажды – это было в конце зимы – Вилямцеки заняли свои места в зрительном зале. Кино заполнилось людьми, и только несколько кресел оставалось свободными. Два из них находились как раз впереди, с самого края среднего ряда. Свет медленно гаснул, когда опоздавший посетитель сел на свободное место. Он был невысокого роста, скорей даже маленький – поверх его лысой головы Эрна свободно могла видеть экран.

Второй посетитель вошел в зал, когда начали демонстрировать старый киножурнал. Эрна досадливо повернулась к нему. Человек отвлекал ее, мешал смотреть, усаживаясь и скрипя откидным сиденьем кресла. Темноту зала заполнили звуки военного марша, дробь барабанов – на экране под Бранденбургскими воротами проходили колонны немецких солдат. Затем показали танки, наступающие на Варшаву, пылающий, разбитый город, выступление Гитлера в поверженном городе. Диктор, захлебываясь, говорил о торжестве германского оружия. Потом показали польскую деревню. Немецкая семья переселяется на хутор. Довольный хозяин осматривает новые владения – коровник, сад. Диктор сказал: «Отныне здесь будут жить немцы»…

Эрна вздохнула: хоть бы их кто-нибудь переселил из Берлина!

Глаза привыкли к мраку. Луч проекционного аппарата бросал достаточно света, чтобы видеть не только экран, но и соседей. Эрна случайно взглянула на спины сидевших впереди нее мужчин. Ей показалось, будто лысый сунул что-то в карман соседа. Так и есть. Но второй ничего не заметил. Эрна толкнула мужа, кивнула ему, указывая вперед, но Франц не понял и спросил шепотом:

– Что ты?

– Потом…

Эрна продолжала наблюдать. Некоторое время лысый сидел спокойно, сосредоточив все внимание на экране. Его сосед осторожно вытащил из кармана пальто пачку каких-то бумаг и переложил их в пиджак. Эрна видела его в полупрофиль – горбинку носа и слегка выдающийся вперед подбородок. Потом в его руке появился другой пакет, что-то вроде туго набитого конверта. Он осторожно сунул пакет в карман лысого маленького человека. Вскоре лысый поднялся и вышел из зала.

Когда сеанс кончился, оба кресла впереди Вилямцеков были пусты.

По дороге домой Эрна рассказала, что случилось в кино. Франц не поверил:

– Это тебе показалось.

– Да нет, я видела своими глазами.

– Не может быть. Зачем им лазить друг другу в карманы?

На том и кончился разговор.

По поводу хроники Франц был иного мнения. Эрна сказала, что хорошо бы переселиться им в Польшу. Он возразил жене:

– У меня нет охоты забирать чужое имущество. Поляков оттуда выгнали.

– Конечно, это плохо, если выселяют с насиженного места. Но уж если так случилось, могли бы поселить и нас. Мы сами не стали бы никого выгонять…

Дома их встретила мать. Она оставалась с внуком, когда по субботам Эрна отправлялась в кино. Сказала, что Францу прислали повестку, приходил какой-то солдат. Вон она, лежит на столе.

Повестка была из военного округа – рядового Франца Вилямцека призывали на военную службу.

– Зачем? Ведь война уже кончилась? – недоуменно спросила Эрна.

– Вероятно, нужно. – Франц еще раз более внимательно перечитал повестку. – На переподготовку. Видишь, я сразу не заметил. Это ненадолго, – Францу хотелось успокоить Эрну.

Из округа рядовому Вилямцеку предписывалось явиться на призывной пункт с вещами через два дня. Так и получилось, что в ту субботу Франц последний раз отработал в пуговичной мастерской. Только все стало налаживаться – и вот тебе на!

В воскресенье поехали к брату. Карл снова предложил поселиться Эрне в деревне – к весне ему нужен надежный человек наблюдать за хозяйством. Молодожены подумали и согласились. Что станет Эрна делать одна? Там хоть будет сыта и в тепле. И сыну тоже как-никак полезнее дышать деревенским воздухом.

В понедельник Франц ушел в армию, а в среду Карл приехал на «пикапе» за Эрной и перевез ее с пожитками в деревню недалеко от Буха, близ Панкова. Но не прошло и недели, как Вилямцек-старший тоже получил повестку. Он ворчал, собираясь в армию. Какая нужна ему военная подготовка? Он огородник. К тому же Вилямцеку за сорок лет. Но повестка строго приказывала Карлу явиться в назначенный день на призывной пункт.

За советом обратился к зятю – Вилли был в это время в Берлине. Просил, не поможет ли Вилли отменить приказ или отложить призыв, сейчас самая работа на огородах. Штурмфюрер не ответил ничего определенного. Приказ есть приказ. Но обещал, если удастся, взять к себе в часть. Там, конечно, служить легче, чем в пехотном полку, куда получил назначение Вилямцек.

Карл ушел в армию, а фрау Герда приняла на себя все хозяйство. Хорошо, что Эрна согласилась поехать в деревню, иначе одной впору хоть разорваться.

А Эрна постепенно входила в новую роль. Погруженная в заботы, охваченная тревогой за Франца, она, конечно, и не вспоминала о том незначительном событии, которое произошло в кино на Шонхаузераллее в последнюю субботу перед призывом в армию Франца.

II

Самуэль Вудс, или просто Сэм, слыл хорошим шпионом. Во всяком случае, таким считали его – и не без оснований – в Бюро стратегической информации. Иногда в секретной переписке Вудса именовали «дядюшкой», опуская и только подразумевая его имя. Имя Вудса давно стало нарицательным и определяло делового, предприимчивого американца. Несомненно, его кличка «дядюшка Сэм» звучала символически. По крайней мере мистер Аллен Даллес, уверенно подымавшийся к вершинам разведки, глубоко был уверен, что каждый американец, отправляясь в Европу по служебным делам, должен обязательно сочетать в себе качества осведомителя и шпиона.

Официально Самуэль Вудс занимал в Берлине должность торгового атташе Соединенных Штатов. Какое-то время Вудс проводил в конторе представительства, но это только отрывало его от основных занятий. В то же время пвложение коммерсанта позволяло более свободно завязывать нужные связи и добывать полезную информацию, в которой нуждалась не только бюро, но и государственный департамент.

Конечно, один Вудс едва ли мог справиться с обширным кругом обязанностей, возложенных на него Бюро стратегической информации. Но в том-то и дело, что основным качеством дядюшки Сэма была его способность привлекать в помощь нужных ему людей. Одним из сотрудников Вудса был таинственный Джордж, завербованный среди сотрудников германского министерства иностранных дел. Вряд ли кто, кроме самого Вудса и нескольких работников бюро в Вашингтоне, знал настоящее имя маленькогв человека с лысой головой и сосредоточенным лицом. Казалось, что глаза, нос, губы и даже насупленные брови Джорджа устремлялись в одну невидимую точку, расположенную где-то впереди его лица. Джордж оказывал неоценимые услуги американскому резиденту, и никто не знал, какими путями проникает он к источникам секретнейшей информации.

Торговый атташе не чурался черновой работы – дело есть дело. Действовал он без излишнего риска и только с Джорджем, пренебрегая опасностью, предпочитал встречаться лично. «Золотого Джорджа» Вудс не доверял никому из сотрудников. Джордж в самом деле стоил немало денег. В условленное время они встречались в кино, каждый раз в новом и во время сеанса совали в карманы друг другу: Джврдж – записки, Вудс – пачки денег.

Еще в августе минувшего года Вудс через Джорджа получил первую информацию о подготовке германского вторжения в Россию. То были отрывочные и неполные данные. Агент сообщал, что в Берхтесгадене, в Цоссене и в имперской канцелярии регулярно происходят совещания, посвященные подготовке войны с Россией. Гитлер намеревался вступить в войну осенью сорокового года, вскоре после разгрома Франции. Однако рейхсканцлер вынужден был временно отказаться от намеченного плана – мосты, дороги в Польше не подготовлены для прохода тяжелых танков. Приближалось время распутицы, и войска вторжения могли завязнуть на польских дорогах. Кроме того, требовалось время для переброски войск с запада. Активные действия Гитлер перенес на весну следующего года. Теперь этот срок приближался.

Постепенно сообщения о планах Гитлера пополнялись новыми данными, и наконец в половине зимы Вудс располагал достаточно полкой информацией.

Вернувшись из кинематографа на Шонхаузераллее, Вудс всю ночь просидел над бумагами Джорджа, кропотливо разбирая условные, кодированные записи. Под утро донесение было готово. Его немедленно отправили в Вашингтон.

Не прошло и недели, как копия информации берлинского резидента лежала на рабочем столе мистера Хэлла, секретаря государственного департамента Соединенных Штатов. Донесение поступило из Бюро стратегической информации с припиской Аллена Даллеса о том, что достоверность информации не вызывает сомнений.

Государственный секретарь с интересом прочитал сообщение берлинского агента. Оно изобиловало важными деталями, вплоть до стратегического развертывания германских войск в предстоящей кампании, и подтверждало, что события в Европе назревают с решительной быстротой.

Агент подтверждал, что армейская группа фон Бока, участвовавшая в разгроме Франции, еще летом прошлого года перебазировалась в Познань. На восток Германии переброшены также 12-я армия Листа, 4-я армия фон Клюге, 18-я армия фон Кюхлера… В сообщении мелькали цифры – номера германских дивизий и армий, двинувшихся с запада на восток. Но государственного секретаря интересовали итоги. Он нашел их – из Франции к границам России переброшена полумиллионная армия.

Кроме того, личный состав двадцати дивизий, якобы расформированных после французского похода, отправлен в Германию и только уволен в краткосрочный отпуск. Временно распущенные дивизии насчитывают в общей сложности еще триста тысяч солдат. Их держат в резерве на случай экстренной мобилизации.

Но это не все. В сентябре в районе Лейпцига началось формирование новой армии в составе сорока дивизий. Руководит этим генерал-полковник Фромм. Сейчас формирование дивизий подходит к концу. В Германии объявлена мобилизация нескольких возрастов, якобы для прохождения военной переподготовки.

Ссылаясь на данные, полученные из генерального штаба, резидент сообщил и о стратегических замыслах германского вермахта. Решающий удар предполагается нанести в центре, в направлении на Москву. Кроме того, мощные удары с юга и севера завершат молниеносный разгром России. Гитлер еще не назначил точного срока вторжения, но начало боевых действий приурочено к весне текущего года.

В заключение таинственный Джордж информировал, что недавно на совещании Гитлер утвердил особое военное управление для руководства оккупированной территорией. В двадцать одну область Советской России уже назначены немецкие генерал-губернаторы. На этом совещании Гитлер сказал, – Джордж в кавычках привел его слова: «В наступившем году от Владивостока до Гибралтара я намерен иметь только своих солдат».

Кардэлл Хэлл задумался над последней фразой. Не слишком ли много хочет иметь Гитлер? На события в Европе государственный секретарь имел свою точку зрения. Там должно быть равновесие сил. Ни Англия, ни Россия и ни Германия не должны иметь превосходства. Но с такими силами, которыми располагает Гитлер, не исключена возможность, что он добьется цели. Может, следует предупредить русского посла Уманского? Нет, пока это преждевременно. Представители всесильной промышленной ассоциации – тот же Дюпон или Ламот, конечно, и Форд – будут решительно против. С ними надо считаться. К сожалению, в Америке президент не всегда принимает самостоятельные решения…

Хэлл позвонил президенту.

– Хелло! – сказал он. – Есть новости из Европы. Я хотел бы доложить вам… Хотя бы сейчас… Отлично! Это займет столько времени, сколько потребуют мои непослушные ноги.

Государственный секретарь тяжело поднялся с кресла. В семьдесят лет не так-то легко заставить ноги ходить, как в молодые годы. В последнее время Хэлл особенно часто испытывал недомогания. Преодолевая томительную боль в суставах, Хэлл прошел в кабинет Рузвельта.

Совещание с президентом затянулось надолго.

III

К весне сорок первого года военная подготовка против Советской России была закончена. Конечно, в основном, в главном. Оставались мелкие недоделки, неизбежные в таком грандиозном предприятии и не имевшие существенного значения. Главное же заключалось в том, что вдоль советских границ – от крайнего севера до побережья Черного моря – стояли почти две сотни полностью укомплектованных дивизий. Их тайно сосредоточили близ советской границы за последние месяцы. Потребовалось больше десяти тысяч пар поездов только для того, чтобы перебросить войска и вооружение с запада, из Франции, на восточный театр предстоящих боевых действий. «День X» – срок вторжения в просторы России, – намеченный «планом Барбаросса» на пятнадцатое мая, оставался незыблемым. Со дня на день Гитлер намеревался подтвердить его оперативным приказом. По плану стратегического развертывания вооруженных сил Гитлер отводил шесть недель на то, чтобы армии могли сосредоточиться непосредственно на границе.

Все было готово. Но в конце марта внезапные и непредвиденные события на Балканах изменили ситуацию. Перед тем, казалось, все соответствовало намеченному плану. Двадцать пятого марта югославский премьер Цветкович подписал наконец пакт о присоединении к тройственному союзу. Премьер не упирался, подписал все, что требовал Гитлер. Согласился предоставить страну для транзита германских войск и материалов, уступал медные рудники в Боре для немецких военных нужд, передавал всю экономику в распоряжение нового могучего союзника. Премьер умолял об одном – содержание договора должно оставаться в тайне. Но шила в мешке не утаишь; даже то, что стало известно, вызвало в Югославии грозное возмущение. Через два дня генерал Симович совершил правительственный переворот, он использовал недовольство народа. Договор с Германией был расторгнут. В Белграде, во всех городах и селениях народ ликовал, праздновал победу. Заговор реакционеров раскрыт и обезврежен! На улицах жгли чучело свергнутого премьера.

Но в Берлине белградские события вызвали ярость. В тот же день Гитлер подписал директиву. Он назвал ее «Наказание». Разъяренный и взбешенный неудачей, рейхсканцлер сам продиктовал ее адъютанту.

– «Военный путч в Югославии, – диктовал он, останавливаясь и снова продолжая метаться по кабинету, – изменил политическое положение на Балканах. Даже в том случае, если теперь Югославия заявит о своей лояльности, ее следует рассматривать как врага и вследствие этого разгромить так скоро, как это будет возможно».

«Так скоро, как это будет возможно», – повторил он.

Возможность наступила очень скоро. Гитлер решил действовать безотлагательно. Близились сроки вторжения в Россию, их нельзя упускать. Тем не менее Гитлер все же распорядился отодвинуть выполнение «Барбароссы», отложить вторжение на шесть недель. Это больше всего вызвало неистребимую ярость.

Глубокой ночью, едва подписав приказ о наступлении, рейхсканцлер вызвал в имперскую канцелярию генерал-квартирмейстера Фридриха фон Паулюса. Гальдер перехватил Паулюса в приемной.

– Зайдите ко мне на минуту, – озабоченно сказал он.

Прошли в первый свободный кабинет. Гальдер поправил пенсне. Волосы его торчали ежиком, и весь он был преисполнен важностью порученного дела. Говорил, понизив голос до шепота, хотя в просторном кабинете, кроме них, никого не было.

– Фюрер решил напасть на Югославию, – начал Гальдер безо всякого предисловия. – Заодно мы покончим и с Грецией. Главная наша цель – освободить правое плечо для «Барбароссы». Обратите на это внимание. Фюрер сейчас подписал директиву. Мы, военные, полностью согласны и разделяем его точку зрения. Действовать надо немедленно. Берите мой специальный поезд и отправляйтесь в Вену сразу же после приема у фюрера. Командующий армейской группой фельдмаршал Лист и генерал фон Клейст вызваны туда телеграммой.

Фон Паулюс отлично знал, что Клейст возглавляет танковую группу войск на юго-востоке, но Гальдер педантично напомнил:

– Генерал фон Клейст командует танковыми войсками. На него возлагается основная задача. Вы передадите оперативные приказы и объясните обстановку. Из Вены поедете в Будапешт и согласуете с венгерским генеральным штабом план стратегического развертывания наших войск на территории Венгрии… Теперь идемте, фюрер вас ждет.

Аудиенция продолжалась несколько минут. К словам Гальдера рейхсканцлер добавил:

– С венгерским правительством не вступайте в переговоры, решать будут военные. Премьеру Телеки нечего путаться под ногами. Желаю удачи!..

Из имперской канцелярии фон Паулюс уехал на вокзал. В Вену его сопровождали штабные офицеры. Через несколько дней фон Паулюс возвратился в Берлин, доложил Гитлеру о выполнении задания. Ускоренными темпами войска сосредоточивались на границе.

Шестого апреля 1941 года германские вооруженные силы нанесли одновременный, двойной удар. Греческие и югославские войска были разгромлены в две недели. Греки капитулировали перед германской армией, но затягивали подписание перемирия с Муссолини. Будучи разбитыми, они все еще проявляли оскорбительное пренебрежение к итальянцам. Через военного атташе Муссолини намекнул об этом в Берлине. Гитлер пропустил жалобу мимо ушей: пусть Муссолини остается доволен, что выручили его из беды, – мало греки надавали ему оплеух…

IV

В конце апреля в Берхтесгадене праздновали день рождения Гитлера. Было много гостей, но после приема Гитлер оставил лишь избранных. Поднялись наверх. Сидели за кофе. Геринг хвастался успехами авиации, рассказывал о бомбардировке Белграда. Бомбили два дня – восемнадцать тысяч убитых. Летчики разбили зоопарк, дикие звери бродили по улицам, сеяли панику. Гитлер рассмеялся:

– Звери тоже нам помогают! Вот что значит иметь войска в мобилизационной готовности! Я ковентрировал югославов в течение недели. Очередь за Россией. Теперь ничто не мешает осуществить веление судьбы. Давайте подведем итоги. Альфред, – обратился он к Розенбергу, – начинай ты, ты у нас министр колоний в России.

– Да, мой фюрер, я уже собирал будущих гаулейтеров оккупированной России, изложил ваши мысли. Они приняли их с восторгом.

– Повтори, повтори еще раз! Пока не будем говорить о борьбе с коммунизмом, этот жупел оставим для западных политиков. Коммунистов будем уничтожать, как евреев. Здесь пропагандировать нам некого. Помечтаем, что станет с Россией через полгода.

– Хорошо. Я приготовил вам еще один подарок, мой фюрер, – карту прежнего Советского Союза. Будем говорить о нем в прошедшем времени, просто как о географическом понятии.

Розенберг поднялся из-за стола, взял свернутую в рулон карту и раскрыл перед Гитлером. Он держал ее двумя руками. Геринг помог, взялся за край толстыми пальцами. Не найдя ничего подходящего, Розенберг вооружился чайной ложкой вместо указки.

– Я хочу воспользоваться случаем, – сказал он, – и прошу утвердить подготовленный раздел России. Большевики называют свою территорию единым многонациональным государством, но мне она напоминает бочку с песком. Достаточно разбить обручи – и все рассыплется. В этом предпосылка плана. Прежде всего, Прибалтика. Как видно на карте, ее границы проходят несколько западнее Петербурга, южнее Гатчины, к озеру Ильмень. Здесь она захватывает часть Московской губернии и выходит к территории, заселенной украинцами. Это первый имперский комиссариат, весьма пригодный для германизации. Прибалтика когда-то была нашей древней колонией. Несомненно, ее надо отторгнуть от Советского Союза.

– Там были когда-то владения баронов Розенбергов? – спросил Гитлер.

– Да, мой фюрер, здесь сохранился еще замок нашей семьи, – Розенберг указал точку на карте где-то недалеко от Риги.

– Скоро ты сможешь вступить во владение своими землями. Я дарю их тебе… Продолжай!

– Благодарю, мой фюрер!.. Вот здесь, – министр оккупированных территорий провел кончиком ложки вдоль границ Белоруссии, – здесь будет второй имперский комиссариат. В нем мы предполагаем поселить социально нежелательные элементы, изгнанные из других имперских комиссариатов. Будут содержать их, как в заповеднике, пока не сдохнут.

Здесь, – кончик ложки пополз вдоль украинской границы и выше, к северу, – возникнет третье государство, разделенное на восемь генеральных комиссариатов. В Украину включаем Курск, Воронеж, Тамбов и Саратов. Административное управление передается на Украине двадцати германским комиссарам.

Ну и, наконец, Кавказ. Он занимает площадь немногим больше полумиллиона квадратных километров. Живут здесь грузины, армяне, абхазцы, кто-то еще. Во главе их мы поставим гаулейтера и назовем его германским покровителем. На востоке диктаторов принято называть покровителями. Не станем нарушать восточных традиций…

– А что же у тебя остается для России? – спросил Геринг, все еще державший край карты.

– Все остальное. Как видите, не так много. Главным образом север. На карте Россия обозначена белым цветом. Здесь тундры и почти не заселенные пустынные земли. Нашим генерал-губернаторам придется жить в тяжелых условиях. С вашего разрешения, мой фюрер, подготовлен закон, по которому год службы на востоке приравнивается к пяти годам службы в империи, так сказать, поощрение за трудность… С запада Россия будет граничить с Великофинляндией. – Розенберг пояснил окружающим: – Фюрер передает Маннергейму Советскую Карелию, Кольский полуостров, Ленинградскую область и еще некоторые земли на востоке.

– Нет, я передумал, – прервал Розенберга Гитлер. – На Кольском полуострове добывают никель. Мы оставим его себе. Что касается Ленинграда, я сровняю его с землей и после этого отдам финнам. Этот порт на Балтике нам совершенно не нужен… Ты, Альфред, забыл о Крыме и Черноморье, – Гитлер повернул осунувшееся, утомленное бессонницей лицо к Розенбергу. – Крым тоже включи в германскую империю, так же, как и Черноморье. Говорят, там плодородные земли. Правда, Антонеску хочет прихватить себе Бессарабию и Одессу. Конечно, румынам можно обещать что угодно. Это нас ни к чему не обязывает. Пусть Антонеску сначала выставит обещанные дивизии.

Кейтель на это ответил:

– Маршал Антонеску обязался дать пятнадцать дивизий и еще пять в дальнейшем.

– Посмотрим, как они будут воевать. Хорти и Антонеску грызутся из-за Трансильвании. Я обещал ее и тому и другому… Кстати, о Венгрии. Хорти требует Дрогобыч. Я успокоил Хорти, но венграм не видать Дрогобыча, как своих ушей. Этот нефтяной район должен быть нашим. Его мы займем до прихода венгерских войск. И вообще мне не нравятся колебания венгерского правительства. Дух Телеки еще живет, хотя премьер и застрелился. Придется им вправить мозги хорошей бомбардировкой. Ты, Герман, подготовь десяток самолетов, намалюй на них красные звезды – свалим на русских.

– Все готово, мой фюрер, – Герингу не терпелось вступить в разговор. – «Русские» самолеты стоят в моих ангарах и ждут сигнала. В первый день войны мы решили немного побомбить Кошице.

Рейхсмаршал имперской авиации явился на прием, как всегда, при орденах и регалиях. Серо-голубой мундир выделял его среди присутствующих. Он отпустил карту, которая едва не упала. Розенберг удержал ее и недовольно посмотрел на Геринга. Словно ничего не заметив, Геринг допил кофе. Ему хотелось бы выпить еще чашку, но никто не предлагал. В углу на столике дымился никелированный кофейник. Под ним мерцало синее пламя спиртовки. Гитлер словно прочитал мысли Геринга.

– Господа, – сказал он, – кофе наливайте сами. Я отпустил слугу – мы должны говорить без свидетелей.

Геринг не заставил повторять предложение.

– Разрешите теперь сказать мне? – Он держал в руках чашку.

– Да, я хотел бы тебя послушать. Пусть Розенберг извинит нас, но в конечном счете не в этом дело, какие государства мы создадим на востоке. Это все фикция. Важнее освоить огромный пирог, даруемый нам провидением. Здесь мы обязаны учиться у англичан. Их колонизация Индии может служить примером. В плане Розенберга я усматриваю одну идею – расчленение России поможет установить новый порядок. Надо подумать о том, чтобы покоренные народы никогда не объединились. Объединиться они могут только против нас. Через сто лет в Европе будет жить двести пятьдесят миллионов людей, говорящих по-немецки. Народы должны забыть свой язык… Теперь говори, Герман!

– Я полностью согласен с вами, мой фюрер. – Геринг приложил руку к груди и поклонился. Звякнули ордена. – Я как уполномоченный по руководству экономикой оккупированных районов вижу свою цель в том, чтобы брать. Брать, брать и брать! В экономическом отношении мы просто разделим Россию на две области – лесную и черноземную. Вот здесь, – Геринг взял у Розенберга карту и снова развернул ее, – здесь, от Балтики до Урала, будем брать лес, хлеб и скот. Мы не заинтересованы в поддержании лесного района. Миллионы людей могут умирать от голода или переселяться в Сибирь. Это их дело. Рогатый скот и свиньи, возможно, исчезнут здесь. В ближайшее время они станут такой же редкостью, как зубры в Беловежской Пуще. Что касается второй половины России, или черноземной области, то отсюда станем черпать сырье и продовольствие более длительное время. Тоже брать… Я повторяю – для меня нет сомнения, что в результате от голода умрут миллионы людей, – но сейчас мы говорим о другом. Я закрываю глаза и снимаю белые перчатки.

Геринг посмотрел на рейхсканцлера. Гитлер сидел, отодвинувшись от стола, и одобрительно кивал головой. Рейхсмаршал не преминул отпустить шпильку в адрес министра оккупированных территорий:

– Я не печатал еще таких карт, как Розенберг, но мы создали четыре инспекции во главе с экономическим штабом «Ольденбург».

По указанию фюрера «Ольденбург» включен в «план Барбаросса».

– Но мы тоже назначили двадцать гаулейтеров для управления Россией! – Розенберг обиделся на Геринга за пренебрежение к его плану.

– Согласен, Альфред, но я говорю о конкретных вещах… Пять инспекций созданы для Ленинграда, Москвы, Киева, Баку и одна в резерве. Из предосторожности я дал им условные названия – Хольштейн, Заксен, Баден, Вестфален и Боркум. Каждая инспекция включает специальные экономические команды. Всего их тридцать пять. Команды инспекции Заксен, например, будут дислоцироваться в Москве, Минске, Туле, Брянске, Рыбинске и Ярославле. Под их наблюдением мы станем вывозить с востока все, что нам нужно. Нефть, уголь, свиней, масло…

– Ты забыл про рабочую силу. – Это сказал Борман, который вел запись беседы и потому почти не принимал участия в разговоре.

– Нет, не забыл. Но уполномоченным по рабочей силе фюрер предполагает сделать Фрица Заукеля. Это его область. Не так ли, мой фюрер?

– Совершенно верно… Но я хотел бы, господа, чтобы все вы помнили и не забывали одного – надо не только завоевать, но и замирить гигантское пространство, которое пока условно мы называем Россией. Там живут фанатики, пропитанные большевистским духом. Поэтому лучше всего достигнуть замирения расстрелом каждого, кто бросит хотя бы косой взгляд в нашу сторону. Гиммлеру, да и всем нам придется поработать. Я приближаюсь к решающим часам истории с колоссальным ледяным спокойствием и без предрассудков. Провидение предопределило, что я буду величайшим освободителем человечества. Я освобождаю людей от сдерживающего начала ума. Наступило время действий. Ты, Кейтель, подготовь распоряжение о подсудности в районе «Барбаросса». Мои солдаты в России не должны нести ответственности за проступки, которые принято называть преступлениями. Не будет ничего страшного, если немецкий солдат изнасилует русскую девку или прикончит помешавшего ему старика. Запиши себе это и подготовь директиву.

– Яволь! – Начальник штаба вооруженных сил вскочил и вытянулся в струнку, как ефрейтор. – У меня есть некоторые соображения, мой фюрер. Я проконсультировался с военными юристами. Точно так же мы должны поступать с захваченными советскими политработниками.

– С законниками советуйся возможно меньше. На востоке закон – немецкий кулак и пуля. Запиши и разошли командующим армиями.

Гитлер продиктовал:

– «Руководящие политические работники, комиссары, составляют повышенную опасность для войск и замирения покоренной страны». Записал? Дальше!

«По мере их захвата они должны быть доставлены к ближайшему германскому офицеру, после чего офицер обязан немедленно приговорить задержанного к расстрелу».

Гитлер говорил невозмутимо спокойно. Подвинулся к столу, взял чашку с остывшим кофе, сделал глоток и закончил:

– Казнить политработников лучше всего на месте. Эвакуировать в тыл нет никакого смысла. Отметь, что отличительный знак комиссаров – красная звезда на рукаве.

Все, что говорилось здесь, в Берхтесгадене, за вечерним кофе, для присутствующих не составляло новости. Гитлер только подытоживал и проверял. Нить разговора то отдалялась от основной темы, то возвращалась к главному. Каждый, пользуясь хорошим настроением рейхсканцлера, стремился ввернуть свое слово. Когда говорили о политработниках, Гиммлер сказал:

– Особому режиму должны подвергаться не только советские комиссары.

– Говори прямо – расстрелу, – перебил его Геринг. – Чего стесняться!

– Это и без того всем ясно, – отпарировал Гиммлер. – Я хочу сказать об инструкции начальникам полиции безопасности. Как было согласовано с вами, мой фюрер, я дал задание выявлять на оккупированной территории всех руководящих партийных работников – членов Центрального Комитета, членов правительства, партийных работников. В городах – членов магистрата…

– Их называют там членами Советов, – поправил Розенберг.

– Хорошо, членов Совета, профсоюзных работников – они тоже все коммунисты. Дальше идут советские интеллигенты, профессиональные революционеры, политические деятели, писатели, редакторы и, конечно, все обнаруженные евреи.

Генрих Гиммлер почти дословно повторил инструкцию, которую он подготовил для начальников гестапо и полевой жандармерии.

Тщедушного вида, с внешностью банковского чиновника или провинциального учителя, всесильный Гиммлер вел себя с непонятной робостью в присутствии Гитлера. В то же время рейхсфюрер СС обладал дьявольски мрачной силой в империи. В его распоряжении находились концентрационные лагеря, гестапо, отборные эсэсовские части, система надзора и политического сыска.

Приближённые Гиммлера взирали на него с чувством затаенного страха.Гиммлер мог пойти на любую подлость по отношению к каждому из собравшихся в зале, впрочем, так же могли поступить и остальные по отношению друг к другу. Из окружения Гитлера, может быть, только еще Рудольф Гесс отличался такой фанатичной, собачьей верностью Гитлеру.

С тонкой улыбкой и холодным блеском в глазах Гиммлер отвечал на вопросы Гитлера. Да, для розыска наиболее опасных людей в Советской России, подлежащих особому режиму, составлена специальная книга с тысячами адресов и фамилий. Книга отпечатана большим тиражом, и каждое отделение гестапо в любой момент сможет получить ее в свое распоряжение. О грядущих преступлениях Гиммлер говорил с невозмутимым спокойствием, словно учитель, рассуждавший об учебниках для своего класса.

– Мне нечего добавить, – сказал Гитлер. – Все, что мы здесь говорим, включено в общий «план Барбаросса». – Устремив тяжелый, остановившийся взор в одну точку, Гитлер добавил: – В заключение я выскажу вам одну философскую мысль: естественный инстинкт всех живых существ подсказывает им не только побеждать врагов, но и уничтожать их. На этом давайте закончим.

V

Простившись с гостями, Гитлер задержал Гесса на несколько минут. Но разговор продлился значительно дольше.

Они прошли в кабинет рядом с комнатой, где пили кофе.

– Скажи мне, – спросил Гитлер, – все ли готово для твоего полета в Англию?

– Да, мой фюрер, лорд Гамильтон пригласил меня в свое именье. Я смогу вылететь в любой момент, как только позволит погода.

– Нет, дело не только в погоде. Подождем, когда яснее обозначатся успехи Роммеля в Африке. Черчилля надо взять крепче.

Месяца три назад Гитлер назначил Роммеля командующим африканским корпусом. Германские части, переброшенные в Триполи, начали наступление в конце марта. Наступление развивалось успешно: английские войска оставили Бенгази, оказались в тяжелом положении в районе Тобрука. Рейхсканцлер полагал, что не ошибся, поставив бывшего начальника полевого штаба ставки во главе африканского корпуса. Волевой, умеющий идти напролом, Роммель показал себя в польской и французской кампаниях. Бронетанковая дивизия Роммеля «Привидение» первой вышла к Ла-Маншу. Теперь Гитлер возлагал большие надежды на этого генерала с решительной челюстью, похожей на булыжник. От него многое зависит в предстоящих переговорах с британским премьером.

– Мы условимся так, – продолжал Гитлер, – ты передашь Черчиллю мои предложения. Пусть они исходят от твоего имени. Запомни: сейчас, когда я сосредоточил силы против России, все зависит от твоего визита. Мы не можем воевать на два фронта.

Гитлер порылся в папке и достал листок бумаги с коротким текстом, напечатанным на половине странички. В углу листка стоял заголовок: «План ABCD № 274-К».[20]

– Вот пункты: А, В, С, D… Это в самом деле азбука, которую преподадим Черчиллю. Я сформулировал здесь все, о чем мы говорили. Прежде всего, докажи британскому правительству, что после разгрома Франции англичанам бессмысленно вести с нами войну. Это первое. Можешь пообещать Черчиллю, что Англия сохранит независимость и колонии, конечно, если перестанет вмешиваться в дела Европы. Предложи ему заключить соглашение на любой срок, хотя бы на двадцать пять лет. И последнее – Великобритания должна сохранить благожелательный нейтралитет на время русско-германской войны. Все остальное будет зависеть от твоего искусства. Если переговоры пойдут успешно, направь в Цюрих частную телеграмму, – предположим, жене о твоем здоровье. Текст ее должен быть самый невинный.

– Да, мой фюрер, я сделаю все, что нужно. Полет из Аугсбурга я изображу как бегство в Англию.

– Да, да! Остальное беру на себя. Разыграю такую сцену, что позавидует любой актер!

В этот вечер говорили о технике задуманного полета. Условились, что Гесс отправится немедленно, как только в Ливии обозначится явный успех, а в Греции сосредоточатся силы для захвата острова Крита.

– Высадку десанта на Крит, – сказал Гитлер, – я приурочу к тому времени, когда ты начнешь переговоры. Это подкрепит твои позиции… Итак, ни слова! Мы еще перетянем Черчилля на свою сторону. Не случайно он без сопротивления убрался из Греции. Я раскусил его план. Освобождает нам дорогу в Россию. Пусть будет так!..

Глава девятая

I

Британский эсминец «Роджерс» застыл на рейде пирейского порта, в нескольких кабельтовых от берега. Стояла тихая, почти штилевая погода. Солнце еще не поднялось, но заря уже захватила край неба, мягким светом заливая недалекий холмистый берег. Его видно было невооруженным глазом. Легкое дуновение ветра доносило на рейд пряный запах земли, цветущих серебристых олив, рощи которых теснились по склонам гор.

На миноносце только что пробили в корабельную рынду восемь склянок – четыре двойных удара. Почти одновременно звонкие удары донеслись и с других кораблей, стоявших на якорях неподалеку от эсминца. Мелодичный перезвон рынд почему-то напомнил Роберту праздничный благовест в Ист-Энде – они жили недалеко от кирхи.

Роберт Крошоу, сменившись с вахты, пробирался по бронированной палубе в матросский кубрик. Пирей лежал перед ним, окруженный амфитеатром гор, исчезавших за горизонтом. В порту у причалов лениво дымились корабли – транспорты, грузовые суда, рыбачьи шхуны, заслоняя мачтами, трубами, палубными надстройками здания портовых сооружений. Обычно выжженные, берега в эту весеннюю пору манили к себе нежной зеленью, тишиной и прохладой.

Матрос едва миновал артиллерийскую башню с расчехленными стволами орудий, когда первозданную тишину наступающего утра потряс взрыв неистовой силы. Сначала Роберт не понял, что с ним случилось. Воздух, ставший упругим, как натянутая резина, отбросил его к башне. Он ударился плечом о броню, упал на палубу и тотчас же вскочил на ноги. Там, где несколько секунд назад стояли у причалов будто задремавшие корабли, в небо медленно поднимался столб белесого дыма, прорезанного багрово-черными клубами пламени. В воздух летели обломки мачт, куски железа, шлюпки, затянутые брезентом, горящие надстройки, развороченная корма рыбачьей шхуны. На месте парохода «Клан Фрезер», того, что пришел два дня назад с грузом боеприпасов, клокотал огненный вихрь, он вырвался словно из кратера ожившего вулкана. Вздыбившаяся волна ринулась на миноносец, накренила его, сорвала с якорей соседний транспорт. Почти тотчас же прозвучал сигнал тревоги, завыла сирена, засвистели боцманские дудки. От утренней тишины не осталось следа. Командир приказал выбрать якорь и отойти в море. Загрохотали брашпили, всасывая тяжелые звенья якорных цепей. Но опасность, видимо, уже миновала. Эсминец вернулся на старое место.

Стало совсем светло. Наступил ясный, безоблачный день. Солнце, поднявшееся над горизонтом, озарило страшную картину разрушений в пирейском порту. На берегу, выброшенные силой взрыва, лежали корабли, обнажив красные днища. Другие погрузились в воду, и только трубы и мачты торчали на поверхности бухты. Горели какие-то здания, в отдалении стояли машины, санитарные и легковые, работали пожарные и спасательные команды.

С борта эсминца спустили моторный бот, и команда матросов отправилась на спасательные работы. Роберт был среди них. Взрыв, происшедший по неизвестным причинам, уничтожил одиннадцать британских кораблей, причинил большие разрушения в порту. Матросы гасили пожар, разбирали руины, выносили убитых, раненых и обгорелых. Обугленные трупы складывали рядами под каким-то навесом. Отсюда грузили их на машины, а под навес приносили другие, такие же обезображенные трупы.

Крошоу подумал, и сердце заныло неутихающей болью: «Вирджиния, может быть, так же лежала у развалин нашего дома… И дядюшка Вильям…»

С тех пор как Роберт покинул Англию, ему казалось, что война идет только там, но, оказывается, и за три тысячи миль от его Ист-Энда гибнут английские парни. Вот лежит военный моряк в обгоревшей холщовой робе, в такой же, как у него. На его месте мог бы оказаться и матрос эскадренного миноносца «Роджерс» Роберт Крошоу. Он походил бы на этот обугленный труп. Даже волосы такие же русые… Роберта передернуло. Кому хочется умирать, будь это в Лондоне или в Пирее!

Кто-то сообщил новость – сегодня немцы напали на Грецию.

Пришли к выводу, что взрыв в порту не иначе как дело рук фашистских диверсантов. Ходили слухи, будто кто-то видел двух бегущих людей за несколько минут до взрыва. Они вскочили в машину и уехали по дороге в Афины. Роберт не поверил – теперь могут болтать что угодно. Позже – это было в середине дня – сказали, что началась эвакуация британского экспедиционного корпуса. Роберт тоже не поверил – какого черта болтают, – но матрос, с которым они остановились, чтобы минуту передохнуть и напиться воды, указал на другую часть порта.

– Не веришь – посмотри сам… Да, недолго мы здесь повоевали…

Они стояли у сваленной колонки. Из трубы фонтаном била холодная струйка воды. Она растекалась по асфальту, исчезая под развалинами какого-то здания. Сырой асфальт казался черным, как обугленная головня. Роберт поднялся с мокрым лицом и глянул в ту сторону, куда указывал приятель. У причалов на плоские самоходные баржи грузили танки, орудия. Солдаты с винтовками гуськом подымались по трапу на моторный баркас. Второй баркас только что отвалил от берега и, вздымая пенистые буруны, шел к военному транспорту. За его кормой расплывался голубоватый дымок отработанных газов. Сомнений никаких не было, войска грузились на корабли.

– Везет мне! – ответил Роберт. Он вспомнил Дюнкерк. – Наш адмирал будто знал, что придется заворачивать обратно. Почему бы это?..

Роберт Крошоу не имел представления, сколь прав он был, высказав такое предположение. Военные транспорты всего месяц назад доставили в Пирей экспедиционный корпус, но корабли так и стояли в порту и на рейде, словно дожидаясь обратного рейса. Эсминец «Роджерс», сопровождавший транспортные корабли, тоже не покидал греческие воды.

Моряки снова принялись за работу. Вскоре им поручили другое дело – предстояло очистить пирс, чтобы и отсюда производить погрузку.

Роберт вернулся на «Роджерс», когда сгустились вечерние сумерки, грязный, как кочегар, падающий с ног от усталости. Через час эсминец в составе конвоя вышел в море. Он сопровождал первый караван военных транспортов, увозивших из Греции солдат британского экспедиционного корпуса.

И все же Роберт остался доволен, что измочален собачьей усталостью. События отвлекли его от мрачных дум, которые одолевали последнее время.

Несчастья свалились на него как-то сразу, точнее – он узнал о них почти одновременно.

О смерти сестры написал отец много спустя после того, как все это случилось. Написал из Шотландии, куда они переехали с матерью. Про болезнь матери отец писал скупо, сообщил только, что долгое время она находилась в тяжелом состоянии, но теперь, слава богу, ей значительно лучше. Мать живет у брата на ферме, а сам он работает в Глазго. Старик написал и о гибели дядюшки Вильяма. Бедный отец! Они так были дружны!

От Кэт тоже очень долго не приходили письма. Наконец получил. Не письмо, нет, короткую записку. Роберт никогда не думал, что листок бумаги с неровными, торопливыми строками может причинить столько боли, перевернуть и опустошить душу. Что случилось, Роберт так и не знал. Кэт говорит в письме, что вообще не хотела писать, – это так тяжело, лучше бы ей умереть… Но она обязана сказать, что между ними все кончено. Она недостойна его и просит Роберта считать себя свободным. Почему? Почему?.. Письмо не давало ответ на мучительный и самый главный вопрос. Наверно, влюбилась. В кого же, в кого? Может быть, Пейдж добился своего, переехав в Лондон? Интендантская крыса! Как ненавидел Роберт своего бывшего друга!.. Но, может, это не так. Может, кто-то еще… Моряк представлял себе Кэт в объятиях безликого человека и стискивал зубы в бессильной ревности.

Письмо от Кэт пришло через неделю после того, как он узнал про несчастье в их доме. Он раньше еще написал матери, не знает ли она что-нибудь про Кэт Грей. Может, зайдет к ним. Как получилось все глупо! Мать, оказывается, лежала в это время в больнице.

Так и остался моряк Роберт Крошоу в тяжелом неведении. Он терзался догадками, упрекал Кэт, ненавидел Пейджа, кого-то еще, искал ответа и не находил. Винил войну, которая сломала, скомкала его жизнь. За эти два месяца Роберт пришел к одному, впрочем, не совсем твердому выводу: надо бросить все к дьяволу, выкинуть из головы. Но не так-то легко это сделать. Даже усталость не избавляет от неотвязных, жестоких мыслей.

Роберт стоял на палубе миноносца среди южной ночи и моря. С погашенными огнями «Роджерс» шел впереди каравана транспортных кораблей. Судя по звездам, эсминец спускался на юг, к острову Криту.

II

Для тетушки Полли, конечно, в Шотландии было гораздо лучше, чем в Лондоне. Джон Крошоу долго ломал голову, как выполнить совет врача. Доктор сказал, хотя опасность и миновала, но пройдет немало времени, пока женщина окончательно придет в себя после нервного потрясения. Лучше всего больной жить в тихой, спокойной обстановке. Где? Доктор пожал плечами. Лучше в санатории на взморье или в частном пансионате. Конечно, если есть средства. Но у докера не было денег.

Наконец Джон придумал. У Полли под Глазго жил ее двоюродный брат Дэвид, он занимался там сельским хозяйством. Джон плохо знал шурина, но, когда стряслась беда, вспомнил о нем и написал письмо. Писал не без тяготивших его колебаний, но в таком положении не до стеснений. Дэвид ответил телеграммой, приглашал ехать немедля. Так они очутились в Шотландии.

Шурин Макклин имел ферму неподалеку от Иглхема – приземистую хижину, вросшую в землю и окруженную полем и лугом. Ферма небольшая, всего несколько акров земли, но она все же давала возможность существовать семье Макклинов. Стояла ферма почти на границе владений лорда Гамильтона, простиравшихся чуть ли не до самого Глазго.

Тетушке Полли отвели комнатку, в которой жил старший сын Дэвида, ушедший в армию. В комнате едва умещались кровать и столик, но и этого вполне достаточно – Джон появлялся в Иглхеме лишь по субботам и редко когда в середине недели. Работать он устроился в Глазго, в порту. Найти службу оказалось не так-то трудно, не то что в мирное время, когда на одно место претендует десяток безработных. Предложили должность стивидора – управлять разгрузкой кораблей. Работа не тяжелая, но канительная, и поэтому Джон большую часть времени проводил в Глазго.

В очередную субботу Джон собирался пораньше уехать в Иглхем, но его задержал американский пароход, пришедший к вечеру в порт. Последнее время в Глазго зачастили американские корабли, они доставляли военные грузы и продовольствие по ленд-лизу. Пока стивидор отдавал распоряжения, выяснял, где складывать бочки и ящики, пока началась разгрузка, прошло немало времени. Только в десятом часу Джон выбрался из порта, он опасался, как бы не опоздать на последний автобус. Крошоу прикинул – в Иглхем приедет не раньше полуночи. Он уж подумывал, не остаться ли ночевать в Глазго, но все же решил ехать – Полли станет тревожиться.

Автобус шел на Килмарнок. На половине дороги Джон вышел. Ему до фермы предстояло пройти около мили. За мостом навстречу докеру вынырнули две легковые машины военного образца, ослепив его оранжевым светом фар. Прижавшись к перилам моста, Джон пропустил автомобили, проводил их глазами – они свернули по шоссе к Глазго. Джон подумал: «Здесь будто и нет войны, ездят с открытым светом».

Стояла прозрачная, лунная ночь. С рюкзаком на одном плече докер шагал через пустошь, поросшую редким кустарником. Потом он свернул на тропинку и в воротах фермы столкнулся с Дэвидом. Обычно спокойный, уравновешенный, Макклин был чем-то взволнован. Он нервно попыхивал трубкой. Тень от стены падала на его лицо, и только багровый огонек, вспыхивая и угасая, неясно озарял крупные черты и нахмуренные брови. По этому огоньку Джон и угадал, что кто-то стоит в воротах.

– Послушай-ка, что я тебе расскажу, – сказал шурин. – Хорошо, что ты приехал. Женщины уже спят, и мне не с кем поговорить… До чего обнаглели боши, стали летать даже к нам в Шотландию… Идем в дом.

Дэвид осторожно, чтобы не разбудить спящих, отворил дверь, чертыхнулся, когда невзначай грохнул щеколдой, и вошел в кухню.

В очаге тлели угли – приходилось топить, потому что ночами бывало холодно. Шурин зажег свет и присел к столу.

– Ты понимаешь, какое дело, – Дэвида переполняли недавние события. – Что-то мне не спалось с вечера. Сначала заснул, а потом все ворочался с боку на бок. Дай, думаю, гляну скот. Корова должна телиться. Зашел в хлев – все в порядке. Вдруг слышу – гудит. Самолет. Посмотрел в небо – летит. Под луной его хорошо видно. Это бы все ничего, но гляжу – на моих глазах распускается парашют. Тут я и сообразил – дело неладно. Кому нужно прыгать к нам среди ночи? Не иначе как немецкий шпион. Схватил дубину – и туда. Ну, думаю, сейчас я тебя огрею! Подбежал, а он лежит на земле, как дохлый баран. В капитанской форме. Я их с той войны знаю. Потрогал – живой, только без памяти. Оружия никакого, один фотоаппарат на боку. Что тут делать? Сбегал за водой – у меня на лугу колодец вырыт. Бегу, а сам думаю: как бы не улепетнул, подлец. Нет, ничего… Отстегнул с него лямки. Тут как раз на машинах наши подъехали. Может, они тебе встретились?

– Да, – подтвердил Джон, – на мосту, у шоссейной дороги.

– Вот-вот! Так оно и будет. – Макклин раскурил угасшую трубку. – Я думаю, наши тоже за ним следили. Выскочили из машины, спрашивают: «Кто здесь такой?» – «Не знаю, говорю. Немец. В чувство его привожу». А он мокрый весь – я на него воды не пожалел – сел и отвечает: «Я капитан Альфред Хорн. Доставьте меня к герцогу Гамильтону». Подумай ты, какой наглец! К лорду Гамильтону! Прилетел, будто в гости. Так ему и поверили… Этого самого Хорна посадили в машину и увезли. Сам-то он не мог идти, говорит – повредил ногу… Лейтенант мою фамилию записал, сказал спасибо. Я у него парашют попросил – не дал. Жалко, хороший материал, чистый шелк. Говорит – нужен как доказательство… Вот какие дела-то бывают!

Мужчины еще поговорили и легли спать.

Воскресенье Джон Крошоу провел на ферме, а в понедельник в Глазго прочитал в газете, что заместитель Гитлера Рудольф Гесс бежал из Германии и приземлился в Шотландии. «Так вот какую птицу Дэвид чуть не огрел дубиной, – подумал докер. – Жаль, что он приземлился без памяти». Джон пожалел, что нет его Вильяма. Вот с кем бы они поспорили всласть! Крошоу помрачнел – он до сих пор не мог смириться с гибелью друга.

К третьему пирсу швартовался американский корабль, стивидор пошел распоряжаться разгрузкой.

III

В ту ночь, десятого мая 1941 года, герцог Гамильтон, лорд-стюард королевского двора, член британского парламента и командующий воздушным флотом Северной Англии, находился на командном пункте в Тренгазене, в Шотландии. Дежурный доложил герцогу, что по данным поста воздушного наблюдения у берегов Нортумбэрленда в двадцать два часа ноль восемь минут обнаружен германский самолет типа «Мессершмитт-110».

– Здесь, вероятно, какая-то ошибка, милорд, – добавил дежурный. Он выразил сомнение в достоверности сообщения. – «Мессершмитт» не может залетать так далеко, у него не хватит горючего на обратную дорогу.

Но лорд Гамильтон резко поднял голову:

– «Мессершмитт»?.. Немедленно дайте указание постам не выпускать его из поля зрения.

У лорда Гамильтона едва не сорвалось с губ: «Я давно жду его». Он справился с охватившим его волнением и спокойно добавил:

– Докладывайте мне немедленно обо всем, что будут сообщать воздушные посты.

Наблюдательные посты продолжали следить за полетом таинственного германского самолета. В двадцать два часа пятьдесят шесть минут его заметили на высоте тысячи метров к северо-востоку от Андроссана.

Потом он повернул на юг, вернулся назад и лег курсом на запад. Лорд Гамильтон не отрывался от карты. Приказал поднять в воздух истребитель «дифайен» и неотступно следовать за самолетом.

– Строго предупредите летчика: ни в коем случае не вступать в бой, только сопровождать, – повторил он. Чего доброго, излишне рьяный пилот окажет медвежью услугу своим огнем. Но Гамильтон не сказал этого, только подумал.

В двадцать три часа ноль три минуты «Мессершмитт-110» находился к югу от Глазго. Летчик с «дифайена» передал по радио – видит на земле горящий самолет в таком-то квадрате.

– Что?! – лорд Гамильтон вскочил, теряя самообладание. – Он сбил его? Я приказал…

– Нет, нет, милорд, – адъютант поспешил закончить доклад, – летчик радирует, что он не вступал в бой. Самолет упал сам. Пилот выбросился на парашюте в районе селения Иглхем. Вот здесь…

– Позвоните на ближайший пост, прикажите немедленно разыскать летчика.

Прошло не меньше томительного получаса, когда с наблюдательного поста сообщили – пилот найден, назвался капитаном Альфредом Хорном.

– Здесь снова какая-то ошибка, милорд. Немецкий летчик требует, чтобы его немедленно доставили к вам. – Дежурный в эту ночь ничего не понимал.

Командующий воздушной эскадрой облегченно вздохнул: наконец-то!

– Направьте его в Глазго, поместите в казарме Мэрихилс. Остальное перенесем на завтра. А сейчас соедините меня с премьером. Немедленно…

IV

Уинстон Черчилль проводил уик-энд в Дитчли у старых друзей. После ужина хозяин предложил посмотреть комический фильм с участием братьев Маркс. Все шумно поднялись из-за стола и перешли в зал, где киномеханик настраивал аппарат. Премьер от души хохотал, наблюдая за веселыми похождениями талантливых актеров, с детской непосредственностью хлопал в ладоши, и казалось, что для него больше ничего не существует на свете. Пожалуй, так это и было – премьеру хотелось отвлечься от всех дел и раздумий. Но и здесь ему не удавалось это сделать. В начале сеанса в зал вошел секретарь Бранен и зашептал на ухо. Черчилль слушал с улыбкой, не успевшей сойти с лица.

Секретарь передал – звонят из Лондона, просят премьера подойти к телефону.

– Что там еще? – недовольно спросил Черчилль.

– Немцы бомбардируют Лондон. Считают, что это самый тяжелый налет за все время. Город в огне.

– Что же я могу сделать? Скажите, занят.

Секретарь вышел, но через четверть часа появился снова.

– Что еще?

– Командующий противовоздушной обороной настоятельно просит вас подойти к телефону. Просил передать – в Лондоне пылает не меньше двух тысяч пожаров, тысячи убитых и раненых. Разрушена палата общин. Все вокзалы вышли из строя, разрушены доки. Он повторяет, что сегодня самый разрушительный налет.

Бранен докладывал шепотом, и Черчилль досадливо слушал.

– Скажите еще раз командующему, что я занят. Занят! Дайте же мне хоть немного отвлечься!

Премьер продолжал смотреть комический фильм. Он снова смеялся, перекрывая басовитым раскатом смех присутствовавших в зале. Но через несколько минут секретарь снова в нерешительности стоял рядом с креслом премьера.

– Вы оставите меня наконец в покое? Сегодня я не подхожу к телефону. Ясно?!

– Извините, милорд, я так и ответил, но сейчас звонит герцог Гамильтон, просит вас по неотложному делу…

– Гамильтон?.. Спросите, может быть, можно отложить на завтра.

Секретарь ушел к телефону и тотчас же вернулся.

– Лорд Гамильтон настаивает. Дело государственной важности. Просил сообщить, что Альфред Хорн прибыл в Шотландию.

– Кто? Хорн!..

Премьер вскочил, словно его пронзил электрический ток. Это поважнее налета на Лондон! Зацепившись в темноте за кресло, Черчилль торопливо пошел к телефону.

Сообщение подтвердилось. Рудольф Гесс – премьер знал, кто скрывается под именем Хорна, – находился в Шотландии. Гамильтон передал подробности, которыми располагал.

– Вы говорите, что Хорн в Глазго? – переспросил Черчилль. – Завтра же посетите его лично и спросите, чего он хочет. Спокойной ночи!

Но сам Черчилль остаток ночи не спал. Еще бы! Рудольф Гесс, заместитель Гитлера, рейхсминистр, член тайного совета германского рейха, лидер гитлеровской партии и, главное, ближайший поверенный Гитлера, прибыл в Англию для переговоров! Это козырь в игре. Есть отчего поволноваться! Премьер позвонил министру внутренних дел, поднял его с постели. Его голос гудел в телефонную трубку:

– Более удобно с ним обращаться как с военнопленным. Относитесь с уважением, как к важному генералу, попавшему в наши руки. Следите за состоянием здоровья, обеспечьте комфорт, питание, книги, письменные принадлежности… Я думаю, его лучше перевезти в Тауэр. Там будет удобнее. Подготовьте все к его переезду. Назначьте специальную охрану. Но пока не давайте газет и не позволяйте слушать радио. Все это я подтвержу письменно.

Потом звонил в министерство иностранных дел, куда-то еще, поставил всех на ноги и с нетерпением стал ждать звонка из Шотландии. Что-то сообщит ему Гамильтон о первом посещении Гесса?!

В воскресенье одиннадцатого мая лорд Гамильтон с утра поехал в казармы Мэрихилс. Сначала он познакомился с личными вещами, изъятыми у немецкого капитана Хорна. Фотоаппарат, несколько семейных фотографий, визитная карточка на имя Карла Гаусгофера, пузырек с лекарством. Гамильтон открыл пробку и понюхал – похоже на валерьянку. «Нуждается в успокоении нервов», – подумал он. С этой мыслью Гамильтон прошел в комнату, где находился Гесс.

Перед ним стоял человек с аскетической внешностью – худощавый, с запавшими глазами и нависшими, широкими бровями. Бледное лицо с землистым оттенком. Очевидно, летчик еще не оправился от тяжелого перелета. Лорд Гамильтон сразу узнал его – лет пять назад они встречались в Берлине на Олимпийских играх. Гесс принимал его в своем доме.

Гесс шагнул Гамильтону навстречу.

– Я хотел бы говорить с вами наедине, – сказал он.

– Конечно.

Лорд кивнул сопровождавшему его офицеру. Они остались одни.

– Вы узнаете меня? Я хотел бы говорить откровенно. Только для этого я совершил тяжелое путешествие, не думая о последствиях, которые ожидают меня в Берлине. Я прилетел к вам по собственной инициативе. – Гесс пока не раскрывал своих полномочий.

– Что же привело вас сюда в Шотландию таким, простите меня, несколько странным путем? – Гамильтон тоже предпочитал играть в наивность.

– Мы с вами коллеги, милорд. В прошлую войну я был летчиком. Это мне пригодилось. Вчерашний полет был четвертой попыткой прилететь к вам. Но каждый раз я поворачивал с половины пути из-за плохой погоды. Я прилетел к вам, как голубь, с пальмовой ветвью мира.

Гесс рассказал о своих приключениях. Из Аугсбурга вылетел вчера перед вечером. Когда приблизился к берегам Англии, было еще светло. Опасался зенитных батарей и истребителей. Пришлось кружить над морем в течение часа. Потом немного заблудился, горючее оставалось на исходе, пришлось выброситься с парашютом. Он не долетел каких-нибудь четырнадцать километров до Дунгавел Кастл – родового имения Гамильтонов.

Рудольф Гесс вспомнил то состояние страха, страха до тошноты, которое испытал. Труднее всего было решиться на прыжок вниз. При первой попытке ему стало дурно. Глотнул из флакона припасенное лекарство. Показатель расхода горючего стоял на нуле. Дальше оставаться в самолете нельзя. Гесс прыгнул. Рванув кольцо парашюта, снова потерял сознание. Очнулся он на земле от ушата холодной воды. Первое, что увидел, – склонившегося над ним крестьянина с увесистой дубиной в руках. Гесс не стал рассказывать подробности кичливому лорду. Чего он валяет дурака, прикидываясь политической девственницей! Но следовало продолжать.

Он сказал:

– Я не хотел предпринимать путешествия в то время, пока у вас были успехи в Ливии: мой полет могли бы расценить как признак слабости Германии. Теперь, когда мы восстановили положение в Северной Африке и на Балканах, дело иное. Нас никто не упрекнет в слабости.

– И все же что можете вы предложить?

– Риск, который я взял на себя, должен подтвердить вам мою искренность. Фюрер убежден, что он выиграет войну. Вспомнить об ужасных налетах нашей авиации на Лондон. Перед отлетом я слышал о новом ударе, который должен был состояться минувшей ночью. Но я хочу предотвратить бессмысленное кровопролитие. Уверяю вас, Гитлер не против того, чтобы заключить с Англией мир.

Лорд Гамильтон внимательно слушал Гесса. Значит, Гитлер отправил своего посланца под грохот бомб. Лорд знал о жестоком налете прошлой ночью.

Это тоже мера воздействия, как наступление в Ливии и на Балканах.

– Что могу я для вас сделать? – Он предпочел не высказывать своего мнения по поводу предложений Гесса: не следует путать карты премьеру Черчиллю.

– Вы лорд-стюард королевского двора, помогите мне получить аудиенцию у короля и встретиться с представителем британского правительства, полномочным вести переговоры. У меня есть свои предложения.

В английской казарме Рудольф Гесс совсем не чувствовал себя пленником, скорее чрезвычайным послом. Гамильтон обещал передать его просьбу. Они расстались.

* * *
Из Мэрихилс герцог отправился на аэродром. Через несколько часов он сидел в кабинете Черчилля, который ждал его с возрастающим нетерпением.

Для дальнейших переговоров, также еще предварительных, премьер отрядил чиновника «Форейн-офис» мистера Кирпатрика, опытного в таких делах человека. Кирпатрик долгое время работал в Берлине и лично знал Гесса. Черчилль проинструктировал Кирпатрика перед отъездом. Прежде всего надо установить – чего хотят немцы.

Беседа состоялась через день в той же холодной и неприютной казарме, пропитанной запахом дезинфекции. Гесса еще не успели перевести в лондонскую крепость – тюрьму Тауэр.

Гесс встретил Кирпатрика потоком жалоб. Его держат в нетерпимых условиях. Разве это апартаменты! Заперли в камере и приставили молчаливого солдата. Он, парламентер, оказался в роли бесправного пленника.

Смотрите, самому приходится делать записи для предстоящих переговоров! Нет ни секретаря, ни стенографа, не говоря уже о юристах-советниках… Гесс говорил преисполненный достоинства и негодования.

– Прежде всего, – сказал он, – я хотел бы иметь штат, приличествующий моему положению. Мне необходимы советники.

– Но как это сделать? – возразил Кирпатрик. – Англия в состоянии войны с Германией. Ваши советники вряд ли смогут прибыть сюда таким же путем, как вы.

– Им не надо ехать из Берлина и подвергаться опасностям военного времени. Направьте ко мне доктора Земельбауэра и Курта Мааса. Они содержатся в английском лагере для интернированных близ Ливерпуля. Чтобы облегчить дело, могу назвать их лагерные номера, – Гесс на память назвал две пятизначные цифры: 43125 и 44012.

– Однако вы хорошо осведомлены о месте пребывания своих сотрудников, – усмехнулся Кирпатрик.

– Как же иначе! Я тщательно готовился к переговорам. Вы мне поможете?

Кирпатрик постарался успокоить германского рейхсминистра – сделает все, что в его силах. Но в данный момент он прибыл с поручением – выяснить, что хотел бы предложить господин Гесс британскому правительству.

Гесс начал издалека – с обзора взаимоотношений с Англией за тридцать последних лет. Германия всегда старалась найти общий язык с англичанами, чего нельзя сказать о Британии. Теперь Британия расплачивается за свои ошибки. Гесс начинал грозить. Англия стоит на краю гибели. Он готов это доказать. Если Лондон покрылся дымящимися развалинами, то Англия сама виновата. Следовало быть сговорчивее. Но он должен предупредить – это только начало. Производство самолетов в Германии достигло громадных размеров.

Покончив с воздушной войной, Рудольф Гесс перешел к положению на море. Он говорил, заглядывая в записки, сделанные минувшей ночью:

– Вы несете тяжелые потери на море. Немецкий подводный флот растет с каждым днем. Англия стоит под угрозой потери всех своих кораблей. Вы в тисках блокады. Скоро наступит время, когда ни один пароход не проскользнет к острову. Если надо, Гитлер продлит блокаду до тех пор, пока жители Англии не станут перед угрозой голодной смерти, все, до последнего человека.

Забывшись, Гесс ударил кулаком по столу. Кирпатрик продолжал невозмутимо слушать.

– Мое путешествие дает вам последнюю возможность заключить мир, не теряя достоинства, – продолжал Гесс. – У вас сохранился единственный шанс. Если вы его отвергнете, Гитлер раздавит вас. Он будет прав – нельзя так долго злоупотреблять великодушием.

Покончив с угрозами, Гесс сказал более спокойным тоном:

– Я прибыл, чтобы предложить вам следующее соглашение: А. Англия представляет Германии полную свободу действий в Европе. В… – Гесс перечислил все пункты плана ABCD, переданные Гитлером, выдав их за свои предложения.

Кирпатрик почувствовал, что разговор дошел до той кульминации, которая интересовала обе стороны. Он спросил:

– А что же, Россия, по вашему мнению, находится в Европе или в Азии?

– В Азии, – ответил рейхсминистр.

Он решил пока не раскрывать всех карт перед человеком, который ничего не решает в британском правительстве. Вообще Гесс был весьма недоволен, что ему приходится говорить с неполноценным партнером.

– У нас есть некоторые претензии к России, – осторожно продолжал он, – они могут быть удовлетворены путем соглашения или войны. Но это особая тема.

Разговор Рудольфа Гесса с чиновником министерства иностранных дел продолжался два с лишним часа. В следующие дни они встретились еще дважды, но Гесс не сообщил ничего нового. Только раз, прощаясь с Кирпатриком, попросил оказать небольшую услугу:

– Не смогли бы вы, мистер Кирпатрик, протелеграфировать в Цюрих? Я дам вам адрес: Герцогштрассе, семнадцать, господину Ротгехеру. Сообщите ему, что Альфред Хорн жив и здоров. Это успокоит мою семью, вы понимаете?

Кирпатрик понял – Рудольф Гесс собирается проинформировать Гитлера.

V

Адмирал Дарлан, восходящая звезда среди французских предателей, переметнувшихся к немцам, явился в Берхтесгаден по вызову Гитлера. Напыщенный, довольный выпавшей честью, он сидел в приемной, ожидая аудиенции. Прием задерживался. В кабинете рейхсканцлера происходило что-то совсем непонятное. Даже через непроницаемые, плотно закрытые двери в приемную доносились истерические крики, звуки падающих стульев, глухие удары, словно кто-то неистово топал ногами. Из двери выскочил адъютант с бледным испуганным лицом и трясущимися руками. Следом вышел Кейтель, тоже взволнованный до предела. Он забыл прикрыть за собой дверь. Адъютант передал Дарлану, что аудиенция состоится несколько позже.

Покидая приемную, Дарлан услышал срывающийся голос Гитлера:

– Расследовать! Арестовать всех, кто замешан!.. Я застрелю, повешу любого… Он сумасшедший!..

Рейхсканцлер Германии классически разыграл приступ неудержимого гнева по поводу внезапного «бегства» Гесса. Ему сообщили об этом на следующий день в Берхтесгадене. Гитлер бушевал, топал ногами, кричал. Его лицо искажалось судорогой. Он старался, чтобы свидетелями его неистовства было возможно больше людей.

Гестапо занялось срочным расследованием «дела». Арестовали Мессершмитта, владельца аугсбургских авиационных заводов, но вскоре выпустили. Установили, что Мессершмитт непричастен к побегу. Вызывали жену Гесса. Объявили, что она тоже ничего не знала о замыслах мужа.

Оставшись наедине с Герингом, Гитлер устало сел в кресло.

– Ну как, задал я им перцу? Поверят? – Перед отлетом Гесса Гитлер все же посвятил кое-кого в задуманный план.

Геринг изобразил на лице неподдельное восхищение.

– О да, мой фюрер, этому нельзя не поверить!

Деловитым тоном Гитлер сказал:

– В официальном коммюнике надо указать, что Гесс совершил поступок в состоянии психической невменяемости и, очевидно, погиб при авиационной катастрофе. Риббентропа мы пошлем в Рим – пусть убедит итальянцев: Рудольф самовольно полетел в Англию. Теперь нам остается ждать сообщений из Цюриха. После этого займемся Критом. Гессу нужна моральная поддержка. Не так ли? Скажи, у тебя все готово?

– Да, мой фюрер. Одиннадцатый воздушный корпус стоит наготове.

– Имей в виду, меня интересуют не только военные успехи. Падение Крита должно подкрепить позиции Гесса.

В день появления коммюнике о предполагаемой гибели заместителя Гитлера в министерство иностранных дел начали поступать соболезнующие телеграммы. Алфиери, итальянский посол в Берлине, рвался первым выразить соболезнование об утере Гитлером любимого сотрудника. Посол принял все за чистую монету. Граф Чиано едва успел задержать телеграмму. Таинственная история насторожила, напомнила газетно-бульварную сенсацию. Он не поверил коммюнике. Гитлер хитрит! Приезд Риббентропа не рассеял сомнений, наоборот, укрепил мнение, что немцы ведут какую-то игру с англичанами.

Муссолини по обыкновению ворчал, был недоволен, что фельдмаршал Лист без его ведома заключил перемирие с греками. Он уверен, Гитлер снова хочет его обмануть. В частном разговоре назвал немцев грязными псами. Немцы на словах распинаются в дружбе, а на деле готовы бросить лишь небольшую кучу костей. Муссолини этого не потерпит. Его сердце полно негодования. Он по горло сыт лихоимством Гитлера. Но в палате дуче выступил с речью, прославляя германского союзника, распинаясь в дружеских чувствах к Гитлеру.

В разговоре с Риббентропом Чиано выяснил – германское вторжение в Россию предрешено. Муссолини сказал по этому поводу: «Пусть, пусть Гитлер потеряет там побольше своего оперения! Это нам на руку». А Галеаццо Чиано записал в дневнике:

«Многочисленные признаки создают впечатление, что операции против России должны скоро начаться. Идея войны с Россией популярна, поскольку день падения большевизма нужно считать одним из самых важных в современной истории. Немцы считают, что война закончится в восемь недель. – Здесь Чиано задумался и записал смутно тревожившую его мысль: – Но что, если советские армии покажут силу сопротивления, которая превзойдет силу, проявляемую нашими странами? Какое влияние это окажет на пролетарские массы мира?..»

Первое сообщение из Цюриха, от Ротгехера, пришло через неделю после отлета Гесса. Телеграмма была короткая:

«Альфред Хорн жив, здоров, просит передать, чтобы не беспокоились».

Гитлер с довольным видом постучал пальцами о подлокотник кресла. Показал телеграмму Герингу.

– Теперь твое слово, Герман. Послезавтра мы начинаем.

Вторжение воздушного десанта на остров Крит началось утром двадцатого мая 1941 года. На стороне немцев в операции принимало участие шестнадцать тысяч парашютистов и другие войска, обслуживающие боевые действия. Кроме того, семь тысяч солдат было переброшено на остров военно-морскими судами.

VI

Матросу королевского флота Роберту Крошоу в третий раз пришлось заниматься эвакуацией. Сначала в Дюнкерке, потом в Пирее и теперь здесь, у рыбачьего поселка, притулившегося под скалой с непонятным названием, словно взятым из учебника истории древней Греции, – Сфакион. В общем – на острове Крит.

Иногда Роберту казалось, что весь мир походит на груду ветоши, сваленной на палубе корабельного склада, той, что машинисты вытирают поручни или комкают постоянно в руках. Каждая нитка – перепутанные человеческие судьбы, и распоряжается ими боцман. Хочет – даст на машинную вахту, либо оставит в складе, или невзначай затопчет ногами и потом выбросит за борт. Вероятно, нити его и Кэт тоже попали в разные руки. Роберт очутился в Эгейском море, а Кэт осталась где-то там, в Лондоне. И никогда не бывает, чтобы ветошь вновь собирали в кучу. Разве для того только, чтобы сжечь…

Когда на Крите высадился германский десант, эсминец «Роджерс» стоял в Александрии. Через четыре дня корабль был на траверзе острова. Думали, придется отражать атаки, вести бой, но получилось другое – снова эвакуация. Правда, Роберт не знал, какие потери несли британские войска на острове, что же касается морского флота, то в первые дни он потерял два крейсера, три эскадренных миноносца и надолго вышел из строя один линкор. Эсминец «Лондон» погиб на его глазах. Море, точно акулами, кишело германскими подводными лодками. Торпеда ударила в борт рядом с машинным отделением. Корабль затонул в несколько минут. «Роджерс» находился ближе других к месту катастрофы, начал спасать тонувших людей, но тотчас же ушел – снова появились немецкие субмарины. Эсминец едва увернулся от торпедного залпа. Гибнущие матросы цеплялись за брошенные канаты, но осатаневшая вдруг вода срывала их и отбрасывала в сторону. Они исчезали в кипящих бурунах. Роберт пытался спасти одного из моряков. С какой силой тянул канат! Упирался ногой в планшир, сантиметрами выбирал неподатливый пеньковый трос. На другом конце его болтался человек с искаженным от напряжения лицом. Волны захлестывали его, Роберт перехватил руку, но эсминец шел уже полным ходом, со скоростью курьерского поезда. Моряк пытался вцепиться зубами в канат, но в следующее мгновение бешеные струи оторвали его и бросили в зеленый водоворот. Канат вдруг обмяк, и Роберт упал. Когда он поднялся, на море никого не было. Только за кормой темнели удалявшиеся точки – головы людей, брошенных на произвол судьбы. Ветошь, выброшенная за борт… Говорят, позже некоторых удалось спасти, но очень немногих.

К берегу подошли ночью. С гор доносились пулеметные выстрелы, ухали мины. Арьергардные войска сдерживали натиск немцев. Такого ералаша Крошоу не видел и в Дюнкерке. Царила неразбериха. Предполагали, что в Сфакионе оставалось около трех тысяч солдат, – оказалось в три раза больше. Охваченные паникой, люди в темноте штурмовали лодки, бросались к кораблям вплавь, но многие так и не достигли цели. Перед рассветом корабли ушли в море. С берега доносились проклятья, истерические, исступленные крики о помощи. Они долго стояли в ушах Роберта.

Утром в открытом море налетели бомбардировщики. «Роджерс» рыскнул в сторону. Бомба разбила корму. Эсминец сохранил плавучесть, но потерял управление.Германские летчики добивали его из пулеметов. На палубе валялись убитые, стонали раненые. В Александрию пришли на буксире, потеряв четвертую часть людей, погруженных в Сфакионе.

Всего из двадцати двух тысяч британских солдат, прижатых к берегу у дикой скалы Сфакиона на острове Крит, эвакуировали немногим больше шестнадцати тысяч. Общие потери убитыми, ранеными, попавшими в плен составили пятнадцать тысяч человек – большая часть войск, оборонявших остров.

Но и германским десантным частям не дешево досталась победа. Первая волна посыпавшихся с неба парашютистов попала под губительный огонь английских пулеметчиков. Сотни планеров, что шли следом, тоже оказались в тяжелом положении – их посадили в расположении английских передовых частей. Просчет штаба 11-го воздушного корпуса стоил немало жертв. Германские потери оказались не ниже британских. В десятидневных боях – на аэродроме в Маламе, в горах и на дорогах, в оливковых рощах – погибло пятнадцать тысяч немецких солдат. Были уничтожены отборные части парашютных войск 11-го воздушного корпуса.

Тридцать тысяч убитых немцев и англичан стали разменной монетой в крупной игре, которая шла в Тауэре – средневековой лондонской крепости, ставшей резиденцией Рудольфа Гесса.

VII

Германского парламентера перевели в Тауэр. В переговорах с ним английская сторона пока не сказала ни да ни нет. Непредвиденная затяжка не нравилась Гессу, но что он мог сделать? А Черчилль вынашивал, готовил исподволь задуманный план. После того как Гесс появился в Англии, премьер окончательно убедился, сколь был он прав, делая ставку на конфликт Германии с Советской Россией.

Пятнадцатого мая, через два дня после очередной беседы мистера Кирпатрика с Гессом, британский премьер написал своему «душеприказчику» Сметсу:

«Похоже на то, что Гитлер сосредоточивает свои силы против России. Идет беспрерывная переброска войск на восток из Франции и Германии. Я лично полагаю, что наилучшим шансом для него является нападение на Украину и Кавказ. Это обеспечит ему хлеб и нефть. Никто не может помешать ему сделать это».

В последней фразе Черчилль подразумевал самого себя. Он-то уж не будет мешать Гитлеру!

На заседании военного кабинета – совещание происходило закрытое – вести переговоры от имени правительства поручили лорду Саймону, в прошлом министру иностранных дел. Лорд поблагодарил кабинет за доверие, но семидесятилетний дипломат дал согласие при одном условии – переговоры должны происходить строго конфиденциально и сохраняться на правах государственной тайны. С ним согласились. Премьер даже предложил выступать Саймону под другим, вымышленным именем, – предположим, под именем Балла. Впрочем, это касалось и Кирпатрика, и самого Гесса – остальных участников переговоров в крепости Тауэр.

После заседания Черчилль взял под руку Джона Саймона и увлек его в свои апартаменты.

– Послушайте, я вам расскажу кое-что из жизни моего предка герцога Мальборо. – Премьер усадил Саймона в вольтеровское кресло и сел напротив. Сидели так близко, что почти касались коленками. – Это было во времена королевы Анны. Правительство беспокоил союз молодого шведского короля с Францией. Следовало отвлечь внимание Карла Двенадцатого в противоположную сторону. Такую деликатную миссию поручили моему предку. И знаете, с чего он начал? Отгадайте!.. Когда герцог Мальборо вошел в кабинет короля, он увидел большую карту России. Герцог воскликнул: «А, Россия! Какое великолепное поле битвы для такого полководца, как ваше величество!» Вы поняли мою мысль, дорогой викинг? Не следует ли вам в переговорах с Гессом высказать ту же самую мысль?

– Согласен, – кивнул лорд Саймон, – но вторжение Карла в Россию закончилось Полтавской битвой. Не надо быть историком, чтобы вспомнить это.

– Ну и что же? – Черчилль готов был ввязаться в спор. – Швеция потеряла свое былое могущество. Россия ослабла, ей недешево стоила победа. Но зато Англия вышла на первое место, стала великой державой… Однако вернемся к более современным проблемам. – Премьер закурил сигару, готовясь изложить Саймону самое сокровенное. Он сказал, понижая голос: – Когда вы будете говорить с Гессом, намекните, что мы не доверяем Гитлеру, боимся его вероломства. Пусть он сначала, – голос Черчилля стал еще тише, – пусть сначала начнет в России, а потом мы заключим мир. Не наоборот, понимаете?..

Премьер поднял указательный палец и улыбнулся. Лицо его приняло коварное выражение, которое делало потомка Мальборо столь похожим на деревянного божка.

Посещение крепости Тауэр пришлось оттянуть по непредвиденным обстоятельствам. Двадцатого мая Гитлер начал наступление на Крит. «Хочет нажать на нас, играет в покер, – безошибочно определил Черчилль. – Кирпатрик прав, это из той же серии, что наступление в Африке или налеты на Лондон».

Но вести с Крита приходили одна безрадостнее другой. Черчилль силился найти какую-то возможность реванша. Нужно равновесие сил хотя бы в переговорах. Где реванш, где?.. Все так беспросветно плохо. Вдруг фортуна словно повернулась к премьеру…

* * *
В те же дни, когда на гористом острове разворачивались трагические события, точнее – в среду двадцать первого мая, дальняя морская разведка донесла о появлении в Каттегоатском проливе сверхмощного германского линейного корабля «Бисмарк». Покинув базу, линкор в сопровождении «Принца Евгения» шел курсом на Бергенфиорд.

В Северном море стояла густая облачность, шел мелкий дождь, ухудшавший и без того плохую видимость. Разведка, посланная на следующий день в район Бергена, установила, что в фиорде кораблей нет. Час от часу не легче! Было отчего встревожиться в британском адмиралтействе.

Линкор «Бисмарк», недавно спущенный со стапелей, представлял внушительную угрозу для британского королевского флота. Вооруженный пятнадцатидюймовыми орудиями, он имел самую тяжелую броню в мире. «Бисмарк» на десяток тысяч тонн превосходил любой, самый новейший английский корабль этого класса. В бою один на один «Бисмарк» легко мог бы потопить такие плавучие крепости, как «Родней» или «Нельсон».

Положение осложнялось еще и тем, что с Американского континента готовились выйти в море одиннадцать караванов с военным грузом для Англии. Некоторые корабли уже пересекали Атлантический океан. У Черчилля не возникло никаких сомнений по поводу намерений адмирала Лютьенса, командующего отрядом кораблей. Цель «Бисмарка» совершенно ясна – поживиться легкой добычей, блокировать английский остров. Об этом же говорил и Рудольф Гесс, угрожая задушить Англию голодом.

Вскоре подтвердились самые худшие предположения. Морские разведчики обнаружили германские корабли в открытом море северо-восточнее Исландии. Они полным ходом шли к Датскому проливу, в северные широты. Оттуда, как из засады, легко выскочить на большую океанскую дорогу, перерезать путь транспортным кораблям. С каждым часом назревала угроза. На борьбу с германскими рейдерами по тревоге подняли весь флот. Британские корабли вышли из Гибралтара, из портов Англии и устремились на север. Началась охота за «Бисмарком». На рассвете в субботу британский флот вошел в соприкосновение с противником.

Рано утром Черчилля разбудил телефонный звонок. Уик-энд он проводил в Чекерсе. Первые вести были тяжелые. Из адмиралтейства передали – взорвался «Худ». «Бисмарк» потопил его с пятого залпа. Корабль переломился пополам и затонул. Из полуторатысячной команды спаслось только три человека.

Через час снова звонили из адмиралтейства. «Принс оф Уэлс» тоже вышел из боя, ему нанесены серьезные повреждения. Но одновременно морской лорд передал, что «Бисмарк» получил повреждения – снаряды пробили хранилище горючего, нефть хлещет из зияющих пробоин. Линкор стремится выйти из боя, но скорость его значительно сократилась.

Преследование продолжалось еще трое суток. Линкорн походил на раненого зверя, уходящего от погони. Оставляя на море нефтяной след, «Бисмарк» повернул на юг, видимо стараясь укрыться в одном из французских портов. Но зверь еще не потерял силы, – огрызаясь огнем орудий, «Бисмарк» держал преследователей на почтительном расстоянии. Двадцать седьмого мая германский рейдер водоизмещением в сорок пять тысяч тонн был потоплен в четырехстах милях от Бреста. Его потопил «Родней», подоспевший к развязке.

Гибель «Бисмарка» явилась серьезной удачей британского флота. Черчилль торжествовал – вот он, реванш! Переговоры в Тауэре продолжались. Уполномоченный правительства Джон Саймон встретился с Гессом. Немецкий парламентер передал лорду письменные основы для соглашения. Предварительно он прочитал их вслух:

– «Чтобы предотвратить будущие войны между Англией и Германией, – читал Гесс, – договаривающимся странам будут определены сферы интересов. Германская сфера – Европа, английская – ее империя».

– Одну минуту, – прервал его Саймон. – Я хочу уточнить: Европа здесь, конечно, означает континентальную Европу? – Лорда интересовал тот же вопрос, который Кирпатрик задал Гессу в мэрихелской казарме.

– Да, континентальную Европу, – подтвердил Гесс.

– Включает ли она какую-либо часть России?

Пора было раскрывать карты. Гесс ответил:

– Москва и европейская часть России до Урала входят в сферу интересов Германии. Англия не должна вмешиваться в наши взаимоотношения с Россией.

Он ничего не сказал о «плане Барбаросса». Лорду незачем это знать. Но Гесс не случайно упомянул Урал – Волга и Уральские горы служили целью вторжения германских войск на восток.

– Но каковы реальные гарантии, что господин Гитлер выполнит свои обязательства?

Джон Саймон перешел к самому главному пункту. Он изложил сомнения, подсказанные ему британским премьером.

Толстые крепостные стены не пропускают звуков и тайн. Саймон покинул Тауэр удовлетворенный переговорами. В его кармане лежал текст частной телеграммы, которую Гесс просил передать в Цюрих для своей семьи. Гесс просил только не менять в телеграмме ни единого слова.

В ту же ночь из Лондона ушла частная телеграмма. Дежурный телеграфист выстукивал на ключе швейцарский адрес: «Ротгехеру, Гарцогштрассе, 17, Цюрих». Телеграфиста предупредили – быть особенно внимательным и не допускать искажений. Но в телеграмме не было ничего особенного. Подписал ее какой-то Альфред Хорн. Телеграфист был аккуратен до педантичности, он и без предупреждения точно передал бы телеграмму – кому хочется получать замечания по службе!

Следствием этих событий, – впрочем, велико ли событие для телеграфиста передать частную телеграмму, – было то, что командующий 2-м воздушным флотом германской империи генерал-фельдмаршал Альберт Кессельринг перевел ставку из Франции в Познань. Как по мановению руки, бомбардировки Лондона вдруг прекратились. Разрушенный город, потерявший под бомбами сто тысяч жителей, среди которых жизнь маленькой Вирджинии Крошоу была пылинкой в дымовой завесе военно-дипломатической маскировки, обрел тишину. В английском небе больше не появлялось ни единого германского самолета. Казалось, что Гитлер авансом выполняет принятые обязательства. Переговоры в Тауэре приносили первые результаты.

* * *
Две недели спустя за тысячу миль на восток от Лондона генерал-полковник Гудериан проводил последнюю рекогносцировку. Сопровождаемый штабными офицерами, командир танковой группы вышел на песчаный берег, волглый от ночной росы. Песок скрипел под ногами так же, как там, на Ла-Манше, вблизи Дюнкерка.

Только что по мосту прогрохотал экспресс Москва – Берлин. Несколько окон были ярко освещены. Гудериан проводил глазами ночной поезд. «Последний экспресс из России», – подумал он.

За Бугом начинала заниматься заря, она обещала солнечный, ясный день. Над рекой, застывшей и тихой, плыли дымки тумана, а темные воды отражали побледневшие звезды. Адъютант предупредил – лучше стоять за кустами. Гудериан не ответил, будто не услышал, – ведь войны еще не было. Он взял бинокль и навел его на противоположный берег. Низкий берег, покрытый редкими ветлами и кустарником. На втором плане возвышаются геометрически правильные зеленые холмы – форты Брестской крепости. В расплывчатой темноте берег казался таинственным, хотя и мирным. Чем-то кончится восточный поход? Что сулит наступающий день? Повторится ли французский вариант с Абвиллем, Дюнкерком, или… Туманные предчувствия скользнули и рассеялись, как дымки над Бугом. Нет, иного не может быть. Пусть побледнеют звезды…

Перед выездом на рекогносцировку Гудериан подписал приказ, правила поведения войск в России. Это касалось людей, живущих за Бугом, за рекой, которая на глазах начинала светлеть с приближением утра. Приказ Гудериан подписал в развитие распоряжения Кейтеля. Главной в нем была одна фраза – генерал помнил ее на память: «Неоправданная гуманность по отношению к коммунистам и красноармейцам неуместна. Их следует беспощадно расстреливать».

Кого? Любого, кто встанет на пути, кто окажет малейшее сопротивление. Знают ли они, хотя бы там, в крепости, что для многих сегодня последний раз взойдет солнце? Пусть спят… Но все же что ждет его в этой стране? Россия продолжала казаться таинственной, непроницаемой, как будущее.

Гудериан перевел бинокль вправо, к железнодорожному мосту. Мост надо захватить с ходу и переправиться на ту сторону. Все решено и расписано. Стало гораздо светлее, но впечатление таинственности противоположного берега не исчезало. Это были последние мысли немецкого генерала перед войной.

Гудериан вернулся на командный пункт. Ровно в срок над командным пунктом прошли на восток самолеты, и сразу же ухнул артиллерийский выстрел. Следом загрохотали другие орудия. Гудериан подозвал адъютанта.

– Танки пошли?

– Яволь! Атакуют железнодорожный мост, согласно приказу.

Война фашизма против Советского Союза началась.

В этот день британский премьер-министр Уинстон Черчилль выступил в палате общин. Он говорил о новом вероломном нападении Гитлера, предлагал Советской России поддержку, искреннюю и бескорыстную помощь.

1946–1956

Нюрнберг – Берлин – Москва

Юрий Корольков Так было…

От автора

Моему сыну и его сверстникам на всех континентах Земли с верой, что они проживут жизнь в мире, труде и дружбе.

Предлагаемая читателям книга «Так было…» является продолжением романа-хроники «Тайны войны», вышедшей в свет три года назад. Здесь те же герои, развитие тех же событий…

Как и в первой книге, я опираюсь в своем повествовании на достоверные факты недавнего прошлого.

Когда-то на фронте, во время войны, мне приходилось читать дневники, отобранные у пленных или найденные среди документов убитых фашистских солдат. С удивительным цинизмом авторы этих дневников записывали свои преступления, будто хвастались убийствами и грабежами на нашей земле. Нечто похожее наблюдал я и в Нюрнберге на заседаниях Международного Военного Трибунала. В психологии подсудимых — главных виновников второй мировой войны — бросалась в глаза одна непостижимая деталь: они в продолжение многих лет тщательно фиксировали свои преступления в документах, протоколах и стенограммах государственных совещаний. В конце войны они спрятали свои архивы в тайных подвалах, замуровали в глубине соляных копей. Находясь в Берлине и Нюрнберге, я получил доступ к этим обнаруженным архивам и смог использовать их в романе-хронике.

Но германские нацистские архивы раскрывали не только преступления самих фашистов — они проливали свет на тайную и вероломную деятельность пособников германских фашистов на Западе. Эта реакционная политика нашла свое отражение и в мемуарах некоторых военных и государственных деятелей западных стран. Зачастую, помимо своей воли, авторы таких записей, воспоминаний раскрывают тайны, к которым были причастны. Многие из этих мемуаров также были использованы в романе-хронике «Так было…»

Все, о чем говорится в этой книге не только история, ушедшая в прошлое. Заговорщики против мира, которые плели свою паутину в годы второй мировой войны, действуют и поныне. Вновь поднимает голову фашизм в Западной Германии, упорствуют поборники «холодной войны», сторонники безудержной гонки вооружений, сторонники политики «с позиции силы», и эти представители международной реакции — часто те же люди, что действовали за кулисами второй мировой войны. Их разоблачение служит делу мира.

В этой книге читатели снова встретятся со знакомыми героями — простыми людьми многих стран, которые вынесли на своих плечах тяжесть борьбы с фашизмом. Как и в первой книге, здесь рассказывается о тайнах войны, о судьбах простых людей, сражавшихся на фронте и в подполье, людей разных национальностей, убеждений и взглядов, объединенных одним стремлением — защитить независимость, мир и человеческое достоинство. Вступив в антигитлеровскую коалицию правительств и свободолюбивых народов, люди победили фашизм. Объединив усилия, народы всех континентов продолжают борьбу за мир, против войны.

Часть 1 Перед пропастью

Глава первая

1
Андрей Воронцов, споткнувшись о порог, вышел из избы, где поселился командир корпуса. Он задыхался. Остановившись на крыльце, Андрей жадно вдохнул морозный воздух. Все, что произошло с ним за последние минуты, казалось ему страшным сном. Заледенелый порожек, о который споткнулся он в темноте, словно рассек его жизнь надвое. Андрей мог представить себе все что угодно, но только не это. Он мог погибнуть, остаться один раненый на поле боя, наконец пустить себе пулю в лоб, если бы не было другого выхода. Но добровольно сдаться в плен врагу, которого ненавидел самой лютой ненавистью, пойти и сдаться с поднятыми руками, стать перебежчиком… Нет, это выше человеческих сил! И все же это предстояло сделать. Сегодня, сейчас…

Мысли путались, и Андрей, стиснув руками виски, стоял на крыльце, не видя ничего перед собой. Состояние, в котором он находился, больше всего походило на чувство цепенящего страха. Не страха опасности, нет. За месяцы войны он перенес, пережил и перечувствовал столько, что не могло быть и речи о страхе в обычном смысле слова. Здесь было другое, в чем Андрей сам еще не мог разобраться. Внутри что-то надорвалось, словно рушились глубокие устои, представления о воинском долге. Ведь для непосвященных он станет изменником. Андрей содрогнулся при этой мысли. Разумом еще можно что-то понять, но сердцем…

Степан Петрович так и сказал:

— Пойми, Воронцов, что так надо. Пойми рассудком..

Так надо… Так надо… Андрей почувствовал, как побледнел, когда Степан Петрович каким-то чужим голосом сообщил, зачем он его вызвал.

Степан Петрович принял корпус вскоре после того, как закончились бои на Карельском перешейке, а Воронцов по-прежнему работал в политотделе. В бои корпус вступил где-то в верховьях Днепра и с тех пор откатывался все дальше и дальше, пока не очутился под Тулой. Измотанный непрерывными боями, корпус потерял чуть ли не две трети своего состава. В иных батальонах оставалось не больше сотни активных штыков. И с этими силами предстояло отстаивать город или хотя бы задержать рвущегося вперед врага.

Генерал знал, какие тяжелые потери несет противник в боях с его войсками. Германские дивизии истекали кровью, теряли технику, но продвигались вперед, а корпус Степана Петровича отходил и отходил на новые рубежи. Дважды по приказу ставки корпус переходил в контрнаступление, проводил фронтальные атаки и снова откатывался назад.

Только раз, где-то под Рославлем, удалось нанести удар с фланга. Но это была частная операция, участвовали в ней всего два неполных полка. И все же успех был несомненный. Отборная эсэсовская дивизия «Мертвая голова», прорвавшаяся вперед, была смята и отступила, бросив на поле боя технику и груды убитых. Об этом и говорил Степан Петрович с представителем ставки перед тем, как зашел Воронцов.

В избе было жарко. Представитель ставки, сняв шинель, сидел в углу под образами, а Степан Петрович нервно прохаживался от стола к окну и обратно. С генерал-майором, приехавшим из Москвы, Степан Петрович заканчивал командный факультет академии, хотя был старше его на добрый десяток лет.

— Я не вправе менять указания ставки, — говорил представитель, продолжая начатый разговор. — Я только солдат.

— Солдат? — Степан Петрович резко остановился перед столом. — Тогда, батенька мой, отправляйся в окопы. В окопы! Там солдатское место, А нам с тобой прибедняться нечего. В том-то и дело, что мы не рядовые. Солдат и тот должен знать свой маневр.

— Не понимаю, к чему ты все это говоришь, Степан Петрович. Ведь обстановка сложилась для нас так…

— Знаю, знаю, что ты мне скажешь: вероломное нападение Гитлера, внезапный удар, авантюристическая тактика… А мы где с тобой были? С этой авантюристической тактикой Гитлер к Москве подошел, а мы что? Больно уж успокоены мы были, эта успокоенность-то против нас и обернулась… Спасибо надо сказать нашему солдату, народу нашему, земным поклоном ему поклониться надо. Народ верит партии, и мы не вправе подрывать это доверие.

— То есть как? Кто его подрывает?

— А так. Допустим, что Гитлер напал внезапно. Но мы-то должны были быть настороже. Скажи мне, должны были? А что получилось? Ты это лучше меня должен знать — почему пришлось маневренную войну вести. А Гитлер, он что — лезет и лезет. Не будь у нас советского строя, давно бы нас смяли, как было это во Франции или и Польше.

— Ты забываешь об оснащении армии, Степан Петрович. Военно-экономический потенциал Германии…

— Что, что? Военный потенциал? Ты к Советской России подходишь с точки зрения петровских времен, батенька мой. Лапотной психологией страдаешь. Да у нас, было бы тебе известно, Россия промышленной державой стада. Пятилетки-то народ даром, что ли, выполнял? Последний съезд партии что решил? Повысить военное производство. Я сам был делегатом съезда, знаю. За два года у нас, считай, втрое повысилось военное производство. Значит, партия нас предупреждала. И нечего теперь сваливать, будто потенциал у нас слабый.

— Так что же, ты сомневаешься в нашей победе, что ли, Степан Петрович? С такими настроениями, знаешь…

— Да ты с ума сошел!.. Я в гражданскую войну не сомневался, когда на нас четырнадцать государств перло во главе с Черчиллем. Выдюжили и отбились. А насчет просчетов наших — не спорь. Не умеем еще мы воевать. И кадров опытных нет. А были. Сколько людей у нас ни за что ни про что поснимали? Зачем, спрашивается…

Представитель ставки настороженно оглянулся — нет ли в комнате посторонних.

— Остер же ты на язык, Степан Петрович, но думаю, что ты неправ.

— Да пойми же ты меня, — с надрывом воскликнул Степан Петрович. Лицо его передернулось, словно от мучительной боли. — Вот где это сидит у меня. Вот где! — ткнул он себя кулаком в грудь. — Из-за собственных просчетов людей теряем. И без того тяжело приходится… Вот привез ты мне приказ оборонять Тулу. Чем? У меня в полках одни номера остаются. Первый батальон, второй, третий… А под номерами — пшик один. Все тылы под гребенку вымел. Всех писарей, ездовых поваров в роты послал. Даже связистов. А приказ выполнять надо, согласен. Мне бы только три дня продержаться. Там сибиряки подойдут, поддержат. Три дня. Ты сейчас увидишь, что это значит… Видели бы союзники, какой кровью нам приходится драться… А Гудериана я все равно обману, ей-богу обману!..

В дверь постучали, Вошел Воронцов. Отрапортовал:

— Товарищ генерал-майор, старший политрук Воронцов по вашему приказанию прибыл.

— Проходи, проходи, Воронцов. Садись. — Сам сел по другую сторону стола. — Вот что, обстановку объяснять не буду… Знаешь сам, в каком находимся положении… Не сегодня-завтра немцы снова перейдут в наступление. Задерживать их нечем, но и Тулу нельзя сдавать. Надежда одна — на военную хитрость. Надо уверить противника, что мы сильнее, чем есть на самом деле. Согласен?

— Так точно.

Конечно, Андрей понимал это, — чего же здесь непонятного, но следующие фразы сразили его.

— Сегодня ночью под видом перебежчиков мы пошлем к немцам несколько человек. Они перейдут фронт в разных местах и выдадут себя за солдат из новых, только что подошедших дивизий. — Командир корпуса помолчал и, не глядя в лицо Андрею, сказал главное: — Одним из этих людей должен быть ты.

— Я?!

Андрей вскочил совершенно ошеломленный. Серая бледность проступила сквозь обветренную, загорелую кожу лица. У него перехватило дыхание.

— Я? — снова повторил он. — Нет, ни за что! Лучше…

Степан Петрович тоже поднялся. На худощавом лице обострились скулы.

— Коммунист Воронцов, это приказ. Приказы не обсуждают. На задание мы посылаем только политработников.

— Слушаюсь…

Андрей вдруг как-то весь обмяк, лицо его покрылось испариной.

— Дальнейшие распоряжения получишь у начальника разведки. Он ждет.

— Слушаюсь… Разрешите идти? — Андрей не узнал собственного голоса.

— Да… Пойми, Воронцов, что так надо. Пойми рассудком…

Степан Петрович вдруг шагнул к Андрею, порывисто привлек его к себе и поцеловал.

— Ступай… Я провожу тебя… Еще встретимся на переднем крае.

Воронцов вышел, а командир корпуса отвернулся, скрывая волнение. Когда он подошел к представителю ставки, лицо его снова было спокойно. Только на скулах бегали живчики и глаза неестественно блестели.

— Такими коммунистами и приходится жертвовать… — генерал-майор не закончил фразы.

В дверь постучали снова. Вошел комиссар батальона. Его вызвали с переднего края. Он улыбался, довольный, что несколько часов удастся провести во втором эшелоне. Может быть, даже забежит в баньку, в военторг…

Вскоре он, как и Андрей Воронцов, вышел от генерала, подавленный свалившейся на него бедой.

2
Разведотдел корпуса разместился на другом краю деревни, занятой штабом корпуса. Андрей успел немного прийти в себя но дороге. Подполковник Сошальский, начальник разведки, встретил его с озабоченно-деловым видом. Он всячески старался говорить лишь на служебные темы. Только в самом начале, когда лейтенант, сотрудник отдела, ушел за солдатской одеждой, подполковник неопределенно сказал:

— Да, товарищ Воронцов, так-то вот получается… Где вы живете? В Москве?

— Да! Около Сивцева Вражка.

— Знаю примерно… Если хотите, можете написать письмо. Вообще-то это запрещено, но ничего. — Сошальский всячески выказывал свое расположение к Андрею.

— Ладно, если успею. Когда поедем? — Он подумал: о чем сейчас писать Зине? Разве только проститься. Да и неизвестно, где она, — из Москвы куда-то эвакуировалась.

Из мимолетного забытья его вывел голос Сошальского. Он отвечал ему. Разве Андрей что-нибудь спрашивал…

— Приказано подготовиться к двадцати трем ноль ноль… Курить хотите?

Андрей глубоко затянулся. Пришел лейтенант. Прошли за перегородку, и Андрей облачился в солдатскую одежду. Гимнастерка была засаленная и пахла потом. Прежде чем передать ее Воронцову, Сошальский сам проверил карманы, вывернул наизнанку рубаху — нет ли каких пометок.

— Покажите ваше белье. Отлично — из простой бязи. Можете не переодевать. Все должно быть абсолютно естественно.

Подполковник давал советы, как вести себя, инструктировал, придирчиво проверял все сам. Шинелью остался недоволен — коротковата и слишком затрепана. У солдата, прибывшего из тыла, не может быть такой шинели.

Когда Андрей переоделся, Сошальский сказал:

— Теперь займемся вашими документами. Вот красноармейская книжка на имя Редькина. Николай Васильевич, уроженец Свердловской области. Запомните наименование вашей части. Это самое главное. Ваша дивизия прибыла вчера вечером и тотчас же заняла оборону. Днем вы подобрали немецкую листовку. Предъявите ее, как только окажетесь в расположении противника.

Сошальский передал Андрею листовку с наивно-глупым и наглым текстом. Каждому перебежчику нацисты обещали выдать незамедлительно буханку хлеба и бутылку водки.

— Вот сволочи! — не удержался Андрей. — Чем хотят купить.

Такие листовки не раз бывали в руках Андрея. Он не обращал на них внимания. Нацистская стряпня рождала только презрительную усмешку. Теперь, как ни странно, листовка вызвала злое успокоение. Вот он покажет им водку и буханку хлеба!

Подполковник снабдил Андрея еще потертым бумажником с вложенным письмом и фотографической карточкой. На фотографии с заломленными уголками была изображена женщина и двое детей — мальчик и девочка, стоявшие рядом с наивно вытаращенными глазенками и опущенными по швам руками. Затертое на сгибах письмо, написанное неуверенным почерком, начиналось с многочисленных приветов: «…а еще кланяется вам тетка Настасья и мать ваша Пелагея Гавриловна…»— и заканчивалось пожеланием доброго здоровья и краткими новостями. Владелец бумажника, видимо, часто обращался к письму — солдатской утехе, перечитывая заученные на память строчки.

Андрей дважды перечитал письмо, запоминая его содержание. Быть может, адресата уже нет в живых, и Андрей становился теперь на его место. Своих писем, своих фотографий Андрей брать не имел права. Он пересмотрел содержимое своей полевой сумки, все сложил аккуратно обратно и, пристегнув ремешок с металлическим набалдашником, протянул сумку Сошальскому:

— Если удастся, отошлите семье…

Андрей вел себя словно больной перед сложной операцией, не уверенный в ее благоприятном исходе. Он готовился к худшему. Первая вспышка тревоги, смятения, охватившая Андрея, медленно угасала. Внешне он был спокоен. Но Сошальский заметил, как дрогнули пальцы Воронцова, когда он передавал полевую сумку и пистолет в залоснившейся кобуре.

— Да, да, обязательно! Об этом не беспокойтесь, — Подполковник сказал это так, будто в этом заключалось самое основное и главное, ради чего Воронцов пришел в разведывательный отдел. — Давайте теперь ужинать.

Андрей отказался. Разве сейчас полезет что в глотку. Пить тоже не стал. Тоскливо посмотрел на часы — скорей бы шло время. Сел писать Зине, написал несколько строк и порвал. Не нужно. Пусть считает его пропавшим без вести. Время тянулось мучительно медленно. Сошальский куда-то уходил, возвращался, снова уходил и наконец сказал:

— Ну, поехали, машина готова.

Около часа тряслись по замерзшим кочкам, где-то останавливались, ехали дальше. Андрей сидел безучастный ко всему, что происходило вокруг.

Остановились возле сгоревшего дома с торчащей во мгле трубой. Запахло кислой гарью. Лунный свет тускло проминался сквозь толщу облаков. Ходами сообщения прошли в траншею и снова чего-то ждали. Сошальский отдавал какие-то распоряжения. Мимо Андрея сновали озабоченные люди. Он уступал им дорогу, прижимаясь спиной к откосу траншеи. Подошел сапер, начал объяснять, как пройти через минное поле. Андрей слушал, не различая его лица, вглядываясь через бруствер в темноту, куда указывал командир саперного взвода.

— Вперед надо пройти шагов триста и повернуть влево, не доходя до ветлы. Потом опять прямо…

Как ни вглядывался Андрей в серую муть, он не мог разглядеть ветлы, про которую твердил сапер. Вспыхнувшая ракета осветила часть ничейной земли. Воронцов увидел наконец хлипкую ветелку.

— Понял, понял….

Сапер облегченно вздохнул:

— Ну вот, то-то… Подползешь к пеньку, аккурат туда и сворачивай. Гуськом ползите. — Он принимал Воронцова за рядового солдата, полагая, что готовится ночная разведка.

За спиной Андрей услышал голос Степана Петровича:

— Люди расставлены?

— Так точно.

— Всё в порядке, с богом… Счастливого пути. Помни… — Командир корпуса обнял Андрея.

Андрей почувствовал прикосновение холодной, колючей щеки. В этом прикосновении ощутил он все недосказанное Степаном Петровичем и, стиснув его плечи, крепко поцеловал:

— Прощайте…

— Ступай.

Воронцов перелез через бруствер, так, как он делал это несчетное число раз, и пополз по стылой земле, запорошенной сыпучим снегом.

3
Немецкие окопы находились метрах в трехстах, не больше. Андрей дополз до ветлы, свернул к пеньку и, перебравшись через минное поле, притаился, ожидая вспышки очередной ракеты. Теперь к нему вернулось то напряженное самообладание, которое испытывал он всегда в минуты опасности. Когда загорелась ракета и слепящий, ядовито-бледный свет озарил все вокруг, Андрей, как условились, поднялся но весь рост и бросился вперед, к немецким окопам.

Сзади загрохотали беспорядочные выстрелы — Сошальский имитировал огонь по «перебежчику». Немцы тоже заметили человека, бегущего к ним через поле. Кто-то высунулся из окопа и махнул ему шапкой. Затрещали ответные выстрелы. Примолкшее к середине ночи (юле боя вновь наполнилось, гулом и треском. Линии трассирующих пуль замелькали повсюду, встречаясь и скрещиваясь, но ни одна из них не прервала пути Андрея.

Степан Петрович следил из траншеи за разгоравшимся огневым боем. Все шло, как было задумано. Солдаты комендантского взвода, вызванные для операции, били так, чтобы не поразить Воронцова. Немцы прикрывают его своим огнем — значит, клюнули. Еще с полсотни шагов, и Воронцов будет на месте.

Командир корпуса не успел оглянуться, не успел ничего сделать, когда сзади него из блиндажа, похожего на лисью нору, вырвался боец с ожесточенным лицом, в сбитой на затылок шапке.

— Вот гад, бежать вздумал, сволочь!

Все произошло в какие-то секунды. Солдат на ходу шлепнул ладонью по диску ручного пулемета, загоняя диск на место, сошники будто сами уткнулись в замерзший бруствер, и, приложившись, солдат дал короткую очередь.

— Отставить!..

Командир корпуса бросился к пулеметчику.

— Так то ж предатель! — солдат в ярости скрипнул зубами.

Но пулемет уже выхватили из его рук.

К месту происшествия подоспел и Сошальский. Ракета погасла, и нейтральная зона вновь погрузилась в тусклый мрак, скрывший и ветлу, и бегущего во весь рост человека.

Андрей упал. Ему показалось, что он споткнулся о замерзшую кочку, но, не чувствуя боли, снова вскочил и уже в темноте прыгнул в немецкий окоп. Кто-то поддержал его. Андрей протянул зажатую в кулаке листовку.

— Гут, гут! — одобрительно затараторили солдаты, подхватившие Андрея. — Уберлауфер… Руссишер уберлауфер..[21]

Новость молниеносно распространилась по блиндажам и окопам. Вокруг Андрея толпились солдаты, забегали вперед, приближали в темноте лица, чтобы получше разглядеть пленного, похлопывали его по плечу, видимо совсем не испытывая враждебного чувства. Только любопытство привлекало их к человеку, перебежавшему с той стороны.

Солдаты гурьбой проводили Воронцова до первого домика — окопы тянулись сразу же за селом вдоль околицы. На шум из избы выскочил раздетый, в одном кителе, офицер, осветил фонариком Андрея, примолкших солдат. В желтоватом луче выступили из темноты небритые лица, поднятые воротники шинелей, опущенные, как башлыки, суконные шапки.

Немец в кителе спросил, что случилось, гаркнул на солдат и обратился к пленному. Андрей сделал вид, что не понял, и снова протянул листовку. Офицер самодовольно ухмыльнулся и приказал конвоирам доставить пленного в штаб.

Дальше Андрея вели два конвоира с винтовками, вели молча по середине улицы — после встречи с офицером они уже не решались заговаривать с пленным. Остальные солдаты вернулись обратно. Воронцов шел на шаг впереди конвоиров. По обе стороны неясно вырисовывались темные очертания крыш, плетни, высокие тополя. Андрей чувствовал все большую слабость. Напряжение постепенно спадало, но он еще не понимал, что был ранен. Так вот он, плен. Оказалось, что все произошло гораздо проще. Ему даже не пришлось поднимать руки, выполнять эту унизительную процедуру.

Андрею показалось, что в доме, куда его привели, он уже бывал. Так и есть, здесь недавно стоял политотдел дивизии, которой раньше командовал Степан Петрович. Андрей раза два заходил сюда, возвращаясь с переднего края. Однажды пришлось даже заночевать, он спал вон на той скамье. Сейчас на ней лежал немец. Он оторопело вскочил при появлении конвоиров и исчез за дверью горницы. Раньше там жил начальник политотдела.

Острая тревога нарастающей опасности охватила, насторожила Андрея. Что, если его кто-то узнает. Две недели назад в доме еще жили хозяева — старик крестьянин с женой и молодая женщина с худенькой девочкой. Он знал их немного, разговаривал с женщиной, эвакуированной из-под Брянска. Что, если… Малейшее движение, возглас, невысказанное удивление могли его погубить. Но, вероятно, немцы выселили хозяев из дома. Ни в кухне, ни в горнице, куда его провели, не было никого, кроме немцев.

Допрашивал Андрея немецким офицер в капитанской форме. Переводчик, тоже сонный, едва говорил по-русски. Он невероятно коверкал слова, произносил их громко, будто от этого они становились понятнее. Капитан приказал обыскать пленного. Переводчик вытащил из кармана красноармейскую книжку, бумажник, забрал листовку и все это положил на стол перед капитаном. Андрею разрешили сесть. Кто-то подставил ему табурет. Капитан протянул сигарету. Воронцов прикинулся запуганным, робким человечком. Он должен был играть роль умирающего от страха перебежчика, дезертира, услужливо отвечающего на любые вопросы. Как трудно было это делать, когда хотелось говорить совершенно иное. С каким удовольствием Андрей швырнул бы сейчас табурет в голову этого самодовольного, брезгливо перелистывающего его документы капитана! Но вместо этого Андрей должен заискивающе улыбаться, дрожащими руками прикуривать сигарету и благодарить.

Воронцов затянулся приторно-сладким дымом, и вдруг в его глазах потемнело, по телу расплылась слабость, он покачнулся и потерял сознание. Скорее всего, Андреи очень недолго оставался без памяти. Он пришел в себя от ядовитого запаха, напоминающего нашатырный спирт. Переводчик совал ему под нос флакон с жидкостью, а денщик поддерживал, задрав на плечи Андрея его гимнастерку вместе с нательной рубахой. Шинель и окровавленный ватник валялись на полу. Еще один немец, скорее всего санитар, накладывал бинт. Сквозь толстую повязку на боку просачивалась кровь. Значит, он был ранен, когда бежал через нейтральную зону…

Капитан кому-то докладывал по телефону, Андрей понял, что речь шла о нем, о его допросе. Офицер дважды повторил название дивизии, номер полка, значившиеся в его красноармейской книжке. Повесив трубку, капитан еще раз заставил Воронцова повторить, когда прибыла на фронт его дивизия, какой ее номер, проверил и другие сведения, которые уже сообщал пленный.

После допроса Андрей не в силах был сдвинуться с места. Его вывели под руки из избы и заперли в бане, стоявшей на задворках. Наутро перебежчика Николая Редькина отправили в лагерь военнопленных.

Так и не узнал в ту пору Андрей: удалось ли Степану Петровичу осуществить задуманный план, ради которого пошел Андрей на великую жертву, на муки плена, что были тяжелей самой лютой смерти…

А Степан Петрович все же перехитрил Гейнца Гудериана! Получи донесение о подходе свежих сил русских, немецкий генерал не решился атаковать их с ходу и отложил наступление на Тулу, приказав сосредоточить растянувшиеся свои войска. На это ушло два дня. А когда германские части снова пошли в наступление, их встретили свежие войска, прибывшие из глубокого советского тыла. Гудериану так и не удалось взять Тулу, а вскоре германские войска потерпели жестокое поражение под Москвой.

Обо всем этом Андрей узнал много позже.

Глава вторая.

1
Было начало августа 1941 года.

Британский линкор «Принц Уэльский» вошел в бухту в сопровождении трех эскадренных миноносцев. Моросил дождь, по небу ползли тяжелые тучи, и скалистые берега закрыла пелена серого тумана. Впрочем, в это время года у глухих берегов Ньюфаундленда нечего было ожидать лучшей погоды. И тем не менее американский президент избрал именно эту отдаленную глухую гавань Арджентию для встречи с британским премьер-министром. Рузвельт намеревался провести встречу без лишних свидетелей.

Линейный корабль «Аугуста» прибыл к ньюфаундлендским берегам накануне. Незадолго перед тем в открытом море на борт линкора приняли президента Соединенных Штатов. Рузвельт радовался, посмеиваясь над американскими журналистами, которых так ловко удалось ему провести. Еще бы! Видимо, они и сейчас думают, что президент занимается где-то рыбной ловлей.

В поисках сенсации американские газетчики не спускали с него глаз в Белом доме. Пришлось пойти на эту безобидную хитрость. На прогулочной яхте, морской красавице «Потомак», он отправился к заливу Фэнди, будто бы отдохнуть и половить рыбу. Где-то здесь Рузвельт пересел на линкор «Аугуста» и прибыл в Арджентию — почти инкогнито, забрав с собой только самых необходимых людей из своего персонала. Так условились с Черчиллем. Встреча должна быть тайной. Хотя бы до поры до времени. Официально же Штаты сохраняют нейтралитет в европейской войне. Сейчас и без того напряженное положение.

В сером макинтоше с поднятым воротником, в шляпе, покрытой бусинками дождевых капель, президент неуверенно стоял на палубе. Он опирался на планшир. Его сыновья — Франклин и Эллиот — плотные молодые парни, один в морской, другой в авиационной форме, поддерживали отца под руки. Паралич ног, последствие полиомиелита, который Рузвельт перенес уже в зрелом возрасте, сковывал его движения. Конечно, больному президенту трудно было стоять на палубе, дышать сыростью, но ради такого случая он решил нарушить предписания врачей.

Военные корабли обменялись салютом наций. Гул выстрелов раскатился по тихой гавани и замер в береговом тумане в невидимых скалах. «Принц Уэльский» прошел так близко, что президенту показалось, будто в сетке моросящего дождя он разглядел громоздкую фигуру Черчилля. Британский премьер стоял на главной палубе линейного корабля, окруженный большой, очень большой свитой.

В ожидании, когда Черчилль явится с официальным визитом, Рузвельт спустился к себе и каюту. Его сопровождал Эллиот, любимец отца. Прилетевший откуда-то с севера. Эллиот не успел толком поговорить с отцом — для него все это было полнойнеожиданностью. Эллиота экстренно вызвали из части в Арджентию будто бы по служебным делам. Он прилетел в Ньюфаундленд и здесь, на «Аугусте», к своему удивлению, увидел отца. До поры до времени Рузвельт не хотел посвящать в тайну даже самых близких ему людей.

Сейчас они сидели в каюте и обменивались семейными новостями. Однако вскоре президент перевел разговор на другое. Его волновала предстоящая встреча. Он говорил, словно проверяя свои мысли, репетируя переговоры с Черчиллем.

— Послушай, Эллиот, — сказал Рузвельт, — я вызвал тебя, чтобы на это время сделать своим адъютантом. Пригласил и Франклина. Мне нужны люди, которым я мог бы доверять целиком. Я вижу, ты уже получил эти регалии, — президент кивнул на аксельбанты адъютанта главкома, украшавшие китель сына.

— Да, отец, я готов сделать все, что необходимо. Но все это так неожиданно…

Эллиот понимал отца, знал, что в Белом доме его окружают люди, которые стремятся оказать давление на президента. Тот же Семнер Уэллес, связанный с могучей промышленной группой. Или… Да мало ли их роится вокруг отца, навязывая ему свое мнение в угоду самым различным, чаще всего низменным, интересам. Видно, отец затеял слишком серьезное дело, если он вызвал к себе сыновей, которым только и может довериться…

— Но скажи, отец, зачем такая таинственность? К чему это совещание на краю света? Какова его цель? — Эллиот забросал отца недоуменными вопросами.

— Пока эта таинственность нужна в интересах нашей собственной безопасности, — ответил Рузвельт. — А потом, когда встреча перестанет быть тайной, она поднимет дух населения британского острова. Ты же сам бывал в Англии и рассказывал мне, как тяжело англичане переживают войну…

— Да, но дух населения — это не все.

— Конечно, — ответил Рузвельт. — Моральная поддержка — это еще не все. Надо сделать еще кое-что, если мы сами не хотим оказаться под фашистскими бомбами или перед жерлами их пушек. Нужно подумать о совместной борьбе против Гитлера, о том, чтобы объединить наши силы — силы русских, англичан и американцев… Дай мне прикурить, Эллиот.

Эллиот подал отцу зажигалку. Президент продолжал:

— На совещании мы должны подумать о наших поставках в Европу. Черчилль интересуется, какую часть военных материалов мы намерены отдавать русским.

— Ну и что же?.

— Он заботится и о своих интересах, сомневается, что сопротивление русских может быть длительным… Вообще-то дело это сложное. Для меня ясно одно — русские сейчас представляют собой единственно реальную силу, которая противостоит Гитлеру. Черчилль это тоже хорошо понимает, но все же львиную долю наших поставок намерен забрать себе.

Рузвельт задумчиво следил за облачком табачного дыма.

— За эти полтора месяца Гитлер добился серьезных успехов в России, — сказал он. — Русские непрерывно отступают. И все же Гарри Гопкинс считает, что наша политика в Европе оправдалась. Мы укрепляем там свои позиции. В войне с Россией Гитлер обессиливает себя. Тем более мы должны поддерживать русских. Даже с точки зрения самосохранения. Но Черчилль при всем этом рассчитывает еще и на нашу помощь. Поверь мне, — президент усмехнулся, — британский премьер начнет переговоры с того, что потребует от нас немедленно объявить войну нацистам.

— Но разве это нам выгодно? — спросил Эллиот.

— Как тебе сказать. Есть еще одно обстоятельство, которое надо иметь в виду. Англия и Германия уже давно прибрали к рукам всю мировую торговлю. Это не слишком-то устраивает наших бизнесменов. Не так ли? Особенно если учесть, что обе эти страны стремятся вытеснить нас с мировых рынков. Что же мы должны делать сейчас, когда на карту поставлена судьба Британской империи? Я говорю с тобой откровенно. Кто же не воспользуется выгодной ситуацией. Я скажу англичанам, что мы не намерены оставаться просто добрым американским дядюшкой, к которому можно обратиться в затруднительном положении, а потом забыть о его существовании.

— Я не совсем тебя понимаю, отец, — сказал Эллиот, пытаясь вникнуть в ход мыслей отца.

Президент усмехнулся:

— Ты слишком наивен, мой мальчик. Я оставляю в стороне мою неприязнь к фашизму. Мне ненавистен Гитлер, но я должен думать еще о деловых кругах Соединенных Штатов. Как президент Америки, я должен буду предупредить Черчилля, что мы не станем помогать Англии только ради того, чтобы она, как прежде, монопольно владела колониями.

2
Британский премьер-министр Уинстон Черчилль явился на «Аугусту» с официальным визитом часа через два после того, как «Принц Уэльский» стал на якоре в бухте Арджентии. Черчилль поднялся по парадному трапу в сопровождении обширной свиты. Его окружали начальники имперских штабов, советники, многочисленные чиновники министерства информации. Рузвельт с помощью сына поднялся на палубу встретить гостя. Но, диковинное дело, официальные представители британского министерства информации явились на линкор «Аугуста» увешанные с ног до головы фото-и киноаппаратами, с блокнотами и портативными пишущими манишками. Эллиот кое-кого из них узнал — это были корреспонденты лондонских газет. Они немедленно приступили к работе: брали интервью, фотографировали, заводили пружины съемочных аппаратов, устанавливали треноги, торопливо записывали первые впечатления. Рузвельт поморщился — премьер обманул его, привез с собой целый сонм газетных репортеров. Разве можно сохранить теперь в секрете предстоящую встречу. Ясно, Черчилль не намерен делать тайны из переговоров, не хочет считаться с обстановкой в Штатах и намерен обострить отношения. Америки с Германией. Спрашивается, зачем надо было придумывать наивную историю с рыбной ловлей, таиться от американских корреспондентов? Раз так, надо немедленно исправлять положение. Рузвельт шепотом поручил Эллиоту вызвать срочно американских газетчиков. С прессой никогда не следует ссориться.

Тем временем Уинстон Черчилль как ни в чем не бывало, радушно пожимал руку президенту, вспоминал о последней встрече — лет двадцать тому назад, улыбался, спрашивал о здоровье, произносил обычные и малозначащие фразы, приличествующие дипломатической встрече.

Вскоре премьер и президент удалились. Выполнив распоряжение отца, Эллиот заглянул в каюту. Отец и Черчилль сидели за столом и мягко препирались.

— Вы поймите меня, Франклин, — наклонившись через стол, говорил Черчилль. Наедине каждый позволял себе такую вольность, называть другого по имени. — Поймите меня. Американский народ решительно настроен в пользу Британии. Он готов вступить в борьбу. Дело за вами.

— Верно. Я не хуже вас, Уинстон, знаю настроения американского народа, — ответил Рузвельт. — Но в Штатах есть и другие силы. С ними нельзя не считаться…

Черчилль принялся развивать свою идею, убеждал Рузвельта, что именно сейчас, и не позже, Соединенные Штаты должны вступить в войну. Рузвельт незаметно переглянулся с сыном. Он будто хотел сказать Эллиоту: «Ну что, говорил и тебе!..»

— Для вас единственный выход — теперь же вступить в войну на нашей стороне, — продолжал убеждать Черчилль. — Если вы не сделаете этого, мы, конечно, погибнем, но тогда Гитлер первый нанесет вам удар. Этот удар может оказаться для вас последним.

Премьер запугивал и грозил. Он откидывался в кресле, его сигара задорно торчала кверху и перемещалась из одного угла рта в другой.

— А русские? — спросил Рузвельт.

— Русские? — повторил Черчилль. — Я поражаюсь, как они еще держатся до сих пор. Это провидение нам помогает. Пока-то держатся, и это хорошо. Ну, а если…

— Что — если?.. Сейчас только русские могут с успехом использовать наше оружие против Гитлера. Вы же сами это знаете хорошо…

— Знаю. Однако русские понесли такие потери, от которых они вряд ли оправятся. Гитлер уже занял русскую территорию, на которой до войны жило почти сорок процентов всего населения Советской России. Они потеряли больше трети своих железных дорог, лишились значительно больше половины производства стали, чугуна, алюминия… Чем они будут кормиться, если вместе с Украиной и Белоруссией потеряли чуть не сорок процентов хлеба? Я уж не говорю о чисто военных потерях. Кто будет там воевать — у русских не остается ни людей, ни танков, ни авиации… Да в конце-то концов, американские военные авторитеты тоже стоят на моей точке зрения. Возьмите того же Маршалла, — Советский Союз продержится самое большее три месяца. Это надо предвидеть.

— И все же, — возразил Рузвельт, — сейчас только русские борются с Гитлером… Впрочем, у нас еще будет время поговорить об этом на официальной встрече.

На следующий день, в воскресенье, условились вместе присутствовать на торжественном богослужении и после этого начать переговоры.

Молебствие происходило на борту «Принца Уэльского». На палубе выстроился экипаж английского линкора. Здесь же стояли двести пятьдесят американских матросов, доставленных с «Аугусты» на богослужение. Корабельный амвон, задрапированный британскими и американскими национальными флагами, возвышался посреди палубы.

Черчилль сам выбрал псалмы для песнопения. Пели гимн «За тех, кому грозит гибель в море» и закончили молебствие псалмом «Вперед, Христовы воины». Премьер и президент стояли рядом. Их окружали начальники штабов, военные советники, журналисты. Эллиоту удалось в течение ночи вызвать в Ньюфаундленд нескольких корреспондентов и фотографов американских газет. Английский премьер с благочестивым смирением на лице подтягивал псалмы, и его голос сливался с сотнями голосов английских и американских матросов; дружно возносивших молитву богу. Внезапно из-за туч проглянуло солнце, озарило гавань, скалы, военные корабли, застывшие на посветлевшей воде, вдруг потерявшей свинцовый оттенок. И солнце, и дружные торжественные песнопения казались добрым предзнаменованием. Кто бы мог подумать в то утро, вселившее столько надежд, что спустя четыре месяца все эти моряки британского линкора погибнут в морской пучине, исчезнут навеки на дне океана вместе с кораблем «Принц Уэльский»…

Переговоры начались вскоре после богослужения. Уинстон Черчилль всеми силами пытался сохранить чувство единодушия, возникшее на палубе корабля во время богослужения. К тому же стремился и Рузвельт, но противоречия оказались слишком глубокими. Их не устранишь ни заклинаниями, ни молитвами. Говорили о единых целях Британии и Соединенных Штатов, о послевоенном устройстве мира, Черчилль набросал проект декларации. Ее решили назвать Атлантической хартией. Название не вызвало возражений: хартия, подписанная на корабле в Атлантическом океане, — это внушительно и красиво. Но по существу самой декларации Рузвельт мягко, но настойчиво стал возражать Черчиллю.

Речь шла о четвертом пункте декларации, где говорилось об использовании мировых источников сырья после войны. Президент предлагал свободную конкуренцию. Черчилль возражал — американцы, видно, намерены вытеснить его из британских колоний. Препирались долго и безрезультатно.

После обеда за столом снова говорили на ту же тему. Сидели в кают-компании в креслах, привинченных к полу. Черчилль едва втиснулся между гнутыми подлокотниками. Ему было тесно и неудобно. Наконец он встал и принялся ходить вдоль каюты, останавливаясь лишь для того, чтобы налить коньяк в свою рюмку. Графин быстро пустел, но казалось, что алкоголь совершенно не действует на премьера. Наступал последний, решающий раунд. Сидевшие за столом прислушивались к спору.

— Конечно, — сказал Рузвельт, — после войны нужно всем предоставить самую широкую свободу торговли. Чего нам делить? Вы согласны со мной, Уинстон?

Президент дружески улыбнулся, словно дело шло о сущих пустяках, не вызывающих никаких сомнений. Черчилль насторожился, взглянул исподлобья на Рузвельта. Тот продолжал улыбаться.

— В мире не должно быть искусственных барьеров, — сказал он. — Условимся, что ни одно государство не будет получить каких-то преимуществ перед другими. Надо широко открыть международные рынки для здоровой конкуренции, мы откроем всем доступ к сырьевым запасам нашей планеты.

— Эти запасы находятся в колониях, — возразил Черчилль. — Наши соглашения не позволяют…

— Вот об этом я и говорю, — Рузвельт прервал премьера, чтобы закончить мысль. — Не может же Британия вечно сохранять за собой монополию в колониальных странах.

Черчилль побагровел. Он не ожидал выпада. Но удар был нанесен, и на него следовало ответить. Подавшись вперед, Черчилль сказал с достоинством:

— Господин президент, Англия никогда не откажется от своих преимущественных прав в Британских доминионах. Наши преимущества освящены веками, они принесли величие английской короне…

И вдруг, поняв, что продолжать спор бессмысленно, премьер остановился перед президентом, секунду помолчал и, подняв палец, произнес трагическим тоном:

— Господин президент, у меня создается впечатление, что вы намереваетесь покончить с Британской империей. Это видно из всего хода ваших мыслей о послевоенном устройстве мира. Бог вам судья! Но мы знаем, — голос премьера дрогнул, — мы знаем, что вы — единственная наша надежда. Без Америки Британской империи не устоять. В то же время поймите, — я не для того стал премьер-министром, чтобы председательствовать при ликвидации Британской империи…

Черчилль сдавался на милость победителя. Разговор еще продолжался, разошлись только в третьем часу, но всем было ясно, что британский премьер потерпел поражение. Иллюзии, надежды, с которыми Черчилль плыл к берегам Ньюфаундленда, были разрушены. Премьер признал свое поражение, поражение ради спасения Британской империи.

Премьеру удалось кое-что выторговать в формулировках, пришли к соглашению о поставках, о помощи, но Соединенные Штаты пока отказались открыто вступить в шишу. Состоялось торжественное подписание Атлантической хартии, были улыбки, горячие рукопожатия, громкие салюты перед выходом в море «Принца Уэльского», но в глубине души Черчилль и Рузвельт остались недовольны друг другом.

Президент снова стоял на верхней палубе линкора «Аугуста». Он опирался на руку сына, махал шляпой вслед удалявшейся британской эскадре. Судовой оркестр продолжал играть марш, хотя звуки духового оркестра, конечно, не достигали до слуха людей, находившихся на борту «Принца Уэльского». Задумавшись, Рузвельт сказал:

— По-человечески я могу понять англичан. Они в безвыходном положении. Но я президент Соединенных Штатов. Это разные вещи — быть президентом и человеком. Президент не может быть добрым дядюшкой. Иначе его не выберут президентом Америки…

Глава третья

1
Карла стошнило от того, что случилось в лесу. Еще раз его вырвало после, когда вернулись назад. Это было около бани, куда они пришли мыться. Оберефрейтор Штринк попросил воды. Вилямцек налил и протянул кружку. Штринк пил большими глотками. Острый кадык его ходил вверх и вниз, пальцы мелко дрожали, а зубы цокали о край алюминиевой кружки, точно его бил озноб. Он только бахвалился, что ему все нипочем. На рукаве Штринка расплылось большое пятно крови. Кровь еще не успела застыть, и обшлаг походил на суконку от штемпельной подушки, пропитанную краской. Карл увидел пятно, и его опять стошнило. Представил себе поляка с длинной шеей, которого застрелил. Хорошо, что Вилли не было в бане. Иначе снова начал бы ругаться.

Ефрейтор Вилямцек вытер платком выступивший на лице пот и слюну с подбородка. Перед ним снова встал расстрел пленных поляков. До сих пор он только догадывался, подозревал, что означают выстрелы, доносившиеся из леса. Сегодня сам все увидел. Как это страшно!

Панковский огородник Карл Вилямцек провел начало войны в Берлине. Его зять оберштурмфюрер Вилли Гнивке выполнил свое обещание. Пристроил Карла к себе денщиком. Но лучше, кажется, было идти на передовую, чем блевать от того, что он увидел в лесу. Вилямцек сплюнул липкую горечь, еще раз вытер рот и пошел в баню. Участники акции, так назывались массовые расстрелы, уже мылись. В предбаннике в одном белье сидел оберефрейтор Штринк и отмачивал рукав кителя в теплой воде. Вода в оцинкованном тазу была бледно-розовой. Вилямцек стал раздеваться.

Сначала, когда разразилась война, он был доволен. Там, в Берлине, месяца полтора, если не два, торчал в штабе, бездельничал, болтал с писарями или читал газеты. Главным образом объявления и сводки с Восточного фронта. Последние страницы газет напоминали кладбища: кресты, кресты и кресты на объявлениях-могилах, обрамленных черными рамками. Родственники извещали о безвременной смерти мужей, сыновей отцов. Ясно, что это были убитые на русском фронте, хотя на первых страницах в сводках говорилось только об огромных потерях русских.

Вилямцек не пропускал ни одного объявления или некролога, высчитывал — сколько лет было покойным, сравнивал со своим возрастом. Чаще всего получалось, что убитые были моложе его лет на десять — пятнадцать. Все молодежь. Ефрейтор испытывал что-то похожее на самодовольное удовлетворение — на этом свете он прожил больше любого из них. Но иногда попадались другие некрологи — умирали люди его возраста и старше. Тогда Вилямцек тревожно задумывался над неизбежным концом, печально размышлял, удастся ли ему дожить до этих лет.

Вскоре газеты перестали печатать траурные объявления. Говорили, что доктор Геббельс запретил публиковать некрологи. Уж слишком их стало много, и они будто бы влияют на моральный дух нации.

Иногда Карлу удавалось побывать дома. В солдатской форме он расхаживал вдоль грядок, давал распоряжения или рассуждал с женой. Герда жаловалась, что должна разрываться между Панковом и деревней. Карл старался ее успокоить. Война скоро кончится. На московском направлении германские войска уже взяли Смоленск.

Потом Вилли послали в Россию, и он взял с собой тестя. Сначала они побывали в Варшаве. Вилямцеку не понравился разбитый город. Но и Минск оказался таким же. Вместо улиц — сплошные развалины. Вилли где-то пропадал целыми днями, возвращался поздно и сразу заваливался спать. Вилямцеку было скучно без дела. Он не знал, зачем они разъезжают с места на место. Вилли сказал, что у него задание самого рейхсфюрера СС господина Гиммлера, он что-то проверяет, кого-то инспектирует. Но Карл подумал: зять скорее всего привирает, набивает себе цену.

Из Минска они поехали в Смоленск. Ехали по шоссе, забитому военными обозами, пушками, транспортерами. Все это тянулось на восток. Не доезжая до города, свернули в сторону и остановились на большой одинокой вилле, стоявшей и лесу, неподалеку от речки. Здесь располагался, как было написано на указателе, штаб пятьсот тридцать седьмого строительного батальона.

Место понравилось Вилямцеку — лиственный лес, начинающий желтеть под сентябрьским солнцем, тихие полы реки, по которым плыли опавшие листья. Все напоминало чем-то берлинский пригород в районе Буха, около его деревни. Только название было другое — Катынвальде, Катынский лес.

С зятем они прожили здесь дней пять, когда произошло то, что так потрясло ефрейтора Вилямцека. А началось это с деревянного зайца, с детской игрушки. Карл подобрал ее в другой даче, расположенной несколько дальше, в глубине леса, на просторной полянке. Здесь жили солдаты, а раньше, говорят, у русских была детская колония, называемая пионерлагерем. Скорее всего, так это и было — позади террасы, выкрашенной, в белый цвет, с разбитыми стеклами и сорванными с петель дверями, валялась груда детских кроватей.

От нечего делать Вилямцек слонялся вокруг дачи. Штаб опустел. Солдаты во главе с командиром батальона куда-то уехали в крытых зеленых машинах, похожих на фургоны. Уехал с ними и оберштурмфюрер Гнивке. Так уезжали они каждый день на несколько часов, а возвращаясь, сразу шли в баню. Потом обедали, пили, играли в карты, пиликали на губных гармониках, горланили песни, и если ночью не уезжали, то рано заваливались спать.

Сначала Вилямцек пошел на звуки выстрелов, отрывисто раздававшиеся невдалеке, но его остановил часовой и приказал вернуться обратно. Карл спросил, что там за стрельба, часовой ответил: «Не твое дело» — и прикрикнул на Карла, чтобы тот быстрей убирался.

Ефрейтор побрел назад и тут, возле детского лагеря, прекращенного в казарму, приметил в траве деревянного красного зайца с длинными ушами и смешной мордочкой. Игрушка была почти новая. Только на боку виднелась небольшая царапина. Карл рукавом отер с игрушки налипшую грязь. Зайца он подарит внучке. Вообще-то, конечно, Вилямцеку не повезло в России. Другие посылают вон какие посылки. Ефрейтор с завистью подумал о трофеях, которые достаются солдатам передовых частей. Но всё еще впереди. Пусть заяц будет его первым трофеем.

Вилямцек сунул в карман игрушку и пошел в штаб. После обеда он показал зайца Вилли. Вилли собирался прилечь отдохнуть. Он был немного подвыпивши.

— Смотри, Вилли, какой я подарок приготовил твоей дочери. Надо бы еще достать что-нибудь.

Оберштурмфюрер снисходительно посмотрел на тестя и усмехнулся.

— От таких подарков не разбогатеешь. Вот что надо дарить. Смотри, фати! — Вилли, когда они были одни, называл Карла папашей. Он сунул руку в карман и вытащил пригоршню золотых вещиц — пару колец, перстень, крестик на тонкой цепочке с распятием Христа и несколько бесформенных кусочков, похожих на зубы. — Вот что надо дарить, — повторил Гнивке. — Война несет нам богатства. Каждый солдат должен быть заинтересован в восточном походе. А помнишь, что я говорил на твоей свадьбе? Здесь, на славянских землях, будут раскачиваться немецкие колыбели. Скажешь, я не был прав? Разве ты, фати, откажешься поселиться здесь после войны? Фюрер даст тебе этот лесок, эту виллу и в придачу дюжину русских баб и мужиков, которые станут возделывать поля герра Вилямцека. Правда, неплохо? Мы идем по следам тевтонских рыцарей, расчищаем землю для Великогермании от всего, что мешает нам…

Вилли Гнивке почему-то вспомнил коммуниста Кюблера. Здорово его тогда сграбастали — все-таки упекли в кацет[22], он получил свои «Нахт унд Небель»[23]

Для оберштурмфюрера Гнивке славяне и коммунисты, так же как и евреи, были недочеловеками. Без видимой логической связи он оказал тестю:

— Их надо истреблять всех, как насекомых. — Вилли убрал в карман золото, внимательно посмотрел на тестя и добавил — Тебе пора, фати, входить в курс дела. Завтра я тебе кое-что покажу… Тогда тебе не захочется таскать в кармане этого зайца.

Оберштурмфюрер как-то странно рассмеялся.

2
Утром, когда садились в машины, Билли сказал официальным тоном:

— Ефрейтор Вилямцек, идите в машину, задание получите на месте.

— Яволь! — ответил Карл. Здесь никто не подозревал о его родственных отношениях с оберштурмфюрером Гнивке. Вилямцек не любил подчеркнуто холодного тона, которым говорил с ним Вилли на людях. Но приказ есть приказ. Ефрейтор послушно забрался в кузов.

Машины, раскачиваясь на ухабах, выбрались из леса, проехали по шоссе и снова свернули в лес. Метрах в двухстах от шоссе обогнали колонну поляков. Карл узнал их по квадратным конфедераткам и поношенной форме. Поляки шли под усиленной охраной немецких солдат.

Машины прошли дальше и остановились. Колонна поляков тоже остановилась в некотором отдалении. Часть солдат, вооруженных винтовками, оцепила лес, остальные прошли вперед, к большой куче глины. Когда подошли ближе, Вилямцек увидел глубокую яму, наполовину засыпанную землей. Привели первую группу поляков — человек десять. Командир батальона, оберлейтенант Арнес, отдал команду. Поляков поставили лицом к яме. Солдаты из штаба строительного батальона вытащили пистолеты. Вилямцек вдруг все понял и ужаснулся. Его стала бить дрожь. Раздались первые выстрелы. Кто-то попытался бежать, но ударим приклада его сбили с ног. Солдаты стреляли почти в упор.

Командир батальона стоял рядом с Вилли. Они курили и наблюдали за казнью. Когда привели вторую партию, Вилли приказал:

— Ефрейтор Вилямцек, действуйте!

Карл задохнулся. Неужели Вилли хочет заставить его… От одной этой мысли его стало мутить.

— Но…

— Ефрейтор Вилямцек, выполняйте приказание! — Вилли отвернулся.

Обер-лейтенант зло посмотрел на Карла, готовый вмешаться.

Вилямцек дрожащей рукой отстегнул кобуру, вытащил пистолет. Он подошел к молодому поляку, крайнему справа. Пистолет ходил из стороны в сторону. Вилямцек словно в тумане видел затылок и загорелую, неестественно длинную шею человека, которого он должен был убить. Рядом, будто над ухом, раздались оглушительные выстрелы. Карл все еще медлил, он никак не мог навести пистолет.

— Ну!.. — донесся до него окрик зятя.

Вилямцек выстрелил. Поляк повалился на бок, повернулся, словно оглядываясь и пытаясь узнать, кто стрелял в него сзади. Вилямцек увидел бледное лицо, глаза, полные мучительного недоумения, страха, и руки, судорожно впившиеся в рыхлую землю. Тонкие пальцы его сжимались и разжимались.

Вилямцек плохо соображал, что происходит. Почему его поляк не упал в яму, как другие, почему глядит на него такими глазами и что кричит ему Вилли. А зять, подскочив к Карлу, орал:

— Стреляй еще, черт тебя побери!.. Стреляй, говорю!!

Вилямцек выстрелил еще раз и опять не попал. Вилли двумя выстрелами прикончил поляка, подтолкнул его носком сапога, и убитый медленно сполз по насыпи в яму. Обер-ефрейтор Штринк спрыгнул следом и принялся растаскивать трупы. Несколько солдат засыпали их сверху землей.

Карл все стоял с пистолетом в руке, потом отошел к дереву, и тут его вырвало. Оберлейтенант приказал ему идти к машинам. Карл сидел на подножке, прислонившись спиной к кабине, сидел, пока все не кончилось.

После бани все пошли обедать. Карл не смог проглотить ни куска. Только пил водку, пил много, как и другие. Стало как будто полегче… Его позвал к себе Вилли. Начал ругать его, говорил грубо и резко. До сознания Вилямцека доходили только обрывки фраз.

— Я не посмотрю, что ты мой родственник! — отчитывал Гнивке своего тестя. — Может быть, ты и курицу не сможешь зарезать? Германский солдат должен…

— Но я не могу, Вилли. Это очень страшно…

— Тогда иди подставляй голову под русские пули… Я не потерплю, чтобы меня подводили… Имей в виду, завтра мы едем на Украину. Чтобы этого больше не повторялось!

Вилямцек, покачиваясь, стоял перед Вилли. Его совсем развезло.

— Да ты пьян! Иди спать. — Вилли выпроводил тестя.

Наутро оберштурмфюрер выехал на Украину, в Киев. Он продолжал инспектировать зондеркоманды, созданные по приказу рейхсфюрера Гиммлера.

8
В Тосканской провинции, населенной наивными хитрецами, крестьяне говорят так: «Если сосед пригласил тебя в гости и обращается с тобой почтительнее, чем обычно, значит, он хочет надуть тебя или успел уже объегорить…»

Галеаццо Чиано вспомнил об этой тосканской примете, приехав осенью 1941 года в полевую ставку Гитлера. Она была расположена среди глухих озер Восточной Пруссии и многозначительно называлась Вольфшанце — волчья яма. Куда только девался пренебрежительный, оскорбляюще-снисходительный тон фюрера, сопутствующий обычно подобным встречам! Гитлера словно кто подменил. Итальянского министра он встретил у входа в свое бронированное, приземистое жилище, пропустил вперед, выказывая ему всяческое внимание. И не только он сам.

В дороге Чиано немного простудился. Побаливало горло. Узнав об этом, Риббентроп прислал ему горячего молока, упрашивал выпить на ночь. А на другой день устроили прекрасную охоту. Организовали ее блестяще. Загонщиками служили четыреста солдат во главе с офицерами — целый батальон. Действовали они с такой серьезностью, словно прочесывали брянские или вяземские леса от засевших там партизан.

На ужин подали свежую оленину и фазанов, подстреленных на охоте. Запивали русской водкой. Бутылки из грубого стекла с этикетками «Московская водка» стояли на столе среди хрусталя, бронзы и серебра. Гитлер хвастался — теперь Германия обеспечена продовольствием. Из России на запад идут тысячи поездов. Геринг поддакивал. Он только что побывал на Украине и рассказывал о своих впечатлениях.

— Вы знаете, что я там ел? — восторженно говорил он. — Курицу со сметаной. Объеденье! — Рейхсмаршал причмокнул и закатил глаза. — Меня угостили наши солдаты в украинской деревне. Каждый держал по курице, разрывал ее руками и макал в ведро со сметаной. Я поступил так же. Божественно!.. Богатейший край!

Гитлер сказал:

— Через две недели я приглашаю вас в Москву. Сейчас мы накапливаем силы для решающего удара. Скажите, граф, не смогли бы вы послать еще десяток дивизий в Россию, чтобы сменить германские войска на юге. Они нужны под Москвой.

Чиано обещал передать Муссолини эту просьбу. Сам он решать не может. Это в компетенции военных властей, а Чиано только министр иностранных дел… Теперь он понял, почему так предупредителен Гитлер, — ему нужны итальянские солдаты. Значит, у немцев в России дела не так-то уж хороши.

В Риме, куда Чиано возвратился через несколько дней, Муссолини охотно согласился помочь союзнику. Наконец-то Гитлер нуждается в его помощи! В начале русской кампании было не так. Немцы надеялись управиться сами. Не вышло!

На русском фронте уже действуют несколько итальянских дивизий, но Муссолини все время казалось, что Гитлер умышленно ставит их на второстепенные направления. Дуче ревновал его к Антонеску и испанскому каудильо — к кому угодно. Антонеску выставил двадцать с лишним дивизий. Румынские войска дрались под Одессой. Теперь город переименовали, назвали именем Антонеску. Есть от чего прийти в мрачное состояние духа.

А ловкач Франко тоже его опередил. На русский фронт послал «Голубую дивизию». Она сражается под Ленинградом или где-то на русском Севере.

Когда под Минском дело застопорилась, Муссолини не скрывал своей радости, — видимо, немцы наткнулись на сильное сопротивление. Он повторил то же, что говорил раньше: «Я мечтаю, чтобы немцы потеряли на Востоке побольше своего оперения». Остался доволен и тем, что английские самолеты стали наконец совершать дневные налеты на германские города. Пусть немцы почувствуют, что это такое, на собственной шкуре. Муссолини злорадствовал, издевался над Герингом, передразнивал этого бахвала — «ни одна вражеская бомба не упадет на Германию…» Как бы не так!

Но британская авиация нападала не только на немецкие города. Подвергся бомбардировке Неаполь. Муссолини это не огорчило. Наоборот. Он высказал мысль — подобные испытания закаляют расу, так же как голод. Муссолини сократил хлебный паек до двухсот граммов в день на каждого итальянца. К весне пригрозил урезать еще. Пусть затянут ремни на последнюю дырочку. Муссолини восклицал:

— Наконец-то мы видим страдание на итальянских лицах! Это пригодится нам за столом мирных переговоров.

Итальянский диктатор продолжал бороться со своим народом, но и народ отвечал ему тем же. Муссолини был взбешен, узнав, что в последней битве на африканском побережье итальянские войска потеряли шестьдесят семь человек убитыми и десять тысяч пленными. Он скрипел зубами, слушая лондонское радио. Диктор издевался: «Захвачено в плен десять тысяч итальянских солдат и полторы тысячи мулов. Мулы оказали сопротивление…»

Чиано закончил доклад о поездке в Вольфшанце. Муссолини принялся строить новые планы. К весне на русский фронт надо будет послать еще не меньше сорока дивизий. Он отправит туда отборные войска.

— Вот тогда я буду спокоен, — мечтательно проговорил он. — Наши военные усилия будут отлично выглядеть в сравнении с усилиями немцев на Востоке. Я помешаю Гитлеру диктовать мне свою волю после победы. Мы вместе будем диктовать… побежденным народам.

Покинув кабинет диктатора, Галеаццо Чиано столкнулся с адмиралом Риккарди, человеком с выпуклыми, ищущими глазами и вкрадчивыми манерами. Адмирал дожидался аудиенции у Муссолини, расхаживая в полукруглом зале с синими портьерами, с гобеленами и тициановскими картинами на стенах. Чиано задержал его затянувшимся разговором с дуче. Но Риккарди, кажется, не был за это в обиде. Он разгуливал по залу, заложив руки за спину. В руках адмирал держал сводку о действиях морского флота. Завтра она должна появиться в газетах.

— Одну минуту, граф, — остановил он Чиано. — Я хотел бы с вами посоветоваться. — Риккарди доверительно взял министра под руку и отошел с ним к окну. — Как вы думаете, не маловат ли тоннаж потопленных кораблей. Может быть, лучше…

В сводке сообщалось, что подводная лодка «Маласпина» потопила два британских грузовых парохода общим водоизмещением в десять тысяч тонн. Единственное, что было здесь правильным — название субмарины. Но подводная лодка никого не потопила. Наоборот, затонула сама «Маласпина», не уничтожив даже шлюпки противника. Чиано знал об этом из других источников.

— Право, не знаю, что вам оказать, — уклонился от разговора Чиано. — В морском деле я мало что смыслю…

Какое ему дело до этой фальшивки. Зачем ему возражать или соглашаться. Адмирал пользуется покровительством донны Петаччи, матери Кларетты. Любовница дуче и без того косо посматривает на Чиано. Пусть уж разбираются сами…

— Да, но я все же исправлю цифру. Не следует огорчать дуче. — Адмирал положил листок на мрамор подоконника и карандашом написал вместо десяти тысяч тонн тридцать. — Так будет внушительнее… Простите, каково настроение дуче?

— Хорошее…

Они расстались. «До каких пор мы будем публиковать сводки в зависимости от настроения дуче, — подумал министр. — Каждый старается перещеголять друг друга во лжи. В том числе и я…»

Граф Чиано спустился вниз по широкой дворцовой лестнице.

Глава четвертая

1
В последних числах ноября Рузвельт покинул Белый дом и уехал в Георгию. Журналисты заподозрили новый подвох, но на этот раз президент действительно нуждался в отдыхе. Напряженная работа и бессонные ночи, встречи и совещания, непрестанные заботы обескровили лицо президента, наложили на него печать тяжелой усталости. Он надеялся, что благодатный климат Георгии быстро восстановит его силы. Но через три дня государственный секретарь Хелл срочно попросил президента вернуться в Вашингтон. Неотложные дела, осложнившаяся обстановка требовали присутствия Рузвельта в Белом доме.

Карделл Хелл звонил президенту не без внутренних колебаний — пусть бы Франклин отдохнул хоть несколько дней. Ему это так необходимо. Тяжело смотреть, как президент, преодолевая усталость, продолжает заниматься государственными делами. Только телеграмма, доставленная из разведывательного управления, заставила Хелла отбросить все колебания и позвонить президенту…

Из отдела «Джи-2» сообщили, что перехвачена и расшифрована секретная телеграмма из Токио, адресованная японскому послу в Берлине. К препроводительному письму прилагался и текст телеграммы. В ней говорилось: «Строго конфиденциально сообщите им — речь шла о Гитлере и Риббентропе, — что существует серьезная опасность внезапного возникновения войны между англосаксонскими странами и Японией. Добавьте при этом, что война может вспыхнуть скорее, чем кто-либо думает».

Последняя фраза вызывала особую тревогу. Переговоры с японским посланцем Сабуро Курусу, прибывшим недели три назад в Вашингтон, шли как будто нормально, хотя и не продвигались вперед. Их можно было охарактеризовать топтанием на месте. Так бывает порой в дипломатических переговорах. Курусу с бесстрастно-вежливой улыбкой отстаивал свою точку зрения, даже шел на какие-то незначительные уступки, но перехваченная шифрограмма заставляла подумать — не готовят ли японцы какую-нибудь ловушку. Может быть, они просто хотят усыпить бдительность американцев затянувшимися переговорами. Правда, начальник генерального штаба Маршалл несколько успокоил мистера Хелла: японцы не рискнут, не осмелятся на какие-то решительные агрессивные действия. Их привлекает советский Дальний Восток. Начальник генштаба тоже был вооружен донесениями разведывательного управления. Он пока ил их Холлу. Полковник Мейзл из отдела «Джи-2» информировал, что в ближайшее время ожидается неминуемый разгром Советской России. Не позже чем через год германские вписка оккупируют Россию до Байкала, возможно — до Тихого океана, если раньше не сделает этого Япония. Не следует упускать благоприятной возможности. Если американские войска смогли бы закрепиться в советском Приморье, Тихий океан станет внутренним бассейном Соединенных Штатов. С японцами тогда можно договориться. Вот куда направлено внимание американского генерального штаба.

Начальник генерального штаба ушел, заверив Хелла, что уж кого-кого, а японцев бояться не следует, с ними можно найти общий язык, если дело дойдет до раздела советских владений. И все же предчувствие надвигающейся опасности продолжало беспокоить старого американского дипломата.

Настораживало государственного секретаря и еще одно обстоятельство. Изоляционисты вдруг проявили новую активность. Накануне к нему явился Малони, Уильям Малони — прокурор из министерства юстиции. Он настойчиво добивался встречи, утверждая, что должен сообщить нечто очень и очень важное. Последнее время ему поручили расследовать деятельность довольно большой группы весьма подозрительных лиц. Малони прямо называл их предателями национальных интересов Америки.

Он явился к государственному секретарю извинченный и, пожалуй, немного растерянный, порывисто вошел в кабинет и сказал:

— Мистер Хелл, я должен предупредить вас о заговоре, который зреет у вас под боком. Иностранные агенты используют некоторых членов конгресса, чтобы подорвать национальную оборону Соединенных Штатов. Заговорщики гнездятся в самом Капитолии.

— О, не так стремительно, дорогой прокурор, — возразил Хелл. — Я предпочитаю говорить языком фактов, ни не эмоций. Есть у вас факты?

Малони располагал фактами. Прокурор назвал имена. Сенатор Ней связан с японским агентом Ральфом Таунсеном, он разъезжает по стране и выступает с докладами прояпонского содержания. За последний месяц он выступал пятьдесят раз — точно популярный актер на гастролях. За каждое выступление Таунсен выплачивает Нею до пятисот долларов. Малони располагает документами. Вот — у него их целый портфель. Прокурор показал несколько стандартных писем. Их получают семьи, главным образом матери солдат, находящихся на Дальнем Востоке. Странные и подозрительные письма. Их авторы настойчиво советуют матерям требовать возвращения сыновей домой, в Штаты. Это в то время, когда в бассейне Тихого океана создается такое угрожающее положение.

Или вот конгрессмен Гамильтон Фиш, тот самый, который недавно ездил в Европу и встречался там с Гитлером. Он продолжает выступать в конгрессе с профашистскими речами. Прокурору Малони доподлинно известно, что речи Фиша готовит ему германский резидент Георг Фирек. Он же, Фирек, печатает эти выступления в своем издательстве «Флендерс холл», размножает их в сотнях тысяч экземпляров и рассылает за счет конгресса по всей стране. В Нью-Йорке есть фирма «Романов-кавьар» — торговля икрой и рыбой. Но Фирек превратил ее в частный почтамт. Склады фирмы вместо рыбы завалены кипами фашистской литературы.

— Вы представляете, что происходит, мистер Хелл, — взволнованно говорил Малони, — Фашистская пропаганда рождается в стенах американского конгресса! Она захлестывает Штаты.

— Простите, одну минуту, — Хелл прервал своего собеседника, — но почему бы вам не сообщить обо всем этом своему министерству? Ведь вы помощник министра юстиции…

Малони горько и безнадежно махнул рукой:

— Это бессмысленно, мистер Хелл. Разве я не говорил? Я начинаю терять веру в американскую демократию. У нас существует Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. Ее учредил конгресс, но председатель комиссии Мартин Дайс сам на стороне заговорщиков. Ему всюду мерещатся красные… Послушайте дальше, я хочу, чтобы вы выслушали меня до конца. Будьте осторожны, мистер Хелл, будьте осторожны! Это моя основная цель — предупредить нас об опасности. Прошу вас, расскажите обо всем президенту. Я сам бессилен что-либо сделать. Кто-то ставит мне палки в колеса. Меня преследуют анонимными письмами, грозят расправой. За спиной иностранных агентов стоит общество «Америка прежде всего». Это одна из ста десяти профашистских организаций, существующих сейчас в Америке. Она живет на средства американских промышленников. Ее финансируют Дюпон, Форд, «Дженерал моторс», «Стандард ойл». У меня не хватит пальцев, чтобы перечислить их всех. Странную роль играет Джон Фостер Даллес. Вы его должны знать, он возглавляет крупнейшую адвокатскую фирму «Салливан энд Кромвель»… А Чарльз Линдберг или священник Кофлин — главарь Христианского фронта. У меня голова идет кругом. Фашизм захлестывает нашу страну. Что я могу сделать один?!

Уильям Малони говорил торопливо, словно боялся, что его прервут и он не успеет выложить то, что накопилось у него на душе. Карделл Хелл слушал молча. Что мог он сделать? Даже если бы захотел. Но государственный секретарь и не хотел ничего делать, Президент Рузвельт и тот обязан считаться с влиянием всесильной промышленной группы, с волей того же таинственного «Комитета особой конференции». Не только считаться, но и подчиняться. Иначе он не будет президентом. Члены комитета собираются на секретные заседания на улице Рокфеллер Плаза или в отеле «Пенсильвания». Там принимают решения, которые сильнее решений конгресса. Хелл отлично все понимает.

Но государственный секретарь услыхал от Малони и кое-что новое. Он не представлял себе, что все зашло так далеко. Малони сказал: существует международное картельное соглашение между англо-американскими нефтяными компаниями и германским химическим трестом «ИГ Фарбениндустри». Немецкие монополии принимают участие в прибылях американской «Стандард ойл». Разве не парадоксально, что немецкие фирмы получают прибыль с каждого галлона бензина, которым пользуются английские летчики, улетая бомбить германские города. Но Малони сейчас волнует другое — «Стандард ойл» отказалась передать американскому правительству секрет производства искусственного каучука, хотя тем же самым патентом давно пользуются химические заводы в Германии.

А фирма «Дюпон»… Малони не поверил своим глазам, когдаувидел, узнал, что этот американский химический трест запретил в Штатах производить боеприпасы, потому что «гитлеровское правительство считает нежелательным такое производство».

— Ведь это прямое предательство! — воскликнул Малони. — Наши промышленники вступили в сговор с германскими фашистами. Скажите президенту, чтобы он был осторожен! Прошу вас об этом, — повторил Малони, покидая государственного секретаря.

— Хорошо, — ответил Хелл, — я доложу об этом президенту.

Что еще мог он ответить этому человеку? Доложит…

2
Утром седьмого декабря, несмотря на воскресный день, Карделл Хелл сидел в своем кабинете в доме правительства. Накануне вечером он отправил послание Рузвельта японскому императору с призывом решить мирным путем возникшие спорные проблемы. Мистер Грю, посол Соединенных Штатов Токио, должен был сегодня вручить послание императору, и Хелл рассчитывал в ближайшие часы получить от посла первую информацию.

Послание президента не составляло особой тайны, и государственный секретарь распорядился отправить его «серым», наименее секретным шифром, каким обычно пользовались для дипломатической связи. Но первое, что обнаружил Хелл на споем столе, была пачка расшифрованных телеграмм. На какие-то мгновение Хелл принял эту пачку за собственную шифрограмму, отправленную вчера в Токио. Уж не перепутал ли что-нибудь секретарь, задержав ее в Белом доме. Нет, это совершенно другое.

Карделл Хелл стоя принялся читать листки телеграмм. Их было десятка полтора, но составляли они одно целое. Шифрограмма была адресована Того Номура, японскому послу и Соединенных Штатах. В ней содержалась нота, которую премьер Тодзио предлагал сегодня вручить государственному секретарю Соединенных Штатов Америки, но не раньше часа дня по вашингтонскому времени. Отделу «Джи-2» удалось очень быстро расшифровать японскую телеграмму. Благодаря стараниям разведки Хелл получил ее на несколько часов раньше, чем даже сам посол Того Номура.

Премьер и военный министр Японии генерал Тодзио поручал Номура и Курусу вручить ноту с объявлением войны Америке. Он также предписывал им — это особенно возмутило Хелла — совершить харакири, то есть покончить самоубийством, вспоров по самурайскому обычаю свои животы. Премьер требовал сделать это так, чтобы все выглядело как покушение на дипломатических представителей. Смерть Номура и Курусу позволит императору создать конфликт, сославшись на преднамеренное убийство.

Новость ошеломила. Значит, до начала войны оставались часы, может быть минуты. Хелл позвонил президенту. Рузвельт уже имел копию расшифрованной телеграммы. Он спросил:

— Не связано ли это с исчезновением японского флота?

— Не знаю. Вероятно, что так. Если Тодзио решил пожертвовать своими послами, значит, дело серьезно. Меня интересует вопрос, где японцы нанесут нам первый удар.

Несколько дней назад стало известно, что японская эскадра в составе шести авианосцев, восьми крейсеров, двадцати эсминцев и трех десятков транспортных кораблей покинула Курильские острова и ушла в открытое море. Место нахождения эскадры сейчас неизвестно. Она словно растаяла в просторах океана. Генерал Маршалл был по-прежнему уверен, что японский флот либо готовит нападение на советское побережье, либо направился в Китай, чтобы усилить там свои позиции. Теперь все выглядело в ином свете.

Около полудня позвонил Сабуро Курусу. Просил министра Хелла принять его ровно в час дня. Курусо был подчеркнуто вежлив. Хелл согласился, хотя это было нерушимое время ленча. Вскоре раздался звонок из японского посольства. На этот раз говорил Номура. Извинялся, очень просил перенести аудиенцию — они явятся ровно без четверти два к мистеру Хеллу. Но японские послы прибыли только в два часа. К этому времени ситуация начала проясняться. Рузвельт сказал по телефону:

— Я только что получил сообщение — японцы напали на Пирл-Харбор.

— Это сообщение достоверно? — спросил Хелл.

— Не знаю, но скорее всего, что это так…

Государственный секретарь заставил японских посланцев ждать в приемной. Хелл засек время — Номура и Курусу вошли в кабинет ровно в два часа двадцать минут. Оба затянутые в черные смокинги, в белых манишках, маленькие, с бесстрастно-торжественными лицами. «Эти человечки еще не решились делать себе харакири», — подумал государственный секретарь. Он заранее продумал, как будет вести себя с японцами.

Номура церемонно протянул ноту, объяснил, что получил распоряжение своего правительства вручить ноту ровно в час дня, но, к сожалению, ее не успели расшифровать вовремя. Посол говорил, втягивая сквозь зубы воздух.

Хелл сделал вид, что читает ноту. Он еще с утра знал ее содержание. Невольно подумал: японским дешифровальщикам следовало бы обратиться за помощью к американским разведчикам. Они на несколько часов опередили японцев…

Государственный секретарь перелистал ноту и негодующе уставился на стоявших перед ним японских дипломатов.

— За полвека моей государственной деятельности, — медленно проговорил он, — я не видел еще подобного документа, наполненного таким количеством гнусной лжи и всяческих инсинуаций.

Номура набрал воздух и хотел что-то сказать. Хелл остановил его движением руки и указал на дверь. Он выгонял их. Японские дипломаты вышли, опустив головы.

Вечером пришли подробности катастрофических событий в Пирл-Харборе. Тихоокеанский флот Соединенных Штатов перестал существовать. Первый налет японских воздушных торпедоносцев и тяжелых бомбардировщиков произошел около восьми часов утра. В нем участвовало до двухсот самолетов. Следующий удар японцы нанесли минут через сорок. Атаки с воздуха сочетались с нападением подводных лодок. В результате комбинированных ударов вышло из строя девять американских линкоров. Линкор «Аризона» взорвался, Оклахома» перевернулся, «Вирджиния» и «Калифорния» затонули у причалов. Погибли эсминцы, подлодки и вспомогательные корабли. Потери в авиации составили около пятисот самолетов. Подавляющее большинство их так и не успело подняться в воздух. Они превратились в дымящиеся груды металлического лома. По неполным данным, среди личного состава насчитывается пять тысяч убитых и раненых. Одним внезапным ударом японцы добились колоссального преимущества на Тихом океане.

На другой день президент Рузвельт обратился к конгрессу с призывом объявить войну Японии. Его обращение передавали по радио. Казалось, что катастрофа в Пирл-Харборе объединила противоречивые силы Америки — конгресс единодушно проголосовал в Капитолии за войну. Еще через три дня Соединенные Штаты вступили в войну с Германией.

Все эти дни Хелл не покидал своего кабинета. Одним из значительных событий была для него встреча с новым советским послом Максимом Литвиновым. Он прибыл в Штаты в день объявления войны Японии. Хелл возлагал большие надежды на встречу. Сейчас, когда Москва становилась союзником, русские должны быть сговорчивее.

Прежде чем принять русского дипломата, Хелл долго консультировался с представителями Пентагона. Пришли к единому мнению — на русских следует оказать давление. Надо потребовать от них военные базы на Камчатке и под Владивостоком. Это имеет не только стратегическое значение. Генерал Маршалл высказал точку зрения, что наличие американских баз на советском Дальнем Востоке позволит быстрее втянуть Россию в войну с Японией. Если Максим Литвинов станет упираться, придется ему намекнуть, что от этого будут зависеть размеры американской военной помощи русскому союзнику.

Но совершенно неожиданно советский посол занял непримиримую позицию. Откуда у русских такая уверенность в своих силах? Литвинов прямо сказал, что метод давлении и мягкого шантажа недопустим в отношениях военных союзников.

Беседа происходила как раз в тех апартаментах Белого дома, где совсем недавно Хелл принимал финского посланника господина Прокопе. От имени американского правительства Хелл просил передать барону Маннергейму поздравления по поводу первых успехов финских войск на русском фронте. Но времена меняются, теперь Хелл выразил сочувствие русскому послу — барон Маннергейм так вероломно нанес удар в спину русским.

Литвинов поблагодарил государственного секретаря за сочувствие, но остался непреклонен в переговорах о базах. Сказал, что не в традициях его страны уступать советскую территорию кому бы то ни было.

Хелл вспомнил переговоры с Черчиллем о базах в обмен на эсминцы. Черчилль куда сговорчивее. Может быть, русские и в самом деле чувствуют себя увереннее англичан. Но ведь их положение крайне тяжелое. Хелл знает это отлично.

Максим Литвинов привез отказ советского правительства и по поводу хромовых руд и чиатурского марганца. Переговоры об этом шли несколько месяцев. Промышленная группа Гарримана настаивала на том, чтобы потребовать от русских возвращения американским фирмам ликвидированных когда-то концессий на Кавказе. За это обещали военную помощь. Ведь русские нуждаются в помощи. Но Литвинов предпочел говорить о прямых кредитах.

— Мы не торгуем недрами, мистер Хелл, сказал он, — так же как базами. Давайте говорить о другом.

Нет, все-таки странный народ эти русские…

3
Сообщение о японском нападении на Пирл-Харбор застало Черчилля в Чеккерсе — в его загородной резиденции. В гостях у премьера был Аверел Гарриман, прибывший из Штатов для наблюдения за поставками по ленд-лизу в Англию. Сидели за чайным столом и слушали радио. Диктор говорил о напряженных боях под Москвой, о сопротивлении русских.

— Уже под Москвой… — заметил Черчилль. — Гитлер стоит под Москвой.

Гарриман не ответил. Диктор заговорил вдруг о Пирл-Харборе, и оба напряженно умолкли. Сомнений не было, японцы начали войну с Америкой. Черчилль смотрел на Гарримана, как бы спрашивая его: ну как?.. Гарриман побледнел и взволнованно воскликнул:

— Какое вероломство, какая подлость! Они напали, не объявляя войны!

Черчилль с трудом скрывал охватившую его радость — в войне Штаты теперь вместе с Британией.

— Да, это ужасно! Но я думаю, что в будущих войнах вообще придется отказаться от таких ненужных формальностей, как объявление войны. Внезапность приносит значительный успех. Будем рассуждать трезво: Гитлер в России, японцы в Пирл-Харборе… Можно называть это как угодно — авантюризмом или вероломством, но внезапность дает свои результаты. Рыцарство в войне отошло в прошлое. Не упрекайте меня в цинизме, дорогой Гарриман. А теперь я должен немедленно позвонить Рузвельту.

Премьер поднялся и вышел в канцелярию. В холле он встретил старика дворецкого Сойерса. Черчиллю не терпелось с кем-то поделиться новостью.

— Вы слышали новость, Сойерс?

— Да, сэр. О Пирл-Харборе передавали еще час назад.

— Почему же вы не сказали мне?

— Вы были заняты, сэр…

Через несколько минут он говорил с Рузвельтом. Президент подтвердил сообщение:

— К сожалению, все это так. Сегодня японцы атаковали нас в Пирл-Харборе. Теперь мы все в одной лодке…

— Да, да, мы все в одной лодке, — повторил Черчилль. — Желаю вам мужества.

Гарриман вскоре уехал из Чеккерса. Он долго еще не мог прийти в себя. Черчилль до вечера занимался делами, а перед сном продиктовал запись для дневника:

«Для меня величайшая радость иметь Соединенные Штаты на нашей стороне. Теперь Англия будет жить! Британия будет жить! Уверен, что мы еще раз выйдем благополучно из тяжелого положения».

Премьер рано лег спать. Впервые за много недель он заснул сном спокойного, уверенного в завтрашнем дне человека.

«Теперь мы в одной лодке с Америкой, — подумал он, засыпая. — Игра продолжается. Рузвельт — отличный козырь…»

Через три дня пришла тяжелая весть: японцы потопили два британских линкора — «Принц Уэльский» и «Рипалс» погребены на дне океана.

Беда не приходит одна. Сообщение дополнилось новой вестью — японцы высадились на Малайском полуострове, с суши грозят Сингапуру.

Треть века назад — во время русско-японской войны — Черчилль всей душой был на стороне Японии. Дядя Сэм и Британия были крестными отцом и матерью новой Японии. Лет около ста назад их корабли пришли из-за океана и постучали оружием в наглухо закрытые двери таинственной, феодальной Японии. Японский военный флот создавался под руководством английских инструкторов. Учили на свою голову.

С какой бы решимостью ответил премьер ударом на удар, не обращаясь к ненужным формальностям, ударил бы первым, но сейчас он был бессилен. Черчилль пригласил на Даунинг-стрит японского посла. Торжественно и церемонно он объявил:

— Господин посол, налеты на Сингапур и высадка на Малайе нарушили наши добрососедские отношения. Отныне между нами существует состояние войны. Оставаясь вашим покорным слугой, имею честь с полным уважением сообщить вам об этом.

На церемонии объявления войны присутствовал Иден. Когда японский посол вышел, Черчилль сказал:

— Может быть, кому-то покажется странным такой церемонный стиль, но, в конце концов, когда вы собираетесь убить человека, ничего не стоит быть с ним перед тем чуточку вежливей… Улыбнуться ему тоже ничего не стоит. Не так ли?..

После того как возникла война с Японией. Черчилль решил немедленно снова поехать в Штаты. Было о чем поговорить с президентом.

4
Спустя два месяца после поездки Чиано в Вольфшанце здесь, в полевой ставке Гитлера, происходило военное совещание. Стояла зима. Озера затянулись голубоватым льдом, глубокий снег покрыл землю и редкие перелески, Тщательно замаскированная ставка казалась со стороны группой заснеженных холмов, беспорядочно разбросанных среди безмолвных просторов Восточной Пруссии.

На совещании докладывал полковник Хойзингер из оперативного отдела генерального штаба. Гитлер сидел нахмурившись, и трудно было понять — слушает он или нет. Он сосредоточенно покусывал ногти, и казалось, что только и занят заусенцем, с которым никак не мог справиться.

Начальник оперативного отдела штаба говорил сухо и лаконично — штабным языком. Но под внешней четкостью фраз сквозила неуверенность. Полковник делал обзор положения на Восточном фронте с начала русской кампании.

Развитие боевых действий в России в начала кампании можно считать удовлетворительным, хотя темпы продвижения германских войск оказались несколько замедленными по сравнению с тем, как планировалось это генеральным штабом. Не удалось также уничтожить живую силу и технику противника в приграничных районах. При всей внезапности удара русские оказали непредвиденное упорное сопротивление.

Принесли, в частности, некоторое разочарование операции фельдмаршала Рунштедта на юге России. Упорная борьба советских войск в районе Припяти также отвлекла значительно большие силы германской армии, нежели предполагалось.

Армейская группа генерал-фельдмаршала фон Бока, действовавшая на центральном направлении, достигла намеченных успехов, но значительная часть войск противника ушла от окружения. Напряженные бои под Смоленском вынудили командование сосредоточить здесь до шестидесяти германских дивизий. Смоленск взят, но ценой значительных потерь.

Полковник Хойзингер подходил к основной, наиболее щекотливой части своего доклада. В какой-то мере он чувствовал и свою ответственность за неудачи, постигшие германские войска в декабрьских боях на Востоке. Хойзингер сам принимал участие в разработке «плана Барбаросса». Очевидно, следовало бы предусмотреть в плане возможность более упорного сопротивления русских. Но не станет же он сейчас говорить об этом фюреру!

Хойзингер осторожно начал объяснять причины затруднений, возникших на фронте.

Несомненно, что потенциальные возможности к сопротивлению русских армий оказались значительно выше. Так, например, Абвер явно недооценил тактические данные советских танков «Т-34». Не исключена возможность, что на Карельском перешейке во время войны русские ввели в заблуждение германскую разведку. На самом-то деле боевые качества их танков оказались значительно выше. Русские танки, скованные скалистой, сильно пересеченной местностью Карельского перешейка, вдруг показали прекрасную маневренную способность на просторах Центральной и Южной России.

Продвижение германских войск на Востоке вообще изобиловало многими неожиданностями. Оказалось, что действующие немецкие части снабжены устаревшими топографическими картами. Случалось так, что наступающие войска обнаруживали на своем пути целые города. А на картах здесь значились только деревни и хутора. Солдаты, к своему удивлению, видели там фабричные корпуса, дымящиеся заводские трубы. Порой в самых неожиданных местах путь танковым колоннам перерезали глубокие противотанковые рвы, тоже не выявленные разведкой. Русские настроили эти города и заводы в последние годы, а линии обороны возникли уже во время войны. Подобные сюрпризы замедляли темпы намеченного наступления.

Полковник Хойзингер значительную долю вины пытался осторожно свалить на просчеты имперской разведки во главе с адмиралом Канарисом. Однако, подводя итоги первых месяцев войны, начальник оперативного отдела генерального штаба все же сделал благоприятный вывод. Ведь так или иначе в результате боевых операций немецкие поиска на отдельных участках фронта продвинулись вперед до тысячи километров. В сентябре армейская группа «Север» завершила окружение Ленинграда, одновременно взят был Киев. В октябре — занята Одесса, танковая армия генерала Клейста прорвалась к Ростову. На центральном направлении после боев за Смоленск заняты Вязьма, Можайск, германские войска подошли к Туле. Можно предполагать, что в ближайшее время падет Москва…

Ведь группы разведчиков уже проникали на западные окраины города.

А команда саперов, которую создали по распоряжению Гитлера, чтобы разрушить московский Кремль, уже выдвинулась на передний край…

Голос Хойзингера окреп, полковник начал говорить об успехах первых месяцев войны на Востоке.

— Только в сражениях под Минском, Вязьмой и Киевом было взято около полутора миллионов русских солдат и офицеров, попавших в окружение.

Хойзингер привел цифры из приказа Гитлера перед решающим наступлением на Москву. Приказ остался невыполненным, но преувеличенные цифры русских потерь вселяли уверенность в близком исходе войны — пленных захвачено два миллиона четыреста тысяч, танков взято семнадцать тысяч пятьсот, орудий одна тысяча шестьсот, самолетов четырнадцать тысяч. В приказе приводились астрономические цифры советских потерь.

Гитлер поморщился — эти цифры нужны только Геббельсу для пропаганды. Но он промолчал.

Хойзингер продолжал. Он согласен с господином имперским министром иностранных дел Риббентропом, который категорически заявил, что русские потерпели такое поражение, от которого они уже не смогут оправиться…

И тем не менее через две недели после такого заявления Риббентропа русские начали свое декабрьское наступление под Москвой. Оно причинило большие неприятности.

Указка в руках полковника, скользившая так уверенно по карте, вдруг замерла и опустилась. Хойзингеру предстояло сказать самое трудное. Он вытер платком пересохшие губы.

— Как известно, в ноябрьских боях выполнить поставленную задачу нам не удалось, — выдавил из себя Хойзингер. — Контрнаступление русских под Москвой вынудило наши части несколько отойти и закрепиться на новых рубежах.

Наступило тягостное молчание. Хойзингер закончил доклад, но Гитлер продолжал обкусывать палец. Наконец он справился с заусенцем. Поднял голову:

— Все-таки чем же вызвано наше отступление?

Хойзингер молчал. Пусть отвечает кто-то другой — тот же Гальдер. Он всегда рвется первым докладывать Гитлеру об успехах и прячется в кусты, когда надо говорить о неприятных вещах. Поручает ему, Хойзингеру, выкручиваться из затруднительных положений и подставляет его под неистовый гнев фюрера. Будто Хойзингер громоотвод…

— Кто же мне ответит? — Гитлер обвел присутствующих тяжелым взглядом и остановился на Гальдере.

Начальник штаба сухопутных войск поднялся:

— Из-за суровых морозов, мой фюрер, солдаты покидают окопы, не могут выдержать и уходят в деревни. Поэтому в линии фронта образуются бреши…

Опять морозы! Это вывело Гитлера из себя. Он уже снял за провал зимнего наступления командующего сухопутными силами Браухича и принял на себя пост главкома, сменил многих генералов, в том числе фон Бока. Вообще генералы, вместо того чтобы брать Москву, неотвязно твердили о том, что надо отступить за Днепр и с весны начать новое наступление. Гитлер категорически возражал. Теперь все начинается снова.

— Морозы? — переспросил Гитлер. Он сказал это вполголоса и сразу перешел на истерический крик. — А на русских морозы не действуют? Русские могут сидеть в окопах?! Они что, не мерзнут? Ерунда!.. Надо уметь командовать или хотя бы беспрекословно выполнять мои приказания… Я принял командование вермахтом не для того, чтобы кто-то подрывал мой престиж! Я не допущу этого… Не допущу!.. Я приказал отдать под суд генерала Геппнера за самовольное отступление. Я разжалую его в ефрейторы. Так будет с каждым. Зарубите это на носу!.. Уходите!.. Не хочу никого слушать!

Генералы поднялись с мест, но Гитлер движением руки остановил их. Он заговорил тише:

— Останьтесь… В наступившем году мы закончим то, в чем отказала нам судьба в году прошлом. Международная ситуация складывается в нашу пользу. Япония вступила и войну с Америкой. Это нам на руку. Но решающая задача остается прежней — сокрушить Россию, И я сокрушу ее. Смертельный удар мы нанесем в том случае, если отрежем противника от кавказской нефти, от кубанского хлеба, лишим его промышленных районов. Эти поразит русских сильнее, чем удар под Москвой… У вас другая точка зрения, генерал Гальдер?

— Нет, нет, — торопливо ответил Гальдер. — Я только предполагал нанести основной удар по русским силам, которые защищают Москву. Но если…

Гальдер тоже был сторонником временного отхода германских войск от Москвы. Временно — на зиму. Теперь он тоже считал, что генеральный штаб допустил ошибку, не подготовив зимнего обмундирования. Браухич, Паулюс оказались правы. Но ведь все утверждали, что солдатам не понадобится зимняя одежда, что к рождеству они будут дома. О том же прожужжал все уши Геббельс. Но теперь об этом вспоминать нечего. Надо во всем соглашаться с Гитлером Гальдер стоял, вытянувшись по-солдатски. Кончики пальцев его дрожали.

— Москву мы возьмем, — продолжал Гитлер. — Но представьте себе, какие перспективы откроются перед нами, когда летом наши армии будут стоять на огромной дуге Батум — Баку — Сталинград — Воронеж. — Гитлер больше не упоминал о молниеносном поражении Советской России в шесть-восемь недель. — Москву мы обойдем с тыла. В то же время с новых позиций мы сможем послать экспедиционные корпуса куда нам заблагорассудится к Персидскому заливу или за Уральские горы. Мы будем хозяевами положения… Я не вижу иной операции, которая открывала бы такие перспективы. Прошу генеральный штаб разработать стратегический план операции. Используйте мою идею. Генерал Гальдер, я обращаюсь прежде всего к вам.

— Яволь! — Гальдер вскинул голову. — К разработке операции приступим немедленно…

В январе 1942 года в Вольфшанце, в ставке Гитлера, был намечен в общих чертах план предстоящего летнего наступления на советском фронте.

Глава пятая

1
Полковник Сошальский выполнил просьбу Андрея. Зимой, в начале января, с подвернувшейся оказией он переслал в Москву его полевую сумку и кое-какие личные вещи, уложенные в старенький фибровый чемоданчик. Отправил он и официальное извещение, в котором говорилось, что «старший политрук Воронцов А. Н. в ноябре месяце 1941 года пропал без вести». К этому времени Зина успела вернуться из эвакуации. В отъезде она была недолго. Осенью вместе с Вовкой уехала к матери, но как только немцев отогнали от Москвы, она заторопилась обратно. Тревожные сводки Информбюро, когда что ни день появлялись новые направления — Гомельское, Смоленское, Киевское, — сменились наконец сообщениями о первых победах. В газетах перечислялись огромные трофеи, захваченные под Москвой нашими войсками, печатали фотографии, на которых изображались брошенные противником танки, орудия, трупы, запорошенные снегом. Зине казалось, что война теперь вот-вот кончится. Впрочем, многим хотелось думать, что будет именно так.

Конечно, в памяти сохранился ее панический страх, вызванный первыми налетами на город, бомбардировками Москвы, бесконечными воздушными тревогами, бессонными ночами, слухами, которыми обменивались люди в тесноте бомбоубежищ. В Зининых ушах еще долго стоял тревожный, шаркающий топот ног по асфальту за ее окнами в арбатском переулке. Она просыпалась на рассвете от рева сирен, хватала сонного Вовку и тоже бежала, охваченная страхом, торопливо стучала каблучками по тротуару вместе с другими.

У входа в метро на Арбатской площади толпа бегущих становилась гуще, люди старались быстрее укрыться под сводами метрополитена. В тоннелях было тесно и неприютно, но безопасно. Сестры в белых халатах раздавали детям бутылочки с молочной смесью и киселем. Они перешагивали через сидящих на шпалах, выбирая место, куда можно ступить ногой, и протягивали матерям проволочные корзинки с теплыми бутылочками. Это было очень трогательно — теплые бутылочки для детей в бомбоубежище…

После того налета, когда бомба развалила театр Вахтангова — это рядом с их переулком, — Зина решила немедленно уехать из Москвы. До этого ее что-то удерживало в городе, хотя многие уехали еще в июле — сразу после первых бомбежек. Рассказывали, что в театре погиб известный актер. Зина вспомнила — студенткой она была влюблена в него и вместе с другими поклонницами актера простаивала у артистического подъезда, чтобы хоть мельком увидеть его поближе.

Жизнь в деревне, те несколько месяцев, что Зина провела в неприютной глуши, холодные, моросящие дожди, слякоть, грязь, запах коровников поселили в душе Зины чувство серой, безысходной скуки.

Подруга Зины, не покидавшая Москвы, написала ей, что теперь в городе стало значительно лучше, спокойнее. Наши не пропускают ни одного фашистского самолета. С одним летчиком она познакомилась — такой интересный, веселый… Подруга советовала ей возвращаться.

Зине удалось выхлопотать пропуск, и она приехала домой как раз за несколько дней до того, как ей привезли вещи Андрея. Она тяжело, искренне переживала горе, плакала, делилась несчастьем с подругой, говорила, что не переживет, если не станет Андрея, но вскоре утешилась и смирилась. Приятельница убеждала — ведь еще ничего не известно. А Зине тоже хотелось верить в хорошее, так же как верила она, что война скоро кончится. Она утешала себя надеждой, что с Андреем все обойдется благополучно. Ведь пропасть без вести — еще не значит погибнуть. Мало ли что бывает…

Правда, Зину обеспокоило то, что военкомат перестанет выплачивать ей по аттестату, когда узнает, что Андрей числится без вести пропавшим. Куда она денется, что станет делать вместе с Вовкой, если в самом деле ей откажут в аттестате. Но и это опасение оказалось напрасным. В военкомате ее успокоили. Лейтенант разъяснил: есть указание — семьям пропавших без вести выплачивать деньги в обычном порядке.

Зина поблагодарила, признательно и чуточку кокетливо улыбнулась лейтенанту.

Лейтенант проводил глазами интересную молодую женщину, которая еще раз улыбнулась ему, оглянувшись перед тем, как закрыть дверь.

Институт, в котором училась Зина в аспирантуре, давно выехал на восток. Делать ей было нечего. Сначала она еще пробовала заниматься, но вскоре бросила — зачем? Все равно никто не примет экзамены. Охватываемая все большей леностью, Зина просыпалась поздно, валялась с книжкой, слонялась в домашнем халате по неубранной комнате и принималась за уборку лишь перед тем, когда кто-то должен был к ней прийти. Вовка, предоставленный самому себе, слонялся во дворе, но сверстников было мало, и мальчик надоедливо приставал к матери, не зная, чем заняться. Это тоже раздражало Зину.

Иногда приходилось ходить в очередь за продуктами, которые полагалось получить по карточкам. Пожалуй, это было самым неприятным занятием. Стояние на улице, споры и пересуды женщин портили ей настроение. Зина готова была отказаться от скудного пайка, едва различимого на дне сумки, лишь бы не стоять в этих очередях.

Несомненно, наиболее приятным временем суток для Зины были вечерние часы. К ней забегала подруга, они без умолку болтали, перебивая одна другую, или отправлялись куда-нибудь в компанию военных — их было много в Москве той зимой. Фронт стоял недалеко.

Ранней весной Зине еще раз напомнили об Андрее — приезжал кто-то из его части. Это посещение скорее вызвало невысказанное чувство досады, чем что другое. Она не разобрала, зачем, собственно, явился к ней старшина. Потоптался в дверях и, не сказав ничего нового об Андрее, ушел — только разбередил поджившую рану.

2
Из дивизии, входившей в корпус Степана Петровича, уходила в Москву полуторка. Ехали за шрифтами для дивизионной газеты. С попутной машиной и отправились человек шесть — у каждого были свои дела. Поехал и старшина штабной роты, знавший и не забывший старшего политрука Воронцова. В Москву приехали в полдень. Чтобы поселиться и гостинице, требовали справки о санобработке. Двоих отрядили в Сандуновские бани — пусть три раза помоются, получат справки на всех. Остальные разбрелись по своим делам, условившись встретиться к ночи в гостинице.

В тот же вечер старшина, прихватив сержанта-наборщика, отправился разыскивать квартиру старшего политрука Воронцова. Днем горячие солнечные лучи уже буравили сугробы снега, но к вечеру они покрывались прозрачной ледяной коркой, точно расплавленным стеклом на неостывшем пожарите. Близились теплые, по-настоящему весенние дни, но фронтовики еще не расстались с зимними шапками и полушубками. В дорогу только сменили валенки на кирзовые сапоги.

Скользя по асфальту, прихваченному морозцем, они миновали Арбатскую площадь, спросили у постового, как пройти на Староконюшенный переулок, и довольно быстро оказались у цели своего путешествия.

Завечерело. В переулке зажглись синие фонари. Старшина неуверенно остановился перед воротами, раздумывая, куда же идти дальше. В руке он держал сверток, упакованный в газету и перевязанный шпагатом, — фронтовой подарок для семьи фронтовика, пропавшего без вести. Здесь лежали пачки пшенного концентрата, галеты, кусковой сахар, банка «второго фронта»— так в корпусе солдаты прозвали американские консервы из свиной тушенки. Обычно, вскрывая ножом жестяную банку, ротные остряки иронически говорили: «Ну что, братцы, откроем второй фронт, что ли…»

Кроме «второго фронта» в пакете были еще кофейные кубики, кусок туалетного мыла, плиточка шоколада. Все это собрали в складчину из доппайков, случайных военторговских покупок, подарков, присланных на фронт… О Воронцове, может, и говорили редко, но в корпусе его хорошо помнили.

Старшина знал Воронцова еще по Карельскому фронту. Взволнованный предстоящей встречей с его женой, он чиркнул спичкой, разглядел над дверью номер квартиры, увидел кнопку звонка с оборванными проводами и осторожно постучал костяшками пальцев.

Открыла соседка, показала, куда пройти — третья дверь направо, и скрылась в кухне, заставленной керосинками и примусами. Прошли захламленным коридором, освещенным маленькой, тусклой лампочкой. Сквозь неплотно прикрытую дверь слышался вкрадчивый мужской голос:

— Знаете, Зиночка, нам, мужчинам, иногда надо отвлечься. От всего. От работы, опасности, от неприятностей. Вот я, например, как сталь-самокалка. Отпущу себя на какое-то время и закаляюсь снова… Сейчас мне ни о чем не хочется думать: ни о войне, ни о том, что меня ждет. Как будто бы ничего этого нет. Только вы…

Стоявшие за дверью переглянулись: да, кажется, не вовремя они прибрели… Но все же старшина кашлянул и постучал.

— Кто там? Войдите. — Зина отняла руку, которую Розанов держал в своей мягкой ладони. Отодвинулась и принялась наливать чай.

С Розановым она познакомилась еще при Андрее — в лагерях. Он приезжал в корпус с какой-то инспекцией. Представился однополчанином и товарищем Андрея. А недавно случайно встретилась с ним на улице. Работал он в каком-то управлении и очень обрадовался встрече с Зиной. С первой же минуты начал выказывать подчеркнутое внимание. Стал жаловаться, что по горло занят работой, не с кем даже перекинуться словом; глядя на Зину влюбленными глазами, пригласил в театр. Розанов показался Зине в этот раз более интересным. Не то, что там, в лагерях. Нет, в нем определенно что-то есть…

Старшина и наборщик вошли в комнату. В залоснившихся полушубках, в треухах и кирзовых сапогах, показавшихся здесь особенно громоздкими, они неуверенно остановились в дверях, сразу почувствовав неловкость. «Ввалились, будто слоны в посудную лавку», — подумал старшина, переминаясь с ноги на ногу.

В комнате стоял мягкий полумрак. Настольная лампа под абажуром, покрытая цветной косынкой, освещала стол, уставленный закусками. В трудное военное время Розанов умел добывать все что угодно. У него всюду были приятели.

На тарелках лежала ветчина, копченая колбаса, розовые кусочки семги, стояла раскрытая банка шпрот, на стеклянном блюдце — сочные дольки лимона. Рядом с недопитой бутылкой вина возвышалась ваза с фруктами — яблоки, два апельсина, гроздь потемневшего винограда. Ваза с фруктами произвела на вошедших наибольшее впечатление…

Как растерянно почувствовал себя старшина в своем полушубке, с пакетом пшенных концентратов в руках!

На тахте, рядом с хозяйкой, одетой в светлое платье, сидел подполковник в новенькой габардиновой гимнастерке с орденом Красной Звезды. Пухленький, с розовым личиком, цветом напоминающим семгу, и такой же розоватой лысиной подполковник показался старшине знакомым.

— Разрешите обратиться, — козырнул старшина. Что сказать дальше, он еще не придумал. «Вот влипли…».

Наборщик незаметно потянул его за рукав, чуть слышно шепнул:

— Пошли…

Зина выжидающе смотрела на вошедших.

— Мы… Мы из части, в которой служил ваш супруг — старший политрук товарищ Воронцов… Извините, зашли наведаться. Может, вам нужно что…

— Спасибо! — Зина тоже не знала, как себя вести.

Старшина кашлянул. Наступило неловкое молчание.

— Разрешите идти… До свиданьица!..

В это время из-за ширмы, расшитой китайским узором, послышался голос ребенка:

— Мама, это кто к нам пришел? От папки?..

— Вова, ты еще не спишь. Как тебе не стыдно!

— Ну, мама, я только отдам папке подарок… Ты же обещала…

— Ах, как ты мне надоел! Спи…

Но мальчуган не сдавался. Он выскользнул из-за ширмы. Босой, в голубой фланелевой пижаме, бледненький и худой, он остановился перед двумя здоровяками, казавшимися еще более громоздкими в своих дубленых полушубках. Вовка внимательно их рассматривал большущими глазами. Личико малыша казалось совсем прозрачным. Он походил на малька, только что вылупившегося из икринки, — одни глаза и прозрачное тельце.

— Мама, где моя коробка?

— Не знаю.

Вовка встал на коленки, пошарил в углу, извлек из своего тайника папиросную коробку от «Северной Пальмиры», раскрыл ее, посмотрел и подошел к столу.

— Дядя, можно у вас взять папироску?

— Возьми… — Розанову хотелось, чтобы поскорей кончилась эта сцена.

Вовка положил папироску в коробку и протянул ее старшине:

— Когда папка вернется, передайте ему… Только обязательно. Это я насобирал ему… Дайте я заверну в газету.

— Владимир, сейчас же иди спать. — Зина сердилась на сына. Ей стало не по себе.

— Обязательно передадим. Обязательно. Разрешите идти, товарищ подполковник!

Старшина и старший наборщик спустились по лестнице, остановились у парадного и посмотрели друг на друга:

— Ну и ну!..

Во дворе одиноко бродил какой-то мальчуган в нахлобученной шапчонке и расстегнутом пальто. Палкой он сбивал сосульки с крыши сарая. Сосульки со звоном падали на землю.

— Эй, парень, — окликнул его старшина, — твой отец где?

— На фронте убили.

Старшина подошел, протянул мальчику сверток:

— Держи, отдай матери.

Мальчуган недоверчиво протянул руки и опустил снова. Может, шутят?..

— Держи, держи… Гостинцы тебе…

Мальчуган прижал сверток к груди, шагнул в сторону, побежал к соседнему подъезду, оглянулся — как бы не передумали и уже издали крикнул, открывая ногой дверь:

— Спасибо!

Вышли из ворот, дошли до угла. Под фонарем остановились. Сержант раскрыл коробку, В ней лежало с полдюжины папирос.

— Разнокалиберные… Ниже «Казбека» нет.

— Эх, мать их так! — выругался старшина. — Брось ее к чертовой матери!

Сержант швырнул коробку на середину улицы.

— Дай закурить…

Свернули из газеты цигарки, насыпали махорки, послюнявили, прикурили. Расстроенные, оскорбленные за старшего политрука, молча зашагали к гостинице…

3
Они лежали под открытым небом в степи, огромные, как скирды, эти нагромождения бумажных коричневых мешков с ржаными солдатскими сухарями. И замаскировали их под колхозные скирды — поверх брезента, выгоревшего на солнце, навалили прошлогодней соломы. Никто не знал, что делать, куда девать сухари. Их были горы, а солдаты, что заворачивали с большака к Семи Колодезям, брали совсем понемногу — куда их, лишняя тяжесть… Вот если бы водицы… Но в Семи Колодезях воды не было. Иногда к штабелям удавалось завернуть грузовую машину, шофер бросал в кузов несколько плотных мешков, но все это было каплей в море. Запасы сухарей не уменьшались.

Еще зимой головной продовольственный склад армии выдвинули далеко вперед к Семи Колодезям — странное название для села в крымской безводной степи. Даже сейчас, зеленая по весне, степь была как пустыня. Какие колодцы! Только в редких бочажках стояла приторно теплая вода, горько-соленая на вкус, такая, что пить ее было невозможно.

Когда в декабре наши войска штормовой ночью переправились через пролив и вскоре заняли весь Керченский полуостров, многим казалось, что это уже навсегда, накрепко, что от Москвы и от Керчи началось изгнание оккупантов из Советской России. Потому и армейские склады выдвинули поближе к фронту — готовился новый удар на Феодосию и Севастополь. Но немцы сами перешли в контрнаступление, упредив на несколько дней новый мощный удар двух полков советских дивизий. Фронт был взломан, и вражеские части снова устремились к проливу.

Была середина мая, южное солнце немилосердно жгло степи, без дорог отступали колонны войск, шли пехотные и артиллерийские части. Над степью висели желтобрюхие коршуны, и, конечно, никто не думал о ржаных сухарях, лежавших навалом в открытой степи. Только начальник продовольственного отдела армии — невысокий, щупленьким интендантский майор с ввалившимися щеками и потемневшими скулами — суетился вокруг штабелей. Николаю Занину он казался странным и немного смешным со своими заботами о ржаных сухарях. Казалось, что интендант готов был сам рассовывать сухари по солдатским вещевым мешкам. Наконец, когда мимо Семи Колодезей прошел основной поток отступающих войск и, не ровен час, с запада могли появиться немцы, начальник продовольственного отдела сказал:

— Ничего не поделаешь, надо рвать, Взрывчатка у тебя есть, сапер?

— Немного, на все не хватит, — ответил Занин. Он стоял с расстегнутым воротом гимнастерки, потемневшей на спине от пота. Николай чуть не на голову был выше майора.

— Тогда будем жечь. Бензин в машине. — Начпрод кивнул на полуторку, стоявшую невдалеке. Под ее короткой тенью на корточках сидел водитель, изнемогая от зноя. Он поднялся и вместе с саперами принялся носить трофейные канистры с бензином.

Николая Занина начпрод перехватил где то на дороге, вероятно километрах в двадцати от Семи Колодезей, и убедил свернуть к складам. Как и в финскую кампанию, Занин командовал отдельным саперным батальоном. Война застала его на юге, он попал в Приморскую армию, зимой форсировал пролив, а теперь снова отступал на Керчь, еще не представляя себе до конца последствий разразившейся военной катастрофы. Николай так и не знал фамилии «узкоколейного» майора, как шутливо называл интендантских работников. Начпрод сначала что-то приказывал, требовал, ссылался на какой-то строжайший приказ Военного Совета оказывать ему, начальнику продотдела, всяческое содействие. Под конец майор взмолился и начал уговаривать Занина; если саперы не помогут, головной склад попадет к немцам. Это убедило больше любых угроз.

Саперные роты были разбросаны по дорогам, и капитан Занин не знал как следует, где они сейчас находятся. При штабе оставался один только взвод, и Николай вместе с ним повернул на Семь Колодезей.

Один штабель взорвали, и сухари брызгами рассыпались по степи. Остальные пришлось жечь. Николай не представлял, что сухари могут так жарко гореть — как угли. В воздухе стояла горечь жженого хлеба, и ему напомнило это раннее детство. По субботам мать пекла хлебы, а потом обязательно, угорев, повязывала голову сырым полотенцем. Здесь, в степи, саперы тоже угорели от хлебной гари. Голова будто раскалывалась на части, когда под вечер наконец тронулись дальше.

В быстро надвигающихся сумерках было видно, как догорают армейские склады. Но теперь штабеля сухарей не походили на скирды — издали это казалось обыкновенным пожарищем.

Прошло не больше недели, и капитан Занин в голодном воображении отчетливо представлял себе горы ржаных сухарей, догоравших в открытой степи. Со своим недюжинным здоровьем Николай особенно мучительно переживал приступы голода Теперь каждый из гарнизона Аджи-мушкайских каменоломен получал в сутки один сухарь. Даже и это было бы терпимо, но сухарь не лез в глотку. Хотя бы один глоток влаги, чтобы смочить пересохший рот. Но воды не было. Только раненым, как микстуру, выдавали по столовой ложке на человека, а потом стали давать через день…

Правда, вода была рядом — колодезь стоял в нескольких десятках метров от входа в каменоломни, но этот единственный источник жизни немцы держали под жестоким огнем, и каждую ночь здесь разгоралась битва за воду. Крови проливали больше,чем добывали воды.

Все это было под Керчью недалеко от завода имени Войкова, где на десятки километров протянулись подземные галереи, сырые и затхлые переходы Аджи-мушкайских каменоломен. Рассказывали, что еще в древности, может быть тысячу лет тому назад, в катакомбах скрывались первые христиане. Теперь, в наш век, в подземном лабиринте укрылись десять — двенадцать тысяч людей, занявших оборону в Аджи-мушкайских каменоломнях. Сюда вошли несколько полков со штабами, армейские госпитали, тысячи одиночек-солдат, офицеров, женщины, дети, отступавшие вместе с Приморской армией.

В Берлине торжествовали. Газеты, радио трубили о новой победе — занята Керчь, русские сброшены в море, захвачено полтораста тысяч пленных, сотни танков, больше тысячи орудий. Как всегда, цифры были преувеличены, но советские войска действительно понесли тяжелые потери. Однако борьба еще продолжалась. Защитники Аджи-мушкайских каменоломен дрались яростно и ожесточенно.

С начальником продотдела капитан Занин встретился в тот день, когда немцы взорвали передний край обороны защитников Аджи-мушкайских каменоломен. Огромные глыбы ракушечника, сдвинутые взрывом, завалили входы, и теперь с большим трудом можно было протиснуться между камнями. Следом за взрывом немцы бросились в атаку, но она вновь захлебнулась. Оказалось, что теперь стало даже легче вести оборону — рыхлые глыбы ракушечника, как надолбы, преградили дорогу немцам.

Свет тускло проникал в подземный грот, до половины заваленный обломками камня. Но здесь было достаточно светло, чтобы разглядеть лица защитников сектора, — в каменоломнях все входы были разбиты на секторы обороны. Только что отбили атаку немцев, надо было бы идти в галереи, но Николай медлил — не хотелось снова лезть в кромешную темноту, в тяжелую затхлость. Здесь хоть немного свежее воздух. Отдыхая, Занин присел на глыбу. Его окликнул начпрод:

— Э, сапер! И ты здесь… Как воюется?

Они поздоровались, закурили. Чего-чего, а табаку в осаде было достаточно. Вспомнили Семь Колодезей, бунты сухарей, горькую воду в степных бочагах. Николай сказал:

— Затеяли мы одно дело с водой, да вряд ли что выйдет, — подкоп к колодцу. Саперы начали рыть подземный ход, но грунт скалистый и работа продвигается медленно. Занялся этим начальник штаба саперного батальона.

Начпрод заволновался:

— Подожди, так ведь это спасение!.. Твоя как фамилия?

— Занин.

— А моя Ворогов… Андрей Ворогов… Будем знакомы. Пошли к Бурмину. В таком деле нельзя кустарничать.

Подполковник Бурмин, из танкистов, прорвался в каменоломни несколько позже и принял на себя командование обороной. Занин и Ворогов длинными переходами прошли к штабу. Ворогов, пригнувшись, шел впереди, лучиной освещая дорогу. Пришлось сжечь много лучин, пока они добрались до грота, в котором расположился штаб обороны. Николай попал сюда впервые. Где-то дальше, в глубине катакомб, тарахтел движок, и в гроте с высокими сводами горел электрический свет. В нишах стояло несколько госпитальных коек с волосяными матрацами. Рядом — пулемет и винтовки, составленные в козлы. Ворогов заставил Николая еще раз повторить свой рассказ.

— Много прошли? — спросил Бурмин.

— Нет, метров десять, не больше… Мало людей, но, думаю, недели за две можно было бы пройти к колодцу.

Собрали военный совет обороны Аджи-мушкайских каменоломен. Вел заседание незнакомый полковник — начальник осажденного гарнизона. Все пришли к выводу — надо вести подкоп — это единственный способ добыть воду. В помощь саперам дали людей. Копать решили круглые сутки.

Подкопом руководил начальник штаба саперного батальона, нервный и желчный лейтенант Добронравов, до войны работавший где-то на шахте в Донбассе. А Николаю Занину пришлось заниматься другим делом. Немцы не оставляли мысли подавить оборону в Аджи-мушкайских каменоломнях. Они подтянули танки и прямой наводкой били по входам. Это не дало результатов. Забрасывали дымовые шашки, нагнетали в штольни удушливый, желтый дым, который волнами расплывался по каменоломням. В первый день задохнулось немало людей, но защитники научились бороться и с дымом. В глубине лабиринтов зажигали костры, и нагретый воздух вытеснял дым наружу.

Труднее было бороться со взрывами на поверхности. Немцы копали глубокие ямы, закладывали тяжелые авиационные бомбы и взрывали их над каменоломней. Взрывы сотрясали подземные своды, и многотонные глыбы падали вниз, давили людей. Саперам подземного гарнизона было много работы. Повсюду установили посты, которые чутко прислушивались к малейшему шуму над головой. Немецких подрывников прозвали «дятлами». Удары их заступов глухо разносились в темноте подземелья. С угрожаемых участков людей переводили в соседние галереи, томительно ждали взрыва и потом возвращались обратно.

В конце мая все гражданское население решили вывести из каменоломен. Военный совет предложил оставить катакомбы также и женщинам-медикам. Санитарки, медсестры, девушки-врачи, недавние выпускницы Краснодарского медицинского института, отказались от такой привилегии. Они предпочли разделить судьбу защитников подземной крепости. Их не неволили…

В середине дня, ослепленные солнечным светом, обессиленные, изможденные женщины с детьми на руках вышли из каменоломен. Перед тем в амбразурах подняли белые флаги. Ими долго размахивали, привлекая внимание немцев. Флаги заметили к прекратили огонь. Немцы полагали, что защитники катакомб решили наконец сдаться.

Но борьба продолжалась. Продолжалась трагедия голода, жажды и мрака. В июне предприняли первую вылазку — около тысячи бойцов ночью вырвались из каменоломен и с боем ушли к побережью. Они должны были соединиться с крымскими партизанами. Но в гарнизоне никто не знал — удалось ли смельчакам это осуществить.

Изо дня в день, в кромешной темноте люди ждали воды. Теперь уже скоро… Саперы продолжали вгрызаться в скалистый грунт, штольня медленно удлинялась, скоро она должна соединиться с колодцем… Круглые сутки долбили камень и мешками выносили щебень и крошку в подземные гроты. Сюда, к узкой норе, было привлечено внимание многих тысяч людей. Скоро будет вода. Вода!.. А ведь сейчас даже глоток воды казался неимоверным блаженством.

Но прошла неделя, прошла вторая, а заветного колодца все не было. Николай Занин несколько раз сам спускался в штольню, ощупывал сухой и шершавый камень — воды не предвиделось. Лейтенант Добронравов заподозрил ошибку в расчетах. Он почти не выходил из штольни, не хотел встречаться с людьми, верившими в него, как в бога.

На восемнадцатый день лейтенант Добронравов не выдержал и застрелился… Его вытащили из штольни и унесли в дальние галереи — туда сносили умерших. Долбить в камнях могилы не было сил.

К воде пробились через несколько часов после гибели лейтенанта. Саперы бесшумно расширили брешь и зачерпнули котелком воду. Пробились к колодцу!.. Весть молниеносно проникла во все закоулки и переходы. Но что была недолгая радость. Прошло еще несколько дней, и неизвестный предатель, с душой чернее темноты склепа, ночью перебежавший к немцам, выдал тайну защитников Аджи-мушкайских каменоломен. Немцы взорвали колодец и забросали трупами.

И снова начали саперы долбить неподатливый камень в надежде обнаружить воду, но теперь уже в новом месте.

Командующий одиннадцатой германской армией фон Манштейн боялся доносить в ставку об упорном сопротивлении русских. В то же время войска, осадившие каменоломни, несли большие потери. Тогда и пришли к выводу прекратить бесполезные атаки на подземную крепость. Осаду Аджи-мушкайских каменоломен передали румынским войскам. Все выходы из катакомб загородили колючей проволокой и заминировали каждую тропинку, ведущую к каменоломням. Голод и жажда должны были выгнать защитников на поверхность. Началась долгая осада Аджи-мушкайских каменоломен.

С каждым днем таяли ряды защитников древних катакомб на Керченском полуострове. Но, умирая от жажды и голода, теряя зрение от многомесячного пребывания в непроницаемом мраке, лишенные свежего воздуха, люди не сдавались врагу и продолжали бороться. Неведомыми путями в каменоломни проник старожил-крестьянин, который рассказал, что, если в определенном месте продолбить наверх ход, можно выбраться на поверхность в районе кладбища. Это было уже в конце лета. И снова начали долбить каменные пласты.

К началу сентября узкий лаз, похожий на дымоход, был готов. Подполковник Бурмин, возглавлявший теперь всю оборону каменоломен, отобрал пятерых коммунистов. Он созвал их в штабном гроте. Движок давно не работал, и Бурмин говорил с коммунистами при свете лучины. Слабое пламя едва освещало худые, заросшие лица и глаза, горевшие сухим, томным блеском. Танкист говорил тихо, через силу, как тяжелобольной. Все сидели на брезенте санитарной палатки, расстеленной в углу грота.

Задание оставалось старым — пробиться к своим, установить связь с партизанами.

— Тщательно замаскируйте выход, — говорил подполковник Бурмин. — А если обнаружат румыны, отходите куда угодно, но не выдавайте нашего тайника… Ни при каких обстоятельствах… Это ваше партийное задание…

На поверхность вылезли ночью и некоторое время лежали, не в силах подняться с земли. Свежий ветер пьянил и дурманил. Николай Занин последним выбрался из норы. Прошлой ночью он уже был здесь. Потайной ход выходил на заброшенный крестьянский двор. Совсем рядом раскинулось сельское кладбище. В распахнутые ворота на фоне неба видны были силуэты крестов. Николай бесшумно замаскировал лаз и подал сигнал — можно ползти…

Их обнаружил за кладбищем румынский патруль. В разведчиков полетела граната. Она разорвалась впереди Николая. Двое были убиты. Занин вскочил, выстрелил в темноту и тут же свалился на землю, оглушенный ударом приклада. Больше он ничего не помнил…

Глава шестая

1
Кто бы даже из самых дальнозорких политиков мог предположить, что этот маленький, беспечно-легкомысленный курортный городок на юге Франции станет вдруг столицей большого европейского государства! Подобно резвым тушканчикам или хлопотливым суркам, подверженным зимней спячке, Виши жил только летом, искрился шумным весельем и замирал на зиму, становился уныло-пустынным и скучным. Население его сокращалось ровно вдвое. Туристы, курортники покидали его с наступлением холодов, и пансионаты стояли с закрытыми ставнями. Гасли огни витрин, в окнах кафе громоздились пирамиды столов, стульев, торчащих вверх ножками, и кельнеры, оставшиеся без работы и чаевых, слонялись без дела, экономно расходуя припасенные за лето деньги. Но как только весенние лучи начинали мягко пригревать землю, вместе с природой оживал городок. Как лепестки ранних цветов, то здесь, то там распускались яркие тенты и цветные парашюты зонтов. Легкие столики и плетеные шезлонги принимали нормальное положение на открытых верандах. Виши оживал, чтобы к осени снова впасть в глубокую спячку.

С войной все изменилось. Остатки французского правительства, носимые волнами событий вместе с миллионами беженцев, немало скитались по городам и дорогам, пока не очутились в Виши, словно на песчаной отмели. Многим показалось, что капитуляция, подписанная Петэном, утихомирила политическую стихию. Гитлер позволил сформировать правительство. Его возглавил дряхлый, девяностолетний Петэн.

За членами кабинета, министрами в Виши потянулись управители департаментов, канцелярий, секретари, стенотипистки, обслуживающий персонал. С пятидесяти тысяч население Виши стремительно, как калифорнийский город во время золотой лихорадки, выросло до ста тридцати. Потянулись сюда и дипломаты, не желающие порывать ни с Петэном, ни с Гитлером, и разведчики-осведомители, составляющие неотъемлемую принадлежность любой столицы.

В разгар холодной зимы (таких холодов в Европе не бывало с рождения Петэна, то есть около девяноста лет) из Вашингтона в Виши прибыл с супругой новый американский посол, мистер Уильям Леги. Ему минуло шестьдесят четыре года, когда Леги сменил военный мундир на такой же тесный фрак дипломата. Недавний сотрудник генштаба отбыл в Европу на военном крейсере. В канун Нового года он был в Лиссабоне, а через несколько дней глубокой ночью прибыл машиной в столицу неоккупированной Франции.

Он поселился на улице Термаль в частном доме, принадлежавшем американцу Френку Гольду. В перенаселенном, кишащем как муравейник Виши нечего было и думать найти более подходящее жилье. Сотрудники посольства ютились в холодных, часто не топленных комнатах, сидели на работе в пальто. Посол, привыкший к военной дисциплине, настойчиво требовал, чтобы каждый являлся на службу в точно установленное время — ровно в девять тридцать утра. Собственным кабинетом Леги служила небольшая комната рядом со спальней. Кроме утвари, оставленной здесь старым хозяином, в углу на отдельном столе возвышался мощный морской радиопередатчик, из-за которого доступ в кабинет посла посторонним людям был категорически запрещен. На стене висели контрольные приборы, распределительные щиты, свисали спирали проводов, и эта часть кабинета скорее напоминала радиорубку военного корабля. Обычно посол сам распоряжался шифрами и присутствовал при передачах, когда радист выстукивал на телеграфном ключе донесения Леги или получал инструкции-шифрограммы.

Шел второй год бивачной, походной жизни. На исходе и вторая зима, проведенная в Виши. Эта зима оказалась не такой суровой, как в год приезда, но по напряжению и заботам она была не легче. Тем не менее Уильям Леги в конечном счете был удовлетворен итогами своей военно-дипломатической службы. Прежде всего удалось наладить неплохие отношения с адмиралом Дарланом. Ставка на адмирала оправдала себя. Не без тайного пособничества Леги Дарлан определенно лез в гору в вишийском правительстве. Его портреты все чаще стали появляться в витринах и служебных помещениях. Это имеет значение. Портреты создают популярность.

Американского посла не тревожили явные антианглийские настроения Дарлана и такие же откровенные его симпатии Гитлеру. Важнее было другое — адмирал сосредоточил в своих руках руководство флотом и армией. Это имело отношение к широко задуманному плану, ради которого, собственно говоря, и приехал Леги в Европу. С помощью Дарлана гораздо легче будет оккупировать Французскую Северную Африку. Надо использовать выгодную ситуацию. Мерфи со своими парнями из Бюро стратегической информации безвылазно сидит там и плетет паутину. Война в Европе не будет продолжаться бесконечно. Когда-нибудь конец наступит, К тому времени Штаты закрепят свои позиции в Марокко, вытеснят немцев из Алжира. Французам придется потесниться. Слава богу, дело идет к финалу. До Леги дошли слухи, что в Вашингтоне уже назначили Эйзенхауэра для руководства вторжением. Вот везет человеку!..

Гораздо сложнее обстоит дело во Франции. Удивительно, как обстановка на русском фронте отражается на внутреннем положении страны. Восточный фронт как барометр. При малейшем успехе Гитлера в России — в Виши сразу начинают лебезить и заискивать перед немцами, и, наоборот, любая заминка вызывает прохладное к ним отношение. Леги располагает достоверными данными о немецких потерях на советском фронте. Вопреки утверждениям Геббельса о незначительных потерях немецких войск на Востоке, в России за первые пять месяцев войны убито, ранено и пропало без вести семьсот пятьдесят тысяч человек — почти четвертая часть всех германских войск, сражавшихся в Советской России. И адмирал Леги совсем не уверен, что цифры эти не преуменьшены немцами. Их добыли американские агенты в ОКХ — в генеральном штабе сухопутных войск. Но в штабах всегда преуменьшают потери собственных войск. Кроме того, неудачная битва за Москву принесла Гитлеру новые неисчислимые потери. Теперь уже начинает рассеиваться миф о непобедимости армии Гитлера. Но при всем этом несомненно одно — атаки на коммунизм укрепили позиции Гитлера в некоторых реакционных кругах. Этого нельзя сказать о народных массах. Для них война на Востоке словно тонизирующее средство. Движение Сопротивления уже дает себя чувствовать. В Париже прямо на улицах, среди бела дня, убивают германских офицеров. По этому поводу Леги отправил специальное донесение. Осенью он писал в Вашингтон:

«В данный момент правительство Виши больше всего боится восстания коммунистов, когда зимние холода и рост безработицы создадут благоприятные условия для революционной деятельности недовольных и голодных масс».

Петэн принимает какие-то контрмеры, выступает с призывом соблюдать условия перемирия, убеждает, что диверсии — дело рук иностранцев, что это они подстрекают массы и терзают измученное тело Франции. Подобные выступления вызвали только скептическую усмешку Леги — все это выглядит, как детская спринцовка при тушении пожара.

Последнее время, это было в начале февраля 1942 года, американского посла Уильяма Леги тревожило еще одно обстоятельство. Из Бреста по агентурным каналам он получил сообщение о том, что там ускоренными темпами производится ремонт германских тяжелых кораблей. Для Леги не составляло секрета, что в Бресте дислоцируются немецкие корабли «Шарнхорст», «Гнейзенау» и «Принц Евгений», составляющие значительную часть германского военно-морского флота. По всей видимости, поспешный ремонт кораблей указывал на предстоящий их выход в море. Для какой цели? Может быть, до немцев дошли сведения о предстоящей высадке американцев в Северной Африке. В войне никогда нельзя быть уверенным, что противник не знает или не догадывается о задуманных операциях. Если немцам хоть что-нибудь стало известно о предстоящем десанте, они могут помешать или даже сорвать высадку американских войск.

Секретным кодом Уильям Леги информировал Пентагон. Новое донесение из Бреста подтвердило опасения посла — немцы снимают противоторпедную защиту в гавани. Помешать выходу немецких кораблей в море мог бы только успешный налет британской авиации. Из Пентагона пришла инструкция — о дальнейшем поведении кораблей в Бресте информировать параллельно британский морской штаб в Лондоне.

Девятого февраля Леги молнировал в Лондон и Вашингтон новое сообщение: с кораблей снимается маскировка. С часу на час они могут покинуть гавань. Теперь все зависело от действий британского флота и авиации. Леги был уверен, что в ближайшие часы, в лучшем случае дни, мир станет свидетелем новой морской битвы. Он старался не отлучаться надолго из своего кабинета, и радист-шифровальщик неотлучно дежурил у передатчика.

Последнее сообщение из Бреста пришло еще через трое суток: «Шарнхорст», «Гнейзенау» и «Принц Евгений» покинули Брест. Остаток ночи Леги не спал. Утром с побережья (генерал Доновен сумел расставить всюду своих людей) другой агент информировал Леги о том, что немецкие суда беспрепятственно вошли в английский канал. Цепочка осведомителей, раскинутая по французскому побережью, непрестанно доносила о продвижении кораблей. Они шли на восток, миновали Дувр, но крепостная артиллерия почему-то не сделала по ним ни единого выстрела. Ни один британский корабль не вышел наперерез тяжелым германским кораблям, ни один бомбардировщик не поднялся в воздух.

2
Итак, германские корабли бежали из Бреста. 12 февраля 1942 года, покинув порт, они вступили в горловину Ла-Манша, прошли сквозь строй дальнобойных крепостных орудий Дувра и исчезли в пасмурных просторах Северного моря… Дуврские орудия, как шпицрутенами, могли бы засечь снарядами корабли, идущие через строй батарей, но этого не случилось.

Просчет британского военно-морского штаба и, конечно, самого премьер-министра Черчилля, возглавившего оборону страны, вызвал гнев, возмущение и негодование в Англии. Подобные промахи не укрепляют военного престижа правительства, их не прощают. Но если бы только одни бежавшие корабли оставались предметом забот и огорчений Уинстона Черчилля! Вот уж где следует вспомнить библейское изречение: «Польза древа познается по плодам его, — собирают ли с терновника виноград или с репейника смокву». Кто знает, каковы окажутся результаты бегства «Шарнхорста» и двух других могучих крейсеров из французского порта. Не обратятся ли промахи в благо.

Да, Черчилль знал о предстоящем выходе кораблей из Бреста, знал их огневую силу, водоизмещение, скорость, удельный вес в германском флоте и все же упустил возможность получить приз в виде трех крупнейших германских кораблей. На все доводы о необходимости предпринять какие-то предварительные меры для перехвата кораблей противника у премьера было одно только возражение — не следует торопиться Однажды он даже ответил первому морскому лорду: торопливость нужна только при ловле блох. Правда, сказано это было в частном порядке, после аудиенции, но тем не менее такое выражение шокировало главу адмиралтейства. Откуда ему было знать ход мыслей премьер-министра, в голове которого планы чисто военные тесно переплетались с дальними политическими планами.

Впрочем, в первую мировую войну имел уже место почти такой же случай. Британский флот в Средиземном море пропустил в Дарданеллы два немецких броненосца, «Гебен» и «Бреслау», которые шли туда на подмогу туркам против царской России. А Россия была союзником Англии. В операции против немецких броненосцев командующий британским флотом получил из адмиралтейства секретный приказ: догонять, но не догнать немецкие корабли. Первым лордом адмиралтейства, то есть морским министром Великобритании в те годы был Уинстон Черчилль…

Премьеру было совершенно ясно, что три германских крейсера общим водоизмещением в сотню тысяч тонн — сто тысяч тонн огня и стали, — находясь у западного побережья Европы, представляют серьезную угрозу имперским коммуникациям. Будет гораздо лучше, если они станут базироваться, предположим, в норвежских водах, подальше от британского острова. Уж если стоит выбор, он предпочитает, чтобы германские корабли рейдировали на севере и оставили бы в покое океанскую трассу между Англией и Соединенными Штатами…

Не исключалась также возможность того, что уход «Шарнхорста», «Принца Евгения» и «Гнейзенау» благотворно отразится на операциях в Средиземном море, в Северной Африке, на Балканах.

Как бы то ни было, но ситуация на фронтах войны складывалась определенно не в пользу британского премьера. Не успел утихомириться взрыв негодования по поводу безнаказанного ухода немецких кораблей из Бреста, как новое тяжелое известие с Дальнего Востока потрясло умы миллионов людей. 15 февраля пришло сообщение о капитуляции Сингапура, Сто тысяч британских солдат и офицеров сдались в плен на милость японских победителей.

3
В Британской империи падение Сингапура, как вынужден был признать Черчилль, явилось самым ужасным бедствием и самой крупной капитуляцией за всю многовековую историю Англии. Сингапур, дальневосточный форпост Британской империи, укреплялся на протяжении двадцати с лишним лет. Но кто мог подумать, что Сингапур окажется так легко уязвим со стороны суши…

Накануне этого трагедийного дня Черчилль получил тревожное сообщение от губернатора Сингапура. Он писал следующее:

«Командующий войсками сообщает мне, что город теперь осажден с трех сторон. Миллион человек мирных жителей находится на площади в три квадратных мили. Система водоснабжения сильно повреждена и вряд ли сможет действовать больше двадцати четырех часов. На улицах валяется много трупов. Хоронить их невозможно. Вскоре мы полностью лишимся воды, что непременно приведет к возникновению чумы. Считаю долгом сообщить об этом главнокомандующему».

Но в городе еще не успела иссякнуть вода, а над Сингапуром взвился уже японский флаг.

Радио приносило новые трагические подробности. Перед капитуляцией из Сингапура стали эвакуировать медицинских сестер, технический персонал, раненых, способных самостоятельно передвигаться. Отправить на Яву удалось около трех тысяч человек, однако крохотные суденышки, катера и гребные лодки либо погибли в пути, либо были захвачены японцами. Пропали без вести вице-маршал Пулфорд и контр-адмирал Скукер. До Явы они не добрались. Были предположения, что они высадились где-то на необитаемом тропическом острове.

С горечью взирал Черчилль на удары, грозившие развалом империи. Для него, больше чем для кого другого, было ясно, что потеря Сингапура может стать началом крушения Британской империи. Что бы сказал старик Кингтон, стремившийся жить в веке королевы Виктории. Бедный старик! Может быть, хорошо, что он не дожил до такого позора. Уж если пропадают без вести вице-маршалы и контр-адмиралы, вынужденные бежать вместе с перепуганными санитарками, что же говорить о военном престиже…

Но престиж можно еще как-то восстановить. Удастся ли восстановить империю в ее величии? Стратегические планы японского адмирала Нагумо теперь вырисовываются совершенно отчетливо. Достаточно взглянуть на оперативную карту. Нападение на Пирл-Харбор было прелюдией. Японские экспедиционные силы безудержно распространяются по всему Дальнему Востоку. Они захватывают барьер островов Голландской Индии, Малайю, Сиам, Бирму, но самое опасное — японцы угрожают Индии. Это еще страшнее Сингапура.

Британского премьер-министра можно было упрекнуть во многом, но только не в отсутствии энергии. Он отличался изворотливой силой угря, способного одним ударом переломить кости противнику. И первая мысль, мелькнувшая в мозгу премьера после того, как рассеялось впечатление ошеломляющего удара, была мысль об Индии. Да, японцы бросили его в нокдаун, но он еще не нокаутирован. Борьба продолжается. Любыми средствами!

По поводу Индии Черчилль говорил с Рузвельтом. В который раз президент ссылался на Атлантическую хартию, на право народов самостоятельно избирать себе форму правления, Рузвельт придерживается политики открытых дверей. Черчилль упрямо и категорично отказался говорить на эту тему. Хартия здесь ни при чем. Она распространяется только на европейские страны. Рузвельт возражал… Вообще в эту поездку между премьером и президентом возникло немало расхождений по самым различным вопросам. В глубине души Черчилль считал, что с Атлантической хартией ему удалось обвести Рузвельта. Дело не в том, что в ней написано, а как толковать ее. В хартии сказано: договаривающиеся стороны «стремятся к восстановлению суверенных прав и самоуправления тех народов, которые были лишены его насильственным путем». В Индии нечего восстанавливать. Ни микадо, ни Гитлер пока не вторглись в Индию.

— При чем здесь Гитлер, — мягко возразил президент. — Разве индийцы сами передали власть над собой британской короне? Индия лишена суверенных прав.

На этот случай у премьера были припасены обезоруживающие доводы. Он перекинул сигару из одного угла рта в другой и ответил:

— Вряд ли следует бросать нам такие упреки, дорогой Франклин. Я могу вам напомнить историю с господином Кауфманом, датским послом в Вашингтоне.

— Какое это имеет значение! — недовольно возразил Рузвельт.

Но Черчилль не пожелал отказаться от удовольствия притиснуть своего партнера к стене.

— Какое значение? Весной прошлого года датский посол, напомню его фамилию — Кауфман, незаконно и самовольно подписал соглашение о том, что Соединенные Штаты получают базы в Гренландии. Вы воспользовались тем, что немцы захватили Данию. Король Христиан прислал вам ноту протеста, потребовал отстранить Кауфмана и заявил, что датское правительство никогда не уполномочивало своего посла передавать территорию кому бы то ни было. Вы не обратили внимания на суверенность датчан, и Кауфман остался на месте. Я думаю…


Разговор об Индии, однако, ни к чему не привел. Но премьер знал, как настойчиво стремятся американцы укрепить свое влияние в Индии. В Дели они учредили дипломатическую миссию, в Вашингтоне открыли индийское агентство, заигрывают с индийцами разговорами о самоуправлении. Нет, уж лучше он, Черчилль, возьмет это в свои руки.

Внутренняя обстановка в Индии накаливалась все больше. Кампания гражданского неповиновения ширилась. Лидеры партии Национального конгресса требуют самостоятельности. Ганди пользуется популярностью буддийского святого. Самостоятельности они не получат. Но следует оттянуть время, утихомирить страсти. Без этого очень трудно формировать индийские части и тем более сопротивляться Японии. Микадо несомненно использует такую приманку, как самоуправление. Обещать ничего не стоит. А для переговоров с Ганди и другими лидерами Национального конгресса он пошлет Крипса.

4
На другой день после падения Сингапура Уинстон Черчилль отправил письмо вице-королю Индии. Он уведомлял его о назревающей военной угрозе и настоятельно рекомендовал создать в Дели какой-нибудь общественный орган. Пусть в него войдут сикхи, индийцы, магометане. Любыми средствами надо сохранить британское влияние. Не стоит скупиться на обещания, но и не следует говорить ничего конкретного. Все после войны, — самоуправление, статут доминиона, демократические права, все что угодно…

Премьер конфиденциально информировал вице-короля о предстоящей миссии Крипса и предупреждал, что в недалеком будущем в Дели отправляется опытный американский дипломат Уильям Филиппе, с которым надо держаться особенно осторожно. В прошлом Филиппе был заместителем государственного секретаря, а последнее время находится в Лондоне, прикомандирован к Бюро стратегической информации, то есть к американской разведывательной службе.

Последние строчки в письме премьер подчеркнул и на полях поставил восклицательный знак, чтобы привлечь внимание вице-короля к сообщаемым фактам.

Время шло в постоянных заботах, неотложных делах и размышлениях. Только могучее здоровье, энергия, подогреваемая честолюбием, упрямая воля позволили премьеру выдерживать такую неимоверную нагрузку, работать без сна и отдыха. Пользуясь своим правом, старый Вильсон брюзжал премьер совершенно не думает о здоровье. Черчилль отмахивался, переходил на шутливый тон. Он знал характер своего личного врача — поворчит и отстанет. Вильсон грозил: он будет жаловаться. Кому? Конечно, не начальникам штабов и не кабинету. Тогда кому же? Поедет в Букингемский дворец и нажалуется королю. А еще лучше — миссис Черчилль.

Черчилль делал испуганный вид:

— Только не миссис Черчилль! Это страшнее всего… Не нужно ябедничать. Надеюсь, мы договоримся с вами, Чарльз? Кто может за меня все это сделать? Поверьте, работа отвлекает меня от мрачных мыслей, придает силы.

Черчилль был прав. Ему надо было искать выход, действовать. Иначе он бы не смог вынести такие удары. Он наслаждался властью даже под градом сыпавшихся бедствий и неприятностей. Власть для премьера стала потребностью. — как сон, как вода, как пища. Вильсону Черчилль прочитал отрывок из Фукидида:

«Докажите, что вы не подавлены вашим несчастьем. Те, кто, не морщась, встречают бедствия и кто оказывает им самое решительное сопротивление, будь то государство или отдельное лицо, они являются истинными героями». Это удел избранных. — Черчилль захлопнул книгу, — Человечество делится на массы и руководителей, а государство служит продолжением личности великих людей. Наполеон прав, он думал так о Европе.

Доктор Вильсон пожимал плечами: как напыщенно говорит премьер. И какое отношение имеет Фукидид к медицине, к его здоровью. В семьдесят лет рискованно давать себе такую нагрузку…

А Черчилль, выпроводив врача, вновь принялся за работу. Осведомители в Германии отлично работают. У него на столе донесение о выступлении Гитлера. Германские планы становятся яснее. Следует прочитать еще раз, что говорит Гитлер.

«Наша решающая задача в этом году — сокрушить Россию. Задача будет осуществлена. Я в этом не сомневаюсь. Когда Россия будет разбита, Германия станет неуязвимой. Англия и Америка не осмелятся осуществить вторжение. Уже теперь мы располагаем промышленной мощью почти всей Европы».

Задумавшись, Черчилль устремил взгляд на морскую карту, занимавшую половину стены его кабинета. Машинально забарабанил пальцами по столу. Рузвельт настаивает на поставках для русских. Сталин тоже.

Да, Советской России приходится помогать… Черчилль мысленно усмехнулся — он, давний враг коммунизма, вынужден помогать Советской России… И тем не менее у Британии не было иного выбора. Военная коалиция Соединенных Штатов, Англии и Советского Союза стала реальным фактом, без которого Британия не устояла бы в борьбе против Гитлера. Премьер вспомнил свои слова, сказанные и день нападения Гитлера на Советский Союз: «За последние 25 лет никто не был более последовательным противником коммунизма, чем я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое я сказал о нем…» Но в то же время тогда пришлось сказать и другое: «Опасность, угрожающая России, — но опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам, точно так же, как дело каждого русского, сражающегося за свой дом и очаг, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара».

Уинстон Черчилль еще раньше ссылался на то, что не хватает боевых кораблей для охраны морских караванов. Но транспортные суда, идущие от берегов Соединенных Штатов с военными грузами для России, тоже нельзя было задерживать. Черчилль распорядился организовать перевалочные базы в английских портах. Конечно, не было никакой надобности разгружать корабли, предположим, в Глазго и потом снова грузить пароходы. Гораздо проще, разумнее было бы отправлять американские пароходы прямо в Мурманск, но этого сделано не было.

К середине 1942 года в английских портах скопилось больше сотни вновь груженных пароходов, предназначенных для Советской России.

По этому поводу Рузвельт написал премьеру: «Мне бы хотелось, чтобы суда не перегружались в Англии. Это произведет тревожное впечатление в России». И снова настоятельные фразы: «В течение месяца наша задача отправить русским все сто семь судов, стоящих под погрузкой или погруженных в английских портах. Это трудное предприятие, но считаю его очень важным, ответственным».

В ответ Черчилль писал о том, что на караваны нападают неприятельские эсминцы, подводные лодки. Британский флот несет тяжелые потери. Крейсер «Эдинбург», один из лучших кораблей Британии, поврежден германскими субмаринами. Черчилль написал Рузвельту:

«При всем уважении к вам должен указать, что выполнить то, что вы предлагаете, свыше моих сил… Прошу вас, не настаивайте. Наши силы напряжены до крайности».

Учтя это, президент для усиления британского флота в Скапа-Флоу послал американский линкор «Вашингтон», два тяжелых крейсера, авианосец «Уосси», шесть эскадренных миноносцев. С приходом американских кораблей соотношение сил изменилось в пользу британского флота.

Черчилль остановился у карты, изучая дислокацию германского флота на севере. Вот «Тирпиц». Немцы перевели его в Тронхейм в январе. К нему присоединились крейсеры «Шеер» и «Хиппер». Где-то в норвежских фиордах находятся и корабли, ушедшие из Бреста. Теперь задача задержать их там. Как? Прежде всего лишить убежища на западе. У премьера были данные, будто немцы намерены перебросить «Тирпиц» в Бискай. Порт Сен-Назер, пожалуй, может быть для него наилучшим местом стоянки. Вот этой стоянки и надо его лишить.

План созрел. Премьер-министр позвонил, вызвал дежурного адъютанта:

— Пригласите ко мне первого лорда адмиралтейства.

Глава седьмая

1
Генерал де Голль жил в гостинице «Рембрандт», неподалеку от Карлтон Гарден, куда переселилась его главная ставка с набережной Темзы. Гостиница с таким наименованием более походила на дешевые меблированные комнаты времен Рембрандта, с потускневшими обоями, облысевшими коврами и белыми фарфоровыми пепельницами, разрисованными аляповатой рекламой какой-то табачной фирмы. Вынужденная скромность во всем граничила здесь с удручающей бедностью. В нормальных условиях подобное жилье было бы под стать одинокому клерку, не имеющему ни веса, ни положения в обществе. Теперь в этом простеньком и тесном двухкомнатном номере гостиницы вынужден был ютиться генерал Шарль де Голль — глава Французского национального комитета, который представлял французов, не пожелавших сложить оружие в борьбе с фашистской Германией. Комитет назывался «Свободная Франция» и являлся эмигрантским правительством французов в Лондоне.

Более чем скромное жилье генерала не шло ни в какое равнение с роскошью апартаментов его родового имения Коломбэ дез Эглиз, покинутого с приходом немцев во Францию. Тем не менее гостиницу «Рембрандт» в Лондоне называли личной резиденцией генерала де Голля, а иные не в меру восторженные и экспансивные журналисты именовали ее маленьким Версалем военного времени.

По договору с британским правительством де Голль становился главнокомандующим французскими вооруженными силами, сформированными из добровольцев. Но вначале число добровольцев — сторонников де Голля исчислялось несколькими сотнями человек. Они свободно разместились и лондонском зале «Олимпия», где собрались на митинг французы, решившие продолжать борьбу с Гитлером.

Все расходы по содержанию вооруженных сил «Свободной Франции», так же как и содержание других организаций де Голля, британское правительство брало на себя. Конечно, это сковывало де Голля — ставило его в зависимость от англичан, но что мог поделать де Голль?..

Несомненно, де Голль кое-как мог бы мириться с облупившейся позолотой старой гостиницы, но куда больше его угнетало и уязвляло скрыто-пренебрежительное отношение, усвоенное Уинстоном Черчиллем. Достаточно вспомнить историю с адмиралом Мюзелье. Его арестовали по распоряжению Черчилля, обвинили в шпионаже в пользу Петэна. Де Голль узнал об аресте своего заместителя, когда адмирал Мюзелье уже сидел в английской тюрьме. Из документов, якобы перехваченных британской разведкой, явствовало, что Мюзелье раскрыл вишистам план операции по освобождению Дакара в Западной Африке и намеревался будто бы передать им подводную лодку «Сюркуф», интернированную в Англии. И тем не менее вся эта история выглядела очень странно. Руководитель «Свободной Франции» потребовал произвести тщательное расследование, а пока он настаивал на освобождении Мюзелье из тюрьмы. Но англичане упорствовали. Тогда де Голль пригрозил: он порвет всякие отношения с Англией, если адмирала не выпустят из тюрьмы. В тот же день раздосадованный Черчилль принес де Голлю свои извинения по поводу «досадного недоразумения». Оказалось, что документы, послужившие основанием для ареста Мюзелье, были фальшивыми, а изготовили их два британских агента Интеллидженс сервис. На агентов всё и свалили. Но де Голль раздумывал — могли ли рядовые британские разведчики сами затеять такую провокацию… Кому она понадобилась?

Потом выяснилось одно не менее странное обстоятельство: оказалось, что Уинстон Черчилль вел с генералом Катру переговоры по поводу замены де Голля на посту руководителя Французского национального комитета. Черчилль интересовался — не согласится ли бывший губернатор Индо-Китая генерал Катру занять этот пост. Очевидно, самолюбивый и несговорчивый генерал де Голль не вполне устраивал англичан.

Да и в самом деле, де Голль стремился в большом и малом вести самостоятельную политику, хоти у то не всегда ему удавалось. Взять хотя бы все ту же операцию «Саванна» — диверсию по уничтожению германских летчиков на аэродроме Мекон в Северной Франции. Оттуда поднимались немецкие самолеты для бомбардировок Лондона. Германские пилоты ездили на аэродром в автобусах. План был необычайно прост — совершить нападение по дороге, вывести из строя личный состав и хотя бы на некоторое время, хотя бы частично ослабить немецкие удары по Лондону. Это было незадолго до нападения Гитлера на Советскую Россию. Операция готовилась весьма тщательно. Черчилль сам поторапливал французов с высадкой диверсантов-парашютистов. Все шло нормально. Де Голль настоял на своем. Весной французских парашютистов сбросили в районе аэродрома, но по непонятным причинам за день или два германских летчиков расквартировали по другим местам. Автобусы перестали ходить на аэродром. Не выполнив задания, парашютисты возвратились обратно на подводной лодке, посланной за ними к французскому побережью. Создавалось впечатление, что кто-то в последний момент предупредил немцев.

Вскоре немецкие пилоты покинули аэродром в Меконе и перебазировались вместе с самолетами на восток. Может быть, и в самом деле была доля истины в тех разговорах, которые позже дошли до де Голля, — кто-то в Лондоне не желал препятствовать переброске германских военно-воздушных сил на восток, к советским границам.

Через несколько недель Гитлер напал на Советскую Россию. Летчики из Мекона одними из первых бомбили русские города.

В конце-то концов провал операции «Саванна» — это только частность. Англичане во всем стремились командовать, вплоть до того, что намеревались по своему усмотрению использовать уцелевшие французские золотые запасы. Де Голль все больше убеждался в том, что гостеприимство Англии, приютившей его на своем берегу, скорее продиктовано расчетом, нежели великодушием. Он начинал раздумывать — не следует ли Национальному комитету перебраться в Браззавиль, во Французскую Экваториальную Африку. Там по крайней мере он не будет ощущать постоянного давления англичан, не говоря уж об американцах.

Англо-русский военный союз, возникший после нападения Гитлера на Советскую Россию, неожиданно повысил престиж генерала де Голля, укрепил его положение. Генерал всегда относился враждебно к коммунистам, будь то французы или русские. И вот поддержка и помощь пришла именно от большевиков, из Москвы. Они готовы объединить свои усилия со всеми, кто выступает против Гитлера. Они против Петэна, Лаваля, Дарлана, против вишийских квислингов, переметнувшихся на сторону Гитлера и предавших Францию. Генерал де Голль тоже против вишийских правителей, похожих на омаров в корзине: цепляются друг за друга, кусаются и норовят выползти наверх. Но русские поддерживают всех, кто борется с гитлеризмом. Советский посол в Лондоне так и сказал об этом, когда явился к де Голлю для переговоров. Прямо и откровенно. Он предложил союз с непокорившейся, сопротивляющейся Францией. «Оставим в стороне наши идейные несогласия, — сказал он, — у насесть общие цели — борьба с гитлеризмом». Военный союз с Советской Россией вселил надежду, — нет, больше того — уверенность в победе над Гитлером, в освобождении Франции.

Иначе сложились его отношения с Соединенными Штатами. Нет сомнения, американцы гораздо ближе ему по духу, по взглядам, но они себе на уме и не упустят случая воспользоваться выгодной ситуацией. С присущей им напористостью они что-то затевают во Французской Северной Африке. Не хотят ли янки под шум европейской войны захватить и прибрать к рукам французские владения?

Де Голль имел основания так думать. Появление в Виши штабного генерала Уильяма Леги на посту американского посла не сулило ничего доброго. Полковник Пасси, начальник разведки, именуемой вторым бюро, достаточно подробно информировал де Голля о происках американцев. С помощью того же Черчилля второму бюро удалось создать широкую и разветвленную сеть агентуры в оккупированной Франции. Отовсюду по тайным каналам в особняк на Сент-Джеймс-сквер в Лондоне, где помещался разведывательный отдел ставки де Голля, стекались донесения осведомителей, входивших в группы французского Сопротивления. Агенты доносили, что под видом организации продовольственной помощи американские офицеры в штатском заполонили Южную Францию, Алжир и Марокко. Здесь есть о чем призадуматься. Американцев никак нельзя упрекнуть в бескорыстии.

Ко всему прочему, к натянутым отношениям Шарля де Голля с американцами примешивались еще и личные мотивы. Госдепартамент Соединенных Штатов совершенно открыто и демонстративно поддерживал адмирала Дарлана, к которому де Голль издавна питал неприязнь. Война обнажила их отношения — они стали врагами. Де Голль терпеть не мог тщеславного, самонадеянного пучеглазого моряка и сейчас ревниво относился к его возвышению во Франции. Поговаривали, что он в скором времени возглавит французское правительство на континенте. В вишийской корзине с омарами адмирал оказался на самом верху. А что он собой представляет? Зазнайка и грубиян! Нет, уж если стоит вопрос о выборе между англичанами и американцами, он, де Голль, предпочитает Черчилля. В чем другом, но в отношении к Дарлану у них единое мнение.

Де Голля тревожила не только судьба Северной Африки. В таком же положении находилась и Французская Вест-Индия, и Мадагаскар, и острова близ Ньюфаундлендского побережья — Сен-Пьер и Микелон, находившиеся под управлением вишийского губернатора Мартиники адмирала Робера. Яснее ясного, что Пентагон прежде всего обратит внимание на эти два островка, имеющие немалое стратегическое значение для американцев. Следует прежде всего позаботиться об их сохранении. Пусть де Голля постигла неудача с Дакаром — высадка в Западной Африке не удалась, кто-то подвел, но если потребуется, он снова попытается занять и эти острова силой. Следует только заручиться поддержкой Черчилля. Пойдет ли он на ссору с Рузвельтом?

Вопреки ожиданиям, британский премьер согласился поддержать де Голля в предстоящей акции, но посоветовал несколько отодвинуть выполнение плана и приурочить его к очередной поездке премьера в Америку. Пока условились сохранять план в абсолютной тайне.

Вторжение состоялось в сочельник, когда Черчилль гостил у Рузвельта в Белом доме. Газеты писали о дружеской встрече, умилялись тем, что главы двух союзных правительств вместе посетили церковь и со слезами на глазах пели гимн «В малом граде Вифлееме». Но в тот же день Карделл Хелл — секретарь госдепартамента — сделал заявление для печати. Внимание де Голля привлекла одна фраза. Хелл заявил:

«Действия, предпринятые кораблями так называемых свободных французов на Сен-Пьер и Микелон, были самоличным актом, противодействующим соглашению всех заинтересованных сторон».

Хелл раздраженно требовал изгнать свободных французов с занятых ими островов. Но дело было сделано. Черчилль постарался смягчить удар, ослабить впечатление. Он выступил в Капитолии перед конгрессменами, клялся в верности англо-американскому содружеству, напомнил, что его предок, лейтенант Черчилль, был американцем и доблестно служил в армии Вашингтона. Но в душе британский премьер торжествовал: он получил реванш за обиды и неприятности, причиненные ему год назад вынужденной передачей Соединенным Штатам военно-морских баз за полсотни устаревших эскадренных миноносцев. Уинстон Черчилль не утерпел и, выступая в Оттаве, заявил о своем отрицательном отношении к правительству Виши и безоговорочной поддержке Шарля де Голля. Произошло это через неделю после вторжения на острова, и в Вашингтоне расценивали выступление британского премьера как осуждение политики Соединенных Штатов по отношению к Виши. Раздосадованный Хелл намеревался в знак протеста уйти в отставку с поста государственного секретаря, но инцидент удалось кое-как уладить. Общие интересы в войне заставляли относиться терпимее к взаимным уколам, обидам и разногласиям.

2
В то самое время, когда в западном полушарии, на безвестных островах близ глухого Ньюфаундлендского побережья, происходили события, не оказавшие никакого влияния на исход войны, но которым генерал де Голль придавал большое принципиальное значение, сотрудник газеты «Резистанс» Жюль Бенуа явился в гостиницу «Рембрандт» с рождественским визитом. Он не мог пропустить возможности встретиться с человеком, на которого вот уже полтора года, пусть вынужденно, но делал основную ставку.

Жюль не впервые бывал в личной резиденции генерала де Голля и поэтому уверенно поднялся по лестнице, прошел по длинному коридору и постучал в номер. Минувшие полтора года мало отразились на облике преуспевающего журналиста. Только в ассирийской его бороде заискрились седые курчавые волоски, но все же борода по-прежнему оставалась темно-каштановой, как и глаза, выпуклые и влажные, с блестящими, расширенными зрачками, точно обладатель их употреблял белладонну. Как и прежде, Бенуа отличался поразительным нюхом, умением действовать наверняка и из любой ситуации извлекать для себя выгоду.

Вскоре после появления в Лондоне обозреватель решил несколько изменить профиль своего литературного труда. Он не только писал военно-политические обзоры, временами поругивал американцев и коммунистов, но и громогласно объявил себя биографом Шарля де Голля, трудился над обширной монографией, которая должна была охватить период жизни генерала с детских лет до его вступления в Париж.

«Я поставлю точку в своем труде в тот момент, — говорил Жюль с явным расчетом на то, что его слова дойдут до генерала, — когда наш руководитель вступит в Париж и займет там достойное место во дворце французского президента», Но монография продвигалась медленно. Впрочем, для предприимчивого литератора это не имело существенного значения. Важен был сам процесс создания героической монографии. Этот процесс давал возможность Жюлю Бенуа вращаться в высших сферах французской эмиграции, встречаться с де Голлем, быть в курсе многих сокровенных текущих событий.

Обозревателю никто не открыл дверь. Он сделал это сам, услышав, после повторного стука, короткий и нетерпеливый возглас: «Войдите!» Де Голль принял его в первой комнате, превращенной в кабинет. Кроме скромной гостиничной мебели, здесь не было никакого убранства, если не считать шкафа с книгами и гравюр с изображением Александра Македонского, Цезаря и Наполеона.

Из соседней комнаты появился адъютант де Круссоль, тот самый долговязый кавалерист с длинным и тонким носом, заставивший когда-то так долго ждать обозревателя в приемной генерала. Теперь были другие времена — де Круссоль приветливо улыбнулся и, не считая Бенуа посторонним человеком, сказал де Голлю:

— Радиоперехват из Вашингтона, мой генерал. Заявление мистера Хелла…

Де Голль, не скрывая нетерпения, начал читать. Его покоробило выражение «Корабли так называемых свободных французов», он прочитал еще раз и произнес:

— Меня не задевают подобные булавочные уколы. Прочитайте… — он передал Бенуа листок и добавил: — Вторжение прошло успешно. Теперь под моей властью находится еще большая часть заморских территорий Франции. Это имеет символическое значение… Как у вас продвигается работа над монографией? — спросил де Голль после того, как они обменялись взаимными поздравлениями по поводу праздника рождества. — Надеюсь, мы скоро увидим плоды ваших трудов?

— О да, мой генерал! Я уже представляю, как это будет выглядеть: на обложке национальный флаг Франции и надпись «Шарль де Голль». Это будет символизировать…

Генерал перебил его:

— Об этом мы поговорим в Париже. Я отдал себя моей Франции. Ради нее я разорвал с привычным окружающим миром. Человечество не может существовать без руководства, оно нуждается в приказаниях и руководителях, которые умеют навязывать свою власть.

Жюль Бенуа торопливо записывал изречения де Голля, несмотря на то что все это он давно читал в книгах де Голля с лаконичными наименованиями «Вождь», «Характер», «Авторитет», в его поучениях, предназначенных для офицеров. Жюль посмотрел на генерала влюбленными, преданными глазами и воскликнул:

— В освобожденный Париж вы вступите, мой генерал, как Иисус Навин в землю обетованную!

Бенуа расплылся в улыбке. Но внезапно разговор круто повернулся. Жюль оказался застигнутым врасплох. Полуприкрыв глаза, де Голль откинул голову, помолчал и сказал:

— К вступлению в Париж надо готовиться. Скажите, у вас сохранились связи во Франции?

Еще не понимая, к чему клонится разговор, Жюль ответил:

— У меня там жена, тесть, кажется мать, если они живы.

— В Париже?

— Нет. Вероятно, в Фалезе. Там имение моего тестя. Он занимается виноделием.

Жюль давно не вспоминал ни тестя, ни Лилиан, ни тем более маленькую Элен, к которой никогда не питал никаких чувств. В Лондоне даже в военное время можно развлекаться с девицами не хуже, чем в Париже. Не одними же заботами должен жить человек! Но вопрос де Голля вызвал нечто похожее на угрызение совести. Он добавил:

— У меня есть еще дочь.

— Взрослая?

— Да… То есть, нет… — Жюль сразу никак не мог сообразить, сколько же теперь Элен — два или полтора года. — Два года. — Потом, прикинув, определил, что Элен уже скоро три. Как летит время! Хотел исправить ответ, но де Голль забыл уже о своем вопросе. Вытянув длинные ноги из-под стола, он продолжал задумчиво глядеть перед собой.

— Мы не можем упускать из своих рук движение Сопротивления. Левые элементы могут использовать наше отсутствие. Они будоражат и подстрекают патриотов к преждевременным активным действиям.

С некоторых пор Шарля де Голля начала тревожить обстановка в оккупированной Франции. Он был согласен с тем, что в начале войны Даладье запретил компартию. Так и надо!.. Коммунисты и вообще левые заметно усиливают влияние в группах Сопротивления, рвутся в бой с оккупантами. Это чревато всякими осложнениями. Мало изгнать немцев из Франции, надо суметь сохранить власть. Вот почему генерал предпочитает выжидательную политику. Решающие действия внутри страны надо сочетать с вторжением союзных армий через Ла-Манш. Оно когда-нибудь состоится. С помощью британских, пусть даже американских солдат легче справиться с левыми элементами. Такую точку зрения разделяет и Черчилль. Правда, у Черчилля есть и другие мотивы — он опасается за агентурную сеть во Франции. Добровольцы разведчики сами участвуют в диверсиях, в покушениях на немцев. Начались провалы. Так можно остаться без агентуры. С этим нельзя не согласиться. Следует принять кое-какие меры. Надо посылать и посылать своих людей во Францию.

Де Голль спросил сидевшего перед ним журналиста:

— Скажите, месье Бенуа, как вы посмотрите на то, чтобы вам отправиться во Францию? Наша страна ждет героев.

— Мне?! — Жюля Бенуа бросило в пот, хотя в комнате было весьма прохладно. — Но ведь там… Вы говорите серьезно?

— Вполне серьезно. Я верю, что вы выполните свой патриотический долг. К тому же вы смогли бы прекрасно написать из Франции о царящих там настроениях, влить трезвую струю в некоторые горячие головы. Я очень надеюсь на вас.

Рождественский визит несколько затянулся. Жюль Бенуа покинул гостиницу полный смятения и тяжелых предчувствий. Он переживал примерно то же самое, что там, на «Массилье», когда ему предложили бежать на берег. Но он совсем не рвется быть героем, которого ждет Франция…

3
Жюлю все же пришлось ехать, точнее — лететь глухой ночью во Францию. С таким же тоскливым чувством, со щемящей тревогой покидал он ее почти два года назад и в таком же состоянии возвращался теперь обратно. Он опять думал, что, захваченный водоворотом неотвратимых событий, снова совершает непоправимую оплошность. Но Жюль ничего не мог уже сделать.

Самолет монотонно гудел, завывал, переходя с высоких тонов на низкие, басовитые нотки, и рокот его чем-то напоминал остервенелый металлический визг работающей лесопилки. Бенуа сидел на жесткой скамье, протянутой вдоль борта самолета. Синий свет дежурной лампочки освещал переднюю часть кабины, оставляя в полумраке дальние углы ее, где стояли ящики, пакеты с прикрепленными к ним парашютами. Такой же парашют был прицеплен за спиной Жюля. Он сковывал движения, и Бенуа казалось, что он сам ни больше ни меньше как такой же пакет, тюк, который выбросят в люк, когда придет время.

Напротив Бенуа на такой же жесткой скамье сидели двое его спутников. Шелковые шлемы защитного цвета плотно обтягивали их головы, а зеленые мешки парашютов в неясном свете придавали им вид горбатых гномов или фантастических марсиан с лысыми, иссиня-зелеными черепами. Оперевшись на широко расставленные колени, они невозмутимо дремали, и это вызывало в душе Бенуа не то раздражение, не то зависть. Какое-то лошадиное спокойствие! Бенуа недоумевал, как можно вести себя так бездумно, если через час, может быть через полчаса, им предстоит ринуться в неизвестность, навстречу смертельной опасности. Не иначе, люди с примитивной психикой. Такое поведение Бенуа мог объяснить только отсутствием интеллекта.

Обозреватель почти не знал спутников, с которыми ему предстояло делить опасность подполья. Знал только их имена, да и то, вероятно, вымышленные, и еще то, что один, который помоложе, летел радистом, а второй, Франсуаз, назначен старшим их группы. Он имел какое-то задание британской разведки. С Франсуазом Жюль познакомился у полковника Пасси в разведуправлении незадолго до полета, когда все трое проходили тренировку и инструктировались и предстоящем задании.

После встречи с генералом де Голлем Жюль еще надеялся, что ему удастся выкрутиться из затруднительного положения и уклониться от полета во Францию. Но недели через две, почти успокоившись, он вдруг получил приглашение явиться во второе бюро на Сент-Джеймс-сквере, дом три, где в просторном особняке разместилось управление разведки при ставке де Голля. На какой-то момент присущая ему самоуверенность покинула Бенуа. По его растерянному виду полковник Пасси понял состояние бородатого человека, сидевшего перед ним. Он пристально посмотрел ему в глаза и сказал напрямик:

— Месье Бенуа, генерал рекомендовал вас как человека, способного выполнить наше задание. Передумывать теперь уже поздно. И если вы не намерены выполнить это добровольно, мы найдем средства принудить вас к этому. Время военное. Решайте.

Бенуа не в силах был отвести взгляд от лица полковника. Глаза разведчика будто сверлили его насквозь. Этот и в самом деле добьется всего, чего он захочет. Говорили, что он состоял в кагулярах, был членом фашистской диверсионной группы и Париже. Его настоящая фамилия Деваврен. Теперь об этом не принято болтать, но Бенуа сразу вспомнил, где он впервые услышал фамилию Пасси-Деваврена. Это было лет пять назад, как раз в тот день, когда он познакомился с Лилиан. Во время демонстрации Народного фронта. Пьяный парень из отрядов «Камло дю руж» — королевских молодчиков — затеял дебош на улице. Он-то и хвастался своим знакомством с капитаном Девавреном, Теперь он полковник Пасси. Ему лучше не возражать.

— Нет, что вы, — невнятно пробормотал Бенуа. — Я готов добровольно выполнить свой долг перед Францией… Я так и сказал генералу де Голлю. Мне не хотелось только прерывать работу над его монографией. Но если так, я готов…

Теперь все пути были отрезаны. Полковник Пасси подробно расспросил, где находится поместье его тестя, можно ли организовать там хранение оружия, как далеко это от шоссейной дороги. Ответы как будто удовлетворили полковника Пасси. В заключение он подбодрил Бенуа, пообещав в недалеком будущем отозвать его обратно в Лондон. Так же как и де Голль, порадовался, что Бенуа удастся повстречаться с семьей. Они расстались друзьями.

Потом началась подготовка. Жюля заставили стрелять из бесшумного пистолета с натянутым на ствол резиновым надульником, прыгать с парашютом, возиться со взрывчаткой, изучать детонаторы, учили пользоваться картой и компасом. Месяц Бенуа провел в «Патриотик скул» — в британской разведывательной школе под Лондоном — и только ближе к лету очутился в кабине самолета по пути к поместью тестя месье Буассона.

А перед самым отлетом, как раз накануне того дня, когда Бенуа отправился в подневольное путешествие, он узнал потрясающую новость. Только глубокая озабоченность предстоящим полетом не позволила Жюлю оценить ее по достоинству. Когда Бенуа в отвратительном настроении зашел в Карлтон Гарден попрощаться с друзьями, одни из приятелей отозвал его в сторону и таинственно прошептал:

— Знаете, Жюль, когда вы вернетесь, возможно, никого из нас уже не застанете в Лондоне… Имейте это в виду. Как бы вам не пришлось добираться в Москву…

— То есть как?

— Очень просто: наш генерал де Голль так раздражен поведением англичан и американцев, что решил порвать с Лондоном и переселиться в Москву… Генерал уже говорил по этому поводу с советским послом Богомоловым.

— Ерунда! — воскликнул Бенуа, — Нелепая выдумка.

— Уверяю вас, — настаивал приятель. — Генералу стало известно, что американцы хотят занять Дакар и оборудовать там военную базу, а британцы намерены захватить Нигер… Не кажется ли вам, месье Бенуа, что именно здесь надо искать причину неудачи нашей дакарской операции. Кому-то было невыгодно допускать свободных французов в Дакар. Потом всё попытались свалить на адмирала Мюзелье… Генерал де Голль заявил, что, если американцы или англичане осмелятся захватить французские владения, он порвет с ними и попросит пристанища в России — себе и своим войскам.

— А быть может, наш генерал завел разговор с Богомоловым, чтоб повлиять на западных союзников? Отъезд де Голля в Москву вызвал бы грандиозный скандал. Черчилль Рузвельт на это не пойдут.

— Вот уж не знаю…

Приятель Жюля занимал весьма скромный пост в окружении генерала де Голля, но он имел великолепные связи и, пожалуй, лучше других был во многом осведомлен. Бенуа часто пользовался его информацией. Но на этот раз мысли обозревателя отвлекало другое — перед рассветом ему предстояло отправиться в неизвестность… во Францию…

Жюль совершенно потерял счет времени. Он не мог бы сказать, сколько длилось их путешествие. В дверях кабины управления появился штурман, дал сигнал приготовиться. Старший группы месье Франсуаз поднялся с места, то же самое сделал радист, а Бенуа никак не мог оторваться от жесткого сиденья. Его вдруг охватила невероятная слабость.

Третий член экипажа открыл люк, пододвинул один из пакетов, остальной груз летчики должны были сбросить где-то в другом месте. Радист сел на край, свесив над разверзшейся бездной ноги. Он прыгал первым. То же самое сделал и Бенуа. Летчик выключил мотор, и самолет начал планировать, теряя высоту. Не утерпев, Жюль глянул вниз, где в едва различимом сереющем мраке наплывала земля, и тут из его головы исчезло все, чему учили его несколько месяцев. Он не слышал лаконичной команды Франсуаза: «Пошел!», не заметил, как исчез сидевший с ним рядом радист, как Франсуаз уже нетерпеливо повторил: «Да пошел же, пошел!» Но Бенуа, стиснув в руке вытяжное кольцо, не двигался с места. Он не мог позже припомнить — сам ли он оторвался от самолета или кто-то подтолкнул его сзади.

Свист ветра в ушах и нарастающая скорость падения привели парашютиста в чувство. Что есть силы, обеими руками Бенуа рванул вытяжное кольцо, но парашют не раскрывался.

Прошла какая-то секунда, показавшаяся вечностью. Жюль был совершенно уверен, что погибает, хотел крикнуть, но, как во сне, перехватило дыхание. С поразительной ясностью встало в памяти то насекомое, что разбилось о лобовое стекло машины, когда перед войной он ехал на линию Мажино. Вот сейчас и он так же влепится в землю, превратится в такую же кляксу. У саранчи были зеленые внутренности, а у него… Вдруг кто-то грубо встряхнул его за шиворот, и Бенуа повис в воздухе. Вздох облегчения вырвался из его груди. Парашют раскрылся нормально, но Жюль все еще ощущал пережитый страх. Он забыл о стропах, о лямках, о том, как ими пользоваться, и мешком свалился в густой кустарник, поцарапав лицо и руки.

Непослушными пальцами Жюль отстегнул карабины и бросился в сторону. Бенуа показалось, что его преследуют. Судорожно начал вытаскивать пистолет. В серой-темноте ничего не было видно.

— Месье Бенуа, это вы? — услышал он голос радиста. — Где месье Франсуаз?

— Не знаю…

В стороне послышался тихий свист. Радист ответил. В темноте вспыхнул и погас красный огонек сигнального фонарика.

— Какого черта он зажигает свет! — проворчал Бенуа.

Вскоре все трое собрались вместе. Франсуаз приказал прежде всего собрать парашюты. Их замаскировали старыми листьями. Долго искали сброшенный груз и тоже спрятали, прикрыв сверху валежником. Сняли с себя шлемы и комбинезоны.

Стало значительно светлей, когда они вышли к реке, дымящейся белым туманом. Франсуаз достал компас и карту. Спросил у Бенуа — куда идти: вверх или вниз по течению. Но Бенуа не имел никакого представления, где он находится. Пошли вверх по реке, пересекли овражек, поднялись на холм, и Жюль увидел усадьбу тестя. Он угадал ее по высокой черепичной крыше старого дома и винным погребам, выступающим из земли позади кузницы и гаража.

День только начинал заниматься, солнце еще не взошло. Было сыро и холодно. Несмотря на толстый шерстяной джемпер, Жюля пробирала дрожь. Условились, что сперва он пойдет один и, если все благополучно, позовет остальных.

Бенуа с опаской подошел к дому, поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Дверь долго не открывали. Постучал еще, и ему открыла незнакомая молодая женщина. Она удивленно посмотрела на раннего пришельца.

— Скажите, месье Буассон дома? — спросил Жюль.

— Да, но он еще спит.

Разбудите его. Скажите, что его хотят видеть.

— Но не слишком ли рано, месье? Хозяин не разрешает будить его так рано.

— Скажите — по неотложному делу.

Мари колебалась. Она опасливо оглядела незнакомца, потом спросила:

— Как сказать месье Буассону?

— Ничего не говорите, я скажу сам.

Жюль не стал называть своего имени раньше времени. О Лилиан он тоже не стал спрашивать у незнакомой женщины.

Мари закрыла перед Жюлем дверь, и он остался, как посторонний проситель, стоять на крыльце. Вскоре в коридоре послышались неторопливые шаги тестя и его ворчливый голос: «Кого это принесло в такую рань…»

Пуассон распахнул дверь и замер от неожиданности:

— Жюль, это вы!.. Откуда?.. мм, да… — Винодел засопел, чувствуя, что попадает в затруднительное положение.

— Ради бога, пустите меня хотя бы в дом! — воскликнул Бенуа, начиная сердиться. — Что с Лилиан? Она здесь?

— Да, то есть нет… Ну конечно, здесь… Где же ей еще быть. Проходите, проходите… Она будет очень рада. Но откуда вы взялись?..

— Потом, потом… Я не один. У вас в усадьбе нет посторонних? Хорошо, я сейчас вернусь.

Бенуа едва вошел в дом, как снова исчез. Месье Буассон стоял растерянно среди комнаты и не мог сообразить, как ему быть. «Нет, уж пусть разбираются сами…» Он думал о дочери. Вот неприятность. Буассон больше всего боялся скандала. Надо же быть такому. Является зять, а Лилиан встречает его с малышом, прижитым за это время с Леоном. Вот положение! Ну и пусть разбираются сами… Так, значит, он жив. Где же Бенуа пропадал столько времени?..

Бенуа вернулся через четверть часа в сопровождении радиста и Франсуаза:

— Это мои товарищи. Их надо приютить на некоторое время.

— Да, да, конечно! О чем здесь говорить. — Буассон, не раздумывая, соглашался со всем, лишь бы отдалить выяснение неприятных подробностей.

Франсуаза беспокоил спрятанный в лесу груз. Он сказал Жюлю:

— Следовало бы привезти наш багаж. Надеюсь, здесь найдется лошадь?

— Совершенно верно. — Жюль обратился к тестю: — Нам нужно бы перевезти вещи. Они здесь, в лесу, недалеко.

— Что за разговор!.. Мари, разбудите Фрашона. Пусть запряжет кобылу, да побыстрее.

Но просьба о подводе насторожила винодела. Какой багаж, почему в лесу? Может быть, зять тоже подпольщик? Все будто сошли с ума. Пусть теперь пеняет на самого себя, что проворонил жену.

Мари, переваливаясь как утка, пошла будить дядюшку Фрашона. Бенуа увидел в окна, как она шла через двор, выпятив живот.

— Так где же Лилиан? — спросил он тестя.

Буассон снова засопел.

— Она еще спит. В такую рань все спят… Но скажи, откуда ты появился. Мы все думали, что тебя уже нет в живых. — Он старался перевести разговор на другое.

— Из Лондона. Мы прибыли по заданию генерала де Голля.

Франсуаз добавил:

— Надеемся, вы не откажете нам в помощи. Мы считаем, что находимся в доме друзей, в доме французского патриота.

Так вот в чем дело! Час от часу не легче. Узнают немцы — не миновать ему виселицы. Тем не менее Буассон ответил:

— О чем говорить. Располагайтесь как дома.

На шум в столовую вышел Терзи. Сонный, в ночной пижаме. Он также застыл в изумлении, но быстро овладел собой и поздоровался.

— Смотри-ка, и ты здесь?! — воскликнул Бенуа.

За окном загрохотала телега.

— Мы съездим за багажом, — сказал Франсуаз.

Они вышли с радистом.

— Я пройду к Лилиан. Где ее комната? — Бенуа направился к двери.

«Вот, начинается!» — Буассон не нашелся что ответить зятю. Но Терзи заслонил дверь:

— Она еще не одета. Подождите немного, Лилиан скоро выйдет.

Бенуа уставился на Леона. Он что-то начинал понимать.

— Ну и что ж?

Терзи решил не играть в прятки.

— Видишь ли, Жюль, Лилиан стала моей женой.

— Что ты еще городишь? Я не люблю таких шуток! Где ее комната?

— Я не шучу. Повторяю, она стала моей женой.

Ну, это мы еще посмотрим! — глупо воскликнул Жюль. Он растерялся и не знал, что ему делать. Вот уж чего он не мог предположить. Лилиан ушла к Терзи. Черт знает что происходит! Жюля охватил вдруг приступ дикой ревности. — Я поговорю сам. — Жюль попытался отстранить Леона и пройти в дверь.

Терзи оставался внешне спокоен.

— Подожди, я предупрежу ее, — и вышел.

— Так что это значит? Расскажите мне толком, месье Буассон. Мы боремся за Францию, подвергаем себя опасности, а здесь, в вашем доме… Я оскорблен до глубины души. Если так, я немедленно покину вашу усадьбу.

— Но мы думали, что вас давно нет в живых. — Буассон не мог придумать другого довода.

— Нет, нет. Ни одной минуты я здесь не останусь! Это подло. Я уважал вас, месье Буассон.

Бенуа кипел. Разъяренный и бледный, он решительно пошел к двери, взялся за ручку и остановился. Вдруг остыл, смяк. Куда он денется?.. Куда может уйти? Покинуть усадьбу, чтобы попасть в руки гестапо?! При одной этой мысли его бросило в дрожь. А месье Буассон подумал: лучше всего, если Жюль оставит их всех в покое. Пусть уходит.

Но Бенуа не ушел. Он постоял перед дверью, повернулся к тестю и патетически произнес:

— Да, вы и ваша дочь оскорбили меня, месье Буассон. Но я патриот Франции и не могу нарушать своего долга из-за личной обиды. Я остаюсь здесь…

Из внутренних комнат появилась Лилиан. Сзади нее шел Терзи. С гладко зачесанными волосами, слегка располневшая, но удивительно красивая в легком сиреневом платье, она спокойно, как показалось Жюлю, вошла в столовую. Только и глазах ее были смятение и тревога. Возможно, именно это делало ее еще красивее.

— Здравствуй, Жюль, — сказала она, протягивая руку, — Как неожиданно ты приехал. Ты не хочешь здороваться?

— Так это правда? — не подавая руки, спросил Жюль.

— Да, я люблю Леона, Жюль. Давай не будем говорить об этом.

— Хорошо, не будем. Но, думаю, вы сможете меня где-нибудь приютить. Я прибыл сюда по заданию генерала де Голля. Могу я рассчитывать, что меня не предадут здесь дважды?

Леон, стиснув зубы, вышел вперед. Назревал новый скандал. Месье Буассон опередил Терзи.

— Что за разговор, Жюль, — сказал он. — Не надо принимать все так близко к сердцу. Если хочешь, поселяйся во флигеле. Там две комнаты. Вы можете жить там. Кто же станет отказывать тебе в крове. Я очень хорошо к тебе отношусь…

— Благодарю вас! — холодно ответил Жюль и отвернулся к окну: радист и Франсуаз в сопровождении дядюшки Фрашона везли на телеге груз, сброшенный вместе с ними. — Благодарю вас, — .повторил Жюль, — Можно ли просить вас, месье Буассон, надежно спрятать груз, который мы привезли? Предупреждаю, это очень опасно.

Бенуа злорадно посмотрел на побледневшего Буассона, хотя и сам трепетал от одной только мысли, что про этот злополучный груз могут прознать гестаповцы.

Пакет с взрывчаткой, передатчик, что-то еще временно сложили в винный погреб в пустую бочку. Буассон сам подсказал, где удобнее всего спрятать свалившийся на него опасный груз, словно придавивший его своей тяжестью. Об этом, кроме своих, знал только дядюшка Фрашон, но он умел держать язык за зубами.

Покончив с делами, пошли завтракать. Все были в сборе, только Лилиан не вышла к столу.

Международный обозреватель Жюль Бенуа, ставший подпольщиком, поселился во флигеле своего бывшего тестя, в том самом, который месье Буассон когда-то предназначал для Леона Терзи.

5
Они сидели, подобрав ноги, на потемневшей соломе, пахнущей терпкой прелью. Было тепло, и от весенней земли, прогретой солнцем, поднимались прозрачные испарения. В сочной голубизне неба плыли курчавые облака, такие белые, так щедро залитые солнцем, что глазам было больно на них смотреть. От окон хозяйского дома Шарля и Симона отделяла разворошенная куча соломы, оставшаяся от скирды, под которой они когда-то прятали мотоцикл немецкого коменданта. Приятели уединились здесь, чтобы потолковать кое о чем. Они давно не виделись — несколько месяцев.

Шарль сказал, продолжая волновавший их разговор:

— Знаешь, Симон, в душе я тогда чувствовал себя самым последним мерзавцем.

— Не Симон, а Рене, — поправил его Гетье. — Для гестаповцев я Рене. — Почему же мерзавцем? — спросил он.

— Рене?.. Правильно! Извини — вырвалось, но нас никто здесь не слышит… Ты спрашиваешь — почему? Я как будто обрадовался, когда Гитлер напал на Советский Союз. Решил, что теперь-то уж бошам обязательно будет крышка.

— А разве это не так? Я уверен, что русские победят. У меня самого тогда словно прибавилось силы.

— Ты не понял меня. Почему русские должны воевать за французов? Помнишь, что говорил Торез: народ сам может освободить себя от оккупантов. Он никогда не станет на колени перед Гитлером, ни перед кучкой предателей, готовых делать все, что им только прикажут. И у меня тоже появилась еще большая уверенность — вся Франция будто почерпнула новые силы, но перед русскими я как будто испытывал какую-то вину. Им самим нелегко достается.

— Нет, я думаю иначе, — возразил Шарль Морен. — И мы и русские воюем с фашизмом. Это один фронт, а мы как солдаты в окопах — каждый имеет свой сектор обстрела. Разве мы не помогаем русским, когда пускаем под откос немецкие поезда во Франции?.. Если говорить об угрызении совести, я испытывал это по другому поводу. Мы не смогли вовремя остановить фашистов в Европе. Это началось в Испании, может быть раньше. Тогда Гитлер почувствовал свою силу, точнее — свою безнаказанность. Мы не приструнили своих предателей — того же Лаваля. Чемберлен и Даладье тайком подзуживали Гитлера, а мы не смогли рассказать народу правду, не смогли предостеречь его. Теперь за это приходится платить.

— Да, — согласился Рене, — теперь мы платим за все, но дороже всего за то, что отвернулись от русских. Не мы, конечно, — наше правительство. Зато уж теперь этого не будет. Мы не допустим…

— Не горячись, — Морен остановил приятеля. — К сожалению, в Елисейском дворце не всегда прислушиваются к тому, что говорят в народе.

— А если народ молится на Россию и взирает на нее с надеждой, как верующий на господа бога?

— Да, это верно, но Петэн тем временем посылает добровольцев на советско-германский фронт, и они там воюют на стороне немцев. Слыхал — они дрались под Бородином, как сто лет назад, при Наполеоне.

— Это фашисты, те же кагуляры… Но послушай, что я расскажу тебе… Я недаром, вспомнил про господа бога. Этой зимой мне пришлось быть в Южной Франции, на побережье. Может, слышал про городок Сен-Порт, недалеко от Марселя. Так вот что там произошло, когда немцы подходили к Москве. В Сен-Порте жили две эмигрантки из Праги. Чешки. Совсем молодые. Одну из них звали Степанка, другую — не помню. Они не пропускали ни одной службы в церкви — молились о победе русских, и все, кто бывал в церкви, поддерживали их. Церковь святой Клары стоит высоко на холме, из города к ней ведет каменистая крутая дорога. И вот эти женщины дали обет богу, что, если случится чудо и немцев прогонят от Москвы, обе они босые и в рубищах пройдут через весь город с горящими свечами, поднимутся на холм и перед алтарем вознесут благодарность богу. А зима в этом году даже на юге была очень суровая… Ты представляешь себе, что творилось в городке, когда русские разбили немцев под Москвой! Все жители вышли на улицы, когда в воскресный день две эти женщины, босые, в рубищах, накинутых на голое тело, шли с распущенными волосами через город. Они несли зажженные свечи, пели псалмы, а позади них шла целая процессия. Люди тоже пели псалмы и несли горящие свечи. Ты меня знаешь, я не верю ни в черта, ни в его бабушку, но это зрелище так меня захватило, что я готов был сам идти со свечой и петь псалмы во славу Москвы!.. У меня и сейчас стоит перед глазами эта старая церковь на голом холме, где растут только несколько пиний, и две босые женщины в белых рубищах, с израненными, посиневшими от холода ногами, идущие впереди толпы… Не забудь, что это был конец декабря… Вот что я видел на юге Франции.

Шарль Морен взволнованно слушал товарища.

— А в Париже ты давно был? — помолчав, спросил Шарль.

— Позавчера. Опять едва ноги унес… Там другое — бошей убивают прямо на улицах, немцы каждый день расстреливают заложников. Ну, а что у тебя нового?

— Нет, сначала ты. Мы столько с тобой не виделись…

Симон Гетье несколько месяцев не появлялся в усадьбе месье Буассона. Как всегда, он пришел неожиданно. В прошлом году немцы начали вылавливать мужчин и угонять их на работу в Германию. Симон предпочел уйти в маки, у него были особые счеты с нацистами. Что было с товарищем дальше, Морен не знал. Оказывается, Симону пришлось изменить фамилию. Значит, дело серьезное.

Судьба Шарля Морена сложилась иначе. Он не пошел в маки и остался на месте. Только на время облав он исчезал ненадолго из усадьбы месье Буассона и возвращался обратно, как только опасность была позади. Признаться, ему не хотелось расставаться с Мари. Год назад они поженились и теперь ждали ребенка. Но Морен не отсиживался без дела в деревенской глуши. Ему удалось сколотить небольшую группу. В нее вступили несколько товарищей из Фалеза, доктор, лечивший Терзи после ранения, потом деревенский священник церкви в Сен-Клу. Помогала немного Мари, и даже дядюшка Фрашон выполнял иногда небольшие задания, Люди были разные, но Шарль был уверен: все они честные люди.

Возможно, некоторые даже и не знали, что он коммунист, но задания Шарль получал от партийного центра. Правда, ему не всегда удавалось вовремя получать директивы, чаще всего он действовал на свой страх и риск, по собственному усмотрению.

Морена обрадовало появление в усадьбе Симона Гетье. Он поможет разобраться в политической обстановке. Можно поговорить с ним, посоветоваться. Все-таки ум хорошо, а два лучше…

— Что же теперь ты делаешь? — спросил он приятеля.

— Ну, я коммивояжером, — усмехнулся Симон. — Правда, разъезжаю с необычными образцами товаров… Возьми-ка, кстати, это, прибери. Надо передать нашим людям. — Симон вытащил из-за пояса сверток. — Здесь «Юманите» и листовки. Ты знаешь — подпольная «Юманите» выходит уже стотысячным тиражом. Не плохо, а?.. Сто тысяч! И оккупанты ничего не могут поделать. Утверждают, что мы печатаем газеты в Лондоне. Ах, если бы у нас было оружие!

Шарль сунул сверток под солому.

— Подожди, но все-таки расскажи, что ты делал все это время.

Они улыбались друг другу, довольные встречей. Симон был все таким же — короткий чубуком нос и озорное выражение лица. Морен облапил приятеля.

— Все-таки здорово, что я опять тебя вижу!.. Ну-ну, рассказывай!

— Я пробирался в Савойские горы, — сказал Симон, — но по дороге застрял в департаменте Крез. Это не так далеко отсюда. Ты не бывал там?

— Нет.

— Там тоже неплохо скрываться — леса, холмы, много оврагов, редкие деревни и хутора. Ребята валом валили туда. Те, кто не хотел ехать в Германию.

— Прятались или сражались?

— По-разному. Сначала просто бежали, лишь бы уйти от облавы. Там я встретился с товарищами из партийного центра. Их прислали, чтобы организовать сопротивление. Кое-что удалось сделать. Какие там замечательные ребята, Шарль! Но, как и всюду, не хватает оружия. Ограничивались засадами, налетами, уничтожали предателей… Предатели, к сожалению, водятся не только в Виши, в правительстве.

Симон нахмурился, помрачнел, будто вспомнив что-то гнетущее.

— Если бы не было предателей, не бывать бы и Гитлеру во Франции. Я в этом уверен, — сказал Морен.

— Да, но это не так просто — раскрыть их. Когда сталкиваешься с врагом — это одно, а предатель…

Рене рассказал:

— Прошлой осенью я очутился на Верхней Марне. Там начинали действовать наши первые партизанские группы. Но вдруг все чуть не провалилось. Ни с того ни с сего гестаповцы стали арестовывать родственников партизан, арестовывали и казнили. Ты понимаешь, что это значит. Каждый из франтиреров готов лезть хоть к черту на рога, десять раз умереть сам, но когда из-за него убивают отца, сестру, мать… Ты понимаешь это? Люди стали покидать отряды. А главное, никто не мог понять, кто их предает, откуда грозит опасность. Потом мы узнали. Гестаповцы завербовали одну парижскую продавщицу цветов. Ее звали Гризет. Красивенькая, стройная блондинка с бездумным личиком. Говорили, что кто-то увез ее из Парижа в Тур и бросил там во время паники. Немцы ее подобрали.

Она легко втиралась в доверие к нашим ребятам. Единственно, что делала — собирала письма франтиреров и относила родным. Брала своей детской наивностью. Сама ходила по деревням, потом приносила ответы. Оказалось, что гестаповцы перевозили ее из департамента в департамент. Письма сначала попадали к ее хозяевам. По наивности, она, может быть, и сама не знала, что делает. Я допускаю это. То было какое-то бездумное предательство. Мы заподозрили что-то неладное. Но подозрение, сам понимаешь, еще не доказательство. Решили проверить.

Гризет познакомилась с одним франтирером. Кажется, влюбилась, может делала вид. Он пригласил ее погулять, прокатиться в автомобиле. Но для этого пришлось сначала угнать у немцев легковую машину… Ну и все подтвердилось.

— Как? — спросил Морен.

— Это не так важно. — Симон закурил сигарету и ткнул горящую спичку во влажную землю. — Впрочем, могу сказать. Наш парень угостил ее в машине конфетой, и она вскоре заснула. Водитель открыл сумочку Гризет и нашел гестаповское удостоверение. И еще несколько записок к партизанам от родных. Наш парень был вне себя от ярости, а Гризет спала рядом, откинув голову на сиденье. У нее был такой безмятежный вид… Они подъезжали к Марне. Марна там достаточно глубока. Водитель разогнал машину и пустил ее под откос, у самого моста, а сам выпрыгнул на насыпь… — Симон проглотил слюну, словно комок, застрявший в горле. — Вот и все. Мы хотели спасти тех последних, которых предала Гризет, но было уже поздно. Гестаповцы арестовали их накануне.

Оба молчали, Симон глубоко затянулся дымом, Шарль крутил в пальцах соломину. Он спросил:

— Это был ты?

— Убирайся к черту! — сказал Симон, — Не все ли равно, кто был этим франтирером. Давай поговорим о другом. Рассказывай, что у тебя нового. О крушении под Ле-Ман я уже слышал. Товарищи из руководства просили передать тебе благодарность. Немцы двое суток не могли разобрать то, что ты наворочал…

— Была бы взрывчатка, мы смогли бы и мост подорвать. — Морен оживился, вспомнив недавние события. — Пришлось просто развинтить гайки. Хорошо, хоть есть мотоцикл, — помнишь, который мы с тобой угнали. Но все же моем, как пещерные люди.

— Ну, в пещерный век железных дорог не было и мотоциклов тоже… — Симон улыбнулся. Он медленно отходил после того, что рассказал Шарлю. — Но вот взрывчатку надо обязательно где-то достать. Деголлевцы все получают из Лондона и прячут оружие и от нас и от немцев.

— Да, — согласился Морен, — я вчера слушал лондонскую передачу. Опять разглагольствуют: «Ждите. Еще не время действовать…» Опять нападали на коммунистов. Для них вооруженный народ страшнее гитлеровских оккупантов.

— Ты мне, старик, Америку открываешь. Будто я сам не знаю. На днях снова бомбили заводы в Париже. Пятьсот убитых. А Рур, крупповские заводы не трогают… Сам черт не разберет, что происходит… Вот если бы знать, где есть тайные склады оружия. Мы смогли бы сговориться через голову лондонцев. Среди деголлевцев найдутся порядочные ребята.

— А знаешь что, — Морен понизил голос до шепота, — может быть, такой склад находится от нас ближе, чем мы с тобой думаем. Знаешь, кто недавно здесь появился?.. Зять месье Буассона! Честное слово! Сдается мне, что он прилетел из Лондона. Я сам его видел.

— Это кто? Такой бородатый?

— Ну да. Месье Жюль Бенуа. Представляю, что у них творилось дома. Он пропадал полтора года, а за это время его место захватил Терзи. Теперь у Буассона при одной дочке два зятя. Дочкахозяина успела уже родить сына. Представляешь ситуацию…

— Что же, месье Терзи более порядочный человек. — Симон припомнил стычку с Бенуа из-за астурийской монеты там, в машине, когда он возил журналистов на линию Мажино. Он спросил — Но зачем Бенуа приехал в Сен-Клу?

— Точно не знаю. Они появились втроем — месье Бенуа и с ним кто-то еще. Мари говорит, стучались в дом среди ночи, попросили подводу, а дня через два они опять куда-то ездили ночью. Их снова возил дядюшка Фрашон. Но хитрец Фрашон молчит как рыба. Он давно помирился с месье Вуассоном. Мари слышала разговор в доме о каком-то грузе, который ночью должны были сбросить с самолета. Мари у меня молодец. Я иногда даю ей задания. Она ходила даже в Фалез. Но теперь ей трудно. У нас скоро будет ребенок.

— Поздравляю! Ты, оказывается, занимаешься не только подпольной работой… Так ты думаешь…

— Я почти в этом уверен. Бенуа неспроста появился в Сен-Клу. Деголлевцы создают здесь склад оружия. В такой глуши это очень удобно. Месье Буассон умирает от страха. У него на лице все написано. Нервничает и боится. Это и навело меня на подозрение.

— Да… — задумчиво протянул Симон. — А как же ведет себя месье Терзи?

— По-прежнему. Продолжает играть в свидетеля. Возится с сыном и не хочет ничего знать.

— Ну, а про склад он что-нибудь знает?

— Возможно. Но от него добиться толку труднее, чем от Фрашона.

— Подожди, я сам попробую с ним поговорить. Надеюсь, ты устроишь меня где-нибудь заночевать? Я должен задержаться здесь на несколько дней.

— Конечно! В крайнем случае на сеновале. Там заодно можно послушать радио. А я попробую что-нибудь разузнать у Фрашона.

Приятели поднялись, разминая затекшие ноги. Было воскресенье, и на полях никто не работал. Холмы и долины, река, стиснутая в крутых берегах, молодая зелень искрились в лучах солнца. Симон потянулся, наслаждаясь теплом и светом.

— Как хорошо здесь! — Он посмотрел на облака, плывущие в вышине. — Мальчишкой мне всегда хотелось взобраться на такие облака и побарахтаться в них, как в копне сена…

Без видимой причины по лицу Симона скользнула тень грусти. Живой, экспансивный, он легко поддавался нахлынувшим чувствам.

— Ты знаешь, — сказал он, — немцы расстреляли Габриеля Пери. Еще в декабре. Знаешь, что он говорил перед казнью? Мы достали последнюю стенограмму его допроса. Он сказал: «Я не отрекаюсь от верований моей юности. Годы не сделали меня скептиком. Это уберегло меня от духовного прозябания, от жизни без цели и смысла. От бесплодной жизни…» От бесплодной жизни, — повторил Симон. — Я расскажу об этом Леону Терзи. Кажется, он знал его. Габриель тоже был журналистом — международным обозревателем… Пошли! Спустимся к реке. Может быть, там наберем подснежников. Я хочу подарить их твоей Мари…

Они пошли по тропинке к реке, удаляясь от усадьбы месье Буассона.

Глава восьмая

1
На морской службе никогда не знаешь, куда тебя занесет судьба или попутный ветер. Если бы не Макгроег, его старый командир, Роберт Крошоу так бы и плавал в Средиземном море. Конечно, все дело случая. В жизни бывают встречи самые удивительные. С Макгроегом Роберт встретился в Гибралтаре на бульваре, что тянется вдоль горы возле крепости. С высоты, сквозь тенистую листву деревьев, взору открывалась просторная голубая бухта, заставленная военными кораблями. С одной стороны в небо, такое же голубое, как бухта, вздымалась серая, крутая скала, похожая на гигантский надолб. Вдоль дорожек, посыпанных красноватым песком, стояли русские старинные пушки, привезенные сюда после крымской кампании. Бульвар походил на музей трофейного оружия. Полковник стоял перед бронзовой позеленевшей пушкой, как будто сделанной из малахита. Он не заметил подходивших сзади матросов и говорил своему спутнику, морскому офицеру:

— Я думаю, и я имею право так думать, что мы обязаны активнее помогать нашему русскому союзнику. Русские парни неплохо воюют на фронте. Вы это знаете. Я не представляю себе, что стало бы с нами, если бы Гитлер сломил сопротивление русских. Я не политик, я смотрю на дело только с военной точки зрения.

— Но германские войска проникли на тысячу километров в глубь русской территории, — возразил спутник Макгроега. — В современных условиях я не представляю себе, как русские могут восстановить положение.

Роберт по голосу узнал полковника, но не решился прервать их разговор.

— А Москва? — спросил Макгроег. — Русским удалось отбить первый натиск. При всех условиях сейчас их положение все же несколько лучше, чем в прошлом году.

— Но вы забываете о предстоящем наступлении немцев. Гитлер не делает из этого секрета.

— Тем более мы должны помочь и ослабить этот удар.

— Надо отдать справедливость русским, в одном столетии они дважды обороняли Севастополь: когда-то от нас и теперь от немцев. Обороняли с отвагой, которой может позавидовать любое поколение. Надо быть объективным. Вам кажется, что победил Гитлер, захватив город? Нет. Мы тоже сто лет назад отняли у русских вот эти пушки, увезли и поставили на бульваре. Но отвоевать у них славу мы все-таки не смогли. Севастополь остался в истории символом стойкости русских, но не их поражения…

Собеседник Макгроега предостерегающе подтолкнул его. Он первым заметил остановившихся позади матросов. Макгроег оборвал фразу и обернулся. Роберт с приятелем козырнули. Полковник тоже сразу узнал Крошоу. Его лицо расплылось в улыбке.

— Хелло!.. Сержант Крошоу! Каким ветром вас сюда занесло?!.. Вы знаете, я недавно думал о вас.

Роберт был рад встрече. Ему всегда нравился командир морской бригады за прямой нрав, резкость суждений и умение как-то удивительно просто держаться с подчиненными, сохраняя в то же время дистанцию между собой и солдатами. Этой грани Крошоу никогда не переступал, хотя их отношения были значительно ближе тех, что регламентируются военной службой.

Макгроег стоял, опершись на колесо старой пушки, вросшей ободом в землю. Он с интересом расспрашивал моряка, потом сказал, что в ближайшие дни уезжает в Англию.

— Загляните ко мне — поговорим о деле, — сказал Макгроег, прощаясь. — Впрочем, можно поговорить и сейчас… Зачем откладывать. Хотите снова служить со мной? Я подбираю себе надежных людей. Заодно вы сможете побывать в Англии.

— Да, сэр, я бы с удовольствием… Но я нахожусь на службе и…

— Об этом я позабочусь сам. Вы плаваете на «Империале»?

— Да, сэр.

— В качестве кого?

— Штурвальным.

— Тогда будем считать вопрос решенным.

Макгроег что-то записал для памяти в свой блокнот и попрощался.

Через две недели штурвальный Роберт Крошоу, отозванный с эсминца «Империал», плыл к берегам Англии. Два дня он провел в Лондоне и в назначенный срок явился на борт «Кэмпбелтоуна» — эсминца, указанного в предписании Крошоу.

Только ради того, чтобы побывать дома, даже не дома, а просто в Лондоне, Роберт готов был сменить службу и отправиться куда угодно, к чертям на рога, лишь бы выяснить конец, что же произошло с Кет… Однако толком Роберт ничего не узнал и на этот раз.

В Лондоне Роберт прежде всего отправился в Ист-Энд на квартиру к Греям. Его встретила миссис Грей, такая же чопорная, как прежде, чуточку пополневшая, но в остальном она совершенно не изменилась, будто законсервировалась в собственной банке-квартире.

Миссис Грей, как показалось Роберту, разговаривала с ним довольно сухо и неохотно, будто не хотела посвящать в семейные дела постороннего человека. Она только сказала, что Кет в Лондоне нет, с полгода назад она уехала с каким-то штабом в Северную Африку. Миссис Грей сильно за нее беспокоится, там такая ужасная пустыня, но Кет как будто довольна. Впрочем, Кет всегда была скрытной, она никогда и посвящала родителей в свою жизнь. Миссис Грей не знает, что она там делает, как живет. Письма приходят редко. Большего Роберт не мог добиться. Он провел у Греев четверть часа. Миссис Грей намекнула, что ей пора уходить по делам. Роберт понял — уходить нужно не ей, а ему. Попрощался и вышел.

2
Больше никто не мог рассказать Роберту про его невесту. Бывшую… Внешне Роберт будто смирился с этой мыслью. Впрочем, о Кет может что-нибудь знать Джимми Пейдж. Роберту очень не хотелось ехать к Пейджу. К тому же еще неизвестно, живет ли он на старом месте и вообще служит ли в Лондоне. Да и сможет ли он рассказать ему что-то новое. Но как только Роберт подумал про Джимми, он уже знал, что обязательно поедет к нему, вопреки неприязни, попреки доводам, которыми он старался убедить себя, чтобы не встречаться с Джимми.

Обманывая себя, Роберт решил съездить в пригород, взглянуть, что сталось с их домом. А там будет видно. Может быть, он еще и не пойдет к Джимми.

На месте их дома зиял пустырь. В невысоких штабелях битого кирпича гулял холодный ветер. Деревья стояли унылые, без листьев. Роберт посидел на каменном крыльце — четыре ступеньки, всё, что осталось от дома. Ни единого знакомого предмета. Только чугунный львенок величиной с котенка торчал на железной ограде, в самом углу крохотного участка. На металле сохранилась облупившаяся, потускневшая краска. Одна половина туловища и головы львенка была когда-то зеленая, другая — оранжевая. Роберт вспомнил: здесь стоял глухой забор. Соседом с одной стороны был дядюшка Вильям, с другой — желчный и неуживчивый Реймонд. Он все делал по-своему. Когда отец покрасил изгородь зеленой краской, Реймонд свою часть — оранжевой. Спорного львенка покрасили пополам. Реймонд любил повторять поговорку: хороший сосед тот, что за высоким забором. Но отец всю жизнь дружил с дядюшкой Вильямом, хотя между ними не было никакой изгороди, а забор, построенный Реймондом, только способствовал враждебному нейтралитету. Теперь здесь не было ни забора, ни соседей, ни родного крова — пусто. Только ветер, битый кирпич и темные, обнаженные ветви.

Роберт поднялся с холодных, точно гробовая плита, ступеней. Охваченный горькими воспоминаниями, он с грустью смотрел на мрачное пепелище. Вот все, что оставила война от его крова, под которым провел он детские годы. Это было молчаливое прощание с прошлым. Но он должен знать… Неужели и Кет… Неужели и она уже только в прошлом…

Роберт больше не противился себе. Он медленно побрел к автобусной остановке и, не доходя, свернул на улицу, где жил его школьный приятель Джимми Пейдж.

Дом Пейджей уцелел во время бомбежки. Вопреки ожиданиям, Джимми радушно встретил Роберта. Была суббота, и Джимми рано вернулся домой. Преуспевающий интендант отдыхал на тахте, скинув китель и сменив ботинки на мягкие туфли. Он поднялся навстречу Роберту, распростер для объятии руки, но, сделав два шага, повернул к стулу, на спинке которого висел его форменный китель. Пейдж спешил похвастаться перед товарищем своими погонами — он получил новое звание. Джимми по-прежнему преуспевал в жизни и лез в гору по службе.

Роберту не пришлось задавать вопросов. После первых восторженных излияний Пейдж первым завел разговор о Кет. Когда они уселись за курительным столиком под торшером с большим абажуром, похожим на китайский зонтик, Джимми сказал:

— Послушай, Боб, а как тебе нравится наша красотка Кет? Ловко она обставила нас обоих! Предприимчивая особа.

— А что такое? Я ничего не знаю. — возможно равнодушнее спросил Роберт.

— Ну как же! После тебя подцепила американца с долларами и пайками. Сначала одного, потом другого. Девчонка грудью прокладывает себе дорогу. В буквальном смысле…

Джимми хихикнул, провел ладонью по лысине. Роберта бросило в жар. Его возмутил цинизм, с которым говорил Пейдж, но он сдержался. Только сказал:

— Она была хорошая девушка.

— Как бы не так! — возразил Джимми. — С публичными девками ездила к американцам, ночевала там, а мы с тобой в это время вздыхали. Это называется порядочная. Не будь простаком, Боб. Я раскусил ее, что она за человек. Мы напрасно тогда друг на друга косились…

— Я не косился, — возразил Крошоу.

Джимми Пейдж рассказал все, что знал и что домыслил в истории Кет. Он смаковал подробности и не скупился на грязные выражения. Роберта Джимми считал теперь своим единомышленником, одинаково с ним пострадавшим от вероломства Кет. Разговор, видно, доставлял ему удовольствие.

— Но где же она теперь? — спросил Роберт. На душе у него было мерзко.

— Где? Уехала в Северную Африку. Стала штабной девкой. Не знаю, зачем ее туда понесло. Я бы на ее месте ни за что не уехал из Лондона. У нас здесь теперь совершенно спокойно. Целый год не было ни одного налета. Немцы занялись русскими. Если бы не старые развалины, здесь и не чувствовалось бы войны. Другие, конечно, живут плоховато, сидят на пайках, но я неплохо устроился… Скажи, ты надолго приехал? Мы могли бы отлично провести время.

Это был первый вопрос, который Пейдж задал Роберту, Он все время говорил о себе, рассказывал о Кет лишь потому, что история касалась его самого.

— Я уезжаю завтра. Получил новое назначение. Извини меня, Джимми, я должен идти. У меня еще много дел. — Роберт торопился прекратить тягостную для него встречу.

3
Для эскадренного миноносца пройти четыреста миль ничего не стоит. Но для «Кэмпбелтоуна» этот путь оказался чем-то таким же, как гора или крутая лестница для человека, страдающего одышкой. Эсминец задыхался, словно астматик, и кочегары валились с ног от усталости, чтобы удержать пар на марке. Едва только убыстряли ход, как пар садился в котлах и сам дьявол, казалось, не смог бы удержать давление на установленном числе атмосфер. Кочегары делали свое дело. А с капитанского мостика каждую минуту кричали в переговорную трубку: «Почему сбавили обороты?!»

«Кэмпбелтоун» входил в группу пятидесяти американских эсминцев, переданных в прошлом году британскому флоту в обмен на заокеанские базы. Он долго стоял на приколе, ждал, когда его поставят в капитальный ремонт. Но в доках и без «Кэмпбелтоуна» было немало работы. Так он простоял на приколе всю зиму среди кораблей, отслуживших свой срок. Но по весне эсминец вдруг ожил, Его начали наспех ремонтировать прямо на плаву. Впрочем, какой это ремонт! Просто латали дыры, ставили заплату на заплате. Одновременно пополнялась команда: на миноносец прислали отряд морской пехоты, группу саперов-подрывников, и в конце марта «Кэмпбелтоун» ушел в море на выполнение секретного и весьма странного задания.

Сначала шли строго на запад. Бискай встретил месивом крутых волн. Затем повернули к французскому берегу, медленно спускаясь на юг, — можно было предположить, что эсминец идет в Гибралтар.

Для Роберта Крошоу это была знакомая морская дорога. Но обычно военные корабли шли мористее, стараясь удалиться от французского берега, чтобы избежать встречи с подводными лодками и германскими самолетами.

До последнего момента команде ничего не сообщали о предстоящем задании. Сказали только в Бискайе, что «Кэмпбелтоун» должен прорваться в какой-то порт. В какой — неизвестно. Но Роберт Крошоу знал немного побольше других. На корабле его сначала включили в отряд морской пехоты под командой Макгроега, однако вскоре ему пришлось стать у штурвала. Когда уходили из порта, на эсминце лопнул трос и одному из рулевых «Кэмпбелтоуна», словно стальным хлыстом, начисто срезало ноги. Парня унесли в корабельный госпиталь, а Роберт занял место штурвального.

Ночью, перед сменой вахты, миноносец изменил курс, лег на ост и начал приближаться к французскому берегу. В штурманской рубке Роберт краем глаза приметил, что на карте дежурный штурман проложил курс в направлении к Сен-Назеру, точнее — к устью Луары. В кубрике рулевых Роберт, конечно, не преминул поделиться этой новостью. Был поздний час, но матросы не спали. Только некоторые дремали на парусиновых подвесных койках. Рулевой Грехем, с отвисшими усами, самый старший из всей команды, высказал предположение, что, может быть, «Кэмпбелтоуну» предстоит открывать второй фронт. Об этом последнее время немало писали в газетах. Надо же наконец выполнять свои обещания, которые дали русским.

— Что касается меня, — сказал он, — я бы на месте правительства давно бы высадил десант во Франции. Русские с одной стороны, мы — с другой. Отвоевались бы — и к стороне.

Другой матрос — Роберт не знал еще его фамилии — желчно возразил:

— Уж не собираешься ли ты высаживать десант с нашей рваной галоши? Ползем, как вошь по мокрому заду. Американцы сделали нам хороший подарок… Или, может быть, ты, Грехем, стал первым лордом адмиралтейства, придумал какую-нибудь сногсшибательную хитрость?..

Грехем ни капельки не обиделся на желчное замечание. Он повернул голову, сидящую на широченной, словно тумба, загорелой шее, и добродушно ответил:

— Какой из меня хитрец, Юджин. Хитрость в носу нашего «Кэмпбелтоуна». Саперы снова таскают ящики под самый бушприт. Может быть, они хотят превратить эсминец в плавучую торпеду.

— Туда ему и дорога, — сказал Юджин. — Хоть будет от него какая-то польза, на другое он не пригоден. Я отродясь не плавал еще на таком барахле.

Предположение Грехема оказалось ближе к истине, чем что-либо другое. «Кэмпбелтоун» должен был прорваться к сен-назерским шлюзам, уткнуться в ворота и подорвать заряд, сосредоточенный в носовой камере. Предварительно намечалось затопить эсминец у входа в шлюзы. Он и в самом деле не был пригоден ни на что другое. Выполнить задание по взрыву сен-назерского шлюза поручалось команде «Кэмпбелтоуна», состоящей из двухсот пятидесяти человек, включая сюда группу саперов и команду морской пехоты. Главное было прорваться вверх по Луаре до того места, где шлюзы преграждают течение реки. В случае успеха ни один германский корабль не смог бы найти пристанище в Сен-Назере.

4
Той ночью спать так и не пришлось. Задолго перед рассветом на корабле раздалась боевая тревога. «Кэмпбелтоун» входил в зону минных полей. Но больше, чем мины, капитана тревожило состояние котлов. Удастся ли на большой скорости прорваться вверх по Луаре. Капитан умышленно замедлил ход, чтобы дать возможность старому кораблю накопить силы для последнего броска. С рассветом он отдал команду: «Полный, самый полный вперед!»

По боевому расписанию, Роберт занял место в бронированной рулевой рубке. В узкую смотровую щель он не мог ничего видеть, кроме куска наплывавшего берега. У штурвала стоял Грехем, автоматически повторявший команды, которые следовали одна за другой: «Есть право на борт!», «Есть так держать!», «Есть два румба влево!..»

Разгоревшийся бой на прорыв Роберт воспринимал только слухом. Иных впечатлений у него не было. Возможно, потому не было и страха. Сигналы, выстрелы, перестук пулеметов, удары в борт, точно кувалдой по листовому железу, и непрестанная дрожь, передаваемая всему кораблю от машин, готовых, кажется, разлететься на части. И котлы — хоть бы они выдержали и не взорвались раньше срока…

По «Кэмпбелтоуну», видимо, стреляли береговые орудия. Удары кувалдой стали чаще. Артиллеристы отвечали то с правого, то с левого борта. Взрывы и выстрелы сливались в сплошной гул. На какие-то секунды, может это были минуты, какофония нестерпимого грохота ослабевала, потом начиналась снова.

Удар пришелся в броню рубки. Роберт увидел, что смотровая щель будто расширилась. Осколок снаряда размером в большой кулак влетел в рубку, срикошетировал и, подскочив, упал в угол. На полу, заливая все кровью, хрипел Грехем и конвульсивно сжимал и разжимал пальцы. Умирая, он словно держал в руках колесо штурвала. Осколок раскроил ему затылок, но Грехем лежал откинувшись, и Роберт не видел раны. Только кровь лилась откуда-то на палубу.

Крошоу бросился к штурвальному колесу. Толчок судна и одновременная команда: «Открыть кингстоны!» — остановили матроса. Нечего управлять кораблем, если он носом влепился в створки шлюзных ворот.

На палубе спускали шлюпки, выносили раненых. Команда покидала эсминец. Высадкой руководил Макгроег. Роберт не видел его со вчерашнего дня, как стал штурвальным. Полковник что-то кричал, указывая на берег: оттуда строчил пулемет. Артиллеристы ударили прямой наводкой. Огонь прекратился. Высадка продолжалась. На палубе лежали убитые. На них не обращали внимания. Думали о раненых и живых, но живые через мгновение тоже могли стать мертвыми. Заметив Крошоу, Макгроег приказал ему спуститься вниз — посмотреть, не остался ли кто в отсеках и кубриках. Следом побежали еще несколько человек выполнять приказание. Они рассыпались по кораблю.

Роберт скатился по трапу на жилую палубу. Навстречу из машинного отделения поднимались последние моряки в засаленных холщовых робах. Машинисты. Одного Роберт едва не сбил с ног.

— Куда тебя несет, дьявол! Не слышал команды — свистать всех наверх… Послушай, ты! Сейчас все взлетит на воздух.

Роберт не остановился. Он бежал по коридору, заглядыдывая в распахнутые двери кубриков. Лампочки еще горели, но эсминец начинал заметно крениться набок. Помещения всё больше заполнялись, как в прачечной, клубами пара. Кочегары стравливали пар, и он со свистом вырывался где-то внизу, там же, где бурлила вода, врывавшаяся через открытые кингстоны. Вдруг наступила кромешная тьма — свет погас. Роберт уже возвращался назад. Он пробегал мимо корабельного госпиталя. Сквозь шум бурлящей воды ему послышалось, будто кто-то взывает о помощи. Свет загорелся снова и снова погас, Но рулевой успел разглядеть железную дверь с красным крестом. Он шагнул через высокий порог и наткнулся на лежащего человека.

— Кто здесь?

— Помогите, меня забыли…

Человек на ощупь показался странно коротким. Роберт подхватил его и понес. Сейчас его мозг сверлила одна мысль: как бы не сбиться, не потерять ориентировку. Раненый висел у него за спиной, судорожно вцепившись в плечо. Роберт хотел поправить его, движением тела вскинул, как куль, сползающий со спины, подхватил сзади рукой, но рука промахнулась. Только скользнула по шероховатым бинтам. Человек был без ног. Он застонал от толчка.

В темноте Крошоу наткнулся на поручни трапа и тяжело полез по ступеням. Вверху появились проблески света…

На верхней палубе Роберту помогли снести раненого в шлюпку. Это была последняя шлюпка, отвалившая от эсминца. Самым последним в нее спустился капитан «Кэмпбелтоуна». Одетый как на парад, он, прежде чем покинуть корабль, повернулся лицом к британскому флагу, трепетавшему на ветру среди рей, отдал честь и скользнул по канату вниз, как заправский спортсмен. Матросы в шлюпке подхватили его.

Капитана эсминца убило через несколько минут, когда под огнем высаживались на берег. Умер в шлюпке и раненый, спасенный Робертом. Из команды эсминца-торпеды вышло на берег не больше половины команды. Многие полегли на пути к шлюзам, прорываясь вверх по реке, другие погибли, форсируя участок Луары шириной в сотню ярдов от эсминца до берега.

Немцы, всполошившиеся появлением британского миноносца в устье Луары, вскоре успокоились. Комендант района готовился передать донесение о том, что прорыв вражеского корабля ликвидирован, он затонул близ сен-назерского шлюза в результате нанесенных ему повреждений огнем сторожевых батарей, — но вдруг подводный взрыв страшной силы рассеял иллюзии коменданта. Взрыватели замедленного действия сработали в назначенное время. Сен-назерские шлюзы были приведены в негодность.

Что произошло дальше, Роберт воспринимал смутно, сквозь какую-то дымку, застилавшую временами сознание и память. Он куда-то бежал, пригибаясь к земле и укрываясь за невысоким строением, в кого-то стрелял, кого-то ударил прикладом, прорываясь из окружения и не желая отстать от товарищей.

Вырваться удалось только к вечеру. Макгроег распорядился пересчитать людей. Оказалось всего несколько десятков. Он предупредил — надо пробиваться к бискайскому побережью, здесь не больше десятка миль. Завтра ночью десантников «Кэмпбелтоуна» снимут британские подводные лодки. Но добраться до побережья не удалось. Только тронулись в путь, как вновь натолкнулись на германскую засаду. Немцы со всех сторон стягивали сюда силы. Бой вели до утра, распавшись на мелкие группки. Макгроег приказал выходить из кольца в одиночку, назначил место для встречи. Роберт лежал и отстреливался. Сопротивление окруженных моряков начинало ослабевать. От деревни, видневшейся в полутора километрах, подошел бронетранспортер. Из него выскочили немецкие солдаты и рассыпались цепью. Роберт не видел больше ни одного из них, но они были где-то здесь, они приближались. Теперь Роберт стрелял наугад, и холод одиночества, самого страшного одиночества, которое бывает только в бою, охватывал его. Может быть, это и был страх…

Роберт переполз немного ближе к пологому овражку, поросшему ивняком. Судя по ивам, там протекал ручей, а так нестерпимо хотелось пить! А пули ложились совсем близко — выстрелы Роберта, видимо, привлекали внимание немецких солдат. Пули истошно свистели и обрывали свист, впиваясь в землю. Крошоу переполз и еще раз выстрелил. Ему показалось, что кто-то поднялся над цепью. Только показалось. Потом показалось, что кто-то свистнул. Свист повторился. Крошоу мельком взглянул в сторону овражка. Под ивой он увидел человека в синем берете, который, приподняв голову, делал ему какие-то знаки.

— Сюда, сюда, — негромко крикнул он на ломаном английском языке. — Мы ваши друзья. Спускайтесь в овраг.

Кто это? Но не все ли равно. Во всяком случае не немцы.

Работая локтями, вдавливаясь в землю, Роберт подобрался к овражку.

— Сюда, сюда… Бегите за мной. — И незнакомец повлек его, схватив за руку.

Они бежали, продираясь через кусты, пока не задохнулись. Еще шаг — и, казалось, не выдержит сердце.

— Только один, месье Франсуаз. Мы поздно пришли. — Это сказал француз, спутник Роберта. Крошоу лишь сейчас заметил, что его неожиданный спаситель говорит с кем-то еще.

— Хорошо, Шарль, давайте отходить. Вы не ранены? — спросил он Роберта. — Можете, идти сами?

— Да… Но у меня там товарищи.

— К сожалению, мы не можем помочь им.

И они пошли втроем по берегу реки, подальше от места боя.

Франсуаз, посланный из Лондона, чтобы помочь на французском берегу морякам «Кэмпбелтоуна», оказался бессильным что-либо сделать. Из команды эсминца в двести пятьдесят человек спаслись и возвратились в Англию всего пятеро. Среди них были Роберт Крошоу и полковник Макгроег. В списках британского адмиралтейства они долгое время числились погибшими при взрыве сен-назерского шлюза.

Глава девятая

1
Черчилль перебирал в памяти недавние события: положение создавалось весьма щекотливое. Ранней весной в Лондон прилетел советский министр иностранных дел. Он привез с собой послание Сталина. Русские опять спрашивают, когда же на Западе откроется второй фронт. Ссылаются на твердые обещания, которые им дали в Лондоне и Вашингтоне. Черчилль много думал об этом, — обещания выполняются, когда это выгодно, но сейчас-то ситуация явно невыгодна для вторжения. Тем не менее британский премьер снова заверил советского министра: второй фронт — дело решенное. Британия верна союзническому долгу. Нужно только время для подготовки, может быть несколько месяцев…

Русские не скрывают затруднений, вызванных войной, говорят откровенно о нечеловеческом напряжении, которое испытывают советские войска на фронте. Первый год войны принес русским серьезные испытания. Противника удалось задержать и отбросить лишь под Москвой. Черчилль вообще был изумлен, как могла Россия выдержать такой натиск. Наполеон врезался в Россию узким клином от Березины до Москвы, но Гитлер продвинулся по всему фронту от Черного моря до Крайнего Севера, За несколько месяцев германские войска захватили территорию в несколько раз большую, чем вся Англия.

Советские посланцы летали и в Вашингтон — там их тоже заверили: второй фронт несомненно будет открыт в этом году. Однако русские делегаты настойчиво допытывались — когда практически можно ожидать вторжения, они требовали ясности. Но ясности-то как раз ни в Вашингтоне, ни в Лондоне не было. Русские настаивали — они должны знать, когда начнется борьба на западе, это ослабит напор гитлеровских войск на востоке. Ведь не секрет, что немецкий генеральный штаб готовит новое наступление летом сорок второго года.

Русским нельзя отказать в логике, раздумывал Черчилль, действительно, в сложившейся ситуации поражение России может стать гибельным для Европы. Этим и вызвана та помощь, которую все же приходится оказывать Советской России. И не малую помощь. Надо вселить в них уверенность, что второй фронт будет открыт.

Их убеждали — все идет по строго намеченному плану. В ближайшее время в Лондон прибудет американская военная делегация. Во главе ее начальник генерального штаба Маршалл. Он привезет план вторжения во Францию, который обсудят вместе с британским премьером. Черчилль ввернул несколько фраз о непревзойденной доблести советских армий, о неоплатном долге со стороны западных союзников. Премьер горячо сказал:

— Мое исстрадавшееся сердце обливается кровью за судьбу России… Мы стремимся страдать вместе с вами, чтобы разгрузить русский народ хотя бы от части его тяжелого бремени. Поверьте мне в этом!

Но для Черчилля Россия по-прежнему оставалась самой головоломной проблемой. Выражаясь техническим языком, все зависит от запаса прочности России, от ее способности к сопротивлению. Сложнейшую металлическую ферму можно рассчитать с помощью математических формул. Но кто рассчитает, до какого предела можно подвергать русских чрезмерной, критической нагрузке? В этом все дело.

В начале апреля Черчилль получил личное послание Рузвельта. Видимо, он написал его под впечатлением встречи с советским министром иностранных дел. По поводу второго фронта Рузвельт писал:

«Ваш народ и мой требуют создания второго фронта, который ослабил бы давление на русских».

Об этом премьер знает лучше других — все газеты трубят о том, что русским надо оказать помощь. Кричат о втором фронте, будто у них нет других тем для статей. И не только газеты. Последнее время даже на стенах и заборах появились надписи: «Открыть второй фронт!», «Мы и русские ждем второго фронта!» Кто это — мы? Плохо, когда плебеи начинают вмешиваться в политику. Черчилль называет эго заборной дипломатией. Не хватает еще, чтобы ему стали диктовать решения люди, пачкающие по ночам лондонские заборы!..

Британского премьера несколько смутил категорический тон послания Рузвельта. Приезд американской военной делегации прояснил обстановку. С американскими генералами оказалось легче найти общий язык.

Начальник американского штаба привез план «Операции в Западной Европе». Выглядел он очень внушительно. Объединенные силы вторжения определялись в сорок восемь дивизий, в том числе девять танковых. Авиация поддержки наземных войск должна составить около шести тысяч боевых машин. Для переброски десанта через Ла-Манш надо по меньшей мере семь тысяч судов разных типов. Американский план предусматривал все стороны грандиозной операции, вплоть до места высадки. Штурм побережья намечался между Булонью и Гавром — где-то в районе Шербура.

Что говорить — план великолепен. О нем не мешкая можно сообщить Джо. Джо — это Сталин, как его прозвали на Западе. План обнадежит и успокоит русских. Иное дело, что вторую часть плана им не следует сообщать. Зачем разочаровывать прежде времени. Генерал Маршалл, знакомя Черчилля с планом, сказал:

— Само собой разумеется, осуществить такую операцию — дело сложное. Потребуется время на подготовку. По нашим оптимальным расчетам, вторжение может произойти не раньше апреля будущего года. Адмирал Кинг и мистер Гопкинс согласны со мной. — Маршалл посмотрел на своих коллег. Они оба утвердительно кивнули головами. — Что касается ближайших задач, нам кажется, что пока следует держать противника в нервном напряжении, вызывать у него неуверенность с помощью военной хитрости и небольших рейдов. В этом отношении нам важно знать ваше мнение, господин премьер. Как вы думаете?.. Кстати, название «Следжхаммер»[24] очень удачно…

Уинстон Черчилль сидел за столом, обложенный грудой бумаг. Дымил сигарой. По обыкновению, он не выпускал ее изо рта. Совещание происходило в картографическом кабинете. Как опытный курильщик, премьер не стряхивал пепел — так гораздо вкуснее. Нужно большое искусство докурить сигару, не обронив пепел, невесомый и рыхлый, готовый упасть при малейшем неосторожном движении. Черчилль демонстрировал не только искусство курильщика, но и невозмутимое самообладание. Он умело скрывал охватившее его волнение.

— Я думаю, — сказал он, взяв осторожно двумя пальцами наполовину докуренную сигару, — думаю, что название в самом деле выбрано удачно… «Следжхаммер»… Хорошо. — Премьер предпочел начать с второстепенного. Не надо выдавать радости. Теперь можно сказать и о главном. С американским генералом легче найти общий язык, чем с Рузвельтом. — Я согласен с вами, что при всем нашем обоюдном желании мы не сможем подготовиться раньше будущего года, хотя, конечно, мы всеми силами должны форсировать события. Поступить иначе мы не имеем права, история не простит нам ни малейшего промаха. Русские тоже… Что касается рейдов, мы уже действуем в соответствии с планом. Напомню хотя бы рейд «Кэмпбелтоуна» в Сен-Назер. Одним ударом порт надолго выведен из строя.

У британского премьера не было ни малейшего желания форсировать события. Вообще-то пусть кто-то планирует, изучает, согласовывает «Следжхаммер». Русские убедятся сами, что подобное предприятие нельзя подготовить в течение двух-трех месяцев. Черчилль сделал вывод: «Следжхаммер» в бесконечных согласованиях сам себя похоронит. Тем не менее он спросил:

— Но если военная ситуация потребует немедленных действий? Предположим, капитуляция России, выход ее из войны. На жизнь надо смотреть трезво.

— Это мы предусматриваем, — ответил Маршалл. — Так же как и другой вариант. Смотрите следующую страницу… Как видите, здесь намечены чрезвычайные меры для немедленного открытия второго фронта. Они предусмотрены в двух случаях. Во-первых, если последует крах Германии — политический или военный. Представьте себе, что внутренние или внешние потрясения выведут Германию из войны. Ну, например, в Берлине произойдет переворот или русские добьются успеха. Второй случай — Россия оказывается на грани военного краха. Тогда мы должны ускорить наши действия и предотвратить крушение русского сопротивления.

Однако на военном совещании 14 апреля 1942 года премьер не высказал своей окончательной точки зрения. Разговорам о «Следжхаммере» он предпочитал действия в Северной Африке, на Балканах. Вот куда неплохо бы устремиться! На Балканы…

2
В начале лета 1942 года советские войска внезапно перешли в наступление на Харьков, оставленный ими в прошлом году. Этот контрудар оказался неожиданным не только для гитлеровского генерального штаба; британский премьер тоже недоумевал — откуда у русских войск, измотанных неудачами первого года войны, борьбой за Москву, взялись силы для такого удара? Черчилль в раздумье глядел на карту: харьковская операция застигла немцев врасплох. Если русские не выдохнутся, их действия в самом деле смогут изменить обстановку на Восточном фронте. Тогда волей-неволей придется думать о «Следжхаммере» — об открытии второго фронта…

Советское телеграфное агентство перечисляло населенные пункты, отбитые советскими войсками; занят Харьков, захвачены огромные трофеи, множество пленных. Наступление продолжается…

Но так же неожиданно на фронте вновь произошел перелом — немцы в свою очередь перешли в контрнаступление. Многотысячные советские армии, стиснутые с флангов, очутились в окружении танковых частей. Битва за Харьков закончилась поражением советских войск. По германским реляциям, немцы взяли в плен десятки тысяч бойцов. Видимо, у русских, предполагал Черчилль, не было ни резервов, ни снаряжения, чтобы выправить положение на Украине.

В те дни британский премьер получил личное послание Сталина. Он задавал все тот же вопрос — когда западные союзники намерены открыть второй фронт, в каком состоянии находится подготовка «Следжхаммера», нельзя ли принять меры к усилению замедлившихся поставок военных, материалов по ленд-лизу.

Уинстон Черчилль прочитал послание, и лицо его стало непроницаемым. Чего хотят русские? Отдать им все и самому остаться ни с чем?

Но это «все» было явным преувеличением: в минувший, самый тяжелый для Советской России год, когда она несла основное бремя войны, поставки по ленд-лизу составили меньше одной тысячной доли той помощи, которую американцы оказывали воюющим союзным странам в 1941 году.

Премьер попросил сводку о караванах, отправленных в Мурманск. Караваны шифровались буквами «PQ» — «PQ-1», «PQ-2»… Всего отправлено в Россию шестнадцать караванов морских кораблей. Это не так мало. Но результат? Русские продолжают отступать.

Уинстон Черчилль перечитал донесение агента Александра Скотленда… из Берлина. Чертовски ловок — стал майором германской армии! Присылает донесения из Цоссена — из немецкого генерального штаба, сам участвует в подготовке военных операций. Доверенное лицо Гальдера. Один такой осведомитель стоит нескольких оснащенных дивизий… Премьер перечитал приказ Гитлера. Он был датирован 5 апреля. В Лондоне Интеллидженс сервис получил его через три недели. Неплохо.

«Задача заключается в истреблении всего оборонительного потенциала, оставшегося у Советов, и в том, чтобы отрезать их насколько возможно от важнейших источников снабжения… На южном фланге форсировать прорыв на Кавказ… Мы должны попытаться достигнуть Сталинграда».

Харьковская операция только ненадолго отодвинула германское наступление. Старые прогнозы остаются в силе. Черчилль уже писал Рузвельту, просил дать американские корабли, чтобы перебросить войска поближе к Кавказу, их придется везти вокруг Африки, мимо мыса Доброй Надежды. Речь шла о восьмой бронетанковой и сорок четвертой пехотной дивизиях.

Сейчас корабли с войсками находятся где-то у берегов Южной Африки. Официально они предназначаются для Окинлека, командующего в Египте и Ливии. Но их можно использовать и на юге России. Все зависит от обстановки. Надо написать Сталину, предложить ему свои услуги — можно создать авиационные базы где-нибудь в районе Баку для английских военно-воздушных сил. Американцы тоже не против этого. В обмен за ленд-лиз и прочие военные услуги они уже требуют себе базы на советском Дальнем Востоке. Там русским угрожает Япония. Премьер располагает информацией: генерал Тодзио ждет сигнала — падения Сталинграда, Квантунская армия стоит наготове. Каждый намерен ухватить себе кое-что во время пожара…

Да, надо считаться с возможностью крушения Советской России. Вряд ли она устоит после падения Сталинграда! На всякий случай армию Вильсона, расположенную на Ближнем Востоке, надо подтянуть ближе к России, а в Индии тоже следует иметь хотя бы миллионную армию. Пусть она станет поближе к русским границам — где-нибудь около Афганистана… Игра стоит свеч, — прикидывал Черчилль.

А что касается второго фронта, надо вернуться к плану «Император» — короткий рейд на французское побережье. Можно остановиться на Дьепе. Это будет ответом на «крик души» России, если там дела пойдут очень плохо. Черчилля смущал и тревожил лишь предстоящий полет в Вашингтон. Необходимо встретиться с Рузвельтом, и в то же время здесь столько неотложных дел… Нет, нельзя тратить на морское путешествие такие горячие дни, лучше пересечь океан самолетом. Но в воздухе случайности бывают чаще, чем на земле…

Премьера охватило тягостное предчувствие, почти страх. Он уверял себя, что вовсе не боится смерти, дело идет о большем. Кто без него станет во главе правительства? Если произойдет несчастье, преемником Уинстона Черчилля должен стать только Антони Иден. Только ему можно доверить штурвал британского корабля в такую сложную военно-политическую непогоду…

Черчилль решил — сегодня же он встретится с королем и передаст ему завещание — надо быть предусмотрительным.

Беседа с королем в Букингемском дворце произошла накануне отъезда в Америку. Король всячески пытался рассеять тревожное настроение премьер-министра, но завещание принял. Среди прочих дел премьер поручил первому лорду адмиралтейства готовить караван в Мурманск и обеспечить его надежным конвоем. Черчилль покидал Лондон в разгар битвы в африканской пустыне — Роммель вел наступление на Египет. Это тоже вызывало тревогу. И все же нужно было лететь.

После двадцативосьмичасового полета британская летающая лодка опустилась на реке Потомак в Вашингтоне.

3
Если кто бывал в Глазго, несомненно знает эту таверну, стоящую на выходе из северной части порта. Приземистая, старая, с полукруглыми окнами. Ее никак нельзя миновать, выходя за ворота порта. Вместо вывески на стене изображен добродушный подгулявший моряк, с удивлением разглядывающий опустевшую кружку. Вероятно, поэтому и называют морской кабачок «Кружкой Джона» или просто «Кружка», чтобы было короче. Дело в том, что в таверне нередки случаи, когда иным посетителям трудно бывает произнести даже два слова кряду.

Чтобы попасть в зал, заставленный круглыми дубовыми столами, посетителю нужно сперва опуститься на две ступеньки ниже уровня мостовой. Две злополучные ступеньки тоже частенько служат непреодолимым препятствием многим подвыпившим посетителям кабачка. За две сотни лет, с тех пор как стоит таверна, по адресу ступеней были произнесены миллионы пьяных проклятий. Владелец таверны, кабатчик Мартин, потерявший ногу в Ютландском бою в прошлую мировую войну, своей деревяшкой, затянутой толстыми, лоснящимися ремнями, управляется так же ловко, как и здоровенными ручищами. Но все же надо отдать ему справедливость, Мартин очень редко пользуется деревяшкой, чтобы навести порядок в своем заведении. Она скорее служит для устрашения не в меру разбушевавшихся посетителей.

Рядом со стойкой кабатчика в зале стоит дубовая бочка, не такая большая, как в Гейдельберге, на ней нет площадки для танцев, но все же она поражает своими внушительными размерами. Так же как и ее гейдельбергская родня, бочка стоит пустая, но, говорят, когда-то из этой бочки пивал сам Нельсон. Точно этого никто не знает — бывал ли герой Трафальгарской битвы в этом портовом кабачке, но в честьнеустановленного события на стене в старинной раме висит портрет знаменитого флотоводца.

В тот вечер в «Кружке Джона», как всегда, было людно и весело. Не всем даже хватило места — иные сидели по двое на табуретах. Огонь еще не зажигали, и сумеречный свет проникал в окна, с трудом пробиваясь сквозь нависшую синеву табачного дыма. В таверне гудели, как на стадионе перед футболом. С началом войны кабатчик испытывал затруднения с добычей спиртных напитков. Появление в порту американских судов разрешило эту проблему. У американских парней всегда можно было достать ящик-другой отличного виски. С грехом пополам удавалось добывать и добрый эль. Посетители не могли обижаться на хозяина. Об этом говорили их веселые, порозовевшие лица.

В дальнем углу, сдвинув два столика, с самого обеда сидела подгулявшая компания. В воскресный день можно позволить себе такое удовольствие. Здесь были докеры и несколько моряков, уходящих в рейс. На мокром столе валялись раскиданные карты. Только что кончили играть в бридж. Кто-то сказал:

— Давайте сыграем еще один роббер. Джон, сдавай!

— Нет, мне всегда не везет.

— Чудак, это хорошая примета! У тебя будет счастливый рейс. Давай! Ну, хотя бы по пенсу за сотню.

— Нет, не хочу…

За столом загорланили старую смешную морскую песенку. Она перекинулась и на другие столы. Пели и хохотали над веселыми строфами. Кто не знал слов, повторяли припев. В кабачке собралось немало американских матросов. Откуда им знать старые английские песни? Пели про неунывающих моряков, терпящих бедствие в открытом море. Песенка была длинная, ее обрывали, и она возникала снова то там, то здесь, словно огонек, раздуваемый порывами ветра. Кто-то запевал:

Ну и погоду нам черт принес!
Только волны и ветер.
Все смешалось — и море и небо.
Будто дьявол, как бармен, взбивает коктейль
Из волн, облаков и тумана.
Постепенно вплетались новые голоса, и припев подхватывала вся таверна:

Ах, как жаль нам тех, кто остался на берегу,
Кто спит сейчас под пуховой периной!
Потом густой баритон начинал снова:
Ветер может сорвать у них крышу,
Они простудятся на сквозняке.
Еще хуже — получат насморк.
Ах, как жаль, ах, как жаль!
Ах, как жаль тех, кто не с нами.
Мачты гнутся в кромешной тьме,
Правым бортом черпнули мы воду.
Джона чуть не уволокло за борт,
Хорошо, что уцепился за планшир.
Ах, как жаль нам тех, кто остался на берегу.
Кто спит сейчас под пуховой периной!
Они могли бы испугаться насмерть,
Могли бы промочить себе ноги.
Ах, как жаль, ах, как жаль,
Как нам жаль тех, кто не с нами в открытом море!..
Песенка оборвалась на третьем куплете. Тот, что предлагал Крошоу сыграть еще роббер в бридж, сказал ему:

— А тебе, Джон, не придется черпать бортом воду? Имей в виду, там, в России, еще льды, не получить бы тебе ангину!..

— Ничего мне не будет. Не могу же я отказываться, раз предложили. Потом на море в самом деле спокойнее, чем на берегу. Здесь только расстраиваться и портить нервы. Вот сам увидишь.

Не сегодня-завтра докер уходил в море. Готовился большой караван в Мурманск с ленд-лизом, как называли грузы для Советской России. Крошоу-старшему предложили отправиться к русским, чтобы наблюдать там за разгрузкой судов. В Глазго на его место назначили стивидором Стефана Крейчи, того самого, который сейчас сидел за столом в грубом шерстяном свитере и подшучивал по поводу ангины. Они оба были одного возраста. Джон Крошоу познакомился с Крейчи в порту. Стали почти приятелями, но, конечно, не такими, как с погибшим Вильямом.

— Я не знаю, — продолжал Крошоу, — зачем мы переливаем из пустого в порожнее. Сначала мы разгружаем американские суда в Глазго, потом снова грузим и отправляем в Россию. На это идет уйма времени.

— Я добавлю еще другое, — вмешался один из докеров, сидевших за столом, — Вчера мы грузили «виллисы». Машины на одно судно, а запасные части к ним — на другое. Или возьмите орудия — стволы отдельно, лафеты отдельно. Ну, а если по дороге боши пустят на дно один пароход, предположим с лафетами, значит, стволы нужны будут русским, как яичная скорлупа повару? Так, что ли?

— Об этом самом я как раз и сказал инспектору, — ответил Крошоу. — Он приезжал из адмиралтейства.

— Что же он ответил? — спросил Крейчи.

— Что ответил? — Джон усмехнулся. — Сказал, что когда я стану первым лордом адмиралтейства, тогда он послушает моего совета. Короче, дал понять, что это не нашего ума дело. Я слышал, что он распорядился послать меня в Мурманск.

— В другой раз не будешь лезть не в свое дело.

Разговор за столом стал общим. Опорожненные бутылки и кружки развязали языки. Докеры спорили о том, что инспектор адмиралтейства считал не их ума делом.

— На месте Джона Крошоу я тоже пошел бы в Мурманск, — стараясь перекричать шум таверны, утверждал один из собеседников.

— Хоть сейчас! Русским парням надо помогать по-настоящему. Не понимаю, чего мы волыним со вторым фронтом.

Сосед Джона говорил, не слушая других. Ему нужно было обязательно высказать свою мысль вслух. Он сказал:

— Насчет бошей ты, Стефан, совсем не прав. Теперь ни одна их подводная лодка близко не подойдет к каравану. Джон будет плыть спокойненько, как в мирное время. Слыхали, что из Америки пришел целый флот во главе с «Вильсоном»? Я вам скажу — линкор что надо! Американские корабли будут сопровождать караваны в Мурманск. Вот скоро увидите, какой караванище уйдет из Англии…

Кто-то, наиболее осторожный и, может быть, более трезвый в компании, предостерег говорившего:

— Не болтай лишнего — в таверне тоже могут быть длинные уши…

На предостережение никто не обратил внимания. Все были разгорячены спором.

— Так или иначе, — сказал Крейчи, — но это безобразие, что, пока мы переваливаем грузы из трюма в трюм, в порту собралось десятка три пароходов. Только в одном Глазго. Они давно могли быть в Мурманске. Джон молодец, что он согласился плыть к русским. Выпьем за здоровье Крошоу, за счастливое плавание!.. Ты, Джон, обязательно от моего имени пожми руку первому русскому, которого встретишь там на берегу. Обещаешь?.. От моего имени.

— От меня тоже!

— А почему не от меня? От всех нас!..

— Да, пусть Джон сделает это от всех докеров Глазго!..

— Не забудь, Джон, сказать, что они молодцы и хорошо дерутся на фронте…

Выпили за Джона Крошоу, за его счастливое плавание, за русских, за второй фронт. Вспомнили, что не допели начатую песню, и, притопывая, ударяя по столу в такт кулаками, запели:

Вот новая напасть — заклинило румпель-тали,
Девятым валом сорвало руль.
Но ничего, если корабль наш пойдет ко дну,
У нас есть еще шлюпки и весла.
Мы выходили не из такой напасти.
Но как нам жаль тех, кто остался на берегу!
Как станут они утром вылезать из-под одеяла!
Ах, как жаль, ах, как жаль,
Как нам жаль тех, кто всю жизнь спит в теплой постели.
Покидая таверну, докеры сообща преодолели две злополучные ступени и, нетвердо держась на ногах, разбрелись по домам. Джон пошел на корабль. Он жил на пароходе уже несколько суток. Со дня на день он должен уйти в море. Полли думает небось, что ее Джон давно уже в рейсе. Она приезжала на той неделе в Глазго. Конечно, всплакнула, но держалась все-таки молодцом. Докер замурлыкал песенку, которую пели в таверне: «Ах, как жаль нам тех, кто остался на берегу…»

Поднявшись на палубу, Крошоу вспомнил, что не сказал самого главного Крейчи. Раз Стефан стал на его место, пусть он следит, чтобы корабли грузили комплектом, а не так — лафеты отдельно, стволы отдельно. Стивидор обязан следить за порядком. Пусть никто не говорит, что это не его ума дело. На его месте Вильям сказал бы то же самое… Да какого черта волынят со вторым фронтом!

Джон решил снова пойти на берег.

У трапа вахтенный задержал Крошоу — капитан запретил уходить с корабля. Возможно, ночью будут сниматься.

— Мне обязательно надо повидать Стефана Крейчи… — пьяно возразил Джон. — Почему это не нашего ума дело? Почему? Я ему только скажу и вернусь. Мне больше там нечего делать, — Мысли докера путались, он тяжело шевелил языком. Джон Крошоу давно не был так пьян.

— Эге, друг! Да ты уже тепленький! Небось заглянул в «Кружку Джона» и опять туда тянет… На кого ты ворчишь? Понимаешь меня — капитан запретил.

Вахтенный шутливо и добродушно говорил с Крошоу., В душе завидовал — вот хорошо набрался! А Джон не хотел уступать:

— Но я же вернусь. На мачте еще не подняли отходного флага… Или ты думаешь, что я не хочу плыть к русским?.. Как бы не так! Я только скажу Крейчи насчет погрузки… А второй фронт открывать надо, и чтобы без дураков… Скажи, отходные еще не подняли?

Вахтенному надоело убеждать пьяного.

— Отходные поднимают в мирное время. Сейчас незачем распространяться, когда кто уходит… Иди спать. Завтра поговорим о втором фронте.

Даже в нетрезвом состоянии Джон Крошоу оставался покладистым и добродушным. Столкнувшись с неодолимым препятствием в лице вахтенного, Джон смирился и, послушав совета, отправился в кубрик, продолжая бормотать что-то о втором фронте.

4
Предчувствия, одолевавшие Черчилля перед полетом в Штаты, едва не оправдались самым катастрофическим образом. Глава британского кабинета провел всего один день в Вашингтоне и вылетел в Гайд-парк, где отдыхал президент в своем имении. Вообще в эту поездку Уинстон Черчилль чувствовал себя в роли шахматиста, попавшего в тяжелый цейтнот. Он торопился в Лондон успеть к началу затеянной им большой игры. Но и здесь, на американском континенте, премьера задерживали важные, совершенно неотложные дела. Прежде всего его заботила проблема «Тюб Эллоиз» — атомной бомбы, которую готовят американские физики под руководством знаменитого Нильса Бора, бежавшего из оккупированной Дании.

Посадка в Гайд-парке прошла неудачно: тяжелая машина едва не скапотировала. На аэродроме все замерли — еще секунда, и воздушный корабль превратится в груду изуродованного металла. Непостижимо, как пилоту удалось выровнять самолет? Черчилль вышел бледный от пережитого страха, но быстро овладел собой и пошел к Рузвельту. Президент сидел за рулем автомобиля и не выходил из кабины: последнее время ноги совсем перестали слушаться. Он, дружески улыбаясь, приветствовал гостя и усадил его рядом с собой.

— Могу вам сказать, дорогой Уини, вы родились под счастливой звездой! — Президент, забыв об окружающих, фамильярно назвал Черчилля так, как называл его только наедине. — Я чуть не умер от испуга за вас.

— Я мог бы умереть не только от испуга, — сказал Черчилль. — Но, как видите, все обошлось благополучно.

— Знаете что? — предложил Рузвельт. — Давайте немного рассеемся после этого неприятного эпизода. По дороге в Гайд-парк я покажу вам великолепную картину Гудзона. Это немного в сторону. Уверяю, вы никогда в жизни не видели более величественного пейзажа!

Ехали вдвоем — Черчилль и Рузвельт. Президент сидел за рулем. Остальные машины шли сзади. Первозданная, суровая панорама Гудзона в самом деле поражала своим величием. Дорога шла над обрывом. Глубоко внизу река величаво несла свои воды, похожие на остывающее серебро. Но и здесь неприятности, словно рок, преследовали британского премьера. Он пережил страшный момент, когда машина вдруг повисла над головокружительным обрывом. Рузвельт каким-то чудом сумел удержать ее на самом краю.

— Ничего, ничего!.. Все будет в порядке, все будет в порядке, — повторял он, впившись в ручной тормоз и задним ходом пытаясь вывести машину на узкую дорогу.

Передние колеса остановились у пропасти. Сквозь стекло кабины, точно из окна самолета, Черчилль увидел спадавшие уступами скалы, верхушки сосен, растущие глубоко внизу на берегу Гудзона. Холодок пробежал по спине премьера. Машина взревела и подалась назад. У Черчилля вырвался вздох облегчения.

К тому времени, когда остальные подоспели к месту происшествия, все действительно было в порядке. Рузвельт вытер платком выступивший на лбу пот. Его британский гость выбрался из кабины, подошел к обрыву и осторожно заглянул вниз. Только сейчас в полной мере ощутил Черчилль опасность, от которой избавился вместе с Рузвельтом. До подножия скал было несколько сот футов. Попробовал шутить:

— Не слишком ли много для двух государств потерять руководителей в одной катастрофе?!

— Провидение за нас, — набожно возразил Рузвельт. — В этом я вижу доброе предзнаменование. Господь бог нам поможет благополучно миновать пропасть, в которую тянет нас Гитлер.

Но пропасть войны все еще грозила поглотить Черчилля. На другой день после приезда в Гайд-парк Черчилль получил шифрограмму — Тобрук капитулировал. Роммель взял в плен двадцатипятитысячный гарнизон. Это поразило как громом — ведь только накануне вечером Окинлек прислал утешительную телеграмму — гарнизон крепости достаточно силен, продовольствия хватит на девяносто дней, вооружения тоже достаточно. Из Штатов в Тобрук на быстроходных судах отправили сотню пушек и триста танков «Шерман». Они не поспели к развязке. Катастрофа наступила раньше.

Тобрукский гарнизон сдался противнику, располагавшему вдвое меньшими силами. Теперь войска Роммеля находились в нескольких переходах от Каира. Немцы подходили к дельте Нила. Итальянское радио передавало: Муссолини готовится к поездке в Африку, чтобы участвовать в триумфальном вступлении в Александрию.

Фатальные неудачи преследовали Черчилля. За последние сто дней он потерял значительную часть империи на Дальнем Востоке. Потеряны Малайя, Сингапур, Бирма, и вот неудачная битва в пустыне, которая завершилась падением Тобрука. Теперь все висело на волоске, как он сам вчера висел над Гудзоном… К довершению неприятностей, Идеи молнировал из Лондона — Джон Уорлд Милн готовится внести в парламент вотум недоверия правительству. Оппозиция намерена использовать военные неудачи и отсутствие премьера в Лондоне. Власть может ускользнуть из рук Черчилля. Не самое ли это страшное?

Черчилль заторопился. Обстановка настоятельно требовала его немедленного возвращения в Англию. Скомкав переговоры, британский премьер вылетел из Вашингтона. Договориться с Рузвельтом удалось лишь об одном — в Соединенных Штатах решено строить атомный завод. Секрета атомной бомбы американцы ему не открыли, но Черчилль надеялся, что все же удастся извлечь пользу из этого смертоносного оружия.

Премьер вернулся в Лондон в тот день, когда из Исландии вышел в море караван судов, предназначенных для России. Это был самый большой караван, отправленный во время войны в русский порт Мурманск. В переписке британского адмиралтейства он шифровался знаками «PQ-17».

5
Еще в апреле сорок второго года на главную базу британского военно-морского флота в Скапа-Флоу пришла американская эскадра во главе с линейным кораблем «Вашингтон». Вместе с линкором пришли в Европу два тяжелых крейсера, мощный авианосец «Уоси» и шесть эскадренных миноносцев — не чета тем старым коробкам, что были получены англичанами в обмен на заокеанские базы.

Черчилль не раз обращался к американцам с просьбой прислать эскадру для усиления британского флота в северных подах. Он жаловался, что германские подводные лодки, действующие методом «волчьей стаи», приносят большие и невосполнимые потери, срывают поставки американского вооружения в Европу. Британских военно-морских сил хватает только на нужды собственной обороны, и он, Черчилль, не в состоянии обеспечить надежным конвоем те караваны, которые идут к русским в Мурманск. Рузвельт согласился с премьером.

С приходом американской эскадры Черчилль вздохнул свободнее — соотношение сил на северном военно-морском театре резко изменилось в его пользу. Теперь кое-что можно выделить для операций на Мадагаскаре.

В переговорах с Рузвельтом Черчилль никогда не упоминал о мадагаскарской операции. Это было его частным делом, и он полагал, что американцев незачем раньше времени посвящать в такие детали. Возможно, что мадагаскарская операция в ходе войны будет иметь частное значение, но британский премьер придавал ей серьезное значение с точки зрения возможных перспектив. Этот французский остров у восточного побережья Африки остался после капитуляции Франции в руках петэновского правительства. Но его в любой день могут захватить немцы. Тогда он превратится в германский опорный пункт на британских коммуникациях. Ведь путь в Индию, на Ближний и Дальний Восток теперь лежит вокруг Африки и неизменно мимо острова Мадагаскар. Поэтому лучше всего иметь остров в своем распоряжении.

С точки зрения событий в России Мадагаскар тоже мог иметь немаловажное значение. Для Черчилля это было политикой дальнего прицела. В том случае, если падет Сталинград и Гитлер вторгнется в русское Закавказье, военная обстановка потребует незамедлительных действий. И тогда захолустная морская дорога вдоль африканского континента превратится в большую столбовую дорогу к юго-восточной России.

Генерал де Голль назойливо предлагал свои услуги в оккупации Мадагаскара. По многим соображениям премьер отклонил предложение де Голля, точнее — не сказал ни да, ни нет, решив провести оккупацию только силами английских войск.

В конце апреля скоростной конвой с штурмовыми войсками вышел в направлении порта Диего Суарес, места решающей схватки за Мадагаскар. Де Голль, успокоенный обещанием, что в нужный момент его поставят в известность, спокойно пребывал в отеле «Рембрандт». А в это время на рассвете 5 мая передовые отряды штурмового десанта ворвались в Диего Суарес и завязали бой за овладение портом. Ближе к полудню все было кончено. Вишийский губернатор Мадагаскара приказал французским войскам прекратить сопротивление.

Премьер с вечера не покидал картографического кабинета. Он нетерпеливо расхаживал от одной карты к другой и требовал, чтобы ему непрестанно доносили о положении на острове. Через полчаса после капитуляции Мадагаскара Уинстон Черчилль уже знал об этом событии. Премьер грузно шагнул к столу, энергично потер руки. Мадагаскар под контролем британских вооруженных сил! Рузвельт и не предполагает, что он помог ему выполнить мадагаскарскую операцию.

К концу июня значительные силы британского военно-морского флота, усиленные американской эскадрой, сосредоточились между Исландией и побережьем Норвегии. Здесь проходила морская трасса на Мурманск. Караваны «PQ» поднимались в северные широты и тайком от немцев проходили к русскому берегу. На этот раз готовилась переброска крупнейшего за время войны каравана «PQ-17» в составе тридцати четырех грузовых кораблей. Москва бомбардировала Лондон шифровками с запросами, когда наконец пойдут военные грузы. В Москве было хорошо известно, что в английских портах сосредоточилось больше сотни груженых пароходов, готовых к отправке в Мурманск. Черчилль сам ответил Сталину, еще перед отъездом в Штаты. Он телеграфировал — следом за «PQ-17» пойдут другие караваны. Произошла только временная заминка. Сейчас на северной трассе сосредоточиваются крупные военно-морские силы союзников. Пусть Сталин не беспокоится…

И в самом деле, десятки военных кораблей, сосредоточенных на севере, гарантировали безопасность морского каравана. Один только конвой грузовых пароходов состоял из шести эскадренных миноносцев, двух кораблей противовоздушной обороны, нескольких подводных лодок и десятка мелких быстроходных, хорошо вооруженных судов.

Силы поддержки состояли из четырех британских и американских крейсеров и трех эскадренных миноносцев. Ими командовал контр-адмирал Гамильтон.

Кроме того, в непосредственной близости от каравана на западе крейсировали тяжелые линкоры «Герцог Йоркский» и «Вашингтон», авианосец «Викториес», три крейсера, большая флотилия эскадренных миноносцев. Значительная группа — одиннадцать русских и английских — подводных лодок дислоцировалась вдоль северного побережья Норвегии. Их командирам поставили задачу — в случае появления противника, в частности линкора «Тирпиц», решительно атаковать вражеские корабли и предупредить главные силы о действиях германского флота.

В общей сложности для охраны морского каравана в Мурманск сосредоточилось свыше пятидесяти боевых кораблей. Они бы могли принять бой чуть ли не со всем германским военно-морским флотом. Как выяснилось позже, силы англо-американского военного флота, сосредоточенные вокруг каравана, в пять раз превышали мощь фашистской эскадры, выступившей против торговых судов, направлявшихся в Мурманск.

Караван торговых и военных судов — целый флот в составе почти ста вымпелов — вышел из Исландии 27 июня 1942 года. Уже в море капитаны грузовых судов вскрыли запечатанные пакеты. В приказе был указан маршрут — подняться в северные широты, обойти с севера остров Медвежий, после чего направиться в Мурманск.

Только командующий силами прикрытия контр-адмирал Гамильтон получил пакет иного содержания. Ему предписывалось не плыть дальше острова Медвежий, который расположен между Шпицбергеном и северными берегами Норвегии.

6
К пирсу подкатил «джип», набитый американцами. Солдаты теснились в машине, как сардины в консервной банке. Водитель лихо затормозил у трапа и весело крикнул:

— Здорово, лаймы! Что нового на белом свете?.. Вываливайтесь, ребята, дальше не повезу, — повернулся он к своим пассажирам.

Солдаты выбрались из машины и присоединились к группе, стоявшей на берегу возле борта «Ланкастера».

Лаймы — лимоны, шутливое прозвище английских моряков, которым их окрестили американцы. На севере моряков пичкали лимонным соком, чтобы не пристала цинга. С парохода ответили:

— Сам ты недозрелый лимон! Одичали здесь, как койоты… Может быть, слышали — третий год идет война с Гитлером. Последняя новость!

Кто-то добавил:

— Откуда им знать. Лапают исландских девок, вот и вся война…

На пароходе засмеялись, но с берега добродушно парировали шутку:

— То-то вы крепко воюете! Говорят, Монтгомери занял Берлин…

Джон Крошоу стоял, облокотившись о планшир, и сверху глядел на толпившихся американских солдат, которые от нечего делать собрались на берегу. Ему тоже хотелось принять участие в словесной перепалке, но он как назло не мог сразу придумать хлесткой фразы. Вот если бы был здесь Вильям!.. Он бы любого заткнул за пояс. В карман за словом не лазил. Все же Джон крикнул:

— Не надоело вам здесь кормить комаров?

— Кому — нам? — Джону ответил водитель «джипа», сидевший в кабине. — Да знаешь ли ты, большая голова, что мы отдаем комарам больше крови, чем вы на втором фронте!

Джон не нашелся что ответить, но его поддержал кочегар, который тоже протиснулся к борту:

— А ты приезжай сам. Будем воевать вместе. Бьюсь об заклад, что не такой уж ты храбрый!

Матрос, стоявший справа от Джона, тот самый, который нес вахту у трапа перед уходом из Глазго, добавил насмешливо:

— Уж не думаете ли вы, что Исландия и в самом деле передовые позиции? Глядите, как бы рыбаки вас не прогнали отсюда. Не пугайте им рыбу.

Разговор, начавшийся в шутливом и добродушном тоне, грозил перейти в обидный спор, полный взаимных упреков и желчных уколов. Американские части высадились в Исландии в прошлом году и с тех пор прочно обосновались на этом уединенном острове. Жители протестовали, но американцы с этим не считались и не собирались покидать остров. На это и намекал матрос, ввернувший фразу о рыбаках. Но разгоравшийся колючий спор вдруг погас сам собой.

— Хелло! — крикнул кочегар с парохода. — Вместо того чтобы болтать, угостили бы нас чем-нибудь таким, что покрепче лимонного сока! Или сами уже всё выпили?

— На наш век хватит. — Шофер с «джипа» сунул под сиденье руку и извлек бутылку виски. — Спускайтесь сюда!

На берег матросам сходить не разрешалось. Достали линь и спустили на берег. Солдаты подвязали пару бутылок. Осторожно, чтобы не разбить о борт, вытянули бутылки на палубу.

Пили прямо из горлышка. Джону тоже досталась пара хороших глотков. В американском «джипе» оказался изрядный запас бутылок. Солдаты, засунув под погоны пилотки, запрокинув головы, пили за здоровье английских моряков, а когда на «Ланкастере» опорожнили все посудины, с помощью того же шершавого линя им отправили новое подкрепление. Расстались друзьями, когда уже завечерело и холодное, желтое солнце скрылось за обрывистым мысом.

Из Исландии ушли, простояв в порту немного больше суток. Караван собрался в открытом море и тронулся в путь, растянувшись от горизонта до горизонта. Его окружили военные корабли.

Караван поднимался все выше к северу, море было спокойно-не больше трех баллов, но ветер менял направление против часовой стрелки, и это предвещало перемену погоды.

«Ланкастер» шел в середине каравана. С его палубы хорошо были видны сухогрузные пароходы, идущие гуськом один за другим, угадывались и военные корабли, едва различимые на фоне пасмурного мутного неба. Стал накрапывать мелкий, колючий дождь, и матросы натянули поверх бушлатов брезентовые венецерады[25]. Джон Крошоу и на судне продолжал выполнять обязанности стивидора. Вместе с боцманом они только что поднялись из трюма, где проверяли грузы. Кое-что подправили, принайтовали, чтобы на случай шторма тяжелые ящики не стали бы «гулять» как им вздумается. Ведь даже неподвижные стволы орудий, уложенные в самом низу, чуть взбунтуется море, могут превратиться в таранящих, осатаневших от ярости быков. Это — если недосмотреть и не закрепить их вовремя.

Боцман приложил руку к прищуренным глазам и посмотрел вокруг.

— Прямо плавучий Манчестер! У нас в Манчестере вот так же дымятся трубы. Куда ни глянь! Здесь их не меньше. — Боцман с четверть века бродил по морям, но, как встарь, говорил: «У нас в Манчестере». — А ты откуда — из Глазго?

— Нет. До той войны жил в Шотландии. Теперь опять там поселился. Сам я из Лондона.

Боцман еще раз глазами обвел горизонт.

— С полсотни вымпелов будет. Охрана надежная. Рейс будет спокойным. Не то что раньше. Плывешь как на пороховой бочке. Того и гляди взлетишь на воздух… Ну, пошли заканчивать. К ночи как бы не засвежело.

Моряки отправились проверять палубный груз, расклинивая, найтуя, проверяя крепления.

Ночью, как и ожидали, поднялся шторм, но рейс продолжался благополучно. А на другой день, в разгар шторма, на «Ланкастере» случилось несчастье.

Северный ветер поднял крутую волну, пароход зарывался носом, его раскачивало, как на качелях, и в это время раздался крик, прорвавшийся сквозь грохот шторма:

— Человек за бортом!..

Джон Крошоу перебегал в это время с полубака на верхнюю палубу. Он едва увернулся от тяжелого вала, обрушившегося на судно. Крошоу заметил, как что-то мелькнуло и воздухе и исчезло за бортом.

— Человек за бортом! Остановите машины!

Нервно звякнули звонки машинного телеграфа. Матросы на палубе бросились к борту. В кипении волн Крошоу успел разглядеть человека, но он тотчас же исчез. Торопливо начали вываливать шлюпку, ветер помогал срывать брезент. Кто-то видел, как произошло несчастье. Это марсовый не удержался на мачте и упал вниз.

— Стопорите ход! — взволнованно и нетерпеливо крикнули в рулевую рубку, хотя судно уже начало медленно терять скорость. На мостике появился капитан. Вахтенный помощник что-то взволнованно доложил. Капитан поднял голову, прикинул высоту, с которой упал моряк, взглянул на море.

— Пятьдесят футов… Шторм восемь баллов… Говорите — ударился еще о планшир? Спасать бесполезно. Отставить! Полный вперед!

Вновь зазвенел телеграф. «Ланкастер» стал набирать ход. Матросы на палубе сняли шапки.

— Может быть, капитан прав, — угрюмо проговорил боцман. — Бедняге уже ничего не поможет. Упокой господи его душу!

Моряки перекрестились.

— Все же надо бы спустить шлюпку. — Крошоу готов был сам броситься за борт. Нечто подобное испытывали и другие матросы.

Боцман вступился за капитана. Он цедил слова, не выпуская из зубов короткой трубки. Но и боцман избегал глядеть в глаза товарищам…

— Капитан знает, что делает, — сказал он. — Его два раза уже топили подводные лодки. Кому охота в третий раз получать немецкую торпеду под брюхо. Это война, брат. В войну нельзя останавливаться на месте, даже если человек падает за борт… Не будь конвоя, немцы уже сейчас начали бы нас щипать. А до Мурманска топать и топать…

Штурвальный сказал:

— Сегодня на вахте мне почудилось, будто где-то лает собака. Я так и знал, что будет несчастье.

— Довольно тебе каркать! Тошно и без твоих разговоров. Скорей бы пройти эти проклятые места. — В глазах пожилого матроса мелькнул страх: кто не знает, что лай собаки, услышанный и открытом море, предвещает несчастье.

Матросы стояли с наветренной стороны, укрывшись от порывов штормового ветра за палубной надстройкой с машинным пиком. Из люка тянуло теплом и отработанным маслом. Заговорили о морских приметах. Тот же матрос, которому почудился собачий лай, добавил:

— Он постоянно ходил и насвистывал — вот и насвистел шторм на свою голову.

Все знали, о ком говорит суеверный моряк. Сразу после чьей-то смерти у моряков не принято называть имя погибшего.

Рейс продолжался. Грузовые корабли жались одни к другому, но не настолько, чтобы стать густой мишенью для вражеских торпедных аппаратов. Миноносцы, линкоры, крейсеры надежно несли охрану каравана. Порой они совсем близко подходили к пароходам, словно подбадривали; потом легко их обгоняли и вновь исчезали за горизонтом. А вскоре появлялись опять, похожие на заботливых сторожей-овчарок, оберегающих стадо.

Шторм начал стихать на другой день. Волны угомонились и перестали щетиниться пенистыми гребешками. Арктические дни стояли предлинные, и солнце лишь ненадолго исчезало за горизонтом, будто скользило на небольшой глубине вдоль поверхности пепельно-серого, неприютного моря. Так шли еще двое суток. Матросы, опасаясь испытывать судьбу, не высказывали вслух надежду, что плавание закончится благополучно. Но теперь каждый думал об этом. Караван скоро должен миновать остров Медвежий, там уж и «Тирпиц», германский рейдер, не будет страшен. Говорили, что он притаился где-то в норвежских фиордах.

Теперь, когда караван прошел большую половину пути, каждому хотелось думать, что, может быть, марсовый, упавший за борт, останется единственной жертвой этого рейса…

Погода стала проясняться. В белесом небе, будто отражавшем льды и снега близкой Арктики, прошли два самолета. На большой высоте они покрутились над караваном и повернули к берегам Норвегии. А видимость была такая, что корабли на шифере моря виднелись, как на раскрытой ладони. Уж лучше бы шторм, спасительный мрак, чем этот призрачный свет бесконечно длинного арктического дня.

Первый раз германские самолеты налетели утром первого июля, когда караван находился в трехстах милях севернее Норвегии. Германским летчикам удалось потопить одно судно. Воздушная торпеда ударила в переднюю часть корабля. Пароход словно зарылся носом в волны и ушел под воду. Но еще мучительно долго над поверхностью моря виднелись мачты, сокращаясь в размерах, и казалось, будто пароход продолжает плыть под водой.

В течение дня было еще два налета, но огонь зениток не позволил самолетам-торпедоносцам подойти близко к каравану. Корабли пробивались на восток, к Мурманску.

Караван «PQ-17» уже прошел около сотни миль на восток за остров Медвежий. На основе приказа контр-адмирал Гамильтон давно должен был повернуть обратно. Но в такой обстановке Гамильтон не решился покидать караван. Это значило оставить его на произвол судьбы.

Следующий день прошел в отражении воздушных атак. К вечеру немцы потопили еще три парохода. Один переломился надвое и затонул со всей командой. Экипажи других потопленных пароходов удалось снять. Но весь караван, сопровождаемый эскортом военных судов, упрямо продолжал идти на восток. Британские и советские моряки — в составе караванов шло несколько советских кораблей — продолжали бороться за жизнь, за груз, предназначенный для Советского Союза.

Ночью командующий силами поддержки контр-адмирал Гамильтон получил новое предписание из британского адмиралтейства. Шифрограмма напоминала приказ морского лорда — боевым кораблям не заходить восточнее острова Медвежий, который расположен между Шпицбергеном и северными берегами Норвегии. Контр-адмирал ответил — он находится в ста пятидесяти милях восточнее Медвежьего. Противник атакует караван с воздуха. Единственная возможность сохранить грузовые корабли — остаться при караване.

Утром третьего июля контр-адмирал получил новую радиограмму с категорической пометкой «немедленно». Приказ исходил от первого морского лорда, начальника штаба. В нем было сказано:

«9 часов 11 минут 3.7.42 г. Отряду крейсеров отступить на запад с большой скоростью».

Контр-адмирал Гамильтон заподозрил ошибку, запросил штаб, недоумевая, правильно ли он понял шифрограмму. Оставить сейчас караван — это невозможно.

В Лондоне, в адмиралтействе, вероятно, нервничали. Через несколько минут пришло подтверждение:

«9 часов 23 минуты 3.7.42 г. Ввиду угрозы со стороны надводных кораблей противника, каравану рассредоточиться и самостоятельно идти к русским портам». И снова: «Отряду крейсеров отступить на запад с большой скоростью».

Дополнительно контр-адмирал принял сообщение — германский линкор «Тирпиц» покинул Тронхейм и взял курс на северо-восток. Но едва ли это могло иметь какое-либо значение. Гамильтон знал: северо-западнее Медвежьего, примерно в ста пятидесяти милях от острова, находятся тяжелые корабли под командованием адмирала Тови. В составе эскадры американский линкор «Вашингтон», британский «Герцог Йоркский», эскадренные миноносцы, крейсеры, наконец, авианосец «Викториес». Их огневая мощь намного сильнее «Тирпица», они могут померяться силами и не с таким противником. Гамильтон недоумевал. Тем не менее он отдал приказ своим кораблям: «Отряду крейсеров повернуть на запад».

Страх охватил моряков торговых судов, когда они увидели крейсеры, уходящие вдруг на запад. Теперь пароходы становились совсем беззащитными при воздушных налетах.

А наперерез каравану шли германские подводные лодки.

Как выяснилось позже, в адмиралтействе никто не мог ответить, откуда поступила информация, что «Тирпиц» и сопровождающие его корабли именно 3 июля вышли из Тронхейма. В действительности события развивались совершенно иначе.

Только 5 июля, то есть через два дня, командующий германскими военно-морскими силами адмирал Дениц узнал, к своему удивлению, что силы поддержки британского военно-морского флота покинули караван. Тогда и приказал он «Тирпицу» покинуть базу в Альтфиорде.

В тот же день советская подводная лодка командира Лунина атаковала в море германский линкор. Атака прошла удачно. «Тирпиц» не успел увернуться от направленных в него торпед. Подбитый германский линкор не мог следовать дальше. К исходу дня он повернул обратно к норвежскому берегу.

Тем временем торговые суда, входившие в состав каравана «PQ-17», стали легкой добычей подводных лодок и самолетов. Началась безнаказанная охота. Всего было потоплено двадцать три парохода. Лишь некоторым кораблям удалось укрыться у замерзшего побережья Новой Земли. Оттуда они поодиночке пробирались в Мурманск.

Британский флот, подкрепленный американской эскадрой, не вступая в соприкосновение с противником, ушел на базу в Скапа-Флоу…

Непонятные действия британского адмиралтейства стоили жизни сотням английских моряков. Движение караванов в северные порты России остановилось. После катастрофы с «PQ-17» британское адмиралтейство предложило отказаться от арктических караванов по крайней мере до тех пор, пока не растают паковые льды и не кончится полярный день. Это может быть только в ноябре — декабре.

Что же касается того — кто именно в адмиралтействе был виновен в гибели каравана, так и осталось неясным.

…Английский стивидор Джон Крошоу, направляющийся с караваном в Мурманск, стоял на палубе «Ланкастера»; когда услыхал тревожный голос, доносившийся с полубака., Вахтенный матрос, «смотрящий вперед», взволнованно крикнул:

— Конвой уходит!.. Крейсеры повернули назад!

Тревога, страх, почти паника охватили команду. Что же случилось? Их бросают на произвол судьбы! Может быть, предатели… Моряки безмолвно стояли на палубе и тоскливо глядели вслед удалявшимся кораблям. Они уходили на большой скорости. Капитан приказал повернуть на север. Теперь единственное спасение было в том, чтобы рассредоточиться. Если удастся затеряться в морских просторах Арктики, то… Но в отраженном сиянии арктического дня корабли были хорошо видны.

Последнее, что ощутил докер, был упругий толчок, поднявший его на воздух. Взрыва он не слышал. И еще в памяти сохранилась корма парохода с развевавшимся красным флагом, с золотыми серпом и молотом.

Очнулся Крошоу от обжигающей жидкости, которая проникла в глотку. Он открыл глаза и застонал. Докер лежал в незнакомой кают-компании на кожаном диване, и двое людей растирали его спиртом. Третий осторожно вливал спирт в рот.

— Очнулся, — сказал один. — Счастливо для него обошлось…

— Пока счастливо, — поправил второй. — Нам еще надо добраться до дому. — Потом, обращаясь к английскому моряку, сказал: — Нас с тобой предали, приятель… Но мы еще выгребем! О’кей?..

Джон Крошоу не понял: говорили по-русски. Но он слабо кивнул головой и тихо ответил:

— О’кей!..

Джон Крошоу, спасенный советскими моряками, оказался единственным из команды «Ланкастера», который уцелел после попадания германской воздушной торпеды.

Глава десятая

1
Маленький Бен, агент Бюро Стратегической информации, занимался делом, смысла которого сам как следует не понимал. Он готовил побег французского генерала Жиро. Это имя Стивенсу ничего не говорило. Бен знал только, что перед капитуляцией Франции, когда немцы прорвались к Седану, какой-то командующий армией генерал Жиро угодил в плен к немцам. Рассказывали, что его накрыли где-то во Фландрии вместе со всем штабом, как воробья шапкой. Жиро рассчитывал, что штаб его армии находится в глубоком тылу, а утром, во время завтрака, к нему вошел немецкий офицер и, козырнув, предложил генералу следовать за собой.

Генерал Жиро был в плену второй год. Он жил в Кенигштейне, в замке на Эльбе, под Дрезденом, в лагере пленных генералов.

Но и эти скудные сведения о французском генерале бывший джимен получил несколько позже. Мистер Доновен, медлительно-добродушный шеф американской разведки, тоже не мог сказать ничего толкового о генерале Жиро, когда поручил Стивенсу это задание. Бен знал манеру старого разведчика — заставлять сотрудников начинать дело с азов, а самому прикидываться, будто он ровным счетом ничего не знает. Доновен вызвал Стивенса и лениво сказал ему:

— Займись-ка, Малыш, французским генералом Жиро. Мы должны помочь бедняге выбраться из немецкого плена. Подумай, как это сделать…

Легко сказать — подумай… Генерал находился в плену под Дрезденом, а Стивенс на юге Франции. К тому же Бен ничего не знает о генерале… Тем не менее через несколько дней Стивенс подробно доложил Доновену обо всем, что касалось французского генерала Жиро.

Смущаясь и переминаясь с ноги на ногу, Беи выложил на стол перед шефом кучу фотографических снимков. Он вырезал их из старых журналов. Последний снимок был сделан уже во время войны. Генерал Жиро сидел над картой среди офицеров. Он застыл с карандашом в руке, недовольно подняв голову, словно его внезапно оторвали от важной работы. Был он высок, худощав, с длинными, отвисшими усами и, несомненно, выглядел значительно моложе своих лет. Как выяснил маленький Бен, генералу Жиро сейчас было шестьдесят три года. Вообще-то говоря, он несколько староват для того, чтобы совершать такой дерзкий побег. Но Бен сообщил Доновену, что Жиро не первый раз попадает в плен к немцам. В первую мировую войну он дрался под Шарлеруа. Тогда французы проиграли генеральное сражение. Раненный в бою, Жиро попал в плен и бежал из немецкого госпиталя. Скрываясь, он работал в Бельгии цирковым артистом. Маленький Бен сделал вывод — не может быть, чтобы генерал начисто забыл свою, хотя и временную, профессию акробата. Стивенс надеется, что Жиро сумеет без посторонней помощи спуститься по канату с высоты в сто пятьдесят футов.

Доновен посмотрел на сотрудника добрыми голубыми глазами.

— Прежде всего, почему сто пятьдесят футов? — спросил он мягким ирландским говором. Медленная речь, как и непринужденная, ленивая манера держаться, подчеркивали внешнее добродушие старого, опытного разведчика. Он спросил еще: — Откуда Жиро возьмет такую веревку? В лагере, я думаю, не найдется и пол-ярда даже для того, чтобы повеситься.

— Если разрешите сказать… — Бену всегда казалось, что он все делает не так. — Я нашел альбом замков Германии, мистер Доновен. Кенигштейн там подробно описан. Но если этого недостаточно, я постараюсь узнать дополнительно. Извините…

Маленький Бен говорил и смущался, робел, как ребенок перед учителем. Крутолобый, не знающий куда девать руки, Бен и в самом деле походил на большого ребенка. Доновен подбодрил его добродушной улыбкой:

— Нет, нет! Прекрасно, Малыш! Но где мы достанем с тобой такую веревку, вернее — как мы передадим ее бедному генералу?

— Может быть, ее можно переслать генералу частями в запечатанных банках с джемом? Я узнавал, в лагерь принимают посылки.

— Правильно! — Доновен на мгновение сбросил с себя напускную флегму. — Немедленно отправляйся на консервную фабрику. Там есть наши люди. Пусть приготовят десяток банок. И обязательно с этикетками… Ну, а в какой одежде должен бежать генерал? Впрочем, об этом я позабочусь сам… Иди, действуй… Да… Еще одну минуту, — Доновен остановил Стивенса у самой двери. — Имей в виду, побег генерала Жиро готовят французы. Американцы здесь ни при чем.

— Я это понял, мистер Доновен. Посылки влагерь будет отправлять замужняя дочь генерала. Она живет в неоккупированной зоне.

Доновен не переставал удивляться — у Стивенса просто врожденный талант разведчика! За все время работы он сорвался один-единственный раз — с английской девчонкой из центра противовоздушной обороны. Влюбился, дурак! Но это можно простить ему. Девчонку все же удалось завербовать. Что же касается других заданий. Малыш выполняет их безукоризненно. Этот парень с большим лбом, выпуклым, как купол собора святого Павла, — настоящая находка. Жаль, если его придется отдавать мистеру Аллену Даллесу.

Доновен на днях получил известие, что Даллес прибывает в Европу с каким-то заданием. Он становился во главе швейцарского отделения Бюро стратегической информации. Военный министр приказал оказывать Даллесу всяческое содействие, обеспечить людьми. Вот и получается: подберешь способного агента, обучишь его — и надо отдавать кому-то другому. Впрочем, Даллеса пока нет. Малыш еще поработает. Мерфи останется доволен, если мы сумеем добыть ему генерала Жиро. Мерфи затеял большую игру в Северной Африке.

2
В середине апреля сорок второго года генерал Жиро совершил успешный побег из плена. Переодетый в штатский костюм, добытый у подкупленного часового, он спустился по отвесной стене к подножию замка. Шелковую веревку переправили ему в банках с вареньем. Жиро прокрался к поджидавшей его лодке и скрылся на противоположном берегу Эльбы среди отвесных, живописных скал.

Через десяток дней генерал Жиро появился на юге Франции. Но здесь генералу нечего было делать. Роберт Мерфи имел на него свои виды, связанные с предстоящим вторжением американских войск в Африку. Лучше всего переправить Жиро в Гибралтар, чтобы он постоянно там был под руками.

Дерзкое бегство французского генерала из Кенигштейна вызвало переполох в управлении гестапо на Принц-Альбрехтштрассе в Берлине. На ноги поставили всю агентуру, но бежавший генерал точно провалился сквозь землю.

Доновен ломал голову, как бы надежнее и с наименьшим риском переправить теперь Жиро в Гибралтар. Гестаповцы все еще продолжали тщетные поиски кенигштейнского беглеца, они не оставляли надежды обнаружить Жиро. Шеф американской разведки чувствовал это нюхом ищейки. Следовало направить гестаповцев по ложному следу. Для этого Доновен отправил в Швейцарию своего агента Стивенса.

Маленький Бен поселился в Берне в уютном, полупустом отеле, выходящем окнами на привокзальную площадь. У портье он записался под вымышленным именем, благо не требовалось предъявлять документы. Но с утра до позднего вечера Бен проводил на вокзале, делая вид, что ждет и не может дождаться нужного ему пассажира. Громоздкая фигура Стивенса и его странное поведение немедленно привлекли внимание других разведчиков. Это-то и было нужно бывшему джимену. Вокруг него роились подозрительные субъекты, следили за ним, пытались завести с ним знакомство, а он невозмутимо прохаживался по перрону, стоял у билетной кассы или со скучающим видом незанятого человека сидел на открытой веранде за газетой и стаканом недопитого кофе. Но особенно досаждал Бену мрачноватого вида человек, говоривший с немецким акцентом. Он выдавал себя за коммерсанта. Маленький Бен сразу понял — агент гестапо. Агент просто не давал прохода Стивенсу, а это было как раз ему на руку.

Наконец на третьи сутки Бену удалось найти то, что он искал. На вокзале появился какой-то высокий пассажир, который, судя по купленному билету, отправлялся вечерним экспрессом из Швейцарии в Лиссабон. У пассажира были седые, отвисшие усы, и он, пусть очень отдаленно, но чем-то по внешнему виду напоминал фотографию генерала Жиро. Маленький Бен тотчас же купил билет в уходящий экспресс и, не заботясь о вещах, оставленных в отеле, сел в тот же вагон, в котором поместился усатый пассажир. Стивенс успел только забежать на телеграф и отправить депешу.

Едва тронулся поезд, усатый пассажир, не обративший на Стивенса ни малейшего внимания, заказал у проводника черный кофе, расстелил на столике бумажную салфетку, достал из дорожного погребка флягу, какие-то свертки и принялся неторопливо закусывать. А Маленький Бен поместился в соседнем купе. Он расхаживал по коридору, бросая подчеркнуто настороженные взоры на других пассажиров. К своему удовлетворению, бывший джимен обнаружил в вагоне и того субъекта, который назойливо преследовал его все эти дни в Берне.

Стивенс не заметил, когда германский разведчик сел в вагон — он сделал это весьма ловко. Но последний раз Бен видел гестаповца перед отходом поезда, когда отправлял телеграмму по первому пришедшему на ум адресу. В телеграмме было несколько слов: «Выезжаем Лиссабон, подготовьте деловые бумаги». Немец, безусловно, прочитал текст его телеграммы, хотя Стивенс делал вид, что не хочет показывать ее постороннему человеку. Гестаповец стоял сзади него с незаполненным бланком и отошел от телеграфного бюро тотчас же, как только Стивенс расплатился с приветливой девушкой-телеграфисткой.

Теперь этот агент стоял у окна, вглядываясь в темноту, но там в сгустившемся сумраке ничего не было видно. Потом немец попросил у Стивенса спички. Бен холодно ответил, что не курит. Он отказался и от рюмочки коньяку, которой агент пытался его соблазнить. Стивенс вызывал у немца все большее подозрение тем, что неотлучно дежурил у купе, в котором ехал пожилой усатый пассажир. Бен проторчал в коридоре почти всю ночь.

Экспресс шел через Ниццу, пересек испанскую границу. Усатый пассажир мирно проспал ночь и начал утро с того же черного кофе с лимоном и коньяком, и, так же как накануне, он не обращал ни малейшего внимания на дежурившего у его двери верзилу. А гестаповец дважды выскакивал среди ночи на каких-то станциях и давал лаконичные телеграммы. Теперь в гестапо на Принц-Альбрехтштрассе в Берлине были уверены, что наконец-то им удалось напасть на след бежавшего генерала Жиро. Решили, что проще всего будет взять беглеца в Мадриде, где им на помощь могут прийти работники сигуридад — испанской полиции безопасности.

Так и сделали. В Мадриде, во время стоянки поезда, в вагон вошли представители испанской полиции и предложили усатому пассажиру собрать вещи и незамедлительно выйти из вагона. Пассажир возмущался, протестовал, размахивал руками, но агенты сигуридад были неумолимы. Они прихватили и Стивенса, который с испуганным лицом безропотно последовал за полицейскими. Здесь же очутился и торжествующий субъект, неотступно преследовавший Бена.

В железнодорожном отделении сигуридад у пассажира довольно грубо потребовали предъявить документы. Он оказался швейцарским предпринимателем, ехавшим в Лиссабон по торговым делам. Все его документы были в полном порядке. Осмотр вещей тоже не дал никаких результатов.

Обескураженные сотрудники тайной полиции принялись извиняться, стараясь хоть как-нибудь замять конфузный инцидент. Черт бы побрал работников гестапо, втравивших их в эту глупую историю! На Маленького Бена они не обратили никакого внимания, тем более что усатый господин заявил, что он никогда не был знаком с этим человеком. Коммерсант грозил, что не оставит безнаказанным такое безобразие, и требовал немедленно связать его со швейцарским консулом.

Поезд уже ушел, когда всех отпустили из сигуридад. Субъект, сопровождавший Стивенса из Швейцарии до Мадрида, свирепо оглядел его и зло выругался по-немецки. Маленький Бен ответил добродушной, извиняющейся улыбкой. Он отправился в билетный зал выяснить, когда отправляется ближайший поезд во Францию. Его миссия была закончена.

Теперь, покупая билет до Марселя, Маленький Бен прикидывал, сколько ему удалось сэкономить на командировке. Не так уж много, но кое-что он получит. Это неожиданно лишние деньги, которые он отправит домой на покупку ранчо.

Тем временем, пока происходила погоня гестапо за мифическим беглецом из Кеннгштейна, настоящий генерал Жиро с сыновьями был благополучно доставлен в Гибралтар. Мистер Доновен получил кодированную радиограмму: «Кинг-пин прибыл». В секретной переписке генерала Жиро именовали Кинг-пином. Доновен откинулся от стола, потянулся, зевнул. «Чертовски везучий этот парень — Бен Стивенс, — подумал он. — Просто чертовски везучий!..»

3
Роберт Мерфи, главный американский резидент в Северной Африке, явно нервничал. Он нетерпеливо поглядывал то на часы, то в распахнутое окно, откуда доносился шум моря и запах гниющих водорослей. Время от времени Мерфи поднимался из-за стола и проходил в соседнюю комнату, которая тоже выходила окнами к морю. Здесь, на подоконнике, стоял зажженный фонарь — таким обычно пользуются местные рыбаки, уходя на ночной лов в море. Фонарь зажгли тотчас же, как только короткий африканский вечер сменила непроглядная тьма.

Пламя горелки пылало ярко, и его несомненно было видно далеко в море. В чем же дело? Неужели произошла какая-то ошибка? Кларк должен был появиться на этой заброшенной ферме через час после наступления темноты. Прошло по меньшей мере четыре, а его до сих пор нет.

Генерал Жюэн, французский комендант Алжира, которого Мерфи привез с собой на одинокую ферму, все больше мрачнел и начинал подумывать, нет ли здесь какого подвоха. Разговор не клеился и наконец прекратился совсем.

Роберту Мерфи с большим трудом удалось убедить коменданта не препятствовать высадке предстоящего американского десанта, но Жюэн требовал заверений, гарантий. Их мог дать только заместитель командующего союзными вооруженными силами на Средиземном море генерал Кларк. Кроме того, Мерфи намеревался уточнить с Кларком некоторые детали предстоящих боевых действий, и вот сейчас все срывалось. В назначенное время генерал Кларк не явился.

Мерфи еще раз вышел на открытую веранду, спустился вниз по выщербленным каменным ступеням и ощупью сделал несколько шагов по дорожке, сбегающей к морю. Свет от фонаря сюда не проникал. Перед Мерфи выросла фигура Смайлса, охранявшего вход.

— Ничего нового, Смайлс? — спросил Мерфи.

— Нет, сэр, все абсолютно тихо.

Оба прислушались: в размеренный шум моря не врывалось никаких посторонних звуков.

— Куда же они могли сгинуть. Вы оцепили ферму?

— Да, сэр, мои парни стоят кругом. В этом отношении можете быть спокойны.

Смайлс возглавлял личную охрану резидента. Мерфи спросил еще:

— Старик на месте?

— Да, мы заперли его в сторожке. Он никуда не денется.

В покинутой ферме французского колониста старик араб был единственным живым существом. В это смутное время хозяин дома не решился жить здесь в уединении и перебрался с семьей в Алжир.

Мерфи еще раз прислушался и повернулся к веранде. Было так темно, что белые стены дома казались почти черными. Черт бы побрал этого ирландца! Мерфи готов был свалить вину на генерала Доновена, взявшегося организовать встречу с Кларком. Медлительность и спокойствие Доновена могут вывести из себя кого угодно. Мерфи представил себе флегматичного генерала, его безмятежные голубые глаза и чертыхнулся. Ведь было твердо условлено, что подводная лодка доставит Кларка в назначенный час из Гибралтара на африканский берег, на эту уединенную, заброшенную ферму в сотне километров от Алжира. Условный сигнал — фонарь, горящий в окне. Все сделали, как договорились, и вот… Генерал Жюэн тоже не может больше ждать, ему нельзя надолго исчезать из Алжира.

Раздосадованный Мерфи вернулся в дом. Решили лечь спать… Что покажет утро!..

А в нескольких милях от фермы, так же нервно, как Мерфи, на тесной палубе метался генерал Кларк. Он тоже ворчал и чертыхался. Уж не думает ли Мерфи, что его в самом дело послали в Африку торговать саванами для правоверных арабов! Где условленный горящий фонарь? На берегу темно, как в печке…

Подводная лодка прешла несколько миль вдоль берега и остановилась. Ни единого огонька. Так без толку можно дойти и до Алжира… Капитан предложил опуститься на грунт и под водой дожидаться рассвета. Днем можно точнее определить место. Все покинули палубу, матросы задраили люки, за стеной, как водопад, зашумела вода, заполняя балластные цистерны, и лодка с мягким толчком опустилась на дно.

Утром выяснилось, что лодка миль на десять проскочила вперед, оказалась восточнее условленного места. Повернули назад, шли на безопасном от берега расстоянии и вскоре в бинокль разглядели потерянную ночью ферму. На воду спустили две надувные лодки и выслали вперед группу парней разведать, что делается там, на ферме. Может быть, Мерфи уже вернулся в Алжир и вообще — нет ли там какой западни?..

В передней лодке плыли Бен и Испанец. Стивенс сидел на веслах. Парабеллум, торчащий под курткой, мешал грести, и Маленький Бен сдвинул его назад. Испанец выбросил с кормы линь с парашютом-стабилизатором на конце, чтобы лодка не рыскала из стороны в сторону. Бен подумал: он обязательно купит себе такую лодку, когда поселится с родителями на ранчо. Очень удобная. Ее можно засунуть в рюкзак и таскать с собой на прогулки. Бывший джимен, невзирая на продолжавшуюся войну, не оставлял мысли о ранчо. Оказывается, сделка, про которую писала мать, не состоялась. Отец решил, что ранчо уж слишком ветхое. Пройдоха-фермер чуть не надул их.

Стивенс нажимал на весла и думал. Мысли его перескочили на Лондон. Опять вспомнил о Кет — он все-таки часто вспоминал эту девушку из Ист-Энда. С тех пор как произошла та грязная история, Бен не встречал Кет. Через несколько дней он уехал во Францию. Жаль все-таки, что Бен не мог тогда размозжить череп Альваресу. Похотливый козел! Он одной ночи не может провести без бабы. Что-то подцепил от них, лежал в госпитале и снова принялся за свое. Как ненавидит Стивенс этого грязного шпика! Но ничего нельзя поделать. Как нарочно, Бену приходится часто бывать в компании Испанца. Вот и сейчас выпало вместе плыть на задание, а еще неизвестно, как оно кончится. Ничего не поделаешь — служба. Альварес хвастался как-то, что позже встречался с Кет еще несколько раз, но Бен не стал расспрашивать, делал вид, что ему это безразлично… Все же интересно, что сталось с Кет. Она никогда не простит ему предательства, которое он совершил потому, что так велел шеф. Никогда! Так зачем же о ней думать… И все же Маленький Бен продолжал думать о Кет…

Он сидел на веслах, повернувшись спиной к берегу. Мысль об опасности не приходила ему в голову. Море было такое прозрачное, и солнечное утро будто пропитало бирюзовые воды. Кругом так тихо и хорошо… Вот если бы только перед носом не торчала самодовольная физиономия Испанца. Тонкие стрелки усиков непонятно почему делали его похожим на черного худого козла. Бен нажимал на весла, стараясь не глядеть на Испанца.

Испанец всматривался в берег. Вдруг он беспокойно сказал:

— Там кто-то есть. Пусть эти плывут вперед, — он кивнул на лодку, шедшую сзади.

Стивенс через плечо глянул на берег. Там действительно кто-то стоял. Тень от пальмы скрывала лица. Но двое были явно военные, одетые в хаки. Назло Испанцу Бен равнодушно ответил:

— Не все ли равно, кому идти первым. Начнут стрелять — и нам деться некуда.

Но с берега не стреляли. Наоборот, военные жестами подавали сигналы, показывали, где удобней причалить лодке. Когда лодки вытащили на песок, с веранды спустился худощавый человек с тонким лицом и спросил:

— Генерал с вами?

— Нет, но сейчас должен подойти. Мы уплыли вперед, разведать…

Дали сигнал на субмарину, но последняя лодка уже отчалила. Кларк еще раньше разглядел в бинокль, что на берегу его ждет Мерфи, и приказал спускать лодку.

Когда генерал Кларк и сопровождавшие его офицеры вошли в дом, здоровенный парень, ростом не меньше Бена, распорядился убрать лодки.

— Спустите воздух из лодок и суньте их в тот вон сарай, — сказал он. — И весла тоже… Где же вы запропастились, дьяволы? Мы торчали здесь из-за вас целую ночь. Меня зовут Смайлс, подчиняться здесь будете мне.

Бен выполнил поручение и вернулся. Сарай, вероятнее всего, служил гаражом хозяину фермы.

Стивенс не утруждал себя догадками, зачем им понадобилось плыть на подлодке к африканскому берегу и высаживаться где-то в пустынном месте. Видимо, так надо. Начальству видней. Агент-разведчик не всегда должен быть любопытным. Не все ли равно ему, о чем говорят в обветшавшей вилле и кто там собрался. Вероятно, это очень важно, если верзила, назвавшийся Смайлсом, никого даже близко не подпускает. А те, кого он охраняет, сидят там с закрытыми окнами, несмотря на жару.

Переговоры с французами начались тотчас же, как только Марк Кларк появился на ферме. Его парни вместе с парнями Мерфи несли охрану. Они слонялись по двору, прохаживались вдоль берега, двое сидели в виноградниках, просматривая дорогу, ведущую в Алжир. Все было спокойно, но к полудню парни, засевшие на винограднике, начали тревожно подавать сигналы Смайлсу. Однако Смайлс уже и сам заметил опасность.

На дороге, проходившей в километре от фермы, показалась легковая машина. Она шла со стороны Алжира. Автомобильчик был старенький, затянутый сверху выгоревшим тентом. Он мог бы и не привлечь внимания, но наблюдатели разглядели в бинокль сидевших в машине жандармов. Автомобиль затормозил у поворота. Жандармы, видимо, посовещались и свернули на ферму.

Смайлс сразу оценил положение. Главное — спрятать генерала Кларка и прибывших с ним офицеров. На худой конец, остальными можно пожертвовать. В крайнем случае, арестуют и отправят в Алжир. Отделаются небольшим штрафом, и все. Его шеф Роберт Мерфи пользуется дипломатической неприкосновенностью. А французы — они выпутаются сами. Главное — Кларк. Лучше, конечно, не допустить жандармов на ферму.

Телохранитель Мерфи бросился в виллу. Кларка и его офицеров спустили в подвал под домом и захлопнули люк. На это потребовалась минута времени. Смайлс выскочил из помещения и пошел к воротам.

Положение спас Маленький Бен. Он сообразил, что нужно делать. Подхватив из сарая бутылку вина, привезенную в лодке с запасом продовольствия, он уселся подле дороги под цветущим кустом, похожим на олеандр, и принялся невозмутимо тянуть прямо из горлышка. Когда подошел Смайлс, жандармы уже стояли перед Маленьким Беном. Капрал хохотал:

— Эй, приятель, оставил бы и нам промочить горло!..

Бен улыбнулся и протянул бутылку. Капрал вытер ладонью горлышко и запрокинул голову.

— Неплохое вино, — похвалил он, передавая бутылку второму. — Что вы здесь делаете?

Бен плохо говорил по-французски, Смайлс несколько лучше, но тоже слабо. Свободнее всех говорил Испанец. Он тоже подошел к машине.

Стивенс кое-как сложил фразу:

— Маленькая прогулка за город.

Испанец добавил:

— Спасаемся от жары на свежем воздухе. К сожалению, без девочек.

— Американцы… Понятно!.. С девчонками здесь было бы еще жарче.

Капрал снова захохотал. Он был веселый, жизнерадостный и доверчивый человек.

— Идем, — сказал капрал, — заглянем, как они тут развлекаются, и поедем дальше… Может, у вас найдется в запасе еще бутылочка?

Капрал вошел в ворота, направляясь к веранде. Вилла стояла в глубине усадьбы. Его опередил Стивенс.

— Господин капрал, — с трудом подбирая слова, сказал он, — заходите сюда, в беседку. Туда не надо ходить, — он заговорщически подмигнул капралу. Испанцу сказал: — Переведи, что на ферму заходить неудобно, там американские офицеры с дамами.

Испанец добавил еще от себя:

— Там сейчас очень жарко, господин капрал.

— Ну хорошо, не будем мешать, — согласился капрал. — Каждый мужчина должен быть джентльменом. Я тоже не люблю, когда мне мешают. Что касается меня, я предпочитаю в такой зной лучше иметь дело с холодной бутылкой вина, какая бы горячая девчонка ни подвернулась. Так где же мы расположимся?

Американцы увлекли жандармов в открытую беседку. Смайлс подумал: лишь бы они не заглянули в сарай, не обнаружили надувные лодки. Или того хуже — не заметили бы в море субмарину. Тогда придется пустить в ход парабеллум. С этими скворцами будет нетрудно справиться. Не хочется только пачкать руки. Могут быть неприятности. Возись тогда, прячь концы в воду…

Но доверчивые жандармы больше не интересовались заброшенной фермой. А подводная лодка лежала на грунте, выставив над волнами один перископ. Его и в трезвом состоянии сразу не обнаружишь.

Жандармы не уходили часа полтора, не меньше. С симпатичными американскими парнями они расстались друзьями. И все это время Кларк и его офицеры просидели в затхлом, темном подвале, где пахло прошлогодними овощами, плесенью и мышами. Заместитель командующего американскими войсками в Европе сидел, притаившись за какой-то бочкой, прислушиваясь к глухо доносившемуся смеху, и боялся пошевелиться, чтобы не обнаружить своего присутствия.

Когда жандармы уехали, перепачканный паутиной генерал Кларк выбрался из подвала. Совещание продолжалось. Жюэн согласился не оказывать сопротивления американским войскам в Алжире. Он обещал повлиять на Дарлана, но поставил условие — с приходом американцев французская администрация колоний должна остаться на месте! Кларк заверил, что все будет именно так, как этого хочет господин генерал Жюэн.

Вечером того же дня Кларк покинул африканский берег, и субмарина вновь погрузилась под воду.

4
Линия фронта стабилизовалась у Эль-Аламейна. Она тянулась от побережья и исчезала в пустыне, в глубине африканского материка. Так исчезает река, потерявшая силы преодолеть зной и пески, она тянется в коричнево-желтом безмолвии выжженной солнцем пустыни. В Африке немало таких рек и ручьев, бесследно уходящих под землю.

Даже непонятно, почему немцы вдруг остановились перед Суэцким каналом, так и не завершив июньского наступления, и не взяли Александрию, Каир. «Вероятнее всего, — думала Кет, — войска Роммеля выдохлись, у них не хватило сил для последнего удара». Но как бы то ни было, какими бы причинами это ни вызывалось, фронт остановился и британская армия получила внезапную передышку. Кет не могла знать, что фельдмаршал Роммель проиграл битву за Африку потому, что у него взяли две лучших дивизии для войны на юге России, под Сталинградом. А потом все предназначенные ему резервы тоже уходили в Россию…

На крайнем левом фланге не было строго прочерченной линии фронта. С обеих сторон здесь действовали лишь патрули, воевали за оазисы и колодцы. Борьбу здесь называли войной за пальмы, за пригоршню воды. Противники стремились лишить друг друга главного, от чего мог зависеть успех в пустыне, — воды. Однако и война за пальмы каждодневно приносила жертвы. Именно здесь и погиб майор Колмен, женой или любовницей которого стала Кет Грей. Его привезли в госпиталь близ Каира. Кет пришла к нему, когда Колмен был уже без сознания. Он лежал с закрытыми глазами, обросший щетиной, с осунувшимся и заострившимся лицом, как у покойника. Через полчаса Колмен умер. Сестра милосердия, вся в белом, с белыми погончиками и голубым крестом на груди, увела Кет из палаты, дала ей бром, опасаясь истерики, но Кет даже не плакала.

Майора похоронили на военном кладбище, недалеко от развалин древнего египетского храма. Плиту для могилы тоже взяли из храма — на ней сохранилась неясная, стертая веками клинопись. Кет не плакала и на кладбище. Она поймала себя на мысли, что сейчас ей все же легче, чем тогда в Лондоне, когда рухнула вся ее жизнь. Теперь она подумала о другом — ей снова будет очень трудно в армии без мужской поддержки. Майор Колмен все-таки ограждал Кет от мелких неприятностей, заботился и облегчал ее военный, фронтовой быт.

Они познакомились на транспорте по пути из Англии. Транспорт перевозил войска в Африку. Кет все еще не могла прийти в себя после всего пережитого. В неостывшем смятении молодая женщина плыла навстречу судьбе. Она ничего не замечала, что происходит вокруг нее. Офицеры пытались ухаживать за Кет, проявляли подчеркнутое внимание, а она в разгар беседы могла вдруг подняться с кресла и, не говоря ни слова, покинуть компанию. Кет Грей не оставляла мысль о случившемся. Она вновь и вновь переживала события той ночи, страшного пробуждения. Кет все еще не могла избавиться от ощущения грязи, с которой ей пришлось соприкоснуться.

Миссис Грей всплеснула тогда руками, увидев дочь.

— Что с тобой, Кет? Ты больна? Где ты была?

Бледная, с воспаленными веками и оловянно-синими кругами под глазами, Кет стояла в дверях и действительно выглядела тяжелобольной.

— Мне что-то нездоровится, мама, — соврала она. — Я дежурила в центре, пришлось заменить Марту Реймонд. Было очень трудное дежурство, мама.

Кет прошла в свою комнату и не выходила из нее целый день. Было бы ужаснее всего, если б мать догадалась, что произошло с Кет.

Вечером Кет пошла на дежурство. У автобусной остановки столкнулась с «испанцем» Альваресом. Он самодовольно улыбался. Что-то сказал ей, но Кет не слышала. Она бросилась бежать и села в автобус только на следующей остановке. Сердце замирало от пережитого страха, но Кет показалось, что она избавилась от грозной опасности.

Через день Испанец появился снова. Он встретил ее на пути домой. Шел рядом, как ни в чем не бывало хотел взять под руку. Кет вырвалась с непреодолимой брезгливостью:

— Оставьте меня, оставьте!

Это было недалеко от дома. Кет не помнила, как добралась до подъезда, как взбежала по лестнице. Оглянулась и увидела преследовавшего ее Испанца. Он стоял рядом. Как ненавистен был ей этот человек!

— Куда вы? Оставьте меня! Слышите! — в беспамятном гневе и страхе воскликнула Кет.

На лестнице было полутемно, но Кет видела наглую усмешку, ряд фарфорово-белых зубов и похотливые, раздевающие глаза. Альварес сказал:

— Я иду к вам…

— Нет, нет! Только не сюда! Это будет ужасно! — вырвалось у Кет. Она выдала себя, выдала свой страх перед Испанцем. Разведчик отлично понял ее состояние.

— Я хочу с тобой встретиться… — сказал он. — Иначе дома все будут знать.

— Ни за что! — теряя силы, Кет стала подниматься по ступеням.

— Не надо упрямиться, крошка! — Альварес шел за ней следом. — Я сейчас же войду за тобой. Да или нет?

— Хорошо, только после.

— Ладно, мне незачем торопиться. Гуд найт, детка!

Встретились они в субботу, на улице. Испанец подстерег ее. Он сказал:

— Мне нужна только одна услуга: расскажи мне кое-что о твоей работе… Ну, если захочешь, приезжай ночевать…

— Мерзавец! — Кет задыхалась. — Как вы смеете!..

— Не надо так, детка… Мне не хочется причинять тебе неприятности дома.

Кет покорилась. Они встречались еще дважды. Испанец расспрашивал о противовоздушной обороне Лондона, о радарных установках. Кет многого не знала, но проговорилась, что у ее однофамильца Грея есть какие-то чертежи. Испанец приказал достать и принести их. Испанец уже командовал Кет.

Кет Грей сделала все, что он требовал, лишь бы Альварес оставил ее в покое. У Испанца были влажные, липкие, как осенний туман, глаза. Кет боялась пуще всего, как бы не узнала мать и еще, чтобы Альварес не повторил ей гнусного предложения.

Вскоре Кет покинула Лондон. В Ливию отправлялась дивизия в подкрепление армии Окинлека. Ей предложили вакантное место в штабе. Кет с радостью согласилась — она готова ехать куда угодно, бежать, лишь бы не встречаться с отвратительным, ненавистным Испанцем. Он приобретал над ней все большую власть.

На пароходе Кет затерялась среди офицеров, солдат, одетых, как и она, в хаки. Кет была довольна — ее здесь почти никто не знает. Но вскоре на девушку стали обращать внимание. Ей делали комплименты, пытались завести знакомство, хотя бы заговорить или оказать мелкую услугу. В иное время Кет не имела бы ничего против такого внимания. Она кокетливо отвечала бы на восхищенные взгляды, но сейчас… Кет старалась уйти от людей, но на транспорте, переполненном военными, не так-то легко это сделать.

Кет не хотела никого замечать. Но к концу путешествия она обнаружила еще одни обращенные к ней глаза. Они пристально и неотступно следили за ней. Серые, дерзкие глаза при виде Кет приобретали задумчивое выражение, светились мягким теплом. Это был майор Колмен. Кет осталась благодарна ему хотя бы за то, что он не навязывался к ней и, казалось, не искал с ней знакомства. За всю дорогу майор не сказал ей ни слова. И еще в майоре Колмене ей правилось то, что он тоже вел себя замкнуто. Майор не принимал участия в шумной офицерской компании, предпочитал одиноко стоять на палубе.

Случилось так, что в последний вечер перед Александрией они очутились одни на палубе. Стояла штилевая погода. Только легкий ветер, возможно от движения судна, шевелил полосы Кет. Занятая своими мыслями, она даже забыла о существовании стоявшего неподалеку от нее человека. Вдруг Колмен решительно подошел ближе, облокотился рядом на планшир и просто сказал:

— Мне бы хотелось познакомиться с вами. Я майор Ред Колмен. Мы, вероятно, будем служить в одной дивизии.

— Возможно. — Кет ответила так, давая понять, что не настроена продолжать разговор.

— Извините меня, — серьезно сказал Колмен, совсем не обескураженный холодным ответом девушки, — но мне кажется, что вы переживаете какое-то глубокое горе, вы нуждаетесь в хорошей, дружеской поддержке.

— Уж не хотите ли вы предложить мне такую поддержку?

— Не знаю. Дружбу нельзя навязывать. Тем более, это не в моих правилах.

Кет более внимательно посмотрела на Реда Колмена. Он не походил на человека, желающего пофлиртовать с хорошенькой девушкой. Его никак нельзя было назвать интересным, тем более красивым. Был он невысокого роста, с суровым, почти грубым лицом, не молод, во всяком случае значительно старше Кет, и только серые, удивительно темные глаза привлекали к нему внимание. Кет почувствовала доверие к Реду. Может быть, Колмен и сам не знал, как верно сказал он, что Кет нуждается в доброй поддержке! Кет так устала, она изнемогает от всего, что приходится таить в душе. Движимая непонятным порывом, Кет вдруг заговорила с незнакомым ей человеком, рассказала все, почти все, что произошло с ней, не утаив тоскливых переживаний, вызванных разрывом с Робертом. Кет сказала:

— Я могла бы скрыть все от Роберта, он ничего не узнает, но разве можно обмануть самое себя…

Ред молчал, сосредоточенно слушая, не перебивая Кет. Он только спросил:

— Вы и сейчас его любите?

— Да…

О себе Колмен говорил мало. Не потому, что скрывал. Он понимал — Кет говорит не для него. Ей нужно высказать все, что накопилось, что пережила. Ред Колмен всегда был убежден, что люди рассказывают о своем горе, успехах прежде всего для самих себя. Надо уметь их слушать. Реду Колмену тоже хотелось рассказать Кет о своей жизни, но он удержался. Только скупо сказал, что зимой в Бирмингеме погибла семья — жена и маленький сын. Упала германская бомба. Ред тоже не может еще прийти в себя.

Кет почувствовала общность своей судьбы с судьбой этого человека, лица которого она уже не могла различить в темноте.

Видимо, было очень поздно, когда они покинули палубу. Прощаясь, Ред Колмен сказал…

— Мне бы хотелось стать вашим другом…

Она не ответила.

Ей было как-то очень легко говорить с новым знакомым. Она словно освободилась от части груза, так нестерпимо давившего на нее. Кет не сказала Реду о последних встречах с Испанцем, о шантаже страхом и мрачной власти, которую он начал приобретать над ней. Не нужно. Сейчас это в прошлом, Кет вырвалась, и Альварес никогда не встретит ее…

Оказалось, что Колмен получил назначение в оперативный отдел, где должна была работать Кет. Штаб расположился в маленькой арабской деревне, в стороне от моря. Полтора десятка хижин с глиняными стенами и плоскими кровлями теснились вокруг колодца, точно верблюды, измученные жаждой. Возле колодца росли финиковые пальмы — единственное место, где можно было найти кусочек прозрачной тени. А кругом тянулись пески, камни, растрескавшиеся от векового зноя. Пустыня подходила к стенам хижин, дышала нестерпимым жаром и остывала перед рассветом.

У Реда Колмена был тяжелый, неуживчивый характер. Он грубил подчиненным, не терпел возражений, но к Кет Грей относился заботливо, почти нежно. Большую часть времени майор проводил в частях, и встречались они не так уж часто. С утра до вечера Кет просиживала в оперативном отделе за пишущей машинкой, перепечатывала бесконечные списки, донесения, приказы. Днем, когда от зноя будто начинал плавиться мозг, работа в штабе прекращалась и все устремлялись к колодцу или прятались в духоте полутемных хижин.

От жизни в этой деревне у Кет сохранилось впечатление непрестанной духоты, зноя и отвращения к консервам — единственной пище за много месяцев. Со всем можно было бы смириться, но только не с отсутствием воды. Даже не для питья, нет. Кет всегда могла утолить жажду, но ее угнетало то, что она неделями не могла вымыться, избавиться от липкого пота.

И еще одно — Кет не могла привыкнуть к ночным шумам и шорохам пустыни. Как противны ей были маленькие лохматые чудовища-насекомые! Проворные ящерицы ползали по стенам и заползали в постель. Ей всюду мерещились хрящеватые сороконожки, ядовитые пауки. Кет вскакивала ночью от малейшего шороха и потом долго не могла заснуть.

В деревне с длинным арабским названием прожили месяца три. Покинуть ее заставил Роммель — лиса пустыни, как называли в штабе немецкого фельдмаршала, — он начал генеральное наступление. Первый удар пришелся на дивизию, где работала Кет. Немцы выбрали удачный момент. Фронт рухнул, и отступление превратилось в беспорядочное пятинедельное бегство.

Подвижные отряды Роммеля появлялись то справа, то слева. Вдруг распространился слух, будто немцы отрезали дорогу к востоку. Кет никогда не забудет ужасной ночи, когда она осталась одна в пустыне. Это было уже за Тобруком. Ночные бомбардировщики разбомбили колонну. В лунном свете ракет, подвешенных на парашютах, пустыня казалась безлюдно-холодной, хотя от духоты было трудно дышать. Вокруг падали бомбы, вздымая столбы багрового пламени. Кет, задыхаясь, бежала все дальше и наконец упала в изнеможении. Когда она поднялась, было темно и тихо. Рокот автомобилей замирал далеко на востоке. Неужели ее забыли, бросили в суматохе?! Кет закричала, но в пустыне ей никто не ответил. Кет вернулась к дороге. Там никого не было. Только догорал автобус и чадно дымилась какая-то грузовая машина.

Когда прошло оцепенение страха и одиночества, Кет пошла на восток, шла до утра. С восходом солнца ее нестерпимо стала мучить жажда, и тем сильнее, чем выше поднималось солнце. Обессилев, она села на землю. Ее ноги были в крови и ссадинах. Юбку она разорвала об острый, колючий кустарник. Кет едва не теряла сознания от усталости. Ее подобрала отступающая колонна. Ехала на бензовозе. Пустая цистерна гудела при каждом толчке и накалилась так, что обжигала руки.

Ред Колмен нашел Кет вечером. Он кинулся на поиски, как только узнал об ее исчезновении. Ред усадил ее в «виллис» и увез на восток чуть ли не на сотню миль. Кет с запоздавшим страхом узнала, что подобрали ее последние машины. Следом за отступавшей колонной шли немцы.

Кет была несказанно благодарна Колмену. Благодарна, и только. Но это не пробуждало в ней чувств. Нет, она не любила Реда, хотя стремилась убедить себя в этом. Сердце Кет оставалось холодным и равнодушным.

И вот Реда Колмена нет в живых. Он погиб в первый день нового наступления Роммеля. Кет знала, что Роммелю подсунули фальшивую карту — наиболее легкий путь для танков проходит в направлении горных цепей, а более тяжелый — прямо на восток вдоль побережья. Кет сама печатала ложный приказ, требующий передислоцировать британские части в соответствии с приложенной картой. Его диктовал Колмен, получивший распоряжение от командира дивизии. Кет ничего не понимала в тонкостях военного дела. Ей и самой казалось, что все написано правильно. Но Ред усмехнулся — мы перехитрим хитрую лису пустыни.

— Но Роммель, если поверит, начнет наступление против нашей дивизии, — возразила Кет. — Разве ты хочешь, чтобы нас снова смяли? Пусть наступает где-нибудь в другом месте.

Ред рассмеялся — стратег из нее не выйдет, хотя она и работает в штабе.

Это была их последняя встреча. Утром он уехал и не возвращался почти две недели. Он вообще не вернулся, — ей передали, что майор Колмен тяжело ранен, Начальник штаба разрешил Кет поехать в Каир.

Роммель действительно клюнул на хитрость, повел наступление именно в направлении горных цепей. Его танки смяли британскую дивизию, стоявшую на пути. Иначе это и не могло быть. Но застрявшие в горных кряжах германские танки оказались в ловушке. Монтгомери, который незадолго перед тем стал командовать восьмой британской армией, вскоре сам перешел в наступление. Но какое ей дело, машинистке Кет Грей, до того, что кто-то кого-то перехитрил. Реда Колмена нет в живых. Он сам навел на себя танковые колонны Роммеля. Она помогала ему, и он умер. Кет почувствовала себя, как там, в пустыне, беспомощной и одинокой. Кет тяжело переживала смерть Реда, но не плакала. Глаза ее оставались сухими. Кет подметила в себе новую черту — черствость. Раньше она этого не замечала.

Глава одиннадцатая

1
В половине августа 1942 года армия Паулюса, преодолев сопротивление советских частей на реке Чир, вышла к западным подступам Сталинграда. Несколько раньше гитлеровские войска заняли Майкоп, снова взяли Ростов, оставленный ими минувшей осенью. Германские войска хотя и несколько замедленно, но осуществляли главную стратегическую задачу этого года — отрезать советские армии от кавказской нефти, от кубанского хлеба. Они стремились выйти широким фронтом на нижнюю Волгу и оттуда развивать дальнейшее наступление на Саратов, Рязань, чтобы взять с тыла Москву и закончить борьбу разгромом Советской России. Внимание штабов мира было приковано к Сталинграду. Здесь на нескольких десятках квадратных миль разыгрывался, как многим казалось, последний акт затянувшейся трагедии русского сопротивления.

Этот город на Волге, подобно Ленинграду, казался Гитлеру талисманом, заветным ключом к победе. В Цоссене оперативные дежурные штаба сухопутных сил вступали на дежурство с тайной уверенностью, что именно сегодня кому-то из них выпадет удача — первым сообщить Гитлеру о падении Сталинграда. Этого ждали с часу на час.

А в Сталинграде защитники города напрягали все силы, чтобы не допустить врага к Волге. Но справа и слева от города гитлеровские солдаты уже черпали касками волжскую воду.

Защитники города, однако, яростно дрались за руины, качалось бы потерявшие всякую реальную ценность. Теперь Сталинград был символом героического сопротивления России.

Пристальное и нетерпеливое внимание приковывал к себе Сталинград во всех столицах воюющих или пока нейтральных стран мира. В Токио и Анкаре, в Лондоне и Вашингтоне, даже в Виши, временной столице разгромленной Франции, правители ждали сигнала к действию. Старый маршал Петэн, заискивая перед Гитлером, призывал к крестовому походу против России. Он торопливо собирал «антибольшевистский легион добровольцев».

Квантунская армия в Маньчжурии перешла на военное положение. Японские дивизии, подтянутые к советским границам, стояли наготове, чтобы в любой час вторгнуться в Забайкалье, в Приморье, в Сибирь… Генерал Тодзио, премьер и военный министр, держал при себе заготовленный приказ.

Но и в Вашингтоне кое-кто интересовался в те дни Сибирью и русским Дальним Востоком. «Джи-2», разведывательное управление в Пентагоне, заваливало госдепартамент сводками: в ближайшее время Германия может оккупировать всю Россию вплоть до Байкала, Нельзя позволить Германии продвигаться дальше. Полковник Майл, специалист по русскому вопросу, доносил: в предстоящем развале России советская Восточная Сибирь будет интересоваться только собственной судьбой, но не остальной Россией…

В Анкаре турецкий штаб подтягивал войска к Арарату.

В августе Уинстон Черчилль побывал в Москве. Поездка эта была не из приятных. Британский премьер взял на себя миссию сообщить Сталину запоздалую весть о том, что в этом году открыть второй фронт не придется. По дороге в Москву, в самолете, он сделал запись в своем дневнике:

«Я размышлял о моей миссии в это большевистское государство, которое я когда-то настойчиво пытался задушил, при его рождении. Что должен я сказать им теперь?»

А сказать нужно было короткую фразу: «Второго фронта не будет в 1942 году».

В Москве британский премьер сокрушенно выслушивал претензии, поддакивал и соглашался: да, да, это очень печально, что военные грузы так медленно поступают в Мурманск… Да, второй фронт, к сожалению, пока открыть но удастся, но теперь это будет уже скоро…

Можно было предполагать, что новость, которую привез Черчилль в Москву, ошеломит русских, но этого не случилось. В беседах и на официальных приемах, присматриваясь к русским, он не обнаруживал у них растерянности.

Эта поездка оставила у премьера двойственное впечатление. Москва встретила его железными противотанковыми ежами на подступах к городу и мешками с песком у витрин на улице Горького. На Манежной площади, против американского посольства, весь асфальт был расписан красками. Здесь был нарисован целый квартал: дома, крыши — военная хитрость, чтобы ввести в заблуждение германских летчиков. Все это осталось от прошлой осени. Город был суров и непонятен, как и люди. На аэродроме перед отъездом Черчилли выстроился почетный караул. Застывшие, как монументы, стояли русские солдаты, молодые, с открытыми лицами. Ссутулившись, вобрав голову в плечи, Черчилль исподлобья сверлил их глазами, пытливо вглядывался в лица. Подавшись вперед, Черчилль переходил вдоль строя от одного солдата к другому, пытаясь раскрыть тайну их силы, их стойкости. Премьер ничего не понял, не разгадал: лица как лица, ничего особенного… Ни горящих глаз, ни волевых подбородков, ни сведенных нахмуренных бровей скифов. Ничего! Наоборот, на лицах написано какое-то добродушие.

Самому себе Черчилль мог признаться — на него тогда произвела впечатление уверенность Сталина в том, что Красная Армия одержит победу. Но это было в августе, когда Паулюс со своей армией находился в сотнях миль от Волги. Сейчас сентябрь, и его штаб — на окраине Сталинграда. А прошел только месяц…

В последнее время Черчилль принял некоторые меры. Он посвятил кое-кого в свои планы. Для генерального штаба не должна быть неожиданной предстоящая операция, на Ближнем Востоке. Черчилль писал:

«Начальник штаба должен подготовить проект посылки авиасоединений. Я сделаю предложениеСталину, которое, возможно, до ноября не удастся осуществить, но оно даст возможность начать работу по ознакомлению с посадочными площадками и подготовке таких площадок. Это обеспечит им доступ в русскую зону в Персии и на Кавказ».

Черчилль приоткрывал свои карты и дальше — отправка англо-американских воздушных сил на Кавказ должна выглядеть как дружеская военная помощь русским. Операция будет носить кодированное название «Вельвет».

«Надо направить военно-воздушные силы, — писал он, — на южный фланг русских. Мы должны совершить в отношении их дружеский жест, особенно ввиду затруднений, которые будут испытывать караваны после сентября».

Караваны… Черчиллю уже приносили расшифрованную телеграмму Рузвельта.

«Я согласен с вами, — писал президент, — что обстановка требует от нас отказаться от посылки очередного каравана, хотя я считаю, что это будет тяжелым ударом для русских».

Черчилль немедленно ответил на письмо Рузвельта: «Если вы считаете целесообразным, мы можем сделать вид, что отправим этот караван до 7 октября или немного позже».

Крайний срок выхода каравана был обещан русским не позже 2 октября, теперь он оттягивался до 7-го.

Через несколько дней — в начале октября, в разгар битвы под Сталинградом, — Черчилль получил еще одно послание из Вашингтона. Президент писал более категорично:

«Нам не следует уведомлять русских до истечения срока отправки каравана. Мы ничего не выиграем, если уведомим Сталина раньше чем нужно, а потеряем многое. Я твердо считаю, что мы не должны сообщать ему, что этот караван не отправится. Наши телеграммы должны быть так сформулированы, чтобы оставили у Сталина хорошее впечатление».

Черчилль знал, какому постоянному давлению подвергался Рузвельт со стороны своего окружения, того же Маршалла, Даллеса, Трумэна. За спиной этих советчиков стояли силы более могучие, чем сам президент Рузвельт.

Но как бы то ни было, все это дало премьеру возможность перебросить флот на Средиземное море. Складывается выгодная ситуация. Сталинград, как магнит, притягивает силы Гитлера. Он не может посылать резервы в Северную Африку. Если контрнаступление в Египте будет удачным, произойдет поворот судьбы. Должен же он произойти! Черчилль верил в судьбу.

Правда, с Вашингтоном нет полного содружества. Есть разногласия. Разве Черчилль не видит, как американцы используют начавшуюся в Индии кампанию гражданского неповиновения. Миссия Крипса кончилась ничем. Пора проявить власть. Вице-король написал, что пришлось бросить в тюрьму тысяч двадцать сторонников Национального конгресса. Среди них Ганди и Неру. Ганди арестовали в июле, он объявил голодовку и находится при смерти. Отказывается от пищи, пьет только воду. Ганди пользуется колоссальным влиянием. Если он умрет, это вызовет новые волнения и беспорядки. Черчилль подсказал средство — пусть в воду добавляют глюкозу. Это поддержит силы, сохранит жизнь заключенного.

И все же при всех неприятностях в Индии удалось создать миллионную армию из сенегальцев, тамилов, магометан. Колониальная армия почти сформирована. Американцы тоже ввели свои войска в Индию. Приходится терпеть. Филиппс, главный резидент Пентагона, умело раскидывает свои сети. Он норовит проникнуть и в Афганистан. Недавно Соединенные Штаты открыли дипломатическую миссию в Кабуле, наводнили афганскую столицу коммерсантами, преподавателями английского языка. Черчилль-то знает, кто это такие: все они сотрудники Бюро стратегической информации. Они действуют теми же методами, что и парни Роберта Мерфи в Северной Африке.

Кстати о Северной Африке, — раздумывал Черчилль. Американцы впились как клещи, ни за что не выпускают добычу. Рузвельт здесь непреклонен. Черчилль предлагал вместе осуществить высадку, — не тут-то было! Рузвельт утверждает, что французы в Марокко и Алжире окажут меньше сопротивления американским солдатам. Англичан они ненавидят, считают их виновниками поражения Франции. Рузвельт еще сказал о настроениях адмирала Дарлана — тоже антианглийские. С этим нельзя не считаться. Но если вторжение проведут американские войска, с Дарланом можно договориться. Мерфи ведет уже с адмиралом переговоры.

Опять Дарлан! Не пора ли убрать эту фигуру с шахматной доски? Он может испортить дальнейшую игру. Пусть Интеллидженс сервис подумает…

Черчилль потянулся к блокноту, чтобы сделать пометку для памяти, но остановился. Не всякую пометку надо делать в блокноте… Премьер старался найти компромисс, предложил переодеть английских солдат в американскую форму. Премьеру очень не хотелось оставаться в стороне от «Торча»[26] — от вторжения во Французскую Африку. Но предложение Черчилля — переодеть английских солдат в американскую форму — тоже встретило решительное возражение Рузвельта.

Он отказался также и от услуг де Голля. Рузвельт пренебрежительно отозвался о де Голле, когда о нем зашла речь в Гайд-парке, назвал его «лондонской примадонной». Американцы явно хотят ориентироваться на пучеглазого Дарлана. Надо подумать об этой фигуре, надо подумать.

Но пока Черчилль был бессилен что-либо сделать. Из Вашингтона в Лондон уже прибыл командующий американскими войсками в Европе, генерал Дуайт Эйзенхауэр. Ему поручено готовить «Торч». Откуда он взялся? До недавнего времени премьер даже не знал о его существовании. Чья это креатура? Скорее всего кого-нибудь из Пентагона.

2
Итак, произошло невероятное, таинственное превращение. Дуайт Эйзенхауэр, фамилию которого в недавнем прошлом безбожно путали корреспонденты американских газет, войдя подполковником в здание Пентагона, в это военное святилище Соединенных Штатов, где он работал в разведывательном управлении, вышел оттуда через полтора года в чине полного генерала. Он стал командующим американскими войсками в Европе. Даже Марк Кларк, его старый приятель по академии, который протежировал Айку после его возвращения с Филиппин, только удивлялся и разводил руками. Кларка тоже послали в Европу, но он получил всего лишь пост заместителя главкома по «Торчу» — операциям в Северной Африке. Из покровителя он превратился в подчиненного этого счастливчика Айка.

Командующий войсками отправлялся в Европу в совершенно ином настроении, несравнимом с тем, что испытывал он на пути в Штаты той ветреной декабрьской ночью, покидая манильскую бухту. Пусть в недалеком, но в прошлом остались сомнения, тайные колебания, горечь, вызванные неудачами в жизни. В зрелом возрасте Айк почувствовал наконец под ногами твердую почву. За ним стояли, его поддерживали могучие силы, вершившие судьбами Штатов. Из безвестного, так сказать астрального, тела, одиноко плывущего в человеческом космосе, Эйзенхауэр стал центром притяжения людских судеб.

Его ближайшими спутниками — он плыл с ними в Европу — были два негра: Джон и Джен — повар и слуга, ординарец Майкл, адъютант Бетчер. Но центростремительная сила обретенной власти распространялась гораздо шире и дальше — от приятеля Кларка до последнего солдата, ожидающего погрузки на транспортные суда для того, чтобы пересечь Атлантический океан.

Путаница с его фамилией из-за небрежности репортера, остро уколовшая тогда болезненное самолюбие Айка, вызывала теперь лишь снисходительную улыбку. Едва ли кто осмелился бы сейчас переврать фамилию командующего войсками в Европе.

В Лондон Эйзенхауэр прибыл в середине лета, когда разговоры о втором фронте, о помощи русским были наиболее популярной темой английских газет. Видимо, газеты отражали настроения более широких кругов. Первое, что увидел главком по пути с вокзала к своей резиденции, расположенной на Пел-Мелл, в центре Лондона, была надпись, броская, как афиша: «Требуем открытия второго фронта!» Надпись тянулась вдоль забора, скрывавшего обгоревшие руины какого-то здания.

Главком недовольно поморщился. Он сказал официальному чину, сопровождавшему его от вокзала:

— Кажется, вы тоже вторите требованиям русских о втором фронте.

Официальный чин ответил уклончиво:

— Сейчас в Лондоне это наиболее модная тема, мой генерал.

— А негритянский вопрос — тоже модная тема?

В первой же английской газете Эйзенхауэр прочитал заметку о драке между американскими белыми солдатами и американскими неграми. Автор заметки явно стоял на стороне негров-солдат и осуждал поведение белых. Заметка так и называлась: «Нравы южных штатов на Сент-Джеймс-сквере». На этой улице в «Норфолькхаузе» помещался штаб американских войск. Главком выразил свое недовольство. Он добавил:

— Такие заметки пристало публиковать русским. Это для них негритянский вопрос — модная тема.

Официальный чин ничего не ответил. Но через день Эйзенхауэр с удовлетворением обнаружил: надпись на заборе, рядом с его резиденцией, исчезла. Исчезли и недружелюбные заметки об избиении негров.

Официально Дуайт Эйзенхауэр прибыл в Европу планировать и готовить открытие второго фронта. Конечно, на тот случай, если Германия станет терпеть поражение. Но этого не предвиделось.

Эйзенхауэр написал генералу Маршаллу, с которым всячески старался поддерживать дружеские отношения: «Если бы Россия пала, Соединенные Штаты были бы вынуждены перейти к обороне во всем районе Атлантического океана… Не трудно понять, что стало бы с Англией. Англичане уже намечали план Эвакуации своего правительства в Канаду».

В письме он старался оттенить свою главную мысль: необходимо во что бы то ни стало удержать Россию в войне. Русским надо оказывать помощь — это выгодно.

Уже будучи в Лондоне, Дуайт Эйзенхауэр принял непосредственное командование войсками вторжения в Северной Африке. Пентагон придавал большое значение десантной операции, названной «Торч». Для американского главкома в Европе было ясно, что операции в Северной Африке начисто исключают открытие второго фронта в текущем году. Так оно и получилось.

Новый главком поселился в Гровенор-сквере, в центре Лондона, но скоро этот район как-то незаметно переименовали в Эйзенхауэрплац. Новое название даже стало появляться в печати.

Эйзенхауэр бывал частым гостем премьера в его загородной резиденции в Чеккерсе.

В разговорах с премьером он неизменно отклонял все предложения британского премьера по поводу «Торча» о совместных действиях в Африке — это не его дело, у него есть приказ Пентагона. Главком отшучивался:

— Пусть этот факел будет только американским. Мы возьмем его из рук статуи Свободы и водрузим на берегах Африки. Мы утвердим там американскую свободу и демократию…

Этого-то больше всего и опасался британский премьер.

В конце сентября на заседании начальников штабов под председательством Эйзенхауэра утвердили срок «Торча» — через полтора месяца: 8 ноября 1942 года. По этому поводу Рузвельт прислал телеграмму, состоящую из одного слова: «Ура!»

Скрепя сердце Черчилль ответил также восторженно: «О’кей, полный вперед!»

Но у премьера были и свои заботы в Северной Африке — готовилось контрнаступление против Роммеля. Может быть, успех предстоящего наступления компенсирует неудачи в переговорах с американцами. Если не в Алжире, так в Ливии Черчилль должен быть хозяином положения; Это уравновесит силы.

Командующим африканским фронтом стал генерал Александер — человек с мягкими манерами и жестким характером. Премьер подсказал ему — пусть не жалеет средств на усиление ливийского фронта. После того как остановилось движение караванов в Мурманск, Черчилль смог перебросить значительную часть флота в Средиземное море. Вместо России военные грузы пошли на Мальту, а оттуда в Каир и Александрию.

В августе адмирал Сифет на линейном корабле «Нельсон» вошел в Средиземное море — он сопровождал караван судов с военными грузами. Флагман шел во главе эскадры в составе крупнейшего британского линкора «Родней», трех авианосцев, трех десятков эсминцев и значительного числа вспомогательных судов. Эскадра эскортировала караван быстроходных грузовых кораблей.

Все шло нормально, и только у берегов Алжира начались неприятности. Германская подводная лодка торпедировала авианосец «Игл». Он затонул, не успев выброситься на берег. На следующий день был поврежден другой авианосец — «Индомитбил». Германские подлодки преследовали караван, как стая ненасытных акул. В следующую атаку караван потерял сразу семь транспортов и два крейсера. До Мальты из двадцати шести грузовых пароходов добралось всего лишь пять транспортов. Флот понес потери не менее тяжелые, чем у острова Медвежий. Но премьер все же оценивал эту операцию как успех.

Назревали решающие события конца 1942 года, которые должны были совершить поворот судьбы.

3
В конце октября, точнее — в пятницу 23-го числа, британский премьер получил телеграмму от Александера. В телеграмме стояло одно только слово: «Зипп!» С восклицательным знаком. Для Черчилля это слово значило многое — британские войска перешли в контрнаступление по всему африканскому фронту. Началась решающая битва в пустыне.

Как выяснилось позже, лису пустыни — Черчилль тоже называл так генерала Роммеля — не удалось перехитрить, Во всяком случае, в допущенных просчетах Роммель был не совсем виноват. Если бы он в тот момент находился во главе своих войск, Роммель, возможно, и не полез бы в ловушку, подстроенную ему британской разведкой. В крайнем случае, почувствовав подвох, он сразу бы отдал приказ прекратить танковое наступление. Так лиса, почуяв опасность, немедленно поворачивает назад. Но перед наступлением под Эль-Аламейном Роммель внезапно заболел и лег в госпиталь. Сменил его генерал Риттер фон Штумм, предпочитающий идти напролом для достижения цели.

В то утро, получив донесение о британском контрнаступлении, генерал Штумм сразу понял, в каком трагическом положении оказались его войска. Танки застряли на правом фланге. Они стоят без горючего в непроходимых песках и скалах. На них рассчитывать нечего. Резервов в тылу почти нет. Все подкрепления, которые ждал Роммель, перебросили им русский фронт — под Сталинград. Штумм ясно представил себе масштабы начавшейся катастрофы. Теперь Гитлер сотрет его в порошок! Это поразило как гром. Штумм поднялся кресла, схватился за грудь и рухнул на карту, раскрытую перед ним на столе. Перепуганный военный врач, что прибежал в штаб, констатировал смерть от разрыва сердца.

Через день Роммель снова принял командование войсками. Еще больным он на самолете прилетел из госпиталя.

Но остановить наступление Роммель уже не мог. Он вообще был против завершающего удара в Египте. Нельзя воевать без резервов, без горючего, без боеприпасов. Гитлер отказал ему в этом — резервы нужны в России. Роммель возражал, специально летал в Берхтесгаден, Гитлер сказал:

— Я не узнаю вас, генерал Роммель. Много ли вам осталось пройти до Суэца? Сделайте англичанам еще один Тобрук! Ну, а для этого вы обойдетесь наличными силами. Или, может быть, мне занять ваше место? — Гитлер, прищурив глаз, посмотрел на Роммеля. Этот вопрос означал угрозу. — Я не упрекну вас в любых, самых тяжелых потерях, — продолжал Гитлер, — но не дам ни одного солдата. — Он отрывисто постучал пальцем и повторил: — Ни одного солдата. Через неделю пригласите меня взглянуть на египетские пирамиды. Я заеду туда из Сталинграда…

Роммель уехал ни с чем.

Но чем бы ни объяснять неудачи Роммеля — его болезнью, смертью Штумма от разрыва сердца или отсутствием войск, занятых под Сталинградом, — для Александера это не имело значения. Наступление англичан развивалось успешно. Через десяток дней Черчилль телеграфировал Александеру:

«Если оправдаются ваши расчеты на массовый захват пленных и отступление противника станет очевидным, я предложу по всей Англии впервые за войну звонить в колокола. Сообщите подходящий момент для колокольного звона. Нужно взять в плен тысяч двадцать».

Ответ пришел на другой день: «Звоните в колокола!» Александер докладывал — взято больше тридцати тысяч пленных, захвачено триста пятьдесят танков, четыреста орудий, несколько тысяч автомашин. Такой победы еще не бывало! Но колокола в Англии не звонили. Черчилль передумал — торжественный благовест он отложил до «Торча», до вторжения союзных войск в Алжир и Марокко. Премьер создавал видимость, что «Торч» — это совместное дело англичан и американцев. Нельзя допускать, чтобы Эйзенхауэр один записал в свой актив высадку в Северной Африке. На крайний случай у премьера есть еще один козырь. В последний момент, когда десантные войска начнут высаживаться на берег, деголлевцы смогут устроить путч, захватить власть в Алжире. Пусть на время, хотя бы на час, арестуют петэновскую администрацию — того же Дарлана, Жюэна. Тогда все станет иначе выглядеть. Черчилль уже предпринял кое-какие меры. Через надежных людей он подсказал эту идею начальнику французской разведки полковнику Пасси… Но об этом никому ни слова! Черчилль поклялся Рузвельту, что де Голль не будет ничего знать о «Торче» до самого последнего часа. Упаси бог, если сам премьер нарушит слово, данное президенту.

4
Двадцать шестого октября 1942 года все транспорты — шестьсот пятьдесят кораблей, предназначенные для «Торча», были в море. Часть судов с американскими войсками вышла из портов Соединенных Штатов. Штаб Эйзенхауэра переместился в Гибралтар. Британское командование передало крепость в распоряжение американского генерала. Через несколько дней Эйзенхауэр тайно вылетел в Гибралтар, скрывшись под именем Хоу. Предварительно объявили, что командующий американскими войсками в Европе срочно вылетел в Вашингтон для уточнения вопросов, связанных с открытием второго фронта. Но самолет, пролетев сотню миль над Атлантикой, круто повернул на юг и через несколько часов опустился в Гибралтарской бухте.

В тот же день у командующего произошел неприятный разговор с генералом Жиро. Французский генерал остался недоволен переговорами с Кларком и считал, что его обманули.

Разговаривали в душном и сыром каземате. Со сводчатых потолков раздражающе капала вода. Гудел вентилятор, но он не мог освежить затхлого, спертого воздуха.

Жиро сказал:

— Я рассчитывал получить пост командующего французскими войсками. Ваш заместитель генерал Кларк отказал мне в этом. Он предпочитает Дарлана. — Жиро нервно разгладил усы, отодвинул стул — с потолка падали капли на его китель.

Командующий возразил.

— Операция проводится силами американской армии, — сказал он. — Дарлан и де Голль будут поставлены в известность в самый последний момент. Вы, господин генерал Жиро, находитесь в лучшем положении. Возможно, вы единственный француз, который посвящен сейчас в предстоящие события.

— Но Дарлан не имеет влияния в войсках! — воскликнул Жиро. — Он подорвал свой авторитет связями с немцами. Его называют французским квислингом, коллаборационистом!..

— Вряд ли это сейчас имеет значение, — возразил Эйзенхауэр. — Важно реальное соотношение сил. В Африке больше ста тысяч французских солдат. Многое будет зависеть от их поведения. Окажут ли они сопротивление десантным войскам.

— Не забывайте о психологии рядового француза, — упорствовал Жиро. — Для него любое иностранное вторжение — вторжение врага. Безразлично, будут ли это британские, американские или… — Жиро запнулся, он едва не сказал: «германские войска». Он вовремя удержался. Надо быть осторожнее. — …Или кто угодно другой, — закончил фразу Жиро.

— Вот в том-то и дело, — сказал Эйзенхауэр. — Настроение солдат зависит от поведения генералов, от приказа продолжать или прекратить сопротивление. Нам известно неприязненное отношение французов, в том числе и Дарлана, к англичанам. Поэтому в операции «Торч» будут участвовать только американские силы. Мы отклонили английские предложения. Я уверен, что симпатии французов на нашей стороне. Америка принесет освобождение Франции.

Жиро не стал возражать, хотя и не был согласен с главкомом. Он сказал:

— Я мог бы предложить другой план: вторжение надо начинать в Южную Францию, и возглавить его должен французский командующий. Я был уверен, что союзники предложат мне этот пост. Других кандидатур я не вижу. Дарлан связан с немцами, де Голль с левыми. Остается генерал Жиро. Я предлагаю вам свои услуги.

— Но у вас нет войска, — сказал Эйзенхауэр.

— Тогда мне незачем было бежать из плена, — вспылил Жиро.

— Я надеюсь, мы еще найдем с вами общий язык. — Эйзенхауэр уклонился от дальнейшего разговора. Этот французский генерал строптив и самонадеян. — Сейчас поздно что-то изменять в руководстве, — сказал главком. — Через два дня начнется вторжение. Мы вернемся к нашему разговору в Алжире. Будьте уверены, генерал, вы получите пост, приличествующий вашему положению…

О разговоре с Жиро командующий информировал президента. Черчилль тоже до последнего момента продолжал бомбардировать Рузвельта телеграммами, выдвигал все новые предложения. Он настаивал — надо включить де Голля в состав французского руководства. Президент ответил Черчиллю пространным письмом.

«Что касается де Голля, — писал Рузвельт, — то я до сих пор испытывал скрытое удовлетворение по поводу того, что он находится у вас. Сейчас у меня, очевидно, возникла такая же проблема с братцем Жиро… Мы должны также помнить, что между Жиро и Дарланом происходит борьба. Каждый из них претендует на верховное командование французскими вооруженными силами в Северной и Западной Африке. Основ нал мысль, которую надо внушить этим трем примадоннам, заключается в том, что в решении вопроса надо исходить из военной точки зрения. Любое решение, принятое одним или всеми ими, подлежит утверждению Эйзенхауэра».

Внутренне Черчилль согласен был с президентом — нечего играть в суверенитет Франции. Приказ генерала — высший суверенитет. Если бы только генерал был английским…

Черчилль предпринял еще одну попытку — позвонил в Вашингтон по телефону. Высказал опасение, что положение осложнится в результате столкновения различных французских интересов — де Голля, Жиро, Дарлана.

Рузвельт предпочел отшутиться.

— Могу вам дать только один совет, — сказал он, — заприте на сутки всех троих в одну комнату. Передайте управление тому, кто выйдет оттуда живым….

Британский премьер положил трубку. Рузвельт остался непоколебим. Придется ждать, как развернутся события. Теперь поздно предпринимать что-то новое — десантные корабли уже в море. Через два дня начнется вторжение. Но все же генерал Жиро лучше англофоба Дарлана. Следует вызвать его расположение. Черчилль продиктовал телеграмму генералу Жиро: «Как коллега по бегству из плена, восхищен, что работаю вместе с вами…» Черчилль имел в виду свой плен у буров лет сорок тому назад. Он приказал немедленно отправить телеграмму в Гибралтар.

Восьмого ноября американские экспедиционные войска высадились в нескольких пунктах североафриканского побережья. Предварительно для американских резидентов, действовавших в Африке, по всем радиостанциям передали условный сигнал:

«Роберт прибыл!»

К вечеру того же дня сопротивление французского гарнизона в Алжире прекратилось. Это случилось бы раньше, но помешало одно непредвиденное обстоятельство. Как договорились на ферме, генерал Жюэн, комендант Алжира, явился к Роберту Мерфи, чтобы вместе отправиться к адмиралу Дарлану. В порту уже завязалась ружейная перестрелка. Но сторонники де Голля неведомыми путями прознали о назначенном на это утро вторжении и решили перехватить инициативу. Мерфи ломал голову: кто же мог проболтаться? Вооруженный отряд окружил виллу американского резидента, разогнал полсотни полицейских и арестовал Жюэна вместе с Робертом Мерфи. Все это едва не испортило дела. Потребовалась вся изворотливость Мерфи, чтобы вырваться из кратковременного плена. Хотя и с опозданием, но Жюэну все же удалось отдать приказ гарнизону прекратить сопротивление. Однако, вопреки планам и надеждам погасить борьбу в самом зародыше, неорганизованное сопротивление все же продолжалось. Генерал Жиро оказался прав — французские солдаты, не искушенные в сложной дипломатической игре, восприняли американский десант как действия врага. В африканских оазисах, в поселках и городах раздавались негодующие возгласы: «Нас снова предали!», «Долой оккупантов!»

Вопреки расчетам американского командования, вторжение в Северную Африку не прошло так бескровно и мирно, как обещал это Мерфи. В боях французы потеряли три тысячи человек. Потери союзников были еще значительнее. Французский флот потерял несколько военных кораблей, в том числе современный линкор «Жан Барт». Борьба шла на море, в воздухе и на земле, и всюду обе стороны несли немалые потери. Французы потеряли сто тридцать пять самолетов и, в свою очередь, уничтожили семьдесят американских машин. Тяжело пострадал американский линкор «Массачусетс». Огнем батарей было потоплено или повреждено несколько английских и американских крейсеров, миноносцев. Погибло около сотни транспортных кораблей. Французские солдаты не желали признавать американцев за своих освободителей.

Борьба затихла только на пятые сутки. С Дарланом удалось договориться. Он отдал приказ прекратить военные действия. Только в Тунисе, куда из Египта отступили немецкие части, американские войска столкнулись с решительным сопротивлением.

Глава двенадцатая

1
Месье Буассон рассуждал трезво: если под одной крышей поселились два мужа его родной дочери, рано или поздно беды не миновать. Так оно и получилось.

С того самого дня, как Жюль Бенуа — законный его зять — свалился с неба (месье Буассон при каждом удобном случае повторял этот каламбур), виноторговец совсем лишился покоя. У него даже начало пошаливать сердце.

Сначала казалось, что он нашел выход — предложил месье Франсуазу, Бенуа и третьему их спутнику поселиться во флигеле. Но это обстановку не разрядило. Завтракать они приходили в большой дом. То же получилось с обедом и ужином. Приходили вдвоем: Франсуаз считал неудобным приглашать к столу рядового солдата. Но виноторговец готов был плюнуть на субординацию. Этого солдата он бы с удовольствием предпочел своему бывшему зятю.

Лилиан совсем перестала появляться в столовой, а тетушка Гарбо приходила лишь для того, чтобы помочь Мари убрать со стола или сменить тарелки. Буассон вообще не знал и не видел, когда тетушка Гарбо ест и пьет. Удивительный человек! И получалось так, что за стол садились только мужчины — вчетвером, причем двое из них глядели исподлобья. Они молча ковыряли вилками в своих тарелках и уходили, едва кончив ужин, не дожидаясь других. Общительный и разговорчивый по натуре, месье Буассон просто не мог больше терпеть такого испытания. Ну день, два, ну неделю. Но когда это перевалило за второй месяц! Кроме того, он с часу на час ждал, что один из соперников вот-вот взорвется, как начавшая бродить винная бочка.

Виноторговец пошел на хитрость: завтрак заставил подавать ему раньше — ни свет ни заря, когда все еще спали. Потом служанка относила завтрак во флигель. Но это завтрак. А ужин, обед?.. Как ни ломал Буассон голову, придумать он ничего не мог. Выручил его Франсуаз. Вероятно, он тоже стал кое-что понимать. Он сам спросил хозяина — нельзя ли им обедать отдельно. Дело в том, что они не всегда располагают временем, чтобы поспевать к обеденному гонгу. Конечно, конечно! Буассон согласен, Мари может подавать им отдельно и ужин. Когда удобнее месье Франсуазу.

После этого стало полегче, но ненадолго. Месье Буассон когда-то давным-давно читал одну книгу. Было такое время, когда он позволял себе заниматься подобными пустяками. Подробностей повести Буассон не помнил. Но в той книге рассказывалось, как на корабле, потерпевшем бедствие, уцелело два человека. Их носило по океану, и они охотились друг за другом. Каждый из них надеялся, что ему удастся съесть своего противника. Обстановка в его доме заставила Буассона вспомнить про эту книжку. Нечто подобное происходит между Терзи и Бенуа. Они подкарауливают, выслеживают один другого и готовы вцепиться друг другу в глотку…

В поместье к Буассону иногда приезжали гости — доктор из Фалеза и сельский священник. Оба они входили в местную группу Сопротивления, которой руководил месье Франсуаз. После операции по взрыву сен-назерского шлюза Франсуаз остался во Франции.

Обычно гости располагались в столовой и обсуждали дела за чашкой чая или за бутылкой-другой вина, которые Буассон извлекал из своих подвалов. Обязательными участниками таких встреч бывали Леон Терзи и Бенуа. Волей-неволей присутствовал на них и виноторговец на правах хозяина дома.

В группу Сопротивления еще входили: радист по имени Андрэ — фамилии его никто не знал, Шарль Морен и Симон, который почему-то задержался в усадьбе. Помогал еще дядюшка Фрашон. Однако Франсуаз никого из них в дом не приглашал по разным причинам. Ему казалось, что два этих парня — Морен и Симон — придерживаются слишком уж крайних взглядов. Он не смог бы поручиться, что кто-то из них, а может быть, и оба не являются коммунистами. Ну, а Фрашон и радист — это просто обслуживающий персонал…

За столом месье Франсуазу приходилось вести спор главным образом с доктором. С некоторых пор доктор убедился, что политика выжидания — «аттентизм» ни к чему не приведет. Надо действовать. Франсуаз мягко и настойчиво убеждал: действовать они будут, когда придет время, когда союзники подготовят вторжение на континент. Но прежде всего нужна дисциплина. Пока из Лондона иных указаний нет.

— Эдак можно ждать до второго пришествия! — возражал доктор. — Нам нужно расшатывать строй оккупантов. В чем же иначе заключается наше сопротивление?

Священник занимал нейтральную позицию. Бенуа поддерживал Франсуаза — зачем нести лишние жертвы, обострять положение? А Леон по своему обыкновению молчал. Он все еще продолжал играть в свидетеля.

Было послеобеденное время. Жара летнего дня не проникала в столовую. Здесь стоял зеленый полумрак от лапчатых листьев дикого винограда, затенивших все окна. В комнату вошла Лилиан с сыном на руках. Она что-то взяла из буфета и вышла. Вероятно, Лилиан собиралась гулять с ребятами. На ней было платье с рисунком из кленовых листьев, оранжевых, черных и фиолетовых. То самое — Леон очень любил его.

Разговор за столом продолжался. Франсуаз расспрашивал священника о настроениях среди прихожан. Бенуа вдруг поднялся и вышел. Терзи беспокойно посмотрел ему вслед и тоже ушел из столовой.

Он спустился с крыльца и прошел к кузнице. Ну конечно: Жюль увязался за Лилиан. Что ему нужно? Леон видел — Бенуа разговаривал с Лилиан. Лили, видимо, порывалась уйти, а Жюль что-то горячо ей доказывал и не пропускал ее обратно к усадьбе. Потом он взял ее за руку, и Лилиан негодующе вырвалась. Ну это уж слишком! Терзи заторопился.

— Что вам здесь нужно? — спросил он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

Бенуа резко повернулся к Терзи.

— Мне нужно прежде всего, чтобы вы не мешали мне говорить с Лилиан, — вызывающе бросил Жюль.

— Лилиан не желает с вами разговаривать. Оставьте ее.

— Да, я вас прошу, Жюль. Сейчас не время выяснять отношения. Вы напугаете детей… Уйдите! — Одной рукой Лилиан держалась за поручни детской коляски, а вторую подняла, словно защищаясь от удара. Крошка Элен прижалась к ногам матери и готова была заплакать.

Бенуа совсем перестал владеть собой. Оказывается, и он умел приходить в ярость. Свой гнев он обратил на Лилиан.

— Ты… ты потаскуха!.. Грязная тварь! — Жюль обрушил на нее поток непристойной ругани.

Лилиан закрыла руками лицо. Терзи рванулся вперед, едва не опрокинув коляску.

— Вы ответите за свои слова! — Он хлестко ударил Жюля по лицу.

Они сцепились, ослепленные яростью. Бенуа намеревался дать подножку своему противнику, чтобы свалить его на землю, но Терзи оказался более ловким и наносил ему удар за ударом. Тогда Бенуа потянулся к карману, где лежал у него пистолет. Лилиан закричала:

— Боже мой!.. Помогите, помогите!..

Первым на помощь прибежал Фрашон. Бросился разнимать, но из этого ничего не получилось. Из кузницы прибежал Шарль Морен. Общими усилиями они прекратили схватку. Лилиан едва держалась на ногах. Терзи подошел к ней.

— Успокойся, Лилиан! Успокойся.

Но он сам нуждался в том, чтобы успокоиться. Бенуа, ни слова не говоря, пошел к усадьбе. Заслышав шум, на крыльцо вышли Франсуаз, доктор, сельский священник и, конечно, месье Буассон — все, кто сидел в комнате за столом.

— Что произошло, месье Бенуа? — спросил Франсуаз.

— Ничего особенного, — ответил Жюль, исчезая в дверях флигеля. Ему нужно было привести себя в порядок. Разорванная куртка, ссадина на щеке явно противоречили его словам.

А Шарль Морен возвратился в кузницу и любовался пистолетом, который он отнял у Бенуа. Вот это вещица! Пришел Симон. Шарль показал ему пистолет:

— Ты посмотри, какая несправедливость. У нас нет оружия драться с фашистами, а тут выхватывают пистолет, чтобы укокошить из-за бабы своего соперника… Как ты думаешь, Симон… то есть Рене, прав я буду, если не отдам пистолет этому бородатому Отелло?..

— Один пистолет погоды не сделает. Ты же обещал узнать насчет взрывчатки и вообще о складе оружия. Сможем мы что-нибудь получить?

Симон Гетье исчезал на две недели из усадьбы и только на этих днях вернулся снова, нашпигованный листовками.

— Радист как будто согласен, — оказал Шарль. — Андрэ — покладистый парень. Но боится месье Франсуаза. Говорят, что из Лондона, из штаба де Голля, пришел строжайший приказ — не давать оружия коммунистам. И вообще запрещено пользоваться оружием до специального указания. Он еще сказал, что лицам, занятым на осведомительной работе, запрещено участвовать в Сопротивлении.

— Не понимаю.

— А я понял отлично. Мы нужны англичанам как информаторы, как разведчики. И только. Они хотят превратить нас в придаток Интеллидженс сервис. В то же время боятся потерять свое влияние. Как и американцы. Вот наделил нас бог союзничками!..

— Зато наше влияние растет. Морис сказал, что коммунистам надо налаживать связи с самыми различными группами Сопротивления, объединять силы. Это директива партийного центра.

— Все это верно, — согласился Морен, — но попробуй объединить свои силы с силами месье Бенуа. Он сидит, как пескарь в норе, и ждет не дождется, когда все кончится. Тогда, может быть, выползет на свет божий. Франсуаз ждет указаний из Лондона, а дядюшка Фрашон молчит как рыба. Он-то, хитрец, знает, где спрятана взрывчатка. Постоянно ездит куда-то ночами… Попробуй объедини всех. Прибавь еще месье Буассона, доктора из Фалеза, месье Терзи… Это не так-то просто. Говорят, кагуляры тоже участвуют в движении Сопротивления, хотя де ля Рок и вступил в правительство Петэна… Сам черт сломит тут голову…

— Тем не менее надо что-то делать, Шарль. Не замахивайся на большое. Попробуем выполнить директиву центра в масштабе Сен-Клу — наша деревня тоже часть Франции.

— Хорошо, но что ты, например, сделаешь с дядюшкой Фрашоном? Думаешь, он скажет тебе, где оружие?.

— Давай попробуем поговорить с ним вместе, — предложил Симон.

— Ладно. Но заодно надо поговорить и с месье Терзи Это ты возьми на себя. Ты с ним ближе знаком.

— Почему я?

— Хотя бы потому, что вы оба были в Испании.

— Ладно, попробую. Но начнем с дядюшки Фрашона.

2
С дядюшкой Фрашоном Шарль завел разговор издалека. Он уже не в первый раз с ним заговаривал, и все неудачно. На этот раз он решил начать с другого.

— Дядюшка Фрашон, — сказал Шарль, — а ты помнишь, как воевали мы под Аррасом?

Шарль Морен зазвал Фрашона к себе домой. Мари вышла гулять с ребенком, поставив мужчинам кувшин с сидром. Симон тоже был здесь.

— Ну еще бы! — откликнулся Фрашон, — Тогда мы надавали бошам по первое число. Если бы не подвели англичане, мы бы могли держать Аррас сколько угодно. Англичане открыли нам фланги.

— Ну да. Ты еще принес нам эту новость, дядюшка Фрашон. А потом обиделся на меня, когда узнал, что я коммунист.

— Совсем не за то. Обиделся я на тебя за другое — ты не доверял мне, будто бы я какой-то доносчик или шпик.

— Вовсе не так, дядюшка Фрашон. У меня и в мыслях не было, что ты болтаешь где не надо. Просто я думал, что тебе ни к чему воевать с бошами. Копаешься себе в огороде позади траншей, и только.

Дядюшка Фрашон тянул сидр из кружки и чуть не поперхнулся от такой напраслины. Он с негодованием посмотрел на Шарля, потом на Симона, который сидел, не вмешиваясь в разговор. Нос Фрашона сделался совсем красным, он в самом деле походил сейчас на редиску. Симон тайком ухмылялся, Сообразив, в какую ловушку Морен затягивает старика.

— Да как же ты смеешь говорить про меня такую подлость! — воскликнул дядюшка Фрашон. — Это я-то не хотел воевать с бошами! Счастье твое, что я у тебя дома. Клянусь богом, набил бы тебе по шее. Надо же такое сказать — не хотел воевать с бошами!

Но Шарль не сдавался. В ответ на тираду Фрашона он еще подлил масла в огонь:

— Может быть, ты и воевал под Аррасом, не спорю, но потом, когда маршал Петэн пошел с немцами на мировую…

— Ну, знаешь!.. — Фрашон угрожающе поднялся из-за стола, допил большим глотком остаток сидра. Лицо его пылало. — ты меня сравниваешь с маршалом-шлюхой, говорить нам с тобой нечего! Спасибо за гостеприимство! — Дядюшка Фрашон умышленно сказал вместо Петэн — Пютен, то есть шлюха. Он шагнул к выходу.

— Подожди, дядюшка Фрашон, а разве это не так? — Гетье тоже вступил в разговор.

Фрашон обрушился и на него. Он не любил уходить, пока за ним не осталось последнее слово в споре.

— Знаешь, что я тебе отвечу, Симон? Тебя не щекочут — и ты не хохочи. Под Аррасом ты не был? Чего же ты встреваешь?

— Зато я вижу, как ты ведешь себя теперь. Как собака на сене.

— То есть как?

— А так. Вместе со своим хозяином прячешь где-то оружие, держишь его под спудом, вместо того чтобы отдать кому следует. Из карабинов можно же стрелять бошей.

— Э-э-э… — протянул Фрашон, — вон вы куда гнете! Так вы и сказали прямо: где оружие? Хозяин тут ни при чем. Распоряжается всем месье Франсуаз. Просите у него.

— Но ты же знаешь, где оно! — Симон и Морен готовы были умолять упрямого старика.

— А разве я сказал кому хоть слово про ваш мотоцикл, который вы тогда добыли? Это была ваша тайна. Зачем же я буду теперь выдавать вам чужую тайну?

— Дядюшка Фрашон, — Симон старался говорить как можно убедительнее, — и мотоцикл и оружие нужны для того, чтобы бороться с немцами. Ну помоги нам! Разве можно драться с фашистами, вооруженными до зубов, с помощью кремневых ружей. Ты же сам знаешь — часто так и бывает. А где-то рядом лежат автоматы, гранаты, взрывчатка. Разве это справедливо — скажи? Сколько мы несем лишних жертв из-за того, что безоружны. Думал ты об этом, дядюшка Фрашон, ведь ты солдат? Шарль прав, когда упрекает тебя в том, что ты не хочешь ссориться с немцами.

Дядюшка Фрашон вернулся к столу, пододвинул под себя табурет и сказал:

— Вот что, ребятки, милые вы мои. — Он посмотрел на них, хитровато прищурив глаз. — Вам двоим меньше лет, чем мне одному. Хитростью меня не возьмешь. Не выйдет! Бошей я ненавижу не меньше вашего. Знаю и без вас, что против танков с дубинкой лезть нечего. Все знаю. Месье Франсуазу я так и сказал последний раз, когда ездил с ним ночью. Я спросил у него — долго ли мы будем про запас прятать оружие? Не пора ли пустить его в дело?.. А знаете, что ом мне ответил? «Я не умею запрягать лошадь. Поэтому не хочу тебя этому учить…» Поняли? Не суйся, мол, когда не понимаешь… После этого склад куда-то перенесли. Куда, не знаю. А первый тюк, с которым они прилетели, спрятан в подвале, в старой бочке. Это я знаю точно.

Фрашон налил из кувшина сидр и залпом выпил всю кружку. Большего от него Морей и Симон не добились. Ом только еще сказал им: если когда нужно помочь, он готов, пусть скажут.

С Леоном Терзи разговор произошел в тот же день. Симон собирался тронуться снова в Париж, и ему важно было знать — удастся ли что-нибудь получить здесь? Особенно нужны были взрывчатка и детонаторы. На виноградниках Симон отвел Леона в сторону.

— Месье Терзи, я давно собирался с вами поговорить, — сказал он. — Вы не обидитесь, если я задам вам один вопрос?

— Задавайте.

— Долго вы собираетесь оставаться свидетелем?

— Свидетель — понятие, не ограниченное временем. Как история. К чему вы меня спрашиваете об этом?

— Но история не создается сама, ее делают люди.

— Это абстрактный спор. Я не могу влиять на события, я их фиксирую. — Терзи не хотелось спорить. Но дальнейший разговор его раззадорил.

— Как вам сказать, — ответил Симон, — если дело касается вас, вы, как мне известно, вмешиваетесь в события, и довольно активно…

— На что вы намекаете?

— Еще раз прошу извинения. Я не намекаю, а говорю прямо о последнем инциденте с месье Бенуа. Кстати, вы были правы. Но сейчас о другом — вы же не были бесстрастным свидетелем?

— Вам нельзя отказать в логике… — Терзи кисло улыбнулся. Ему было неприятно вспоминать о той отвратительной сцене, которая произошла у всех на глазах. Терзи постарался изменить тему разговора. — Это другое, — сказал он. — А вообще я тоже кое-что делаю. Даже стал участником группы Сопротивления Франсуаза, хотя, признаться, не вижу в этом особого смысла. Впрочем, меня это не утруждает…

— Вот об этом самом я и хотел с вами поговорить, месье Терзи… Вы знали журналиста Габриеля Пери? — Симон задал вопрос без видимой связи с тем, о чем они только что говорили.

— Знаю. Способный журналист, но…

— К сожалению, о нем надо говорить уже в прошедшем Габриеля Пери расстреляли немцы. Он был коммунистом.

Терзи живо представил себе энергичного, темпераментного Пери, его лицо с большим лбом и гладко зачесанными волосами. Он не был знаком с ним близко, но перед войной они частенько встречались на пресс-конференциях, приемах, где-то еще. Леона не интересовали убеждения Габриеля Пери, но помнится — он соглашался со многими из его утверждений. Терзи питал к нему профессиональное уважение.

— Жаль. Вы сообщили мне печальную весть, — сказал он. — Я нередко соглашался с политическими оценками Габриеля Пери.

— С коммунистами соглашаются многие, — сказал Симон, — но зачастую с большим опозданием. И не все нас поддерживают вовремя. Получается как в автомобильном моторе — позднее зажигание. Я помню — Габриель еще давно предостерегалФранцию от угрозы фашизма. Вообще, наши прогнозы всегда подтверждаются.

Симон говорил «нас», «наши», что с удовлетворением отметил Терзи, — значит, ему доверяет этот парень, с которым постоянно сталкивает его судьба. Этот не боится причислить себя к коммунистам. Леон согласился с Симоном:

— Что ж вы хотите, политический опыт накапливается постепенно и потом уже сохраняется в памяти народа.

— Не совсем так. — Симон высказал мысль, над которой Леон никогда не задумывался. — Не совсем так. Вы знаете, молодежь сразу не использует жизненный опыт старшего поколения, во всяком случае до тех пор, пока не приобретет его сама. Вы со мной не согласны? Поэтому мы часто допускаем ошибки. Я сужу по себе. Столько умных советов давал мне отец, но я пропускал их мимо ушей, пока жизнь не ткнула меня носом. Вы понимаете мою мысль, месье Терзи?

— Нет, не совсем… Вы говорите так, будто вам самому лет пятьдесят.

— Я говорю, что некоторые события прошлого надо постоянно поддерживать в памяти народа. Ну хотя бы уроки Парижской коммуны. Если бы коммунисты смогли убедить вовремя французов, нам не пришлось бы переживать сейчас нашествие германского фашизма.

— Это что — пропаганда? Вы хотите, чтобы я немедленно соглашался во всем с коммунистами?

— Нет, месье Терзи. Все это только к слову. Я заговорил о Габриеле Пери для того, чтобы сказать вам, с какими словами он кончил жизнь. В день казни он сказал: «Годы не сделали меня скептиком. Это уберегло меня от духовного прозябания, от жизни без цели и смысла, от бесплодий жизни».

— Повторите это еще раз.

Симон повторил и еще добавил:

— Пери сказал тогда же, что коммунизм он принял не как застывшую формулу, а проникся сокровенным смыслом его идей. Вот что сказал Пери в последний день своей жизни.

— Да, все это заставляет думать… Так что же вы хотите от меня, Рише? Я правильно называю ваше новое имя?.. Надеюсь, вы не пришли только для того, чтобы убеждать меня в правоте коммунистических идей.

— Вы правы. Я хочу, чтобы вы помогли нам добыть оружие для коммунистов. Мы не позволим ему лежать на складах. — Симон рассказал Терзи о том, что происходит в подполье, в группах Сопротивления.

— Хорошо, я попробую поговорить с Франсуазом, — ответил Терзи. — А если не выйдет, то… — Леон не договорил. — Вы начинаете убеждать меня. Вот уж не ожидал!

Терзи много думал об этом разговоре. Удивительное дело, как изменился Симон за эти годы. Простой рабочий стал почти интеллигентным человеком. Неужели это сделала с ним его партия? Кто же иначе? Симон Гетье не учился в Сорбонне. Непостижимо! Открываются непостижимые вещи! Как сказал Габриель Пери? Уберечь себя от бесплодия жизни… Да, это верно.

Разговор с Франсуазом не дал результатов. Франсуаз упрямо стоял на своем — нет директив из Лондона, и вообще, что на него со всех сторон напирают? То доктор, то теперь он, Терзи. Франсуаз только солдат — прикажут, готов раздать оружие кому угодно. А сейчас — нет.

Леон сам зашел в гараж к Симону. Там был и Морен. Терзи спросил:

— У вас, кажется, нет друг от друга секретов?

— Конечно, нет, месье Терзи.

— Тогда слушайте меня, Симон, и вы тоже, Шарль, — я готов показать вам, где хранится оружие.

3
Ну и разгорелись же глаза у Симона и Шарля, когда они увидели такое богатство! Одной взрывчатки было, вероятно, несколько килограммов. А нажимные взрыватели, а детонаторы! Такие изящные латунные карандашики. Очень удобные в работе. Повернул риску, поставил на заданную цифру, как дистанционную трубку, и все — детонатор безотказно сработает в нужное время. Радист Андрэ показал, как обращаться с новой техникой. Он сказал, что она американского происхождения. Андрэ готов помогать, пусть только месье Франсуаз ничего не знает.

Франсуаз как раз накануне уехал в Париж вместе с зятем хозяина. С бывшим зятем — с месье Бенуа. Мари рассказывала, что между ними было крупное объяснение. Она убирала в соседней комнате и почти все слышала — так громко шел разговор. Это при ее-то глухоте, оставшейся после контузии!

Месье Франсуаз сказал под конец, что он не намерен рисковать подпольной группой из-за глупой ревности Жюля. Лучше всего для Жюля покинуть усадьбу, тем более что в Париже нужен человек для связей. Бенуа возражал, спорил, но, судя по тому, что они оба уехали, месье Франсуаз настоял на своем.

Конечно, Шарль и Симон не преминули воспользоваться их отсутствием и проникли в винный подвал.

Взрывчатка, детонаторы, несколько пистолетов с патронами и другие припасы хранились в порожней бочке в самом дальнем углу. Здесь, быть может, десятками лет валялась неубранная рухлядь. Там было довольно сыро, но боеприпасам ничего не сделалось. Их запаковали на совесть. Вощеная бумага совсем не пропускала влаги. В несколько приемов сокровища перенесли к Шарлю. Андрэ советовал им сразу не брать всех припасов, чтобы не бросилась в глаза пропажа. Шарль кивнул, но тем не менее выгреб все содержимое бочки.

Симон тут же заторопился в Париж — взрывчатка там на вес золота. Но Шарль Морен предложил другое: сначала надо выполнить то, что они давно замышляли, — побывать на железной дороге. Это же согласовано с партийным центром. Симон согласился: конечно, если не откладывать в долгий ящик. А зачем откладывать? Все подготовлено, изучено, папаша Байе только ждет команды. Была бы взрывчатка. Теперь она есть.

Той же ночью Симон привел откуда-то заветный мотоцикл. Сколько раз служил он им верой и правдой! Симон решил больше не возвращаться в усадьбу и поэтому погрузил на багажник всю взрывчатку, предназначенную для Парижа. Шарль предупредил — не слишком ли рискованно? Пустяки, Симон уже изучил психологию нацистов — чем наглее и самоувереннее с ними вести себя, тем надежнее. В полночь оба укатили к железной дороге. Здесь не так далеко, самое большее километров двадцать.

Не прошло и часа, когда, спрятав мотоцикл у дороги, они подошли к будке путевого сторожа. Светила неполная луна, но и ее бледный свет казался слишком ярким. Симон привстал, приготовил на всякий случай револьвер, а Шарль осторожно постучался в окошко. Из будки вышел старик с обвисшими седыми усами и впалыми щеками. Был он в носках, брюках и нательной рубахе. Узнав Морена, старик улыбнулся:

— Ну что, опять примерять приехал? Опять с пустыми руками? Один приехал?..

— Нет, на этот раз все в порядке, папаша Байе. Не один.

Шарль окликнул Симона, и они вместе вошли в сторожку.

Старик зажег дорожный фонарь и поставил его так, чтобы свет не падал в окно.

— Ну? — вопрошающе посмотрел он на вошедших, — А газетку не привезли?

— Нет, папаша Байе, не привезли… Ты собирайся, а мы пока приготовим кое-что… Оставаться тебе здесь нельзя.

Шарль выложил на стол взрывчатку, похожую на пластилин, из которого дети лепят фигурки. Байе почесал волосатую грудь.

— Ладно, ехать так ехать, сказал попугай в зубах у кошки… Но я думаю, — добавил он, — что место надо выбрать несколько дальше, у самой выемки… Пусть боши подольше растаскивают вагоны, пусть поиграют в бирюльки. Да я сам покажу, где лучше рвать, вот только оденусь.

— Одевайся теплее, папаша Байе, придется ехать на мотоцикле. Продует…

— Смотри ты, какая роскошь! Ну, я сейчас… — Байе сел на койку и, кряхтя, принялся натягивать башмаки.

Поселился он здесь незадолго до германского наступления, переехав откуда-то из Южной Франции. Жил совершенно один. Сына его посадили в начале войны — сразу после того, как Даладье издал декрет о роспуске коммунистической партии. С тех пор он не слыхал о сыне. Сам папаша Байе оставался беспартийным, но охотно помогал подпольщикам-коммунистам. Взрыв, подготовленный на железной дороге, согласился принять на себя, чтобы отвести следы и постараться избавить заложников от расстрела. Симон заранее приготовил место, где мог бы укрыться папаша Байе. Его сборы не заняли и десяти минут.

Путевой сторож натянул пиджак, взял фонарь, ломик, осмотрел сторожку, в которой прожил два года, и, поправив фуражку, просто сказал:

— Ну пошли, что ли…

Он посмотрел на большие часы, похожие на луковицу. — В два десять пройдет товарный. Боши в нем возят продовольствие в Германию. Если бы нам успеть за сорок минут…

— Успеем… Ты, папаша Байе, иди вперед. Если встретишь патруль — скажи: проверяешь путь. Там, где надо, остановись.

Сторож зашагал по шпалам, а приятели пошли следом вдоль полотна, маскируясь в тени деревьев и придорожных кустов. Впереди мелькал фонарик папаши Байе.

Заложили взрывчатку и поставили взрыватель. Это не заняло много времени. Тем же путем возвратились к будке и, не доходя до нее, свернули туда, где стоял мотоцикл. Старик погасил фонарь. Оставалось минут пять до прихода поезда.

Симон сказал:

— Надо дождаться. Что, если не сработает… Пока садитесь. Шарль, тебе придется устроиться на багажник. Забирайся, папаша Байе.

— Бобик залез на забор и подумал, что он наездник… Так и я! — Папаша Байе не утерпел, чтобы не пошутить. Он, кряхтя, уселся в заднее седло.

Мотор тихо рокотал. Молча ждали приближения поезда, который уже лязгал где-то за поворотом. Вот прошел паровоз, вагоны, мелькнул, удаляясь, красный глазок сигнального фонаря… И грохнул взрыв… Симон дал газ. Мотоцикл взревел и рванулся с места.

До поворота, где надо было сходить Шарлю, домчались в четверть часа. Здесь недалеко до усадьбы, можно бы довезти Шарля, но Симон решил не рисковать, не терять времени. Надо затемно добраться с папашей Байе в надежное место. Торопливо пожали руки, и мотоцикл исчез. Треск его замер в отдалении.

Все это произошло в ночь на 16 сентября.

А 20-го в парижском метро, на площади Этуаль, Симон попал в облаву и его заграбастали наци.

Через три недели Симон Гетье оказался под Берлином, в Ораниенбурге, в рабочем лагере.

4
Судьба Бенуа в Париже оказалась сходной с судьбой шофера Симона. Все произошло только несколько позже. В том и вся разница.

Месье Франсуаз рекомендовал Жюлю легализоваться. Кто знает, что он был в Лондоне? Никто. Жил в неоккупированной зоне или у того же тестя и вернулся в Париж. Только и всего. Никаких подозрений появление Жюля не вызовет, Жюль так и поступил. Квартира оказалась в сохранности. Все эти годы консьержка следила за ней, как за своим собственным домом. Даже некоторое время жила в квартире, чтобы не вызывать подозрения немцев. Она сохранила все вещи. Пусть месье Бенуа проверит. Жюль поблагодарил ее за внимание. Вот уж кто совершенно не изменился! Консьержка все такая же сухонькая, похожая на общипанное чучело какой-то птицы. Ее привычки тоже не изменились. Любит подачки. Она, видно, ждала чего-то еще, кроме благодарности. Консьержка так и ушла ни с чем. Бенуа не соблаговолил выйти в прихожую. Жюль всегда был скареден по натуре…

На всякий случай обозреватель, ставший связным между агентурой де Голля, располагал в Париже еще одной, конспиративной квартирой. Но пока он ею не пользовался.

Когда боязнь новой опасности несколько поослабла, Жюль стал получать некоторое удовлетворение от своего пребывания в Париже. Вначале город произвел на него гнетущее впечатление. Блистательный Париж, всегда полный веселья и света, стал другим, будто погрузился в унылый сон. Город перестал смеяться. Это веселый-то Париж! На улицах много немцев и мало парижан. Молодых мужчин среди французов вообще не видно. Они либо скрываются, либо отправлены на работу в Германию. Бенуа находится в лучшем положении. С его бородой, в которой начинают искриться седые волоски, ему дают все пятьдесят. Людям такого возраста безопаснее появляться на улице.

Бенуа отсутствовал всего два года. И такие разительные перемены. Провинция! Например, совершенно исчезли такси. Их заменили велосипеды с колясками. Прямо как рикши в Китае. Откуда-то извлечены старинные фиакры, кареты, пролетки. Ездят на лошадях, как во времена дедов и прадедов. К тому же и цены дерут невероятные. Проехать в фиакре от площади Этуаль до Оперы стоит триста пятьдесят франков. Непостижимо!

Единственно, на чем отдыхает глаз, — это парижанки да еще цветы. Женщины центра по-прежнему элегантны. Жюль не знает, как они выглядят на окраине, в пригородах, он там не бывает, но на бульварах…

Правда, моды напоминают Париж начала двадцатого столетия: старомодные шляпки, юбки, обувь. Француженки возвратились к образцам девятисотых годов. Может быть, это сделано не без умысла. Как это говорится — голь на выдумки хитра.

Дамы извлекали из сундуков старые наряды, подобно тому как парижские владельцы автопарков возвращали к жизни фиакры и древние кареты. Бенуа нашел, что все это было очень мило и романтично — придает городу облик старимы, целомудрия.

И цветы… Что осталось неизменным в Париже — цветы. Их по-прежнему много.

Жюль бродил по знакомым улицам. Вот здесь был цветочный павильончик мадам Рюше, где продавала камелии очаровательная Гризет. Куда она делась, эта крошка? Бенуа вспомнил Тур, панику капитуляции. В такое время потеряешь кого угодно. Жаль… Какая фигурка! Статуэтка.

На месте деревянного магазинчика, утопавшего когда-то в сугробах цветов, торчали остатки стен да металлические рамы с разбитыми стеклами. Вероятно, павильон растащили на дрова. Но повсюду здесь торгуют цветами с рук. Целый базар. Иные продавщицы очень милы, но большинство — старухи. Маки, розы, королевские лилии, тюльпаны — каких только цветов, каких красок не увидишь на улице. Бенуа купил букетик фиалок у молоденькой девушки. Страшно дорого. Но для кого он купил? Мысли о Гризет по несложной ассоциации перескочили на других женщин. С Лилиан все покончено… Все… Осталась только обида. Черт с ней — неблагодарная!.. А что, если позвонить Люсьен?

Он так и сделал. Люсьен была дома. Оказывается, она никуда и не уезжала. Считает, что правильно сделала. Хорошо, что Жюль позвонил, она с удовольствием с ним встретится. Пусть заезжает.

С тех пор Бенуа стал часто появляться в обществе Люсьен. Два года наложили на нее свой отпечаток. Она уже не та свеженькая, пикантная Люсьен. Какая-то потрепанная, и цвет лица будто повылинял. Но и он ведь не тот и время не то. Ничего не поделаешь…

В первый же вечер Люсьен рассказала под большим секретом, что она состоит в тайной организации. Немцы о ней ничего не знают. Это так страшно, так страшно! Вдруг кто-нибудь выдаст… Организация называется обществом ньюдистов. Кто такие ньюдисты? Ну, как бы это сказать… Люди, исповедующие культ обнаженного тела. Люсьен никак не могла объяснить, что это значит. Ну, в общем ньюдисты не признают одежды. Встречаются в своем естественном виде. Мужчины и женщины. Летом вместе уезжают купаться. Великолепно, когда лунные ночи! Что может сравниться с красотой человеческого тела? Зачем нам скрывать ее? В городе тоже встречаются тайно. Немцы ничего не подозревают.

Пусть Жюль не проговорится кому-нибудь. Это тайна. Люсьен приложила пальчик к губам:

— Как видишь, мы все против бошей. Хочешь, я тебя введу в общество ньюдистов? Я могу за тебя поручиться…

Засыпая, она сонно сказала:

— Не проговорись, Жюль. Немцы грозят всех отправить в публичный дом или увезти в Германию… Я не хочу уезжать из Парижа… Отодвинься, мне жарко…

Жюль Бенуа намеревался тоже вступить в общество ньюдистов — все-таки любопытно. Но непредвиденный случай расстроил, оборвал все его планы.

5
Это было осенью, когда на каштанах вместо цветов-свечей появились колючие зеленые ежики. Бенуа сидел в кафе на открытом воздухе. По талонам здесь можно было получить кофе с ломтиком кекса и выпить рюмочку коньяку. Это уже без талонов. Кто-то должен был сюда прийти, что-то оставить Бенуа, и он в свою очередь должен что-то кому-то передать. Короче — в кафе назначили явку. Как все надоело! Вообще-то все делается очень просто. Человек садится за тот же столик, произносит пароль, вытаскивает пачку сигарет, заказывает кофе либо аперитив. Перед Жюлем тоже лежит пачка сигарет. Он расплачивается с кельнером, по ошибке сует в карман чужие сигареты и уходит. Новый посетитель не замечает ошибки. Через несколько минут он допивает кофе и тоже уходит. Вот и всё. Дома Бенуа исследует содержимое пачки и переправляет сигареты с шифрованными записями дальше. Просто и безопасно.

Но в тот день Жюль благодарил всех богов за то, что связной опоздал на несколько минут. Бенуа уже начал украдкой посматривать на улицу — где он запропастился? Глянул на часы — без десяти пять. Пора бы… Но вместо связного пришла полиция. Французские полицейские в сопровождении двух немцев-эсэсовцев. Потребовали предъявить документы. Очередная облава. Жюль протянул раскрытый паспорт французскому полицейскому.

— Мерси, месье, проходите.

Бенуа шагнул к выходу, но его остановил немец:

— Пусть этот бородатый останется.

Французский полицейский сказал:

— Извините, месье, такой порядок. Это ненадолго.

В кафе задержали еще несколько человек. Слава богу, что связной не попал в эту компанию. В участке допрашивал Жюля тот же немец в эсэсовской форме. Повертел в руках паспорт. Прищурившись, посмотрел в глаза Бенуа:

— Джед?

Жюль не понял.

— Джед? Горилла?

— Я не понимаю, что вы говорите.

— Не прикидывайся! Когда прибыл из Лондона? Где был сброшен? — Немец прилично говорил по-французски. Он засыпал Жюля вопросами. — Надеюсь, знаешь, что такое джедбург?

Жюль Бенуа с самого начала понял, о чем спрашивает немец. Он похолодел от страха. Джедбург — шифрованное название совместных действий англо-американских войск с маки, с движением Сопротивления. Всех, кого забрасывали из Лондона, называли джедами или гориллами — за бороды, выращенные где-нибудь в горах Савойи. Так вот оно в чем дело! Не вызвала ли подозрение борода Жюля? Очевидно, так это и было. Немец сказал:

— У русских партизан научились отращивать бороды… Но Париж вам не брянские леса. Когда был заброшен из Лондона?

Бенуа уверял, клялся. Он журналист. Живет там-то. А последнее время жил у тестя-виноторговца. Это можно проверить. Наконец, Бенуа знаком с господином Абетцем. Сейчас Абетц гаулейтер Парижа. Эсэсовец начал как будто верить — может, и в самом деле бородатый француз говорит правду.

— Хорошо, мы проверим. — Записал адрес парижской квартиры. — Где жили до приезда в Париж? — Тоже записал. — Кто там еще жил в Сен-Клу?

Жюль ответил: тесть, жена.

— Больше никого? Может быть, посторонние?

Тут и родилась подленькая, мстительная мысль в голове Жюля. Пусть Терзи сам имеет дело с немцами. Он не намерен его покрывать.

— Там был еще один француз. Бежал из Парижа.

Фамилия? — насторожился гестаповец.

— Леон Терзи…

Бенуа рассчитывал, что его тотчас же отпустят, но этого не случилось. Вежливый французский полицейский сказал — пусть месье немного посидит в соседней комнате. Там есть диван. Месье приказано задержать до проверки. Такой порядок. Это ненадолго.

Уже поздно вечером Жюля снова вызвали на допрос. Немец злорадно и торжествующе смотрел на бородатого француза.

— Что ты будешь говорить после этого? — Он держал на вытянутой ладони пистолет. Подкинул его, точно взвешивая. — Твой?

Все кончено! В руках немца был пистолет, оставленный Жюлем в своей квартире. Он совсем забыл про него. Пистолет был спрятан в спальне под матрацем. Зачем только Шарль вернул его после той истории с Терзи… Гестаповец явно издевался:

— Неплохая машинка. Американского производства…

Потом вдруг крикнул так громко, что Жюль вздрогнул:

— Где его взял? Говори!..

— Это не мой пистолет… Мне его дали… дал Терзи, который жил в усадьбе месье Буассона, моего тестя… Я здесь совсем ни при чем…

Насмерть перепуганного Жюля Бенуа отправили в тюрьму Сантэ. Туда поначалу свозят всех, без разбора — преступников и проституток. На воротах тюрьмы еще сохранилась надпись: «Свобода, равенство, братство…» Месяц он здесь кормил собой насекомых, потом его перевели в Ромэнвиль. Тюремные старожилы сказали: отсюда, если ты подследственный, увозят в Германию. А заложников расстреливают в Ромэнвиле…

Нет, Бенуа не заложник. С группой заключенных, скованных попарно, его везут на вокзал, грузят в вагоны — по восемь человек в купе. Так и везут всю дорогу, скованных наручниками по двое. Его сосед шутит: «Мы с тобой как сиамские близнецы». Жюль не отвечает на шутку. Молча глядит в окно. На полях уже снег. Заключенных везут в Маутхаузен, в лагерь.

А радист Андрэ ловко выпутался из западни. Он как раз собирался войти в кафе, когда заметил приближавшихся полицейских. Нырнул в табачную лавочку и сквозь витрину видел все, что произошло в кафе. Когда месье Бенуа увели полицейские, он понял — времени терять нельзя. Тотчас же бросился на вокзал и поспел к вечернему поезду. В Сен-Клу Андрэ приехал как раз вовремя. Прежде всего доложил месье Франсуазу. Начальник приказал немедленно покинуть усадьбу. Часа через три в Сен-Клу примчались на машинах немцы. Все переворошили вверх дном, обшарили подвалы, но ничего не нашли. Двое зашли в комнату Лилиан. На столе пепельница и окурки.

— Мадам курит?

Ясно, что ищут мужчин.

— Конечно. — В подтверждение Лилиан закурила сигарету. Боялась, как бы не закашляться. Один из полицейских взял статуэтку. Она ему понравилась — три лохматых обезьянки. Одна с закрытым ртом, другая с закрытыми глазами, третья с заткнутыми ушами. Смешные зверушки. Поставил статуэтку обратно. Значит, мадам живет здесь одна… Ах, с детьми, — хорошо. Как гулко бьется сердце у Лилиан! Неужели немцы не заметили пижамы Леона. Какое счастье!..

Полицейские в усадьбе ничего не нашли. Франсуаз, Шарль, Андрэ и Терзи укрылись в деревне. В доме оставался только месье Буассон — что ему могут сделать немцы? Он ни при чем. Терзи тоже хотел остаться, но Шарль Морен убедил его. Не следует рисковать.

Полицейские допытывались, кто такой месье Терзи, жил ли он здесь, где он сейчас. Месье Буассон не мог ответить ничего внятного, путался, запинался, и старший полицейский команды приказал забрать виноторговца с собой в Фалез.

Было ясно, что Жюль Бенуа не стал молчать на допросе. В усадьбу возвращаться нельзя. О полицейском налете рассказала Мари, которая прибежала сразу же, как только полиция покинула усадьбу. Она же принесла мужчинам и кое-что из вещей. Среди них Леон обнаружил свою любимую статуэтку. Тепло улыбнулся — это забота Лили. Обезьянок вернул обратно. Пусть Мари скажет, что он посылает их Лили на память. Самому Терзи нужно теперь видеть и слышать, иначе попадешься в лапы гестапо.

Пробираться в Париж решили двумя группами: Франсуаз с Андрэ, а Шарль с месье Терзи.

В усадьбе Буассонов наступила непривычная тишина. Управлять хозяйством принялась Лилиан с помощью дядюшки Фрашона. Он пуще всего боялся, как бы немцы не пошли обыскивать дома работников месье Буассона. Слава тебе, господи, — пронесло! Все, что было не так надежно прибрано, дядюшка Фрашон перепрятал подальше.

Глава тринадцатая

1
Осенью 1942 года и без того значительный штат американского посольства в Берне пополнился новой группой сотрудников во главе с Алленом Даллесом. Работники посольства, знавшие мало-мальски этого приземистого человека с неандертальскими надбровными дугами и низким лбом, многозначительно называли его: Даллес — брат Даллеса. Они подчеркивали этим положение, которое этот человек занимал в деловом мире Соединенных Штатов. Официально Аллен Даллес занял должность скромного рядового сотрудника консульства, но поселился он в отдельном особняке на Херренгассе, который в скором времени стал крупнейшим центром американского шпионажа в Европе.

Появление в Швейцарии Даллеса — брата Даллеса совпало с очередным заседанием могучей национальной ассоциации промышленников. Оно происходило в Нью-Йорке, все в том же фешенебельном отеле «Пенсильвания». Как и в минувшие годы, в номере люкс, где мягкие ковры и толстые стены скрадывали звуки, в бронзовых канделябрах горели свечи, а за столом председательствовал старейший и седовласый, как патриарх, Ламот Дюпон — глава фирмы «Дюпон де Немур энд компани».

Разговор на совещании затянулся, но резюмировали его итоги совсем кратко: надо действовать.

Обстановка, сложившаяся в стране и в Европе, особенно после катастрофы в Пирл-Харборе, вызывала много раздумий. Прежде всего, кампания за нейтралитет Соединенных Штатов не увенчалась успехом. Попытки деловых кругов удержать правительство Рузвельта от войны провалились. Это нужно было признать.

Члены национальной ассоциации не говорили прямо о постигшей их неудаче. Однако Аллен Даллес и его старший брат, которые присутствовали как душеприказчики и на этой тайной вечере, знали гораздо больше того, что говорилось здесь каждым из апостолов американского делового мира.

Братья Аллен и Джон Фостер Даллес были в курсе дел любого из джентльменов, сидящих вокруг стола в нью-йоркском отеле. Они знали всю их подноготную: их настроения, мысли, далеко не всегда совпадавшие с мыслями честных людей. Но для братьев-адвокатов мнение их богатых клиентов было их собственным мнением. Как же иначе? В этом основа бизнеса…

Среди постоянных и многолетних клиентов юридической конторы «Салливан энд Кромвель» значились десятки крупнейших американских фирм. Естественно, что у каждой из них были свои производственные и коммерческие тайны. Душеприказчики-адвокаты не только владели этими тайнами. Порой сокровенные дела выполнялись руками Даллесов. И вот сейчас кое-что всплыло на поверхность. Начались разоблачения, появились неприятные сообщения в печати. Дело касалось тайных связей американских промышленных магнатов с германскими монополиями. Это вызывало тревогу среди джентльменов, собравшихся на заседание в отеле «Пенсильвания».

Однако тревога не всегда вызывает раскаяние. Бизнес остается бизнесом. Каждый из магнатов-апостолов, что сидели при мерцании свечей за столом, с негодованием отверг бы малейшее обвинение их в предательстве, в забвении национальных интересов. Прежде всего — что значит предательство? Каждый из членов промышленной ассоциации состоял членом общества «Америка прежде всего». Это ли не патриотическая организация! К сожалению, общество недавно закрыли сторонники нового курса президента Рузвельта. Руководителей обвинили в связях с германскими резидентами. Но то были деловые связи…

Джон Фостер Даллес, к примеру, не испытывал угрызений совести за события многолетней давности, хотя они имели прямую связь с сегодняшним днем. Это случилось вскоре после первой мировой войны, когда американский капитал золотым потоком устремился в Европу. Даллес-старший приложил тогда немало стараний, чтобы подготовить и осуществить «план Юнга». Этот план с чудодейственной быстротой позволил восстановить на американские капиталы тяжелую германскую промышленность. Пусть теперь называют ее кузницей войны, но дело-то уже сделано. Пакеты немецких акций оказались в сейфах «Дженерал моторе», «Стандард ойл», Телеграфно-телефонного треста, Дюпона, Форда и многих других клиентов адвокатской конторы «Салливан энд Кромвель».

Контора Даллесов вышла на широкую международную арену. В списках клиентов появились бельгийские, французские, английские и, конечно, германские фирмы. «Салливан энд Кромвель» стала представлять интересы крупнейшего немецкого химического треста «ИГ Фарбениндустри»; завязывались дружеские и деловые связи с германскими коллегами, с тем же Гергардом Вестриком, главой адвокатской фирмы «Альберт унд Вестрик», с банком Шредера…

Приход Гитлера к власти не только не ослабил, но значительно укрепил возникшие связи. Экономическое содружество пошло на общую пользу. Вложенные в Германии капиталы давали отличную прибыль. Многие американские бизнесмены получили германские правительственные награды. Старик Генри Форд стал кавалером ордена «Большого креста германского орла». Форд получил орден из рук самого Гитлера. Установить выгодные деловые связи с Германией помогла контора Даллесов. Братья-адвокаты хорошо знали, как это было.

2
«Стандард ойл» — нефтяная монополия Соединенных Штатов, — несомненно, является одной из самых гигантских представительниц делового мира Америки. В промышленности Третьего рейха такое же место занимал химический трест «ИГ Фарбениндустри». За спиной американской нефтяной фирмы стоял богатейший человек Штатов — Рокфеллер, а химическим трестом Германии управлял директорат, или, как его часто называли в империи, «совет германских богов».

И вполне естественно, что в капиталистическом мире дня эти гиганта имели друг к другу взаимное тяготение.

Когда-то, еще перед войной, «совет богов» предложил американским коллегам выгодную сделку. Химический трест заявил, что он готов добровольно отказаться от конкуренции на мировом нефтяном рынке. Больше того, в Германии тогда только что начинало развиваться производство искусственного бензина, и «совет богов» гарантировал, что и этот вид горючего не будет выходить за пределы Германии. Пусть «Стандард ойл» сбывает свою продукцию где угодно, весь мир в ее распоряжении. «ИГ Фарбен» отказывается от конкурентной борьбы, но за такую услугу химический трест хочет получить свою долю от прибылей американской компании.

Кого не соблазнит такое предложение! Тем более, что «совет богов» потребовал себе не такую уж большую долю прибыли. Контракт заключили довольно быстро. Юридическая контора «Салливан энд Кромвель» принимала в этой сделке самое горячее участие. Обе стороны обязались взаимно обмениваться патентами секретных изобретений, касающихся производства искусственного бензина и каучука. Само собой разумеется, что «ИГ Фарбен» и «Стандард ойл» договорились хранить свой контракт в глубокой тайне. Нормальных деловых отношений не нарушила даже война. Они продолжали существовать, хотя Соединенные Штаты давно воевали с Германией.

«ИГ Фарбен» исправно получал все, что касалось технических новинок в нефтяной промышленности Штатов. Естественно, что трест должен был давать что-то взамен. Должен был… Но немцы не торопились знакомить американских коллег со своими производственными секретами.

Впрочем, это не беспокоило руководителей «Стандард ойл» — в их руках находились гигантские нефтерождения и каучуковые плантации Азии. Главное — удалось избавиться от конкурента и сохранить монопольное положение на мировом рынке. Пусть немцы, лишенные доступа к запасам нефти, добывают бензин из угля. Это их дело.

Но война изменила положение. Конечно, Гитлер не смел бы и мечтать о войне, не располагая производством искусственного горючего.

И теперь выходило, что «Стандард ойл» помогала Гитлеру создавать военный потенциал. Так, во всяком случае, утверждают сторонники Рузвельта. Они обвиняют руководителей фирмы в отсутствии патриотизма. Можно себе представить, какой бы поднялся вой, знай они о всех секретных параграфах соглашения.

Еженедельно коммерсанты «Стандард ойл» отправляли из Соединенных Штатов в Англию сотни тысяч тонн авиационного бензина. Поставки в Англию из месяца в месяц возрастали — воздушные налеты на Германию требовали все больше горючего. Но в связи с этим создавалось парадоксальное положение. Ведь от каждого литра проданного бензина «ИГ Фарбен» в Берлине получал свою долю прибыли. Получалось, что германский трест извлекал материальную выгоду из бомбардировок Германии. Чем больше налетов, тем выше доходы…

Впрочем, такое же положение складывалось и в самих Соединенных Штатах. Незадолго до того, как деятели национальной промышленной ассоциации собрались в отеле «Пенсильвания» на ежегодное заседание, в лабораторию «Стандард ойл» явился представитель американского военного министерства. Капитан предъявил документы и захотел познакомиться с секретами производства искусственного каучука.

Американская армия оказалась прямо-таки в катастрофическом положении. После нападения на Пирл-Харбор японцы очень быстро вторглись в страны Юго-Восточной Азии и захватили большинство каучуковых плантаций. Америка осталась без каучука. Представитель военного ведомства был молод и горяч. Он сказал — надо расширять производство на других заводах, иначе это грозит поражением в войне. Ни одна современная армия не может прожить без каучука. Капитан произнес патриотическую речь, доказывал, убеждал раскрыть секреты. Главный химик послал капитана в дирекцию, но и там отказались раскрыть тайну производства искусственной резины. В Америке действовал закон о сохранении производственной тайны. Знал бы обескураженный, расстроенный капитан, что этим патентом давным-давно пользуются немцы на основе все того же секретного соглашения.

Но было бы верхом несправедливости упрекать в непатриотичности только воротил фирмы «Стандард ойл». Примерно такое же положение было и в «Дженерал моторс». Представителем этой компании в ассоциации был ее вице-президент — язвительный Уильям Надсен. Мистер Гаррисон представлял телефонный трест. Оба они ощущали некоторую тревогу, вызванную разоблачениями печати.

Те же неприятности возникали у Дюпона, у Форда…

Кто бы мог подумать, что так обернется дело с автомобильной фирмой «Оппель»! Оказывается, она стала поставщиком боевых машин для немецких армий. Дело в том, что контрольный пакет оппелевских заводов принадлежит «Дженерал моторс». Надсен сумел выгодно купить акции. «Дженерал моторс» строила, модернизировала заводы близ Франкфурта-на-Майне. Теперь фирму «Дженерал моторс» тоже обвиняют в финансировании германских военных заказов.

Могут раскрыться и давние связи Дюпонов. Слава богу, до этого еще не дошло, но братья Даллесы посвящены и в эту тайну. Когда Гитлер стал канцлером, один из Дюпонов подписал секретный договор с немцами о тайной поставке оружия Германии. С германской стороны выступил коммерсант, назвавший себя господином Гиера, Под этим именем скрывался Питер Бреннер, международный шпион, орудовавший в тринадцати странах. Гиера работал на немцев. Он не скрывал этого, когда вел переговоры с Дюпоном. В то время вывоз оружия из Штатов был запрещен. Гиера нашел выход: оружие окольными путями доставляли в Голландию, а оттуда переправляли в Германию. Так начинал вооружаться Гитлер.

Но это было только началом. Позже Дюпон заключил контракт с «ИГ Фарбениндустри», финансировал военную промышленность Германии, обменивался патентами… Так же как директора «Стандард ойл», он отказался передать государственным американским военным заводам секрет взрывателя. С какой стати он будет лишать себя выгоды… Речь шла о массовом производстве взрывателей, начиненных тетраценом. Немцы уже давно имели и этот американский патент…

То же самое случилось с производством алюминия, оптических приборов, искусственного хинина, магния, вольфрама и разных видов стратегического сырья. Заключив картельные соглашения с американскими фирмами, немцы всячески тормозили развитие военного потенциала Соединенных Штатов. Кто бы мог думать, что они так вероломны! Если бы знать это раньше… Немцы просто скомпрометировали американские деловые круги…

Изображая святую наивность, члены национальной ассоциации огорченно сетовали на обманщиков немцев, готовы даже винить их во всех смертных грехах, но втайне повторяли: так было, так есть и так будет. Разрывать картельные отношения они не собирались.

Разве прадед пушечного короля Германии Круппа еще триста лет назад, в Тридцатилетнюю войну, не снабжал оружием и католиков и протестантов? Разве не происходило то же самое четверть века назад, в первую мировую войну? Тот же Тиссен продавал англичанам снаряды по шестьдесят восемь марок за штуку, а со своего германского правительства требовал по сто семнадцать марок… В те годы французы стреляли в немцев снарядами, на которых стояла немецкая марка Круппа, а британская фирма «Метро Виккерс» откладывала на счет Круппа по одному шиллингу и три пенса за каждый выстрел, сделанный из английских пушек по немецким позициям. Тогда тоже существовали патенты, а «Метро Виккерс» делала взрыватели, дистанционные трубки по немецким патентам.

Где-то на Сомме в первую мировую войну английские солдаты отбили у немцев полевую пушку. Схватка была тяжелая, на артиллерийской позиции полегло немало английских парней. Пушка стала негодной. Тогда и решили превратить ее в памятник павшим английским солдатам. Пушку подняли на пьедестал. Она возвышалась над братской могилой. Только позже кто-то обнаружил на пушке маленькую табличку с позеленевшей, едва различимой надписью. На ней сохранилось название фирмы, завода, изготовлявшего пушку. Это была английская фирма «Метро Виккерс» из Бирмингема…

Так было, так есть, так будет!.. Апостолы делового мира не испытывали угрызений совести. Ламот Дюпон сказал:

— Мы должны быть предусмотрительными. Война не может продолжаться вечно. А что дальше? — Он сам ответил на свой вопрос: — Мы не можем терять ни одной позиции. Ни в Европе, ни в Штатах. Рузвельтовская пропаганда уже принесла нам тяжелый ущерб. Надо действовать. Обстановка в Европе может измениться.

Ламот Дюпон намекал на события под Сталинградом. Русские оказались сильнее, чем можно было предполагать. Германские войска толкутся на месте. Американские интересы требуют, чтобы в Европе были свои доверенные люди. И потом, надо пресечь наконец безответственные разговоры о том, что в Штатах сильны прогерманские настроения, Дюпон выразил недовольство поведением некоторых работников ид министерства юстиции, Создаются всякие комиссии по расследованию, заместитель главного прокурора выступает с заявлениями в печати, кого-то разоблачает. Пора это прекратить.

Дюпон не стал называть факты, их знает каждый. Гергарду Вестрику пришлось покинуть Соединенные Штаты. Какой-то журнал назвал его гитлеровским эмиссаром. Это раз. Пришлось ликвидировать общество «Америка прежде всего». Это два. Георг Сильвестр Фирек посажен в тюрьму… Распущена организация священника Чарльза Кофлина… Если всё сосчитать — не хватит пальцев обеих рук.

Сторонники рузвельтовского курса утверждают, что в Штатах насчитывается больше сотни профашистских обществ типа «Серебряных рубашек», «Христианского фронта», ку-клукс-клана, германо-американского союза. Недавно заместитель генерального прокурора Тэрмэн Арнольд заявил в сенатской комиссии, что за одну неделю органы прокурорского надзора обнаружили сто шестьдесят два картельных соглашения «ИГ Фарбен» с американскими фирмами. Прокурор бросил упрек, что свыше двухсот американских фирм в разной степени способствовали вооружению нацистской Германии. Арнольд назвал несколько фирм, в том числе «Стандард ойл» Дюпона…

Надо принять меры и заставить этих говорунов прикусить языки… Такие возможности найдутся. Но самое главное — нужно позаботиться об укреплении американских позиций в Европе. Прежде всего в Германии. Для этого надо посылать в Европу своих людей. Прежде всего пусть-ка поедет туда мистер Аллен Даллес — у него есть опыт и связи. Официально он может отправиться через Пентагон или через ОСС — Управление стратегической разведки. Мог бы поехать и Уильям Дрейпер от банка «Диллон Рид компани», полковник Состенес Бен от телеграфного треста, тем более что он в свое время лично встречался с Гитлером…

Ламот Дюпон продолжал говорить, и члены ассоциации одобрительно кивали головами. Так в отеле «Пенсильвания», на совещании американских магнатов-апостолов, объединенных в национальной промышленной ассоциации, был предрешен вопрос о поездке в Европу младшего из братьев Даллесов.

3
Последние недели перед отъездом из Штатов Аллен Даллес проводил в непрестанных деловых встречах, тайных переговорах, в обсуждениях планов предстоящей работы. Из Пентагона он отправлялся в государственный департамент, из департамента в банк Шредера, потом к Дюпону, а в это время его уже ждали в главной дирекции «Стандард ойл» и приглашали для конфиденциального разговора в «Дженерал моторе». Постепенно портфель посланца американского делового мира в Европу пополнялся все новыми и новыми рекомендательными письмами, деликатными поручениями, списками нужных людей.

Даллеса — брата Даллеса просто рвали на части. В те адвокат-разведчик сделался популярнейшим человеком в кабинетах директоров главнейших американских фирм, трестов, промышленных корпораций. Всюду он был желанным гостем, каждый давал ему поручения, советы, наставления, стремился заинтересовать выгодным, солидным предложением.

Наиболее значительный разговор произошел в великолепном кабинете директора «Стандард ойл» мистера Дэвиса. Говорили с глазу на глаз. В кабинете нельзя было обнаружить ни одной лишней вещи. Строгая обстановка располагала к конкретной и деловой беседе. В разговоре тоже не было ничего лишнего. Мистер Дэвис протянул Даллесу два рекомендательных письма — от Шмица и Ильгнера.

— Это братья директоров «ИГ Фарбен», — сказал Дэвис. — Надеюсь, вам не надо напоминать, что они приняли американское подданство и стали полноправными американцами — Дитрих Шмиц и Рудольф Ильгнер. Их рекомендации откроют вам многие двери. Быть может, вам удастся связаться с Георгом фон Шнитцлером, — передайте ему, что наши деловые отношения с «ИГ Фарбен» остаются в силе. Война — явление временное. Скажите, что нас могут интересовать новые капиталовложения в германскую химическую промышленность. Конечно, на определенных условиях… Советую использовать Банк международных расчетов. Пока эго единственный оазис, где можно встречаться на нейтральной почве с нашими… э-э… противниками. Воспользуйтесь тем, что фон Шнитцлер и барон Курт фон Шредер — члены правления этого банка.

Мистер Дэвис говорил о Банке международных расчетов в Базеле. Несмотря на войну, в нем сотрудничали английские, германские и американские финансисты. Работали дружно. Возглавлял банк американский банкир Томас Маккитрик. С немецкой стороны в правление международного банка входили министр Ялмар Шахт, Герман Шмиц от «ИГ Фарбен» и барон Курт фон Шредер. С этими людьми следовало связаться потеснее.

Имя барона фон Шредера упоминалось часто и в других разговорах., В каждой стране были свои Шредеры — в Берлине, Лондоне и Нью-Йорке. Они являлись представителями единой генеалогической ветви банкиров, были связаны финансово-родственными узами. Аллен Даллес получил рекомендательное письмо и к Курту фон Шредеру, находившемуся в фаворе у Гитлера.Когда-то Шредер оказал Гитлеру неоценимую услугу — финансировал нацистскую партию в тяжелые для нее времена. Теперь барон Шредер был членом по меньшей мере тридцати наблюдательных советов германских промышленных трестов.

Накануне отъезда в Европу Аллен Даллес долго разговаривал с братом в его старинном нью-йоркском доме. С самодовольной усмешкой Аллен сказал, указывая на свой портфель:

— Здесь лежат интересы пятнадцати миллиардов американских долларов. Я должен буду представлять их в Европе.

— Ты прав, Аллен, это делает честь нашей конторе. Но не забывай одного: главное для нас не только выиграть войну. Надо нам обеспечить свои интересы в послевоенном мире. Меня тревожит положение на советско-германском фронте. Нельзя допустить, чтобы большевизм проник в Европу. В нужный момент мы прекратим воину. Твоя задача не упустить этот момент. Это не так просто сделать. Используй опыт Роберта Мерфи в Северной Африке. В современной разведке нельзя ограничиваться только военной стороной дела. Выражаясь словами Черчилля, надо создавать, а не только использовать выгодную ситуацию. Впрочем, ты все это знаешь не хуже меня…

Потом они заговорили о военной оппозиции в Германии. Разведывательный отдел Пентагона был в курсе событий и за спиной заговорщиков видел направляющую руку Черчилля. Ганс Гизевиус — британский агент. Немецкие генералы этого не подозревают. Лучше всего взять руководство оппозицией в свои руки. До поры до времени заговор против Гитлера следует заморозить.

Джон Фостер Даллес рекомендовал брату обратить внимание на участника оппозиции Карла Герделера — он руководит иностранным отделом машиностроительной фирмы Роберта Боша. Несомненно полезный человек. Фирма Боша — давний клиент адвокатской конторы Даллесов… Даллесы представляют интересы Боша в Америке. Герделер теснее, чем кто другой, связан с американскими деловыми кругами. С другой стороны, у Карла Герделера большие связи в Германии — с тем же Круппом, Герделер человек солидный, он долго был председателем немецкого союза предпринимателей.

Братья Даллесы засиделись далеко за полночь. Было решено, что надо брать ставку именно на Карла Герделера. Это на тот случай, если придется воспользоваться услугами немецкой военной, или, как ее называют, «верхушечной», оппозиции.

На другой день Аллен Даллес, глава Управления стратегической разведки Соединенных Штатов в Европе, был уже на пути к месту своей новой работы.

4
Всеми правдами и неправдами Ганс Бернд Гизевиус все же перебрался из Берлина в Швейцарию. Помог ему адмирал Канарис. Канарису важно было иметь своего человека в Берне — безопаснее осуществлять связь с Западом. С начала войны нейтральная швейцарская столица сделалась пристанищем для сонма шпионов, осведомителей, резидентов, опытных и начинающих разведчиков. Агенты британской Интеллидженс сервис, французской Сюрте, американской Си-ай-си, итальянской Овра, немецкого Абвера, румынской сигуранцы, испанской сигуридад и множество других представителей тайного мира разведчиков заполнили гостеприимный швейцарский город. Они работали кельнерами, директорами отелей, клерками, владельцами подставных фирм, магазинов, игорных домов, чистильщиками обуви, сотрудниками торговых и дипломатических миссий. Остряки уверяли, что в Берне на каждый десяток местных жителей приходится два-три иностранных шпиона. Может быть, эта статистика была не так уж далека от истины…

Импозантный и представительный Гизевиус появился в Швейцарии вскоре после капитуляции Франции. Но первые его шаги в шпионском Вавилоне на поприще двойника (официально он работал в германской разведке) едва не закончились провалом. Начальник бернского отделения Абвера, старый и фанатичный нацист, что-то заподозрил. К счастью, он поспешил раскрыть свои карты. Начальник обвинил Гизевиуса в тайных сношениях с английскими резидентами. Произошло бурное объяснение. Шеф бернской разведки грозил, стучал кулаком и предупредил, что немедленно поедет в Берлин и лично доложит там о своих подозрениях. Вот только напишет рапорт.

Но Гизевиус опередил начальника. Он в тот же день улетел самолетом в Германию, прямо с аэродрома явился к адмиралу Канарису и предупредил его о нависшей опасности. Канарис тоже не стал терять времени — приказал немедленно вызвать не в меру ретивого разведчика, как только тот прибудет в Берлин. Он появился следом за Гизевиусом часа через два.

Канарис не на шутку встревожился. Ведь совсем недавно он сам едва не провалился из-за глупости бывшего французского премьера Даладье. Премьер так поспешно бежал из Парижа, что оставил в личном сейфе все наисекретнейшие документы. Среди них оказалось и донесение Гизевиуса по поводу встречи участников оппозиции, кстати тоже происходившей в Швейцарии. Там был Шахт, Герделер, кто-то из генералов. Обсуждали политическую обстановку, после того как германские войска заняли Прагу. Ни у кого не оставалось сомнений, что следующий шаг Гитлер сделает в Польшу. Конечно, если французы и англичане не займут твердой позиции. Об этом Гизевиус и информировал Даладье. Счастье, что в Париже оказался Ганс Остер — сотрудник и доверенное лицо Канариса. Он успел вовремя изъять опасный документ из личного сейфа сбежавшего премьера. И вот теперь нависла новая угроза разоблачения.

— Зачем вы приехали из Берна? — грозно спросил он, — Разве я вызывал вас? Почему вы приехали без вызова, герр гауптштурмфюрер?!

Начальник бернского отделения начал докладывать о причинах, побудивших его так экстренно явиться в Берлин.

— Вы подозреваете Гизевиуса? Имейте в виду, он у меня вне подозрений. Чем вы можете доказать?

Доказательств не было. Только донесение осведомителя, проследившего, как Гизевиус выходил из явочной квартиры британского резидента.

— Ваши обвинения необычайно серьезны. — Канарис нахмурил брови, и они соединились в одну линию. — Если это так, Гизевиус немедленно будет повешен. Немедленно… Но если ваши подозрения не подтвердятся, я первым повешу вас. И тоже немедленно. Мнительность для разведчика так же опасна, как и потеря бдительности. Вы настаиваете на своем обвинении?

Начальник бернского отделения испуганно и неуверенно пролепетал:

— Нет, прямых улик у меня не имеется, но…

— Так вот что: видно, у вас не в порядке нервы. Вы давно не лечились?.. Давно… Это видно. Поедете в санаторий для нервнобольных. На несколько месяцев. Работу в разведке вам придется оставить. Приказ и документы получите в канцелярии. Идите!.. И забудьте о ваших подозрениях! Никому и ни слова!.. Лечите нервы!..

Огорошенный разведчик покинул кабинет адмирала. Он был доволен, что все кончилось хотя бы так. С Канарисом шутки плохи — в два счета вздернет на виселицу. А Гизевиус и в самом деле, может быть, ни при чем…

Ганс Гизевиус возвратился в Берн, но стал вести себя осторожней. Иногда он приезжал в Берлин, но большую часть времени проводил в Швейцарии.

Глава четырнадцатая

1
В конце сентября 1942 года Франц Гальдер вынужден был заявить об отставке с поста начальника генерального штаба. Его сменил сорокасемилетний фон Цейтцлер, сумевший завоевать расположение Гитлера. Отставка Гальдера произошла в разгар Сталинградской битвы, после бурного и неприятного объяснения в Вольфшанце — в полевой ставке фюрера. Гальдер предчувствовал грозу, когда явился с докладом в ставку, но он не предполагал, что все так кончится.

Гитлер встретил начальника штаба мрачным вопрошающим взглядом:

— Ну?..

Педантичный Гальдер раскрыл папку и приготовился докладывать обстановку на Восточном фронте.

— Оставьте! — Гитлер нетерпеливо прервал Гальдера. — Говорите о Сталинграде, Иное меня не интересует.

— К сожалению, положение без изменений, мой фюрер. Русские фанатично сопротивляются. Борьба идет внутри города. Южнее Сталинграда передовые части шестой армии вышли к берегам Волги. Генерал фон Паулюс сообщает…

Все еще сдерживаясь, Гитлер снова прервал начальника штаба:

— Знаю!! Что вы докладываете мне двадцать раз то же самое? Вы мне скажите: когда будет взят Сталинград? Что вы намерены делать?

— Если разрешите, мой фюрер… — Гальдер остановился, облизал пересохшие вдруг губы. — Мне кажется, нам следует временно прекратить наступление. Шестая армия несет тяжелые потери…

— Что?! — Гитлер побагровел, потом лицо его стало пепельно-серым, рот скривила нервная судорога. Накопившаяся ярость нашла выход в истерическом крике. — Что? Вы не генерал, а… а ефрейтор!.. Командуйте ротой!.. Я спрашиваю вас — когда падет Сталинград?!

Гальдер пытался что-то сказать. Гитлер опять его перебил:

— Что это? Что! — Он потряс перед Гальдером листками стратегического плана. Швырнул их на пол к ногам начальника штаба. Гальдер поднял. Это был план летнего наступления на Восточном фронте. — Прочитайте, что здесь написано! Читайте!., Где ваши сроки?!

Гальдер, даже проснувшись среди ночи, мог бы на память повторить этот план: 10 июля овладеть Борисоглебском, 25 июля Сталинградом, 10 августа Саратовом, 15 августа взять Куйбышев, 10 сентября Арзамас, 25 сентября занять Баку и на этом закончить летнюю кампанию 1942 года.

Но начальник штаба молчал. Гальдер еще надеялся, что гнев фюрера иссякнет и он сможет более спокойно объяснить ему обстановку. Но Гитлер продолжал неистовствовать. В кабинете были еще Йодль и Кейтель. Они вдруг тоже стали враждебно глядеть на Гальдера. Ну конечно… и они тоже хотят теперь свалить всё на начальника штаба. Поддержки от них не дождешься…

— Вы опоздали уже на два месяца! — задыхаясь, кричал Гитлер. — На два месяца!.. Слушайте, вы!.. Завтра двадцать пятое сентября — где Баку? Я вас спрашиваю! Отвечайте!.. Где Баку?..

— Мы продвинулись на четыреста пятьдесят миль восточнее Ростова… — выдавил из себя Гальдер.

Но это вызвало у фюрера только новый приступ гнева:

— Мне нужна Россия, а не мили!.. Вы протоптались на месте два месяца, генерал Гальдер! Где Сталинград?! У меня на Востоке двести сорок дивизий, миллионы солдат, а вы предлагаете мне остановить наступление… Если не можете управлять войсками, командуйте ротой. Ступайте!.. Вам лучше самому подать в отставку, генерал Гальдер! Иначе… иначе я прогоню вас, как денщика!..

Гальдер попятился к двери. Он понял — оправдываться бесполезно. Он только спросил:

— Кому передать дела?

— Курту фон Цейтцлеру… Этот пост я передам ему, чтобы осуществить идеи моей стратегии. Он станет рупором моей воли.

В словах Гитлера появились патетические нотки — первый признак, что приступ гнева отходит. Он резко нажал кнопку звонка. Явился адъютант Шмундт.

— Пригласите фон Цейтцлера!..

С новым начальником штаба Гальдер столкнулся в дверях. Его заранее вызвали в ставку. Значит, все было предрешено.

Толстенький Цейтцлер важно проследовал в кабинет фюрера. Его карьера была подобна молнии — шаровой молнии, Как потом говорили, подразумевая его шарообразную фигуру, его кругленькую головку, пухлые, розовые щечки и такую аккуратную лысинку. Из заурядного штабного генерала он сделался правой рукой фюрера.

Генерал Гальдер затаил тайную, глухую обиду на Гитлера. В самом деле — обращается как с денщиком. Вот и его постигла судьба Браухича, Геппнера, фон Бока, Рунштедта, судьба многих других генералов… А Гальдер наивно думал, что наступило взаимное понимание. Из-за этого он отошел от военной оппозиции… Убеждал всех, что теперь генералам по пути с Гитлером. Как он ошибся!.. Гальдер невольно подумал о последнем визите Гизевиуса… Не встретиться ли ним снова? Гизевиус сидит где-то в Швейцарии. На всякий случай… Гитлер становится нестерпимым…

Начальником генерального штаба сухопутной армии стал Курт фон Цейтцлер. Гальдер и к нему стал вдруг испытывать неприязнь. Действительно, рупор — к нему удачно пристала меткая кличка: «Хис майстес войс» — голос моего хозяина. Есть такая английская патефонная фирма, на ее пластинках нарисована собачонка перед граммофонной трубой. Она сидит и внимательно слушает голос хозяина… Цейтцлер тоже прислуживается и ходит на задних лапках…

Низвергнутый начальник штаба уже забыл, что он вел себя точно так же.

А Цейтцлер не обращал внимания на недружелюбное отношение генералов. Сын провинциального священника из Луккау, он, быть может, от своего отца перенял черты характера, которые позволили ему сделать такую молниеносную карьеру. Вскоре после того как он получил назначение, Цейтцлер выкинул ловкий кунстштюк: из-под Сталинграда в имперскую канцелярию прислали подарок — флягу воды, зачерпнутой из Волги. Это была затея Курта фон Цейтцлера. Новый начальник штаба попал в самую точку. Гитлер радовался, как мальчишка. Разлил волжскую воду в бокалы, пил, как вино, произнес тост… Волжская вода пьянила фюрера.

Но, вопреки всему, положение в Сталинграде оставалось неизменным. Русские дьявольски сопротивлялись. Так прошло еще два месяца. 19 ноября встревоженный Цейтцлер позвонил Гитлеру. Гитлер еще спал, и начальник штаба не решился его разбудить. Передал адъютанту:

— Как только фюрер проснется, сообщите ему, что сегодня утром русские начали наступление против Донского фронта третьей румынской армии. Это к западу от Сталинграда. Передайте, что мы приняли соответствующие контрмеры. Армейские резервы и танковый корпус генерала Гейма подняты по тревоге. Они готовы вступить в действие.

Вечером Цейтцлер лично явился к Гитлеру для доклада.

— Положение осложнилось, мой фюрер, — возможно спокойнее сказал он. — В первой половине дня противник повел наступление и против четвертой румынской армии — южней Сталинграда… Более точных сведений пока нет.

— А что происходит с третьей румынской армией?

— Картина неясная. Русские совершили два глубоких прорыва. На корпус Гейма возложена задача ликвидировать прорыв. Надеюсь, это удастся сделать. — Цейтцлер старался смягчить доклад.

Гитлер пока не принимал всерьез русского наступления. Он сказал:

— У Гейма две танковые дивизии, — разве этого не достаточно?

— Несомненно, мой фюрер, — согласился фон Цейтцлер. — Кроме того, у Гейма есть румынская дивизия. Правда, она еще не была в бою. Осложняет положение густой туман, опустившийся в районе боевых действий. Действия нашей авиации затруднены. И еще одно — румынские части разбросаны на широком участке фронта. Нам нужно внимательно следить за наступающей группировкой русских южнее города.

— Смотрите, чтобы там ничего не случилось. Предупредите Гейма. Я не спущу ему, если…

Цейтцлер представил себе узкое, худое лицо Фердинанда Гейма, его голубые навыкате глаза, как у застарелого диабетика. Вот кому он не завидует. Русские войска прорвались через его участок фронта. В случае провала на Гейма повалятся все шишки. Цейтцлер понимал, какие серьезные последствия может иметь контрнаступление русских. Но он по-прежнему опасался высказывать свои опасения Гитлеру. Только намекнул:

— Я уже принял меры, мой фюрер. Возможно, русские хотят соединить свои ударные клинья. Вот так, — Цейтцлер показал на карте.

— Ну, это просто смешно делать такие предположения. Давайте подождем до завтра…

Через три дня Цейтцлер доложил, что наступающие русские группировки соединились западнее Сталинграда и войска армии фон Паулюса окружены. В районе Калача русские за два дня продвинулись на сорок миль. Положение было угрожающим… Гитлер поспешил из Мюнхена в главную ставку в Вольфшанце. Генерала Гейма он приказал сместить, посадить в тюрьму и отдать под суд.

Еще через два дня начальник штаба снова докладывал фюреру обстановку. Он больше не скрывал своей тревоги. К югу от Сталинграда немецкие войска за неделю потеряли около семидесяти тысяч пленными. Потеряны тысяча танков и пятьсот самолетов. Русские вводят большие силы в оба прорыва. Они заметно усиливают нажим в западном направлении. Возникает вопрос, как быть с армией Паулюса: остаться ли ей в Сталинграде или прорываться на запад? Паулюс просит предоставить ему свободу действий.

— Я тоже не вижу иного выхода, мой фюрер, — заключил Цейтцлер свое сообщение.

— Никогда! — Гитлер заметался по кабинету. — Шестая армия останется в Сталинграде! Я никогда не откажусь от удара по Волге. Это основная артерия русской стратегии. Вы повторяете, Курт Цейтцлер, предложение Гальдера. Вы знаете, почему он ушел в отставку. Так больше не говорите об этом… Я не дам, не позволю миру стать свидетелем такого позора, чтобы Германия потерпела поражение именно у Сталинграда!.. У Сталинграда… Нет, мы должны удержать город во что бы то ни стало! Разве могли русские что-нибудь сделать с Демьянским котлом?

Но события под Сталинградом развивались неотвратимо. Попытки прорваться извне к окруженной армии Паулюса не увенчались успехом. А Гитлер в непостижимом упрямстве продолжал считать Сталинград большевистским талисманом, которым надо во что бы то ни стало овладеть, чтобы добиться победы в России. Генерал Паулюс, начавший подготовку к прорыву, вскоре отменил свой приказ. Из Берлина по радио пришла шифрограмма — армии оставаться в осаде. Двести двадцать танков, сосредоточенных в западной части котла, снова отвели к Сталинграду.

Геринг тоже не выполнил своего обещания. Авиация не смогла обеспечить по воздуху снабжение окруженной трехсоттысячной армии. Заверения рейхсмаршала оказались пустым бахвальством.

В середине декабря начальник штаба сдержанно доложил Гитлеру — очередная попытка прорвать блокаду извне не удалась. Контрнаступление танковой армии Гота провалилось. Половина танков даже не дошла до места своего назначения. Фон Цейтцлер снова рекомендовал дать приказ Паулюсу пробиваться навстречу генералу Готу.

Гитлер спросил о положении на Кавказе.

— Положение тяжелое. Не хватает войск, чтобы укрепить фронт северо-восточнее Ростова. Новое русское наступление против итальянского участка фронта сковывает все большие силы. В то же время шестая армия бездействует. Ее надо вывести из окружения. Если не сделать этого, кавказский фронт может рухнуть.

— Нет, я не уйду от Сталинграда! — Гитлер продолжал упорствовать. — Я верю в фон Паулюса. Подготовьте приказ о присвоении ему звания фельдмаршала. Подумайте, как переслать ему маршальский жезл.

В последний день января Гитлер передал по радио свое поздравление — командующий окруженной под Сталинградом шестой германской армии фон Паулюс стал фельдмаршалом. На другой день Цейтцлер явился на прием к фюреру. Последнее время он ежедневно встречался с Гитлером. Начальник штаба сказал:

— Со вчерашнего дня прекратилась радиосвязь со Сталинградом. — Он прочитал последнюю радиограмму: «Русские перед дотом. Прекращаю связь»…

— Кто передал это?

— Не знаю. Без подписи. Вероятно, радист…

Гитлер был потрясен. Он долго молчал. Молчали и остальные. Цейтцлер отметил: фюрер за эти недели осунулся, постарел, под глазами легли свинцовые тени. Сейчас Цейтцлеру показалось, что на глазах Гитлера слезы. Прервав гробовое молчание, Гитлер негромко сказал:

— Русские передали, что они заняли Сталинград, а фон Паулюс будто взят ими в плен. Я не могу в это поверить… Фельдмаршал мог выбирать только между жизнью и бессмертием. Я не представляю себе, чтобы германский маршал мог избрать жизнь ценой плена. Русские лгут! — Гитлер снова умолк, потом обратился к Борману: — Объявите в стране трехдневный траур… Траур по шестой армии.

…В немецких кирхах служили заупокойные мессы. Впервые за многие месяцы войны был нарушен приказ властей, запрещавший траур. Заупокойные мессы служили о погибших солдатах, офицерах и генералах. В том числе и о погибшем на своем посту фельдмаршале фон Паулюсе.

2
В России Бруно Челино больше всего страдал от холода. Холод преследовал его всюду. Особенно после того, как русские внезапно перешли в наступление. Их первый удар оказался таким сокрушительным, что никто не успел опомниться. От полка «Баттолини», в котором служил Челино, едва ли уцелел один батальон. Это — если собрать всех, включая обозников. Русские растрепали полк две недели назад, хотя главный удар русских пришелся на соседнюю дивизию. Даже не поймешь — куда девались солдаты. Ведь полк «Баттолини» не принимал прямого участия в последних боях. Он только отступал, захваченный паникой всех десяти итальянских дивизий, собранных на Восточном фронте. Еще слава богу, что русские танки прошли стороной, иначе… Трудно даже себе представить, что бы тогда было! Полк отступил километров на двадцать и в дороге потерял больше половины людей. Бегущих солдат остановил немецкий заслон. Немцы выставили пулеметы и завернули солдат обратно.

Это было в конце ноября. Потом полк отвели на формирование в покинутое жителями и наполовину сожженное село.

На днях из отпуска вернулся Микель Пезаро, он ездил домой в Матера, где-то возле Потенца. Рассказывал, как тепло там, как много солнца. Впрочем, кроме как о погоде, он ничего не рассказывал. Вернулся мрачный и молчаливый. С чего бы это? Бруно помнит, как радовался Пезаро, когда уезжал с фронта. Каждому встречному хвастался, что едет домой. А вернулся будто в воду опущенный, не выжмешь из него ни слова. Но все же Челино кое-что удалось разузнать. Они втроем доламывали сарай на топливо. С ними был еще Альбано, неунывающий гондольер из Венеции. Стали расспрашивать. Пезаро ответил:

— Ну чего вы пристали! Как живут, как живут… Жрать нечего — вот как живут… Надо бы хуже, да некуда… Хорошо живут только немцы. Кессельринг стал за генерал-губернатора, а наши ходят перед ним на задних лапках.

— Нас этим не удивишь, — усмехнулся Челино. — Здесь тоже немцы хозяйничают вовсю. Наших офицеров ни во что не ставят.

Альбано добавил:

— Особенно после того, как мы драпанули от русских. Ходят и шипят от злости… Ну, а дома что? Все здоровы?

— Здоровы… Сыты и здоровы. Кормят пьяттонете[27]. Дают вдоволь. У жены до сих пор не прошли синяки на спине. Э, да что говорить!

Пезаро с яростью вцепился в слегу и выворотил ее вместе с поперечным столбам. Он будто срывал зло на неподатливой деревяшке. Ударом ноги отбил слегу, державшуюся на одном гвозде. Пезаро словно прорвало. Он горячо заговорил, и губы его кривились.

— Помните, в Вероне нас провожал Муссолини: «Я вверяю вам честь Италии, мои солдаты!.. Мы позаботимся о ваших семьях!» — Пезаро выпятил грудь, передразнивая Муссолини. — Говорят, по-прежнему шьется со своей потаскухой Петаччи… Лучше бы я и не ездил домой, будь они прокляты!

Пезаро еще рассказал, что голодные бунты прокатились по всей Италии. В Венеции карабинеры разогнали толпу женщин, собравшихся перед клубом фашистской партии. То же в Неаполе, в Турине. Там карабинеры стреляли в толпу. А хлебный паек урезали еще на пятьдесят граммов.

— Об этом ты не болтай где не надо, не то угодишь в Овра, — предупредил Альбано.

— А мне наплевать, — сказал Микель Пезаро, — мы воюем с русскими, хотя русские ровным счетом ничего мне плохого не сделали. Я вот что скажу вам, ребята: надо ехать домой, и не в отпуск. Там есть дела поважнее, чем бегать от русских.

— Если не бегать, русские прикончат тебя в два счета, — сказал Челино. — Им есть за что рассчитаться с нами. Перед твоим приездом здесь повесили еще троих партизан. Мы ходили смотреть. Двух мужчин и одну женщину. Они и сейчас висят на площади. У них нашли бутылки с горючей жидкостью. Говорят, они хотели поджечь наши танки.

Перед глазами Челино до сих пор стояла эта молодая женщина, повешенная на площади. Она шла к месту казни и почему-то все время поправляла чулок, сползавший с ее ноги. Когда ей на шею накинули петлю, она что-то крикнула и задохнулась. Палач не дал ей закончить фразы.

Альбано ответил:

— Но вешали немцы. При чем здесь мы?

— Не знаю. Русские вряд ли станут разбираться. Для них мы тоже враги. — Челино нагнулся и стал собирать поленья и щепки. — Расколи помельче, — он бросил полено под ноги Альбано, — будет лучше гореть…

Солдаты продолжали работать, погруженные в свои мысли.

После этого разговора прошло дня три. Внезапно полк «Баттолини» подняли по тревоге и повели за село занимать оборону. Была середина дня, мглистого, серого и неприютного. Челино выскочил из избы, и холод мгновенно охватил его с головы до ног — сразу проник сквозь легкую шинель и кожаные башмаки. Он бежал за другими солдатами и торопливо пристегивал ранец. Ноги скользили и разъезжались на укатанной, заледеневшей дороге. Когда выбрались за село, бежать стало легче — под неглубоким снегом был не то луг, не то старое поле. Бруно немного согрелся. Перед низиной, где протекал ручей, тоже замерзший и запорошенный снегом, уже распоряжались немецкие офицеры, где ставить огневые точки, где рыть окопы. В одном из них, широкобровом, с костистым носом, Бруно узнал эсэсовца. На задворках деревни, ближе к мосту, устанавливали противотанковые пушки.

Эсэсовец, резко жестикулируя, что-то говорил командиру итальянского батальона. Одной рукой он придерживал полушубок, накинутый на плечи поверх шинели, другой указывал дорогу, исчезавшую в невысоких холмах. Вероятно, оттуда ждали противника. Потом эсэсовец прошел к мосту.

Солдаты принялись ковырять землю, но дело спорилось плохо. В роте набралось всего несколько лопат. Иные пытались долбить землю штыками, но из этого тоже ничего не получалась. Застывшая земля не поддавалась железу. Так прошло часа полтора, может быть два. Пошел снег, мелкий, мглистый. Холод пробирал до костей.

Противника ждали со стороны дороги, но вдруг кто-то тревожно крикнул:

— Танки! Русские танки!..

Далеко справа, обходя село, ползли танки. Два из них повернули к низине и ударили из пушек. Сначала вспыхнул длинный язычок пламени, потом что-то свистнуло и с грохотом разорвалось. Потом еще и еще. Бруно прижался к земле. Когда он поднял голову, рядом с ним никого не было. Солдаты бежали к деревне. Немцев тоже будто языком слизнуло. Только артиллеристы, повернув стволы, били вдоль низины по русским танкам из противотанковых пушек. Один танк был подбит — он закрутился на месте. Второй, видимо, не решился спуститься к ручью, стал отходить. Но солдаты всё бежали, опасаясь, что танки отрежут село и захлопнут их, как в мышеловке.

Бруно поднялся из ямки — ему все же удалось выдолбить и земле подобие окопа — и, пригнувшись, бросился догонять остальных. В начале села он нагнал Альбано. Тот сказал ему, задыхаясь:

— На площади должны быть машины. Бежим быстрее!

К ним присоединился Пезаро и еще несколько солдат.

Около церкви, превращенной в интендантский склад, стояла открытая бортовая машина. Около нее суетились немцы, поспешно забираясь в кузов. Они переваливались через борт, дрыгая в воздухе ногами.

— Быстрей, быстрей! — торопил Альбано. — Они уедут без нас.

Пробежали мимо виселицы, на которой раскачивались трупы повешенных партизан. В середине висела женщина, склонив голову набок. Пальцы ног ее были опущены, будто она пыталась дотянуться ими до земли. Спущенный чулок обнажил восковое, будто прозрачное тело. Мертвые висели уже несколько дней. На головах, на плечах, на связанных сзади руках лежали рыхлые сугробики снега. Машина вот вот должна была тронуться с места. Солдаты размахивали руками, кто-то крикнул срывающимся, хриплым голосом:

— Подождите!.. Подождите минуту!..

Бруно подбежал к грузовику, когда машина уже двинулась. Непослушными, закоченевшими руками он схватился за борт. Другие сделали это несколько раньше. Машина шла, набирая скорость, а за ее борта со всех сторон цеплялись солдаты. Гитлеровцы, набившиеся в кузов, пытались их оттолкнуть, били по пальцам, по спинам, по головам.

— Назад! — неистово кричали они, отдирая от бортов руки итальянских солдат.

Некоторым все же удалось перекинуть туловище через борт, они висели, точно белье на веревке. Грузовик шел все быстрее. Многие отстали. Бруно не чувствовал под собой земли. Она уходила из-под его ног. Вот он подпрыгнул и уперся коленом в какую-то железную перекладину. Перед собой Бруно увидел лицо эсэсовца с яростно перекошенным ртом. Эсэсовец толкал его, бил кулаками по пальцам, но Бруно, не ощущая боли, крепко держался за борт. Ему бы только перехватить руку, чуть подтянуться и перекинуть локоть. Тогда он спасен. Он умоляюще глядел на немца, бессвязно хрипел:

— Господа!.. Возьмите меня… Синьоры! Ну, прошу вас!..

Бруно не замечал, что за бортом он остался один… Последним свалился Альбано — гитлеровцам удалось оторвать его руки от борта.

— Отцепись, клещ! — крикнул ему эсэсовец с перекошенным ртом. — Отцепись, тебе говорят!

— Господин!.. Синьоры!.. Прошу вас!..

— Уйди! — Солдат выхватил из ножен кинжал и рубанул Бруно по пальцам. Острая боль пронзила руку, и Бруно свалился на дорогу. В воздухе мелькнул клинок — эсэсовец выронил его, не соразмерив удара.

Все это произошло в течение каких-то секунд. Ошеломленный падением, Бруно поднялся. Из рассеченной руки била фонтаном кровь. Рядом с Бруно раздалась автоматная очередь. Это Пезаро в ярости стрелял по удалявшейся машине. Его подвели закоченевшие пальцы. Вероятно, он ни в кого не попал. В ответ из машины раздалось несколько пистолетных выстрелов. Но немецкие пули тоже никого не задели. Тяжело дыша, Пезаро подошел к Бруно Челино:

— Вот сволочи ланци!.. Мы еще встретимся с ними! — Нагнулся и подобрал кинжал с массивной костяной рукояткой и бронзовой свастикой. На клинке выгравирована надпись готической вязью: «Моя честь — в моей верности». Такие кинжалы носили эсэсовцы. — Ясно, — задыхаясь, пробормотал Пезаро, — здесь всё: и честь и верность…

Бруно, стиснув раненую руку, пробовал унять кровь. Пошили возбужденные солдаты. Пезаро сказал:

— Надо забинтовать и продезинфицировать. Нет ли у кого йоду?

Бинт нашелся, но йоду ни у кого не было.

Альбано посоветовал:

— Надо мочой.

Бруно помочился на рану. Начали бинтовать, марля сразу набухла кровью.

Сумрак серого дня стал еще гуще — близился вечер. Впереди, с той стороны, куда умчалась машина, донеслись артиллерийские выстрелы. Вскоре оттуда прибежали солдаты. У них были растерянные, испуганные лица. Торопливо рассказывали, что там произошло:

— Русские танки отрезали дорогу…

— Разбили машину… Снаряд угодил в самый кузов…

— Потом танк переехал через грузовик… Вряд ли кто уцелел… Раздавил в лепешку…

— Надо уходить полем… Может быть, вырвемся…

— Так им и надо, дьяволам! — Пезаро все еще держал в руке немецкий клинок. Сунул его за пояс. — Бежим!..

Разрозненные группы солдат — всё, что осталось от полка «Баттолини», бросились на окраину села, задворками, огородами вышли в поле и, не разбирая дороги, пошли на запад. Сгустившийся сумрак приостановил наступление русских. Итальянцам удалось выбраться из окружения. Утром наткнулись на санитарную часть. Бруно Челино втиснули в какую-то санитарную машину. От потери крови он едва стоял на ногах.

3
Рим был переполнен всевозможными слухами. Великосветские сплетни перемежались с политическими и военными новостями. С неимоверной быстротой они распространялись по городу, и не всегда представлялось возможным отличить правду от вымысла.

Осенью Кларетта Петаччи, любовница дуче, ездила в Будапешт добиваться развода со своим мужем. Говорят, надоумил ее пронырливый и расторопный Буффолини, спекулянт-валютчик. Он мастер на такие дела! В Италии разводы запрещены святой церковью, и в обход закона Буффолини предложил Кларетте поехать в Венгрию. Только там да еще в Чехословакии можно кое-как расторгнуть обет, данный перед престолом господним. Видимо, Кларетта не теряет надежды закрепить свое положение, может быть даже хочет стать законной супругой Бенито Муссолини.

Новость взбудоражила добрых, благочестивых католиков. Но до законной супруги итальянского властителя донны Ракеле дошли и другие слухи — дуче начинает тяготиться затянувшейся связью с назойливой любовницей. Ему надоела и Кларетта и все семейство Петаччи. Только ему трудно теперь от них избавиться: Петаччи способна на любой шантаж и скандал.

— Дай-то бог, если Бенито избавится от наваждения, — вздыхала донна Ракеле. — Да поможет ему пречистая дева Мария! Надо бы посоветоваться с дочерью Эддой или с Чиано…

У Галеаццо Чиано свои заботы. На военном горизонте снова сгущаются тучи. Верно кто-то сказал: из России дует ветер Березины — намекают на отступление Наполеона. Действительно, там творится что-то неладное. Но приходится довольствоваться только тем, что сообщают немцы. Прямая связь с итальянскими войсками в России прервана.

Муссолини не хочет верить паническим слухам. Даже сказал как-то Бисмарку — германскому пресс-атташе:

— Я знаю, вы нарочно составляете военные сводки в таком пессимистическом тоне. Хотите подготовить сюрприз… Знаю, знаю!

Но сюрприза не получилось. Из России шли все более мрачные вести. На каком-то дипломатическом приеме произошло досадное недоразумение. Это было перед наступлением русских. Начальник штаба королевских войск генерал Каваллеро сидел рядом с японским послом. Говорили о Сталинграде. Японец понял так, что Сталинград наконец пал. Он стал бурно поздравлять с победой, поднял тост. Немцам было неловко. Через два дня началось русское наступление.

Почти одновременно англичане начали наступление в Ливии — воспользовались тем, что германские войска завязли под Сталинградом. Вскоре отступление итальянских войск в пустыне приобрело катастрофические размеры. А давно ли Муссолини ездил на ливийский фронт. Он намеревался вступить в Каир во главе итальянских войск. К этой поездке его побуждала ревность. Немцы связывали успехи в Ливии с именем Роммеля. Значит, опять успех в Египте будет выглядеть только германской, но не итальянской победой.

Из Ливии Муссолини вернулся обиженным. Наступление остановилось. Каваллеро заверил — оно вскоре возобновится. Самое большое — через две недели. Надо только подтянуть резервы. Муссолини поверил, даже оставил багаж в Северной Африке. Зачем возить его туда и обратно. Но главное, что раздражало дуче, — это поведение маршала Роммеля. За три недели, которые Муссолини провел в действующей армии, Роммель даже не нанес ему визита вежливости. Наглец и невежда!

Но Чиано ощущал тревогу. Ему не понравилось затишье под Эль-Аламейном. Кто останавливается в пустыне, тот погибает. Каждую каплю воды приходится возить за двести километров. А немцы заграбастали себе все трофеи.

В Ливии произошло то, чего и опасался Чиано. Фронт рухнул. Роммель продолжает откатываться назад. Говорят, багаж Муссолини, все его кофры с парадным платьем попали к англичанам. Снова возмущало поведение немцев. Они отняли у итальянцев машины, чтобы самим побыстрее отступить. Итальянские дивизии брошены на произвол судьбы среди пустыни. Солдаты буквально умирают от жажды и голода. Вот она, оборотная сторона медали «нерушимой» дружбы. Вот они, «собратья по оружию». В Хальфайе дело дошло до перестрелки. На месте схватки остались десятки убитых, раненых немцев и итальянцев. Немцам все же удалось отобрать грузовые машины.

Чиано не утерпел и при встрече с дуче сказал:

— Ось Рим — Берлин — Токио напоминает мне человека, который хочет накрыться коротким одеялом: тепло ногам — стынет голова, тепло голове — стынут ноги… Мне кажется, дуче, немцы могут предать нас в один прекрасный момент.

Муссолини нахмурился:

— Мы этого не допустим. Я не позволю Гитлеру нас обмануть. Не нужно сгущать краски.

Чиано возразил. Он напомнил подслушанный разговор адъютанта Кессельринга с Берлином. Немецкий капитан пренебрежительно назвал итальянцев макаронниками и говорил, что Италия скоро будет оккупированной страной. Ясно, что адъютант высказывает не только собственное мнение.

— Я отлично все знаю. — Муссолини посмотрел в окно на площадь святого Марка. Было холодно. Редкие пешеходы шли торопливо, зябко кутаясь в легкую одежду. — Я все это знаю, — повторил он. — Но советую вам держать себя осторожнее. Немцы догадываются о вашем неприязненном отношении. Не следует прежде времени раскрывать карты.

Дуче спросил еще:

— Чем мы отметим пятидесятилетие Геринга?

Чиано уже думал об этом. Может быть, подарить рейхсмаршалу чеканный золотой меч? Оружейный мастер, великолепный Мессине, готовил его для Франко. Но времена меняются, генералу Франко незачем дарить дорогие подарки Или, может быть, наградить Геринга золотой звездой Римского Орла? Король, вероятно, пойдет на это.

В тот день говорили о положении в стране. Англичане бомбардируют Милан, Геную. Летают над итальянскими городами каждую ночь. Разбит Неаполь. Бомбами уничтожены целые кварталы, гавань превращена в кладбище кораблей. Муссолини слушал насупившись, и упрямая складка залегла меж бровей на его выпуклом лбу. Все это издержки войны. Они закаляют народ, как и урезанные пайки. Изголодавшиеся люди становятся злее. На войне итальянцам не хватает именно злости. Негодование дуче вызывает другое — итальянцы бунтуют, устраивают голодные демонстрации. А в Неаполе во время бомбардировки люди кричали: «Мира! Мы требуем мира!» Это все, на что они способны…

Не сдерживая раздражения, Муссолини сказал:

— Глина!.. Вот она, глина, которая липнет к моим ногам! — Он снова повторил фразу, которую Чиано слышал не раз: — Если бы у Микеланджело вместо мрамора была только глина, что мог бы он делать, кроме горшков!.. Я думаю, что нам надо сформировать новые части и держать их дома. К концу года я намерен иметь пятнадцать полнокровных дивизий в долине По. Пусть тогда адъютант Кессельринга говорит что угодно об оккупации. Решать судьбы Европы будет тот, у кого дома останется небольшая, но крепкая армия.

Муссолини продолжал витать в облаках. Откуда ему взять пятнадцать новых дивизий? Надо трезво смотреть на вещи! Возражать тестю Чиано не стал, но этот разговор заставил его насторожиться. Что значит фраза — быть осторожнее с немцами? Все ли сказал Муссолини, что думал? Вообще последнее время Чиано стал замечать, что дуче не до конца с ним откровенен. А отношения с немцами становятся все более напряженными. Уж не готовят ли они для Чиано какую неприятность, не восстанавливают ли против него Муссолини.

В душе Чиано остался доволен злой шуткой, которую кто-то сыграл в Милане с германским консулом. Консул искал новое помещение для своей резиденции. Вскоре он получил анонимное предложение. Неизвестный автор писал: «Мы узнали, что вы подыскиваете новую резиденцию. Мы предлагаем вам очень красивый дом, достойный вас и вашего вождя». Консул сам отправился по адресу, указанному в письме. Это оказалась… тюрьма.

Авторам анонимки нельзя было отказать в остроумии, но Чиано пришлось выслушать взволнованную тираду Маккензена. Конечно, пришлось заверить немецкого посла, что будут приняты меры, что он, министр иностранных дел, сожалеет и негодует вместе с господином Маккензеном. Дипломатия остается дипломатией. Здесь говорят далеко не то, что думают…

Чиано все больше убеждался, что теперь самое время начинать переговоры с Лондоном и Вашингтоном. Иначе можно опоздать и остаться в проигрыше. После Сталинграда рассчитывать на победу Гитлера — дело сомнительное.

Итальянский министр иностранных дел был уверен, что Муссолини тоже так думает. Но дуче осторожен, чертовски осторожен! Король Виктор Эммануил ведет себя иначе — более откровенен в своих симпатиях. Впрочем, король лично заинтересован в дружбе с Англией — все королевские сокровища, все богатства хранятся в лондонском банке.

Вообще после Сталинграда многое изменилось. Произошла переоценка ценностей. Велика ли теперь ценность — союз с Гитлером? Да и сами немцы все больше начинают склоняться к сепаратному миру с Западом. Чиано располагает солидной информацией. Не так давно в Рим приезжал князь Урах — из ведомства Геббельса. Он словно невзначай спросил, как бы в Италии отнеслись к сепаратному миру с Англией.

Князь Урах — не первая ласточка. Синьор Таморо, итальянский посол в Швейцарии, прислал любопытнейшие документы. Это были фотографии участников тайных англо-германских переговоров в Лугано. Значит, немцы и англичане, несмотря на войну, встречаются за круглым столом…

К сожалению, снимки получились не совсем удачные. Агент оказался плохим фотографом. Чиано узнал только Зейс-Инкварта — имперского комиссара в Голландии. Осведомитель сфотографировал его в полупрофиль, на фоне какого-то здания. Рядом стоял человек в надвинутой на глаза шляпе, с поднятым воротником. Таморо утверждает, что это англичанин. В конце концов, его фамилия не важна. Ясно одно — Зейс-Инкварт ездил в Швейцарию и встречался с англичанами.

После Сталинграда и немцы и англичане с американцами бурно развивают тайную деятельность. Даже венгерский регент Хорти и тот встревожен. Он похож на крысу, бегущую с корабля. Тот же Таморо сообщил, что венгерский посланник Бакх-Бешеньи установил в Берне тайный контакт с Алленом Даллесом. Аллен Даллес!.. Он не случайно поселился в Швейцарии.

Нервозность англичан и американцев после Сталинградских событий можно обнаружить по многим признакам. Генерал Франко снова встречался в Мадриде с Самуэлем Хором. Сообщают, что британский посол сочувственно отнесся к предложению Франко стать посредником в переговорах между немцами и англичанами. Испанский правитель высказал мысль, что перед нарастающей опасностью большевизма англичанам следует незамедлительно найти пути к сближению с Германией.

Еще большее значение министр иностранных дел придавал полету кардинала Спеллмана из Нью-Йорка в Европу. Кардинал намерен посетить Ватикан. Пусть приедет. Не важно, что Спеллман представляет враждебную державу. В Ватикане нейтральная почва. Католики все равны перед богом, перед святым престолом. Чиано уже передал тайно приглашение кардиналу Спеллману — итальянское правительство почтет за честь видеть его своим гостем. Кардинал сможет побывать всюду, где он захочет. Прелюбопытнейший персонаж этот Спеллман! Католическая сутана не мешает ему управлять самолетом, ставить фильмы и даже заниматься боксом. Настоящий янки!..

Предстоящий визит Спеллмана в Ватикан побудил Чиано принять некоторые меры — надо стать итальянским послом при святом престоле. Муссолини согласен, папа Пий тоже. Это тем более важно, что Гитлер назначил в Ватикан нового посла — Вейцзекера.Вейцзекер недаром сменил фон Бергена, прослужившего в Ватикане почти четверть века. В переговорах с Западом Гитлер рассчитывает на посредничество папы и поэтому направил в Ватикан наиболее опытного дипломата.

Вскоре Галеаццо Чиано оставил пост итальянского министра иностранных дел. Внешне это выглядело уступкой Берлину — немцы давно уже косо посматривали на подозрительную двойную игру Чиано.

Муссолини пожелал зятю успеха на новом поприще. Прощаясь, он вдруг спросил его:

— Вы еще продолжаете вести свой дневник? — Муссолини знал о тайных записях, которые делал Чиано. — Имейте в виду, записки могут понадобиться. Все ли документы у вас в порядке?

— Конечно! Я могу документировать любую провокацию Гитлера — от организации пограничных инцидентов до войны с Россией. В случае надобности фюреру можно пригрозить разоблачением.

Муссолини остался доволен.

— Говорят, Риббентроп тоже намеревается встретиться с кардиналом Спеллманом? — спросил он.

— Да, кроме того, там будут Осборн и Тейлор. — Чиано говорил о британском и американском послах при Ватикане. Мы вместе будем присутствовать на торжественной мессе.

— Эта месса будет выглядеть как международная конференция, — сказал Муссолини. — Желаю вам успеха.

4
Франц Вилямцек, радиотехник из Веддинга, попал в плен в сорок втором году под Харьковом, в самый первый день русского наступления. Вилямцек просто не успел опомниться, как следом за танками в окопы, будто снег на голову, свалились русские пехотинцы. И первое, что испытал Франц, поднимая руки перед небритым, ожесточенным солдатом, был страх, который, точно промозглый холод, охватил все его существо. Ведь на фронте офицеры только и твердили, что русские в плен не берут, а убивают на месте…

Во время войны Вилямцек-младший рассуждал так: конечно, в Германии Гитлера жилось не сладко — чего стоит один только бухенвальдский концлагерь. Но Вилямцек как-то жил, его никто не убил, а русские всех без исключения немцев считают своими врагами. Может быть, у них к тому есть основания, но Францу от этого не легче. Он предпочитал воевать хотя бы из чувства самосохранения.

Но в плену никого не расстреляли. Пленных собрали и гуртом повели в тыл. По дороге Вилямцек решил обратиться к своему конвоиру. Этот пожилой солдат выглядел не таким сердитым, как другие, а глаза его, покрасневшие от бессонницы, показались Францу добрыми.

Вилямцек заговорил с этим солдатом, хотя по-русски не знал ни единого слова:

— Их бин комсомол… Их, их… комсомол. — Франц указывал на себя пальцем и опять повторял: — Их бин комсомол… Комсомол…

Перепутанный Франц говорил это в надежде, что его, может быть, не станут расстреливать…

Но русский солдат только слегка поддал Францу прикладом пониже спины:

— Давай, давай!.. Все вы комсомольцы, когда в плен попадете. Иди теперь в пионеры записывайся… Пошел!

Вилямцек не понял, что ответил ему солдат, но шлепок прикладом и выразительный жест ясно говорили — пожилому солдату не до политических разговоров.

Разговор произошел позже — в лагере. Пленных собрали на площадке под открытым небом, и русский офицер, свободно говоривший по-немецки, рассказывал о войне, о фашизме, о Тельмане. Когда-то в заводской ячейке на Сименсе у них говорили нечто похожее. Но теперь это говорил русский, повторял то, что доказывали и немецкие коммунисты. Однако Франц скорей бы согласился с этими доводами, если бы ни месте советского офицера был бы, предположим, тот же Кюблер. Он уверен, что Кюблер думает так же. Когда офицер задал вопрос — есть ли среди пленных бывшие коммунисты и комсомольцы, над головами поднялось десятка два рук. Франц Вилямцек тоже поднял руку. Зачем ему скрывать — здесь Францу не угрожает гестапо.

Поднявших руки собрали отдельно в лагерном клубе, с ними разговаривали подробнее. Потом такие встречи происходили довольно часто. Впервые за много лет Вилямцек увидел книги, брошюры, давно запрещенные в Германии. За одну такую брошюрку там бы немедленно пришлось угодить в концлагерь. А здесь эти книги открыто лежали на столах, их свободно читали, обсуждали. Читал их и Вилямцек, и постепенно, день ото дня, растапливалось непонятное ему самому упрямство. Францу казалось, что он вновь познает правду. Но пока это была абстрактная правда. Как-то раз майор предложил желающим подписать обращение к германским солдатам. Франц отказался — с гестапо не шутят. Эрне не поздоровится, если прознают, что рядовой Франц Вилямцек обращается из плена к немецким солдатам с призывом кончать войну. Нет, нет… Он-то, по существу, против обращения не возражает, но у него семья. Франц так и сказал майору.

Среди пленных были такие, которые начинали рассуждать совсем так же, как русские. Это не избавляло никого из них от работы, не давало ни привилегий, ни дополнительного пайка. Пленные с утра ходили километра за три, за четыре на какую-то стройку, рыли котлованы, клали стены; к вечеру, усталые, возвращались в лагерь. Плен оставался пленом. Сосед по нарам, белесый парень из Веймара, сказал как-то Францу:

— На кой дьявол нужны мне эти дискуссии? Спать мне от них не мягче. И еда та же и на работу гоняют. Знал бы, не связывался.

Парень из Веймара раньше тоже был комсомольцем, тоже поднимал руку ка первом собрании. Франц ответил ему:

— Может быть, тебе еще жену в лагерь выписать? Тогда будет помягче. Плен с полным комфортом…

— Жену не жену… Но ты смотри, что получается: в Германии нас сажали? Сажали. Я едва ушел от гестапо. Русские тоже держат за колючей проволокой. А они против фашизма. Майор небось коммунист. Вот и получается чертово колесо, как в Люстгартене, — ни конца, ни начала.

— Я тебе вот что скажу, — уж это-то Францу было совершенно понятно. — Мы с тобой не сами пришли в плен к русским. Они нас взяли за шиворот и заставили бросить оружие. Мм воевали против русских, хотя ты сам небось раньше называл Россию социалистическим отечеством.

— Но русские же сознательнее нас. У них была Октябрьская революция.

— Они ее и защищают…

Ни Франц, ни веймарский парень не могли переспорить друг друга.

Осенью среди военнопленных отбирали желающих пойти антифашистскую школу. Вилямцек и веймарский парень покинули лагерь. Учились всю зиму в уединенном, затерянном среди хвойных лесов маленьком лагере, в стороне от железной дороги. В лагерь приезжали эмигранты-коммунисты, они выступали с докладами, рефератами. Многих Франц уже позабыл, об иных думал, что они давно погибли или крепко застряли в Бухенвальде, в Дахау или в каком-то другом концлагере. Встречи с ними здесь, в России, были откровением, — значит, Гитлеру не удалось всех уничтожить, компартия не разгромлена, как кричал Геббельс. Русские помогли сохранить кадры.

Здесь, в плену, Франц почему-то все чаще вспоминал Кюблера. Где-то он сейчас? Может быть, его давно замучили в лагере… Как жаль, что тогда не удалось поговорить с ним «У грубого Готлиба»… За что его арестовали, почему?.. Конечно, он коммунист-подпольщик…

Это открытие больше не вызывало в душе Франца холодного страха, как когда-то в Германии. К Рудольфу он относился сочувственно, и ему хотелось походить на своего друга юности. Франц Вилямцек сам не подозревал, какое влияние оказывал на него Рудольф Кюблер, германский коммунист, попавший в концлагерь по его, Франца, вине…

В лагере немецких военнопленных появился и генерал Зейдлиц — руководитель «Свободной Германии». Под Сталинградом он командовал северным участком германского фронта. Его знали как храброго генерала. Зейдлиц не был коммунистом, но открыто выступил против Гитлера, называя себя антифашистом. Зейдлиц думал по-солдатски прямолинейно: фашизм несет гибель Германии, — значит, против фашизма должны сплотиться все прогрессивные силы. Надо думать о будущем. Германия проснется от летаргического сна. Возможно, Зейдлиц думал наивно: слишком большие надежды возлагал на военных. Но он был честен, генерал Зейдлиц, и его пылкая искренность подкупала. Ему верили пленные.

Ранней весной, когда после непривычно суровой зимы с ее глубокими снегами, морозами, вьюгами влажные ветры принесли наконец оттепель, несколько антифашистов покинули школу. Они вновь стали солдатами, но теперь «Свободной Германии». Генерал Зейдлиц предпринял смелый шаг: он решил связаться со своими коллегами, с командующими дивизий и корпусов, действующих на Восточном фронте. Пусть они хотя бы знают о целях «Свободной Германии». С такими реакционерами в генеральских мундирах, как Геппнер, Буш или Шернер, нечего связываться, но другие, быть может, поймут…

Переходили фронт одновременно на нескольких участках, может быть на расстоянии сотен километров один от другого Иных перебрасывали на самолетах, но Франц Вилямцек пробирался пешком через глухую чащобу. Тем же путем он должен был вернуться обратно. Конечно, если все сойдет благополучно.

…Вышли после полуночи с расчетом, что под утро Вилямцек доберется в тылы дивизии, командиру которой он должен был вручить пакет Зейдлица. Франц совершенно не представлял, как все произойдет. Малейший промах — и концлагерь обеспечен. Может быть, и того хуже.

На это задание Вилямцек отправлялся с настроением, отдаленно похожим на то, что испытывал он когда-то, расклеивая листовки на улицах Веддинга. Франц был мастером на всякие выдумки, чтобы досадить полицейским, гонявшимся за комсомольцами. Если говорить о политической летаргии (тут Вилямцек вспомнил выступление генерала Зейдлица в антифашистской школе), то он сам долгие годы пребывал в состоянии какого-то летаргического сна. Теперь он проснулся. Франц и сам еще не подозревал, какие перемены произошли в нем за последние месяцы. Нет, еще раньше — после того спора на свадьбе у брата с эсэсовцем Гнивке, после концлагеря и несостоявшейся встречи с Кюблером… Теперь он вновь становился самим собой.

5
Трое русских солдат, одетых в белые маскировочные халаты, и еще один (Франц встречал его в школе), судя по выговору — баварец, проводили Вилямцека через ничейную полосу. Дальше пошел один. Участок фронта был глухой, тихий — болота и леса. Немцы и русские держали оборону на опорных пунктах, и Франц, благополучно миновав населенный пункт, к рассвету вышел на дорогу, обозначенную на карте. Он спрятал лыжи, закинул через плечо автомат и еще около часу шагал по наезженной колее, перешагивая через подмерзшие ухабы. Под тонким хрустящим льдом стояла вода.

Франц отлично изучил по карте прифронтовой район. По его расчетам, километрах в шести должно быть село, в котором он намеревался задержаться. Все шло нормально. Перед селом его нагнала грузовая машина. Вилямцек сошел с колеи и поднял руку. Шофер посадил Франца в кабину. Он порожняком возвращался с передовой, возил снаряды на артиллерийскую позицию. Закурили, разговорились. Водитель доволен — хоть есть с кем перемолвиться словом. А то глаза сами слипаются. Того и гляди соскользнешь в кювет. Вот чертовы дороги — что зимой, что летом, все одинаково. Это не автострада. Там бы сейчас с ветерком… В эту пору, перед рассветом, всегда ко сну клонит. Почему бы это?

Ехали медленно. Шофер спросил солдата: куда бредет он в такую рань? Франц ответил:

— С пакетом, в дивизию. Она все на старом месте?

— Там, где была. Я тебя километров десять не довезу.

— Нет, я вылезу раньше. — Франц назвал ближайшее ело. — Там дружок у меня. Может быть, встречу.

Шоферу не хотелось трястись одному. Снова придется клевать носом..

— Плюнь ты, поедем дальше. Охота тебе торчать здесь. Негде приткнуться. Два дома и осталось целых. Ты разве не бывал тут?

— Был как-то, раз или два…

— Ну так вот. А там, — шофер говорил о каком-то большом селе, — там и отдохнуть можно, в обогревалке. Полевая почта есть. Можешь письмо отправить. А главное — штаб рядом.

Вилямцек согласился. Документы его хоть и в порядке, но с полевой жандармерией все же лучше не встречаться. У них какой-то собачий нюх, придерутся к чему угодно. А на машине проще. Водитель ничего не подозревает.

— Пожалуй, поедем. Курить хочешь?

— Спасибо, у меня есть…

Совсем рассвело, когда Франц распрощался с общительным шофером. Первым делом пошел в обогревалку — в «солдатский отель», как прозвали такие пункты, раскинутые в прифронтовой полосе. Народу здесь оказалось немного. Перекусив, Франц вышел на улицу. Он не хотел долго торчать среди дня в обогревалке — вызовешь подозрения. Пошел бродить по селу. На одном из домов увидел вывеску — полевая почта. Шофер был прав. А что, если?.. Мелькнула озорная мысль. Что, если послать Эрне деньги. Марок триста у него наберется.

Вилямцек поднялся на крыльцо с заледеневшими ступнями. На солнце снег был влажный и пористый, а здесь, в тени, держался морозец. В накуренной избе несколько солдат сидели за деревянным столом и что-то писали — кто письма, кто заполнял переводы. Взяв бланк, Франц тоже подсел к столу. Напишет на Веддинг — Франц не знал деревенского адреса Эрны. Так и сделал. Поставил неразборчивую подпись, дождался своей очереди и протянул чиновнику денежный перевод. Делал он все неторопливо, спокойно, даже сам удивлялся. Отсчитал деньги, получил сдачу, квитанцию.

С ярлычком, зажатым в руке, снова вышел на улицу. Пока у него ни разу не проверили документы, Франц на мелкие кусочки порвал квитанцию и, пока шел обратно к обогревалке, разбросал бумажные катышки по дороге. Здорово получилось! Эрна, вероятно, считает его погибшим. И вдруг придет перевод… Он представляет, что с нею станет.

Пока Франц ходил по селу, он украдкой высматривал, как выбраться ему к штабу дивизии. Как раз перед почтой торчал желтый указатель со стрелкой и надписью: «Нах Березовка». Там на южной окраине в лесочке должны быть штабные блиндажи. Баварец из «Свободной Германии» правильно указал ему расположение. То же подтвердил и водитель.

Время тянулось медленно, Франц преодолевал в себе желание побыстрее избавиться от пакета, лежавшего за пазухой. Внешне он ничем не отличался от обычных донесений — с печатями, штампами и пометкой «Вручить лично». В этом-то и была загвоздка — надо вручить пакет так, чтобы он обязательно попал в руки командира дивизии, но в то же время и самому не попасться, как синица в петлю. В личном обращении генерал Зейдлиц излагал цели «Свободной Германии», призывал предотвратить катастрофу, нависшую над страной. Баварец познакомил Франца с содержимым пакета…

Рассчитав время так, чтобы попасть на место, когда завечереет, Франц на попутной машине добрался в расположение штаба. Ему повезло. Несколько связных толпились возле блиндажа. Генерал куда-то уехал, а дежурный адъютант отлучился по своим делам. Ждал минут пятнадцать. Вот уж когда минуты показались вечностью! Наконец адъютант вернулся, спустился в блиндаж. За ним тронулись и связные.

— Что у вас? — лейтенант небрежно расписывался в получении и складывал на столе пакеты. Взял пакет от Вилямцека, повертел в руках, обратил внимание на подпись «Вручить лично».

— Принять не могу, генерал должен сам расписаться.

У Франца перехватило дыхание. Адъютант отодвинул пакет на край стола.

— Яволь! — ответил Франц, так же как много раз прежде отвечал на приказания офицера.

— У вас что? — капитан держал уже следующий пакет. — Тоже подождать. Зайдите часа через два за распиской. К этому времени генерал должен возвратиться.

Кажется, пронесло! Теперь надо уходить подальше от штаба. В темноте вскочил в кузов подвернувшейся машины, но грузовик шел куда-то в другую сторону. Все равно… Ехали с полчаса. Машина остановилась. Солдаты выпрыгнули из кузова. Выпрыгнул и Франц. Бывает же такая чертовщина! Поскользнувшись на замерзшей луже, он упал и не мог подняться. Нестерпимая боль пронзила ногу. Солдаты подняли Вилямцека, и он прихрамывая добрел до какой-то избы. Пока пришел врач, ступня распухла и посинела.

— Растяжение и вывих, — определил доктор. Он ощупывал ногу, и Франц чуть не кричал от боли. — Придется отправить в госпиталь.

— Вот везет! — сказал солдат, тащивший Вилямцека от машины. — Мне бы хоть денек поваляться.

Но Францу пришлось не денек, а полторы недели пролежать в госпитале. Он мог бы лежать и дольше, врач считал, что с выпиской не следует торопиться. Пусть больной не спешит. В субботу раненым будут выдавать деньги. Получит и пусть себе едет в часть.

Франц продолжал настаивать. Доктор был приятно удивлен — не перевелись, значит, еще патриоты. Иные, наоборот, стараются поволынить в госпитале, придумывают всякие болезни, а этот сам рвется на передовую.

Франца больше всего тревожила предстоящая выплата денег. Кто-кто, а кассир наверняка придерется. На каком основании станет он выплачивать ему солдатское жалованье? До субботы оставалось еще два дня, когда Франц, уговорив санитара, покинул на часок госпиталь и, конечно, не вернулся.

Той же ночью Франц нашел в лесу запрятанные под снегом лыжи и перешел линию фронта. В условленном месте его встретил баварец из объединения «Свободной Германии».

— Ну, брат, я уж считал, что ты не вернешься. Думал, или тебя сцапали, или… — баварец не договорил.

— Что — или? — задорно спросил Франц. — Думал, перешел обратно?.. Нет, с меня хватит. Обратно дороги нет…

— Ладно, ладно! Рассказывай, что случилось. — Баварец почувствовал себя виноватым за выказанное сомнение.

Глава пятнадцатая

1
С тех пор как умер отец, в семействе Ройзманов решающее слово всегда оставалось за старой Рахилью. Вместе с небольшим наследством, оставленным главой семьи, к ней перешел и непререкаемый авторитет покойного мужа. Рахиль получила право верховного судии и советчика во всех делах, касавшихся семейных взаимоотношений или общения Ройзманов с внешним миром. Свою семью, пустившую глубокие корни не только в Варшаве, но и далеко за ее пределами, Рахиль считала если не государством, то во всяком случае небольшим княжеством, в котором все ее подданные были связаны тесными родственными узами. Дети Рахили давно выросли, сами обзавелись семьями, жили своими интересами, но ни одно решение не принималось без участия старой, болезненно полной Рахили. Казалось, что в ее постоянно озабоченных глазах сквозит вековая еврейская мудрость.

Делами фирмы она поручила заниматься старшему сыну — Илье. Вместо отца он стал компаньоном импортной торговой фирмы «Мозджевицкий и К». Другой сын, Вениамин, был… Впрочем, к чему вспоминать о том, что делал каждый перед войной, какие надежды возлагала на каждого Рахиль! Все пошло прахом, уничтожено войной. Никто не успел оглянуться, как немцы пришли в Варшаву и загнали евреев в гетто.

Люди уж так устроены, что никогда не бывают довольны, даже в самое лучшее время. Говорят же, что хлеб не бывает без корочки. Рахиль тоже часто роптала. Но жизнь в гетто оказалась сплошной черствой и горелой коркой. Но что поделаешь! Приходилось терпеть. С библейской мудростью Рахиль пришла к выводу, что главное теперь — сохранить семью, сообща пережить несчастья и беды, свалившиеся на их головы. Надо приспособиться и выжить.

У каждого члена семьи Ройзманов были свои привязанности, свои склонности, достоинства и недостатки. Их надо знать и учитывать. Требовалось большое искусство Рахили, чтобы все сглаживать, предвидеть и устранять возможные недоразумения. Все, что происходило в семье, напоминало ей работу швейной машины, стоявшей десятилетиями в ее спальне. Чтобы машинка не рвала нитку, чтобы давала ровную строчку, надо предохранять ее от пыли и ржавчины, следить за челноком, содержать ее в полном порядке. Надо знать, что от чего зависит. Так и в семье — Рахиль должна быть постоянно в курсе событий, чтобы день за днем ложился ровной стежкой.

У Рахили были, конечно, свои симпатии. Она больше других любила Вениамина и Регину, младшую дочь, с упрямым и своенравным характером. Интересно! В одной семье рождаются совсем разные дети. Но в том-то и дело, что относиться надо ко всем одинаково. Хотя бы внешне. Иначе возникнет разлад и разброд. А Рахиль Ройзман больше всего боялась семейных разладов. Сколько бессонных ночей, тревог и волнений доставила ей та же Регина. Она куда-то исчезала и вернулась только через полтора года. Оказывается — была в Испании. Что ее туда потянуло? А потом это ее замужество. Из-за него чуть не распалась семья. Рахиль считала, что только она смогла утихомирить страсти. Но чего это стоило! Казалось, что и ее авторитет и семейные устои готовы были рухнуть, как во время землетрясения. То был смелый шаг с ее стороны — Рахиль пошла тогда наперекор всем другим и согласилась, чтобы Регина вышла замуж за гоя. Поступок неслыханный в семье Ройзманов. Но если хорошенько подумать — что могла сделать Рахиль? Регина все равно настояла бы на своем. Мужем ее все равно стал бы племянник компаньона — пан Мозджевицкий.

Рахиль знала характер дочери и предпочла сделать вид, будто она согласна. Да, собственно говоря, Рахиль и не имела ничего против Мозджевицкого. Разве только то, что он не еврей. Она все же сказала дочери — такие браки не бывают счастливыми. Дай бог, если ошибется…

И все же Рахиль считает, что Регина хорошая дочь. Когда случилось несчастье, когда немцы загнали евреев в гетто, Регина сама вернулась домой. Она добровольно стала носить на груди желтую шестиконечную звезду «Моген Довид», как и все евреи, обитатели гетто. Вместе с этим древним знаком она приняла на себя все беды и унижения. Регина не изменила еврейству. На это решится не каждый! Дочь могла бы спокойно уехать в Лодзь, как предлагал ей пан Мозджевицкий. Она не сделала этого. Но, может быть, у нее случился разлад с мужем? Может быть, что-то другое привело ее в гетто? Кто знает — разве от Регины добьешься толку!

Но так или иначе, возвращение Регины примирило всех в семье Ройзманов. Она снискала даже прощение Натана, среднего брата, который особенно возмущался когда-то и протестовал против ее брака с поляком.

Перебирая в памяти все, что происходило в годы, минувшие после смерти мужа, Рахиль Ройзман все больше утверждалась в мысли, что ей никогда еще не приходилось решать таких сложных вопросов, как сейчас, в эти тревожные дни. Никогда!

В черном платье, громоздкая и седая, Рахиль возвышалась над всеми в своем огромном кожаном кресле. Ее белые пышные волосы с голубым отливом, заколотые черепаховым гребнем, походили на прозрачную, серебристую корону. В комнате, загроможденной старинными вещами, вокруг нее сидели ее дети и дети ее детей. На семейный совет Рахиль велела позвать всех Ройзманов, даже внуков, — пусть слушают. Они сидели притихшие, большеглазые, с бледными, худыми личиками — хилые растеньица, выросшие в темноте. В варшавском гетто было так голодно…

Были здесь два ее сына — Илья и Натан с женами, старшая дочь Эсфирь с мужем и Регина. Отсутствовал только любимец матери Вениамин: с начала войны о нем не было никаких вестей. Каждый из Ройзманов мог высказать свое мнение. Обсуждался вопрос — что делать дальше? Ехать на Восток или оставаться в гетто. Германские власти через совет еврейской общины объявили призыв добровольцев. Могут ехать все, кто пожелает. В первую очередь нетрудоспособные.

Несомненно, последнее слово принадлежало Рахили. От ее слова зависело многое. Но она пока только слушала. Моисею куда легче было принять решение об исходе евреев из Египта в землю Ханаанскую. Моисей советовался с богом на горе Синае. С кем могла посоветоваться Рахиль Ройзман?

Роза, жена Натана, уверена твердо, что надо уезжать на Восток. Хуже не будет. Ехать немедленно, пока немцы не раздумали посылать добровольцев. В России — все знали, что ехать на Восток — значит в Россию, — будет легче. Ее так угнетает варшавское гетто, обнесенное колючей проволокой. Отсюда надо вырваться во что бы то ни стало.

Регина была против. Она не верит немцам. Почему вдруг на Восток, — все время говорили, что будут отправлять на остров Мадагаскар. Там немцы намерены создать еврейское государство. Нет, лучше оставаться на месте.

Натан возразил: Регина не приводит никаких доводов. На предприятии Вальтера Тибенса, где он работает, многие согласились ехать. Для себя Натан сделал вывод — он завтра же подаст заявление. Надоело жить впроголодь и получать какие-то гроши. Тибенс — предприимчивый немец, пользуется тем, что его предприятие оказалось в черте гетто. Может платить сколько ему вздумается. Надо уезжать, пока не поздно…

Характером своим Натан походил на суетливого муравья, который, надрываясь, терпеливо волочит ношу к вершине муравейника. Сколько раз он срывался и падал! Поднимался и снова карабкался, пока не сваливался вновь к подножию человеческого муравейника. Он просто не мог долго оставаться на месте. Все время должен был что-то делать. Иногда Натану казалось, что все уже сделано, что он своего добился, и вдруг его захватывала новая идея. Вершиной муравейника для него служило собственное благополучие. Даже дома, когда, все переделав, Натан удовлетворенно садился передохнуть, он обязательно обнаруживал какие-то непорядки и вскакивал с места. То перевешивал фотографию дочки, то бежал в москательную за эмалевой краской, чтобы подновить кухонный шкаф. Натан любил все делать сам.

Перед войной он, кажется, начал выбиваться в люди. Ему пригодилось знание иностранных языков. Натан руководил группой переводчиков в экспортном отделе фирмы Мозджевицкого. Война столкнула его вниз, бросила в гетто. Но муравей снова карабкался вверх. У Тибенса начал с чернорабочего, через полгода перешел в контору. Но что толку? Тибенс платит ему те же деньги. Конечно, на Востоке будет гораздо лучше. Там ему пригодится русский язык…

Рахиль знала неспокойный характер Натана. Может быть, он в чем-то и прав, но Рахиль хочет послушать Илью. У Ильи характер отца, трезвый, практичный ум. Илья работает в продовольственном управлении общины. Конечно, он знает обстановку лучше других. Илья сказал:

— Теперь с продовольствием в гетто будет еще хуже. Вы знаете, что заявил Пальфингер — начальник Трансферштелле? Вчера он прислал из Берлина письмо директору фирмы «Крюгер и сын». Послушайте, что он пишет. — Илья достал записную книжку и прочитал: — «Поставку бракованных яиц с маленькими пятнами прекратите. Евреи в гетто могут получать только гнилые яйца». Я сам читал это письмо. «Крюгер и сын» — основная фирма, которая доставляет продовольствие в варшавское гетто. Теперь она будет получать только кормовую брюкву. Что вы на это скажете?

Илья снял пенсне, положил на колени записную книжку и обвел глазами всех собравшихся в комнате. Потом он добавил:

— Из гетто увезут всех. Адам Черняков уже подписал распоряжение от имени совета еврейской общины. Ему предложили это сделать немецкие власти. Пока отправляют добровольцев. На Восток лучше приехать первыми.

Рахиль не знала, кто такой Пальфингер. Но если он может что-то запрещать, значит, большой немецкий начальник. Весьма смутное представление имела она и о Трансферштелле — германской организации, наблюдавшей за постам кой продовольствия в гетто. Из слов сына Рахиль поняла главное выдавать будут только брюкву да еще гнилые яйца. Но разве можно употреблять их в пищу? Потом, если Адам Черняков, председатель общины, призывает евреев уезжать из Варшавы, значит, надо ехать. Слова Ильи окончательно убедили Рахиль — Ройзманы должны покинуть варшавское гетто.

Кончиками пальцев Рахиль взяла медальон с портретом мужа, он висел у нее на груди на тонкой золотой цепочке. Это был знак, что старейшая в семье Ройзманов намерена высказать свое мнение. И черепаховый гребень с розовым жемчугом, и кольца, и золотой медальон Рахиль надевала лишь в наиболее торжественных случаях. Голоса смолкли.

— Я думаю, надо ехать, — сказала она. — Иначе все мы умрем здесь от голода. Людям нельзя питаться одной брюквой. Давайте поедем, дети.

Все согласились. Собственно, это было уже решено. Мать только подтвердила единодушное мнение. Даже Регина не возражала. Начали обсуждать, как ехать, что брать в дорогу. Возникало множество неразрешимых вопросов. Багаж не должен превышать пятнадцати килограммов на человека. Но как быть с постелями? Может, взять только подушки. Что делать с посудой, что брать из одежды? У Рахили сразу голова пошла кругом. Конечно, можно взять и по двадцать килограммов, но кто станет взвешивать! Главное, надо забрать все наиболее ценное, полезное, что может понадобиться на новом месте. Остальное придется бросить. Рахиль с сожалением оглядела привычные, дорогие ей вещи. Они с мужем приобретали, сохраняли их всю жизнь. Даже когда переселялись в гетто, удалось многое перевезти в эту комнату. Столько вещей, что негде повернуться!

Потом снова заговорили о том, когда ехать. Илья предложил завтра подать заявление и уезжать при первой возможности. Всех уже охватило взволнованное нетерпение — раз решили, надо быстрее покончить со сборами. Рахиль сказала — завтра все должно быть готово. С добродушной иронией Илья Ройзман подумал: «Мать, как английская королева, утверждает все, что решит парламент». В глубине души он понимал — матери только кажется, будто она всем управляет. И единство семьи — тоже видимость. Семья давно распалась. Каждый живет по-своему. Но зачем разрушать иллюзии. Старший сын любил мать и относился к ней с подчеркнутым уважением…

2
Прошло два дня после того, как Ройзманы решили переезжать на Восток. В понедельник Натан ушел со службы позже обычного. На фабрике составляли списки отъезжающих из варшавского гетто. Называли даже место будущего поселения — где-то около Минска. Натану удалось записаться одним из первых. По поручению совета общины, списки составлял господин Ваксман. Натан был немного с ним знаком. Не удалось только записать мать и сестру — они жили в другом квартале, и требовалась справка о родственных отношениях. Всюду эти ненужные формальности! Шагу нельзя шагнуть без справки.

Господин Ваксман обещал похлопотать, но он и сам как следует не знал, что нужно делать. У него примерно такое же положение — теща живет отдельно, а ехать, конечно, лучше всем вместе. Ваксман собирался куда-то пойти, кого-то просить — должны же немецкие власти поддержать законную просьбу. Заодно он поговорит и о матери Ройзмана.

Домой шли вместе. Натан подождал господина Ваксмана — из-за этого он и задержался на фабрике. Ройзману казалось, что от господина Ваксмана что-то зависит, и он чуточку заискивал перед своим знакомым. По дороге говорили о предстоящем отъезде.

— Я одно могу вам сказать, — говорил Ваксман, — быстрей уезжайте из гетто! — Он понизил голос, хотя на улице на них никто не обращал внимания. — Желающих очень много, Я это знаю…

— Разве это зависит от нас. Я готов хоть сейчас, но жена просит задержаться на недельку — у портного лежит скроенное пальто. Она тоже права. Нельзя ехать раздетой. В России знаете какой климат… Так я надеюсь, господин Ваксман, вы мне поможете с матерью?

— Что за вопрос! У меня есть один знакомый немец, он служит в СС. Завтра я все улажу. Едемте вместе! И не позволяйте жене затягивать отъезд. Ни в коем случае! Пусть заберет недошитое пальто. Вы думаете, в Минске нет хороших портных?…

На углу они попрощались. Ваксман жил двумя кварталами дальше. Ройзман повернул вправо. Он не обратил внимания на торопившихся куда-то людей. Навстречу проехал грузовик, переполненный женщинами, детьми, узлами, чемоданами, свертками. Уже едут!.. Господин Ваксман прав. Уезжать, уезжать! Как можно скорее ехать. Натан даже позавидовал пассажирам грузовика — первые. Им легче будет устроиться на Востоке. Первые! Первых уже нет. Каждый день из варшавского гетто уезжают тысячи людей. Натан разузнал — погрузку проводят на Умшлагплаце.

Дома Натан обнаружил пустую квартиру. Растерянно остановился в дверях. Не было ни жены, ни соседей. Всюду видны следы поспешных сборов: разбросанные, забытые веши. Неужели их отправили одних? Почему? Зачем такая спешка! Роза забыла даже шерстяной свитер. Ночами может быть холодно. Где же ее теперь искать? Может быть, еще не уехали… А вот кукла Фани!.. Девочка ни за что не уснет без нее… Еще хуже — забыли аптечку!.. Может, он успеет застать их на станции…

Натан торопливо собрал забытые вещи, неумело завернул их в свитер и вышел. На улице было много таких же, как он, — озабоченных, спешащих мужчин. Все с желтыми шестиконечными звездами. Одни мужчины. Они шли в одном направлении. От желтых пятен рябило в глазах. Некоторые почти бежали, обгоняя других, тревожно переговаривались. Кто-то сказал — сегодня вывезли жителей четырех кварталов. Дали полчаса на сборы. Забрали всех, кто был дома.

Недалеко от Умшлагплаца цепочка эсэсманов преградила дорогу. Дальше не пропускали. Потом, вероятно, многим пришла мысль перехватить эшелон на окраине гетто. Бросились к железнодорожной ветке.

Натан, задыхаясь, бежал по середине улицы. В голове одна только мысль — успеть, успеть… Надо во что бы то ни стало застать эшелон, он вот-вот должен уйти из варшавского гетто. Может, уже ушел…

Этот неистовый бег походил на жуткий, массовый кросс. Только у каждого вместо номера на груди желтели шестиконечные звезды. Мелькали засаленные котелки, непокрытые головы, растрепанные бороды, развевались полы, слышался тяжелый, отрывистый хрип.

Бежали переулками, проходными дворами, лезли через заборы, подсаживая один другого, прыгали через канавы, через ямы с фиолетовыми пятнами нефти. Так бегут на пожар в захолустном местечке, не зная еще, что горит: соседский или собственный дом.

Натан одним из первых прибежал к железнодорожной ветке. Паровичок деловито вытягивал состав из тупика, он уже исчез за распахнутыми деревянными воротами. Здесь кончалось гетто. Товарные вагоны медленно катились по насыпи. Двери закрыты, а на тормозах, на подножках, на крышах — всюду эсэсовцы. Они, как черные мухи, облепили поезд. Это все, что увидел Натан.

С растерзанным узелком стоял он у насыпи и глядел на удалявшиеся вагоны… Из синего свитера, свисавшего из узелка, торчала головка целлулоидовой куклы. Натан не заметил, как выскользнула кукла и упала на землю. Исчез последний вагон. Железнодорожный сторож закрыл ворота, опутанные колючей проволокой, и ушел в будку. У ворот остался эсэсовец с автоматом. Натан переступил с ноги на ногу. Хруст раздавленного целлулоида вывел его из оцепенения.

Он поднял расплющенную куклу, попробовал исправить. Но лицо куклы так и осталось вдавленным, словно вывернутым наизнанку. Так и шел он через все гетто, держа куклу в руках. Натан не понял, как он очутился на улице, где жила мать в семье старшего брата. Сюда непроизвольно принесли его ноги. Так лошадь с брошенным поводом приходит в свою конюшню. Только в доме матери могли его понять и утешить.

Тревога, охватившая варшавское гетто, уже проникла в дом Ройзманов. Поголовный вывоз жителей нескольких кварталов связывали с другой новостью: Адам Черняков, всеми почитаемый председатель еврейской общины, покончил самоубийством. Уже три дня в гетто были расклеены извещения за его подписью — о переселении варшавских евреев. Рассказал об этом Илья.

Сегодня днем, перед смертью, Адам зачеркнул свою подпись под объявлением. Илья Ройзман первым увидел председателя мертвым. Адам сидел за письменным столом, с запрокинутой головой и бессильно упавшими руками. В одной руке он сжимал скомканный лист бумаги. Илья разжал коченеющие пальцы, листок упал на пол. Это было объявление о переселении евреев из гетто с зачеркнутой подписью Чернякова. Почему он зачеркнул подпись? Что хотел этим сказать? А смятое, изорванное объявление? Что это — агония или предупреждение? Какая здесь скрыта тайна? Что узнал Адам перед смертью, что скрыл от общины?

Мать слушала и, стиснув руками голову, раскачивалась из стороны в сторону. Рахиль шептала:

— Адам, Адам, не вовремя ты ушел со своего места… Отправил бы нас на Восток, потом уж…

Вошел Натан, измученный, с ввалившимися глазами. Он тяжело переступил порог и сел на узел около двери — Рахиль уже собрала вещи в дорогу. Сказал глухим и упавшим голосом:

— Они увезли Розу, — сказал и всхлипнул. — Всех увезли…

Мать подошла и положила руку на его голову. Она всегда умела найти слова утешения.

— Не надо, Натан! Пока нет ничего страшного. Тебе не следует только задерживаться в гетто. Ты найдешь Розу.

— Но для тебя нет пропуска, мать. Что же делать?

— И ничего! Приедем одни. Ты встретишь нас, это даже лучше.

Рахиль говорила и верила в собственные слова. Натану тоже хотелось верить. Он рассказал, как обнаружил пустую квартиру, как бежал на Умшлагплац, на запасную ветку и вернулся ни с чем.

— Они не успели собраться… Фанечка ни за что не уснет без куклы… — Натана больше всего беспокоило, что жена не захватила нужные вещи.

— Ты привезешь их, — сказала мать. — Не надо огорчаться.

Вскоре пришла Регина. Нервно сорвала берет, уронила шарф и не стала его поднимать. Рассыпались волосы — каштановые, с медным отливом. Молча села к столу. Рахиль всегда любовалась волосами дочери, ее руками — изящными, с тонкими, просвечивающими сквозь кожу голубыми жилками. И еще глазами — зелеными, цвета морских водорослей, если присмотреться ближе — с коричневыми точками на роговице. Регина, вероятно, уже знала о последних событиях. Матово-бледное лицо ее было сумрачно, щеки горели. Она не могла больше сдерживаться.

— Люди как под гипнозом. Бредят Востоком, Мадагаскаром. Все думают, что унтерштурмфюрер Брандт то же, что Моисей. Жрец, который уведет евреев в землю обетованную!.. Психоз! Раздражающая глупость! Надо делать как раз обратное тому, чего хотят немцы. Сегодня я еще раз убедилась в этом. Добровольцы — только праздные разговоры. Всех угоняют силой… Из Варшавы я никуда не поеду. Никуда!..

— Они уже отправили Розу с детьми, — прошептал Натан.

— Я знаю, днем заходила к тебе. Хотела предупредить, но было поздно. Предупредить удалось с десяток семей. И все равно они поехали. Непостижимо!

— Но ведь переселяться предлагает совет общины, — сказала Рахиль. — Разве Адам Черняков враг евреям?.. Ты слышала, он покончил самоубийством. Илья сам его видел. Хороший был человек…

— Да, об этом все уже знают… Послушай, мама, ты напрасно решила, что мы должны ехать. Напрасно. Сейчас никому нельзя давать советов. Пусть каждый решает по-своему. Но я решила остаться. Ты не сердись, мама…

Рахиль молчала. Она думала — что хотел сказать своей смертью Адам Черняков? Что, что?.. Рахиль хотела проникнуть в его тайну.

Натан ответил сестре:

— По-моему, в такое время семья должна быть вместе. Я, например, не могу остаться.

— Ты — другое дело. Тебе нужно найти Розу. Но, может быть, она напишет с дороги. Подожди…

— Зачем ему ждать, — возразил старший Ройзман. — Розе одной будет трудно с детьми. Езжай, Натан, мать я возьму с собой. Ты ночуешь у нас?

— Нет, я, кажется, не запер квартиру.

Натан заторопился. Близился полицейский час, когда евреям запрещалось появляться на улицах. Взял сверток, взглянул на куклу.

— Я нечаянно раздавил ее. Теперь, кажется, не поправишь.

Мать привлекла к себе сына, поцеловала в лоб.

— Ничего, дети быстро забывают игрушки. Купишь Фане другую.

Встреча с матерью и братом успокоила Натана. Регина напрасно нервничает. Все будет хорошо. Теперь он мечтал об одном — скорее уехать следом за Розой.

3
Вальтер Тибенс, владелец фирмы, зашел в контору в рабочее время. Странно… Обычно он не любил отрывать сотрудников от работы. Его сопровождал затянутый в черный мундир унтерштурмфюрер СС Брандт, с холодными серыми глазами. На загорелом лице его глаза казались бесцветными, как пасмурное небо, а полуопущенные веки делали его взгляд тяжелым и зловещим. В варшавском гетто Брандт отсутствовал с месяц. Говорили, что он уезжал в отпуск — в Италию. Брандт ступал позади Тибенса мягко, бесшумно, глядел по сторонам с таким безразличным видом, что казалось, будто бы он не имеет ни малейшего отношения ко всему, что здесь происходит.

— Господа! — герр Тибенс хлопнул толстенькими ладошками. Он умел это делать солидно: хлопок — пауза, снова хлопок. Сотрудники-евреи подняли головы. В конторе у Тибенса работали только евреи. Так же, как и на фабрике. — Господа, минуту внимания! Унтерштурмфюрер Брандт просит всех вас без исключения спуститься вниз для проверки документов. Прошу не задерживаться, после проверки немедленно приступайте к работе.

Брандт никогда раньше не обращался к евреям с просьбой — только приказывал. В гетто он появлялся довольно часто. Повадки его были всем хорошо известны. Он мог ни с того ни с сего ударить на улице прохожего еврея, раскровянить рот, выбить зубы. Да… он никогда ни о чем не просил евреев. Происходит что-то странное — Брандт, пусть через Тибенса, просит евреев спуститься вниз. Просит! Может быть, евреев опять начинают считать за людей!.. Илья рассказывал Натану, что именно Брандт приезжал в совет общины просил Чернякова подписать обращение к евреям. Тоже просил…

Вместе с десятками сослуживцев Натан спустился по железной гремящей лестнице на фабричный двор, тесный, как дымоход. Он вышел из конторы, даже не сняв нарукавников в которых обычно работал. Такие проверки бывали и прежде. Занимали они самое большое полчаса. Многие, воспользовавшись неожиданным перерывом, извлекали из карманов крохотные бутерброды. На фабрике у Тибенса было занято несколько сот человек. Во дворе стало тесно. В дверях встали эсэсовцы и никого не пускали обратно. Потом с товарного двора въехала машина — громоздкий «манн». Приказали грузиться. Распространился слух, будто назначена общая проверка всех, кто работает в гетто. Повезут на Умшлагплац. Эсэсманы торопили, подталкивали, ругались, но в общем вели себя сдержанно. Бывало куда хуже.

Натан попал в третью машину. Все, что происходило вокруг, не вызывало тревоги. Надо так надо. На Умшлагплаце, где раскинулся целый табор переселенцев, никто не знал толком, что происходит. Со всех сторон подходили машины. Женщин, детей, стариков выгружали с их скарбом посреди площади, и машины тотчас же уходили обратно. Наконец объявили — всех отправляют в пересыльный лагерь, недалеко от Варшавы, откуда повезут на Восток. Велели торопиться — сегодня уходит только один эшелон. Кто не поспеет, всю ночь будет ждать на площади. Следующий поезд пойдет только утром Началась давка, каждому хотелось первым захватить место в вагонах. Места брали с бою. Общее настроение захватило и Ройзмана. Он сожалел только, что не успел взять вещи.Спросил у вахтмана — нельзя ли ненадолго отлучиться домой. Здесь недалеко, он успеет. Вещи уже собраны. Эсэсовец захохотал и толкнул Натана прикладом:

— Нельзя! Опоздаешь!..

Натан втиснулся в вагон одним из последних. Вагоны походили на коробки с кильками, но, в отличие от рыб, люди стояли вертикально, стояли на одеревеневших, слабеющих ногах. И нельзя было ни лечь, ни упасть. Так стоял и Натан, стиснутый потными, горячими телами.

Поезд долго шел без остановки. От крыши, раскаленной солнцем, несло жаром. Томила жажда… Через несколько часов поезд остановился. Вахтман приоткрыл дверь.

— Кто хочет пить? — В руках у него кружка, на земле в оцинкованном ведре колышется вода. — Только на золото…

Натан мучительно хотел пить, но не отдавать же часы за глоток воды! Охотников не нашлось. Женщина, стоявшая рядом, крикнула:

— Умоляю, дайте хоть глоток, мне дурно!

— Только на золото.

— У меня ничего нет… — она умоляюще поглядела на соседей-мужчин.

— Нет, так не надо. Завтра будет дороже. — Вахтман выплеснул на землю воду из кружки и закрыл дверь.

Поезд тронулся. На коротких остановках снова появлялся вахтман с ведром и кружкой. За стакан платили по пятьсот злотых, отдавали кольца, часы. Ройзман терпел. Он стоял, притиснутый к полной, рыхлой женщине в легкой кофте. Ему казалось, что это от нее исходит нестерпимый зной. Он изнемогал, но ничего не мог сделать. Ее живот и груди обволакивали его жаром. В душе поднималась неприязнь, он почти ее ненавидел. Женщина несколько раз теряла сознание, стонала, просила пить и под утро затихла. Натану показалось, что ее тело стало не таким горячим. Но теперь она навалилась на него всей своей тяжестью. Мертвая женщина продолжала стоять рядом с живыми, она повалилась на пол только на стоянке, когда вахтманы открыли дверь. Стало немного свободней.

Натан больше не мог выдержать пытки жаждой. Во рту пересохло, язык стал большим и шершавым. Ройзман с трудом снял с пальца кольцо и отдал его вахтману. Сейчас он больше всего боялся, что кто-нибудь схватит и выпьет протянутую ему воду. Ведь вахтману безразлично, кто ее выпьет, — он сперва брал плату, потом уж протягивал кружку. Натан жадно приник сухими губами к прохладному металлу. Пил большими глотками. Вдруг его глаза встретились с чьим-то воспаленным глазом — с одним глазом. Он смотрел на него с мольбой, страданием и завистью. Натан не видел лица человека, его заслоняли головы стоявших, — только глаз, седая бровь и редкие белесые ресницы. Человек был совсем рядом, и Натан прочитал в его взоре голодный укор. Натай прикрыл глаза… Но страшный глаз продолжал его сверлить, он словно проникал сквозь опущенные веки. Натан знал, чего ждет старик: глоток, хоть каплю воды. Но разве можно этой кружкой всех напоить? Даже по капле не хватит. Зато Ройзман теперь уверен — он выдержит, выживет. Не может быть, чтобы везли еще целые сутки. Вода освежила его, подняла силы…

4
Поезд остановился, и вахтманы настежь распахнули двери вагонов. Поезд стоял у высокой платформы, против станционного здания — Треблинка. Натан когда-то бывал в Треблинке, но станции не узнал — другое здание, другая платформа. Под большими часами указатель: «Посадка на Волковыск». Значит, правильно, отсюда повезут на Восток. Над дверью табличка: «Транзитные кассы», рядом — расписание поездов. Дальше справочная. Она почему-то закрыта. Слева буфет или ресторан. Сквозь стекла видны листья искусственных пальм. Возле будки «Телефон — телеграф» стоит вокзальный сторож в белом фартуке, с метлой в руках. Он лениво подметает платформу, останавливается и снова начинает мести то же самое место.

На перроне суетятся эсэсовцы, лают овчарки. Вахтманы с трудом удерживают их на поводках. Все спешат, кричат, торопят.

— Выходи, выходи! Быстрей!

Сыплются удары. Переселенцы и сами хотят побыстрее покинуть эти ужасные товарные вагоны. Но первые минуты ноги не слушаются, они затекли, не гнутся в коленях. А вахтманы торопят — сейчас подойдет другой эшелон. Из вагонов вытаскивают чемоданы, узлы, сумки. Вахтманы заставляют выносить и умерших. Их кладут прямо на платформе. В вагоне, где ехал Ройзман, умерла только одна женщина, в других больше…

На платформе появился дежурный в железнодорожной форме. Тоже что-то кричит, указывает куда-то рукой. Вооруженные вахтманы мечутся по перрону. Их окрики, брань, лай собак сливаются с оглушающим грохотом радиорупоров. На прибывших низвергаются бурные потоки бравурной музыки.

Люди, выбравшись из вагонов, тоже начинают куда-то торопиться. Их захватывает психоз спешки, созданный на платформе, Скорей, скорей! Для раздумья не остается времени. Деморализованные и безвольные, подталкивая друг друга, переселенцы выходят на площадь. Она рядом с вокзалом. Дальше лагерь, но в него пока не пускают. Детей и женщин уводят в бараки, мужчин заставляют раздеваться тут же на площади, под открытым небом. И снова крики:

— Быстрей, быстрей!.. Приготовиться к дезинфекции!.. Сначала пойдете под душ!.. Быстрей! Что вы ползете, как сонные мухи!

Натан Ройзман стоит на площади совершенно голый, стоит среди тысячи таких же нагих мужчин. При ярком солнце худые тела кажутся белыми, как известка. Натан управился быстро, и это избавило его от пинков, от ударов, которые падают на тех, кто мешкает. На земле под ногами кучами лежит одежда — словно на пляже. Натан растерянно смотрит на свою одежду — куда ее деть? В такой суматохе ничего потом не найдешь после душа.

Среди голой толпы расхаживают одетые люди с повязками на рукавах. В руках у них чемоданы. Вахтманы называют их «гольд-юден» — золотые евреи. Они берут на хранение ценные вещи. Натан спрашивает: как быть с одеждой?

— Никуда она не денется, ваша одежда… Если есть ценные вещи — сдавайте.

Гольд-юден проталкиваются дальше. Они отвечают не глядя. Натан предпочитает оставить часы вместе с одеждой — надежнее. На него никто не смотрит, и он прячет в карман пиджака лонжиновские часы с массивным золотым браслетом. Сверху прикрывает сорочкой.

Первую партию уже вводят в лагерные ворота. Каждому приказали взять по одному злотому, чтобы заплатить за душ и мочалку. Натан снова нагибается к одежде, достает монету, зажав ее в кулак, ждет своей очереди. Пожалуй, он попадет только в третью партию.

Мимо проходит еще один гольд-юден. Натан узнает его — да это же Комка! Ну конечно, инженер Комка.

— Господин Комка! Вы тоже здесь?!

Комка как-то странно смотрит на Ройзмана, Вдруг он вплотную подходит к Натану. Говорит торопливо:

— Оставайся здесь. Я сейчас вернусь. Слышишь, никуда не уходи!

Комка исчезает. Натан ждет. Какая странная встреча! Когда-то они были друзьями. Что он здесь делает?

Юзеф Комка возвращается через несколько минут в сопровождении вахтмана.

— Который? — спрашивает вахтман.

— Вот этот, — Комка указывает на Натана.

— Одевайся, да живо!

Натан надевает белье, натягивает брюки заправляет в сорочку. Комка торопит его.

— Комендант разрешил оставить тебя в рабочей команде. Идем.

Они выбираются из толпы. Дорогу преграждает эсэсовец. Охранники стоят цепью вокруг евреев, доставленных из Варшавы.

— Куда?

— Этот будет у нас переводчиком. Приказал комендант.

— Не врешь?

— Чего мне врать. Спросите сами.

Эсэсовец пропускает. Какое ему дело — раз начальник распорядился… Все равно не сегодня-завтра пошлют на огонь. Скорее по привычке, нежели со зла, бьет еврея нагайкой… Острая боль обжигает спину Натана. Он вскрикивает. Комка тянет его в сторону.

— Теперь всё. Не обращай внимания. Привыкай терпеть Это наше оружие…

Натан Ройзман ничего не понимает.

— Какое оружие? Что все это значит? Почему я не пошел в душ?

— Ты что, в самом деле ничего не знаешь? Я избавил тебя от смерти. Из этой бани людей несут на костер. В Треблинке уничтожают евреев.

Натан почувствовал, как у него подкашиваются ноги.

— Что ты говоришь, Юзеф! Нельзя так шутить!

— Эти шутки ты сам увидишь. Сейчас не отходи от меня. Идем работать.

Лагерные ворота поглотили последнюю партию. Вахтманы ушли к станции. На площади появилось несколько десятков евреев с синими повязками на рукавах. Они принялись собирать одежду. Сгребали охапками, как сено, и сваливали в кучу позади забора. Натан и Комка работали вместе с другими. Через полчаса площадь была очищена.

— Теперь иди сюда. Смотри! — Комка подвел Натана к забору и заставил его прильнуть к узкой щели.

Натан оцепенел от страха… Далеко за забором — метрах в ста от ворот — горел огромный костер. Он горел на помосте из кирпичных столбов и рельсов. От здания к костру двигалась какая-то чудовищная процессия. Ройзман не хотел верить глазам — так это было ужасно. Люди в полосатых халатах вереницей двигались к костру и несли на себе тяжелые белые трупы. Белые, как гипс, как известка. Носильщики подходили к костру, с размаху бросали в огонь свою страшную ношу и возвращались обратно. Ройзман не мог больше смотреть. Бледный, с искаженным от страха лицом, он повернулся к Юзефу Комке.

— Это называется, — сказал Комка, — баня. А дорогу, которая ведет от ворот к душу, здесь называют Химмельфартштрассе — улица Вознесенья. Ты понял теперь, на какой Восток нас угоняют!..

— Но это ужасно! Значит, Роза… с детьми…

Комка не хотел щадить Ройзмана. Глаза его сухо блестели.

— Я видел ее на прошлой неделе. Она тоже шла этой дорогой. — Комка указал на женщин, вышедших из барака.

Небрежно остриженные, нагие, они жались в кучу и, подгоняемые эсэсовцами, спешили в баню. Костра и трупов они не могли видеть — забор из ветвей хвои закрывал от них все, что видел Натан. Обреченные женщины стыдливо отворачивались от мужчин, а вахтманы глядели на них безразлично, как пастухи глядят на стадо животных. Женщины в сопровождении вахтманов прошли совсем близко от Юзефа и Натана. Оба стояли в укрытии между грудой одежды и высоким забором. Группа была на половине пути к бане, когда из барака выбежала еще одна молодая женщина — гибкая, стройная, такая же нагая и обезображенная стрижкой. На голом черепе торчали клочья волос. Она очутилась одна среди толокшихся у барака солдат. Одна среди черных вахтманов и ослепительного осеннего полдня. Вероятно, ей было смертельно страшно своего одиночества, своей наготы, раскрывшегося вдруг сознания обреченности. Девушка вскрикнула и бросилась в сторону. На нее заулюлюкали, закричали, затопали. Солдаты надрывались от утробного хохота. Девушка видела толпу удалявшихся женщин и метнулась за ними. Она догнала их у входа в баню. «Банщик» раздавал мочалки, как раввин отпущение грехов. Вот женщины исчезли в бане, и эсэсовец захлопнул дверь…

— Через пятнадцать минут их отнесут на огонь, — сказал Комка. — А мы будем носить их к костру, чтобы жить самим — жить, чтобы мстить. Мы — это рабочая команда. Но тебе носить мертвецов не придется. Здесь я старшина рабочей команды. Видишь эту надпись на моем рукаве? Эльтесте дер юден. Будешь собирать одежду и ценные вещи.

Голос у Комки был резкий и властный, сухой, словно у легочного больного. В полосатой, матрацеподобной куртке и таких же штанах, небритый, с запавшими, фанатично горящими глазами, он был страшен.

— Зачем все это! — вырвалось у Натана. — Зачем ты не дал мне умереть!

— Ты уже умер. В Треблинке люди живут не больше часа — ровно столько, чтобы пройти от вагонов до бани через конвейер смерти. Тебе осталось только мстить за то, что ты видел и что еще увидишь. — Комка стиснул руку Натана повыше запястья, — Запомни, ты должен беспрекословно выполнять наши приказания. Ночью я расскажу тебе все подробно, а сейчас идем в барак, я покажу тебе твое место на нарах. Мы успеем еще пообедать до того, как придет следующий эшелон.

Комка увел Ройзмана в барак, где жила рабочая команда треблинского лагеря.

Глава шестнадцатая

1
Житомирское отделение гестапо помещалось в центре города, в каменном особняке, неподалеку от сквера. До войны здесь было какое-то учреждение. Вилли Гнивке, получившим назначение в Житомир, поселился напротив. Это очень удобно — только перейти улицу. Остальные сотрудники тоже жили рядом. Все под руками.

Был мглистый, холодный день, и на деревьях, на серых разбитых заборах, на колючей проволоке, протянутой в три ряда у входа в гестапо, выступил рыхлый иней. Такой иней, вероятно, бывает только в России — проволоки превратились в белые, шероховатые канаты, даже не видно шипов. Кругом все бело, только часовой в черной шинели расхаживает по тропинке. Ему, видно, скучно топтаться у входа, и он начинает сбивать прикладом иней с колючей проволоки. Теперь белизна улицы словно разграфлена линейками… Как бланк протокола.

Гнивке отошел от окна. Он собирался пораньше уйти со службы. Хотя бы сегодня — в сочельник. За последнее время на него свалилось столько работы. Но всего не переделаешь. Пусть этот тугодум тоже немного пошевелит мозгами: оберштурмфюрер неприязненно подумал об уполномоченном по вербовке рабочей силы, который недавно приехал из ведомства Заукеля. Нечего сваливать все на гестапо. Он только и умеет кричать: «Гаулейтер Заукель приказал…», «Генеральный уполномоченный требует…» А что требует? В конце концов, господин Франц Заукель не распоряжается гестапо. Отправить четыреста тысяч русских женщин в Германию не так-то легко. Никто добровольно не хочет ехать. Кроме того, у гестапо в России есть и другие дела, кроме вербовки рабочей силы. Нельзя же разрываться на десять частей… Нельзя. И ничего не случится, если сегодня он уйдет со службы пораньше… Правда, надо бы подождать Фольпрехта. Будь он неладен! Опять небось завернул в комендатуру к своей Лизхен или пьянствует где-нибудь с Кнопфом. Вообще последнее время Фольпрехт начинает манкировать своими обязанностями. Придется серьезно поговорить с ним.

Унтершарфюрер Фольпрехт уехал с утра в лагерь военнопленных и до сих пор не возвратился. Уехал на особо режимную операцию. Дело там пустяковое, касается инвалидов. Что там может с ним произойти? Ничего, ровным счетом. Но куда же тогда запропастился этот бездельник! Чтобы пристрелить полсотни русских калек, ему нужны целые сутки. Вот уж я ему…

Руководитель житомирского гестапо снова посмотрел в окно: на улице пусто. Гнизке подавил нарастающее раздражение. Стоит ли портить себе настроение из-за пустяка. Найдется. Ожидать дольше не имеет смысла.

Перед уходом заглянул в соседнюю комнату. Фрейлейн Люция сидела за машинкой — худая, высокая блондинка. Вилли предупредил — если появится Фольпрехт, пусть тотчас зайдет к нему на квартиру. Немедленно.

Люции Киршмайер тоже хотелось пораньше уйти сегодня домой, но секретарша ничем не выдала своего недовольства. Только еще больше подтянула нижнюю губу, словно досасывая леденец. Фрейлейн Люция отвела глаза от работы и посмотрела на шефа. Глаза у нее голубые, светлые-светлые — пожалуй, это единственное, что есть красивого у фрейлейн Киршмайер. А вообще-то — жердь с большими ногами, к тому же сентиментальна, пишет стихи… Но глаза ничего.

Она сказала:

— Хорошо, господин оберштурмфюрер, я подожду Фольпрехта. — Ее пальцы снова замелькали на клавишах портативной машинки.

Вилли подумал: не пригласить ли хоть Киршмайер в гости? Но вспомнил о тесте — при нем неудобно.

Уже смеркалось, когда Гнивке, накинув на плечи шинель, перешел улицу, козырнул вытянувшемуся перед ним часовому и завернул в распахнутые настежь ворота. Калитка была сорвана с петель и стояла запорошенная снегом. В глубине двора виднелся сарай, тоже с раскрытыми дверями. Перед ним намело сугробы. Сквозь крышу между стропилами проступало тусклое небо.

Гнивке вошел в дощатые сени, пристроенные к каменному дому. По скрипучей лестнице поднялся на второй этаж. Пахло уборной, кошками. Через разбитое окно почти не проникал свет. Вилли нащупал железную скобу и рванул застывшую на морозе дверь. Пахнуло теплом. В комнате за столом сидел тесть Вилли, ефрейтор Вилямцек, и разговаривал с русской старухой. У нее странное имя, не выговоришь — Пелагейа. Она живет с внучкой внизу, топит печи и прибирает комнаты. Тиха как мышь. Вилли за все время, кажется, не слыхал ее голоса. Вот и сейчас она только кивает головой, а Карл Вилямцек говорит с ней точно с глухой, громко повторяя одни и те же слова про Панков, про свои огороды. Тесть тоже, видно, затосковал. Он должен быть благодарен Вилли, что служит у него денщиком. Иначе загнали бы его на передовую, там было бы поскучнее. Конечно, такой родственник несколько связывает, при нем ведь не приведешь к себе бабу, но что делать — Эмми так просила за отца. Не станешь же ей отказывать.

Рядом с Пелагеей стояла девочка в стоптанных валенках на босу ногу. Из-под платка виднелось худое личико и большие испуганные глаза. Они стали еще больше, когда вошел Гнивке. Девочка вся сжалась и вцепилась в юбку старухи. Чего она так боится?

Движением плеча Гнивке сбросил с себя шинель на руки подоспевшему тестю и прошел в комнату. В печке жарко горели дрова. Вилли зябко потер руки перед огнем, прошелся по комнате, заставленной случайной мебелью. Мебель принесли сюда из соседних домов. На громоздком комоде стояла маленькая елочка из папье-маше с тремя свечками — розовой, желтой и синей. Это подарок от рейхсфюрера Гиммлера. Только вчера картонные коробки с искусственными елками прислали из Германии всем сотрудникам гестапо. Приятно ощущать заботу рейха. Кроме елки каждый получил рождественский пакет — бутылка французского коньяку, португальские сардины, коробочка пралине и даже несколько оранжевых апельсинов. Сверху в посылке лежала поздравительная открытка с надписью: «Герою Восточного фронта». Вилли снова взял ее в руки. На открытке выпуклая еловая ветка с горящей свечой. В правом углу — офицер в эсэсовской форме целует красивую женщину с накрашенными губами. Внизу слова, написанные готическим шрифтом: «Рождественская елка перекидывает мост между любящими сердцами». И еще ниже угловатая подпись рейхсфюрера Гиммлера.

Все это — и маленькая елочка на комоде, и привет рейхсфюрера, и огонь, уютно пылающий в печи, — растрогало оберштурмфюрера, настроило торжественно, почти благоговейно. Вспомнил о девочке в стоптанных валенках. Почему она такая пугливая? С детьми надо быть нежным. Дети есть дети!..

— Ефрейтор Вилямцек! — позвал он.

Карл появился в дверях. Вилли раскрыл коробку пралине, выбрал конфетку в бумажной розетке.

— Фати, — сказал он, — отдай это девочке.

Потом он взял апельсин, хотел тоже протянуть тестю, но передумал. Вынул нож, отрезал половину.

— Это фрау Пелагейа. Скажи, что оберштурмфюрер СС благодарит ее за работу. Пусть они тоже встретят праздник.

— Ты правильно это придумал, Вилли… — и Карл вышел.

Разрезанный апельсин распространял аромат тропической свежести. «Может быть, следовало дать целый, — подумал Гнивке. — Впрочем, не надо их баловать. Что она понимает в апельсинах, небось никогда и не видела». Он подвинул к печке резное кресло, обтянутое зеленым плюшем, и вытянул у огня ноги. Красные блики играли на лакированных голенищах. Что с ним происходит? Он никак не может избавиться от смутной тревоги, от предчувствия чего-то неизбежного и неприятного. Почему это происходит сегодня, в канун рождества, когда так хочется отдаться тихим воспоминаниям о близких, о прошлом. Хотя бы о невозвратном детстве. Да, да, именно о детских годах, когда, просыпаясь рождественским утром, Вилли всегда находил в своем башмачке подарки доброго Санта-Клауса — того самого доброго волшебника, который приходит в сочельник к немецким детям. Гнивке вспомнил, и на лице его появилась рассеянная улыбка — он всегда старался поставить у кроватки башмак побольше, чтобы ему что-то лишнее перепало от Санта-Клауса. Однажды даже поставил отцовский сапог с высоким голенищем. Отец работал лесничим. Вилли даже вспомнился запах дегтя, исходивший от того сапога… Санта-Клаус!.. Это судьба. Но то, что получил Вилли в России, не уместится даже в сапог великана. А что, если самому положить сегодня в башмак все, что удалось накопить, — перстни, кольца, золотые коронки, зубы… Нет, зубы не нужно, хватит и без того. Завтра он проснется и увидит башмак с подарками, как в детстве. Теперь Вилли сам себе Санта-Клаус…

Но почему же в благостно тихие воспоминания, в состояние умиротворенности, в котором так хочется побыть оберштурмфюреру, врывается неясная тревога? Она раздражает, нарушает душевный покой, и, главное, совершенно непонятна ее причина. Может быть, Сталинград? Нет, что-то другое. Правда, обстановка там неясная, больше того — тяжелая. Конечно, русским не удастся их затея. Кость взяли не по зубам. Гнивке достаточно хорошо информирован о принятых мерах. Контрудар в районе Котельничи будет наносить генерал фон Мантейфель. Говорят, любимый генерал фюрера. Русские не успеют и охнуть, как Мантейфель соединится с войсками фельдмаршала Паулюса.

Нет, нет, Сталинград тут ни при чем. Там все будет в полном порядке. Только в субботу он сам выслал усиленную охрану для воинских эшелонов. Эшелоны прошли благополучно. Партизаны не посмели сунуть носа к железной дороге. Им удалось, правда, взорвать эшелон с танками, но это было две недели назад, и с тех пор о партизанах ничего не слышно. К тому же налет произошел на другом участке. Пусть уж за эту диверсию отвечает Штипке — выскочка и проныра. Его собираются снять с должности за беззаботность. И поделом! В России нельзя развешивать уши.

Как ни старался Вилли обнаружить причину своей смутной тревоги — ему это не удавалось. Может быть, наконец, этот злополучный апельсин, который он пожалел дать старухе?

— Фати! — позвал он денщика-тестя. — Ты отдал подарки фрау Пелагейа?

— Нет, Вилли, она их не взяла.

— Что?! Прикажи взять. Запихни ей в рот. Не возьмет — выгоню!..

Оберштурмфюрер сердито поднялся. Настроение вконец испортилось. Где этот Фольпрехт еще запропастился. Вдруг Вилли понял: ну конечно, именно отсутствие Фольпрехта вызывало в нем это нараставшее беспокойство. Он подошел к окну, затянутому морозным узором. На заиндевевшем стекле голубоватым нимбом расплывались отблески уличного фонаря.

С правой стороны, возле рамы, мороз не успел еще нарисовать свой узор. Между причудливыми серебристыми ветвями оставался прозрачный кусочек. Вилли прижался бровью к холодному стеклу и стал глядеть на пустынную улицу. Перед гестапо под синим фонарем ходил часовой. Мороз, вероятно, крепчал — часовой поверх черной шинели натянул полушубок. Ходит, как баба в юбке… Вилли собрался отойти от окна, потянулся к шнуру, чтобы задернуть штору, когда увидел остановившуюся на улице машину. Кто-то торопливо выскочил из кабины и почти бегом скрылся в подъезде гестапо. Через минуту раздался дребезжащий звонок телефона.

— Господин оберштурмфюрер… — донесся взволнованный, срывающийся голос фрейлейн Люции. — Господин оберштурмфюрер…

Кто-то оборвал ее на полуслове. В трубку загудел другой голос, тоже взволнованный:

— Господин оберштурмфюрер, докладывает роттенфюрер СС Гессельбах…

— Наконец-то!.. Где вы там пропадали?

Гессельбах не ответил.

— При выполнении особо режимной операции, — продолжал он, — произошел групповой побег заключенных. Два сотрудника гестапо, Шаль и Фольпрехт, убиты. Какие прикажете принять меры?

— Так я и знал! — вырвалось у Гнивке. Лицо его покрылось испариной. — Оставайтесь на месте. Сейчас приду сам.

Гнивке подхватил на ходу шинель, сбежал по лестнице по скрипучему снегу прошел в гестапо. Гессельбах ждал его и приемной рядом с кабинетом. Он вскочил, поднес к козырьку руку. Пальцы роттенфюрера заметно дрожали.

Вилли Гнивке принял начальствующий тон. Подчиненные не должны видеть его волнения. От сентиментального настроения не осталось и следа. В кресле за письменным столом сидел герр Гнивке — начальник житомирского отделения гестапо, подтянутый и холодный.

— Фрейлейн Киршмайер, запишите показания роттенфюрера. — Гнивке решил действовать строго официально.

Секретарша вернулась с блокнотом и пучком отточенных карандашей.

— Докладывайте, Гессельбах!

Роттенфюрер СС, рыжий детина с прилипшими к черепу потными волосами, сначала сбивчиво, потом более внятно начал рассказывать, что произошло сегодня в лагере. Начальник отделения гестапо молча слушал доклад подчиненного, вопросов не задавал, чтобы не влиять на показания. Иногда он что-то записывал для памяти, а в голове проносились совершенно отвлеченные мысли. Штрипке теперь станет злорадствовать… Не упустит случая болтнуть где не надо… Теперь, пожалуй, не дадут отпуска… Вот что значит предчувствие… Что сказал Гессельбах? Фольпрехт отказался от дополнительной охраны. Ага, это нужно отметить, сам виноват. Он, Гнивке, тоже советовал быть осторожнее… Проклятая страна, здесь даже безногие воюют…

Гессельбах закончил доклад. Гнивке приказал ему подождать в приемной. Секретарше сказал:

— Фрейлейн Киршмайер, подготовьте протокол показаний. Отметьте, что Гессельбах настойчиво предупреждал Фольпрехта быть осторожнее.

Люция ушла стучать на машинке. Оберштурмфюрер позвонил в лагерь. Как не сообразил он сделать этого раньше. Потом вспомнил — была нарушена связь. Комендант лагеря сообщил, что первое отделение вернулось с поиска. Преследование бежавших не дало результатов. Пошел снег, и собаки сбились со следа. С рассветом поиски будут продолжены.

— Усильте охрану лагеря и подготовьте список бежавших, — распорядился оберштурмфюрер.

Потом позвонил в службу безопасности. Там уже были в курсе дела. Оцепление выставили в радиусе двадцати километров от лагеря. За ночь бежавшие пленные дальше не уйдут. Рано утром начнется облава.

Разговор с комендантом лагеря немного успокоил. Но происшествие остается происшествием. Как-то отнесется к этому начальство. Могут и не спустить.

Фрейлейн Люция печатала протокол допроса. Она умела лаконично излагать содержание дела. Печатала и огорчалась, что в сочельник приходится торчать на службе. Громоздкая, худая и неуклюжая секретарша гестапо была сентиментальна до крайности. Она могла проливать слезы над бездомной собачкой, писала трогательные лирические стихи, любила в одиночестве погрустить при луне. Свои обязанности по службе фрейлейн Люция выполняла исправно, но к протоколам, секретным и страшным приказам гестапо она относилась так же безразлично, как аккуратный и добросовестный кассир относится к сотням, тысячам банкнот, проходящим через его руки, — бесстрастно и равнодушно, лишь бы все было в порядке. Работа в гестапо для нее ничем не отличалась от работы, предположим, в германском посольстве в Лондоне, откуда ей пришлось уехать в начале войны. Разве для кассира имеет значение происхождение денег, стекающихся к нему отовсюду…

Фрейлейн Люция механически стучала на машинке, не глядя на клавиши, и пальцы сами находили нужные буквы. Так же механически она написала стандартное начало. Строка за строкой под клавишами машинки рождался протокол, рассказывающий со скрупулезной точностью о недавних событиях, которые предшествовали гибели двух сотрудников житомирского отделения гестапо.

«По вызову господина оберштурмфюрера СС Гнивке, — писала Люция, — явился роттенфюрер СС Гессельбах Фридрих, родившийся 24.I.1909 г., уроженец Фейдингена (Вестфалия). Будучи поставлен в известность о том, что ложные показания с его стороны повлекут за собой наказание и исключение из рядов СС, он дал следующие показания:

На основании полученного вчера приказа, особо режимной операции подлежали 46 русских военнопленных, заключенных в лагере № 358 близ Бердичева. В своем большинстве это были инвалиды с ампутированными конечностями, неспособные к работе.

Руководство особо режимной операцией было поручено шарфюреру СС Фольпрехту. Кроме того, в экзекуции принимали участие я, Гессельбах, затем Пааль и шофер Венцель. Перед отъездом в лагерь господин оберштурмфюрер СС Гнивке предложил усилить команду, но Фольпрехт сказал, что они управятся вчетвером, включая шофера, тем более что дело касается инвалидов, неспособных к побегу. Шарфюрер Фольпрехт сказал также, что еще в Киеве он принимал участие в массовых экзекуциях многих тысяч евреев и уже здесь ему поручались расстрелы многих сотен людей. Это он сказал к тому, что у него есть достаточный опыт в проведении особо режимных операций.

Сегодня утром мы поехали на кожзавод, взяли там грузовую машину, на которой доставляли продукты для столовой лагерной охраны. Захватив с собой восемь заключенных, мы выехали на место экзекуции, чтобы выкопать там могилу. Потом поехали в лагерь за пленными.

Первая группа в 18 человек состояла, по распоряжению Фольпрехта, исключительно из безногих. Я возражал против этого, но Фольпрехт заявил, чтобы я не вмешивался в его распоряжения. Расстрел первой группы прошел без инцидентов.

В то время как Пааль оставался на месте казни, я и Фольпрехт поехали за другой партией, погрузили еще 28 военнопленных и вернулись обратно. Вторая группа должна была состоять из людей с ампутированными руками. Но среди них, как я помню, было трое безногих, а большинство просто раненых без всяких ампутаций. Я опять обратил внимание Фольпрехта на то, что нужно быть осторожнее, но тот ответил, что заключенные все калеки.

Экзекуцию первой группы проводил сам Фольпрехт, а вторую поручил мне. Пааль и Фольпрехт охраняли машину, а я с шофером повели группу к яме. Могилу вырыли за пригорком, чтобы заключенные не могли видеть ее с машины. Вели мы трех безногих и одного лишенного руки. Когда подошли к могиле, один из них бросился мне под ноги и зубами впился в ногу выше колена. Другой ударил костылем по голове. Я не удержался, упал, но успел выстрелить. Безногий схватился за автомат шофера. Все же нам удалось справиться со всеми четырьмя заключенными.

В это время я услышал выстрелы и крики около машины. Мы выбежали на пригорок и увидели, что заключенные разбегаются в разные стороны, а наши товарищи лежат на земле. Я стал стрелять по убегавшим. Двое военнопленных начали стрелять в нас из автомата и самозарядной винтовки, которые они захватили у Фольпрехта и Пааля. Эти двое прикрывали побег остальных заключенных.

Я вставил новую обойму и вдруг заметил, что пуля ударила совсем рядом со мной. У меня появилось такое ощущение, будто пуля попала в меня. Я упал, по потом понял, что ошибся. Теперь я объясняю это нервным шоком.

Заключенные имели возможность очень быстро скрыться, так как поблизости находились старые окопы и ходы сообщения.

Когда мы подошли к грузовику, рядом лежали двое убитых пленных. Таким образом, из 28 человек бежало 22 военнопленных. Самозарядную винтовку и автомат они унесли с собой. Автомашину они успели испортить, и поэтому, выйдя на дорогу, мы остановили попутный грузовик. Шофер отправился в лагерь, а я немедленно явился в гестапо, чтобы доложить о происшествии.

Большего показать ничего не могу.

Гессельбах — роттенфюрер СС.

г. Житомир, 24 декабря 1942 г

Фрейлейн Люция закончила протокол, принесла его Гнивке. Оберштурмфюрер вызвал Гессельбаха, дал ему подписать и принялся снова звонить в лагерь. Второе отделение лагерной охраны вернулось тоже ни с чем. Спросил о списке бежавших. Оказывается, возникло затруднение — неизвестно, кто бежал, кто расстрелян. У коменданта был только общий список подлежащих экзекуции. Как же объявлять розыск?

Гнивке на секунду задумался.

— Объявите розыск по всему списку, живых и мертвых. Какая разница. — Гнивке повесил трубку. — Фрейлейн Киршмайер, — позвал он секретаршу, — запишите донесение. Давайте начнем: «Сегодня, при исполнении служебных обязанностей, погибли два сотрудника вверенного мне учреждения…» Записали?

Люция утвердительно кивнула головой. Вздохнула — вечер пропал окончательно. Она поджала нижнюю губу и продолжала писать.

Через два дня сотрудников отделения гестапо с почестями похоронили в Житомире на кладбище героев СС и полиции.

3
В тот день, когда в житомирском отделении гестапо случилось чрезвычайное происшествие, точнее — поздним вечером этого пасмурного декабрьского дня, километрах в десяти от лагеря, вдоль проселка брели двое людей, с трудом передвигая ноги. Один был в шинели, другой, пониже ростом, шел в рваном ватнике неопределенного буро-зеленого цвета и в летних солдатских брюках, изодранных так, что сквозь дыры виднелось голое тело. Левая рука его была замотана грязной тряпицей или полотенцем. Он держал ее у груди, и со стороны могло показаться, что путник несет, бережно прижимая к себе, запеленатого ребенка. Высокий тоже что-то нес под шинелью, придерживая сверху рукой. Полы шинели иногда приоткрывались и обнажали исподнее белье. Кроме шинели и нижнего белья, на человеке ничего не было.

Оба они шли в деревянных колодках, а ноги обмотаны были ветхим тряпьем и обвязаны скрученными обрывками материи. На головах — ватные шапки, давно потерявшие всякую форму. Определить возраст путников было бы не легко. Каждому из них можно было дать и пятьдесят и двадцать пять лет. Отросшая щетина скрывала их лица, а глубоко напавшие глаза могли принадлежать и старикам и юношам, перенесшим тяжелую болезнь.

Все это можно было бы увидеть при дневном свете, но кругом стояла серая темень. Казалось, что только падающий снег, прикрывший замерзшую землю, служит единственным источником тусклого света. В этом белесом мраке двое путников едва выделялись среди придорожных кустов.

По дороге, изрезанной глубокими, закаменевшими колеями, идти было бы удобнее, но пешеходы упорно шли стороной, держась ближе к кустарнику. Они прислушивались к малейшему шороху и настороженно оглядывались по сторонам, хотя и в нескольких шагах ничего не было видно. Казалось, что с каждым шагом они бредут все медленнее, все чаще останавливались, совершенно выбиваясь из сил. Наконец тот, что пониже ростом, остановился, с решимостью отчаяния сел на землю.

— Не могу, Андрей! Что хочешь делай — не могу… Ступай один, мне все равно помирать.

— Помирать?.. Нет, брат, умирал бы там, в яме… Вставай!

— Говорю, не могу… Ноги не двигаются. Застыл весь. Пойми, не могу…

Андрей стиснул зубы, хотел выругаться, но удержался.

— Застыл?! Тогда бери шинель… вставай. На, бери!.. Вон до тех кустов хоть дойдем…

Он достал из-под шинели немецкий автомат, положил на землю и непослушными руками стал расстегивать крючки. С первым крючком управился быстро, второй никак не поддавался.

Сидевший на земле следил за Андреем, глядел снизу вверх.

— От какой ты настырный! Не трогай шинель. Помоги встать… Пойдем уж…

Андрей склонился над товарищем, взял за рукав, с трудом помогая ему подняться.

— Так-то вот лучше… — Андрей поднял автомат и пошел дальше.

Так дошли они до кустов, прислушались и снова пошли — неизвестно куда, лишь бы уйти подальше от лагеря, от страшной ямы, едва не поглотившей их навсегда. Ноги в колодках скользили по стылой земле, деревяшки глухо стучали о мерзлые комья. Андрей сказал:

— Чего мы себя обманываем. Останавливаемся, будто и в самом деле слушаем. Отдых себе придумываем. Давай не останавливаться.

Прошли еще с полчаса. Впереди на фоне снега выросли что-то темное, расплывчатое и большое. Осторожно подошли ближе. Среди поля стояли обмолоченные скирды соломы. Со стороны далеко и глухо донесся собачий лай. Может быть, так показалось, но оба почувствовали слабый, горьковатым запах дыма — где-то недалеко, видно, было жилье.

Прислонились к колючей стене соломы.

— Ну, что дальше? — спросил Андрей.

— Не знаю. Обогреться бы малость, иначе пропадем…

Помолчали. Каждый думал об одном и том же. Мысли текли медленно, тяжело. На горизонте, где проходила дорога на Винницу, вспыхивали зарницы автомобильных фар. Светляками, лишенными контуров, они появлялись сзади за скирдами и ползли вдоль горизонта. Навстречу им ползли такие же мерцающие пятна.

— Может, нас ищут… Уходить надо дальше. С утра начнут здесь шарить.

Спутник Андрея ничего не ответил.

— Василий… Слышишь, Василий…

Василий, стиснув зубы, не отвечал. В темноте Андрей не мог видеть, как исказилось его лицо от нестерпимой боли. Осторожно потряс за плечо. Не задремал ли? Из груди Василия вырвался сдавленный стон.

— Вот проклятая! Хоть бы оторвать ее к черту! Который уж месяц. — Он стоял и баюкал замотанную в тряпье руку.

— Что же делать? — снова спросил Андрей.

— Слушай, Андрей, добром говорю, ступай. Вдвоем не вырвемся, Куда я годен с такой культей.

— А как же там? — спросил Андрей. Спиной он нащупал углубление в соломе и вдавился в него всем телом. Спине стало чуть теплее.

Там — это за лагерем у машины, когда Василий первым спрыгнул на немца и свалил его с ног. О происшедшем, будто сговорившись, они всю дорогу не вспоминали. Даже непонятно почему. Вероятно, просто не было времени. Все мысли, все внимание было направлено на другое. Сначала бежали, задыхаясь и падая, в тесных ходах сообщения. Бежали до боли в глотках. Василий, вероятно, только через час сообразил, что все еще держит в руке самозарядную винтовку, хотя ней не осталось ни одного патрона. Вытащил затвор, откинул в сторону, а винтовку что есть силы ударил о камень. Тогда вдруг и заболела раненая рука. Бежал, шел дальше, прижимая ее к груди. Боль становилась порой глуше, терпимее, потом руку снова тянуло, как больной зуб.

Минута борьбы, которую они пережили, дала им свободу, вернула к жизни. До этого в лагере было только существование. Свалка у машины, борьба с эсэсовцами не только спасла от смерти, но как бы восстановила полноценность их жизни, дала возможность действовать, сопротивляться.

Сейчас они впервые заговорили о событиях минувшего дня.

— Там другое дело, — ответил Василий на вопрос товарища. — В ярости все забудешь. А хорошо получилось, Андрей! Жаль только, двух упустили. Я бью, думаю — осечка, а оказывается, не заметил, как все патроны извел… Где теперь остальные?! Может, переловили.

Василий оживился, вновь переживая схватку, но Андрей перебил его:

— Пора дальше, Василь. Передохнули — и хватит.

— Может, заночуем здесь? — неуверенно спросил Василий. — Забьемся в солому и заночуем.

Андрею и самому не хотелось уходить отсюда. Скирды соломы казались обжитым пристанищем. Ныла грудь. Начинался озноб. Давала себя чувствовать старая рана. Как бы хорошо сейчас привалиться и задремать… Нет, надо идти. Дойдет ли только Василий? А в село нельзя — немцы по всей округе небось подняли тревогу. Но куда же идти?

Василий сам себе возразил:

— Нет, здесь тоже оставаться нельзя. Застынем, возьмут, как кур, голыми руками. Пропадем… Иди ты один, говорю.

— Да что ты опять за свое! — обозлился Андрей. — Никуда один не пойду. А взять в самом деле могут, как кур. — Для Андрея это было самое страшное — вновь попасть к немцам без сопротивления. Вдруг у него родилась очень простая мысль. — Послушай, Василий, а какая разница, что мы пойдем или останемся на месте. Ну, к рассвету пройдем еще пять, еще восемь километров. Для немцев на машинах это десяток минут. То же на то и выйдет… Пойдем в село!

Василий не возражал. Он едва держался на ногах. Вновь заломило всю руку — от локтя до пальцев. А пальцев-то нет. Почему же болят они?..

Миновав скирды, подошли к плетням. Задворками пошли вдоль села. Избы теперь уже отчетливее выступали из белого мрака. В одном месте плетень был сломан, и, протиснувшись в щель, они очутились на огороде. Андрей угадал это, споткнувшись о капустную кочерыжку. Дощатый забор, отделявший двор от огорода, всего был метра полтора высотой, но истощенным и обессилевшим людям он показался очень высоким.

Во дворе, против сеней, стоял сарай с крытым навесом. Посреди двора виднелась арба с поднятыми кверху оглоблями. Правее, рядом с забором, через который перебрались беглецы, была, видимо, конюшня, оттуда доносился мирный лошадиный храп и хруст сена. Одно окно крестьянской мазанки выходило во двор, и сквозь закрытые ставни просачивался бледный и немощный лучик света. Андрей подошел к окну и приник к щели. Сквозь заиндевевшие стекла ничего не было видно, но кто-то, очевидно, ходил по избе — тень то исчезала, то снова заслоняла окно.

— Иди стучись, — прошептал Андрей, — а я стану под навесом. В случае чего — буду стрелять. Хоть три патрона, да есть…

Василий поднялся на крыльцо, звякнул щеколдой. Тишину ночи нарушил металлический стук.

— Тише ты! — не выдержал Андрей. Ему показалось, что Василий застучал слишком сильно.

В избе не услышали. А может быть, не хотели открывать. Василий осторожно постучал еще раз. Снова тишина. Луч света, падавший через ставню, пополз в сторону, упал на рубленую стену конюшни и пропал. В тот же момент в сенях послышался шум, скрипнула распахнутая дверь.

— Кто там? — неуверенно спросил женский голос.

— Отвори, хозяюшка! — возможно спокойнее ответил Василий.

— Да кто ты? — снова спросила женщина.

— Свои…

Женщина стояла за дверью, с кем-то шепталась, очевидно советовалась. Послышался другой, уже мужской голос:

— Тебе чего надобно? Кто ты такой?

— Свои, — повторил снова Василий.

— Свои! — передразнил суровый, ворчливый голос. — Нонче все свои, только гляди в оба. Чего надобно-то, спрашиваю.

— Обогреться хотим…

— А сколько вас?

— Двое.

— Ну глядите! — почему-то угрожающе сказал хозяин.

Загремел засов, и на пороге появился бородатый старик холщовых штанах и самодельных войлочных туфлях-валенках с отрезанными голенищами. Рубаха в голубоватую полоску, с расстегнутым воротом была подпоясана тонким шнурком. Сзади стояла женщина средних лет и держала над готовой тусклую жестяную лампу с пузырем, заклеенным куском бумаги.

— Второй-то где?

— Вот я, — ответил Андрей, выходя на свет. Он спрятал автомат за спину.

— Что ж, заходите, если без баловства. — Лицо старика оставалось в тени.

4
Сначала Василий, потом Андрей прошли следом за женщиной. Старик пропустил их, прикрыл на засов сени и тоже пошел в избу. В кухне, несмотря на поздний час, топилась русская печь. Около нее возилась еще одна женщина, постарше. Вдоль стен тянулись широкие лавки. В переднем углу под божницей, заставленной иконами, стоял дощатый стол, на котором лежал ворох одежды, клубки ниток, игольник, утыканный иголками. Избу разделяла перегородка, оклеенная цветными обоями. На комоде, приставленном кперегородке, рядом с литым стеклянным шаром, лежало белье, сложенное аккуратной стопкой. Стеклянный шар с зелеными и ярко-красными фигурками внутри да деревянный бокал с надписью «Привет с Кавказа» и пучком розового, покрашенного ковыля были единственным украшением в этой избе. Все это Андрей охватил одним взглядом. И голые окна без занавесок, и широкая кровать без одеяла, с матрацем из мешковины, и запущенные стены создавали неуловимый след не то что запустения, но какой-то нарочитой бедности и искусственного отсутствия уюта.

Василий прошел к окну и тяжело опустился на лавку. Андрей сел на порог, прислонив к стене автомат. В тепле металл сразу покрылся серебристо-матовым инеем.

Старик остановился посреди избы, спиной к огню и пытливо разглядывал пришельцев. Андрей первым нарушил молчание:

— А что, немцев на селе много?.

Старик ответил не сразу.

— Кто их знает… Наезжают по своим делам. Мы к тому не касаемся.

— Ну, а вы-то, хозяева, кто будете? — снова спросил Андрей.

— Мы?.. Не видишь, что ли? Православные, — осторожно ответил старик и кивнул на передний угол. — Православные мы…

«Хитрит старый», — отметил про себя Андрей.

Женщина, впустившая их в избу, присела к столу за работу. Она положила шитье на колени и прислушивалась к разговору. Поправила лампу. На ней была линялая ситцевая кофточка. Тонкая ткань плотно облегала ее крутые плечи и высокую грудь. Каштановая коса лежала венком на голове. Карие глаза с настороженным любопытством глядели из-под тонких бровей то на Василия, то на Андрея. Перехватив взгляд Андрея, молодая женщина оправила кофточку на груди и принялась за шитье.

— А вы зачем к нам пожаловали? Куда путь держите? — Старик перешел в наступление. Он еще не знал, как вести себя с пришедшими к нему людьми. И старик и Андрей кружили вокруг да около, прощупывая друг друга, каждый пытался разгадать, кто перед ним: друг или враг. Задавали вопросы и уходили от ответов.

— Вот что, отец, — сказал наконец Андрей, — кто мы, куда идем, знать тебе не к чему. Заночуем в тепле и уйдем. Покормишь если — спасибо скажем. Платить нечем. Ну, а если болтнешь кому… сам понимаешь, время суровое! — Андрей многозначительно подвинул к себе автомат.

— Ты, парень, вот что, — старик вдруг рассердился, — ты меня этой штукой не пугай. Сам с ней всю германскую войну проходил. А насчет предательства знай — в нашем роду Иуды отродясь не было. Так-то вот!

Кто знает, сколько бы времени продолжался такой разговор, если б не женщина, громыхавшая чугунами у печки, — жена старика. Она вышла из кухоньки, глянула на Василия, привалившегося в забытьи к подоконнику, и всплеснула руками.

— Ой, мое лихонько! — заговорила она певучим голосом. — Поглядите, добрые люди! На нем лица нет!.. И чего ты, Аким, пристал к человеку. Кто, да зачем, да куда. Отойдет — сам расскажет. А не скажет, — значит, так надо. Вишь, на порог уселся, будто места нет. Да проходьте вы, на лавку сядьте или к печке поближе, потеплее будет… Я вам сейчас водички горяченькой дам, умойтесь хоть. Наши-то, может, тоже вот так же маются!..

Женщина засуетилась, торопливо ушла на кухню, подхватила ухватом чугун с водой. Вода плескалась, шипела, падая на раскаленные кирпичи. От заботливой суетливости хозяйки, от ее радушного, певучего говорка стало теплее, спокойнее на душе. Андрей поднялся, убрал автомат под кровать, подошел к скамье, сел рядом с Василием.

Глаза старика посветлели, исчезла хмурая складка на переносице. Вспомнил ли он о своих сыновьях или понял, что эти двое пришли к нему «без баловства», но отношение его изменилось.

— Да я что ж… Нонче время такое — суровое, — повторил он слова Андрея. — Народ всякий бывает. Вестимо ли, довели окаянные — говоришь с человеком, будто зверя выслеживаешь… И другой на тебя что на волка смотрит. От время, прости ты, господи!.. — Аким тоже присел на лавку. — Маринушка, — обратился он к молодой женщине, — собери им чего-нибудь. Щей не осталось ли? Вишь, ребята понамерзлись, изголодались, поди.

Марина поднялась, сдвинула шитье в сторону, освобождая место на столе. В большой половине избы снова появилась хозяйка. Только сейчас она обратила внимание на забинтованную руку Василия.

— Ранили где иль зашиб? Ах ты, напасть какая! Сидит и не скажет! Дай я завяжу как надо. А вы мойтесь идите, я в тазике там воды налила… Шинель-то скиньте, не мороз здесь. Скидайте, скидайте!..

Андрей прошел за перегородку и в нерешительности остановился. У загнетки возилась Марина, собирая ужин. Его охватило чувство стыда перед этой молодой, цветущей женщиной. Стало стыдно за свои ноги в деревянных колодках, нелепо торчащие из-под шинели, за руки, покрытые коростой грязи. Сейчас, в присутствии Марины, он ни за что на свете не снял бы шинель, под которой не было ничего, кроме лохмотьев. Он стыдился собственной наготы, своего исхудавшего, изможденного, беспомощного тела. В нем всколыхнулось чувство уязвленного мужского самолюбия, притупленное лишениями, болезнью, голодом.

— Да нет, я уж потом вымоюсь… — смущенно пробормотал он.

Марина поняла состояние Андрея и вышла. Ему показалось, что она тоже смутилась. Зашел Аким, оказавшийся не у дел в поднявшейся суете женщин.

— Дай солью, одному несподручно, — сказал он и взял из чугуна ковшик.

Андрей сбросил на пол шинель и стоял перед дедом долговязый, худой, освещенный угасающим пламенем. Старик оторопел.

— Это так вот и шел? В одном исподнем! Мать ты моя родная!.. Да разве так можно!.. — Старик потоптался на месте, о чем-то раздумывая, ушел s сени и вернулся обратим с деревянным корытом, пахнущим морозной сыростью. В другой руке он держал самотканые штаны и рубаху.

— Мойся, парень, да одевай: чем богаты, тем и рады. А другой тоже так, без всего?

— Вроде этого…

Старик неумело взял тряпкой чугун, вылил половину в корыто, разбавил холодной водой из бадьи. Кверху поднялись клубы розового пара. Андрей скинул рубаху, разулся. Впервые за много месяцев он увидел свое тело. Оно было чужим, как у других — там, в лагере. Провел руками по ребрам, обтянутым сухой кожей. Рука скользнула, как по бельевой терке.

Прикосновение горячей воды вызвало озноб, тело покрылось гусиной кожей. Потом тепло разлилось струйками по спине, скользнуло на бедра. Воды он уже не чувствовал. Только тепло, одно тепло, которое жадно впитывало в себя тело. Андрей с ногами сидел в корыте, прижав острые колени к самому подбородку, похожий на луговую кобылку-кузнечика, готового к прыжку. Старик экономно лил на него воду из ковшика, а ему все казалось мало, хотелось, чтобы на плечи лились потоки, водопады тепла. Он забыл про голод, усталость, про все пережитое. Андрей словно не замечал, что старик усердно трет ему спину жесткой мочалкой. Мелькнула и, не задержавшись, исчезла мысль — давно ли стучались они в чужой дом с автоматом на изготовку, а попали будто к родным, близким людям. В этот дом они принесли смертельную опасность: узнай немцы — в два счета всех расстреляют. Думает ли об этом старик?..

За перегородкой хозяйка продолжала ахать и причитать над Василием. Ее медицинских познаний явно не хватало, чтобы оказать помощь. Рана снова начала кровоточить.

— Маринушка, — послышался ее голос, — добеги к Горпине, может докторшу приведешь. Да спроси у нее одежонку какую. На двоих-то не хватит у нас… Ты смотри улицей не беги — лучше дворами. Не ровен час, наткнешься на кого.

Марина вернулась быстро — Андрей еще мылся в корыте. Вместе с Мариной пришла девушка в платке и дубленом полушубке.

— Галина Даниловна, уж будь ласкова, голубушка, помоги ты нашему горю горькому! — заговорила хозяйка. — Ты уж прости, что взбулгачили тебя ни свет ни заря!

— Да что вы, Василиса Андреевна, какое здесь беспокойство!

Девушка сняла полушубок, размотала платок и осталась в темном платье городского покроя. Марина уже рассказала ей по дороге, что произошло, и она сразу приступила к делу.

— Дайте горячей воды… А вы сядьте ближе к огню…

Осмотрела рану. Два пальца — мизинец и безымянный — были отняты. Рана еще не зажила. От недавнего ушиба рука распухла, стала багровой, из гнойной раны сочилась кровь. Девушка промыла рану, смазала ее какой-то мазью, собрав мизинцем все, что было на донышке банки. Забинтовала руку чистой тряпицей.

— Если не будет заражения, — поставила она диагноз, — через неделю рана затянется. Она сильно запущена. Нужно постоянно держать в тепле. Лучше бы греть синим светом.

Докторше самой показался смешным невыполнимый совет. Она улыбнулась.

— Знаете, Василиса Андреевна, никак не могу отучиться ненужные советы давать. Теперь синий свет только для маскировки. Советую, и сама не знаю зачем… Вы, товарищ, просто завяжите теплее руку — и все. Завтра посмотрю еще раз. Жаль только, вот мазь кончилась.

Пошептавшись с Мариной, она ушла. Андрей так и не видел докторши. Но что-то смутно знакомое почудилось в ее голосе. В хозяйской одежде, в Акимовых валенках, которые старик достал для него с печки, Андрей вышел из кухоньки, когда Галины Даниловны уже не было. Мог ли он представить себе, что его добрая знакомая по Финскому фронту, по госпиталю — медсестра Галина Богданова волей судеб оказалась здесь, в том же украинском селе, куда попал и Андрей Воронцов.

Старик помог вымыться и Василию. Тем временем женщины собрали на стол. Поставили миску щей, вареную нечищеную картошку, солоницу, постное масло, положили деревянные ложки. Марина нарезала хлеб большими ломтями и горкой положила на стол.

Василий вышел из кухоньки распаренный, посвежевший. Будь он постарше, можно было бы сказать — помолодевший. Но ему было всего двадцать четыре года, и теперь он выглядел разве немного старше своих лет.

Сели ужинать. Старик принес квадратную бутылку из темного стекла — самогонку.

— От простуды — самое верное средство. И я с вами за компанию.

Разлил всем поровну. Вышло по неполной граненой стопке. Закусывали картошкой, посыпая крупной солью. Макали в постное масло. Стесняясь жадности, с которой они ели, Андрей и Василий поглощали все, что хозяйка поставила на стол.

Подперев рукой подбородок, глядя на них, стояла Василиса Андреевна, и по щекам ее текли слезы. Глаза ее были полны тоски.

— Ох, горе ты мое, горюшко, — тяжело вздохнула она, — каково-то им будет в чужедальней сторонушке…

Андрей не понял, о чем она говорит. Аким нахмурился, сдержанно остановил жену:

— Ладно, мать, не мы одни. Чему быть, того не миновать. Держи при себе. Чего опять завела.

Когда все было съедено, Аким сказал:

— А теперь спать, ребята! Идите на печку. Перед светом разбужу, полезете в подпол. Уходить вам нет никакого резону. На селе у нас неспокойно, облавы идут — молодежь на работу гонят. В Германию… Наших двоих — Грунюшку да Николая — тоже забрали. В правлении, как арестанты, сидят. Завтра угонять будут. Вот жизнь постылая пошла!.. Да не реви ты, Василиса! Горю слезами не пособишь… Молчи.

Но у старика и самого навернулись слезы. Он сердито отвернулся, сетуя в душе на минутную слабость.

Ни Андрей, ни Василий не слышали, когда угомонились хозяева, до света собирая в невеселую дорогу своих детей. С автоматом под головами, накрывшись тулупом, оба мгновенно заснули, будто провалились в темное и бескрайное. Спали без сновидений, не шелохнувшись.

5
Как условились, Аким разбудил их перед рассветом, еще затемно.

— Вставайте, ребята, лезьте в подполье. Не ровен час, чужой кто зайдет, беды не оберешься, — говорил он, ласково расталкивая спящих.

Василиса Андреевна была уже на ногах. Непонятно, сомкнула ли она глаза этой ночью. С вечера на столе горела тусклая лампа с разбитым, заклеенным пузырем, но одежды на столе уже не было.

На кровати у двери спала Марина, накрывшись полушубком.

В подполье ощупью нашли покрытую рядном солому, которую старик успел уже припасти, залезли под тулуп и снова задремали. Часа через два проснулись от монотонных, глухих ударов, которые раздавались над ними в избе. Прислушались, не не соображая спросонья… Андрей нащупал рукоятку автомата. Забилось сердце. Что это? Удар и следом дробный раскат — точно телега катится по бревенчатому настилу, только мягче, короче. Удар и снова раскат… Опять… Размеренно, с ровными интервалами.

Над головой послышались неторопливые шаги, скрипнула половица, загремела посуда. Это успокоило.

— Белье катают, — прошептал Василий. — А я уж думал…

Половица открылась, в квадратном отверстии появилась бородатая голова старика. В подполье проник неясный свет. Андрей увидел, что лежат они между закромом с проросшим картофелем и бочонком квашеной капусты, придавленной осклизлым камнем.

— Вылезайте, завтракать будем! — скомандовал Аким.

Умывались из пузатого рукомойника, похожего на медный самовар. Старик поглядел на заросшие лица.

— Побреетесь, может, аль бороды станете отпускать?

— Неплохо б, да нечем…

Старик достал из комода бритву в затертом чехольчике, зеленый обмылок, помазок с вылезшей, превратившейся в войлок щетиной. Направил на оселке бритву. Марина убрала рубель, скалку, освободила стол. Брились перед осколком зеркала, на уголке стола, ближе к свету.

Осколок, уцелевший в никелированной рамке, был так мал, что в него одновременно можно было увидеть только глаз, щеку или подбородок. Под мыльной пеной лезвие бритвы постепенно обнажало исхудавшее, бледное лицо. Широкий, с горбинкой нос, серые глаза, запавшие, но сохранившие дерзкое выражение, крутой подбородок с ямкой посередине. Упрямые очертания рта. Не переставая бриться, Андрей разглядывал свое лицо, как фотографию, разрезанную на части, и поэтому не мог создать цельного впечатления. За это время, вероятно, он сильно изменился. Впалые щеки, удлинившийся нос, глубокая складка, запавшая над переносицей, накладывали на лицо отпечаток суровости, которой прежде Андрей не замечал.

Управившись с подбородком — ему всегда было трудно выбрить жесткие волосы на подбородке, особенно ямку, — Андрей отложил бритву. Василий сам побриться не мог. Андрей побрил и его. Теперь на Андрея глядело совершенно другое, мальчишеское лицо с быстрыми, нешироко поставленными глазами.

Когда еще раз умылись, Василиса Андреевна подала рушник и изумленно воскликнула:

— Милые мои, да какие же вы молодые-то! Теперь хоть на людей стали похожи. А вчера пришли, как лешие, только девок в лесу пугать… Мучений-то на себя сколько принимаете. — Глаза ее снова затуманились слезой. Она вытерла их уголком платка.

За столом говорили вполголоса. Ели вчерашние щи. Потом Марина принесла большую миску, наполненную до краев молоком. Хлебали ложками, заедая пирожками с картошкой и жареным луком. Аким рассказал о новостях. На машинах наехали полицаи, немцы в черных шинелях. Остановились у старосты. С Выселок пригнали человек сорок девчат и парней — вместе с сельскими отправляют в Германию. Сейчас ждут возле правления. Народу набилось — не протолкаешься.

— Правлением это мы по-старому, по-колхозному называем, — пояснил Аким. — Нонче там у них канцелярия али шут ее знает как по-немецки зовут.

Приезд эсэсовцев и полицаев Аким связывал с отправкой молодежи в Германию. Андрей и Василий переглянулись. Дело, видимо, было в другом — искали беглецов.

Аким заговорил о том, что сейчас особенно волновало его. Не только его — все село, всю округу. Недели две назад староста ходил по дворам, уговаривал добровольно ехать в Германию на работы. Составил список, больше девчат. Парней угнали с осени. Как раз во время уборки. Добровольно ехать вызвались двое — Гараська Павлюк да Оксанка Будынок — непутевые девки. Аким презрительно скривил рот. Охота, пусть едут.

Думали, на том все и кончится. А третьего дня староста вызвал всех в канцелярию. Говорит, собирайте пожитки, приказ вышел ехать всем, на кого составлены списки. Куда тут подашься!.. Перед зимним Николой приходили партизаны, увели с собой старосту. Кое-кто из мужиков с ними ушел. С тех пор про партизан не слыхать ничего. Ближе к брянским лесам, рассказывают, там смелей действуют. Народ не дают в обиду. Глядишь, сейчас услали бы ребят к партизанам — и все тут. А сейчас что поделаешь?

— Одежонку-то всю собрали? — прервал себя Аким. Он повернулся к жене.

— А что ее собирать! Подлатали, заштопали, что было, и все.

— Исправную не давайте. Приедут назад, переодеться не во что будет… А это что? — Старик указал на янтарные бусы, лежавшие поверх женских вещей.

— Бусы Грунюшкины, — может, наденет когда…

Старик помрачнел:

— Ты, мать, очумела иль что?! Может, панихиду надо служить, а ты бусы. Детей на позор, в неволю гонят, а она их как на гулянку обрядить хочет. И не думай!. Пусть все по одеже видят, что подневольные… Ну да ладно, ладно тебе!.. — вдруг изменил он тон, заметив слезы на лице Василисы Андреевны. — И когда только это бесчинство кончится, будь они неладны!..

Аким подошел к комоду и взял ожерелье.

— Будет тебе, Василиса! Делай как знаешь. Может, и правда — одна ей будет радость, что бусы на себя надеть…

Со стороны улицы кто-то подошел к окну, стукнул палкой в наличник и крикнул:

— Аким, запрягай, вербованных повезешь!.. Отвори-ка!

— Лезьте в подпол! — переходя на шепот, торопливо сказал Аким. — Никак полицаи идут!.. Ложки-то лишние уберите!

Андрей и Василий нырнули в подполье. Василиса Андреевна унесла лишние ложки. Марина принялась убирать со стола.

Аким неторопливо вышел в сени, отодвинул засов и впустил двух полицаев. Один был с берданкой, другой с немецкой винтовкой. Они перешагнули порог, когда Василиса Андреевна глянула на окошко — и у нее захолонуло сердце. На подоконнике, на самом виду лежала бритва, невымытый помазок и зеленый обмылок. Убирать было поздно. С бьющимся сердцем прошла к окну, села на лавку и, замирая, загородила собой подоконник.

— Собирайся, Аким. Вербованных на станцию отправляют. Пан староста приказал через полчаса быть на месте. А со станции поедешь столбы стоять. Лишний раз гонять не придется.

— Это какие же столбы? — возразил Аким. — В четверг на той неделе стоял и опять стоять! Мой черед еще когда будет.

— Наше дело сторона! Бефаль ист бефаль — понятно? — ввернул на ломаном языке тот, что был с берданкой. — Приказ пришел — через каждые тридцать сажен вдоль железной дороги ставить. А раньше через пятьдесят ставили… Ответственные перевозки идут, — солидно и важно добавил полицай.

Василиса Андреевна сидела ни жива ни мертва.

— Да ты не спорь, Аким! Раз надо, так надо… Конечно, дело их приказное. Не спорь…

Ей так хотелось, чтобы эти двое быстрее ушли, чтобы прекратилась невыносимая пытка, от которой стынет сердце, а руки и ноги стали будто из пряжи. Никто — ни Аким, ни невестка Марина, ни те, что притаились в подполье, ни одна душа не знает, какая смертная угроза нависла над всеми ними. Хватило бы только сил просидеть так вот спокойно на лавке, загораживая опасность, что лежит за ее спиной. И эти двое полицаев, незваными гостями ввалившиеся в их избу, тоже ничего не знают. Скорей бы они ушли, скорей бы ушли!.. С наивной хитростью потрафляла она бугаям-полицаям, заискивала перед ними… А этот с ружьем что-то почуял — шагнул к столу… Нет, так показалось… Скорей бы ушли!

В иное время Аким, глядишь, и поспорил бы, поупрямился. Он три раза уже «стоял столбы» на железной дороге. Со всех деревень немцы сгоняют народ стеречь дорогу от партизан. Всю мочь напролет стоят бабы и мужики, как столбы, вдоль железной дороги. Отсюда и пошло — стоять столбы. Разве только на одной дороге? И люди все и он сам теперь что столб. Не жизнь это. Поставили, зарыли в землю выше колен, притоптали вокруг — ни встать, ни шелохнуться!.. Что поделаешь? Права Василиса, с полицаями соглашаться надо, да скорей выпроваживать их из избы. Как бы не сунулись они в подполье.

— Ладно, поеду. Запрягать пойду. В другой раз только загодя предупреждайте.

Полицаи вышли вместе со стариком. Спровадив их, Аким вернулся в избу. Второпях не заложил сенцы. Следом ворвалась соседка Горпина, принесла новости.

— Что это у вас все распахнуто? Думала, никого дома нет… А слыхали, Галину Даниловну нашу тоже забрали. Пошла за водой, у колодца ее полицаи забрали. Ты что ж, говорят, гуляешь, ехать пора. Привели домой, собрала при них вещички в баул. Немец с нее глаз не спускает. Как собралась, сразу и увели. Хлебца хоть ей на дорогу снести. Выручи ты меня, Василиса. Испеку — отдам…

Василиса Андреевна все еще сидела на лавке, приходила в себя от пережитого. Горпина продолжала выкладывать новости:

— Немцы с обыском по дворам ходят. Злющие! С того конца, от буераков идут. Скоро и у нас шукать будут. И чего только ищут? — с деланым недоумением спросила она.

Собственно, ради этого и прибежала она — предупредить соседей о происходящей облаве. Кто знает, может быть, и не ушли еще те, к кому ночью вызывали докторшу, которым по бедности своей отдала она старые мужнины галифе и косоворотку. Отдала жалеючи — года через три сгодились бы старшому сыну. Да что поделаешь…

Потараторив о том о сем, Горпина ушла с караваем под мышкой.

Старик Аким тщательно запер на засов дверь.

— Вылезайте, ребята. Слыхали? Вот задача какая! Уходить вам надо не мешкая.

С житейской мудростью, острым крестьянским умом прикинул он, как надо выходить из положения. Одним сейчас из села не выбраться. Лучше всего пройти неприметно задворками к правлению. Народу там много — с четырех сел собрали; может, и не заметят, не обратят полицаи внимания. А когда станут сажать на подводы, тут Василию и Андрею надо залезть в телегу Акима. Выедут из села, а там будет видно.

Совещались недолго. Иного выхода, пожалуй, и не было. Так и порешили, как предложил дед Аким. Василиса Андреевна вызвалась проводить их до правления, покажет дорогу. А Марина останется дома: увидят — тоже могут угнать, как Галину Даниловну.

6
За ночь Василиса Андреевна успела постирать их бельишко, просушила у печки, а утром заштопала, поставила латку на латке. Хозяева добыли невесть где старые валенки, шапки, пиджаки — плохонькие, но собрали, что могли.

Через несколько минут оба были готовы. От старой одежды у Андрея остался один поясной солдатский ремень. Засунул под него автомат, застегнул пиджак. Хозяйка сунула одному мешок, другому баул с вещами. Все, что припасла детям в дорогу. Там у правления Аким возьмет…

— Ну, спаси вас господь! — она торопливо перекрестила обоих, поцеловала сначала Василия, потом Андрея. — Как родные вы стали мне оба. Звать-то вас как?

Андрея растрогало это прощание. Меньше суток провели они здесь под одной крышей, не назвали даже ни своих имен, ни фамилий, а стали такими близкими, что не забудешь друг друга во всю жизнь. Вот они, русские люди…

Василиса Андреевна деловито семенила впереди, будто совсем незнакомая шедшим сзади нее двум мужчинам. Она переходила от двора к двору, вдоль плетней, мимо банек — теперь задворками ходили чаще, чем по улице, — шла не оглядываясь, пока не выбралась на площадь, где толпились мужики, бабы, суетились мальчишки — они ныряли под локтями, продираясь между армяками и полушубками. Ближе к правлению толпа была гуще. Напирая на полицаев, негромко переговаривались с теми, кого угоняли, давали напутствия, тянулись вперед из-за спин, чтобы перекинуться словом, хотя бы взглядом. Полицаи вели себя сдержанно и как-то опасливо…

Затерявшись в толпе, Андрей и Василий старались держаться сзади, в стороне от крыльца с выщербленными резными барьерами. На них никто не обращал внимания. А толпа все густела, глухо бурлила; подходили запоздавшие, напирали сзади, и Андрей с Василием оказались притиснутыми к самой завалинке.

У входа в пятистенную, давно не беленную избу стояли с безразличным видом два немецких солдата. Десятка полтора полицаев, плотным полукругом оцепив крыльцо, старались оттеснить провожающих, но люди напирали, и пространство между толпой и крыльцом все сокращалось. На ступеньках тесно стояли подростки, девушки с наплаканными глазами. Среди них было несколько пожилых. Все они беспокойно кого-то высматривали в толпе и, увидев родных, тоскливо и грустно кивали головами.

Все стояли тихо, как на похоронах, цыкали на ребятишек, шнырявших под ногами. У женщин в глазах стояли слезы, но громко никто не плакал — знать, уже выплакались или не пришло еще время. Мужики, в большинстве бородатые, в нахлобученных шапках, глядели хмуро. Вещей не разрешали еще передавать, и многие провожающие держали в руках котомки, узлы, струганые сундучки с прибитыми, как у шарманок, лямками.

В этих печальных проводах только две девушки, сидевшие бочком на перилах, вели себя иначе. Они были одеты лучше других — под теплыми платками виднелись цветные полушалки, на ногах резиновые боты. Они держались вызывающе независимо, шептались, пересмеивались и лузгали семечки. «Не те ли самые, про которых говорил Аким», — подумал Андрей, разглядывая их.

Рядом с Андреем переминался с ноги на ногу усатый дядька в рыжем треухе и расстегнутом армяке… Подавшись вперед, он неприязненно глядел на тараторящих подружек.

— Гараська, — окликнул он одну из них, — ты куда же это так нарядилась?

Девушка, сидевшая ка перилах, оглянулась и хвастливо ответила:

— За границу едем, дядя Опанас, в Германию…

— Оксанка тоже?

— А как же. Мы с ней неразлучные! — сказала вторая.

— Что ж там делать будете? — спросил усатый, которого Гараська назвала Опанасом.

— Что придется, дядя Опанас. Не все же здесь пропадать. Хоть свет поглядим… — Подружки охотно поддерживали разговор, они не почувствовали враждебного тона. Остальные слушали молча.

— Ну-ну, глядите! — Опанас язвительно усмехнулся. — Там для вас место припасено, борделей много… — Он повернулся и неторопливо стал выбираться из толпы. Раздался одобрительный смешок.

Гараська вспыхнула, растерянно оглянулась. Лицо Оксанки стало злым, похожим на хорьковую мордочку.

— Ты смотри! Ты не очень-то!.. Не то… Не то… — Ей хотелось сказать что-то обидное, хлесткое, но она не нашлась.

Внимание толпы отвлекла немецкая машина. Шарахнулись в сторону, чтобы не попасть под гусеницы бронетранспортера. Машина остановилась перед крыльцом. Из кабины вылез франтоватый пожилой офицер, худощавый, с дряблой синевой под глазами. Его сопровождал белесый, широкоплечий эсэсовец-оберштурмфюрер. Из кузова выпрыгнули несколько солдат в черных шинелях, оттеснили толпу, стали в ряд между крыльцом и машиной.

Прибывшие поднялись по ступеням, прошли не глядя мимо девчат и парней, расступившихся перед ними, и исчезли за дверями сеней.

— Шнеллер, шнеллер! — говорил франтоватый офицер сопровождавшему его эсэсовцу. — Мы должны уже трогаться. — Офицер нетерпеливо посмотрел на часы. Для этого он отвернул рукав френча и поднес руку к близоруким глазам.

По всему его облику, по новенькой, щеголеватой форме с иголочки, по манере держаться самонадеянно и высокомерно можно было попять, что офицер относится к категории тыловых работников армии. Это был подполковник фон Регнитц, прибывший две недели назад из Берлина в Житомир с широкими полномочиями имперского министерства труда. На его мандате красовалась личная подпись рейхсштатгальтера Франца Заукеля.

Дело с дополнительной мобилизацией рабочей силы шло туго, и фон Регнитц вынужден был принять крутые меры. Заставил вмешаться гестапо. Он пришел к выводу, что с таким народом церемониться нечего. Совершенно прав был имперский министр господин Франц Заукель, когда напутствовал уполномоченных перед отъездом в Россию. Он сказал: на Востоке нельзя работать в белых перчатках. Сказал и сделал жест, будто сбрасывает с рук невидимые перчатки. В войне хороши все средства. А рабочая сила — те же военные трофеи, как хлеб, уголь, как машины и рогатый скот. Да, именно скот…

Фон Регнитц, брезгливо морщась, прошел через сени, мимо людей, распространявших кислый запах овчины. Он шел так, чтобы даже не коснуться их своей одеждой. В комнате все встали при появлении Регнитца. Стало совсем тихо. Унтер-офицер вытянулся и щелкнул каблуками. Доложил: заканчивает составлять списки мобилизованных. Рядом с унтером поднялся сухопарый, тщедушного вида человек в длиннополом пиджаке и без шапки. Весь он был какой-то растрепанный, серый, с воспаленными глазами. Переводчик сказал: это бургомистр, или, как здесь называют, староста, назначенный на место того, который либо ушел сам, либо его увели партизаны.

Регнитц спросил: сколько добровольцев едет в Германию? Староста что-то быстро-быстро заговорил. Даже переводчик не понял. Староста повторил: для работы в Германию собраны все подлежащие мобилизации — мужчин девятнадцать, женщин тридцать семь. По старой привычке (староста прежде работал счетоводом в сельпо) он потянулся к счетам и положил на костяшках сначала девятнадцать, потом тридцать семь. Всего пятьдесят шесть человек. Не явилась одна. Переводчик не разобрал фамилию. Задержать не удалось. Говорят, ушла в соседнее село. К счетам протянулся палец с кривым, грязным ногтем, сбросил одну косточку. Всего в наличии пятьдесят пять. Кроме того, с Выселок пригнали… Староста отдельно положил на счетах.

Уполномоченного раздражал этот подобострастно взирающий на него человек с отвратительной привычкой думать при помощи костяшек, нанизанных на проволоку. Кто знает, что у него на уме? Регнитц здесь никому не верит. Врет небось, что не знает, куда делась сбежавшая девка.

— Отберите у него счеты!.. Скажите, что за нарушение приказа дом виновной будет сожжен… Господин оберштурмфюрер, распорядитесь об этом. Объявите там этим, чтобы все знали. Скажите им сами, что для них работа в империи — большая честь, что мы не потерпим… Э-э… Ну и еще что-нибудь такое… Возьмите переводчика.

Вилли Гнивке вышел исполнять поручение. У него была уйма и своих дел, по он не смел возразить уполномоченному из Берлина. Это можно делать только в мыслях, как вчера наедине с самим собой, ожидая погибшего Фольпрехта. Да, Фольпрехт! Ом не выходит из головы. Удалось ли все же найти бежавших военнопленных?

Из Житомира уехали рано, колесили по деревням. Вилли Гнивке пришлось сопровождать фон Регнитца, и оберштурмфюрер не знал, чем закончился розыск.

Огласить распоряжение фон Регнитца Вилли поручил переводчику. Толпа застыла, оцепенела. Два солдата, охранявшие бронетранспортер, равнодушно взяли пустую канистру, нацедили из бака горючего и в сопровождении трех полицаев пошли вдоль улицы. Гнивке провожал их глазами. Когда они исчезли за углом, он вернулся в избу. Фон Регнитц торопил людей. Ему не хотелось, чтобы колонна задержалась в пути до вечера. Наступление темноты здесь, в России, постоянно вызывало у Регнитца неприятное чувство.

В суматохе, когда провожающие, прорвав цепь полицаев, смешались с теми, кого угоняли, когда заголосили бабы, обнимая детей, Андрей и Василий пробрались к подводам, стоявшим у церковной ограды, нашли Акима и забрались в его телегу. В тот год зима была поздняя, снег еще не лег как следует на землю, и до сих пор ездили на колесах. Став на ступицу, Аким искал в толпе сына и дочь. Сперва он увидел жену, потом Николая и Груню. Груня была розовощекая, круглолицая девушка, а Николка — белобрысый шестнадцатилетний подросток с любопытными глазами и нежными, по-детски припухлыми губами. С ними шла и докторша Галина Даниловна, но он снова потерял ее из виду в поднявшейся толкотне.

Полицаи растерянно и бестолково расталкивали людей, матерились, кричали, будучи не в силах навести порядок. Один из них вскинул к плечу берданку и дважды выстрелил в воздух. Толпа шарахнулась и поредела, но фон Регнитц, появившийся на крыльце, все воспринял иначе. Он побледнел, бросился к машине, расстегивая на ходу кобуру. Пистолет болтался на ремне, кобура была новая, и Регнитц так и не успел расстегнуть ее. Ссутулившись, он нырнул в кабину бронетранспортера, словно в блиндаж при артиллерийском налете.

Вилли не без злорадства наблюдал за этой картиной — сразу видно: тыловичок! Солдатам приказал оцепить площадь.

7
На подводах всем места не хватило. Многих погнали пешком. Порядок навели только за селом, когда обоз вытянулся на дороге. Впереди полз бронетранспортер с немецкими солдатами. В касках, зажав между колен винтовки, они сидели прямые, застывшие, такого же грязно-зеленого цвета, как борта машины. Казалось, что солдаты составляют одно целое с транспортером. Даже на жестких ухабах, когда машина кренилась, они, как спаянные оловянные солдатики, одновременно наклонялись вперед или в сторону.

За транспортером тянулись подводы, вперемежку шли пешие, а сзади колонну замыкали солдаты и полицаи. Вдоль обочины по неглубокому снегу тоже шли полицаи. Андрей сидел на телеге, приглядывался и все больше и больше убеждался, что вырваться из такого кольца среди открытого поля нечего и думать. Ехали молча. Дед Аким и Василий, видимо, думали о том же. Аким тронул лошадь вожжами и негромко сказал:

— Да, выходит, что незадача… Кругом сторожат.

Василий ответил:

— Подождем вечера… До станции тут далеко будет?

— Верст пятнадцать, если не с гаком… А ведь запалили, гляди ты!..

Над коньками соломенных крыш в клубах сизого дыма поднимались желто-красные языки пламени, лизавшие серое, как шифер, небо.

Фон Регнитц тоже увидел пожар. Дорога здесь поворачивала в сторону, спускалась в неглубокий овражек, и село оказалось справа от бронетранспортера. Уполномоченный приник к смотровой щели. Если бы не пляшущие языки огня, Регнитц, возможно, и не разглядел бы далекого теперь села, исчезнувшего в белом безмолвии. Он увидел еще растянувшуюся на дороге колонну. Голова ее исчезла за транспортером, а в конце, нагоняя обоз, шли солдаты в черных шинелях. Их фигурки четко выделялись на белом фоне. Языки пламени поднимались над селом — солдаты выполнили его приказание. Зрелище, открывшееся из смотровой щели, оставило его холодным и равнодушным. Он находился на службе, только выполнял приказ, как те солдаты, шагавшие позади колонны. Все выглядело обычно и буднично.

Бронетранспортер взревел мотором, перевалил через овражек. Колонна, растянувшаяся на дороге, исчезла из поля зрения Регнитца. Потянулась унылая белизна полей. Фон Регнитц почему-то вспомнил о книжках Мея, десятках книжек, о похождениях волевого, сильного германского покорителя Африки. Колонизатор Карл Мей — любимый писатель фюрера. Говорят, в прошлом Мей — уголовник. Не все ли равно… Фон Регнитц представил себя на месте африканского героя. Он идет во главе каравана, сзади бредут невольники в деревянных колодках, чтобы не разбежались. Кругом тропическая зелень, лианы, сам он в белом пробковом шлеме… Но здесь в России все наоборот — белый пейзаж, и зеленые шлемы, и холод вместо жары. Но Россия тоже колония. Здесь нужны сильные люди, как он, Регнитц, как герои Мея…

Уполномоченный по вербовке двигался во главе добытого каравана рабочей силы, покачивался на упругом кожаном сиденье. Какие отвратительные дороги в России! Изматывают всю душу. Скорей бы добраться до станции… А пожар — это нужно. Это делает людей послушными, как колодки на шее… Фон Регнитц начал дремать. Он так и не узнал, что следующей ночью после его отъезда в селе вспыхнул еще один пожар. Сгорела изба сухопарого старосты. С женой и тещей он еле выбрался через окно — снаружи дверь кто-то подпер колом. Той же ночью кто-то измазал дегтем ворота Оксаны и Гараськи — тех, что добровольно поехали в Германию…

На станцию прибыли в сумерках. Приказали строиться по четыре в ряд. Аким попрощался с детьми, достал из-под сена котомку.

— Харчи вам здесь на дорогу, — сказал он Андрею. Воронцова он принимал за старшего. — До поры на рожон не лезьте. Топора плетью не перешибешь… Тут надо с умом… А за ребятами, в случае вместе будете, приглядите. Неопытные они…

Старик понимал — на станции вырваться еще труднее. Хорошо, хоть вырвались из села. Аким посоветовал втиснуться в середину колонны — не так станут бросаться в глаза.

Мимо сгоревшего вокзала и разбитой водокачки прошли на запасные пути, в потемках спотыкаясь о рельсы, подошли к длинному пакгаузу без крыши. На высокой платформе с подгнившими досками стояла другая партия, тоже человек двести. Долго ждали, когда подадут состав. Конвоиры начали рассчитывать — по сорок человек на вагон. Выяснилось — не хватает вагонов. Снова пересчитали — стало по сорок пять.

Грузились в темноте. Солдаты-конвоиры с электрическими фонарями считали людей. Снопы яркого света выхватывали из темноты светлые пятна вагонной обшивки, плечи, котомки, лица. Солдаты считали вслух:

— Цвай унд драйциг… Драй унд драйциг… — Они прикасались к каждому рукой и слегка подталкивали в вагон.

Галина Богданова была тридцать шестой. Впереди нее в вагон вошел Василий. Она узнала его в свете электрического фонаря. Значит, он тоже здесь!.. А второй, наверное, тот, высокий. Его лица девушка не видела, только спину. Он пропустил вперед Груню и Николку, младшего сынишку деда Акима. Высокий исчез уже в вагоне, когда луч света бегло скользнул по его лицу. Галина даже вздрогнула — как походит на Воронцова! Свет погас, и больше ничего не был» видно.

— Зекс унд драйциг! — Цепкая рука схватила ее за плечо и потянула вперед. Это небрежное, даже не грубое, а именно небрежно-безразличное прикосновение показалось таким оскорбительным, что девушка рванула плечом, пытаясь освободиться от этой руки и охватившего ее чувства гадливости. Так прикасаются к вещам, так считают овец… Это длилось мгновение. Солдат не обратил внимания на дрогнувшее пол его рукой плечо.

— Зибен унд драйциг!..

Досчитав до сорока пяти, солдат втолкнул последнего в переполненный вагон.

— Фертиг! Аллес ин орднунг[28].

С визгливым скрежетом закрылась дверь, лязгнула железная накладка. На двери вагона солдат аккуратно вывел мелом цифру 45 и подчеркнул ее двумя жирными линиями.

Во всем должен быть порядок…

Передний, классный вагон в составе был занят командой охраны. Фон Регнитц занимал отдельное купе. Он разделся, повесил китель на складные металлические плечики, отстегнул пистолет и вместе с ремнем положил на столик. Ужинали вместе с секретарем, исполнявшим во время поездки обязанности адъютанта. В пижаме и мягких туфлях, в пенсне, с газетой в руках, фон Регнитц походил сейчас на коммерсанта, совершающего деловую поездку. Он с наслаждением пил горячий кофе.

После ужина секретарь доложил, что от оберштурмфюрера Гнивке поступило донесение — на соседней станции при попытке к бегству убиты две восточных работницы и один подросток. Значит, Гнивке уже вернулся в Житомир… Секретарь показал телефонограмму — на той же станции, где произошла попытка к бегству, погружено четыре вагона. Всего сто шестьдесят семь человек.

— Мой дорогой, — менторским тоном произнес фон Регнитц, — всегда начинайте доклад с основного… не загружайте его деталями. О подобных событиях можете мне не сообщать. Честное слово, они не имеют никакого значения по сравнению с тем, что нам предстоит осуществить…

Фон Регнитц относился покровительственно к своему секретарю и при случае всегда преподавал ему полезные советы. К нему на службу молодой человек попал по солидной протекции. Его отец занимал видный пост в ведомстве Розенберга, ну и, конечно, хотел уберечь сына от фронта. Фон Регнитц и помог, он был заинтересован в хороших отношениях с папашей секретаря.

— Запомните раз и навсегда, — поучающе рассуждал фон Регнитц, — фюрер учит нас действовать с холодным рассудим, освобожденным от всяких условностей. В данном случае мы как раз имеем дело с подобной условностью. Я напомню вам также слова рейхсфюрера СС господина Гиммлера. Это настоящий представитель великой Германии. Вы видели когда-нибудь его глаза, когда он говорит? Мне посчастливилось. В них ледяное пламя! Я повторю на память слова рейхсфюрера.

Фон Регнитц процитировал Гиммлера:

«Живут ли другие народы в благоденствии или они издыхают от голода — интересует меня лишь в той мере, в какой степени они нужны как рабы нашей культуре. Погибнут или нет десять тысяч русских баб, занятых на строительстве противотанковых рвов, интересует меня лишь в одном отношении — готовы ли для Германии противотанковые рвы…» Не правда ли, сильно! — фон Регнитц поправил пенсне, закурил сигарету. Он поискал глазами пепельницу и, не найдя ее, сунул обуглившуюся спичку в стакан от кофе. — Но мы ведем войну за будущее нашей империи. Для нас, для нашей победы в Германии должны работать миллионы иностранных рабочих. И я вам скажу, они уже работают. Пока мы не оглашаем цифр, но в немецких городах и деревнях уже четыре миллиона иностранных рабочих. Из них три четверти — с Востока. Сейчас господин Заукель по указанию фюрера мобилизует в России еще два миллиона, в том числе полмиллиона женщин для домашнего хозяйства. Пятьсот тысяч бесплатных стряпух, судомоек, батрачек! Подумайте, какое это имеет значение! Каждый немецкий хозяин, каждая хозяйка начинают пользоваться благами военной победы. Миллионы рядовых немцев становятся соучастниками нашего дела… Соучастниками, — Регнитц сделал ударение на этом слове. — Надеюсь, вы поняли, почему я начал этот разговор. Во всякой работе нужен размах, и никогда не обращайте внимания на мелочи. В жизни вам это пригодится.

Фон Регнитц поднялся, взял полотенце, дорожный несессер и пошел перед сном умыться. Остановился в дверях.

— Скажите дежурному, чтобы разбудил меня, когда будем отправляться… И распорядитесь еще, чтобы на столе была пепельница… Дежурный каждый раз забывает ставить ее на место…

Эшелон вышел со станции только с наступлением утра. На полустанках к составу подцепляли все новые вагоны с людьми, которых угоняли в неволю.

Ночами эшелон стоял, двигались только днем, опасаясь партизанских налетов. От Бреста состав пошел быстрее. Фон Регнитц рассчитывал к Новому году попасть в Берлин, но это не удалось. Только в первых числах января маршрут прибыл в Иоганнсталь. Здесь, в пригороде Берлина, находился транзитный рабочий лагерь.

Василию и Андрею так и не удалось бежать в пути. Когда по вагонам составляли списки, они назвали вымышленные фамилии — Андрей Большаков и Василий Ступин.

Часть 2 Перелом

Глава первая

1
Роберт Мерфи, воспитанник школы иезуитов и уполномоченный госдепартамента Соединенных Штатов, пробыл по крайней мере двас лишним года в Северной Африке, перед тем как туда вторглись американские войска. Он провел там время недаром. Ловкий разведчик-дипломат не только продавал чай и саваны правоверным магометанам, не только делил подарки американского Красного Креста среди бедных детей. Нет, Мерфи занимался и другими, далеко не благотворительными делами.

Десятки его офицеров, переодетых в штатское платье, шныряли по всей Африке под видом коммерсантов, чиновников и миссионеров — разведывали, уточняли расположение военных объектов, составляли топографические карты. Но главную роль взял на себя Роберт Мерфи.

После вторжения его прозвали «Троянским конем» — так ловко втерся он в доверие французов. Льстивый иезуит исподволь сумел уговорить французских генералов не оказывать сопротивления американским войскам на тот случай, если бы они пришли освобождать Алжир или Марокко. Иное дело англичане, убеждал Мерфи, — они вероломны, коварны… Именно англичане бросили на произвол судьбы своего французского союзника, когда Гитлер ворвался во Францию; это они так вероломно потопили французские военные корабли здесь же, в Оране… Англичане и сейчас бомбят французские заводы. Американцы ведут себя совсем иначе, американцы самые надежные друзья Франции.

И когда адмирал Дарлан, второй человек после маршала Петэна в оккупированной Франции, согласился не препятствовать высадке американских войск в Северной Африке, Мерфи облегченно вздохнул — теперь дело сделано…

Но Черчилль, до которого, естественно, доходила информация о подрывной работе Мерфи, никак не хотел признавать себя побежденным. И вот произошло то, что и по сей день облечено глубокой, непроницаемой тайной.

…Беннет Стивенс отлично помнил, когда это произошло, потому что как раз на другой день, несмотря на рождество, он должен был уезжать в Касабланку. А это случилось накануне — в сочельник, 24 декабря сорок второго года. Покушение произошло почти на глазах Бена.

Последнее время Маленький Бен находился в распоряжении Смайлса. Это был тот самый парень, который встретил их на африканском берегу, близ одинокой фермы, когда они на подводной лодке сопровождали генерала Кларка. Смайлс работал телохранителем у Роберта Мерфи.

Вместе со Смайлсом Бен только что подъехал к управлению французской гражданской администрации. Здесь находилась резиденция адмирала Дарлана, который две недели назад объявил себя главой французского государства в Северной Африке. Маленький Бен хорошо знал эту зеленую алжирскую улицу, на которой ему частенько приходилось бывать, охраняя своего патрона. Знал и лакированный «паккард» Дарлана, возле которого Смайлс приказал поставить их «джип». Хороший разведчик всегда и не только по номеру должен знать, кто в какой машине разъезжает по городу.

К резиденции адмирала Дарлана они подъехали, чтобы «расчистить дорогу», как говорил Смайлс. Роберт Мерфи должен был приехать к адмиралу минут через десять — времени достаточно, чтобы проверить, нет ли вокруг каких-нибудь подозрительных субъектов. На улице все было в порядке. Мальчики Смайлса уже расхаживали вокруг здания, прогуливались по тротуару, на противоположной стороне улицы. Многих из них Бен знал в лицо. Иначе он ни за что не обратил бы внимания на фланирующих бездельников, остановившихся поболтать перед подъездом управления гражданской администрации.

Еще сидя в «джипе», Смайлс одним взглядом окинул расположение своих людей. Он остался доволен. Маленький Бен, может быть, и не придал бы значения выстрелам, похожим на щелканье бича, которым арабы погоняют скот, но Смайлс мгновенно насторожился, прислушался. Он-то уж всегда начеку! Но больше ничего не было слышно.

Через минуту из подъезда выбежал черноволосый юноша с худым, бледным лицом. За ним гнались несколько человек. Его схватили на ступенях, вывернули руки и уволокли обратно в подъезд.

— Пошли! — Смайлс бросился к зданию.

Бен едва поспевал за ним. Они пробежали мимо растерянных сотрудников. В дверях кабинета главы французской администрации толпились испуганные люди. Четверо, шаркая и семеня ногами, выносили окровавленного адмирала. Струйка крови оставляла след на полу. Дарлан находился еще в сознании, его выпуклые глаза были открыты, он тяжело дышал, и воздух с хрипом вырывался из его груди. Американцы уступили дорогу. Бен услышал, как адмирал сказал:

— Англичане все-таки доконали меня… Доконали…

Это были последние слова адмирала Дарлана. Он потерял сознание. Его уложили в «паккард» и увезли в госпиталь. Через час, не приходя в сознание, адмирал умер.

Генерал Жиро, которому доложили о покушении, приказал немедленно провести следствие. В тот же день он распорядился судить преступника. Медлить нечего! Жиро все же добился своего — стал командующим французскими вооруженными силами в Северной Африке. Правда, ему пришлось разделить власть с Дарланом, в руках которого оставалось управление гражданской администрацией. Они заключили особое соглашение, но соглашение трещало по всем швам, Дарлан непрестанно вмешивался в военные вопросы. Это нервировало, раздражало генерала Жиро, но он ничего не мог сделать — за спиной адмирала стояли американцы.

Как сообщили командующему, покушение произошло при следующих обстоятельствах. После инспектирования воинских частей и гражданской администрации в Марокко и Алжире адмирал Дарлан уехал во Францию. Но вскоре он должен был срочно вернуться назад — заболел сын. Врачи подозревали полиомиелит — детский паралич, болезнь, занесенную из Америки. В сочельник, 24 декабря, во второй половине дня, адмирал Дарлан отправился из пригородной виллы в свою резиденцию, расположенную в Пале де Эта. В дверях кабинета его встретил молодой человек, лет двадцати, и тремя выстрелами в упор поразил адмирала Дарлана. Покушавшегося удалось схватить, он назвался Боннье де ля Шапель.

Преступник отказался отвечать на вопросы. Но отдел криминальной полиции и агенты Сюрте установили, что покушавшийся был связан с неким Анри де Астье, брат которого — Франсуа де Астье — всего за несколько дней до покушения прибыл в Алжир в качестве посланца генерала де Голля. Генералу Жиро сообщили и о последних, предсмертных слонах Дарлана.

У командующего вооруженными силами генерала Жиро не было никаких сомнений относительно мотивов покушения — Дарлан кому-то мешал. Кому — сторонникам де Голля, англичанам или тем и другим? А может быть, американцам, для которых Дарлан был только «временной мерой». Они использовали его и отбросили, как выжатый лимон… Дарлан мешал и ему, генералу Жиро. Но видит бог, сам генерал непричастен к убийству своего соперника… Тем не менее генерал Жиро предпочел побыстрее закончить это темное дело. Надо воспользоваться отсутствием Эйзенхауэра, он находится где-то в Тунисе — там продолжаются бои с немцами.

Жиро охотно провел бы заседание военного трибунала немедленно, в день покушения, но суд и расстрел преступника в первый день рождества вызовет недовольство католиков и ненужные кривотолки.

Де ля Шапеля судили 26 декабря. Этому предшествовало торопливое следствие, продолжавшееся всего несколько часов. Военный трибунал заседал ночью при закрытых дверях и приговорил де ля Шапеля к смертной казни. Приговор привели в исполнение немедленно и в глубокой тайне, а цензура строго-настрого запретила называть в газетах имя расстрелянного террориста.

Командующий американскими вооруженными силами в Европе генерал Дуайт Эйзенхауэр находился в Северном Тунисе близ Бежа, когда до него дошла весть об убийстве адмирала Дарлана. Это встревожило его не меньше, нежели тяжелая обстановка на фронте. Командующий срочно выехал в Алжир. Следовало разобраться во всем на месте. Убийство Дарлана казалось ему чреватым серьезными политическими осложнениями.

Традиционный рождественский праздник командующий встретил в пути.

Полевые аэродромы раскисли, погода была нелетная, и Эйзенхауэр решил добираться машиной. После тридцати часов непрерывной езды по ужасным дорогам в дождь, снег и слякоть Дуайт Эйзенхауэр прибыл в Алжир. Первое, что ему сообщили, — покушавшийся Боннье де ля Шапель расстрелян несколько часов тому назад.

— Так… — зло процедил Эйзенхауэр. Убийство адмирала Дарлана теперь останется до конца не раскрытым. Он опоздал. Проклятые африканские дороги! Генерал Жиро несомненно поторопился. Почему? Зачем? Ясно, что здесь приложили руку англичане. Дарлан был известен откровенной неприязнью к британцам. Черчилль давно высказывал недовольство американской креатурой в лице Дарлана. Единственно, кто мог бы раскрыть тайну, — сам де ля Шапель. Но он мертв. Проклятые африканские дороги!..

2
В Касабланку Рузвельт прилетел под именем адмирала Ку. Осторожный и энергичный Майк Рейли, его личный телохранитель, предусмотрел все, чтобы сохранить тайну и безопасность встречи, — все, от переименования президента до бомбоубежища, оборудованного на месте глубокого бассейна в саду виллы Дар эс Саада, принадлежащей знатной французской семье.

И все же тайну не удалось сохранить до конца. Немцы что-то подозревали. Комментаторы берлинского радио были не так уж далеки от истины, строя догадки, что в Касабланке предполагается какое-то важное совещание. Называли даже фамилию генерала Маршалла, который прилетает якобы для встречи с начальниками английских штабов. Начальник личной охраны президента сбился с ног, пытаясь рассеять опасные слухи. Но Рейли бессилен был что-либо сделать — гитлеровцев лишь недавно изгнали из Французского Марокко, и целая армия осведомителей, шпиков, тайных резидентов гнездилась повсюду, в том числе, несомненно, и в Касабланке. Оставались на своих местах и многочисленные французские фашисты из организации де ла Рокка с полными карманами немецких денег. К великому огорчению Рейли, немцы не ограничивались только распространением слухов. В декабре они совершили воздушный налет на город. Возможно, что авиация Геринга наносила удар наугад, а может, целила в гигантские склады горючего, сосредоточенного здесь генералом Паттоном для своей армии. Во всяком случае, сложившаяся обстановка не предвещала ничего утешительного.

Президент Рузвельт прилетел во вторник в сопровождении штабных генералов Пентагона и полдюжины агентов секретной службы. Агенты прибыли для подкрепления Майку Рейли. В Касабланку Рузвельт прилетел вскоре после того, как на том же аэродроме приземлился самолет Черчилля. Прямо с аэродрома президент отправился в виллу Дар эс Саада. Пока Гарри Гопкинс ходил на соседнюю виллу Мирадор, расположенную в нескольких шагах от Дар эс Саада, чтобы пригласить к обеду британского премьера, Рузвельт и его спутники принялись осматривать отведенное им жилище. Президенту трудно было подниматься наверх, и он ограничился осмотром первого этажа виллы. Широкое венецианское окно гостиной выходило в цветущий сад. Окно закрывалось сплошной стальной шторой, что, несомненно, имело значение при выборе Майком Рейли жилища для президента.

Архитектура, планировка, внутреннее оформление виллы, изящная мебель говорили о богатстве и изысканном аристократическом вкусе ее владельцев. Здесь не было ничего лишнего, разве только за исключением убранства будуара хозяйки со множеством безделушек, драпировок, флаконов, цветных пуфов и широкой, почти квадратной кроватью посредине. Эта комната, тоже выходившая окнами в сад, предназначалась для президента. Из будуара дверь вела в ослепительно белую комнату с бассейном-ванной из черного мрамора.

— Мне понадобится немало времени для того, чтобы изучить назначение всех этих бесполезных вещей, — пошутил Рузвельт. — Как вы думаете, господин премьер?

Черчилль уже появился в Дар эс Саада, грузный и подчеркнуто оживленный. Он тоже принял участие в осмотре загородного дома.

За обедом, на котором, кроме премьера и президента, присутствовали советники и начальники штабов, никому не хотелось говорить о предстоящих делах. Несмотря на усталость, вызванную длительным путешествием, у всех было прекрасное настроение. Черчилль много острил, обменивались незначительными новостями, впечатлениями о поездке. Только в середине обеда возник спор — не следует ли перенести конференцию куда-нибудь подальше, предположим в Маракеш, в Атласские горы. Но спорщиков примирил Рузвельт — не все ли равно: Маракеш или Касабланка. Для германской авиации в Маракеш лишних полчаса лета. Если уже суждено очутиться в неприятном положении, эти полчаса не сыграют роли.

Говорили о Сталине, Ему было отправлено приглашение принять участие в этой встрече, но пока еще не получили окончательного ответа. Пришли к единодушному мнению, что Сталин вряд ли приедет. Едва ли он покинет сейчас Москву, когда совершаются такие события под Сталинградом. Происходит что-то невероятное. Вопреки ожиданиям, русским удалось окружить трехсоттысячную армию Паулюса… Кто-то выдвинул другой довод — Сталин вообще не любит покидать пределы Советского государства. Он предпочитает постоянно руководить сам. За все годы советской власти ом ни разу не выезжал за границу. Вряд ли и сейчас он нарушит свои традиции…

Черчилль не испытывал огорчения от того, что Сталин не появится на конференции в Касабланке. Ясно, что он стал бы спрашивать, когда откроется второй фронт, почему нарушаются сроки военных поставок. Ему, Черчиллю, да, пожалуй, и Рузвельту, Сталин бы только мешал. Вслух британский премьер сказал:

— Во всяком случае, мы можем приступить к делу и без Джо. Мы познакомим его потом с нашими планами.

После обеда Черчилль и Рузвельт уселись на просторном диване. Остальные, придвинув стулья, расположились возле них полукругом. Продолжалась та же непринужденная беседа, что и за обеденным столом. Военные постепенно покидали гостиную, и наконец в комнате осталось всего, несколько человек. Рузвельт перевел разговор на отношения с Францией, спросил о де Голле.

— Де Голль? — Черчилль смешно вскинул брови и делано вздохнул.

Черчилль принялся пространно рассказывать, какие неприятности приходится ему терпеть от «упрямого и своенравного характера» французского генерала. Казалось, ему доставляет удовольствие рассказывать об этом, как больному, повторяющему в сотый раз о своих недугах.

— Но все же пусть де Голль приедет сюда, — прервал Рузвельт. — Нам нужно помирить его с генералом Жиро.

Британскому премьеру именно этого и не хотелось делать. Хотя Жиро лучше Дарлана, но Черчилль предпочитает у власти во Франции видеть де Голля.

— Что я могу поделать? — развел он руками. — Де Голль обижен за то, что вторжение в Северную Африку произошло без его участия. Я не могу заставить его выехать из Лондона. Я уже не раз говорил с ним.

Рузвельт сначала мягко, а затем все более настойчиво стал добиваться приезда де Голля. Надо же подумать о формировании временного французского правительства. Черчилль вздохнул, на этот раз вполне искренне.

Генерал де Голль хотел бы сам решать, кто войдет в состав будущего, хотя и временного правительства. Назначение Жиро командующим вооруженными силами он рассматривает как недружественный акт по отношению к нему и участникам движения Свободной Франции. — Черчилль сказал это равнодушным тоном и посмотрел на Рузвельта: что-то ответит ему президент?

— И все же вы пригласите сюда де Голля. Поговорим вместе.

Черчилль все еще упирался и стоял на своем. Разговор затянулся за полночь. Премьер поднялся.

— Однако мы засиделись. Я постараюсь все сделать, Франклин, — согласился наконец он.

— Да, подумайте, Уини. Для нас с вами все это необычайно важно.

Черчилль ушел. В саду его встретил телохранитель Томпсон и проследовал за ним до виллы Мирадор, хотя нужно было пройти всего несколько шагов.

Президент попросил сына проводить его в спальню и поболтать с ним перед сном. Эллиот тоже приехал из Англии в Касабланку, чтобы побыть вместе с отцом. Так же как и в Аржентии, там, у Ньюфаундлендского побережья, Рузвельт хотел иметь рядом близкого и надежного человека. Он улегся в постель, а Эллиот расположился рядом. Они закурили.

— Ну, как тебе все это нравится? — спросил Рузвельт.

— Ты знаешь, отец, у меня сложилось впечатление, что Черчилль не так уж огорчен упрямством де Голля.

Президент рассмеялся.

— Я тоже так думаю… Подожди, Эллиот, это только начало споров. Держу пари, что не далее как завтра Черчилль поднимет разговор о Бирме и балканской проблеме.

Эллиот вопросительно посмотрел на отца. Рузвельт пояснил:

— Черчилль мечтает восстановить положение в британских колониях. Он хотел бы перенести центр тяжести военных действий в Бирму, вообще на Дальний Восток. Гитлер завяз в России, и Черчиллю в Европе пока ничего не угрожает. Уинстон не хочет расставаться с колониями, но наш век — не девятнадцатый век, когда Великобритания безраздельно господствовала во всем мире. Мы тоже имеем кое-какие права… Во всяком случае, — закончил Рузвельт, — я не намерен посылать американских солдат для того, чтобы восстанавливать британские позиции. У нас есть и свои цели.

Снова заговорили о Франции, о Жиро и де Голле. В беседе с сыном Рузвельт как бы излагал свои мысли вслух, приводил их в систему, готовясь к предстоящим переговорам, а следовательно, к упорным и затяжным спорам. Больше всего президента интересовали колониальные проблемы, они являлись источником многих противоречий, но и французские дела оставались весьма неясными. Эллиот спросил о Жиро — что за фигура?

— Его рекомендовал Роберт Мерфи. Он встречался с ним еще до войны. Мерфи считает, что Жиро как раз такой человек, которого можно использовать в качестве противовеса де Голлю. По взглядам и убеждениям генерал Жиро монархист, мечтает восстановить во Франции монархию во главе с графом Парижским.

— Ну, о Мерфи говорят, что он смог бы купить самого господа бога… — усмехнулся Эллиот.

— Не знаю. Подожди, ты еще будешь здесь свидетелем любопытных событий… А теперь иди-ка к себе, Эллиот. Только сейчас я почувствовал вдруг, как сильно устал сегодня… Погаси, пожалуйста, свет…

3
Касабланка, по-испански — Белый дом, стоит на Атлантическом побережье. Открытый со всех сторон для теплых ветров и океанских волн, город раскинулся на холмах как-то удивительно легко и свободно. Был январь, но весна уже наступила и повсюду пышно цвели олеандры. Бену Стивенсу город чем-то напоминал белый бурнус марокканца, небрежно брошенный на берегу у самой воды.

Всего два месяца назад город принадлежал французам, теперь его узкие улочки были забиты американскими «джипами», солдатами — уроженцами Техаса, Кентукки, Иллинойса — всех сорока восьми штатов Америки; париями из «эмпи» в белых шлемах — сотрудниками военной полиции. Они толпились и в гавани, разглядывая накренившийся набок затопленный французский линкор «Жан Барт», который неудачно сопротивлялся десантным частям генерала Айка.

Маленький Бен выбрался из толпы, прошел вдоль лачуг, окружающих порт, и вышел на песчаный берег. Ему хотелось побыть одному. Он сел на берег, подставив лицо мягкому ветру и солнцу. Ветер… Он дул с запада, будто доносил привет из дому. Бен Стивенс уже сбился со счета, сколько времени прошло с тех пор, какой покинул Нью-Йорк. По календарю — без малого два года, но ему кажется, что он не был дома целую вечность. Мать писала недавно: слава богу, деньги на ранчо удалось накопить. Они связались с какой-то фирмой по продаже недвижимого имущества. К ним заходил агент с целой кучей предложений. Отец сделал взнос на комиссионные расходы. Фирма очень солидная. В следующее воскресенье они с отцом собираются поехать смотреть ранчо. Мать обещала написать тотчас же, как вернутся, но писем пока не было. Видимо, произошла какая-то задержка.

Бен думал еще и о другом. Уже в Касабланке Стивенс узнал взволновавшую его новость — Кет Грей находится здесь. Первым об этом сказал Испанец. С обычным циничным смешком он как бы мимоходом бросил:

— А знаешь, Бен, та красотка, которую я перехватил у тебя в Лондоне, тоже здесь, в Касабланке. Работает где-то в английском штабе.

Бен не поверил. Он вообще ни в чем не верил Испанцу.

Стивенс промычал что-то себе под нос и пожал плечами — это, мол, меня совсем не касается. Но как тесен мир! Вскоре в каком-то ресторанчике Стивенс встретил Джимми Пейджа — молодого лысеющего английского лейтенанта, с которым познакомился в квартире Греев, там, в Лондоне. Он подтвердил — Кет ненадолго приехала в Касабланку. Оказывается, Испанец тоже узнал об этом у Джимми. Бен просил передать ей привет.

Через несколько дней Бен снова встретился с англичанином. Как бы случайно, за той же стойкой, но Бен перед тем три вечера кряду подстерегал интенданта. Джимми злорадно сказал, что виделся с Кет и она не намерена встречаться с Беном. И еще она говорила, что не хочет получать от него никаких приветов. Пусть не утруждает себя. Джимми явно смаковал свой разговор с Кет.

Маленький Бен ушел огорченный. Чувство душевного смятения не оставляло его. В своем простодушии Стивенс втайне надеялся, что Кет все же не будет к нему так жестока. Он ей все объяснит. Ему обязательно надо с ней встретиться. Вопреки всему, что случилось, Бен с большой теплотой вспоминал о девушке. Он готов сделать все, чтобы вымолить ее прощение. Все что угодно! Чувство, вспыхнувшее в нем, пусть безнадежное, продолжало его согревать, несмотря ни на что.

Сидя на берегу океана, который поднимался, словно дыша грудью, агент секретной американской службы думал о том, как сделать; чтобы встретиться с Кет.

Он уже предпринял некоторые меры… Скорее всего, Кет приехала в составе делегации Александера. Агентов предупредили быть начеку, когда прилетит командующий британскими вооруженными силами на Ближнем Востоке. Вообще здесь все время надо быть начеку. Стивенс присутствовал на аэродроме, но Кет, вероятно, прилетела раньше, иначе он бы ее увидел. Скорее всего, она живет в «лагере Анфа», где идет конференция. Эти кварталы обнесены колючей проволокой, оцеплены войсками. Бен даже сам не знал до последнего момента, что в Касабланку приезжают Рузвельт и Черчилль. А генералов здесь столько, что из бронзы, навешанной на их погонах, можно было бы отлить церковный колокол. Начальник личной охраны президента Майк Рейли — он приехал сюда недели за две до конференции — сказал им:

— Вот что, мальчики, Касабланка — Белый дом по-испански. Запомните: охрана должна быть здесь такой, как в Белом доме у нас в Вашингтоне.

Он сказал это в тот день, когда в Касабланку прилетели Рузвельт и Черчилль. А до этого агенты секретной службы, собранные со всей Северной Африки и из Франции, знали только одно — охранять отель «Анфа» и весь прилегающий район. Зачем, для чего — это не их дело. Маленький Бен получил еще одно задание — следить за германскими разведчиками, за их агентурой. Касабланка ими кишмя кишит. Надо выуживать всех подозрительных. Для этого Бен с утра до вечера слонялся по городу, но, признаться, его куда больше интересовала Кет, А Кет была где-то здесь, и он все же никак не мог ее встретить, хотя бывший джимен слыл неплохим детективом. Черт побери, он во что бы то ни стало должен ее увидеть! Чего бы это ни стоило! Нечего прохлаждаться здесь, на берегу океана. Майк Рейли не поблагодарит его за такие прогулки…

Маленький Бен поднялся, отряхнул песок и пошел к городу, раскинувшемуся на склонах холмов. Выше белели изящные богатые виллы колониальной аристократии. В одной из них — в Дар эс Саада — поселился президент Рузвельт.

4
После смерти майора Реда Колмена в душе Кет словно что-то оборвалось. Она только теперь почувствовала, что грубовато-суровый и неуживчивый с другими майор не так уж мало для нее значил. Оказывается, он имел на нее влияние, удерживал от необдуманных, опрометчивых поступков… Не стало его — и вот… Кет даже не заметила, как это с нею произошло… Так бывает — плот незаметно оторвется от берега и плывет по течению. Она поняла с опозданием в Касабланке, что мутный поток жизни увлекает ее все дальше. Но к своему открытию Кет отнеслась равнодушно — не все ли равно…

Из Каира Кет возвратилась в дивизию. Там было все как прежде. Те же пресные, безвкусные консервы, сухие приказы, сводки, которые механически перепечатывала Кет, не вникая в их содержание, те же изнуряющие, душные ночи. Разве только еще более душные от выпитого вина, от какой-то терпкой гадости, которой угощали ее порой офицеры. Все шло как обычно. Не было только Реда Колмена. Его заменил капитан, адъютант начальника штаба. Мальчишка! Даже моложе Кет. Он и предложил устроить ей поездку в Марокко: нужна стенографистка в какую-то делегацию. Кет согласилась. Ей было решительно безразлично.

Впечатления поездки, новый город, новые люди ослабили несколько состояние апатии. Кет даже обрадовалась встрече с Джимми Пейджем. Джимми по-прежнему был хвастлив и самонадеян, но не проявлял назойливого ухаживания, и Кет за одно это была ему благодарна.

Они встретились в столовой отеля «Анфа». Отель стоял в центре квартала, отгороженного колючей проволокой от остального города. Джимми рассказал про Лондон, обещал показать Касабланку, он успел уже облазить весь город, — здесь такие занятные трущобы, о них можно прочитать только у Киплинга. Джимми таинственно намекнул, что приехал сюда по ответственному заданию интендантства. Сейчас он очень спешит. Условились встретиться еще раз. В назначенный день сделать этого не удалось. У Кет было много работы, начиналось совещание каких-то важных персон; каких именно — Кет Грей не имела ни малейшего представления. Ей сказали только, что в Касабланку прилетел сэр Гарольд Александер, командующий, и какие-то американские генералы.

Через несколько дней Кет снова столкнулась с Джимми на улице. У нее был свободный вечер, и они поехали куда-то в порт, в кабачок, который Джимми называл кофейней. Но кофейня скорее походила на неопрятный притон. За столиками сидели американцы. Голая мулатка, татуированная от шеи до пят, танцевала канкан, солдаты неистово ржали и улюлюкали. Джимми был в восторге — вот настоящий ориент, какой колорит! В общем, Кет все это тоже понравилось, она даже затянулась кальяном: сооружение из цветных колб, кувшинов и трубок с восточным поклоном было поднесено к их столику. Кет поперхнулась, закашлялась от приторного дыма и предпочла закурить сигарету.

Между прочим Джимми сказал Кет:

— В Касабланке еще двое твоих знакомых — Бен и Испанец. Помнишь, они бывали у тебя в Ист-Энде. Бен просил передать тебе привет.

Кет охватил трепет. Снова Испанец! Что, если она его встретит. К ней вернулся давно пережитый брезгливый страх. Она что-то ответила по поводу Бена и попросила Джимми отвезти ее домой — уже поздно и у нее разболелась голова от этого гама и смрада.

Кет поклялась себе, что она ни за что не появится больше на улице. Ей нельзя встречаться с Испанцем. Ни за что! С работы она пробиралась в свой номер, старалась не задерживаться в столовой, хотя знала, что отель «Анфа» предназначен только для англичан. Кет испытывала леденящий ужас при одной мысли, что Испанец снова станет ее преследовать. Так продолжалось несколько дней. Постепенно девушка начала успокаиваться. В воскресенье ее снова разыскал Джимми Пейдж и пригласил осмотреть город. Кет призналась — она не хочет встречаться с американцами, особенно с Альваресом. Почему? На это есть причины. Джимми солгал Кет, что Испанец давно уехал из Касабланки.

Но не далее как накануне вечером Джимми сидел с Альваресом в знакомом кабачке. Увлеченные разговором, они не обращали внимания на окружающих. Испанец предложил неплохой бизнес — есть возможность продать партию тканей. Ткани идут на саваны правоверным арабам. Случайно остались на армейском складе. Джимми выразил удивление: на кой черт в армейские склады попали саваны? Впрочем, ему это безразлично. Главное — сколько можно заработать?

— Без савана здешние покойники словно благовоспитанные девицы в гостиной без платья. Родственники заплатят сколько запросишь. Согласен?

Конечно, Пейдж согласился. У него есть один знакомый купец марокканец. Прибыли пополам.

Кстати о девицах. Альварес отпил из стакана. Есть еще одно выгодное дельце. Не сможет ли Джимми достать хорошеньких девочек? Для кого? Испанец наклонился через стол Пейджу и шепнул на ухо, хотя в сутолоке кабачка на них никто не обратил внимания.

— Не может быть! — воскликнул Джимми.

— Умереть мне на этом месте… Понял? В убытке не будешь. Но — чтобы первый класс! Таких вот я достану и без тебя, — Испанец кивнул на татуированную танцовщицу. — Надо что-нибудь вроде Грей.

Джимми и сам подумал тогда про Кет. Раз она ему не досталась… В подленькой душе мелкого военного спекулянта скользнуло злорадное чувство. Кет пренебрегала им, пусть пеняет теперь на себя. Она все равно небось стала теперь полковой девкой. Пейдж ни за что не женится на девчонке, хоть один день носившей военную форму. У него на этот счет свое мнение.

Ради «выгодного дельца» Джимми и разыскал Кет в воскресенье. Она сидела с книжкой на балконе под тентом. Вообще-то, конечно, ей хотелось рассеяться и развлечься. Если Испанца нет в городе — в чем же дело. Кет согласилась. Тогда Джимми спросил — может быть, у Кет есть приятельница, можно пригласить и ее. Компанией веселее.

После прогулки и обеда в загородном кабачке, где все изрядно выпили, Джимми повез девушек обратно в «лагерь Анфа».

Кет давно не было так весело. Она подшучивала над Пейджем, перешептывалась с подругой и не заметила сразу, что машина остановилась где-то в незнакомом месте.

— Куда мы приехали? — спросила Кет, выскочив из машины и не узнавая подъезда отеля.

— Я приготовил тебе сюрприз, мы закончим вечер в одной компании. Приготовьтесь к встрече с союзниками. Не возражаете?

Кет не возражала. Ей не хотелось так рано отправляться домой. Кет показалось, что в дверях богатого, просторного холла мелькнула фигура Испанца. Только показалось. В соседней комнате, где собралась шумная компания, его не было. Там сидели несколько американских офицеров и четыре француженки. Появление английских девушек встретили бурными возгласами и поднятыми бокалами. Все сидели по-восточному, на ковре, циновках и подушках, брошенных на пол. Кет очутилась между смешливой француженкой, которую все называли Лулу, и подвыпившим американским полковником. Но вскоре полковник перебрался к подруге Кет, а на его место уселся другой. Кет слишком много выпила и неспособна была раздумывать — почему это произошло. До ее сознания не дошел негромкий разговор между полковником и ее новым соседом. Полковник сказал:

— Согласен, но тянуть буду я. Выбирает тот, кто вытащит целую спичку.

— Идет!

Они отвернулись. Полковник вытянул спичку с обломанным концом.

— Теперь уходи, — сказал второй. — Я выбираю.

Полковник пересел.

— Вы что, играете? — спросила Кет нового соседа. На его кителе в два ряда тянулись орденские планки. Кет он понравился больше, чем хмурый полковник.

— Пытали судьбу, — ответил сосед и положил руку на колено Кет.

Джимми Пейдж куда-то исчез. Он даже не присел на ковер. Ну и пусть… Кет много пила и постепенно пьянела. Потом исчезли француженки, и с каждой ушло по офицеру. Сосед с орденскими планками помог Кет встать и тоже увлек ее на второй этаж. Где-то в затемненной комнате он стиснул ее в объятиях и горячо задышал в лицо. Кет не сопротивлялась. Не все ли равно…

Потом наступил какой-то провал и вновь хмельное прояснение. Куда-то ехали, вновь очутились в портовом кабачке, но соседа с орденскими планками рядом уже не было. Остались только Пейдж, француженка Лулу с прилепившимся к ней американским майором и подруга. В машине, кажется, ехал еще и Испанец. Возможно, и нет. Плевать ей на всё. Сейчас Кет не боялась даже Испанца. Пейдж сидел рядом с пьяной ухмылкой на круглом лице. Его лысинка стала розовой, как бутон олеандра. Это было смешно. В наступившем прояснении Кет начала понимать, что с ней произошло, но и это не вызвало ни смятения, ни раскаяния. Она беззлобно сказала Пейджу:

— Все-таки ты подлец, Джимми. За сколько ты меня продал? Скажи, за сколько?.. Принеси мне оранж. Я хочу пить.

Мулатки официантки поблизости не было, и Пейдж сам пошел за оранжем. В это время в кабак зашел Бен Стивенс. Он сразу увидел Кет и в нерешительности остановился. Кет позвала его:

— Здравствуйте, Бен! Вы не хотите даже со мной поздороваться?.. Садитесь.

Смущаясь и немея от робости, Бен сел на стул Пейджа. Громоздкий и неуклюжий, он не знал, куда деть руки. Подошел Джимми, поставил перед Кет стакан оранжа и остался стоять рядом. Кет говорила не совсем связно.

— Скажите, Бен, вы были тогда влюблены в меня?.. Признайтесь!.. Вероятно, вы хотите снова за мной поухаживать. Теперь это проще. Обратитесь к Пейджу. Он опытный сводник. Вы тоже меня когда-то предали. — Кет вспомнила тост, которым встретили ее в комнате, обставленной в восточном стиле. — Выпьем за прекрасных союзников! — Она подняла стакан и засмеялась. — Теперь всё проще… Как ваше ранчо?

Кет продолжала смеяться, жалко и бессмысленно. Маленький Бен понял, что Кет сильно пьяна.

5
Незадолго до конференции в Касабланке, когда под Сталинградом шли ожесточенные бои, Уинстон Черчилль выступил в английской палате общин. Старое здание палаты было разрушено германскими бомбами, и парламент собрался в другом здании, наскоро приспособленном для заседаний. Премьер говорил об усилиях русских, которые сейчас несут основную тяжесть войны.

«Россия, — сказал он, — оказала неоценимую услугу и вывела из строя гораздо больше миллионов вражеских солдат, чем Германия потеряла за всю последнюю войну… Мое сердце обливается кровью за Россию. Я чувствую, что должны чувствовать все, — сильнейшее стремление страдать вместе с ней и разгрузить Россию от части ее бремени».

Но эти прочувствованные слова в адрес Советской России не помешали премьеру высказать одновременно совсем другие мысли и настроения в секретном меморандуме членам британского кабинета.

«Должен признать, — писал тогда Черчилль своим коллегам по британскому кабинету, — что мои мысли обращены главным образом к Европе, являющейся матерью современных стран и цивилизации. Было бы страшной катастрофой, если бы русское варварство задушило культуру и независимость древних государств Европы. Как ни трудно представить себе это сейчас, я верю, что европейская семья сможет действовать сообща, как единое целое под руководством Европейского Совета. Я предвижу создание Соединенных Штатов Европы…» Копию своего меморандума Черчилль отправил американскому президенту.

Конференция в Касабланке подходила к концу, и объединенный комитет начальников штабов решил наконец, куда направить главные удары, каковы должны быть дальнейшие пути войны.

По поводу операций в Европе особых разногласий не возникало. Военные, заседавшие в комитете, согласились на том, что для новых ударов нужно использовать войска, сосредоточенные в Северной Африке. Это устраивало Черчилля. Надо только ликвидировать сначала германские вооруженные силы в Тунисе. Черчилль высказал лаконично свою точку зрения — Северная Африка не диван для отдыха, но трамплин для следующего прыжка.

Каждый из генералов, собравшихся на заседание комитета, отлично знал, что любые военные действия, предпринятые в этом году в бассейне Средиземного моря, неизбежно отодвигают открытие второго фронта в Европе. Громко об этом не говорили, а Черчилль уверял всех, что нет никакого смысла отказываться от завоеванного уже плацдарма и снова перевозить войска в Англию для вторжения на французское побережье. Что делать, русским придется немного подождать открытия второго фронта…

Конечно, если говорить о новом прыжке, британский премьер предпочел бы прыжок на Балканы, но для этого нужно сначала убедить Рузвельта. Вечером, когда Черчилль зашел к президенту посидеть часок за коньяком, он издали завел разговор о Балканах.

— Конечно, мы должны активнее помогать русским, — говорил Черчилль, подвигая к себе графин (Рузвельт почти не пил, и перед ним стояла давно налитая коньячная рюмка). — Сталин по-своему прав, когда проявляет такое нетерпение… Нам нужно открывать второй фронт возможно ближе к России. Балканы подошли бы для этого лучше всего… Мое сердце обливается кровью за русских, мы…

Рузвельт мягко взял Черчилля за локоть — они сидели рядом на диване — и, улыбнувшись, прервал его:

— Дальше вы хотите сказать: …мы должны страдать вместе с ними и разгрузить Россию от части ее бремени… Не так ли? Я читал ваше выступление в палате общин. Но извините меня, Уини, как раз в те дни я получил ваш меморандум. Вы писали в нем совсем другое… о русском варварстве.

Премьер едва не поперхнулся коньяком, поставил рюмку и сердито ответил:

— Это запрещенный прием, президент!.. Хорошо, что мы говорим наедине…

Президент совсем не к месту напомнил сейчас о секретном меморандуме.

Рузвельт словно не заметил волнения своего собеседника. Он сказал:

— Я давно собирался спросить вас, Уини, Германию вы тоже относите к древним государствам Европы?

Черчилль вконец рассердился.

— Если вы хотите знать мое мнение, — вызывающе ответил он, — я вам скажу. Можно не любить Гитлера и все же нельзя не признавать его достижения…

Черчилль выпалил это и пожалел. Рузвельт недовольно поморщился.

Намечавшийся разговор был испорчен. Черчилль вскоре ушел к себе, но он не отказался от борьбы за свой балканский вариант вторжения в Европу. Это особенно важно, размышлял премьер, если разгром Паулюса под Сталинградом повлечет за собой отступление германских войск из России. На этот случай надо сделать все, чтобы очутиться в Центральной Европе хотя бы чуточку раньше русских.

Последние события на советско-германском фронте заставляют считаться с такой возможностью — исход Сталинградской битвы уже обозначился. Каждый день в Касабланке Черчилль получал сообщения о новых победах русских.

Уинстон Черчилль все же пришел к выводу, что в Касабланке он не остался в накладе. На худой конец можно согласиться на операцию «Хаски»[29]. Из Сицилии еще не поздно будет свернуть на Балканы. А пока вторжение в Сицилию можно представить как открытие, ну предположим, третьего фронта… Конечно, в Москве станут роптать, что решение о путях войны состоялось за их спиной… Пусть ропщут! Сталин будет поставлен перед совершившимся фактом. Хорошо, что он не приехал в Касабланку.

Теперь спорной и нерешенной проблемой в Касабланке оставалась французская ситуация. Черчилль хорошо понимал маневр вкрадчивого и учтивого Роберта Мерфи — дело идет о том, чтобы обеспечить свое влияние в будущем французском правительстве. Из-за этого стоит повоевать. Рузвельт тоже понимает это… В крайнем случае придется пойти на то, чтобы де Голль и Жиро поделили власть.

Встреча с генералом Жиро сильно разочаровала Рузвельта — примитивен и ограничен. Это не та фигура, на которую следует делать ставку, но другой, к сожалению, не было. На виллу Дар эс Саада генерала привел Роберт Мерфи. Он и представил Жиро президенту Рузвельту. Генерал Жиро сидел в кресле прямой и подтянутый, преисполненный чувством собственного достоинства. Президенту сразу же стало ясно, что политические проблемы недоступны пониманию этого пожилого, лощеного солдафона. Никакой гибкости. В продолжение всего разговора Жиро настойчиво повторял одно и то же, одно и то же:

— Дайте нам оружие! Танки, самолеты, орудия. Больше нам ничего не нужно.

— Но где вы возьмете войска? — спросил Рузвельт.

— Мы навербуем колониальных солдат. Это не проблема. Дайте нам только оружие.

— Вы намерены освободить Францию силами марокканских войск?

— Какое это имеет значение! — воскликнул Жиро. — Важна реальная сила. Я предпочитаю лучше иметь дело с марокканцами, чем с коммунистами… Дайте нам оружие, и у нас через несколько недель будет огромная армия.

— Но движение Свободной Франции…

— Де Голль ничего не понимает в военном деле! — Генерал скривил презрительную гримасу. — Я охотно заключу с ним соглашение, если у меня будет оружие. Остальные проблемы меня не волнуют.

Генерал Жиро перебивал президента, говорил так, словно бряцал оружием, которого у него еще не было. Когда француз вышел из комнаты, Рузвельт недоуменно пожал плечами:

— Это же солдафон… Чему его учили в Сен-Сире? Я был более высокого мнения о французской военной академии…

Под впечатлением встречи президент написал письмо Хеллу. Карделл Хелл, секретарь госдепартамента, был в Вашингтоне, он не поехал на конференцию.

«Мне привели жениха, генерала Жиро, — иронически писал Рузвельт, — который охотно согласился устроить свадьбу и готов пойти под венец на наших условиях. Однако наши друзья никак не могут доставить темпераментную невесту — де Голля. Она взбунтовалась против всего этого дела, не хочет видеть никого из нас и не высказывает никакого намерения лечь в постель с Жиро».

Но брак поневоле все-таки состоялся. Изо дня в день Черчилль возвращался все к той же мысли — не лучше ли предоставить временное управление Францией одному де Голлю. Американские интересы будут соблюдены… Но Рузвельт каждый раз отклонял предложения премьера. Под конец Черчилль был вынужден сдаться.

Однажды вечером он шумно ворвался в Дар эс Саада, лицо его сияло широкой улыбкой. Рузвельт собирался укладываться спать.

— Я к вам на одну минуту! — еще с порога весело прогудел Черчилль. — Хочу сообщить вам приятную новость.

— Из ставки? Что-нибудь случилось на фронте?

— Нет, нет, — из Лондона. Мне удалось уговорить де Голля приехать сюда и принять участие в переговорах. Это стоило большого труда…

Наступила короткая пауза.

— Поздравляю вас, Уинстон. Я всегда был уверен, что вам удастся это устроить, — многозначительно сказал Рузвельт. Он ни единым движением лица не выдал своего торжества. Президент сделал вид, что поверил искренней радости своего союзника, радости, которая омрачилась на другой же день.

В пятницу президент пригласил в Дар эс Саада бесправного марокканского султана, повелителя правоверных. Ради магометанского гостя за столом пришлось отказаться от вина и свинины. Султан явился с наследником, с великим визирем и советником — шейхом. Гости, одетые в роскошные шелковые бурнусы, торжественно преподнесли Рузвельту богатые подарки— золотые браслеты и тиару для жены президента. Знатных марокканцев одарили ответными дорогими подарками и сели за стол. К обеду пришел и Черчилль. Он был в прекраснейшем расположении духа. Британский премьер успел шепнуть Рузвельту, что де Голль уже прилетел и нанес визит генералу Жиро. Кажется, все идет преотлично…

Рузвельт и Черчилль усадили султана между собой, но гость обращался главным образом к президенту. Разговор вели по-французски, и Черчилль далеко не все понимал. Это было тем более досадно, что беседа касалась щекотливых и важных проблем. Настроение премьера начало падать. Рузвельт заговорил о природных богатствах Марокко. Султан церемонно сидел за столом и внимательно слушал американского президента. Рузвельт добавил, что султану нетрудно было бы договориться с американскими фирмами, чтобы с их помощью эксплуатировать природные богатства.

Черчилль попробовал перевести разговор на другую тему, но Рузвельт как ни в чем не бывало продолжал развивать свою мысль о разработке девственных недр страны. Вполне возможно, в Марокко и вообще в Африке есть большие месторождения нефти. Их нужно искать… А пустыня Сахара! Ее можно превратить в цветущий край. Сахара лежит ниже уровня моря. Если прорыть канал, берега будущего гигантского озера станут тропической житницей мира.

Султана необычайно интересовала беседа, он сказал президенту:

— Но, к сожалению, среди моих соотечественников нет ни ученых, ни инженеров.

— О, это не такая беда! — воскликнул Рузвельт, — Подготовку марокканских специалистов можно было бы организовать в Соединенных Штатах в самых лучших университетах.

Черчиллю стало совсем не по себе. Теперь понятно, почему президент так настойчиво держится за Жиро. Американцев интересуют французские колонии. Как бы не так!.. Премьер с трудом дождался конца обеда. Разъяренно посасывая сигару, он покинул виллу следом за марокканским султаном.

Перед сном президент разговаривал с сыном. Это стало маленькой традицией в Дар эс Саада.

— Почему ты сегодня завел разговор о французских колониях, папа? — спросил Эллиот. — Ты видел, как реагировал на это Черчилль?

— Ничего, ничего. Имей в виду, что союзникам придется сохранить военную власть здесь, в Северной Африке, на много месяцев, может быть, лет. Я еще не уверен, что нам вообще следует возвращать Франции ее колонии.

— Подожди, отец, но ведь колонии действительно принадлежат Франции… Как же можно не возвращать их?

— Что значит — Франции? Почему Марокко должно принадлежать только французам?! Или возьми Индо-Китай, возьми другие колонии. Где здесь логика? — Рузвельт удобнее улегся на постели, затянулся сигаретой и сказал сыну то, чего не мог сказать за обедом: — Я приложу все усилия к тому, чтобы никто и никогда не получил от Соединенных Штатов согласия на безраздельное господство в колониях — ни Франция, ни Британия. С Уинстоном нам придется поспорить…

— Ты хочешь, чтобы Штаты имели свою долю в колониях?

— Да, — жестко ответил Рузвельт. — И немалую.

Вопреки напускной радости Черчилля по поводу приезда де Голля в Касабланку, решить французскую проблему не удавалось. Американцы настаивали на том, чтобы сохранить полноту власти в Северной Африке за генералом Жиро, который в качестве главнокомандующего французскими войсками должен подчиняться Эйзенхауэру. Такой вариант не устраивал Черчилля, но он вынужден был соглашаться, хотя бы для вида. А де Голль продолжал стоять на своем: его разногласия с Жиро — дело французов. Пусть союзники не вмешиваются в их внутренние дела.

Первая встреча де Голля с президентом произошла вечером в день его приезда. Скрывая раздражение, Рузвельт был необычайно любезен. Он усадил гостя рядом, расспрашивал, рассказывал сам, выражал восхищение сопротивлением французов. Де Голль охотно отвечал на любезности, но дело не двигалось — он оставался при своем мнении. Собеседники говорили с глазу на глаз, но де Голль вдруг приметил, что за портьерами, колебавшимися точно от дуновения ветра, кто-то есть. Там действительно сидел советник президента Гарри Гопкинс. И не он один — за неплотно прикрытыми дверями стояли американские парни, вооруженные автоматами. Они не спускали глаз с президентского гостя, готовые в любое мгновение ворваться в комнату. Майк Рейли, видимо, перестарался, но дело не в том — американцы явно не доверяли де Голлю.

А события развивались так, что затянувшиеся споры грозили завершиться полным разрывом. Но этого нельзя было допускать. Рузвельт предложил — пусть французские генералы примирятся хотя бы внешне. На том и порешили.

Примирение Жиро и де Голля состоялось через несколько дней в тенистом саду виллы Дар эс Саада. На пресс-конференции, которую проводили Рузвельт и Черчилль, оба они сидели за одним столом. Под наведенными объективами их заставили пожать друг другу руки. Журналистам сообщили, что оба — и де Голль и Жиро — войдут в комитет национального освобождения Франции. На равных правах — оба председателями комитета.

Конференция в Касабланке закончилась. Сталину подготовили послание, в котором излагались общие намерения союзников, но послание это не содержало никаких обещаний. План ведения войны в 1943 году, выработанный объединенным советом начальников штабов, не предусматривал открытия второго фронта в Европе. В плане только очень глухо и нарочито неясно говорилось, что надо сосредоточить возможно более крупные силы, держать их в готовности для вторжения на континент.

Глава вторая

1
На биржу Герда Вилямцек поехала вместе с братом своего покойного мужа. Пауль Мюллер надоумил ее заполучить для хозяйства одну, может, двух восточных работниц. Теперь все их имеют, кто не зевает. Очень выгодно, почти даром — каких-нибудь шестнадцать марок в месяц.

Герр Мюллер, владелец пуговичной мастерской, тоже рассчитывал взять кого-нибудь для своего предприятия. Предварительные хлопоты он принял на себя. Ездил куда-то в трудовое управление, писал заявления. Фрау Герде пришлось только зайти к блоклейтеру за рекомендацией. Собрав все документы, оформив разрешение, Мюллер позвонил Герде — можно ехать на биржу в транзитный лагерь.

Выехать собирались пораньше с утра, но, как бывает, замешкались и выбрались из дому только к полудню.

— Наконец-то! — сердито выдохнул Мюллер, когда фрау Герда появилась у подъезда. — Ох уж эти женщины!

— Будь справедлив, Пауль! — возразила деверю Герда. — Ты сам только что подъехал. Не могу же я быть неодетой. Как-никак…

Фрау Герда гордилась тем, что блоклейтер без разговоров дал ей рекомендацию в благонадежности. Это тот самый, который преподнес им на свадьбу «Мейн кампф». Теперь блоклейтер написал ей рекомендацию от имени партии. Что ни говори — это большое доверие…

Герда забралась в кабину, деверь включил зажигание, и они тронулись.

Ехали по направлению к Шенефельде — в лагерь иностранных рабочих. Герр Мюллер уже побывал там, знал дорогу и уверенно вел машину. Он молча попыхивал сигарой и солидно держал баранку мясистыми руками. Герда сидела рядом в теплом пальто и коричневой замысловатой шляпе. Грудью она едва не упиралась в лобовое стекло. Война ничуть не отразилась на ее внешности. В кабине «пикапа» двоим было тесно, и Мюллер недовольно покосился на Герду: ну и толста — что сзади, что спереди! И все же он втайне симпатизировал Герде. Эта не чета его жене Эльмире.

Некоторое время ехали молча. Дурное настроение, вызванное задержкой, постепенно рассеялось. День был ясный и солнечный, а легкий морозец подсушил землю. Мюллер спросил:

— Карл что-нибудь пишет? Он не собирается в отпуск?

— Да. Он служит на Украине. Писем, правда, давно не было, но на днях пришла от него посылка. Чего там только нет: колбаса, сало… — Герда принялась перечислять содержимое посылки. — Даже полотенце. Настоящее украинское полотенце. Грубое, правда, но расшитое узором. Настоящая ручная работа… Карл писал: ему, может быть, удастся приехать в отпуск. Вилли обещал что-то сделать. Карл ведь служит у него помощником.

— Что же он делает?!

— Не знаю, что-то по хозяйственной части. Слава богу, что они не на фронте. Карлхен писал: он ест там украинские галюшки — такие вареные пирожки с творогом. Наверно, очень вкусно. А сметану ест целыми банками. Пишет, что потолстел.

— Это пойдет ему.

Герда могла болтать без умолку, но Мюллера занимало другое:

— Не писал он, когда собираются кончить войну?

— Нет. Последнее время — нет. Раньше обещал, что скоро.

— М-м-да! — неопределенно промычал владелец пуговичной мастерской. Он лучше Герды разбирался в политике. — То-то вот и оно. Собирались кончить еще к прошлому рождеству. Господин Геббельс обещал твердо…

Проехали мимо разбитых бомбами зданий — целый квартал.

Руины обнесены высоким забором. На заборе надпись: «Ремонтные работы».

— Если затянем войну, — сказал Мюллер, — не пришлось бы нам ремонтировать весь город.

— О чем ты говоришь, Пауль? — наивно спросила Герда.

— Вот об этом, — Мюллер указал большим пальцем на забор. — Здесь производителем работ Черчилль. Не понимаю, как только англичанам разрешают летать над нашими головами. Рейхсмаршал Геринг раньше говорил, что ни одна бомба не упадет на Германию. Теперь об этом молчат…

Герр Мюллер считал, что в политике любые обещания следует выполнять. Так же, как в деловых отношениях. Иначе какой же это порядок?

До фрау Герды дошли наконец слова деверя.

— Да, да, это ужасно, — заговорила она. — Хорошо, хоть не так сильно бомбят наш Панков. И все же я предпочитаю большую часть времени проводить в деревне. Там спокойней. Если бы не парники, вообще лучше бы поселиться в деревне. Парники нельзя оставлять без присмотра.

— А куда мне уехать от своей мастерской? Разве я могу ее бросить.

Мюллер вновь замолчал. Последнее время его все чаще одолевали тревожные мысли.

Проехали вдоль железнодорожной насыпи. Навстречу прогромыхал поезд. Асфальтированная дорога, обсаженная тополями, уходила куда-то дальше, но Мюллер свернул вправо, под мост, и «пикап» вынырнул по другую сторону насыпи. Вскоре подъехали к воротам, затянутым колючей проволокой. Здесь уже стояло несколько машин и большущий автобус.

У его входа теснились какие-то странные пассажиры — в ободранных меховых пиджаках, в валенках, женщины в платках, мужчины в рваных шапках. Они грузились в автобус с мешками, узлами, баулами и сундучками. В них нетрудно было узнать восточных рабочих. Герда с любопытством разглядывала толпившихся людей. Она спросила:

— Неужели это и есть русские? Как они странно одеты..

Герр Мюллер тоже с любопытством смотрел на русских.

Через ворота прошли в контору, и владелец мастерской предъявил документы. Чиновник-эсэсовец в роговых очках проверил справки. Он поднял на лоб очки и вежливо сказал:

— Отлично, всё в порядке. Но вам придется подождать, господа. Сейчас отбираем большую партию для химической фирмы. Посидите. Познакомьтесь пока с инструкцией.

Мюллер взял инструкцию, отпечатанную на гектографе, и отошел от стола.

— Так и знал, — недовольно проворчал он, — Говорил, надо выезжать раньше.

— Но, Пауль…

— Пауль, Пауль! Я пятьдесят шесть лет Пауль. Всех разберут, и останется нам самая чепуха… Давай почитаем.

В комнате барачного типа сидели еще с десяток посетителей биржи, ожидавших своей очереди. На стенах висели портреты Гитлера и Заукеля. Казалось, они глядят друг на друга. Герда и Мюллер присели на свободные стулья. Рядом, опираясь на трость, сидел высокий старик с моноклем и седыми усами а-ля кайзер. Пики его усов задорно торчали вверх и придавали старику воинственный вид. Сидел он прямо, не сгибая спины, тоже с инструкцией-памяткой в руках.

Владелец пуговичной мастерской читал вполголоса, повернувшись к окну, а Герда сосредоточенно слушала, наклонившись к деверю. Инструкция была длинная — страниц десять, и фрау Вилямцек, конечно, не могла всего упомнить. Но главное осталось в ее голове. Конечно, прежде всего то, что инструкция об отношении к восточным работницам составлена генеральным уполномоченным по использованию рабочей силы господином Фрицем Заукелем и согласована с начальником имперской партийной канцелярии. Фрау Герда уважительно посмотрела на висевший в прочной раме портрет генерального уполномоченного Заукеля — хитроватое, самонадеянное лицо, пронзительные глаза и голый череп. Это его забота — привезти в Германию полмиллиона русских девок в помощь немецким домашним хозяйкам…

Инструкция предупреждала, что восточные работницы прибывают из страны, обитатели которой враждебно настроены к германскому рейху, и поэтому относиться к ним следует настороженно, проявлять свое превосходство, а в случае надобности обращаться за содействием к полиции.

Фрау Вилямцек запомнила еще фразу о том, что восточных работниц можно поселять только в благонадежных семьях, преданных фюреру.

По мере того как деверь читал инструкцию, выражение лица фрау Герды непрестанно менялось. То на нем появлялось самодовольное достоинство, то настороженная тревога, словно ей вместо работницы хотят всучить уголовную преступницу-рецидивистку, то она удовлетворенно кивала головой, согласная, что восточные работницы не имеют права на свободное время. У них его просто не должно быть. Разве только в порядке поощрения за хорошее поведение можно разрешить раз в неделю отлучиться из дома, да и то в дневное время по воскресеньям, и не больше как на два-три часа…

Заканчивалась инструкция строгим предупреждением о том, что глава семьи несет полную ответственность за поведение восточной работницы. С уходом Карла в армию Герда чувствовала себя главой семьи. Чтение инструкции преисполнило ее сознанием ответственности и самоуважения.

Пока читали инструкцию, чиновник в роговых очках куда-то вышел и, возвратившись, предложил ожидающим пройти в соседнее помещение: Все заторопились к выходу, стараясь опередить друг друга. Мюллер с Гердой одними из первых вошли в распахнутую низкую дверь. Это был длинный барак с двойными нарами. В нос ударил застоявшийся, спертый воздух непроветренного помещения. На нижних нарах, на сундуках и узлах сидели притихшие девушки, одетые так же, как те, что грузились в автобус за воротами лагерей. От всего эшелона здесь осталось человек полтораста — двести, не такой уж большой выбор. А мужчин и вовсе мало — всего несколько человек, остальные мальчишки-подростки. Мюллер снова подумал: приезжать надо было раньше. Он остановился перед осунувшимся, бледным русским в пиджаке с чужого плеча. Рядом с ним сидел еще один, такой же бледный, но более крепкий на вид. Однако у второго рука была замотана грязной тряпицей. Рядом с мужчинами сидела круглолицая девушка с заплаканными глазами. Тот, что повыше, что-то тихо ей говорил, а девушка вытирала платком глаза и молчала. Все трое словно и не обращали ни на кого внимания, в том числен на остановившихся перед ними герра Мюллера и фрау Герду. Оценивающим взглядом Мюллер осмотрел мужчин. В мастерскую ему был нужен только мужчина.

— Как ты думаешь, кого мне взять? — спросил он. — Этот будет, пожалуй, покрепче, — Мюллер ткнул пальцем в коренастого парня.

— Может быть, но у него больная рука. Что ты с ним будешь делать?

— Да, ты, пожалуй, права…

Фрау Вилямцек интересовала русская девка. Впрочем, говорят, это украинки. Она бесцеремонно разглядывала девушку с заплаканными глазами. Как будто бы ничего — здоровая и достаточно крепкая. Умеет ли она доить корову?.. Фрау Герда еще не сделала своего выбора. Она собиралась пройти вдоль барака и посмотреть еще, но тут сзади подошел усатый старик с моноклем и через плечо Герды уставился на девушку.

— Вот это, кажется, мне подойдет. Довольно славная мордочка. Господин офицер! — Старик намеревался сказать, что он хочет забрать именно эту.

Фрау Вилямцек сердито заслонила собой девушку. Никакой вежливости у старика!

— Нет уж, извините, — она сердито метнула глазами, — разве не видите, что я выбираю.

— Позвольте-с, почему именно вы! — закипятился старик. — Я имею такое же право…

Но фрау Герда уже держала девушку за рукав. Подумать только, какой невежа! Если каждый будет рвать из-под рук… Герда уже из упрямства не хотела уступать старику.

— Господин офицер, запишите мне эту!

Отставной военный потерпел поражение, отошел недовольный…

Мюллер выбрал высокого и худого. Пока ждали чиновника, он зорко следил, чтобы кто другой не перехватил этого парня.

Переводчик спросил:

— Вы уже выбрали?

— Да, вот этих.

— Твоя фамилия? — спросил он у русского.

— Большаков Андрей.

Переводчик перелистал список, нашел Большакова Андрея и перед фамилией поставил галочку.

— По профессии учитель… Устроит вас?

Владельца мастерской больше устроил бы человек технической профессии, но — что делать. Он пошутил:

— Господин Фриц Заукель запрещает привлекать восточных рабочих к воспитанию немецких детей. Ему не придется преподавать. Пусть грузит ящики. У меня найдется работа.

Мюллер басовито засмеялся, засмеялся и переводчик…

— Девушка тоже назвала свою фамилию — Варламова Груня.

Переводчик поставил в списке новую галочку.

— Ви есть будете работать на этих господ. Ступайте!

Переводчик очень плохо говорил по-русски, но его нетрудно было понять.

Андрей протянул руку Василию:

— Смотри ты, что делают! Ну прямо как на невольничьем рынке. Будь здоров, Вася. Может быть, еще встретимся, — Они обнялись и поцеловались. — Идем, Грунюшка! Видишь, может быть, вместе будем. А ты в слезы…

Герда сказала насмешливо:

— Смотри какие нежности — целуются…

Груня повязала платок, взяла баул, тяжело вздохнула. Ох, как же тошно было у нее на душе! Всех подружек разобрали кого куда, и Николку взяли — братишку, и докторшу — Галину Даниловну. Даже Гараська с Оксаной и те уехали. Говорят, послали всех на химический завод. Переводчик называл какой-то город, да забыла она. Из всего села здесь одна Груня. Хорошо хоть дядя Андрей с ней. А хозяйка, видно, презлющая, так и шныряет глазами…

Андрей тоже взял свой мешок и пошел следом за толстым немцем. За неделю, может быть за десяток дней, которые пришлось провести в тесноте товарного вагона, Андрей как будто бы даже немного поправился. Сухая кожа не так плотно обтягивала выпирающие скулы. И все же он был страшно худ, Андрей Воронцов, — кожа да кости. Одежда, которой снабдил его дядя Аким, висела на нем, как пустой мешок. В потертой меховой шапке, в стоптанных валенках и домотканых штанах выглядел он оборванцем. Воронцов перехватил презрительный и брезгливый взгляд, который бросила на него грудастая немка.

Несколько минут ждали у ворот, пока толстяк немец получал документы. Он вышел, запихивая их в боковой карман куртки.

— Всё в порядке, — сказал он Герде, — можно ехать. Не забудь, что твоя прислуга должна носить вот эту штуку. — Мюллер показал голубой лоскут с желтой надписью «ост» — восток.

Хозяин открыл задние дверцы «пикапа» и знаком показал — лезьте. Там было так тесно, что Андрей смог уместиться только лежа. Груня села, низко пригнув голову. Мюллер запер дверцу, подергал за ручку. Кто их знает, что на уме у этих оборвышей. Теперь он за них отвечает…

Владелец пуговичной мастерской решил сначала ехать в деревню к Герде, а потом уж домой. Можно было бы, конечно, сделать наоборот — сначала завезти в Панков своего работника, но русских нельзя оставлять без присмотра, особенно первое время.

За всю дорогу Мюллер не перекинулся с Гердой ни единой фразой. Оба они прислушивались, что делают там эти русские, но за шумом мотора ничего не было слышно.

Когда въехали во двор, из дома Вилямцеков высыпали все обитатели поглядеть на прибывших. Они с любопытством разглядывали вылезавших из «пикапа» мужчину и девушку. Груня вытащила свой баульчик, Андрей тоже потянул свой заплечный мешок, но Мюллер остановил его:

— Говоришь по-немецки?

— Немного, — ответил Андрей.

— Мы поедем дальше. — Мюллер хотел сказать, чтобы русский лез обратно в закрытый кузов, но вдруг сказал, проявляя ненужную смелость перед глазевшими на него домочадцами Герды:

— Садись в кабину. — Мюллер и сам не знал, как у него это вырвалось.

Герда сделала испуганные глаза.

— Пауль, он может убить тебя! — воскликнула она трагическим шепотом.

— Ничего! — Но у владельца мастерской заныло сердце. Зачем он все это придумал?..

Груня снова заплакала. Она думала, что хоть дядя Андрей будет здесь с ней вместе. Андрей ласково взял ее за плечи.

— Ну, что ты, глупая! Держись, не подавай виду. — И добавил так же, как Василию, совсем не уверенный, что это так будет: — Мы с тобой еще встретимся, Груня… Помнишь, что я говорил тебе в поезде?.. Про русских людей…

— Помню… Страшно только одной, дядя Андрей… Так страшно…

Андрею хотелось сказать девушке что-то особенно теплое, ободрить, поддержать ее, но он только сжал еще раз ее вздрагивающие плечи. Все уже было переговорено в поезде — об испытании, свалившемся на всех, о достоинстве человека, а главное — о том, чтобы не терять веры, выстоять, не позволить себе надломиться. Не так-то все это просто…

Герр Мюллер ехал с замирающим сердцем, только не показывал вида, что ему страшно по соседству с этим худым человеком, пропахшим дезинфекцией и мокрой шерстью. Это пахнет скорее всего от его странной обуви. Как бы он… Но в дороге ничего не случилось. Ничего абсолютно.

Андрей глядел на дорогу, на мелькавшие мимо дома, вывески. Смотрел и думал: так вот оно, логово фашистского зверя. Он совсем иначе представлял себе германскую столицу — мрачным тевтонским городом, унылым и серым, с давящей громадой бетонных зданий и теснотой средневековых улиц. Но сейчас он видел совсем иное. Город как город… Широкие улицы, светлые, просторные дома. А летом, вероятно, здесь много зелени — всюду аллеи, парки и скверы. И везет его в эту берлогу безоружный, добродушного вида бюргер. Андрей легко мог бы с ним управиться. Но зачем? Бежать все равно некуда… Андрей совсем не представлял еще, что будет дальше. Ясно одно — до своих трудно добраться… Вот куда-то они и приехали.

Мюллер поставил в гаражик машину, провел Андрея в кладовку рядом с мастерской и сказал:

— Жить будешь здесь. Завтра начнешь работать, сегодня уже поздно.

Он распорядился на кухне, чтобы русскому дали поесть. Может, найдутся какие остатки. Пусть подкрепится. Мюллер был доволен, что в дороге ничего не случилось.

Эльмира, жена, встретила его так же, как провожала Герда, — испуганно.

— Я за тебя так боялась… Ужасно!.. Но зачем ты велел его сразу кормить. Что, их привезли сюда объедать нас? Пусть сначала поработает.

— Ах, моя дорогая, всему свое время. Ты помнишь, что читал я тебе в газете? Кто это говорил — Гиммлер или кто-то еще… Ну да — господин рейхсфюрер СС.

Мюллер процитировал на память Гиммлера. Он вообще любил цитаты и изречения.

«Мы, немцы, единственные во всем мире, хорошо относящиеся к животным, займем и по отношению к этим восточным людям-животным приличную позицию…» Зачем нам быть бессердечными? — И герр Мюллер пошел мыться с дороги.

2
С той ноябрьской фронтовой ночи, когда Андрей Воронцов по приказу командира дивизии стал перебежчиком и ступил в немецкий окоп, ему казалось, будто бы он живет с поднятыми руками. Это чувство не оставляло его ни в лагере за колючей проволокой, ни по дороге в Берлин, ни здесь, в пуговичной мастерской герра Мюллера, где он выполнял обязанности то ли кухонного мужика, то ли дворового рабочего. До сих пор Андрей не мог без содрогания вспомнить то омерзительное чувство, с которым он сдавался в плен, — сдавался, а рука тянулась к гранате, пистолету, которых не было. Был только приказ прикинуться трусом, предателем… Это сделать куда труднее, чем выполнить любое задание — пойти в разведку, поднять роту в атаку, стоять насмерть на отведенном тебе рубеже обороны…

Свой трудовой день Андрей начинал задолго до того, как в мастерскую пробивался тусклый рассвет. С утра хозяин запрещал зажигать свет, чтобы не нарушать маскировки, и Андрей в потемках носил из сарая угольные брикеты, растапливал в мастерской печи и шел работать во двор. К этому времени поднимался хозяин, дом оживал. Андрей накладывал брикеты в фанерный ящик и нес их на кухню. В комнаты его не допускали, печи в квартире топила прислуга. Он ставил ящик около плиты, и кухарка давала Андрею завтрак — чашку кофе и бутерброд с маргарином. Иногда вместо маргарина он получал кубик повидла и уходил в кладовку, где пахло металлом, лаком и кислотой.

К семи часам собирались рабочие. Было их семь человек — четыре женщины, два старика и подросток. Отнеслись они к Андрею без явной враждебности. Исключение составляла только Ильза Кройцберг, женщина средних лет с желчным лицом и тонкими, прямыми губами. Она фыркала и придиралась на каждом шагу. К сожалению, Андрею больше всего приходилось иметь дело именно с ней.

Работала Ильза в углу мастерской за перегородкой — покрывала лаком готовые пуговицы. В клеенчатом фартуке и резиновых перчатках она весь день простаивала у квадратной ванны, наполненной подогретым лаком. Она походила на прачку, стоящую перед корытом. Из ванны тянуло ядовитыми испарениями, и, вероятно, от этого Ильза непрестанно тяжело кашляла. У Ильзы был прескверный характер. Даже немцы, рабочие мастерской, между собой называли ее Кислотой. Когда Андрей заканчивал уборку, Мюллер посылал его помогать Ильзе Кройцберг. Женщина встречала русского сварливым брюзжанием. И, наоборот, когда Андрей задерживался во дворе, она начинала сердито ворчать — почему этот русский лентяй не хочет ей помогать.

В феврале, когда хозяин мастерской вывесил на воротах траурный флаг — это было после разгрома армии Паулюса под Сталинградом, — Ильза набросилась на Андрея чуть не с кулаками. Она на всю мастерскую кричала, что этот проклятый русский испортил ей жизнь и нечего с ним церемониться; может быть, это он оставил ее вдовой, убил мужа на фронте. Она бы своими руками всех их перевешала. Мало их морят голодом. Остальные понуро молчали, расстроенные несчастьем на Восточном фронте.

Так Андрей узнал об исходе Сталинградской битвы. Он шел в кладовку и радостно улыбнулся, — значит, там неплохо идут дела! Весь день он ходил в приподнятом настроении, скрывая от всех свою радость. Только поздним вечером, уединившись в неприютной каморке, похожей на тюремную одиночку, он дал волю своим чувствам. Андрей запер дверь на крючок и негромко запел «Интернационал»… Ему хотелось петь во весь голос.

Может быть, впервые за полтора года Андрею Воронцову удавалось спокойно подумать, поразмыслить над тем, что произошло. Он с нетерпением ждал того часа, когда перед сном мог остаться один в каморке на своем пустом матраце, брошенном на два опрокинутых ящика из-под пуговиц, и предаться своим мыслям. Что же произошло с ним? Что делать дальше?

Конечно, после того, что случилось в лагере под Житомиром, уже не может быть ничего более страшного. Больше месяца они прожили тогда в зловонной яме, прикрытой сверху рваной дерюгой. Яма защищала только от ветра. В нее набивались доверху, а по утрам из-под низу вытаскивали скелеты-трупы. К весне яму залили талые воды, и ее пришлось покинуть. Летом изнемогали от зноя и, так же как зимой, пухли от голода. Ели баланду, наливая ее в деревянные колодки, — они служили и обувью и котелком. Хлеб резали ниткой, как мыло…

Андрей все это пережил, выдержал. Даже нашел силу воли бежать перед казнью, восстать. Нет, лагерь не сломил его, как некоторых павших духом. Можно было бы пресечь мучения самоубийством. Андрей не сделал и этого, считал слабостью. Броситься под пулю легче всего. Что толку?

Только раз он едва не сорвался. Это было вскоре после того, как он попал в плен.

…Их гнали колонной по застывшей дороге. Падавших убивали эсэсовцы. Шел он рядом с пожилым солдатом-ополченцем из Кировской дивизии. Токарь-путиловец попал в плен в начале войны где-то под Ильменем, а к зиме очутился в Центральной России. Был он крепкий и жилистый, но худой — в чем только душа держится. Колонну гнали на пересыльный лагерь. На развилке дороги у сгоревшей деревни поравнялись с другой колонной. Впереди образовался затор, пропускали германские танки. Две колонны пленных стояли рядом, не смешиваясь. Их разделяли полицаи и эсэсовцы — конвоиры. Вдруг Андрей услышал знакомый голос:

— Товарищ комиссар!..

Андрей оглянулся — в нескольких шагах от него стоял Тихон Васильевич, ординарец Николая Занина. Был он в ватнике, такой же усатый, с прищуренными глазами и оспинками на щеках. Андрей живо представил его в блиндаже у Перко-ярви, когда заезжал в батальон к Николаю перед прорывом линии Маннергейма. Конечно, это он! Все такой же, только худой, как и все здесь. Но как могло у него вырваться — товарищ комиссар! Здесь, среди врагов, вынюхивающих точно ищейки. Товарищ комиссар!.. Здесь — это приговор к смерти.

Тихон Васильевич уже понял, какую роковую оплошность он совершил. Лицо его стало растерянным. Он отвернулся, стал глядеть в другую сторону. Но полицай услыхал неосторожный возглас.

— Где комиссар?

Подскочил и эсэсовец.

— Да нет, обознался я…

— Кого называл? Говори, сучий сын!

— Показалось мне. Обмишулился… Вон там…

— Врешь!.. Говори… — Полицейский с размаху ударил по лицу Тихона Васильевича. Брызнула кровь.

Андрей, не соображая, что будет дальше, рванулся вперед. Сейчас он скажет, признается, этим спасет человека… Его удержал сосед-ополченец. Прошипел сквозь зубы:

— Молчи!.. Убьют запросто. — Он стиснул руку и потянул Андрея назад.

Эсэсовец слушал торопливый перевод полицая:

— Хир ист комиссар… Эр хат гезеен. — Указал на пленного. Тихон Васильевич стоял испуганный, сжавшийся. По подбородку расплывалась кровь.

— Говори, шкура, кого ты видел! — Полицай снова ударил его.

Остальное произошло молниеносно. Тихон Васильевич посмотрел на полицая, рыжего, веснушчатого, тупого парня, вздрогнул и плюнул ему в лицо кровавой слюной:

— Сам ты продажная шкура, сволочь!..

Немец-караульный выхватил пистолет, но полицай опередил его. Раздался выстрел. Тихон Васильевич упал на снег. Полицай выстрелил еще раз — в лежачего.

Колонна тронулась дальше. Путиловец сказал шепотом:

— Дурень ты… Помирать надо с толком. Даже в плену.

Сколько ночей подряд снился потом Андрею Тихон Васильевич, его глаза, полные гнева, лицо в оспинках, измазанное кровью.

Где-то теперь ополченец-путиловец. С ним провели они несколько дней и расстались. Его угнали строить дорогу. Жив ли он? А Андрей жив, да что толку. Что может он сделать один в пуговичной мастерской? Испортить станок герра Мюллера? Подорвать этим мощь германской армии, лишить пуговиц… Андрей с горечью усмехнулся. Или, может быть, разозлить истеричку Кройцберг. Она партайгеноссин, фашистка…

Андрей лежал в темноте с открытыми глазами. Роились мысли, перескакивали с одного на другое.

Когда-то в армии на политработе он сам учил — политическое воспитание должно повышать чувство долга, стойкость. Солдат, даже оставшись один, обязан вести себя так, как велит ему долг, — бороться. А сам ты, коммунист Андрей Воронцов, как борешься? В чем твоя стойкость? Жить с поднятыми руками, работать в пуговичной мастерской и радоваться, что сохранил свою драгоценную жизнь… Маловато для политработника.

Андрей сам над собой издевался. Мюллер предложил как-то ему работать на станке, штамповать пуговицы. Не хватает рабочих. Андрей отказался — он не умеет этого делать. Вот и всё. Велика доблесть… Так и война пройдет. Еще, чего доброго, назовут предателем — опозорил себя пленом. Кто станет разбираться, почему, как попал он в плен. Такие мысли все чаще приходили в голову. Истерзанный ими, Андрей забывался в тревожном сне.

Иногда, но все реже, он вспоминал о семье. Странное дело: к своему удивлению, Андрей понял, что он стал равнодушен к Зине. Он научился спокойно, как страницы неволнующей книги, перелистывать старое. Даже смотреть со стороны на то, что случилось в начале войны.

…Дивизия сражалась на Брянщине. Немцы выдохлись, хотя и ненадолго. Наступило короткое затишье. Как-то ночью сидели в избе. За ужином немного выпили. Приехавший капитан рассказывал о Москве, потом перевели разговор на женщин. Подвыпивший капитан хвастал своими успехами. Стали спорить: не может этого быть… Капитан распалился, показал фотографию. Она пошла по рукам. Андрей почувствовал, как у него похолодели щеки, — на снимке среди веселой компании он узнал Зину. Показалось знакомым и еще одно лицо — не Розанов ли? Пухленький, самодовольный, с лысинкой… Андрей не успел как следует рассмотреть. Он равнодушно передал снимок дальше. Никто ничего не заметил. Но, вероятно, эта фотография и отрезвила Андрея в отношении к Зине.

Вскоре и произошло то, что вырвало его из армии, — он сдался в плен. Сдался… Пусть по приказу… Вот уж не думал! Оказывается, бывает и так. А Зина… Жаль только Вовку. Как-то он живет… Все это казалось сейчас далеким, почти нереальным.

3
Весной (вероятно, это было в апреле, потому что начинались полевые работы) Андрей встретился с Груней Варламовой. Она приехала к Мюллерам с родственницей своей хозяйки Эрной. Эрна привезла письмо владельцу пуговичной мастерской, а Груня упросила фрау Вилямцек отпустить ее хоть на несколько часов в Берлин повидаться с Андреем. Это был ее первый наполовину свободный день за три месяца.

Герда писала, что в хозяйстве много работы, людей не хватает, и она очень просит деверя уступить ей на время «оста», русского пленного, которого он получил на бирже. Фрау Вилямцек всех восточных рабочих называла пленными вермахта — впрочем, так же поступали и руководители. В конце письма она добавляла, что пусть Пауль не беспокоится: когда станет полегче, Герда пришлет свою прислугу и она отработает ему в мастерской.

Неудобно отказать Герде… Герр Мюллер неохотно, но отпустил Андрея. Ненадолго — недели на две. Ему самому не хватает рабочей силы.

А Груня сидела в кладовке и рассказывала дяде Андрею о горьком своем житье-бытье. Она так рада, что можно хоть с ним поговорить, отвести душу. У соседей в деревне тоже есть девчата украинки, но встречаются они редко. А работа тяжелая — с раннего утра до поздней ночи. То доить коров, то мыть полы, то чистить картошку — ни минуты свободной. А теперь надо возить навоз на огороды. Хозяйка скупая, злющая, так и норовит чем-нибудь досадить. На днях вон что придумала — заставила чистить горячую плиту. Так, говорит, чище будет. Груня пожгла все ладони, до волдырей. Сейчас еще не прошли… Такая злыдня эта фрау!

— Совсем я извелась, дядя Андрей. Так мне тоскливо, хоть в петлю лезь. — У Груни на глазах навернулись слезы.

Андрей и сам видел, как изменилась, осунулась Груня за это время, стала будто взрослее: была такая румяная, а сейчас вон что…

Груня все говорила и говорила не умолкая. Рада-радешенька, что встретила близкого человека.

Хозяйка ее на всех злится. Фрау Эрне тоже житья не дает. А еще родственница! Фрау Эрна с дочкой живет как приживалка. Муж у нее пропал без вести. А недавно вдруг она получила от него деньги. Вот было радости! Значит, живой. Эрна одна только и жалеет Груню. Только с опаской, тайком. Среди немцев тоже есть хорошие люди… А потом еще Груня получила письмо от докторши, от Галины Даниловны. Даже сама не ждала. Работает в лагере доктором. Спрашивала про дядю Андрея. Скоро, может, опять от нее весточка будет…

Груня не успела выложить все новости, когда в каморку зашел герр Мюллер и велел Андрею собираться. Поедет в деревню. Надо там поработать. Андрей перевел. Груня засияла от счастья. Вот здорово!

Две недели в деревне прошли быстро. Андрей возил навоз, носил парниковые рамы, чистил хлев, копался на огороде. Он рее время находился на воздухе, и это здорово его укрепило. В мастерскую в Панков приехали вместе с Груней. Мюллер настоял, чтобы Герда выполнила обещание. Он сам приехал за ними на своем «пикапе». В основном-то герр Мюллер был доволен своим работником.

На троицу случилось еще одно событие. Через Груню Андрею удалось связаться с Галиной, и они условились встретиться. Герр Мюллер отпустил Андрея на три часа, как разрешала инструкция. Встретились в скверике у панковской ратуши, С ними была и Груня, но, поговорив о том о сем, Галина Даниловна попросила ее отойти в сторону. Пусть она не обижается. Есть одно дело.

Груня совсем и не обиделась. Верно, что-нибудь сердечное… Она еще в эшелоне приметила, что докторша украдкой поглядывает на дядю Андрея…

Когда остались вдвоем на скамейке под тенью лип, которые уже покрылись нежно-зеленой листвой, Галина сказала:

— Я давно хотела вас встретить, Андрей. Мне нужен совет. Послушайте…

Она рассказывала, комкая в руках платочек. Смотрела на Андрея такими ясными, чистыми глазами. В них было что-то новое, чего не замечал раньше Андрей, — какая-то суровость и теплота, словно отблеск огня, горевшего глубоко в душе. А на лице ни единой морщинки, будто оно из живого мрамора. Живая камея… Косы венком лежат вокруг головы — точно так же она носила их в госпитале. Только глаза другие. Андрей слушал ее, опершись руками о колена.

Галина живет в Ораниенбурге. Это недалеко, почти в пригороде Берлина. Там несколько лагерей иностранных рабочих, в большинстве там русские, но есть и бельгийцы, французы, чехи. Они работают на авиационных заводах Хейнкеля, на Металл-бау, на химическом комбинате. Условия страшные. Много больных, истощенных, дистрофиков. Трудно представить, как они ходят, не то что работают. Галина обслуживает эти лагеря, бывает в них. Медикаментов, конечно, почти никаких. Единственно, что она может сделать, — дать освобождение на день-два, иногда на неделю, Но многих угнетает не так подневольный труд, голод, как то, что они должны работать на Гитлера. Это действительно страшно. Галина разговаривала не с одним. Они хотят что-то сделать, ищут выхода, готовы бороться, им надо помочь. Есть очень надежные. Конечно, есть и другие, потерявшие себя люди. Им все безразлично. Невероятно, как на людей может повлиять голод. Их следовало бы поддержать, подбодрить. А сейчас просто жалко смотреть.

Галина говорила тихо, бросая взгляд на пустынные дорожки сквера. Поодаль на скамейке, подставив лицо солнцу и свету, сидела Груня. Ей уже стало скучно там сидеть, и она то и дело посматривала в их сторону. Андрей спросил:

— Все это верно, но есть ли абсолютно надежные люди, на которых можно целиком положиться? Это очень серьезно, Галя.

— Да, да! Серьезно. И опасно. Я знаю… Но, товарищ Воронцов, нельзя же иначе! Нельзя. Какие же мы патриоты, какие мы русские, если будем жить так… Ну, как бы вам сказать… Просто — чтобы выжить. — Девушка порывисто протянула руку, положила ее на колено Андрея. Смутилась собственной вольности и отняла ее. — Вы понимаете меня, товарищ Воронцов, надо гореть, но не тлеть. Иногда я себя почти презираю. Разве не хватает нам смелости?..

Андрею передалось волнение девушки. Это же его собственные мысли! Не о том ли он думал ночами, устремив глаза в невидимый потолок. Пусть невольно, но и он превратился только в свидетеля, в рака-отшельника. Таким он никогда не был. Галина права.

Девушка рассказала — они уже кое-что делают. Сколотилась небольшая группа. Даже написали листовку — карандашом на обрывках бумаги. Может быть, всего десяток экземпляров, Но как читали ее, как поднялось у людей настроение! И никто не узнал. Никто! Передавали из рук в руки. Там всего-то было несколько слов. Галина прочитала на память: «Товарищи! Храните честь нашей Советской Родины. Смерть фашистским захватчикам! Боритесь, товарищи!»

— Вы знаете, что больше всего взволновало людей? Обращение — товарищи. Они давно не слышали этого слова. Оно сплачивает, поднимает. Это замечательное, гордое слово!

— Будьте осторожны, — еще раз предостерег Андрей. — С кем вы имеете дело?

— Прежде всего с Калиниченко. Он был партийным работником на Украине. Потом Санчаров — краснодеревщик. Работает в столярном цехе на авиационном заводе Хейнкеля.

Галина назвала еще несколько фамилий. Андрей не знал никого.

— Недавно я познакомилась еще с Садковым. — Галина решила, что Воронцов должен знать всё, абсолютно всё. — Он инженер-химик из Праги. Его отец выходец из России… Константин Садков. Оставляет впечатление честного человека. Знает немецкий и французский языки. Он может быть очень полезным.

— Отец его эмигрант? — спросил Андрей.

— Да. Они уехали из России во время революции. Садков и не скрывает этого. Тогда он был совсем маленьким.

— А стоит ли с ним связываться? Кто его знает, что он за человек.

— Вы неправы, Андрей, — возразила Галина. — Нельзя отталкивать человека только потому, что у него плохая биография. Я ему верю.

Груня совсем уже потеряла терпение — вот уж не наговорятся. Крикнула им:

— Скоро вы там?.. Пошли погуляем.

Поднялись со скамьи, пошли вдоль сквера к кирпичной ратуше, свернули к железной дороге. Андрей обещал показать, где пуговичная мастерская Мюллера. Может быть, пригодится. Галина тоже рассказала, как ее найти. В Ораниенбурге, недалеко от вокзала — всего минут пять ходу. Условились, что в следующее воскресенье они встретятся снова на том же месте. Галине проще приехать, а в другой раз, может, удастся Андрею съездить в Ораниенбург. Вместе с Груней.

— Конечно, если соблаговолит разрешить господин Мюллер, — усмехнулся Андрей.

4
Их сбросили в радомских лесах у партизан, а дальше они должны были ехать поездом. Все бы обошлось благополучно, если бы не сдрейфил Гуго, белесый парень из Веймара. Он здорово заволновался, когда проводник объявил, что на старой границе будет проверка. Ну и черт бы с ней, тем более что проводник добавил — вещи можно не выносить, дальше поедут в том же вагоне.

Солдаты-отпускники, набившиеся во все купе, недовольно ворчали:

— Еще новое дело! Будто домой едут одни дезертиры.

Ясно, что каждому не терпелось поскорей очутиться в Германии. Пока станут проверять, пройдет часа два — не меньше. Вот уж никто не думал, что на границе польского генерал-губернаторства нужно предъявлять документы. Тем не менее солдаты лезли в карманы, рылись в бумажниках, развертывали и перечитывали отпускные удостоверения, справки.

Франц успел шепнуть Гуго —смотри не задерживайся. Лучше выходить первым. Он сказал это, когда вышел в коридор покурить. Гуго ехал в крайнем купе, ближе к выходу, а Франц в середине вагона. И все же на станции Гуго замешкался, стал раздумывать, когда удобнее выходить. Вышел чуть ли не последним.

А Франц поспешил раньше других. В дверях стояли два жандарма, третий проверял документы. Франц еще что-то сбалагурил по поводу станционной уборной — ему нужно побыстрее выйти. Проверявший сердито посмотрел на него.

— Ты что, в цирке клоуном работал? — перелистал солдатскую книжку, посмотрел отпускное удостоверение. — Проходи!

Вилямцек слонялся по перрону, когда увидел, что его спутника жандармы повели в комендатуру. В руке Гуго нес ранец, обтянутый рыжей телячьей шкурой. Значит, приказали захватить с собой вещи. Вот история! Неужели придрались к документам? А как же коробка? Франца больше всего беспокоила коробка из-под консервов, засунутая под сиденье в его купе. Если найдут, не поздоровится.

Когда снова вошли в вагон, Франц тайком покосился под лавку. Коробка на месте. Что теперь с ней делать? Может быть, Гуго еще вернется… Поезд тронулся. Франц стоял у окна. Мимо поплыли станционные здания. Значит, Гуго арестовали… Вот пиковое положение! Что ему делать с коробкой? Он не знает ни шифра, ни позывных. А если бы знал — все равно не умеет работать на передатчике.

За передатчик, который они взяли с собой, отвечал Гуго. Он ехал в Дрезден, где оба должны были встретиться через две недели. У Гуго все дрезденские явки. Теперь они потеряны. Но как же быть с коробкой? Бросить ее невозможно. Гестаповцы поднимут такой шум, если найдут передатчик в вагоне. Ясно, что заподозрят Гуго, начнут копать…

Сначала Франц решил сойти во Франкфурте-на-Одере, там выходит много отпускников. Но дальше с проклятой коробкой еще труднее добираться в Берлин. Решил: будь что будет — поедет до конца.

За окном мелькали знакомые пейзажи, знакомые с детства — домики под черепичными крышами, аккуратные палисаднички, кирхи, дороги, обсаженные деревьями. Совсем не то, что в России. Солдаты будто прилипли к окнам. Все были возбуждены ожиданием встреч. Некоторые сошли. В купе стало свободнее. Начали собираться. Сосед ахал, как ему быть с вещами — набралось столько, что не унесешь. А все нужно. Франц предложил помочь. У него только рюкзак и коробка. Если ефрейтор возьмет коробку, он сможет нести что-нибудь потяжелее…

На Силезском вокзале Франц заторопился вперед. Вещи оказались действительно тяжелыми. Бечевки врезались в ладони, но Франц шагал не останавливаясь, старался держаться подальше от ефрейтора. В случае чего легко будет скрыться. Он спустился вниз по лестнице, прошел туннелем и очутился на площади. Здесь его нагнал встревоженный и вспотевший ефрейтор. Он уже опасался, как бы услужливый солдат не спер в суматохе его пожитки. Здесь они обменялись вещами. Франц взял коробку и пошел к трамвайной остановке. Сначала он поедет в Веддинг, а там будет видно.

Своего дома Франц не нашел. Одни развалины с картонными, жестяными щитками, прибитыми к колышкам. Колышки втиснуты в расщелины, укреплены на грудах кирпича. На щитках надписи: «Фрау Клеймер переселилась по адресу…», «Герр Тилле живет…» Франц увидел еще несколько венков с увядшими цветами. Они тоже лежали на грудах щебня. Память о живых и о мертвых. Кладбище и справочное бюро. Франц подумал об Эрне. Он особенно не тревожился о ее судьбе, зная, что она живет в деревне у брата Карла. Но все же… Вдруг она приехала домой как раз во время бомбежки.

Развалины были не старые. В соседнем доме среди руин уже пробивалась трава, здесь ее не было. «Не все ли равно, когда разбомбили, — подумал Франц. — Вчера или год назад… Люди переживают несчастье, только когда узнают о нем…» Да, в Веддинге ему делать нечего. Поедет в Панков, но прежде… прежде надо избавиться от передатчика. Коробка жгла Францу руки. Он проник в глубину развалин и спрятал коробку под щебнем. Сверху привалил ступень от лестницы. Потом он решил зайти в комендатуру. Документы у него на Франца Вилямцека, уволенного в отпуск по случаю того, что у него разбомбили дом — бомбенурляуб. Францу предлагали другие документы, он убедил — свои лучше. Во всяком случае, для начала. Когда кончится «отпуск», он сменит документы. Удостоверение и фальшивый паспорт на имя какого-то Вернера Франц хранил отдельно, в кармане кителя. Теперь он тоже их запрятал под стену.

Франц провозился в развалинах около часа, нашел районного коменданта, поставил штамп на отпускном билете. Теперь всё. Теперь он солдат Франц Вилямцек, уволенный в отпуск с Восточного фронта.

В Панкове Франц застал только Герду, жену брата, да и то случайно. Явись Франц часом позже, она бы уехала в деревню. Фрау Герда сразу и не признала Франца… Значит, он в отпуске. Карл тоже недавно приезжал. Всего каких-нибудь две недели назад… Эрна здорова, дочка стала большая. У них все хорошо, вот если бы не бомбежка… Но где же пропадал Франц? Эрна получила извещение, что он пропал без вести. Только недавно от него пришли деньги. Теперь ждет письма, а он сам появился… Фрау Герда разговаривала с деверем, а сама думала, как бы Франц не занес ей какой-нибудь пакости — солдаты всегда приезжают полные вшей.

Франц сказал, что успел уже побывать в Веддинге, там все разбито, и он собирается сегодня же поехать к Эрне.

Очень хорошо! Герда тоже собирается туда. Они могут поехать вместе. Только вот что… Может быть, Франц хочет помыться с дороги. Есть ли у него белье? Фрау Герде совсем не хотелось еще снабжать деверя чистым бельем.

Да, помыться бы неплохо. У Франца есть чистая смена. Если это несложно — он с удовольствием примет ванну.

Фрау Герда исчезла. Франц огляделся. Здесь совершенно ничего не изменилось. Те же изречения житейской мудрости, развешанные на стенах, диванчик, обитый плюшем, на резных ножках. Такой же столик, а на нем, как евангелие на алтаре, книга «Мейн кампф». Франц вспомнил, как она появилась в доме. Напыщенный блоклейтер преподнес книгу молодоженам в день свадьбы. Из-за нее еще Франц спьяну и затеял спор с эсэсовцем, мужем племянницы. Как его? Гнивке. Где он теперь — штурмфюрер Гнивке, где блоклейтер? Не иначе отсиживаются где-нибудь по тылам.

Вернулась Герда. Слава богу, газ сегодня работает. Его так часто выключают из-за бомбежек. Франц может пройти в ванную. Франц достал из рюкзака белье и мыло, Рюкзак приставил у окна к стенке.

В ванной, сияющей белым кафелем, Францу стало не по себе: уж слишком все непривычно чисто после стольких лет грязи. Нет, в квартире брата ничего не изменилось. Даже вот это изречение над унитазом: «Всякая птичка любит свое гнездышко». Как оно уцелело в Берлине, это их гнездышко? Фрау Герда поддерживает чистоту в своей квартире, несмотря ни на что. Да, здесь ничего не изменилось… А он, Франц, стал другим. Когда-то держал только кукиш в кармане. Может быть, не попади он в плен к русским, так и остался бы пребывать в подленькой робости. Вот если бы знала сейчас фрау Герда, кого она приютила!..

А фрау Герда ждала, пока деверь выйдет из ванной. Она довольна за Эрну. Хотя за ее строптивость и не следовало бы желать ей счастья. У Эрны нет никакой благодарности. Но ничего. Герда поговорит с ее мужем, пусть повлияет на Эрну… Франц небось тоже привез из России кое-что хорошенькое. Карл, так тот выложил столько золотых вещей, что Герда прямо ахнула. Как это Франц так бросает свой вещевой мешок.

Фрау Герду разбирало любопытство узнать, что привез жене Франц. Она прошла к рюкзаку и заглянула. Сверху ничего не видно. Засунула руку — ничего. Только всякая мелочь — кусок колбасы, хлебные крошки на дне. Но вот рука нащупала маленький клеенчатый мешочек. Герда не могла утерпеть, вытащила и принялась развязывать шнурок. Она чуть не обломала об него ногти. Но содержимое мешочка разочаровало Герду. Там лежала катушка, иголки, пакетик с бритвами. «Не так-то он глуп, Франц, — подумала Герда. — Видно, золото держит при себе».

В дверях появился Франц. Он успел вымыться и побриться. Герда не слышала его шагов, увидела Франца, когда он входил в комнату. Захваченная врасплох, Герда сунула злополучный мешочек себе под передник.

— Ну вот и хорошо! Теперь мы можем поехать, — сказал Франц, ничего не заметив.

Фрау Герда ломала голову, как бы сунуть мешочек обратно в рюкзак, но Франц, засунув туда белье, уже затягивал узел.

5
Эрна была на седьмом небе от счастья… Она тенью ходила за Францем, не желая его ни на минуту оставлять одного. Ведь три недели отпуска пролетят — я не заметишь. А Франц пока ничего не говорил Эрне, да и не знал, скажет ли вообще. О таких делах лучше не говорить. Он был счастлив, как любой солдат, ненадолго появившийся дома. Предавался блаженному ничегонеделанью, возился с дочкой, которая сначала дичилась его, но вскоре осмелела и с детской властностью требовала, чтобы отец брал ее на колени. Иногда Франц помогал по хозяйству. Больше всего этому радовалась Герда — весна в разгаре, а дел непочатый край. Работал он вместе с высоким, молчаливым русским, из которого трудно было вытянуть слово.

Но при всем том Франц был огорчен и расстроен. Куда мог запропаститься клеенчатый мешочек? Он хватился его в тот же день, как приехал. Перерыл весь рюкзак — никакого толку. Сначала Франца даже в пот бросило. Тоже конспиратор! В безобидной катушке ниток хранились явки, пароли, без которых не обойтись. Кое-что он держал в памяти. Только кое-что. После ареста Гуго его преследовали неприятности — раз за разом. Франц мучительно думал, как выйти ему из такого нелепого, чреватого большой опасностью положения.

На расспросы Эрны Франц отвечал односложно и неопределенно: долгое время не мог писать, потом был в госпитале, тогда и прислал ей деньги… Жена удивлялась, почему так расстроился Франц из-за какой-то чепуховой пропажи. Стоит ли огорчаться!

На огороде Вилямцек попытался заговорить с русским. Они вместе убирали парниковые рамы. Рамы давно следовало бы убрать — теперь уж нечего бояться ночных заморозков. Франц предложил закурить.

— Спасибо. — Андрей взял протянутую сигарету, нагнулся к зажженной спичке.

— Давно здесь?

— Недавно.

Франц узнал от Эрны, что русский приехал сюда на время, что он работает в пуговичной мастерской герра Мюллера. Он сказал:

— Перед войной я тоже работал у герра Мюллера.

Андрей не ответил. Странный этот немец. Чего он к нему льнет? Они занесли под навес раму и поставили на ребро рядом с другими. Было тепло, и оба работали в нижних рубахах. Франц спросил:

— А вы что до войны делали?

— Учитель.

— Трудно вам здесь?

Андрей неопределенно пожал плечами — всяко бывает… Франца чем-то привлекал этот замкнутый человек. Может быть, достоинством, с которым держался. Русский вдруг сам спросил Франца:

— Вы, кажется, с фронта. Как там?

— Хорошо. Война идет к концу.

Вот бахвал! Разбили их под Сталинградом — и всё хорошо… Андрей не выдержал, иронически посмотрел на Франца:

— А Сталинград?..

— Я об этом и говорю. Вы думаете — хорошо, это только победа… Не все немцы так думают…

Эрна позвала Франца обедать. Андрей посмотрел ему вслед. Что хотел он сказать? Интересно… А Франц ругнул себя за неосторожность. Впрочем… Что может сделать русский — донести?.. Ерунда! Пусть знает, что вокруг него не только одни враги.

На другой день в деревню приехал герр Мюллер и увез русского к себе в Панков вместе с работницей фрау Герды. А Францу хотелось еще поговорить с Андреем. Какой позор — распоряжаются людьми, как невольниками. Берут и отдают — взаймы. Гитлер втягивает обывателей в свои преступления… Франц почему-то вспомнил кинохронику, которую они когда-то смотрели с Эрной; немецкие фермеры поселяются на польских землях. Вот когда это началось, может быть еще раньше… Сколько людей ненавидят немцев — русские, поляки, чехи… Об этом Франц думал и прежде, но робко, не до конца. Он не подозревал, что повторяет мысли своего приятеля Кюблера. У Кюблера они созрели гораздо раньше, стали частью мировоззрения, повели его по дороге подпольщика. Франц пришел к этому позже, но пришел…

Герр Мюллер пригласил Франца в гости. Пусть приезжает — расскажет новости. Ходят всякие слухи. Сейчас он торопится, но на досуге охотно послушает. Конечно, чтобы откровенно, как-никак они родственники.

Франц принял приглашение и поехал в Панков на следующей неделе. Был конец рабочего дня. Андрея он встретил во дворе мастерской как старого знакомого. Пожал руку и сказал: если камрад не возражает, Франц заглянет попозже. С Мюллером говорили о многом, Вилямцек осторожно рассказал хозяину пуговичной мастерской о положении, в котором находилась Германия. Не исключена возможность, что на фронте обстановка ухудшится еще больше. Да, да, — Мюллер кивал головой. Он и сам начинает подумывать об этом. В самом деле, против Германии поднялся весь мир. Но в политике его больше всего интересовала судьба его пуговичной мастерской.

Под конец Франц спросил — не найдется ли в мастерской болтик? Вот такого размера. С гайкой. Франц обещал фрау Герде отремонтировать пропашник. Что за вопрос? Конечно, найдется. Надо спросить у Андрея. Пусть он поищет в кладовой.

Франц пошел в мастерскую. Андрея он застал там за уборкой. Все уже разошлись, и русский один расхаживал среди станков, сгребая латунные обрезки, оставшиеся после штамповки пуговиц. Дни стали длиннее, и в мастерской было еще совсем светло. Франц объяснил, что ему нужно. Андрей молча пошел в кладовку.

Собственно говоря, Франц и отправился в Панков, чтобы поговорить с русским. Кто он такой? Может быть, коммунист. Во всяком случае, не похож на пришибленного, подавленного человека.

— Так вот где вы живете! — воскликнул Франц. — А как же зимой? Здесь же собачий холод и сырость.

— Ничего, открываю дверь в мастерскую. В лагерях бывало похуже… Такой болт вам подойдет?

— Если найдется, немного поменьше… Скажите: почему бы так настороженно, как-то неохотно говорите со мной?

Они сидели на корточках перед грудой металлических деталей, перебирали ржавые болты, шестерни, старые инструменты, пришедшие в негодность.

— Как же я могу еще говорить? Я пленный, а вы…

— Но я тоже рабочий. Вот это на меня надели недавно. — Франц потянул себя за рукав солдатского кителя. — Не все немцы одобряют то, что происходит. — Франц хотел сказать резче, прямее — не все поддерживают Гитлера.

— От этого никому ни жарко, ни холодно. Можно не одобрять и все же поддерживать… преступления. — Андрей неприязненно подумал о своем собеседнике: «Черт с ним, пусть послушает, если набивается на разговор». — Вы же все-таки приехали с фронта. Не все ли равно, какие, предположим, у вас настроения.

Франц, казалось, не обратил внимания на колючий тон русского.

— Но вы согласны, — сказал он, — что немцы могут быть разные?.. Например, эсэсовцы и коммунисты.

— Конечно… Эсэсовцев я вижу в Германии, но Тельман сидит в тюрьме, если он жив… Вы называете себя рабочим. Как же немецкие рабочие допустили, чтобы пересажали всех коммунистов?

— Я тоже сидел в концлагере… Хотя и не был коммунистом.

Чего добивается этот солдат? Может быть, провокатор. Андрей решил прекратить опасный разговор:

— Вот это должно вам подойти. Гайка немного заржавела, но она отойдет в керосине. — Он поднялся, разминая затекшие ноги.

— Да, это как раз то, что нужно… Имейте в виду, товарищ Андрей, если вам что-нибудь нужно, я охотно готов помочь вам. — Франц сказал это тихо, едва шевеля губами.

Андрей даже не разобрал — назвал ли его солдат товарищем.

— Спасибо, но мне ничего не нужно…

Франц ушел, оставив Андрея в большом раздумье. Этот разговор произошел незадолго перед его встречей с Галиной Богдановой.

6
Ворота бухенвальдского лагеря… Прочные, кованого железа прутья, как на ограде старого парка. И надпись на воротах тоже кованая, тоже железная и нерушимая. Библейское изречение: «Едэм дас зейне» — «Каждому свое».

А над воротами свастика. Она сделана из бетона, тоже прочная — на века.

Сколько лет изо дня в день Рудольф Кюблер читал эту надпись два раза в сутки — когда выходил на работу и возвращался обратно в лагерь.

«Едэм дас зейне»!

Все здесь добротно и крепко, точно нацистский режим, провозглашенный Гитлером тысячелетней империей. Так кажется. Но это совсем не так. Кюблер знает, уверен в этом… Даже на бетонных дорожках, даже сквозь толстый слой асфальта пробиваются зеленые стебли. Они дают побеги и семена… И охрана лагеря, и высокие стены, затянутые колючей проволокой под током, не могут изолировать совершенно узников лагеря от внешнего мира. Даже здесь, в Бухенвальде, теплится жизнь, а значит — борьба. Для коммуниста Кюблера оба эти слова неотделимы.

Правда, в лагере условия борьбы ограничены, но, может быть, главное здесь — сохранить веру, которую исповедуешь с юности, которую хотят в тебе вытравить, уничтожить, а ты сопротивляешься, упорствуешь. Сопротивляешься не только сам, но и заботишься о товарищах. Ведь это тоже борьба, которая требует жертв, которая приносит и победы и неудачи…

Кюблер немало изменился за эти годы. Лоб его стал как будто еще выше — волосы спереди поредели и стали совсем седыми, но глаза по-прежнему горят молодо. Он в полосатой одежде с лагерным номером и красным треугольником на груди. Высокий, худой…

Рабочий день кончился, и заключенные ненадолго предоставлены самим себе. — Кюблер устало идет через лагерь, заходит к блокштубе — к писарю барака, — на эту должность удалось поставить надежного коммуниста.

— Достал закурить? — спрашивает Кюблер. На языке подполья это значит: задание выполнил?

Блокштубе пожимает плечами:

— Можно за паек хлеба…

Значит — выполнил…

Потом писарь идет в уборную, а следом за ним Кюблер. В уборной никого нет, и тут можно шепотом перекинуться несколькими словами.

— Я переписал только три страницы, Рудольф, — говорит блокштубе. — Остальные постараюсь переписать завтра.

— Хорошо, но не задерживай дольше. Письмо надо еще передать в другой блок.

Кюблер берет плотно свернутые листки, прячет их под ремень и уходит.

Листки читают по очереди. Это письмо Тельмана, точнее — лишь часть письма. Его доставили из Бауцена, из тюрьмы, где сидит Тельман, он жив, продолжает бороться… Одиннадцать лет фашистской тюрьмы не сломили Эрнста. Какой несокрушимый характер!..

Рудольф еще несколько дней назад прочитал письмо, но он хочет прочитать его еще раз. Тогда оно слишком сильно его взволновало. Теперь он воспримет спокойнее.

Улучив момент, Кюблер исчезает в бараке и забирается на самые верхние нары. Рядом с ним устраивается сосед по бараку — сегодня его очередь читать письмо. Это бывший социал-демократ, ставший в лагере коммунистом. В Бухенвальде он очень давно — лет десять. Знал еще отца Рудольфа, Кюблера-старшего. В Бухенвальде провел с ним несколько лет, а теперь лежит на тюремных нарах рядом с сыном погибшего друга.

Рудольф передает ему листок за листком. Оба сосредоточенно читают и следят, как бы не застал их блоковый, — в это время в бараке не разрешают лежать на нарах. Оба волнуются, хоть в письме как будто бы говорится о знакомых, пережитых каждым событиях. Но это забывается, и остается лишь Эрнст Тельман, его рассказ о борьбе в фашистских застенках. Это письмо Эрнст написал товарищу по заключению, который и переправил его на волю. Оно стало достоянием многих узников, и каждому казалось, что именно ему пишет Тельман из одиночной камеры, его учит стойкости, преданности своему делу.

«Ты, вероятно, хотел бы узнать кое-что о моей жизни в заточении, — писал Тельман. — Не хватило бы большой книги, чтобы полностью описать все переживания и события…

3 марта 1933 года я был арестован в Берлине, в комнате, которую я снимал у одного инвалида войны. Отряд полицейских с револьверами в руках — 20 рядовых во главе с лейтенантом — вломились в квартиру, а затем ринулись в мою комнату. На меня надели наручники. Затем — в машину и в ближайший полицейский участок, а оттуда под охраной особой полицейской команды в берлинский полицей-президиум на Александерплац. Краткий допрос. Пять часов ожидания. Наконец я был водворен в камеру тамошней полицейской тюрьмы…

23 мая 1933 года я был переведен в Старый Моабит, в берлинский дом предварительного заключения. Два с половиной года я находился под следствием в предварительном заключении; в течение этого времени допрашивался четырьмя следователями, иногда по 10 часов ежедневно…

В январе 1934 года четыре гестаповских чиновника в автомобиле доставили меня из Моабита в центральное гестапо. Прямо из машины меня повели в комнату, находившуюся на четвертом этаже. Там меня встретили восемь гестаповских чиновников среднего и высшего ранга, которые издевательски подняли кулаки на манер приветствия «Рот фронт».

Описать, что затем произошло в этой комнате на протяжении четырех с половиной часов — от 5 до 9 часов 30 минут вечера, — почти невозможно. Ко мне были применены все самые жестокие меры принуждения, которые только можно себе тред ставить, чтобы любым образом вынудить признания и получить данные о товарищах, которые были ранее арестованы, а также об их политических действиях. Гестаповцы начали с фамильярного тона, с уговоров. Этот маневр не имел никакого успеха. Тогда последовало применение грубой физической силы. У меня были выбиты четыре зуба. Это также не дало никаких результатов.

Третьим актом был гипноз, который, однако, на меня не подействовал, — эти попытки разбились о мою тогда еще очень крепкую нервную систему. Хотя гипнотизер почти 45 минут производил вокруг меня свои манипуляции, я сохранял полное спокойствие и ясность мысли. Так прошло три с половиной часа. Однако кульминацией этой драмы был заключительный акт. С меня сорвали одежду. Два гестаповца положили меня поперек табурета. Один из них принялся размеренно избивать меня тяжелой плетью из кожи бегемота. От боли я несколько раз вскрикнул.

Тогда мне заткнули рот, и удары посыпались на меня градом. Меня били по лицу кулаками, по груди и спине плетью. Брошенный на пол, я лежал ничком, уткнувшись лицом в пол и ни слова не отвечая на вопросы. Меня пинали ногами. Я все старался закрыть лицо. Я изнемогал. Сердце начало сдавать. Я уже ничего не слышал и не видел. К тому же меня мучила такая жажда, что изо рта шла пена, и я почти задыхался. Будучи в полуобморочном состоянии, я все же не терял сознания, но и не чувствовал уже никакой боли и думал только о том, как избавиться от этой пытки.

Внезапно в комнату вбежал человек и шепотом сказал, что уборщицы, как и другие присутствующие в здании люди, слышали громкие крики. Он попросил быстрее закончить допрос. В 9 часов 30 минут вечера палачи кончили свою забаву. Мне перевязали полотенцем кровоточащие раны на голове, обернули разбитый затылок шарфом, приказали сесть на табурет, лицом к стене, пригрозив, что в случае, если я обернусь, будут немедленно стрелять. Два гестаповца направили на меня револьверы. Разумеется, я обернулся тотчас же, чтобы увидеть, что эти парни собираются делать со мной дальше. Но больше ничего не произошло. Из столовой вызвали официанта, который принес им поесть и выпить. С состраданием он посмотрел на меня. Вслед за этим меня спустили на лифте в подвал и заперли там в тюремную камеру…»

Дальше в письме был пропуск — из Бауцена его доставляли по частям, и, вероятно, пропущенный кусок не был доставлен или попал в руки гестаповцев. Теперь Тельман говорил со своим другом о будущем.

«Революционная деятельность требует больших жертв, — писал он. — Я не безродный человек. Я немец с большим национальным и вместе с тем интернациональным опытом. Мой народ, к которому я принадлежу, который я люблю, — немецкий народ, и моя нация, которой я горжусь, — немецкая нация, смелая, гордая и стойкая нация. Я кровь от крови, плоть от плоти немецкого рабочего класса. И потому, как сын революционного класса, я стал позднее его революционным вождем.

Мученичество, которое я принял на себя ради великих идеалов социализма XX века, — не единичное явление, не изолировано, не оторвано от немецкого народа: оно разделяется многими и многими безымянными узниками (к которым принадлежишь и ты, мой дорогой товарищ по судьбе) и находит отклик в мощном многомиллионном движении, которое охватило и вдохновило все народы Советского Союза и во многих странах мира нашло свое идеологическое и организационное распространение.

Никто не может предсказать, что будет завтра или послезавтра со мной. Мы не можем знать, не причинят ли мне, как это часто случалось, новых неприятностей и страданий. Но разве отпустят меня так просто вновь в большой мир прямо из тюремных стен?

Нет! Добровольно они этого не сделают. Вероятен один исход, как ни страшно, ни горько о нем говорить. А именно: при продвижении Советской Армии, в связи с ухудшающимся общим военным положением национал-социалистский режим сделает все возможное, чтобы объявить Тельману мат. В такой обстановке гитлеровский режим не отступит ни перед чем, чтобы заблаговременно устранить Тельмана, то есть удалить его или прикончить раз и навсегда. Только исторически необходимая самопомощь может принести здесь иную развязку, которая послужит на пользу всему революционному движению…»

Кюблер дочитал до конца последний, мелко исписанный листок, передал товарищу и подождал, когда он дочитает. Некоторое время они лежали молча. Кюблер медленно, точно обдумывая слова, сказал:

— Вот для нас образец несгибаемой воли… Как велика трагедия борца, который ждет освобождения своего народа от фашизма, ждет приближения Советской Армии и в то же время уверен, что вместе с этим приближается час его гибели…

— А разве нас не ждет та же участь?

— Ты прав, — Кюблер задумчиво сложил листки. — И все же я с нетерпением жду прихода советских войск. Они принесут гибель фашизму… Что ж, будем готовы к борьбе и смерти… Передай эти листки тем молодым, которых недавно прислали в лагерь.

Рудольф Кюблер начал спускаться с нар. Ему было трудно сгибать ноги — ревматизм, нажитый в концлагере, острой болью пронизывал суставы.

Глава третья

1
Изо дня в день Натан Ройзман поднимался с дощатых нар, проглатывал стакан жидкого ячменного кофе и выходил на работу. Иногда ему приходилось собирать одежду на площади, но чаще всего он с чемоданом в руке бродил в толпе обреченных людей, собирал ценные вещи — медальоны, кольца, браслеты, валюту. На крышке чемодана или просто на колене выписывал он какие-то ярлыки-квитанции, для вида прикладывал их к собранным вещам. На тревожные расспросы Натан обычно не отвечал — от него потребовали хранить тайну Треблинки.

Сидя на корточках перед раскрытым чемоданом, Ройзман походил на коробейника либо на бродячего «торговца счастьем» — не хватало только зеленого попугая, который вытягивает билеты из ящика. Но лотерея была безвыигрышной. Это знал Ройзман и не знали сгрудившиеся вокруг голые, полураздетые люди. Евреи спешили сдать ему на хранение свои ценности — все, что удалось сохранить, на что возлагали надежды в будущем. Ройзман внушал им доверие. В конце концов, это свой человек. Он ни на кого не кричал, не дрался, как это делали вахтманы, не торопил. Натан говорил тихо, смотрел на всех грустными, скорбными глазами, аккуратно выписывал пронумерованные квитанции, вежливо выдавал их, и люди уходили уверенные, что после санобработки они сполна получат обратно свое имущество.

Эшелоны приходили в лагерь с утра, с интервалами в полтора-два часа. За это время рабочие команды успевали убрать одежду с площади, привести все в порядок. Вечерами со склада в душегубки носили хлорек — белые кристаллы смертоносного газа. На складе лежали тонны хлорека, а для убийства одного человека требовались миллиграммы…

Все, что происходило в лагере, стояло за гранью реального, казалось порождением безумия. Круглые сутки, как жертвенник, пылал костер, пропитывая чадом и трупным духом все окружающее — постройки, одежду, пищу, людей. Да, людей — живых мертвецов, очутившихся в этом гигантском комбинате смерти. Можно ли представить, чтобы в огне обитали живые существа? И все же здесь, в этом проклятом месте — на тринадцати гектарах, обнесенных непроницаемым забором, где даже воздух пропитан тлением смерти, — теплилось какое-то подобие жизни. Точно древние мифические саламандры, люди жили в стихии огня, смрада и трупов.

Конспиративная организация, куда Юзеф Комка ввел Ройзмана, вела свою кропотливую работу. Натан не знал, как велика их организация. В ту первую ночь он дал клятву — если уцелеет, он расскажет миру все, что видел, узнал, выстрадал и пережил. Мир должен знать о злодействе в Треблинке. Для этого надо терпеть и запоминать все до мелочей… Этому учил их Комка, вожак подпольщиков, появлявшийся всюду с лихорадочно горевшими глазами. С фанатичной ненавистью, скрытой за раболепием и послушанием, он звал к мести, только ей посвятил он остаток, «излишек» жизни. Мстить — значит вырвать тайну убийц, засвидетельствовать когда-нибудь их преступления.

Излишек жизни! Комка часто говорил об этом своим людям. Он утверждал, и это было правдой, что все они давно мертвы. Все они — сортировщики, сборщики ценностей, носильщики трупов, каждый, занятый своим делом, живут дольше того, что было уготовано им судьбой. Он, Юзеф Комка, продлил их существование. Не для жизни — для мести. «Фойер-юден» — евреи, работающие у костра, не в счет. Они сжигали на костре трупы, оставались в живых неделю, потом их самих истребляли и вместо них ставили у костра новых. Рабочие из «тарнунг-группен», занятые починкой заборов, маскировкой лагеря, жили несколько дольше, но и на них Комка не мог делать ставку. Только сборщики золота и драгоценностей в какой-то степени были привилегированными людьми в иерархии смертников, носивших нарукавные повязки разного цвета.

Среди десятков тысяч людей, ежедневно уходящих на смерть по Химмельфартштрассе, Комка выбирал из эшелона одного-двух, как выбрал Натана Ройзмана, чтобы они жили и помогали ему.

Бывало так, что Комка сам разжигал страдания своих людей, растравлял их раны, вселял в них ненависть и неистребимую жажду мести, подобную той, что гнездилась в его собственной душе. Только испепеляющая ненависть способна поддержать силы этих людей, дать возможность пережить треблинский ужас. Пережить и засвидетельствовать…

Не случайно Комка рассказал Натану о том, что видел его семью на пути к голгофе-душегубке. Не случайно указал он ему на мать и старшего брата с женой и детьми, тоже доставленных в лагерь. Они стояли в толпе. Это было вскоре после того, как Ройзман появился в Треблинке.

Мать сразу узнала Натана. Старая Рахиль закричала, схватилась за волосы и рухнула на землю. Брат поднял мать, но не понял, что с ней случилось, — он не заметил Натана. Рахиль была одета так же, как в тот вечер, когда они решали уезжать из варшавского гетто. То же черное платье с тонкими кружевами у ворота, медальон на груди и большой черепаховый гребень.

Натан и сам едва устоял на ногах. Если бы не Комка, Натан бы упал, а это в лагере равносильно смерти. Вахтманы строго соблюдали инструкцию — больных отправлять в лазарет. Это то же, что баня, но там убивали проще, быстрее, — всех, кто не в силах был пройти по Химмельфартштрассе. Ставили к яме и стреляли в затылок.

Как ни пытался Натан взять себя в руки, вахтман все же заметил, что он побледнел и бессильно опирается на руку Комки.

— Заболел?

— Нет, нет! Что вы, господин вахтман. — Комка ответил за Ройзмана.

Неимоверным напряжением сил Натан заставил себя поднять выпавший из рук чемодан и ушел собирать ценные вещи на другой конец площади.

Иногда из рабочей команды выделяли людей «на сцену» — на бутафорскую платформу к приходу поездов. Люди изображали сторожей, буфетчиков, телеграфистов. Ходил на сцену и Ройзман. Как-то раз он изображал станционного сторожа. В белом фартуке, с метлой в руках, в фуражке с железнодорожной кокардой он выходил к прибытию поездов, мел платформу и ждал следующего эшелона. В тот день поезда прибывали с запада. Из Австрии, Венгрии, из Праги евреев привозили в классных пассажирских вагонах. Только с востока — из России и Польши — доставляли в товарных.

Как всегда, суетились эсэсовцы, гремела музыка, на перрон выходил мнимый дежурный по станции, а по перрону расхаживал унтерштурмфюрер Курт — помощник лагерного коменданта.

Из вагона с маленьким чемоданчиком вышла пожилая, элегантно одетая женщина. Она оглянулась по сторонам, увидела Курта и обратилась к нему. Разговор происходил у телефонной будки, рядом с «буфетом», подле которого стоял Ройзман. Он слышал каждое слово происходившего разговора.

— Простите, господин офицер, — опросила женщина, — к кому я могу обратиться?

— Чем могу вам служить? — Курт был галантен и вежлив.

— Я сестра профессора Фройнда. Зигмунда Фройнда — известного австрийского психиатра. Меня ошибочно выслали из Вены. Вот мои документы. — Женщина порылась в сумочке и протянула бумаги эсэсовцу. — Я понимаю, ошибку сразу исправить трудно, но нельзя ли пока использовать меня по специальности. Физическая работа мне не по силам. Помогите мне!

Курт прочитал документы и так же галантно ответил:

— Вы правы, мадам. Здесь какое-то недоразумение… Выселять из Вены вас никто не имел права. Но не огорчайтесь. Следующим поездом вы сможете поехать домой. Сдайте пока на хранение вещи, примите душ. Вы успеете все это сделать…

— Я могу обойтись и без душа.

— Простите, но без санитарной справки вас отсюда не выпустят. Вы успеете. Вот смотрите…

Курт подвел женщину к расписанию поездов.

— Вам нужно на Прагу. Советую ехать экспрессом. Он идет позже, но им гораздо удобнее ехать. Вещи можете оставить здесь. К вашему возвращению документы будут готовы…

Полная благодарности, покоренная галантностью Курта, сестра венского профессора ушла принимать душ…

Обратно она не вернулась. Курт глянул ей вслед, и по лицу его скользнула жестокая улыбка. Он повернулся на каблуках и пошел в противоположную сторону платформы. Желтый чемоданчик стоял под щитом с расписанием поездов, которые никогда здесь не проходили. К треблинскому лагерю подходила железнодорожная ветка — тупик. Вся эта жуткая бутафория нужна была убийцам, чтобы их жертвы не встревожились раньше времени.

Ройзман отнес чемодан в лагерь.

После дежурства «на сцене» Ройзман рассказал Комке обо всем, что он видел и слышал.

— Запомни и это, Натан. А теперь иди сортировать вещи.

2
Обычно во второй половине дня «гольд-юден» приходили в дощатый, потускневший от копоти, ядовито-зеленый барак разбирать ценности. Содержимое чемоданов вываливали на длинный стол в общую кучу, и тогда приступали к работе оценщики и сортировщики. Здесь сидели рядом варшавские ювелиры, амстердамские гранильщики алмазов, граверы, часовщики. Перед ними лежали несметные богатства. Комендант требовал точного учета. Часовщики раскрывали крышки часов и через лупы, зажатые, как монокли, в орбитах глаз, рассматривали механизмы. Отбирали лучшие, наиболее ценные. Ювелиры взвешивали золото. Граверы уничтожали следы, которые могли напомнить недавних владельцев ценностей, — зачищали, стирали монограммы, надписи, инициалы. Потом составляли описи, паковали… Это было наиболее спокойное время — вахтманы не заходили, значит, никто не избивал заключенных. Когда наступал вечер, над столом вспыхивали лампы в больших круглых колпаках. Работали до тех пор, пока на столе не оставалось ни одной неоцененной вещи.

Старшим оценщиком в бараке работал Соломон Дворчик — ростовщик и владелец ломбарда на углу Маршалковской улицы в Варшаве. Ройзман немного знал его по Варшаве — когда-то в трудное время с ним приходилось иметь дело… Утром, придя в барак «гольд-юден», Дворчик занимал свое место в центре за столом, возле ювелирных весов, прикрытых большим стеклянным футляром. Дворчик снимал колпак и начинал священнодействовать — он взвешивал золотые вещи, осматривал драгоценные камни, старший оценщик брал на ладонь перстни, браслеты, кулоны, подносил их к свету и, склонив набок большую лысую голову, пристально глядел на них сквозь очки. Потом он тут же уверенно называл цену. Дворчик делал это с таким спокойным видом, будто сидел в конторке своего ломбарда, заставленного всевозможными случайными вещами.

Иногда между ним и гранильщиком Блюмом возникали споры. Блюм также считал себя знатоком драгоценных камней. Спорили о величине алмазов, игре цветов, о свойствах камней, оттенках агатов, стоимости ожерелий, кулонов, перстней. Спорили горячо, в каком-то самозабвении, пока кто-то из сидящих за столом не прерывал их:

— Господа, какое это имеет значение! Не все ли равно — разве нас не пошлют на огонь?..

Спорщики умолкали, в бараке наступала гнетущая тишина, брошенная фраза возвращала людей к страшной действительности. Давила обреченность, бессмысленность всего того, что каждый здесь Должен был делать. Некоторое время работали молча. Блюм стачивал монограмму, Гинзбург склонился над луковицей золотых часов, подтягивая ослабевший винтик, крохотный, как маковое зерно. Дворчик священнодействовал над весами.

Тишину нарушал простуженный голос Дворчика:

— Кулон золотой, пятнадцать унций… Перстень с бриллиантом, два карата… Черепаховый гребень с розовым жемчугом…

Натан взглянул на Дворчика, на его тонкие руки, на длинные пальцы, утолщенные в суставах, походившие на сухие бамбуковые стебли. Эти пальцы держали черепаховый гребень его матери. Натан с ужасом уставился на такую знакомую вещицу. Он вновь увидел перед собой мать, смотревшую на него из толпы, ее округлившиеся, как у безумной, глаза, услышал ее крик…

— Стойте! Это вещи моей матери!.. Стойте, говорю, Соломон Дворчик… — В полу-истерике Натан повторял что-то невнятное.

Оценщик недоуменно посмотрел на него поверх очков.

— Не надо кричать, Ройзман. — Дворчик сказал это безразличным голосом. — Вы покойник, как говорит Комка, а покойники ведь не кричат, господин Натан Ройзман. Не кричат. Пишите — гребень черепаховый с розовым жемчугом… Сколько же он будет стоить? Как вы думаете, господин Блюм? Я думаю, это персидской работы, из Хорасана…

— Ни в коем случае! — Гребень перешел в руки Блюма, — Вы путаете, господин Дворчик. Медана близ Хорасана славится бирюзой. Там никогда не было жемчуга. Гребень багдадской работы… Вы ошибаетесь, господин Дворчик. — Блюм торжествующе поглядел на Соломона Дворчика, словно уличил его в вопиющем невежестве.

— Я никогда не ошибаюсь… Запишите…

Кроме того, что Натан собирал драгоценные вещи, он исполнял обязанности писца и переводчика документов, которые сваливали в углу барака под нарами. Под диктовку Дворчика он делал также опись драгоценных вещей. Комка передавал эту опись начальнику лагеря, а копию прятал в другом бараке под грудой старой одежды. Сейчас Натан не мог написать ни единого слова. Руки дрожали, глаза застилал и лажный туман. Голос Дворчика доносился издалека.

— Вы пишете, Ройзман?.. Гребень с розовым жемчугом… Двенадцать жемчужин… Вы говорите, он принадлежал вашей матери? Может быть. За свою жизнь я понял, что люди лишь временные спутники дорогих вещей. — Дворчик рассуждал, не прерывая работы. — Вы и я, все мы — случайные спутники. Кто носил гребень до вашей матери? Не знаете!.. А кто будет носить его теперь? Тоже не знаете! Значит, хозяева исчезают бесследно, а вещи — золото, камни продолжают жить.

— У нас в Роттердаме, — Блюм поднял голову, — говорят, что в бриллиантах сияют глаза гранильщиков. Сами они слепнут, а теплоту глаз передают камням.

— Это выдумка, господин Блюм, — возразил Дворчик. — Алмазы живут сами, и свет их холодный. Я больше всего люблю бриллианты. Вы знаете, как я спас свои камни? — Дворчик понизил голос. — Когда в мой ломбард пришли господа из гестапо, я сразу смекнул, что им от меня надо. Но не тут-то было! Бриллианты я высыпал в стакан с недопитой водой. Стакан стоял на моей конторке на самом виду, и на него не обратили внимания… Представляете, как я их перехитрил! Чистый алмаз в воде невозможно увидеть. Бриллианты забрали у меня только здесь, в лагере. Может быть, это вы взяли их под расписку. Вы не кричали тогда… Сколько вы собрали ценностей, господин Ройзман? У меня все отняли, но я наслаждаюсь чужими алмазами, рубинами. Вот они!.. Они будут жить дольше, чем мы с нами, не так ли?.. Я тоже уверен в этом… Смотрите, как играют рубины на этом колье! Настоящий цвет голубиной крови. Я уверен, что рубины из Бирмы. На этот раз вы согласны со мной, господин Блюм?.. Но что с вами, Ройзман?

Натан вновь побледнел, он сидел, почти теряя сознание. Колье также принадлежало семье Ройзманов. Мать подарила его Регине в день ее свадьбы. Колье переходило по наследству по женской линии Ройзманов. Значит… Значит, и сестра Регина тоже погибла. Как она была права, возражая против отъезда из гетто!.. Но почему все эти вещи очутились здесь на столе только спустя два месяца после того, как погибла мать, брат, а теперь оказывается — и Регина. Из всех Ройзманов только он, Натан, остался в живых… Ужас Треблинки притупил личную боль, но сейчас она вспыхнула с новой силой.

Натан попытался встать из-за стола, но Комка заставил его остаться. Он понял, что происходит в душе Ройзмана. Дворчик продолжал говорить о рубинах.

— Прежде рубины называли яхонтом. Они ценятся по густоте кроваво-красной окраски. Чем гуще — тем дороже. Но если его прокалить на огне, рубин станет бесцветным. Охлаждаясь, он будет зеленым и затем снова красным. Цвет его вечен.

Комка ответил иносказательно — обитатели барака не все входили в подпольную организацию.

— Наступит время, и серый пепел сожженных станет красным, как пролитая кровь… Преступления не проходят бесследно…

3
Да, преступления не проходили бесследно. Этому способствовал Комка. Ему удалось многое сделать. Под половицами, в щелях бараков хранились листки с записями преступлений. Бухгалтерия смерти! Все было документировано, но Комка не доверялся записям. Каждый из подпольщиков запоминал цифры, каждый мог под присягой дать показания, мог свидетельствовать, если останется жив.

Цифры были фантастически страшными. Чего стоит одна только сводка грузооборота треблинского лагеря. За неполную половину года из Треблинки в Куксгафен, в адрес военно-морского интендантства,отправлено восемнадцать вагонов женского волоса. Из него делали матрацы для немецких подводников. В Берлин ушло двести одиннадцать вагонов с одеждой, девяносто три вагона обуви, больше трехсот вагонов с домашней утварью. А цифра убитых, сожженных в лагере приближалась к двум миллионам…

Комка приказал, как молитву, заучить сводку. Запомнил ее и Натан Ройзман, один из семи подпольщиков, которым это доверил вожак подполья.

Наступила зима. Теперь большую часть времени Натан проводил в бараке за переводами писем, удостоверений, справок, которые через Комку передавали ему из управления лагеря. Ему даже отвели рабочее место — в углу барака, ближе к окну. Здесь он часами просиживал за работой, и она даже вызывала какое-то удовлетворение. Он рассматривал паспорта умерщвленных людей, их фотографии, читал письма, разбирал документы, раскладывал их по странам. В подавляющем большинстве документы были из Польши, потом из России, немало голландских, венгерских, французских. Встречались даже американские паспорта и английские дипломы Кембриджского колледжа. Все они принадлежали людям, теперь уже мертвым. А Ройзман все жил, даже больше того: человек-муравей вскарабкался чуточку выше. Это тоже вызывало удовлетворение.

Новая работа позволяла ему реже встречаться с вахтманами, — значит, реже подвергаться побоям, меньше шансов было попасть под горячую руку охранника, который по любому поводу мог услать его «на огонь» или в «лазарет», где эсэсовец Сепп в белом халате изображал доктора. Как-то раз Натану пришлось вести туда больного сапожника. Над входом висел красный крест, а из-под халата Сеппа, как траур, торчали черные обшлага эсэсовской формы. У сапожника была высокая температура. Позади «лазарета» зияла глубокая яма. Сепп застрелил больного сзади, в затылок. Натан не видел этого, только услышал выстрел. Он торопливо вернулся обратно в барак…

Инженер Комка тоже был доволен новым назначением Ройзмана. Вообще-то это была его идея — посадить Натана на разборку документов, чтобы тот смог уделять больше времени конспиративной работе. Что касается Ройзмана, то опрокинутый ящик вместо стола и переводы, которыми он занимался, рождали почему-то в нем уверенность, что он выживет и сохранит себя в треблинском аду. Натан как-то свыкся, приспособился, даже прижился в лагере и единственно, чего желал, чтобы все пока оставалось хоть так, как есть, — до лучших времен. Поэтому появление в бараке нового человека, неспокойного спорщика, вызвало в душе Ройзмана смятение, тревогу за свою судьбу, опасение, как бы все не изменилось к худшему.

Человек этот по фамилии Залкинд — невысокий, подвижный, с широким, точно расплющенным, как у боксера, носом — появился в лагере в середине зимы. Его привезли с востока, из минского гетто. Ни Комка, ни другие подпольщики не знали раньше Залкинда. Как-то совершенно случайно выяснилось, что работал он гравером на текстильной фабрике в Белоруссии, и это отсрочило его гибель. В последний момент, когда доставленных в лагерь людей уже вели к «бане» по Химмельфартштрассе, Михаила Залкинда вернули в барак.

Первое время он ни с кем не общался, всех сторонился, будто не доверяя, но вскоре переменился, непрестанно заводил разговоры, словно прощупывая своих собеседников. В отличие от многих, держался независимо и в первые же дни круто поспорил с Комкой. Старшина рабочей команды послал его собирать ценные вещи в прибывшем эшелоне. Залкинд сурово взглянул на него:

— Не пойду…

— Почему?

— Я не хочу участвовать в преступлении.

— Ты знаешь, что говоришь! Тебя в два счета пошлют на огонь.

— Господин эльтесте дер юден, — насмешливо поклонился Залкинд, — может быть, вы сами дадите такое распоряжение? Замените вахтмана…

Он повернулся спиной к Комке и ушел.

Недели две Залкинд работал в пакгаузе на погрузке вещей, потом Комка перевел его в барак снимать монограммы. Натану казалось, что Комка все больше подпадает под влияние этого строптивого человека. Натан почти ревновал к нему Комку.

В подпольную группу Залкинда не допускали — кто его знает, что он за человек, но Залкинд будто догадывался о существовании организации. А вскоре Комка осторожно посвятил его в свои планы.

Залкинд непрестанно спорил, втягивал о разговор окружающих. Споры возникали обычно в предобеденное время, когда вахтман, стоявший на улице у входа в барак, уходил в казарму погреться и поболтать с другими эсэсовцами. Залкинд ни о чем не мог говорить спокойно. Он обязательно вносил в спор страстность, задор, будоражил собеседников, волновался сам и волновал других. После каждого разговора у всех оставалось неприятное ощущение какой-то внутренней виновности за все, что происходит в лагере. Залкинд не мог говорить без обидных сравнений, без того, чтобы не упрекать и не бросать обвинений. Он вел себя так, словно перед ним сидели его противники. Не хватало еще здесь, в Треблинке, среди своих людей, затевать ссоры. Разве он не еврей и не понимает, что евреям нужно держаться всем вместе? Так думал Ройзман. В лагере надо вести себя возможно тише и незаметней. Натан попытался высказать ему эти мысли, но Залкинд при всех назвал его тощим клопом.

— Ты, Ройзман, — сказал он, — забился в щель и сидишь там, как клоп, ожидая лучших времен. Клопы могут сохнуть и голодать шесть лет. Сколько лет ты собираешься сохнуть?

С этого и начался тогда разговор, изменивший, пусть значительно позже, судьбу Ройзмана, Они сидели на нарах — он, Комка, Залкинд и еще Блюм, гравер из Роттердама. Многие уже спали. Комка спросил:

— Ты думаешь, лучше сразу лезть под сапог эсэсмана и оказаться раздавленным? Разве лучше дымить на костре, чем сидеть в щели, чтобы потом, пусть через шесть лет, больно укусить своих мучителей.

Залкинд взметнул бровями, прищурил глаза, и широкое лицо его стало злым.

— Что лучше?.. Ответь сам, что лучше — гореть или жечь самому? Вы предпочитаете жечь и превращаетесь в соучастников преступлений. И я, и ты — все мы! Это то же самое, что на чикагской бойне. Там держат баранов-убийц, которые ведут стадо на бойню. Мы позволяем истреблять себя в порядке самообслуживания. Разве не так?

В барак заглянул вахтман, посмотрел, все ли в порядке, и снова вышел. Он не заметил сидевших. Тусклый свет лампы освещал только середину барака. Залкинд переждал, когда удалятся шаги, и закончил:

— В Треблинке всего тридцать восемь немцев-эсэсовцев — таких, как вот этот. Могли бы они сами уничтожить два миллиона людей? Нет! Они командуют, но все остальное делается руками евреев.

— Ты слишком резок, — возразил Блюм, — поэтому несправедлив. Кто может упрекнуть человека за то, что он хочет жить.

Комка добавил:

— Жить, чтобы мстить, чтобы вырвать у врага его тайну и показать миру, что происходит за дверью с надписью «Билетная касса» в Треблинке.

Залкинд с горечью усмехнулся:

— И для этого нужно маскировать заборы, стоять у кассы с метлой в руках или раздавать мочалки евреям, перед гем как их задушат в газовой камере… Ты это называешь местью!

Ройзману показалось, что Залкинд намекает на него. Вспомнил сестру профессора Фройнда, вспомнил, как исполнял роль станционного сторожа. А что он мог сделать? Предупредить женщину или бросить свою метлу? Ну, его застрелили бы на месте, а сторожем поставили другого. Ройзман сказал:

— Допустим, я откажусь переводить документы, Дворчик перестанет взвешивать золото. Разве от этого прекратятся убийства в лагере? Прибавится два лишних трупа — и только. Какая же разница?

— Разница? Вы хотите знать, какая разница! Так может говорить человек с верблюжьим характером. Верблюд не сопротивляется, когда на него нападают волки. Если он чувствует, что не может убежать, верблюд ложится на землю, будто говорит: ешьте меня на здоровье. Но верблюд, безвольно погибая, хотя бы не помогает волкам грызть других. Ты, Комка, собираешься мстить. Кому? Немцам? А пока мстишь евреям, своему народу. Пока ты собираешься раскрывать тайну, твои люди маскируют заборы, помогая гитлеровцам сохранять жуткую тайму. Месть должна пробуждать ярость. Но когда истребят народ, мстить будет поздно. Неужели ты этого не понимаешь?! Кому нужна твоя месть через полгода, через год, когда здесь задушат еще несколько миллионов евреев? Извини меня, Комка, но твоя конспиративная организация смахивает больше на акционерное общество по страхованию собственной жизни… Не то, совсем не то нам нужно сейчас! Надо предупредить евреев, рассказать, что ждет их в Треблинке. Сейчас, а не потом. Что толку рассказывать теперь об ужасах варфоломеевской ночи. Кому это надо… Поверь, Комка, не так нужно действовать!..

Залкинд умолк. Он был взволнован не меньше других. На лбу его, изрезанном морщинами, выступил пот. Он вытер его рукавом полосатой куртки. Комка сидел напротив, упрямо наклонив голову.

— Скажи, Залкинд, — произнес он, поднимая на него горящий взор, — ты думаешь, что и я боюсь смерти, что и я тоже страхую собственную жизнь? Ответь мне.

— Ты фанатик, Юзеф, Но оттого, что ты не боишься смерти, она не перестает косить людей в газовых камерах. Подумай об этом…

После того ночного разговора прошел, вероятно, месяц, когда Залкинд внезапно исчез из лагеря. Как это произошло, никто не знал, но Натан Ройзман был уверен, что все случилось не без ведома Комки.

Ночью, перед тем как исчезнуть Залкинду, Комка разбудил Натана и повел его к тупику, где лежали неубранные трупы. Их днем вытащили из прибывших вагонов и не успели еще унести на костер. Когда прокрались в тупик, Комка сказал:

— Раздень этот труп.

Потом они натянули на мертвого полосатую куртку и штаны заключенного. Труп оттащили в сторону. Комка сказал:

— Смотри, об этом никому ни слова. Понял?

Они вернулись в барак, а утром Комка сказал вахтману — ночью умер «гольд-юден» Залкинд. Он лежит за бараком. На том все и кончилось. На что другое, а на мертвых в Треблинке меньше всего обращали внимания. Вахтман приказал унести мертвого на костер.

После ночного разговора, особенно после исчезновения Залкинда, Комку не оставляли непрестанные раздумья. Все, что устоялось в его душе и казалось нерушимым и правильным, Залкинд жестоко взломал и разрушил. Комка сам ввел Залкинда в организацию, рассчитывая на его помощь. Получилось иначе. Комка потерял уверенность в своей правоте. Впрочем, по всей вероятности, Залкинд все же помог ему. Помог разрушить тот жертвенник, который вожак подпольщиков воздвиг в своей душе. В самом деле, может быть, то, что Комка считал отрешенностью от жизни во имя мести, было только сокровенной попыткой продлить, если не сохранить свою жизнь. Нет, признать это — значит уличить тебя, прежде всего себя самого, в предательстве по отношению к близким, ко всем погибшим. Но, помня о мертвых, о мести за их страдания, он забыл о живых, о тех, кому еще предстоит стать трупами. Как мог он, Юзеф Комка, поддаться мысли, что отсюда нет иного выхода, кроме смерти, что покинуть лагерь можно только с дымом костра. Думать так может только комендант Штангель или его вахтманы. Комка уверен, что Залкинд тоже не дорожит жизнью, но рассуждает он иначе и нашел иной выход. Залкинд готов пойти на смерть, но во имя живых, во имя спасения обреченных.

Думал Комка и о другом. Его все больше волновала мысль о судьбе гравера из минского гетто. Удалось ли ему пробраться в Варшаву, а оттуда на Восток, к своим. Залкинд называет своими не только евреев. Но что, если не удалось ему выйти из лагеря, что, если пал он от выстрела вахтмана, оказавшегося на его пути. Что тогда? В варшавском гетто никто не узнает о страшной судьбе, уготованной евреям в Треблинке… Сейчас жизнь Залкинда представилась Комке такой значимой и такой непрочной. На волоске его жизни, точно над пропастью, повисла жизнь десятков тысяч других людей, обитателей варшавского гетто. Нет, ждать нельзя, надо действовать! Если не дошел Залкинд, проберется Ройзман, Дворчик или кто-то еще…

Комка заторопился. Надо действовать! Надо, надо! Сейчас же, немедленно!.. Он пошел в барак, рассчитывая застать там Натана Ройзмана.

4
Улучив минуту, когда вокруг никого не было, Комка подошел к Ройзману. Тот сидел на своем месте в углу барака, перед опрокинутым ящиком, заваленным документами.

— Натан, — сказал Комка, — я много думал последнее время. Не знаю, удалось ли Залкинду вырваться из нашего ада. Я решил, что тебе надо бежать из лагеря. В гетто должны знать, что ожидает евреев. Приготовься.

Комка ушел, оставив Ройзмана в полном смятении. Как тоскливо заныло сердце! Почему его не могут оставить в покое хотя бы здесь?! Он исправно выполняет все, что ему скажут. Натан готов зазубривать, запоминать новые факты.

У него хорошая память. Что еще нужно? А там — подвергаться опасности, замирать от страха, встречаясь с тысячами случайностей, от которых зависит жизнь. Неужели нельзя послать кого-то другого…

Ройзман вдруг отчетливо понял, что у него нет никакой охоты бежать из лагеря. Он уже прижился здесь, привык, смирился. Разве легко было к этому прийти?! Пускай здесь ад, грязь, трупный запах и пепел. Пусть… Но у него есть свой угол, своя работа, она даже вызывает у Натана некоторый интерес. Он может копаться в судьбах умерших, читать их имена, письма, раскрывать тайны, не разгаданные при жизни этих людей. И еще одно — Ройзман искал доводы против решения Комки, — ведь он, Натан, владеет тайной Треблинки, большой и страшной. Если он погибнет, вместе с ним погибнет и тайна. Кто раскроет ее миру, кто станет свидетельствовать? Нет, это неразумно. Пусть оставят его в покое. А потом — новая опасность всегда страшнее… Вероятно, это и было главным, что вызывало трусливое смятение в душе Натана.

И это же самое подленькое чувство трусости, которое удерживало его от побега, побудило Ройзмана все же согласиться на бегство из лагеря. Что будет, если он откажется? Что тогда? Он не хотел бы встречаться с ненавидящими, фанатичными глазами Комки — глазами гипнотизера! Долго ли Комке отправить его на огонь. Он это может! Впрочем, Комке тоже не поздоровится. Если на то пошло, Натан расскажет все коменданту, вахтману, кому угодно. Не поверят — покажет сводку, раскроет бухгалтерию подпольщиков. Ему все равно… Ну, а если поверят, тоже перестреляют всех — и Комку, и Ройзмана… Заколдованный круг. Всюду смерть, смерть и смерть. Нет, видно, лучше уж согласиться…

Натан Ройзман пришел к нелегкому заключению, что будет разумнее всего сделать вид, будто он согласен и готов пойти навстречу новой опасности. Волнуясь и страшась, он стал ждать.

Однажды ночью, когда Натан лежал на бумажном матраце, прикрытый грудой тряпья, Комка крадучись пробрался к нему и лег рядом. Он говорил так тихо, так близко придвинулся к нему, что Натан мочкой уха ощущал, как шевелятся губы Комки.

— Завтра вечером, после работы, приходи в пакгауз. Туда, где грузят вагоны. Тебя будет ждать Гинзбург. Он все знает. Одежду оставишь ему. Днем подбери себе паспорт. Может быть, завтра же ты будешь на воле. Ты доволен?..

— Конечно!.. Только в Варшаве у меня никого не осталось. Куда я денусь…

Комка зашептал снова:

— Во что бы то ни стало проберись в гетто. Встретишь Адама Чернякова, скажи ему…

— Адам умер. Он отравился еще при мне. Разве я не говорил тебе об этом?

— Умер?.. Тогда поговори с любым членом совета еврейской общины. С любым. Лучше с несколькими людьми, кто остался в живых. Расскажи все, что ты знаешь. Заучи справку. С собой не бери. Заучи слово в слово, все цифры, все… Заклинаю тебя, не забудь ничего. Ходи по домам и рассказывай. Стучись по ночам, поднимай людей с постелей. Говори и не оставляй, никаких следов. Живи, чтобы рассказывать, — в этом наша месть и спасение. Понял меня — месть и спасение.

Кто-то хлопнул дверью. Сноп лучей электрического фонарика скользнул по нарам. Заключенные и ночью оставались под неустанным надзором. Хлопнула дверь, барак вновь погрузился в полумрак.

— Тебя спрячут в тюк с одеждой, — шептал Комка. — Когда поезд тронется, жди часа два. Часы и деньги найдешь в костюме. Гинзбург положит сверток в тот же тюк. Переоденешься и вылезай в окно; Люк будет закручен проволокой. Потом спустишься на тормоза… Прыгай только на перегоне… Но если найдут, ни слова не говори, кто ты. Ни слова! Запомни — завтра Натана Ройзмана найдут мертвым, как Залкинда. Вы оба больше не существуете. Одно твое неосторожное слово провалит организацию… Вот и все. Прощай! Завтра мы не должны встречаться. Если что будет надо, передам через Гинзбурга. Прощай!.. — Комка нащупал руку Натана и сжал ее. — Да, еще вот что… Если встретишь Залкинда, скажи ему — Комка многое понял. Может быть, поздно, но понял. — Комка соскользнул с нар и исчез.

До утра Ройзман лежал с открытыми глазами. Рядом во сне что-то бормотал Дворчик. С ним вместе спал Блюм. Натан лежал на нарах один. Его сосед умер несколько дней назад. Нового соседа еще не поселили. Поэтому на нарах было свободнее, чем обычно, и холоднее…

Весь следующий день Натан ходил сам не свой. Ему казалось, что все вахтманы обращают на него внимание, подозрительно смотрят ему вслед. Становилось так страшно, что подкашивались ноги и ладони становились липкими от пота. За обедом ему кто-то сунул лишний кусок хлеба. Значит, о побеге знают не только Гинзбург и Комка. А что, если кто-нибудь проболтается!.. Натан боялся, что он не выдержит и закричит, что это не он сам, это его заставляют бежать… Заставляют!..

И все же в назначенное время Натан Ройзман пришел в пакгауз. У раскрытых дверей возился Гинзбург. Он сказал, не поворачивая головы:

— Бери охапку вещей и иди за мной.

Натан беспрекословно выполнял приказания. Он шел, спотыкаясь о раскиданные на полу носильные вещи. Он видел только спину Гинзбурга, шедшего впереди с такой же охапкой поношенной одежды. Он прошел за тюки, уложенные штабелями до самого потолка. Тюки с одеждой, затянутые веревками, походили на кипы хлопка. С другой стороны пакгауза доносились голоса вахтманов, они с бранью подгоняли грузчиков.

Гинзбург бросил свою охапку на пол. В закоулке среди кип стоял еще один заключенный. В лагере Натан его никогда не встречал. Судя по синей повязке, он работал по очистке вагонов и сортировке одежды. Незнакомец стоял у распакованного или, может быть, еще не уложенного и не зашитого тюка с одеждой.

— Раздевайся и ложись сюда, — тихо сказал Гинзбург, указывая на тюк. — Быстрей!..

Непослушными пальцами Натан расстегнул пуговицы, сбросил куртку, штаны, колодки. Тело покрылось гусиной кожей — не то от холода, не то от страха. В груду белья, пропахшего кислым человеческим потом, лег как на плаху. Сверху его тотчас же прикрыли каким-то женским цветастым платьем с молнией вместо пуговиц. Оно еще сохраняло запах тонких духов. Потом на него навалили ворох одежды, еще, еще… Сейчас Натан боялся всего — появления вахтмана, кричавшего рядом, всего в нескольких шагах, биения собственного сердца, готового разорваться, он мог задохнуться под ворохом курток, брюк, платьев, белья… Тюк обернули рогожей, затянули веревками. Ройзман лежал под шелковым платьем, как личинка в коконе, и не мог шевельнуться. Мысли Ройзмана были скованы так же, как тело. Цепенея от страха, он лежал, подобрав под себя ноги, пока там, снаружи, двое запаковывали его в тюк. Незашитой оставалась та сторона, где была голова Натана, Гинзбург нагнулся и зашептал:

— Костюм и пальто лежат с самого края. Одевайся только перед тем, как вылезать из вагона. Сперва лезь на крышу, потом на буфер. Там есть железная лестница. Нож держи в руке — смотри не потеряй. Иначе не вылезешь… Держи!..

Пальцы Гинзбурга протиснулись под слоем одежды, нащупали голову, плечо, наконец руку Натана.

— Взял?

— Да…

— Старший велел напомнить: в случае чего — молчать. Лучше смерть. Сегодня из Венгрува пришел эшелон. Скажешь, бежал оттуда…

Минут через пять, показавшихся вечностью, тюк подняли и понесли. Вероятно, перед вагоном тюк бросили или уронили на землю. Подошел вахтман, пнул йогой кипу и выругался. Натан глубже втянул голову в плечи. Услыхал заискивающий голос Гинзбурга:

— Простите, господин вахтман, но мы не повредили обшивку, Тюк сейчас будет на месте. Если разрешите заметить, он не влезет в вагон. Если только стоймя у двери…

— Молчать! Становите у двери. Да живо! Не то…

Донесся приглушенный удар: вахтман огрел кого-то плетью. Натан затаил дыхание. Его снова подняли, он принял вертикальное положение. Ржаво скрипнули ролики вагонной двери, звякнул запор. Голоса удалились. Натан остался один в товарном вагоне среди тюков с одеждой, принадлежавшей сотням, может быть тысячам убитых в лагере.

Было тихо, и время тянулось медленно. Страх так истомил, обессилил Натана, что он не мог справиться с охватившей его дремотой. Очнулся он от толчка и неосознанного чувства тревоги. Поезд тронулся, и Натан еще раз пережил приступ острого страха — где нож?! Он держал его зажатым в ладони и во сне уронил… Теперь он в плену, он не сможет вырваться из своего кокона, его обнаружат, когда распакуют тюк…

Натан инстинктивно рванулся вверх, пытаясь выбраться из стиснувшей его оболочки. Вздох облегчения вырвался из груди — пальцами он ощутил острие ножа.

Поезд остановился, но ненадолго. Скорее всего — Треблинка, не лагерь, а настоящая станция. Она в четырех километрах. Натан подождал, когда снова тронется поезд, и начал освобождаться. Сделать это удалось без большого труда.

В вагоне было совершенно темно — хоть глаз выколи. Натан ощупью нашел сверток с одеждой, приготовленный ему для побега, и перелез на другую кипу. Вот белье, это, очевидно, сорочка, вот галстук, где же носки… В такой темноте он обязательно наденет что-нибудь наизнанку… Гинзбург сказал — нужно сначала вылезти на крышу. А что, если там вахтман… Ройзману всюду мерещилась опасность. Его снова охватил страх, и снова он пытался себя успокоить.

Тщательно обследовав чужие вещи, Натан, лежа, натянул брюки, пиджак, надел пальто, В кармане брюк нащупал часы. Нашел и деньги. В кармане была еще пригоршня золотых вещей. Переложил их в пиджак. Теперь он был одет.

Протиснувшись между тюками, Натан подобрался к окну, открутил проволоку, приоткрыл люк. В лицо ударил свежий ветер. Было темно. Он и не знал, что наступила ночь. По расчетам Натана, поезд шел от Треблинки около часа. Видимо, от лагеря отъехали километров тридцать. Несомненно, поезд идет на запад. Еще через час-полтора он будет в районе Урле. Но если поезд идет на Седлец?..

Натан все еще не решался покинуть вагон. Потом поезд остановился, долго стоял, тронулся снова. Было три часа ночи, — фосфоресцирующие стрелки часов образовали прямой угол, когда, решившись и вновь испытывая расслабляющее чувство страха, Натан высунулся из окна и ухватился за холодное железо крыши. Дул ветер. Натан сунул кепку в карман и, судорожно цепляясь за карниз, за выступы, вылез наверх и прижался к крыше. Прополз на животе к краю вагона, ногой нащупал ступеньку лестницы, спустился вниз к лязгающим, громыхающим буферам. От ледяного железа закоченели руки.

Стало светлее: за пеленой облаков, затянувших небо, поднялась луна. В неясном, туманном свете мимо ползли деревья, поля. Поезд шел вдоль перелеска. Кое-где пятнами лежал нестаявший снег. Поезд шел быстро, и на таком ходу Натан не решался прыгать Но вскоре поезд подойдет к станции. Может быть, залезть обратно в вагон? Сейчас и вагон с тюками казался ему пристанищем. Пожалуй, Натан так бы и сделал, но эта было не так просто. В два счета можно сорваться с заледеневшей крыши. К счастью, поезд замедлил ход. Преодолевая подъем, он шел по невысокой насыпи, окруженной кустарником или молодыми деревцами — в потемках не разобрать. Медлить нечего! Набрав в себя воздух, как перед прыжком в воду, Натан оттолкнулся и полетел вниз. Он скатился по насыпи, ударился плечом, боком перевернулся назвничь и замер у прошлогоднего куста осоки.

Вахтману, сопровождавшему эшелон, — он мерз на площадке тормозного вагона — показалось, будто что-то темное скатилось по насыпи. Выглянул — ничего нет. Просто показалось. Вахтман затянулся сигаретой, подбросил ее, и она, точно искра от паровоза, описав тусклую, тлеющую дугу, упала на землю.

Зябко поежился — скорей бы смена…

Дождавшись, когда затихнет грохот уходящего поезда, Натан поднялся, перепрыгнул через канаву, затянутую хрупким льдом, и, надвинув кепку, зашагал в сторону от железной дороги.

Глава четвертая

1
Маленький Бен — счастливчик Беннет Стивенс готов был побиться об заклад, что он не ослышался. Он готов был поставить ферму Дельбертсхолл, правда так еще и не купленную, против любой безделицы, что это был именно его шеф Аллен Даллес, которого высокий незнакомец назвал мистером Баллом. Это совершенно точно!

Бен дежурил у загородной виллы, одиноко стоявшей на берегу озера. С озера дул сырой ветер, лед стал уже рыхлым, и у берегов хлюпала вода. Ветер и холод. Бывший джимен невольно вспомнил, как в такую же ночь он выслеживал в Нью-Йорке человека, оказавшегося потом Кофлином. Тогда он тоже чертовски промерз на ветру.

Время тянулось медленно, как всегда в такие дежурства. Бен успел обо всем передумать. О Дельбертсхолле, — собственное ранчо оставалось его заветной мечтой. Когда есть деньги, хочется купить что-то получше. Но лишние деньги тоже не стоит тратить. Они всегда пригодятся. Мать в который раз пишет, что вот уж теперь они наконец нашли то, что надо, и вновь почему-то отказываются. Появилось новое предложение — ферма с фруктовым садом…

Думал Бен, конечно, и о Кет Грей, которую так неожиданно встретил в Касабланке. Встреча снова разбередила старое. Чего он к ней липнет! Кет права — что ни говори, он предал ее, бессовестно предал… и теперь мучится. Но что мог сделать Бен?! Попробуй возрази Доновену… Где она теперь — Кет? Их пути опять разошлись. Стивенса отозвали в Швейцарию. Платят, конечно, неплохо, жаловаться не приходится, но… А все же хорошее время было тогда в Лондоне, он тепло вспоминает вечера в квартире Греев. Потом все рухнуло. Всё, всё…

Бывший джимен расхаживал по дорожке, выстланной каменными плитами. Промозглый холод вместе с ветром проникал сквозь одежду и вызывал противный озноб. С веранды, служившей зимним садом, донесся шорох шагов и сдержанные голоса. На крыльцо вышли двое — один высокий, другой коренастый. Бен стоял в нескольких шагах. Чтобы не попасться на глаза, он прижался к стене. Высокий сказал:

— Я немедленно сообщу о наших переговорах. Надеюсь, мы не даром провели время, мистер Балл.

— Да, очень прошу вас, герр Паульс. Я убежден, что мы можем найти общий язык.

Конечно, невысокий, приземистый человек был его шеф Аллен Даллес. Бен узнал его по фигуре и глухому голосу. Но почему высокий называет Даллеса мистером Баллом?

Двое прошли к калитке, сели в ожидавшие их машины и уехали. Вскоре из виллы вышел Филд-старший и сказал, что можно уезжать, работа окончена. Братья Филды были наиболее приближенными сотрудниками Аллена Даллеса.

Бен промерз до костей в течение многочасового дежурства у виллы на берегу озера. Вместе с другими агентами он втиснулся в крытый «джип», и они возвратились в Берн.

Само собой разумеется, что Маленький Бен никому и ни единого слова не сказал о невольно подслушанном разговоре, который вели мистер Балл и герр Паульс. Стивенс должен молчать, за это ему тоже платят. Гробовое молчание входит в обязанности разведчика. Не его дело, как называет себя шеф при тайной встрече с каким-то Паульсом, скорее всего немцем. Кто же еще может так зваться — герр Паульс…

Даллес — брат Даллеса возлагал большие надежды на предстоявшую встречу с князем Гогенлоэ. Встреча на уединенной вилле готовилась долго, происходила в такой глубочайшей тайне, что из предосторожности оба ее участника условились называть себя вымышленными именами. Это были мистер Балл и герр Паульс — Даллес и Гогенлоэ.

Возглавив американскую разведку в Европе, адвокат промышленных кругов Соединенных Штатов шел к своей цели непроторенными тропами, он действовал в разных направлениях, используя самые противоречивые интересы и настроения. Клиентура Даллеса расширилась. Объектом его деятельности стали Банк международных расчетов и оппозиция против Гитлера, правительственные круги Берлина и движение Сопротивления Франции, мир уголовников и святой престол Ватикана… Аллен Даллес стал адвокатом самого большого бизнеса, о котором говорил ему брат перед отъездом из Штатов.

В течение войны его встреча с князем Гогенлоэ была не первой и не последней встречен между представителями воюющих держав Запада. Глава юридической фирмы «Салливан энд Кромвель» был отлично информирован о том, что происходило раньше. Он мог бы на память процитировать, кто, когда и что говорил, участвуя в многочисленных попытках найти общий язык с Германией Гитлера. Ведь в узком кругу деловых людей Америки, к которому причислял себя Даллес, все были убеждены, что Гитлер только случайно стал противником Штатов в разгоревшейся мировой войне.

Когда-то, в самом начале второй мировой войны, епископ Деффи из Буффало изрекал с высоты церковного амвона: если Штаты станут союзниками большевиков, он призовет солдат-католиков к неповиновению.

Епископ стремился повлиять на Рузвельта. Преподобный Деффи дружил с попом Кофлином из «Христианского фронта». Но все это было только прелюдией. Когда президент обратился к Ватикану с призывом морально поддержать союзников, вступивших в борьбу с Гитлером, святейший папа Пий XII, наместник господа бога на земле, ответил уклончиво — все католики его дети. Католики воюют на той и другой стороне. Поэтому папа пока не захотел объявлять несправедливой войну, начатую Гитлером. Даллес тогда еще понял — через папу можно кое-что сделать. Это понял не только Даллес…

В Ватикан из Штатов отправили полномочного посла Тейлора, англичане прислали Осборна, с германской стороны у папского престола теперь подвизается Вейцзекер, бывший глава политического отдела МИД. Все ищут контакта, встречаются на торжественных мессах, в кельях, под сводами храмов. Трудно разобрать, кто здесь духовник, кто дипломат, кто разведчик. Германский Абвер пытался вести переговоры через главу иезуитского ордена, графа Ледховского, посылали туда католика Мюллера. Это со стороны Германии. Из Штатов полетел кардинал Спеллман — на подмогу.

А недавно Даллес получил информацию: в Мадриде Франко вел задушевную беседу с британским послом Самуэлем Хором. Испанский каудильо убеждал Хора, что перед лицом большевистской опасности Англия должна своевременно найти дорогу к Германии. Это нужно сделать из чувства европейской солидарности — говорил Франко. Даллес подумал: зачем было убеждать в этом Самуэля Хора, он сам убедит кого угодно, что главный враг — коммунисты…

О беседе Франко с Хором доносил в Берлин германский посол Мольтке. Через оппозицию окружным путем донесение попало к Даллесу.

Сообщали также из Лондона — финский искусствовед Бурениус предлагает свои посреднические услуги, чтобы заключить разумный мир с Гитлером… И снова довод, как у графа Ледховского, — большевизм несет угрозу Европе. Все ищут пути к сепаратному миру и пока не находят…

Даллес считал многие из этих поисков дилетантскими. Нужно говорить солидно и представительно. Потому его встреча с князем Гогенлоэ больше походила на дипломатические переговоры, она имела значение большой государственной важности. Разведчики стали послами — Германии и Соединенных Штатов. Даже обменялись полномочиями. Мистер Балл, как говорилось позже в протоколе совещания, действовал «непосредственно по поручению и полномочию Белого дома», а герр Паульс представлял немецкое правительство Гитлера. Все было поставлено на солидную ногу.

Когда они встретились, Гогенлоэ сказал, сохраняя на лице театральную улыбку:

— Скажу вам совершенно искренне, мистер Балл, фюрер огорчен, что ему пришлось поссориться с Западом… Я знаю это из личных наблюдений.

Князь Гогенлоэ говорил несколько манерно, слащавоизысканно, и вообще его вид не внушал особого доверия. Но Даллес никогда не обращал внимания на внешнее впечатление. Главное — дело. А князь Гогенлоэ несомненно имеет опыт закулисных переговоров. Не секрет, что он встречался с Самуэлем Хором в Мадриде и потом с мистером Келли, тоже британским посланником, но не в Испании, а здесь, в Швейцарии.

Даллес ответил:

— Думаю, что нам следовало бы прежде всего прояснить некоторые общие положения, определить позиции.

— Я был бы признателен. Конечно, на основе полной искренности и доверительно…

Князь Гогенлоэ все время добивался откровенного разговора. Даллес принял вызов.

— Ну что ж, мне кажется, что германское государство должно остаться существовать как фактор порядка и восстановления в Европе. Это первое и основное… Я отвечаю на ваше предложение быть откровенным. У нас, американцев, нет и никогда не было желания ущемлять разумные интересы Германии. Скажу в частности, что вопрос о том, чтобы отделить Австрию от Германии, не возникает. Об этом просто не может быть речи. Аншлюсс[30] не встречал у нас возражений.

Гогенлоэ весь превратился в слух. Он не хотел пропустить ни единого слова. Все это очень важно! Даллес продолжал:

— И уж если говорить о послевоенном переустройстве Европы, наша точка зрения сводится к тому, что границы Польши надо отодвинуть глубоко на восток, сохранить Румынию и сильную Венгрию, конечно с антибольшевистскими правительствами; таким образом будет создан прочный санитарный кордон против коммунизма и панславизма.

Даллес особенно подчеркнул роль Венгрии в санитарном кордоне. Она должна стать форпостом, опорой Запада против большевистского Востока.

— Вы хотите сказать — наблюдательной вышкой, — вставил князь Гогенлоэ.

— Не только, — возразил Даллес. — Надо учитывать стратегическое положение Венгрии, а также политические настроения руководителей этой страны. В миниатюре венгерский строй мне напоминает строй современной Германии… Не так ли, герр Паульс?.. Можно не соглашаться с господином Гитлером в каких-то деталях — и признавать его дерзость, которая позволила ему бросить вызов всему миру и пренебречь многими условностями…

Аллен Даллес умышленно почти слово в слово повторил то, что говорил Черчилль немцам перед войной. Пусть германский посланец знает, что эту точку зрения и во время войны разделяют американские деловые круги… Даллес еще добавил:

— Регент Хорти для Венгрии то же, что господин Гитлер для Третьей империи. Разница, может быть, только в масштабах. Нельзя забывать роль Хорти в ликвидации венгерской советской республики… Почти четверть века назад он избавил всех нас от проникновения большевизма в Европу… Я говорю с вами откровенно, герр Паульс.

По поводу притязаний германской промышленности на ведущую роль в Европе Даллес высказался еще более определенно. Он согласен, что здоровые претензии должны быть удовлетворены. Даллес — брат Даллеса не сказал лишь одного: он как адвокат представляет интересы пятнадцати миллиардов американских долларов. Эти капиталы в значительной части вложены именно в германские предприятия. Клиенты юридической конторы «Салливан энд Кромвель» кровно заинтересованы в требованиях германских предпринимателей.

В пространной и деловой беседе Аллен Даллес постарался дать понять князю Гогенлоэ, что Соединенные Штаты и Англия в принципе не возражают против сепаратного мира с Германией. Все зависит от уступчивости господина Гитлера. Конечно, Даллес надеется на скромность собеседника — содержание разговора не станет достоянием многих, в частности русских. Русские не должны ничего знать о состоявшихся переговорах.

— Конечно, — поспешил заверить его князь Гогенлоэ. — С Советской Россией мы находимся в состоянии войны.

— С вами мы тоже находимся в состоянии войны, — возразил Даллес. Он опасался, как бы Гитлер не повел двойной дипломатической игры — с Западом и Востоком.

— Ну, это другое дело… Я повторю то, с чего начал: фюрер огорчен, что ему пришлось поссориться с Западом. Желаю вам успеха, мистер Балл…

Беседа закончилась. Даллес искал этой встречи, чтобы прояснить настроения в Берлине. Он остался удовлетворен переговорами. С Гитлером, кажется, можно договориться. Как-то он станет вести себя дальше…

Князь Гогенлоэ на другой день улетел в Германию. Одновременно Аллен Даллес отправил в Вашингтон подробную информацию о переговорах. Сам он не мог полететь, у него было много неотложных дел в Европе.

2
События в Сталинграде оживили германскую «верхушечную оппозицию». Все чаще раздавались голоса, конечно тайные: сталинградская катастрофа может стать началом поражения германской армии. Упрямство Гитлера приведет страну к военному разгрому… Впрочем, генерал-полковник Бек говорил об этом значительно раньше, вскоре после того, как началась кампания в России. Он подходил к оценке событий с чисто военной, профессиональной точки зрения — рискованно затевать войну с Россией, которая располагает такими гигантскими просторами и неизвестен ее оборонительный потенциал. При встрече с Гизевиусом генерал-полковник откровенно сказал ему: «Если так пойдет дальше, мы проиграем войну с Россией. Здесь пахнет авантюризмом».

Гизевиус попытался привлечь Бека к более активной работе в оппозиции. Сказал, что следует устранить Гитлера. Бек отказался. «Я солдат, — сказал Бек, — и остаюсь верен присяге. Посмотрим, как будут развиваться события». Гизевиус уехал, так и не сумев убедить Бека.

Теперь Бек, кажется, изменил свою точку зрения. После злополучного дела Фриче и Бломберга Бек первым выразил недовольство поведением Гитлера Сейчас, когда даже рядовому солдату ясен провал военной стратегии фюрера, Бек сам поднял разговор о государственном перевороте.

Ганс Гизевиус хорошо помнил дни зарождения военной оппозиции. Это произошло вскоре после нашумевшего дела с женитьбой фельдмаршала Бломберга и отставкой главкома фон Фриче. Фриче обвинили в гомосексуализме. То была провокация Гейдриха. Военный суд чести оправдал главкома, но дело было сделано. Гитлер отказался восстановить в должности разжалованного главкома. Одновременно из армии уволили около сотни высших офицеров. Им не предъявили обвинений ни в гомосексуализме, ни в женитьбе на профессиональных проститутках, как это было сделано в отношении фельдмаршала Бломберга. Гитлер просто выгнал из армии людей, которые сомневались в его полководческом гении. Тогда и зародилась военная оппозиция. Гизевиус умело подогревал недовольство, собирал обиженных, однако мало кто знал, что Ганс Гизевиус делал это по заданию британской Интеллидженс сервис.

Но дальше скрытого брюзжания дело пока не шло. Генералы держали кукиш в кармане. Сталинград вновь взбудоражил умы. Даже педант Гальдер и тот начал недовольно ворчать. Он не мог простить Гитлеру своей отставки с поста начальника генерального штаба.

Приезд в Швейцарию Аллена Даллеса изменил весь стиль работы британского агента Ганса Гизевиуса. Англичане, так сказать, на корню передали своего козырного «Валета» американцам. Гизевиус уже несколько раз встречался с Даллесом и все больше убеждался, что с ним значительно легче иметь дело, нежели с инертными и не в меру осторожными англичанами. Аллен Даллес умеет взять быка за рога. Правда, из осторожности Гизевиус долго уклонялся от встречи с Даллесом. Только спустя много месяцев после приезда Даллеса в Берн Гизевиус решился побывать у руководителя американской разведки в его штаб-квартире на Херренгассе. На этом настоял Даллес: надо поговорить в спокойной и деловой обстановке. «Валет» не без колебания согласился на такую встречу. Его убедили, пообещав провести Гизевиуса тайным ходом.

Вечером Ганс Гизевиус медленно шел по улице. Пешеходов было немного. На перекрестке широкоплечий увалень попросил у него прикурить.

— Простите, у меня нет спичек, — ответил «Валет» на условленный пароль. Он протянул горящую сигарету.

— Ничего, лишь бы тлел огонь, — ответил незнакомец. Он прикурил и тихо сказал: — Идите следом.

Они перешли улицу, свернули в подъезд, спутник пропустил «Валета» вперед. Спустились куда-то вниз и подземным туннелем прошли еще несколько десятков метров. Снова поднялись по каменной лесенке, и Гизевиус очутился в просторном холле. Застенчивый незнакомец предложил ему снять пальто и раскрыл перед Гизевиусом дверь в соседнюю комнату. Аллен Даллес уже ждал своего гостя.

— Здесь нам никто не помешает. Садитесь!

Сидели за столиком в низких, удобных креслах.

— Ну-с, какие у нас новости? — спросил Даллес. С гостем он держал себя на равной ноге.

Это создавало атмосферу доверия, и Гизевиус начал с претензий, которые у него накопились к старым хозяевам — англичанам.

— Западные державы, — сказал он, — не обращали внимания на то, что мы сообщали. Мы регулярно информировали британское правительство о намерениях Гитлера, и все же события разворачивались так, будто в Лондоне ничего не знали…

Гизевиус промолчал о том, что не только французы и англичане, но и американцы предпочитали до поры до времени не мешать естественному развитию событий в Европе. Внимание Гитлера было устремлено на восток, к России. Гизевиус сам возил в Цюрих письмо Ялмара Шахта президенту Банка международных расчетов американцу Фрейзеру. Шахт рассчитывал, что его пригласят в Вашингтон, чтобы обсудить положение. Но американцы не ответили на письмо — тогда шли бои на Карельском перешейке и все думали, что конфликт перерастет в совместную кампанию западных держав против Советской России.

Но обо всем этом Гизевиус предпочел не вспоминать. Он только сказал Даллесу:

— Если говорить откровенно, еще во время Мюнхена Чемберлен спас Гитлера. Иначе Гитлер не осмелился бы занять Чехословакию.

Гизевиус высказал свое недоумение и по поводу захвата Норвегии — англичане тоже отлично знали о планах Гитлера насчет скандинавского плацдарма. Гизевиус говорил:

— Наивно предполагать, что британская разведка не знала, не видела, как, предположим, в Штральзунде на рыбачьи суда грузили немецких солдат. Военные специалисты были уверены, что английский флот перережет дорогу немецким кораблям. Тогда мы обсуждали вопрос, каким путем передать информацию в Лондон, мы нашли для этого возможности, но многие из нас открыто смеялись — зачем информировать о ясных вещах. Тем не менее Гитлер без сопротивлениязанял Норвегию. Все это странно выглядит. Нет никакого желания работать…

Даллеса мало интересовали старые события. Скандинавская операция, как и чехословацкая или польская, имела определенное назначение — направить Гитлера на восток, приблизить его к русским границам. Он перевел разговор на более актуальную тему.

— Надеюсь, теперь у вас появилось желание работать. Каковы настроения среди участников оппозиции?

— Конечно, сейчас иное дело, — воскликнул Гизевиус. — В военную оппозицию удалось вовлечь новых людей. Среди них Ольбрехт, фон Клюге, Геппнер, кажется Роммель… — Гизевиус назвал еще несколько имен генералов, занимающих большие посты в германской армии. — У нас все больше укрепляется мнение, что ни в коем случае нельзя допускать, чтобы Германия проиграла войну русским. Разве западные союзники не помогут нам в этом? Для этого мы готовы пойти на самые решительные действия. Генерал-полковник фон Бек тоже начал так думать.

Даже здесь, в квартире американского резидента, «Валет»-Гизевиус разыгрывал из себя бескорыстного государственного политического деятеля. Он употреблял местоимение мы» там, где следовало бы говорить совершенно иное. Даллес не возражал против подобной игры — пусть тешится. Он даже поддерживал его:

— У вас уже есть какой-то план таких решительных действий?

— О да, схематично он сводится к следующему: генералы на Восточном фронте откажутся выполнять приказы Гитлера. На Западе — тоже. Этим мы воспользуемся в Берлине, и генерал Бек будет назначен верховным главнокомандующим.

— А Гитлер?

— Если Гитлер не согласится уйти, придется его устранить. Мы располагаем достаточными силами в самой Германии. До последнего времени дело осложнялось только тем, что невозможно было установить дислокацию эсэсовских частей, на которые во время переворота мог бы опираться Гитлер. С помощью полицей-президента Гельдорфа нам удалось выйти из затруднения. Это была моя идея.

Гизевиус рассказал, как удалось определить, где размещаются части СС, чтобы в нужный момент их временно изолировать.

— Я подсказал оригинальную мысль, — похвалился он, — простой и абсолютно верный способ. Известно, что публичные дома, как правило, располагаются поблизости от эсэсовских частей. Через Гельдорфа мы получили полицейскую справку, где расположены дома терпимости. Эго точно совпало с дислокацией интересующих нас войск. Не правда ли, оригинальная мысль? — Гизевиус торжествующе рассмеялся. Впервые за весь разговор.

Даллес спросил:

— Но после переворота кто же станет у власти? Пока вы назвали только имя генерала фон Бека. Он будет главкомом, а другие?

— Да, главкомом и военным министром. Вопрос о главе правительства еще не решен. Есть разные варианты. Есть мнение назначить рейхсканцлером кронпринца, сына покойного кайзера Вильгельма Второго, и восстановить монархию. Другие предпочитают господина Гиммлера. Промышленные круги останавливаются на Герделере. Пока это все еще неясно.

— А вы? Какой пост смогли бы вы занять в новом правительстве?

— Не знаю, — уклончиво ответил Гизевиус. — Может быть, министра внутренних дел…

— И вы полагаете, что Гитлер добровольно уступит власть?

— Не уверен. Но на крайний случай оппозиция готовит решительные меры. Может быть, с этого и придется начать. Доверительно я могу сообщить вам: Ганс Остер, сотрудник Канариса, уже пригласил из Шварцвальда опытного снайпера, он поручил ему подготовиться к покушению. Конечно, не сообщая — на кого.

Даллес внутренне насторожился. Как бы этот развязный, говорливый и самонадеянный шпик не наломал дров! Нет, нельзя упускать контроля. Гитлер пока еще нужен. Но Даллес продолжал слушать.

— Параллельно, — продолжал Гизевиус, — готовится еще покушение. Его взял на себя адмирал Канарис. Недавно он вместе с Лахузеном летал на Восточный фронт и привез с собой запас взрывчатки. Бомбы сделали в форме коньячных бутылок. Я видел их, они не могут вызывать подозрений. Бутылки выглядят очень невинно. Опыты дали прекрасные результаты. Сила взрыва необычайна. Генерал фон Тресков должен оставить «коньяк» в самолете Гитлера. Фюрер часто летает в Восточную Пруссию и в Винницу, в свою полевую ставку.

— Фон Тресков? Кто такой Тресков?

— Начальник штаба центральной группировки армий на Восточном фронте.

— Значит, он тоже…

— Да, Тресков и Клюге. Они недовольны военным руководством Гитлера. Фельдмаршал Клюге командует группой «Центр». Он согласился арестовать Гитлера в своей ставке под Смоленском, но в последнюю минуту передумал и отказался. Фон Тресков настроен более решительно.

Рассказ Гизевиуса встревожил Даллеса. Он сказал холодно:

— Не слишком ли рано взрываться бомбе? — Про себя он подумал: «Валет» торопится стать министром…»

— О нет! — воскликнул Гизевиус. Увлеченный собственным рассказом, он не заметил, как изменился тон сидевшего перед ним Даллеса. — Нет. Чем быстрее, тем лучше. Пока русские не добились решающих успехов, самое время убрать Гитлера и заключить мир. Таким образом мы преградим путь большевизму в Европу.

— Это не так все просто, господин Гизевиус. Когда намечено покушение?

— Со дня на день. «Коньяк» уже отправлен в ставку фон Клюге. Как только фюрер прилетит в Смоленск…

— Господни Гизевиус, — Даллес поднялся, от его вежливости не осталось и следа, — будьте добры в дальнейшем не предпринимать никаких шагов без согласования с нами. Этим не шутят. От такого коньяка может быть плохое похмелье, и прежде всего для вас. Бомба не должна взорваться. Вы меня поняли? Все отменить. Под вашу ответственность.

Гизевиус изменился в лице. Он сидел в кресле и глядел снизу вверх на своего нового хозяина. Что с ним случилось?

— Мистер Даллес, но уже поздно… Может быть, поздно, — растерянно поправился он. — Среди оппозиции крайне сильны экстремистские настроения. Я не могу повлиять на…

— Меня не интересуют экстремистские настроения немецких генералов. За всё отвечаете вы, Сейчас вы наше доверенное лицо. Немедленно отправляйтесь в Берлин и передайте мое приказание. — Он так и сказал: «мое приказание».

Гизевиус тоже встал с кресла. Это новость — Аллен Даллес приказывает начальнику имперской разведки. Кто такой Редо Расес? Гизевиус еще ничего не знал о тайне чилийского кочегара, числящегося в списках американской разведки. Может быть, этот Расес и есть адмирал Канарис? Что же остается делать ему, Гизевиусу? Эти мысли, догадки мгновенно пронеслись в голове двойника-шпиона. Он, запинаясь, сказал:

— Слушаюсь!.. Я немедленно приму все необходимые меры, мистер Даллес.

Даллес прошелся по комнате, остывая и успокаиваясь. Попытался сгладить неприятное впечатление — Гизевиус еще понадобится.

— Давайте условимся — в дальнейшем будем всегда советоваться в таких случаях. Мы, ваши друзья, считаем вас наиболее трезвым человеком в военной оппозиции.

Некоторое время говорили на отвлеченные темы. Под конец Даллес спросил:

— Да, скажите, что произошло в Анкаре с этим странным покушением на фон Папена? Почему здесь замешаны русские…

Ганс Гизевиус успел прийти в себя после разговора, обернувшегося так неудачно. Он снова сидел в кресле, откинувшись на мягкую спинку. Вновь приобрел вид самонадеянного, знающего себе цену человека.

— О, я сразу угадал почерк Гейдриха! — Гизевиус небрежно махнул рукой. — Гейдрих решил сразу убить двух зайцев — выполнить поручение министерства иностранных дел и покончить с фон Папеном. У Гейдриха старые счеты с фон Папеном — еще со времен ремовского путча.

Год назад в Анкаре неизвестный человек бросил на людной улице бомбу. Германский посол фон Папен остался невредим, но террорист взрывом был разорван на части. В покушении обвинили двух русских, работников советского посольства. Позже Гизевиус узнал, что произошло в Анкаре, а главное, что предшествовало событиям.

Турецкое правительство колебалось — выступить или нет против России. Оно не шло дальше враждебного нейтралитета. Турки выжидали время, готовы были напасть на Закавказье, но не хотели ссориться с западными союзниками. Гитлер решил ускорить события. Гейдрих получил задание спровоцировать покушение и вызвать дипломатический конфликт между Турцией и Советским Союзом, У него старый, оправдавший себя метод. Диверсант после покушения бросал бомбу, обладавшую большой силой взрыва, но совершенно безвредную — нечто вроде дымовой шашки. Под прикрытием бутафорского взрыва диверсанту легко удавалось скрыться. На этот раз у агента гестапо, видимо, отказали нервы. Он решил сначала взорвать бомбу и под ее прикрытием стрелять в фон Папена. Но Гейдрих, чтобы уничтожить следы преступления, снабдил агента настоящей бомбой. Снаряд взорвался, уничтожив заранее обреченного сотрудника. Он так и не успел сделать ни одного выстрела. Фон Папен был далеко от места взрыва, он не пострадал. Гейдриху не удалось с ним расправиться. Через несколько месяцев Гейдрих сам был убит где-то под Прагой, в деревне Лидице. Гитлер приказал уничтожить деревню, — ее сожгли, и бульдозеры стерли с лица земли даже руины. Мужчин расстреляли — все мужское население, в том числе и детей грудного возраста. Женщин услали в Германию, даже беременных. Но если у кого из них рождался мальчик, ребенка тоже уничтожали. Так приказал фюрер…

Обо всем этом Гизевиус рассказал Аллену Даллесу. Шеф управления стратегической информации извлек для себя основное — Турцию надо удержать от выступления на стороне оси. События в Лидице не произвели на него впечатления. Даллес не был сентиментален. Дружески прощаясь с Гизевиусом, он поблагодарил его и напомнил:

— Завтра вы должны быть в Берлине.

— Да, я сделаю все, как вы сказали…

Тем же путем он покинул особняк американского резидента. Его провожал все тот же застенчивый увалень с открытым, широким лицом. Это был Стивенс, Маленький Бен, сотрудник Даллеса.

3
На смоленском полевом аэродроме все было готово к полету. Ждали только Гитлера, но фюрер не появлялся. Он задержался у фельдмаршала Клюге, командующего центром Восточного фронта, и никто не мог знать, когда закончится их затянувшаяся беседа.

В весеннем небе барражировали истребители, прикрывая аэродром. Было ясно, но синоптики предупреждали, что погода с часу на час может испортиться. Дежурный, через каждые пятнадцать — двадцать минут приносил новые и неутешительные прогнозы — ожидается снегопад. Шеф-пилот нервничал. Несколько раз прогревали моторы «кондора», глушили их и снова включали. Гитлер все не появлялся.

Волнение синоптиков передавалось экипажу воздушного корабля и распространялось на всех провожающих. Переминаясь с ноги на ногу, стояли солдаты почетного караула. Начальник личной охраны фюрера нетерпеливо поглядывал на дорогу. Тайно волновался и генерал фон Тресков, расхаживая по утоптанному, вновь подмерзшему снегу. Начавшаяся оттепель сменилась легким морозцем.

У начальника штаба центральной группы войск было гораздо больше оснований нервничать и волноваться, чем у синоптиков или летчиков. Стечение обстоятельств сулило успех подготовленному плану покушения на Гитлера. Генерал фон Тресков должен лететь вместе с фюрером в Берлин для доклада Цейтцлеру. В последний момент под благовидным предлогом начальник штаба откажется от поездки. Все тщательно продумано. Личные вещи генерала лежат уже в самолете, в том числе и ящик с коньяком, дюжина бутылок, среди которых две совершенно особых, хотя они и не отличаются от других.

Часовой механизм адской машины уже включен и неотвратимо приближает развязку… Через час с четвертью в воздухе произойдет взрыв и самолет фюрера потерпит катастрофу от неизвестной и неустановленной причины. Через час с четвертью… Нет, теперь уже меньше — через час десять минут. Фон Тресков посмотрел на часы. Скорей бы самолет поднимался в воздух…

Тем временем в блиндаже командующего армейской группой «Центр» заканчивался разговор Гитлера с фельдмаршалом Клюге. Гитлер развивал свои планы. После поражения под Сталинградом прошло немного больше месяца. Войска шестой армии, насчитывавшие в момент окружения русскими около трехсот тысяч человек, безвозвратно погибли. Советское радио передавало, что под Сталинградом захвачено девяносто тысяч пленных, а на полях сражений подобрано и похоронено сто сорок семь тысяч немецких солдат. Русские захватили полторы тысячи танков, почти семь тысяч орудий, шестьдесят тысяч автомашин… К сожалению, это соответствует горькой истине, но он, Гитлер, не станет ждать, пока русские снова начнут наступление. Германские войска вырвут у них инициативу, и картина сразу изменится. Сокрушительный удар будет нанесен в районе Орла и Курска. Русские ахнут, когда на их позиции ринутся новые танки «пантера». Они уже пошли в серийное производство. «Пантеры» в клочья разорвут русские армии. Для Сталина это будет сюрпризом…

Скрестив на груди руки, Гитлер расхаживал по низкому и тесному блиндажу фельдмаршала Клюге. Наэлектризованный собственными размышлениями вслух, он все больше и больше уверялся, что все так и будет… Потом Гитлер вдруг начинал жестикулировать, подходил к карте, раскинутой на столе.

Гитлер внезапно остановился перед фон Клюге, испытующе посмотрел на него и сказал:

— В этой стратегической операции я возлагаю на вас надежду, фельдмаршал. Мне нужны люди, понимающие мой замысел с полуслова… Я даю общий план, идею…

Клюге спросил — не целесообразно ли подумать об опорных позициях на Днепре, на Березине, может быть на Западной Двине. Чтобы обеспечить себя от случайностей — пояснил он.

— Нет! Я не располагаю временем заниматься всем этим. Мне нужен стремительный успех. Коалиция западных держав с русскими непрочна. Она может развалиться в любой момент. У меня есть основания так говорить.

Гитлер не стал рассказывать фельдмаршалу, что это за основания. Фельдмаршала незачем посвящать в такие тайны. Некоторые круги в Англии и Америке ищут контактов, нащупывают почву для заключения сепаратного мира. Хотят провести русских. Он, Гитлер, одурачит и тех и других… Последние переговоры Гогенлоэ в Швейцарии, Вейцзекера в Ватикане вселяют новые надежды на крах союза большевиков с Западом.

Фельдмаршал Клюге одобрительно отнесся к стратегическим замыслам Гитлера. Он подумал, что правильно сделал, уклонившись от участия в активных действиях членов «верхушечной оппозиции». Настроение у Клюге менялось в зависимости от личного отношения к нему фюрера, от успехов или неуспехов на Восточном фронте.

В сопровождении фельдмаршала Клюге Гитлер прибыл на аэродром. Он намеревался лететь в Берлин, но в последние минуты передумал, решив сначала побывать в главной ставке, в Вольфшанце в Пруссии.

Незадолго до прибытия Гитлера на смоленский полевой аэродром там произошло еще одно событие, правда никем не замеченное на летном поле, но доставившее новые острые переживания генералу фон Тресков. Время, оставшееся до взрыва, стремительно сокращалось. Что, если Гитлер задержится еще на час!.. Холодный страх все больше охватывал начальника штаба. Он представил себе все последствия этой нелепой случайности, вызванной задержкой Гитлера. От тревожных раздумий его отвлекло появление самолета, который приземлился на аэродроме. Машина подрулила к старту, и из нее выскочил офицер в кожаном реглане. Он что-то спросил у дежурного по аэродрому и торопливо, почти бегом, зашагал к фон Тресков. Генерал узнал его — Фабиан фон Шлабрендорф! Какими судьбами! Почему у него такое озабоченное лицо? Шлабрендорф работал офицером связи в главной ставке. Участник военной оппозиции, он был в курсе подготовлявшегося покушения. С генералом фон Тресков они были старыми закадычными друзьями.

Шлабрендорф на ходу отстегнул сумку, вытащил пакет и протянул его начальнику штаба. Кругом было много народу, и офицер связи вел себя строго официально. Это был служебный пакет, ради которого не обязательно было лететь специальным самолетом, но фон Тресков сразу понял — произошло что-то важное. Они отошли в сторону. Шлабрендорф тихо сказал:

— Адмирал Канарис просил передать: надо во что бы то ни стало отменить операцию. Я думал, что не успею…

— Но сейчас уже поздно, — ответил фон Тресков и посмотрел на часы. — Фюрер вот-вот явится на аэродром… Его самолет готов. Я ничего не могу сделать. Поздно. Через сорок пять минут произойдет взрыв.

— Это невозможно! Адмирал сказал: во что бы то ни стало…

Фон Тресков пришел к какому-то решению.

— Надо выключить механизм. Идемте! Вы полетите вместо меня. Сделаете это в пути. Вы знаете, как обращаться.

Фабиан фон Шлабрендорф неделю назад доставил в Смоленск злополучный коньяк. Он был знаком с управлением адской машины: повернуть пробку, и механизм остановится. Они подошли к начальнику личной охраны Гитлера.

— Вместо меня полетит Фабиан фон Шлабрендорф, — сказал фон Тресков. — Я должен остаться в Смоленске. Есть срочное задание. Вы знакомы?

— Да, конечно! — Они не раз встречались в ставке Гитлера. Шлабрендорф был своим человеком в окружении фюрера.

— Боюсь, как бы нам не пришлось задержаться, — сказал начальник охраны.

Приезд Гитлера прервал разговор. Фюрер стремительно прошел к самолету. Взревели моторы, и машина поднялась в воздух. Когда самолет лег на курс, Шлабрендорф спросил у начальника охраны:

— Как вы смотрите, не выпить ли нам коньяку? — Он решил идти на риск. — Генерал фон Тресков поручил мне им распорядиться по своему усмотрению. Сказка, а не коньяк!

Начальник охраны покосился на дверь. Гитлер с адъютантом и кем-то из генералов расположились в переднем салоне, изолированном от всего самолета. Они были заняты разговором.

— Пожалуй, если только немного. Я чертовски замерз на аэродроме.

Шлабрендорф прошел в отсек. Он сразу увидел ящик и торчащие из него горлышки бутылок. Вытащил из гнезда крайнюю и незаметно повернул пробки двух других бутылок.

— Отличный коньяк! — воскликнул он, возвращаясь на место. — За ваше здоровье!

Покушение на Гитлера в марте сорок третьего года не состоялось. Это было третье несостоявшееся покушение.

Глава пятая

1
Фостер Альварес остановился, чтобы почистить на улице ботинки, когда к нему подошел Пейдж и панибратски хлопнул его но плечу. Это было в Алжире, против отеля «Святой Георгий», где теперь разместился штаб союзных войск в Африке. Неуклюжее здание штаба стояло на склоне холма, поросшего пальмами, и отсюда был хорошо виден порт и море, исчезающее за горизонтом.

— Есть какие новости, старина? — спросил Джимми Пейдж с таким видом, будто они только накануне расстались. На самом-то деле они не виделись несколько месяцев — с Касабланки, где им удалось состряпать выгодное дельце с саванами. Спекуляция дала обоим немалый барыш. С тех пор Альварес и Пейдж стали закадычными друзьями. Испанец тоже не выразил удивления.

— Ничего нового… — ответил он и подставил чистильщику другой ботинок. — Скучно, и никакого бизнеса… Впору хоть самому чистить ботинки…

Чистильщик сидел на корточках в одеянии, похожем на рваный бурнус, обнажив худые коричневые ноги. Алжирец ловко навел глянец на ботинки и застыл, любуясь своей работой.

— Сколько сегодня? — спросил Испанец.

— Пять франков… — чистильщик поднял ладонь с растопыренными пальцами. — Пять…

— Вот обдирают… — Испанец бросил чистильщику монету. — Завтра будешь брать десять?

— Не знаю, господин… Может быть, завтра совсем не буду работать… Нигде нет желтого крема.

— Ты куда? — спросил Пейдж, когда они отошли от чистильщика обуви.

— Никуда… — неопределенно ответил Испанец. Он с утра дежурил в районе штаба и только что сменился. — Ждал приятеля, — добавил он.

Ведь Пейдж не должен знать, что Альварес работает в разведке.

Они перешли улицу и чуть не попали под большой черный «паккард», который внезапно вывернулся из-за угла. Шофер едва успел затормозить и немного отвернуть в сторону — иначе Пейджу пришлось бы плохо. Из кабины высунулся загорелый, обветренный генерал и обрушился непристойной бранью на Испанца и Джимми.

— Что вы развесили уши, тыловые крысы! — кричал он. — Честное слово, в другой раз я вам набью морды…

Черный «паккард» проехал еще десяток метров и остановился перед отелем «Святой Георгий». Сзади на красном номерном знаке машины виднелись две серебристые звезды.

— Большой начальник… — уважительно сказал Пейдж.

— Генерал Паттон… Известный грубиян…

— Знаешь что, — предложил Пейдж, — мне нужно забежать в интендантский отдел. Подожди меня. Есть одно дело, зайдем куда-нибудь посидим…

Через четверть часа они сидели в портовом кабачке, забитом американскими солдатами. В Тунисе шли тяжелые бои, там не хватало людей, но в тылу солдаты бродили толпами.

— Ну? — Альварес уставился на Пейджа, когда они с трудом нашли себе место за столиком. — Что ты можешь мне предложить?

Вместо ответа Пейдж спросил:

— Сколько франков стоит сейчас доллар?

— Пятьдесят… Зачем тебе это?

— А вот слушай… Ты заплатил сегодня чистильщику пять франков. А еще две недели тому назад это стоило один франк. Чистильщики повышают цены потому, что у них нет сапожного крема…

— Ну и что же? — непонимающе спросил Испанец.

— Как — что же?.. А что, если скупить весь коричневый крем, который только есть в Алжире. Он стоит гроши, но продавать его можно хоть по доллару за банку… Ведь военным нужно же чистить ботинки. Смотри, сколько их в Алжире…

— Послушай, Пейдж! — Испанец смотрел на него с восторгом. — В Штатах из тебя выйдет прекраснейший бизнесмен… Ты бы мог стать у нас членом конгресса!.. Как это я сам не додумался до такой простой вещи?.. Пошли!.

Через три дня во всем городе исчез коричневый сапожный крем, которым пользовались американцы. Еще через неделю он появился, но чистильщики брали уже по пятнадцать франков, чтобы почистить ботинки, — им самим приходилось платить по одному доллару за банку крема…

Джордж Паттон, командующий вторым корпусом, ворвался в кабинет Эйзенхауэра, невзирая на то, что адъютант пытался задержать его в приемной. Паттон сорвал зло на двух тыловиках, подвернувшихся ему на улице, но все еще продолжал кипеть и готов был кому угодно наговорить сейчас грубостей. В кабинете командующего союзными войсками он застал генерала Бредли, который только что приехал из Штатов. Паттон был с ним мало знаком, хотя когда-то они вместе учились в Вест-Пойнте — в военном училище. Но и присутствие постороннего человека не остановило Паттона.

— Послушай, Айк, это же черт знает на что похоже! — выпалил он, шумно усаживаясь в кресло. — Я так не могу воевать. Опять эти молодцы разбомбили мои тылы…

— Подожди, подожди, Джордж… У тебя такое выражение лица, будто ты ведешь батальон в атаку… — В отличие от генерала Паттона, Эйзенхауэр был сдержан и вежлив. Он знал, по какому поводу явился к нему Паттон, но тем не менее, недоуменно подняв брови, спросил — Что же случилось?

Генерал Паттон примчался из корпуса жаловаться на летчиков «летающих крепостей», которые разбомбили городок Сук-эль-Арба, расположенный в тылу за сотню километров от фронта. Как выяснилось, летчиков послали бомбить район Кассеринского прохода в Тунисе, где войска Роммеля перешли в угрожающее наступление.

— Вы только посмотрите на карту! — продолжал бушевать Паттон, призывая в свидетели генерала Бредли. — Сукэль-Арба находится за много километров от Кассерина — один ближе к Испании, другой к Италии… Я остался без продовольствия и боеприпасов… Мы не успели перебазировать оттуда склады.

— Ну что мы теперь можем поделать, Джордж? — говорил Эйзенхауэр. — Я прикажу выделить тебе дополнительно все, что нужно, и выправим положение. Не так ли? К сожалению, это не единственная неприятность, которая нас постигла.

Эйзенхауэр сказал «нас», хотя неприятность, на которую он намекал, относилась непосредственно к корпусу Паттона. Контрнаступление Роммеля в Тунисе стоило американским войскам около двухсот убитых, но возникшая паника принесла более серьезные потери. За неделю корпус потерял две с половиной тысячи пленными.

— Я здесь ни при чем, — сердито отпарировал Паттон.

Он действительно не был в этом виноват, но упоминания Айка о потерях в корпусе подействовали на Паттона отрезвляюще — он продолжал разговор более сдержанно.

В разговор вмешался Омар Бредли, сидевший до сих пор молча.

— Скажи, Айк, надолго мы завязли в Тунисе? — спросил он. — Сколько времени мы будем там торчать?

— Столько, сколько потребуется, — ответил Эйзенхауэр. — Время и русские работают на нас. Гитлер не может присылать сюда пополнение — его резервы все без остатка съедает Россия. Ну, а мы получаем войска, предназначенные для второго фронта… Соотношение сил изо дня в день меняется в нашу пользу.

— Значит, русские помогают нам и в том и в другом случае, — усмехнулся Бредли.

Паттон не понял.

— Почему? — спросил он.

— Второй фронт в этом году мы должны были открыть по настоянию русских. Но он снова отложен, Да иначе и не могло быть — вместо миллиона двухсот тысяч солдат мы отправили в Англию всего одну треть — тысяч четыреста.

— Почему? — спросил Паттон. Неискушенный в тонкой политике, он не сразу понимал собеседника. — Ведь наш президент поддерживает русских.

Бредли снисходительно и загадочно улыбнулся, взглянув на Эйзенхауэра. Оба они были посвящены в некоторые стратегические тайны.

— Даже сам президент не может открыть второй фронт, если у него нет войска, — сказал Бредли. — Все-таки американской армией распоряжается Пентагон…

Омар Бредли после тридцати с лишним лет службы в армии впервые, как и Эйзенхауэр, отправился на войну. В первую мировую войну, только что закончив училище в Вест-Пойнте, оба они находились в Штатах. Тогда и зародилась их дружба.

В Северной Африке Эйзенхауэр вспомнил о своем друге. Надвигались события, в которых Бредли мог бы занять определенное место. На заседании объединенного комитета начальников штабов в Касабланке было решено начать вторжение в Сицилию.

2
Начинать операцию «Хаски» — вторжение в Сицилию — раньше того, как закончатся бои в Тунисе, нечего было и думать. Но военные действия в Северной Африке причиняли союзникам изрядные неприятности. К тому же американские войска оказались недостаточно обученными. Дело дошло до того, что генерал Александер, командующий объединенными сухопутными войсками в Африке, потребовал отвести американские части в тыл и основательно их подучить там. Взаимные укоры, обиды и распри между английскими и американскими генералами едва не приняли серьезный оборот. Только завершающая победа в Тунисе сгладила возникшие разногласия.

В середине мая сорок третьего года союзные войска успешно завершили борьбу в Тунисе. Старые неприятности были забыты. Немецкий генерал-полковник фон Арним, сменивший заболевшего Роммеля на посту командующего африканским корпусом, сдался на милость победителей. Дальнейшее сопротивление было бессмысленно — лишенный резервов, испытывая нужду в боеприпасах, которые шли на Восточный фронт, фон Арним предпочел сдаться в плен во главе своих войск. Его примеру последовал и итальянский командующий маршал Мессе, не так давно вернувшийся из России, где он возглавлял итальянскую армию.

В ночь капитуляции генерал Александер телеграфировал премьеру Черчиллю: «Сэр, считаю своим долгом сообщить вам, что тунисская кампания закончена. Сопротивление противника полностью прекращено. Мы являемся хозяевами берегов Северной Африки. Пусть звонят колокола!»

Победу в Тунисе Британия встретила колокольным звоном. Впервые с начала войны по всей Англии разнесся торжественный благовест. Он звучал радостно, словно в противовес недавнему заунывному траурному звону колоколов в Германии по случаю гибели армии Паулюса в снегах России. Газеты писали: в Тунисе взято двести пятьдесят тысяч пленных! Огромные трофеи!

Времена изменились — никто не вспоминал, что колокольный звон в Англии когда-то должен был звучать сигналом того, что началось вторжение немцев на остров…

Во время всеобщего ликования Черчилля не было в Англии. Он уплыл в Соединенные Штаты на очередную встречу с Рузвельтом. Премьер-министр плыл на океанском лайнере «Куин Мэри». В трюмы и на нижние палубы теплохода погрузили пять тысяч немецких военнопленных. Расчет был простой — германские подводные лодки не тронут лайнер с такими пассажирами… Черчилль нашел возможность распространить достоверные слухи о предстоящей отправке военнопленных в Америку. Через Канариса об этом стало известно в морском министерстве Деница.

С другой стороны, Черчилль не мог устоять против честолюбивого соблазна прибыть в Соединенные Штаты в сопровождении пяти тысяч пленных немцев и итальянцев. Так в древности за триумфальной коляской победителя шагали пленные воины…

Но внешняя парадность не рассеивала серьезных опасений за исход заморского путешествия. Черчилль знал, что под спудом лежат его разногласия с Рузвельтом. Спор, начатый в Касабланке о путях войны, остался неразрешенным. Британский премьер отстаивал старую точку зрения: вторжение на континент должно произойти через Балканы. Надо привлечь на свою сторону Турцию. Это также позволит стать ближе к русским границам. Споры возникли на первом же заседании. Рузвельт не возражал против того, чтобы перетянуть Турцию на свою сторону. Но по поводу Балкан он оставался при своем мнении. Зачем тратить силы ради британских интересов. Тем более, что пора серьезно подумать о втором фронте, иначе русские сами управятся с Гитлером. Так можно и опоздать с вторжением в Западную Европу. Черчилль возражал, он всю дорогу искал новые аргументы, доказывал — это не так, Америка тоже должна быть заинтересована в балканском варианте…

Оставались нерешенными и проблемы Дальнего Востока. Американцы упорно выжимали оттуда английского конкурента. Черчилль понимал это, видел, но сделать ничего не мог. Разногласия казались непреодолимыми. Спорили и о послевоенном разделе мира, кроили каждый по-своему карту Европы, но к соглашению не приходили. Порой казалось, что разрыв неизбежен, заседали по четыре раза в день, и без каких-либо видимых результатов. По все же благоразумие взяло верх — нерешенные проблемы отложили опять до следующей встречи. Условились встретиться в августе, а пока дали указание объединенному комитету начальников штабов готовиться к «Хаски». По обоюдному согласию решили в этом году второго фронта не открывать — его заменят активные действия на Средиземном море. Условились, что Сталину пока не надо сообщать об этом. Довод был старый: ничего не случится, если Сталин узнает об этом неделей или месяцем позже…

Британский премьер, упорный в достижении своих целей, обрел тайных единомышленников среди американских генералов в Пентагоне. Это они поставили дело так, что к сроку открытия второго фронта, обещанного Москве, в Англию было переброшено всего четыреста тысяч солдат вместо миллиона с лишним… Да и тунисскую операцию затянули. Это также стало мотивом, по которому откладывалось вторжение в Европу. Выигрывает не всегда тот, кто торопится…

3
Подготовка к операции «Хаски» вселяла уверенность в успехе и причиняла немалые огорчения — одновременно.

Прежде чем начать вторжение в Сицилию, следовало обеспечить морские коммуникации. Движению кораблей могли воспрепятствовать итальянские воздушные силы, расположенные на небольшом скалистом островке Пантеллерия, возвышающемся из поды как раз на половине пути между Сицилией и Тунисом. По разведывательным данным, итальянцы оборудовали на Пантеллерии подземные ангары на восемьдесят самолетов, а гарнизон острова составлял двенадцать тысяч человек.

После долгих раздумий Эйзенхауэр решил прежде всего захватить Пантеллерию. Бомбардировка острова началась сразу же после завершения боев в Тунисе. Почти целый месяц островок подвергался непрерывным ожесточенным бомбардировкам. В течение нескольких дней, предшествовавших высадке морского десанта, на Пантеллерию упало около пяти тысяч тяжелых бомб. Летчики, возвращаясь с задания, уверяли, что военным сооружениям наносится тяжелый урон.

И в самом деле, когда к острову подошли десантные корабли, гарнизон Пантеллерии поднял белый флаг. Итальянский комендант гарнизона заявил представителям союзного командования, что он вынужден капитулировать в результате тяжелых потерь от бомбардировок и нехватки пресной воды. Но оказалось, что это совсем не так. Из сорока пяти береговых батарей налетами авиации были выведены из строя всего две, а подземные цистерны оставались до краев заполненными пресной водой… Десантные войска без боя заняли остров, запирающий Сицилийский пролив.

На другой день, это было в середине июня, капитулировали еще два соседних островка — Лампедуза и Линос.

Гарнизон Лампедузы сдался британскому пилоту, который совершил вынужденную посадку на острове. Пилот сразу превратился в героя.

Как выяснилось, стойкость сопротивления итальянского противника была невелика, но и подготовка союзных войск тоже оставалась не на должном уровне. Это показали последние боевые учения, проведенные на побережье Северной Африки.

Дивизия Мидлтона прибыла из Штатов и должна была продемонстрировать свою подготовку. Корабли стояли на рейде, когда в район учений прибыл сонм генералов во главе с Паттоном, стаявшим теперь командующим седьмой армией. Ночью до слуха генералов доносился скрип шлюпбалок, рокот моторов: с кораблей спускали десантные баржи. Через некоторое время наступила тишина, которая так и не рассеялась с наступлением рассвета. Генералы тщетно ждали высадки американской дивизии. Она бесследно исчезла. Только значительно позже выяснилось, что полки высадились где-то в другом месте, в нескольких километрах от намеченных участков. Произошла досадная навигационная ошибка…

Но подобные «навигационные ошибки» происходили и с учебной высадкой других дивизий. Генерал Бредли ворчал и спрашивал своего начальника штаба:

— Что будет, если они повторят эту ошибку в Сицилии?

Начальник штаба только пожимал плечами — теперь уж переучиваться поздно.

Приближалось 10 июля — первый день операции «Хаски». Накануне армады англо-американских кораблей, двигавшихся с востока и запада, соединились в море и направились к острову. Только для высадки войск первого эшелона к Сицилии шло две тысячи вымпелов из трех тысяч двухсот кораблей, принимавших участие в операции. С воздуха войска вторжения поддерживали четыре тысячи истребителей и бомбардировщиков. Против Сицилии сосредоточили такие силы, что они должны были стереть, превратить в песок все стоящее на их пути. Ведь остров Сицилия не так уж велик.

Две армии — седьмая американская под командованием Паттона и восьмая английская под командованием Монтгомери — готовились высадиться в юго-восточной части острова между древними Сиракузами и Ликатой. В обеих армиях было четырнадцать дивизий — сто шестьдесят тысяч человек. И все же эти войска едва ли составляли десятую часть вооруженных сил, которыми располагали в то время западные союзники в Европе. Основные англо-американские войска все еще ждали своего часа в то время, когда на Восточном фронте русские армии, истекая кровью, сражались с фашистской Германией и ее пока еще не выбитыми из войны союзниками…

К вечеру море стало бурным, штормовой ветер срывал гребни с огромных волн. Транспортные корабли уже легли на курс и приближались к Сицилии, но разбушевавшаяся непогода грозила сорвать вторжение. Шторм усиливался. Аэростаты воздушного заграждения, прикрепленные на тросах к каждому кораблю, бешено метались над мачтами. Порой тросы рвались с треском и искрами. Один за другим аэростаты уносились вверх и исчезали из виду.

При таком шторме нечего было и думать выбрасывать воздушный десант — три тысячи американских и полторы тысячи английских авиадесантников должны были опуститься на сицилийский берег за три часа до вторжения. Только после полуночи ветер начал стихать, и все с облегчением вздохнули — воздушный десант состоится. Значит, легче пройдет вторжение.

В канун высадки Уинстон Черчилль проводил уикэнд в Чеккерсе, в своей загородной резиденции, и нетерпеливо ожидал вестей из Сицилии. Его комната походила на картографический кабинет военного министерства. Премьер приказал доставить сюда и повесить на стенах все карты средиземноморского театра военных действий. Он терял терпение, озирался на каждый телефонный звонок и, кажется, в сотый раз переходил от одной карты к другой. Черчилль измучил синоптиков, ежеминутно справляясь — не улучшается ли погода в районе высадки.

Первые донесения о «Хаски» были нерадостны. Премьеру сообщили — воздушный десант не удался.

— Что? — В эту минуту премьер был страшен. Лицо его, обычно бледное, побагровело. Он сам схватил телефонную трубку. — Встретили сопротивление?.. Мощный заградительный огонь?.. Тоже нет… Так что же тогда, черт возьми, помещало десанту?!

Из генерального штаба, который поддерживал с Александером постоянную радиосвязь, дежурный офицер доложил:

— Американские самолеты буксировали планеры первой авиадесантной английской бригады…

— Знаю, знаю, — перебил Черчилль штабного офицера, — Докладывайте, что случилось…

— Американские летчики отцепили планеры раньше времени, зенитные орудия открыли заградительный огонь.

— А планеры?

— Штаб Александера сообщает, что из ста тридцати трех планеров только двенадцать приземлились у намеченной цели. Большинство их упало в море и, вероятно, погибло…

Черчилль в ярости бросил трубку…

Но неудача постигла не только британскую авиадесантную группу. Своих парашютистов американские летчики рассеяли на протяжении ста километров вдоль сицилийского побережья, хотя приземлиться они должны были в одном районе — близ Джелы. Потом американские парашютисты в течение недели разыскивали свои войска…

Уинстон Черчилль провел бессонную ночь в ожидании новых вестей из Сицилии. Наутро сообщение Александера развеяло тревогу премьера — итальянцы почти не оказывают сопротивления. Бросив свои позиции, они бежали в глубь острова… У Черчилля отлегло на душе — слава богу, что солдаты Муссолини воюют так плохо…

На другую ночь повторилось почти то же самое, но на этот раз американские летчики совсем уже не были виноваты.

Район высадки англо-американских войск растянулся километров на двести. При всех оплошностях и неудачах, преследовавших десантные части, все же вторжение можно было считать успешным. Противник почти не оказал сопротивления, и войска начали продвигаться в глубину острова, исчезая за песчаными дюнами, поросшими невысокой травой. Только в районе Джелы подоспевшая германская танковая дивизия «Герман Геринг» едва не спутала все карты Паттона. Немецким танкам удалось прорваться к берегу, смять высадившиеся части первой американской дивизии. Часть солдат уже бросилась к шлюпкам, чтобы вернуться на корабли. Только артиллерийский огонь корабельных орудий, обрушившийся на немецкие танки, заставил немцев отойти на исходные позиции. Положение было восстановлено. Однако этот участок следовало подкрепить высадкой нового парашютного десанта.

Командующему воздушно-десантной дивизией генералу Риджуэю приказали сбросить еще две тысячи парашютистов в район боевых действии. Точно предчувствуя беду, Риджуэй запросил объединенный штаб — гарантируется ли безопасность десантных самолетов от зенитных орудий флота, сосредоточенного вдоль сицилийского побережья. Британский советник при штабе Эйзенхауэра ответил невразумительно — конечно, будут приняты меры, но кто может дать гарантии… Это обеспокоило Риджуэя. Он снова потребовал гарантий в том, что его парашютистов не обстреляют собственные корабли и артиллерийские части. В конце концов достигли соглашения: полтораста десантных самолетов пройдут на высоте двухсот метров над флотом в строго отведенной им полосе, в строго установленное время, а экипажам кораблей дадут строжайшие указания — не открывать огня.

Недавний шторм сменился штилем. Выдалась безоблачная, мягкая средиземноморская ночь. Светила луна, и море было залито голубым серебром. Стояла тишина, и только в отдалении, где-то на берегу, слышались редкие выстрелы.

В условленное время ночную тишину нарушил рокот приближающихся самолетов. Они шли низко, их хорошо было видно при лунном свете. Первые машины уже миновали береговую кромку, когда в ночи раздался резкий одиночный выстрел зенитки. И следом над кораблями небо заполыхало от разрывов снарядов. Зенитчики-артиллеристы били по своим самолетам. К ним присоединились и береговые зенитные батареи.

Строй транспортных самолетов мгновенно рассыпался. Пилоты старались спасти людей и машины, В затемненных машинах вспыхнул свет, включили бортовые огни, парашютисты стали выбрасываться из самолетов. Но их принимали за немецких десантников и расстреливали в воздухе. Огонь продолжался до тех пор, пока в небе не осталось ни одного самолета…

Наутро перед глазами моряков и солдат открылась печальная картина. Повсюду из воды торчали обломки разбитых самолетов. Они валялись и на берегу, сбитые огнем зениток. Сицилийский берег был усеян парашютами. Лежали десятки убитых десантников…

Из полутораста транспортных самолетов было сбито двадцать пять машин. Половина уцелевших машин получила тяжелые повреждения и едва дотянула до своих аэродромов в Тунисе. Всего погибло несколько сот парашютистов.

В эту ночь американская авиация понесла самые тяжелые потери за все время борьбы в Сицилии…

4
To, что назревало годами, десятилетиями, завершилось наконец дворцовым переворотом. Тяжелые неудачи, постигшие Италию за последнее время, отвратили от Муссолини даже наиболее верных, преданных, как ему казалось, людей. Против него выступил даже такой человек, как Гранди, его соратник со времен фашистского похода на Рим. Голосовал против него и Чиано, муж Эдды, которого он приютил в своем доме. Что же тогда говорить о Бадольо, семидесятилетием маршале, и таком же престарелом короле Викторе Эммануиле…

Муссолини усматривал во всем случившемся английские козни. Нокто подтвердит, что это именно так? Кто поверит в его интуицию?

То, что король настроен проанглийски, это ясно. Иначе и не может быть — все его сбережения хранятся в лондонских банках. Кто же враг своему богатству? Чернобородый Гранди тоже придерживается британской ориентации. Ничего нет удивительного, что англичане использовали их настроения. Пути Интеллидженс сервис, так же как и господни, неисповедимы…

Муссолини казалось, что все началось с прихода Гранди. Пришел он к нему в четверг перед вечером, предварительно позвонив по телефону. По мере того как он говорил — а беседа продолжалась часа полтора, — Муссолини постепенно мрачнел, раздражался все больше и под конец почувствовал резкие боли в желудке. Язва всегда давала себя чувствовать, когда дуче начинал волноваться.

Гранди был до странности прямолинеен, он начисто отбросил приобретенный с годами дипломатический тон. Он говорил о том, что итальянские войска лишь терпят поражения и несут потери. Война должна обогащать, а она обедняет нацию. За это время Италия сумела потерять все свои колонии, враг вторгся в Сицилию, и Гранди далеко не уверен, что все кончится только этим. Значительная часть итальянского флота лежит на морском дне, Россия поглотила целую армию в составе десяти полнокровных дивизий. Положение внутри страны тоже не лучше — голодные бунты, демонстрации, забастовки. Дуче знает, что кричали женщины во время бомбардировки Неаполя? «Мира, мы хотим мира!..» То же самое повторяется и в других городах. Милан разрушен. Вчера противник бомбил Вечный город. Надо принимать меры… Дальше так продолжаться не может.

Муссолини нечего было возразить. Он вчера сам видел сверху горящий Рим. Возвращался самолетом из Фельтре, где встречался с Гитлером. Тенистый парк, лабиринт комнат (вообще вилла походит на какой-то замысловатый кроссворд), бесконечные разглагольствования Гитлера — вот и все впечатления от поездки. Муссолини пытался прорваться сквозь многословие фюрера. Куда там! Муссолини для себя сделал вывод: очевидно, Россия не может быть уничтожена. Ее нельзя ни завоевать, ни удержать созданием непреодолимого Восточного вала.

Гитлер не стал слушать, перебил его в самом начале. Продолжал развивать прожекты по поводу нового наступления на Восточном фронте. Теперь возлагает надежды на какое-то мифическое тайное оружие. Действительно одержимый! Новая неудача под Курском на него ничуть не подействовала.

Но Муссолини все же рассчитывал извлечь кое-какую пользу из встречи в Фельтре. Может быть, Гитлер окажет некоторую помощь. После захвата противником Сицилии складывается угрожающее положение. В прямой помощи Гитлер отказал — все резервы брошены на то, чтобы заткнуть прорыв русских под Курском. А вообще — обещал подумать. Только с одним условием — оборона Италии и командование итальянской армией должны перейти в немецкие руки, в ведение германского генерального штаба.

«А как же я?» — едва не вырвалось у Муссолини.

Во время совещания вошел взволнованный адъютант Муссолини и доложил: Рим подвергся тяжелой бомбардировке. Дуче воспользовался случаем, прервал совещание и улетел. Все равно никакой пользы от пустых разговоров. В самолете корчился от боли — он опять ел всякую дрянь в присутствии Гитлера, изображал абсолютно здорового человека. А нужно бы сидеть на строгой диете… Боль отпустила перед самым Римом. Самолет вошел в тучу черного дыма, поднимавшегося от вокзала. Горели сотни вагонов… Да, он сам видел результаты первой бомбардировки Вечного города. Что может Муссолини возразить Гранди?

Но у Гранди есть предложение — Муссолини мрачно выслушал его. Гранди рекомендует ему отказаться от руководства страной… Хотя бы временно. Пусть король возглавит верховное командование. Следовало бы сформировать национальное правительство, все это разрядит обстановку, сплотит силы нации… Гранди говорил не совсем ясно — видно, у него не поворачивался язык произнести то, что он думает. Наконец выдавил — надо созвать большой фашистский совет. Муссолини ответил: «Посмотрим». Гранди настаивал — заседания ждут все члены совета. Ладно, если так, Муссолини согласен — соберутся в субботу в пять часов вечера. За два дня он успеет подготовиться…

Большой фашистский совет собрался 24 июня в Венецианском дворце в знакомой удлиненной комнате, выходящей окнами на площадь святого Марка. Отсюда с балкона дуче обычно выступал перед римлянами. Все те же ковры, картины Тициана и канделябры на стенах, тяжелые, будто литые, портьеры, громоздкая статуя дуче и рядом его троноподобное кресло. Напротив подковой расставлены стулья членов большого совета. Все знакомо, привычно, кроме атмосферы — напряженной, тяжелой, будто перед грозой.

Муссолини заставил подождать себя. Через окно он заглянул во внутренний двор. По каменным плитам расхаживали вооруженные карабинеры, мушкетеры из его личной охраны. Стояли пулеметы. Все это на всякий случай. Надо быть предусмотрительным!..

Зал заседаний большого фашистского совета служил как бы приемной дуче — его кабинет находился рядом. По этому поводу тайком острили — большой предбанник. Муссолини торжественно вошел в распахнувшиеся перед ним двери. Сел в кресло и открыл заседание. Он на две головы возвышался над остальными — он и его статуя…

Первым заговорил он сам. «Главное — не упускать инициативы», — думал он. К услугам мушкетеров надо прибегать в самом крайнем случае. Они дали клятву подчиняться одному дуче и никому больше…

Муссолини говорил о военном положении страны, напомнил о неудачах, резко обвиняя военных руководителей. Снова повторил фразу о глине и мраморе. С возражениями неожиданно выступил маршал де Боно. Дуче никак не ожидал выпада с его стороны. Откуда он взялся? Обычно молчал как рыба. Муссолини казалось, что он давно забыл о существовании де Боно. Маршала отстранили еще в абиссинскую кампанию. Сейчас он говорил, что нельзя без конца подрывать репутацию итальянского генералитета. Затем слово взял Гранди.

Дуче сидел бледный, нервно играя карандашом. Гранди доказывал, что в сложившейся ситуации власть надо передать королю. Говорил куда увереннее, нежели там, в кабинете, с глазу на глаз. Видимо, чувствует поддержку. Но самое главное в выступлении Гранди было другое — он произнес слово, которое хлестнуло Муссолини словно бичом. Гранди потребовал вотаре — голосовать.

Вотаре!.. Этого слова на заседании большого фашистского совета не произносили двадцать лет, с похода на Рим, с того момента, как Муссолини стал у кормила власти. Вотаре!.. Оно существовало как забытый символ.

Гранди сел и налил себе воды. Он волновался, но вид у него был упрямый и непреклонный. Потом выступил президент королевской академии Федерцони, министр юстиции де Марсико, затем… Галеаццо Чиано. Они будто все сговорились, повторяя одно и то же: «Вотаре».

Муссолини потерял самообладание — какая неблагодарность! Едва Чиано закончил речь, он бросил ему:

— В тот день, когда вы вошли в мой дом, в него вошла измена… Кто хочет еще говорить? — Муссолини обвел глазами присутствующих — все облачились в черную одежду, пришли как на похороны. Ни один не хочет смотреть в глаза — значит, нечиста совесть. Впрочем, не все — секретарь партии Скорца, министр Парески, Роберто Ференачи… Они на стороне дуче, но много ли их…

Прения продолжались до полуночи. Напряжение нарастало. Пора было действовать. Муссолини, подозвал к себе Скорца и шепнул что-то на ухо. Тот утвердительно кивнул головой и сел на место. Муссолини с невинным видом сказал:

— Мы заседаем без перерыва уже восемь часов. Все утомились. Не лучше ли нам прервать заседание до завтра?

Секретарь партии Скорца поддержал Муссолини — надо решать такие вопросы со свежей головой. Против решительно выступил Гранди:

— То, что мы начали, надо закончить немедля, сегодня же ночью. Я против перерыва. — Гранди говорил так, словно давал указания своим единомышленникам. Про себя он подумал: «Перерыв равнозначен провалу, через час все мы окажемся под арестом. Это в лучшем случае». Двор, набитый карабинерами, не ускользнул от внимания Гранди. Правда, начальник генштаба Амброзио тоже не сидит сложа руки…

Большинством голосов совет отказался от перерыва. Гранди снова потребовал голосования. Вотаре! Он предложил резолюцию — просить короля взять на себя всю полноту власти. Его поддержал Чиано. Атмосфера накалилась до предела. Министр Парески упал в обморок. Муссолини попытался спасти положение. Заговорил о последней встрече с Гитлером: фюрер верный союзник Италии, фюрер не допустит… Лучше бы он этого не говорил! Спросили о содержании переговоров. Муссолини отказался его разгласить. Что мог он сказать о беспредметной болтовне Гитлера? Сказал, что пока это тайна.

Шел третий час ночи. Гранди настаивал — вотаре! Муссолини устало махнул рукой. Лишь бы скорее кончилось заседание.

— Ва бене!.. — согласился он. — Хорошо.

За резолюцию Гранди проголосовало девятнадцать членов Большого фашистского совета, семь было против и два воздержались.

Муссолини встал.

— Вы вызвали кризис режима, — с угрозой в голосе произнес он. — Пеняйте на себя. Заседание закрыто.

Муссолини молча пошел к выходу. Скорца хотел отдать традиционный салют дуче. Муссолини отмахнулся, остановил его жестом.

Гранди попросил задержаться членов большого фашистского совета. Надо подписать резолюцию. Присутствовали все, кроме Муссолини и Роберто Ференачи. Сразу после голосования Ференачи незаметно бежал с заседания, отправился в германское посольство. На рассвете он улетел в Берлин.

Церемония подписания резолюции заняла немного времени. Но, когда расходились, было уже светло. В церквах звонили колокола, созывая католиков к святой заутрене. Никто из членов всесильного большого фашистского совета не ночевал дома — опасались ареста.

Бенито Муссолини решил немедленно действовать. Но было поздно. Пока шло заседание в Венецианском дворце, Амброзио, начальник штаба, уже принял меры. Войска бесшумно заняли телефонную станцию, штаб полиции, министерство внутренних дел. Отряды расположились близ королевской виллы. Поздно что-либо предпринимать! Муссолини когда-то скаламбурил по поводу Амброзио — это не пища для богов, не нектар и не амброзия… Зачем он отстранил старого начальника штаба Кавальеро — тот был человек недалекий, но преданный…

Утро Муссолини провел в своем кабинете, размышляя о случившемся. Хороший подарок к шестидесятилетию!.. Гитлер уже прислал ему подарок — сочинения Ницше. Двадцать четыре тома с закладками — там, где говорится о сверхчеловеке, стоящем по ту сторону добра и зла, о человечьем стаде, осужденном на вечное послушание воле господина. Гитлер написал ему на титульном листе первого тома: «Бенито Муссолини — единственному римлянину среди итальянцев»…

Геринг тоже передал подарок — бюст Фридриха Великого.

Подарок с символическим значением. Немцы признают величие дуче, не то что свои в Италии… Теперь вся надежда только на фюрера. Из головы не выходило вчерашнее заседание. Да, верна библейская мудрость — нет пророка в своем отечестве…

Днем Муссолини осматривал разрушения, причиненные Риму налетом англо-американской авиации, — последнее, что сделал он, пребывая у власти. К пяти часам был в королевском дворце. Король Виктор Эммануил пригласил его для аудиенции. Обычно король давал аудиенции по понедельникам и четвергам, но сегодня воскресный день. Значит, случилось нечто важное. Муссолини знал — что…

Король встретил его в маршальской форме. Дружески улыбаясь, он стоял у порога, раскинув для объятий руки. «Уже успел нарядиться», — Муссолини ревниво взглянул на военный наряд короля. Почтительно ответил на приветствие. Как трудно давалось это почтение!

Король торопился закончить разговор. Перед тем он только что совещался с Бадольо и своим бывшим советником Амброзио. Все решено. Король сказал:

— Мой дорогой дуче, не правда ли, как плохи наши дела! Да, да, очень плохи. В Италии все пошло прахом. Моральный дух армии так низок, солдаты не хотят воевать… Я понимаю, дуче, как тяжело вам сознавать, что вы стали самым ненавистным человеком в Италии… Не возражайте! Как ни горько, но это так. Единственный друг, который остался у вас, — это я. Я позабочусь о вашей личной безопасности. Рассчитывайте на меня… А наиболее подходящим человеком на ваше место считаю маршала Бадольо. Не правда ли?

Король не стал ждать ответа, сам кивнул головой, дав понять, что аудиенция закончена. Проводил Муссолини до двери.

Вот и все… Вот и кончилась власть…. Но испытания самолюбия еще не кончились.

Развенчанный диктатор вышел из королевского дворца. Его нагнал капитан карабинеров.

— Его величество поручил мне охрану вашей персоны.

Муссолини молча шел к своей машине. Что может он сказать капитану? Пусть охраняет… Капитан преградил ему дорогу:

— Пожалуйста, сюда. Мы должны поехать в другой машине, вот в этой, — капитан карабинеров указал на санитарную машину с непроницаемо матовыми стеклами.

В санитарку набилось полно людей — три карабинера во главе с лейтенантом, два полицейских агента в штатском и капитан, арестовавший дуче. Муссолини так и расценил всё — он арестован. Его отвезли в казармы Аллиеви. Вот цена королевской заботы о безопасности…

В тот же вечер маршал Бадольо сообщил по радио о том, что он сформировал новый кабинет. Бадольо, герой завоевания Эфиопии, получивший в честь этого события титул герцога Аддис-абебского, стал премьер-министром Италии. На старого маршала сразу свалился миллион забот, но первейшая из забот — сохранение порядка в стране. «Чернь» вконец распустилась. Поэтому едва ли не первый приказ маршала, опубликованный на другой день, звучал категорично и строго.

В нем было сказано;

«При создавшемся положении любое нарушение общественного порядка, как бы оно ни было незначительно и какой бы характер оно ни носило, представляет собой предательство и, в случае если оно не будет подавлено, может привести к самым тяжелым последствиям. Любые выступления должны быть подавлены беспощадно в самом зародыше. Необходимо решительно отказаться от допотопных методов изоляции, предупреждений, уговоров и убеждений. Войска должны выступать против нарушителей в полной боевой готовности и без всяких предупреждений открывать огонь на расстоянии, не останавливаясь перед применением минометов и артиллерии, совершенно так же, как если бы они сражались с неприятелем… В тех случаях, когда военнослужащие проявят малейшее намерение солидаризироваться с демонстрантами и не подчиниться приказу, они подлежат немедленному расстрелу».

Фактически это означало объявление осадного положения во всей Италии. Герцог Аддис-абебский, вице-король Эфиопии, почувствовал себя точно в покоренной колониальной стране…

5
Как вообще часто случается, разлад между двумя командующими союзными армиями — Паттоном и Монтгомери — начался с малого. Только позже он перерос во взаимную неприязнь.

Старинный сицилийский городок Энна находился в полосе наступления британской армии. Но канадская дивизия застряла где-то на южных подступах к городу, и американцы повели наступление с фланга. Через несколько часов старая крепость была в руках американцев. В штабе Паттона торжествовали: в древности сарацины осаждали Энну двадцать лет, теперь ее взяли за несколько часов… Но вечером ликование сменилось досадой и раздражением. Лондонское радио передало сообщение о том, что английские войска, осуществляя успешное наступление в центре Сицилии, с боями заняли Энну — горную крепость противника…

Вскоре восьмая армия Монтгомери, наступавшая вдоль восточного побережья острова, безнадежно застряла в знойных малярийных болотах между горами и морем. В штабе Паттона это вызвало злорадное торжество — англичане, как сарацины, будут теперь торчать на дальних подступах к Мессине и наслаждаться пейзажем дымящегося вулкана Этны.

Тем временем армия Паттона беспрепятственно продвигалась по дорогам Западной Сицилии, Она почти не встречала сопротивления. Итальянские солдаты, в значительной части жители острова, охотно сдавались в плен или дезертировали в свои деревни, Монтгомери с раздражением сообщил Черчиллю, что генерал Паттон разгуливает по острову, присваивает себе все лавры военных успехов и не желает наступать на Мессину. Британской армии приходится нести на себе всю тяжесть борьбы с немецкими войсками.

Премьер Уинстон Черчилль тоже негодовал. Решил поговорить об этом с Рузвельтом. Но встреча в Квебеке предстояла только в середине августа. Тем не менее он принял некоторые меры — нажаловался на Паттона.

Прошло по меньшей мере три недели, прежде чем американские войска предприняли наконец активные действия в восточном направлении. Только теперь им пришлось встретить сопротивление германских частей. До Мессины, к которой с двух сторон устремились обе союзные армии, оставалось всего шестьдесят пять километров, и Паттон с возрастающим нетерпением стремился ворваться в город, чтобы опередить англичан. Паттона бесило сопротивление немцев, но он ничего не мог сделать.

Именно в эти дни Джимми Пейдж, сотрудник интендантского управления армии Монтгомери, выехал в тридцатый корпус, чтобы согласовать какой-то вопрос о поставке продовольствия канадской дивизии. Это был его первый выезд на фронт за все время войны. С трепетом пробирался Джимми на попутной машине по узкой, извилистой и каменистой дороге на левый фланг армии. Он с юга обогнул дымящийся вулкан Этну. Бои шли в районе Тройны, которую никак не могли взять.

Тылы канадской дивизии стояли вдалеке от переднего края, но командир дивизии генерал Лис жил на командном пункте, и Джимми Пейдж должен был поехать туда, чтобы выслушать претензии генерала. С чувством человека, обреченного на смерть, лейтенант Пейдж пробирался пешком по горной тропинке к селению, скрытому в оливковых рощах. Можно было бы проехать туда проселочной дорогой, но это дальше, и главное, чего опасался Джимми, можно попасть на дороге под огонь вражеских самолетов.

Через час с четвертью Джимми и сопровождавший его канадский солдат подошли к селению, приютившемуся на склоне горы. Канадец, в коротких трусах цвета хаки, загорелый и худощавый, шел, казалось, не ощущая усталости, а Джимми Пейдж едва волочил ноги. Он с облегчением вздохнул, когда связной указал на крайний домик, сложенный из дикого камня, и сказал, что генерал Лис должен быть здесь.

— А где передний край? — спросил Пейдж.

— О, передний край дальше, — ответил канадец, — за теми дымами. Отсюда еще километров пять, если не больше…

Пейдж почувствовал себя в безопасности. Перешагнув через щель, вырытую во дворе, он вошел под низкий свод хинины. Генерал Лис был занят, и адъютант указал Пейджу на скамью у окна. Сам он расположился за кухонным столом, рядом с потухшим очагом, заваленным грудой окурков. Дверь в соседнюю комнату была открыта, оттуда доносились громкие, возбужденные голоса, и Джимми Пейдж оказался свидетелем любопытного разговора.

— Разве вы не видели горящих дымовых шашек? — сердито спрашивал генерал у стоявшего перед ним лейтенанта в американской авиационной форме. — Желтый дым — это сигнал для опознавания своих войск.

— Но они открыли огонь из всех зенитных орудий, — оправдывался летчик, — Мы думали, что это немцы…

— Неправда! — с негодованием воскликнул один из собеседников. — Мы открыли огонь после того, как самолеты пошли третьим заходом на нашу колонну. Я уверен, что этот болван видел желтый дым наших шашек. Поверьте, генерал, мы их жгли не жалея.

— Генерал, — снова заговорил летчик, — я едва спасся на парашюте… Прошу направить меня в американскую часть.

— Я так и сделаю, — сказал генерал Лис, — но отправлю вас с препроводительным письмом. Идите!..

Американский летчик и несколько канадцев вышли из комнаты. Пейдж вошел к генералу, но едва они начали разговор, как яростный рев моторов обрушился на крышу дома. Следом один за другим раздались близкие взрывы. Все бросились к выходу. Самолеты уже исчезли, по за садом медленно опускался столб пыли, поднятый взрывом. Пейдж едва успел нырнуть в щель. Над головой снова пронеслись пикирующие бомбардировщики, и снова с отвратительным свистом вниз полетели бомбы. На этот раз они упали гораздо дальше. Американский летчик сидел в щели рядом с Пейджем. Когда бомбардировщики скрылись, он сказал:

— Это ребята из нашей части… Сегодня мы должны были бомбить Тройну.

Генерал Лис выбрался из щели, отряхнул с себя пыль. Он был бледен и зол.

— Соедините меня с Паттоном, — приказал он связисту.

Солдат принялся вызывать штаб седьмой армии.

— Послушайте, — заговорил Лис, когда на проводе появился генерал Паттон, — в чем мы провинились, что ваши летчики непрестанно нас бомбят?

— Вы уверены, что вас бомбили американские летчики? — спросил Паттон.

— Настолько уверен, что в доказательство пришлю вам вашего пилота, которого сбили мои танкисты… Нельзя ли задержать авиацию до тех пор, пока мы возьмем Мессину?

Паттон положил трубку полевого телефона. Он в самом деле подумал — не задержать ли пока на аэродромах свою авиацию…

Английские и американские войска медленно продвигались вперед. 16 августа один американский полк высадился близ Фальконе в тылу у немцев, километрах в пятидесяти от Мессины. Но пока десантные корабли шли ночью к месту высадки, деревню Фальконе уже заняли американские передовые части. Немцев здесь не было. Патрули встретили десантников на берегу. Оказалось, что немцы уже покинули Мессину, эвакуировали через пролив войска и вооружение. Теперь следовало напрячь все силы, чтобы опередить англичан и вступить раньше их в покинутый немцами город. Продвижение задерживали только взорванные мосты и разрушенные дороги.

Вскоре после рассвета 17 августа передовые части третьей американской дивизии вступили на окраину Мессины. В половине девятого пехотинцы вышли на площадь у городской ратуши. Несколькими минутами позже на автомобиле по дороге из Катании примчался сюда же английский полковник.

Он бросил свои передовые части и один, без войск, ворвался в город, чтобы заявить о том, что именно англичане первыми захватили Мессину. На площади полковника встретил улыбающийся американский капитан…

Генерал Паттон торжествовал — бег с препятствиями выиграли его войска. А Монтгомери ощутил еще большую неприязнь к своему американскому коллеге.

Глава шестая

1
С Калиниченко Андрей встретился на вокзале в Ораниенбурге в начале лета. Познакомила их Галя Богданова, «докторша», как по-старому называла Груня свою подругу. В Ораниенбург Груня и Воронцов поехали навестить земляков. Так, во всяком случае, Андрей объяснил Мюллеру свою просьбу отлучиться из мастерской.

Галина встретила их на перроне, залитом солнцем. Она была в сереньком платьице, и Воронцов издали увидел ее, как только вышел из электрички. С перрона, влившись в поток пассажиров, прошли в зал ожидания. Здесь было прохладнее и после яркого света казалось сумрачно, почти темно. Когда глаза привыкли к полумраку, Андрей увидел человека, сидящего на скамье в дальнем углу. Коротко подстриженный, с крупными чертами лица. На вид ему можно было дать лет тридцать, может быть тридцать пять. В синем комбинезоне и темной рубашке неопределенного цвета, он походил на заводского рабочего.

— Вот это он, — сказала Галина. — Мы пойдем пока погуляем.

Девушки прошли дальше, а Андрей сел на скамью рядом с Калиниченко.

— Здравствуй, — негромко сказал он, не поворачивая головы, — я Воронцов.

— Знаю, Галина мне говорила… Проверять друг друга нам нечего. Обойдемся без отдела кадров. — У Калиниченко был глухой, точно простуженный голос. Он сразу приступил к делу.

В Ораниенбурге много лагерей иностранных рабочих. Почти при каждом большом предприятии. Настроения разные, но подпольная группа начинает расширять свое влияние. Приходится кустарничать. Листовки пишутся от руки. На прошлой неделе в деревообделочном цехе вспыхнул пожар. Виновных не нашли, но полиция насторожилась. Через Садкова удалось завязать связь с группой французов. Андрей уже слышал эту фамилию от Галины. Садков связан также с «Европеише унион» — с немецкой организацией. Возглавляет ее зубной врач. Калиниченко должен с ним встретиться в ближайшее время. Пока еще неясно, что из себя представляет организация. Есть основания предполагать, что в ней участвуют германские коммунисты.

Калиниченко спросил — чем может быть полезен Андрей? Нет ли у него на примете надежных людей, которых можно привлечь для работы, или вот если бы достать радио?..

Калиниченко сказал об этом как о чем-то совершенно несбыточном.

Нет, у Андрея никого нет, В пуговичной мастерской Воронцов — единственный русский. Впрочем, есть немец, солдат-отпускник; может, спросить у него, сказать, что самому охота послушать радио. Он дальний родственник хозяина мастерской. Кажется, стал дезертиром. Недавно даже ночевал тайком у Андрея в кладовке. Ведет очень странные разговоры…

Андрей рассказал о знакомстве с Францем Вилямцеком. Он после того раза встречался с ним еще дважды. Вилямцек ходит теперь в штатской одежде. Последний раз появился ночью, попросил разрешения переночевать. Тогда и сказал, что не вернется больше на фронт. Исчез рано утром, перед тем как рабочие пришли в мастерскую. Андрей начинает думать, что Вилямцек антифашист. Но кто его знает!..

— Так, может быть, его можно использовать? — спросил Калиниченко. — Эх, если бы удалось нам достать приемник!.. Вся работа стоит из-за этого. Мы могли бы наладить распространение сводок с фронта.

Зал опустел. Из предосторожности они решили выйти на улицу. При свете дня Андрей заметил болезненный румянец на щеках Калиниченко. Иногда он отрывисто кашлял, прикладывая платок ко рту. Пошли вдоль липовой аллеи. Деревья цвели, распространяя нежный аромат, заглушавший все другие запахи. Встретили Галину и Груню. С ними были еще две незнакомых Андрею девушки с забинтованными по локоть руками. Остановились, поздоровались, и девушки, немного приотстав, пошли сзади.

— Ты знаешь, почему у девчат забинтованы руки? Не хотят работать на немцев. — Калиниченко тяжело закашлялся. Так тяжело, что должен был остановиться. На платке появилось пятнышко крови.

— Ты нездоров? — спросил Андрей.

— Так, ерунда… Галина говорит, что-то с легкими. Пройдет… Так я говорю — знаешь, почему у них забинтованы руки? Обожгли кислотой. Пятнадцать девчат. Работают на химическом комбинате. Сделали вид, будто нечаянно. Представляешь себе, молодые девчонки, а какая сознательность. Галина расплакалась, когда рассказывала. Она сама же их и надоумила. Боль страшная, и шрамы останутся на всю жизнь… За это ордена надо давать, когда вернутся на родину… Конечно, есть и другие. Вроде вон той — Гараськи блудной, как ее называют. Работает переводчицей…

Калиниченко указал на разряженную, с навитыми кудряшками девчонку с остреньким личиком. Она шла под руку с германским солдатом.

— Да, кажется, я ее знаю, — сказал Андрей. — В одном эшелоне ехали. У нее еще подружка была, Оксанка. Из села они двое и уехали добровольно. Оксанка тоже здесь крутится. Путались с офицерами, теперь на понижение пошли — с солдатами. Такие… — Калиниченко зло выругался. — Однако давай-ка свернем в сторону, не надо, чтобы она нас видела вместе. От Гараськи всего можно ждать.

По свернуть уже было некуда. Гараська прошла мимо, демонстративно прижавшись к солдату, и окинула их пренебрежительным взглядом. Всем своим видом она словно хотела показать, что ей нет никакого дела до окружающих. Пусть думают что хотят…

— Здравствуйте! — вызывающе и снисходительно поздоровалась она с девушками, шедшими позади Андрея и Калиниченко.

Девушки не ответили, будто и не заметили Гараськи.

Тесной улочкой прошли на окраину города, присели на пригорке, нагретом солнцем. От железнодорожной насыпи их отделяла выемка, заросшая травой и кустарником. За насыпью снова тянулись заводские корпуса, трубы, заборы, какие-то мачты.

Девушки выбрали себе место неподалеку, сели в кружок и заговорили о чем-то своем. Но Андрей видел, как Галина, увлеченная будто бы разговором, то и дело поглядывала по сторонам — следила, не появится ли кто посторонний. Калиниченко продолжал рассказывать. Ни время, ни болезнь не ждали. Калиниченко совсем не был уверен, что кашель, о котором он так небрежно говорил, не свалит его с ног не сегодня-завтра. Ему нужен надежный помощник, а Андрей, судя по всему, мог бы им стать.

В Ораниенбурге есть концлагерь — Заксенхаузен. Его и отсюда видно — вон там, чуть правее завода. Калиниченко указал рукой, но Андрей ничего не увидел в отдаленном нагромождении строений. Лагерь, считай, в самом Берлине. С заключенными удалось наладить кое-какую связь. Вот уж страшнее страшного, что там происходит. Двум заключенным помогли бежать из этого ада. Несколько дней они жили под нарами в рабочем лагере. Потом через Садкова их переправили куда-то в деревню.

— Ты представляешь себе, — волнуясь и вновь переживая рассказы узников, говорил Калиниченко, — один был санитаром, другой из штрафной роты. Это в концлагере есть штрафная рота! На штрафниках проверяют прочность армейской обуви. Там за забором есть семисотметровая дорога в форме восьмерки. Идет она по искусственно пересеченной местности — по песку, через заболоченный участок, потом какой-то овраг, дальше — скалистый грунт, щебень, проселок. Одним словом, то, что бывает в натуре… Штрафникам дают обувь и заставляют их ходить строевым шагом с утра и до ночи. Так каждый день, а сзади собаки. Как кто отстанет, рвут на части. В общем, работают на износ, конечно не обуви, а людей… Штрафник, которого удалось спасти, почти два месяца петлял по этой восьмерке. Выжил каким-то чудом. Иные не выдерживают и недели. А обувь передают другим, и так, пока не стопчут… Это германское интендантство заключило договор с лагерем на испытание солдатской обуви. Вообще, лагерь слывет экспериментальным. Там испытывают все — от обуви до каких-то таинственных ампул с ядом. Недавно в лагере произошло чрезвычайное происшествие. Это рассказывал бежавший санитар. На русском пленном испытывали действие ампулы, заставили раскусить ее. Убеждали, что это лекарство. Наблюдала целая комиссия. А он раскусил и в них плюнул — успел-таки! Кремень-человек! Германского чина, на которого попал плевок, не удалось спасти. Человек погибает от одного прикосновения яда к слизистой оболочке. И суматоха же поднялась в лагере после этого!

Андрей уже заметил, с какой восторженной гордостью говорил Калиниченко о людях, самоотверженно борющихся в фашистском плену, — о девушках, кислотой сжегших себе руки, чтобы не работать на немцев, о «кремне-человеке», который плюнул ядом в лицо фашисту. И Андрея заставил он рассказать, как бежали они из-под расстрела, как безоружные, даже безрукие, дрались с конвоирами.

— Вот так и надо! Правильно! Ты только послушай, Андрей, послушай только, что это значит — русские люди! — Калиниченко сжал кулак и разглядывал его, будто удивляясь: силища! Перевел глаза на девчат. — А Галина Даниловна, думаешь, не такая? Ты, может быть, знаешь ее больше меня, а я сразу увидел — гордая и сильная. Беречь ее надо. — Калиниченко снова закашлялся, — Слабею я, Воронцов, вот что горько. Иной раз утром такая слабость возьмет — думаешь, и не встанешь. Так я что делаю: корить себя начинаю — а еще большевик! Мямля ты, а не большевик, Калиниченко, — распустил нюни!.. Глядишь, и встанешь, расходишься, и ничего… А если бы силы, так я бы так развернулся… Приемник нам где-нибудь раздобыть. Вот что надо…

Они говорили, то отвлекаясь, то возвращаясь к теме, ради которой приехал Андрей в Ораниёнбург. Условились, что связь будут поддерживать через Груню либо через Галину Даниловну. А насчет приемника Андрей подумает. Кто знает, может удастся…

По поводу иностранных рабочих немного поспорили. Андрей не против того, чтобы привлекать их к работе, — конечно нет, но действовать надо осторожно. Калиниченко вспылил:

— Так что же, лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» теперь отменяется? С каких это пор, позвольте узнать?!

— Нет, наоборот, против фашизма должны объединиться все силы. Я говорю только, что надо привлекать осторожней. Один неверный шаг может все погубить.

— За свою жизнь боишься?

Андрей потемнел:

— Ну, знаешь, Калиниченко… Мы с тобой поругаемся.

— Да нет, что ты… Не сердись на меня, Воронцов. — лицо у Калиниченко стало вдруг добрым и озорным одновременно. — Он улыбнулся. — Ты меня извини… Взбрело вот и голову подразнить. Я же сам знаю, что мы с тобой одной породы… Для меня жизнь нужна там, дома, чтобы жить. А здесь — чтобы бороться. Чем ни чем, а бороться… Ох, и лют же я, Воронцов, лют!.. А иностранцев на себя возьму. Им же тоже помогать надо. Гляжу иной раз, ну как малые дети — хотят и не могут… Есть у меня мыслишка по поводу лагеря. В нем как-никак люди со всей Европы собраны. Наших, конечно, больше всего. Вот бы восстание устроить. Оружие у охраны отнять. Ты представляешь, что бы тогда было! Восстание почти в самом Берлине, почти в самой берлоге зверя… Даже дух захватывает!.. Ну ладно, тебе не пора ехать? Мечты всё, мечты…

На вокзал пошли провожать все вместе. Вскоре подошла электричка. Груня осталась очень довольна знакомством с девчатами. Всласть хоть наговорилась, хоть услышала украинскую мову… Андрей тоже остался доволен. Доволен встречей и разговором с Калиниченко. Вот кого не согнешь… Несокрушимый… Этот не станет тлеть.

2
После «отпуска» Франц перешел на нелегальное положение, точнее — стал жить под другой фамилией. С «Вилямцеком» он закончил дела чин по чину, даже заехал в комендатуру и открепился. Это чтобы не цеплялись потом и не вздумали бы искать рядового Вилямцека Франца, прибывшего в Берлин в бомбенурляуб. Франц своими глазами видел, как писарь перед его фамилией записал в регистрационной книге: «Убыл к месту службы». Теперь все в порядке.

В канун своего мнимого отъезда на фронт Франц лежал рядом с Эрной. Она положила голову ему на плечо и вздохнула:

— Опять ты, Франц, уезжаешь… Когда это кончится? Я так устала…

Франц высвободил руку, приподнялся на локте, пытаясь в темноте разглядеть лицо Эрны.

— Послушай, Эрна, что хочу я тебе сказать… Я больше не поеду на фронт. Останусь в Германии. Мы будем встречаться с тобой…

— Не надо, Франц. Ведь это несбыточно… Ты сам хорошо знаешь. Вот ты уедешь, — Эрна всхлипнула, — уедешь на фронт, и, может быть, мы никогда не увидимся… Ах, если бы действительно было так, как ты говоришь!

— Так это и будет, Эрна. Выслушай меня до конца… Ну будь умницей, не надо плакать. — Франц щекой вытер слезы на лице Эрны. — Я не хочу больше воевать. Слышишь? За что должны умирать люди на фронте? Думала ты об этом? Чтобы потом меня, как Кюблера, снова бросили в концлагерь? Чтобы надо мной издевались гестаповцы, или чтобы я, как нищий, ходил и выпрашивал работу… Нет, нет, я не хочу, Я никуда не поеду. Лучше останусь в тылу дезертиром.

Большего Франц не мог сказать Эрне. Вопреки ожиданиям, она очень спокойно отнеслась к его словам. Признаться, Эрна и сама об этом подумывала, только не решалась сказать. Она сразу поставила дело на практическую ногу. Прежде всего, где будет жить Франц? Может быть, у ее стариков. Ведь это тоже опасно — быть дезертиром. И все же, конечно, лучше, чем ехать на фронт. Она согласна с Францем. В наше время, если о себе не подумать, то кто о тебе подумает?..

За три недели, которые Франц провел в семье, он кое-что все-таки сделал. Как Эрна на него ни ворчала, Франц несколько раз отлучался из дому. Кое с кем удалось встретиться. На первое время жилье обеспечено; возможно, удастся получить и работу, даже с броней, чтобы легализоваться. Встретили его настороженно, но обещали помочь.

Побывал Франц и в Кепенике у жены Кюблера. Она ничего не знает о муже. Ей сообщили только, что он в Бухенвальде. Франц рассказал, как арестовали Рудольфа. В тот вечер они условились встретиться с ним «у грубого Готлиба».

— Так, значит, вы… — фрау Кюблер не договорила. Значит, Франц тоже подпольщик. Она иначе стала к нему относиться, — Если что нужно, я охотно помогу вам, — сказала она. — Но имейте в виду, за мной, возможно, еще продолжают следить. Будьте осторожны.

Легко сказать — быть осторожным. Францу казалось, что он действует, как опытный подпольщик, но только случайности, вероятно, избавляли его от беды. Без раздумья Франц согласился добыть Андрею радиоприемник. У него такой есть. Он его привезет. Надо лишь кое-что переконструировать.

Андрею стало не по себе, когда во двор мастерской въехала подвода с искусственным льдом и человек в надвинутой на самые глаза кепке, сидевший на козлах, подмигнул:

— Куда сваливать лед, любезный?

Андрей не ответил.

Потом Франц шепнул:

— Снеси пару брусков на кухню. Коробку возьмешь здесь, — он указал на груду жестяных обрезков, оставшихся после штамповки пуговиц. — Я сегодня зайду.

Он пришел вечером, все разобрал, что-то выбросил, что-то оставил. Для следующего раза просил Андрея приготовить паяльник, а лишние детали захватил с собой — где-нибудь выбросит. Иной раз Андрею казалось, что перед ним провокатор — слишком уж до легкомыслия смело ведет себя Франц.

В мастерской он появлялся самое большее через час после того, как уходили рабочие. Андрей еще занимался уборкой, а Франц уже присаживался к столу в каморке и начинал колдовать над аппаратом. Что-то паял, перематывал, вычерчивал какие-то схемы. Он обещал — приемник будет что надо. Главное, маленький. Пусть Андрей подождет немного. Еще несколько дней.

Уходил Франц не поздно, чтобы не появляться ночью на улице. Но где он жил, что делал этот немецкий солдат-дезертир, Андрей не имел никакого понятия. У Андрея появлялось иной раз намерение отказаться от услуг Франца, но слишком уж был велик соблазн получить радиоприемник. Однажды он спросил Франца:

— Зачем вы подвергаете себя такому риску?

— Вы по поводу этой мышеловки? — Франц кивнул на кладовку. — Действительно мышеловка — выйти из нее можно только через мастерскую. Для конспиративной работы совсем не подходит.

— Но Андрей говорил о другом.

Нет, вообще. Какой вам смысл? Ну, решили не возвращаться на фронт, хорошо. Сидели бы где-нибудь и ждали, когда кончится война. К чему подвергать себя такой опасности.

Франц усмехнулся — русский все еще не верит ему. Проверяет настроения.

— А почему бы вам самому не сделать этого? Разве приемник нужен вам одному? — Он откровенно намекнул, что знает о существовании какой-то организации русских.

— Ну, я другое дело… — Андрей снова насторожился.

— Так вот что я вам скажу, товарищ Андрей, — Франц отодвинул паяльник и встал. — В том-то и была наша трагедия, что мы слишком долго сидели и ждали. В том числе и я сам. Я говорю о рабочих Германии. Иные так и не избавились от этого состояния, какой-то спячки, вызванной террором и робостью. Другим удалось очнуться, в том числе мне. Так неужели же вы серьезно хотите, чтоб я снова впал в состояние, которое по-по-ученомуназывается анабиозом? Не верю, что вы можете так думать. Вы просто меня проверяете, Андрей. Впрочем, это так и должно быть. В ваших глазах я только немец — значит, враг. В лучшем случае — шкурник, желающий спасти себя от фронта. Так ведь?

— Нет, зачем же… — уклончиво ответил Андрей. Он не хотел ни возражать, ни соглашаться. Попробовал лишь объяснить. — Мы всегда верили в сознательность германского рабочего класса. И, прямо говоря, во многом ошиблись. Очевидно, недооценили некоторых психологических особенностей… Я скажу вам о своих настроениях — в двадцать третьем году мы, мальчишки, мечтали бежать в Берлин помогать вам делать революцию. А в газетах обращались к полякам: «Польша, стань мостом, но не барьером!» Все это я хорошо помню… А через двадцать лет меня пригнали в тот же Берлин как невольника-пленного. Может у меня после этого закрасться сомнение?

— Вы правы, Андрей, но…

— Подождите, дайте закончить, — Андрей остановил Франца движением руки. Он разгорячился, жаль, что он плохо говорит по-немецки, его охватил пыл спора, горечь старых разочарований. — Когда-то мы посмеивались, считали анекдотом, что в Берлине революционеры во время восстания боялись помять газоны и клумбы. Но дело здесь глубже — не хотели нарушать привычный орднунг — порядок. Разве не так? Это продолжается до сих пор.

— Нет, не верно! — В этом Франц уж никак не мог согласиться с русским. — Причина не в этом. У нас ведь не было партии с таким большим опытом, как у вас. Я говорю в том смысле, что мы не были так связаны с массами. Мы во многом оставались сектантами. Это наше несчастье, но разве можно считать, что германский народ виноват во всем, что сейчас происходит?

— Да, — Андрей ответил жестко, словно отрубил. — Да, можно. Иначе я должен буду считать виновным себя, что не бежал мальчишкой в Берлин. Винить свой советский народ, который не сделал вам тогда революцию. А революции делают сами, без чужого вмешательства. Вы говорите, что были комсомольцем, и все же вы пошли против Советского государства. Не правильнее ли было немного раньше и более активно идти против Гитлера?.. В том-то и беда, что в психику немецкого рабочего, крестьянина, интеллигента проник дух подчиненности. Каждый кому-то должен подчиняться — ефрейтору или мастеру, инструкции или приказу. Подчиняться бездумно, безоговорочно…

Франц уже не рад был, что завел разговор. Как разгорячился Андрей! В чем-то он прав, но не во всем.

— Я не во всем с вами согласен, — сказал Франц. — Я докажу вам это на деле…

Работа подвигалась медленно, но вскоре приемник все же был сделан. Франц что-то подкручивал, налаживал, и вдруг в матово-черной трубке послышался рокот, сквозь который доносились отдельные слова. Франц торжествующе поднял голову, снял наушники. Шепотом, таким же тихим, как звуки, доносившиеся из трубки, сказал:

— Слушай… Москва! — он настороженно поднял указательный палец.

Андрей прильнул ухом к черному пластмассовому кружку. Москва!.. Для него вокруг ничего больше не существовало. Говорит Москва!.. Ему показалось, что он узнает голос диктора, Левитан… Конечно, это Левитан. Сначала Андрей не мог вникнуть в содержание его слов. Что он читает?Не все ли равно… Главное — говорит Москва! Вдруг он затаил дыхание. Левитан читал: «Таким образом, немецкий план летнего наступления нужно считать полностью провалившимся. Опыт боев на Орловско-Курском направлении…» В приемнике что-то хрустнуло и замерло. Андрей нетерпеливо повернул голову к Францу, но тот уже сам принялся исправлять повреждение. На это понадобилось две-три минуты. Когда включили, Левитан повторял приказ Сталина… Трубка умолкла, а Воронцов все держал ее в руке — кончиками всех пальцев. Франц спросил:

— Что передавали?

— Наши войска отбили наступление… Под Курском. Большие трофеи. Ты понимаешь, как это здорово! — Андрей перешел на «ты». Он ликовал. — План гитлеровского наступления сорван. Третий раз сорван — под Москвой, под Сталинградом, теперь под Курском… Семьдесят тысяч убитых, подбито три тысячи танков…

— Ты говоришь о немецких потерях? — спросил Франц.

— Ну да, о чьих же! — Он посмотрел на Франца и осекся. На лице Франца отразилось страдание.

— Да… Я не могу, Андрей, разделить вашей радости… У меня это вызывает другие чувства. Прежде всего злость к тем, кто виноват в их гибели. Не к русским, нет… Там ведь погибли мои товарищи. Я немец, Андрей, и в этом сейчас наше различие. В отношении к тому, что мы услышали.

Воронцов понял. Как ярко предстал перед ним этот человек, в котором он еще до сих пор сомневался. Он схватил его руку и стиснул:

— Ты прав, Франц!.. Если бы ты сказал иначе, я бы усомнился в твоей честности… Только так и должен был ты говорить! Только так! — Андрей еще раз крепко сжал руку Франца.

Франц несколько растерялся от этого бурного излияния.

— Очень хорошо, что ты понял меня, Андрей… Приемник готов, но его лучше переносить по частям. В следующий раз я его разберу.

Они спрятали аппарат под полом, сверху завалили старыми штампами, железной рухлядью, и Франц Вилямцек ушел из мастерской. Во дворе он заранее выломал в заборе доску и мог через этот лаз проникать в переулок.

Два дня спустя Франц пришел опять, разобрал приемник, оставил схему, как его собрать. В следующее воскресенье аппарат переправили к Калиниченко. Везли его Груня, Андрей и Галина Даниловна, приехавшая специально в Берлин, Ехали в разных вагонах.

3
И все же они встретились — Регина с Янеком Касцевичем, носившим в Испании имя капитана Фернандо, встретились при невероятном стечении обстоятельств — через четыре года после того, как их пути разошлись, где-то там под Сантандером, на побережье Бискайи…

Восстание в варшавском гетто близилось к трагическому завершению. Это всем было ясно: и защитникам и генералу полиции Штруппу, который возглавил карательную экспедицию. Три недели отчаянного сопротивления неопытных и безоружных людей не принесли успеха повстанцам. День за днем эсэсовцы все теснее сжимали кольцо и с невероятной жестокостью истребляли евреев. Повстанцы еще держались в районе Мирановской площади и в прилегающих к ней кварталах, но конец был близок. Остальная часть гетто превратилась в руины. Эсэсовцы методически жгли дом за домом, взрывали здания, замуровывали подвалы, заливали водой колодцы, выкуривали газом повстанцев из канализационных труб и туннелей.

Генерал-майор Штрупп сообщил в одном из своих донесений в Берлин на Принц-Альбрехтштрассе:

«Сопротивление, которое оказывали евреи и бандиты, могло быть сломлено только при безжалостном использовании всей нашей силы и энергии как днем, так и ночью.

Чем дольше длилось сопротивление, тем более жестокими становились солдаты войск СС, полиция, солдаты и офицеры германской армии. Они выполняли свой долг неуклонно, в духе тесного товарищества и являли собой образцы солдат. Они работали с раннего утра и до поздней ночи.

Только лишь путем непрерывной и неустанной работы всех вышеуказанных лиц мы смогли захватить 56 055 евреев, истребление которых учтено нами. К этому надо добавить евреев, убитых во время взрывов или пожаров. Их число не поддается учету. Но некоторые данные указывают, что от 3 до 4 тысяч евреев еще находятся в подземных пещерах, убежищах и канализационных трубах. Поэтому решено не прекращать операций широких масштабов до тех пор, пока не будет убит последний еврей».

Генерал полиции Штрупп посылал из Варшавы, как с фронта, ежедневные донесения Гиммлеру. Одного он не мог понять, откуда просачивается помощь блокированным в гетто евреям, как проникают туда поляки. Но это факт — поляки сражаются рядом с евреями. Над последним пристанищем повстанцев, над Мирановской площадью, развевается не только еврейский, но и польский флаг…

В этот майский весенний день, когда солнце так мягко заливало землю теплом и светом, Янек Касцевич спустился в сырые, холодные варшавские катакомбы. Лабиринт подземных туннелей, переходов, сооруженный много десятилетий тому назад для стока канализационных вод, тянулся под городом на многие километры. Теперь подземный лабиринт пригодился, варшавские катакомбы стали единственным путем, которым можно было проникнуть в гетто.

Янека предупреждали — в гетто все кончено, оружие больше никому не нужно, там некому драться. И все же Янек пошел вместе со Стасем — они же обещали привезти оружие, продукты, а главное — патроны. Не может быть, чтобы все было кончено!..

Согнувшись, иногда на коленях или даже ползком пробирались они по заброшенным канализационным трубам, толкая впереди себя узкие тачки на резиновом ходу. Их сделали специально, узкие и бесшумные, для катакомб. Такую тачку можно провезти под самым носом у немцев, и они не услышат.

Янек и Стась благополучно добрались до условленного места. Здесь колодец, прикрытый люком, выходил на поверхность. Но в колодце никто их не встретил. Может быть, и в самом деле все кончилось. Посовещавшись, решили, что Янек выберется наверх. Надо же предупредить повстанцев, что груз доставлен, как обещали.

Янек осторожно приподнял чугунную плиту и зажмурился от яркого света. Тесная улочка, заваленная грудами обломков, была тиха и пустынна. Только в отдалении раздавались редкие выстрелы. Он перебежал на другую сторону, дошел до угла, и в этот момент воздух потряс грохот тяжелого взрыва. Здание, возле которого Янек только что вылез из колодца, дрогнуло, стена медленно пошатнулась и рухнула, завалив и улицу, и колодец. Янек почувствовал резкую боль в плече. Вскочив на ноги, оглушенный взрывом, он бросился в ближайший подъезд сгоревшего дома. Крыши здесь но было, только стены. Солнечные лучи падали на почерневшие кирпичи, на балки, на разбитую лестницу, уходившую кверху. Прислонившись к перилам, Янек медленно приходил в себя. Он начинал сознавать, что попал в нелепую западню. Обратный путь отрезан. Что теперь делать? Что угодно, только не оставаться одному. Если стреляют, значит… Янек решил — он присоединится к восставшим, может быть к последним. А что иначе?

Спотыкаясь о камни, он пошел к выходу. Осторожный шорох и следом шум упавшего кирпича заставили его вздрогнуть и оглянуться. На площадке мелькнула чья-то фигура. Янек успел заметить только плечо и руку с самодельной гранатой. Инстинктивно выхватил из-за пояса пистолет, прижался к стене. Человек, притаившись, тоже стоял и ждал наверху. Это была женщина — она что-то спросила по-еврейски. Янек не понял. Снова тишина. Потом по-польски:

— Кто вы? Что вы здесь делаете? — Голос настороженный, тихий.

— Поляк, ищу, как выбраться из этой мышеловки… — Янек заткнул пистолет за пояс.

— Но как вы сюда попали? — женщина еще не покидала своего укрытия.

— Меня больше интересует, как отсюда выбраться. Я приносил оружие, но, кажется, уже поздно.

— Оружие? Где оно?!

Молодая женщина появилась на лестничной площадке. На ней был комбинезон, на голове косынка, из-под которой выбивались каштаново-медные волосы.

— Регина! — вырвалось у Янека.

— Фернандо!.. Это вы, Янек?.. Помогите мне спуститься.

Она сделала несколько шагов, дальше ступеней не было.

Янек протянул руку и застонал от боли.

— Что с вами?

— Не знаю. Верно, зацепило при взрыве.

— Да вы ранены! Смотрите, на плече кровь… Но подождите, неужели это вы, капитан Фернандо. Вы живы…

Регина спрыгнула вниз. Она еще держала гранату, такую громоздкую и неуклюжую в ее маленькой руке. Янек предупредил:

— Осторожней с этой консервной банкой. Кажется, вы не научились с ней обращаться… — Он взял у нее гранату и поставил на предохранитель. — Но как вы очутились здесь?

— После, после… Дайте я посмотрю, что с вами. — Она помогла Янеку снять куртку. Янек снова поморщился от боли. — Потерпите немного… Вот и всё!.. Чем бы только перевязать и продезинфицировать.

— Мы привезли немного бинтов и, кажется, йод.

— Где?

— Вон там. — Янек указал на развалины, засыпавшие выход из канализационного колодца. Регина не поняла, он пояснил: — Я, как сурок, вылез посмотреть, что происходит, и мою нору завалило взрывом. Попал в западню.

— Здесь есть другой вход в катакомбы. Пока надо хоть как-нибудь перевязать рану.

Регина попыталась разорвать сорочку на Янеке, но ткань не поддавалась, мешал шов на воротнике. Попробовала надорвать зубами. Прядь волос коснулась лица Янека, и на груди он почувствовал прикосновение губ и подбородка. Это длилось мгновение… Здоровую руку Янек положил на ее плечо.

— Как давно мы не виделись, Регина!..

Она подняла на него глаза, зеленые, цвета морской травы. Глянула и нахмурилась, отстранила руку.

— Ну вот и всё. — Затрещала разрываемая ткань, Регина наскоро перевязала рану. — Теперь идемте!

Янек отметил — Регина подчеркнуто называет его на «вы»…

Они поднялись по лестнице на площадку, где стояла Регина, через пролом, сделанный в стене, пролезли в соседний дом и снова поднялись — на верхний этаж. В разгромленной квартире они нашли пятерых мужчин. Весть, принесенная Региной, вызвала у них бурный восторг. Еще бы: на пятерых у них был один лишь пистолет и автомат с четырьмя патронами. Была граната, но Регина ее взяла с собой. Мужчины готовились к бою, немцы могли появиться в любую минуту! Если есть оружие, надо его быстрей перенести сюда.

В сопровождении двух парней, забинтованных, оборванных, грязных, пошли вниз за припасами. Спустились в подвал и отсюда проникли в катакомбы. Спутники Янека прекрасно ориентировались в темном, запутанном лабиринте. Скоро они добрались до того места, где Янек оставил тележки. Стася на месте не было. Ждать и искать не стали. Оружия оказалось не так уж много: два автомата, несколько дисков и десятка два гранат, настоящих, не самодельных! Был здесь пакет с медикаментами, консервы, сухари — все, чего давно уже не видели жители и защитники гетто.

Медикаменты и продовольствие дали нести Регине, а мужчины забрали оружие. Через полчаса группа вернулась обратно. Наверху их поразила царящая тишина. В комнате, где оставались трое, не было никого. Янек выглянул в окно и тотчас же отпрянул назад. Человек тридцать карателей толпились посреди улицы. Несколько человек фотографировались возле трупа старика, которого Янек перед уходом видел здесь, в комнате. Он так благодарно жал ему руку… Теперь старик лежал навзничь на груде щебня, и серая овчарка, спущенная с поводка, обнюхивала его лицо.

Янек знаком подозвал остальных. Один из парней сказал:

— Мы опоздали. Я знаю, отец выбросился сам. Я сделаю то же. Это конец всему…

Регина стояла у окна, стиснув зубы, бледная, ошеломленная, Заглянула в соседнюю комнату, там в крови на полу лежали двое убитых. Сказала, едва выдавливая слова:

— Сначала надо драться, а уж потом… — Повернулась к Янеку: — Вы спускайтесь вниз, Янек, дорогу теперь знаете. Спасибо вам…

Янек посмотрел на нее укоризненно:

— Я тоже останусь.

— Но мы решили погибнуть здесь, в гетто. — Это сказал сын старика. — Мы будем сражаться, а потом бросимся вниз… Вы уходите…

— Зачем прыгать, если есть лестница, — Янека разозлило настроение обреченности парня с забинтованной головой. — С немцами можно драться не только в гетто.

— Не спорьте, — сказала Регина, — оставайтесь, Янек, если хотите. Смотрите, немцы уходят!..

Эсэсовцы, как псари, сзывали собак, брали их за поводки. Несколько человек с ручным пулеметом уже направились в сторону площади. Янек сорвал с гранаты предохранитель и метнул ее вниз. Потом еще и ещё. Его двое спутников тоже стали метать гранаты, потом взялись за автоматы. Там, на улице, осталась на месте по меньшей мере половина фотографировавшихся немцев. Кара настигла их при завершении битвы за гетто. Но остальные, укрывшись за остатками стен, начали беспорядочно обстреливать дом, в котором, казалось, сопротивление было подавлено.

— Надо уходить, — сказал Янек. — Эсэсовцы окружают дом. Делать здесь больше нечего.

— Мы останемся здесь, — упрямо повторил парень с забинтованной головой.

Янек почти ненавидел его.

— Зачем?

— Мы должны умереть здесь.

— Потому, что умерли другие?

— Да.

— Вот уж глупо! Умирайте, если хотите. Регина, идемте, пока не поздно!

— Нет, я одна не пойду. Вы, кажется, тоже искали место, где бы…

— Я не видел выхода. Но теперь вижу, что драться можно и дальше. Разве фашисты враги только одних евреев? Что толку размозжить себе голову о мостовую! Идемте же, идемте!

Янек на миг представил себе Регину, лежащую на мостовой в позе старика. Он задохнулся.

— Идемте, идемте!..

Регина что-то сказала спутникам по-еврейски. Потом Янеку:

— Да, мы пойдем…

Сын старика подошел к окну, посмотрел вниз и тоже пошел за Региной.

Они спустились в подвал. Каратели не успели отрезать дорогу. Пробрались в катакомбы. Здесь они были в относительной безопасности. В колодце у тачек Янек нашел Стася — встревоженный, он уходил искать выход из подземелья, чтобы помочь товарищу. Все вместе тронулись дальше. Янек и Стась ползли впереди, толкая перед собой тележки.

4
К зубному врачу Ренчу, жившему где-то в западной части Берлина, поехали вдвоем — Садков и Калиниченко. Собралась с ними еще и Галина, но Калиниченко запротестовал — чем меньше людей, тем лучше. На квартире Ренча предстояла встреча с Гроскуртом, руководителем подпольной немецкой организации «Европеише унион». Калиниченко убедил Галину — он не хотел подвергать девушку излишней опасности. Управятся и одни. К тому же Галине надо забрать листовки. Вероятно, они готовы: Андрей никогда не подводит. Поехать они могут вместе, это почти по дороге. Заодно Садков познакомится с Андреем. Калиниченко давно это намеревался сделать.

В назначенное время Андрей ждал на скамье. Он уже поднялся и пошел навстречу друзьям, когда среди них увидел незнакомого блондина в поношенном белом макинтоше, в светлых роговых очках и без шляпы. Из осторожности Воронцов решил пройти мимо: кто знает, с кем они идут. Но Калиниченко остановил его.

— Знакомься, Андрей, это Константин, о котором я тебе говорил.

Константин поздоровался крепко и энергично.

На Андрея он произвел в общем хорошее впечатление.

Только уж слишком предупредителен, подчеркнуто вежлив…

К Ренчу ехать было еще рано, и они свернули на боковую аллею. Садков сказал:

— Знаете, друзья, я только теперь, только с вами почувствовал себя по-настоящему русским. Честное слово! После войны я получу право вернуться на родину. Будем надеяться, что это произойдет скоро. Русские взяли Белград и Орел…

— Теперь мы хорошо информированы. — Садков обратился к Андрею: — Кажется, мы вам обязаны приемником?

— Вероятно, Белгород, — поправил Воронцов. — Белград — это на Балканах.

— Да, конечно, Белгород! — Садков засмеялся. — Белгород… За эти годы я испортил себе язык. Вы поправляйте меня, когда заметите… А Орел — моя родина, но я не помню ее… И представьте себе, первое, что я услышал по русскому радио, — передачу о боях под Орлом… Поэтому я вдвойне благодарен вам, Андрей, за приемник.

Вот это уже совсем не понравилось Андрею. Он идет напичканный листовками, а Садков громко разглагольствует о приемнике, сводках, радиопередачах. Совсем ни к чему.

— Извините, мне еще нужно поговорить с Галиной.

Калиниченко согласился:

— Правильно. А нам с тобой, Константин, тоже пора. Опаздывать не следует.

Они разошлись. Андрей взял Галю под руку.

— Ну как, у вас всё в порядке?

— Да, конечно. За это время выявили еще десять офицеров. Калиниченко спит и грезит восстанием, мечтает о связи с Москвой. Говорят, появилась какая-то возможность списаться через Стокгольм. Из-за этого они и пошли сегодня к Гроскурту. Он из «Европеише унион». Ведь теперь мы связаны с немцами, французами, с бельгийцами. Про чехов вы знаете?

— Знать-то, я знаю, но что-то не нравится мне наш связной с иностранными группами. Впечатление сначала производит хорошее, но потом… Странный какой-то… Вот, Галя, вам последние листовки. Правда, немного что-то закапризничал ротатор. Такое старье. Сами не распространяйте. Только через доверенных людей. Да, еще вот что. Что, если бы вы познакомили меня с кем-нибудь из французов. Я сам хотел бы с ними поговорить.

— Это нетрудно сделать. Я бываю в их лагере. Есть, например, Симон. Он не так давно в лагере, но уже пользуется авторитетом. Отчаянный и веселый парень. Признался, что был с Испании. Но к Садкову вы несправедливы, Андрей, Он искренне хочет помочь нам.

— Возможно. Я ничего не имею против него. Просто первое впечатление.

Вдали появился полицейский патруль. Шуцман неторопливо шагал, постукивая себя по голенищу резиновой палкой. Андрей обнял Галину за плечи, склонился к ней близко-близко, Сейчас они походили на влюбленную парочку.

— Однако идемте отсюда, — шепнул он, — вам пора уезжать.

Галина вдруг рассмеялась, но не так искренне, как ей бы хотелось.

— А вы становитесь любезным лишь с появлением шуцмана… Но мне в самом деле пора. До свиданья, Андрей!.. До следующего воскресенья. — Она увернулась от Андрея, отбежала несколько шагов, махнула ему рукой, улыбнулась.

Как спокойно, как легко она держится. Словно не думает об опасности. Но Андрей знает, чего ей стоит эта внешняя беззаботность. На Галинины плечи легла почти вся тяжесть конспиративной работы…

Андрей следил за ней до тех пор, пока она, выйдя из сквера, не исчезла среди пешеходов.

Садков, вероятно, и раньше встречался с Гроскуртом. Он уверенно поднялся на второй этаж, нажал кнопку звонка и, когда дверь приоткрылась, оказал встретившей их женщине в белой косынке:

— Не может ли меня принять доктор Ренч? У меня болит коренной зуб.

— Пройдите…

Они вошли. Разделись в прихожей и сели за круглый стол. В комнате ничего лишнего. Плотные портьеры на окнах, свеженатертый пол и запах мастики, смешанный с запахом эфира или каких-то других медикаментов. На столе, покрытом зеленой плюшевой скатертью, иллюстрированные журналы. Садков принялся разглядывать картинки в книге Буша о веселых приключениях Макса и Морица. Вскоре в прихожей снова раздался звонок. Послышался мужской голос: «У меня болит коренной зуб». Потом женский: «Проходите…» Но посетитель прошел куда-то в другую комнату.

Доктор Ренч отпустил пациента и вышел из кабинета. Он был в медицинском халате с обшлагами, завязанными тесемками на запястье.

— Я к вашим услугам, — сказал он. — Кажется, все в сборе.

— Марта, — крикнул он в коридор, — я закончил прием… Прошу вас. Разрешите мне только сбросить халат.

Прошли в соседнюю комнату, расположенную в глубине квартиры. За низким курительным столиком сидели двое. Один благообразного вида, в пенсне, с явно обозначившейся лысиной, второй моложе, с подвижным лицом актера. Ренч не назвал их имен, только представил: «Это мои коллеги». Из рассказов Садкова Калиниченко знал: первый, более пожилой, — Гроскурт.

Человек в пенсне сказал, обращаясь к Калиниченко:

— Мы признательны вам, что вы согласились принять наше предложение о встрече. Не станем здесь играть в прятки. «Европейский союз» заинтересован в консолидации всех разрозненных демократических сил Германии. Мы рассчитываем объединить всех — от либералов, католиков до социал-демократов и коммунистов.

Садков переводил слова представителя «Европейского союза». Союз заинтересован в налаживании международных связей. Его конечная цель — демократическая Германия, освобожденная от фашизма. «Европейский союз» готов поддерживать любую организацию, выступающую против гитлеровской диктатуры, в том числе и группы сопротивления иностранных рабочих…

Смысл этой встречи на квартире зубного врача сводился к следующему: представители «Европейского союза» хотели бы с помощью русских товарищей связаться с советским правительством. Предпринимать самостоятельные шаги «Европейский союз» считает не вполне удобным. Для связи можно использовать один из существующих каналов. В частности, в Берлине живет шведский подданный, который время от времени бывает в Стокгольме. Через него можно бы переправить письмо советскому консулу, а оттуда в Москву.

Калиниченко сразу ухватился за эту идею. Дать знать своим! Рассказать, что они продолжают бороться, что не сдались, что затевают восстание,, Они готовы выполнить любое задание командования. Пусть только прикажут, пусть передадут по радио. Радиосвязь можно наладить. А если бы удалось согласовать действия с Советской Армией!

В Ораниенбурге одиннадцать рабочих лагерей, не считая Заксенхаузена. Там еще несколько десятков тысяч заключенных. Это же сила, черт потери! Сила! И если сбросить сюда на парашютах оружие, людей… В центре Германии — плацдарм восставших. Драться будут на совесть. Фашисты не возьмут их голыми руками, пообломают себе зубы… К тому времени, когда придет ответ, многое уже будет сделано. Офицеры, политработники возглавят ударные группы… У Калиниченко захватило дух от раскрывшейся перспективы борьбы. Да, они согласны написать письмо. Как практически это сделать?

Гроскурт предложил: лучше всего господину Садкову встретиться с тем шведом, о котором здесь упоминалось. Он работает паспортистом в отеле «Бристоль». Это недалеко от Унтер ден Линден. Его нетрудно найти. Не стоит откладывать дела в долгий ящик. Симпатические чернила Гроскурт достанет. Письмо должно носить самый безобидный характер. Лучше даже написать его на шведском языке. Симпатическими чернилами между строк можно многое сообщить.

Садков незамедлительно приступил к делу. В отеле «Бристоль» оказалось, что в Стокгольм собирается ехать не паспортист, а кто-то другой. Пришлось дважды побывать в отеле. Господин Эльбринг, работавший дежурным электриком, подтвердил, что он уже в курсе дела и готов выполнить просьбу. В Стокгольм он собирается ехать на той неделе.

5
Летним воскресным днем отправились в Грюнвальде в самую глухую часть леса. Ориентиром избрали приметный клен с мелкими лиловыми листьями. Удивительно даже, какой странный цвет у этого клена, словно дерево с Марса! Говорят, на Марсе растительность другого цвета, совсем не зеленая…

Французов привела Галина. Пришел Симон и второй, фамилию которого она никак не могла запомнить, хромой горняк из Северной Франции. Говорили о цвете кленовых листьев, но Симон не сводил глаз с русской девушки. Он и не скрывал своего восхищения. Жаль, что приходится пользоваться услугами переводчика. Тем не менее Симон спросил: неужели в России все девушки такие, как Галина! В таком случае — до чего стойкий народ русские мужчины! Что касается его, он уже сходит с ума при первой встрече. Симон смешно покрутил указательным пальцем около своего виска. Гильом, хромой шахтер, перевел на немецкий язык. Он добавил еще кое-что от себя по поводу балагура Гетье.

— Что так долго переводишь? — спросил Симон.

— Я предупредил Галину, что ты говоришь так всем девушкам… И если в один прекрасный момент немцы тебя повесят, ты даже из петли станешь глазеть на девчонок.

— Ну и очень глупо! Неужели для тебя будет прекрасным момент, когда меня повесят?.. Скажи Галине…

— И не подумаю! Я пришел разговаривать по делу. Говори сам.

— Ну, Гильом! — взмолился Симон. Он сложил, как на молитве, руки, а в глазах его сверкали веселые бесенята.

Гильом все же сказал Галине, что Симон хочет объясниться ей в любви, но без переводчика не может этого сделать. А ему, Гильому, уже надоело повторять одно и то же всем девушкам. Галина весело рассмеялась. Уселись на земле рядом с кряжистыми бурыми корнями, которым словно тесно было в земле и они лезли на поверхность. Веселый парень этот Симон! Он сам начал что-то говорить, жестикулировал, строил уморительные рожи, а Гильом вставлял свои комментарии. Французы захватили с собой кое-что из еды. Пикник должен быть как пикник. Симон даже извлек из кармана бутылку вина — какой-то рейнвейн. Он представляет себе, какая это кислятина. Когда после войны он пригласит Галину в Париж, вот это будет вино! А сейчас оно имеет только символическое значение.

Веселый разговор был в полном разгаре, когда к лиловому клену подошел Воронцов. Симон обалдел, увидев его. Так ведь это тот самый русский, с которым познакомил его Морен на демонстрации в Париже!

Симон пристально посмотрел на Андрея, чуточку еще сомневаясь, потом спросил:

— Извините, месье, вы никогда не бывали в Париже?

— Да, когда-то бывал. — Андрей уселся рядом с Галиной.

Воронцов сам ни за что не вспомнил бы этого подвижного, веселого парня с большим ртом и вьющимися, иссиня-черными волосами. Вопрос заставил внимательнее присмотреться к парню. Почему он спрашивает о Париже?

— Так, может быть, вы помните Шарля Морена? С завода Рено.

Как не помнить Морена! Андрей дружил с ним целый месяц. Неужели Симон тоже знает Шарля? Где он, как он живет?

Симон вскочил на колени, схватил Андрея за плечи. Он чуть не опрокинул все, что приготовили для пикника. Ну просто одержимый! Разве месье Воронсов не помнит Плас де Конкорд — Площадь Согласия?! А демонстрация, а привет Москве от двух веселых французов, а еще…

Гильом едва успевал переводить.

Андрей тоже наконец вспомнил. Они разговаривали тогда с Шарлем на тротуаре, а его приятель глазел на девчат-демонстранток, ни одну не оставил в покое. Так вот он каким стал, вот где довелось им встретиться! Тогда Париж демонстрировал в честь Народного фронта, в честь победы на выборах.

— Народный фронт! — Симон скривил губы. — Вы знаете, что они с нами сделали? Вот что! — Он вывернул карман блузы и окрутил его в жгут — так отжимают полотенце… Вот что сделали — вывернули и скрутили… Нас вместе с испанцами предали всякие даладье, бонкуры и прочие. Если бы этого не случилось, Гитлеру не видеть бы Франции как своих ушей. Уверяю вас в этом!.. Французскую компартию запретили как раз перед тем, когда надо было сражаться с ботами… Но нас тоже голыми руками не возьмешь. Если кто и сражался с немцами, так это коммунисты…

Гильом добавил:

— Один поляк мне рассказывал в лагере. Варшаву тоже защищали главным образом коммунисты, когда Гитлер напал на Польшу.

— Ясно. Как же может быть иначе… Давайте выпьем за нашу встречу, месье Воронсов… Вот когда мы дрались в Испании…

Было всего два алюминиевых стаканчика. Их наполнили и, конечно, передали русским друзьям. Но Симону очень хотелось чокнуться и выпить вместе. Симон уж что-нибудь да придумает! Он заставил Гильома налить ему вина в пригоршню. Подставил руки с таким видом, будто собирался умыться вином. Вино вытекало, но Симон все же успел «чокнуться» и хоть несколько капель да выпил. Андрей спросил:

— А вы успели побывать в Испании?

— Разумеется! Я еще там встречался с немцами… Против нас дралась их дивизия «Кондор». У этого кондора мы пообщипали перья. Знаете, с какой песенкой мы ходили в атаку? Хотите, спою?

Симон ни о чем не говорил без задора. Он непрестанно искрился, бурлил, постоянно был наполнен ощущением кипучей жизни.

— Хотите, спою? — повторил он и запел:

Над Неаполем солнце жгуче,
Как глаза моей милой,
Как глаза моей милой,
У Неаполя море сине,
Как глаза моей милой…
Как глаза моей милой…
Симон посмотрел на Галину. Она вынула шпильки, и косы упали ей на колени. Вероятно, тяжелые. Нет, у нее карие, темные глаза. Но Симон все равно поет про ее глаза:

На бульварах в Неаполе пальмы бросают тени,
Как ресницы на глаза моей милой,
На глаза моей милой…
Никто не понял слов песни. Симон объяснил — этой песне научили их итальянцы из бригады Гарибальди. Симон перевел содержание песенки Гильому, Гильом передал русским.

— Мы пели ее в Интернациональной бригаде…

Андрею давно не было так хорошо. Симон умел создать настроение. Куда-то отошло постоянно гнетущее ощущение внутренней скованности, которое не оставляло его в продолжение долгих месяцев плена. Оно редко его отпускало. Что бы ни делал Андрей, о чем бы ни думал во сне или наяву, это ощущение не исчезало. Словно он постоянно дышал несвежим воздухом, будто постоянно испытывал кислородное голодание. Сейчас Андрей будто вздохнул полной грудью.

— Знаете что, — сказал он, — сейчас мы тоже в Интернациональной бригаде. — Андрей лежал на траве, закинув руки за голову. — Я не был там, ни в Теруэле, ни в Аликанте, но борьба продолжается… Мы — интернациональные солдаты, попавшие в окружение.

— Верно! Верно! — воскликнул Симон. — Мы продолжаем то, что начали в Интернациональной бригаде в Испании. Тогда нас продали, предали… И еще раз предали в эту войну. Я говорю о Петэне, о Черчилле. Каждый делает по-своему. И все-таки мы своего добьемся. Не правда ли, месье Воронсов?

Андрею нравился непоколебимый оптимизм Симона. Разве сам он, Андрей, не оптимист? Конечно! Невзирая ни на какие удары судьбы. Может быть, только более трезвый.

— Конечно, добьемся, Симон. Все вместе. Скажите, среди французов в лагере есть офицеры? Вообще люди, знающие военное дело.

— Нет, месье Воронсов, у нас большинство офицеров оказалось на стороне Петэна, им удалось переправиться в неоккупированную зону Франции. Главным военным специалистом у нас считается вот он, Гильом. Бывший сержант и подрывник.

— Да, — сказал Гильом, — я воевал под Аррасом. Меня там и ранили. Недалеко от дома.

— Смогли бы вы возглавить небольшую группу, — обратился Андрей к Гильому, — но так, чтобы предварительно обучить ее? Чтобы люди умели стрелять, метать гранаты. Это первое, что надо.

— Из наших ребят каждый умеет это делать, — сказал Симон. — У нас нет офицеров, но все, кто попал в Германию, почти наверняка солдаты. Другие научились в маки. Мужчин во Франции сейчас вы не найдете — они либо в Германии, либо в горах. Это только меня сцапали совершенно глупо. Попал в нелепую облаву в Париже. Всех задержали в метро. Там были почти одни женщины и всего несколько мужчин.

Гильом не утерпел и сказал:

— Вот где тебе было раздолье!..

— Отстань! Тогда мне было не до этого. У меня за поясом и штанах лежала пачка «Юманите». Экземпляров двести. Вы представляете, что это значит — потерять двести экземпляров газеты.

— Но ты же вышел из положения, Симон.

— Конечно! Пока сигарные этикетки[31] проверяли документы, я познакомился с одной девочкой. Она согласилась вынести из метро газеты и раздать их своим знакомым. Сначала мы запрятали газеты в трубу. Нас долго держали возле метро перед тем, как пришли машины. Я видел, как моя новая знакомая вновь спустилась в метро и вышла обратно. Она подмигнула мне, что все в порядке. Я уверен, девчонка доставила «Юманите» по назначению.

Андрея интересовало все, что происходит на белом свете за пределами пуговичной мастерской, куда затиснула его судьба. До сих пор он мало что знал о сопротивлении во Франции, в Германии, в других европейских странах, порабощенных фашизмом. Значит, подполье существует, живые борются, и примером этому служит хотя бы рассказ этого французского парня… Жаль, что рассказывает он слишком мало и скупо.

Если можно так сказать, Андрей впитал в себя интернационализм с молоком матери. Любую неудачу революционного движения за рубежом он переживал как собственное большое несчастье. Разве только в одну Германию собирались ехать ребята из комсомольской ячейки? А Китай?.. Сколько волнений вызвали кантонские события! Андрей вспомнил, как ходили они в какой-то театр, несколько раз на одну и ту же пьесу только из-за одной полюбившейся им фразы. Герой пьесы под аплодисменты зала говорил: «Если придется мне умирать, я мечтаю умереть где-нибудь на баррикадах Бенареса». Не все даже знали, где такой Бенарес, — где-то в Индии. Но он был символом баррикад мировой революции, за которую каждый готов был сложить голову.

А приезд иностранных делегаций! Обычно они приезжали в Международный юношеский день. Встречи с ними превращались в праздник. И наиболее горячие, нетерпеливые ребята допытывались — почему, ну предположим в Бельгии, во Франции, комсомольцы не устраивают революции. Пусть начинают. Русские комсомольцы поддержат. Будьте уверены! В знак международной солидарности носили юнгштурмовки, перетянутые портупеями, — их переняли у красных фронтовиков Германии. Да и в ударных бригадах работали тоже во имя мировой революции. Считали, что у себя уже дело сделано, хотя и сидели сами на тощем пайке. Невозвратное, пылкое комсомольское время!..

Когда стал взрослее, трезвее, — интернационализм проявлялся иначе. Андрей вспомнил свою тайную зависть к Ван-ю-шинам — Ванюшиным, тайком уезжавшим в Китай, или к закадычному другу Губенко, ставшему испанским летчиком Мигуэлем Фернандесом. Андрей тоже просился в Испанию, но его не пустили, мобилизовали в армию.

Когда началась война, у Андрея в душе произошел будто какой-то надрыв: как же так — уж слишком просто фашизм захватывает европейские страны. Возникло сомнение — не слишком ли много надежд возлагалось на международную солидарность… Где она? Французы не пропустили оружие в республиканскую Испанию, а вскоре сами оказались под пятой Гитлера. И что получается? Где же те итальянские, немецкие, французские комсомольцы, которые клялись и, подняв кулак, говорили по-испански: «Но пасаран!» — они не пройдут! Значит, надеяться надо на самих себя. Андрей так и воевал в Финляндии, сражался с первых дней Отечественной войны на Западном фронте, отступая до самой Тулы. И он ни разу не слышал, чтобы где-то в Европе прозвучал лозунг «Руки прочь от Советской России!», как это было в гражданскую. Нет. Не вышло и так, как уверял какой-то писатель, — через двенадцать часов после начала войны произойдет мировая революция. Кто он такой, этот резвый писатель? Бодрячок! Мировой революции не произошло ни через двенадцать часов, ни через двенадцать месяцев. Но… Симон говорит о таких вещах, от которых становится светло на душе. Андрей опросил, зная наперед ответ француза:

— Так, значит, вы не сложили оружия перед фашизмом, не капитулировали перед ним?

— Ого! — Симон доже свистнул. — Как бы не так! Рейно, Даладье и вся их компания пытались разгромить компартию, запретили рабочим сопротивляться немцам в Париже. А мы боремся!.. Вы знаете, месье Воронсов, когда мы начали особенно упорно драться с фашистами? Когда Гитлер напал на Россию. Это было здорово, месье Воронсов! Против Гитлера объединились не только народы, пострадавшие от фашизма, но и правительства многих стран. Даже реакционеры, ненавидевшие Советский Союз, должны были поддерживать его борьбу против фашистской Германии. Это сразу ободрило людей, вселило надежду. Ведь без надежды человек не может бороться. Потерять надежду — значит потерпеть поражение. Мне рассказывал один моряк в Гавре, что в кораблекрушении люди чаще погибают не от жажды и голода, но оттого что они теряют надежду, уверенность в своих силах.

— В том-то и дело, — ответил Андрей, — в антигитлеровской коалиции, быть может, самое главное заключается в том, что она вселила веру в победу, укрепила волю к борьбе, дала возможность понять, что сообща можно разгромить даже такого врага, как Гитлер.

— Когда началась война Германии против Советского Союза, для нас все как-то стало яснее, все поняли, что народы ведут справедливую войну. А до этого было иначе. Я же говорю, что коммунистов чуть ли не обвиняли в измене, когда они предлагали защищать Париж от фашистов. Теперь этого никто не решится сказать, даже многие оголтелые реакционеры.

— Мы стали брать пример с вас, русских. Наша группа, например, называлась сталинградской. — Это сказал Гильом. — Мы назвали ее так после разгрома немцев под Сталинградом. Правда, меня вскоре взяли заложником… а вообще события на Восточном фронте точно барометр — каждый успех советских войск сразу отражается на обстановке во Франции.

— Этот барометр влияет не только на Францию, — Андрей засмеялся. — После битвы на Курской дуге мой хозяин тоже неожиданно подобрел. Предложил вдруг мне переселиться в чулан при кухне и отпускает из мастерской даже в будние дни… Все расспрашивает — не отберут ли русские у него мастерскую, если придут в Берлин. Вон о чем начинают подумывать!

С тех пор как в группе появился приемник, Андрей почти всегда был в курсе событий на фронте. Собственно говоря, пока у них еще не было настоящей, сформировавшейся подпольной группы, такой организации, к которой они стремились. Все они — Калиниченко, Садков, Галина Богданова, столяр Хомов, он сам, Андрей Воронцов, — мечтали о неизмеримо большем. Ну, вспыхнул деревообделочный цех, девчата обожгли кислотой руки и перестали работать… Но ведь этого мало! Правда, добыли приемник, а недавно удалось еще устроить самодельный гектограф, как во времена Софьи Перовской. Печатаются бледно-фиолетовые листовки. Конечно, все имеет значение, но это только начало. Но вот если удастся связаться с Большой землей…

Как-то само собой сложилось, что Калиниченко взял на себя диверсии, саботаж, Галина занималась вербовкой, Садков — связью с иностранными группами, Андрей стал не то агитпропом, не то военным советником. Но, конечно, каждому приходилось заниматься всем чем угодно. Андрей размножал листовки: это было удобнее всего делать в его кладовке. Садков добывал химикалии, а Галина сама порой распространяла листовки. Но главное, к чему стремились, к чему готовились, было впереди. Надо создать военную организацию, добыть оружие. Ах, если бы удалось связаться с Большой землей!..

Глава седьмая

1
Капитан Отто Скорцени проводил воскресенье в обществе старых приятелей. Они и затащили его в отель «Бристоль» пообедать, попросив метрдотеля устроить их в отдельной комнате. Вместе с капитаном Скорцени их было четверо. Собрались одни бранденбуржцы — бывшие сослуживцы по таинственному батальону «Бранденбург-80», давно развернувшемуся в дивизию особого назначения. Скорцени, человек могучего сложения, выше шести футов ростом, возвышался по крайней мере на полголовы над приятелями, хотя каждый из них в свое время проходил отбор в эсэсовские части, а туда, как известно, не берут ниже пяти с половиной футов.

Смуглое лицо капитана было иссечено шрамами — следы дуэлей студенческих лет. Они придавали капитану выражение свирепости, которое не исчезало даже в то время, когда Скорцени смеялся. Из-за этих шрамов он походил на темнокожего дикаря, воинственно размалеванного красками.

За обедом болтали о пустяках и предавались воспоминаниям.

— Мы как козыри, — смеясь воскликнул фон Фалькерзам, поднимая бокал, — с нас начинают ходить в первые дни войны. Выпьем за козырей!

Фалькерзам был известен как один из первых офицеров, награжденных рыцарским крестом за войну с Россией. С отрядом бранденбуржцев, переодетый в советскую форму, он накануне войны проник в глубокий советский тыл, устраивал диверсии. Их перебросили в запломбированных товарных вагонах под видом «технического оборудования». Эшелоны с грузами шли в Россию до последнего часа. Бранденбуржцам удалось добраться до Минска, когда началась война.

Рядом с Фалькерзамом сидел Штиль — участник истории с Глейвицкой радиостанцией. С этой провокации началась война с Польшей. Третьим собеседником был Фихте, Эрих Фихте, только недавно возвратившийся из Крыма. Французскую кампанию он начинал на канале Альберта, переодетый в форму бельгийского пограничника. Они обманули тогда бельгийских солдат, потом перебили их и захватили мост, через который сразу же хлынули германские танки.

Каждый из сидевших бранденбуржцев мог бы многое рассказать. Конечно, если бы разрешалось рассказывать. Но выпитое вино здорово развязывало языки.

Эриха Фихте приятеля называли счастливчиком. Шталь сказал про него: он родился даже не в сорочке, а прямо в сапогах и в мундире ефрейтора с железным крестом на груди. Сумел же Фихте выйти сухим из иранского дела, где люди кончали самоубийством. Фихте был сотрудником капитана Скорцени, а двое других продолжали служить в бранденбургской дивизии и тяготились затянувшимся бездельем. Посмеиваясь, Фихте рассказывал, что произошло с ним на крымском аэродроме.

Откинувшись на спинку стула, Скорцени сказал:

— А знаете, как мы одурачили Маунтбетена?

— Кого? — переспросил Шталь.

— Лорда Маунтбетена. Не знаешь такого? Темный ты человек! Лорд Маунтбетен занимается группами британских командос. Забрасывает их куда не лень. Организовал школу диверсантов в Шотландии. Мы заимствуем у него опыт. Вот смотрите.

Скорцени вытащил из кармана какую-то штуку, похожую на вечную ручку, нацелил ее в бутылку, стоявшую на столике у двери. Что-то щелкнуло — и бутылка разлетелась вдребезги. Выстрела никто не услышал — звук разбитого стекла был гораздо громче.

Приятели восторженно принялись рассматривать бесшумный однозарядный пистолет.

— Нам прислали его англичане. Как? Очень просто. Мы захватили нескольких британских агентов, добыли ключ к шифрованным передачам и поддерживали мнимую связь с Лондоном. Когда я узнал об этой игрушке, послал англичанам шифровку от имени «Трезора» — был у них такой агент с собачьей кличкой. Просил срочно выслать бесшумный пистолет и еще кое-что. Через три дня англичане сбросили с самолетов все, что у них просили. Они и не подозревают, что вместо «Трезора» посылку приняли мои ребята. Ловко?! — Скорцени расхохотался.

Фалькерзам нашел, что сейчас самое удобное время завести разговор, ради которого он со Шталем затеяли этот обед. Подмигнул Фихте, который тоже был в курсе дела.

— Послушай,Отто, — сказал он, — помог бы ты нам выбраться из дыры, в которую мы попали. Возьми нас к себе. Ты знаешь, мы работать умеем. Вспомни хотя бы генералов Кутепова и Миллера — русских белогвардейцев. Разве было плохо сработано?

— Ты начинаешь хвастаться, Курт, — возразил Скорцени. — Не приписывай себе того, что сделали другие. Миллера ликвидировал белогвардейский генерал Скоблин.

— Как бы не так! — Фалькерзам стоял на своем, — Без нас Скоблин ничего бы не сделал. Руководил этим делом Шлейдель. А Скоблин потом распространил слух, что генералов украла советская разведка.

— О чем вы спорите? — спросил Фихте. Он не знал истории с генералом Миллером.

— Э-э, старое дело, — отмахнулся Шталь. — Нечто вроде операции «Тевтонский меч». Там убрали югославского короля и французского министра, а здесь двух русских белогвардейцев — сначала Кутепова, потом Миллера… Шпейдель стал теперь генералом, а мы с тобой ходим в оберштурмфюрерах. Кому везет, а кому и нет.

— Подожди, — недоумевал Фихте, — но эти генералы были против большевиков, зачем же их это самое… — Фихте провел рукой по шее.

— Вот этого я не знаю, — уклонился от прямого ответа Шталь. — Я солдат, мое дело выполнять приказания. Генерал Миллер был главой общерусского воинского союза, но борьбу с большевиками считал внутренним делом русской эмиграции, он не хотел связываться с нашей разведкой. Канарис предпочел видеть на его месте генерала Скоблина.

— Ну, если говорить о Скоблине, — вмешался Скорцени, — он сделал кое-что поважнее. Скоблин фабриковал нам подложные документы, которые мы потом подсовывали иностранным разведкам. Там принимали это за чистую монету и сами уничтожали своих людей, будто бы завербованных нами… Помнишь, Шталь, как мы добывали секретные папки в генштабе?

Шталь самодовольно гмыкнул — еще бы не помнить: он как раз и участвовал в похищении секретных документов из архива генерального штаба.

— Мне тогда пришлось искать специалиста для взлома сейфа, — начал вспоминать Шталь. — Был у меня один на примете — взломщик по кличке Аристократ. Вот уж действительно специалист! Я привел его к Гейдриху на Принц-Альбрехтштрассе в управление гестапо. Гейдрих предупредил меня — если Аристократ сбежит или не вскроет сейф, головы мне тогда не сносить… Представляете, как я следил за ним, когда Аристократ среди ночи возился с несгораемым шкафом! Правда, он оставил кое-какие следы поцарапал сейф, но мы устроили поджог и запрятали все концы в воду. А документы мы раздобыли! Я сам их держал в руках, видел вот так, как свои ладони; правда, не все успел прочитать. У меня их тут же забрали. Меня удивляет только одно — как об этом в конце концов прознали…

— Значит, ты ничего и не понял, — усмехнулся Скорцени. — Эти документы как раз и добывали для наших противников. Документы-то были фальшивые! Состряпал их генерал Скоблин. Он раньше был у Деникина, командовал то ли дивизией, то ли корпусом. Ну и предложил свои услуги. Гейдрих сразу понял, какое здесь можно сработать дело. Доложил фюреру. Тогда и произошла вся эта история с похищением документов из архива генерального штаба. Гейдрих сам их туда подложил.

Скорцени наклонился через стол к собеседникам и что-то зашептал совсем тихо. По мере того как он говорил, лицо Шталя все больше вытягивалось от изумления.

— Да не может быть! — воскликнул он наконец.

— Уверяю тебя, — снова повысив голос, сказал Скорцени. — Фон Шелленберг сам мне рассказывал. Он не плохо заработал на этом. Иначе на какие деньги Вальтер смог бы купить виллу в Италии. Наши враги до сих пор думают, что они разоблачили предателей… Кстати, ты не знаешь, где теперь генерал Скоблин? — Скорцени обратился к Фалькерзаму: — Вот кто бы мог помочь мне сейчас в работе.

Фон Фалькерзам внимательно слушал Скорцени, хотя и отлично знал всю эту историю. Но он был недоволен, что разговор ушел в сторону. Решил заговорить снова о том, ради чего старые бранденбуржцы собрались вместе.

— Генерала Скоблина я потерял из виду. Но если хочешь, я подыщу тебе кого-то другого:.. Так как же, Отто, возьмешь ты нас к себе или нет?

— Вообще-то это идея, — сказал Скорцени. — Но почему вам не сидится в полку?

Ответил Шталь:

— Полк «Бранденбург» теперь не тот, что раньше. Новые войны не начинаются. Вот и сидим без дела. Как ты знаешь, за сидение денег никто не платит. И денег нам тоже никто не дарит, как Шелленбергу.

— Вот что, — Скорцени поднялся, допил бокал, — пойду-ка позвоню в бюро. Спрошу, нет ли чего нового. Вернусь — договорим, работы на всех хватит.

Скорцени вышел, вспомнив, что на службе никому не сказал, куда он уехал. Его охватило беспокойство, нараставшее, пока шел к телефону. Набрал торопливо номер. Так и есть!

Секретарша взволнованно сказала, что капитана вот уже два часа разыскивают по всему Берлину. Несколько раз звонил Кальтенбруннер, потом Канарис. Капитана Скорцени ждут в главной ставке, Самолет в Темпельгофе. Пусть капитан немедленно едет туда. Слава богу, что господин капитан все же нашелся!..

Ого! За капитаном Скорцени посылают специальный самолет! Значит, и в самом деле стряслось что-то важное. Надо поторопиться. Капитан на минуту забежал к приятелям:

— Я должен покинуть вас. Вызывают в ставку… Что-то случилось. Говорят, два часа уже ищут… О работе поговорим, люди нужны. До свиданья!

Скорцени схватил фуражку и выскочил из отеля. Фихте сказал после его ухода:

— Про меня говорите — счастливчик. Вот кто счастливчик! Из ставки самолет посылают. Зачем бы это?

Бранденбуржцы гадали и, конечно, ничего не могли понять. В таких случаях лучше не ломать головы! Допили, что осталось в бутылках, и разошлись.

2
Месяца три-четыре назад, еще весной, капитана Скорцени вызвал оберштурмбаннфюрер фон Шелленберг. Он по-прежнему возглавлял шестой, иностранный отдел службы имперской безопасности. Моложавый, с сухим аристократическим лицом, фон Шелленберг принял Скорцени весьма любезно:

— Ну что, капитан, надо работать! Иначе вы можете закиснуть и вам нечем будет заплатить прачке… Для вас есть одно дело. Начнем с Ирана.

Фон Шелленберг посвятил капитана в сложную обстановку, сложившуюся в Иране после того, как туда вступили советские и британские войска.

— Надо нарушить русские коммуникации в Иране и сорвать добычу нефти. Это можно осуществить с помощью восстания горных племен. Шейхи всегда восстают, когда надо. Придется использовать британский опыт.

Начальник отдела перешел к главному — к тому, что он намеревался поручить опытному бранденбуржцу. Фон Шелленберг пригласил капитана Скорцени к карте. Она висела на стене, прикрытая шторой от посторонних взоров.

— Это карта Восточной России, — сказал фон Шелленберг, поднимая матерчатую шторку. — Здесь Урал, дальше Сибирь, Знаками отмечены военные предприятия, которые большевикам удалось эвакуировать на восток. Естественно, здесь отмечено только то, что мы знаем, но это далеко не все. И тем не менее даже на основе данных, которыми мы располагаем, приходится сделать один неутешительный вывод — русским удалось сохранить сбой военно-экономический потенциал. Как это случилось — непостижимо. Но факт остается фактом. Чтобы выиграть войну, нам надо вывести заводы из строя. Уничтожить их на новом месте… Я подчеркиваю — чтобы выиграть войну на Востоке… Теперь идемте сюда.

Фон Шелленберг возвратился к столу, перелистал папку с надписью «Предприятие Ульм» и протянул ее капитану.

— Детально вы познакомитесь с материалами после нашей беседы. Прочитайте только вот это место. Здесь сказано о планах промышленного строительства Советского Союза на Урале… Вы, кажется, инженер в прошлом?

— Да, я учился в Вене, — ответил Скорцени.

— Вам тем более должна быть понятна угроза, назревающая для нас в советском тылу. Существует какая-то нераскрытая тайна — откуда у большевиков берутся такие силы? Впрочем, быть может, мы и не раскроем их тайны, но нам с вами надо уничтожить плоды их усилий. Копнуть как муравейник палкой. Для этого создается специальная часть «Ораниенбург», которая должна поднять на воздух советские заводы. Работа нелегкая, но я предлагаю вам за нее взяться — стать во главе «Ораниенбурга».

Капитан согласился, тем более что фон Шелленберг пообещал командиру «Ораниенбурга» присвоить звание оберштурмбаннфюрера войск СС, что соответствовало чину подполковника. Такое же звание, как у фон Шелленберга!

Скорцени с головой погрузился в новое дело. Его авантюристическая натура жаждала деятельности.

Начинать следовало с отбора и подготовки людей, а для этого требовалась специальная школа. Место выбрали под Ораниенбургом в Фридентале. Вокруг охотничьего замка, как грибы, стали расти бараки, службы, макеты заводов… Дел было много. Не так-то просто разместить и обучить целый батальон диверсантов. Отвлекала от работы и иранская операция. Скорцени начинал жалеть, что согласился и на то и на другое.

Спустя несколько недель после разговора с фон Шелленбергом близ Тегерана провалилась целая группа германских эмиссаров, разведчиков и диверсантов, заброшенных туда еще перед тем, как Скорцени принял на себя командование «Ораниенбургом». Часть людей была уничтожена, захвачена в плен, другие покончили самоубийством, и только двоим удалось бежать в Турцию. Восстание горных племен, поднятое немецкими инструкторами, было подавлено. О причинах провала высказывались разные предположения, строились догадки, но Скорцени имел свою точку зрения: причины таились в самих шейхах — англичане сумели заплатить им больше того, что обещали немцы.

Наконец Скорцени удалось целиком заняться «предприятием Ульм». Для заброски диверсантов в Советский Союз Скорцени предложил использовать не только немцев. Почему бы для этого не завербовать тех же русских, предположим власовцев. Можно завербовать и надежных французов среди бывших кагуляров. Подойдут и другие.

Филиал школы капитан Скорцени открыл в Голландии. Там не бросается так в глаза разноликая, разноплеменная орава «миссионеров», как называл он курсантов диверсионной школы.

Из Голландии ближе было черпать британский опыт. Там всегда был под руками нужный материал — английские агенты, пачками вылавливаемые то там, то здесь. Удалось восстановить учебные планы шотландской школы секретной службы. Лорд Маунтбетен, возглавлявший диверсионные отряды в Англии, и не предполагает, какую услугу оказывает он соединению «Ораниенбурга». Подготовка «предприятия Ульм» — организация диверсии на советских заводах в Сибири — находилась в полном разгаре, когда капитана Скорцени, он все еще оставался капитаном, неожиданно вызвали в главную ставку. Он ехал на аэродром, раздумывая, что бы это могло означать — плохо или хорошо. В Темпельгофе его встретил адъютант, тоже сбившийся с ног в поисках капитана. Он рассказал последние новости — в Италии новое правительство, Муссолини ушел в отставку. Новость интересная, но какое отношение она имеет к вызову в ставку?

В Восточной Пруссии приземлились на озере Летцен и сразу же пересели в машину. Она уже ждала капитана. Через несколько минут Скорцени входил в приемную фюрера. Это был подземный блиндаж с мощными бетонными потолками и стальными дверями. Вольфшанце, полевая ставка Гитлера, была расположена среди озер и лесов Восточной Пруссии. В приемной Скорцени поджидали несколько офицеров из войск СС и авиации. Почти тотчас всех провели в кабинет Гитлера. Фюрера не было. Вскоре послышались его шаги, и Гитлер появился перед офицерами. Было видно, что он чем-то взволнован. Едва поздоровавшись, спросил:

— Господа, кто из вас знает Италию?

Все молчали. Скорцени выступил на полшага вперед:

— Я был в Италии дважды, мой фюрер, В туристских поездках на мотоцикле.

— Уже во время работы в разведке?

— Так точно!

Гитлер задал еще один общин вопрос:

— Скажите, что вы думаете об. Италии?

Пока отвечали другие, Скорцени успел сориентироваться — что должен думать он об Италии. Вопрос Гитлера застиг офицеров врасплох. Непонятно, какого ответа ждет фюрер. Один сказал:

— Италия наша союзница…

Скорцени заметил — Гитлера не удовлетворил ответ. Другие повторили то же, но другими словами:

— Италия наш партнер по оси.

— Она член антикоминтерновского пакта…

Гитлер поморщился. Скорцени понял — ответы не те. Когда очередь дошла до него, он спросил:

— Могу ли я говорить откровенно, мой фюрер?

— Несомненно.

— Я австриец, мой фюрер, и не могу забыть, что Италия отторгла когда-то Южный Тироль, лучший уголок нашей родины. — Скорцени всегда считал Гитлера своим земляком.

Гитлер одобрительно кивнул головой.

— Остальные могут уйти. Я должен поговорить с вами, капитан Скорцени.

Остались наедине.

— У меня к вам есть личное поручение. — Гитлер должен был смотреть на Скорцени снизу вверх — капитан был почти на целый фут выше его. — В Италии, — продолжал он, — я признаю одного Муссолини, он единственный римлянин среди итальянцев. Вчера его предал король, и он арестован. Я не могу оставлять в беде моего соратника. Его нужно спасти, иначе король или Бадольо выдадут дуче союзникам. А новое правительство, — Скорцени по интонации Гитлера почувствовал, что в этом было самое главное, — новое правительство, если оно останется у власти, очень легко может отойти от нас, может даже перекинуться на сторону противника… Надо спасти Муссолини. Это задание я поручаю вам, капитан.

Гитлер предупредил, что задание должно сохраняться в глубочайшей тайне. Даже исполнители не должны ничего знать до последнего момента. Скорцени свяжется с генералом Штудентом, тот обеспечит перелет. Задание понятно?

— Яволь!.. Все будет сделано, мой фюрер!

У Штудента, командующего парашютными войсками, Скорцени застал Гиммлера. Все были озабочены событиями в Италии. Гиммлер дополнил последние новости — Муссолини арестован при выходе из королевского дворца и отправлен неизвестно куда. Принялись обсуждать план похищения Муссолини. Штудент предложил использовать парашютную дивизию, расположенную в Южной Франции.

— Целую дивизию? — спросил Гиммлер.

— Что ж, если нужно. Сейчас она необходима для маскировки людей капитана Скорцени. Мы перебросим их в Южную Францию, а оттуда с дивизией они перелетят в Рим.

Рейхсфюрер Гиммлер согласился с таким предложением. Главное сейчас установить, где находится Муссолини.

— Я попробую вам помочь, — сказал Гиммлер и глубокомысленно улыбнулся в ответ на немой вопрос. — Пока не спрашивайте! Кроме разведки, есть черная магия…

Утром со Штудентом Скорцени прилетел в Берлин, в тот же вечер был в Риме, а на следующий день из Южной Франции с парашютной дивизией прилетела его команда — полсотни людей, прошедших огонь и воду.

3
Во вторник вечером, когда стало совсем темно, капитан карабинеров предупредил Муссолини — сейчас они должны тронуться в путь. Куда? К побережью. Побережье большое — от Калабрии до Сен-Ремо. Куда все-таки? Капитан не знает. Большего он сказать не может. Муссолини безропотно подчинился. Третьи сутки он только и делал, что подчинялся. Подчинялся и ждал. Гитлер не бросит его на произвол судьбы. На соотечественников Муссолини не надеялся. Глина!

Из казармы Аллиеви выехали в закрытой машине и к рассвету были в Гаэте. Муссолини узнал этот портовый городок, старинный и романтичный, как только вышел из автомобиля. Гаэты нельзя не узнать — она стоит на высоком, крутом мысу. В утренней дымке город казался прекрасной акварелью, написанной тонкой кистью художника.

Остановились у пустынного мола и тотчас же поднялись на палубу корвета «Персефоне». Гаэта возвышалась над морем, залитая светом. Муссолини не отрывая глаз смотрел на город с палубы корвета до тех пор, пока строения не слились с желто-коричневым скалистым берегом. Смотрел и думал — не прошло еще и ста часов с тех пор, как он был великим дуче. Двадцать лет он стоял во главе страны, берега которой исчезают сейчас за кормой. И никто даже не заметил, что его тайно увозят в ссылку. А солнце продолжает светить над Италией, будто в мире ничего не случилось…

Муссолини спустился в каюту. Завтракать отказался, намереваясь немного поспать. Уже засыпая, он вдруг дог;! дался, куда его везут. Вскочил и снова вышел на палубу. Корвет по-прежнему шел строго на юг. Значит, скоро подойдут к Вентонете. Неужели сюда? Когда-то Муссолини сам избрал пустынный остров для ссылки своих политических противников. Последние годы сюда высылали коммунистов и вообще левых. Неужели и его — Бенито Муссолини — хотят запрятать в эту дыру и держать здесь! Это было бы ужасно!

Корвет подошел к острову. Муссолини расстроился до боли в желудке. Но его треволнения оказались напрасны. Корвет «Персефоне», простояв около часа на траверзе острова, поднял якорь и тронулся дальше. Нет, не дальше, а на северо-запад, почти назад. «Заметают следы», — сделал вывод Муссолини, следя за курсом корвета.

Местом его временной ссылки стал другой остров, остров Понца, расположенный милях в двадцати от Вентонете.

Поиски бесследно пропавшего дуче не давали никаких результатов. Но не мог же он испариться! Наступил август, а капитан Скорцени мог сообщить ровно столько, сколько и в первый день своего появления в Риме, Без этого главного нельзя предпринимать и других шагов. Операция «Аларм» предусматривала не только освобождение Муссолини с его семьей, но и арест правительства во главе с маршалом Бадольо.

Но на деле все получилось сложнее. Скорцени чувствовал, что начинает терять авторитет. В первый день, как только он прилетел в Рим, его пригласил фельдмаршал Кессельринг, негласный гаулейтер Италии. Мило провели вечер — фельдмаршал снизошел до капитана. Скорцени был на седьмом небе. Посмотрели бы на него приятели? Но по мере того как шло время, отношение к нему Кессельринга становилось все суше.

А капитан Скорцени предпринимал нечеловеческие усилия, чтобы хоть что-нибудь узнать о судьбе Муссолини. Может, где-то его успели пристукнуть, тогда вообще скандал, лучше не появляться в Берлине. Нет, этого не может быть! Несомненно, пленника держат где-нибудь на островах Тирренского моря. Как раз вскоре после ареста Муссолини подозрительная машина промчалась в Гаэту со стороны Рима, остановилась неподалеку от корабля, который, приняв на борт пассажиров автомобиля, тотчас же вышел в море. Но осведомитель оказался неопытным, он даже не мог ответить на элементарные вопросы — какого класса был корабль, номер машины, как были одеты таинственные путники.

Рейхсфюрер Гиммлер выполнил свое обещание. С помощью астрологов определил, что Муссолини должен находиться где-то на острове к западу от Неаполя. Хеттель, сотрудник Абвера, доставивший это известие из Берлина, рассказывал, посмеиваясь, как все произошло. Оказывается, Гиммлер вытащил из концлагеря трех астрологов. Поселил их в Ванзее — там находится техническая часть, где делают фальшивые паспорта. Маги прежде всего накинулись на еду — в концлагерях их не кормили деликатесами. Им сообщили о таинственной машине в Гаэте, и астрологи потребовали дать им карту Тирренского моря. Три дня они колдовали и ели, а на четвертые сутки изрекли, что составленный гороскоп определенно указывает на запад от Неаполя и Гаэты…

Скорцени чертыхнулся — он знает это и без черной магии.

Люди, которых он готовил для диверсий в Сибири и на Урале, перекочевали в Италию. Они жили под Римом в Пратика ди Маре, там же, где расквартировали дивизию парашютистов. Это было недалеко от Рима — километрах в двадцати пяти. Скорцени не раз возил своих парней в Вечный город вроде как на экскурсию. Белокурые верзилы сидели на Торпейской скале, бродили вокруг дворца, ставшего теперь резиденцией маршала Бадольо, прикидывали, осматривали, изучали подходы на тот случай, когда придется действовать. А как действовать? Операция определенно проваливалась.

Неожиданный случай помог напасть на след Муссолини. В траттории, куда Скорцени захаживал, чтобы выпить вина, он услыхал разговор за соседним столиком. Два посетителя спорили о том, где может быть сейчас дуче. Черный небритый толстяк с засученными рукавами и распахнутым воротом горячо доказывал, что он знает, но не может сказать, куда отправили Муссолини. Второй скептически возражал — все это пустая болтовня, и только.

Лейтенант Варгер, сопровождавший Скорцени в его скитаниях по Риму, вмешался в разговор. Он свободно говорил по-итальянски и одет был в форму матроса итальянского торгового флота. Варгер небрежно сказал:

— Брось, приятель, болтать! Если ты хочешь знать, Муссолини уже нет в живых. Он умер от язвы желудка. Разве ты не знал, что он болел язвой?

— Язвой? — толстяк повернулся к Бартеру. — У нашего дуче одна была язва — Кларетта Петаччи… От такой язвы не помирают. А я говорю, что он жив и здоров…

— Врешь ты. Бьюсь об заклад, что он помер. — Варгер умело подзадоривал спорщика.

— Я вру? Чтобы мне не увидеть своих детей, если я вру! На что спорим?

Поспорили на вино. Проигравший всех угощает. Толстяк оказался продавцом фруктов. Его лавочка стоит через улицу, как раз напротив траттории. Так вот, у него есть постоянный клиент, у клиента есть прислуга, которая каждое утро приходит за фруктами. У этой принцессы, как полагается, есть возлюбленный морячок. Служит он в крепости Санта Маделлана и частенько пишет невесте. Но прислуга клиента неграмотна и, когда приходит за фруктами, просит иногда прочитать письмецо. Последний раз, это было два дня назад, моряк написал, что на острове живет самая что ни на есть важная персона. Привезли ее с острова Понца. Кто же это может быть, как не Муссолини? Продавец фруктов торжествующе посмотрел на окружающих.

Варгер признал свое поражение — если так, он готов платить за вино…

На другой день в сопровождении того же Варгера Скорцени полетел в Маделлана. Они снова бродили по рынку, и торговец птицей, с которым они здесь познакомились, не только подтвердил, но и взялся показать дуче. Он клялся, что только вчера видел его собственными глазами, Варгер, конечно, не поверил и начал спорить. Ударили по рукам и пошли устанавливать истину. Подошли к стоявшей на берегу вилле, окруженной сосновым бором. Сзади поднимались горы Сардинии. ‘Продавец хотел, чтобы все было честно. Спор есть спор. Они зайдут к управляющему. Тем более что к нему есть дело — продавец не получил мясные талоны за доставленную птицу. Когда проходили мимо веранды, торговец шепнул:

— Гляди!..

Варгер и без того смотрел во все глаза: на веранде сидел Муссолини. Он поднялся с плетеного кресла и прошел в виллу. Сомнений быть не могло. Муссолини найден!

Скорцени поспешил в Рим, оставив Варгера для наблюдения. Казалось, что условия для операции самые идеальные. Ночью быстроходный катер с погашенными огнями под ходит к берегу. К этому времени группа парашютистов захватывает виллу, освобождает Муссолини, и его немедленно переправляют в Германию. Но будто злой рок доплел над капитаном Скорцени! В день, когда замечалась операция, лейтенант Варгер сообщил — Муссолини увезли с острова на самолете.

И вновь начались кропотливые поиски.

Тем временем из Берлина пришло новое распоряжение — включить в «Аларм» бегство Галеаццо Чиано вместе с семьей. Конечно, сделать это было куда проще, и Скорцени, не отвлекаясь от поисков дуче, поручил своим людям организовать побег Чиано.

Среди дня крытый грузовик с опознавательным военным немецким номером замедлил ход перед воротами особняка графа Чиано. Бывший министр, будто случайно оказавшийся у ворот, вскочил в кабину, и водитель машины дал полный газ. Карабинеры, охранявшие особняк, и не сообразили, что произошло. Стрелять в немецкую машину они не стали — поди-ка стрельни! Да и инструкций таких не было.

Побег Галеаццо Чиано видела еще судомойка Кармелина, проходившая через двор барского особняка. Сначала за ворота вышла донна Эдда с детьми. Кармелина еще заметила, что у младшей девочки на плечах надет школьный ранец. Куда они так собрались? Кармелина с годами стала плохо видеть вблизи, но то, что происходит подальше, она могла разглядеть лучше, чем молодая. Когда через несколько минут граф, прогуливаясь, вышел за ворота и, вдруг вскочил в грузовик, Кармелина могла бы поклясться пресвятой девой Марией, что видела в кузове лицо донны Эдды и кого-то из ее ребятишек.

Грузовик, не замедляя хода, пронесся по улицам Рима, вырвался на шоссе и доставил беглецов на аэродром. Он подошел вплотную к «юнкерсу», стоявшему с заведенными моторами на взлетной дорожке.

В воздухе Чиано облегченно вздохнул. Побег удался. Все было рассчитано до минуты. Под крылом самолета еще неслись назад римские пригороды, когда Чиано озабоченно приступил к делу. Из карманов он начал извлекать золотые вещи и тщательно их переписывать. Эдда помогала. Ценностей порядочно. В школьном ранце дочери тоже лежали золотые вещи. Чиано был достаточно хитер и расчетлив. Он захватил все сокровища — золото, камни, акции, все, кроме своих дневников. В Германии, куда летят они, дневники может забрать любой эсэсовец. В Италии они будут сохраннее. Чиано оставил их в надежном месте.

«Юнкерс» через несколько часов приземлился в Мюнхене. Семья Чиано, в ожидании предстоящих событий, поселилась на озере Гарнбергер. Чиано не намеревался долго оставаться в Германии. Он предпочитал бы Испанию, быть может Бразилию, что угодно, но только не соседство с Гитлером.

Обстановка в Италии осложнялась. Гитлер ощущал это подсознательно, определял нарастающую угрозу по неуловимым признакам. Одним из таких признаков было то, что маршал Бадольо настойчиво приглашал Гитлера для переговоров в Италию. Куда угодно, но обязательно в Италию. Гитлер заподозрил измену и уклонился от поездки. Со своей стороны он предложил встречу в Мюнхене. Пусть приедет король или маршал… Итальянцы тоже не захотели пересекать границы. Это еще больше насторожило Гитлера. Встреча состоялась, но вместо себя Гитлер послал в Италию Кейтеля и Риббентропа.

На переговорах хитрили как только умели. Старались перещеголять друг друга. Риббентроп с великолепной улыбкой приглашал Бадольо приехать в гости в Берлин, думая при этом — почему задерживается «Аларм», чего тянет Скорцени. С арестованным маршалом был бы иной разговор… А маршал Бадольо распинался в верности германским друзьям и тревожился, почему нет вестей от Кастеллано, уехавшего в Мадрид для тайных переговоров с Самуэлем Хором.

Приехал в Венецию и адмирал Канарис. Специально, чтобы поговорить с начальником итальянской разведки Чезаре Аме. Руководитель германского Абвера сам вызвался поехать в Италию — лично проверить, сколь верны тревожные слухи о переговорах Рима с англо-американцами. Чезаре Аме давно был связан с немецким адмиралом, и не только личными узами дружбы. Он знал кое-что о прошлом Канариса, знал еще давно, но перед встречей в самые последние дни получил новую информацию. Предупредили англичане через доверенное лицо в Швейцарии. Учитывая все это, Чезаре Аме говорил с германским коллегой откровенно и прямо. Да, переговоры с западными союзниками не только слухи. Они ведутся, но в Берлине не должны этого знать, так же как и того, что союзники намерены высадиться в Италии.

Конечно, этот разговор происходил с глазу на глаз между руководителями двух разведок. На официальных заседаниях они вели себя иначе. Канарис настойчиво добивался информации, и Аме охотно давал ее, отрицая начисто даже мысль о возможности сепаратных переговоров. Официальные протоколы Канарис увез в Берлин и показал Гитлеру. Кроме того, он добавил, что, по сведениям разведки, англо-американские войска в ближайшее время не смогут предпринять вторжение в Италию. Захват Сицилии их обескровил. Это успокоило фюрера — пока незачем принимать решительные меры. Италия остается на его стороне.

Но это было не так.

Поздним августовским вечером, когда на мадридских улицах постепенно исчезают прохожие, два человека шли по Фернандо эль Санто. Они остановились у ворот дома, где находилось британское посольство, и позвонили. К калитке неторопливо вышел привратник.

— Нам нужно увидеть мистера Самуэля Хора, — негромко сказал один из посетителей. Он говорил так, словно боялся, что его кто-то услышит.

— Но сейчас поздно, сеньоры. Господин посол спит.

— Тем не менее нам крайне важно встретиться с ним.

— Как прикажете доложить?

— Мы это сделаем сами.

Привратник пожал плечами и пошел звонить. Секретаря уже не было, и его соединили с послом.

— Кто такие?

— Они не хотят называть себя, сэр.

— Вы же знаете общий порядок. Пусть джентльмены сделают письменный запрос об аудиенции.

Привратник передал слова посла незнакомцам. Но не так-то легко было заставить их отказаться от своей цели. Пошептавшись, они что-то решили, и один из них протянул привратнику закрытый пакет.

— Передайте это немедленно господину послу. Немедленно.

Привратник снова исчез в здании. Ему начинала надоедать такая назойливость запоздалых посетителей. Могли бы подождать утра…

Письмо, переданное Самуэлю Хору, было от Френсиса Осборна, британского посла в Ватикане. Он рекомендовал двух итальянцев, обозначенных буквами «К» и «М», и просил не отказать им в аудиенции.

Осторожные инициалы вместо фамилий, поставленные в письме, а также привлекающий внимание значок на полях «NBI» — нотабене с восклицательным знаком — заставили Самуэля Хора изменить свое решение. Такую встречу незачем откладывать до утра. Он только предупредил телохранителя — быть наготове.

Через несколько минут в кабинет вошли два незнакомца. В одном из них Хор безошибочно угадал военного, хотя он и был одет в штатское платье. Они представились: генерал Кастеллано, сотрудник итальянского генерального штаба, и граф Монтенаро, представитель министерства иностранных дел.

— Мы явились с официальным предложением маршала Бадольо о перемирии. Сможете ли вы, сэр, довести об этом до сведения британского правительства?

Самуэль Хор мысленно свистнул от изумления — ого! Но не так-то просто было вывести его из равновесия… Да, он доложит, но — что именно?

Кастеллано ответил: Италия согласна на капитуляцию. Больше того — как только союзные армии высадятся в Италии, войска маршала Бадольо перейдут на их сторону. Король Виктор Эммануил решил бесповоротно порвать с Германией. Кастеллано еще добавил, что генеральный штаб готов передать дислокацию немецких дивизий в Италии. Генерал заискивающе улыбнулся.

— Господин посол несомненно понимает, что наше посещение должно остаться тайной…

Граф Монтенаро сказал в тон генералу, он заискивал еще больше, чем генерал:

— Официально мы направляемся в Лиссабон для встречи нашего посланника, прибывающего из Чили. В Мадриде мы задержались лишь для того, чтобы иметь удовольствие встретиться с вами, господин посол. Конфиденциальность встречи гарантирует…

— Пусть вас это не беспокоит. Я доложу своему правительству. Конечно, пока речь идет о неофициальных переговорах, Ведь вы еще не имеете правительственных полномочий…

— Да, но они могут быть представлены в любое время. Это не задержит.

Самуэль Хор поднялся и проводил посетителей до дверей кабинета. Они вышли на улицу, когда наступила ночь, наполненная пряными ароматами цветов. Посол остановился посреди комнаты, собираясь с мыслями. Крысы бегут с корабля! Первые крысы. Как они приторно вежливы. Особенно второй — дипломат. Хор вызвал секретаря. Нужно отправить донесение в Лондон. Немедленно. Он принялся составлять текст. Пусть шифровальщик остается на месте.

В британском посольстве в Мадриде в эту ночь заснули только под утро.

Весть о ночных посетителях британского посольства в Мадриде достигла Лондона, оттуда перешла в Вашингтон и возвратилась обратно в виде шифрованной директивы: вести переговоры о капитуляции Италии поручается Беделу Смиту, помощнику Эйзенхауэра, и разведчику генералу Стронгу, представляющему Великобританию.

Следующая встреча с итальянцами состоялась через несколько дней — 19 августа в Лиссабоне. Это были чисто военные переговоры, где говорили языком карт, уставных понятий, масштабных линеек и штабных карандашей. Кастеллано набросал на карте расположение немецких частей по всему итальянскому полуострову. Он делал это на память, лишь иногда обращаясь к записной книжке. Генерал Кастеллано достаточно хорошо знал дислокацию войск фельдмаршала Кессельринга. Самонадеянный пруссак! На итальянских генералов покрикивает, как на мальчишек. Кастеллано с мстительным злорадством вычерчивал условные знаки штабов, пехотных дивизий, танковых соединений. Фельдмаршал Кессельринг получит от него хороший сюрприз!

Бедел Смит предложил текст акта капитуляции. Кастеллано не возражал, но заявил, что должен доложить маршалу Бадольо. Корсика и Сардиния передаются в распоряжение союзных войск. Итальянский флот, авиация должны быть сосредоточены в определенных местах и немедленно переданы, как только станет известно о капитуляции. Кастеллано лишь настаивал на том, чтобы о капитуляции Италии стало известно не раньше того, как союзники крупными силами высадятся на побережье. Иначе вся Италия превратится в театр военных действий между германскими и итальянскими войсками. Исход этой борьбы нетрудно предопределить — тридцать восемь итальянских дивизий находятся за пределами страны, и только восемнадцать плохо оснащенных дивизий располагаются на полуострове. Не надо забывать, что на Восточном фронте, в России, Муссолини потерял десять отборных дивизий. Это по меньшей мере сто пятьдесят тысяч солдат и офицеров. Политика Муссолини привела к тому, что в нужный момент страна оказалась безоружной перед всеми — перед Германией и перед англо-американскими войсками.

Впрочем, о главной причине, побудившей начать переговоры о капитуляции, Кастеллано не сказал Беделу Смиту. Главное же заключалось в последних событиях на Восточном фронте. Сокрушающие удары под Орлом и Белгородом показали, что песенка Гитлера спета. Пока не поздно, следовало выходить из войны, рвать с Гитлером.

Итальянские делегаты возвратились в Рим, условившись, что дальнейшие переговоры можно вести по радио. Итальянцев снабдили секретным кодом и передатчиком, указали время работы станций. Дальнейшая связь поддерживалась регулярно, изо дня в день.

5
Споры, споры, споры… Бесконечные споры. Британский премьер начинал от них уставать и все же, как старый боевой конь, рвался в битву. Уинстон Черчилль не терял надежды, что ему удастся в конце концов убедить Рузвельта, доказать ему правоту британской точки зрения.

В Галифаксе с парохода пересели на поезд и тронулись в Квебек. Поездка считалась секретной, но пущенный кем-то слух собирал на станциях толпы народа. Салон-вагон прицепили в хвост поезда, и на стоянках к вагону устремлялись любопытные американцы, чтобы хоть краем глаза взглянуть на британского премьера, а если посчастливится — выпросить у него автограф. В Квебек на встречу с Рузвельтом премьер ехал с женой и дочерью. При виде толп, осаждающих его вагон, Черчилль пришел в доброе настроение и, поддавшись тщеславию, выходил к окну, охотно расписывался в блокнотах, на книгах и даже на шляпах любителей автографов…

Поездка была приятная, но, как только прибыли в Квебек, как только Черчилль сошел с поезда и завел деловой разговор с Рузвельтом, вновь начались споры.

Чтобы подкрепить свои позиции, Черчилль вызвал из Англии Идена. Он прилетел в Квебек несколькими днями позже. Но президент тоже явился на конференцию в сопровождении Гарри Гопкинса. Соотношение сил взаимно уравновесилось.

Главным камнем преткновения вновь стал вопрос о путях войны, о направлении главного удара и стратегических планах в Европе. Черчилль упрямо отстаивал свою идею — нужно вторгаться с юга, со стороны Балканского полуострова. Вообще, если говорить откровенно и прямо, он, Черчилль, высказывается за открытие второго фронта на Балканах, но не во Франции. Вторжение через Ла-Манш повлечет за собой большие потери, ослабит союзников и укрепит Советский Союз. Черчилль уверен в этом. Сейчас, после Сицилии, даже не Рим, не высадка в Италии должна занимать внимание объединенного штаба. Только Балканы!

Премьер старался уверить Рузвельта, что удар с юга одинаково полезен Британии и Соединенным Штатам. Дешевле, легче, не говоря уже о политических выгодах.

Рузвельт возражал мягко, но в спорах о балканском варианте оставался при своем мнении: зачем американцам защищать чисто британские интересы? Зачем уступать англичанам инициативу в военных делах? После войны командовать в Европе должны Соединенные Штаты, по не Британия. Черчиллю он сказал:

— Это же ваша идея, дорогой Уини: из Сицилии высадиться в Италии. Теперь вместо Италии вы хотите высаживаться на Балканах…

Британский премьер не мог ничего возразить. Да, он говорил об Италии, но — лучше Балканы. Действия в Северной Африке, в Сицилии Черчилль рассматривал как часть стратегического плана вторжения в Европу с юга — с Балканского полуострова. Рузвельт сопротивляется, но и премьера не так легко заставить признать себя побежденным. Есть и другие способы настоять на своем. Нужно предупредить Александера и Монтгомери. Пусть немного «поитальянят» с высадкой в Калабрии — на носке итальянского сапога. Пусть устроят американцам итальянскую забастовку, тем более что это касается Италии… За это время, может, удастся уговорить Рузвельта.

Находясь в Штатах, Черчилль ни на один час не упускал руководства делами в Европе. К нему непрерывно шли шифрованные донесения, приходили письма, он давал распоряжения, отвечал на запросы. В тот день, когда Черчилль убедился, что прийти к единому мнению с Рузвельтом невозможно, премьер отправил секретные указания Александеру. Смысл их заключался в том, что большую часть десантных средств, освободившихся после Сицилии, надо услать в Индию, они, мол, нужны для борьбы с Японией. Без самоходных барж и специальных судов нельзя осуществить десант в Италии…

Сообщение о том, что итальянцы согласны на капитуляцию, застало Черчилля в Квебеке. Итальянцы умоляли раньше времени не разглашать содержания переговоров. Иначе немцы успеют захватить всю Италию. Британский премьер прочитал донесение Хора и лукаво усмехнулся. Лицо его стало добродушно-коварным, как у японского божка. Он подумал — может быть, есть смысл немцам узнать немного раньше о переговорах с итальянцами. Высадка под Неаполем осложнится, и Рузвельт скорее согласится на более легкий, балканский вариант… Может быть, все может быть…

В Квебек пришло и другое сообщение — в Сицилии бои прекратились. Немцам удалось все же оторваться от союзных войск, и они без серьезных потерь переправились через Мессинский пролив. Немцы сумели увезти с собой всю технику и тяжелое вооружение. Короче говоря, Паттон и Монтгомери проморгали противника, и тот безнаказанно отступил в Италию. Но Черчилля разъярило другое. Он был вне себя и тотчас же отправился к Рузвельту, чтобы высказать свое недовольство. Известно всем, что британские войска вынесли основную тяжесть борьбы в Сицилии. И вот теперь, извольте видеть, американские части первыми вступили в Мессину. Англичане опоздали на несколько минут. Паттон распространяет вести, что он победитель…

Черчилль негодовал. Он шел к президенту с твердым намерением высказать всё. Но в последний момент благоразумие взяло верх. Как расшатались нервы!.. Так нетрудно сорваться, испортить все дело.

В комнату Рузвельта он вошел с иным настроением. Президент сидел за столом и наклеивал в альбом марки. Он увлекался филателизмом и любил отдыхать за этим занятием. Его большая седая голова и массивные плечи возвышались над столом.

— Я принес добрую весть, — сказал Черчилль. — Битва за Сицилию кончилась. Поздравляю вас с победой. Генерал Паттон первым вступил в Мессину…

— Благодарю вас, Уини. Мне только что сообщили об этом. — Рузвельт сделал вид, что не почувствовал иронии в словах премьера. — Теперь в Италию дорога открыта.

— Да, конечно, — ответил Черчилль. — Надо ускорить переговоры с Бадольо… Я думаю, что Сталину сообщать об этом пока не следует. Если не возражаете, я информирую его после того, как закончим переговоры.

У Черчилля родилась идейка — он сообщит Сталину, но не все. Часть телеграммы не дойдет до Москвы «по техническим причинам».

Рузвельт не стал возражать. Он посмотрел на премьера, который с грустным видом уселся напротив, и протянул ему марку:

— Посмотрите, Уини, какая интересная марка. Русские выпустили ее в честь Сталинградской битвы, — Он немного помедлил и добавил: — Пока мы спорим о втором фронте, русские сами управляются с Гитлером. Если у них так пойдут дела и дальше, то, возможно, будущей весной второй фронт и не понадобится. Ваша ошибка в том, что вы еще не сознаете этого. Впрочем, не только ваша. В Америке тоже не все понимают это.

Черчилль приготовился возразить. Президент замахал на него руками:

— Нет, нет! Давайте сегодня не будем спорить. Поговорим о чем-нибудь другом. Знаете, что я предлагаю: поедемте на денек на Снежное озеро. Будем ловить форель. Переночуем в бревенчатом рыбачьем доме, рассеемся. Это недалеко…

Ловля форели на Снежном озере тоже не привела к единодушию. С новым ожесточением разгорелся спор по поводу дальневосточного театра военных действий. Сходились только в одном — Япония угрожает общим интересам. Она должна быть разгромлена. Но как? Американская часть объединенного штаба настаивала на том, чтобы вести наступление через Бирму, Китай. Надо захватить порты, аэродромы, создать авиабазы и постепенно вытеснить Японию. Она должна быть разгромлена в течение следующего года, после победы в Европе. В операции должны участвовать преимущественно американские части.

Черчилль сразу понял, куда целят американцы. Он готов биться об заклад, что раскрыл все их сокровенные планы. Стоит только допустить американцев в Индию, в Бирму, в Китай! А потом их оттуда не выгонит никакая сила!.. Нет, Черчилль не согласен. Лучше наступать через Филиппины — через американскую колонию. Черчилль не согласен еще и с тем, что американцы хотят одни управиться с Японией. Тогда уж ясно, что они одни воспользуются плодами победы. Как бы не так! Черчилль настаивает на более широком участии англичан в разгроме Японии.

Спор о Дальнем Востоке происходил при закрытых дверях.Штабных офицеров с заседания удалили. Они слонялись в кулуарах, прислушиваясь к громким и возбужденным голосам. За последние дни атмосфера накалилась до крайности. Разногласия обострились, К хорошему это не приведет. Вдруг за дверями раздались выстрелы, отчетливые пистолетные выстрелы. Все замерли на мгновение. Неужели дошло до этого, до стрельбы!

Все бросились к дверям, ворвались в зал заседаний, Лорд Маунтбетен стоял посреди зала и целился куда-то в угол. Снова раздался выстрел. На пол посыпались ледяные брызги. Рузвельт и Черчилль с интересом наблюдали за стрельбой и досадливо оглянулись на офицеров, ворвавшихся в зал без приглашения.

Тревога оказалась ложной. Устав от споров, президент перевел разговор на «пайкрит» — искусственный лед для аэродромов-айсбергов. Автор изобретения утверждает, что создание плавучих аэродромов из искусственного льда совсем не фантазия. Современная техника позволит это. Образуется лед необычайной твердости. Джентльмены могут проверить. Образец доставили на заседание. Лорд Маунтбетен принялся стрелять в глыбу из пистолета.

Над причиной возникшего переполоха много смеялись. Больше других смеялись Рузвельт и Черчилль. Но дружный смех не устранил противоречий. Анекдотический эпизод только насторожил, — значит, разногласия зашли так далеко, что перестают быть тайной для окружающих. Надо вести себя осторожней.

Поговорить о послевоенной Европе Черчилль поручил Идену. Пусть он посовещается с Карделлом Хеллом. Британская точка зрения Идену известна — Германию после капитуляции надо расчленить на несколько государств. Американцы как будто бы придерживаются той же точки зрения. Надо уточнить единые позиции. Государственный секретарь Хелл умеет влиять на Рузвельта. Как он подскажет, так оно и будет.

Антони Иден сказал Черчиллю:

— Я согласен, сэр, с вашей точкой зрения. Нам не нужна единая Германия после войны. Но если русские займут иную позицию? В Германии они найдут себе много сторонников.

На лице Черчилля появилось знакомое Идену выражение коварного японского божка.

— Если русские захотят поддерживать патриотические настроения немцев, — сказал он, — то мы успеем опередить их. Тогда мы сами выступим за единство Германии…

Карделл Хелл и Антони Иден долго сидели, перекраивая на разные лады карту послевоенной Европы. Оказалось, что здесь у них нет разногласий. Хелл захватил с собой план раздела Германии. Его разработал Моргентау. Государственный секретарь в основном согласен с предложенным планом. Хелл посвятил в него Идена.

Окраины Германии перейдут к соседним странам. Рур и Кильский канал должны находиться под международным контролем. Чисто немецкие предприятия — заводы, шахты лучше всего взорвать или передать в собственность иностранным владельцам. Германия должна превратиться исключительно в сельскохозяйственную страну. Она будет разделена на несколько самостоятельных государств. Хелл высказал еще собственную точку зрения: южная часть Германии — он еще не знает, как она будет называться, — должна получить доступ к Средиземному морю. Тогда прекратится ее тяготение к Северной Германии. Южным немцам можно передать, к примеру, Триест.

— Но тогда вы залезете в Австрию, Югославию, возможно в Италию.

— Что ж такого? Все это в наших силах, — самоуверенно ответил Хелл. — Государственная граница дело условное. Разве нет? Я могу провести ее так и этак, а можно и вот так. — Карделл Хелл цветным карандашом провел несколько линий на карте Германии. — Вы не согласны со мной?

Нет, Антони Иден согласен с американским коллегой. Он только подумал: а что, если русские выскажут противоположную точку зрения, станут защищать идею единой Германии. Тогда этот великолепный план лопнет.

Конференция в Квебеке снова не дала тех результатов, на которые рассчитывал Черчилль. В конце августа британский премьер покинул Соединенные Штаты. Он плыл на «Ринуане» шесть суток. Корабль постоянно делал замысловатые зигзаги — германские подводные лодки усилили массированные нападения на англо-американские корабли.

6
Подписание акта о капитуляции Италии решили провести в полдень 3 сентября. В этот день перед рассветом англо-американские передовые части переправились через Мессинский пролив в Калабрии, на самом носке итальянского сапога. Как позже вспоминал Александер, переправа скорее напоминала соревнование гоночных яхт. Войска высадились, не встретив ни малейшего сопротивления. С берега не прозвучало ни одного выстрела.

А в полдень в Сицилии, под Сиракузами, в тенистой оливковой роще три представителя воюющих держав — Смит, Стронг и Кастеллано — подписали акт о капитуляции. По странной случайности, все трое оказались давними сотрудниками своих разведок. Разведчики лезли в гору, стали заниматься дипломатическими делами, скрепляя собственными подписями государственные акты…

До поры до времени условились не разглашать сиракузской тайны. Чем дольше немцы не будут знать, тем лучше.

Фельдмаршал Кессельринг недоумевал — что происходит? Не пора ли дать сигнал — «Ось!» Противник высадился в Калабрии, как на учениях. Что-то здесь не совсем чисто. Недоумение превратилось в сомнение и наконец в уверенность, что итальянское правительство вступило в сговор с противником. Фельдмаршал оказался в затруднительном положении. На севере Италии у него находилось немало полнокровных дивизий. Но можно ли их перебросить на юг? Что, если итальянцы предадут своего германского союзника и отрежут войска от баз. С другой стороны, нельзя смотреть, как безнаказанно высаживается противник в Калабрии. Лишь на другой день, двигаясь по узким и неудобным калабрийским дорогам, англичане наткнулись на сопротивление германской дивизии. Но дивизия может вести лишь сдерживающие арьергардные бои.

Кессельринг попытался еще раз выяснить положение. 8 сентября король Виктор Эммануил принял германского поверенного в делах. Поверенный прямо поставил вопрос: остается ли Италия на стороне держав оси? Король выразил такое неподдельное удивление, так искренне негодовал — кто может распространять подобные слухи? Поверенный в делах засомневался, он возвратился из королевского дворца с надеждой, что, может быть, бог даст, все обойдется благополучно.

Но в то время, когда дипломат готовил информацию для Берлина, он услыхал передачу из Лондона. Диктор сообщал — секретные переговоры, происходившие в течение последних недель о выходе Италии из войны, успешно закончились. Итальянское правительство приняло решение порвать с Германией и перейти на сторону союзников. Этот разрыв и переход в англо-американский лагерь произойдет в самые ближайшие дни.

Немецкий поверенный в делах остановился на полуслове. Радиопередача находилась в полном противоречии с тем, что всего какой-нибудь час назад говорил ему король Виктор Эммануил. Донесение пришлось изменить. О лондонской радиопередаче он немедленно сообщил Кессельрингу. Но Кессельринг уже знал обо всем и принял кое-какие меры. Впрочем, может быть, англичане сделали это для дезинформации — они специалисты на подобные трюки.

Внезапное разоблачение вызвало переполох и в правительственных кругах Италии. Маршал Бадольо негодовал — это неджентльменский поступок. Немедленно пригласил Кастеллано, напустился на него — будто генерал в чем-то был виноват. Но Кастеллано еще раз доложил: договорились твердо хранить молчание по поводу капитуляции. Английская радиопередача застигла врасплох: оказалось, что еще ничего не подготовлено — стратегические пункты не заняты итальянскими частями и Кессельринг со своими войсками является фактическим хозяином в Италии. Однако теперь делать нечего. Следует раскрыть карты.

Опасаясь непредвиденных осложнений, например ареста правительства, короля — мало ли что придет на ум немцам, — Бадольо предупредил министров, чтобы они укрылись в военном министерстве. Королевская семья тоже перебралась туда. После этих судорожных приготовлений правительство в официальном коммюнике подтвердило достоверность британской радиопередачи. Коммюнике опубликовали поздно вечером. Немцы немедленно начали стягивать войска и окружать Рим. Но королевской семье и министрам, превратившимся и беженцев, все же удалось выбраться из города, ставшего западней. После полуночи пять легковых машин выскользнули из Рима и помчались на восток в сторону Адриатического побережья. Благополучно перевалив через горы, добрались до Пескара, где два корвета приняли на борт старого маршала, такого же старого короля и сопровождающих их министров.

В первой половине следующего дня правительственный кабинет прибыл на юг Италии, в Бриндизи, на территорию, оккупированную англо-американскими войсками. Все облегченно вздохнули — теперь они в безопасности. Но маршал продолжал сердито жевать губами — новые союзники поступают не по-джентльменски. Единственное, что успел он сделать, — дать приказ флоту покинуть базы и уходить на Мальту. Флот ушел с наступлением темноты.

Бывают времена, когда события так густо напластовываются одно на другое, так перепутываются между собой, что трудно, порой невозможно в них разобраться. Это походит на спутавшуюся, перекрученную леску у неудачника-рыболова. Спиннингисты отлично знают состояние досады, сдерживаемой ярости, когда приходится сосредоточенно и терпеливо распутывать «бороду» из бесформенного клубка нейлоновых нитей. Чаще всего оказывается, что вся эта работа никчемна, что лучше сразу оборвать нити и выбросить «бороду». Но путаница сентябрьских событий в Италии не леска, ее не так-то просто выкинуть за борт, а разобраться в ней тоже нет никакой возможности. Для американского командования передача лондонского радио явилась полной неожиданностью. Зачем англичанам понадобилось все это? Запутанная ситуация. Только накануне отправился в Рим с секретной миссией генерал Тейлор. В Вечный город Тейлор проник ночью, и ночью же его принял маршал Бадольо. С итальянским генштабом договорились, как захватить аэродромы близ Рима. Согласовали совместные действия, и вот тебе на! Британская передача спутала все карты…

Возникал вопрос: случайно ли Монтгомери сопротивлялся, оттягивал высадку в Калабрии? То ему не хватало десантных средств, то он требовал какого-то сверхмощного авиационного прикрытия, то тянул время, не давая никаких объяснений. А десантные суда после вторжения в Сицилию Монтгомери сам же отправил куда-то в Индию. Странно и подозрительно…

Да и разоблачение сиракузской таймы произошло как раз перед тем, как был отдан приказ начинать вторжение. Пятая американская армия должна высадиться южнее Солерно. Войска уже погружены на корабли. Все делалось так, будто англичане хотят предупредить противника.

Вторжение американских войск в Италию началось утром 9 сентября, в то время, когда по всей Италии германские части разоружали своих вчерашних союзников. Ночью был дан сигнал: «Ось!» Ее еще много месяцев назад разработал Кейтель и утвердил Гитлер. Это на тот случай, если придется оккупировать Италию.

Утром Кессельринг приказал поднять авиацию и нанести бомбовой удар по итальянскому флоту, который покинул свои базы в Генуе, Торонто и Специи. Разведывательные самолеты обнаружили флот уже близ западных берегов Сардинии. За ночь корабли успели уйти довольно далеко. Но итальянские военные корабли шли без авиационного прикрытия, и германские самолеты атаковали их несколькими волнами, следовавшими одна за другой.

С первого же захода был потоплен флагман итальянского королевского флота линкор «Рома». Он взорвался, и на нем вместе с командой погиб главнокомандующий морскими силами адмирал Бергамини. Был поврежден также линейный корабль «Италия» и другие. Флот понес тяжелые потери, пробираясь к Мальте под прикрытие британских береговых орудий. Только с наступлением ночи прекратилось преследование кораблей германскими самолетами. Утром 10 сентября уцелевшие суда итальянского флота были встречены британскими крейсерами. Они и сопроводили их на Мальту. Английские самолеты прикрывали итальянский флот с воздуха.

За одну ночь все перепуталось, сместились понятия…

Адмирал Кенингхем сообщил в этот день Черчиллю:

«Итальянский линейный флот стал на якорь под жерлами орудий крепости Мальты».

Дальше шли подробности перехода, сообщалось о потерях итальянского флота от действий германских бомбардировщиков. Черчилль огорчился — не весь итальянский флот удалось привести на Мальту. Впрочем, когда-то он сам так же поступил с французским флотом — после капитуляции Франции многие французские военные корабли были уничтожены британскими вооруженными силами.

7
В этой неистовой суматохе политических событий, захвативших Италию, Отто Скорцени продолжал настойчивые поиски Муссолини. Положение в Риме становилось все более напряженным. Как раз в эти дни людям Скорцени удалось точно установить, что дуче находится в Абруццких горах, в отеле у подножия величественного и скалистого Гран Сассо д’Италиа. 8 сентября Скорцени сам отправился на рекогносцировку. Он провел там весь день и потому не знал о новостях, взбудораживших мир. Среди скал, глубоких ущелий и неустойчивых осыпей ему удалось найти крохотную площадку, пригодную для посадки легкого самолета. Находилась она у самого отеля, но чтобы сесть на такой пятачок, от летчика требовалось цирковое искусство. Однако иного выхода не было.

Обратно возвращались глубокой ночью. Скорцени был погружен в свои мысли. Гран Сассо… По-итальянски — большой камень. Король запрятал сюда своего пленника… Большой камень, он хочет держать его за пазухой. Ничего не выйдет! Он, капитан Скорцени, если потребуется, утащит Муссолини вместе с этим большим камнем. Потом черед дойдет до короля и маршала.

Отто Скорцени и не подозревал, что, охваченный честолюбивыми мыслями, он находился почти рядом с Бадольо и королем. Недалеко от Рима ему повстречалась кавалькада легковых машин, мчавшихся по дороге в сторону Гран Сассо. Лучи промелькнувших фар ослепили капитана, но, занятый своими мыслями, Скорцени не обратил внимания на промчавшиеся мимо автомобили, Мог ли он знать, что в этот момент было бы легче всего осуществить вторую часть операции «Аларм», захватить на горной дороге и короля, и Бадольо, и все правительство…

Это произошло в среду, а в воскресенье — по воскресеньям всегда легче бывает осуществить внезапность — сотня германских парашютистов, доставленных на планерах в горы Центральной Италии, свалились на отель у подножия Гран Сассо.

Кто-то упал в пропасть, кто-то разбился о скалы, кто-то… Скорцени не обращал на это внимания. Ошеломленный часовой был снят одним ударом. Другие солдаты подняли руки. Где-то грянул выстрел, его покрыла автоматная очередь. Самолет остановился в десяти — пятнадцати метрах от отеля. Еще секунда — и он превратился б в лепешку. Скорцени выскочил из самолета. В окне первого этажа увидел растерянное и удивленное лицо Муссолини. Но прежде всего следовало покончить с охраной. Выскочил комендант, перепуганный итальянский офицерик. Он мгновенно оценил обстановку — на кой дьявол ему связываться с немцами. Он прекращает сопротивление, которого и не начинал. Театральным жестом сдает оружие. Его солдаты делают то же.

Разоружение маленького гарнизона происходит молниеносно. Скорцени врывается в отель. Муссолини уже понял, в чем дело, и радостно встречает капитана — гиганта с лицом, иссеченным шрамами. Скорцени представился.

— Дуче, — произносит он заготовленную фразу, — фюрер послал меня, чтобы освободить вас. Я выполнил приказ вы свободны!

Муссолини растроган. Он обнимает спасителя и бормочет:

— Я всегда знал, что мой друг Адольф Гитлер не покинет меня в беде…

Капитан успевает еще сказать, что вторая команда занята сейчас освобождением семьи дуче. Оба торопливо идут к самолету. Обезоруженные итальянские солдаты помогают взять старт. Вся операция продолжалась несколько минут. Самолет поднимается в воздух и вскоре приземляется на немецком аэродроме в Риме. Сейчас Рим в немецких руках.

Здесь их ждет другая машина. Муссолини в сопровождении капитана пересаживается в «хейнкель». Скорцени теперь становится не то конвоиром, не то телохранителем дуче. Он не покидает его ни на секунду. К ночи они прилетают в Вену, едут в гостиницу «Империал». «Аларм» удался. В Берлине уже знают, всё знают. Скорцени не успевает расположиться в номере, как его зовут к телефону. На проводе Гитлер. Скорцени стоя выслушивает поздравления.

— Вы успешно закончили военную операцию… Да, да — военную операцию… Я благодарю вас за это. — Резкий голос фюрера срывается от радости. — Вы возвратили мне моего друга Муссолини. Сейчас я наградил вас рыцарским крестом и присвоил вам звание штурмбаннфюрера…

Потом звонил Геринг, звонили Кейтель и Гиммлер. Все поздравляли, благодарили. Звонил и Муссолини. Дуче вновь заговорил напыщенным, самонадеянным тоном.

Из Мюнхена сообщили, что вторая команда парашютистов доставила семью Муссолини в Мюнхен. Донна Ракеле также находится в безопасности.

— А Кларетта Петаччи тоже доставлена в Мюнхен?

Подумать только! Давно ли дуче сидел в плену, и уже заботится о любовнице. Капитан Скорцени ответил: к сожалению, это ему неизвестно. Муссолини недовольно кривит физиономию.

В ту же ночь приехал в гостиницу комендант Вены, вручил капитану награду — рыцарский крест, о котором говорил Гитлер. Так без сна пролетела вся ночь.

На следующее утро они летят дальше — в Рим, но в другой, расположенный в Германии. Римом называется аэродром под Мюнхеном. По дороге Муссолини начинает строить планы. Перед ним единственный собеседник, и он раскрывает душу капитану Скорцени. Да, он, Муссолини, допустил в жизни одну грубую ошибку — доверился королю, который оказался его противником. Теперь будет не то. Муссолини создаст новую партию, новое государство — фашистскую республику. Он преисполнен решимости.

В Мюнхене освобожденного дуче встречали донна Ракеле, дочь Эдда и Кальтенбруннер, которому поручалось в дальнейшем отвечать за безопасность дуче.

Донна Ракеле суетливо и приветливо встречала мужа. Как довольна она — может быть, события избавят ее от ненавистной Петаччи!..

— Как я рада, что все так хорошо кончилось! — воскликнула донна Ракеле. — Вам не следовало ехать к королю на аудиенцию.

Муссолини невнятно пробормотал — есть у евреев поговорка: хорошо быть умным, как моя жена потом… Но что возразить жене? Она права. Король предал его. И тем не менее Муссолини были неприятны слова донны Ракеле. Она определенно его раздражала. Муссолини холодно ответил на поцелуй, обнял дочь и поздоровался с Кальтенбруннером.

Среди родственников, встречавших Муссолини на аэродроме, не было только Чиано. Он не решился так вот сразу предстать перед тестем. Дипломатическую миссию подготовить отца к такой встрече взяла на себя Эдда.

Муссолини и слушать не хотел о встрече с зятем. Он оказался предателем, стал участником путча. Заседание большого фашистского совета дуче называл только одним словом — путч. Эдда, бледная и взволнованная, пыталась убедить отца — Галеаццо действовал не по своей воле. Он раскаивается в том, что произошло… Донна Ракеле стала на сторону мужа. Она тоже ненавидит зятя. Готова убить его. Она ни за что не примет больше Чиано в своем доме.

Поддержка жены сыграла как раз противоположную роль, Муссолини нахмурился и согласился:

— Передай ему, что может ко мне зайти…

Донна Ракеле быстро перестроилась:

— Вот и хорошо! В семье раздоры лучше кончать миром…

Муссолини попросил Скорцени присутствовать при встрече с графом Чиано. Он хочет, чтобы разговор происходил при свидетелях. Для Муссолини штурмбаннфюрер Скорцени стал почти душеприказчиком.

Чиано вошел и смущенно поздоровался с тестем. Поздравил его с освобождением. Пытался объяснить свое поведение. Муссолини слушал рассеянно. Разговор явно не клеился, и через несколько минут они холодно расстались. Скорцени проводил Чиано до двери.

Когда Чиано вышел и в коридоре замерли его шаги, Муссолини сказал;

— В ближайшее время я намерен возбудить процесс против участников путча.

— Но тогда перед судом предстанет и ваш зять граф Галеаццо Чиано…

— Да, — холодно и жестко сказал Муссолини. — Я не питаю никаких иллюзий насчет исхода процесса. Приговор для меня ясен…

Через несколько дней Муссолини отправился в главную ставку Гитлера в Восточной Пруссии. Фюрер и дуче долго жали друг другу руки. Гитлер снова благодарил Скорцени. Затем они удалились с Муссолини и несколько часов провели наедине. Коммюнике, опубликованное на другой день, указывало, что Муссолини вновь становится во главе законного итальянского правительства и остается верен союзному договору с Германией.

Холодный прием, оказанный Муссолини, насторожил и встревожил графа Чиано. Следует немедленно выходить из игры. Эдда тоже придерживается такой точки зрения. Лучше всего перебраться в нейтральную страну. Но как? Чиано решил пойти на риск — поговорить с Кальтенбруннером. У него есть один козырь. Он предложит свои дневники в обмен на южноамериканские паспорта. Он предупредил, что публикация дневников скомпрометирует Риббентропа. Человек-колун — так Чиано называл про себя дубообразного Кальтенбруннера — заметно оживился при упоминании фамилии имперского министра. Он давно подбирал ключи к Риббентропу. Оба постоянно испытывали взаимную неприязнь друг к другу. Кальтенбруннер согласился, заключил с Чиано сделку. Фальшивые паспорта будут готовы в ближайшее время. Граф Чиано начал готовиться к отъезду.

Однако все дело испортила Эдда. Не посоветовавшись с мужем, она решила обратиться к Гитлеру — фюрер должен быть в курсе дела, он к ней прекрасно относится. Вопреки ожиданиям, Гитлер категорически отказался дать согласие на выезд. Граф Чиано должен принять участие в новом правительстве — уклончиво сказал он. Теперь пришлось посвятить во все и отца. Муссолини тоже считал, что зятю надо ехать только в Италию и никуда больше. План отъезда в Южную Америку лопнул. Ну что же, можно поехать в Италию, тем более если дуче предлагает ему место в правительстве. Всей семьей поехали обратно, но в Вероне итальянская полиция арестовала графа Галеаццо Чиано. Ему предъявили обвинение — участие в путче против законного правительства.

Глава восьмая

1
В Неаполе, там, где город сбегает к заливу, дома теснятся так густо, что солнце никогда не проникает в расщелины узких, извилистых улочек. Дома здесь теснятся, как и люди, а люди в трущобах не видят прославленного итальянского неба, любоваться которым приезжают туристы за тридевять земель.

Но вдруг тесноту приморских кварталов залили потоки щедрого света. Однако это не доставило людям радости, принесло только горе. Когда над головой появилось солнце, исчез их кров. Тяжелые американские бомбы разбили дома, и целые кварталы превратились в дымящиеся пустыри. Старожилы вели мрачный счет — сто с лишним раз кружили в небе над Неаполем «летающие крепости» и швыряли вниз страшные бомбы. Морской вокзал был сметен начисто, порт превратился в кладбище кораблей, а на Виа Карачиоло остались только фасады зданий, плоские, как театральные декорации. Жители перебрались в пещеры или коротали тревожные ночи в бомбоубежищах.

Восьмого сентября вечером началась сто двадцать третья бомбардировка Неаполя. Зенитки лениво тявкали в небо. Снарядов не было, и солдаты больше глазели на пожары, занимавшиеся в разных концах города, на голубые шпаги прожекторов, стремящихся пронзить невидимые, рокочущие в высоте самолеты. Наконец, отстреляв последнюю партию снарядов, зенитчики пошли в укрытие. Делать-то все равно нечего. Бруно по дороге поддел ногой пустой ящик, опрокинул его, — конечно, там не осталось ни одного снаряда. Зенитчики спустились в подвал и уселись на нарах.

После того как Бруно Челино выбрался из России, он довольно долго пролежал в госпитале. На левой руке, которую он насмешливо называл конечностью, осталось всего два пальца — большой и указательный. Изуродованная рука теперь больше походила на клешню омара, и все же его не отпустили из армии. Признали годным к нестроевой службе, но тем не менее послали и зенитную батарею. Зенитчиками делали всех нестроевиков.

Писарь, выдававший документы Челино, сказал на прощание:

— Тебе не ту руку оттяпали, слышишь? Если бы правую — другое дело, да и то… У солдата главное — указательный палец. Можешь нажимать на спусковой крючок — значит, годен.

— А голова не нужна? — спросил Бруно.

— В солдатском деле она лишняя — только и думай, как бы спрятать ее, чтобы не зацепило…

Писарь посмеиваясь протянул документы.

— А я стал думать иначе, — ответил Бруно, — мешают чужие головы.

— Это ты про кого? — насторожился писарь. Он побаивался и недолюбливал опасных разговоров.

— Про тех, кто войну за нас любит. Дуче был, теперь маршал Бадольо вместо него нам серенады поет. А заправляют всем немцы. Так думаешь, эту клешню я им забуду? — Челино поднял двупалую руку, с которой еще не снята была повязка.

— Ступай, ступай, Челино, — заторопил его писарь. — Что ни говори, но на фронт тебя не пошлют. Это уже хорошо…

Челино нашел свою новую часть здесь, в Неаполе. Батарея стояла на холме Вомеро на месте разбитого дома. От него уцелел лишь подвал, который служил укрытием и жильем для артиллеристов-зенитчиков.

Солдаты только расположились на нарах, как вдруг заговорило радио. Маршал Бадольо заунывным, гробовым голосом прочитал сообщение о перемирии. Что тут поднялось в подземелье! Солдаты бросились обниматься, кричали, смеялись, кто-то принялся собирать пожитки — раз война кончилась, пора домой. Но бомба, грохнувшая неподалеку, погасила восторги. Что же такое делается? Война прекратилась, а бомбы продолжают падать…

Среди ночи на батарею явились немцы. Приехали на машине — несколько солдат во главе с унтер-офицером. Этот унтер бывал здесь и раньше — потому что воздушной обороной управляли немцы. Унтер приказал сдать оружие. «Война кончилась, — осклабившись, коверкая итальянские слова, сказал он, — теперь оружие вам больше не нужно. Не так ли? Вы счастливые люди, можете ехать домой…»

Но зенитчики заупрямились. Подбил их на это Бруно. Артиллеристы не только не отдали оружия, но выгребли из немецкой машины все, что там было. Там оказалось с полдюжины винтовок, патроны, ручной пулемет и несколько ящиков снарядов. Вероятно, унтер успел побывать на соседней батарее. Значит, немцы начали разоружать итальянские части.

Унтер-офицер не стал возражать, когда Челино подскочил к нему и вызывающе потребовал убираться подобру-поздорову. Приказ есть приказ, но что поделаешь с оравой взбеленившихся итальянцев, когда у самого только трое солдат. Унтер торопливо забрался в кабину и уехал, сопровождаемый смехом возбужденных зенитчиков. Хорошо хоть не отобрали машину…

На другой день положение осложнилось, Никто не понимал, что происходит. В городе повсюду раздавалась стрельба, по улицам проносились грузовики, набитые вооруженными германскими солдатами, откуда-то выползли танки с черными крестами и застыли на перекрестках. Усиленный отряд немцев окружил батарею и разоружил зенитчиков. Унтер-офицер вел себя теперь совсем иначе — он мстил за вчерашнее поражение и все присматривался к солдатским лицам — кто это ночью так нахально выпроваживал его с батареи.

Унтер так и не смог обнаружить обидчика. Часть зенитчиков еще на рассвете ушла в казармы, где, как рассказывали, итальянские солдаты дерутся с немцами. Среди ушедших был и Челино.

По дороге их пытались разоружить. Тут уж терять было нечего. Отстреливаясь, артиллеристы исчезли за развалинами домов и через час-полтора пробрались к казармам Кадорна. Ланци[32] уже хозяйничали в городе, и только здесь, в Кадорне, солдаты, брошенные на произвол судьбы итальянскими офицерами, продолжали сопротивляться немцам. Дело дошло до пулеметов и пушек. Только поздним вечером на вторые сутки, когда германские танки прямой наводкой стали бить по казармам, осажденные прекратили сопротивление. Под прикрытием темноты они исчезли в лабиринте неапольских улиц.

Теперь Челино только и думал, как бы ему попасть в Рим. Но выбраться из Неаполя было почти невозможно. Он с другими солдатами укрылся в районе Камальдоли. Улицы здесь тянулись по дну оврагов, а домишки, как ласточкины гнезда, лепились по крутым склонам. В дни перемирия немало людей нашли приют в Камальдоли. Немцы не решались совать сюда нос. Зато в других кварталах, на дорогах, идущих к северу от Неаполя, по всей округе они свирепствовали и срывали зло на недавних своих союзниках. Итальянские солдаты пытались пробраться в горы, но удавалось это сделать ночами и далеко не всем. Мужчин хватали и угоняли в Германию. Челино предпочел переждать в Камальдоли. Нечего лезть на рожон, когда кругом такая неразбериха.

Младший сын закоренелого итальянского дезертира — Бруно Челино убеждался все более, что в нем происходит какая-то непонятная ломка. Он никогда не ощущал в себе такой ярости, как теперь. Началось это там, в России, и продолжается по сей день. Но впервые его ярость вылилась наружу только в казармах Кадорна. Бруно самому казалось смешным — объявили перемирие, а он только разохотился драться. Раньше он ни за что не полез бы в такую свалку, если б его и заставляли воевать из-под палки.

В Камальдоли поселились в пещере, вырытой кем-то, чтобы спасаться от бомбардировок. Теперь бомбежки прекратились и пещера стояла пустая. Солдаты приспособили ее для жилья. Многие захватили с собой оружие. На всякий случай его запрятали в дальнем, более темном углу, но держали наготове. Пусть только сунутся сюда ланци.

Большую часть времени солдаты проводили в пещере или бродили по Камальдоли в поисках пищи, не решаясь покинуть пределы квартала. Жители соседних лачуг делились последним с солдатами, но они сами давно жили впроголодь. Единственным спасением были орехи и овощи. Соседи приносили солдатам и новости. А новости были одна тревожней другой.

На третий или четвертый день после того, как Бадольо сообщил о перемирии, в пещеру прибежал Ромул, неугомонный, подвижной мальчишка. Было ему лет двенадцать от силы. Чумазый, обросший, как волчонок, оборванный, он целыми днями слонялся по городу, возвращался в Камальдоли, перегруженный новостями, и прежде всего мчался к солдатам.

— Синьоры, синьоры! — Ромул карабкался по откосу и кричал еще издали. — Посмотрите, какую принес я новость!

Отдышавшись, он вытащил из-за пазухи листовку, содранную с какого-то забора. Это был приказ немецкого полковника Шолля, принимавшего на себя неограниченную военную власть в Неаполе. Уцепив своей клешней листовку, Бруно прочитал вслух:

«Всякий, кто тайно или явно будет действовать против германских вооруженных сил, будет расстрелян. Кроме того, место совершения преступления, а также дом, где скрывался преступник, и окружающий его район будут разрушены и превращены в развалины. За каждого раненого или убитого немецкого солдата будет расстреляно сто итальянцев».

Солдаты молча слушали германский приказ.

— Вот тебе и союзники! — сказал кто-то, когда Бруно дочитал последнюю фразу.

— Такие приказы я в России читал, — сказал Челино, — когда по Украине шли. Там убивали по сотне русских за каждого немца. Теперь и за нас взялись.

— Сегодня уже шестерых расстреляли, синьоры, — рассказывал Ромул. — Шестерых берсальеров. У всех на глазах. Это было у морского вокзала. Очень страшно… Я первый раз видел, как убивают людей.

— Лучше бы тебе не смотреть на это, парень, — сказал пожилой солдат, заросший густой щетиной. Обращаясь к другим, добавил — Значит, нам за Кадорпу тоже придется расплачиваться. Так, так…

Ночью, захватив винтовку, он с двумя солдатами ушел из пещеры. Сказал, что в горы. Звал остальных, но с ним никто не пошел.

А Ромул что ни день приносил новые вести. В Аверса расстреляли четырнадцать карабинеров. Перед казнью их заставили вырыть себе могилы. Карабинеров расстреляли в присутствии толпы — жителей насильно согнали к месту казни. Ромул там не был — Аверса милях в шести от Неаполя, но, говорят, немцы стреляли в толпу, многих убили, еще больше поранили. Пострадало человек двести.

Когда вечером угрюмо сидели у костра, Ромул, молча глядевший на угли, вдруг спросил:

— Синьор Челино, дали бы вы мне винтовку, а?

— Зачем тебе?

— Стал бы бить ланци.

— Ого, какой ты! — Солдаты засмеялись.

Один сказал:

— Сперва постригись… Оброс не знаю как. Может быть, тебя тоже воспитывала волчица, как твоего тезку, основателя Рима. Больно уж шустрый! Нет, мы как-нибудь сами.

— Вас дождешься, — недовольно пробурчал Ромул. Мальчишка недоумевал, как можно отсиживаться в такое время в пещере, и тем более с оружием. От скрытого упрека солдатам стало не по себе.

— А что, Ромул правильно говорит. — Это сказал Челино. — Сколько мы будем сидеть?

— А что делать?.. Ты можешь заставить извергаться Везувий? Всему свое время, — Берсальер кивнул на пологие скаты вулкана, дымящегося невдалеке. — Вот если бы кто поднял нас, собрал, тогда дело другое. Что мы можем одни…

Солдаты понуро молчали. Что делать?..

Кто мог ответить на это солдатам, привыкшим к одним поражениям.

2
Самую страшную весть Ромул принес позже, спустя недели две после перемирия. В пещеру он пришел не один. Следом за ним тяжело поднимался солдат в истрепанной, грязной одежде. Челино присмотрелся. Так ведь это же тот самый солдат, с которым отступали из Греции, Дезертир. Он еще подсказывал тогда, что надо быстрее смываться, пока не поздно. Потом увязался за ними и всю дорогу вел такие крамольные разговоры, что становилось страшно. Солдат тоже узнал Челино.

— Смотри-ка, где пришлось встретиться! Жив?

— Как видишь… Откуда ты взялся?

— Из Кефалонии… Трубочисты[33] все-таки заставили меня вернуться в Грецию. Помнишь, когда высадили из санитарной повозки?

Солдат рассказал, что произошло на этом острове в последние дни.

Он служил в дивизии «Акви», а дивизия стояла на острове Кефалонии в казармах, недалеко от Аргостолионе. Жара и скалы, но служить можно. Дивизия несла гарнизонную службу вместе с немецкими частями. Когда Бадольо объявил о перемирии, немцы предложили разоружиться. Командир дивизии генерал Гандин отклонил их предложение. Тогда немцы попытались отобрать оружие силой. Не тут-то было! Солдаты сами полезли в драку. Начались самые настоящие военные действия. Бой длился несколько часов. Итальянские части заняли холм Телеграфос и взяли с полтысячи пленных. К немцам подошло подкрепление. Целую неделю дрались с переменным успехом. Наконец, осажденная с моря и с воздуха, дивизия вынуждена была сложить оружие. Ведь над головами несколько часов подряд висели десятки пикирующих бомбардировщиков. Бой кончился, тут и началась самая настоящая бойня.

Двое суток разъяренные победители расстреливали итальянских солдат и офицеров. Убивали и в одиночку и группами. Всего расстреляли около пяти тысяч человек.

Солдат все еще переживал ужас недавних событий. Остатки их батальона выстроили на холме. Каждого десятого вывели из строя и расстреляли. Потом приказали сомкнуть ряды и расстреляли каждого пятого. Это продолжалось до самого вечера. Потом убивали каждого третьего. Если бы не наступившая темнота, расстреляли бы и остальных. Но на этом не все еще кончилось.

После расправы, учиненной немцами, в дивизии «Акви» уцелело около шести тысяч человек. Пленных загнали во двор казармы в Аргостолионе, держали там, как скот, без воды и хлеба. Потом объявили — всех отправят в Германию. Погрузили на корабли, и караван судов вышел в море. Два судна подорвались на минах, солдаты тонули, но их никто не спасал. Немецкие конвоиры с других пароходов расстреляли из пулеметов барахтавшихся в воде людей…

Третьего дня итальянских солдат привезли в Барлетту и посадили в вагоны. В Фоджи солдату удалось бежать. Так он попал в Неаполь. Ромул нашел его на товарной станции и привел в Камальдоли. Вот и всё.

Челино посмотрел на солдата.

— У тебя седые волосы, — сказал он. — Раньше вроде не было.

— Не знаю. Я еще не видел себя в зеркало.

Солдат остался в пещере. Его звали Чезаре. Он проспал почти целые сутки. Встал отдохнувший, но голодный как дьявол. А есть нечего. Только орехи да еще рыба, похожая на сардину, но побольше размером. Принес ее Ромул горячую, завернутую в виноградные листья. Он считал своим долгом опекать Чезаре. Мальчуган выловил рыбину в море и сумел ее где-то изжарить. Конечно, вся эта еда только раздразнила аппетит Чезаре.

Население Камальдоли за последние дни увеличилось. Военный комендант Шолль объявил приказ о трудовой повинности. Вся молодежь должна явиться на сборные пункты. Отсюда их повезут в Германию. Из тридцати тысяч явилось человек полтораста. Полковник Шолль предупредил — все, кто не явится в течение двух дней, будут расстреливаться патрулями. 28 сентября истекал срок. Молодые парни ушли в овраги, исчезли в трущобах и катакомбах.

Другой приказ германских властей предписывал неаполитанцам очистить немедленно целый район, объявленный запретной зоной. Двести тысяч жителей поднялись с насиженных мест. Многие тоже пришли в Камальдоли. Тесные, кривые улицы, повторявшие изгибы оврагов, превратились в цыганский табор — горели костры, женщины готовили пишу, разнимали детей, почувствовавших раздолье на новом месте. Мужчины собирались группами, обсуждая последние новости. Бесчинства немцев все больше накаляли обстановку.

Чезаре куда-то исчез из пещеры. Перед тем он долго шептался с Ромулом. Ушли они вместе, после того как мальчуган откуда-то притащил гитару. Бруно услышал внизу, на улице, его голос, Чезаре пел неаполитанскую песенку, аккомпанируя себе на гитаре. Песня была веселая, задорная, но совсем не к месту, не ко времени. Женщины так и отнеслись к ней. Что это солдат, пьян, что ли! Кричали ему вслед, сварливо ругали, а Чезаре продолжал негромко петь, не обращая внимания на женщин:

Под Неаполем море сине,
Как глаза моей милой,
Как глаза моей милой.
Женщина, раскрасневшаяся у костра, погрозила ему поварешкой, которой мешала что-то в закопченной кастрюле.

— Чтоб тебе петь эту песню на похоронах твоей матери! — крикнула она, дополнив свое пожелание крепким ругательством.

Но Чезаре продолжал свое, и он добился того, чего хотел. Он нашел таким способом несколько человек, воевавших в Испании. Песня служила паролем. Первый же гарибальдиец, услыхав ее, встрепенулся и подошел к Чезаре:

— Ты был там?

— Где — там? — Чезаре проверял.

— Сам знаешь — под Теруэлем.

— Был, а ты?

— Тоже. Помнишь, как пели…

— Тогда приходи сегодня вечером вон в ту пещеру. Видишь, на самом верху — правее скалы.

— Ловко ты это придумал! — восхищенно сказал гарибальдиец. — Приду обязательно.

Чезаре бродил целый день, напевая песенку о синеглазой неаполитанке. За день ему удалось обнаружить еще четверых, воевавших в Испании. Все они собрались в пещере вечером после заката. Говорили долго, и Челино был с ними согласен, что нельзя сейчас сидеть сложа руки.

Случилось это как раз накануне того дня, когда в Неаполе распространился слух — корабли союзников подходят к городу, готовят высадку нового десанта. Ни для кот не было тайной, что в районе Салерно американцам и англичанам удалось закрепиться на итальянском побережье. Они медленно продвигались на север.

Жители Камальдоли бросились к морю, карабкались на возвышенности, глядели во все глаза и действительно увидели в море целую флотилию кораблей. Корабли вскоре исчезли, но их появление послужило сигналом. Пришло время расправиться с ланци! Иначе они еще натворят бед перед уходом.

Днем, когда на горизонте еще маячили дымки военных судов, на улицах затрещали первые выстрелы. К вечеру перестрелка усилилась, а ночью повстанцы заняли форт Санто Эльмо и забрали оружие. Но все же его было так мало, а гитлеровцы вооружены до зубов. В ход пошли дробовики, старые ружья, мушкеты времен Гарибальди, сабли, ножи и, конечно, неизменное оружие всех времен и народов — булыжники с мостовой и куски черепицы. Утром повстанцы заняли стратегические пункты — перекрестки улиц, главные магистрали, но борьба пока ограничивалась мелкими стычками. Воды залива оставались безлюдными. Ни единого дымка на горизонте, ни единого судна. Слухи о десанте не подтвердились.

Но что же делать? Не бросать же начатое. Восстание ширилось, перебрасывалось из квартала в квартал. Оно развивалось стихийно, чувствовалось, что в городе нет единого центра, руководившего борьбой повстанцев. Дрались в каждом районе, каждый по-своему.

Немцы, встревоженные беспорядками, вывели на улицы танки. Повстанцы бросились возводить баррикады. Они выросли на Старом Вомаро, на крутом и горбатом подъеме улицы Донна Реджинаэ, разгорелись бои в порту, в привокзальных районах, на Рионо дель Васто — как раз в тех районах, где больше всего бедноты.

Из Камальдоли пришло с полсотни людей, вооружившихся чем попало. Привел их Чезаре. Тут был и Бруно, сын убежденного дезертира Антонио Челино и сам опытный симулянт И дезертир. Сейчас его будто подменили. Челино сам теперь рвался в бой. Добраться бы ему до нацистов. Он убедил Чезаре — надо идти в Старое Вомаро. Там должно быть оружие. Он сам его спрятал, когда покинули зенитную батарею. Оружие сохранилось, уцелели даже снаряды. Но что с ними делать? Чезаре придумал — в случае чего бить по немцам прямой наводкой. Зенитки стояли на старом месте, немцы не успели их увезти.

Пушку на руках вытянули на улицу. Получилось как раз вовремя — на баррикаду, преграждавшую подступы к Вилла Флоридиана, ползли немецкие танки. Они расчищали дорогу германским солдатам. Бруно заложил снаряд и ударил прямой наводкой. Танк взорвался посреди улицы. Восторженные крики были наградой зенитчику за меткий выстрел. Остальные «тигры» отползли и исчезли за поворотом улицы.

Битва захватывала все новые кварталы. Полковник Шолль недоумевал. Кто бы мог подумать! Макаронники, герои отступлений, дерутся так, что приходится думать об уходе из города. Но это не легкотеперь сделать. Почти весь город в руках повстанцев. Немецкие части сражаются изолированно в разных районах Неаполя. Связь между ними нарушена.

На холме Вомаро бой шел за какой-то дворец на спортивном стадионе. Повстанцы осадили здание, и немецкий гарнизон был окружен со всех сторон. Сражение длилось уже третьи сутки, и третьи сутки немцы сопротивлялись на стадионе. Повстанцы готовились к решающему штурму, когда Ромул, крутившийся тут же среди солдат, увидел белый флаг, поднятый в одном из окон. Чего они хотят? Сдаются? Огонь прекратили. Но немцы еще не собирались сдаваться. Только предложили начать переговоры.

Размахивая флагом, немецкий парламентер опасливо вышел из здания. Он что-то кричал, но голос его плохо был слышен. Германского офицера сопровождали два безоружных солдата.

— Так-то вот лучше, — сказал Чезаре. — Надо кого-то послать им навстречу.

Встречать парламентеров вызвался Бруно. Ему повязали на рукав белый платок, и он выбрался из укрытия. Через несколько минут немецкий парламентер стоял перед Чезаре. Парламентер выступал от имени майора Закау — старшего по званию среди осажденного гарнизона. Прежде чем прекратить сопротивление, майор желал бы встретиться с полковником Шоллем. Шолль — комендант города.

— Знаем, — перебил парламентера Чезаре, — пусть поговорит. Деться вам все равно некуда. Можем проводить сами до комендатуры.

Парламентер об этом и хотел бы просить господина… господина… Немец замялся — как назвать этого оборванного, грязного итальянца. Три дня назад он не пустил бы его к себе на порог. Парламентер нашелся — господина представителя воюющей стороны. Офицер добавил еще: если неприкосновенность майора Закау будет нарушена, с заложниками поступят по законам военного времени. Оказалось, что в подвалах осажденного здания находятся сорок семь итальянских заложников. Когда немцы успели их взять?

Прошло, вероятно, не больше получаса, когда от стадиона к немецкой комендатуре тронулась процессия весьма странного вида. По середине улицы шагал германский майор в полной форме, и ею со всех сторон окружала толпа разношерстно одетых и вооруженных итальянцев. Челино нес белый флаг, а черноглазый и шустрый Ромул с гордым видом выступал впереди. Он хорошо знал дорогу в немецкую комендатуру..

Полковник Шолль, отрезанный от немецких частей, оборонялся от повстанцев в помещении комендатуры. Он готов был прекратить безнадежное сопротивление и сдаться на милость победителей, как вдруг появление майора Закау вселило новые надежды.

Итальянцы стояли у подъезда комендатуры. В помещение прошли только Чезаре и Бруно. Они молча ждали, пока немецкие майор и полковник разговаривали в соседней комнате. Наконец немцы вышли. Полковник Шолль сказал:

— Вас, несомненно, интересует судьба итальянских заложников, находящихся в наших руках на стадионе Вомаро. — Полковник не мог избавиться от пренебрежительного тона. — Мы можем освободить их при одном условии: вы гарантируете нам свободный выход из города. Вы должны обеспечить германских солдат и офицеров надежной охраной.

Чезаре и Бруно отошли в сторону, чтобы посовещаться.

— Черт с ними, — горячо зашептал Бруно. — Пусть уматывают живее из города. На такие условия можно согласиться.

Чезаре был такого же мнения, но он полагал, что капитуляцию надо оформить письменно. Полковник Шолль запротестовал — здесь может быть просто джентльменское соглашение. Комендант ни за что не хотел оставлять следов собственного позора. Итальянские солдаты снова отошли в угол. Решили: дьявол с ними, пусть уходят, только живее.

Немцы сдали оружие, которым тут же вооружились повстанцы, сопровождавшие германского майора. Капитуляция состоялась. Немцев отвели сначала на стадион в Вомаро, там к ним присоединились остальные. Гитлеровцев вывели за город и с криками, улюлюканьем отпустили на все четыре стороны.

К вечеру 30 сентября бои в Неаполе закончились полным поражением немцев. Преследуемые повстанцами, они покинули город.

Англо-американские войска вступили в Неаполь на другой день — 1 октября 1943 года. В сводках военного командования по этому поводу сообщалось, что Неаполь, третий по величине город в Италии, занят союзными войсками после ожесточенных боев…

Второго октября хоронили убитых. Восставшие неаполитанцы потеряли около трехсот человек. В похоронах участвовал весь город. Было много цветов. Над головами плыли гробы. Их несли на руках до самого кладбища. Штаб пятой американской армии генерала Кларка выделил роту для участия в траурной процессии…

3
Первым арестовали Константина Садкова. Взяли его в городе, где он жил на частной квартире, и поэтому никто не знал, когда это произошло. Последний раз Галина видела его в понедельник. Они встретились на несколько минут перед кинотеатром. Это было педели две спустя после того, как ездили в Грюневальд. Константин сказал, что со шведом он, наконец, встретился в отеле «Бристоль». Эльбринг произвел на Садкова хорошее впечатление, швед согласился отвезти письмо в Стокгольм, куда намерен был поехать через неделю-другую. Таким образом, здесь все в порядке. Садков обещал Галине зайти к ней в среду. Тогда он и принесет гектографские чернила для Воронцова.

В среду Садков не появился. Особой тревоги у Галины это не вызвало — мало ли что могло его задержать. Последнее время Садков перешел на другую работу — стал лаборантом на химическом заводе в Нейкельне. Это гораздо дальше. Может быть, поэтому он и не смог приехать. Теперь его надо ждать в пятницу у билетной кассы кинотеатра перед самым началом вечернего сеанса.

Но в пятницу арестовали Галину Богданову. Ее задержали в проходной лагеря, куда она шла с утра на дежурство в медпункте. К счастью, при ней ничего не было, обыск не дал результатов. Но судя по тому, что арестовывал ее сотрудник гестапо, а не лагерные полицейские, что в машине под охраной сидел арестованный Хомов — столяр из деревообделочного цеха, — Галина поняла: случилось несчастье, провал.

В Шарлоттенбургскую тюрьму их везли вместе с Хомовым, но поговорить не удалось. Между ними сел полицейский. Хомов успел только шепнуть: «Калиниченко — тоже». Все ясно. Кто же уцелел?..

На первый допрос Галину вызвали дня через три. Допрашивали ее в той же полицейской тюрьме, на третьем этаже, в комнате с черными стенами, черным столом и черным табуретом. За столом сидел следователь тоже в черном кителе. Все черно и умышленно мрачно. Только сейф в углу около двери был сталисто-серого цвета.

Следователь спросил фамилию, имя, где и когда родилась. Посмотрел долгим, испытующим взглядом. Галина выдержала этот взгляд. Главное не выдать тревоги, не проявить страха. Спокойней, спокойней… Следователь остался недоволен: он всегда говорил — его взгляда не выдержит ни один преступник. Ему надо было быть гипнотизером или дрессировщиков. А здесь какая-то девчонка…

Он поднялся из-за стола, прошел к сейфу, достал пачку фотографии и бросил их на стол. Было их по меньшей мере полсотни.

— Кого узнаешь? Этого?.. Этого?..

Нет, Галина никого не узнает. Она равнодушно смотрит на фотографии. Многие лица ей действительно незнакомы. Но вот фотография Калиниченко… Она не знает этого человека. Симон… Нет, не встречала. Гильом — тоже не знает. Даже, про Хомова, с которым везли ее в тюрьму, сказала, что не может узнать. Короче говоря, она не знает никого из тех, кто здесь сфотографирован. Впрочем, возможно, кого-то и видела. Ведь она работает лагерным врачом, у нее бывают сотни людей.

Просмотр фотографий кое-что ей прояснил. Значит, гестапо удалось арестовать почти всех. Нет только Воронцова и еще нескольких человек… Но кто же мог выдать?.. Пока единственный способ протянуть время — все отрицать. Она так и делает. Следователь стучит по столу.

— А эту фотографию ты не узнаешь?

На фотографии она сама. Ее сфотографировали в тюрьме в первый же день после ареста.

— Да, кажется, это я…

Следователь срывается, начинает кричать. Это хорошо. Значит, у нее больше выдержки. Галина замечает, что человек, сидящий перед ней, отложил в сторону три фотографии — ее, Садкова и Калиниченко. Может быть, он только прикидывается, что сорвался… В самом деле, следователь спокойно задает ей вопрос:

— Посмотрите внимательнее, кто это такие?

Галина снова разглядывает фотографии. Ей неловко сидеть на черном высоком табурете. Пока переводчик немец переводит ей вопрос следователя, у нее есть секунды подумать. Перед допросом она сказала, что немецкого языка не понимает. Но здесь-то нечего думать. Нет, она не знает ни того, ни другого.

Следователь снова начинает кричать. Он куда-то выходит из комнаты. У него шумные, решительные шаги. Пока его нет, все молчат — переводчик и машинистка, которая ведет протокол. Галина тоже молчит, смотрит, как машинистка поправляет прическу. У нее тонкие пальцы, они кажутся совсем белыми на фойе черной стены. Через несколько минут следователь возвращается. Сзади него идет Садков. Он все в тех же роговых очках, небритый, в помятом костюме. Галина напрягает усилия, чтобы не выдать себя ни единым порывом, ни единым движением лица.

— Ты узнаешь его?

Галина смотрит куда-то на сейф.

— Нет, впервые вижу.

Садков шагает к ней.

— Галина, но… — он порывается что-то сказать.

Галина прерывает его:

— Вы ошибаетесь, я первый раз вас вижу.

Садков умолкает, смущается, повернувшись к следователю, говорит:

— Может быть, в самом деле здесь какая-то ошибка…

Следователь бросает свирепый взгляд на Садкова.

— Мы еще поговорим с тобой! Уведите его…

Садков уходит, и на его месте в дверях появляется Калиниченко. Какой он стал худой!.. Глаза ввалились. На Галину не смотрит, будто ее здесь нет.

— А этого узнаешь?

— Нет, не знаю.

— Придется восстановить тебе память… В карцер!

Галину уводят. Следователь допрашивает Калиниченко. Это уж третий допрос. Он стоит у стены, ему не предлагают садиться, а в ногах такая слабость…

— Станешь ты наконец говорить?

— Что вы хотите?

— Кто эта женщина?

— Не знаю…

— Кто такой Воронцов?

— Не знаю…

Следователь расхаживает по комнате. Останавливается перёд Калиниченко, испытующе смотрит, но тот не отводит глаз.

— Ты коммунист?

Следователь ждет отрицательного ответа — за признание красных вешают или стреляют. Но что это?.. Человек у стены поднимает голову и выдыхает:

— Да… Да, коммунист. — Калиниченко рассуждал просто: его признание уже никому не повредит. Теперь уж конец — сегодня ли, завтра — разница не велика. Стоит, подняв голову. Следователю кажется, что в глазах подследственного светится торжество, превосходство.

— Ах, так!.. Получай! — бьет его наотмашь ладонью. И еще раз. — Получай!..

Торжествующий огонек в глазах пропадает, вспыхивает ярость. Надо пользоваться случаем, пока следователь рядом. Рукой сильно не ударишь — ослаб. Но вот ногой… Калиниченко бьет, целясь в пах. Следователь взвывает от боли, хватается за живот, сгибается, словно переломленный надвое. Ему на помощь бросается переводчик. Ударом кулака валит Калиниченко на пол. Вбегают двое полицейских. Пинают, топчут, бьют куда попало… Но Калиниченко, потеряв сознание, ничего не чувствует. Не чувствует, как его волокут по каменной лестнице, бросают в подвал на пол. Он ничего не чувствует.

Не приходя в сознание, Калиниченко умирает.

В тот день допрос остальных заключенных пришлось прервать. Следователь не на шутку встревожился. Он обратился к тюремному врачу. Шел к нему, едва передвигая ноги, будто у него между коленками зажат футбольный мяч. Следователь просит, чтобы доктор был откровенен, лучше самая горькая правда. Как думает доктор — не отразится ли этот удар на его мужских способностях? Дело в том, что он уже подал рапорт с просьбой разрешить ему жениться. Невеста из хорошей арийской семьи. Документы в порядке. И вот.

Доктор успокоил — бывает. Надо полежать денек-другой, и пройдет. Он вообще не придал этому значения. Отпустил какую-то легкомысленно-плоскую шутку. Следователь даже обиделся на такое пренебрежительное отношение, но слава богу, что ничего серьезного. Тем не менее следователь несколько дней не появлялся на работе, он строго выполнял все предписания врача. Решил, что с заключенными надо быть осторожней.

Больше всего следователь рассчитывал на Садкова. Податливее других. Его и надо использовать. Ради этого следователь запретил убирать труп из подвала. Перед допросом Садкова привели в подвал. Он с ужасом глядел на мертвого Калиниченко. Неподвижные глаза раскрыты, на губах запеклась кровавая пена, всюду подтеки. Садков отвернулся.

Гестаповец, сопровождавший узника, взял его за плечо:

— Идем. Станешь молчать, с тобой может случиться то же…

Садкова удалось сломить, он начинает говорить все, что знает…

4
До воскресенья Андрей Воронцов и не подозревал о свалившемся на них несчастье. Только тщетно прождав Галину несколько часов в условленном месте, он забеспокоился, и в груди стала нарастать неясная тревога. Обычно Галина была аккуратна… В крайнем случае могла бы прислать кого-нибудь вместо себя. И вот — никого.

Встречу назначили в три. Андрей ждал до вечера. Он сидел на скамье, ходил по дорожкам, выходил из сквера на улицу, снова садился на скамейку. Нет, никого нет… Листья уже начинали желтеть, но еще не падали на землю. В зеленой куще деревьев они казались желтыми язычками пламени, как в костре, вот-вот готовом горячо вспыхнуть. Осень теперь могла начаться сразу. Но все это — и холодная тишина прозрачного вечера, и желтое пламя листьев, и цвет неба, теряющий сочную глубину, — все это проходило мимо сознания Андрея. Позже он не мог вспомнить, какое тогда было небо — пасмурное или ясное, хотя целый час, вероятно, глядел на шпиль готической башни, поднимавшейся за деревьями. Тревожное предчувствие все больше захватывало Андрея, заслоняло все впечатления. Несомненно, что-то случилось. Иначе кто-то обязательно должен бы появиться. Прежде всего должны взять листовки, иначе они запоздают. Кроме того, еще на прошлой неделе он просил Галину достать ему гектографских чернил. Иначе придется остановить работу. Богданова это отлично знает. Когда еще удастся наладить ротатор…

Сгустились сумерки. Ждать дольше нет никакого смысла. Андрей готов сам поехать в Ораниенбург, чтобы узнать, что случилось. Или, может быть, на квартиру Садкова? Какая глупость! Тоже конспиратор. Нет, нет, надо ждать хотя бы до завтра. Еще давно было договорено, что несостоявшаяся встреча повторяется на другой день тремя часами позже и и другом месте. Завтра он пойдет на Воленштрассе, будет ждать на трамвайной остановке у моста. Там всегда бывает много народу. Удобно…

На трамвайную остановку тоже никто не явился. Ясно! Появилось какое-то закаменевшее спокойствие. Сегодня у него и в мыслях нет — поехать самому в Ораниенбург. Надо послать туда Груню. Завтра же. Ей безопаснее ехать. А может быть, нет?..

Теперь Андрей был почти уверен, что произошли аресты. Но как велик провал? Что случилось? Кто уцелел, кто остался на воле? На воле!.. Андрей усмехнулся: хороша воля… Прежде всего надо встретить Груню, предупредить… Пусть поедет, может быть что разузнает.

Последний месяц Груня жила в Панкове, в квартире фрау Герды — стерегла дом и работала на огороде. Иногда туда приезжала хозяйка, но чаще бывала Эрна, жена Франца. Андрей раза два заезжал к Груне, но сегодня уже поздно. Придется отложить на завтра. Значит, еще день томительной неизвестности.

Вернувшись домой, Андрей застал Франца. Франц сразу увидел, что у его русского друга какие-то неприятности.

— Что-нибудь случилось, Андрей? — спросил он.

— Нет, ничего…

Но Франца провести трудно. У Андрея настроение обычно меняется в зависимости от успехов на фронте. Но ведь сейчас русские наступают, — должно быть хорошее настроение. Он наивно спросил:

— Может быть, на фронте осложнилось положение? Последние дни я не слушал радио.

Значит, Франц где-то слушает радио. Конечно, не немецкие, а советские передачи. Может быть, Францу сказать кое что?.. Рискованно все-таки оставлять у себя технику. А что, если гестапо нападет и на его след? Но как? Мало ли как. Да и Франца подводить не стоит. Андрей решился:

— Знаешь, Франц, кажется, кое-кого из наших арестовали…

— Как, как? — Франц встревожился. — А у тебя за кормой чисто?

Андрей не понял. Франц кивнул в угол каморки:

— Там у тебя ничего не осталось?

— Есть… Принесли на время. Просили спрятать.

— Надо сейчас же убрать.

— Куда?..

— Я помогу, давай мне. С этим не шутят.

Андрей как-то не думал, что провал группы может коснуться и его. Франц прав. Будет надежнее, если перенести технику в другое место. Он сдвинул железный хлам и приподнял половицу. На лице Франца отразилось изумление; эге, товарищ Андрей не теряет времени! Даже ротатор. А Францу так необходим аппарат… Андрей возразил — допотопная штука. Не хватает деталей.

— Детали можно достать — сказал бы раньше.

Они переговаривались, извлекая из подполья части ротатора. Андрей вытащил и плоский ящик гектографа.

— В один раз не унести. — Франц завернул гектограф в какое-то тряпье. — Спрячем пока поблизости. После куда-нибудь переправим. Может быть, к Эрне? Жена работает теперь в Панкове.

— Завтра я буду там. Надо повидать Груню.

Франц остановился в дверях. Завтра? Пусть Андрей передаст Эрне привет. Конечно, с глазу на глаз. Франц не видел жену два месяца. Хорошо, Андрей сделает это. Франц вышел, держа гектограф под мышкой. Андрей принялся паковать ротатор. Придется сделать два свертка — один слишком тяжел и громоздок.

Возвратился Франц через четверть часа.

— Идем, я покажу, куда спрятал.

Взяли по тюку и понесли. Задним двором вышли в глухой переулок. Было темно. В городе объявили тревогу. Франц шепнул:

— В случае чего скажем, что идем в убежище. Туда все бегут с вещами.

Переулок вывел их к полотну железной дороги. Свернули вправо и еще довольно долго шли вдоль забора. Тюк был тяжелый, и Андрей то и дело менял руку. Остановились у разбитой сторожки, похожей на будку стрелочника. Франц шагнул в пролом:

— Давай сюда.

Андрей почувствовал, что Франц тянет к себе сверток, выпустил его из рук. До чего же темно!

Послышался хруст щебня, лязгнул железный лист, Франц негромко выругался. Все это происходило совсем рядом, но Андрей ничего не видел. Наконец Франц вылез из будки.

— Запомни на всякий случай — вот здесь. Под щебнем есть люк, он легко открывается. Там все и лежит… Идем, я тебя провожу немного.

Они шли обратной дорогой. Франц сказал:

— Считай себя в карантине, товарищ Андрей. Я зайду в субботу после работы… Если ничего не случится, — добавил он, — поставь к забору доску. Ближе к воротам, чтобы видно было с проулка… Буду знать, что все в порядке.

Расстались они недалеко от мастерской. Теперь Андрей и сам найдет дорогу.

— Будь осторожен, — еще раз предупредил Франц. — Не вздумай сам куда-нибудь ехать… А Эрне, пожалуйста, передай привет… До свиданья!

Андрей подумал: да, Франц не похож на рядового дезертира. Может быть, и он подпольщик… Скорее всего…

А Франц подумал почти то же самое про Андрея.

Груня воспользовалась тем, что фрау Герда была в деревне, и сразу же собралась в Ораниенбург. Она знает, как поступить: поедет будто бы к брату, к Николке. Он тоже там работает у Хейнкеля. Андрей просил, чтобы Груня обязательно сегодня же заехала в пуговичную мастерскую.

Эрну Андрей тоже застал в квартире. Прощаясь, он сказал ей:

— Фрау Эрна, Франц просил сказать вам, что у него все благополучно. Шлет вам привет.

Эрна испуганно посмотрела на русского. Вот уж не думала, что он принесет ей весть о муже! Невольно оглянулась.

— Когда вы его видели?

— Вчера вечером. Он заходил в мастерскую.

— О мейн гот! — вырвалось у Эрны. — Какая неосторожность. Его же ищет полиция!

— Откуда вы знаете?

Эрна мгновенно прикинула ситуацию. Если Франц передает привет через русского, значит, он ему доверяет. Все же она спросила:

— Он приходил к герру Мюллеру?

— Нет, Франц был у меня.

Ответ удовлетворил Эрну. Она может довериться русскому. Иначе как предупредить Франца? Она зашептала быстро-быстро. Андрей должен был прервать ее — он еще не так хорошо понимает немецкий язык.

— Извините… Скажите Францу, что на прошлой неделе меня вызывали в гестапо. Спрашивали, приезжал ли он и отпуск… Вы меня понимаете?

Андрей все понимал. Эрна ответила — приезжал. Тогда ее спросили, когда он уехал… Когда кончился отпуск, тогда и уехал. Кому интересно наживать неприятности из-за того, чтобы лишний день пробыть дома. Конечно, это приятно, но служба остается службой… Эрна уж им наговорила, будьте уверены!.. Спрашивали еще про деньги, которые весной прислал Франц. Интересовались, не сохранился ли случайно почтовый перевод… Что она, дура или Франц не ее муж?.. Конечно, сказала — ничего не сохранилось. Может быть, и завалялся где, она обязательно поищет… Потом расспрашивали еще про извещение о том, что Франц пропал без вести. Почему он нашелся? Откуда она знает. Надо радоваться, а не спрашивать. Говорили так, будто Франц совершил преступление, что нашелся… Андреи все запомнит, что она ему говорит? Очень хорошо! Францу все это нужно знать. Пусть он ведет себя осторожнее.

Да, Францу это знать очень важно. Андрей сказал:

— Я передам все Францу. Но советую никому больше не говорить, что вас вызывали в гестапо.:. И о том, что мы с вами встречались.

Ну еще бы! Разве Эрна не понимает…

В тот же вечер Груня расстроенная приехала в мастерскую герра Мюллера. Она напрягала усилия, чтобы не разреветься. И все-таки расплакалась, когда начала рассказывать.

В лагере многих арестовали. Кого — Николка точно не знает. Многих, и во всех лагерях. Сказал только про Калиниченко, про Галину Даниловну и еще про Садкова. Садков за день до ареста встретил Николку и просил передать докторше, что арестовали какого-то Гроскурта, Николка ходил к Галине Даниловне, но не застал. Так и не сказал ей. Вообще, что творится там, понять невозможно. Встретила Груня девчат, тех, которых дядя Андрей видел с забинтованными руками, они тоже говорили про аресты. Гестаповцы всюду шныряют, все вверх дном переворачивают. Обыски идут всюду.

— Я уже побоялась, как бы за мной не увязались. Шпики-то… В метро три раза из вагона в вагон пересаживалась.

— Молодец, Груня… Подпольщица настоящая… Езжай теперь домой и не плачь… Спасибо тебе.

Оправдались самые худшие предположения. Самые худшие. Андрей снова остался один, а работа, борьба только лишь начиналась…

В субботу после работы Андрей поставил к забору доску. Сигнал для Франца. Он появился часом позже.

— Пока как будто все благополучно?

— Не совсем — Андрей рассказал все, что просила передать Эрна.

Франц слушал, облокотившись на стол и покусывая пальцы. Значит, гестапо что-то пронюхало. Может быть, выдал Гуго или… Что может быть еще? Конечно, они ищут не дезертира. Когда Андрей закончил, Франц, задумавшись, сказал ему:

— Знаешь, товарищ Андрей, мне нужно кое-что рассказать тебе.

И он рассказал все, коротко, но все. Как был комсомольцем, как притаился на несколько лет, испугавшись террора, как непонятно за что его посадили в лагерь и непонятно почему освободили, как скитался он без работы, Франц рассказал про войну. Да, он стрелял в русских, участвовал в боях. В роте Вилямцек слыл храбрым солдатом. Потом был плен, была антифашистская школа, и вот сейчас он вернулся в Германию по заданию партийного центра. Случилось несчастье — напарника взяли, и, может быть, он не выдержал на допросе. Теперь Андрей понимает, о чем говорила ему Эрна? Сама она тоже ничего не знает…

Андрей слушал, не проронив ни слова.

— Ну что ж, давай вместе работать, товарищ Франц.

— Да, товарищ Андрей! Для этого я и рассказал тебе все.

Они протянули друг другу руки — два коммуниста: немец и русский.

5
Премьеру казалось, что забот становится значительно больше по мере того, как улучшается военная обстановка.

Уинстон Черчилль постоянно утверждал, что поворот судьбы Британской империи произошел в песках пустыни под Эль-Аламейном. Здесь английские войска сумели опрокинуть противника. До этого все висело на волоске — итальянские дивизии, африканский корпус Роммеля стояли в нескольких переходах от Александрии, угрожали Египту. Монтгомери перехитрил Роммеля — лису пустыни. За две недели британские войска прошли восемьсот пятьдесят километров на запад вдоль африканского побережья. Черчилль понимал — дело не только в том, кто кого перехитрит. Немцы завязли под Сталинградом, и у Роммеля не хватило сил, резервов для завершающего удара — все отнимала Россия. Но британский премьер был сторонником «дешевой войны». Не все ли равно, что способствовало успеху. Не станет же он кричать, что победой в африканской пустыне англичане обязаны русским. Важен конечный итог. До Эль-Аламейна Британия за всю войну не одержала ни одной победы. Нигде — ни на Западе, ни на Дальнем Востоке. Всюду Черчилля преследовали сплошные неудачи, и вот после Эль-Аламейна нет ни одного поражения. Поворот судьбы! Британия сама поднимается на ноги!..

Конечно, все было не так. Это все знали, знал и Черчилль. Если говорить о повороте судьбы, то произошел он не в песках Северной Африки, а в русских степях под Сталинградом. Россия позволила Англия стать на ноги. Ну и отлично! Он, Черчилль, сумел выпутаться из катастрофического положения первых лет мировой войны. Пусть говорят, что британский премьер загребает жар чужими руками. Сталин открыто намекает на это. Пусть!

Шел ноябрь сорок третьего года. Антони Иден только что возвратился из Советской России. Он медленно восстанавливал свой престиж, подорванный в высшем обществе давним разводом с женой. Великосветские ханжи не могли простить ему «безнравственного поступка», а политические противники еще больше подогревали возникшее негодование. Черчилль затратил немало усилий, чтобы пресечь вредные разговоры. Это в какой-то степени удалось сделать. Сейчас британский премьер внимательно слушал отчет своего любимца о поездке в Москву. Черчиллю надо знать, что думают русские, каковы их намерения, каковы силы. Он выспрашивал, заставлял Идена по нескольку раз повторять одно и то же, просил припомнить мельчайшие подробности.

На московскую конференцию трех министров иностранных дел Иден летел вместе с Карделлом Хеллом. С ним встретились в Тегеране, куда Хелл добирался из Вашингтона без малого две недели. Дальше они совершали путешествие вместе.

На московский аэродром опустились перед закатом солнца. Она была красива — вечерняя Москва с куполами церквей, серпантином реки, лабиринтом улиц и дирижаблями воздушного заграждения, отливающими розовым серебром. Удивительно, как русским удалось сохранить город от германских бомбардировщиков. Иден не заметил никаких разрушений, Это не то, что Лондон.

Совещание началось на другой день в особняке на Спиридоновке, на тихой, словно загородной улице. Как и предполагалось, советские дипломаты, конечно, прежде всего заговорили о втором фронте, о том, как бы сократить сроки войны.

О том же самом говорил и Сталин, с которым Антони Иден несколько раз встречался в Кремле.

Сталин довольно скептически отнесся к утверждению Черчилля, что военные действия в Италии даже не второй, а третий фронт. Черчилль говорил об этом в парламенте. В разговоре Сталин иронически заметил, что Гитлер почему-то не замечает этого «третьего фронта». Не так давно немцы перебросили с Запада на советский фронт еще несколько танковых дивизий. Гитлер снял их из Бельгии и Франции. Выходит, что Гитлера не так уж тревожит «третий фронт», о котором декларирует Черчилль…

Антони Иден пытался возражать Сталину:

— Сэр Уинстон Черчилль всюду стремится нанести удар Гитлеру.

Сталин снисходительно улыбнулся. Он вообще разговаривал с таким видом, будто хотел показать, что его трудно провести и он наперед знает, что скажет британский собеседник. Раскуривая трубку, Сталин ответил на возражения Идена:

— Черчилль — старый боевой конь. Я знаю его склонность выбирать для себя наиболее легкий путь и предоставлять трудную работу русским.

Сталин вновь расспрашивал об «Оверлорде» — о втором фронте. Когда он откроется? Не третий, но хотя бы второй. Иден ответил уклончиво и неопределенно. Сказал, что некомпетентен в чисто военных вопросах.

Иден припомнил несколько анекдотов, ходящих по Москве. Второй фронт — тема острот москвичей. Второй фронт сравнивают с неоткрытым элементом из химической таблицы Менделеева. В природе он существует, но еще не открыт… А русские солдаты, когда открывают американские консервы, иронически говорят при этом: «Ну что, откроем второй фронт, что ли!» Это стало излюбленной солдатской шуткой.

Здесь Черчилль прервал Идена и вставил свое замечание:

— Меня не удивляют русские, — сказал он, — которые бросают камешки в наш огород, но почему это делают лондонцы, исчертившие все заборы дурацкими призывами о втором фронте… Ну, а что говорят о ленд-лизе?

Да, Сталин говорил и об этом. Считает, что союзники обязаны выполнять принятые обязательства. Сталин высказал недоумение — почему в этом году Советский Союз получил только третью часть того, что доставлено было в прошлом. Хотя и тогда поставки по ленд-лизу не были выполнены. Он сказал еще, что сокращение поставок совпало с напряженными боями на Курской дуге, под Орлом и под Харьковом. Это осложнило положение советских армий, тем более что германские военно-воздушные силы возросли. Они составляют шесть тысяч машин первой линии.

— Ну и что же вы ответили на это Сталину? — спросил Черчилль.

— Что мог я ответить? Русским возражать очень трудно. Сослался на ваше письмо.

Черчилль уже писал в Москву по поводу очередных задержек с поставками по ленд-лизу. Приводил разные доводы:

В Средиземном море сложилось напряженное положение, связанное с началом войны в Италии; немцы активизировали действия своего подводного флота; значительные силы отвлекает борьба в Японии… Нашлось немало причин, мешающих отправке караванов в Россию. Тем не менее Иден подтвердил заверения Черчилля, что с наступлением осенней темноты британские корабли вновь пойдут в Мурманск.

Сталин не утерпел и с присущей ему иронией снова вернулся к «третьему фронту» Черчилля, — оказывается, борьба в Италии, то есть третий фронт, тормозит помощь первому фронту на советском Востоке…

Иден уклонился от дальнейших разговоров на эту тему. Воспользовавшись случаем, передал просьбу Черчилля — нельзя ли увеличить британский персонал в Советском Союзе. Он пожаловался, что в Мурманске пограничные русские власти разрешают англичанам и американцам сходить на берег только после тщательной проверки документов. С кораблей в порт их доставляет только советский пограничный катер. Почему такое недоверие? Иден попробовал намекнуть, что расширенный штат английских сотрудников в России позволил бы увеличить поставки. Сталин отшутился и дал понять, что русским незачем расширять британскую шпионскую сеть в Мурманске…

Вообще в Москве беседы возникали на самые разнообразные темы, и не только во время заседаний. К примеру, русские снова вернулись к японскому предложению о сепаратном мире. Черчилль знал эту историю и тем не менее внимательно слушал.

Еще перед московской конференцией советский посол в Лондоне информировал британское правительство о предложении японцев. Одновременно советский посол в Вашингтоне сообщил об этом Карделлу Хеллу. Русские не делали из этого тайны. В начале сентября в советское Министерство иностранных дел на Кузнецком мосту явился полномочный представитель японского посольства и сделал по поручению своего правительства конфиденциальное предложение. Япония предлагала русским свои услуги в сепаратных переговорах между Германией и Советским Союзом. Для этой цели из Токио в Москву могло бы незамедлительно выехать высокопоставленное лицо для беседы с Советским правительством. После этого японский эмиссар должен был отправиться в Берлин, а затем снова возвратиться в Москву с конкретными предложениями Гитлера.

Это предложение поступило в Москву 10 сентября, через два дня Советское правительство отклонило его и незамедлительно информировало союзников. Русские сделали правильный вывод — японцы не бескорыстно предлагают свои услуги. Нет никакого сомнения, что Япония намерена освободить Германию на Восточном фронте и направить ее военные усилия на запад Европы. Новая ситуация: сепаратный мир Гитлера с русскими отвлечет англо-американские силы с дальневосточного театра военных действий, в чем как раз и заинтересована Япония.

Русские ответили японским посредникам — они не могут вступать в сепаратные переговоры без ведома западных союзников. Москва связана договором с Вашингтоном и Лондоном и не намерена его нарушать. Британскому министру иностранных дел показалось, что русские не случайно возобновили разговор о японских предложениях, Иден вообще сделал вывод из поездки в Москву — там ничего случайно не говорят и не делают. Как бы мимоходом, так, между прочим, ему сказали: а вот переговоры с Италией союзники вели без ведома русских.

Так вот и получилось, что по каждому поводу Идену приходилось выкручиваться и придумывать самые невероятные доводы. Единственной отговоркой, которой Иден пользовался в наиболее затруднительных случаях, была предстоящая тегеранская конференция. Рузвельт, Черчилль и Сталин встретятся в Тегеране и выяснят все интересующие их вопросы.

Премьер-министра Великобритании интересовала еще одна проблема, которую Черчилль поручил Идену выяснить в кулуарах московского совещания. Дело касалось Польши. Весной Москва порвала дипломатические отношения с польским эмигрантским правительством в Лондоне. Разрыв был вызван катынской провокацией — убийством нескольких тысяч польских офицеров, расстрел которых Гитлер попытался свалить на русских. Соснковский и Миколайчик подхватили германскую провокацию. Черчилль попытался выступить в роли посредника, но, как рассказывает Иден, русские не хотят иметь ничего общего с польским эмигрантским правительством.

Глава девятая

1
Унылым ноябрьским днем британский линкор «Ринуан» вышел из Плимута. Он плыл, постоянно меняя курс, опасаясь нападения германских подводных лодок, которые шныряли, подобно акульим стаям, вдоль всего английского побережья. До вечера моросил мелкий, противный дождь, такой холодный, что все думали: вот-вот пойдет снег. Премьеру Уинстону Черчиллю казалось, что он уже простужен и тяжело заболевает, но его личный врач, добрейший ворчун Чарльз Вильсон, убеждал мнимого больного — это не так. Недомогание премьера он объяснял прививками против малярии, холеры, тифа, которые пришлось сделать перед отъездом на Ближний Восток. Но уговоры доктора не помогали, и премьер до самого Гибралтара не выходил из каюты.

Уинстон Черчилль намеревался лететь в Каир самолетом, однако в последний момент, узнав, что американский президент пересекает океан на большом новом крейсере «Айова», он изменил свои планы. Как же иначе мог поступить Черчилль? Надо сохранять престиж. Нельзя ни в чем отставать от партнера — в политике все имеет значение.

В Средиземном море Черчилль почувствовал себя гораздо лучше и значительную часть времени проводил на палубе в обществе дочери, которую сделал своим адъютантом. В политике тоже есть свои моды. Почему Рузвельт появляется на конференциях в сопровождении сыновей-адъютантов? Черчилль не станет отставать и в этом.

От услуг сына Рандольфа пришлось отказаться — болтлив и самонадеян. Не умеет держать себя в обществе. Премьер остановился на старшей дочери. Она служит в корпусе противовоздушной обороны, носит авиационную форму. Чем же не адъютант!

«Ринуан» из конца в конец пересекал Средиземное море — от Гибралтара до Александрии. По пути Черчилль заглянул в Алжир, встретился там с Жиро. Премьера беспокоили распри, продолжавшиеся между французами. Де Голлю еще не удалось взять верх, хотя Дарлана и удалось устранить.

Пантеллерия, скалистый рыжий остров, мимо которого прошел «Ринуан», вызвала у Черчилля двоякое чувство — тщеславия и досады. Еще бы, оказалось, что хвастаться-то было нечем! Потери двенадцатитысячного итальянского гарнизона оказались ничтожны — всего-навсего двое раненых. А на штурм Пантеллерии шла большая эскадра, били орудия главных калибров, да еще перед штурмом авиация сбросила на эту морскую крепость шесть тысяч тонн бомб. Вот тебе и дешевая война! Просто у коменданта не выдержали нервы. Он сдался, как только корабли союзной эскадры подошли к острову…

На Мальте, куда Черчилль прибыл с коротким визитом, он осматривал остров, подземные укрепления, аэродром, сплошь изрытый воронками немецких и итальянских бомб. Всюду здесь были видны следы длительных и упорных боев. Небольшой гарнизон военно-морской базы стойко отразил все атаки противника. Черчилль подумал не без тщеславного удовлетворения: «Там, где нужно, британцы умеют быть стойкими…»

В порту премьер-министр осматривал трофейный итальянский флот, сгрудившийся у берегов острова. Русские претендуют на треть кораблей — по соглашению. Неужели придется расстаться с частью этих кораблей?!.. Не всегда следует выполнять вынужденные обязательства.

В Квебеке на заседании объединенного комитета начальников штабов Черчилль согласился наконец, что надо открывать второй фронт, и открывать его во Франции. Но теперь британского премьера вновь одолевали сомнения. Правильно ли он поступил? Все-таки лучше бы было сосредоточить удар здесь, — «Ринуан» проходил мимо Балканского полуострова…

Черчилль стоял с биноклем в руках и вглядывался в горизонт, затянутый легкой дымкой. Но линкор шел далеко от берега, и земли не было видно. Большой и громоздкий в своем кабинете, Черчилль казался сейчас, на бронированной палубе корабля-гиганта, совсем крошечным человечком. Премьер подумал об этом — все надо воспринимать в сравнении. В его руках вся мощь Британской империи, он управляет могучими силами и все же не может сделать то, что считает нужным. Есть другие, противодействующие силы, тот же Рузвельт. Вздумалось же ему пригласить большевиков в Каир. Хорошо, что он, Черчилль, поломал эти планы…

По дороге в Египет у Черчилля было достаточно времени, чтобы обдумать свое поведение на конференции. Пусть русские продолжают настаивать на втором фронте. Они спят и видят — как быстрее закончить войну. Но война — это политика. С тех пор как Британия выпуталась из затруднительного положения, можно не особенно торопиться. Прежде чем закончить войну, надо извлечь из нее максимум выгод. Ради этого приходится изощряться, спорить, хитрить. Иначе почему бы ему не согласиться с присутствием русских в Каире.

Ни с того ни с сего Рузвельт вдруг пригласил советских представителей принять участие в обсуждении стратегических планов войны. Пригласил в Каир. Черчилль недоумевал — как можно?! Он рассчитывал вести переговоры без свидетелей. Пусть будут только англичане и американцы. Ведь не было же русских в Квебеке. Можно бы не приглашать их и в Каир.

До встречи в Каире оставалось не так много времени. Черчилль срочно написал Рузвельту — решительно и категорично.

«Я не одобряю вашей идеи, — писал он, — пригласить русских военных представителей на заседание объединенного комитета начальников штабов. Они просто начали бы приставать насчет скорейшего открытия второго фронта и препятствовали бы всем другим обсуждениям».

Рузвельт ответил — пусть все-таки приедут. У русских не возникнет тогда ревнивого чувства, что их обходят, подобно тому, как это было во время капитуляции Италии. Черчилль не соглашался, но и Рузвельт стоял на своем. И все же британский премьер нашел выход. Русские сами не захотят поехать в Каир! Достаточно пригласить туда Чан Кай-ши и об этом сообщить Сталину. Русские не станут участвовать в совещании стран, воюющих против Японии. Советский Союз сохраняет нейтралитет на Дальнем Востоке.

Сталин, узнав о приезде Чан Кай-ши, ответил, что советский представитель в Каир не приедет. Расчеты Черчилля оправдались.

2
Прошло немного больше недели с того дня, как «Ринуан» покинул пасмурные английские берега. Накануне каирского совещания линкор бросил якорь на александрийском рейде. В Каир Черчилль явился за день до Рузвельта.

Неутомимый Майк Рейли — телохранитель президента — был уже здесь. Он давно обосновался со своими парнями в Кессеринских рощах, где предстояло проводить конференцию. Рейли готов был подозревать всех и вся, даже древние египетские пирамиды не избежали, казалось, его пристального внимания. Вокруг охраняемого района, обнесенного рядами колючей проволоки, Рейли распорядился поставить пятьсот зенитных орудий. Роскошные особняки с плоскими крышами, предназначенные для Рузвельта, Черчилля, а потом, как выяснилось, и для Чан Кай-ши, Майк Рейли сам осмотрел от подвала до крыши. Много, очень много работы было у вечно всех подозревающего Рейли, ему всюду чудились заговорщики и диверсанты.

Чан Кай-ши прилетел в Каир в сопровождении жены Мей Ли-сун — довольно красивой и приторно-льстивой дамы. Сам Чан Кай-ши был худ, бесстрастен, как Будда, и во всем полагался на расторопную, назойливую супругу. Она служила ему и переводчицей и советником, устраивала приемы, вмешивалась в переговоры. А переговоры вращались главным образом вокруг предстоящих боевых действий на китайско-бирманском военном театре.

На совещании Уинстон Черчилль вел себя, точно Майк Рейли, — настороженно и подозрительно. Дело чуть не дошло до резкого спора с Рузвельтом в присутствии Чан Кай-ши. Рузвельт пообещал гоминдановцам организовать десант на побережье Бенгальского залива. Этого еще не хватало! Жена Чан Кай-ши тотчас же начала рассыпаться в благодарностях, но Черчилль думал иначе. Американцев ни в коем случае нельзя пускать ни в Китай, ни в Бирму, а тем более в Индию. Рузвельт понял, что несколько переборщил, и сказал, что об этом еще будет время подумать.

На другой день совещались уже без Чан Кай-ши, но накануне Рузвельт приоткрыл свои карты, и Черчилль не на шутку встревожился. Это одна линия —американцы хотят строить новую стратегическую дорогу в Бирме. Все ясно! Не так, то этак американцы норовят закрепиться на Дальнем Востоке.

Не надеясь на уклончивое обещание Рузвельта подумать по поводу десанта в Бенгальском заливе, Черчилль в тот же день написал меморандум и направил его в объединенный штаб, который заседал в отеле «Менахауз» здесь же, неподалеку от египетских пирамид.

«Премьер-министр Великобритании, — заявил Черчилль, — желает запротоколировать тот факт, что он отказывается удовлетворить просьбу Чан Кай-ши по поводу десантной операции одновременно с действиями сухопутных войск в Бирме».

3
Генерал Стилуэлл, высокий и тощий человек с кислым лицом, шутливо прозванный за это «Джо Уксус», сидел на тахте рядом с президентом и рассказывал о Китае. Стилуэлл именовался начальником объединенного штаба при Чан Кай-ши, но выполнял более широкие функции американского полномочного представителя в Китае. Генерал прилетел в Каир вместе с Чан Кай-ши и его супругой.

Близилась полночь, Рузвельт чувствовал себя уставшим, но продолжал с интересом слушать генерала Стилуэлла… В комнате были еще Гарри Гопкинс, «личный посол президента», да Эллиот, как всегда сопровождавший отца на конференцию. Оба они сидели молча. Стилуэлл говорил спокойно и непринужденно, с видом человека, для которого важно прежде всего собственное мнение.

— Я долго недоумевал, почему Чан Кай-ши не желает драться с японцами, — говорил Стилуэлл. — Чан объяснял это тем, что войска его не обучены, и однако ставил мне палки в колеса, когда я предлагал начать обучение. В то же время лучшие войска, сотни тысяч гоминдановских солдат расположены в северо-западных провинциях, на границах красного Китая.

— Именно поэтому он и не воюет с японцами, — вставил реплику Рузвельт, — бережет силы.

— Совершенно верно, — согласился Стилуэлл, — для Чана китайские коммунисты представляют большую опасность, чем японцы. Кстати говоря, англичане думают точно так же. Что же касается военных действий, то англичане не хотят воевать в Бирме, чтобы не допускать туда наши войска. Но в Китае британское влияние падает.

— Ради бога, не говорите об этом Черчиллю, — засмеялся Рузвельт. — Он все еще надеется вести себя в Китае так же, как сто лет назад. Ему не по душе наша политика открытых дверей. Премьер больше всего боится, как бы мы не вытеснили его из Китая, из Бирмы, из Индии… Но такое может случиться…

Стилуэлл рассказал о своих натянутых отношениях с Чан Кай-ши, — мелкий политикан, алчный, как чунцинский меняла. Иронически и небрежно рассказывал о «мадам императрице» — Стилуэлл иначе не называл жену Чан Кай-ши. Вообще семья Сун — супруга Чана, сестра ее Сис, брат Сун Цзы-вень — считают китайскую политику своим личным, семейным делом. Это напоминает поведение семейства Петаччи в Италии. Дело дошло до того, что Сун задержал послание Рузвельта к Чан Кай-ши. Брат мадам императрицы Сун Цзы-вень — китайский посол в Вашингтоне.

Усмехаясь, Стилуэлл вспомнил случай, как под видом китайского гостеприимства его окружили сонмом шпионов. Когда Стилуэлл прибыл в Чунцин, Чан Кай-ши предоставил ему особняк вместе со слугами. Одних швейцарец набралось человек семь, хотя особняк не так уж велик. Потом было четыре водовоза, четыре камердинера, три повара… Двадцать девять слуг на одного человека! Швейцары и камердинеры рылись в бумагах Стилуэлла, шпики не спускали с него глаз ни днем, ни ночью.

— Я никогда не испытывал такого нашествия услужливых шпиков!

— Ну, это еще не самое тяжелое в вашей работе, генерал! — воскликнул Рузвельт. Он от души смеялся над злоключениями Стилуэлла.

Худой генерал с постоянно кислой миной на лице определенно понравился президенту. Стилуэлл — настоящий солдат. В его возрасте нелегко было совершить многодневный переход из Бирмы в Индию. Когда японские войска перерезали бирманскую дорогу, он предпочел уходить пешком через непролазные болотистые джунгли, лишь бы не очутиться в плену. Стилуэлл потерял двадцать фунтов своего веса — это при его-то комплекции!

«Джо Уксус» снова заговорил об отношениях с англичанами. Президента это особенно интересовало.

— С ведома Чан Кай-ши, — рассказывал Стилуэлл, — наша четырнадцатая воздушная армия провела фотосъемки в Китае. Чан просил, чтобы материалы фоторазведки не попали к британцам. Конечно, мы храним их в тайне от англичан и китайцев. Вообще-то Чан доверяет больше американцам, нежели англичанам. Только меня он невзлюбил почему-то.

— Вам надо быть льстецом, — ответил Рузвельт. — Чан Кай-ши любит такую породу людей. Говорят, он не терпит возражений и окружающие должны только поддакивать ему. Тем более, вы испортили отношения с мадам императрицей, как вы ее называете… Но видите ли, что я вам скажу — пока я просто не вижу, на кого бы мы могли еще опереться в Китае, кроме Чан Кай-ши. В политике не всегда приходится следовать личным симпатиям. Кстати, это вам должно быть интересно: сегодня Чан упрашивал меня не допускать британские военные корабли в порты Китая. Естественно, что я обещал ему это сделать… Ваша мадам императрица умоляла меня не проговориться Черчиллю.

Эллиот, с интересом следивший за разговором, сказал:

— Тебе трудно будет это сделать, отец.

— Не проговориться? — в глазах Рузвельта мелькнули живые, веселые огоньки.

— Нет, не о том. Черчилль ни за что не захочет поступиться своими правами в Китае.

— Но что он может поделать? — Рузвельт развел руками. — Разгром Японии мы проведем на девяносто девять процентов американскими силами. Тогда мы, но не Черчилль, сможем командовать на Дальнем Востоке.

— Значит, Черчилль прав, когда он не хочет, чтобы мы забирались в Бирму.

— Конечно, каждый по-своему прав… Однако не пора ли нам спать?.. Извините меня, Стилуэлл, я чертовски сегодня устал.

Когда Гопкинс и Стилуэлл ушли, Рузвельт еще долго по спал. Он разговаривал с сыном. Эллиот спросил:

— Есть какие-нибудь новости от Сталина?

— Получил телеграмму. Сообщает, что в воскресенье прилетит в Тегеран.

— Значит, все-таки встреча состоится.

— Да, если Уинстон чего-нибудь не придумает, — Рузвельт лежа закурил. — Я подозреваю, что русские хорошо осведомлены о том, какие мы с Черчиллем друзья..

— Скажи, отец, он по-прежнему возражает против «Оверлорда»?

— А как же иначе! В Касабланке Черчилль настоял, чтобы план вторжения в Европу утвердить только в принципе. Оставил лазейку, которой пользуется сейчас довольно умело. Тем не менее объединенный штаб разработал стратегический план. В Тегеране мы покажем его Сталину.

Эллиот Рузвельт пользовался минутами откровенности отца, чтобы быть в курсе событий.

— Что же теперь предлагает Черчилль? — Эллиот сделал ударение на слове «теперь».

— Все то же — Балканы, Теперь он выдвинул еще одну идею — провести вторжение в Данию или Норвегию, сохраняя центр тяжести борьбы на Средиземном море. Против второго фронта он все же упирается. Ты слышал, что говорил Стилуэлл, — англичане хотят отправить десантные суда куда-то на Адамские острова.

— Где это? — недоуменно спросил Эллиот.

— Вот видишь! — засмеялся Рузвельт. — Плохо ты знаешь географию. Признаюсь, я тоже раньше не слыхал об этих островах. Послушать Черчилля, так это важнейший стратегический пункт, решающий исход войны. На самом деле это острова, расположенные где-то вблизи Рангуна.

— Но десантные средства предназначены для второго фронта.

— В том-то и дело! Черчиллю нужно отвести их возможно дальше. Он снова начинает высказывать сомнения по поводу «Оверлорда». — Рузвельт затянулся сигаретой и недокуренную ткнул в пепельницу. — Тяжелый мне достался союзник, тяжелый. Он скорее находит общий язык с нашими конгрессменами типа Фиша или Ванденберга. Да, трудно в наше время быть президентом Америки…

4
Маленькому Бену за последнее время изрядно пришлось поболтаться в воздухе. Майк Рейли, личный телохранитель Рузвельта, вызвал его и Каир из Швейцарии. Бену польстило такое внимание, хотя он и не знал, зачем его вызывают. Собрался немедленно. Аллен Даллес, возглавляющий разводку в Европе, поморщился, узнав, что придется отпустить толкового агента. Но он ничего не мог сделать — предписание исходило из самых высоких инстанций.

Сначала бывшего джимена переправили в Тунис. Летел он туда через Испанию, а дальше — военным самолетом в Египет. Летели днем над огромной пустыней, простиравшейся на многие сотни миль. Самолет шел достаточно низко, и Маленький Бен мог видеть следы недавних сражений. Среди безлюдных песков стояли разбитые танки, валялись машины, орудия. Их уже заметало песком, но у трофейных команд, видно, не доходили руки собрать этот лом.

Однообразно коричневый цвет пустыни вдруг сменился перед Каиром сочной и ярко-веселой зеленью. Самолет летел над берегом Нила, он сделал крутой вираж и приземлился на аэродроме Пейн. На штабных «джипах» проехали узенькими каирскими улицами в пригород, заросший пальмами, и Стивенс тотчас же, не успев отдохнуть с дороги, приступил к делу.

Майк Рейли поручил ему старую, известную с Касабланки работу. Стивенс должен бродить по каирскому базару, сидеть и кофейнях, заглядывать в ресторанчики, смотреть и слушать. Бен спросил — как же он может слушать, не зная языка. Он владеет только немецким, ну и, конечно, английским. Рейли ответил — как раз то, что нужно. На заметку надо брать каждого, кто говорит по-немецки. Рейли похлопал агента по плечу и выпроводил его на задание.

Поселился Бен в «Менахаузе», в отеле, где жили военные делегации — американцы и англичане. Стивенс возвращался поздно, но Рейли и здесь нагрузил его дополнительной работенкой. Казалось, что неугомонный телохранитель готов подозревать собственную бабушку в диверсиях и покушениях. Рейли требовал докладывать ему обо всем, что происходит в отеле. Прежде всего надо знать, кто поселился в «Менахаузе»…

Бен получил доступ к спискам людей, живших в гостинице. Конечно, первое, что он сделал, — принялся искать фамилию Грей, Кет Грей из Лондона. Влюбленный, все еще тайно страдающий, бывший джимен полагал, что Кет может быть здесь, в Каире. Англичане тоже не любят менять сотрудников, обслуживающих такие конференции. Так оно и получилось. Бен нашел в списках фамилию Кет. Ему посчастливилось больше, чем в Касабланке, — вскоре он встретился с ней, столкнулся лицом к лицу в дверях ресторана. Кет спешила на ленч, когда перед ней выросла громоздкая фигура Стивенса. Бен растерялся от внезапной встречи, а Кет будто бы и не удивилась. Она пополнела, стала не такой хрупкой и показалась Бену еще красивее. Бен робко сказал:

— Здравствуйте, Кет!

Девушка ответила сдержанно, но без того отчужденно-враждебного тона, который так угнетал Стивенса. Она остановилась на полминутки, успела сказать, что последние месяцы была в Сицилии, собирается в Лондон, а может быть, переедет в Италию. Даже улыбнулась на прощанье. Извинилась и пошла к своим спутникам — двум офицерам, которые поджидали ее в нескольких шагах. Влюбленный Бен был на седьмом небе. В нем снова всколыхнулось старое. Маленький Бен только корил себя за то, что не договорился о встрече. Может быть, она согласилась бы. Вот уж дурень! Снова оробел как мальчишка.

Но Бен при всем желании не смог бы встретиться с Кет. В тот вечер Рейли сказал ему:

— Завтра утром слетаем на минутку по делу.

— Куда — он не сказал, а задавать вопросы начальству было не в обычаях Стивенса.

Оказалось, что «на минутку» пришлось лететь в Тегеран. Рейли должен был проверить трассу над горами Ирана и прихватил с собой Стивенса. Проверка трассы заключалась в том, чтобы выяснить, на какой высоте придется лететь президенту. Адмирал Макинтайр, личный врач Рузвельта, обеспокоен: президенту можно подниматься максимум на семь тысяч футов.

Оказалось, что все в порядке — президент может лететь. Это не отразится на его здоровье. Рейли провел в Тегеране несколько часов и придирчиво осмотрел город. Ему не понравилось, как расположено американское посольство — оно стоит на отшибе, в нескольких милях от британской и советской дипломатических миссий. Лучше бы Рузвельт, Сталин и Черчилль жили в одном месте.

Рейли встретился еще с начальником советской охраны. Русские предупредили: Тегеран наводнен нацистскими агентами, следует принять все меры предосторожности. Возвращаясь в Каир, Майк Рейли долго внушал Стивенсу — надо глядеть в оба, особенно следить за районом, примыкающим к американскому посольству. Рейли еще добавил, что хотя в Тегеран уже прибыли десятки сотрудников Си-ай-си, но наибольшие надежды он возлагает на Маленького Бена, — это говорилось каждому агенту.

Рузвельт и Черчилль прилетели в Тегеран через несколько дней. Тремя часами позже прибыл и Сталин. Президент с аэродрома отправился в американское посольство, но вскоре вынужден был воспользоваться русским гостеприимством. Сталин предложил ему поселиться в советской миссии. Рейли убеждал принять приглашение. Он не жалел мрачных красок — в этом городе, напичканном германскими шпиками, очень трудно удержать что-нибудь в тайне. Кажется, в самой Германии и то легче обеспечить охрану от гестаповских агентов. Рузвельт слушал, раздумывая, как ему быть. Его смущало, что только утром он отказался от такого же предложения Черчилля. Как же теперь ему переселяться к русским? Что подумает об этом Черчилль? Ему всюду мерещатся интриги. Но Майк Рейли настаивал, взывал к осторожности, и президент должен был согласиться.

Американские детективы, в том числе и Стивенс, перекочевали поближе к советскому посольству. Британская миссия находилась рядом — только перейти улицу. Сейчас обе территории, огороженные высокими щитами, составляли одно целое. Охраны здесь оказалось достаточно и без американских агентов. Наметанным глазом Бен повсюду видел здоровенных парней в штатском с карманами, оттянутыми тяжестью пистолетов.

Бен расхаживал по двору, заглянул в сад и остановился — навстречу ему шли Черчилль и Сталин. Стивенс едва успел шагнуть в сторону, чтобы уступить им дорогу. Вероятно, оба были у Рузвельта. Черчилль, грузный и рыхлый, был значительно выше русского премьера. Подтянутый, сухощавый Сталин был в военном мундире бежевого цвета с большими золотыми погонами и бежевых брюках навыпуск с широкими красными лампасами. В сравнении с ним Черчилль выглядел каким-то особенно штатским в своем просторном белом костюме.

Потом они разошлись — Сталин отправился в свой особняк, а Черчилль перешел улицу и исчез в подъезде британского посольства. Прошло, может быть, четверть часа, когда Черчилль вышел снова. Индийские солдаты в тюрбанах вытянулись и застыли при его появлении. Теперь Черчилль был в парадном мундире высшего офицера королевского воздушного флота. Премьера сопровождали британские офицеры. Было около четырех часов. В четыре начиналось первое заседание конференции в Тегеране.

Британская делегация оказалась самой многолюдной, а русские явились лишь втроем.

Информировать русских об «Оверлорде» должен был Маршалл, начальник американского генерального штаба. Ходили разговоры, будто его прочат на пост командующего союзными войсками вторжения, и на ту же должность прочили Эйзенхауэра. Но почему-то Маршалл предпочел не быть на первом заседании. Он будто бы перепутал время и уехал осматривать город.

У Маршалла были основания для того, чтобы уклониться от прямого разговора с русскими. Лучше не говорить ни да, ни нет. Обсуждение началось без начальника американского генерального штаба. Сталин перелистал план и прежде всего спросил: «Когда?» Черчилль принялся что-то объяснять но его объяснения не удовлетворили Сталина. Первое заседание пока не сулило успеха в переговорах.

5
Наконец-то пришли к согласию. Черчилль высказался за скорейшее открытие второго фронта. Рузвельт тоже. Сталин был явно доволен. Приходилось удивляться, как быстро Черчилль изменил свою точку зрения. Дальше все пошло как по маслу. Основное противоречие, разделявшее союзников, было преодолено. Но немногие знали, почему так покладист стал Черчилль, — повлияли события на Восточном фронте.

Перед вечером, покуривая трубку, Сталин обронил фразу — он рассчитывает, что советские войска еще до конца совещания перейдут старую советскую границу, а там не так далеко до старой германской. Черчилль насторожился. В своей резиденции премьер созвал нечто вроде военного совета. Вывод был почти единодушный: Гитлер едва ли выдержит военное наступление русских. На Восточном фронте он может потерпеть крах еще до «Оверлорда».

Позже, уже перед сном, Черчилль продиктовал запись для дневника. «Эти настроения, — записал он, — так поразили меня, что я попросил каждого изложить свою точку зрения».

На заседании большой тройки Черчилль сказал — он согласен. Премьер не стал возражать и против сроков вторжения — первого мая так первого мая. Он пошутил — союзники преподнесут русским друзьям первомайский подарок, в знак пролетарской солидарности…

Солидарность… Пусть на совещании Большой тройки Уинстон Черчилль иронически отзывался о пролетарской солидарности — такова была его манера говорить о вынужденном союзе с большевиками. Но у советских людей эта солидарность, солидарность народов, никогда не вызывала сомнений. В самые трудные дни жизни социалистической республики мы всегда ощущали дружескую поддержку трудового народа зарубежных стран, взаимное чувство локтя. Так было всегда — в гражданскую войну, в мирные годы, в годы борьбы с фашизмом… И теперь, когда Советский Союз вел войну против гитлеровской Германии, солидарность народов находила свое яркое выражение в участии в этой войне. Народы Англии и США, охваченные гневом против средневековых фашистских преступлений, оказывают мощное давление на свои правительства и требуют от них решительного, бок о бок с Советским Союзом, ведения войны против ненавистного всем врага. Именно благодаря этому в антигитлеровской коалиции теперь уже не только свободолюбивые народы, но и правительства. Коалиция рождалась в резких противоречиях и жестоких спорах. Рузвельт и Черчилль, представляющие интересы двух империалистических держав, спорили между собой о мировом господстве, о послевоенном разделе мира; оба они противостояли третьему союзнику по коалиции — социалистическому Советскому Союзу. Военных союзников многое разъединяло, но многое и объединяло. Каждый из участников антигитлеровской коалиции имел свою точку зрения, свои государственные, классовые интересы, но все же, как при построении параллелограмма сил, в итоге общие интересы оказывались сильнее противоречий. Порой существовавшие противоречия даже подталкивали западных союзников к усилению совместных действий с Советской Россией. В самом деле, опасение, что Советская Армия одна может разгромить фашистскую Германию, стать освободителем Европы, заставляло западные державы активизировать боевые действия на Западе и тем самым способствовать ускорению победы над фашистской Германией. Подтверждалась точка зрения Советского правительства, что международное сотрудничество может и должно существовать даже при самых сложных, противоречивых условиях.

И вот эта солидарность военных союзников пришла наконец в Тегеране, когда решалась важнейшая, временами казалось, неразрешимая проблема коалиции — открытие второго фронта. Большая тройка — Сталин, Рузвельт и Черчилль договорились в Тегеране о совместных действиях для завершения второй мировой войны. Это было торжество разума, торжество идеи международного сотрудничества стран с различным социальным укладом. Тегеранское соглашение ускорило победу над фашистской Германией, сорвало планы Гитлера, который возлагал все надежды на развал военной коалиции своих противников.

Пришли к соглашению и по другим вопросам. После разгрома Германии Сталин обещал вступить в войну с Японией. Рузвельт просил уточнить — когда? Не позже как через полгода. Черчилль подумал — откуда у русских возьмутся силы? В Маньчжурии на советских границах сосредоточена знамени тая Квантунская армия. Миллион солдат, не считая полицейских частей да еще войск Маньчжоу-го, которых наберется тысяч четыреста… Мощнейшая группировка во всей Японии Даже удивительно — русские и здесь принимают на себя главную тяжесть борьбы. Но уйдут ли они из Маньчжурии если добьются успеха? Это заранее надо оговорить. Нужны гарантии. В Каире Черчилль уже обменялся мнениями с Чан Кай-ши. Маньчжурия, Формоза и Пескадорские острова после войны должны быть возвращены Китаю. Как-то посмотрит на это Сталин? Но Сталин ответил — само собой разумеется. Советские войска покинут Маньчжурию, как только разобьют Квантунскую армию. Он только добавил, что это должно относиться и к Тайваню, как называют китайцы свой остров.

Черчилль взял на себя труд подготовить проект торжественной декларации. Из нее мир должен узнать о том, что Тайвань, Маньчжурия и Пескадоры вновь станут китайскими, как только Япония потерпит неизбежное поражение в войне.

Деловые заседания конференции перемежались дружескими встречами и маленькими торжествами. Согласие Черчилля открыть второй фронт словно растопило ледок в отношениях Большой тройки, и казалось, ничто не омрачает взаимного доверия, которое постепенно устанавливалось в Тегеране.

Черчилль привез замечательный подарок русским — двуручный меч тонкой, искусной работы английских оружейников. На его сияющем лезвии стояла надпись: «Подарок короля Георга VI людям со стальным сердцем — гражданам Сталинграда в знак уважения к ним английского народа». Британский премьер торжественно передал подарок Сталину.

На другой день было новое торжество — праздновали день рождения Черчилля. В гостиной британского посольства собрались десятка три маршалов, генералов, высших морских чинов, дипломатов. В блистательном мужском обществе находилась только одна-единственная женщина — дочь Уинстона Черчилля. Юбиляр с неизменной дымящейся сигарой расплывался в добродушных улыбках, сиял весельем, для каждого находил остроумную шутку. Были тосты, звенели бокалы, на именинном пироге горело шестьдесят девять свечей, и премьер гасил их, смешно надувая щеки. В зале, не рассчитанном на такие приемы, стало душно. Распахнули окна, и от пруда, заросшего лилиями, потянуло приятной прохладой.

Президент Рузвельт чуточку запоздал на прием, его задержал молодой иранский шах, напросившийся на прием. Он явился на аудиенцию в сопровождении своих крикливо одетых министров. Беседа затянулась. Она чем-то напоминала разговор с марокканским султаном в Касабланке в присутствии Черчилля. Президент улыбнулся, вспомнив, как разъяренный британский премьер поднялся тогда из-за стола и, ожесточенно кусая сигару, бросился к выходу. Сейчас Черчилль разъярился бы еще сильнее…

Рузвельт с любопытством разглядывал молодого шаха. Его отец, Реза Пехлеви, совершил головокружительную карьеру — из седла казачьего урядника пересел на персидский трон. Русский царь не успел воспользоваться услугами своего ставленника — его перекупили англичане, потом коронованный урядник стал марионеткой Гитлера. Теперь он живет где-то в изгнании… А что его сын?..

По-восточному вкрадчиво министр Хоссейн Ала рассказывал президенту, что в древние времена его страна была покрыта густыми лесами, но сейчас она превратилась в море зыбучих песков. Рузвельт оживился и принялся развивать идею лесопосадок, пообещал американскую помощь. Рузвельт искусно перевел разговор на причины тяжелого положения в стране. Теперь уже говорили иранцы: Англия слишком дешево платит за нефтяные богатства Ирана. Рузвельт сочувственно кивал головой, соглашаясь с гостями. Такая несправедливость должна быть исправлена. Шах Ирана вправе рассчитывать на значительно большие доходы… Если бы только знал Черчилль о той работе, которую вел против него президент в тот юбилейный вечер!

Только в девятом часу, облачившись в парадный фрак. Рузвельт появился среди гостей британского премьера. В руках его была чаша старинной персидской работы. Он протянул юбиляру подарок.

— Пусть будем мы вместе многие лета! — сказал президент, поздравляя Черчилля с днем рождения.

Гарри Гопкинс с присущим ему язвительным юмором подумал: «Какой символичный подарок! Персидская чаща после разговора с персидским шахом…» Гопкинс был на приеме иракского шаха.

С юбилейного вечера Рузвельт вернулся поздно, но все же предложил Эллиоту немного посидеть вместе с ним перед сном. Для Эллиота это означало примирение с отцом. Значит, он перестал на него дуться. Но, говоря откровенно, Рузвельт-младший не был уж так виноват в том, что заставил отца волноваться: подвел Эйзенхауэр.

Отец улетел из Каира в субботу, а Эллиот решил лететь своим самолетом на другой день. Но, как на грех, Эйзенхауэр пригласил его совершить небольшую экскурсию в Луксор. Эллиот не удержался от соблазна — когда еще удастся побывать в этих достопримечательных местах! Плыли вниз по течению Нила, ночевали в великолепном отеле, играли в бридж, в воскресенье осматривали гробницы фараонов. Но когда Эллиот собрался в Каир, Эйзенхауэр вдруг предложил поехать всем на пикник. Это тоже было заманчиво. День кончили осмотром величественного храма в Карнахе, украшенного множеством колонн, испещренных древними египетскими письменами.

Дуайт Эйзенхауэр несколько раз возвращался к мучившей его мысли, искал сочувствия у Эллиота. Чтобы привлечь на свою сторону сына президента, Эйзенхауэр и затеял прогулку, пикник и прочие развлечения. Эйзенхауэр опасался, как бы не оставили его за бортом, поручив командование вторым фронтом Маршаллу, но не ему. Эйзенхауэр говорил об этом с тоской, изобличал кого-то в интригах. Но что мог поделать Эллиот? Обещал поговорить с отцом…

А в понедельник, как назло, закапризничали моторы. Провозились до вечера. С Тегераном никакой связи не было. Эллиот прилетел только во вторник, застав отца в тревоге.

Когда камердинер, помогавший президенту раздеться, вышел, отец сказал:

— Ты обратил внимание, Эллиот, в каком воинственном наряде щеголяет наш Уинстон? Он никогда и ни в чем не хочет отставать от других. Облачился в военный мундир, как только увидел Сталина в маршальской форме. Забавно!

— Скажи, отец, решили наконец со вторым фронтом?

— Да, уже в четвертый раз! Твердо и окончательно. Но я не уверен, что Уинстон вдруг не передумает. К сожалению, в нашем госдепартаменте есть не мало единомышленников Черчилля. Я жалею, что мне до сих пор не удалось провести чистку среди этих господ в полосатых брюках. — Не замечая того, Рузвельт повысил голос. Его волновало поведение сотрудников госдепартамента, их тайное, упорное сопротивление. — Ты помнишь, — продолжал Рузвельт, — возмущение Стилуэлла тем, что китайские дипломаты скрыли мое послание Чан Кай-ши? Но разве не происходит то же самое в Вашингтоне?! Сколько раз люди из госдепартамента пытались скрыть от меня важнейшие сообщения или задержать их только потому, что несогласны со мною. Безобразные нравы!..

6
Сам того не подозревая, средний американец Бен Стивенс, безнадежно влюбленный в Кет и мечтающий о собственном ранчо, оказался ненадолго в самом центре международных событий. Из Тегерана, вместо того чтобы вернуть в Каир, его отправили в Турцию. Поступил он под начало Джона Баттигера, которому Рузвельт поручил во что бы то ни стало привезти в Каир на конференцию турецкого президента Исмета Иненю. Задание осложнялось тем, что Черчилль дал такое же задание своим людям и тоже послал самолет за главой турецкого правительства. Каждый хотел заполучить к себе турка, иметь его личным гостем. От этого зависело многое.

Когда поднялись в воздух, Баттигер сказал:

— Вот что, парни, турецкий президент должен лететь в нашем самолете. Остальное меня не касается. Но так, чтобы все было прилично…

Агенты секретной службы ломали головы, дипломаты в Анкаре тоже раздумывали, как это выполнить. Рождались самые фантастические проекты. Маленький Бен спросил застенчиво:

— Не можем ли мы достать турецкие флаги?

Он рассказал о своем плане. Надо привлечь внимание президента и оттереть англичан.

В Адану, на южное побережье, прибыли одновременно — британский и американский самолеты. Исмет Иненю прибыл сюда из Анкары и готов был тронуться дальше. Когда турецкая делегация появилась на аэродроме, над американской машиной подняли флаги с звездой и полумесяцем. Баттигер любезно предложил Иненю занять место в самолете. А британский дипломат никак не мог пробиться к турецкому президенту. Его заслоняла громоздкая фигура неповоротливого американца. Англичанин пытался зайти с другой стороны, но и здесь он натыкался на ту же могучую спину.

Польщенный вниманием, Исмет Иненю прошел в американский самолет. Следом за делегацией, все еще загораживая президента, поднялся по трапу Маленький Бен, Он замыкал шествие. Взбешенный неудачей британский дипломат видел, как захлопнулась дверь и самолет тотчас же зарулил к взлетной дорожке. Через минуту серебристая машина «С-54» была в воздухе.

Дальнейшие события развертывались уже без участия Стивенса. За последние три месяца сорок третьего года состоялось пять международных встреч: в Квебеке, Москве, Тегеране и две в Каире. На вторую каирскую конференцию и пригласили турецкого президента. Исмет Иненю, предварительно обработанный по дороге в Каир, без возражений согласился с Рузвельтом — Турции нецелесообразно теперь вступать в войну на стороне союзников. Президент доказывал — вооружение Турции лишь отвлечет силы союзников от второго фронта. Но Черчилль с пеной у рта отстаивал свои предложения. Надо вооружить турецкую армию, надо выделить для Турции часть ленд-лиза, надо… Премьер говорил убедительно, но всем было ясно, чего добивается Черчилль. Он еще не мог совсем отрешиться от наступления с юга. Только на юге можно врезаться клином в Европу и не допустить Красную Армию в Румынию, Австрию, может быть Венгрию. Ну и ленд-лиз тоже… Если какую-то часть передать Турции, значит, ровно на столько же недодать русским. Простая арифметика. Черчилль оставался верен себе… «Ну и упрям! — думал Рузвельт. — Тем не менее из его упрямства ничего не получится». Президент настоял на своем, настоял, вопреки мнению некоторых людей из госдепартамента Соединенных Штатов.

К рождеству Рузвельт возвратился в Америку. Эйзенхауэр получил назначение и высокий титул верховного командующего союзными экспедиционными силами. Началась подготовка к вторжению. Возвратился в Швейцарию и Маленький Бен, отсутствовавший в Берне около месяца. Его ждали здесь серьезные дела. О них он не знал. Бывший джимен летел обратно с тяжелым сердцем — в Каире он не застал Кет Грей. А он так надеялся с ней встретиться.

7
Эдда Чиано очень скоро поняла, какую ошибку она совершила. Сама захлопнула за собой западню!.. Конечно, не следовало говорить Гитлеру об их отъезде в Испанию, тем более просить у него разрешение. Конечно, он запретил, иначе и не могло быть. Кто тянул ее за язык!..

Ведь все уже было готово к отъезду — паспорта, визы, даже запаковали вещи. Через несколько дней семья могла быть в безопасности — сначала в Испании, потом в Южной Америке. Кальтенбруннер сдержал свое обещание. В компенсацию за услуги он только потребовал дневники ее мужа. Подумаешь, велика ценность! Эдда не придавала особого значения тетрадям в сафьяновых переплетах. Но оказывается, что только с их помощью есть надежда освободить Галеаццо из веронской тюрьмы.

Да, несомненно, виной всему — отец и Гитлер. Муссолини предложил зятю место в новом правительстве, в итальянской фашистской республике, которая возникла вскоре после удачного побега дуче. Республика родилась в полевой ставке Гитлера, но в данном случае это не имело значения. Казалось, что отец забыл все раздоры с Чиано, он говорил так искренне, когда предлагал зятю занять новый высокий пост. И Чиано поверил, поверила и она, но Галеаццо арестовали, как только он переехал границу Италии. Больше того — Эдду держали долгое время заложницей в Мюнхене. Несомненно, об этом постарался Гитлер. Но своенравная, вспыльчивая, как отец, Эдда сумела все же настоять на своем. Она объявила голодовку и сутки отказывалась от еды. После этого ей разрешили поехать в Италию. Никто же не знал, что высокопоставленная заложница заранее припасла себе кое-что из еды и тайком посасывала шоколад.

Дочь Муссолини поселилась близ Рамиолы под Пармой, в уединенном аристократическом пансионе. Отсюда было недалеко до Вероны, где в средневековой камере томился Чиано, Она сделает все, чтобы спасти его!..

В Вероне Эдда была последний раз в сорок первом году летом. Она приезжала с отцом — Муссолини проводил смотр дивизии, отправлявшейся на Восточный фронт. То было в начале войны с Россией, из Италии спешно отправляли первые батальоны. Отец торопился, боялся, что его войска не поспеют и Адольф Гитлер один вступит в Москву. Ведь тогда все были уверены, что война на Востоке продлится одни, от силы полтора месяца… Сколько воды с тех пор утекло! Тогда Эдда красовалась среди военных, осматривала памятники средневековой архитектуры, восхищалась мрачными церквушками и тюрьмой с одинаково узкими щелями окон. Все это будто бы сошло с романтических страниц Стендаля. Но теперь ей не до романтики — на душе только тревога за судьбу мужа.

Эдда не только подозревала, но и кое-что знала достоверно о тайных интригах, которые велись против ее мужа. Прежде всего зашевелились его давние недруги: министр внутренних дел Гвидо Буффарини и Роберто Фариначчи — секретарь партии и член большого фашистского совета. Конечно, во главе их стоял Марселино Петаччи, брат Кларетты. Все трое они боялись разоблачений и любыми путями стремились избавиться от Чиано. Чиано многое знал об их грязных делишках. Главную роль в интригах играл Буффарини, человек слабохарактерный, слепо подчинявшийся Марселино Петаччи. Марселино мог вить из него веревки, остальные держались в тени.

В Италии слово «чианизм» было равнозначно слову «семейственность». Но Галеаццо Чиано именно в семейственности и обвинял наглых представителей рода Петаччи. Взаимная неприязнь возникла еще давно, из-за Кларетты, сумевшей так ловко обольстить дуче. Особенно вражда обострилась с прошлого года, когда Чиано отказался удовлетворить непомерно наглые требования Марселино. Брат любовницы дуче потребовал от министра иностранных дел назначить послом в Испанию своего нечистоплотного партнера Видзари. Это уже слишком! Чиано не согласился. И правильно сделал. Вскоре полиция раскрыла шайку мошенников, нелегально торговавших золотом. Во главе шайки стоял все тот же Петаччи. Жульническую торговлю они вели через итальянское посольство в Мадриде. Ясно, почему Марселино так настойчиво добивался дипломатического поста для своего человека.

В доме Фариначчи полиция конфисковала сто шестьдесят фунтов золота в слитках, но Буффарини прекратил дело. Слишком много высокопоставленных персон было замешано в недозволенной торговле золотом, в том числе и он сам. Буффарини вообще умел покрывать чужие грехи, конечно за хорошую мзду. Недаром министр внутренних дел выплачивал Кларетте Петаччи по двести тысяч лир, покупая этим полную безнаказанность. Кларетта, если захочет, может кого угодно защитить перед дуче.

Марселино Петаччи заподозрил, что постигшие их неприятности исходят от Галеаццо Чиано. Его подозрения усилились, когда до Марселино дошли разговоры, которые Чиано ведет во дворце Палаццо Венециа. Об этом рассказала ему сестра. Чиано действительно бросил как-то неосторожную фразу: «Поведение Марселино Петаччи приносит Италии больше вреда, чем пятнадцать неудачных сражений…»

Марселино редко что-нибудь забывал, и тем более никогда не прощал обид. Теперь и пришло время расквитаться с Чиано. Безвольный Буффарини вдруг с железной настойчивостью стал добиваться казни бывшего министра иностранных дел, заключенного в веронской тюрьме. Он неустанно нашептывал Муссолини, что именно его неблагодарный зять был главным виновником июльского переворота.

На судьбу арестованного Чиано влияли и другие, подчас взаимно противодействующие силы. Так, начальник имперской безопасности Кальтенбруннер никак не хотел смириться с тем, что у него из-под носа уходят такие многообещающие документы, как дневники Чиано. Своим людям в Италии он дал задание во что бы то ни стало раздобыть дневники. Не останавливаться ни перед чем. Если нужно, купить их ценой освобождения узника из тюрьмы. Но германский министр Риббентроп также прослышал о компрометирующих его дневниках Чиано и тоже развил энергичную деятельность. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы дневники увидели свет! Лучше всего, если их тайна умрет вместе с Чиано.

С некоторым опозданием информация о тайной борьбе за дневники Чиано дошла и до адмирала Канариса. Маленький грек тоже сделал свои выводы. Поэтому не было ничего случайного в том, что Ганс Гизевиус, встретившись с Алленом Даллесом, как бы мимоходом сказал:

— Вас интересуют дневники Чиано, мистер Даллес? В ближайшее время они могут очутиться в руках Риббентропа либо Кальтенбруннера.

Даллес предпочел, чтобы дневники оказались в руках американской разведки. О дневниках Чиано он знал еще раньше — ему говорил о них Семнер Уэллес, посол президента с особыми поручениями. Чиано сам читал Уэллесу некоторые отрывки: документ стоящий. Даллес решил включиться в игру. Гизевиус посвятил американцев в планы гестапо: Кальтенбруннер хочет действовать через дочь Муссолини… Конечно, Эдда Чиано никак не могла предполагать, что в борьбе за спасение мужа она играет лишь второстепенную роль.

Разговор Даллеса с немецким осведомителем произошел после того, как Маленький Бен вернулся из Каира в Швейцарию. Вскоре он получил новое задание и переправился нелегально через итальянскую границу.

Переходили втроем в районе озера Комо, обрамленного дикими скалами, у подножия которых плескались холодные, свинцовые волны. Был ветреный декабрь. Резидент встретил их в условленном месте и провел в лесную сторожку, скрытую в буковых зарослях. Кроме Стивенса, в группу входил Фостер Альварес, по кличке Испанец, и еще Элио Гранта, техасец итальянского происхождения. Бен познакомился с ним еще в Касабланке. Ареной действий американские агенты избрали древнюю Верону и Парму.

А синьора Эдда Чиано продолжала тайно жить в уединенном аристократическом пансионе под Пармой. Она переходила от надежды к отчаянию. Тянулись недели, а судьба мужа оставалась все такой же неясной. Ее разговор с отцом не привел ни к чему. Муссолини ответил — пусть свершается правосудие, он не властен над судьбой Чиано. Отец никогда не обходился с ней так сурово. Эдда негодовала — как он смеет! Она едва сдержалась, чтобы не сказать отцу осе, что она о нем думала: он напоминает ей Квислинга — жалкий, марионеточный правитель страны, оккупированной немцами… Удивительно, как при ее вспыльчивой, неуравновешенной натуре ей удалось сдержаться и промолчать.

В горах уже выпал снег, буковые леса на склонах стояли голые, и рыжие листья густо усыпали землю. Эдда много бродила по окрестностям Пармы, не разбирая дороги. Ее высокая фигура появлялась то на опушке леса, то на тропе, ведущей к вершинам гор. Порой в дальних прогулках она встречалась с нужными ей людьми, и ей казалось, что только она да эти люди посвящены в планы освобождения мужа.

Еще в ноябре в пансионе появилась белокурая немочка с фарфорово-кукольным личиком и наивными большими глазами. Куколка назвала себя Ильзой. Казалось, что она скучала и поэтому явно искала знакомства с синьорой Чиано. Ильза между прочим сказала, что работает переводчицей в веронской тюрьме. Эдда спросила — не встречала ли она там Галеаццо Чиано? Графа Чиано?.. Конечно, почти ежедневно. Разве синьора имеет к нему какое-нибудь отношение?..

Эдда увлекла Ильзу в свой номер. Расспрашивала, умоляла помочь, предлагала деньги, все что угодно, просила передать записку… Куколка обещала помочь. Она стала завсегдатаем пансиона, сдружилась с синьорой Чиано. У Эдды появился проблеск надежды. Новая знакомая исправно переправляла в тюрьму ее записки, привозила тайные послания мужа. Галеаццо взывал о помощи, заклинал быть осторожнее с известными ей документами. А Ильза назойливо возвращалась к дневникам Чиано, допытывалась — знает ли синьора Эдда, где они спрятаны. Поведение куколки вызвало подозрение, Эдда вновь замкнулась в себе.

Однажды, во время прогулки, она встретила флегматичного незнакомца с обветренным, бронзовым лицом. Незнакомец приподнял шляпу и вежливо представился: Вальтер Хаген, преподаватель истории… Он говорил с сильным немецким акцентом. Эдда где-то встречала его. Ну, конечно, она видела его в Риме в тот день, когда они бежали в Германию. Этот человек сопровождал их на аэродром. Конечно, он никакой не историк… Еще раз Эдда видела его здесь, в обществе Ильзы, но тогда не придала этому никакого значения.

Но Хаген и не настаивал на том, что он историк. Он предпочел сразу говорить о деле.

— Я хотел бы передать вам предложение, синьора, — сказал он, все еще держа шляпу в руках, мои друзья готовы освободить вашего мужа в обмен на его дневники. Я не стану скрывать — его жизнь в опасности…

Начались новые треволнения. Эдда, конечно, согласна, но как это сделать? Где гарантии, что ее не обманут?.. Но германский разведчик, представший перед ней так неожиданно на горной тропинке, тоже требовал нерушимых гарантий. Он не хочет, чтобы и его обманули. Они встречались несколько раз, но не могли договориться.

В середине декабря в пансион приехала Ильза, привезла убийственную новость — Муссолини распорядился казнить Чиано. Ильза сама была потрясена, рассказывала с глазами, полными слез. У Эдды хватило сил спросить — когда, когда это произойдет?.. Казнь назначена на двадцать седьмое, но сначала будет суд… Его приговор заранее известен.

Эдда немедленно бросилась к отцу. И снова то же самое — он ничего не может поделать. Все в руках божьих… Берлин настаивает на суровых мерах. Специально по этому поводу звонил Риббентроп, передал, что на этом настаивает Гитлер… Единственно, что пообещал Муссолини, — разрешить Эдде встретиться с мужем. Муссолини делает это только ради нее. Пусть они встретятся в первый день рождества.

Потом отец снова заговорил об итальянском народе… Он не может безэтого. Упревал во всем неблагодарных итальянских плебеев… Муссолини метался от стола к окну и говорил, говорил… Оскорбляя итальянский народ, он находил утешение. Говорил для самого себя:

— Итальянская раса — раса баранов! Двадцать лет мне оказалось мало, чтобы изменить итальянцев… Теперь я буду держать их в строжайшей дисциплине и в военной форме с утра и до ночи… Надо бить их, бить, бить!.. Чтобы сделать народ великим, надо послать его в битву, если даже придется гнать пинками под зад… Я это сделаю!..

Эдда Чиано не могла больше слушать… Все одно и то же!.. Неужели отец не понимает, как он жалок в своих рассуждениях… Она холодно и торопливо простилась. Единственное, чего добилась Эдда, — разрешения на встречу с Чиано.

Но глава итальянской фашистской республики не смог выполнить даже и этого обещания. В Вероне, куда отправилась синьора Чиано, немцы не разрешили ей встречи с мужем. А до казни оставалось несколько дней.

8
Эдда решилась Она готова сказать, где спрятаны дневники, пусть только освободят ее мужа. Часть документов можно передать немедленно. Хаген передал через Ильзу — Эдда Чиано должна приехать в Верону. Германский разведчик не скрывал больше, что Ильза его сотрудница. Ее зовут Хильдегарда Беетц. Теперь Эдде не было до этого никакого дела. Она даже не испытывала к шпионке отвращения. Просила только уточнить место встречи.

Куколка с фарфоровым личиком рассказала: встреча произойдет в горах на дороге. Это часа два с половиной езды от Пармы. Заблудиться здесь невозможно. Господин Хаген будет ждать синьору на перекрестке дорог у часовни Пресвятой девы. Возможно, туда привезут и Галеаццо Чиано. Куколка была взволнована, голос ее срывался. Она убеждала — пусть синьора Эдда ей верит, пусть видит в ней только союзницу. Хильдегарда должна признаться — она безнадежно полюбила синьора Чиано… Она готова…

Эдда почти не слушала немецкую куколку. Она мучительно думала, как все произойдет. Сначала надо поехать в Рим, достать из тайника дневники. Потом привезти их сюда, потом… Кто поможет все это сделать?.. Надежда на одного Пуччи. Пуччи бывший летчик, друг детства, ну и… Впрочем, зачем вспоминать об этом… С помощью того же Пуччи она искупит давнюю вину перед мужем, докажет ему свою преданность… Лишь бы только был на свободе Галеаццо! Они немедленно убегут в Швейцарию. В этом ей тоже обещали помочь…

Эдда Чиано с замиранием сердца ждала встречи на горной дороге. Должно же ей наконец улыбнуться счастье.

Вальтеру Хагену, настоящее имя его было Вильгельм Хеттель, тоже казалось, что ему повезет. Он уже перелистывал мысленно дневники Чиано. Тяжело они ему достаются! Из Берлина только и радируют, что о дневниках родственника Муссолини, А оберштурмфюрер Дальман, уполномоченный гестапо в Италии, совсем не дает ему покоя. Но теперь-то уж все в порядке…

Парни Аллена Даллеса тоже не дремали в Вероне. Неведомыми путями они постоянно оказывались в курсе дел германских разведчиков. Почти одновременно с Вильгельмом Хеттелем американский резидент получал информацию из Швейцарии, Он принимал информацию в лесной сторожке и переправлял ее Маленькому Бену и его приятелям. На это, конечно, требовалось некоторое время. Как ни странно, секретные радиограммы американцев почти дублировали ту информацию, которую получали и немецкие разведчики в Вероне.

Объяснялось это весьма просто. Адмирал Канарис, естественно, был посвящен в происходящие события. Через Гизевиуса секретная информация попадала к Аллену Даллесу, а дальше затем шла по американским каналам в Верону. Разведчики получали ее в виде лаконичных, зашифрованных радиограмм.

В последней передаче Даллес потребовал во что бы то ни стало помешать Эдде Чиано встретиться с сотрудниками немецкого Абвера.

Близился мглистый, унылый вечер, когда перед бензоколонкой, отстоявшей в сотне метров от пансиона у Рамиолы, остановился элегантный спортивный «фиат». Мужчина, сидевший за рулем, подозвал служителя и распорядился подготовить машину. Пусть проверит мотор — предстоит долгий путь.

Владелец «фиата» так и не вышел из кабины, пока механик, подняв капот, копошился в ее теплом чреве. Он спокойно курил сигарету и, естественно, не мог видеть, как заправщик бросил что-то в бензиновый бак, перед тем как плотно завернуть пробку.

— Готово, синьор, — воскликнул служитель. — У вас великолепная машина! Можете ехать хоть до самой Калабрии…

Проезжий бросил служителю несколько монет, что-то пробормотал насчет Калабрии, где теперь нужны танки, а не легковые машины, и отъехал от бензоколонки, Затем «фиат» остановился у подъезда пансионата, откуда вышла худощавая высокая женщина и торопливо села в машину. «Фиат» с ходу взял большую скорость и помчался по направлению к Вероне. Следом за «фиатом» тронулась и другая легковая машина, довольно долго стоявшая в стороне на взгорке, откуда был виден подъезд пансиона и бензиновая колонка с дюжиной разноцветных рекламных плакатов.

Все получилось так, как нужно. Фостер предлагал идти напролом — таранить машину, и дело с концом. Но Маленький Бен настоял на своем. Зачем поднимать шум и привлекать внимание полиции. Авария вызовет ненужные кривотолки. Проще обойтись кусочком сахара — как только он попадет в бензопровод, никакая сила не заставит мотор работать.

Разведчики сидели в машине, пока Элио Гранта изображал служителя бензоколонки. Беннет Стивенс был в форме эсэсовского офицера, а Фостер облачился в штатский костюм. Маленький Бен рассчитал — водитель «фиата» обязательно завернет к бензоколонке, перед тем как тронуться в путь. Так оно и получилось.

Элио Гранта с довольным видом уселся за руль.

— Бьюсь об заклад, «фиат» не пройдет и полсотни миль. Он станет чихать и кашлять, как больной гриппом, пока вовсе не остановится…

Но пока что разведчики не могли угнаться за спортивным «фиатом», хотя Элио выжимал все из своей машины. «Фиат» проворно мелькал далеко впереди, порой исчезал, и Маленький Бен начинал беспокоиться, как бы он совсем не потерялся из виду. Испанцу сказал:

— Хороши бы мы были, если бы согласились с тобой. Пойди догони его, чтобы таранить.

— Можно было бы заехать вперед, — возразил Альварес. Он не хотел соглашаться с Беном.

Стало темно. Свет луны едва пробивался сквозь пасмурную муть, затянувшую небо. По дороге мела поземка, порывистый ветер бил в лобовое стекло. Порывы временами были так сильны, что казалось, машина вот-вот подымется в воздух. «Фиат» исчез. Прошло не меньше часа, прежде чем удалось наконец его нагнать. Элио Гранта чуточку замедлил ход. Он промчался мимо автомобиля, стоявшего у обочины, мимо женщины, в отчаянии поднявшей руку. Мужчина копался в моторе. Его силуэт сливался с машиной.

Остановились, проехав несколько километров. Решили ждать на тот случай, если водителю «фиата» удастся все же завести мотор. Тогда уж придется действовать методом Фостера — устроить дорожную аварию.

Эдда Чиано нервно комкала в руках платок. Она то выходила из кабины, то садилась снова. Взглянула еще раз на часы и ужаснулась — уже сорок минут, как ее ждут немцы. Пуччи с упрямым отчаянием копался в моторе. Эдда сказала:

— Я должна идти, Пуччи. Иначе они уедут.

— Это безрассудно.

— Я должна идти…

Она выбралась из кабины и, сопротивляясь порывам ветра, пошла вперед, скользя по обледенелой дороге. Ветер бросал ей в лицо пригоршни колючего снега. Пуччи нагнал ее.

— Идемте вместе. — Непослушными руками он пытался поддержать женщину. Он, кажется, обморозил пальцы — мотор успел остыть и металл обжигал холодом.

Они шли километра два или три, пока не наткнулись на машину, стоявшую посреди дороги. Эдда Чиано и ее спутник были в нескольких десятках шагов, когда шофер захлопнул капот, сел в кабину и завел мотор. Путники испугались, что машина, будто посланная им самим провидением, вот-вот уйдет. Эдда громко вскрикнула и побежала к автомобилю.

В кабине сидел немецкий офицер в эсэсовской форме. Эдда пыталась объяснить, что им нужно, но офицер бестолково смотрел и не понимал. Молчали и его спутники. Наконец догадавшись, офицер распахнул дверцу и жестом пригласил итальянцев в машину. Проинструктированный Элио Гранта дал газ и на первом же перекрестке свернул в сторону от шоссе на глухую дорогу. Женщина ничего не заметила, но Пуччи забарабанил ладонями по кожаной обшивке сиденья. Элио сделал вид, что не понимает. Он проехал не меньше километра, пока «догадался» затормозить машину.

Маленький Бен с наивным недоумением посмотрел на пассажиров. Они взволнованно покинули машину и пошли назад, преодолевая ветер и снег. Стивенсу стало жаль эту высокую, красивую женщину, он бы охотно ей помог, но служба требовала как раз обратного. Бен оглянулся — мужчины и женщины уже не было видно, они словно растаяли в призрачном мраке. В кабине остался тонкий аромат дорогих духов. Испанец усмехнулся и отпустил грубую шутку Вот точно такими же наглыми словами говорил Альварес там, в Лондоне, по адресу Кет. Какой мерзавец! Маленький Бен с трудом удержался, чтобы не сказать этого вслух.

Только за полночь Эдда Чиано и сопровождавший ее Пуччи добрались в условленное место — к часовне на горной дороге. Там никого не было. Прошли к постоялому двору — тоже пусто. Хозяин сказал: приезжали какие-то на машине, но уже часа два как уехали. Эдда в изнеможении упала на лавку.

Вильгельм Хетгель, тщетно прождав несколько часов, решил, что синьора Чиано какими-то путями узнала о предстоящем обмане и отказалась от встречи. Огорченный разведчик уехал в Верону.

Когда происходили события этой ночи, графа Чиано уже не было в живых. Его казнили за день до рождества — на несколько суток раньше приговора, подписанного Муссолини. Кто-то торопился быстрее покончить с Чиано. Не помогло и вмешательство святого престола: Галеаццо Чиано последние месяцы был итальянским послом при Ватикане. Папа Пий оказался в затруднительном положении — жена обреченного молила о помощи, он ей сочувствовал, но не хотел ссориться с Гитлером. Он знал — без ведома фюрера даже волос не упадет с головы Чиано. Наместник бога поручил веронскому епископу побеседовать с германскими военными властями. Все должно быть прилично, нельзя казнить преступника в святые дни рождества.

Германский полковник вежливо говорил с епископом. Он тоже был в затруднительном положении. Своей властью откладывать казнь он не может. Конечно, нехорошо получается — полковник тоже католик. Но, может быть, свершить все раньше — до рождества. Не двадцать седьмого, а хотя бы сегодня — двадцать третьего декабря.

К удивлению полковника, веронский епископ легко согласился.

— Амен! — скорбно провозгласил пастырь, покидая тюрьму. Власть предержащие совершат меньший грех, казнив узника перед рождеством Христовым…

Графа Галеаццо Чиано казнили той же ночью в веронской тюрьме. Когда за ним пришли, он писал дневник, точнее — эпилог к своим записям. Он еще надеялся, что эти последние строки прочтут при его жизни. Он шантажировал своих противников, как делал это всегда. «События сфотографированы здесь без ретуши, — писал он в своих дневниках. — Они разоблачают тех, кто хотел бы сохранить эти события в тайне…»

Галеаццо Чиано это не помогло. Его прикрутили веревками к спинке стула и завязали глаза. Он сидел, будто человек, собравшийся играть в жмурки. Полковник, который вечером беседовал с епископом, шепнул об этом врачу. Доктор ответил таким же шепотом:

— Да, в жмурки со смертью…

Две недели спустя в горах, близ озера Комо, через границу в Швейцарию перешла женщина в крестьянской одежде. На ней были деревянные грубые башмаки, теплая шапочка и жакет, не сходившийся спереди на ее располневшей фигуре. Беременная крестьянка, тяжело переваливаясь, несла свой живот. Она благополучно перешла границу и укрылась в стенах католического монастыря. Здесь с женщиной произошло невероятное — уединившись в келье, она вышла оттуда стройной и худощавой. Это была Эдда Чиано, вдова недавно расстрелянного титулованного итальянского министра кавальеро Галеаццо Чиано графа ли Кортеляццо и Букари. Дочери Муссолини удалось все же спасти дневники Чиано. Она извлекла их из-под юбок вместе со специальным поясом — пять толстых тетрадей в сафьяновых переплетах.

Первым, кто узнал о появлении синьоры Чиано в Швейцарии, был Аллен Даллес, Он решил сам отправиться в монастырь для переговоров. Но вдова Чиано вдруг заломила за дневники мужа неслыханную цену.

Глава десятая

1
К началу 1944 года положение на Восточном фронте становилось все более угрожающим для германских армий, особенно после Сталинграда. Гитлеру они казались фатальными. Он силился проникнуть в причины столь тяжких поражений и приписывал их неблагоприятному воздействию оккультных сил на развитие военных событий.

Гитлер в душе оставался все тем же суеверным и ограниченным обывателем. Он верил в приметы и предсказания и не начинал мало-мальски важного дела в пятницу. Исключение составила война с Польшей — он начал ее в пятницу, и все же закончилась она удивительно счастливо. Но вот русская кампания, удачно начатая в воскресенье, неожиданно обернулась из рук вон плохо. Вероятно, здесь действовали еще какие-то силы. Гитлер знал, какие это силы: не удалось захватить русские города-талисманы Ленинград и Сталинград. Дурная примета… Отсюда все и пошло. Города-талисманы принесли бы ему военное счастье, но они остались у русских.

Адольф Гитлер чувствовал себя нездоровым и распорядился, чтобы начальник генерального штаба фон Цейтцлер прилетел в Берхтесгаден. Гитлер был один в своем громадном кабинете в Бергхофе, в том самом кабинете, где четыре с половиной года тому назад он посвятил генералов в свои военные планы. Как неистовствовали тогда генералы! Как отплясывал толстяк Геринг вот на этом самом столе, где лежит сейчас карта! Тогда все уверовали наконец в полководческий гений своего фюрера. Верят ли они сейчас? Послушный Цейтцлер и тот начинает сопротивляться. Как бы с ним тоже не пришлось распрощаться…

Поставив ногу на сиденье кресла, Гитлер рассматривал стратегическую карту южного участка фронта. Он упирался локтем в колено, а подбородок его покоился на ладони. Пальцы с обкусанными ногтями невольно тянулись ко рту, и Гитлер с трудом преодолевал в себе мучительное желание покончить с заусенцем на указательном пальце. Это отвлекало и мешало сосредоточиться. Солнечный свет потоками вливался в кабинет. При дневном свете лицо Гитлера казалось еще более серым и нездоровым, а свинцовые круги под глазами — более темными. Сказывались бессонные ночи. Он будто постарел, осунулся и ссутулился. Непослушная прядь падала на самые брови, и от этого лоб казался еще ниже.

Гитлер продолжал размышлять. Непостижимо! Он уверен, что победа под Сталинградом досталась большевикам не так-то дешево. А потери минувших лет, казавшиеся совершенно невозместимыми, а Курская битва… И все же осенью русские войска не только прорвались к Днепру, но и форсировали реку почти на всем протяжении. Во всяком случае — от Херсона до Жлобина.

Да, минувший год был раздражающе горек. Фронт на отдельных участках откатился на полторы тысячи километров. Потеряна Украина, кормившая миллионы немецких ртов, пришлось оставить Донбасс, снабжавший углем имперские заводы, а десяток дивизий, отрезанных в Крыму, оказались в глубоком тылу противника, на расстоянии трехсот километров от фронта.

И новый год не приносит никаких утешений. В январе русские наступали на севере и на юге. Отбросили немецкие войска под Ленинградом и продолжают наступление. Под Корсунью окружили два корпуса — почти всю восьмую армию. Гитлер запретил капитулировать, рассчитывая высвободить окруженные войска, но контрудар не достиг цели. Советское командование опубликовало сводку: на поле боя подобрано пятьдесят пять тысяч немецких трупов, в плен взято восемнадцать тысяч солдат. Это соответствует истине — немногим удалось вырваться из котла. А Ленинград! Большевики освободили его от тысячедневной блокады. Вот он, талисман, казавшийся обретенным! Гальдер рассказывал, он был там в начале войны и видел, как дымятся трубы ленинградских заводов. Совсем близко — в каком-нибудь километре от переднего края. Ленинград взять не удалось. Теперь его не видно даже в полевой бинокль.

В марте русские начали новое наступление. На этот раз они устремились к Балканам, вышли к румынской границе, угрожают Плоешти. Легко сказать! Нефтяной центр Плоешти дает половину горючего для войны. Русские добились больше чем военных успехов. Прорыв на Балканы чреват политическими осложнениями. Антонеску уже заерзал — пишет письма, подсчитывает убытки и прощупывает возможности, нельзя ли прыгнуть в кусты. Как бы не так! Ни румынам, ни венграм, так же как финнам, не уйти от войны. Он заставит их воевать. Он, Адольф Гитлер! Но все это опасно, чертовски опасно, если события будут развиваться с такой катастрофической быстротой… Ах, как мешает ему этот заусенец!

Гитлер не вытерпел и отодрал зубами заусенец на указательном пальце.

Стратегическая карта, раскинутая на столе, отображала огромный район от Кавказских гор до Плоешти и Бухареста. Вот где были его войска — в Моздоке, а вот Эльбрус, высочайшая горная вершина России. Гитлер вспомнил: солдаты-альпинисты горнострелковой дивизии поднялись на Эльбрус и установили германское знамя на его вершине. Это был жест, красивый, но бесполезный. Германским войскам так и не удалось пробиться к Эльбрусу, лишь отряд смельчаков проник в горы. Тем не менее Гитлер щедро наградил альпинистов за смелость. То было в августе сорок второго года. Ему казалось, что это вершина славы. А теперь?.. Кажется, с того момента и пошло все под откос. Танковые колонны так и не подошли к Грозному. Парадоксально — шли к нефтяному району России и доставляли бензин для танков верблюжьими караванами…

Виной всему были растянутые коммуникации и нераспорядительность интендантства. Гитлер искал все новые объяснения неудачам. Да… В довершение всего ему приходится вести борьбу не только против русских, но и против собственных генералов. Они упрямы, бездарны и ничего не могут придумать, кроме бесконечного выравнивания фронта. Выравнивали бы за счет русских! Нет, они предлагают обратное — отступать и отступать без конца. До каких пор? Разве он не перебрасывает на Восточный фронт все новые и новые дивизии с Запада. Запад его не тревожит. Когда-то Черчилль и Рузвельт надумают воевать!..

Тайное сопротивление фельдмаршалов и генералов, будто сговорившихся, выводило Гитлера из себя. Слизняки. Кто же виноват во всем, кроме них! В том числе и Курт Цейтцлер. Его придется сменить, как сменил он Гальдера в дни сталинградского наступления. Они, они во всем виноваты! Фюрер ничего не хотел слушать об отступлении и раздражался при малейшем упоминании о вынужденном отходе. На этот случай у него всегда была припасена готовая фраза: «Русским слишком легко будет воевать, если мы станем уходить с угрожаемых участков фронта».

Распалившись, мысленно отчитывая ненавистных генералов, Гитлер, яростно обкусывал ногти. От этого занятия его отвлек тонкий, звенящий звук, раздавшийся в тишине кабинета. Гитлер настороженно прислушался. На его лице появился неподдельный испуг. Он втянул голову в плечи, настороженно повел глазами. Так он и знал — оса! Фюрер всегда испытывал мистический ужас при виде этого полосато-желтого насекомого. Он едва ли мог объяснить, почему. Боялся — и все…

Очутившись наедине с заклятым врагом, фюрер обратился и бегство. Отмахиваясь, он отступал в глубину кабинета и, наконец не выдержав, бросился к двери. Здесь он столкнулся с адъютантом Шмундтом. Адъютант шел доложить о том, что фон Цейтцлер и Кейтель прибыли для доклада. Но Гитлер ничего не хотел слушать. Пусть подождут. Оса, неведомо как проникшая в его кабинет, окончательно вывела его из равновесия.

2
Прошло немало времени, пока полковнику Шмундту с помощью секретарши удалось изловить злополучное насекомое. Гитлер с опаской вернулся к стратегической карте. Он распорядился пригласить начальника генерального штаба.

Цейтцлер вошел в сопровождении Кейтеля. Начальник штаба сразу почувствовал недоброе. Мрачный вид, воспаленные глаза, землистый оттенок лица Гитлера лучше всяких слов говорили — фюрер не в духе…

— Докладывайте, — едва поздоровавшись, приказал он.

— Вести неутешительные, мой фюрер. — Начальник штаба решился выложить всё сразу. — Русские войска пересекли румынскую границу.

— Знаю, — отрезал Гитлер, — Что предлагает генеральный штаб?

— Сначала мне хотелось бы доложить обстановку, мои фюрер.

— Докладывайте, — повторил Гитлер. Он стоял вполоборота к Цейтцлеру и глядел куда-то в сторону.

Начальник генерального штаба начал издалека.

— После нашего неудавшегося наступления летом прошлого года, — сказал он, — на Восточном фронте от Смоленска до Черного моря развернулись тяжелые многомесячные бои. Они были сопряжены с большими потерями для наших войск. Из ста десяти дивизий, сражавшихся на Востоке в составе армейских групп, по меньшей мере одна треть дивизий была настолько ослаблена, что фактически от них оставались одни номера. Численность каждой из таких дивизий уменьшилась до нескольких, да и то неполных батальонов. Я должен подчеркнуть, мой фюрер, что и другие дивизии также понесли тяжелые потери. Едва ли хоть одна из действовавших на Востоке дивизий сохранила больше половины своего личного состава.

Гитлер все больше мрачнел. Он понимал, к чему клонит начальник штаба, — сейчас заведет разговор о новом отходе «в целях сокращения фронта». Но Цейтцлер не торопился с предложениями. Он продолжал говорить о тяжелых потерях, понесенных германскими войсками в летних боях прошлого года.

— Положение с танковыми дивизиями также оказалось весьма напряженным. Из восемнадцати дивизий тринадцать потеряли значительную часть своих танков. В сентябре, в разгар боев на Днепре, командование сухопутными силами вообще не имело в своем распоряжении никаких танковых резервов…

— К чему вы все это мне говорите? — не вытерпел Гитлер. — Это события полугодовой давности. Каково положение сейчас?! Каковы силы противника?.. Что вы намерены делать, чтобы восстановить положение?!

Цейтцлер намеревался подробно изложить обстановку, доложить о соотношении сил, но ограничился короткой фразой:

— Нашим ослабленным армейским группам на Восточном фронте противостояло больше четырехсот советских дивизий и более ста танковых полков русских, сведенных в корпуса и бригады.

— Откуда они берутся? Адмирал Канарис постоянно докладывал мне, что русские не имеют ни техники, ни обученных войск. За эти годы мы взяли у русских несколько миллионов пленных. В чем же дело?

— Очевидно, сведения адмирала Канариса были неточны, — осторожно ответил Цейтцлер. — А в число военнопленных включали и гражданское население…

— Но эта неточность нам слишком дорого стоит! Почему Канарис перед войной постоянно убеждал меня в слабости русских? Как вы думаете, Кейтель, почему?..

— Не могу знать, мой фюрер. — Кейтель старался не высказывать раньше времени собственного мнения.

Но зародившаяся мысль уже завладела Гитлером. В самом деле — почему Канарис так настойчиво убеждал его скорее начинать войну с Советским Союзом, сулил легкий поход и уверял, что русские армии рассеются в прах при первом же ударе. Теперь поведение начальника имперской военной разведки впервые вызвало подозрение. Позже Гитлер снова и снова возвращался к этой мысли.

Гитлер не умел слушать собеседников. Он прерывал Цейтцлера, задавал ему вопросы и, не дожидаясь ответа, начинал говорить сам.

— В постигших нас неудачах я усматриваю не столько военные, сколько политические осложнения, — твердил он, расхаживая по кабинету, останавливаясь иногда перед картой. — Удивительно, как вы не понимаете этого, Курт Цейтцлер. Я запрещаю отступать дальше — вы меня слышите? Запрещаю!.. Иначе мы растеряем союзников. Они уже готовы расползтись в стороны, как тараканы. Вот извольте видеть, что пишет Антонеску… У Хорти такие же настроения, то же самое у Маннергейма и у болгарского короля… Все они напрасно думают, что так просто избавиться от союза с Германией. Я не хочу повторения итальянских событий. Читайте вслух, Кейтель.

Гитлер взял со стола только что полученное из Бухареста письмо, размашисто отчеркнул нужное место и протянул Кейтелю. Это было письмо Антонеску. Фельдмаршал начал читать:

— «Ваше превосходительство! Я хотел бы сначала объяснить причины моего беспокойства. Не знаю, говорят ли вам всегда правду относительно вклада Румынии в войну. До настоящего времени она стоила нам триста миллиардов лей. Кроме того, мы передали Германии более восьми миллионов тонн нефти, что угрожает нашим национальным запасам.

В 1942 году Румыния, идя вместе с немецкой армией в борьбе против большевистских армий, дала самый большой вклад — двадцать шесть укомплектованных и оснащенных дивизий. Из них мы потеряли восемнадцать дивизий на Дону и под Сталинградом в результате советского окружения. Из уцелевших восьми дивизий в настоящее время семь отрезаны в Крыму. Наше положение нелегкое.

Мы уже потеряли четверть миллиона солдат, не считая выздоравливающих раненых, и потеряли материальную часть двадцати четырех дивизий, то есть все, что было у нас перед войной. Мы и сейчас продолжаем нести тяжелые жертвы во имя наших общих идей. Достаточно указать вашему превосходительству, что войска, мобилизованные внутри страны, мы вынуждены одевать в летнее обмундирование. С наступлением холодов я распустил новобранцев по домам, чтобы экономить одежду…»

— Довольно, — оборвал чтение Гитлер, — Антонеску хочет разжалобить меня и просит, чтобы я эвакуировал его войска из Крыма. Я вижу его насквозь, он хочет выпутаться из войны. Может быть, уже ведет переговоры с русскими о перемирии… От маршала Антонеску всего можно ждать.

Начальник генерального штаба почел самым удобным моментом заговорить о Крыме. Упрямство Гитлера могло привести к новым потерям.

— Мне кажется, мой фюрер, — начал он самым спокойным тоном, — сейчас у нас нет никаких оснований удерживать Крым. Десять отрезанных там дивизий мы смогли бы использовать…

Гитлер круто повернулся к Цейтцлеру и уставился на него яростными, ненавидящими глазами. Он ненавидел теперь всех, кто осмеливался говорить об отступлении. С тупым упрямством Гитлер не желал признавать превосходства русских и требовал, чтобы удерживались любые позиции, даже если это было невыгодно для обороны. Задыхаясь, он бросал Цейтцлеру:

— Вы шутите, генерал?! Никаких отступлений!.. До вас, видимо, не доходят мои слова… Русские уже захлебнулись в своих атаках. Дальше они не смогут продвинуться ни на шаг… Инициатива должна перейти в наши руки… Слушайте мое решение: рубежи, проходящие по Днестру, вернуть. Войска подготовить к летнему наступлению…

— Мой фюрер, — осмелился возразить Цейтцлер, — но у нас нет резервов. Где мы возьмем…

— Пусть это вас не тревожит. Через некоторое время вы получите двадцать пять новых дивизий. — Цейтцлер и Кейтель удивленно взглянули на фюрера — откуда он возьмет свежие войска? Но Гитлер говорил: — Я прикажу начать формирование дивизий фольксштурма. Старики и подростки, преданные мне, могут сослужить службу. Доктор Геббельс назначается генеральным уполномоченным по тотальной мобилизации. Подготовьте такой приказ, Кейтель… Вообще, наше положение скоро изменится к лучшему. Поверьте моему слову. Интуиция никогда меня не обманывает.

Настроение Гитлера менялось молниеносно. Он уже уверовал в свой только что зародившийся план формирования дивизий фольксштурма. Гитлер принялся импровизировать. Фольксштурм в сочетании с секретным оружием даст ему верную победу. Это совершенно точно! Цейтцлер и Кейтель, естественно, были посвящены в тайну нового оружия, но не разделяли радужных надежд Гитлера. Речь шла о самолетах-снарядах и снарядах-ракетах дальнего действия. Тайное оружие Гитлер назвал «фау-1» и «фау-2»: начальной буквой слова Vergeltung — возмездие. Но оно стоило слишком дорого. Каждый «фау-1» стоил по меньшей мере столько же, что и полдюжины современных истребителей «мессершмитт». А гигантские ракеты «фау-2», начиненные взрывчаткой, стоили еще дороже — чуть ли не в двадцать раз больше, чем самолеты-снаряды. Да и кто знает, как они станут себя вести при массовом применении. Но Цейтцлер и Кейтель не возражали — Гитлер, возможно, и прав: новое оружие может оказать серьезное деморализующее влияние на противника.

Увлекаясь все больше, Гитлер заговорил об опытах профессора Вернера Гейзенберга, изобретателя атомной бомбы, который колдует над своим детищем в глухой деревеньке близ Хайхингема. Скорей бы профессор дал ему атомную бомбу! Гитлер стиснул пальцы, словно схватил кого-то за горло. Он был страшен в своих зловещих мечтаниях.

— Тогда весь мир будет валяться у моих ног… В руинах и пепле… А солдаты противника станут покорными трупами… Мне нужна бомба! Мы должны продержаться еще немного… И мы продержимся! Продержимся с помощью наших противников. Вам кажется это парадоксальным? Нет! Меня подробно проинформировали о том, что было на тегеранской конференции. Я оказался в курсе самых секретных переговоров Рузвельта, Сталина и Черчилля — будто бы сам присутствовал там, — Гитлер злорадно рассмеялся, — Наши агенты неплохо работают. Деньги и еще кое-что развязывает языки. Наши противники как будто договорились открыть второй фронт. Но они раньше передерутся. Я в этом уверен. Никогда еще в мировой истории не существовало таких противоестественных коалиций, объединяющих ультракапиталистпческие и ультрамарксистские элементы. А кроме того, посмотрите, кто входит во враждебную нам западную коалицию — отмирающая, одряхлевшая мировая империя — Великобритания, обремененная собственными враждебно настроенными колониями, и Соединенные Штаты Америки, которые рассчитывают на британское наследство. Мне остается, как пауку, сидеть в паутине и следить за развитием событий, за тем, как разгораются эти противоречия. Не так ли!

Гитлер хихикнул, довольный логикой своих рассуждений, и снова зашагал по кабинету, потирая ладони. Однако Цейтцлер опять испортил ему настроение. Он еще не закончил своего доклада и, может быть, несколько невпопад произнес:

— Положение в Одессе крайне тяжелое. Наши войска едва ли продержатся там день или два. Я подготовил указание эвакуировать город.

— Что? Вы страдаете русобоязнью, генерал Цейтцлер! Никаких указаний! К черту ваши указания! — Гитлер снова начал сверлить Цейтцлера ненавидящими глазами, но начальник штаба выдержал этот взгляд.

— В таком случае, мой фюрер, я вынужден просить об отставке. Видимо, я не подхожу для этого поста.

Это окончательно взбесило Гитлера. Но на этот раз он не кричал, а очень холодно и жестко произнес:

— Имейте в виду, Курт Цейтцлер, что с поста начальника генерального штаба добровольно не уходят. Решаю я — прогнать или оставить. Ступайте… Фельдмаршалам Манштейну и Клейсту сообщите, что я отстраняю их от командования армейскими группами. Вместо них командовать будут Модель и Шернер. Приказ сегодня будет подписан…

Бледный Цейтцлер и невозмутимый Кейтель вышли в приемную. На лестнице Кейтель сказал:

— Как ты неосторожен, Курт. Кто тянул тебя за язык говорить об отставке? Фюрер таких вещей не забывает.

— Э, мне все надоело. Фюрер вмешивается в каждую мелочь. Меняет командующих, как прислугу. Разве ты на моем месте не ушел бы в отставку?

— Мне уже поздно уходить в отставку, — мрачно усмехнулся Кейтель. — Если когда-нибудь мне придется отвечать за то, что мы делаем, меня повесят. Мне поздно уходить в отставку, — повторил он.

3
Новые успехи советских войск встревожили врагов и насторожили союзников. Уинстон Черчилль все чаще уединялся в картографическом кабинете и подолгу стоял перед картой Восточного фронта. Он рассеянно дымил сигарой и прикидывал — когда же советские армии могут оказаться на германской границе.

В январе русские наступали на фронте в сто двадцать миль — от Ленинграда до Ильменя. К концу февраля гитлеровцев отбросили к Чудскому озеру. А к западу от Киева удары русских заставили немцев отступить к старой советской границе. Весь южный фронт полыхал в огне и во многих местах был прорван. В Корсуни образовался большой мешок, в котором безвозвратно исчез десяток германских дивизий. Это было зимой. А в марте русские начали наступление по фронту от Черного моря до Гомеля. Гитлеровцы отступили за Днестр, в Румынию, в Польшу. Советские армии находились в нескольких переходах от Венгрии…

Успехи русских подстегивали британского премьера, но ему последнее время определенно не везло.

В Тегеране Черчилль согласился открыть второй фронт, но Балканы по-прежнему, точно магнит, притягивали внимание премьера, хотя застой на итальянском фронте приобретал скандальный характер. Черчилль держал в памяти письмо своего душеприказчика фельдмаршала Сметса. Сметс писал ему:

«Сравнивать англо-американские усилия с усилиями России — значит затрагивать щекотливые вопросы, которые неизбежно приходят на ум многим людям. Честь почти всех побед на суше принадлежит русским. Рядовому человеку должно казаться, что войну выигрывает Россия. Это нежелательно и не нужно и имело бы весьма плохие последствия для Британского содружества наций…»

Может быть, это письмо и побудило Черчилля сделать еще одну попытку убедить Рузвельта. Что, если бы вместо Франции высадить десант южнее Рима?.. Захватить Вечный город и ринуться дальше через Балканы наперерез русским армиям… При всех вариантах Черчилль вновь и вновь возвращался к Балканам. Неожиданно удалось склонить на свою сторону Рузвельта. Он вдруг согласился еще раз попытать счастья в Италии. Это шло вразрез тегеранскому соглашению, но президент согласился. Высадка в Анцио была решена. На побережье Италии высаживался пятидесятипятитысячный корпус союзников. У германской стороны здесь было всего два батальона, но вялое развертывание сил шестого американского корпуса позволило немцам выиграть время и сосредоточить войска для обороны. Они перешли в яростные контратаки, пытаясь скинуть десант в море. Все висело на волоске. Американцы бросили в бой последние резервы. Их оборона готова была вот-вот рухнуть. Так же как в Сицилии, стали готовиться к эвакуации плацдарма. Но в самый критический момент гитлеровские войска вдруг прекратили атаки… Генерал-полковник фон Макензен переоценил силы десантного корпуса.

Вскоре оба противника застряли в невылазной грязи наступившей весенней распутицы. Боевые действия замерли здесь на многие месяцы.

Десантные корабли, предназначенные для второго фронта, пришлось задержать в Средиземном море. Ведь суда, как уверял Черчилль, могли понадобиться в Анцио, и Рузвельт должен был согласиться. Затем в Вашингтон полетела просьба премьера задержать и американскую парашютную бригаду. Она застряла в Италии по вине тех же неудачных боев под Анцио. Бригада тоже предназначалась для «Оверлорда».

Логическим следствием всего этого было то, что срок вторжения в Европу вновь отложили. Начало «Оверлорда» отодвигали на июнь, Сталину об этом опять решили не сообщать.

В конце концов, нельзя беспредельно оттягивать второй фронт. Так снова начинал думать Черчилль. Нужны более кардинальные меры — русские вон как напирают. Как бы не остаться при разбитом корыте… Об этом британский премьер и раздумывал последнее время. Вероятно, прав Лиддел Гарт, журналист и историк, приславший ему закрытую докладную записку о международных политических перспективах. Лиддел Гарт немного назойлив, но у него трезвые мысли. Собственно говоря, этот журналист выдает за свои мысли то, что когда-то говорил ему Черчилль. Бог с ним — все понемногу друг у друга воруют, но сейчас время задуматься над выводами Лиддела Гарта.

В записке, совершенно секретно распространенной среди членов британского правительства, Лиддел Гарт утверждал — и Черчилль был с ним абсолютно согласен, — что в Европе существует только одна держава, способная стать барьером от большевистской опасности. «Это та страна, — писал Лиддел Гарт, — которую мы собираемся разгромить». Он говорил о Германии и предостерегал, что уничтожение немецких вооруженных сил нарушит равновесие в Европе в пользу Советской России. По мнению военного историка, создавалось парадоксальное положение — сила, которую союзники хотят сломить, является главной опорой всего западноевропейского здания. Такова ирония судьбы. «Было бы разумно, — советовал в заключение Лиддел Гарт, — выйти сейчас за рамки ближайших военных целей, в сущности уже достигнутых, и позаботиться о том, чтобы расчистить себе дальнейший путь от опасности, отчетливо вырисовывающейся на политическом горизонте».

Черчилль припомнил — Лиддел Гарт прислал ему записку еще в октябре. Сейчас апрель, — значит, прошло полгода. Профашистские настроения военного журналиста не представляли тайны для британского премьера. Когда-то Лиддел Гарт находился в близких отношениях с главарем английских фашистов Освальдом Мосли, а через него заигрывал с Берлином. Что же из этого, раздумывал Черчилль, Мосли теперь на свободе. Его пришлось посадить в начале войны, но времена меняются. Лорд Эмерли лично просил премьера посодействовать освобождению из тюрьмы Освальда Мосли. Просил от имени бирмингамских и других промышленников. Черчиллю ничего не стоило оказать эту небольшую услугу британским деловым кругам. Но Мосли сразу же выкинул пренеприятную штуку — на каком-то аукционе, где распродавалось германское конфискованное имущество, он демонстративно купил бюст Гитлера, причем заплатил за него баснословную сумму… Впрочем, даже такой факт может когда-нибудь пригодиться. Все зависит от того, какой оборот примут события…

Черчилль снова обратился к стратегической карте Восточного фронта. Да, минувшие месяцы подтвердили, что Лиддел Гарт прав. В октябре русские стояли на Днепре, а теперь вон они где! Черчилль толстыми пальцами отметил пройденное расстояние.

Военные успехи Красной Армии все яснее показывали, что Советский Союз теперь может и один разгромить Германию Гитлера. Значит, надо поторапливаться с открытием второго фронта, иначе можно явиться в Европу к шапочному разбору.

У премьер-министра Великобритании все большую тревогу вызывало возрастающее антифашистское сопротивление в странах, захваченных Гитлером. Не столько само сопротивление, как тенденция подпольной борьбы. В антифашистском движении, по мнению Черчилля, совершенно явственно ощущался коммунистический привкус. Если не принять вовремя, меры, не направить движение в нужное русло, могут произойти серьезные неприятности.

Во всем, что происходило в оккупированных странах, Черчилль усматривал опасное веяние — влияние русских. И это только начало! А что будет дальше, когда советские войска вступят в Центральную Европу?!

Это влияние, ниспровергающее привычные устои, сказывается даже в Италии. Левые элементы выступают здесь против маршала Бадольо, правительство которого только и может навести порядок и приструнить итальянских плебеев.

В Италии Черчиллю кое-что удалось уже сделать. Тут как раз поддержал его Рузвельт. Премьер вспомнил содержание письма американскому президенту. Он направил его через Маршалла, а начальник генерального штаба умеет доказать военную целесообразность политических мероприятий. В письме Черчилль особенно выделил фразу, которая отражала его основную мысль.

«Правительство Бадольо, — писал он, — будет подчиняться нашим указаниям лучше, чем любое другое. Это законное правительство, с которым мы заключили перемирие. Его и должны мы всячески поддерживать, на него опираться».

Черчилль предвидел — события в Италии могут быть чреваты самыми неожиданными последствиями. Он подумал, не побывать ли там самому, но сейчас, в такой сложной обстановке, не могло быть и речи о каком бы то ни было отъезде из Лондона. В Италии дела обстоят все же лучше, чем, предположим, в Греции. Бадольо умеет держать власть в руках, а в Греции дело дошло до открытого бунта в войсках. Черчилль будто гадал, предвидя возможность подобной ситуации. Задолго до события он писал в Южную Африку фельдмаршалу Сметсу:

«Если дать политическим партиям полную волю среди этих народов, мы сможем оказаться свидетелями волны беспорядков и коммунизма, охватившего все эти районы Европы. Опасность может коснуться даже Италии… Я намерен сохранить общественный порядок и власть под контролем союзников, пока положение не станет безопасным для самоопределения в стране».

Теперь приходило время действовать, чтобы сохранить тот порядок, который устраивал британского премьера. «Надо создавать ситуацию», — повторял он излюбленную фразу.

Весь апрель прошел в совершенно секретных совещаниях с работниками Интеллидженс сервис. Они происходили столь тайно, что не велось никаких протоколов и записей, а Черчилль, вопреки установленным правилам, давал только устные распоряжения.

К этому времени на Балканах действовало уже около восьмидесяти секретных британских миссий, и каждая имела свои деликатные задания. Вместе с бригадным генералом и членом парламента Маклином в Югославии находился сын Черчилля Рандольф; в Греции тайными делами занимался посол Липер, в Варшаву тоже отправили доверенного человека.

Варшава особенно привлекала внимание Черчилля. Впрочем, и Чехословакия, и Румыния тоже, не говоря уже о Греции, Италии и других странах, — все они стали объектом пристального внимания британского премьера.

В Румынию отправили опытного разведчика Шателена. Его сбросили под Бухарестом вместе с двумя радистами. В таких заданиях связь — первейшее дело. Шателен должен был связаться с Михаем Антонеску[34] и князем Барбу Штибраем. Черчилль знал: Румыния держится теперь на волоске. Она вот-вот запросит перемирия. Надо перехватить инициативу у русских. При всех условиях надо во что бы то ни стало сохранить румынскую монархию.

Так расставлялись силы. Британский премьер-министр тайно плел свою паутину. Только в Греции ему пришлось раскрыть карты.

4
Гансу Гизевиусу казалось, будто он постоянно ходитпо острию ножа или балансирует на канате, протянутом через бездонную пропасть. От постоянного ощущения опасности колючий холодок проникал глубоко в сердце и застревал там, как вечная мерзлота. Но Гизевиус ничего не мог поделать, он находился между молотом и наковальней, ничем не защищенный от рокового удара, который мог свалиться на него в любой момент. И трудно сказать, что было бы для него хуже — не выполнить распоряжений Аллена Даллеса или попасть в руки гестапо. В том и другом случае грозила неминуемая гибель.

Единственное его спасение заключалось в изворотливости, хитрости и апломбе, с которым он старался держаться повсюду. Порой Гизевиус представлялся себе эдаким резиновым чертиком, загнанным в бутылку с жидкостью, — таких продают в Люстгартене бродячие химики-самоучки. Достаточно нажать на пробку — и чертик погружается на дно, отпустишь — он, извиваясь, поднимается вверх. Так и с ним получается. На пробку давят теперь все кому не лень — генералы из оппозиции и промышленники из делового клуба господ, Аллен Даллес и британские агенты, гестапо и военная разведка…

И при всей шаткости своего положения Гизевиусу надо было вести себя уверенно и солидно, делать вид, что он кого-то представляет, что-то решает, имеет собственную точку зрения. Нужно признать, делал он это артистически. Но агент-двойник никак не мог приноровиться к тому, чего требовали от него в Лондоне и Вашингтоне.

Военная, так называемая «верхушечная оппозиция» существовала в Германии уже несколько лет, Гизевиус добросовестно выполнил задание Интеллидженс сервис. Теперь недовольство Гитлером привлекло в оппозицию немало людей с положением. Были здесь фельдмаршалы и генералы, промышленники и дипломаты, католики и правые социал-демократы. Большинство представителей оппозиции прежде всего не устраивал сам Гитлер, который вел страну к поражению. Они сомневались в военных способностях фюрера, но дальше этого вряд ли кто шел — в планах заговорщиков не было и намека на попытку изменить фашистский режим.

Далеко не все знали, что возникшая еще перед войной «верхушечная оппозиция» — дело рук англо-американской разведки, а импозантный, всегда подчеркнуто любезный и многоречивый Гизевиус всего лишь заурядный шпик и связной между оппозицией и американской разведкой в Швейцарии.

Об этом знал ограниченный круг людей из «верхушечной оппозиции».

К оппозиции на пушечный выстрел не допускались ни коммунисты, ни вообще левые элементы. Эту публику Гизевиус считал наиболее опасной. В отношениях к левым в нем просыпался гестаповец. Тут-то уж не было никаких сомнений — оппозицию нужно оберегать от коммунистических плевел. Об этом ему неустанно твердил и Аллен Даллес.

Именно ради того, чтобы отсеять плевелы от пшеницы, Гизевиус и предпринял некоторые шаги в отношении «Европейского союза». С ним удалось покончить через старых друзей из гестапо. Как выяснилось, в союз входили не только немецкие интеллигенты, но и иностранные рабочие, даже русские военнопленные. Этого еще не хватало!

В гестапо не стали с ними церемониться, а Гизевиус заработал политический капиталец разоблачителя антифашистской крамолы. Агенту-двойнику это было очень кстати. Но в последнее время кое у кого опять появились настроения привлечь к перевороту коммунистов. Придется снова принять хирургические меры. Стоит ему только, шепнуть кому следует.

Но чего совершенно не понимал Гизевиус, это странной медлительности, сменяемой нервозной спешкой, в подготовке покушения на Гитлера, У англичан и американцев на неделе семь пятниц. Последний раз покушение готовили в январе и снова неудачно. Оно могло бы пройти успешно, но…

Произошло это так. Для покушения решили использовать демонстрацию новых образцов армейского обмундирования. Гитлер большой охотник до таких зрелищ. Три офицера-манекена должны были принести с собой взрывчатку и подорваться вместе с фюрером. Все продумали и рассчитали. Одним из смертников вызвался быть монархистски настроенный фон Клейст-младший, из рода Клейстов, давших Германии тридцать шесть генералов и одного фельдмаршала.

Однорукий полковник фон Штауфенберг из штаба резервных войск, вступивший не так давно в оппозицию, принял на себя военную подготовку переворота и постепенно оттирал других генералов. О его планах Гизевиус узнал в самый последний момент. Только накануне покушения он мог сообщить обо всем Аллену Даллесу. Американец вскипел. Его неандертальские надбровные дуги будто выперли еще больше. Разговор происходил в Берне на Херренгассе.

— Вы снова делаете не то, что надо! — прикрикнул Даллес на агента-двойника. — Немедленно всё отмените!

— Я уже не в силах этого сделать, — возразил Гизевиус. — Покушение произойдет завтра утром.

— Тогда мы сами его отменим. Где назначена демонстрация образцов?

Гизевиус ответил и даже показал на карте. Даллес торопливо вышел. Вскоре он вернулся и продолжал разговор более спокойно.

— Я прошу вас не торопиться с такими крайними мерами, господин Гизевиус, — сказал он, выпроваживая агента из кабинета, — Не торопитесь. Когда будет нужно, вы получите указания.

На другой день, за час до демонстрации нового обмундирования, когда в сборе были уже все портные и интенданты, на плац-полигон налетели американские бомбардировщики. Здесь не было никаких военных объектов, и самолеты бомбили как-то вяло, но тем не менее демонстрацию образцов пришлось отменить. Гитлер не приехал, его предупредили о налете по дороге на полигон.

Почти то же самое произошло немного раньше — за месяц до неудачного январского покушения. Полковник фон Штауфенберг сам отправился в ставку Гитлера с бомбой в портфеле. Но совещание вдруг отменили без каких-либо видимых причин. Кейтель просто сказал — заседание не состоится, хотя все уже были в сборе. Ганс Гизевиус связывал это с тем обстоятельством, что как раз накануне лондонские газеты сообщили, будто в Берлине готовится правительственный переворот. Гизевиус просто уверен, что фюрера предупредили из Лондона! После этого пойди разберись в политике! А вот теперь Аллен Даллес из кожи лезет вон, чтобы ускорить новое покушение. Это не так просто — устроить покушение. В личной охране Гитлера три тысячи телохранителей.

Встреча произошла в квартире генерал-полковника Людвига Бека под видом какого-то семейного праздника. Мужчины должны были съехаться раньше, чтобы поговорить о делах. Гизевиус отправился туда с тысячами обычных предосторожностей и появился в особняке бывшего начальника генерального штаба, когда мужское общество было в сборе. Кроме хозяина, присутствовал здесь начальник берлинской полиции Гельдорф — участник поджога рейхстага; промышленные круги представлял бывший лейпцигский бургомистр Герделер, сидели еще несколько генералов. Говорили довольно откровенно, но все же вслух вещи своими именами не называли. О Гитлере и покушении упоминали иносказательно.

В основном все сходились на одной точке зрения: сохранить режим и предотвратить военный разгром Германии можно только при двух условиях. Прежде всего не допустить советские армии в Европу и возобновить тесные связи с Западом. Для этого необходим сепаратный мир с Англией и Соединенными Штатами. В победу над Советским Союзом здесь уже никто не верил.

Фельдмаршал Клюге, которого Герделер вовлек в оппозицию, впервые присутствовал на встрече заговорщиков и настороженно, с тайной опаской слушал эти смелые разговоры.

«Умный Ганс», как прозвали фон Клюге в армии, был старшим по званию среди присутствующих. После летних неудач под Орлом и Курском Гитлер отстранил фельдмаршала Клюге от командования центральной группой армий, и он оставался пока не у дел. Может быть, эта незаслуженная обида, когда Гитлер накричал на него, словно на фельдфебеля, и привела Клюге в оппозицию. С Герделером, которого в оппозиции прочили на пост премьер-министра, Клюге был близко знаком, и они обращались друг к другу по имени.

— Скажи, Карл, — спросил Клюге, — это реально — сепаратный мир с Западом?

— Видишь ли, — Герделер говорил неторопливо, растягивая слова, как человек, уверенный, что его будут слушать, — не так давно я разговаривал с одним шведом, который встречался с Черчиллем. Черчилль заявил, что до переворота в Германии он не может сказать ничего определенного. Британский премьер просил передать мне, — Герделер многозначительно кашлянул, — что мое правительство будет принято на Западе благосклонно.

Будущий премьер несуществующего правительства не раскрывал до конца своих карт перед единомышленниками. Действительно, швед Валленберг, прибывший какими-то путями из Англии, передал ему разговор с Черчиллем. Но Черчилль говорил несколько иначе — через Карла Герделера премьер хотел завязать связь с Густавом Круппом и другими рурскими магнатами.

Герделер еще добавил:

— Мой коллега и финансист Ялмар Шахт предложил план, с которым союзники несомненно должны согласиться. В условиях сепаратного мира будет оговорено право Германии сохранить вооруженные силы для защиты Европы от большевизма. Как видите, нет и речи о безоговорочной капитуляции.

Разговор продолжался. Говорили о том, что к заговору надо бы привлечь Генриха Гиммлера. Его эсэсовские войска обеспечат порядок внутри Германии. Иначе… иначе черт знает что может произойти. В Германии одних только иностранных рабочих насчитывается около двенадцати миллионов человек. Это такой горючий материал, что достаточно искры — и вспыхнет огненный смерч. Покушение на Гитлера может высечь такую искру. Только надежные эсэсовские части обеспечат должный порядок. Но как убедить Гиммлера? Он просто выдаст всех Гитлеру…

Другие предлагали после переворота установить военную диктатуру, создать нечто вроде триумвирата. Вообще было много неясного в том, что произойдет после переворота. Четко вырисовывалась одна только цель заговора — предотвратить военный разгром Германии и прежде всего не допустить в нее русских. А с Западом всегда можно договориться. Такую точку зрения разделял и Гизевиус, тем более что она подсказана была ему в Берне Алленом Даллесом.

Позже других на совещание приехал полковник Клаус фон Штауфенберг — начальник штаба резервных войск. Остановившись в дверях кабинета, фон Штауфенберг прислушивался к разговору. Но он не долго стоял спокойно. Полковник отличался нетерпеливым и волевым характером. Ему претила всякая нерешительность, и он порой вступал в резкие споры с членами «верхушечной оппозиции». Так случилось и на этот раз. Когда заговорили о сроках переворота, фон Штауфенберг сказал;

— Действовать надо быстрее. Откладывать переворот нельзя — позже это будет труднее сделать. Если никто не может решиться, я сам поеду в ставку с бомбой в портфеле.

Генералы, собравшиеся в квартире Бека, испытали некоторое чувство неловкости, когда безрукий полковник вызвался сам осуществить покушение. Фон Штауфенберг потерял руку в Тунисе. У него был протез в черной перчатке, и на второй руке уцелело только два пальца.

— К сожалению, — сказал Штауфенберг, — я могу оперировать только бомбой, но если бы у меня были руки, я предпочел бы простой пистолет. — Полковник поднял протез, словно желая подтвердить свои слова.

Неловкое чувство продолжалось недолго. Слова Штауфенберга будто свалили с каждого тяжелый камень. Если полковник сам намерен совершить покушение — тем лучше. У всех вырвался тайный вздох облегчения. Собравшиеся опасливо оглядывали друг друга — Штауфенберг впервые заговорил здесь открыто о покушении на фюрера.

И он действительно полетел в Вольфшанце — в генеральную ставку в Восточной Пруссии, но как раз тогда, непонятно почему, отменили совещание у Гитлера.

5
Положение на фронтах, все больше укреплявшее престиж Советского Союза, заставило Лондон и Вашингтон обратиться к старой идее — изменить ситуацию с помощью внутреннего переворота в Германии. «Верхушечная оппозиция» оживилась. Но одно досадное и нелепое событие едва не уничтожило плоды многолетней работы Ганса Гизевиуса и других участников оппозиции. Никогда еще над «верхушечной оппозицией» не нависала такая угроза разоблачения со стороны гестапо.

Все началось с малого. В Мюнхене уголовная полиция арестовала какого-то мелкого предпринимателя. Его посадили в тюрьму за валютные спекуляции и еще какое-то мелкое жульничество. Но баварец был связан с Донани, юристом и сотрудником адмирала Канариса. В трудную минуту фабрикантик выручил как-то Донани, на его квартире иногда собирались заговорщики, и баварец кое-что знал о существовании антигитлеровского заговора. Теперь, в судорожных поисках выхода из тюремной камеры, спекулянт-валютчик потребовал через Донани, чтобы адмирал Канарис вызволил его из тюрьмы.

Казалось бы, черт с ним, с этим спекулянтом! Надо быть предусмотрительным. Гизевиус на месте адмирала, конечно, освободил бы спекулянта — и дело с концом. Но Канарис непонятно почему заупрямился и не захотел ударить пальцем о палец, чтобы помочь попавшему в беду мелкому жулику. Тогда арестованный и выложил в гестапо все, что знал или подозревал. Разоблачения оказались такими невероятными, что чиновник-следователь просто не поверил. Ведь если подтвердится хоть малая часть показаний баварца, надо немедленно арестовать адмирала Канариса, начальника имперской разведки. И тем не менее следственная машина уголовной полиции завертелась. Чиновник с оговорками, смягчая выражения, включил в сводку материалы допроса.

Артур Небе, начальник уголовной полиции, давно уже состоявший в оппозиции, ворвался в кабинет Канариса и рассказал ему о нависшей угрозе. Канарис отнесся к этому совершенно спокойно.

— Ерунда, у тебя просто растрепаны нервы, — сказал он. — Не стоит волноваться из-за таких пустяков.

— Я бы тоже не придал значения, но посмотри вот на это! — начальник уголовной полиции протянул адмиралу копию распоряжения: установить наблюдение за лицами, упомянутыми в показаниях баварца. Но Канариса трудно было вывести из равновесия.

— Ты мне скажи — за кем не наблюдают в Германии? Ты же не новичок в гестапо.

— Да, но делом заинтересовался рейхсмаршал Геринг, Он хочет отыграться за Шульца Бойзена с его «Роте капелла».

Артур Небе рассказал, что случилось за эти дни. Геринг решил отплатить Кейтелю за те неприятности, которые ему пришлось испытать недавно в связи с разоблачением подпольной группы в министерстве авиации. Говорили, что летчик — капитан Шульц Бойзен — был связан с германскими коммунистами, а через них с русскими. Бойзена, а с ним несколько десятков человек приговорили к смертной казни. Гитлер отчитывал Геринга как мальчишку, а Кейтель только поддакивал и подливал масла в огонь. Но теперь пришла пора Геринга.

Имперская разведка со всеми ее отделами находилась под общим руководством фельдмаршала Кейтеля. Ну, а уж если в разведке что-то произошло, Геринг не упустит такого случая. Конечно, рейхсмаршал не поверил ни одному слову из показании какого-то спекулянтика, но почему бы не подложить свинью выскочке Кейтелю? Геринг вызвал главного военного прокурора Роэдера и поручил ему начать следствие.

Об этом и рассказал Небе адмиралу Канарису.

— Ты представляешь, какая заваривается каша! — Артур Небе был перепуган не на шутку. — Час назад Роэдер арестовал Донани и вызывает к себе для допроса Гизевиуса.

Вот это встревожило адмирала Канариса. Он уже по опыту знал — когда сталкиваются два таких зубра, как Геринг и Кейтель, мелюзге нечего ждать пощады. Канарис тотчас же прошел в кабинет Донани и убрал оттуда все, что могло бы скомпрометировать его сотрудника. Потом он прошел к Гансу Остеру, начальнику штаба Абвера, и рассказал о случившемся.

Все это было сделано как раз вовремя. На всякий случай Канарис покинул здание разведки, а через четверть часа сюда приехал прокурор Роэдер вместе с арестованным Донани.

— Чем могу служить, дорогой прокурор? — словно ничего не подозревая, спросил Остер.

— Я должен провести обыск в служебном кабинете доктора Донани, — не поддаваясь на игривый тон, ответил Роэдер. Прокурор был мрачным субъектом с красноватым лицом, мясистым носом и припухшими веками, из-под которых глядели сонные, холодные глаза.

— Прошу вас, господин прокурор, но вы имеете распоряжение знакомиться с секретными материалами военной разведки? — Они шли по коридору, и прокурор споткнулся о завернувшийся угол ковровой дорожки. Остер попробовал шутить: — У нас здесь каждый коврик секретный…

У Роэдера не было полномочий. Остер извинился, но он не вправе допустить прокурора к секретным материалам. Роэдер настаивал, пригрозил позвонить рейхсмаршалу Герингу. Пришлось согласиться. Все вошли в кабинет. Остер успел перекинуться взглядом с арестованным Донани, успокоил его — в кабинете же всё в порядке.

Но оказалось совсем не так. Еще в дверях Донани взглянул на письменный стол и побледнел. На самом виду лежали записки, которые сами по себе могли послужить смертным приговором для их владельца. Остер, еще ничего не подозревая, стоял возле письменного стола и наблюдал, как гестаповцы обыскивают кабинет. Донани слегка кашлянул, привлекая внимание Остера. Глазами показал ему на письменный стол. Остер понял — надо убрать. Облокотившись на стол, он смял записки, зажал их в ладони и сунул в карман. Но Роэдер, как будто рассеянно глядевший куда-то в сторону, боковым зрением наблюдал за начальником штаба разведки.

— Нам не нужна ваша помощь, полковник Остер, — равнодушным голосом произнес Роэдер. — Покажите-ка, что вы положили себе в карман?

— Вам это показалось, господин прокурор.

— И все-таки передайте мне эти записки.

Прокурор приказал обыскать Остера. Несмотря на протесты, записки изъяли. А Остер еще не вполне понимал, какие тучи сгустились над его головой.

Через несколько часов начальник штаба имперской разведки полковник Ганс Остер был уволен со службы и арестован по обвинению в государственной измене. Среди злополучных записок в гестапо обнаружили письмо священника Банхофера, которому гестапо запретило выезжать за границу. Остер собственной властью под видом агента немецкой разведки отправил этого священника в Рим и Швейцарию для связи с английскими резидентами. В письме, попавшем в руки гестапо, священник Банхофер докладывал о выполнении заданий.

Британский шпион Ганс Остер, он же начальник штаба имперской разведки, был разоблачен. Началось следствие и по его делу.

Перед столом главного военного прокурора очутился и Ганс Гизевиус. Его имя тоже фигурировало в показаниях баварского спекулянта-валютчика. Гизевиус получил приглашение явиться к Роэдеру. Допрос был короткий. Гизевиус не хотел ничего говорить, и Роэдер приказал его арестовать.

На другой день допрос продолжался. Но теперь Гизевиус был во всеоружии. Бессонной ночью, которую он провел в камере внутренней тюрьмы, Гизевиус разработал план действий.

— Вы снова не хотите со мной разговаривать? — тягуче спросил Роэдер.

— Нет. При всем уважении к вам, господин прокурор, я не скажу вам ни слова.

— Как я должен понять такое упорство с вашей стороны, господин Ганс Бернд Гизевиус?.. Я правильно называю ваше имя?

— Совершенно правильно… Его превосходительство фельдмаршал Вильгельм Кейтель запретил мне сообщать кому бы то ни было о моей служебной деятельности. Вы можете проверить это, господин прокурор.

Роэдер внимательно посмотрел на самоуверенного, с импозантной внешностью господина, сидящего перед его столом, и в душу прокурора закралось сомнение. А что, если это действительно так?

— Хорошо, господин Ганс Бернд Гизевиус, я выясню это у его превосходительства фельдмаршала Кейтеля. На этом пока мы прервем наш разговор.

Еще накануне вечером Гизевиусу удалось передать записку фельдмаршалу Кейтелю. В ней он написал, что военный прокурор допрашивает его не о Донани, Остере или Канарисе, но главным образом интересуется деятельностью его — Кейтеля. Гизевиус тонко намекнул, что против фельдмаршала, видимо, интригует Геринг, и наивно спрашивал, как ему вести себя на допросе.

Как и рассчитывал Гизевиус, его письмо оказало свое действие. Кейтель принял необходимые меры. В тот же день он вызвал главного военного прокурора и сообщил Роэдеру о новом назначении. Он повысил его в звании и срочно направил прокурором военно-воздушного флота в Салоники. На место Роэдера был назначен другой прокурор, который на неопределенный срок отложил следствие. Гизевиуса освободили, и он снова уехал в Швейцарию.

Глава одиннадцатая

1
Странно — чем дальше отодвигались события, тем чаще Кет вспоминала Роберта Крошоу. Она представляла его таким, каким он был в ту ночь, когда они бродили по безлюдным, притихшим улицам Ист-Энда и Кет доверчиво шагала рядом, закрывши глаза. Обычно с этого начинались воспоминания. Тогда уже шла война, бомбили Лондон, и Роберт приезжал в отпуск на рождество. Роберт ходил в бушлате и бескозырке, надвинутой на упрямый, выпуклый лоб. Они стояли застывшие, будто статуи, у подъезда их дома, снег падал на плечи Роберта, а лицо его казалось мертвенно-бледным в тусклой синеве уличных фонарей. Кет никак не могла избавиться от этого воспоминания, и ее охватывало щемящее суеверное чувство. Для нее Роберт умер. Нет, наоборот, она умерла для Боба. Кет хотелось думать, что Роберт по-прежнему ее любит, ищет, ждет, но ее больше не существует, она давно умерла. Теперь она может рассчитывать только на его воспоминания. Может быть, он полюбил другую девушку, которая лучше, чище ее… Ну что ж, Кет не имеет права ни ревновать, ни надеяться — она умерла, и все для нее должно быть безразлично…

Но Кет жила, она даже стала не такой уж безразличной к жизни, как раньше. Иногда ей даже казалось, что она совсем та же, прежняя Кет Грей, такая же, как была в Лондоне до той ужасной истории; что не было ни Испанца, ни погибшего майора Колмена, ни молоденького адъютанта, который так старался показать себя более развращенным, чем был на самом деле. Будто бы ничего этого не было, ничего. Не было и командира дивизии Беркли. Тот упорно и долго добивался расположения Кет. На связь с ним Кет пошла нехотя — в очередном приступе охватившего ее безразличия.

Но апатия Кет не могла продолжаться долго. Она сменялась терзаниями, грустной болью воспоминаний, жалостью к Роберту, стремлением как-то рассеяться. Тогда все начиналось сначала…

Для Кет Грей война стала профессией, нудной и каждодневной службой. Она сравнивала свою работу с изнуряющим африканским зноем, от которого нельзя избавиться ни днем, ни ночью. И все же Кет предпочитала такую жизнь тоскливому прозябанию в Лондоне, откуда она так поспешно бежала. Да, бежала. Как же иначе можно назвать ее поспешный отъезд после той ужасной истории, когда ей показалось, будто под ногами разверзлась пропасть и она упала на дно в смрадную и холодную слякоть… Теперь, когда события отдалились, они не казались Кет такими уж безнадежно-страшными. Кет могла спокойно думать о них без внутреннего содрогания. Конечно, бежала Кет не от Испанца, к которому продолжала питать отвращение, тем более не от страха перед бомбежками или угрозой голодного существования. Совсем нет, она исчезла тогда из Лондона еще и потому, что боялась встретиться с Робертом. Это было бы так ужасно — увидеть его глаза…

С тех пор как закончилась битва в пустыне и германо-итальянские войска были сброшены в море, Северная Африка превратилась в глубокий тыловой район. В Каире ничто не напоминало больше о войне, разве только кладбище, раскинувшееся на много акров, с рядами однообразных крестов. Сюда Кет иногда приходила на могилу Реда Колмена. Плиту с древними египетскими письменами, ту, что взяли из развалин храма, давно убрали, она нарушала унификацию кладбища, и в изголовье могилы майора Колмена стоял серый бетонный крест, такой же, как на сотнях других могил.

Потом Кет перебралась в Александрию. Работала в шифровальном отделе. Ее перевели в отдел вскоре после того, как она вернулась из Каира, с конференции. Там ей, кстати, довелось увидеть всех — Рузвельта, Черчилля, Чан Кай-ши и даже его супругу с постоянно бегающими глазами, одетую по-европейски, но как-то на восточный манер. При этом Кет не преминула подметить, как именно была одета могущественная китаянка.

Поглощенная мыслями о Роберте, Кет довольно благосклонно встретила Маленького Бена. Она даже сожалела, что не удалось увидеть его еще раз. Бен куда-то исчез. Кет рассчитывала узнать через него что-нибудь о Роберте Крошоу. Вероятно, Бен встречается и с Джимми Пейджем, а Джимми всегда все знает. Вот уж кого не хотела бы видеть Кет! Этот прохвост в сто раз хуже Испанца!

Целыми днями Кет печатала расшифрованные депеши или, наоборот, готовила телеграммы для зашифровки. Но теперь работы было несравнимо меньше, не то что во время войны и пустыне. Оставалось много свободного времени, и приходилось думать, куда его деть.

Кет жила на окраине города в домике, принадлежавшем интернированному или бежавшему немцу. Домик был построен с претензией на восточную роскошь — с внутренним двориком, мощенным каменными плитами, с прохладными галереями и плоской крышей, обнесенной лепной балюстрадой. Посредине дворика бил маленький фонтанчик, изображавший замысловатую бронзовую группу танцующих девушек. Но больше всего Кет привлекала в этом доме ванная комната с голубым бассейном, прекрасным душем, в струях которого всегда можно было спастись от духоты.

Вместе с Кет в домике жили ее сослуживицы, и поэтому знакомые офицеры в шутку называли его женским монастырем. Девушки строго-настрого запрещали офицерам появляться в их обители. Вечера обычно проводили в офицерском клубе, но там царила все та же скука и духота.

Иногда компанией отправлялись в греческий ресторанчик, открытый афинским ресторатором, поселившимся в городе после того, как немцы оккупировали Грецию. Дела ресторатора шли довольно бойко — под Александрией располагалась первая греческая бригада, а в порту стояли военные корабли под греческим флагом. Морские и пехотные офицеры — смуглые эллины, с оливковыми лицами и жесткими смоляными волосами — были завсегдатаями ресторана. Здесь затевали они пылкие споры, которые часто заглушали даже музыку квартета. Квартет состоял из двух скрипок, подобия бубна и свирели, похожей на шотландский рожок.

Кет познакомилась здесь с несколькими греческими офицерами. По-английски они говорили плохо и главным образом наперебой угощали Кет и ее подруг какими-то острыми блюдами. Ресторатор слыл мастером греческого кулинарного искусства. Кет самоотверженно жевала вяленую рыбу, приправленную толченым чесноком, запивала терпким сухим вином и силилась понять, что же говорят ей новые знакомые. А говорить они могли, казалось, только о событиях в Греции. Ходили упорные слухи, будто в Карпениси, в горах Пинда, — это где-то в Греции — возник комитет национального освобождения. Теперь бригада, а возможно, и корабли отправятся на родину — ведь там уже отряды ЭЛАС[35] отвоевали у гитлеровцев больше половины страны. Но тут же возникал спор: Цудерос — глава эмигрантского правительства, находившегося в Каире, — не признает ни партизанских отрядов, ни комитета освобождения. С недели на неделю из Лондона должен приехать греческий король Георг.

С подкупающе наивным видом Кет уверяла своих знакомых, что ей скучно, она ведь ничего не смыслит в политике, но греки продолжали бурный спор, забывая порой о миловидной англичанке, о наполненных стаканах, и только спички и сигареты мелькали над столом.

В последнюю субботу марта новое известие взбудоражило посетителей ресторанчика, который превратился в своеобразный политический клуб греческих эмигрантов. Кет хорошо запомнила — это было именно в субботу, потому что в тот день она поссорилась со своим полковником. Кет предложила провести вечер в греческом ресторанчике, а Беркли под каким-то предлогом отказался туда поехать. Полковник вообще избегал появляться в обществе вместе с Кет Грей. Уж не стыдится ли он ее присутствия? Эта мысль взбесила Кет, она наговорила Беркли дерзостей и хлопнула дверью.

В ресторанчике после выпитого вина настроение восстановилось. Теодор Каргопулос, капитан, лучше других говоривший по-английски, принялся рассказывать новости. Вчера в Каире группа офицеров добилась встречи с Цудеросом и потребовала, чтобы он вышел в отставку. Цудерос приказал арестовать офицеров… Британцы сдержанно, только из вежливости слушали капитана — какое им дело до эллинских дворцовых переворотов. Буря в стакане воды, не больше. А Кет даже не знала как следует, кто такой Цудерос, — кажется, премьер греческого эмигрантского правительства. Но Каргопулос не замечал снисходительного выражения на лицах англичан и взволнованно высказывал свое мнение. Кет рассеянно смотрела на хозяина ресторана. Глаза его блестели и походили на маслины, которые стояли на столе в большой глиняной миске. Кет все время хотелось прервать капитана и высказать ему это смешное сравнение, пришедшее ей в голову…

— Вы послушайте меня, мисс Кет, — говорил Каргопулос, складывая в щепотку тонкие пальцы и отчаянно жестикулируя. — Цудерос отказался выполнить наши требования. Мы не доверяем больше такому правительству! Мы требуем, чтобы нас послали воевать в Грецию. Мы не хотим бездельничать в Египте. Разве я неправильно говорю, мисс Кет? — Ом обращался к Кет, но говорил всем собравшимся за столом.

Кет отшутилась:

— Вы глядите на меня с такой яростью, будто я ваш Цудерос…

Британский лейтенант, настойчиво ухаживавший последнее время за Кет, бросил фразу, которая подлила масла в огонь.

— А почему бы вам не поехать воевать, предположим, в Италию? — сказал он Каргопулосу, — Там нужны люди.

— В Италию? — воскликнул капитан. От выпитого вина и волнения лицо его порозовело. — А зачем нам Италия? Я грек, и моя родина Греция. Я хочу воевать в своей стране.

— Но мы же воевали вот здесь, в Египте, в Тунисе. Не все ли равно, где находится общий противник.

Каргопулос ответил не сразу. Он повернулся к своим товарищам и заговорил быстро-быстро на своем языке. Капитан переводил, вероятно, им слова английского лейтенанта. Потом он сказал;

— Нам самим виднее, где нам воевать. Я не думаю, что британские власти станут вмешиваться в наши дела…

— Конечно, — согласился лейтенант. Он влюбленными глазами глядел на Кет, ему хотелось скорее прекратить этот спор.

Кет тоже стало скучно. Она предложила:

— Давайте сегодня больше не говорить о политике. Согласны? Мне нравится это вино. Как оно называется?

Каргопулос ответил. Но при всем желании он не мог долго поддерживать светский разговор, его волновали события в Каире.

В понедельник командир дивизии Беркли, которого Кет про себя называла «мой полковник», вызвал ее к себе среди рабочего дня. Он искал примирения и старался задобрить Кет.

— Мисс Грей, — сказал он официальным тоном, — я бы хотел, чтобы вы на это время перешли в распоряжение генерала Пейджа. Он пробудет в Александрии столько, сколько потребуют обстоятельства.

— Хорошо, — ответила Кет. — Что я должна делать?

Генерал Пейдж будет диктовать вам материалы для шифрограмм. Возможно, придется делать то же самое и для нашего посла сэра Липера. Вы будете находиться в изысканном обществе, — заискивающе улыбнувшись, добавил он. — Вы довольны, Кет? Я не хочу, чтобы вы на меня сердились.

В кабинете они оставались одни. Разговор был окончен. Полковник вышел из-за стола и хотел проводить Кет до двери, но дверь отворилась и в нее вошли двое — генерал и человек в штатском. Полковник чуточку растерялся, приотстал и остановился посреди комнаты. Он быстро нашелся:

— Знакомьтесь, господа, это ваша сотрудница, очаровательная Кет Грей.

Мужчины вежливо поклонились. Полковник представил: генерал Пейдж и сэр Липер. Кет подумала: «Еще один Пейдж». Генерал ей не понравился, потому что он носил ту же фамилию, что и Джимми. «Какая чепуха!» — подумала Кет, но она не могла избавиться от вспыхнувшей неприязни-к этому человеку с приторно-слащавым, застывшим лицом.

Генерал Пейдж сказал:

— Вот и отлично. Мы сразу же можем сесть за работу. Надеюсь, вы умеете держать язык за зубами, крошка?

— Да, сэр! — ответила Кет.

Сначала диктовал Липер, потом Пейдж. Письмо было адресовано в Лондон премьер-министру Уинстону Черчиллю. Посол и генерал информировали премьера о событиях в греческих войсках.

Посещение Цудероса группой офицеров и его неумное поведение вызвали серьезные волнения в греческих частях. В первой греческой бригаде, насчитывающей около пяти тысяч штыков, вспыхнули открытые беспорядки. Это было на другой день после ареста восьми делегатов-офицеров. Сотни мятежников, как указывалось в шифрограмме, захватили штаб бригады и отказались подчиниться правительству Цудероса. Британские войска вмешались в события, они окружили мятежников и многих из них отправили на грузовиках в лагерь-изолятор. В телеграмме также сообщалось, что приезд в Египет короля Георга в греческих войсках вызывает недовольство. «Здесь распространяется версия, — продиктовал Липер, — что существует намерение возвратить короля с помощью английских войск».

Положение осложнилось тем, что волнение в пехотных частях перекинулось и на флот. Экипажи пяти кораблей греческого королевского флота, стоящих в Александрии, высказались за республику, против монархии.

Ответ из Лондона пришел на другой день. Это была копия телеграммы премьера командующему войсками генералу Нильсону. Командующий посылал ее для сведения послу Липеру. Кет перепечатала текст и сама отнесла британскому послу. В телеграмме было сказано:

«Постарайтесь как можно быстрей отправить из Египта греческие мятежные части. Их следует сосредоточить в каком-либо подходящем для этого городе Южной Италии. Оставаясь в Египте, они подвергаются заразе со стороны революционных и коммунистических элементов. Клика греческих партизан не отличается от бандитов».

Телеграмма Черчилля, написанная в резких тонах, говорила о раздражении премьер-министра. Пока Липер и Пейдж читали ее, Кет стояла, ожидая распоряжений. Генерал Пейдж сказал:

— Я был прав, сэр, когда с самого начала предлагал эту меру. На итальянском фронте мятежники быстро прикусят языки. Особенно, если послать их на прорыв укрепленных позиций. — Пейдж засмеялся коротким, отрывистым смешком.

Он хотел сказать что-то еще, но Липер предупреждающе метнул глазами в сторону Кет. Генерал совсем позабыл о ее присутствии. Он будто бы поперхнулся и замолчал.

— Можете идти, — сказал Липер, — все, что будет поступать из Лондона, немедленно передавайте мне. В любое время…

2
Греческого короля Георга Второго пришлось экстренно выпроваживать из Лондона. События в Каире и Александрии грозили новыми осложнениями, и Уинстон Черчилль надеялся, что с помощью короля удастся разрядить обстановку. Ясно, что в такое время королю нечего прохлаждаться в Лондоне.

Премьер-министр пригласил эллинского монарха на завтрак. Он сказал ему прямо, без дипломатических тонкостей:

— Ваше величество, я располагаю данными, которые заставляют меня все больше тревожиться за судьбу вашего трона. Еще один эскадренный миноносец, отказался выйти в море. Бунтовщики требуют, чтобы вы и Цудерос признали правительство, которое создано левыми элементами где-то в горах Греции… Вам нужно ехать к своим подданным, ваше величество.

Георг уехал. К середине апреля он был в Египте, но появление короля только накалило политическую обстановку. Греческие солдаты, матросы — а их насчитывалось несколько тысяч человек — не желали признавать никого, кроме правительства национально-освободительного фронта. Они настойчиво требовали отправить их в Грецию. Британский премьер этого больше всего и боялся. Что, если партизаны захватят Афины и утвердятся в греческой столице? Черта с два их удастся оттуда выкурить!..

Черчилль успел кое-что сделать, чтобы предупредить нежелательные события. Пусть его обвиняют в жандармских повадках, в вероломстве и прочем… Он не придает этому никакого значения — цель оправдывает любые средства. Еще с полгода назад премьер дал секретное распоряжение начальнику британского генерального штаба.

«В случае эвакуации немцев из Греции, — писал он, — следует направить туда пять тысяч наших солдат с бронемашинами. Их задача — оказать поддержку восстановленному у власти законному правительству Греции. Войскам нет надобности заниматься чем-то более серьезным, чем бунт в столице или набег на столицу из соседних деревень».

Одновременно с этим предложением британский премьер распорядился прекратить всякие поставки оружия греческой народно-освободительной армии. Пусть они попробуют драться с немцами голыми руками! Но, судя по обстановке, этот приказ не отразился на боевых действиях греческих партизан. К весне сорок четвертого года две трети Греции находилось под контролем народно-освободительной армии. А королевское правительство Цудероса все еще сидело в Каире, занималось склоками и проглядело, что у него под носом солдаты учинили мятеж…

Первая греческая бригада, получившая назначение отправиться в Южную Италию, отказалась подчиниться приказу и заняла оборону вокруг лагеря. Перебросить в Италию мятежную дивизию не удалось. Тогда Черчилль приказал разоружить ее на месте, но и это оказалось не так-то просто сделать. В день приезда короля в Египет Черчилль телеграфировал генералу Пейджу:

«Я полностью поддерживаю принимаемые вами меры. Конечно, хорошо будет, если вы справитесь с бригадой без кровопролития, но справиться с ней нужно при любых условиях. Рассчитывайте на мою поддержку. Бригада безоговорочно должна подчиниться разоружению. Жаль будет, если вам придется давать какие-то заверения о безнаказанности зачинщиков. Вопрос о милосердии будет зависеть от короля».

Черчилль принял на себя руководство подавлением мятежа в греческих войсках. По пока принятые меры не давали результатов. Восставшая бригада укрепилась в лагере, ощетинилась пушками и не подпускала к себе никого. Солдаты требовали одного — отправить их в Грецию, чтобы они могли там воевать с фашистами.

Работая в штабе, Кет Грей оказалась в курсе разыгравшихся в Александрии событий. Через день после того, как в газетах сообщили о прибытии греческого короля, она передала Липеру еще одну шифрограмму из Лондона. Телеграмма была адресована не совсем обычно — «Послу Липеру и всем руководителям, которых это касается». Полковник Беркли был несказанно горд, когда Кет по распоряжению Пейджа принесла и ему телеграмму, чтобы командир дивизии тоже был в курсе дела.

«Безусловно, прежде чем прибегнуть к стрельбе, — писал Черчилль, явно недовольный затянувшимися событиями, — вы должны выждать для того, чтобы отсутствие снабжения могло сказаться как в лагере, так и в гавани среди мятежников. Не слишком беспокойтесь о том впечатлении, которое это произведет на внешний мир. Не проявляйте особой охоты к переговорам, пусть голод сделает свое дело. Нам нужно получить этих солдат в свои руки разоруженными! Мы будем стрелять по бунтовщикам всякий раз, как это потребуется».

Беркли прочитал шифрограмму и посмотрел на Кет. Ему все же удалось примириться с этой неподатливой девчонкой. Он доверительно сказал ей:

— А у меня есть прекрасная идея. Я обязательно изложу ее премьер-министру. Сегодня вечерком задержитесь, Кет, после работы. Я кое-что продиктую.

До британского премьера дошли вести, что Рузвельт возмущен его поведением в Александрии. О русских уж и говорить нечего — Черчилль заранее знал, как отнесутся к этому русские. Ждать теперь моральной поддержки неоткуда. Нужно покончить с мятежной бригадой, прежде чем возмущение выльется наружу. Черчилль решил ускорить события, ему некогда нянчиться с греками.

Кет Грей обычно не вникала в содержание проходящих через ее руки секретных документов, но иногда просто интересно было узнать новости, о которых другие и не подозревают. Однако удовольствие, которое она получала, будучи посвященной в тайны, было неполным, оттого что Кет не имела права ни с кем поделиться секретными новостями. Последняя шифрограмма, предлагавшая организовать голодную блокаду греческой бригады, вызвала в душе Кет иные чувства — сначала недоумение, потом негодование. Разве можно так обращаться с союзниками!

Если бы все это происходило где-то далеко, касалось бы незнакомых и неизвестных ей людей, Кет, возможно, отнеслась бы совсем иначе к этому бесчеловечному распоряжению. Но сейчас… Кет хорошо знала многих из греческих офицеров, которые теперь, может быть, изнемогают от жажды и голода. Почему она должна молчаливо взирать на такую вопиющую несправедливость? Постепенно Кет пришла к мысли, что ей нужно прежде всего узнать, что же там происходит — в греческом лагере. Узнать об этом можно только через ресторатора, добродушного и веселого Пападериса. Ясно, что он в курсе дела.

В очередной уикэнд Кет подговорила влюбленного в нее адъютанта отправиться компанией в греческий ресторанчик. В нем было непривычно тихо, когда они спустились в прохладный полуподвал и заняли излюбленный столик. На месте Пападериса за стойкой распоряжалась его жена, седая полногрудая гречанка в цветной кофте и таком же платке, накинутом на плечи. Она и обслуживала немногих посетителей, преимущественно египтян, молчаливо отхлебывающих кофе из маленьких, будто взятых из игрушечного сервиза, чашек. Перед каждым посетителем стоял высокий стакан с водой, вероятно очень холодной, потому что стенки стаканов запотели и оставались прозрачными только там, где к ним прикасались пальцы.

Через некоторое время в зале появился и Пападерис. Он вышел из внутренней двери, которая вела на кухню, и сдержанно поздоровался с англичанами. Пападерис заговорил с египтянином, курившим за соседним столиком. Тот одним глотком допил кофе, поднялся из-за стола и пошел следом за ресторатором. Вышли из зала и еще несколько посетителей. Все они исчезли за дверью, откуда только что появился Пападерис.

Кет показалось, будто за спиной ресторатора мелькнуло знакомое лицо капитана Каргопулоса. Но так это или нет? Если это Теодор Каргопулос, почему он в штатской одежде? На нем была желто-коричневая роба, такие носят обычно торговые морякина берегу в тропиках. Кет рассеянно тянула терпкое вино, но и оно казалось ей сегодня не таким вкусным. За столом у англичан едва теплился разговор, не было того приподнятого настроения, которое обычно появлялось здесь в сутолоке ресторана. Даже музыканты, приютившиеся в углу зала, играли как-то нехотя, без задора. Пошептавшись с приятельницей, Кет вместе с ней пошла в туалетную комнату. Было поздно и скучно, компания собиралась возвращаться домой.

В коридоре рядом с кухней Кет столкнулась с Каргопулосом. Это действительно был он, похудевший и незнакомый, в желто-коричневом одеянии.

— Что вы здесь делаете? — спросила Кет. — Почему вы не в ресторане?.

Ей показалось, что на лице Теодора легкой тенью промелькнула тревожная растерянность, но он подавил ее и улыбнулся. У него были красивые белые зубы.

— Всем нам теперь не до веселья, мисс Грей, — ответил он. — Вы хотите сломить нас голодом.

— Только не я! — живо возразила Кет. — Может быть, вы мне скажете, что происходит?

Подруга Кет прошла вперед, она не была знакома с Каргопулосом. Теперь они стояли одни рядом с кухней, откуда доносились пряные запахи жареной рыбы.

— Ну скажите мне, что происходит? — повторила Кет. Она спрашивала искренне. Из переписки Липера с Черчиллем Кет не могла понять главного — ради чего всё затеяли. Если греческие солдаты хотят вернуться на родину, пусть себе едут. Зачем их задерживать да еще морить голодом и угрожать расстрелом.

Каргопулос мгновение колебался — стоит ли посвящать в события эту девушку, одетую в форму британского сержанта. Но Кет спрашивала так участливо… Потом она нравилась греческому капитану, и капитан уступил.

Идемте, — сказал Каргопулос и повлек девушку за собой.

Через кухню, посреди которой подобно жертвеннику возвышалась большая плита, они поднялись в тесный дворик, заполненный людьми и повозками. Хозяин ресторана стоял с фонарем и распоряжался у сарая. Из распахнутых дверей выносили какие-то мешки, ящики, грузили их на двуколки, навьючивали на спины мулов, и погонщики тотчас же уводили их со двора. Все, что предстало перед глазами Кет, напомнило ей восточный базар поздним вечером. В свете чадящих фонариков мелькали лица, одежды из цветных тканей, блестели глаза, и над всем стоял сдержанный гомон — люди говорили вполголоса.

Каргопулос сказал застывшей в изумлении девушке:

— Это наша интендантская служба, — он усмехнулся и потом серьезно добавил: — Нас хотят задавить голодом, но, видите, свет не без добрых людей. Жители собирают нам пищу. Теперь продукты отправляют в лагерь. Конечно, не все дойдет по назначению, что-то отнимут ваши солдаты, блокирующие лагерь, но все же помощь египтян позволяет нам жить хотя бы впроголодь и стоять на своем. Я верю вам, мисс Кет, и поэтому говорю откровенно.

К ним подошел тот египтянин, который сидел рядом за столиком. Его сопровождала женщина в темной одежде. За плечами она держала мешок, который тут же опустила на землю. Египтянин что-то сказал капитану, Каргопулос перевел:

— Эта старая женщина принесла нам лепешки, она напекла их сегодня. Муку собрала у соседей. Видите, сколько у нас друзей!

Каргопулос по-восточному прижал руку к груди и поклонился женщине. Египтянин переложил хлеб в корзину и вернул ей мешок. Когда женщина отошла, капитан продолжал:

— Вторую неделю мы живем на то, что собирают нам жители городов и феллахи соседних оазисов. А ведь нас несколько тысяч человек. Египтяне чувствуют на нашей стороне правду. В английских газетах нас называют трусами, упрекают, что мы не хотим воевать, не хотим ехать в Италию. Но это ложь! Каждый из нас готов драться, но драться там, где наши семьи, наша земля. — Каргопулос неопределенно указал куда-то рукой. — Вот что происходит, мисс Кет. Мы защищаем свое достоинство… Извините меня, я должен идти.

Капитан отошел, но Кет нагнала его. Судорожным движением она нащупала в кармане деньги, вытащила их, все что было, и протянула капитану:

— Возьмите, Теодор. Это все, что я могу для вас сделать… Возьмите! Не все англичане ваши враги. Далеко не все!..

Кет не слышала, что ответил ей Каргопулос. Она стремительно сбежала по лесенке вниз и, взволнованная всем, что произошло, вернулась в зал. Там ее ждали.

Компания вышла на улицу. Луна еще не взошла, и было совсем темно. Кет подумала: «Вероятно, Теодор хочет вернуться в лагерь, пока не рассвело… А что, если его убьют в темноте?!» Кет вздрогнула. Лейтенант держал ее под руку.

— Вам холодно? — спросил он. — Хотите, я дам вам свой китель?

Кет отказалась.

А события неумолимо приближались к развязке. В середине следующей недели Черчилль прислал генералу Пейджу новую телеграмму. Теперь он переписывался с ним ежедневно. В телеграмме было сказано:

«Если вы найдете необходимым открыть огонь по лагерю мятежников, не сможете ли вы начать с нескольких прицельных залпов по их батареям, нацеленным на вас. Если этого будет мало, дайте дозу покрепче…»

Черчилль требовал, чтобы его непрестанно держали в курсе событий. Расчет на голодную блокаду не оправдался, и премьер-министр приказал перейти к более решительным действиям. Подавить мятеж вооруженной силой поручили дивизии полковника Беркли. Правда, он только исполнял обязанности командира, но вся ответственность за ликвидацию бунта ложилась теперь на него. В ответ на запрос Черчилля Беркли продиктовал Кет план разработанных им действий.

«Мой план соответствует вашим предложениям, — писал он, преисполненный гордости за то, что ему довелось вступить в переписку с премьер-министром. — Сначала перед рассветом я полагаю захватить две высоты, господствующие над лагерем, затем пустить дымовую завесу и разбросать листовки призывом к бунтовщикам прекратить сопротивление. Если греки откажутся подчиниться, дам несколько снарядов по их батареям. Намерен действовать так, пока все батареи не выйдут из строя. После этого будет проведен штурм под прикрытием артиллерийского огня и танков. Вводить танки в лагерь я не намерен, так как мятежники хорошо снабжены противотанковым оружием. Танки будут вести огонь с ближайших дистанций. Мятежники очень нуждаются в продовольствии, но сумели получить кое-какие продукты у местного арабского населения. Окружить тесным кольцом лагерь было невозможно, и, несомненно, население могло тайно общаться с блокированной бригадой».

Черчилль телеграфно утвердил представленный план. Для его обеспечения он принял некоторые политические меры. Из Греции в Каир срочно доставили лидера социал-демократической партии Георга Папандреу. Иден, с которым премьер-министр обсуждал греческую проблему, с сомнением сказал:

— Как мне известно, в Греции нет социал-демократической партии. Хотя бы поэтому Папандреу не может быть ее лидером.

— Разве это имеет значение! — отмахнулся Черчилль. — Нет, так будет. Я знаю, что Папандреу когда-то был губернатором островов Эгейского моря, и довольно жестоким… Он принадлежал к партии Венизелоса Теперь мы назовем его социал-демократом. Это поуспокоит греческие умы, а дальше будет видно. Что нужно эллинам? — Черчилль явно иронизировал. — Папандреу высок, красив, представителен и не так уж стар — чем не премьер! Жена актриса, сын в Америке — это тоже кое-что значит. Сын обеспечит поддержку из Вашингтона. Папандреу уже входит в свою роль, подготовил декларацию о целях своего правительства. Новый премьер знает, чего от него хотят. Я получил от него текст декларации. Он так и пишет — мы обеспечим приход в Грецию наших великих союзников, которые гарантируют порядок и свободу… Сейчас Папандреу, вероятно, уже в Каире. Он заменит Цудероса…

В конце апреля события в Александрии закончились капитуляцией греческой бригады перед британскими войсками, окружившими ее со всех сторон. Удалось подавить мятеж и на кораблях греческого королевского флота.

Полковник Беркли был доволен успехом. Еще бы! С мятежниками расправились если не так быстро, то энергично. Как требовал премьер-министр… Беркли только что прочитал итоговую сводку потерь мятежников — на флоте они потеряли около пятидесяти человек убитыми. В пехотной бригаде несколько больше, но тоже не так много. Это хорошо, что удалось добиться успеха малой кровью. Беркли никогда не жаждал жертв — чьих бы то ни было. Греки никогда не делали ему ничего плохого. Полковник действовал только по долгу службы. Хорошо, что все хорошо кончается… Теперь можно подумать и об отдыхе. Не пригласить ли Кет на экскурсию к пирамидам? Поездка займет не так много времени. Раздумывая об этом, Беркли вызвал к себе в кабинет сержанта Кет Грей.

Кет вошла к командиру дивизии сумрачная, с плотно сжатыми губами. Полковник сразу почувствовал недоброе, но все же не отказался от своего намерения.

— Скажите, Кет, не отправиться ли нам куда-нибудь на прогулку. Я чертовски устал со всей этой историей. Вы бывали в Карнакском храме? Или, может быть, посмотрим на пирамиды? — Беркли говорил о прогулке как о решенном деле.

Кет посмотрела прямо в глаза полковнику. Ее губы дрожали.

— У вас нет ко мне других вопросов, по службе? — спросила она.

— Очаровательный сержант продолжает сердиться на своего полковника? — шутливо ответил Беркли.

Кет не могла больше сдерживаться.

— Вы… вы палач! — воскликнула она. — На ваших руках кровь! Я не хочу вас видеть! — Всхлипывая, Кет выбежала из кабинета. Перед тем как явиться к полковнику, Кет прочитала списки греков, убитых при подавлении мятежа. В списке была фамилия капитана греческой королевской армии Теодора Каргопулоса…

Полковник Беркли растерянно стоял перед столом в служебном кабинете и рассматривал свои холеные руки.

3
Проблемы послевоенной Европы все больше начинали защитить британского премьера. Он думал, что пора уже всерьез наняться всем этим. То, что было таким отдаленным еще год назад, сейчас требует немедленного вмешательства. Это прежде всего касается Польши. Нельзя допускать, чтобы она ушла из-под влияния Запада. Как и до войны, Польша должна быть первым главным заслоном от большевистской опасности. Сейчас, с приближением советских войск к старой границе, эта опасность с каждым днем возрастает.

Когда Гитлер бросил свои армии на Варшаву, Черчилль сделал вывод — за Варшавой последует Россия. Но за Варшавой последовали Копенгаген, Брюссель, Антверпен, Париж… Сама Англия оказалась под угрозой германского вторжения… Долгожданное нападение Гитлера на Россию последовало лишь в сорок первом году и не оправдало первоначальных расчетов. Более того: в 1941 году пришлось сделать вывод, что в случае поражения России неминуем и разгром Англии. А теперь одолевают сомнения… Ведь Советская Россия оказалась куда сильнее, чем думали, и мощь ее все нарастает… Теперь приходится страшиться не поражения России, но ее сокрушающей победы над фашизмом.

Осуществить балканский вариант и отрезать русских от Польши не удалось. Придется снова делать ставку на «здоровые силы» Польши, на «санацию»[36], как любят говорить польские эмигранты в Лондоне. Вот и пригодилось эмигрантское правительство. Черчилль считал «здоровыми силами» польские круги, враждебные Советскому Союзу. Эти силы у него под руками, в Лондоне.

Последний президент Польши Мосьцицкий, ответственный по конституции только перед богом и историей, вспомнил об этом в дни трагедийных сентябрьских событий тридцать девятого года. Покинув Варшаву, к которой приближались германские части, бросив на произвол судьбы страну, глава польского государства бежал в Венгрию. Здесь паи президент Мосьцицкий вспомнил, что он имеет швейцарское подданство. Не так уж случайно у президента в кармане оказался и швейцарский паспорт…

Мосьцицкий вспомнил и конституцию: президент отвечает лишь перед богом, но бог его не осудит… Он отвечает перед историей, — но когда-то еще история разберется во всем этом… Нет, президент Мосьцицкий не испытывал угрызений совести, когда отправился прямым ходом в Швейцарию. У него был не только паспорт, но и текущий счет в швейцарском банке…

Свой высокий пост главы государства, представлявший теперь весьма сомнительную ценность, пан Мосьцицкий торопливо свалил на Рачковского, который после долгих злоключений прибыл наконец в гостеприимный Лондон. Правительство всегда остается правительством — даже в эмиграции оно не может состоять из одного президента. Премьер-министром стал генерал Сикорский, а его заместителем Станислав Миколайчик. И Черчиллю, который пристально следил за составом правительства, обе фигуры казались сначала вполне подходящими — и тот и другой в свое время воевали с Россией, а Сикорский даже формировал польские легионы, которые сражались на стороне Германии в первую мировую войну. И вообще весь кабинет сложился из недавних политических деятелей Польши, которых уж никак нельзя упрекнуть в симпатиях к русским.

Польский премьер-министр из эмигрантского правительства Владислав Сикорский чем-то напоминал Черчиллю Шарля де Голля — тот тоже намеревался вести самостоятельную политику и отличался таким же строптивым характером. О генерале Сикорском теперь приходится говорить в прошедшем времени — в июле 1943 года он погиб над Гибралтаром во время авиационной катастрофы, Погиб при весьма странных обстоятельствах. Вероятно, с некоторых пор польский генерал перестал кого-то устраивать…

Уинстон Черчилль несомненно знал о причинах таинственной гибели Сикорского, но предпочитал оставаться в стороне от этого дела. Больше того, британскому премьеру пришлось затратить немало усилий, чтобы заглушить слухи, которые поползли вокруг катастрофы в Гибралтаре.

Генерал Сикорский, вопреки своим антисоветским взглядам, умел трезво глядеть на вещи. Когда Германия напала на Советский Союз, он нашел в себе смелость пойти наперекор многим и восстановил дипломатические отношения с Москвой. В Советском Союзе не только признали польское правительство в Лондоне, но и разрешили генералу Сикорскому сформировать на нашей территории польскую армию. В Советской России оказалось немало поляков, бежавших от гитлеровского нашествия.

Во главе польской армии стал генерал Андерс. Само собой разумеется, что его армия предназначалась для борьбы с Гитлером на Восточном фронте. Иначе где же воевать с фашизмом? Где еще можно бороться за восстановление польского государства? Тем не менее очень скоро возник вопрос о том, что сформированная польская армия должна покинуть Советскую Россию. Такую идею подбросили в Лондоне. Там сомневались только в одном — пойдут ли на это русские. Но Москве не стали возражать, ответили просто — это польская армия, полякам виднее, где воевать…

Эшелоны с польскими войсками, с женами и детьми — семьями солдат и офицеров — двинулись на юг России. Через Иран они выехали за пределы Советского Союза и очутились в Египте. Конечно, было очень странно — уходить на Ближний Восток, когда судьба Польши решается в самой Польше, ил ее подступах. Это не сочеталось с логикой, но в Лондоне настояли все же на этом. В Лондоне решили, что польское войско на советской территории может легко подвергнуться большевистской заразе, а потому его нужно забрать оттуда…

К осени сорок второго года десятки тысяч людей из армии Андерса покинули Советскую Россию. Но не все поляки думали так, как члены эмигрантского правительства в Лондоне. Много поляков осталось в Советском Союзе. Они утверждали, что из России до Польши гораздо ближе, чем из Египта. И уж если всерьез воевать с немцами, то надо оставаться в России. С этими упрямцами Андерс ничего не мог сделать — нельзя же тянуть их силой. Но Уинстон Черчилль встревожился известием о том, что русские позволили оставшимся эмигрантам сформировать польские национальные части.

Теперь эти части уже воюют с немцами, а солдаты Андерса все еще толкутся на Ближнем Востоке. Премьер недавно получил сообщение из России — под местечком Ленино польские дивизии приняли боевое крещение. Ленино… Русские будто нарочно выбрали место с таким названием. Оно придает дополнительную политическую окраску событиям.

Сейчас Черчилль пришел к выводу, что эмигрантское правительство, да и он сам допустили один досадный промах. Стремясь ликвидировать возросшие просоветские настроения у поляков, эмигрантское правительство пошло на рискованный шаг — ввязалось в «Катынское дело». Отступая из-под Смоленска, гитлеровцы подняли неистовый вой о том, что будто бы русские еще до войны расстреляли несколько тысяч польских офицеров. Черчилль не верил в подобную галиматью: почему немцы молчали два года и зачем было русским расстреливать поляков?.. Конечно, Гитлер теперь заметает следы, сваливает на русских свои преступления. Но почему не воспользоваться ситуацией?..

Теперь он, Черчилль, делает вид, будто не имеет к этому делу никакого отношения. Но давно ли польские эмигранты советовались с ним по этому поводу. Черчилль высказал им свое мнение. Разговор шел с глазу на глаз, и теперь никто не выдаст его тайны. После встречи с британским премьером лондонские поляки ринулись в драку, даже не обратившись к Советскому правительству за разъяснением. Польские эмигрантские газеты охотно поддержали визг и крики фашистской печати вокруг «Катынского дела».

А русские поступили просто — взяли и прервали дипломатические отношения с эмигрантским правительством. Вот уж чего недоучел Черчилль!

Владислав Сикорский пытался утихомирить страсти, сдержать авантюристический пыл наиболее рьяно настроенных поляков-эмигрантов, поселившихся в Лондоне. Правда, это не всегда удавалось. Не удалась и последняя его попытка договориться как-то с представителями Советского Союза. Сикорский искал этой встречи, она должна была состояться в Ираке. Но… возвращаясь с Ближнего Востока в Лондон, генерал погиб в авиационной катастрофе.

В тот же день британское правительство опубликовало официальное коммюнике. С сообщением о смерти генерала Сикорского выступил по радио министр иностранных дел Антони Иден. Его сообщение было коротким и не совсем внятным: четырехмоторный бомбардировщик «Либерейтор», на котором летел премьер-министр генерал Сикорский, разбился в Гибралтаре, едва поднявшись с аэродрома. Все пассажиры погибли, уцелел только летчик. Причины катастрофы расследуются, и об этом будет сообщено дополнительно.

Но дополнительные сообщения оказались очень противоречивыми. Версия, что отказало рулевое управление, никого не убедила. Специалисты недоумевали — как мог стальной самолет разлететься на части от одного удара об воду. Нашлись свидетели, которые утверждали, будто «Либерейтор» взорвался в воздухе и упал в воду. Его части разлетелись в радиусе на сто метров. Дирекция авиационной компании «Либерейтор» предлагала свои услуги в проведении экспертизы, но это предложение было отклонено.

Интересно, что через полтора года после гибралтарской катастрофы при таких же обстоятельствах погиб в Южной Америке советский дипломат Константин Уманский. Самолет взорвался, едва поднявшись с аэродрома.

В обстоятельствах гибели Владислава Сикорского обращала на себя внимание еще одна деталь: в Каире, откуда улетал глава польского эмигрантского правительства, среди провожающих не было только генерала Андерса. Он сказался больным. Андерса считали непримиримым противником генерала Сикорского. В кругах наиболее реакционных эмигрантов его прочили на руководящую роль в эмигрантском правительстве.

События в Гибралтаре перепутали все карты. Миколайчик, ставший после Сикорского премьер-министром, повел себя в дипломатии, как слон в посудной лавке. Его откровенная вражда к Советскому Союзу настораживала русских. Теперь нечего было рассчитывать на то, что эмигрантское правительство сможет мирно вернуться в Варшаву.

Русским, скорее по душе Национальный совет страны, возникший где-то в подполье. Он стоит во главе движения Сопротивления. Теперь в каждой стране свое Сопротивление. И если его нельзя подчинить своему влиянию, пусть с ним расправляются… наци, гестапо, кто угодно…

После долгих раздумий он пришел к выводу — настало время принимать решительные меры. Тем более, что его точка зрения находит поддержку в Соединенных Штатах. Об этом рассказал Иден, летавший в Москву вместе с Карделлом Холлом. Еще в самолете секретарь госдепартамента сам завел разговор о Польше. Как бы между прочим Хелл вспомнил о своей встрече с польским послом Цехановским. В госдепартамент он явился перед самым отъездом Хелла в Москву. Цехановский передал меморандум правительства Миколайчика.

В меморандуме высказывалась мысль, что для послевоенной Европы будет крайне нежелательным вступление советских войск в Польшу. Чтобы предупредить это, авторы меморандума предлагали заранее разместить там англо-американские части. Для этого следовало договориться с русскими, нажать на них, пригрозить, что в случае неблагоприятного ответа может задержаться открытие второго фронта, прекратятся военные поставки… Короче — надо перебросить войска союзников в Советскую Россию. Пусть они вступят в Польшу хотя бы одновременно. Так сказать, символически…

Как говорил Иден, американцы положительно отнеслись к такой идее, но все разговоры оказались праздными. На московском совещании русские наотрез отказались вести переговоры на эту тему.

Теперь приходится думать о другом — надо всячески препятствовать вступлению русских в Польшу. В последний момент лондонское правительство станет там у власти… Миколайчик и глава польских вооруженных сил генерал Соснковский поняли Черчилля с полуслова. Такие вещи им не нужно разжевывать…

Семена, брошенные Черчиллем в хорошо подготовленную почву, вскоре дали богатые всходы. Среди польской эмиграции у премьера были свои осведомители. Секретарь Миколайчика частенько заглядывал к полковнику Перкинсону, который возглавлял один из многочисленных отделов Интеллидженс сервис. Порой секретарь просто выполнял поручения своего английского шефа. Так и познакомился Черчилль с тайным приказом генерала Комаровского, который возглавлял подпольную Армию Крайову в Польше. В этом приказе, обозначенном «№ 16», главком подпольной армии предписывал своим людям беспощадно расправляться с польскими и советскими партизанами — со всеми, кто поддерживает русских. Для этого приказ рекомендовал вступать в деловые отношения с НСЗ[37], пользоваться ее услугами.

Прошло еще несколько дней, и на столе британского премьера появился новый приказ генерала Комаровского. Теперь польский генерал предписывал своим подпольным штабам объединиться с НСЗ. «Это внесет в ряды Армии Крайовой новый дух», — писал он в своем приказе.

«Идет напролом этот генерал Комаровский, — подумал Черчилль. — Он не стесняется вступать в сговор с немцами».

Следующий приказ по Армии Крайовой требовал оказывать сопротивление частям Советской Армии, которые уже вступили в Польшу. Потом стали поступать оперативные донесения: начальник диверсионного отдела штаба Армии Крайовой полковник Филдорф приступил к работе. В тылу Советской Армии происходят диверсии.

«Не слишком ли рьяно взялся Комаровский за дело?» — думал Черчилль, читая секретные сводки. Но в общем он был удовлетворен активностью правительства Миколайчика. Британского премьера не удивляли связи таких эмигрантов-поляков с немцами. Это не ново. Разве Юзеф Бек, варшавский министр иностранных дел, не продавал Абверу французские военные секреты?! За это его и выслали из Парижа незадолго до начала войны. Официально объявили, что господин Бек высылается из французской столицы за скандал в карточной игре… А генерал Комаровский, находясь в подполье, сумел принять участие в немецком «расследовании» катынского расстрела. Видимо, в связи с этим Гиммлер и освободил из плена сына Миколайчика. Услуга за услугу!.. Это было совсем недавно, может быть месяц назад. Британская разведка тоже причастна к этому. В марте сотрудница Миколайчика Мария Гулевичева, работавшая в английской разведке в Будапеште, помогла переправить Миколайчика-младшего в безопасное место. Она же связывалась с венгерской разведкой, которая просила у Комаровского людей для разведки в тылу советских войск… Черчиллю иногда казалось, что он сам скоро запутается в этом лабиринте перекрещивающихся связей международных разведок…

Черчилль любил знать всю подноготную о людях, с которыми ему приходилось работать. Поэтому он и попросил досье Комаровского. В точно назначенный час — премьер был пунктуален до педантизма — папка лежала на его столе.

Тадеуш Комаровский… Он же генерал Бур в польском подполье. Официально — заместитель главкома Соснковского, постоянно находится в Польше и возглавляет там подпольную Армию Крайову.

Черчилль бегло перелистал несколько страниц. Его интересовало старое. Вот оно.

Родился в Восточной Галиции. Призван в австрийскую армию, служил в кавалерии, воевал с русскими… Позже вступил в польскую армию, участвовал в походе на Киев, отличился на Украине, получил звание полковника, командовал уланским полком.

В послужном списке Комаровского, хранящемся в Интеллидженс сервис, были и другие биографические подробности. Перед войной полковник имел свои конюшни, славившиеся породистыми лошадьми, играл на скачках. Его имение находилось под Львовом.

Война застала Комаровского в Груденце, где он командовал кавалерийской школой. На фронте сражался под командованием Андерса, отступал к венгерской границе, но не мог перейти ее и вынужден был остаться в Польше. Недавно в Лондоне Буру-Комаровскому присвоили звание дивизионного генерала.

В досье Комаровского британский премьер-министр прочитал еще один заинтересовавший его документ. Это было директивное письмо эмигрантского правительства в Польшу. Секретарь Миколайчика исправно обслуживал британскую разведку — письмо было совсем свежее.

«В случае победы СССР над Германией, — указывалось в директивном письме, — это будет угрожать не только интересам Англии в Европе, но и вся Европа будет в страхе. Считаясь со своими интересами, англичане должны будут приступить к мобилизации сил в Европе против СССР. Ясно, что мы станем в первых рядах этого европейского антисоветского блока. Нельзя представить себе этот блок без участия в нем Германии, которая будет контролироваться англичанами».

Из Лондона шлют директивы, а Бур-Комаровский уже очищает Польшу от левых элементов. Черчилль согласен — позже они станут более опасными. На этого кавалериста можно положиться. Русские вряд ли подозревают, какую пилюлю придется им проглотить в Варшаве. Генерал Комаровский получил задание поднять там восстание, как только русские войска приблизятся к городу. Вот когда древо узнается по плодам его! Вот и пригодились эмигрантские правительства, осевшие в Лондоне! На них немало пришлось потратиться, но игра стоит свеч. Премьер Миколайчик ведет себя как дрессированный пес. К приходу русских в Варшаве будет существовать правительство, нужное ему, Черчиллю! Теперь самое время послать в Варшаву несколько будущих министров…

Весной 1944 года с аэродрома Бриндизи в Южной Италии поднялся английский самолет «Либерейтор». Через несколько часов глухой ночью самолет был в районе Варшавы. В условленном месте штурман дал сигнал, и несколько парашютистов бросились вниз. На земле их встретили связные из Армии Крайовой и доставили в варшавский пригород на нелегальную квартиру. Это были лондонские министры. Вместе с ними в Варшаву прилетел и британский советник, выдававший себя за летчика, бежавшего из германского плена.

4
Аллен Даллес сидел за работой, и настольная лампа освещала его сосредоточенное, неподвижное лицо. Его тень, падавшая на стену, усиливала выступы надбровных дуг, и казалось, что на стене вычерчен профиль пещерного человека — низкий лоб, тяжелые скулы и лохматые, как у гориллы, брови.

Не доверяя никому тайны, которой он обладал, Даллес сам готовил донесение в Вашингтон. Дело касалось «Валькирии», как в шифрованной переписке обозначался заговор против Гитлера. Ганс Гизевиус, или «Валет», только что покинул особняк на Херренгассе, и американский резидент находился под впечатлением разговора с этим пронырливым, играющим в солидность человеком.

«Валет» не на шутку был перепуган последними событиями в Берлине. Ему уж мерещилось, что пеньковый галстук трет его шею. И действительно, все они — Гизевиус, Канарис и другие — лишь по чистой случайности избежали виселицы. Вполне понятно, почему оппозиционеры вновь заторопились с покушением на Гитлера. Гестапо начинает рыскать, копать, и заговорщикам надо управиться до того, как их разоблачат в Берлине. Даллес ответил — нет смысла раньше времени убирать Гитлера. Покушение произойдет после того, как на Западе откроется второй фронт. Гизевиус допытывался, когда же это будет. Даллес, конечно, ничего определенного не ответил.

Агент привез последние сведения о составе заговорщиков и сообщил их краткие характеристики. Прежде чем включить их в донесение, Даллес еще раз пробежал свои записи.

Прежде всего Людвиг Бек, Генерал-полковник. Бывший начальник генерального штаба. Он долго колебался, но теперь настаивает на покушении, чтобы освободить армию от присяги Гитлеру. Вот Карл Герделер. Знакомая фамилия. Представляет промышленные круги.

А вот Эрих Геппнер. Тоже генерал-полковник. Вступил в оппозицию после того, как фюрер сместил его и отдал под суд за отступление на Восточном фронте. Терпеть не может Гитлера, но еще больше ненавидит большевиков, Жесток и властен. Гизевиус рассказал о нем любопытную подробность: на Советском фронте под Псковом он лично приказывал давить танками захваченных в плен партизан. Вот на него следует обратить внимание.

Дальше шел Георг Ганзен, заместитель Канариса по Абверу. Отлично! В случае провала Канариса Ганзен сможет его заменить в подготовке к перевороту!..

Руководитель американской стратегической разведки знал, что судьба адмирала Канариса все время висит на волоске. Даллес не удивится, если уже сейчас адмирала разоблачили в гестапо.

Фамилии Эрвина Роммеля и Генриха фон Штюльпнагеля Даллес подчеркнул цветным карандашом. Это очень важные фигуры. Роммель принял командование войсками на Западе, а Штюльпнагель — военный губернатор во Франции.

Затем шли фон Гассель — бывший германский посол в Италии, профессор фон Попитц, Дизель — сын знаменитого изобретателя, Пауль Шмидт — переводчик Гитлера, и даже Альбрехт Гаусгофер — советник и астролог фюрера.

Компания довольно разношерстная, но значение имеет конечная цель. Даллесу приходилось иметь дело и с еще более разношерстным сбродом…

Гизевиус рассказал кое-что новое и в отношении ближайших планов «верхушечной оппозиции». Даллес уже информировал Вашингтон о том, что заговорщики во главе с Беном и Герделером предпочитают вести переговоры с Лондоном и Вашингтоном, но не с Москвой.

Теперь на столе американского резидента в Европе лежал план заговорщиков, в котором конкретно ставился вопрос о капитуляции только перед Западом. Заговорщики предлагали сразу же после покушения на Гитлера открыть фронт перед западными союзниками и сосредоточить все силы, чтобы приостановить дальнейшее наступление русских. Генерал Бек конкретизировал свой план — три авиадесантных дивизии союзников должны высадиться в районе Берлина. Он гарантирует, что немецкие части окажут им полное содействие. Одновременно союзники должны высадить десанты на побережье близ Гамбурга. Что же касается десантных войск на французском побережье, которые к этому времени должны переправиться через Ла-Манш, то они тоже не встретят серьезного сопротивления.

Аллен Даллес был удовлетворен предложенным планом. Он торжествовал: план, подготовленный им самим здесь, в Берне, за этим вот письменным столом, план, который не так уж давно он передал своему агенту-связному «Валету», возвратился к нему словно бумеранг, но выглядел уже как предложение «верхушечной оппозиции». Круг замкнулся! Об этом американский резидент и готовил теперь донесение в Вашингтон.

Даллес пошевелился, и его тень на стене перестала походить на силуэт пещерного человека.

За два года, которые Аллен Даллес провел в Европе, ему немало удалось сделать. В работе на посту начальника бюро стратегической службы он не ограничивался только разведкой и сбором всевозможной информации. Нет, его привлекало другое — послевоенное переустройство Европы. На этот счет лучшим его советчиком был брат, Джон Фостер Даллес, пребывавший в Штатах и отлично информированный в большой политике. «Большой политикой» Даллес-младший считал мнение, исходящее от Национальной ассоциации промышленников, которая время от времени собиралась на тайные вечери все в том же нью-йоркском отеле «Пенсильвания», Братья переписывались довольно редко, но во всяком случае достаточно для того, чтобы держать друг друга в курсе событий, происходящих в Европе и Соединенных Штатах. Последний раз Джон Фостер писал, что «настроение его поднимается одновременно с акциями». Дела братьев процветали, а перспективы складывались как нельзя лучше. Правительственные заказы на военные поставки давали неслыханные прибыли. Старший брат писал по секрету, что на заседании промышленной ассоциации ее патриарх Ламот Дюпон поставил вопрос, как продлить такую великолепную конъюнктуру. Он кое-что предложил на тот случай, если война закончится слишком рано.

Так же конфиденциально брат писал Аллену, что апостолы делового мира в Соединенных Штатах тревожно следят за развитием военных событий в Европе. Он просил выяснить — нельзя ли предпринять что-то реальное для защиты континента от надвигающейся Советской Армии.

Что мог ответить на это Аллен Даллес? Расчеты на усталость России, на то, что она истечет кровью и обессилеет еще to того, как приблизится к немецким границам, не оправдались. Даллес читал недавно документ, рожденный в штабе германского командования. Его доставил агент «Золотой Джордж», лысый и невзрачный человек, который раздобыл Аллену Даллесу несколько сот важнейших секретных германских документов. На этот раз «Золотой Джордж» прислал обзор военных действий на Восточном фронте.

По танкам у русских семикратное превосходство. В пехоте они имеют превосходство в одиннадцать раз! А в артиллерии — на каждое германское орудие у русских приходится двадцать артиллерийских стволов. Короче — на Восточном фронте происходит агония немецких вооруженных сил. Теперь вся надежда на открытие второго фронта, чтобы как можно дальше продвинуться на восток.

Некоторые меры Аллен Даллес принял по своей инициативе и независимо от высадки на побережье Франции. Через венгерского посланника в Швейцарии господина Бакх-Бешеньи удалось вступить в контакт с правительством Хорти. Венгерский регент сам начинал подумывать, как бы ему выйти из войны. Но он не хотел заключать мир с русскими. Даллес условился с начальником венгерской разведки генералом Уйсасси — в Будапешт прилетит американский полковник, они договорятся, чтобы заключить мир с Западом. Но Гитлер что-то пронюхал и в течение одних суток оккупировал Венгрию. Хорти пришлось идти на попятную.

По мнению Даллеса, все это было к лучшему. Новое правительство обещало Гитлеру стойко обороняться от русских вдоль всей Карпатской гряды. Это неплохо. С другой стороны, Даллесу удалось войти в контакт с германским командованием в Венгрии. Он заручился обещанием, что если союзные войска проникнут в Венгрию со стороны Адриатики, они не встретят здесь сопротивления.

Сложнее получилось с Румынией. Ион Антонеску тоже хочет отмежеваться от Германии и выйти сухим из воды. Он взывает к Западу, просит защитить его от русских А русские уже вторглись в Румынию. Какой-то румынский князь Маттей Контакузино бежал из Бухареста на Мальту. Князь незавидный, но с ним в одном самолете прилетел представитель американо-румынской телефонной компании. Это деловой человек. Даллес встречался с ним, но ничего не мог сделать. Секретная румынская делегация хотела заключить сепаратный мир с Западом. Даллес телеграфировал в Вашингтон, но из государственного департамента ответили: обстановка такова, что без ведома русских заключить мир не удастся…

У Аллена Даллеса рождались самые запутанные комбинации. Он придумывал и предлагал брату всё новые планы. Время не ждало, и следовало действовать быстро. Из Пентагона и от промышленной ассоциации приходили ободряющие вести. Там были довольны работой резидента. Брат как-то написал ему, что старик Ламот Дюпон перефразировал наполеоновского соратника — он сказал по поводу Аллена Даллеса: «Кажется, мы не ошиблись в нем, — это человек, составленный сплошь из мозгов и без сердца…»

Даллес гордился такой похвалой. В устах Дюпона это звучало высшей оценкой.

Часть 3 Заговор и победа

Глава первая

1
Корабли толпились в гавани и на рейде Портсмута, готовые в любую минуту поднять якоря, и уйти в море. Но команды все не было, и десантные суда болтались на волнах, едва различимые в призрачном сумраке. Иногда луна пробивалась сквозь рваные облака, и тогда корабли становились заметнее, а волны начинали излучать радужный свет.

Катер, на котором премьер Уинстон Черчилль обходил корабли, подготовленные для вторжения, бросало как щепку, хотя тут, под прикрытием острова, было значительно тише, чем в проливе. Что же творится сейчас в Ла-Манше, если даже здесь такая качка. Черчилль был в штатской одежде. В просторном макинтоше, делавшем громоздкую фигуру премьера еще более бесформенной, в котелке, надвинутом на самые брови, он стоял на катере, впившись руками в поручни. Ветер свежел, и брызги захлестывали палубу, но Черчилль ничего не замечал. Его озабоченное лицо было устремлено вперед, туда, где из мрака медленно наплывала громада транспортного корабля. Катер подошел с подветренного борта, премьер с неожиданной для его тучной фигуры ловкостью ухватился за штормтрап и полез наверх.

На палубе вахтенный офицер отдал рапорт, и Черчилль прошел по кораблю, вглядываясь в лица солдат. Только or них, солдат, зависел теперь успех вторжения. Но луна скрылась за облаками, на палубе стало темно, и Черчилль ничего не мог прочитать на лицах британских солдат.

Погода несомненно портилась. Это снова настроило мысли премьера на тревожный лад. Ведь теперь только от погоды зависели сроки вторжения на континент. Черчилль из упрямого противника второго фронта превратился теперь и самого нетерпеливого и ярого сторонника немедленного вторжения.

Именно это тревожное нетерпение и побудило премьера предпринять ночную инспекцию кораблей, стоящих в портсмутской гавани.

Была суббота 3 июня 1944 года.

Вторжение на французское побережье решили начать на рассвете 5 июня. Из дальних портов корабли уже вышли в море, чтобы в условленный час быть здесь, под Портсмутом. Отсюда пятью кильватерными колоннами корабли двинутся к Нормандии. Но Эйзенхауэр оставил за собой право отложить сроки вторжения, если будет слишком плохая погода. Решится ли американский командующий предпринять высадку в такую погоду? Черчилль забеспокоился…

Дуайт Эйзенхауэр, ставший несколько месяцев тому назад верховным главнокомандующим экспедиционными силами союзников, находился тут же, в Портсмуте. Надо убедить его в том, что откладывать вторжение просто невозможно. Выступать нужно при любой погоде.

Отказавшись от мысли посетить остальные корабли, Черчилль приказал повернуть катер к берегу.

Британский премьер-министр хорошо помнил все перипетии с подготовкой к открытию второго фронта в Европе. Это походило на морские приливы и отливы — то подготовка проводилась ускоренными темпами, то надолго замирала и фигурировала только в обещаниях русским.

Сначала операция по вторжению на континент называлась «Следжхаммер» («Кувалда»). Ее готовили спешно летом сорок второго года, когда весь мир ждал неминуемого разгрома Советской России под Сталинградом. Катастрофа на Восточном фронте послужила бы сигналом для вторжения на континент. Ведь иначе Гитлер, покончив с Россией, мог снова обрушиться на Великобританию. Но, к изумлению всех военных авторитетов Запада, советские армии не только выстояли, но и отбросили германские части далеко на запад. Значит, с открытием второго фронта можно было не торопиться.

В самом деле, думал Черчилль, военная обстановка сорок третьего года внесла свои изменения в те условия, при которых следовало бы начинать активные боевые действия на западе. Теперь вторжение в Европу могло состояться только в том случае, если бы Германия оказалась поставленной на колени. При такой ситуации британским и американским войскам следовало немедленно появиться в Центральной Европе. И, главное, прежде русских…

План вторжения «образца сорок третьего года» разрабатывали в Пентагоне под руководством Джорджа Маршалла, начальника американского генерального штаба. Назвали план «Райндап» («Облава»). Маршалл сам привез этот план в Англию. Но применять его не пришлось. Германия Гитлера была еще достаточно сильна. Русские еще не одолевали. Обе стороны изматывали силы в жесточайших боях.

Но военно-политический барометр все больше склонялся в сторону победы России. На тегеранской конференции Черчилль и Рузвельт еще раз заверили Сталина, что теперь, в сорок четвертом году, второй фронт будет открыт непременно. Черчилль не преминул подчеркнуть — для операции есть уже кодированное название: «Оверлорд»[38]. Он сам придумал его. Британский премьер скаламбурил: «Отныне мы подчиняемся только этому великому сюзерену и становимся преданными вассалами Плана»… Черчиллю понравился собственный каламбур.

Для подготовки вторжения в Европу создали военный штаб — Коссак, но штаб прежде всего занялся другими делами. Он готовил особые, чрезвычайные меры, которые держались в одинаково глубокой тайне как от русских, так и от немцев. Это были планы вторжения на тот случай, если сложится одна из трех военно-политических ситуаций. Во-первых, мог распасться блок германских стран-сателлитов; во-вторых, германские войска могли поспешно отступить из Франции к линии Зигфрида[39], и, наконец, третий и наиболее опасный вариант — это внезапный крах и капитуляция Германии в результате еепоражения на Восточном фронте.

На каждый из этих вариантов готовился особый план действий, называемый в секретной переписке «Ранкин А», «Ранкин Б» и «Ранкин С».

Больше всего Черчилля интересовал последний вариант — «Ранкин С». Уж если бы действительно произошел крах Германии, то по плану «Ранкин С» предполагалось немедленно форсировать Ла-Манш, бросив в Европу все наличные силы, ворваться в Германию, разоружить там немцев и захватить контроль над страной в свои руки. Только такие экстренные меры могли предотвратить на континенте «большевистский хаос», которого так опасался британский премьер-министр и его единомышленники в Вашингтоне. Для обеспечения плана «Ранкин С» Соединенные Штаты зарезервировали десять полных дивизий, остальные войска давала Англия.

Время шло, и события стремительно набегали одно на другое. Ход мировой войны изменился коренным образом. Ситуация для западных стран складывалась так, что, протяни они еще с открытием второго фронта, и советские войска, чего доброго, окажутся не только в Берлине, но и в Париже. Теперь западные союзники спешили открыть второй фронт, чтобы не дать возможности народам Западной Европы самим, с помощью Советской Армии разгромить войска оккупантов.

Однако «Ранкин С» тоже пока оставался только планом. Германия еще не потерпела краха, но то, что происходило летом сорок четвертого с открытием второго фронта, было очень похоже на какую-то экстренную пожарную меру. Вторжение на континент было вызвано стремительным продвижением русских на запад. Себе-то Черчилль мог признаться — высадка в Нормандии происходит почти так, как намечалось по плану «Ранкин С». Теперь уж нечего оттягивать дело. Русские же могут первыми ворваться в Берлин… Да, да — нужно рвать постромки и галопом скакать на континент, невзирая ни на какую погоду… В этом нужно убедить Эйзенхауэра…

С такими мыслями Уинстон Черчилль появился среди ночи в штабе верховного командующего союзных вооруженных сил. Премьер несколько дней не встречался с главкомом. Он предпочел бы застать его одного, но в кабинете Эйзенхауэра толпилось много высших американских генералов.

— Я только что дал приказ отложить «Оверлорд», — сказал командующий вместо приветствия, — погода не благоприятствует нам… Радиостанции передают отбой.

Черчилль уставился на главкома тяжелым взглядом. Кажется, он опоздал… Следовало бы приехать хоть часом раньше.

— Нам надо идти на риск, погода может улучшиться…

Вместо ответа Эйзенхауэр протянул премьеру сводку погоды. Прогноз неутешительный: «Пасмурно с воскресенья до среды, низкая облачность и плохая видимость по утрам. Ветер не свыше 17–22 узлов. В Ла-Манше волнение, высота волн в проливе 1,5 метра, у побережья — 1,2 метра».

Черчилль положил сводку на стол. Командующий сказал:

— При такой волне танки-амфибии не доплывут до берега.

— Можно отказаться от танков, — возразил Черчилль, — плоскодонные суда подходят почти к самому берегу.

— Теперь поздно говорить об этом. Быстроходные эсминцы ушли в море, чтобы вернуть десантные корабли.

— Что же делать? — Перед премьером встали тяжелые, возможно непоправимые, последствия, вызванные отменой десанта.

Эйзенхауэр думал о том же.

— Мы не можем потерпеть неудачу с вторжением на континент, — тихо сказал Эйзенхауэр. — Слишком многое поставлено на карту. Посмотрим, что будет завтра.

Но и последующий день не принес ничего утешительного. Прогнозы обещали облачность, ветер, крутую волну, и только через несколько дней можно было ждать незначительного улучшения погоды. Вечером в воскресенье Эйзенхауэр вызвал всех командующих, чтобы принять окончательное решение. На совещании голоса разделились. Представители авиации предпочитали отложить вторжение — непогода будет сковывать их действия. Такого же мнения придерживались предстатели морского флота — корабельная артиллерия не сможет нести прицельный огонь… Волна в проливе расшвыряет, опрокинет плоскодонные десантные суда.

Генерал Монтгомери, командующий английской группой войск, высказал противоположную точку зрения. Перед тем как поехать на совещание, он получил твердые указания Черчилля. Его точка зрения сводилась к тому, что откладывать вторжение больше нельзя. В самом деле, только в ближайшие три дня — 5, 6 и 7 июня — прилив на Ла-Манше совпадал со временем рассвета, то есть с наиболее выгодным часом вторжения. Это имеет немалое значение. Во время прилива уровень воды на побережье Нормандии поднимается на шесть метров. Если высаживаться при отливе, солдатам-десантникам, перед тем как подойти к береговым укреплениям, придется преодолевать четырехсотметровую полосу глубокого мокрого песка.

Правда, такое же благоприятное сочетание прилива и рассвета через две недели повторится снова. Но две недели — это срок немалый…

Верховный главнокомандующий генерал Эйзенхауэр испытывал жесточайшие муки, не зная, на что решиться. С военной точки зрения, начинать вторжение в такую погоду рискованно. Но разве только военная целесообразность диктует решения? В конечном счете решающую роль сыграла политическая погода. В девять часов сорок пять минут вечера, как утверждают свидетели этого исторического события, Дуайт Эйзенхауэр очень неуверенно произнес:

— Я убежден, что нам следует отдать приказ… — Командующий помолчал, раздумывая, вздохнул и добавил — Хотя мне и не хочется этого делать, но другого выхода нет…

Тон, которым Эйзенхауэр изрек эти слова, отнюдь не был бодрым, и тем не менее решение было принято.

Вновь завертелась военная машина связи. На корабли полетели шифрованные радиограммы. Из дальних портов вышли в море корабли, направляясь к острову Уайт близ Портсмута. Пришла в движение масса людей и техники.

Утром 5 июня операцию еще можно было отменить, но синоптики принесли радостную весть — есть надежда на улучшение погоды. Сосредоточение десантных войск проходило успешно. Германская авиация бездействовала. В море не было отмечено ни одного судна противника — ни подводных лодок, ни миноносцев.

2
«Оверлорд» — план вторжения союзных войск в Европу — выглядел очень внушительно в своем окончательном варианте. Только одной американской армии в первый день предстояло высадить на французское побережье пятьдесят пять тысяч солдат, массу техники, снаряжения, боеприпасов, которые вряд ли удастся погрузить даже в двести железнодорожных составов.

Весь первый эшелон вторжения составлял пять полнокровных-дивизий — три английские и две американские. Кроме того, три парашютных дивизии обеспечивали с тыла высадку пехотинцев на побережье. На кораблях — в резерве оставались еще две пехотных дивизии.

Местом для высадки гигантского десанта избрали стокилометровый участок французского побережья между Гавром и Шербуром — в глубине бухты Сены. Из всех вариантов вторжения — а их выдвигалось не меньше шести — этот вариант казался наиболее удобным. Британские войска получили участок в районе Кана, а дивизиям первой американской армии предписывалось действовать правее — ближе к полуострову Котантен. Здесь, на Нормандском побережье, к исходу первого дня вторжения предполагали сосредоточить восемь союзных дивизий и четырнадцать танковых полков.

Но это будет только началом. Следом за первой волной десантных войск устремятся новые и новые дивизии. В первые шесть дней после вторжения армейские группы союзных войск пополнятся еще пятью дивизиями и десятью танковыми полками. На исходе третьей недели боев армии вторжения должны были составить примерно двадцать четыре дивизии.

Чтобы обеспечить вторжение в Европу, на территории Англии сосредоточивалось тридцать шесть американских дивизий. Вместе с обслуживающим персоналом, тылами, авиационными и морскими частями в Англии скопилось полтора миллиона американских солдат и офицеров. Кроме того, сорок дивизий находилось в полной боевой готовности непосредственно в Соединенных Штатах. По мере надобности их намеревались отправлять в Европу.

Действия экспедиционных армий поддерживались всей мощью авиации и военно-морских сил союзников. Для этого в портах собрали свыше девяти тысяч судов различных типов — от линейного корабля «Родней» водоизмещением в несколько десятков тысяч тонн до специальных десантных барж с откидными бортами, минных тральщиков и других подсобных суденышек. Вся эта армада до поры до времени притаилась в портах Англии.

Авиационные силы поддержки вторжения составляли больше двенадцати тысяч самолетов — пять с половиной тысяч бомбардировщиков и торпедоносцев, пять тысяч истребителей и две тысячи транспортных аэропланов… Это создавало свыше чем двадцатикратное превосходство над противником в воздухе. По разведывательным данным, германская авиация располагала в Южной Франции лишь пятьюстами самолетами. Но и из них только девяносто бомбардировщиков да семьдесят истребителей находились в полной боевой готовности. Основные силы гитлеровской авиации действовали на Восточном фронте.

Непосредственную подготовку к вторжению союзная авиация начала месяца за два до высадки войск. Массированным бомбардировкам подверглось все побережье и запад Франции. Лишь в апреле самолеты совершили тридцать три тысячи вылетов. В мае бомбардировочная и штурмовая авиация уничтожила девятьсот паровозов, шестнадцать тысяч вагонов противника, разрушила много станций. Создавались невозможные условия для переброски немецких резервов к побережью. К середине лета железные дороги, ведущие на север, были парализованы. Англо-американские летчики разрушили восемнадцать мостов через Луару и Сену, повредили значительную часть аэродромов, расположенных в радиусе двухсот километров от места вторжения. Таким образом, значительный район предполагаемых военных действий оказался изолированным от остальной части Франции.

Заключительным аккордом в действиях авиации над Францией должен был прозвучать массированный бомбовый удар в день высадки экспедиционных сил. Прежде чем первые солдаты-десантники покинут корабли, перед ними тысячи бомб сплошным ковром упадут на берег. В первый день вторжения — в день «Д», как обозначался он в плане «Оверлорд», намечали сбросить на побережье десять тысяч тонн бомб. Это кроме пяти тысяч тонн, сброшенных накануне.

Казалось, что осуществляется идея Черчилля «выбомбить Германию из войны». Сторонник «дешевой войны», британский премьер направил в английский воздушный флот почти два миллиона человек — в три раза больше, чем находилось в наземных войсках. Но пока это не давало ощутимых результатов.

Бомбардировка немецких городов началась с помощью американских летчиков еще в сорок втором году. Она возрастала из месяца в месяц. Одним из первых был разрушен город Кельн. В налете на город участвовало до тысячи самолетов. Весь центр превратился в руины, но промышленные предприятия не пострадали. Так, за всю войну ни одна бомба не упала на американский автомобильный завод Форда, расположенный в двух километрах от черты города. Жители Кельна искали спасения в стенах этого завода, как в самом надежном бомбоубежище. Зато уникальный, величественный и древний Кельнский собор сильно пострадал от бомб.

Серьезное беспокойство в Лондоне вызывали разведывательные и агентурные донесения, поступавшие из Германии. В них сообщалось, что Гитлер вот-вот применит секретное оружие, которым давно уже грозил миру. Стало известно, что немецкие военные специалисты еще до войны начали создавать ракетные самолеты-снаряды. Секретными работами на острове Пенемюнде руководил генерал-лейтенант Шемиргембейнский. Работы проходили успешно. Летом сорок третьего года секретный экспериментальный завод посетил Гитлер. Он приказал изготовить тридцать тысяч самолетов-снарядов «фау-1» и обрушить их на головы противника.

Черчилль имел возможность видеть, держать в руках, ощупывать детали этого реактивного снаряда, — помогли поляки. Где-то под Варшавой во время испытаний не разорвался один снаряд. Члены подпольной Армии Крайовой сначала спрятали его в реку, а потом разобрали и по частям переправили в Лондон.

Следовало принимать безотлагательные меры против нависавшей угрозы. А меры могли быть одни — разрушить секретный завод. В августе сорок третьего года пятьсот семьдесят самолетов-бомбардировщиков налетели на Пенемюнде и буквально стерли завод с лица земли. Чертежи секретного оружия сгорели, а генерал Шемиргембейнский погиб среди развалин…

На какое-то время угрозу удалось предотвратить. Но оказалось, что производство таинственных снарядов немцы перенесли куда-то в горы. Снова посылались донесения осведомителей о том, что «фау-1» могут в любой момент появиться над Англией.

Что, если летающие снаряды начнут рваться теперь, перед вторжением, когда все побережье Южной Англии напоминает ярмарочную толкучку — так тесно здесь от войск и военной техники?.. Это обстоятельство настораживало и заставляло ускорять вторжение в Европу.

Особое внимание при подготовке «Оверлорда» уделили проблеме транспорта и снабжения десантных армий. Сотрудники штаба Коссак подсчитали, что для экспедиционных армий потребуется триста тысяч грузовых автомобилей. Но еще большую тревогу вызывало отсутствие свободных портов в Южной Франции. Где разгружать корабли с продовольствием, амуницией, техникой, боеприпасами и людскими резервами, после того как десантные войска высадятся на берег? Ведь для боевого питания современной дивизии требовалось ежедневно шестьсот — семьсот тонн различных грузов.

Основную ставку делали на порт Шербур. Он расположен на самой северной оконечности Котантенского полуострова. Кроме того, возлагали надежду на город Кан, соединенный с морем небольшим судоходным каналом. Но именно здесь малейшая неудача грозила сорвать «Оверлорд».

А вдруг эти порты не удастся взять сразу? И ведь неизвестно еще, в каком состоянии оставят немцы эти порты.

Сомнения возникали серьезные. Решили застраховать себя постройкой искусственных гаваней и морских портов. Они должны были возникнуть в течение нескольких дней на открытом, безлюдном французском побережье.

Искусственные молы для гаваней предполагали соорудить из старых кораблей, которые будут затоплены один подле другого. Всего на французском побережье решили построить пять таких гаваней. В секретной переписке их называли «Гузбери» («Крыжовник»).

Еще более сложными сооружениями представлялись два искусственных порта «Мальбери» («Тутовые ягоды»). Каждый из них по величине равнялся дуврскому порту. Предполагалось, что «Мальбери» будет иметь семь миль причалов, пятнадцать съездов, плавучий волнорез, подъемные краны и прочее оборудование. К середине лета искусственные порты и гавани были готовы. Где-то на Темзе построили сборные плавучие пирсы, их оставалось только отбуксировать через Ла-Манш к французскому побережью и там затопить в заранее выбранном месте.

Теперь как будто бы все было предусмотрено для успешного открытия второго фронта. Но министерство Геббельса в Берлине распространяло самые фантастические слухи о неприступном Атлантическом вале, о тяжелых потерях, которые ожидают американцев и англичан, если они рискнут начать вторжение в Европу. Геббельс даже утверждал, что потери в людях составят по меньшей мере девяносто процентов наличного состава десантных полков и дивизий.

Командующий группой американских армий генерал Омар Бредли считал, что все эти разглагольствования Геббельса были всего лишь вражеской пропагандой, войной нервов. Генерал Бредли сказал военным корреспондентам, что надеется перескочить через Ла-Манш ценой сравнительно небольших потерь. Омар Бредли полагал, что такое заявление несколько поуспокоит его солдат. Но именно это заявление и доставило генералу серьезные неприятности по службе.

Первым начал опровергать американского генерала Уинстон Черчилль. Он решительно возражал Омару Бредли. При открытии второго фронта надо ждать очень тяжелых потерь — уверял он. Все побережье загромождено железобетонными укреплениями ощетинилось пушками. Прорвать Атлантический вал не так-то легко.

С опровержением заявления Бредли выступили и в Вашингтоне. Омару Бредли намекнули, что если он сделает еще хоть одно подобное заявление, он потеряет свои генеральские звезды, тем более что они у него временного, военного образца…[40]

В то время пришлось призвать к порядку еще одного американского генерала — Джорджа Паттона, командующего третьей армией, который совсем уже не умел держать язык за зубами. Он разболтал все, что не предназначалось для широкой огласки. Вообще генерал Паттон любил ошеломлять слушателей сенсационными, сногсшибательными новостями. Без дипломатических условностей, он с грубоватой прямотой повторил то, что слышал в высших сферах. Паттон не задумывался над тем, какие последствия будут иметь его слова. Так случилось и на этот раз.

Где-то в военном клубе Паттон сказал солдатам, что в недалеком будущем американцам предстоит управлять миром. Иначе зачем американцам воевать в Европе.

Скандал разразился громкий. Рассуждения Паттона проникли в газеты. Американцев открыто начали обвинять в том, что они стремятся к мировому господству. Нужно было приложить немало усилий, чтобы потушить это дело. А Джордж Паттон наивно и растерянно мигал глазами, когда его отчитывали в главном штабе за допущенную промашку. Он никак не мог понять, что сказал он особенного… Ведь о том же самом говорили между собой и другие американские генералы…

Пятого июня военные корабли потянулись к проливу. Время вторжения было назначено через сорок минут после рассвета, когда прилив на Ла-Манше достигнет среднего уровня. Грузились в Портсмуте, на той самой пристани, где когда-то стояла французская субмарина, которую пришлось интернировать Роберту Крошоу. Как давно это было. Почему-то особенно сохранился в памяти один момент — солдат его взвода окатывает водой из ведра палубу субмарины, залитую кровью. Густо-розовая вода стекает за борт… Французский часовой убил тогда рыжего Эдварда, а он, Крошоу, убил француза. Солдаты лежали рядом. Когда их унесли, осталось большое пятно крови… Боб еще подумал тогда — что бы сказала Кет. Чудно!.. Теперь Роберт не стал бы так переживать: За эти годы он столько перевидел крови!.. Но тогда он долго не мог избавиться от тяжелых воспоминаний.

Железная палуба десантного судна, которое шло к французскому берегу, была мокрой и скользкой от брызг. Наступал рассвет, и солдатам дали команду приготовиться. Холодные брызги летели с правого борта, и солдаты жались к середине судна. Сосед Роберта, которому надоело толкаться, сказал:

— Тьфу ты, чертова непогода! Жмемся от брызг, а скоро полезем в воду по самую шею… Все равно мокнуть! — Он отошел к борту, и первая же волна окатила его с головы до ног.

Другой сказал:

— Да! Где-то мы сегодня будем сохнуть…

— Не на том ли свете… — Это проворчал Тейлор, известный во взводе скептик.

На него цыкнуло несколько голосов:

— Чтоб у тебя язык отсох за такие слова!

Но Тейлора не так-то легко было заставить умолкнуть. Он огрызнулся:

— Погляжу, что вы запоете, когда джери станут плевать в нас бомбами со своих «юнкерсов»… Или сунут под днище торпеду…

Солдаты умолкли. Каждый думал о том же, что и Тейлор… Но пока как будто бог миловал. За всю ночь не встретилось ни германских катеров, ни подводных лодок. И самолетов тоже не было видно.

Правда, среди ночи на судне возник переполох. Над головой вдруг загудело все небо. Но это свои бомбардировщики шли бомбить французское побережье. Роберт видел, как на английском берегу вспыхнули десятки прожекторов, указывая курс самолетам. Через несколько минут бомбардировщики, волна за волной, прошли на юг, а вскоре там загрохотали разрывы..

Сейчас, когда развиднелось, перед солдатами открылась грозная панорама пролива, заполненного сотнями кораблей, идущих к французскому берегу. На Ла-Манше стало тесно от труб, мачт и аэростатов воздушного заграждения. В бой вступили тяжелые корабли. «Родней», приземистый и широкий, обогнав кильватерную колонну, дал залп из бортовых орудий. Над самыми мачтами пронеслось звено «спитфайеров» и устремилось к французскому берегу. Теперь было отчетливо видно, как по всему побережью ухают взрывы, поднимая к небу фонтаны земли и черного дыма. Даже здесь, на море, стоял такой грохот, что казалось, вот-вот лопнут барабанные перепонки. Но странное дело — корабли и самолеты извергали на берег сотни, тысячи тонн металла, а противник почти не подавал признаков жизни.

— Хитрит, — определил Тейлор. — Вот как подойдем, он нам и влепит…

Корабль, несколько замедливший ход, вдруг снова набрал скорость и устремился к берегу. Раздался последний сигнал боевой тревоги… Больше Роберт ничего не помнил… Во время войны он не раз участвовал в десантах, и каждый раз в такие минуты на него находило какое-то затемнение. Роберт начал что-то соображать, только когда очутился на берегу, мокрый и едва живой от усталости. Он лежал за скалистым пригорком, метрах в ста от воды, и стрелял из автомата в невидимого врага, который засел на холмах и оттуда поливал десантников пулеметными струями.

Потом у Роберта кончились патроны, и он пополз назад. Здесь он наткнулся на своего командира Макгроега. С тех пор, как они оба чудом спаслись из Сен-Назера, Крошоу остался служить в бригаде полковника. Макгроег был в ярости и что-то доказывал стоявшему рядом с ним офицеру.

— Кто виноват, что промазала парашютная дивизия?.. Я?.. Мои солдаты?.. Парашютистов забросили по меньшей мерена пять миль в сторону… А корабельная артиллерия бьет непонятно куда… Скажите об этом в штабе…

— Я доложу об этом, полковник, но сейчас надо во что бы то ни стало взять эти холмы. Иначе противник закрепится в Кане.

В течение дня британским частям удалось продвинуться вперед, но город Кан оставался у немцев. Ко всеобщему удивлению, солдаты не обнаружили на побережье почти никаких долговременных укреплений. Мощный Атлантический вал оказался вымыслом Геббельса.

На американском участке вторжения тоже допустили оплошность. Две парашютные дивизии были сброшены совсем не там, где надо… Семь тысяч парашютистов рассеялись на участке в сто с лишним квадратных миль. А иные отряды очутились за тридцать с лишним километров от места боевых действий. В результате ошибок, допущенных неопытными пилотами, обе парашютные дивизии оказались разбросанными по всему побережью и потеряли две трети своего снаряжения.

А бомбовый удар, который наносила восьмая американская воздушная армия по германской береговой обороне, тоже оказался холостым выстрелом. Тринадцать тысяч бомб, сброшенных за полчаса до вторжения, не причинили противнику ущерба. Бомбы рвались на мирных крестьянских полях, километрах в пяти от берега.

Не дал должных результатов и ураганный огонь кораблей, сосредоточившихся в проливе. Огненный смерч прошел стороной. Корабельные артиллеристы перепутали цели, не могли их найти и принялись бить по площадям… Как выяснилось позже, ни одна бомба, ни один снаряд не пробили бетонных перекрытий немецких казематов. В них просто не попали.

В тот день вторжения, именуемый заглавной буквой «Д», словно рок висел над войсками союзников. Из первых же тридцати танков-амфибий, ринувшихся в атаку, к берегу подошли только три. Остальные потонули, опрокинутые волной. Но это хотя бы можно было объяснить сильным ветром, прибоем. А вот головной полк высадился в двух километрах от заданного места. Как это объяснить?..

И при всем этом общие потери в десантных войсках оказались совсем небольшими. Бредли был прав. Даже во время учебных занятий по форсированию канала иные дивизии теряли гораздо больше. Корпус генерала Коллинса захватил участок Нормандского побережья и потерял при этом вдвое меньше людей, чем на ученьях под Слептон Сендес.

Немцы почти не отвечали на артиллерийский огонь и только огрызались пулеметными очередями, отходя за прибрежные холмы. Недаром солдаты прозвали первые дни вторжения «битвой за пляжи».

На второй день вторжения в Северной Франции было высажено уже сто семьдесят тысяч солдат экспедиционной армии.

4
Некоторые историки — исследователи наполеоновских войн — пытались объяснить неудачи великого полководца в сражении под Ватерлоо насморком императора, то есть обстоятельством совершенно случайным. Возможно, что будущие историки тоже станут искать причину неудач германских войск на Ла-Манше в стечении роковых и случайных обстоятельств.

И в самом деле! Ведь в наиболее критический момент — в ночь на 6 июня, когда в Северной Франции началась высадка англо-американских войск, фельдмаршала Эрвина Роммеля не оказалось на месте. Как раз накануне вторжения он улетел в ставку Гитлера. Оттуда фельдмаршал завернул в свое поместье под Ульмом, и в то время, когда противник завязал бои на пляжах Северной Франции, он сидел у камина в кругу семьи. На фронте Роммель появился только к вечеру первого дня вторжения. Все это время немецкие войска оставались без руководства. Дежурный адъютант Гитлера не осмелился разбудить фюрера, чтобы сообщить ему тревожную весть о вторжении противника на побережье Северной Франции.

Положение осложнилось еще и тем, что многие старшие офицеры седьмой германской армии, охранявшей побережье, были отозваны в тыловой город Ренн (конечно, если считать французское побережье передним краем)… В Ренне 6 июня назначили штабные учения, на которых должны были разыграть отражение десантов противника на тот случай, если англо-американцы дерзнут вторгнуться на континент.

Были и другие обстоятельства, которые облегчили союзным войскам высадку на побережье Ла-Манша. Именно в эти дни германская метеослужба информировала генеральный штаб о том, что в ближайшее время вторжение просто невозможно по случаю штормовой погоды в проливе.

В канун вторжения, когда британские и американские корабли приближались к берегам Франции, из германских портов не вышло ни одно патрульное судно. Не двинулись из портов и минные заградители.

С немецких аэродромов в Северной Франции не поднялся в воздух ни один самолет-разведчик… Из сорока подводных лодок, находившихся в распоряжении германской береговой обороны, только шесть ушли в море, но направились они в противоположную сторону…

Попробуем восстановить ход событий.

В конце января сорок четвертого года фельдмаршал Роммель получил назначение командующего армейской группой «Б», в которую входили две армии — седьмая и пятнадцатая. Двумя другими армиями на западе командовал генерал-полковник фон Бласковиц, но в его подчинении была всего лишь треть вооруженных сил, дислоцировавшихся во Франции. К моменту вторжения во Франции находилось пятьдесят девять германских танковых и пехотных дивизий. Тридцать восемь из них входили в армейскую группу фельдмаршала Роммеля. Он руководил обороной побережья от Голландии до устья Луары. На долю Бласковица приходилось двадцать одна дивизия и охрана второстепенного — западного побережья Франции. Но все эти дивизии в своем большинстве были неполноценны — их потрепали на Восточном фронте. Общее руководство всеми четырьмя армиями Гитлер возложил на старого прусского фельдмаршала фон Рунштедта. Властный и независимый, беспощадный и невозмутимый, он пользовался большим авторитетом в военных кругах Германии. Даже Гитлер вынужден был с ним считаться. Казалось, что сама судьба покровительствует семидесятилетнему фельдмаршалу: победа в Польше, разгром союзных войск под Дюнкерком, захват Киева в первые месяцы войны с Россией!.. Продвижение войск Рунштедта до самого Ростова позволило льстецам называть фельдмаршала «современным Гинденбургом». Первое свое поражение Рунштедт потерпел под Ростовом и вынужден был уйти в отставку. Вскоре он получил новое назначение — стал командовать войсками на западе. Ставка Рунштедта находилась в Сен-Жерменском предместье Парижа.

Правда, присланные во Францию германские войска были далеко не те, что воевали в России. Сюда направлялись либо дивизии, потрепанные на Восточном фронте, либо состоящие из ограниченно годных солдат старшего возраста. Многие дивизии были укомплектованы лишь на пятьдесят — шестьдесят процентов и не имели своего транспорта. Фон Рунштедт ворчал, но ничего не мог поделать — боеспособные войска требовались на Восточном фронте.

Герд фон Рунштедт не входил в генеральскую оппозицию, хотя и относился к Гитлеру критически. Но Эрвин Роммель к тому времени, как получил назначение во Франции, был тесно связан с заговорщиками и даже взял на себя переговоры с Гитлером, чтобы убедить его закончить войну.

Естественно, что Аллен Даллес, руководитель стратегической разведки Соединенных Штатов в Европе, был в курсе всех этих событий. Летом сорок четвертого года он подробно информировал Вашингтон по поводу настроений в «Брейкере»[41]. Он сообщал, что немецкие генералы намерены открыть фронт на западе перед англо-американцами и считают, что чем быстрее это произойдет, тем лучше. Новые успехи советских войск заставляют их ускорить осуществление надуманного плана.

Какое-то время в недрах «верхушечной оппозиции» оставалась одна неясность — как же будет с требованием безоговорочной капитуляции. Рузвельт, Сталин и Черчилль громогласно заявили об этом. Большая тройка согласилась, что только капитуляция фашистской Германии, капитуляция без предварительных условий и оговорок может закончить войну в Европе. Но оппозиция никак не хотела идти на эти условия… Господин Герделер, представлявший интересы промышленных кругов, обратился за разъяснением к Черчиллю. Переговоры велись через знакомого шведа, банкира Валленберга. Черчилль не стал долго тянуть с ответом — он согласен пойти на уступки. Валленберг сообщил в Берлин: безоговорочная капитуляция — дело условное.

Это взбодрило заговорщиков, у них точно выросли крылья. Может, удастся еще обойтись без покушения на Гитлера… Что, если попробовать еще раз убедить его, уговорить…

Фельдмаршал Роммель отправился в Берхтесгаден. Быть может, немецкий фельдмаршал и не предполагал, что он служит подставным лицом для Гизевиуса. Ведь именно этот британский агент настаивал, чтобы Эрвин Роммель отправился к Гитлеру. Это было в дни, предшествующие вторжению союзников на побережье Нормандии.

Роммель поехал, но его разговор с Гитлером не состоялся. Тогда фельдмаршал уже не стал торопиться обратно во Францию. «Лиса пустыни» и здесь попытался схитрить — пусть вторжение произойдет без него… Эрвин Роммель отправился в Ульм, чтобы навестить семью…

В опустевшем штабе Роммеля первое донесение о вторжении противника пришло среди ночи. Из пятнадцатой армии сообщали, что замечены вражеские парашютисты… Потом новое донесение — сброшены не парашютисты, а чучела. Противник хочет играть на нервах… Однако вскоре потекли другие, более тревожные сообщения…

В германских войсках по всему побережью объявили тревогу № 2. Она означала, что танкисты должны быть возле машин, а пехотинцы обязаны приготовиться к любой неожиданности. Но боевой тревоги все еще не было.

В Сен-Жермен, в ставку фельдмаршала Рунштедта, известие о вторжении пришло тоже ночью, но Рунштедт отнесся к нему скептически. Томми хитрят! Уж если они станут высаживаться, то сделают это в наиболее узкой части пролива — где-нибудь против Дувра. Десант в Нормандии — только отвлекающий маневр…

Германская военная разведка во главе с адмиралом Канарисом постоянно твердила, что именно в районе Кале либо Дюнкерка вероятнее всего ожидать вторжения. Конечно, если оно состоится. Канарис искусно выполнял задания британской разведки. Гитлер, да и фон Рунштедт были загипнотизированы информациями «маленького грека».

В четыре часа утра фон Рунштедт позвонил в Берлин и попросил соединить его с Гитлером. К телефону подошел дежурный адъютант Шмундт. Полковник Шмундт входил в военную оппозицию. Он отказался разбудить Гитлера. Пусть фельдмаршал позвонит позже…

А с побережья шли все более тревожные вести. Высадка продолжалась. Следовало бы ввести в дело танковые дивизии, но Гитлер запретил трогать их без его, фюрера, разрешения.

Танковая дивизия генерал-лейтенанта Фейхтингера стояла всего в двадцати километрах от побережья. Противник высаживался чуть ли не рядом, но командир двадцать первой танковой дивизии имел строгий приказ — не делать ни шагу без ведома Роммеля. Получался заколдованный круг.

В половине седьмого утра генерал Фейхтингер все же решил на свой страх и риск атаковать десантные части противника. Ему удалось смять парашютистов за рекой Орн, но в десять часов из штаба поступил приказ остановить наступление. Фейхтингер так и не знал, кто отдал такой приказ.

Только в половине дня фон Рунштедт получил разрешение из ставки бросить в контратаку две танковые дивизии. Но вступить в бой они могли только утром следующего дня. Почти тридцать часов драгоценного времени были безвозвратно потеряны. Англо-американские войска к тому времени сумели ухватиться за побережье.

Теперь каждый день осложнял положение.

В разгар битвы за Нормандию начальник генерального штаба Вильгельм Кейтель с тревогой позвонил Рунштедту в Сен-Жермен; хотя Кейтель тоже имел звание фельдмаршала, но фон Рунштедт относился к нему с едва скрываемым пренебрежением. Кейтель способен лишь кланяться и беспрекословно выполнять приказы фюрера — считал Рунштедт. Только поэтому выскочка Кейтель и полез в гору. К пятидесяти годам будущий начальник генерального штаба был всего-навсего заурядным майором, а фон Рунштедт уже в то время имел звание генерал-лейтенанта. По военной иерархической лестнице Кейтель зашагал семимильными шагами с приходом к власти Гитлера. Но в глазах Рунштедта Кейтель по-прежнему оставался бездарным, заурядным штабным офицером.

Кейтель начал расспрашивать — какова обстановка на Западном фронте. Под конец он взволнованно спросил:

— Что же нам теперь делать?

Рунштедт сжал тонкие губы, выпятив вперед энергичную челюсть. Старый фельдмаршал многого не понимал. Когда он наступал на Дюнкерк, ему вдруг приказали остановить войска в десяти километрах от города и стрелять только из пушек среднего калибра. Потом дали приказ остановить пехоту и танки. Этот приказ передал ему по телефону как раз Кейтель. А ведь все трехсоттысячное войско англичан было тогда в западне. Рунштедт клянется богом, что не выпустил бы из Дюнкерка ни одного английского солдата!.. Тогда Кейтель пробовал учить его воевать — его, фельдмаршала Рунштедта, а теперь спрашивает, что ему делать… Обычно сдержанный и невозмутимый, фон Рунштедт вдруг вспылил и зло закричал в трубку:

— Что делать?.. Заключайте мир, идиоты!! И немедленно!.. Что вам еще остается делать?!

— Что вы сказали? — оторопев, переспросил Кейтель.

Но Рунштедт больше ничего не ответил. Он бросил трубку.

Начальник генерального штаба наябедничал на фельдмаршала — вероятно, тот выжил из ума, если говорит такие вещи… Это окончательно решило судьбу фон Рунштедта. Гитлер отстранил его от командования Западным фронтом. На место Рунштедта был назначен фельдмаршал Клюге, который так неудачно руководил в прошлом году наступлением «а Курской дуге.

5
На четвертый день вторжения Уинстон Черчилль решил сам побывать в Северной Франции.

Перед самым отъездом премьер наспех просматривал последнюю почту. Ему пришлось задержаться, чтобы сразу же ответить на некоторые письма. Прежде всего он прочитал короткое послание Сталина. Сталин поздравлял союзные войска с успехом и сообщал, что советские войска в свою очередь начинают летнее наступление ударом на Ленинградском фронте.

Это сообщение вызвало у Черчилля двойственное чувство. С одной стороны, наступление советских войск гарантирует, что немцы не перебросят во Францию нового подкрепления, но в то же время теперь надо ждать, что русские с новой силой хлынут в Польшу и на Балканы, — Сталин пишет о первом этапе наступления. Значит, последует второй и третий этап…

Черчилль продиктовал телеграмму Сталину:

«На сегодняшнюю ночь, 10-го числа, мы, должно быть, уже высадили около 400 тысяч человек вместе с большими, превосходящими бронетанковыми силами и быстро накапливаем артиллерию и грузовики».

По своему обыкновению, Черчилль несколько преувеличивал успехи. На плацдарм удалось перебросить около трехсот тысяч солдат, но и это было вовсе не плохо. Оказалось, что немцы только на самом побережье возвели какие-то укрепления. Дальше ничего не было. За прибрежными холмами лишь канавы на крестьянских полях да живые изгороди из колючих кустарников служили препятствием для продвижения танков. Но, конечно, об этом Черчилль не станет рассказывать Сталину.

Второе письмо было от Сметса. Интересно! Его мысль работала абсолютно в унисон с мыслями Черчилля! Сметс писал как раз то, о чем только что думал премьер.

«Немцам очень скоро придется решать, — писал Сметс, — бросить ли им свои основные силы для отражения атак с востока или с запада. Зная, чего можно ждать от вторжения русских, следует полагать, что они — немцы — решат сконцентрировать свои силы на русском фронте».

Последнюю фразу Сметс подчеркнул. Да… Русских нельзя допустить в Европу.

…На плацдарме Черчилля встретил улыбающийся Монтгомери, командующий сухопутными войсками союзников. Он был одет как всегда — в измятой куртке, плисовых штанах и черном танкистском берете. Штаб Монтгомери находился где-то неподалеку в замке. Монтгомери предложил заехать туда, но Черчилль предпочел осмотреть сначала плацдарм. Погода стояла ясная, кругом тишина, и только откуда-то из-за горизонта, точно отдаленный гром, доносилась по временам артиллерийская канонада. Войска продвинулись километров на пятнадцать, соединив все участки в единый плацдарм. В раскаленном воздухе дремали яблоневые сады, на зеленых загонах паслись телята и гуси. Никаких укреплений не было и в помине.

Но городок Байе представлял собой печальное зрелище. Его до основания разбили налетами авиации и огнем корабельных пушек… Машина Черчилля несколько задержалась у въезда в город. Жители безучастно глядели на прибывших. Женщина с подростком несли погнутую, изломанную кровать, извлеченную, видимо, из-под обломков. Убитых успели похоронить. Лица живых были суровы и мрачны.

Черчилль не стал выходить в Байе и проехал дальше, Он остался доволен осмотром плацдарма. Но следующие дни встревожили его.

Тринадцатого июня в Лондоне вызвал панику первый самолет-снаряд «фау-1». С отвратительным жужжанием он грохнулся на улице, вздыбив облако дыма, огня. Он упал на Бетнал-грин, убив и ранив нескольких прохожих. Через день на город обрушилось больше двухсот снарядов сразу. База самолетов-снарядов находилась где-то в Северной Франции. Эти осиные гнезда не удалось выбомбить, как рассчитывал Черчилль. За одну неделю число раненых и убитых превысило одиннадцать тысяч. Но Черчилль запретил газетам даже упоминать о новом германском оружии. Тем не менее весть о новом смертоносном снаряде распространялась, паника росла с каждым днем, и жители тысячами покидали Лондон.

Британскому премьер-министру сообщили некоторые исходные данные о секретном германском оружии. «Фау-1» представлял собой самолетообразный снаряд длиной около восьми метров, с размахом крыльев в пять метров. Дальность действия новых снарядов достигала двухсот пятидесяти километров. В воздухе они были неуправляемы, и поэтому рассеивание при падении достигало пятнадцати — восемнадцати километров. Впрочем, при нападении на такой огромный город, как Лондон, этот недостаток не имел значения. В какую бы часть города ни залетел снаряд, всюду он находил поживу, везде оставлял смерть и руины.

«Фау-1» мчались к Лондону со скоростью шестьсот пятьдесят километров в час. Каждую ночь десятки самолетов-снарядов с громким рокотом прорезали своими огненными хвостами темноту ночи. Но относительно малая скорость снарядов позволила начать с ними успешную борьбу при помощи зениток и истребителей. Уже в первую неделю их появления треть снарядов уничтожалась в воздухе. Потом до Лондона стали долетать лишь отдельные снаряды. Из восьми тысяч снарядов, выпущенных со стартовых площадок Северной Франции, в Лондоне и его пригородах разорвалось две тысячи четыреста летающих бомб. От их взрывов погибло шесть тысяч лондонцев.

Британским разведчикам удалось выяснить, что главные склады снарядов «фау-1» находятся под Парижем, в долине реки Уазы. Их хранили в пещерах, где французские огородники разводили когда-то шампиньоны. Массированный налет союзной авиации, во время которого были применены самые тяжелые бомбы, уничтожил запасы летающих снарядов.

Новое германское оружие причинило Англии много вреда. И опять самые тяжелые жертвы выпали на долю мирных жителей Лондона.

Восемнадцатого июня на Ла-Манше разразился невиданной силы шторм. Четверо суток неистовствовал жестокий норд-вест, который достигал ураганной силы. Волны кипели, бились и яростно обрушивались на берег высоченными водяными горами. Во время этого шторма союзники потеряли много судов, гораздо больше, чем в первые дни высадки в Нормандии. Один из портов, «Мальбери», выросший близ устья Сены, волны разрушили до основания. Беспорядочно громоздились вздыбленные железобетонные глыбы. Всюду торчали черные остовы затонувших судов. Многие корабли выбросило штормом далеко на берег.

Нечего было и думать о высадке на побережье. Четверо суток экспедиционные войска были отрезаны от своих баз снабжения. Запасы снаряжения катастрофически таяли. Полумиллионная армия рисковала остаться без снарядов, без продовольствия и горючего… Союзники потеряли вовремя шторма двадцать тысяч машин и сто сорок тысяч тонн грузов. А что, если германские дивизии именно в эти дни нанесут свой контрудар. Сейчас они легко могут смять, сбросить десантные войска в бушующее морс… Но Роммель почему-то не нанес контрудара. Немцы упустили еще одну возможность уничтожить войска противника.

Тем не менее в те дни Монтгомери пережил немало тяжелых минут. Ему показалось, что все рушится. Он приказал готовить корабли на случай, если придется эвакуироваться обратно в Англию…

А произошло вот что.

Город Кан всееще оставался у немцев. Монтгомери сосредоточил сотню танков и приказал им прорваться к городу на узком участке фронта. Танковая группа вышла на исходные рубежи, остановилась здесь на ночь, чтобы с рассветом начать наступление. Но оказалось, что английские танковые полки в темноте расположились совсем близко от эсэсовской танковой дивизии «Адольф Гитлер». Ее командир Теодор Виш воспользовался оплошностью англичан. Он упорно начал расстреливать британские танки.

В ночном бою англичане потеряли сорок машин. Началась паника: казалось, что войска попали в тяжелое окружение…

С рассветом бой возобновился. Германские танки «пантеры» продолжали стрелять в упор. Среди поля горело еще сорок британских танков… Почти вся группа, предназначенная для удара на Кан, была уничтожена. Дивизия «Адольф Гитлер» потеряла тринадцать «пантер».

Адъютант разбудил Монтгомери глубокой ночью. Донес: немцы подтянули огромные резервы… Идет бой в окружении… Танковые части разбиты… Ошеломленный известием, Монтгомери бросился к телефону. Вызвал Черчилля. Надо спасать положение! Может повториться то же, что в Дюнкерке…

Но, к изумлению командующего, Черчилль очень спокойно отнесся к словам Монтгомери. Ничего! Положение восстановится! Не нужно нервничать!

Черчилль прочитал Монтгомери последнюю метеорологическую сводку.

Днем английский фельдмаршал полетел в Лондон. Синоптики обещали улучшение погоды.

— Это главное в боевых действиях, — сказал премьер. — Теперь все зависит от погоды. Как видите, прогнозы хорошие. Я уверен в успехе…

Уинстон Черчилль не сказал ничего конкретного. Не мог же он посвятить Монтгомери в тайну, которую он, казалось, готов был таить от самого себя!… Речь шла о государственном перевороте в Германии.

6
Положение в Польше все больше тревожило Лондон и Вашингтон. Советские армии вплотную приблизились к польским границам, и теперь нельзя было медлить ни единого дня.

Аллен Даллес специально пригласил «Валета» для разговора в Берне — на Херренгассе. Это было незадолго до июльских событий — до покушения на Гитлера. Даллес, проверяя свои данные, начал выспрашивать Ганса Гизевиуса про Армию Крайову — военную подпольную организацию польских националистов — про расстрелы в Катынском лесу и кампанию, поднятую в связи с этим вокруг убийства нескольких тысяч поляков.

Разговор о Польше имел самое непосредственное отношение к предстоящим событиям в Европе.

Настойчивые расспросы американского разведчика застали врасплох сидевшего перед ним агента. Ганс Гизевиус не мог сказать о Польше ничего внятного, он только пообещал собрать нужные сведения. Но зато в следующий свой приход на Херренгассе Гизевиус смог блеснуть умением оперативно добывать информацию, потребную для хозяина!

Эффектным жестом он положил на стол перед Даллесом несколько страничек, отпечатанных на машинке. С видом малозаинтересованного человека Даллес пробежал одну из них. Гизевиус перегнулся через стол и пояснил:

— Здесь выдержка из выступления генерала Бура на подпольном совещании. Его настоящая фамилия Комаровский. Он говорил это осенью сорок третьего года…

«Чем дальше находится русская армия, тем лучше для нас, — прочитал Аллен Даллес. — Мы не можем поднимать восстания против Германии до тех пор, пока она держит русский фронт, а тем самым и русских вдали от нас…

Следующим выводом является то, что мы должны быть готовы оказать вооруженное сопротивление русской армии, вступившей в Польшу… Мы хотим избежать борьбы с немецкой армией… В данном случае ослабление Германии как раз не в наших интересах».

— А это директива генерала Окулицкого, — сказал Гизевиус, когда Даллес перевернул страничку. — Генерал Окулицкий — начальник запасного штаба Армии Крайовой — это на случай провала генерала Бура.

Генерал Окулицкий писал командирам подпольных частей:

«Всем вашим подчиненным, — читал Аллен Даллес, — должно быть разъяснено, что большевики продолжают оставаться врагами Польши. Они хотят превратить Польшу и свою республику, чтобы затем сослать всех поляков в Сибирь».

— Откуда вы все это получили? — спросил Даллес. — Это достоверно?

— Так же, как то, что меня зовут Ганс Гизевиус! — Агент-двойник торжествующе откинулся в кресле. — Видите ли, — сказал он, — в Польше до недавних пор существовала нелегальная организация, которая называлась НСЗ — «Национальные вооруженные силы». НСЗ находилась в постоянных связях с гестапо… Недавно НСЗ влилась в Армию Крайову. Остальное вам, вероятно, понятно — я не растерял еще связей с гестапо…

Пришло время и Даллесу раскрыть перед Гизевиусом смысл всего этого разговора. Он сказал:

— Когда Гитлер будет устранен, встанет вопрос о сепаратном мире с Западом. Не так ли?.. Но нас интересует и Восток… Большевики не должны проникнуть в Европу. Если в Польше придут к власти сторонники довоенного режима, вступление русских в Европу будет затруднено… Вы понимаете меня, господин Гизевиус?

Да, Гизевиус понимал все… Он только не знал, чего от него потребует Даллес. Вскоре прояснилось и это.

— Не смогли бы вы посоветовать нам, господин Гизезиус, — спросил Аллен Даллес, — как сделать так, чтобы в определенное время, когда именно — я скажу вам позже, вокруг Варшавы оказалось бы возможно меньше германских войск… Ну и, конечно, в самом городе тоже… Это на тот случай, если бы польские национальные силы вздумали до прихода русских захватить власть в столице…

Даллес говорил осторожно. Он посвящал Гизевиуса в свои планы только в ограниченных пределах. Но «Валету» не нужно было разжевывать. У него сразу родилась идея.

— Я думаю, что для этого был бы полезен генерал фон Тресков — тот, который готовил покушение на Гитлера… Помните, с коньячными бутылками в самолете… Генерал фон Тресков и сейчас работает начальником штаба армейской группы «Центр». Он может по своему усмотрению перемещать войска…

В плане американской разведки — облегчить восстание в Варшаве — не хватало одного звена. Кто-то должен был отвести германские войска из Варшавы. И вот Гизевиус нашел это звено! Этот говорун и бахвал умеет приносить пользу…

Аллен Даллес поручил Гизевиусу связаться с генералом фон Тресков — пусть генерал уберет германские войска из района Варшавы. Конечно, это распоряжение должно исходить от руководителей военной оппозиции — предположим, от генерала Бека или кого-то другого…

Гизевиус продолжал играть роль равноправного собеседника. Он сказал:

— Было бы неплохо заверить нашу оппозицию в том, что правительство Миколайчика, после того как оно водворится в Варшаве, станет дружески относиться к Германии.

— Можете дать такие заверения, — согласился Даллес. — Тем более, что это подчеркивают документы, которые вы принесли…

В середине июля сорок четвертого года тайная директива руководства военной оппозиции дошла до генерала фон Тресков. В это время советские войска начали свое большое наступление на Центральном фронте, и генералу фон Тресков не представило большого труда оттянуть свои резервные войска из района Варшавы.

Глава вторая

1
Для Вилли Гнивке, оберштурмфюрера СС, неприятности в Житомире не прошли даром. Пришлось распроститься с теплым местечком. Хорошо еще, что не загнали на передовую.

Некоторое время Вилли Гнивке был не у дел, а потом его послали в Маутхаузен, в дивизию, охранявшую концентрационный лагерь. Конечно, и с тестем пришлось расстаться — на новой должности Вилли денщик не полагался. Теперь Карл Вилямцек служил где-то в генерал-губернаторстве. Но Эмми недовольна, упрекнула в письме, что Вилли никогда пальцем палец не ударит для ее родственников. И, конечно, сразу пример — вот муж Марты Рамке тоже оберштурмфюрер, но ее родители живут как у Христа за пазухой…

Какая неблагодарность! Вилли два года держал ее отца денщиком. Не такое это удовольствие, как ей кажется. А с чьей помощью тесть стал шарфюрером — унтер-офицером? Кто написал ему рекомендательное письмо в Варшаву? С его, Гнивке, помощью старика удалось пристроить чуть ли не к самому Баху-Зелевскому… И после всего этого жена ворчит, что Вилли невнимателен к ее отцу.

В дивизии, стоявшей на охране заключенных концлагеря, Гнивке занимался снабжением — вернулся к старой профессии. Ему частенько приходилось выезжать из лагеря, но жил он в коттедже, недалеко от каменоломни, похожей на глубокий кратер вулкана. В лагере был целый эсэсовский городок, благоустроенный и красивый. Домики, стояли по обе стороны дороги, выкрашенные в светлые тона, с клумбами и цветами. Каждый день в каменоломни гоняли заключенных. Все-таки хорошо, что здесь не было тестя. У него бы полезли глаза на лоб от того, что он увидел в лагере Маутхаузен.

В некоторых коттеджах эсэсовцы жили с семьями. К примеру, Цирейс, начальник лагеря. Он поселился напротив, в коттедже салатного цвета. Вилли завидовал — везет же людям! У Цирейса жена полногрудая пышка, как раз во вкусе Вилли. Она часами просиживает у раскрытого окна, сдвинув в сторону занавески. А вечерами через прозрачные шторы тоже все видно. Фрау Цирейс разгуливала по комнатам в таком виде, что Гнивке просто скрипел зубами.

Да, у Вилли на этот счет была собачья жизнь. Он тосковал без Эммы и хаживал в публичный дом, находившийся в отдельном бараке под охраной эсэсовок в черной форме, с пистолетами на боку и в высоких, будто жестяных сапогах. Дом терпимости открыли здесь для эсэсовцев и некоторых капо, назначенных главным образом из уголовников для надзора за командами заключенных. Разрешение на посещение дома да вал тот же Цирейс или его заместитель. Это стоило одну марку, она прикладывалась к заявлению.

В этот день Вилли Гнивке намеревался побывать в заведении оберауфзеерин Штанге, надзиравшей за публичным домом. Он зашел в канцелярию получить разрешение, и как раз тут писарь подал Вилли телеграмму. С остановившимся сердцем он прочитал.

«Дом разрушен, мальчик погиб. Приезжай немедленно. Эмма».

Телеграмма была кем-то заверена. Строки поплыли в разные стороны. Оберштурмфюрер тяжело опустился на стул.

Через два дня Вилли Гнивке вышел из разбитого, заваленного щебнем берлинского вокзала и сразу, будто в пекло, попал в июльскую духоту города, наполненную запахом гари, известковой пылью и чем-то еще, напоминающим смрад лагерного крематория. Гнивке не знал, где приютилась теперь Эмма, и поехал на Бендлерштрассе. Там он занимал квартиру экспроприированного еврея, которая досталась ему вместе с мебелью еще перед войной, вскоре после «хрустальной недели», когда громили еврейские магазины и тротуары были усеяны разбитыми стеклами витрин. Тогда они еще не были женаты. Эмми ахнула, когда Вилли привел ее в свою новую квартиру. В форме штурмовика, подтянутый и широкоплечий, он расхаживал по комнатам, раскрывал шкафы с одеждой недавних хозяев, включал и выключал горячую воду, показывал холодильник, распахнул даже дверь уборной. А Эмми как зачарованная ходила следом и всплескивала руками. В этот вечер Эмми согласилась выйти за Вилли замуж.

Потом у штурмфюрера родился сын. Ему, как царскому наследнику, салютовали пушки в Копенгагене — немцы в тот день занимали Данию. Вилли вспомнил, как сидел в трюме баржи. Ждали сигнала. Он вспомнил даже свои мысли. Вилли думал тогда о лебенсрауме — жизненном пространстве для великой Германии. Он рассчитывал получить ферму в Дании и мечтал, что на него станут работать датские скотоводы. О том же самом штурмфюрер Гнивке думал и на Украине. Там замечательная земля! Вот где Эмми должна бы качать колыбель его сына… И вот все рухнуло… О, как ненавидел сейчас оберштурмфюрер и русских, и американцев, и англичан — всех, кто разрушил его мечты…

Вилли прошел пешком от станции метро и остановился там, где раньше стоял их дом. Он узнал это место только по уличному фонарю, особой шестигранной формы, да вывеске, рекламирующей сосиски Ашингера. Она каким-то чудом уцелела среди этого хаоса.

На развалинах дома лежало несколько свежих венков, как на кладбище. В кучи щебня воткнуты колышки с табличками, как на огородных грядах тестя, где обозначал он сорта капусты. На картонках и кусках железа уцелевшие жильцы дома написали свои новые адреса. Вилли слышал об этих визитных карточках военного времени, теперь он сам их перечитывал. На дверце от холодильника, которым Гнивке когда-то обольщал Эмму, ее рукой было написано:

«Эмма Гнивке, урожденная Вилямцек, живет…»

Дальше панковский адрес тестя.

Бросив рюкзак на землю, Вилли стоял, пришибленный видом своего разрушенного гнезда. Он уже собирался отправиться в Панков, как вдруг увидел жену, подходившую к развалинам с другой стороны улицы. На Эмме лица не было. Она почернела, осунулась, на лоб свисали нерасчесанные пряди волос. Эмма увидела Вилли, остановилась, не веря глазам, потом бросилась к мужу и затряслась в рыданиях у него на груди. Она что-то бормотала в беспамятстве, но Вилли не понимал. Наконец Эмма подняла голову и сказала:

— В морге не разрешают долго держать. Мы не дождались тебя и вчера его похоронили…

Гнивке попытался ее утешить:

— Фюрер ждет от нас твердости, Эмми… Мы должны стойко переносить наше горе.

Эмма оттолкнула мужа:

— Можешь ты говорить по-человечески, Вилли?! Без фюрера ты не произносишь ни одного слова… Мне надоело это!.. Надоело!

Гнивке пугливо оглянулся. Слава богу — никто не слышал. Рядом никого нет, а те, что копаются в развалинах, заняты своим делом.

— Не нужно так, Эмми… — испуганно заговорил Вилли. — Еще кто-нибудь услышит… Война скоро кончится… Секретное оружие принесет нам победу. На Лондон ночью и днем летят наши фау… Фергельтунг…

Эмма давно об этом слыхала: радио и газеты прожужжали уши. Сейчас упоминание о возмездии только разожгло ее ярость.

— Фергельтунг?! Ты еще говоришь о возмездии!.. Вот оно, возмездие, здесь, а не в Лондоне! Какое мне дело, что там происходит… Ты готов благодарить фюрера даже за смерть собственного сына!.. Как я всех ненавижу!.. Фергельтунг!.. Я помню, как ты распинался о колыбелях… Вот она, колыбель моего мальчика! Фергельтунг… Фергельтунг!..

Эмми истерически кричала, повторяя одно слово. Она не то всхлипывала, не то хохотала, обезумев от горя. Вилли готов был зажать ей рот. Где это видано, чтобы кричали такое на улице!

Вилли почти силой увел жену из развалин. Он глазами поискал такси. Где там! Они подошли к зданию штаба резервных армий. На стоянке было несколько легковых машин. Вилли уговорил какого-то шофера отвезти их в Панков.

Эмми немного пришла в себя. Она сказала:

— Мы потеряли всё, Вилли. Под развалинами осталось и то, что ты присылал…

— Как? И камни, и золото…

— Да, — безнадежно выдохнула Эмми. — Все хранилось в шкатулке. Я, когда приехала из деревни, спрятала ее в ящик, где лежала старая обувь.

Вилли показалось, что земля уходит у него из-под ног. Всю войну он собирал это золото — коронки, зубы, обручальные кольца… Для этого приходилось и самому лазить плоскогубцами в мертвые рты… Вилли Гнивке не был брезглив, но был чистоплотен. Он всегда держал при себе чистый спирт в баночке с притертой пробкой. Прежде чем сунуть золото в мешочек из замши, он погружал его в спирт для дезинфекции… Пропало! Все пропало!..

— Но ты не пыталась искать? — У Вилли зародилась тусклая надежда.

— Нет, разве я могла?! Только вчера мы схоронили мальчика. — Эмми снова заплакала. — Ворочать кирпичи — не женское дело.

Вилли деловито спросил:

— Кого бы нам пригласить на раскопки? Чтобы надежный был человек.

— Не знаю, Вилли… Теперь каждый раскапывает свое добро.

— Но они могут найти и наше!..

Вилли решил сам заняться раскопкой. У него десять дней отпуска. Три прошло. Значит, дней пять в его распоряжении.

Рано утром, вооружившись лопатой и ломом, он отправился на Бендлерштрассе. Было 20 июля 1944 года.

2
В Швейцарии Ганс Бернд Гизевиус чувствовал себя лишь в относительной безопасности. Здесь его тоже могли схватить в любую минуту. Нейтральная страна напичкана гестаповскими агентами. Достаточно Генриху Гиммлеру сказать слово — и его здесь арестуют, отравят, просто убьют из-за угла. Да… после ареста Канариса рассчитывать на чью-либо защиту в Берлине не приходилось.

Адмирала Канариса арестовали в феврале — после той злополучной истории с мюнхенским спекулянтом. Гизевиус считал, что адмирал сам виноват в своем аресте. Нельзя же так безрассудно себя вести! Как раз перед высадкой союзников в Анцио Канарис приехал в Италию. Маршал фон Кессельринг попросил Канариса информировать его о намерениях врага. Есть слухи, что Эйзенхауэр собирается высадить войска в средней Италии. Канарис несомненно знал о предстоящих десантных операциях союзников. Но он заверил Кессельринга, что ни о каком вторжении не может быть и речи. Все это праздные разговоры… А через несколько часов союзные войска высадились в Анцио.

Конечно, адмирал Канарис допустил грубый просчет. Его недруги тотчас же донесли обо всем Гитлеру. Поведение руководителя имперской разведки давно уже вызывало у фюрера подозрение. К этому времени в гестапо накопились против Канариса новые материалы, и Гитлер приказал его арестовать. К счастью для заговорщиков, на место адмирала Канариса назначили полковника Ганзена, он тоже был связан с «верхушечной оппозицией». Ганзен прежде всего отправился к военному прокурору Заку, чтобы выяснить, сколь реальна угроза разоблачения других участников оппозиции. Прокурор не мог сказать ничего утешительного. Больше того, Зак заявил — он уже не может затягивать следствие по делу некоторых лиц, связанных с оппозицией. Зак предупредил Ганзена, что Гиммлер распорядился вызвать в Берлин Гизевиуса.

С этой ошеломляющей новостью и приехал тайно в Швейцарию доктор Штрюнк, директор страхового общества и связной между заговорщиками. Штрюнк на словах передал совет полковника Ганзена — Гизевиусу ни в коем случае не стоит появляться в Берлине. Надо прикинуться больным и лечь в госпиталь.

Штрюнк привез еще одну немаловажную, информацию. Стремительное наступление русских на Восточном фронте изменило настроения некоторых участников «верхушечной оппозиции». Они начинают раздумывать — правильно ли сейчас ориентироваться только на Запад. Россия становится грозной силой в Европе. Может быть, следует искать сближения с русскими. Правда, сторонники этой точки зрения сомневаются — захотят ли русские вести переговоры с представителями военной оппозиции.

Новости были настолько важными, что Гизевиус немедленно отправился к руководителю американской разведки. Для этого следовало принять обычные меры предосторожности. Он кому-то звонил, передавал что-то секретным кодом. Вскоре раздался ответный звонок — Гизевиуса приглашали явиться в условленное место.

Через час «Валет» встретил на улице уже знакомого ему большелобого парня по имени Бен, который и провел Гизевиуса тайным ходом в контору Аллена Даллеса на Херренгассе. Даллес пропустил мимо ушей рассказ своего шпика об угрожавшей ему опасности — просто набивает себе цену, но он заинтересовался новыми настроениями среди оппозиции.

— Кто же именно высказывается за переговоры с русскими? — спросил Даллес.

Гизевиус не мог на это ответить.

— Узнайте и сообщите, — распорядился американец.

На другой день он сам вызвал Гизевиуса для короткого делового разговора.

Даллес стоял и не предлагал сесть собеседнику.

— Вам нужно немедленно отправиться в Берлин, господин Гизевиус, и передать Герделеру или Беку новый план.

Гизевиус побледнел:

— Меня там могут арестовать, мистер Даллес… Я вчера говорил вам…

Даллес холодно поглядел на своего осведомителя. Очень тихо и внятно сказал:

— Господин Гизевиус, не мне вам напоминать, что вы должны быть патриотом своей страны… Новый план передадите от своего имени…

За двадцать четыре часа, минувшие после вчерашней встречи с «Валетом», Аллен Даллес успел проинформировать Вашингтон и получить оттуда инструкции. «Прорусские настроения», как называл их Даллес в своем донесении, вызвали беспокойство в Пентагоне и государственном департаменте. Ведь несколько месяцев назад Даллес сообщал в Штаты о том, что участники «Брейкера» — «верхушечной оппозиции» — готовы иметь дело только с Западом. Вероятно, успех русских под Витебском вызвал колебания в Берлине: может быть, надо и с Москвой вести переговоры?.. Может быть, отказаться от покушения, от переворота, а просто убедить немецких генералов открыть фронт на западе — пусть сражаются только с русскими. Надо заключить сепаратный мир. В этом и заключался новый план Даллеса.

Двенадцатого июля Ганс Гизевиус нелегально приехал в Берлин. Прежде всего он отправился к своему приятелю графу Гельдорфу, старому нацисту и полицей-президенту Берлина. Уж этого-то не заподозрят в измене! Полицей-президент сразу же согласился с новым планом. У него никогда не лежала душа к предложению уничтожить фюрера физически. Это и неприятно и рискованно. Граф Гельдорф вызвался сам поговорить обо всем с новым начальником военной разведки полковником Ганзеном.

Казалось бы, все шло как нельзя лучше, Ганзен тоже одобрил предложенный план, но предупредил, что действовать надо возможно быстрее. Накануне фон Штауфенберг уже пытался произвести покушение. Оно не состоялось из-за того, что на совещании был только Гитлер, Геринг почему-то не приехал, а Штауфенберг намеревался одним ударом покончить и с тем и с другим.

Преемник адмирала Канариса оживился, когда речь зашла о новом плане, исключавшем убийство Гитлера. Ему тоже до тошноты не хотелось этим заниматься. Он рассказал, между прочим, что фельдмаршал Клюге, новый командующий Западным фронтом, прислал в Берлин надежного человека и еще раз подтвердил, что согласен принять участие в перевороте. Это имеет большое значение. На Гюнтера Клюге можно надеяться. В самом деле, куда лучше сразу схватить быка за рога — открыть фронт англичанам и американцам, и баста!

Ганзен предложил Гизевиусу военный самолет. Пусть он слетает в Париж к фон Клюге и Роммелю. Все зависит от них. Ганзен еще раз предупредил — надо торопиться. Фон Штауфенберг просто одержимый — он намерен через два дня повторить покушение. Полковник посоветовал Гизевиусу немедленно встретиться с генералом Беком, а может быть, одновременно и с ним и с Карлом Герделером, который должен стать германским канцлером после переворота.

Генерал-полковника Людвига Бека заговорщики предполагали сделать президентом Германии. На его кандидатуре сходились все почти единодушно. Именно такой генерал, как Бек, должен возглавить военную диктатуру после устранения Гитлера.

Гизевиус сумел посетить Бека на другой день после своего приезда в Берлин. В квартире Бека собрался ограниченный круг заговорщиков. Кроме хозяина, здесь был Карл Герделер, полковник Штауфенберг, начальник управления генерального штаба Ольбрехт, несколько позже приехал Ганзен. Он задержался на совещании в штабе сухопутных сил, и все с нетерпением ждали его появления.

Начальник разведки привез самые последние новости. Они были неутешительны. Молча слушали полковника Ганзена.

— На центральном участке фронта мы снова потеряли по меньшей мере двадцать пять полнокровных дивизий, — говорил Ганзен. — Наших девятой и четвертой армий больше не существует. Они окружены в районе Бобруйска… Отдан Минск. За три недели советские войска продвинулись на несколько сот километров… На их стороне действует по меньшей мере сто тридцать дивизий…

Людвиг фон Бек, нагнувшись над столом, рассеянно вычерчивал на листке бумаги какие-то знаки: ромбы, полукружья, флажки, стрелы.

— Какие же меры предполагает принять генеральный штаб? — спросил он, не отрывая глаз от разрисованного листка. — Что думает фюрер?

Ганзен криво усмехнулся:

— Фюрер запрещает отступать. Но русские лезут вперед вопреки его запрещению… Гитлер снял командующего группой «Центр» фельдмаршала Буша. На его место назначен фельдмаршал Модель. Но это положения не меняет… Наши войска продолжают отходить к старой советской границе…

Гизевиус решил, что сейчас самый удобный момент заговорить о новом плане.

— Надо спасать положение, — сказал он. — Над нами нависает угроза с востока. Фон Клюге и Роммель должны немедленно прекратить сопротивление на западе и заключить сепаратный мир с Эйзенхауэром… Англичане и американцы пойдут на это.

— Вы думаете? — спросил Бек. По его тону нельзя было определить, как он относится к новому предложению.

— Да, я совершенно в этом уверен! — воскликнул Гизевиус. — Надо трезво смотреть на вещи. Оккупация Германии, на мой взгляд, неизбежна. Мы можем только выбрать — кто нас оккупирует. Я предпочитаю Запад. Сепаратный мир позволит англичанам и американцам без боя вступить в Германию и во всяком случае раньше русских оказаться в Берлине… Это лучше, чем безоговорочная капитуляция. А кроме того — нам не придется уничтожать Гитлера…

Предложение Гизевиуса вызвало новые споры. Кто-то спросил:

— А как же будет с Восточной Пруссией, с польским генерал-губернаторством? Вы согласны отдать их русским?

— О нет! Мы немедленно перебросим туда войска из Франции. Поверьте, Черчилль так же, как мы с вами, не любит большевиков.

Штауфенберг негромко спросил:

— А не слишком ли поздно, господин Гизевиус, вступать в контакт с западными державами? Россия становится не менее реальной силой.

Вот уж от кого Гизевиус не мог ожидать возражений! Фон Штауфенберга он считал сторонником западной ориентации. Успехи русских, вероятно, и его сбили с толку.

— Русские сейчас ближе к Берлину, чем Эйзенхауэр, — продолжал полковник Штауфенберг, указывая на карту протезом в черной перчатке. — Это нужно учитывать, господа. Я считаю, что надо начать переговоры с русскими.

— Вы думаете, русские пойдут на это?

— Может быть, если мы устраним Гитлера. — Штауфенберг придерживался крайних мер.

Спор продолжался. Карл Герделер высказался за предложение Гизевиуса, но генерал Бек возразил:

— Мы должны прежде всего освободить армию от присяги Гитлеру, — сказал он. — Без этого многие генералы не станут на нашу сторону. Гитлер должен быть уничтожен.

Гизевиус пытался отстаивать свой план..

Генерал Бек довольно резко перебил:

— Теперь не время затевать дискуссии.

«Людвиг Бек уже начинает чувствовать себя главой государства, — подумал Гизевиус. — Не рано ли?» Возражать он не стал.

Снова говорили о составе правительства. Оставалось неясным — кого же сделать министром иностранных дел. Решили, что все подскажет обстановка. Фон Гассель, бывший германский посол в Ватикане, будет незаменим для переговоров с Западом! Если же придется иметь дело с русскими — больше подойдет фон Шулленбург, бывший посол в Москве.

— При всех условиях, — сказал полковник Ганзен, — мы должны устранить Гитлера, но не нацистский режим. Режим должен остаться неприкосновенным… Кстати, господин полицей-президент, — обратился он к Гельдорфу, — наши правые социал-демократы затевают будто бы переговоры с германскими коммунистами?

— Да, недели три назад они вели такие переговоры. Но все это в нашей власти, — начальник берлинской полиции усмехнулся. — На днях и социал-демократы и коммунисты, которые явились на переговоры, были арестованы гестапо. Сейчас идут массовые аресты и обыски в рабочих кварталах. Мы можем спокойно осуществлять свой план. Красные не смогут воспользоваться переворотом.

Он рассказал о группе социал-демократов, стремившихся примкнуть к оппозиции.

Гизевиус наклонился к Гельдорфу и спросил шепотом:

— Скажи, ты тоже причастен к этим арестам?

— Я же полицей-президент, — неопределенно ответил Гельдорф.

Генерал Бек снова завел разговор: не целесообразно ли привлечь в новое правительство Генриха Гиммлера? Ведь сейчас в Германии около двенадцати миллионов иностранных рабочих. Это пороховой погреб, который может взорваться от крохотной искры… Гиммлер со своими эсэсовцами сможет обеспечить порядок.

И этот вопрос окончательно не решили. Вообще было много нерешенных вопросов. Фон Штауфенберг сказал, что через день на штабном совещании он еще раз попытается осуществить покушение.

Разброд среди заговорщиков встревожил Гизевиуса, но что он мог теперь сделать?

Шестнадцатого июля фон Штауфенберг предпринял новую попытку покончить с Гитлером — третью за последние дни. Он улетел в главную ставку на совещание.

К часу дня заговорщики собрались на Бендлерштрассе в штабе резервных армий. Отсюда было удобнее и безопаснее всего руководить переворотом. Командующий резервными армиями генерал Фромм предоставлял заговорщикам помещение. А полковник фон Штауфенберг был начальником его штаба. Здесь под руками была связь с любым пунктом Германии.

Толпились у телефона. Было договорено раньше, что как только произойдет покушение — из главной ставки немедленно позвонят на Бендлерштрассе. Ждали долго.

Наконец позвонил Клаус фон Штауфенберг. Трубку взял Ольбрехт. Все затаили дыхание. Условными фразами Штауфенберг спросил, как ему быть: Геринг снова не приехал на совещание. Нужно ли действовать?

Геппнер ребром ладони рубанул воздух — действовать!

Генерал Ольбрехт передал мнение заговорщиков — нужно немедленно действовать.

Снова потянулись минуты ожидания… Через четверть часа фон Штауфенберг позвонил еще раз. Он сказал, что когда после разговора по телефону он возвратился в зал, Гитлера там уже не было. И на этот раз покушение не состоялось…

3
Иные слова, как меченые атомы, могут указывать на взаимную связь пока еще не раскрытых явлений. И если бы современные лингвисты заинтересовались происхождением таинственного слова «Валькирия» в новом его значении, они несомненно сделали бы неожиданные политические открытия. Но языковеды, особенно на Западе, обычно далеки от политики, и эти сопоставления не пришли просто им в голову. Тем не менее происхождение названия «Валькирия» могло бы представить для них несомненный интерес.

Этим древнескандинавским словом Черчилль назвал покушение на Гитлера. Британский премьер вообще был мастером на всякие выдумки, когда дело касалось кодированных названий. И каждое название имело вполне определенный символический смысл. Немецкие генералы, замыслившие устранить Гитлера, не могли себе и представить, что наисокровенное слово «Валькирия», которое означает сигнал к правительственному перевороту, придумал глава воюющего против них государства — Уинстон Черчилль.

Валькирии — скандинавские богини войны, направляющие ход битвы по усмотрению бога Одина. Разве это плохое название для плана покушения на Гитлера?! Именно военный переворот в Германии должен изменить ход европейской битвы.

Черчилль остался доволен придуманным названием. Лишь бы его не подвели теперь воительницы — девы, незримо витающие над полем битвы. Но он им поможет! Наступление во Франции подготовлено. Как только раздастся сигнал «Валькирия!», экспедиционные войска ринутся вперед. Но почему так долго нет сигнала? Чего они медлят! Не лучше ли самому в нужный момент быть во Франции. Премьер так и решил — весть о перевороте в Германии он получит на фронте. Отсюда он сможет оперативнее управлять делами. События потребуют молниеносных решений.

Двадцатого июля Уинстон Черчилль на «Дакоте» прилетел в Шербур, который к этому времени был занят американскими войсками. К началу июля Дуайт Эйзенхауэр располагал уже миллионной армией в Северной Франции, у него было многократное превосходство над противником. Но в общем-то дело двигалось пока что медленно. Кое-где в печати появились желчные вопросы. Зачем надо было высаживаться в Нормандии, чтобы потом столько времени топтаться на месте? Но Черчилль хладнокровно относился к критике, он молчал и не обращал внимания на мелкие уколы. Он знал, что делает. «Валькирия» поможет наверстать упущенное и обеспечит политические выгоды.

Сейчас премьера занимало другое. Уже сколько времени Монтгомери никак не мог захватить Кан. Городок этот, сам по себе малозначащий, имел стратегическое значение. Взять его надо было во что бы то ни стало. Помимо всего, это затрагивало престиж британских войск. Взяли же американцы Шербур. Англичанам нельзя отставать.

Вечером 7 июля на мирный французский городок обрушился шквал огня. В течение сорока минут британские летчики сбросили на его кровли две с половиной тысячи тони бомб. Любители средних цифр прикинули — на каждого жителя, включая грудных детей, пришлось по пятьдесят килограммов смертоносного груза.

Линейные корабли «Родней», «Роберт Бельфас» и другие военные суда несколько часов подряд обстреливали Кан из орудий тяжелого калибра. На рассвете три английские дивизии пошли в атаку на городок. Они наступали с трех сторон, но единственным препятствием в продвижении солдат оказались глубокие воронки — авиация явно перестаралась. Гитлеровцы не оказывали сопротивления. Их совсем мало размещалось в городе. Потери немецких оккупантов были ничтожными. А французов, жителей городка, погибло больше двух тысяч.

Впрочем, и в других местах англо-американская авиация не особенно заботилась о последствиях своих бомбардировок. Часто они приносили неизмеримо больший ущерб французскому населению, чем немцам. Французский комитет национального освобождения вынужден был даже обратиться с меморандумом к правительствам Англии и Соединенных Штатов с просьбой соблюдать осторожность, чтобы избежать бессмысленных разрушений и человеческих жертв. Но все оставалось по-старому — бомб не жалели.

Прилетев в Шербур, Черчилль нетерпеливо стал ждать сигнала. Сигнал пришел той же ночью, но не тот. Берлинское радио передало о неудавшемся покушении на Гитлера.

В тот день, 20 июля 1944 года, события в Германии разворачивались стремительно и неожиданно.

С утра полковник Клаус фон Штауфенберг улетел в Восточную Пруссию. Самолет ушел утром, чтобы заранее доставить пассажиров в Вольфшанце. В эти дни Гитлер сам проводил военные совещания в главной ставке. Обычно на совещания вызывали командующих армиями, начальников управлений вермахта, приближенных фюрера. Почти всегда в таких оперативных совещаниях участвовало несколько штабных работников.

Командующий внутренними войсками генерал-полковник Фромм старался возможно реже попадаться на глаза Гитлеру. Поэтому он охотно перепоручал своему начальнику штаба фон Штауфенбергу присутствовать на совещаниях в главной ставке. Генерал-полковник был посвящен в заговор, но, расчетливый и осторожный, он уклонялся от активного участия в оппозиции. Надо посмотреть, как еще все обернется. Фромм будто не замечал, что его штаб на Бендлерштрассе превратился в главный штаб заговорщиков.

Самолет шел на небольшой высоте, и Штауфенберг развлекался тем, что наблюдал за бежавшей внизу тенью. Она скользила по крышам домов, по квадратам полей, пересекала паутину железных дорог, шла по воде. Полковнику надо было рассеяться и отвлечься. Он умел безукоризненно себя держать, гордился своим самообладанием, но все нее и его нервы начинали сдавать. Четвертый раз за последние две недели Штауфенберг предпринимал попытку осуществить покушение на Гитлера. Сейчас он загадал — если тень пройдет вон над тем одиноким хутором, покушение удастся… Ага — удастся! Самолетная тень проутюжила весь хутор.

Штауфенберг удовлетворенно отвернулся от иллюминатора. Кто-то позвал его. Это Хойзингер протягивал ему металлический стаканчик, наполненный коньяком. Офицеры завтракали в самолете. Штауфенберг большим глотком осушил стакан и закусил коньяк лимоном.

— Откуда лимон? — спросил он.

Хойзингер хитровато улыбнулся:

— Надо всюду иметь друзей… Скажи, Клаус, ты долго намерен докладывать?.. Я хотел бы сегодня же вернуться в Берлин.

— Нет, совсем недолго. У меня только основные цифры. Фюрер уже знакомился с материалом.

На сегодняшнем совещании полковник фон Штауфенберг должен был докладывать о том, как идет формирование новых резервных дивизий «фолькс-гренадер» — народных гренадеров из ограниченно годных людей, остававшихся до сих пор вне армии. Гитлер рассчитывал, что эта мобилизация даст ему двадцать — двадцать пять дивизий. Конечно, для этого придется прочистить все закоулки в тылах жесткой метлой. Геббельс уже объявил, что в Германии закрываются все театры, музыкальные и художественные училища, варьете, мюзик-холлы. Студенты, капельдинеры, актеры, билетеры — вся эта веселая команда, умеющая проверять билеты, петь фривольные песенки, играть на саксофонах, никогда в глаза не видавшая автомата, должна была остановить вторжение советских армий в Германию… Полковник фон Штауфенберг скептически относился к идее Гитлера, но выполнял все, что требовалось от начальника штаба резервных войск.

— Ты знаешь, как называют батальоны ограниченно годных? — спросил Хойзингер. — Желудочные батальоны! — Он рассмеялся. — Говорят, старики страдают несварением желудка. Им нужны клистирные трубки, а не оружие…

Штауфенберг тоже так думал, но он промолчал. Хойзингер вызывает на щекотливые разговоры, а потом может донести в гестапо. Он был одним из офицеров, которые готовили «план Барбаросса», и с тех пор его считали штабным специалистом по Восточному фронту. Штауфенберг недолюбливал этого назойливого полковника и старался прекратить разговор. Но Хойзингер не отставал. Он явно томился бездельем.

— Кажется, сегодня будет жарко, — сказал Хойзингер, глядя на озера, нестерпимо блестевшие на солнце.

— Не жарче, чем на Восточном фронте, — мрачно сострил кто-то из военных, но его не поддержали. Опасно отвечать на такие шутки.

Было около одиннадцати утра, когда самолет приземлился на аэродроме близ Вольфшанце и пассажиры отправились к поджидавшим их автомобилям. От бетонированных плит тянуло жаром, как из калориферов. Что же будет позже, если с утра такая жара… Спина, шея, лоб мгновенно стали у всех влажными от пота. Штауфенберг снял в машине фуражку, вытер платком виски и поправил на коленях портфель. Он ни на мгновение не выпускал его из единственной руки.

Кожаный портфель, который так оберегал фон Штауфенберг, по виду ничем не отличался от портфелей всех других штабных офицеров, в таком портфеле каждому из них приходилось возить пачки ответственных и, конечно, совершенно секретных бумаг. С такими материалами нельзя ротозейничать! Поэтому естественно, что никто не обращал внимания на полковника, который, может быть, немного больше обычного следил за своим портфелем. Мог ли кто подозревать, что на самом дне вместительного портфеля Штауфенберга лежит плоская бомба с часовым механизмом. Достаточно снять предохранитель, легким толчком включить механизм, и через несколько минут все окружающие будут разорваны в клочья…

Собрались в подземном бомбоубежище с непроницаемыми железобетонными стенами. Казалось, что вентиляторы только нагнетают зной. Генералы, полковники сидели под низкими сводами, поминутно оттягивали прилипавшие к шеям воротнички и ждали Гитлера. Казалось, что в такой жаре можно свариться заживо. Но вот пришел дежурный адъютант фюрера и попросил всех перейти в картографический кабинет — там немного прохладней. Все охотно приняли такое приглашение. Все, кроме Штауфенберга. Его бомбу пиротехники рассчитали так, что максимальный эффект она могла дать в закрытом бункере с прочными стенами.

Картографический кабинет находился рядом, в просторной деревянной вилле с большими, широкими окнами. «Взрывная волна не даст такой силы, как в бомбоубежище», — тревожно подумал Штауфенберг, но тут же успокоился — пиротехники делали адскую машину с большим запасом разрушающей силы. Полковник уверенно поднялся на крыльцо виллы.

Через несколько минут вошел Гитлер. Не глядя ни на кого, спросил:

— Кто докладывает по первому вопросу?

— Полковник фон Штауфенберг!

Штауфенберг прошел к столу, достал из портфеля нужную папку и заодно незаметно освободил предохранитель. Портфель он поставил на пол, прислонив к ножке стола. Полковник лаконично докладывал обстановку, приводил цифры, отвечал на вопросы, почтительно выслушивал пространные реплики фюрера, потом продолжал говорить снова.

Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда Гитлер, проходя мимо, едва не задел портфель носком сапога. Штауфенберг напряженно ждал. Его: должны вызвать к телефону. Почему не зовут?.. Перед уходом легким толчком ноги он включит механизм.

Наконец дверь отворилась, и бесшумно, как умеют ходить только адъютанты, к нему подошел дежурный и сообщил — господину полковнику звонят из Берлина. У Штауфенберга хватило выдержки спросить разрешения у Гитлера. Фюрер кивком отпустил полковника. Как бы споткнувшись, Штауфенберг ударил носком рычажок, скрытый в углу портфеля, и вышел вслед за адъютантом из картографического кабинета.

Фон Штауфенберг посмотрел на часы. Без восьми минут два. В его распоряжении семь минут. Нет, теперь уже меньше… За то время он должен поговорить по телефону и покинуть ставку. До проходных ворот, где стоит патруль, метров полтораста — двести. Потом машина, самолет… В Берлине он будет засветло.

Фон Штауфенберг повесил трубку и пошел к стоянке машин. Она находилась в глубине соснового бора, за проходными воротами. По дороге полковник встретил генерала Фельдгибеля из управления связи. Он входил в оппозицию и по сигналу «Валькирия» должен был отключить всю связь, чтобы изолировать главную ставку от внешнего мира. Фельдгибель вопросительно взглянул на Штауфенберга.

— Все сделано, — ответил Штауфенберг на его немой вопрос. — Позвоните на Бендлерштрассе…

Штауфенберг прошел мимо, едва замедлив шаг. Ему следовало торопиться. Лучше, если взрыв произойдет, когда он будет уже за воротами.

Усилием воли фон Штауфенберг сдерживал себя, чтобы не смотреть на часы. У ворот он все же взглянул еще раз. Прошло ровно десять минут. В следующее мгновение раздался глухой и тяжелый взрыв. Полковник оглянулся. Взрывная волна вышибла стену картографического кабинета. Летели бревна, рамы, тела людей. Все это в облаке дыма и пыли. Свершилось!

Штауфенберг находился в нескольких шагах от проходных ворот. Метались перепуганные эсэсовцы. Кто-то звонил по телефону. Дежурный пыталсязадержать Штауфенберга. Не повышая голоса, полковник спросил:

— Разве вы получили распоряжение отменить пропуска или закрыть проходную?

— Нет, таких инструкций дежурный еще не получал. Но ведь произошел какой-то взрыв. Следует принять меры и никого не выпускать.

— Это дело вашего начальника! — высокомерно ответил Штауфенберг. — Вот мой пропуск…

Дежурный эсэсовец козырнул и пропустил фон Штауфенберга. Действительно, у дежурного не было никаких инструкций. Унтерштурмфюрер привык подчиняться…

Фон Штауфенберг благополучно миновал сосновый бор, где располагалась ставка, добрался до аэродрома, сел в самолет и полетел в Берлин. Он был уверен, что с Гитлером покончено.

Но случилось невероятное. В момент взрыва Гитлер стоял в нескольких шагах от портфеля с адской машиной. И тем не менее его только бросило на пол, обожгло, опалило. На какое-то мгновение он потерял сознание. Следом за взрывом наступила могильная тишина. Возможно, она длилась секунду-другую. Потом все, кто мог, бросились к выходу, выскакивали в пролом стены. Стонали раненые, распластавшись лежали убитые. Текла кровь, в воздухе стояла пыль, которая медленно оседала. Несколько бледных, оглушенных взрывом участников совещания кинулись помогать Гитлеру. Рядом с ним лежал мертвый стенограф Бергер, двойник фюрера. Иным показалось, что это Гитлер: так они были похожи. Они лежали рядом, оба откинувшись навзничь, кругом них было пустое пространство — взрыв разметал людей, отбросил расщепленный вдребезги стол. Одна нога Гитлера была подогнута, и острая коленка торчала кверху. Обгорелые брюки превратились в лохмотья.

Гитлер открыл глаза. Он еще не соображал. Потом его блуждающий взгляд остановился на собственной коленке. Ему помогли сесть. Гитлер ощупал ногу, потрогал обгоревшее сукно, и в эту минуту все услышали его голос.

— О, мои новые брюки!.. — воскликнул он.

Ефрейтор-фюрер всегда был обывателем…

4
В половине дня заговорщики собрались на Бендлерштрассе, но они еще долго не знали, что происходит в Вольфшанце — в главной ставке Адольфа Гитлера. Только в начале третьего из ставки позвонил Фельдгибель и передал, что «Валькирия» состоялась… Полковник Штауфенберг только что улетел в Берлин. Подробностей Фельдгибель не передал, а звонить в ставку считали бессмысленным — после покушения связь с главной ставкой была прервана.

Время шло, но пока решительных мер заговорщики не принимали. Ждали, когда в Берлин вступят войска. Тогда за спиной будет реальная сила. Не появлялся еще и фельдмаршал Витцлебен, который должен был возглавить командование сухопутными, воздушными и морскими силами.

Часов около четырех с аэродрома позвонил адъютант Штауфенберга фон Гефтен. Он сказал, что встретил полковника и они вместе едут на Бендлерштрассе. Всем не терпелось узнать главное, и Ольбрехт спросил: как с «Валькирией»? Фон Гефтен без всякого шифра ответил:

— Гитлер мертв…

Теперь-то уж пора было действовать. Позвонили в полицей-президиум и вызвали Гельдорфа. Ему тоже сказали, что Гитлер убит и в стране объявляется чрезвычайное положение. Полицей-президент приехал немедленно вместе с Гизевиусом.

Их встретил, генерал Ольбрехт. Официальным тоном он предупредил Гельдорфа, что власть в стране перешла к армии и господин полицей-президент обязан немедленно осуществить план «Валькирия». Для Гельдорфа это означало — произвести аресты в правительственных кругах. Он собрался выполнять приказание, но генерал Бек остановил полицей-президента.

— Не думаете ли вы, — обратился он к Ольбрехту, — что полицей-президента следует информировать о слухах, которые начинают распространяться?

Генерал Ольбрехт метнул на фон Бека недовольный взгляд.

— При любых обстоятельствах, — сказал он, — мы будем действовать так, как в случае, если бы Гитлер умер. Вам, как главе правительства, надо сделать заявление по радио.

— Как раз об этом я и хочу говорить. Но есть данные, по которым смерть Гитлера не подтверждается. Как могу я в этом случае освободить армию от присяги?..

Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел полковник фон Штауфенберг.

— «Валькирия», господа, «Валькирия»!.. — возбужденно воскликнул он. Услыхав последние слова генерала Бека, он резко повернулся к нему. — Гитлер мертв! Это говорю вам я, полковник фон Штауфенберг! Я сам все видел…

— В таком случае надо поставить в известность генерала Фромма, — предложил Ольбрехт. — Приказ о военном положении подготовлен за его подписью, но он об этом еще ничего не знает.

Несколько человек отправились в кабинет командующего внутренними войсками. Фромм уже собирался ехать домой.

— Господин генерал, сегодня днем Гитлер убит в главной ставке, — сказал ему Ольбрехт.

Фромм недоверчиво посмотрел на штабного генерала:

— Откуда вы знаете?

— Звонил Фельдгибель, и прилетел полковник фон Штауфенберг.

— А это мы сейчас проверим. — Фромм потянулся к трубке. — Соедините меня с Вольфшанце…

— Со ставкой нет связи, господин генерал, — предупредил Ольбрехт.

Генерал Фромм ответил:

— Почему нет? Связь работает нормально…

К телефону подошел Кейтель. Фромм спросил его:

— Что происходит в главной квартире, фельдмаршал? В Берлине бродят всякие слухи.

— Ничего особенного, — сказал Кейтель, — все в порядке.

С помощью усилителя слова Кейтеля были слышны во всех уголках кабинета. Ольбрехт казался растерянным.

— Мне сообщили, что фюрер убит, — продолжал выспрашивать Фромм.

— Какие глупости!.. Вообще-то произошло покушение, я сам был в этом зале, но Гитлер жив и только легко ранен… Скажите, кстати, где ваш полковник фон Штауфенберг?..

— Он еще не вернулся, — ответил Фромм.

На этом разговор оборвался.

— Ну? — командующий посмотрел на Ольбрехта и других заговорщиков. — Слухи не подтверждаются…

— Но Штауфенберг уверяет… Позовите его…

Вошел фон Штауфенберг.

— Что вы скажете о смерти фюрера? — спросил Фромм.

— Я сам видел, как был убит Гитлер, — повторил Штауфенберг.

— Вот видите, — сказал Ольбрехт. — В связи с этим я дал сигнал «Валькирия» — сигнал переворота. Вам надо подписать этот приказ. По-моему, он уже отправлен.

Фромм вспылил, ударил кулаком по столу:

— Кто здесь, кроме меня, может издавать приказы?!

— Готовил его полковник Квирингейм, — ответил Ольбрехт.

Вызвали Квирингейма, сотрудника штаба…

А время шло…

Квирингейм подтвердил — да, он подготовил такой приказ.

— Я должен арестовать вас, полковник Квирингейм, — ледяным тоном произнес Фромм. — Сдайте оружие…

Фон Штауфенберг попытался убедить генерала Фромма:

— Генерал, я лично бросил бомбу в Гитлера. Раздался страшный взрыв, и оттуда никто не ушел живым… Подпишите приказ.

Командующий внутренними войсками поднялся из-за стола. Он уже сообразил, как надо вести себя. Фромм сказал:

— Господа, покушение не удалось… Полковник фон Штауфенберг, вы должны покончить самоубийством.

— Ну, этого-то я ни в коем случае не сделаю!.. — ответил фон Штауфенберг.

Генерал Ольбрехт воскликнул:

— Настало время действовать, господа! Иначе Германия навсегда будет потеряна…

— Значит, вы тоже участвовали в покушении? — спросил Фромм, хотя хорошо знал о роли Ольбрехта в заговоре. — В таком случае я арестую вас всех троих.

— Нет, если так, мы сами вас арестуем! — Ольбрехт оглянулся — кому бы отдать распоряжение взять под стражу командующего внутренними войсками. Никого не было.

Он сам запер Фромма в соседней комнате. После этого будущий глава государства Бек спросил Ольбрехта:

— Кому подчиняется здесь охрана, генерал?

— Мне лично.

— И вы думаете, что она будет нас защищать, если придет гестапо?

— Не знаю…

— Готова ли она за нас умереть?

— Этого я тоже не знаю…

— Что же вы знаете, генерал Ольбрехт?

Из соседней комнаты в закрытую дверь стучал Фромм.

— Господа, отпустите меня домой… Под честное слово. — Голос у него был умоляющий.

— А что, может быть, и в самом деле нам его отпустить, — предложил Ольбрехт.

Гизевиус до сих пор не принимал участия в спорах, но сейчас он решительно восстал.

— Ни в коем случае! — зашептал он, чтобы Фромм не мог его слышать, — Ни в коем случае. Фромма нужно немедленно расстрелять. Иначе он всех нас погубит…

Генералы Ольбрехт и Геппнер стали возражать против расстрела. Фромма оставили под арестом. Гизевиус всеми силами пытался активизировать мятежных генералов, но у него ничего не получалось. Было уже шесть часов вечера, но генералы пока ничего не сделали для осуществления переворота. Никто из приближенных. Гитлера не был арестован, Снова заспорили, кому какой пост занимать в новом правительстве. В разгар спора в комнату вошел рослый детина и рявкнул:

— Хайль Гитлер!

Это был знакомый всем оберштурмбаннфюрер Пфифратер, сотрудник Гиммлера, Все замерли — это конец. Но эсэсовец как ни в чем не бывало обратился к Штауфенбергу.

— Клаус, — назвал он его по имени, — можно тебя на одну минуту?

Оба вышли. Вскоре Штауфенберг вернулся один.

— Зачем он пришел? — спросил Гизевиус.

— Он спрашивал, почему я так быстро улетел из главной квартиры. И не могу ли я рассказать подробнее, что там произошло. В гестапо еще ничего не знают о «Валькирии».

— Что же вы ответили?

— Я арестовал его и посадил вместе с Фроммом.

— Надо бы расстрелять, — снова предложил Гизевиус. — Иначе он будет знать все, что здесь происходит.

— Это еще успеется… — возразил Ольбрехт.

Гизевиуса все больше начинала тревожить медлительность генералов. Он предложил Штауфенбергу выделить в его распоряжение группу офицеров, с которой он поедет на Принц-Альбрехтштрассе и там расстреляет Гиммлера, Геббельса — всех, кто не присоединится к новому правительству.

— Но его еще нет, нового правительства, — возразил Штауфенберг. — А Геббельс, должно быть, уже арестован. Я послал к нему командира батальона «Гросс Дейчлянд» майора Ремера. Он исполнительный человек.

Гизевиус решил поехать в полицей-президиум. Может быть, Гельдорф знает, как происходит переворот.

На улице было еще светло. Гизевиус проехал от Бендлерштрассе до Александерплац и не заметил ничего подозрительного. Всюду было спокойно и тихо. Никто из жителей еще не знал о событиях, о назревавшем перевороте Но в полицей-президиуме Гизевиуса огорошил начальник уголовной полиции Небе. Небе сказал, что Гитлер жив и сегодня вечером выступит по радио. А в город уже стягиваются эсэсовские части.

Теперь всё решали минуты. Гизевиус вернулся на Бендлерштрассе. Заговорщики всё еще бездействовали. Взволнованный Ольбрехт сказал, что по радио уже передали о несостоявшемся покушении. Кто бросал бомбу, не сказали. Ольбрехт спросил: есть ли еще возможность отказаться сейчас от переворота?

— Нет, теперь уже поздно, — ответил Гизевиус, а сам подумал: «Кажется, пора отдавать концы…»

Генерал-полковник Бек тоже попросил Гизевиуса заглянуть к нему. Он спросил — не может ли господин Гизевиус написать обращение к народу, которое затем прочтут по радио?

— Так у вас еще нет такого обращения?! — воскликнул Гизевиус. — Но ведь время уходит!..

Раздался звонок, и генерал Бек взял трубку. Звонил Штюльпнагель, генерал-губернатор Франции. Несколько часов назад он получил сигнал «Валькирия» и за это время успел арестовать эсэсовских руководителей в Париже. Войска находятся в подчинении Штюльпнагеля.

Лицо фон Бека расплылось в довольную улыбку. Наконец-то начинают поступать добрые вести! Он спросил:

— А что делает фон Клюге, командующий Западным фронтом?

— Я вас соединю с маршалом, — ответил Штюльпнагель.

В телефон донесся мягкий баритон Клюге.

— Фельдмаршал, — сказал Бек, — вам необходимо открыто выступить против Гитлера. Сейчас это имеет решающее значение.

Клюге ответил что-то невнятное, потом связь прервалась.

— Как не вовремя нас разъединили! — воскликнул Бек.

Но Гизевиус отметил: фельдмаршал не хочет впутываться в это дело. Пора и ему сматывать удочки… Пока не поздно, Гизевиус решил покинуть Бендлерштрассе.

В дверях он столкнулся с Витцлебеном. Наконец-то приехал будущий командующий всеми вооруженными силами. Но Витцлебен тоже проявил нерешительность, — он уверен, что еще рано затевать государственный переворот…

Пока спорили, Гизевиус незаметно выскользнул из штаба, взял машину и поехал к Бранденбургским воротам. Там он отпустил шофера, оглянулся — не следят ли за ним, и пешком пошел на конспиративную квартиру. Он подготовил ее заранее на случай провала.

5
Лет за сорок до тех дней, о которых идет рассказ, в Берлине произошло одно знаменательное событие. Оно вошло в историю анекдотическим примером тупого, бездумного, истинно прусского повиновения любому приказу.

В те годы в германской столице жил сапожник Вильгельм Фойгт, слывший в своем квартале проходимцем и жуликом. Он только что отсидел срок в тюрьме за какое-то очередное мошенничество, но тюрьма ничему не научила продувного сапожника, и он, получив свободу, вновь принялся за свое…

Сапожник Фойгт долго ломал голову, как раздобыть деньги. И все-таки придумал.

Он достал штаны и китель капитана немецкой армии, напялил на себя офицерскую форму и вышел на улицу. Это было в Кепенике — в берлинском пригороде. По улице маршировал взвод солдат во главе с унтер-офицером. Сапожник-капитан остановил взвод и приказал солдатам следовать за собой. Солдаты безоговорочно подчинились — приказ есть приказ. Строем подошли к ратуше, и Фойгт распорядился оцепить здание.

Вместе с унтер-офицером Фойгт вошел в ратушу, арестовал бургомистра и потребовал у него ключи от сейфа. Бургомистр тоже когда-то был в армии, он тотчас же подчинился приказу. Мошенник в капитанском мундире забрал деньги и скрылся. С тех пор слово «кепеникиада» стало символом рабского, слепого повиновения приказу…

Нечто похожее произошло с майором Отто Эрнстом Ремером, командиром охранного батальона «Гросс Дейчлянд». Ремер был исправным служакой и превыше всего ставил приказы начальства. Именно ему и пришлось сказать последнее и завершающее слово в истории неудачного генеральского путча в Германии.

Когда полицей-президент Гельдорф возвратился с Бендлерштрассе, он приказал Ремеру арестовать имперского министра пропаганды доктора Геббельса. Майор подчинился. Он знал, что с начальством не спорят — ему повинуются.

Во главе своих солдат майор Ремер явился к Геббельсу и сказал, что согласно приказу он арестован. Геббельс любезно возразил: вероятно, произошло недоразумение. Он хорошо понимал, что спорить и протестовать сейчас нельзя. Майор ответил, что у него есть приказ и не его дело разбираться в ошибках. Тогда Геббельс спросил:

— Но фюрер-то может отменить этот приказ?

— Да, фюрер, конечно, может отменить приказ, — согласился Ремер.

— В таком случае я соединю вас с фюрером.

Геббельс вызвал главную ставку, попросил Гитлера и передал трубку майору. Ремер и в самом деле услышал голос фюрера. Он вытянулся, как на смотру, и покраснел от напряжения. Гитлер спросил, кто с ним говорит, и Ремер четко произнес:

— Командир охранного батальона «Гросс Дейчлянд» майор Отто Эрнст Ремер…

— В таком случае, — донесся голос Гитлера, — я поручаю вам, майор Ремер, ликвидировать восстание в Берлине. Я предоставляю вам высшие полномочия в империи. Собирайте всех верных людей и действуйте. Доктора Геббельса арестовывать не нужно.

— Яволь! — громко воскликнул майор Ремер.

Он еще некоторое время подержал трубку, но Гитлер уже отошел от телефона.

Геббельс обратился к солдатам с короткой речью и приказал им сейчас же арестовать на Бендлерштрассе всех заговорщиков.

В распоряжении майора не было никакого транспорта, и он пешком зашагал во главе солдат. По дороге он задерживал всех военных и присоединял их к своему отряду.

На Бендлерштрассе Ремер увидел мужчину в нижней рубахе, копавшегося в развалинах дома. Рядом с ним на чугунной решетке висел эсэсовский китель и фуражка. Китель был вывернут подкладкой наружу, и погонов не было видно.

— Ты кто по званию? — спросил Ремер.

— Оберштурмфюрер СС Вилли Гнивке! — отрапортовал тот. — Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — ответил майор. — Именем фюрера приказываю выполнять мои приказания. Становитесь в строй.

И Вилли Гнивке, застегивая на ходу пуговицы кителя, пошел рядом с майором Ремером к штабу внутренних войск на Бендлерштрассе. Майор приказал окружить здание.

А заговорщики и не подозревали, что находятся под арестом. Первым об этом узнал подполковник Гайда. Он намеревался выйти из штаба, но был задержан. Ему приказали вернуться. Подполковник понял, что дело оборачивается совсем плохо. Он участвовал в заговоре, но теперь мгновенно принял решение вновь служить фюреру. Во главе нескольких офицеров он ворвался в комнату, где сидели организаторы путча.

По лестнице уже поднимались эсэсовцы…

— Руки вверх! — скомандовал подполковник и направил револьвер на заговорщиков. Штауфенберг не поднял рук, и Гайда выстрелил. Тяжело раненный Штауфенберг упал в кресло. Генерал Ольбрехт сдал оружие без сопротивления. В это время появился Фромм, освобожденный из-под ареста. Роли переменились. Теперь каждый хотел выслужиться перед фюрером и расправой с виновными вымолить себе прощение.

Вилли Гнивке с майором Ремером вошли в кабинет, когда Фромм пытался отобрать пистолет у генерал-полковника Бека.

— Сдайте оружие, вы арестованы! — наступал Фромм.

Бек сидел в кресле, опершись на подлокотник. Он ответил, не меняя позы:

— Пистолет нужен мне самому…

— В таком случае вы должны застрелиться! Это избавит вас от позора…

— Да, пожалуй, вы правы, — флегматично, сказал Бек. Отстегнув кобуру, Бек вытащил пистолет, приставил его к груди и выстрелил. Но, так же как и Штауфенберг, он был только тяжело ранен.

Вилли Гнивке вынул из его руки пистолет. Фромм продолжал разыгрывать роль человека, подавляющего восстание. Он обратился к заговорщикам:

— Теперь я поступлю с вами так же, как вы хотели поступить со мной!.. Где этот Гизевиус, который собирался меня расстрелять? — Фромм поискал глазами Гизевиуса. Но его давно уже не было. — У вас есть еще несколько минут, чтобы написать последние письма… — Фромм посмотрел на генерал-полковника Геппнера, понуро сидевшего в углу. — Может быть, и ты хочешь застрелиться?..

— Нет, — мрачно ответил Геппнер.

— Дайте мне пистолет, — едва слышно произнес тяжело раненный Бек.

Генерал Фромм кивнул оберштурмфюреру, который все еще держал пистолет Бека:

— Дайте…

Бек с усилием нажал на спуск, Раздался выстрел, и генерал-полковник повалился на пол.

Фромм исчез в соседней комнате. Вскоре он возвратился с листком бумаги и торжественно прочитал приговор военно-полевого суда. Суд состоял из одного Фромма. Он торопился убрать свидетелей. Именем фюрера командующий внутренними войсками германского рейха провозгласил:

— Полковник генерального штаба Мерц Квирингейм, генерал Ольбрехт, лейтенант Вернер фон Гефтен и человек, имя которого я не решаюсь больше произносить, — Фромм уничтожающе посмотрел на Штауфенберга, — присуждаются к смертной казни… Приговор исполнить немедленно…

Майор Ремер понял — этим делом придется заниматься ему самому. Приговоренных вывели во двор. Фон Штауфенберг не мог стоять на ногах. Его волоком стащили по лестнице. Вилли хотел пристрелить его, но майор запретил.

— Во всем должен быть порядок, — сказал Ремер. — Поезжай на кладбище и распорядись, чтобы сторож зарыл их где-нибудь подальше…

— Яволь! — ответил Гнивке.

Во дворе штаба внутренних войск раздались четыре выстрела. Они прозвучали глухо, точно в колодце…

Было за полночь, когда Вилли в сопровождении какого-то фельдфебеля и двух солдат, выделенных майором в распоряжение Гнивке, отвез трупы на кладбище.

Кладбищенский сторож спал, когда к нему ввалились эсэсовцы. Он оделся, хмуро выслушал распоряжение и пошел за лопатой. В это время вдруг заговорило радио. Диктор объявил, что сейчас выступит Гитлер. Вскоре раздался его голос.

— Провидение сохранило меня невредимым, чтобы продолжать дело победы, — говорил Гитлер — Я выступаю сегодня, чтобы вы услышали мой голос и убедились, что я жив и здоров… Бомба, подложенная Штауфенбергом, взорвалась в двух метрах от меня с правой стороны. Я невредим, не считая царапин, синяков и ожогов…

Видимо, Гитлеру было трудно говорить. Он запинался, делал паузы, но все узнали его голос — говорил Гитлер. Узнал голос Гитлера и Уинстон Черчилль, прилетевший в Нормандию, чтобы там принять сигнал «Валькирия». Премьер был обескуражен постигшей его неудачей.

Слушал выступление Гитлера и британский агент «Валет», укрывшийся на конспиративной квартире американского резидента, директора страхового общества Штрюнка. Гизевиус переживал тяжелые дни — что, если гестапо откроет его убежище?! Но американский покровитель позаботился о полезном ему агенте. Через некоторое время сотрудники Аллена Даллеса переправили «Валета» в Швейцарию. Даллес снабдил его подложными документами.

Глава третья

1
После трагедии в Аджи-мушкайских каменоломнях, участником которой оказался капитан Занин, он несколько недель провалялся в каком-то госпитале при румынской части. Может быть, то обстоятельство, что попал он в плен к румынам, да недюжинное здоровье Николая и спасло его от смерти. Худой, изможденный, к тому же тяжело раненный, он пластом лежал на узкой койке и часами глядел в потолок. Он был тогда беспомощнее ребенка, и доктор румын с сомнением покачивал головой — дотянет ли этот русский до утра… Но русский выжил.

Сердобольные санитары, из бессарабских крестьян, кормили Николая фруктами, и это, вероятно, помогало лучше всяких лекарств. Русский капитан на глазах поправлялся и набирался сил.

Зимой сотрудник полевой жандармерии приказал передать всех раненых военнопленных в распоряжение немецких властей. Их отправили в Симферополь, в тюрьму. Отсюда и начались скитания Николая Занина.

Еще в госпитале, когда сознание было так нестойко и непослушно, Николай силился вспомнить фамилию какого-то древнего славянского князя. Он где-то читал о нем. Фамилия ускользала, но слова его, призыв к дружине остался в памяти: «Станем крепко, не озираясь назад… На ратном поле, братья, забудем жен, детей и дома свои…»

В бреду, в забытьи Николай спорил с князем — нет, нельзя забывать ни жену, ни детей, ни дом свой… Нельзя, как бы тяжело ни было на войне… Как же иначе!.. Разве забудет он Веру, Маринку… Он всегда с ними… Так было в финскую, так было в Аджи-мушкае, в холодном мраке… Князь неправ! Как же его называли?.. Ага, вспомнил — Мстислав Удалой!

Николай искал новые аргументы в споре с Мстиславом, который стоял на своем — в битве все помыслы устреми на врага… Так это и не так. Враг потому и становится врагом, что хочет отнять дом твой, родину, разлучает с семьей… Как же забыть их?.. Вот Андрей Воронцов… Теперь он пропал без вести, может погиб. Андрей хотел забыть жену Зину, и не мог… Сколько это отнимало сил… Он стал замкнутым, нелюдимым…

Князь Мстислав возражал, — у Воронцова иное… Как раз Андрею легче бы воевалось, забудь он семью… Откуда Мстислав знает старшего политрука?.. Нет — Николай не мог согласиться с князем — во всем виновата Зина. Она жестока к Андрею… Обыватели все жестоки, — ответил Мстислав. Значит, Зину он тоже знает… Как убедить князя, что он неправ?!

Николай метался на койке, и румын санитар менял ему компресс. Раненый утихал на некоторое время, потом все начиналось снова…

После, когда Николай стал поправляться, он забыл спор в бреду, как забывается сон. Но в тюрьме в Симферополе Занин вдруг вспомнил, как спорил он с древним славянским князем. На эти мысли его навела надпись в камере. Вероятно, автора ее не было в живых. Строки письма, начертанные на стене чем-то острым, залезали на другие надписи, имена, даты, но Николай все же прочитал его до конца. В последних мыслях отец обращался к сыну, к семье.

«Я ухожу с этого света, — читал Николай, — Я не виню тебя, мальчик мой, хотя ты стал причиной моей гибели. Если бы ты не сказал об оружии, я был бы еще с вами, мои дорогие. Прощайте, любимые!»

Николая потрясла эта тюремная надпись. Как трагически уходил человек из жизни, уходил боец, преданный по недомыслию сыном! И уходя, он вспоминал близких… Николай готов был вновь вступить в спор с князем Мстиславом. Нет, никогда не уйдут из сердца родные, близкие люди! Они помогают пережить то, что кажется сверхчеловеческим.

Запомнилась Николаю и встреча в пути, которая тоже помогла выстоять, выдержать… Из Симферополя эшелон с пленными гнали на запад. Состав тянулся по Украине, и на каждой станции к поезду выходили женщины, скорбные, с озабоченно ищущими глазами. Они подходили к вагонам и, если охрана не отгоняла, разноголосо кричали:

— Зеленогайский есть кто?!

— Про Степана Гнатенко никто не слыхал?

— Нет ли с Васильевки… Екатериновки?..

По этим возгласам пленные узнавали, где они едут, — станции были разбиты и не на всех сохранились названия. Да много ли и увидишь из окна товарного вагона, к которому тянутся десятки голов и рук.

В Запорожье стояли особенно долго. Как и на других станциях, вдоль вагонов ходили женщины. Слышались их тоскливые, безнадежные голоса:

— Запорожских никого нет?.. Ивана Завдорожного никто не знает?..

Николай протиснулся к окошку. Рядом с ним был морячок, плененный под Севастополем. Поезд стоял на дальних путях, и совсем рядом торчали разваленные сараюшки, обитые ржавым железом. Неподалеку остановились мужчины в залосненных ватниках и молча глядели на пленных. Было здесь несколько подростков и женщин. Черноморец подтянулся к окошку, протиснул голову и спросил:

— А что, деды, тельняшку на хлеб не сменяете?

— Что ж, можно, если дозволят, — ответили из толпы.

— Ну как, позволишь? — Моряк с трудом повернул голову к полицаю, охранявшему пленных.

— А мне-то что, — безразлично ответил полицай, — меняйтесь.

Минут через пятнадцать двое мастеровых вернулись с буханкой хлеба. Они торопливо отдали хлеб, взяли тельняшку и мгновенно исчезли. Тут же рассеялись и остальные.

Состав уже тронулся, когда принялись делить хлеб на маленькие, в спичечный коробок дольки. Моряк резал хлеб самодельным ножом из кровельного железа.

— Стоп!

Нож звякнул, наткнувшись на что-то твердое. Моряк разломил буханку и обнаружил внутри ее обломок ножовки. На бумаге, в которую была завернута пилка, что-то написано. Черноморец прочел: «Помогаем, чем можем. Рабочие Запорожья».

Моряк не мог скрыть своей радости.

— Вот это наши! — восторгался он. — Кремни, а не люди! Ловко придумали. — Черноморец сидел на полу и ногтем пробовал пилку. — Пойдет. Ей самого черта можно перепилить… Сегодня и начнем.

— Не шуми больно, — предостерег моряка сосед. — Люди бывают разные…

Но восторженный черноморец не остывал. Принялись обсуждать, как осуществить побег. Моряк готов был начать хоть сейчас. Нашлись трезвые голоса — бежать надо в лесистых местах. В степи переловят, как куропаток. Но прорезать пол решили начать той же ночью.

Побег не удался. Кто-то предал. Утром на полустанке в вагон ввалились полицаи и немецкие вахтманы. Перед тем пленных водили в уборную. Вахтманы сразу бросились к моряку, избили его, но ничего не нашли. Избили и других, обшарили весь вагон. Пилку нашли затиснутой в расщелину между обшивкой и дверью. Обнаружили в полу распиленные доски. Допытывались, кто виноват. Но все молчали. Весь вагон оставили на сутки без пищи.

Еще дважды пытался бежать из плена Николай Занин, и все неудачно. На третий раз это произошло уже в сорок четвертом году.

Шталаг, лагерь военнопленных, находился в Южной Польше, недалеко от Ченстохова. С весны до середины лета пленные работали в имении помещика фон Шернера, брата какого-то немецкого генерала. Помещик переселился на польские земли из Померании. По своим полям он разъезжал в высокой двуколке, запряженной чистокровным вороным скакуном. Шернер хвастался, что скакун достался ему из конюшен пана Комаровского, имение которого было где-то за Краковом. Кавалерийский полковник исчез во время молниеносной войны с Польшей, а его конюшню немедленно разобрали военные. Генерал Шернер прислал брату в Померанию скакуна как трофейный подарок.

Жили пленные в кирпичной людской с толстыми стенами и узкими, похожими на бойницы оконцами. По совету военного представителя, помещик сделал на окнах кованые железные решетки. На работу пленных гоняли под охраной. Спали они вповалку, голодали, работа была тяжелая, и все же пленным жилось здесь несравнимо лучше, чем в лагере.

Однажды к помещику приехал в гости немецкий полковник. Был вечер, и пленные сидели перед домом, отдыхая после работы. Иные уже укладывались спать. Несколько человек негромко пели. Из господского дома вышел фон Шернер с женой и гостем-полковником. Пленные встали, переводчик сказал, нещадно коверкая русские слова:

— Господину оберст нравится ваша пенья… Испольняйте ему «Вольга, Вольга, мат роднайа…»

Пленные молчали.

— Ну?.. — ждал переводчик. — Господин оберст обещайт по одной сигарета на каждый певетц…

Пленные молчали. Полковник начал багроветь. Вдруг из толпы пленных выступил пожилой солдат, заросший густой щетиной. Занин узнал его — Егорин, недавно присланный в их команду. Солдат сдержанно кашлянул и сказал:

— А что, ребята, раз господин полковник интересуется, споем давайте… Опять же сигареты на земле не валяются…

Егорин еще раз кашлянул и затянул песню, но его никто не поддержал. Он запел один, надтреснутым, срывающимся голосом, окруженный молчаливым презрением пленных. Певец смутился и замолчал, едва закончив первый куплет. Растерянно оглянулся:

— Ну что ж вы, ребята, давайте подпевайте…

Полковник достал из портсигара сигарету и бросил к ногам Егорина.

— Премного вам благодарен!.. Данке шон! — залебезил Егорин.

Немцы повернули к дому, а певец нагнулся за сигаретой. Кто-то пнул Егорина в зад. Он повернулся к обидчику, но тут же получил удар в ухо.

— За что вы, ребята?! Не тронь, кричать буду, — Егорин весь сжался, втянул голову в плечи и заслонил локтями лицо, ожидая ударов. Но здесь его больше не тронули.

— Это тебе, чтобы не курвился… Артист!

— Гляди, как взъершился!.. Видать, не впервой достается за такие дела…

Егорин побрел в людскую, трусливо озираясь… Ночью Егорина снова избили, накинув на голову чью-то шинель Он долго ходил с большим синяком под глазом.

Вскоре команду вернули в лагерь.

Вероятно, урок, преподанный Егорину, прошел для него даром. Через несколько дней он вызвался добровольно участвовать в экзекуции — двум военнопленным дали по двадцати пять гуммов. Егорин наносил удары старательно, явно выслуживаясь перед лагерным начальством. Он сам отсчитывал удары. После каждого взмаха резиновым шлангом на спине парня вспыхивали багровые полосы. Парень лежал на скамье, крепко стиснув зубы, и жмурился в ожидании следующего удара. Казалось, что это ожидание страшнее самого удара. А Егорин неторопливо считал:

— Двадцать два… Двадцать три… Двадцать четыре…

Бледный, с бисером пота на исхудалом лице, парень сам встал со скамьи, натянул штаны и шагнул в строй. Здесь он покачнулся, но его поддержали товарищи.

Егорин жил в том же бараке, где Николай Занин. Ночью тайный военный трибунал судил предателя. Стояла такая темень, что нельзя было разглядеть руки, поднесенной к лицу. Все сидели на нарах, а председатель и два заседателя на табуретах возле стола. В дверях дежурил патруль. Было так тихо, что даже дыхание собравшихся людей казалось слишком громким. Председательствовал Николай Занин.

— Подсудимый Алексей Егорин здесь? — из темноты спросил он.

— Здесь.

Егорин стоял перед трибуналом, и двое держали его за руки. Эти двое чувствовали, как противно, по-собачьи, дрожит всем телом подсудимый.

— Пострадавшие здесь? — снова спросил Занин.

— Лежат в четвертом бараке, не могут подняться.

— Военный трибунал будет рассматривать дело в отсутствие пострадавших, — сказал Занин. — Товарищ обвинитель, доложите суть дела.

Послышался шорох, обвинитель шагнул в темноте и негромко заговорил.

— Подсудимый Алексей Егорин, — раздался голос, — запятнал свое имя позором предательства. Он, как презренный палач, поднял руку на своего товарища. Егорин Алексей стал пособником наших злейших врагов — фашистов.

Обвинитель добавил, что Егорину уже делали предупреждение, когда он один из всей команды вызвался петь для немцев. Пусть теперь трибунал скажет свое слово.

Голос у обвинителя был с хрипотцой, обладатель его, видно, напрягал силы, чтобы его было слышно во всем бараке. Но и без этого в темноте слышался каждый шорох.

Занин спросил:

— Подсудимый, вы признаете себя виновным?

— Бросьте вы, ребята, комедию играть… Поговорили — и будя. — Егорин все еще не принимал всерьез заседания трибунала.

— Подсудимый Егорин, отвечайте трибуналу — признаете ли вы себя виновным. — Голос Занина прозвучал резко и сухо.

— Ну признаю, признаю… Не я, так другой кто стал бы бить, раз назначено… Я старался легонечко…

— Есть желающие защитить подсудимого? — Занин помолчал.

Желающих не было. Откуда-то с верхних нар послышался голос:

— Вопрос можно?

— Можно, если по существу…

— Конечно, по существу… Егорин, ты первый раз провинился перед советским народом?

— Ей-богу, ребята, впервой!.. Винюсь я перед вами! — голос у Егорина был робкий, молящий.

— А ты в Славутском лагере был? — Это спросил опять тот же голос с верхних нар.

— Как же, в Славуте был и во Владимир-Волынском был…

— А ты забыл, как в Славуте такими же делами занимался?.. У людей до сих пор твои рубцы… У, нечисть!..

— Винюся я, товарищи!.. По своему неразумению делал…

Егорин грохнулся на колени. Его снова подняли. Из разных концов барака раздались суровые голоса:

— Гусь тебе товарищ иль Гитлер!

— Ишь ты, овечкой прикинулся!

— Выноси приговор, трибунал! Хватит с ним цацкаться!

— Если вопросов нет, разрешите мне сказать несколько слов, товарищи, — заговорил Занин. — Сейчас военный трибунал вынесет свой приговор. Он будет суров, потому что живем мы с вами, товарищи, в суровое время…

Николаю Занину вдруг захотелось сказать очень много своим товарищам по несчастью, по плену, людям, которых он сейчас не видел, но которые жадно ловили каждое его слово. Ему захотелось сказать о долге советского человека, об ответственности перед народом и семьями, перед партией, членом которой он оставался, хотя у него, как и у многих, не было теперь партийного билета. В душе Николая поднималась такая ярость к этому мозгляку, лишенному совести, чести советского человека…

— Как ни горько признать всем нам, — говорил он, — плен это не доблесть, не подвиг… Плен — позор для солдата, для воина Красной Армии. — Николай остановился, словно в раздумье, и добавил: — Позор или несчастье… в любом случае это большая трагедия. Это говорю вам я, такой же пленный, как и все сидящие здесь… И главное теперь в том, как смыть наш позор, как сохранить достоинство советского гражданина. Только борьбой, стойкостью, верой в близкое избавление должны быть наполнены наши дни в плену. Чтобы открыто и честно могли мы посмотреть в глаза народу, своим отцам, детям, женам и матерям… Тут перед нами стоит предатель. Нет ничего отвратнее, грязнее его преступления. Мы сами вынесем ему приговор именем советского народа. Так будет с каждым, кто нарушит долг и в своей подлости станет пособником врага… Здесь, в фашистском шталаге, в окружении врагов, мы судим предателя своим судом, по своим законам, и в этом, товарищи, наша сила!.. Сейчас трибунал объявит свой приговор.

Николай обратился сначала к одному, потом к другому члену трибунала.

— Смерть, — сказал первый.

— Смерть, — ответил другой.

Занин сказал в темноту:

— Именем закона военный трибунал приговаривает предателя Алексея Егорина к смерти…

Наутро Алексея Егорина нашли мертвым под нарами… Суровы законы военного времени…

В шталаге несколько раз бывали побеги. Иногда беглецам удавалось скрыться. Во всяком случае, их дальнейшая судьба была неизвестна. Но часто избитых, истерзанных беглецов привозили обратно, и они стояли на жаре до вечера, повернутые лицом к стене, пока их не уводили на виселицу. Если бежавшего убивали на месте, труп его привозили в лагерь для устрашения пленных, для подтверждения незыблемого факта — побег из лагеря равносилен смерти. Порой, когда побег удавался, эсэсовцы шли на обман — выставляли у ворот какой-то труп и утверждали, что это тот, кто пытался бежать из лагеря. Но побеги военнопленных все-таки не прекращались.

Николаю Занину с его группой пришлось бежать раньше намеченного срока. Потому и бежали лишь впятером.

В то время бои шли где-то за Витебском, но лагерь военнопленных уже готовили к эвакуации. Первым узнал об этом писарь из канцелярии и в тот же вечер рассказал по секрету другим. Пленных собираются гнать пешком в Германию. Ясно, что убежать с этапа будет почти невозможно.

Утром следующего дня посылали машину за дровами для кухни, лесосека находилась недалеко от лагеря. Бежать оттуда тоже не просто. Рассчитывали лишь на машину.

С шофером и солдатом-эсэсовцем справились легко. Убитых бросили в кусты, водителя облачили в немецкую одежду, и машина на полном ходу пошла к словацкой границе. Поляки батраки из имения фон Шернера рассказывали, что в горах, в Моравских Бескидах, есть словацкие партизаны. Они знали даже название отряда — «Чапаев».

Ехали по направлению к имению Шернера, по знакомой роге. Но часа через полтора машину пришлось оставить — вышел бензин. На горизонте поднимались хребты невысоких ор. Беглецы столкнули грузовик под откос, сошли с дороги и глухой тропой поднялись в горы. Их было пятеро, и на всех одна винтовка да пятнадцать патронов…

2
Казалось бы — что еще надо этому русскому!.. Он не так уж много работал в пуговичной мастерской и каждое утро получал свою кружку кофе. Конечно, кофе не настоящий, но разве в лагерях пленных поили натуральным кофе?.. Просто Андрей оказался неблагодарным, как все остарбейтеры…

Господин Мюллер чувствовал себя чуть не благодетелем Андрея. И вот русский подвел его, сбежал из пуговичной мастерской… Вечером он прибирал в мастерской, а наутро его не оказалось ни в каморке, ни во дворе. Пропал, будто в воду канул.

Мюллер ждал до вечера, потом до утра следующего дня и наконец вынужден был заявить в полицию. Хорошо, что вовремя это сделал. Иначе Мюллеру не миновать бы больших неприятностей…

Недели через полторы после того, как исчез Андрей, в мастерскую нагрянули гестаповцы. Сначала они выспрашивали у хозяина — куда девался остарбейтер, направленный к Мюллеру через биржу труда… В том-то и дело, что Мюллер не знал этого — он же сам сообщил в полицию о побеге.

Агенты гестапо прошли в каморку, где жил Андрей, переворошили ее сверху донизу и здесь-то, к неописуемому ужасу владельца мастерской, обнаружили неплотно уложенную половицу… В тайнике ничего не нашли, кроме обрывков бумаги, запачканных типографской краской. Но и этого было достаточно.

Гестаповцы завели следствие и долгое время тягали Мюллера и рабочих его мастерской на допросы в панковское отделение гестапо.

На допросах следователя больше всего интересовали связи бежавшего остарбейтера — с кем он встречался, кто у него бывал и как часто он покидал мастерскую.

Пауль Мюллер впервые покривил душой перед властью. Сначала он хотел рассказать все как было, но зачем же станет он подводить фрау Герду, вдову покойного брата, зачем доставлять неприятности самому себе… Хозяин пуговичной мастерской утаил от гестапо, что бежавший русский был знаком с восточной работницей, которая жила у фрау Вилямцек.

Из чувства самосохранения Мюллер скрыл также и то, что Андрей частенько покидал мастерскую. Если об этом узнают, ему, Мюллеру, не поздоровится. Хозяин должен помнить инструкцию…

Само собой разумеется, что Пауль Мюллер не сказал в гестапо и о разговорах, которые он вел с остарбейтером. За один такой разговор припишут государственную измену и упекут в лагерь за колючую проволоку…

Бывало, что Пауль Мюллер, терзаемый неприятными известиями с фронта, заходил в каморку Андрея и спрашивал, что думает русский о последнем наступлении советских войск… Иногда он с шутливым видом задавал Андрею вопрос: что, если русские в самом деле придут в Берлин? Что тогда будет?.. Андрей уклонялся от таких разговоров, а хозяин мастерской неизменно заканчивал их одной и той же фразой:

— Мы с тобой будем помогать друг другу… Сейчас я тебе, а потом ты мне — если придут ваши… Хорошо?.. Как это говорят у вас — интернациональная солидарность!..

Мюллер хлопал Андрея по плечу и хохотал, словно только что придумал смешную штуку. Но на самом-то деле Мюллер начинал подумывать об этом очень серьезно. Всякое может случиться…

Поди-ка теперь расскажи обо всем этом в гестапо… На допросах хозяин пуговичной мастерской молчал и опасался, как бы следователь, упаси бог, сам не узнал обо всем этом…

Потом вызовы в гестапо прекратились, и неприятности стали понемногу забываться. Их заслонили другие события. И вдруг Пауля Мюллера опять пригласили в гестапо. На этот раз ему показали целую кучу фотографий. Следователь раскинул их, как карты на игорном столе. На каждой фотографии стоял номер. Он спросил — не узнает ли господин Мюллер среди этих людей на портретах Андрея.

Да, владелец пуговичной мастерской узнал остарбейтера. Вот его фотография, худощавый, с проницательными глазами и ямочкой на подбородке. Попался, голубчик!..

Следователь не опроверг, не подтвердил восклицания Мюллера. Он поблагодарил его и отпустил домой.

Когда Мюллер вышел, следователь позвонил куда-то по телефону.

— Наши предположения подтверждаются, господин штурмбаннфюрер, — сказал он, разглядывая фотографию. — Мюллер опознал бежавшего под номером двадцать семь… Возможно, это и есть АндрейВоронцов, которого не могли задержать в Ораниенбурге.

— Где его арестовали? — спросил штурмбаннфюрер.

— В Лейпциге во время облавы.

— Он дает показания?

— Никак нет, господин штурмбаннфюрер… Разрешите вызвать к себе?

— Допросите как следует сами, но так, чтобы остался жив… Он нам понадобится…

— Яволь!.. — Чиновник-эсэсовец повесил трубку.

Это был тот самый следователь, который вел дело подпольной организации иностранных рабочих, раскрытой в лагерях Ораниенбурга. Почти всех арестованных суд приговорил тогда к смерти. Остальных отправили в Маутхаузен. Что сталось там с ними, следователя не интересовало. Жаль только, что не остался в живых Садков — он бы сейчас пригодился. Садков — единственный, кто давал показания. Он и назвал тогда фамилию Воронцова.

Следователь поручил секретарю достать из архива дело Богдановой, Калиниченко и других, а сам позвонил в Лейпциг. Ссылаясь на приказание штурмбаннфюрера, он распорядился немедленно доставить арестованного, который на фотографии значится под номером двадцать семь…


Андрея арестовали случайно, во время какой-то облавы на вокзале в Лейпциге. При нем ничего не было, даже документов. Это и вызвало у патруля подозрение. Хорошо, что Андрей был один и за ним не потянулся хвост новых арестов. Случись все на десяток минут позже, гестаповцы захватили бы Франца, которого в тот день Андрей дожидался на лейпцигском вокзале.

Когда Андрея и еще десятка полтора арестованных уводили с вокзала, он увидел в толпе на тротуаре Франца. Они встретились взглядами. Вилямцек тут же вскочил в подошедший трамвай. Значит, Франц в безопасности… О себе Андрей не тревожился. Кто может узнать его? Против Андрея Синодова, как назвался он в Лейпциге, у гестаповцев нет ни каких улик. Может быть, только то, что он русский.

Путешествие в тюремном вагоне из Лейпцига в Берлин тоже не вызвало, беспокойства — вероятно, пошлют в рабочий лагерь. Ну и пусть. Андрей вспомнил украинскую пословицу: «С мужика не разжалуешь»… Какая разница быть остарбайтером в рабочем лагере или в пуговичной мастерской… Но в Берлине Андрея Воронцова с вокзала повезли в следственную тюрьму на Лертерштрассе.

После того как Андрей узнал о провале организации в Ораниенбурге, он долго ломал голову — кто мог выдать Галину Богданову, Калиниченко, Садкова, веселого француза Симона?.. Андрей не находил ответа. На всякий случай с Францем Вилямцеком они решили некоторое время не встречаться. Увиделись только в середине лета, и Вилямцек рассказал, что провал в Ораниенбурге совпал с волной арестов, проведенных гестапо среди немецкой интеллигенции. Как раз перед тем полиция напала на след Гроскурта, Хавемана и других членов организации «Европеише унион». Скорее всего, гестаповцам удалось раскрыть связи организации с иностранными рабочими.

Франц снова начал довольно часто появляться в пуговичной мастерской Пауля Мюллера. Он раздобыл недостающие части к ротатору, и работа пошла быстрее. Иногда за ночь удавалось отпечатать несколько сот листовок. Печатались они на немецком языке, и Андрей переправлял их с помощью Груни к жене Франца Вилямцека. Фрау Эрна стала теперь заправским конспиратором… С Груней они стали такими друзьями — водой не разольешь!..

Перед третьей годовщиной войны, в середине июня, Франц принес восковку с текстом листовки и флакон типографской краски. Андрей торопливо сунул все это в карман. Обычно он читал тексты в своей каморке, заперев дверь на задвижку. Но Франц сказал:

— Эти листовки для советских людей…. Прочитай…

Они сидели в разбитой сторожке, рядом с железнодорожной насыпью. Здесь было очень удобно встречаться — близко от мастерской и кругом целый лабиринт закоулков.

Андрей принялся читать. Было еще светло, но слепые буквы сливались на восковой бумаге.

— Подложи что-нибудь темное, — посоветовал Франц.

Но Андрей уже приспособился и все с большим интересом читал листовку. Русские слова были написаны латинским шрифтом. Видимо, не оказалось другой машинки. Первая строчка крупными буквами:

«К пленным красноармейцам, к восточным работницам и рабочим!

Гордые за наш класс, мы, немецкие рабочие, восхищаемся усилиями и стойкостью русского народа».

Андрей прочитал это, и горячая волна захлестнула его. Он оторвал глаза от восковки, посмотрел на немецкого подпольщика, хотел что-то сказать, но Франц прервал:

— Читай, читай… до конца…

«Революционные рабочие Германии, — читал Андрей, — чувствуют себя братски связанными со всеми иностранными рабочими, особенно с вами, русские товарищи. Где только возможно оказывать совместное сопротивление фашизму, мы организуем его и помогаем вам. Настало время трубить сбор. Как и прежде, мы призываем: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Под листовкой стояла подпись: «Революционные рабочие Германии».

Андрей опустил на колени восковку.

— Так вот она, пролетарская солидарность! Вот она, антифашистская коалиция народов в действии!

— Что ты скажешь? — спросил его Франц. — Мы хотим распространить листовку в третью годовщину войны…

Вместо ответа Андрей порывисто сжал руку своего товарища. Франц, усмехнувшись, сказал:.

— Я не забыл того разговора, Андрей. Это взяло меня тогда за живое. — Он повторил горькую фразу, сказанную когда-то Андреем: — «Мы всегда слишком верили в сознательность германского рабочего класса»… Поверь, Андрей, мы еще докажем, на что способен германский рабочий класс…

В тот же вечер Франц рассказал Воронцову о том, что происходит в подпольной Германии. Он словно приподнял перед его глазами мрачную завесу, и там вдали Андрей увидел проблески света… Нет, фашизм — это только временно. В Германии есть не только эсэсовцы, здесь есть люди, готовые идти на смерть в борьбе против гитлеровского режима. Вот один из них — Франц Вилямцек, человек сложной и запутанной судьбы. Жаль только, что их так мало — людей интернационального долга. Андрей высказал эту мысль вслух.

— Гитлер истребил наши партийные кадры, — ответил Франц, — а иных, вроде меня, заставил надолго уйти в себя. Ведь сначала он бросил в концлагеря германских коммунистов, профсоюзных функционеров. Многие и сейчас еще там.

Франц подумал о Кюблере. Вот с кем хотел бы он познакомить Андрея.

— Я тебе рассказывал о Кюблере. Он в Бухенвальде Во всех лагерях есть немецкие коммунисты. Я знаю, они продолжают борьбу, так же как мы здесь.

Андрей высказал мысль, которая не оставляла его.

— Знаешь, Франц, я не привык быть техническим исполнителем. Вот если бы по-настоящему взяться за дело!

— А это не настоящее? — Франц кивнул на восковку, которую Андрей все еще держал в руках.

— Нет, это только часть настоящего. Меня тяготит одиночество. Я привык быть вместе с людьми…

— Знаешь что, — вдруг согласился Франц, — поедем в Лейпциг. Там есть один русский, который связан с немецкими коммунистами. Они работают вместе. Им нужны люди.

Вилямцек рассказал подробнее. В Лейпциге существует объединенная подпольная организация. Организацию назвали Интернациональным антифашистским комитетом. Ячейки комитета созданы на нескольких предприятиях и в лагерях иностранных рабочих. Удалось добыть кое-какое оружие. Комитет объединяет несколько сот человек. Для Андрея там найдется работа…

— Вот это по мне! — воскликнул Андрей.

С каким нетерпением ждал он дня, когда сможет покинуть пуговичную мастерскую! Вместе с Вилямцеком они переправили куда-то ротатор — Франц нашел другое место для печатания листовок. Потом Вилямцек уезжал в Лейпциг, и наконец в июле Воронцов очутился в Лейпциге.

С Михаилом Орловым они встретились на квартире у Гаука, в домике, обнесенном невысоким забором-сеткой. Гаук жил на окраине города. Хозяин с Францем вышли в соседнюю комнату, чтобы не мешать разговору. Орлов, широкоплечий парень с крупными чертами лица и светлыми, точно выгоревшими волосами, пытливо оглядел Андрея:

— Так вот ты какой!.. Франц мне про тебя все уши прожужжал. Будем знакомы!

О себе Орлов говорил мало, да и Андрея не стал расспрашивать. По поводу своей фамилии Орлов усмехнулся:

— Фамилий теперь у меня как собак нерезаных! Кажется, и сам запутался… Имя только одно, постоянное, да национальность. Этого не меняю.

Орлов спросил, кем бы мог работать Андрей, и оживился, когда узнал, что по профессии он инженер-автомобилист.

— Значит, шофер из тебя выйдет!.. Как раз то, что надо… Документы мы тебе добудем с помощью Франца, а работать станешь на «Хасаге», там, где и я. Завод нужный — там делают мины, гранаты, фауст-патроны. Ну, да об этом поговорим позже…

Ночевать Орлов увел Андрея в рабочий лагерь, расположенный неподалеку. Он прошел вперед мимо вахтмана, кивнул на Андрея и что-то негромко сказал. Спали в душном бараке на одних нарах.

А через две недели Андрея арестовали на лейпцигском вокзале. Он шел на свидание с Францем, который должен был передать ему документы.

3
Следователь фон дер Лаунец, который вел дело Калиниченко, Галины Богдановой, Садкова, а теперь занимался Андреем Воронцовым, работал в отделе с лаконичным и ничего не говорящим названием «С-2К». Отдел «С-2К» создали недавно в главном управлении имперской безопасности специально для розыска беглых иностранных рабочих и военнопленных, а также для пресечения их нелегальной деятельности против Великогермании.

Поводом для организации отдела послужил приказ начальника штаба вооруженных сил фельдмаршала Кейтеля, согласованный с Гиммлером.

«С глубочайшим беспокойством, — писал Кейтель, — я должен отметить, что побеги военнопленных, в особенности офицеров, в последнее время приняли опасные размеры».

В приказе указывались меры пресечения побегов — тайный надзор в лагерях, частые переселения пленных из лагеря в лагерь, применение служебных собак и, конечно, соблюдение жесткого лагерного режима. Рекомендовались также массовые облавы с участием внутренних войск.

Тревожный приказ Кейтеля появился весной сорок третьего года, после сталинградских событий, когда побеги из лагерей особенно участились. Но проходили месяцы, и поступали все новые и новые донесения о побегах военнопленных и восточных рабочих. Тогда и появился второй приказ Кейтеля, составленный в более категоричных выражениях.

«В связи с возросшим в последние недели числом массовых побегов военнопленных офицеров и солдат, — писал он, — рейхсфюрер СС Гиммлер вынужден был распорядиться о проведении нескольких больших поисков. Это означает привлечение в каждом случае большого числа военнослужащих вооруженных сил, полиции, пограничной охраны и т. д., а также примыкающих к партии организаций».

Одновременно с изданием секретного приказа Гитлер учредил должность германского инспектора по делам военнопленных, предоставив ему всю полноту власти и неограниченные полномочия, Тогда и возник в недрах полиции отдел «С-2К». Сюда стекались донесения из отделений гестапо о подпольных организациях среди иностранцев.

В первую облаву удалось задержать около четырнадцати тысяч иностранных, главным образом советских, рабочих и военнопленных. Но это не дало ощутимых результатов. Через два месяца по всей Германии провели новую полицейскую операцию, в которой участвовало свыше шестисот пятидесяти тысяч человек. Кроме полицейских и воинских частей, в облаве принимали участие двести пятьдесят тысяч членов нацистской партии и организации «Гитлерюгенд». Облава продолжалась в течение недели. Захватили еще несколько тысяч беглых остарбейтеров. Их посадили, отправили в лагеря, но положение оставалось прежним.

Следователь фон дер Лаунец, изучая материалы, вывел определенную закономерность — в любой подпольной организации на территории империи обязательно принимали участие советские военнопленные или остарбейтеры — тоже советские люди. Эта публика вредит всюду. Лаунец согласен с господином рейхсфюрером, а также с фельдмаршалом Кейтелем, что возросшая подпольная деятельность иностранцев создает угрозу империи. Ведь только в районе Берлина их около двух миллионов.

Следователь заканчивал чтение донесений, чтобы войти в курс дела, перед тем как начать допрос. Между этими многочисленными организациями несомненно существовала какая-то связь. Вот Дюссельдорф, Кельн, Дортмунд, Брауншвейг… Всюду одно и то же. В Дюссельдорфе агенты гестапо раскрыли «Комитет борьбы против фашизма». Из Дюссельдорфа нити тянутся в Кельн, Аахен, в иностранные лагеря Южной Германии.

В Хемнице действует какой-то «Советский рабочий комитет», связанный с чешскими группами Сопротивления. Раскрыть его до конца не удалось. Дело дошло до того, что в Рудных горах отмечены действия советских партизан… В самом центре Европы!..

Следователь взял следующее донесение — из Ниехагена. Здесь вообще черт знает что делается! Полиция безопасности наткнулась на военную организацию советских и польских рабочих. Это серьезнее, чем что бы то ни было. Есть агентурные данные, что в подпольную организацию Ниехагена входит несколько сот человек. Диверсии на заводах вокруг Ниехагена — это несомненно их дело… Установлено, что иностранные рабочие готовили восстание в городе и намеревались захватить зенитные батареи.

Лаунец еще сидел за невеселым занятием, продолжая читать донесения, поступавшие к нему со всех концов Германии, когда в его комнату заглянул приятель Эйхман. Эйхман работал в другом отделе имперской безопасности. Подвижной, чернявый, с худым, длинным лицом, Эйхман внешне очень походил на еврея.

— Над чем страдаем? — развязно спросил он и заглянул в донесения. — Надеюсь, не секретное?

— Нет, какие могут быть от тебя секреты, Адольф… Начитаешься, даже становится страшно. В один прекрасный момент и нас вдруг пристукнут на улице, в центре Берлина. Смотри…

Лаунец протянул донесение берлинской полиции — в течение месяца в городе произошло двадцать три покушения на офицеров германской армии.

— Не беспокойся, — возразил Эйхман, — скоро с этими остами и другими недочеловеками поступят так же, как и с евреями…

— То есть как?

— Окончательное решение вопроса… — Эйхман многозначительно провел пальцем по шее. — Есть новости, с этим я и зашел к тебе. У фюрера… — Эйхман понизил голос.

Он рассказал, что в Берхтесгадене недавно проходило совещание, — правда, еще до событий 20 июля. На совещании Гитлера были Гиммлер, Кальтенбруннер, Кейтель, начальник штаба сухопутных войск Цейтцлер, командующий внутренними войсками Фромм, Гудериан и еще несколько генералов. Докладывал рейхсфюрер Гиммлер. Он утверждал, что успехи противника на фронтах вызвали повышенную активность среди иностранных рабочих. Если так пойдет дальше, и Германии могут возникнуть серьезные беспорядки. Рейхсфюрер высказался за самые решительные меры, и его поддержал Гитлер. Решено подготовиться к уничтожению всех иностранцев на тот случай, если войска противника будут продвигаться дальше.

— Откуда ты все это знаешь, Адольф? — с завистью воскликнул следователь.

— Я еще не то знаю! — самодовольно воскликнул Эйхман. — Мы с Кальтенбруннером земляки — оба из Линца… Так слушай. В ближайшее время будут уничтожены первые два миллиона наиболее опасных иностранцев. Да и не только иностранцев — с нашими коммунистами и социал-демократами тоже не станут церемониться. Для них прежний режим оказался недостаточен… Начнут с их главаря Тельмана… Акция задержалась из-за покушения на фюрера. Генералу Рейнеке было не до того. Он расправлялся с внутренней оппозицией. Гиммлер предложил либо спровоцировать восстание остарбейтеров, либо просто уничтожить их «при попытке к бегству». Для этого придется погонять их немного из лагеря в лагерь. Красные треугольники тоже[42].

— Как ты можешь так спокойно об этом говорить?.. Подумать только — два миллиона трупов.

— Ох, какой сентиментальный мальчик… Но ведь ты тоже колотишь своих заключенных.

— Это разные вещи! Я применяю особый режим по инструкции, чтобы добиться их показаний… Потом я не всегда бью сам…

— Я тоже не убиваю евреев сам, — засмеялся Эйхман. — Тоже действую по инструкции. Тем не менее из шести миллионов убитых евреев — миллионов пять лежит на моей совести. И еще…

— Ну, ты, как всегда, преувеличиваешь! — перебил Эйхмана Лаунец.

У него мурашки побежали по спине от астрономических цифр, которые называл Адольф. Вероятно, бахвалится! Эйхман с детства любил пугать всякими небылицами.

— Преувеличиваю?.. Нисколько!.. Я подсчитал, что за эти годы под моим руководством истреблено не меньше пяти миллионов евреев. Только в Треблинском лагере я послал на огонь не меньше трех миллионов… Бросил бы больше, но в прошлом году эти подонки восстали и разбежались. Конечно, они раззвонили повсюду, что такое Треблинка. Лагерь пришлось закрыть из дипломатических соображений.

В главном управлении имперской безопасности Адольф Эйхман заведовал отделом «А-4Б», который занимался так называемым «еврейским вопросом». В его подчинении находились все еврейские гетто и лагеря истребления. Эйхман совсем не бахвалился, когда называл все эти цифры. Он просто хорошо знал, что с Лаунцем можно говорить откровенно. Фон дер Лаунец тоже был причастен к тайному делу германской империи. Но Эйхман считал его хлюпиком и белоручкой, Они познакомились с ним в студенческие годы и состояли в одной корпорации. Эйхмана привлекал в Лаунце лишь его дворянский титул. Сейчас он зашел к Лаунцу, чтобы поговорить о работе, которую Кальтенбруннер намеревался поручить ему, Эйхману.

— У всех нас, — продолжал разглагольствовать Эйхман, — чувство жалости притуплено старой привычкой делать зло ради пользы… Но в своей работе я даже не вижу никакого зла. К евреям я не питаю ненависти, я просто их убиваю… Так же я стану уничтожать восточных рабочих.

— А в это время русские, — возразил Лаунец, — придут в Германию… Не сносить нам тогда головы.

— Э, чепуха! — отмахнулся Эйхман. — Во-первых, я ни за что не отвечаю… Я только солдат и выполняю то, что мне прикажут. По каждому поводу у меня есть распоряжение начальства — целая коллекция письменных приказов… И евреев я истребляю по указанию свыше. Это сторона юридическая. Недавно я слушал по радио: Рузвельт, Черчилль и Сталин грозят, что будут судить военных преступников. Нам-то с тобой бояться нечего. Мы люди маленькие… Ну, а уж если придется умирать, я предпочту самоубийство… Я прыгну в могилу, удовлетворенный тем, что раньше себя отправил туда пять миллионов!..

Эйхман громко захохотал…

В сорок четвертом году в Германии все чаще возникали такие разговоры — об ответственности за содеянные преступления, Разговоры усиливались с очередным наступлением советских войск на Восточном фронте. Но Эйхман продолжал бравировать своей жестокостью и утверждать, что он единственный человек в мировой истории, который спровадил на тот свет столько людей.

В тот день Эйхман предложил Лаунцу вместе пообедать. Можно поехать в тот же «Адлон», Там и поговорят о деле. Лаунец согласился. Но он должен сначала допросить одного русского. Если Эйхман хочет — может послушать.

Следователь позвонил, и через несколько минут в комнату привели Воронцова.

Избитый на прежних допросах, в кровоподтеках и ссадинах, в изодранной и заскорузлой от крови одежде, Андрей остановился в дверях. Он готовился к самому страшному. В прошлый раз Андрей потерял сознание и его отливали водой…

Фон дер Лаунец раскрыл дело и перевел глаза на русского. Он смотрел на него долго, словно гипнотизировал. Это был его метод. Лаунец считал, что его пристальный и холодный взгляд может сломить чужую волю. Но гипноз не действовал. Русский спокойно смотрел в глаза следователю, и Лаунец рассердился. Он грубо спросил:

— Михаила Орлова знаешь?

Иногда на допросах Лаунец обходился без переводчика. Русский язык он знал с детства, жил когда-то с отцом в Центральной России. Язык забылся, но, когда было нужно, Лаунец все же мог объясниться. Вот и сейчас… Русский, конечно, понял его вопрос, но молчал, словно не слышал. Лаунец повторил вопрос и вдруг в ярости стукнул кулаком по столу:

— Ты опять хочешь превратиться в сырой бифштекс?.. Я это сделаю!..

В комнате появился эсэсовец с тяжелыми кулаками, Андрей знал его по прежним допросам… «Значит, и Орлова, — мучительно думал Андрей.

Телефонный звонок прервал допрос. Звонил штандартенфюрер — начальник отдела:

— Надо освободить камеры в тюрьме. Они нужны для других преступников.

Лаунец понял — речь идет об участниках заговора 20 июля.

— Но как же быть с подследственными? — спросил. Лаунец.

— Отправить в концлагерь с пометкой «Кугель». И немедленно.

Штандартенфюрер повесил трубку.

— Ты счастливо отделался, — бросил Лаунец по-русски Андрею. — Уведите!..

Андрей Воронцов недоумевал, почему так неожиданно оборвался допрос. Эсэсовец с тяжелыми кулаками ни разу его не ударил…

4
Это тоже было частицей проклятого орднунга, на котором зиждились устои фашистской империи… В быту и преступлениях — всюду «новый порядок»…

В Бухенвальде перед каждой печью лагерного крематория висели инструкции, как экономить горючее. Висели они под стеклом в деревянных полированных рамках, похожих на те, которые покупают для семейных портретов. Техническую инструкцию прислала фирма, поставлявшая оборудование для крематория. Инструкцией обязаны были пользоваться истопники, сжигавшие трупы…

И только, быть может, единственный раз в Бухенвальде официально была нарушена эта инструкция: августовской ночью сорок четвертого года комендант лагеря приказал топить печи как обычно, хотя все трупы были уже сожжены. И еще одно нарушение допустил комендант: заключенным, работавшим в крематории, было приказано немедленно удалиться.

Новость распространилась быстро, и в тот же вечер Рудольф Кюблер знал о необычайном происшествии. Гитлеровцы явно готовили какое-то тайное преступление, но что именно?..

Наступила темная, непроглядная ночь, когда двое узников прокрались в соседнее с крематорием здание и приникли к отверстию вентиляционной трубы. Вентилятор вместе с мотором сняли для ремонта, и в отверстие можно было видеть двор крематория. Но сейчас его лишь тускло, как далеким пожарищем, озарял бушевавший в печах огонь.

Двое ждали долго, напрягая до боли глаза, силясь хоть что-нибудь разглядеть в красноватом мраке. Но вот, это было уже за полночь, где-то за пределами лагеря послышался рокот подошедшей машины. Вскоре в узкую калитку, сделанную в кирпичной стене, вошла группа людей.

Их было трое, — Рудольф Кюблер успел разглядеть их фигуры, когда идущий впереди направил свет карманного фонаря в лицо высокому, широкоплечему человеку, конечно для того, чтобы ослепить…

И Кюблер узнал его — это был Тельман!.. Остальное произошло мгновенно. Кто-то торопил, приказывал шагать быстрее… Потом один за другим раздались три выстрела, кто-то грузно упал, и снова свет электрического фонаря прорезал мрак. Теперь луч был направлен вниз на асфальт, где у самой стены зиял раскрытый люк. Вскоре донесся еще один выстрел, приглушенный, словно из подземелья.

— Фертиг! — донесся из темноты голос одного из гестаповцев.

Вот и все, что видел и слышал в ту ночь Кюблер, оказавшийся почти единственным свидетелем нацистского преступления. В его памяти запечатлелось лицо Эрнста Тельмана, выхваченное из темноты светом электрического фонаря. Кюблер готов был поклясться самым дорогим, что он не ошибся. Нацисты торопились устранить Тельмана.

Только почти через месяц германское радио осмелилось передать сообщение о смерти Тельмана:

«Во время англо-американского воздушного налета на окрестности Веймара 28 августа было сброшено много бомб и на концентрационный лагерь Бухенвальд. Среди убитых заключенных оказался депутат рейхстага Эрнст Тельман…»

5
Вагон, в котором везли заключенных, походил на почтовый — такие же решетки на окнах, так же покрашен в густозеленый цвет. Не хватало только желтых скрещенных рожков — международной почтовой эмблемы. Но внутри вагон был разделен на несколько купе — камер с коваными дверями на скрипучих колесиках. В дверях на уровне груди в камерах были прорезаны оконца, затянутые ромбообразной сеткой в железной раме. Часовой, расхаживая по узкому коридору, мог наблюдать, как ведут себя заключенные этой передвижной тюрьмы.

Подходить к окну часовой запретил. Он пригрозил, что застрелит без предупреждения. Поэтому долгое время никто не знал, куда их везут. Только рано утром немец-заключенный, назвавшийся Рудольфом Кюблером, приподнялся в своем углу и украдкой глянул в окно. Когда узник привстал, Андрей должен был высоко поднять левую руку — их сковали одной парой наручников. Рудольф сказал:

— Проехали Усти… Везут на юг через Прагу. Другой дороги здесь нет. Скорее всего, в Маутхаузен, возле Линца… На родину Гитлера, — добавил он.

Немец сел, и Андрей смог опустить руку. Кюблеру не ответили — остерегались поддерживать опасные разговоры. Гестаповцы, умеют подсаживать провокаторов.

Прошла первая ночь в тюремном вагоне. Теперь при дневном свете Андрей разглядывал своих соседей по камере. Здесь сидело восемь узников, скованных попарно. Андрей не знал никого из них, да и остальные, вероятно, не знали друг друга. Только два совсем молодых парня, что сидели рядом с Андреем, вероятно, были давно знакомы. Они всю ночь шушукались, спорили. Андрей слышал: они обсуждали, как можно бежать с дороги. Иногда они увлекались и начинали говорить почти громко, тогда Андрей останавливал их своим кашлем, делая вид, что просыпается. Ребята замолкали, но ненадолго…

За всю ночь Андрей ни на минутку не сомкнул глаз. Он то прислушивался к неосторожному шепоту соседей, то мучительно морщился от противного костяного цокота овчарки, бегающей по скользкому линолеуму вдоль камер. Скорее всего дело было в нервах, напряженных до крайности. Овчарка убегала в противоположный конец вагона, цокот исчезал в шуме поезда, потом начинал нарастать снова… Собака деловито пробегала вдоль камеры, и проклятые когти на линолеуме разрывали барабанные перепонки!..

Днем Андрей тоже не мог заснуть. То заходил вахтман и пересчитывал заключенных, хотя и так всех было видно в оконце, то раздавали паек — по куску хлеба с маргарином, похожим на воск. Вахтман кого-то бил в соседнем купе, и овчарка скреблась в дверь, рвалась помогать хозяину…

В пути вагон-тюрьму обычно прицепляли к разным пассажирским поездам, и поэтому переезд занял немного времени. Кюблер оказался прав — их везли в Маутхаузен на Дунае, расположенный в предгорьях Альп.

— На Голубой Дунай слушать музыку Штрауса… — съязвил Кюблер.

Но ему опять никто не ответил.

Где-то в Ческе Будеевице, где довольно долго стояли, ожидая попутного поезда, в тюремный вагон втолкнули еще нескольких заключенных. Никто их не видел, только по крикам охранников да топоту деревянных колодок было ясно, что привели новых пассажиров.

Утром на третьи сутки поезд остановился на какой-то станции, и вахтманы широко распахнули двери камер. Криками, бранью эсэсовцы торопили заключенных. Их вывели на перрон и приказали строиться в колонну по пять человек в ряд. Было раннее, свежее утро, чуть-чуть пригревало солнце. Из окон пассажирского поезда на узников смотрели проснувшиеся пассажиры. Молодая женщина в голубой блузке причесывала белокурую девочку, а девчурка указывала пальчиком на колонну и что-то спрашивала у матери. У соседнего окна стоял немецкий капитан в расстегнутом кителе. Он отхлебывал чай из стакана в блестящем подстаканнике, а рядом с ним толстый пожилой мужчина в пижаме раскуривал сигару. Там за окном была иная жизнь. Андрей отвел глаза и увидел надпись на станционном здании. Белыми буквами на черно-траурном фоне было написано: «Маутхаузен».

Колонна узников спустилась с платформы и повернула куда-то вправо. Набирая ход, поезд обогнал заключенных. В окне мелькнула белокурая девочка, пижама толстого пассажира, уже отвернувшегося от окна. Поезд загрохотал по дунайскому мосту.

Река открылась Андрею сразу, но Дунай совсем не показался ему голубым — он был широкий и серый. Впереди колонны заключенных упруго и мягко шагал высокий брюнет эсэсовец, почти мальчик с едва пробивающимися усиками. По сторонам, держа на поводках больших догов рыжей масти, шли еще два эсэсовца. Замыкали шествие несколько солдат. Заключенных было человек пятьдесят.

Колонну провели по улицам опрятного, уютного городка, вытянувшегося по берегу Дуная, и вывели на его окраину. Здесь мальчик-эсэсовец остановил колонну и процедил сквозь зубы:

— Отставать запрещается… На побег не рассчитывайте. Кто отстанет — застрелим.

Эсэсовец говорил по-немецки. Один из парней, что шептались ночью о побеге, не понял и спросил:

— Что он сказал?

Молодой эсэсовец обладал, видно, кошачьим слухом. И сам он, гибкий и вкрадчивый, походил на черную кошку. В лагере его называли Черной пантерой. Он стремительно повернулся и шагнул к парню.

— Что?.. Ты не понял? — Мелькнул кулак, и заключенный с разбитым лицом отшатнулся назад. Из носу текла кровь. — Теперь понятно? — Эсэсовец повернулся и зашагал вперед быстрым, гимнастическим шагом.

Дорога, мощенная брусчатым камнем, стала круто подниматься вверх. Андрей начал задыхаться от быстрой ходьбы. В боку закололо, будто кто-то давил под ребра толстым гвоздем. Кюблер шепнул:

— Положи в рот камешек. Держи!.. — Он сунул в руку Андрея гальку размером с лесной орех. — Надо сосать…

И в самом деле — стало легче. Режущая боль под ребрами притупилась. А эсэсовцы все торопили… На заднюю шеренгу сыпались удары плетей. Рычали доги, натягивая поводки. Деревянные колодки грохотали по мостовой. В этом грохоте, в улюлюканье раскрасневшихся вахтманов узники бежали все дальше и дальше в гору мимо сосен, растущих у дороги, мимо часовни с распятием Христа…

Наконец дорога стала положе, и Черная пантера сбавил шаг. Он тоже порозовел от быстрого бега. Теперь узники шли высоко над Дунаем. Перед ними открылась величественная панорама альпийских гор, склоны которых покрывали бурозеленые, густые леса. А впереди поднимались белые стены лагеря с прямоугольными башнями — настоящая тевтонская крепость.

Через полчаса вконец измученные узники подошли к полосатому шлагбауму.

Вахтман лениво поднял шлагбаум. Распахнулись железные ворота с повисшим над ними орлом со свастикой… Колонна остановилась в центре большой площади. Напротив поднималось двухэтажное здание, на крыше которого поскрипывал железный флюгер с изображением черепа и скрещенных берцовых костей. Рядом стояло еще какое-то сооружение промышленного типа с высокой трубой. Из трубы вился прозрачный дымок, тянуло горелым мясом.

Солнце давно поднялось над горизонтом, а прибывшие узники все стояли недвижимо на солнцепеке. Про них словно забыли. Потом приказали раздеться, из ручного брандспойта окатили всех холодной вонючей жидкостью и повели в душевую. Несколько человек, одетых в полосатые куртки и такие же бесформенные штаны, обслуживали вновь прибывших. Они сгребали сброшенную одежду, а после душа выдавали другую — такую же полосатую, какая была на них..

Андрей выполнял все то, что делали другие. Сбросил одежду, спустился голый в полуподвал, где парикмахеры выстригали на голове дорожки — от лба до затылка. Затем прогнали всех через душ, и Андрей получил одежду, которую сунул ему человек в полосатой куртке. Он внимательно посмотрел на Андрея и проводил его долгим взглядом. Это был хромой французский шахтер Гильом, с которым в прошлом году Андрей встречался в Грюневальде под лиловым кленом. Андрей ни за что не мог бы угадать в этом человеке своего собеседника на подпольной встрече. Но Гильом узнал русского.

— Симон, там, кажется, привезли твоего знакомого, — сказал он своему товарищу. — Помнишь, того русского, с которым встречались мы в Грюневальде…

— Месье Воронсова?!

— Ну да… Мне кажется, это он. Он не узнал меня.

— Где он?.. Куда его отправили? — Симон заволновался.

— Пока в карантин, но, кажется, их всех пошлют в двадцатый блок. Номеров им не дали… У всех на груди красные кружки. Значит — «кугель»… Надо немедленно действовать…

— Скажи Францу Далему. Впрочем, я сам… А ты подробнее узнай у писаря. Надо спасти…

Двадцатый блок-барак, расположенный неподалеку от крематория, пользовался мрачной славой. Во всем лагере этот блок считался самым страшным местом, был адом в аду, хотя казалось, что страшнее Маутхаузена уже нет ничего на свете. Изолированный от остального лагеря, длинный деревянный барак стоял в нескольких метрах от высокой каменной стены, отделявшей лагерь от внешнего мира. Между стеной и бараком тянулись проволочные заграждения под током высокого напряжения. Фарфоровые изоляторы белели на столбах, как кости, отбеленные ветром и солнцем. На стене около двадцатого блока возвышалась прямоугольная башня с прожектором. На башне ходил часовой, вооруженный ручным пулеметом.

В бараке, рассчитанном человек на двести, постоянно находилось несколько сот узников. Сюда сгоняли главным образом советских офицеров и политработников, обреченных на уничтожение. Им не оставляли ни фамилий, ни номеров, — считали по головам: отдельно живых, отдельно мертвых. Главное только, чтобы сходились цифры. И каждый живой должен был стать мертвым… Этого требовал знак «К» — «кугель» — на препроводительной бумажке узника и красный кружок на одежде.

В тот же вечер Гильом проскользнул в карантинный барак и разыскал Воронцова.

— Иди за мной, — сказал он. Заметив, что Андрей колеблется, Гильом добавил — Тебя ждет Симон… Помнишь Грюневальд?.. Иди…

Происходили странные вещи. Андрей с Гильомом свободно вышли из санитарного барака, и блоковый сделал вид, будто их не заметил. Они свернули за угол и, стараясь держаться в тени, проскользнули мимо каких-то зданий. Гильом, прихрамывая, быстро шел впереди. Он остановился перед входом в барак, похожий на десяток других бараков, мимо которых они только что прошли. Удивительно, как его спутник так свободно здесь ориентируется. Француз пропустил Воронцова вперед, провел в «вашраум» — умывальную комнату, как громко называли в бараке помещение с бетонным полом и несколькими кранами вдоль стены. Гильом оставил Воронцова здесь и исчез.

Андрей стоял в самом дальнем и темном углу. У его ног лежало несколько трупов, положенных один на другой. Сначала он принял их за полосатые кули. Через минуту из двери, за которой исчез француз, появились трое в таких же полосатых одеждах.

— Месье Воронсов!.. Узнаете? — спросил один из них.

Конечно, Андрей узнал голос Симона Гетье. Они поздоровались. Симон торопился и опасливо посматривал на дверь.

— Месье Воронсов, одевайте вот эту одежду, с номером, — он указал на трупы, сваленные в углу.

Гильом стаскивал куртку с одного из мертвых.

— Идем сюда, — сказал он.

Они прошли в уборную, едко пахнущую хлорной известью, и Андрей переоделся.

— Теперь идите и ложитесь на нары, которые я вам покажу, — сказал Гетье. — Завтра пойдете с нами работать в карьер, а потом мы переведем вас в лазарет.

Гетье с Воронцовым прошли в барак, а Гильом и еще один заключенный подняли труп, на котором была теперь одежда Андрея. Они понесли его в санитарный барак, откуда только что пришел Воронцов.

На другой день часть узников, доставленных накануне в лагерь, перевели из карантина в блок № 20. Их было пятьдесят три живых и один мертвый, которого несли двое молодых парней, собиравшихся бежать с дороги. Вахтман приказал взять и его — для отчета.

Глава четвертая

1
Вот там у стены, ближе к мосту, немцы вчера расстреляли группу поляков, вероятно заложников… Их убили на глазах у прохожих.

Регина не видела расстрела, но говорили, что заложникам перед казнью залепили рты пластырем, чтобы они не кричали. Регине показалось это самым страшным — умирать и не иметь возможности бросить в лицо палачам гневного слова!.. Ужасно… Умирать молча, когда душа разрывается от ненависти… Иногда вместо пластыря они пользовались гипсом — совали в рот казнимым горсть полужидкого гипса. Он мгновенно застывал во рту. Это еще страшнее…

Последнее время гитлеровцы часто проводили публичные казни в Варшаве прямо на улицах. Это была новая, психическая форма террора.

Сейчас там, где расстреляли заложников, несколько женщин молились на коленях перед зажженными свечами. Семь свечей — семь убитых. День был жаркий, безветренный, почти невидимое на солнце пламя свечей казалось застывшим и бледным…

Регина прошла до угла и повернула обратно. Через минуту должен появиться человек, которого она ждет. Она поправила розовый пакет, завернутый в немецкую газету. Заголовок «Дас Рейх» должен быть хорошо виден — это знак для Термита. И розовый пакет тоже. Кто-то нагнал ее и спросил:

— Скажите, как пройти на улицу Красинского?

— Не знаю, — ответила Регина заученную фразу, — вам лучше спросить в справочном бюро.

— Проводите меня, я Термит, — совсем тихо сказал незнакомец и пошел следом за молодой женщиной. Он подумал: «Зачем было придумывать розовый пакет в немецкой газете. Зеленые глаза и медные волосы этой женщины — лучший ориентир».

Человек по кличке Термит был генерал Окулицкий. Несколько месяцев назад он нелегально прибыл в Варшаву из Лондона. Его сбросили на парашюте весной, он приземлился в лесах и попал в Варшаву значительно позже, Окулицкий не знал адреса явочной квартиры, и Регина должна была проводить его в свой дом. Заседание штаба назначили у Моздживицких под видом семейного воскресного обеда. Теперь Регина опять стала носить фамилию мужа — лейтенанта Моздживицкого, но это ничего не изменило в ее с ним отношениях…

За обеденным столом собралось много народу. Был чуть ли не весь штаб подпольной Армии Крайовой во главе с генералом Буром. Пригласили и представителя лондонского правительства — вице-президента Янковского. Он появился в сопровождении трех министров, которые спешно прилетели из Лондона ввиду предстоящих событий.

Пани Регина знала не всех собравшихся. Она встречалась только с генералом Монтером, седым и высоким человеком, командующим подпольным варшавским корпусом. Знала его заместителя — полковника Вахновского. Был здесь полковник Богуславский, начальник «двуйки» — разведывательного отдела Армии Крайовой. Регина знала их через мужа, который не так давно стал адъютантом генерала Бура. Но Регина совсем не была уверена, что все ее знакомые, сидевшие за столом, называли себя настоящими именами. Большинство скрывалось под кличками и псевдонимами.

Но несомненно, что из всех присутствующих генерал Бур-Комаровский пользовался наибольшей симпатией пани Регины. Невысокий и узкоплечий, такой невзрачный на вид — с маленьким, пожелтевшим лицом, с глубокими морщинами и впалыми щеками, он тем не менее казался ей воплощением жертвенного героизма.

На правах хозяйки дома пани Регина провела с гостями начало обеда и удалилась, чтобы дать возможность мужчинам поговорить о делах. Когда она вышла, Бур сказал:

— Я должен сообщить, господа, что решение принято. Я отдаю приказ начать восстание первого августа. — Генерал остановил рукой полковника Вахновского, который радостно вскочил с места. — Сроки восстания согласованы с правительством в Лондоне.

Генерал Бур произносил слова, приличествующие историческому моменту. Он говорил, что вот уже пять лет, как Польша ждет сигнала «Буря» — начала восстания, и теперь он горд, что именно ему, генералу Буру, выпало счастье дать этот сигнал… Момент избран наиболее удобный — советские войска заняли Минск-Мозовецкий и через несколько дней будут в Варшаве. К этому времени в столице Польши должно быть законное правительство…

— Власть всегда бывает у того, кто занимает помещение правительства, — закончил Бур, усмехнувшись.

Потом генерал попросил Монтера доложить обстановку. Он спросил командира корпуса:

— На сколько суток нам хватит боеприпасов?

— В зависимости от напряженности боя, генерал. Полагаю, что на трое-четверо суток.

— А продовольствия?

— Максимум на неделю, — ответил Монтер. — В Варшаве насчитывается сорок тысяч солдат Армии Крайовой. Я исхожу из этого числа.

— М-м-м… да! Этого маловато… И тем не менее мы не можем откладывать восстание… Как-нибудь мы продержимся. Пан Моздживицкий, — обратился Бур к адъютанту, — подготовьте радиограмму в Лондон. Сообщите, что «Буря» начинается по плану и мы ждем оружия. Нужны патроны, автоматы, затем противотанковые гранаты, пулеметы… Что еще, полковник Монтер?

Оказалось, что нужно еще очень многое. В смысле продовольствия можно рассчитывать на жителей города, но оружие…

— Простите, пан генерал, — вежливо вступил в разговор лейтенант Моздживицкий, — но радиосвязь с Лондоном прервана. Главный передатчик поврежден, а другие стоят без ламп.

— Что вы говорите? — генерал вскинул брови. — Значит, мы начинаем восстание без связи с внешним миром…

— Так точно!.. Во всяком случае, без связи с Лондоном.

— С кем же еще нам нужна связь? — раздражаясь, воскликнул Бур.

— У нас есть полевые рации, — доложил лейтенант Моздживицкий. — Мы можем связаться с русскими. Рации дают неограниченные возможности…

— Оставьте эти возможности при себе! — прервал командующий своего адъютанта. — С советским командованием нам связываться незачем…

Адъютант раздражал генерала Бура неуместными предложениями. И вообще Моздживицкий берет на себя слишком много, забывает, что он только адъютант и всего-навсего лейтенант… Даже в условиях подполья служебный лексикон хорошего адъютанта должен ограничиваться десятком таких слов, как «Да», «Никак нет», «Так точно», «Слушаюсь»… Возможно, генерал и не стал бы держать при себе этого лейтенанта, но тогда он не смог бы видеть эту зеленоглазую женщину с волосами цвета сосновой коры. Регина была предметом обожания стареющего генерала. Эх, если бы у него не было за плечами стольких прожитых лет!..

Генерал Бур сдержал раздражение. Он сказал внушительно и спокойно:

— С Советским правительством дипломатические отношения прерваны после катынского инцидента… Мы не можем вступать в переговоры сСоветами… Лейтенант, — обратился он к Моздживицкому, — позаботьтесь срочно восстановить связь с Лондоном… А теперь, господа, прошу вас разойтись… Будьте, как всегда, осторожны…

Совещание главного штаба Армии Крайовой происходило на квартире матери лейтенанта Моздживицкого, которая на этот день уехала к своим знакомым. Квартира находилась на втором этаже — над торговым складом оптовой фирмы и имела несколько выходов. В случае опасности можно было спуститься в склад, где когда-то хранились колониальные товары, оттуда проникнуть в катакомбы старой Варшавы — в туннели канализационной сети, сооруженной лег шестьдесят тому назад и раскинувшейся под землей на десятки километров.

Полковник Монтер тоже начал прощаться.

— Пан полковник, — удержал его Бур, — прошу вас остаться.

Кроме Монтера, остались генерал Окулицкий, пан Янковский, его три министра, обязанности которых были пока неясны. Янковский экстренно прибыл из Лондона с поручением премьера Миколайчика. Пан Янковский должен был проинформировать руководителей подполья о сложившейся политической ситуации.

Все перешли в гостиную и расположились вокруг ломберного столика, раскрытого будто для игры в карты. Вошел адъютант Моздживицкий и спросил, не нужно ли чего пану генералу. Нет, Буру ничего не требовалось.

— Разрешите предложить чаю? — спросил лейтенант.

— Нет, благодарю вас… Впрочем, если мы не затрудним пани Регину… Только позже, через полчаса…

Пан Янковский начал с того, что пожелал утвердить свое высокое амплуа.

— Господа, о создании нашего правительства в Варшаве официально объявлено. Вот что вчера сообщило лондонское радио.

Янковский развернул густо исписанный листок бумаги и прочитал:

«В подпольной Польше действует заместитель премьер-министра польского правительства и три министра. Их имена известны английскому правительству. Мы уверены, что они будут признаны полноправными представителями законной государственной власти и выразителями воли нации…»

— Обратите внимание на последнюю фразу, господа. Она обращена к русским. Пан премьер-министр Миколайчик поручил мне конфиденциально сообщить вам, что главная цель восстания — захватить власть в стране до прихода в Варшаву советских войск. Это одобрено британским правительством.

Пан Янковский обрисовал то затруднительное положение, в котором оказалось польское эмигрантское правительство в Лондоне. План Черчилля — высадить союзные войска на Балканах и стремительно врезаться клином к балтийскому побережью — не увенчался успехом. Таким образом, не удалось преградить советским армиям путь в Европу, в том числе и в Польшу. Время упущено… Советские войска завязали бои на территории Польши. В Лондоне обсуждали новый план — высадить британский воздушный десант в Польше, но практически это невозможно сделать… Остается единственный вариант — опередить русских и захватить Варшаву своими силами. Нельзя допускать, чтобы правительство во главе с Берутом обосновалось в Варшаве… Генерал Бур правильно сегодня сказал, что власть принадлежит тем, кто занимает здание правительства…

Заместитель премьер-министра эмигрантского правительства пан Янковский довольно быстро входил в свою роль.

Он чаще чем требовалось употреблял фразу, выводившую ни себя генерала Бура: «Я, как представитель верховной власти…»

Генерал Бур рассеянно тасовал карты. Он неприязненно думал: «Пан Янковский лезет из молодых да в ранние… Теперь каждый норовит стать представителем верховной власти… Посидел бы он эти годы в подполье!»

Полковник Монтер снова заговорил, что у повстанцев мало оружия и продовольствия. С такими силами рискованно начинать восстание. Янковский прервал:

— Я, как представитель верховной власти, настаиваю, что надо выступать немедленно… Нам необходимо подкрепить позиции пана президента Миколайчика, который сейчас находится на пути в Москву.

Пан Янковский главное приберег под конец. На прошлой неделе британский премьер-министр совещался с Миколайчиком и они наметили единый план действий. Миколайчик полетит в Москву для переговоров с большевиками, а тем временем в Варшаве, будто бы стихийно, вспыхнет восстание… Он, Янковский, возглавит правительство, которое немедленно признают в Лондоне и Вашингтоне. Это уже согласовано… Таким образом, Польский комитет национального освобождения, который объявил себя временным демократическим правительством, потеряет свое значение.

— Поэтому, господа, нельзя откладывать восстание, — поучающе закончил Янковский. — Его цели имеют скорее политическое, нежели узко военное значение. В приказе генерала Бура войскам Армии Крайовой мы кое-что говорим о наших отношениях к большевикам. Надо охладить пыл нашего мужичья, которое слишком восторженно встречает Советскую Армию.

Генерал Бур снова нахмурился. Зачем пану Янковскому понадобилось говорить, что приказ подпольным войскам написал кто-то другой, но не он, Бур-Комаровский… Как будто заместитель премьера сомневается в его настроениях. У пана Янковского для этого нет никаких оснований… За годы подполья генерал Бур-Комаровский делом доказал свои политические взгляды. Кто, как не он, постоянно старался поддерживать антирусские, антисоветские настроения в Армии Крайовой. Это было не так-то легко.

Рядовые подпольной армии и сейчас еще думают иначе. Пришлось пойти на сговор с немцами. Конечно, тайный… Взять хотя бы катынское дело. Кто предложил отправить польскую комиссию в Смоленск? Он — Комаровский. Другое дело, что в Катынском лесу не подтвердилось обвинение против русских. В разрытых могилах обнаружили стреляные гильзы немецкого производства. Тем не менее комиссия сумела создать видимость того, что поляки были расстреляны большевиками.

А кто приказал начать диверсионную борьбу в тылу советских войск? Кто, наконец, распорядился проводить карательные меры против советских партизан и вообще левых элементов силами Армии Крайовой? Об этом не говорят вслух, но пан Янковский знает, что такие дела не проходят без ведома командующего Армией Крайовой… И вообще пан Янковский повторяет то, что давно известно…

Бур-Комаровский решил исправить впечатление, оставленное словами пана Янковского.

— Властью, возложенной на меня богом и правительством, — торжественно сказал он, — я начинаю вооруженную борьбу за восстановление польского государства. Мы не можем допустить, чтобы стихия затянула нас в свой водоворот. — Под стихией генерал Бур подразумевал наступление советских войск. За несколько недель они продвинулись на запад больше чем на пятьсот километров. — Мы заинтересованы в том, чтобы вести самостоятельную политику. Мы будем ее проводить. Именно об этом сказано в приказе, который сегодня я подписал.

Командующий подчеркнул слова «я подписал» и прочитал выдержку из приказа.

«С одной стороны, — читал он, — советские войска являются могучим союзником против немцев, но с другой стороны они опасны, поскольку могут сломить нашу принципиальную и независимую позицию. Поэтому офицерам Армии Крайовой всех степеней запрещается вести какие бы то ни было политические переговоры с русскими. Разногласия во взглядах между поляками и русскими столь велики, что всякие переговоры будут бесцельны».

Последнее слово осталось за Бур-Комаровским. Дальнейшие разговоры могли бы только ослабить впечатление.

— А теперь, господа, — сказал он, поднимаясь со стула, — воспользуемся гостеприимством хозяйки этого дома. Она давно приглашала нас к столу…

За чаем снова заговорили на политические темы. Янковский рассказал о поездке Миколайчика в Соединенные Штаты. Они ездили туда с заместителем начальника польского генерального штаба Станиславом Татаром. Фактически это была военная делегация. Татар и Миколайчик не даром провели время в Вашингтоне. Из Америки Миколайчик привез чек на десять миллионов долларов. Деньги дали специально для варшавского восстания. Оба делегата встречались с генералом Маршаллом и Фостером Даллесом, они заручились их поддержкой. Это даже поважнее американского чека!

За столом Комаровскому не хотелось вести серьезных разговоров, он немного устал… Беседа постепенно приняла светский характер. Пани Регина стала центром внимания мужского общества. А она почему-то бросала многозначительные взгляды на Моздживицкого, точно о чем-то ему напоминала. Лейтенант Моздживицкий наконец осмелился:

— Пан генерал, — сказал он, — вы разрешите мне обратиться к вам с маленькой просьбой от имени моей жены?

— Я готов выполнить даже самую большую просьбу пани Регины, — галантно ответил Бур. — Что желает пани Регина?.. Только разве она не может обратиться ко мне сама, минуя адъютанта.

Регина вспыхнула:

— Конечно, я и сама могу обратиться к вам с этой просьбой… Я хочу участвовать в восстании…

Регина считала для себя лестным в дни восстания находиться рядом с таким человеком, как генерал Бур. Он представлялся ей в ореоле романтического героя.

— Вы хотите драться?! Но разве это женское дело?.. А, понимаю, лавры Жанны д’Арк не дают вам покоя… — воскликнул Бур.

— Нет, нет! — живо возразила Регина. — Я не должна стоять в стороне, когда…

— Но что вы умеете делать? — Генерал Бур отказался от игривого тона. — Где мы сможем использовать пани Регину? — спросил он у полковника Монтера.

— Может быть, работа связной будет наиболее подходящей для пани Регины?

— Вот и отлично! Вас это устроит, пани Регина? Связная при командующем Армии Крайовой! Согласны?..

— Да, конечно! Я хорошо знаю Варшаву и смогу быть вам полезной.

— В таком случае завтра днем будьте на месте — на фабрике Кемлера. — Генерал Бур поднялся и, прощаясь, поцеловал руку молодой женщины.

2
На городской ратуше стрелка башенных часов медленно приближалась к пяти. Янек Касцевич пересек площадь и пошел вниз по Маршалковской. Он еще раз посмотрел на башню — без двенадцати минут пять. Как раз время. Сколько раз он проверял этот маршрут от дома до сборного пункта своего отделения. Весь путь рассчитан до секунды. Это называлось «пристрелкой». Командир батальона запретил без надобности болтаться на улице. Выходить велел с таким расчетом, чтобы являться на сборные пункты в строго назначенное время.

Кто же мог возражать против такого приказа. Ясно, что раньше времени нечего настораживать немцев… Удивительно, как они до сих пор ничего не замечают! «Янек чувствовал себя ходячим арсеналом. Казалось бы, что на него за несколько кварталов должны были обращать внимание. Карманы его солдатских брюк, заправленных в высокие сапоги, оттягивали ручные гранаты, и в каждом из них лежало еще по «филиппинке» — самодельной противотанковой гранате. Говорили, что они имеют огромную разрушительную силу, да и весят они тоже порядочно… Под курткой Янека выпирал немецкий автомат с запасной обоймой, а в боковом кармане лежал пистолет, который он должен был передать пану Трубковскому.

Не удивительно, если немецкий патруль заинтересуется всеми его доспехами! Но Янека спасало то, что на нем был широкий брезентовый плащ, который скрывал оттянутые карманы и автомат, выпиравший под курткой. В суконной кепке с мягким козырьком и отстегивающимся высоким околышем, с рюкзаком, перекинутым через плечо, Янек походил на жителя варшавских окраин, спешащего с работы на пригородный поезд.

Сегодня Янек вышел из дому на три минуты раньше. На всякий случай. Три минуты были его личным резервом. Он выдерживал свое расписание. Без семнадцати минут вышел на Маршалковскую, без четверти подошел к памятнику, а еще через три минуты увидел зеленую вывеску на угловом магазине — прежде здесь была продажа галантерейных товаров.

На улицах появлялось все больше прохожих. Наметанным взглядом Янек угадывал в толпе таких же, как он, солдат подпольной армии, спешащих к своим сборным пунктам. А немцы ничего не замечают. Все-таки ловко придумали — назначить начало восстания на пять часов вечера — это самое оживленное время на улицах, когда жители Варшавы возвращаются с работы.

Через десять минут, нет, теперь уже через восемь минут, люди, которые шагают сейчас по тротуарам, придерживая под одеждой свое оружие, перестанут таиться и открыто вступят в борьбу… Янек замедлил шаг. Теперь осталась какая-нибудь сотня шагов до перекрестка. Там, как раз против магазина с зеленой вывеской, стояла немецкая огневая точка, железобетонный колпак, обнесенный колючей проволокой. Эту точку и предстояло ликвидировать.

Через перекресток прополз легкий танк с черным крестом на броне. Янек подумал: «филиппинку» надо бросить под гусеницу или под самое днище… Впереди себя шагах в десяти Янек увидел Стася Родовича. Он был тоже в защитном плаще, и его одежда топорщилась от скрытого под ней оружия. Янек собирался окликнуть товарища, но вовремя остановился. Стася задержали немецкие полицейские. Их было двое. Они жестом приказали Стаею завернуть в ближайшие ворота. Оставалось несколько минут до начала восстания. Янек повернул следом за полицейскими, сунул руку под плащ, нащупал пистолет и спустил предохранитель.

В бетонной подворотне, похожей на туннель, гулко раздавались шаги людей в солдатских сапогах — Стася и немецких патрульных. Янек нагнал их в тесном дворе возле мусорных ящиков. На лице Стася Янек прочел выражение растерянности. Что делать? Мог ли он раньше времени затевать драку? До восстания оставались минуты, но приказ существовал строгий — оружия не применять до общего сигнала, то есть до пяти часов. А полицейские настойчиво требовали показать документы, один из них протянул руку к вещевому мешку, набитому патронами, гранатами и продовольствием. Пока что немецкие полицейские, видимо, не предполагали ничего серьезного — думали, вероятно, какой-нибудь спекулянт. Они увели его в глухой двор, чтобы не привлекать внимания прохожих. Полицейские разговаривали со Стасем, даже не отстегнув кобур, висевших на лакированных ремнях. Но через какие-то секунды положение может измениться. Янек сразу оценил обстановку. Стась увидел мелькнувшее в воротах лицо Янека и одновременно услышал два коротких сухих выстрела. Янек стрелял в упор.

— Быстрее! — крикнул он и потянул Стася за рукав.

Полицейские лежали около железных мусорных ящиков. Отстегивать пистолеты не было времени. Стась вытащил нож, обрезал ремни вместе с кобурами и сунул под плащ добытое оружие.

Они торопливо вышли со двора и свернули в ближайшее парадное. После яркого солнечного света здесь было совсем темно. В дверях уже стоял часовой. Он никого не выпускал из дома на улицу. Янек и Стась торопливо вбежали на второй этаж, прошли в квартиру, где расположилось их отделение.

Четверть часа назад хорунжий Трубницкий вежливо постучал в парадную дверь и предъявил хозяйке ордер на временную конфискацию квартиры «для нужд Армии Крайовой», как указывалось в предписании. Ордер подписал командующий корпусом полковник Монтер.

Растерянная женщина стояла в прихожей и повторяла одну и ту же фразу:

— Пожалуйста, если у вас есть ордер… Но лучше вам подождать мужа, он сейчас вернется со службы…

У хорунжего и его солдат не было времени ждать. Они внесли ручной пулемет и, отодвинув комнатные цветы, установили его на подоконнике. Но пока рамы были закрыты.

Янек и Стась поспели почти вовремя. Тем не менее хорунжий глянул на них с упреком — надо бы явиться на несколько минут раньше. Стась доложил, что произошло с ним. Трубницкий удовлетворенно кивнул головой. Но его больше всего интересовали пистолеты убитых полицейских — где они? Стась выложил пистолеты на стол. Хорунжий тотчас же отдал их солдатам. Не у всех солдат его отделения было огнестрельное оружие. Янек тоже отдал свой пистолет, как обещал накануне хорунжему. Трубницкий улыбнулся:

— Это твое приданое?

— Так точно, пан хорунжий!

Янек Касцевич почти случайно оказался в отделении хорунжего Трубницкого и вообще в подпольных войсках Армии Крайовой. В своем районе он состоял в отряде Армии Людовой[43], но несколько дней назад гестаповцы арестовали командира отряда и еще нескольких офицеров. Солдаты остались без руководства. А восстание приближалось, об этом всюду говорили в подполье. Приятель Янека — Стась Родович работал на соседнем заводе. Он и предложил Янеку пойти к ним в отряд. Не все ли равно, где драться с фашистами… Янек тоже так думал. А когда он пообещал хорунжему добыть пистолет и патроны, Трубницкий не стал возражать. Пусть парень вступает в его отделение…

Сейчас хорунжий разговаривал с ними торопливо, то и дело поглядывая на часы.

— По местам! — скомандовал он и, подняв руку, рассек ею воздух: — Огонь!!

Окна распахнулись, и пулемет оглушительно застучал в комнате, которая сразу наполнилась кислым запахом пороховой гари. И в тот же момент на противоположной стороне улицы тоже распахнулись окна и ливень пуль обрушился на немецкие патрули, на отряд германских солдат, шагавших по улице; они хлестнули по броне танков, стоявших на перекрестке. Всюду засверкали искорки выстрелов.

При звуках выстрелов хозяйка испуганно ахнула и метнулась в кухоньку, повторяя бессознательно то же самое:

— Может быть, вы подождете мужа!..

Муж хозяйки, пан Годжий, как обычно, вернулся в начале шестого. Он был бледен, но глаза его сияли.

— Карла, ты не представляешь, что творится на улицах! — крикнул он с порога и осекся, увидя спины солдат и окнах гостиной. — Кажется, не только на улицах… — добавил он. — Кто из вас старший?.. Я тоже хочу воевать с бошами!.. Карла, достань мои сапоги! — Он подошел к окну и через плечо пулеметчика заглянул на улицу. Отсюда открывался широкий обзор двух улиц, сходящихся под прямым углом у перекрестка. Хорунжий Трубницкий недаром выбрал эту позицию для своего отделения.

Прошло всего несколько минут, как началось восстание, а улицы Варшавы нельзя было узнать. Их словно чисто вымели, они обезлюдели, опустели. На перекрестке лежал убитый немецкий регулировщик в белых нарукавниках, залитых кровью. Ближе к дому горела полицейская машина, и около нее тоже валялся убитый в немецкой полицейской форме. Группа людей, прижимаясь к стенам домов, перебегала от угла к углу, от ворот к воротам. По нарукавным бело-красным повязкам в них можно было узнать солдат Армии Крайовой. Это было единственное их отличие, говорившее о принадлежности к подпольной армии. Солдаты пробирались к трамвайной остановке, откуда доносился треск немецкого пулемета.

Хорунжий Трубницкий приказал прекратить огонь. Его отделению поручили блокировать улицу и преградить немцам дорогу на тот случай, если они отправят подкрепление к зданию полиции. Но противник не появлялся. Только один бронетранспортер намеревался проскочить к перекрестку. Он не смог прорваться сквозь шквал огня, отошел назад и исчез в переулке.

Через минуту из кухни донесся голос хозяина:

— Карла, помоги мне отодвинуть этот шкаф!.. Ты слышишь, Карла, мы начинаем сражаться!.. Скоро мы будем свободны!

От окна Янеку видна была часть кухни — накрытый к обеду стол, угол шкафа, пол, застланный полысевшим, протертым линолеумом. Хозяин квартиры извлек из-под половицы большой пистолет «Смит и Вессон», изрядно заржавевший и покрытый коростой засохшей смазки.

— Может быть, вы поможете мне привести его в порядок? — спрашивал он у солдат. Но солдатам было не до того. Хорунжий оставил в квартире пулеметный расчет, а остальным приказал выйти на улицу. Предстояло захватить соседнюю площадь.

Бой за площадь скоро закончился — немцы совершенно растерялись от неожиданных ударов, сыпавшихся на них со всех сторон. Батальон, в который входило отделение хорунжего Трубницкого, выполнил свою задачу. Хорунжий сам доложил об этом и получил распоряжение — выделить двух солдат для связи с главным штабом восстания. Выбор пал на Стася и Янека.

Фабрика Кемлера, где расположился командный пункт главного штаба Армии Крайовой, находилась в районе Воля на западной окраине Варшавы. Это был район городской бедноты, железнодорожных служащих, рабочих депо и мелких торговцев. Район Воля с его старенькими кирпичными домиками, лавчонками и какими-то складами имел большое значение для повстанцев. Этот район господствовал над всей западной частью города, над железной дорогой, соединяющей Варшаву с Познанью и Берлином. Вероятнее всего, что именно отсюда будут поступать германские подкрепления для борьбы с повстанческой армией.

Янек хорошо знал этот район. Он граничил с еврейским гетто, а в прошлом году во время восстания ему не раз приходилось бывать в гетто. Тогда Янек и подружился со Стасем Родовичем — они вместе доставляли продовольствие и оружие восставшим.

От командного пункта батальона до фабрики Кемлера было километра два, но хорунжий приказал идти к главному штабу в обход, проходными дворами и переулками — возможно, что не все улицы очищены от противника. Трубницкий оказался прав: близ площади Керцели дорогу связным преградил уличный бой. Повстанцы дрались с тремя немецкими «тиграми», которые наткнулись на баррикаду.

Танки яростно огрызались огнем пулеметов, били из пушек. Они пытались развернуться в тесноте улицы, но со всех сторон — из окон домов, из ворот и подъездов, просто из-за углов — по ним стреляли автоматы, пистолеты, летели гранаты, бутылки с бензином. Это походило на борьбу доисторических охотников с громадным мамонтом, попавшим в ловушку. Янек где-то видел такую картину. Люди неистовствовали и, казалось, готовы были кинуться на танки с голыми руками, с ножами и камнями. У них было мало военного опыта и много отчаянной ярости.

Взрыв «филиппинки» разворотил и сорвал с колес зубчатую гусеницу. Она распласталась поперек улицы. «Тигр» неуклюже и тяжело закрутился на месте. Торжествующий рев огласил улицу. Но двум другим танкам удалось развернуться, и они, наезжая на тротуары, начали отходить. Из подъезда дома, где укрылись связные, было видно, как танки лезли по мостовой, высекая искры из камней.

Мимо Стася и Янека, прижимаясь к стене, прошмыгнул мальчуган лет тринадцати, белобрысый, в синей коротенькой курточке и старенькой кепке. Мальчуган выскочил на улицу и прижался за кирпичным выступом, рядом с табачной лавкой.

Первый танк уже прошел, вырвался из ловушки, а второй только что поравнялся с табачной лавкой. Вдруг мальчуган выбежал из своего укрытия, подскочил к железной грохочущей махине и замахнулся. Закусив в напряжении губу, точно играя в городки, он метнул в «тигра» темную пивную бутылку с горючей жидкостью. Жидкость потекла по башне. На броне появились огненные струи. Они поползли вниз, растекаясь все шире, захватывая башню, заползая в смотровые щели. Краска на танке стала пузыриться, как закипающее молоко, только не белого, а серо-зеленого цвета, на глазах превращаясь в коричневую гарь.

Танк прошел еще несколько десятков метров и остановился. В раскрывшийся люк начали выскакивать танкисты. Один побежал следом за удалявшимся танком, но через несколько шагов свалился на мостовую, пораженный сразу несколькими пулями. Повстанцы не жалели боеприпасов…

Два других танкиста подняли руки. Их сразу же окружила ликующая, упоенная победой толпа. Повстанцами распоряжался узкогрудый парень в таком же плаще, как у Янека. Невесть откуда появились женщины, подростки, мужчины, похожие на солдат, но без нарукавных красно-белых повязок. Ярость боя сменилась восторгом. Мальчика в синей куртке подхватили на руки, подняли как знамя, понесли вдоль улицы. Ему аплодировали. Варшавская улица торжествовала победу.

Тем временем пленных танкистов обыскали, отобрали у них оружие и заставили гасить пылающий танк. Он мог в любое мгновение взорваться. Появились огнетушители, притащили ведра с песком, с водой. Пленные услужливо и торопливо взялись за работу. Это вызывало незлобивый, иронический смех жителей, тоже занятых тушением танка. Огонь, не успев добраться к боеприпасам и к бензиновым бакам, стал угасать. Только едкий желтовато-сизый дымок расплывался по улице.

Весь этот скоротечный бой, свидетелями которого оказались связные Янек и Стась, продолжался несколько коротких минут. Еще одну улицу освободили от немцев. Чтобы закрепить свою победу, жители улицы начали сооружать баррикаду со стороны площади. Поперек мостовой легла опрокинутая вверх колесами грузовая машина, из окна полетели матрац, шкаф, какие-то ящики. На баррикаду тащили все, что попадалось под руку. Внезапно для людей исчезла ценность вещей. Так бывает лишь на войне да в накале народных восстаний.

Жители Варшавы вместе с солдатами Армии Крайовой поднялись на врага, ничего не подозревая о заговоре штабных спекулянтов, отщепенцев и политиканов. С востока уже доносились отдаленные раскаты советских орудий. Советская Армия вместе с Войском Польским приближалась к Варшаве. Все это знали и борьбу, вспыхнувшую на улицах и площадях города, воспринимали как единый, совместный удар по врагу, одинаково ненавистному полякам и русским.

Так думал и Янек, прислушиваясь к гулу сражения, охватившего его родной город.

Миновав баррикаду, сооружаемую возле площади Керцели, связные вышли к железнодорожному виадуку. Отсюда виднелись развалины гетто, а с другой стороны в нагромождении хибарок, станционных построек поднимались железные вытяжные трубы фабрики Кемлера. Теперь до нее было совсем недалеко, но впереди затараторили частые выстрелы. Решили пойти в обход, через развалины гетто.

— Гляди, какая надвигается туча, — сказал Стась, указывая в сторону фабрики. Там вровень с колпаком вытяжной трубы поднималась лиловая туча с тяжелым свинцовым отливом. Далекие раскаты приближавшейся грозы сливались с треском ружейной пальбы, пулеметных очередей и разрывов гранат. — Может, будет гроза… — добавил Стась.

— Надо бы… Кажется, и в Испании не бывало такой жары, как сейчас…

Лиловая туча краем своим приближалась к солнечному диску. Она уже занимала полгоризонта, и вместе с тучей на Варшаву надвигался сумрак. Но противоположная часть города все еще была ярко освещена солнцем, и казалось, что два солдата — связные стояли на грани мрака и света. Янек бросил назад рассеянный взгляд и вдруг схватил товарища за руку.

— Смотри, смотри!.. Флаги! Наши флаги над городом!..

Они только сейчас заметили, что над Пруденцией — самым высоким зданием Варшавы, в самом центре города — развевается польский национальный флаг.

— Значит, центр уже в наших руках, — воскликнул Родович.

— А там еще!.. Ура!.. Смотри, смотри!..

Польские флаги реяли над куполообразной крышей центральной сберегательной кассы, над ратушей, над городским вокзалом.

Перед Стасем и Янеком город предстал в виде карты, на которой флажками были отмечены первые успехи повстанцев. Но кое-где в неподвижном перед грозой воздухе поднимались в небо столбы густого дыма. Горело в центре, недалеко от ратуши, потом, вероятно, на берегу Вислы и еще здесь рядом, в районе Воля.

Несколько просвистевших над головами пуль заставили приятелей укрыться за стенами ближайшего дома.

4
Дежурный офицер штаба повстанческой армии сидел за высокой конторкой в нижнем этаже фабрики Кемлера. В своей штатской одежде он скорее напоминал задержавшегося на службе клерка. Только пистолет, висевший на широком ремне, показывал, что этот человек находится при исполнении военных служебных обязанностей.

Янек и Стась оказались первыми связными, прибывшими с донесением в штаб Армии Крайовой. Конечно, никаких письменных донесений у них не было, и они просто доложили о положении в их секторе. Дежурный записал, нанес обстановку на карту и попросил связных задержаться. Он вышел и вскоре вернулся в сопровождении невысокого большелобого человека, одетого в полувоенный костюм цвета хаки. При его появлении все, кто был в помещении, почтительно встали. Это был генерал Бур. Он кивнул женщине, стоявшей у противоположного окна, и подошел к конторке дежурного.

Янек не отрываясь глядел на эту женщину. На ней была куртка военного образца и штаны солдатского покроя, затянутые внизу обмотками. Она стояла вполуоборот к окну, и лица ее не было видно, но из-под берета выбивались золотисто-огненные пряди волос. Такие волосы могли принадлежать только Регине. Янек снова потерял ее после восстания в варшавском гетто, искал и не мог найти… Янек шагнул к окну, но как раз в этот момент распахнулась дверь и в помещение вошел генерал Бур. Дежурный подозвал связных. Они вытянулись перед командующим.

— Расскажите, что вы видели в городе, — попросил Бур.

Солдаты коротко рассказали о том, как началось восстание, сказали, что немцы в их секторе не успели организовать сопротивления и теперь этот район находится в руках батальона. Они описали замечательный бой с германскими танками возле площади Керцели, рассказали о подвиге мальчика и том подъеме, который охватил всех жителей Варшавы.

— В центре города, — закончил Янек, — вероятно, также успех. Над Пруденцией поднят наш флаг…

— Вы видели польский флаг над Пруденцией?! Над ратушей тоже?.. Это очень важно! Значит, центр в наших руках. Господа, — Бур повернулся к окружавшим его офицерам, — поздравляю вас с первой победой!.. Ура!!

Все, кто был в помещении, восторженно подхватили этот торжествующий клич.

— Я думаю, что с крыши фабрики мы сможем увидеть то, о чем доложили нам доблестные солдаты… Я приглашаю вас, господа, посмотреть на сражающуюся Варшаву. — Бур сделал широкий жест хозяина, который приглашает гостей полюбоваться диковинкой в его саду. Но перед тем как уйти, командующий задержался перед солдатами. — Эти солдаты принесли нам первую весть о победе, — сказал он. — Будет справедливо присвоить им звание капралов Армии Крайовой… Поздравляю вас с новым званием! — Бур протянул солдатам сухонькую, маленькую ручку.

Вернувшись с крыши, генерал Бур вызвал лейтенанта Моздживицкого. При нем он написал текст телеграммы, которую мысленно давно уже составил.

«Борьба за Варшаву началась 1 августа в 17.00 часов. Учитывая это, настаиваем, чтобы помощь советских войск была нам оказана незамедлительно в виде решительных атак извне.

Бур. Командующий польской Армией Крайовой».

— Немедленно передайте это в Лондон. Шифр обычный. — Бур протянул Моздживицкому телеграмму.

Адъютант замялся.

— Простите, пан генерал, но радио до сих пор не работает…

— То есть как?..

— Нет запасных частей… Они хранятся в тайном складе, но там сейчас немцы.

— Тогда их надо выбить оттуда, — сделал генерал логический вывод.

— Пока это невозможно… Послали двух солдат, но они не вернулись… Вероятно, убиты…

— Пошлите еще… Вызовите добровольцев. — Он взял телеграмму обратно.

— Слушаюсь!.. — Моздживицкий ушел выполнять прикажите.

Вскоре в комнату зашел пан Янковский. Перед восстанием он тоже перебрался на фабрику Кемлера.

— Кажется, вас можно поздравить с первым успехом? — просил заместитель премьера.

— Да, — самодовольно ответил Бур. — Теперь дело только за русскими. Мы всё сделали для их встречи. — Он засмеялся. — Жаль, что нет связи с Лондоном. Я кое-что подготовил здесь, чтобы расшевелить и поторопить русских… Взгляните на радиограмму…

Пан Янковский прочитал и задумался.

— Не кажется ли вам, что тон несколько вызывающ? — спросил он.

— Совсем нет! Польские флаги над Варшавой дают нам основание говорить с русскими более требовательно.

— Да, но дипломатические отношения с Советами еще не восстановлены. Может быть, пан Миколайчик еще и не прибыл в Москву.

— Безразлично, — упрямо возразил Бур. — Нас поддерживает Черчилль. Он сумеет нажать где надо. Должны же русские считаться со своими союзниками… Важнее всего сейчас сообщить в Лондон, что восстание началось… Как глупо получилось с радиосвязью!..

Бур прошелся по комнате, щелкнул пальцами и снова остановился перед паном Янковским.

— Может быть, нам следовало бы все-таки задержать восстание на несколько дней.

— Ни в коем случае!.. — возразил Янковский. — Не сегодня-завтра русские будут в Варшаве.

— А если не будут? — Бур высказал вслух мысль, которая тайно его тревожила. — За пять недель непрерывного наступления советские войска прошли с боями около шестисот километров. Что, если они выдохнутся и остановятся перед Варшавой?

— Не говорите мне этого!.. Пусть они останавливаются, когда вступят в Варшаву. Но…

Пан Янковский не договорил. Оба они — заместитель премьера и командующий подпольной армией — вдруг поняли, как зыбко и неопределенно их положение. В самом деле! А что, если советские войска не подоспеют в Варшаву. Судя по стрельбе, которая доносится из города, немцев не везде удалось захватить врасплох. Они сопротивляются, и несомненно, что не сегодня-завтра их сопротивление возрастет. Как тогда повстанцы станут отбивать их атаки?.. Теперь все держится на волоске.

Адъютант Моздживицкий доложил, что за радиочастями послали новую группу солдат. Среди них двое тех, что принесли донесение.

— Какие еще новости?

— Прибыли связные из Жолибужа. Им удалось пробиться.

— Пригласите сюда дежурного.

Штабной офицер сейчас лучше других ориентировался в обстановке. Он доложил, что батальоны Армии Крайовой заняли почту, газовый завод, водонасосную станцию. Борьба за городскую электростанцию, вероятно, проходит успешно. Захватить ее поручили рабочим вечерней смены. Донесений оттуда не поступало, но судя по тому, что станция бесперебойно снабжает Варшаву электроэнергией, машинный зал, во всяком случае, находится в руках повстанцев.

Офицер сообщил также, что немцы, обескураженные первым ударом, теперь начинают оказывать более организованное сопротивление. Борьба идет на отдельных, разрозненных и изолированных друг от друга участках. Общей картины борьбы представить невозможно. Со многими районами связь все еще не налажена.

— С полковником Монтером тоже нет связи.

С командующим варшавским корпусом связи не было. События развивались, минуя главнокомандующего и его штаб. Генерал Бур только делал вид, что он как-то влияет на ход событий, руководит восстанием. На самом деле этого не было. Отрезанный от батальонов на фабрике Кемлера, лишенный связи с Лондоном, генерал Бур и заместитель премьера пан Янковский могли в лучшем случае лишь наблюдать за восстанием с крыши фабрики Кемлера. Генерал Бур так и сделал. «Кажется, я оказался генералом без армии», — подумал он, но вслух сказал:

— Битва развертывается строго по плану, господа. Пока я удовлетворен ходом событий. Идемте на крышу. Стоит еще раз посмотреть на восставший город, так сказать, с высоты птичьего полета.

В сопровождении адъютанта Моздживицкого, пана Янковского, дежурного офицера и нескольких штабных офицеров командующий поднялся по лестнице. Он вышел на чердак и через слуховое окно выбрался на скользкую от дождя крышу. В темноте флагов над городом уже не было видно. Только вспышки выстрелов, мерцавшие в пелене дождя, говорили о том, что битва за Варшаву не ослабевает и ночью.

Генерал Бур стоял, ухватившись руками за выступ трубы.

Дождь лил не переставая. Лейтенант Моздживицкий накинул на плечи генерала плащ. Все молча смотрели на ночной город. Пожары, прибитые дождем, пылали менее ярко, они будто отдалились. Варшава продолжала сражаться. Но командующий генерал Бур был тут ни при чем…

— Дождь — это хорошо, — сказал он. — Огонь не будет распространяться на другие здания… — Больше ему нечего было сказать.

— Какие будут указания? — спросил дежурный по штабу.

— События развиваются строго по плану, — повторил Бур, — Будем ждать донесений. Наладьте мне поскорее радиосвязь с Лондоном.

5
…Только перед рассветом, когда стало почти светло, солдаты вернулись в штаб на фабрику Кемлера. Янек, как и его товарищи, был мокрый и грязный. Можно было считать, что вылазка прошла благополучно, так, по крайней мере, считал лейтенант Моздживицкий. Из пятерых вернулись трое, но главное — они принесли запасные части и недостающие лампы для рации.

Двоих убило в самом начале. Немецкий пулеметчик не давал поднять головы. Он стрелял из бункера, установленного на самом перекрестке, который никак нельзя было миновать. Стась подкрался и метнул в бункер «филиппинку». Стало легче. И все же, чтобы доползти к складу, взять там нужные детали и вернуться обратно, потребовалось четыре с лишним часа. А расстояние было не более пятисот ярдов.

На обратном пути Стасю зацепило руку, но легко. Солдаты пуще всего боялись, что пули испортят их драгоценный груз, который тащил за собой в мешке радиотехник.

Лейтенант Моздживицкий провел смельчаков в свою комнату, расположенную рядом с помещением генерала Бура.

— Прежде всего подкрепитесь и выпейте, — сказал он, разливая в стаканы коньяк. Лейтенант пододвинул им открытые консервы и хлеб. Янек давно не ел таких вкусных вещей.

Коньяк сразу ударил в голову. Тепло распространилось по всему телу, а вместе с теплом и сонливость. Но эту усталость сняло как рукой, когда в комнату без стука вошла Регина. Там, у окна, она не заметила его, но сейчас почти не удивилась.

— Какие у нас странные встречи, — сказала она. — Вам не кажется это, Янек? — Регина повернулась к лейтенанту и объяснила — Это тот самый Янек Касцевнч, про которого я тебе говорила. Он доставлял нам оружие в гетто.

Янек отметил про себя, что Регина вошла в комнату не постучав, — вероятно, этот лейтенант Моздживицкий и есть ее муж.

Она когда-то неохотно сказала, что вышла замуж, и просила Янека никогда не вспоминать о прошлом… Янек отметил еще одну деталь — вероятно, Регина ничего не рассказывала мужу про Испанию, про их встречи. Только о доставке оружия в гетто…

После того как они тогда катакомбами вышли из гетто, Янек снова больше года не видел Регину. Она сказала ему на прощанье просто и холодно: «Нам не надо встречаться, Янек». Янек спросил: «Это надолго?» — «На несколько лет», — ответила Регина. И он действительно не искал с нею встреч. Теперь, когда лейтенант Моздживицкий вместе с радиотехником вышли, на минуту из комнаты, он полушутя спросил у Регины:

— Скажите, пани Регина, полтора — это несколько?

Она не поняла, и Янек пояснил:

— Полтора года, которые мы не встречались…

Регина не ответила — вернулся лейтенант Моздживицкий. Вскоре она ушла, и Янек больше ее не видел. Он подумал: «Встретимся ли мы с нею еще?» Вероятно, он все еще продолжал ее любить, он, бывший испанский капитан Фернандо, несколько часов назад ставший польским капралом…

Только к концу второго дня восстания удалось восстановить радиосвязь с Лондоном. Наконец-то!.. Бур приказал прежде всего передать вчерашнее донесение. Это имеет первостепенное значение. Он только добавил к нему, что второй день восстания принес новые успехи Армии Крайовой. Захвачено еще несколько кварталов.

Но третий день восстания вызвал серьезную тревогу — продвижение повстанцев остановилось. Немцы прочно удерживали свои позиции и ввели в действие бомбардировочную авиацию.

Это было в пятницу. Генерал Бур совершил нечто вроде инспекционной поездки. В сопровождении небольшой свиты командующий проехал на машине до площади Корцели, а оттуда пешком отправился к баррикадам. Здесь немцы попробовали контратаковать повстанцев, но, потеряв два тяжелых танка, отступили на свои позиции. Как раз в это время среди защитников баррикады и появился генерал Бур. У всех настроение было приподнятое, боевое, и командующего встретили восторженно. Жаловались только на то, что мало оружия, не хватает патронов. Если были бы пулеметы… Об этом особенно настойчиво говорил хорунжий, возглавлявший отряд повстанцев. Разве трудно выбить немцев вон из того углового дома? Хорунжий готов взять на себя эту задачу. Ему нужно всего два пулемета. Один он поставит здесь, а другой — на чердаке кирпичного дома, чтобы не допустить подкреплений к противнику. Пан главнокомандующий согласен, что успех будет обеспечен?

Хорунжий бойко излагал план операции. Куском штукатурки он чертил на асфальте схему боя, и получалось, что в течение часа вся немецкая оборона на этом участке будет нарушена. Генерал Бур похвалил план, но по поводу оружия сказал, что нужно немного потерпеть. Может быть, день или два.

— Я дал указания в Лондон, в какие кварталы надо сбросить оружие. — Бур говорил громко, чтобы его слышали как можно больше людей. Может быть, британские самолеты сейчас уже подходят к Варшаве… — Чтобы еще больше поднять боевой дух защитников баррикады, генерал добавил: — За двое суток борьбы мы освободили большую часть нашей столицы. Сейчас две трети Варшавы в руках Армии Крайовой… Мы освободили ее своими силами. Законное правительство может уже переехать из Лондона.

Слова генерала солдаты встретили новым взрывом восторга. Прощаясь, Бур похлопал хорунжего по плечу.

— Я разрешаю вам штурмовать этот дом… Как только нам сбросят оружие. Может быть, сегодня ночью… О выполнении доложите мне лично.

Хорунжий Трубницкий просто сиял, стоя перед командующим. Он-то уж выполнит задание генерала Бура!

В приподнятом настроении командующий Армией Крайовой вернулся на фабрику Кемлера. Он приехал как раз в то время, когда начиналась вечерняя передача польского радио из Лондона — с половины восьмого до десяти. Лейтенант Моздживицкий возился у аппарата.

— «Говорит «Свит»… говорит «Свит», — доносился певучий голос дикторши, и зеленый глазок приемника то расширялся, то суживался, как зрачок кошки.

Передачу начали с положения в Варшаве. Теперь говорил мужчина, торжественно и сурово.

— «Первого августа в семнадцать часов части Армии Крайовой вступили в открытое сражение с германскими войсками за овладение Варшавой…»

Эту информацию генерал Бур уже слышал, диктор повторял ее третий раз. Но в передаче было и кое-что новое.

— «Командующий Армией Крайовой генерал Бур сообщает, что бон на улицах Варшавы развиваются успешно. Маршалковская улица — главная артерия города — в наших руках… Варшава борется пока одна. Советские пушки еще не приблизились к стенам Варшавы. Связи с Красной Армией в данный момент нет».

Дальше шла информация непосредственно из Лондона.

— «Президент республики, — передавал диктор, — сегодня утвердил созданный в Польше Совет министров. Он начал свою деятельность и является единственнойконституционной властью в границах всей Польской республики».

В Лондоне торопились поставить заявочный столб. Ясно, что это было направлено против демократического правительства, которое действовало в Польше на территории, освобожденной Советами. «Восстание уже дает свои результаты…» — подумал Бур.

Генерал Бур прослушал еще одну информацию:

— «Английский летчик, бежавший из немецкого плена и сражающийся сейчас в рядах Армии Крайовой, сообщает…»

Этого «пленного» летчика Бур хорошо знал — британский военный советник при штабе Армии Крайовой. Сейчас он находится у полковника Монтера. Англичанин не бегал ни из какого плена, он прилетел по специальному поручению прямо из Лондона… Как раз сегодня летчик должен был участвовать в совещании. Командующий спросил — не прибыл ли Монтер? Моздживицкий исчез и через минуту вернулся — полковник Монтер и его люди только что прибыли в штаб…

Вскоре началось совещание. Докладывал командующий варшавским корпусом полковник Монтер. Седой и высокий, он выглядел очень усталым. В эти дни ему совсем не приходилось спать. Англичанин, наоборот, был свеж и тщательно выбрит. Вероятно, работать советником было много легче.

Монтер прежде, всего доложил, что удалось наладить связь между отдельными участками сопротивления. Повстанцы с помощью жителей проложили сравнительно безопасные ходы сообщений. Теперь они тянутся на десятки километров из подвала в подвал, через узкие проломы в стенах. Глубокие траншеи пересекают улицы, а кое-где для связи пользуются катакомбами.

— Жители всюду помогают частям Армии Крайовой, — докладывал Монтер. — Это и хорошо и плохо, пан генерал. Люди совсем не умеют экономить боеприпасы. Расход гранат и патронов просто катастрофический… Например, в батальоне Кедова осталось по шесть патронов на человека.

— А что слышно из Лондона? — спросил Бур у дежурного по штабу.

— Пока ничего. «Свит» передает только танго… — Дежурный включил радио.

Все прислушались. Дикторша говорила:

— «В заключение послушайте легкую музыку…» Комната наполнилась звуками танго.

Опять танго!.. Англичанин, сброшенный под Варшавой перед самым восстанием, привез с собой новый код. При помощи этого кода из Лондона должны были сообщить о вылете с самолетов с оружием. Мелодичная песенка «Красный поясок» будет обозначать, что этой ночью прилетят английские самолеты. Но радиостанция «Свит» передавала танго. Это значило: «Сегодня ночью никаких полетов».

Шли только третьи сутки восстания, а воевать было нечем. Сегодня повстанцу не смогли продвинуться вперед ни на одном участке. Они не заняли ни одного квартала. Действительность оказалась катастрофичней самых мрачных предположений. Монтер сказал, что при такой ситуации не исключена возможность потери некоторых кварталов. Но в районе Жолибужа полковник намерен нанести удар, чтобы расширить свои позиции.

Генерал Бур сидел, погрузившись в раздумье. Он словно забыл о собравшихся здесь офицерах. Начальник штаба почтительно кашлянул.

— Какие будут распоряжения, пан генерал? — спросил он.

Бур не ответил. «Если президент утвердил состав правительства в Варшаве, — думал он, — значит, главное состоит в том, чтобы удержаться в столице… Хотя бы на территории фабрики Кемлера. Это имеет символическое значение…»

— Подготовьте приказ прекратить наступательные операции. Нужно экономить боеприпасы для обороны, — сказал Бур.

— Простите, пан генерал, но противник начинает сосредоточивать силы, надо упредить его атаки активными действиями наших частей… Такой приказ деморализует солдат…

Генерал Бур не дал начальнику штаба кончить.

— Я повторяю. Наступательные операции прекратить. Нам нужно продержаться до прихода русских. Теперь понятно?

Английский летчик, все время сидевший молча, поддержал генерала Бура. Он неплохо говорил по-польски и обходился без переводчика. Английский советник сказал:

— Господин главнокомандующий прав. Он рассуждает как политик. Сейчас не так важен успех, как отсутствие поражения… Господин начальник штаба прав только в одном — надо сформулировать приказ так, чтобы он не деморализовал солдат Армии Крайовой… Надо написать что-то о закреплении достигнутых успехов, об экономии боеприпасов. Запретить расходовать их без крайней необходимости… Борьба должна быть дешевой… — Британский советник повторил излюбленную фразу Черчилля. Англичанин был опытен в тонкостях военной дипломатии.

На третьи сутки варшавского восстания в батальонах Армии Крайовой распространили приказ о закреплении на занятых рубежах. Во всех секторах повстанцы перешли к обороне.

Глава пятая

1
Если верить астрологам, как это делал рейхсфюрер СС Гиммлер, наша планета временами вступает в полосу космического тумана, который влияет на судьбы людей. В такие периоды под воздействием могучих сил астральные туманности сгущаются в облака и падают на землю дождем опережающих друг друга событий.

Рейхсфюрер Гиммлер был совершенно уверен, что именно во второй половине сорок четвертого года Земля вошла в мощную полосу астральных туманностей и не выходила из нее до самого конца войны. И в самом деле: 20 июля произошло покушение на Гитлера. 1 августа началось восстание в Варшаве. В том же месяце произошли восстания в Румынии, в Словакии, в Париже… Румыния вышла из войны, а через несколько дней за нею последовали Финляндия и Болгария. Потом были неприятности с Венгрией, началось отступление на западе…

Впрочем, не одному лишь Гиммлеру приходили в голову догадки о таинственной, почти мистической предопределенности непонятных и устрашающих событий. Среди промышленных магнатов и высокопоставленных официальных лиц Англии и Соединенных Штатов находилось немало таких, которые с изумлением и раздражением следили за тем, как, несмотря на тяжелые потери и разрушения, несмотря на сосредоточение подавляющего большинства гитлеровских войск на Восточном фронте, мощь Советского Союза все возрастала. Попытки сговориться за спиной Советского Союза с заправилами Третьего рейха не дали результатов. Воля народов к разгрому германского фашизма была неодолима.

И происходило то, что никак не могли предусмотреть даже самые опытные и дальновидные политики в Соединенных Штатах и Англии. Тем самым правителям и военачальникам, которые стремились, чтобы и гитлеровская Германия и Советский Союз истекли кровью, приходилось выполнять свой союзнический долг по отношению к Советской России. Представители Аллена Даллеса вели в Швейцарии тайные переговоры с германскими фашистами о заключении сепаратного мира, но в порты Советского Союза продолжали поступать вооружение и продовольствие. А солдаты английских и американских войск мечтало о том часе, когда они встретятся и дружески обнимутся с русскими солдатами. И французская эскадрилья «Нормандия — Неман» отважно сражалась на Восточном фронте бок о бок с советскими летчиками…

Двадцатого августа 1944 года в словацких горах близ Жилины раздался глухой взрыв, который, далеким эхом раскатившись по лесам и долинам, замер где-то в стороне Низких Татр. Жерло туннеля, уходившего в чрево горы, заполнилось дымом, деревья и скалы вдруг словно ожили, качнулись и рухнули на рельсы железной дороги, соединявшей Жилину с Банской Быстрицей.

В горах еще гулко, как в пустом храме, перекатывалось и грохотало эхо, когда небольшая группа людей возникла словно из-под земли и бросилась бежать по тропе, исчезающей вверху среди бурых елей, одиноких дубов и вековых пихт. Бежать было трудно — такого напряжения не выдержит долго ни одно сердце. Люди перешли на быстрый шаг, торопясь уйти подальше от взорванного туннеля.

Только на перевале, затерявшись в диких, глухих местах, партизаны остановились и присели на землю. Один из них — видимо, старший, потому что именно он дал сигнал к отдыху, — сказал, все еще задыхаясь от быстрой ходьбы:

— Ну, братцы, хорошо поработали! — Он сказал это по-словацки. А потом, повернувшись к одному из партизан, перешел на русский язык: — Спасибо и тебе, Николай!.. Такое спасибо!.. — Старший обнял Николая за плечи.

— Да что ты, Юрай, это вам спасибо, что подобрали вы нас…

В памяти Николая Занина встали недавние события вот в таких же горах, как здесь, только ближе к польской границе. Беглецам казалось, что опасность уже позади, что им удалось миновать немецкую заставу, когда перед ними неожиданно возникли германские каски. Это было на третий день после побега из лагеря. Стали отходить к лесу. Там лесом можно снова уйти в горы. Но оказалось, что патруль вызвал подмогу. Беглецов окружили. А что сделаешь с одной винтовкой на четверых…

Отстреливались до последнего. Шофера Григория убили в начале перестрелки, и он лежал на траве с простреленной головой. И вот в винтовке остался только один патрон. Его берегли. Потом стрельба вдруг усилилась, но стреляли уже с другой стороны — от реки. А немцы почему-то затихли. Николай выглянул из-за камня, поросшего мхом, и задохнулся от кипучей радости: с предгорий в долину спускались партизаны. Они делали короткие перебежки, стреляли и снова бежали, обходя немцев, которые занимали позиции у дороги.

Первым к беглецам подоспел высокий, худощавый словак в защитном кителе без погон. Это и был Юрай Кухта, который благодарил сейчас Николая за помощь…

Партизаны достали из мешков все, что было съестного.

По кругу из рук в руки пошла фляга со сливовицей. Каждый, прежде чем поднести ко рту флягу, говорил несколько слов. Они были как тосты, эти добрые пожелания. Пили за успех, за борьбу, за русского сапера Николая. Занин выпил за новых друзей, а Юрай сказал, что он пьет за восстание во всей Словакии, начало которому они положили взрывом туннеля. Теперь уже гитлеровцы не смогут проникнуть в Словакию с северо-запада…

Идти дальше было легче — спускались в долину, которая сверху казалась гигантской зеленой чашей, наполненной теплом и светом. В изгибе реки, тоже зеленоватой, как мутновато-прозрачная яшма, возвышалась церквушка, виднелись дымки небольшого селения. Оно выглядело отсюда совсем игрушечным. Партизаны шли горным склоном, оставляя село в стороне.

Юрай шагал рядом с Николаем. Впереди, в сотне метров, мелькала фигура дозорного. Командир группы был по-военному осторожен, и это нравилось Николаю. Занин уже многое знал о своем новом друге. В сорок втором году Юрай дезертировал из армии и с тех пор партизанит в словацких горах. А в начале войны он побывал на юге России — в Одессе. Там перейти к русским не удалось. Кухта говорил об этом с сожалением — ведь его батальон весь ушел к партизанам в одесские катакомбы. Как на грех, Юрай перед тем заболел, и его отправили в Прагу. В Советском Союзе Кухта немного научился говорить по-русски.

…Шли молча, осторожно спускаясь по крутизне. Когда тропа стала положе, Кухта сказал:

— Странные вещи бывают в жизни. Правда, Николай?

— О чем ты? — спросил Занин.

— Когда нас предали в Мюнхене, — сказал Юрай, — я служил возле Яхимова, на границе. И тогда нам сказали, что мы должны оставить свои укрепления, передать их немцам… Мои солдаты хотели воевать, и я тоже — я тогда был командиром отделения. У нас было оружие, в горах мы могли бы держаться сколько угодно. Гитлер ни за что не пришел бы в Судеты, если бы нас не предали. Солдаты плакали и целовали землю, когда уходили из блиндажей. Нам не разрешили взять с собой даже винтовок…

Юрай остановился и придержал Николая. Ему показалось, что дозорный насторожился. Но партизан, скрывшийся за скалой, появился чуть дальше и спокойно продолжал путь. Кухта заговорил снова:

— Потом меня заставили служить в армии берлинского фарера[44]. Наш поп Йозеф Тиссо мечтал превратиться из фарера в фюрера… Нам дали оружие, но мы не хотели воевать… Не хотели воевать за Гитлера. Многие перешли к русским или, как я, бежали в горы. Теперь мы снова хотим воевать, но у нас нет оружия… Вот так и получается, — Кухта усмехнулся, — есть желание — нет оружия, есть оружие — нет охоты. Правда, Николай?

Горная тропа снова побежала вверх по каменной осыпи. Идти стало труднее, и Юрай умолк.

Партизаны еще несколько часов глухими тропами пробирались к своему лагерю сквозь чащобу хвойного леса.

Через неделю всю Словакию охватило восстание. На сторону повстанцев перешли две словацких дивизии вместе с офицерами. В дивизиях насчитывалось больше двадцати пяти тысяч людей. Ими командовал генерал Малар. Теперь было и оружие и желание воевать, но оказалось, что недостаточно и этого.

Перед тем как началось восстание, Юрай куда-то исчез и вернулся только через три дня. В отряд он вернулся усталый и озабоченный. Он тотчас же приказал партизанам готовиться в путь. Кухта жил в одном шалаше с Николаем. Пока шли сборы, Юрай присел на груду лапника, служившего постелью.

— Большое дело нам поручили, Николай. Товарищей выручать надо. Пойдешь с нами? — Кухта пристально посмотрел на Занина. — В Нитре в тюрьме сидят коммунисты, человек тридцать из партийного руководства. Понимаешь меня, Николай?..

— А это далеко — Нитра?

— Километров семьдесят. Завтра надо быть там, пока немцы не опомнились.

Юрай рассказал еще: за время войны гестапо пять раз арестовывало руководство словацкой компартии. Сменилось пять центральных комитетов. Сейчас самое удобное время освободить товарищей. Немцы бежали из города, тюремная охрана растерялась.

Партизаны шли день и всю ночь. Наутро их нагнал самокатчик, он привез распоряжение из Банской Быстрицы. Генерал Голян, принявший на себя общее руководство регулярными войсками, которые перешли на сторону повстанцев, сообщил, что узники нитринской тюрьмы уже освобождены и партизанам следует возвратиться обратно. Самокатчик передал на словах, что в соседнем селе партизан ожидают грузовые машины. Отряд должен прибыть в Банску Быстрицу и получить новое задание.

Кухта долго крутил в руках полученную бумажку, Генерал Голян не мог приказывать партизанским отрядам. У них было свое командование. Но если в Нитре узники освобождены, партизанам действительно нечего там делать… Вероятно, распоряжение согласовано с руководством. Юрай повернул отряд к селу, где партизан ждали машины.

Но прежде чем направиться в Банску Быстрицу, автомобили свернули в сторону и остановились в деревне Гайники. Это было недалеко от Банской Быстрицы, которая стала центром восстания. Здесь произошло нечто очень странное и непонятное. Накануне в этой деревне партизаны расстреляли попавшего к ним предателя, словацкого фашиста. Расстреляли по приговору военно-полевого суда. Но генерал Голян усмотрел в этом нарушение законности, анархию и приказал немедленно доставить в Банску Быстрицу командование отряда и партизанский трибунал, судивший предателя.

Партизаны, недоуменно пожимая плечами, усаживались в кузов машины. Провожающие мирно посмеивались, а начальник штаба, перегнувшись через борт, давал какие-то поручения своему помощнику. Никто из отъезжающих — ни члены полевого суда, ни командир отряда и его заместитель не были арестованы. Но, как только машины выбрались из деревни, капитан, выполнявший распоряжение генерала Голяна, приказал им сдать оружие. И получилось, будто отряд Юрая Кухты конвоировал арестованных партизан… Всем стало не по себе.

В Банской Быстрице отряд Кухты провел меньше суток. Партизаны заночевали в какой-то школе, а наутро их послали к венгерской границе держать оборону на случай, если немцы предпримут наступление с юга. Когда выезжали из города, шоферы остановились заправить машины. Здесь и ошеломила всех новость: партизан, доставленных вчера из деревни Гайники, расстреляли на рассвете по приказу генерала Голяна…

Юрай помрачнел. По уголкам рта легли глубокие складки.

— Ты понимаешь что-нибудь, Николай? — спросил Кухта.

Нет, Занин тоже не мог ничего понять. Оказалось, что и вчера их напрасно завернули с половины дороги. В Нитре никто не освобождал из тюрьмы заключенных. Больше того, в город опять возвратились немцы.

Юрай Кухта ничего не понимал…

2
Виктор Казалет — личный адъютант сэра Уинстона Черчилля — слыл знатоком славянского вопроса. Его познания в области восточноевропейских проблем не носили случайного характера и зиждились на вполне реальной основе.

Больше того — Виктор Казалет был глубоко заинтересован it решении этих сложных и запутанных проблем, ибо от этого зависело его личное благосостояние.

Дело в том, что когда-то семейство Казалетов имело солидные деловые интересы в царской России. После революции, когда большевики отказались, признать царские долги, акции Казалетов не только перестали приносить доход, но и вообще потеряли какую бы то ни было ценность. И вполне естественно, что Казалет-младший решил вплотную заняться славянским вопросом в надежде восстановить капиталы, потерянные в России.

Именно с этой целью адъютант Черчилля и отправился в начале войны в Советскую Россию. Какое-то время он жил в Куйбышеве, куда эвакуировалось Советское правительство, но занимался там главным образом тем, что улаживал дела польской армии во главе с Андерсом. Говорили, что ему и принадлежала идея отправить армию Андерса из Советской России. Ее лучше использовать в другом месте… «Другим местом» могли быть, предположим, Балканы. Отсюда легче всего было бы ударить на север, рассечь пополам Европу и раньше советских войск вступить в Польшу…

Виктор Казалет шел еще дальше — клин надо выбивать клином. Если славяне склонны к объединению, их надо, наоборот, расчленить и поссорить. Казалет подсказал, что не лишне было бы создать на востоке Европы новое славянское государство, конечно под руководством Великобритании. Базой такой федерации, враждебной Советскому Союзу, могли бы быть Польша и Чехословакия. Оба эмигрантских правительства этих стран ютятся в Лондоне, получают здесь жалованье. С ними можно договориться…

Уинстон Черчилль только что вернулся из поездки в Италию. Он побывал в Риме, беседовал с папой Пием, пригласил к себе Папапдреу, греческого премьера, наблюдал высадку англо-американских войск в Южной Франции, знакомился с положением на итальянском фронте. Все это были неотложные дела. А теперь надо ехать в Соединенные Штаты; не исключено, что потом придется отправиться в Москву. Премьер просто изнемогал от этих поездок.

В Лондоне премьера тоже ждали дела самой первостепенной важности. Не успев отдохнуть с дороги, Черчилль пригласил к себе адъютанта. Разговор происходил на Даунинг-стрит в резиденции премьер-министра.

— Есть новости из Словакии? — спросил Черчилль.

— Да, сэр, майор Краткий исправно поддерживает связь с Лондоном.

— Значит, он уже на месте?

— Да, сэр, точно так же, как и английская миссия, направленная к генералу Голяну.

— Ну и что же?

— Обстановка, сэр, необычайно сложна. Русские продолжают снабжать повстанцев оружием, сбрасывают парашютистов. Их влияние возрастает.

— Ну, а словацкая регулярная армия? Она же может сказать свое слово. Что сообщает майор Краткий?

Виктор Казалет доложил, что генералу Голяну подчиняются только регулярные войска. Партизанские отряды имеют свое управление.

— Значит, их тоже надо подчинить генералу Голяну.

— Да, сэр, но это не так легко сделать… Есть данные, что в Словакии высадилась чехословацкая парашютная бригада в две тысячи человек. Она переброшена из Советской России, где формируются словацкие части.

Уинстон Черчилль мрачно молчал. Положение в Словакии складывалось совсем не так, как он предполагал. В какой-то степени он ожидал повторения варшавского варианта — перед приходом русских словацкие дивизии захватывают власть и передают ее эмигрантскому правительству Бенеша, который в нужный момент прилетает из Лондона. Получилось иное — одиннадцать членов эмигрантского правительства прибыли из Англии в Банску Быстрицу, но никто и не собирается там передавать им власть. Партизаны вообще не желают их признавать…

— В таком случае, — сказал премьер, — нам незачем торопиться с освобождением горных проходов для русских войск. Во всяком случае, до тех пор, пока мы не наведем порядок в Словакии. Дайте Голяну необходимые указания…

Премьер отпустил адъютанта. Не мог же он в самом деле без конца обсуждать с Казалетом этот вопрос, когда накопилась целая куча неотложных дел! Словакия, как и Польша, — только часть его забот. Одной из них стал Рузвельт.

Чего стоит одна только его фраза; «Я всегда помню элементарное правило геометрии — прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками». Рузвельт написал это в ответ на предложение Черчилля произвести высадку десанта в Истрии, захватить Триест и вторгнуться с юга в Центральную Европу. Но Рузвельт неумолим. Он настоял на вторжении в Южную Францию. Отшучивался — если есть «Следжхаммер», должен быть и «Энвил»[45]. Но Черчиллю совсем не до шуток. «Энвил» отвлек по меньшей мере десяток дивизий. А это значило, что нельзя было нанести серьезного удара немцам в Италии. Так рухнул план прорыва на Вену, чтобы быть там раньше русских.

Уинстон Черчилль отнюдь не ощущал бодрости духа, когда наблюдал за погрузкой войск в Неаполе, Потом он наблюдал за высадкой десанта на юге Франции. Это было 15 августа. Побережье бомбардировали шесть линейных кораблей, двадцать крейсеров и сотня эсминцев. Если бы все это было в Триесте, в Истрии…

И все же британский премьер-министр предпринял некоторые предупредительные меры. В те дни Черчилль написал своему другу Сметсу: «Я предложил фельдмаршалу Александеру быть готовым к стремительному броску с броневиками на Вену даже в том случае, если бы война вскоре закончилась».

Премьер-министр дал точный маршрут своему командующему на Средиземном море — прорываться через Триест и Люблянскую брешь на Вену.

Фельдмаршал Сметс ответил премьеру, как всегда, в аллегорической форме: «Чем дольше Советская Россия сможет удержаться в седле, — писал Сметс, — тем дальше она проскачет на запад и тем менее прочными станут наши позиции».

Сметс делал единственный вывод — Россию надо быстрее вышибить из седла. Черчилль согласен, это же его собственные мысли. Но как? Россия словно вросла в боевое седло и неудержимо скачет вперед…

Но, может быть, можно броситься из Греции наперерез русскому всаднику? В Риме он встретился с Папандреу, которого вызвал из Каира. Греческий «самодельный премьер», как его называли, соглашался со всем, что говорил ему Черчилль. А он советовал Папандреу переселиться со своим правительством в Италию, чтобы быть поближе к штабу союзных войск. Совет звучал приказом. Британский премьер предпочитал держать под руками, в войсковом обозе будущих европейских правителей.

Одновременно Черчилль направил распоряжения министру иностранных дел Идену и начальнику имперского генерального штаба. Идену он написал:

«Полагаю, что дело сейчас обстоит следующим образом: либо мы поддерживаем Папандреу, если необходимо, с применением силы, либо мы должны отказаться от Греции».

Естественно, что второй вариант отпадал и оставалась только поддержка силой господина Папандреу. Об этой поддержке Черчилль и сообщил своему начальнику штаба.

«Возможно, что примерно через месяц нам придется направить в Афины 10–12 тысяч человек с некоторым количеством танков, орудий и броневиков… Настоящее распоряжение требую сохранить в самой глубокой тайне».

В Афинах пока были немцы, но все шло к тому, что они скоро покинут Грецию. Черчилля больше всего тревожило одно обстоятельство — на Ближнем Востоке у него не было транспортных самолетов. Об этом ом на писал Рузвельту, Премьер выражал опасение, что левые могут захватить власть в Греции. К своему удовлетворению, Черчилль вскоре получил желаемый ответ.

«Я не возражаю, — писал Рузвельт, — чтобы вы делали приготовления для сохранения порядка в Греции. Я не возражаю против использования для этого американских транспортных самолетов».

Над патриотами европейских стран, борющимися с германским фашизмом, нависала все большая опасность…

3
События продолжали следовать одно за другим, точно и в самом деле сгустилась астральная туманность.

Михай Антонеску — заместитель премьера и министр иностранных дел королевства Румынии — все еще надеялся заключить мир с Западом. Он думал, что с помощью западных держав удастся защитить королевство от наступающих советских войск. На Гитлера теперь рассчитывать нечего…

Казалось, что планы Антонеску-второго очень близки к осуществлению. Ему ловко удалось перехитрить немцев! Германский посол в Румынии фон Киллингер ничего не заподозрил, когда князь Барбару Стирбей отбыл в Египет, чтобы полечить там больные почки. Ведь пески под Каиром всемирно известны,. Но как только князь оказался в Египте, он и думать забыл о своих недугах.

В Александрии Стирбей немедленно отправился к своему тестю — английскому майору Боксхоллу, который давно сотрудничал в Интеллидженс сервис. Майор ждал его, ради этой встречи он прилетел из Лондона. Родственные отношения помогли быстрее найти общий язык.

Переговоры шли полным ходом, когда вдруг все пошло прахом. 20 августа советские войска начали мощное наступление на Южном фронте. Это прибавило смелости королю Михаю. Кто бы мог подумать, что румынский король, этот мальчишка Михай, осмелится арестовать премьера и его заместителя — двух Антонеску! Но это случилось. Михай пригласил на совещание во дворец всех прогермански настроенных руководящих чиновников и арестовал их. Порывая с немцами, король надеялся сохранить трон.

Избежал ареста только генерал Тобеску, руководитель жандармского корпуса. Это был старый воробей, которого не так-то легко провести. Он заподозрил неладное и не поехал во дворец короля Михая. Когда стало известно о перевороте, шеф жандармерии бросился в германское посольство. Здесь он рассчитывал найти пристанище. Посол фон Киллингер не сразу поверил генералу Тобеску. Слишком уж фантастичен был его взволнованный рассказ. Звонок из Берлина заставил посла поверить.

Звонил Гитлер. Он спросил, что произошло в Бухаресте, и, как обычно, не дожидаясь ответа, заговорил сам. Он приказал немедленно погасить путч.

— Я поручаю это вам, Манфред фон Киллингер, — внушительно произнес Гитлер. — Имейте в виду, если вы не наведете в Румынии порядок, вам придется снова встать перед шеренгой солдат. На этот раз они не опустят ружья…

— Да, мой фюрер! — Это все, что Киллингер смог пробормотать в трубку.

Фон Киллингер понял угрозу — яснее не скажешь. Гитлер напомнил о событиях многолетней давности — о ремовском путче, когда фон Киллингер оказался в списках СА, обреченных на смерть. Он уже стоял перед взводом солдат Гейдриха. Солдаты вскинули ружья, но в этот момент казнь отменили. С тех пор никто не напоминал Киллингеру о происшествии. Манфред был на хорошем счету, его выдвигали. Он работал в Соединенных Штатах, потом на Балканах инспектором политической разведки при министерстве иностранных дел. Его ценил Риббентроп, давал поручения Гитлер.

Ровно семь лет назад эмиссар Гитлера барон фон Киллингер выступил на тайном сборе апостолов американского делового мира — перед членами всесильной промышленной ассоциации. Он просвещал и соблазнял их достоинствами фашистского режима. С ним был еще барон фон Типпельскирх. Столпы американских монополий — Ламот Дюпон, Альфред Слоун, сенатор Ванденберг — слушали нацистских эмиссаров с открытыми, горящими глазами. Вот бы Америке своего Гитлера! Слова эмиссаров падали на благодатную почву. Фашизм в Америке давал свои всходы. Гитлер остался доволен. Вскоре фон Киллингера переправили на Балканы. Он стал германским послом в Бухаресте, готовил войну с Россией. И вот, оказывается, Гитлер ничего не забыл Посол фон Киллингер понял, что его карьера кончена.

В Берлине не ограничились только распоряжением послу Киллингеру. В действие вступил план «Маргарита-II», заранее подготовленный на случай такого переворота в Румынии. В сейфах министерства иностранных дел, в управлении гестапо, в генеральном штабе лежали целые серии подобных планов: «Ось» — для Италии, «Маргарита-I» — для Венгрии… Оказывается, эти планы недаром ждали своего часа.

Из концлагеря Дахау в Берлин срочно привезли Хориа Симу, главаря румынской «Железной гвардии». Вместе с ним доставили и других участников путча. Несколько лет назад железногвардейцы пытались устроить в Румынии переворот, свергнуть Антонеску и захватить власть. Диктатор удержался на немецких штыках. Путч прекратился, начались расправы — аресты, расстрелы. Но германская разведка спасла десятка полтора легионеров «Железной гвардии» На всякий случай… Это предложил сделать фон Киллингер. Легионеров переодели в форму немецких солдат, погрузили в санитарный автобус и под видом раненых вывезли в Германию. Всех посадили в концлагерь, но теперь они пригодились.

Хориа Сима возглавил новое румынское правительство, которое в самом спешном порядке сформировали в Берлине. Кресло премьера все же несравненно лучше жестких деревянных нар в немецком концлагере…

Двадцать третьего августа король Михай арестовал прогерманских чиновников, а 24 августа германская авиация совершила налет на Бухарест. На другой день налет повторился. Немецкие летчики действовали в соответствии с планом «Маргарита-II». Но уже ничто не могло изменить обстановку. Румыния Антонеску была выбита из войны. Наступление советских войск продолжалось. Вскоре оно завершилось окружением и разгромом пятнадцати германских дивизий в районе Ясс и Кишинева. Князь Барбару Стирбей вернулся из Египта и унылый отправился в Москву подписывать перемирие.

Германский посол в Бухаресте барон Манфред фон Киллингер тоже не мог восстановить положение в Румынии. Старый нацист-разведчик, организатор тайных политических убийств, участник поджога рейхстага сделал так, как всегда приказывал своим людям. Он говорил: «Разведчик обязан поступать, как скорпион, — убивать себя, если нет иного выхода».

Выхода не было… Фон Киллингер покончил самоубийством. Перед тем он застрелил свою любовницу-секретаршу.

Когда Гитлер узнал о смерти посла, он сказал:

— А все-таки Киллингер был хорошим нацистом…

Вслед за Румынией из войны вышла Болгария. Сотруднику Интеллидженс сервис майору Боксхоллу пришлось на время сделаться дипломатом. Там же, в Александрии, он встретил болгарских делегатов. Они появились тайком и соглашались на все. Напуганные, робкие посланцы нового премьер-министра Косты Муравьева говорили тихими голосами, как на панихиде. Казалось, что они боятся собственного голоса.

Делегаты умоляли Боксхолла посодействовать, чтобы Англия и Соединенные Штаты приняли их страну под свое покровительство. Только, ради бога, скорее! Если у союзников нет поблизости войск, пусть Болгарию оккупируют турки, пусть кто угодно, только не большевики… С приближением советских войск в стране активизируются левые элементы…

Но майор Боксхолл был разведчиком, а не дипломатом. Он направил делегатов в Каир, пусть разговаривают в британском военном штабе.

Уинстон Черчилль как в воду глядел, когда поторапливал турок порвать с Гитлером. Теперь через Турцию можно послать войска в Болгарию, оттуда в Румынию. Лишь бы успеть!

А пока что из Каира отправили в Софию британских офицеров. В случае чего они должны принять капитуляцию Болгарии.

Но события опередили посланцев британского штаба. Едва передовые советские части переправились через Дунай, как по всей Болгарии вспыхнуло народное восстание сторонников антифашистского Отечественного фронта. С фашистским режимом было покончено.

В те же самые дни прекратила борьбу и Финляндия. Финский премьер-министр заявил по радио, что его правительство порывает всякие отношения с Гитлером. Это был третий союзник, потерянный Гитлером в течение двух последних недель.

Такой ход событий вызвал странную реакцию в Лондоне и Вашингтоне. Черчилль должен был признать, что значительная часть Балкан для него потеряна. Но признать — еще не значит смириться. За несколько часов до того, как советские войска вступили в Плоешти, расположенный в центре нефтяного района, англо-американская авиация совершила массированный налет на город и окружающие его нефтяные промыслы. Такого налета еще не бывало за всю войну…

4
Покушение 20 июля не прошло для Гитлера бесследно. Он как-то вдруг сгорбился, поник, постарел на целый десяток лет. Расхаживая по блиндажу, Гитлер шаркал по-стариковски ногами, а левая рука его так дрожала, что он вынужден был прижимать ее к туловищу. Временами у него начинала подергиваться голова.

Отто Скорцени просто ужаснулся, когда увидел Адольфа Гитлера после июльских событий. Это произошло в октябре, когда новый начальник генерального штаба Гейнц Гудериан позвонил Скорцени и предложил ему срочно прибыть в главную ставку.

В Вольфшанце кое-что изменилось с тех пор, как Скорцени был здесь последний раз. Картографический кабинет, где произошел взрыв, перенесли в другое место. Для фюрера выстроили новый блиндаж, недосягаемый для бомб любого калибра. Помещение находилось глубоко под землей, а сверху над потолком лежал семиметровый слой железобетона. Теперь это действительно напоминало волчью нору… Вольфшанце!..

Было здесь и еще одно новшество: после июльского покушения фон Штауфенберга в Вольфшанце теперь обыскивали всех посетителей. Всех без исключения, будь то министр или фельдмаршал. Даже Кейтель подвергался этой унизительной процедуре.

Привычными движениями два гестаповца ощупали карманы Скорцени и, козырнув, разрешили ему следовать дальше.

В связи с тем, что обстановка на фронте менялась молниеносно, Гитлер проводил теперь ежедневно два оперативных совещания — в полдень и поздно вечером. Капитана Скорцени пригласили на дневное, в два часа дня.

В блиндаже собралось несколько генералов и полковников генерального штаба. Присутствовало еще несколько военных из действующей армии. Их сразу можно было отличить по одежде, носившей фронтовые следы. Все ждали фюрера.

Гитлер вошел ссутулившись, заметно подволакивая правую ногу. На нем был серый китель с нарукавной повязкой — белый круг, черная свастика. Совещание тотчас же началось. Гудериан докладывал о положении на юго-востоке. После того как Болгария и Румыния вышли из войны, обстановка здесь складывается катастрофически. Советские войска прорвались к Белграду и с юга угрожают Венгрии. Последние дни ценой значительных потерь удалось задержать русских в Карпатских горах, но положение остается тяжелым. В Венгрии больше миллиона германских солдат, которые будут потеряны, если не удастся стабилизировать положение.

Дело осложнялось еще и тем, что поведение регента Хорти начало вызывать подозрения.

После совещания Гитлер пригласил капитана Скорцени в свои подземные апартаменты.

За круглым столом сидели военные советники — Йодль и Кейтель. Был здесь рейхсфюрер Гиммлер. Несколько позже пришел Риббентроп. Подали кофе, и Гитлер здоровой рукой помешивал в чашке. Ложечка тихо позвякивала о ее края. Только эти звуки и нарушали тишину подземного убежища. Потом Гитлер поднял на Скорцени пугающий взгляд своих серо-стальных ледяных глаз. Голова его дернулась.

— Штурмбаннфюрер Скорцени, — негромко сказал Гитлер, — я никогда не забуду той услуги, которую вы оказали мне, похитив у противника Муссолини… Теперь мне нужен Хорти. Привезите его, и вы прославитесь как похититель премьеров… — Гитлер скривил рот в улыбке, нелепая прядь упала на самые брови.

Скорцени вскочил, сдвинув ногой мешавшее ему кресло:

— Яволь, мой фюрер! Я выполню любой ваш приказ, хотя бы это стоило мне жизни!..

С высоты своего гигантского роста Скорцени преданно глядел на сидевших за кофейным столиком главарей Третьего рейха. Он был несказанно горд тем, что может оказать услугу фюреру. Его иссеченное шрамами лицо на мгновение потеряло свирепое выражение. Он был чертовски-честолюбив, штурмбаннфюрер Отто Скорцени!..

— У нас есть сведения, — продолжал Гитлер, — что Хорти ищет связей с врагом, заигрывает не только с Западом, но с русскими тоже… Хорти намерен заключить сепаратный мир, как это сделали румыны и болгары. Если регенту удастся осуществить это предательство, мы потеряем в Венгрии миллионную армию… Садитесь, штурмбаннфюрер Скорцени, мы должны подробно обсудить с вами это дело…

Операция «Маргарита-1» — захват Венгрии — была осуществлена еще весной сорок четвертого года. Уже тогда Хорти подумывал о выходе из войны, хотел капитулировать перед Западом. Гитлер пригласил Хорти в Берхтесгаден. В «Орлином гнезде» он обрушил на него град упреков. Главный из них был тот, что Хорти не желает продолжать воину на стороне Германии. Старик юлил, извивался как уж, а под конец заверил фюрера, что у него и в мыслях не было с ним порывать.

Но тем не менее Гитлер, воспользовавшись пребыванием регента Хорти в Берхтесгадене, распорядился оккупировать Венгрию. Началась операция «Маргарита-I». Из Австрии, из Югославии к Будапешту на рассвете двинулись механизированные германские батальоны. Они заняли господствующие высоты вокруг венгерской столицы, взяли под охрану правительственные учреждения. К приезду Хорти все было кончено. Власть перешла к немецким военным, но внешне Хорти оставался главой государства. Днем в Будапешт позвонил Гитлер. Военный комендант доложил, что в городе всё в порядке, операция прошла без эксцессов. Гитлер спросил — сколько евреев арестовано в городе? Комендант растерялся, обещал сообщить об этом несколько позже. Гитлер выразил неудовольствие — какой же может быть порядок в городе, если по улицам разгуливают евреи…

Комендант был просто в панике. Выручил его Эйхман, приехавший из Берлина разрешать еврейский вопрос. Гестаповец сделал просто — взял телефонную книгу и выписал первые двести еврейских фамилий. Там были и адреса. Всех арестовали, и в тот же вечер комендант доложил об этом Гитлеру…

Все это случилось в марте, но теперь был октябрь, и Хорти снова принялся за свое. Видимо, выход из войны Румынии вызвал у него новые колебания. Гитлер решил — надо сменить Хорти, поставить на его место кого-то другого. Для этого он и пригласил в главную ставку Отто Скорцени.

Через день Отто Скорцени со своими людьми из полка «Бранденбург-800» уже разгуливал по улицам Будапешта. Гитлер снабдил его личным приказом, который предписывал всем германским учреждениям и военным руководителям любых рангов оказывать незамедлительное содействие доктору Вольфу, действующему по прямому указанию фюрера.

Диверсант-разведчик Отто Скорцени на некоторое время превратился в доктора Вольфа.

Генерал Ласло Уйсасси, начальник венгерской разведки, решил действовать через свою подругу Каталину Короди. Высокая, стройная брюнетка с чувственным ртом и красивыми, по-цыгански резкими чертами лица, Каталина мечтала стать кинозвездой. Как будто она немного писала, но злющие языки по этому поводу язвили, что страстная брюнетка зарабатывает больше пухом своих мягких перин, чем пером журналистки… Однако нельзя было отнять у Каталины Короди умения завязывать связи в самых различных слоях общества. Она была вхожа в круг светской знати, была знакома с духовными особами из католической церкви и поддерживала дружеские отношения с людьми, которые, по слухам, участвовали в антифашистском движении Сопротивления. Последнее обстоятельство и побудило Ласло Уйсасси остановить свой выбор на Каталине.

В движении Сопротивления, несомненно, есть коммунисты, размышлял начальник разведки, вот через них-то и можно будет связаться с русскими. Регент Хорти строго-настрого приказал сделать это немедленно. Он еще сказал, что во что бы то ни стало надо заключить мир с Советами…

Поначалу все как будто бы шло хорошо. Уйсасси не интересовался, как и через кого начала Каталина искать нужные связи. Он был уверен в подруге, и не напрасно — очень скоро Каталина сообщила о своих первых успехах. Один из подпольщиков пообещал организовать встречу с югославскими партизанами, которые могут связаться с советским маршалом Толбухиным, а если нужно — прямо с Москвой. Это вполне устраивало Ласло Уйсасси, но сам он не решался вести переговоры с антифашистским подпольем. Слишком ненавистно в кругах антифашистов было имя начальника венгерской разведки.

Совещались во дворце регента, и Хорти предложил направить для переговоров с югославами своего взрослого сына Миклоша, или Мики, как его с детства звали в семье Хорти. Тем более, что Миклош уже делал попытки связаться с Толбухиным. Правда, закончились они плачевно — агент, посланный Миклошем Хорти к советскому маршалу, снабженный большой суммой денег в иностранной валюте, предпочел отправиться не на восток, а на запад… Он исчез вместе с деньгами.

Сейчас дело не терпело отлагательства, потому что советские войска выстроились вдоль Карпатской гряды и не сегодня-завтра могли появиться в Венгрии. На всякий случай Хорти заранее назначил делегатов для переговоров с русскими. Во главе делегации он поставил командующего жандармским корпусом фельдмаршала Ласло Фараго. Хорти не случайно избрал его главой делегации. Во-первых, Фараго когда-то был военным атташе в Москве, а во-вторых, жандармский начальник слыл ярым противником коммунизма и прогермански настроенным человеком. Немцы уж никак не заподозрят его в общении с русскими… Старик Хорти был доволен своей выдумкой.

Под каким-то предлогом мирная делегация во главе с жандармом-фельдмаршалом отбыла в Анкару. Оттуда в любой момент можно отправиться в Москву для переговоров. Рассчитывать на западные державы теперь не приходится. Хорти осознал это после капитуляции Румынии. Молодой король Михай оказался прозорливее его, старика! Сейчас единственной реальной силой остается Советская Армия, которая стоит по ту сторону Карпатских гор. Но русские не станут долго стоять за хребтом. Это подстегивало, заставляло регента быстрее начинать переговоры. Что же касается немецких войск, находящихся в Венгрии, пусть они сами выпутываются как знают… Хорти считал, что он уже перехитрил Гитлера.

Казалось — все идет хорошо. Не могла же знать Каталина Короди, интимная подруга начальника венгерской разведки, что гестаповцы выкинут с ней такойфортель! Представленный Короди флегматичный австриец с заветренным, бронзовым лицом, взявшийся свести ее с югославскими партизанами, оказался не тем человеком, за которого себя выдавал. Это был Вильгельм Хеттель, сотрудник фон Шелленберга из шестого Абвера. В прошлом Хеттель был аспирантом исторического факультета, его завербовали в разведку, еще когда он учился в Венском университете.

И «представители югославских партизан» тоже были гестаповцы, выдававшие себя за партизан Югославии…

Отто Скорцени, появившийся в Будапеште, сразу оценил выгоду игры, затеянной Хеттелем. Хеттель рвался взять реванш за свои неудачи с дневниками Галеаццо Чиано, которые выкрали у него из-под носа американские разведчики. Это значительно подмочило тогда репутацию бывшего историка, и ему нужно было восстановить свое положение в Абвере. Операцию похищения Хорти Скорцени назвал «Маус».

Первая встреча с «представителями» состоялась 13 октября. Хорти не утерпел и сам отправился на переговоры. Сын и отец Хорти принимали за чистую монету все, что происходило на совещании, Гестаповцы отлично разыгрывали свою роль. Они заверили Хорти, что немедленно сообщат обо всем партизанскому штабу, при этом «югославские представителе пожелали узнать, как регент мыслит осуществить переворот, чтобы избавиться от немцев. Хорти снисходительно улыбнулся — у этих партизан нет ни малейшего государственного размаха. Плебеи…

— В моих руках остается реальная власть, — самонадеянно заявил Хорти-отец. — Генерал Бакай возглавит действия столичного гарнизона. Он изолирует немецкие части…

Условились встретиться еще раз, через день, К этому времени «югославские партизаны» обещали принести ответ. Они вообще, как отметил про себя Хорти, очень охотно взяли на себя посредничество в переговорах с русскими.

Операция «Маус» вырисовывалась окончательно. Когда мнимые «представители» доложили о своих переговорах, Хеттель отпустил их и сказал Отто Скорцени:

— Я полагаю, что мы должны ликвидировать заговор с помощью старика Хорти.

Скорцени не понял. Он вообще предпочитал прямые действия, без лишних выдумок, на которые был таким мастером Вильгельм Хеттель. Австриец подробнее рассказал о своем плане: надо разоблачить регента Хорти и уличить его в том, что он ведет переговоры с противником. После этого из Берлина ему предъявят ультиматум и потребуют, чтобы он сам назначил военного диктатора. Диктатор станет действовать от имени регента. Если Хорти откажется, ему пригрозят разоблачением, скомпрометируют его в глазах венгерского высшего света. Ну, а генерала Бакая нужно вовремя арестовать.

— Мы немного пощекочем нервы старому регенту, — закончил Хеттель. — Микки Маус и его дряхлый папа сами лезут в поставленную мышеловку.

Скорцени ничего не мог возразить против предложенного плана. Земляк Хеттель оказался башковитым парнем. Недаром он из Бад-Аусзее в Мертвых горах. Это почти рядом с теми местами в Австрии, где жил когда-то и он, Скорцени.

План согласовали с фон Шелленбергом и стали нетерпеливо ждать исхода событий. Операцию «Маус» назначили на 15 октября.

В то утро Миклош Хорти отправился на встречу с «представителями югославских партизан». На всякий случай отец послал с ним свою охрану, и это едва не разрушило планы германских разведчиков. Арестовать Миклоша должны были сами «югославские партизаны», но теперь соотношение сил изменилось. Клогес, комиссар гестапо по уголовным делам, потребовал немедленно прислать ему подкрепление. Тут и пригодились бранденбуржцы Отто Скорцени. Они незаметно проникли в помещение и арестовали венгров, которые так растерялись, что не оказали никакого сопротивления. Миклоша Хорти и его спутников посадили в машину и увезли. Только после этого началась перестрелка с венгерской охраной. Телохранители Хорти дрались отчаянно. Погиб Клогес и два солдата из полка «Бранденбург-800». Но потери оказались меньшими, чем при похищении Муссолини…

Тем временем регент Хорти, уверенный, что его дела идут как по маслу, выступил по радио и во всеуслышание объявил, что Венгрия выходит из войны и намерена заключить сепаратный мир с русскими.

Хорти отошел от микрофона, и тут ему доложили, что комендант Будапешта генерал Бакай арестован гестапо, переговоры провалены, а дворец регента окружают немецкие войска… Венгерский правитель едва устоял на ногах. Но он не хотел сдаваться. У него хватило выдержки еще на целые сутки. Хорти приказал забаррикадировать дворец и подготовиться к обороне.

Но события шли уже мимо старого Хорти. Дворец был отрезан, и начальник генерального штаба Вереш решил, что заговор не состоялся. Он связался с немецким командованием и заявил, что произошло досадное недоразумение. О перемирии с русскими не было и разговоров… То же самое генерал Вереш повторил по радио.

Ранним утром следующего дня Скорцени решил штурмовать дворец регента, но первый немецкий танк, подошедший без выстрела к воротам, вызвал в замке страшный переполох. Не было еще и шести часов утра, когда из дворца выскочил бледный офицер и дрожащим голосом попросил прекратить штурм. Скорцени приказал проводить его к дворцовому коменданту. Комендант тоже был страшно напуган.

— Я передаю вам дворец, господин штурмбаннфюрер… — лепетал он заплетающимся языком. — Я передаю его в ваше распоряжение…

Но Скорцени не нужен был дворец. Он искал регента Хорти. Раздосадованный «похититель премьеров» обошел анфиладу комнат, но регента нигде не было. Хорти исчез. Камердинер пропавшего властителя сказал, что господин регент еще ночью отбыл к генералу СС Пфеферу-Вильденбруху.

У Скорцени точно гора свалилась с плеч. Он даже рассмеялся — бунтовщик Хорти ищет приюта у эсэсовского генерала! Кто-кто, а Вильденбрух сумеет уберечь регента, у Вильденбруха бульдожья хватка!

Вечером позвонил Гитлер. Скорцени по его голосу понял, в каком восторженном настроении находится фюрер. Гитлер поздравил с успехом «похитителя премьеров» и сказал, что награждает Скорцени рыцарским золотым крестом.

— Я жду вас у себя в ставке, оберштурмбаннфюрер Скорцени, — Гитлер сделал ударение на слове «оберштурмбаннфюрер», и Скорцени понял, что фюрер присвоил ему новое звание. — Ну, а регента отвезите в Баварию, в замок Хиршберг, — Гитлер сказал об этом небрежно, словно поручая Скорцени доставить посылку, не имевшую большой ценности.

Через неделю Отто Скорцени прибыл в Вольфшанце. Это было его последнее посещение ставки Гитлера — советские войска уже вступили в Восточную Пруссию и находились недалеко от Регенсбурга.

А Венгрию Гитлер так и не выпустил из своих рук. На место Хорти он поставил во главе государства кичливого и самонадеянного Салаши из фашистской организации «Скрещенные стрелы». Салаши старался во всем копировать Гитлера, даже писал книгу, напоминающую «Мейн кампф». Салаши закончил ее в марте сорок пятого года, когда под его властью оставалось всего несколько квадратных километров венгерской территории. При всем желании Салаши не мог издать свое произведение в Венгрии, он попросил Гитлера напечатать эту книгу где-нибудь в Австрии или в Германии Но Гитлеру было уже не до Салаши…

Последний фашистский властитель Венгрии запретил повышать в звании офицеров, не знающих его книги. Салаши отдал приказ по армии. Но этот приказ не мог дойти по назначению. Венгерской армии больше не существовало…

6
После двух месяцев тяжелых боев восстание в Словакии было подавлено.

Германские карательные отряды и регулярные войска в составе семи полных дивизий, предназначенных для Восточного фронта, вели наступление в Словакии по всем правилам военного искусства. Они бросали в бой танки, авиацию, артиллерию…

И все же не военная сила раздавила восстание словаков.

В начале борьбы, вскоре после того, как взрыв Жилинского туннеля послужил сигналом к восстанию, на сторону партизан перешли две регулярные словацкие дивизии — двадцать пять тысяч штыков. Перешла бы и третья, но ее разоружили в районе Минска. Обнаружилось, что солдаты этой дивизии намеревались поднять мятеж и присоединиться к русским. Всю дивизию отправили в Италию на оборонительные работы.

Во главе регулярных войск восставшей Словакии оказался генерал Голян, человек западной ориентации, связанный с лондонским эмигрантским правительством Бенеша. Первоначально в Лондоне существовал план — ударить в нужный момент двумя этими дивизиями с тыла по немецким войскам и перед приходом советских армий установить свою власть. Восстание должно было начаться в тот момент, когда советские войска выйдут на линию Кракова. Повторялся варшавский политический вариант.

Но события опередили Черчилля и его адъютанта Виктора Казалета. Чехословацкие демократические силы подняли восстание с единственной целью — свергнуть фашистский режим в Словакии, изгнать немецких оккупантов и помочь советским армиям в их борьбе с германским фашизмом. Восстание в Словакии имело стратегическое значение — оно нарушало германские коммуникации, мешало перебрасывать подкрепления в Карпаты, а захват Дукельского перевала открыл бы советским войскам путь в Чехословакию, облегчил бы их борьбу в тяжелых горных условиях.

Но это как раз и не устраивало авторов лондонского плана.

В разгар восстания генерал Голян получил секретные указания из Англии. Их передал майор Краткий — офицер связи эмигрантского правительства, прибывший из Лондона. Директива настоятельно требовала от командующего — не допускать в стране безвластия, подчинить партизанские бригады единому командованию. Под единым командованием в Лондоне подразумевали его, генерала Голяна.

— Но что я могу поделать, — развел руками Голян, — партизанское командование проводит собственную политику… Сейчас, например, они настаивают на том, что надо атаковать Дукельский перевал и встретить там советские передовые части.

— Видите ли, — сказал майор Краткий, — что выгодно русским, не всегда сулит выгоду нам… Британская и американская военные миссии, которые прибыли в Банску Быстрицу, имеют другую точку зрения. Они не заинтересованы в том, чтобы русские слишком уж быстро прошли через перевалы… Раньше всего надо навести порядок в Словакии. В этом отношении вам не следует сковывать инициативу Траяна.

Йозеф Траян командовал партизанской бригадой. Прожженный авантюрист, он ловко втерся в доверие к партизанам и работал одновременно на германскую разведку и английскую. В городе Брно Траян был связан с руководителем антикоммунистического отдела гестапо Козловским. Связи его с Интеллидженс сервис шли через Стамбул в Лондон…

Во время восстания в Словакии Йозеф Траян получил одинаковое задание от обеих разведок — уничтожать коммунистов… Он приложил руку к расстрелу партизан, судивших предателя-фашиста в деревне Гайники, сорвал освобождение коммунистов из тюрьмы в Нитре, расстрелял партизан, братьев Иванко, о героизме которых в Словакии рассказывали легенды.

Однако ни англо-американские военные миссии, ни представители эмигрантского правительства, которых никто не хотел признавать, ни генерал Голян и его агенты-провокаторы не могли изменить ход событий в Словакии. Когда это понял Уинстон Черчилль, он потерял к словацкому восстанию всякий интерес. Больше того. В сложившейся ситуации восстание словацких партизан могло ускорить вступление русских в Европу. А уж этого-то Черчилль никак не хотел.

Саботаж штурма Дукельского перевала дал свои результаты. Впоследствии советским войскам пришлось пролить много крови, чтобы прорваться через перевал и освободить Словакию.


Юрай Кухта ушам своим не поверил, когда услыхал, что генерал Чатлуш будет выступать по радио. Как же так?! Сегодня утром Юрай с ребятами из своего отряда доставил Чатлуша под конвоем в Банску Быстрицу, а в семь часов вечера он подойдет к микрофону… Что за наваждение!.. Но ведь Юрай не ошибся — диктор отчетливо произнес фамилию генерала и еще добавил, что военный министр Чатлуш только сегодня прибыл в Банску Быстрицу…

Генерал Чатлуш командовал словацкими войсками на советско-германском фронте. Юрай Кухта там и узнал его — он вел себя не лучше, чем фашисты. Немцы сделали его военным министром в правительстве фарера Йозефа Тиссо. Когда началось восстание, Чатлуш с перепугу бежал из Братиславы. Никто не знал, где ом скрывается, но партизаны поймали его и доставили к генералу Голяну.

Около семи часов вечера начался воздушный налет на Банску Быстрицу, и выступление Чатлуша отложили. Потом к генералу Голяну ворвались возмущенные работники главного партизанского штаба и потребовали отменить выступление Квислинга.

Но указания Лондона были ясны — надо выступить по радио крупному военному чину и обратиться к солдатам. Голян подумал и остановил выбор на своем заместителе — генерале Маларе. Но теперь Голян не станет вести себя так опрометчиво. В Банской Быстрице, конечно, не дадут выступить и Малару. Пусть Малар отправится в Братиславу, где под германской охраной пребывает правительство Йозефа Тиссо…

Генералу Малару без особых трудов удалось пробраться в Братиславу. Там ему охотно предоставили микрофон, узнав, о чем он намеревается говорить с восставшими солдатами.

— Зачем вам революция? Против кого? — Малар называл восстание революцией. — Начинать борьбу еще рано, еще не пришло время… Да и вообще освободить Словакию можно и без войны… Не нужно словакам влезать в драку…

Генерал Малар посеял смуту в умах солдат… А время было самое горячее — германские дивизии перешли в наступление. Солдаты были деморализованы. Одни позволили себя разоружить, другие прорвались к партизанам. Но к партизанам удалось пробиться немногим. Две регулярные словацкие дивизии — двадцать пять тысяч солдат — были потеряны для повстанцев… Закрыть такую брешь партизанскому войску оказалось не под силу…

Когда стало ясно, что восстание кончилось, что в долины опять пришли немцы, Юрай собрал горстку людей, уцелевших из его отряда.

— Вот что, — сказал Юрай, — надо нам уходить в Мацоху… В горах мы не выдержим.

На перевале дул пронзительный ветер, снежная метель нагромоздила сугробы снега. Партизаны стояли под защитой обледеневшей скалы, но и сюда залетали порывы холодного ветра.

Николай Занин не знал, что такое Мацоха. Он спросил у Юрая.

— Мацоха?.. Это рядом с Брно. Такие пещеры. Они тянутся на много километров… Там есть подземные реки. А красота такая, что тебе и уходить не захочется из Мацохи!..

Юрай пытался шутить. Потом он опять стал серьезным. Сказал, что дорогу туда знает как свои пять пальцев. И в пещерах он не заблудится. До военной службы Юрай провожал туристов в Мацоху. Зиму пересидят там, а по весне снова можно будет уйти в горы… Конечно, можно и из Мацохи наносить удары фашистам.

Так и порешили. Под вечер спустились с гор, чтобы ночью пересечь долину, занятую немцами. Под руки вели раненых. В ветхой одежде, в рваной обуви, разбитые, но не побежденные шли партизаны по горным тропам, и невидимый колючий снег заметал их следы…

Глава шестая

1
Буассона расстреляли через три недели после ареста… Лилиан узнала об этом в тот же день из местной радиопередачи.

Сообщение фалезской комендатуры повторили и в вечернем выпуске. Диктор говорил, что за покушение на какого-то германского офицера в Фалезе расстреляно двадцать пять заложников, содержавшихся при фалезской комендатуре, при этом он ссылался на приказ военных властей.

Дальше следовал список расстрелянных. Виноторговец месье Буассон значился в нем третьим. Немцы оставались верны себе — во всем у них был порядок. Список расстрелянных заложников был составлен по алфавиту…

После ареста отца Лилиан несколько раз ездила в Фалез, чтобы добиться свидания. Но в немецкой комендатуре, ей неизменно отвечали одно и то же — с заложниками свидания не разрешаются… И вот извещение по радио… Лилиан навсегда запомнила растерянное, недоумевающее лицо отца, садившегося в немецкую военную машину.

Теперь на Лилиан свалились все хозяйственные заботы. Она была занята с утра до вечера, и, может быть, поэтому ей легче было переносить утрату. Потом ее очень тревожила судьба Леона, а из сердца, как известно, одна печаль может вытеснить другую.

Что же касается тетушки Гарбо, то горе просто придавило, свалило ее, и она долго не могла подняться с постели. Тетушка встала хилая, совсем маленькая, с пергаментным личиком и очень большими, запавшими глазами.

И все-таки жизнь в старом доме вскоре вошла в свою колею. С утра Лилиан отдавала распоряжения дядюшке Фрашону, который стал кем-то вроде управляющего поместьем. Затем после завтрака она осматривала хозяйство и возвращалась домой только к обеду. Обедали вдвоем с доктором в столовой, затененной листьями дикого винограда. Доктор окончательно переселился в Сен-Клу, он опасался, что в Фалезе его в любую минуту могут арестовать как заложника.

Иногда к обеду приходил из деревни священник, и тогда Мари ставила на стол третий прибор. За стаканом вина пастор и доктор затевали бесконечные споры…

Вечера Лилиан проводила с детьми. Крошка Элен стала совсем взрослой, а Леон — своего сына Лилиан назвала именем Терзи — уже начинал очень смешно лопотать. Когда детей уводили спать, жители старого дома еще некоторое время сидели в гостиной за неторопливой беседой Задолго до полуночи в доме воцарялась сонная тишина.

Но тишина в доме покойного Буассона была явно обманчива… Часто среди ночи кто-то осторожно стучал кончиками пальцев в окно к доктору, и тогда доктор выходил во двор. Там он долго с кем-то шептался, куда-то исчезал и порой возвращался к себе только под утро. В такие дни он долго спал и не выходил к завтраку.

Лилиан делала вид, будто ничего не замечает, хотя отлично знала, что после бегства месье Франсуаза, Леона и других мужчин группа Сопротивления не перестала существовать.

О Леоне Терзи долгое время Лилиан совершенно ничего не знала. Только в середине лета, незадолго до высадки американцев и англичан в Нормандии, в Сен-Клу появился Морен. Он рассказал кое-что о Леоне.

Шарль сказал, что сам он в Париже не был и Терзи не видел, но товарищи, с которыми он встречался, передавали от Леона привет. Леон просил сообщить в Сен-Клу, что он жив и здоров. Шарль Морен с большой похвалой говорил о работе Леона, сказал, что его уважают руководители Сопротивления.

Большего Лилиан не могла добиться от Шарля. Он пробыл в Сен-Клу три дня и почти все время провел в доме Буассона, потому что его Мари тоже ведь жила здесь. Шарль исчез из поместья как раз в тот вечер, когда странная передача по радио так взбудоражила почему-то всех мужчин. Лондонское радио несколько раз передало одну и ту же нелепую фразу: «У моей жены живой взгляд…»

Доктор и Шарль Морен допоздна просидели у радиоприемника, ждали чего-то еще. Но других сигналов не было. Лилиан слышала, как доктор сказал Морену:

— Если передадут слова; «Опусти веки…», значит, вторжение откладывается…

Диктор таких слов не произнес…

Несмотря на поздний час, доктор пошел в Сен-Клу к священнику, Морен тоже куда-то исчез.

Через день — 6 июня началось вторжение англо-американцев в Нормандию…

Шарль Морен вновь появился в усадьбе в середине июня. Он был весел и непрестанно шутил. За столом собралась большая компания. Вообще за последние месяцы в старом доме Буассонов установились более демократические порядки… Только один дядюшка Фрашон по старой, неискоренимой привычке не решался входить в хозяйские комнаты и, само собой разумеется, не мог себе и представить, чтобы он мог сидеть за одним столом, к примеру, с господином кюре, с доктором или с молодой госпожой…

Большой дом в поместье погибшего Буассона сделался штабом группы Сопротивления. Участники его перестали таиться от Лилиан. Они открыто говорили при ней о своих делах.

Шарль поделился новостью — несколько дней назад взрывом повреждены телеграфные кабели, соединяющие Париж с Кале, Марселем, Лионом… Немцы сразу лишились связи с половиной Франции! Шарль Морен рассказывал об этом с такими подробностями, что доктор испытующе спросил:

— Уж не сами ли вы участвовали в этом взрыве, месье Морен?.. Вы знаете такие подробности…

— Что вы, доктор! — воскликнул Шарль. — Да я умру от страха от одного вида взрывчатки!..

Но глаза Шарля так лукаво светились, что ни у кого не оставалось сомнений — Морен несомненно участвовал в этой диверсии.

Кюре сказал:

— Если бы людей в такой одежде, — он указал на свою сутану, — принимали в коммунистическую партию, возможно и я мог бы стать коммунистом…

Доктор ответил:

— Я одного не могу понять: почему коммунисты против таких людей, как покойный месье Буассон… Пусть он собственник, но его расстреляли фашисты….

Шарль вдруг стал очень серьезен.

— Еще до недавних пор, — сказал он, — многие думали, что Гитлер только против коммунистов… Но фашисты расстреливают и Габриеля Пери и месье Буассона, хотя очевидно, что воззрения у них противоположные… Разве я не прав?.. Фашизм несет гибель всей Франции… Именно сейчас выясняется — кто патриот, а кто мелкое, своекорыстное ничтожество… Случилось так, что империалистическая война, возникшая между европейскими государствами, превратилась в освободительную войну народов против фашизма. Сейчас мы все в одном строю с Красной Армией — я, вы, коммунисты, деголлевцы, даже Черчилль, ненавидящий в душе Советскую Россию. В этом и своеобразие антигитлеровской коалиции. В основе ее желание устранить фашистскую угрозу, которая нависла над миром… Извините меня, доктор, за то, что я преподаю вам урок политической грамоты…

Лилиан, слушая Шарля, почему-то подумала о своем бывшем муже. С той поры, как Бенуа уехал в Париж, Лилиан почти о нем не вспоминала. А когда-то ей казалось, что Жюль может заполнить всю ее жизнь…

— Я думаю, что за нашим столом нет и не может быть ничтожных людей, — сказал доктор.

— Конечно, — согласился Шарль, — но они есть в Париже и в Лондоне… Боюсь, что нас могут предать снова…

Шарль Морен, очевидно, что-то знал, но перевел речь на другое:

— Русские начали наступление… Теперь и в Нормандии дела пойдут лучше…

А в Нормандии все шло не так блестяще, как можно было ожидать, как хотелось бы того каждому из многочисленных слушателей радио, тайком склонявшихся над аппаратами. Вся Франция с нетерпением ждала решающих событии. Но пока союзники только накапливали силы.

Лишь через полтора месяца жители старого дома услышали с севера отдаленный гул канонады. Было похоже, будто под землей работает огромная молотилка… Дядюшка Фрашон прислушался.

— Это где-нибудь около Кана бомбит авиация, — сказал он.

Так оно и было… С того дня каждое утро, а иногда и днем в тихую погоду с севера доносились глухие раскаты орудийной стрельбы.

Распространились слухи, будто немцы возводят оборону на реке Див и намереваются дать бой союзным войскам. Лилиан мало что понимала в военных делах, но этот слух ее обеспокоил. Значит, здесь-то и будет самое пекло…

Ей не с кем было посоветоваться, кроме как с доктором и кюре. Но оба они ничего не могли сказать… Вообще-то в такое время лучше всего сидеть на месте… Но если действительно холмистые поля и виноградники Сен-Клу станут местом боевых действий… Решать предстояло самой Лилиан.

В начале августа фронт переместился к Бретвилю, а это совсем недалеко от Фалеза, ну и конечно, от верховьев Дива, где приютилось поместье Буассонов… Лилиан все обдумывала, как же ей быть, если придется уезжать. А ехать надо, конечно, в Париж — там есть квартира, и американцы, во всяком случае, не станут бомбить город… Затем возник вопрос — как ехать: во всем поместье нет ни капли бензина.

Выручил дядюшка Фрашон. У какого-то немецкого шофера он выменял на вино целую канистру горючего… Потом достал еще. По его расчетам, должно было хватить на оба конца.

Дядюшка Фрашон не был сторонником отъезда, но раз молодая хозяйка решила, — он даже вызвался ее проводить. Мало ли что случится в дороге…

Потом возникла трудность с шофером. Механик наотрез отказался ехать в Париж. Он предпочитает, чтобы его разорвало снарядом дома, а не где-то в дороге…

Наконец сесть за руль согласился доктор. Он не очень хорошо водит машину, по как-нибудь они доберутся…

Накануне отъезда, когда вещи были собраны и стояли в коридоре возле выходной двери, — как всегда, неожиданно появился Морен. Сидели в гостиной. Доктор устроился в плетеном кресле, в котором обычно сиживал месье Буассон.

— Так вы окончательно решили ехать в Париж? — спросил Шарль.

Лилиан кивнула. Да, она решила, но сомнения и тревоги не покидали ее. Не так-то легко отважиться на такое путешествие с двумя маленькими детьми. Лилиан все еще не знала — правильно ли она поступает…

Шарль будто бы пропустил мимо ушей все эти опасения Лилиан.

— Не смогли бы вы, — попросил он, — захватить с собой небольшой ящик. Он не займет много места в машине…

Лилиан, конечно, согласна… Ей и в голову не пришло спросить у Шарля, что это за ящик. Но доктор насторожился:

— Я думаю, что вы не станете отправлять в Париж бочонок вина, Шарль… В таком случае, что же вы намерены погрузить на машину?

— Оружие, доктор, — просто ответил Шарль. — Оружие, которое все еще лежит в лесу… Оно может пригодиться в Париже.

— Да, вообще-то я с вами согласен, Шарль… но позвольте… Лилиан едет с детьми… Вы подумали о последствиях… Что, если боши обнаружат оружие…

— Но это нужно… В Париже вот-вот начнется восстание…

У Шарля не было других аргументов… Но этот единственный оказался достаточным. Лилиан удивительно спокойно отнеслась к просьбе Шарля.

— Я согласна с месье Шарлем, — сказала Лилиан, — что именно сейчас должно определиться — кто настоящий патриот Франции. Помните, Шарль, вы говорили об этом…

— Я и сейчас могу это повторить…

Чисто женским умом Лилиан прикинула, что опасность не так уж велика… Машина с женщинами и маленькими детьми, заваленная домашним скарбом, вряд ли вызовет подозрение у бошей… Но, может быть, возражает доктор…

— Об этом прошу не беспокоиться… — ворчливо ответил доктор.

— В таком случае решено…

В дальнейшее Лилиан уже не была посвящена. Шарль Морен сказал доктору и дядюшке Фрашону, что сначала надо заехать в Мезон Руж — близ Парижа… Это не такой уж большой крюк… Там рядом с «Палас-отелем» есть небольшая улочка — Шарль назвал ее. В воротах дома № 7 нужно позвонить и, когда выйдет привратник, спросить у него: «Не приезжала ли мадам Скриб?» Привратник должен ответить: «Нет еще, но вы можете ее подождать. Заезжайте во двор…»

Главное, надо запомнить пароль. Сам Шарль отправится в Париж другим путем. У него здесь поблизости есть еще одно дело…

Ночью Шарль куда-то ездил с Фрашоном, а утром в кузове машины уже лежал продолговатый ящик. Сверху его заложили домашними вещами.

Тронулись в путь, когда солнце еще не успело подняться над горизонтом. По обе стороны дороги тянулись холмистые поля неубранной золотистой пшеницы. Потом пошли перелески. Машина нырнула в какой-то овражек и выехала на проселочную дорогу. Доктор больше всего опасался воздушных налетов, и дядюшка Фрашон посоветовал ехать через Алансон — там спокойнее.

Дядюшка Фрашон сидел в кузове на груде вещей, рядом с ним примостилась тетушка Гарбо. В своей белой наколке она походила на большую хохлатую птицу. А Лилиан с детьми поместилась в кабине… Вот точно так же много лет назад, еще до войны, она ехала впервые в Париж… В кузове так же сидели Фрашон и тетушка Гарбо… И на голове у тетушки была та же самая наколка… А за рулем дымил сигарой отец… И еще не было детей, ее милых крошек… Сколько воды утекло с тех пор!..

Лилиан Бенуа возвращалась в Париж. Она подумала, что от прошлого у нее осталась только фамилия…

2
Теперь уж ни у кого не было сомнений, что Германия проиграла войну.

Только Гитлер, в упрямом ослеплении маньяка, продолжал думать иначе. Он все еще строил фантастические планы, надеялся на секретное оружие, ждал, что коалиция западных держав с большевиками вот-вот рухнет и тогда он разобьет поодиночке своих противников… А может, удастся натравить их друг на друга…

Но события неумолимо приближались к развязке.

Раньше других это поняли рурские магнаты — Круппы, Флики, Пферменгесы, члены совета промышленных богов «Фарбениндустри» и другие тайные воротилы германской политики, 10 августа 1944 года представители германского делового мира собрались на тайную конференцию в Мезон Руж под Парижем, чтобы определить, что делать дальше.

Здесь ничто не было случайным — ни место, ни время, ни состав участников промышленной конференции. Казалось бы, какой смысл делегатам ехать в Париж, судьба которого уже предрешена. Французская танковая дивизия Леклерка вместе с английскими и американскими войсками приближалась к городу, а немецкий гарнизон в Париже насчитывал всего десять тысяч солдат… Это вместе с тылами, со штабными работниками, с дезертирами, которых военному коменданту генералу фон Хольтицу удалось задержать в Париже. В такой обстановке нетрудно угодить в плен. Но это не пугало германских промышленников. Наоборот…

Пока дядюшка Фрашон ходил по адресу, указанному Мореном, Лилиан Бенуа сидела в машине напротив «Палас-отеля». Маленький Леон капризничал, утомленный продолжительной дорогой, и Лилиан пыталась его развлечь, вместе с ним разглядывая улицу. У подъезда гостиницы то и дело останавливались лакированные машины, совсем как в мирное время. Швейцар с золотыми галунами распахивал перед прибывшими двери и предупредительно склонял голову…

Доктор же не видел ничего, кроме спины дядюшки Фрашона, который неторопливой своей походкой вразвалку шагал по маленькой улочке, отыскивая дом № 7. Вот он остановился, еще раз поднял голову и направился к воротам… Доктор облегченно вздохнул, когда Фрашон подал рукой сигнал — заворачивать машину на улицу. Значит, всё в порядке… Доктор все время думал, как бы скорее избавиться от опасного груза.

Французский полицейский стоял на посту перед отелем и следил за порядком. Он намеревался подойти к запыленной грузовой машине, чтобы спровадить ее отсюда, когда машина тронулась и ушла сама…

А в «Палас-отеле» начиналась тайная промышленная конференция.

Для заседания избрали наиболее просторный номер на втором этаже. Председательствовал мало кому известный директор берлинской фирмы «Хермсдорф Шонеберг» доктор Шейд. Он был в форме обергруппенфюрера войск СС, что соответствовало генеральскому званию, и это придавало ему дополнительный вес в глазах участников конференции.

За столом разместились представители Крупна, Рейхлинга, Мессершмидта, фирм «Рейнметалл» и «Фольксвагенверке»; здесь были представители германского военно-морского флота и военного министерства.

Преисполненный чувством собственного достоинства и ответственности возложенного на него поручения, доктор Шейд сразу приступил к вопросу, ради которого и съехались в Париж доверенные лица германских предпринимателей.

— Господа! — опершись ладонями о край стола, начал доктор Шейд. — Мы все, представители делового мира Германии, должны уяснить себе, что война теперь не может быть выиграна… — Шейд на мгновение остановился. — Я повторяю: не может быть выиграна. Поэтому нам следует подумать сообща, как обеспечить свои интересы после войны. Для этого надо уже сейчас предпринять некоторые меры.

Доктор Шейд говорил недолго. Он заявил, что прежде всего необходимо восстановить деловые контакты с иностранными фирмами или установить их заново. Председатель напомнил обстановку, сложившуюся после первой мировой войны, и выразил уверенность, что и теперь есть все возможности тайно договориться о получении долгосрочных займов у некоторых государств, Шейд имел в виду прежде всего Соединенные Штаты Америки. Обсуждение вопроса было таким же лаконичным, как речь председателя… Вообще-то самого доктора Шейда никто не принимал здесь всерьез. Подумаешь — большие капиталы у фирмы «Хермсдорф Шонеберг»! Но кто же не знал, что доктор Шейд — лицо подставное, что он выражает мысли крупнейших рурских магнатов, предпочитающих оставаться пока за кулисами…

Представитель Крупна, прибывший из Эссена, поблагодарил председателя за полезную инициативу — провести конференцию — и рассказал как бы между прочим о некотором опыте своей фирмы в области международных связей. Он привел пример содружества американской компании «Кэмикл Фаундейншн» с фирмой Круппа. Они сообща владели патентами на изготовление нержавеющей стали,. Несомненно, это содружество восстановится после войны…

У других тоже нашлись убедительные примеры, они подкрепляли основной вывод — пора действовать! Пора восстанавливать международные связи. От кого здесь было таиться?! Говорили открыто, как на исповеди. Вспомнили о картельном соглашении «ИГ Фарбен» с нефтяными королями Америки, о работе пароходной компании «Гамбург — Америка Лайн», об оптической фирме Лейца из провинциального немецкого городка Вецлар.

Последний пример был особенно убедителен. В продолжение войны Эрнст Лейц-младший снабжал оптикой всю германскую армию. Фирма делала оптические прицелы, артиллерийские стереотрубы, бинокли, перископы для подводных лодок… И все же ни одна вражеская бомба не упала на гигантские цехи завода. Секрет прост — господин Лейц своевременно заинтересовал американских конкурентов, и они постарались сохранить это предприятие…

В заключение доктор Шейд сообщил адреса некоторых американских фирм, с которыми следовало бы возобновить деловые отношения. Это напоминало диктант в школе взрослых — Шейд медленно, по буквам произносил наименования американских фирм, а участники конференции, вооруженные золотыми перьями, вносили эти названия в свои записные книжки…

Потом объявили перерыв, после чего заседание продолжалось. Самое тайное и сокровенное доктор Шейд приберег к концу совещания. Он предоставил слово некоему доктору Бонзе, официально представлявшему министерство вооруженных сил. Но кое-кто знал, что Бонзе работал в иностранном отделе национал-социалистской партии, под руководством Мартина Бормана.

Доктор Бонзе вскинул руку в нацистском приветствии, гаркнул «Хайль Гитлер!» и начал так:

— Господа! На протяжении всей новой истории Великой Германии партия фюрера Адольфа Гитлера всегда поддерживала контакт с германскими деловыми кругами… Всегда… Когда партия находилась, я бы сказал, в катастрофическом положении, ей на помощь пришли предприниматели Рура. Я говорю о совещании в «Клубе господ» перед приходом фюрера к власти… Сейчас, когда враг стоит у ворот Германии, мы снова должны помочь национал-социалистской партии. Только она служила основой благополучия и процветания всех нас, собравшихся в этом зале…

Для многих участников конференции выступление доктора Бонзе явилось полной неожиданностью «…Неужели снова придется раскошеливаться и выкладывать на стол денежные чеки…» Эти мысли легко было прочесть на всех лицах. Промышленники переглядывались и недоуменно пожимали плечами… Кто-то нагнулся и возмущенно шептал что-то на ухо соседу. Но доктор Бонзе рассеял все опасения:

— Нам надо подготовиться к финансированию национал-социалистской партии после войны, — сказал Бонзе. — Для этого из партийной кассы германским предпринимателям будут выданы крупные суммы в иностранной валюте или в золоте, которые следует положить в банки нейтральных стран… После войны, господа, из этих сумм вы будете финансировать подпольные организации национал-социалистской партии в Германии…

Доктор Бонзе назвал банки, куда следовало вносить полученные суммы, — Кредитанштальт в Цюрихе, Хандель-банк в Базеле и, конечно, Банк международных расчетов, который также находится в Швейцарии…

Такой поворот дела вполне устраивал участников совещания — если будут выданы ценности, почему же не положить их в банк, да еще на свое имя…

Однако кто-то из наиболее осторожных участников конференции все же спросил: а как отнесутся ко всему этому в Соединенных Штатах?.. Ведь Америка пока воюющая держава…

Доктор Шейд давно ждал этого вопроса. Сейчас было самое время. Доктор Шейд сказал:

— Это необычайно важный вопрос, господа… Я думаю, что на него с исчерпывающей полнотой ответит господин подполковник Арнд Генрих фон Эртцен… — Председатель но сколько помедлил, потом добавил — Подполковник фон Эртцен только что вернулся из Соединенных Штатов…

Это дополнение вызвало особый интерес к выступлению подполковника. Присутствующие нетерпеливо провожали глазами фон Эртцена, пока он, обходя стол, пробирался к месту председателя. Подполковник держался самоуверенно.

— Я рассчитываю на скромность присутствующих, — сказал фон Эртцен, — и надеюсь, что мне не станут задавать лишних вопросов. Надеюсь также, что сказанное здесь останется между нами… Уважаемый господин представитель фирмы Рейхлинга задал вполне закономерный вопрос. Отвечаю: эра Рузвельта не сулит нам изменений в политике Соединенных: Штатов… Мы не можем надеяться, что на последнем этапе войны американцы перейдут на нашу сторону… Но ничто не вечно под луной! В дальнейшем мы вполне можем рассчитывать на американскую поддержку, а быть может, и на большее…

Арнд фон Эртцен, появившийся на конференции немецких промышленников в Мезон Руж, был во всех отношениях примечательной личностью. Больше года тому назад майор африканского корпуса фон Эртцен очутился в плену у американцев. Его захватили в Тунисе солдаты генерала Паттона. С группой пленных немецких офицеров майора отправили в Штаты, Там он некоторое время пребывал в лагере, потом учился в специальной американской школе и весной сорок четвертого года неведомыми путями снова очутился в Германии. Но теперь он был в чине подполковника — в американском плену немецкому офицеру повысили звание…

Все лето фон Эртцен выступал с закрытыми докладами в аудиториях военных академий, среди сотрудников немецкого генерального штаба иди в кругу деловых людей. Своим слушателям фон Эртцен старался внушить одну главную мысль — после войны западные союзники не станут выполнять своих обязательств по отношению к Советскому Союзу. Подполковник Эртцен имел все основания это утверждать — перед отъездом из Соединенных Штатов он вел подробнейшие беседы с влиятельными людьми Пентагона…

Кроме чтения лекций, фон Эртцен занимался и другими, еще более секретными делами. Вместе с сотрудниками немецкого генерального штаба он разрабатывал план, как сохранить и восстановить германские вооруженные силы после, теперь уже неизбежной, капитуляции. Но об этом, конечно, на конференции в Мезон Руж речи не было…

Совещание германских промышленников закончилось выступлением фон Эртцена…

Одна за другой к подъезду «Палас-отеля» подходили блестящие машины, забирали своих пассажиров и мчались дальше, по направлению к Парижу.

Значительная часть участников конференции в Мезон Руж задержалась в Париже до прихода англо-американских войск. Представителям германского делового мира кажется, что здесь, в Париже, им удобнее будет встретиться со своими зарубежными коллегами… Это тоже было частью плана, разработанного на секретной конференции в Мезон Руж.

3
Через окно Шарль увидел лохматую шевелюру Леона Терзи, его удлиненный, резко очерченный профиль и неторопливо вошел в вагон. Леон был увлечен газетой и, казалось, ничего не замечал. Шарль присел рядом.

В вагоне было немного людей — в это время дня в метро вообще бывает мало пассажиров. Когда поезд тронулся и в его шуме терялись слова, Терзи сказал, не отрываясь от чтения:

— Извините, что задержался… Раньше не мог… Что нового?

Шарль Морен сидел на скамье, упершись локтями в колена, и глядел на пол, на свои ноги. Ответил, не поворачивая головы:

— Ничего… Я думал, случилось что… Передайте, что груз доставлен… Вечером можно забирать.

— Много? — спросил Терзи.

— Двенадцать… — Шарль говорил о карабинах.

Поезд подошел к следующей станции… За стеклом проплыли белые кафельные стены, залепленные старыми, еще довоенными рекламными плакатами. Завод Ситроен предлагал автомобили… Коти прославлял свою парфюмерию… Красавица с жемчужными зубами расхваливала освежающую пасту…

В вагон вошли новые пассажиры, среди них два немецких солдата. Они сели на противоположной скамье ближе к выходу. В нарастающем грохоте поезда Леон услышал слова Морена:

— Лилиан с детьми приехала в Париж… Все благополучно… Передавала привет…

Леон ждал, что Шарль что-нибудь расскажет о Лилиан. Он знал о его поездке в Фалез, но того, что Лилиан здесь, в Париже, Терзи никак не мог предположить,.

— Где она остановилась? — спросил Леон.

— На старой квартире… Но там вам нельзя появляться… После ареста месье Бенуа за квартирой, вероятно, следят…

— Но я хочу ее видеть!.. — Леон сказал это так непосредственно, что Шарль улыбнулся.

— Постараюсь вам помочь… Скажу при следующей встрече…

Терзи должен был выходить на следующей остановке. Но ему так хотелось узнать еще что-нибудь о Лилиан…

— Давайте проедем еще остановку, — попросил он Морена.

— Лучше выйдем здесь вместе, — предложил Шарль.

Они поднялись. Морен вышел из метро на площадь, перешел ее и на противоположной стороне стал поджидать Терзи. Леон подошел с другой стороны.

Шарль рассказал обо всем, что произошло в эти дни в поместье месье Буассона.

— С этой машиной мы и доставили груз, — сказал Шарль.

— И Лилиан согласилась? — воскликнул Терзи. — Ведь это грозило ей…

— Она настоящая француженка, — ответил Шарль. — Разве вам ничего не угрожает, месье Терзи?

— Я мужчина…

— Однако совсем недавно вы считали себя Свидетелем… Свидетелем с большой буквы…

— Я до сих пор удивляюсь — как вам удалось меня обломать… — улыбнулся Терзи.

Теперь они шли по набережной Сены, и перед ними открылась площадь Согласия с египетским обелиском посередине.

— Вы знаете, месье Терзи, в чем сила коммунистов? — задумчиво спросил Морен. — В том, что мы привлекли на свою сторону самых различных людей… Самых разных… Я не знаю, что с ними станет после того, как мы прогоним бошей изФранции. Возможно, многие отойдут от нас, может быть даже станут нашими противниками или замкнутся опять в мирок обывательских интересов… Все может быть… Но я уверен в одном — все, кто боролся рядом с нами за Францию, станут с гордостью вспоминать эти дни…

— Вы подразумеваете и меня тоже, Шарль?.. Вероятно, и Лилиан…

— Не знаю, — откровенно признался Шарль. — Хотелось бы и после войны видеть вас рядом, видеть таким же, как сейчас.

— Я останусь таким, как есть! — горячо воскликнул Терзи. — Я многое понял и передумал… Это далось не сразу… Теперь-то уж я иначе стану писать свою книгу!.. Ведь я, как и прежде, остался Свидетелем… Да, кстати, — Терзи остановился у парапета, обрамлявшего каменный берег Сены, — как же я мог забыть!.. Я должен посвятить вас в одну из страниц моей будущей книги…

То, что рассказал Терзи, сильно обеспокоило Шарля…

Поселившись в Париже, Леон стал работать связным при Национальном совете Сопротивления. Туда рекомендовал его месье Франсуаз, с которым они жили вместе где-то на Монмартре в нелегальной квартире. Вполне естественно, что, общаясь с членами совета, Леон хорошо знал их настроения.

Конечно, Шарль Морен знал не хуже Терзи, сколь разношерстен был Национальный совет. Среди восемнадцати членов совета, возглавлявших борьбу сотен тысяч французов, были люди самых различных взглядов и убеждений. Наряду с уполномоченными генеральной конфедерации труда в совет входили деголлисты, связанные с Лондоном, представители католической молодежи и французского комсомола, вооруженные группы «комба», подчиненные де Голлю, и коммунисты, возглавлявшие Народный фронт… А председателем совета был католик-реакционер Жорж Бидо.

И все же Шарль не мог предположить, что дело зашло так далеко, — оказывается, наметился прямой сговор французских реакционеров с германскими фашистами.

— Есть распоряжения из Лондона, — сказал Терзи, — не допускать восстания в Париже…

— А как же фашисты?.. Ведь они еще хозяйничают в городе…

— Вот в том-то и дело!.. Ведутся какие-то переговоры с германским комендантом фон Хольтицем. Он готов капитулировать, но Бидо настаивает на том, чтобы капитуляция произошла только с приходом танковых частей Леклерка. Из Парижа отправляют делегацию, чтобы поторопить американцев с вступлением в город.

— Через фронт? — все более изумляясь, спросил Шарль Морен.

— Ну да…

— Этого не может быть!..

— Я готов держать с вами пари.

— В таком случае как же господин Свидетель объясняет эти новые события? — с оттенком иронии спросил Шарль.

— Свидетель полагает, что мистер Черчилль и месье де Голль не заинтересованы в том, чтобы парижане сами освободили свой город… Они боятся, что в таком случае из их рук может ускользнуть власть…

— Вы правы, Леон, чертовски правы!.. Есть французы, которые боятся жителей парижских окраин больше, чем немцев… Сейчас гитлеровский комендант фон Хольтиц станет деголлевским стражем в Париже… Но мы тоже не станем сидеть сложа руки…

4
Рассказ Терзи звучал фантастически, но все это было сущей правдой. Восстание в Париже одинаково встревожило и де Голля, и Черчилля, и немецкого коменданта генерала фон Хольтица.

Когда начались уличные бои, а на мостах и бульварах Парижа выросли первые баррикады, в штаб фон Хольтица, расположенный в отеле де Мерис, явился пожилой дипломат и передал коменданту визитную карточку. Это был Рауль Нордлинг — шведский генеральный консул в Париже. Он бессменно два десятка лет провел в этом городе, знал его лучше родной страны и сейчас предложил фон Хольтицу свои услуги в переговорах с французами.

Появление Нордлинга было как нельзя кстати. Дипломат застал немецкого коменданта в тяжелом раздумье — как быть, что делать… Гитлер приказал оборонять город, но это легко сказать… Все пошло прахом… Надеяться не на что… Уж лучше связаться с американцами, с англичанами…

И вот — будто провидение прислало этого шведского дипломата… Фон Хольтиц вдруг преисполнился доверия к Нордлингу. Рассчитывая на сочувствие, он пожаловался:

— Каждый раз мне приходится выполнять приказы о разрушении городов, которые мы покидаем… Это не раз бывало в России. Теперь я должен уничтожить Париж… Есть приказ Гитлера.

— Но за это вас будут судить… — воскликнул Нордлинг. — Вас безусловно повесят, если вы…

— Что же мне делать? — фон Хольтиц тоскливо глянул в окно на сады Тюильри. По ту сторону Сены раздались хлопки выстрелов. — В Париже началась революция, — сказал он.

— Парижане восстали не против вас, а против Петэна, — Нордлинг пытался утешить коменданта.

— Какая мне разница, — протянул Хольтиц. — Петэн или немцы — для них безразлично… Они стреляют в моих солдат…

— А что, если мне поговорить с представителями Сопротивления… Есть же среди них трезвые люди, которые пойдут на перемирие… — Нордлинг сказал это как бы случайно. Но ради этого предложения он и пришел к немецкому коменданту. — Вы могли бы заключить перемирие с восставшими до подхода регулярных войск… Объявить, так сказать, город нейтральным и следить за порядком. Иначе Париж действительно может погрузиться в анархию…

— Да, капитулировать я могу только перед достойным противником, — согласился фон Хольтиц. — При этом, конечно, моя воинская честь не должна пострадать.

— Я постараюсь помочь вам, — сказал Нордлинг.

Из попытки перемирия с восставшими парижанами ничего не получилось. Они не хотели иметь ничего общего ни с Петэном, ни с немцами…

Теперь почти весь Париж находился в руках восставших. Генерал Дитрих фон Хольтиц, который располагал десятитысячным гарнизоном, удерживал позиции только в районе Люксембургского дворца, военного училища да еще в некоторых зданиях, окруженных восставшими. Блокированные немцы не проявляли активности. Они вяло оборонялись, стараясь только как-нибудь до поры до времени удержать свои позиции.

А генерал Хольтиц с нетерпением ждал прихода регулярных американских войск, но их все не было…

До штаба союзных экспедиционных сил доходили только отрывочные слухи о том, что происходит в Париже. Но многое было неясно, звучало недостоверно. Генерал Бредли готовил наступление на французскую столицу. Однако прибывшая к нему через фронт довольно странная делегация изменила планы американского генерала.

…Во вторник, 22 августа, в особняке шведского консульства, расположенного на одной из тихих парижских улиц, собралась довольно странная и разношерстная компания. Судя по тому, как вел себя господин Арму, агент Интеллидженс сервис, скрывавшийся в Париже, он несомненно играл здесь главную роль. Арму, человек неопределенного возраста и национальности, то и дело исчезал за дверью кабинета Нордлинга, шептался с ним и вновь появлялся в общем зале или ненадолго выходил, чтобы проверить, подошла ли машина.

В гостиной шведского консульства находился француз Лоран, назвавший себя секретарем кабинета де Голля. Но месье Лорана никто не знал, относились к нему настороженно… Явился в консульство какой-то развязный австриец, называвший себя антифашистом. Позже других пришел германский офицер Герман Бендер.

Когда все были в сборе, господин Арму вышел из кабинета Нордлинга и сказал, что все готово — пора трогаться. Консул Рауль Нордлинг сказался больным и вместо себя поставил во главе делегации своего брата Рольфа. Брат шведского консула оказался почему-то французским подданным…

Возникло небольшое недоразумение с месье Лораном, который продолжал утверждать, что именно он является секретарем кабинета де Голля и, несомненно, должен быть тоже включен в состав делегации. Но документы месье Лорана внушали серьезные подозрения. Его включили в делегацию только после того, как сотрудник Интеллидженс сервис господин Арму куда-то позвонил и после этого поручился, что месье Лоран говорит чистую правду…

Делегаты уселись в старенький «ситроен» и тронулись в путь. Консульский автомобильчик напоминал собой маленький Вавилон, но, в отличие от разноплеменных предков, пассажиры «ситроена» быстро нашли общий язык:..

Из Парижа выехали под вечер. В машине было тесно. Английский разведчик сидел на коленях германского офицера, представитель де Голля примостился рядом с австрийцем-«антифашистом»…

Машина без особых приключений миновала Версаль и покатилась дальше по дороге на Рамбуйе. Никто не знал точно, где проходит линия фронта.

У въезда в деревню Трап германский патруль задержал машину. Эсэсовец мрачного вида подозрительно выслушал объяснения Германа Бендера и приказал арестовать делегатов. Эсэсовец поехал в Версаль, чтобы доложить начальству об инциденте и получить указания.

Вернулся он часа через полтора с разрешением пропустить делегатов через линию фронта. Но фронт оказался понятием весьма условным… По распоряжению эсэсовца немецкий мотоциклист немного проводил делегатов и сказал артиллеристам на батарее, чтобы они не стреляли в эту вот развалюшку-машину «ситроен».

Уже смеркалось, когда «ситроен» с большими предосторожностями въехал на тихом ходу в расположение американских войск. Но на делегатов никто не обратил внимания. Группа танкистов, сидя возле «шермана», заканчивала ужин. Брат шведского консула подошел к американцам.

— Кто здесь командир танка? — спросил он.

— Я… Что надо? — лениво ответил один из танкистов.

— У нас есть поручение к генералу Эйзенхауэру, — сказал Нордлинг.

— К какому еще генералу!.. Брось, парень, болтать!…

Танкисты были навеселе и слова главы делегации приняли за шутку. Тем не менее подозрительных делегатов они скопом доставили к командиру полка.

Потом их отправили в разведку корпуса, и наконец под утро делегаты предстали перед командующим третьей армией генералом Паттоном. Здесь уже события закрутились быстро. Делегатов погрузили в самолет, доставили к генералу Бредли, который, выслушав делегатов, приказал французской бронетанковой дивизии Леклерка форсированным маршем двигаться на Париж.

Дивизия генерала Леклерка выступила в полдень. Танки, украшенные трехцветными французскими флажками, с трудом продирались сквозь людские толпы — жителей городков и селений. Танкистов встречали вином, цветами… Девушки смело взбирались на броню и ехали на танках, сияя улыбками… Сколько лет французы ждали этого дня!..

Французские танки медленно двигались на Париж. Колонны часто останавливались, и все это походило на триумфальное, радостное шествие. Говорили, что Париж уже захвачен французами, что его освободили восставшие парижане. Если так, велика ли разница — вступить туда днем раньше или позже… Танкисты не торопились.

Радио из Лондона сообщило подробности освобождения Парижа. Громким, восторженным ликованием встретили эту весть. Кто-то из танкистов успел записать — французские силы внутреннего Сопротивления численностью в пятьдесят тысяч вооруженных людей, поддержанные сотнями тысяч жителей, освободили Париж… Диктор говорил, что сообщение поступило от генерала Кенига, командующего вооруженными силами Сопротивления. Сомнений не было. Париж свободен!.. Диктор поздравил французов с победой… Это вызвало новый взрыв ликования.

Но генерал де Голль не разделял благодушного, восторженного настроения танкистов. Он непрестанно торопил Леклерка. Де Голль еще раньше убедил Эйзенхауэра сделать так, чтобы в Париж первыми вступили французские части. И вот теперь дивизия Леклерка едва ползет…

Черчилль тоже был на стороне символического акта вступления французов в Париж. Но для британского премьера символика сводилась к тому, чтобы именно генерал де Голль взял власть в освобожденном Париже.

Но план освобождения Парижа войсками де Голля едва не лопнул в самый последний момент… Черчилль кипел, стучал по столу, когда узнал, что радио уже сообщило, что Париж освобожден… Какой это дурень сказал такую глупость?! Париж должны освободить регулярные войска, но не чернь… Британский премьер распорядился немедленно дать опровержение.

Би-би-си выполнило распоряжение. Теперь уже грустным голосом диктор говорил, что весть об освобождении города не соответствует действительности… Части 2-й бронетанковой дивизии Леклерка, преодолевая жестокое сопротивление противника, находятся на подступах к Парижу…

А танкисты Леклерка не торопясь шли к французской столице…

В штабе Эйзенхауэра тоже начинали терять терпение. Генерал Бредли вызвал по радио Леклерка и предупредил — если дивизия не будет к вечеру в Париже, то наутро в город вступят американцы… Он не может оставлять Париж и руках безответственных элементов…

Угроза Бредли подстегнула танкистов — кто же допустит, чтобы в Париж первыми вступили американцы?.. Танкисты на полном ходу двинулись к Парижу.

Поздним вечером 24 августа передовые части второй бронетанковой дивизии Леклерка вступили в город и остановились на площади перед отелем де Билль. А город давно уже был захвачен восставшим народом…

Утром следующего дня, как было условлено с немецким комендантом, взвод французских солдат и несколько танков подошли к отелю де Мерис. Германские офицеры уже собрались на втором этаже. Они ждали сигнала. Французы бросили в вестибюль три дымовых гранаты. Дым еще не рассеялся, когда немецкие офицеры с поднятыми руками вышли из дверей отеля де Мерис…

Генерал Леклерк принял капитуляцию немецкого гарнизона, а еще через день на Елисейских полях состоялся парад войск в честь освобождения Парижа. Но истинные освободители города не маршировали на Елисейских полях — они затерялись на тротуарах среди парижан…

Генерал де Голль торжественно проходил вдоль Елисейских полей. Его окружала традиционная республиканская гвардия в черных лакированных шляпах, одетая в мундиры наполеоновских времен с красными полковыми значками.

По Елисейским полям шли танки дивизии Леклерка с национальными флажками на башнях, затем прошли американские части… Генерал де Голль демонстрировал силу, на которую он опирался. Но в Париже мало кто знал в тот день, что этому предшествовало.

В тот день, когда генерал Леклерк принимал капитуляцию немецких войск от фон Хольтица, де Голль нанес визит командующему вооруженными войсками союзников генералу Дуайту Эйзенхауэру и выразил пожелание иметь на параде две американские дивизии.

Дуайт Эйзенхауэр пообещал выделить эти дивизии и сдержал свое обещание.

После парада было молебствие в соборе Парижской богоматери… Когда закончилась торжественная месса и под сводами собора замерли последние аккорды органа, де Голль вышел из храма. На лестнице его встречала восторженная толпа. Полицейские наводили порядок. Де Голль медленно спускался по гранитным ступеням… У подножия высокой каменной лестницы стояли франтиреры в разношерстной, залоснившейся и потрепанной одежде. В руках у некоторых было оружие — французские винтовки, немецкие пистолеты, американские карабины, старинные ружья, похожие на мушкетоны… Партизаны молча ждали.

— Вив де Голль!.. — крикнул кто-то с верхней площадки лестницы.

Толпа ответила рукоплесканиями.

Де Голль спустился, глянул на франтиреров и прошел мимо. Он прошел почти рядом с Шарлем и Леоном Терзи. Оба они отчетливо слышали слова де Голля, брошенные адъютанту:

— Почему у них оружие, у этих… людей… Распорядитесь изъять…

Шарль и Леон выбрались из толпы, которая метнулась следом за де Голлем. Шарль сказал:

— Получается так, будто все эти годы мы ни черта не делали…

— Да! Лавры народной победы хотят присвоить себе другие… — ответил Терзи. — Но давайте сегодня сами отпразднуем нашу победу… Идемте к нам… Сегодня у нас новоселье… Лилиан переселилась в мою квартиру. Она ждет нас…

Они пошли по улицам, заполненным ликующими парижанами.

5
Осенью 1944 года из Франции были изгнаны последние вооруженные германские части. Англо-американские и французские дивизии, высадившиеся 15 августа на южном побережье Франции в районе Тулона, стремительно продвигались на север. Они шла так быстро, что опережали отступающие немецкие войска. Через три недели южная группа подошла к Безансону и вскоре соединилась с экспедиционными войсками, наступавшими из Нормандии.

Германские армии отступили к старой границе, укрылись за долговременные укрепления линии Зигфрида. Но оборонительная линия, протянувшаяся от Швейцарии до побережья, уже не имела того значения, как прежде. Несколько лет назад Гитлер приказал снять вооружение с линии Зигфрида и использовать его для оборудования Атлантического Вала. Теперь на линии Зигфрида стояли пустые казематы, из орудийных амбразур торчали стволы ручных пулеметов…

В ту осень Леон Терзи переживал необыкновенный подъем. В глубинах его существа бродили по-весеннему буйные токи, вызывавшие трепетное стремление жить и бороться… Все теперь волновало его, влекло и зажигало.

Леон снова вернулся к журналистской работе. Он проводил дни в редакции или в разъездах и возвращался домой поздно, взволнованный и усталый… Лилиан встречала его с легким укором в глазах, но разве могла она сердиться… Он обнимал ее, они усаживались на своем любимом диванчике под торшером в его комнате, и Леон начинал рассказывать все-все, что случилось с ним за день….

Иногда Леон выкраивал время, чтобы заняться своей книгой или записать в тетрадь новые впечатления, новые события, участником которых он был.

Лилиан уходила спать, а Леон присаживался к письменному столу и писал, писал, пока, спохватившись, не замечал, что близится утро… Терзи оставлял тетрадь на столе, чтобы Лилиан днем прочитала его записки, и часто эти записи заставляли Лилиан задумываться над тем, что накануне рассказывал ей Леон.

Вот одна из таких записей в тетради Леона Терзи:

«Коммунисты называют себя «партией расстрелянных»… Какой глубокий смысл лежит в этих двух суровых словах!.. Ведь в борьбе с германским фашизмом французские коммунисты потеряли семьдесят пять тысяч своих лучших людей. Я всегда вспоминаю Габриеля Пери — он стал моим духовным наставником. Шарль Морен достал и передал мне запись последнего допроса Габриеля в день его казни. Его последние слова звучат в моих ушах.

«Годы не сделали меня скептиком и не поколебали моих убеждений. Вероятно, потому, что коммунизм я воспринял не как застывшую формулу, а проникся сокровенным смыслом его идей.

Это уберегло меня от духовного прозябания, то есть, иными словами, от жизни без цели, от бесплодного существования. Я не отрекся от горячих верований моей юности. Этого сознания достаточно, чтобы украсить человеческую жизнь, сделать ее если не счастливой, то достойной».

Габриель Пери был одним из первых расстрелянных коммунистов. В борьбе с фашизмом французские коммунисты понесли самые тяжелые потери. Поистине это партия расстрелянных за свободу, за Францию!.. Недавно и я стал членом этой партии. Я прошел путь Свидетеля до Участника великих событий… Как благодарен я Шарлю, его бесследно пропавшему другу Симону — молодым коммунистам, которые обратили меня в свою веру… Теперь я стал лучше видеть, лучше слышать, глубже чувствовать и понимать… Теперь уж по-иному я напишу свою книгу.

Ныне Франция освобождена. Все твердят, что ее освободили англичане и американцы. Я не хочу преуменьшать заслуг рядовых солдат, они вынесли главную тяжесть вторжения. Но в том-то и дело, что вспоминают не солдат, а генералов…

А сами французы, русские, антифашисты других европейских стран? Разве они не освобождали Францию! Мы четыре года ждали вторжения через Ла-Манш, но все эти годы мы продолжали бороться. Своей борьбой мы помогли русским, которые тоже ждали второго фронта.

Если бы только подсчитать, сколько германских дивизий отвлекли на себя патриоты Европы — французы, итальянцы, югославы, греки, словаки, поляки, ну и конечно партизаны Советской России, — получатся разительные цифры. Антифашисты Европы отвлекают больше германских сил, чем второй фронт… Почему же прославляют одних генералов?!

Немцы снимали с фронта полки и дивизии, чтобы бороться с французскими патриотами. Я побывал в департаменте Крез. Там много холмов и глухих оврагов, склоны которых покрыты лесами. Во время оккупации в департаменте обосновались отряды маки, они прогнали оттуда гитлеровцев. Немцы бросили три дивизии, чтобы разгромить партизан. Бой длился целые сутки. Фашисты потеряли больше шестисот человек убитыми… Казалось, что сопротивление в департаменте подавлено. Но прошло две недели, и отряды маки подстерегли здесь большую колонну немцев и начисто разгромили ее в глубоком и тесном овраге.

Недавно мне рассказали подробности восстания на Корсике. Им руководил Франсуа Витторио, бывший комиссар Интернациональной бригады в Испании. Надо преклоняться перед мужеством суровых корсиканцев! В боях с оккупантами они без посторонней помощи разгромили на острове несколько дивизий противника. Немцы и итальянцы потеряли в этих боях сто пятнадцать тысяч человек убитыми, ранеными и взятыми в плен. А ведь против регулярных англо-американских войск в Северной Африке сражалось не больше солдат. Вот вклад корсиканцев в победу над фашистской Германией!

В боях за Францию нам помогали советские люди. Не только там, на советско-германском фронте, но и здесь, в наших городах, селах, на французских полях.

Как хочется мне написать о них хорошую книгу! Я помню слова Симона Гетье, который воевал когда-то в Испании. Он сказал: «Советские люди составляют передовой отряд большой интернациональной бригады…» Как это верно!.. Я записал в блокнот несколько фактов, несколько эпизодов борьбы. Каждый эпизод может быть главой героической книги.

Курьер, приехавший из Безансона в Национальный совет Сопротивления, сообщил, что там, в Безансоне, сформирован полк из советских военнопленных, бежавших из лагерей. В полку тысяча тридцать солдат и офицеров. Он действовал вместе с французскими партизанами. В первые дни боев полк захватил у немцев пятьсот винтовок и Около сотни автомашин. Советский полк участвовал в освобождении наших городов Монд, Флоран, Аль, Ним, Шенрок. Этот полк освободил от фашистов большой район Центральной Франции.

В Альби тоже сформировался полк советских военнопленных. Они захватили Альби, Костр, Сутак, Кормо…

Пятьсот восставших советских пленных захватили город Радея. Они перебили немецкий гарнизон и держались до тех пор, пока к ним не подошли французские партизаны.

По всей Франции были разбросаны отряды советских партизан, которые назывались именами русских городов. Были отряды «Сталинград», «Москва», «Ленинград», «Каховка»… Эти отряды дрались за французские города Тулон, Ниццу, Авиньон, Гренобль.

Неужели же русским людям, сражавшимся за Францию, не установят гранитного монумента!

Хочу отдельно записать еще одно событие — русские отбили у немцев город и порт Сен-Назер, который так памятен нам с Лилиан… Мы плыли к берегу с взорванного парохода, а за нами следом надвигалась волна пылающей нефти… Эти огненные волны казались мне самим-фашизмом, войной, захлестнувшей Францию… Тогда я почувствовал, как дорога мне Лилиан… Моя любовь — саламандра, рожденная в огне… Как люблю я мою Лилиан!»

Лилиан закрыла тетрадь, осторожно положила ее на стол и прошептала:

— Я тоже люблю тебя, мой Леон!

Иногда на квартиру Терзи забегал Шарль Морен, чтобы поболтать за стаканом вина или кофе, который непременно готовила Лилиан с появлением Шарля в их доме. Она великолепно умела его готовить…

Однажды они сидели в гостиной, и Лилиан принесла им кофе. За окном поднималась громада Нотр Дам, и каменные химеры гнездились на его кровле рядом с резными ажурными колокольнями. Говорили о книге, которую заканчивал Терзи. Шарль кивнул на химер и спросил:

— Вы не думаете, месье Терзи, что эти птицы могут снова услышать германскую канонаду?

— Если французский народ потеряет бдительность, тогда это может случиться, — ответил Леон. — Я написал об этом главу.

— Вы раскрываете людям мрачные тайны войны?

— Да, конечно… Это повышает бдительность…

— Но разве надо говорить только о мрачных тайнах? — спросил Шарль. — А тайны жизни, света, победы… Разве эти тайны не должны знать люди?

Леон задумался.

— Вы подсказали мне очень важную мысль, Шарль, — сказал он, — не только о мраке, именно о тайнах света, тайнах победы надо говорить в полный голос!.. Почему мы победили фашизм? Потому что люди предпочитают свет, жизнь… И умирают они ради жизни, в борьбе с мраком… Я сейчас подумал о русских… Подумал о том, что для многих людей Запада не всегда бывает понятно, почему они готовы сражаться в любых, самых адских условиях. Почему они делают это, заведомо зная, что многие из них погибнут. Именно потому, что любят жизнь и свободу.

— Да, это верно, — согласился Шарль. — А сколько самоотверженного героизма проявили французы Сопротивления.

— Так, значит, надо все это философски осмыслить, помочь людям проникнуть в тайны жизни, то есть победы… Нет, я не могу писать только о мрачных тайнах войны…

Леон Терзи с жаром принялся за свою книгу.

Глава седьмая

1
Пакет, завернутый в тонкую непромокаемую ткань, лежал на груди под комбинезоном. Он предназначался для полковника Вахновского, который сейчас руководил обороной в Старом Мясте. Туда, в кварталы старой Варшавы, и пробиралась Регина через мертвые, заросшие травой развалины гетто.

Старое Място, так же как и район гетто, Регина знала отлично. Она родилась и выросла в старом городе, где от каждого дома, от каждой стены веяло седой древностью. Дома стояли здесь веками, будто надеялись пережить время. В одном из таких средневековых домов-крепостей с полутораметровыми стенами, на тесной улочке близ Бонифраторской жила до войны семья Ройзманов. Как же Регине не знать Старого Мяста!

Район гетто Регина тоже знала не плохо. Правда, она не была здесь почти полтора года — с восстания, но была уверена, что не заблудится. В обычных условиях от фабрики Кемлера до площади Красинского можно было пройти за полчаса. Сколько времени затратит она на дорогу сейчас, Регина не знала. Дежурный офицер связи, в распоряжении которого находились курьеры-посыльные, предупредил Регину, что проникнуть в Старое Място можно только через канализационную сеть.

— Вы не бойтесь, пани Регина, — успокоил ее дежурный, — это старые, заброшенные катакомбы, в них почти сухо…

Офицер указал на карте точку, где синим крестом обозначался вход в катакомбы. Он еще сказал, что у входа стоят маяки-солдаты, они подробнее расскажут, как идти дальше.

Но как только Регина очутилась в бывшем гетто, она поняла с первых шагов, что здесь ей не помогут никакие карты. На месте густонаселенного района, в котором насчитывалось полмиллиона жителей, была пустыня, глухая и безлюдная. Там, где были многоэтажные дома, улицы и площади, теперь нет даже тропинок. Регина торопливо перескакивала с камня на камень, перелезала через остатки стен, обходила их, если руины были слишком высоки.

Вдруг Регине показалось, что ей знаком этот красный кирпичный дом с высоким цоколем, вернее — лишь часть дома, развалины первого этажа. Ну конечно. На стене, рядом с почерневшим от гари дверным проемом, Регина увидела ручку звонка — медную голову льва с колечком в позеленевшей пасти. Здесь она жила… Вот каким стало последнее пристанище Ройзманов! Из всей семьи только она одна может прийти на эти развалины, только одна, потому что единственная из Ройзманов осталась жить…

Регина заглянула в подъезд — лестницы не было. Да и вообще ничего не было. Только скрученные железные перила торчали из груды камней. Регина вспомнила — здесь они встретились тогда с Янеком. Здесь она перевязывала его… Вон там спускались в подвал… Как странно. Бывают же встречи, похожие на воспоминания, — с забытыми людьми, с знакомыми местами, с руинами… Она всегда убеждала себя, что там, в Испании, было только увлечение, что она не любила Янека, но… Регине не удалось додумать — ее окликнули двое солдат с повязками на рукавах, охранявшие вход в катакомбы. Они уже несколько минут следили за женщиной, которая что-то искала среди развалин. Спросили пароль и повели ее вниз. Показали узкую нору, прорытую в щебне. Пори уходила под балку, упавшую с верхнего этажа.

— Вот сюда, — сказал солдат. — Пройдешь ярдов сто, поворачивай круто влево… Смотри не ошибись, иначе заблудишься.

Регина достала из кармана перчатки.

— Вот это хорошо, — одобрил второй солдат, — сегодня там скользко.

Регину передернуло: как же ей говорили, что в канализационном туннеле совсем сухо…

— Там сыро? — спросила она.

— Ночью шел дождь. Теперь, наверное, вода уже спала, но на дне…

Регина натянула кожаные перчатки, а поверх еще резиновые — в таких работают врачи и лаборанты. Освещая дорогу карманным фонариком, она спустилась в колодец и прошла под землей к повороту, о котором говорили солдаты. Канализационная труба была невысокая, тесная. Идти можно было только согнувшись, почти на четвереньках, опираясь руками о покатые стены. Внизу под ногами хлюпала смрадная жижа, от аммиачного запаха слезились глаза. Регине показалось, что она тут задохнется, что ей не хватит воздуха.

Она долго не могла приноровиться к покатому дну трубы. Ноги скользили, и Регина много раз чуть не падала в грязь, но все же шла и шла, удаляясь в глубины катакомб. Ей казалось, что не будет конца этому мраку, этой гулкой тишине склепа, наполненной невыносимым смрадом.

Регина не могла бы сказать, сколько часов или минут провела она в этом зловонном мраке. Скользкая жижа размокших нечистот уже не вызывала брезгливого чувства. И аммиачный запах перестал вызывать тошноту. Только спина… спина разламывалась от усталости. Тупая, ни с чем не сравнимая боль исключала все другие ощущения. Без мыслей, с одной только болью, разъедавшей все существо, Регина механически переставляла одеревеневшие ноги. Несколько раз она принималась считать шаги и, перевалив за тысячу, снова сбивалась. Ей казалось, что именно тишина так гнетет, давит на спину до потери сознания. Тогда она останавливалась, выпрямляла колени, стараясь прижаться спиной к верхней части трубы. Но облегчения от этого не наступало, а лечь на дно, в грязь, доходившую до щиколоток, она все ж не смогла бы. Включить фонарь Регина не решалась — в темноте грязь представлялась менее отвратительной. Сейчас ей больше всего на свете хотелось встать, выпрямиться, разогнуть затекшую спину…

Постепенно темень стала рассеиваться. Замерцало какое-то подобие света. Регина даже не поняла, что ее пытке приходит конец. Но вот она выбралась наконец в другой, более высокий туннель. Здесь можно было идти во весь рост. Регина очутилась на дне сводчатого коллектора, в котором сходились канализационные трубы. Сверху, непонятно откуда, лился тусклый сумеречный свет, по достаточный для того, чтобы разглядеть серые камни, отполированные потоками сточных вод.

Регина попробовала разогнуться и вскрикнула от боли. Она стала выпрямляться медленно, преодолевая боль и испытывая наслаждение. Наконец она выпрямила спину и села отдохнуть на каменный выступ. Теперь ей оставалось пройти метров двести, как говорил дежурный.

В катакомбах по-прежнему стояла немая тишина, но вдруг ока нарушилась какими-то шорохами и тихим чавканьем. Чьи-то ноги осторожно шлепали по густой грязи. Регина слышала это совершенно отчетливо и совсем рядом! Она вскочила и прижалась к стене. Маленький браунинг очутился в ее руке. Затаив дыхание, Регина стояла так минуту, другую. Оттуда из-за угла до нее совершенно явственно доносилось хриплое дыхание человека.

— Кто здесь? — негромко спросила Регина и выглянула из каменной ниши.

Рядом с собой, на расстоянии какого-нибудь метра, она увидела грязную, взлохмаченную голову и заросшее лицо с испуганными глазами. Регина отпрянула назад, так же как и это страшное существо, голова которого снова исчезла в канализационной трубе.

— Кто здесь? — напряженным шепотом спросила снова Регина.

— Не все ли равно кто, — хрипло ответил человек и выполз из своего убежища. Услышав женский голос, он понял, что ему не угрожает опасность.

Человек был действительно страшен. Даже в полумраке колодца бросался в глаза желто-землистый цвет его кожи — не только лица, но и худого тела, которое едва прикрывала истлевшая одежда. На голове человека было напялено нечто совершенно непонятное. Ноги, замотанные тряпьем и завязанные кусками веревок, казались огромными, бесформенными обрубками. В руках человек держал деревянные колодки, на какие опираются безногие, перетаскивая свое тело по улицам.

Все это — и мертвый цвет кожи, и дряблые мешки под глазами, и впалые, заросшие грязными клочьями щеки — говорило, что человек неделями, может быть месяцами, живет здесь без воздуха и света. Он молча смотрел на Регину, и вдруг что-то в его лице показалось ей очень знакомым — как там, наверху, когда она подошла к развалинам кирпичного дома.

— Ты не узнаёшь меня, Регина? — проговорил человек после недолгого молчания. — Это ведь я, Натан…

Он говорил бесстрастно и вяло, так же вяло протянул грязную, худую руку. Регина инстинктивно попятилась. Даже здесь, среди нечистот, она ни за что не прикоснулась бы к этому существу, назвавшемуся ее братом. Натан понял состояние сестры…

— Ты права, это не нужно… Поцелуи здесь не доставляют удовольствия.

— Натан?! Откуда ты?.. Ты жив! Боже мой!.. Каким ты стал… Подожди! — Регине показалось, что брат снова протягивает ей руки. Только показалось. — Ну говори же, говори, что с тобой было…

— Давай сядем, — сказал Натан. — Мне трудно долго стоять на ногах. Я отвык. — Он оперся на колодки и присел на выступ канализационной трубы. — По моим расчетам, я живу здесь больше года, — сказал он, — с тех пор, как бежал из Треблинки. Ты знаешь, что это — Треблинка?

— Да, знаю. К сожалению, мы узнали о ней слишком поздно, — сказала Регина.

— А если бы раньше?

— Тогда бы восстали раньше.

— Я не мог прийти раньше. Меня послал Комка из лагеря… Но мы опоздали: здесь нам сказали, что восстание кончилось неделю назад и в гетто никого не осталось… Нам больше некого было предупреждать. В Варшаве не осталось живых евреев, а Комка сказал — предупредишь и потом действуй как знаешь… Вот мы и остались здесь вместе с Соломоном Дворчиком. Комка послал его следом за мной…

Натан говорил так, словно Регина знала его знакомых по лагерю. Слова он произносил невнятно, бормотал что-то себе под нос порой так тихо, что Регина не могла разобрать слов. Казалось, что брат говорит сам с собой.

— О ком ты говоришь, Натан? Кто такой Дворчик?

— Дворчика ты должна знать. Он жил на Маршалковской, держал ломбард. А инженер Комка остался там, в лагере… С Соломоном Дворчиком мы и живем здесь. Иногда выходим сюда подышать свежим воздухом. Соломон должен скоро прийти. Ты не пугайся его. Дворчик сошел с ума, но кое-что понимает.

Регина с ужасом глядела на брата. Жить здесь вместе с сумасшедшим и считать зловонную клоаку вместилищем свежего воздуха!

— Сюда… дышать воздухом?! Но ведь здесь нет воздуха!

— Я задыхаюсь…

— Почему? Здесь воздух и свет. Не то что в нашей норе. Правда, там безопаснее…

— Но что вы едите?

Натан не успел ответить. Снова послышалось чавканье, Регина насторожилась.

— Это Дворчик, — сказал Натан. — Надоело, видно, сидеть одному. Я говорю тебе, что он кое-что понимает…

Из трубы выполз на четвереньках человек еще более страшный, чем Натан. Сначала показалась его конусообразная лысина, обрамленная кольцом прилипших к черепу волос. За лысиной на тонкой шее тянулось высохшее человеческое тело. Лица Дворчика не было видно. Стоя на четвереньках, он поднял вверх голову, огляделся и, обнаружив незнакомую женщину, поспешно спрятал за спину консервную банку, которую держал в руках. Безумные глаза его расширились, он собрался нырнуть обратно в трубу. Натан остановил его:

— Не бойся, Соломон, это моя сестра. Иди посиди с нами.

Слова Натана успокоили сумасшедшего.

— Сестра? — забормотал он. — Сестры тоже горят… Все горит. Только алмазы не боятся пламени. Смотрите, как они горят на солнце!.. И не сгорают. Не то что люди… Твоей сестре, Натан, я думаю, можно показать мои сокровища. Пусть смотрит!.. Ты знаешь, женщина, что такое карат?.. Им измеряют вес камней. Карат неизменен и вечен, как сам алмаз… На востоке есть дерево, женщина, у которого косточка зрелого плода подобна гире ювелирных весов. Ты не найдешь в мире двух косточек разного веса. Это «каратина силиква» — дерево ювелиров. Бог создал его для нас, и мы называем каратом вес семени, скрытого в плодах его. Смотри, женщина!..

Дворчик подполз к Регине и протянул консервную банку. На дне ее лежали куски сплавленного темного стекла.

— Ты видишь, как они сияют на солнце! — Сумасшедший присел на корточки, длинными, тонкими пальцами вытащил из банки стекло и поднес его к своим близоруким глазам. Он подставлял кусок стекла лучам невидимого солнца и наслаждался воображаемым сиянием камня.

— Сегодня я щедр, — продолжал Дворчик. — Любуйтесь игрой моего бриллианта! Завидуйте!.. В мире нет второго такого камня. Знаменитый «Куллинан» весил три тысячи каратов, а мой — семь тысяч! Чем больше каратов, тем камни дороже. Не то что люди. Люди дотла сгорают на кострах одинаково, что один, что семь тысяч… Человек не алмаз, даже не алмазная пыль… Человек — только запах горелого мяса. А алмаз, смотри сюда, женщина, я погружаю его в сосуд с прозрачной водой — и он исчезает в ней, потому что сам чище родниковой воды. Смотри!..

Старик опустил стекло в банку и снова достал, торжествуя и радуясь. Он держал его над головой тремя сухими и длинными узловатыми пальцами, по которым стекала грязь.

Регина не произнесла ни одного слова с тех пор, как появился Дворчик. Ошеломленная и подавленная, она вдруг порывисто поднялась.

— Натан, пойдем отсюда, пойдем! — Забыв обо всем, она тянула брата за истлевшие его лохмотья. — Пойдем!

— Куда?

— В город. Там снова восстание. Варшава почти свободна. Вставай!..

Натан не двигался. Теперь он понял, что означал шум наверху. Позавчера так грохотало, что дрожала земля, и Дворчик беспокойно метался в норе… Теперь понятно, почему в эти дни им не приносили пищу. Людям наверху не до них… Восстание. Это хорошо! Но выходить на поверхность рано.

— Нет, Регина, пока я никуда не пойду, — сказал он.

— Но когда же? Разве ты перестал ненавидеть немцев?

— Не перестал… Но я хочу, чтобы меня оставили в покое, хотя бы здесь. Я хочу выжить во что бы то ни стало.

— Но разве можно здесь жить!.. Даже этот сумасшедший старик счастливее тебя, Натан. Он хотя бы не понимает. Но ты!..

— Теперь осталось немного, — говорил Натан, почти не слушая сестру. — Говорят, русские подходят к Варшаве… Нам приносят сюда не только еду, иногда сообщают и новости… Если бы не было восстания, нам продолжали бы приносить пищу. Какая мне польза, что там, наверху, восстание…

— Но мы хотим помочь русским! — воскликнула Регина.

— Нет, нет, отсюда я никуда не уйду! Я столько пережил, что не могу рисковать. В семье Ройзманов я остался последним. Ты не в счет, ты женщина. Но на мне может кончиться род Ройзманов. Я его единственный продолжатель. Могу ли я рисковать? Нет, Регина, пусть никто не мешает мне… Я уже тут привык. Здесь не так уж плохо, как кажется на первый взгляд.

Там, в лагере, Натан уверял себя и других, что ему нужно жить, чтобы мстить. Точно так же говорил Комка. Теперь Натан уверился в другом — ему надо выжить, чтобы сохранить племя Ройзманов.

— Натан! — Голос Регины стал резким. — Ты просто трусишь… Пойдем, я заклинаю тебя, пойдем!.. Не позорь памяти матери…

Безумный Дворчик громко захохотал. Натан остановил его и сестру:

— Тише, нас могут услышать!

Дворчик, прикрыв ладонью рот, озирался по сторонам. Схватив свои колодки, приспособленные из дверных ручек, он шмыгнул в трубу. Безумный походил на большую прыгающую лягушку.

А Натан все сидел, прислонившись спиной к грифельно-серым камням. Слова Регины его не трогали. Много она понимает в жизни. Очутись она на его месте, давно бы попала в душегубку. От нее не осталось бы даже пепла. А он жив…

— Нет, — упрямо повторил Натан, — я остаюсь. В наше время надо суметь выжить. Здесь меня не почуют даже овчарки. Здесь все одинаково пахнет. Я лишился всего, даже собственного запаха. Осталась у меня только жизнь, и я сберегу ее. Поняла?

— Клопы тоже берегут жизнь, когда забиваются в глухие щели.

— Это я уже слышал… Так говорил Залкинд. Он тоже бежал в Варшаву из лагеря.

— Залкинд?.. Ты знаешь Залкинда? — удивилась Регина. — Ведь это он поднял восстание в гетто. Бежал не к семье, а в гетто. Семья у него осталась в России.

— А где же он сейчас? Комка велел сказать ему, что он, Залкинд, был прав. Но по-моему — нет. Не все ли равно, где погибли евреи — в гетто или в Треблинке. А я вот жив…

— Ты?.. Жив… Нет!.. Живы остались те, кто восстал в лагере, они спаслись сами и спасли других. В прошлом году в Треблинке было восстание. После него немцы перестали истреблять евреев в Треблинке.

— Восстание?.. Значит, оно было после меня. Это, конечно, работа Комки. Но для меня все это не имеет значения…

Регина вдруг поняла, что Натан уже не брат ей, а далекий, совершенно чужой человек.

— Лучше бы тебе умереть, Натан! — жестко сказала она. — Прощай!

Регина перешагнула через грязную лужу и пошла вперед. Своды здесь были высокие, и она шла, почти не сгибаясь. Вскоре ее вновь поглотила непроглядная тьма. Но едва Регина прошла сотню ярдов, как услышала, что кто-то догоняет ее.

— Регина, подожди, — услышала она задыхающийся голос Натана.

Регина остановилась и включила фонарь. Натан приближался, опираясь обеими руками о стену. Он перебирал ими торопливо, точно ощупывал камни.

— Ты куда идешь? — спросил он, едва переводя дыхание.

— В Старое Място.

— Там уже нет немцев?

— Нет.

— Значит, там можно выходить из колодца. Я целый год не видел ночного неба. Что, если мне в самом деле ненадолго выйти ночью…

Регина не ответила. Она погасила фонарь и пошла дальше. Некоторое время она слышала, что Натан брел за ней. Потом он отстал. Мрак и тишина склепа окружили Регину Моздживицкую, курьера главного штаба Армии Крайовой.

Люк колодца былприоткрыт, и там стоял часовой. Вероятно, давно наступила ночь. Регина не могла разглядеть лица часового.

— Немедленно доставьте меня к полковнику Вахновскому, — оказала она. — У меня срочный приказ из штаба.

Тихим свистом часовой подозвал кого-то еще.

— Пойдемте, — сказал человек, вышедший из развалин.

В отсветах недалекого пожара Регина узнала площадь Красинского. Здесь, в бывшем немецком госпитале, расположился районный штаб обороны, которую возглавлял полковник Вахновский.

Полковник прочитал распоряжение штаба. Генерал Бур приказывал защитникам старого города расширить свои позиции, занять хотя бы временно район гетто, чтобы штаб мог завтра же перебазироваться с фабрики Кемлера в Старое Място.

Вылазку провели той же ночью. На следующий день генерал Бур со своим штабом переселился в старую часть города. Район Воля заняли немцы.

2
Прошло около трех недель с тех пор, как генерал Бур перенес свой штаб с фабрики Кемлера в Старое Място. Проливные тяжелые дожди первых дней восстания сменились безветренной и сухой погодой. Руины дышали зноем, и термометр нередко показывал за пятьдесят градусов Цельсия.

Раскаленное небо было затянуто жарким маревом, и сквозь мутную пелену солнце казалось оранжевым шаром. Из колодцев-дворов, из расщелин средневековых улиц старого города не всегда можно было разобрать — наплывают ли в небе палевые облака или поднимаются кверху дымы пожарищ.

Город горел, и над ним днем и ночью стояла сизая пелена прогорклого дыма, как во время большого лесного пожара. В этом кромешном аду, в неумолкаемом грохоте взрывов и падающих стен, в беспрерывной пальбе и завывании пикирующих «штукасов» казалось, что город давным-давно должен был сгореть, превратиться в пепел. Но огонь находил себе все новую пищу, а гасить его было нечем. Трубы водопровода оставались сухими, как пересохшие в лихорадке рты.

Восстание, которое в самом его начале казалось таким успешным, вскоре застопорилось… Еще не овладев полностью городом, солдаты-повстанцы были обескуражены приказом главнокомандующего — перейти к обороне.

Немецкий комендант Варшавы генерал войск СС Эрих фон Бах-Зелевский тоже немало удивился, когда ему сообщили, что повстанцы без видимых причин умерили свою активность. Еще накануне генерал метался по кабинету, удрученный свалившейся на него бедой. Фюрер лично приказал ему любыми средствами подавить восстание, подавить в двадцать четыре часа. А генерал-губернатор оккупированной Польши доктор Ганс Франк каждые полчаса одолевал его из Кракова телефонными звонками и требовал сообщать обстановку. Фон Бах отчетливо представлял себе его клинообразное, мрачно-сосредоточенное лицо — широкий лоб и узенький подбородок. И еще — солнечные очки на глазах, выпуклые, черные и большие, похожие на наушники телефонных трубок… Но что мог сообщить ему Эрих фон Бах-Зелевский, когда сам черт не мог разобраться в том, что происходит! Где взять войска для подавления варшавского мятежа? Как назло, вокруг города не оказалось воинских частей. Будто бы кто-то нарочно отвел их отсюда перед восстанием…

Генерал фон Бах-Зелевский не был новичком в подавлении всевозможных бунтов и волнений. Он долгое время руководил полицией в тылах армейской группировки «Центр». Тогда ему пришлось поработать в незамиренных советских областях и районах… Потом генерал выдвинулся по службе — стал руководить эсэсовскими войсками, которые вели борьбу с партизанами в тылах всего Восточного фронта. Теперь варшавская неприятность грозила испортить карьеру генерала фон Баха-Зелевского.

Карл Вилямцек тоже не на шутку перепугался, когда в тот злополучный день со всех сторон начали палить и пули жужжали над головой, как шмели в знойное лето Карл растерялся не меньше своего шефа генерала фон Баха-Зелевского, у которого Вилямцек служил последние месяцы денщиком. Генерал приказал немедленно покидать город. Под прикрытием полицейского взвода и нескольких танков генерал перебрался в загородную виллу, где до этого помещался какой-то тыловой штаб.

Из Варшавы генерал Бах выехал в танке, но Вилямцек не такая персона, чтобы его прикрывали броней. Вместе с другими солдатами он отступал на своих двоих, и ему пришлось-таки по дороге изрядно покланяться летящим пулям! Из спокойного тылового города Варшава превратилась вдруг в передний край. За всю войну Валямцек не испытывал такого страха.

А генерал Бах-Зелевский, как только миновала опасность, снова принял самоуверенный вид и начал выяснять обстановку. Но обстановка оставалась неясной в продолжение нескольких дней.

Генерал-полковник Гудериан, новый начальник генерального штаба, обещал прислать подкрепление. Но сначала надо остановить русских. Наступление советских войск тревожило Гудериана больше всего. В начале августа русские наконец выдохлись. Их удалось задержать на подступах к Варшаве — теперь можно было заняться повстанцами.

Пятого августа доктор Франк мог наконец послать обнадеживающую телеграмму в Берлин. Он умел, доктор Франк, мстить не только людям, но и городам и странам.

«Город Варшава, — писал он, — в большей части объят пламенем. Сожжение домов является самым верным средством, чтобы отнять у повстанцев убежища. После этого восстания и его ликвидации Варшава будет передана заслуженной судьбе своего полного уничтожения».

Уничтожение города уже началось. Его уничтожали, как гетто, — систематически, дом за домом. Жгли и взрывали. Однако повстанцы сопротивлялись с невиданной яростью. Они покидали дома, объятые пламенем, но, как только пожар затихал, возвращались обратно в развалины.

Когда обнаружилось что повстанцы перешли к обороне, генерал облегченно вздохнул, теперь ликвидация мятежа — дело времени. Лишь бы русские не начали наступать снова… Но генерал Гудериан заверил — на фронт брошены все резервы, подтянуты свежие танковые части, соединения пехоты, усилена авиация. Русским потребуется немало времени, чтобы привести в порядок свои войска, обескровленные после такого большого и длительного наступления. Пока они соберутся с силами, восстание в Варшаве будет подавлено.

Германские штурмовые войска разрубали Варшаву на части, изолировали отдельные узлы сопротивления и уничтожали их один за другим. 8 августа они заняли район Воля, а вскоре отрезали Старое Място от остального города — врезались клином до самой Вислы. Теперь бои шли на Гжибовской улице. Немецкие части захватили мост Понятовского, атаковали Маршалковскую, Крулевску, Вспульну…

Германское командование стягивало резервные войска к Варшаве. Для штурма разрозненных узлов сопротивления на ближайших аэродромах стояли группы пикирующих бомбардировщиков — знаменитые «штукасы», которые в начале войны штурмовали Лондон. Теперь «штукасы» с утра и до ночи висели над Варшавой и сбрасывали тысячи бомб на городские кварталы.

Против варшавских повстанцев направили тяжелую осадную артиллерию. На закрытых позициях стояли батареи трехсотвосьмидесятимиллиметровых орудий, из которых тоже в начале войны через Ла-Манш обстреливали английское побережье. Вскоре подвезли еще более мощные орудия на рельсовых установках. Фельдмаршал Манштейн применял их для осады Севастополя. Снаряды, ростом в сажень и каждый в полторы тонны весом, падали на мятежный город. Дома разваливались сверху донизу, будто сделанные из сырой глины.

В течение первых трех дней осады Старого Мяста из тысячи домов было разрушено и сгорело больше семисот зданий…

3
И все же, вопреки всему, город сопротивлялся.

Защитники варшавских баррикад дрались с фанатическим упорством людей, для которых жизнь в кабале и неволе страшнее смерти. Им говорили из Лондона — держитесь. Надо продержаться еще совсем немного… Скоро русские опять начнут наступление, и тогда придет час избавления. Держитесь! Осталось всего несколько дней!.. И люди верили, сражались до последнего патрона, до последнего защитника баррикад.

А наступление советских армий все не начиналось. Но можно ли требовать невозможного? За пять недель наступления, которое началось в третью годовщину войны, советские пехотинцы, артиллеристы, танкисты прошли от Витебска до Минска-Мозовецкого, если измерять по прямой, шестьсот шестьдесят километров. Но солдаты не шли по прямой, их пути-дороги были куда длиннее. И они не просто шагали, они дрались. Двадцать пять германских дивизий, входивших в армейскую группировку «Центр», прекратили свое существование. Они были разгромлены или окружены советскими частями в этих боях. Но разве нет предела напряжению человеческих сил? К концу июля темпы наступления советских войск начали замедляться.

Генерал-лейтенант фон Типпельскирх, командовавший четвертой немецкой армией, разгромленной в тех боях, позже написал в своем дневнике:

«Когда армии Рокоссовского, казалось, неудержимо продвигались к польской столице, польское подпольное движение сочло, что час восстания пробил. Не обошлось, конечно, и без подстрекательства со стороны англичан… Восстание вспыхнуло 1 августа, когда сила русского удара уже иссякла и русские отказались от намерения овладеть польской столицей с хода…»

И в тот момент, когда советские солдаты приостановились, чтобы снова набраться сил, политиканы из эмигрантского правительства в Лондоне и Варшаве распространили подлый и ядовитый слушок — русские не хотят брать Варшаву… Это была такая же грязная клевета, как и затеянная полтора года назад катынская провокация.

Защитники варшавских баррикад в короткие минуты затишья прислушивались — не идет ли помощь с востока, не слышно ли далекого гула орудий. Но там, за Вислой, ничего не было слышно… Помощь не шла. Неужели и в самом деле, думалось людям, русские бросили Варшаву на произвол судьбы… Из Лондона подогревали такие сомнения.

Лондонская радиостанция «Свит» повторяла и повторяла главное, ради чего начали восстание: «Во главе польского государства в Варшаве стоит правительство, сформированное должным образом и согласно закону… Только оно является единственной властью в границах Польской республики…»

«Молим о помощи Варшаве тех, кто является ее должниками… Бросаем на чашу истории кровь, пролитую на улицах Варшавы… С помощью или без помощи, поддержанная или одинокая, столица завершит борьбу за освобождение и независимость. Да благословит бог Варшаву!»

Тадеуш Комаровский, он же таинственный генерал Бур, слушал эту передачу в старом городе. Командующий только что вернулся с переднего края. Передний край проходил недалеко — в нескольких сотнях ярдов от штаба. Но здесь, в глубоких подвалах штаба, существовал иной мирок. Словно не было того ада, который царил на поверхности в Старом Мясте. В подвалах было тихо и безопасно. Даже уютно. Ковры, устилавшие бетонный пол, и картины на стенах сопи вали видимость комфорта.

Генерал Бур решил, что штаб безопаснее всего располагать ближе к германским позициям. Немецкие летчики и артиллеристы боятся поразить свои войска и предпочитают бросать снаряды и бомбы подальше от переднего края. А пулеметный огонь и снаряды небольшого калибра не опасны в глубоких подвалах.

Но так же, как и в начале восстания, Бур-Комаровский не мог повлиять на события. Он уповал только на бога, как те женщины, что молились во дворе госпиталя о ниспослании победы. Бур видел их, когда спускался в подвал. Ему запомнились строгие лица коленопреклоненных женщин, горящие свечи и обломок каменного распятия, которое возвышалось, точно алтарь, посреди тесного дворика…

«Да благословит бог Варшаву!» — прошептал командующий, повторяя слова радиопередачи.

Он находился в тяжелом раздумье. Вот уже месяц, как восстала Варшава… Старый город, созданный трудом многих поколений, лежал в руинах. Из семи тысяч солдат Армии Крайовой, защищавших этот район, здесь едва ли осталось полторы тысячи, включая раненых. Связь прервана. Старое Място изолировано от всего города. Даже адъютант Моздживицкий остался в центральном секторе. Бур отправил его к Монтеру в тот день, когда перешли с фабрики Кемлера в Старое Място. Обратно Моздживицкий уже не смог вернуться — немцы узким клином прорвались к Висле.

Генерал Бур втайне остался доволен этим обстоятельством — пани Регина Моздживицкая, эта женщина с зелеными глазами и тициановскими волосами, которая так его волновала, теперь была предоставлена только себе, Регина постоянно находилась при штабе. Оказалось, что пани Моздживицкая знает радиодело, когда-то была радисткой. Бур распорядился перевести ее из связных на радиостанцию. Но эта женщина по-прежнему оставалась для него недоступной. Вот и сейчас она только на минуту вошла к командующему, положила шифрограмму и тотчас исчезла.

Генерал Бур прочитал шифровку и удивленно приподнял брови. Радиограмма поступила из Лондона. Лондонский радист передавал просьбу полковника Монтера — немедленно открыть все канализационные колодцы в старом городе. Под землей в канализационных трубах много часов бродят его связные и не могут выйти на поверхность.

Нелепо! У главнокомандующего Армией Крайовой нет иной связи с частями, как только через Лондон… А штаб Монтера расположен всего в двух километрах от старого города.

Колодцы открыли, и через час-полтора к Буру явились посыльные Монтера. Они доставили кое-какое оружие, а девушка-курьер передала донесение полковника. Наконец-то восстановилась связь! Все это было как нельзя кстати. Сопротивление в старом городе постепенно ослабевало — может быть, удастся выдержать еще несколько часов. Пока не поздно, надо перебраться в центр города, к полковнику Монтеру.

Ночью 27 августа главный штаб генерала Бура покинул старый город и перед утром прибыл в расположение командного пункта Монтера. Переход удалось провести втайне от жителей, которые бежали сюда, в Старое Място, со всего города.

Через несколько дней начали эвакуировать рядовых солдат Армии Крайовой. Весть об этом распространилась мгновенно среди обитателей руин и подвалов. Люди вдруг поняли, что солдаты их покидают на растерзание разъяренным эсэсовцам. Среди беженцев, которых в Старом Мясте насчитывалось более двухсот тысяч, поднялась паника. Истерические крики, вопли женщин привлекли внимание немцев. Начался жестокий обстрел всех кварталов.

В ту ночь пришлось отказаться от эвакуации.

Прошло еще несколько дней борьбы. И вот снова глубокой ночью, но уже в полной тайне от немцев, а еще больше от жителей старого города, солдат увели к колодцам, и они один за другим исчезали в темных провалах, погружаясь по пояс в смрадную журчащую жижу.

Всю ночь продолжалась эвакуация. Одна за другой безлюдели баррикады. К рассвету, когда первые из ушедших солдат поднимались на поверхность в центре Варшавы, в старом городе исчезали в колодцах подземных туннелей последние защитники баррикад.

Вот под землей исчез самый последний солдат и над его головой захлопнулся круглый железный люк. Эвакуацию удалось сохранить в тайне.

Только два человека, преодолевая течение, брели следом за цепочкой солдат. Это были Дворчик и Натан Ройзман. Привлеченные подозрительным шумом в колодцах у площади Красинского, они разгадали тайну солдат. Где-то впереди них мерцала тусклая синяя лампа. Иногда, когда туннель поворачивал в сторону, синий свет исчезал, и тогда эти двое торопились быстрее преодолеть мутный поток. Потом синяя точка появлялась снова…

Натан шел впереди. Дворчик сзади. Безумному ювелиру трудно было идти — в руке он держал все ту же консервную банку с темными слитками переплавленного в пожаре стекла. Только одной рукой мог он опираться о скользкие стены… Теперь поток доходил до груди, он того и гляди мог сбить с ног. Вдруг позади Натана раздался всплеск и дикий, жалобный крик. Крик оборвался так же внезапно. Натан оглянулся. Окликнул Дворчика и не получил ответа. Вероятно, поток сбил и увлек его назад. Натан не стал останавливаться — он боялся отстать от последнего солдата, который брел впереди за синей, мертвенно-бледной сигнальной лампой…

4
Самолеты шли ровным строем. Они шли высоко-высоко в небе. Их было много, вероятно около сотни «летающих крепостей», и люди с надеждой глядели на них из развалин. Все будто посходили с ума, когда разнеслась весть о приближении английских самолетов. Солдаты подкидывали шапки, неистово кричали, размахивали руками и как будто совсем забыли о подстерегавшей их опасности. Жители тоже повылезли из подвалов и толпились на улицах, запрокинув головы к небу. Вот она, долгожданная помощь!..

Немецкие зенитки надрывались в отрывистом тявканье, но «летающие крепости» шли так высоко, что снаряды до них не долетали. Все небо стало рябым от белых хлопьев разрывов. Гул моторов все нарастал, он прорвался сквозь грохот уличных битв, и казалось, что даже развалины вибрируют от этого могучего гула.

В штабе Армии Крайовой о самолетах узнали накануне. Ровно в девять часов вечера радиостанция «Свит» передавала мазурку. Чей-то приятный голос пел: «Еще жива мазурка ночью…» Это означало: «Самолеты прилетят на рассвете».

На рассвете их не было. Утром радио передало, тоже шифром, — самолеты появятся над Варшавой в полдень. Сто «летающих крепостей» сбросят груз в кварталы, занятые повстанцами.

И вот они гудят, плывут высоко в небе с запада на восток, плывут безукоризненным строем, как на воздушном параде. Наконец-то дождались!.. Стась Родович примостился на груде битого кирпича и не сводит глаз с самолетов. Рядом с ним Янек Касцевич. Он стоит в траншее, которая пересекает улицу. Снаружи видна только голова. Янек раструбом приложил к глазам обе ладони и тоже уставился в небо. В траншее собрались и остальные солдаты из отделения хорунжего Грубницкого. Их осталось совсем немного — всего шесть человек, а было двадцать, когда начинали восстание. Самые тяжелые потери понесли в старом городе. Погиб и хорунжий Трубницкий. Ему так и не удалось захватить угловой дом на площади Корцели: англичане не сбросили пулеметов, как обещал генерал Бур. В память хорунжего солдаты по-прежнему считают себя отделением Трубницкого, хотя теперь командует им Стась Родович. Видимо, о тон злополучной площади подумал Стась, когда сказал:

— Уж теперь-то нам наверняка дадут пулеметы, как ты думаешь, Янек? С пулеметами мы смогли бы взять тот дом на площади…

Янек первый заметил, как от самолетов начали отделяться черные комочки и распускаться куполами парашютов. Поэтому он не ответил Стасю.

— Смотрите, смотрите! — воскликнул он. — Бросают грузы!..

Восторженные крики доносились со всех сторон. Небо покрылось пятнами парашютов, такими же желтыми, как разрывы зенитных снарядов. И вдруг крики радости начали стихать.

— Не кажется тебе, Янек, что они слишком высоко сбрасывают? — спросил Родович. — Ветром парашюты может отнести к немцам.

Все, кто был на улицах и баррикадах, с тревогой подумали о том же. Десятки парашютов медленно приближались к земле, и легкий ветер относил их в сторону. А некоторые вообще опускались где-то за городом. Наступило тягостное молчание… Долгожданные грузы упали в кварталы, занятые немцами…

Последнее время повстанцы сменялись на баррикадах каждые сутки. Через день солдаты уходили «в тыл», расположенный в соседнем подвале. Но отдыхать здесь тоже не удавалось. То поднимали всех тушить новый пожар, то возвращали до срока на баррикады отбивать очередную атаку карателей.

В тот день, когда так неудачно были сброшены грузы с «летающих крепостей», отделение Трубницкого находилось «в тылу». Понурые, мрачные солдаты вернулись в подвал и молча уселись в своем углу. Пан Годжий, самый старший среди солдат, первым нарушил молчание.

— А может, летчики побоялись спуститься к нам ниже, — сказал он своим надтреснутым голосом. Пан Годжий так и остался в отделении, после того как в его квартире солдаты хорунжего Трубницкого оборудовали свою позицию. — Если так, я исключаю их из числа своих союзников.


— Может быть, на их место пригласите русских? — ядовито спросил второй солдат, Мариан Новицкий. Он был старым, так сказать, кадровым солдатом Армии Крайовой. Мариан вступил в подполье еще в сорок втором году. Все считали его заядлым «лондонцем».

— Почему бы и нет? Русские снова перешли в наступление. Слышишь, как грохочут их пушки?.. Говорят, они подошли к Висле, захватили всю Прагу[46]

— Вот если бы они подбросили нам оружия, — раздумчиво сказал еще один солдат.

— Как бы не так! Держи карман шире! Если англичане не смогли сбросить…

Чуть ли не в тот же вечер Мариану пришлось изменить скептическое отношение к русским. Среди ночи на улицах вспыхнули сигнальные огни. Советские легкомоторные аэропланы, которые немцы называли «кафе-мюле» — кофейные мельницы, появились над городом. Они спускались так низко, что едва не задевали крыльями обгоревшие стены домов. В течение ночи советские летчики набросали изрядное количество грузов — около трехсот тонн.

Отделение хорунжего Трубницкого держало оборону на баррикадах в районе Саксонского парка и не могло принимать участия в сборе грузов, падавших с неба из темноты. Всюду только и говорили что о советских парнях, которые, рискуя головой, чуть ли не из рук в руки передавали драгоценные грузы.

Утром, когда солдаты сменились и пришли в свой «глубокий тыл», они присели послушать радио. Говорил «Свит». Как всегда, сначала передавали информацию о варшавском восстании.

«Теперь, когда советские войска находятся в Праге, — читал диктор, — мы опасаемся, как бы английское общественное мнение не пришло к такому заключению, что советские войска несут освобождение Варшаве…»

Потом, как бы мимоходом, диктор сказал о ночных полетах советских аэропланов:

«Вчера русские сбросили небольшое количество продовольствия и вооружения в пригородах Варшавы. Это первая попытка со стороны русских».

Солдаты ждали, что, может быть, скажут что-нибудь еще, но радиостанция закончила утреннюю передачу.

— То есть как же это так?… Небольшое количество продовольствия… — недоуменно сказал пан Годжий… Он слегка постучал костяшкой указательного пальца по аппарату, словно не веря, что передача окончена. — Мариан, что ты скажешь по этому поводу?

— Не знаю, — сердито ответил Новицкий.

— А мне кажется, что здесь происходит какая-то грязная игра, — вмешался в разговор Янек Касцевич. — Мне сдается, что наше уважаемое эмигрантское правительство в Лондоне не желает сообщать о русской помощи.

— Ну вот, ты всегда готов подозревать, — возразил Стась. — Зачем это нужно скрывать?

— А зачем нужно было вчера сообщать, что американские летчики засыпали нас грузами с «летающих крепостей»? Ты разве не видел, что все это попало к немцам. В том-то и дело, что в Лондоне пытаются доказать, будто мы одни, без русских, можем добиться победы в Варшаве.

— Завел теперь свои большевистские разговоры! Слушать тошно! Шел бы ты лучше к своим людовцам, а нам комиссаров не нужно. Мы воюем… — Новицкий демонстративно отвернулся и стал укладываться спать.

— Разве я плохо воюю, пан Новицкий? — вспыхнув от обиды, спросил Янек. — Разве забыли вы, что, когда немцы напали на Польшу, обороной Варшавы руководили польские коммунисты. А правительство сразу метнулось за границу. Бросило Варшаву на произвол судьбы. Я не могу доверять такому правительству… И я вам скажу, пан Новицкий, что восстание затеяли второпях и не для того, чтобы воевать с Гитлером. Пан Миколайчик торопится захватить власть в столице Он ближе к немцам, чем к русским, к нашим союзникам.

— Ну, это уж слишком! — вскочил с тюфяка Новицкий.

Трудно сказать, чем закончилась бы назревавшая ссора, но здесь Стась Родович проявил власть командира. Он приказал всем укладываться. Нечего препираться и спорить — может, удастся часок отдохнуть. Вскоре солдаты, бесчувственные к грохоту, крикам и стонам, спали там, где свалил их сон. Но им недолго пришлось отдыхать, сигнал тревоги поднял всех на ноги.

— «Голиафы», «голиафы»! — донеслись тревожные голоса с улицы.

Это были маленькие тележки, похожие на танки, управляемые с помощью длинных электрических проводов. Когда солдаты выскочили из подвала, «голиафы» уже прошли добрую половину «ничейной» полосы. Каратели вытолкнули их из укрытий, и «голиафы» неповоротливыми черепахами ползли вдоль улицы, изрытой снарядами. Еще несколько минут, и ползающие снаряды уткнутся своими тупыми рыльцами в баррикады. Тогда беда! Полтонны взрывчатки, заложенном внутри «голиафа», разнесет все вокруг.

Но в том-то и была задача, чтобы не допустить «голиафы». Солдаты научились обезвреживать ползающие снаряды. Они называли это охотой за смертью. Граната, разорвавшаяся позади «голиафа», рвала провода, и стальная черепаха, напичканная взрывчаткой, застывала на месте. Надо было вырваться вперед, под пули, под огонь, подцепить «голиаф» металлическим тросом и тянуть его к себе через баррикаду.

Так повстанцы добывали себе боеприпасы.

Охота за смертью на этот раз прошла удачно. Янек ловко заарканил «голиаф», и они вместе с Марианом Новицким подали другой конец троса на баррикаду. Саперы, выпроводив всех из подвала, принялись потрошить «голиаф» — из его содержимого выйдет не одна сотня гранат «филиппинок».

Но эти незначительные, порой случайные победы — захваченный «голиаф», отбитая атака, удачная вылазка — уже не могли изменить безвыходного положения варшавских повстанцев. Ко всем бедам прибавился еще голод, не хватало воды, появились эпидемические болезни. И, как часто это бывает, рядом с отвагой, самоотверженным героизмом, стойкостью уживались подлость, лихоимство, предательство.

У водоразборных колонок, ставших редкостью в осажденной Варшаве, выстраивались длинные очереди с ведрами, бидонами, банками. Жители часами простаивали у колонок под угрозой обстрела. Иногда снаряды разрывались совсем близко, и тогда убитых и раненых уносили сестры милосердия, а очередь продолжала стоять. Правда, у расплодившихся в городе спекулянтов можно было купить полведра, полбанки, солдатскую флягу воды, но это стоило тысячи злотых…

Еще труднее было с продуктами, однако и их можно было купить у спекулянтов. Спекулянты торговали всем.

Советские войска, наступавшие вместе с польской национальной дивизией имени Тадеуша Костюшко, заняли Прагу и вышли на восточный берег Вислы, но дальше продвинуться не смогли. Их попытки форсировать с ходу широкую реку и ворваться в Варшаву не имели успеха. Немцы, покидая правобережье, взорвали за собой все мосты в черте города и закрепились ка левом берегу.

Теперь перед командованием Армии Крайовой возникла дилемма — переправлять ли повстанческую армию через Вислу к русским или сдаваться в плен к немцам. Впрочем, нет, такой дилеммы даже не существовало… У пана Янковского, представлявшего гражданскую власть лондонского правительства, у генерала Бура и, само собой разумеется, у британского политического советника, все еще выступавшего под видом летчика, бежавшего из германского плена, не было никаких сомнений — уж если так получилось, надо сдаваться немцам… Только немцам…

Когда представитель советского командования прибыл в штаб повстанцев, чтобы выяснить возможности для оказания им помощи, комендант Варшавского округа АК генерал Монтер (А. Крушель) даже в этот критический момент уклонился от обсуждения вопросов, касающихся координации действий Армии Крайовой и Красной Армии. «Основанием» для этого послужило лишь то, что советский представитель не имел полномочий для ведения политических переговоров.


Двадцать восьмого сентября начались переговоры с немцами. Польских парламентеров встретили на улице Железной и провели в уцелевший особнячок. С германской стороны в переговорах участвовали три старших офицера; польскую делегацию возглавлял полковник Монтер. Но первое совещание носило только предварительный характер. Полковника Монтера больше всего интересовали пропуска, которые он должен был получить для руководителей повстанческой армии. Они требовались для беспрепятственного прохода через немецкие позиции, окружавшие город.

Следующая встреча произошла на фабрике Бормана. Немецкие представители предложили одному из польских офицеров ознакомиться с германскими вооруженными силами, осадившими мятежную Варшаву. Пусть он убедится, что дальнейшее сопротивление бессмысленно…

Теперь переговоры вел полковник Вахновский, известный своими прогерманскими настроениями среди офицеров подпольной армии. Он и отправился осматривать немецкие позиции. Вахновский вернулся скорее, чем это можно было ожидать. Да, сопротивление бессмысленно, подтвердил он, нечего терять время…

Германский офицер сказал, что генерал фон Бах-Зелевский желает встретиться лично с генералом Буром. Это пожелание звучало приказом. Не дожидаясь ответа, офицер сказал:

— Завтра в десять утра машина будет ждать в условленном месте. Выданные нам пропуска вступают в силу с этого часа…

На другой день легковой автомобиль доставил генерала Бур-Комаровского в загородную виллу, где на время восстания обосновался фон Бах-Зелевский. Первыми атаковали генерала Бура немецкие фоторепортеры. Бур растерялся ведь переговоры, как условились, должны были проходить в тайне. Прикрывая лицо, польский командующий поднялся по лестнице. Его встретил пожилой немецкий унтер, который и проводил гостя к генералу Баху. «Могли бы поручить меня встретить человеку постарше чином», — пронеслось в голове Бура. Но денщик немецкого генерала исправно выполнил поручение. Он провел гостя в приемную и препоручил его адъютанту. Карла Вилямцека распирало любопытство — что же будет дальше, о чем станет говорить его генерал с этим узкоплечим поляком в штатской одежде. Но дверь захлопнулась, и Вилямцек возвратился назад к парадному входу.

Генерал Эрих фон Бах-Зелевский, самонадеянный прусский юнкер, с достоинством принял генерала Бура. В продолжение всего разговора он сохранял между собой и поляком дистанцию, которую не переходил сам и тем более не позволял нарушать своему собеседнику. Холодно и бесстрастно фон Бах отдал дань стойкости повстанцев и тут же сказал, что цели Армии Крайовой и германских вооруженных сил являются общими, их задачей должна быть борьба с русскими. Бур не стал возражать, но не выразил согласия с мнением немецкого генерала — слишком уж в лоб говорит он обо всем этом.

Заговорили об условиях капитуляции. Генерал Бур сказал:

— Мы бы желали получить права комбатантов[47] для всего личного состава моей-армии, для Армии Крайовой.

— Но о ком же еще может идти речь? — не понял фон Бах-Зелевский.

— На стороне варшавских повстанцев сражаются и другие части, которые по духу чужды идеям Армии Крайовой… Ну, например, Армия Людова… Я не заинтересован вести переговоры от ее имени. Коммунисты меня просто не интересуют…

— Но это должно интересовать нас, — возразил фон Бах. — Мы не можем допустить, чтобы солдаты перешли к русским… Кстати, в каком секторе сражаются солдаты Армии Людовой?

— В районе Жолибужа… Вот здесь, ближе к Висле, — генерал Бур показал на карте.

— В таком случае, — продолжал Бах-Зелевский, — вы должны предотвратить переход каких бы то ни было частей на ту сторону Вислы. И вообще вы обязаны следить за порядком после капитуляции.

— Но мы складываем оружие, у нас не будет для этого сил… Мы хотели бы капитулировать завтра… Зачем нести взаимные жертвы.

— Нет, — сухо и безапелляционно отрезал Бах-Зелевский, — боевые действия прекратятся второго октября утром, а до этого вы предпримете всё для того, чтобы не возникало эксцессов. Для несения полицейских функций мы оставим вам часть оружия.

— Слушаюсь!..

— Ну, а вы лично можете поместиться в соседней вилле, здесь неподалеку. Вам будет удобнее отсюда осуществлять капитуляцию…

Предательство совершилось… Генерал Бур покинул виллу и, укрываясь от наседавших на него фоторепортеров, юркнул в машину. Она доставила его к баррикадам со стороны немецких позиций.

5
Переговоры с немецким командованием генерал Бур приказал держать в Строгом секрете, как военную тайну. Поэтому естественно, что на объединенном совещании командиров Армии Крайовой и Армии Людовой оборонительного сектора Жолибужа даже не возникало и разговоров о капитуляции. Никто не представлял себе такого исхода. Все офицеры, будь то сторонники Миколайчика или Берута, пришли к единому мнению, что нужно переправляться за Вислу. Это был единственный выход: Жолибуж может продержаться еще день или два. На каждого солдата осталось по нескольку патронов, раненые лежат без медицинской помощи — нет медикаментов, а жители умирают от голода.

Совещание проходило в Жолибуже, в привисленском районе Варшавы, где части Армии Людовой держали самостоятельный участок обороны. Рядом с ними сражались солдаты Армии Крайовой, и командиры обеих армий частенько сходились на короткие совещания, особенно после того, как немцы отрезали Жолибуж от других районов, охваченных восстанием. Солдаты, да и многие офицеры были едины в том, что сейчас, когда внимание сосредоточено на борьбе с германскими карателями генерала фон Баха, надо отодвинуть в сторону, отложить все политические распри. Будет еще время поспорить… Так было и на этом последнем совещании, когда решалась судьба обороны Жолибужа.

Некоторые разногласия вызвала организационная сторона переправы. Одни предлагали начинать ее раньше, другие — позже, по вскоре и по этому поводу пришли к соглашению. Только один командир батальона из Армии Крайовой несколько колебался в окончательном решении, да и то лишь потому, что не имел согласия полковника Монтера. Но связаться с главным штабом было не так просто. Понадобится по меньшей мере несколько часов для того, чтобы курьер подземными ходами добрался до штаба. Столько же времени нужно, чтобы вернуться обратно. А решать надо незамедлительно. Командир батальона согласился с мнением остальных офицеров.

На совещании приняли план, который предложил полковник Станявский из Армии Людовой. Эвакуация начнется ночью с субботы на воскресенье, а на случай, если немцы станут освещать Вислу ракетами или если переправа затянется до рассвета, решили установить вдоль берега дымовую завесу. Сначала эвакуируют раненых, а затем переправят за Вислу боевые отряды. С отрядами уйдет и часть населения.

Офицеры разошлись по своим участкам готовиться к переправе.

Хотя связь с главным штабом была затруднена, но командир батальона все же решил доложить полковнику Монтеру о принятом решении. Рослая девушка, одетая по-мужски, приняла донесение и исчезла в канализационном колодце.

После полудня линия обороны постепенно начала отодвигаться к берегу Вислы. Солдаты, предупрежденные об эвакуации, ждали только наступления темноты, чтобы начать переправу. Они заняли новую линию обороны. В районе крепости, господствующей над Вислой, немцы пытались усилить нажим, но их атаку решительно отбили.

Защитники Жолибужа дали знать и на ту сторону Вислы. Польские стрелки и артиллеристы из дивизии Тадеуша Костюшко были готовы, прикрыть огнем ночную переправу. По грубым подсчетам, должно было переправиться по меньшей мере около трех тысяч солдат, офицеров. А кроме того, раненые, женщины, дети… Никто не хотел оставаться у немцев.

Между тем девушка из корпуса связи, покинувшая Жолибуж, с невероятным трудом преодолела подземные лабиринты и на исходе дня доставила пакет дежурному главного штаба. Полковника Монтера в штабе не оказалось, и донесение прочитал его заместитель Вахновский. Он немедленно бросился к генералу Буру.

— Пан генерал, в Жолибуже непредвиденные затруднения, — взволнованно сказал он. — Части Армии Людовой намерены… — Вахновский запнулся — в комнате была пани Моздживицкая. Она передавала генералу Буру радиограмму из Лондона.

— Почему так стремительно, полковник?.. Что произошло в Жолибуже?

— Я должен вам доложить, пан генерал, но…

Вахновский кивнул на радистку, он не решался говорить при посторонних.

— Докладывайте… Пани Регина посвящена во все наши тайны. Она становится моей главной помощницей… — Бур многозначительно посмотрел на Регину — оценит ли она этот жест безграничного к ней доверия.

— Через полтора часа начнется переправа Армии Людовой, — сказал Вахновский. — Наш батальон тоже намерен перейти к русским. Немцы расценят это как нарушение договора о капитуляции…

Генерал Бур поднялся из-за стола. Он немного досадовал на себя за то, что разрешил пани Регине присутствовать при таком разговоре. Но теперь уж нечего было делать…

— Что можем мы предпринять? — спросил Бур. Потом родилось решение: — Немедленно пошлите в Жолибуж связного… Запретите эвакуацию… Прикажите силой оружия оставаться на месте.

Полковник Вахновский вежливо возразил командующему:

— Пан генерал, понадобится несколько часов, чтобы пройти к Жолибужу. За это время войска будут на том берегу Вислы.

— В таком случае… — Бур на мгновение задумался. — В таком случае немедленно отправляйтесь сами… У вас уже есть немецкий пропуск?

— Да, пан генерал, пропуска получены для всех.

— В таком случае берите охрану и немедленно отправляйтесь через германские позиции. Остановите войска любыми мерами. Прикажите всем сложить оружие. Капитуляцию мы начнем с Жолибужа… Пусть адъютант Моздживицкий выдаст пропуска и вашим людям… Там должны быть на предъявителя… Идите немедленно!

Регина отошла в сторону. Она слушала и не хотела верить своим ушам. Она впервые узнала о капитуляции. Этого не может быть! Чувство преклонения, с которым Регина относилась когда-то к генералу Буру, давно пошатнулось. Теперь оно рушилось окончательно.

Полковник Вахновский исчез за дверью, а генерал Бур все еще стоял перед столом и нервно крутил попавшийся под руку карандаш.

— Пан Тадеуш, — сказала Регина. Голос ее сорвался, и она повторила снова: — Пан Тадеуш, правильно я поняла, что все мы сдаемся немцам?.. Значит…

— Мы капитулируем, пани Регина. Это не то же самое, что сдаться в плен. Мы получаем права комбатантов и остаемся почти на равной ноге с противником…

— А те, кто не желает сдаваться, те могут продолжать борьбу?

Генерал Бур снисходительно улыбнулся. Он любовался женой адъютанта. Волнение определенно шло ей… Порозовевшие щеки, вздрагивающие тонкие ноздри и тициановские медно-красные волосы, рассыпавшиеся по плечам…

— У нас существует воинская дисциплина, — сказал он, — как в любой армии мира. Не может же солдат поступать так, как ему заблагорассудится… Но почему это вас так взволновало, пани Регина? Поверьте, я никогда вас не оставлю… Мне по-прежнему нужна будет радистка… Я уверен, что в Германии нам создадут приличные условия.

Регина подошла ближе, ее зеленые глаза сузились, пылающие щеки вдруг побелели. Сказала совсем тихо:

— А полковника Вахновского вы послали в Жолибуж для того, чтобы подчинить солдат своей дисциплине?..

— Да, конечно, за этим, пани Регина. Вы…

— Вы подлец и предатель, генерал Комаровский! — Регина с размаху ударила по щеке генерала Бура. — Можете меня расстрелять за нарушение дисциплины!

Регина быстро вышла из комнаты. Она еще не знала, что будет делать, но для нее было ясно одно — надо какими бы то ни было путями предупредить людей в Жолибуже.

Она поднялась по разбитой лестнице, траншеей перебежала улицу и остановилась. Куда же дальше?.. Надо пойти к Янеку!.. Конечно!.. Он ей поможет!

За время восстания Регина несколько раз встречалась с Янеком, но избегала с ним разговаривать. Она твердо решила вычеркнуть из памяти все, что произошло между ними в Испании. Но сейчас, когда ей понадобилась поддержка, она, оказывается, сразу подумала именно о нем, о капитане Фернандо… Ну и пусть… Янек поможет…

Подвалами и дворами Регина пробиралась в сторону Саксонского парка. Она знала, что именно там сражается отделение хорунжего Трубницкого. Янек как-то говорил ей об этом.

Она нашла Янека в подвале, который у солдат назывался «глубоким тылом». Немцы ослабили напор, и все, кто остался в отделении, могли спокойно отдыхать. Такого давно не было! Целый день их никто не тревожил.

Янек, обрадованный встречей, внимательно слушал Регину, и лицо его все больше хмурилось. Как бесконечно знакомо ей было его выражение! Оно всегда появлялось у Фернандо в момент опасности, когда приходилось туго в Испании.

— Так… так… — повторял он для самого себя, когда Регина рассказала обо всем, что назревало в Варшаве. Как подло! — вырвалось у Янека, — Надо немедленно идти в Жолибуж, — сказал он.

Янек отошел к товарищам…

— Не может быть!.. Это провокация!.. Откуда ты знаешь? — послышались возгласы солдат, которым Янек Касцевич рассказал страшную новость.

— Я предлагаю идти в Жолибуж, — сказал пан Годжий. — Если это так, нам всем надо уходить за Вислу, к русским… Но я должен сначала сходить за Карлой. Она здесь, недалеко…

— Имей в виду, придется идти катакомбами. Выдержит ли твоя жена?

— Но что же мне тогда делать? — растерянно воскликнул Годжий. — Не оставаться же у немцев…

Из всего отделения немедленно идти в Жолибуж отказался только один Новицкий. Он сказал, что не верит глупым побасенкам, но если все действительно окажется так, как говорят, Мариан Новицкий подчинится приказу.

Что касается Стася Родовича, то он сразу же стал на сторону Янека. Конечно, надо уходить к русским.

С паном Годжием условились, что его будут ждать перед канализационным колодцем за площадью. Минут пятнадцать подождут, но не больше.

Солдаты выбрались из подвала. Их было четверо, Регина пятая. Она тоже решила твердо уходить в Жолибуж. Но как мучительно долго придется ползти через канализационные трубы! Поспеют ли они прийти туда вовремя… Вдруг Регину осенила мысль: что, если… Она отозвала Янека.

— Неужели уже дошло до того, что немцы выдали нашим специальные пропуска?! — усомнился Янек.

— Да, это так. Полковник Вахновский пошел прямо через немецкие позиции.

— Тогда можно попробовать, — согласился Янек.

6
Вместо того чтобы идти к колодцу, все повернули к главному штабу. Регина оставила солдат и спустилась в подвал. Адъютант Моздживицкий был в приемной одни, мрачный и злой.

— Что ты наговорила генералу? —спросил он.

— Ничего особенного! Сказала то, что он заслужил, — ответила Регина.

— Ты всегда что-нибудь выкинешь. Я никогда не видел генерала Бура в такой ярости…

— Меня это не волнует… Скажи, у тебя есть пропуска?

— Какие? — осторожно спросил Моздживицкий.

— Пропуска через немецкие позиции, — нетерпеливо и раздраженно пояснила Регина.

— Да, они у меня… Генерал Бур приказал выписать пропуск и на твое имя…

— Почему же ты не сказал мне об этом раньше?

— Это пока военная тайна, Регина…

Регина ничем не выдавала своего удивления.

— Ты можешь сейчас выдать мне пропуск?

— Но капитуляция произойдет только послезавтра.

— Генерал приказал мне получить пропуск сегодня, — солгала она.

— Если так… — лейтенант Моздживицкий полез в стол. Перебрал несколько пропусков с эмблемой орла и свастики.

— Мне нужен еще пропуск на предъявителя, — сказала Регина.

— Генерал сам распоряжается такими пропусками.

— Но полковник Вахновский все-таки получил его у тебя…

— Нет, он его возвратил… Поехал один, сказал, что ему не нужна охрана.

— Среди немцев он чувствует себя спокойнее; чем здесь, — не удержалась Регина. — Дай мне тот пропуск, который возвратил Вахновский.

— Но…

— Послушай, — прервала его Регина. — Вероятно, я обращаюсь к тебе с последней просьбой… Мне нужен пропуск. Я ухожу в Жолибуж и оттуда за Вислу. Я не стану сдаваться немцам… Если хочешь, идем вместе с нами…

— Но я не могу этого сделать, Регина…

— Ну что ж, — вздохнула Регина, — тогда прощай…

— Послушай, — сказал Моздживицкий, — никто не будет знать, что ты еврейка. У тебя есть пропуск, и ты вместе со штабом…

— Нет, нет! Не говори мне об этом!.. Я лишь прошу тебя выполнить мою последнюю просьбу.

Все еще колеблясь, лейтенант Моздживицкий протянул Регине безымянный пропуск. За дверью раздался голос командующего:

— Лейтенант Моздживицкий!..

— Я здесь, пан генерал! — громко отозвался он. Регине сказал почти шепотом: — Подожди меня, не уходи… Я сейчас вернусь.

— Нет, прощай!.. Об этом никому не говори, — она указала на пропуска.

— Но, может быть…

— Пан Моздживицкий! — нетерпеливо звал генерал Бур.

— Подожди!.. — умоляюще прошептал Моздживицкий и скрылся за дверью.

Регина не могла и не хотела ждать. Через несколько минут она была среди солдат отделения Трубницкого. Все вместе подошли к колодцу, где должен был ждать их пан Годжий. Его не было, хотя прошло уже по меньшей мере около часа. Отправились без него.

Германские позиции переходили под наведенными стволами пулеметов, но все обошлось благополучно. Пропуска, как по волшебству, открывали им все дороги. Без особых приключений они вскоре достигли Жолибужа. В районе происходило нечто странное. Всюду были видны взволнованные группы солдат. В стороне площади Джексона шла ожесточенная перестрелка, но на других участках было тихо.

Янек спросил, как пройти в штаб Армии Людовой. Оказалось, что это совсем рядом. Они спустились в подвал под развалинами большого дома. Здесь было темно, и на углу дощатого стола горел огарок свечи. Возбужденный Станявский стоял против полковника Вахновского. Лицо его было злое.

— Я не могу выполнить этого приказа, полковник Вахновский. Военное совещание высказывалось единодушно за переход на тот берег.

— В таком случае мы заставим вас это сделать силой, — ответил Вахновский. — Соглашение о капитуляции подписано, и все мы должны сложить оружие, в том числе и ваши солдаты из Армии Людовой.

— Нет, — еще раз жестко сказал Станявский. — Через двадцать минут мы начинаем переправу, как было условлено на совещании.

В подвал поспешно вбежал солдат с немецким автоматом и обратился к Станявскому:

— Пан полковник, немцы продвигаются вдоль набережной. Нас отрезают от Вислы…

— Но там стоял батальон Армии Крайовой, — воскликнул Станявский.

— Он прекратил сопротивление, пан полковник, и сложил оружие.

— Все в ружье! — скомандовал Станявский и в ярости повернулся к Вахновскому: — Это ваша работа, пан Вахновский?! Теперь я понимаю, почему вы пришли в Жолибуж со стороны германских позиций.

— Вы на что намекаете!.. Я пришел сюда по канализационной сети, — солгал Вахновский.

Но Станявский изобличил его. Он иронически посмотрел на сапоги Вахновского.

— Очевидно, в канализационных туннелях есть теперь чистильщики сапог, пан Вахновский…

Свет догоравшей свечи падал на ноги Вахновского. Em сапоги были безукоризненно чисты, как и его щеголеватый китель. Вахновский отошел в тень.

— Это не имеет значения, — пробормотал он. Потом начальническим голосом повторил: — Командующий войсками генерал Бур запретил переправу на левый берег. Прикажите своим людям сложить оружие.

— Так поступают предатели! — сквозь зубы процедил Станявский.

Он прекратил беспредметный спор и пошел к выходу. За ним двинулись остальные. Родович и Янек со своими солдатами шли сзади. Регина негромко сказала:

— Я — уверена, что Вахновский предварительно заходил к немцам… Это в самом деле его работа. Иначе, где еще он мог задержаться…

Развалинами пробрались к берегу реки. Стрельба раздавалась совсем близко. Стало темно. Станявский на ходу отдавал распоряжения. Послал разведку, чтобы уточнить, где противник.

На берегу стояла небольшая группа поляков. Их было человек двадцать, может быть тридцать. Это вместо трех тысяч, которые готовились к эвакуации. Подошли еще двое. Рассказывали, что едва пробились. Немцы отрезали Жолибуж от Вислы.

— Кто намерен переправляться, — сказал Станявский, — делайте это немедленно. Мы попытаемся задержать немцев.

Несколько человек спустились к лодкам. Остальные продолжали стоять.

— Ступайте, Регина, — сказал Янек, — Мы задержимся… Здесь всего две лодки.

— Я останусь с вами.

Снова поднялись по горбатой улочке. Бой шел в соседнем квартале, но было так темно, что расположение противника можно было только угадывать по вспышкам выстрелов. Перестрелка длилась не менее часа. Продвижение карателей удалось задержать. Станявский все ждал разведчиков. Наконец они возвратились. Вести были неутешительные — Жолибуж окружен и разгромлен. Предательство стоило дорого. В руках повстанцев остался только вот этот маленький клочок земли, протяжением в две сотни ярдов. Станявский приказал отходить.

Вода была черная и такая холодная, что ломило ноги. Янек помог Регине спуститься с камня, она зябко вздрогнула, и они вместе пошли вперед. Сначала вода доходила им до колен, потом по пояс, по грудь… Вот уже ногами нельзя достать дна. Регина поплыла, и ее подхватило течение. Когда над Варшавой вспыхивали осветительные ракеты, она видела на реке головы плывущих людей. Потом все исчезало и оставалась только черная вода, черное небо и холод.

Янек и Стась плыли рядом с Региной. Пловцы не сопротивлялись течению, они старались только как можно быстрее удалиться от левого берега. Каратели не замечали плывущих. Только когда пловцы были на середине реки, с берега дали пулеметную очередь. Пули, будто плетью, хлестнули рядом по воде, и на этом все кончилось. Пулеметчик, вероятно, стрелял просто так, для острастки.

Когда подплывали к восточному берегу, их окликнули. Говорили по-польски. Янек ответил. Беглецов подхватили чьи-то сильные руки, помогли выйти на берег. Они были среди своих, и Регина всем своим существом ощутила вдруг, что вновь обрела под ногами твердую почву. Это не было только физическим ощущением, нет. Регина в темноте нашла руку Янека, шагавшего с ней рядом.

— Ты знаешь, — прошептала она, — я почему-то вспомнила сейчас об Испании…

Янек пожал ей руку. Вот как бывает — он тоже подумал сейчас об Испании, об Андалузских горах, о побережье Бискайи. Нет, там, в Испании, были не только поражения… Он подумал еще, что очень многое связывает его с этой женщиной, идущей рядом.

Так шли они, взявшись за руки, навстречу новому.

Варшава официально капитулировала через два дня. Генерал Бур-Комаровский подписал акт о капитуляции 2 октября 1944 года в десять часов утра.

В тот же день германское радио передало:

«Варшава прекратила сопротивление. Только некоторые части под командованием большевистских офицеров пытались саботировать капитуляцию, В течение ночи они стремились форсировать Вислу и соединиться с советскими войсками».

Радио из Берлина сообщало еще, что для участников подавления варшавского восстания устанавливается особый нагрудный знак «Щит Варшавы», который будет лично вручать солдатам обергруппенфюрер фон Бах-Зелевский.

А еще через два дня — четвертого октября, — когда скорбные шеренги варшавян медленно брели в концлагерь Прутков, открытый фон Бах-Зелевским специально для жителей мятежной Варшавы, радио «Свит» передавало из Лондона;

«В коммюнике, полученном сегодня во второй половине дня от генерала Бура, говорится…»

Из германского плена генерал Бур-Комаровский передавал свои коммюнике в Лондон! Для этого ему пришлось воспользоваться услугами немецкого радиста.

Генерал фон Бах-Зелевский был столь любезен, что разрешил Комаровскому провести совещание с Леопольдом Окулицким и другими офицерами Армии Крайовой, остающимися в подполье для диверсионной работы в тылу Красной Армии. Руководителем подполья стал генерал Окулицкий, более известный под кличкой Термит.

Глава восьмая

1
Последние годы Адольф Гитлер редко покидал главную ставку в Вольфшанце близ Растенбурга. Отгороженный бетоном и колючей проволокой от всего мира, он неделями жил здесь, не имея ни малейшего представления о том, что происходит в Германии. Его интересовал фронт. Только фронт.

О положении в стране Гитлер узнавал от своих приближенных… А уж они знали, что говорить фюреру…

Как-то осенью сорок четвертого года Гитлер проехал через Берлин, изменив свой обычный маршрут. Его удивили масштабы разрушений, которые причинила городу вражеская авиация… Он раздраженно спросил адъютанта:

— Почему до сих пор не доложили мне об этом?!

Старший адъютант генерал Бургдорф пробормотал что-то невнятное. Он не хотел принимать на себя чужие грехи…

Теперь Гитлер вынужден был покинуть Вольфшанце. Русские войска прорвались в Восточную Пруссию и подошли к Растенбургу. Оставаться здесь было опасно. Гитлер намеревался перевести ставку в район Берхтесгадена в Южной Баварии или в Шлезвиг Гольштейн — на западе, но в конце концов он остановил свой выбор на Имперской канцелярии в центре Берлина, хотя подземное убежище во дворе канцелярии еще не успели закончить.

Гитлер приказал установить киноаппарат в его кабинете. Он уже много раз смотрел этот фильм, но хотел смотреть снова. Он пригласил генералов, чтобы и они смотрели еще и еще… Пусть знают, какой жестокий конец ожидает любого, кто осмелится подумать о заговоре.

На экране развертывался заключительный акт событий 20 июля. Заговорщики Геппнер, Газе, Витцлебен и еще пять главарей неудавшегося путча стояли перед военным трибуналом. Это походило на какой-то бедлам… Председатель трибунала вскакивал, размахивал руками, кричал… Кричали заседатели, прокурор… Среди этих криков терялись голоса подсудимых.

Адъютант Бургдорф краем глаза глянул на фюрера, Тот смотрел на экран и удовлетворенно кивал головой. Впрочем, может быть, у Гитлера просто тряслась голова — болезнь его прогрессировала с каждой неделей…

Экран перенес зрителей к месту казни… Заговорщиков казнили в помещении, похожем на мясную лавку, — голые стены с острыми крючьями, на какие вешают туши… Снова появился генерал Геппнер, грузный, с лицом, искаженным от страха… Несколько дюжих эсэсовцев-палачей подхватывают его и вешают за челюсть на крюк… Его ноги еще опираются на скамью. Эсэсовец медленно, чтобы продлить страдания, вытягивает скамью из-под ног Геппнера… Точно так же казнят и других осужденных…

В кабинете вспыхивает свет… Гитлер не успевает согнать с лица выражение жестокого торжества… Он мертвенно бледен и улыбается. Генералы молча поднимаются со своих мест… Встает и Гитлер. Здоровой рукой он придерживает дрожащую левую руку. Как бы раздумывая вслух, Гитлер громко сказал:

— Всего после заговора уничтожено четыре тысячи девятьсот восемьдесят человек… Я правильно называю цифру, Бургдорф?

— Да, мой фюрер, — подтвердил адъютант.

Генералы, теснясь в дверях, выходили из кабинета, Гитлер спросил:

— Фельдмаршал Роммель тоже замешан в заговоре?.. Это точно, Бургдорф?

— Да, мой фюрер… Он намеревался открыть Западный фронт противнику…

— В таком случае пусть он поступит так же, как фельдмаршал фон Клюге… Этим придется заняться тебе, Бургдорф… А теперь мне нужны Гудериан и Скорцени… Предупреди, чтобы Борман и Гиммлер тоже спустились в убежите.

Генерал Бургдорф просто с полуслова понимал Гитлера Понял он и сейчас… Фельдмаршала Клюге, о котором упомянул Гитлер, вызвали с фронта в ставку для объяснения. Вскоре после 20 июля. Он знал, что его песенка спета, и в самолете раскусил ампулу с ядом… Клюге действовал наверняка, не так, как генерал фон Штюльпнагель. Тот по дороге из Парижа в Берлин решил застрелиться. Остановил машину, вышел на мост и достал пистолет. Но он только ослепил себя. Шофер вытащил Штюльпнагеля из воды и доставил в госпиталь. Вскоре генерала казнили… Если бы Роммеля тоже надо было казнить, фюрер так бы и сказал: «Поступить с ним, как с генералом Штюльпнагелем…» Но в том-то и дело, что Гитлер так не сказал… Значит, фельдмаршал должен сам раскусить ампулу…

У начальника штаба Гудериана Гитлер спросил, как обстоят дела с формированием дивизий фольксштурма. Гиммлер только что спустился в подземелье и ревниво взглянул на Гудериана. Ведь после казни Фромма командование резервными армиями поручено ему, Гиммлеру. Почему Гитлер обходит его и спрашивает у нового начальника штаба… Но Гудериан никак не собирался ссориться с всесильным руководителем эсэсовских соединений.

— Формирование идет успешно, мой фюрер, — доложил он. — Более подробно вам мог бы доложить господин рейхсфюрер Гиммлер…

На самом-то деле никакого успеха в формировании дивизий фольксштурма и не предвиделось… Так называемые батальоны народных гренадеров являли собой печальные зрелища. Они состояли из стариков, инвалидов и подростков от четырнадцати лет. Сами гренадеры насмешливо называли себя секретным оружием «фау-3», а свои батальоны — «желудочными батальонами», потому что большинство стариков страдали желудочными болезнями.

Когда первые батальоны фольксштурма попали на Западный фронт, ополченцы начали пачками сдаваться в плен. Кадровые командиры частей придумали борьбу с дезертирством — на переднем крае у солдат отбирали белые платки и полотенца: без них в плен сдаться труднее. Тогда гренадеры взялись за подштанники… Но ведь обо всем этом не расскажешь фюреру!..

Только одна танковая армия, укомплектованная из гитлеровской молодежи, могла представлять особую ценность. Эта армия обучалась под Гамбургом, и Гитлер возлагал на нее особые надежды.

Гиммлер осторожно сказал, что в фольксштурме имеются случаи дезертирства, но приказ о расстреле семей дезертиров, несомненно, возымеет свое действие…

— А самих дезертиров пусть вешают на фонарях! — добавил Гитлер. — Бургдорф, подготовь такое распоряжение…

Нагнув свою бычью шею, Борман сказал:

— Я подготовил, мой фюрер, приказ войскам — уничтожать на германской территории все, что может пригодиться врагу…

— Да, да… — Гитлер говорил отрывисто и глухо. — Бороться, не считаясь ни с чем… Применять тактику выжженной земли, так же как мы делали это в России… Жечь, жечь!.. Предприятия и города… Запасы продовольствия… А жителей увозить в глубь Германии… Русских мы уничтожим на сожженной германской земле… Только так, только так!.. Теперь мы не можем считаться с собственным населением… — Гитлер вскочил и взволнованно зашагал по тесному убежищу.

В подземелье воцарилась тишина, нарушаемая только шаркающими шагами Гитлера.

Медленно успокаиваясь, Гитлер еще раз прошелся из угла в угол.

— Я пригласил вас, Гудериан, — сказал он, — чтобы изложить свои мысли о наступлении в Арденнах. У меня есть кое-что новое… Но прежде я бы хотел поздравить моего храброго Отто Скорцени с успехом в Венгрии. — Гитлер протянул Скорцени вялую руку. — В вашей охотничьей сумке еще один премьер, а на груди золотой рыцарский крест… Но теперь я намерен дать вам новое задание. Послушайте…

Гитлер, подобно волку, запертому в клетке, беспокойно искал выхода до последней минуты. Он все время на что-то надеялся. Ждал, когда распадется военная коалиция русских с капиталистическим Западом, ждал, когда германские ученые-физики дадут ему атомную бомбу. Подземный завод секретного оружия уже начали строить в горах под Линцем. Скорей бы! Вот когда Гитлер возьмет за горло своих врагов!.. Сейчас нужно только выгадать время. В крайнем случае он отсидится в неприступных Альпийских горах, создаст там военное государство-крепость. В мыслях Гитлер называл его Альпийским редутом. Это была его надежда. Но пока он думал об Арденнах.

Гитлер стал развивать план контрудара на западе. Он опять загорался. Глаза его оживились, и в голосе появились прежние металлические нотки.

План операции в Арденнах был уже в деталях известен Гудериану — в генеральном штабе трудились над его разработкой. В курсе дела были Гиммлер и Борман. Среди присутствующих в неведении оставался только Скорцени. Но уж конечно не для него одного говорил Гитлер. Ему просто нужны были слушатели, в присутствии которых он мог импровизировать…

На Западном фронте назревали большие события. Две германские танковые армии в составе до тридцати дивизий, которые сейчас формировались и приводились в порядок, должны внезапно перейти в контрнаступление и опрокинуть англо-американские войска. Противник уже сейчас испытывает тяжелые затруднения со снабжением. Если немецкие армии прорвутся к Маасу, форсируют его и, повернув на север, захватят Антверпен, англо-американская группировка в Европе будет разгромлена.

— Я вновь обращаюсь к испытанной политике блицкрига, — говорил Гитлер. — Я нанесу внезапный и сокрушительный удар… Мы бросим в бой две тысячи новых реактивных самолетов… Танки «пантеры» и «тигры» вернут инициативу на Западе… Мы вынудим Запад заключить перемирие с Германией, и тогда в течение нескольких месяцев я устраню угрозу с Востока…

Замышляя контрудар в Арденнах, Гитлер не переставал думать о Восточном фронте… Его голос окреп, лицо порозовело, сейчас он уже не казался больным и немощным стариком. Гитлер обратился к Скорцени:

— Наше оружие — паника и внезапность. Первое я поручаю вам, Отто Скорцени… Вы сформируете танковую бригаду, подберете себе офицеров, свободно говорящих по-английски, оденете экипажи в американскую форму и посеете панику среди противника… Вы должны захватить мне мосты между Намюром и Маастрихтом… Немедленно приступайте к формированию… Танки и автомобили вы подберете тоже американского происхождения…

Конечно, арденнское контрнаступление Гитлера было предсмертной агонией германского фашизма, смертельно раненного на Востоке… Но в агонии зверь бывает опасен и страшен… Над армиями западных союзников нависла угроза военного поражения.

2
Семнадцатого июля, за три дня до покушения на Гитлера, фельдмаршал Роммель был тяжело ранен во Франции. Его машина попала на дороге под обстрел американского истребителя. Некоторое время фельдмаршал лечился в госпитале, потом, когда его состояние начало улучшаться, врачи разрешили ему переехать в свое поместье Герлингер в Южной Германии.

Эрвину Роммелю казалось, что его участие в заговоре пройдет незамеченным. Все, кто мог что-то о нем сказать, были мертвы — Штюльпнагель, Клюге… Минуло уже три месяца после неудачного покушения на Гитлера, и теперь фельдмаршал все реже и реже вспоминал об этих опасных событиях. Он готов был благословлять судьбу и американского летчика, которые избавили его от неприятностей.

Поздним октябрьским вечером в кабинете фельдмаршала раздался звонок. Роммель сам подошел к телефону. Звонил старший адъютант фюрера — генерал Бургдорф, с которым Роммель дружил еще в те годы, когда оба они служили в охране Гитлера. Голос Бургдорфа доносился откуда-то издалека. Бургдорф спросил о здоровье, поболтал о пустяках и сказал, что, если Эрвин не возражает, он завтра навестит его в Герлингене. Может быть, с Майзелем… Они здесь рядом. Вероятно, это будет часов в двенадцать… Пусть Эрвин приготовит бутылку-другую вина, он, Роммель, вероятно, не мало привез его из Парижа…

Утром фельдмаршал ушел на прогулку и предупредил домашних, что, возможно, приедут Бургдорф и Майзель. Пусть они подождут в гостиной.

К двенадцати часам Роммель вернулся домой, а вскоре появились гости. В это время несколько бронемашин с эсэсовцами окружили поместье. Роммель их не заметил.

Бургдорф от вина отказался — может быть, попозже. Он предложил фельдмаршалу совершить небольшую прогулку в машине. Надо немного развеяться. Нельзя же безвылазно сидеть в своем поместье.

В маршальской форме, в кожаном пальто, с маршальским жезлом в руках Роммель уселся в машину. Он не походил сейчас на больного.

Когда автомобиль выехал из ворот поместья и помчался по автостраде, Бургдорф, молчавший все это время, вынул из кармана ампулу, похожую на тюбик губной помады, и протянул ее Роммелю.

— Фельдмаршал Роммель, — холодно и официально произнес он, — фюрер предлагает вам выбор — раскусить эту ампулу или повиснуть на остром крюке, как генерал Геппнер…

Роммель оглянулся по сторонам. Справа и слева сидели Бургдорф и Майзель… Машина бешено мчалась по автостраде. Выхода не было.

— Однако ты ловок, Бургдорф!.. — сказал Роммель. Он взял ампулу и раскусил ее, как раскусывают орехи, — коренными зубами…

Смерть наступила мгновенно.

Через четверть часа из ближнего госпиталя позвонили в Герлинген и сообщили, что сюда только что доставлен Роммель с кровоизлиянием в мозг…

На другой день все берлинские газеты опубликовали пространные некрологи и траурные извещения о смерти фельдмаршала Эрвина Роммеля. В приказе войскам говорилось, что германская армия потеряла крупнейшего полководца — героя битвы в африканской пустыне, кавалера ордена «Пур ля Мерит», кавалера золотого рыцарского креста, железного креста с мечами, дубовыми листьями и бриллиантами… Фельдмаршал Роммель умер от ран, как сообщалось в приказе…

Похороны Роммеля были торжественны и пышны. О них долго говорили в Германии — фюрер умеет ценить преданных ему генералов…

3
После затянувшихся осенних дождей, которые превратили долину По в непролазное болото, завернули вдруг жестокие холода. Таких давно не бывало в Италии. Снег замел тропы, он лежал не только в горах, но и в низинах, где обычно в это время еще зеленеет трава.

Тяжелые времена наступили для партизан-гарибальдийцев. Спускаться в долину было рискованно, а пещеры, которые они продолбили в скалах, и шалаши, сплетенные из ветвей, мало защищали от зимней стужи, тем более что обувь и одежонка были совсем ветхие… С питанием тоже стало плохо. Неделями сидели на кукурузной похлебке да жареных каштанах. Но и эту скудную пищу раздобывали с большим трудом, Не удивительно, что в отряде кое-кто начал роптать.

И в это самое время в отряд Бруно Челино доставили из бригады приказ британского фельдмаршала Александера.

Командующий союзными войсками в Италии предписывал партизанам прекратить временно борьбу и разойтись по домам. Свое распоряжение британский фельдмаршал объяснял наступившими холодами, отсутствием у партизан продовольствия, оружия, боеприпасов. А вот когда наступит весна, партизаны опять смогут объединиться в отряды и начать борьбу.

Бруно Челино, пробившийся из Неаполя на север Италии, вот уже несколько месяцев командовал отрядом гарибальдийцев. В общем, дело у него шло неплохо, особенно после того, как все партизаны в Италии объединились в Корпус добровольцев свободы. Бывшего берсальера, не раз дезертировавшего из королевской армии, будто подменили. После возвращения из России он стал думать иначе. Приказ фельдмаршала Александера, казалось бы, должен был обрадовать Челино. Ведь Александер предписывал партизанам разбрестись по домам. Но теперь именно это обстоятельство и выбывало у него недоумение, чувство протеста. Как же так — распустить отряд… А вдруг не удастся собрать его снова…

Бруно держал в здоровой руке приказ фельдмаршала, записанный по радио на обрывках бумаги, и не знал, что же ответить наседавшим на него партизанам. Голоса разделились, и последнее слово оставалось за ним. Как скажет он, так и будет. Но что сказать?.. Бруно Челино был глубоко уверен, что распускать отряд нельзя, но как объяснить это партизанам, какие доводы привести?!

И все же он придумал, что ответить ребятам. Гарибальдийцы сидели в заброшенной сыроварне около печки, в которой уцелел котел, теперь в нем варилась похлебка. Почти все были в сборе. Только патрули ушли к Черной расщелине. Там, где сбегала вниз козья тропа, обычно стоял партизанский дозор.

Отряду Челино повезло, что удалось найти в горах эту старую сыроварню. Здесь было куда теплее, чем в шалашах…

Челино скомкал бумагу и негромко сказал:

— Пока расходиться не будем… Нет приказа…

Больше всех хотелось спуститься с гор пастуху Алиджи Барбьери. Его деревня находилась совсем рядом. В ясную погоду Алиджи различал крышу своего домика.

— То есть как нет приказа? — рассердился Алиджи. — А в руках у тебя что — не приказ?..

— Мы подчиняемся Корпусу добровольцев свободы, — возразил Челино… — Придет оттуда приказ — дело другое… А пока — какой он ни на есть важный английский фельдмаршал — Александер не имеет права распоряжаться итальянскими партизанами… У нас своя власть.

— В таком случае я пойду в долину один, — сказал Алиджи Барбьери и, чтоб не передумать, тотчас же стал собираться.

— А полушубок оставишь нам? — спросил бывший землемер Маторелло в наступившем молчании.

Полушубок интересовал партизан больше, чем сам Алиджи. Это был совсем ещё целый овчинный полушубок, который партизаны надевали по очереди, когда шли в наряд к Черной расщелине.

Алиджи не хотелось расставаться с полушубком, но он ответил:

— Берите его себе… Конечно, только до весны… И не ложитесь в нем возле костра, прожечь недолго…

Алиджи Барбьери щелкнул затвором винтовки, дослал в ствол патрон и вскинул ремень-винтовки через плечо.

— Ну, я пошел, — сказал он, ни на кого не глядя.

Все молчали. Только Челино тихо сказал:

— А винтовку тебе придется оставить, Алиджи… В долине ты ее все равно спрячешь где-нибудь под половицей…

— Но я сам отбил ее у немцев. Ты же знаешь, командир Челино…

— Знаю… Но разве ты один напал на немецкую колонну?

— Это верно, не один… — согласился Алиджи. Он потоптался у двери. — Знаете… Не пойду я в долину…

И Алиджи Барбьери остался в отряде.

Тут за стеной раздались голоса, топот, и в распахнувшуюся дверь ввалилось несколько незнакомых людей. Их сопровождали два партизана, ушедшие в наряд к Черной расщелине.

— Кто здесь командир отряда Челино? — спросил высокий незнакомец, закутанный в клетчатый шарф.

— Я — Челино. — Бруно поднялся с опрокинутого бочонка. Ему был удивительно знаком этот голос.

А незнакомец шагнул вперед и обнял вдруг командира отряда.

— Надо бы узнавать своих братьев… — шутливо воскликнул он. — Не так уж их у тебя много, Бруно…

— Луиджи!..

Когда сидели за кукурузной похлебкой и, обжигаясь, отхлебывали из котелков жидкое варево, Луиджи спросил:

— А вы не собираетесь еще уходить по домам?

— Нет, ждем приказа бригады, — сказал Бруно. — Как раз говорили об этом… Может быть, ты растолкуешь, Луиджи, в чем там дело?..

— Ради этого мы и двинулись в горы, — сказал Луиджи, кивнув на своих спутников. — Мы агитаторы из Корпуса добровольцев свободы, нас послал товарищ Тольятти…

Партизаны подошли ближе. Всех интересовало, что скажут эти люди, пришедшие из Милана. Бруно внимательно слушал, что говорил Луиджи, и все больше убеждался, что он был прав, когда отказался выполнить приказ фельдмаршала Александера.

Луиджи объяснял так просто и понятно. Бруно и прежде гордился старшим братом, хотя и не всегда его понимал. Но теперь он во всем согласен с Луиджи.

— Вы знаете, — говорил он, — что коммунисты предложили всем итальянским партиям не спорить сейчас, какая власть будет у нас в стране — монархия или республика. Сначала надо общими силами покончить с Гитлером, Кессельрингом и Муссолини… Это, конечно, не значит, что после свержения Муссолини мы согласимся навсегда передать власть королевской династии или маршалу Бадольо, который расстреливает рабочие демонстрации в Милане, в Турине… Мы никому не позволим разоружать сейчас итальянский народ. А командующий союзными войсками британский фельдмаршал Александер добивается как раз этого…

Луиджи сидел теперь на месте Бруно и говорил, сбросив шарф и расстегнув короткую куртку. Бруно внимательно рассматривал Луиджи. Как он изменился за эти годы! Больше, чем за время своей жизни в Испании или в ссылке на острове Вентотене… Голова совсем седая. А ведь ему не так уж много лет… В самом деле, сколько же лет Луиджи?..

Бруно слушал брата и думал о своем. Одно не мешало другому. А Луиджи рассказывал партизанам важные вещи.

Итальянский Корпус добровольцев свободы насчитывает сейчас тысяч сто пятьдесят партизан. Он объединяет больше ста партизанских дивизий и полсотни горных бригад. Это же огромная сила, с которой приходится считаться и врагам и друзьям!.. И что же получится, если заставить партизанскую армию сложить оружие, распустить ее по домам? Обезоруженные люди будут брошены на растерзание карательным отрядам Кессельринга и Муссолини… Конечно, восстановить партизанскую армию больше уже не удастся. Итальянский народ будет разоружен.

Нет! Путь может быть только один — пережить эту тяжелую зиму, перенести все лишения, а весной развернуть борьбу за освобождение Италии… Сейчас надо спускаться в долины, но не для того, чтобы сидеть по домам. Надо нападать на германские колонны, добывать оружие и продовольствие…

Когда покончили с делами, братья подсели к угасающему огню и говорили до рассвета.

Луиджи, оказывается, довольно долго жил в Риме… Говорит, что его спасла Анжелина.

— Подожди, Луиджи, но скажи по порядку, как это произошло?

Луиджи должен был несколько раз повторять рассказ, дополняя новыми подробностями, о том, как невестка, жена Бруно, спасла ему жизнь.

…Луиджи работал в Риме, руководил отрядами гапистов[48] в одном районе. Они готовили налет на фашистскую комендатуру, но операция сорвалась. Трое гапистов были убиты, двоих раненых захватили на месте, а Луиджи сначала уда лось уйти. Но Луиджи тоже был тяжело ранен, за ним гнались, и его схватили только потому, что он потерял сознание на улице. Это было не так далеко от дома, где жила мать. Луиджи рассчитывал, что ему удастся там скрыться.

О том, что произошло дальше, рассказывала Анжелина. Она возвращалась с работы, когда Луиджи волокли в тюремный автомобиль. Анжелина узнала его вот по этому клетчатому шарфу… К счастью, раненых гапистов отправили сначала в госпиталь. Там они провели две недели, до самого побега, который устроила Анжелина.

Луиджи до сих пор не может понять, как Анжелине удалось связаться с Орриго, тем самым, который заходил когда-то к матери и передавал всем привет из ссылки… Но так или иначе Анжелина поставила всех на ноги. Она все и придумала. Добыла медицинский халат и отправилась в госпиталь. Несколько гапистов во главе с Орриго ждали ее у входа. Анжелина высмотрела, где лежат раненые, ей удалось пройти к ним и предупредить, чтобы они были готовы к побегу. В дверях палаты стояли два солдата, но они не сопротивлялись, когда в госпиталь ворвались гаписты. Перед тем они захватили санитарный автобус, который теперь ждал их возле госпиталя.

Через полчаса раненые гаписты были на свободе. Лечение их взяла на себя Кармелина.

— А ты помнишь, Бруно, как называли когда-то мать на нашей улице? — улыбаясь спросил Луиджи.

— Конечно!.. Святой заступницей дезертиров… Скольким новобранцам она помогла избавиться от призыва в армию…

— Когда-то и ты, братишка, пользовался ее услугами! Она была мастерицей устраивать всякие опухоли и грудные болезни…

— Ну, а сейчас? — спросил Бруно.

— Ого! — воскликнул Луиджи. — Когда я был в Риме, она лечила всех наших раненых. И знаешь, что она им говорила?.. «Скорее поправляйтесь! Ланци скучают без ваших пуль»… Вот какая она стала, заступница дезертиров… Кажется, и ты, Бруно, стал другим — ты командир отряда, и вдруг не слушаешься приказа, отказываешься распускать солдат по домам… Убежденный, потомственный дезертир, а ведет себя…

Бруно перебил брата;

— Но как это было давно, Луиджи!.. Помнишь, я провожал тебя до фонаря в конце нашей улицы?.. Я всегда думал — куда это несет нашего Луиджи! Опять под пули… То в Испанию, то куда-то еще…

— А что думаешь сейчас?..

— В партизанах я стал коммунистом, Луиджи, — сказал Бруно…

В ту ночь Луиджи так и не ложился. Когда рассвело, агитаторы тронулись дальше, к другим бригадам.

Прощаясь, Луиджи отвел брата в сторону и сказал:

— Послушай, Бруно, твой отряд ближе других стоит к озеру Гарда. Там в городе Сало правительство Муссолини. Посматривай, в случае чего…

— Я должен сторожить дуче? — засмеялся Бруно.

— Шутки шутками, но дело идет к тому, что Муссолини снова может сбежать.

— Ладно… Никуда он не денется, — ответил Бруно. — А ты будь уверен — теперь мы не разбредемся… Нас никто не заставит сложить оружие…

— Я всегда верил в тебя, братишка! Тем более уверен теперь…

4
Ассирийская борода Жюля доставляла ему в концлагере множество неприятностей. Каждый эсэсовец, любой капо — надзиратель — считали долгом остановить француза и задать ему вопрос:

— Джед?.. Горилла?..

Бенуа робко уверял, что он никогда не бывал в Лондоне, никто его не сбрасывал на парашюте, а бороду эту он носил еще до войны. Но длиннобородому заключенному никто не верил. Такие бороды носят только русские партизаны да джеды, участники французского Сопротивления.

Хорошо, если расспросы кончались только руганью и угрозами, частенько Бенуа получал пинки и затрещины.

Жюль Бенуа решил избавиться от своей бороды. Блоковый парикмахер в два счета окорнал его ножницами. Но когда парикмахер взглянул на остриженного француза, он громко захохотал:

— Ну, теперь ты вылитый еврей!.. Как бы не загреметь тебе в крематорий…

Жюля передернуло от такой шутки. И, главное, парикмахер был прав… Бенуа, что называется, попал из огня да в полымя. Прежде в концлагере его называли джедом, теперь стали принимать за еврея. Это куда опаснее… Жюля Бенуа дважды избили на аппельплаце[49] за то, что он не вышел из шеренги вместе с евреями.

Неарийская внешность едва не стоила жизни французскому журналисту.

Поздней осенью, когда в горах выпал снег, а мороз был больше пятнадцати градусов, в Маутхаузен пригнали новые эшелоны узников. В лагере появились поляки — участники варшавского восстания, словаки — тоже повстанцы из Банской Быстрицы. Среди новичков было много французов, захваченных во время облав и карательных экспедиций. Были греки и югославы, итальянские партизаны…

В Маутхаузене давно истребили евреев — редко можно было увидеть заключенного с шестиконечной звездой на полосатой куртке. Но в последних эшелонах они прибыли снова, и вахтманы возобновили свои развлечения.

Обычно зачинщиком был или Черная пантера, или Блондинка-барышня, сутулый, рыжеволосый капо из уголовников. У него была тяжелая, отвисшая челюсть и постоянно сощуренные, выискивающие глаза. Кровавое развлечение, которое вахтманы затевали от нечего делать, называлось петушиным боем или прыжками парашютистов. Евреев подводили к краю каменного карьера и заставляли драться — кто кого скинет в пропасть. Побежденный летел вниз, падал на камни с переломанными костями, а победителя заставляли бороться снова… Упавших добивать не приходилось…

Жюль Бенуа работал в карьере, в рюстунге — так называли авиационный цех, где клепали крылья для самолетов. В течение дня Жюлю приходилось по нескольку раз ходить из цеха на склад за алюминиевыми заклепками.

Рабочий день был на исходе, и Жюль Бенуа шел за заклепками в последний раз. И тут перед ним вырос сутулый рыжеволосый капо.

— Тебя-то мне как раз и надо! — воскликнул капо, оглядывая Жюля прищуренными глазами. — Идем за мной…

В Маутхаузене не полагалось возражать, и Жюль безропотно поплелся следом за капо.

Они поднялись по каменной лестнице, высеченной в скалах. Бенуа задыхался… Но вот и последняя заледеневшая ступенька — их было сто восемьдесят шесть гранитных ступеней… А рыжему капо нипочем — словно он поднялся на отлогий холмик.

Сверху каменный карьер походил на громадный кратер, полкилометра в диаметре. На дне его, глубоко внизу, копошились муравьи — заключенные. Одетые в полосатые арестантские костюмы, с деревянными колодками на ногах, они долбили каменную гору, грузили на вагонетки тяжеленные глыбы, толкали вагонетки по рельсам… Здесь работали тысячи заключенных.

Над карьером стояла сизая, едкая пыль… Глубокий котлован пересекала небольшая речушка.

Блондинка-барышня обошел карьер, обнесенный забором из колючей проволоки, и приблизился к группе эсэсовцев.

— Нашел!.. Гляди-ка!.. Все-таки раздобыл!..

— А как же! — самодовольно расплылся капо. Он повернулся к Жюлю. — Вот тебе пара, такой же, как ты, еврей… Столкнешь, останешься жить… Ну… Начинайте…

— Но я не еврей, господин капо! — взмолился Бенуа. — Я сам не люблю евреев…

— Ладно, потом разберемся… Скинь его тогда побыстрее вниз… Ну, кто, ребята, на кого ставит?.. Я ставлю на нового. Двадцать марок.

— А я на старого!.. Он двоих уже скинул…

— Гляди не проиграй…

Жюля подтолкнули к его противнику. Перед ним стоял худой человек с глубоко запавшими глазами, в полосатой куртке на костлявых плечах. На груди узника виднелась еврейская шестиконечная звезда — два треугольника желтого и красного цвета. Человек тяжело дышал и настороженно следил за малейшим движением Жюля. Это был Натан Ройзман, которого совсем недавно привезли в Маутхаузен из Варшавы.

Бенуа едва устоял на ногах, когда рыжий капо толкнул его в спину. А худой, тяжело дышавший человек оказался на диво ловким и цепким. Он бросился вперед и дал французу подножку. Этим приемом Натану удалось сбросить в бездну уже двоих противников… Жюль Бенуа поскользнулся и очутился на самом краю обрыва.

Непостижимо, как Бенуа удалось вывернуться. Он откатился в сторону и схватил противника за ногу. Страх придал Жюлю силы. Теперь борьба шла на земле… Они перекатывались друг через друга на краю пропасти, а эсэсовцы, окружавшие их, азартно кричали, хохотали, улюлюкали…

Натан Ройзман пытался дотянуться зубами до плеча человека, которого считал сейчас самым злейшим своим врагом, — ведь только один из них может остаться в живых. А француз упирался локтем, в его шею, уклонялся от крупных пожелтевших зубов и сам норовил ударить его под ложечку.

Оба хрипло и тяжело дышали. Стискивая зубы от напряжения, Бенуа старался оторвать от себя этого страшного человека. У него уже иссякали силы… Иногда лица противников сближались, и они видели в глазах друг друга только беспощадную ярость. Слишком много было поставлено на карту, чтобы щадить кого-то…

Бенуа удалось отбросить противника, но он не успел толкнуть его вниз. Оба вскочили на ноги и стояли теперь на расстоянии двух-трех шагов, используя секунды отдыха. А рыжий капо выхватил пистолет и грозил пристрелить обоих, если они перестанут бороться. Их снова подтолкнули навстречу друг другу, и борьба разгорелась с прежней ожесточенной яростью. Бенуа едва не терял сознания. У него уже совсем не было сил, а Натан Ройзман все наседал, наскакивал, теснил его к пропасти. Но и его движения становились вялыми, а удары уже не причиняли боли. Сцепившись, они повисли один на другом, как боксеры в последнем раундё… Но вот наконец Бенуа удалось нанести противнику удар в солнечное сплетение. Человек со свистом втянул воздух, присел и в следующее мгновение полетел с каменного обрыва…

Вахтманы хотели продлить развлечение, но больше евреев поблизости не было, а идти в карьер не хотелось. К тому же прогудела сирена. Капо приказал Жюлю убираться. Да пусть живей шевелится, иначе проглотит пулю… Бенуа шатаясь уходил по краю обрыва, и ноги у него подгибались от страха.

Развлечения эсэсовцев продолжались и в следующие дни. Но однажды двое боровшихся кинулись вдруг на вахтмана, который стоял к ним ближе других, и вместе с ним бросились в пропасть… С этих пор комендант лагеря Франц Цирейс запретил вахтманам устраивать поединки в каменоломне.

5
Андрей обернулся, услышав нечеловеческий крик, и едва не уронил камень, который держал на плече. Перед ним мелькнула в воздухе полосатая фигура, и человек, сброшенный в карьер, грохнулся за выступом скалы. Крик оборвался…

Только что прогудела сирена. Непосильный, изнурительный рабочий день кончился. Заключенные строились, чтобы идти на Голгофу. Голгофа — это лестница, которая ведет из карьера. Но без команды нельзя сделать ни шагу. Капо заканчивает поверку, люди стоят в шеренгах, держа на плечах тяжелые, холодные камни. Их-надо отнести наверх. Скорей бы идти!.. Но капо не торопится. Он еще раз пересчитывает заключенных и только после этого дает команду.

Колонна медленно бредет по дороге. Кругом громоздятся кучи камня и щебня. Колонна вливается в поток таких же изможденных людей в полосатых матрацных одеждах. Позади каждой колонны несут мертвецов — одного, двух. Иногда их больше. Несут и тех, что упали с обрыва. Их лица залиты кровью, кровь тяжелыми каплями падает на дорогу…

Андрей чувствует, как все больше слабеет. Сможет ли он сделать хоть несколько шагов вверх по Голгофе? Вероятно, он заболевает. Голованалита свинцом, а мускулы совсем вялые. Удивительно, как это Андрей до сих пор не уронил камень. Но что будет на лестнице… Передние замедляют немного шаг, начинается подъем. Все глядят под ноги, чтобы не оступиться, не упасть. Иначе смерть!.. Впереди раздается сухой хлопок выстрела. Вахтман пристрелил кого-то на лестнице. Но никто не поднимает глаз — глядят только под-ноги… С тупым, приглушенным грохотом катится вниз по ступеням камень. К счастью, он никого не задевает… Колонна ненадолго останавливается и снова идет… Деревянные колодки осторожно ступают по заледеневшим каменным ступеням… Поднимается и Андрей… Прошли семьдесят шесть ступеней… Осталось сто десять… Андрей считает, чтобы легче было идти. Теперь девяносто три… Есть ли предел человеческой выносливости? Да, есть. Андрей побледнел, он почти теряет сознание. Сейчас он упадет и больше не встанет. И в это мгновение он ощутил, что камень будто стал легче… Он увидел или ему показалось, будто две чьих-то руки с обеих сторон подпирают его тяжелую ношу. Это француз Симон и поляк Родомир. Они идут рядом и помогают Андрею, хотя у каждого своя ноша…

Андрей поднимается еще на несколько ступеней. Ему уже легче. Он шепчет:

— Не надо, я сам…

Но руки товарищей продолжают поддерживать камень.

— Главное, проходи бодрее мимо вахтманов, — советует Родомир, — осталось немного…

У Родомира сегодня горе — погиб его друг Казимир, с которым они вместе сражались в Варшаве. Погиб на его глазах, и Родомир ничем не мог ему помочь.

То было днем, вскоре после обеда. Они грузили камень на вагонетки, и капо Бертольду показалось, что работают слишком медленно и нерадиво. Едва ли кто в карьере был свирепее Бертольда. Удары его дубинки обрушились на обоих. Но Бертольду этого было мало. Он приказал Казимиру идти за собой. Капо подвел поляка к ручью, протекавшему через карьер, заставил вырубить прорубь и ударами дубинки загнал его в воду. Казимир вышел из ручья мокрый, и одежда на нем мгновенно заледенела. Бертольд не унимался.

— Я буду вымораживать у тебя вшей, — захохотал капо и поставил Казимира навытяжку.

Он запретил ему шевелиться, а мороз был градусов двадцать.

Бертольд расхаживал рядом, притопывая ногами: холод пробирал его даже через шинель.

— Ну что, — спросил Бертольд, — станешь работать до вечера в этом скафандре, — капо указал на заледеневшую одежду, — или пойдешь греться на проволоку? Выбирай…

Казимир выбрал проволоку… С трудом переставляя негнущиеся ноги, он подошел к проволочному заграждению, немного помедлил и бросился на него грудью. Через колючую проволоку проходил ток высокого напряжения…

…После вечерней поверки Симон Гетье принес Андрею кусок хлеба с маргарином.

— Это тебе, — сказал он. — Завтра тебя переведут в госпиталь…

В Маутхаузене Андрей постоянно ощущал поддержку невидимых друзей. Вот и сегодня, на лестнице. В этом проявилась солидарность людей, не отказавшихся от борьбы, думающих так же, как он, Андрей Воронцов. Его окружали люди интернационального долга. Здесь тоже существовала интернациональная бригада, но иная, подпольная. В жесточайших условиях лагеря бойцы ее не подняли белого флага, не капитулировали перед врагом. Они продолжали бороться, потому что сильнее смерти ненавидели фашизм.

Андрей еще не был посвящен в жизнь подпольной организации. Но он о многом догадывался. Спасли его французские коммунисты. Правда, им не удалось сразу перевести Воронцова в госпиталь. Андрею пришлось работать в карьере, ходить на Голгофу, рубить камень, грузить вагонетки… Все, что Андрей пережил в прежних лагерях и в неволе, не шло ни в какое сравнение с Маутхаузеном. Здесь содержали людей категории «Нахт унд Небель». Из этого лагеря уже не было выхода, кроме как через трубу крематория…

За годы существования лагеря — а строили его сами узники — здесь бывали попытки к бегству, но ни один побег не увенчался успехом. Ни один…

Обо всем этом Андрею, вскоре как его перевели в лагерь, рассказал советский капитан из Симферополя. Он назвал себя Валентином. Его привел Симон. Валентин долго расспрашивал Андрея, но ничего не сказал о себе. Однако Симон Гетье не выдержал. Симон до конца доверял месье Воронцову. Он рассказал — Валентин руководит подпольной организацией советских военнопленных.

После первой встречи Андрей довольно долго не видел Валентина. Встретились они в воскресенье, когда на аппельплаце повесили советского пленного.

Заключенных согнали на аппельплац и передним шеренгам велели лечь на мерзлую землю, чтобы все могли видеть казнь. Из барака приволокли осужденного — избитого, в кровоподтеках. Комендант Цирейс сам его допрашивал, но русский ничего не сказал. Узника подвели к виселице и заставили стать на табурет. Он был удивительно спокоен, этот человек, приговоренный к казни. Перед его лицом покачивалась на ветру веревочная петля. Казнимый сам набросил ее себе на шею, окинул плац прощальным взглядом… Вдруг он поднял голову и громко, что было силы крикнул:

— Боритесь, товарищи!.. Мы победим!.. Прощайте!..

Палач-капо вышиб ногой табурет. Тело узника качнулось на веревке. Но он еще держался руками за петлю, силясь ее растянуть. Он подтянулся и успел еще раз крикнуть:

— Боритесь!..

Руки его ослабли и упали вдоль туловища. Человек вздрогнул и замер…

С аппельплаца расходились молча. Одних казнь устрашила, других заставила подумать: уж если умирать, лучше вот так…

Когда в обед раздавали баланду, к Андрею подошел незнакомый узник и протянул ему консервную банку, наполненную мутным варевом.

— Это тебе пополам с Михаилом… Знаешь Михаила Шаенко из седьмого барака?.. Найди его…

В лагере Андрея постоянно мучил голод — и днем и ночью. Его нельзя было унять. Обед — пол-литра баланды — только растравлял аппетит. Сейчас кто-то снова заботился об Андрее. Но, казалось, Андрей мог бы выпить залпом дюжину таких банок…

Он знал Михаила Шаенко, хромого капитана, который жил в соседнем бараке. Как-то раз они вместе носили бидоны из карьера на кухню верхнего лагеря. Андрей отправился искать Шаенко.

Он нашел Михаила в бараке. Рядом с ним, на нарах, сидел Валентин.

— Нам с тобой, Михаил, доппаек выдали… Бери ложку…

Шаенко будто не удивился добавку, а Валентин почему-то отказался от супа, хотя Андрей и предложил ему. Почти следом в барак пришел тот незнакомый, который передал Андрею баланду.

Когда опорожнили консервную банку, Валентин сказал:

— Надо поговорить, Андрей… Проверку ты, выходит, прошел.

— Какую проверку? — Воронцов недоуменно вскинул брови.

— Тюремной похлебкой… Конечно, это не главное, но все же…

Валентин говорил усмехаясь и глядел на Андрея теплым, чуточку лукавым взглядом. Он сказал, что проверять людей приходится всяко, даже похлебкой… Недавно вот точно так же предложили одному поделиться баландой с товарищем. По дороге он воровато отхлебнул несколько глотков из котелка, предназначенного на двоих.

— Ну и что? — спросил Воронцов.

— Ну и все… Не прошел, значит, испытания… Доверять в лагере такому человеку нельзя…

— А мне, выводит, можно…

— Тебе — да… Хотим предложить одно задание… Ты инженер, кажется?..

В тот воскресный день Андрей Воронцов многое узнал о лагерном подполье. Организация распространяла свое влияние не только на центральный лагерь, — в Маутхаузене было с полдюжины филиалов. В главном лагере заключенных было тысяч двадцать, а в филиалах еще семьдесят пять. Многие работают в Эбензее, в горах. Там строится подземный секретный завод. Есть еще лагерь «Гузен-1», «Гузен-2»… Есть и другие при военных заводах. На одном из них делают танки. Вот туда и следует отправиться Андрею…

— Интернациональный комитет поможет связаться с нужными людьми, — закончил Валентин. — Тебя пошлют с рабочей командой.

Андрею все больше нравился Валентин. Внешне он едва ли чем отличался от двадцати тысяч других заключенных Маутхаузена — худой, костлявый, в полосатой одежде, с «автострадой», выстриженной блоковым парикмахером от лба до затылка. И в то же время был он какой-то особенно собранный и вместе с тем неугомонный… Воронцов подумал об этом и сказал, что в лагере обычно трудно отличить людей одного от другого.

— Ну, не скажи, — возразил Валентин. — Немцы сами помогают нам разыскивать нужных людей… Разве этот треугольник ничего тебе не говорит…

Валентин указал на красный треугольник, пришитый к своей тюремной куртке. В лагерях каждая группа узников носила особые знаки — политические заключенные имели треугольники красного цвета, уголовники — зеленого, евреи носили желто-красные шестиконечные звезды, цыгане — черные треугольники… Были еще знаки фиолетового, синего цвета…

— У всех нас красные треугольники, мы отличаемся только буквами — французы носят букву «Ф», мы букву «Р»… Но разве буквы имеют значение?! После воины я сделал бы красный треугольник символом интернациональной борьбы и содружества… Ты знаешь, Андрей, — Валентин придвинулся ближе. — Ты знаешь, чего мы хотим добиться?.. Сохранить кадры… Социалистические кадры Европы. Это наш интернациональный долг… Гиммлер посылает в Маутхаузен главных политических противников фашизма. Обрати внимание — он всех русских награждает красными треугольными знаками… Потом французские партизаны, немецкие коммунисты, польские социалисты… Но мы смотрим в будущее и должны спасти этих людей, сохранить их для социалистического движения… Вот для чего в лагере создан интернациональный подпольный комитет…

Прошло педели полторы-две после разговора в бараке, Андрей ждал, что вот-вот его зачислят в рабочую команду, но время шло, а тут, как на грех, он заболел…

Его отвели в нижний лагерь, в лазарет. Симон Гетье шепнул, чтобы он передал там привет врачу Григоревскому, Это пароль…

6
Вилли Гнивке получил железный крест, и его повысили в звании. Он стал гауптштурмфюрером, что соответствовало званию капитана. В реляции было сказано, что «Вильгельм Гнивке в решающую для империи минуту оказал личную услугу фюреру». Вилли был на седьмом небе от счастья, когда получил такую бумагу. Но вскоре ему пришлось ехать обратно в Маутхаузен — и опять потянулись серенькие, однообразные дни… Гнивке по-прежнему занимался снабжением, но к его обязанностям прибавилось и кое-что новое.

Однажды комендант лагеря Франц Цирейс вызвал гауптштурмфюрера Гнивке и сказал:

— Вы оказали личную услугу нашему фюреру, Гнивке, и я вправе на вас рассчитывать…

— Яволь!.. — воскликнул Вилли, хотя Цирейс еще не сказал, что именно он намерен предложить гауптштурмфюреру Гнивке.

А дело оказалось сложным. Даже Вилли, видавшему виды эсэсовцу, пришлось призадуматься. И не потому, что Вилли испугался или у него заговорила совесть, хотя речь шла об уничтожении по меньшей мере ста тысяч людей.

Франц Цирейс, комендант всех подведомственных Маутхаузену лагерей, получил указание Гиммлера подготовить уничтожение заключенных, находящихся под его надзором, Сейчас их около ста тысяч. Возможно, что в Маутхаузен и еще доставят заключенных из других лагерей.

Цирейс познакомил Гнивке с планом. Уничтожить заключенных придется не сразу. В Эбензее их можно загнать в туннели и там взорвать. Это двадцать пять тысяч… В других лагерях можно отравить пищу. В более мелких — заключенных придется расстреливать по дороге, во время эвакуации… Гиммлер требовал, чтобы ни один заключенный не был освобожден советскими войсками. Сложнее всего выполнить приказ рейхсфюрера в Маутхаузене, в центральном лагере. Здесь нет туннеля. Придется прорыть шахты рядом с бараками, заложить туда авиабомбы и взорвать лагерь. Но такую работу трудно сохранить в тайне от заключенных. Пока следует заготовить взрывчатку и на всякий случай доставить ее в лагерь.

Комендант Маутхаузена говорил обо всем этом спокойно, будто речь шла о доставке топлива или кормовой брюквы.

Вот этой дополнительной работой и занимался Вилли Гнивке, когда Цирейс снова его вызвал.

— Поедете в Базель, гауптштурмфюрер Гнивке, — сказал комендант, — с особым заданием. Документы получите на имя доктора Шейда, директора берлинской фирмы «Хермсдорф Шонеберг».

— Яволь! — ответил, как всегда, Гнивке. Он не рассуждал, а подчинялся.

— Доставите груз в Банк международных расчетов и откроете там счет на свое имя, то есть — доктора Шейда.

Одетый в штатское, сопровождаемый двумя эсэсовцами, тоже в штатском, Вилли Гнивке выехал в закрытой легковой машине в Швейцарию. В ногах пассажира лежало несколько небольших плотных мешков, но таких тяжелых, что двое дюжих эсэсовцев с трудом перетаскивали их с места из место.

Такой груз Вилли не раз возил в Берлин на Принц-Альбрехтштрассе — в управление гестапо, но за границу с таким грузом ехал впервые. В мешках было золото — всё, что удавалось изъять у заключенных — живых и мертвых. В Берлин золото стекалось со всех лагерей. Там его переплавляли в слитки и посылали в Швейцарию, в Банк международных расчетов. Управление имперской безопасности имело в банке свой текущий счет. Но в последние месяцы Берлину было не до того… Золото отправлялось в Международный банк в таком виде, как оно поступало из лагерей.

В Базеле Вилли мог бы управиться довольно быстро, если бы не одно обстоятельство.

…В банке стояла торжественная тишина храма. Бесшумно двигались клерки, будто плыли по натертому паркету, появляясь и исчезая за стеклянными матовыми перегородками. Говорили негромко, сдержанно, и лепные своды, уходящие в высоту, резонировали, тоже как в храме.

Доктор Шейд, он же гауптштурмфюрер СС Вилли Гнивке, ожидал в холле, когда бесшумный клерк пригласит господина доктора в подвал, чтобы в его присутствии взвесить золото.

Кладовщик, усатый, добродушного вида швейцарец, предложил клиенту осмотреть печати на мешках. Это был обычный, утвердившийся ритуал. Вилли прикоснулся пальцами к сургучу и кивнул — в порядке… Кладовщик с помощью служителя поднял первый мешок и высыпал на стол его содержимое. На металлическую полированную поверхность упали небольшие кусочки тускло блестящего золота. Это были коронки и зубы разных размеров и формы. Они лежали, как куча страшных зерен… Кладовщик посмотрел на них поверх очков и спросил:

— Извините, вы из Германии, господин Шейд?

— Да… Разве это имеет значение? — ответил Вилли.

— Я не могу принять ваше золото… Оно из концлагерей, — сказал кладовщик.

Осторожно, не прикасаясь руками, он начал ссыпать зубы обратно в мешок. Лопатка, которой он сгребал золото, дрожала в его руке.

Вилли вспылил… «Попал бы этот чистоплюй в лагерь! — подумал Вилли. — Поговорил бы с ним иначе…» Но здесь Вилли был доктором Шейдом. Он лишь громко негодовал и возмущался.

На шум прибежал контролер. Он стал на сторону доктора Шейда. А кладовщик все повторял:

— Я не могу принять этого золота… Я не верил слухам, что в германских концлагерях вырывают у мертвецов зубы… Но оказывается… Нет, нет, я не буду принимать участия в преступлении…

Контролер набросился на кладовщика:

— Вы слишком много на себя берете… Немедленно примите ценности… Иначе, иначе я уволю вас из банка…

— В таком случае я пойду к мистеру Томасу Маккитрику… Я работаю в банке уже тридцать лет… Он примет меня, Томас Маккитрик…

Упрямый кладовщик снял нарукавники, повесил в шкафчик халат и, не обернувшись, пошел к лифту… Он так настойчиво убеждал секретаршу, что девушка вынуждена была доложить о нем шефу.

7
Мистер Томас Маккитрик, нью-йоркский банкир, уже лет пятнадцать стоял во главе Международного банка. Война не нарушила финансовых связей воюющих стран, и германские банкиры по-прежнему пользовались услугами международной финансовой корпорации.

Как раз об этом и говорили два пожилых джентльмена, сидящих в креслах за курительными столиками, когда за стеной в приемной усатый швейцарец доказывал секретарше, что ему во что бы то ни стало нужно сейчас же увидеть господина директора.

Собеседником Маккитрика был американский генерал Фрэнк Хенглундстэн, который только что приехал в Базель из освобожденной Франции. Они находились в дальнем родстве по материнской линии, но не встречались лет десять и теперь то и дело переходили в разговоре с деловых вопросов на личные.

— Я ехал сюда, — говорил Фрэнк, — когда на дорогах еще вылавливали последних немцев. В одном месте даже попал в перестрелку.

— Послушай, — перебил Маккитрик, — почему ты не приехал в генеральской форме? Я бы хотел на тебя посмотреть. Помнится, ты был капитаном, когда мы виделись с тобой в Нью-Йорке. Ты предпочитаешь штатский костюм?

— Я ведь приехал к тебе в нейтральную страну, — отшутился Хенглундстэн. — В военной форме я бы привлек внимание швейцарских зевак и журналистов. Мне это совсем не нужно. К тому же с немцами я воюю на фронте, а здесь у меня другие дела — бизнес.

— Ты прав, Фрэнк, реклама нужна не во всех деловых операциях. Но все же ответь — у тебя на плечах много бронзы?

— Не так уж много, — тщеславно улыбнулся Хенглундстэн. — На каждом погоне по три звезды. В армии я генерал-лейтенант, но меня чаще называют политическим генералом.

— А я бы скорее назвал тебя генералом финансовым… Зачем же ты все-таки сюда приехал?

— Мне нужна твоя помощь, Томас. Я покупаю германские предприятия, а у тебя с немцами большие связи. Промышленная ассоциация, которую я представляю, заинтересована в немецких заводах, банках, патентах. Сейчас очень выгодная ситуация для сделок.

— Что же тебя главным образом интересует — металл, химия?..

— Абсолютно все! В Ветцларе я веду переговоры с Лейцем, владельцем оптической фирмы, в Оффенбахе покупаю кожевенные заводы, меня интересует уголь, текстильные фабрики… Как видишь, мы не только воюем.

— В таком случае я советую тебе заинтересоваться картотекой германских патентов в Берлине. Это чистое золото.

— Я знаю об этом, — кивнул генерал Хенглундстэн, — но, к сожалению, в Берлин скорее всего первыми придут русские.

— Это верно, — усмехнулся Маккитрик, — но русские больше занимаются борьбой с фашизмом. Мы же люди коммерческие. Они могут не обратить внимания на картотеку патентов. — Директор вновь стал серьезным. — Пошли заранее туда своих людей. Поверь мне, Фрэнк, игра стоит свеч. Наш банк тоже может быть в этом заинтересован. На полках картотеки лежат миллиарды долларов.

В кабинет вошла секретарша. Том Маккитрик, недовольно поморщившись, вопросительно взглянул на девушку.

— Чего ему надо? — спросил директор, когда она доложила о странном посетителе.

— Он не говорит. Уверяет только, что у него очень важное дело. Не хочет уходить, пока не повидается с вами.

— Пусть войдет.

Кладовщик пошел в кабинет довольно решительно, но стушевался в незнакомой обстановке. За тридцать лет своей работы в банке он впервые переступил порог роскошного кабинета директора. Маккитрик тоже видел его впервые. Швейцарец кратко рассказал о том, что произошло в хранилище банка.

— Ну и что же вы хотите? — недоумевающе спросил Маккитрик.

Швейцарец робел перед всесильным начальником, но все же твердил свое:

— Это золото мародеров, господин Маккитрик… Оно принадлежало людям, замученным в газовых камерах…

— Но ведь золото не имеет запаха… Почему бы нам его не принять? Ведь мы не занимаемся политикой. — Маккитрик не желал ввязываться в спор и все же должен был возражать этому упрямцу, который повторял все одно и то же:

— Я не могу участвовать в преступлении…

— А я не могу вас держать на службе! — разозлился наконец Маккитрик. — Ступайте!..

Когда кладовщик вышел из кабинета, Маккитрик вдруг передумал. Как бы кладовщик не наболтал лишнего.

— Верните этого человека, — сказал он секретарше.

Кладовщик вошел и остановился в дверях.

— Послушайте, — самым дружелюбным тоном заговорил американец, — если ваши убеждения не позволяют вам принять это золото, пусть его взвесит кто-нибудь другой… Я погорячился. Вы останетесь работать в банке, как прежде…

Личный текущий счет в Банке международных расчетов на имя доктора Шейда, руководившего совещанием германски: промышленников в Мезон Руж, был открыт…

Вскоре в базельском банке открыли счета и другие немецкие предприниматели — не сами, с помощью сотрудников СС, переодетых в штатское платье… Доктор Бонзе не бросал слов на ветер, когда утверждал в Мезон Руж, что промышленники получат крупные суммы для финансирования нацистского подполья после войны…

Глава девятая

1
Осенью сорок четвертого года войска Дуайта Эйзенхауэра приобрели большое превосходство над противником. Число солдат, находившихся под его командованием во Франции, давно перевалило за два миллиона человек. В его подчинении находилось свыше пятидесяти полнокровных дивизий против двадцати немецких, которые держали фронт на западных границах Германии. Что же касается военной техники, то в штабах шутили, будто французские дороги прогибаются под тяжестью американских танков и пушек…

Английские войска, пройдя за несколько дней двести пятьдесят миль, 4 сентября заняли Антверпен, крупнейший бельгийский порт. Еще через неделю американский корпус пересек немецкую границу в районе Аахена и завязал бой за этот первый германский город.

И все же, несмотря на такую, казалось бы, катастрофическую обстановку на Западе, Гитлер строго-настрого запретил перебрасывать подкрепления с Восточного фронта. Вальтеру Моделю, низкорослому генералу с квадратной челюстью, который сменил фон Клюге на посту командующего Западным фронтом, Гитлер сказал:

— С Восточного фронта вы не получите ни одной дивизии, Вальтер Модель, ни одной… Русские не остановятся на Висле, они снова перейдут в наступление… Управляйтесь только своими силами.

Сил было мало, но все же Моделю удалось ненадолго стабилизировать фронт. С этого времени союзников начали преследовать военные неудачи. Началось с операции «Маркет-Гарден» — с наступления в Голландии, которое повел фельдмаршал Монтгомери по распоряжению Уинстона Черчилля. Операция готовилась поспешно, и это вскоре сказалось на ее результатах.

Перед операцией британский премьер вызвал в Лондон своего командующего войсками.

— Послушайте, Монти, — дружески сказал он фельдмаршалу, — мы обязаны быть в Германии раньше русских. Я думаю, что прямая между двумя точками и есть кратчайшее расстояние… — теперь премьер повторял слова Рузвельта. — Вот смотрите.

Черчилль потянулся к стратегической карте и указал на северное побережье Голландии. Именно отсюда начиналась кратчайшая дорога к Берлину. Если высадить парашютную дивизию в Арнеме, которая захватит переправы, затем вот здесь… и еще одну…

— Но это в ста километрах от фронта, — возразил Монтгомери. — Чтобы соединиться с десантом, придется форсировать пять водных преград…

— Да, но зато мы прорвемся к Берлину… Это будет наша, английская победа… Американцы будут тянуться в обозе… Престиж на войне, дорогой Монти, имеет большое значение… Эту операцию мы назовем «Маркет-Гарден».

Прикинув достоинства новой операции, Монтгомери стал самым ревностным ее сторонником. Фельдмаршала упрекали в авантюризме, но он твердо стоял на своем.

Семнадцатого сентября среди бела дня три парашютных дивизии были сброшены в глубоком тылу немецких дивизий. Небо наполнилось могучим рокотом сотен транспортных самолетов. Первая английская воздушно-десантная дивизия высадилась дальше других — под Арнемом, на восточном берегу Рейна. Все это делалось так поспешно, что английская разведка не успела даже проверить, разведать место высадки парашютных десантов. Это сказалось тотчас же, как только первые парашюты опустились на землю. Оказалось, что их сбросили… в расположение германского танкового корпуса. Британские разведчики потеряли этот корпус. Его все время отмечали на переднем крае, и вдруг он исчез. Теперь оказалось, что Вальтер Модель отвел этот корпус в район Арнема…

Целую неделю британские парашютисты отбивали жестокие атаки немецких танков и пехотинцев. Красные береты парашютистов были отличными целями для немецких стрелков. Но десантники сражались отчаянно. Они стойко удерживали плацдарм, ждали, когда подойдет на помощь гвардейская бронетанковая дивизия. Но гвардейцы не смогли прорваться к Арнему.

На восьмые сутки фельдмаршал Монтгомери приказал десантникам отойти за Рейн и пробиваться к английским передовым частям. Но их осталось не так уж много — английских парашютистов, выполнявших приказ фельдмаршала… Из девяти тысяч солдат-десантников, сражавшихся на берегу Рейна, уцелело всего около двух тысяч человек. Они отошли под прикрытием польской бригады, которую послали на выручку. Поляки не вернулись. Их бригада была полностью уничтожена.

Своей отвагой и стойкостью английские томми спасли репутацию фельдмаршала. Его промахи прикрыла доблесть рядовых английских солдат. Их отвага была действительно легендарной… О героизме парашютистов писали в газетах, восхищались мужеством павших, говорили о верности солдатскому долгу. Но военные цензоры делали свое дело… Они старательно вымарывали каждое слово, напоминающее о стратегической неудаче, о провале арнемской операции. О польской бригаде, которую принесли в жертву ради спасения британской дивизии, вообще старались помалкивать.

Вся эта затея стоила жизни многим тысячам британских и польских солдат.

Арнемская неудача едва ли кому послужила уроком. Теперь уже все, и англичане и американцы, рвались к заветной цели — к Берлину. Лишь бы попасть туда раньше русских… А советские войска стояли уже на Висле и готовились к новому удару. На Восточном фронте наступило грозное затишье, затишье перед штормом, которого ждали в Берлине, Лондоне, Вашингтоне…

Экспедиционные войска Эйзенхауэра уже давно ощущали недостаток в снабжении. Транспорт не мог управиться с перевозками. Порты не успевали принимать грузы. Антверпенский порт все еще бездействовал — остров Вальхорн, запиравший подступы к порту со стороны моря, находился у немцев. Эйзенхауэр дважды отдавал приказание Монтгомери занять остров Вальхорн, но английский фельдмаршал пропускал мимо ушей слова американца-главкома.

Дуайт Эйзенхауэр должен был написать английскому фельдмаршалу резкое послание.

«Вы солдат, а я ваш начальник, — писал Эйзенхауэр. — Насколько мне известно, первая обязанность солдата — выполнять приказы. Я приказал вам взять остров Вальхорн, и я настаиваю, чтобы вы взяли остров Вальхорн».

Отношения между Монтгомери и американским командованием портились. Получив новый приказ, фельдмаршал небрежно бросил его на стол… Но все же пришлось подчиниться… В начале ноября Вальхорн взяли, но понадобилось еще две недели, чтобы очистить воды Шельды от мин и затонувших кораблей. С этого времени Антверпен стал главной, основной базой снабжения всех экспедиционных сил союзников.

На пристанях антверпенского порта накапливались горы военных грузов. И все же солдатам в частях не хватало самого необходимого… Командиры дивизий превратились в ходатаев и снабженцев. Они вымаливали в интендантстве лишнюю машину продовольствия, боеприпасов, убеждали, спорили… А на черном французском рынке почти открыто торговали американскими рационами, бензином и разным военным имуществом. Из шербурского порта по дороге на фронт исчезали целые колонны грузовиков…

Наступили промозглые осенние дни. Холодный, сырой ветер пронизывал солдат до костей, особенно по ночам. У солдат не было теплой одежды. Правда, в Шербур, а потом и в Антверпен приходили корабли с зимним обмундированием, однако их разгружали в последнюю очередь, а чаще просто заворачивали обратно в Англию, чтобы не мешать разгрузке других пароходов. Зимние вещи можно подвезти и в Берлин — этого не так долго ждать. В штабах были уверены, что англо-американские войска скоро будут в Берлине.

После катастрофической неудачи под Арнемом верховный штаб экспедиционных сил решил незамедлительно готовить новое наступление. Это совпало с приездом генерала Маршалла из Вашингтона. Начальник генерального штаба Соединенных Штатов привез указание — во что бы то ни стало ускорить наступательные действия на Западном фронте. Он остановился в Версале, в резиденции главнокомандующего, и в первый же вечер заговорил с Эйзенхауэром о целях своего приезда в Европу.

Они сидели вдвоем в огромном, как ангар, дворцовом зале под высокими, гулкими сводами. Маршалл сказал:

— Послушай, Айк, это не только мое мнение, нужно во что бы то ни стало прорваться в Германию… В январе русские снова намерены начать наступление, нам нужно их опередить…

Маршалл еще раз повторил, что это не только его личное мнение — в стремительном и неотложном вторжении заинтересованы самые влиятельные круги Соединенных Штатов…

Вскоре под дворцовыми сводами зала появился Бедел Смит, начальник штаба экспедиционных сил, — Эйзенхауэр всегда предпочитал, чтобы по военно-оперативным вопросам докладывал Смит…

Приехал в Версаль и невозмутимый Омар Бредли, командующий американскими войсками… Ворвался непоседливый, грубоватый Паттон, командующий третьей армией. Явилось еще несколько американских генералов. Пришел начальник разведки Кеннет Стронг, единственный англичанин на этом совещании. Опытный в таких делах Эйзенхауэр пригласил его специально — пусть англичане не думают, что военное совещание происходит за их спиной…

Бедел Смит доложил схему предстоящего наступления.

Намечались два направления главных ударов — севернее арденнского горно-лесного массива и южнее его. На северном участке действовали две британские и две американские армии. Они насчитывают в общей сложности до тридцати дивизий. Третья американская армия Паттона наносила удар южнее Арденн, в направлении Саарского промышленного района. Предполагалось, что оба клина, протаранив германскую оборону, деморализуют противника и беспрепятственно двинутся в глубь Германии.

Потом слово получил начальник разведки генерал Стронг. Он доложил о противнике и высказал опасение по поводу швамменуэльской плотины, которая все еще находится в руках немцев. Стронг пояснил: плотина Швамменуэль, высотой в пятьдесят с лишним метров, находится в гористом районе Эйфель и преграждает течение, реки Рур. Рур нельзя форсировать, прежде чем не будет захвачена плотина пли пока ее не взорвут бомбами с самолета. Иначе наступающие войска в любую минуту могут попасть в западню. Достаточно открыть шлюзы — и река превратится в бурную, непреодолимую преграду.

Кеннет Стронг сказал еще, что в долине между Рейном и Руром опознаны танковые части противника, входящие в состав новой шестой германской танковой армии. Известен даже ее командующий. Это генерал Зепп Дитрих, один из приближенных Гитлера.

— Нет никакого сомнения, — заключил Стронг, — что фельдмаршал Рунштедт намерен перейти в контрнаступление именно здесь, — начальник разведки указал на участок севернее арденнского горно-лесного массива.

Я только и жду, чтобы гансы вылезли из своих нор! — воскликнул Бедел Смит. — Немцев легче бить, когда они пытаются наступать…

Начальнику штаба никто не возразил. Конечно, противника легче бить, когда он выползает из своих нор…

2
Кто встречался с Гитлером в последние недели уходящего сорок четвертого года, замечали происшедшую в нем перемену. Он уже не шаркал по-стариковски ногами, передвигаясь в просторном кабинете Имперской канцелярии, голос его окреп, и с лица исчез болезненный землисто-серый оттенок. В тяжелом взоре его холодных серых глаз гипнотизера снова вспыхивали ледяные огоньки. Арденнская операция стала его детищем, с которым не расставались его мысли ни днем, ни ночью.

Все, что он мог, Гитлер бросал на стол в затеянной им крупной игре. Он надеялся собрать для удара хотя бы двадцать пять дивизий. Его советники только разводили руками — откуда же взять их…

И теперь Гитлер торжествовал — ему удалось сосредоточить для наступления на Западе даже не двадцать пять, а тридцать шесть дивизий!

Он, как встарь, хлопал себя ладонью по колену и самонадеянно восклицал:

— Что я тебе говорил, Герман?.. Пришлось тебе поверить в чудо!.. Теперь я не стану запрещать фон Рунштедту добивать англичан, как это было под Дюнкерком… Но мы загребем в свой невод больше, гораздо больше, чем под Дюнкерком!.. Ты посмотри сам!

Геринг всей тушей наваливался на стол, на карту западного участка фронта. Он с подчеркнутым интересом следил за острием карандаша Гитлера. В который раз фюрер повторял свои планы и расчеты.

Конечно, главный козырь — шестая танковая армия. Совершенно новая, как говорится — с иголочки. Гитлер укомплектовал ее молодежью последнего призыва, дал ей лучшую технику, опытных кадровых офицеров. Армия формировалась и обучалась под Гамбургом. Он не разрешал ее трогать, не брал у нее ни одного танка, как бы тяжело ни было на фронтах.

— Разве я был не прав, когда задумал создать такую армию?! — Гитлер ждал похвалы.

— Мой фюрер, я всегда говорил, что это гениальнейшая идея! Теперь она повернет события, — воскликнул Геринг и сделал рукой жест, точно отвинтил кран.

— Да, да! Именно повернет события войны!.. Я поставлю ее в центре наступления. Рядом пойдет пятая армия… Вот здесь… Две армии станут охранять фланги и развивать успех.

С карандашом в руке Гитлер отошел от карты и устремил невидящий взор через окно, в сад. На деревьях лежал мокрый снег. Было пасмурно и уныло. Снова повернулся к Герингу:

— Я обману их еще раз… И снова в Арденнах! Они уверены, что я не стану повторять дважды один и тот же ход. А я повторю!.. Поэтому я и назначил снова фон Рунштедта командовать Западным фронтом… Ему знакома дорога в Арденнах… Сейчас мне нужна плохая погода, как волку, намеревающемуся залезть в овчарню… Ну, и если бы иметь еще несколько дивизий в резерве… Жаль, что я не могу ничего взять с Восточного фронта… Очень жаль!

Гитлер опять посмотрел в окно… В Арденнах в декабре тоже всегда пасмурно. Нелетная погода устранит преимущество американцев в воздухе, уравняет силы, а внезапность и паника создадут ему превосходство.

Конечно, кроме резервов и плохой погоды, нужно было бы иметь кое-что еще, например время. Хотя бы месяц, чтобы закончить обучение танкистов, вооружить фольксштурм и гренадеров… Но времени не было — русские могли в любой день перейти в наступление. Гитлер рассчитывал, что ему хватит четырнадцати дней на арденнскую операцию — захватить Антверпен и окружить две армии противника.

За несколько дней до наступления Гитлер переехал в ставку фон Рунштедта в замок Цигенберг и приказал вызвать к нему на совещание всех командиров дивизий. Генералов собрали в другом месте, обыскали, отобрали у всех оружие, портфели и в автомобилях, автобусах повезли в ставку.

Гитлер говорил два часа. Он размышлял о победе, перескакивал с одной темы на другую, снова возвращался к своей главной мысли, рассуждал о политических итогах предстоящих событий. Полковники, генералы, фельдмаршалы внимательно слушали. Как и в прежние годы, он сумел наэлектризовать их, заставил снова верить в свой полководческий гений. Это было для него главное…

Невозмутимый, точно высеченный из камня, сидел за столом фельдмаршал фон Рунштедт. Бледное лицо его было бесстрастно. За годы войны он испытал немало падений и взлетов. Но больше было взлетов. Его считали героем разгрома Франции. Он руководил битвой за Киев, командовал фронтом на Западе. Гитлер поощрял его за успехи, увольнял за промахи и снова возвращал в армию. Рунштедта называли «Гинденбургом второй мировой войны». Теперь Гитлер поручал Рунштедту арденнскую операцию.

За столом сидели еще Зепп Дитрих и Гассо фон Мантейфель. Зепп — в прошлом начальник личной охраны Гитлера, — низкорослый и коренастый, был развязен и груб, а фон Мантейфель, худощавый, с длинным грустным лицом, походил ка священника. Оба они командовали танковыми армиями прорыва, и генералы, приехавшие на совещание, смотрели на них как на счастливчиков — вот кто отхватит теперь награды!.. Все верили в успех арденнского наступления. Гитлер сумел на короткое время загипнотизировать своих генералов. Он обрел над ними прежнюю власть. И многие из собравшихся в Цигенберге вспомнили другое совещание — в Берхтесгадене, перед вторжением в Польшу…

Среди наехавших в Цигенберг военных самым младшим по званию был подполковник Отто Скорцени. Он сидел где-то сзади, предпочитая по привычке диверсанта-разведчика оставаться в тени. Но белокурый гигант подполковник с иссеченным шрамами, свирепым лицом был в Цигенберге четвертым по счету человеком, на которого Гитлер делал главную ставку в арденнском наступлении. Рунштедт, Дитрих, Мантейфель и он, Скорцени.

Все эти недели Скорцени напряженно работал, сколачивая свою таинственную стопятидесятую танковую бригаду. Ему удалось набрать сотни две надежных эсэсовцев, отлично говорящих по-английски. Для стажировки их отправили в лагеря американских военнопленных, чтобы навести лоск на произношение. Там они выдавали себя за американских солдат. Теперь сам черт не отличит их от американских парней из штата Георгия, Техаса или Дакоты…

Всего в стопятидесятой бригаде Скорцени насчитывалось более трех тысяч человек. Их обучали управлять американскими танками, стрелять из американского оружия, водить американские легковые и грузовые автомобили. Вот уже сколько времени все они щеголяли в форме американских солдат и офицеров.

Но Скорцени обучал своих людей не только знанию американской техники. В диверсионной школе под Ораниенбургом командиры летучих отрядов зубрили на память расположение американских штабов, которые следует разгромить, фамилии командиров, которых нужно убить. Диверсантов учили обращаться с бесшумными пистолетами, с авторучками-самострелами, с ядами и отравленными кинжалами.

Бригада уже стояла в горах Эйфеля, вблизи переднего края, когда Скорцени отправился на совещание в Цигенберг. Он доложил фюреру — бригада готова к действию. Казалось, все было предусмотрено, вплоть до условных знаков, по которым диверсанты могли бы опознавать друг друга. Это придумал сам Скорцени: люди из его бригады носят синие или розовые шарфы, а на кителе вторая пуговица сверху должна быть отстегнута… И еще — если надо привлечь внимание своих людей — старший постукивает по каске пальцами… Вот так… Гитлер остался доволен…


Наступление четырех англо-американских армий севернее Арденн началось в ноябре. Но войска союзников неожиданно натолкнулись на упорное сопротивление противника. За две недели наступления удалось продвинуться вперед всего на одиннадцать километров. Плотина Швамменуэль продолжала оставаться у немцев…

Правда, армия Паттона прорвалась на Саар, но это было второстепенное направление. Ноябрьские бои не принесли успеха союзным войскам. Немцы снова обрели упорство и стойкость.

Военная разведка союзников была совершенно уверена, что раскрыла планы фельдмаршала Рунштедта. Стало известно, что с сентября старый германский фельдмаршал вновь начал командовать Западным фронтом. Фон Рунштедт упорно цепляется за плотину Швамменуэль, готовит ловушку. Для того и сосредоточил здесь танковую армию. Лишь только союзные войска форсируют реку Рур, фон Рунштедт откроет плотину и нанесет контрудар. Это следовало учесть при подготовке нового наступления, которое предполагалось осуществить в январе. Так думали в англо-американской разведке.

Шестнадцатого декабря в Версаль снова приехали на совещание командующие войсками. Совещание проводил Эйзенхауэр. Накануне ему присвоили очередное звание и он получил пятую звезду на погонах. Перед совещанием все поздравляли его.

У всех было приподнятое настроение. Но в разгар совещания настроение омрачилось. Полковник из разведывательного отдела бесшумно открыл дверь и на цыпочках прошел через комнату мягким, упругим шагом. Так ходят больше из уважения к начальству, чем из желания сохранить тишину… Полковник остановился перед генералом Кеннетом Стронгом и протянул ему какую-то телеграмму. Начальник разведывательного отдела прочел, недоуменно вскинул брови, снова нагнулся над телеграммой. Из первой армии доносили, что противник рано утром перешел в контрнаступление в районе Арденн и в первые же часы смял передовые части восьмого американского корпуса.

Совещание было прервано…

3
После ноябрьских неудач на Западном фронте бригаду полковника Макгроега отвели на отдых. Она стояла в маленьком бельгийском городке, который словно и не видел тягот многолетней войны, хотя за эти годы воюющие армии не раз перекатывались через его улицы с запада на восток и с востока на запад. Они не задерживались здесь, и опрятный, тихий городок сохранял свой патриархальный вид.

На фронте наступило длительное затишье, и многих британских солдат уволили в отпуск. Рассчитывал поехать в Англию и Роберт Крошоу, но полковник задержал его, пообещан отпустить позже. А Роберту так хотелось побывать дома… Отец писал, что давно уже вернулся из Мурманска, что мать продолжает прихварывать и очень было бы хорошо, если бы Роберту удалось хоть ненадолго приехать в Глазго.

В середине декабря полковник Макгроег выкроил несколько свободных дней и решил провести их в Париже. За все месяцы, прошедшие после вторжения, ему так и не удалось там побывать. Условились, что сержант Крошоу отвезет полковника на машине, вернется обратно в бригаду и сразу же поедет в отпуск.

Дорога до Парижа была тяжелая. Мокрый снег начал подмерзать, а асфальт покрылся тонкой ледяной коркой. Машина с трудом слушалась управления, особенно когда приходилось тормозить. Но негры-шоферы, мчавшиеся навстречу, будто ничего не замечали и не обращали внимания на непогоду. Они гнали «студебеккеры» так стремительно, что в ушах свистело, когда они проносились мимо. Роберту не один раз приходилось сворачивать в сторону, чтобы не столкнуться с этими громоздкими слонами…

В Париж въехали поздно. Огромные лужи, присыпанные снегом, расплывались среди пустынных улиц. На перекрестках стояли французские полицейские. Они зябко кутались в черные плащи, укрываясь от порывов холодного ветра. Полицейский указал, как проехать к отелю «Мажестик»,где размещались офицеры экспедиционных войск.

Роберт был вконец измучен многочасовой трудной дорогой. Нечего было и думать, чтобы в тот же день пуститься в обратный путь. Полковник предложил Роберту остаться на денек в Париже, отдохнуть, посмотреть город. Но Крошоу согласился провести в Париже только ночь. Лучше он побудет лишние сутки в Глазго…

Когда Роберт Крошоу стоял с полковником в вестибюле, он увидел, что вниз по мраморной лестнице спускаются двое — невысокий англичанин в морской форме и американский офицер с тонкими стрелками смоляных усов. Это были Джимми Пейдж и Фостер Альварес — Испанец. Каким-то чутьем они находили один другого в сутолоке военных лет.

Роберт и Пейдж сразу узнали друг друга. С того времени, когда Боб в последний раз видел своего школьного товарища, Пейдж ни капли не изменился — все такой же безукоризненно чистенький, видно преуспевающий и благополучный. Роберт невольно глянул на свои измятые, залоснившиеся штаны.

Пейдж козырнул полковнику и радушно поздоровался с Робертом.

— Где ты остановился, старина? — спросил Пейдж. — Может быть, отправишься к нам?

— А ты живешь здесь, в гостинице?

Ну вот еще! — пренебрежительно воскликнул Пейдж. — В Париже можно жить поудобнее… Не правда ли, Фостер?..

Джимми познакомил Роберта с американцем, который протянул ему маленькую руку.

Роберту Крошоу было безразлично, где ночевать, и он согласился на предложение Джимми. Они втроем сели в «джип». Фостер Альварес указывал, куда ехать.

— А ты что, собираешься снова на фронт? — спросил Пейдж. — У тебя такой вид, будто ты только что вылез из окопов.

— Да, завтра утром, — ответил Роберт. — Мы стоим недалеко от Брюсселя…

— Вот это здорово! — оживился Пейдж. — Может быть, захватишь нас тоже?.. Мне нужно в Антверпен, а Фостеру в Спа… Спа почти по дороге.

Боб согласился. Пожалуйста! Но только он собирается выехать очень рано.

Квартира, в которую они вошли, походила скорее на склад. В прихожей до самого потолка поднимались ящики, коробки, мешки, прикрытые брезентом. Им открыла француженка средних лет в белом переднике и крахмальной наколке.

— Ты не обращай на это внимания, — сказал Пейдж, кивнув на ящики. — Сейчас ты просто ахнешь…

Он провел Роберта во внутренние комнаты. Просторные, богато обставленные, похожие на антикварный магазин.

— Здесь жил петэновский министр, — объяснял Пейдж. — Он сбежал, и мы, так сказать, оккупировали его квартирку…

В столовой был накрыт стол, и француженка, встретившая их у двери, прислуживала за ужином. Роберта разламывала усталость. У него просто слипались глаза, особенно после выпитого вина, и он взмолился, чтобы его отпустили спать. Он с наслаждением вытянулся на белоснежных простынях, под невесомым одеялом. Спал крепко, без сновидений, но под утро его разбудил рокот и гул моторов, доносившийся с улицы. Роберт приподнял маскировочную штору и глянул в окно. Квартира была на втором этаже, а внизу находились какие-то склады. Роберт еще вечером обратил на это внимание. Сейчас двери склада были распахнуты, и с грузовиков переносили туда тяжелые ящики.

Потом Роберт услышал разговор в соседней комнате.

— Дай шоферам по две тысячи франков и сигареты. Пусть они быстрее уматывают отсюда… — говорил Альварес.

— Но я обещал заплатить больше, — ответил Пейдж.

— Хватит с них этого… Пусть эти французы будут благодарны, что их освободили… — Фостер рассмеялся своим резким смешком. — А твоему приятелю тоже придется платить? — спросил он.

— Не знаю, возможно — самую малость… А ты знаешь, кто это такой? — Джимми понизил голос, и Роберт не расслышал, что он сказал дальше.

Они негромко рассмеялись.

Роберт снова заснул. Он открыл глаза, когда в комнату вошел Пейдж и зашуршал маскировочными шторами. В окно заглянул тусклый свет зимнего дня. Роберт вскочил и начал торопливо одеваться, ворча на Пейджа — почему он не разбудил его раньше.

— А куда тебе торопиться?.. — беспечно ответил Пейдж. — Разве от твоего присутствия быстрее кончится война…

Роберту все не удавалось спросить Пейджа про Кет Грей, которую так и не смог вытравить из памяти. Сейчас было самое удобное время поговорить об этом.

— Право, не знаю, — ответил Пейдж на вопрос Роберта. — Вероятно, сейчас где-нибудь во Франции. Их дивизия высаживалась на юге. — Пейдж назвал фамилию командира дивизии, которая частенько мелькала в последнее время в газетах.

Конечно, Джимми Пейдж не утерпел и посыпал соли на старые раны товарища. С равнодушным видом он сказал Роберту:

— А этот Фостер — тот самый американец, с которым Кет путалась в Лондоне…

Роберт нагнулся и принялся сосредоточенно шнуровать ботинок.

Из Парижа выехали поздно. Сержант Крошоу молча гнал машину, а Джимми с Альваресом устроились на заднем сиденье. Всю дорогу они болтали о своих делах, что-то подсчитывали, делили, порой говорили намеками, переходя на шепот.

В голове Роберта теснились невеселые мысли. Как нелепо, путано все получается… Во время войны первый убитый им человек оказался французом, родину которого они теперь освободили. А вот сзади в машине сидит американец-союзник, который принес ему, Роберту Крошоу, столько горя… И он, как извозчик, везет сейчас этого спекулянта на фронт…

За Компьеном выехали на трассу, прозванную «Красной пулей». По этой трассе доставляли грузы с побережья на фронт. Но теперь «студебеккеры» шли в ту сторону, что и машина Роберта Крошоу.

В каком-то городке обогнали длинную колонну грузовиков, и Фостер Альварес попросил на минутку остановить «джип». Он выскочил из машины и побежал назад. Долго говорил с американским офицером, сопровождавшим колонну. Обратно вернулся сияющий. Не стесняясь Роберта, сказал Пейджу:

— В следующий рейс обещал четыре тысячи галлонов бензина. Деньги наличными…

Американцы торговали военным имуществом прямо на дорогах, а на переднем крае не хватало ни горючего, ни боеприпасов, ни теплой одежды. Сержант Крошоу это отлично знал по себе. Если бы не джемпер, связанный покойной сестренкой Вирджинией, пришлось бы Роберту мерзнуть так же вот, как эти парни на перекрестке дороги…

Вместе с другими машинами «джип» катился теперь по дороге между холмами, поросшими лесом. Начинались Арденны. Снова повалил снег, липкий и мокрый. Его хлопья падали на ветровое стекло и оставляли на нем прозрачные кляксы. Небо затянулось непроницаемой пеленой облаков.

Когда частокол леса отходил от дороги, на луговинах виднелись длинные штабеля канистр, снарядных ящиков, бумажных мешков… Штабеля тянулись вдоль дороги на целые километры. Гористые Арденны будто превратились в головной интендантский склад американской армии. Все перелески были забиты военным имуществом, а грузовые колонны сворачивали с шоссе и сваливали под открытым небом всё новые ящики, мешки, канистры…

Кое-где горели костры, и солдаты протягивали к огню закоченевшие руки. Было не так уж холодно, но промозглая сырость пронизывала жиденькую солдатскую одежду, вызывала озноб.

В городок Спа приехали в сумерках, и Роберт Крошоу не решился продолжать путь в потемках — здесь, в прифронтовой полосе, запрещалось зажигать фары.

С видом знатока-гида Джимми рассказал, что когда-то в Спа находилась главная ставка кайзера Вильгельма Второго, а теперь здесь располагается штаб первой американской армии. Вон в том доме…

Но в тот пасмурный, холодный вечер Роберта Крошоу меньше всего интересовала дислокация американского штаба или исторические места маленького бельгийского городка. Он проклинал в душе и Пейджа, и американца Фостера, и тот час, когда с ними встретился. Из-за этой дурацкой поездки в Арденны Роберт потерял по меньшей мере сутки отпуска. Он мог бы провести их в Англии — ведь приближается рождество…

— Ты не огорчайся, — пробовал утешить Роберта Пейдж, — мы дадим тебе за работу картон сигарет, двадцать пачек…

Роберт не выдержал, послал Пейджа к черту. Он рано улегся спать в каком-то общежитии, чтобы на рассвете выехать в бригаду. Джимми спал тут же. Проснулись от грохота канонады, Роберт подумал, что еще полночь. Он посмотрел на часы — начало шестого.

Канонада продолжала греметь. Орудийные выстрелы всех подняли на ноги. Роберт вышел на улицу. Тяжелые выстрелы доносились теперь более явственно. Бьют из стопятидесятипятимиллиметровых пушек — на слух определил Крошоу. На востоке, где проводил фронт, в небе полыхали желто-багровые зарницы взрывов.

Вскоре кто-то прибежал из штаба и рассказал, что немцы ведут артиллерийскую подготовку. Потом новости стали приходить ежеминутно. Немцы перешли в наступление… Немецкие танки прорвали оборону… Смяли двадцать восьмую дивизию…

Когда рассвело, прибежал Фостер.

— Я еду с вами, — сказал он Пейджу. Голос Фостера звучал тревожно.

— Вы же ехали в Спа, — насмешливо напомнил Крошоу.

— Но здесь черт знает что делается!.. Штаб армии покидает Спа. Боятся, как бы немцы не захватили штаб… Надо быстрее смываться…

Вскоре они были за городом. Из Спа уходили вереницы машин. Но двигались они медленно, потому что за ночь подморозило и машины буксовали на льду. У въезда в первую же деревню образовалась пробка. Фостер отправился разузнать, в чем дело. На дороге лежал убитый шофер, а рядом стоял бледный американский майор и наскоро перевязывал себе рану. Оказалось, что четверть часа назад майора остановил американский патруль. Солдаты подошли к машине и вдруг вскинули пистолеты. Майор не расслышал выстрелов — вероятно, стреляли из бесшумных пистолетов. Шофер был убит наповал, а майор отделался пулей в руку… Скорее всего, это были немецкие диверсанты, хотя они отлично говорили по-английски. Майора они тоже сочли убитым, выбросили его из кабины, а сами вскочили в машину и уехали в том направлении. Майор указал здоровой рукой на дорогу.

Появилась военная полиция в белых касках и белых ремнях. У всех поголовно начали проверять документы. Очень подозрительно отнеслись к англичанам Пейджу и Крошоу. Их выручил Фостер, который предъявил свои документы. Полицейские сразу наполнились уважением к Альваресу, сотруднику военной разведки.

Чтобы не плестись в хвосте штабных машин, свернули на глухую дорогу. Но тут за поворотом перед ними вырос американский патруль. Солдат поднял руку, приказывая машине остановиться.

— Немцы!.. Парашютисты!.. Дай полный газ!.. — резко скомандовал Фостер Альварес. Он сидел рядом с Крошоу. Машина помчалась прямо на солдат. Один из них вскинул автомат, но Фостер, опередив его, выстрелил из пистолета. Солдат упал, второй отскочил в сторону. Вслед машине раздалось несколько выстрелов.

— А может быть, это не боши? — усомнился Роберт.

Фостер оглянулся. Солдат, который успел отскочить в сторону, указывал на удалявшийся «джип» и говорил что-то полицейским, которые сидели в открытой машине. Полицейский «виллис» рванулся в погоню.

— Теперь нажимай вовсю, — сказал Фостер. — Могут убить с перепугу…

Джимми Пейдж просто обалдел от страха. Роберт чуть-чуть сбавил газ на повороте и помчался опять, не разбирая дороги. Но и полицейский «виллис» не отставал. Время от времени сзади раздавались выстрелы, и пули то справа, то слева от машины вздымали маленькие облачка снежной пыли. Пейдж метался в кабине и вдруг, спасаясь от пуль, распахнул дверцу, вывалился на дорогу. Он несколько раз перевернулся и скользнул в кювет.

Крошоу продолжал гнать машину.

Испанец сидел рядом, втянув голову в плечи. Как ненавидел сейчас Роберт Крошоу этого плюгавенького, побледневшего человечка! В душе накипала неуемная ярость. Роберт вдруг понял, что он бессилен противиться охватившему его чувству. Он не может больше ни прощать, ни терпеть нанесенной обиды. Решение пришло само. Еще минуту назад Крошоу не знал, что он это сделает.

— Прыгай! — не то крикнул, не то прошептал он Испанцу и незаметно потянулся за пистолетом.

Фостер ухватился за ручку, приоткрыл дверцу и глянул на дорогу. Машина бешено мчалась… Крошоу поднял пистолет и выстрелил в ненавистную спину. Неестественно медленно Испанец начал сползать и выпал из машины.

Удивительное равнодушие охватило теперь Роберта Крошоу. Он притормозил машину, сунул револьвер в кобуру и остановился. Потом подал «джип» задним ходом к тому месту, где свалился Испанец. Около Фостера уже стояли полицейские, а Джимми Пейдж склонился над раненым. Испанец был еще жив, но лежал на снегу без сознания. Пейдж во что бы то ни стало хотел привести его в чувство.

— Фостер… Фостер… Ты слышишь меня?!

Альварес не отвечал. Его куртка медленно набухала от крови — пуля ударила в спину навылет. По лицу раненого расплывалась мертвенно-серая бледность.

— Что же мне теперь делать? — захныкал Пейдж. — Ведь он должен мне столько денег!.. Фостер, ты слышишь меня?..

— Помогите перевязать его, — сказал полицейский.

Но Альвареса не успели перевязать. Он умер, не приходя в сознание. Пейдж просто рвал на себе волосы.


Паника в армейских тылах нарастала. Рассказывали самые невероятные истории. Кто-то видел американский танк «шерман», стреляющий в своих. Кто-то говорил о парашютистах, спустившихся в этом районе, снова о немцах, переодетых в американскую форму… Всюду проверяли документы и, не веря им, тащили подозрительных в полевые комендатуры. А подозрительных было много — ведь диверсанты могли добыть любые американские документы… Бригада Скорцени начала работать…

4
Когда Уинстону Черчиллю доложили о начавшемся наступлении в Арденнах, он облегченно вздохнул:

— Наконец-то черепаха высунула голову…

Но бронированная черепаха в виде двух танковых армий не только высунула голову. Она поползла на французскую землю. И темпы ее поначалу были совсем не черепашьими.

Каждый час британскому премьеру доставляли все более тревожные сводки.

Фельдмаршал Рунштедт перешел в наступление на широком участке фронта. Он легко смял оборону американской армии и устремился на запад. Два американских полка были уничтожены с ходу. Через главную оборонительную линию наступающие части прошли со скоростью тридцать миль в час! К следующему утру прорыв расширился до пятидесяти миль, и в образовавшуюся брешь хлынули новые германские части. Они веером расползались по дорогам в направлении на Седан, Намюр, Льеж… Вскоре удалось опознать четырнадцать новых германских дивизий, принимавших участие в наступлении. Семь из них были танковые. И никто не мог бы поручиться, что это все, чем располагает фон Рунштедт в Арденнах. В следующие дни обнаруживались все новые и новые германские дивизии, рвавшиеся к мостам через Маас.

Но самое трагичное заключалось в том, что в резерве союзных войск во Франции не оказалось ни единой дивизии. А германская бронированная черепаха все грохотала по арденнским дорогам, захватывала военные склады, брошенные в панике на произвол судьбы, громила американские части. Моторизованные подвижные отряды диверсантов нарушали управление войсками союзников, сеяли панику в глубоких тылах.

Союзная авиация из-за непогоды была прикована к полевым аэродромам и не могла помочь наземным войскам. Вскоре стали вырисовываться далеко идущие замыслы немцев. Фон Рунштедт несомненно нацеливался на побережье Ла-Манша, на Антверпен, стремясь отрезать английскую и американскую армии. Над тремя десятками танковых и пехотных дивизий нависала угроза разгрома.

В штабе тоже царила паника, вызванная действиями диверсантов Отто Скорцени. Эйзенхауэр, Бредли, Монтгомери, Черчилль были захвачены врасплох начавшейся катастрофой. Принимались экстренные меры, которые не давали никаких ощутимых результатов. Прорыв немецких войск расширился до ста километров по фронту, а передовые танковые части уже прошли в глубину на-сто десять километров…

Из Англии на континент срочно перебросили две дивизии — танковую и парашютную — все, что было. Военный кабинет распорядился провести экстренную мобилизацию и призвать в армию двести пятьдесят тысяч новобранцев… Из Америки отправлялись девять свежих дивизий, тоже вне всякой очереди. Но для их переброски требовалось немалое время…

Единственной реальной надеждой была третья американская армия Паттона. Но его войска стояли в Эльзасе. Решили эвакуировать Эльзас, Страсбург. Это вызвало панику в кругах нового французского правительства.

Штаб экспедиционных сил лихорадочно искал хоть какую-то возможность отдалить катастрофу. В тылу мобилизовали всех поваров, писарей. Во всех армиях они превращаются в решающую силу перед лицом надвигающейся катастрофы… В Бельгии обратились за помощью к партизанам, которых британский генерал Эрскин только что пытался разоружить. Партизаны во главе с коммунистами заняли сектор обороны на арденнском фронте. Но разве это могло восстановить положение на Западном фронте?!

На всякий случай Черчилль предложил Монтгомери отвести английские войска к Антверпену.

Ту зиму Черчилль почти все время жил в своей загородной резиденции, в Чеккерсе. Там было все же спокойнее, чем в Лондоне, над которым и днем и ночью появляются германские «фау-2», ракеты дальнего действия. Гитлер все же успел изготовить это секретное оружие. В отличие от самолетов-снарядов, ракеты летели беззвучно, и порой о появлении их лондонцы узнавали только по оглушительным взрывам.

Британским пиротехникам удалось раскрыть секрет немецкой ракеты. Имея пять тонн жидкого кислорода и четыре тонны спирта, ракета с помощью этой горючей смеси поднималась на семьдесят пять километров и падала километрах в трехстах, от стартовых площадок. Полет ее продолжался три-четыре минуты, а насос, подающий горючее, был мощностью в тысячу лошадиных сил. Ракета несла около тонны взрывчатки.

Но все эти данные пока что не стоили и выеденного яйца. Было известно, с какой скоростью летит ракета и на какую высоту она поднимается. Да что толку! В распоряжении противовоздушной обороны Лондона не было надежных средств борьбы с этим новым оружием. Только захватив стартовые площадки, построенные немцами где-то в Голландии, можно было прекратить обстрел города, но после того, как началось арденнское наступление, пришлось оставить всякую мысль о вторжении в Голландию.

Ночь перед рождеством британский премьер-министр решил провести в кругу семьи. Днем, отрешившись от всех государственных дел, Черчилль украшал елку. Пушистое деревце, источавшее смолистый аромат хвои, он получил в подарок от Рузвельта. Президент выращивал елки в своем Гайд-парке.

И все же, когда в Чеккерсе появился лорд Исмей, начальник личного военного штаба премьера, Черчилль, нарушил данное самому себе обещание — не заниматься сегодня делами. Сначала они вдвоем украшали елку и вели отвлеченные разговоры. Но Исмей, протягивая великолепного белоснежного аиста, все же сказал премьеру:

— Из Греции, сэр, пришли нерадостные вести…

Премьер сразу нахмурился. Он подошел к окну и стал читать телеграмму. В его руке так и остался забытый аист с длинным клювом и спичечными ногами. Лорд Исмей стоял рядом и следил за выражением лица премьера. У Исмея были широкие брови и крупные, прижатые к черепу уши — это придавало ему сходство с разозленным терьером.

— Я должен немедленно лететь в Афины, — решил вдруг Черчилль. Он тотчас же позвонил на аэродром Нортхолт и заказал самолет на вечер.

5
Положение в Греции не переставало тревожить Черчилля, Он был доволен, когда греческое правительство переселилось из Египта в Италию. Там оно было всегда под руками. Но немцы долго не покидали Афин, и премьер Великобритании не мог осуществить своего плана. А план был очень прост — как только гитлеровские войска отойдут из Афин, английские парашютисты сваливаются туда как снег на голову. Левые смутьяны и опомниться не успеют, как в Афинах водворится законное правительство. Его доставят из Италии следом за парашютистами. Так, собственно, оно и получилось. В октябре, как только генерал Вильсон узнал, что немцы покидают Афины, он сейчас же высадил там своих парашютистов. Через день королевское правительство Папандреу, в сопровождении британского посла Липера, водворилось в Афинах.

В те дни Уинстон Черчилль отдал письменное распоряжение министру иностранных дел Идену.

«Нам нужно, — писал премьер, — еще 8–10 тысяч солдат в Салониках для нынешнего правительства. Я ожидаю столкновения с ЭАМ[50] и мы не должны уклоняться от него, если только почва будет правильно выбрана. Мы должны не колеблясь использовать английские войска для поддержания королевского правительства, возглавляемого господином Папандреу».

Английскими войсками в Греции командовал генерал Скоби. Черчилль послал ему распоряжение — предъявить ультиматум командованию ЭЛАС — греческой освободительной армии — немедленно покинуть Афины.

Однако ультиматум легче предъявить, чем добиться его выполнения. Тем более, что вся Греция, кроме Афин, была в руках национально-освободительной армии. В начале декабря в Афинах вспыхнула всеобщая забастовка, а затем начались бои с регулярными британскими войсками. Только десять дней назад греки восторженно встречали английских солдат как освободителей, а теперь эти солдаты посылали в греков пули. Произошло то, чего ожидал Черчилль.

Вместе с Иденом до поздней ночи обсуждали положение, которое сложилось в Афинах. Иден уже валился с ног от усталости, его глаза слипались, а Черчилль оставался бодрым и энергичным. Он с сожалением оглядел своего министра иностранных дел и предложил:

— Если хотите, отправляйтесь спать. Предоставьте мне закончить это дело…

Когда Иден ушел, премьер, проводив его глазами, проговорил вслух:

— Вы, сэр, привыкли работать в белых перчатках… Здесь их придется снять.

Премьер-министр сел за стол и писал не отрываясь до утра. Он лег спать на рассвете, когда зашифрованные телеграммы отправили на радиостанцию.

Генералу Скоби премьер написал:

«Вы несете ответственность за поддержание порядка в Афинах и за уничтожение групп ЭЛАС, приближающихся к городу. Вы можете вводить любые правила по своему усмотрению для установления строгого контроля на улицах или для захвата любых бунтовщиков, сколько бы их ни было. Действуйте без колебаний, — напутствовал премьер-министр своего генерала, — действуйте так, как если бы вы находились в побежденном городе, охваченном восстанием.

Что же касается групп бунтовщиков, то с вашими бронетанковыми частями вы несомненно в состоянии проучить некоторых из них, чтобы другим было не повадно… — Следующие фразы Черчилль подчеркнул: — Мы должны удержать Афины и обеспечить там свое господство. Будет хорошо, если вам удастся достигнуть этого без кровопролития, но в случае необходимости — и с кровопролитием».

В Греции началось кровопролитие. Генерал Скоби докладывал непосредственно Черчиллю. В одном из донесений он сообщал:

«Стрельба из-за углов не позволяет нам достичь больших результатов в боях, которые продолжались весь день. 23-я бригада, которая вела операции по очищению каждого дома, добилась некоторых успехов. Парашютная бригада очистила новый район в центре Афин. С британского военного корабля «Орион» пришлось высадить подкрепление морской пехоты. В одном районе наши войска перед лицом сильнейшего сопротивления вынуждены были отступить…

Я надеюсь, что бои удастся ограничить районом Афин — Пирея, но в случае необходимости я готов довести дело до конца по всей стране. Сожалею, что нельзя применить слезоточивые газы».

Донесения из Греции все больше походили на оперативные сводки с фронта. Туда вылетел верховный командующий союзными войсками на средиземноморском театре военных действий генерал Александер. Его сопровождал британский дипломатический представитель Макмиллан. Александер немедленно сообщил Черчиллю о своих впечатлениях:

«Английские войска, по существу, находятся в осаде в центре города. Путь к аэродрому не надежен. Порт Пирей не находится под британским контролем. Разгрузка кораблей невозможна. Остается всего шестидневный запас продовольствия и трехдневный запас боеприпасов».

Командующий средиземноморским театром настаивал на том, что для достижения успеха необходимо бомбить Афины. Британский кабинет предоставил Александеру свободу действий.

Борьба в Афинах продолжалась с переменным успехом в течение всего декабря. Даже немецкое наступление в Арденнах не могло отвлечь внимания премьер-министра от балканских событий. В Грецию послали подкрепление. Для этого пришлось снять войска с итальянского фронта. Борьба с греческими патриотами казалась важнее борьбы с немцами. И все же успех в Афинах еще не обозначался. Уже в то время, когда танковые дивизии Дитриха и Мантейфеля рвались к Маасу, Черчилль тревожно запрашивал Александера:

«Сможем ли мы теперь, когда поступают подкрепления, удержаться в центре города? Существует ли опасность массовой капитуляции английских войск, запертых в Афинах?»

Британскому премьеру казалось, что в Греции все висит на волоске. Греческие национальные войска того и гляди вытеснят англичан с полуострова.

Телеграмма, которую лорд Исмей привез Черчиллю в канун рождества, была от генерала Александера. Она и вызвала внезапное решение премьера самому отправиться немедленно в Грецию. Генерал Александер высказывал мысль, что одними военными мерами вряд ли можно добиться успеха в Греции. Нужно предпринимать какие-то политические акции, и предпринимать их немедленно.

«Немцы, — писал Александер, — держали в стране шесть-семь дивизий и, кроме того, на греческих островах — еще четыре. При всем этом они не смогли обеспечить себе превосходства. Я думаю, что нам здесь противостоят не меньшие силы, чем немцам, и они станут сражаться с английскими войсками с такой же решимостью, как против немцев».

Британский премьер-министр в святую ночь летел над Европой. В полет он взял с собой министра иностранных дел сэра Антони Идена.

В первый день рождества они опустились в Каламами — на афинском аэродроме. Аэродром охраняли две тысячи парашютистов. Премьера встретили трое — командующий Александер, посол Липер и дипломатический агент Максимилиан. Александер сразу же предупредил Черчилля, что совещание лучше всего провести в самолете — едва ли в Греции сейчас найдется более безопасное место…

Совещание длилось долго — часа три. Обсудили мошны и политические проблемы. Черчилль пришел к выводу, что с греческим королем придется распрощаться. Не то время: греки и слышать не хотят о королевской династии. Но вместо короля можно поставить регента. Максимилиан назвал кандидатуру архиепископа Дамаскиноса. Настроен проанглийски, недолюбливает коммунистов и вообще левых.

Черчилль захотел лично познакомиться с архиепископом. После этого можно решать — годится ли он в регенты. Но тут же возникла проблема — куда приглашать духовную особу? В самолет — не солидно, в городе — опасно… А что, если вызвать Дамаскиноса на борт крейсера «Маяк», который стоял в Сирее? Туда же явится и премьер-министр. Там безопасно.

Прежде чем проехать несколько километров от аэродрома до Жирея, послали разведку. Обстановка была как на переднем крае. Разведчики донесли, что путь свободен, но все же лучше проехать в порт на бронеавтомобилях. Черчилль и его спутники втиснулись в стальные ящики броневиков и таким образом добрались до пристани.

На корабле матросы готовились к рождественскому карнавалу, на палубе ходили ряженые, настроение у всех было веселое… Тут как раз на борт крейсера поднялся архиепископ Дамаскинос — в полном облачении, соответствующем его высокому сану. Это обстоятельство едва не сорвало решение греческой проблемы. Матросы приняли архиепископа за участника карнавала и принялись плясать вокруг духовной особы. Иные похлопывали его по плечу и старались угадать — кто это так ловко переоделся. Уж не боцман ли с нижней палубы?! Подгулявшие матросы хохотали до коликов, наблюдая, как ряженый архиепископ торжественно ступает по бронированной палубе и гневно стучит посохом на матросов…

Но будущий регент архиепископ Дамаскинос и в самом деле разгневался. Конечно, по старой памяти он мог бы отплатить любому обидчику — Дамаскинос когда-то был борцом-чемпионом, но в облачении архиепископа не пристало заниматься рукоприкладством… Обиженный Дамаскинос повернул к трапу. Положение спас капитан крейсера, который в это время появился на палубе.

Дамаскиноса пригласили в кают-компанию. Черчилль постарался загладить досадное недоразумение. Архиепископ ему поправился. Он открыто высказал антикоммунистические взгляды. Как раз то, что надо.

Дамаскиносу и поручили поговорить с представителями народно-освободительной армии. Отречение короля от престола Черчилль взялся уладить сам.

Греческий король Георг II все еще обитал в обозе британских войск под Казертой. Черчилль полетел к нему в Италию. По дороге сочинили акт отречения. Но король ни с того ни с сего заупрямился — он никак не хотел отдавать власть регенту. Тогда Черчилль предупредил:

— В таком случае, ваше величество, придемся вас свергнуть. — Британский премьер-министр выступал в роли ниспровергателя тронов…

Георг II, король эллинов, пошел на попятную. Прекратив спор, он безропотно подписал декларацию о своем отречении.

«Мы, Георг II, король Греции, — говорилось в декларации, — обдумав ужасное положение, в котором оказался наш любимый народ… назначаем архиепископа Дамаскиноса нашим регентом…»

Дальше шли какие-то фразы о «возлюбленной стране», о «страданиях, которые терзают нам сердце», но это уже не интересовало Уинстона Черчилля.

Премьером греческого правительства стал генерал Пластирас. Он сменил ненавистного народу господина Папандреу. Генерала Пластираса Черчилль считал более удачной фигурой. За него говорила хотя бы одна биографическая деталь: когда-то в годы интервенции против Советской России он командовал там карательным полком интервентов… Все устраивалось как нельзя лучше.

К Новому году британский премьер снова был в Лондоне.

6
Британский премьер возвратился в Лондон, и на него снова посыпались неотложные дела. Фон Рунштедт, который приостановил было наступление в Арденнах, опять стал проявлять активность. Первое января нового года ознаменовалось налетом германской авиации на полевые аэродромы союзников в Бельгии, Голландии и Восточной Франции. Воздушные атаки были так неожиданны, что маршал авиации Теддер просто хватался за голову. В налетах приняли участие больше девятисот немецких самолетов. Союзники понесли огромные потери. На аэродромах высились груды обгоревших бомбардировщиков, истребителей, транспортных аэропланов.

Одновременно с ударом авиации немцы предприняли наступление в Сааре. За шесть дней они создали предмостное укрепление на западном берегу Рейна. В наступлении участвовало шестнадцать германских дивизий. Над Западным фронтом союзников опять нависла угроза прорыва. В Лондон и Вашингтон полетели тревожные донесения.

Уинстон Черчилль, который только что с легким сердцем сделал греческим премьером фашиста Пластираса, теперь с такой же легкостью обратился за помощью к Советскому Союзу. В Москву экстренно отправили военную делегацию. Она еще находилась в пути, когда Черчилль, не дожидаясь переговоров, отправил Сталину паническую телеграмму.

«На Западе идут очень тяжелые бои, — писал он, — и в любое время от Верховного командования могут потребоваться большие, решения. Вы сами знаете по вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт после временной потери инициативы…»

Черчилль не скрывал охватившей его тревоги. Послание заканчивалось просьбой к Сталину — ускорить ожидаемое наступление русских на Восточном фронте. Эта просьба была криком души британского премьера.

«Я буду благодарен, — писал Черчилль, — если вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января…»

Уинстон Черчилль не мог представить, что Сталин так быстро ответит. Сталин получил послание британского премьера вечером 7 января и в тот же вечер отправил ответ. Он писал:

«Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на Западном фронте, Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему Центральному фронту не позже второй половины января».

Советское наступление началось раньше — через сто часов после того, как западные союзники обратились за помощью. 12 января на берегах Вислы началась мощная артиллерийская подготовка, и вскоре пришли в движение сто пятьдесят советских дивизий. Через, неделю брешь, образовавшаяся в германском фронте, расширилась до трехсот миль. Советская Армия перешагнула немецкую государственную границу и завязала бои на территории Германии.

Удар, нанесенный русскими на Востоке, тотчас же отозвался на Западном фронте. Гитлер приказал немедленно вывести из Арденн шестую танковую армию Дитриха и отправить ее под Будапешт. Вскоре на Восточный фронт последовали и дивизии танковой армии фон Мантейфеля.

К 1 января на Западном фронте насчитывалось семьдесят две германских дивизии. Через месяц их число сократилось на полтора десятка. Фактически на фронте против союзников сражалось не больше сорока дивизий, ведь многие дивизии насчитывали в лучшем случае половину своего штатного состава.

А на Восточном фронте число немецких дивизий вновь перевалило за двести. Но ничто уже не могло приостановить начавшейся для них катастрофы. В течение января Советская Армия, обрушившаяся на врага по всему фронту от Балтики до Карпат, взломала оборону немцев на протяжении тысячи двухсот километров.

Наступала завершающая фаза второй мировой войны…

Глава десятая

1
Сознание прояснилось… Андрей открыл глаза и снова зажмурился. В лазарете день и ночь горел ослепительный свет. Из мира сновидений Андрей возвратился в мир ужасов, в Дантов ад, называемый лазаретом концлагеря. Лучше бы здесь был мрак, чтобы не видеть, ничего не видеть вокруг… На деревянных нарах, на порыжевших от крови бумажных матрацах вповалку лежали живые трупы. Лежали валетом — по двое на одном матраце. Андрей лежал один — сосед умер ночью, и санитары унесли его из барака.

Значит, он, Андрей Воронцов, снова выжил…

В декабре Андрея выписали из госпиталя и отправили на завод «Геринг-верке», километрах в двадцати от центрального лагеря. Паровичок деловито тянул по узкоколейке десятка два железных грохочущих вагонеток, а в вагонетках, прижавшись друг к другу, сидели узники. Ледяной ветер пронизывал их насквозь. Когда паровоз остановился у завода, многие не могли вылезти из вагонеток без посторонней помощи.

Но прежде чем отправить заключенных в бараки, вахтманы приказали им погрузить на вагонетки мертвецов. В филиале не было крематория, и умерших отправляли в Маутхаузен. Там крематорий работал и днем и ночью…

Замерзшие трупы сложили в вагонетки. В хвост поезда посадили апатичных, равнодушных ко всему дистрофиков, потерявших всякое ощущение жизни. Их тоже везли в Маутхаузен, в крематорий… Андреи ничего не видел страшнее очереди за смертью перед крематорием… Это было еще до его болезни. Он проходил мимо крематория. Там вытянулась у ворот очередь таких же вот апатичных, безвольных полосатых людей-скелетов. Одни лежали на стылой земле, не в силах двинуться, другие, ссутулившись, Притопывали от холода и зябко потирали руки. Они знали, что должны сейчас умереть; и были равнодушны к смерти; ненадолго их мог бы оживить лишь вид хлеба, пищи… А за стеной раздавались короткие выстрелы, и очередь все сокращалась… Что по сравнению с этим картины Дантова ада!..

Паровичок доставил живых и, забрав мертвых, загромыхал по узкоколейке в обратный рейс.

Перед отъездом из лазарета доктор Григоревский вызвал к себе Андрея будто на медицинский осмотр и передал инструкции, как вести себя на заводе. Главное внимание — «Фердинандам». Исправные машины не должны уходить с завода. Электросварщикам надо сказать: «Доктор Цветкович передает всем привет». Цветкович — югослав. Он в Линце возглавляет подпольную группу…

На заводе поначалу все шло хорошо. Надзиратели избегали заходить в цех, где работали сварщики. Синих защитных очков у эсэсовцев не было, а смотреть незащищенными глазами на горящие электроды невозможно… Мастера были довольны работой сварщиков. Их не приходилось понукать, как других. Голубоватые молнии непрестанно озаряли высокий цех, где сваривали броневые щиты для самоходных пушек.

А сварщики, когда вокруг не было посторонних, горстями насыпали в швы мелкий шлак, пыль и сверху заваривали тонким слоем металла. Броня, опорные узлы едва держались, но внешне все выглядело добротно и крепко… Еще портили измерительный инструмент, шаблоны, угольники. Поэтому листы приходили в цех перекошенные, не подходили один к другому, их браковали и возвращали обратно в заготовительный цех…

Но вдруг разразилась беда. Кто-то из сварщиков перестарался — «фердинанд» развалился во время погрузки его на платформу. Не надо было быть специалистом, чтобы обнаружить причины: виновны сварщики!.. Всех арестовали прямо в цехе. Двое суток сварщики сидели в бункере. На третий день всех русских увезли в Маутхаузен, в блок № 20.

Блок № 20… Гитлеровцы называли его карантином или комиссарен-блоком, но заключенные дали ему иное название — камера смертников. Рядом с двадцатым стоял такой же грязно-зеленый, с такой же плоской крышей барак девятнадцать. От лагеря оба эти строения отделяли трехметровая стена и проволочный забор под током высокого напряжения. Тесный дворик между бараками освещал прожектор, и на каменных башнях, поднимавшихся над стеной, расхаживали часовые. Стволы пулеметов постоянно глядели на комиссарен-бараки.

Зимой сорок пятого года в двух карантинных бараках содержалось около восьмисот заключенных. В большинстве своем это были советские политработники и офицеры. Тот, кто переступал ворота комиссарен-блока, исключался из списков лагеря, считался мертвым. Каждое утро заключенные подкатывали к двадцатому блоку телегу, обитую жестью, нагружали ее мертвецами, впрягались вместо лошадей и тащили телегу к дверям крематория. Комендант Цирейс ставил на вид надзирателю блока, если трупов было не много…

Электросварщиков привезли в лагерь утром и загнали в двадцатый блок. Капо пересчитал — одиннадцать. У входной двери лежали неубранные трупы. Капо деловито сказал вахтману, кивнув в сторону мертвых:

— Этих тоже одиннадцать — забирайте… Изменений в составе не произошло…

Был мглистый, пасмурный день, и в бараке горел тусклый электрический свет. Капо велел приступить к генеральной уборке. Он развлекался этим почти каждый день. Во двор вытащили столы, скамейки, матрацы, настежь распахнули двери, и январский холод ворвался в барак. Многие узники были в одном нижнем белье. Немеющими руками они ледяной водой мыли полы. Потом скамейки, столы, матрацы вносили обратно. Работу кончили только к обеду.

Капо не покидал барака. Он что-нибудь да придумывал, чтобы досадить заключенным. Когда в обед принесли бидоны с баландой, капо приказал вылить суп в умывальники.

— Жрите из корыт, свиньи… А ну, кому больше достанется?!

Капо ждал, что сейчас начнется свалка. Но ее не было. Кто-то негромко сказал:

— Первая группа, идите…

К умывальнику подошло несколько десятков человек, они достали ложки и начали есть. Человек, который отдал команду, сказал Андрею и его товарищам по заводу:

— Вы тоже идите… По двадцать ложек на каждого.

Надзиратель вдруг разозлился, пустил в ход резиновую дубинку:

— Жрите все! Видно, не проголодались… Завтра вылью на пол.

Капо ушел из барака…

Те, кто подошли первыми, уже проглотили свои двадцать ложек баланды. Их места заняли другие.

— По десять ложек, — напомнил тот же заключенный.

И все беспрекословно подчинились этому человеку в зеленом офицерском кителе.

Только один узник с серым, опухшим лицом вдруг истерически закричал:

— Дайте мне хоть раз наесться вволю!.. Больше ничего мне не надо!..

Заключенный в офицерском кителе подошел и сказал коротко:

— Ешь… Бери мою порцию, лейтенант…

Но лейтенант с опухшим бескровным лицом отхлебнул несколько ложек и отошел.

— Не могу я, товарищ Севастьянов… Рассудок, видно, мутится…

— Держи себя в руках, лейтенант… Недолго осталось.

Севастьянов умолк, заметив рядом с собой новичков, присланных в двадцатый блок только сегодня.

Надзиратель выполнил свою угрозу и на другой день приказал вылить баланду на пол, в асфальтированные желоба, по которым стекала вода из умывальников. Но и на этот раз в умывальной не было давки. Сначала ели всё те же несколько десятков. Среди них был и Андрей Воронцов. Стоя на коленях, он черпал с пола остывшую баланду. Отсчитав двадцать ложек, Андрей отошел.

Вечером с ним заговорив Севастьянов.

— Ты коммунист? — спросил он.

— Коммунист…

— За что послали в двадцатый блок?

— Портили самоходки… «фердинанды»…

Андрей рассказал, что произошло на заводе «Геринг-верке».

— На остальных можно надеяться? — спросил Севастьянов.

— Вполне. На заводе работали хорошо…

— В таком случае вот что…

И Севастьянов посвятил Андрея в тайну двадцатого блока.

Севастьянов жил в блоке больше месяца. Но еще до него здесь начали готовить восстание. Теперь уже никого не осталось из тех, кто это задумал: в двадцатом блоке не живут долго. Но идея восстания продолжала теплиться; она, как эстафета, от одних заключенных переходила к другим — от смертников к смертникам, словно от поколения к поколению. Главное, что требовалось прежде всего, — подготовить ударную группу, которая должна начать восстание. Это могут сделать только физически сильные люди. Для этого люди должны лучше питаться. Вот почему голодные отдавали в блоке часть своей пищи более сильным. Отдавали не только баланду, ко и треть скудного хлебного пайка. А ведь надо представить, чтоозначает для голодного человека каждая крошка хлеба… И тем не менее каждый заключенный офицер и политработник добровольно отдавал треть своего пайка в фонд восстания…

Андрей вспомнил другое — очередь за смертью у крематория. Те тоже были голодные, истощенные до предела люди. Но те потеряли волю к борьбе, перестали сопротивляться, а значит — жить. Как же сильна должна быть воля заключенных в блоке людей, если они, преодолевая нестерпимые муки голода, сами отдают скудную свою пищу товарищам…

— Но ведь мы коммунисты, — ответил Севастьянов, — в том все и дело…

Севастьянов рассказал, что заключенные комиссарен-блока разбиты на сотни. Одной из сотен руководит он, Севастьянов. Возглавить восстание поручено майору Павлову. Он летчик, недавно сбитый над Веной.

В сотнях есть свои агитаторы. Это благодаря им удалось установить дисциплину в умывальной при раздаче баланды. Капо бесится, по ничего не может поделать. Люди, вопреки всему, сохраняют чувство собственного достоинства. Они умирают, но не дерутся из-за лишней ложки жидкого супа…

…И вот наступил день 2 февраля 1945 года. Он тянулся невероятно долго. Обед снова принесли в умывальную и вылили в асфальтовые желоба. Кто-то опять сорвался, мучимый голодом. К нему подошел агитатор, пожилой, изможденный армейский политработник Потапов. В начале войны он служил комиссаром штаба. В двадцатом блоке никто не скрывал своей настоящей фамилии, Потапов спал на одних нарах с Андреем. Он и сказал ему:

— Уж если умирать, так под своим именем… Как корабли под боевым флагом…

Потапов сам едва держался на ногах от истощения. Он подошел к заключенному, который перестал владеть собой, отвел его в сторону, заговорил спокойно и убежденно. Ведь осталось ждать совсем немного… Вот он, Потапов, выглядит куда хуже — кожа да кости, но все же он держится… А если так мучит голод, пусть капитан съест его хлеб…

Слова агитатора-коммуниста подействовали… Потапов убедил капитана. Но сам агитатор не дожил нескольких часов до восстания. Вскоре после этого разговора он отошел в сторонку, присел в уголке и умер тихо, как умирали в лагере многие люди… Он оставался агитатором до последнего своего вздоха…

Восстание началось среди ночи.

Началось с того, что захватили спящего капо и повесили его в бараке. Дали знать в девятнадцатый блок. Потом вытащили во двор скамейки, столы, все, что только было и бараке… Кто-то покрикивал, командовал, торопил… Часовые на башне равнодушно наблюдали это привычное зрелище — блоковый надзиратель не раз устраивая среди ночи такие представления, приказывал заключенным на морозе тереть кирпичом столы и мыть их холодной водой…

Столы поставили один на другой, на них скамейки, табуреты. Теперь, если взобраться на эту пирамиду, часовой на башне будет совсем рядом… Но сигнала еще не было… Прежде надо погасить свет, сделать короткое замыкание. Это взял на себя Андрей. Из барака вынесли мокрые тряпки, одеяла, чью-то шинель. По команде все это бросили на провода. Проволока с треском вспыхнула, и во всем лагере погас свет…

Часовой не успел опомниться, как на него свалилось несколько человек. Севастьянов первым взобрался на сторожевую башню. За ним подоспели другие. Единственным оружием восставших были пока ледяные глыбы, камни, деревянные колодки, снятые с ног, да пригоршни песка, которые полетели в глаза часовому. Были еще кирка и лопата, взятые с пожарного поста. Но ими рубили проволочные заграждения.

Второй часовой, встревоженный шумом и суматохой вокруг бараков, поднял стрельбу. Несколько заключенных упало. Но в руках Севастьянова был уже ручной пулемет. Он дал очередь, и стрельба прекратилась.

Взбираясь на столы, подсаживая друг друга, заключенные лезли через стену. Андрей вскарабкался на площадку сторожевой башни, споткнулся о труп часового и ощупью нашел пулемет.

В темноте раздался голос майора Павлова. Он приказывал захватить караульное помещение. Андрей скатился по лестнице и побежал к немецкой казарме. Там уже поднялась тревога. Вахтманы выскакивали из окон, из дверей, прыгали со второго этажа. Многие бежали, не успев захватить оружие. Но другие стали отстреливаться. Андрей дал очередь. Его поддержал Севастьянов.

Через несколько минут восставшие захватили казарму, вооружились винтовками, пистолетами. Взяли даже станковый пулемет. Бой шел в темноте.

Тем временем через стену перелезали последние узники. Иные были настолько слабы, что у них едва хватило сил сделать несколько десятков шагов. Их хватали под руки и уводили, уводили подальше от лагеря. Когда в бараках никого не осталось, Павлов приказал отступать. Воронцов и его люди прикрывали отход. Они дрались с полчаса, потом тоже пошли на север.

Воронцов пересчитал людей — восемь. На восьмерых был один ручной пулемет, три винтовки, два пистолета и пять штук гранат с деревянными рукоятками. Оружия хватало, но почти все люди были раздеты. Нечего было и думать о большом переходе.

И все же они пошли… Шли без дороги, скользили по снегу заледеневшими колодками. А мороз под утро становился крепче. Решили поискать жилье, чтобы обогреться и раздобыть хоть какую-нибудь одежонку. Но кругом не было ни единого огонька. Все закрывал серый туман… Приближался рассвет. Нервное возбуждение недавнего боя начинало спадать, и силы быстро покидали людей.

И тут они наткнулись на зенитную батарею немцев. Батарея стояла в стороне от дороги. Беглецы сначала прошли мимо, как вдруг увидели пушки. Они торчали, уставившись в небо, а рядом с ними мерз часовой. Притаившись за невысоким забором, стали наблюдать за батареей. Солдаты-зенитчики жили, вероятно, в соседнем домике, возле которого стояла крытая грузовая машина. Скорее всего — они еще спали. Из домика вышел заспанный шофер, прогрел мотор и вернулся обратно.

Решили, что терять время нечего. Трое беглецов подкрались к окнам и одновременно метнули гранаты. Очередью пулемета срезали часового.

Батарея, домик-казарма, автомашина оказались теперь в руках беглецов. Торопливо собрали одежду, натянули ее на себя. Забрали в машину всё, что нашли съестного, испортили пушки. Андрей Воронцов сел за руль автомашины.

А в лагере Маутхаузен всех подняли на ноги. И не только в лагере. О восстании советских заключенных донесли Гиммлеру. Рейхсфюрер распорядился объявить на военном положении всю Верхнюю Австрию. Венское радио каждые полчаса передавало, что из Маутхаузена бежала большая группа уголовников. Жителей призывали оказывать помощь войскам и полиции. За каждого беглеца, доставленного властям, обещали награду в двести пятьдесят марок. В район Маутхаузена стягивали войска из Линца и Вены.

Облава началась в то же утро. Комендант Цирейс дал строгий приказ — пойманных беглецов живыми в лагерь не доставлять. Приказ его выполнялся точно. Рядом с крематорием выросла груда мертвых тел с разбитыми черепами.

Через день хоронили эсэсовцев, погибших во время восстания в комиссарен-блоке. Убитых оказалось немало — безоружные узники сумели уничтожить в ночном бою до двух рот солдат-эсэсовцев…

Облава в Австрии продолжалась почти две недели. Каждый день комендант лагеря Франц Цирейс получал сводку о числе беглецов, пойманных за истекшие сутки. Из восьмисот четырех заключенных поймали семьсот восемьдесят семь. Все они были убиты. Семнадцати удалось скрыться. Цирейс распорядился взять недостающих из общего лагеря и включить в сводку для отчета.

Семнадцатого февраля в Маутхаузен пригнали колонну заключенных из Ораниенбурга. Их выстроили около бани и начали поливать ледяной водой из брандспойтов. Холодные мощные струи сбивали людей с ног. Люди падали и замерзали, превращаясь в ледяные статуи.

Среди погибших был и советский генерал Дмитрий Карбышев.

Приказ Гиммлера о поголовном уничтожении всех заключенных концлагеря вступал в силу.

2
Когда Маленький Бен познакомился с швейцарцем Вебелем, у него и в мыслях не было использовать как-то это знакомство. Бен Стивенс завел его просто так, развлечения ради. Вебель ходил в штатской одежде, внешне походил на разбитного портье или самоуверенного коммивояжера и был так разговорчив, что просто не закрывал рта.

Бывший джимен удивился, когда узнал, что его знакомый — швейцарский майор… Разве в Швейцарии есть армия? А он-то думал, что здесь только кантональная полиция, которая занимается контрабандистами…

Конечно, Маленький Бен удивился для виду, просто чтобы вызвать швейцарского майора на разговор. Стивенс без труда догадался, что сидевший перед ним майор Вебель — разведчик. А господин Вебель заинтересовался простоватым сотрудником американского консульства. Этот большелобый увалень с застенчивой улыбкой может стать для него полезным человеком.

Обычно они встречались по субботам в каком-нибудь заурядном кафе. Маленький Бен неторопливо отхлебывал кофе, рассеянно глядя на улицу, а Вебель всегда что-то рассказывал. Он знал массу занятных историй. Иногда он начинал вдруг рассказывать о международных разведчиках. Бен слушал его с интересом. Он и в самом деле не знал, к примеру, что знаменитый Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо», или Бомарше, написавший «Севильского цирюльника», были крупнейшими разведчиками своего времени… А француз с длинным-предлинным именем Шарль-Женевьев-Луи-Огюст-Андре-Тиоте д’Эон Бомон ездил в Петербург и жил там много месяцев при дворе русской царицы Елизаветы под видом мадемуазель Лии де Бомон…

Майор хохотал, представляя себе, как мадемуазель-разведчик выкручивался из затруднительных положений.

Иногда Маленький Бен тоже принимался рассказывать. Он говорил Вебелю о ранчо Дельбертсхолл, которое родители купили наконец в штате Георгия на его деньги. Там есть несколько акров земли, есть река, и вообще уголок великолепный… Мать просто в восторге. Когда закончится срок службы в Швейцарии, Бен Стивенс немедленно отправится туда… О своей работе в консульстве Бен рассказывал меньше, но иногда будто невзначай бросал фразы, которые настораживали Вебеля, разжигали его интерес к американцу.

— Вам бы жениться надо, дорогой Бен, — сказал как-то майор Вебель, когда Стивенс снова заговорил о ранчо.

— Ну, что вы! — потупился Бен и задумался…

Но швейцарец не оставил своей мысли. Может быть, удастся околпачить этого парня. В следующий раз он пришел с молодой, стройной девушкой. Но Бен так замкнуто себя вел, что за весь вечер швейцарец не мог выдавить из него ни единого слова. От сватовства пришлось отказаться…

А бывшему джимену знакомство с Вебелем совсем неожиданно очень пригодилось. Как-то швейцарец, хвастая своими большими связями, рассказал Бену о профессоре Гусмане. Профессор Гусман из цюрихского университета близко знаком с итальянским промышленником Луиджи Парилли. А Луиджи Парилли…

Об этом разговоре Маленький Бен вспомнил, когда его шеф мистер Даллес упомянул однажды о Вильгельме Хеттеле, с которым неплохо бы связаться… Он иногда приезжает в Цюрих, но чаще бывает в Италии.

После того как покушение на Гитлера провалилось и военная оппозиция в Берлине была разгромлена, Аллен Даллес на некоторое время потерял связи с Германией. Агент Гизевиус перестал его интересовать. «Валет» с трудом выбрался из Германии, и теперь от него пока что не было никакой пользы. Следовало заводить новые связи, тем более что предстоял серьезный турнир, идея которого родилась в голове Даллеса.

Бен Стивенс сталкивался с германским разведчиком Вильгельмом Хеттелем, знал, что и он охотился тогда за дневниками Галеаццо Чиано, но лично бывший джимен с ним не встречался. Теперь надо найти Хеттеля. Стивенс решил обратиться к помощи швейцарского майора Вебеля.

Но потом оказалось, что Вильгельм Хеттель сам искал связей с резидентом американской разведки Алленом Даллесом…

Еще в конце сорок четвертого года германская разведка начала распространять упорные слухи о том, что в случае военного поражения Гитлер решил отвести свои войска в горный альпийский район и там обороняться до тех пор, пока вновь не накопятся силы. Эти слухи соответствовали истине — Гитлер действительно готовился к обороне в альпийской крепости, которая занимала площадь в несколько десятков тысяч квадратных километров. Здесь в альпийском редуте строились подземные заводы, которые на долгое время могли бы обеспечить военное поселение новоявленных тевтонцев всем необходимым для суровой жизни и обороны.

На карте Центральной Европы в горном альпийском районе совершенно отчетливо определились естественные границы этой гигантской крепости. Захватывая всю западную половину Австрии, часть Германии и Италии, национальный редут обрамляли с севера Баварские Альпы, с юга тянулись Альпы Далматинские и Кариийские. На западе редут граничил с Швейцарией, а на востоке его прикрывали отроги скалистых гор Нидер Тауэрн. Облюбованный Гитлером район тянулся в длину на двести сорок миль. В центре его стоял Берхтесгаден, где на вершине отвесной горы поднимался приземистый замок Гитлера «Орлиное гнездо».

Когда гаулейтер Тироля, старый фанатичный нацист Франц Гофер предложил фюреру план создания недоступного врагу альпийского национального редута, Гитлер с жаром ухватился за эту новую идею. Да!.. Он сосредоточит там многолетние запасы продовольствия. Построит в горах укрепления, подземные ангары, заводы… Он дождется, когда англичане и американцы передерутся с русскими, и тогда он, Гитлер, скажет свое последнее слово… К тому времени у него будет атомная бомба…

Одержимый новой идеей, Гитлер уже придумывал, кто станет оборонять национальный редут. Для этого он использует войска генерала Лера, которые отступили из Греции. С австро-венгерской границы он снимет армейскую группу генерала Рендулича. Из Чехословакии подойдут войска генерала Шернера, с запада — дивизии Рунштедта…

Но… Заводы в горах строились медленно. Войска таяли, и уже негде было взять пополнение. Оставалось одно — использовать альпийский редут как военно-дипломатический козырь.

Маленький Бен встретился с Хеттелем в конце зимы. Помог майор Вебель, которому для этого пришлось обратиться к профессору Гусману. Майор Вебель предоставил разведчикам для встречи конспиративную квартиру. Австриец Хеттель, человек с бронзовым, обветренным лицом, держал себя осторожно. Выслушав Бена, он сказал, что один человек, занимающий очень высокое положение в Берлине, хотел бы тайно встретиться с мистером Даллесом. Потом Хеттель начал вдруг рассказывать о том, что детство и юность он провел в Зальц-Камергуте — в центре альпийского редута, о котором сейчас так много говорят. Жил он в Бад Аусзее, недалеко от Мертвых гор, которые действительно соответствуют своему названию. Там совершенно голые скалы, диковинный лунный пейзаж…

Хеттель сказал, что в альпийском редуте, если там собрать достаточное войско, можно годами сидеть в осаде и ни один враг не проникнет в горную крепость… Флегматичный Хеттель явно набивал цену. Затем австриец снова вернулся к началу разговора — человек, занимающий высокое положение в Берлине, хотел бы поговорить с Даллесом об альпийском редуте.

Маленький Бен, так же как и германский разведчик Хеттель, занимался только черновой работой. Он обстоятельно доложил Даллесу о разговоре и полагал, что на этом его миссия закончена.

Дальнейшие переговоры, как говорится в дипломатических кругах, перешли на более высокий уровень. Но Аллен Даллес не хотел рисковать — он предложил организовать встречу с германским эмиссаром в Цюрихе, в помещении американского генерального консульства, иначе, не ровен час, немцы утащат к себе… Даллес немало был удивлен, когда немец, не стесняясь, назвал себя — генерал СС Карл Вольф, начальник штаба господина рейхсфюрера Генриха Гиммлера…

Эсэсовский генерал без обиняков предложил сдать англо-американскому командованию альпийский редут. Конечно, на определенных условиях. Условия эти заключались в том, чтобы не допускать русских в Восточную Германию и в Австрию.

— Но чем вы докажете, господин Вольф, что именно Гиммлер уполномочил вас вести переговоры?.. — спросил Даллес и весь подался вперед, точно гончая, почуявшая запах дичи.

— Я начальник штаба рейхсфюрера в имперском управлении безопасности… Мои фотографии вы могли видеть в немецких газетах… — эсэсовский генерал замялся. Он был неопытен в подобных переговорах. Даллес пришел ему на помощь.

— Могли бы вы, например, освободить кое-кого из заключенных по моему указанию?.. Или сохранить не взорванным мост на Рейне?

Эсэсовец самодовольно хмыкнул:

— Освободить… Кого угодно… А вот насчет моста — не знаю…

— В таком случае освободите синьора Ферручио Пари… Он находится где-то у вас в тюрьме.

— Такого не знаю, — признался Вольф. — Но через три дня он будет в Швейцарии…

И в самом деле, ровно через три дня итальянец Ферручио Пари, ошеломленный внезапной вежливостью германских тюремщиков, был доставлен в Цюрих, Генерал Вольф выполнил требования Аллена Даллеса. После войны Ферручио Пари стал итальянским премьером, но в начале сорок пятого он служил только лакмусовой бумажкой, с помощью которой глава американской разведки в Европе проверял серьезность германских намерений в сепаратных переговорах.

Время не терпело никаких отлагательств, и Аллеи Даллес, бросив все дела, вылетел в Казерту, где еще до сих пор располагался штаб фельдмаршала Александера, командующего союзными экспедиционными силами на Средиземном море. Ом летел туда следом за Маленьким Беном, неприметным, рядовым американским разведчиком, которому дал очень деликатное задание, связанное с Людендорфским железнодорожным мостом близ Ремагена. Из Италии Беннет Стивенс должен был первым же самолетом улететь во Францию. Генерал Вольф обещал кое-что сделать.

В Казерту Даллес прилетел для того, чтобы ускорить переговоры. Если нужно — поторопить неповоротливых генералов. В штабе он управился довольно быстро. Обратно в Швейцарию Даллес вернулся в сопровождении двух генералов, уполномоченных на переговоры. Это был заместитель начальника штаба пятой американской, армии Лемницер и руководитель британской разведки в Италии Эйри. Оба прилетели в Швейцарию под вымышленными именами. В секретных донесениях, направленных в Лондон и Вашингтон, предстоящие переговоры назывались словом «Кроссворд».

Прибыли в Бери и германские представители во главе с Карлом Вольфом. Но в Швейцарии Аллена Даллеса ожидал неприятный сюрприз. Ему прислали для сведения советский протест по поводу сепаратных переговоров. Москва требовала либо допустить к переговорам советских представителей, либо прекратить переговоры. Этого еще не хватало!..

Надо ответить, что никаких переговоров нет и вообще русским незачем приезжать в Берн: Советский Союз не имеет дипломатических отношений со Швейцарией…

Вопреки протестам Советского правительства, переговоры все же состоялись. Они проходили в Берне 19 марта. Кроме генералов, прилетевших из Казерты, на них присутствовал Аллен Даллес и его помощник доктор Геро фон Геверниц, американец немецкого происхождения. Германскую сторону по поручению Гиммлера представлял генерал войск СС Карл Вольф.

Глава немецкой делегации выторговывал хорошую цену за капитуляцию несуществующей крепости. Даллес шел на это, он отлично знал, что альпийский редут это очередной миф немцев, нечто похожее на Атлантический вал на побережье Северной Франции… Но руководитель американской разведки в Европе делал вид, будто верит каждому слову Вольфа. Если благодаря этому можно остановить русских на границе Германии, то почему не прикинуться простаком… Ведь Восточным фронтом практически командовал теперь Гиммлер. Он брался удержать русских на Одере, конечно если освободятся войска на Западе.

Даллес информировал Вашингтон, что операция «Кроссворд» проходит успешно. В переговорах намерен принять участие Кальтенбруннер, а может быть, и сам Гиммлер.

3
Арденнское контрнаступление фельдмаршала Рунштедта едва не закончилось катастрофой для британских и американских войск на Западном фронте. Гитлеру для завершения операции не хватило десятка дивизий. Он не смог перебросить их с Восточного фронта. И тем не менее арденнским ударом немцы задержали наступление англо-американских войск по меньшей мере на два месяца. Только в середине января, когда советские армии вновь перешли в наступление, союзникам удалось восстановить положение в Арденнах. Еще месяц им потребовался для того, чтобы привести в Порядок свои потрепанные части.

А время не ждало… Советские войска, опрокинув противника, были уже на берегах Одера. Еще один удар — и они вторгнутся в Центральную Германию…

Уинстон Черчилль не раз инструктировал Монтгомери, настоятельно требовал, чтобы он начал наступление на Берлин, но сделать это удалось только в феврале. Однако наступление развивалось медленно, и британский премьер-министр сам отправился на континент.

В начале марта Черчилль появился в Реймсе, куда только что переселилась главная ставка Эйзенхауэра. По случаю фронтовой поездки грузный премьер был одет в полевую форму полковника британской армии и выглядел в ней до вольно комично. Эйзенхауэр встретил его со своим штабом. Было время ленча, и премьера пригласили в зал.

Уинстон Черчилль только что побывал на северном участке фронта, который особенно его интересовал. Премьер был оживлен, полон впечатлений. Не дожидаясь, когда подадут на стол, он приступил к бренди. Пил, почти не разбавляя его содовой. Черчилль розовел и становился все более разговорчивым.

К ленчу подали устрицы. С видом знатока премьер оценил их достоинства. Потом без всякого перехода завел вдруг разговор о ракетном оружии. Эта тема волновала всех. Немцы уже выпускали реактивные истребители.

— Я полагаю, — говорил премьер, — что современные бомбардировщики отживают свой век… В недалеком будущем их заменят ракетные снаряды. Разве нет?..

Маршал авиации Теддер согласился. Черчилль начал мечтать.

Он наполнил свой бокал и выпил залпом. По губам скользнула улыбка.

— Тогда, — сказал Черчилль, — Британия, этот непотопляемый авианосец, станет огромной пушкой, ствол которой можно будет направить на любого противника в Европе. Вроде «фау-3», которое немцам не удалось использовать против нас.

Премьер-министр говорил о минометах-гигантах с длинными, стотридцатиметровыми стволами. Их обнаружили на побережье Северной Франции. Гладкоствольные минометы «фау-3», почти целиком врытые в землю, могли бы забросать Англию градом тяжелых шестидесятикилограммовых мин. Они выстреливалась со скоростью тысяча шестьсот семьдесят метров в секунду. «Фау-3» могли выпускать в минуту до десятка снарядов.

Британский премьер перескакивал с одной темы на другую. Теперь он начал защищать английскую политику в Греции. Борьба там все еще продолжалась. Британские войска оказались единственной силой, на которую опиралось греческое правительство архиепископа Дамаскиноса. Эта тема явно взбудоражила Черчилля. Он ударил раскрытой ладонью по столу и сказал:

— Мы никогда не будем сидеть сложа руки и смотреть на то, что происходит в Греции или в другой стране… Мы приютили в Лондоне правительства многих европейских стран и обязаны водворить их обратно… Это долг нашего британского гостеприимства… Миколайчик должен править в Польше, Бенеш — в Чехословакии, король Петр — в Югославии…

Черчилль обрушился на газеты, критиковавшие его политику. Он спорил так горячо, будто перед ним за столом сидели авторы этих статей.

Дуайт Эйзенхауэр, сидевший за столом на хозяйском месте, не возражал Уинстону Черчиллю. Он сдержанно и снисходительно слушал гостя и думал.

Однако Уинстон Черчилль приехал в Реймс совсем не затем, чтобы вести беспредметные споры по поводу событий в Греции или рассуждать о достоинствах ракетного оружия. После ленча премьер достал из кожаного портсигара неизменную сигару, раскурил ее и заговорил о наступлении на северном участке фронта.

Первоначально для наступления на Берлин в распоряжение фельдмаршала Монтгомери выделили двадцать одну дивизию. Вскоре верховный штаб увеличил их число до тридцати. Теперь Черчилль настаивал на том, чтобы фельдмаршалу Монтгомери передали еще пятнадцать дивизий. На главном и наиболее коротком направлении к Берлину должны действовать основные силы.

Под началом Эйзенхауэра теперь находилось больше четырех миллионов солдат, а из-за океана всё шли подкрепления…

В Пентагоне тоже поторапливали командующего — надо двигаться на восток, рваться вперед, не обращая внимания на потери… Эйзенхауэр обещал подумать. Что-то покажут ближайшие дни…

А в ближайшие дни — 7 марта 1945 года — произошло еще одно «случайное» событие: американские войска без боя взяли целехонький железнодорожный мост близ Ремагена и переправились на правый берег Рейна. Позже Дуайт Эйзенхауэр назвал этот мост «одной из тех мимолетных случайностей, которые иногда встречаются на войне».

Мост взяли передовые части девятой танковой дивизии. Было раннее мглистое, дождливое утро. Танкисты проскакивали через безлюдные городки, и по дороге не раздавалось ни единого выстрела. Окна домов были наглухо закрыты ставнями, на балконах развевались белые простыни и полотенца — знак безоговорочной капитуляции. Вместе с танками к Рейну шла военная легковая машина, но, судя по номерным знакам, она принадлежала какой-то другой американской части. На нее не обращали внимания.

Танки шли с открытыми люками. Командир имел задание выйти к Ремагену и очистить левый берег от немцев. Но немцев здесь уже не было. Притихшие улочки да белые простыни на балконах…

Когда поднялись на пригорок, танкисты увидели Рейн. Он был широкий и такой же серый, как и дождливое небо. Сквозь пелену мелкого, холодного дождя над водой неясно вырисовывались ажурные переплеты железнодорожного моста. Моа стоял целый и невредимый. Танкисты поднялись на насыпь и переехали на другой берег Рейна. Вместе с ними переправилась и легковая машина, в которой сидел большелобый американский офицер с изображением пылающего меча на рукаве. Такие знаки носили сотрудники отдела безопасности и военной разведки.

Немцы, которые суетились около моста, разбежались с появлением американских танков, но в туннеле остался германский майор, который сам вышел навстречу танкистам. Однако танкистов опередил большелобый американец. Он что-то сказал по-немецки майору и предложил ему сесть в машину. Танкисты не успели и оглянуться, как «джип» ловко развернулся на железнодорожных путях, снова переехал через мост и исчез за поворотом дороги.

Командир отряда вызвал по радио штаб дивизии, но там почему-то уже знали, что Людендорфский мост взят. Танкист недоумевал — откуда об этом знают в дивизии: большелобый разведчик не мог так быстро добраться до командного пункта…

4
В американских военных кругах недолюбливали Бернгарда Монтгомери.

Особенно плохие отношения сложились у Монтгомери с генералом Омаром Бредли. Они оба командовали армейскими группами: один британской, другой американской.

Фельдмаршал Монтгомери приписал себе победу в Арденнах. Он объявил себя спасителем экспедиционных армий, хотя в первые дни арденнских событий оттянул свои войска на побережье к Антверпену.

Но арденнская гроза миновала. Теперь Монтгомери упрекал американских командующих в бездеятельности.

Через два месяца экспедиционные войска опять захватили полностью инициативу на Западном фронте. В марте английские, американские, канадские и французские дивизии вышли к берегам Рейна.

Теперь под командованием фельдмаршала Монтгомери находилось три армии, в том числе одна американская. Они стояли на северном участке фронта. Здесь определялось главное направление удара, и английскому фельдмаршалу поручили осуществить прорыв, чтобы кратчайшим путем выйти навстречу русским.

Против германской обороны фельдмаршал Монтгомери решил бросить четыре корпуса, усиленные двумя парашютными дивизиями, морской десантной бригадой, а также частями морского и воздушного флота. Вслед за корпусами прорыва, через Рейн должны были устремиться три армии, общей численностью больше миллиона человек.

Таков был замысел. Фельдмаршал Монтгомери развил кипучую деятельность. Теперь он все дни проводил в войсках. Его щупленькая, подвижная фигурка мелькала повсюду.

Но чаще, гораздо чаще, чем в других дивизиях, Монтгомери бывал в особой войсковой группе, сформированной по прямому указанию британского премьер-министра. В эту группу специального назначения входили две танковые, одна парашютная и одна механизированная дивизия. Группа существовала в секрете даже от американского командования. Черчилль намеревался использовать ее как главный козырь в самый последний момент войны.

Группе предписывалось переправиться через Рейн следом за первыми атакующими частями, но в боях участия не принимать. В дальнейшем ей надлежало следовать за первым эшелоном наступающих войск, не развертывая сил, чтобы быть готовой к выполнению особого задания. И только после того, как английские войска повернут на север, преграждая русским путь к Дании, специальная группа при поддержке британской авиации рванется к Берлину и захватит его перед самым приходом советских армий…

На левом берегу Рейна от Арнема до Кельна — на протяжении почти двухсот километров горели десятки тысяч дымовых шашек. Днем и ночью черные клубы дыма заволакивали землю и небо. В нескольких десятках метров уже ничего не было видно. Под прикрытием дымовой завесы к Рейну ползли танки, машины с громоздкими понтонами, орудия. Шли войска… Все это сосредоточивалось на берегу Рейна.

В американских штабах посмеивались — Монтгомери, дескать, разбегается, чтобы перешагнуть через спичку… Американские армии в двух местах уже создали плацдармы — без артиллерийской подготовки, без авиационных десантов и дымовых завес…

А фельдмаршал Монтгомери все еще убеждал корреспондентов, что предстоящая операция по форсированию Рейна станет образцом современного военного искусства. Против такого тарана не устоит самая мощная оборона…

Но таранить пришлось распахнутые ворота… На другой стороне Рейна оборону держали две германские дивизии «народных гренадеров», которые, кроме громкого названия, но имели никаких боевых качеств. «Желудочные батальоны» тонкой цепочкой растянулись вдоль пологих берегов Рейна.

Двадцать третьего марта после полудня, ознакомившись с прогнозом погоды, фельдмаршал Монтгомери отдал приказ о наступлении. Дымовая завеса рассеялась. Под вечер, прозрачный и тихий, прилетело несколько сот бомбардировщиков. Они сбросили бомбы на правый берег и таким же безукоризненным строем ушли на запад. Через несколько часов они прилетели снова и разрушили Везель, маленький прирейнский городок, который еще недавно дремал, такой мирный и уютный, в лучах заходящего солнца.

Морская бригада, которая вместе с батальонами шотландских стрелков должна была первой форсировать Рейн, сосредоточилась на берегу в опустевшей деревне.

Вечер был прекрасен, и Роберту Крошоу не хотелось торчать в затхлой духоте помещения. Он присел на скамью рядом с другими десантниками. Перед боем солдаты редко бывают разговорчивы. Вот и сейчас они молчали, погруженные в бессвязные думы, томимые приближением неизвестного. Который раз приходилось им так вот сидеть на грани жизни и смерти, с громоздкими вещевыми мешками за спиной и винтовками в руках… Каждый раз десантники гнали от себя мрачные мысли, но они возвращались… Видно, к опасности нельзя привыкнуть, можно разве что отупеть… После каждого боя солдаты недосчитывались товарищей. Но перед новой схваткой каждому думалось — может, и на этот раз пронесет мимо…

На окраине загрохотали «буйволы» — бронированные амфибии, в которых десантникам предстояло переплывать реку… Ровно в шесть началась артиллерийская подготовка. Разом заговорили две тысячи орудий… Десантники сидели молча, словно ничего не слышали, словно это их не касалось.

Артиллерийская подготовка шла долго. Когда поднялась луна, «буйволы» тронулись к берегу, словно на водопой, а за ними пошли десантники. На той стороне горел Везель, и в отсветах пожарища было видно, что делалось на другом берегу. Но немцы почему-то продолжали молчать. Подозрительно!.. Скептик Тейлор проворчал:

— Джери что-нибудь затевают… Пустят нас на тот берег, а потом перебьют…

У Тейлора была своя теория — если представлять себе всё в самом мрачном свете, в действительности будет несколько лучше. Он всегда так и делал. Но солдаты готовы были избить Тейлора за его карканье…

Артиллерийская подготовка усилилась. Десантники погрузились в «буйволы» — по сорок человек, и амфибии осторожно спустились на воду. Роберт Крошоу прислушивался к мягкому шуму воды, журчащей за бортом, и смотрел в небо, усеянное цветными искрами множества ракет и огненных трасс от летящих пуль и снарядов. Это, вероятно, выглядело красиво, но десантникам было не до того… Роберт думал — скорей бы добраться до берега, пусть вражьего, лишь бы ощутить под ногами твердую почву… Сейчас, через секунду, ударят немецкие пулеметы, скорострельные пушки… Скорей бы добраться до берега!..

Но «буйволы» спокойно выползли на противоположный берег. Десантники залегли в песке, а «буйволы» пошли за новым десантом. Переправа через Рейн заняла всего семь минут…

Солдаты морской пехоты сначала били из пулеметов и автоматических ружей, но им никто не отвечал. Тогда они поднялись и пошли вперед, к темневшему в лунном свете лесу.

Полковник Макгроег должен был переправиться вторым рейсом, и Роберт Крошоу ждал его на берегу. Теперь, при свете ракет, зеленой луны и ярко горящего Везеля, Роберт видел всю реку, кишащую «буйволами», паромами, понтонными лодками. Их были здесь сотни, этих суденышек, и все они беспрепятственно пересекали Рейн туда и обратно.

Вот наконец появилась долговязая фигура Макгроега. Он выпрыгнул из амфибии и стал озираться по сторонам — где же его солдаты. Но они были уже далеко от берега. Вскоре прибежал связной и доложил: отряд лежит, мешает огонь собственной артиллерии.

Макгроег приказал радисту связать его с командным пунктом.

— Бригада высаживается беспрепятственно на левый берег, — доложил он. — Противник не оказывает сопротивления. Но, может быть, вы прекратите огонь своих батарей…

Артиллерийская канонада начала стихать.

Так же благополучно переправились через Рейн и батальоны шотландских стрелков. Они спокойно погрузились в понтонные лодки и через несколько минут высадились на восточном берегу. В течение ночи через Рейн переправились еще четыре дивизии. Беспрепятственно — как на учениях. Немцы проявляли себя очень вяло. К утру наступающие части продвинулись гораздо дальше, чем намечалось на первый день вторжения. Но Монтгомери продолжал действовать строго по плану. В десять утра небо заполнили самолеты и планеры. В ближайших немецких тылах высадились две парашютные дивизии — четырнадцать тысяч человек. Но к этому времени передовые части успели далеко продвинуться, и парашютисты свалились на головы своих же — английских и американских солдат… В других местах низко летящие самолеты и планеры оказались легкой добычей немецких зенитчиков.

В наземных частях потерь при переправе почти не было. Две американские дивизии потеряли за день убитыми и ранеными всего тридцать два человека… Морская бригада, открывшая переправу через полноводный Рейн, тоже потеряла лишь несколько пехотинцев. Среди убитых был рядовой Тейлор. Его снял немецкий снайпер как раз в тот момент, когда он поверил вдруг, что переправа прошла благополучно…

Скептика Тейлора похоронили на военном кладбище неподалеку от Везеля, уничтоженного той же ночью.

5
После того, как англо-американские войска переправились через Рейн, их наступление стало напоминать рысистые испытания, где наездники бешено мчатся к цели, не разбирая дороги… Германские войска фактически уже не оказывали сопротивления. Наоборот, следуя негласному приказу ставки, немецкие генералы сдавались в плен вместе со своими войсками там, где их настигали передовые отряды англичан или американцев.

К 1 апреля 1945 года американские войска завершили окружение Рура и, не задерживаясь, продолжали двигаться к Эльбе. Газеты пестрели восторженными сводками. Вести с фронта набирались самыми крупными шрифтами, какие только можно было найти в типографиях. Редакторы не жалели места для восклицательных знаков…

Дивизии, корпуса, армии соревновались в количестве захваченных пленных. В первой половине апреля на Западе сдалось в плен больше пятисот тысяч немцев. Через неделю это число возросло вдвое. Один только американский корпус в течение дня взял — точнее, не взял, а принял — в плен триста тысяч германских солдат, офицеров и генералов…

Начальник генерального штаба Джордж Маршалл объявил, что генерал Эйзенхауэр устроил немцам такой мешок, в который уместился весь Рур с прилегающими к нему районами. Подобного окружения еще не видывала история войн!..

Но генерал Эйзенхауэр меньше всех был причастен к своим большим стратегическим успехам. В ту весну он занимался главным образом тем, что оформлял победы, одержанные без его ведома…

Что же касается неслыханного в истории рурского мешка, то образовался он весьма оригинально.

Две американские армии — первая и девятая, — переправившись через Рейн, шли параллельно вдоль южных и северных границ рурского промышленного бассейна. Бои, которые приходилось вести американским солдатам в Западной Франции или в Арденнах, сменились теперь маршем-прогулкой. Иные танковые дивизии катились по германским дорогам, не утруждая себя даже тем, чтобы снять с пушек брезентовые чехлы. Движение вперед определялось лишь наличием бензина для заправки машин. Но в высших штабах не были удовлетворены темпами продвижения войск. Оказалось, что советские армии наступали не менее стремительно, хотя и преодолевали упорное сопротивление.

Командующий армейской группой генерал Омар Бредли приказал двум танковым дивизиям расчехлить пушки и форсированным маршем ринуться вперед, чтобы окружить Рур. Дивизия, выделенная для этих скачек из состава первой армии, за четыре неполных дня галопом промчалась триста километров. В Падерборне она встретилась с другой дивизией, которая мчалась с той же скоростью, но только вдоль северной границы Рура.

В рурском мешке сдались в плен триста двадцать пять тысяч солдат и тридцать немецких генералов. Только фельдмаршал Модель, командующий армейской группировкой, куда-то бесследно исчез. У него были свои причины избегать американцев: в арденнском наступлении Модель приказал не брать пленных, а расстреливать их на месте, добивать раненых… Омару Бредли хотелось бы встретиться с этим германским фельдмаршалом. Бредли пообещал орден тому, кто обнаружит и захватит в плен Вальтера Моделя. Но Модель предпочел застрелиться сам. Он сделал это на третий день после капитуляции его войск в глухом Дуйсбургском лесу…

Фельдмаршал Монтгомери тоже рвался вперед. Военные цели его наступления отходили все больше на задний план. Их заменяли цели политические, которые указывал ему Уинстон Черчилль.

К глубокому огорчению британского премьер-министра, наступление Монтгомери развивалось не так стремительно, как хотелось бы того премьеру. Низменность северо-западной Германии насытилась, как губка, весенними водами и не позволяла танковым колоннам продвигаться вперед. Войска были привязаны к дорогам. Удивительно, как это по такому бездорожью удается наступать русским!..

А на Восточном фронте советские армии снова перешли в наступление. Черчилль просто переставал понимать. Совершалось какое-то чудо… Откуда советское командование берет людей, вооружение — самолеты, танки, орудия… На Одере в артиллерийской подготовке с советской стороны участвовало сорок две тысячи артиллерийских стволов.

Черчилль начинал подсчитывать, и получалось, что пушки стоят чуть ли не одна к другой. Поразительно!.. Премьер снова проводил теперь значительную часть времени в картографическом кабинете, изучая советское наступление… Оно интересовало Черчилля больше, чем продвижение собственных войск. Советские армии ломали фанатичное сопротивление гитлеровских войск, и теперь не было уже никакого сомнения в том, что русские первыми ворвутся в Берлин. Однако казалось, что они не торопятся это делать. Их войска широким фронтом двигались к Эльбе, обходя Берлин стороной. Все яснее вырисовывался замысел советского командования — завершить войну большим стратегическим разгромом противника.

Сейчас бессмысленно было держать в резерве группу «таскфорс» для прорыва к Берлину. Черчилль вынужден был себе признаться — он опоздал! Русские его опередили… Теперь все силы нужно бросать на север. Брать Гамбург, Любек, преградить советским войскам путь в Данию. Иначе они могут проникнуть и в Скандинавию…

Пожалуй, им сделать это будет легче, чем прорваться к Берлину. Граф Бернадот недаром сидит в Берлине. Черчилль всегда считал его опытным политическим сводником. Ему кое о чем удалось договориться с Гиммлером…

Вся война зиждется на тайных нитях. В Германии их прядет Гитлер, в Англии — он, Черчилль, в Америке… В Америке многие прядут эти нити. Все дело в том, чья нитка крепче. Гитлер завязывал прочные узелки, но все они лопнули… Кое-где трещат и английские стежки…

И все же, невзирая на постигшие его неудачи, Черчилль продолжал свое. Именно в эти дни, когда так близка была победа, когда на западе германские войска, прекратив сопротивление, сдавались в плен целыми полками, дивизиями, армиями, сэр Уинстон Черчилль отправил Монтгомери шифрованную телеграмму. В ней он подтверждал свое устное распоряжение. Черчилль всегда в ответственных случаях давал только письменные приказы.

Британский премьер-министр телеграфировал командующему о том, что нужно позаботиться о сохранении германского оружия. Надо дать указания трофейным командам, чтобы они аккуратно его собирали. Пусть склады немецкого оружия находятся в таких местах, откуда бы его легко можно было извлечь и снова раздать немецким солдатам… Не исключено, что такая ситуация может возникнуть, если придется воевать с русскими.

Подобныеприказы не мешали британскому премьеру в переписке со Сталиным называть себя искренним другом России. Он возмущался, негодовал, когда Сталин упрекнул его в двойной игре, в том, что западные союзники за спиной Советского Союза ведут сепаратные переговоры с немцами. Премьер обиделся, обратился за помощью к Рузвельту, пытался разубедить, клялся… Но Сталин ответил на письмо американского президента:

«Вы утверждаете, — писал Сталин, — что никаких переговоров не было еще. Надо полагать, что вас не информировали полностью. Что касается моих военных коллег, то они, на основании имеющихся у них данных, не сомневаются в том, что переговоры были и они закончились соглашением с немцами, в силу которого немецкий командующий на Западном фронте маршал Кессельринг согласился открыть фронт и пропустить на восток англо-американские войска, а англо-американцы обещали за это облегчить для немцев условия перемирия».

Из Вашингтона письмо попало в Лондон. Рузвельт переслал его для сведения Черчиллю. В первый момент британский премьер-министр почувствовал себя школьником, которого учитель застал на месте преступления… Откуда в Москве знают, что было в Швейцарии?! Значит, советская разведка работает не так уж плохо…

Переписка, возникшая между Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным, касалась так называемого Альпийского редута, который Гитлер начал создавать в конце войны.

Глава одиннадцатая

1
Все рушилось… Империя, власть, каноны…

Имперское правительство еще в январе покинуло Берлин и поселилось в лесах Тюрингии, в Берхтесгадене…

Уехал в Баварию рейхсмаршал Геринг… Впервые за много лет он добровольно оставил свиту Гитлера, хотя знал, что недруги, завистники и конкуренты продолжают плести против него интриги…

Гитлер тоже намеревался оставить Берлин… Он запрется с войсками в Альпийском редуте Это будет горный военный табор, военное кочевье. Милитаристское государство, как во времена Чингисхана… Западные державы несомненно порвут с Россией. Он еще дождется того времени, когда его генералы станут командовать англо-американскими, французскими войсками… Или — куда ни шло — немецкие солдаты станут под начало Монтгомери, чтобы снова наступать на Россию… Ведь случилось же в истории, что одним из походов кочевников Чингисхана командовал английский рыцарь… История может повториться… Гитлер продолжал утверждать: в мире не бывало еще столь противоречивых коалиций, как лагерь его противников. Он состоит из совершенно разнородных элементов — ультракапиталистических и ультрамарксистских… Разве смерть Рузвельта не служит знамением провидения?! Противоречия усилятся… Дождаться бы только дня, когда из подземных заводов выкатят первую атомную бомбу…

И вдруг Гитлер понял… Поздно!.. Советские армии наращивали сокрушающую силу… Они выставили на Одере сорок две тысячи орудий, сосредоточили шесть с половиной тысяч танков и восемь тысяч самолетов… Они ослепили германские войска светом двухсот авиационных и морских прожекторов… Рухнула крепчайшая оборона. Миллионная немецкая армия, сосредоточенная на главном направлении, не смогла выдержать такого напора…

Поздно!.. Поздно!.. Гитлер вдруг понял, что все кончено. События давно идут мимо него, и он уже не в силах на них повлиять… Тогда Гитлер решил остаться в Берлине…

Приближается конец…

В эти гнетущие недели Вальтер фон Шелленберг, начальник Абвера VI — иностранной разведки, убеждал Гиммлера спасти положение… Спасти могут переговоры с Западом… Рейхсфюрер должен взять власть — нашептывал этот змий-искуситель.

Но Гиммлер не решался идти против Гитлера. Вот если бы такое предначертала судьба…

Тогда фон Шелленберг стал действовать иначе… Гиммлер по-прежнему верил в гороскопы, в предсказания астрологов. Высшим духовным авторитетом был для него массажист Феликс Керстен, занимавшийся астральными науками… Гиммлер доверялся во всем еще и астрологу Вульфу… Шелленберг решил прибегнуть к их помощи. Вульфа он отправил в Гамбург с заданием составить гороскоп, который ответил бы утвердительно на вопрос — предназначено ли Генриху Гиммлеру стать фюрером и спасителем германского народа…

Такой гороскоп был составлен. После этого Вульф с массажистом Керстеном убедили Гиммлера — провидением именно ему предначертано стать преемником Гитлера… Гиммлер еще колебался, но лед был сломлен… Рейхсфюрер отправил генерала Вольфа в Швейцарию для переговоров с Алленом Даллесом. В это же время в Берлин приехал руководитель Международного Красного Креста граф Фольке Бернадот. Он имел деликатное поручение главнокомандующего экспедиционными союзными войсками на Западе генерала Дуайта Эйзенхауэра. Сепаратные переговоры за спиной Советского Союза продолжались до самого конца войны…

Граф Бернадот встретился с Эйзенхауэром еще в ноябре сорок четвертого года, получил от него инструкции, как вести себя в Берлине, но германское наступление в Арденнах оттянуло приезд Бернадота в немецкую столицу. Граф смог выполнить поручение Эйзенхауэра только в конце февраля.

Берлин встретил Бернадота очередями утомленных жителей у продовольственных магазинов, баррикадами, которые возводились на улицах… На фонарях висели немецкие солдаты и офицеры. Гитлер только что отдал приказ безжалостно расправляться с дезертирами… Он обратился к солдатам: «Стреляйте в офицеров, которые отдают приказ об отступлении…»

Предварительно Бернадот встретился с Шелленбергом. Ведь это он пригласил графа в Берлин. Условились, что они вместе отправятся на фронт к Гиммлеру — рейхсфюрер командовал армейской группой «Висла».

После этого Бернадот зачастил в Берлин. Он уезжал то в Данию, то в Швейцарию, консультировался с британскими и американскими агентами и дипломатами. В конце апреля Бернадот предпринял четвертую поездку в Берлин.

По дорогам, забитым войсками, Бернадот с трудом добрался в Хохен, в госпиталь, расположенный километрах в ста двадцати к северу от Берлина. Здесь Гиммлер обосновал свою ставку.

Бернадот приехал поздно, но командующий еще не возвращался с переднего края. Адъютант сказал, что рейхсфюрер вернется только под утро. На фронте положение вновь осложнилось…

Граф Бернадот терпеливо ждал командующего группой «Висла».

Гиммлер приехал только в шестом часу утра. В зеленой войсковой форме СС, без знаков различия, маленький, в пенсне на воспаленных глазах, усталый и расстроенный, Гиммлер предложил Бернадоту вместе позавтракать. О делах они еще не говорили. Гиммлер то и дело принимался барабанить ногтями по зубам, что было признаком большого нервного возбуждения.

Среди завтрака Гиммлера вызвали к телефону, и он снова собрался уезжать на передний край. Беседа не состоялась, но Гиммлер просил любыми средствами организовать ему встречу с американским командованием. Местом для следующих переговоров Бернадот предложил избрать город Любек. Там в шведской миссии они могут спокойно поговорить.

В Любек Гиммлер приехал в половине двенадцатого ночи. Но переговоры могли состояться только значительно позже — в городе завыли сирены, объявили воздушную тревогу, и всем пришлось спуститься в подвал… Совещание началось после отбоя.

В шведской миссии электрический свет не горел и на столе пылали две свечи в тяжелых подсвечниках. Гиммлер сказал:

— Я согласен капитулировать на Западном фронте, чтобы уберечь возможно большую часть Германии от вторжения русских… Я бы хотел предоставить войскам западных держав возможность как можно быстрее двигаться на восток…

— Но что вы скажете по поводу оккупации Дании и Норвегии англо-американскими войсками? — спросил Бернадот. — Англичане особенно просили выяснить этот вопрос.

— В этих странах немецкие войска готовы сложить оружие хоть сейчас… Конечно, при условии, если до того времени туда не придут русские…

Граф Бернадот предложил Гиммлеру изложить свое согласие в письменной форме. Рейхсфюрер тут же принялся писать письмо.

Они покончили с делами только под утро. Гиммлер сам управлял машиной. Но он так был взволнован, что перепутал ножной тормоз с подачей газа и заехал в канаву, сломав посольский забор. Машину долго вытаскивали на дорогу…

Утром граф Бернадот улетел в Копенгаген, а оттуда в Швецию. Он встретился с британским посланником Виктором Малиеда, совещался с американцем Гершелем Джонсоном… Граф передал им согласие Гиммлера на капитуляцию.

Но в этот день, 25 апреля, советские войска завершили глубокий охват Берлина и в районе Торгау вышли на реку Эльбу.

2
В чем другом, но в науке об атоме Маленький Бен совершенно не разбирался. Ну просто ничего в ней не смыслил, как буйвол в древней истории… Тем не менее Стивенса включили в группу, носившую непонятное название «Миссия Алсос». Руководил ею профессор-физик из Мичиганского университета Лесли Граувс, который только на время войны сделался американским генерал-майором. Правда, руководил он лишь научной стороной экспедиции, всю военно-организационную сторону взял на себя полковник Пеш.

«Миссия Алсос», или, как ее называли еще, «Экспедиция Хамбог», была организована в Вашингтоне для того, чтобы немедленно захватить все секретные материалы, которыми располагали немецкие ученые, занятые изготовлением атомного оружия. Работы германских атомщиков вызывали серьезную тревогу в американских военных кругах.

Просвещаться в области атомной теории Маленький Бен начал только в пути, когда колонна «виллисов» в сопровождении двух броневиков прорывалась в Южную Германию. «Миссия Алсос» так стремительно неслась к своей цели, что порой оказывалась впереди наступающих американских войск… Автомобили шли прямым ходом в деревню Тайльфинген близ Хехингена, где, по сведениям американской разведки, в глубоких пещерах таилась лаборатория атомных исследований немецкого профессора Гейзенберга.

Бывшему джимену стало не по себе, когда он услышал историю какой-то египетской гробницы. Выходит, и в самом деле, ничто не ново под луной, даже атомная энергия…

Профессор Граувс рассказал, что лет двадцать тому назад близ Фив была открыта гробница фараона Тутанхамона, жившего почти две с половиной тысячи лет тому назад. Гробница была полна древних сокровищ. Но английский археолог лорд Карнорвон, проникший в гробницу фараона Тутанхамона, через несколько недель скоропостижно умер от воспаления легких. Спустя некоторое время умер и его сводный брат, побывавший в гробнице фараона.

Еще два египтолога, посетившие роковую гробницу, тоже скончались от непонятной и неизлечимой болезни легких…

Профессор Граувс согласен с мнением итальянского физиолога Бульдарини, который утверждает, что египетским жрецам, вероятно, были известны радиоактивные элементы. Перед тем, как навечно замуровать гробницу, жрецы оставляли там соли урана и радиоактивный порошок. В течение тысячелетий эти вещества представляли собой грозную опасность для всякого, кто проникал в гробницу: они убивали мгновенно. Не потому ли распространились легенды, что боги наказывают смертью нечестивцев, дерзнувших позариться на сокровища древних… Позже, когда действие радиоактивных веществ ослабло, посещение гробницы приводило к медленному, но все же неизбежному смертному исходу. Надо думать, что это и послужило причиной таинственной смерти нескольких египтологов, открывших сокровища гробницы фараона Тутанхамона… Все они погибли от лучевой болезни.

Хотя профессор Граувс высказывался предположительно, Бена Стивенса расстроили рассказы профессора… Уж если умирают ученые от посещения гробниц, что же станется с ними после того, как они побывают в атомных пещерах профессора Вернера Гейзенберга!.. Раздумья Бена прервал полковник Пеш, который постоянно торопил экспедицию.

— Пора, пора, господа, — говорил он своим хрипловатым баском. — Сегодня нам нужно сделать еще хотя бы десяток-другой миль.

— Но впереди немцы, — попробовал возразить профессор Граувс.

— Ничего, мы их поторопим! — отшутился Пеш.

После короткого отдыха в живописном курортном местечке участники экспедиции сели в машины и тронулись в путь. До этого они ехали вдоль реки по восточному берегу Рейна. Теперь им следовало повернуть влево и перевалить через горы Шварцвальда, чтобы пробиться к Хехингену.

Полковнику Пешу не пришлось торопить немцев. Они отступали исправно и довольно быстро в том же направлении, куда двигалась «Миссия Алсос», — германские войска отходили в направлении Альпийского редута.

Маленького Бена включили в экспедицию как расторопного, хорошо зарекомендовавшего себя разведчика, к тому же в совершенстве знающего немецкий язык. В штатской одежде он легко выдавал себя за немца.

Когда Аллен Даллес напутствовал Беннета Стивенса, он особенно обращал его внимание на поиски нужных людей. Прежде всего это должен быть профессор Вернер фон Гейзенберг, затем его сотрудник Отто Ган, занятый расщеплением атома; конечно, надо искать Вернера фон Брауна — изобретателя ракетного оружия «фау»; доктора Рудольфа Германа, автора проекта Межпланетных станций, ну и других немецких ученых. Их следует немедленно захватить и отправить в Соединенные Штаты…

«Миссия Алсос» только завершала длительную борьбу за атомные секреты. В этой борьбе участвовали разведки многих воюющих стран. Еще в начале сорок первого года «маленький грек» — адмирал Канарис поручил своим агентам доставить в Германию норвежского физика Лифтронстеда и датских профессоров Нильса Бора и Андре де Хеваши. Их доставили в Берлин, как говорили, под вежливым арестом. Вскоре они начали работать в Германии. Профессор Бор, обеспокоенный размахом атомных исследований в германских лабораториях, намеревался бежать в Англию. Но, связавшись с Лондоном, датский ученый получил иные директивы. Консультант британского премьера Черчилля по научным вопросам мистер Черуэлл упросил Бора остаться на месте и следить за развитием атомных исследований в Германии. Через Канариса сообщения ученого переправлялись в Лондон.

Осенью сорок второго года норвежские ученые передали в Лондон новую тревожную весть — немцы приступили к добыче тяжелой воды, необходимой в производстве атомной энергии. В горах Норвегии работает специальный завод, который ежедневно дает несколько литров тяжелой воды.

Авиационный налет англо-американской авиации на завод тяжелой воды в Норвегии не дал ощутимых результатов. Немцы продолжали добывать тяжелую воду. В район завода сбросили несколько групп лыжников-парашютистов. Но только одной группе парашютистов удалось проникнуть в завод и заложить взрывчатку под электролитические ванны. Завод вышел из строя на много месяцев.

Говорили, что советским военнопленным удалось осуществить диверсию на каком-то военном подземном заводе. Производство атомного оружия снова было отложено. По всем предположениям, Гитлер мог получить атомную бомбу не раньше октября 1945 года.

Но сейчас был только апрель, и каждый новый день приближал крах фашистской Германии. Маленький Бен, которому волей-неволей приходилось теперь думать об атомных проблемах, приходил к выводу, что именно русские солдаты вышибли из рук Гитлера атомную бомбу.

Но в Соединенных Штатах тоже ускоренным темпом шли работы над созданием «Тьюб Элизабет», — атомной бомбы. В личном штабе президента Рузвельта все документы, касающиеся «Манхеттен дистрикт прожект» — производства атомного оружия, печатались на бумаге оранжевого цвета. Постепенно этот цвет стал символом оперативности и сокровенной тайны. На документы оранжевого цвета отвечали немедленно, и по «оранжевым» вопросам принимали меры вне всякой очереди.

Впрочем, все эти государственные «оранжевые» тайны не были известны разведчику Беннету Стивенсу. Он располагал своими доверенными ему тайнами, которые он умел хранить.

В Хехингене, куда колонна «виллисов» примчалась значительно раньше передовых американских отрядов, полковник Пеш и профессор Граувс немедленно отправились в лабораторию. Но Гейзенберга обнаружить не удалось.

Всюду были видны следы поспешного бегства — разбросанные бумаги, опрокинутая аппаратура, валяющиеся детали каких-то сложных установок… Профессор Граувс задумчиво разглядывал банку с серовато-белым веществом. Торий… Снова торий, как и в Париже…

Гитлеровцы, отступая из французской столицы, увезли с собой все запасы тория. Они распространили версию, будто торий необходим для парфюмерной промышленности, требуется для приготовления зубной пасты, придает зубам блеск…

Профессор Лесли Граувс, научный руководитель «Миссии Алсос», сделал вид, что поверил выдумке немцев. Даже написал об этом что-то в газете. Пусть будет так… На самом-то деле торий используют на завершающем этапе создания атомного оружия. И вот в лаборатории — снова торий… Может быть, у немцев уже есть атомная бомба… Может быть, они бросят ее в последние дни войны…

Итак, лаборатории Хехингена были покинуты. Не обнаружили никого и в пещерах близ замка Вильгельма Второго. Здесь стоял урановый котел и другая аппаратура для экспериментального производства секретного оружия. Оборудование, которое представляло ценность, профессор приказал погрузить в машины. Пещеру взорвали…

Теперь следовало отправиться в Целле под Ганновером, там тоже есть атомная лаборатория. В Целле работают скандинавские ученые; может быть, их удастся перехватить раньше, чем сделают это англичане…

Колонна «виллисов» экспедиции «Хамбог» под охраной бронеавтомобилей покатила по немецким дорогам на север.

3
Война заканчивалась, и следовало подумать, что делать дальше. А думать так не хотелось!.. Кет Грен было совершенно все безразлично… Тут снова и появился Маленький Бен, влюбленный в нее американец. Кет согласилась на его предложение. В Штаты так в Штаты — не все ли равно…

Бен Стивенс нашел Кет в Бад-Зальцуфлен, в курортном немецком городке, где разместился штаб английской дивизии. Очутившись на фронте, Беннет постоянно следил за интересовавшей его дивизией: в дивизии служила Кет, а Маленький Бен по-прежнему был робко влюблен в нее — тихо и безнадежно…

В Бад-Зальцуфлен Стивенс приехал из Целле, где «Миссии Алсос» удалось найти германских атомщиков. Их содержали пока под негласным домашним арестом. Скорее, это был даже не арест, но охрана от англичан. Британская разведка тоже охотилась за немецкими физиками.

Полковник Пеш предупредил Бена — не исключена возможность, что ему придется срочно отправиться в Штаты. Кто-то должен сопровождать немцев через океан, лучше всего это сделать Стивенсу — он знает язык, у него есть опыт.

Но Маленький Бен прежде всего подумал о Кет: уехать — значит потерять ее окончательно, лишиться даже надежды… Он упросил полковника разрешить ему ненадолго съездить в Бад-Зальцуфлен. Это недалеко, за сутки он обернется…

Кет только что вернулась со службы, когда в номер к ней постучали.

В дверях стоял розовый от смущения Маленький Бен…

Они вместе провели вечер, гуляли по улицам, ходили в парк смотреть лебедей, кормили их хлебом. Потом зашли в кафе, превращенное в офицерский клуб, пили какую-то дрянь. Стивенс все никак не решался завести разговор, ради которого он и предпринял путешествие в Бад-Зальцуфлен, Кет оживилась после того, как немного выпила. Маленькому Бену это тоже прибавило смелости. Он наконец выдавил из себя давно приготовленную фразу:

— Не сердитесь на меня, Кет… Вы могли бы выйти за меня замуж?

Кет посмотрела на него и засмеялась.

— Вы серьезно об этом думаете, Бен?

— О да, Кет!.. Конечно!.. Я без конца думал об этом.

— Ну, если так — я согласна… — «Что мне терять», — подумала она.

Вот уж когда Беннет Стивенс почувствовал себя счастливейшим из смертных!.. Он никак не ожидал, что все решится так просто, а главное, быстро. Американец Стивенс был человеком дела. Он сразу же заговорил о практических делах. В Целле он уедет сегодня, а послезавтра пришлет машину за Кет. Самому Бену приехать за ней, возможно, и не удастся. Свадьбу они устроят в Штатах, в Делбертсхолле. Ведь отец все-таки купил ранчо… После свадьбы они будут жить там… Возможно, что в Штаты придется отправиться на следующей неделе.

— Хорошо, Бен… В штабе меня не станут задерживать… Ведь война почти кончилась. — Кет Грей не хотелось ни о чем думать…

Маленький Бен проводил Кет до отеля и попрощался. Поцеловать ее он не осмелился.

…Штаб бригады морской пехоты, где служил Роберт Крошоу, тоже остановился в Бад-Зальцуфлен. Роберт Крошоу гнал на машине по узкой улочке, когда ему показалось, что он видит Кет, идущую по тротуару. Боб совсем не был уверен, что это действительно она, тем не менее он круто развернул машину посреди улицы и помчался назад. Регулировщик только покачал головой — вот бешеный! Из-за таких молодцов и получаются аварии…

Роберт притормозил и некоторое время ехал рядом с Кет. Да, это она…

— Кет!..

Кет словно онемела. Она шла возле машины рядом с кабиной, ошеломленно глядя на сержанта, сидящего за рулем.

— Боб! — вырвалось у нее. — Это ты, Боб!..

— Узнала?! Я еще не видел тебя в военном…

Боб выскочил из кабины… Они стояли и говорили на улице. Роберт спросил:

— Я могу с тобой встретиться, Кет?

— Не знаю. Завтра я уезжаю…

— Куда?

Кет не ответила.

— Впрочем, зайди сегодня вечером… — .сказала она, подумав. — Все-таки хорошо, что ты нашелся!..

Кет оставила адрес отеля. Она так хотела и так боялась этой встречи.

Вечером Роберт нашел ее совсем иной. На ней была серозеленая блузка и такой же галстук. Это напомнило Бобу их первую встречу на Темзе, в конторке оптового склада Липтона.

— Ну, садись, Боб, рассказывай. — Кет подвинула кресло.

— Я хочу послушать тебя, Кет… Мне надо о многом тебя спросить…

— Нет, нет, — испугалась Кет, — не надо ни о чем меня спрашивать…

Они заговорили о пустяках, но Роберт не выдержал.

— Куда же ты уезжаешь? — спросил он.

— В Соединенные Штаты… Я выхожу замуж, Боб…

В душе Роберта что-то оборвалось, заныло… А он-то думал, что все у него зажило, затянулось… Тоскливо взглянул на Кет.

— Скажи мне все-таки, почему ты перестала тогда мне писать?..

— Ты же обещал не расспрашивать…

— Я хочу знать…

— Меня предали, а я любила тебя…

— Ну, а если я все-таки предложу тебе выйти за меня замуж?

— Нет!

— Почему?

— Потому что я люблю тебя, Боб…

Роберт потянулся к ней, ко она отстранилась.

— Не нужно, Боб… Сейчас мне так грустно… И хорошо…

В распахнутое окно повеяло свежестью… Кет зябко поежилась.

— Дай мне жакет, — сказала она.

Боб встал и принес жакет. Накинул на ее плечи, попытался обнять. Кет отстранилась снова.

— Ты сегодня одета так же, как тогда… в первый раз…

— Я думала, ты не заметишь… Эту блузку я возила с собой всю войну.

— А помнишь, Кет, как мы ходили с тобой по Ист-Энду… Ты шла с закрытыми глазами, и падал снег…

— Не нужно, Боб… Расскажи лучше о себе… Что ты делал всю войну…

— То же, что и другие… Богаче не стал, но тебя потерял. Джимми тоже под конец разорился, — вспомнил Боб.

Боб рассказал Кет о последней встрече с Пейджем.

— Когда Испанца убили, Джимми хотел повеситься… Его вынули из петли.

— Значит, Фостер убит, — безразлично сказала Кет.

— Да, Фостер убит. — Роберт больше ничего не сказал.

К этой новости Кет отнеслась как будто равнодушно. Но упоминание об Испанце вызвало отголосок боли… Она заметила — о чем бы ни говорили они с Робертом, все причиняло боль…

Они долго еще сидели молча, опустошенные, изломанные войной… Стало темно, и Роберт почти не видел Кет.

— Боже мой, как это грязно — война! — услышал он ее голос. — Как грязно!

Роберт подумал, что Кет повторила его мысли. Он думал об этом, когда убил француза в Портсмуте.

Кет поднялась, закрыла окно и встала позади Роберта. Он почувствовал на виске поцелуй. Кет Грей прощалась со своим прошлым…

— Теперь иди… — сказала она.

— Когда ты уезжаешь? — спросил Роберт.

— Завтра утром.

— Я приду тебя проводить…

Утром он снова пришел в отель. Вещи Кет были уже внизу. Вскоре позвонил портье, сказал, что пришла машина.

— Не провожай меня! Не надо!.. Останься здесь, — сказала Кет. Она протянула руку. — Будь счастлив, Боб…

Кет отвернулась и вышла из комнаты. Роберт прошел на балкон. Сверху он видел только крышу машины — как крышку черного гроба. Вот она тронулась, ее заслонили листья деревьев. Машина исчезла…

— Вот и всё, — вслух сказал Роберт Крошоу. Он вошел в комнату. На столе увидел монету, забытую Кет. Взял ее и положил в карман, вспомнив другую монету — шиллинг, который когда-то дала ему Кет. — Вот и всё, — повторил он.

А неделю спустя Кет Грей и ее жених Беннет Стивенс пересекали Атлантический океан. Маленький Бен, американский разведчик, был совершенно уверен, что война сделала его счастливым: она дала ему ранчо в штате Георгия, невесту, которой он так добивался…

Бену казалось, что он счастлив. Ведь каждый понимает счастье по-своему.

Но и его счастье продолжалось недолго… Кет Грей не выдержала жизни в Делбертсхолле и уехала в Англию. Ведь она никогда не любила Бена…

Конечно, Маленький Бен сильно горевал по этому поводу, но все же утешился. Он не покинул ранчо, как сгоряча хотел это сделать. А вскоре подвернулось выгодное дело — Бен Стивенс стал разводить на ферме индеек…

4
Партизан Матторелло ворвался в сыроварню и закричал так, будто вокруг него были одни глухие:

— Слушайте все!.. Милан свободен!.. Его освободили сегодня утром… Слышите?!

— А тебе что, сообщили об этом по телефону? — недоверчиво спросил кто-то из партизан.

— Да нет!.. Я слышал радио… Передавало Миланское радио свободы!.. Идемте!..

Партизаны гурьбой тронулись к «узлу связи», так громко в отряде называли шалаш, где находился трофейный приемник, захваченный недавно у немцев.

В самом деле — говорил освобожденный Милан… А у радиста был такой сияющий вид, будто это он сам только что освободил город. Чтобы было слышнее, радист поставил наушники на зеленую крышку приемника, все затаили дыхание…

Диктор взволнованно рассказывал, что рабочие миланских предприятий вчера взялись за оружие, а сегодня на рассвете фашистский гарнизон бежал из города… Матово-черные трубки громким шепотом рассказывали о том, как сражался этой ночью Милан… Диктор еще сказал, что вся власть в Северной Италии перешла к Комитету национального освобождения.

Для партизан больше ничего не существовало, кроме двух матово-черных наушников. Они не обратили внимания на треск мотоцикла, который донесся со стороны Черной расщелины. Потом треск замер, и вскоре на тропинке появился Андреа Пезетте, владелец трофейного мотоцикла. Андреа задыхался от быстрой ходьбы. Он подбежал к шалашу и начал громко звать командира Челино. В те дни, кажется, никто не мог говорить спокойно…

— Командир Челино! Вы не видели командира Челино? — спрашивал он партизан, толпившихся у шалаша. На него зацыкали, но связной не обратил на это внимания. — Командир Челино!.. Есть срочное донесение!..

Бруно Челико выбрался из шалаша. Связной доложил, что не так давно в сторону озера Комо по дороге от Бергамо прошла колонна легковых машин. Может быть, это Муссолини бежал со своими министрами из Гарды, столицы новой фашистской республики…

Отряд Челино так и зазимовал в предгорьях Бергамских Альп, в покинутой сыроварне. Партизаны только иногда спускались в долины, чтобы пополнить запасы, разумеется за счет немцев да итальянских фашистов. Морозы стояли лютые, но партизанские бригады держались. Они не распались, как ни добивался этого фельдмаршал Александер. В отряде Челино появились даже новые люди, пришедшие из долин, С наступлением весны партизаны стали чаще спускаться с гор. Челино провел несколько удачных вылазок. На всех дорогах теперь стояли партизанские дозоры.

Донесение мотоциклиста заставило Челино действовать быстро. Он вспомнил разговор с Луиджи, — брат еще зимой это предвидел, предупреждал, что Муссолини в один прекрасный момент может сбежать из Гарды.

Челино приказал связному Пезетте возвратиться обратно и разузнать, куда направились легковые машины. Вместе с мотоциклистом он послал землемера Матторелло и велел им не спускать глаз с автомобилей, если там действительно окажутся сановные фашисты…

Через несколько минут мотоцикл Пезетте уже мчался по горной дороге. На заднем сиденье устроился Матторелло. Теперь итальянские дороги находились в распоряжении партизан — всеобщее восстание охватило Северную Италию.

Около деревни Менаджо, которая стоит почти на берегу озера Комо, партизаны спрятали мотоцикл и зашли в крестьянский домик на самой окраине деревни. Там им рассказали обо всем, что произошло сегодня в Менаджо.

Ранним утром, когда солнце только что поднялось над скалистыми берегами озера, жители деревни проснулись от гула и рокота автомобильных и мотоциклетных моторок. Вереница машин промчалась по деревенской улице и остановилась на площади перед гостиницей, где обыкновенно в мирное время жили туристы. Туристы давно не приезжали в Менаджо, и деревенскую гостиницу занимала какая-то фашистская организация.

Что за люди вылезали из этих машин, крестьяне не могли понять, но одного они сразу узнали — Муссолини. Его портреты столько лет мозолили глаза… С Муссолини приехала и Кларетта Петаччи, разряженная, точно для веселой прогулки. Крестьяне узнали еще маршала Рандольфо Грациани, ставшего военным министром у Муссолини.

Были здесь еще какие-то неизвестные крестьянам министры, сановники и офицеры.

Бенито Муссолини в окружении свиты прошел в сад, огороженный забором. Кларетта Петаччи уселась на скамье и принялась разливать из термосов чай. Муссолини о чем-то возбужденно спорил с маршалом Грациани. Маршал нервно расхаживал под деревьями и мелкими глотками отхлебывал из стакана чай. Шоферы для чего-то завели моторы. Грациани испуганно вскинул глаза к небу.

— Воздух!.. Самолеты!.. — закричал перепуганный маршал и первым бросился в двери гостиницы. На пороге он споткнулся, упал и, не поднимаясь, ползком на коленках ворвался в вестибюль гостиницы.

Недоразумение тут же рассеялось, и сконфуженный маршал вернулся в сад к Муссолини. Они снова принялись спорить. Вдруг рассерженный Грациани резко повернулся спиной к своему собеседнику, ни с кем не попрощавшись, зашагал к площади, сел в машину и уехал. Вместе с маршалом уехали солдаты и мотоциклисты-карабинеры, охранявшие бежавших министров.

Вскоре собрались уезжать и остальные. Рыбак, живущий на площади рядом с гостиницей, слышал собственными ушами, как Муссолини распорядился ехать в Грандель. Там безопаснее будет ночевать, сказал Муссолини: в Гранделе находится база торпедных катеров и кругом все минировано. Партизаны не осмелятся напасть на Грандель…

Крестьяне еще рассказали, что министры с нетерпением ждут немецкую бронеколонну, которая должна проводить их до швейцарской границы. Немцы завтра утром тоже должны быть в Гранделе.

Андреа Пезетте помчался в отряд рассказать о том, что узнали они в деревне, а Матторелло остался наблюдать за дорогой.

Вся Северная Италия была охвачена народным восстанием. Оно вспыхнуло по призыву коммунистов. В отрядах Корпуса добровольцев свободы теперь насчитывалось больше четверти миллиона бойцов. Повстанцы захватали Милан, Турин, Геную, Падую и десятки других городов. Всюду шла кровопролитная битва, а войска фельдмаршала Александера стояли еще в Апеннинских горах, на берегу Лигурийского моря близ Специи, в районе Болоньи… В иные освобожденные города англо-американские войска добрались только через неделю после их освобождения восставшим народом.

Восстание в Турине поддержали двенадцать тысяч бойцов регулярной партизанской армии. Рабочим автомобильного завода «Фиат» пришлось отбивать контратаку пятидесяти «тигров», и германские танки вынуждены были отступить… В начале борьбы за Турин фельдмаршал Александер приказал через генерала Кадорна отменить восстание, но тот не мог уже ничего сделать…

В Падуе повстанцы захватили в плен семнадцать тысяч немецких солдат и итальянских фашистов. В борьбе за освобождение этого города партизаны потеряли убитыми больше четырехсот человек.

Борьба в Генуе закончилась капитуляцией немецкого гарнизона. Акт о капитуляции подписал генерал фон Мейнхольд. От имени рабочих Генуи ее принял коммунист Ремо Скаппини… Капитуляции немецкого гарнизона предшествовала ожесточенная двухдневная борьба, в которой повстанцы потеряли убитыми и ранеными почти тысячу пятьсот человек.

Итальянский народ собственной кровью добывал свое освобождение. Акт о капитуляции германских войск в Италии, который был подготовлен в результате переговоров Аллена Даллеса с Карлом Вольфом, превратился в бумажку, лишенную всякого значения. Фельдмаршал Александер секретно доносил Черчиллю, что в Италии, так же как в свое время в Греции, теперь надо принимать не военные, а военно-политические меры… Свои войска фельдмаршал бросил в направлении Триеста, Черчилль все еще надеялся утвердиться на Балканах…

…Муссолини и его министры провели тревожную ночь на базе торпедных катеров в Гранделе. Малейший шорох заставлял их вздрагивать и просыпаться. Но Муссолини и не подозревал, что опасность находится так близко…

Брат Кларетты Марселино Петаччи давно вынашивал мысль избавиться от Муссолини. Вероломство и алчность всегда оставались фамильной чертой представителей семейства Петаччи. В свой план Марселино посвятил слабохарактерного министра внутренних дел Буффарини: что, если выдать Муссолини партизанам, а сокровища его поделить пополам?.. Буффарини, при всей своей слабохарактерности, сумел настоять на том, чтобы план был согласован с немцами — с Гиммлером или Кальтенбруннером. Конечно, в той части, чтобы избавиться от дуче, В Берлине совершенно определенно тяготятся уже претензиями Муссолини…

Петаччи и Буффарини рассказали о своем плане флегматичному австрийцу Вильгельму Хеттелю. Разведчик-гестаповец не сказал ничего в ответ. Он пробовал связаться с Кальтенбруннером. Послал телеграмму, но в суматохе, которая началась в Берлине, Кальтенбруннер, видно, ее не получил…

Когда Северную Италию охватило восстание, все решили бежать из Гарды. Бежал и Марселино Петаччи. По дороге в Гранделе куда-то исчез Буффарини, его сообщник… Но Марселино Петаччи не оставлял своей мысли продать Бенито Муссолини. В случае чего такой ценой можно будет спасти свою жизнь…

На рассвете в Грандель пришла долгожданная колонна немецких грузовых машин. Ее сопровождал один танк. Итальянские министры и сановники забрались в кузова грузовиков, и колонна автомобилей двинулась по направлению к селению Донго.

Как только грузовики тронулись, колонну обогнал итальянец мотоциклист. Немцы не обратили на него внимания, мало ли кто ездит теперь по дорогам…

Андреа Пезетте всю ночь проторчал на дороге и теперь мчался предупредить отряд, который спустился с гор и преградил дорогу на север.

Обгоняя немецкую колонну, Пезетте подсчитал, что в направлении на Донго шло больше тридцати грузовиков.

Неподалеку от Донго в маленькой деревеньке грузовики наткнулись на партизанскую баррикаду. Немецкий танк попытался с ходу протаранить препятствие, но партизаны встретили его гранатами и пулеметным огнем. Танк сделал несколько выстрелов и отошел.

Посовещавшись, немцы решили, что им нет никакого смысла ввязываться в драку. Пусть министры Муссолини сами спасают свои шкуры…

На паперти деревенской церкви появился старик священник. Кто-то из немецких шоферов обратился к нему с просьбой — пусть святой отец станет их парламентером. Водитель сказал, что и грузовиках сидит человек двадцать итальянских фашистов, но немецкие солдаты не хотят иметь с ними ничего общего…

Священник отправился к партизанам. Они были суровы — снарядом немецкого танка убило Антонио Аполлони, командира отряда, подоспевшего на помощь партизанам Челино…

Сначала партизаны вообще отказались вести переговоры с немцами — пусть сдаются — и всё. Потом согласились отправить связного в бригаду.

Ответ не приходил томительно долго. Проголодавшиеся министры сидели в доме священника, и старый пастор кормил их супом… Муссолини среди них не было. Танк с открытыми люками все еще стоял перед баррикадой. Из партизанской бригады связной вернулся только в полдень. Командир бригады разрешил немецким солдатам отправиться дальше. Итальянцы же должны остаться. Обыск грузовиков произведут в Донго.

Капитан Бармбера, который приехал вместе со связным из бригады имени Гарибальди, спросил растерянно толпившихся министров:

— А где Муссолини?

Все стали оглядываться. В Менаджо он еще был… И в Гранделе… Куда же он исчез?..

Марселино Петаччи выступил вперед и сказал:

— Будет несправедливо, синьоры, если дуче удастся скрыться… Он где-то спрятался…

Кларетта метнула на брата негодующий взгляд. Но Марселино не заметил — он наблюдал, какое впечатление произвели его слова на партизанского командира.

Пока происходил в доме священника этот разговор, несколько сановных итальянских фашистов вышли на улицу, забрались в танк и открыли огонь по баррикаде. Они не хотели сдаваться партизанам. Схватка разгорелась снова. Но немцы уже не принимали в ней участия. Бой с танком продолжался минут двадцать. Партизаны забросали танк гранатами, и вскоре над люком поднялся белый флаг.

Кто-то выскочил из танка, побежал, и его бросились догонять на берег озера. Беглеца вскоре поймали в прибрежных скалах.

Наконец тронулись в Донго. Здесь обыскали все грузовики. Муссолини не было. Партизаны собирались уже отпустить немецкие машины, но землемер Матторелло, который из-за всей этой истории не спал уже вторые сутки, снова пошел осматривать машины. Муссолини где-нибудь здесь, ему просто некуда было деться… В конце колонны стояла машина, номер ее Матторелло потом записал — 529 507. В кабине сидел немецкий шофер, а у него под ногами была навалена груда тряпья. Матторелло потянул какую-то обтрепанную штанину и обнаружил под рухлядью человека.

— Это кто? — спросил он.

— Приятель мой… Напился так, что даже сидеть не может…

Матторелло откинул тряпье: в ногах у немецкого шофера, накрытый грязным одеялом, лежал Бенито Муссолини, бывший итальянский диктатор… На нем был тесный китель немецкого лейтенанта, а на голове — измятая солдатская бескозырка…

— Сюда!.. Сюда!.. — закричал Матторелло. — Я нашел его!.. Здесь дуче!..

Муссолини не сопротивлялся. Он вылез из груды тряпья. Немецкий китель был так узок, что руки торчали из рукавов чуть не до локтей.

— Немцы снова меня предали… — сказал он. — Мне казалось, что я задохнусь здесь…

Арестованных отвели в ратушу. Муссолини сбросил немецкий китель и остался в одной сорочке. Кларетта порвала чулок и, наслюнявив палец, заклеивала дырку, чтобы петли не спускались дальше. Потом она начала у каждого спрашивать:

— У нас нет случайно маникюрной пилки?.. Я сломала себе ноготь…

Пилки ни у кого не было. Некоторые вообще не ответили ей.

Кларетта капризно сказала:

— Ах, как не повезло мне! Я тоже оказалась в вашей компании!.. Ну достаньте же мне, наконец, пилку!..

К вечеру арестованных перевели в более надежное место. Кларетту Петаччи и Муссолини посадили в разные камеры укрепленного форта.

Ночью Бруно Челино отправился проверять посты. Возле двери каземата, окованной железными полосами, стоял Андреа Пезетте и глядел через оконце внутрь камеры.

— Я не знаю, что мне делать, командир Челино!.. — сказал он растерянно. — Нельзя ли поставить меня охранять других арестованных?.. Она ведет себя так, словно я ее горничная…

Бруно заглянул в камеру. Кларетта Петаччи валялась на соломе. Заметив нового человека, она спросила:

— Может быть, вы распорядитесь приготовить мне ванну?.. Я не могу заснуть, не приняв ванны. Потом мне нужна пилка… Меня раздражает сломанный ноготь…

Но у командира партизанского отряда не было пилки и он не мог предоставить капризной узнице теплую ванну.

— В таком случае, — не унималась Кларетта, — дайте мне коньяку… Вы слышите?..

На другой день из Милана приехал полковник Валери — из регулярных партизанских войск. Он привез смертный приговор всем арестованным. Приговор был вынесен Комитетом национального освобождения. Полковника сопровождал взвод солдат.

Близился пасмурный вечер. Шел мелкий, как туман, дождь. Осужденных фашистов вывели на городскую площадь. Булыжная мостовая была влажной и скользкой. Всех поставили лицом к озеру. Приговоренные к смерти министры просили не расстреливать их вместе с Марселино Петаччи. Они презирают его… Пусть он умирает отдельно.

Брата сановной любовницы отвели в сторону. Он воспользовался этим и пытался бежать. Петаччи бежал к озеру, и ноги его скользили на камнях мостовой. В него выстрелили, и он замертво свалился в воду…

Бенито Муссолини и Кларетту Петаччи увезли в деревню Гуллини. Там и расстреляли их по приговору Национального комитета освобождения. Их трупы доставили в Милан для всеобщего обозрения. Разгневанные миланцы повесили их вверх ногами на фермах мачты электропередачи. Так они и висели, пока кто-то из фашистов не похитил трупы итальянского дуче и его капризной любовницы…

5
Снаряды падали в саду Имперской канцелярии, и осколки через разбитые окна залетали в кабинет Гитлера. Порывы ветра и горячие волны взрывов откидывали тяжелые серые гардины и поднимали белую пыль, оседавшую на полу, на кожаных черных креслах и широком письменном столе. На столе одиноко стоял телефон да письменный прибор, засыпанный штукатуркой.

Когда обстрел и налеты усилились, ковры и гобелены со стен куда-то исчезли. Большой кабинет сразу приобрел заброшенный, нежилой вид. Гитлер со своим окружением укрылся в подземельях Имперской канцелярии. В кабинете редко кто появлялся. Только иногда личный адъютант фюрера, огромный Гюнше, с опаской открывал дверь из приемной и, пригнувшись, как на переднем крае во время артиллерийского обстрела, перебегал через кабинет в покинутые апартаменты Гитлера.

В подземельях Имперскойканцелярии насчитывалось несколько десятков, может быть полсотни, комнат. Многие из них сейчас были превращены в склады. В коридорах стояли ящики с консервами, буханками хлеба, завернутыми в целлофан, лежали мешки крупы, копченые колбасы, бутылки с вином… На самой дороге лежал разбитый ящик с железными крестами. Ордена рассыпались на полу, валялись под ногами…

Небольшой коридор соединял подземелья Имперской канцелярии с убежищем Гитлера. Здесь была его спальня, рабочий кабинет для совещаний, столовая — всё очень малых размеров, словно кубрики на подводной лодке… Рядом располагался узел связи, в другой комнате помещалась личная охрана из эсэсовцев, фанатично преданных Гитлеру, как и злая овчарка, жившая напротив с четырьмя маленькими щенками… Еще одну комнату занимал лейб-медик профессор Морелль, личный врач фюрера. Впрочем, несколько дней назад лейб-медик сбежал из Имперской канцелярии…

Если верить легенде о всемирном потопе и если бы на самом деле существовал Ноев ковчег, он, должно быть, чем-то напоминал бы подземелья Имперской канцелярии последних недель апреля 1945 года. Здесь было тревожно, тесно и душно. Вентиляторы, которые должны были подавать свежий воздух, нагнетали в подземелья пороховую гарь, запах серы и едкого дыма — наверху бушевало сражение. Вентиляторы приходилось надолго останавливать. Но тогда не хватало воздуха…

В последнем убежище Гитлера собралось около шестисот человек. Одни — охранять его, другие — чтобы разделить его участь или в шаткой надежде спастись от возмездия, от потока гнева, затомившего весь мир.

С набором дорогих туалетов из Мюнхена приехала Ева Браун… Пришла из берлинской квартиры жена Геббельса Магдалина с полдюжиной дочерей… Укрылся в подземельях Имперской канцелярии шурин фюрера Фогелейн, женатый на сестре Евы Браун. Удачная женитьба позволила ему сделать головокружительную карьеру — учитель верховой езды добился высшего чина среди эсэсовцев. Остались при Гитлере Мартин Борман, новый начальник генерального штаба Кребс, Геббельс, секретари, адъютанты…

В эти дни Гитлеру исполнилось пятьдесят шесть лет. День рождения стал последним днем веры в спасение.

Мертвенно-бледный, с трясущейся головой, вышел он из своего убежища. Он едва шел, цепляясь здоровой рукой за мебель. Левая рука его висела как плеть… Шаркая по-стариковски ногами, Гитлер подошел к карте и, помедлив, сказал:

— Здесь, в Берлине, мы нанесем русским самое кровавое поражение…

Гитлер приказал Кребсу отвести немецкие войска от берегов Эльбы — пусть американцы идут форсированным маршем…

Но русские в этот день достигли лесистых берегов Шпрее.

А на следующий день раздался звонок из «Майбах-2» — подземной ставки генерального штаба в Цоссене. Тревожный голос сообщил, что над ставкой слышен лязг вражеских танков. Русские не подозревают, что они находятся рядом с командным пунктом…

Стояли ошеломленные — значит, русские подошли к пригородам Берлина.

Кребс пригласил всех на совещание. Собрались в тесной комнатке, где не было ничего, кроме скамьи, маленького стола и кресла.

Гитлер спросил:

— Где же армия Венка?

Из девяти германских дивизий, которые входили в двенадцатую армию Венка, шесть числилось лишь на бумаге. Гитлер ждал, что Венк прорвется через Потсдам в Берлин и опрокинет русских.

— О дивизиях Венка сведений нет, — доложил Кребс.

За дверью послышался шум. Вошел адъютант фюрера Бургдорф и доложил, что прибыл оберлейтенант Кренкель, командир эскадрона, который контратаковал русских в районе Цоссена.

— Позовите его, — сказал Гитлер. Он стоял, держась рукой за угол стола.

Было равносильно убийству посылать эскадрон против сорока русских танков. Но в главной ставке не оставалось иных резервов — только один эскадрон в двести пятьдесят солдат…

После боя оберлейтенант Кренкель вернулся грязный и окровавленный. Из всего эскадрона уцелело двенадцать солдат.

Когда Кренкель вошел, Гитлер долго молчал, глядел на него, потом негромко сказал:

— Да, война проиграна… Я должен покончить с собой…

Еще недавно в этой комнате Гитлер неистовствовал, кипел и кричал по поводу неудачи Зеппа Дитриха. Его армия не смогла удержать Вену, и Гитлер разжаловал Дитриха в рядовые, приказал публично сорвать с него ордена и знаки почета…

Битва на озере Балатон тоже закончилась катастрофически. Гитлер рассчитывал включить Будапешт в оборонительную систему Альпийского редута. Этого не получилось… В ярости фюрер приказал тогда снять у солдат нарукавные знаки дивизий «Дас рейх» и «Гитлерюгенд»…

Гитлер тогда тоже неистовствовал и ярился, кричал, брызгал слюной, но сейчас он очень тихо сказал:

— Я должен покончить с собой…

Вообще последние дни Гитлер не терпел, когда при нем говорили громко…

Оберлейтенант Кренкель вышел.

Гитлер отозвал в сторону адъютанта Шауба и увел его в кабинет. Они остались одни — Гитлер и его адъютант, которому рейхсканцлер мог доверить последнюю тайму.

— Послушай, Юлиус, эти ключи от моих личных сейфов, — Гитлер протянул Шаубу связку ключей на золоченом кольце. Он никогда не расставался с этими ключами. — Возьми их и уничтожь содержимое сейфов. Пусть их тайна уйдет со мной… Начни с берлинского сейфа, здесь, в Имперской канцелярии… Затем ты полетишь в Мюнхен. Пройди на Принцрегентенштрассе. Ты знаешь, где там в стене моей спальни замурован секретный сейф. Вот ключ от него… Это особенно важно… Там переписка… Я не хочу, чтобы мир знал, с чьей помощью я пришел к власти… Сожги все документы… Все, все!.. Из Мюнхена ты отправишься в Берхтесгаден. Обрати внимание на донесения Гесса из Англии, на письма сенаторов из Соединенных Штатов… Из Берлина отправляйся возможно быстрее…

Огонь советских орудий утих, и Гитлер поднялся в большой кабине: Имперской канцелярии. Он молча наблюдал из окна, как генерал Шауб жег в воронке бумаги, принесенные из сейфа. Была ясная, солнечная погода. Гитлер только сейчас заметил, что наступила весна, что снег уже стаял, а небо совсем голубое… Гитлер очень давно не покидал подземелья..

Юлиус Шауб смог покинуть Берлин только в среду. Он добрался на гатовский аэродром и улетел на последнем исправном «юнкерсе». Самолет обстреляли — советские разведчики подошли к гатовскому аэродрому…

Двадцать седьмого апреля Гитлер объявил, что он решил жениться на Еве Браун. Когда все собрались на торжественную церемонию, вошел Гитлер под руку с Евой Браун. Вид жениха оставлял тягостное впечатление. Все молчали. Гитлер поздоровался с каждым. Его рукопожатия были вялые и безвольные. Потом он прочитал завещание, которое составил еще накануне.

— Это мое личное завещание, — сказал Гитлер. — Позже я напишу еще завещание политическое. Но пока я не решил, кого поставлю во главе государства.

Свадьба походила на похороны, на которых присутствовал сам покойник…

После бракосочетания открыли шампанское и стали пить. Никто не поздравлял новобрачных.

Вентиляция перестала работать, и в подземелье стало совсем душно… А может быть, потому, что за столом курили… Гитлер обратил на это внимание — первый раз за все годы курили в его присутствии… Закурила и Ева. Гитлер ничего не сказал.

Совсем рядом разорвались тяжелые снаряды. Гитлер прислушался, потом достал из кармана пригоршню ампул, похожих на карандашики губной помады, роздал их всем, кто был в комнате.

— Я, как Фридрих Великий, должен иметь яд наготове…

Одну ампулу Гитлер отложил и подозвал овчарку, которая лежала в его ногах. Сука настороженно смотрела в глаза Гитлеру. Он подкинул ампулу и скомандовал:

— Возьми!..

Овчарка, лязгнув зубами, на лету подхватила ампулу. Через несколько секунд она была мертва. Собака издохла, не издав ни одного звука.

— Как видите, все очень просто… — сказал Гитлер.

Мартин Борман, коренастый и неуклюжий, напряженно о чем-то думал. На его грубом лице застыло выражение хитрой черствости. Бормана не покидала мысль о политическом завещании Гитлера — кого он назначит вместо себя?.. Неужели Геринга?.. Сейчас самый удобный момент убрать с дороги этого брюхана. Словно колеблясь, Борман наклонился к Гитлеру.

— Мой фюрер, — сказал он, — Геринг прислал телеграмму. Он требует вашей отставки с поста главы государства. Герман, видно, сам хочет занять ваше место…

Геббельс понял игру, затеянную Борманом, и подтвердил, что Геринг действительно прислал такую телеграмму.

Серые, холодно-прозрачные, как у дога, глаза Гитлера сделались страшными… Резче обозначились свинцовые мешки под его глазами… Он подозвал Бургдорфа:

— Пошли телеграмму и прикажи арестовать Германа… Он болен, как Роммель… Ты меня понял, Бургдорф?..

— Да, мой фюрер, Роммель умер от кровоизлияния в мозг…

Приговор был вынесен… Борман и Геббельс переглянулись…

— Где этот трус Фегелейн? — спросил Гитлер. — Его еще не поймали?

Генерал Бургдорф доложил, что Фегелейна доставили в Имперскую канцелярию. Агенты гестапо захватили его на окраине города, куда он успел добраться, сбежав из Имперской канцелярии.

Все рушилось, расползалось, но гестапо продолжало работать… Гитлер криво улыбнулся:

— Далеко не ушел… Разжаловать и расстрелять за дезертирство… Немедленно…

Кровавая вакханалия продолжалась.

Бургдорф тотчас же выполнил приказ Гитлера. Фегелейна расстреляли во дворе Имперской канцелярии. Обычно самонадеянный и наглый грубиян, Фегелейн теперь на коленях молил штурмовиков не убивать его. Ведь он, Фегелейн, личный представитель Гиммлера. Он сам поговорит с фюрером… Фюрер поймет его…

Бургдорф махнул рукой, раздалось несколько выстрелов. В грохоте ожесточенной битвы за город выстрелов почти не было слышно…

Бургдорф вернулся в подземелье. Вместе с Борманом и Кребсом он мертвецки напился.

К судьбе шурина Гитлер больше не возвращался. Он спросил, что слышно от генерала Венка.

Двенадцатая армия перешла в наступление, но, не доходя до Потсдама, остановилась. Венк был не в силах пробиться к городу. Наступление захлебнулось. Об этом доложил комендант Берлина, генерал Вейдлинг. Комендант еще раз предложил Гитлеру покинуть Берлин. Есть последняя возможность улететь на самолете — в районе Тиргартена на проспекте сняли уличные фонари. Здесь могут приземлиться легкие самолеты…

— В таком случае пусть прилетит сюда Грейм, — сказал Гитлер, — Я назначу его вместо Геринга…

Покидать Берлин Гитлер не захотел. Он объявил, что разделит судьбу германской столицы… Его снова охватила апатия и усталость.

Безразличным голосом Гитлер сказал:

— Русские могут проникнуть к Имперской канцелярии через метро… Откройте шлюзы на Шпрее…

Этот приказ тоже был выполнен.

Потоки воды устремились в подземные станции берлинского метрополитена. В день бракосочетания Адольфа Гитлера и Евы Браун на станциях метро погибли тысячи немецких раненых, многие тысячи берлинских детей и женщин.

Вечером прилетел Грейм. Его доставила в Берлин Ханна Рейч, женщина-капитан. Самолет сел рядом с колонной Победы, но при посадке Грейма ранили в ногу винтовочным выстрелом. Русские снайперы уже обстреливали центр города.

Грейма принесли в Имперскую канцелярию. Он нуждался в медицинской помощи, но Гитлер затеял церемонию присвоения ему звания фельдмаршала. Бледный от боли и потери крови, Грейм стоял перед фюрером и принимал его поздравления… Потом вызвали хирурга Брандта, и он оперировал Грейма.

На другой день рухнула антенна, и осажденные в Имперской канцелярии остались без связи с внешним миром, Тяжелый снаряд попал в основание мачты. Стали налаживать полевой радиопередатчик.

Управление войсками тоже нарушилось. Начальник штаба Кребс сидел с телефонной книгой и обзванивал частные квартиры берлинских жителей. Он задавал один и тот же вопрос:

— У вас в районе еще нет русских?..

Отвечали по-разному. Одни испуганно говорили, что пока, слава богу, нет, другие шепотом сообщали: Целендорф занят еще позавчера…

Так выяснялась безрадостная картина битвы… Кольцо окружения стягивалось все туже вокруг центральных районов Берлина. Советские войска заняли Шляхтензее, Далем. Еще раньше был взят Панков. Утром русские атаковали Вильгельмштрассе… Это совсем близко от Имперской канцелярии — метров пятьсот… Советские снайперы проникли на крышу отеля «Кайзергоф» — на противоположной стороне улицы… В германских руках оставались только Тиргартен, рейхстаг, Имперская канцелярия и прилегающие кварталы…

Агония продолжалась еще двое суток… В подземельях давно сместились представления о дне и ночи. Спали и бодрствовали в разное время суток.

В присутствии свидетелей Гитлер подписал завещание. Задыхались от дыма и пыли, от пороховой гари, которую гнали вентиляторы в подземелье. Накануне он просидел несколько часов за составлением нового правительственного кабинета. Он переставлял фамилии, точно карты в пасьянсе. Гитлер все еще не мог примириться с мыслью, что он уже ничего не значит, что события текут мимо него и он бессилен что-нибудь сделать…

Тем не менее формирование кабинета несколько развлекло его… Главой правительства он назначил адмирала Деница.

Снаряды все гуще рвались вокруг Имперской канцелярии. Глухие взрывы потрясали своды, но здесь было безопасно, и дети Геббельса скоро привыкли к звукам разрывов. Они даже затеяли игру, развлекаясь тем, что считали взрывы. Снаряды падали с интервалом в три минуты.

— Двадцать один!.. Прямое попадание!..

— Нет, двадцать три!.. Тот снаряд упал дальше…

Девочки заспорили — считать ли снаряды, которые упали за пределами сада…

Взрослые не обращали внимания на детей… Гитлер сказал Геббельсу:

— Я возлагаю на тебя ответственность сжечь наши трупы…

Жена Геббельса бросилась на колени, истерично взмолилась:

— Мой фюрер, не нужно этого!.. Не нужно!..

— Теперь уже поздно… — Гитлер взял под руку Еву Браун и повел в другую комнату. Гитлер шел ссутулившись и шаркал ногами…

— Двадцать два!.. Опять прямое попадание! — воскликнула старшая из девочек.

Но это не было разрывом снаряда… В соседней комнате раздался пистолетный выстрел. Гитлер, раскусив ампулу с ядом, успел еще выстрелить себе в рот… На Еву Браун яд подействовал молниеносно…

Это было в понедельник, 30 апреля…

Здоровяк Гюнше вынес трупы в сад и опустил их в воронку. Шофер Эрих Кемпке принес канистры с бензином — последний бензин, который он слил из баков громоздкого, как автобус, «майбаха»…

Берлин горел… Среди тысяч пожарищ смрадный костер, поднимавшийся над садом Имперской канцелярии, был почти незаметен.

6
Первого мая гамбургское радио сообщило о смерти Гитлера. Траурную дробь барабанов сменила музыка Вагнера. Потом к микрофону подошел адмирал Дениц.

— Наш вождь Адольф Гитлер пал в бою, — сказал адмирал — Фюрер назначил меня своим преемником…

Снова раздалась траурная дробь барабанов…

А война подходила к своему завершению… Советские батальоны штурмовали рейхстаг… Севернее Берлина они завершали разгром тринадцати окруженных, бешено сопротивляющихся дивизий. Левый фланг наступающих войск поворачивал на Прагу, где дивизии Шернера, повернувшись спиной к американским войскам, готовились к обороне.

Геббельс и генерал Бургдорф написали письмо советскому командованию. Они сообщали о смерти Гитлера и просили заключить перемирие. Начальник штаба генерал Кребс вызвался доставить письмо — может быть, у него найдутся знакомые среди русских. Кребс был военным атташе в Москве, он знал язык гораздо лучше других…

С большим белым флагом парламентера Кребс перешел в расположение советских войск. Его переговоры закончились неудачно — русские отказались вести сепаратные переговоры…

Кребс вернулся в Имперскую канцелярию.

Второго мая Берлин капитулировал.

Генералы Кребс, Бургдорф и другие покончили самоубийством. Отравился и Геббельс, предварительно отравив жену и детей… Обуглившиеся трупы девочек лежали рядком в саду Имперской канцелярии…

Мартин Борман, заместитель Гитлера по нацистской партии, пытался тайно покинуть Берлин. Горящими улицами он пробирался к Курфюрстендамму… Порой дым клубился так густо, что в нескольких шагах ничего не было видно… Борман пересек улицу, и в непроглядном дыму ему показалось, что на него рушится здание… Он шарахнулся в сторону… Но это был советский танк, который своей громадой отбросил Бормана на середину улицы… Другой танк, прогрохотавший в дыму, расплющил Бормана на мостовой…

На Западном фронте также заканчивались боевые действия. Мосты на Эльбе так и не были взорваны, и через них на левый берег реки устремились германские войска, отступающие под ударами советских армий.

Фельдмаршал Монтгомери принимал немецкие дивизии, которые переходили через Эльбу, и тайком вел переговоры с немецкими генералами. В районе Фленсбурга Монтгомери даже не стал разоружать войска противника… Он крепко держал в памяти распоряжение Черчилля. Немецкие части пребывали в полной боевой готовности, хотя и находились в плену британских войск.

Переговоры с Монтгомери возглавлял военный советник Адольфа Гитлера генерал Йодль. Впрочем, в последние дни войны переговоры о капитуляции вели все, кому было только не лень…

Рейхсмаршал Геринг тоже затеял переговоры, но его внезапно арестовали сотрудники гестапо. Телеграмма о его аресте пришла из ставки уже после смерти Гитлера. Борман уговорил Бургдорфа дать приказ казнить не только Геринга, но и его семью… В живых уже не оставалось ни Бургдорфа, ни Бормана, но их приказы все еще выполнялись…

Рейхсмаршала вывели из особняка. Он шел в окружении эсэсовцев и считал, что все уже кончено. Вдруг Геринг увидел на улице группу летчиков. Их было значительно больше, чем агентов гестапо. Летчики поравнялись, и Геринг окликнул их. Они узнали рейхсмаршала. Рейхсмаршал приказал освободить себя из-под ареста.

Летчики потянулись за пистолетами. Эсэсовцы не решились затевать драку…

Геринг снова был на свободе.

В переговорах каждый пытался представлять верховную власть Третьей империи. С секретным поручением отправился к Черчиллю министр иностранных дел Риббентроп. С британским премьером он хотел говорить только лично и только наедине… Но Черчилль не принял его — теперь не до разговоров, тем более с Риббентропом. В дипломатическом отношении Риббентроп весит сейчас не больше ореховой скорлупы.

Третьего мая в штаб Монтгомери явился новый главнокомандующий военно-морскими силами адмирал Фридебург. Он просил принять капитуляцию трех германских армий, которые отступают под натиском русских. Фридебург убедительно просил не снижать темпа наступления британских войск… Немецкий адмирал обещал всяческое содействие командирам английских дивизий…

Акт, подписанный обеими сторонами, вступил в силу на другой день…

В районе Альпийского редута немецкие войска капитулировали еще 5 мая. По этому поводу подписали сепаратное соглашение. Первая и девятнадцатая немецкие армии сложили оружие.

Альпийский редут стал обетованной землей для германских генералов и военных преступников. В село Альт-Аусзее, затиснутое в тесной долине среди диких скалистых гор, устремились национальные предатели чуть ли не всех европейских стран. Из Словакии примчался Йозеф Тиссо, из Югославии — предатель Павелич, из Румынии — глава железногвардейцев Хориа Сима. Появился Адольф Эйхман, организатор истребления евреем в Европе, укрылся здесь Кальтенбруннер. В горах организовывал тайные склады Отто Скорцени — перед смертью Гитлера его назначили руководителем вервольфов[51]… Собрались здесь фельдмаршалы и генералы — Рунштедт, Мильх, Клейст, Лист, Лееб… Десятки других генералов искали пристанища в Альпийском редуте, чтобы сдаться американцам…

Тем временем начались и официальные переговоры о безоговорочной капитуляции Германии. 6 мая в Реймс прибыл генерал Йодль. Он соглашался на все, только просил дать ему сорок восемь часов, чтобы отвести на запад уцелевшие немецкие войска. Йодль заявил, что, независимо от исхода переговоров, германские войска прекращают сопротивление по всему Западному фронту…

Как утверждают историки, в 2 часа 41 минуту утра 7 мая, в понедельник, генерал-полковник Йодль поставил свою подпись на предварительном акте.

Но в Центральной Германии битва еще продолжалась. Германские войска отчаянно сопротивлялись советским армиям. Под прикрытием передовых частей за Эльбу переправлялись потрепанные батальоны, полки, дивизии, катились орудия, громыхали колонны танков…

Война закончилась, но еще всю ночь и весь следующий день по мостам через Эльбу тянулись немецкие войска. Они уходили от русских сдаваться в английский и американский плен… Это продолжалось до того часа, пока в Берлине в каком-то военно-инженерном училище не закончилась церемония подписания акта безоговорочной капитуляции.

Фельдмаршал Кейтель и адмирал Дениц сидели за маленьким столиком, окруженные группой немецких штабных офицеров. Германские делегаты сидели в большом зале дожидались, когда им принесут подписать акт. И не дождались…

Вошли английские, американские, французские и советские генералы. Они заняли свои места… Советский представитель посмотрел на Кейтеля и сурово сказал:

— Подойдите сюда и подпишите акт о безоговорочной капитуляции…

Кейтель и Дениц безропотно поднялись и подошли к столу. Кейтель держал в руке фельдмаршальский жезл. Он мешал ему. Германский фельдмаршал сунул жезл под мышку и подписал лежащий перед ним акт.

Москва ликовала… Только что отгремели салюты в честь великой Победы… Толпы людей, колыхаясь как волны, заливали Красную площадь, спускались вниз на Манежную, выплескивались на Охотный ряд, на улицу Горького… Людские потоки текли мимо «Националя», мимо дома с желтыми колоннами и высоким подъездом, над которым в честь праздника развевался большой полосатый американский флаг…

Народ торжествовал победу… Люди смеялись, пели и плакали… Было что-то святое в этом возбужденном порыве, в ликовании народа… Каждому хотелось обнять весь мир… Каждому хотелось думать, что в мире остались только друзья…

Из окна американского посольства на людей, торжествующих победу, смотрел высокий американец с желчным и раздраженным лицом. Это был Джордж Кеннан — советник посольства. Он стоял так, чтобы с улицы его не могли видеть. Потом он отошел от окна и озлобленно сказал:

— Ликуют!.. Они думают, что война кончилась… Она только еще начинается…

На улице из толпы что-то кричали в честь американских союзников, о единстве и дружбе… Окно в посольстве, за которым стоял Кеннан, было плотно закрыто.

7
Вилли суетился возле остывшего паровоза… Его погасили вчера — спустили пар, залили топку водой и выгребли уголь… Теперь, кажется, всё… Взрывчатки столько, что ее хватит, чтобы развалить всю гору — сверху и донизу… Гнивке невольно поднял голову — двухсотметровые отвесные скалы уходили высоко в небо.

Готово!.. На площадках, в погашенной топке, на тендере лежали небольшие, словно набитые свинцом, ящики динамита. Взрывчатки было несколько тони. Вполне хватит!..

Гауптштурмфюрер дал знак, и машинист второго локомотива, стоящего под парами, осторожно толкнул паровоз-торпеду. Он исчез в темной пасти туннеля.

Теперь оставалось подтянуть провод и установить детонаторы. Но это уж не его забота — Вилли отвечает только за то, чтобы взрывчатка была на месте… Гнивке отправился к Гансу, чтобы передать устные распоряжения Цирейса, как надо уничтожать заключенных. Ведь они еще живы… Как он, Вилли Гнивке, ненавидел сейчас всех этих полосатых недочеловеков, этих насекомых, копошащихся в туннелях и на склонах гор! Гнивке видел в них виновников всех несчастий. И они надеются дождаться освобождения… Как бы не так!.. Теперь все зависит от ловкости Ганса, коменданта Эбензее. Надо загнать двадцать тысяч людей в один туннель, потом включить рубильник взрывной машины… Этакая гора раздавит и сто, не то что двадцать тысяч людей… Вилли Гнивке снова посмотрел на отвесные скалы.

В туннелях Штейнбрука строили завод секретного оружия. Это было в горах близ Эбензее. Подземный завод находился в Альпийском редуте, он должен был снабжать тайным оружием защитников горной крепости. Поэтому Гитлер и торопил быстрее закончить подземные сооружения… Но давно уже рассыпался миф об Альпийском редуте, разваливалась фашистская империя, а завод в Эбензее всё продолжали строить. Так бывает — некоторое время на мертвом лице еще продолжают отрастать волосы…

Вилли условился с Гансом, что заключенных пошлют в туннель во время воздушной тревоги. Американские самолеты здесь появляются часто… Потом Вилли отправился в Линц. Там в лагерях-филиалах тоже было несколько десятков тысяч заключенных. Часть из них решили отравить, других увести в горы и расстрелять… Надо все подготовить… В последние недели у гауптштурмфюрера было много работы…

В горах наступила весна, снег растаял и держался лишь на вершинах, а на южных склонах было тепло, начинали распускаться цветы. В Эбензее узники ждали освобождения. Они не подозревали, какую судьбу уготовили им нацисты. Но лагерь заволновался, когда в апреле с рабочей командой приехал в Эбензее русский узник. Хромой и по виду совсем слабосильный. Казалось странным — почему с рабочей командой прислали сюда инвалида. Здесь и здоровый выдерживает очень недолго. Весной в Эбензее каждый день гибло по нескольку сот человек… Русский либо сразу умрет, либо его вскоре пошлют назад в Маутхаузен, как всех непригодных к работе. Русский назвал себя Михаилом Шаенко.

Но связной подпольного комитета Шаенко на то и рассчитывал, что его ушлют обратно. В Эбензее задерживаться нельзя. Лишь бы не угодить в крематорий. Больных, неспособных к труду, сразу отправляли в печь. Шаенко знал это, но Валентин сказал: «Это твое партийное поручение… Так решил комитет». А решение короткое — предупредить подпольщиков Эбензее, что эсэсовцы готовятся истребить заключенных, хотят взорвать туннель подземного завода…

В подкладке тюремной куртки Шаенко лежала записка. Ее написал Циранкевич — польский узник, который входил в интернациональное подполье лагеря. Записка была короткая, в несколько слов. Под ней стояла подпись — Юзеф. В Эбензее записка открыла связному доступ в подполье.

Курьеры разъехались и по другим лагерям-филиалам. Интернациональный комитет предупреждал о нависшей опасности, сообщал о единых сроках восстания.

Обратно в центральный лагерь Шаенко вернулся за несколько дней до восстания.

Во главе восстания интернациональный комитет поставил советского майора Андрея Ворогова. Его несколько месяцев скрывали в нижнем лагере, в лазарете. Теперь он появился в одном из бараков.

Восстание началось 5 мая…

Оно было в разгаре, когда со стороны Дуная к лагерю подошли два американских танка-разведчика. Шаенко выбежал к ним навстречу. Припадая на больную ногу, он размахивал немецким автоматом и что-то возбужденно кричал. Танкисты не поняли. Командир передней машины появился над башней.

— Давай, давай, Америка… Помогай!.. Восстание!.. Шаенко взобрался на танк, протянул руку американцу, и они заулыбались друг другу.

Американец знал немного украинский язык.

— Мий батько з пид Харькова, — объяснял он, — его призвище Шербин… Мистер Шербин…

— Может, Щербина, — поправил Шаенко.

— О, йес, йес! — обрадовался танкист. — Щербина… Щербина…

— Выходит, земляки… Давай помогай…

— Добре, добре, — повторял американец. — Восстание — це добре… Ол райт!..

Он сказал, что танкисты помогут, но сначала должны получить разрешение, надо связаться с штабом дивизии…

Стрелок-радист настроил передатчик. Восставшие нетерпеливо ждали. Их собралось несколько человек. Рядом с Шаенко стоял француз. Это был Симон Гетье. Он нервно барабанил пальцами по броне. Наконец американец Щербина снова высунулся из люка. Лицо его было смущенное:

— Не имаю приказу… Велено двигаться дальше…

Танки залязгали треками гусениц и прошли мимо лагеря.

Восстание продолжалось. Узники захватили казармы, разобрали оружие. В распоряжении майора Ворогова теперь было около полутора тысяч бойцов. Были здесь группы русских, французов, были немцы, итальянцы, греки, поляки… Сводный интернациональный полк впитал в себя все национальности, представленные в Маутхаузене.

…Восстание увенчалось успехом. Интернациональный полк освободил лагерь, занял несколько населенных пунктов в округе. Примером для всех было восстание русских в двадцатом блоке — бороться можно даже в таком аду…

В лагере торжествовали победу. Штаб восставших расположился в помещении коменданта Цирейса. Интернациональный комитет принял управление лагерем. Но к вечеру дозоры передали, что части эсэсовцев хотят прорваться в лагерь. Они на противоположном берегу Дуная и пытаются захватить мост.

Это были войска шестой танковой армии Дитриха.

Всю ночь шел бой на мосту через реку Дунай. Дрались здесь русские и испанцы… Потом подошло подкрепление. Эсэсовцы так и не прорвались к лагерю.

В тот же день начались восстания и в лагерях-филиалах.

В Эбензее восставшие опередили коменданта Ганса. Они сорвали его кровавую затею. Гансу не удалось заманить узников в минированные туннели.

А в лагере Линца заключенных пытались отравить пищей. Но никто не прикоснулся к еде.

Разъяренные вахтманы приказали строиться всему лагерю. Эсэсовцы вытаскивали людей из бараков, ударами дубинок гнали их на аппельплац, держали здесь под наведенными дулами.

В полдень обреченных повели в горы. Колонну сопровождали усиленные команды эсэсовцев. Они торопились. Упавших добивали, отстающих травили собаками.

Так шли около часа по узкой горной дороге. Дорога поднималась все выше, выше… С обеих сторон надвигались скалы. Начинались глухие места… Вдруг из-за камня поднялся человек и громко крикнул:

— Товарищи, к оружию!.. Вас ведут на расстрел!..

Человек стоял на камне, словно на пьедестале, и рука его была призывно поднята.

В тот же миг загрохотали выстрелы, множась в горах трескучим эхом.

— К оружию!.. К оружию!.. — повторяли узники клич человека, поднявшегося из-за камней.

Яростная схватка продолжалась недолго. Сверху из-за скалы по головной колонне эсэсовцев били два пулемета. Путь к отступлению был также отрезан. А заключенные помогали спасителям — бросались на вахтманов, отнимали оружие и немедленно пускали его в ход. Разноязыкая толпа гудела, расправляясь с палачами-садистами.

Через четверть часа все было кончено. Обезоруженных, сдавшихся эсэсовцев повели в лагерь. Особенно ненавистных судили на месте…

Люди словно опьянели от счастья победы, от первого ощущения свободы. Толпа, вооруженная винтовками вахтманов, катилась по дороге, но она не вмещала всех, и многие шагали рядом по траве, начинающей уже зеленеть. У всех будто прибавилось силы.

А впереди других, во главе отряда вооруженных людей, шли двое. Это был командир партизанского отряда «Советский Союз» Андрей Воронцов и его начальник штаба Николай Занин.

Они долго жили рядом — Андрей и Николай, даже не подозревая об этом. Ведь пещеры Мацохи тянутся под землей на многие километры… Но судьба вновь их свела, вновь поставила рядом. В пещерах создали партизанский отряд, который назвали гордым именем своей родины. Отряд «Советский Союз» действовал сначала в Чехословакии, потом в Верхней Австрии, начал пробиваться к своим под Вену и в последние дни войны очутился около Линца. Два итальянца, бежавшие из лагеря, рассказали о преступлении, которое нацисты готовились совершить. Партизанский отряд ушел в горы, в засаду.

Пологая дорога спускалась вниз… Угрюмые скалы отступили назад, и перед идущими открылась широкая панорама. По небу плыли легкие облака, и Дунай, казавшийся обычно серым, теперь серебрился, искрился в лучах яркого солнца. Николай, словно проверяя свои мысли, спросил:

— Скажи, Андрей, а если бы пришлось опять так вот снова… Пошел бы ты воевать?

Андрей уточнил:

— Если бы напали на нас и нам снова бы пришлось защищаться?

— Да… Хватило бы у тебя силы повторить все сначала?

— Знаешь, — убежденно сказал Андрей, — пошел бы!.. И не на такие муки пошел бы ради своей земли… Но знаешь, Николай, теперь нам было бы легче — смотри, сколько прибавилось у нас друзей… — Андрей оглянулся назад — тысячи освобожденных узников, как поток, текли по дороге. — Мы люди Большой земли, — добавил он с гордостью. — Люди Большой земли.

Они снова пошли молча. Дорога повернула и теперь шла на восток. Впереди за горами, за рекой Дунаем лежала Большая земля, ради которой эти двое готовы были принять и не такие муки…

Это были люди с Большой земли.


1946–1958

Нюрнберг — Берлин — Москва

Николай Краснов РУС МАРЬЯ Повесть

АЛЕКСАНДРЕ ИВАНОВНЕ ДРЮЧИНОЙ,

разведчице-партизанке

Великой Отечественной войны

Всякой любви на долю выпадают жизненные испытания: маленькой — маленькие, большой — большие и самые тяжелые — той, которой нет меры.

1

Марья Ивановна Самонина возвращалась из первой своей разведки. Холодная рось в лицо, на сапогах грязи по пуду, в руке плетушка из-под белья.

Придерживалась пустырей, понадложий, лесных опушек. Хоть и справки при ней надежны, хоть и может при случае, как говорят злые языки, от семи собак отбрехаться, да черт силен: незачем лишний раз немцу на глаза лезть.

Сиверок подвывает в открытом поле, гонит со свистом катун-траву. Под его ударами стоном стонут леса. Последние листья в тревоге бьются на ветках, падают стаями, как подстреленные птицы, натыкаясь на стволы деревьев, скользя по сырой земле. И, ни на миг не давая забыть о страшном несчастье, свирепо ревут на шляху вражеские танки; их вонючей гарью да сладковатым дымом пожаров заволакивает всю округу. А далеко на востоке глухо и грустно погромыхивает удаляющийся фронт…

Еще и месяца нет, как получила похоронку на мужа. А тут новое горе, да такое — сердце на куски разрывается, хоть криком кричи.

Ноги подкашиваются от усталости: за два дня километров пятьдесят выходила. Отдохнуть бы, да нельзя: вот-вот стемнеет. И не терпится узнать, что там, дома, в Ясном Клину, где ждут ее, наверное, не дождутся…

Разведчица убыстряет шаг. Думы ее все те же.

…А говорили: не пропустят сюда немца. Вот тебе и не пропустили… Хоть и готовились, да, видать, как ни готовься к беде — не приготовишься. Закладывали тайники при МТС, отгружали машины. «Самониха!» — только и слышалось под окнами, и она бежала и любое дело делала как свое. Шла туда, куда и не звали, потому что натура такая: не может, чтобы не заботиться о ком-то. Помогла людям добро в ямки попрятать. Свои вещи также прикопала в укромном месте, никто не знает, где, кроме одной приятельницы: в хате, под половицами, у порога. Соседка обнадежила:

— Мой-то в райцентре, на автобазе, чуть что — мигом прискочит, тебя не бросим!

Навязала узлы, запаслась адресами родных и знакомых, куда можно приткнуться, распорядилась насчет коровы и прочего.

А позапрошлой ночью постучались военные — молчаливые, усталые, голодные. Какай была еда, всю на стол выставила и постель на полу спроворила. Не то чтобы прилечь, поесть-то как следует не поели. Старший встал, и все за ним. Путаясь своей догадки, спросила:

— Иль отступаете?!

— Не спрашивай, хозяйка… Последними идем…

Кинулась к соседке. Та, как услышала о немцах, наполовину умерла.

— А как же мы?! Упредить бы мужика!..

— Я побегу! — назвалась Самонина.

Ближний путь через поля — темно, бездорожье, и тут еще, как назло, свалилась ранняя в этом году непогода. Измучилась Марья Ивановна, повернула на шлях, а навстречу — крики, плач, ругань, людская маята.

Немец в райцентре… Все пути отрезаны!..

Если бы не ухватилась за ветку, упала бы. Обняла березу и впричет заплакала.

Возвращаясь, видела, как люди — кто с чувалом, кто с ведрами, кто с тележкой — тянут каждый себе: с Августовского — сахар и патоку, из Дерюжной — зерно и муку. Все склады пораскрыты: чтоб фашистам не досталось, бери, сколько успеешь. А ей ничего не надо. Еще раз наплакалась досыта у соседки. Тут и Покацура пришел, председатель колхоза в Ясном Клину.

— Я до тэбе, Марья…

Неудобно за слезы перед этим уважаемым в поселке человеком, старым большевиком — себя в руки взяла и напарницу успокоила:

— Не убивайся так, Стефановна!.. Что с мужем — еще неизвестно. А детей твоих как-нибудь прокормим… вдвоем-то…

Покацура сумный, расстроенный, усы обвисли. Дело у него к ней — особо важное для местных активистов: сходить в Любеж край надо, а она там жила, работала в совхозе, знает всех, кто им нужен, и те ее знают.

— Выручишь?.. Оцэ добрэ! Свяжешься с директором лесхоза Черноруцким, от него получишь все, что нужно… Чи под маркой нищенки тебе идти, чи под маркой спекулянтки… Помозгуй!.. Там немчура…

Захолонуло под сердцем. Однако рано ли, поздно ли, а встречи с врагом не миновать. На своей земле да бояться — как бы не так!

Соседка испугалась:

— А немцы?! Тебя же схватят!.. Может, Сережика моего возьмешь?.. С детьми, говорят, пропускают.

— Да что ты?! Разве можно?! Был бы свой, и то не взяла бы!..

Но все как будто обходится: пока ее никто нигде не задержал. Только ничего хорошего не несет она для Покацуры…

К немцам переметнулся Черноруцкий. В Любеже объявился Жорка Зозолев и еще кое-кто из кулачья.

Коммунистам и семьям ихним — беда! Четверых казнили, остальные ушли в Шумихинские леса, где, по слухам, — Беспрозванный, секретарь райкома, и все районное начальство. Поговорить не с кем. Бабке Васюте спасибо, у которой заночевала: старая полсела обегала, все новости разузнала. Мяса нажарила, да не глоталось под ее рассказы. Гусака зарубила в дорогу, десяток яиц дала: все одно, говорит, чужаки, гады, заберут…

Беда, повсюду шкода от фашистов. Идут бабы за водой, а они, сволочи, из пистолетов — по ведрам, по ведрам, и гогочут. На дорогах измученные люди под конвоем. В логах трупы расстрелянных. В райцентре виселицы. Сорваны звезды с обелисков. Разрушен памятник Ленину… Родина, что с тобой делают изверги!..

Больно все это видеть. Сердце на горе людское, как эхо лесное, отзывается…

Наконец-то своя, Клинцовская балка. За изморозью, словно за матовым стеклом, трубы сахзавода и лесопилки, водокачка железнодорожной станции, слобода и поселки. Притихшие, без привычных облаков дыма и шума тракторов. Все словно вымерло. Вошли немцы или нет? Гудок паровоза, автоматная очередь, чей-то вскрик — и еще тревожней. Где-то отчаянный, неумолчный лай собак.

У знакомого родника остановилась. Положила плетушку под деревом, достала бутылку. Вода в роднике чистая, можно глядеться, как в зеркало. Сама себя не узнала, ну и страхида: повязана по-старушечьи, щеки ввалились, и без того большие глаза стали еще больше.

Булькает вода, заполняя посудину, руку ломит от холода. Вдруг слышит резкое:

— Марья!..

Кто бы это мог быть? Переменила руку.

— Обожди, сейчас!

— Марья!..

Подняла голову, а на круче — немец!

— Рус Марья! Ком! Ком!.. — Автоматом показывает: дескать, иди сюда.

Думала, кто знакомый. И какого ему черта нужно, гавкает. Поднесла бутылку к губам, пьет не спеша. А сверху опять — еще более грозное:

— Шнель!..

Так и вынуждает, сатана, тащиться на гору. Забирает корзину, лезет по склону, глядя в холодные, ничего доброго не сулящие глаза оккупанта.

— Папир, папир! — Немец прищелкивает пальцами, словно денег просит. — Ферштеен?.. Кто ви ест?..

Так бы и сказал! Раскрыла корзину: вот, дескать, видишь, ходила вещи менять на продукты.

— Ко-ко?! — оживился солдат. — Яйки!..

Ишь, гляделки-то как разгорелись! А что, если его умаслить. Тут хоть полу свою отрежь, лишь бы уйти.

— Пан! — Протянула ему тройку яиц. — Это тебе!..

Забрал весь десяток, чтоб ему подавиться!

Повернулась уходить.

— Хальт, матка!

Что еще ему? Ах, забыла документы показать. Вот они!

Пока немец разглядывает бумаги, от железнодорожного полотна подходит еще один. Высокий, строгий, звездочки на петлицах, бляха на фуражке. Этот, должно быть, офицер. Только шинель на нем вроде бы не немецкая — светло-зеленая, с желтизной.

Теперь перебирают документы вдвоем, о чем-то между собой гогочут: «рус Марья» да «рус Марья». Высокий горячится, что-то доказывает. Наконец солдат свертывает бумаги, возвращает.

— Идьитье домой! — неумело произносит офицер по-русски. — До свидания!..

Подумалось: на погляд грубой, а так вроде бы ничего, не дюже вредный…

Направилась к дому по чапыжнику, логом. Вошла незамеченной в свой проулок. Хата стоит целехонька, никаких следов разбоя. Поспешила в сарай.

— Ночка, Ночка!..

В ответ — тихое, протяжное мычание. Ишь ты, признала хозяйку!

Стефановна выбегает, радостная, в слезах — измучилась, видать, за нее переживаючи. Хорошая женщина, добрая!

— А ну, подруга, держи-ка! Вот гостинец…

Соседка в нерешительности: брать ей гуся или не брать?

— Бери, бери!.. Вас трое — вам три части, а мне подкрылок отрежешь или булдыжку… Не горюй, проживем!..

2

Не случайно доверился ей Покацура: она, как и он, родом из Шумихи, на глазах выросла, и закваска у нее особенная — от родителей досталась.

Сперва-то она отца-мать не понимала. Еще когда неразумной была, ехали всей семьей на телеге мимо барской усадьбы. Клумбы кругом, цветники. «Мама, как здесь хорошо пахнет!» — «Здесь не пахнет, здесь уже воняет!» Глупая, что ли, у нее мать: это же цветы!.. На пути оказалась ветхая избушка. «А тут, Маня, пахнет?» — спросил отец. «Нет». — «Так вот тут скоро цветы зацветут!» А где уж тут цветам быть: лопухи, навоз, хата вот-вот рухнет… Глянула иными глазами родителей, когда вспыхнула помещичья усадьба и крестьяне поделили барскую землю.

Началась гражданская война. Пришли белоказаки. Пятеро детей было у матери, а она старшая. Чуть что: Маня, сбегай, Маня, помоги. Однажды вечером отец снарядил ее с узелком в лес: «Знаешь, где горелая сосна? Там есть дупло, положи туда вот это и возвращайся». Надругой вечер — то же самое. Глянула в дупло, а там сумочка уже пустая. И так много вечеров подряд. Как ни старалась подсмотреть, кто он такой, кому она еду носит, — не удалось… В одну из ночей услышала: родители в хате с кем-то переговариваются. Притаилась, краешком глаза наблюдает. Бородатый кто-то. Угадала по голосу: председатель комбеда, Покацура, дядька Петро. «Что сочилось?» — шепот матери. «Стражники напали. В болоте отсиделся и — к вам…» — «Вот, смени барахлишко…» — Отец подает ему свою одежду. Потом — за окном стук отъезжающей телеги… В лес ее уже не посылали.

Приходили к ним и другие, и все ночью. Как-то целая семья пришла. У старой бабки все плечо в крови: саблей ее поранили беляки за сына-коммуниста. Мать перевязала бабку и всех куда-то увела. Пришла утром усталая, озабоченная. А днем нагрянули деникинцы, вышибли окна, двери. Детишки с криком повыскакивали на улицу, а Марья спряталась на печке. Все видела: и как отца поволокли, и как матери усатый унтер наган приставлял к виску. «Где семья большевика, говори, красная шкура!» А разве она скажет. «Обоих расстрелять!»

Все село сбежалось, люди кричат, детишки плачут. Мать беременной была, народ ее отстоял, а отец погиб… Видно, сказалось все это на здоровье матери: на третий день после родов и ее не стало.

Спасибо людям — не оставили сирот: кто кусок даст, кто одежонку. А больше всех Покацура заботился. Марья с ребятишками и сама зарабатывала: у кого гусей стерегла, у кого — скотину, меньшого из рук не выпускала.

Разразился голодный год. Народу на станции — тьма. Всем надо в город, за хлебом. Туда и Марья с такими же подростками. Взрослые штурмуют вагоны, а мелюзга — на платформы, на крыши. Их сбрасывают оттуда кондуктора, они снова лезут, их снова сбрасывают, и так всякий раз, пока не наловчились сбрасывать вниз самих кондукторов.

Ребятишки с голоду пухли, и тогда она поступила в больницу, где ухаживала за тифозниками да туберкулезниками. Сколько они тогда тифов съели да туберкуле-зов, и ничего, все остались целы.

А когда советская власть вошла в силу, проводила Марья ребятишек в детские дома. Это ей всего-то пришлось две зимы в школу ходить, а у них у всех образование высшее. Теперь два ее брата — инженеры, третий — учитель, младший выучился на офицера, а сестра дальше всех пошла — директором завода под Ленинградом. Жить бы да жить, если бы не война…

«Ты, дочка, вся в меня», — часто слышала от матери в детстве. Действительно, и глаза у нее такие же большие, и волосы курчавые, сама низенькая да ловкая. С малых лет — сорвиголова. Играют мальчишки в «тарана», и она с ними. Есть такая ребячья игра: один сидит с копной шапок на голове, остальные через него сигают. Хоть одну шапку собьешь — становись на четвереньки, а играющие раскачают за ноги да за руки того, кто сидел, да его задком по твоему задку — аж кубарем летишь!.. Не каждый мальчишка отважится ночью через кладбище пройти, о девчонках и говорить нечего, а она проходила на спор за две конфетки. Ни омуты ее не пугали, ни высота — все деревья были ее, все крыши, все горки! Ей и прозвище дали подходящее: Маня-Чапай. Что ни задумает — расшибется, а сделает. Попробуй обидь ее — сдачи даст обязательно! Прежде чем осудить кого-то, сначала присмотрится: что он, совсем плохой человек или только наполовину. И никогда не побоится за правду постоять. На что уж зверь Жорка Зозолев, и его не испугалась. Он к ее подруге приставал, та плачет, бедная. Просто зло взяло. «Отстань, она же тебя не хочет!» Словно не слышит, подлец! Маня и столкнула его в копанку с водой. Смеху было!..

Все ей удавалось, только парень, которого любила, не ей достался. Матери его показалась она слишком! бедной, так они богатую подыскали, хоть и лядащую….

Однако в женихах не было недостатка. И приглянулся ей Иван Самонин, скромный и тихий комбайнер из Любежа. Покацура их сосватал. «Девка-непоседа, — говорит, — красива и работяща, но что ни заработаешь, все раздаст. Хочешь такую?..» Жила с мужем душа в душу, любое дело у них спорилось. Она самовар трусит — он воды несет, она уголь сыплет — он воду заливает, она крышку закрыла — он спичку зажег. И так во всем, с той привязанностью друг к другу, какая бывает у бездетных: он для нее все, ему вся ее ласка. А что детей нет — вину на себя взяла.

Муж — заядлый охотник, и она пристрастилась к этому занятию. Похвастался он как-то перед гостями: хороший стрелок Марья! А над двором ястреб парил. Она вышла с ружьем и сбила птицу с одного выстрела.

Иной раз дождик, слякоть, собаку на охоту брать и то жалко. Иван тайком выносит ружье, жену запирает на замок, а то обязательно увяжется. Тем только и спасал ее от утомительных походов. Обычно же он повсюду был с ней, и никто не называл его иначе, как «Самонихин мужик».

Кто ни придет к ним — всем по душе приветливость хозяйки. Один все шутил: «Я на твою жену, Иван, свою вместе с тещей променял бы!» И сами они всюду были желанными гостями. Бывало, оденется — любо поглядеть. Муж зарабатывал хорошо, и сестра с братьями не забывали: к каждому празднику посылки от них.

И всегда Марья Ивановна в курсе всех общественных дел, всегда на людях. Четыре года в Любеже прожили, и все четыре года в совхозном женсовете была. Сколько уже лет при МТС в Ясном Клину, а и дня не провела без дела. Хоть одно мероприятие, которое обошлось бы без нее! На собраниях выступит не хуже других. Если надо в спектакле кого изобразить — и это может. Спеть или на гитаре сыграть — всегда пожалуйста! Кому какой совет нужен — идут к ней. Покацура сказал: «Да если бы ей дать хоть какое-нибудь образование, она вон где сидела бы — в области, а то и в Кремле!»

3

Ясный Клин примыкает к лесам. На бывшей помещичьей усадьбе, под вековыми соснами и дубами, — поселок машинно-тракторной станции. В центре поселка шумно, оживленно, а здесь, в проулке, где живет Марья Ивановна, — глухо. Будь ее хата в другом месте, давно бы немцы и кур побили, и корову увели, да и дело свое делать было бы ей куда опасней. То, что прежде было неудобством, сейчас обернулось выгодой.

Часто по ночам условный стук в окно: люди от Покацуры. Делятся лесными новостями. Горюют, что нет связи с Беспрозванным и нет никаких о нем известий. Черноруцкий все планы им порушил, гад… Срочно нужны сведения о постах и укреплениях, о численности и настроении вражеских солдат, о расписании поездов.

Поутру Марья Ивановна, подоив корову и закончив уборку, выходит из дому. На руке у нее корзина, в которой кувшины с молоком, творог, а иногда яички и масло. К ней уже привыкли: спекулянтка как спекулянтка, мало ли их.

Столько добра переносила фашистам — ведь пустой на железную дорогу не пойдешь, и все им, проклятущим, все им, сама хоть не ешь! Не будь такая нужда, разве дала бы врагу хоть малую кроху? Пулю ему и только пулю за нашу кровь и наши слезы! Просилась в лес, к партизанам: стрелять умеет, а кормить, обшивать и ухаживать за ранеными не ее учить. Но сказали, что ее работа здесь гораздо важней.

На станцию идти через весь поселок. Идет разведчица, присматривается, нет ли чего нового. А в каждом доме своя жизнь. В этом — хлеб для партизан пекут. В хате напротив — полицаи на постое: из местных никто не пошел в холуи, так набрали из других деревень.

Жорку Зозолева черт сюда принес на ее несчастье. Приглянулась она ему, что ли, или подозревает ее в чем: как завидит — и за ней, в ее ступочки ступает…

Многие хаты забиты: кто в эвакуации, кто в лесу. Несколько пепелищ — след, оставленный карателями. В доме директора МТС теперь новый хозяин, бывший счетовод Бирнбаум, из русских немцев, выдавший врагу эмтээсовские тайники. В хате старосты Петракозова — низ полицайский, а чердак партизанский. Этот человек наш, оставленный для подпольной работы. В бывшем клубе теперь казино, что ни вечер — пьянки-гулянки. Как-то заглянула в окно — подруга ее бывшая, Вера Пальгул, с фашистским офицером танцует, хохочет, толстуха, а немец из своих губ кормит ее конфетой. Жена агронома, кто бы мог подумать о ней плохо…

У своего дома к Марье Ивановне присоединяется Ольга Санфирова, разведенная с мужем молодая баба. И эта с корзиной. Общее между ними только то, что обе торгуют. Но разведчица приглядывается: а нельзя ли приспособить Ольгу к своему делу.

Женщины по дороге тихо переговариваются между собой о том, где и что можно выгоднее ‘Продать, судачат о Пальгулше, о предстоящем «вечере дружбы», который та организует в угоду немецким офицерам. Наверное, приглашать придет.

— Пусть только попробует!..

Санфирова усмехнулась неодобрительно на слова подруги.

— Ты, Марья Ивановна, все еще как при советской власти… Лезешь во все дела… Так и голову потерять недолго… Главное для нас — как-нибудь перебиться, себя сохранить!..

— Поучи меня, Оля, поучи…

— Да ну тебя!..

Недовольные друг другом, замолкают.

«Не шкуру свою, — думает Самонина, — а Родину обеими руками беречь надо! Остаться живой или быть убитой — об этом ли сейчас рассуждать…»

Пришли на станцию — и опять этот Зозоль, вражина, с белой повязкой на рукаве. Мордатый, вихлявый, этакий халимон, усмехаясь, загораживает дорогу. Так бы и плюнула ему в рожу.

— Что оскаляешься? Пусти!..

Полицай цепляется за руку.

— А может, я того… хочу за тобой поухаживать!..

Отталкивает его с силой.

— Тоже мне кавалер!.. Слова путного сказать не можешь… Эх ты, телега немазаная!..

Ошарашенный Жорка долго смотрит вслед.

Сославшись на то, что где-то ее ждут с молоком, разведчица уходит от Санфировой. И начинается ее работа.

— Рус Марья! — еще издали узнают немцы свою знакомую. Хочешь не хочешь, а улыбнись: улыбка — это не последнее ее оружие.

— Что панам угодно?.. Меняю на шоколад!..

Однако торопиться не за чем, с каждым надо как следует поторговаться, чтобы поспокойней все рассмотреть да побольше выпытать, а то переведешь харчи без пользы. И клиентов нужно выбирать умеючи — тут солдат целый гарнизон. Ее интересуют в первую очередь те, что с голубой повязкой на рукаве, — «баншуц», железнодорожные охранники. Надо знать, где подешевле запросить, чтобы дальше пропустили, а где — подороже, чтобы раскупили не вдруг.

Идет разведчица по линии, от поста к посту; с кем полюбезничает, у кого гармошку губную поиграть попросит, у кого — сигарету. Красивая, веселая, стройная — смотрят немцы ей вслед, цокают языками. И как только она их не обзовет при этом и как только их не выругает. Нич-чего не понимают! И ничего полезного от них не услышишь — немтыри! Иное дело солдаты в коричневатых шинелях, словаки, разговор которых ей немного понятен. Эти смирные. Как идут мимо леса, цветок какой или просто ветку сунут в дуло карабина, дают знак партизану: дескать, я в тебя не стреляю и ты в меня не стреляй. К ним-то она всякий раз и держит путь.

— О, паненка! — Шумно окружают ее, разбирая то, что осталось в корзине. Некоторых она знает по именам, знает, у кого сколько детей и кто кем работал до войны — такие же люди, как и наши. Часто и она им о себе рассказывает. В плохом — сочувствуют: «То е страшнэ!» В хорошем — одобряют: «То е краснэ!»

И всегда трогательно оберегают ее при появлении своего начальника, того самого офицера, который проверял ее документы у родника.

— Пан Крибуляк — о! — Мрачно качают головами. — Нэбеспэчно… Штястну цэсту, до видениа[52].

Поспешно выпроваживают. Ясно, что и сами они его боятся.

4

Занималась вечерней уборкой, когда заявилась Вера Пальгул.

— Самониха, можно к тебе?

С нею вместе пришла Клава Бурынченко.

По старой памяти ввалились в хату, не ожидая ответа. Смеющиеся, напомаженные, разодетые, пахнущие вином и духами. Словно ни войны, ни горя людского. Кто у власти — им что ни черт, то батька, живут в свое удовольствие, думают, что и все такие. Конечно же, приглашать пришли на офицерскую вечеринку.

Виду не подала, что догадывается о причине их прихода. Сдерживая негодование, неторопливо стерла со стола, зажгла семилинейную лампу, сделав огонь поярче, повесила ее над окном — условный знак партизанским связным, что в доме есть посторонние.

Агрономша — баба видная, дал красоту бог, а кому давал, не спрашивал: круглолицая, витой волос, брови в струнку, глаза голубые, под кофтой пышные груди толкаются.

Сам дерюжинский комендант, полковник фон Дитрих, облюбовал Веру. И всегда возле нее офицеры, и как это ей не противно!

Бурынченко, та дурная, с ней Марья Ивановна и до войны ничего общего не хотела иметь. Ишь пришипилась, как будто ее тут и нет! С женой же агронома были, как сестры, неразлейвода, всеми тайнами с ней делилась, даже указала, где свое добро припрятала.

— Приоденься, Маша, и пойдем в казино… Потанцуем, повеселимся…

И тут Самонина не дала ходу своим чувствам: надо от них побольше выведать, а выругать всегда успею.

Расспрашивала их, как и что. Ничего полезного. Известно, какие интересы у подобных красоток. Для вечера немцы поручили им подобрать десятка два женщин, чтоб покрасивей да помоложе. Марью Ивановну порекомендовали в первую очередь: и симпатичная, и фигуристая, и на гитаре сыграет, — такая им по вкусу! Будут лишь немецкие офицеры да словацкий капитан Крибуляк — чистенькие, учтивые, ручку целуют, данке-битте говорят, не то что наши хамы…

Это было уж слишком.

— Так, значит, наши хамы, да? Немцы вам лучше?.. Вон из хаты, продажные твари, вон!

Гостьи опешили, толстуха аж со стула подскочила, побелела от неожиданности.

— Ты что?! Как тигра какая… кидаешься… Хотели тебе добра. Может, кому понравишься, жить было бы легше…

— Не хочу я вашего добра! Уходите! Порекомендовали… Чужими фигурами торгуете! Бесстыжие!.. Мужья ваши родину защищают, может, сейчас раненые лежат, а вы что делаете, трепохвостки чертовы!..

— Ну, ладно, ладно! — Пальгул посуровела, — Сама-то как будто чистая… Спекулянтка!.. Что же мы немцам скажем, ты ведь в списке…

С трудом подавила в себе горечь несправедливого упрека.

— Знаю, что скажешь!.. И что братья у меня коммунисты, и сестра… И что муж мой коммунистом был, и…

— Да! И какая ты есть, скажу!.. Тебя семь собак не перебрешут!..

Ушли. Уронила голову на руки. Как обидно!

Много ли, мало ли просидела так за столом, должно быть, с полчаса. Услышала, как кто-то прошел по двору, открыл сени, переступает через порог хаты.

— Добри вэчэр!..

Кто входит, было безразлично, и лишь голос и твердый нерусский выговор, показавшиеся знакомыми, заставили ее обернуться.

Словацкий капитан! Стоит у порога: шинель внакидку, фуражка в руке. И, кажется, удивлен не меньше.

— Рус Марья?! Мы с вами старые знакомые! Подруги вас ругают, так ругают!..

Выполнила Пальгул свою угрозу. Всего ожидала от бывшей подруги, но только не этого. Предала!..

— Я пришел позвать вас на вечер, паненка…

И этот о том же. Вот наказание!

— Какая я паненка! Я жена рабочего! Панов у нас еще в семнадцатом году всех перевешали!

— А как же мне вас называть?

— Никак!

Душа ожесточилась, ни робости в ней, ни страха. Слезы встают у горла, говорить не дают.

— Мужа у меня убили немцы… Четыре моих брата на фронте и сестра… А куда зовут меня эти изменницы и что нужно вам от меня?!

Спохватилась: зачем я это все ему говорю, разве он поймет! Отвернулась, давая понять, что никакого разговора между, ними больше быть не может.

Слушала и следила краешком глаза, как офицер молча ходил по комнате, курил, задумчиво разглядывал развешанные на стене портреты и фотографии, изредка вздыхал о чем-то. Что он за человек, о чем он думает и что у него на душе? С какой целью прибился он к Пальгул и ее компании, с какой целью он постоянно ведет разговоры с местными жителями и заходит в их дома, какой интерес привел его сюда — ведь только что ему расписали, кто она такая?.. Не пострадает ли теперь она или ее дело? А может, пока еще не поздно, надо развеять впечатление Крибуляка, пересилить себя, рассмеяться и сказать, что это она только притворялась, что она готова идти с ним на вечеринку. Туфельки на высоком каблуке, кажется, есть в шкафу. Платье и кофта — в чемодане, только погладить. Жаль, шубка в тайнике! Но ничего, можно надеть плюшевый жакет!.. Эх, была не была! Тогда и предательницам никто не поверит, возможно, и для дела будет больше пользы…

Кровь прилила к лицу, все в ней напружинилось — вот-вот она ринется в игру, как в отчаянную, смертельную схватку.

Скрипнула дверь: капитан собирается уходить. Обернулась к нему и вдруг по его виду, по его глазам поняла, что он не из тех, с кем можно фальшивить, и что с его стороны ей пока ничего не грозит. Ладно, пусть уходит.

Попрощался тихо и вроде бы виновато:

— Добра ноц!..

5

По первозимью дал знать о себе Беспрозванный. От села к селу прокатилась весть о ночном взрыве на железной дороге под Шумихой, о крушении немецкого эшелона. На станцию Дерюжную привезли раненых и убитых. Немцы в панике: «Партизанен!» Не до улыбок, не до «рус Марьи». Полицаи забегали. Жорка Зозолев ходит, хвастается:

— Будет Беспрозванный в моих руках! Вот для него!

Каждому показывает четыре больших граненых гвоздя, специально откованных в кузнице. Так и носит их в кармане. Люди от Покацуры принесли Марье Ивановне срочное задание — выйти в Шумиху на поиск связи с подпольным райкомом.

Позвала к себе в дом двенадцатилетнюю племянницу Нину. Соседке своей, Стефановне, наказала, чтобы и она присматривала за ее хозяйством. Убедила их, что идет будто бы вещи поменять, чем-нибудь разжиться и пусть о ней не беспокоятся — староста даст ей бумагу.

Наутро она уже была в хате старосты Петракозова, сидела за столом, выпрашивала всеми правдами и неправдами нужную справку. Староста, как и полагается по его должности, принял ее грубо, а ей это забавно: она же знает, что это человек свой, а он не знает, что она разведчица. Не подымая глаз, сердито ворошит седую бороду, грозит какими-то законами, всячески медлит — в общем-то очень хорошо играет свою роль.

Вдруг на улице скрип санного обоза, шум, возбужденные голоса. В хату вваливаются четверо полицаев.

— Почему не дал людей для облавы на партизан?! — Один из них норовит схватить старика за душу. Другие тоже наседают на Петракозова, размахивая кулаками. — Вот тебе, вот тебе, сволочь! — Хлоп, хлоп ему по загривку.

И началось. Детишки Петракозова завыли да на мороз, раздетые и босые. Марья Ивановна закричала: «Раз-бой!» — и хотела выскочить вслед за ними, как неожиданно вбежал в хату кто-то высокий и сильный, в словацкой шинели. С изумлением она узнала капитана Крибуляка, который, работая кулаками, вмиг раскидал полицаев по хате.

— Кого бьете? — зашептал в ярости. — Русского, своего!..

Сам оглядывается на двери — не слышат ли его на улице. Перед всеми поучительно повел пальцем:

— Абих вы были умны!..

Шум в петракозовской хате все же привлек немцев.

— Вас ист лос?

Полицаи к ним с жалобой:

— Нас словацкий капитан побил…

Крибуляк объясняет немцам на их языке, как все было, и так спокойно, словно он во всем прав, — да, дескать, я их побил, но они первые начали, избили, черт их побери, своего же старосту, есть свидетели, они могут подтвердить. Марья Ивановна кивает головой:

— Да, полицаи первые начали…

Староста тоже кивает, морщась и разминая пальцами синяк под глазом.

Полицаи не унимаются, еще долго переругиваются со старостой, принуждают его ехать с ними. Обозленный Петракозов надевает полушубок и ушанку, последними словами кляня собачью должность.

Напомнила было ему о деле, за которым приходила.

— Завтра! — Махнул рукой, ругнулся и вышел.

Тоскливым взглядом проводила его до саней, смотрела задумчиво вслед подводам до тех пор, пока не исчезли за поворотом. Пропала справка, и как-то надо обходиться без нее…

Не уехал лишь один Крибуляк, о чем-то разговаривает с женщинами у соседнего дома. Как он не похож на других, кто носит вражескую форму! Его сегодняшний поступок стал загадкой для Самониной: из каких побуждений он вмешался в драку? Почему он будто не обратил внимания на нее? К этому человеку надо приглядеться повнимательней.

Разведчица прислушалась к разговору, подошла. Шепнула одной бабе:

— Как его звать, спроси…

— Товарищ! — обратилась та к офицеру, и все засмеялись. — Господин пан, как вас звать?

Смеется и он.

— Зовите: Ондрей…

— А по отчеству как? — спросила Марья Ивановна. — Как отца зовут?..

— Ян… По-вашему, Иван…

— Значит, Андрей Иваныч!

— Андрей Иваныч? Добре! — Обрадованно хлопнул в ладоши.

— А где вы научились говорить по-русски?

— О, наши языки много похожи!.. — улыбается.

Оказывается, с ним разговаривать так же легко, как и с теми из солдат железнодорожной охраны, с которыми Марья Ивановна успела подружиться. Может, оттого, что она заняла его сторону во время ссоры в хате старосты, а может, по каким другим причинам, он все больше разговаривал с ней.

Спросил, нельзя ли у кого в поселке купить что-нибудь из продуктов.

Бабка Санфирова назвалась раньше других.

— Хорошо, мамичка, спасибо!..

— Могу продать и я, — сказала разведчица.

— И можно к вам когда-нибудь прийти?

— Приходите…

Одна из женщин поинтересовалась:

— А что у вас за деньги? Кто на них нарисован?

— А на ваших кто?

— На наших — Ленин.

— А на наших — черт, — отвечает, — черт, что затеял войну…

Каждой из собеседниц Крибуляк доверительно заглянул в глаза, и каждый взгляд ответил ему благодарностью.

— Скажите, а партизаны тут есть?

Женщины отворачиваются, у каждой вдруг обнаруживается какое-то спешное дело — расходятся по домам.

6

Думала ли когда Марья Ивановна, что придется ей объявиться в своем родном селе под чужим именем да еще в таком неприглядном виде? Маскироваться пришлось, старой бабкой намазалась: навела морщинок у рта и синевы под глазами, пригодился когда-то взятый из клуба и случайно завалявшийся у нее дома старушечий парик. Подходящей одеждой у Стефановны разжилась в сарае, у самой-то сплошь все добротное, модное да приметное, старье давным-давно на тряпки ушло. На ней шаль кое-какая, латаный-перелатанный полушубок, лапти, юбка обтрепанная, с бахромой до пят. На спине горб приделанный, в руке палка, через плечо сумка холщовая. Убогая, старая, нищая. И это при ев красоте и молодости, при ее достатке! И никакого стыда перед людьми за свой обман, потому что святое дело делает.

Куда ни зайдет, голосом (измененным, старческим жалуется:

— Сжег меня немец… Вот все у меня тут, а там лишь одни уголечки…

Ей в ответ вздыхают, сочувствуют, делятся своим горем — какой же отзывчивый и терпеливый в общей беде наш народ! — и покормят, и ночевать оставят.

Три дня ходит разведчица по Шумихе, многое разузнала, однако выполнить задание пока еще не удалось. Это, видимо, сделать не просто. На прошлой неделе фашисты расстреляли тут семью за связь с партизанами. Теперь и жители и партизаны осторожны, тем более, что сейчас, после недавней диверсии на железной дороге, сюда понаехали каратели.

В одном из разговоров Самонина услышала о каких-то странных немцах, которых видели в Заречье. Они приезжали на мельницу, будто бы мешки с мукой сами грузили, разговаривают по-нашему. К вечеру разведчица направилась в дальний подлесный конец села, к заречному хуторку из трех домов, известному здесь по имени «Кобелёк». Когда-то жил там один хозяин, держал собаку, и та для храбрости непрестанно брехала по ночам — отсюда и название. Марье Ивановне этот уголок села в прошлом был особенно дорог: здесь жил парень, первая ее любовь. Дом его в середке. А с краю живет хорошая подруга, муж у нее мельник, у них она и заночует.

Идет — поскрипывает снег под лаптями. Все вокруг напоминает о детстве: речка, где с криком и смехом барахтались в жаркие дни, горка, где катались на ледянках. А главное — леса, нависающие над речкой темные боры и дубравы. Ранней весной в них подснежники, как синяя вода, летом вдоволь ягод и орехов, грибы всякие — белянки, боровики, красноголовцы. По осени ходили за кислицами, за дикими грушами. Чем глубже, тем гуще леса с бесчисленными логами и котловинами, есть где укрыться партизанам.

Подруга не узнала ее, отказала в ночлеге:

— Самой, бабка, спать негде… У меня детишек орда целая…

Обманывает — всего-то у нее один ребятенок. Если открыться, наверняка пустит, но выдавать себя никак нельзя.

Разведчица ничуть не огорчилась: это хорошо, что не узнала, повернулась уходить.

— К соседке попросись, — услышала за собой, — од на она, как палец. Рада будет…

Было еще светло, когда Марья Ивановна постучалась в дом, в который не захотели ее взять замуж. Вышла старуха, грузная, сердитая. Зная ее нрав и набожность, разведчица поклонилась низко, перекрестилась.

— Пусти меня, ради Христа, переночевать… Моченьки нету, ног под собой не чую…

Сказала то же, что и в других хатах говорила. Сжалилась хозяйка над бездомной, впустила. Постелила соломки на полу возле порога, стянула подстилку с печи и подушку.

— Хорошо ли будет?

— Хорошо, милая, хорошо!

— Может, проголодалась, так я соберу что-нибудь на стол…

— Спасибо, у меня есть и хлебушек, и еще кое-что… Люди добрые подают во имя господа…

— Откуда сама?

— Из-за Дерюжной я, с Выселок…

— Много ли там немцев?

— Много…

— Хо-хо-хо, где их только нет, супостатов… Горе мне от них: сын запропал гдей-то, ни слуху ни духу… А тут еще сноха поганая, не ужились мы с ней…

Старуха опустилась на колени перед иконами.

— Упаси, господи, раба твоего Виктора на поле бранном… В трудную минуту помоги ему… Вразуми его, боже!.. — доносится ее горячий шепот из переднего ку-та. — А ты в бога веруешь?

— А как же!..

— Чего же легла, не помолившись?..

Досадуя на свою оплошность, разведчица притворно стонет.

— Ох, уморилась я, матушка, ноги не стоят, месту рада…

Долго ворочается в постели хозяйка, вздыхает, горюя о судьбе сына. Невдомек ей, что нету сна и ее случайной гостье. Нахлынули воспоминания, от которых на душе сладко и больно. В сумерках угадывается на стене темный квадрат портрета — конечно же, это он, кого любила. Сильные руки его были так ласковы, а синие глаза чисты, как родниковая вода. Словно лишь вчера держала его русую кучерявую голову на своих коленях, словно лишь вчера он был рядом, милый, добрый и такой безвольный…

Через час или два тихий стук в дверь и тревожный оклик хозяйки:

— Кто там?

— Открой, это я, соседка…

Звякнула щеколда, скрипнула дверь. За женскими легкими шагами чьи-то тяжелые, грузные. Холод понизу пошел, зябко. И вдруг — слепящий свет в глаза.

— А ну, бабка, давай на-гора! — требовательный юношеский голос.

Защищаясь рукой от фонарика, разведчица медлит.

— Старая я… Чего вам от меня надо?..

— Давай, давай, бабка! Знаем, чего… Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета…

— Не со мной бы тебе, касатик, шутки шутить…

— Иди!

В грудь упирается черное дуло немецкого автомата. Дело серьезное. И куда ее тянут, и что это за люди?.. Ну и подруга, вот это удружила! Кажется, в ее хату ведут.

В теплушке у лампы спиной к двери сидел человек в форме немецкого офицера. При появлении разведчицы он обернулся и приподнялся, вглядываясь с любопытством: что, мол, это за бабка. Плотная, крепкая фигура, широкое лицо, живые глаза. Марью Ивановну в жар бросило. Как не узнать ей Беспрозванного — сколько раз видела его и в Любеже, и в Ясном Клину, разговаривала с ним. Сбросила с головы маскировку.

— Дмитрий Дмитрии, здравствуйте! Не узнаете?.. Я к вам от Покацуры…

— Наконец-то! — привлек ее к себе секретарь райкома. — Вот так подозрительная старуха!.. Ха-ха! А мне о вас все уши прожужжали. Ходит, дескать, по Шумихе, партизанами интересуется. Ну рассказывайте, как там дела…

Забавно смотреть на Беспрозванного и его спутников, одетых в немецкие мундиры. У всех лакированные кобуры, портупеи. Смешно выглядит знакомый Марье Ивановне по Любежу толстоватый Китранов — точь-в-точь какой-нибудь фашистский начальник. Дерюжинцы Иван Сивоконь и Федя Сафонов оба русые, от немцев не отличишь. В штатском лишь тот парень, что забирал Марью Ивановну, медвежеватый, добродушный, — Вася Почепцов, комсомолец из Любежа.

— Этот у нас за полицая, а бывает, и за переводчика…

— Неужели язык знает?!

— О, это ни к чему! Давай на-гора и никаких гвоздей!..

Весело засмеялись. До чего же хорошо с ними! Вот они, свои люди, вольные, бесстрашные народные мстители. Целы и невредимы.

Рассказывает им разведчица о партизанах Клинцовских лесов, об их нуждах, трудностях и утратах, о том, что видела своими глазами. Партизаны все более оживляются: вот если бы всем собраться в один кулак да ударить по немцу! Каждый делится своими мыслями с Беспрозванным, перебивают друг друга. Секретарь райкома морщит лоб, думает: в такой обстановке даже малейший промах может погубить отряд, от прошлых ошибок еще не очухались как следует…

Да, трудно им пришлось. С изменой Черноруцкого отряд лишился всех своих продовольственных баз, всех явок. Став начальником полиции, предатель сам повел карателей на партизан. Уходили от врага голодные, без боеприпасов. Сколько людей потеряли. Два месяца ни дня ни ночи покоя. Никак не оторваться от преследователей: партизан выдавали следы дневок и ночлегов. Стало еще тяжелей с наступлением зимы. У Свапы отряд оказался в ловушке. Бились из последних сил, в критический момент переправились вплавь через замерзающую речку. Каратели в ледяную воду лезть не решились, повернули обратно, и это спасло партизан. Их оставалось двенадцать. Обосновались в чащобах Шумихинской Дачи. Вскоре подорвали несколько вражеских машин, в одной оказалось немецкое обмундирование. Маскировка под немцев помогла провести несколько важных операций, в том числе диверсию на железной дороге. Теперь у них полсотни бойцов, отряд входит в силу. Не сносить головы оккупантам, разным предателям, и в первую очередь самому мерзкому из подлецов — новоявленному пану Черноруцкому. Ему вынесен партизанами смертный приговор.

Беседа затянулась далеко за полночь. Марья Ивановна не забыла рассказать и о словацком капитане, которым Беспрозванный сразу же заинтересовался. Теперь он расспрашивал ее только об этом офицере, хваля разведчицу за находчивость и ругая за излишнюю горячность.

— А если это ловкий провокатор?!

— Конечно, провокатор! — замечает Китранов, верный своей привычке подозревать в людях дурное, — провокатор и, видать, отъявленный бабник!..

По его косому, вприщур, взгляду разведчица поняла, что он наверняка и о ней думает плохо. Что за дурная привычка у человека все мерить на свой аршин!..

По мнению Беспрозванного, Крибуляк пока что загадка, которую надо разгадать во что бы то ни стало. Ни в коем случае не отпугивать. И выведывать через него, выведывать как можно больше!..

Перед утром Вася Почепцов запряг лошадь, чтобы подбросить разведчицу через лес на дерюжинский грейдер. Секретарь райкома напутствовал:

— Действуйте, но, чур, как можно осторожней!.. Кротка, как голубь, и хитра, как змея!.. Слышите? А Покацуре передайте: скоро встретимся!

7

Не знает, что и подумать о Крибуляке. Он пришел к ней домой, когда и население и оккупанты — всяк по-своему — переживали весть о разгроме немцев под Москвой и когда разведчица праздновала свою первую победу: собранные ею данные помогли партизанам пустить под откос два вражеских эшелона.

Нины, племянницы, дома не было. Капитан поздоровался, прошелся по хате, вглядываясь в фотографии на стене. Провел пальцем по портретам, твердо, не по-русски выговаривая:

— Болшевик, болшевик, болшевик… — Всех перебрал и неожиданно, повернувшись на каблуках, перевел палец на Марью Ивановну: — Болшевичка!..

Брови суровые, а на губах хитроватая усмешка, — вот и пойми его.

— Вы шутите, Андрей Иваныч!.. Какая же из меня большевичка… Я темная, малограмотная…

Загадочно прищурился: мол, знаю, кто такая, не проведешь! Смотрит на нее, и лицо его светлеет, только что сказанное словно бы забыто.

— А ты красивая!.. Очи, чэло, власи — очень хорошо!

Большие серые глаза и высокий чистый лоб у нее действительно привлекательны. И волосы сейчас хорошо уложены; часа два, наверное, билась над прической: кудри расчетливо подобраны приколками, шея обнажена. И не только свою внешность продумала разведчица в ожидании Крибуляка. Перемерила все платья и кофточки, подбирая подходящую одежду, аккуратно прибрала в доме, как и полагается к приходу желанного гостя, припасла угощение и заранее прорепетировала всю встречу, примеряясь, а так ли ведут себя влюбленные.

Игриво приняла от него фуражку, расстегнула одну пуговицу шинели, приглашая раздеться, и, пока он управлялся у вешалки да прихорашивался у зеркала, сама, зайдя на кухню, наскоро переоделась в заранее облюбованное голубое платье. Спустя минуту вынесла к столу тарелки с едой, выставила из буфета бутылку красного вина. Он улыбнулся обрадованно и, как ей показалось, несколько самодовольно. И пусть думает, что его ждала, пусть! Озорно раскланялась, пододвигая стул.

— Прошу, пан, угощайтесь!

Когда он присел к столу, уставилась на него любопытным взглядом. Подумала: хорошо еще, что в лице гостя нет ничего отталкивающего, оно мужественно и даже красиво. Не нравится лишь однобокая, едва заметная усмешка у рта. Не задумал ли он чего плохого, не переигрывает ли она, не догадывается ли капитан о ее намерениях?

Прикинула, что ей может грозить, и пришла к выводу, что в случае, если будет приставать со своими ухаживаниями, отобьется — пристыдит как следует, человек, кажется, не без совести, в крайнем случае можно убежать к соседке.

Налила вина в рюмки. Чокнулись, он выпил, а она лишь пригубила (сколько ни приходилось бывать в компаниях, не лежит душа к хмельному, хоть убей). Да и нет ей никакого расчета быть пьяной.

Снова наполнила рюмки, снова лишь пригубила, а в голове уже зашумело. Нет, так дело не пойдет! Поставила бутылку перед гостем.

— Командуйте сами, а я вам что-нибудь сыграю!..

Давно уже не брала гитару в руки: веселиться-то не с чего, а так — только душу свою терзать…

Пристроилась на диване, перебирая струны и не сводя с гостя игривого взгляда. А ведь, кажется, добилась, чего хотела: она ему нравится. Теперь только бы удержать его при себе: чтобы и не. так близко, но и не так далеко. Проверить его: видит ли он в ней только привлекательную женщину или угадал в ней честного советского человека. А потом действовать! Такой человек для партизан — сущий клад: кому лучше знать железную дорогу, как ни ему, начальнику «баншуца»… Неужели она ошибается в нем и он не нуждается в связях с партизанами? А не с этой ли целью он прибился к Пальгул и Бурынченко, зная, что они жены начальников, а как увидел, что это за птицы, откололся от них. Сейчас же он попал по нужному адресу, не разочаруется!.. Боже, а что о ней теперь люди подумают!..

— Почему так грустно играешь?.. Повеселей, повеселей!..

Можно и повеселей. Привстав с дивана, лихо ударила по струнам, повела плечом и давай выбивать «цыганочку». Он вышел из-за стола, приплясывая и прищелкивая пальцами. Затем забрал у нее гитару.

— Давай потанцуем!

Смеясь и напевая, закружилась с ним в вальсе. Он хотел ее поцеловать, она ловко увернулась.

— Пан, так нельзя!..

Когда присели, обнял ее как бы невзначай.

— Пан, уберите руки!..

— Хорошо… Только не называй меня паном, называй по имени!..

Ишь ты, не нравится, что паном называют! Оказывается, и не особенно-то с ним опасно, неплохой, видать, человек.

Пришла Нина, и капитан, как будто застеснявшись девочки, собрался уходить. Бережно приняв протянутую Марьей Ивановной руку, замешкался в нерешительности, усмехнулся чему-то и сказал:

— У нас такой обычай: при расставании дамам руку целовать…

— Плохой обычай! — перебила его разведчица. — Целовать руку я никогда бы никому не разрешила. Только у помещиков руку целовали да у попов. Это мерзко, нехорошо! Наш обычай лучше. Мы прощаемся вот так! — И крепко пожала большую руку своего гостя, — Всего хорошего!..

В другой раз Крибуляк пришел к Самониной, когда у нее сидели мать и дочь Санфировы. Поздоровался. Все ему ответили.

— Мамичка! — обратился офицер к бабке. — Скажите, когда кончится война? Надоело по чужой земле ходить…

— Я не знаю… — уклонилась старая от ответа.

Тогда он к ее дочери:

— Ольга Васильевна, скажи, когда кончится война?..

Та лишь улыбнулась неопределенно.

— А вы спросите-ка вот у хозяйки! — усмехнулась бабка. — Она за словом в карман не полезет… Скажет всю правду!..

— А ну, болшевичка, скажи!..

Марья Ивановна чистила картошку на ужин. Усмехнувшись, озорно стрельнула глазами на капитана.

— Ну что же, и скажу!.. Женщина я прямая… Скажу, а вы меня не застрелите?..

Разыграла полную наивность.

Офицер вынул из нагрудного кармана френча фотографию, на ней две девочки, хорошенькие, кудрявые.

— Гляди, болшевичка, какие красивые деточки! Марженка и Славка. Клянусь ими, что не устрелю, скажи только, когда кончится война?..

Если детьми поклялся, бояться нечего. Сказала тихо, словно бы в раздумье и не глядя на капитана:

— Вот когда мы, русские, прикончим всех вас, гадов, захватчиков, тогда и кончится война!..

Санфировы, словно громом прибитые, не мигая, уставились на Крибуляка: вот так сказанула Самониха! А тот и не знает, что делать, растерялся, кровь густо прилила к его лицу…

Беспокоилась, что капитан больше не придет, а он зачастил. И не удивительно, что вскоре на улице разведчица услышала за собой чье-то недоброе, презрительное: «Капитанша!»

Самонина продолжает свою игру, и он упорно старается распознать: кто же она такая. А разве ее ухватишь — она словно просо в ступе. У нее своя задача — добиться, чтобы он открыл свое настоящее лицо.

С каждой встречей она чувствовала себя смелее, он становился все доверчивей. Словно продолжая прошлый обидный для себя разговор, жалуется:

— Почему на меня цивильные косятся? Что я — немец?!

— А за что вас уважать: вы с немцами пришли…

— Я ведь не сам пришел — силой заставили…

— А кто знает?..

Офицер каждый раз выпытывает, есть ли тут партизаны. Она, конечно, говорит, что нету. А на все другие вопросы отвечает, не кривя душой. А зачем лгать, нужды нет в этом, да и невыгодно: сбрехнешь, на другой день позабудешь, а правда, она всегда при тебе. Много расспрашивал о жизни. Рассказала о своем детстве, о родителях, о сестре и братьях. Показала мужнину расчетную книжку: вот, мол, поглядите, как мы жили до войны! В страду на комбайне муж за один месяц зарабатывал по три тысячи рублей и по сорок пудов пшеницы. На этот заработок можно было тогда купить три хорошие коровы. Гость одобрительно кивал головой.

— Ты — член партии? — спросил.

И на это ответила.

— А почему до сих пор не в партии?

— Потому и беспартийная, что малограмотная!

— Как ты понимаешь Советскую власть?

— Она мне как мать родная!

— Как ты считаешь коммунистов?

— Это мои родные братья!

— За что ты любишь родину?

— За все люблю, всем она хороша! Что может быть лучше родины!..

Не боялась, чувствовала, что не надо от него таиться.

— Да, болшевичка, и лучше моей родины ничего нет! Может, слышала: Злата Прага, Татры, Быстрица, Братислава… Красивые края! — И мрачнел, вздыхая: — Там тоже сейчас фашисты…

Запомнилось, как однажды, слушая о довоенной жизни в Ясном Клину, он надолго задумался, а потом сказал мечтательно:

— Ваша власть — наш народ, хорошо!..

Узнала, что по профессии Крибуляк — оружейник. Когда фашисты грозили захватить Чехословакию, находился в армии, на границе его часть готовилась дать отпор захватчикам, но правительство предало армию, впустив немцев в свою страну без боя. В Россию попал потому, что другого выхода не было: какая-то у него была неприятность. Хозяин, у которого работал, ихний буржуй, провожая, говорил: «Служи честно, в политику не лезь, это приносит несчастье: кто в политику лез, тех перевешали, а кто — нет, те живут». По дороге на фронт решил: словак в русского не стреляет! Что хороший мастер по оружию, утаил, выбрав, как наименьшее зло, службу в охранных войсках. Дома у него престарелые родители, жена, дочки.

Как не понять капитана. В случае, если провинится перед немцами, не только пострадает сам, но и его семья, а это всего тяжелей. Нет, она, Самониха, не такая, чтобы накликать горе на него и на дорогих ему людей. Пусть не беспокоится: если он готов помочь русским, если он будет с нами работать, об этом никогда фашисты не узнают.

Смешны разведчице непрестанные ухаживания Крибуляк!. Конечно же, это для него своего рода маскировка. Надо же ему в конце-то концов узнать, с какой же все-таки целью она его привечает. Хитер! Но ее не перехитришь. И чуть что: «Пан! Руки!..»

— Почему ты меня так плохо называешь? — возмущается. — Я же тебя плохо не называю?..

Может, он ухаживает за ней и не совсем нарочно. Молодой, здоровый, и она не какая-нибудь дурнушка.

Мужчины, они ведь на любовь слабые, не то что женщины. Укоряет его вполне серьезно:

— Ведь жена своя есть… Да как вам не стыдно!..

Заметила, что он податлив и на ее капризы. А что, если попросить у него револьвер?! Интересно, доверит или нет. Доверил. Предупредил только, чтобы осторожней была. А она, хохоча, дуло на него наводит.

— А ну, руки в гору!..

Испугался.

— Ей, болшевичка, нелзя так шутить!.. Отдай пистолет!..

А как-то, войдя в хату, с загадочной улыбкой стал вымерять шагами расстояние от стены до порога и простукивать половицы.

— Здесь у тебя вещи зарыты, да? — И засмеялся, видя ее растерянность и удивление.

Не спрашивала, кто выдал тайник, кто же, как не Вера Пальгул. Крибуляк и не скрывал ее имени. Предательница будто бы сказала ему: «Знаешь, сколько добра у Самонихи после мужа осталось, — всю жизнь тебе носить не износить!»

Встречаясь с капитаном, много полезного для партизан узнает от него разведчица. Однако о своей службе он почти не рассказывает, и она по-прежнему вынуждена добывать нужные сведения на станции, пробираясь с неизменной корзинкой от одного поста к другому.

Неожиданно для самой разведчицы добрую службу сослужили ей рассказы о довоенной жизни. Это всегда у охранников вызывает живой интерес и похвалу:

— Карашо, рус Марья! Добрже! Гут!.. До войны — карашо. Война — плёхо.

И еще сильно выручают гадальные карты. Их ей подарили солдаты-словаки, двадруга — Франтишек и Ладислав. Рисунки на картах всякие, любой на таких гадать сможет, учиться этому не надо. Она, конечно, старается нагадать солдатам побольше хорошего, и каждый просит ее раскинуть карты.

И все же от ее частых разведок пользы мало. Выведать что-либо у постовых стало гораздо труднее: даже друзья словаки и те, узнав о ее связях с их начальником, теперь попридерживают языки.

Что делать, что делать… Из леса приходят одни не утешительные вести: не удаются диверсии, гибнут подрывники под пулеметами на подступах к железнодорожному полотну. Сама видела — нелегко пробиться к дороге: по всей линии дзоты и колючая проволока, через каждые сто метров — солдат. К тому же у партизан ни опыта, ни подходящего оружия, ни взрывчатки. А эшелоны врага, груженные боевой техникой и пехотой, идут, идут через Дерюжную — с Брянска на Курск, на Белгород и Харьков…

8

Апрель пришел с теплыми ветрами и проливным дождем. Бурлят полые воды в Клинцовском логу. Набухла Дерюжинка. Через Свапу, говорят, и не перейти.

Больше недели нет связи с отрядом. Не терпится Марье Ивановне. Все готово, как ей кажется, для того, чтобы завербовать Крибуляка, и только необходимо согласовать с Покацурой план своих действий. О ее намерениях он знает, одобряет их, однако до этого считал, что раскрывать свои карты перед капитаном преждевременно, а сейчас наверняка разрешил бы это сделать.

Не дождавшись связного, разведчица решает воспользоваться явкой, которая ей дана на экстренный случай.

Того, кто ей нужен, она хорошо знает. Это Николай Иванович Новоселов, до прихода немцев работавший слесарем в МТС и оставленный из-за хромоты по чистой. Теперь у него своя лошадь, добытая, конечно, не без помощи партизан. Часто его можно видеть по дороге из лесу с возом хвороста, а также на базаре, где он продает всякий железный шабур-чабур.

Набрала заржавленных замков — будто несет их в починку, заявилась на квартиру к подпольщику. Ровесник он ей, а по виду в папаши годится: так старит Новоселова не без цели запущенная густая борода. Встретил подозрительно, даже враждебно. Ведь кто она в его глазах — веселая женщина, под стать Пальгулше, в лучшем случае, спекулянтка. И лишь когда обменялись паролями, усмехнулся, подобрел.

— А это зачем?.. — кивает на принесенные ею замки. — Починить, что ли?

— Не обязательно… Взяла, чтоб глаза полицаям отвесть.

— Вон ты какая!..

Рассказывать ничего не рассказывала, лишь предупредила, что выполняет сейчас ответственное, крайне опасное задание и он должен быть готовым в любой момент, как в случае провала, так и в случае успеха, вывезти ее к партизанам. И пусть по утрам проезжает мимо ее дома. Условный знак, что задание выполнено, — чугунок во дворе на колу.

При расставании хозяин вздохнул:

— Бабье ли это дело — война… Эх!

Досадливо отмахнулась от его слов: не хочется слышать об опасности. Знает и сама: если промахнешься — смерть. Не посмотрят, что баба. Только в одном Ясном Клину с начала года трех женщин немцы казнили — хлеб они выпекали партизанам. У одной четверо малолеток. Так и расстреляли на глазах у детей…

Не поймет Марья Ивановна, что такое с ней творится: домой пришла — не знает, чем заняться, села за стол — еда в глотку не лезет, прилегла на диван — ни сна, ни покоя. Сначала главное дело сделать, все остальное потом. Конечно, придется вести разговор с капитаном в его рабочем кабинете. Как начать — она хорошо продумала, только б никто не помешал.

Пока идет до станции, все кажется ей простым и легким. Лишь сердце нет-нет да и кольнет недобрым предчувствием. А кто даст гарантию, что Крибуляк не провокатор…

Как вошла в кабинет, хоть и не впервые она тут, стало вдруг как-то не по себе. Крибуляк, здороваясь, лишь кивнул головой, продолжая хмуро читать бумаги.

«Чужой, совсем чужой!» — мелькнуло в сознании. А если так, то как жалки все ее заигрывания с капитаном, все ее кривляние. И ненависть, какой никогда еще не испытывала, всколыхнулась в ней ко всему, что было в кабинете: к расклеенным на стене приказам, к отвратительной гитлеровской роже на портрете за спиной капитана, да и к самому начальнику «баншуца».

Тяжело вздохнув, Крибуляк вышел из-за стола и приблизился к ней. Поразилась выражению его карих глаз, полных большого человеческого горя. И ненависть к нему сменилась жалостью.

— Что с вами, Андрей Иваныч?..

Пересиливая боль в себе, слабо произнес:

— Плохое письмо из дому… Жена больна… Сэрдце…

Сумный, прошелся вдоль стены.

Ах, как не вовремя все это! Не отложить ли задуманное?..

Крибуляк, прохаживаясь, должно быть, отогнал навязчивые мысли, теперь снова сидел за столом, перебирая бумаги.

— А все-таки, болшевичка, есть у вас партизаны! — воскликнул, вглядываясь пристально в исписанные листы, потом мечтательно прошептал: — Как бы я хотел видеть хоть одного партизана!..

И она решилась. С тем напускным озорством, с каким уже свыклась за время своих встреч с капитаном, Марья Ивановна встала перед ним у стола, горячо задышала:

— Вот, смотрите! Я подпольный работник, партизанка-разведчица!..

Крибуляк потемнел в лице, молча вскинул глаза, удивленный ее признанием, поднялся со стула и начал быстро ходить взад-вперед по кабинету, не зная, видимо, что сказать и как себя вести в эту минуту.

Разведчица зорко следит за ним, чтобы в случае явного провала прибегнуть к испытанному средству — перевернуть все дело так, будто она только пошутила.

Между тем Крибуляк справился со своей растерянностью, угрожающе поглядев на Самонину, замкнул дверь на ключ и подошел к телефону.

— Вот сейчас позвоню, — сказал он многозначительно, — и те-бя за-бе-рут в ге-ста-по!..

Пододвигает телефон к себе. Еще миг — и выполнит свою угрозу.

Загадала: если возьмет трубку, она тут же подскочит к нему и попросит извинения за неуместную шалость. И глядела на него бесстрашно, холодея от нервного напряжения.

Помедлил в ожидании: не скажет ли она чего. Но от нее — ни слова, ни жеста.

— Ведь ты только что себя к смерти приговорила! — строгим голосом продолжал он, то подходя к ней, то отходя. — Я и сам догадывался, что ты разведчица: суешь нос куда тебе не положено… Ходишь по постам, шпионишь… А потом наши поезда под откос летят!..

О телефоне словно бы позабыл. Значит, пронесло. А грозным словам Крибуляка Марья Ивановна, пожалуй, истинную цену знает.

— Что тебя заставило открыться мне в том, что ты партизанка?

— Любовь к Родине…

— А еще?

— Хочу, чтобы вы с нами работали!.. Думаю, что вы коммунист.

С кривой усмешкой поглядел на нее искоса, процедил сквозь зубы:

— Хотел бы я знать, кто тебя подослал… Улыбаешься? Хорошо же! Иди домой, я к тебе приду! — И Крибуляк отомкнул дверь.

— Когда?

— Приду…

А когда придет — не говорит. И тон разговора заставляет насторожиться. С тем и ушла.

Когда придет? С чем? Неопределенность хуже всего. «Будет все в порядке!» — успокаивала себя. Но можно ли быть спокойной, когда не знаешь, что тебя ждет. В воображении всякие картины, одна страшнее другой. Нет, оставаться дома на ночь опасно. Растормошила полусонную племянницу, направилась к соседке — осторожность никогда не помешает, на хату повесила замок.

— Боюсь чтой-то, Стефановна. Прими к себе ночевать…

И на другую ночь остаться в своей хате не решилась. Обе ночи спала чутко, но ни стука, ни говора, ни шороха шагов не слышала. Днем, как и накануне, также не было ничего подозрительного; никто ее хатой не интересовался, лишь Новоселов, как договаривались, рано поутру вчера и сегодня медленно проехал на телеге.

К концу третьего дня поняла, что за ней слежки нет, осталась ночевать дома.

Часа в два ночи — резкий стук в окно. Прислушалась: может, свои. Но условного сигнала не последовало, да и не в то окно связной должен стучать. Кто-то бил в раму кулаком нетерпеливо и настойчиво. Затем прозвучала команда на чужом языке, сразу двое или трое начали ломиться в двери. Кричат: «Отворяй!», грохают прикладами.

Растерянно заметалась туда-сюда по хате, вывернула фитиль в лампе и разбудила девочку.

— Нина, меня сейчас заберут… Оденься побыстрей и встань за дверью. Когда буду открывать, тебя загорожу, а ты в это время выползай на улицу и беги домой!..

Дверь треснула под ударами кованого сапога, в глаза разведчицы ударил яркий свет, она невольно попятилась, однако, не забывая о девочке, притаившейся у ее ног, в удобный момент слегка подтолкнула ее, и та проскользнула незамеченной.

Два солдата, ввалившись в двери, угрожают автоматами, велят, чтоб подняла руки. У порога расступились, пропуская третьего. Входит капитан Крибуляк. Фуражка надвинута на глаза, губы сурово сжаты, в руке пистолет. Отрывисто отдает какие-то приказания автоматчикам. Солдаты, стукнув каблуками, уходят, он остается.

— Итак, ты арестована!

Дуло револьвера смотрит на разведчицу.

— Тебя будут пытать, и ты умрешь на медленном огне!

Боже, кому она доверилась, этому немецкому прихвостню.

— Эх ты!.. Фашистская тварь!..

Хочется как можно больнее оскорбить его, унизить. «Ты» — это вырвалось как-то само собой. Все свое презрение, всю ненависть вложила в слова. И так, наверное, красноречивы были ее глаза и жесты, что он отступил на два шага — боится, как бы она не сделала ему чего-нибудь плохого. А что она может ему сделать, кроме гневных слов у нее, к сожалению, ничего нет.

— А еще детьми своими клялся, что не предашь!..

В горле клокочут слезы бессилия.

— То е красна! — вдруг воскликнул Крибуляк, преобразившись. — Ты молодец!

Марье Ивановне странно видеть после всего, что только что произошло, добрую улыбку на лице капитана.

— Ей, дорогая моя болшевичка! — горячо зашептал. — Спасибо тебе, что ты так честно служишь своей родине! Смерть тебе смотрит в глаза, а ты такая отважная!.. Я тебя проверял, не предашь ли ты меня. Теперь я тебе верю! Что нужно твоим братьям-партизанам, я буду помогать!..

Не смогла сдержать слез, но это были уже не те, другие. Они и пролились, как могут литься лишь слезы радости, — мгновенно, крупным градом. Руки сжала на груди до боли, выдохнула счастливо:

— Ох, как вы перепугали!.. Думала, смерть мне…

— Продолжай меня звать на ты… Я твой друг!

— Хорошо!.. Зачем ты все это придумал?.. Как жестоко!.. Разве не видел, кто перед тобой?!

— Прошу простить меня, по-другому не мог!.. Я однажды уже попадался на удочку провокатора… Еле выпутался. Думаешь, обманываю?.. Тогда смотри! — Крибуляк стягивает с ноги сапог, развертывает портянку. — Смотри, дорогая, как поработали гестаповцы!..

Вся подошва его ноги в рубцах, ни одного целого пальца — следы страшных пыток каленым железом. Перенести такие страдания, бедный Андрей Иваныч! Как же это можно так, над живым-то человеком! Ах, нелюди, звери!.. И незачем капитану прощенья просить. Конечно, иначе он поступить не мог. Разве ясно было, кто она такая. Если уж сама раскусить его не могла, то ему-то каково!..

Многие догадки разведчицы подтвердились. Крибуляк — член Коммунистической партии Чехословакии. Война застала его в Моравии. Работая в оружейной мастерской, ой снабжал оружием чешских патриотов-подпольщиков. К нему в доверие втерся враг. Тогда-то и пытали его в гестапо. Ничего не добились, отступили. И снова он делал свое дело, порученное партией. И снова нависла над ним угроза. Тогда руководители подполья, спасая от неминуемого ареста, направили его в армию, к насильно мобилизованным словакам. Задание: словом правды разрушать мощь фашистской Германии, а если придется оказаться в бою, организовать массовый переход солдат на сторону Красной Армии. До сих пор его подразделению не довелось быть в бою. Словакам немцы не доверяют. И те томятся, не зная, каким образом можно помогать русским. Всего тягостней ему, Крибуляку. Фронт далеко, а надо как-то бороться. Выступить тут против немцев в открытую — поставить под удар не только себя, но и свою семью. Сидеть сложа руки — совесть загрызет. Один выход — связаться с партизанами. Да, он действительно искал надежных людей, поэтому и к Пальгулше прибился, а затем и к Самониной, прикинувшись ухажером. Доволен, что теперь хоть чем-то сможет помочь нашей победе над врагом, а тем самым и своей многострадальной родине.

Тысячи вопросов у Марьи Ивановны к нему, и все самые срочные. Какой гарнизон на станции Дерюжной? Какие укрепления? Как незаметно подобраться к железнодорожному полотну? Как охранники находят партизанские мины? На каждый вопрос есть ответ, до неожиданности простой и настолько необходимый, что надо немедленно бежать в лес и обо всем рассказать Покацуре. Какое огромное подспорье партизанам!..

Попросила добыть для народных мстителей тол, гранаты, патроны. Все это он пообещал дать.

— А зачем вам наши патроны? — спрашивает.

— У партизан винтовки все больше трофейные. Мы будем бить немцев их же оружием!

Крибуляк весело смеется. Отрадно и ей, что так хорошо понимают друг друга.

Близится утро. Капитану пора уходить. С большим уважением он пожимает руку разведчицы.

— Всего хорошего!

Марья Ивановна долго слушает удаляющиеся шаги ставшего ей родным человека. Теперь пойти накинуть чугунок на шест — условный сигнал Новоселову, и — пока есть время — спать, спать, спать…

9

— Братцы, живем! — не сдержала разведчица своей радости при встрече с партизанами на ближнем лесном кордоне.

Два парня из Ясного Клина затормошили ее, расспрашивая, как там, дома, какие новости. Подошли другие.

— О, це так не годится! — Коренастый бородач увлекает Марью Ивановну в сторону.

— Петро Павлыч?!

Покацура, хохочущий, оживленный, обнимает ее.

— Ай, дочка, чи не угадала, чи шо?! — Лохматит свою дремучую бороду. — На дида похож, правда?.. А як же без бороды партизану? Зимой от холодов защита, а вот скоро комари пойдут — и от комарей… Значит, живем, говоришь? Эх, Марья, два дня тебя ждем тут, вся моя душа изболелась!

Непрестанно заглядывает в сияющее лицо разведчицы: оно ему о многом говорит.

У лесной просеки — выворотень сосны.

— Сидай! — показывает Покацура на поваленное бурей дерево.

Безветренно. Ласково пригревает солнце. Пахнет сосновой смолкой и тающим снегом. Названивает капель, птицы кричат, радуясь теплу. На проталинах пробивается дружная зелень. Никогда еще, кажется, не были так милы краски, запахи и звуки наступающей весны.

— Докладывай, с чем приехала! Обрадуй-ка!..

Мысленно перебрала все данные, полученные от офицера-словака. Как бы чего не забыть! Перво-наперво, вот она, схема участка железной дороги, нарисованная самим Крибуляком. Тут указаны все укрепления, пушки и пулеметы, количество офицеров и солдат. Надписи: «тут можно», «тут охраны нет» и стрелки: это места наиболее безопасных переходов через железную дорогу. И вообще, надо переходить дорогу возле сторожевых будок: есть приказ не засиживаться охранникам в тепле, да те и сами не очень-то в будках по ночам задерживаются — партизан боятся. А если потребуется, то в нужном для партизан месте в любой момент постовые будут отозваны.

Покацура улыбается, разглаживая хохлацкие длинные усы: важная у разведчицы победа.

— А почему на полотне не срабатывают наши мины? Сколько ни ставим, а толку нема…

Для Покацуры, как видно, этот вопрос особенно важен.

Потому и не взрываются мины, что их обнаруживает охрана. Партизаны когда мины ставят? Ночью. А охранники еще днем проходятся с граблями по железнодорожному полотну. Получаются полосы. Перед тем как следовать поезду, часовые обязательно проверяют линию, нет ли где следов: на полосках их легко заметить, а где следы, там и мину ищи.

— Вот это да! Маленький секрет, а как много он для партизан значит!

Это еще не все. Самое главное, пожалуй, то, что в ближайший дни с немецких складов начнут поступать для партизан оружие и боеприпасы. У Крибуляка на складах свои люди.

— Ну, поздравляю тебя!.. Сильный союзник появился у партизана— Петро Павлович пожимает руку разведчице и, обернувшись к сторожке, кричит: — Почепцов! Вася, сюда!..

Почепцов, высокий, медвежеватый, улыбчивый, завидев издали разведчицу, отделяется от партизан, идет вразвалочку, убыстряя шаг.

— Отныне будет твоим связником. Чуешь?..

Покацура, не теряя времени, решает сегодня же воспользоваться свежими данными, привезенными Самониной. По карте он сверяет схему, намечает маршруты и делится с партизанами своим замыслом. Две группы диверсантов отправляются в эту ночь на боевое задание. Одну поведет сам, другую — Китранов.

Кто готовит еду у костра, кто винтовку чистит, кто занят подготовкой мин для предстоящего дела. Тем временем Марья Ивановна узнает свежие партизанские новости. Еще до половодья в Клинцовские леса перешел из-под Шумихи Беспрозванный со своими хлопцами. Подпольный райком, воспользовавшись распутицей, только что провел переформировку отряда. В лесных чащобах заново оборудован лагерь — целый городок партизанских землянок, заложены продовольственные базы. Созданы боевые и вспомогательные роты, в том числе разведрота, которой командует Покацура. На Китранове — хозяйственная часть. Командиром отряда назначен майор Спирин, из окруженцев. Беспрозванный — комиссаром. Налажено обучение подрывному делу, окрепла дисциплина, имеется связь с Большой землей. Только и разговору среди партизан — о рельсовой войне.

— А не наставит нам твой хваленый офицер ловушек?..

Ох, уж этот Китранов, все печенки переест!

В наступающих сумерках все расплывчивей фигуры людей и все четче становятся звуки. Холостой щелчок курка, приглушенный смех, плеск воды под сапогами. И вот — покацуровское, деловое: «Подъем!» А следом уже знакомое разведчице и, наверное, привычное для партизан:

— На-гора, ребята, давай, давай!.. Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

И как-то у всех легчает на душе от этого забавного почепцовского присловья.

Новоселов давно уже навьючил воз хвороста, готов в обратную дорогу. Марья Ивановна тоже может ехать домой — дело свое сделала. Но нет, она увязывается с разведчиками: растравил Китранов своими подозрениями, чирий ему на язык, и ей надо самой убедиться, не грозит ли засада партизанам. Новеселов уезжает один.

Вот и место, рекомендованное Крибуляком для перехода через железную дорогу. Тихо. Разведчица просит разрешения у Покацуры первой перейти через полотно. И не столько хочется уязвить Китранова, сколько хочется поберечь партизан. У всех на виду дважды переходит через насыпь туда и обратно, на собственной жизни проверяет один из секретов, выданных начальником «баншуца». Затем переправляются через дорогу разведчики — и ни одного выстрела.

«Спасибо тебе, Андрей Иванович! Милый, хороший!..» — Разведчице сейчас не жалко для своего боевого друга самых лучших слов.

10

«Я, Ондрей Крибуляк, уроженец Чехословакии, добровольно вступаю в ряды народных мстителей, клянусь честно выполнять все задания партизан в борьбе с фашизмом, свято хранить военную партизанскую тайну». Эти же слова капитан написал по-словацки и поставил свою подпись.

Листок с присягой разведчица через Почепцова направила в отряд, и вскоре оттуда поступили первые задания для Андрея Иваныча.

И как он изменился за эти дни! Ходит с высоко поднятой головой, веселый, разговорчивый, энергичный. Двух суток ему было достаточно, чтобы собрать сведения о вражеских гарнизонах по всему району. Контрольная разведка подтвердила все данные. Лишь по станции Дерюжной число оккупантов оказалось на единицу больше, видать, самого себя не посчитал Крибуляк. Его особая забота — чтобы наперед партизаны знали, какой поезд и в какое время проследует в зоне их действий. За неделю подрывники пустили под откос пять немецких эшелонов с военной техникой и солдатами. От начальника «баншуца» идет самая разнообразная информация: о результатах диверсий, о передвижении карателей, о секретных приказах гитлеровцев. И сверх всего, как обещал, — оружие. Мадьярские двухцветные гранаты, мины, взрывчатка. Вот когда пригодилась разведчице «спекулянтская» корзина! Что ни день, все новые и новые грузы уносит Марья Ивановна от капитана. И хочется взять как можно больше. Подвернулся Новоселов, и его подключили к делу. Племянница Нина и та всякий раз, когда относит молоко капитану, возвращается с полным кувшином патронов. Все это добро Вася Почепцов переправляет дальше. Крибуляку выражено доверие, от самого Беспрозванного ему благодарность.

— Передай, болшевичка, комиссару, — просит Андрей Иваныч, — что я счастлив служить Советской России! Ваши враги — мои враги!..

Теперь без постоянных и открытых встреч не обойтись, и, наверное, придется Марье Ивановне в целях конспирации закреплять за собой репутацию «капитанши». Сам Крибуляк того же мнения: она должна быть при нем под видом его любовницы. И Петро Павлыч Покацура уверяет, что, дескать, под маркой ухажерки работать всего удобней и безопасней.

Мерзкая роль, будь они неладны, все гулящие бабы на свете! И это тебе не на сцене играть! Побирушкой прикинуться было куда проще…

Откопала тайник с одеждой. Было чего вспомнить, когда вещи перебирала да гладила. И опять на сердце маята: «Вот на что вы сгодились, мужнины да сестрины подарки! Такие, бывало, легкие, почти неслышные на плечах, какими тяжелыми они теперь окажутся! Праздничные наряды — в горькую годину!..»

Но поменьше переживаний, больше дела! За себя-то Марья Ивановна ручается: хоть и противно, а сыграет так, что люди поверят, будто и вправду она увлеклась этим щеголем, красавцем капитаном. Надо, чтоб и ему поверили. А достаточно ли она привлекательна, хорошо ли будет одета? Ведь чтобы и самому было с ней приятно. В конце концов, чтоб и перед немцами за нее не было стыдно.

Прислушивалась к советам своего партнера: человек образованный, лучше знает, что к чему. Пробовала прически — то на бок, то прямо. Капитану больше нравятся взбитые кудри и челка. Ладно, пусть будет по его. Хотела губы накрасить — запретил. Держаться велел пококетливей, разговаривать поласковей.

Для пробы решили провести вечер в казино.

Шубка на Самониной изящная, беличья, шапочка такая же, с голубым пером. Юбка узенькая, в полшага, и чуть ли не выше колен (ох, стыдобушка!), никогда таких не носила. Туфли на высоком каблуке — беда ногам без привычки! Хорошо, что капитан под руку поддерживает.

— Андрюша, как я тебе нравлюсь? — то и дело обращается к нему, хохоча и прихорашиваясь. — А как моя прическа?

Видно, каких это трудов ей стоит, волнуется. Он всякий раз отвечает ей любезностью, даже и не подумаешь, что это не всерьез! То руку поцелует, то привлечет к себе за талию. А если кто с ней заговорит, глядит волком. Потеха!..

Муторно от винных паров и табачного дыма, от духов и пудры — не продохнешь. Хохот, шум. Превозмогла себя.

И надо же, новая посетительница казино приглянулась многим офицерам. Отбою нет желающим потанцевать с нею. О, если б кто знал, как это противно, когда рука твоя в потной руке твоего врага! А им радость. Иной даже подмигнет капитану:

— Рус Марья ист гут!

— Хороша паненка!

Приглашают Марью Ивановну к себе в гости.

Самолюбивой Вере Пальгул, крутящейся вокруг немцев, все это ох как не по вкусу, — глазами зыркает на неожиданную соперницу. А Самонина ей парочку ласковых слов: дескать, может еще кому скажешь, где мое барахло зарыто. Та рвет и мечет. Перехватила Крибуляка.

— Что-то вы нас забыли…

— К тебе вон какие ходят! — Капитан свел руки перед животам, намекая на пузатого фон Дитриха.

— А вам Самониха милей, да? Змея она подколодная!..

Бурынченко, наоборот, не прочь помириться, лебезит:

— Ах, какая ты нарядная да веселая!..

Что ответить этой дуре? Нужда заставит — будешь веселой. Однако отталкивать ее не следует: повадилась она к Андрею Иванычу с доносами на местных жителей. Пусть уж лучше кляузничает ему, чем кому другому. Да как точно информирует, дрянь! По крайней мере, всегда нетрудно понять, где и какие явки под угрозой провала, где и какие срочные меры надо принять, чтобы обезопасить людей И то польза партизанам!

Пробный выход на люди, кажется, удался. За капитана можно не беспокоиться. А повышенное внимание со стороны офицерья и приглашение в гости как раз кстати: партизанам нужен план расположения немецкого гарнизона в Дерюжной, и надо найти возможность туда проникнуть.

Одно огорчает: не так, как хотелось бы, не совсем по-товарищески ведет себя с нею Крибуляк. Что-то не похоже, чтобы его ухаживания были только для отвода глаз. Поцелуи неоправданно часты, рука слишком долго задерживается на ее талии. Наедине он говорит все то же, что и при людях. Глянет на нее и залюбуется: «Молода, как девочка». А глаза? Разве не ясно, чем он дышит! Эту ночь они должны провести под одной крышей. А сколько будет таких ночей. И, возможно, придется спать в одной постели… Конечно, он не мертвый, от искушений не застрахован, это она тоже понимает. Но пусть не тешит себя пустой надеждой!..

Между ними все, что надо, обговорено, осталось только это. И он молчит, сидя на диване, сосредоточенно курит. И она молчит, не зная, как приступить к необычному разговору. Нина у матери. Значит, разговор не отложишь, надо говорить сейчас.

— Андрей Иваныч, только, пожалуйста, когда вы со мною, не считайте себя мужчиной…

— Как так?! — Крибуляк удивленно вскинул брови и расхохотался. — Можливо ли?.. А кем же мне себя считать?

— Моим братом!..

Не выдерживая под ее строгим, усталым взглядом, он молчаливо отводит глаза, улыбается застенчиво, щеки его заметно розовеют.

— Если вы коммунист, если вы меня уважаете… Не глядите на меня как на женщину… У нас с вами не любовь, у нас с вами работа… Я сейчас солдат… Смотрите на меня как на мужчину, — мужское дело делаю…

— Ёй-ёй, болшевичка!.. — воскликнул Крибуляк и шутливо вскинул руки. — Сдаюсь!..

Ладно, что взмолился, а то еще наговорила бы целый короб. И не беда, что слова корявы и что он, может, обиделся. Главное: понял, все остальное не в счет.

Капитан заснул на диване. А утром, специально уловив момент, когда выгоняют стадо, Марья Ивановна разбудила своего партнера и проводила его под руку на виду у всех за околицу через весь Ясный Клин, смеющаяся, нарядная, довольная тем, что новый день начат, как и задумано, с пользой для дела.

11

Для боевой операции в Дерюжной партизаны выбрали первый день пасхи. Марья Ивановна поняла это еще накануне, когда у нее побывал Почепцов, уточнивший задание по разведке дерюжинского гарнизона, где особо надо приглядеться к офицерской казарме и комендатуре.

— Завтра к вечеру чтобы план был! — сказал он. — Хорошо, если бы Крибуляк подбросил нам еще десятка полтора лимонок!..

С утра разведчица на ногах. День предстоит тяжелый, в гостях у немцев потребуется все ее искусство. Без угощений в гарнизон не пойдешь. Яиц наварила, окрасила — крашенки понесет. Напекла всякой всячины, всего понемногу, лишь бы чем-то сумку занять, которая на обратном пути пригодится для гранат. Надела свои лучшие наряды, кудри взбила, как нравится Крибуляку. Отработала перед зеркалом улыбку. На этот раз нарушила запрет Андрея Иваныча — накрасила губы и нарумянилась.

Вышла на улицу, а у ворот Сережик играется. Протянула ему пару крашеных яиц и пирожок, он хотел было взять, но, словно вспомнив что-то, отдернул руку и отвернулся. Вот как оно повернуло! Стефановна и та, оказывается, в заблуждении.

Бабка Санфирова откуда-то возвращается, увидела Самонину, ускорила шаг и — в калитку.

Одна баба из хаты выскочила за дровами. Попробовала разведчица с ней заговорить:

— Что, куличи печете?..

Куда там разговаривать — глянула, как ударила.

— Куличи печем, а Родину не продаем!..

Ненавидящий взгляд из окна. Приглушенное бранное слово или сердитый плевок вослед. Так и должно быть, этого и добивалась ради пользы дела. И радостно за односельчан: каким презрением они клеймят каждого, кто заодно с фашистами, — родные, честные советские люди! Жаль, нельзя открыться перед ними: высказала бы всю свою любовь, все, что есть на сердце!..

Проходила мимо дома Петракозовых. Откуда ни возьмись — Вера Пальгул на той стороне улицы. Кричит Самониной, обзывает ее нехорошим, грязным словом. Вот уж, действительно, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Разве можно тут смолчать!

Остановилась разведчица, обдумывая ответ, — и себя чтобы не выдать, и предательнице чтоб стало тошно.

— Пусть будет по-твоему, — сказала смиренно — не переубеждать же Пальгулшу. — Но я честная б… А ты…

Дружный мужской хохот обрушивается сверху. Грохнули у старосты в доме, не дали фразы досказать, захлебываются в безудержном смехе. Самой смешно. Обескураженная ее хохотом, толстуха распаляется еще больше.

— Немецкая перина! — спешит закончить перепалку Марья Ивановна, прибавляя мужикам веселья. — Иди, иди, а то я тебе гавкну!..

Смогла бы, кажется, и в самом деле отдубасить обидчицу, но некогда: близко условленное время встречи с капитаном. Он, по договоренности, ожидает ее в железнодорожной будке.

Еще издали узнает ее всегда улыбчивый Франтишек.

— О, невеста пришла!.. А жениха нет, — смеется.

— А где он?

— Скоро будет!.. Садитесь снами! — уступает место на скамье. — Ладислав, а ну погадай паненке!..

Два друга перемигиваются, улыбаются затаенно.

— Погадайте, погадайте… Переживу ли я войну…

— Что вы!.. Такая молодая. Жалко! — Ладислав раскидывает карты. — Все в порядке, останетесь живая!.. И Андрей будет вас любить до гроба!.. Не верите?.. Только и слышно от него: «люблю, люблю»… А скоро будет у вас… ха-ха… маленький словак! Смотрите!

В руках у Ладислава карта с нарисованным младенцем. Все хохочут.

— Что вы тут делаете?!

Солдаты, заслышав голос капитана, вскакивают, руки по швам, а Марья Ивановна, продолжая смеяться, показывает на карты.

— Вот нагадали мне маленького словака.

Крибуляк весело кивает головой.

Задание на сегодня капитану известно, лишь несогласован план действий. Он считает, что пасха, конечно же, очень хороший повод прийти в гости. А если этого будет недостаточно, разведчица попросит у немцев справку, разрешающую ей свободный выход в чужие села для обмена вещей на продукты.

Все обдумано. Разыгрывая влюбленную парочку, направляются вдоль по улице к белеющему двухэтажному каменному зданию. Это бывшая школа, теперь нижний этаж дома под комендатурой, на верхнем живут немецкие офицеры. Вокруг здания — железная огорожа, высокие деревья, у ворот двое часовых.

Со стороны глянуть: любуется парочка всем этим. А они прикидывают, с какой стороны партизанам удобней подойти к бывшей школе, какие препятствия встанут перед ними. Часовых, конечно, придется снимать без шума. Надо учесть и патрульных, которые наверняка будут выставлены на ночь. После диверсии уходить только через дворы, по другую сторону здания, к Дерюжинке…

— Герр гауптман! — послышалось из-за ограды. Улыбающийся офицер вскидывает под козырек руку в белой перчатке. — О, фройляйн Марья!..

Разведчица принуждает себя мило улыбнуться своему знакомому по недавнему вечеру в казино. Вспыхивает надежда: может, и на этот раз повезет и не надо будет навязываться в гости и тем более выпрашивать у немцев эту поганую справку.

Немец по-своему лопочет с капитаном, все время лукаво поглядывая на его подругу, — ясно, что и о ней говорят. Несколько непонятных слов он адресует ей. Крибуляк переводит:

— Господин лейтенант приглашает нас в гости…

— Да, да! Ви мой гост!.. Битте, битте! — Лейтенант показывает на ворота, приглашая войти.

Марья Ивановна отказывается — надо же поломаться для приличия, но знакомый офицер, выйдя из ворот, берет ее под руку и проводит мимо часовых.

Нижние комнаты заставлены столами и стульями, увешаны плакатами и приказами. По случаю праздника в них безлюдно. Только сверху, куда их ведет лейтенант, слышен смех и пьяный говор. Поднялись по лестнице, а тут, оказывается, в самом разгаре гулянка. За столом шестеро раскрасневшихся офицеров, жестикулирующих, перебивающих друг друга. Дым ароматных сигарет и запахи венгерского душистого рома — все как в казино. В центре захмелевшей компании толстяк с усиками под Гитлера, с двумя крестами на френче — дерюжинский комендант, полковник фон Дитрих. Кажется, он пьянее других — потный, с расстегнутым воротом, безобразный. Обращает на себя внимание седой немец в очках, взглянувший абсолютно трезвыми глазами на входящих.

Спутники Самониной прокричали: «Хайль!», им ответили. Разведчица пристроила свою сумку у стены, осмотрелась: кажется, можно обойтись без угощений, незачем добро на ветер кидать. С холодком легкой тревоги почувствовала, что сейчас окажется здесь в центре внимания.

— Майн гот!.. Браво!.. — Офицеры помоложе узнали Марью Ивановну и выжидающе уставились на старшего по чину: ему первое слово.

Полковник, опершись руками о стол, поднял из кресла свое грузное тело, пошатываясь, направился ей навстречу. Пузатый, обрюзгший — аж рвать тянет, на него глядючи, а надо улыбаться фон Дитриху и руку ему протянуть для поцелуя. Приложившись к ее запястью, молодится, как петух, выставляя грудь и звеня наградами, что-то лопочет ей слюняво, приглашая для разговора очкастого. Тот, поклонившись, переводит ей слова коменданта:

— Господин полковник просит очаровательную даму украсить нашу солдатскую компанию. Он говорит, что, хоть и сам гость, все же имеет честь пригласить вас к нашему столу. Пожалуйста!..

Хозяева наперебой предлагают гостье свои услуги, учтиво уступают место у стола.

Сняла шапочку — волнистые русые волосы упали на плечи. Шубку разрешает снять Крибуляку. Марья Ивановна в кремовой шелковой кофточке, которая так ей к лицу, и в коричневой шерстяной юбке, — тонкая, стройная. Просит, чтоб кто-нибудь проводил ее в туалет — помыть руки. Знакомый по казино лейтенант ведет ее коридором в угловую комнату. Заглядывая в классы, разведчица примечает, где, у каких окон расположены кровати, чтоб партизанские гостинцы угодили как раз по назначению. Одиннадцать коек насчитала. Одиннадцать офицеров — это будет чувствительный урон для вражеского гарнизона…

Место у разведчицы за столом рядом с полковником. По другую сторону Андрей Иваныч. В честь гостьи распечатывается новая бутылка вина, ей наливают, она отстраняет рюмку.

— Это ром! — Очкастый вручает ей рюмку, приходится брать. — Ваше здоровье!

— Фройляйн! — Офицеры тянутся чокаться с нею. Крибуляк смотрит укоризненно — значит, пить опасно.

Она и сама понимает, что этого делать нельзя: никогда пить не приходилось, и как знать, что с ней может произойти, если она вдруг опьянеет. Показывает немцам, скрестив указательные пальцы, вот, дескать, что мне будет, если выпью, — капут, значит.

— Наверное, болеете? — Седой в очках участливо вглядывается в ее лицо.

— Да, болею… Желудком страдаю…

А желудок у самой, пожалуй, и гвоздь сможет переварить. Очкастый пристает с расспросами, где болит и как. Перекинулся несколькими фразами с комендантом и снова к разведчице:

— Я — врач, давайте осмотрю вас. Пожалуйста, на диван!..

— Нет, что вы, лучше в другой раз.

Полковник оборачивается к ней выжидательно, глядит хитровато и трезво. Поняла: значит, затевается проверка. В этом же убедил ее взгляд Андрея Иваныча: в нем затаенный испуг, а у разведчицы — хоть бы в одном глазу. Конечно, опрометчиво было врать о болезни, так и в подозрение попасть недолго. Но пусть осмотрит, разве он что-нибудь поймет.

— Если уж хотите помочь моему здоровью, я буду очень рада.

Спокойно прилегла на диван, разрешая врачу ощупать живот. Немец давит осторожно, чтоб не сделать слишком больно.

— Здесь?

— Нет, выше.

— Здесь?

— Ой, доктор, ой!.. — Разведчица ойкает, морщит лицо, как от нестерпимой боли.

— Да-а… — Седой горестно качает головой, снимая очки. — Желудок у вас больной… Приходите, я вас полечу!

— Спасибо!

Глянула на своего напарника: дескать, ну вот и все, напрасно волновался. Села за стол, непринужденно потянулась к вазе за конфетой.

— О, Марья любит шоколяд! — фон Дитрих услужливо пододвигает вазу. — Битте, битте!

Жаль, что он тут всего лишь гость, этот боров с крестами, а то ночью было бы ему «битте».

Немцы пьют, любезничают с ней, Крибуляка вроде бы и не замечают. Конечно, не будь при нем Марьи Ивановны, разве они его пригласили бы к себе. А он все еще не освоится после неприятного эпизода. Надо как-то разрядить обстановку. Разведчица просит гитару — ее она видела в одной из комнат, когда ходила умываться.

— Браво!

Офицер, оказавшийся расторопней других, приносит инструмент. Задумчиво тронула струны, вполголоса начала одну из своих любимых песен:

Виновата ли я, виновата ли я,
Виновата ли я, что люблю…
Грустным взглядом уставилась на своего партнера, и тот неожиданно оказался в центре внимания.

Виновата ли я. что мой голос дрожал,
Когда пела я песню свою…
Немцы заулыбались, довольные, некоторые даже пробуют подпевать, сам полковник гудит хрипловатым басом:

Ви-ньё-ва-та ли я, ви-ньё-ва-та ли я…
Играя на гитаре, Марья Ивановна приникла головой к плечу капитана, он обнимает ее осторожно за талию. И, наверное, завидуют ему сейчас немцы: дескать, удачлив этот словак.

— У, мой котик! — Разведчица целует Крибуляка. — Безумно люблю Андрея, безумно!..

Очкастый, хохоча, перевел немцам эту фразу, и все зааплодировали, что-то выкрикивая капитану; тот улыбается, польщенный.

Виновата ли я, виновата ли я…
Немцы развеселились вовсю, приплясывают и покачиваются в такт песне. А когда закончила, все устремились к ней, целуя руки. Сам комендант расчувствовался:

— Данке шён! — руку прижимает к сердцу, дескать, благодарен.

После этого фон Дитрих собирается удалиться. Хороший повод для того, чтобы и им уйти восвояси. Марье Ивановне надавали гостинцев: шоколаду, печенья, конфет, наговорили всяких комплиментов, высказывая пожелание почаще видеть ее у себя…

Спустя полчаса Марья Ивановна выходила из кабинета Крибуляка. За пазухой у нее план расположения гарнизона, в руке полная сумка лимонок, укрытых сверху пирожками и офицерскими гостинцами. Одна из гранат в рукаве под резинкой, заряженная, так, на всякий случай.

— А не забоишься? — тревожится капитан.

— С таким-то оружием? Будь хоть сам сатана с рогами, оборонюсь!..

Проселок от станции на Ясный Клин идет вдоль железнодорожного полотна, затем, сделав у лога извилину, сворачивает к лесной опушке. Идет разведчица, несет свой тяжелый груз через лог — и на тебе, выходит ей навстречу из кустов Жорка Зозолев. Изрядно пьяный, без автомата, на поясе пистолет болтается.

— Стоп! — куражится полицай. — Госпожа капитанша!.. А чего у тебя в сумке, дай-ка проверю!..

— Ну, ну! — Сверкнула гневно глазами. — Вон валежина, огрею! — Жорка останавливается — ему ли не знать норова своей бывшей односельчанки, «Мани-Чапай»: сказала, прибьет, значит, прибьет.

— А может, у тебя там патроны?!

— Что у меня, или патронный завод свой!..

— Смотри у меня!.. Видала? — Тянет из кармана кузнечные гвозди, заготовленные для Беспрозванного. — А то они могут и для тебя пригодиться!..

Вот пристал, зараза. А сама думает: «Как бы улизнуть от пьяного полицая?» Пожалуй, только по кустам и можно.

— Госпожа хорошая, может быть, ты знаешь, какие тут посты?

— Какие тебе посты! До постов далеко. Сейчас пасхальная неделя, а потом вербное, еще будет спасовка, успенье, мясоед, масленица…

Сама — боком, боком, боком, подальше от Зозоли. Между ними уже метров тридцать.

— Ты мне дурочкой не прикидывайся… Стой!.. — Спохватился, шарит рукой по кобуре. Да разве Самонина остановится — отмахивается от полицая, дескать, некогда, не до тебя, идет спокойно к опушке леса. И пусть орет, пусть стреляет, разве на таком-то расстоянии он попадет в нее из своего пистолетика. А коль увяжется — понюхает лимонку. Бояться нечего, пусть он сам теперь ее боится!..

Спотыкаясь и матерясь, Зозолев поплелся за ней, а ее уже и не видно за деревьями. Остановился у березы, покачиваясь, преследовать «капитаншу», видать, не посчитал нужным…

Марья Ивановна благополучно добралась до дома. А в полночь принесенными ею гранатами партизаны забросали немецкую комендатуру и спящих офицеров, «похристосовались» с фашистами, уничтожив на станции почти все вражеское начальство. С нашей стороны потерь нет.

12

Диверсия в Дерюжной — это лишь одна из многих боевых операций, проведенных весной этого года партизанским отрядом, возглавляемым командиром Спириным и комиссаром Беспрозванным. Один за одним летят под откос фашистские эшелоны. Горят склады и восстанавливаемые оккупантами промышленные предприятия. Участились налеты на полицейские гарнизоны и волостные управления. Все поселки и деревни, примыкающие к лесам, целые сельсоветы находятся под контролем народных мстителей, населению возвращены скот и хлеб, отобранные фашистами.

До трехсот штыков насчитывается теперь в отряде, В крупных операциях он выступает рука об руку с отрядами соседних районов. Партизаны держат в постоянном страхе врага не только на всем северо-западе Курской области, но и на прилегающих территориях Орловщины и Брянщины.

Гитлеровцы предпринимают ответные меры. В особо важных местах железной дороги по два дзота на километре и по двадцать пять охранников. Стреляют в каждого, кто приблизится к железнодорожному полотну. Карательные отряды непрестанно рыщут по следам партизанских диверсий, жгут дома и расстреливают местных жителей при малейшем подозрении в связях с партизанами.

Ясный Клин каратели тоже не обошли стороной. Их после разгрома дерюжинской комендатуры привел сюда предатель Черноруцкий. В поселке при МТС выгнали на площадь всех жителей, проверили каждого. Как ни кричал на людей пан Черноруцкий, как ни грозился, никто никого не выдал. Только и назвали тех, кто в партизанах, — а разве до них достанешь! Руки коротки. Да указали на Ольгу Санфирову как на давнюю любовницу партизана Китранова. Черноруцкий лишь ухмыльнулся на это криво и гадко: сам когда-то имел на Ольгу виды. Пошептавшись о чем-то с Жоркой Зозолевым, приказал распустить людей. И целыйвечер полицаи мотались по хатам в поисках самогона для заночевавшего у Санфировых своего господина начальника…

По-прежнему по ночам Самонину будит условный стук связного. А по утрам она несет новые задания Крибуляку. Подозрений вроде бы никаких.

В июньских донесениях Крибуляка частые напоминания о том, что готовится крупная карательная экспедиция. В немецких гарнизонах появилась артиллерия.

Свежие подразделения прибывают в Дерюжную, в Шумиху и Любеж, даже хутора кишат полицаями и солдатами.

Андрей Иваныч начеку, И наступает его час. Заявляется к разведчице, взволнованный и строгий.

— Марья, принимай от меня задание! — Кулаком ударяет себя в грудь. — От меня лично! — И с такой гордостью, просто занятно глядеть. Еще бы, до этого он был только исполнителем.

— А у меня задание от партизан! — не удержалась Марья Ивановна от озорной выходки, еще не догадываясь, какое будет ей поручение от капитана.

— Восемнадцать тысяч карателей идут! Слышишь?.. Застрелю, если партизаны погибнут!..

Вот как рассердился! Конечно, до шуток ли тут.

— Давай задание!..

Мало времени, очень мало. Наступление через два дня. Командирам карательных отрядов, в том числе и Крибуляку (охранный батальон также принимает участие в экспедиции), указаны места дислокации, время и путь следования к Шумихинским и Клинцовским лесам, где, по предположению немцев, находятся семь партизанских отрядов. К месту боев движутся гарнизоны Севска и Комаричей, Конышевки и Тросны, Льгова и Михайловки — вся нечисть из-под Курска, Орла и Брянска. И что всего опасней — под Шумихой для участия в операции разгружается следовавшая на фронт эсэсовская моторизованная дивизия с танками, пушками и шестиствольными минометами.

Пакет с донесением разведчица прячет на груди. В нем схемы и письмо Беспрозванному, где Крибуляк советует партизанам выходить из окружения на его батальон. Словацкий коммунист верен своей клятве, и сейчас от Марьи Ивановны зависит, жить партизанам или погибнуть.

Скорее к Новоселову, каждый час дорог! Подпольщик, выслушав разведчицу, немедля одевается и выходит из хаты. Сборы недолги. Конь стоит в оглоблях. Теперь — топор и пилу в телегу. И еще охапку сена: путь неблизкий, измотает изрядно. Марья Ивановна кутается в шали, только нос да глаза видны. Больная как больная, кто такая, — не каждый разберет. А не лучше ли будет под видом роженицы?..

— Николай Иваныч, дай-ка подушку!..

Подложила подушку под платье, уселась в задке повозки. Новоселов одобряет:

— Молодец, Самониха! Так-то мы наверняка отведем глаза полицаям!..

Через железнодорожный переезд переправляет их мимо стражников сам начальник «баншуца». Благополучно проезжают через поселок сахзавода и Выселки. Охала и стонала, когда попадались люди навстречу.

Все ближе опушка леса. Хоть бы тут не задержали, а там как-нибудь.

— Охай, Самониха! — шепчет Новоселов, — Здесь должны быть постовые…

Хотела сказать: зачем же охать, когда никого нет. Глядь — из кустов появляются два полицая.

— Кто такие? Куда? — Автоматы берут наизготовку.

— Ох, милые, пропустите!.. В больницу едем… Ох! Ох! — хватаясь за живот, корчится разведчица.

— Бабу везу на роды… Приспичило!.. — объясняет Новоселов, прибавляя пару крепких матюков.

Две опухшие с перепоя рожи безразлично отворачиваются. Пронесло! Марья Ивановна облегченно смеется.

— Да-а, если так пойдет и дальше, твой смех добром не кончится… — ворчит ее спутник и долго еще отводит душу в ругательствах по адресу разведчицы. И поделом: чуть-чуть было не прозевала полицаев.

Километра два проехали по лесному большаку, затем свернули влево по затравевшей дороге. Кроны деревьев смыкаются над головой. Сумрачно и сыро. Пахнет прелью и грибами. Ветер дочти неслышно ходит по верхам. Телега не скрипнет — колеса, видать, смазаны по-хозяйски. Лошадь ли фыркнет, птица ли закричит какая — сердце замирает в тревоге. Едут, зорко приглядываясь ко всему, вслушиваясь. Поворот. Еще поворот. Просека.

Вдруг пахнуло резким запахом бензина. Присмотрелись внимательней: на земле свежий танковый след. Значит, не дремлют каратели, готовятся.

— Тут как бы нас не застукали… — волнуется Новоселов. Борода его всклокочена, руки вздрагивают. Правит на развилку дорог, прикидывая, по которой бы лучше проскочить опасное место. Лошадь затревожилась, что-то почуяв.

— Обожди, Николай Иваныч! Сейчас послушаем… — Самонина спрыгивает с телеги, придерживая на животе съехавшую и теперь уже не нужную подушку. Подпольщик, удивленный, не скрывая раздражения, глядит, как она, опустившись на колени, прикладывается ухом к земле.

— Не валяй дурака, ничего не услышишь!..

— Тише!.. Иван меня научил, муж…

— Ну-у!.. — Для Новоселова Самонихин мужик авторитет. Подпольщик слезает с повозки и молча следует примеру Марьи Ивановны. — Тише!..

Сам с полураскрытым ртом замирает, растянувшись на дороге, и взгляд его становится беспокойным.

Земля гудит под ухом. Сквозь непонятный гул все ясней топот лошадиных копыт, стук тележных колес, слышно даже, как немцы переговариваются. Все это где-то близко-близко.

Оторопь взяла. Ведь если захватят — несдобровать. Как найдут пакет, сразу в расход. Кто тогда предупредит партизан?..

И хорошо, что оба лежали в траве и что конь стоял в укрытии. Как раз в эти минуты на просеке в полкилометре от них показался обоз карателей. Недолго думая, ползком, ползком скорее к своей повозке. Кое-как сели и давай лошадь гнать во весь опор. Хлещут вожжами гнедую, а сами назад смотрят: нет ли погони. Грязь летит из-под колес, того и гляди опрокинутся на поворотах; скачут, скачут, а что впереди — не видят. Яр или другое какое препятствие — об этом ли думать. Ну и полетели под крутизну вместе с лошадью и телегой.

Где только смерть не поджидает, и тут она дежурила. Однако на этот раз отделалась Марья Ивановна лишь испугом да ушибами. Поохала малость — теперь уже не притворно, а на самом деле, — поспешила к Новоселову, которого прижало колесом. И Николай Иваныч цел, славу богу! А лошадь, думали, и не подымется. Нет, и она поднялась, сердешная. Больше всего досталось телеге: перекорежило ее всю, скособочило, но ехать можно.

Перепрягли гнедую, двинулись дальше, со смехом судача о происшедшем и поглаживая ушибленные места.

Одному удивлялись: как это лошадь не разбилась и осталась живая…

Еще немало пришлось ехать, пока не добрались до партизанской заставы, но уже без приключений.

Из лесной сторожки навстречу им вышел высокий красивый парень с автоматом через плечо, связной Новоселова. Мужчины поздоровались.

— Принимай от нее донесение!

— Кто такая?

— Человек свой, надежный…

Хоть он и партизан, этот знакомый дерюжинский парень, разведчице от любого взгляда надо поберечься. Самонина отворачивается от парня, кутая свое лицо, а тому, видать, любопытно, кто она, норовит заглянуть в глаза.

— Думаешь, любушка твоя, да?

Под насмешливым взглядом разведчицы партизан становится более серьезным.

— Вот тебе пакет. Его надо передать Беспрозванному. Срочно! Чтоб Дмитрий Дмитрии успел сегодня же известить и все другие отряды. Идут каратели!..

— Действуй! — Новоселов нетерпеливо тронул за плечо связного.

— Есть!..

Через минуту партизан выводит из сарая белого в яблоках коня, легко взмахивает в седло и мчится по уносящейся вдаль просеке. А сердце разведчицы — за ним следом. Скорее, скорее!

Белой птицей удаляется всадник по зелени леса. Марья Ивановна следит за ним сквозь слезы, и на миг показалось ей, что конь летит, не касаясь ногами земли…

Через сутки загудело над Клинцовской Дачей, небо заволокло дымом, ночью заполыхало зарево. Силы были неравные. Карателей в десять раз больше, чем партизан. У врага артиллерия и самолеты, танки и броневики. Снова запылали селения. Но жители, предупрежденные партизанской агентурой, вовремя ушли в леса, а после налета вновь вернулись на свои пепелища, в погреба и землянки. Леса горели на пути карателей к партизанским базам, а партизан уже и след простыл.

На третьи сутки к разведчице заявился Крибуляк.

— Браво, браво! Победа!.. Партизаны спасены!..

Радостный, жмет Марье Ивановне руки, обнимает — ну ребенок и ребенок.

Капитан со своим батальоном держал рубеж против партизан со стороны Воскресенской Дачи. В условленный час, ночью, он открыл дорогу выходящим из окружения народным мстителям, сигналя ракетами. Семь отрядов прошли через его рубеж без единого выстрела, направляясь к урочищам Глухой Хатыни.

Еще дня три по лесным дорогам носились лягушачьего цвета крестатые танки и ходили каратели с собаками, но партизан так и не обнаружили. Фашисты, знать, со злости объявили, что партизаны уничтожены, Спирин, Беспрозванный и все другие командиры убиты. Они и сами не успели поверить в свое вранье, как народные мстители опять напомнили о себе еще более дерзкими и более мощными ударами по гарнизонам и коммуникациям врага.

13

Не всегда есть возможность вовремя передать партизанам свежие сообщения о враге, полученные от словацкого капитана. Будь у Марьи Ивановны крылья, ни одному, даже самому срочному донесению, не дала бы пропасть. Иной раз всего-то в ее распоряжении час-два, а когда еще придет связной и когда он доберется до отряда… Больно ей тогда глядеть на своего партнера, больно за себя, что так беспомощна в это суровое время, когда с фронтов третий месяц самые безрадостные вести…

Было за полночь, когда Крибуляк постучался к ней. Что бы это значило? В самом условном сигнале что-то спешное, нетерпеливое. Разведчица заторопилась открыть ему, чувствуя, как важен для них обоих столь поздний его приход.

— Рихлик!.. Понимаешь?.. Ну как это по-вашему… Влак, влак!.. — горячо зашептал словак, войдя в хату: от волнения забыл, как будет по-русски поезд. — Да, скорый поезд с фашистами!.. Очень важный!.. Только что предупредили меня, чтоб усилил охрану… Будет через три часа. Надо срочно предупредить партизан, срочно!..

А до партизан целых шестьдесят километров. И связной в эту ночь не ожидается.

— Что ты молчишь?.. Можливо ли такой поезд пропустить?.. Марья, слышишь?.. — Тормошит ее за плечо.

Зло на него берет от досады, что так мало времени.

— Ты что, машину мне подашь или самолет?! Ну, а я не птица…

Раздраженность разведчицы ему понятна. Он резко отворачивается и нервно ходит по комнате.

— Что же делать, что делать? Фашисты к Волге рвутся, проклятые!..

Сейчас из четырех братьев Марьи Ивановны кто-то наверняка в самом пекле нового немецкого наступления. Легко ли ей, когда эшелоны врага беспрепятственно идут через Дерюжную — на восток, туда? И каково ее словацкому другу?

— Андрей! — осенило разведчицу. — А что, если нам самим? А? У меня есть мина. Из тех, что последний раз от тебя принесла. Неизвлекаемая. Не успела в отряд переправить…

— Браво! Ей, молодец, болшевичка!..

По-доброму, ни он, ни она не имеют права решаться на что-нибудь подобное: их дело разведка, ни в коем случае нельзя участвовать самим в диверсиях, чтоб не ставить под угрозу срыва столь необходимую для партизан совместную разведывательную работу. Особая ответственность на ней, чтобы ни тени подозрения не навлечь на Крибуляка, неизменно пользующегося доверием у немцев, иначе гибель ему и горе для его семьи. Все, что угодно, только не это, лучше умереть самой…

Ночь теплая, хоть и август на дворе. Можно идти в одном платье, жаль только, что оно белое: будет в темноте светить. Крибуляк показывает на халат, дескать, накинь на плечи. Конечно, надо надеть его — зеленый, лучше нет для маскировки, и на случай дождя неплохо. На голову — красный теплый платок. Потом разведчица вынула мину из-под половицы — завернутый в газету кирпичик.

— Осторожней, Марья!.. Взорвется — от нас пылинки не останется. Дай-ка я понесу!..

Удобней зайти к дороге с Выселок, там низина, кустарник. Двинулись настороженно. Легкий туман, ни звезд, ни луны. Где-то собаки брешут. Прошли километров пять. Издалека видно, как ходят по железнодорожному полотну часовые, фонариками светят. Крибуляку особо таиться тут незачем — его появлению никто не удивится: начальник, пришел проверить посты. И если он осторожничает, то только из-за нее.

Остановились в кустарнике у переезда, прислушались: судя по разговору солдат, вроде бы немцев нет, одни мадьяры и словаки.

— Обожди меня здесь!.. — Крибуляк направляется к железнодорожной насыпи, передав мину Марье Ивановне.

Разведчице из лозняка слышно, как Андрей Иваныч переговаривается с постовыми. Вот он направился влево по линии; все находящиеся у переезда солдаты двинулись за ним. Свет фонариков все дальше и дальше, вот один вернулся назад, миновал переезд. Через несколько минут строгая речь начальника послышалась справа: за что-то распекает солдат. Перекликаясь по-своему, те гуськом потянулись прочь от него по насыпи в сторону Дерюжной. Что называется, начальник «баншуца» создал все условия для минирования, отослав патрульных.

Крибуляк снова у переезда. Все ближе темный его силуэт и слышней шаги.

— Идем скорей, пока часовых нет!.. Мину, мину!..

Пригибаясь, след в след, подошли к полотну. Андрей Иваныч, нащупав стык рельсов, начинает копать ямку.

— Посвети! — передает фонарик.

Он укладывает мину, Марья Ивановна присвечивает. Чертыхается Крибуляк — с детонатором у него что-то не ладится. Наконец взрыватель установлен, все в порядке.

— Полосочки, полосочки! — Напоминает, чтобы замаскировала следы на полотне.

Заделали мину землей, вокруг Марья Ивановна загребла полосы — не отличить от тех, какие сделаны часовыми. Крибуляк все тщательно оглядел.

— Готово!.. Пойду на всякий случай к охране. А ты скорее уходи, пока не рассвело!..

Еще с детства Марья Ивановна такая — что бы ни произошло, она тут как тут, ей все страх как любопытно. И чем запретней и опасней, тем интересней. Чтоб она да не посмотрела, как будут немцы лететь под откос. Такой редкий случай, может, больше никогда и не увидишь.

Затаилась разведчица в километре от полотна в кустах, на бугорке — все видно. Ходят по путям солдаты, светят, проверяют. Переживает, как бы мину не обнаружили. Несколько раз приметила по фигуре и походке: вроде бы Крибуляк.

Дрожь пробирает — сыро, и холодком тянет оттуда, где медленно-медленно розовеет небо. Долго ждала. Наконец далеко-далеко послышался паровозный гудок. Вот над лесом забелели клубы дыма, и эшелон выскочил из-за деревьев, стуча колесами. Танки на платформах, стволы пушек задраны вверх, пулеметы на крышах приторочены, из теплушек выглядывают солдаты.

Беспокоилась, не ошиблись ли они в чем, укладывая мину, боялась, что эшелон останется целым, — кажется, что он давно уже достиг опасного места и что теперь уже никакого взрыва не будет. И вдруг страшный гул потряс утреннюю тишину. Паровоз вздрогнул и под жалобный рев гудка, подобно смертельно раненному зверю, повалился набок. Вагоны, столкнувшись, полезли друг на друга, словно спичечные коробки, рухнули телеграфные столбы, порвались провода. Лязг буферов и грохот разрывов, крики и стоны раненых, беспорядочные выстрелы и красные языки пламени.

Пока наблюдала за крушением эшелона, за беготней солдат у горящих вагонов, стало совсем светло. К месту диверсии из ближних сел и хуторов скакали конные полицейские, шли пешие. Несколько раз Марье Ивановне пришлось нырять в коноплю. Пожалела, что ослушалась Крибуляка и не ушла затемно: чего доброго, так и угодишь под полицейскую облаву.

Огляделась, как бы проскочить на Дерюжную. Кругом картофельные поля, огороды, жнивье — место открытое. И машины слышны с той стороны. Опасно. На Выселки пройти, пожалуй, выгодней: недалеко и не так людно. А там у знакомой бабки можно переждать.

Однако опасность поджидала разведчицу совсем с иной стороны. Километра полтора оставалось до Выселок, когда заметила двух полицаев с автоматами, быстро мелькавших в лозняке. Сначала не подумала, почему это они спешат не к месту диверсии, как все, а в обратную сторону. «А ведь это они по мою душу!» — мелькнуло в сознании, как холодной водой окатило. Идут быстро, наперерез, с явным намерением опередить ее. Один прихрамывает, он ей хорошо знаком: десятский на одном из хуторов, русский, а хуже фашиста, зверь зверем, ловкий и хитрый, сатана.

Прибавила шагу и свернула по картофельнику, чтоб укоротить путь и обойти двух баб, выходящих с Выселок на дорогу. Преследователи заторопились. Уже никакого сомнения быть не может: за ней гонятся. Забеспокоились, видать, что могут упустить добычу: за сараем, к которому направляется разведчица, высокая и густая конопля.

Опередила полицаев метров на двести. Слышно, как те матюкаются от досады, но не стреляют: палить из автоматов на таком расстоянии бесполезно. И не кричат — надеются, видно, что уже ничто беглянку не спасет.

На коноплю Марья Ивановна, конечно, рассчитывала. Казалось, что и выхода другого нет. Новое решение пришло мгновенно. На ней же халат и платок — вот хорошо, что их надела! Зеленый цвет и красный. А ведь это для преследователей пока что единственная примета!

Как забежала за сарай, сразу же халат с себя долой, платок долой. И все это быстренько под навоз, а сама в белом платье и с взбитыми кудрями, открытая, полицаям навстречу. Как ни в чем не бывало, улыбается кокетливо.

— Здравствуйте!..

— Здрасте!.. — Запыхались немецкие прихвостни, торопятся. — Не видала, куда тут сейчас женщина прошла?

— В зеленом платье и в красной косынке?..

— Да.

— А она туда побежала, — показала на коноплю.

— Вот спасибо! — И дальше, мимо нее. Застрочили из автоматов. Весь конопляник очередями покосили да ногами поистолкли.

С неделю шло следствие. Беспокоилась за своего друга: и его жизни касалось и ее. Но все обошлось. Диверсию приписали партизанам.

14

Крибуляк давно уже просит встречи с партизанским командованием. Беспокоится, не слишком ли мало делает он для народных мстителей, можно больше. И есть у него задумка: взорвать мосты и рельсы на всем Шумихинском перегоне. Пожалуй, не меньше двух недель понадобится после этого немцам, чтобы восстановить магистраль. На себя он берет всю подготовку к этой диверсии.

Штабом отряда встреча обещана, и Андрей Иваныч в ожидании запасается подарками для партизанских командиров, — много всякого добра накопилось у Марьи Ивановны дома в тайнике…

Глухая сентябрьская ночь. Привычный условный стук в окно. Самонина открывает дверь связному и видит, что Почепцов не один. Еще трое мужчин переходят через порог, и тот, кто идет за Васей, грузный, с фонариком. Луч света, ослепив разведчицу, забегал по хате, заглянул на кухню, за шифоньер и даже под кровать. Чутьем угадала: кажется, Китранов. Вывернула огонь в лампе: он! И пистолет у него в руке на взводе.

— Никого у тебя нет?

— А вы кого боитесь, Михал Мосеич?..

Нарочно так сказала — терпеть не может трусов. Почепцов, а также пришедшие с ним ротные командиры Сафонов и Сивоконь досадливо переглянулись, явно стыдясь поведения своего товарища.

У Самониной с Китрановым давняя взаимная неприязнь. Заведовал он совхозной столовой в Любеже, рабочие жаловались на плохое обслуживание, и ей, женсоветчице, было поручено навести там порядки. Пригляделась, просят ли рабочие добавки. Нет, даже порций своих не поедают. Значит, им плохо готовят. И верно: в котлетах один хлеб, супы и того хуже — бубинка за бубинкой гоняется с дубинкой. Побыла на складе, проследила: продуктов отпускается вдоволь, а до рабочих они не доходят. Да и где им было дойти, если Китранов и домой тянул, и любушкам своим раздавал. Попросили его тогда с должности…

— Куда и в какое время ты сможешь нам привести своего словака?

И смотрит, хам, не мигая, бровью не поведет. Что тут ему скажешь…

— Товарищ Китранов, вам пора бы знать, что он такой же мой, как и ваш.

По мнению разведчицы, встретиться всего удобней здесь, в ее хате, завтра, после полудня. Время встречи Китранова устраивает.

— А нельзя ли, — говорит, — у Санфировых?

Еще чего не хватало! Чтоб у милашки под боком да чтоб не слезая с печки! Нашел безопасное место!..

Ротные и Вася Почепцов за то, чтобы встретиться в зарослях Клинцовского лога. Да, пожалуй, это самое лучшее. Китранов соглашается. И не может, недотепа, без того, чтобы вновь не усомниться в Крибуляке: а не подведет ли? Как он дрожит за свою шкуру!

— А может, и предаст, — лопнуло терпение у разведчицы. — Он вражеский офицер, откуда мне знать, что у него на уме… А ты птица не простая, какой ни есть, а начальник, — будет железный крест Крибуляку! Может, и мне от немцев перепадет какая медаль!

— Оставь глупые шутки!.. — Китранов багровеет. И пусть злится. Таких, как он, припугнуть полезно.

— Ну, хорошо, а ты знаешь, сколько нам передал Крибуляк важных сведений, сколько оружия? Партизан от разгрома увел. В конце концов, поезд немецкий взорвал собственноручно, а ты ему не доверяешь!..

Пристыдила, кажется. Больше ни одного слова не сказал поперек, слушал другие ее соображения, согласно кивая головой. И все-таки настоял на том, чтоб в логу перед встречей отобрала у словака оружие.

Ночевать не остался и других увел.

Утром Самонина с Почепцовым, побывав в логу, облюбовали место для предстоящей встречи. Потом разведчица сходила на станцию и пригласила Крибуляка к себе — будто бы она отмечает сегодня день своего рождения. Капитан пришел к назначенному часу с подарками для именинницы, удивился, что никого нет из гостей.

— Значит, будете за столом хозяином, будете встречать и угощать…

Налила ему бокал вина и, когда он выпил, сказала:

— Вот что, дорогой товарищ, я пригласила вас не для гулянки, а для встречи с командирами!..

Он заметно растерялся. Успокоила его:

— Наши командиры из рабочих, люди простые. Не то что ваши гады в белых перчатках…

— Хорошо, болшевичка, веди!..

Удивился, что надо идти в лог, но не испугался. Захватили припасенные для партизан подарки, вышли из дому.

— Битте, пан Крибуляк! — Разведчица предлагает, чтобы он взял ее под ручку. Идут, громко восхищаются хорошим солнечным днем: дескать, в такую погоду как не прогуляться по лесу.

А на душе у самой тревожно. Вспомнились разговоры с Китрановым. Верно говорят: с кем поведешься, от того и наберешься. С Беспрозванным встречалась и с Покацурой, только храбрей становилась, ничего не боялась. А этот такой робкий, что и ее в страх ввел. И впрямь, словно заразилась от него, то и дело смотрит по сторонам, головой вертит: нет ли за ними слежки, нет ли и на самом деле какого предательства. И до того докатилась, что потеряла нужную тропинку, не найдет да и только, хоть плачь!

— Что случилось?

Видать, она сильно изменилась в лице, если Крибуляк почувствовал что-то неладное.

С полчаса проблукали вокруг да около, все ноги изожгла крапивой, оцарапалась в спешке. Часы показывают условленное время, и место облюбованное где-то тут, рядом. Хоть и знает приблизительно, где, однако сигнала не подает. И оттуда не сигналят. Наверняка видят, как они крутятся в зарослях, и конечно, думают, что это она водит его недаром: значит, что-то заметила подозрительное. А Китранов разве поймет, что она просто заблудилась, бедолага.

Отчаялась в поиске, выбрала светлую поляну, с расчетом, чтобы их видели партизаны, решилась подать сигнал.

Ты поймалась, птичка, стой,
Не уйдешь из клети.
Не расстанусь я с тобой
Ни за что на свете…
Крибуляку не в новинку озорство Марьи Ивановны, любое дело у нее с шуткой, а в особо важные минуты— тем более. И лишь, заслышав тихий протяжный свист, раздавшийся на бугре, в терновнике, понял, что неспроста она запела и закружилась вокруг него, притоптывая и прищелкивая пальцами.

Ответный сигнал подал Вася Почепцов. А вон в кустах виднеется его серая папаха. Связной подымает руку вверх, значит, все в порядке.

Теперь самое неприятное — разоружить своего партнера.

— Андрей Иваныч, если вы уважаете наших командиров, если вы меня уважаете, прошу вас сдать мне пистолет.

Не сказал ни слова, но кобуру отстегивал с легким недоумением.

— Нет ли еще какого оружия?

— Пожалуйста! — поднимает руки. И, наверное, очень это забавно глядеть со стороны, как невысокая шустрая бабенка обыскивает рослого капитана вражеской армии. С такой готовностью он подставляет ей свои карманы и с такой покорностью, что, может, кому и смешно. А он, кажется, ничего не видит в этом унизительного — ведь не ей лично подчиняется.

Все, даже Китранов, встретили Крибуляка радушно, по-приятельски — еще бы, вон какие заслуги у него перед партизанами! Каждый, как у нас принято, изо всех сил жал ему руку, и он каждого обнял, прижимаясь щекой к щеке, по своему, знать, обычаю. Тут же попросил Марью Ивановну раздать подарки. Не к шоколаду и даже не к сигаретам потянулись партизаны — гранаты оказались всего нужней, каждому досталось по тройке лимонок.

А больше всего обрадовались шести новеньким немецким маузерам. Оружие, видать, у них на вес золота. Два самых лучших отложили — это Беспрозванному и Спирину. Остальные — по своим карманам. Вдобавок — портсигары, одеколон, мыло. Потом уже потянулись за ароматными «Дерби», которые им, кажется, не понравились: слишком слабые, махра лучше. К шоколаду не притронулись — понесут детям и раненым, а также девчатам из разведроты.

Часа два продолжалась беседа словацкого коммуниста с партизанскими командирами. Марья Ивановна все это время была в дозоре. О чем у них шли разговоры, она только догадывается. Конечно, в первую очередь о задуманной Крибуляком диверсии на Шумихинском перегоне.

Пост разведчица покинула по оклику Андрея Иваныча.

— Прибыла в ваше распоряжение, товарищ Крибуляк! — Озорно вскинула руку, отдавая честь. Он доволен, улыбается: таким хорошим словом назвала, это не то, что «пан» или «господин».

Партизаны задушевно прощаются с ним, желают удачи.

— Не беспокойтесь, все будет сделано! — Торжественно козыряет.

Такое впечатление, будто они много-много лет знают друг друга — единомышленники, товарищи, братья.

15

План боевой операции, предложенный Крибуляком, ясен и четок: в определенное время на Шумихинском участке пути начальник «баншуца» со своими людьми обеспечивает партизанам свободный подход к железнодорожной линии, отозвав караульных и подорвав особо важные дзоты. Все рассчитано так, чтоб фашисты не могли уличить капитана и его друзей в измене. А за партизан можно не беспокоиться. Насколько Марья Ивановна понимает, теперь у них и взрывчатки достаточно и оружия: в Клинцовских лесах приземлились первые самолеты с Большой земли. И еще одна важная новость: уже нет прежних разрозненных мелких отрядов, а есть созданная из них под единым командованием Клинцовская партизанская бригада.

День операции выдался пасмурный, к вечеру спустился дождик. Когда в густой темени до Ясного Клина донеслись первые мощные взрывы, разведчице не нужно было гадать, что это значит: дзоты взлетают на воздух. Затем последовали новые взрывы: теперь партизаны приступили к выполнению задания. Целый час сплошного гула. Как, наверное, немцы всполошились и как наши рады! Хоть бы там все было в порядке!..

Спать Самонина легла с чувством исполненного долга. Правда, прислушивалась к далекой канонаде с некоторым беспокойством, но ничто, казалось, не предвещало беды.

Чего только во сне не напуталось — то бомбежка, то идут на нее танки с крестами, то, наконец, будто бы расстреливают ее. Проснулась, и наяву словно бы те же выстрелы. Догадалась: кто-то стучит в дверь.

За окном предрассветное небо, как молозиво. Прислушалась в дверях.

— Марья, это я, Франтишек…

Что такое, неужели с капитаном что случилось? Руки никак не найдут запора, так заволновалась.

— Спасайся!.. Тебя ищут… Пан Крибуляк перешел к партизанам… Фрицев много побил из пулемета, наших увел…

Опомниться не успела, как Франтишека словно ветром сдуло. Вон в логу еле виднеется, тает в полумгле знакомая фигура словацкого солдата. Ни расспросить его, ни поблагодарить.

Где уж тут собирать добро, хоть бы голову целой унести. Шубку на себя и шапку, а поверх еще платок пуховый и плащ, на ноги валенки с галошами, кое-что из еды в узелок и — дай бог ноги! Уже на другой стороне лога из кустов услышала проклятья немцев, взламывающих двери ее дома.

Никак не укладывается в голове: что же все-таки могло произойти. Неужели они в чем просчитались и немцы его заподозрили в связях с партизанами? Или партизаны его не уберегли? А может, сам себя не уберег. Теперь горе ему и его семье.

Порыв ветра со стороны Шумихи донес далекие звуки боя, и сердце сжалось от тоски…

Крики и шум позади не стихают. Теперь разграбят дом фашисты и разорят. Нет Марье Ивановне туда возврата. Ох, как, наверное, злятся немцы, что какая-то бабенка, ничем особым не приметная, «рус Марья» их всех вокруг пальца обвела, столько времени голову морочила. Попадись-ка им теперь в руки, живьем сожрут, отыграются за все свои неудачи!.. И подпольщики наверняка ее сейчас ищут, а может, и партизанские связные, чтобы спрятать или увести в леса. А кто из них знает, где она. Так что рассчитывать не на кого, только на себя.

С километр прошла по лесу, думала выйти на сахзаводскую дорогу, а тут немцы разъезжают на мотоциклах. Остановилась, подалась в другую сторону, к Выселкам, На опушке раздумала: место открытое, а уже день занялся, обязательно фашистам в лапы угодишь. Один выход — пока укрыться в Ясном Клину.

Увидела знакомую бабку на задворках, подошла к ней.

— Спрячь меня, бабушка, от немцев!..

— Пойдем! — Зазвала разведчицу в хату. — Лезь на печку и сиди, как своя, и все!..

— Да меня же знают, бабушка!..

— Ах ты, жаль моя!.. Тогда на сеновал!.. Дед, отведи-ка девку!..

Ни слова не сказал старик, отвел. Да и покаялся. За день где только не побывал, и везде разговоры одни и те же: о налете партизан на железную дорогу, словацком капитане да о Самонихе, и кругом немцы рыщут. За поимку разведчицы обещана крупная награда, а тем, кто ее укрывает, — расстрел.

Уже ночь была на исходе, когда хозяин дома окликнул ее на сеновале:

— Слышь, уходи!.. В селах облавы… Если тебя здесь найдут, нам конец… И откуда ты, антихрист, свалилась, — не дашь веку дожить!..

Старик прав: не должна она подводить людей. Никого не должна тянуть за собой в могилу. Надо уходить отсюда, пока ночь на дворе.

Ахнула, как вышла из сарая: бело кругом — снегу успело выпасть чуть ли не выше валенок. Направилась к эмтээсовскому поселку через лесок — где бежком, где ползком, от дерева к дереву. «Если кто будет идти, — прикинула, — разгорну сугроб, спрячусь». И надо спешить, а то начнется движение по дорогам, головы из снега не подымешь.

Проползая мимо пустых цистерн из-под горючего, Марья Ивановна подумала: «Вот куда бы забраться, ни один черт не догадается!..»

В ожидании дня притаилась под хлебными амбарами. Расчет у нее простой: каким-то образом надо выискать возможность известить о себе своих друзей.

Земля под амбаром холодная, если прилечь, наверняка воспаление легких схватишь. И сесть никак нельзя: слишком низко. Так, видно, и мучиться: на локтях да на коленках.

Отсюда поселок весь как на ладони. Тихо, ни души, а уже рассвет, лишь кое-где закурились дымки из труб.

Потом появились полицаи, пошли по хатам со стуком и руганью. Им не открывают: видать, изрядно перепугали тут вчера людей, вот они и заперлись на засовы.

— Выходи на работу!

Баб, мужиков из хат выволакивают, сгрудив в кучу, повели с лопатами на станцию — стало быть, дорогу восстанавливать.

Потом немцы заявились и с ними начальник полиции Черноруцкий. Шастают, как воронье, от дома к дому, к Вере Пальгул, к Санфировым, к Петракозовым, ко всем подряд. Выжидала, не появится ли кто из своих вблизи амбара. Нет, люди ходят от нее далеко. А мимо два полицая прошли, имя ее упомянули. Еще верховые проехали — тоже разговор вели о ней.

День клонился к вечеру. Вдруг поблизости послышались детские голоса. Вскоре ноги играющих ребятишек замелькали перед разведчицей, и одна из девочек глянула под амбар и обмерла, встретясь лицом к лицу с Марьей Ивановной. Самонина окликнула ее, чтобы не пугалась. Да где там — девочка метнулась козочкой, что-то шепнула другим, те тоже заглянули под амбар и — кто куда. Лет по пять ребятишкам, несмышленыши. Разнесут теперь о ней по всему поселку.

Первым, кто появился у амбара, был староста Петракозов. Словно бы по делу он сюда, замки проверить.

— Дядька Кузьма! — окликнула его тихо.

— Самониха, ты?! С ног сбились, тебя искамши… Ну, слава богу!.. Новоселов сейчас придет… Только куда тебя деть, не понимаю… Кругом засады, патрули… Из поселка не выйти…

— Дядька Кузьма, веревку бы!..

В загустевших сумерках Николай Иванович появился неожиданно, в руках у подпольщика были вожжи. Разведчица, покинув свое убежище, повлекла Новоселова по огородам, таясь в кустарнике. Он тоже так считает: спрятаться в цистерне — всего надежней. Побудет тут день-два, а он срочно сообщит о ней в отряд, придут партизаны, выручат.

Одна из цистерн старая, заржавевшая, горючее в ней давно уже не держали. Эта подойдет. Новоселов забросил вожжи в горловину, затем помог разведчице взобраться наверх.

Из утробы огромной бочки разит керосином: еще не совсем выветрился.

Марья Ивановна приноровилась, как бы спуститься вовнутрь. Горловина узкая, как раз ей только и влезть. И тут над поселком грохнул выстрел, послышался стук дверей, людские голоса, выкрики.

— Самониха под амбарами! — В общем шуме разведчица различила грудной и хрипловатый голос Веры Пальгул.

Поздно, изменница, спохватилась, напрасны твои хлопоты!

— Скорей, скорей! — шепчет Новоселов. — А то как бы ракету не пустили…

Держась за веревку, втиснулась в отверстие, сгоряча колено зашибла и руку ободрала о железо, но это все пустяки. Главное, она в безопасности да еще бы Николаю Ивановичу уйти отсюда незамеченным.

Не смолкают крики, гремят новые выстрелы, и в цистерне гулко отдается каждый звук. Вспыхнули и ракеты, но это уже после, когда Новоселов смотал вожжи и ушел. При матовом свете Марья Ивановна оглядела свое новое укрытие, облюбовала место посуше. Вспомнила: целый день в рот ничего не брала. В узелке оставался ломоть хлеба, — пожевала, только голод растревожила…

Следующий день оказался, наверное, самым черным днем для жителей поселка. Каратели свирепствовали. Озлобленные крики немцев и полицаев, дикие крики избиваемых не утихали до вечера. Искали разведчицу. Но она не боялась, что кто-то ее предаст, лишь беспокоилась, что Новоселову теперь будет трудно к ней пробраться.

К ее большой радости, с наступлением ночи подпольщик был у цистерны. Он кинул ей тулуп, узелок с едой, фляжку воды. Сказал, что с партизанами связаться пока нет никакой возможности: со всех сторон бригаду обложили каратели. Он сам попытается выехать в отряд, а здесь о ней позаботятся другие подпольщики.

Тянутся томительные дни ожидания. Марья Ивановна прислушивается к каждому звуку: не идут ли партизаны ей на выручку. Но ничего, кроме ненавистных вражеских голосов. Чуют, мерзавцы, что она тут, в поселке, уйти ей некуда, а где — никак не поймут. По ночам патрульные перекликаются совсем рядом; нелегко улучить момент тому, кто по поручению Новоселова должен прийти к ней.

Двое суток никого не было. Все съедено и выпито. Жажда мучает нестерпимо. Хоть бы росинка была какая, чтобы во рту помочить.

И вот выдалась удачная ночь — понанесли ей всякой всячины. Попробовала яблоко, а ведь оно с огорода той самой бабы, что на пасху отчитала Марью Ивановну: дескать, куличи печем, а Родину не продаем, — ни у кого больше таких в поселке нет. Ощупала посуду с квасом, — а ведь кувшин-то бабки Санфировой. Каравай взяла в руки — по форме и по запаху определила: соседки Стефановны хлеб. На душе словно льдинка какая растаяла. Отломила разведчица кусок ситного да так и ела его пополам со слезами…

И беда б в полбеды, если бы не головные боли. Начались они уже в самом начале сидения в цистерне. Недоедание, что ли, тому виной или нервное перенапряжение, а скорее всего, запах керосина. Так ломит в висках, нет никакого спасу, а кричать нельзя. И задышка берет, и никакая еда в рот не лезет. На пятые сутки она еще могла стоять на ногах, а потом легла, завернулась в тулуп с головой и уже не вставала. Иной раз очнется и не поймет: без сознания была или просто спала. Заслышав выстрелы, с надеждой подымала голову: не наши ли? И всякий раз ей тревожно: ведь придется партизанам из-за нее своей жизнью рисковать. «А что, если при этом кого-то из них убьют! — ужасается разведчица, — Тогда лучше пусть меня не спасают!.. Так я не хочу, лучше тут пропаду».

Партизаны пришли за ней лишь на девятые сутки. Была глубокая ночь.

— Самониха, ты жива?

Слышит знакомые, родные голоса близких людей, и нет у нее сил им ответить.

— Молчит. Не скончалась ли? — Кажется, Новоселов сказал.

Марья Ивановна заворочалась, превозмогая свинцовую тяжесть в голове и собирая последние силы, — хоть бы постучать, известить партизан, что она их слышит.

— Живая, живая! — Снаружи раздался возбужденный шепот. Два или три человека одновременно стали взбираться наверх. Вспыхнул фонарик, и послышалось знакомое почепцовское:

— А ну, давай на-гора!.. Марья Ивановна, да ты что, или сама не встанешь?.. Тогда я сейчас!..

Но не тут-то было, никак не пролезет Вася в горловину — толстоват.

Попробовал Новоселов; казалось бы, тощ и не особенно широк, но и ему отверстие маловато. Приходится спускать в цистерну одну из партизанок. Она помогла подняться Марье Ивановне и обвязала ее веревкой поперек. Сверху потянули. Как ни старались быть осторожными, но, оказывается, выбраться из цистерны куда труднее, чем забраться в нее. На этот раз пострадали плечи разведчицы, чего она в радости и не заметила. Слезы у нее из глаз текут, все лицо заливают, рыдания подступают к горлу — до того ослабла, просто перед людьми стыдно.

— Ничего, ничего!.. Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

От чистого воздуха опьянела. Сперва оказалась на руках Почепцова, потом еще у кого-то, внизу.

— Легкая, как перышко!

Вот оно что, сам Беспрозванный за ней пришел!

— Марья, дорогая!.. — склоняется к разведчице взволнованный Крибуляк. — Не думал, что ты живая!..

— Цела, невредима! — басит Дмитрий Дмитрич. — И в огне не горит, и в воде не тонет! На, принимай свою болшевичку!..

Бережность, с какою принял ее Андрей Иваныч, и нежность его поцелуев еще больше будоражат и без того взволнованную Самонину. Слезы текут и текут помимо воли, и нет у нее сил сказать словацкому капитану хоть слово, опросить, что же с ним произошло под Шумихой…

Отравление, видимо, было серьезным, а возможно, и тиф пристал: Марья Ивановна еще недели две-три провела как в тумане, никого не узнавая вокруг.

16

Известно, горе одно не ходит. Чужое оказалось еще тяжелей своего. Изболелась душой, извелась, глядючи на страдания Андрея Иваныча. Сумный, одинокий в своем несчастье и словно окаменевший, он подолгу сидит в землянке у постели выздоравливающей разведчицы. То вынет из кармана записку, подобранную на железнодорожном полотне, и в который раз ее перечтет, то фотографии жены и дочек. Смотрит на них, смотрит, и вдруг плечи его судорожно задрожат.

— Еленка!.. Мои деточки!.. Ох, сэрдцу больно!..

Тогда и Самониной ничто не мило на свете.

Кто-то из земляков капитана в записке сообщал о гибели его жены — над ней учинили пытку в гестапо, и слабое сердце ее не выдержало. Детишек Крибуляка забрали его родители, которые, опасаясь преследования, выехали куда-то, вероятно, как думает Андрей Иваныч, в горы, где есть родня.

Обнять бы его, утешить!

Рассказывают, как на другой же день после боя под. Шумихой рвался он из отряда: дескать, может, немцы еще не заметили моей измены, и я, пока не поздно, вернусь, — там я для вас полезней, и семья моя не пострадает. Еле убедили его, что немцам все известно и, если он вернется, его убьют. В отчаянии хватался за голову. И вновь донимал Беспрозванного:

— А Марья как? Надо ее спасать! Отпустите меня… Может, вы боитесь, что я убегу, — пошлите со мной партизан. Хороший человек из-за меня пропадает!..

Участвовал в каждой попытке партизан пробиться в Ясный Клин, к ней на выручку.

А ведь никакого бы горя им, если бы не одна сволочь, некий Ковалко, гестаповский агент, подосланный в партизанский отряд. Еще ранней осенью подобрали его на лесной дороге, избитого и опухшего с голодухи. Всем отрядом его выхаживали, еду ему несли — от себя отрывали, от своих детей. Радовались его первой улыбке, первому румянцу на щеках, а когда поднялся на ноги, не пожалели для него теплой одежды, присланной с Большой земли, и вручили ему, стервецу, новенький ППШ, мечту каждого партизана. Подарили ему гармонь, потому что, к общему удовольствию, оказался, подлец, неплохим гармонистом. По вечерам веселил парней и девок. А Покацура тогда еще прислушался к его игре. «Ты, хлопец, чи сумской?» — «Нет, я курский…» — «А ну, ще сыграй!» Тот сыграл. «Курский, говоришь?» — «Курский…» — «А ну, ще!..» — «Орловский я…» — «Так бы и говорил… Гарно играешь!» Тут-то и насторожиться бы, но все только посмеялись. В ту пору население везло в отряд хлеб и мясо — шла закладка новых продовольственных баз. Место для них выбирали в непроходимых чащобах, над каждым тайником для маскировки посадили кусты и деревья, только предатель и смог бы их указать врагу. Ковалко исчез за сутки до налета на Шумихинский перегон. Думали, убит или ранен. Почти всем отрядом целую ночь проискали его в лесу, как хорошего человека. Что напрасно искали, поняли только на другой день, когда обнаружили на выходе из Клинцовской Дачи брошенные им одежду и автомат. А партизаны были уже на исходных позициях, ждали сигнала к боевой операции — по всей бригаде до пятисот человек. У каждого отряда свой участок дороги и своя группа прикрытия.

Группам Спирина и Беспрозванного достался участок с большим мостом. Крибуляк и его друзья оказались точными: ровно в восемнадцать ноль-ноль взлетели в воздух дзоты с немецкими охранниками. Партизаны-подрывники поползли к темнеющим железобетонным фермам моста и к железнодорожной линии, — пошли в ход гранаты и взрывчатка. Рельсы рвали на стыках толовыми шашками. Справились вовремя, однако у моста замешкались: немцыорганизовали сопротивление, пришлось очищать подходы. Два часа провозились, пока не рухнула под взрывами громада моста.

А группы прикрытия уже давно вели неравный бой с карателями. Отрядом задача выполнена.

Всего в ту ночь партизанами было выведено из строя девять километров железнодорожной линии, взорвано два моста и одиннадцать дзотов. Боеприпасы кончились, командиры приказывают отходить к лесу, в урочище Берлажон.

Неожиданно и со стороны кордона послышалась ураганная стрельба. Засада! Партизаны оказались на открытом месте, беззащитные. Каратели наседают, строчат из автоматов, светят ракетами, вот они уже переваливают железнодорожную насыпь, отрезают единственный оставшийся путь отхода через лог. Неприятельский пулеметный расчет перебегает низину, сейчас займет выгодную высотку и — все, капут партизанам. Вражеские пулеметчики действуют проворно, при свете ракет, на виду у всех. Обидно, что их ничем не достанешь. Установили пулемет, и… струя свинца хлестнула по наступающим гитлеровцам! Громовым «ура» партизаны приветствовали неожиданную помощь. В рядах карателей паника — одни бросились за насыпь, другие, окошенные, остались лежать. Под прикрытием пулемета партизаны устремились к лесному урочищу, где им на подмогу пришли другие отряды.

— А что я должен был делать, Марья?! Смотреть, как гибнут мои братцы-партизаны?.. Кто тогда был бы Крибуляк?.. Предатель! И сказали бы, что это я карателей привел, ты понимаешь?..

Взгляд у Андрея Иваныча тусклый, неживой. Рука на колене лежит, неподвижная, тяжелая. Замкнулся в своих переживаниях, и никак не докажешь ему, что он ни перед кем и ни в чем не виноват, что он выполнил свой долг коммуниста. И никого из друзей-словаков нет рядом с ним: раненые в урочище Берлажон, все они отправлены самолетом на Большую землю.

Марья Ивановна берет его крупную холодную руку в свою, гладит ее в раздумье, желая как-то успокоить его, отвлечь от тяжелых мыслей. Ну, словно не она больная, а он.

Заметила, что партизаны, зная о горе Крибуляка, также относятся к нему бережно. Заботливо обхаживает его и Покацура, зачисливший словака и Марью Ивановну к себе в разведроту. Спирин и Беспрозванный всякий раз обращаются к нему за советом. Не дают Андрею Иванычу тосковать! На какое-то время отстранили его от участия в боевых операциях: слишком горяч и несдержан, пусть-ка немного боль в нем поутихнет. Крибуляка несколько раз вызывали в штаб, но ни в чем не могли упрекнуть бывшего гитлеровского офицера. Ни у кого нет сомнения — карателей привел гестаповский агент Ковалко. Точность вражеского артобстрела — палили прямо по лагерю, по землянкам, — разгром продовольственных тайников — все это, конечно, по данным шпиона, которого партизаны во время последних боев видели в рядах карате-лей.

Такое у нее сейчас чувство к Андрею Иванычу: ни-чего-то ей не жалко для него, готова на все, лишь бы его осчастливить, даже, если нужно, ценой собственной жизни.

Порой Андрей Иваныч, как бы спохватившись, что перед ним больной человек, вдруг забеспокоится, и тогда, если глянуть в его глаза, то хоть ревом реви: весь — внимание, весь — забота. Начинает ворчать, что за ней плохо санитарки ухаживают, будто бы о ней все забыли, даже еду приносят не вовремя. А того ему не понять, что партизанам и без нее забот по горло. Сам идет на кухню, добывает бульон и хлеб, не спрашивает, есть у тебя аппетит, нет ли, — ешь, и никаких разговоров. И кто знает, если бы не он, то она, может, погибла бы! Только скажет, чего ей хотелось бы поесть, глядишь, уже несет — сметаны, масла или меду. «Воздух, — говорит, — тебе нужен, чистый воздух!» — и чуть ли не на руках тянет из душной сырой землянки. «Да ты совсем белая! — ужаснулся, увидев седину, о которой она и сама не знала. — Это из-за меня!»

Сравнивает его Самонина с окружающими мужчинами, получается не в их пользу. И не в пользу тех, кого в своей жизни любила. Кажется, что и муж никогда не был таким.

Крибуляк снова на заданиях. И когда его нет, Марья Ивановна ждет не дождется, наполовину умершая от тревоги за него, ну а как вернулся — столько ей радости, словно заново на белый свет родилась. Но она никому, и тем более ему, никогда не решится сказать о том, в чем боязно признаться даже самой себе.

17

— Ей, болшевичка, я так радый, что ты здорова!.. Но зачем опять лезешь туда, где могут убить?! Будь осторожней… Хотя бы ради меня и ради моих детей!

Они вдвоем на лесном кордоне, куда их подбросил на санях Почепцов и откуда им предстоит к утру перебраться в Ясный Клин. Как и прежде, объект их разведки — станция Дерюжная. И это первый у Марьи Ивановны выход на задание после болезни. Напросилась с большим трудом, кое-как убедила Покацуру, что без нее Крибуляк может и не связаться с нужными людьми: ведь для него они почти незнакомые. Да и как можно усидеть, зная, что у отряда крайняя нужда в свежей информации с железной дороги. С уходом Крибуляка в партизаны из Дерюжной почти никаких новых сведений. Налаженная было переписка с оставшимися в охранном батальоне друзьями Андрея Иваныча оборвалась: мадьяр и словаков за неблагонадежность перевели куда-то в другое место, заменив их немцами. Магистраль ожила на десятые сутки после диверсии, теперь по ночам на ней из-за боязни перед партизанами замирает всякое движение, зато днем эшелоны идут один за другим, и как-то надо опять остановить эту грохочущую смерть, летящую в глубь страны. По правде говоря, напросилась в разведку еще и потому, что крайне беспокоится за своего друга.

В низкой, однооконной лесной сторожке уютно. Там, за стеной, мороз и вьюга, а здесь по-домашнему весело потрескивают сухие ветки в жестяной печке-времянке. Багровый свет от пылающих головешек падает на тесовую обшивку и потолок, мешаясь с последними отблесками заката. Разведчица готовит ужин, Крибуляк, подперев кулаком голову, задумавшись, лежит на деревянных, застеленных плащом и шинелью нарах.

Не впервые они вот так, один на один, и не впервые он говорит ей слова, о каких и думать-то не смела. Просто считала, что, мол, больше некуда ему горькую голову приклонить. И, видно по всему, если ему не верить, значит, его обидеть. Выпытывала: «А что, если бы я тебе поддалась тогда?» — намекала на первые встречи. «Да я тебя застрелил бы!» Чувству своему волю не давала: может, сейчас братья ее раненые лежат, кровью обливаются, а у неё тут любовь, — хорошо ли это? Есть в отряде славная девушка, лучшая разведчица и общая любимица — Стрелка, всем своим ухажерам дает отбой: не время женихаться, надо воевать, а романами займемся после, если останемся живы. И она, думается, права. Но все отговорки вмиг забываются, стоит лишь Крибуляку заговорить о своих осиротевших дочках. На душе сразу потяжелеет: да как они там, живы ли, сыты и обуты-одеты ли?.. И можно ли ей не оправдать его надежд, тем более, что и для нее он самый лучший, один-единственный человек на свете…

— Ты хорошая, Марья?.. Мои дети тебя полюбят!..

— Такая же я, как и все, обыкновенная…

— Нет! — восклицает чуть ли не с обидой. — Сама не знаешь, какая ты!.. Добрая! Я все вижу, все! — И губы его расплываются в задумчивой приятной улыбке.

Со стороны смотреть на себя не приходилось — откуда ей знать, какая она. Правда, если видит, что кому-то может быть полезной, — никогда не пройдет мимо, потому что мимо пройти — все равно, что и себе отказать в радости. Едва придя в себя после керосиновой цистерны, она начала искать, чем бы ей заняться. А разве не к чему в «копай-городе» руки приложить?! И рада-радехонька, что от нее хоть какая-то помога обитателям лесного партизанского копай-города.

Распорядок дня у нее в лагере сложился как-то сам по себе. Утром перво-наперво надо покормить разведчиков. Еще темно, все спят, в копай-городе ни звука. Марья Ивановна покидает жесткие нары, зажигает коптилку, сделанную из снарядной гильзы, хлопочет у давно остывшей «буржуйки», заставленной со всех сторон валенками. Дров нет, и надо будить кого-то из мужчин. Приглядывается к спящим — этот только что с задания вернулся, а тому на задание идти, того, пожилого, тревожить как-то неудобно, а этот очень уж молодой, жалко. Некого. Тогда, значит, Андрея Иваныча. Потянула легонечко за ногу — сонный, залопотал что-то по-своему, погибшую жену свою назвал по имени, повернулся на другой бок. И его жаль. Ах, горе, горе!.. Пошарила рукой под нарами — тут где-то должен лежать топор. Ага, вот он! Кутая голову в платок, выходит из землянки, и вскоре снаружи слышится глухое, слабое: тук, тук, тук… Что варить — это тоже проблема. Картошка есть, крупа, а заправить нечем. Она-то может без ничего, не о себе забота. Идет чем-нибудь разжиться в другие землянки. А там у самих ничего нет. Тогда она к завхозу. Хозяйственник, как видно, изрядный трус: и полушубки есть на складе, и валенки, а он в драном пиджачишке ходит да в лаптях с оборками — не иначе как на случай встречи с немцами: чтоб не признали в нем партизана. Крибуляк, тот лаптей, наверное, сроду не видел, а как звать завхоза, не знает, и когда надо о нем сказать, теряется: «Этот… как его… нога в крестах». Партизаны со смеху покатываются… У Самониной с хозяйственником, как всегда, нелады: она мясо просит, а он легкие или жилы какие кладет на весы. «Долго ли ты будешь разведчиков пробками кормить! Вот я Беспрозванному скажу! Дай хоть жиру!» — «А жира и на погляд нету!..» Но ее не проведешь — знает, где и что лежит в кладовке. Вот также пришла недавно, а он заладил свое обычное «нет да нет», обида взяла: раз ты так, то вот тебе — целое ведро жиру у него из-под носа утянула и спрятала. Ух, как он забегал, все начальство на нош поднял; лишь тогда и принесла пропажу, все до грамма, проучила недотепу, дури в нем поубавила…

Завтракают разведчики, а она смотрит, чтоб каждый был сыт. Заметила, бородач с досадой ощупывает пустое голенище. «Ага, значит, посеял, отец, ложку! На-ка вот, поешь моей!» Некоторые из своих котелков едят, а многие — прямо из казанка, со смехом, с аппетитом, тут только успевай. Иному неловко тянуться за едой через головы да из-под чужих рук. Самонина это тоже видит. «А ну-ка, мужчины, потеснитесь чуточку!.. А ты что, партизаненок, медлишь?» Малый лет шестнадцати оборачивается — тоска в глазах. «Или о матери с отцом задумался? Где они?» — «В Ленинграде…» Где-то там и ее сестра, жива она, нет ли? «Ничего, все будет хорошо!» Присаживается к пареньку, каши подкладывает…

Проводы на задание без Марьи Ивановны не обходятся. Особая забота о разведчицах: молодые, неопытные, за ними глаз да глаз. Каждой надо подобрать одежду подходящую и дать необходимые советы. «Кротка, как голубь, и хитра, как змея!» Тысячу раз, наверное, повторила эти слова Беспрозванного. И всякий раз, как проводит своих подруг, мучается: вернутся ли они обратно? Намного было бы легче идти самой. Беспокойней всего за Стрелку, чернокосую, смуглую дивчину, с которой сразу же породнились, сошлись характерами, — такое впечатление, словно они от одной матери, только обличием разные, как береза и сосна. Отчаянная, недаром к ней перешла кличка из кинофильма «Волга-Волга», вечно она с песнями, с шутками — сама веселая и другим унывать не дает. У нее самые опасные маршруты, и, когда она уходит на задание, всех перетормошит, всех перецелует. Зато и ждешь ее почти что неживая от тревоги. День — нет, два — нет, иной раз целую неделю. Думаешь, не угодила ли полицаям в лапы. Является — усталая, но веселая. Летишь ей навстречу с полными слез глазами. Опять смех, песни. А однажды десять дней не было, наконец пришла… Да скажи кто: умри за Стрелку — умерла бы, жизни своей за нее не жалко…

В течение дня где только не побывает Марья Ивановна. И в санбате у бабки Васюты (той самой, любежанской, не усидела дома старая, ушла к партизанам, где дочка ее оказалась). Как не помочь ей в уходе за больными, постирать да подоить коров — их двенадцать штук у бабки под присмотром. И в партизанской столовой, где вечно не хватает людей: женщины охотнее идут в боевые роты, чем на кухню картошку чистить, а ведь кормить отряд все равно кому-то надо. И в землянках у беженцев, где полным-полно детей и горя по горло. А потом — у комиссара и командира отряда с людскими просьбами да жалобами. Глядишь, уже вечер, пора готовить ужин разведчикам. Наступает ночь, все спят, а она с ворохом мужской одежды сидит у коптилки, чинит, штопает…

У кого мрачные думы — Самонина тут как тут. А задуматься есть о чем: бои идут черт-те где, у самой Волги, за две тысячи километров отсюда. Это лишь у подростков ветер в голове, носятся день-деньской по лагерю на лошадях верхом, свистят и гикают, и не столько дело у них, сколько забава. Едва сошлись в кучу, смотришь — а они уже бороться схватились, а то через костер прыгают или снежками в девчат пуляют. Хлоп! И Марье Ивановне досталось по спине; малый вослед хохочет — не иначе, чертенок, принял ее за сверстницу. Молодо-зелено, всем резвиться велено… Парням постарше, тем все понятно. Взять хотя бы Васю Почепцова. Изо всех сил кричит: «Давай на-гора, давай!» Конечно же, ясно, что он просто-напросто прикрывает свою тревогу за друзей, за Стрелку, которую любит, за весь отряд, неумело маскирует смешным присловьем свою доброту к людям: «Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!» Пусть нелепо и, может, глупо, но всегда от желания взбодрить, смягчить в трудную минуту, утишить боль… Пожилым, вот кому тяжело: у каждого семья, дети и где-то земля и разрушенное хозяйство. Голодные, бывает, что иной раз, кроме груш-лесовок, тут и пожрать нечего; хмурые, соберутся, чтобы выкурить одну на всех случайную цигарку. Без тютюна уши пухнут. Сидят, насупившись, сердитые, а крутом ночная темень, вьюга завывает, мороз трескучий. Нет-нет да и вырвется у какого-нибудь отчаявшегося бородача: «Не напрасно ли мы тут маемся, не разойтись ли по домам… Немец-то к матушке Волге подходит»… И такая жуть от этих слов. «Ничего, — всякий раз говорила Марья Ивановна, — дойдет герман до Волги — захлебнется!» И верно, захлебнулся, по ёе вышло…

И, — конечно, старалась изо всех сил, лишь бы хорошо было ему, Крибуляку. Из виду его не выпускала, чтоб, если нужно, в любое время прийти на помощь. К Андрею Иванычу в лагере попривыкли. Кажется, уже никто не находит странным, что среди партизан человек в форме вражеского капитана. А недавно ему раздобыли брезентовый плащ, который он надевает поверх шинели, подымая башлык. В этой одежде он почти ничем не отличается от других. Разве что твердой походкой да высокой, крепкой фигурой. Главное дело — надо было его чем-нибудь увлечь, не дать ему замкнуться в своем горе. Подослала к нему хлопцев, чтоб попросили его покопаться в неисправном трофейном пулемете: дескать, что за оказия. И что вы думаете, как магнитом его притянуло к железкам, сидит, трудится и песню какую-то тихо насвистывает.

С тех пор у кого что в оружии забарахлит — к нему. Отбою нет от заказчиков. Шутит: хоть оружейную мастерскую открывай! И у Самониной на сердце праздник. Еще одно занятие — листовки, которые он пишет для вражеских солдат. Целыми вечерами просиживает за бумагой. Марья Ивановна — около: жаль, что не смыслит в немецком, а то помогла бы… «Можно ли так поступить? Можно ли так ответить?» — обращается к ней по любому поводу. Все ему разъяснит и как по-русски правильно сказать — подучит, это ему особенно необходимо. А то неладно получается. Привел откуда-то лошадей, у полицаев отобрал, докладывает: «Я пять лóша принес». Партизанам смешно, а ему досадно, да и ей тоже: хочется, чтоб ничто не мешало ему побыстрее сойтись с нашими людьми. Он старательно перенимает партизанские манеры. И так любопытно глядеть, когда перед выходом на задание или по возвращению в лагерь Крибуляк сидит среди подрывников или разведчиков — так же лихо, как и на наших хлопцах, сбита на нем ушанка набекрень, так же, как и все, поплевывая, курит козью ножку. Свой, да и только! Даже похвалится иной раз чисто по-нашему. «Немцы кричат мне: рус, сдавайся! Ха-ха… А я им гранату!» И прямо-таки горд, что его, словака, враги приняли за русского.

Но, пожалуй, расположение партизан к себе он заслужил своей храбростью. Было такое: пришли подрывники с железной дороги, не выполнив задания, — будто бы к полотну не подойти, мухе не пролететь. Крибуляк вызвался пойти с ними, сам заложил мины и в нужное время подорвал вражеский эшелон. Не раз он выручал отряд, когда было туго с продовольствием: ездил по деревням под видом фашистского заготовителя, конфискуя у старост припасенные для немцев продукты. А его дерзкие вылазки по заданию командования в полицейские гарнизоны, в результате которых ликвидировано несколько отъявленных изменников родины!.. С нескрываемой радостью Марья Ивановна отмечает про себя, что каждому партизану лестно пожать руку Андрею-словаку, похлопать его по плечу, поговорить. И все чаще на лице ее друга улыбка.

А на днях она увидела его и совсем веселым: стоит в толпе мужиков и, смеясь, говорит им что-то, а те грохочут, животы поджимают. Подумала: знать, о чем-то забавном рассказывает. После у него спросила, над чем, мол, вы так хохотали. «О! — поднял палец со значением и важностью, — я слышал, как ваши люди можут… э… как это… ковыряться!» — «Что же в этом хорошего?» — недоумевала Марья Ивановна. Но сама чуть со смеху не пропала, когда на следующее утро он безбожно коверкая русские ругательства, безуспешно старался запрячь рыжего коня Ваську. Что-то с дугой у него не получалось, вот он и распалился. «Марья, — кричит, — ты умеешь спрягнуть лоша? Я не знаю, куда духа деть…» Поспешила помочь. Ну и мужики недотепы: матюкам научили, а нет бы показать, как надо коня закладывать. «Вот чему надо учиться! — дала волю она своей досаде. — Гляди!» Расслабив хомут, приладила дугу у одной оглобли, перекинула на другую сторону и там заделала. Уперев ногу в хомут, затянула супонь. «Готово!! Садись, пан!» Думала, обидится, а он словно бы обрадовался ее неожиданному озорству, как явному признаку выздоровления…

Вот смотрит сейчас разведчица на своего друга, и до сих пор ей удивительно, как это он легко и просто, при обстоятельствах самых непредвиденных, решил ее судьбу и свою. Произошло это в партизанской столовой, во время обеда, народу было битком: женщины, старики, дети. Завхоз, хам, ни с того ни с сего разорался; дескать, вот сколько приходится ему кормить нахлебников. Разве можно было такое вытерпеть. Марья Ивановна бросила есть и вылезла из-за стола. Надо было видеть, с каким грозным видом Крибуляк подскочил к хозяйственнику. «Моя жена больна! — процедил он сквозь зубы. — Я за свою жену хожу в разведку! Понятно?» Думала, что он ударит негодяя. Тот опешил, залепетал, что, дескать, Марью Ивановну он не упрекает, что это он о других, а она пусть кушает, извините и все такое прочее. «Можно ли так?» — горько покачал головой Андрей Иваныч. Она позволила ему взять себя под руку, и они направились к выходу… Объяснились, что называется!.. Не случись этого, Самонина, конечно, не посмела бы вести с ним какие-либо разговоры о совместной жизни и, тем более, разделить сегодняшнюю ночь.

— Кушать подано, пан! — Это уже у нее не столько от озорства, сколько от подступающей к сердцу неловкости, от волнения. И он ее, видимо, понимает.

Разогретые консервы, ржаные сухари да чай — вот и вся их еда. Принимаются не торопясь, угождая друг другу. Пока ужинают и после, пока он курит, Марья Ивановна с состраданием глядит в его сильно похудевшее, свежевыбритое лицо и говорит, говорит — о предстоящей разведке в Ясном Клину, о Черноруцком, гаде, которого им поручено выследить и уничтожить, и о многом другом, хотя и сама смутно представляет, зачем она ему это говорит, — лишь бы не молчать. А он ее вроде бы и не слышит. Все та же улыбка на его губах, задумчивая, приятная.

— О чем ты думаешь, Андрюша? — присаживается к нему.

Кладет руку ей на плечо, бережно, осторожно, так, словно бы и не было тех настойчивых ухаживаний, которыми он изводил ее когда-то.

— О тебе, Марья… Счастливый я, что тебя встретил!.. Ты сердечна, ласкова… Ты — это Россия!.. Можно так поведать? Эх, не розумим добре руски!..

Наши слова перемешиваются у него со словацкими, но Марье Ивановне ясно, что он говорит. По его выходит, будто бы она своей жизнью, своей любовью к Родине, к людям и к нему, иностранцу, помогла ему лучше узнать, как велика, как человечна душа советского народа, что ее мужество беспредельно и ее жажда нести людям счастье ненасытна, если и свое личное счастье она видит в счастье других.

— Вот какая ты!.. Понимаешь?..

18

На станции Дерюжной немцы возвели круговую оборону — понастроили дзотов, опоясались линиями траншей, обмотались колючей проволокой. Каждую ночь вражеские солдаты занимают огневые позиции, как на передней линии фронта, днем дежурят наблюдатели. В гарнизоне станции и в окрестных селах насчитывается до трех тысяч немцев и мадьяр. Вот как доняли партизаны оккупантов! И особая активность народных мстителей — в период битвы на Волге. Приказ командования в эти месяцы: «Всем партизанам на железную дорогу! Ни одного вражеского эшелона к фронту!»

Каждую ночь выходят на магистраль десятки диверсионных групп, и задания им удаются, но все это мало, очень мало для того, чтобы остановить усиленную переброску резервов врага на выручку окруженной армии Паулюса и в помощь войскам, отступающим под ударами Красной Армии в Донбассе и на Воронежском фронте.

Не один раз Марья Ивановна выходила со своим другом в Дерюжную, и всякий раз оказывалось, что каких-то сведений все еще недостает. По всему видно, что командование бригады готовит серьезную боевую операцию. И, кажется, главная роль в предстоящем деле отводится их отряду. Спирин и Беспрозванный сами принимают донесения разведчиков, вновь и вновь уточняют на карте линию укреплений, вражеские посты и наиболее удобные для партизан подходы к станции. Отмечают, где у немцев казармы, где и какие у них склады. Не упущены из виду водокачка, семафоры, аппаратура связи, все входные и выходные стрелки, запасные пути, самые мелкие мелочи станционного хозяйства. Андрей Иваныч в донесениях точен и аккуратен. А всего ценней, пожалуй, его знания военной тактики врага.

— Будет фрицам новогодний подарок! — подмигивает комиссар, потирая руки.

Настроение в копай-городе боевое. Хлопцы запасаются боеприпасами, учатся преодолевать проволочные заграждения, соревнуются в метании гранат и минировании.

У командиров совещание за совещанием. Еще бы, надо все хорошенько продумать. И если сейчас хлопот не оберешься, перед боевой операцией, то после нее и совсем покоя не будет: по опыту прошлых диверсий ясно, что немцы сразу же обрушат на партизан новую карательную экспедицию. Фашистских вояк тут поприбавилось с пушками, с танками — силы неравные. Притом партизаны здесь не одни, с ними их семьи, старики, дети, и надо из Клинцовской Дачи уйти своевременно, пока их тут всех не накроют разъяренные гитлеровцы.

Поднята на ноги вся разведрота. Все в сборе, нет лишь Андрея Иваныча: ею вызвали в штаб, значит, пойдет на особое задание.

Покацура каждому назначает маршруты: надо выявить, какие силы в близлежащих гарнизонах противника, уточнить вооружение, разведать дорогу для предстоящею рейда. Кому досталась Шумиха, кому — Августовский, кому — Выселки. Стрелка идет в районный центр. Марье Ивановне предстоит побывать в Любеже, первом селении на пути в Хинельские леса. Переговариваясь с красивой и, как всегда, веселой любимицей отряда, Самонина обдумывает свое задание. Сроки самые жесткие: чтобы первою января быть в лагере, всего трое суток в запасе, медлить со сборами нельзя. В чем одета, в том и пойдет — в полушубке, шали и подшитых валенках, прикинется старой крестьянкой. В руки вещички какие-нибудь для отвода глаз, будто идет в Любеж солицей разжиться. Особо мудрить не к чему — только морщинки на лице подрисовать, вот и вся маскировка.

Выпросила у девчат зеркальце, добыла сажи из буржуйки. Кажется, что и не нужно ничего подрисовывать: своих морщин достаточно. И в парике нужды нет: седые пряди теперь и свои не хуже. Фальшивая справка с немецкой печатью при себе. Осталось еще повидать Крибуляка и — в путь-дорогу.

После памятной и пока для них единственной счастливой ночи в лесной сторожке не так-то просто Марье Ивановне стало расставаться со своим другом. Ну, скажи, словно он к сердцу прикипел, и всякий раз приходится отрывать живое от живого. И словно бы своими стали все его удачи и неудачи. Зорко приглядывается, не грозит ли ему откуда какая неприятность. Никогда ни за кого так не переживала. Да если что с ним случится, и ей не жить.

Издалека увидела Андрея Иваныча, идущего от штабной землянки с каким-то парнем. Оба в немецкой ‘форме, оба с карабинами. Тепло на душе при виде ставшего дорогим человека, и все в нем мило — и рослая фигура, и размашистая походка. Поспешила навстречу, и, конечно же, для нее сейчас, кроме него, никого и ничего на свете нет, только он один. Даже забыла, что лицо у нее размалевано.

Крибуляк строг и сосредоточен. Присмотрелся к своей подруге, забеспокоился:

— Марья, тебе куда?..

— В Любеж.

— Жаль, не по пути нам… Мне — в Ясный Клин… Вот здесь, — показывает на дуло карабина, — приговор Бирнбауму и еще двум предателям из Выселок…

Лицо Крибуляка сурово и решительно.

Немецкий прихвостень Бирнбаум давно достоин пули за то, что откопал эмтээсовские тайники и восстановил фашистам семнадцать тракторов. И на Выселках предатели опасны. Не обезвредить всех этих гадов сейчас — могут помешать задуманной операции: Ясный Клин и Выселки как раз место сосредоточения партизанских групп для налета на станцию.

Конечно, нельзя щадить предателей, но почему, как только нужно кого убрать, все Крибуляк да Крибуляк. Бывали случаи, когда без него не обойтись: без знания немецкого языка предателя и не выманишь. Но было и так, когда приговоры за измену Родине могли бы исполнить и свои хлопцы. Чует сердце, все это к добру не приведет.

Видела и раньше разведчица, что партизаны явно злоупотребляют исполнительностью Андрея Иваныча, но только сейчас по-настоящему поняла, чем это может грозить ее другу и ей самой. Видимо, все думают, что, дескать, Крибуляк иностранец, ему тут не жить, закончится война — уедет, и поминай как звали. А у Марьи Ивановны планы иные…

— Андрюша, ты никого не должен расстреливать. Иди откажись!..

— Как так! Можно ли?! Это приказ!..

— Родной мой, нельзя тебе этого делать… Идем к Беспрозванному!..

— Беспрозванный уехал в штаб бригады…

— Тогда к Спирину.

— И его нет… Да что с тобой, Марья?.. Предателей жалеешь?! Смерть им!..

— Да, они изменники…

— Так чего же ты хочешь?

— Пусть их расстреливает кто-нибудь другой…

— Не все ли равно! — Крибуляк разводит руками, ничего не понимая, все глядит через ее плечо на своего напарника, неподалеку запрягавшего коня Ваську.

— Андрей Иваныч, едем! — доносится нетерпеливый крик.

— Ну, ни пуха ни пера! — Крибуляк целует разведчицу и бежит к повозке.

Объяснить ему что к чему было бы совсем нехорошо. Объяснить — значит предъявить на него какие-то особые права, а это не в ее натуре.

Рассерженная, расстроенная Марья Ивановна крупным шагом направляется к штабной землянке, надеясь застать там кого-либо из начальства.

Какая-то женщина встречается ей по дороге. В спешке даже забывает к ней приглядеться, а когда спохватилась, обернувшись вослед, опознает по одежде и походке свою односельчанку Ольгу Санфирову. Все-таки забрал Китранов свою любушку в лагерь! И та не узнала разведчицу. А может, и узнала, да нарочно прошла мимо. И правильно сделала: не о чем им говорить. Напрасны были все надежды Марьи Ивановны на Ольгу, та не оправдала их. В одну из последних разведок Самониной и Крибуляка в Ясный Клин был благоприятный случай свести счеты с Черноруцким. Предатель приезжал без охраны, с одним адъютантом, погулять у знакомых на крестинах. Разведчики намеревались подкараулить его на обратном пути. Учитывалось и то, что он может заехать к Санфировым. Просили ее предупредить об этом. Но часа четыре пролежали разведчики в снегу за деревьями у перекрестка дорог, приготовив гранаты и не выпуская карабинов из рук. Видели, как Ольга несколько раз прошла по дороге, но так и не решилась сообщить о появлении изменника. А когда Андрей Иванович увидел, как в отдалении проскакали два знакомых всадника, уходя от расплаты, он аж зубами заскрежетал. А после отчитал Ольгу: «Дура ты, дура! Можно ли так, а? Можно ли?» Даже всплакнула, грешница, от стыда.

В штабной землянке, кроме Китранова, никого нет. А с ним разговаривать ни к чему. Повернулась на выход, но Китранов ее окликнул:

— Обожди-ка! Не в Любеж ли тебя направили?

— А хоть бы и в Любеж, что из этого?

— А то, что у меня будет тебе задание!..

— Задание у меня уже есть!

— Возьмешь и мое за-да-ни-е! Понятно? — Китранов переходит на угрожающий шепот. Нет бы уговорить добром, а то хочет взять на испуг, думает, что она из пугливых. — Зайдешь на хутор Веселый, разведаешь о Черноруцком, он должен быть там…

— Ха-ха! — не удерживается Самонина от ядовитой усмешки. — А ты пошли-ка туда вон свою милашку!..

Лицо Китранова багровеет: о проделках своей ухажерки он, конечно, знает, и Марья Ивановна намеренно постаралась наступить на самую больную его мозоль — пусть хоть постыдится за эту неразборчивую, угождавшую и нашим и вашим бабенку, что возле своего бока пригрел!

Горькую пилюлю ему преподнесла, — ох, как ему неприятно, пыжится, как обиженный индюк.

— Посмей только не выполнить задания! — кричит. — Расстреляю!

Забавно смотреть на него, беспомощного в своей ярости, брызгающего слюной.

— Застрелишь, ну и что? И чего же ты тогда от меня получишь? Умру, и все… Я немецкой пули не боюсь — каждый день на смерть хожу, а советская пуля мне родная. Как конфетку проглочу!.. Ауфвидерзейн!

— Стой, Самониха, обожди!..

Марья Ивановна идет дальше.

— Стой! Я тебе приказываю!

Разведчица уже в двери.

— Марья Ивановна, пожалуйста, вернись!..

Вот это другой разговор. Вернулась.

— Я слушаю…

Выслушала его спокойно, думая про себя: ведь не ради Китранова она тут, не ради его благополучия жизнью своей каждый час рискует. И вообще, все мы вышли на смертельный бой с врагом не ради своих начальников, не за них головы свои кладем — за Родину!

19

Важные новости ждали разведчицу в Любеже: на вечер второго января здесь созывается совещание бургомистров, старшин и старост двух волостей. Предатели уже съезжаются; в хуторе Веселом встречает новогодний праздник начальник полиции Черноруцкий.

Ночью Самонина услышала далекие взрывы и шум большого боя, доносившиеся со стороны Дерюжной. Теперь уже и вовсе нельзя задерживаться. На рассвете она покинула явочную квартиру, а к обеду была в условленном месте на опушке Клинцовской Дачи, где разведчицу встретил на подводе изрядно передрогший, но улыбающийся Вася Почепцов.

— Давай на-гора, Марья Ивановна! С Новым годом!

— И тебя с праздником!.. Как у вас тут?

— Полный порядок! — смеется. — А у тебя?

— Важные новости!.. Гони!

— А ну, тезка! — Партизан замахнулся кнутом на коня Ваську. — Сейчас я тебя раскочегарю! Больно? Ничего, ничего! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

У Почепцова всю дорогу только и разговору, что о налете партизан на станцию Дерюжную.

— Подошли с Выселок, откуда фашисты меньше всего нас ожидали. Беспрозванный, знаешь, какой?

«Хлопцы, — говорит, — пусть фрицы сначала Новый год встретят да пусть выпьют как следует, а потом уж дадим им прикурить!» Ровно в час ночи пошли на штурм. Что тут было! Фашисты пьяные из дзотов выбегают да под наши пулеметы!.. А кто уцелел — в здание вокзала, ловко зацепились, гады, бьем, бьем и никак мы их оттуда не выбьем. Спасибо твоему Андрею Иванычу. Как крикнет им по-немецки. Ты знаешь, как он это умеет?.. «Немедленно отходить!.. Раус обершнель!..» И все такое. Голос грозный, сам в немецкой форме. У фрицев замешательство. А мы их гранатами, гранатами. Они на улицу — ни один не ушел!.. А потом началось: рельсы летят, крестовины, семафоры. Под водокачку подложили фугас — как ухнет! Стоял эшелон с углем — подожгли, склады взлетели на воздух… Два часа мы там хозяйничали, всю станцию исковеркали, как бог черепаху! На неделю хватит фашистам возни! Фрицев сто отправили на тот свет да штук двести изувечили. С нашей стороны — несколько раненых да один убитый из первой роты, из окруженцев…

Приехали в копай-город, и здесь шумные возгласы, смех, всеобщее возбуждение. Партизаны перегружают с подвод взятые у врага боеприпасы и продовольствие, делят трофейные винтовки и автоматы, толпятся у скорострельной пушки и минометов, также захваченных в ночном бою. По лагерю ходят бойцы из соседних отрядов, которым ночью пришлось прикрывать наших хлопцев, ворвавшихся в Дерюжную. И во всем этом гомоне, в этой суетне — затаенная тревога: теперь жди, вот-вот нагрянут каратели.

Не до расспросов о подробностях боя, на потом и все огорчения. Марье Ивановне главное — доложить командирам о результатах разведки.

Следом за Почепцовым переступила порог штабной землянки и ничего не может понять. Столько здесь людей и такая гнетущая тишина. Командиры, партизаны с тяжело поникшими головами, разведчицы с покрасневшими, ничего не видящими от слез глазами. Сердце больно сжалось, окаменело в предчувствии большой незнакомой беды. Как всегда, Марье Ивановне достаточно увидеть опечаленные людские лица, хоть и не знает, что за горе, а ей уже не менее больно, чем другим. Переживают ли гибель бойца, а может, какая другая беда.

Глянула на застывшего в недоумении Васю Почепцова, поняла: значит, новая беда. Беспокойным взглядом обежала присутствующих, готовая крикнуть от все более возрастающей тревоги. Чья-то крепкая рука нашла ее руку. Оглянулась: Крибуляк, такой же, как все, расстроенный, мрачный. Жмет руку все больней и больней, а у самого навертываются слезы:

— Стрелка погибла…

И не сдержать ей давно подступившего к горлу нечеловеческого крика. Успела лишь глянуть на Почепцова, чье лицо за одно мгновение стало белым-белым, как бумага, и, вдруг обессилев, повисла у него на плече, забилась, зарыдала безутешно, во всю грудь, жалея и погибшую разведчицу, любимицу всего отряда, и этого добродушного парня, а с ними вместе и оборванную в самом начале их нежную и чистую любовь.

— Самониха вернулась…

Только тут, кажется, и опомнились, обнаружив ее возвращение. Потянулись к ней ласковые руки девушек.. Кто-то подал флягу с водой.

— Марья, ну успокойся же! — Покацура стирает слезы с ее щек. — Нам нужен твой доклад!..

Беспрозванный склоняется к ней. На лице Спирина нетерпеливое ожидание. Преодолела рыдания, успокоилась.

В землянке остаются лишь командиры. Новости из Любежа сразу же заставляют их задуматься.

— Значит, вся шантрапа собирается… Прихлопнем, что ли, змеиное гнездо?

Все согласны с командиром отряда — такой момент упускать нельзя.

— С этого и начнем свой рейд!.. Положение такое, видите?..

Дмитрий Дмитриевич расстилает на столе большую самодельную карту. Указательный палец комиссара скользит по извилистой красной линии, протянувшейся от Клинцовской Дачи далеко на запад, к Брянщине. С востока, юга и севера вокруг партизанского лагеря — синие скобы-клещи, это каратели…

Марье Ивановне приказано отдыхать. Но до отдыха ли, если все ее мысли о Стрелке…

Ужасны подробности гибели разведчицы. Опознал ее Ковалко, сволочь, на базаре. Почувствовав опасность, Стрелка через парк стала уходить из райцентра. Километра два отошла, когда ее обнаружила немецкая погоня. Девушка, прячась за деревьями, отстреливалась из пистолета. Захватили ее, раненную в плечо и руку, обмотали веревкой и, привязанную к седлу коня, волокли по мерзлой дороге до комендатуры. Гестаповцы нарочно били по израненным местам. А она будто говорила: «Ничего, выдержу. Но каково вам будет!» Разведчицу повесили на базарной площади на перекладине телеграфного столба. Геройски умерла любимица партизан, веселая и никогда не унывающая Стрелка. Когда накинули петлю на шею, крикнула палачам: «Я умираю, но вам, гадам, не уйти от могилы! Партизаны за меня отомстят! Да здравствует Советская Родина!»

Жаль погибшую подругу, певунью и красавицу. Тяжело Самониной, тяжелее некуда.

Ночь прошла, как в бреду. А на рассвете лагерь подвергся артиллерийскому налету. Едва забелело на востоке, зажужжала, закружилась над лесом «Рама» — немецкий самолет-корректировщик. Копай-город ожил в тревоге. Дозорные прискакали с сообщениями, что к урочищу Клинцовской Дачи со всех сторон подходят каратели. Поступил приказ из штаба бригады: боевым ротам занять огневые позиции, всем приготовиться к выходу из Клинцовских лесов.

Испуганно ржут лошади, мычат коровы бабки Васюты, собаки взвывают по всему лагерю — как всегда, когда идет немец. Скотина и зверь чуют беду, а как не чуять ее человеческому сердцу… Слышится плач детишек, руготня взрослых и суровые слова команды.

— Що це таке?! — басит разгневанный Покацура. — Свои шмутки с собой, а раненых куда? Немцам на съедение? Освободить подводу!..

Санфирова с неохотой лезет из саней, партизаны сбрасывают к ее ногам узлы и чемоданы, возмущаются: ну и шкурница, заняла одна целую повозку!..

Разведрота, погрузившая свой нехитрый скарб на подводы, первой двинулась по лесному грейдеру. За нею потянулись обозом медсанбат, хозяйственники, партизанские семьи. Новые и новые подводы пристраиваются в хвост растянувшейся на километры колонны, — словно разматывается огромный клубок. Люди оглядываются, с сожалением покидая обжитые места. Хорошо хоть не так холодно. Все же ветрено. В небе темные низкие тучи — признак приближающейся непогоды, но это сейчас на руку партизанам.

В большом логу урочища Берлажон неожиданно дружно и неистово зататакали «станкачи» — партизаны встречают приблизившиеся цепи карателей. Несколько раз подряд звучат резкие выстрелы нашей бронебойки. Издалека в ответ — пушечные выстрелы врага, из-за леска яростно загавкала «собака Гитлера» — шестиствольный миномет.

На спуске в лог открывается широкое голое поле, на нем скачущие кавалеристы, горящий вражеский танк, перебегающие и ползущие по снегу серые и синие фигурки— немецкие автоматчики вперемежку с полицаями. Слышно, кричат что-то, а что — не поймешь, только не «ура».

— Слева фрицуганы! — доносится из головы колонны. — У кого оружие — за мной!..

Следом за Покацурой спрыгивают с подвод партизаны. Автоматы, винтовки наизготовку и — в лог. Марья Ивановна за ними: там, кажется, раненые, надо им помочь.

Свежие силы партизан вступают в бой. Побежали белорукавники, а за ними и фрицы. «Ура-а!» — летит им вслед. Грохают взрывы. Пули поют над головой.

Много раненых. Идут пошатываясь: у кого лицо перевязано, у кого нога волочится, у кого рука на перевязи. У одного Самонина забрала автомат — все легче будет ему, сердешному, ковылять, у другого — винтовку и вещмешок. А вот этот бородач совсем обессилел, длинное ружье бронебойное по снегу за собой волоком тянет.

— Дай-ка, отец!..

Не дает.

— Видела «таньку» фрицевскую?.. Горит! — И улыбается в усы.

Чья-то винтовка торчит из снега, прихватила и ее. А вон полицаи убитые лежат, при них оружие, не оставлять же его тут, надо подобрать. Партизаны спасибо скажут. Винтовок шесть, а то и больше навешала на себя. Хотела еще одну приспособить на плечо, но вот горе, силы нет с ней управиться. Поднимала, поднимала, так и не подняла. Связала ее вместе с еще одной, поволокла. Увидела невдалеке фрицевский автомат, свернула — и вдруг в глазах потемнело, земля закачалась под ногами. Марья Ивановна упала, гремя винтовками, словно в пропасть какую угодила.

— Хах-ха… Самониха в винтовках запуталась!..

— Да она, братцы, без сознания!.. А ну-ка, взяли! — Подоспевшие партизаны разбирают оружие, поднимают разведчицу под руки.

— И как тут было не упасть, вон сколь набрала!..

— Сколько же она думала их набрать?!

— Если б не упала, еще бы набирала!..

— Андрей-словак идет!..

Крибуляк встревожен и сердит.

— Зачем ушла с лоша?.. Кто тебе приказал?.. Тебя привязывать, да?.. Будешь со мной!..

Держит ее за рукав, словно она куда убежит. А потом уводит туда, где, сгрудясь в сторонке от дороги, стоят десятка два подвод и среди лошадей, понуро повесив голову, дремлет конь Васька.

У подвод — Беспрозванный, Спирин, Сафонов, Китранов, вокруг них — рядовые бойцы. Одни, так же, как и Андрей Иваныч, в немецкой форме под плащами или под тулупами, другие — с белыми повязками на рукавах: замаскировались хлопцы под немцев да полицаев.

Мимо движутся обозы с продовольствием и ранеными, с укутанными в одеяла детьми и бабами, с коровами на привязи. Колонна, свернув с грейдера и спустившись в низину, извивается по скрытому за лесными чащобами зимнику, исчезая за спасительным, все более усиливающимся снегопадом. Командиры дают наставления проезжающим, принимают донесения связных, время от времени прислушиваясь к отзвукам далеких перестрелок и угадывая, что делается в соседних отрядах. Обговаривают между собой все необходимое. Спирин остается с колонной. Во главе боевых рот— Покацура, ответственный за обоз — Китранов. Двигаться намечено в объезд населенных пунктов, к ночи обозам быть в Любеже.

— А мы там постараемся отряду организовать достойную встречу! — заверяет Дмитрий Дмитрич.

Это очень хорошо, что самому комиссару поручено возглавить столь важную для всей бригады операцию по уничтожению сборища изменников в Любеже. Убрать всю полицейскую верхушку в двух волостях — это все равно, что открыть ворота в Хинельские леса.

Марья Ивановна задремала в розвальнях под тулупом, не слышала, когда отъехали. Проснулась — уже опускаются сумерки, снежок по-прежнему сыплет, кругом открытое поле, вдали редкие огоньки мерцают. До Любежа, видимо, совсем недалеко.

Неслышно скользят сани по укатанному грейдеру. Подвода, в которой едет разведчица, головная. Здесь Крибуляк и Беспрозванный. Комиссар правит конем. Следом за ними цепочка подвод. На второй — опечаленный и посуровевший Вася Почепцов, Сафонов, Сивоконь. Кто в других, уже не разглядеть. Торчат автоматы и винтовки, белеют нарукавные повязки, угадывается немецкая форма: точь-в-точь гитлеровцы и их прихвостни едут по каким-то своим мерзким делам.

В полумраке со стороны Любежа показалась одинокая подвода.

— Стойте, хлопцы! — Дмитрий Дмитрии натянул вожжи. — Почепцов! Будешь за переводчика!..

Переждали, пока повозка не приблизится. Затем комиссар сПочепцовым и Крибуляком вылезают из саней, направляются к незнакомцу.

— Хальт! — Беспрозванный наставляет пистолет на седока и лопочет что-то непонятное, так, абы что, лишь была бы видимость немецкого разговора, толкает Васю в плечо: — Юберзетце!..

— Кто такой? — подступает Почепцов к проезжему. — Куда едешь?

— Ваше благородие!.. Я свой!.. В хуторе Веселом живу.

По голосу Марья Ивановна узнает веселовского старосту. И те, кто с ним разговаривает, его, конечно, сразу же узнали, но делают вид, что он им не знаком.

Несколько немецких слов грозно произносит Андрей Иваныч. Почепцов, как заправдашний переводчик, тем же тоном, что и Крибуляк, допрашивает напуганного мужика, тычет ему в грудь автоматом:

— А может, ты партизан, собака?!

Тот машет руками и отступает к своей повозке.

— Нихтс, нихтс… Я есть бургомистр… Яйки вам собираю, мильх…

— Гут, гут! — Беспрозванный снисходительно хлопает рукой изменника по плечу. А Почепцов знает свое дело — выпытывает у старосты все, что может интересовать партизан.

Предатели в Любеже съехались, только совещание перенесено на завтра по той причине, что не мог подъехать Черноруцкий: он сейчас со своими дружками на хуторе Веселом пьяный отсыпается после Новогодья. Любежский начальник полиции Симачев также затеял гулянку по случаю встречи со своим сыном, дезертировавшим из Красной Армии.

Посоветовавшись с людьми, комиссар решает послать для захвата Черноруцкого группу из четырех человек. Это Крибуляк, Почепцов, Сивоконь, четвертой — Самонина, хутор она знает хорошо и вообще может пригодиться, особенно для разведки.

— Если можно, возьмите гада живьем! — наставляет комиссар.

Почепцов садится на подводу старосты.

— Поехали!..

Две первые повозки отделились от колонны, остальные повернули на огни Любежа.

Правя лошадью, Марья Ивановна слышит, как предатель о чем-то говорит и говорит Васе, привык, сволочь, выслуживаться перед гитлеровцами и, наверное, вовсю ругает партизан. Как бы Почепцов не прихлопнул его прежде времени, он и так парень горячий, а сейчас тем более: ожесточен мученической гибелью своей невесты. Так хочется, чтоб на этот раз ничто не помешало изловить изменника номер один.

Остановились возле дома старосты.

— Заходите, заходите, гостечки дорогие! — лебезит предатель.

— Черноруцкий тут, у него, — успевает шепнуть Почепцов своим. Мужчины идут в хату, Марья Ивановна остается с лошадьми.

В хате засветили лампу. На шторах сменяются тени, — судя по всему, вошедшие усаживаются за стол.

А на улице ни души. В домах напротив горит свет, и в одном слышится пьяная песня — полицаи гуляют. Вон и лошади ихние во дворе ржут.

«Справятся ли?» Самонина с беспокойством заглядывает в окна, однако за шторами ничего не видно. В случае, если потребуется ее помощь, она знает, что делать. Автомат в санях, под соломой, а граната — вот она — в рукаве, все в том же надежном месте.

Главное происходит в течение нескольких минут. В хате послышались крики, возня, затем с треском распахнулись двери, и Иван Сивоконь, выскочив на крыльцо, пыхтя и матюкаясь, за нош выволок грузную тушу Черноруцкого, обмотанную веревками. Видать, мертвецки пьян предатель, а может, попотчевали «пана» прикладом: голова его болтается, как неживая, с тряпкой во рту.

— Самониха, сними-ка вожжи с повозки старосты! Живо!.. Там еще один зверь… Ковалко…

Ага, и этот гад попался — ловкий немецкий шпион и виновник гибели Стрелки.

Ковалка выволакивает Почепцов.

— Жидок на расправу, сволочь!.. Тьфу, несет как от стервы!..

Рожа шпиона в крови и вся изукрашена синяками. Теперь Вася с живого с него не слезет.

Андрей Иваныч выволакивает старосту. И вдруг выскочившие из хаты две бабы с дикими криками повисли на нем. Староста вырвался да бежать.

— Партизаны!.. — заорал на весь хутор.

— Эх, черт! — ругнулся Крибуляк и хлестнул по убегавшему очередью из автомата. — Получай, сволочь!..

С захваченными предателями в повозке — Почепцов и Андрей Иваныч. Сивоконь и Марья Ивановна — во второй. Выскочили наметом на большак и тут услышали за собой беспорядочные выстрелы и увидели, как более десятка всадников устремились за ними в погоню.

Как ни стегает Почепцов коня Ваську, расстояние между ними и всадниками все более сокращается, слышен храп коней и стук копыт по мерзлой земле, злобная неистовая ругань полицаев: досадно холуям, что своего начальника промухоловили.

Сивоконь передает вожжи Самониной, а сам стреляет по преследователям из карабина.

На Любеж не поехали, чтоб не повредить любежской операции, свернули в сторону, к спасительным лесам, навстречу выходящим из копай-города партизанским обозам.

Уже целых полчаса идет бешеная скачка. Брошенная Сивоконем граната, разорвавшись, достала осколками до полицаев; двое из них отстали, остальные с гиком погоняют лошадей. Стрелять не решаются: надеются, видимо, отбить своих главарей, чего бы это им ни стоило.

У въезда в лес заметили, что следом за первой скачет еще одна группа всадников. Дело плохо. С захваченными надо кончать.

— Гляди сюда, иуда… Христопродавец… — гремит суровый голос Почепцова. — Хотел дубовый лист у немцев заработать!.. Сейчас будет тебе за все: и за предательство, и за Стрелку!.. В дуло гляди, гад, в дуло!..

Один за одним грохают пистолетные выстрелы.

— …За измену Советской Родине!.. — слышится голос Крибуляка и — новые пистолетные выстрелы.

Подвернулся удобный момент, когда сами оказались на бугре, а полицаи в низине, партизаны кинули под ноги всадникам несколько гранат. Преследователи замешкались, а в это время Почепцов и Крибуляк, как следует хлестнув напоследок своего коня, перебрались во вторые сани. Вася выхватил вожжи у Самониной и круто повернул коня с большака в низину. Расчет его оказался точным: полицаи проскочили мимо, следом за скачущим во весь опор Васькой с мертвяками в повозке. Пусть отбивают теперь белорукавники своего пана начальника, не жалко…

Все бы хорошо, да у Почепцова кровь из пальца хлещет.

— Дурак, оболтус! — ругает он сам себя. — И надо же так сглупить!.. В правой-то у меня пистолет был, когда стрелял в эту сволочь, а левой держал его за загривок, чтоб не отворачивался, гад, и смерть свою видел… А пуля через его голову да мне в руку… Погорячился, растяпа!..

От рубашки своей оторвала Самонина лоскут, палец ему бинтует.

— Ничего, ничего, Вася!.. Как ты говоришь, елка-то, она ведь зелена…

Палец пораненный — это пустяк. Гибель невесты — вот горе великое. Всю жизнь теперь горевать ему о своей Стрелке.

— Ох, Марья Ивановна!.. — вздыхает тяжело и задумывается. — Хорошо, что хоть этих подлюк уничтожили!.. Все на душе легче!..

Прискакали в Любеж. А тут операция в самом разгаре. Беспрозванный с Федей Сафоновым чуть было не погибли. Разослав партизан по всему селу, чтобы обезвредить полицаев, сами они взяли на себя дом начальника полиции. Вошли в хату с шумом, хозяин Симачев к ним навстречу, недовольный: дескать, что это еще там за люди в двери ломятся. И — обомлел, увидев Беспрозванного.

Вошедшие и сами обомлели: столько тут народу — человек двадцать за выпивкой. Но отступать уже поздно. «Сдавайсь!» Все как один попадали со стульев. Сафонов целится из пистолета в Симачева. Щелк! Осечка. Быстро перезарядил. Снова щелчок. И еще раз осечка. Симачев успевает сорвать со стены винтовку и послать патрон затвором, однако Сафонов изловчился и перехватил оружие, — выстрел пришелся в сторону предателей.

Пока тягались — кто кого пересилит, Беспрозванный из револьвера стрелял из-за косяка под стол, куда попрятались гости Симачева. А в него — оттуда, сквозь скатерть, вслепую. На помощь Симачеву подоспела жена, баба крепкая и сильная, — вцепилась в Сафонова мертвой хваткой. Симачев высвободил руку, замахнулся, кулачищем, — а мужик он матерый, — не сумел парень увернуться, удар пришелся по уху, еле устоял на ногах, и в этот же момент увидел, что у Беспрозванного, приникшего к стене, цевкой течет кровь со щеки, заливая воротник и рукав полушубка. Вот-вот пристрелят и того и другого. «Пропали!» — в отчаянии прохрипел растерявшийся парень. «Держись! — крикнул Дмитрий Дмитрия. — Будем драться до последнего!» — И выстрелил в Симачева. Тот, ойкнув, схватился за живот, медленно стал оседать. Воспрянул духом Сафонов, оставшись один на один с чертовой бабой, оттолкнул ее от себя.

В это время послышались за окном крики подоспевших партизан. Тут и пистолет у Сафонова заработал. Воспользовавшись моментом, комиссар со своим другом выскочили из хаты. Изнутри сразу же заперлись, забаррикадировались.

— Эх, молодо-зелено! — Беспрозванный еще весь в азарте схватки. Длинная очередь хлещет по окнам, от разбитой пулями лампы в хате вспыхивает пламя, предатели заметались в панике, гася огонь. Пламя не продержалось и минуты. И сразу же в провалах окон засверкали выстрелы.

— Оцепить дом, чтоб ни один гад не ушел! — командует Дмитрий Дмитрии, пока Марья Ивановна бинтует ему голову. — Подпалить гадючье гнездо!..

Прав комиссар, незачем рисковать людьми. Партизаны тащат к сеням солому, поджигают. Пламя разрастается, его красные языки тянутся вверх, облизывая крышу.

— Женщины и дети, выходите!.. У кого нет вины, выходи!.. Не тронем!

Молчат в хате, не откликаются. А пламя все растет, — и сени в огне и чердак.

— Что ж они там медлят?

— Кому надо, те выйдут!..

В разбитом окне появляется хозяйка дома, вперед себя она выталкивает плачущего парнишку лет десяти, потом вылезает сама. Из хаты ей подают еще одного мальца.

— Есть еще кто?

В ответ нецензурная брань и выстрелы.

— Ну, тогда получайте по заслугам!

В окно летит бутылка с зажигательной смесью. Крибуляк и Почепцов отстегивают гранаты от поясов, бросают их туда же. В хате — геенна огненная, теперь там, конечно, ни единой живой души.

— Выходи, кто уцелел!..

Ни голоса в ответ, ни звука. Падают пылающие стропила, рушится потолок.

— Всем предателям капут!

Партизаны окружают вышедших из огня, чтобы узнать, кто же были гости Симачевых. И тут, пользуясь подходящим моментом, из горящей хаты выскакивает кто-то страшный, весь изодранный, в кровище и бежит, прихрамывая, к лесу. Еще бы немного — и прозевали. Ударили по нему из десятка автоматов — немного до леса не добежал. В убитом опознали Жорку Зозолева. Еще одним подлецом стало меньше на белом свете.

С гадючьим гнездом покончено. Как подтверждает жена Симачева, в их доме кроме ее мужа и сына было четырнадцать старост и старшин, приехавших на совещание, а также пятеро местных полицаев. Партизаны и собравшиеся у пожарища жители Любежа, разойдясь по группам, делятся новостями. А тем временем со стороны Клинцовских лесов по зимнику в село въезжают первые подводы партизанских обозов.

«Наши!» Марья Ивановна вместе со всеми в одном потоке, устремленном навстречу вступающим в Любеж. Все ли у них в порядке, все ли целы?

Разведчики рассказывают, что была еще одна стычка с карателями, пострадавших нет, но часть обоза пришлось бросить. Там, на одной из повозок, находился узелок с вещами Марьи Ивановны. Досадно, конечно, что последнее добро пропало. Главное — люди живы, отряд благополучно выбрался из лесов, свели счеты с целой бандой предателей.

На улицах села обозы распадаются — разъезжаются по дворам, становясь на ночевку. Повсюду оживленный говор, лай собак, скрип ворот и калиток. А с низины появляются все новые и новые повозки с боеприпасами и продовольствием, с детишками и партизанскими шмутками. Проезжает хозяйственник, тот самый, с кем Марья Ивановна в постоянной ссоре, любитель лаптей. Качается на возу бабка Васюта, шагают за повозками уставшие коровы.

— Марья, гляди!.. Лота, конь Васька!

Обернулась на обрадованный голос Крибуляка.

И действительно, в нескончаемом живом потоке плетется их гнедой, укрытый попонкой, целый и невредимый. Любопытно, как он оказался при отряде.

— Навстречу нам бежал, — рассказывает партизан-ездовой. — Весь взмыленный!.. Смотрим, а в санях — подарочек… Вот была радость, спасибо вам!.. Коня-то я, видите, укрыл, чтоб не простудился!.. А трупы в яру бросили, как падаль… Собакам — собачья и честь!..

20

Еще до вступления в Хинельские леса Марья Ивановна почувствовала: что-то с ней творится неладное. Чего бы ни поела — мутит, а запаха мясных щей совсем переносить не может. Просто неудобно перед людьми за свое нездоровье. Слабость в ногах, учащенное сердцебиение, головные боли. «Наверное, оттого, — подумала, — что посидела в керосиновой бочке…»

А то и совсем чудно — подавай ей острую и соленую еду, какую она сроду не любила. Подумала: может, оттого так, что и в копай-городе, и тут, в Хинели, всегда в соли нужда была, вечно ее недоставало. Дескать, всегда так: чего нет, того и хочется…

Во сне одно и то же мерещится — яблоки на ветках висят, мелкие, зеленые. Не выдержала, пошла по лесу, выискивая лесину-дикушу. Нашла, из-под снега выкопала желанное лакомство, и теперь лесовки — первая и единственная еда Марьи Ивановны, хотя отвар, который она из них делает, такой, что, кроме нее самой, никто эту кислятину пить не хочет.

Поведала о своих бедах Андрею Иванычу, а он, обычно всегда чуткий к своей подруге, словно бы не понял, что она ему сказала. Поделилась с бабкой Васютой горем, та сказала такое, о чем и речи быть не может: будто бы Самонина затяжелела… Пошла в санбат— фельдшер выслушал внимательно жалобы больной, осмотрел, однако ничего определенного сказать не смог, лишь пообещал свозить ее как-нибудь к хорошей своей знакомой врачихе, гинекологу.

Неожиданно появился аппетит. И так захотелось жареной картошки с луком и чтоб обязательно на гусином жире — невмоготу, хоть плачь!

Картошка есть и луку найти нетрудно в лагере, но где раздобыть жиру, да еще гусиного, когда каратели второй месяц душат партизан в голодной блокаде?..

— Ты меня извини, Андрюша, что тревожу тебя разными просьбами… Больная я…

А он улыбается. Эх, кому горе, а кому — веселье…

— Марья, это не болезнь. Это хорошо!.. А жиру гусиного я тебе достану…

Крибуляк на целые сутки где-то запропал и вернулся к утру, усталый и довольный. Из кармана шинели он вынул осторожно, как некую драгоценность, бутылку-трехчетвертку, торжественно передал ей. Вынула пробку, понюхала — он, гусиный. Душистый, вкусный!

Приготовила желанную еду. Может, впервые за эти месяцы и поела как следует, душу свою ублажила. Подумала: теперь трехчетвертки недели на две хватит, — вот и поддержу здоровье, а то совсем как ветка сухая стала.

Однако второй-то раз попробовать полюбившуюся еду и не пришлось. Зима залютовала — что ни день, то обмороженные в лагере. А чем спасаться обмороженным, как не гусиным жиром? Тому ложку, тому — пол-ложки, а как не дать? Жалко ребят. Жиру-то дашь чуть, а глядишь, и уши целы, и побелевшие щеки зарумянились, и руки перестало ломить. Идут к Марье Ивановне, ну словно бы у нее лазарет. Жиру в бутылке все меньше. Под конец забоялась, а вдруг ее черт попутает и она переведет остатки жира на картошку, — тогда пропало драгоценное лекарство. Самонина понесла трехчетвертку фельдшеру.

— Возьмите, пожалуйста!.. Я знаю, у вас нечем обмороженных лечить.

Фельдшер подержал, подержал бутылку в своих руках и отдал обратно.

— Нет, держите его у себя… У вас оно будет целее!.. А тут еще кто-нибудь с хлебом его поест…

Так и ходили к ней обмороженные, пока бутылка не опустела.

Оказывается, у Санфирихи тоже была четвертушка гусиного жира, она отлила немного и больше не дала ни капли.

— А чем я весной сапоги буду мазать!..

Когда немного потеснили карателей от Хинельских лесов, партизанский врач выполнил свое обещание. В сопровождении Крибуляка он привез Марью Ивановну в лесной поселок на Брянщине, расположенный километрах в тридцати от лагеря. Врачиха скрывалась у одного из подпольщиков — чернявая, пожилая, Руфой Борисовной звать. Она осмотрела Самонину и неожиданно для нее сказала с доброй, обнадеживающей улыбкой:

— Ну что ж, милочка, все хорошо!

— Как это все хорошо, если я болею! — возмутилась разведчица.

— Так вы не знаете, что с вами?! Вы беременны!.. Да у вас же скоро будет первое движение плода!..

— Какого плода! — не унимается Марья Ивановна. — Да что вы говорите! Я с первым мужем восемь лет прожила — ребенка не было. А с этим мне всего-то удалось две ночи провести — откуда же ребенку взяться?!

Все хохочут, а врачиха пуще всех.

— Как же вы не понимаете?!

— А вы здорово понимаете — ребенка мне навязываете…

Новый взрыв смеха, а Самониной горе — захлебывается в слезах: жалкует, что произошло с ней непредвиденное. Зла она и на врачиху, и на фельдшера, а особенно на Крибуляка. Ишь, смеется! Вон, значит, почему он улыбался в ответ на ее жалобы. Самой-то откуда знать, что с ней, если даже и не надеялась, что у нее могут быть дети. Марья Ивановна не против ребенка, только время-то какое — горе кругом. Страшно и подумать, что она в положении, стыдно перед партизанами с брюхом ходить, боязно, что они будут над ней смеяться. Вот от этого-то и досадно.

— Доктор, а нельзя ли что сделать?

— Можливо ли, Марья! — пугается Крибуляк. — Не дам губить моего словака!.. Не дам!.. Сын у нас будет, я знаю… Хорошо!..

Нельзя отказывать своему другу в отцовской радости. А сама разве не мечтала о детях!

«Ладно, — решает Марья Ивановна, — пусть будет ребенок, своя кровиночка! Пусть будет, несмотря ни на что! Ведь если его погубить — совесть замучает. Да и разве виноват он, что в недоброе время суждено ему зародиться…»

21

Все ближе фронт. В сводках Информбюро, которые по нескольку раз в день зачитывают повеселевшие командиры, — знакомые названия: ростовские, воронежские, а теперь вот и курские, наши. На душе горячо от надежды на скорое освобождение.

Самолеты с красными звездами на крыльях все чаще пролетают над лагерем. Прибавляя радости партизанам, ветер принес целое облако листовок. У каждого побывали в руках драгоценные посланцы с Большой земли, и теперь только и слышно повторяемое на разные голоса, полюбившееся, желанное:

Фронтовик — домой, партизан — домой,
А немцам и полицаям — голова долой!..
Клинцовская партизанская бригада наготове. И наконец приказ: немедленно выйти на встречу с Красной Армией.

Ночь. Вьюжный февраль гудит в непроходимых лесных чащобах, пробуя крепость дубов-столетников, мечет сугробы у выворотней, у партизанских оборонительных завалов, на обочинах дорог.

Под покровом вьюги движется армия народных мстителей. В голове колонны, как всегда, глаза и уши отрядов — разведчики. Крибуляк и Марья Ивановна вместе, на одной подводе. Она в полушубке и мужской шапке-ушанке. Он, как обычно, в словацкой форме, поверх которой брезентовый плащ. Неразговорчив Андрей Иваныч, измучен бессонницей — только-только вернулся из многодневного поиска пропавших разведчиков. Вырученные им — три наших товарища, среди них и Почепцов, еще более уставшие, обессиленные побоями и голодом. Наверное, лишь поэтому перед выходом из лесов вперед пропускается, как наиболее боеспособная, разведрота михайловского отряда.

У спуска в лог колонна остановилась. Приказано не курить, не разговаривать: место опасное, возможна засада.

Вокруг напряженная, жуткая тишина. Глухой лог, наверху деревья и стога. Метет понизуха. Кажется, что там какое-то движение: не враги ли это скользят на лыжах в белых маскировочных халатах.

Минут через десять после ухода михайловской разведроты Покацура шепотом командует:

— Пошел!

Вся колонна пришла в движение. Всхрапывают кони, глухой стук летит из-под копыт. Живой поток из повозок, верховых и пеших следом за разведкой хлынул в расселину оврага.

Вдруг оттуда, куда ушли михайловцы, вспыхивает зеленый свет ракеты и сразу же пересверк выстрелов и разрывов, грохот близкого боя.

— Марья, здесь капкан! На-ка, поправляй лота…

Не успел Крибуляк передать вожжи, как наверху застрочили взахлеб автоматы, над самой головой застучал пулемет. Сразу же запылали подожженные карателями стога сена. — Стало светло, как днем.

Назад хода нет, только вперед. Хоть и на смерть, а все равно надо идти.

— Давай, давай!.. — Десятки суровых голосов позади, и Марья Ивановна изо всех сил стегает коня кнутом.

Ее друг, приготовив гранаты для боя, непрестанно бьет из карабина поверху, где засели каратели.

— Марья, если буду жив, клянусь, никогда тебя не оставлю, всю жизнь буду с тобой!.. — шепчет Крибуляк. — А если погибну, пожалуйста, не забудь моих девочек, возьми их к себе… С тобой они не пропадут… Поклянись, что сделаешь это!..

— Клянусь!..

Слышно, как наверху по обеим сторонам лога в бой вступают наши боевые роты.

В самом узком месте оврага — перекинутые повозки, бьющиеся в предсмертной агонии лошади, трупы убитых партизан. Бросились к ним — нет ли кого живого. Одного нашли. Только и успевает прошептать:

— Передайте нашим, что нас уже нет!..

Двадцать два человека пали — вся михайловская разведрота. Погибли, но не дали карателям оседлать дорогу, бились в неравной схватке, пока не подоспело подкрепление.

Утро застало партизан в одной из деревень, где остановились, чтобы отдать свой последний долг погибшим товарищам и приготовиться к новому ночному переходу, который обещает быть не менее трудным и опасным: предстоит пересечь линию железной дороги, а по данным разведки, на этом участке круглосуточно курсируют два вражеских бронепоезда.

Вперед высланы две группы подрывников с заданием заминировать железнодорожное полотно к моменту, когда подойдет бригада. А как спустились сумерки, двинулась вся партизанская армия. На пути был полицейский гарнизон. Думали, что немецкие прихвостни примут бой, а они разбежались, поэтому к дороге партизаны прибыли раньше срока.

На взгорьях, за железнодорожной насыпью, виднеются родные Клинцовские леса, и каждый мысленно уже там.

Взлетели ракеты, красная и зеленая, — сигнал для подрывников. Взрыв, грохнувший километрах в двух-трех, дает знать, что одна группа минеров сделала свое дело. Что ж ничего не слышно в противоположной стороне? Неужто хлопцы оплошают?

— Мовчат… Чи погибли вси, чи що… — беспокоится Покацура. — Ну и дела-a!..

Совсем неподалеку слышатся приближающиеся отрывистые гудки паровоза.

Спирин высказывает предположение, что минеры просто выжидают: добыча заманчива, и кому бы не хотелось свалить под откос вражеский бронепоезд?

Показался он неожиданно для всех. Слепяще светят прожекторы, сея панику среди партизан.

А головные подводы только-только подъехали к насыпи. И как назло, самая первая застряла на рельсах. Бьет ездовой коня, а воз ни с места.

— Застрелю-ю! — с яростным криком метнулся Китранов, выхватывая пистолет. И так жалко, что мужик-ездовой сейчас пропадет ни за грош.

— Рóги, рóги! — взметнулись сразу несколько голосов.

Вот какая чертовщина! Коровья голова в санях. Не заметили, как на увалах она наперед подалась, сползла, ну и уперлась рогами теперь под рельсы, затормозила.

Сейчас же все с воза долой, башку коровью долой. Поток повозок хлынул на другую сторону полотна. Щелканье кнутов по лошадиным крупам, треск повозок, крики, нецензурная брань.

А бронепоезд все ближе. Многие еще надеются, что вот-вот раздастся взрыв и это черное, слепящее прожекторами чудовище рухнет под откос.

— С-сукины с-сыны!.. — не выдерживает Беспрозванный, скрипя зубами. — Прошляпили, паразиты!..

Немцы уже заметили партизан, хлестнули издалека пулеметными очередями. Несколько лошадей, взвизгнув, рухнули, перекидывая повозки. На них громоздятся вкривь и вкось другие сани, валятся перепуганные лошади. Давка, неразбериха. Те, кто успел перейти через дорогу, подобрав раненых и убитых, наметом гонят лошадей к лесу. Неуспевшие перебраться поворачивают назад.

— Товарищ комиссар! — Крибуляк пробивается к Беспрозванному. — Прошу два солдата!.. Можливо подорвать бронепоезд!..

Набирается до десятка добровольцев. Андрей Иваныч накидывает белый маскхалат, уползает с бойцами в сторону, где, освещая все вокруг и треща пулеметными очередями, пыхтит и грохочет бронированная крепость на колесах. Вскоре оттуда слышатся глухие взрывы. Подается команда двигаться параллельно дороге, чтобы объединиться с отрезанными отрядами бригады.

Самонина волновалась за Андрея Иваныча. Но вот из темноты его голос, возбужденный, гневный:

— Это не советские люди!.. Не любят они свою родину!.. Можливо ли так!.. Им задание — дорогу рвать, а они у лесника пить водку!.. Плохо, очень плохо!.. — И все это пополам с дурными словами, каким научили его в копай-городе от безделья и озорства.

— Нашлись пропадущие!

Не выполнившие задания подрывники связаны и обезоружены Крибуляком. Оба пьяны-пьянехоньки, что называется, и лыка не вяжут.

Андрей Иваныч, презирающий всяческих нарушителей дисциплины, все никак не успокоится, и теперь достается уже не одним виновникам только что случившегося несчастья.

— Пить… этот… самогон?! Тьфу!.. И так много!.. Большая-большая кружка!.. Мы, словаки, пьем сливовицу, сладкую, рюмочкой пьем, вот такой маленькой… И кушать надо, кушать!.. А партизан утрется рукавом, и это у вас называется… э-э… закусить мануфактурой!..

Правильно он говорит, а мужики зубы скалят: его нерусский выговор наших слов, неумелая ругань, конечно, им в забаву, и это еще более возмущает Крибуляка.

— Какого бога смеетесь?!

Марья Ивановна тут как тут. Берет расходившегося друга под руку и уводит к своей повозке.

Через полчаса по колонне проходит известие, что вся бригада в сборе. Двинулись дальше по знакомому лесному большаку. Подвода Самониной и Крибуляка в колонне головная. Деревья шумят вверху, вокруг все спокойно, ни крика, ни выстрела. Чащобы сменяются полянками.

— Сама поправляй лóша… Не мóжу на ветер сидеть… Глаза колет…

Передав вожжи Марье Ивановне и повернувшись к ней спиной, Крибуляк усаживается поудобней, вскидывает на голову башлык плаща. Столько ночей без сна, как тут не болеть глазам…

Дорога идет то наизволок, то под увалы, вилюгами. Приглядывается Марья Ивановна к чернеющим во мгле кустам и деревьям, к пенькам и выворотням: нет ли опасности. Сколько раз напарывались на засады. Вот словно бы кто-то за деревьями прячется. Попридержала коня, — нет, это лишь померещилось.

— Но-о, Васька, но-о!..

Выехали на Долгую поляну. Место открытое, вся колонна на виду: этакий хвостище тянется по лесу.

Вдруг всхрапнул конь, запрядал ушами и ноги его наструнились. Самонина замерла, тараща глаза в молочную мглу. Дерево, что ли, поломанное впереди и что-то в нем неестественное. Намотала вожжи на руки, изо всех сил потянула на себя.

— Андрей Иваныч, засада!..

— Кустов боишься… Но!.. — Крибуляк, не оборачиваясь, хлещет коня плетью. Марья Ивановна вожжи крепко держит, а лошадь, занузданная, становится на гопки.

— Конь беду чует, а ты не чуешь!.. Погляди!

Досадуя на ее упрямство, он поворачивается, снимая башлык.

— И верно, кто-то есть…

Партизанскую одежду с себя долой, остается в немецкой, на шею — трофейный автомат.

— Что там у вас? — кричат сзади. — Самониха, дай дорогу!..

— Тише!.. Где командиры?

Следом за комиссаром подходят Спирин, Сафонов, Почепцов, еще кто-то.

— Засада!..

Все напряженно всматриваются во тьму, куда с разрешения командиров уходит Крибуляк, маяча на фоне ночного мутного неба. Слышится голос Андрея Иваныча, что-то выкрикивающего по-немецки. От показавшегося подозрительным сломанного дерева отделилась человеческая фигура, из кустов выходят еще трое. Крибуляк что-то им объясняет, жестикулируя, они здороваются и чуть ли не обнимаются с ним. Вперемежку с его речью долетают до слуха обрадованные возгласы немцев.

— Пора! — Беспрозванный и Сафонов пошли первыми, оба в форме вражеских офицеров, за ними — Сивоконь, Почепцов, еще пять-шесть бойцов с полицайскими повязками на рукавах.

Что происходит там, впереди, трудно понять. Подошедшие вместе с Беспрозванным также ведут с незнакомцами как будто бы мирный разговор. Чей-то резкий выкрик, затем шум недолгой схватки.

Лишь когда разрешено было подъехать, Марья Ивановна узнает от Васи Почепцова, что захвачены четыре немецких летчика и самолет. Новость пошла дальше по колонне. За несколько минут у двухмоторного «юнкерса» накапливается толпа ликующих партизан. Они окружили пленных, рассматривают пулеметы, снятые летчиками с «юнкерса» и установленные на перекрестке дорог. Люди оживленно делятся впечатлениями, хвалят Крибуляка.

И действительно, молодец Андрей Иваныч! Экипажу самолета, совершившему тут вынужденную посадку и занявшему круговую оборону на случай встречи с партизанами, он выдал себя за командира карательной экспедиции, а партизан — за мадьяр и полицаев, едущих для облавы на «лесных бандитов». Если б знали немцы, кто перед ними, сколько бы людей наших они побили. Страшно глядеть на груду боеприпасов, заготовленных ими для боя. А благодаря Андрею Иванычу по партизанам не сделано ни единого выстрела.

Все четыре летчика — офицеры. При них планшеты с картами и важными документами, рация.

Партизаны в самолете обнаружили запас продовольствия, поделили между собой сигареты, шнапс, консервы, женщинам раздали шоколад. Марье Ивановне тоже досталось на один зубок. Самолет облили бензином и подожгли.

Бригада продолжает путь туда, откуда поднимается утро и доносится грохот приближающегося фронта. Крибуляк в настроении: размашисто шагая за санями и прислушиваясь к далекому грохоту, он выкрикивает задорно, изменяя слова листовки на свой манер:

Фронтовик — домой, партизан — домой,
Чех, словак — домой, болшевик — домой.
А немцам и полицаям — голова долой!..

22

Маленькое существо под сердцем ворочается, толкается, дает о себе знать.

— Ишь ты, шустрый!

Марья Ивановна замечает за собой, что она уже любит это существо, ждет не дождется его появления на свет. Иметь своего малыша — ведь это же такая радость, без которой нет на земле настоящего счастья. И этой-то радости всегда Самониной недоставало. Всю ее переполняет сладкое и тревожное чувство материнства. А она на первых порах еще стыдилась, глупая, своей беременности, увязывала потуже тяжелеющий живот платками. Заметила и то, что все радостней и приятней заглядывать ей в смуглое, красивое лицо Крибуляка, видеть его глаза и губы в задумчивой улыбке, дорогие ей черты, которые должны повториться в ее ребенке. Жизнь без того и другого ей теперь и не мыслится.

В один из дней фронт загрохотал совсем рядом. Видны даже вспышки разрывов, а в небе над горизонтом то тут, то там возникают карусели воздушных боев. По шляху, на котором когда-то Марья Ивановна видела наступающих немцев, потянулись колонны машин и танков с черными крестами, только теперь уже в обратном направлении.

Перешедшие линию фронта представители Советской Армии принесли приказ партизанской бригаде: оседлать грейдер у Дерюжной, перекрыть путь отступающему врагу. Предстоял решающий бой. Нужны только те, кто способен носить оружие, остальные направлены по домам. Теперь гораздо безопасней в родных деревнях: не до партизан немцам, не до их семей, впору самим ноги унести. Полицаи тоже забеспокоились. Одни, чье рыльце в пушку, конечно, бегут с немцами, другие прикидываются невинными овечками, третьи, кляня свою оплошность, переходят на сторону партизан.

Марья Ивановна, по настоянию Крибуляка, а также самого комиссара, оказалась в Любеже у бабки Васюты. С нее взяли слово, что до прихода советских войск она никуда отсюда не отлучится.

Два дня гремело по всей округе и, кажется, всего сильнее в той стороне, где партизаны должны были перерезать отход врагу. Только упрямство бабки удерживало разведчицу на месте — хотелось побежать туда, где партизаны: может, она там нужна, может, с Андреем Иванычем что случилось. И как только в Любеж вошли первые наши солдаты, навстречу которым в слезах, с криком радости бросились все от мала до велика, Самонина как можно быстрей подалась к месту боя партизан.

Тридцать километров она прошла или больше — ни разу не оглянулась. Думы только о Крибуляке, о своих друзьях. У первого же встретившегося знакомого по отряду спросила с замиранием сердца;

— Жив ли Андрей — словак?..

— Жив!.. Только раненый он…

— Господи!.. А это кого же везут?..

На многочисленных подводах, въезжающих на улицы слободы Дерюжиной, окровавленные тела убитых. Толпы людей вокруг — партизаны, бабы, старики, ребятишки. Обнажив головы, вглядываются с тоской в лица погибших.

— Михайловские… Конышевские… Наши!..

Узнавая своих, бросились к саням, запричитали дерюжинские бабы — душу рвут на части. Дорого обошелся партизанам последний бой, большой кровью досталось освобождение. Сквозь слезы Марья Ивановна с трудом узнает среди погибших своих товарищей по отряду, с болью и страхом прислушивается к шепоту, идущему по рядам. Каждая названная фамилия — как удар в сердце.

— …Почепцов… Сивоконь… Покацура…

Своим ушам не поверила, склонилась над проезжающей повозкой, слепая от слез. «Они!..»

— Ва-ся-а-а!.. Петро Павлыч!..

Зарыдала во всю грудь. На лице Почепцова так и осталась тихая, печальная улыбка. О чем он подумал в последнюю минуту; не слетело ли с его губ подбадривающее, годное у нею на все трудные моменты жизни, излюбленное присловье. Кажется, вот-вот откроет глаза и, увидев над собой плачущую разведчицу, скажет; дескать, ничего, ничего, Марья Ивановна, елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

Бросилась к повозкам, на которых везли раненых. Только по глазам и узнала Андрея Иваныча, — у него вся голова в бинтах и руки на перевязи.

— Марья, тебе плакать не можно… — услышала слабое, заботливое. И как бы в подтверждение этих слов, произнесенных Крибуляком, под сердцем Самониной несколько раз подряд больно толкнулся ребенок…

С той поры супруги не расставались. Не счесть бессонных ночей, проведенных возле Андрея Иваныча, пока он лежал в госпитале.

Раны оказались неопасными, только левая рука, в которой перебит нерв, висела, как плеть, и, как сказали врачи, нужно долгое время, чтоб нерв восстановился. А когда его выписали — поселились в районном городке, где с трудом подыскали себе в разбитом доме тесную комнатушку. Вернувшиеся на свои прежние должности партизанские командиры дали Крибуляку работу в райсовете. Под руководством Андрея Иваныча собрано несколько грузовиков трофейного оружия. На его личном счету тысячи мин и снарядов, обезвреженных на дорогах, полях и лугах вокруг города. Везде ему почет и уважение. Когда представляли к наградам, его назвали в числе первых, вместе с командирами. Все заслуги вспомнили — от первых сведений о железной дороге, переданных через Самонину партизанам, до захвата немецкого самолета. Друзья подсказывали Марье Ивановне:

— Тебе тоже орден полагается… В жизни пригодится…

Отмахивалась:

— Нам хватит и одного на двоих…

А у самой думка: может, если о себе не напомню, Андрею Иванычу побольше орден дадут.

— Тебе, Андрюша, орден, а мне — Родину!..

Орден ему, конечно, нужен, и хочется, чтоб он его обязательно получил: с нашей наградой будет себя здесь чувствовать как свой среди своих, а это ее самое большое желание. Самой же что дадут, то и ладно, — ведь не ради же наград в партизанские разведчицы шла, головой рисковала. Это только вон такие, как Китранов, всеми правдами и неправдами ордена себе вымогают. Тот даже к захвату самолета примазался, хоть и заявился к самолету, когда летчики уже были связаны.

Вскоре пришли награды: Крибуляку — орден Красного Знамени, Марье Ивановне — медаль «За отвагу». То-то было радости!..

А затем — самая главная, ни с чем не сравнимая радость: рождение сына. Тяжело досталось, измучилась, но врачей упрашивала спасти ребенка во что бы ни стало. «Спасите хоть мать!» — беспокоился Крибуляк.

С какой торжественностью Андрей Иваныч нес домой новорожденного! Лицо сияло от счастья. Да так и остался ясный свет в его карих глазах. Дома, вроде бы не доверяя ей, сам застелил кроватку, заранее им же сколоченную из досок, перепеленал малыша, уложил и стал баюкать, напевая что-то на своем языке. Укачал, отошел на цыпочках.

— Марья, тише, малой словак спит!..

Приходят друзья и знакомые, поздравляют. Кто распашонку принес в подарок, кто — шапочку. Говорят о мальчике:

— Очень похож на Марью.

— Нет, нет, это я! — перебивает их Крибуляк.

Пришел партизанский фельдшер, принес две простыни на пеленки.

— Румяный, серьезный, как мама…

— Но похож на меня… — возражает Андрей Иваныч ревниво. — Правда, похож?.. О, это будет закаленный болшевик!..

— А как назвали сына?

— Никак… — Хозяин пожимает плечами и спохватывается: — Ей, Марья, пойду за именем…

— Куда?

— В райком пойду, к Беспрозванному!..

Думала, шутит, а он всерьез. Побежал. И с кем ни встретится, делится своей радостью. А в райкоме сказал секретарям:

— Я не мóжу без вас. Как мне назвать хорошо моего малого?..

— Поможем, что ли, товарищу в беде? — усмехнулся Спирин. — Надо помочь!.. Ну что же!.. Я, например, зовусь Иван Иванычем, а вот товарищ Беспрозванный — Дмитрий Дмитрич… Пусть партизаненок будет Андрей Андреичем!.. Как, товарищи?

Так появился второй Андрей Крибуляк. Великая гордость отца. Когда нянчит, только и слышно:

— Словак в России имеет своего сына!..

23

Трудности жизни в разрушенном городке, бесконечные семейные заботы, тревога за судьбу сестры и братьев, от которых ни единой весточки, — за всем этим как-то полузабылось, что муж — иностранец и что у него есть своя родина.

Печали у Крибуляка те же, что и у Марьи Ивановны. Кажется, что других-то и не должно быть. А между тем они все больше дают знать о себе, печали, ею не предвиденные, его собственные. Иной раз, играя с Андрейкой, он вдруг задумается и долго глядит в окно на убегающую вдаль дорогу, даже не слышит, что оставленный без внимания сын плачет-заливается. А то сидит вечером на крыльце, к чему-то прислушиваясь: где-то сверчок играет свои песни, во ржи перепелицы кричат, над двором в небе резвятся ласточки. Вдруг вздохнет, да так тяжело, что жаль его станет. И песни у него какие-то все грустные, протяжные. О чем они — Марья Ивановна знает, да и он сам не таится.

— Глянуть бы хоть одним глазком, что у нас там, на родине!.. Родина, родина, ты родная мать!.. — Только и слышно от него: Злата Прага… Татры… Быстрица… Братислава… И во сне, наверное, снится ему одно и то же, часто девочек своих кличет.

И чем дальше на Запад уходят наши войска, тем он себя чувствует все беспокойней. Когда услышал, что сформирован Чехословацкий армейский корпус на территории СССР и им командует прославленный в боях под Соколово и Киевом полковник Людвик Свобода, три дня ходил сам не свой.

— Мое место там!..

Но, вспомнив вдруг о больной руке, поморщился:

— Эх, проклятое ранение!..

А чем она его утешит, если сама как в бреду: на ее запросы о сестре и братьях посыпались одна за другой похоронки: старший под Сталинградом погиб, двое сложили головы еще под Москвой, а сестру, которая и в самые трудные дни ленинградской блокады под огнем противника организовывала работу завода, убило при бомбежке. Ничего нет лишь о младшем, об Анатолии. Вот таким, как Андрейка, братишка после смерти матери на руках у нее остался. Неужели и его, самого дорогого и теперь одного-единственного, война не пощадит?..

Считая, что работа в райисполкоме для него слишком легкая, Крибуляк начал донимать Беспрозванного настойчивыми просьбами дать ему работу потрудней. По рекомендации райкома перед Новым годом Крибуляка избирают председателем колхоза в Ясном Клину.

Конечно, это было рискованно: справится ли он с работой и как отнесутся к нему люди. Однако Марья Ивановна отговаривать мужа не стала.

К ее радости, Андрей Иваныч пришелся к месту. Человек он справедливый, и люди его полюбили. Были и неприятности.

Вдова Черноруцкого, как ни повстречает Марью Ивановну, так прямо и говорит: «Твой убил моего, осиротил детей». А чего она спрашивает? Это же война! Если бы ее муж был партизан, а Крибуляк предателем, тогда бы и спрашивала! А спросила она Черноруцкого, зачем он к немцам переметнулся, зачем в начальники полиции шел, зачем советских людей убивал? Не спросила. Так мы, партизаны, у него спросили! Надо было ей раньше думать, как своего мужика уберечь. Мы свою страну защищали, а ему немцы были нужны. Да ведь если не убивать таких, как он, мы потеряли бы Родину!..

Много хлопот доставил родственник предателя Симачева, приехавший в отпуск по ранению. Как напьется с дружками, так и притягивает его, словно магнитом, к дому, где квартирует Андрей Иваныч. Такой настырный, ни с кем не считается, партизан не признает. «Знаем, как партизанили, — насмехается, — одного немца убьете, неделю пьете. Партизан — сметану лизал». Обидно слышать такое. Всем на войне трудно, но, как говорится, всем по семь, а кому и восемь. Фронтовик на всем готовом, избавлен от заботы, где бы достать еду, одежду, оружие, знай воюй — за спиной у него вся страна, даст ему все, что надо. А каково партизану? Кругом враги, ни ночи спокойной, ни дня, пищу — добудь, оружие — добудь, все — добудь. Хоть голодными были и холодными, а воевали, да еще как! По крайней мере, упреков не заслужили… Пристыдила сумасброда, — уезжая, просил прощения.

Было и такое. В Дерюжной заскочила Марья Ивановна в чью-то хату Андрейку перевить, а там незнакомец, тип подозрительный и мерзкий. Видимо, узнал, кто такая, стал зверь зверем, глаза горят по-волчиному. Перетрусила не на шутку. Если б одна была, а то сын при ней. Время к вечеру, задержись чуть подольше, живыми не уйти. Ущипнула незаметно малыша, чтоб заплакал, подхватила на руки да побыстрей из хаты, кляня всех сволочей на свете. Калитку сгоряча никак не найдет. Хоть бы какой пролаз. Толкнула забор — свалился, и откуда силы взялись! А дом приметила. Наутро незнакомца забрали: гадом недобитым оказался.

Обо всем об этом, конечно, она Крибуляку ни слова, боже упаси, чтобы ничто не отравляло ему работу и жизнь в Ясном Клину.

Идут месяцы. Подготовка к посевной, а затем и сама посевная — на коровах, с подростками, бабами да стариками. А впереди более трудная пора — уборочная. Думала, Андрей Иванычото всего забылся. И вдруг — письмо от друзей-словаков, с которыми вместе перешел на сторону партизан: все они сейчас в армии генерала Свободы, идут с боями на Запад, скоро-скоро ступят на родную землю.

— Ей, не мóжу больше!.. Меня ждет мой народ, мое дело…

— Но рука, Андрюша!.. Ты ж говоришь, тебе мало полегчало.

— Что рука?! Или с такой рукой я не мóжу командовать?! А как я буду глядеть в глаза моим братам-коммунистам?! Лучше умереть в бою за свою родину!

Голос Андрея Иваныча дрожит. Прорвалось из сердца все, что за это время накапливалось.

— Ты любишь меня, Марья?

Молча привлекает его голову к груди. Притихший, он осторожно гладит рукой ее округлившийся живот — совсем недолго осталось ждать им второго ребенка.

— Милый!..

По-доброму, надо было бы сказать ему: «Езжай!», а она не может: страшно его отпускать.

Пошла к Беспрозванному, и тот крепко задумался. Да, если уедет Крибуляк из России, то, значит, навсегда. Если даже и останется жив. Да кто же его отпустит, если у него на родине такие, как он, дороже золота! Чешским и словацким коммунистам только-только предстоит начать то, что у нас давным-давно сделано…

Как ей поступить, долго думала. Крибуляк с каждым днем все раздражительней, сумрачней, жизни своей не рад. Нелегко человеку отказывать себе в самом сокровенном! Нет, не должна она удерживать Андрея Иваныча, не имеет права — родина у него там, страдающая в неволе, а родина — это самое дорогое, что может быть у человека. И его священный долг — идти ей на выручку, иначе тяжело ему будет жить на свете. Ведь если бы самой пришлось оказаться на его месте, ни минуты не колебалась бы. Уехала бы, несмотря ни на что!

— Андрюша!.. Ты мучаешься… Тебе, наверное, надо ехать… Слышишь? Пиши в Москву, проси разрешения…

Медленно поднял на нее глаза, и она удивилась: столько в них затаенной боли.

— Да, родной мой, надо ехать!

Улыбнувшись благодарно, перевел взгляд на спящего малыша и вздохнул со стоном. Ох, невмоготу ему их покинуть!

— Если б я мог забрать вас с собой!..

Тянутся дни в ожидании ответа из Москвы. В колхозе уборочная страда, много дел у Андрея Иваныча, но, как выпадет свободная минута, бежит домой: нет ли писем?

Одна за другой у него несколько радостей подряд.

— Самониха! — Он влетает в хату, восторженный, энергичный, каким давно уже не приходилось видеть, размахивает газетой. — В Словакии народное восстание!.. Да ты знаешь, что это такое!

Что ни вечер, сидит у репродуктора — не ляжет спать, пока не прослушает ночной выпуск последних известий. На днях весь дом всполошил:

— Ур-ра-а! Чехословаки и русские взяли Дуклу!.. Это же ворота родины моей! Слышишь, наши уже в Чехословакии!..

Такой великий праздник у него — не может удержать счастливых слез.

— Наши идут на Прешов!.. Освобожден Свидник!..

Для Крибуляка названия словацких сел и городов — как лучшая музыка, и вся душа его где-то там, за Дуклинским перевалом. Каждый день Самонина уносит на почту два-три его письма с нерусскими адресами на конвертах.

Радует перелом, наступивший в душе Андрея Иваныча. И одновременно пугает.

Он бодрый, повеселевший, словно бы никакой разлуки и быть не может или вроде бы предстоящее расставание его уже не печалит. У самой душа болит, а ему хоть бы что.

— Не горюй, жена! Все будет хорошо!..

Чудак он какой-то. Ему-то, может, и будет хорошо, а каково ей с детьми оставаться! Горькие слова, ворохнувшиеся в душе, не высказала, его жалеючи, боясь обидеть.

Когда пришли письма из Москвы, с какой необыкновенной торжественностью держал он в руках листок с гербовой печатью. Еще бы, на родину едет!

— Разрешили!.. А это пишет Готвальд! Сам! Понимаешь?..

И опять показалось, что нет ему никакого дела ни до нее, своей жены, ни до Андрейки.

Видя ее уныние, приласкался и опять повторил, что все, дескать, будет хорошо.

Как его понять и на что он рассчитывает? Самонина в недоумении.

Но, оказывается, было ему на что возлагать все какие есть свои надежды.

В этот необыкновенный для него день он наметом подогнал лошадь к своему двору. Спрыгнул с телеги и, не привязывая коня, бегом в хату — так ему не терпелось порадовать Марью Ивановну долгожданной весточкой. По одному лишь виду письма в его руке, с иностранными штемпелями, догадалась: случилось что-то особенно важное.

— Болшевичка! Велика радость для нас!.. Живы мои деточки! И родители живы!

Затормошил жену, закружил по хате, сынишку из качалки вынул, головенку его целует.

— Слушайте, что они пишут!..

Сквозь зароившиеся думы, слушает Самонина о том, каким образом родители Крибуляка с его дочками оказались в горном селении у Дуклы, где их укрыли словацкие подпольщики от преследования полиции, о последних днях и ужасных подробностях гибели Еленки, жены Андрея Иваныча, и о том, с каким нетерпением девочки ожидают встречи с отцом.

— Как я радый, что могу забрать вас к себе на родину!.. Завтра же едем! Ты счастлива, Марья?.. Да что с тобой?!

Такая неожиданность для нее, трудно собраться с мыслями. До сих пор в голову не приходило, что ей когда-то нужно будет ехать в чужую страну, даже ни разу представить не довелось — не было в этом необходимости, — как это можно покинуть свою родную землю. Совместную жизнь с Крибуляком мыслила только здесь, на своей родине.

— Или ты не хочешь ехать?!

— Я еще не знаю…

— Можливо ли?! Я так ждал этого момента!.. Хорошо думай, хорошо!..

Конечно же, строя планы на будущее для всей своей семьи и рассчитывая на предвиденное им благоприятное стечение обстоятельств, он ничуть не сомневался в том, что Марья Ивановна будет согласна выехать с ним на его родину. Любит она его, малыш у них, другой вот-вот народится, — как же ей можно поступить иначе. Из родни никого не осталось, ни жилья, ни одежды — без ничего, сама-третья.

Есть над чем Самониной задуматься. Будь она одна, все было бы просто: с какой бы стати ей родную сторону менять на чужбину? А то не о своей — о судьбе детишек думать приходится: не жестоко ли обрекать их на безотцовщину?!

Какие только доводы ни приводила сама себе в пользу отъезда — все попусту. Не пересилить ей своих чувств, нахлынувших вдруг с небывалой силой. Перед глазами одна за другой картины детства, деревня Шумиха, мать и отец, вечно любимые, братишки и сестренки, сначала маленькие, потом все взрослее и, наконец, такие, какими видела их в последний раз. Как все прояснилось в памяти! Вместе с дорогими и милыми лицами наплывают рощи и перелески, по которым бродила, поля, то с чистым и беспредельным, то с грозовым небом над ними речушки и озера, что одаривали ее свежестью и бодростью, и над всем — непременное солнце, то восходящее, то в зените, то на закате.

Спать легла с перепутанными мыслями. Известно, утро вечера мудренее: на свежую голову разобралась, что к чему.

— Андрюша, у меня здесь родина… Куда я поеду?..

Ничего не говорит — закуривает и так, понурясь, чадя папиросой, молча, минуты две-три сидит у стола. Обдумывает, кажется, свой просчет: совсем упустил из виду, что так необыкновенно сильно в ней чувство родины. И если ей не жалко было жизни своей ради свободы родной земли, то разве сможет она когда-либо уехать из России…

— Если уеду, я не переживу!.. Чужая земля, чужие люди…

— Наш народ хороший!.. Тебя будут уважать!..

Марья Ивановна не сомневается, что в Чехословакии — народ братский, хороший, но покинуть родину — для нее это все равно, что подрубить под собой все корни, дающие жизнь. Кажется, на чужбине и радость не в радость. А если горе? Будешь биться, как птица небесная без крыльев. Даже и предусмотреть невозможно всех бед, которые, как ей кажется, ожидают ее за границей. Картины, возникающие в ее воображении, одна ужасней другой.

— А вдруг, когда вырастут наши дети, будет новая война!.. Не хочу, чтоб моих сыновей погнали воевать против моей родины!..

— У нас будет социализм! Словак и русский отныне браты навеки! Неужели ты не понимаешь?!

Наверное, прав Крибуляк, — все так и должно быть, как он говорит. Марья Ивановна согласно кивает головой.

Поддакивала ему, не думая, что тем самым дает ему излишнюю надежду. Идет день за днем — пост председателя сдан, выездное дело на руках, а Крибуляк все еще в Ясном Клину: ждет ее окончательного решения.

Однако то, на что он надеется, сверх ее сил. Сколько бы похвальных слов он ни говорил о своей родине, о ее красивых горах и речках, селениях и городах, одна мысль не выходит из головы: да, всем хороша его страна, но не для нее, Самониной. И, пожалуй, не менее ярко, чем он, могла бы говорить Марья Ивановна о своей земле — до этого момента и сама не знала, что так огромна ее любовь ко всему, что умещается в одном слове — Родина! Если в счастье ни тебе без родной земли, ни родной земле без тебя не обойтись, то как можно обойтись друг без друга в горькую годину! Сердце твое — уже не твое, и руки твои — уже не твои, весь ты принадлежишь Родине. Разве Марья Ивановна еще не понадобится здесь со своей неизбывной добротой к людям, энтузиастка и вечная общественница?.. Если решится на отъезд, то в каком тогда свете она предстанет перед своими друзьями, перед всеми партизанами…

А братишка Анатолий, который, может, жив и у которого, кроме нее, никого нет, — к кому, как не к ней, приедет он, чтоб поделиться скорбью по убитым братьям и сестре; заявится, возможно, изувеченный, нуждающийся в заботе, а ее тут нет. Боже, ведь это же равносильно предательству!..

Крибуляк в отчаянии.

— Пойми, если уеду, мне вернуться будет не можно!..

Цепляется за каждый мало-мальски подходящий довод в свою пользу, за каждую возможность доказать ей свою правоту. Прослышав, что где-то за Комаричами объявился словак, так же, как и он, перешедший на сторону партизан и женившийся на русской, и что они сейчас вместе собрались ехать в Чехословакию, Андрей Иваныч воспользовался и этой новостью, поведав о ней своей жене с особым значением: вот, дескать, тебе пример, которому ты должна последовать. Мало того, не поленился съездить в Комаричи, разыскать словака и его подругу, привезти к себе домой, — послушай, мол, их, тебе это полезно.

Ничего не скажешь, хорошую девушку выбрал словак — красивую, стройную, добрую и, видать, работящую, но, пожалуй, слишком легкомысленную. Вот сидит она перед Марьей Ивановной, счастливая, довольная, а чему бы ей радоваться, глупой: уезжает со своей родины. Жить, говорит, везде хорошо, где хорошо живется, во всех странах солнце одно и то же и трава везде зеленая.

— Зеленая… Сама ты еще зеленая!.. — досадует Самонина. — Человек, это тебе, девка, не катун-трава, ко торой все равно, где расти и под какими ветрами шуметь!.. Уедешь за границу, самого главного у тебя не окажется!..

— А здесь у меня что? Ни дома, ни родных — пепелища да могилы… А разве у вас не так?!

Гостья уронила голову, плачет, — много, видать, пришлось, бедной, пережить. И, верно, единственная у нее теперь радость — мил-друг, этот словак, что тревожно глядит на нее голубыми, нежными глазами.

— Так, милая, так…

Но мысли Самониной не о себе. Она еще молода, ее собеседница, ей пока не понять, что могила отца-матери — это тоже родина, погибшие на войне братья — из это тоже родина, горькие пепелища — это тоже родная земля.

— Почему бы и вам не ехать в Чехословакию?.. Богатая, говорят, страна и красивая…

— Эх, девка! — Марья Ивановна обнимает свою гостью. — Как бы ни была мачеха богата и красива, а родная мать все равно лучше!..

Не рад был словак, что сюда приехал. И, видно побоявшись, как бы Самонина своими разговорами не настроила его подругу на иной лад, заторопился из Ясного Клина. Крибуляк, сумный, задумчивый, пошел проводить их на станцию, на вечерний поезд, предупредив Марью Ивановну, что поутру и сам отправится в дорогу.

24

Вьюжной выдалась эта ночь. Пригоршни снега летят в стекла. Ветер ломит деревья, грохает ставнями, дико завывает в трубе. Тускло светит лампа со стены, пламя вздрагивает под ударами вьюги.

Они вдвоем сидят у стола, изредка поглядывая друг на друга и перекидываясь немногими словами.

Собраны вся ее воля, все душевные силы, лишь бы не выказать своей слабости в эти прощальные часы. Никогда еще Крибуляк не был ей так дорог и не был таким родным. Может, и не догадывается, что боль, которую она причиняет ему своим несогласием ехать с ним, в ней самой увеличена тысячекратно.

— Не можешь покинуть родину… Я тебя понимаю… И не любил бы я тебя, если б ты была другой!.. А я так надеялся, что дочек моих вырастишь. Больше некому. И стали бы они такими, как ты…

Помолчал с минуту и снова:

— Жаль вас оставлять, так жаль! Как вы тут без меня…

— О нас не беспокойся. Документы у меня сильные — партизанские! Наша власть твоих детей в беде не оставит!

Отвечает ему ровно, спокойно, а у самой сердце исходит кровавыми слезами.

— Ох, боюсь! Ни жилья у вас пока нет, ни достатка… И все у вас тут разрушено…

— Ничего, все одолеем! На то мы и русские!..

Сама себе дивится: откуда в ней что берется — и это мужество, и эти слова, высокие, гордые.

На стене висит трофейный солдатский ранец, в котором давным-давно уложено все необходимое Андрею Иванычу в далекую дорогу. Стрелки ходиков торопят одна другую, приближая время разлуки. За окном прокричали третьи петухи. Засветился огонек в хате напротив, кое-где по селу закурились печные трубы.

Спохватилась: хоть бы он немножко поспал перед тем как отправиться в путь, — до московского поезда часа два-три есть в запасе. Куда там — рукой машет: еще и разговоры не все переговорены, и с Андрейкой ему посидеть надо.

Вот кому спится — сынишке! Несколько раз будили, а он откроет глаза и снова на подушку валится, — знать, сердечко-то ничего не чует.

Целует отец сонного малыша, сам дает советы, как за ним ухаживать и как его воспитывать.

— Чтоб непременно вырос болшевиком!

И за судьбу будущего ребенка душой сохнет. Если мальчик родится, просит назвать Иваном, в честь погибшего мужа, если девочка — Еленкой, как звали жену Андрея Иваныча, замученную в гестапо. А когда дети вырастут и если ему не суждено их увидеть, пусть она им расскажет о нем, что он честный словак и не мог поступить по-другому, чтоб не ругали его, не поминали лихом и простили, если он перед ними в чем виноват…

Крупные две слезы выкатились из его глаз, поползли по щекам, и Марья Ивановна с испугом почувствовала, что самообладание вот-вот ее покинет. Все же она сумела найти силы сказать, что уже утро и пора собираться. Почти непослушной рукой сняла ранец со стены и отвернулась, чтоб не видеть, как он целует на прощанье спящего сынишку. И, может быть, все обошлось бы, но тут проснувшийся так некстати Андрейка приподнял голову с подушки и потянулся ручонкам(И к отцу:

— Папа!..

Все в Марье Ивановне словно оборвалось. Не может понять как следует, о чем это ей говорит Крибуляк, плачущий, прижимающий к себе малыша.

— Слышишь, Марья, слышишь?.. Ты приедешь ко мне?.. Да?.. Ну, скажи мне, скажи!..

А она и слова выговорить не может, лишь качает горькой простоволосой головой.

— Марья, мы должны быть вместе!..

— Милый!..

Рыдания прорвались из ее груди — нет сил больше терпеть. Крибуляк обнимает ее, целует, а у самого все лицо залито слезами. Никогда Самониной не приходилось видеть, чтобы так плакали мужчины — безутешно, во всю грудь, знать, и ему сердце вещает, что это прощание навсегда.

— Прав ли я, что уезжаю? И права ли ты, что остаешься здесь?

— И ты прав, и я права? Никто из нас не виноват!..

— Если не приедете, мне жизни не будет!..

Сына не выпускает из рук, гладит его темный кучерявый чубчик. Но пора прощаться. Молча, с тяжелым вздохом укладывает малыша в кроватку. Оглядывает фотографии, развешанные на стене, одну из них, на которой они всей семьей — он с Андрейкой на руках, — вынимает из-под стекла, кладет себе в нагрудный карман.

Крибуляк готов в дорогу. Хочет приподняться Марья Ивановна, чтоб выйти проводить мужа, — как назло, в ноги вступило и в поясницу. Да и он не разрешает ей выходить. Тут и прощаются, замерев на минуту в горьком последнем поцелуе…

Уже из окна увидела, как Андрей Иваныч во дворе, взойдя на погребицу, где повыше, и сняв шапку, поглядел на все четыре стороны — на синеющие вдали Клинцовские леса, где воевал, на поля Ясного Клина, ставшие ему родными, на весь подрумяненный утренней зарею простор — и поклонился — попрощался с Россией.

Только тут Самонина дала волю слезам, рухнув вниз лицом на постель. И когда выплакалась, долго еще лежала так, как мертвая, пока не услышала за дверью в сенцах знакомый крик почтальона:

— Марья Ивановна, вам письмо!..

Треугольник с военным штемпелем, почерк знакомый. От радости сердце замерло.

— Анатолий!.. Братишка мой милый!.. Жив!..

Пишет, что лежит в госпитале с тяжелым ранением в правое плечо. По выздоровлении обещается приехать на побывку.

Как надеялась, так и получилось. Не обманулась. А может, и еще кто из братьев жив или сестра!..

Как никто другой, порадовался бы за нее сейчас тот, кого в эту минуту все дальше и дальше уносит пассажирский поезд. И запоздавшие, невысказанные, оставшиеся при ней слова слетают с ее губ:

— Ты самый лучший на свете. Прости, что не оправдала твоих надежд! Желаю тебе увидеть свою страну свободной, остаться целым и невредимым! Счастья тебе и твоим детям, а также той, кого изберешь себе в жены! Спасибо за доброту, за верную любовь, за все, что ты сделал для моей Родины! Спасибо от всей России!..

…Две недели спустя родился Ваня.

25

Все та же тесная комнатушка в районном городке. Единственное окно смотрит во двор, кривое, подслеповатое, с приделанным дымоходом от буржуйки. Койка Андрейки, та самая, сколоченная отцом, да дощатые нары, которые служат и столом и кроватью. Больше ничего нет. На стенах — портреты сестры, братьев, а также самой хозяйки и Андрея Иваныча, сильно приукрашенные, с подрисованными галстуками и белыми воротничками — работа заезжего фотографа.

Понадобилось несколько месяцев, чтобы успокоиться после случившегося потрясения: горечь прощания с любимым потеснили новые заботы. И когда наступил перелом, стиснув зубы и вспомнив излюбленное присловье Васи Почепцова, сказала сама себе:

— Не горюй, Самониха, давай на-гора! Елка-то, она ведь зелена, а покров-то, чай, опосля лета!..

И вправду, это еще не то горе, чтоб унывать. Жить надо и растить сыновей.

Чуть забрезжит утро, Марья Ивановна уже на ногах. Надевает единственную свою одежду — пиджак, которым разжилась еще в копай-городе, обувает сорок пятого размера ботинки, мадьярские, подкованные, которые третий год служат бессменно, — привыкла к ним, как будто так и надо, одна печаль — носы позагнулись. На голову — ушанку. Проверив, при ней ли продовольственные карточки, и попривязав, как собачат, детишек, чтоб, проснувшись без нее, не выпали из своих постелей, выходит из дому: надо выстоять в очереди за хлебом, сбегать на базар за молоком да еще раздобыть где-то по пути какой-нибудь топки, чтоб детям сварить еду и поддержать тепло в своей конурке.

Шарк-шарк, шарк-шарк — тяжелые ботинки, от земли не оторвешь, к тому же гололедка. Городок полусонный, лежит в развалинах, присыпанный снежком, голодный и холодный, с керосиновыми редкими огоньками. Кое-где одинокие прохожие. Здороваются, — Самонину тут знает стар и мал.

Возвращается шагом более ускоренным, беспокоясь о детях. В руке у нее или кувшин с молоком, или буханка хлеба, а в другой обязательно что-либо из топлива — обломок доски, палка, ветки сухого дерева, разные огарки, абы что, лишь бы горело.

Накалит буржуйку, покормит детей, покличет бабку знакомую, чтобы та посидела с малышами, а сама на работу: она и в уличкоме, и в женсовете, и в разных комиссиях, — дел по горло.

Мотается так день-деньской Марья Ивановна по всяким своим делам по разрушенному городу и не догадывается, что за ней наблюдает пара глаз, голубых, когда-то любимых ею.

И вот как-то идет она по улице следом за повозкой, нагруженной щепками, скользит на своих трофейных вездеходах. Что ни выбоина — Щепка с воза, а то и две-три сразу. Хозяину, видно, не в убыток, а Марье Ивановне пожива. Идет, подбирает, глаз с возка не сводит. Подвернулась рваная галоша, и ее на руку: для печи сгодится. Целый оберемок топки набрала. Так увлеклась, что не заметила подошедшего к ней мужчину. Оглянулась, лишь когда услышала легкое прикосновение к плечу и тихий оклик:

— Маня!..

Первое, что она заметила, — добротные армейские сапоги, начищенные до блеска, и защитного цвета брюки под полами пальто. Сердце забилось учащенно.

Еще не видя лица подошедшего, выдохнула с болью:

— Анатолий!..

Все эти месяцы только и жила ожиданием встречи со своим любимым братом. Когда же увидела, что это совсем не Анатолий и не один из ее братьев, разочарованию ее не было предела. Но кто же это? Партизан, что ли? Так знакомы ей мягкая улыбка, родниковая синева в глазах… Вспомнила! Виктор из Шумихи, друг детства и юности, первая ее любовь.

— Откуда ты знаешь мою кличку?! — Взгляд у него тревожный, бегающий.

Чутье разведчицы подсказало Самониной, как вести себя, и она загадочно промолчала.

— Чего же мы тут стоим… посреди улицы? Пойдем!.. — Поддержал ее под руку, направляясь к тротуару.

— А не срамно вам идти с такой-то? — показала глазами на свои уродливые бахилы, на щепки. — Вы одеты чисто, хорошо!..

— Да брось ты этот мусор!.. Дам тебе полусотку, пойдешь купишь дров!

— Не-ет… — Чуть подумав, Марья Ивановна покачала головой. Щепа, пожалуй, подороже полусотки, да и незачем деньги брать у чужого человека.

Направилась домой, он не отстает. «Погляжу, — говорит, — как живет знаменитая разведчица-партизанка».

Расспрашивает ее, как и что, и по самим вопросам уже ясно, что он о ней достаточно осведомлен.

Рассказывает, печалясь, что он теперь вдовый, мать при нем и дочурка, дом хороший, а хозяйки в нем нет. Напомнив, как когда-то они друг в друге души не чаяли, дал понять, что он готов, пусть хотя бы с таким большим опозданием, загладить перед ней свою вину.

Больше десятка лет прошло с тех пор, как их пути разошлись, а все еще свежа в сердце радость их юношеской любви. Когда-то мечтала, чтобы он всю жизнь был с нею рядом, красивый, высокий, стройный.

Не обманулась Марья Ивановна в своих догадках. Когда гость зашел в их тесный куток, то, поразившись бедности и, видимо, надеясь, что отказа не будет, предложил:

— Маня, если ты можешь простить меня, давай будем жить вместе. Твои дети не помеха, буду растить, как своих… У тебя ничего нет, а у меня есть все. В моем дому — не то, что в этой душегубке. А рядом — лес, река, приволье детишкам!..

Разбирает Марью Ивановну любопытство: что это он вздумал посвататься к ней, какая у него в этом нужда, что его заставляет? Столько сейчас одиноких женщин, мог бы найти и помоложе и без детей, не сошелся же белый свет на ней клином.

Пробует заглянуть ему в глаза — не выдерживает ее взгляда. Значит, что-то тут нечисто. По привычке подумала: «Надо разведать!»

Виду не подала, что у нее есть какие-то сомнения, выдержала до конца деловой тон беседы.

— Женщина я изношенная… Два грудника к тому же… Наверное, не смогу вам уделить столько ласки, сколько бы вам хотелось. Обождите день-два, я подумаю. Да и вы сами подумайте хорошенько!..

На том и порешили. В тот же день Марья Ивановна в райисполкоме навела справки о Викторе. Оказывается, полицаем был, орудовал под чужим именем, а под каким — не знали. Теперь будут знать: «Анатолий».

Переговорила с друзьями-партизанами.

— Лучше бедуй одна. Ишь ты, за твоей спиной хочет спрятаться! Женишок!..

И когда на утро он пришел, у нее уже был готов ответ.

— Не могу я за тебя пойти!.. — сказала с негодованием, как всегда считая, что подлецы обращения на «вы» не заслуживают. — Зачем ты шел в полицию?.. Поэтому ты и сватаешься ко мне, чтобы замаскироваться?!

— Моему проступку нет никакого оправдания… Но я люблю тебя, понимаешь?!

— Этого еще не хватало, чтобы я жила с изменником Родины!.. И кого же ты вырастишь из моих сыновей?! Нет, не будет у нас никакой жизни! Ты в предателях был, я — в партизанах. Ведь чуть что в мире случится, ты меня будешь бояться, как бы я тебя не убила, а я буду бояться, как бы ты меня не убил… Уходи!..

Переступил порог молча, сгорбленный, жалкий — человек с нечистой совестью.

Вот у кого настоящее-то горе, не у нее. Как бы ей ни было сейчас трудно, она в тысячу раз счастливей его.

От этой мысли как-то разом посветлело на душе.

И когда в свой обычный час вышла из дому, это чувство в ней еще более укрепилось — вероятно, от утренней свежести, от слепящего мартовского солнца, от предчувствия близкой весны.

Женщины, столпившиеся у райсовета, заметив Самонину, перестали разговаривать.

— Тише, капитанша идет… — чей-то предостерегающий шепот.

— А ну, с дороги! — шутливо растолкала собеседниц одна из них. — А то Марья Ивановна сейчас нас своими лыжами задавит!..

Самонина, приняв шутку, со смехом заскользила к ним по наледи на своих подкованных мадьярских ботинках с загнувшимися носами да еще разбежалась.

— Стереги-и-ись!..

— А ты не унываешь! — говорят ей.

— А чего унывать?.. Не слышите, что ли, весной пахнет? И войне скоро конец!.. Жизнь будет — умирать не надо!..

По глазам видно, что женщины только что разговаривали о ней. Ничего не поделаешь, задала Марья Ивановна работы для бабьих языков — кто во что горазд, есть такие, которые брошенкой ее считают, а то и того хуже. На каждый роток не накинешь платок. И нужно ли бояться честному человеку, что кто-то о нем плохо подумает. Если же кому нужно знать истину, то письма Крибуляка, присланные с фронта, всегда при ней. Сама может любые измышления пресечь, и друзья не дадут в обиду, если надо, скажут так скажут: кто побывал в копай-городе, тот за словом в карман не полезет.

Каждая из женщин, пришедших сюда, в райисполком, — со своей нуждой, со своим горем. Живут так же, как Самонина, — одни чуть похуже, другие чуть получше, и мадьярские ботинки у многих, пожалуй, самая модная обувь. Плачутся на свою судьбу. Нельзя им не верить. От выдумки, от брехни слезы из глаз ручьем не побегут и руки не затрясутся…

Одна Ольга Санфирова тут, среди женщин, как белая ворона: чисто одетая, румяная, раздобревшая под крылышком Китранова. Ей ли жаловаться на свою жизнь, а ноет больше всех. Известно, от чего она плачет — от достатка.

К Марье Ивановне льнет Санфирова.

— Жалко мне тебя, подруга! Несчастная ты.

— Жалко, да не так, как себя!.. А что я несчастная — врешь!..

— Я ли тебе не говорила: Самониха, не лезь, куда не следует! Не твое это дело!.. Не послушалась. Ну, и что ты получила? И то, что имела, — потеряла. Дом сожгли. Имущество пропало. Муж уехал.

— Зато совесть у нее чиста! — вступились за Самонину из толпы.

— Молодец она! А я, бабоньки, наверное, ни за что с мужиком своим не рассталась бы!..

— О Марье Ивановне хоть книжку пиши!

— И верно! Хорошая будет книжка!

— Чтоб люди с Марьи Ивановны пример брали!..

— Вряд ли кто захочет так мучиться, как она! — не унимается Санфирова. — Я, например, никогда ей не позавидую… Думаю, и другие не дураки…

— Эка сказанула!.. — опять загалдели женщины. — Все на свете перепутала!.. Семь песен в одну сложила!..

Шкурницу, конечно, не переубедишь.

— И на кой черт, — говорит, — нужен был тебе словак этот! Русского, что ли, себе не нашла?!

Такую чушь порет — в стену не вобьешь…

В обед, накормив детей и уложив их спать, Марья Ивановна подсела к окну и пригрелась на солнышке — думает свою думу. Нет, враки это, что ее жизнь — мученье! Всегда старалась быть полезной людям. А какое удовольствие, подобно Санфировой, жить для себя?.. Красиво надо жить!

Сама Марья Ивановна свою жизнь считает удавшейся, а себя — везучей. В стольких передрягах побыла и уцелела. Такое случалось, что, если рассказать, не всякий поверит. Иной раз задумается, почему ей так везло. Да, наверное, все-таки потому, что Родину свою защищала!..

Блаженно щурится Самонина от света. Две веселые пичужки у нее на виду сели на вербу перед окном и заверещали — любезничают, играются, а одна, словно желая порадовать хозяйку дома и зная, что доставляет ей удовольствие, села прямо на раму окна, резвится и поет, поет — будто и свободу славит, и это сияющее в безбрежной лазури неба весеннее солнце — теплое солнце Родины, без которого нет радости ни птице, ни человеку.

«Все правильно! — думает Марья Ивановна. — Все как надо! Вырастут дети — поймут».

Эпилог

Письма, много писем в старой расписной шкатулке. Потемневшие от времени конверты с нерусскими марками и штемпелями. Из действующей армии, из Прешова, Праги, Братиславы, отовсюду, где довелось Крибуляку или пройти с боями, или работать по заданию своей партии на больших, ответственных должностях. И в каждом — неизменное: как тяжело ему без жены, без сыновей и как он хочет, чтобы они к нему приехали. Так и в первом письме, так и в последнем, написанном за день до той роковой схватки с диверсантами, в которой Крибуляк погиб смертью героя…

На многих фотографиях — Андрей Иваныч в форме майора частей корпуса национальной безопасности новой Чехословацкой республики, он при орденах и, как всегда, собран, подтянут, в его глазах — светлая радость жизни. Андрей Иваныч здесь и один, и со своими улыбающимися, ставшими взрослыми дочерьми, и с друзьями. Но есть и иные фотографии, при виде их сжимается сердце, к горлу подкатывает бесконечно обидная горечь. И трудно поверить, что этот, еще недавно сильный, красивый человек лежит в трауре, под склоненными боевыми знаменами… Трогательно-печален увенчанный пятиконечной звездой темный гранитный обелиск, под которым, как говорит легенда, есть и привезенная курскими партизанами горстка русской земли…

Марья Ивановна часто перечитывает последние письма друга, смотрит на эти фотографии и думает, думает…

А дети, подрастая, все более напоминают своим обличьем отца. Первенец, Андрейка, спокойный и рассудительный, меньшой, Ваня, подвижной, несколько вспыльчивый, но такой же черномазый, лобастый крепыш.

Сызмальства повелось, как завидят партизан или их детишек, так и просияют.

— Наши идут!

И никогда не дадут в обиду партизанят. В школе, в одной из мальчишеских драк, защитили своего товарища, — их и позвали вместе с матерью в учительскую объясняться, и Ваня, первоклашка, с недоумением глядит на строгого директора, никак не может понять, за что их ругают.

— Мы же за большевиков!.. А вы за кого?

И смех и грех. Но матери отрадно: то, что дорого ей самой, становится дорогим и для сыновей.

Любят ее детишки праздники — первомайские, октябрьские, День Победы и свой, партизанский, — день освобождения родного города от фашистов. Торжество начинается для них с того момента, когда мать, вынув из сундука кумачовое полотнище и тщательно выгладив, доверит им прикрепить к древку и вывесить на воротах своего двора, и до тех пор не сядут за стол, пока не выполнят порученного дела. А когда оденутся в лучшие наряды, а мать прицепит к жакету свои партизанские медали, они, выйдя из дому, ревниво приглядываются к праздничному убранству улиц.

— А у нас флаг лучше всех!

В знаменах, лозунгах и плакатах город красив, неузнаваем.

— Вот если б всегда было так! — восторженно хлопает в ладоши меньшой.

— А тогда бы, наверное, и праздников не было. Правда, ма?

Если Андрейка что скажет, матери добавить нечего: на лету схватывает, чему хотела бы научить, и братишке своему дает ума.

Никогда не пропустят традиционного митинга на площади у высокого обелиска, где на чугунной плите более двухсот партизанских имен. Ребята еще читать не умели, а уже знали все их наперечет, могли безошибочно показать в списке особо дорогие для матери фамилии, а также подробно рассказать о подвиге юной разведчицы Стрелки, что стоит неподалеку от обелиска, на месте своей казни, отлитая из бронзы, в полушубке и валенках, с автоматом через плечо.

Пожилая, поседевшая, но по-прежнему красивая, с большими светлыми глазами и чистым открытым лицом, Марья Ивановна идет по своему городу — старики шапки перед ней снимают, молодые глядят с восхищением. Прошлое в ее памяти неистребимо. Так и всплывает все сразу, стоит лишь увидеть друга-партизана, глянуть на портрет с нерусским обличием человека, своего любимого, на портреты теперь уже взрослых сыновей с повторенными отцовскими чертами. Нет, не для себя жизнь прожила — для людей, для своих детей, а больше всего — для Родины, хорошо прожила! Красиво!


Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут знатоки. До третьего выстрела

Черный Маклер

Горчица засохшая, угрюмо почерневшая. Сосиски комнатной температуры. Пиво тоже. Может, стоило взять котлеты? Впрочем, остывшие котлеты, пожалуй… Ладно, обойдемся.

Соседи по столику вяло перебирали футбольные новости и завидовали его аппетиту. Самим есть не хотелось – сказывались вчерашние обстоятельства. Вчера было воскресенье, позавчера, соответственно, суббота. Словом, понятно.

Он легко поддерживал разговор, называя их по имени, как и они его, со второй минуты знакомства. Он был тут на месте, в этой забегаловке. Открытый, незамысловатый.

Не найдя облегчения в пиве, стали скидываться.

– Саш?

Отрицательно мотнул головой. Сбегали, откупорили, освежились, беседа потекла живее.

– Жалеть будешь! – предрекли ему, давая последний шанс одуматься и примкнуть.

– Мне в суд, – кивнул он за окно: как раз напротив лепилась вывеска сбоку облупленной двери.

Зачем в суд, не спросили. По своей воле в суд не ходят. Поцокали языками, выпили «за благополучное разрешение». Жалко, такой свой парень.

А свой парень был на редкость широкого профиля. Возле гостиницы выглядел, как фарцовщик, у комиссионного, как спекулянт, в белом халате – медицинское светило, в синем – грузчик. Без лицемерия. Разве хамелеон лицемерит? Таково условие существования. Весной на кладбище его тоже приняли за своего парня. Среди крестов и надгробий властвовала полууголовная кодла: не нравятся наши цены, неси усопшего до дому, пока денег не накопишь. Отрадой были редкие похороны со священником. Тут могильщики оказывались как-то ни при чем. Притулятся на земле поодаль и в глухом смятении наблюдают строгий обряд. Молитвенные слова нараспев мутили им душу, пробирали до печенок. После таких похорон завязывались особо лютые пьянки и драки. Одному истерику он после «Со святыми упокой» своротил скулу за «жидовскую морду». Еврейской крови в нем не было, а то бы скулой не ограничился. Врезал с интернациональной платформы. Вообще-то, драк боялся, как всякий оперативник, потому что не мог всерьез дать сдачи. Задержанный предъявит синяк тюремному врачу, и покатят на тебя телегу. Правда, и в камере может нарочно набить шишек и повесить их на тебя. Но истерику он врезал и почувствовал облегчение. А то уже ржаветь начал, как некрашеная оградка…

Да и оградок он вдосталь накрасил, и могил покопал, покуда не узнал, у кого из кладбищенских отсиживаются два мужика, взявших в соседней области кассу. Пил тогда безотказно всякие напитки, не до капризов было: мужики сторожа порешили.

Старые мастера сыска (он еще застал некоторых) накрепко вдолбили, что это тебе не театр – одну сцену не дотянул, зато в следующей блеснул. В службе единственная фальшивая интонация, невыверенный жест – и, может случиться, нет тебя или товарища.

Соседи совсем поправились, принялись за еду, обратились к темам производственным. Не иначе, сослуживцы. Ага, воронок к судебной вывеске подъехал. Пора. Он доел сосиски, пожал протянутые руки и покинул свою позицию (спиной к стене, лицом к двери, как всегда и везде).

Пересекая улицу, прикидывал. Дело хозяйственное. Не сенсационное. Значит, народ в зале состоит из родни да косвенно причастных. От себя – человека постороннего – надо чем-то простеньким отвести нежелательное внимание. Может, он ждет встречи с кем-то… на часы поглядывает… или любопытствует насчет судьи: за что тот цепляется, какие любимые мозоли… Да, именно его интересует судья, потому что предстоит собственный процесс. Тогда и в перерыв есть о чем перемолвиться. Это лучше. Если не напорешься на кого-нибудь, с кем сталкивала работа. Ну, тут он среагирует первым, обычно автоматика зрительной памяти не подводила. Сигнал «я его видел там-то» выдавался сразу.

Тесными кучками свидетели. В первый день их вряд ли будут вызывать. Но толкутся. То снаружи – увидеть своих, когда доставят в автозаке. Теперь подкарауливают момент, как по коридору поведут.

Дверь открыта. Он приостановился на пороге, охватил взглядом зал. Не взглядом опытного сыщика, нет. Таковым не обладал. Вернее, сумел с превеликим трудом от него избавиться. Опытный преступник определяет опытного сыщика (они говорят – срисовывает) как раз по взгляду. Простой человек смотрит без этой короткой фотографирующей задержки на каждой фигуре, без расширения-сужения зрачков, без запоминающего движения по кругу.

Так что смотрел он с порога взором скользящим, неинтересующимся, почти тусклым. Сигнал поступил один – от адвокатского стола. Долгоносый, узкогубый и безбровый блондин. Факторов. В прошлом судья. Из-за темной истории, припахивавшей взяткой, удален с должности. Чтобы бывший адвокат сделался судьей или следователем, такого не бывает. А вот наоборот – пожалуйста.

Сядем скромненько в заднем ряду. Не из-за Факторова. Он-то не знает, кто вошел – капитан Томин. Томину его показали недавно издали. К слову пришлось.

Полезная штука автоматика, только требует длительной отладки. Началось, как игра на первом курсе юрфака. Профессор по уголовному праву посоветовал тренировать наблюдательность. Прошел мимо витрины магазина, зыркни через плечо, а дома нарисуй на бумажке, где что расположено. Позже, естественно, проверь. Бегло загляни в аудиторию и перечисли, кто с кем сидит. Студенты месяца четыре состязались в этом занятии, он побеждал и нахально полагал, что с памятью у него отлично. Но вдруг еле признал парня, с которым разок подрался. Правда, в доисторические времена, еще в Киеве.

Пойманный после лекции профессор покосился сверху выпуклым оком в седых ресницах (был он очень высок и худ) и объяснил все научно – про кратковременную память и долговременную, про то, как переводить впечатления из первой во вторую. Выработался новый тренинг: несколько раз в неделю на ночь неожиданно для себя самого объявлять ревизию. Вспомнить всех подряд, с кем сегодня хоть коротко встречался. Сначала последовательно, с внутренним проговариванием, кто есть кто, затем еще раз, уже в обратном порядке, быстро «листая» перед мысленным взором только лица, лица, лица, считываемые, как с фотографии, – без имени, без голоса, без жеста. Круговерть их укачивала, усыпляла, похоже, продолжаясь и во сне и позже, уйдя куда-то ниже порога сознания.

Не забывать с годами сделалось привычкой и стоило половины университетской премудрости. Каждый увиденный человек мгновенно отсылался в хранилища памяти. Уж что там творилось: целиком его облик прогонялся сквозь «картотеку» запечатленных образов или в кишении отдельных примет происходило сличение глаз, носов, подбородков, ушей, но ответ был готов почти одновременно с запросом – прошагал навстречу такой-то, мелькнул в проехавшей машине такой-то.

Тщедушный Факторов шевелит узкими губами, переговаривается с другими адвокатами. За шумом публики не разберешь о чем. Кстати, прежде работал в этом же суде. Восседал на возвышении, на одном из тронов с гербами. Всегда они Томина раздражали. Понимай – храм правосудия. А напротив зала – сортир без лампочки. Ладно, минюст очень беден, самое нищее ведомство. Все пыльное, обшарпанное, на окнах тряпочки, об которые руки вытереть побрезгуешь. Ладно. Но как ихним сортиром пользоваться? Не затворяя дверь? Уж лампочку-то могли бы… Вроде пора начинать. Ага, топают голубчики под конвоем.

Томин в расследовании дела не участвовал. Но обвинительное заключение можно не слушать, Паша дал ему прочесть. Обычная расхитительская механика. Только пункт 16-й претендовал на остроумие замысла. Районная газовая контора направляла предприятиям резко завышенные счета за пользование газом. Кому придет в голову проверять подобную оплату, тем более по «безналичке»? А контора полученные деньги переводила (тоже по «безналичке») магазину хозтоваров за якобы постоянно приобретаемое оборудование. И уж в хозтоварах лишние тысячи изымались из кассовой выручки.

Дальние вязались узлы на одной веревочке. Если б Паша сумел доказать все, что подозревал, на скамье подсудимых сейчас царила бы форменная давка. А так, просторно сидели, впятером-то. Их фотографии Томин видел вместе с обвинительным. Типичные деловые люди с физиономиями служащих среднего круга.

Откуда-то еле различимо долетали упрямые гаммы. В распахнутые весной и летом окна зала имени А. Я. Вышинского тоже долетали гаммы и вокализы. Подумать только, был такой зал – «им. Вышинского». Двусветный, главный на факультете. А рядом консерватория. В те годы у кого имелся блат – шли в Институт международных отношений. У кого не имелся – в юридический. То есть, конечно, шли и в другие. Кто силен в физике-математике – двигали в технари. А из гуманитарных эти были престижней, что ли. Иных просто устраивало наличие военной кафедры (не брали в армию). Разные учились люди на юрфаке, разные и учили. «Откройте алфавитный указатель кодекса на букве «ж», – командовал человек в сером мундире с четырьмя генеральскими звездами. – Найдете ли вы слово «жалость»? Нет, не найдете!» Впрочем, даже тогда он коробил.

Однажды перед лекцией прямо-таки испарился демократичнейший доцент Польский. Позволил себе умствовать о различиях в построении верховной власти в странах социализма. И уже без Польского в 53-м общий митинг студентов и преподавателей возбужденно прокричал «ура!» ликвидации Берии и его окружения: Меркулова, Абакумова, Рюмина.

Когда Томина, как многих его сокурсников, распределили в милицию (кадры принялись обновлять), наступил уже канун 56-го. Брезжили иные времена.

Что-то изменилось. Да, гаммы умолкли. А судья продолжает читать заключение. Никого оно не волнует. И меньше всего – Шахова. Если б даже Паша не говорил, легко было угадать, что он главарь (или «паровоз»). По некоей высокомерности в осанке. По нежной округлости щек, может быть. Что за блик перебегает туда-сюда в сумраке скамьи подсудимых? Томин пошарил глазами – откуда?Вон откуда, от противоположного дома. Ветер там пошевеливает открытую форточку, а здесь зайчик играет, заставляет Шахова сыто смаргивать. Ловит его Шахов, подставляет лицо под отраженный свет солнца. Что ему слушать обвинительное. Он уже перебрал его по словечку. С Факторовым перебрал. Это сразу ясно, кто кого защищает. Стоит подсудимому появиться, адвокат обменивается с ним безмолвными любезностями. Но все-таки судят Шахова в первый раз. На горизонте приличный срок, а ему под пятьдесят. Редко кто способен расслабиться в подобной ситуации.

«Как следует из показаний всех обвиняемых, руководителем преступной группы и координатором ее действий являлся Шахов. Том первый, лист дела 16-й по 26-й, 54-й по 60-й…» Скучища. Предложи кто-нибудь Томину высидеть такой процесс, он бы его послал на все буквы. Но Паша сказал:

– Сулились, что там случится нечто. Тогда хотелось бы не с чужих слов.

– Очень надо?

– Надо.

А сам, видите ли, уехал в командировку.

Нечто началось часов в пять пополудни.

– Подсудимый Шахов, с обвинительным заключением вы были ознакомлены в положенный срок?

– Спасибо, да.

– Признаете себя виновным?

– Нет, я арестован незаконно и ни к чему не причастен.

С каким достоинством произнесено-то! Судья слегка дернулся, но продолжал задавать обязательные вопросы:

– Подсудимый Преображенский…

Преображенский, наряженный в переданные из дому обноски, вскочил за барьером, как на пружине.

– Признаю. Виновен, даже вдвойне! Во-первых, сам. Во-вторых, оклеветал Шахова, поскольку…

– Садитесь, – хмуро остановил судья.

Та-ак. Процесс разваливался на глазах.

– Шахов Михаил Борисович отношения не имел…

– Оговорили…

– Подлинным организатором являлся бухгалтер Шутиков, – это последний обвиняемый, пудов на восемь экземпляр, озвученный козлиным тенорком.

Судья пытался урезонить:

– На предварительном следствии вы утверждали… Показания с ваших слов записаны верно?

– Совершенно верно, гражданин судья.

– Вы их подтверждаете?

– Нет, – колыхнулись пуды за барьером. – Раньше мы Шутикова выгораживали, но раз он скрылся, нету расчета. Мы тоже свою честность имеем!

Ишь, паскуда! В один голос. Недурной Паше подарочек.


* * *
У Томина своих дел было предостаточно, и он еще в тот день изрядно побегал. Инспектора угрозыска ноги кормят. Есть такая птаха в наших краях, которая всю жизнь ходит пешком и вместо перелета по осени бежит несусветно далеко. Томин порой, забегавшись, чувствовал себя подобной птахой. Названия он не помнил, птиц можно не запоминать.

А вечером покемарил. Предстояло ночное дежурство, и отдых считался служебно-обязательным. Кто этим пренебрегал, подчас оказывался неспособным сохранять быстроту реакции до утра, а то и с захлестом на следующий день.

Как-то перед рассветом на заводе имени Войтовича застрелили начальника караула и забрали из сейфа шесть пистолетов с патронами. А случилась данная заварушка накануне праздничного парада. Начальство, разумеется, в поту. Не то чтобы всерьез ждали терактов, ну а неровен час – с кого шкуру спустят? Примчавшиеся на место оперативники правильно рассудили, что тут сработал парень, недавно принятый в военизированную охрану. Рванули к нему домой, но от нервов и спешки до того были всполошенные, что не сообразили проверить, цела ли вся его одежда. И полные сутки разыскивали по городу парня в ватнике и кепке (как он на завод ходил). Потом постовой на привокзальной площади сцапал его, обвешанного оружием, просто сам не зная почему, по вдохновению. И был тот в сером плаще и вязаной шапочке. Так что операм досталось крапивой по заду, и много они кручинились, что до дежурства кто в гостях веселился, кто белье стирал в угоду жене.

В двенадцатом часу Томин сидел на вечно кожаном казенном диване в дежурной части Петровки, 38, и играл в шахматы. Кудлатый следователь Орлов шуршал рядом газетой. В соседней комнате разгоняли сон, сражаясь в пинг-понг.

– Противная лошадь, – пожаловалась Зина на томинского коня, удачно вторгшегося в ее позицию. – Как мне ее отсюда выгнать?

Орлов – прокурорский кадр, таявший от Зининых рыжих марсианских глаз – рискнул помочь.

– Я бы вот… – показал он, как ходить.

– А я тогда так, – парировал Томин, прописав в воздухе пальцем великолепный бросок ферзя.

– Тоже мне, советчик, – покосилась Зина. – Шурик, зачем ты рвешься к победе над слабой женщиной?

– Я просто голодный.

– А ужинал?

– Два азу – и ни в одном глазу.

– Жениться надо.

– Перестань меня трудоустраивать.

– Зато жевал бы сейчас домашние бутерброды.

В обычное время о бутербродах заботилась мать. Но у нее двухмесячные каникулы на родине, в Киеве: Зина, естественно, знает и полагает, что момент удобен для агитации.

– В розыске холостяк лучше, – опять встрял Орлов. – Работает, не оглядывается, как бы деток не оставить сиротами.

– Следователь Орлов, инспектор Марчек, эксперт Семенов – на выезд! Убийство на улице Мархлевского…

Орлова с его глупостями как ветром сдуло.

«Зинаида, конечно, выиграет», – думал Томин и, как ни смешно, досадовал и старался отвлечь ее разговором.

– Жениться я не против, Зинуля. Даже составил опись на досуге. Насчиталось шестнадцать желательных качеств. Нереально. К тому же любовь проходит, а аппетит – никогда.

Она сделала маленький шажок окраинной, шелудивой пешкой.

– Шурик, ладья под ударом.

«Вот те раз! Ну никогда с ней не угадаешь, что вытворит», – Томин погрузился в размышления. Он почти изобрел, как одним махом отбиться от пешки и взбодрить своего коня, но голос из динамика погнал на выезд.

Происшествие было плевое. Здоровенный лоб – явно оттуда, еще вчера-позавчера решетки грыз – забрался в промтоварный склад. Запихал в мешок три каракулевые шубы и, воображая, видимо, что так будет лучше, начал перед уходом обрывать провода сигнализации. Она от такого обращения заголосила, замигала, и сбежавшаяся охрана скрутила любителя мехов. Теперь он сидел в помещении конторы, выгороженном внутри склада стеклянными стенками, и два безусых милиционера несли по бокам караул.

Томин разговаривал с начальником охраны и сторожем. Первый, служака лет пятидесяти, был удручен, второй возбужденно словоохотлив.

– Собак нету, – отвечал он на вопрос Томина. – Мы кошек держим.

– Каких еще кошек?

– Видите ли, – пояснил начальник, – склад большой, товар разный, сильный урон бывал от мышей.

– Спасу не было! – затараторил сторож. – Мышь, она ведь все сожрет. Сапоги дай – сожрет. Пианину дай – и ту сожрет. Так что киски у нас. Собак нам никак нельзя.

– Ясно, вы свободны.

Сторож нехотя отошел.

– Той дверью давно не пользуетесь?

Начальник оглянулся на широкую дверь в боковой стене, где под присмотром двух служивых кошек возилась Зина, изучая и фотографируя распиленную металлическую задвижку.

– Тут дело вот в чем: раньше забор дальше стоял. Потом, как его придвинули, с той стороны машине стало не подъехать. Тогда дверь закрыли наглухо, пользуемся одними фасадными воротами. Около года уже. Простите, как вы расцениваете факт повреждения сигнализации?

– Плохо расцениваю. Знал он, что это сигнализация. Кто мог его просветить? Только кто-то из ваших.

– А может быть… случайно?

– Подпрыгивал и рвал какие-то провода?

– Ну, если кто из моих ребят – я дознаюсь! Я из них душу вытрясу!

– Нет уж, пожалуйста, без самодеятельности. Вы нам всех распугаете.

И Томин пошел наружу обследовать подступы к той самой двери.

Вор перелез забор почти напротив нее – на раскисшей осенней земле остались две вмятины от его прыжка. Подняв прутик, Томин вставил его в щель между досок, чтобы пометить место, и двинулся кругом. Конечно, забор было нетрудно перемахнуть, но иногда на него нападала солидность, мешавшая резвиться.

По другую сторону забора лежал кучей вонючий шлак, и около виднелись в глине следы «Москвича». Сделав петлю, они убегали обратно в тихую улочку.

Кибрит тем временем закрыла фотоаппарат и вооружилась лупой. Задвижка была пропилена на пять шестых толщины, оставшаяся полоска стали сверкала свежим изломом. До взлома подпил, вероятно, скрывала боковая скоба.

А за спиной длинное помещение с замусоренным полом делил пополам широкий проход. Слева и справа от него пространство было загромождено высоко вздымавшимися штабелями ящиков, тюков и рядами стеллажей для товаров в мелкой упаковке. Между штабелями и стеллажами пролегали тесные полутемные тоннели, сплетавшиеся в запутанный лабиринт. Здесь таилось много всего, что требовало пристального внимания. Предстояло, например, восстановить маршрут похитителя шуб, сумевшего найти самое ценное, что было на складе. Кибрит тоже думала, что у него имелся пособник или пособники, так как задвижка была подпилена изнутри.

Об этом она и сообщила явившемуся с улицы Томину.

– Мне бы надо знать, когда сделан подпил.

Прищурилась усмешливо:

– Всего-навсего?

Она сама верила в науку, но нельзя же вот так настырно и слегка капризно требовать чудес.

– Шурик, с точностью до минут никакой химик не скажет.

– Тогда вот что: пойди погляди на отпечатки протекторов за забором. У ворот Панин, он тебя проводит.

Зина прихватила чемодан и направилась к воротам.

При ее дотошности они в этом складе проторчат до утра. Зина обожает валандаться с пустяками. Впрочем, нет особого расчета возвращаться раньше открытия буфета.

Летом она провела отпуск в Болгарии и привезла ворох рассказов, из которых в памяти Томина осело два завистливых впечатления. Первое – солнце. Второе – магазин в Софии с названием «денно-нощно», круглые сутки торговавший съестными припасами. Ему представился румяный калач с добрым ломтем брынзы. Впрочем, калачей в Болгарии, пожалуй, и не пекут. Ну, пусть не калач, пусть будет булка…

Первый этап переговоров с задержанным он уже провел. Был тот медвежьего сложения, ручищи в коричневой шерсти, и носил фамилию Силин. Заявил, что на складе «грыбы собирал». А на строгое предложение отвечать всерьез раскричался нарочито грубо:

– Ты, чернявый, меня не пугай! Да я тебя одной рукой по стене размажу!..

Немножко его послушав, Томин применил прием из Пашиного репертуара:

– Не нужно ли сообщить кому из родных, что вы арестованы и где содержитесь?

– Во, какой хитрый «мусор»! – передернул Силин необъятными плечами. – Ты гляди, а? Нет у меня никого и ничего!

– Плохо. Значит, и передачу некому принести?

Томин вытянул из пакета шубу, черный каракуль упруго развернулся, расправился, заблестел по-дорогому.

– Кому ж вы тогда шубы брали? Самому вроде маловаты будут?

– Показаний не даю. Сказал – все. Точка. Силин.

Ну и шут с ним. Не больно нужны его показания, раз взят с поличным.

Однако чем-то же надо заняться пока что? Вон Зинаида уже отстрелялась со следами на пустыре.

– Замерила, сфотографировала?

– Да. Тот «Москвич» приезжал часа два назад. Как обут задержанный?

– Полуботинки на коже, стоптаны наружу, мысок тупой, размер этак сорок пятый, – не раздумывая ответил он.

– Таких следов там нет. Но Силин мог шагнуть из машины прямо на шлак.

– Сколько стояла машина?

– Недолго. Скажем, десять минут. Сними с него обувь. Причем бережно, дабы не отрясти прах с его ног. Прах мне нужен для экспертизы.

– А как я отправлю его в камеру? Босиком?

– Раздобудь обувку у здешних.

– Зинуля, – Томин сделал умильную физиономию, – давай проявим особую оперативность!

– Ну?

Он выложил просьбу. Пока Силину в милиции откатают пальцы, да пошлют в дактокартотеку, да пришлют ответ… Словом, у Зинули в следственном чемодане все есть. И пусть она возьмет свою лупу и за десять минут – по минуте на пальчик – выведет формулу отпечатков. Она же все эти узоры, петли, завиточки знает по номерам!

– Ну, допустим, раз тебе не терпится. А дальше?

– Дальше я немного посуечусь, авось толк выйдет.

Откатать пальцы поручили одному из сотрудников милиции, которые все равно стояли без дела, и Кибрит, устроившись на ящике, считала витки и спирали, а Томин гладил оглушительно мурлыкавшую кошку и созерцал невежливого верзилу сквозь частые переплеты застекленной перегородки. Не ожидал он засыпаться. И вдруг ту-ту и опять тюрьма, и горит полночная звезда. Телефон находился подле него в конторе. Не годится. Надо связаться из оперативной машины.

По радиотелефону Томин передал в картотеку формулу. Да, судимый, ответили ему, отбывал там-то. Еще раз позвонил – дежурному на Петровку. Дежурный заказал «молнию» с начальником колонии. И через полчаса Томин знал, на каком масле Силина изжарить.

Войдя в контору, прежде всего проверил себя. Обувь Силина он описал верно. Присел к столу, где лежали злосчастные шубы. Грубую веревку, которой был завязан мешок, Зина собственноручно перерезала так, чтобы узел сохранился в неприкосновенности. Этот узел ей почему-то приглянулся.

– Ну, Силин, не надумали поговорить? Как, кстати, ваше имя-отчество?

Зыркнул мрачно исподлобья.

– Имя-отчество теперь не понадобится. «Силин, встаньте!», «Силин, сядьте!», «Силин, отвечайте!» – и весь разговор!

– Попрошу вас разуться.

– Это зачем? Если в расход – так вроде еще не заслужил.

– Будем научно изучать ваш жизненный путь. Осторожно, чтобы не осыпалась грязь.

Появился сторож с ботиночной коробкой. Томин вынул оттуда пару теннисных тапочек. Силин через силу пошутил:

– Заживо в белые тапочки. Чудеса!

Обулся, пошевелил пальцами: тапочки были тесноваты. Томин упаковал его грязные ботинки. Извлек бланки протокола.

– Положите-ка вы свой протокольчик обратно в карман.

– Прежде его составить надо. Вы сегодня, как большой начальник. Будете посиживать, а мы вам документы на подпись.

Просто так покалякать Силин не отказывался.

– Значит, без меня дело не идет?

– Какая же свадьба без жениха? Да еще и сваты попрятались.

– Сваты? – Силин понял намек.

– А то нет? На такой свадьбе, да чтобы без сватов?

– Сваты тому нужны, у кого свой котелок не варит!

Тут кстати подвернулась, наверно, не без дела пришедшая Зина.

– Вона! – обрадовался Силин поводу сменить тему. – И невеста пожаловала! На этой желаю жениться! Точка. Силин.

– А как же Галина Петровна, которая ждет вас в Днепропетровске? – выложил свой козырь Томин. – Ведь обещали: отбуду срок – и прямо к тебе! Что вас понесло в Москву, Силин?

С минуту тот молчал, ошеломленный, потом лицо побагровело, он вскочил, стал рваться из рук милиционеров.

– Сволочи! Пусти! Я побегу, давай в меня стреляй! Убивай! Пусти, я побегу!..

Но надежда Томина, что он, сорвавшись, все выложит по принципу – нате меня, ешьте, – не оправдалась.

Было зябко и мутно на безлюдных улицах, наплывал серый туман, когда оперативная машина, проявив галантность, затормозила у Зининого дома. Она знала, что станет сейчас вопреки здравому смыслу пить кофе, а затем ляжет спать. Шурик помаргивал с сиротливым видом – буфет на Петровке еще не работал.

– Если хочешь, подогрею тебе котлету.

– Да ну?!

Съел котлету, вчерашнее пюре, полбанки горчицы и три бублика, которые она выдержала ради гурманства в духовке. После кофе его совсем разморило, готов был притулиться тут же, на кухне.

– Куда Пал Палыч делся? – спросила Зина, выпроваживая его за дверь. – Трубку не снимает.

– Начальство ткнуло ему в зубы отдельное требование.


* * *
Отдельным требованием на юридическом языке называется просьба из отдельного места, предполагающая, что квалифицированный следователь произведет такие-то и такие-то официальные действия и известит о них отправителя. А что там произошло, кто кого и за что – об этом можно не сообщать. Следователю оно, собственно, без разницы.

Знаменскому не раз доводилось рассылать отдельные требования, но когда случалось самому их выполнять, то тяготила неосмысленность прилагаемых усилий.

В камере хранения Рижского вокзала он получил не принадлежащий ему чемодан, который в сопровождении двух граждан отнес к дежурному вокзальной милиции. Там чемодан был вскрыт, Знаменский вынул из него несвежую мужскую рубашку, пару шлепанцев, свитер, бутылку сухого вина и матерчатый кошель с пришитой вместо застежки металлической пуговицей, хранивший 38 рублей и пачку писем.

Тут он позволил себе упростить процедуру, занеся в протокол, что «изъяты письма, которые не развязывались и не листались, а были тут же упакованы и опечатаны сургучной печатью «Отделение милиции Рижского вокзала № 3» в присутствии вышеуказанных понятых». Затем Знаменский опечатал и чемодан, оставив его под расписку дежурному.

А вечером отправился на другой вокзал и проскучал полночи до Калуги. В Калуге сел на местный автобус. Отсчитал шестнадцать остановок, вышел на семнадцатой. Как было велено, двинулся вперед, в трехстах метрах за колодцем повернул в проулок и постучал в покрашенный грязно-синей краской одноэтажный домик. Было раннее утро.

Записал рассказ заспанной женщины, что Яша – ее троюродный брат, где он находится сейчас, она не знает, а костюм, в котором он приезжал на майские дни, она по его просьбе, хоть и с большим опозданием, сдала в райцентре в чистку. «С моих слов записано верно и мной прочитано. Сахарова В. С.».

Четверть часа шагал Знаменский вокруг длинной лужи в проулке, пока женщина одевалась, чтобы ехать с ним в райцентр. Восемь остановок в тряском автобусе. Пункт химчистки. Изъятие костюма. На левой поле пиджака выше кармана обнаружилась прореха с ровными необтрепанными краями, неловко стянутая ниткой. Сахарова обиделась предположением, что штопала она: «Не безрукая я, чтоб так-то зашить, сикось-накось!»

Знаменский отпустил ее, пообедал в столовой жидким бледным борщом и неожиданно вкусной пшенной кашей; осмотрел трогательную, чудом сохранившуюся церквушку, весело пестрящее бумажными цветами кладбище. На главной площади кто-то невнятный сидел на тонконогом бронзовом коне; на базаре люди кавказского обличья торговали грушами и виноградом, а местные жители – доморощенной капустой, грубошерстными носками ручной вязки и свежевыловленной рыбой; половиной улиц городок убегал вниз, где катилась именитая река в окаймлении голых деревьев с галочьими гнездами. Во всем этом был свой уют, и как-то раскованно и печально думалось о России. О прекрасных абстракциях и унылой обыденности. О минувшей «оттепели», когда они, едва начавшие бриться, жадно дышали воздухом перемен… Настроение согласно пословице: «Отойдем да поглядим, так ли мы сидим». Не так сидим, не так. Будет ли просвет? А большая вода неторопливо совершала свой путь, отливая холодом, донося запах тины и стрекот моторки.

Спешить не хотелось. Не хотелось снова проделывать восемь остановок туда и восемь обратно.

Он переночевал в Доме колхозника и явился к синему домику утром. Предъявил костюм соседям, которые видели в нем Яшу. Записал их показания, что с тех пор вестей о нем не имели. Завернул костюм и опечатал заимствованной в сельсовете печатью.

– Да что с Яшей-то случилось? Скажите же! – в какой уж раз приступала к нему Сахарова, волнуясь и прижимая крупные кулаки к груди.

– Вас известят, – повторял Знаменский, потому что не мог объяснить (да она и не поверила бы), что ровно ничего он не ведает ни про Яшу, ни про костюм, ни про чемодан из камеры хранения.

Он просто запишет показания всех, кто назван в отдельном требовании, – здесь и в старинном городишке на триста километров южнее, – составит все нужные протоколы и опечатает все, что имеет отношение к Яше. Постарается отыскать девушку Веру и выяснит, когда она в последний раз ездила на Север к замужней сестре, а школьного приятеля Яши прощупает насчет алиби в 20-х числах прошлого месяца. И все документы и вещи отошлет наложенным платежом в Мурманское УВД тов. Абрикосову. Там знают о Яше правду. Или пытаются узнать.


* * *
Томин поспел в суд к той стадии, когда обвиняемые уже выслушаны, и теперь задают свои вопросы адвокаты и прокурор. Зал был битком, в воздухе густело напряжение.

Худой и бледный прокурор – наверно, язвенник, – бился с подсудимым Преображенским.

– Вы утверждаете, что оклеветали Шахова на предварительном следствии?

– Именно так. Совесть заговорила! – отрапортовал Преображенский, преданно глядя на прокурора.

– Но почему она заговорила, только когда вы ознакомились с делом?

– А что в этом плохого?

– Отвечайте прокурору! – одернул судья и, не дожидаясь, чтобы вскочивший адвокат заявил ходатайство, сказал ему: – Отвод вопроса как несущественного. Не удовлетворяю.

– Я еще ничего не успел… – слегка смешался адвокат,

– Но я вас правильно понял? – и судья напомнил Преображенскому: – Ответьте прокурору!

Преображенский четко произнес затверженный текст:

– Да, именно когда я ознакомился со всем делом, все обдумал, то я пришел к выводу, что мы на Михаила Борисовича напрасно клевещем. И я рад, что остальные тоже…

– Ваши радости суд не интересуют, – отрезал судья. – Еще вопросы?

Ознакомился со всем делом – то есть впервые встретился с адвокатом. Он встретился, прочие встретились. Каждый со своим адвокатом. Потом адвокаты встретились. Потом опять с обвиняемыми. И столковались.

Вполуха слушая вариации на тему: Шахов невиновен, главарем был беглый Шутиков, – Томин соскользнул мыслью на Силина. Почему он ринулся рвать сигнализацию? Неверно истолковал инструктаж? Куда бы он – только-только «от хозяина» – делся с каракулевыми манто? Надо по меховщикам полазить. Кто придумал шубки украсть, тот наверняка готовил и рынок сбыта. Между прочим, сел этот битюг за драку с телесными повреждениями, хулиганство и сопротивление власти. В колонии сошелся с рецидивистами, кого-то изувечил, и ему добавили срок. Но все-таки ждала его некая женщина в Днепропетровске.


* * *
В последующие трое суток время Томина делилось между залом суда, где толкли ту же воду в ступе, и мелкой беготней вокруг Силина. В промежутках между тем и этим он подбирал накопившиеся хвосты, а в промежутках между промежутками посещал Зину.

– Вот следы твоего любимого «Москвича», – говорила она, раскладывая еще влажные фотографии.

– Ага, сдается, Силин прибыл на склад именно на нем. Просто так на пустырь кому надо заезжать?

– Гляди, здесь машина остановилась, кто-то вылез и переминался с ноги на ногу.

– Следочки изящные. Не чета силинским. У шин есть своя индивидуальность?

– У всего есть индивидуальность, Шурик. Трещинки, ссадины. Но не обходить же гаражи с микроскопом. Дашь машину – скажу, та ли.

– Небогато у тебя, – поддразнивал Томин. – А что насчет владельца изящной обуви? Я не говорю – адрес, но хоть год рождения, например. Или – холост, женат. Неужели не можешь?

– Шурик, поосторожнее! Я тебе еще пригожусь! Пусть твой Силин завяжет мне несколько узлов. Когда человек завязывает узел – это я тебя просвещаю…

– Большое спасибо.

– …то узел с точки зрения криминалистики нередко индивидуален почти как почерк.

С Силиным он держался ровного доброжелательного тона, хотя тот не желал раскалываться.

– Я с вашим братом разговаривать не нуждаюсь! Посадили – все! Кончено! – то и дело норовил сорваться на крик.

– Уймитесь, Силин. Горло поберегите.

– Да об чем говорить? Что надо, я рассказал.

– Что ночью залезли? Что взяли шубы? Редкая откровенность. Если б не признались, мне бы в жизни не догадаться!

– Веселый вы человек, гражданин начальник.

– Работа такая – смешная. Вот, скажем, вы. Освободились, собирались к своей Галине Петровне. Нет, вдруг двинули в столицу, где у вас ни кола ни двора. Говорите, в одиночку пробрались на склад. Смешно? Смешно.

– А тут будет один ответ: катитесь вы и так далее! Ясно?

Томин катился, к вечеру снова забегал в отделение милиции, где содержался Силин, едва помещаясь в КПЗ с одним-двумя пьяными хануриками.

– Давайте-ка побеседуем.

– А потом десять лет в зубы и езжай, Силин, лес рубить? Хоть буду вам руки лизать, хоть матом обложу – все одно.

Что ж, резонно. Взят на краже – тюряга. Но и у Томина работа.

– Суд, между прочим, учитывает чистосердечное признание. Сами знаете.

– Что я знаю? Что знаю?! Ты меня не доводи, я такой! В темный подъезд заходить будешь – бога вспомни! Дети есть – пусть дома сидят! Ты понял, ты?!

– Нервы у вас, Силин, ни к черту. Жалко смотреть.

Силин вдруг обиделся:

– А ты меня не жалей! Пожалел волк кобылу. Ты чего ко мне привязался, чего добиваешься?

– Человек должен отвечать за то, что сделал. По справедливости. А за других он отвечать не должен.

– Ха! Насчет справедливости я ученый. Справедливость… – он заколебался, но желание высказаться одержало верх над недоверием. – Сказать, как я срок схватил?

– Была драка в нетрезвом виде.

– Это по бумажке. А по жизни? По правде?

– Ну?

– Я со свадьбы ехал. Сижу в электричке. Нормальный человек может со свадьбы в трезвом виде?

– Трудно.

– Значит, я пьяный законно. Еду домой, никого не трогаю. Бац – контролер. «Ваш билет». Я ищу, куда дел, а он ко мне вяжется: «Гражданин, сойдемте». Я его отодвинул, он за свисток. Ладно, думаю. Сошли. Ищу билет, чтоб отцепился.

– Так и не нашли?

– Найдешь тут, когда он на рукаве виснет. «Пошли, говорит, в милицию»… Рази я его бил? Всего-то стряхнул с руки, чтоб не мешался.

– Но он вроде там пострадал?

– Так не вяжись к здоровому мужику, коли вовсе ветхий!

– А дальше?

– Дальше суд. Красота! Я толкую – билет же был. В отделении, когда карманы выворачивали, его же нашли! А она мне – судья: «Кому, – говорит, – теперь нужен ваш билет?» Это, по-вашему, справедливо?! «Вы, – говорит, – билет на проезд покупали, а не хулиганить». А?! В гробу я видал такую справедливость!

Картинка рисовалась живая. Мельчайший начальничек, он готов костьми лечь, защищая свой авторитет. А судья автоматически солидарна с представителем власти.

Томин купил в кулинарии полкило жареной наваги и бутылку молока. Скармливая их Силину, сердито убеждал:

– Вы же взрослый человек, Степан Кондратьич. У контролера должность. Что с ним было?

– Чего-то там себе отбил.

– А в колонии опять хлюпик под горячую руку попался?

– Там целая кодла была. Кабы я им поддался, мне бы вовсе не жить! Вы бы, гражданин начальник, помыкались там, тогда бы с полслова соображали… Приклеилась ко мне шпана. Сперва смешочки, дальше – больше. «Комод, пойди туда», «Комод, пойди сюда». Каждый день в барак, как на войну шел. Раз потолковали, другой, – показал на кулаках. – Вижу, либо я кого угроблю, либо они меня. Ну, одному гаду ребра и попортил. Подошел такой момент. И кто виноват? Знамо дело, Силин. У него же в приговоре полная аттестация, какой он есть бандит! Два года припаяли. Справедливо?!

– Обидно, Силин.

– Теперь, допустим, есть душевный человек и в большом авторитете. Он глядит, такое дело, и говорит: «Баста! Комода, – говорит, – не трожь». Вот оно где справедливо-то! Вот где по-человечески!

– С ним вы и встретились в Москве?

Силин разом замкнулся, набычился.

– Ни с кем я не встречался! Я пример привел – кто мне друг, а кто враг, ясно?

Куда ясней. Теперь, конечно, казнится, что поддался душевному человеку. Поверил себе на погибель. Сидел бы в Днепропетровске, а не в КПЗ, где сверлит мысль: как так случилось? Почему я засыпался?

– Завяжите мне на память несколько узлов, – протянул Томин кусок веревки.

– Узлы? А-а, дамочка будет експертизу делать. На доброе здоровье.

И, допив молоко, огромными ручищами ловко стал вязать узлы…


* * *
– Веревку на мешке затягивал Силин, – определила Зина.

– А кто клал шубы в мешок?

– Везде и на всем только отпечатки его пятерни. Что касается маршрута по складу, – она достала расчерченный лист, – крестиками я пометила пункты, в которых уверена, что он был. А вот здесь два сомнительных кружочка. Сторожа безбожно натоптали.

– Так он прошел прямо тут? Рассказывает иначе.

– По-моему, он тебе нравится, этот пещерный житель.

– Жалко дурака. «Я пошуровал и выбрал три каракулевых пальта». Да он не отличит каракуль от цигейки! Он всю дорогу был грузчиком, а в колонии шесть лет работал на лесоповале.

Как ни странно, скорняки каракулевых шуб не ждали. Вот соболей кто-то обещал привезти с Севера. К исходу третьих суток Томин несколько раззадорился в отношении Силина и попросил начальство не передавать дело району, а забрать в МУР. А вскоре прибыли материалы из колонии. Опять побежал в криминалистическую лабораторию.

– Вот его колониальные приятели, – Томин развернул веером фотографии. – Этот еще сидит. Этот сидит, – по одной бросал он их на стол. – Этот освободился только что, но прибыл на место жительства в Брянск. Остаются трое в принципе возможных. Старый вор Захаркин – рекомендую. Года два как в воду канул. Не прописан, не зарегистрирован, не задерживался. Этот – Митька Фрукт, карманник. С прошлого лета живет у матери в Москве, работает шофером и даже женился.

– На какой машине ездит? – быстро спросила Зина.

– Не знаю, не успел. Последний – домушник, аферист, всего понемножку.

– Глаза неглупые, – уронила она, рассматривая скуластую физиономию на снимке.

– Кличка Химик. Этот, возможно, тоже в Москве. Митька Фрукт писал одному в колонию, намекал: «Будешь в столице, затекай на Преображенку пиво пить. Старого знакомого встретишь».

Зина разыскала в шкафу фотографии, нащелканные у склада, достала таблицы для определения комплекции человека по следам. За что Томин ее любит – никогда не тянет волынку, дело делает.

– Кручусь на полупустом месте, – ворчала она, производя расчеты. – Походки нет, длины шага нет, только размер и глубина следа. Ну, вывела примерно рост и вес. Сто восемьдесят сантиметров, семьдесят шесть кэгэ.

– Минутку, – Томин полистал записную книжку. – Веса у меня нет, есть рост и телосложение.

– Для семидесяти шести он высоковат.

– Значит, тощий. Читаем. Захаркин. Телосложения худощавого, но коротышка. Химик. Телосложения худощавого, рост сто восемьдесят один. Наконец, Митька Фрукт. Телосложения атлетического.

– Стало быть, если кто из них, то Химик.

Томин, довольный, собрал «колониальные» фотографии, вложил в записную книжку и хлопнул ею о ладонь.

– Теперь есть четкая задача: найти, взять и доставить.

Зине позвонили. Ожидая конца разговора, Томин призадумался и присел на край стола. Стоп, а будет ли от Химика прок, если его взять и доставить?

– Сомнения? – осведомилась она.

– Понимаешь, я на складе перешерстил всех, кого мог. Если бы искомый сват имел ясно видимые связи с кем-то из складских, я бы его нащупал. Согласна?

– Не исключено. Кое-что ты умеешь.

– Хорошо, коли из Химика я что-нибудь вытяну. А коли нет? Коли они с Силиным отопрутся друг от друга на очной ставке?

– Есть еще следы.

– Следы мало что доказывают. Даже при условии, что мы найдем ботинки и «Москвича». Ты бы на его месте не вывернулась?

– Прав. Подвезли, мол, Комода, куда просил, и уехали. А что он там дальше делал – понятия не имеем.

– То-то и оно. И сядет Силин на скамью подсудимых один, а в приговоре напишут: «Совершил совместно с неустановленными лицами».


* * *
Знаменский вернулся в Москву поздним вечером. Лужи перед домом были прихвачены первым серьезным заморозком. Колька спал, а мать, заслышав шаги в коридоре, сразу поднялась и радостно захлопотала, будто ее Павлик отсутствовал невесть как долго.

По будням маленькая семья их просыпалась почти одновременно, но разговоров за завтраком бывало мало. Маргарита Николаевна торопилась до работы успеть что-то по хозяйству. Колька зевал. Знаменский заметил у него свежий синяк на скуле – опять подрался, но домашнее следствие отложил на потом. Обычно Колька дрался успешно и под флагом какой-нибудь благородной идеи, что, разумеется, не влияло на мнение классной руководительницы, излагавшей истерические протесты в его дневнике. Воспитание Кольки было официально закреплено за старшим братом, и объясняться с педагогами приходилось ему. Маргарита Николаевна школы избегала: классная неизменно просила ее «как психиатра и человека» прописать успокоительные таблетки, которые помогли бы сносить козни 5 «Г» – Колькины в том числе. Маргарита Николаевна ничего не прописывала и страдающей стороной считала 5 «Г». «Ребятам надо ведрами пить валерианку», – говорила она. Мать была умной и веселой. Два замечательных качества, которые Знаменский очень ценил.

…Томина он встретил на одной из лестниц Петровки.

– В четыре! – крикнул тот на бегу.

В четыре часа пунктуально впятился спиной в кабинет, кому-то что-то дотолковывая в коридоре, и изложил свои впечатления о судебном процессе.

– Вот таким манером, Паша. Все меняют показания, все нагло врут. Их спрашивают про товарную ведомость, заполненную рукой Шахова, они твердят, что то была невинная шутка: просто однажды сравнивали почерк, у кого лучше, и продиктовали Шахову, что писать. Судья напоминает о счетах на имя Шахова – ему отвечают, что подложные счета нарочно сфабриковал Шутиков. И тэ дэ. Глупо, шито белыми нитками, но работает. Короче говоря, в отношении Шахова дело возвращается на доследование, и Михаил Борисыча на моих глазах освобождают из-под стражи. Срамота!

– Да, – отозвался Знаменский, – надо сесть и подумать… Шутиков-то шалавый парень и не больно умен. Пешка.

– На кой черт тогда смылся? Может, не совсем пешка?

– Пешка, Саша, пешка, которую срочно проводят в ферзи. Он было совсем собрался покаяться и вдруг…

– Балда. На него теперь хоть всех собак вешай. И остальные вроде почище на его фоне – Шутиков, дескать, соблазнил, Шутиков организовал, Шутиков требовал. Все уши прожужжали этим Шутиковым.

– Чтобы не зияло пустотой место главаря.

– Может, вы прошляпили у Шахова тайник с бриллиантами? И его благоверная купила у прочих обвиняемых нужные показания?

– Кабы так просто! Вывести целую банду на процесс с новой версией и чтобы без единого противоречия… тут чувствуется рука мастера. Нет, не только адвокаты постарались… Как вел себя Шахов?

– Спокоен и полон достоинства.

– Когда он сиживал тут напротив, у него иной раз зуб на зуб не попадал. Значит, сегодня знал, что выкрутится. А Шахиня?

Томин вспомнил, как вызвали к свидетельской трибуне красиво облитую платьем брюнетку лет сорока. Держалась она надменно, словно сам факт ее допроса оскорбителен.

Судья посоветовался с заседателями и сказал:

– В результате обыска в вашей квартире было изъято большое количество ценностей – в основном женские украшения. Вы по-прежнему утверждаете, что все это – подарки мужа?

– Разумеется.

– Однако общая стоимость найденных «безделушек» превышает сумму зарплаты вашего супруга за десять лет. Как вы себе это объясняли?

– Я – женщина, я такими вещами не интересовалась.

Томин очень убедительно изображал надменность «лет сорока». Знаменский спросил:

– Для нее не был неожиданностью поворот суда?

– Разве разберешь? Ты вон тоже глазом не моргнул, пока я рассказывал.

– Для меня тоже не было неожиданностью, – ответил Пал Палыч, копаясь в ящике стола, будничным тоном.

– Ах, так?

Томин взял протянутую папку с вложенным письмом.

– Руками не трогать, – предупредил Знаменский.

Пробежав письмо, Томин присвистнул.

– Информированный товарищ! Слушай-ка, история становится занимательной!


* * *
Дней десять спустя – к тому времени, как выделенное в отдельное производство дело Шахова прибыло обратно к Знаменскому, – тот получил уже третье таинственное письмо. Даже распечатывать не стал, сравнил с прежними конвертами и позвонил Томину и Кибрит.

Она появилась сразу и застала Знаменского над картой города, где он отмеривал что-то по линейке. Почтовые отделения были разные, но район отправления примерно один.

– Ты знаешь, что вышло с делом Шахова и других? – поднял он голову.

– Еще бы не знать! Не ожидала, что можно развалить тебе дело!

Кибрит близко принимала к сердцу все, что касалось друзей. Особенно Пал Палыча – так она привыкла его величать с той поры, когда они с Томиным (на три года позже, чем Знаменский) пришли после юрфака на Петровку: она в научно-технический отдел, он в розыск. Пал Палыч, по студенческим временам известный обоим больше визуально, показался столь умудренным, что вызывал почтение. Правда, расстояние скоро сократилось и почтение сменили куда более теплые чувства, но привычка прижилась, и только в редкие, особо значительные минуты с языка ее слетало «Павел».

– Я тоже не ожидал, что развалят, – невесело усмехнулся он; такое случилось впервые, и он болезненно относился к ситуации. – Так вот, до суда я получил письмо. Всего две фразы: «Хочу поставить вас в известность, что Преображенский, Волков и остальные откажутся от своих слов и будут лгать. Неужели нельзя их разоблачить?» Во втором письме аноним упрекал меня в бездеятельности. Сегодня принесли третье послание. Все их вручаю тебе, – Знаменский придвинул к ней конверты и листки с текстами.

– Тебя интересуют отпечатки пальцев?

– Отпечатки, машинка – все, что сможешь углядеть. За первые письма я – грешен – хватался руками, с последним поостерегся.

– Ножницы, – распорядилась Кибрит.

Достала из сумочки резиновые перчатки, натянула, взяла письмо за уголок и тонко срезала край конверта.

Как раз подоспел Томин.

– Ба, – сказал он с порога, – новое платье! Ну-ка покажись. Очень и очень!

«Почему я не заметил нового платья? – укорил себя Знаменский. – Почему вообще не замечаю, как Зина одета? То ли это признак равнодушия? То ли, напротив, она мне нравится в любом виде? Так или иначе, следовало бы замечать. Вон как ей приятна похвала. Зина ее заслуживает тем более, что шьет обычно сама, да и не больно-то на ее зарплату разгуляешься».

Кибрит извлекла и огласила письмо:

– «Товарищ следователь! Неужели вас не тревожит судьба Шутикова? Человек внезапно пропал по неизвестной причине, и сразу на него сваливают чужую вину. Необходимо срочно разыскать Константина Шутикова… – она приостановилась, – если он еще жив». Этого еще не хватало! – обернулась она к Пал Палычу. – Почему ты его вовремя не арестовал?!

– Незачем было. Мелкая сошка.

– Нет, вряд ли, – подал голос Томин. – Ну с какой стати с ним что-то случится?

– Десять дней назад был жив, – сказал Знаменский севшим голосом. – Я разговаривал с человеком, который его видел в Долгопрудном.

Кибрит ужаснулась его тону.

– Павел! – произнесла она. – Павел… Что происходит? Тебе возвращают дело! Исчезает подследственный!

Знаменский промолчал, она села к столу и нервно принялась за письма. На ощупь и на свет определяла качество бумаги, измеряла отступы, поля, расстояние между строками, в лупу сравнивала шрифты.

– В картотеке неопознанных трупов искали по приметам? – спросил Томин, понизив голос.

– Пока, слава богу, нету.

– Допускаешь, что его действительно?..

– Допускаю. Понимаешь, есть в этой истории нелогичность. Положить столько сил, столько хитрости, чтобы вызволить Шахова. А, собственно, ради чего? Ну, направят дело на доследование, мы проведем несколько лишних экспертиз, раскопаем новые факты, рано или поздно найдется Шутиков, и сядет Шахов обратно как миленький на ту же скамью. Отсрочка, не больше. Наш противник не идиот, должен понимать… Но вот другой вариант – Шутиков исчезает. Вообще.

– Например, при обстоятельствах, похожих на самоубийство?

– Хотя бы. Это Шахову хороший шанс.

– Пал Палыч, отпечатки выявлять на всех письмах?

– Было бы роскошно, Зиночка, но ведь первое отправлено много раньше.

– На такой пористой бумаге старые выйдут еще лучше новых. Обработаю-ка я их нингидридом…

– И когда будет готово?

– Дождь не пойдет – так через двое суток.

Томин фыркнул.

Кибрит посмотрела на него строго:

– Если повысится влажность, тогда дольше. Предварительный вывод об авторе писем интересует?

Вывод, конечно, интересовал.

– Все три письма напечатаны в домашней обстановке, – неторопливо сказала Кибрит, работа ее несколько успокоила. – Машинка «Москва». Старая, давно не чистилась. Напечатано одним лицом. Непрофессионально. Лицо это – женщина. Молодая или средних лет.

– Блондинка, брюнетка? – снова не выдержал Томин.

– В официальном заключении я этого не напишу, но думаю, что брюнетка.

– Зинаида, не морочь голову! – воздел он руки.

– Может, пояснишь ход рассуждений? – предложил более осторожный Знаменский.

Кибрит аккуратно завернула письма в чистую бумагу, сняла перчатки.

– Пожалуйста. Буквы, расположенные в левой части клавиатуры, оттиснуты на бумаге чуть бледнее. У профессиональных же машинисток сила удара левой и правой руки практически одинакова. Затем – многие знаки как бы сдвоены. Значит, удар по клавише был не вертикальный, а несколько спереди, подушечкой пальца. Так печатает женщина с длинными ногтями с маникюром. Нетрудно сделать заключение о возрасте. «Москва» – машинка портативная, в учреждениях ее не держат. Так что, скорее всего, это – тихое надомное производство. Остальное совсем элементарно, даже скучно объяснять.

– Не женщина, а просто – удивительное рядом! Только вот насчет брюнетки…

– Шурик, прими на веру.

– Воспитание не дозволяет! – он старался замотать тягостное впечатление от письма.

– По-моему, у брюнеток обычно и ногти крепче, и удар более порывистый. Я – в лабораторию.

Забрав письма, она ушла.

– Что меня-то пригласил? – осведомился Томин, зная, впрочем, ответ: по поводу анонима и, главное, Шутикова.

– Розыском занимается Петухов. Было бы спокойней, если б ты подключился.

Петухов был сотрудник староватый и не больно шустрый.

– Закруглю некую меховую операцию – и к твоим услугам, проси меня у начальства, – согласился Томин.


* * *
Меховая операция – это было про Силина. Он так ни в какую и не выдавал сообщников.

– Что я – хуже собаки? Собака и та своих не кусает! Гражданин начальник, ну войдите в мое положение.

– Не хочу, Силин, – ворчал Томин. – Вам и самому не было нужды входить в свое положение.

– Именно, что была нужда! Сколько лет я жизни не видел! Это разве легко переносить? Вышел, деньжонок маленько было, эх, думаю, хоть поллитровочку!.. А там, самипонимаете, другую, третью. Отчумился, гляжу – трешка в кармане. А к Гале ехать надо. Жизнь начинать надо. Как? Чем? Сроду не воровал, решил – ну, один раз, пронеси господи!..

Леонидзе – следователь, которому отдали материал на Силина, тоже ничего от него не добился. Леонидзе был мужик весьма башковитый, но ленивый и хлопотных дел старался не вести. Томин едва подбил его на следственный эксперимент в складе.

По прибытии туда Леонидзе велел вынести ему стул из конторки, уселся верхом и начал гонять Силина. Тот показывал, как он якобы действовал, как двигался между стеллажами и контейнерами, пока «шуровал». А Леонидзе следил по хронометру и бесстрастно изрекал:

– Вы должны были выбежать со склада шесть минут назад. Попробуйте еще раз.

Он засекал время. Распугивая кошек, Силин мотался по складу с мешком, Томин – за ним, фиксируя путь, измеряя расстояние между следами.

– Наверстали полторы минуты, – закуривал Леонидзе. – Осталось четыре с половиной лишних.

– Понимаете, Степан Кондратьевич, – разъяснял Томин, – с того момента, как вы перелезли через забор, и до того, как вас схватили, прошло девять-десять минут.

– Ну?

– По моей просьбе несколько человек перелезали и вышибали плечом дверь. На это уходит максимум две с половиной минуты. От десяти отнять две с половиной – сколько?

– А сколько?

– Семь минут тридцать секунд. За эти семь с секундами вы повредили проводку, увязали шубы и выскочили.

– Ну?

– Ну а сегодня вы возитесь почти вдвое дольше. Хотя и спешите.

– А тогда не спешил?

– Сегодня вы бегаете, а тогда ходили. Когда человек идет, расстояние между следами меньше, чем когда бежит. Ваш путь был короче. Вы не то сейчас показываете.

– Слушай, отцепись ты со своей наукой!

– Попрошу все проделать еще раз, – пресек пререкания Леонидзе. – Только теперь под мою диктовку. Пройдите здесь, – он указал узкий проход между ящиками, ведущий прямо к шкафу, где висели шубы.

– Зачем я сюда полезу?

– Затем, что это нужно для следствия. Отлично. Откройте шкаф. Увязывайте шубы. Уходите. Вот они – ваши семь с половиной минут. Ясно?

Силин утер рукавом потный лоб и отвернулся, перед Леонидзе он немного робел.

– На чем вы сюда приехали?

– На трамвае, на чем еще.

– Подошли к забору с какой стороны?

– С левой, что ли. А может, с правой. Отсюда не соображу.

– Вы помните, что с вас сняли ботинки?

Силин пошевелил пальцами в тапочках – он как-то умудрился их растоптать.

– Так вот, исследовали грязь с них. Оказалось, что вы ни справа не подходили, ни слева. Сразу очутились около забора.

– Давайте я растолкую, – опять взял слово Томин. – Послушайте меня внимательно, Степан Кондратьич, и не злитесь. Никто вас на пушку не берет. Понимаете, когда мы ходим, то все остается на подметках. Вот я пойду по земле – прилипнет земля. Потом пойду по асфальту – поверх земли лягут частички асфальта. Все это набирается слоями, особенно в углублениях под каблуком. И держится довольно долго, пока не отвалится лепешкой. Вам понятно?

– Я что, дурак?

– Грязь с подметок изучили слой за слоем. И сразу стало ясно, где вы только что прошли. Снаружи нашли пыль – такую же, как здесь на полу. Глубже – крупинки шлака. На шлак вы наступили у забора. Но глубже шлака оказался асфальт. Значит, до шлака вы шли по асфальту, понимаете?

– Ха… – задумчиво выдохнул Силин.

– А здесь за забором везде глина. В любую сторону. На ваших подметках ее нет.

– Как же я тогда прибыл? По воздуху?

– Зачем «по воздуху»? – пустил дым Леонидзе. – Вас привезли на «Москвиче». Привезли, развернулись и уехали.

Силин вскинулся и пристально посмотрел на него. Он хотел что-то сказать, но от Леонидзе распространялось чувство такого бесконечного превосходства, что не только Силину, Томину порой замыкало уста. Точеные породистые черты. Плавные уверенные жесты. Белая кость, голубая кровь. Говорили, потомок князей. Вполне возможно. Кто из следователей послабее, иногда просили его помочь распутать сложную ситуацию. Он охотно соглашался – это тешило его честолюбие. Томин ценил Леонидзе. Он никогда не унижался до интриг (гордый кавказский человек!). Но работать с ним было несподручно: они существовали в разном ритме, не в лад.

– Степан Кондратьич, на кой черт вы рвали провода?

Силин удивился глупости томинского вопроса.

– Чтоб сигнализация не сработала.

Леонидзе воззрился на тянувшегося перед ним начальника охраны, и тот доложил, как все произошло. В караульное помещение поступил сигнал тревоги – на пульте замигала лампа. Лампа мигает в случае, если «соответствующий объект пересекает зону действия фотоэлементов». Другими словами, еще до того, как Силин проник в склад, сигнализация уже среагировала. Обрыв же провода включил аварийный звуковой сигнал.

Томин собрался было для наглядности проверить эту механику при Силине, но тут начальник замялся, забубнил про соблюдение осторожности, и Леонидзе сделал знак конвоирам отвести Силина в сторонку.

– Данный провод, который обслуживает четвертую зону, то есть задний забор, пока отключен. Ввиду недавнего повреждения, – секретно признался начальник.

– Не починили?

– Сцепили для блезиру. Согласно инструкции провод должен быть цельный по всей длине. Без соединений.

– За чем же остановка?

– Обслуживающий нас монтер болен.

– А почему не вызвать другого?

– Получится допуск постороннего лица. А согласно инструкции…

– Интересно, – протянул Леонидзе, щуря жгучие глаза.

Они с Томиным переглянулись и обнаружили, что испытывают одно и то же, на первый взгляд вздорное, подозрение: Силина завалили собственные дружки и наводчики, завалили нарочно.

Обосновывать справедливость догадки Леонидзе предоставил Томину и не дергал его, дождался, пока сам пришел и поведал печальную розыскную балладу. Как зачастил в пивной зал на Преображенке; как нащупал среди завсегдатаев нужную группу, втерся в доверие, усердно упражняясь в блатном жаргоне и когда надо пуская в ход кулаки, чтоб уважали; как его совсем, казалось, приняли и почти позвали на дело: пошоферить под началом Химика, но вдруг неведомо почему отшатнулись и куда-то исчезли. Все сорвалось, и кошке под хвост все труды!

Леонидзе поцокал языком и, в свою очередь, преподнес две новости, показавшие, что он все-таки не сидел сложа руки. Первая: на склад привезли партию отборных соболей для пушного аукциона. Вторая: монтер избит неизвестными, отлеживается в больнице. Сразу прояснилось, что к чему и какая роль отводилась дураку Силину, – ведь задний забор так и отключен после его подвига.

– Когда вам предлагали пошоферить?

– Завтра, к ночи поближе.

Тут уж и Леонидзе загорелся. Вместе отправились в засаду.

Встреча получилась эффектная. Их вошло двое – через боковую дверь. В кепках, на лица натянуты капроновые чулки. Нашли запломбированный контейнер, алчно отодрали замок… и даже не успели потрогать желанных соболей.

Вспыхнул свет, воры окаменели, увидя себя в окружении вооруженных людей в милицейской форме и без.

– Разуйте ваши головы, джентльмены! – скомандовал Леонидзе.

Двое медленно сняли кепки, чулки.

– Станьте к стене, руки подняли, дышим спокойно. – Томин приблизился, обыскал их, извлек два ножа. – Странное впечатление, будто мы уже сталкивались. И приятно, что снова в сборе. Можете повернуться.

– Я с вами не желаю разговаривать! – в ярости выпалил Химик.

– И вы тоже? – спросил Томин второго.

– Я тоже.

– Шаблонное высказывание. Но это проходит. Через неделю, через день. У вас пройдет часа через полтора, – пообещал он Химику.

– Минут через сорок, – презрительно уточнил Леонидзе.

Тут любопытствующий сторож, который понемногу продвигался вперед, ахнул:

– Батюшки! Да то ж Нюркин новый хахаль!

– Кладовщицы?

– Ну да!

Химик запоздало заслонил лицо.

– Какой позор для нашего коллектива! – белугой взревел начальник охраны.

Томин и Леонидзе расхохотались.

Допросы Шахова были исполнены напряжения при внешней незначительности и однообразии произносимых фраз. Михаил Борисович волком вцепился в обретенную свободу. Знаменский заново штудировал тома дела, подшивал свеженькие свидетельские показания и прочую процессуально-канцелярскую писанину – и часа на четыре:

– Почему в экземпляре накладной № 441, хранящемся на базе, записано восемь ящиков товара, а в той же накладной в вашем магазине их значится только шесть?

– То есть на базе товар получен, а в магазине не оприходован и пущен налево? Вы это хотите сказать?

– Оставим в покое то, что мне хотелось бы вам сказать. Я говорю то, что обязан. На обоих экземплярах ваша подпись.

– Это подтверждено экспертизой?

– Подтверждено.

– Хм… Припоминаю: обнаружилось, что часть товара в испорченной упаковке, и я отказался его брать. Как раз два ящика. Выписали исправленную накладную, но я не проследил, чтобы прежняя была уничтожена. Люди воспользовались моей доверчивостью.

– Но на выезде с базы регистрируется фактический вес груза. Нами найдены и приобщены к делу записи весовщика. Вес соответствовал не шести, а восьми ящикам.

– Странно… Дайте подумать… в тот раз я был с Шутиковым… – он обрадованно хлопнул себя по лбу. – Когда машина въехала на весы, Шутиков попросил меня куда-то пойти. Видимо, в мое отсутствие в кузов и было положено еще два ящика! Поэтому, Пал Палыч, хотя формально я действительно вывез лишний товар, инкриминировать мне этот эпизод нельзя!

– Число случаев, когда вместо вас оказывается виноват Шутиков, уже далеко выходит за рамки вероятного.

– Да, он очень ловко орудовал за моей спиной…

Перерыв на обед – и:

– Михаил Борисович, настанет день, Шутиков усядется вон на том стуле, и я буду проводить между вами очную ставку…

– Вы уверены? – смутная улыбка на пухлом лице.

– Вам это совершенно ни к чему, верно?

– Ошибаетесь! Я мечтаю, чтобы подлец Шутиков наконец нашелся!

Они расставались усталые, друг другу осточертевшие, но к следующей схватке набирались сил, и все начиналось по новой. Шутиков вырастал в проблему номер один, при мысли о нем у Знаменского сосало под ложечкой. Лучше помаялся бы под замком до суда, ведь не безгрешен был, не безгрешен.

– Саша, мне нужен позарез этот парень! – наседал Пал Палыч на Томина.

– Тружусь.

– Время уже не просто трудиться – землю рыть, в лепешку расшибаться! Ты даже корреспондента моего назвать не в состоянии. Неужели настолько трудно найти женщину, знающую Шахова, симпатизирующую Шутикову, с маникюром и, если верить Зине, брюнетку?!

– Потерпи чуток, похоже, приближаюсь.

В порядке приближения он грустно пил чай в небольшой, по-старомодному уютной комнате тетки Шутикова, Веры Георгиевны. Разыгрывал простоватость и словоохотливость, строил из себя закадычного приятеля ее племянника.

– А вот еще за одной девушкой на пару ходили. Сегодня случайно нашел – втроем снялись. Я неважно получился, а она хорошенькая, правда?

Плохонькая любительская фотография расплывчато изображала двух молодых людей и девушку. Один из них действительно был Шутиковым, второго при желании можно было принять за Томина. По счастью, Вера Георгиевна засмотрелась на девушку.

– Очень хорошенькая! И кого она предпочла?

– Отступились мы оба: дружба дороже, а девушек хватало. На Костю они прямо гроздьями вешались, как виноград! Эх, Костя, такой парень, и вдруг…

– Особенно мать жалко. Мы вместе были на суде, и когда Костю стали поливать грязью… – она всхлипнула, отставила чашку.

– Сколько я, бывало, уговаривал: давай я тебя устрою к моему дядьке в министерство, брось эту компанию, они запутают – не распутаешься. Все посмеивался, а что вышло?

Вера Георгиевна кивала, держа под носом платок.

– Он мальчик легкомысленный. Но то, что про него говорили все эти – что он держал их в руках и командовал и всякие подлости – быть того не может!

– Нет, он не такой! Врут они, сволочи!

– Да-да, особенно этот Шахов, которого освободили, отвратительный тип! Представляете, собственная теща назвала его проходимцем! Удивляетесь, откуда я знаю? Мы случайно сидели рядом в коридоре, разговаривали.

– Вообще, тещи – народ пристрастный, но Шахов действительно тот еще фрукт! Остальные тоже Косте очень повредили, надо его выручать.

– Думаете, удастся?

Томин наклонился к собеседнице и «посвятил ее в тайну»:

– Есть идея. Надо ему кое-что передать с верным человеком. Костя скрылся, когда меня услали в командировку – я уже говорил, – и вот…

– Сначала я не вполне вам поверила, извините. Скажу, пожалуй. Действуйте через Раечку. Вы знакомы?

У Томина зачастил пульс.

– Да ведь он последнее время с Тоней, а до того с Катей! Раечкиного у меня даже телефона нет!

– Тогда я предупрежу. Вот ее адрес. Часов в пять вас устроит?

– Да, спасибо, – он поднялся, собираясь отчалить, но вспомнил: – Вера Георгиевна, мне бы напечатать конфиденциальную бумажку. У вас машинки нет?

Тетушка развела руками.

В половине пятого в дверь к Раечке позвонили, и она отперла. Бесцеремонно втиснулся рослый мужчина лет тридцати с мясистым красным носом.

– Если не ошибаюсь – Рая?

Та кивнула.

– Мне к вам посоветовали. Я старый друг Константина Шутикова.

– Можете не шептать, соседи в кино. Проходите, Вера Георгиевна меня предупредила.

– Вера Георгиевна? – он пытался скрыть замешательство. – А-а, ну да… Понимаете, мне надо срочно встретиться с Константином. Ради его же блага.

– А как ему сказать – кто хочет встретиться?

– Видите ли… он поймет… Разрешите? – мужчина поспешно закурил – трусил.

– Да?.. Кажется, вы что-то хотели ему послать? – озадаченно спросила она.

– Послать? А-а, ну да, – достал две бумажки по двадцать пять рублей. – Вот. Но главное – надо встретиться!

Та машинально взяла деньги.

– Зайдите завтра. В это же время, хорошо?

– Непременно!

Сунул недокуренную сигарету в пепельницу и был таков.

Девушка все еще с сомнением разглядывала деньги выпуклыми овечьими глазами, а он уже звонил из автомата:

– Михал Борисыч? Порядок, нашел девку, которая знает. Завтра обещала сказать. Но это мне стоило… сто рублей.

Голос Шахова ответил:

– Можешь дать еще, но никаких «завтра»! Она его спугнет! Добейся ответа немедленно! Любыми средствами!

Между тем к Раечке пожаловал Томин – весь благожелательность и обаяние. Услыхав, что он тоже друг Коли, Раечка уставилась подозрительно.

– Разве Вера Георгиевна… она ведь обещала предупредить.

Раечка испуганно ощупала в кармане деньги.

– Про вас?!

– Ну, конечно. Ровно пять. Я был в длительной командировке и ничем не мог помочь, даже не знал. Но теперь… – он замолк перед явной растерянностью девушки, потом заметил тлеющий окурок, осенило: – К вам кто-то приходил? И вы решили, что это я?

– Никто ко мне не приходил! Какое вам дело? – закричала она.

– Вы дали ему Костин адрес? – ахнул Томин.

– Ничего я не давала, ничего не знаю! И вообще, не впутывайте меня! Разбирайтесь сами! – Она перешла в наступление: – Кто вы такой? Я вас никогда не видела! Как вас зовут?

– Поймите, Косте угрожает опасность! Я – его друг, у меня есть доказательства! – Томин старался быть предельно убедительным, он выудил ту же фотографию, что понравилась Вере Георгиевне.

Раечка не глядела.

– У него со всех сторон опасности! Я тут ни при чем! Я вам не верю!

Томин шел прочь в отвратительном расположении духа. То с Химиком прокололся, теперь эта девица вытолкала…

Если б он задержался хоть минут на пять возле двери, откуда был изгнан, то увидел бы красноносого верзилу, которого Раечка встретила паническим возгласом:

– Зачем вы снова?!

Однако Томин не задержался. У него, правда, мелькнула мыслишка, что за Раечкой нужен бы присмотр, потому что наверняка она видится с Шутиковым. Но она не была единственной ведшей к нему ниточкой. А кроме того, для слежки Томин оделся бы менее броско, чем для роли Костиного друга (Костя слыл великим пижоном).

На следующий день к вечеру втроем сошлись у Знаменского. Кибрит выложила ворох соображений, которые касались разных заполненных от руки документов (почерковедческие экспертизы – ее конек). Томин вынужден был признать, что розыски пока безрезультатны.

– Одна старушка клюнула на прелестную фотографию, которую я раздобыл у Шутиковой сестры. Было совсем горячо и вдруг сорвалось… при сомнительных обстоятельствах. Но, по крайней мере, я убедился, что он жив. Держу пари, что некая Раечка еще вчера общалась со своим Костей.

– И то хлеб, – вздохнул Знаменский.

– А меня уже, между прочим, спрашивали, как это ЗнаТоКи сели в лужу? – обвиняюще воззрилась на него Кибрит, и янтарные глаза потемнели.

Кто-то на Петровке придумал друзьям прозвище, составленное из начальных слогов фамилий. Как утверждала Кибрит, «Зна» – был корень, «То» – вроде суффикса, а «Ки» – окончание. Словечко звонкое – чуть шутливое, чуть завистливое – приклеилось, сами уже подчас употребляли.

– Саша, что автор писем?

– Под рубрикой «Факты, догадки, открытия». В том самом районе – между тремя почтовыми отделениями – живет особа, которая близко знает Шахова и присутствовала на суде. Она его терпеть не может и открыто величает проходимцем. Ныне на пенсии, в прошлом секретарь-машинистка. Вы будете смеяться, но это родная теща Михал Борисыча!

– Блондинка, брюнетка?

– Еще не видел, Зинуля, новость прямо со сковородки.

Томин встал, Кибрит взяла сумочку.

– Жаль мне вас отягощать, но надо сегодня-завтра провести у Шахова повторный обыск, – сказал Знаменский. – Он, конечно, допускает, что мы можем появиться, так что ничего особенного дома не держит. Во всяком случае, в открытую.

– Завтра у подруги день рождения, – вспомнила Кибрит.

– Поедем сейчас, – решил Томин. – Только чур заскочим в буфет.

– Сработайте там попроще. А ты, Зиночка, погляди орлиным оком, где возможны тайники, чтобы знать, какую потом брать технику. Через неделю нагрянем еще разок – и уже по-серьезному.

Далека была та пора, когда по казенной надобности они будут ездить на машине. Им еще не хватало чинов, а Петровке – автотранспорта. Двинулись на троллейбусе. Москву выбелил мелкий снежок, и здания словно переоделись, а деревья расцвели и стали заметны на улицах, почти как весной.

Пока Кибрит и Томин добирались до резиденции Шахова, там пировали гости. Вокруг празднично накрытого стола сидели родичи Михаила Борисовича и нужные люди. Хозяин за сверкающим роялем наигрывал популярные песенки, ему подтягивали. Розовый чистенький старичок ухаживал за молодой соседкой:

– Я что-то затрудняюсь, прошлый раз вы были рыжая или шатенка?

– Скорей, рыжая. Так все меняется.

– Ах, не говорите!

Шахов счел, что настало время для главного тоста.

– У всех налито? Тогда разрешите мне… – он говорил стоя и с неподдельным пафосом. – Когда я гляжу сейчас на этот стол, на всех вас, я минутами вдруг думаю: а не сон ли? Или, наоборот, дурной сон то, что было: камера, потом тебя ведут на допрос, руки назад… Да, много пережито. Так вот, я прошу вас поднять бокалы за того человека, кто вывел меня из темницы! За того, благодаря кому мы снова встретились! За его здоровье, за ум мудреца, за смелость юноши!

Все чокнулись от души и обратились к закускам.

– Правильно, добро надо помнить, – промолвил сонный деляга средних лет с бородавкой на лбу.

– Сегодня ты мне, завтра я тебе, – эту сентенцию изрек красноносый верзила, навещавший Раечку.

– Растрогал ты меня, Миша, – старичок хитро помаргивал выцветшими глазками. – Не знаю, за кого пьем, но чувствую – хороший человек.

Чем-то он напоминал Шахова. То ли холеностью, то ли манерой помаргивать. И действительно, они состояли в родстве: старичок доводился хозяину дядюшкой.

– Лиза, где вы такую шерсть достали? – спросила Шахова женщину, одетую в кофточку замысловатой воздушной вязки.

– Артем из Таиланда привез.

– Не из Таиланда, а из Марселя, – поправил красноносый. – Кстати, в Марселе была история…

Лиза прервала:

– У него скоро опять круиз, обещает платье вот такое, – она что-то изобразила вокруг плеч.

– Когда отплываешь? – обернулся Шахов.

– Двадцать пятого.

– Давайте сепаратный тост за благополучное плаванье! – предложил дядюшка.

– Это не вредно. А то вот в Марселе устраивали банкет, и вдруг все погорело. Представляете? Волованы, котлеты, гарнир – все к чертям собачьим!

Захмелевший обладатель бородавки пытал визави:

– Надо мне брать у него левак за тридцать процентов, если у его кассирши брат – ты понял? – в обэхаесе работает?

– Не бери.

– А вы как считаете? – адресовалась бородавка к дядюшке.

– Ах, голубчик, я в этом ничего не понимаю.

– Нет, хоть бы за пятнадцать, а то за тридцать – ты понял? – напирала бородавка теперь на Артема.

– Он понял, – успокоил Шахов и, прихватив рюмки, повел того к журнальному столику.

Дядюшка перебирал пластинки возле радиолы.

– Насчет валюты не беспокойтесь, Михал Борисыч, все как обычно.

– Я не про то. Девица болтать не будет?

– Не-е, я ее припугнул. И денег дал. Я вам говорил? Сто рублей.

– О чем речь. Главное, ты засек, где он притаился! Но дело надо довести до конца. Константина придется убрать.

Артем согласно кивнул.

– Ты нашел – тебе и карты в руки.

– Я?! Да вы что? Я разве сумею? Я больше, если что достать…

– Сумеешь и убрать.

– Нет, Михал Борисыч! Что хотите… нет!

– Да не трусь ты! Неужели с топором в подъезд пошлю? Культурно сделаем, современно. Говоришь, в кафе обедать ходит. И ты пойдешь. Выбери случай, сядь рядом, между пальцами маленькая таблеточка, ни вкуса, ни запаха, а через полчаса – каюк. Потянешься через стол: «Будьте добры, горчичку!» Можно в суп, можно в компот. – Хозяин уронил обломок спички в рюмку Артема, нежно улыбнулся проходившей мимо жене.

Пластинка, которую запустил дядюшка, кончилась, иголка заскребла впустую. Артем нетвердой рукой выуживал спичку из рюмки.

– Ну? А там дуй на свой пароход и езжай себе кухарить за рубежи. Да не с пустыми руками!

Дядюшка вторично завел ту же пластинку.

– Сколько? – красноносый не намеревался согласиться, но узнать, какую сумму готов выложить Шахов, было любопытно.

Тот молчком написал пальцем по столу. Цифра впечатляла. Кто-то ее получит, счастливчик! Найдется такой. У Михал Борисыча на все охотники найдутся.

В дверь позвонили. Шахова заготовила приветливую мину для запоздалого гостя и отворила.

Появление Томина, Кибрит и участкового милиционера вызвало общее замешательство.

– Прошу извинения, – сказал Томин, – обыск. Лейтенант, понятых.

Тот козырнул и даже прищелкнул каблуками. Ему почему-то нравилось предстоящее копание в чужих вещах.

– День ангела-хранителя справляете? – проницательно спросил Томин хозяина. – С присутствующими прошу меня познакомить. Музыка ни к чему.

– Секундочку! – заморгал дядюшка. – Самое любимое место!

Но Кибрит безжалостно выключила радиолу.

– Артем, старый товарищ, работник общественного питания, – представлял Шахов. – Лиза, его знакомая… Дальний родственник, пенсионер.

Дядюшка предъявил паспорт, остальные тоже предъявляли – у кого что было при себе.

Кибрит осматривалась. Картины, хрусталь, люстра, которая впору провинциальному театру. Хорошо, Шурик перекусил, а то с кухни ароматы головокружительные… Рядом крутился опрятный хитрый старичок.

– Такая женщина служит в милиции? А не страшно? Всякие бандиты?.. Замужем?

Надо же, экий игривый дедуля.

– Извините, мне надо работать. Ведь чем скорее мы уйдем, тем приятнее будет хозяйке? – Кибрит покосилась в сторону Шахини.

– Стоит ли беспокоиться о чувствах хозяйки, в доме которой делают обыск? – холодно отозвалась та.

На редкость красивая женщина. Но не этим привлекает. Что-то в голосе, во взгляде… что?

– Возможно, хозяйке следовало раньше побеспокоиться, чтобы до этого не дошло, – неожиданно для себя сказала Кибрит.

– Возможно.

Шахиня скрылась в спальне, Кибрит потянуло следом.

– Мы вторглись так некстати…

«Ну что я к ней прилипла?»

– Какая разница!

– Все-таки гости.

У Шахини вырвалось пренебрежительное движение.

– Четыре комнаты? – Кибрит была здесь впервые. – Большая квартира. Много забот по хозяйству или кто-то помогает?

– Неужели вас это интересует? Прошу! – Шахова распахнула платяной шкаф.

Кибрит сделала вид, что простукивает стены, но интересовала ее только хозяйка.

– Стены капитальные. Хорошая квартира.

– Квартира прекрасная! А вот здесь мои рубины, алмазы, жемчуга! – она поставила на тумбочку большую палехскую шкатулку, вынимала и открывала пустые футляры. – Обожаю драгоценности. За это знакомые прозвали меня Шахиней.

«А ведь у нее трагическое лицо! Буквально заворожила, оторваться не могу».

– Не огорчайтесь так, Елена Романовна. Может быть, вашему мужу не будет предъявлено новое обвинение. Тогда все кольца и ожерелья вернутся в свои бархатные коробочки.

– Да? – странное выражение мелькнуло в глазах Шахини.

Дальше Кибрит действовала не рассуждая, целиком отдавшись интуиции.

– Елена Романовна, не пусто вам здесь без детей?

Женщина внезапно разволновалась, разгневалась не на шутку:

– Какие дети! Вы смеетесь? Когда в любой день могут прийти! Где папа? Папа в тюрьме!

Она оборвала себя, задушила подступившее рыдание и отвернулась. Кибрит быстро склонилась над шкатулкой.

– Шурик, я уезжаю, – тихо сказала она Томину, который объяснял задачу понятым.

– Что? Зачем?

– Нужно в лабораторию.

– Ну, валяй, – он пожал плечами: фокусница.

Знаменский встретил ее рассеянно:

– Как вчерашний обыск?

– Неожиданно.

– Что-то нашли?

– Пал Палыч, я выяснила, кто автор писем. Шахиня!

Тот даже вскочил.

– Зиночка!..

– Озарение, – мечтательно сказала она. – Плюс наука в образе пленки для снятия пальцевых отпечатков. Я использовала шкатулку, которую она держала при мне.

– Та-ак…

Знаменский довольно долго ходил по тесному кабинету, а в голове наперегонки бежали мысли. Наконец остановился.

– Зиночка, вот ты красивая, умная женщина.

– Талантливый криминалист, – подсказала Кибрит.

– Нет, криминалистику побоку. Просто как женщина. По-твоему, что ею движет?

– Да ведь ты уже набит версиями.

– Выше головы.

– Что она любит Шутикова – есть?

– Есть.

– Что имеет зуб на мужа?

– Есть.

– Что ее кто-то принуждает, шантажирует!

– Есть. Все это и еще много чего.

– А нет ли такой версии, что у нее сложно и нестандартно и здесь, – притронулась Кибрит ко лбу, – и здесь, – указала на сердце. – Может быть, в ее жизни – мы не знаем почему – настал момент, когда она должна была сделать выбор?

Знаменский задумчиво почесал переносицу. На пьющих мужей жены заявляют. На тех, которые дерутся, гуляют. Но те, что воруют, тащат в дом и покупают жене, чего душа пожелает, – этим супружеский донос не грозит… если нет иной уважительной причины,

Томина не заметили, он громко кашлянул, возвещая о себе. Кибрит вздрогнула.

– Шурик, у тебя несносная привычка подкрадываться, как кошка.

– У Томина масса несносных привычек, но зато он принес вам в клювике преинтересную бумажку! Я посетил тещу Шахова – представился работником коммунального хозяйства – и получил от нее заявление о починке унитаза. Отпечатала собственноручно на машинке «Москва». Сравни с анонимками.

Кибрит внимательно прочла заявление.

– Та самая машинка!

– Но должен тебя разочаровать – теща немолода, маникюра не носит, волосы светлые с проседью.

– Шурик, под рубрикой «Коротко об интересном» – анонимки, судя по отпечаткам, писала Шахиня!

– Это ты вчера?! Зинаида, нет слов! Пожалуй ручку!.. Ну, теперь Паша ее прижмет!

Шай-бу! Шай-бу! Публика жаждет, а у нападающего ноги разъезжаются врозь. Не понимал Знаменский, как ему Шахиню прижимать и будет ли он прижимать…

В повестке проставлено 16 часов, сейчас без четверти. Он прослушивал запись своего разговора с тещей Шахова:

«Я – мать, считается, что мы всегда необъективны, но разве он – муж для порядочной женщины? Сколько раз я Леночке говорила… – пауза, сморкание. – Ему нужна не жена, а красивая витрина для бриллиантов. Но рано или поздно, если теперь вам не удастся, то потом его все равно посадят! Что ее ждет? Носить передачи в тюрьму? Ребенка нет, друзей растеряла…»

Монолог длился, женщина вспоминала детство дочери, юность. Знаменский выключил магнитофон, убрал его, присел на диван. Диван был наследием тяжкого прошлого; на нем ночевал кто-то, боявшийся не оказаться на месте, если сверху грянет телефонный звонок. По нормам нынешней меблировки диванов не полагалось, но Знаменский держался за свой упрямо – привык, хотя тот норовил кольнуть пружиной и не радовал взор.

Резкий короткий стук в дверь. Шахиня. Вошла без приглашения – собранная, жесткая, готовая к отпору. Увидя, что за столом следователя нет, замешкалась на пороге. Знаменский погасил в себе толчок встать и, когда она нашла его взглядом, остался в той же домашней позе на диване.

– Садитесь, Елена Романовна.

Та повернула стул, села лицом к нему. Знаменский молчал, и она молчала. Спустя минуты две – пауза уже давила – протянула повестку. Он долго изучал бланк. Отчасти намеренно затягивал молчание, чтобы сбить с нее боевой настрой, отчасти выверял мысленно первые фразы. Перед ним сидела загадка. С царственной осанкой и потаенным глубоким разладом в душе. С проколотыми мочками ушей без серег, с тонкими скульптурно-безупречными пальцами без колец. Все изъято, описано – либо припрятано.

«Ладно, сколько можно молчать».

– Вызвал я вас официально, но, думаю, лучше нам просто поговорить.

«Надо выбить ее из ощущения, что она пришла к человеку, справляющему должность. Пришла в милицию. Вся ее предшествующая жизнь создает инерцию, в силу которой милиция для нее враждебна».

– Я вот сидел и обдумывал, как похитрее построить допрос. Вот, думал я, придет женщина, мужа которой обвиняют в преступлениях. Как она к этому относится, я в точности не знаю. По некоторым признакам относится необычно.

В ответ ни звука, ни движения.

Первый практический учитель Знаменского на Петровке едва не угробил его. Допрашивать он умел, как никто. Опутывал человека паутиной тонкой и психологически продуманной лжи. Говорил о себе, увлекался, обещал что угодно за раскол. Он любил свою работу, отдавался ей со страстью, но считал, что здесь все способы хороши. Ему обычно все удавалось, люди принимали его актерство за чистую монету. Однажды его подследственный пытался покончить с собой во внутренней тюрьме и в прощальной записке написал: «Я виноват перед Родиной и перед Олегом Константиновичем». Ни больше ни меньше! Знаменский восхищался им, ненавидел его, тяжко выдирался из-под его влияния. Но заклинательный стиль и ритм речи, присущий ему, иногда использовал.

– Я предполагал поболтать с вами о разных пустяках. Предполагал еще раз расспросить, у кого были куплены какие-нибудь серьги и браслет. Я предполагал отвлечь ваше внимание ерундой. Начал бы, к примеру, допытываться, не встречается ли вам на улице старичок с собачкой и в серой шляпе…

Шахиня слушала внимательно, настороженно, пытаясь сообразить, к чему клонит следователь.

– Вы бы немножко устали, рассеялись. И тут я бы выложил перед вами три анонимных письма. Я бы выложил заключение экспертизы, что они отпечатаны на одной и той же машинке «Москва».

– Какие письма? – выдавила она из себя.

– Те самые, Елена Романовна. Потом мы бы вместе поехали и изъяли машинку. И отпереться было бы уже невозможно.

«Проняло или нет? Самообладание отличное: только крепче и крепче стискивает сумочку».

– Но ничего этого я делать не буду. Я говорил с вашей матерью и понял, что за письмами, которые вы послали, стоят сомнения, бессонные ночи, слезы. У меня рука не поднимается использовать ваше горе для достижения собственных целей.

«Сколько-нибудь я слукавил под Олега Константиновича или нет? Пожалуй, и нет. Ведь это я ей совершенно чужой и чуждый. Она же мне почти симпатична. Я знаю, как она выглядела девочкой, как улыбалась в шестнадцать лет, какая у нее была пышная коса. Мать хранит альбомы, лысоватую куклу с плоским носом, школьные тетради, исписанные ломким почерком, сочинение на тему «Мой идеал». Идеал грешил, конечно, красивостью, но отражал и юношескую мечтательность, и доброту.

Молчит. Что ж, помолчим. Тут требуется осторожность, а значит, время. Пусть соберется с мыслями. Пусть что-нибудь ответит. Ее ход».

Шахиня глубоко вздохнула и произнесла прерывисто:

– Сомневаюсь, что вы искренни… во всяком случае… не воображайте, что я старалась помочь правосудию, – на последнем слове она запнулась, как на неприятном. – Я забочусь единственно о себе!

«Да в чем же эта забота?»

– Но и о Шутикове тоже? – спросил Знаменский нащупывающе. – Не правда ли?

«Она не подтвердила, что болеет сердцем за Шутикова. Не было ей Шутикова жаль. Эту версию отбросим».

– В конце концов мы его найдем. Живого… или мертвого.

Шахиню передернуло, пальцы на сумочке побелели.

– Есть серьезные основания тревожиться за его жизнь?

– Да.

– Лучше бы вам все рассказать. Поверьте, станет легче.

– Легче?! У меня ложное, дикое положение… я не должна была писать… Надо было развестись – и все!

«Полно, кто же разводится с оборотистым мужем? Но она его не любит. Возможно, и не любила никогда. Материального изобилия оказалось мало для счастья, однако расставаться с ним тоже страшно».

Как бы откликаясь на мысль Знаменского, Шахиня свела брови:

– Снова в парикмахерскую? Не лучше ли быть женой расхитителя? О, я вполне могу быть женой расхитителя! Но я не могу жить с уб…

Часть слова произнесла, часть откусила. И снаружи огрызок, и во рту ворочается, мучает. У этой черты – амба, кончается ее выдержка.

Знаменский уже уверенно направлял беседу в нужное русло.

– Все равно, завершив следствие, я разрушу вашу прежнюю жизнь. Шахову не миновать возмездия. Но, Елена Романовна, когда-нибудь все кончается и начинается что-то другое. Вы молоды и нечто поняли о себе – вам не поздно начинать!

Она сглотнула, пытаясь избавиться от недосказанного слова, и усмехнулась горько.

– Да, начинать нелегко. Но после всего, что произошло, ведь и продолжать нелегко, – возразил он. – Вы вот боитесь парикмахерской. А вам не случалось жалеть о той девушке, что превратилась в Шахиню? Ручаюсь, парикмахерша была веселей.

«Гм… отдает резонерством, однако самое простое назидание сейчас сгодится. Тем более что исходит не от меня одного. Мои погоны удачнейшим образом прикрыты авторитетом матери, которая твердила о том же».

– Раньше думалось, вы на месте рядом с Шаховым. Но мне говорят: Леночка возилась с больным сыном соседки, Леночку все любили, Леночка то, Леночка другое… Скажите, до замужества вы понимали, что собой представляет Шахов? Вы пошли бы за него, если б знали?

Шахиня пожала плечами.

«Да пошла бы, о чем толк. Совершенно риторический вопрос. Она шла замуж с открытыми глазами. Небось, экономила на одеколоне и платила ежемесячные подати заведующей. Феодальные поборы в так называемой сфере обслуживания – не секрет. Как тут могут относиться к дельцам типа Шахова? Удачливый человек, набит деньгами. И вполне известно, откуда они. Она и дальше согласна жить с вором, моля только бога, чтобы он не сделался убийцей. А может быть, и не согласна, не пойму».

Знаменский поднялся и сел на свой законный стул.

– Елена Романовна, чего вы от меня хотите?

Удачный поворот, Знаменский был собою доволен.

– Я – от вас?! – поразилась она.

– Конечно. Ведь именно вы обратились ко мне, хотя и анонимно.

– По-моему, вы прекрасно понимаете, – сказала она немного погодя.

– Любой ценой узнать правду о муже?

Шахиня кивнула.

«До чего элементарная разгадка, а я-то городил в уме невесть что!»

– Так помогите нам ее узнать!

– А если все это бред?

– Бред нами во внимание не принимается. А помочь может любое слово.

До сих пор ее воззвания к следствию были как бы абстрактны. Теперь предлагают прямое фискальство. Поневоле заколеблешься.

– Скажу честно – я почти уверен, что Шутиков жив. Но не радуйтесь прежде времени. Не знаю, чем он мешал вашему мужу раньше, но после суда живой Шутиков для него – зарез. И то, чего вы опасаетесь, может произойти завтра, сегодня, каждый миг!

«Опять помолчим, подождем», – он смотрел на ее руки. Пальцы трепетали, разжимались, и вот она чуть не выронила сумочку. Расслабилась. Сдалась.

– Но если вы потом сошлетесь на мои слова, если какую-нибудь очную ставку – я откажусь!

– Ясно.

Теперь она глядела мимо, на подоконник, где растопырилась эуфорбия спленденс – эуфорбия великолепная: переплетение колючих ветвей с алыми цветками – точно капли крови на терновом венце. Дома за шипы цеплялась штора, и потому «великолепная» перекочевала сюда, в кабинет. В ней смешивались красота и жестокость – нечто средневековое. Кажется, Шахиня черпала мужество в этом энергичном растении и обращалась к нему:

– Накануне арестов… все сидели на террасе. Мы тогда жили на даче. Шутиков приехал прямо от ревизора, очень не в себе… Он хотел идти с повинной… На него кричали, на кухне было слышно. Потом там утихли, я понесла им выпить и закусить. Получилось случайно, потому что я не сразу вошла… остановилась в коридоре, чтобы состроить улыбку… я их не любила – этот Преображенский, Волков…

Она задохнулась. Знаменский не торопил.

– Все были на террасе, а рядом в комнате муж… он разговаривал о Шутикове. Слышу: «Другого выхода нет. Даже времени нет. Придется его убрать».

– Кому он это говорил?

– Не знаю… Мне стало плохо, я пошла обратно на кухню… вызвали врача.

– Шахову известно, что вы слышали?

– Нет. Потом его арестовали.

Не собиралась она разводиться. Носила в Бутырку вкусности с рынка. Но вот поди ж ты – в каком-то коридорчике души полузабытая совесть брала свое.

– А как удалось вытащить его из дела?

– Понятия не имею.

– Даже не подозреваете, кто мог это организовать?

Последние колебания – и:

– Один раз мелькнуло прозвище Черный Маклер.

– Туманно… Шахов не догадывается о ваших подозрениях? Будьте осторожны. Если он способен ликвидировать Шутикова, то…

Шахиня резко встала и выпрямилась с оскорбленным видом, к ней мигом вернулась ее величавость.

– Меня?!

«Я пал в ее глазах: ляпнул сущую нелепицу, ведь муж ее обожает».

– Вы все-таки поостерегитесь. На всякий случай – мой телефон.

Она не взяла…

Ну и что мы имеем? Моральную победу, а еще? Он набрал внутренний номер.

– Иван Тимофеич, Знаменский приветствует. Вам говорит что-нибудь кличка Черный Маклер?

Этот старик числится при архиве и служит живым справочником. Дивный старик!

Беседы о Черном Маклере увлекли Знаменского и Ивана Тимофеевича на много десятилетий назад. После работы они застревали в маленькой комнатке (тоже с диваном) и при свете настольной лампы ворошили и ворошили былое. Рекордный срок прослужил Иван Тимофеевич в угрозыске – сорок пять лет. Болел дважды – один раз до войны, другой раз после, оба раза из-за ранений при задержании. Был неопределимого возраста, сухощав и незапоминаем – идеальное свойство для оперативника.

В любой хорошо организованной криминалистической службе есть такой пожилой, а то и совсем престарелый человек, к которому обращаются только при крайней нужде. Часто нельзя: задергают, и он утратит способность быть полезнее самой изощренной картотеки.

Перипетии преступлений, сведения о событиях, происходивших в тот же день, кто что тогда сказал и даже какие слухи роились вокруг дела – все это Иван Тимофеевич с простотой ясновидящего извлекал из прошлого. Людей с феноменальной памятью психологи знают, изучают, но природа их дара темна. Кое-кто попадает и на эстраду – демонстрирует публике чудеса запоминания.

Иван Тимофеевич сверх того обладал бесценной способностью ассоциативно увязывать факты, которые ни у какого программиста не сошлись бы вместе. Жизнь давала ему необъятный материал для анализа, и представление, что человек кузнец судьбы и прочее, он отметал начисто. Слишком часто видел, как мелкое, случайное толкало кого-то поступить наперекор своему характеру и намерениям. По Ивану Тимофеевичу, Наполеона, например, подвигли на знаменитые сто дней не положение Франции и собственные невыветрившиеся амбиции, а какое-нибудь замечание караульного офицера плюс три вечера подряд невкусный ужин.

Иван Тимофеевич любил собирать разные курьезы вроде того, что известнейший наш конферансье в молодости служил в казино в качестве крупье или что Керенский учился в гимназии у отца Ульянова.

Пора же Черного Маклера относилась к области почти интимного увлечения Ивана Тимофеевича, так как у него имелась своя концепция структуры преступного мира. Ее Знаменский услыхал впервые – пока ему доводилось общаться с Иваном Тимофеевичем более эпизодически и не углубляясь в историю. Теперь, видя его заинтересованность, не ограничивал старика временем. Да и много любопытного тот рассказывал.

У Ивана Тимофеевича пахло бумажными залежами и еще счастливым детством: шоколадом и молоком. К приходу Знаменского он варил на плитке какао. Пышной шапкой перла пена, важно было укараулить момент, когда снять кастрюлю. Иван Тимофеевич довольно пыхтел. Пили практически без сахара. Знаменского пристрастие к какао смешило.

Тишина вечерами стояла в архиве глухая. Почти беззвучно покачивался маятник в высоких напольных часах. Их Иван Тимофеевич приволок из одного начальственного кабинета, несколько месяцев рыскал по Москве и области, пока нашел мастера, способного починить бездействующий механизм. Часы пошли, начали густым чистым голосом бить каждые пятнадцать минут, и Иван Тимофеевич жаловался, что дома ему их не хватает. Перед боем внутри футляра уютно кряхтело, приготовлялось. С ними в комнате было как бы трое. И еще те, кого воскрешали рассказы Ивана Тимофеевича.

Семнадцатый год разметал среду серьезных уголовников. В гражданскую войну, в голод, разруху, бандиты подались в банды, грабители туда же или к стенкам ЧК, карманникам и домушникам стало нечего красть,потеряла смысл отработанная механика мошенничеств и афер. Но тогда же закладывались кое-какие фундаменты будущей организованной преступности, ее материальные основы.

Когда во дворцы врывались яростные и несведущие обитатели хижин, туда же проникали и сметливые, и жадные. Они растаскивали ценности, которые надолго ушли в подпольный кругооборот. Что там находится – и посейчас неизвестно. Например, в начале 70-х патруль милиции, как принято выражаться, по подозрению задержал двух субъектов «без определенки». Один другому передавал бриллиант невиданных размеров. Субъекты, явно бывшие лишь чьими-то посыльными, не сказали ни слова правды. Дело поручили следователю по важнейшим делам, но и он уперся в тупик при попытке выяснить первоначального владельца камня. Ни один реестр, включая перечни камней в царской короне и личной сокровищнице Романовых, подобного алмаза не упоминал. Предположение, что он заплыл к нам после революции из Британского королевства или Арабских Эмиратов, разумеется, отпадало. Стало быть, относится к тем незнаемым сокровищам, что были разграблены под залпы Авроры.

– Ты подумай, Знаменский, кто-нибудь заботился, к слову, беречь императорские сервизы? А ведь семья-то царская обедала каждый день на новой посуде. Их, получается, было 365 – сколько дней в году! Куда делись? Нету. Бесценный фарфор!.. А великие картины? Исчезли бесследно в тогдашние времена. Я тебе сейчас назову.

Он называл целыми сериями.

– Немыслимые деньги! Двое-трое грамотных сторожей могли сэкономить стране целую электрификацию!

Знаменский слегка сомневался – чтобы не расхолаживать собеседника пассивностью.

– Точно говорю! – убеждал Иван Тимофеевич. – Ведь нэп объявили – не керенки в оборот пошли. Откуда капиталы? Из темноты. Не помещики, не фабриканты вылезли – новые дельцы. Вмиг оперились! Я не беру честный народ, работящий, в нэпе много было здорового, еще спохватимся…

Часы неспешно били, а Иван Тимофеевич живописал, как время менялось и нэпманов начала забирать ЧК: сдавайте золото, меняйте на выпущенные бумажные рубли. Самых трезвых это не захватило врасплох, в угаре нэпа они не угорели. Выдали приготовленные золотые заначки и освободились, оставшись баснословно богатыми людьми.

Только в одной Москве Иван Тимофеевич мог насчитать десяток таких «знатных фамилий». В просторных квартирах, порой в собственных особнячках по Арбатским и Пречистенским переулкам благополучно пережили они и войну. Держали телохранителей, личных врачей, юристов, дети их кончали хорошие вузы. Все они – чудом? или умело откупаясь? – оказались не затронутыми репрессиями 30-40-х годов.

В послевоенные годы во взлете безумных хищений в артелях мозговой трест и элиту составляли выходцы из миллионерского подполья. Позже они снова стушуются и уже дальше будут орудовать через такую сеть посредников, что до них самих не доберется следствие ни по одному процессу. Лишь одиночки-пираты, которым без риска жизнь не в жизнь, станут изредка выныривать на поверхность за добычей.

Из их числа, по мнению Ивана Тимофеевича, был как раз и Черный Маклер, зубр нэповских времен, никогда официально не состоявший, не привлекавшийся и не участвовавший. Правда, он давно затих за высоким забором двухэтажной дачи в Малаховке, и Иван Тимофеевич не знал, жив ли. Но в конце 50-х был уверен, что он стоял за спиной очень шустрого мальчика из тех, что покупали-продавали валюту, проделывая ритуальный вояж после утреннего кофе в «Национале» до «Якоря», где обязательным обедом завершался трудовой день.

Пытался Иван Тимофеевич найти подступы к Малаховке, да не сумел. Пытался через продавщицу тамошнего магазинчика, которая, возможно, вела хозяйство Черного Маклера, а возможно, была и его любовницей, даром что тому под семьдесят подкатывало.

Потом довольно скоропостижно основных валютчиков похватали, четырех ни с того ни с сего расстреляли – «по правилу левой ноги». Сам Никита Сергеевич следил за процессом, возмутился мягким, с его точки зрения, приговором, и сразу было издано два указа. Один о внесении высшей меры в соответствующую статью УК, а другой – уникальный, нарушавший святой юридический принцип всех времен и народов: что закон, ужесточающий наказание, не имеет обратной силы. (Другими словами, что введение более тяжелого наказания не распространяется на ранее осужденных). Второй указ специально распространили именно на данных обвиняемых. «И тогда король издал два декрета…» – вертелось в голове у Знаменского, когда он среди последних пассажиров поднимался на эскалаторе из метро.

Предстояло навести подробные справки о Черном Маклере и возможных его связях с Шаховым, и Знаменский прикидывал, что тут и в какой очередности надлежит предпринять. Однако Томин нарушил всякую постепенность в событиях – ввалился утомленной походкой победителя:

– Паша, распишись в получении!

За ним с виноватым видом плелся Шутиков.

Знаменский ощутил огромное облегчение – цел! Ну, парень, под арест тебя, под арест! Томин обмолвился, что затевает мощную комбинацию, но столь блистательных результатов Знаменский не ожидал.

– Сколько ты людям крови попортил! – сказал он, кладя Шутикову руки на плечи: хотелось пощупать, удостовериться. – До тех пор от нас бегал, пока чуть жизни не лишился, ты это понимаешь?

Шалава русопятая, синеглазая, невредим! Только выбрит плохо.

– Да я не от вас…

– От Шахова?

– Больше от него, – и Шутиков облизнул толстые сочные губы.

От Томина донеслось с дивана:

– Как твой «школьный приятель» советую: кончай стесняться и рассказывай побыстрее, время не терпит.

– Ага, понимаю. Значит, дело такое. Первое – я хотел с повинной идти, а второе – я Михаил Борисычу по пьянке ляпнул, что знаю про Черного Маклера и какие у них отношения, мне один хрыч в Столешниковом переулке все выложил…

– Стой, не части, – обрадовался Знаменский. – Черный Маклер жив?

– Ха! Валютой балуется вовсю!

– А при чем Шахов?

– Что вы! Сам Маклер ни с кем ничего. Все расчеты только через Шахова. Потому он его и на суде вытащил. Во-первых, правая рука, во-вторых, живые деньги горят… Ну вот, когда я решил сознаться, Михаил Борисыч здорово психанул, позеленел весь и сказал пару слов. Наутро хмель с меня сошел, я ноги в руки и деру. Испугался до смерти… – он потупился.

– А самого Маклера ты не видал?

– Да сто раз! Это же этот… дядюшка!

– Чей дядюшка? – спросил Знаменский.

– Иди, Костя, посиди, – махнул Томин на дверь. – Так ты не слыхал про дядюшку? – обернулся к другу. – Сейчас обрисую.

Через несколько минут Знаменский выложил на стол двугривенный. Подумал и надбавил еще десять копеек. Давняя была игра – «с тебя причитается». Томин сгреб мелочь.

– То-то же… Кроме того, я позволил себе проявить инициативу: заслушав исповедь Кости, сразу послал ребят в Малаховку, где проживает наш «божий одуванчик».

Знаменский позвонил в архив – Иван Тимофеевич заслуживал срочной информации.

А Зина в обед купила торт, который они умяли в процессе интенсивного обмена мнениями.


* * *
– Испортишь желудок. Переходи на домашнее питание. Кончай с этим кафе! Кончай!

С кем разговаривал муж по телефону, Шахиня не знала, но его властный тон и энергичное «кончай» показались зловещими. Ее теперь ото всего лихорадило, с ума не шла фраза Знаменского, что «это может случиться в любой миг».

Она не замечала, как за ней пристально наблюдал дядюшка.

– Что-то ты, красавица, побледнела, глазки грустные.

Шахов заботливо оглядел жену.

– Опять допросы. Мне-то ничего, а она опомниться не может.

– Значит, тебя тоже вызывали? – осведомился дядюшка.

– Вызывали.

– И долго мучали?

– Часа полтора.

Обращался он к Шахине, но отвечал за нее муж, и это дядюшку раздражало.

– О чем же с тобой беседовали, Леночка? – спросил он, демонстративно отворотясь от племянника.

– Я уже рассказывала, не хочется еще раз.

– А, опять одно и то же! Когда то кольцо купили, когда браслет, сколько отдали… Какого-то вдруг старика приплели, не встречала ли она около дома старика с собачкой? Ничего у них серьезного нет, – продолжал «адвокатствовать» Шахов.

Дядюшка отослал его:

– Пора мне ехать. Вызови, Миша, такси.

Шахов ушел в соседнюю комнату и принялся дозваниваться до диспетчерской. Слышно было плохо, потому он прикрыл дверь.

– А следователь – молодой, интересный?

– Не старый.

– Может, ему денег подсунуть или… что-нибудь еще?

Шахиня вздохнула.

– Вечно вы учите меня жить. Не возьмет он ни денег, ни чего-нибудь еще. Не той породы.

– А допрашивал с пристрастием?

– Нет, не очень.

– Значит, не обижал тебя. Угу… угу… Умный, обходительный… это хорошо… это все-таки приятно.

Шахиня начала собирать чайную посуду со стола.

– Ну, и в чем ты ему при-зна-лась?

Она уронила ложечку и медленно-медленно нагнулась, слепо шарила по полу. Может, ей почудилась тяжелая угроза – точно свинцовая гирька рассекла воздух и тюкнула в лоб… Она заставила себя найти ложку, крепко стиснула ее. «Да нет, нет. Сейчас посмотрю на него, а он обычный безобидный старичок, которого и пугаться-то смешно».

Не было старичка. Перед ней сидело незнакомое злобное создание.

«Да по какому праву он меня пытает?!»

Накатила волна встречной злости.

– Что за шутки? – Брошенная ложечка громко звякнула о чайник.

– Миша! – пронзительно выкрикнул дядюшка. – Иди сюда!

Тот шагнул в комнату. Шахине стало жарко.

– Предала тебя жена! – выложил дядюшка с маху.

– То есть как… что такое… – отпрянул Шахов.

В передней залился звонок, и Шахиня ускользнула туда. Приняла от почтальонши корреспонденцию и периодику, сунула полтинник. Перед зеркалом привела в норму выражение лица. К мужчинам вернулась внешне спокойная.

Муж вытирал платком полные щеки и шею. Его смятение перед дряхлым родственником было необъяснимо.

– Ты вызвал такси? – спросила Шахиня резко.

Старика пора спровадить, хватит ему сеять смуту. Шахов не отозвался.

– Грустно, грустно, не ждал. Бедный Миша! Ах, какая у тебя была жена! Великолепная была женщина!

– Дядюшка! Она же ничего и не знает… ничего не могла сказать!

Тот впился в Шахиню инквизиторским взором.

– Знает! Выведала! – и добавил грязное короткое словечко.

Ее шатнуло. Напала немота. Шахов почуял истинную беду, заметался между женой и дядюшкой.

– Ее запутали… заставили…

– Не верещи! Не хотела бы – не заставили! Жила за тобой как в раю. Теперь сама о себе думай, мало ли что может случиться… Идешь по улице, кирпич на голову упадет, грузовик из-за угла выскочит, пьяный хулиган покалечит…

Жестокая его усмешка ошеломила Шахиню, сделалось обморочно-страшно, как во сне, когда кто-то чудовищный гонится по пятам и некуда деться.

– Дядюшка… – затрепетал Шахов и скрючился подле него то ли на коленях, то ли на корточках, униженно целуя руки.

Между тем на Петровку поступили первые сенсационные известия с обыска. Хозяин был в гостях у племянника, коллеги Томина застали раскормленную бабу, по сбивчивым речам которой заключили, что та – нечто вроде домоправительницы. Под ее хныканье проникли уже в одну пещерку Аладдина.

Рассудив, что туда он еще успеет, Томин завертелся по кабинету, торопя:

– Айда к Шахову! Зинуля, ты можешь?

– Хочется!

Уладили с ее начальством и выехали…

Томин сразу устремился в глубь квартиры. Кибрит и Знаменский задержались в передней, гадая, что такое приключилось с Шахиней: она услужливо пристраивала на вешалку их пальто. Как дорогих гостей встречала.

– Добрый вечер, – нейтрально поздоровался Знаменский, войдя в комнату.

Томин отвесил поклон:

– Наше почтение Черному Маклеру!

Дядюшка округлил глаза.

– Как вы сказали?

– Черному Маклеру! – со смаком повторил Томин.

– Боже мой! Бо-оже мо-ой! Еще помнят! – то ли притворялся, то ли действительно был растроган. – Ах, молодость, молодость… Рулетка в Каретном ряду… Черная биржа у Никитских ворот… Какие были времена, какие люди! И среди нас, и среди вас! Фигуры!

– Ну, кое-кто и сейчас есть. И среди вас, и среди нас. Вот сегодня, к примеру, поехали мои добры молодцы в Малаховку…

Дядюшка вцепился сухонькими пальцами в скатерть.

– Зашли они, это, внутрь дачи, туда-сюда, глядь – дверца секретная в подвал. А там под фундаментом печки – тайничок. А в том тайничке… мать честная!

Томин умолк, любуясь реакцией.

– Не дать ли воды? – спросила Шахиня старичка легким, вовсе не приличествующим случаю тоном.

Тот ощупал карман и вынул металлическую трубочку. Томин бдительно перехватил ее, дабы удостовериться, что там валидол, вытряхнул для него таблетку.

Старик довольно скоро оправился.

– Благодарю. Годы, знаете, берут свое…

– Идти сможете?

– Куда?

– Для начала в Малаховку, там разгар событий.

И Томин сделал приглашающий жест бледному, трясущемуся Шахову тоже.

Знаменский не вмешивался. Это был Сашин звездный час.

Шахов рванулся к жене:

– Лена, прости!!

Та, постукивая каблучками, отошла молча и села в кресло.

Дядю и племянника увели. Кибрит направилась за всеми, но вернулась. Опять приковывала ее эта женщина, опять в ее поведении крылась загадка. Ну кто так провожает мужа в тюрьму, пусть и нелюбимого!

– Елена Романовна, побыть с вами?

– Спасибо, не стоит. Все довольно удачно получилось… – она улыбнулась с непостижимой беспечностью. – На улице снег?

– Снег.

– Пойду погуляю.

Нет, не отделывалась от Кибрит, ей и впрямь хотелось подвигаться, посмотреть на людей.

– Хорошую мне шубу оставили, а? – спросила в передней, запахивая меховые полы без застежек: шуба для праздной женщины, не носящей сумок, не ездящей в общественном транспорте, где нужны руки, чтобы толкать и цепляться.

– Красивая шуба, – кивнула Кибрит.

«Что же тут стряслось до нас? – томилась она. – Нипочем не расскажет, хоть гуляй с ней до утра. Вот досада!»

– А знаете, Шутиков нашелся.

На Шахиню новость не произвела впечатления. Но внезапно лицо затмилось:

– Старика не отпустят? По возрасту?

– Вряд ли.

– Он будет жаловаться на здоровье – не верьте!.. Скажите Знаменскому. Скажете?

Сытая домоправительница Черного Маклера прежде работала продавщицей в малаховском магазине. То ли одурела от бездельной жизни, то ли что, но трудно было поверить, что когда-то Иван Тимофеевич не сумел ее обойти.

Что касается Черного Маклера, то многие из подозрений повисли, ничем не подкрепленные.

Он мог и лошадь умотать вдрызг. За что бился? За все. А когда, казалось, уже не за что было, то из принципа. Знаменский возился с ним долго и, разумеется, не сетовал. Крепкий противник его устраивал. И еще то, что его не надо жалеть, – не был он на этом свете никому нужен и дорог.

На Петровке о деле много говорили. «Форменный экзот!» – полыхал глазами Леонидзе. Знаменскому завидовали. Еще бы! Он на их месте тоже бы завидовал.

С Шахиней Знаменский встречался не раз, но причину кровожадного отношения к дядюшке она не прояснила. Скорее всего, из гордости, не позволявшей признаться, что следователь со своими предостережениями был прав. Так что Зиночкино любопытство осталось неутоленным. Хотя догадки, естественно, существовали и приближались к истине.

Томин месяца полтора ходил в героях и меньше всех интересовался Шахиней.

И – надо же! – именно ему довелось через несколько лет столкнуться с ней в провинциальном городке вдали от Москвы. При весьма драматических обстоятельствах, едва не стоивших ему жизни.

Расскажи, расскажи, бродяга

Постановление о продлении срока следствия было составлено загодя, и утром Знаменский направился к начальнику отдела Скопину. Туда же тянулись по одному и другие – был день визирования отсрочек. Пружинистой походкой джигита прорысил Леонидзе; вероятно, заканителил что-нибудь по лени, обычно он укладывался в отведенный месяц.

Скопин держал наготове ручку и уже занес ее над местом, где полагалось расписаться, но поднял львиную голову с крупными красивыми чертами.

– Зачем тебе? – спросил недоуменно.

Знаменский пожал плечами, словно извиняясь.

Как передать те смутные впечатления, даже еще не впечатления, а неразборчивые сигналы, воспринимаемые за порогом слышимости и видимости. Они ощущались, может быть, кожей, может быть, сетчаткой… или вызывали непривычный привкус во рту. Объяснению это не поддавалось. Скопин положил ручку.

– Дай-ка, – потянулся он к папке с делом. Изучить ее содержимое можно было за три-четыре минуты. Скопину хватило одной.

– Ну и что? – он закурил и жестом предложил стул.

Знаменский сел. Но решительно нечем было удовлетворить любопытство начальника отдела. Стандартный с виду бродяга, стандартные допросы, стандартная бумажная карусель проверок.

– Вадим Александрович, он уже менял показания… – произнес Знаменский; вяло произнес, потому что не был увлечен делом, рад бы закруглить его, да отчего-то не получалось.

Скопин щелчком стряхнул пепел, не дождался продолжения и поставил росчерк.

В проходной Бутырки Томин сказал:

– Насчет Ленинграда я сам прозондирую.

– Сделай одолжение.

Знаменский заполнял бланки вызова арестованных, Томин отошел поболтать с дежурной.

– Тишина у вас – в ушах звенит.

– Так ведь тюрьма… Кого будете вызывать?

– Ковальского.

Дежурная покопалась в картотеке:

– Двадцать седьмая камера.

– Ниночка, найди там еще Петрова! – попросил от стола Знаменский.

– Тоже в двадцать седьмой, – откликнулась она и добавила простодушно: – Двадцать седьмая сегодня в бане была.

– Слышь, Паша, оба чистенькие!

– Рад за них.

– А что у тебя за Петров?

– Бомж и зэ.

– Что-о? – поразился Томин.

– Гражданин без определенного места жительства и занятий.

– Что такое бомж, я как-нибудь понимаю. А вот как тебе сунули такую мелкоту? Больше некому возиться?

– Данилыч возился. Теперь его дела роздали другим.

– А-а…

– Что с Данилычем? – встревожилась Ниночка.

– Помяли его старые знакомые. В госпитале лежит.

– А-ах! – жалобно протянула девушка.

– Ничего, он крепкий, – успокоил Томин, но для перестраховки постучал по деревянному прилавочку перед ее окошком.

Знаменский сдал бланки и получил ключ.

– Тридцать девятый кабинет, – сказала Ниночка, дрогнув ему навстречу ресницами.

Знаменский благодарно улыбнулся: тридцать девятый в отличие от остальных относительно просторен и светел.

Автоматическая железная дверь с лязгом отъехала вбок, и их приняло старинное каменное узилище, все недра которого круглосуточно и неистребимо пахли пареной капустой.

Ковальский был мошенник – обаятельная бесшабашная личность лет тридцати семи. Допрос его длился не более получаса. С Ковальским работалось легко и споро, если только не пытаться его брать на пушку. Ему грозило два года (и какой уже раз!), что не лишало его юмора и оптимизма.

– Весьма содержательно, – оценил он протокол. – А ленинградские проказы не мои, верьте слову. Ковальский производит тонкие операции по удалению лишних денег. – Подозрения Томина задели его, так как касались довольно грубого вымогательства.

«Протокол с моих слов записан верно, замечаний и дополнений нет». Изящная кружевная строка и в конце фамилия в завитушках.

– Это я освоил, – хмыкнул он. – Вообще, я все схватываю на лету, – сделал стремительный жест, будто поймал что-то в воздухе и сунул в карман. – Это мой главный недостаток. Верно, Пал Палыч?

– Верно, Ковальский, верно. В следующий раз мы поговорим о гайке. Гаечку продали иностранному туристу, не припоминаете? Турист поверил, что гайка платиновая и покрыта медью для маскировки, представляешь, Саша?

Ковальский протестующе вскинулся:

– Помилуйте, Пал Палыч!.. Александр Николаич!..

В томинских глазах запрыгали смешинки.

– И доказательства имеете? – огорчился Ковальский.

– Имеем, – кивнул Знаменский.

– Где только выкапываете?!

– Здоровая была гайка? – поинтересовался Томин.

Ковальский отмерил полмизинца, обозначив диаметр.

– Ловко!

– А! – отмахнулся он. – Я вот где-то вычитал: в человеческом мозгу четырнадцать миллионов клеток. Если б каждая клетка придумала чего-нибудь хоть на копейку – это ж капиталище!

Знаменский уже намеревался вызвать конвой, когда Ковальский заерзал на привинченной к полу табуретке:

– Пал Палыч, можно с просьбой обратиться? Похлопочите, ради бога, пусть мне разрешат в самодеятельности участвовать! Разве в камере акустика? – Он взял ноту, чтобы показать, как плохо в маленьком помещении звучит голос. – А репертуар? Ребята требуют: давай-давай блатные песни. Разлагаюсь на глазах.

– Хорошо, попробую.

Голос у Ковальского действительно был, и слух был.

Заглянул конвоир.

– Уведите. И сразу давайте второго.

– До свидания, Александр Николаевич, до свидания, Пал Палыч!

– До скорого, Ковальский.

Томин встал, потянулся.

– Подождешь меня? – не без тайной надежды на чутье друга спросил Знаменский.

– Ну, если недолго…

Однако Томина бродяга оставил безучастным. Равнодушный и вялый, умостился он на табуретке, не сочтя нужным здороваться. Говорит монотонно, как жвачку жует:

– Работал, пробовал. Лет пять назад работал. В леспромхозе. Не то «Лукьяновский», не то «Демьяновский». Архангельская область. Там и паспорт бросил, в леспромхозе.

Это называется: мне врать – вам записывать. Томин слушал, отвлекался, снова слушал. Чего Паша добивается? Весь нацеленный, ищущий. Чего тут искать? Ветер странствий выдул из мужика человеческую начинку, иссушил и оборвал корешки. Пустую оболочку занесло в тридцать девятый кабинет, дальше понесет в колонию, выдует на свободу и поволочет куда придется, изредка забывая в затишке в темном углу. Единственная для Паши задача – поскорей сбыть с плеч наследство Данилыча. Чего рассусоливать!

– Есть родные, близкие?

– Да вы уже спрашивали. Никого. Вырос в детдоме.

– Номер детдома? Где находится? Не вспомнили?

– Нет. Забыл, гражданин начальник

– Ну-с, беседа принимает затяжной характер, – поднялся Томин. – Разреши откланяться.

«Срочно. Арестантское. Начальнику следственного отдела Управления внутренних дел Архангельского облисполкома. Прошу проверить показания арестованного Петрова Ивана Васильевича, который утверждает, что работал в Архангельской области в леспромхозе с названием, сходным с «Демьяновский» или «Лукьяновский». Там же прошу предъявить фотографию Петрова для опознания. Выписка из протокола допроса Петрова прилагается».

«Срочно. Арестантское. Начальнику следственного отдела Управления внутренних дел Костромской области. Прошу в порядке отдельного требования дать задание о проверке в архиве областного загса данных о регистрации рождения арестованного нами Петрова Ивана Васильевича, который показал…»

Куча этих запросов разойдется по адресам, и дальше – жди ответов. Ничего иного предпринять пока нельзя.

При следующей встрече бродяга был менее флегматичен, даже изображал доброжелательство.

– Получили ответы, гражданин следователь?

– Получил. Интересует вас, что в них написано?

– Интересует – не интересует, все равно скажете, верно?

– Скажу. Вот справка, что в деревне Чоботы Костромской области никогда не жили Петровы. Эта – о том, что, по данным загса, по области родилось в указанном вами году трое Иванов Петровых. Один из них умер, а нынешнее местожительство двух других известно милиции. Из Архангельска сообщают, что нет у них леспромхоза с названием типа «Лукьяновский, Демьяновский». И все в том же духе.

Бродяга не удивился.

– Записываю в протокол вопрос, – Знаменский писал и произносил вслух: – «Вам предъявляются документы, из которых явствует, что вы давали ложные показания о своей личности. Ответьте, кем вы являетесь и по каким причинам ведете паразитический образ жизни, а также с какой целью вводили следствие в заблуждение?»

Допрашиваемый выдержал паузу, вздохнул напоказ.

– Да, придется рассказывать… Федотов я, Петр Васильевич. Родился в 1923 году в поселке Первомайский Курской области. Мать, как я говорил, Варвара Дмитриевна, отец – Василий Васильевич. С отцом я не ладил сильно. Один раз ушел из дому с бригадой плотников по деревням, понравилось, решил не возвращаться. Молодой был. Начал пить, от товарищей отбился, документы где-то потерял, а может, сперли. Сам не заметил, как совсем стал доходягой.

Тон вполне достоверный. Но он и раньше был достоверный. Этот тип и Олегу Константиновичу был бы не по зубам, подумалось внезапно. Сердцеведу и лицедею, перед которым любой как на духу выворачивал грешную свою изнанку.

– Родственникам известно о вашей судьбе?

– Нет… – потупясь, будто сконфужен. – И я вас прошу, гражданин следователь, пусть им не говорят – где и что со мной! Стыдно!

– На сей раз действительно рассказали правду?

– Клянусь вам!

– Или снова – «меня солнышко пригрело, я уснул глубоким сном…»?

Бродяга смотрел непонимающе.

– Песня такая. Неужели не слыхали? «Расскажи, расскажи, бродяга… Ой, да я не помню, ой, да я не знаю…»

– Ах, песня, – по лицу пробежала рябь. – Закурить не дадите?

Знаменский достал сигареты. Не напрягаться, подумал он. Пусть само по себе отсеивается и крупицами оседает. И, когда немного подкопится, может, сгруппируется в некую молекулу, и авось удастся сообразить, что за субстанция такая неведомая. Он двинул по столу лист бумаги.

– Напишите мне фамилию, имя, отчество и все остальные сведения о себе и своих близких.

Бродяга с усердием приступил. Шариковый карандаш в крупных пальцах умещался ловко, однако строчки чуть спотыкались, в них чудилась странная неправильность. Вероятно оттого, что Знаменский наблюдал их в опрокинутом виде. Или просто непривычное для человека занятие.

Просто? И можно избавиться от мороки? Нет, никак нельзя. Стало быть, не просто.

Минул месяц. Знаменский изучил каждую пору этого лица, каждую модуляцию голоса. Но по-прежнему не ведал, кто перед ним. Данные по Федотову подтвердились полностью. Даже школа, в которой учился, до сих пор на том месте стояла. По отпечаткам пальцев он не был зарегистрирован, значит, не судим. По словесному портрету в розыске не числился. Однако вчера Знаменский взял вторую отсрочку. Теперь, кроме районной и городской прокуратуры, пришлось бить челом и в республиканской, и только виза Скопина (молчаливо, но отчетливо выразившего при этом свое неудовольствие) убедила в необходимости нового продления следствия.

– Зинуля, мы впали в ничтожество! – ябедничал Томин в столовой. – Паша два месяца валандается с нарушителем паспортного режима!

– Что, занятный бродяга?

– Да видел я его – обычный врун и пропойца.

Знаменский разозлился.

– А ты видел, что на допросе ему было очень скучно? Если он раньше не судился, полагалось бы интересоваться следствием, а не зевать.

– Ну а еще? – это Зина вместо того, чтобы поддержать Томина.

– Есть и еще… разные мелочи. К тому же фотография, которую послали к нему на родину, вернулась неопознанной. Некому ее показать. Петр Федотов ушел из дому лет десять назад. Отец умер, старший брат тоже. А мать в прошлом году совсем ослепла.

– Знаешь, тут можно кое-что сделать. Пусть пришлют любую его фотографию, хоть детскую: я проверяю. Методом совмещения основных точек лица.

Томин выловил из компота щепку и воткнул в хлебный огрызок. Стакнулись! Одержимая парочка!

По дороге в Бутырку его осенило:

– Слушай, ведь у тебя есть Ковальский! Кто тебе лучше обрисует бродягу? Пятую неделю в одной камере сидят.

– Спекулировать на добрых отношениях с заключенным…

– Паша, что значит спекулировать? Ты спроси как умного, проницательного человека! Он же польщен будет, что ценишь его мнение! Ну?

– Там видно будет.

Снова дежурила Ниночка и снова припасла Знаменскому тридцать девятый кабинет. Томин в который раз подумал, что она очень мила. А то, что неравнодушна к Паше, так только сам он мог не замечать.

С Ковальским посмеялись над дурнем туристом, отвалившим бешеный куш за гайку. Но на следующем эпизоде он снова заосторожничал:

– Неужто был такой случай?

– Был.

– Пал Палыч, зачем мне бежать впереди прогресса? Вдруг у вас – извиняюсь – одно фу-фу, а я навешу на шею лишний эпизод!

– Двадцать второго августа сего года у бензоколонки на Трубной улице вы познакомились с шофером черной «Волги». Пообещав двадцать рублей, уговорили поехать к магазину «Автомобили».

– Да-да-да. Припоминаю… Всегда-то надеешься, как в песне поется, что никто не узнает и никто не придет. Но вот узнали и пришли. Так неприятно!

– Каким образом вы познакомились с покупателями?

– Пал Палыч, разве с покупателями знакомятся? Это они должны искать знакомства, иначе какое же доверие, – признав очередное поражение, Ковальский вдохновлялся воспоминаниями. – В тот раз дело было так. Подъезжаю к магазину. На меня смотрят. Это я здесь, – оттянул борт модного пиджака, – в рванье сижу. А там вышел – на мне ниточки отечественной нет! Всем ясно: прибыл собственник с личным шофером. Чтобы прощупать публику, мне требуется минута, ну, полторы. Примечаю двух «жучков». Насквозь вижу: в одном кармане – пачка купюр, в другом – липовая справка об аварии. Туда надо только проставить горзнак машины. Известна вам эта механика?

– Известна.

– Проходим мимо них к магазину, я и говорю своему шоферу: «Знаешь, – говорю, – до того мне надоела возня с запчастями, погляжу-погляжу да, пожалуй, продам машину-то, лучше на казенной кататься». Затылком чувствую – клюнули. Пока шофер за мои деньги покупает ерунду, я ухожу в машину. «Жучки» прямо лезут следом и показывают справку и деньги. Я отнекиваюсь, меня коварно соблазняют, во мне разжигают алчность! Наконец, я беру деньги.

– Сколько? – вклинился Томин.

– Выше государственной цены, Александр Николаевич.

– Дальше, Ковальский.

– Собственно, можно бы сразу отвалить. Но как-то пожалел шофера. Уведут, думаю, у парня машину, перекрасят – и прости-прощай. Тогда, якобы показывая, как моя «Волга» хорошо берет с места, трогаю и проезжаю метров тридцать. А там уже стоянка запрещена, понимаете? Естественно, свисток. А «жучки» смерть боятся милиции. Меня выталкивают улаживать отношения с властями. А деньги-то уже здесь, – хлопнул себя по карману. – Милиционер берет под козырек, оставляю на него машину, вроде иду за шофером, у него права. Десять – пятнадцать шагов – и растворяюсь в воздухе.

Знаменский усмехнулся.

– Значит, покупатели остались с носом, потому что вы пожалели шофера? Ой ли, Сергей Рудольфович? Представьте, что они угнали машину. С вашей стороны тогда не мошенничество – тогда была бы кража. Вы не тридцать метров проехали, вы «переехали» из одной статьи в другую. Все рассчитано точно.

Ковальский хитро поглядел на Знаменского, на Томина, довольный, что оценили.

Знаменский подвинул к себе протокол допроса, собираясь фиксировать. Но Томин перехватил инициативу:

– Как самодеятельность, Сергей Рудольфович?

– Пою! Пою, Александр Николаевич. Сердечно благодарен!

– А вообще жизнь?

– Человек когда-нибудь доволен? На свободе не хватает денег, в тюрьме – свободы. Но могло быть хуже. Народ в камере солидный, один даже преподаватель – за взятки в институт принимал.

– Кстати, бродяжка у вас есть, тоже за Пал Палычем числится. Этот жить не мешает?

Как-то одновременно Ковальский поскучнел и насторожился.

– Да нет…

– А какое у вас о нем впечатление?

– Только из уважения, Пал Палыч, – произнес Ковальский после долгой паузы, с явной неохотой нарушая камерную этику.

– Я не настаиваю.

– Настаивать не надо. Но, к сожалению, мало что могу. Замкнутый тип.

– Как он держится? – выспрашивал Томин. – Рассказывает о себе?

– Мы знаем только, по какой статье сидит. А держится спокойно. В камере его боятся.

– Боятся?!

– Да, был, знаете, случай – один парень полез с кулаками, так едва отдышался. Бомж глазом не моргнул, только этак особенно выставил вперед руку и куда-то парню попал – тот растянулся на полу и корчится. На публику произвело сильное впечатление.

– Та-ак… – сказал Знаменский и помолчал, ощущая, как еще крупинка осела на его «промывочном лотке». – Считаете, он не тот, за кого себя выдает?

– Да ведь вы, по-моему, тоже считаете?.. Вот еще кое-какие наблюдения, судите сами. В очко на пальцах ваш бродяга выучился играть с лету. Я – я! – осваивал эту науку дольше, при моей-то ловкости рук! И еще – сколько у него классов образования?

– Говорит, десять.

– Хоть бы двенадцать, чересчур быстро читает. Тридцать восемь – сорок секунд на страницу. Извините, у вас будет больше. Странный человек.

Знаменский помедлил, но больше Ковальскому нечего было добавить. Можно нажимать звонок.

– Мы закончили, – обратился он к конвоиру. – Федотова придержите пока.

Вдвоем по кабинету вышагивать было неудобно, и вскоре Томин уступил плацдарм, заняв позицию у зарешеченного окна. Знаменский приостанавливался, Томин угадывал вопрос: что, обычный врун и пропойца? И безмолвно же извинялся: сплоховал, дескать. Наконец высказался:

– Такой показался серый, лапчатый.

– Лапчатый, как же… перепончатый… гусь… с яблоками… Только от какой яблоньки?.. Саша, нужно в канцелярии быстро посмотреть все, что за ним записано. Может, он жалобы подает, режим нарушает, всякое лыко в строку. Вернешься – врезайся. Вопрос справа, вопрос слева, темп.

Оставшись один, он потер лицо ладонью, на ощупь прогоняя с него решимость, напряжение и прочие неуместные сейчас эмоции. Бродягу встретил приветливо.

– Присаживайтесь, Федотов. Могу вас порадовать – проверки как будто подходят к концу.

– А чего мне радоваться? – хотя, конечно, испытал облегчение. – После суда пошлют в колонию, там надо лес пилить или еще чего делать. А так сижу – срок идет.

– Первый раз вижу человека, которому нравится в тюрьме. Или компания больно хороша?

– Ничего, сидим дружно.

– И не скучно в четырех стенах?

– Бывает. И без водки, понятно, туго. Но как вспомнишь ночевки под забором… тут хоть койка есть.

– А домой никогда не тянет? Мать совсем одна.

– Мать жалко. Да она уже, наверно, меня похоронила. Столько лет…

– Матери, Федотов, до смерти ждут. Хоть бы написали.

– Что-то допрос сегодня чудной, – кривовато хмыкнул тот.

– Попытка разговора по душам. Но не настаиваю. Давно хотел спросить: чем вы жили? Ведь надо есть, надо одеваться. И это годами!

– Очень верно говорите. Каждый день – целая морока. Собачья жизнь. Иногда до того тоска возьмет… – причитания горемычного сиротки.

– Мы ведь решили без задушевности. Мне нужно официально записать, на какие средства вы существовали. Охарактеризовать, так сказать, ваш модус вивенди.

– Модус чего?

– Образ жизни.

– Официально? Ну, официально запишите так, – он продиктовал: – Существовал на различные случайные заработки, не носящие преступного характера. – И пояснил свою юридическую грамотность: – С культурными людьми сижу, всему научат.

– Насчет случайных заработков подробнее.

– Кому чемодан донесешь, кому огород вскопаешь, дров наколешь. Иной раз у бабы переночуешь – на дорогу троячок сунет.

– На это не просуществуешь.

– Иногда попутчик накормит. А то еще промысел: поезд пришел, ставят его в тупик. Бутылки соберешь по вагонам – и порядок. Статьи за это нет, а харчи есть.

– Охота вам лапти плести?

– Лапти?

– В смысле – языком.

Еще частичка туда же, в осадок.

– А-а, языком… Ваше дело проверить. Может, я правду говорю, почем вы знаете?

– В каких городах за последние годы побывали?

– Разве вспомнишь! Еду, бывало, а тут контролер идет или из окна вид красивый. Слезаю. Так тебя жизнь несет и несет. Вчера пальмы, завтра снег. А запоминать – сами подумайте – на кой черт мне запоминать, я не турист какой-нибудь.

Это уж верно.

– Откуда вы попали в Москву?

– Откуда? Издалека.

Что-то поразило Знаменского. Мелькнуло: первое слово, которое сказано своим, настоящим голосом.

– Поточнее, пожалуйста.

– Ах, гражданин следователь, мир велик.

– Мир-то велик, а в Москву-то зачем?

– Видно, судьба. Почитай, с детства мечтал увидеть.

Опять же своим, настоящим голосом.

Будь у Знаменского загривок, на нем враждебно взъерошилась бы шерсть. Он не знал, почему благодушные нотки в ответе сработали именно так, но пахнуло резко чужим, чуждым. Мечтал увидеть… он мечтал увидеть…

– Белокаменную? – неожиданно для себя тихо и медленно произнес Знаменский.

Хлоп! – глаза провалились куда-то внутрь, на месте их между веками были равнодушные стеклянные шарики, и человек бормотнул скороговоркой:

– Ну да, столицу нашей Родины.

Вошел Томин, Знаменский очнулся, обнаружил себя в нелепой позе: почти лежащим грудью на столе с вытянутой в сторону допрашиваемого шеей… что за наваждение! Выпрямился, принял достойный вид, но с загривком сладить не мог, там по-прежнему шевелилось и дыбилось. Чем-то требуется элементарным продолжить для успокоения.

– Укажите конкретно деревни, где вы работали с плотниками, уйдя из дому. И что именно строили.

– Пьянствовал я в то время. Помню, тут колодец, там сарай, но конкретно указать не могу.

– Полюбуйся, Саша, амнезия.

Тот передвинулся за спину Знаменского для удобства любования бомжем. «Амнезию» сунули Знаменскому на язык некие подспудные силы, и они же заставили пристально следить, отзовется ли бродяга на латинский термин.

– Слушайте, Федотов! Ваше поведение подозрительно! Категорическое нежелание называть какие-либо пункты, где…

Знаменский испробовал металлический тембр, и тотчас бродяга взвинченно окрысился:

– А мне непонятно, к чему этот треп! При чем тут обвинение, которое мне предъявлено?!

– Обвинение еще не предъявлено. Я еще не уверен в его содержании, – вполголоса возразил Знаменский.

– Извините, гражданин следователь, погорячился, – он ссутулил широченные плечи в показном смирении. – У нас в камере коечка освобождается у окна. Ребята собирались ее разыгрывать. Может, я пойду? Поучаствую? Жизнь-то, ее везде хочется прожить покрасивее.

– Исключительно меткое замечание, – подхватил Томин. – Но ваша коечка и сейчас у окна. Крайняя в левом ряду. Что скажете?

– Скажу, что такие ваши приемы противоречат нормам законности. Я буду жаловаться прокурору!

Зазвонил телефон, Томин снял трубку и передал Знаменскому.

– Братишка.

– Колька? Привет… С двумя неизвестными? У меня тут с одним, и то никак не решу… Честное знаменское… А ты еще разочек, настойчивее. Прежде всего потребуй у них документы, у неизвестных, – он разъединился. – По-моему, мать просто подослала его выведать, скоро ли я.

– Между прочим, не лишено актуальности.

– Давай все-таки подумаем, что нам дал…

– …этот пустой допрос?

– Отсутствие информации – тоже своего рода информация, особенно если сообразить, куда и зачем она делась.

– Ну, давай пометем по сусекам.

– Начнем с конца.

– Почему он психанул? Он же не всерьез.

– Разумеется. Но впервые позволил себе такой тон.

– Может, думал прощупать тебя на слабину? Дескать, я заору, он заорет. Что-нибудь лишнее брякнет, понятнее станет, чего прицепился.

– Нет, он решил закруглить допрос.

– Да? Пожалуй. Осточертели твои географические изыскания: где – куда – откуда. Между прочим, верный признак, что за ним везде хвосты. Стоит ему произнести «Курск» или какая-нибудь «Епифань» – и мы вцепимся намертво: какой там вокзал, какой памятник на площади, чем торгуют бабы на базаре. Значит, надо называть место, где правда был. А где был, там либо обворовал, либо ограбил.

– Не укладывается он в рамки вора. Даю голову на отсечение, он понимает, что значит «модус вивенди», понимает, что «амнезия» – потеря памяти. И не слышал песни «Расскажи, расскажи, бродяга». Что такое рядовой бомж? Тупой, опустившийся пьянчуга. А Федотов? Весь собран в кулак! Вспомни, как он уклонялся от обострения темы. Как не давал сократить дистанцию. Для той вульгарной игры, которая шла, его броски и пируэты слишком выверены.

– Преувеличиваешь, Паша.

Знаменский взял из шкафа книгу, выбрал страницу, сунул Томину.

– Читай, я засеку время.

– Лучше ты, я малограмотный.

– Читай, говорят.

Томин прочел.

– Пятьдесят три секунды, – констатировал Знаменский. – Против его сорока… У нас с ним на уровне подкидного, а он держится, как преферансист. В свете вышеизложенного что собираешься делать?

– Пойти ужинать наконец. Потом посмотреть по Интервидению матч с югославами. И потом спать, – он направился к двери. – Завтра пошевелюсь: получу в Бутырке описание его личных вещей. Спрошу, не было ли передач. Кстати, та камерная драка занесена в его карточку, можешь ее упомянуть.

Завтра воскресенье, но Саша пошевелится. Не имей сто рублей…

– Слушай, обязательно список книг, которые выдавала Петрову-Федотову библиотека. И позвони в Первомайский. Пусть там проверят, не присылал ли каких-нибудь матери переводов, посылок, заказных писем. Словом, то, что на почте регистрируется.

– Это все просто. А вот хвосты… Мать честная! Утону я в старых сводках. Утону и не выплыву! Идешь?

В городе стояла весна. Праздничная, неповторимая.

Всю зиму валил снег. Только его сгребут и сложат высокими хребтами вдоль тротуаров, только начнут возить в Москва-реку, а он снова сыплет и за ночь иногда совершенно сровняет мостовую с тротуарами, и люди полдня ходят по улицам гуськом – где протоптаны тропинки. Только начнет желтеть и грязниться – снова летит и устилает все ослепительным слоем.

И вот после всех метелей пришла весна света. Солнце подымалось на чистом небе, разгоралось, с крыш начинали потихоньку тянуться сосульки, а тротуары странно курились и местами высыхали, не родив ни одного ручейка. Держалось безветрие. Вокруг сугробов потело, они слегка оседали, но сохраняли зимний вид. Только там, где их раскидывали под колеса машин, быстро превращались в серую кашу и сочились водой.

И каждый вечер строго после захода солнца – будто нарочно для того, чтобы не отнять ни единой краски у весеннего дня, – наползали тучи и отвесно сеяли снежные блестки.Каждое утро пахло весной, каждый вечер – свежим снегом.

Эта пора была создана, чтобы влюбляться, бродить, восторженно щурясь на солнце и слушая капель… А почему, собственно, он идет один? Так естественно представить рядом легкий, чисто очерченный профиль с золотым проницательным глазом. Ничто не мешает. Разве кто будет ему ближе? Глупо откладывать. Мать давно этого ждет, Томин ждет, Зиночка ждет. А весна и вовсе торопит. Такой весны может больше не случиться, и надо успеть к ней примазаться со своим счастьем.

Или жаль холостяцкой свободы? Чушь. Женщины появлялись в его жизни и исчезали, не оставляя глубоких следов, не отнимая ничего у Зины. Кроме времени А в жизни Зины был кто-нибудь? Не исключено. Охотников, во всяком случае, хватало. Царапнула запоздалая ревность. «Этак я еще и провороню ее! Глупо выкладываться до донышка на работе. Окаянная профессия. Невыгодна ни в смысле карьеры, ни в материальном отношении. Зато сломать шею – сколько угодно. Ладно, тут чего уж… А вот Зиночка. Передает потешные словечки племянника, вяжет ему варежки, водит в зоопарк. Хватит. Решено!»

На пороге дома Знаменский сделал кругом, чтобы еще раз увидеть непривычно красивый переулок и перекресток под светом фонарей, окруженных сквозным хороводом снежинок…

Лапчатый… Перепончатый. Он заявился поглядеть на нашу Белокаменную!

«Вот как?! Так я уже знаю?! Уже способен опознать ту субстанцию, что копилась подспудно? Способен дать ей имя?»

Способен.

Волна тихой ярости смыла все личное и унесла, и до рассвета Знаменский был наедине со своим открытием, воюя против его недоказуемости и внешней абсурдности.


* * *
Маргарита Николаевна пекла оладьи, и втроем ели их на кухне с вареньем, со сметаной. Колька рассказывал что-то язвительное о школе, потом вынес мусорное ведро и закатился гулять. Знаменский продолжал сидеть за столом. До чего ж мать моложава. Нет, просто молода. В транспорте ей говорят «девушка». Еще Колька туда-сюда, но я совсем не гожусь ей в сыновья. Здоровый мужик, а она тоненькая, миловидная, смеется заразительно, не подумаешь, что психиатр, и чертовски умна. Доктор наук. И когда успела?.. С удовольствием моет посуду. Дальше по графику пылесос, веселая стряпня обеда. Быт ее не мучает, хотя от сыновей помощь невелика. Впрочем, оба все умеют – тоже ее заслуга, не отца. Тот был поэтично-неловок и к хозяйству не допускался вовсе. Зевалось.

– Плохо спал?

– Угу. Да оладьев тоже переел.

– Никуда не собираешься? – скрытый вопрос о Зиночке. – За городом сейчас с лыжами – восторг!

«За городом, действительно, сказка. Но у меня мази на такую температуру нет. И вообще, пожалуй, неловко прохлаждаться, когда Саша роет землю в Бутырке».

– А что не спал?

Знаменский начал описывать бродягу. С матерью он порой советовался. Маргарита Николаевна уточняла детали, продолжая перетирать чашки, и в разговоре Знаменский лучше понимал собственные впечатления, прояснял для себя и облик лже-Федотова. «Лже» следовало уже из того, что произносил букву «г» без мягкого южного придыхания, характерного для курских.

– Симулировать помешательство можно. А вот симулировать некультурность трудно, – сказала Маргарита Николаевна. – Скорей, потому и немногословен: речь выдает. Иначе бы рассказывал. При подобной биографии сколько он знает баек!

Они еще повертели проблему с боку на бок, и Знаменский взялся чистить картошку.

В результате ночной маеты и шевелений Томина очередное собеседование с бомжем потекло по бурному руслу. Знаменский старался щипнуть до крови, понуждая бродягу раскрыться. Менял ритм, то выстреливая вопросы подряд, то затягивая паузы и почти подремывая с отсутствующей миной. Бродяге не всегда удавалось сохранить спокойствие. Раз Знаменский поймал его пристальный изучающий взгляд.

– Что вас во мне заинтересовало?

– Гадаю – умный вы человек или нет.

– Внешность обманчива.

– Это про меня?

– Если хотите.

Знаменский принялся подпиливать ногти. (Пилку вместе с двумя письмами от двоюродного брата, будильником, старинными кипарисовыми четками, листиком герани, цепочкой из скрепок и иными, столь же несообразными для Бутырки предметами он похватал утром и запихал в портфель, намереваясь наугад пошаманить).

– Иногда мысленно я пробую побрить вас, постричь, одеть то в ватник, то во фрак. И поставить в различные ситуации. Вот вы колете дрова… м-м, вряд ли. Произносите тост за столом… может быть. Лезете в чей-то карман… сомнительно, не вижу. Обнимаете женщину… пожалуй, если красивая. Выпрашиваете окурки, собираете бутылки? Нет. Отдаете приказ по телефону. Стреляете из пистолета. А почему бы и нет?

В портфеле тикал будильник. Минут через пятнадцать он зазвонит. Неведомо зачем.

– Бог знает что вы обо мне думаете, – засмеялся бродяга одними губами. – В каком-то смысле даже лестно. Допустим, окурков я не выпрашивал. Тут вы попали в точку. А пистолет только в кино видел. Вы, гражданин следователь, человек неглупый, но фантазер.

– Неужели?

– Конечно. Вот насчет того, что воровал, как раз было дело. Голод заставит – украдешь. Корзинку с вишнями сопрешь у бабки на вокзале, а к следующему поезду вынесешь и продашь.

– За вишнями я бы гоняться не стал. – Знаменский обдул ноготь, оценивая симметричность подпила.

– Ну, согласен, есть в моей жизни период. Если бы за бутылкой, я бы рассказал. Уверен, вы бы меня поняли – как человек. А как следователю рассказать не могу. Там не за что много давать, но замешана баба. Чего ее тянуть за собой, понимаете?

Знаменский скрипнул спинкой стула, стряхнул роговую пыль с колен.

– Прошлый раз о матери заговорили, расстроили меня. Отсижу и поеду домой, брошу пить. Женюсь. А если вы накинете срок, я и мать навряд ли в живых застану.

Пытается вызвать сочувствие?

– Вы за эти годы посылали ей деньги?

– Первое время…

Его прервал звон будильника. Бродяга дрогнул и впился вопросительно в портфель. Для усиления нелепости Знаменский растер меж ладоней лист герани, кабинет наполнился пряным запахом. (Герань Маргарита Николаевна держала против моли.) У бродяги ноздри чутко раздулись, он кашлянул и продолжил:

– Первое время посылал. Потом реже.

– Не припомните приблизительно, когда и какие суммы?

– Мало посылал, мало! Чувствую, к чему ведете. Мать старуха, а я сильный мужик.

Эх, разве такого проймешь? Вот если б у меня выросла третья нога либо рыбья чешуя поверх брюк…

– Ну, самый крупный из переводов какой был?

– Оставим это. Совестно, понимаете?

– Нет, не все еще понимаю. Но надеюсь, пойму.

– Что поймете?

– Вас.

– Что во мне непонятного?

– Очень многое. К примеру, уровень культуры при подобном образе жизни.

Все-таки будильник я опять заведу.

– Нынче все культурные пошли. А я все же десятилетку кончил. Даже две пятерки в аттестате имел. Много повидал. С разными людьми встречался. Замечал, перенимал.

– Верно, две пятерки, – щелкнули бусины четок. – По химии и по географии. Но почему-то ни одного города не можете назвать.

Бродяге неприятна была осведомленность следователя.

– Говорите, перенимали. Но чтобы перенимать, надо сходиться с людьми довольно тесно. А кочевой быт приучает к одиночеству.

– Оно вроде и так – все настороже. Но и легкость нужна. Чтобы с любым встречным – общий язык.

– Между тем в камере, где вся обстановка толкает к общению, вы держитесь обособленно. Опять скажете, нарушаю законность? Нет, ваше поведение фиксируется в карточке. Кроме того, есть надзиратель, он поневоле все видит. Естественно, я поинтересовался. Даже проглядел ваш библиотечный формуляр.

Четки – удобное приложение для рук, в эти мелкие движения сбрасываешь лишнее возбуждение.

– Рад, что мы с вами сегодня так откровенны… В тот раз я сгрубил, вы уж извините.

– Я задал вопрос.

– Ах, да. Народ, знаете, в камере неподходящий: мошенник, кладовщик, учитель какой-то. Что я для них?

– А по-моему, вы пользуетесь авторитетом. Кстати, за вами числится драка. И, кажется, вы применили тогда особый болевой прием. Что это было?

– Ей-богу, не знаю. Научил один парень еще в плотницкой бригаде. Если будет, говорит, кто к тебе лезть, сделай так – сразу отстанет.

Неопределенный жест, не проясняющий суть приема.

– Ну, хорошо, поговорим немножко о литературе.

– Гражданин следователь, разрешите спросить.

– Пожалуйста.

Сейчас ринется в атаку.

– Законом установлен срок для следствия?

– Да.

– Этот срок кончился.

– Не спорю.

– Все сведения про меня подтвердились. Больше ничего не требуется!

– Я счел нужным продлить срок.

И еще продлю, чего бы ни стоило!

– Есть постановление прокурора?

– Есть.

– Прошу ознакомить.

– Я не обязан предъявлять этот документ.

– Порядочки!

Будильник. А кстати – обеспечит перерыв в словопрениях. Все, захлебнулся. Теперь извлечем письма. Можно, к примеру, где попало ставить знаки препинания: «Привет, Павлик! С Новым? годом? тебя? Колю? и Маргариту! Николаевну! Наши, все, шлют, самые, лучшие, пожелания».

– Вы же говорили, что спешить некуда, – этак небрежно между делом.

– Начало надоедать. Сами толкуете, что в колонии лучше. Если вкалывать, можно через год выйти, а?

– И решили осесть под Курском?

– Пора.

– Пора бы. Только зачем вы тогда старательно перечитали все, что было в библиотеке по Средней Азии?

Вопрос проник под броню и поразил чувствительную точку.

– Заявление об отводе следователя я должен подать вам или через местную администрацию?

– В любом случае оно будет тотчас передано прокурору. Но пока прошу ответить.

– Запишите: время нахождения под стражей я использовал для самообразования в различных областях, в том числе в области географии.

В дверную щель просунулся конвойный.

– Я не вызывал.

– Вам просили сказать…

Что-то не предназначенное для ушей бомжа. Конвоир зашептал Знаменскому на ухо, тот почти испугался.

– Уведите в бокс. А… того товарища – сюда.

Бокс – это стенной шкаф в тюремном коридоре, в него при нужде запирают арестанта; там темно, тесно и скверно, и бродяга повиновался нехотя. Тем паче, что почувствовал волнение следователя и угадал, что чей-то визит имеет касательство к делу.

Крепко зажав четки, Знаменский ждал.

Щуплый конвоир с физиономией крестьянского подростка бережно ввел слепую старуху и поставил среди пола ее корзину, обвязанную вышитым фартуком.

Знаменский шагнул в сторону, давая понять, что уступает женщине стул. Конвоир усадил ее.

– Это товарищ следователь.

– Здравствуйте, Варвара Дмитриевна. Никак не ожидал, что вы приедете. Вас кто-нибудь проводил?

– Одна.

– Как же вы добрались? Как нашли?!

– Ничего. Свет не без добрых людей.

Ловя звук, она приподняла лицо, и Знаменский опустился на табуретку, чтобы не витать могущественным духом где-то сверху.

– Наш участковый пришел ко мне, говорит, Петя объявился… в тюрьме. Другой раз пришел – карточку спрашивает, где он мальчиком… Так нехорошо стало на сердце… поехала, – нащупав за пазухой, она вынула фотографию, разгладила на столе. – Который стоит. В белой рубашечке.

Знаменский машинально посмотрел.

– Что он сделал? Сказать можно?

– Задержан без документов. Много лет не работал, бродяжничал.

– Как же это, господи!.. Почему к матери не пришел?! Голодный, холодный… господи!

Ужасно, что она приехала. К чужому сыну. К сукину сыну!

– Да неуж за это судят?

– Варвара Дмитриевна, – с трудом выдавил он, – если человек не работает и не побирается, чем он живет?

Старуха несогласно помолчала.

– Мне с Петей свидеться дадите? За тем ехала. И вот – яблочков ему везла, курских.

– Свидание – пожалуйста. Только Федотовых на свете много. Вряд ли ваш.

– Что вы! Участковый же два раза приходил. Твой, говорит, Петька в Москве.

Бедная женщина. Как она перенесет? Но выбора нет…

Коротким емким взглядом охватил бомж ее, деревенскую кошелку и оцепенело застыл.

– Что ж вы, Федотов, не подойдете к матери?

Тот дернулся, как от тычка в шею. Федотова поднялась навстречу, замирая от горя и радости.

– Петенька… – пошарив в воздухе рукой, тронула его грудь.

Бродяга поспешно улыбнулся, шепнул:

– Мама.

Руки матери медленно скользили, поднимались. Когда пальцы коснулись щек, лицо его исказилось брезгливостью, и в тот же момент он ощутил, что выдал себя и следователю, и ее «видящим» рукам.

– А где же Петя?..

– Варвара Дмитриевна, я потом объясню. Вас проводят… подождите, пожалуйста.

Ну, сволота, ты мне заплатишь!

– Здесь для вас яблочки. Курские! А это вы в возрасте пятнадцати лет, в белой рубашечке.

Бродяга сокрушался:

– Ах, воспользоваться страданиями чужой матери… Я не понимал возможных последствий. Ах, больше – клянусь вам! – ни слова лжи…

Допрос продолжался. Последний допрос тет-а-тет (что выяснилось позднее).

Передавая Томину суть происшествия, Знаменский все еще клокотал.

– Теперь он – Марк Лепко, проворовавшийся кассир!

– Много взял?

– Пятьдесят рублей.

– Шутишь!

– Ничуть. Такая, понимаешь ли, совестливая натура – пропил полсотни и ушел куда глаза глядят. Притом как выбрано место действия! Геологическая партия в Якутии, шесть лет назад.

Томин присвистнул.

– Но навалилась печаль похуже – где подлинный Петр Федотов?

– А что говорит новоиспеченный Лепко?

– Ненароком познакомились на каком-то полустанке, выпили, Федотов рассказал о себе.

– Случайному знакомому рассказывают просто истории из жизни. Без точных фактов.

– О чем и речь! Он имеет адреса, даты, анкетные данные. Меня гнетет разработанность легенды. Чем кончилось для Федотова это знакомство?

– Лепко железно уверен, что Федотов не появится?

– Да. Федотова нам с тобой надо найти! Среди живых или… – он в сердцах хватил кулаком по подоконнику.

– А что ты мне дашь, кроме этой роскошной директивы? Призраков искать не обучены.

– Есть описание со слов матери: брюнет, глаза карие, уши оттопыренные, на левой руке ниже локтя родимое пятно с копеечную монету, правый верхний резец скошен внутрь.

– Если среди мертвых – ладно. Среди тех, кто попал в аварии и прочее – тоже. Адова работа, но реальная. А если он жив-здоров и спит где-нибудь в стогу или пьет чай у вдовы Н.?

– Пускай себе пьет чай.

– Понял! – воспрянул Томин. – Тогда программа ясна.


* * *
…Ей нездоровилось: кашель, горло саднит. Но к врачу идти не имело смысла. Как ты себя ни чувствуй, диагноз один – ОРЗ. Слово «грипп» в бюллетенях запрещено, будто и болезни такой у нас не водится. Один из нелепых секретов, к которым все привыкли. Например, снежный человек. Пусть бы существовал, кому мешает? Нет, спецы с пеной у рта доказывают, что он невозможен. Или разум у животных. Любая кошка продемонстрирует вам сообразительность, выходящую за рамки инстинктов. Но раз навсегда – инстинктивное поведение – и никаких гвоздей! Точно боятся за престиж венца творения.

Кажется, дома есть горчичники, календула. Добрые бабушкины средства.

Субботу она просидела на бабушкиных средствах, в воскресенье сестра еще облепила ее перцовым пластырем и без конца поила чаем с малиной. Кибрит бездельничала на диване, для верности гнала от себя племянника, стараясь думать о чем-нибудь приятном.

Самым приятным за минувший год была Болгария. По счастью, не в туристической группе, а по приглашению друзей, что давало свободу и больше денег. Сравнительно, конечно. Можно бы истратить вдесятеро против того, что имелось, потому что у прилавков все женские чувства скулили и рвались с цепи.

Впрочем, главное заключалось не в магазинах, а в удивительном радушии окружающих. В крошечном подвальном кафе Софии скрипач, заслышав русский говор, подошел к их столику и заиграл «Очи черные». Это было как улыбка привета, и такие улыбки сопровождали Кибрит целый месяц, куда бы она ни поехала, и сливали день за днем в сплошной праздник

В Болгарии она узнала радость быть русской. В Риге, к примеру, или в Ташкенте кто-нибудь обрадуется тебе потому, что ты русский? Нет. Хоть бы избежать косых взглядов! А тут радовались – «братушки». Болгария была несравненно более славянской, чем Россия. Речь людей, вывески на улицах трогали что-то корневое, может быть, генетическую память. Особенно вывески с твердым знаком в конце слов.

Она привезла манеру говорить «мерси» (Болгария поголовно говорила «мерси»), надолго загар, много воспоминаний и несколько рисованных от руки карт страны: каждый новый знакомый набрасывал для нее маршрут, который бы позволил все увидеть. При этом точно очерчивались контуры болгарской земли, а расстояния между городами были указаны с погрешностью всего в три – пять километров. Очень уютно иметь маленькую родину, которую легко объять сердцем и понять.

К понедельнику остались сонливость и рассеянность. Кибрит знала наперед, что кашель продержится еще с неделю, но будет донимать больше по ночам. И поехала на работу. Если устанет – помогут.

Она легко уживалась в мужском коллективе НТО. С женщинами ладила туже, хотя когда-то ой какой была оголтелой мужененавистницей – ни одной феминистке не снилось. Причина крылась в том, что в детстве уж слишком донимали ее мальчишки – дергали за косы, толкались, дразнили. Это было форменное бедствие, ей буквально не давали прохода. Лет до двенадцати пышно цвела мечта: сложить мальчишек в кучу и прихлопнуть насмерть! После она уразумела, что их террор – деформированное выражение интереса. Она попросту нравилась. Но отголоски мечты держались еще некоторое время. А потом вдруг все стерлось, мальчишки оказались такие же люди, с ними стало весело и просто. Исключая Пал Палыча, в отношениях с которым существовал особый подтекст.

Она вяло занималась графологической экспертизой, прислушиваясь к телу – не настигнет ли предательская ломота в костях, означавшая запрещенную болезнь. Постепенно начала вникать в смысл записки, задумалась над словом «попрежнему». Так полагалось раньше: «повидимому, попрежнему, попустому» – слитно. Это повлекло два мелких открытия: что автор был грамотен и на возрасте.

Когда Пал Палыч появился в лаборатории, Кибрит не сразу и разобрала, чего он хочет.

– Погоди. Излагай потолковее.

Он почесал переносицу, покосился, не слышит ли кто.

– Просьба довольно нахальная… Короче, я дам тебе человека. Без имени. Без биографии. У которого единственная задача – скрыть свое подлинное лицо. Ты вооружишься всеми чудесами криминалистики – и ты скажешь мне, кто он такой!

– Пал Палыч, ты в уме?

– M-м, вопрос дискуссионный.

– Значит, я получаю некий организм, произвожу какой-нибудь спектральный анализ и сообщаю: это Женя Жучкин с Малой Бронной?

– Примерно.

– Вообще, у вас с Шуриком наблюдались иждивенческие тенденции. Но чтобы до такой степени!

Без имени, без биографии. Очевидно, тот же бродяга – дошло до нее.

– А где обещанная фотография?

– У меня, но толку чуть. Он уже плетет новую легенду. С ним можно биться до скончания века!

– Но ты предлагаешь мне работать на пустом месте!

– Какое же пустое? Он прожил целую жизнь! Как существовал? Что делал? Ведь следы этого в нем есть. Например, говорит, что годами пьянствовал. А если у него печень новорожденного младенца?

– Признайся, в чем ты его подозреваешь?

– Думаю, самая крупная фигура из тех, с кем я сталкивался. – И добавил, сам изумленный: – Я его ненавижу…

– Павел, окстись!

Ну почему именно сегодня? Что за спех? Голова тупая, ни пол мыслишки не брезжит. Надо сказать, что не могу, что он обрушивает на меня дикую задачу. Ничего я не в силах изобрести. Да, так и скажу.

Но тут в ней испугалась женщина. Обмануть его веру? Оттолкнуть? Сколько в его нежности профессионального восхищения и сколько мужского?

– Сигареты есть?

Редко-редко Кибрит курила. Только при выездах на тяжелые происшествия. Кое-какая закалка была, душа уже не пятилась в панике от крови, от злодейства. Но вид зарубленной топором девушки все равно потрясал, и тут сигарета отвлекала. В горле першит. Проклятая простуда. Лечь бы сейчас, укрыться, свернуться в комочек. А Пал Палыч смирненько сидит, считает, что я мозгую насчет бродяги.

Она старательно затушила окурок.

– Попытаюсь что-нибудь наскрести. В чем его взяли? – спросила наобум.

– Кепка, сапоги. Куртка вроде ватника.

– Стеганая?

Стеганая. Стежки заглублены. Туда набивается грязь. Пыль. На куртке бывают пятна. Карманы есть.

Ну и что? Ворот есть, пуговицы есть. Рукава… Лечь на правый бок, под одеялом тепло, пластырь между лопаток не мешает, если не двигаться… Кепка, куртка, сапоги. Куртка. Пыль.

– Как криминалист люблю пыль, – сонно забубнила она. – Сохраняется в одежде, сколько ни чисти. Есть вещества с точной географией. Есть профессиональная пыль – алюминиевая, цементная, это – просто как справка с работы.

Да, но бродяга-то не работал – внутренне возразила себе.

– Если шатался по стране, то микроспоры местных растений – наверняка.

– Правильно, Зиночка, давай!

Сама себя загоняю в ловушку. Спросил бы он лучше про мое здоровье…

– А как у него со здоровьем?

– На вид – бык.

Знаменский прищурился, и Федотов-Лепко материализовался на фоне лабораторных шкафов. Литые плечи, грудь культуриста, лицо славянского склада, обманчиво открытое, обманчиво мягкое, без морщин, светлые волосы скрадывают первую седину. Обманчиво простецкие манеры, в середке холодная пружина, заведенная до предела. Знаменский коротко обрисовал.

– Бык, – повторила она. – Но бывают легкие аномалии. Связано с детством в горах, с химическим составом воды. Тут особенности ногтей, зубов, отклонения в деятельности желез… Он у тебя стриженый?

– Нет.

– Когда на производстве есть хлор, медь, кислоты, появляются микроскопические изменения в цвете волос. Пусть подарит прядь.

Опять я сбилась на производство.

– Зиночка, не хочется в открытую… Ладно, пошлю парикмахера, какую-нибудь медицинскую комиссию.

– Принесешь мне образцы его почерка.

Что бы еще? Еще…

– О! Дам тебе одного анатома. У него потрясающие таблицы по группам профессий. Он доказывает, что всякое занятие определенным образом влияет на мускулатуру, характер биотоков и нервные рефлексы.

– Если тебе удастся – твой раб навеки!

А если я сяду в лужу? То есть я запросто сяду в лужу!


* * *
Кушетка, обтянутая клеенкой, белые стены, белый же стол. Три массивных кресла и пальма в кадке.

Курносый врач немногим старше Томина вернул ему удостоверение МУРа.

– Меня интересует пациент, который был доставлен к вам 12 декабря с вокзала.

– Пациент невменяем. Что бы он ни натворил, пока он только больной.

– Расскажите, как он тут появился, как себя ведет – все по порядку. Я очень любопытен.

– Это свидетельствует о слабости тормозных процессов.

– Прискорбно слышать.

– Больного привезли в мое дежурство. Полная и, видимо, внезапная потеря памяти. Вначале он был дезориентирован – не понимал, где находится, кто перед ним. С большим трудом мы купировали приступ. Теперь пациент разбирается в обстановке и в общих чертах осознает свое положение. Что касается прошлого – абсолютный провал. Не удалось вернуть ему даже профессиональные навыки.

– Мне надо его увидеть.

– Палата сейчас на прогулке.

– Нет, не издали. Вот так, – Томин решительно отмерил рукой расстояние. – Более того, я должен его осмотреть. Еще более того – я должен с ним поговорить.

– Исключено! Никаких допросов!

– Доктор, мне позарез!

Тот непреклонен.

– Идея: допроса не будет! Представьте меня как врача. Светило психиатрии проездом из Москвы в Париж, а?

Томин упарился, пока переупрямил его и получил халат. Врач появился в сопровождении невзрачного мужичка, тонкого в кости, с оттопыренными ушами. Он был бы комичен, если б не потерянные, тоскливые собачьи глаза.

Кого только Томин не перешерстил, рыская по стране за Федотовым. Его не оказалось среди погибших, подобранных «скорой помощью», задержанных милицией. По условию можно бы поставить точку. Но на беду Томина занесло в Курск и, чая дополнительных подробностей, он навестил Варвару Дмитриевну. Каким-то образом пережитое в Москве разочарование не погубило в ней надежду. Напротив – она горела и светилась, как свечечка, и все твердила: «Вот Петя сыщется». Ну и двинул Томин кружить по городам и весям, ругая себя за впечатлительность.

Вдруг да этот?

– Мой коллега, – сказал врач. – Большой специалист м-м… в своей области.

– Как мы себя чувствуем? – осведомился коллега, копируя врачебную ласковость.

– Ничего…

– Головные боли не беспокоят? Спим спокойно?

– Как когда.

– Понятно. Пожалуйста, закройте глаза, протяните руки, пальцы раздвиньте. Так. Закатайте рукава рубашки.

Родимое пятно у локтя!

– Отлично. Улыбнитесь, не разжимая зубов. Шире, пожалуйста. Превосходно.

Эврика!! Ну, Паша, с тебя причитается!

– Еще раз, как вы спите? Просыпаетесь по ночам? Отчего?

– Чего-то вдруг вздрогнешь, сердце заколотится…

– Видите сны?

– Бывает.

– Расскажите, это очень важно.

– Больницу вижу, врачей. А то какие-то поля, дороги. Будто я маленький и босиком иду.

– С вами кто-нибудь рядом? Может быть, мать?

– Не-е…

– Тогда откуда ощущение, что вы ребенок?

– А… Ну… – он беспомощно пожевал губами и нашел нужное слово: – Земля близко!

Верно, это детство. Как бы нащупать еще что-то в памяти человека?

– Вы смотрите здесь телевизор? Читаете?

– Телевизор. Нам разрешают.

– Что-нибудь казалось вам порой знакомым, как-нибудь волновало?

– Ну… что… «Волга-Волга» – смешное кино…

Томин положил ему на ладонь фотографию Лепко. Пустой номер, ни малейшей реакции. Да, он начисто позабыл все, что было до больницы.

Томин разочарованно покосился на врача. Тот взял пациента за локоть и передал кому-то за дверью.

– Итак?

– Федотов Петр Сергеевич, 1923 года рождения.

Врач записал.

– Есть у него родные?

– Мать. – Томин снял халат. – Я вам очень признателен, доктор. Во мне погиб психиатр, нет?

– Кем был Федотов?

– Хорошо, вам не удалось вернуть ему профессиональные навыки. Он бы что-нибудь спер и задал деру.

– Вот как?.. Для меня он пациент. Мать может взять его?

– Она слепая беспомощная старушка.

– Вы понимаете, если вернуть его… Где он вырос?

– Маленький поселок, почти деревня.

– Дороги, поля… Если вернуть его туда, где он ходил босиком… детские впечатления крепче всего. Такая встряска могла бы сказаться благотворно. Вы понимаете?

– Да. А как он выглядел 12 февраля, что при нем было?

– Есть подробный акт осмотра его и вещей при приеме, – отперев стол, порылся, протянул Томину акт.

Несколько дней Знаменский не лез к Кибрит. Знал, что материалы экспертиз уже у нее, но крепился. И вот:

– Пал Палыч, жду.

Прямо с порога он как в омут нырнул:

– Вышло или не вышло?

– Видишь ли… напрашиваются некоторые предположения… Может, меня куда-то снесло…

– В неожиданную сторону?

– Да, очень, – она запнулась. – Мне было бы легче сформулировать, если бы… Что ты сам думаешь? Чего ждал?

– Эксперт не должен быть связан бредовыми гипотезами следователя, – отговорка машинальная, заготовленная.

Они глядели друг на друга, и ни тот ни другой не решался высказаться.

Ворвался сияющий Томин.

– Привет честной компании! Кто угадает, откуда я прибыл?

– От запертой двери моего кабинета.

– Ценю проницательность. А откуда я прибыл к двери твоего кабинета?

– Не устраивай «угадайку», – Знаменскому не терпелось вернуться к разговору.

– Зинуля, чего он такой нервный? Тихая работа, спокойные клиенты.

– Ладно, Шурик, давай серьезно, – не приняла шутки и она.

Томин уселся по обыкновению на стол, отодвинув ее пузырьки.

– Произведенными розыскными мероприятиями мною было установлено, что означенный Федотов П. С. …Короче, в Калининской областной психушке обнаруживаю занятного субъекта. Бывает, что не все дома, а тут следующая стадия – все ушли. Внезапная потеря памяти. Я пришел, увидел, опознал! Можете почитать медицинское заключение и акт, составленный в приемном покрое.

Они поочередно вчитывались в акт и заключение. Одна фраза остановила внимание Знаменского. Он передал акт Зине и следил, как она. Да, застряла на той же фразе! Переглянулись.

– Что вас удивляет? – спросил Томин. – Пальто ношеное. Состояние тела антисанитарное. Пульс учащенный.

Знаменский процитировал:

– «На бедре имеется размером с двухкопеечную монету покраснение с вероятным следом прокола в центре».

– Спрашивал я. Непонятно, что такое. Признаков наркомании нету.

Кибрит огласила из другого листа:

– «Причины заболевания могут носить истерический характер. Не исключен также острый токсикоз». Но яда они не обнаружили… – она обращалась только к Знаменскому, и между ними возник тот напряженный диалог, в котором интонации и подтекст важнее слов.

– Слишком сложный путь? – спросил он.

– Слишком сложный.

– Если считать его бродягой. Сдуру.

– Ты не считаешь?

– Разумеется. А ему этого очень хочется!

– Значит, любое бредовое предположение?..

– Угу.

Теперь практически было сказано все, теперь они друг друга поняли.

– Что в экспертизах?

– Странный состав пломбы… Характерные особенности в сочетании некоторых букв… Понимаешь?

– Эй, друзья, что с вами? – окликнул Томин.

– Гениально! Я в тебя всегда верил, но это…

Кибрит счастливо улыбнулась:

– И печень, как у младенца!

Они его и не слышат! Будто объясняются в любви!

– Знаете, где так разговаривают? Там, откуда я приехал. Сидят на лавочке, а рукавчики назад завязаны. Паша, быстро! Месяц, имя, фамилия?

– Старший следователь, майор милиции Знаменский Пал Палыч. Она – Кибрит Зинаида Яновна. Свет очей моих. Усек?

– Ни бум-бум.

– Зиночка, покажи экспертизы!

Славный это был денек. Да что там славный – триумфальный день! Каждую его малость хотелось сохранить и сберечь.

В Бутырку ехали втроем, на равных. А в следственном кабинете, куда принесли дополнительные стулья, их полку прибыло: четвертым стал мужчина с военной выправкой, поместившийся чуть в стороне.

– Новые лица, – настороженно произнес бродяга. – Желаю знать, что за посторонние. Вашего приятеля видел, а эти двое?

– Эксперт. Познакомит вас с некоторыми материалами. И следователь, который будет дальше вести ваше дело.

– Да ведь я не давал вам отвода-то! Сболтнул сгоряча, а писать никуда не писал. Неужто обиделись, гражданин следователь?

– Ну, какие обиды. Просто люди вашего профиля в мою компетенцию не входят. Я выразился достаточно ясно?

Пауза затянулась, натянулась, звенит.

– Нет, недостаточно, – мотнул наконец головой бродяга.

Недавно острижен (волосы забрала Зиночка), голова непривычно шишковатая. Но и теперь не похож на арестанта. Скорей, на пленного генерала.

– До сих пор вы числились бомжем.

– Бомж и есть, за то сижу.

Уже не за то, сволочуга. Скоро ты у нас запляшешь! Партитура расписана. Слово Зине.

– Товарищ эксперт, прошу.

– Насколько понимаю, вы вели беспорядочный образ жизни.

Тон у нее менторский, размеренный, скрывает волнение. Умница моя. Куда бы я без тебя?

Бродяга ударился в шутливость:

– Вел, барышня, вел. Нынче здесь, завтра там. Где уж быть порядку.

– Питались нерегулярно, спали кое-как, пьянствовали?

– Что поделаешь, барышня, грешен.

– Познакомьтесь с заключением медицинской комиссии. У вас ни малейших нарушений в обмене веществ. И печень непьющего человека.

– А я всегда здоровый был. Об лед не расшибешь!

– Каким-нибудь спортом занимались?

– Разным. Прыжки с поезда – когда контролер догоняет. Бег с препятствиями. И такое прочее.

Ну-ну, пошуткуй. Это пока прелюдия.

– А вот здесь доказано, что развитие вашей мускулатуры свидетельствует о долгих систематических тренировках. И о том, что до недавнего времени вы пользовались специальными комплексами упражнений.

– Зарядочку по утрам в камере делаю – вот и все комплексы. Остальное, как говорится, дары природы. Недаром меня бабы любят.

Ишь, чуть ли не кокетничает с Зиной.

– Боюсь, вы не убедили никого из нас, – сказал Знаменский. – Вопрос следующий. Зачем все это: «Я – Петров», «Я – Федотов», «Ах, нет, я – Марк Лепко»?

– Думал проскочить. Да больно вы въедливый, гражданин следователь.

– Но Лепко, Федотов, Петров – все бродяги. Что им было друг за друга прятаться? Чем один лучше другого?

– В каком смысле?

– Легко понять, если убийца выдает себя за грабителя или грабитель за карманника. Но зачем один бродяга выдает себя за другого бродягу? Цель?

Наивное, глуповатое изумление:

– На мне же недостача висит!

– Те пятьдесят рублей, что растратил кассир Лепко?

– Ну да, что я растратил.

– Из-за пятидесяти-то рублей вы ударились в бега? Поработали бы месяц на любой стройке, отослали пятьдесят рублей – и не надо бегать.

– Слабость человеческая. Как деньги в руки – тут их и прогуляешь. Да и страшновато сознаваться-то.

– Ах, до чего вы робкий человек! Такой серый, такой лапчатый.

Лапчатый-перепончатый, с яблоками. Выдержка у него классная, но силы все же расходуются (или это освещение?), лицо слегка осунулось, заострилось.

– Имею иное объяснение ваших маневров.

– Ну?

– «Я – Петров» со всеми проверками съел месяц, положенный на следствие. «Я – Федотов» скушал второй. Ровно к тому моменту, как надо было заканчивать дело, пришли документы, которые подтверждали, что вы Федотов. Менее въедливый следователь закруглился бы.

– Надо же – разгадали! А я…

– Разгадки впереди, – оборвал Знаменский. – Историю кассира Лепко вы держали на крайний случай. Дескать, полгода следствие вести не будут. Осудят как бродягу, а там получу новенький паспорт на имя Марка Лепко.

Бродяга черно полоснул взглядом, спросил уже на басах:

– Что значит «на имя»? Согласно Уголовному кодексу пока не доказано иное, я – Лепко!

– Считайте, доказано.

Сашин черед. Готов? Еще бы, грызет удила! Валяй, подсыпь жару. Саша сегодня строгий, в темном галстуке, юмором не пахнет. За ним первый прицельный залп. Пли!

– Есть любопытная справочка из больницы города Мукачево. Когда-то мальчишку, которого звали Марк Лепко, оперировали – удаляли аппендикс. Должен был остаться шрам. У вас его нет.

Только не оказалось бы больше легенд в запасе! Может все порушиться!

Бродяга обратился к Знаменскому:

– Вы нынче как фокусник. Букет за букетом из рукава.

Уф! Пронесло – нет четвертой легенды.

– Вернемся к Федотову. Почему вы выбрали именно его? Давно исчез из родных краев, некому опознать… случайно?

– Случайно, не случайно – какая разница?

– А такая разница, что человек был подобран на редкость удачно. Очень был подходящий человек.

Знаменский повременил, отмеривая секунды три тишины, и сделал внезапный быстрый выпад:

– Он говорил вам, что мать ослепла? Да или нет?

– Не помню.

– Не говорил он. Откуда ему знать? А вот вы знали! Я это понял сразу, как вы ее увидели. Значит, навели тщательные справки. Где вы расстались с Петром Федотовым?

– Где-то в поезде.

– Место?

– Понятия не имею.

Опять Сашин ход по плану:

– Могу напомнить. На вокзале в городе Калинине.

– Почему именно в Калинине?

– Потому что там я его нашел. В больнице.

– А мне какое дело?

– Хочу услышать, были или не были вы с Федотовым в Калинине.

– Нет!

– Зря. Неподалеку от вокзала буфет. Вы посетили его вместе. А через час буфетчица наблюдала, как Федотова сажали в «скорую». Про вашу фотографию она сказала: с этим мужчиной пил тот, который вдруг спятил.

– Ну и что это доказывает? Гражданин следователь, черт дери! Что все это означает?!

Проникающее ранение. Скулы выперли, лоб мокрый. Знаменский улыбнулся.

– Вот и я ломал голову: черт дери, что это значит? Вы однажды поинтересовались, почему я взял отсрочку. Теперь могу ответить: почти ни по чему. Единственный миг, когда вы были искренни на допросе – разговор о Москве белокаменной помните?

Это не по программе. Маленькая откровенность себе в удовольствие.

– Нет, не помню! – все еще греб против течения бродяга. – Вы доказали, что я врал! Ну, врал, признаю. Но теперь уже какие-то фантазии и сотрясение воздуха!

– Хорошо, перейдем на почву фактов. Зиночка, можешь.

На ней кульминация.

– Вы владеете иностранными языками?

– Ну… в школе учил.

– В школе мы все учили. В данном случае это не в счет.

– А какой же особый данный случай?

– Были исследованы образцы вашего почерка. Вывод экспертизы такой: в тех сочетаниях штрихов, которые характерны только для русских букв, наблюдается значительно меньшая твердость и уверенность, чем в написании букв, общих для русского и латинского алфавита.

– Чудеса!

– Больше вам сказать нечего?

– Ошибочка какая-нибудь.

Руки тискают одна другую. Они пусты, а привыкли к оружию.

– Есть и вторая экспертиза на ту же тему. Спектрограмма соскоба, сделанного с пломбы во время медицинского осмотра. Обнаружены вещества, которые в практике зубных врачей на нашей территории не применяются.

Как он мечется внутри себя, ища лазейку. А рот открывает скупо, чтобы не выпустить рык, скопившийся в горле.

– Гражданин следователь, я лечил зубы у армянина-репатрианта… Возможно, он привез состав с собой.

– Где он живет?

– Жил в Ташкенте.

– Вероятно, в эпицентре? – почти ласково заметил Знаменский. – И дом разрушен землетрясением, а репатриант погиб?

– К чему вы все клоните?!

– Да разве неясно?

Бродяга вскочил.

– Нахалку шьешь, начальник?! Чернуху лепишь?!

Громко рявкнул. Епиш-епи-епи… – отозвались эхом гулкие стены.

– Обойдемся без шума, – обыденно сказал мужчина с военной выправкой. – Вас перебросили 21 октября, не так ли?

Бродяга метнулся к Знаменскому, воззвал:

– Дайте собраться с мыслями! Я все объясню!

– Но уже не мне, а следователю КГБ. Я, наверно, не услышу вашего подлинного имени, не узнаю, как оно пишется и на каком языке. И не жалею. Меня интересует одно: химическая формула яда, который вы ввели Федотову. Чтобы спасти его… Мы уходим, товарищ подполковник?

Вот и все. Теперь тут хозяин – подполковник.

Их работа кончена.

Будут многие дела. Но такое не повторится. И еще годы спустя они станут спрашивать друг друга: «А помнишь?..» И изумляться, потому что кто же всерьез верит в шпионов?

Естественная убыль

Ревизоры притащили кипы меню и регистрацию выдачи блюд.

– Зашились, Пал Палыч. Надо упростить проверку.

Плюхнулись на диван, Знаменский не успел предупредить о пружине, и средний, ойкнув, подскочил.

– Не потянем мы обратный обсчет! – он раздраженно ощупал себя сзади. – Не потянем, как хотите!

– Брюки не рвет, – успокоил Знаменский. Он давно бросил попытки обуздать пружину домашними средствами.

Обратный обсчет был назначен по делу о ресторане «Ангара». БХСС заинтересовался бытом нескольких столичных ресторанов, естественно, потребовалось начинать следствие, и Знаменскому досталось это помпезное заведение: серия залов с лепниной и гроздьями хрустальных люстр, полторы тысячи квадратных метров дворцового паркета, меню в тисненных золотом корочках.

Упростить проверку – это значило выяснить, сданы ли все деньги за съеденные блюда. Супов таких-то за такой-то день столько-то. Коньяков. Салатов. Котлет киевских. Мороженых. Кофе. Умножай стоимость на количество, складывай и выводи результат. И заранее можно сказать, что концы сойдутся.

Обратный обсчет надежней, да хлопот с ним не оберешься. К примеру, завезли в ресторан полтонны телятины, в меню три дня фигурировали телячьи котлеты с грибами. Жареная котлета имеет свой законный вес. Чтобы получить его, сырого мяса надо взять больше.

Как только начнешь проверять, а сходится ли завезенная телятина с числом изготовленных из нее котлет, обнаруживается, что на крахмальные скатерти котлеток подано куда больше нормы.

Второй этап – определить: недовложение или пересортица? То есть клали телятины на тарелку поменьше, или часть посетителей (кто обильнее заказывал спиртное) кушала вместо нее говядину. А для этого нужен еще обратный обсчет всех мясных блюд за то же время. И если б только мясо. Ведь и грибы считай, и яйца, и жиры… Не удивительно, что ревизоры взмолились.

Правда, еще недавно при всех ревизиях полагался обратный обсчет, но Министерство торговли его отменило, допуская лишь на случай возбуждения уголовных дел и по специальному постановлению следователя.

Прения в кабинете Знаменского затянулись и ни к чему не привели. В пылу споров он почувствовал, как засосало в желудке – допекли-таки меню в золотых корочках. Мать уехала на медицинский семинар, Колька обретался в пионерлагере, дома в холодильнике ютились две помидорины и пачка масла. Знаменский написал «харчи» и нацепил на шип эуфорбии – несусветно колючего растения, которое держал на окне. Но ревизоров он отпустил уже после закрытия магазинов. Деваться некуда – потопал в единственный буфет, работавший на Петровке допоздна и размещавшийся в корпусе БХСС.

Кормили тут на редкость отвратительно, буфетчик, наглый малый, заворовался без стыда. А кто мог его тронуть? Вскрыть такое ЧП – да вы смеетесь! Чтобы безобразный факт гулял из доклада в доклад года два? И покорно стояли в очереди сотрудники отдела, который занимался борьбой с хищениями, чертыхаясь, хлебали разбавленную сметану, жевали яичницу неведомо на каком масле. Если что перепадало вкусное и свежее, понимали – где-то малый схватил «левак».

Доложить комиссару, возглавлявшему БХСС города, не решались. (У тех, кто дослужился до генералов, был для еды свой кабинетик, там все обстояло прилично). В конце концов не выдержал простой постовой у выездных ворот. Уж слишком загруженную машину увозил буфетчик регулярно после работы.

– Ты бы совесть поимел! – сказал он буфетчику.

Тот его обложил, постовой разгорячился и отрапортовал комиссару. На другой день у буфетчика при входе отобрали пропуск:

– Вы уволены.

Кстати, точно тем же способом Петровка была однажды избавлена от своего очередного начальника.Управлять московской милицией его назначили с должности председателя райисполкома. А раньше подвизался он в руководителях райжилотдела и получал за некоторые квартиры наличными. Едва новый шеф УВД расположился в апартаментах, недели три всего погрел шефское кресло, бегом прибежали давние друзья:

– Выручай такого-то, наш человек!

– Ребята, не могу, я же только приступил.

– А у нас на тебя сохранилась компра, записочки есть очень хорошие! На, почитай копии… Видишь, тебе либо стреляться, либо выручать!

Загоревал свежеиспеченный полицмейстер и отправился на Кузнецкий мост в прокуратуру республики просить, чтоб ему из неких высших соображений передали дело «нашего человека». На Кузнецком обещали подумать.

Утром постовой предложил ему предъявить удостоверение, сунул его за пазуху и разъяснил:

– Вам велели сказать, что вы у нас не работаете.

По слухам, обоих – ни полицмейстера, ни буфетчика – никуда не тягали, дабы не мести сор из избы. В буфете угнездилась костлявая дама, которая месяца четыре вела себя сдержанно. А в начальнический кабинет пришел суровый армейский товарищ, до того командовавший дивизией.

Но это случилось позже. А пока царствовал хамоватый буфетчик. Взял Знаменский бутерброды и два стакана с жидкостью, отдаленно напоминавшей кофе. Почти без надежды спросил чего-нибудь домой. Буфетчик посопел-посопел, пошарил в подсобке и вынес сверток, потянувший на весах триста граммов. Бумаги на нем было наверчено несколько слоев, не разобрать, что внутри, но припахивало копченой рыбой, да и цена соответствовала. Повезло! Не иначе потому малый расщедрился, что видел Знаменского с Зиной, а ее удостаивал своей монаршей милостью.

– Можно к тебе? – с таким же утлым кофейным ужином подсел Капустин; приподнял бутерброд с залоснившимся от старости сыром. – Пируем, брат. А ты ресторанное дело ведешь, у меня первейшие торгаши на прицеле.

Капустин служил в подразделении, боровшемся против злоупотреблений в торговле.

– Закатились бы сейчас в любую ресторацию, – возмечтал он. – С черного хода. Расстелили бы нам скатерть-самобранку…

– Еще бы низко кланялись, спасибо, что уважили, – отозвался Знаменский.

– С собой посыльного нагрузили бы разной снедью неописуемой… А то вон разжился каким-то кульком на завтрак и радуешься. Глупо живем.

– Глупо, брат, глупо.

Отпили из стаканов. Хорошо, хоть брандахлыст горячий, есть чем размочить неугрызный сыр.

– Глупо, Паша!

То был пустой треп, теперь голос прозвучал серьезно, с нажимом.

– Это в каком смысле?

Капустин глаз не отвел, усмехнулся.

– А ты в каком подумал?

Знаменский смолчал, но невольно зажевал поспешней. Капустина он знал по институту как однокурсника, и хотя близки они не были, но связывала их известная солидарность.

– Правильно подумал, – через минуту продолжил Капустин. – Ты, Паша, учти, я в душе авантюрист. Если что – можешь на меня рассчитывать.

Почти конкретное предложение. Недурно. Ревизоры только начали, а ко мне уже ищут подходы! Авантюрист он, видите ли. И ведь ничем не рискует. Один на один. Даже если б я, подобно Дашковскому, – который чуть что – включает в кармане заграничный диктофон, – если б и я записал застольный диалог, Капустин отшутится: мол, как оперативник прощупал следователя на устойчивость для профилактики.

Невыразимо поганый был осадок. Не думалось такого про Капустина. Напрасно, отпирая квартиру, Знаменский решал оставить все это за порогом. Напрасно пытался заесть впечатление рыбой.

Ладно бы Капустин, хромые души везде встречаются, суть не в нем. Вся система заболевала, то там то сям рвалась и искажалась самая ее ткань, прорастая метастазами из преступной среды.

На свежую голову Знаменский поразмышлял над выкладками ревизоров, посоветовался с оперативником Смолокуровым, приданным ему в помощь. Тот не одну собаку съел на общепите и тоже любил обратный обсчет, однако в данной ситуации сомневался – не зряшные ли будут усилия. Художества в «Ангаре», конечно, замаскированы реализацией продуктов в фирменных «Кулинариях», где деньги получают без касс.

Обратный обсчет даст эффект лишь по кондитерскому цеху. Безмерно раздутый, он гонит свои изделия в несколько магазинов. И тут должны оставаться следы в документации.

Начальником кондитерского цеха была некая Маслова. Первейший, видимо, объект, на который надлежало нацелиться.

Так и получилось, что аресты в «Ангаре» начались с Масловой, а в дальнейшем – при ее содействии, потому что она стала рассказывать сразу, взахлеб; накипело, накопилось, тронули – и полилось через край. Об одном молила: смягчить бы как-нибудь удар для мужа, в котором не чаяла души.

Молодая женщина, хорошенькая, двое дочерей. В квартире во время обыска Знаменского поразило обилие белья с необорванными еще ценниками и совсем доконала коллекция детской обуви на все сезоны и всех размеров до тридцать шестого включительно. Запасала мать впрок, боялась угодить за решетку. Горькое занятие.

Вскоре взяли Кудряшова (завпроизводством) и прочих соучастников; ресторанная верхушка, как водится, целиком была завязана. Директор, правда, разыгрывал невинность, будто сейчас из яичка вылупился. Только что принял должность, на него по «Ангаре» еще улик не собралось, нечего и искать.

Большинство привлеченных были как-то по-человечески незначительны, а вот Маслова и Кудряшов занимали Знаменского. Сегодня они должны были впервые встретиться после ареста. Но Знаменский не сразу ей сказал. Женщина сидела перед ним потухшая, постаревшая. Но изящество и миловидность в ней сохранились, на это Знаменский рассчитывал.

– Как здоровье?

– Доктор сказал, дня через три можно обратно в общую камеру… если не буду волноваться.

– В вашем положении трудновато.

– Э, будто я раньше не психовала!

– Звонил муж. Дома все благополучно, дети думают, что вы в больнице. Дочка получила пятерку за диктант.

– А как он сам, Пал Палыч? Что говорит обо мне? Он… очень переживает?

Любовь. Даже о матери не спросила. О себе, похоже, вообще мысли нет.

– Переживает. Снова просил свидания.

– Ой, нет! Чтобы он увидел меня здесь… такую…

– Зря. Вот что, Ирина Сергеевна, когда я сказал ему, что вы обвиняетесь только в халатности…

– Спасибо, Пал Палыч! Большое спасибо!

– Вы просили – я сказал, но это зря, честное слово. Лучше бы ему знать.

– Нет-нет! Коля такой… такой непрактичный, – на лице возникло умиление. – Такой честный, наивный! Я, конечно, расскажу, но надо его подготовить.

Любовь. А любовь, говорят, слепа. На счастье ли, на горе…

Рядом с Масловой Кудряшов резал глаз избытком жизненных сил. Вместо головы румяный кочан. Любил он покушать и выпить. Внешне простоват, но привычки сибаритские. Одет, что называется, с иголочки и выбрит только что – при тюремной норме раз в неделю. Передачи ему таскают богатые, есть что сунуть кому надо.

– Гражданину следователю! Ирочка, лапонька, вид у тебя неважнецкий.

– Посторонние разговоры, – казенно одернул Знаменский.

– Пожалуйста, сколько угодно. – Крепкая рука протянула пачку сигарет. – «Мальборо», гражданин следователь. Друзья не забывают.

– Советую привыкать к отечественным.

– Зачем? Плебейство.

Любимое его словечко. Хотя сам-то и есть чистокровный плебей, дорвавшийся до денег и кое-какой власти.

– Обвиняемые Маслова и Кудряшов, в связи с противоречиями в ваших показаниях между вами проводится очная ставка. Разъясняю порядок. Вопросы задаю только я. Отвечает тот, к кому я обращаюсь. Первый вопрос общий: до ареста отношения у вас были нормальные? Не было личных счетов, вражды? Кудряшов?

Тот со смаком затянулся.

– С моей стороны не было. А чужая душа – потемки.

– Маслова?

– Нет, не было.

– Тогда начнем. По чьей инициативе Маслова была переведена из НИИ торговли в ресторан?

– По моей.

– Для чего?

– Решили реорганизовать кондитерский цех, и я просил прислать способного специалиста.

– А для чего понадобилась реорганизация?

Кудряшов похвастался:

– Модернизировали производство, поставили дело на современную ногу!

– А на ваш взгляд, Ирина Сергеевна, для чего понадобилась реорганизация?

– Сначала я действительно покупала оборудование, выдумывала новые рецепты. Мы стали выпускать фирменные пирожные, торты. Очень интересно было работать.

С появлением Кудряшова ее как подменили: комок нервов. А тот слушает и кивает одобрительно.

– Потом?

– Потом цех начали расширять и расширять. От нас уже требовали одного – как можно больше продукции.

– Ресторан поглощал лишь малую долю сладостей, верно, Кудряшов?

– Излишки продавались через магазины.

– Стало быть, модернизация привела к тому, что кондитерский цех вырос в небольшую фабрику?

– Мы боролись за максимальное использование производственных площадей, гражданин следователь.

– А точнее говоря, старая кормушка показалась мала.

Знаменский немножко поцарапал в протоколе, сейчас будет для Масловой трудная минута.

– Кто и когда привлек вас к хищениям?

– Меня опутал и втянул Кудряшов!

Тот даже отпрянул, сколько мог, и изумился. Очумела она, что ли?! Но быстро переварил отступничество Масловой, засмеялся.

– Чему веселимся? – поинтересовался Знаменский.

– Да как печатают в скобках: «смех в зале».

– А кроме смеха?

– Ну ее, пускай врет что хочет!

– Негодяй!

Перебранки на очных ставках неизбежны, иной раз и рукоприкладство случается, конвоира приходится звать: самому лезть в свару противно. Эти, конечно, драться не станут, пусть поругаются, Масловой оно духу придаст.

– Ирина Сергеевна, как вы узнали, что в ресторане действует группа расхитителей?

– Прошло месяца полтора, как я там работала… У меня в цеху свой закуток, ну, вы видели… Кудряшов туда принес «премию» – так он назвал. Как сейчас помню – три бумажки по двадцать пять рублей. Я на них купила первые в жизни лаковые туфли, а Коле нейлоновую рубашку. Потом еще много раз он приносил «премии».

– Чем они отличались от обычных?

– Обычные платил кассир, а тут сам Кудряшов.

– Была отдельная ведомость?

– Я расписывалась в какой-то бумажке.

Красные пятна на щеках, на лбу, руки на коленях подрагивают. Как бы опять сердце не прихватило. Одиночным выкриком «негодяй!» не разрядишься. Надо бы ей пошибче что-нибудь заготовить для Кудряшова. Он, в сущности, роковая фигура в ее судьбе, и давно вынашивалась неприязнь… Маслова повторяла подробности, уже Знаменскому известные, и он прислушивался краем уха, чтобы вовремя вмешаться с соответствующим вопросом.

– Однажды вызвал меня к себе. Это было после Восьмого марта. Вызвал и говорит: тебя авансом побаловали, пора включаться в дело. И объяснил что к чему.

– Вы подтверждаете эти показания?

– Да что мне было ей объяснять?! Сама соображала, не маленькая!

– Много я тогда соображала…

Кудряшов поджег новую сигарету и пустил дым женщине в лицо.

– Не прикидывайся дурочкой, – он усмехнулся, призывая Знаменского в свидетели. – Сунул ей на пробу – взяла, аж глазки заблестели. Стал покрупнее давать – опять берет. А «премии»-то больше зарплаты. Тут, извините, и козе будет ясно!

– Однако вы не ответили – состоялся или не состоялся между вами откровенный разговор в марте?

– Возможно, я ей что-то и посоветовал. В порядке так сказать, обмена опытом, – небрежным тоном, как о пустяке.

– Посоветовали – что?

– Ну, намекнул… не упускать своих возможностей.

Снова пауза, неслышно скользит авторучка по строкам протокола.

– С какой целью вас вовлекали в хищения?

– Я как завпроизводством цеха утверждала рецептуру: сколько чего должно пойти на разные изделия. Вся экономия зависела от меня.

– То есть то, что накапливалось для хищения.

– Да… Из этих продуктов делали «левый» товар. В основном пирожные «эклер» и «картошка». На них проще словчить. А сбытом ведал Кудряшов.

– Зачем ты, Ирина, прибедняешься? – сморщил Кудряшов свой объемистый нос. – Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, гражданин следователь. Маслова – высококвалифицированный специалист, даю слово. По твоему сладкому делу вуз кончила. Мы ей полностью доверили цех. Зачем бы я стал администрировать? Волюнтаризм проявлять? Она хозяйничала на свой страх и риск.

– Это неправда! Во-первых, он утверждал ассортимент, а в ассортименте этих самых «эклеров» и «картошек» было девяносто процентов! Я их уже видеть не могла!

Очная ставка развивалась в намеченном русле, успевай фиксировать.

– Чем вы объясните такое однообразие?

Кудряшов хитровато прищурился:

– А я лично сладкого не люблю. В рот не беру, даю слово! Солененькие грибки под водочку – это да! Может, потому за разнообразием не гнался.

– Есть во-вторых, Ирина Сергеевна?

– Да. Ежедневно я получала от него указания, что и в какие магазины завтра отправлять.

Она с удовольствием нанесла удар, и Кудряшов забеспокоился: запахло конкретикой.

– Что с тобой стряслось, Ирина? Зачем это тебе надо?

– Отвечайте по существу.

– Обращаю ваше внимание на то, что нет никаких документов, которые подтверждают ее слова.

– Зато работники магазинов подтверждают, что именно вы приезжали договариваться о сбыте и вам они отдавали половину стоимости «левых» пирожных.

– Это кто же именно под меня копает?

– С ними вы встретитесь.

– Встречусь – тогда посмотрим.

Он уперся в Маслову угрожающим взглядом. Подчиненных привык держать в узде. Она и сейчас его побаивалась. Остальные тоже, некоторые буквально трепетали. Из грязи в князи – почти всегда самодур. А Кудряшов к тому же недюжинный человек. Пороха не выдумал, однако по размаху превзошел многих коллег. Когда взяли, оценил трезво, что летит с порядочной высоты и внизу жестко, но упрямо надеялся извернуться, как кошка, и упасть на четыре лапы. Да и было на что надеяться: благодетелей высоких хватало. Недаром же Капустин искал к Знаменскому подходы.

И все ресторанные стояли за Кудряшова, и с ним вместе надеялись, и показания против него Знаменский выжимал по капле, если уж бесспорными уликами теснил в угол. А Маслова… Маслову Кудряшов не способен был понять.

– И чего мы с тобой не поделили, Ирина? Скамью подсудимых? Чего тебе вздумалось на меня капать?

– Прекрасно знаешь, что я сказала правду!

– При чем тут правда-неправда? На кой ляд ты стриптиз устраиваешь?! Вы записали, что я не признаю, что вовлек Маслову?

– Запишу, бумага – вещь терпеливая. Но вы себе противоречите. То не вовлекали, то загодя совали деньги.

– Так совал просто для проверки: можно с ней работать или нельзя. Вы, гражданин следователь, не делайте из меня паровоза. Статья у всех будет одна, и срок – извините. Я шестью годами обойдусь, мне пятнадцать ни к чему! Все было на равных. Начальники, подчиненные – это по официальной линии, а наше делопроизводство простое: мне моргнули, я кивнул, и вся бухгалтерия.

– Но подпольные деньги распределяли вы.

– Ну, черная касса была у меня, верно. Только кассир – это ж не директор.

– Малоубедительно.

– А я настаиваю, что никто ее не обольщал и не совращал! Вот вы задайте Масловой вопрос: если она такая хорошая, что ж она мне, негодяю, поддалась? Чего ж не отказалась, не сбегала в органы?

– Так я тебе сразу и поддалась? А ты забыл мои заявления об уходе? Я три раза писала, и ты три раза рвал! Забыл, как грозился уволить с волчьим билетом? С такой характеристикой, что никуда не возьмут?

– Сказать все можно, сколько угодно!

– А почему вы ее, собственно, удерживали? Нашли бы кого другого, кто охотней помогал воровать.

– Да она же редкий человек – с огоньком, с творческой жилкой! Где бы я вторую такую нашел?

– Вам непременно с творческой жилкой?

– Даже, извините, глупый вопрос!

Все-таки занятный мужик. Не хочешь, да улыбнешься.

– Зря смеетесь. Чтобы – как вы грубо выражаетесь – воровать, в нашем деле надо прежде работать уметь. Кто не умеет – мигом в трубу вылетит, будь он хоть честный, хоть какой. Если хотите знать, мы всегда шли с перевыполнением плана. Вся наша прибыль – сверхплановый товар!

– Но за счет чего?

– А я вам скажу. За счет умения работать без потерь – раз. За счет высокого профессионального мастерства – два. И за счет постоянной заботы о вкусовых качествах – три. Это ж не секрет: у плохой хозяйки какая-нибудь котлета – хоть выброси, а у хорошей – пальчики оближешь. Маслова – хозяйка хорошая.

– Выходит, Ирина Сергеевна, мы вас тягаем за профессиональное мастерство и заботу о качестве. Как забота осуществлялась на практике?

– В крем доливали воду… Вместо сливочного масла клали маргарин… В некоторое тесто полагается коньяк – лили водку… Искусственно увеличивали припек… Много способов.

Неловко ей, потупилась. Удивительное дело – пройдя кудряшовскую школу, сохранить стыд.

Когда опять осталась со Знаменским вдвоем, передохнула с облегчением, и все тянуло выговориться. Что ж, долго молчала – перед мужем, перед матерью, знакомыми. Знаменский ей не мешал.

– Наверно, был какой-то выход. Но связал он меня этими «премиями», имей, говорит, в виду, ты за них расписывалась!.. И, бывало, все разжигал. Приведет свою девицу и велит показывать, какая на ней шубка, какое белье… Я не оправдываюсь, хочу, чтобы вы поняли, до чего постепенно…

Выход у нее был один: найти другую совсем работу, где волчий билет Кудряшова не имел бы значения. Но на это нужна решительность, воля. И готовность расстаться с даровыми деньгами. Между прочим, мать у нее была продавщица. Правда, в иные времена, когда не обязательно липло к рукам, да и липли-то сравнительно крохи. И все же она ее растила, она выводила в люди, отцом не пахло.

– Вы не представляете, как сначала все незаметно! Вот, например, прибегают: «Ирина Сергеевна, какао-порошок высшего сорта кончился, можно класть первый сорт?» Ладно, говорю, кладите, только побольше, чтобы мне калькуляцию не переделывать. А разве есть время проверить, сколько положат? Снова бегут: «За нами сто «эклеров», подпишите вместо них «наполеоны», на «эклеры» крема не хватает!» Одного недостача, другого совсем нет, а третьего вдруг излишек вылез. И не разберешь, когда правда, когда для отвода глаз. Понимаете?

– Я – да. А муж что-нибудь понимал?

– Ну, Коля… – улыбнулась нежно. – Вы же его видели – не от мира сего…

– Не сказал бы.

– Да что вы! Большой ребенок, – она мысли не допускала, что муж может кому-то не нравиться. – Я когда второе заявление об уходе подала, то немножко дома объяснила осторожненько. Коля и говорит: ты стала мнительная, издергалась, надо больше доверять людям… И как раз день его рождения, побежала в комиссионку – такой лежит свитер французский! А Кудряшов будто учуял: приносит двести рублей, прогрессивка, говорит, за полгода… и в мое заявление обернуты… Не устояла. До того привыкаешь покупать – это страшно!.. Ночью чего не передумаешь, а придешь на работу – все, как у людей, совещание об увеличении выпуска, в интересах потребителя, наш покупатель, борьба с ненормированными потерями, ваши соображения, товарищ Маслова. Все вроде воюем за правильные лозунги во главе с товарищем Кудряшовым…

Знаменский отключился. Он предвкушал то, что собирался сообщить. Глянул на часы и прервал:

– Ирина Сергеевна, подследственного не обязательно держать в заключении до суда. И я думаю…

Она прижала руки к груди, боясь поверить.

– Господи, неужели возможно?!

Знал, понятно, что обрадуется, но она так рассиялась, таким светом озарилась, что он и сам согрелся в ее счастливых слезах.

– Пожить дома… с Колей, с девочками… наглядеться…

Но это пока было в прожекте. Еще предстояло протащить через Скопина. И закавыка была не в нем, а в Смолокурове, который к Масловой не благоволил. Он увязался вместе идти по начальству и станет, разумеется, гнуть свою линию.

– Только быстро, – сказал Скопин. – Через двадцать минут ко мне пожалует делегация польской милиции.

– Вот справка по Масловой. Я думаю, можно изменить меру пресечения.

Скопин отодвинул записку.

– Вообще-то, арест был необходим?

– Необходим и обоснован.

– Что же изменилось?

– Маслова все рассказала. Если я что-то понимаю в людях, искренне раскаивается. Сердце у нее неважное, часто приступы. На воле следствию не помешает.

– Разрешите, товарищ полковник? – заскрипел сбоку Смолокуров.

– Да?

– Я – против.

– Возражения?

– Маслова – не заштатная фигура. Без нее хищения в «Ангаре» не имели бы половины того размаха. Расхититель ведь не карманник: украл и убежал.

– Михаил Константинович, обойдемся без прописных истин.

Но Смолокуров упрям.

– Разрешите, закончу мысль. Расхитителю бежать некуда. Надо, значит, воровать так, чтобы воруемое как бы не уменьшалось. Вот это и обеспечивала Маслова. Вагон изобретательности! Ее прозвали «наш Эдисон». Маленький пример. Она разработала рецептуру фирменных булочек, на которые шло все то же самое, что на пирожные. А разница в цене – сами понимаете. Со склада продукты выписывали на булочки, отсчитывались выручкой за булочки, а выпускали пирожные!

Скопин прищурился на Знаменского, в прищуре юморок.

– Однако Смолокуров нарисовал выразительный портрет вашей подследственной.

– У нее двое детей, Вадим Александрович, а муж… словом, он уже осведомлялся, при каком сроке заключения дают развод.

– Они не ладили?

– Да нет, по-своему он очень к ней привязан. Но трясется за собственную репутацию. Карьера – прежде всего! Если Маслова проживет дома несколько месяцев, может быть, все уладится, в колонии он будет ее навещать, сохранится семья, ей будет куда вернуться.

У Смолокурова любая эмоция грозит пиджачным пуговицам. Чуть что – он нещадно крутит пуговицу. Ну, так и есть, открутил, зажал в кулаке:

– У нас не благотворительная организация!

– Тоже верно, – вежливо согласился Скопин, стараясь не видеть измочаленного пучка ниток на животе оперативника. – Но я за то, чтобы следователь мог свободно принимать решения. Кроме неправильных, безусловно. Готовьте документы на освобождение, Пал Палыч. Засим желаю здравствовать.

Он, кажется, нарочно протянул руку Смолокурову, и тому пришлось перекладывать пуговицу в левый кулак.

Вечером того же дня (казенное время истекло) Знаменского ждал сюрприз. У двери своего кабинета он застал старшего следователя горпрокуратуры по кличке Фрайер. Меняя одну букву фамилии, кличка удачно выявляла его пижонское нутро. Кроме пижонства, Сема Фрайер отличался самонадеянностью и высокомерием. Сталкивался с ним Знаменский и сцеплялся уже не раз – но до сих пор по мелочи.

– Добрый вечер, Пал Палыч, я вот тебя караулю, – с подозрительной любезностью произнес Фрайер.

Они были на «ты», поскольку Сема мог говорить «вы» исключительно вышестоящим. Уселся на стул Знаменского, вынул из портфеля бумагу с печатями.

– Ознакомься, – из-за стола протянул бумагу, как просителю. – Мы забираем дело Рябинкина.

Тут Знаменский прямо рот раскрыл. В подобных случаях из прокуратуры присылали письменное указание, и дело – через канцелярию – отвозил спецкурьер. Но чтобы старший следователь прискакал сам! Да еще после работы! Да ждал под дверью! И совсем неправдоподобно, когда все это – Сема Фрайер! Некоторое время Знаменский подержал рот открытым. Сема улыбался чуть натянуто.

– Хорошо. Завтра отошлю, – сказал Знаменский.

– Нет, я заберу сейчас. Ты же видишь, постановление подписано самим.

Подпись прокурора города Знаменский видел. Но Рябинкина задержали утром, показания он давать отказался. В папочке сиротливо лежали материалы обыска и заявление потерпевших.

– У меня даже не подшито.

– Не волнуйся, дела шить не хуже вашего умеем! – и Сема заржал на всю Петровку.

Понимая, что бесполезно, Знаменский все же заупрямился. Кому бы другому с удовольствием отдал – загружен был под завязку и .«Ангарой», и прочим. Да и Рябинкина ему ткнули абы куда, и не вызывал тот у него аппетита. Однако Фрайер автоматически порождал желание сопротивляться.

– Что за спешка? То к опечаткам – и к тем придираетесь, а то…

– Не о чем спорить, – Сема нервно дернул головой. – У меня указание, у тебя постановление. Давай выполнять!

– Воля твоя, я доложу.

Скопин, которому Знаменский позвонил на дом, задумчиво покряхтел.

– Черт с ними, не будем связываться. Только составьте опись всего, что в деле, и пусть распишется…

Дело Рябинкина имело предысторию грязную и мутную.

С полгода назад двое дельцов – прозванных в своей среде Дринк и Финк – погорели с налаженным производством ремешков для наручных часов. Нелегальная шарага, естественно.

Это вообще была пора, когда вне государственных предприятий обильно произрастало изготовление разных недорогих и ходовых товаров. Самый знаменитый ловчила выпускал всего-навсего резинку для трусов – используя мастерские трудовой терапии при психолечебницах. Взяли у него рекордную сумму – семь миллионов с хвостиком.

Каких сбережений достигли Дринк и Финк, неизвестно. Но, попавшись, решили откупиться. И смогли. Причем мгновенно, их даже из КПЗ отделения милиции не успели переправить в тюрьму. А постановление на арест, санкционированное райпрокурором, выдрали из дела и заменили постановлением о прекращении следствия за недоказанностью и малозначительностью.

Освободить их потребовал ни много ни мало – первый секретарь райкома Галушко. Кричал, что прокурор и начальник милиции позорят район, попирают восстанавливаемую партией соцзаконность. Грозил поснимать погоны, растоптать и выгнать. Ну и поджали хвосты. Но количества экземпляров постановления они не знали, и молоденький милицейский следователь одно из них припрятал.

За акцию по «восстановлению соцзаконности» Галушко взял с жен Дринка и Финка 60 тысяч.

Между тем в Москве происходило очередное сокращение числа районов, и Железнодорожный с Куйбышевским объединили. Группировки их еще не сработались, куйбышевцы оказались второсортными и боролись с железнодорожниками. Это-то и подтолкнуло события дальше.

Галушко и начальник милиции были из железнодорожников, а начальник райобэхаэс – из противного лагеря. По своим каналам он добыл сведения, что Дринк и Финк отпущены за мзду. Если б историю удалось раскрутить, железнодорожники получили бы нокаут.

Мельком он доложил начальнику милиции (железнодорожнику): дескать, поступил такой странный сигнал – и бегом с пятого этажа. Встревоженный начальник глянул ненароком в окно, видит – обэхаэсник садится в машину.

– Куда поехал? – выскочил в приемную.

– В город, в ОБХСС, – ответила секретарша.

– Мать-перемать! – начальник ухватил китель и шинель и скатился кубарем по той же лестнице старинного здания без лифта напротив метро «Краснопресненская».

Комиссар милиции – который смахивал на сурового матроса – выслушал сообщение о Дринке и Финке с большим вниманием. (Был он ярый враг коррупции, что через некоторое время ему отлилось: начал интересоваться порядком распределения квартир Моссоветом – и тотчас отстранили от должности).

Конечно, персона типа Галушко почиталась в начале 60-х неприкосновенной, но комиссар решительно поднял телефонную трубку:

– У меня начальник ОБХСС Куйбышевского района. Острый сигнал.

– Знаю, – ответил шеф Петровки. – Мне как раз докладывают. Заходите.

Чудом спасся начальник раймилиции, не зря одевался уже в мчавшейся машине. Успел с обэхаэсником ноздря в ноздрю.

Вечером к Галушко, выходившему с работы, приблизились три фигуры.

– Вас немедленно просит прокурор города!

Струхнул секретарь: 60 тысяч топорщились в его карманах. Как сотрудники органов сумели ему внушить сомнение в надежности служебного сейфа, осталось тайной. Но действовали они дальновидно, санкции на обыск в кабинете им бы не получить ни в жизнь. А «прокурор просит» – допустимо. Понадеялся секретарь, что высокий пост обезопасит, поехал на Пятницкую. А там и говорят:

– Извольте показать, что в карманах.

Ход, рассчитанный на внезапность, – обыскивать Галушко не рискнули бы. Он растерялся и выложил кипы денег.

– Поясните их происхождение.

Галушко стал каяться. Полагал, что отделается отставкой. Вместо этого прямиком повезли в тюрягу. Туда же водворили Дринка и Финка.

В такой ситуации и возник Рябинкин в небесно-голубом костюме. Женам Дринка и Финка он заявил, что могущественные друзья за 60 тысяч (навязчивая сумма!) закроют дело, потому что руководство не желает скандала из-за ареста секретаря райкома. Жены поверили и раскошелились. Дальше Рябинкин разыграл историю, что 60 тысяч его вынудил отдать майор с Петровки, который каким-то образом обо всем проведал. Женам было предложено готовить новую порцию денег. Те посулились, но не поверили и донесли. Так Рябинкин и подзалетел.

Дома у него Знаменский нашел странный набор, достойный Остапа Бендера: папки с копиями различных юридических документов (постановления о прекращении дел, обвинительные заключения и т. д.). Человек явно занимался составлением досье на крупных дельцов – уже осужденных и гуляющих на свободе. Не забыты были в архиве и Дринк с Финком.

Содержимое этих папок Фрайер тщательно сверил с протоколом обыска. И утащил, оставив по себе некое облачко тухлятины. Чем-то оно приводило на память инцидент с «аферистом» Капустиным. Впрочем, задело Знаменского слабее, и он долго о Фрайере не думал.

Только года три спустя разразился гром. Похватали в полном составе следственный отдел Московской областной прокуратуры. Потом обнаружились и ответвления.

Главная банда, базировавшаяся в прелестном старинном особняке на Тверском бульваре, орудовала бесцеремонно. Наемные сыщики изыскивали компрометирующие материалы на денежных тузов. На основании их в облпрокуратуре создавали пухлые тома якобы ведущихся уголовных дел. Подшивались показания ложных свидетелей, многостраничные «заключения» бухгалтерских или строительных экспертов и прочая липа, которая местами соответствовала правде (сыщики не напрасно кушали хлеб с маслицем). Тут в «делах» были закладочки, дабы знать, что оглашать.

Намеченную жертву официально призывали на расправу. Жестко, напористо допрашивали, требуя признания. А затем неожиданно предлагали: нам – огромный куш, тебе – шагай на все четыре стороны. Не веришь? Айда со мной, поверишь.

И следователь (обязательно в форме) вел «обвиняемого» в покои с табличкой «Начальник следственного отдела». Покои были роскошные, с камином, где на этот случай невзирая на погоду пылал огонь. За необъятным резным столом восседал внушительный дядя (тоже в форме).

– Петр Петрович, – почтительно рапортовал следователь, – сопротивляется дуралей.

– Что ж ты, братец, – укоризненно басил дядя. – Сколько тебе сказано? Сто двадцать кусков? Вот и неси. Принесешь – можешь свое дело хоть у меня в камине сжечь.

– Да я… да вы… да больно дорого…

– Доложи дело, – командовал начальник.

Следователь, прыгая по правдивым местам, демонстрировал, что «нам все известно», после чего разыгрывался «добивающий номер». Начальник распоряжался по селектору: «Всех ко мне!» Кабинет заполняли упитанные молодые люди (в форме же). Именно контраст сугубой официальности обстановки и одежды с наглостью ночных налетчиков был наиболее впечатляющим средством.

– Вот, – начальник делал широкий жест, – все мои следователи. Честно при них обещаю: платишь – катись. Ребята, скажите ему, разве мы кого обманывали?

– Никогда!! Никого!! – дружно, как на плацу.

У дуралея волосы дыбом. Уже не мекает «да я… да вы». Лишь бы ноги унести, а шерсти клок пропади пропадом! Сделка заключалась, и откупившийся сжигал том I, том II, том III.

Компания в старинном особнячке сложилась не случайно, то была установка свыше – набирать из очень обеспеченных семей. Именовали их – «дети высоток». Подразумевалось, что они не будут хапать, поскольку не нуждаются. Но родительские дотации к их, в общем-то мизерным, зарплатам оказались слабым барьером против постоянных соблазнов. Ведь деньги сулят следователю беспрерывно, если не открытым текстом, то упорными намеками. А чиновничьи отпрыски выросли с представлением, что словчить не грех. Готовность на подкуп в умелых руках начальника превратилась в коллективную оголтелость. К их делу была приобщена красноречивая фотография: вся кодла на фоне «Волги», оклеенной сторублевками.

Каким образом обладателем кабинета с камином стал отъявленный мафиози? Жена его с давних пор заведовала крупнейшей овощной базой – возможно, это проливает свет.

Так или иначе, банда сложилась и увлекла на ту же стезю группу из городской прокуратуры, где фигурировали уже не «сынки», в том числе и некоторые гремевшие асы криминалистики. Например, вместе с «областниками» влип легендарный следователь, о ком рассказывали студентам, писали в книжках по соцзаконности.

Взявши себе занюханное дело о самоубийстве немолодой одинокой женщины, он проделал чудеса. Нашел всю ее мебель и привез в комнату, где давно поселились другие жильцы. С помощью знакомых погибшей разместил мебель так, как размещалась она в день смерти. Нашел у портнихи записи, позволившие точно определить рост покойной, длину ног ее и рук (тело было кремировано).

И тогда, сведя все воедино, доказал: кто первым вошел в дверь и якобы увидел самоубийцу, лжет! Повеситься, влезши на табуретку, поставленную на стол, женщина при ее росте не могла – не дотянулась бы до крюка. Самоубийство оказалось инсценировкой, а свидетель – корыстным лиходеем, повесившим свою соседку.

Следователь был фанатик, виртуоз. И он же брал взятки с хозяйственников. Такая вот случалась диалектика…

Немудрено, что у Знаменского отняли Рябинкина. Его любовно составленное досье обернулось золотым дном для «дел», жарко сгоравших в камине.

Прокурор города, по отзывам, порядочный человек, вероятно, заметил бы нечто подозрительное за ширмой следствия, да он на много месяцев был отвлечен другим. В уборной прокуратуры ежедневно появлялись на стенах нелестные для него, непечатные, но остроумные афоризмы. На Пятницкой в голос хохотали. Посадить в уборную вахтера или установить милицейский пост прокурор не посмел. Выручила бы телекамера, но подобной техники еще не водилось.

Говорят, пытался он посоветоваться с опытным другом – одним из светлейших умов тогдашнего следствия. Однако тот, обремененный возрастом и немыслимым числом прошедших через него запутанных дел, целиком отдался поискам истины столетней давности. Богатый московский барин – драматург Сухово-Кобылин – был некогда взят под стражу по обвинению в убийстве француженки Диманш. Справедливо ли обвинение?! Отстаньте, мне не до сортирных текстов!

На совещаниях прокурор города мучительно всматривался в приближенных. Кто? В конце концов он тайно провел графологическую экспертизу. Эксперт сличил почерки всех руководящих работников прокуратуры с надписями. Вслух ничего не объявили, но непосредственный подчиненный перевелся в другое ведомство. Вновь окрашенные стены туалета пребывали отныне незапятнанными.

Но примерно тогда же очередной шантажируемый у камина взял да и отправился в ЦК. И грянул процесс в Верховном суде.

Знаменский получил правительственную телеграмму: вызывали свидетелем. Он повествовал об обстоятельствах умыкания Рябинкина и глядел на скамью за барьером, где было столько знакомых лиц. Перед иными он – в профессиональном смысле – чувствовал себя щенком.

Чтобы оклематься от бурных противоречивых ощущений, уехал он тогда на два дня в деревню на рыбалку. Была у него такая заветная полувымершая деревенька и заветная неродная старуха, которая всегда ему радовалась и затевала топить баню.

Шелестя накладными, они со Смолокуровым гонялись за партией «картошек», видимо, уплывших настолько «налево», что никакого следа в документах не осталось.

– Где-нибудь с лотка толкнули, – бормотал оперативник, хмуря кустистые брови, вкупе с тяжелым лицом и монументальным телом делавшие его до смешного похожим на первого человека в государстве. – Где-нибудь на вокзальной площади, мигом. Зараза! – это он честил Кудряшова.

До полудня небо серело и грозило дождем, но теперь солнышко проморгалось, светит. На природе все хорошо, там все как-то гармонично. А в городе Знаменский дождя не любил: с зонтом чувствуешь себя старичком, тогда уже просятся впридачу галоши. Между прочим, разумная была обувка, и как потешно красива новая галошина – сверху черное сверкание, изнутри алая свежесть. Но изгнали их из обихода. Если же не зонтик, то плащ. А плащи как один промокают. Пустили словечко «пыльник», ни к чему не обязывает. Раньше, вероятно, не промокали. Когда-то назывались по имени изобретателя: «макинтош». Надо думать, спасали от воды, иначе в чем изобретение?..

Нет, не поймать нам ту партию «картошек». Смолокуров, зануда, уже надоел. Какая разница на фоне разгула «левака», что эта партия укатилась во тьму! Кое в чем Миша Смолокуров незаменим как раз благодаря упрямству, но, убрав до его прихода с глаз долой томик Марселя Пруста, Знаменский понял, что считает его несколько ограниченным. В Прусте пленяли редкостная способность рассматривать чувство и мысль как процесс и столь же уникальное внимание к мельчайшим деталям. И, конечно, завораживала стихия внутренней речи.

В дверь постучали – деликатно, вопросительно: извините, есть ли хозяин? можно ли? Свои так не стучат, сторонний посетитель.

– Да! – громко сказал Знаменский.

В проеме картинно обрисовалась фигура Маслова. Солнце падало на него из окна, и был он весьма хорош собой. Шевелюра волнится и зачесана волосок к волоску, пробор безупречный, руки холеные, как у манекенщицы. Да все холеное и безупречное.

– Разрешите, Пал Палыч?

– Добрый день. Но я приглашал вас к четырем часам.

– В четыре у меня важное собрание, я же не могу сказать, что… А сейчас обеденный перерыв. Взял такси – и к вам. Может быть, примете?

– Мне нужно вас не принять, а допросить.

Маслов поежился.

Честно говоря, не о чем было его допрашивать, допрошен уже. Но Знаменский не способен был удержаться, не попугать. Маслова ужаснулась бы, загляни она в мысли следователя о ее муже. Вот и стул выдвинул подальше от стола, где муж оказался весь на виду, что дополнительно нервирует чувствительного человека. Маслов – чувствительный человек.

– Здравствуйте, – обратился он к Смолокурову.

Оперативник рассматривал пришедшего критически, и тот, ощущая неуют, делал мелкие ненужные движения (поправить галстук, одернуть манжеты, подтянуть брючину), выдававшие неустанную заботу о своей наружности.

Знаменский неторопливо заполнял «шапку» допроса. Маслов не стерпел молчания:

– Вы не представляете, до чего нелепо я себя чувствую!.. Никогда в жизни не думал, что вдруг придется… И, вообще, вся эта история… Дочки замучили вопросами, теща плачет. Кошмар!

Он определенно ожидал сочувствия, но Знаменский не отозвался на его смущенный лепет.

– Вы допрашиваетесь в качестве свидетеля, – произнес, дописав. – Напоминаю, что закон обязывает вас говорить правду. Отказ от показаний или заведомо ложные показания являются уголовным преступлением. Прошу расписаться, что я вас предупредил.

Маслов элегантно расписался и возвратился на стул.

– Я понимаю, так полагается, – огорченно мямлил он. – Но какие с моей стороны могут быть ложные?.. Пожалуйста, любые вопросы. Даже рад, если могу помочь следствию!

Знаменский тянул паузу.

– Впечатление, что вы не верите… Но поймите, конечно, я муж, но как честный человек я глубоко осуждаю Ирину! И мой гражданский долг…

Фу ты! Чтоб его с этой мишурой! Он, видите ли, чист, как… как ненадеванная галоша!

– Николай Семенович, мне надо уточнить некоторые обстоятельства. Скажите, кто-нибудь из работников pecторана бывал у вас дома?

– Бывали. Это ведь естественно, не правда ли?

– Кто, когда?

– На дне рождения жены. Еще в какой-то праздник… затрудняюсь сказать, кто именно, я их мало знаю.

– Кудряшов не бывал?

– Это ее начальник, толстый такой? Нет, его Ирина не приглашала.

– Но вы были знакомы?

– Встретились однажды на стоянке такси. Я был с Ириной, а он с братом.

Знаменский навострил уши.

– Кудряшов так и представил своего спутника?

– Не помню… они чрезвычайно похожи, только тот помоложе.

– Так… – Знаменский переглянулся со Смолокуровым. – Каковы были отношения Кудряшова с Ириной Сергеевной?

– Ну… иногда она жаловалась.

– На что конкретно?

– Вот ведь… – сожалеюще пожал плечами, – как ни странно, не могу припомнить с определенностью.

– Другими словами, не обращали внимания на жалобы.

Красавчик обиделся.

– Позвольте, зачем так формулировать? Начальство есть начальство: всегда могут быть неприятности.

– Вы не советовали жене уйти из «Ангары»?

– Я же ничего не знал!

– Пал Палыч, – Смолокуров решил поучаствовать. – Хотелось бы услышать, где товарищ Маслов обычно обедал?

– То есть… почему вы спрашиваете?

– Да так – небезынтересно.

Неужели? Миша зарылся в бухгалтерию и, вероятно, забыл мне сказать. Кажется, наконец-то Маслов ощущает неловкость!

– Видите ли, «Ангара» в пяти минутах от моей работы… я стал заходить… тем более, что трестовская столовая – не очень, знаете, а у меня иногда печень… и, вообще, приятно посидеть в культурной обстановке… Вы полагаете, это могут счесть предосудительным?

– Вы расплачивались за обеды? – резко хлестнул Знаменский.

– Ирина как-то… оформляла.

– Как?

– Боюсь напутать… вам лучше справиться у нее…

Нет, посмотрите на него! «Я как честный человек осуждаю Ирину»! Он осуждает. У него иногда печень… и гражданский долг. Ему нравилось в культурной обстановке!

Смолокуров издал губами презрительный звук. Знаменский кое-как проглотил то, что гневно набегало на язык. Он намеревался еще раз повидать мужа Масловой до ее освобождения, настроить его должным образом, но почувствовал, что ничего не сообщит сидящему посреди комнаты честному человеку, не будет ему делать приятностей. Пусть поскорей уходит! Но сейчас Маслову что-то от него понадобилось:

– Пал Палыч, у меня просьба…

– Передачу можно свезти в любое время, я дам разрешение.

Нет, не угадал, про другое речь. Маслов сник, даже плечи ссутулились.

– Передачу?.. Разве я соображу, что купить…Выскочил вот в перерыв… Этим ведает теща… Не могу себе представить Ирину в тюрьме на нарах, – прошептал угнетенно. – Просто не могу себе представить…

– Нар в следственном изоляторе нет, у каждого своя койка. Но веселого, конечно, мало. Ирина Сергеевна: просила вас не тревожить, но она была больна.

– Сердце?!

– Да.

– Как же она там одна? Там хоть врач-то есть? – застрадал он.

– Есть. Было сделано все необходимое.

– И Ирочке лучше?

– Да, она поправилась.

– Слава богу! – он промокнул лоб отглаженным платочком, чуть повеяло одеколоном. – Теперь я понимаю, почему вы не давали свиданий.

Свиданий я не давал потому, что во время следствия нельзя. Но этого я тебе тоже не скажу.

– Она пока не хочет с вами встречаться.

– Почему?!

– Оберегает вас от неприятных впечатлений.

Маслов сложил платок по сгибам, но, забывшись, скомкал в ладони. Он не уловил в интонации следователя желчи.

– Знаете, возможно, она права. Я так люблю красоту, а там… брр… До чего же это дико! Наверное, конечно, ее обманули, запутали, но все равно – как она могла так легкомысленно, зная всю опасность… и что ставит под удар мое будущее!..

Почти в слезах. О себе!

– Вы что-то хотели просить.

– Ах, да… огромная просьба! Погода теплая, а вещи описаны. Там два дедероновых костюма…

– Исключить из описи? Подайте заявление, рассмотрим.

Смолокуров раздраженно забарабанил пальцами: он бы турнул Маслова к такой-то матери.

Едва за ним закрылась дверь, Знаменский быстро проговорил:

– По анкете у Кудряшова нет никаких братьев.

– Да, на всякий случай я проверю, что за двойник… Довольно нагло насчет дедеронов. По-моему, до него не вполне доходит, за что посадили жену.

– Она просила сказать, за халатность – пока.

– И ты послушался? И обкладываешь ваткой этого самовлюбленного дурака? Ох, Знаменский, Знаменский!

Носился с идеей освободить до суда, а в проходной тюрьмы что-то загрустил.

Она бросилась к мужу, как… ну как бросается человек из каземата к свободе и свету? Обняла, обвилась – счастье до боли. На прощание обернулась, но слов к следователю не было и глаза незрячие.

Маслов радовался и ликовал, уводя ее на волю. Если б тем и кончилось, за эту пару можно бы не бояться. Но впереди столько всего. Маленькая, слабая, справится ли она? Хватит ли ее миловидности?

Знаменский незаметно проследил, как шли к машине. Муж придерживал ее за талию, поминутно наклонялся и целовал в волосы. Он был в дедероновом костюме.

Они уехали, Знаменский вернулся в проходную. Дежурная спросила:

– Пал Палыч, что вам приятней: поймать или выпустить?

– Это, Ниночка, смотря кого. Мне Кудряшова, пожалуйста.

Вдыхая тоскливый капустный запах Бутырки, Знаменский придирчиво перебирал подробности супружеской встречи. Нет, сегодня ничто не царапнуло в поведении красавчика в дедероне. И тем не менее…

Кудряшов по-прежнему боек и курит «Мальборо», но к концу разговора слишком много окурков в пепельнице и с лица таки спал. Понемногу копятся в деле улики – на шаг отступает. Впрочем, еще верится ему, что заступятся, вызволят.

Пытались. После намеков «авантюриста» Капустина Знаменский ждал заступничества. И вот его посетил мужчина нечеловеческой ухоженности, словно он принимал ванну восемь раз на дню, а в остальное время пребывал в руках массажистов и парикмахеров. Был он директором Мосресторантреста, глаза имел всепонимающие и добрые.

Что руководитель хотел знать о неполадках в своем ведомстве – это нормально. Но слишком демонстративно он вздыхал, жалея Кудряшова. Когда Знаменский проигнорировал вздохи, высказался более вразумительно – мол, куда бы лучше, если б выяснилось, что люди не хищениями занимались, а лишь злоупотребляли служебным положением. Разумеется, лучше: и статья полегче, и без конфискации.

– Тут ведь подчас такая тонкая грань! – улыбка его была обезоруживающей.

– Разберемся, – сказал Знаменский, внимательно глядя в пустой открытый ящик стола.

Через полмесяца в высокую канцелярию пришло письмо от замминистра торговли республики. Он сетовал, что аресты среди работников ресторанов проведены без консультаций с руководством министерства. Что методы, применяемые следствием, дезорганизуют систему общепита. В заключение просил принять меры против нагнетания нервозности вокруг ресторанного дела низовыми милицейскими сотрудниками. То бишь Знаменским и иже с ним. Пришлось составлять объяснительную записку с приложением копий документов и допросов.

(Этот замминистра сел спустя два года за феодальные поборы с подчиненных, попался на жадности).

Кудряшов все вызывал на идеологические дискуссии. Знаменский осаживал его, не щадил:

– Вы думаете: я делал, что хотел, я сильный человек. А я считаю – слабак. Лежит мешок муки – руки дрожат, дай украду. Масло привезли – опять стащить хочется.

– Как это вы говорите… будто я простой воришка!

– Если украли очень много муки и очень много масла, разве стали лучше?

Тот хлопнул себя в досаде по колену.

– Выставляете меня примитивным жуликом! А ведь сколько ума надо! Сколько мы, бывало, комбинировали да выдумывали, чтобы выходило и нам, и потребителю!

– Это наш старый спор. Есть, знаете ли, закон сохранения вещества. В применении к вам: если хочешь, чтобы у тебя было погуще, где-нибудь обязательно должно стать пожиже. Ладно, вернемся к сбыту «левых» пирожных и тортов. Как вы установили контакты с магазинами?

– Наш отдел сбыта получал заявки. Были свободные кондизделия – мы отправляли.

– Но почему в магазины одного-единственного торга?

– Случайность.

– А не потому, что в этом торге работает ваш брат?

– Какой еще брат? – Кудряшов хмуро почесал толстый нос.

– Да младший, Валентин Петрович. Не припоминаете? Он судился за должностное преступление, когда освободили, женился и взял фамилию жены. Вы – Кудряшов, он нынче – Муратов. Припомнили?

В наступившей паузе Кудряшов все сильнее пыхтел, соображая, от кого пошла молва.

– Ага… – протянул, озлившись, – вот оно что… Ну, Иринушка, ну, лапочка! Один раз случай вместе свел, а до сих пор не забыла! Нет, скажите на милость, какой ее черт за язык тянет?! Теперь вот братана припутала. Э! – спохватился он. – Нашел кому жаловаться!

Знаменский улыбнулся.

– Обошла она вас, даю слово! Что ни скажет – всему верите. Известное дело – баба, собой недурна, вот и растаяли. А следователь должен какой быть? На три метра под землю видит, а в душе сталь!.. Нет, по-вашему, я злодей, а она невинная овечка, да? Только об меня замаралась, с детским мылом помыть – и порядочек. Да если хотите знать, иной месяц ей куш больше моего доставался! Вся между нами разница, что я расходовал на разных кошечек, а она – на одного своего кота с котятами!

Насчет кошечек – да, падок Кудряшов до женского пола. И все они у него пышнотелые, цветущие первой молодостью. Но, пожалуй, не похотлив, сами летели на огонь. Щедр он был порой с кошечками до безрассудства. Гуляй, Манька, ешь опилки, я директор лесопилки. А с женой разведен и не детолюбив: платил алименты с зарплаты – и только.

– Я Маслову не оправдываю. Куда человек тратит деньги – это кому что нравится.

– Вот наконец вы здраво рассуждаете. Но, Кудряшов, мне небезразлично, как кто пришел к преступлению. Сам искал, где плохо лежит, или втянули по слабоволию. И второе: как относится к своему прошлому – жалеет, что воровал, или жалеет, что попался. Маслова отдала деньги и ценности, а не устраивала тайников в ванной, как вы. Она…

– Думаете, все отдала? – прервал Кудряшов. – Ни в жизнь не поверю! Сережки с брильянтами отдала?

– При мне из ушей вынула.

– А золотые часы?

– Отдала.

– Три колечка?

– Да отдала, не волнуйтесь, – потешался над его усилиями Знаменский. – Поговорим лучше о вас.

– Погодите. Портсигар гравированный, по краям по изумруду, отдала?

Знаменский рад бы оглохнуть. Неужели мордой в грязь? Непохоже, что врет.

– Откуда вы знаете ее вещи?

– Знаю, я ее к своему ювелиру пристроил, хорошую вещь просто так не достанешь. Так вот, портсигар и еще – отличный браслет с камушками, сам сначала хотел взять. Отдала?

– Опишите портсигар и браслет подробней.

– Ага-а!.. Вот вам ваша Маслова!

Уел он меня, подлец. Ох, как уел!

Масловой Знаменский едва дозвонился, короткие гудки выводили из себя. Подошел муж, заорал нервно: «Да! Да!» Знаменский назвался, и на том конце провода будто умерли. Что с красавчиком стряслось? Ни бе ни ме. Но все-таки прорезался голос, и по мере того, как он говорил, Знаменский мрачнел и стискивал трубку.

– Куда?! – заорал и он. – Как не знаете?! Паспорт взяла с собой?.. Слушайте, меня не интересуют ваши эмоции! Я освободил вашу жену под подписку о не-вы-ез-де, понимаете?.. Жду вас немедленно!.. Что-что?.. Ах, время… – действительно был восьмой час. – Завтра к началу дня, минута в минуту!

Еле разлепил пальцы, и тут вошел Томин.

– Не в духах?

Томин вернулся из сыщицкого турне, настроен был рассказать, какой он молодец, и вообще поболтать за жизнь.

– Как насчет того, чтобы собраться у меня вечером?

– Обсудим, – неопределенно ответил тот. – Прости, секундный звонок… Смолокурова, – попросил он в трубку. – Миша, сидишь еще? Вынужден сообщить: по-видимому, Маслова скрылась…

Зато Зина встретила Томина сердечно и приглашение приняла без раздумий.

– Зинуля, мать обещала тряхнуть стариной и состряпать что-нибудь подлинно армянское!

(Она наполовину армянка, отец наполовину украинец, вырос Томин в Киеве, и быт в семье сложился «винегретистый»).

– Роскошно, Шурик, у меня уже слюнки текут.

Да и по друзьям она соскучилась. Шурика долго не было, а Пал Палыч погружен в ресторанные свои труды, в экспертизах не особо нуждается и забегает редко.

– Удачно съездил?

– Целая эпопея, за ужином изложу. Да, у Паши сбежал кто-то?

– Я ничего не знаю.

– Какая-то Маслова.

– Маслова?! – ахнула Кибрит. – Бедный Пал Палыч! О Масловой она слышала – Знаменский делился радостью после визита к Скопину…

И за ужином не обошлось без толков на ту же тему. Пал Палычу могло прилично нагореть.

Наутро Томин отправился к Смолокурову, тот выдал полную информацию. Оба оперативника сошлись во мнениях относительно либерализма Знаменского. Томин сердито мерил ногами кабинет:

– Хотел бы, как поется, в единое слово, но меньше трех никак не получается!.. Воровать у них здоровья хватает, а сидеть – сразу все больные! Главное, зрение слабое, не могут видеть небо в клеточку!

Смолокуров утонул в наваленных по комнате гроссбухах, одни брови шевелились в такт движению Томина.

– Давай вот что – давай не кипятиться. Понимаешь, если прикинуть со счетной линейкой, бежать ей ни к чему.

– Да?.. А никто из коллег не был, случаем, заинтересован, чтобы ее того?

– Нет, такой вариант отпадает.

– Тебе видней. Что-нибудь предпринято для розыска?

– Прошло всего ничего, как мы узнали. Больно ты скор, чужими-то руками!

– Могу предложить свои.

– Серьезно?

– Если не сочтешь за обиду, что лезу в твое дело.

Смолокуров улыбнулся редкой своей скупой улыбкой.

– Не сочту. Тем более что у меня горы документов непаханых.

– Я же чувствую – надо помочь! – оживился Томин. – Чем быстрее мы ее водворим на место, тем меньше будет шуму, верно? Есть у меня несколько отгулов за командировку…

– Валяй. Я не ревнив и уважаю преданность дружбе. С начальством утрясем.

– Что дашь для начала?

– Список ее родственников и знакомых. Фотографии. А прежде всего посмотри вот это, – он вынул из ящика три скрепленные вместе отпечатанные на машинке листка. – Я тут составил справку на нее.

Томин пораздумал над справкой, забормотал под нос:

– Сегодня пятница, завтра суббота… Скорей всего, ей сейчас вспоминается непорочная юность… и наверняка тянет поглядеть на детей… Послезавтра воскресенье… Так. Мне понадобятся координаты какой-нибудь закадычной приятельницы ее матери, если таковая имеется. Затем список ее институтской группы. Маршрут, каким старшая дочка ходит в школу… Что рассказывает муж?

– Еще не знаю. Он у Паши.

Да, там он и был и, по обыкновению, предавался сетованиям на судьбу.

– Ирина все-таки знала, на что шла. Она все-таки расплачивается за то, что натворила. А я-то за что расплачиваюсь?!

Чисто отмытый, стройный, загорелый (выбирался за город или облучался кварцевой лампой), одежда обнимает его ласково, словно она любит его. Знаменскому было трудно смотреть на Маслова. Тот никак не понимал, почему следователь равнодушен к его горю. Господи, он все переживет, что угодно! Эгоизм дает воловьи силы.

– Вот жены нет дома третий день. Что вы предприняли?

– Обзвонил кого мог. Обращался в бюро несчастных случаев. Теща обегала знакомых.

– Почему не сообщили мне?

– Думал, вернется…

– Вы понимаете, что она нарушила условие, с которым была освобождена из-под стражи? В какой-то мере и под вашу ответственность.

– Да… я понимаю… в какой-то мере… Боже мой, мало ей было всего прежнего, теперь еще пропала! Вы не представляете, сколько надо нервов!

– Вы говорили о записке.

– Да, вот.

«Коля, прощай, не поминай лихом, береги детей».

– Накануне она не намекала, что собирается уйти?

– Нет, уверяю вас!

– Но такой поступок должен иметь очень серьезную причину. Женщина рвется домой, мечтает побыть с детьми и мужем и вдруг исчезает неведомо куда! Вы действительно не знаете, где ее искать?

– Что вы! В чем вы меня подозреваете?..

– Самое печальное, что мы будем вынуждены снова арестовать ее. Когда разыщем.

– Боже мой! А я сообщил на работе, что выпустили! Сразу вокруг меня разрядилась атмосфера!..

– Ничего не поделаешь. Ваша жена виновна больше, чем вы полагаете.

– Я знаю.

Знаменский отшатнулся, затем подался к Маслову, разом утратив официальную невозмутимость.

– Знаете?! С каких пор?

– В тот день, когда я привез ее домой… вечером… даже, скорее, ночью… Ирина мне призналась.

Вот оно что! Успела рассказать… Но тогда совсем другой вариант! Знаменский прямиком рванулся к правде:

– Как вы это приняли?

– Как гром, просто как гром! – простонал муж-мученик.

– Да не о ваших переживаниях вопрос! Ваше поведение меня интересует!

– Я был совершенно растерян… не помню точно, что я говорил.

– Ну, хоть не точно, хоть общий смысл?

– Я могу быть с вами совершенно откровенным?

– Вы обязаны быть со мной откровенным! – Знаменский стукнул кулаком.

– Видите ли, Ира выбрала такой момент… очень нетактично… можно сказать, среди ночи… Нашла место и время! Вы меня понимаете?

– Что вы ответили Ирине Сергеевне?

– Ну, я вспылил, конечно… Но практически никакого разговора у нас не было. Я предложил объясниться завтра. Надо было как-то прийти в себя… и потом, честно говоря, она стала мне в тот момент так… неприятна.

Нетрудно вообразить. Среди ночи. Первая ночь после разлуки. То есть они в постели. Со всеми вытекающими отсюда супружескими обстоятельствами. Она нетактично выбрала момент. Она стала ему неприятна! Нет, я с ним не могу, сейчас затопаю ногами и заругаюсь, как извозчик. Надо посчитать медленно до десяти, прежде чем продолжить.

– Итак, вы ее не расспрашивали?

– Нет, что мне эти детали? Факт есть факт, как его ни поверни. Лезть еще глубже в эту грязь…

Еще раз до десяти. И отвлечемся на эуфорбию – опять цветет кровавыми лепестками. Не растение, а заготовка для тернового венца.

– Маслов, вы не догадываетесь, почему жена сбежала?

– Вы же ее знаете. Пал Палыч! Ирина – женщина не очень уравновешенная, бывает у нее иногда… Может, первый раз осознала по-настоящему свое прошлое, а? Начала рассказывать и вдруг поняла, какое это производит впечатление на честного человека. И убежала просто от стыда, просто не посмела взглянуть мне в глаза при свете дня! Это очень на нее похоже!

– При свете дня… Эх, Маслов, «я», «я» – без конца «я»! А она?

– Но ведь я же…

– Снова «я»! Да подумайте и о ней тоже! Она ведь не с курорта приехала, многое пережила за это время.

– Я понимаю, и я радовался, что она вернулась. Но…

– Но узнали кое-что новое. Я-то уж меньше всего склонен забывать, что ваша жена совершила преступление. Но к вам она пришла как к самому близкому человеку, кто-кто, а вы обязаны были выслушать. А вы ее грубо отталкиваете. И после того ее же обвиняете в нетактичности!

– Но позвольте! Неужели вы не понимаете моих чувств?!

– Чего тут не понять? В сущности, вы выставили жену из дому!

– Нет! Я ее не оскорбил, не ударил! А если что и сказал, так не могла она ждать, что я обрадуюсь! За что вы меня упрекаете? Да любой бы на моем месте! Если он порядочный человек!

– Хватит уже негодовать. Сотрите пену с губ. Не верю я в вашу беспредельную наивность! Не тот возраст.

– Но… о чем вы?

– О том, что в глубине души вы давно все знали.

– Как знал?! Ни минуты, ни секунды!! Действительно ошарашен. Что доказывает силу самообмана. Ничего иного не доказывает.

– Знали, Николай Семенович. Конечно, знали. Таких вещей нельзя не знать. Другое дело, что ни в коем случае не желали осознавать, запрещали себе думать. Потому избегали ее разговоров о неладах с Кудряшовым, не любили точных денежных расчетов, принимали на веру удивительное умение Ирины Сергеевны вести xoзяйство и за гроши покупать дорогие вещи.

– Нет… нет… вы ошибаетесь…

– Не ошибаюсь. Я вам больше скажу – вас очень устраивало положение дел. Вольготная, обеспеченная жизнь, обеды в ресторане. Словно с неба, валятся дубленки и портсигары с камешками. Кстати, где портсигар?

– У меня…

– Вот видите, жена при вас снимала серьги и кольца, а вы промолчали о том, что в кармане лежит, благо вас не обыскивали.

– Но… это же моя личная вещь.

– У Ирины Сергеевны был еще браслет в виде змеи. Он где?

– Браслет Ира продала – мы копили на машину.

Ах, тебе еще машину хотелось! Ну, естественно, настоящий мужчина имеет машину. В рифму получается. А он куда противнее, чем Кудряшов. Оба ее эксплуатировали. Но тот не лицемерит, даже отстаивает свою философию. Этот – кот. Не в смысле кошачьей грации. Муж Масловой – кот. И потому тоже роковая фигура в ее судьбе.

– Кому продан браслет?

– Не знаю… Опять вы мне не верите! И, вообще, вы такого про меня наговорили!.. – он в отчаянии стиснул руки.

– Давайте разберемся, – Знаменский достал один из томов дела, раскрыл. – Здесь список ценностей, сданных вашей женой, и опись домашнего имущества.

– Да, я вижу.

– Проанализируем эти документы с одной точки зрения: сколько сюда попало мужских и сколько женских предметов. И какова сравнительная стоимость. Прочтите.

Маслов читал.

– Замечаете закономерность? У нее – не ахти какие сережки, у вас, по характеристике Кудряшова, – очень ценный портсигар. У вас две шубы – у нее одна. И так во всем.

– Ей нравилось делать подарки. Я же не просил.

– Но с удовольствием принимали. И вспомните еще кое-что, не внесенное нами в опись, – обилие детских вещей. Дескать, меня возьмут, а дети будут расти, им надо в чем-то бегать. Ирина Сергеевна понимала свою обреченность. А вы постоянно жили рядом и ничего не понимали?

– Я не знаю… нет-нет, я не сознавал!..

– Ну, допустим. Человеческая слепота порой феноменальна. И все-таки в ее судьбе есть доля вашей вины, поэтому не вам от нее отрекаться!

Бесполезно. Он будет только защищать себя. Святое «я». Вон уже еле шелестит:

– Возможно… но я просто не мог иначе…

Гнев схлынул, Знаменский устал.

– Вы погубили все, чего я достиг: признание, раскаяние… Одним махом. До смерти испугались за свою репутацию.

– Нет, но нельзя же так! Вы меня считаете за бездушного карьериста. А у меня исследования, как вы не понимаете! Если меня отстранят, кто их закончит? Это просто катастрофа! Три года труда!

– Вы любите свою работу? – с любопытством спросил Знаменский.

Он любит что-то, кроме себя?

– Боже мой, неужели нет!

– Рад слышать… Хотелось бы верить, что вы неплохой человек. – Попробуем сыграть на этой струне.

– Конечно! Я хороший человек!

– И привязаны к жене, хотя и наводили справки о разводе.

– Когда все так складывается, поневоле начинаешь думать… Но это же не потому, что я равнодушен к Ирине.

– Тогда, может быть, для нее не все потеряно. Слушайте. И ей, и вам предстоит еще много перенести. Будут очень трудные годы. Дайте Ирине Сергеевне надежду. От вас зависит, каким человеком она выйдет на волю. Бездомным, обозленным. Или готовым начать новую жизнь.

– Боже мой, как это тяжело!.. Вряд ли я смогу…

Я понял. Ты вряд ли сможешь. Уже решил, что не будешь. Осталось последнее средство. Расчет на трусость.

– Вы полагаете, Маслов, достаточно во всеуслышание отказаться от жены и можно уйти в сторонку? В чистеньком дедероновом костюмчике? Обязан разочаровать. С вашей работы пришло письмо. Коллектив просит сообщить, как следствие оценивает вашу роль во всей этой истории.

Тон следователя сулил недоброе, Маслову сделалось душно, он расстегнул пиджак.

– Пока я не ответил. Вы нисколько не удерживали жену на честном пути, но вы можете помочь ей на него вернуться. Моя оценка будет зависеть от этого. Я достаточно ясно выразился?

Жестокий удар. Впервые Знаменский наблюдал на красивом лице отражение напряженной мысли. Безусловно, Маслов понял. Как никогда, в нем сейчас свирепствовал эгоизм: восставал против жертв, которые предстояло принести, и он же убеждал, что лишь ценой жертв удастся сохранить свою научную шкуру. Кажется, начал зябнуть – застегнулся, да не на ту пуговицу. Для столь опрятного котика – равносильно раздиранию рубахи.

Знаменский встал.

– А сейчас постарайтесь найти Ирину Сергеевну. Раньше, чем найдем мы. До свидания.

Маслов уходил на полусогнутых, не замечая, что одна пола ниже другой.

– А портсигар, между прочим, принесите, – сказал Знаменский в спину.

Маслов возвратился и положил портсигар на стол.

Золотой, гравированный, с изумрудами. Хорош. И весьма тяжел. Внутри «Мальборо». Скажите, какое сходство вкусов!

Но я-то, я каков! На кого понадеялся! Неспроста в проходной тюрьмы защемило сердце. Надо было рассказать ему о статье, которая грозит жене, проследить его реакцию. Я по-глупому поддался на ее слезные просьбы – и где она теперь? Паспорт дома, хлопнется на улице с сердцем, свезут в больницу. А если инфаркт? А если того хуже? Ну как я мог?..

Три дня от Томина не было ни слуху ни духу. Маслов отчитывался о проведенных мероприятиях (безрезультатных). Саша только раз позвонил спросить, получил ли уже Знаменский нагоняй от Скопина. Получил и еще получит.

– Поделом, Паша, – и разъединился.

На четвертый день Томин встретил ее в парке. Нельзя сказать, что смолокуровские фотографии соответствовали нынешнему оригиналу. Вид у женщины был загнанный, круги под глазами, ступала она на тонких каблуках торопливо, но неуверенно, можно подумать, хлебнула лишнего. Томин хищно обрадовался.

– Простите, вас зовут Ирина Сергеевна? – этакий охотник за одинокими дамами.

Масок в запасе много. Некоторые по необходимости он носил долго, иные менял с калейдоскопической скоростью.

– Общие знакомые уверяли, что фамилия ваша – Маслова.

– У нас нет общих знакомых. Пустите, я спешу!

– У нас есть общие знакомые. Например, Кудряшов.

Это Томин попутно проверял разные версии. Могла проявить интерес, могла испугаться. Маслова восприняла равнодушно.

– Да оставьте вы меня в покое!

– Куда бы ни спешили, должен проводить. Дело в том, что у нас еще один общий знакомый – некто Пал Палыч Знаменский.

– Ах, вот вы откуда…

Пришпилилась к песочку аллеи.

– Заглянем пока в беседку. А то дети могут вас увидеть, они направлялись сюда.

Вошли, сели.

– Вот мы с вами и встретились, – Томин был доволен. – Земля, знаете, до того круглая, негде спрятаться.

– Кто вы такой?

Томин показал удостоверение. Она обессиленно прислонилась к дощатой стенке, спросила бесцветным голосом:

– И что теперь?

– Немножко посидим. У Пал Палыча из-за вас неприятности.

– А у меня радости? Мне своих бед хватает! – с аллеи донеслись детские голоса, она встрепенулась.

– Ваши?

– Да вам-то что?

– Ну зачем ребятам видеть, как их мамочку уводит чужой сердитый дядя?

– Вы меня… заберете?

– Практически уже забрал.

– Ну и пожалуйста! Сажайте! Гори все ярким пламенем!

– Сами виноваты. Подразумевалось, что вы будете жить дома, а не неизвестно где.

– Не могу я дома!

– Но две копейки вы могли потратить? Могли набрать телефон и сообщить, где находитесь?

– Могла – не могла, какая теперь разница? На поверку моя свобода двух копеек не стоила, лучше бы я ее не получала вовсе!

В гурьбе детей Томин не разобрал, которые – дочери Масловой. Сказал наугад:

– Славные девочки.

Они все были славные. Детей Томин любил. Своих не нажил, но с младшими в семье всегда возился и с родными, и с двоюродными.

Маслова всхлипнула.

– Сколько им будет, когда я выйду?.. Вырастут без меня, станут чужие, стыдиться будут…

Слезы ни к чему. Много их перевидано и мужских, и женских тем более. Но ни к чему.

– Разрешите поинтересоваться, какие у вас были планы на будущее?

Дети скрылись за поворотом, доносился отдаленный смех.

– Может, пришла бы обратно в тюрьму проситься… А скорее, села бы в самолет и к морю. Последний раз на солнышке погреться. А там заплыть подальше и…

– Обидно за Пал Палыча, который с вами нянчился, хлопотал и даже сейчас защищает. Верит, что вы сами явитесь на Петровку.

– Я бы явилась. Да что теперь, когда вы…

– Да-а, как говорил один мой клиент: хорошая мысля приходит опосля.

Дилемма. Кроме того, что помочь Паше, хотелось еще сорвать аплодисменты. Ведь очень нелегко оказалось найти Маслову, в неожиданном уголке она затаилась. Сюда в аллею привела его удача, счастливый случай. С другой стороны, Паше плюс, если она сдастся добровольно, так сказать, оправдает доверие.

– Ладно, – решился Томин, – пожертвую лаврами! Пойдете по собственной воле. Только тогда так: мы с вами не знакомы, не встречались и не разговаривали. Ясно?

Она кивнула со слабой улыбкой.

Дежурному в проходной он шепнул, чтобы эту женщину не выпускали (мало ли что взбредет в шальную голову), и направился к себе. На лестнице столкнулся со Смолокуровым.

– Чем порадуешь? – осведомился тот.

– Пока, Мишенька, ничем.

Смолокуров оттянул один, потом второй карман Томина:

– Пусто. Где же обещанная Маслова?

– Подружка говорит, на юг собиралась, на солнце погреться, – озабоченно поведал Томин.

У Знаменского с утра была чехарда: официанты, повара, метрдотели, мойщицы посуды.

В огромной «Ангаре» не водилось завсегдатаев. Словно мутная волна выносила в нее посетителей на вечер – истерически-веселых и мрачно пьющих, расфранченных и помятых, заказывающих оркестру «Шаланды полные кефали» или вдруг полонез Огинского, иногда посылавших на кухню тридцатку, чтобы сварганили что-нибудь покачественнее. Откатывалась волна, набегала другая. Солидная публика «Ангару» не жаловала, попадала сюда ошибкой.

Об этом ресторанщики рассказывали охотно, рисовалась пестрая «Москва кабацкая». Кудряшова же еще пытались обелить. Лишь один из допрашиваемых – бармен Валера – не скупился на поношения по адресу хозяина.

Место свое Валера купил по дешевке, за пятьсот рублей. Месяца два домогался он от Кудряшова точного ответа, сколько должен в месяц отстегивать. А тем временем в углу за столиком, прикрытым мраморной колонной, кормились и поились районные вожди с друзьями – даром, разумеется. И бутылки шли им из Валериного «подотчета». Чтобы их скомпенсировать, прочим посетителям не долей, разбавь, замени дешевеньким.

О контрольной закупке всегда бармена предупреждали заранее. А тут не предупредили – и готова статья за нарушение правил торговли. Пошел парень отбывать положенное. Вышел – жена с ним развелась, любимую собаку продала и не говорит кому. Устроился на черную работу. Полон горького пессимизма.

Судя по тому, что у Кудряшова бармены дольше трех месяцев не удерживались, он и с ними поступал так же. Раз в квартал делал себе подарок, продавая место за стойкой.

Во второй половине дня Кудряшова привезли на Петровку – ревизорам потребовался. Не тащить же их в Бутырку, да еще пуды документации.

Они поочередно подносили раскрытые тома:

– Гражданин Кудряшов, вот это списание трехсот коробок для тортов я буду считать фиктивным.

– Почему, гражданин ревизор?

– Акт о том, что они будто бы испорчены, подписали вы один. А в следующие два дня как раз было вывезено триста «левых» тортов.

– Ладно, валите до кучи.

Знаменский присутствовал. Больше от нечего делать, чем всерьез, спросил:

– Если б вас не арестовали, вы бы когда-нибудь остановились?

– Честно – вряд ли. Это как водка, присосался – не оторвешься.

Хуже водки, пожалуй. Кудряшов откровенно делит людей на две категории: «хомо с деньгами» и «хомо без денег». Без денег – не человек, сор.

– Но у вас уже все было. И на черный день, и на серый, и на голубой. Чего вам не хватало, чего еще не успели?

– Э-э, мало ли! Не все выпито, не все съедено…

– За триста тортов кто стоимость получил?

– Ну, я. Все равно магазинщики вам скажут.

– Почему акт подписали в одиночку?

– Дай на подпись – дай и за подпись. А так – режим экономии.

Ревизор ткнул Кудряшова в экземпляры накладной – тексты непозволительно различались. Тот сослался на ошибку и возобновил свои оправдательные речи:

– Дело наше такое – пищевое, торговое. Не нами это заведено, не нами и кончится. Если хотите знать, еще в древнем мире у торговцев и воров был один бог-покровитель, даю слово!

– Это Гермес, что ли?

– Не помню, как его там звали, а сам факт знаменательный. Вот сидите вы и честными ручками на меня протокол строчите. А ведь могла судьба сыграть иначе: вы бы кончили по товароведению, а я – по юридической части. И могло бы сейчас все наоборот повернуться. Сколько угодно!

Знаменский отмахнулся.

– Ну как вы не хотите понять? Сначала боишься проторговаться. Чтоб недостачи не было, создаешь запас. Получил излишки – куда девать? За них же при ревизии тоже спросят!

– Все ставите с ног на голову. У купца были предусмотрены нормы естественной убыли?

– Раньше? Вроде нет.

Естественная убыль, естественка. На случай, если усох; товар, попортился, мыши погрызли. Ох, эта естественка! Помоют пол в магазине перед ревизским снятием остатков – повысится влажность, и сразу прибудут сотни килограммов всего, что хранится в подсобках, – мука, крупа, сахарный песок, колбаса. На городских элеваторах малейшее изменение температуры дает лишние тонны продуктов. А на холодильниках? Подумать страшно: убавил на один градус заморозку (влага вымерзает или примерзает) – и вывози сотни тонн неучтенного мяса, рыбы, масла и прочего.

Старорежимный купец обходился без естественки, не было ее, зато был хозяин. Хозяин исчез. Радовались, что навсегда. И пошла естественная убыль. Если б только крупы! Бережливости, порядочности, совести.

– Что вы мне рассказываете? Зачем вам всем крутиться, ловчить? У вас есть нормы естественной убыли. И нормы такие, что на них можно жить припеваючи. Даже начальство прикармливать, даже сохранять честность.

– Честность? Вон вы Масловой поверили, а она фюить!

Знаменский вздрогнул.

– Откуда сведения?

– Слухом земля полнится, – злорадно сказал Кудряшов. Он посмаковал гол и добавил: – Это по-вашему можно припеваючи, по вашим нищенским, извините, потребностям. А у меня запросы! И у начальства…

Он все булькал и булькал, поучая Знаменского. Модернизация, реорганизация, максимальное использование, профессиональное мастерство, перевыполнение… рот набит официальной фразеологией. Для разнообразия – Гермес, «плебейство» и тому подобное. В квартире (даже в ванной) иностранные журналы с яркими картинками – претензия на образованность. А пишет «риорганизация» и даже «жыры».

Зазвонил внутренний телефон, ближайший ревизор отреагировал:

– Знаменского? Есть Знаменский.

– Давайте, кто там, – сказал тот.

Голос Масловой подбросил его со стула, выпрямил.

– Где вы находитесь?! Поднимайтесь ко мне в кабинет, заказываю пропуск!

Она вошла тихая, покаянная. На висках седина!.. Н-да, любовь. Жестокая подчас штука.

– Мне очень жаль, что все так получилось, но…

– Вы ко мне из дома, Ирина Сергеевна?

– Нет.

– С мужем виделись? Он вас обыскался.

– Нет.

– Так… – Знаменский по памяти набрал номер. – Николай Семенович, ваша жена у меня… Да, получите из рук в руки через час-полтора. И не забывайте наше условие.

Женщина съежилась и не знала, как вымолвить, что домой ей нельзя, что все порушилось.

– Ирина Сергеевна, он счастлив, что вы вернетесь, – раздельно проговорил Знаменский. – Он намекал, что виноват перед вами, он погорячился.

Воскрешение. Будто обрызгали живой водой. Если этот ее высокопорядочный, если он… он у меня света не взвидит!

– Я убежден, что все между вами уладится. Отдохните пока. У следствия к вам немного вопросов, в основном мелкие и не к спеху.

Она не слышала.

Интересно, через сколько минут начнет пудриться? Через пять – сам с собой побился об заклад Знаменский.

– Пал Палыч!! – задохнулась от прилива чувств.

Он отозвался ворчливо:

– А что Пал Палыч? Не приди вы сегодня сами – была бы получена санкция на арест.

Маслова прикусила губу, скулы закраснели пятнами.

Не сама?.. Ладно уж, не тушуйся, чего там! Важно, что явилась. А сама или надоумил добрый человек – спасибо ему! У тебя выпытывать подробности не стану.

– Ирина Сергеевна, будем считать, что вас выручила судьба.

Вот так. И пора уже тебе пудриться. Который с гражданским долгом – он любит красоту. Но боится.

Надо подогревать его страх.

Знаменскому удавалось это делать в течение нескольких лет, пока Маслова не умерла в заключении. Скоропостижно и – он надеялся – безболезненно.

А незадолго до того встретил на улице ее мужа с эффектной блондинкой под ручку. Знаменский смотрел в упор, но у мужа недостало характера поздороваться.

Волшебные узоры

Присутствовать в суде на слушании своих дел у следователей не принято. Хотя иногда было бы полезно увидеть иначе – глазами прокурора, адвокатов, судьи – увидеть спрессованным в несколько дней то, над чем бился месяцами. Но кто-то где-то может расценить твое присутствие как психологическое давление на свидетелей и обвиняемых. И вообще – моветон. Вот если вернут на доследование, тогда беги читать судебные протоколы и соображай, почему ты оказался лопухом.

Однако на сей раз Знаменский решил пренебречь неписаным запретом. Дело по ресторану «Ангара» засело в душе слишком больной занозой. Едва наполовину он размотал его, дальше уперся в «кирпич». Знал, что такое случается, как не знать. Но сам впервые был подведен работой к черте, за которой располагались «неприкосновенные».

С кем контактировал наверху? кто его прикрывал, предупреждал о ревизиях? что за это имел? От подобных вопросов Кудряшов отмахивался со смешком:

– На данную тему, Пал Палыч, не будем даже без протокола. Да если я и расскажу, куда вы с этим денетесь?

А когда Знаменский, подобрав по крохам все, что косвенно свидетельствовало о высоком покровительстве, попробовал нажать, Кудряшов окрысился:

– У вас на Петровке давно ли начальника ОБХСС сняли? Полетел комиссар милиции за такие как раз штучки – раскручивать дела вверх! Забыли?

Пал Палычу аж скулы свело – все негодяи знают! Может быть, и про то, что вскоре на широком совещании следователям разъясняли: не мусольте дела, кого схватили за руку – на тех закрепляйте доказательства и передавайте материалы в суд. Вы зря тратите силы и время. Не тяните новых эпизодов, лишних людей. «Рубите концы!» – совсем уж без околичностей распорядился большой в прокуратуре города человек по кличке Красавец Эдик. Не исключено, что и про Эдика Кудряшов знал.

– Не забыли? – переспросил он. – А если я, Пал Палыч, поинтересуюсь: почему засыпалась именно «Ангара»? Другие ресторанщики делают то же самое, а в козлы отпущения попали мы! Какая причина? Может, я кому недодал? Может, мое место кто-нибудь перекупил? Или мой шеф вашему в картишки продул, а?

Знаменский что-то возражал негодующе. Искренне негодовал. Да только не против одного Кудряшова. Если совсем честно, было у того право на хамские предположения. Неведомо – случайно влипла «Ангара» или пал на нее черед при некоей жеребьевке.

К такому невозможно привыкнуть. Нельзя притерпеться, что тебя не пускают за черту, где остаются благоденствовать «руки» разнообразных Кудряшовых. Мысль эта не то что донимает – она свербит в голове! Толкает к далеко идущим выводам, грозит профессиональным цинизмом. Каждый борется с ней по-своему. Некоторые, вероятно, сдаются. Частично или целиком. Вероятно – не наверняка – потому что сдавшиеся не оповещают сослуживцев…

Подумав о переполненном зале суда, Знаменский переоделся, потер пуговицы давно не надеванного кителя. Милицейская форма позволит не протискиваться вперед силком, чтобы услышать и увидеть. Она создаст зону отталкивания среди потных, слегка поддавших кладовщиков, официантов, поваров.

Кто еще явится морально поддержать Кудряшова? Руководителей ресторантреста, ревизоров Знаменский знал в лицо, все перебывали в его кабинете. Знал кое-кого из Минторга – по иным поводам. Казалось важным высмотреть их здесь, запомнить на будущее. На какое-то будущее, которое когда-нибудь наступит. Надо надеяться.

На втором этаже горсуда и впрямь было тесно. Приход следователя вызвал в публике шевеление двоякого рода: одни любопытно оглядывались, другие (немногие) отворачивались. Его интересовали те, что отворачивались, привлеченные вдруг видом из окон. Два затылка опознал с ощущением оправдавшегося предчувствия. Третий был неожиданным, побивал самые смелые подозрения и задним числом многое прояснял в поведении Кудряшова. Вот так: век живи – век учись. Обидно, что дураком помрешь. А не обидно подозревать всех и каждого?

Как Знаменский и рассчитывал, шел к концу допрос Кудряшова. В первых рядах какая-то женщина робко поздоровалась и потеснила соседей, освобождая Знаменскому место. Кто она? А, да, уборщица из «Ангары». Он сел и обратился к скамье подсудимых.

Кудряшов приветствовал его беглой улыбкой. Он приоделся для процесса: свежайшая белая водолазка, новый костюм в синевато-серую клетку. И сам такой умытый, голубоглазый и искренний. Убран с лица умный прищур, надета маска простодушного достоинства – словно человек, проигравший в покер, с легким сожалением платит партнерам, что положено.

«Получил… отпустил… нет, не оприходовал… да, дивиденды из черной кассы выплачивал я… разумеется, раскаиваюсь в содеянном…» И так по всем эпизодам, мило и чистосердечно.

– Каким образом удавалось скрывать имевшие место хищения и недостачи?

– До поры до времени везло.

Знаменский обнаружил, что Кудряшов крепко сцепил пальцы; ждал следующего хода судьи. Ждали, очевидно, и затылки.

– Есть вопросы? У защиты? У подсудимых? – не поднимая головы, произнес судья.

Н-да, здравомыслящий товарищ! Тем и удовольствовался, что «везло». Зачем попусту копья ломать – «кирпич».

– На предварительном следствии, – поднялся очкастый адвокат, – немало внимания уделялось тому, как вы получали продукты сверх выделенных нормативно. Объясните сейчас коротко.

– Проявлял настойчивость в работе, вот и все, – скромно потупился Кудряшов.

Вот и все. И обвинитель помалкивает. А народные заседатели вообще сидят истуканами. Хотя уж их-то служба не связывает, могли бы рот раскрыть. Знаменский только единожды слышал – как диво пересказывали, – что заседатель вмешался в течение процесса. Дело было построено на споре между инспектором ГАИ и водителем, и водитель выходил кругом виноват. Заседатель, сам работавший шофером «скорой», поставил несколько квалифицированных вопросов, и, как ни протестовал прокурор, дело направили на доследование.

Нечего здесь дольше торчать, убивая такой редкий свободный день перед ночным дежурством. Может быть, теплилось тайное крохотное упование, что дело завернут из суда «как не выявившее всех преступных связей»?

– Суд переходит к допросу следующего обвиняемого, – пробурчал судья.

Знаменский встал и зашагал вон.

А Маслова, между прочим, так и не заметила его. Целиком была устремлена к мужу, вся переливалась в прикованный к нему взгляд.

Сколько ни определит ей суд, все будет непомерно много, раз главные воротилы даже не названы!

Сегодняшнее дежурство было кстати. Во-первых, хорошо, что с друзьями. Во-вторых, город не позволит зашкаливаться на унылых раздумьях. Пятница, конец недели, жди впечатлений.

И действительно, рассиживаться не довелось. Они еще обменивались первыми фразами, а динамик уже зачастил: «Оперативная группа, на выезд! Ножевое ранение в подъезде по адресу…» Приехали за считанные секунды до «скорой».

Успели сфотографировать, как он лежал – плашмя, правой щекой на замусоренном полу, с неловко раскинутыми руками. Плотный, сильный, едва дышавший. Под левой лопаткой рубаха была пришпилена к спине гладкой, с медными заклепками, рукояткой ножа.

Успели очертить мелом силуэт распластанного тела.

Затем ворвались белые халаты, раненого увезли, Томин сел в машину рядом с ним.

Остался пустой меловой контур, из которого вытекала лужица крови, уже холодной, но еще тревожно яркой, еще живой. Низко пригнувшись, Кибрит собирала ее в пробирку. Через открытую дверь тянуло со двора цветущими липами, и дух этот, соединяясь с запахом густеющей крови, делался фальшив и неприятен, вызывал душевную дурноту.

Дом был в четыре этажа, дореволюционной постройки, широкая лестница служила сейчас амфитеатром для сгрудившихся на ней жильцов.

– Кто-нибудь прикасался к потерпевшему? – спросил Знаменский.

– Ни в коем случае! – возбужденно заговорил рыжеватый мужичок на нижней ступеньке. – Это я его обнаружил! Спускаюсь за газетой, он лежит. Думал, пьяный. И вдруг вижу – нож торчит! Я звонить…

– Откуда?

– Вон от них, из первой квартиры, – он оглянулся на женщину в пестром ситцевом халате.

– Так. Потом?

– Выскочил обратно, гляжу, Дикарев стоит.

– Это я, –отозвался немолодой мужчина из группы на площадке.

– Вы дотрагивались до тела? до ножа?

– Нет. Стоял, примерно, где старшина.

Милиционер у двери переступил с ноги на ногу.

– Вы возвращались домой?

– Да, – и, помедлив, добавил: – Вас интересует откуда?

Знаменский скользнул по нему внимательным взглядом.

– Нет.

Рыжеватому не терпелось продолжить повествование:

– Я ему говорю: Дикарев, человека зарезали! А он: не ори, сам вижу.

Но рассказ был Знаменскому неинтересен. И Дикарев неинтересен. А вот женщина в пестром халате…

– До того, как товарищ прибежал звонить, вы слышали на лестнице какой-нибудь шум? крик?

Женщина замотала головой.

– Ничего не слыхала, честное слово! Я телевизор смотрела!

«Честное слово» лишнее – заметил себе Знаменский.

– Кто еще есть с нижнего этажа? Вы что-нибудь слышали?

Двое-трое отозвавшихся заверили, что нет. Вероятно, так оно и было: без ссоры, без драки. Удар в спину исподтишка. Чуть-чуть только не точный, не окончательный.

Сзади заполыхало: Зина фотографировала со вспышкой общий вид места происшествия. Со двора появилась молодая пара и замерла в изумлении.

– Обойдите сторонкой, – сказал старшина.

Сделав крюк, те приблизились к лестнице. Парень продолжал обнимать спутницу за плечи, но жест из развязного стал охранительным.

– Будьте добры, ваши фамилии и номер квартиры, – сказал Знаменский.

– Завьяловы… Квартира шесть. А… что тут такое?

– Тут скверная история. Давно из дому?

– Примерно час назад.

– В подъезде никого не было, когда уходили? Ничего необычного?

– Н-нет… – парень косился на истекающий кровью меловой силуэт.

– Во дворе кого-нибудь встретили?

Девушка дернула подбородком куда-то вверх:

– Мария Семеновна с собачкой гуляла.

– Есть тут Мария Семеновна?

Через перила свесились седые распущенные кудри.

– Не припомните, когда вы вернулись с прогулки?

Мария Семеновна помнила: ровно в десять, у нее режим.

Возвратился Томин, проводив потерпевшего до палаты с надписью «Реанимация». Передал Зине обернутый салфеткой продолговатый предмет, в котором наэлектризованная толпа угадала нож.

Нож прошел мимо сердца, но при падении человек сильно ударился виском. Травма черепа может дать любые последствия. Пока везли, на миг очнулся, на вопрос: «Кто вас?» – прохрипел: «Не видел». В карманах нашлось шесть рублей мелочью, использованный билет на сегодняшний футбол и паспорт.

«Серов», – прочел Знаменский и задержался на карточке. В стрижке, в складке губ угадывалась приблатненность. Но лицо вызывало симпатию. Судя по прописке, он жил неподалеку.

– Саш, к родственникам, ладно?

Томин понимающе кивнул и скрылся. Кроме печальной вести надо сообщить о неведении Серова, пусть слух расползется, преступник будет поспокойней.

Покончив со своими обязанностями, Кибрит принялась переписывать для Пал Палыча фамилии присутствующих. А он пустил паспорт по рукам в надежде, что кто-нибудь все же знал потерпевшего.

У молодой пары паспорт застрял – о чем-то зашептались.

– Ну? – поторопил Знаменский.

– По-моему, с соседнего двора, – нерешительно сказал парень.

– Верно. Что еще?

– Мы тем двором на автобус ходим… Там стол и, как ни идешь, доминошники стучат.

– И Серов играл?

– По-моему, да… А из наших там Володька бывал.

Дюжий Володька, щелкая шлепанцами по голым пяткам, протолкался вниз со второго пролета.

– Ты чего метешь? чего метешь?

– Не шуми, Володька, я тоже видел! – обрадованно встрял рыжеватый мужичок.

Володька посмотрел на фотографию, брови нахмурились.

– Ну… допустим, встречались, – и, повышая тон: – Ну и что? Я один, что ли? Игнат с Афоней чаще моего там торчали! :

– Никишины? Правильно, и Никишиных видел! – подтвердил рыжеватый.

– Все-то ты, дядя, видел, – с неприязнью процедил Володька. (Явственно недоговаривая: «Держал бы при себе».)

– Есть Никишины? – окликнул Знаменский.

– Нету, – донеслось сверху. – Позвать?

Все тут друг друга знали – преимущество старого дома.

– Не надо, все равно придется по квартирам идти.

– Они в десятой квартирке, – услужливо доложил рыжеватый.

– Найду. Пока все, товарищи, можно расходиться. Вас попрошу быть дома, – кинул он вслед Володьке.

– Пожа-алуйста… Только я скоро спать лягу.

А ведь и ляжет. И уснет безмятежным сном. Кого там порезали, кто порезал – для него полное наплевать. Да и все прочие тут… взбудоражены – да, но не потрясены. У нас, слава богу, не на каждом шагу режут – откуда им было привыкнуть к насилию, к крови? Но вот смотрят и не ужасаются. Почему? Почему нам с Зиной не наплевать? Томину не наплевать? Вот, пожалуй, еще Дикареву. Наверное, воевал, у тех со смертью свои счеты.

– Разрешите, позвоню от вас? – шагнул Знаменский к женщине в пестром халате.

Телефон был в передней. Знаменский прикрыл за собой дверь, мягко произнес:

– А теперь прошу сказать то, что вы скрыли.

Женщина отшатнулась.

– Почему вы думаете…

– Разве я не прав?

Она зябко обхватила плечи, зашептала:

– Знаете, как мне там было страшно! Вдруг он тут же стоит и слушает…

– Но сейчас нас никто не слушает.

Ну же! Что она столь боязливо утаивает?

– Кто-то крикнул на лестнице. Непонятно так: «Ах!» – и все. И потом пробежали под окнами.

– Сколько?

– Как будто один… да, один.

– Выглянули в окно?

– Нет, что вы! Я послушала под дверью – на лестнице тихо. Включила телевизор.

И все? Всего-то навсего? Эту малость было так трудно выговорить вслух? Шут бы побрал запуганных свидетелей! Он выяснил, какая шла передача, что именно изображал экран. Ответы звучали уверенно.

– Спасибо большое, вы помогли уточнить время.

Женщина осталась в убеждении, что отважно исполнила свой гражданский долг.

К кому же сюда направлялся Серов? Что его привело в чужой подъезд?

Квартирный опрос жильцов начали с Никишиных. Чем отсиживаться в оперативной машине, Зина присоединилась к Пал Палычу.

Комната, куда их впустили, большая, но захламленная, выдавала все секреты хозяев: их сиротство и бедность, безалаберность и неумелые попытки навести чистоту.

Ютились неубранные остатки ужина с краю массивного, на массивных же ногах стола. Остальную его площадь занимали краски, кисти, карандаши и многочисленные листы с набросками. Над ними трудился один из Никишиных, лет на вид двадцати.

Услыхав: «Следователь Знаменский, эксперт Кибрит», – он поднял суховатое, скептического склада лицо, сказал неприветливо:

– Меня зовут Игнат.

Младший, долговязый, нескладный подросток с хохолком на макушке присел в шутовском реверансе:

– А меня Афанасий. В просторечии – Афоня.

Он был полон любопытства и пялился на Зину, завороженный ее желтыми глазами.

– Садитесь.

Кибрит заинтересовалась стенами. Они были густо увешаны картинами и рисунками, по большей части в абстрактном стиле. Но попадались и реалистические полотна и гравюры, выполненные уверенной смелой рукой. Среди гравюр она встретила персонажей «Мертвых душ», сцену булгаковского бала у Воланда и возле нее задержалась, тронутая поэтической и горькой фигуркой Маргариты.

Пал Палыч последовал приглашению Игната – сел.

– Слышали о происшествии?

– Конечно. На лестнице стоял гвалт, бегали смотреть.

– А чем вы занимались до того, как начался гвалт?

– Вернулись с футбола и вот, – Игнат указал на свои листы.

– Вы узнали лежащего человека?

– Нет.

– Близко Дикарев не пускал, – жизнерадостно пояснил Афоня. – Так что с птичьего полета.

– Но вы ведь знакомы с потерпевшим.

– Сейчас парень один заскочил, говорит, это дядя Леша. Говорит, кто с ним «козла» забивал, велено дома сидеть.

Пал Палыч положил поверх рисунков раскрытый паспорт.

– Он?

Игнат кивнул, Афоня перегнулся из-за плеча брата.

– Ага, он. Законно играл!.. Хоть выживет?

– Прогноз неопределенный. Характерно, что понятия не имеет, кто его. Что можете рассказать о Серове?

Игнат пожал плечами, Афоня следом.

– Только, что хорошо играл в домино?

– Но не настолько, чтобы его за это прирезать, – усмехнулся Игнат. – Есть лучше играют, а живут.

В дверь коротко стукнули, вошел Томин.

– Уголовный розыск.

– У нас что, самая просторная комната в доме? Здесь теперь будет штаб ЧК?

– Но-но, молодое поколение, – мельком оглянулся Томин на Игната. – Паша, на два слова.

Ничего нового Знаменский не получил. У родственников были сбивчивые предположения и ни единого факта. Серов сидел за кражу, освободился семь месяцев назад. Похоже, завязал, пил мало. Любил футбол и домино, копил деньги на мотоцикл. Детей, по счастью, нет. Томину дали координаты двух его приятелей.

Пока обсуждали, что еще можно незамедлительно предпринять, Афоня крутился возле Кибрит, продолжавшей рассматривать стены.

– Вы вдвоем? – спросила она.

– Мать умерла три года назад, а отец давным-давно. И как вам? – указал он на стену.

– Кое-что, по-моему, здорово. Эта тоже ваша? – она взяла с полки деревянную статуэтку – выразительную голову негритянки с дремотным взглядом.

– Моя, – небрежно ответил Игнат. – Когда провели паровое отопление, знаете ли, осталось много хороших дров. Жаль было бросать.

Кобеня, подумала она. Знает, что талантлив. А самоирония – особого пошиба кокетство.

– Какие-нибудь родные есть? – обернулась к Афоне.

– Тетки. Но они из первой половины века. Этакие доисторические материалистки.

– До старости комсомолки тридцатых годов, – уточнил Игнат.

– А вы? – подключился к разговору Пал Палыч, отпустив Томина.

– Я?.. Инакомыслящий тростник.

– Ясно. И свободный художник?

– Свобода творчества есть осознанная необходимость денег.

Афоня беззвучно зааплодировал брату.

– Есть, кстати, разница между творчеством и искусством, – работал Игнат на Зину. – Когда делаешь то, что хочется, – это творчество. Что начальство велит – уже, знаете ли, искусство. Вот, например, дали заказ – занимаюсь искусством. Новая обертка для конфеты «Накось, выкуси».

Кибрит улыбнулась:

– В смысле «Ну-ка отними»?

Знаменский тоже пустился в обход комнаты.

– За что сидел Серов, не знаете?

– Вам лучше знать, – отрезал Игнат.

– Я-то знаю. Интересно, что знаете вы. Он о себе рассказывал?

– А нам было до лампочки! – хмыкнул Афоня.

Пал Палыч приостановился. Какие-то рубленые плоскости. Серовато-зеленые. Книзу расширяются несимметричным веером. Вон кружок, похожий на глаз. Нет, профан я в живописи, не понимаю. Хотя…

– Это рыбы?

– Надо же! – изумился Афоня.

Игнат промолчал, дернул щекой.

Ему досадно, что я догадался, сообразил Пал Палыч. Совершенный еще мальчишка. Самолюбивый, в чем-то ущербный.

– Вы с Серовым не захаживали друг к другу в гости?

Парня словно заподозрили в чем-то унизительном:

– С какой стати?

Тут он обнаружил у себя на локте прореху, поспешно закатал рукава рубашки. Разозлился.

– А с кем, кроме вас, он был знаком в этом подъезде?

– Товарищ начальник, я художник, а не участковый!

Афоня – ехидный подголосок – ввернул:

– Улавливаете разницу?

Нет, не получится разговор, пора откланиваться. Драный рукав вконец испортил атмосферу.

– Ребята, ну что вы ерепенитесь? – не утерпела Зина. – По-моему, Игнат, вы достаточно серьезный и взрослый человек…

Тот решительно прервал:

– Я не содержался, не привлекался и не намеревался. Но я не серьезный человек. Я человек легкомысленный.

– Легкое отношение к жизни часто ее осложняет, – машинально бормотнул Знаменский.

– Серьезное отношение к жизни тоже ее осложняет.

Да откуда тебе взять легкомыслие-то? Не баловень судьбы, ничей не сынок. Один на один с миром. Да еще младший на руках.

…Когда они уже за полночь садились в машину, завершив беседы с жильцами – абсолютно безрезультатные, – окно Никишиных еще светилось. Легкомысленный человек продолжал корпеть над своими листами.


* * *
На следующий день Афоня Никишин впервые сидел в ресторане. Да и старший ощущал себя в этой крахмально-гастрономической обстановке новичком.

Третьим, который заказывал и платил, был Сергей Филиппович, немолодой поджарый человек с умным лицом в резких морщинах. Его глубоко посаженные, обведенные тенью глаза жестко смотрели на все вокруг и с сердечной симпатией на Никишиных. В особенности умилял его щенячий аппетит Афони.

Раскрыв на четвертом, свободном, стуле принесенную Игнатом папку и нацепив непривычные очки, Сергей Филиппович пристально изучал гравюры. Иногда прикрывал лист ладонями, вычленяя отдельный штрих или изгиб линии, и оценивал по какой-то неведомой Игнату шкале. Здесь были лучшие гравюры Игната, и он ревниво ждал похвальных слов.

Вот бал у Воланда. Сергей Филиппович дотошно исследовал его вдоль и поперек. Игнатом овладело обидное подозрение, что тот не судит о содержании, о трактовке образов – да и не может судить, потому что не читал Булгакова. Но он не спросил, чтобы не прозвучало упреком. Сам с трудом раздобыл книгу, а Сергею Филипповичу с его тяжелой судьбой подавно извинительно.

Сергей Филиппович снял очки, затер ногтями дырочки от кнопок и на углах гравюры и наконец нарушил молчание:

– Дар! Несомненный дар!

Афоня с набитым ртом радостно промычал: «Угу».

– За это надо выпить!

– Афоне хватит.

– Да что ты, Игнаша, сухое, чистый виноградный сок! Тем паче суббота, завтра не вставать.

– Заниматься ему надо. Экзамены на носу.

– Ну, тогда символическую, – Сергей Филиппович налил Афоне на донышко, себе и Игнату по края.

Чокнулись, выпили. Их столик находился в углу, и ресторанный шум не очень мешал разговаривать.

– Да, год для вас решительный: у тебя распределение, у него аттестат. Как в школе дела-то?

– Нормально, – тряхнул Афоня хохолком на затылке.

Игнат усмехнулся.

– «Нормально!» Представляете, что недавно учудил – вышел к доске на уроке астрономии и заявил, что Земля плоская.

– Силен!

– Наш звездочет прямо обалдел! – радостно сообщил Афоня. – Он мне про горизонт, про фотографии из Космоса, а я – свое. Девчонки визжали от восторга!

– Двойку схватил?

– Ну, Сергей Филиппович, все-таки не третий класс. Теперь уважительно. Если, говорит, ты так считаешь, докажи.

– И что он, думаете, сделал? – подхватил Игнат. – Добыл какую-то бредовую брошюру, проштудировал и произнес публичную речь на двадцать минут.

– Что Земля плоская?

– Хотите, докажу?

– Упаси бог! Плоская так плоская, по мне один черт!

Балансируя подносом, появился официант. Афоня с энтузиазмом приветствовал новую порцию закусок и все же пожалел о недоеденном салате с крабами, который унесли из-под носа. Рыбное ассорти, украшенное дольками малосольного огурчика, мясное ассорти, и по центру горка тертой свеклы… с чего начать?

Сергей Филиппович снова обратился к гравюрам.

– Я, видимо, старомодный человек: люблю точность, люблю тщательную проработку деталей… – он испытующе и задумчиво смотрел на Игната. – Из тебя может получиться толк… Возьму кое-кому показать, не возражаешь?

Игнат покраснел от радости: у Сергея Филипповича были знакомства среди художников.

– Как говорили в старых романах, весьма польщен.

– Вот и ладно. – Собеседник сложил листы в папку, завязал тесемочки. – Ешьте, ребята, ешьте! Не брезгуй свеклой, Афоня. Стимулирует кишечник – легче переваривать то, что творится вокруг.

Афоня беспечно переваривал все, что творилось на свете, но послушался и зачерпнул ложку свеклы. Оркестр заиграл что-то дежурно-ресторанное, пары потянулись танцевать. Игнат следил за светловолосой, очень юной и очень декольтированной девушкой, которую рискованно кружил и перебрасывал с руки на руку рослый самоуверенный партнер.

– Я вас могу угощать вполне свободно. Разбогател на старости лет.

– Наследство из Америки? – спросил Афоня.

– Разве Балашиха в Америке? Хотя, если Земля плоская… Сестра у меня в Балашихе умерла. Оставила дом, хозяйство. Полно всякого добра, и я – единственный наследник. Ну-ка, за упокой ее души, – радушный хозяин налил и подмигнул Афоне: – Отпустим Игнашу танцевать? Он там на кого-то глаз положил.

Игнат помрачнел.

– Благодарю. Не так одет, чтобы лезть к незнакомым девушкам.

– Кстати, о покойниках, – сказал Афоня. – У нас в подъезде вчера человека чуть не убили. – Музыка как раз оборвалась, и последние слова раздались слишком громко.

Сергей Филиппович вскинулся:

– Как это «чуть не убили»?

Афоне помешал ответить пожилой мужчина интеллигентной наружности с «Курьером Юнеско» в кармане пиджака.

– Простите, я вижу четвертое место у вас не занято. Если разрешите…

– Нет, – безапелляционно отрезал Сергей Филиппович.

Мужчина был, вероятно, приезжий, из постояльцев гостиницы (при которой располагался ресторан), и пришел скромно поужинать после суматошного столичного дня. Устало и беспомощно он огляделся и отважился проявить настойчивость.

– Еще раз простите, но место явно свободно, а больше нигде в зале…

Сергей Филиппович привстал и с внезапно прорвавшимся бешенством ухватился за спинку свободного стула.

– А ну, светильник разума, чеши отсюда!

– Невероятно… – произнес интеллигент и поспешно отступил.

Никишины оба испытывали некоторую неловкость после разыгравшейся сцены, но Игнат не мог оторваться от разительно изменившегося лица Сергея Филипповича. Собственно, лицо было то же, но глаза… Глаза расширились и буквально пылали. Казалось, что тени вокруг них – это закопченные пламенем веки.

«Портрет… я просто обязан», – который раз думал Игнат. Но как передать этот яростный огонь? Он быстро потухал, и Сергей Филиппович говорил ровным тоном: «Нервишки шалят. После всего пережитого». Вот и сейчас помянул нервишки и спокойно вернулся к прерванной беседе:

– Так, значит, чуть не убили?

– Пырнули ножом, лежит в больнице без сознания, – подтвердил Афоня.

– А за что?

– Никто не знает. Самого спрашивали – тоже не знает.

– Как же спрашивали, раз без сознания?

– Очнулся на минутку, – Афоне нравилось пересказывать страшную историю. – И кто такой?

– Да вы его даже видели. Он вчера на стадионе рядов на пять ниже сидел. И все нам рукой махал. А вечером его… представляете?

– На стадионе? Нет, не обратил внимания.

– Вообще-то, жалко дядю Лешу, он был малый ничего.

Игнат слушал вполуха: снова танцевали, снова взлетала и рассыпалась волна светлых волос по обнаженным плечам.

Сергей Филиппович заговорил между тем веско и внушительно:

– Что поделаешь, детки, в жестокий век живем. Одного Кеннеди убили. Другого убили. Кинга убили. Уже на Папу Римского с ножом кидались. На этом фоне случай с каким-то дядей Лешей – пустяк. Почти естественный отбор. А, Игнат?

Обернувшись, тот увидел, что Афоня стащил сигарету из его пачки и курит.

– Афанасий!

– Подумаешь… – протянул Афоня и ткнул сигарету в остатки свеклы.

– Извините, не уловил про естественный отбор.

– Эх, Игната, много я чего повидал на своем веку? Стариковские мысли, они едкие. Иногда этак раздумаешься о жизни… Вот волк идет за оленьим стадом. Кого он ест? Слабого, больного. Без него олени выродятся. Он – как санитар. А у людей? Ты посмотри хоть направо, хоть налево. Тупые, спина колесом, глазки сонные. А вон тот? Часть брюха, выпирающая из воротничка, называется головой. Ну как их не есть? Нет, людям тоже нужны волки! Истории нужны санитары.

Лихо закручено, отметил Игнат.

– Но против волков есть дядя милиционер! – дурашливо фыркнул Афоня.

– Правильно, так и получается, ребятки! Закон что делает? Вяжет сильных. Хочет, чтобы все были одинаковые и поступали одинаково. А ведь сильному закон не нужен, нет. Он нужен, чтобы дохляков охранять. Чтобы им тоже что-то в жизни доставалось!

Афоня зааплодировал.

– А если, скажем, я – волк, – сжал Сергей Филиппович сильный жилистый кулак, – за каким чертом мне вкалывать рядом с Красной Шапочкой? Она кушает манную кашу, а мне нужно мясо!

Официант, пробегавший мимо, принял реплику на свой счет:

– Помню-помню, три филе. Сию минуточку будет готово.

Все засмеялись.

– Еще по одной, – взялся Сергей Филиппович за бутылку. – Люблю я вас, ребята. Хочется сделать из вас таких людей, чтобы как нож в масло!.. Я ведь тебя вот этаким помню, – показал он Игнату чуть выше колена. – Афони еще и на свете не было.

– Не могу понять, как без меня обходились?

– С трудом, – ответил Сергей Филиппович.

Всего три месяца назад постучал в их дверь этот нежданный человек. Отрекомендовался давним другом семьи и таким сначала показался обременительным! Угощай его чаем, проявляй внимание, рассматривай пожелтевшие фотографии, с которых бесплотно улыбается молодая красивая мама, а крошечный Игнат сидит на плече этого самого Сергея Филипповича – тогда еще без залысин и морщин.

А потом – очень скоро – братья обнаружили, что ждут его нечастых визитов, что с ним далеко не скучно и словно бы не так беззащитно на свете. О себе Сергей Филиппович говорил мало и с горечью: был художником, успеха не добился, сменил множество профессий, долго жил в северных краях, подробности когда-нибудь после… Ребята подозревали, что он сидел, но в их представлении сидеть он мог только «за политику», а это добавляло уважения.

– Смотрю я на тебя, Игнаша, и будто себя в молодости вижу. Тоже без отца, тоже без порток, в башке планов вагон, а что впереди – неизвестно…

Когда Сергей Филиппович начинал вспоминать родителей Никишиных, бабушку, Игнату делалось приятно-печально, но и неловко, потому что старик (всех, кому за пятьдесят, Игнат относил к этой категории) впадал в сентиментальность, а сентиментальность Игнату претила. Но сегодня, под хмельком, он и сам как-то размяк, настроился на чувствительный лад.

– Почему вы бросили живопись, Сергей Филиппович? – спросил он.

– Молодой был, жадный до жизни. А чистым искусством сыт не будешь. Да и что за искусство было? Меня с приятелем пригрел один тогдашний мэтр, – он желчно скривился. – Приятель сапоги писал, я – погоны и пуговицы. Поточным методом… Приятель ныне член Союза. А у меня смирения не хватило. И пошло носить…

– Жалко. У вас ведь глаз есть.

– Был. Много чего было. Был талант – погиб. Была любовь, и тоже… не осилил. Трудно все складывалось. У нее был муж, ребенок. Разводов тогда не давали… Да что говорить!

Афоня уже некоторое время беспокойно ерзал, наконец поднялся:

– Извините, я…

– Валяй. Вон туда, по коридорчику, – Сергей Филиппович проводил его отеческим взглядом: дойдет ли? Порядок, дойдет. И придвинулся к Игнату: – Давай о тебе. Перед тобой сейчас выбор. Поедешь по распределению на чертовы кулички, станешь рисовать этикетки для халвы. Женишься с тоски на какой-нибудь провинциалочке, пацанята пойдут, – и рубанул: – Все! С тобой покончено! А ты истинный художник. Тебе нужны условия, свобода.

Прав старик. Игнат сам себе твердил это сотни раз, но…

– Пока я тут добьюсь условий, – сказал он, – мы с Афоней усохнем. Вы представляете себе наше, так сказать, материальное положение? Пенсия на Афоню, плюс моя стипендия. Иногда халтура по части халвы. Сколько можно так существовать? Уже вот тут! – провел он горлу.

Официант принес обещанные филе. Переждав его возню, Сергей Филиппович продолжал:

– А про брата ты подумал? Ему надо в институт, а ты в глушь потянешь. Комнату в Москве потеряешь.

И это все правильно. Только зачем старик душу растравляет? Мелькнула бредовая мысль: вдруг предложит оставить на него Афоню, отработать по распределению и вернуться? Но нет.

– Нельзя уезжать, Игнат. Нельзя! Я постараюсь что-нибудь устроить.

Афоня вернулся повеселевший, любовно обозрел свою тарелку.

– Ого, какой кусище! С волками жить, – отвесил он поклон в сторону Сергея Филипповича, – по-волчьи питаться! – и основательно принялся за мясо. – А куда вы хотите Игната устроить, Сергей Филиппович?

– Если все пойдет, как я задумал… если получится… – он погладил папку с гравюрами, – славы не обещаю, а деньги будут. Выпьем за успех.

После этой рюмки разговор потек уже вразброд, о чем придется.

– А кто же все-таки вашего знакомого пырнул? – вспомнил Сергей Филиппович между прочим. – Никаких следов?

Афоня покрутил в воздухе вилкой, капая соусом на скатерть.

– Весь дом переворошили. У нас с Игнатом целый угрозыск сидел. Здорово мы с ними потолковали!.. Как считаете, найдут того бандюгу или нет?

Сергей Филиппович скомкал в горсти салфетку, отвернулся.

В отключке старик, перебрал малость – снисходительно определил Игнат.

Но запоздалый ответ Сергея Филипповича прозвучал трезво и язвительно:

– Чтобы найти, надо мно-ого извилин иметь. Если бы Шерлок Холмс, а то дядя Степа-милиционер. У него больше спинной мозг развит… – требовательным взмахом руки он подозвал официанта: – Кофе и мороженое!


* * *
К протоколу с места происшествия в деле ничего существенного не прибавилось. А шел понедельник, третьи сутки. Серов был плох, недоступен для расспросов, друзья его разводили руками в недоумении, оставалось рассчитывать на себя да на удачу.

Пал Палыч и Томин из ничего лепили версии – зародыши версий.

– Служебные отношения.

Отрицательное движение головой.

Томин зачеркнул строку в блокноте.

– Грабеж.

– Перерыл за полгода…

– Рубим?

– Это будет сплеча.

– Ладно, рисую вопрос.

Версия «на почве служебных отношений», в которую оба изначально не верили, отняла четыре часа на кабельном заводе, где Серов работал. «С целью грабежа» сожрала у Пал Палыча все воскресенье: искал в сводках что-то похожее по почерку. Не нашел. Да и карманы не обчищены. Но мало ли… нес, может быть, бутылку. И за бутылку случалось.

– На почве ревности, – Томин перекинул Пал Палычу письмо.

Кратко и не вполне грамотно Серову сулили, что он «получит» за какую-то Светку. Дата десятидневной давности.

Зазвонил телефон.

– Да, Зиночка. Разумеется, тебе всегда рад, – сказал Знаменский.

– Ну, если полный идиот… – вложил он письмо в конверт.

Только идиот, намереваясь убить соперника, будет извещать его по почте и ставить на конверте обратный адрес.

– Из хулиганских побуждений.

Томин в ответ вздохнул. Понимай – никто не проклюнулся.

Да, тут самое неподъемное, жди чего хочешь… Когда Знаменский еще начинал работать, для следствия вопросы «за что?», «для чего?» – при нападении на человека – стояли как самые главные, ключевые. Но год от года снижалась цена жизни – чужой жизни. На нее замахивались уже просто так: от скуки, минутного раздражения, оттого, что не понравился встречный прохожий или не дал закурить. В городе и во всей стране менялся климат. Плодились не видевшие цели и смысла равнодушные, те, кому все до лампочки. И плодились безмотивные преступления, где вместо причины срабатывает любой побудительный толчок. Сосед убил соседа по квартире после матча – болели за разные команды. Зверски убил. А почему это вспомнилось? – подумал Знаменский. Да, Серов тоже был на футболе… из чего ни черта не вытекает.

Конечно, хулиганов Саша будет дальше щупать, не его учить. Но им обоим чудилась в истории с Серовым неслучайность. Тот, кто ударил ножом, знал за что. Или зачем. Удар квалифицированный, рассчитанный, внезапный. Либо поджидали, притаясь в подъезде, либо скользнули следом.

И вторая неслучайность: что Серов оказался в этом подъезде. Добро бы, к примеру, дождь хлынул – забежал укрыться. Но вечер был сухой. От кого-то прятался? Был бы настороже, не подставил спину. Словом, как ни крути ситуацию, существовала, видимо, цель. К кому он шел, зачем шел?

– Паша, отвлекся.

– Да, давай дальше. Старые счеты, месть.

Учитывая прошлое Серова, версия серьезная. Томин зашуршал списком:

– Кто недавно от «хозяина»?

На бумаге они, естественно, именовались иначе: «лица, вернувшиеся за последние месяцы из заключения, в данном микрорайоне». Фамилии, статьи, сроки. В основном шпана. Плюс четверо проворовавшихся за прилавком. Один шофер за аварию с жертвами.

Штудируя список по третьему разу, Знаменский поставил на полях галочки – предложение Томину проверить алиби.

– Плотвичка, – обронил тот.

– Ну, на нашем безрыбье…

– В деле ничего?

– Нет, Саша, все довольны. Теперь если только запросы.

Прежнее дело Серова Знаменский читал сегодня с утра пораньше. Прочих обвиняемых Серов не топил, сели без взаимных претензий. А вот не нажил ли врагов в заключении – это предстояло покопать. Первый шаг – запросы в колонию, мрачная волынка.

Они еще потолковали, и Томин собрался уходить, но подоспела Зина. С порога уловила настроение своих мужчин.

– Что, великие сыщики, туго?

– Хоть бы ты чем порадовала.

– Кроме новой кофточки, – добавил Томин.

Фразы были дежурные. Ничего Зина принести нем могла.

– Шурик, это называется блузка.

– Абы шла, – он рассовывал по карманам свои блокноты и бумажки.

– Если не очень торопишься, советую задержаться, – Зина присела к столу.

Тут Пал Палыч встрепенулся, а Томин перестал шуршать.

– Маленькая информация. Как вы знаете, отпечатков на ноже нет. Но зато под рукояткой оказалась свежая кровь другой группы, чем у Серова. Видно, удар был такой сильный, что рука соскользнула немного вниз и задним выступом лезвия преступник порезал ладонь.

Друзья отреагировали по-разному.

Пал Палыч восхитился остротой придумки. Кому бы еще пришло в голову сравнивать кровь на лезвии и скрытых щелях! У Зины особый склад воображения: интуитивно воссоздавать возможные детали случившегося.

Томина волновала практическая сторона вопроса.

– Царапина на ладони и группа крови…

– Мало, понимаю. Но биолог считает, что у преступника редкое заболевание крови – не буду приводить мудреное название. Важно, что он почти наверняка обращался к врачу. А врач направлял его к гематологу!

Пал Палыч встретился с Зиной взглядом и энергично кивнул: умница, спасибо, информация как нельзя кстати!

Томин внутренне прикидывал: проверить все территориальные поликлиники, ведомственные, платные, еще и клиники, пожалуй… Ох, набегаешься! А он, может, и не лечился. Или вообще заезжий.

– Слушай, насколько редкое? – спросил он. – Сколько таких больных в городе – десять, сто?

– Может быть, и пятьсот.

Томин длинно присвистнул. Совсем прекрасно. Пятьсот подозреваемых, пятьсот проверок на связь с Серовым, пятьсот алиби! Он изобразил петлю на шее и свесил голову набок: дескать, легче повеситься.

Да, нереально, молча согласился Знаменский и стал прикидывать по-своему. Половина (или около того) больных будут женщины, их можно отбросить, преступление не женское. Остальных процедить через ситечко. Понадобится, конечно, бригада. Ничего, тут Скопин пойдет навстречу, главное – выявить, кого процеживать. Для этого отпечатать на ротаторе стандартный текст – и в райздравы города и области. «В связи с расследованием уголовного дела просим в пятидневный срок сообщить фамилии лиц мужского пола, консультировавшихся у гематолога по поводу такого-то заболевания». Он высказал это вслух, и задача обрела успокоительно-бюрократический характер.

Позвонили из проходной. Некий гражданин прорывался к Знаменскому по делу Серова. Томин вызвался сходить – устроить, чтобы пропустили. Пал Палыч сел писать задним числом «Дополнительные вопросы эксперту»: «Выяснить возможность наличия крови в пространстве между рукояткой и лезвием и в положительном случае…» – ритуальное косноязычие казенных бумаг.

– Будем надеяться, что человек, пытавшийся убить другого, бережет собственное здоровье, – вздохнула Зина.

Именно так оно и бывает. Тюремный врач ворчал, что больше всего докучают убийцы – идут с каждым пустяком.

Томин привел сухонького, мелко семенящего человека. Горло его было укутано шарфом. Едва поздоровавшись, он попросил закрыть окно – ангина. Знаменский закрыл окно, откуда несло сухим жаром, Зина устроилась в уголке на диване, натянув юбку на колени, отмеченные неодобрительным взором посетителя, и он заговорил четко и рублено, будто отстукивая чечетку:

– Я из дома, где жил Серов. Этажом выше. Член совета общественности. Имею рассказать следующее. Видел Серова незадолго до происшествия. Минут за пятнадцать. Он разговаривал с другим жильцом. Его сосед по площадке. Фамилия Тираспольский. Я понятно излагаю? Полчаса спустя Тираспольский уехал на своей машине. В неизвестном направлении.

Он умолк и строго уставился на Знаменского.

– И ничего не сказал родственникам? – спросил тот.

– Якобы в отпуск. На юг. Но ни-ка-ких координат.

– Марка машины?..

– «Москвич», МОФ 98-30. Кофе с молоком.

– Думаете, скрылся? – вклинился Томин.

Посетитель впал в назидательный тон.

– Товарищ, я ничего не думаю. Я немножко знаю. Tо, что знаю, рассказываю. Рассуждать не компетентен. Правильно? – адресовался он к Знаменскому.

– Правильно, – скрывая улыбку, поддакнул Пал Палыч. – А что за человек этот Тираспольский?

– Считают, весельчак. Я считаю – пьяница. И циник. Наш дом, пятиэтажку, называет «хрущобы». А раньше жил в бараке. Забыл.

– Так… Вы их видели издалека? Вблизи?

– Почти как вас. Шел домой, поздоровался. Они стояли в подворотне.

– Не слышали, о чем был разговор?

– Несколько слов, – утвердительно качнул тот закутанной шеей. – Серов сказал: «Сбегаю в десятую квартиру». Бессмыслица. В десятой квартире только я с женой.

– Это в вашем доме вы живете в десятой квартире? – уточнил Томин.

– Разумеется, не в чужом! – Томина он тоже, кажется, не одобрял. – Но к нам Серов не ходил. Я блатных песен не люблю. В домино не играю. И Серова не одобрял.

– Большое спасибо. Вот бумага, там в нише коридора есть столик, изложите, пожалуйста, все, что вы видели и слышали.

Посетитель с достоинством принял лист бумаги и засеменил к двери.

Зина отпустила юбку:

– Как пишут газетчики, ставка на общественность себя оправдала.

Томин уже звонил.

– Дежурного ОРУД-ГАИ… Приветствую, Томин из уголовного розыска. По делу о тяжком телесном повреждении нам срочно нужен гражданин Ти-рас-поль-ский. Выехал предположительно на юг. Светло-кофейный «Москвич», МОФ – Михаил, Ольга, Федор – девяносто восемь тридцать… Да, срочный розыск. В случае обнаружения немедленно проверить, нет ли у него пореза на ладони правой руки. Спасибо, ждем вестей…

Знаменский полистал списки жильцов дома, где в подъезде нашли Серова.

– В квартире десять проживают инженер Степанченко с супругой – мы их тогда не застали: с вечера пятницы уехали за город. Затем гражданка Иванова, одна тысяча восемьсот девяностого года рождения – ее не стали будить. И… братья Никишины.

– Два юных нахала? – припомнил Томин.

– Да просто ершистая поза, – вступилась за ребят Зина. – От одиночества, от заброшенности. У обоих, в сущности, переходный возраст.

– Тем более могут попасть в любую историю.

– Надо посмотреть их поближе. Прошу тебя, Зиночка, попудрить носик и поприсутствовать.

– Зачем, Пал Палыч?

– Мне нужно их доверие. Но я для них следователь. А ты – прежде всего красивая женщина. Ты произвела впечатление.

– Шурик, обрати внимание, он это замечает только для пользы дела!

– Увы. Паша, как зовут жену Степанченко?

– Светлана Дмитриевна.

– Гм…


* * *
Многие коллеги Знаменского были суеверны, что не редкость в среде, связанной с риском, с повезет – не повезет. Одни пользовались расхожими приметами, другие имели личный набор знамений – добрых и дурных.

Знаменский не искал смысла в номерах автобусных билетов, не ждал худа от кошки или залетевшего в комнату воробья. Но часто по дороге от проходной Петровки до кабинета считал плюсы и минусы. Плюсом был человек светлый, минусом – темный, сомнительный. И если дебет оказывался разительно неудачным, мог отложить какое-то мероприятие, зависевшее не только от расчета, но и от случайности.

– Салют, Паша!

– Салют!

Плюс.

– Знаменскому…

– Привет…

Нуль, ни то ни се. Или и то и се?

– Селям-алейкум, старик!

– Взаимно.

Минусочек.

– Здравствуйте.

– Здравия желаю, товарищ генерал!

Генералы – за исключением некоторых – не учитывались. Не из пиетета перед чинами, а по недостатку информации. (Впрочем был и пиетет. Начальству принято было верить. Оно имело слабости, заскоки, поддавалось нажиму свыше в ущерб работе – это за ним знали. Но в нем не предполагали злоупотреблений. Знаменский мог инстинктивно не любить человека с идеальным пробором, делавшего доклады с министерской трибуны, но не ставил под сомнение его честность. И спустя десять лет как личный позор переживал его арест).

– Доброе утро, Пал Палыч!

Жирный плюс. С ним хоть в пекло.

А вот этот бр-р-р. Оттопыренные уши растягивают и без того широкое лицо. Весь плоский и тяжелый, как надгробная плита. Ходит только по прямым линиям. Портфель огромный, полупустой, похож на хозяина и на стуле переламывается пополам, будто тоже сидит. Не знаю толком почему, но он – бесспорный минус.

Ба, еще один выскочил из лифта, да какой!

– Здорово, Знаменский! – с бодрой улыбочкой.

Молча козырнем. Чтоб этого Левашова! Про него-то уж известно, почему минус. Это на него ссылался Рябинкин, вторично требуя выкуп с жен Дринка и Финка. Когда жены заложили Рябинкина, то и Левашова взяли за шиворот.

Да, сказал Левашов, я приезжал к нему на работу в форме (что для сотрудника розыска далеко не обязательно) и возил его на опознание, он подходил по приметам, да оказался не тот. И все, с концами. Особая инспекция не сумела обосновать обвинение. Путаная, конечно, история, можно толковать двояко. Но Знаменский с Томиным считали, что подыграл Левашов мошеннику, подыграл, сволочуга, поделили они куш.

Поганая встреча. А кабинет уже близко. И схитрил Пал Палыч, прошел по коридору до буфета, пообщался направо-налево, запасся сигаретами и – главное – шестью лишними плюсами. Уже жить легче.

В кабинете он дернул вбок шторы, распахнул окно, впуская остатки ночной свежести пополам с утренней гарью, отпер ящики стола. На листке календаря крупнее остальных записей значилось: «Бр. Никишины».

Пришел Томин. Вчера весь день провел в мышиной возне.

Собирал сведения об Иване Тираспольском, укатившем в дальние края. Сведений не набежало – одни мнения. Противоречивые. Мать Серова сказала: «Да при чем тут Ваня-то, господь с вами!»

Беседовал на лавочке со старухой Ивановой из десятой квартиры, убежденной долгожительницей.

Встречался с десятками приличных, полуприличных и вовсе непотребных личностей, проверяя алиби «плотвичек».

Раздобыл фотографии Светланы Степанченко и возил показывать приятелям Серова.

Итогом всего было несколько лаконичных фраз:

– Человек, угрожавший Серову за какую-то Светку, в командировке на три дня. В отношении Светланы Степанченко предположения отпали. Со старухой Ивановой можешь не встречаться. Никишиных в доме не больно жалуют – за злой язык. Живут замкнуто, друзей мало… Я их сейчас видел внизу в очереди за пропусками.

– Нервничают?

– Нисколько. Пялят глаза на какую-то блондинку. Ну, пока.

Зины в лаборатории не было, Знаменский попросил передать, что ждет ее срочно. Только положил трубку, как пожаловали Никишины.

Оба откровенно осматривались, и Знаменский увидел с их точки зрения окружающее – все, что давней перестал замечать. Убогий концелярский стол. Серенькая с пластмассовым колпачком-абажуром лампа. Древний кожаный диван. Сейф облупленный, зато, между прочим, «симменсовский». На стене портрет Дзержинского с инвентарной бляшкой на рамке. А чего они ждали – что у меня обставлено гостиным гарнитуром? Пепельница безобразная, согласен. У всех такие – пластмассовые. Хрустальные и металлические запрещены – чтобы кто-нибудь на допросе, осердясь, не использовал в качестве тяжелого предмета.

– Чем можем быть полезны компетентным органам? – спросил Игнат, закинув ногу на ногу.

– Меня зовут Пал Палыч.

– Очень приятно.

– Трудность в том, что… вы не расположены со мной разговаривать, верно?

Афоня, сбитый дружеским тоном следователя, покосился на брата.

– Нет, ну если действительно нужно…

– Ручаюсь.

– Спрашивайте, – нехотя процедил Игнат.

– Начнем с Серова. Что он был за человек? Умный?

– Ума большого не наблюдалось.

– Азартный?

– Это да.

– Добрый или жадный?

Ответил Афоня:

– Такой, знаете, рубаха-парень. И заводной – с полоборота.

– В игре не ловчил?

– Нет, он вообще был «за правду».

– А ваш сосед играл в домино?

– Степанченко? – удивился Афоня. – Что вы, он очень занят – с женой ругается.

– На какой почве?

Брезгливо вмешался Игнат:

– Слушайте, ну почему мы должны копаться в их грязном белье ради вашего любопытства?

Знаменский помолчал. Не то чтобы он проверял Томина, но если Светлана Степанченко и отпадает, ее муж остается жильцом квартиры номер десять.

– Для любопытства я выбрал бы что-нибудь более занимательное, чем семейные скандалы. – Он обратился к Афоне: – Сосед вам несимпатичен. Почему?

– Нудный тип.

– А что значит, по-вашему, нудный тип?

– Нет кругозора, одно мировоззрение. Утром что прочтет в газете – вечером на кухне жене рассказывает, а она картошку жарит.

– А как вам представляется интересный человек? – старался Знаменский разговорить ребят.

– Социологический опрос? – хмыкнул Афоня. – Пожалуйста. Нестандартно мыслит. Нестандартно выражается. Жизнь его бьет, крутит, а он не обкатывается. Понимаете? Человек с крепкими зубами. Не травоядный.

– Так… Но вернемся к соседу. Кто он по профессии?

– То ли физик, то ли химик.

– То есть вы судите человека по тому, насколько он красно говорит. И не интересуетесь, что он делает.

Игнат взвился, раздраженный больше болтливостью брата, чем добродушной, в общем-то, сентенцией Знаменского.

– Нас пригласили для воспитательной беседы?

– Нет. Скажите, Афанасий, Степанченко был знаком с Серовым?

– Вроде нет. Откуда?

– Насколько я знаю, Степанченки тоже вызваны повесткой. Вот и расспросите их сами. Получите редкое удовольствие!

Сам не хочет разговаривать и младшему рот затыкает. Нагнать, что ли, строгости? Пожалуй, хужезаартачатся. Не боятся они учреждения, где находятся, не следователя. Это ему нравилось, но в жанре пикировки немногого добьешься для дела.

– Игнат, вы не допускаете мысли, что я задаю свои вопросы с какой-то разумной целью? Что у меня есть основания задать их именно вам?

– А что вы за нас взялись? Подозреваете?

– Афанасию это бы наверняка польстило, – усмехнулся Знаменский. – Но должен его разочаровать. Я допрашиваю ежедневно многих людей.

Почитая себя задетым, Афоня выдал детскую колкость:

– По принципу «как поймать льва в пустыне». Ловите десять и девять отпускаете?

– А вы – поклонник инспектора Варнике? Пришел, увидел, догадался? Это хорошо на картинке, там все нарисовано.

Приоткрылась дверь, впустив невидимую для Никишиных Зину.

– Кроме Варнике, был еще Шерлок Холмс!

Игнат прищурился:

– Нашел кого вспоминать! Это надо напрягать извилины.

– Слабовато, Игнат. По первой встрече, вы казались острей.

– Как футболисты – уверенней играют на своем поле, – произнесла за спиной братьев Зина.

Те привскочили поздороваться. Пал Палыч отошел к окну, как бы освобождая арену.

– Кстати, о Шерлоке Холмсе, – принялась она нарабатывать авторитет. – В наши дни Холмс выглядит скромным любителем. Рядовой криминалист проделывает штуки, которые великому сыщику и во сне не снились!

– Рядовых криминалистов нам Серов изображал, – сказал Игнат. – «Колись» и «давай связи» – вся методика.

Ну, сейчас ты получишь сдачи – развеселился Пал Палыч. Кому бросил вызов! Зиночке Кибрит с ее двумя высшими (юрист и биолог), с энергией и сосредоточенным умом, которых хватило бы на троих мужчин, и с женской обидчивостью за любимую науку!

Она не скрывала, что задета за живое, из-под ресниц посверкивали острые золотые лучики. Позицию Никишиных она охарактеризовала как подростковое недомыслие, шутки назвала бездарными, их поведение – парной клоунадой и так далее, все это с воинственным напором и в бурном темпе. Пал Палыч прямо залюбовался.

Потом Зина уселась на край стола и все еще сердито начала излагать историю, успевшую войти на Петровке в легенду.

Историю о том, как к Пал Палычу случайно попал в подследственные беспаспортный бродяга, как Пал Палыч шестым-седьмым чувством распознал крупную и притом загадочную фигуру, но не имел и ниоткуда не мог получить маломальских доказательств. Какие она, Кибрит, и ее коллеги проделали головокружительные исследования, и чем все кончилось.

– Словом, – заключила Зина, – у Пал Палыча есть благодарность от Комитета госбезопасности! – и она победно зыркнула в его сторону.

Афоня был увлечен.

– А еще какие, например, экспертизы?

– Например, по отпечатку одного-единственного пальца я могу определить возраст. Или вот есть письмо. На марке, как правило, следы слюны. По слюне устанавливается группа крови того, кто наклеил марку. Неплохо? Если у человека определенная болезнь, то несколько капель его крови – почти как паспорт!

– И как это вам? – спросил Игнат. – Возня с трупами. С кровью. С чужой слюной. С души не воротит?

Зина коротко задумалась.

– Иногда случается, Игнат… но проходит.

– Скажите, – округлил глаза Афоня, – а почему он оставил нож, тот, кто дядю Лешу? Ведь это улика.

– Если б вытащил, из раны брызнула бы кровь, попала ему на одежду. Тоже улика.

– Хитер! Знаете, кого бы я пощупал – нашу бабку Иванову! В свои восемьдесят в спортлото играет. И по собственной системе. Если дядя Леша ее систему выведал, она свободно могла его пришить!

Пал Палыч счел, что настал подходящий момент.

– Ладно, шутки в сторону. Серов был ранен, когда шел в вашу квартиру.

– В нашу?!

– Да, в вашу. Зачем? Что ему было нужно?

– Понятия не имею, – недоумевал Афоня.

– Игнат, у вас с Серовым были общие дела?

– Никаких.

– Может, он хотел что-то вам сообщить?

– Да он за час до того видел нас на футболе! – воскликнул Афоня.

– Подходил? – быстро спросил Знаменский. – Вы разговаривали?

– Нет, но мог бы, если ему надо. А он рукой помахал и все.

– Так… Тираспольский – вам знаком такой? Из одного дома с Серовым, владелец кофейного «Москвича».

– А, видали.

– Ничего о нем не слышали?

Игнат отрицательно покачал головой.

– Серову было известно, где вы живете? Подъезд, квартира?

– Возможно. Я вот знаю, где он жил, хотя мы у него не были.

– Смотрите, что получается, – Пал Палыч сцепил руки и наблюдал за Никишиными; те слушали внимательно и наконец-то серьезно. – Серов видит вас на футболе, но не делает попытки поговорить. Потом в воротах встречается с Тираспольским и сообщает, что намерен забежать в десятую квартиру. Спустя полчаса его находят раненным в подъезде. В этом подъезде есть десятая квартира, и единственные знакомые Серову люди – достоверно знакомые – вы. Зачем он к вам шел? Может быть, какая-то мелочь, которой вы не придаете значения? Подумайте, ребята, это очень важно!

– Нет, честно, не могу сообразить. Ты как, Игнат?

– Незачем ему к нам идти.

Пустой номер. Чтоб этого Левашова, сработал-таки минус!

– Что ж, давайте прощаться… Хорошо быть инспектором Варнике.

– И это говорит современный Шерлок Холмс! – снова поддел Игнат, поднимаясь.

– Что не доказано! – присоединился Афоня.

– Пал Палыч, придется проявить проницательность, – распорядилась Зина.

– Ну, попробую, – он изобразил глубокомыслие. – Судя по следам краски на ногте указательного пальца правой руки, вы художник. Особенности произношения изобличают в вас коренного жителя юго-западной части Москвы. Интуиция подсказывает, что вам нравятся блондинки.

Афоня фыркнул.

– Теперь займемся вашим галстуком. Такие выпускаются недавно. Но вот расцветка… Как считаешь? – справился он у Зины.

– Не восторг.

– Да, человек с художественным вкусом такого не купит. Вы не сами его покупали. Скорей всего, подарок. – По реакции братьев понял, что попал в точку. – Недавно вы были в этом галстуке в гостях или в ресторане. Дома вряд ли сидите за столом в галстуке, а на нем свежее жирное пятнышко. – Знаменский посерьезнел, посмотрел Игнату в глаза, сказал по наитию: – Я хотел бы еще добавить, что у вас, по-видимому, есть близкий знакомый… вероятно, гораздо старше. Я слышу отзвуки чужих мыслей, чужой озлобленности. Вы поддаетесь опасному влиянию.

Оставшись один, Знаменский позвонил в больницу. Там уже знали голос следователя, можно было не представляться. «Без особых изменений». То есть плохо.


* * *
В несколько дней запылилась, потускнела городская весна.

У Афони начались экзамены. Готовиться не хотелось, но тройки были бы непереносимы для самолюбия. Пока выручали способности и память, но впереди грозно маячила физика. Что будет после экзаменов, Афоня не думал.

Игнат яростно работал над дипломом и тоже отгораживался от будущего, наводившего тоскливый озноб.

Нагретая солнцем комната приятно пахла красками и противно засаленным паркетом и прочей нечистотой их сиротски-холостяцкого быта.

Сергей Филиппович нагрянул к вечеру, зная, как Игнат дорожит светлыми часами дня. Был он нагружен свертками, из кармана торчало длинное импортное горлышко в серебряной фольге.

Начали освобождать стол от рисунков и учебников. Игнат бормотал, что ему уже неловко, Сергей Филиппович отмахивался – «совершенные глупости». Афоня побежал на кухню мыть грязные тарелки. Нарезали батон, развернули принесенную снедь. Заскрипели стульями.

– Что, меньшой, текут слюнки-то? – подмигнул Сергей Филиппович.

– Еще как! Игнату должны были сегодня заказ оплатить, и вдруг какой-то там визы в бухгалтерии нет. Ну не скоты? Теперь только через две недели. Собирались уже к теткам.

У теток они ужинали в самой крайности, едва выдерживая родственное сочувствие и нотации.

– Эх, Афоня! – Сергей Филиппович откупорил чмокнувшую бутылку. – Человек одному себе друг, товарищ и брат. Приготовились? Прошу минуту молчания.

Жестом фокусника он достал бумажник, из него десять радужных десятирублевок. С шиком разложил их на столе.

– Таланту от поклонников.

– Неужели гравюры проданы?!

– Да, есть еще меценаты, Игнаша. Нашел ценителя. С дальним прицелом, верит в твою судьбу.

Афоня впервые видел столько денег.

– Ура! – заорал он и, плеща вином, стал раз за разом чокаться с братом и Сергеем Филипповичем.

– Начало положено. Теперь легче пойдет. С распределением твоим покончено! Проживешь. Давайте за это, пока не выдохлось.

У Игната гудело в голове. Вот он рубеж, рубикон. Довериться старику? Может, тут будущее? Он считал себя самым одаренным выпускником училища. Но что от того меняется! В Москве останутся бездари, у которых связи. Они зацепятся, получат что-то хлебное, а то и перспективное. Ему же уготовано место учителя рисования. Шумная жестокая орда детей и грошовая помесячная плата.

– Все-таки немножко страшно: спрыгнуть, а все поедут дальше, – пробормотал он.

– Пусть себе едут! Какая радость лезть в общую кучу? Ведь войдешь, как водится, с задней площадки и всю жизнь будешь проталкиваться. Впереди, как говорится, совсем свободно. А как пролезешь – что?

– Пора сходить, – догадался Афоня.

– То-то и оно! Пожалуйте бриться, приехали. Нет, ребята, давайте за то, чтобы у нашего Игната была судьба не как у всех. Чтобы в нем осуществились и мои загубленные когда-то мечты!

– Сергей Филиппович, а кто он – покупатель?

– Желаешь напрямую связаться? Лишить меня комиссионных?

Игнат улыбнулся, не веря в комиссионные, но разочарованный скрытностью старика: хотелось услышать, что именно сказал меценат, какая гравюра ему особенно понравилась. Хотелось хоть туманно поиграть в будущую жизнь. Чего-то старик недоговаривал, ссылаясь на боязнь сглазить, спугнуть удачу. Однажды сказал внушительно: все будет зависеть от тебя. Но в каком смысле будет зависеть, не объяснил, сменил тему.

Вот и сейчас, отвлекая Игната, повел рукой, словно лаская воздух над деньгами.

– До чего новенькие, – умилился Афоня, запивая чаем бутерброд.

– Затертых не терплю, – Сергей Филиппович взял купюру и засмотрелся. – Красивы, чертовки! Как подумаешь, так ведь это мистика. Берется бумага, на ней делается специальный рисунок. И вдруг начинается колдовство. Это уже не бумага. Это любая вещь. Любое желание. Свобода. Покоренное пространство… Только рисунок должен быть очень точным. Не хватит одной крошечной завитушки – вроде какая разница. А уже все. Уже колдовство разрушается. И бумага – только бумага. Но если все на месте – посмотрите, какие переливы, какие тонкие волшебные узоры, какие строгие линии!..

Оказывается, его лицо может быть вдохновенным, почти красивым.

– Поэма, – сказал Игнат и свел на шутку: – Для гознаковской многотиражки.

– Сергей Филиппович, а вы опасный человек! – Афоня переглянулся с братом, оба засмеялись, вспомнив следователя.

– Хозяин, где твой сейф? Прибрать, пока не залили вином. – Старик потянулся положить деньги на полку, заметил там повестку, повертел, читая и разглядывая. – Повестка… Вот – другой рисунок и совсем другие чувства. Зачем вызывали?

– Да помните, у нас в подъезде…

– А-а… на похороны не ходили?

– Пока жив.

– Нож совсем рядом с сердцем прошел.

– Не повезло… – медленно произнес Сергей Филиппович.

– И еще он, когда упал, головой приложился. Да так, что, говорят, кость треснула и осколок в мозг вошел, – с удовольствием излагал подробности Афоня.

– Да? И все без сознания? А вас-то что таскают?

– Трясут подряд без разбора.

– Работнички!

Неожиданно для старика Афоня возразил:

– Нет, они кое-что могут. Рассказывали про такие экспертизы – обалдеть!

– Да ну? Развлеки.

Афоня развлек бродягой-шпионом. Сергей Филиппович нашел историю недостоверной: смахивает на брехню. Афоня заспорил, отстаивая правдивость Кибрит, Игнат поддержал брата. Сергей Филиппович засмеялся хитро:

– Молоденькая?

– Да не важно, просто не такая, чтоб сочинять! – горячился захмелевший Афоня. – Вы послушайте, по слюне можно узнать группу крови. Сплюнешь дуриком, а там про тебя уже кое-что знают!

– Теперь и не плюнь? – подначил Сергей Филиппович.

– Ага. Потом мы все гадали, почему он нож в спине оставил. Оказывается, умный. Чтоб из раны не окатило.

– Конечно, умный. Еще что-нибудь рассказывали… об этом деле?

– О деле – нет, вообще. При какой-то болезни, например, кровь какая-то делается особенная. Прямо, говорят, как удостоверение личности! А еще здорово – по отпечаткам пальцев вычисляют, сколько человеку лет!

Сергей Филиппович налил себе одному и выпил без тоста.

– Что за болезнь, не знаешь?

– Не помню. Мы же здоровые, нам до лампочки!

– Как лечить, так их нет, а ловить – академики! – он вильнул глазами, пряча их внезапное полыхание.


* * *
Наступил «прокрут» на месте.

Ни во что не развившись, как усохшие почки, опадали зародыши версий.

Из колонии ждать ответа было еще рано. Запросы в медицинские учреждения породили тонкую струйку пустых пока бумажек: несколько очень старых людей, один ребенок, один актер, давно и надолго уехавший с гастролями.

Серов застыл на зыбкой грани между жизнью и смертью.

Знаменский допрашивал и передопрашивал его родственников и знакомых, мог назубок рассказать биографию Серова с детских лет. И не находил в ней того единственного, что объяснило бы, кому понадобилась его гибель.

Томин пропадал, по собственному выражению, в «надлежащих кругах», слабо надеясь выудить какой-нибудь толчковый фактик. Набегавшись, приходил к Знаменскому покурить и сыпал по инерции блатными словечками. Или садился листать сводки по городу.

Вот тут-то и напал на сообщение, которое дочитывал уже стоя, торопливо натягивая пиджак. Два дня назад кто-то выдавил ночью окно платной поликлиники, расположился в регистратуре, устроил там пьянку и свинство.

Через полчаса Томин примчался в отделение милиции, где удивил дежурного интересом МУРа к мелкому бессмысленному хулиганству. А интерес стал буквально жгучим, когда оказалось, что ночные гуляки перевернули помещение вверх дном, но не оставили ни единого отпечатка пальцев. Ни единого окурка. Никаких своих следов на подоконнике или на полу.

– Что-то украли! Или уничтожили! – воскликнул он.

– Д-да… странный случай: говорят, некоторые документы пропали.

Пропала куча историй болезни на буквы «Л» и «М» и журнал для регистрации пациентов, которых врачи назначают на консультацию к специалистам. Включая, естественно, и гематолога.

Водочные бутылки, огрызки колбасы и хлеба, размазанный по стене помидор, опрокинутые стулья, выпотрошенные ящики картотеки – вся картина буйного кутежа была маскировкой и премило сработала на медперсонал и милицию: еще не такое, мол, спьяну вытворяют.

Взвинченный, переполошенный, возвратился Томин под вечер на Петровку и с порога обрушил на Знаменского свои новости.

Холодная змейка скользнула у того по спине.

– Боюсь, это он.

– Наверняка он! Но ты скажи, Паша, откуда узнал, что ищем через поликлиники?! С-сукин сын! Убыток определен в три рубля ноль две копейки. Наверно, уже завели новый журнал для консультантов. А нам могли ответить: «По имеющимся документам не значится». Запросто.

– Угу, расчет верный, – рассеянно отозвался Знаменский, уставясь в угол кабинета.

– Может, он сам работает в этой поликлинике? Или в другой? Или в райздраве? Или ему кто-то сболтнул про такой запрос?

Знаменский оторвался от молчаливого созерцания пустого угла и набрал четыре цифры. Долго не отвечали, но вот длинные гудки прервались и послышался знакомый низкий голос.

– Зина!

– Это ты? – ответила Кибрит. – Я вернулась уже из коридора.

– Хорошо сделала. Ты здесь нужна. Жду.

Без обычного «пожалуйста», в приказном порядке – мельком изумился Томин. Зинаида дала гениальную зацепку, а мы поленились, не сумели использовать! – горевал он и прикидывал, как бы надо организовать поиск, чтобы ни в коем случае не спугнуть преступника. Воображались способы один другого хитроумнее, а в голове стучало: прозевали, упустили, прошляпили, бить нас некому, портачи, дерьмовые сыщики!.. Чем теперь-то Зинаида поможет?

Он спросил Знаменского, тот шевельнул спиной и буркнул что-то невнятное. Ладно, пусть сами разбираются. Надо уточнить у нее название болезни и взять в оборот врачей поликлиники, а потом их консультанта по крови. Вдруг вспомнят фамилию больного или хоть приметы – если, конечно, повезет. Никто ничего не помнит, вселенский склероз. Напала тоскливая собачья зевота. Или в самом деле спать хочется?..

– Тебя. – Знаменский протягивал трубку внутреннего телефона.

Томин прижал ее к уху и через секунду встряхнулся.

– Пусть междугородка переведет разговор сюда, – сказал он, хлопнул трубку на рычаг, обернулся: – Паша, Джермук. Двести пятьдесят километров от Еревана. Водичка, укрепляющая пищеварение, хрустальный воздух, сказочный вид.

– И что?

– Вести от гражданина Тираспольского, который на кофейном «Москвиче». А мы с тобой без сигарет. Сейчас пошурую.

Он отправился по этажу, а вскоре пришла Зина.

– Явилась по высочайшему распоряжению, – доложила она, давая понять, что задета начальственным тоном, которым ее призвали.

Обидчивостью Зина не страдала, но отличалась независимым нравом, знала себе цену – и другие знали ей цену и обращения к ней как к эксперту всегда облекали в форму просьбы, даже если по должности имели право распорядиться.

Но ее Пал Палыч, мягкий, деликатный Пал Палыч и не думал приносить извинения.

– В одной из поликлиник, – хмуро произнес он, – уничтожены документы, позволяющие установить, кто направлялся на консультацию к гематологу. Притом поликлиника платная, так что без привязки к адресу.

– Крутой поворот! – закусила она губу.

– Зина, мне жаль, но… какие примеры экспертиз ты приводила Никишиным? По-моему, как раз и…

– О, господи! Да. Но тогда значит… что?

– Они рассказали. Либо самому убийце. Либо кому-то еще – кто ему передал.

Кибрит бросила сумочку с плеча прямо на пол и села.

– Нет, ну какая дура, какая дура! – добела стиснула она пальцы.

Томин, принесший полпачки сигарет, не сразу уразумел, что еще стряслось. Зинаида чуть не ревет и причитает:

– Я во всем виновата, мы почти держали его в руках!

Услыхав, кому она помянула про экспертизу крови, Томин присвистнул.

– Да зачем же? Какого черта? – и в нетерпении присел на корточки, засматривая ей снизу в лицо.

– Хотела выбить из них иронию… наладить контакт. А может, кокетство… не знаю!

Кокетство? Перед ними? Ну уж нет. Перед Пашей ты, милочка, гарцевала! Какой-то у вас недороман. Застряли в начальной стадии, ни взад, ни вперед. А и Паша тоже хорош – не мог в одиночку справиться с сопляками!

Томин выпрямился, намереваясь сказать другу пару ласковых, но тот уже сам казнился – достаточно глянуть на кривую физиономию. Сейчас начнут выяснять, кто больше виноват и благородничать. А разве в этом суть? Суть же не в том. Суть в том, что…

Томин хлопнул в ладоши и несолидно крутанулся на каблуках.

– Братцы, все прекрасно! Спрашиваем Никишиных: «Кому рассказали?» – «Такому-то». Хлоп – и искомый гражданин у нас в кармане!

Идея была проста до очевидности, но не сулила стопроцентного успеха. Пал Палыч еще до прихода Зины перебрал варианты. Ребята разболтались с соседями. На кухне или во дворе. С партнерами Серова по домино. Все они известны и опрошены в первые же дни, а позже наведены справки об их здоровье. Так что никого нового следствие не получит и двинется по расширяющейся спирали: прочие приятели и знакомые Никишиных, приятели и знакомые соседей, доминошников. Приятели их приятелей. Слухи распространяются порой молниеносно и самыми причудливыми путями.

Все это Саша отлично понимает, ему важно отвлечь Зиночку от сетований. Но и то правда, что Никишиных не минуешь.

Завязался практический разговор, чем обставить завтра, как провести допрос, чтобы добиться от них правды.

Затренькал телефон – междугородка. Томин коварно спросил:

– А что, если Тираспольский признается в покушении на убийство? Кто без него залез в поликлинику? Сообщники? Акционерное общество по устранению слесаря Серова?.. – и снял трубку. – Старший инспектор угрозыска Томин… Так… Пореза нет?.. Доложите, что он объясняет.

Слушал, вставлял отрывистые междометия, что-то записал.

Вот ведь не угадаешь – через всю страну прокатил «Москвич» беспрепятственно, а на горном курорте нашелся на него ловец.

– Ясно, нет вопросов. Пусть путешествует дальше. Спасибо за помощь. Спасибо, говорю! Спа-си-бо!.. Передаю по буквам: Сергей, Петр…

Откричавшись, сообщил:

– Значит, так. Тираспольский встретил Серова в воротах, попросил помочь с машиной перед отъездом. Какой-то мелкий ремонт, я не стал уточнять. Серов ответил по смыслу следующее: ничего с твоей машиной не случится, а мне некогда, надо потолковать с ребятами из десятой квартиры. Тираспольский спросил, какая, мол, срочность. Серов ответил: есть срочность – предупредить парней насчет одного гада.

– Он считал, что Никишиным угрожает опасность?

– Похоже на то, Зинуля.

– Тогда, возможно, тот самый гад и…

– Подстерег Серова с ножом, – договорил за нее Томин.

Стало быть, знал о его намерении предупредить? Откуда? Тираспольский до отъезда ни с кем больше не беседовал. Но обрывок фразы поймал на лету рьяный общественник с замотанным горлом. Не мог ли подслушать и тот гад? И еще вот футбольный матч. Серов там был, и Никишины были. Не связано ли это?

Пока Томин с Зиной обсуждали, что с чем связано, Пал Палыч мотался по кабинету, стараясь унять дурное предчувствие. Хотя утром он звонил в Склифосовского («Не лучше, не хуже»), но грызет тревога…

– Сестра? Да, снова я… Так.

Зина осеклась на полуслове: голос Пал Палыча упал, болезненно скрипнул.

– Да нет, не надо. Всего доброго.

Умер.

Молчали. Грустно было. Обидно за Серова, да и за себя тоже. Дело о тяжком членовредительстве превратилось в дело об убийстве. Надлежало передать его в прокуратуру. Закон.

Заканчивать следствие будет кто-то другой. Откроет папку – постановление о возбуждении уголовного дела «по факту ранения гр-на Серова А. В.», протоколы допросов, сухие формулировки, черно-белые фотографии. Тот, другой, не склонится над телом, ловя неровное, убывающее дыхание. Не увидит, какой алой была кровь, которая не растеклась пятном (потому что пол был сально-грязен), а держалась выпуклой густой лужицей. У Пал Палыча и сейчас это перед глазами, как в первый миг. Даже надпись на стене в подъезде: «Ленька трепло и стукач».

Другой закончит дело. Вероятно, вполне грамотно. Возможно, лучше Знаменского. Нет, несправедливо! И никто не запретит сейчас вот, немедленно…

– Саша, поехали!

Зина поняла, вскочила:

– Я с вами!

– Не выдумывай! – воспротивился Томин.

– Нет, я виновата, я и буду разговаривать. А вы лучше вообще посидите в машине!

По дороге Зина взяла-таки верх. Согласились отпустить ее одну – авось Никишины будут откровеннее. Томину удалось выпросить машину у дежурного по городу.

И вот стук в дверь и голос Игната: «Вход свободный».

– Вы? – ахнул Афоня. – Вот так сюрприз!

– Боюсь, не слишком приятный.

– Ну что вы! Проходите, пожалуйста. Счастливы видеть. Тем более без сопровождающих лиц.

– Не мельтеши, – оборвал Игнат, ощутив в повадке гостьи некую боевую готовность.

Она машинально оглядела стену, машинально отметила светлое пятно на месте «Бала у Воланда».

– Ваш визит вызван интересом к живописи? – осведомился он.

– К сожалению, нет. У меня серьезный разговор.

– Вот беда – не в чем, а то вам бы я с удовольствием признался, – широко ухмыльнулся Афоня.

Она подняла странные свои желтые глаза, смуглое лицо с бархатными родинками нервно дрогнуло подобием ответной улыбки.

– Сейчас такая возможность появится, было бы желание… Давайте все-таки сядем… Выражаясь громко, я нарушила свой профессиональный долг. И вы тому причиной.

– То есть? – спросил Игнат.

Ее напряженность постепенно заражала и ребят.

– Вы использовали во зло мою откровенность. Надеюсь, невольно.

Нет, Никишины не догадывались, к чему она клонит. Это свидетельствовало в их пользу.

– Ребята, кому вы пересказали наш разговор на Петровке?

– Кажется, никому, – осторожно ответил Игнат.

– Постарайтесь вспомнить! Речь зашла о криминалистике, я перечислила несколько экспертиз. Кому вы их потом назвали?

– Только если Серге… – Афоня вопросительно обернулся к брату.

– Погоди! – перебил Игнат. – Больше ты ни с кем не трепался?

Кибрит почувствовала, что легче дышится: намечалось нечто определенное, одна ниточка вместо бесформенного клубка, который возник бы из ответа типа: говорил в классе.

– Так кому вы рассказали? Какому Сергею?

Игнат попытался защититься от ее напора:

– Нас ведь не предупреждали, что сведения секретные!

– К вам нет претензий. Мне только необходимо знать, кто он. Необходимо!

– Зачем? Это имеет отношение к следствию?

– Да.

Неужели не ясно, что имеет? Иначе она не прибежала бы. Парень тянет время, ищет отговорки.

Игнат закурил, затянулся так, что запали щеки.

– Это порядочный, интеллигентный человек. Он не представляет для вас интереса.

– Чепуха какая-то! – вторил Афоня брату.

– Я должна его увидеть!

Кибрит не допускала возражений, от нее исходила властность и ребята невольно сдавали позиции.

– Очень странно, – пожал плечами Игнат. – Ну, хорошо, я попробую с ним завтра связаться.

– Нет, Игнат, надо ехать сию минуту! Внизу ждет машина.

Тот вскочил.

– Да вы смеетесь!.. Поймите, он наш друг. Он много делает для нас с Афоней. Никто нам столько не помогал! И ни с того ни с сего мы ворвемся к старому человеку с милицией! У него даже телефона нет, нельзя предупредить!

Нет телефона! Она едва сдержала радостное восклицание.

– Правда, неудобно, – жалобно морщился Афоня. – Я прямо не представляю…

– А главное, зачем? Невозможно же понять, вы ничего не объясняете!

Кибрит тоже поднялась. Впервые она так опростоволосилась, подвела друзей. Сейчас нужно вести себя предельно точно, ни единого опрометчивого слова. Осторожней с правдой, правда может их спугнуть. Она открыла рот и сказала правду:

– Наш тогдашний разговор стал известен преступнику.

– Немыслимо. То, что вы говорите, немыслимо! – Игнат топнул ногой, а Афоня шумно вдохнул и выдохнул, и хохолок на его макушке уперся в зенит.

– Отчего же, Игнат? Пусть он прекрасный человек, но он мог кому-то обмолвиться случайно. Поймите, преступник узнал, с какой стороны мы приближаемся!

Она подождала и бросила на весы последнее:

– Серов умер час назад. А убийца на свободе, он кинулся заметать следы!

Стало слышно, как шелестела во дворе липа, в комнату пахнул пыльный ветер, предвестник дождя. Игнат закрыл окно, зло дернул вверх шпингалет, постоял.

– Ладно, поедемте.

Квартира Сергея Филипповича ничем не выдавала характера жильца, потому что все в ней принадлежало не ему. Хозяева уехали на далекую стройку и сдали пожилому солидному человеку две смежные комнатки с кухней.

Никишины забегали сюда лишь однажды, когда старик лежал простуженный и просил купить ему кефиру.

Он и сейчас встретил их с бутылкой кефира и обрадовался – на долю секунды, пока не разглядел позади незнакомых людей, один из которых был в милицейской форме.

– Сергей Филиппович, ради бога, извините, что так получилось… товарищам было необходимо вас видеть… – заспешил Игнат, болезненно переживая неловкость положения.

– Что-то я не пойму: вы ко мне привели или вас сюда под конвоем? – он медленно, тяжело ворочал языком.

– Дело в том, что…

Пал Палыч отстранил Игната, выступил вперед.

– Позвольте, лучше я. Старший следователь Знаменский, – и протянул руку.

Сергей Филиппович перехватил бутылку, нехотя подал свою. Но пожатие не состоялось: следователь быстро повернул его ладонь к свету и увидел на ней след пореза.

– Зина!

Та, кошкой скользнув в тесноте передней, была уже рядом и жадно всматривалась в розовый еще, недавний шрам. Время пореза, расположение, форма – все совпадало. Вот он – «искомый гражданин». Нашли!

От торжествующего ее взгляда «искомый» прянул в комнату, но там уже неким образом очутился Томин и предупредил:

– Тихо, без глупостей!

(Пока они ехали сюда – против ветра, сорвавшегося с цепи, в струях летевшего горизонтально дождя, ехали бок о бок с ребятами в машине, – ничего практически не было сказано. Зина подчеркнуто нейтрально сообщила, к кому они направляются – пожилой человек, друг Никишиных, – Игнат назвал адрес. Но по дороге шел переброс информацией, почти безмолвный – «м-м», «угу» И скупые жесты – и в результате было решено, что пожилой друг на подозрении и надо действовать соответственно).

– Ваши документы, – распорядился Пал Палыч.

– В кармане, гости дорогие, – Сергей Филиппович указал на пиджак, висевший на стуле.

– Какой карман? – спросил Томин.

– Правый внутренний.

Томин извлек паспорт, передал Пал Палычу, а тот Зине. Она достала лупу.

Все произошло столь стремительно, что Никишины, задохнувшиеся от изумления, лишь теперь обрели голос. Младший рванулся вперед.

– Сергей Филиппович, это недоразумение! Сейчас все разъяснится! – и возмущенно обернулся к Кибрит: – Уж от вас никак не ожидал!

– С удовольствием посмотрю, как вы будете извиняться! – едко добавил старший.

– Не торопитесь, Игнат. А получше у вас нет, гражданин Митяев?

– Чем этот не устраивает?

– Тщательная, но подделка.

Игнат сдавленно ахнул.

– Игнаша, в тебе пискнул обыватель. Документ есть документ, клочок бумаги, а человек есть человек. И человека ты знаешь. Согласен?

– Помолчите, Митяев, – вмешался Томин и, приподняв ему руки, обхлопал по бокам от подмышек до низа брюк. (В соответствии с инструкцией – «на предмет обнаружения оружия»).

– Почему с ним обращаются, как с преступником?! – взвился Афоня.

«Нам повезло. На сей раз чудо как повезло! – думала Кибрит. – А ребятам, конечно, не сладко».

Она ответила с сожалением:

– Для этого есть основания.

– Неправда! Вы даже не пытаетесь разобраться! Мы же ехали только спросить!

– Пожалуйста, спрашивайте, – предложил Пал Палыч, уже писавший постановление на обыск.

– Сергей Филиппович, понимаете, надо найти человека, которому стало известно про экспертизы. Мы на днях говорили – помните? – вы заинтересова…

В отчаянной надежде Афоня прижимал кулаки к костлявой мальчишеской груди. Сергей Филиппович открестился, не дослушав:

– Бог с тобой, Афоня, разве я упомню, кому мог рассказать!

– Но это очень важно!

– Теперь уже нет, – Знаменский кончил писать. – Вынужден произвести у вас обыск.

– Не имеете права без санкции прокурора!

– В случае экстренной необходимости имею. Распишитесь.

– Нет.

– Как угодно. Никишины побудут здесь, не возражаете?

– Категорически возражаю! Судя по всему, на меня повалятся идиотские обвинения. Не хочу, чтобы ребята их слушали. Они меня любят, будут зря переживать. Требую, чтобы их отпустили!

– Саша.

Томин понял, отправился добывать понятых.

Протестует. Еще бы. При них ему труднее врать. А соврет, так по ребятам удастся засечь. Пускай побудут для пользы следствия. И пускай все узнают из первых рук – для собственной пользы.

– Никишиных мы не держим. Но они вроде сами хотят разобраться, что к чему.

– Но я не хочу!

Афоня вцепился в угол стола.

– Никуда мы не пойдем, пока все не уладится. Верно, Игнат?

Старший с трудом разомкнул зубы:

– Мы останемся с вами, Сергей Филиппович.

Тот молчал, что-то обдумывая и решая. После первых секунд растерянности в передней он сделался обманчиво спокоен. Только рот непрестанно кривился, искажая звучание слов.

– Что ж… попробуйте остаться со мной, – проговорил он наконец, разумея нечто большее, чем простое их присутствие. – Но тогда давайте без слюней! Ясно? Без слюней!

Афоня закивал с готовностью. Кибрит покосилась на старшего: как он? Этот понял, что худшее впереди, совсем потемнел. Сейчас оба ненавидят ее, Пал Палыча, Шурика. Да, мы их немножко обманули, а что поделаешь?

– Сядьте, – сказала она. – Разговор будет долгий.

Братья сели на диван, Пал Палыч заполнял «шапку» протокола допроса.

– Назовите себя.

– Михеев. Все остальное так же.

Пал Палыч выписал паспортные данные. Вот он – «не травоядный». Идеал интересного человека для Афони. Крутой мужик. Владеет собой. Похоже, с уголовным прошлым. Очень незаурядное лицо, волевое и… вертится словечко… ага, сардоническое. Несколько старомодно, но соответствует.

– С какой целью подделан паспорт?

– Простите, ваше имя-отчество?

Переводим беседу на доверительные рельсы? Пожалуйста.

– Павел Павлович.

– Так вот, Павел Павлович, все по-житейски просто. Был я, грешным делом, судим. Отсидел, вышел, решил начать новую жизнь. Не хотелось, знаете, чтобы кто-то косился, поминал прежнее. Зачем мне хвосты на старости лет?

– На какие средства существуете?

– Наследство получил, и довольно порядочное. От сестры. Пока хватает.

– Чья сестра – Михеева или Митяева?

– Моя, Михеева.

– Стало быть, паспорт подделан после получения наследства. Или есть еще один?

– Другого нет.

Вернулся Томин с понятыми, провел их в запроходную комнату, сделал Михееву приглашающий жест. Тот отрицательно качнул головой. Отказывается участвовать. Внесем в протокол.

– Приступайте, – сказал Пал Палыч, радуясь, что Зина с ними: на обыске она клад. Тем более когда неведомо, что искать, и хозяйские вещи перемешаны с вещами жильца. То, что квартиру он снимает, стало известно на лестнице от Никишиных.

– За что судились?

Очень нехотя Михеев выдавил:

– Теперешняя восемьдесят седьмая.

Восемьдесят седьмая?! Вон что! Быстро-быстро начали сцепляться звенышки, замыкаться контакты. Пал Палыч встретился взглядом с Томиным, вошедшим взять михеевский пиджак. Томин слышал и тоже оценил. И оба, как по команде, посмотрели на Игната. Тот не был удивлен – пожалуй, знал про судимость. Но что за восемьдесят седьмая и как она может касаться лично его – этого нет, не знал.

– По делу проходили один?

– Один.

– И давно освободились?

– Полгода.

– Та-ак. Значит, по восемьдесят седьмой статье… Какой был срок?

– Пятнадцать и три ссылки.

Афоня приподнялся на диване, вероятно, огорошенный сроком, Игнат рывком посадил его обратно.

– Фотоувеличитель вносить в протокол? – громко спросил Томин.

Само собой, в протокол он внесет. Просто подкидывал Знаменскому фактик – в связи со статьей.

– Фотоувеличитель хозяйский, – быстро сказал Михеев.

– Недавно им пользовались, – возразила соседняя комната голосом Зины.

– Вот видите, Михеев. Вы упустили хороший случай помолчать. С Серовым отбывали срок вместе?

Михеев не поддался на мелкую «покупку»:

– А кто он такой? Понятия не имею.

– Запишу, хотя не верю. Никишиных давно знаете?

– С детства. Ихнего, естественно. Еще родителей знал. Освободился, чувствую – одиноко как-то. Разыскал, подружились.

– Подружились? – усомнился Пал Палыч.

– Почему нет?

– Что же вас могло связывать? А, Игнат?

Игнат сощурился.

– К вашему сведению, Сергей Филиппович большой знаток живописи. Он мне давал немало советов.

– Какого рода?

– В профессиональных тонкостях вы вряд ли разбираетесь. – Намек на прежнюю иронию пробился в тоне. Ах ты, дурень, какой дурень!

– Зато в советах Михеева я разбираюсь гораздо лучше вашего. Чем вам предстоит заниматься после училища?

– Я… еще не знаю точно.

– Разве распределения не было?

– Я взял свободный диплом.

– Тоже по совету Михеева?

Тот вмешался, опередив Игната:

– Игнат совершеннолетний. И, вообще, какое это имеет значение!

Интересно, на что он надеется? А он, подлец, надеется, даже в глаза рискует смотреть.

Томин принес стопочку бумажек, одна вызвала у Пал Палыча приятнейшее удовлетворение и внешне небрежную реплику:

– Рецепт из той самой поликлиники. Вам не кажется, что это просчет – хранить?

Михеев предпочел «не уловить смысла». Кражу из регистратуры трудно будет доказать, коли сам не покается. Но шут с ней пока. Приближается главное.

– Расскажите, как вы провели вечер, когда в подъезде Никишиных был ранен человек.

– Если вы назовете число…

– Пятница, десятое.

– Пятница… Насколько понимаю, вопрос касается алиби, – подчеркнул он для ребят («элиби» – произнесли кривившиеся губы). – Пятница… дай бог памяти… пятница…

Афоня бросился на выручку.

– Мы были на матче!

– Правильно, Афоня! Играли «Крылышки» с «Локомотивом». А после матча втроем пошли ужинать в «Эльбрус». Салатик с крабами, филе под соусом, пили сухое.

– Сколько вы там пробыли?

– Часа три, не больше. Афоне же в школу вставать.

Вот на что ставка! Пал Палыч обернулся к братьям, Михеев тоже, и взгляд его умолял, заклинал, требовал. Игнат первым сообразил, чего он хочет: подтверждения фальшивого алиби. Потом сообразил и младший и заерзал на диване, словно стало припекать снизу. Оба в открытую маялись. Афоня пролепетал:

– Действительно… мне вставать…

– Хорошо так посидели, – подхватил Михеев. – С футбола всегда аппетит зверский, как будто сам мяч гонял.

Гнев поднял Пал Палыча из-за стола, бросил между ребятами и Михеевым с его горячечным, нестерпимым взором.

– Игнат! Афанасий! Были вы в пятницу в ресторане?

Афоня вытер мокрый лоб.

– Салат вот помню… и филе… – балансировал он на краю обрыва в ложь и ждал поддержки старшего, ждал от него знака – что дальше?

– Я не спрашиваю, что вы ели, я спрашиваю когда? В пятницу, десятого – да или нет, Игнат?

Глядя на него, Пал Палыч вдруг отчетливо понял, что если тот сейчас соврет, то на этом и упрется, хоть режь. С его характером не так стыдно, что соврешь, – стыдно признаться, что соврал!

– Однозначно, Игнат. Да или нет? Но прежде подумайте! Это не просто ответ – это поступок. Это будет решение!

Игнат сдался то ли Знаменскому, то ли сгущавшемуся вокруг ощущению непоправимой беды.

– Я не уверен… кажется, это было в субботу…

– Не успел трижды пропеть петух! – воскликнул Михеев. – Эх, Игнаша!

Тот съежился.

– Оставим Священное Писание. С вас вполне хватит Уголовного кодекса! – сказал Пал Палыч через плечо, празднуя победу. – Знаете, ребята, за что Серов получил нож в спину? Слушайте. Он увидел вас на стадионе в компании вашего друга. Он, вероятно, хорошо представлял себе, что это за человек. Серов махал вам, но вы не догадались подойти. Тогда он пошел вас предостеречь. Последние его слова были: «Надо предупредить парней насчет одного гада».

– Сергей Филиппович… – одними губами прошептал Игнат.

Михеев яростно ощерился:

– Неужели вы не видите: начальнику нужно раскрыть дело, а кишка тонка! Вдруг удача – подвернулся человек с судимостью! Вали на него, все равно замаранный! Где этот ваш Серов, Чернов, знать его не знаю, давайте очную ставку!

Пал Пальм пережил пронзительный миг печали и радости, сплавленных воедино. Серов умер – убийца пойман. Переждал, пока сердце нашло привычный ритм, и сказал с холодной душой:

– Вашего главного обвинителя нет в живых, и все-таки мы здесь. Безнадежно, Михеев. Вы уничтожили свою историю болезни, но кровь-то у вас прежняя. Удар ножом был слишком силен, вы порезались, кровь – ваша кровь – затекла под рукоятку и была исследована экспертом. Стоит теперь сделать сравнительный…

– Не верю! – заорал Афоня. – Ну, узнали бы мы, что Сергей Филиппович сидел, ну и подумаешь! Разве за это убивают?!

– Правильно, Афоня, спасибо! – просветлел Михеев.

Пал Палыч сел записать течение допроса. На бумагу ложилась схема диалога, лишенная жестов, интонаций, пауз. Вопрос – ответ, вопрос – ответ. Вот это сердечное «спасибо, Афоня» сюда, конечно, не попадет, как несущественное. Хотя ухо Пал Палыча его зафиксировало и запомнило.

И где-то парень был прав со своим выкриком «За это не убивают!». То есть убивают и не за то, совсем ни за что. Но в данном случае… Знаменский сознавал – мотивы сложнее, чем он обрисовал их ребятам. Пока далеко не все с Михеевым ясно.

В смежной комнате своим чередом двигался обыск. Кибрит подсвечивала ручным фонарем в пыльное пространство между стеной и немного отодвинутым буфетом. Томин исследовал его содержимое. Заглянул в чайник, в сахарницу. Начал тонкой струйкой переливать в тарелку сгущенное молоко.

Понятых он довольно настырно извлек из квартиры на той же лестничной площадке. Супружеская чета, сильно на возрасте. Мужа, лысенького и сонного, оторвал от телевизора, жену от постирушки, которую ей досадно было бросать. К тому же оба совестились (в чужое жилье на ночь глядя) и долго не могли взять в толк, какова их роль при столь пугающем и неприятном событии. Обыск! Мужу, судя по обрывочным репликам, померещился призрак тридцатых годов.

Впрочем, вел он себя лояльно, даже – презрев радикулит – помогал двигать буфет и держал для Зины стул, когда она полезла снять сверху керамическую вазу, где обнаружила трех дохлых мух и грязную соску-пустышку.

Жена же, сидевшая возле двери, была поглощена допросом. Не все долетало сюда внятно, не все она понимала, но сочувствовала жильцу своих соседей и мальчикам, что так горячо за него заступались. Молодой человек в милицейской форме, наверно, путает, не может этот представительный культурный мужчина быть уголовником. Правда, она расслышала, будто он раньше сидел, да ведь кто раньше не сидел.

Потом мальчики испугались, что ли? Милицейский работник сказал, что кого-то убили, мужчина на него закричал, худенький мальчик тоже закричал, а рядом муж раскашлялся, мешая слушать. Потом все замолчали, женщина вспомнила про обыск и, обернувшись, застала Томина за нелепым переливанием сгущенки.

Перед понятой Томин был в долгу за прерванную стирку и потому объяснил:

– Недавно в клубничном варенье нашел три бриллиантовых кольца.

– Нет, правда?

– Честное слово.

Он снял картон с початой банки консервов, потыкал туда вилкой, глянул на картон.

– Зинаида.

Гордая Маргарита среди гостей Воланда. Жирное пятно искажало ее фигуру,делало смешной.

– О! Надо показать.

Как положено, предъявила Пал Палычу и после разрешающего кивка старшему Никишину.

Он схватил гравюру, испорченную масляным кругом.

– Где вы нашли?

– Были шпроты накрыты. За буфетом есть еще.

Игнат бросился к буфету, покопался за ним, вернулся, держа несколько гравюр с налипшими ошметками паутины.

– Ни одна не продана! – воскликнул он, глубоко уязвленный.

– Прости, Игнаша! – взмолился Михеев. – Помочь хотел! Ведь просто так ты бы не взял. Ну, считай, я их купил!

– Консервные банки покрывать?! – Игнат шагнул к окну, за штору, отгородился от всех выцветшим бежевым полотнищем.

Афоня, болтун и непоседа, застыл на диване в каменной неподвижности, только хохолок подрагивал. Трудно переносят ребята разочарование, расставание с Михеевым. А впереди еще один удар. Пал Палыч пошуршал протоколом.

– Вернемся к убийству Серова.

– За каким дьяволом мне ваш Серов нужен? Даже ребенку ясно, что за это не убивают!

– Ребенок не знает, что такое восемьдесят седьмая статья.

– И незачем ему знать! Хватит ворошить мое прошлое! Я отбыл наказание – все!

Кибрит и Томин между тем принялись исследовать дно буфета. Он был высокий, громоздкий – явно переехал сюда из прежнего жилища, где располагался привольно, не достигая потолка, может быть, на метр. У хозяев либо не было средств на новую мебель, либо не отличали они старины от старомодности и почитали за ценность многоэтажный гроб с бутылочно-зелеными стеклами в дверцах. Это был наиболее обжитой Михеевым предмет обстановки, и обыск на нем задержался. Томин подстелил газету, лег на пол и ощупывал дно снизу.

– Ваш друг, – обратился Пал Палыч к бежевой шторе, – судился за изготовление фальшивых денег. Это и есть восемьдесят седьмая статья. – Игнатовы ноги в стоптанных ботинках переступили, словно ища опоры более прочной, чем пол. – И, думаю, хотел вернуться к прежнему. Но возраст не тот, сноровка потеряна. Понадобился помощник. И тут он разыскал вас. Есть подозрение…

Батюшки, что вытворяет глазами, испепелить готов!

– Гражданин Михеев, у меня будут ожоги. Так вот, есть подозрение…

Зиночка. Что-то выкопала… Ну конечно! То самое!

– Уже не подозрение, – сказала она, понимая, что прямо-таки артистически вписывается в ситуацию. – Это называется «следствие располагает убедительными доказательствами», – и повернула лицом к публике склеенную из нескольких фотографий сильно увеличенную двадцатипятирублевку.

– Обалдеть! – выдохнул Афоня.

– Была прикреплена снизу к дну буфета.

Игнат показался из-за шторы.

– Видите, расчерчена по зонам трудности. Заготовка для вас, Игнат.

Зина вышла, оставив на столе гигантскую купюру.

«Следствие располагает доказательствами, – думал Пал Палыч. – Располагает. А я и теперь не знаю, почему он убил… истинной причины. Серов открыл бы глаза. Да разве он сам не готовился открыть глаза? И скоро… Если б они с Игнатом уже печатали, Серов грозил разоблачением – то понятно. А так…»

– Вы ведь привязаны к ребятам, верно, Михеев? И во что собирались втянуть.

На Михеева будто кипятком плеснули.

– Я должен был отдать их вам, да?! Чтобы они надрывались, как все?! Приносили пользу обществу? Я не хотел, чтобы вы приносили пользу! – воззвал он к Никишиным. – Я хотел, чтобы вы по-настоящему жили, для самих себя! Чтоб все могли! Свободные, сильные! – и снова Знаменскому: – Плевать я хотел на ваше общество! Что вы можете им предложить? Им лично?

– То, что делает человека человеком. А не просто двуногим. С крепкими зубами, а иногда и с ножом. – Прописные истины на скорую руку. Михеев красноречивей. Но что-то надо отвечать. – Свобода… Совершать преступления? А потом расплачиваться годами за решеткой?

– Нет, Игнаша, клянусь! – страстно заговорил Михеев в последней попытке сохранить хоть что-то от отношений с ребятами. – Ты сделал бы мне одно клише! Одно-единственное клише – и все! И живи, как хочешь, пиши свои картины, остальное я беру на себя! Вам с Афоней идут чистые, настоящие деньги! Ведь все преступления ради денег, а это – самое честное: не взятка, не кража, никому в карман не лезешь, не отнимаешь. Делать деньги! Как таковые. Хрустящие, переливчатые! И ты властелин, король!

Он зашелся, застонал от картины несбывшегося счастья и в бешенстве потряс кулаками в сторону Пал Палыча:

– Ох, если б не вы, проклятые!

Из двери выглядывали понятые. Живой фальшивомонетчик! До конца дней хватит рассказывать.

– Если б не мы? Как, Игнат? – тихо спросил Пал Палыч.

– Н-нет… все равно нет… – Игнат швырнул на пол забытые в руке, поруганные свои гравюры.

«Как знать, хорошо, что мы поспели вовремя», – подумалось Знаменскому.

Афоня сполз с дивана, собирал гравюры, давясь слезами, что-то бормоча. Пал Палыч расслышал «благодетель» и, кажется, «санитар истории».

Михеев поник, раздавленный. И Пал Палыч чувствовал – не он уложил Михеева на лопатки, тот еще сопротивлялся бы, если б не отшатнулись от него ребята, не отвергли его.

На секунду возник Томин, вручил записную книжку и письмо. Книжку Пал Палыч полистал бегло – немногочисленные адреса и телефоны. Взял конверт. Чистенький, совсем свежий, он заключал в себе пожелтевший от времени, до ветхости затертый листок. Ему, пожалуй, лет пятьдесят. Но тотчас Пал Палыч поправил себя: тогда писали перьевыми ручками, с нажимом и волосяными линиями. Этот же листок истрепался потому, что хранили его не в ящике для бумаг, а долго-долго носили в кармане.

Пробежал первые строки. Письмо от женщины, с которой Михеев был когда-то близок. Вероятно, и его отложил бы Знаменский на потом: читать чужие письма – не привилегия, а обязанность следователя, всегда немного стыдная, особенно на людях. Но Михеев, громко задышал, заворочался, привлекая к себе внимание.

– Я вас очень прошу, Павел Павлович, – почти униженно произнес он, – наедине. Пожалуйста!

Все разоблачения претерпел публично и вдруг застеснялся давней любовной истории? Странный тип. Боится, что я процитирую ребятам набор интимных фраз?.. Ладно, уважим.

– Никишины, посидите в той комнате. Дверь за собой закройте.

Братья вышли. Пал Палыч дочитал письмо – надрывное, прощальное – осмыслил дату, подпись и концевую строчку:

«Мальчик здоров». Да-а, жизнь горазда на выверты!

– Афоня? – спросил он.

– Афоня, – трагически шепнул Михеев.

– И вы им не говорили?

– Ждал случая.

– Или приберегали для решительного разговора с Игнатом. Если заупрямится. Крупный козырь.

– Для вас, естественно… с вашей точки зрения, я зверь хищный… и ничего мне больше не надо. А я человек. Мне надо! – Он с тоской оглядывался на дверь, за которой скрылись Никишины, не стремился приукраситься во мнении следователя, просто рухнули все бастионы и прорвалось самое сокровенное. – Надо, чтобы на свете кто-то свой был… от кого хоть не прятаться. Не то что напарник, напарника проще заиметь… А тут свои, понимаете, свои! Вот они, нашел я их, и они меня приняли, разве нет? Из моих рук пили, ели, в рот мне смотрели, что я скажу… Только момента ждал, чтобы открыться… Почти семья…

– И тут появился Серов, – вставил Пал Палыч, направляя исповедь в русло допроса.

– Да, нанесло на мою дорогу.

– Почему же сразу с ножом? Или пробовали говорить с ним?

– Пустое дело. Он бы про меня такого нарассказал – на телеге не свезешь. Я в колонии жил соответственно. По тамошним законам. Либо ты – либо тебя. Чтобы выжить. Не знаю, насколько вы представляете…

Пал Палыч представлял. Зубами скрипел, думая, кем могут стать его подследственные, отбыв срок. Одна из тайных язв профессии: ловишь воришку – получаешь после колонии ворюгу, сажаешь хулигана – выходит бандит. Потому особенно жалко сумевших «завязать», как Серов.

– А Серов и там разговаривал на «ч». То есть…

В переводе с блатного – прикидывался честным.

– Увидал меня с ребятами, глаза выпучил, руками машет. Гадина. Ну и пришлось… А что еще я для них мог сделать, по-вашему? Что?! Сирые, голодные. Игнат – талантливый парень, значит, будет прозябать, жиреет одна посредственность. А Афоня… Гражданин следователь, отдайте мне письмо!

– Для чего?

– Порву. Не надо это уже. Ни им, ни мне. Разве теперь Афоня меня примет? Зачем я ему?..

Пал Палыч колебался. Негоже, конечно. Но приобщишь к делу – где-нибудь выплывет. На следствии, в суде. А ребята нахлебались горькой правды под завязку. Хорошо, если ее сумеют переварить. Взвалить на них еще альковные тайны родителей – нет, это слишком. Не всякая правда благотворна, от иной впору удавиться!

Он протянул письмо. Михеев осторожно разорвал его пополам и еще пополам – по светящимся сгибам. Лицо исказилось в гримасе, и Пал Палыч отвернулся.

Отворившаяся дверь впустила Томина.

– Эй-эй! Из-ви-ните! – он прыгнул и отобрал письмо, сочтя, что Пал Палыч недоглядел за допрашиваемым.

– Саша, я разрешил, – сказал Пал Палыч.

– Уничтожение вещественных доказательств на обыске? Ты, случаем, не переутомился?

Знаменский встал, притворил дверь.

– Это письмо матери Афони к его отцу.

– Он?! Отец Афони Никишина?

– Тише. Отец. Ну, подумай, каково будет парню? Для него это отрава. Для обоих отрава. И вообще, кому нужно знать? Адвокату, если захочет выжать слезу? Или обвинителю для пафоса. «Глубокое моральное падение подсудимого, не пощадившего собственного…»

Михеев переводил с Томина на Знаменского глаза умирающей собаки и по-нищенски держал на весу ладонь, прося письмо. Рука казалась дряхлой, как весь он сейчас, но это она двенадцать дней назад бестрепетно всадила нож в спину Серова. Легко представить, каким он был жестоким паханом в местах отдаленных, как повелевал жизнью и смертью заключенных, душил остатки достоинства и человечности. Он преподнес бы Никишиным свое прошлое живописно и значительно – умел красно говорить, умел подавать зло в обличье силы и свободы. Серов – успей он сделать это первым – рассказал бы все, низменно и страшно, с гадкими подробностями. И уже не отмылся бы Михеев от грязи перед ребятами, перед Афоней. Не обрел бы сына. Вот что решило судьбу Серова А. В., тридцати четырех лет от роду.

Томин повертел в пальцах клочки, сложил часть текста. «Пусть никогда не узнает… Прощай, не пиши…»

– Я не совсем понимаю.

– Она вернулась к мужу. Потом я сел. Письмо пришло уже в колонию.

Томин в сомнении тер подбородок. Между прочим, ради этого конверта он перетряс четыре полки пыльных книг. «Не в этом суть, разумеется… просто то, что выгодно преступнику, невыгодно нам… как правило».

– Пока не кончат с обыском, давайте составлять ваше жизнеописание, Сергей Филиппович, – взял Пал Палыч ручку.

«Уже по имени-отчеству?» – неодобрительно отметил Томин.

– Какое жизнеописание? – вяло ворохнулся Михеев.

Траурные круги у глаз. Борозды на лбу и щеках налились густой чернотой.

– Сгинул я. Был человек, и нет человека.

– Звучит гордо, а толку чуть, – в сердцах припечатал Томин, хлопнул на стол обрывки письма и ушел к Зине.

Михеев смахивал на головешку. Может быть, от этого сходства Знаменский ощутил себя чем-то вроде пожарного. Когда горит и рушится дом, заботятся, как бы не занялись соседние. А отстояв их, можно покопаться на пепелище: не уцелело ли и там что-нибудь?

Вот только недолго копаться – завтра он передаст дело в прокуратуру.

Любой ценой

В тюремной камере, которая служит для содержания под стражей до суда, – двухъярусные койки, небольшой тяжелый стол, четыре тумбочки, четыре табуретки. Высоко расположенное, забранное решеткой окно. И все. Вынужденное безделье, глухота грязноватых стен. Скучно. Нервно: судьба еще не окончательно решена. Люди, что рядом, с тобой временно, ты им никто, они тебе – никто. Словом, скверно…

В камере трое. Один – молодой коренастый парень, другой, долговязый, – постарше. Третий – лет сорока, с мягко очерченным лицом и живыми карими глазами. Это Тобольцев, подследственный Знаменского.

Компания «забивает козла». Игра идет без азарта, под характерный «камерный» разговор.

– Сейчас главный вопрос – как она меня видела: спереди или сбоку, тревожится парень. – Если сбоку, пожалуй, не опознает, а?

– Одно из двух: либо опознает, либо не опознает, – говорит Тобольцев.

– Если опознает, скажу, что полтинник на том месте обронил. Поди проверь, чего я искал.

– Ну-ну, скажи, – Тобольцев спокоен, почти весел.

– Хорошо тебе, Тобольцев. Твоя история смирная, бумажная. А ему думать надо!..

– Не думать, а выдумывать, – роняет Тобольцев.

Парень вскидывается:

– Да если не выдумывать, это ж верный пятерик! Тогда все, что там, – машет он на окно, – все только через пять лет! Через пять лет, ты понимаешь?

– Понимаю. Я отсюда тоже не на волю пойду.

С лязгом открывается дверь, арестованные встают – положено. Конвоир вводит новичка. Тот упитан, смазлив, с юношеским пушком на щеках; одет щеголевато, на плече сумка иностранной авиакомпании.

– Старший по камере! – вызывает конвоир. Тобольцев делает шаг вперед. – Укажите койку, объясните порядок поведения.

– Слушаюсь, гражданин начальник, – говорит Тобольцев.

Дверь запирается, щелкает глазок. Холина молча разглядывают: он кажется чужаком здесь, среди заношенных пиджаков.

– Здравствуйте, – с запинкой произносит Холин.

– Здравствуйте, – вежливо отзывается Тобольцев.

– С благополучным прибытием! – фыркает парень.

– Раз прибыли, давайте знакомиться.

Холин поспешно протягивает руку.

– Холин, Вадим.

– Тобольцев.

Холин оборачивается к парню – тот демонстративно усаживается за стол, а долговязый вместо руки Холина берется за его сумку.

– Разрешите поухаживать… Ишь, вцепился в свой ридикюль. Там указ об амнистии, что ли?

– В основном белье, – Холин пугливо выпускает сумку. – Есть хорошие сигареты, – Холин, торопясь, лезет в карман, пускает пачку по кругу.

Парень с удовольствием затягивается.

– Каким ветром в нашу преступную среду?

– Даже не знаю… взяли прямо на улице, совершенно неожиданно… Говорят, «по приметам»…

– Садись, – приглашает Тобольцев. – И, вообще, начинай учиться сидеть.

Холин осторожно опускается на табурет.

– А все-таки – за что ж такого молодого и культурного?

– Не говорит – не приставай, – урезонивает парня Тобольцев.

– Нет, пожалуйста… но ведь меня, собственно, ни за что… Нет, вы не смейтесь. Ну якобы я кого-то ограбил, чуть ли не убил… а я там даже и не был, честное слово!

– Якобы кого-то якобы ограбил. Может, при якобы свидетелях? И дома якобы вещи нашли?

Оба – молодой и пожилой – гогочут. Рады развлечься.

Холин снова встает, озирается: нары, зарешеченное окошко, чужие руки роются в его сумке… И этот издевательский смех.

– Нет, я тут не смогу, – отчаянно говорит он Тобольцеву. – Я должен вырваться! Любой ценой!..

– Бывалые люди утверждают: вход руль, выход – два, – серьезно сообщает Тобольцев.


* * *
Рабочий стол Знаменского завален пухлыми бухгалтерскими папками. Расчищен только уголок для диктофона. Крутятся кассеты, доверительно звучит

негромкий, чуть картавый говорок Тобольцева. Знаменский сосредоточенно вслушивается, останавливает запись, думает. Стучат в дверь.

– Входите!

Появляются Томин и Кибрит. Вид торжественный.

– Дорогой Паша! – начинает Томин. – Знаешь ли ты, что пятнадцать лет назад, день в день…

– Может, мне тоже встать? – озадачен Знаменский.

– Пожалуй. Так вот, пятнадцать лет тому назад… что произошло?

– Мм… Всемирный потоп состоялся несколько раньше. Чемпионат Европы наши выиграли позже…

– Безнадежно, – смеется Кибрит. – Пал Палыч, пятнадцать лет назад ты впервые пришел на Петровку!

– Да бросьте!.. Неужели целых пятнадцать?..

– Да, поздравляем.

– От благодарных сослуживцев! – говорит Томин, водружая поверх папок новенький «дипломат», который прятал за спиной.

– Ну прямо с ног сбили. С вашего позволения… – он садится на диван.

– А ты помнишь свой первый протокол. «Я, такой-то и такой-то…»? – спрашивает Кибрит, пристраиваясь рядом.

– Еще бы!

– А первого подследственного помнишь?

– Первое дело, Зиночка, я не двинул с мертвой точки. Подследственных у меня вовсе не было. Только потерпевший. Но потерпевшего вижу как сейчас.

Длинный, энергичный блондин по кличке «Визе»… однорукий. Он лежал с ножевым ранением в больнице на Стромынке. Посмотрел на меня умными глазами и

очень любезно объяснил, что пырнули его свои же блатные дружки, но он надеется выздороветь. А когда выздоровеет, то сочтется с кем надо без моей помощи. И он таки, наверное, счелся. Хватило одной руки!

– Рассказываешь, как о первой любви, – хмыкает Томин.

– Да ведь и сам помнишь первого задержанного.

– Увы. Ma-аленький такой спекулянтик. До того маленький, до того хлипкий и несчастный – прямо неловко было вести в милицию. Я вел и очень, очень стеснялся… пока в темном переулке он не треснул меня промеж глаз и не попытался удрать. И так, знаете, резво…

– А мне поначалу доверяли такие крохи, что и вспомнить нечего, – вздыхает Кибрит. – Знаешь, Пал Палыч, когда-то ты казался мне удивительно многоопытным, почти непогрешимым! С тех пор въелась привычка величать по имени-отчеству.

– Между нами, первое время я и себе казался многоопытным. Не сразу понял, что за каждым поворотом подстерегает неожиданность. За любым.

– Вообще или конкретно? – уточняет Кибрит, почуяв в тоне горчинку.

– Конкретно. Есть минут пять?

– Знаменский нажимает кнопку диктофона, с легким жужжанием перематывается лента. Новый щелчок – и возникают голоса:

– Гражданин следователь, я, конечно, для вас ноль…

– Ну почему так, Тобольцев?

– Да ведь должность моя самая простецкая и преступления соответственные. Чего со мной беседовать? Даже по делу интерес небольшой – двадцатая спица в колесе… А если про жизнь, то какая моя судьба? Сплошная глупость. Но вы… вы сейчас очень важный для меня человек. Только и жду, что скажете да как посмотрите… Я ведь двум детям отец! На мне долг неимоверный, а я – вот… Эх!..

Знаменский останавливает запись.

– Диагноз?

– Очень искренно, Пал Палыч, – говорит Кибрит.

– Этой записи полтора месяца. Были на полном доверии. А неделю назад Тобольцев отказался выйти из камеры на допрос.

– И потому ты забуксовал в бумажных дебрях? – Томин кивает на горы папок.

– Да нет, «заело» чисто по-человечески.


* * *
И как еще заело! Все уже в этой хозяйственной тягомотине распутано, рассортировано, еще чуток – и с плеч долой. Поведение Тобольцева ничего не

изменит. Но – весьма любопытно. Да и самолюбие задевает.

Надо вызвать его сюда, решает Знаменский. Давненько в тюрьме, смена обстановки встряхнет.

Однако если б Знаменский понаблюдал, как Тобольцев в сопровождении конвоира поднимается по внутренней лестнице Петровки, то понял бы, что номер не удался. Явственно постаревший, безучастный, Тобольцев не проявляет никакого интереса к окружающему, свойственного любому человеку, запертому в четырех стенах и вдруг попавшему «наружу». К Знаменскому он входит не здороваясь и мешковато садится у стола.

– Неделю назад я оставил вас в покое, Василий Сергеич, думал, накатило нелюдимое настроение. Но сегодня, вижу, вы тот же. Объяснять ничего не намерены?

Тобольцев молчит.

– Вы слышите меня, Тобольцев?

– Да, гражданин следователь.

Знаменский открывает одну из папок. Пустяки в ней, предлог, чтобы Тобольцева раскачать.

– Осталось уточнить пять-шесть цифр. Они пока со слов Беляевой. Она возлагает на вас вину за приписки в нарядах с июля по сентябрь. Вот, ознакомьтесь.

– Вы мне зачитывали на прошлом допросе, – не поднимает головы Тобольцев.

– Да. И тогда вы собирались опровергнуть ее показания. Так? Почему не слышу ответа?

– Все верно говорите, гражданин следователь.

– И что же, Василий Сергеич? Будете опровергать?

– Как хотите… Как проще.

– Я ищу не простоту, а правду, – сердится Знаменский. – Убедите меня, что Беляева лжет.

– Июль и половину августа я был на втором участке, – безо всякого выражения сообщает Тобольцев. – Там велись срочные работы, и был приказ по тресту. На первом и четвертом участке в то время я не бывал и нарядов не закрывал.

Знаменский переворачивает несколько листов дела.

– Но вот подшит наряд, на нем подпись: «Тобольцев». Рука ваша или нет?

– Тобольцев равнодушно взглядывает.

– Моя, гражданин следователь. Подсунули, небось, среди бумажек, подписал дуриком.

Знаменский всматривается в Тобольцева, почти не слушая его.

– Василий Сергеич… Что стряслось?

Обойдя стол, он становится перед Тобольцевым, чтобы попасть в поле его зрения.

– Что на вас навалилось?.. Вы здоровы?

Тобольцев роняет лицо в ладони:

– Пал Палыч… очень прошу… свидание с детьми.


* * *
Случается, когда Пал Палычу нужно что-то понять и об этом можно рассказать, не нарушая служебной тайны, он советуется с матерью. Подследственные – частенько люди с изломанной психикой, а Маргарита Николаевна – чуткая женщина, да к тому же психиатр. Вот и сегодня встревожил Пал Палыча Тобольцев, и дома покоя нет.

– А ты не усложняешь, Павлик? – за разговором Маргарита Николаевна хлопочет на кухне. – Может, просто реакция на окончание дела? Пока следствие, голова занята: как сказать, да что сказать. Человек до поры мог почти не думать о наказании. А теперь заслониться нечем, и разом навалилось то, что ждет. Вот и срыв.

– Это, мать, не про Тобольцева. У него другая тактика выживания: чего нельзя миновать, к тому надо приспособиться. Мы с ним толковали о суде, о колонии, он был готов все это перенести.

– Стало быть, что-то личное… дурное известие… Достань столовую ложку.

– Я бы знал. Мне обязаны сообщать то, что сообщают ему.

– Ну, не герметически же он закупорен. Плохая новость щелку найдет.

– Да все, что могло случиться плохого, вроде бы уже случилось. Давай нож поточу, не режет ведь… Жена от него ушла пять лет назад и уехала с новым мужем куда-то аж в Каракумы. Дети остались с ним и с тещей.

– Дети маленькие?

– Десять и семь.

– С ними благополучно?

– Попросил свидания, значит, живы-здоровы… Пахнет уже вкусно… Этот Тобольцев, как заноза в мозгах!

– Хорошо, хоть аппетит не пропал.

– Аппетит зверский!


* * *
А дня через три утром не успел Знаменский снять плащ, как позвонили из Бутырки. Тобольцев слезно и в срочном порядке просится побеседовать. Пал Палыч покачал головой над густо исписанным листком календаря, но поехал…

На этот раз Тобольцев здоровается и не отворачивается, но снова на себя не похож: им владеет мрачное возбуждение.

– Итак, явился на ваш призыв, – говорит Знаменский. – Слушаю.

Тобольцев набирает воздуху, смотрит круглыми карими глазами и молчит.

– Вы собираетесь сообщить новые обстоятельства по делу? – подсказывает Знаменский, хотя чувствует: вряд ли.

Не в силах усидеть, Тобольцев вскакивает с привинченного к полу табурета.

– Нет, я… – Он топчется у стола, опираясь на него нетвердой рукой. – Пал Палыч, я убил человека!

Знаменский реагирует, словно на шутку:

– Убили? Это кого же?

– Фамилию не знаю… то есть тогда не знал.

– Странные вещи с вами творятся, Василий Сергеич. Сядьте, постарайтесь успокоиться… Ребята приезжали?

– Да, вчера. Поглядел, простился, – от волнения он картавит порой до непонятности.

– Почему «простился»?

– Больше вряд ли увижу.

Спятил мужик, что ли? Помолчав, Знаменский включает диктофон.

– Ну ладно, выкладывайте.

– Четырнадцатого июня, примерно в семь тридцать вечера я зашел в винный магазин на Таганской улице, чтобы выпить, – начинает Тобольцев заученно. – Там ко мне привязался пожилой незнакомый человек, полный такой, в черном плаще. Из магазина он вышел вместе со мной и что-то все говорил, но я его не слушал. – Он приостанавливается, обеспокоенный: – Вы не пишете

протокол?

– Успеется. Дальше?

– Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы, вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.

– С чего вы взяли?

– Потому что он умер.

– Место, где это произошло? – резко спрашивает Знаменский, уже с внутренним ознобом.

– В Товарищеском переулке.

Выключив диктофон, Знаменский звонит, представляется.

– Вечером четырнадцатого июня в Товарищеском переулке зарегистрировано нападение на мужчину?.. Да, жду.

– Вы мне что – не верите?

– Знаменский не отвечает, прижимая трубку к уху. На том конце провода начинают зачитывать текст с карточки учета преступлений:

– «…обнаружен труп Киреева Д.Т., шестидесяти четырех лет. По заключению судмедэксперта, причиной смерти явился удар по голове, вызвавший разрыв сосудов в части мозга, пораженной недавно перенесенным Киреевым незначительным инсультом. Подозреваемый был задержан дружинниками при попытке ограбить тело потерпевшего, однако…»

Знаменский машинально записывает, переспрашивает:

– Когда?.. Его фамилия?.. И кто ведет дело?.. Ясно, спасибо.

Потом долго смотрит на Тобольцева.

– Вы правы, тот человек умер.

За время телефонного разговора Тобольцев снова ушел в себя.

– Не угадаешь, где она подстережет, стерва безносая, – бормочет он.

– Слушайте, Тобольцев, откуда вся эта дичь? Пухнет, обрастает подробностями!

– Не обременяйте вы себя, Пал Палыч… Мне так и так хана.

Знаменский снова включает диктофон и стремительно задает вопросы:

– Итак, он упал, а вы сразу ушли?

– Да.

– Тихо-мирно потопали себе дальше?

– Да. Такой вот подлец перед вами.

– А сегодня, одиннадцатого сентября, вдруг приспичило покаяться?

– Я больше не мог. Мысль, что за мое преступление сидит невиновный…

Знаменский перебивает:

– Да если вы сразу ушли, Василий Сергеич, откуда вам знать, что пристававший к вам человек умер, что кого-то арестовали!

– Да парень уже месяц со мной в камере.

Знаменский поражен. Верить? Не верить? Нажимает кнопку вызова конвоира.

– Будьте добры, список содержащихся в тридцать первой камере.

Дожидаясь списка, меряет шагами следственный кабинет.

– Бурное утро… Сюрприз за сюрпризом.

– Такая уж моя злая судьба, – после долгой паузы шепчет Тобольцев.

Возвращается конвоир. Да, задержанный по подозрению Холин сидит с Тобольцевым.

– Подследственного отправите отсюда в другую камеру.

– Переселяете меня?

– По одному делу вместе находиться нельзя.

Тобольцев выпрямляется, вытягивается в струну. Вялости как не бывало.

– Разве Холина не выпустят? – вскрикивает он. – Как же это: я признался, а его не выпустят?

Ни разу он при Пал Палыче не впадал в столь лихорадочное волнение.


* * *
Слово в слово повторил Тобольцев свою историю и в присутствии следователя, ведшего дело Холина.

И теперь Знаменский отправляется к коллеге с ответным визитом. Ноги несут его быстро, проезжую часть пересекают недисциплинированно, на красный свет. Вот и здание прокуратуры. Вестибюль, лестница, коридор. Перед нужной дверью Знаменский приостанавливается, делает официальное лицо.

– Здравствуйте.

– День добрый, Пал Палыч. Прошу.

Холин, сидящий за приставным столиком, впивается в Пал Палыча глазами.

– В разговоре примет участие еще один сотрудник, – говорит ему Панюков.

Холин привстает и даже отвешивает Пал Палычу нечто вроде поклона.

– Пожалуйста… Очень приятно.

– За приятность не ручаюсь, – осаживает Холина Панюков. – Расскажите, что произошло четырнадцатого июня.

– Черный день в моей жизни, – произносит Холин печально. – Представьте: иду по улице, хороший вечер, хорошее настроение, хорошая сигарета. – Он обращается к Знаменскому, понимая, что сегодня рассказ адресован ему. – Завернул в подворотню, чтобы бросить окурок, и вдруг вижу: кто-то лежит у стены…

В первом варианте Холин заметил лежащего, проходя мимо по переулку. На месте проверили – выяснилось, что заметить невозможно: темно. Теперь возникла деталь с подворотней и окурком.

– Да, сначала я упустил эту мелочь, – Холин неприязненно покосился на Панюкова. – Но о чем она говорит? Только о том, что у меня есть привычка не сорить на тротуаре. Воспитанный человек поймет. Рассказывать дальше?

– Да, конечно.

– Уже столько раз повторял, что заучил наизусть. Значит, я увидел, что лежит пожилой мужчина, а рядом валяется бумажник с документами. Я решил, что человеку плохо, подобрал бумажник, чтобы не пропал, и хотел бежать за помощью. Но вдруг налетели два парня, дружинники, и схватили меня. Вот так я был задержан «на месте преступления».

– Гражданин Холин забыл добавить, что при появлении дружинников он бросил бумажник, а по дороге в милицию сбежал и два месяца скрывался, – снова вмешивается Панюков.

– Неужели лучше, чтобы я удрал с бумажником? Зачем мне чужой бумажник? Я думаю, в подобной ситуации любой испугался бы. Представьте, парни вообразили бог знает что, никаких объяснений не слушали, бумажник считали «железной уликой»!.. Я хотел переждать, пока утихнет шум. Я не думал, что все так серьезно! Ведь, когда я побежал, я не знал, что он мертвый! Я же не знал! Вы верите? – взывает он к Знаменскому.

Последние фразы прозвучали с неожиданной искренностью, и Знаменский кивает:

– Пожалуй, не знали.

– Наконец-то! Наконец нашелся человек, который способен поверить! Я догадываюсь, кто вы и почему пришли, и вы понимаете, что я догадываюсь. Зачем притворяться, Пал Палыч? Позвольте вас так называть.

– Хорошо, не будем притворяться. Но я пришел не ради вас, а затем, чтобы понять поведение Тобольцева. Если вы согласитесь кое-что разъяснить.

– Собственно, я готов.

– Расскажите Пал Палычу, как развивались ваши отношения с Тобольцевым, – говорит Панюков.

– Видите ли, началось случайно. Мне было очень тяжело в камере, а Тобольцев казался симпатичнее других, и я поделился с ним своей бедой. – Холин излагает историю гладко, без запинки. – Он выслушал, расспросил и вдруг замкнулся, помрачнел… И вот однажды мы остались одни, и он во всем признался. Я его умолял меня спасти. Вчера он наконец решился. Такое счастье! – Холин потупляется, а следователи обмениваются быстрым взглядом.

– Когда Тобольцев вам признался, то как он изложил суть преступления? Постарайтесь как можно точнее. – У Панюкова скучающий тон, но он готовит небольшой проверочный трюк.

– Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на Таганской улице, – уверенно чешет Холин. – Там к нему привязался незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке у них вышла ссора…

– В черном плаще? – перебивает Панюков. – Помнится, он сказал в синем.

– В синем?.. – на мгновение Холин теряется. – Да нет же, в черном! Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!

– Не вам бранить Тобольцева, – одергивает Панюков.

– По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!

– А в бумажнике были деньги?

Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и благовоспитанный.

– Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел только человеку помочь, а вы…

– А я, – ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепутать. – Следователь для виду заглядывает в папку. – Э-э, да я сам перепутал. Действительно, черный плащ.

– Ох… – облегченно выдыхает Холин.

– Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тобольцевым состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во времени и пространстве.

– Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит, с утра или после обеда…

– Вы стояли? Сидели у стола?

– Вероятно, сидели…

– И с чего он начал?

– Собственно… вряд ли я вспомню.

– Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредоточитесь.

– Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смешалось. Очень жаль, раз вам это важно, – он по-прежнему обращается к Знаменскому, стараясь выдерживать доверительный тон.

– Число тоже не вспомните?

– Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.

– Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о Тобольцеве!

– Вы не из тех, кто верит! – огрызается Холин и снова «со всей душой» к Знаменскому: – Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался. Он должен был морально дозреть.

Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.

– Удовлетворены, Пал Палыч?

– Есть маленькая неясность. – Знаменский в свою очередь хочет прозондировать Холина.

– Прошу.

– Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость спокойно. Месяц в заключении – и ни жалоб, ни возмущенных писем в разные инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное смирение…

– Справедливо замечено, – поддерживает Панюков. – Если вы действительно не виновны…

– То есть как, «если действительно»? – жалобно вместе раздраженно вскрикивает Холин. – А признание Тобольцева? Почему «если»? Может, он не все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?

– Да.

– Сказал, что ударил по голове?

– Да.

– И что Киреев как упал, так и не поднялся?

– Да.

– И после всего вы… – оборачивается Холин к Панюкову, – вы намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули! Человек верит в советское правосудие, что оно способно разобраться, а вы – вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу! Считаете, нашли несмышленыша? Я требую освобождения!

Панюков выглядывает за дверь.

– Арестованный больше не нужен.

– Прощайте, Пал Палыч! – драматически произносит Холин с порога.

– Ну-с, я видел вашего «претендента на убийство», вы – моего. Как говорится, дистанция огромного размера. Холин – сплошное самообожание, самомнение и самосохранение…

– Однако при нынешнем положении вещей… – вздыхает Знаменский.

– Согласен, может вывернуться, – мрачнеет и Панюков. – Даже не уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев! Фокусник…

Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.

А Знаменский размышляет о Вадиме Холине.

«Следователь обязан быть объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В действительности я для него – милицейский придурок, – думает Пал Палыч. – „Сплошное самообожание и самомнение“, как сказал Панюков. Кратко и верно. И объективно».


* * *
С подобной характеристикой вполне согласился бы отец Вадима, если б вдруг решил открыть душу. Но этого он не делает никогда. И никому.

Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он – высок, худ, замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если испытывает вообще. Она – небольшого росточка, кругленькая, румяная, говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной – это дом, хозяйство и главное – дети: двое сыновей, которых она страстно, безмерно любит.

Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное материнской стряпне. А младший, ее маленький, ее Вадик, – невыносимо даже подумать – томится за решеткой!

Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.

– Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!

– Благодарить надо меня и Киру Михайловну.

– Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для тебя награда – само освобождение Вадика. Разве нет?

– Еще бы! Кому охота писать в анкете: «брат судим»?

– Митя, ты циник, – ласково упрекает мать.

– Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебывать вашу кашу.

Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.

– Почему ты так говоришь: «вашу кашу»?

– А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились…

– Вспомни, как часто мы бывали строги! – перебивает мать.

– Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку. Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.

– Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали репетиторов, устраивали в институт. Все твои покровители жуют папиными зубами.

Холин-старший в это время укладывает в потрепанный чемоданчик зубоврачебные инструменты и протезы. Руки двигаются автоматически, быстро и экономно. Захлопнув крышку, он выходит в смежную комнату.

– Куда ты? – удивляется мать.

– Примерить мост директору магазина «Ковры».

– И ты уйдешь сейчас, когда у нас такая радость?

Отец молча направляется в переднюю.

– Подожди ликовать, – замечает Дмитрий. – Письмо получено не для того, чтобы перечитывать его на ночь. С ним надо идти в органы.

Холина бежит за мужем.

– Отец, ты слышишь?

Тот проводит расческой по жидким волосам и одевается.

– Отец, надо идти в органы!

Холин разражается длиннейшей по его меркам речью:

– Хватит того, что я плачу. Мите нужна квартира – плачу, у Вадика неприятности – плачу. Зубными мостами, которые я сделал, я вымостил детям дорогу в жизнь. А уж куда они по ней придут, это… – Он снимает дверную цепочку и отпирает серию замков.


* * *
У Знаменского маленькое заседание: друзья прослушивают признание Тобольцева.

– …Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы: вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.

– С чего вы взяли?

– Потому что он умер.

Знаменский прерывает запись:

– Ну и дальше в том же роде.

Томин разводит руками.

– «Что-то с памятью моей стало, то, что было не со мной, помню…». Вообще-то, среди уголовников оно не в диковинку. Какая-нибудь шестерка вешает на себя тяжеленный жернов, чтобы прикрыть туза. Но шестерке приказано и ей обещано.

– Саша, Холин для Тобольцева – не туз.

– А что такое Холин?

– Пухленький, красивенький, наглый. Не слишком умен, но хитер бесспорно. Прямо кожей чувствует опасность. При всем том – воспитанный мальчик, студент. Боюсь, нравится девушкам.

Томин хмыкает.

– Сколько лет дочери Тобольцева?

– Семь, Саша.

– Какая версия рухнула! – комментирует Кибрит.

– Смейся-смейся! Интересно, что ты предложишь?

– Совсем просто – подкуп.

– Давайте обсудим, – соглашается Знаменский. – Тобольцев очень любит ребят, ценит свободу. За его провинности причитается два-три года. Ради денег принять чужой позор и большой срок?.. Да он и не корыстолюбив.

– А махинации с нарядами?

– Втянулся по слабодушию. Малосильная бригада села к концу месяца на мель, пришли женщины, ревут. Пожалел. Дальше – больше. Разумеется, потом он имел и незаконную прогрессивку и прочее, но дышал не этим. Причина того, что с ним сейчас творится, спрятана глубоко…

– Между ним и Холимым должна существовать связь. Четкая и доказуемая! Иначе остается поверить, что их судьбы удивительно пересеклись над телом Киреева – раз, в камере – два. – Томин увлекся: загадка всегда интересна. – Вообще-то, поверить можно и в это, – говорит он, оседлав стул. – Тогда представим: на Тобольцева обрушился двойной удар. По его вине один человек умер, другой сел. И юный узник постоянно рядом, как живой укор. Следуют душевная борьба, отказы явиться на допрос и, наконец, решение покаяться.

– А в результате убийство с целью ограбления чрезвычайно удобно делится на двоих: одному – случайное убийство, другому – неверно истолкованная попытка помочь потерпевшему, – протестующее доканчивает Знаменский.

– Ладно, Паша, ищем связь.

– Берешься?

– Что делать… Когда был убит Киреев?

– Четырнадцатого. Тобольцев арестован шестнадцатого.

– Очень хорошо. Кстати, на что Холин польстился?

– Киреев выиграл пятьсот рублей и прямиком из сберкассы забежал отметить. Продавщица помнит – разменяла ему сотенную купюру. А, по словам кассирши сберкассы, возле Киреева крутился парень, похожий на Холина. Но на опознание она засмущалась: такой, говорит, молоденький, не возьму греха на душу…

– Ясно. Что-то наука примолкла. Начнешь по обыкновению прибедняться: ах, да что же я могу?

– А что я, по-твоему, могу? Работа проделана три месяца назад. Если следователь Холина не возражает, я бы поглядела протокол осмотра, экспертизы – но только для очистки совести.

– Ну, а ты сам?

– Я, Саша, не буду лентяйничать за твоей широкой спиной. Намечена большая охота за мелкими подробностями.

– Разбежались.


* * *
Знаменский бродит по двору, где произошло убийство, разглядывает окружающее. Подворотня. Здесь, у стены дома, лежало тело. Фотографии и план места происшествия позволяют точно восстановить картину. Только тогда здесь было темно и безлюдно…

Узким проходом двор соединяется с соседним. И в этом, соседнем, Знаменскому бросается в глаза шеренга мусорных баков. Он останавливается и долго созерцает их: похоже, зрелище доставляет ему удовольствие…


* * *
Попасть на Петровку, 38 просто так нельзя. Но если бы Знаменский не разрешил выдать пропуск Ирине Семеновне Холиной (когда ему позвонили, что та уже минут двадцать плачет в проходной), она, кажется, проскребла бы дыру в стене голыми руками.

Холина влетает с радостным, светлым лицом.

– Здравствуйте, Вы Павел Павлович, да? А я – мать Вадика. Вот таким, в точности таким я вас и представляла! Разрешите присесть…

– Присаживайтесь. Но вы абсолютно не по адресу. Дело Холина веду не я.

– Когда речь идет о судьбе ребенка, мать не станет считаться сформальностями. Как мне было не прийти к человеку, от которого сейчас все зависит!

– От меня ровным счетом ничего не зависит. И в противоположность вам я обязан считаться с формальностями.

– Но, Павел Павлович! Вообразите, что я бросилась бы вам в ноги прямо на улице?! Разве вы могли бы оттолкнуть меня? Забудьте, что мы на официальной почве. Я столько слышала о вашей отзывчивости…

– От кого же?

– Ах, достаточно взглянуть, чтобы убедиться: вы порядочный человек, выросли в приличной семье, и потому к вам обращаются словно к родному, вот как я. Нет-нет, не мешайте мне сказать правду. Вы честный, вы добрый, вы не отвернетесь от материнского горя!

Знаменский согласился принять Холину, поддавшись импульсу, в котором больше всего было, пожалуй, любопытства. Теперь сам не рад. Женщина заполняет комнату потоком взволнованных фраз, и выставить ее уже не так-то просто.

– Не знаю, чего вы ждали от меня с моими необычайными достоинствами, но я не имею права разрешить Холину даже внеочередную передачу.

– Как вы его… по фамилии… больно слышать. Если б только вы ближе знали Вадика! Конечно, это моя кровь, и я немного пристрастна, но Вадик такой… такой… – Она не находит достаточно красноречивых слов и вдруг выпаливает. – Вы с ним похожи! Нет, серьезно, похожи!

– В ваших устах это, вероятно, комплимент…

– Еще бы!

– …но мы нисколько не приблизились к цели вашего визита.

– Мне бы хотелось, чтобы вы поняли жизнь Вадика до того, как с ним случилось это несчастье.

– Убийство человека вы называете «несчастье с Вадиком»?

– Боже мой, Павел Павлович!.. Да ведь уже точно известно, что Вадик не убивал!

– А кто же?

– Разумеется, Тобольцев.

До сих пор Знаменскому все казалось ясным: беззаветная, слепая родительская любовь, готовая горы свернуть ради «своей крови». Сколько их, таких отцов и матерей, которые месяцами, а то и годами высиживают в разных приемных и исступленно добиваются освобождения, оправдания, помилования…

Но упоминание о Тобольцеве разом выводит Холину из разряда просительниц и делает наступательной стороной.

– Откуда же это вам известно?

– Из его собственноручного письма!

Она достает и протягивает Знаменскому письмо. Тот, все больше хмурясь, читает. И если дотоле он вел разговор с сухой усмешкой, то теперь не на шутку озабочен, и болтовня Холиной приобретает для него серьезный информационный интерес: послание это от Тобольцева.

– Как вы его получили?

– Вынула из почтового ящика.

– Когда?

– Позавчера утром.

– Позвольте взглянуть на конверт.

– Конверт?.. Конверт… – она открывает сумочку, суетясь, что-то в ней перебирает, затем решительно щелкает замком. – Я поищу дома… но вряд ли он сохранился…

– Он был надписан тем же почерком? – Знаменский спрашивает на всякий случай, уже поняв, что тут правды от Холиной не услышишь.

– Да… или нет… Я спрошу мужа, письмо вынимал он… А вы недоверчивы. Но нет-нет, таким и должен быть настоящий следователь – бдительным, проницательным! Вами невольно любуешься, Павел Павлович.

Самое смешное, что свои дифирамбы Знаменскому она произносит искренне. Лишь бы он не задавал каверзных вопросов.

– Скажите, у вас есть мать?

– Есть.

– Громадный привет ей! Передайте, что она воспитала замечательного сына! Уж я-то знаю, чего это стоит. Мы, например, не дали Вадику всего, что могли. В детстве, например, мы его, по-моему, недопитали.

– Недо… что?

– Недопитали. В смысле калорийности, витаминов. Ведь для растущего организма – это все! Но Вадик рос не один. Митя, старший, то кончал десятилетку, то учился в институте, потом писал диплом, защищал, решалась будущая карьера. Нет-нет да и отрежешь кусочек пожирнее. А Вадика это ранило. Мы с мужем по старинке, не учитывая требований современной молодежи… словом, ограничивали Вадика. А на поверку вышло, что это его толкало… – она запинается.

– На что?

– Ну… вынуждало занимать на стороне. А Вадик впечатлительный, нервный, ну просто как струна, как струна. Потому, я думаю, он и попал в эту глупую историю.

– Думаете, от нервов?.. На конверте был целиком проставлен ваш адрес? Или только фамилия?

– На конверте?.. Я спрошу мужа. Отчего вас интересует конверт? Ведь главное – содержание, бесспорная вещественная улика!

– Кто вы по профессии?

– Я зубной врач, муж – зубной техник. Ему шестьдесят семь, но он удивительный, просто удивительный труженик.

– Еще не на пенсии?

– Ах что вы, разве можно! Мы не мыслим себя без работы. Мой муж говорит: работа держит человека, как оглобли старую лошадь, убери оглобли – лошадь упадет и не поднимется. Он замечательный мастер. Замечательный. С его протезами люди живут и умирают.

– Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от нашей беседы?

– Но… даже странно… я жду освобождения Вадика.

– Тут решает следователь Панюков.

– Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда уже… если мы правильно поняли в юридической консультации…

– Пока Тобольцев остается моим подследственным.

– Но это значит… Значит, его признание вас не убедило?!

– Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не похож на убийцу.

У Холиной перехватывает дыхание.

– Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете говорить такое матери? Матери!!

– Вашего сына я не знаю.

– Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на все интересующие вас вопросы!

– Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семеновна. Если бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру, откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от человека, о существовании которого не должны были и слышать? Как успели собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия Вадим Холин?

Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.

– Я вижу… вероятно, мне лучше уйти.

– Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?

– Нет…

Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадратик фотобумаги.

– Фотокопия? Даже это успели… Вы знаете, что у Тобольцева двое детей?

– И что же? – с дрожью произносит Холина. – Что?.. Пожертвовать ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вадика?! – Она трепещет от жестокости Знаменского, от негодования, от сдерживаемых слез.

– О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материнское чувство!..


* * *
Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сметанное детское платьице, брошенное на спинку стула, свидетельствует о том, что визита Томина не ждали. А выражение лица женщины – о том, что визит вдобавок и тревожный и неприятный.

– Ты ко мне пришел не чай пить, – волнуясь говорит она, – пришел по своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.

– Верно.

– Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что разговор. А вот твои какие-то вопросы… Дело-то на Василия, почитай, кончилось? – уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.

– Практически, кончилось.

– И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?

– Нет.

– Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно? Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?

Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полузабытый «догарнитурный» уют… Томин вздыхает.

– Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя несколько… неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.

– Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой…

– На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого, что ему уже и жизнь не мила?

Прасковья Андреевна внезапно улыбается.

– Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли, Василий – мужик легкий, сроду не задумывается.

– На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?

– Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.

– А Холины вам кем доводятся?

– Не слыхала про таких.

– Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?

– Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода прошлым годом на Покров стояла, – и то скажу!

– Замечательное качество… Прасковья Андреевна, буду откровенен. После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие вынуждено учитывать.

– Новые факты? Хуже прежних?

– Увы.

– И что же… могут срок набавить?

– Могут.

– Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок – и мне срок! Три года я себе назначила… Три года, бог даст, вытяну… а коли больше… Батюшки мои, батюшки!

– Прасковья Андреевна, ваши показания могут…

– Нет уж! Я теперь и совру, – недорого возьму.

– Врать вы не умеете.

– Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд догадаюсь. А значит, мое дело молчать.

– О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?

– Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне – ровно к матери, и отец – каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала, что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести – больше ни-ни. Сердечную ответственность за ребят имел… Ты его, конечно, за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумажки. Этих бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак повернуть можно. Вот и повернули… Засадите Василия надолго – что нам тогда?

– Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!

– При твоей должности резону нет за Василия биться.

– Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добьемся. Но для этого нужна вся правда… Я дам вам честное слово, – помолчав, говорит Томин. – И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не договорили… когда рассказывали о свидании.

Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате – тут поправит, там подвинет… Наконец опускается на продавленный диван, обнаруживает в руке скомканное платьице, разглаживает на коленях. И глядит на Томина испытующе и сурово.

– Ну, смотри. Иначе ты – не человек, так и знай на всю жизнь!.. На работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги. Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по соседству – подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.

– Кому?

– Да тем, которые собрали. Сказала Васе, а он говорит: бери, мать, это дело моей совести. Тогда я взяла.

Томин подсаживается на диван. Все. Больше ей скрывать нечего. Надо из этого выжимать максимум.

– Вы зятю сумму назвали?

– Само собой.

– Удивился?

– Вроде бы и нет, – женщина озадачена.

– Обрадовался?

– Тоже вроде не очень…

– Но, Прасковья Андреевна, кто же передал вам деньги?

– Перевод пришел по почте. А раньше женщина позвонила: от сочувствующих, дескать, сослуживцев. И все.

– У вас сохранился корешок перевода?

Женщина отворачивает накидку на комоде – под накидкой разные памятные бумажки и среди них – почтовый бланк.

– Бери… Навел ты на меня сомнение.

– Не говорите о своем сомнении никому. И обо мне тоже ни другу, ни врагу, понимаете? Это важно. – Он вырывает листок из блокнота. – Мой телефон. Если хоть соринка новая – немедленно звоните!

Женщина сует бумажку с номером туда же, под накидку. Томин встает и делает вид, что готов уйти, но приостанавливается.

– Проверю напоследок вашу память. Чем занимался Тобольцев накануне ареста?

– А ничем, – печально отвечает Прасковья Андреевна. – Три дня безвылазно дома сидел… Нет, вру, в воскресенье водил ребят в кино. Приключения этих… непобедимых… то ли неукротимых…

– Неуловимых?

– Вот-вот. В понедельник даже на работу не пошел, отгул, говорит. Со стиркой мне подсобил, рыб чистил. Не знал, чем угодить напоследок, сердешный… А во вторник его забрали. Шестнадцатого числа.

– Но четырнадцатого, в субботу, он с кем-то выпивал, верно?

– С кем же было пить, если из дому ни ногой? С ребятами, что ли? Нет, те дни он в рот не брал.


* * *
Знаменский и Холин появляются в проходной Бутырки почти одновременно. Пал Палыч входит с улицы, а из внутренних дверей конвоир выпускает возбужденного Холина.

– Премного благодарен, товарищ сержант, дальнейшее сопровождение излишне. – Тут Холин замечает Знаменского. – О-о, товарищ следователь? Вы сюда? А я отсюда.

– Вижу.

– И не рады, да? А вы закройте на меня глаза!

Хлопает наружная дверь, врывается Холина с букетом.

– Вадик! Сыночек!.. Ах, как мило – Павел Павлович тоже тебя встречает!

«Как мило, как мило, как мило…» – звучит в ушах Знаменского, пока он идет долгими, тоскливыми тюремными коридорами. Ему навстречу с противоположной стороны ведут на допрос Тобольцева…

В следственном кабинете не разгуляешься: шагов пять в длину, четыре в ширину. Но сегодня знакомая дежурная, оценив расстроенную физиономию Пал Палыча, дала ему кабинет особый – таких у нее всего два-три, для «парадных», что называется, случаев. Здесь просторно, и можно вышагивать туда-сюда, что Знаменский и делает, то удаляясь от Тобольцева, то приближаясь, то оказываясь у него за спиной. И это кружение поневоле заставляет Тобольцева следить за Пал Палычем и оборачиваться на голос.

– Имеются две психологические загадки, – говорит Знаменский на ходу. – Номер первый. Человек после мучительных колебаний сознался в преступлении. Он обязательно скидывает с себя долю тяжести. А вам, я смотрю, ничуть не полегчало.

Тобольцев молчит.

– Номер второй. Ни разу вы не поинтересовались, что же мне за это будет? Хотя по поводу приписок срок волновал вас чрезвычайно. Молчите. Собственная судьба вам безразлична… Тогда порадуйтесь за Холина.

– Отпустили?

– Отпустили. Свеженький, побритый. Мамаша встретила с цветами… Не наблюдаю восторга.

– Злитесь вы нынче.

– Злюсь. Состоялся ошеломляющий разговор, и оба собеседника – и вы и Холин – дружно забыли, как он состоялся!.. Ладно, давайте работать. – Он мимоходом включает диктофон: – В магазине на Таганке было много народу?

– Обыкновенно.

– Пиво было?

– Не знаю, при мне не спрашивали.

– Никто не спрашивал пива?!

– Откуда оно вечером, Пал Палыч?

– Пол-очка в вашу пользу. Вернее, в пользу Холина.

Знаменский поворачивается к столу и быстро раскладывает веером несколько фотографий.

– Прошу поближе. Который из них Киреев?

– Не вспомню… – мается Тобольцев.

– Ох, Василий Сергеич, туго вам придется на суде!

– Нет, Пал Палыч, мне уже будет все равно, – произносит Тобольцев вдруг совершенно безмятежно.

«Почему?!» – просится у Знаменского с языка. Но он не произносит этого вслух. Если прозвучала не пустая фраза, если вырвалось что-то подспудное, Тобольцев уклонится от ответа и все.

– Мать Холина нанесла мне визит, – сообщает Пал Палыч в затылок Тобольцеву.

Тобольцев живо оглядывается.

– Да?

– Да, представьте. Ругала вас пьяницей и жуликом.

– А!.. – отмахивается Тобольцев.

– Подарила копию трогательного письма: «Глубоко раскаиваюсь в своем ужасном поступке… не сплю ночей… обещаю загладить перед вами…» Слеза прошибает.

– Считал долгом попросить прощения.

– Логичней бы у семьи Киреева, не находите?

Тобольцев растерянно моргает и морщится. Знаменский прав.

– Там оплакивают мужа, отца, деда троих внуков… Как вы переслали письмо, минуя администрацию?

– Пал Палыч, лишнего врать не хочется, а если правду, то поврежу человеку, который ни при чем… А какая она – мать Холина?

– Его мать? – Знаменский удивлен.

– Ну да. Любит его?

– До полной бессознательности. Чтобы накормить своего волчонка, не жаль чужих ягнят.

– Ага, это хорошо.

– Хорошо?!

– А что ж? Я ради своих тоже готов в лепешку. Ради ребят не грех…

Знаменский останавливается против него и спрашивает в лоб:

– Что за история со складчиной в их пользу?

– Теща проболталась? – дрогнув, картавит Тобольцев.

– Поскольку идет допрос, ваша функция – отвечать.

– Понял, куда клоните… Кто же я есть в ваших глазах? Что я, по-вашему, продал?! У меня дети растут, им отец нужен. Какие деньги отца заменят?.. Да если б возможность вырваться… какие тут деньги… да я бы… я бы стены разнес! Но судьба заставляет… Надо.

– Тот же старый добрый вариант: «заела совесть»?

– Заела совесть.

– И гложет раскаяние?

– Гложет, – упрямо повторяет Тобольцев.

– И убитый Киреев в глазах стоит?

– И стоит!

Знаменский не напоминает про неопознанную фотографию. Его устраивает как раз та точка, к которой он подвел Тобольцева.


* * *
К подворотне в Товарищеском переулке подъезжает милицейский микроавтобус. Из него выходят Знаменский, Панюков, Тобольцев, трое конвойных, фотограф, сотрудник с магнитофоном, понятые.

– Сейчас, Василий Сергеич, проверим, что у вас в глазах стоит, – весело говорит Знаменский.

Все входят в подворотню. Тут тон Знаменского делается казенным: началась официальная процедура, следственный эксперимент.

– Будьте добры, Тобольцев, укажите место, где, по вашим словам, вы совершили убийство.

Тобольцев осматривается, как бы сверяясь с внутренним планом. Арочная подворотня выводит в небольшой дворик. Справа и слева от подворотни – две двери, перед ними ступеньки, над ступеньками двускатные навесы, крытые железом, – бывший «собственный дом, вход со двора».

Между сумрачной пещерой подворотни и одной из дверей перпендикулярно к стене в две шеренги выстроены шесть мусорных баков – те самые, которыми в соседнем дворе прошлый раз любовался Знаменский.

– Вон там, у подъезда, – говорит Тобольцев.

– Подойдите ближе. И понятых прошу. Где упал Киреев?

Тобольцев огибает мусорные баки, не обращая на них внимания.

– Тут вот… слева от дверей.

– И как лежало тело?

Тобольцев неопределенно поводит рукой.

– Поточнее, пожалуйста. Куда головой? На спине, на боку?

– Лицом вниз.

– Параллельно стене или под углом?

– Нетрезвый я был… Кажется, вот так.

Он очерчивает над землей силуэт. Знаменский и следователь Панюков переглядываются.

– А место происшествия имеет прежний вид? – продолжает Знаменский. – Чего-нибудь не хватает? Что-то лишнее?

Тобольцев растерянно переступает с ноги на ногу.

– Я правильно показал, где лежал-то он?

– Не совсем. Кроме того, тут кое-что нарочно изменено, чего незаметить нельзя.

Тобольцев вскидывает на Знаменского печальные карие глаза:

– Эх, Пал Палыч, напрасно вы…


* * *
Пользуясь записной книжкой, ластиком и карандашом, Знаменский изображает для Кибрит картину места происшествия.

– Подворотня. Стена дома. Дверь. Мусорные баки мы поставили вот так. Их приходится огибать по дороге к подъезду.

– Очень хорошо!

– Хорошо, да не совсем. Сегодня получаю от Тобольцева письменное заявление…

Входит Томин.

– Привет, Саша, как раз вовремя. Тобольцев сумел связаться с Холиным. Теперь он припомнил, что баков раньше не было!

– Связь у меня в кармане! – Томин усмехается, довольный произведенным эффектом. – Но прежде вынужден огорчить – при всех твоих симпатиях к Тобольцеву он вульгарно куплен! Складчина – выдумка, опросил сослуживцев и ручаюсь.

– Между прочим, вариант с подкупом выдвинула я! – вворачивает Кибрит. – Только Пал Палыч отверг.

– И продолжаю отвергать. Давай связь!

– Паша, ты непрошибаем. – Сдвинув в сторону построение Знаменского из ластика и карандашей, Томин разворачивает свои заметки. – Круг знакомых Тобольцева. Круг друзей-приятелей Холиных. Одну фамилию обнаруживаем в обоих списках.

– Грибеник Кира Михайловна, – читает Знаменский.

– Да, гражданка Грибеник. Отбывает срок, работая в медчасти Бутырки. В прошлом – комбинации с бюллетенями. А ее муж – сослуживец Дмитрия Холина, старшего брата.

– Шурик, умница…

– Погоди, Зинаида, сольный номер инспектора Томина не кончен. – Он достает новый листок. – Это график посещений Тобольцевым врача, а это даты, когда Грибеник имела свидание с мужем. Что-нибудь просвечивает?

Знаменский подсчитывает в уме.

– Ярким светом! Саша, ты своротил гору!

– Еще бы! Но предстоит еще покрутиться в медчасти. Поедем вместе?

– Поехали. Возьму Тобольцева в оборот.

Повеселевший Знаменский открывает сейф, чтобы убрать папки, но спохватывается:

– Да, Зина, ведь ты с чем-то пришла!

– Это по поводу следов крови. Я выписала из протокола осмотра. Видишь – форма капель, высота падения, дорожка брызг… а тут снова… По пути прочтешь и разберешься.


* * *
На сей раз кабинет обычный, следователь с допрашиваемым сидят друг против друга как пришитые.

– И не надоело со мной возиться, Пал Палыч? – безучастно спрашивает Тобольцев.

– Надоело. Сегодня решил твердо: я не я, но докажу, что ваша история – чистейший самооговор!

– Я буду стоять на своем.

– Не устоите, Василий Сергеич. Начнем с картины преступления. Вы ударили. Он упал. Вы ушли. Так?

– Так.

– А вот и не так! У меня в руках копия документа, которого Холин, по счастью, не видел. Беднягу Киреева сначала, оказывается, били в подворотне. Он, вероятно, упал на колени – кровь капала с небольшой высоты. Затем тянется редкая цепочка капель к подъезду – человек вскочил и пытался убежать. Его настигли и добили. И все это сделали вы? С досады, что привязался безобидный старик?

От сознания, что все рушится, Тобольцев вскипает:

– А если я хотел его убить?.. Да вот, хотел!.. Понимал, что сегодня-завтра арестуют, все вокруг ненавидел!

– Полно, Василий Сергеич, Вы же дома сидели. Возились с ребятами, помогали теще стирать. Не выпивали. Никуда не выходили. Это называется алиби. Прошу – показания Прасковьи Андреевны.

Тобольцев берет протокол, читает, закусив губу, шепчет:

– Она меня выгораживает.

– Да откуда ей знать, что нам важно ваше поведение четырнадцатого июня?

– Могла напутать… – Он хватается за последнюю надежду. – И я мог напутать. Ошибся же про мусорные баки! Вспомнил – поправился!

– Потому что держали связь с Холиным. Через Киру Михайловну. – Знаменский невольно улыбается, видя глубокую растерянность Тобольцева. – После выезда в Товарищеский переулок немедленно побежали в медчасть – зуб заболел. Ну и, естественно, «вспомнили» и поправились… Все, Василий Сергеевич. Вам остается только объяснить, ради чего вы рвались в убийцы. Ни один суд не признает вас виновным!

– Суд? – горько хмыкает Тобольцев. – До суда, Пал Палыч, дожить надо…

– Что за настроение?

Тобольцев роняет голову на руки. Больше у него нет сил таиться. Он рассказывает, что с ним случилось – рассказывает взахлеб, с подробностями, крепко впечатавшимися в память.

А случилось вот что. Недели две назад вызвали его в медсанчасть на осмотр: можно ли разрешить прогулки (добаливал ангиной).

В коридоре ожидали еще несколько арестованных. Кира Михайловна, сестра, сидя за столиком возле стеллажа с историями болезни, распределяла кого к какому врачу. С зеками держалась участливо, душевно. Сама в аккуратном халатике, приятная такая женщина. Тобольцев, грешным делом, засмотрелся и не против был, что сестра очереди не соблюдала – всех вперед него выкликнула.

Оставшись с Тобольцевым наедине, она медлила и вроде бы смущалась. Потом вдруг ласково спрашивает:

– Что у вас… с горлом?

– Застудил немножко. Курил в форточку.

– Такой молодой! – «нечаянно» вырывается у Грибеник.

Тобольцев понимает ее внимание по-своему:

– Не старый, конечно. Хотя – двое ребят.

– И дети есть!.. – ахает женщина.

– А что?

– Нет-нет, ничего… Извините… Вот порошки, принимайте по одному на ночь. Когда боли резко усилятся, придется увеличить дозу.

– У меня что-нибудь нашли?.. Доктор что-то сказал не по-русски…

– Дайте я сама прощупаю. Сглотните. Да-а… Под мышку не отдает?

– С какой стати – под мышку?

– В подобных случаях бывает… Я ведь врач-онколог, это по опухолям. Хороший специалист.

– И что же со мной?

Грибеник «спохватывается» и говорит наигранно-бодрым тоном:

– Поболит – пройдет.

– Вы скрываете…

– Ах, дернуло же меня!..

– Что-то серьезное?

– Я не имею права, Тобольцев!

– Опухоль, да?.. Неужели рак?!

Грибеник горестно молчит.

– Операция?

– Вы толкаете меня на служебное преступление. Но я не в силах обманывать… Эту форму пока лечить не умеют.

Тобольцев отшатывается и что-то беззвучно шепчет. Он прикладывает ладонь к горлу, сглатывает, прислушивается к ощущению.

– Но… я нормально себя чувствую…

– Вот и чудесно! И забудьте все, что я сказала! снова подчеркнуто бодро советует Грибеник.

– Никакой надежды?.. – Тобольцева начинает бить дрожь. – И сколько же я?..

– Не могу… не поворачивается язык.

– Очень вас прошу!.. Надо хоть как-то подготовиться…

– Месяц-два – предел. Такая форма, что под конец будет, как взрыв… бедный вы, бедный… Если надо что-то передать близким, я для вас рискну, – и погладила по плечу…


* * *
– Вот так в пять минут жизнь рухнула! – убивается теперь Тобольцев в следственном кабинете.

Сведя брови, Знаменский пишет несколько фраз, вызывает конвоира и передает ему записку со словами: «Майору Томину».

– Ну вот, я силком вырвал правду у нее. Вы – силком у меня. Что толку?..

– Очень болит, Василий Сергеич?

Тобольцев осторожно поводит шеей.

– Пока терпимо.

– Она могла ошибиться.

– Она же не от себя только – прочла в истории болезни. Это все пройдено: перестрадал, смирился… Холин, конечно, погань, но если рассудить, что я ему продал? Два месяца за решеткой, никому не нужных. Восемь тысяч посулили. Четыре вперед, четыре после. Семье без отца ой как пригодятся! А моих забот – запомнить, где и кого стукнул. Да перед вами стыд стерпеть.

– До суда дотянуть не надеялись?

– Ни в коем случае – детям такое пятно!.. Хотели вы добра, Пал Палыч, а последнее утешение отняли. Далась вам эта правда!

Входит Томин, держа историю болезни, здоровается с Тобольцевым, тот не отвечает.

Знаменский раскрывает тонкую медицинскую папочку. В ней две-три записи на одной странице. Прочтя их, Пал Палыч обменивается с Томиным понимающим, облегченным взглядом.

– Введите, – говорит Томин в коридор.

Конвоир впускает Грибеник.

– С этой женщиной вы беседовали в медчасти?

– Она не виновата. Она меня пожалела и помогла…

– Погодите с рыцарскими порывами. Вам известен человек, который вам благодарен, гражданка Грибеник?

– Похоже, один из наших арестантов.

– Ваша медицинская специальность?

Грибеник молчит.

– Забывчивы женщины, беда! – вмешивается Томин. – Не по опухолям она. Окулист у нас Кира Михайловна. По глазным болезням.

– Горло не меньше болит, Василий Сергеич? – спрашивает Знаменский.

Тобольцев машинально щупает горло и сплевывает, неотрывно глядя на Грибеник.

– Зачем вы сказали Тобольцеву, что у него злокачественная опухоль?

– Может быть, мне показалось… там написано по-латыни… в истории болезни.

– Будьте добры, пальчиком: где тут по-латыни или по-английски, по-испански, по-марсиански написано «рак»?

Грибеник отворачивается от папки.

– Вы поняли, Василий Сергеич?

– Нет, я не… Невозможно же… Да как же так?!

– Грибеник – добрая знакомая Холиных.

Тобольцев вскакивает как подброшенный, беспорядочно мечутся руки, душат бессвязные слова:

– Ты!.. Заживо похоронила… Гадина ты подлая… подлая. Тебе бы, как мне…

Захлебываясь слезами, он странно топчется и шатается, словно пьяный в гололед.

– Неужели жить буду?.. Буду жить…

– Гражданка Грибеник, вы когда-нибудь слышали слово «совесть»?

– Это понятие не юридическое, – она смотрит на Знаменского вызывающе.

– Давайте о юридических понятиях. Вам оставалось по старому делу…

– Пять месяцев, – подсказывает Томин.

– А нового не будет. Нет статьи. Я ведь тут не врач, а так, на побегушках. Мало ли что сболтнешь в коридоре?

– Номер не пройдет. Вы участвовали в организации двух преступлений: укрывательство убийцы и самооговор невинного человека!

– Ничего я не организовывала… Не докажете!

Слово берет Томин.

– Кира Михайловна, вы самонадеянны. О вашем знакомстве с семьей Холиных людям известно. Обман Тобольцева очевиден. Если добавить оригинальную деталь, что последнее время на свидания с вами приходит не муж, а Дмитрий Холин, то, пожалуй, для начала довольно. А дальше еще поработаем.

Грибеник начинает всхлипывать.

Томин подходит к Знаменскому, который отвернулся к зарешеченному окну, тихонько спрашивает:

– Паша, ты что? Тобольцев плачет с радости, Грибеник со страху, а ты-то что невесел?

– Да знаешь, ненавижу, когда приходится ненавидеть!..


* * *
В квартире Холиных семья за ужином.

– Кушай, Вадик, кушай, ты так осунулся, – приговаривает счастливая мать.

– По-моему, мы больше осунулись, пока он сидел… – замечает старший брат. – Иди же, папа!

– Сейчас, – тот в соседней комнате возится с протезами.

– А можно не стучать челюстями, когда люди едят? – оборачивается к нему Вадим.

– Он у себя в камере привык к тишине! – качает головой отец.

– Вадик, нехорошо, – на мягких тонах журит мать. – Папа для вас всю жизнь, не разгибая спины…

– Оставь его, он глуп, – бормочет отец, садясь за стол.

Некоторое время все едят в молчании. Но вот Вадим отодвигает тарелку и поднимается.

– Куда? – настораживается отец.

– Прогуляться-проветриться.

– Твои прогулки слишком дорого обходятся семье.

– Мама, он спятил! Он хочет снова запереть меня в четырех стенах!

– Сядь, говорю тебе! И затихни до суда. Еще неизвестно, чем все кончится, – поддерживает отца Дмитрий.

– Митя, но Вадик столько перестрадал, – робко вступается мать. – Иногда ему все-таки нужно развлечься?

– Он не умеет развлекаться прилично, мама.

– Ах, Вадим, Митя по-своему прав. Он опытней, прислушивайся к мнению брата. Митя все имеет, добился хорошей должности и пожинает плоды…

– Доби-ился! Без вас он заведовал бы в бане мочалками!

– А где бы ты был без родителей?

– Между прочим, в институт я прекрасно поступил сам!

– Мальчики, мальчики, перестаньте ссориться! – страдает мать. – Вадик, ведь разговор только о том, чтобы ты немножко потерпел.

– А я не могу терпеть. Организм не позволяет. Я не желаю пожинать плоды, когда на макушке засветит плешь!

– Он глуп, – повторяет отец, который один еще продолжает жевать.

– Зачем ты так, Вадик? Ведь ты всех нас любишь! – Мать пытается обнять его. Вадим увертывается.

– Люблю? Да чем вечно клянчить у вас то трояк, то сотнягу, лучше пойти и трахнуть кого-нибудь по башке!

– Вадик, мы никогда ничего для тебя не жалели! – скорбно восклицает мать.

– Да, кое-что я получал. Периодически. Но когда мне нужно было позарез, вы в воспитательных целях показывали мне кукиш.

– Заткнись! – обрывает Дмитрий. – Не хватает обвинять мать с отцом! Ты хоть представляешь, во сколько обошлось тебя вытащить? А еще во сколько обойдется!

– Отдайте половину этого мне, и я внесу гениальное рацпредложение.

– Какое?

– С Тобольцева довольно. Купите против него свидетеля. Очевидца и дешевле и надежней.

– Откуда же очевидец? – изумляется мать. – Митя?

Митя задумывается.

– Вообще-то… найти, пожалуй, можно.

– Отец, ты слышишь?

– Оставьте меня.

– Но как умный человек…

– Я не умный человек. Я не имею на это времени – я делаю зубы. Кому вставить? Пожалуйста, хоть в три ряда, как у акулы. Дальше меня не касается.

– Не сердись, семье нужен твой совет.

– Сколько с меня причитается за право спокойно жить в своем доме?! – Он встает, уходит в свою комнату, и слышно, как запирает дверь.

Пока Холина провожает его взглядом, Вадим быстро выпивает рюмку коньяку и выскакивает в переднюю, закусывая пирожком. Дмитрий направляется следом. Вадим уже кинул на руку пальто, брат преграждает ему дорогу. Кажется, они готовы подраться. И тут раздается звонок в дверь. На площадке стоят Томин и два милиционера.

– Добрый вечер, – говорит Томин.

– Здрасьте, – автоматически откликается Дмитрий и пятится.

Вадим застывает с недоеденным пирожком.

– Вадим Холин?

– Д-да…

– Старший инспектор уголовного розыска Томин.

Пятясь, Дмитрий кричит:

– Мама, к вам пришли!

Кругленькой, растревоженной наседкой выбегает мать.

– Вадик, что такое? Кто вы? В чем дело?! – налетает она на Томина.

Вадим на мгновение приободряется:

– Да, собственно, в чем дело?

– О вас, Вадим, тюрьма плачет, – доверительно сообщает Томин. – В три ручья.

– Опять?! – Глаза Холиной мечут голубые молнии. – Это провокация! Вам здесь нечего делать! Мы будем немедленно жаловаться прокурору!

– Именно он подписал постановление на арест. Я только выполняю его поручение.

– Вадик, не бойся!.. Не волнуйся… Мы все сделаем! Я последнюю рубашку!.. Митя!.. Отец!..

Но Митя скрылся в комнате, и отец не отзывается.

– Вадик, мальчик мой! Мы спасем тебя! Любой ценой. Любой ценой!


* * *
Холина потом часами толклась в районной прокуратуре, в городской, в судах всех инстанций, в приемных мыслимого и немыслимого начальства. Она нанимала адвокатов, писала бесконечные кассации, жалобы и прошения; из года в год слала посылки по далекому северному адресу; она поседела и сморщилась. Она перенесет все и останется любящей матерью.

Осуждать? Крутить пальцем у виска? Или снять шляпу перед такой верностью чувства?

До третьего выстрела

Они встретились в коридоре на Петровке, 38 – Знаменский и стройная светловолосая девушка в вязаном нарядном платье. Лицо было знакомое, и Пал Палыч поздоровался, но не сразу понял, кто она. Прежде он видел девушку только в милицейской форме, когда бывал в Бутырке. Там, в проходной тюрьмы, она сидела, отгороженная от посетителей стеной металлических прутьев, а посетители – адвокаты и следователи – коллективно ухаживали за миловидной дежурной, ведавшей вызовом арестованных и распределением кабинетов.

Знаменский тоже любил поболтать с ней, знал, что учится заочно на юрфаке, и однажды обещал посоветовать, какую выбрать специализацию после диплома.

– Вот и пришла советоваться, Пал Палыч, – девушка с улыбкой протянула пропуск, умалчивая, что битый час дожидалась под дверью.

Апартаменты у Знаменского после повышения новые, попросторней. И диван новый, без коварно торчащей пружины. Вполне пригодный для неофициального разговора тет-а-тет.

– Итак, Антонина Васильевна Зорина. Года четыре сдавал вам в окошко оружие, получал взамен ключ и, честно говоря, не знал, что вы – Зорина. Ниночка и Ниночка.

– А я столько раз держала в руках ваш пистолет, что помню царапину на рукоятке.

– Справа или слева?

– Справа.

– Вы, оказывается, наблюдательны.

Девушка смущенно опустила глаза.

– Я все годы мечтала: вот подойду к окошку с наружной стороны и сама получу ключ от следственного кабинета.

– Так вы хотите стать следователем?

– Конечно!

– Даже «конечно». А собственно, почему?

– Ну… долгий разговор.

На самом деле разговор короткий, но абсолютно для Ниночки немыслимый; пришлось бы сказать: «Пал Палыч, вы – мой идеал».

Если бы у нее хватило духу на подобное признание, неведомо, как обернулась бы судьба. Но поскольку духу не хватает, Знаменский руководствуется общегуманными соображениями:

– Попробую вас отговорить, Ниночка.

– То есть, на что-то серьезное я не гожусь?

– Не в том дело.

Не знаю, годишься ли ты для следственной должности, но она для тебя – нет. Зачем раньше времени вгонять себя в гроб?

– Вы ведь, помнится, колебались – то ли юрфак, то ли педагогический. Или путаю?

– Когда-то колебалась.

– Тогда вам прямая дорога работать с детьми!

– Как – с детьми?

– Есть такая прекрасная должность – инспектор по работе с несовершеннолетними.

– Но у меня голова набита криминалистикой…

– Ниночка, что бы следователь ни делал со своей криминалистикой, он не может изменить того, что преступление произошло! А его нельзя было допускать!.. Великая вещь – удержать подростка, чтобы не свихнулся. Тогда уже ничего не воротишь и впереди суд, небо в клеточку и родители, у которых сын «отбывает срок».

– Никогда об этом не думала… то есть относительно себя. И, Пал Палыч, ведь очень трудно сделать то, чего не смогли родители.

– А вы боитесь трудностей? – подначивает Знаменский.

Естественно, Ниночка не может ответить «Боюсь»…

Она стала инспектором в детской комнате милиции. Часто руки опускались от бессилия – институтская наука мало помогала. Правда, доведись ей заглянуть в день сегодняшний со всеми молодежными его бедами, Ниночка признала бы, что ей досталось не худшее поколение.


* * *
Прошло почти полгода. Сейчас август, пахнущий прокаленным асфальтом и выхлопными газами и лишь к концу дня отдающий свежестью политых газонов да ароматом молодых яблок с лотков…

Вечереет. По старомосковскому переулку, наполовину перегороженному забором новостройки, бежит плотно сбитый человек в кепке и плаще. Какой-то прохожий мельком оглядывается ему вслед. Переулок почти безлюден. Человек ныряет в квартал пустых, подготовленных к слому домишек. Бежит уверенно, видно, что путь знаком. Сзади доносится приглушенный расстоянием милицейский свисток. Потом еще один – громче и с другой стороны. Человек кидается в противоположном направлении.

Метрах в ста впереди уже угадывается оживленная улица, но оттуда наперерез выруливает патрульный мотоцикл. Беглец успевает скрыться за углом дома, так что с мотоцикла его не видно. Притормозив и не глуша мотора, патрульные осматриваются: не мелькнет ли где фигура. Между тем свистки приближаются, человек чувствует, что оказался в кольце. Он вынимает пистолет, крепко обтирает носовым платком и хорошо рассчитанным движением забрасывает в чердачное окошко стоящего на отшибе сарая. Озирается, лихорадочно пытаясь что-то придумать, чем-то отвлечь от себя внимание. Поодаль замечает стайку голубей на земле. Сильно размахнувшись, швыряет в них камнем. Голуби взлетают, и на их испуганный взлет стремительно срывается мотоцикл.

А человек крадучись, но быстро пробирается от развалюхи к развалюхе.


* * *
– Вы узнали бы его?

– Конечно бы, узнала!

– А вы совсем не запомнили лица?

– Револьвер как сейчас вижу, а лицо – нет…

Знаменский допрашивает двоих продавщиц, одна из которых по совместительству и кассирша в магазине «Трикотаж-галантерея». Магазинчик маленький и тесный. Переднюю стену занимает окно-витрина с входной дверью. Вдоль двух других буквой «Г» расположены прилавки. На том, что против входа, стоит кассовый аппарат.

– Ну хорошо, давайте по порядку. Значит, в магазине, кроме вас, никого не было?

– Никого, – подтверждает кассирша. – С обеда очередь стояла даже на улице, а куртки кончились – и как отрезало.

– Что за куртки?

– Хорошие, по сто сорок три рубля. Завезли к концу квартала двести штук.

– Когда он вошел, вы были за прилавком?

– Да, вот так сидела. – Она придвигает ногой табурет и садится к кассе; на щеках продолжают рдеть красные пятна. – Ящик был открыт.

Женщина выдвигает денежный ящик, и Знаменский отступает, давая фотографу возможность сделать общий снимок помещения. Кибрит молча слушает – ее черед впереди.

– Обычно я сразу выручку раскладываю, как надо, а сегодня толчея, совала кое-как. И вот сижу после, по купюрам разбираю… и вдруг он передо мной стоит и говорит: «Давай деньги!» Я вот так – раз! – резко подавшись телом вперед, она задвигает ящик, – и голову-то подняла, а в лоб револьвер нацелен. – Кассирша на секунду зажмуривает глаза. – У меня все отнялось… Которая пачка была в руках, двадцатипятирублевками, ту он выхватил и говорит: «Давай остальные, пристрелю!» Честно скажу: я бы уж и рада отдать, дергаю ящик, а его заело. Тут Настасья как шарахнется за дверь! Он выругался – и следом на улицу. Спасла меня Настасья!

– До чего-нибудь он дотрагивался? – спрашивает Кибрит.

– Не знаю, милая, не знаю, – трясет женщина головой.

– Расскажите теперь вы, – оборачивается Знаменский ко второй продавщице.

– Я здесь находилась, – густым голосом сообщает круглая, на ногах-тумбах Настасья и показывает, как сидела за прилавком. Неподалеку от витрины у нее поставлен стул и еще скамеечка для опухающих ног. – Сижу, в окно смотрю. Еще на той стороне улицы я его заметила.

Фотограф нацеливается в нее объективом, продавщица ни с того ни с сего улыбается: условный рефлекс на фотоаппарат.

– Почему вы обратили на него внимание?

– Да просто так. Он шел слева, а вон от того столба стал наискосок сюда переходить, к витрине. И остановился.

– И долго стоял?

– Нет, только зыркнул – пусто внутри или нет. И входит. Быстрым таким шагом. Воротник поднят, и кепка на лоб. И – уже возле кассы с револьвером, и Женя ему деньги отдает. И, он слышу, говорит: «Всех перестреляю!» С этих слов меня будто кто подбросил – сейчас была за прилавком, а сейчас уже по переулку бегу, себя не помню… Только когда на двух мужчин набежала, очнулась. Зовите, кричу, милицию, магазин грабят! Обратно уже люди довели, ноги не слушались.

– И что вы застали, вернувшись?

– Женя сидит за кассой, как пришитая, и трясется. Даже товар не собирает, который я на пол смахнула.

– Когда прыгали через прилавок? – Знаменский прикидывает, каково было брать такой барьер.

– Ну да. Носки, рубашки, все полетело!

– А где они сейчас? – вмешивается Кибрит.

– Вон отдельно сложены. Упаковка загрязнилась, протереть надо.

Кибрит начинает осторожно перебирать и осматривать указанные продавщицей вещи, упакованные вцеллофановые пакеты.

– Не помните, как они валялись, эти пакеты? – спрашивает она продавщицу-кассиршу.

– Да почти по всему полу.

– На бегу от кассы к двери можно было наступить?

– Почему ж нельзя…

– А до возвращения вашей напарницы кто-нибудь в магазин входил?

– Никто.

– У вас какой размер обуви? – обращается Кибрит к Настасье.

– Тридцать седьмой. – Она снимает с ноги тапочек и предъявляет в доказательство.

– Один неполный след есть, Пал Палыч.

Кибрит опыляет след. Входит Томин.

– Скрылся. Никто его и близко не видел!

Кибрит кладет на пол пакет с отпечатком следа, который теперь виден отчетливее, и фотограф щелкает его сверху; Томин вздыхает:

– Эх, от следа до человека…


* * *
А человек преспокойно идет по улице – уже без кепки, плащ на руке. Заворачивает в обувной магазин.

– Обслужите меня, пожалуйста.

– Только если быстро, – предупреждает продавщица. – Закрываем.

– Я все делаю быстро, милая девушка, – и скидывает старые ботинки.


* * *
В милицейском микроавтобусе друзья возвращаются с места происшествия.

– Ты бы все-таки назначил ревизию, Паша, – советует Томин. – Магазины у нас грабят редко.

– Замаскированная недостача? Почему бы тогда не сказать, что выручку отдали?

– По-моему, на инсценировку не похоже, – замечает Кибрит.

В городе уже ночь, по лицам скользят тени и свет.

– Неизвестно, кого искать, – снова нарушает молчание Томин. – То ли дурака, которому повезло, то ли умника, который промахнулся.

– В смысле?

– Сейчас, Зинуля, объясню. Примем для начала вариант дурака. Местный дурак. Шел мимо, учуял, что в галантерее сегодня деньгами пахнет, и думает: где наша не пропадала! Взял какой-нибудь пугач или крашеную болванку и отправился на дело. И случай уберег его от всех напастей. Ухватил дурак сколько успел, забился в свою норку и радуется: я от дедушки ушел, я от бабушки ушел!

– В принципе, возможный вариант, – соглашается Кибрит.

– Разберем противоположную модель. Человек опытный, бывалый. Все взвесил до мелочей. Точно выбрал маленький магазинчик в тихом переулке. Точно знал, какой куш его ждет. Точно рассчитал момент – час до закрытия и по телевидению международный футбол. Кстати, наши выиграли: три – два.

– Ура – ура.

– Мужское население следит за мячом, а наш умник отправляется грабить. И потом мастерски уходит от погони. Но пожилая грузная женщина проявила со страху фантастическую прыть. Теперь он сидит и злится, что не удалось взять всю кассу.

– Опять похоже.

– Вот видишь, Зинуля, это две модели. Не исключены и гибридные. Скажи хоть, сколько у этой модели в холке.

– Сейчас посчитаю, – заглядывает в записную книжку, красновато освещенную проплывающей мимо рекламой, и бормочет. – Ширину каблука множим на три и девять, получаем полную длину следа. Отсюда выводим рост… Сантиметров сто шестьдесят семь. Посмотрю таблицу, завтра скажу точнее.


* * *
Ранним утром следующего дня, когда во дворе лишь воробьи, дворники да владельцы собак, веснушчатый пятнадцатилетний Сенька Гвоздарев помогает матери: они метут, в четыре руки вытряхивают урны; работают слаженно, явно не впервой.

– Ну чисто, сынок, пошли чай пить. – Гвоздарева развязывает низко надвинутую от пыли косынку и сразу молодеет.

– Ага, ты ставь, я сейчас.

– Куда, Сеня?

– Нужно. Минут на пятнадцать.

У Сеньки дело в квартале пустых домов. Подобрал старый стул, заглядывает в окна: «Ага, кресло тоже сгодится!»

Пытается отодрать доску, которой наискось забита дверь, доска не поддается. А кресло дразнит.

Досадливо что-то бормоча, Сенька направляется к сараю, чтобы раздобыть какой-нибудь рычаг. Отыскав ржавую лопату, возвращается к дому и повторяет попытку открыть дверь. Лопата гнется. Сенька снова идет в сарай, видит в дальнем углу лом. Через кучу хлама лезет туда. И вдруг останавливается, ошеломленный, а затем медленно, затаив дыхание, опускается на колени. Среди мусора перед ним лежит большой черный пистолет…


* * *
Тем же утром, но попозже, на бульваре встретились двое. Один – тот, что удирал от милицейских свистков, ограбив кассиршу, Бондарь, старый вор-рецидивист. Другой – Виктор Лабазников, его подручный, парень лет двадцати трех. Тенниска обтягивает налитые мускулы, голова ладно сидит на загорелой шее, лицо почти приятное, если б не уклончивый, рыскающий взгляд.

Разговор между ними вполголоса, но крутой:

– Нету? – шипит Бондарь. – Как нету? Искать надо уметь!

– Каждый сантиметр носом перекопал, маэстро. Клянусь!

– Значит, не в том сарае!

– Строго по вашим координатам: дом с голубятней, скамейка, две липы.

– Сарай к дому дверью? – проверяет Бондарь.

– Нет, боком. Дверь на одной петле.

– Ну там и есть! Неужели самому лезть после вчерашнего?

– Бесполезно, маэстро. Нету, – Виктор сокрушенно вздыхает и повторяет: – Нет.

В расстройстве Бондарь опускается на скамью.

– Влетела мне твоя поганая галантерея… Себе дороже.

– Главное – сами целы! Как за вами рванули на мотоцикле, я думал – конец. И все-таки не пустой ушли.

Бондарь пренебрежительно машет рукой.

– Еще кое-что я наколол, – спешит задобрить Виктор. – Во-первых, кассу взаимопомощи в одной конторе, где я взносы собираю как страховой агент. В получку они все по червонцу складываются и на следующий день решают, кому давать ссуду. А ночь денежки лежат у казначейши в письменном столе…

– И мне ты сватаешь эти паршивые червонцы?! Мне нужен настоящий, жирный кусок! В идеале надо работать полчаса в году. Остальное время путешествовать… на просторах родины чудесной.

– Есть жирный кусок, маэстро. Директор мебельного магазина. Козел в золоте и при нем коза в бриллиантах. Три комнаты битком добра, деньги прямо под ногами шуршат. Насчет имущества мы с ними уже договорчик оформляем. Дальше думают сынка застраховать – от законного брака.

– От чего?

– Это новую штуку придумали: родители страхуют парня или дочку, предположим, на тысячу рублей, платят взносы, а к свадьбе молодым выдается вся сумма на руки. Но после восемнадцати за каждый холостой год полагается надбавка от Госстраха.

– Не бреши.

– Да какой брех! Дотерпел до двадцати пяти – огребаешь четырнадцать процентов чистой прибыли. Для парней прямо клад: чуть какая заикнется про загс, а он ей нашу квитанцию – плюнем, дорогуша, на формальности, не наноси мне материальный ущерб. Мой козел заблеял от удовольствия, как услышал. Не знает, во сколько и оценить своего козленочка. Уточню, когда дома не бывают, и можно действовать без риска.

– В такой квартире без хозяина мороки часов на пять: что в подушки зашито, что по щелям рассовано. Надо самого просить, чтобы тайники выскребал. А он резонно спросит, на каком основании? Если я показываю калибр, вопросы отпадают. И на будущее острастка.

– Да с него ножа хватит! Даже вообще голыми руками. У него от 02 на пальце ожег будет!

– С голыми руками ходи сам. А холодным оружием я брезгую, да и не привык. Мне нужен пистолет.

– Как же вы его кинули?

– Потому что меня могли взять, дурень, уже в загривок дышали. Я не кинул, я аккуратно пристроил. Не впервые расстаемся, и всегда он ко мне возвращался. – Бондарь утирает потный лоб. – Не верю, что пропал. Куда ему за ночь деваться? Или ты продрых? Продрых?

– Обижаете, маэстро! Только-только первых прохожих дождался, чтобы не бросаться в глаза. Между прочим, до ночи еще вечер был. А там шпана шляется. Может, свести знакомство? Послушать разговоры и вообще?


* * *
В тесной казенной квартирке Гвоздаревых на первом этаже бедновато.

Сенька собирается уходить.

– Ма, я пошел!

– Даже и не поел толком. Что с тобой приключилось?

– Ничего, ма. Я к Терентьевым.

– Стой, дыра на рукаве. Снимай, зашью.

– Да ведь долго!

– Чего тут долгого, по шву. – Зашивая рубашку, она сообщает: – А вчера магазин ограбили, слыхал?

– Слыхал что-то. За новостройкой, да?

– Угу. С револьвером, представляешь?

Сенька вздрагивает.

– Поймали?

– Нет. Сейчас Миронов-участковый рассказывал, что прямо по пятам гнались. Между пустых домов чуть, говорит, не схватили, непонятно, как из рук ушел.

– Ма, а точно, что… револьвер! – спрашивает Сенька. – Случайно, не пистолет?

– А какая разница…

– Если Миронов что новое узнает, расскажи мне, ладно? – Он быстро надевает рубашку.

– Все-таки чудной ты сегодня. Что-нибудь натворил?

– Мм… Понимаешь, мама, врать я тебе еще не научился, а всю правду говорить не могу. Это называется «трудный возраст».

– Больно что-то трудный, Сеня.

– Переживем! Хлопни на счастье.

Гвоздарева шлепает Сеньку пониже спины, и он убегает.

Лихо насвистывая, он идет по двору. Сворачивает в подъезд дома, где живут Терентьевы.


* * *
Терентьевы – отец, мать и дети, Леша с Наташей, еще только садятся завтракать на кухне. Три звонка в дверь заставляют мать недовольно поджать губы:

– Кто это в такую рань?

– Сенька Гвоздик, наверно. – Леша идет отпереть.

– Странная манера – являться в дом, когда люди едва сели за стол.

– Почему! На Западе есть даже обычай приглашать к завтраку, – парирует Наташа.

– Но мы, кажется, не на Западе? – замечает отец с видом лихо сострившего человека.

– Это – во-первых, – подхватывает мать. – А во-вторых, не помню, чтобы я его приглашала.

– Он, между прочим, не к тебе, – бросает Леша, вернувшийся в кухню на последних ее словах. Он наливает две чашки чаю, сгребает со стола какую-то снедь и уходит.

– Вот так. И ничего не скажи. Рта невозможно раскрыть – сразу обиды! Растишь их, воспитываешь… – она свернула на привычную тему.

– Ну, завела, – скучливо тянет Наташа. – Подумаешь, событие – Гвоздик пришел!

– Ваш Сеня Гвоздарев – отпетый хулиган!

– Да кто его отпевал?

– Наташа, – присоединяется отец, – вы обязаны считаться с мнением мамы. Она пытается уберечь вас от дурных влияний.

– Курам на смех! Какое Гвоздик может оказать влияние?

– А такое, что этот дворничихин сын…

– Ну-ну-ну, – прерывает жену Терентьев, – подобные выражения… это не аргумент.

– Я, разумеется, лишена сословных предрассудков, но согласись, что его мать… Мужа бросила, вокруг хоровод мужчин… просто страшно представить, чего ребенок нагляделся и как это подействовало на его психику!

– Кисонька, может быть, не следует при Наташе… И, по-моему, Гвоздарева производит приятное впечатление.

– Ах и на тебя она производит приятное впечатление?!

– Ну что ты, я же не в том смысле!..

В дверях появляется Леша.

– Нельзя потише? Там все слышно.

Он затворяет дверь. Неловкая пауза.

– Но… в конце концов, я у себя дома… Имею я право говорить то, что думаю? И вообще – воспитанный человек не слышит чужих разговоров.

– Ты спутала, мамочка, это глухие не слышат.

– Наташа, не дерзи, – отцу очень не хочется ссоры.

– Имею я право говорить то, что думаю?

– Нет, не имеешь. Не доросла.

Наташа встает, забирает чашку и недоеденный бутерброд.

– И эта туда же! – кипятится мать. – И снова до вечера на улицу? Почему хоть в субботу не побыть немного дома! Вам созданы все условия для культурного отдыха!

– Ой, мамочки! Холодильник, телефон, ванна, газ, магнитофон – голова кругом от развлечений!

Отец укоризненно цокает языком.

– А что на улице?

– То, что рассказывали на лекции в ЖЭКе, – отвечает за Наташу мать. – Очень жаль, что вас не было. Приводились убийственные факты!

Наташа прыскает и уходит. Слышно, как ребята включают музыку.

– Ну что за дети, Гриша! Даже аппетит пропал. Разве я посмела бы хамить матери! Бывало, если делаешь что-нибудь не то, так ведь тайком, с оглядкой.

– Да, наши не стесняются. Хоть бы соврали для приличия. Холодильник, телефон… Не ценят ничего, что досталось трудами!

– По выражению твоего сына, они ищут иной смысл существования. А у самого две тройки в году, и из спортивной школы исключили. Как он без спорта в институт! Ты с ним говорил?

– Еще не определился. Выбирает.

– Какие могут быть выборы! Надо найти вуз, где требуется боксер-перворазрядник. Разве мы с тобой выбирали?

– Что же сравнивать, кисонька, мы были другими.

– Вот именно. Мы понимали, чего хотим, и добивались. Спроси свою дочь – какую общественную работу она ведет! Никакую. Ей скучно. Будто мне в ее годы было весело возиться со стенгазетой. Но я рисовала аршинные заголовки ради комсомольской характеристики.

– Да… – отец в задумчивости катает хлебные крошки. – Мы относились к жизни серьезно и ответственно.

Терентьевы свято верят в правоту своей жизни.


* * *
Наташа, Леша и Сенька выходят на улицу.

Хорошенькая Наташа выглядит старше своих лет, Сенька – моложе, а плотного Лешу легко со спины принять за взрослого мужчину, но полудетское упрямое лицо выдает мальчишку. К приятелям присоединяется Миша Мухин – смазливый, чернобровый. «Салют – салют», – дальше шагают вместе.

– Натка, я пришел к тебе с приветом. – Миша крутит пальцем у виска, – рассказать, что солнце встало… Что-то вы кисло-зеленые?

– Субботнее утро в кругу семьи, – бурчит Леша. – Интересно, взрослые – все идиоты или выборочно?

– Выборочно. Но многие.

– Неужели и мы такими будем? – задает Наташа извечный вопрос подростков.

– Я против, – заявляет Миша. – Кто «за», прошу поднять руку. Воздержавшихся нет? Принято: мы будем другими.

– Леха! – предостерегающе произносит Наташа.

На пути стоит кучка их ровесников. Леша выдвигается вперед, возглавляя свою компанию. Сенька порывается идти плечом к плечу, Наташа дергает его назад.

– Не лезь! Леша это не терпит!

– Он же Леха-Ледокол, – поясняет Миша. – Флагман. А мы в кильватере.

Леша идет на враждебную группу, как на пустое место, свободно свесив тяжелые кулаки. И группа в последний момент не выдерживает, расступается, пропуская его и остальных.

– Красиво! – восхищается Сенька.

– А-а… – поводит плечами Леша. – Подраться стало не с кем.


* * *
Место ребячьих сходок – ободранная квартира на втором этаже пустующего дома. Кое-какая мебелишка, частью брошенная хозяевами, частью собранная ребятами по окрестным домам. Здесь Наташа, Леша, Сенька, Миша и пятый – долговязый, разболтанный Фитиль.

Леша осматривает колченогое кресло.

– Гвоздик, ты молоток. Отличное седалище для председателя. Итак, очередное собрание нашего Общества покровительства самим себе объявляю открытым. Для тонуса и по традиции словесная разминка.

– Тема?

Наташа поднимает руку:

– Предлагаю, как в ЖЭКе : «Молодежь и влияние улицы». Очень жаль, что нас не было.

– Сейчас воспроизведем. Даю запев. Мы, жертвы безнадзорности и дурного воспитания… – гнусаво заводит Леша.

– Подпали под улицы пагубное влияние… – подхватывает Фитиль.

И дальше идет по кругу:

– Под трамваев и троллейбусов влияние опасное…

– Под пешеходов влияние ужасное…

– Правила уличного движения производят в наших умах брожение!

– О, влияние улицы, разлагающее!

– О, мусорных урн влияние развращающее!

– А фонари? Что они освещают?

– Они понаставлены в каждом переулке, чтобы видеть темные жизни закоулки!

– Дети, берегите глаза и уши!

– Спасайте свои неокрепшие души!

– Долой светофоры!

– Свободу Карабасу-Барабасу!

«Разминка» переходит в беспорядочный гвалт, кто-то вскакивает на стул, стул ломается.

– Хватит, ребята, – проявляет благоразумие Наташа. – Нас опять застукают… Кстати, на этом стуле всегда сидел Алька. Тут стоял его стол, а тут висела гитара…

– Жалко, что дом сломают. У Альки мы хорошо собирались.

– Что ж он не приехал? Ведь обещал.

– Его запрягли, – сообщает Фитиль. – Скребет и покрывает лаком пол.

– Твои тоже малярничают? – интересуется Миша.

– Пока смету составляют… Знаешь, Сэм, а бабка на балкон выходить боится. И все горюет о своем палисаднике, можно подумать, у нее здесь Парк культуры был.

Сенька тихо спрашивает Наташу:

– Почему он «Сэм»?

– Сильно эрудированный мальчик, – расшифровывает та.

– Ну-с, продолжим заседание, – усаживается Леша в кресло. – На повестке дня проводы Фитиля.

Фитиль выходит на середину.

– В связи с переменой места жительства мы расстаемся сегодня с нашим Фитилем. Он был достойным собратом, и мы с прискорбием провожаем его в новый путь.

– Прошу не считать окончательно выбывшим. Прошу оставить за мной совещательный голос и право посещать собрания.

– Наверно, иногда ты будешь приезжать, но эти уже не то, – печалится Наташа.

– Натка, я буду обязательно приезжать! И Алька тоже. Мы обязательно!

– Ладно, Фитилек, не копти, глаза щиплет, – усмехается Миша.

– Думаю, можно переходить к следующему вопросу, – «ведет собрание» Леша. – Так сказать, гвоздик программы. Сеня, прошу. Сэм, докладывай.

– Товарищи-братцы-господа-граждане-сеньоры-и-сеньориты, – тараторит Миша. – Для пополнения нашего состава предлагается принять нового собрата со стажировкой в течение месяца. Семен Гвоздарев, он же Сенька Гвоздик, проживает в нашем микрорайоне около трех лет. За это время ничем положительным себя не зарекомендовал. Так что причин для отвода кандидатуры не вижу. Есть вопросы к стажеру?

– Расскажи автобиографию, – доброжелательно предлагает Фитиль.

– Родился… учился… В общем, все.

– Больше ничего? – насмешничает Наташа.

– Имею два привода: за разбитое окно и за то, что назвал дуру дурой. Мать – дворник, – Сенька начинает вибрировать. Отец автоконструктор и пьяница. Находятся в законном разводе.

– Спокойно, стажер. Анкетные данные устраивают. Дату рождения. Когда подарки дарить?

– Тридцать первого февраля.

Фитиль улыбается одобрительно: здесь ценят выдумку.

– Почем фунт лиха? – спрашивает сам «председатель».

– Выдается бесплатно, посуда своя, – без запинки отбивает Сенька.

– Для начала достаточно, – решает Миша. – Познакомьте новичка с принципами.

– Принципов покровительства самим себе имеется шесть, – приосанивается Леша. – Стажеру полагается знать три. Запоминай. Бей первым! Смейся последним! И не мешай себе жить, это сделают другие. Приемлешь?

– Само собой. Только почему – «смейся последним»?

– Потому что хорошо смеется – кто? – подсказывает Фитиль.

– А-а, понял.

– Голосуем. Кто «за»? – и Леша первым поднимает руку. – Единодушно. Решение будет утверждено общим собранием, когда съедутся остальные ребята. От имени коллектива поздравляю. Запомни этот миг своей жизни, о Гвоздик, и постарайся дорасти до Гвоздя! Есть стажеру задание?

– Пусть что-нибудь придумает, – капризно складывает губы Наташа. – Чтобы не было скучно.

– Натка, человечество создало целую индустрию развлечений и все продолжает скучать.

– Ну пусть хоть попробует! – настаивает она.

– Придется поднатужиться, брат-стажер, – решает Леша. – Попытайся нас чем-нибудь развлечь. Или хоть удивить.


* * *
Знаменский допрашивает простуженного мужчину лет сорока: Губенко.

– Гражданин следователь, ну ни сном, ни духом! – клянется тот. – Я как освободился, жена ультиматум поставила: если, говорит, еще хоть с одной уголовной рожей увижу, – конец. Высчитала, что до дому ходу двадцать две минуты. В восемнадцать ноль-ноль смена кончается, в восемнадцать десять я на проходной, в восемнадцать тридцать пять ужин на столе, и я должен быть как штык, иначе допрос похуже вашего. Хоть соседи, хоть кто хотите подтвердит!

– Жестокая женщина. Позавчера тоже весь вечер провели с женой?

– Она к сестре ездила. А я дома футбол смотрел.

– Хорошая была игра?

– Ну!!

– А куда же вы сломя голову бежали этак в середине второго тайма? Как раз невдалеке от ограбленного магазина?

Допрашиваемый шмыгает носом.

– Эх, мать честная…

– Так куда бежали?

– Футбол смотреть, – уныло говорит он.

– Забавно.

– Телевизор испортился, гражданин следователь. Острый момент, атака на наши ворота, а он, паразит, хлоп – и сдох. Пришлось бегом к дружку – досматривать.

– Не застали его?

– Почему? Застал. Если надо, он подтвердит.

– Но кто мне подтвердит, откуда вы прибежали к дружку? Кто подтвердит, что до той поры сидели дома у телевизора?

– Соседку спросите. Я сначала к ней рвался. Не пустила. Тут международного значения матч, а она муру смотрит, танцы какие-то!

– Ну хорошо, допустим, все все подтвердят. Как мы определим промежуток, в который вас уже не было дома, но еще не было у приятеля?

– Экран у меня вырубился на девятнадцатой минуте. К Федору я ввалился, когда штрафной назначили. Второй гол уже при мне забили. Выходит, минут девять я прозевал.

– Сколько из них вы препирались с соседкой?

– Показалось долго, но, наверно, минуты три.

– Сбрасываем три минуты, остается шесть. Какую часть пути занял переулок?

– Примерно полдороги.

– Значит, вы находились поблизости именно в то время, когда ограбление совершалось или когда грабитель удирал с места преступления. Не заметили чего-нибудь, что может нас интересовать? Думаю, вопрос понятен.

– Понятен… – мужчина тяжело вздыхает. – Парень там один ошивался, гражданин следователь. Тогда я, конечно, ноль внимания, но как теперь рассуждаю – по разным признакам – в общем, на стреме он стоял… Главное, видел я его раньше. Лицо знакомое.

– Где?

– Не помню.

– А если сосредоточиться?

– Пробовал уже, самому интересно. Но вот хоть убей!

– В какой обстановке вам его легче представить: в парикмахерской?., в метро?., в поликлинике?., сигаретами торгует?..

На каждый вопрос Губенко отвечает секундной задумчивостью и пожиманием плеч.

– Опишите его.

– Да так себе, белобрысый, крепкий, румяный. Без особых каких примет. Года двадцать два или двадцать пять. Блондины, они моложе выглядят, личное наблюдение.

– Не мешало бы прийти в милицию и поделиться личными наблюдениями, чтобы вас не разыскивали как предполагаемого сообщника.

– Да ведь, гражданин следователь…

– Между прочим, товарищ следователь.

– Правильно, товарищ следователь. Вы учтите мою ситуацию: соседка пожаловалась жене, что я ее обругал за телевизор по-нехорошему, я жене объясняю обстоятельства, но я говорю, что бегал к Сосновым, а бегал-то я к Феде Антонову потому что до него ближе, а Федор тоже судимый и, значит, по жениному пониманию, он для меня под запретом, а она мне ультиматум поставила, так что теперь, если узнает, она мне такое выдаст…


* * *
Миша Мухин, он же Сэм, валяется дома на диване с книгой. В соседней комнате вполголоса препираются мать Миши и ее отец, древний благообразный старец.

– Папаша, послезавтра Константин из поездки вернется. Скажите вы своим богаделкам, чтобы не ходили пока.

– Неча ими брезговать! Сестры они мне по древлепрославленной нашей вере.

– Вам – сестры, а Косте – хуже горькой редьки.

– Срамишь седины мои, Аксинья. Чужие люди идут за духовным наставлением, а родная дочь лба не перекрестит. Гореть тебе дура, в геенне огненной.

– Да отстаньте, папаша, молюсь, молюсь я.

– Когда тебе молиться, ты телевизор смотришь.

– А то вы не смотрите!

Чего дед не желает слышать, то он попросту пропускает мимо ушей.

Мухина переобувается в передней.

– В магазин? – осведомляется дед.

– Хлеба к обеду.

– А что на обед?

– Щи вчерашние да яичницу зажарю.

– Знаешь ведь, что нынче постный день! – Нет чтобы отцу грибочков подать, рыбки. Котлеты да яичницы – словно назло во искушение вводишь!

– Грибочки, папаша, на базаре кусаются. И рыбка в цене: вы ведь не селедку просите, а что поблагородней.

– Константину небось припасла уже и красненького и беленького. Как приедет, пир горой. А отцу жалеешь!

– Мне ваши посты влетают дороже пиров! – Она направляется к двери. .

– Стой! Куда простоволосая? – и таким грозным тоном, что Мухина без звука повязывается косынкой.

Дед переключается на Мишу.

– Все читаешь?

– Что поделать, грамотный.

– А чего читаешь?

– Исторический роман.

– Из какой же истории?

– Времен царя Алексея Михайловича.

– Тьфу! С него вся скверна пошла.

– Никона разжаловал, что ли?

– Не разжаловал, а низложил на собрании всех патриархов. Законно низложил.

– Тогда какие к Алексею Михайловичу претензии?

– Исконное наше двоеперстие, истинное, кто запретил? Никон. До Никона все двумя перстами крестились. А если Никона потом вон, да в простые монахи, можно сказать, как врага народа, то почему троеперстие его сохранили? Как об этом в романе объясняется?

– Никак.

– Дурак твой историк.

– Дед, ругаться грех, – уличает Миша.

– С вами кругом грех.

За окном слышен условный свист. Перед домом дожидается вся компания. Выбегает Миша. Обычные приветствия, и дальше разговор на ходу.

– Чего застрял?

– Дед все ведет среди меня религиозную пропаганду.

– И как ты?

– Ничего, мне на пользу: заставляет извилиной шевелить. Слушайте, какую недавно мыслишку подпустил. Насчет происхождения людей. Если, говорит, человек – венец творения, по образу и подобию, то с него и спрос великий. Происхождение, так сказать, обязывает. Поэтому, говорит, вы нечестивцы, и решили быть лучше от обезьян. С обезьяньих потомков что возьмешь? Никакой ответственности. Если говорит, считать, что ваши прабабки нагишом по деревьям скакали, тогда, говорит, конечно, кругом сплошной прогресс. Хоть бомбы друг в друга кидайте, хоть пьяные под забором дрыхните – все равно можете гордиться и возноситься, потому что обезьянам до вас далеко. Даже последний, говорит, болван все ж таки на двух ногах ходит и даже в штанах.

– Богатая идея! – смеется Леша.

Наташа добавляет:

– И с ядом.

– А что ты ответил? – спрашивает Сенька.

– Начал про эволюцию, про научные данные. А он говорит: ваша «еволюция» – чушь. Небось, говорит, сколько ни копают, а в главном-то месте дырка. Тут обезьяна – тут человек, а переходного звена промеж них нету.

– Да откуда он знает?

– Начитался журнала «Знание – сила», таскает у меня потихоньку.

– Силен старик! – Сеньке разговор любопытен.

– Да, въедливый. При отце помалкивает, а без отца – хозяин в доме. Мать его до сих пор боится. Как зашипит: «Аксинья, прокляну!» – она чуть не в ноги: «Папаша, простите!»

– Ничего себе! – фыркает Наташа.

– Лично я – от обезьяны, – говорит Леша, – внутренний голос подсказывает. А ты, Натка?

– Сколько красивых зверей! Нашли действительно, от кого произойти.

– С обезьяной сравнивают только в насмешку, – поддакивает Сенька.

– Миш?

– Лелею надежду, что предки прилетели из космоса. Затем часть их выродилась в людей, часть – в мартышек.

– Назревает идейный раскол, – констатирует Леша. – Надо выяснить мнение общественности. Стажер! Будешь опрашивать каждого третьего прохожего.

– Только прямо в лоб, – оживляется Наташа. – Дяденька или тетенька, вы от обезьяны произошли?

– Чудно! – кивает Гвоздик. Он отсчитывает прохожих на другой стороне улицы. Третий по счету останавливается у витрины, и Сенька, подойдя, бойко начинает ему в спину.

– Гражданин, разрешите спросить…

Тот оборачивается. Это гориллообразный детина. Спрашивать его о происхождении – недвусмысленное оскорбление. Сенька невольно подается назад.

– Я хотел спросить…

– Ну?

– Скажите, сколько времени?

– Пожалуйста. Пятнадцать сорок три. – И он добавляет неожиданно добродушно: – Пора свои иметь, парень.

Сенька бредет обратно под хохот компании, слышавшей весь разговор.

– Что ж ты, Гвоздик? А обещал нас удивить.

– Роняешь свою репутацию, стажер.

– От имени присутствующих выражаю глубокое разочарование!

От насмешек Сеньке бросается в голову кровь.

– Хорошо же… Хорошо. Я вас удивлю!

– И сильно? – коварно улыбается Наташа.

– Увидишь, чего в жизни не видела!

– Ой, сейчас он устроит затмение Луны, Земли и Солнца! – «пугается» Миша.


* * *
«Штаб-квартира» ребят в пустом доме. Наташа, Леша и Миша ждут.

– Идет, наконец! – говорит Наташа, первой услышав шаги.

Входит сосредоточенный и напряженный Сенька. Быстро выглядывает в окна, проверяя, пусто ли вокруг.

– Дайте честное слово молчать. Если кто проболтается, я… я не знаю, что сделаю!

– Нагнетаешь атмосферу для эффекта?

– Сэм, я серьезно.

– Да о чем речь, стажер, мы своих не продаем!

Еще секунду Сенька медлит, обводя всех взглядом, и достает пистолет «ТТ». Воцаряется глубокое молчание.

– Он что – настоящий? – осмеливается наконец Наташа.

– Ясно, не игрушечный, – Сенька наслаждается произведенным впечатлением.

– Дай подержать, – благоговейно подставляет ладони Леша.

Сенька вынимает обойму и отдает пистолет.

– Да-а… – произносит Леша после молчания. – Удивил так удивил! Слушай, ты его не пробовал?

– Нет. Берегу патроны. Красивый, правда?

– Хорош гад!

Они дети 70-х. Даже на экране оружие мелькает коротко и редко – еще нет в помине видеоклипов или американских боевиков. Они не привыкли к пистолетам, это шок.

– Сеня, откуда? – шепчет Наташа.

Тот дергает плечом и отмалчивается.

– Сеня, ты влипнешь. Это запрещено.

– Вот из тебя и вылезла пай-девочка, отличница, – усмехается Миша.

– Между прочим, это тебе было скучно, – напоминает девочке Сенька.

– Действительно, мамзель Натали, по вашей собственной просьбе. Вы желали сильных ощущений, прошу! – Миша прицеливается в нее.

– Перестань, Сэм! – топает Наташа ногой.

– Если пистолет не устраивает, иди в Третьяковку, – говорит он.

– Полюбуйся, как Иван-царевич катается на сером волке, – иронически добавляет Сенька.

Мишу осеняет идея:

– Ребята, давайте из-за нее стреляться! В обойме шесть штук? По две пули на брата. К барьеру!

Он принимает картинную позу, но Леша отмахивается:

– Нет, вы вообразите такую картину. Подходит Гвоздик в тому орангутангу. «Дяденька, сколько времени?» – «Пора свои часы иметь, парень». Тут Гвоздик говорит: «Я тоже так считаю», – и достает пушечку…

– Орангутанг снимает часы и скачками уносится прочь! – хохочет Миша.

Даже Наташа не выдерживает, смеется:

– А Гвоздик бежит следом и кричит: «Дяденька, возьмите назад, я пошутил!»

– Смотря, какие часы, – небрежно роняет Сенька. – Можно и себе оставить на память.

– А если серьезно?

– Если серьезно, Натка, то у меня в жизни не было такой настоящей… такой сильной вещи! С ним в кармане я – новый человек. – Он ловко вставляет обойму.

– Сень, дай пройтись, – просит Леша.

Сенька великодушно протягивает«ТТ».

– Только осторожно!


* * *
Ребята шагают по улице.

– Ваши ощущения, сеньор Ледокол? – спрашивает Миша.

– Новый человек!

– Леша, слева по борту превосходящие силы противника.

– Вперед смотрящий не дремлет. Благодарность в приказе. Лево руля!

– С ума сошел! – вскрикивает Наташа. – Это же Топор с компанией!

– С ними нельзя связываться, Леха, – поддерживает и Миша.

– Связываться не обязательно. Просто пусть знают, что мы их не боимся!

Группа парней лет по семнадцать-восемнадцать стоит, занимая весь тротуар, беседуют:

– И оправдали его?

– Середка на половинку – навесили год условно.

– Это еще терпимо.

Леша трогает крайнего парня за локоть.

– Разрешите.

Тот машинально отступает на полшага. Леша делает своим приглашающий жест. Наташа, Сенька и Миша, стараясь не торопиться, проходят по тротуару. Леша замыкает шествие.

Парни несколько оторопело смотрят вслед.

– Ишь ты-ы!

– Похоже, смена растет. Перспективный мальчик.

– Пора поучить.

– Поучить при случае не вредно, – тянет узкоглазый, скуластый Топорков, лидер компании.


* * *
Среди товарищей по работе Томин слывет человеком не унывающим. Но бывают дни, когда он раздражителен, впадает в тоску: если в расследовании возникает вдруг «мертвая полоса». Томину лучше любая изматывающая гонка, чем топтание на месте.

Сегодня один из таких дней. Замнач по розыску в отделении обстоятельно докладывает, что сделано и что проверено. Все проверки дали пока отрицательный результат.

– …Что касается свидетеля Губенко, – заканчивает замнач, – то он действительно любитель футбола, и жена строгая, и все обстоятельства подтвердились без вранья. Я думаю, можно верить его показаниям в отношении парня, который, возможно, стоял «на стреме». Будем искать.

Томин ворчит:

– Мы считали подозрительным того, кто бежал, – а у него телевизор сломался. Он подозревает того, кто стоял, – а тот, глядишь, ждал, у кого прикурить… Но искать, конечно, надо. В дело просится наводчик из здешних.

– Вот и мне сдается. Такой, понимаете, что все окрестные ходы-выходы проверил и в очереди потолкался, прикинул, что к чему.

– Как раз на этот случай, товарищ капитан, у меня для вас списочек, кому продавщицы заранее сообщили про модные куртки. Они, естественно, старались подготовить рынок сбыта – место в переулочке не бойкое.

Читая список, капитан приговаривает:

– Кое-кто попадается знакомый. Есть тут над чем поработать, есть. Займусь.

А в дежурной части того же отделения милиции на барьере, разгораживающем помещение пополам, лежат в полуразвернутой газете два мертвых голубя. И энергичная пожилая женщина прорабатывает Антонину Зорину.

– Это отнюдь не ложная сентиментальность! Сегодня из рогатки в голубя – завтра из той же рогатки человеку в глаз! Подобные явления общественно опасны, и вы обязаны принять меры!

– Хорошо, я выясню…

Она берет в руки одного из голубей, и в это время из внутренней двери появляется Томин.

– Ба! Ниночка!

– Александр Николаевич! Здравствуйте.

– Рад видеть. Вы здесь трудитесь?

– Да, я с несовершеннолетними. А вы по поводу ограбления, да?

– По поводу.

– Мне вот тоже предстоит расследовать преступление, – говорит Нина, усмехнувшись. – Гибель двух птичек… – Она поднимает голубя, и что-то привлекает ее внимание. Оборачивается к женщине. – А вы уверены, что это из рогатки?

– Полагаете, птички покончили самоубийством?

– Александр Николаевич, посмотрите! – Нина раздвигает перья.

– Н-да, это… Отправим-ка на Петровку в НТО. Расскажите, пожалуйста, как и где вы их нашли, – просит он женщину.

– От нас неподалеку расположен квартал домов, предназначенных на слом. Там осталось много зелени, я ходила выбрать кусты сирени для пересадки. Жалко, что все пропадет. И вот в одном из дворов… лежат несчастные! По-моему, это безобразие.

– Согласен, – горячо подхватывает Томин. – И если вы сумеете показать место…

– О, безусловно сумею! – заверяет женщина.

Томин проходит за барьер к дежурному и звонит:

– Зинаида Яновна? Сейчас доставят двух голубей… Посмотришь – поймешь. Распорядись скоренько определить, с какого расстояния их подбили.


* * *
На скамье в парке в ожидании Виктора сидит Бондарь. Тот подходит с приветствием:

– Добрый день, маэстро!

Он хочет сесть рядом, Бондарь останавливает его жестом.

– Когда была назначена встреча?

– В полтретьего.

– А сейчас?

Виктор взглядывает на часы.

– Два тридцать пять.

– На сколько ты опоздал?

– Троллейбуса долго не было.

– Я спрашиваю, на сколько ты опоздал? – жестко повторяет Бондарь.

– Всего на пять минут.

– Всего? Ты понимаешь, что такое время ?

– Время – деньги.

– Бывает время – деньги, бывает время – годы. За пять минут можно сесть на десять лет!.. В нашем деле человека ждут одну – ну две минуты. Две минуты нет – значит, либо хвост за собой тянет, либо ссучился.

– Да что вы мне – не верите? Целую пятилетку коечки рядом стояли!

Бондарь встает и направляется вдоль аллеи. Виктор рядом.

– Теперь рассказывай.

– Искомый предмет забрезжил на горизонте, маэстро! У ребят он, как чувствовал. Есть у меня нюх, признайте!

– Все у тебя есть. Даже много лишнего. У каких ребят?

– Сегодня утром захожу на пустырь, где выселенные дома. Извиняюсь, по малой нужде. И вдруг рядом стреляют! Раз и погодя – второй. Я – на звук. Гляжу: пацанье через забор сигает – и деру, а посреди голуби подстреленные. Еще трепыхались.

– Ну? И ты что?

– Не мог же я гнаться за ними и при народе отнимать.

– Ах, черт!.. В лицо не рассмотрел?

– Нет, со спины. Но, по-моему, одного раньше видел. Приметная спина.

– Какого возраста пацаны?

– Лет пятнадцать-шестнадцать. Мое мнение – возраст удачный. Взрослый мужик понес бы в милицию, совсем малец – маме показывать.

– Дожил. Моим пистолетом мальчишки играют!.. Не у тебя одного, Витек, уши торчком.

– Больше никто не слыхал, ручаюсь…


* * *
Виктор ручается не зря: ребята хитро выбрали «стрельбище»: впритык к стройке, где весь день грохот, хуже пальбы.

Это типичный окраинный старомосковский дворик, обставленный домами и сараюшками. Вместе с заборами и палисадниками они создают замкнутое пространство.

– Вон мой колышек, – говорит Томин в ухо инспектору угрозыска из отделения. – Там и перышки целы и кровь. По данным НТО, стреляли с семи – десяти метров.

– Это придется обшарить весь двор и палисадники?

– Придется. А гильзы – не арбузы, провозимся. Хорошо бы без посторонних глаз.

– Займу на стройке спецовки и какой-нибудь теодолит, что ли. Станем «размечать план» будущего котлована.


* * *
– А ведь если добуду пистолетик, мне уже другая цена пойдет, а? – говорит Виктор.

– Ты, парень, не забывайся. Помни, кто был – примитивный хулиган.

– Хулиган, – с удовольствием подтверждает Виктор. – Но только не примитивный, маэстро, нет. Про меня хорошо адвокат на суде сказал: истоки, говорит, поведения Виктора Лабазникова коренятся в том, что его природная энергия и фантазия не получили выхода в повседневной жизни. Лишенный, говорит, разумного руководства в юные годы, он встал на путь изощренного хулиганства.

– Это для красоты, Витек. Все твои истоки от зависти, что другие лучше живут.

– Что?!.. Да плевал я…

– Брехня. Допустим, тебе приспичило похабщину изобразить. Ты ведь не забор выберешь?

– Большой интерес – забор. Выберу «Волгу» с иголочки и процарапаю до железа.

– Вот-вот. А почему? Потому что знаешь – никогда у тебя «Волги» не будет.

Виктор порывается что-то сказать.

– Я говорю. Заткнись. Тебя, шантрапу, взяли в серьезное дело. Пойдешь ты по-крупному в одиночку? Нет. Только при мне будешь кое-что иметь кроме срока. Чем торговаться, подумай как с пацанами управишься.

– Ну, маэстро, тут уж моя стихия!


* * *
В одном из помещений НТО звучат выстрелы.

– Ну и отдача! Попробуйте, Зинаида Яновна, – эксперт Марина протягивает огромный старомодный пистолет.

Кибрит стреляет в стену для экспериментальной стрельбы – «улавливатель», затем достает стреляные пули, вставляет их в специальный сравнительный микроскоп и разглядывает.

Входит Томин. Кибрит встречает его вопросом:

– Нашли?

– Нашли. Думаю от «ТТ», – он достает упакованные гильзы.

– Но от какого?

– Если в одном микрорайоне в течение десяти дней дважды фигурирует огнестрельное оружие… Где бы присесть? Два часа на четвереньках. – Томин берет пистолет, из которого стреляла Кибрит.

– Экзотический зверь! Здоровые, наверно, дырки бьет.

– Американский кольт.

– А калибр?

– Одиннадцать и сорок три. – Кибрит распечатывает гильзы.

– Откуда вынырнул?

– Один старичок хранил, участник первой мировой. Проверяем для порядка, нет ли за этим зверем грехов… Марина, посмотрите.

Та поочередно вставляет гильзы в другой микроскоп, что-то подкручивает, щурится.

– Да, гильзы «ТТ». Семь и шестьдесят два. С характерными индивидуальными особенностями.

– Зинаида Яновна! Мариночка! Последнее желание Томина! На сегодняшний рабочий день, разумеется.

– Ладно, Шурик, понимаем. Но пулегильзотека… Там возни надолго.


* * *
Трое парней-топориков стоят курят, скучают.

Появляется Леша; несет в авоське бутылки с молоком. Поодаль за ним следует Виктор. Парни дают Леше приблизиться.

– Глядите, Леха-Ледокол плывет!

– А где ж твоя флотилия?

Леша оценивает обстановку.

– На приколе.

– Ходят слухи, он задается! – не отстают парни.

– Ходят слухи, она стал очень смелый!

– Соответствует действительности, – говорит Леша.

– Ах, как он грубо разговаривает! Ах, я боюсь.

– Ты что же ребенка обижаешь, Ледокол? За это можно и схлопотать.

– Вообще-то, я против вас ничего не имею. Но, если охота, готов, – он отступает на шаг, аккуратно ставит авоську и принимает боксерскую стойку.

Виктор наблюдает.

– Слыхал? – балаганит парень. – Он на все готов!

– Это очень опасно.

– Для него, разумеется.

– Учтите, бью первым. Такой принцип.

– Ах у него еще и принципы!

Парни надвигаются на Лешу. Короткая схватка, в результате которой один падает, другой хватается за скулу, третий в замешательстве отступает.

– Удар! Еще удар! – «болеет» Виктор.

– Могу быть свободным? – бравирует Леша. – Или желаете еще по порции?

– Отвесь им, отвесь посочней! С горошком! – подзуживает Виктор.

– По-моему, уж сыты.

– В следующий раз возьмем нож и вилку, аппетит будет лучше, – обещают побитые.

Виктор уважительно подает Леше авоську.

– Лихо!

Тот забирает авоську и двигается дальше. Виктор идет радом.

– Первый разряд?

– Был одно время.

– Бокс – штука полезная. Но на улице может подвести.

– До сих пор служил.

– Это пока до серьеза не дошло.

– Что вы подразумеваете под «серьезом»?

– Видишь ли, парень… тебя Лехой звать? Может, будем знакомы? Виктор. – Обменивается рукопожатием с несколько озадаченным Лешей. – Сцепился ты, Леха, со шпаной, они теперь не забудут. Про ножик-то с вилкой поминали не зря.

– Да это треп.

– Сегодня треп – завтра серьез. Вилку, понятно, дома оставят, а нож возьмут, раз плюнуть. И что ты тогда с одним боксом?

– Ну, самбо я тоже немного знаю.

– А если и они немного знают? С чем ты против них выйдешь? Чтобы наверняка?

– Не на жизнь, а на смерть? –усмехается Леша.

– Вот именно.

– Не собираюсь.

– Не зарекайся, Леха. Прицепятся всей кодлой, а тебе характер не позволит хвост поджать, я же вижу.

– И что вы предлагаете? Есть продажный пулемет? Дымовые шашки?

– Три-четыре спецприема могу показать с удовольствием, потренируемся. Будут отлетать, как жареные.

– С какой стати подобная благотворительность?

– А что особенного? Понравилось, как держался, жаль, если дуриком покалечат.


* * *
Кибрит «принимает» Пал Палыча и Томина в лаборатории.

– Ну, Шурик, ты не зря ползал под лопухами, а Марина не зря сидела в пулегильзотеке. У пистолета бурное прошлое. Впервые он зарегистрирован как орудие преступления тридцать лет назад.

Томин присвистывает.

– Да, в феврале сорок седьмого. При ограблении магазина из него тяжело ранили сторожа. Поймали их… сейчас скажу: – заглядывает в записи: – «Шайка грабителей обезврежена спустя три месяца. По оперативно-розыскным данным, стрелял один из осужденных – И. Бондарь». Но твердо доказать это не удалось, и «ТТ» не нашли.

– А откуда он первоначально? Неизвестно?

– Значится как утерянный.

– Значится… это допускает разнообразную трактовку.

– Через тридцать лет что гадать, – говорит Пал Палыч. – Дальше, Зиночка?

– Дальше год пятьдесят девятый. Убийство. Дело не раскрыто. Затем семидесятый год. Убийство. Сводили свои уголовные счеты. По подозрению арестовали двоих, в том числе…

– Снова Бондаря! – догадливо восклицает Томин.

– Да, он тогда с год как освободился. И опять-таки были сведения, что он – главная фигура. Но соучастник принял вину целиком. Бондаря осудили за недоносительство.

– Если позже ни на чем не попался, то давненько гуляет на воле, – Пал Палыч оборачивается к Томину: тебе, дескать, карты в руки.

– Задача ясна, – кивает Томин. – Найти гуляющего Бондаря и проводить в твой кабинет. Ох вы, ноги мои, ноги, почему вас только две?.. А вдруг Бондарь – двоюродный дядя кассирши?

– Еще бы! – посмеивается Кибрит.

– Зинаида, пятнадцать секунд в месяц я имею право помечтать?

– Мечтай. Засекаю время, – она следит по часам. – Все, Шурик.

– Уже? – Томин поднимается. – Точные данные о Бондаре?

– Отдала справку печатать. Зайди в машбюро.

Томин весело подмигивает Пал Палычу:

– Утешаюсь злорадной мыслью, что тебе тоже предстоит пошевелиться. В частности, контакты с отделением…

– Понял, Саша, на мне.


* * *
– Видите, Ниночка, как мы скоро встретились. И на сугубо криминалистической почве.

– Скоро? – вырывается у Нины.

– Конечно. Прошло ведь месяца четыре?

– Целых пять с половиной! И вы даже не позвонили, – тихонько заканчивает она.

– Каюсь, замотался. А почему вы – Нина? От Антонины, скорей, Тоня.

– Девчонкой больше нравилось Нина, ну и прилипло. Но вы как хотите.

– Тоня… Нина… – пробует Знаменский на язык. – Ладно, решим. Рассказывайте, как вам работается.

– Ничего пока не выходит, Пал Палыч, замучилась.

– Не заметно, вид оживленный.

– Это потому что… просто рада вам. А с работой плохо. Про меня говорят: «Тетя маленьких не обижает, а больших сама боится».

– А я вам прибавлю забот.

– Догадываюсь. Конечно, тайком стрелять голубей – это ребята дорвались, не взрослое занятие. Но что пистолет тот же самый… как это возможно, Пал Палыч?

– Не знаю. По фотографии продавщица предположительно опознала Бондаря…. И голуби застрелены из пистолета Бондаря. А уж откуда он у детей… от «взяли без спросу» и до того, что кто-то дал разок побаловаться… с целью втянуть потом в какое-нибудь… Не знаю. Нужно искать подростков, которые имеют контакты с уголовниками. Семейные, соседские.

– По нашей картотеке – прямых контактов нет. Что до собственных впечатлений, то пока… – девушка виновато улыбается. – Плохая я вам помощница.

– Ладно, Нина-Тоня, будем знакомиться с вашими подопечными живьем.

Знаменский подходит к окну, словно обозревая будущее поле деятельности. Нина тоже подходит к окну и зябко запахивает жакет.

– Страшно подумать: вдруг кто-то и сейчас ходит с пистолетом в кармане. Две пули – в птиц. В кого третья?

– Надо успеть до третьего выстрела.


* * *
Леша с сестрой сидят буквально под забором, на сухой и жесткой траве – траве пустырей. Забор отделяет «их» двор от соседнего.

– Да не мешай ты себе жить, Натка! Чего ты боишься?

– Этот пистолет – вы от него ошалели. И вообще, с тех пор, как ты ушел из спорта…

– Не деликатничай, из спорта я не уходил. Меня ушли.

– Ну верно, тебя ушли – и ушли несправедливо. Но нельзя же со зла драться непрерывно! Вчера дрался, позавчера дрался, сегодня еще нет, но до ночи далеко.

– Сами лезут.

– Тебе последние дни хочется, чтобы лезли! Хочется покрасоваться перед этим Виктором. Скажи на милость, что он такое и зачем?

Как всегда, она первой слышит приближение друзей и еще издали встречает их вопросом:

– Что вы думаете о Викторе?

– Староват, правда, но ничего, не зануда, – высказывается Сенька.

– Местами даже занятен, – вторит Миша. – Есть конкретные претензии?

– Он слишком от обезьяны.

– Все-таки ты чистюля, Натка! – вскакивает Леша. – Мы закисаем в собственном соку. Почему не поконтактировать со свежим человеком?

– По-моему, к Виктору надо подходить потребительски, – рассуждает Миша. – Брать, что можно. Кое-что он знает, кое-что умеет. Леху тренирует, рассказывает довольно любопытные истории…

– Половину врет.

Сенька косится лукаво:

– Просто ты злишься, что он зовет тебя куколкой.

– Ставлю вопрос на голосование, – гнет свое Наташа.

– В какой формулировке? – деловито осведомляется «председатель».

– Мы прекращаем сближение с Виктором.

– «За»? «Против»?

Ребята голосуют «против». Наташа передергивает плечами:

– Легок на помине, рекомендую!

Приметная спина, которую Виктор видел после выстрелов, была Лешина спина. И Виктор вовсю обхаживает ребят. Он манит их в пустой дом, к ветхой деревянной лестнице, ведущей на второй этаж.

– А ну, кто пройдет и не скрипнет? – предлагает он.

Леша, посмеиваясь, поднимается. Лестница отчаянно скрипит.

– Двойка, – оценивает Виктор.

– Хорошо еще, не развалилась, – Леша трогает шатучие перила.

– Сэм, давай.

Стараясь ступать осторожно, идет Миша.

– Три с минусом. Ну-ка, Гвоздик.

Сенька крадется на цыпочках. Лестница упрямо скрипит. Все смеются.

– Плохо, ребятки. Утиль. Слушайте – не услышите.

Двигаясь по самому краю ступенек, Виктор бесшумно поднимается на второй этаж, где ребята встречают его аплодисментами.

– Конечно, если знать секрет… – скептически говорит снизу Наташа.

– А ты попробуй, – подзадоривает Виктор.

Наташа повторяет маневр Виктора. Лестница поскрипывает, но тихонько.

– Молодец, куколка, соображаешь!

Галдя, ребята спускаются вниз, а Сенька шепчет:

– Витя, не зови ее куколкой, она злится.

Во дворе Виктор усаживается на лавочку и закуривает.

– Зря не употребляете: копченое мясо дольше не портится.

Леша глядит на соседний дом.

– – Давно ль мы с Фитильком ставили антенну, а уже покосилась.

– Дома знают, что в них больше не будут жить. Как только уходят люди, они начинают разваливаться сами собой… – задумчиво говорит Наташа.

– Это который Фитилек? – выясняет Виктор.

– Вы его не видели.

– Натка, что ты все «выкаешь»? – обижается Виктор.

– Я с вами на брудершафт не пила.

– Но ведь мы друзья? Я так считаю, что друзья. А, Леха? Отчаянный у тебя братишка. Прет безо всякого, один против троих!

– Бывало и жарче. Хук справа, хук слева, двое лежат; трое сидят, шестой бежит менять штанишки!

– А тебя исключают из спортшколы, – по-маминому поджимает губы Наташа.

– По какой же, так сказать, статье? – Виктору все надо знать.

– Применение профессиональных приемов в драке.

– Ну и что?

– Нет, ну, формально говоря, правильно, но там были такие обстоятельства, что если бы разобрались по совести…

– Да плюнь ты, Леха! Плюнь и разотри, – обнимает его за плечи Виктор.

– А я и плюю.

– На словах. А надо набрать полон рот слюней – и на всех… Тогда вместо переживаний будешь иметь удовольствие.

– Абсолютно на всех? – колко произносит Наташа.

– Нет, ну… с разбором, конечно. Конечно, на друзей, например, плевать не стоит, вы же понимаете, о чем речь… Ладно, нате вам еще одну задачку. Нужно до зарезу попасть вон туда, на второй этаж. А ключа нет. Допустим, потеряли. Какие будут мнения?

– Раздобыть по сходной цене пару крыльев, – говорит Леша.

Миша более изобретателен:

– Лечь под асфальтовый каток, стать как блин, и попросить соседей, чтоб сунули под дверь.

– Не ломайте голову, я звоню в ЖЭК и вызываю слесаря, – обрывает Наташа.

– А дело вечером, слесарь уже культурно отдыхает. – Виктор скидывает пиджак, подходит к растущему рядом с домом дереву, подпрыгивает, ухватывается за нижний сук и быстро лезет вверх.

Леша следит недоверчиво. Миша – с интересом, Сенька – завистливо, Наташа – с нарастающим страхом.

– Виктор, не надо! – не выдерживает она. – Ой, сейчас упадет!..

А Виктор уже в верхнем окне:

– Оп-ля, и готово!

– Надо попробовать! – загорается Сенька.

– Сеня, не смей!

– Он сумел, чем мы хуже?

– Леша, не позволяй ему!

Леша берет сторону сестры:

– Гвоздик, вобью.


* * *
Парк – удобное место для встреч.

Бондарь черпает ложкой раскисшее мороженое, смотрит на Виктора с раздражением.

– Мою науку на сопляков тратишь. Массовик-затейник!

– Нет, маэстро, я на правильном пути. Им интересно, и они у меня морально разлагаются.

– Если интересно, бери круче. Не знаешь, как сделать, что ли? Вечерком, по холодку, гуляючи. «А ну-ка, ребятки, попугаем вон ту дуру. Раз-два, за мной!» И сам на бегу сумочку у нее – хоп. Отдышались немножко: давайте, мол, делить выигрыш. Оглянуться не успели, как стали участниками преступления. Тут их и прижать, чтобы выложили пушку.

– Не выйдет, маэстро, – вздыхает Виктор. Не простые ребята, языкатые. Мудреные словечки любят. Не всегда и поймешь.

– Значит, культуры не хватает! Анекдот получается: нашему брату стала культура нужна! Ты хоть уверен, что «ТТ» у них?

– Уже прямо при мне помянули.

– В открытую?!

– С хитростью. Думают, я не пойму. Девчонка что-то брату сказала, а он говорит: «Тотоша лежит дома». Я дурачком таким спрашиваю: «Заболел?» – А другой отвечает: «Нет, наш Тотоша – железный малый, но ему вреден солнечный свет».

– «Наш Тотоша»!.. – взъярившийся Бондарь даже тряхнул зонт, под которым они сидят. – Котята паршивые. Всех бы в один мешок. Значит, они с ним не ходят?

– Каждый раз щупаю.

– Вот что, помощничек дорогой, брось-ка ты культуру и всякие церемонии. Поставь пацанов в такое положение, чтобы им понадобилось с пистолетом ходить!


* * *
Под вечер Сенька возвращается домой. Входит в комнату, принюхивается. Мать, пригорюнившись, сидит без дела.

– Отец был?

– Уже сказали?

– Нет – накурено. В соответствующем виде?

– Трезвый. – Она уходит и приносит Сеньке ужин. – Только винегрет, Сеня. Зато чай будет с тортом.

– С каким?

– Не смотрела. Наверно, твой любимый. Он помнит.

– Совсем трезвый?

– Недавно из больницы. Теперь долго даже в рот брать нельзя. Не пересолила я?

– Нормально, – Сенька уписывает винегрет. – Сто лет его не видел, с самой зимы. Ничего он?

– Ничего, Сеня поправился. Помолодел даже.

– Может, совсем вылечили?

– Дай, бог…

– А как он вообще?

– Работает. На прежней должности. Денег принес.

– Не взяла?

– Взяла уж, Сеня. Трезвого неловко обижать.

– Что он меня не подождал?

– Да так… Ты сам навести, Сеня. Я обещала, что навестишь.

– Ма, обратно звал, да?

– Теперь поздно, Сеня. Зови – не зови…

– Если он не пьет… Когда не пил, он был ничего, а?.. Ты надрываешься за жилплощадь, а там квартира пустует.

Гвоздарева пытается отделаться шуткой:

– Там тоже работы полно: пять окон мыть, да ковры…

– Сравнила! Рассуждаешь, просто как девчонка!

– Чайник поставлю… – растерянно говорит Гвоздарева.

Возвращается она и с большим тортом, опускает его на стол и обнимает сзади сына.

– Сеня, родненький, прости ты меня… Конечно, отец нужен, надо было терпеть, да … не люблю я его.

– Ну ладно, ладно. Не любишь, как хочешь… – он легонько отталкивает ее. – Вышла бы замуж за другого, что ли. Пока не очень старая.

– За кого?

– Хоть за начальника ЖЭКа. Он, правда, зануда, но пережить можно.

У Гвоздаревой высыхают ресницы, губы дрожат в улыбке.

– Сеня, да он женатый! На что это ты родную мать подучаешь?

– Подумаешь! Я бы на твоем месте отбил у какой-нибудь, да и неженатые есть. Ну чего смеешься?

– Сенечка, хватит с меня одного раза. Вот так хватит!

– Ладно, как хочешь… Только противно, что выдумывают…

– Они не со зла, Сеня. Просто понять не могут, зачем это от мужа уходить, который обеспечивает. Ну их! Давай чай пить!

Сенька машет рукой и открывает коробку с тортом.

– Обалдеть!

И тут – звонок. Гвоздарева отпирает, в дверях стоят Нина и Знаменский в форме.

– Здравствуйте. Можно?

– Пожалуйста. Проходите, – как дворника вид милицейской формы Гвоздареву не пугает.

Все входят в комнату.

– Мы хотели бы с вами побеседовать, – говорит Нина.

– Сеня не помешает?

– Напротив, разговор о нем.

– О нем?!

– Нет-нет, ничего не случилось. Я новый инспектор по работе с несовершеннолетними, решила познакомиться с ребятами поближе, в домашней обстановке. Антонина Васильевна. А это Знаменский, Пал Палыч.

– Александра Владимировна, – представляется Гвоздарева и подает руку Нине, затем с вопросительным выражением – Знаменскому.

– Я – следователь и занимаюсь одним происшествие в ваших краях. Вдруг случайно выявятся новые свидетели, – поясняет он.

– Сенька, по прозванию Гвоздик, – нервно заключает церемонию Сенька.

– Да присаживайтесь, что ж мы стоим.

Нина достает записную книжку, куда вносит при разговоре короткие пометки. Пал Палыч пристраивается в сторонке.

– Как ты кончил учебный год? – спрашивает Нина.

– Нормально.

– По литературе едва на тройку вытянул, – честно уточняет Гвоздарева.

– Литература, я думаю, милиции не касается.

– Отчего же, Сеня, это характеризует твои интересы. Какой кружок ты бы стал посещать?

– Автомобильный. «Мерседес» на днях покупаю, права нужны. Ой, чайник сбежал! – бормочет он под внимательным взглядом Знаменского и удирает на кухню.

– Вечно перед чужими ершится, – извиняется Гвоздарева.

– Большие трудности с его воспитанием?

– Да как сказать?.. Озорной, конечно. Но у нас не поймешь теперь, кто кого и воспитывает: он тоже меня жить учит. У него тоже трудности.

Улыбка у Гвоздаревой хорошая, Нина охотно улыбается в ответ. Возвращается Сенька.

– Сеня, кто твои друзья? С кем чаще встречаешься?

– С кем придется.

– Сейчас его компания – Терентьевы да Миша Мухин. Остальные разъехались.

– Ма, ведь не тебя спрашивают.

– Терентьевы – это брат с сестрой?

И снова отвечает Гвоздарева:

– Да. Леша и Наташа.

– Сеня, они хорошие ребята?

– Друзья должны быть интересные , – подчеркивает Сенька.

– Хорошие – не обязательно?

– Обязательно – надежные!

Сеньку не занимает Нина с ее «детским лепетом»; внимание мальчика приковывает следователь, тем более, что он откровенно его разглядывает.

– А вы вопросов не задаете? – идет Сенька в разведку.

– Присматриваюсь, – отзывается Пал Палыч. – Ты для меня загадочная личность.

– Почему?

Знаменский выдерживает тревожную для Сеньки паузу.

– Потому что про тебя есть загадка: «А посредине – гвоздик». Александра Владимировна, недавно было совершено вооруженное ограбление магазина.

– Да, Миронов – участковый рассказывал.

– Сверх этого вы ничего не слышали?

– Нет.

– А ты, Сеня?

– Его поймали? .. – жарко выдыхает Сенька.

Следующий визит – к Мухиным. Самого Миши нет, но зато дома Мухин-отец, бригадир поездных проводников.

Беседуют об ограблении магазина, Мухин выдвигает ряд нелепых версий и предлагает практическую помощь.

– Когда же тебе-то? Дома почти не бываешь! – машет руками жена.

– Я на линии Москва – Владивосток, – вносит ясность Мухин. – Туда – назад – больше двух недель.

– Значит, воспитание сына в основном на вас? – оборачивается Нина к Мухиной.

– Нет, извиняюсь, тут мое влияние главное. Отец – не мать. Парень меня уважает.

– И-и, никогошеньки он не уважает! – ехидно вставляет дед.

– Это вы, папаша, бросьте, – хмурится Мухин. – Я и всыпать могу и материальными рычагами владею. Он вон книжки собирает, а книжки денег стоят. Как меня не уважать, если я хочу – дам, хочу – не дам?

– Есть трудности с воспитанием Миши? – Нина принимается за свой вопросник.

– Кругом трудности. Постричься, и то не допросишься!

– Тут Ксюша права. Трудности имеются. Но, я бы сказал… – Мухин подыскивает слово, – рядового порядка.

– А как учится? – осведомляется Знаменский от стеллажей, где пестрит корешками обширная библиотека.

– Способный парень. Все на свете знает, даже на удивление! – самодовольно говорит Мухин. – Да что же мы разговариваем всухомятку? Соорудить бы чего-нибудь.

– Извините, мы на работе.

– Так хоть чайку, а? Пока Мишу дожидаетесь.

– Как, Антонина Васильевна? – советуется Знаменский.

У той еще во рту сладость от гвоздаревского торта, но она покорно разводит руками. Мухина обрадованно убегает хлопотать. Дед солидно откашливается:

– В мое время – не в обиду вам, конечно, – приходит, бывало, околоточный либо квартальный, так ему непременно на подносе – стопка и ассигнация. Он и не мыслил, чтобы отказываться. А озорства, между прочим, меньше было!..

Громко хлопает входная дверь, и появляется Миша. При виде гостей настороженно останавливается.

– Добрый вечер.

Мухин делает свирепое лицо.

– Милиция в доме. Ясно? Думаешь, все шито-крыто? Выплыли твои штучки, придется ответ держать!

Миша зыркает на деда, тот подмигивает, давая понять, что розыгрыш.

– Минутку, сейчас соберу вещи и сухари.

Знаменский тотчас улавливает привычный Мише тон.

– Если кроме сухарей я разрешу взять три книжки, какие возьмешь?

– «Сумму технологии» Лема, «Алису в стране чудес»… и отрывной календарь для женщин, – полупоклон в сторону Нины.

– Любимое изречение?

– Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно. Конец цитаты.

– Хм… И каковы отношения с преподавателем литературы!

– Пакт о ненападении.

– Какое качество ты ценишь больше всего?

– Не быть как все.

– Книги в основном твои?

– У меня большая информационная емкость.

– Проверим. Кто такой Джо Луис?

– Довоенный чемпион мира по боксу.

– Когда пала Бастилия?

– В 1789 году.

– Чему равен аршин?

– Семьдесят один сантиметр.

– В какую сторону выбрасывается гильза у пистолета?

– Вправо.

– Кроме «Вальтера» тридцать восьмого года. У того – влево. Это чтобы ты мог блеснуть при случае эрудицией.

Насчет «Вальтера» – для отвода глаз, чтобы диалог не закончился на вопросе, к которому Знаменский вел.


* * *
В ранних сумерках Сенька, оглядываясь, пробирается в один из пустых сараев. Осиротелый насест и помет под ногами свидетельствует, что тут еще недавно держали кур.

Из сарая должен быть лаз в подпол. Стараясь не шуметь, Сенька разгребает хлам в поисках люка…

В подпол ведет полусгнившая лесенка. Сенька достает из кармана «ТТ», бережно заворачивает в старую майку. Дома держать это сокровище уже опасно – визит следователя Сеньку насторожил…

Наутро ребята, как всегда, сходятся во дворе, и Леша объявляет:

– Дети, вы обхохочетесь! У нас вчера была милиция!

– Ладно заливать! – Миша делает вид, что не верит.

– Да честное слово! Натка?

– Подтверждаю. Хорошенькая девица и при ней майор.

Подает голос Сенька:

– А зачем они к вам?

– Для оздоровления нашей психики. Поскольку мы вроде творога – скоропортящийся продукт.

– Хранить в сухом, прохладном месте, – по привычке подхватывает Миша.

– Родители при виде них в обморок попадали, – с усмешкой говорит Наташа. – Решили, что Лешка кого-нибудь зашиб до смерти.

– Потом мать тяпнула валидолу и принялась врать, какие мы хорошие. Комедь!

Мише надоело притворяться:

– А теперь вы обхохочетесь, братцы Терентьевы, у нас с Сенькой тоже была милиция. И через дом в двух подъездах. Так что не один Ледокол удостоен.

Компания веселится, лишь Сеньке тревожно:

– Ребята, вам ничего не показалось?… Что они насчет пистолета?..

Ребята переглядываются: а вдруг и впрямь?

– Это, Сеня, надо тебя спросить: могут они подозревать или нет. – На сей раз Наташа выразила общее мнений, и от Сеньки ждут серьезного ответа. Но он еще не решается на откровенность.

– Я думаю, нет, потому что… в общем, пока не могут.


* * *
Вечер. По улице идет Виктор, замечает парней, участвовавших в драке с Лешей.

– Эй! Так и ходите с битой рожей? А еще хвастали: возьмем ножик, возьмем вилку. Передайте Топору, что вы слабаки.

Он направляется дальше и подходит к нашей компании.

– Привет подрастающему поколению! Об чем толкуете?

– Обсуждаем цвет прошлогоднего снега.

– Хватит, Натка, – останавливает Леша. – Милиция вокруг нас засуетилась, Виктор.

– На чем застукали? – с показным равнодушием спрашивает Виктор.

– Да ни на чем. Организуют родительский актив. Наши вчера записались. Интересно, какой кружок способен вести мой папочка?

– А он кто?

– Специалист по кожезаменителям, – пожимает плечами Леша.

– Классный кружок, – осеняет Мишу. – «Кожезаменители в быту молодежи». Будешь поставлять наглядные пособия.

– Точно. Кому чего на роже заменить, – похохатывает Виктор. – Ну-ка, расскажите про милицию.


* * *
Знаменский и Нина возвращаются между тем в отделение.

– Пал Палыч, завтра снова с визитами?

– А что, Нина-Тоня, мне нравится ходить с вами в гости.

– Мне тоже, – вскидывает глаза Нина. – Но ведь надо спешить. Вчера мы посетили восемь семей, сегодня – девять и столько раз пили чай…

– А толку чуть, да?

– Наоборот, мне кажется, что мы уже видели их. Или его.

– Вполне вероятно.

– Топорков, да? Из него прямо лезут эти словечки, повадки! Вы тоже о нем думаете, да? Нет? Но кого-нибудь вы подозреваете? – Нина засматривает Знаменскому в лицо.

– Дайте вашу книжечку. Вот, с первых страничек: Гвоздарев, Мухин, Терентьевы. Терентьевы… Вы бы хотели таких родителей?

– Нет…

– Правильно, они на редкость нудные. Две скрипучие деревянные пилы.

– Ой, Пал Палыч, – улыбается Нина.

– Да чем я виноват, если они такие? А из сына с дочерью жизнь ключом. Вспомните этого Леху-Ледокола. Разве не может он баловаться пистолетом?

– Может… Хоть бы не он!

– А Сэм – Мухин?

– Где дед-старовер и «отец – не мать»? Мне кажется, он больше на словах боек.

– Но стремление не быть как все… Может, и он. Тем более, что дома опять-таки…

– Да, общего языка нет. В этой компании, пожалуй, только Гвоздарев с матерью считается, верно?

– Верно. Сенька, по прозванию Гвоздик. Трудно ему, да еще при тех сплетнях, что ходят.

– Пал Палыч, она не такая! Злословят потому, что красивая.

– Разве я говорю, что «такая», Нина-Тоня! Я говоря, что Сеньке трудно. Комплекс неполноценности. Позарез надо чем-то компенсировать. Мальчишка заводной.

– Гвоздик сильно нервничал при нас, да?.. Ой, Пал Палыч, но ведь не он же! Его слишком жалко. Нет, и остальных жалко.


* * *
Бондарь мрачнее тучи.

– Стараюсь, маэстро! В три узла готов!.. – клянется Виктор.

– Старайся, Витек. Старайся, пока я добрый, – зловеще-ласково внушает Бондарь. – Если милиция до пистолета доберется, я тогда в тридцать три завяжу. По крайней мере не продашь, когда заметут.

Виктор опасливо ежится.

– Нет, ну… На чем же заметут… Вроде бы не на чем.

– А ты не зарекайся, такой страховки небось нету. Транзитники мы, ясно? Уже засиделись. Не к добру… Короче, даю тебе три дня сроку. На Таганке у метро есть блинная, знаешь? С завтрева в восемнадцать часов жду там. Только не ори: «Привет, маэстро!» Пятница – крайний срок!


* * *
Угрозы маэстро – не пустой звук. Виктор понимает. Надо спешить…

– Топору и топоришкам! – провозглашает он, застав парней за вялым разговором.

Те отвечают вразброд и неуверенно: крутится тут новый тип, а что за тип – неведомо.

– Отойдем на пару слов, – говорит Виктор Топоркову.

Отходят в сторону.

– Считаю, пора для знакомства, – Виктор щелкает себя по шее. – И вообще, для осмысления жизни.

Топорков польщен:

– Если ставят – не отказываюсь. – И машет приятелям: – Я пошел!

Они уходят, сворачивают за угол, продолжая разговор.

– А касательно Лехи у меня политика – сестричку клею, куколку.

– Да она еще… Что она понимает?

– Объясню – поймет!

Виктор покровительственно хихикает.


* * *
Томин валится на диван в кабинете Знаменского. Подождав немного, Пал Палыч присаживается рядом.

– Саша, ну что?

– А что? Тихо, покойно, мягкий диван… Только не давай мне спать, не добудешься.

– Ты пропадал пять дней – что принес?

– Пока шел, что-то, помнится, было… – Томин лукаво приоткрывает один глаз. – Ах да, ты интересовался неким Бондарем. Нашел я его берлогу. – Там сейчас поджидают.

– Гора с плеч! Да расскажи же.

– Слишком длинная история. Она описана в рапорте. А рапорт лежит в папке. Папка в сейфе, сейф в кабинете у начальника… К чему это я?.. А-а, да: в ближайшие часы доставят Бондаря, подготовь достойную встречу…

Встреча подготовлена. Бондарь сидит между двух мужчин, однотипных с ним по комплекции, возрасту, цвету волос. Рядом на столике лежат три кепки.

– Начинаем опознание, – объявляет Знаменский.

Томин выходит в коридор. Бондарь быстро меняется местами с соседом. Заметя, что двое других без галстука, стаскивает свой. Томин вводит продавщицу.

– Посмотрите внимательно, – говорит ей Знаменский, – есть ли среди опознаваемых мужчина, которого вы прежде видели.

– Сейчас, – толстуха попеременно вглядывается в мужчин. – Сейчас-сейчас…. Вот ведь… Как-то все кажется по-другому.

– Наденьте, пожалуйста, кепки, – обращается Знаменский к опознаваемым. Те надевают, кто как привык.

– Кепка у него была на лоб, и воротник поднят, – в сомнении бормочет женщина.

– Надвиньте кепки пониже, – распоряжается Знаменский. – Поднимите воротники. Так?

– Так… – растерянно подтверждает продавщица. – Теперь все получились похожи, ну что ты будешь делать!

– Прошу опознаваемых встать. Повернитесь в профиль. Пройдите по очереди туда-сюда. Ну? – спрашивает он женщину снова.

Женщина медлит, всматривается в Бондаря. Но он сейчас двигается и голову держит иначе, чем обычно.

– Вот словно бы и похож и не похож. А точно, что один из них?

– Это должны сказать вы.

– Если бы сразу – я бы непременно узнала! Тогда как живой стоял!…

– Будьте добры, каждый произнесите фразу: «Давай деньги! Пристрелю!» – с последней надеждой предлагает Знаменский.

Бондарь выговаривает слова мягко, улыбчиво, а двое других, как на грех, в соответствии со смыслом фразы.

– Этот, наверно! – говорит продавщица о мужчине, «сыгравшем» более выразительно. Нет? Не угадала?.. И что ж теперь делать?

– Расписаться в протоколе, – указывает он место на листе.

– До чего обидно вышло! Уж извините меня! – Она прижимает к груди пухлые руки, так с прижатыми руками и уходит.

– Вы останьтесь, – говорит Знаменский Бондарю, – остальные свободны.

Сорвалось!.. Дальнейший разговор ведется с обеих сторон без азарта. Просто определенные вопросы должны быть заданы для формы. А довольный Бондарь разрешает себе слегка покуражиться.

– Стоило утруждать себя и меня. Вызвали бы и спросили напрямую: «Бондарь, брал магазин или не брал?» Я бы ответил. Бондарь от своего никогда не отказывается. Если, конечно, поймают.

– На что вы живете? Почему не работаете? – кидает Томин.

– Придется, наверно, трудиться. Воровать, товарищи, тяжело, – отложение солей, сердце пошаливает. – Он вольготно развалился на стуле.

– Где ваш пистолет?

– У вас, где же еще.

Пауза. Знаменский и Томин сохраняют невозмутимость, и все же Бондарь понимает, что «ТТ» пока к ним не попал. Он ухмыляется с облегчением.

– Этот «мой пистолет» существует только в протоколах милиции. Из вас кто-нибудь видел его в глаза? Не видел. Записали давным-давно в дело с пустых слов, так он за мной и тянется. Чуть где преступление с оружием – тащат Бондаря.

– Сегодня мы вас отпускаем, – говорит Знаменский. – Но, думаю, понадобитесь. Где тогда найти?

– Не-ет, так не годится! Если есть основания, то либо арестуйте, либо подписочку о невыезде, чин чинарем. А просто так – это, извините, где хочу, там и обитаю. Могу идти? – И приподняв кепку, скрывается за дверью.

– И ушел себе, веселый и довольный. А нам остался сейф, а в сейфе папка, а в папке увлекательная повесть о пяти днях инспектора Томина. Вот тут и работай!

– Саша, Бондарь ведь опасался, что «ТТ» у нас. Значит, судьба его и Бондарю неизвестна?

– Если бы выяснить, при каких обстоятельствах мальчишки получили к нему доступ! Тогда обратным ходом можно бы снова выйти на Бондаря.

Знаменский подпирается кулаком в раздумье. Потом, решившись, набирает номер.

– Зорину, пожалуйста. – И, ожидая, пока Нина возьмет трубку, говорит Томину. – Иного пути не вижу. Заставим ребят посмотреть этому пистолету в глаза. Пусть поймут, что он такое.


* * *
Ранний вечер. Клуб ЖЭКа. В закулисной комнатке – Знаменский, Кибрит и Нина. Все в форме. Из зала доносится ребячий галдеж.

– Ой, Пал Палыч, как я волнуюсь!

– Ничего, Нина-Тоня, рискнем.

– Вот и закончится наша с вами работа…

– Да, хватит чай распивать, – рассеянно отзывается Знаменский. – Взгляну на них пока из-за кулис.

Он выходит, девушка грустно смотрит вслед.

– Нина! – окликает Кибрит. – Учтите, Пал Палыч чрезвычайно наблюдателен.

– Я знаю, – смущается Нина.

– Чрезвычайно! – со скрытой иронией повторяет Кибрит. Кроме тех случаев, когда дело касается неравнодушных к нему девушек.

– Почему вы это говорите?

– Потому что… вы напрасно скрываете свои чувства.

Не знаю, ты ли нужна Павлу, думает Кибрит. Но кто-то нужен наконец. Нужна семья – не мимолетные связи… Я могла бы поделиться с тобой опытом собственных ошибок. С Павлом надо действовать быстро и решительно. Не выжидать. Не откладывать. Не давать привыкнуть к себе. Ты ему нравишься, ты мне нравишься, ты влюблена, и я вас сосватаю!

Знаменский возвращается, говорит, что пора начинать.

Они проходят на сцену. В зале кучками сидят подростки. Несколько девочек. В сборе компании Ледокола и Топоркова. Ребята держатся развязно, преувеличенно громко хохочут при малейшем намеке на шутку.

Знаменского, Кибрит и Нину встречают шумом, ироническими аплодисментами.

– Здравствуйте, ребята, – начинает Пал Палыч стоя. – Если будете так галдеть, никто ничего не услышит. – Он дожидается относительной тишины. – Зорину, вашего инспектора, представлять, видимо, нет нужды. Это – Зинаида Яновна Кибрит, эксперт-криминалист, начальник отдела нашего НТО. Со мной уже многие встречались, вижу знакомые лица.

– И как мы – смотримся? – спрашивают из зала.

– Смотритесь, смотритесь, давайте только потише. Судя по настроению, публика ждет, что дядя милиционер побеседует о правилах в общественных местах. Но разговор предстоит более серьезный. Собираюсь рассказать вам одну уголовную историю.

Волна оживления: «Это подходяще!», «Обожаем!»

– Да, уголовную историю, которая прямо касается кое-кого из вас. И чем она завершится, еще неизвестно… Около двух недель назад здесь по соседству был ограблен галантерейный магазин.

– Дядя милиционер, это не я! – дурашливо вскакивает здоровенный детина.

– Разумеется, не ты, малыш, тебя бы давно поймали… Тихо! А то я замолчу… Это сделал человек опытный и опасный, и он еще на свободе.

– Плохо работаете, – доносится из другого угла зала.

– Учту критику. При ограблении преступник был вооружен пистолетом «ТТ». Вот о пистолете у нас с вами и пойдет речь. – Он коротко молчит, обводит глазами лица ребят. – История сделала неожиданный виток. В вашем районе обнаружили два трупа.

Аудитория замирает.

– Два трупа голубей.

Хохот. И снова Знаменский присматривается: кому не смешно?

– Смех – смехом, но выяснилось, что голуби убиты не камнем, не палкой – их застрелили. Из пистолета марки «ТТ».

– Как же это выяснилось? – спрашивает Миша Мухин.

– Законный вопрос: я его ждал. На месте стрельбы нашли гильзы. А по гильзе можно определить и тип оружия и то, какой именно пистолет выбросил данную гильзу. Прошу вас, Зинаида Яновна. – Он остается на ногах: так видней.

– Я думаю, вы примерно представляете механизм выстрела, – ее глуховатый низкий голос заставляет ребят немного присмиреть. – Но вряд ли вы знаете, что на гильзе всегда остаются следы от внутренних частей пистолета. Следы бойка, отражателя, выбрасывателя. Так вот, каждый пистолет оставляет лишь одному ему присущие следы.

– Как отпечатки пальцев? – спрашивает девочка из задних рядов.

– Примерно. Дай эксперту две стреляные гильзы, и он безошибочно скажет тебе, из одного или разных пистолетов производился выстрел. Понятно, да? Слушайте дальше. Когда оружие пускают в вход и нашим сотрудникам удается разыскать стреляные пули и гильзы, их обязательно сохраняют. Получив новую гильзу с места происшествия, мы сравниваем ее с теми, которые уже имеем. И сразу видим, какое оружие заговорило. Есть вопросы?

Зал гудит, но вопросов не задают.

– Прошу внимания, ребята! – вступает Знаменский. – У «ТТ», из которого подбили голубей, оказалась страшная биография. Впервые он заговорил давно и долгие годы был орудием преступлений. С его помощью один человек тяжело ранен. Двое других убиты… И вот теперь он в ваших руках.

Зал словно тряхнуло.

– Да-да! Здесь, среди вас сидят те, кто недавно опробовал его в нежилом квартале!.. Успокойтесь немного, чтобы мне досказать… Хранение оружия запрещено. Держа его у себя, вы нарушаете закон и скрываете от следствия решающую улику. Мне важно знать все обстоятельства, связанные с пистолетом.

– А что бывает за хранение оружия? – та же бойкая любознательная девочка.

– Если сдать добровольно, то это освобождает от ответственности. И последнее. Почти наверняка «ТТ» очутился у вас случайно. Но если так, то прежний хозяин охотится за ним и постарается вернуть. А он не стесняется в средствах, поверьте. Берегитесь, ребята, опасность смертельная!

Теперь в зале тихо.

– Подумайте о себе, – негромко говорит Знаменский. – Подумайте о крови на пистолете. Подумайте о тех, чьей жизни он будет угрожать дальше. И совсем вполголоса. – Ты, к которому я обращаюсь, думай и решай, пока не случилось непоправимое… Для сведения, вот мой телефон. – Он показывает лист с крупно написанным номером. – Сегодня буду у себя до десяти вечера, завтра утром с восьми. Зорину в те же часы застанете в отделении. Все! Можете расходиться.

По-разному приняли ребята рассказ Знаменского и Кибрит. Одни ошарашены и напуганы – некоторые искренне, другие напоказ, смеху ради; многие переглядываются – кто вопросительно, кто испытующе – не о тебе ли, приятель, речь? В компаниях шушукаются.

Парни из группы Топоркова в подражание своему главарю слушали с нагловатыми ухмылками, но под конец ухмылки потускнели.

Сенька и его друзья держатся нарочито невозмутимо, демонстрируя, что происходящее их не касается.

И, в общем-то, каждую реакцию можно истолковать по-разному.

Ребята валят из дверей ЖЭКа на улицу, возбужденно обсуждая услышанное. А в клубе обсуждают увиденное.

– Я рассчитывала, что мы разглядим, поймем… – беспомощно вздыхает Нина.

– Как на свежий взгляд, Зинаида?

– Впрямую никто себя не выдал.

Был ли я достаточно красноречив? – думает Знаменский. Или наоборот, перебрал с пафосом.

– Если «ТТ» не принесут, завтра будем беседовать поодиночке, с глазу на глаз, – говорит он.

– И с кого вы начнете?

– С Сеньки Гвоздарева. Ему были слишком неприятны кровавые подробности о пистолете.

Нина ахает, порывается догнать, вернуть.

– Нет, Нина-Тоня, во-первых, я могу ошибаться.

– Вы?!

– Разумеется. И потом – сейчас бесполезно. Они побежали обсуждать. Сейчас там кипят страсти. Пока не перекипят, откровенного разговора не выйдет.


* * *
Да, в «штаб-квартире» кипят страсти.

– Сеня, откуда он у тебя? – допытывается Наташа. – Теперь ты обязан сказать!

– Нашел.

– Не выдумывай, пожалуйста!

– Я его нашел!

– У нас есть принцип: человек имеет право на тайну, но не должен врать товарищам. Поэтому до сих пор мы не спрашивали. Но раз уж спрашиваем…

– Да честное слово! Может быть, тот бандит отсиживался в сарае и выронил, я не знаю… Я нашел. Совершенно случайно!

– Бандит выронил и даже не заметил? Ну Сеня!

Миша вступается за приятеля.

– Ты, Натка, бесспорно, очень проницательна. Ната Пинкертон. Но я Гвоздику верю. Под честное слово – верю!

Леша поднимает руку: покричали и хватит.

– Главное – что дальше? Неужели отдавать?

– После того, что мы услышали… – начинает Наташа.

– Да ведь Тотоша не виноват! – вскрикивает Сенька. – Не по своей он воле!

– Леша? – спрашивает девочка, сведя брови.

– Очень жалко, – морщится Леша. – Очень!

– Миша?

– Подобные вопросы не ставят на голосование. Решать Гвоздику.

Все замолкают. Сенька в смятении мечется по комнате.

– Нет, вы подумайте… Такой красивый… такой… Эх!.. Никогда ничего такого у меня больше не будет! Никогда! Ты понимаешь?! – кричит он Наташе.

– Сеня, я сама к нему как-то привыкла, но…

– Нет, ты не понимаешь! Леха, скажи!

– Сеня, ну что тут скажешь? Можно иметь транзистор, обалденные джинсы, мотоцикл. Пистолета нет ни у кого…


* * *
Знаменский и Кибрит ждут троллейбуса.

– Славная эта Нина.

– Да, – соглашается Пал Палыч. – Славная.

– Остался бы с ней. До десяти часов она изведется в одиночку.

– Самому не хотелось уходить.

– Ну и вернись.

– У ребят мой телефон. Боюсь упустить шанс.

– На месте подростка я бы предпочла сложить оружие к ногам красивой девушки.

– Нет, ты представь мальчишескую психологию. Он идет в отделение. Там его, скорей всего, знают. Да еще кто-то из уличных чего доброго увидит, начнутся комментарии. А на Петровку он является к следователю как мужчина к мужчине. Вся процедура иначе окрашена. Более интересно, что ли. Словом, не так обидно.


* * *
– Ну послушай, осталось четыре пули, – уговаривает Наташа.

– Ты собираешься чахнуть над ними всю жизнь? Ведь даже показать никому нельзя!

– Показать можно Альке, Фитилю: и четыре пули тоже немало… Нет, ты представляешь, что будет? Мама с ума сойдет! А уж сплетни начнутся! Чего только не выдумают! Твои же предки первые запишут меня в гангстеры!

– И в школе трепу не оберешься, – поддерживает Леша.

– Если отдавать, если, – то отдавать майору, – осторожно говорит Миша. – Позвонить и поставить условие, что только при соблюдении тайны.

– Правильно! – радуется Наташа. – Позвонить и поговорить. И не называть себя, пока он не пообещает. Хочешь, я позвоню или Миша?

– Спасибо, не маленький.

– Сенечка, а номер ты запомнил?

– Воображаешь, вот так и побегу? «Сенечка» еще… – у него дрожит подбородок.

– Натка, кончай давить на человека, – вмешивается Леша. – Не горит.

– Ничего мы с ним не успели, ничего… – сокрушается Сенька.

– Голубей подстрелили, смех один!.. Сегодня пойдем бродить. И будем думать, ладно?

Они молча спускаются по лестнице, молча идут переулком.

– Приближается Виктор, – предупреждает Наташа.

– Почему столь многозначительно?

– А что он, собственно, к нам липнет?

Сенька приостанавливается.

– Леха, на всякий случай…

– На всякий случай, команда: задраить ротовые отверстия.

– Юным друзьям! – жмет руки Виктор. – У вас тут, говорят, бурные события?

Наташа пожимает плечами.

– События? Где?

– Собрание какое-то. Пистолет ищут.

– Пускай хоть зенитку ищут, нас не касается, – веснушчатая Сенькина физиономия старательно изображает беспечность.

– Правильно, – поддакивает Виктор. – Потеха с этой милицией! Какой дурак задаром оружие отдаст? Вы ребята мозговитые, небось догадываетесь, у кого пистолет. Сказали бы по дружбе.

– А вам зачем?

– Заработать можно, Натка. Есть люди – хоть сейчас за пушку два куска выложат! Даже больше. Любители!

– Винтовка «Манлихер-Карахан» с оптическим прицелом не устроит? – в тоне Миши скрытое ехидство.

– Что еще за карахан?

– Старые газеты надо читать.

– А, иди ты, всезнайка! Я вам дело – вы мне чушь! Ладно, после поговорим. Айда в загул.

– Ой, мы и забы-ыли, – тянет Наташа. – У вас же день рождения!

– Ну забыли, я напомнил. Я не гордый.

Ребята мнутся. Наташа берет инициативу на себя:

– Понимаете, Виктор, сегодня мы не можем.

– Да ты что?!

– Никак. По многим причинам.

– Не пудри мозги! Леха, уговор был?

Леша кивает.

– Ну и все! Куколка не хочет – пускай катится. Обойдемся мужской компанией.

– Братцы, вы как? – колеблется Леша.

– Я отпадаю, – решает Сенька. – Общий поклон. В десять, ладно? – кидает он, отойдя.

– Очень жаль. Без Натки и Гвоздика нет настроения, – в свою очередь «огорчается» Миша. – В следующий раз, Виктор. Адью.

Теперь и Леше легко отказаться:

– Не обижайся, Витя. Привыкли, знаешь, вместе, даже водкой не разольешь.

– Всего доброго, Виктор, – благовоспитанным голоском заключает Наташа.

– Всего… – Виктор мрачно провожает глазами ребят. Как он уповал на добрую пьянку! А они завернули носы! «Спокойной ночи, малыши!» – угрожающе бормочет он.


* * *
Время уже не рабочее, но у Пал Палыча горит настольная лампа, и Томин заглядывает на огонек.

– Зашел сказать, что Бондарь пока в свое логово не вернулся. Боюсь, сменит квартиру. Опять мне вагон хлопот… Ты еще сидишь?

– Обещал до десяти.

Звонит телефон, Знаменский порывисто снимает трубку.

– Майор Знаменский… А, мама… Задерживаюсь, не жди.


* * *
Две фигуры беседуют в подворотне:

– Собирай своих, Топорик. Надо Лехе рыло чистить.

– Сегодня?

– Сегодня. Часам к десяти они, похоже, выйдут. Но поработать надо с душой. Леху под ноги подстелить. Остальным тоже – по справедливости.

– Ледокол в драке – не шавка.

– Вас втрое больше! Не подкачаете – ставлю на всех. Уже приготовлено и с закусью.

– С этого бы и начинал! Ставят – не отказываемся. Значит, Витя, застопорились твои сердечные дела?

– Развиваются по плану. В конце я вроде как случайно подойду и вроде как их спасу, а вас, значит, разгоню, ты понял?

– Понял! – хохочет Топорков.


* * *
Сенька достает пистолет из тайника. Выходит к остальным. Шутит с надрывом:

– Объявляется гуляние на тему «прощай, оружие»…

– Сеня, дай сначала мне. Попробую напоследок. – Наташа открывает сумочку на ремешке через плечо. Обрадованный Сенька кладет туда «ТТ».

– Как шпионка в кино, – бормочет Ната.

– В сумке – не то. Его надо чувствовать телом!

Компания идет по улице «сомкнутым строем».

Глядя вперед, Наташа сообщает:

– Топор и все топорики оптом.

– Они мне не нравятся. Давайте свернем, – проявляет благоразумие Миша.

– Сегодня? Ни за что! – Леша прибавляет шагу. – Сегодня вечер наш и улица наша.

– По-моему, они на взводе, – определяет Сенька.

– Леша, не задирайся, их слишком много. Ну пожалуйста!

– Ладно, Натка.

Компании сходятся. Топорков, остановясь перед Лешей, цедит:

– Народ обижается, что ты не здороваешься.

– Зря, я очень вежливый. Здравствуйте, ребята.

– Не годится. Скажи нам громко и с почтением: «Доброе утро!»

Леша оглядывает стоящих полукругом топориков и пересиливает раздражение:

– Доброе утро!

– Слыхали, как издевается? – ощеривается один из парней. – Фонари светят, а ему утро!

И снова берет слово Топорков:

– Нехорошо, Леха нехорошо. Поклонись и извинись.

Наташа поспешно встает между Топорковым и Лешей. Пытается свести на шутку:

– Добрый вечер! Рады вас видеть! Сколько лет, сколько зим! Как поживаете, гутен морген, хау ду ю ду, здоровеньки булы!

– Напрасно стараешься, куколка. Есть настроение размяться.

– Но это нечестно! Вас слишком много!

– Проводи в сторонку, – приказывает Топорков одному из своих. – Ей нельзя наружность портить.

Тот под локоть отводит Наташу на несколько шагов – к подъезду.

– Стой тут и не суйся.

Крепко прижав к себе сумочку, Наташа стоит на ступеньках подъезда.

Топорики сужают круг, готовясь к драке, – пока еще с долей нерешительности, никому не хочется лезть вперед.

Леша медленно тянет вниз молнию куртки. Затем, сделав неожиданный выпад, сшибает с ног Топоркова и отскакивает назад. Рывком сдергивает куртку и, не глядя, бросает за спину. Гвоздик ловит ее и передает Наташе.

Еще несколько удачных ударов Леши, и завязывается общая свалка, в которую бросаются и Миша с Сенькой.

Со стороны из-за укрытия наблюдает Виктор.

Топорикам достается, но и Леша начинает сдавать. Его взяли в кольцо, отрезав от Миши и Сеньки. Тех парни подобродушней колотят «на периферии».

Кто-то взвизгивает, и Виктор удовлетворенно бормочет: «Леха-то… моим приемом!»

«С ума посходили!» – в отчаянии стонет Наташа. Она все порывается броситься на помощь своим… но куда денешь сумочку с пистолетом?

После бесплодного ожидания в комнате инспекции Нина устало идет по улице. Останавливается, прислушивается.

Леша отбивается уже лежа: руками, ногами. Отбивается яростно, но его достают. И, видимо, крепко, потому что он вскрикивает: «Братцы! Сэм!» А уж если Леша зовет на помощь…

Миша с Сенькой рвутся на его крик, Сеньку сильно отшвыривают, он оказывается около Наташи.

– Скорей!.. – задыхается он. – Натка, Тотошу!

– Нет, Сеня, нет!

Виктор сожалеюще цокает: «Пора разнимать!»

– Они его покалечат! – трясется окровавленный Сенька.

Он хватает сумочку, Наташа пытается не дать, но снова доносится вскрик Леши, и руки ее разжимаются.

Сенька выхватывает пистолет и преображается.

– Разойдись!

На властный возглас небрежно оглядывается один из парней. Ошеломленно выкатывает глаза и пронзительно свистит в четыре пальца.

Топорики оборачиваются один за другим.

– Разойдись!.. Буду стрелять!

Парни медленно отступают, завороженно глядя на пистолет.

Замерев, смотрит на пистолет Виктор.

Сенька делает шаг вперед, парни подаются назад, на земле лежит Леша. Отнимает руки, защищавшие лицо, видит Сеньку с пистолетом, слабо улыбается разбитыми губами.

И вдруг общее оцепенение рушится: на Сеньку вихрем налетает Нина, забирает «ТТ». Поворачивается к компании Топоркова, пересчитывает парней глазами. Секунда-другая замешательства, и топорики кидаются врассыпную.

Наташа ощупывает Лешу, промокает платком ссадины, всхлипывает.

– Где обойма? – спрашивает Нина Сеньку.

Тот достает из кармана обойму. Нина кладет ее и «ТТ» в сумку. Глубоко, облегченно передыхает. Подходит к Леше.

– Ты цел? Руки, ноги?

Леша, морщась, сгибает ноги, двигает руками.

– Сейчас встану.

– Лучше немного полежи. Чей это пистолет, Сеня?

– Наш, – опережает его ответ Миша.

– Ваш… И кто же вам его подарил?

– Мы его нашли! – вскидывает голову Наташа.

– Где?

– Могу показать, – хрипит Сенька, его продолжает трясти.

– Обязательно… Как же я испугалась… – Нина садится на ступеньку, ноги ослабели.

Виктор из своего укрытия видит всю сцену и старается расслышать, что говорят, но ближе переместиться не рискует.

– Из-за чего подрались-то?

– Топора надо спросить, – пошатываясь, говорит Миша. – Остервенился ни с того ни с сего.

– Ладно, спросим. Я их всех запомнила. Ты, Сеня, пойдешь со мной сейчас, остальных вызову.

– Почему один Гвоздик? – Леша перекатывается на бок. – Чем мы хуже?

– Мы все пойдем.

Леша кое-как поднимается, ребята его поддерживают. Наташа накидывает на него куртку.

– Боюсь, тебе надо в больницу, – беспокоится Нина. – Я вызову «скорую».

– Нет, ничего… Ребра при мне, внутренности – внутри… Просто слишком долго били. Очухаюсь… – Он присаживается рядом с Ниной.

Наташа снова всхлипывает:

– Сенька собирался завтра звонить майору… честное слово!

– Ну и хорошо! Вы даже не представляете, как могло быть плохо!… Тебе, Леша, все-таки надо в постель и вызвать врача. Доведете или проводить?

– Сегодня уж никто не привяжется. В ту же воронку второй снаряд не падает, – отвечает за ребят Леша.

– Тогда до завтра. Пошли, Сеня, – Нина встает.

– Мы с ним!

– Да не съедят вашего Гвоздика!.. Не пойму, что делать: несчастные, избитые, даже ругать жалко… Ну вот что. Дежурная аптека рядом, попросите обработать раны, я жду вас в отделении. Вместе – так вместе. – И , обернувшись к Сеньке, «подсказывает»:

– Оружие ты сдал практически добровольно, как и собирался. Стрелять вовсе не думал, потому обойму держал отдельно. Вытащил пистолет только по необходимости, чтобы припугнуть хулиганов и прекратить избиение Леши. Правильно?

– Да… – говорит Сенька, «спасибо» застревает у него в горле.

Нина уходит.

– Пропал Тотоша… – скорбно произносит Сенька. – Но хоть раз послужил справедливости…

– Да, Гвоздик, – признает Леша, – Если бы не ты…

– Братцы, пошли потихоньку. Не хочется здесь оставаться, – Наташа надевает на плечо полегчавшую сумку.

Ребята трогаются. Леша хромает, Миша тоже бредет нетвердо. Выйдя на середину улицы, они сворачивают к аптеке, в сторону, противоположную той, куда ушла Нина. Здесь Сенька прощально смотрит ей вслед, и Наташа тоже оглядывается. Вдалеке Нина сворачивает за угол.

– Виктор! – вскрикивает Наташа, заметя скользнувшую вдоль домов тень.

– Откуда ему взяться… – бормочет Леша.

– Ребята… – Наташа прижимает руку к горлу. – Топор назвал меня куколкой!.. Как Виктор!

– Вот кому был нужен пистолет! – понимает Сенька. – Идите прямо, я – дворами.

Он скрывается в темноту. Остальные спешат вперед, сколько хватает сил.

Сенька летит дворами, огибает дом, выскакивает на улицу, видит удаляющуюся фигуру Виктора. Озирается, ища Нину. Вокруг пусто. Виктор уж далеко. Гвоздик делает движение за ним, но видит: у табачного киоска на асфальте лежит раскрытая сумочка. На ватных ногах Гвоздик обходит сумочку, заглядывает в проем между киоском и стеной дома.

Остальные ребята доходят до угла и видят Сеньку, привалившегося бессильно к витрине киоска.

– Сеня! – метнулась к нему Наташа.

Сенька оборачивается, молчит.

– Сеня…

– Она там, – говорит он деревянным голосом. – Пистолета нет.

Наташа не решается сделать последний шаг вперед.

– Она… жива?

– Там кровь, – Сенька оседает на землю, тупо повторяет: – Кровь… Кровь…


* * *
За столиком в блинной Бондарь прихлебывает кофе. С двумя стаканами к нему пробирается Виктор. Взвинченный, напуганный. Непроизвольно озирается. Ставит стаканы и приваливается грудью к столу.

– Разрешите?

– Не вертись, – сквозь зубы говорит Бондарь.

Виктор залпом выпивает кофе. Вынимает сверток, кладет на столик. Глаза «маэстро» загораются, но осторожность берет верх.

– Не здесь.

– Берите, больше не могу… – Виктор придвигает сверток к Бондарю, хватается за второй стакан.

Бондарь прикрывает сверток локтем. Некоторое время стоит, с виду ничего не делая, но когда поднимает локоть, то под ним пусто.

– Выходи. Догоню.

В дверях появляется Томин. И тотчас четыре посетителя, не обращавшие на Бондаря с Виктором внимания, крепко берут их под руки.

Подойдя, Томин смотрит на обмякшего, онемевшего Виктора и беззвучно шевелит губами, но слова русские народные, легко прочитываются и таят в себе свирепую угрозу. Виктор зажмуривается.

– В машину! – командует Томин.

Виктора выводят.

Томин обращается к парочке, увлеченной разговором в углу. – Небольшое одолжение, молодые люди. Проводится задержание преступника. Попрошу вас быть понятыми.

Парочка машинально повинуется.

– Следите внимательно.

Один из сотрудников, держащих Бондаря, показывает:

– В левом верхнем.

Томин сдвигает пустые стаканы, достает из внутреннего кармана у Бондаря сверток, разворачивает. Открывается тяжелый вороненный «ТТ».


* * *
Будут еще опознания, очные ставки и допросы, допросы… Но история, в сущности, окончена.

Для Гвоздика, Наташи с Лехой и Сэма кончилось детство. Для Нины Зориной – жизнь. Для Пал Палыча тоже что-то кончилось, едва успев начаться. Много ли он знал Ниночку, а чувство такое, будто потерял кого-то из близких.

Друзья собрались у Знаменского. По инерции обсуждают подробности, пытаясь переиначить прошлое – хоть на словах.

– Если б обойма была вставлена, она могла успеть…

– Вряд ли, Зинаида. По словам ребят, этот подонок умел ходить бесшумно. Видно, застал врасплох. Следов борьбы нет, только ножевая рана. Сантиметром бы выше или ниже…

Знаменский давно стоит, отвернувшись к оконной раме.

– Павел, – тихо просит Кибрит, – не страдай в одиночку.

Тот не оборачивается. Спустя минуту говорит:

– Не хотела она там работать. Я уговорил. Сидела здесь, хлопала доверчивыми глазами, а я пел соловьем…

Звонок телефона. Второй, третий. Пал Палыч нехотя берет трубку. Слышит радостный голос:

– Гражданин следователь, то есть, товарищ следователь, это я, Губенко. Вы меня допрашивали, у меня еще телевизор сломался, а жена ультиматум… Вспомнил я, товарищ следователь! Малый, который в переулке стоял, он на фабрику к нам ходит. Страховые взносы принимает! Сегодня вдруг раз! – и вспомнил. Алло, товарищ следователь, вы меня слышите?..

– Да… вас я слышу, – Знаменский кладет трубку на стол, из нее продолжает звучать голос Губенко.

Что бы ему вспомнить на день раньше!

Подпасок с огурцом

Человек в штатском, но с военной выправкой диктует машинистке:

– Абзац. При таможенном досмотре сотрудник Алымов счел нужным произвести рентгеноскопическую проверку картины под названием «Подпасок с огурцом» кисти неизвестного художника начала века, которая находилась в багаже вышеупомянутого иностранного туриста. Точка. Абзац.

Рентгеновский снимок показал, что под картиной – кавычки – Подпасок с огурцом – кавычки – скрыта другая картина более раннего происхождения. Точка. Согласно заключению вызванного в аэропорт «Шереметьево» искусствоведа, консультанта Обнорского Ка Гэ, она подпадает под действующие инструкции о запрещении вывоза за границу предметов, составляющих художественный и культурный фонд страны. Абзац.

Принимая во внимание, что на картину «Подпасок с огурцом» предъявлен документ о приобретении ее в комиссионном магазине восемь дней назад, а также то, что попытка незаконного вывоза не состоялась и имела единичный характер, считать нецелесообразным возбуждение уголовного дела о контрабанде. Абзац.

Все материалы передать для дальнейшего рассмотрения в Главное управление внутренних дел Исполкома Мосгорсовета.


* * *
И вот «Подпасок» и рентгеновские снимки перекочевали в кабинет Томина. Здесь же искусствовед Обнорский, знаток и энтузиаст своего дела.

Томин с любопытством разглядывает стоящую на стуле картину, которая изображает паренька в лаптях, сидящего на пеньке с ломтем хлеба и огурцом в руках. На заднем плане пасется стадо коров. Томин ловит себя на том, что запоминает их расположение, и встряхивается:

– Первый раз в моей практике приходится заниматься картиной. Да еще двухслойной!

Обнорский подносит рентгеновский снимок к окну и показывает Томину на просвет. Из-под фигуры деревенского оборвыша проступают контуры другого изображения.

– «Инфанта с яблоком»! – благоговейно произносит искусствовед.

– И вы ручаетесь, что это действительно семнадцатый век и действительно подлинник?

– Ручаться не ручаюсь, инспектор, потому что картина записана. Чтобы убедиться окончательно, надо «Инфанту» раскрыть, то есть удалить отсюда этого чумазого отрока.

– И уничтожить следы преступления? Если налицо преступление.

– Понимаю-понимаю. Я произвел лишь маленькую расчистку – вот, на месте подписи. Подпись сомнений не вызывает. Перед нами Веласкес!

Обнорскому очень хочется, чтобы Томин полюбовался подписью великого художника. Томин наклонился, посмотрел… Но что может сказать ему эта вязь латинских букв?

– Разве подпись нельзя подделать? – скептически спрашивает он.

– Сколько угодно! Но бессмысленно, если картина не отвечает имени. Есть множество холстов без подписи, однако мы с уверенностью определяем художника. Не подпись создает шедевр!

– Иностранцу могли всучить фальшивку.

– Я не убежден, что иностранцы сплошь умны и эрудированы. Но надо иметь необъятный карман и вот столечко рассудка, чтобы покупать Веласкеса, в котором ничего не смыслишь!

– Сочетание тугого кармана и тощего интеллекта в природе известно, – усмехается Томин. – Обозначается научным термином «богатый дурак»… Кстати, что толкнуло таможенника проверить картину?

Обнорский смеется:

– Полагаете, его поразил глупый вид иностранца?

– А почему нет? Ладно, вернемся к нашим коровам, – он оборачивается к «Подпаску». – И все же допустим, что под ним не оригинал.

– Давайте допустим.

– По части надуть интуриста есть гениальные умельцы! А может, он сознательно приобрел копию? Добротную копию, с которой сам собирался кого-то надуть. А?

– Копию легче вывезти откровенно, – терпеливо объясняет Обнорский. – Конечно, авторская копия или вариант картины имеют огромную ценность и вывозу не подлежат. Но здесь ни то, ни другое.

– Почему?

– Веласкес написал «Инфанту» незадолго до смерти. Он физически не успел бы ее повторить… Когда-то давненько я видел ее в Москве у Таланова. Дивное полотно! В пятидесятых годах, к сожалению, перекочевало в провинцию.

– Да, я навел справки. Таланов уехал на родину и там умер. А коллекцию завещал краеведческому музею.

– Вот как?! Но в таком случае… что же произошло с «Инфантой» дальше?!

– Ничего. Ни-че-го! По сведениям Управления культуры, тихо-мирно висит на своем месте в музее.

Обнорский ошеломленно смотрит на Томина, понимая теперь, чем вызвана его дотошность и недоверчивость.

– Невероятно!.. Нет, поистине невероятно!.. – бормочет он.


* * *
Редко доводится Томину посиживать в кабинете. Но еще реже вырывается он из Москвы. Так что с удовольствием шагает по улицам заштатного городка. Цель – краеведческий музей в бывшем купеческом особняке.

Город древний, особняков хватило и райкому, и райсовету, и множеству управлений с неудобочитаемыми вывесками, и милиции. Прочие дома и домишки печально ветшают, но остаются живописными и после столичных коробок ласкают взор.

Встреча с директором Пчелкиным, заурядным мужчиной средних лет, происходит в главном зале музея. Стены увешаны картинами. Бархатным канатом отделен уголок с мраморным столиком и старинными креслами.

Возвращая Томину его удостоверение, директор замечает:

– Здесь вы помоложе… Присаживайтесь, – и отцепляет канат.

– На музейную мебель?

– Что ей сделается?

Оба садятся.

– Я к вам насчет «Подпаска с огурцом», – пускает Томин пробный шар.

– Насчет кого? – изумляется Пчелкин.

– Так называется картина.

– Первый раз слышу. Чья она?

– Автор, к сожалению, неизвестен.

– Хм… А чем же этот подпасок интересен для угрозыска, кроме, простите, огурца? – острит директор.

– Парнишка замешан в темных махинациях… У вас там не Веласкес?

– Он самый! – гордо подтверждает Пчелкин. – «Инфанта», то бишь испанская принцесса. Я, если честно, в живописи не ахти, но тут явно чувствуется классика, верно?

– Я тоже не ахти.

– Тем не менее обратили внимание. А понимающие туристы, те прямо ахают и сразу – за фотоаппараты!

– Да?.. Скажите, товарищ Пчелкин, почему вы не сообщили в Управление культуры о краже в музее?

Пчелкин ошарашен:

– П-позвольте… О чем вы говорите?

– Кража восьми картин из собрания Таланова полгода назад.

– Но… никакой кражи не было!

– Как же не было, когда была. Мне рассказали здесь в милиции через десять минут после моего приезда.

– Не было кражи! – горячо протестует директор. – Была попытка . Неудачная попытка, которую ваши коллеги немедленно пресекли. Вы же видите – все возвращено, ничего не пропало!

– Это еще вопрос. Недавно «Инфанту», разумеется тоже с яблоком и с подписью Веласкеса, пытались вывезти за рубеж. Для маскировки ее переодели подпаском.

– Да вот же она!

– Точно ли она?

Пчелкин вскакивает, подходит к картине справа, слева, вглядывается.

– Ну конечно, она… Все то же самое. Даю вам честное слово!

– Честного слова мало, сами понимаете. Придется забрать вашу «Инфанту», чтобы специалисты могли их сравнить – которая подлинная.

Пчелкин с трудом усваивает новость.

– Картина чрезвычайной ценности, – нервно говорит он. – Я буду ее сопровождать.

– Отлично. А я буду сопровождать вас. Отправимся в среду утренним поездом.


* * *
Помимо директора визит Томина в город взбудоражил и еще кое-кого. Поздним вечером из вокзальной будки междугородного телефона-автомата звонит грубоватый дюжий мужик, слишком физически здоровый и флегматичный, чтобы всерьез тревожиться, пока петух не клюнет.

– Извиняйте, что разбудил, – гудит он в трубку. – У нас тут легкий шухер в музее… Нет, я с вокзала звоню, по московскому автомату… Один момент. – Опускает монету. – Столичный майор приехал, Пчелкина тянет… Да уж он вещички складывает… Картину какую-то опечатали, сказали с собой возьмут. Момент… – В прорезь отправляется следующая монета. – Ни-ни, я ничего не шебаршусь, я помалкиваю… И в котельной у меня был, глядел… Ага, понял. Все будет оки-доки… Маруська привет и поцелуй передает. Соскучилась, говорит. Ладно… Ладно, буду телефонировать.


* * *
В кабинет начальника следственного отдела Скопина входит Знаменский.

– Сообщение Томина прочли? – спрашивает Скопин.

– Прочел, Вадим Александрович.

– Садитесь. Есть указание прокурора возобновить дело о краже из музея. Что я вам и предлагаю.

Он передает Знаменскому тоненькую папку, почти пустую еще.

– Если выйдет, может выйти любопытно, – улыбается Пал Палыч.

– Почему «если»? Смущает непривычность материала?

– Немножко, товарищ полковник. Хочется хотя бы дождаться возвращения Томина.

– Не имеет смысла. Вы упустите несколько дней.

Знаменский перелистывает документы в папке.

– Найдите квитанцию комиссионного магазина. Нашли? Ваши соображения?

Пал Палыч молчит минуту, прикидывает.

– Выяснить, кто сдал в магазин «Подпаска». Если удастся – кто его купил. Попробовать установить, пряталась под ним уже тогда другая вещь или «Подпаска» приобрели ради образца, чтобы скопировать поверх главной картины и иметь товарный чек для таможни. Такой пока круг вопросов, Вадим Александрович

– Для начала вам в этом кругу работы достаточно.


* * *
Чего только нет в комиссионном магазине по продаже картин и художественных изделий! Даже облупленные прабабушкины безделушки, недавно считавшиеся отжившим старьем, вошли нынче в моду и в цену. А уж о подлинно антикварных вещах и толковать нечего!

Настоящих покупателей в просторном помещении немного: в основном люди смотрят. Иные любуются, иные недоумевают.

– А собачка-то! Девятьсот пятьдесят рублей! За что такие деньги дерут? – восклицает мужчина, приостановившийся возле отлитой в металле фигуры собаки. Он оглядывается в поисках поддержки.

– Но это же литье семнадцатого века, – с чувством превосходства отзывается какая-то женщина.

– Ну и что ж, что литье? Не золото ведь!

– Каслинское, гражданин. Прочтите, – она указывает на ярлык, который повешен на собачьей шее.

Мужчина читает вслух:

– «Вывозу за рубеж не подлежит». Надо же! Я бы и десятки не дал.

Оглядывая картины, скульптуры, прилавки с посудой и старинной утварью, по залу медленно проходит Знаменский. Любопытно. И по-человечески любопытно и профессионально: на одной из этих стен две недели назад висел таинственный «Подпасок»…

На свои вопросы Знаменский ищет ответа у работника магазина – бодрого старичка по фамилии Розанов. Быстрыми, натренированными пальцами Розанов листает квитанции.

– Помню такую картину, помню… Сам принимал на комиссию… Ага, вот! – Он передает найденную квитанцию Знаменскому. – Чтобы вам было яснее: эта графа – наименование, ниже – размеры, фамилия владельца, дата приема, продажная цена, здесь – моя подпись. Розанов.

– А что за пометка «н/х»?

– Неизвестный художник. Картина висела у нас всего два дня. Очень удачно для подобной вещицы.

– Не расскажете, что там было изображено?

– Да этакий среднерусский набор: лужок, березы, коровы. В центре мальчик на пеньке сидит.

– А как он одет?

– Холщовая рубашечка навыпуск. За поясом кнутовище.

– Босой?

– Вроде бы в лапотках.

– Увидев картину снова, вы сумеете определить, та же она или ее копия?

Старичок по-птичьи склоняет голову набок:

– А в чем, собственно, дело? Если бы я понял, что именно вас волнует, я бы скорей сумел помочь, – усмехается он. – Вы… не трудитесь формулировать отвлекающие вопросы. С картин этого пошиба копий никто не пишет.

– Но меня именно и волнует, распознали бы вы копию? Если кому-нибудь взбрело на ум ее сделать.

– Тогда вынужден сказать «нет». Досконально я полотно не изучал.

– Однако вы установили время создания картины, назначили цену.

Розанов настраивается на серьезный лад:

– Цену я назначил, исходя из общепринятых критериев, а также из размеров и рамы. А время установил не я. Картина прошла атрибуцию. Сейчас объясню, – предупреждает он вопрос собеседника. – Когда произведение искусства желают продать, то часто предлагают сначала какому-нибудь музею. Там смотрят и определяют принадлежность данному мастеру или, менее точно, данной школе, данному веку. Все это официально сообщают владельцу. Но стоимость музей называет, только если решает взять.

– И у «Подпаска» было свидетельство об атрибуции?

– Да, причем подписанное Боборыкиной. А раз Боборыкина поставила начало двадцатого века, то и я автоматически ставлю начало века. Музу Анатольевну на мякине не проведешь.

Так… Больше от старичка, пожалуй, ничего не добьешься.

– Продавец магазина мог запомнить, кто купил «Подпаска»? – спрашивает Знаменский после паузы.

– А это и я вам скажу. Какой-то иностранец польстился, из западных.


* * *
Для Боборыкиной приглашение на Петровку – необычный и интригующий эпизод. Все интересы ее связаны с миром искусства и с людьми, в этом мире пребывающими: музейными работниками, коллекционерами, художниками, критиками. Даже имя «Муза» не случайно – так нарек дочь Боборыкин, крупный собиратель картин и всяких художественных ценностей.

Знаменский в двух словах объяснил ей предстоящую задачу и снял покрывало с «Подпаска». Уголок с подписью Веласкеса скрыт бумажкой, прикрепленной к раме. Муза взглядывает и разочарованно отворачивается.

– Ах, эта… Да, проходила атрибуцию месяца полтора назад. Кипчак предлагал. Я ожидала чего-нибудь интересного.

– В некотором роде вещь не лишена занимательности, Муза Анатольевна.

Та снисходительно улыбается.

– Разве что название с юморком. Да и то, между прочим, я придумала.

– А прежде картина была безымянной?

– Практически да. Кипчак советовался, что, мол, лучше для продажи: «Полдень» или там «Сельский пейзаж». Я и говорю: а пускай себе будет «Подпасок с огурцом», хоть не так пресно… И какими путями его сюда занесло?

– Случайно, Муза Анатольевна. Но, будьте добры, уделите внимание своему крестнику. Он совсем тот же, что полтора месяца назад? Не изменился в лице? Может быть, потолстел, похудел? Растерял часть коров?

Муза вновь окидывает «Подпаска» небрежным взором, потом, чем-то удивленная, начинает присматриваться пристально.

– Знаете, печатают такие картинки-загадки «Найдите десять различий», – говорит Знаменский.

Муза отрывается от «Подпаска».

– Самое смешное, что это вообще другая картина! – недоумевающе произносит она. – Та была, конечно, посредственность, но добротная. А эта… что-то сляпано наскоро… как говорит мой муж, «лимпопо». То есть дрянь и подделка.

– Лимпопо? – Словечко из детства вызывает у Пал Палыча улыбку. – Вы не сформулируете это как-нибудь иначе, а? Чтобы было убедительно для меня и для протокола.

– А возьмите у Кипчака картину и сравните. Сами найдете десять различий.

– Нет сейчас Кипчака, Муза Анатольевна, – отдыхает в санатории. И картины нет. Была продана через комиссионный магазин и вряд ли вынырнет. Надежда пока на вас…

– Ну хорошо, я объясню попроще, чтобы вы уловили суть, а тогда решайте, как изложить юридически…

Муза окунается в свою стихию, лицо ее становится выразительней, молодеет, – теперь ей и не дашь ее сорока.

– Во-первых, фигура мальчика смещена влево. Там она центрировала всю композицию, а тут выпирает куда-то вбок. Поза тоже иная – он сидел посвободнее. Пенек был пониже, что ли… Коров я не считала, да дело и не в поголовье скота, главное – настроение. Там художник что видел, то и писал в простоте душевной. Пусть ремесленно писал, сентиментально, но честно. И мальчика он любил, понимаете? И над березками умилялся. А посмотрите сюда – вам этот парень симпатичен?

– Не шибко.

– И мне нет. Нагловатый паренек. И что автор хотел?..

Она вдруг подходит к картине и, не дотрагиваясь до полотна, заслоняет фигуру подпаска ладонью. Смотрит, что получилось, убирает ладонь, снова закрывает фигуру, оставляя один пейзаж.

– Чудеса, да и только! Разваливается на части… Краски по-разному сбалансированы. И переходы в цвете… – Муза обращается к Знаменскому. – Знаете, а ведь это сделано в две руки!

– То есть двумя художниками?

– Ну да! Один сработал фигуру, второй – все прочее. Нет даже одного светового решения. Глядите: на пастуха свет падает из правого верхнего угла. А весь фон сзади освещен равномерно, будто на витрине. Увидели?

– Пожалуй, увидел…

– А еще в хорошую раму оправили! Чудаки. Так и не скажете, откуда у вас это диво?

– Скажу, потому что рассчитываю на вас и дальше… И потому что вы внушаете доверие… Картина поступила к нам из таможни.

– А-а!.. Тогда фокус ясен! И кто записан?

Знаменский отгибает листок, имитировавший ведомственный «инвентарный номер». У Музы захватывает дыхание.

– Веласкес?! Неужели настоящий Веласкес?!

– Говорят, настоящий. – Он вынимает из черного пакета рентгеновские снимки. – Вот: «Инфанта с яблоком».

Муза в возбуждении разглядывает снимок. Ей даже на месте не стоится.

– Если настоящая, ей цены нет! Просто цены нет!.. Вот саранча зарубежная, а? Их только допусти, все растащут! Счастье, что картину задержали, я бы орден дала. Полотна Веласкеса у нас наперечет, а его, извольте радоваться, продают на вывоз! Позор тому коллекционеру, кто бы он ни был!

Искреннее негодование женщины облегчает Знаменскому следующий шаг.

– А что за личность Кипчак? Он пошел бы на участие в подобной афере?

– Я с Кипчаком мало сталкивалась. Не уверена. Папу спрошу.

– Он тоже коллекционер?

Муза шокирована:

– Папа не «тоже». Он Коллекционер с большой буквы. Вот Кипчак и многие прочие – те «тоже».

– Прошу прощения, не знаком я со средой коллекционеров. Просветите немножко, Муза Анатольевна, – просит Знаменский.

– Коллекционеры… – задумчиво и любовно произносит Муза, садясь и складывая на коленях руки. – Среда сложная, пестрая. Разный возраст, разный калибр, разный уровень, свои обычаи, словечки, фольклор… Естественно, на первом месте – любовь к искусству. Но есть кое-что от игры, от охоты, от торговли. Азарт, страсти, вечная погоня за журавлем в небе… Нет, – качает она головой, – душу собирателя нельзя постигнуть, пока сам не станешь собирателем!

– Не успею, Муза Анатольевна. Дело велено раскрывать срочно. И, наверно, коллекционеры могли бы помочь. Но для этого нужен контакт с людьми, а для контакта – понимание психологии.

– О, если коллекционеры захотят, они вам что угодно из-под земли выроют… – подтверждает Муза. – Извините, забыла имя-отчество.

– Пал Палыч.

– Вы чем-нибудь помимо криминалистики увлекаетесь, Пал Палыч?

– Пса держу. Фехтую.

– Все?

– Бывает, ужу рыбу. В редкие свободные дни.

– Ага, это ближе. Вы насаживаете маленького червяка и мечтаете поймать рыбу, да? Жирную, глупую, вкусную, верно?

– Мечтаю, Муза Анатольевна, – смеется Знаменский.

– Вот и коллекционер ждет, что на его червяка клюнет крупная рыба. Не только ждет – жаждет! Бегает как угорелый, рыщет, выменивает шило на мыло. Иногда месяцами не ест, не пьет, последнюю рубашку с плеч долой. А то и украсть готов. Да-да! И, знаете, Пал Палыч, это простительно. Потому что тут истинная страсть, неутолимый голод! Это вы должны обязательно усвоить, иначе контакта не получится. Серьезный собиратель требует уважения. И он его заслуживает. Конечно, если с ханжеской точки зрения, то можно говорить, что, мол, и спекуляция бывает, и надувательство! Но тогда ваш червяк, на удочке – тоже кошмарное надувательство!

– Верно… пристыдили, Муза Анатольевна. Обещаю уважать коллекционеров. Их много?

– С каждым днем все больше, – удовлетворенно сообщает Муза. – Это так сейчас размахнулось! У нас, музейных работников, никогда бы руки не дошли отыскать и реставрировать массу вещей. А коллекционеры их спасают. Даже, случается, открывают новые имена. Словом, на сегодняшний день частные собрания – это огромный художественный фонд. Из него выходят самостоятельные выставки, очень порой интересные. По полгода кочуют из города в город и приносят прибыль. Коллекционеры, Пал Палыч, необходимы.

– А кто они чаще по профессии?

– Да кто угодно. Ветеринар, счетовод и рядом – академик, который на собирательстве отдыхает душой. Замечательные есть люди, им многое можно простить… Однако если Веласкеса сбывают за границу, тут уж преступление, тут я компромиссов не признаю!

Поговорили не без пользы. Но сильно ли это продвинет расследование, когда уляжется в скучные строчки официального протокола?

– Коллекционеры, вероятно, близки и с кругом художников? – помолчав, спрашивает Знаменский.

– Кто как. У нас, например, многие бывают.

– Муза Анатольевна, эта картинка – чье это производство? Не поддается определению?

– Да ведь собственной манеры нет, стряпня по чужим мотивам. Я художника не вижу… Ищите прохвоста и циника – не ошибетесь.

– Догадываюсь. Идя по стопам Шерлока Холмса, я бы даже предположил у автора больную печень: он желчный малый. Совместите «Инфанту» с «Подпаском» – по-моему, пахнет карикатурой.

Муза берет рентгеновский снимок и, отведя руку, как бы проецирует его на фигуру подпаска.

– Вы правы, пародия. Ты, мол, сидишь такая вся чопорная, такая вся в кружевах, а я поверх тебя намалюю чумазого деревенщину. Ты, оттопырив пальчик, держишь яблоко – пускай он жует огурец. Так и просвечивает характер автора: завистливая бездарность. Самому не дано, так он рад обхамить гения. Ишь, хихикает над Веласкесом!.. Думаю, в нашем окружении его нет. Но я непременно посоветуюсь с папой! Если что-то узнаю, я вам позвоню.


* * *
Квартира Боборыкиных в старом доме с высокими потолками – не человеческое жилье, а дом-музей, где тесно от картин, статуэток, горок с фарфором и хрусталем и прочего антиквариата.

Боборыкин, Муза и ее муж Альберт завершают семейную трапезу, в которой главное место занимает богатая сервировка. Боготворимый Музой папа – человек в возрасте, но свеж, бодр и с властностью в повадке. Облик его производит впечатление солидности и некой округлости – не за счет легкой полноты, но из-за манеры держаться: плавные, округлые жесты, закругленные фразы, сглаженность в выражении эмоций и довольство собой.

Муж Музы – Альберт – полная противоположность тестю. Худой, угловатый, несдержанный, неспокойный.

– «Инфанту» я торговал еще у Конкина, – вспоминает Боборыкин. – Таланов перехватил буквально из-под носа.

– Вот жалость! – ахает Муза.

– Я ему сулил и денег кучу и обмен: двух итальянцев и Борисова-Мусатова в придачу. Нет, вцепился намертво. – Боборыкин чуточку сердится от давнишней неудачи. – А потом все собрание отдал в краеведческий музей. Ради чего? Чтобы красовалась табличка: «Передано в дар М. Талановым». Пустое тщеславие, ничего больше.

– Называется, человек пожертвовал народу, – бормочет Альберт с набитым ртом. – А народ даже сторожа не нанял. Муза, подвинь мне масло.

– Неужели действительно из музея украли?

– Ха! Из Лувра воруют. Котлет не осталось?

– Нет, Алик, – виновато отвечает Муза. – Хочешь, возьми мою.

Альберт забирает с тарелки Музы котлету.

– Если повадятся из музеев красть, то я просто не знаю… Кошмар!

– «Кошмар»!.. – передразнивает Альберт. – Да периферийному обывателю что Веласкес, что Собачкин – без разницы.

– Обожаешь строить из себя циника! Папа, чтобы не забыть, ты не ответил про Кипчака.

– Кипчак, деточка, существо безобидное и добропорядочное.

– А у кого, по-твоему, могла подняться рука записать «Инфанту»?

– Начинаем работать на органы? – хмыкает Альберт. – Делать нечего – нажарила бы мужу котлет вдоволь.

Муза со стоном вздыхает, глядя на стену.

– Что? – осведомляется Боборыкин.

– Вообразите, что здесь мог висеть Веласкес!..

– А интересно, сколько бы вы за него теперь выложили? – обращается Альберт к Боборыкину.

– Тысяч двадцать пять-тридцать, – равнодушно роняет Боборыкин.

Альберт на миг перестает жевать.

– Не жирно?

– Если всерьез – на доллары и фунты – за Веласкеса это гроши. Веласкес – это отель-люкс на Ривьере.

Развеселясь от какой-то мысли, Альберт напевает на мотив из «Риголетто»:

– Ля-ля! Ля-ля! Выходит, иностранец роскошно погорел! – и с аппетитом принимается доедать все, что осталось на столе.

– По ассоциации вспомнился забавный случай. В двадцатых годах в Польше жил один художник, который время от времени делал прелестных «Рубенсов», – начинает со вкусом рассказывать Боборыкин. – Варианты, эскизы и свои оригинальные сюжеты. Парочку я видел – гениальная имитация. И вот некий пан-ловкач подбил его на солидного, масштабного «Рубенса». Затем холст записали, нарочно кое-как, и повезли за границу. И таким же манером таможенников взяло сомнение. Технику тогда не применяли, раскрыли картину, глядят – Рубенс! Скандал, газетная шумиха, сенсация. Неизвестное полотно Рубенса пытались тайно вывезти из страны! Картину, естественно, завернули обратно, ловкача всячески срамили, а ему того и надо. Он стал признанным обладателем Рубенса. И пока правда не выплыла наружу, продал его за баснословную сумму.

– А помнишь старичка, который в Столешниковом приходил просить на опохмелку?

– Еще бы! – Боборыкин оборачивается к Альберту. – Классический был специалист по голландцам. Пока не спился, пек их как блины, один к одному. Он говаривал, что в любой галерее мира есть его голландец. И действительно – есть.

Муза бережно собирает на поднос хрупкую посуду и выносит ее из комнаты. Слышится телефонный звонок, отдаленный голос Музы, взявшей трубку, затем она появляется в дверях.

– Папа, Цветков.

Боборыкин выходит.

– На прошлой неделе тебя опять видели в ресторане с женщиной, – горестно говорит Муза, продолжая прибирать.

– Да? В каком? – невозмутимо интересуется Альберт.

– В «Славянском базаре».

– Тебя дезинформировали, дорогая. В «Славянском базаре» я был не с женщиной – с девицей. С этакой дурочкой в стадии молочно-восковой спелости. К сожалению, выяснилось, что ни на что путное она не годится. На беспутное – тем более.

Муза в ярости.

– Проверил?

– Не привязывайся с глупостями. В рестораны я хожу потому, что дома нечего жрать. Мы едим на бесценном фарфоре и хрустале позолоченными вилками и ложками. Но что мы едим? Консервы, бутерброды, бесконечные яички всмятку, хорошо, если магазинные котлеты. Я всегда голодный. Я пережил ленинградскую блокаду! Как мы мерзли… Как мы боялись… Как голодали… Тебе не понять, ты была в тылу. А я хронически голодный.

– Но папа тоже перенес ленинградскую блокаду и очень умерен в еде.

– Ему легко быть умеренным. А мне нужно! Я на все жадный: жратва, деньги, женщины, удовольствия. Папа… У него уже переходный возраст. С этого света на тот.

– Не смей так говорить!

Разгневанная Муза выскакивает из комнаты. Входит Боборыкин.

– Снова ее дразнишь?

– Когда баба влюблена в мужа и ревнует двадцать лет подряд – это уже ля-ля, сплошной юмор, Анатолий Кузьмич.

– Юмор, что влюблена в тебя , Альберт.

Их прерывает звонок в дверь. Альберт выходит и через короткое время возвращается с пожилым добродушным человеком – Вешняковым, неся за ним упакованную картину.

– Кого вижу! – восклицает Боборыкин.

Друзья обнимаются.

– Муза, иди сюда! – зовет Боборыкин.

Появляется Муза.

– Ой, Алексей Николаевич!

Тот ласково целует ее.

– Есть хотите? – спрашивает Муза.

– Ни-ни! Сыт… в общем и целом.

– Тогда чайку, как раз вскипел, – Муза испытывает облегчение.

А Боборыкин косится на картину:

– Что-то привез. Что привез-то?

– Посмотрите – скажете. За приговором приехал.

– Посмотрю, отчего не посмотреть.

– Или я счастливый человек, или…

Альберт тем временем открывает коробку и вдумчиво дегустирует конфеты.

– Эх, терпения нет! Мусенька, давай ножницы! – машет рукой Вешняков.

Он разрезает веревки, снимает упаковку и открывает женский портрет. Долгая пауза. Все пристально вглядываются в картину.

– Где добыл? – коротко и деловито говорит Боборыкин.

– Выловил… из моря житейского. Вам первым показываю.

– Тебе, понятно, снится, что это Рокотов.

Вешняков тяжело вздыхает: угадал Боборыкин.

– А почему бы не Рокотов? – вмешивается Альберт. Он отступает на шаг и декламирует:

«Ты помнишь, как из тьмы былого,

Едва закутана в атлас,

С портрета Рокотова снова

Смотрела женщина на нас.

Ее глаза – как два тумана,

Полуулыбка, полуплач.

Ее глаза – как два обмана,

Покрытых мглою неудач».

Тара-та-та, тара-та-та-та… –

Заменяет он пропущенную строфу и кончает тихо, с неожиданной серьезностью:

«Когда потемки наступают

И приближается гроза,

Со дна души моей мерцают

Ее прекрасные глаза».

– «Со дна души моей мерцают…» – шепчет Вешняков.

– Заболоцкий, – поясняет Альберт. – По-моему, мерцают. В общем и целом.

– Глаза, правда, есть… И характер есть. Но легкости не хватает, – с сожалением добавляет Муза. – Слишком добросовестно сделано.

– Но глаза-то говорят! Больше таких никто не умел! Мусенька… категорически?

– Я считаю, восемнадцатый век. Бесспорный. Но под Рокотова.

– Эх, беда, беда… До чего ж я надеялся!

– Да ведь очень хороший портрет, Алексей Николаевич. На вашем бы месте радоваться.

– Нет, Мусенька, либо «со дна души», либо он мне не нужен. Тогда буду продавать…

– Продать я бы его за Рокотова продал, купить – не купил, – резюмирует Боборыкин.

– Ну и кончен разговор! – решает Вешняков. – Давайте чай пить.

Муза выходит. Альберт за ней. Расстроенный гость осматривает стены.

– Знаю… Знаю… А эта новая? – надевает он очки, читает подпись. – В натюрмортах я не очень, но имя громкое.

– За то и держу. Народу много ходит, лишний «ах» не вреден.

– Слушай, Анатолий Кузьмич, пусть он у тебя повисит? – Вешняков огладывается на свой портрет.

– Места нет, Алеша, – уклоняется Боборыкин.

– Хоть в коридоре, скромненько, а? Ну-у, Боборынюшка, постарой дружбе? Месяца бы три – и порядок, марка. Что сверх своей цены возьму – пополам.

– Шут с тобой, вешай. Станут спрашивать – кто, буду сладко жмуриться.

Пока они договариваются, вошла Муза и следом Альберт, который помогает ей сервировать чай; между супругами перемирие, Альберт тронул Музу стихами.

Едва сели за стол – снова звонок в дверь. Альберт впускает Кима Фалеева. Тот хмуро здоровается.

Муза без церемоний приглашает к столу. Чувствуется, что парень тут свой.

– Найду на кухне кружку попроще, – говорит он, – разобьешь еще что-нибудь с княжеским гербом, не расплатишься.

Пока его нет, Муза объясняет Вешнякову:

– Ким Фалеев. Исключительно талантливый парень.

Она разливает чай. Возвращается Ким с керамической кружкой и замечает портрет.

– Это чья ж такая?

– Смотри сам, – отзывается Боборыкин.

– Не знаю. Во всяком случае, ей годков двести… – Он стоит перед картиной, опустив руку с кружкой, и разговаривает то ли с ней, то ли с самим собой. – Ты вот глядишь на меня, а он умер. «Художник живет в своих творениях». Да, живет, если есть имя. Иначе – конец. Тебя он увековечил, а сам остался эн/ха, и хоть тресни! А мечтал, конечно, прославиться… Имя! Имя – это все.

Протягивая Музе кружку, Ким сообщает:

– Говорят, Рязанцев отдал концы.

– Да ну?! – вскидывается Альберт почти обрадованно.

– Говорят, сердце. Десять минут – и амба. Ожидается распродажа.

– От это будет базар так базар! Успевай хватать! – предвкушает Альберт.

– О Рязанцеве я слышал. Модный женский врач, кажется? – подает голос Вешняков.

– Он самый. Женился под старость на полуграмотной домработнице, – хмыкает Боборыкин. – Коллекционер – не коллекционер, но если верить рассказам, то в квартире – художественный склад.

Ким делает Альберту знак: покурим?

Оба выходят в кухню, убого обставленную и грязноватую.

– Лучше бы на балкон, тут у моей супруги проживают тараканы.

– Музе прощается. Ну, я принес. – Ким передает Альберту серебряный портсигар. – С тебя авансик.

Альберт открывает портсигар, защелкивает, любуется тонкой отделкой.

– Здорово ты навострился, отлично смотрится! – хлопает Кима по плечу.

Тому комплименты не нужны, знает себе цену.

– Рядовая вещь. У меня пепельница в работе – вот там будет искусство!

– Поосторожней с искусством. Рискуешь переплюнуть гениальные образцы.

– Черт бы их побрал! – взрывается Ким на предостережение Альберта.


* * *
Из поездки в краеведческий музей вернулся Томин и застал Знаменского за необычным занятием: на столе его громоздятся альбомы с репродукциями и книги по истории живописи. С притворным ужасом Томин перебирает книги и читает названия, никогда не звучавшие в этом кабинете.

– Устроил себе искусствоведческий ликбез, – разводит руками Пал Палыч.

– Ясно, старичок. И далеко шагнул?

– Дошел до фразы, – Знаменский зачитывает скороговоркой цитату. – «Для достижения центростремительного построения художник подчиняет формы предметов контурным полуокружностям, контрастирующим с цветовыми плоскостями картины, и ставит задачу не портретирования, а конструирования».

– И переводишь без словаря?

– Запросто. Рассказывай, что привез.

– Привез вторую «Инфанту», привез директора музея. Еще привез вагон туману и маленькую тележку полезных сведений.

– Выкатывай хоть тележку.

– Ну, стало быть, картины были украдены и тотчас найдены. Украдены культурно: воры отключили недавно смонтированную сигнализацию. И пока ночной эфир струил зефир, вынесли, что им понравилось. Через окно нижнего этажа. Первым обнаружил пропажу сторож. Под утро, говорит, не спалось, пошел по залам, увидел. Бросился звонить в милицию. Отсюда начинается интересное: картины обнаружили через десять – двенадцать минут. Собака взяла след и мигом привела к котельной – рядом, в двух кварталах. Там все было аккуратно сложено.

– И на радостях никто не подумал, а зачем сложено?

– Естественно. Посмотрел я собаку в работе. По следу идет, но сбивается, возвращается, нервничает. А мне говорят: «Тогда она птицей летела!»

– Укрепили след!

– Угу. Натри подошвы копченой колбасой – любая дворняга птицей полетит.

– А какой музейный сторож? Да сядь ты, Саша, не мотайся.

– Могу и сесть. Сторож – голубое создание. Я его из подозреваемых вычеркиваю.

– Так… Но раз сумели отключить технику, то консультировал кто-то из тамошних.

– Не обязательно. Тут такая штука: городок стоит на туристской трассе, и месяц, в который произошла кража, был рекордным по числу посетителей.

– А при чем статистика?

– При том, Паша, что сигнализацию проводили и опробовали в рабочие часы музея. Практически на глазах этого самого рекордного числа посетителей.

– Идиоты.

– Примерно то же самое я сказал прорабу… в более крепких выражениях.

– И он?

Томин машет рукой.

– Объяснил, что все люди работают в рабочее время, оно потому и называется рабочее, а в нерабочее время люди не работают. И что обеспечение секретности – дело той организации, которая приглашает. Разумно?

– А у директора музея тоже есть разумное объяснение?

– Он отговаривается, что публика – дура, и разницы между сигнализацией и простой электропроводкой уловить не способна… Засим тележка опустела. Предлагается в неограниченном количестве туман.

Теперь Пал Палыч вышагивает взад-вперед, а Томин наблюдает за ним с дивана.

– Значит, на месте ни единой зацепки?

– По первому заходу – голо, Паша. Надо плотно садиться и процеживать всех и вся сквозь мелкое ситечко.

– Слушай, пошли кого-нибудь! Там уже полгода минуло, все, что люди могли забыть, – забыли, след простыл. А здесь – еще теплый, здесь ты сейчас нужнее.

– Попробую… Директор музея в коридоре. Звать?

– Зови, чего тянуть.

Томин приглашает Пчелкина: тот входит, заметно нервничая.

– Разрешите? Здравствуйте, – он смотрит на Пал Палыча и вдруг с облегчением всплескивает руками: – Павел… Это ты?! Вот свела судьба старых друзей!

Пчелкину радость – Знаменскому досада. Вовсе ни к чему ему Пчелкин в качестве подследственного!


* * *
В кабинете Скопина собралась вся тройка.

– Друзьями мы не были, хотя знакомство давнее, – хмуро говорит Знаменский. – Правда, лет десять не встречались, но у меня о Пчелкине твердое мнение. К сожалению, плохое. Просил бы освободить от объяснений, что и почему.

– Нет уж, Пал Палыч, потрудитесь назвать причину, – возражает Скопин.

– Ну хорошо… Пчелкин бывал в одной близкой мне семье. Считался женихом. Но обошелся без загса и смотал удочки. Конечно, не он первый, не он последний. Но… есть подробности, которых простить нельзя. В общем, Пчелкин мне решительно неприятен! А его действия предстоит объективно оценить. Мне это трудно – могу поддаться предубеждению. Потому считаю для себя неэтичным вести дело дальше. – Он кладет на стол папку.

Скопин щурит глаза.

– Значит, самоотвод? В горячее дело с ходу вводить нового следователя?.. Вынужден согласиться, – неожиданно заканчивает Скопин.

– Вадим Александрович, вы допускаете, что Пал Палыч может быть необъективен?! – Кибрит ушам не верит.

– Вполне допускаю, Зинаида Яновна. Постоянно держа в уме, что он предубежден, Пал Палыч не способен на объективность. Он же станет на каждом шагу бояться личной неприязни! Улики против директора, чего доброго, припишет этой своей неприязни и преуменьшит его вину… Пал Палыч, напишите рапорт.

– Хорошо.

– Вам досадно? – обращается Скопин к Томину и Кибрит. – Мне тоже, уверяю вас. – Он включает переговорное устройство.

– Зыков на месте?.. Вернется – срочно ко мне. – И снова к Томину и Кибрит. – Вы с ним работали?

Оба отрицательно качают головой.

– Последние дела Зыков провел удачно, хотя опыта маловато. Ну ничего, будет советоваться.

Знаменский достает из папки листок:

– На ближайшие дни я составил себе план.

– Давайте сюда, Зинаида Яновна?

– Первоочередное – это сравнительная экспертиза обеих картин: из музея и из таможни. Надеюсь договориться в Центральных реставрационных мастерских. Там и специалисты и аппаратура.

– Я бы проверил на подлинность все картины, которые крались-возвращались, товарищ полковник, – предлагает Томин.

– Согласен, с этим медлить не годится. Подумайте, Зинаида Яновна, кого направить в музей. А на что мы можем рассчитывать со стороны угрозыска?

– Пока общая разведка, товарищ полковник. Область для меня новая, люди новые. – Томин смотрит сумрачно: самоотвод Пал Палыча испортил настроение.

А тому вдвойне обидно: начало раскручиваться занятное дело, а пойдет дальше без него…


* * *
У комиссионного магазина, торгующего антиквариатом, роятся группки людей. Интеллигентный пожилой человек сидит на выступе фундамента, веером держа в руке кисточки, предназначенные на продажу. Похаживает взад-вперед парень с книгой альбомного формата в яркой суперобложке. Кто-то стоит с объемистой хозяйственной сумкой; когда к нему обращаются, с достоинством приоткрывает сумку, показывая, чем он торгует.

Здесь нет атмосферы вульгарной толкучки. Скорее нечто вроде примагазинного уличного клуба по интересам, где собираются коллекционеры, но мелькают и «жучки».

За широкой полосой газона, отделяющего комиссионку от проезжей части улицы, останавливается такси. В машине Томин и художник Орлов. Дальнейший разговор они ведут на ходу.

– Вы только представьте меня двум-трем завсегдатаям и бросайте. Опекать не надо.

– Хорошо, Александр Николаевич, постараюсь.

Приближаясь к магазину, Орлов высматривает знакомых Какая-то женщина ему кивает, и он обрадованно представляет ей Томина.

– Томочка, познакомься, пожалуйста, мой друг. Я у него отдыхал на юге.

Женщина нехотя отрывается от нескольких людей, с которыми разговаривала, и окидывает взглядом Томина. Перед ней достоверный уроженец субтропиков – из породы тех, кто весьма доходно эксплуатирует климатическое преимущество этого края.

– Вот заболел человек любовью к прекрасному, – смущенно сообщает Орлов.

– Тяжелый случай, – роняет Тамара.

За спиной Томина кто-то хмыкает: «Осложнение после урожая фруктов».

Оттеснив Тамару немного в сторону, Орлов говорит:

– Томочка, моего друга потянуло на собирательство.

– Что же он собирает? – в тон Орлову Тамара понижает голос,

– Бессистемно, как всякий новичок. Ему надо помочь…

– Лично у меня для новичка ничего нет.

– Ты хоть познакомь его с кем-нибудь. Я обещал, неудобно.

– Ну пойдемте, – усмехается Тамара.

Они направляются к ближайшей группе.

– Разрешите вам представить – Саша с юга. Начинающий коллекционер.

Томин энергично пожимает руки: «Саша… Саша… Саша… Очень приятно…»

– Насколько я понимаю, – насмешничает Тамара, – трехэтажная избушка на море или в горах, которая нуждается в украшении?

– Примерно, примерно, – соглашается Томин.

Тамара отходит, оставив его на милость новых знакомых.

Но новым знакомым он тоже не интересен.

– Чем можем быть полезны?

– Решил коллекционировать что-нибудь настоящее, – с энтузиазмом объявляет Томин. – Посоветуйте, чтобы не ошибиться.

– Это зависит от вкусов и, простите, средств.

– За средствами не постою! – тон денежного олуха удается Томину в совершенстве.

– Но что вас все-таки привлекает? Я, например, собираю Хлебниковские эмали. Вот он гоняется за ранним Кандинским, за его стилизованными пейзажами а ля рюсс. А он имеет пристрастие к народной утвари и одежде. И так далее.

– Не знаю, понимаете, на чем остановиться. Хотелось бы сойтись с понимающими людьми.

– Слушайте, Саша, – говорит наименее вежливый из собеседников, – вы интересуетесь искусством? Вон там, – он указывает на длинную витрину магазина, – от угла до угла – сплошное искусство! Идите и выбирайте. Нам надо поговорить. – И демонстративно отворачивается к своим. – Так вот, други, насчет красного коня. Еще у экспрессиониста Марка были «Три красных коня». У него же есть «Синие лошади», «Голубая лошадь»…

Н-да, с налету не врежешься в среду любителей живописи, одержимых красными и синими конями. Но, в сущности, и Томину не они нужны. Он явился сюда в виде откровенной наживки для дельцов при искусстве. Для более тонкой игры нет времени. И успокоительно кивнув огорченному Орлову, который издали наблюдает, как его протеже получил от ворот поворот, Томин входит в магазин. За ним с улицы направляется «жучок», угодливо приветствуя выходящего из магазина Альберта в сопровождении почтительного молодого человека.

– Вон та, Альберт Иваныч, – указывает он на женщину, переминающуюся с ноги на ногу в сторонке.

– Что ж, позови, – разрешает Альберт.

Молодой человек подводит женщину.

– У меня старинный сервиз Поповского завода, – говорит она, зябко сжимая руки.

– Это разве старинный?

– Он очень красивый! И весь цел, им почти не пользовались.

– Почему же в салоне не берут?

– Они не называют стоимость. Привозите, говорят, оценим. Но в нем столько предметов! Пришлось бы нанимать такси… и притом комиссионный сбор… Может, вы посмотрели бы? Мне срочно необходимы деньги.

Этого женщина могла бы и не сообщать – Альберт сам видит.


* * *
Томин бродит по салону, впитывая атмосферу. За ним по пятам слоняется «жучок». В отделе, где торгуют канделябрами, часами, шкатулками, Томин внезапно встречается взглядом с Ковальским – бывшим мошенником по кличке «Хирург». Тот стоит за прилавком, занимаясь с супружеской парой, которая разглядывает массивные настольные часы.

– Шесть тысяч – дороговато, – тянет покупатель.

– Но это ж не только художественная – историческая ценность, – агитирует Ковальский. – Эти часы пережили пожар Москвы. И до сих пор день за днем тикают! – Тут он видит Томина. – Тикают… – повторяет Ковальский уже машинально: он теряет интерес к покупателям.

– Я бы предпочла напольные, – мечтает покупательница. – В деревянном футляре и с боем. Представляете, что я имею в виду?

– Да-да, бывают… – рассеянно отзывается Ковальский.

– Если мы вам оставим телефон, можно ли надеяться?..

– Пожалуйста, отчего же.

Покупательница записывает для Ковальского телефон.

– Будем очень, очень признательны!

Посетители уходят. А Томин секунду-другую колеблется, не уверенный, сулит ли встреча удачу или провал.

Когда-то он выслеживал Ковальского, а Знаменский вел дело. Вторично Томину случилось столкнуться с Хирургом в колонии, где тот отбывал срок. Они потолковали, в общем, дружелюбно, разоткровенничавшийся Ковальский попросил Томина о личном одолжении. Но Томин просьбу не выполнил… Решившись, Томин делает шаг к прилавку.

– Здравствуйте, Сергей Рудольфович.

Момент острый для обоих. Томину необходимо инкогнито. Ковальский может его раскрыть, если захочет. Захочет ли? Нет, не захотел.

– Здравствуйте… Не припомню, где встречались, – осторожно говорит он.

– На юге, в теплых краях.

– Ах, да-да! Здравствуйте! – Тихо: – Как вас по имени-отчеству?

– По-прежнему.

Дальнейший их разговор протекает с перерывами, попеременно то с глазу на глаз, то при покупателях, которые сменяют друг друга у прилавка. Соответственно меняется тон и содержание разговора.

– Вы для себя или… как обычно?

– Как обычно. Показывайте мне подряд, что подороже.

Со стороны все вполне естественно: Саша с юга приобщается к искусству.

– Вот, пожалуйста, весьма интерьерная вещь. Сейчас в моде.

– Спасибо… Давно вы здесь?

– Больше года, Александр Николаевич.

– А какими судьбами?

– Целая одиссея… Для подарка мужчине советую пепельницу. Есть фарфоровые, бронзовые, это резьба по мыльному камню – Китай… Пал Палыч здоров?

– В норме. Будет рад услышать о вас добрые вести.

– Александр Николаевич… – нерешительно бормочет Ковальский, – как-нибудь не выкроите для меня часок?

– Позвоните… Попрошу вон ту вазу поближе.

Ваза «дворцового» ранга. «Жучок», до сих пор маячивший в отдалении, не выдерживает, подбирается к Томину, трогает за локоть.

– Слышь, пойдем на пару слов. – Он отводит Томина от прилавка. – Слышь, друг, на кой тебе эта мура, на кой?! Хочешь красный «Жигуль»?

Клюнули на Сашу с юга, да только не те, кто требуется…


* * *
В отличие от Знаменского Зыков работает в более прямолинейной манере. Его допросы – это допросы, а не доверительные беседы, как порой у Пал Палыча. Ведет их Зыков стремительно, напористо, без пауз. Последовательность вопросов, как правило, спланирована им заранее, и темп не оставляет допрашиваемому времени на формулирование уклончивых ответов. Приходится отвечать коротко и по существу. И тотчас Зыков, как фигуру в игре, двигает вперед новый вопрос, ни на секунду не выпуская инициативу из рук. Порой это приносит успех, порой нет: Зыкову недостает гибкости и чутья на людей.

Сейчас он взял в оборот Кипчака – того, кто сдал «Подпаска с огурцом» в комиссионку. Причастен ли он сколько-нибудь к афере с Веласкесом?

Кипчак растерян, нервничает:

– Полная неожиданность… Я только-только с аэродрома…

– Мне это известно, товарищ Кипчак. Часто ли вы продаете картины через комиссионный магазин?

– Собственно… один раз всего.

– У вас там знакомый приемщик?

– Н-нет…

– Когда вы сдавали картину, была очередь или никого?

– Очередь.

– Долго ждали?

– Порядочно. Не меньше часу.

– Что принесли другие?

– Помню маленькую акварель Бенуа…

– Проверим, проверим. Сколько дней спустя вы наведались узнать о судьбе картины?

– Я не наведывался, я почти сразу уехал в санаторий.

– В очереди было много знакомых?

– В очереди? Нет. Случайные люди.

– А санаторий, где вы отдыхали, лечебного типа?

– Да… у меня язва.

– Сочувствую. Кстати, вспомните имя-отчество приемщика.

– Но… я понятия не имею.

– Однако договоренность о приеме «Подпаска» существовала?

Вопросы так и сыплются: невинный оправдается, виновный запутается.

– То есть, загодя?.. Нет.

– Почему же вы были уверены, что его возьмут?

– Я не был уверен.

– Предложенная цена – шестьсот рублей – вас устроила?

– Даже сверх ожидания. Вещь плохонькая.

– С кем из сотрудников магазина вы раньше общались?

– Лично ни с кем.

– Если не лично, то, возможно, через посредника?

– Нет-нет.

– А после продажи?

– Да нет же! Вы будто нарочно сбиваете меня с толку…

– Следовательно, товарищ Кипчак, не имея ни предварительной договоренности, ни какого-либо опыта реализации картин через комиссионный магазин, вы отправляетесь туда в разгар своего рабочего дня. И битый час стоите в очереди, даже без твердой надежды на успех, потому что вещь «плохонькая». Так?

Кипчак беспомощно моргает светлыми ресницами:

– Ну… в принципе так.

– Очень хорошо, – подытоживает Зыков первый этап допроса. – Почему возникла острая необходимость продать «Подпаска»?

– Разве я сказал «острая необходимость»? Он просто не подходил мне.

– Сколько у вас сейчас картин?

– Шестьдесят четыре.

– Сколько лет вы занимаетесь коллекционированием?

– Лет двенадцать.

– За это время вы расставались с некоторыми полотнами?

– Естественно. Иначе коллекцию не соберешь.

– Какие еще картины вы продавали в комиссионный?

– Больше никаких. Между прочим, вы уже спрашивали.

– Возможно. – Зыков игнорирует обидные нотки в тоне Кипчака. – Вам не кажется странным, товарищ Кипчак, что, впервые за двенадцать лет обратившись «на авось» к услугам магазина, вы получили неожиданно хорошую цену? И что «Подпасок» был немедленно куплен иностранным туристом?

– Да, немного странно.

– Как вы объясняете, что единственную сданную вами картину, причем «плохонькую», купил человек, пожелавший увезти ее за рубеж?

– Откуда же мне знать! – волнуется Кипчак. – Мой приятель держит пошлый пейзаж за то, что там колодец напоминает ему родную деревню.

– Кому вы показывали пастушка до продажи?

– Да все видели, кто ко мне ходит.

– Уточняю вопрос: кому вы показывали картину, сообщая, что собираетесь сдать ее в комиссионный магазин?.. Жду ответа.

– Я пытаюсь припомнить… Нет, никому.

– Отчего же вы скрывали свое намерение?

– Скрывал?!

– Товарищ Кипчак, двенадцать лет вы реализовывали картины через друзей-приятелей и, по-видимому, они всегда были в курсе, что именно вы готовы продать. Но вдруг вы решили прибегнуть к помощи магазина. И никому об этом не заикнулись, ни с кем не посоветовались. Это ваши собственные слова, я ничего не присочинил.

– Да, но впечатление, будто я в чем-то повинен… – Кипчак оскорбленно вздергивает подбородок.

– Помилуйте, задача следствия – тщательно выяснить обстоятельства дела. Чем я и занимаюсь строго в рамках закона. Так почему вы скрывали намерение сдать «Подпаска» на комиссию?

– Как хотите, пусть скрывал… хоть я не скрывал, а получилось само собой. В нашем кругу он ровно никого не интересует. Что толку было разговаривать?

– Зачем же вы приобретали неинтересную вещь? Кстати, за сколько?

– Я не приобретал. Получил при обмене стенка на стенку.

– Не понял.

– Ну… ну это, когда говорят: давай махнемся – все, что у тебя висит на этой стене, на все, что у меня на той. Стенка на стенку.

– Цель подобного обмена? Попрошу подробно и вразумительно.

– Пожалуйста. – Кипчак обрадован возможностью поговорить наконец по-человечески. – Видите ли, каждое квалифицированное собрание отражает некий принцип. Даже развесить картины нельзя тяп-ляп. Должна рождаться гамма в цветовом сочетании, определенное взаимодействие полотен. Я, например, стараюсь найти в стене центр тяжести для глаз, от которого уже пойдет движение к периферии. Ну, словом, тут разные соображения, годами бьешься. И вот иногда наступает момент, когда все выстроено, и кончено – ни убавить, ни прибавить. То есть прибавить можно бы, но квартира не резиновая. Получается, надо остановиться. Для коллекционера немыслимо! Тогда разом идешь на большой обмен и опять при деле: выстраиваешь заново. Но некоторые полотна начисто выпадают, как, например…

– Ясно, достаточно. С кем и когда вы произвели обмен «стенка на стенку»?

– С Васей Кротовым из нашего же НИИ. Три месяца назад.

Зыков встает и поворачивает к Кипчаку «Подпаска», стоявшего до тех пор лицом к стене.

Кипчак, не заметив поначалу разницы, смотрит на Зыкова, ожидая новых вопросов. Затем физиономия его приобретает недоумевающее выражение.

– Позвольте… Это что же такое?..


* * *
Нарядное, полуцерковного типа здание Центральных реставрационных мастерских уже издали манит стариной. Сюда входят Зыков и Пчелкин – директор краеведческого музея.

В одном из внутренних помещений они застают художников-реставраторов: ласкового пожилого мужчину и молодую женщину.

– Здравствуйте. Следователь Зыков.

– Все понятно, все понятно. Милости просим, – улыбается художник и представляет женщину: – Ирина Александровна, моя верная соратница. Вместе изучали обе ваши картины. Вернее, даже три, ибо одна, так сказать, совмещенная. Присаживайтесь, пожалуйста.

– Я попрошу вас популярно объяснить товарищу директору, к каким вы пришли выводам и каким путем.

– Ирочка, поверните холст.

Женщина поворачивает «Инфанту», прибывшую из музея, лицом к сидящим.

– Прежде всего, голубчик, – говорит художник Пчелкину, – мы проверили белила. Вплоть до двадцатого века художники поголовно пользовались свинцовыми белилами, иных не существовало. С появлением же цинковых белил свинцовые из обихода исчезли. Так вот, мы берем картину и в темной комнате освещаем ее кварцевой лампой. Свинцовые белила при этом выглядят белыми, а цинковые – зелено-желтыми. Ваша картина, к сожалению, написана цинковыми, следовательно, в двадцатом веке.

– Так просто? – переспрашивает Пчелкин с некоторой даже иронией.

– Методика отработана, мы часто устанавливаем датировку полотен.

– А вы не могли бы наглядно продемонстрировать? – просит Зыков.

Женщина кивает с готовностью.

– Все под рукой. Хотите? – обращается она к Пчелкину. – Тогда пошли. Я возьму что-нибудь старое для сравнения.

Пчелкин бережно поднимает «Инфанту» и уносит вслед за художницей в соседнее помещение. Там гаснет свет.

– Пусть полюбуется, ему полезно.

– Бедолага, – сочувствует художник.

– Растяпа он! Если не хуже. Экспертизы у вас готовы?

– Да, вот одно заключение, вот второе.

Он передает Зыкову акты экспертиз, затем поворачивает лицом к нему другое полотно. Это пресловутый «Подпасок». Расчищенный участок теперь значительно больше.

– Обнорский был совершенно прав. Там, внизу, подлинный авторский слой. Там – «Диего де Сильва Веласкес. 1599-1660». Взгляните, какие мягкие, свободные, разнообразно положенные мазки различной величины, формы и плотности.

Возвращаются художница и Пчелкин. С убитым видом он несет фальшивую «Инфанту».

– Действительно что-то светится… по-разному… – Тут Пчелкин замечает «Подпаска». Взор его зажигается ненавистью и сами собой сжимаются кулаки. Неряшливый парнишка кажется ему почти живым врагом, которого хочется отлупить нещадно.

– Это тот самый прохвост с огурцом?! И под этим пугалом огородным… Нет, этого просто не может быть!

– Рад бы вас утешить, голубчик, да нечем. Мы и второй способ испытали – рентгено-флуоресцентный. В разные периоды, видите ли, один и тот же цвет, например, синий, достигался красками разного химического состава. Синий пигмент в вашей «Инфанте» содержит и железо, и кобальт. Художник употреблял красители современного фабричного изготовления.

– Я не знаю про железо и про кобальт, но она же старая картина! – Пчелкин снова хватается за свою «Инфанту». – Вы посмотрите – на ней трещинки по всей поверхности. Возьмите лупу…

– Без лупы вижу. Но ваши трещинки… Растолкуйте ему, Ирочка.

– Есть несколько мошеннических приемов, с помощью которых можно быстро состарить полотно, – объясняет женщина. – Например, пишут картину в тепле, потом выставляют за окно, потом снова в тепло. Иногда откроют холодильник и прямо к нему привяжут. Естественно, краски трескаются, но трещинки другие. Это, – указывает она на «Инфанту», – не след веков, а холодильное производство.

– Не могу поверить, такая красивая!


* * *
Пчелкин немного оправился от пережитого потрясения и, сидя в кабинете Зыкова, намерен упорно защищаться.

– Ну теперь я жду подробного и правдивого, подчеркиваю – правдивого, рассказа о том, как стало возможным, что в музее произошла кража, – строго начинает Зыков.

– Не знаю, как стало возможным. Моей вины тут нет.

– Разве не на вас лежит забота о сохранности музейного имущества?

– Я ли не заботился! – всплескивает руками Пчелкин. – До меня был один сторож, при мне – два, дневной и ночной. Вы представляете, что такое выбить лишнюю ставку? Я выбил!

– Проверим.

– Проверяйте. И сигнализацию, кстати, я выбил. Заставил купить новейшую усовершенствованную систему. Целый год докладные строчил.

– И потом монтировали ее при всем честном народе.

– Да никто не обращал внимания!

– Детский разговор, товарищ Пчелкин. Повторяю: почему вы не закрыли музей для посетителей на время работ?

– Чтобы не закрывать его для посетителей.

– Вы считаете ответ достаточен для протокола?

– Да поймите, товарищ следователь, бригада из областного центра возилась три дня, а тут разгар сезона, то и дело экскурсии. Наш музей – обязательный пункт туристского маршрута. И вдруг мы запрем двери, и десятки людей, многие издалека…

– Иностранные туристы тоже были?

– Т-тоже, – с заминкой выдавливает Пчелкин.

– Весьма характерно. И не исключено, товарищ Пчелкин, что именно вследствие этой халатности воры получили доступ к картинам. Следующий вопрос: с какой целью вы замяли историю с кражей?

– С целью оградить репутацию музея и вообще… не будоражить общественное мнение.

– Я предупреждал, что жду от вас правды, товарищ Пчелкин. Где и кем вы работали прежде?

– Завотделом в области, в Управлении культуры.

– Назначение директором музея – понижение?

– Ну… отчасти, – мнется Пчелкин.

– За что вас сняли?

– Ну… не поладил с начальством.

– Повторяю, с какой формулировкой вас сняли?

– Строгий выговор за нарушение финансовой дисциплины. Но это сплошь интриги!

– Да?

Пчелкин клятвенным жестом прижимает ладонь к сердцу.

Однако на Зыкова клятвы не действуют.

– Если бы Управление было поставлено в известность о происшествии, вам угрожало бы новое взыскание, не так ли?..

– Они, конечно, рады придраться, – злится Пчелкин. – Могли бы загнать в деревню. Сельский Дом культуры.

– То-то же! Не о чести города вы пеклись – о собственной карьере. А в результате следствие началось полгода спустя. Вы оказали ворам неоценимую услугу своим молчанием, товарищ Пчелкин! Надеюсь, неумышленно.

– Надеетесь? – вскидывается Пчелкин. – То есть, вы не уверены, что я… Это уж слишком! Возможно, человек оплошал, однако это не дает вам права сомневаться в моей порядочности!

– Отчего же? Такое право у меня есть.

– Но… нелепо же подозревать, будто я сам у себя взял и…

– А чем может быть опровергнуто такое, к примеру, допущение, что подмена в музее была произведена давно? И что имитация кражи послужила лишь средством замести следы?

Пчелкин ошарашенно молчит.

– А, товарищ Пчелкин? Жду ответа.

От отчаянности ситуации Пчелкин обретает даже некое спокойствие.

– Если на то пошло, – заявляет он, – чем вы докажете, что эта замазанная «Инфанта» была украдена из музея? Может, у нас с самого начала висела копия с цинковыми белилами! Когда картины принимали, их не просвечивали кварцем! Таланов мог сам заблуждаться относительно подлинности Веласкеса!

– Ход неглупый, товарищ Пчелкин, – сухо усмехается Зыков.

– Вы могли бы на этом поиграть. Но есть одно досадное обстоятельство. Мы послали в музей группу экспертов, и сегодня утром мне сообщили, что из восьми похищенных полотен возвратились лишь два настоящих. Все остальные – подделка. Таким образом, украдено шесть картин.

– Шесть? – шепчет Пчелкин.

– Шесть, товарищ директор, шесть. Кто-то славно потрудился, заготавливая фальшивки для подмены. И, между прочим, на ваших глазах. Да-да, на глазах! Точную копию по памяти не напишешь, надо сидеть в музее. Вспоминайте, кто сидел.

– Я постараюсь вспомнить… Надо собраться с мыслями… сейчас не могу…

– Вы не фиксируете, кто допускается в зал для копирования? – изумляется Зыков.

– Нет, у нас не принято…

– Мне придется писать целую поэму в Министерство культуры.

– В Министерство культуры… – эхом вторит Пчелкин. – И вы напишете, что во всем виноват я!

– Я изложу факты.

– Послушайте, я ведь уже и так пострадал! У меня лично тоже украли, я только не говорил. Замшевый пиджак был в кабинете. Блок сигарет «ВТ». Журнал иностранный, один турист мне оставил. Совершенно потрясный… для мужчин, понимаете? И еще несколько книг.

Зыков немедленно берет на вооружение новую информацию.

– Пиджак? Размер, цвет, особые приметы?

– Пятидесятый, коричневый, прорезные карманы. Болгарский. Почти не ношеный.

– Книги какие?

Зыков спрашивает и одновременно быстро записывает:

– Каталоги живописи. И одна очень дорогая: «Искусство Фаберже». Редчайшая книга!

– Год выпуска, формат?

– Лондонское издание семьдесят второго года. На английском языке. Мелованная бумага, шикарные иллюстрации. Роскошная книга.

– Как она к вам попала?

– Наш местный художник подарил, Шапошников. Привез из поездки.

– Проверим, проверим. А теперь последний на сегодня вопрос. Картины, переданные музею Талановым, находились все вместе?

– В одном зале.

– И висели подряд?

– Да, под общей табличкой. Две стены целиком.

– Их расположение было неизменно?

– В общем, да.

– Что значит «в общем»?

– Ну, однажды я кое-что перевесил…

– Перевесили? – настораживается Зыков. – Что именно и куда?

– Врубеля и Венецианова поднял повыше, – устало отвечает Пчелкин, – а двух испанцев загнал вниз. Просто поменял местами в экспозиции.

– В чьем присутствии перевешивались картины?

– Антипыч помогал, сторож, и еще кто-то был… Какая разница?..

– Большая разница, товарищ Пчелкин. Это может стать единственным свидетельством в вашу пользу.

– Не понимаю.

– Понимать не обязательно. Но постарайтесь точно вспомнить, когда вы перевешивали испанцев?


* * *
Первый, кому Зыков сообщает о результатах допроса, это Томин.

– Значит, две из восьми картин не поменяли? – задумчиво произносит тот.

– Меня это уже навело на размышления, Александр Николаевич. Надо отдать должное ворам: кража спланирована и выполнена отлично. И вдруг – глупая неувязка. Вывод я сделал такой: непосредственно в музее орудовал кто-то некомпетентный. Он имел инструкцию брать определенные картины в соответствии с их расположением. Но что-то он напутал. И вот вам ответ на загадку: по инициативе Пчелкина за пять дней до кражи две картины были перевешены!

– Минутку, у меня фотографии, – Томин достает два фотоснимка. – Собрание Таланова – две стены. Что куда перевесили?

– Насколько я понял, эти – вот сюда, а эти – на их место.

– То есть, испанцев взяли по ошибке, считая за Венецианова и Врубеля?

– Вы уже наизусть помните, Александр Николаевич!

– Куда деваться.

– Да, безусловно, по ошибке. А в котельной начали разбираться – копии-то испанцев не заготовлены. Ну и оставили.

– Логично. Но тогда, боюсь, пан директор нас ни на кого не выведет. Соучастник не стал бы подкладывать друзьям свинью… Мне нужен список вещей – что у него там стащили.

Томин просматривает листок, протянутый Зыковым, и насмешливо качает головой:

– Ну судьбу журнала для мужчин проследить не берусь…

Появился повод снова наведаться в город, где полгода назад был ограблен музей. Томин инструктирует и напутствует молодого сотрудника угрозыска Олега. Тот оглашает по списку перечень заданий.

– Первое. Замшевый пиджак: узнать, был ли, есть ли, куда делся. Второе. Художник Шапошников: дарил ли директору книгу и по какому случаю. Третье. Дневной сторож: правда ли, что Пчелкин добился второй ставки. Четвертое. Кто копировал картины в музее из местных и из приезжих. Пятое. Два испанца: когда и кем перевешены.

– И еще: люди, которые имеют отношение к котельной, – добавляет Томин. – В чужом городе найти рядышком такой укромный тайничок – это задача. Без местных трудно.

Олег вносит в список шестой пункт.


* * *
Утро в квартире Боборыкиных. Альберт завтракает в домашнем халате с кистями. Муза уже перехватила что-то наспех и собирается уходить.

– Вернется папа из поликлиники – заставь полежать.

– Угу, – мычит Альберт.

– Да, знаешь какой сервиз ты притащил в пятницу?

– Знаю-знаю, элементарный Попов. Могу я иногда для развлечения купить Попова?

– Самое смешное, что это не Попов. Да будет тебе известно, что в кайзеровской Германии работала фабрика, которая занималась исключительно подделкой поповского фарфора.

Альберт уязвлен.

– И мне… мне! Всучили лимпопо?! Позор.

– Ну-ну, не расстраивайся. Где тебе было отличить. Ой, убегаю, – она торопливо уходит.

– Лобзаю тебя! – кидает вслед Альберт и, дождавшись, пока за Музой хлопнет дверь, звонит по телефону: – Алло, Ким? Мне нужен каталог… Да, сейчас. Клиентка придет… Ничего ей неизвестно, сырой материал, ее еще надо обольщать… Давай не ори. А-а, так бы и сказал. И не проспался еще?.. Ну шут с ней, подождет, принесешь в четверг. Лобзаю тебя.

Альберт убирает остатки завтрака, переодевается и причесывается, напевая свое «ля-ля! ля-ля!»

И вот является гостья – расфранченная дама лет тридцати пяти по фамилии Руднева.

– Если не ошибаюсь, Альбина Петровна?

– Да, Альберт Иваныч, по рекомендации Додика. Ах, в ваш музей даже боязно входить. Не знаешь, куда смотреть… – внезапно она делает охотничью стойку: – Какой дивный торшер!

– Стиль вампир, – это и шутка, и зондаж: каков уровень?

– А картин, картин… – млеет гостья, не отреагировав на «стиль вампир». – Живого места нет. Додик говорит – оклеить стены сторублевыми бумажками, вышло бы дешевле.

– Значительно.

– Сколько же на это потрачено денег!

– Дорогая моя, имея дело с произведениями искусства, вы не тратите деньги, вы их вкладываете. Самое выгодное помещение капитала. Вот, к слову, взгляните: «Голубые фламинго», Матисс. Слышали такое имя?

– Мм… приблизительно.

– Очень известный художник. Когда я в начале пятидесятых приехал в Москву, то забрел однажды в антикварный на старом Арбате. Эти птички висели там на продаже и, как сейчас помню, стоили пятьсот рублей. Тогдашних, дореформенных. Теперь им цена минимум десять тысяч. Нынешних.

– О-о… – Руднева таращится на «Фламинго». – Фантастика! И вы предугадали?

– Приобрел их, к сожалению, не я – мой будущий тесть.

– Во всем мире все удивительно дорожает.

– А знаете, почему? Наша Вселенная бесконечно расширяется.

– В каком смысле?

– В самом буквальном, дорогая моя. Непрерывно расширяется, расширяется и расширяется.

– Перестаньте, – хихикает Руднева.

– Научно доказанный факт: Вселенная расширяется, а старых вещей не становится больше. Вот и дорожают. (Дура ты стоеросовая.)

– Вы шутник.

– Слегка, дорогая, слегка. Так чем могу служить?

– Додик называл мне мастера, такая французская фамилия… да, Фабержье!

– Фаберже, – поправляет Альберт. – Но Фаберже – это серьезно.

– Я знаю. Мне нужна хорошая подарочная вещь, Альберт Иванович. Для мужчины.

– Ага… для мужчины…

– Точнее – для мужа.

– Да, это точнее.

– К годовщине нашей свадьбы.

– А по какой он, простите, части? Продукты? Мебель? Автомобили?

– Стройматериалы. И не он, а я.

– Ха, это тоже серьезно! – Альберт раззадорен. – Обожаю красивых деловых женщин… Значит, Фаберже – и никаких гвоздей?

– Додик сказал, это будет действительно ценный подарок.

– Очень ценный. И что вам мечтается? Портсигар? Пепельница?

– Вы покажите – я выберу… Но лучше всего… нельзя ли у вас купить торшер? Честно говоря, я прямо как вошла, как увидела – сердце упало… А?

– Ми-милочка, – урезонивает Альберт, – здесь не базар. Вы в доме Боборыкина!

– Ах ну, конечно, извините… Нет, лучше я повернусь спиной, он меня околдовал. – Она отворачивается от торшера. – Мы говорили о Фаберже.

– Предложить вам на выбор нескольких? Вы смеетесь, дорогая, одного добыть – и то мудрено.

– Но Додик сказал…

– Ну кое-что на прицеле есть. Из наследства известной петербургской балерины, любовницы великого князя.

– О-о…

– Приходите, дорогая, в четверг. На боборыкинский четверг. Соберется, как всегда, цвет коллекционерства. Договорились?.. Очень приятно было познакомиться.

По дороге к двери Руднева останавливается и ласкает торшер.

– Ах, что за красота, что за роскошь! Будь он поменьше, я бы просто украла, даю слово!

– Ха, вы мне нравитесь! Послушайте, Альбина Петровна, жизнь коротка, а до ужина далеко – не пообедать ли нам как-нибудь на пленэре? «Русская изба»? или «Иверия»?

– С вами хоть сегодня!

– Сегодня – нет. Категорически занят.


* * *
Школьный класс. Альберт ведет урок астрономии. Со школьниками он совсем иной: по-доброму улыбчивый, открытый и при всей шутливости тона внутренне очень серьезный. Ребята держатся с ним свободно, дружески, слушают с интересом.

Дописав на доске очередную формулу, Альберт вытирает руки.

– Так что происходит при вспышке сверхновой? Урнов?

– Рождается большое количество электронов со скоростями, близкими к скорости света, – отвечает светлоглазый мальчик. – Они разлетаются во все стороны, в том числе и по направлению к нам.

– И называют их?.. Марина?

– Быстрые электроны.

– Да, на этом мы остановились в прошлый раз. Быстрые электроны. Они чересчур шустры для нашей Галактики и, разумеется, их приводят в норму, чтобы не обгоняли других. Каким образом – кто сообразит?.. Помалкивай, Синельников, догадываюсь, что знаешь.

– Магнитное поле? – раздается с задней парты.

– Совершенно верно. Магнитное поле нашей Галактики тормозит быстрые электроны. Те, естественно, протестуют. Нечего улыбаться, они довольно громко кричат. Чем могут кричать электроны? Басом, тенором – ну, шевелите мозгами… Ладно, Синельников, давай.

– При торможении электроны испускают радиоизлучение на метровых и более длинных волнах, – солидно поясняет Синельников.

– Вот именно. Усвойте: радиоизлучение. На секунду отвлечемся. Вы не задумывались над вопросом, где во Вселенной «право», «лево», «верх» и «низ»? Нет? Я понимаю, в нашей жизни и то не всегда ясно, что взлет, что падение, что к добру, а что к худу. А вот в бездонном космосе есть объективное «право» и «лево» и даже, как считают некоторые астрофизики, есть «верх» и «низ». Теперь вернемся к электрону, который выброшен в этот мир. Жизнь его – миг и исчезновение. А его – кричи не кричи – тормозят, да еще вынуждают вращаться. Надеюсь, вы помните, что все электроны вращаются. Одни в правую сторону, другие в левую. Как это называется? Ирина?

– Забыла слово, Ал-Ваныч.

– Левый спин и правый спин. Задолби, спрошу. Итак, левый спин и правый спин. Казалось бы, что за разница, вращайся, куда хочешь. Но закон несохранения четности говорит: нет! Два направо, три налево, пять направо, семь налево. У электрона нет свободы выбора.

– Ал-Ваныч, значит, во Вселенной тоже больше крутятся налево? – юмористически замечает мальчишеский голос.

– Не сбивай меня на балаган, Дорожкин. О несохранении четности догадались ученые Ли и Янг. Запиши, Ирина, это тоже спрошу… Мартынов, что ты крутишься? – Альберт обращается к парнишке, сидящему между двумя девочками. – И туда тянет и сюда? – Класс отвечает легким смешком. – Вот отчего все людские беды – от свободы выбора. Не умеем выбрать и потому плутаем…

Ребята, конечно, улавливают в речах учителя второй смысловой слой. Но не подозревают, насколько этот подтекст личный.

– Ну,а чтобы мы не плутали в космическом пространстве, – продолжает Альберт, – есть твердые ориентиры. Дорожкин, что мы называем маяками во Вселенной?

– Маяками во Вселенной служат яркие звезды – цефеиды-гиганты.

– Чего он не сказал о цефеидах?

– Цефеиды – пульсирующие звезды. То угасают, то разгораются, – добавляет светлоглазый Урнов.

– А почему? – спрашивает Ирина.

– То, что звезда угасает и сжимается, означает, что внутри она начинает раскаляться. И когда будет перейден допустимый предел сжатия, то… скажем так: терпение звезды лопается, и начинается ее возрождение. Нет ничего проще, чем определить расстояние до цефеиды. Стоит применить пятую формулу.

Длинная рука Альберта поднимается и, четко постукивая мелом, пишет формулу на доске… Конец четверти, повторение пройденного.


* * *
– Да-а, Сергей Рудольфыч, изрядно воды утекло, – говорит Томин, сидя против Ковальского за столиком в кафе.

– И должен заметить, Александр Николаевич, течет она ужасающе быстро!.. Последний раз мы с вами встречались в местах лишения, вы приезжали из-за побега одного заключенного, помните?

– Багров. Да, Багрова я помню.

Ковальский озадачен суровым тоном Томина.

– Что, так и не нашли его?

– Нашел… – он потирает простреленное Багровым плечо. – А вы, Сергей Рудольфыч, еще поете? «О, дайте, дайте мне свободу!», а?

– Редко, Александр Николаевич. И свободу дали, и прошлое отрезал, а что-то не поется… Знаете, я ведь имел глупость на вас обидеться. Тогда был у нас разговор в колонии, вы, наверно, забыли…

– Отлично помню, Сергей Рудольфыч. Помню вашу исповедь о Наде из Львова. Что она ждала ребенка, вы собирались жениться. Потом закрутились с какой-то аферой, уехали… и попали за решетку.

У Ковальского удивленно шевельнулись брови: действительно все помнит инспектор.

– Понимаю обиду, Сергей Рудольфыч: вы просили разыскать ее и сообщить адрес, а я не сообщил. Но…

– Не надо, Александр Николаевич, – прерывает Ковальский, – не надо, какие оправдания! Я ведь сам нашел ее, дознался, где живет. Но было поздно: два месяца – два месяца! – как вышла замуж… И все-таки я туда поехал, – продолжает он, помолчав. – Стоял напротив дома, ждал. Увидел Надю с мальчиком, оба веселые. Рванулся подойти – и только тут спохватился: а что я могу ей предложить? Себя? Которому уже не шестнадцать и не дважды шестнадцать? Что у меня за душой, кроме судимости? Словом, ушел. То ли поблагородничал, то ли струсил. А ведь она любила меня, и там мой сын… Если б на два месяца раньше!

– Сергей Рудольфыч, – мягко говорит Томин, – два месяца ничего не изменили бы. Надя давно была не одна, брак был предрешен. Я не сообщил адрес, потому что не счел себя вправе. Вламываться в чью-то жизнь с прошлым…

Он умолкает, и Ковальский тоже молчит, потупясь, осмысливая услышанное.

– Что ж, – произносит он наконец, – по крайней мере не буду больше казниться. Значит, все верно. Избавил себя и ее от напрасного стыда.

– У вашего сына хороший отец, Сергей Рудольфыч.

– Рад за него… – Ковальский крепко сжимает пустую чашечку.

– Но горько… Ладно, оставим. Спасибо, Александр Николаевич. Вы торопитесь, или возьмем еще по чашечке?

– Давайте возьмем, время терпит.

Ковальский приносит кофе, коньяк и решительно меняет тему разговора:

– В ваших сегодняшних заботах не могу быть полезен?

– Кто знает. В общем-то, вы причастны к миру, который меня интересует… Скажите, среди коллекционеров много мухляжа?

– Не без того, Александр Николаевич, бывает. Но по большей части – чистый народ. Как один тут про себя говорит: «Я – зажженный человек!» Вот в основном они такие – зажженные люди.

– У вас постоянная клиентура, связи?

– Целая кипа телефонов записана. Я им нужен.

– Случаем, не хвастался кто-нибудь, что достал английскую книгу под названием «Искусство Фаберже»?

– Где-то есть на руках, краем уха слышал. На всю Москву два, много – три экземпляра. Легче самого Фаберже достать, чем эту книгу. Фаберже я, например, в натуре видел, книгу – нет.

– И каков он – Фаберже, которого вы видели? – любопытствует Томин.

– Хорош, спору нет. Работа тончайшая, изящная. Я видел бокал золотой и пресс-папье – камень, а сверху спит серебряный лев. Производит впечатление. Но как представишь себе, что на то пресс-папье можно машину купить…

– Да будет!

– Честное слово! Мода, Александр Николаевич. Фаберже сейчас так превознесли – куда твой Бенвенуто Челлини!.. Попробую аккуратно расспросить, у кого есть книга. – И Ковальский, старый плут, подмигивает.

– Буду благодарен, Сергей Рудольфыч. Мне вас послал счастливый случай. Начинаю подумывать, а не удастся ли через вас некому Саше, владельцу дачи в южных краях, затесаться в среду художников и коллекционеров?

– Хм… – Ковальский чешет кончик носа.

– Если просьба бестактна – скажите напрямик.

– Вот что я скажу напрямик, Александр Николаевич, – не колеблется Ковальский. – Вы и Пал Палыч – люди, которым я верю. Так что готов… И, кстати, как говорит одна моя покупательница, «мне в голову зашла мысль». Есть пройдошный малый, общий любимец, он всюду вхож. А я с ним на короткой ноге. Представлю вас в лестных тонах, думаю, он познакомит с кем надо.


* * *
Старик Боборыкин с головой погружен в работу – занимается своей картотекой. На каждой карточке – фамилия коллекционера и список вещей, которыми тот владеет. Боборыкин заносит сюда также сведения о совершающихся сделках: он всегда в курсе движения товара на художественном рынке. Сверяясь с записями на отдельных листках, он делает пометки в карточках.

– Модильяни… Списываем Модильяни с Ветчинкина, поскольку он перекочевал к Орлецкому… А Ветчинкину заносим два эскиза Коровина… на доброе здоровье… Шадрин расстался с Верещагиным… Взял оного Верещагина Боборыкин, и правильно сделал… Так, Рязанцев. Покойного Рязанцева изымаем, да будет ему земля пухом. С Рязанцевым хватит возни на полдня…

Боборыкин потирает руки, смакуя предстоящую возню с наследием женского врача. Очень некстати кто-то звонит в дверь. Боборыкин прикладывается к глазку в передней – Ким Фалеев! Волосы взлохмачены, галстук на боку.

– Опять навеселе? – ворчит старик, отпирая.

– Я навеселе не бываю. Либо пьян, либо трезв. Сейчас просто веселый… – Ким шумно врывается в комнату. – Батюшки, что я сподобился узреть! Знаменитая картотека! Холодная летопись человеческих страстей и безумств.

– Не трогай!

– Не трогаю, на шута она мне.

Боборыкин снова садится за дело, но парень ему мешает.

– Я, по счастью, не собиратель чужого, – разглагольствует тот, – я художник, творец. Лет через пятьдесят начнут коллекционировать меня, Кима Фалеева! – и неожиданно дурным голосом запевает: «Гори, гори, моя звезда-а…»

Боборыкин вздрагивает.

– Фу, чтоб тебя! До чего ты весь крученый-верченый. Полчаса сычом смотришь, полчаса песни поешь. Терпеть тебя не могу!

– Взаимно, Анатолий Кузьмич, взаимно.

– Дерзишь? Гляди, выгоню.

– Не гоните, Анатолий Кузьмич, еще пригожусь, – смеется Ким. – Что Альберта не слышно? Обещал быть дома.

– У него массажистка. Три раза в неделю, пятнадцать рубликов сеанс.

– Хорошенькая?

– Нет.

– А Муза дома?

– Стряпает.

– Бедная. Алику бы на шеф-поваре жениться.

Из коридора слышны голоса – Альберт провожает массажистку. Затем появляется – разнеженный, в купальном халате.

– А, юный гений.

– Он самый. Спроси-ка меня, Альберт, почему я веселый такой.

– Почему ты веселый такой?

– Хорошую штучку принес. По всем статьям – Фаберже.

– Ля-ля! Ля-ля! Показывай.

Ким бережно разворачивает и ставит на стол серебряную пепельницу.

– Пепельница-лягушка? Недурно. Анатолий Кузьмич, полюбопытствуйте.

Боборыкин, не беря в руки, осматривает пепельницу.

– Превосходная работа. Если невооруженным глазом, весьма похоже на Фаберже. Но, естественно, надо смотреть и исследовать. Ты уж сам, Альберт, у меня полно дел. – Он забирает свои ящички и удаляется.

– На кой ляд старик передо мной притворяется, будто не знает?

Вместо ответа Альберт строит неопределенную мину и уносит пепельницу.

Ким взвинченно слоняется по комнате, напевая: «Гори, гори, моя звезда…»; приостанавливается перед одной из картин: «Ну и что в тебе такого особенного, неповторимого? Только имя, друг мой, только имя». Снова неспокойно бродит: «Гори, гори, моя звезда-а…». Достает сигарету, закуривает.

Входит Муза в фартуке и, заметя в руке Кима сигарету, ахает:

– Ты, паршивец, где куришь?!

– Простите, Муза Анатольевна, совершенно машинально, – он поспешно тушит сигарету.

– В любой картинной галерее заплатил бы штраф.

– Заплачу, Муза Анатольевна! – Ким начинает шарить по карманам, разыгрывая испуг человека, обнаружившего, что у него с собой ни гроша.

– Алик у себя?

– Он занят ненадолго. Лучше не беспокоить.

– Я только спрошу, класть лук или нет.

– Не класть! – преграждает ей Ким дорогу. – Если только целиком.

– Почему целиком?

– Потому что резать невозможно, глаза щиплет.

– А и ладно, пускай себе ест без лука! – улыбнувшись, решает Муза и возвращается на кухню.

Альберт появляется очень довольный, с пепельницей и лупой.

– Порядок. Клеймо на месте. «Поставщик Императорского двора» и прочая… Во сколько ты ее ценишь?

– Вещь первоклассная. На аукционе в Цюрихе за нее дали бы столько тысяч фунтов!

– Ха! – Альберт обводит комнату рукой. – Если тут все пересчитать на фунты – пуды получатся. Но, как с горечью подметил поэт: «Ты не в Чикаго, моя дорогая».

С деланно незаинтересованным видом заглядывает Боборыкин:

– Что там у Музы с обедом?

– У Музы полная икебана, – живо отзывается Ким. – Анатолий Кузьмич, сколько стоит этот Фаберже?

Вооружаясь лупой, старик придирчиво осматривает пепельницу со всех сторон.

– Сперва надо покупателя найти, потом рядиться.

– Мне деньги нужны сейчас.

– Если ты встретишь человека, которому деньги сейчас не нужны, подними меня хоть среди ночи, не поленюсь, приеду полюбопытствовать.

У Музы снова кулинарные сомнения.

– Алик, я хотела спросить… – начинает она, но при виде лягушки мгновенно забывает о стряпне. Словно по воздуху, плывет Муза к столу, крепко вытирает руки фартуком и поднимает пепельницу. – Так и думала – Фаберже! Ким, ты принес? Где откопал?

– Ким добрался до наследства петербургской балерины, любовницы великого князя, – говорит Альберт первое, что навернулось на язык.

– Точно. Как войдешь, сразу наискосок. Две старушки-сестрички, балеринины племянницы.

Муза увлечена и не замечает, что они балагурят.

– Продается? – спрашивает она, держа лягушку в ладонях.

– Продается.

– Сколько?

– Видишь ли, деточка, – вмешивается Боборыкин, – мы как раз решаем. Ким пришел советоваться.

– Папа, давай возьмем!

– Что ты, Музочка, что ты! Это совершенно не входит в мои планы.

– Тогда ты бери, Алик. Бери, не прогадаешь.

– Но ты же знаешь, во что нам влетел Рязанцев. Ни Анатолий Кузьмич, ни я просто не имеем возможности… На кухне ничего не пригорит? – Альберт тревожно поводит носом.

– Ой, Алик, помешай сам!

Альберт кидается на кухню – нельзя допустить, чтобы погиб обед!

Ким рад заварухе.

– Купите вы, Муза Анатольевна. Вам я уступлю подешевле.

– Пап, ты дашь взаймы?

– Ни рубля. Что за блажь?

– А и ладно, без вас найду! – поднимает Муза флаг мятежа. – Сколько, Ким?

– Оцените сами.

– Альберт! – призывает Боборыкин. – Ким подбивает Музу купить!

– Эй ты, кончай свои фокусы! – невнятно кричит из кухни Альберт с набитым ртом.

Ким смеется.

Боборыкин пытается умиротворить Музу:

– Давай договоримся – ко дню рождения ты получишь Фаберже.

– Но я хочу именно этого!

– Теперь не время! – отрезает Боборыкин и покидает поле боя. – Я умываю руки, – сообщает он Альберту, столкнувшись с ним в дверях.

– Ладно уж, распетушились! Не буду. Иди, Алик, я просто полюбуюсь. Ну? Полюбоваться я имею право?

Альберт неохотно скрывается.

Муза усаживается поговорить по душам.

– Слушай, Ким, как интересно – только сейчас начинают выплывать самые талантливые работы Фаберже. Будто где-то прятались и выжидали, пока их смогут оценить по достоинству.

Настроение Кима резко меняется, он вдруг мрачнеет.

– Не согласен?

– Вполне согласен.

– Из мастерских Фаберже выходило ведь немало и манерного. Не сплошь была красота, бывала и красивость. Особенно с золотом, с драгоценными камнями. А тут так просто и благородно – чистое серебряное литье. А эта лягушка, слегка утрированная, с ноткой иронии… Замечаешь?

– Это животное с настроением.

– Именно! И опять же – с чего я начала – появись она раньше, так в общем всплеске моды не обратили бы внимания, Фаберже и Фаберже. А сейчас, когда каждая находка на виду, начинаешь думать и сравнивать. Я считаю – то, чем все восторгаются, это средний уровень. А есть вершина творчества, золотой период.

Лицо Музы смягчилось, помолодело, она в своей стихии.

– И что еще вы относите к вершинам творчества?

– Из вещей, которые держала в руках, пресс-папье со спящим львом, например.

– А подсвечник-змея? – напряженно спрашивает Ким.

– Да, пожалуй. У тебя, Кимушка, отличный нюх. И все – в едином стиле и помечено московским клеймом. Я начала было статью писать. Алик даже название придумал: «Золотой период серебра Фаберже».

Жующий Альберт заглядывает в дверь и, послушав, о чем речь, исчезает.

– Дайте почитать, когда допишете.

– А, забуксовала что-то. Не пойму, на что выводить. Вряд ли это собственноручные работы старика Фаберже. Кто-то из его мастеров. Я уж в литературе, в архивах рылась – попусту. Петербургские мастера, те известны: Перхин, Соловьев, Горянов, Епифанов-Захудалин. Там мы знаем: если кроме фирменного клейма стоит «Ф.А.», – это Федор Афанасьев, «В.Б.» – Василий Бойцов и так далее. А в Москве всего-то было два или три личных клейма. Одно из них «И.П.», Но что за «И.П.»? Неведомо. Вещей его мало, они в таком же роде, – она кивает на лягушку. – Очень своеобразные.

– И вы подозреваете, что «золотой период» – это дело рук «И.П.»?

– В душе уверена.

– Отчего же на пепельнице нет букв «И.П.»? И на подсвечнике не было! – запальчиво возражает Ким.

– В том-то и загадка. Великолепные работы, его работы, но без инициалов! – Муза понижает голос. – Ким, я лягушку возьму, только пока помалкивай. Что старушки просят?

– Старушки темные, – неохотно врет Ким. – Знают, что старинное серебро, и все…

– Ладно, столкуемся, – шепчет Муза.


* * *
Что же следствие? Где наши сыщики? Не скажешь пока, что они далеко продвинулись. Докладывая дело начальству, лейтенант Зыков не может похвастать особыми достижениями.

– По-видимому, состав преступной группы разношерстный, товарищ полковник. И, судя по тому, что польстились на пиджак, на сигареты, мелкое жулье. Но должны существовать те или тот, кто все это организовал и взял на себя реализацию похищенного…

– А подтверждается, что у директора пропали личные вещи? – прерывает Скопин.

– Да, замшевый пиджак Пчелкин надевал, когда приезжали иностранцы. Названная им книга тоже была. Действительно подарил ее художник, а директор в благодарность повесил в музее его пейзаж. На переплете книги, между прочим, есть прожженное пятнышко – отлетела головка спички.

– Что еще дал розыск на месте?

– Пока больше ничего.

– Подытожим. Директор музея как соучастник кражи отпадает. Кипчак, продавший «Подпаска», тоже.

– Да.

– Другими словами, вы зашли в тупик.

– Нет, товарищ полковник, кое-что на моем счету все же есть. Директор вспомнил о группе студентов художественного училища. Они как раз снимали восемь копий. И судьба этих копий неизвестна.

– Вам неизвестна или студентам?

– Ни им, ни мне. История такая, товарищ полковник. Из треста общественного питания к училищу обратились с просьбой помочь художественно оформить вновь открытые точки. И прямо указали, копии каких картин хотели бы получить – именно тех, что потом украли. Деканат разрешил, даже порадовался, что не везде висеть одним «Медведям». А для студентов это был и заработок, и практика, им потом зачли копии за курсовые работы. Деньги училищу были переведены по почте. За картинами прислали машину с шофером, погрузили – и все, никаких следов.

– В тресте делают круглые глаза?

– Да, товарищ полковник, они картин не заказывали. Хотя заказ оформлен на трестовском бланке.

– Такой бланк мог достать любой завстоловой. В училище хоть помнят человека, с которым договаривались?

– Молодой блондин с бородой.

– Безнадежно. Есть даже шутка: особые приметы – усов и бороды нет… Думаю, вы отдаете себе отчет, что я жду максимума усилий. Если нужна помощь – говорите.

– В данный момент, товарищ полковник, – только автобус и командировка на два дня: повезу студентов в музей опознавать копии.

– Хорошо. А что делается для розыска самих картин?

– Легальные каналы реализации перекрыты. Все организации, занимающиеся покупкой произведений живописи, выставками и прочее, поставлены в известность. Полагаю, будем иметь некоторую информацию и о частных сделках – Томин нащупывает путь в круги художников и коллекционеров.


* * *
В помещении, похожем на большую гардеробную, развешана самая различная одежда: от блайзеров до ватников и поношенных пальто. Добром этим заведует веселый лейтенант милиции, который снаряжает сейчас Томина на «первый бал».

– По-моему, товарищ майор, то, что надо! – он оправляет на Томине пиджак. – Богатый приезжий с художественными наклонностями. И идет вам.

Томин приглядывается к себе в зеркале:

– Слишком респектабельно. Надо подбавить пошлости.

– Хотите безобразный галстук, и платочек в карман? – смеется лейтенант и ныряет в гущу «подведомственных» одежд.


* * *
В разгаре боборыкинский четверг. Довольно людно и шумно. Общество смешанное. Здесь и солидные, уважаемые коллекционеры, для которых встреча носит «клубный» характер: они что-то рассказывают, обсуждают. Здесь и свои люди, и те, с кем отношения далекие, но кто нужен «для уровня» или как возможный покупатель. Огрубенно говоря, это небольшой и высокопоставленный базар на дому, куда впускают по приглашению либо по надежной рекомендации. Ничего похожего на прием, никакого угощения, даже присесть многим негде.

За порядком надзирает дородная пожилая женщина, которую можно точнее всего охарактеризовать словом «приживалка».

Главная тема разговоров среди гостей – распродажа коллекции Рязанцева.

– Вообразите себе этакое самообслуживание: кто хочешь приходи, что хочешь бери. Двери в квартиру настежь. Все вывалено, гравюры кучей в углу. В каждой комнате – родственник из деревни следит, как бы чего не утащили. Кто Шишкина тащит, кто вольтеровское кресло – с ума сойти, что творилось! А при выходе сидит «на кассе» сама мадам.

– Но ведь она, говорят, ничего не смыслила?

– Мало что не смыслила, она их ненавидела. Эти картины, бронза – ей от них житья не было.

– И… жена Рязанцева назначала цены?

– Что вы! Пригласили двух оценщиков.

– Ужасно, что я опоздал!

– Не жалейте, – утешает мимоходом Боборыкин, – редкостное, доложу вам, было, безобразие. Пыль, паутина, некоторые холсты хранились в ванной, с них осыпались краски.

«Приживалка» впускает высокочтимого гостя. Все, мимо кого он проходит, уважительно с ним здороваются по имени-отчеству. В ответ он лишь молча кивает головой.

– Счастие вас видеть, Николай Романович! – приветствует Боборыкин. – Оторвались от своих теорий, так сказать, ради ветки сирени?

Высокочтимый кивает.

– Вот рекомендую – новый портрет, – Боборыкин подводит гостя к портрету, привезенному Вешняковым. – Смотрите, не буду мешать.

Тамара – женщина, которой Томина представляли у комиссионного магазина, тоже здесь.

– Анатолий Кузьмич! – окликает она. – Признайтесь честно, это Рокотов?

– А почему бы нет?..

В квартире появляются Томин и Додик. Тощего, безобразного и обаятельного Додика встречают оживленно: «Додик пришел!», «Додик, вы не забыли?..», «Додик, вы обещали позвонить про испанскую гитару!»

– Товарищи, – привычно скалится он, – вас много, а додиков мало. Додик может все, но он не может все сразу! Музочка, минутку! – Подводит Томина к Музе. – Мой друг, будущий меценат. Любить не обязательно, но попрошу жаловать.

– Проходите, чувствуйте себя свободно, – равнодушно говорит Муза.

Томина дважды приглашать не надо. Он проходит и непринужденно кивает Тамаре.

– Саша с юга! – вытаращивается та. – Какими судьбами?

– Меня Додик привел.

– Откуда вы знаете Додика?

– Странный вопрос. Кто же не знает Додика? Додика все знают.

– А где он?

– Пошел звонить про испанскую гитару.

– Ой, он мне нужен!.. Додик, миленький, раз ты все равно звонишь, еще две штучки сервилата…

Муза провожает Тамару неодобрительным взглядом и возвращается к беседе с высокочтимым.

– Николай Романович, хотите присесть?

Тот кивает.

– Тася! Стул!

«Приживалка» появляется со стулом.

– Вам, наверно, суетно у нас после вашего уединения, – журчит Муза и ушам не верит – высокочтимый снизошел до ответа:

– Иногда человек нуждается в обществе… хоть сколько-нибудь себе подобных.

А в прихожей Альберт встречает Рудневу.

– Здравствуй, дорогая моя!

– Здравствуй, Альберт. – Она вертится перед зеркалом, взглядывает на старинные часы на стене. – Эти часы жутко отстают.

– Они по Гринвичу ходят.

– Зачем?

– Английские часы – английская привычка. – Он наклоняется к ее уху. – Я достал.

– Фаберже?!

– Тсс.

– Покажи скорей!

– Ну не здесь же.

Альберт ведет ее сквозь строй гостей, натыкается на Додика.

– Додик, не знаешь, что там за деятель? – он указывает на Томина.

– Мой друг. У него то ли вишневый сад, то ли урючный огород.

– И цветет красивыми купюрами, да? Что ищет он в краю далеком?

– Все, что ему сумеют продать…

Представленная Боборыкину, Руднева пускается кокетничать:

– Я раньше думала, что все произведения искусства – в государственных музеях. Для меня это прямо открытие – частные коллекции.

– Милая женщина, разумеется, искусство принадлежит народу. А картины принадлежат мне.

– Но как вам удалось?

– Мы, коллекционеры, сильны целеустремленностью, – холодно и высокопарно вещает Боборыкин. – И великим терпением.

Вокруг Боборыкина начинают скапливаться слушатели; среди них и Томин.

– Мы собираем и храним то, что без нас было бы утрачено. Едва ли не половина моих картин была буквально спасена от уничтожения. Есть полотна с драматической судьбой: я собственными руками вынес их в Ленинграде из руин, оберегал под бомбежками, под обстрелом. Когда большинство людей думало лишь о том, чтобы выжить, мы, собиратели, пеклись о судьбе художественных ценностей. Умирая в нашем госпитале, полковник Островой, которого я трижды оперировал, завещал мне свою коллекцию, веря, что я не дам ей погибнуть.

Видно, что старик сел на своего конька.

Руднева послушала-послушала и бочком отходит – ее, как магнит, притягивает торшер…

Появляется Ким Фалеев, под мышкой у него большая завернутая в газету книга. Альберт встречает его у дверей, забирает книгу.

– Ты заставил себя ждать, моя дама в нетерпении.

– Народу много?

– Весь паноптикум. Не объяснишь ли, между прочим, где лягушка?

– Для дамы лягушка – жирно, хватит портсигара.

– Я не спрашиваю про жирно-постно, я спрашиваю, где пепельница?!

– Пока у Музы… гостит.

– Ким! Без номеров!.. Вспомни, пока Муза тебя не пригрела, ты ходил без порток! Вшивый гений!

Рассерженный, он направляется к Музе.

– Дай ключ от спальни.

Муза подозрительно оглядывает Рудневу и поджимает губы.

– Музочка, искусство требует жертв. Я не виноват, что очередная жертва искусства приятно выглядит.

Муза отцепляет ключ от связки, которую носит в кармане.

В спальне Руднева листает иллюстрации в «Искусстве Фаберже», алчно причмокивая. Входит Муза, оценивает ситуацию. Альберт немного отодвигается от Рудневой.

– Чисто два голубка. Альберт и Альбина… Алик, что ты Киму сказал? Ушел и хлопнул дверью!

– Накатывает на него. Сегодня ушел – завтра вернется.

– Галстук поправь, – холодно говорит она, про себя называя его паршивым потаскуном.

– Ты, Муза, как раз вовремя. Альбина Петровна интересуется, где можно взглянуть на Фаберже.

– На Фаберже можно взглянуть в Оружейной палате, в Историческом музее и в Эрмитаже, – отчеканивает Муза.

– Я была уверена, что он француз, но Альберт Иваныч говорит…

– Карл Фаберже – не француз. Еще дед его принял русское гражданство. Фаберже – вершина ювелирного искусства, весь мир называет его великим русским ювелиром, и он принадлежит России… Есть еще вопросы, или дальше разберетесь сами?

– Я намерена досмотреть альбом.

Сверкнув глазами, Муза выходит.

– Чего она злится?

– Муки ревности. Кстати, о любви и ревности – примечательная фигурка. – Альберт показывает цветную фотографию в книге.

– Эта? Чем?

– Сейчас переведу описание.

Приближаются решающие минуты сделки, и пора «запудрить мозги» клиентке. Альберт открывает книгу на разделе «Комментарии» и читает:

– Изображение цыганки Вари Паниной, хорошо известной своим дивным голосом. Несмотря на редкостно некрасивое лицо, она привлекала многочисленных поклонников в загородный ресторан «Яр». Жертва неразделенной любви к офицеру гвардии, Панина приняла яд и умерла перед гвардейцем на эстраде, исполняя романс «Мое сердце разбито».

– Надо же! – Руднева роняет неопределенный смешок и берет портсигар, который собирается купить. – Он мне нравится, Альберт, но цена невозможная!

– Я предупреждал: Фаберже – это серьезно. Ты взвесь на руке – какая сладкая тяжесть. А работа? Не работа – сон! Удостоверься – проба и клеймо.

Он подает Рудневой лупу, та изучает портсигар. Альберт опять прибегает к «Искусству Фаберже».

– Вот полюбуйся, точно такой портсигар в коллекции леди Таркс. А леди, как известно, это жена лорда. На международном аукционе…

– Я не леди, и мы не на международном аукционе. Так что делим твою цену пополам, и с этой суммы начинаем торговаться.

– Но мы и не на барахолке, дорогая моя!

– Ах, перестань, Альберт, я не маленькая. Что за покупка без торговли!..

На кухне курят и спорят о краже в краеведческом музее.

– Я слышал в другой редакции, – авторитетно заявляет плотный мужчина в очках. – Пришли трое в масках, сторожа связали, директору нож к горлу – и он сам все поснимал и отдал. Полотен пятнадцать, кажется, мирового значения имена!

– Брехня, не верю, – говорит лощеный красавец средних лет, художник Цветков.

– Но, представьте, кто замешан – Кипчак! Его таскают на Петровку!

– Меня тоже вызывали на Петровку, а я ж не замешана, – возражает Муза.

– Тебя вызывали? – подскакивает Тамара. – Музочка, расскажи!

– Нет, просили не разглашать.

Она нетерпеливо посматривает на закрытую дверь спальни.

– А я говорю – брехня! – твердит Цветков. – Знакомый недавно ездил, картины на месте.

– Совершенно верно, – берет слово Томин. – Я объясню, в чем фокус. Все сделал директор – гениальный человек. Сначала он потихоньку заменил картины копиями, давно уже. Потом разыграл липовую кражу для отвода глаз. Утащил эти самые копии и спрятал так, чтобы милиция обязательно нашла. Ну, милиция и нашла. Повесили их назад, все довольны. Вот и выходит, что картины на месте, да только не настоящие!

– И что же, директор сознался?

– Нет. Так и сяк с ним бьются – молчит.

– Учитесь у Саши: не успел приехать с юга и уже все выведал.

– Брехня. Откуда ему?

– Зачем обижаешь? Можно сказать, из первых рук! – с южным темпераментом реагирует Томин. – Со мной в соседнем номере большой юридический чин. Имеет полные сведения. Посидели за столом раз-другой, и он мне доверительно как любителю искусства и надежному человеку. Так что прошу – между нами.

– Стало быть, директора упекли? – спрашивает Цветков и внимательно смотрит в лицо Томину.

– Кто сказал? Гуляет директор. Знать про него знают, а доказать не могут. Того гляди, дело совсем закроют.

– И в какой гостинице живут такие осведомленные люди? – не отстает Цветков.

– Где я, по-твоему, останавливаюсь? В «России», конечно.

Томин сознательно выдает дезинформацию относительно Пчелкина. Что в четверг сказано у Боборыкиных, то в пятницу облетит всю коллекционерскую Москву и, может быть, достигнет ушей того, на кого рассчитано, – так думает он, внешне строго выдерживая рисунок своей роли: простодушное дитя юга с толстой сумой.

Издали на него нацелился Альберт.

– Додик! – зовет он. – Займи даму, благо вы знакомы, – Альберт кивает на Рудневу. – Она мне больше не нужна.

– Бу сделано.

И они расходятся. Додик – к Рудневой, Альберт – на новую охоту.

– Не мерзнешь в Москве? – понибратски хлопает он Томина по плечу.

– Ничего, у нас в горах тоже снег.

– Но внизу тепло.

– Иной раз и жарко.

– Хорошо! Но пить хочется, слушай. Чай небось пьешь.

– Пьем чай. Вино пьем. Коньяк пьем. Мацони пьем. Боржоми пьем. Все, что для здоровья, – все пьем.

– Чашки нужны, слушай. Хочешь антикварный сервиз? Недорого.

– Посуда своя. Хватает посуды.

– Посуда! Посуда – это стаканы-ложки, сковородки. Я тебе фарфор предлагаю. Художественный фарфор Поповского завода. Знаменитейший поповский фарфор! Кого хочешь спроси.

– Нет, посуда есть, – упирается Томин. – Посуду покупать незачем. Вот Сарьяна я бы взял.

– Значит, сервиз не хочешь. А в бильярд играешь?

– Немного могу.

– Молодец, люблю. Айда сыграем: твой урюк – мой сервиз. А потом про Сарьяна поговорим.

Он тянет за собой Томина. Не в пример Боборыкину Альберт действует открыто и беззастенчиво. Поэтому всегда найдется и свидетель и комментатор:

– Наивный человек. С Альбертом в бильярд! Босой по шпалам домой пойдет…

Цветков подкатывается к «приживалке»:

– Тася, узнайте у Додика фамилию этого Саши. Только… – он прикладывает палец к губам. – Я хочу над ним подшутить…

…Гости расходятся с «четверга». У подъезда дома Боборыкиных стоит машина, Томин для вида копается в моторе, косясь на дверь. Оттуда под руку с Додиком появляется Руднева.

– Эге, засел? – говорит Додик. – Ищем запасную свечу. – С серьезным видом он шарит в боковом кармане.

– Свечи целы, подержи фонарик. Тут малюсенький контакт… Оп, и готово. – Томин закрывает капот. – Заднее сиденье, как видишь, занято, но даму подвезу с удовольствием.

Руднева усаживается и оглядывает заднее сиденье, заваленное свертками.

– С приобретением вас!

– Спасибо. Вас по-моему, тоже?

– В общем, да, – чуть замявшись, признается Руднева.

– Чудесно. – Томин трогает машину.

Они катят по вечернему городу и вскоре болтают уже по-приятельски.

– Чуть не забыл! – восклицает Томин и тормозит, немного проехав телефонную будку. – С вашего разрешения, крошечный звонок. Задержался я у Боборыкиных, надо перед одной знакомой извиниться.

В автомате он говорит вполголоса:

– Петр Сергеич? Это я. Спешу. Два слова. Срочно номер в гостинице «Россия». Сегодня я должен там ночевать. И я там уже три дня живу, понял?.. Свяжусь попозже.


* * *
В краеведческом музее все по-прежнему, все так же сквозь высокие окна бывшего купеческого особняка светит случайное декабрьское солнце на две «талановские стены», на парчовые кресла и мраморный столик. Все по-прежнему, и Пчелкин пока тут, только вместо «Инфанты» – пустой квадрат.

Студенты художественного училища разглядывают картины и переговариваются.

– Ну и как? – спрашивает Зыков. – Узнаете свои работы?

– С одной стороны, как будто да, с другой – как будто и нет.

– Я могу сказать, что в основе натюрморт мой, некоторые детали помнятся, мазки. Но он подправлен, и заметно.

– И у меня!

– Да, кто-то по ним лихо прошелся.

– А главное – мы не обрабатывали под старину.

Зыков не обескуражен, такую возможность он предвидел.

– Хорошо, ребята, а если допустить последующую доработку, вы узнаете свои копии? Или сомневаетесь? Вот вы, например?

– Я не сомневаюсь. У меня здесь три облачка, а в подлиннике было еще одно, такое тающее в вышине. Я его писать поленился.

– А вы?

– Мы, конечно, старались, товарищ следователь. Но кое-что все-таки упрощали. Кое-где грешки просвечивают.

– Таким образом, на данный момент в музее находятся сделанные вашей группой копии. Все изменения были внесены кем-то без вашего ведома и уже после того, как деканат зачел копии за курсовые работы. Правильно?

– Правильно, – вразнобой подтверждают студенты.

– Моей копии нет, – выступает вперед хорошенькая синеглазая девушка.

– А что вы копировали?

– «Инфанту с яблоком» Веласкеса.

– Ясно. Вам ясно, товарищ Пчелкин? – адресуется Зыков к директору, уныло подпирающему колонну.

– Мне ясно, но мне до лампочки. Я сдаю дела.

Девушка трогает Зыкова за локоть и отводит в уголок посекретничать.

– Скажите, вот это… что копии дорабатывались без нашего ведома и после сдачи… Это для следствия важно?

– Чрезвычайно важно.

– Тогда я обязана сообщить – с «Инфантой» было иначе…

– Слушаю.

– Понимаете, напросилась я на эту практику, деньги были позарез нужны. Но Веласкес оказался мне абсолютно не по зубам. Никак не давалось лицо, платье… И как-то так вышло, что Антон Владимирович начал мне помогать… В сущности, копия скорей его, чем моя.

– А кто такой Антон Владимирович?

– Наш руководитель практики. Цветков.


* * *
Если бы девушка смолчала, нашлись бы и другие выходы на Цветкова. Но этот оказался кратчайшим. Через несколько дней следователь уже располагал достаточным, как он считал, материалом для допроса.

И вот Цветков на Петровке. Но, против ожидания, довольно хладнокровно сдерживает натиск Зыкова и не дает ему набрать темп.

– Я не стремился руководить практикой, – не спеша объясняет Цветков. – Меня уговорили, потому что от училища некому было поехать.

– Вы собственной рукой вносили поправки в работы студентов?

– В подобных случаях это не принято.

– Значит, не вносили?

– Студенты должны выполнять курсовые самостоятельно.

– Меня интересует, как обстояло дело в данном случае.

– Вероятно, на секунду-две я брался за кисть, в минимальных пределах.

– Вам известно, что украденные картины были заменены копиями, сделанными под вашим руководством?

– Я слышал, что существует такое мнение.

– Вы его разделяете?

Цветков задумывается.

– Нет… Это маловероятно – копии были все-таки ученические.

– В чем конкретно заключалась ваша деятельность в музее?

– Я давал ребятам пояснения, советы и прочие цэ у.

– Ваши отношения с директором Пчелкиным?

– С Пчелкиным? Да так, шапочное знакомство. Раза три покурили, поболтали.

– О чем?

– Что называется, о погоде.

– По утверждению Пчелкина, вы интересовались книгой «Искусство Фаберже».

Снова Цветков выдерживает паузу.

– Да-да, припоминаю, он хвастался.

– И даже хотели ее купить.

– Разве он продавал?

– Я выясняю ваши намерения.

– Не исключено, что я произнес какие-то слова, чтобы ему польстить и доставить удовольствие.

– Кому вы рассказывали о наличии у Пчелкина такой книги?

– Затрудняюсь, чуть не год прошел.

– Девять с половиной месяцев… Я очень утомил вас своими расспросами?

– Ну я понимаю – служба. Если, на ваш взгляд, я способен что-либо прояснить, – пожалуйста.

– Думаю, способны, но, к сожалению, память у вас слаба, товарищ Цветков. Даже забыли, как снимали копию с «Инфанты» Веласкеса.

– Ай-яй-яй! Проболталась, негодница! То-то я чувствую, вы имеете некий камешек за пазухой. Поделом мне, греховоднику. – Тон у Цветкова шутливо-благодушный, и никаких признаков смущения в лице.

– Чем объясняется, что наиболее ценную картину из восьми, заказанных мифическим трестом, взялись писать вы сами?

– Разве суть в картине! Суть в девушке. Вы же ее видели – синеглазую глупышку. Ах, студенточка, студенточка! Эта расцветающая юность, застенчивость… Надеюсь, поймете меня как мужчина мужчину.

Масленый взор Цветкова смущает молодого следователя, и один из «козырных» моментов допроса пропадает зря. Вместо того чтобы подчеркнуть и зафиксировать, что «греховодник» уличен во лжи, Зыков перескакивает к следующему пункту:

– Говорят, вы участвовали в передаче копий заказчику.

– Я?! – вздрагивает Цветков. – Это кто же говорит?

– Вахтерша училища.

– Глуха, бестолкова и вечно порет чушь.

– Вахтерша видела, как вы разговаривали с шофером, который выносил картины. И потом вместе с ним уехали.

– Вранье. Я слышал, шофера присылали под вечер, так что и его-то мало кто видел. А тетка Настасья сумела углядеть меня. Так-таки прямо и заявляет, что видела?

– Нет, – неохотно признается Зыков, – нетвердо. Говорит, «кажется».

Цветков облегченно смеется.

– Если б это было твердо, а не «кажется», я бы здесь у вас давно сидел. И не в качестве свидетеля.

– Еще ничего не потеряно, товарищ Цветков, можно наверстать. Чем вы объясните, что во время руководства практикой не жили в гостинице, хотя для вас бронировалось место?

– Если б такой вопрос задала жена, пришлось бы врать и выкручиваться. Вам отвечу честно – предпочитаю ночевать не один.

– У кого вы останавливались? Кстати, и в прежние приезды, до практики – тоже?

– Не отвечу, так как замешана женщина.

– Ваши отношения с женщинами следствие не интересуют, товарищ Цветков. Вы жили на квартире рабочего той самой котельной, где были сложены картины после кражи!

– Вас совсем не интересуют женщины? – нагло изумляется Цветков. – От души сочувствую.

– Оставьте, пожалуйста, подобный тон, – внутренне кипятится Зыков. – Что общего у художника с пропойцей-кочегаром, ранее судимым за разбой? Посчитать это за простое совпадение весьма трудно.

– Разумеется, между нами ничего общего. Но его сестра… Да, я художник, и, что касается женских прелестей… в противоположность вам, дорогой товарищ следователь, я не в силах себе отказать. Вообразите – этакая кустодиевская красота, огненный темперамент, линии тела, как у…

– Товарищ Цветков, я жду ответа на конкретные вопросы!

Но Цветков отлично нащупал «слабинку» Зыкова: тебя коробят фривольные темы? Ну, держись!

– Нет, позвольте уж договорить, вы же допытывались! Я писал Марусю. Естественно, обнаженную. Модель, от которой у самого Рубенса потекли бы слюнки! В косом солнечном свете, когда все так выпукло и рельефно, когда округлости и изгибы трепещут… Не понимаю, право, что вас вгоняет в краску, мы же взрослые люди… Словом, Маруся великолепна. В любое время дня и особенно ночи. А кто ее брат – кочегар, самовар, хоть сивый мерин – мне безразлично!

– Я запишу ваши показания, – пасует Зыков. – Все существенное будет проверено.


* * *
У себя в кабинете Томин разговаривает по внутреннему телефону:

– Что?.. Пусть позвонит мне ночью в гостиницу. Он смотрит на часы и включает электрический чайник. Звонит другой аппарат – междугородный вызов.

– Да… Олег? Привет. Слушаю… Ясно. Ясно… Как и следовало ожидать… Но Цветков был в городе в день кражи?.. Постарайся, братец, постарайся. Кстати, следи, не появится ли он снова. И еще один вопрос: сестра кочегара, ее отношения с Цветковым.

Входит всегдашний помощник Томина – Аркадий.

– Саша, тобой интересовались в гостинице.

– Да ну?!

– Сегодня у дежурной справлялись. А у коридорного на этаже выясняли, живет ли рядом «юридический чин».

– Значит, сработал боборыкинский четверг. У кого-то там, стало быть, рыло в пуху! Передай спасибо Петру Сергеичу.

Томин отыскивает в записной книжке номер и звонит по городскому телефону.

– Добрый день, Сергей Рудольфыч. Извините, как всегда спешка, а вы сегодня работаете… По поводу книги вестей нет?.. Та-ак. И давно?.. У-у, отпадает. Я ищу ту, что появилась недавно… Да, у Боборыкиных есть, слышал. А у них когда?.. Вот и я не знаю. Скажите еще, Сергей Рудольфыч, вы видели две вещи Фаберже, их происхождение известно?.. А пресс-папье?.. Через старшего?.. Ах, через Альберта. Это любопытно, может пригодиться. Спасибо вам и всего хорошего, отдыхайте.

Томин оборачивается на голос Кибрит. Та вводит приземистого мужчину лет шестидесяти.

– Профессор Балиев. Крупнейший специалист по драгоценным металлам и по истории ювелирного дела.

Томин и Балиев знакомятся, обмениваются первыми общими фразами. Кибрит, заслышав свист чайника, достает кофе, открывает шкаф и восхищенно ахает:

– Откуда у тебя такая посуда?

– Это, Зинаида, не посуда. Это поповский фарфор. Я его выиграл в бильярд при исполнении.

– Шу-урик!

– Не было выхода.

Томин юмористически рассказывает о ситуации, в которую попал. Он обязан был выиграть – иначе плати деньги. А где взять инспектору три тысячи?

Гости смеются.

– Я просто не умею так играть, как я эту партию сыграл!.. Подал начальству рапорт – не знаю, что с этим выигрышем решат. Пока попользуемся.

Кибрит с удовольствием расставляет красивые чашки и заваривает кофе.

– Геннадий Осипович, я в пожарном порядке должен быть подкован по теме «Фаберже».

– Биографические данные? Творческий портрет?

– Нет, общие сведения.

– Карл Фаберже держал мастерскую в Петербурге – примерно с середины прошлого века, позже – в Одессе и Москве: Кузнецкий мост, 4. Фаберже был главой фирмы и, так сказать, ее художественным руководителем. Материалы использовались самые разнообразные: металлы, эмали, дерево, камни – от драгоценных до поделочных Ассортимент изделий перечислять бессмысленно, потому что Фаберже был мастером единичной вещи – двух одинаковых предметов из его мастерских не выходило.

– Одинаковых не было? – настораживается Томин.

– Нет. За исключением наградных портсигаров, которые делались по правительственным заказам в годы первой мировой войны. Некоторое время существовали филиалы фирмы в Париже и Лондоне. Отсюда лондонское изданиекниги Сноумена «Искусство Фаберже», отсюда и нынешняя мода на него – перекинулась к нам из-за границы. Впрочем, он вполне заслуживает своей славы… Что-нибудь почерпнули?

– Почерпнул. Стало быть, портсигары делались стандартными?

– По двум образцам, – офицерские и солдатские.

– А книгу Сноумена вы видели?

– Да, это богато иллюстрированный искусствоведческий и биографический очерк. В ведущих библиотеках она есть.

– А у частных лиц?

– Возможно.

– Так. Какова цена на изделия фирмы в сравнении с другими из того же примерно материала?

– Даже сравнивать трудно, цены астрономические. Еще вопросы?

– Пока все, профессор.

– Если набегут, Зинаида Яновна даст мой телефон. – Он встает. – Спасибо за кофе. Между нами: сервиз не поповский. Был такой промысел – подделка русского фарфора.

– Подделка?

– Прошу прощения, если огорчил.

– Ничуть. Напротив… Мне «зашла в голову мысль»… Еще одну секунду – как определяется принадлежность вещи Фаберже?

– Для профессионального глаза – это прежде всего безупречность, почти фантастическая безупречность изделия со всех точек зрения. Рассказывают, что старик Фаберже обходил по утрам мастерскую с молоточком и, если замечал малейший изъян, вдребезги разбивал вещь. На любой стадии работы. Ну, а вообще принадлежность определяется по клейму. Оно встречается в различных вариантах: «Фаберже», «К. Фаберже», просто инициалы «К.Ф.». Для вещей на вывоз употреблялся при этом латинский шрифт. Но тут уже начинаются тонкости для гурманов. И, наконец, доказательством подлинности являются фирменные коробочки.

– То бишь упаковка? Неужели они сохранились?

– В хороших руках сохранились. Ну, мне пора.

Он прощается, уходит. Томин в задумчивости вертит чашку.

– Значит, мне всучили лимпопо… Большое спасибо за профессора, Зинуля.

– А почему «лимпопо»?

– Погоди, не сбей смысли… – Томин набирает номер. – Алло, Сергей Рудольфыч?.. Снова я, что приобретает уже хронический характер. Два слова: те вещи, о которых мы говорили, – они были в коробочках?.. А пресс-папье – нет?.. Все. Еще раз до свидания.

Кладет трубку, подпирает щеку кулаком.

– Как мне быть, да как мне быть… В бильярд Фаберже не выиграешь, купить не могу, время жмет… Зинуля, кипяток остался? Налей-ка еще. Что воды в рот набрала?

– Сам же велел молчать.

– Слушай, есть безумная идея. Что, если я попрошу задержаться попозже вечером и подыграть мне в маленьком спектакле?

– Хорошо попросишь – соглашусь. А в каком?

– По жанру это будет водевиль. Конечно, при условии, что начальство позволит.


* * *
Поздним вечером на Петровке, когда из лифта выходят Томин и Руднева, в пустынных коридорах нет никого, кто бы мог сказать: «Привет, Саша» или «Добрый день, товарищ майор». Спокойно можно чувствовать себя «Сашей с юга».

– Мы люди доверчивые, – говорит он, размашисто жестикулируя. – Но гордые. Покупаем настоящую вещь – не торгуемся. А хотят обмануть – из-ви-ни-те!

– Правильно, Саша! – воинственно поддерживает Руднева.

– Я за сервиз не обижаюсь, ладно. Но где один раз надули, там и второй раз могут, правильно?

– Еще как!

– Поглядел я на ваш портсигар и загорелся два заказать. Себе и старшему брату. Хоть я человек не бедный, однако это уже сумма!

– Я тоже не нищая, но такие деньги на ветер кидать – пусть другую дуру найдут!

Томин стучит в дверь:

– Кажется, сюда.

Слышен голос Кибрит: «Входите».

Они входят в криминалистическую лабораторию.

– Ты слишком долго ехал, милый. Я уже начала ревновать. – Кибрит окидывает Рудневу «женским» взглядом. – Здравствуйте. Меня зовут Зина.

Руднева энергично пожимает протянутую руку.

– Альбина.

Томин осматривается: батюшки, сколько тут всяких мудреных приборов! – написано на его лице.

– Значит, здесь ты и работаешь? – восхищается он.

– Присаживайтесь, Альбина. Что стряслось?

– Понимаете, приобрела портсигар Фаберже. Клеймо есть, вроде все на месте… – Она показывает Кибрит портсигар. – Но напало сомнение: вдруг что не так? Саша сказал, вы можете проверить.

– Давайте подумаем… Время обработки металла выяснить несложно. Попрошу девочек – проведут спектральный анализ. Я только возьму соскоб.

– А вещь не попортится?

– Нет, нам требуются буквально пылинки. Но как быть с проверкой клейма? Его ведь надо сравнить с подлинным.

– Зинуля, Фаберже есть в музеях.

– В Эрмитаже, в Историческом и Оружейной палате, – бойко цитирует Руднева.

– Тогда не проблема. Делаем фотографию клейма с вашего портсигара и сличаем с оттисками на музейных вещах.

– Академик! – восклицает Томин. – Лобзаю тебя!

Кибрит едва сдерживает смех.

– Шурик, перестань!

– Альбиночка не осудит.

– Чего там, дело житейское, – снисходительно улыбается Руднева.

– Если опасаетесь за него, – говорит Кибрит Рудневой о портсигаре, – пойдемте, будете присутствовать.

– Н-нет… уж понадеюсь на вас.

Кибрит уходит в смежное помещение.

– Сделает? – спрашивает Руднева, не спуская глаз с затворившейся за Кибрит двери; хоть и решила понадеяться, а сердце не на месте.

– Как в аптеке! – заверяет Томин. – Она каждый год отдыхает у нас на юге, в меня – по уши.

– Ну, если фальшивый, я ему устрою! Вселенная у него, видите ли, расширяется! Так сужу – с овчинку покажется!


* * *
– Добрый вечер, Зинаида, – входит Томин в лабораторию. – Вероятно, я вчера выглядел несколько?..

– Искупается результатом, – улыбается Кибрит.

– Да? Чем порадуешь?

– Ну, во-первых, серебро: переплавляли его от силы месяц назад.

– Красиво! «Мадам стройматериалы» получила портсигарчик с пылу с жару!

– Что она предпримет, когда узнает?

– Подождем сообщать, всех распугает… Ну, Зинаида, ты мне сдала очень крупный козырь!

– А про клеймо не желаешь послушать?

– Напиши заключение для следователя. Мне ситуация ясна.

– Не так все просто, как воображаешь. На портсигаре сегодняшнего изготовления стоит подлинное клеймо фирмы. Одно из старых московских.

Томин присвистывает:

– Ни малейших сомнений?

– Ну посуди, можно имитировать изгиб шерстинки, попавшей в заливку клейма? Или расположение крошечных воздушных пузырьков в букве «Ф»?

– Нда… Прелюбопытное разматывается дело!


* * *
А у полковника Скопина ход расследования вызывает сомнение.

– Вы не забыли, что ведете дело о краже картин? – замечает он, слушая доклад Зыкова. – Я слышу только о Фаберже.

– Надеюсь кружным путем прийти все-таки куда нужно. Если по дороге обнаруживаешь еще одно преступление, трудно закрыть глаза, товарищ полковник.

– Закрывать не надо, но держите в уме и главную цель.

– Уперся я в Цветкова и застрял. Хотя уверен, что он замешан, тем более что имел неприятности по линии фарцовки.

– Давно?

– Давно. Но контакты с иностранцами могли остаться.

– Томин видел наконец у Боборыкиных пресловутый лондонский фолиант? Краденый он или нет?

– Пока не выяснено, товарищ полковник. Томину обещали портсигар. При продаже, он думает, покажут книгу, и тогда он убедится.

– Ну хорошо. Я прервал вас на повести об исторических изысканиях. Продолжайте.

– Мы нырнули на шестьдесят лет назад. Удалось восстановить некоторые судьбы и разузнать кое-что про клейма. Одно, например, похоронено. В буквальном смысле – по желанию мастера было положено с ним в гроб. Еще одно сгинуло: в той семье война всех подобрала, а дом в сорок втором сгорел от зажигательной бомбы. Но повезло: нашли! – Зыков торжественно опускает ладонь на папку с делом.

– Что или кого?

– Дочку мастера, который перед революцией практически возглавлял московское отделение фирмы. Старушка говорит: цело клеймо. Отцова, говорит, память, разве я выкину? Начала искать, все перерыла – нету. Спрашиваем, когда она его последний раз видела. Говорит, давно. Тогда спрашиваем, не интересовался ли кто вещами после отца? Кому она их показывала? Раньше, говорит, жил по соседству хороший человек, понимающий, вот он интересовался. А теперь вовсе не с кем стало про старину поговорить. Мы намекаем: не он ли, мол, «того»? Старушка руками машет: «Что вы, редкий был человек». А звали того человека, товарищ полковник, Боборыкин Анатолий Кузьмич!

– Увлекательно. Но что тут служит доказательством? К одной старушке ходил один старичок. У старушки пропала печать. Похоже, старичок стащил. Если действительно он, то он же стянул и картины из музея. Так?

– Но при его широчайших связях, товарищ полковник, при финансовых возможностях он как раз годится в руководители крупной аферы!

– Годится – не значит является. Кто он в прошлом?

– Томин выехал в Ленинград. За прошлым Боборыкина.


* * *
– Моих нет, – предупреждает Муза, впуская в квартиру Кима.

– Вот и хорошо, я к вам, – потирает Ким озябшие руки.

– Ты опять бросил работу?

– Не могу я учителем рисования!

– Ишь! Алик может учителем, а он не может. Чайку вскипятить?

– Только демократично, на кухне.

Пока Музы нет, Ким вынимает и ставит на виду небольшую серебряную фигурку.

Возвращаясь, Муза замечает ее еще с порога.

– Что это?!.. – Она поспешно берет фигурку, осматривает и ощупывает – нет ли клейма. – Ох, даже напугал – почудился новый Фаберже!.. Твоя?

– Моя. Купил немного серебряного лома и поработал наконец в свое удовольствие. Как?

– Очень неплохо, Кимушка. С фантазией и со вкусом. С большим чувством материала. Приятно посмотреть.

– И только?

– Чего же тебе еще?

– «Приятно посмотреть»… Если на то пошло, это – выше Фаберже!

– Ну-ну, не заносись в облака, – смеется Муза.

– Да будь тут проклятый штамп – вы бы рыдали от восторга!

– Слушай, не строй из меня дурочку. – Муза достает пепельницу-лягушку и ставит рядом с фигуркой Фалеева. – Гляди сам. Сравнивай. Тебе не хватает школы, не хватает стиля, аромата эпохи. – Она оглаживает пальцами обе вещи. – И на ощупь совсем не то. Нашел с кем тягаться!

– Я-то ждал… – медленно, с надрывом говорит Ким. – Я-то вам верил, как оракулу… больше, чем себе! Где ваши глаза, Муза Анатольевна? Чем Фалеев хуже Фаберже?!

– Ну-у, наехало. Кто велит верить мне, как оракулу? В искусстве есть один непогрешимый судья – время.

Ким начинает нервно и беспорядочно метаться по комнате.

– Это я слышал, слышал. Естественный отбор – только посмертный. Надо, чтобы косточки твои сгнили, тогда человечество спохватится: был на свете большой художник Ким Фалеев. На шута мне посмертная слава, если сегодня я имею кукиш?

– Не нужна – не бери, – уже сердится Муза.

– Нет, возьму! Но возьму, пока живой! Искусствоведы обожают писать: «Умер в нищете и безвестности». Не желаю подыхать в безвестности на радость будущим искусствоведам!

Он хватает фигурку и срывается вон, только грохает входная дверь.


* * *
Вдруг как-то неожиданно в деле наступает перелом. Хотя начинается знаменательное утро с события не столь уж впечатляющего.

Когда Зыков возил студентов на опознание копий, с ним непременно пожелали встретиться члены общественного совета музея – они горели стремлением помочь следствию. Зыков и думать о них забыл, а они дали о себе знать по междугородке. Оказывается, объявили собственный розыск, списались с любителями живописи и выяснили, что Плющевскому музею предлагали купить две картины. Копии того Врубеля и Венецианова, что были перевешены Пчелкиным и уцелели.

– Те, что ворам не пригодились? – уточняет Зыков.

– Ну да. Предлагали письменно из Москвы. От имени Боборыкина. Прикрылись уважаемой фамилией, понимаете?.. Письмо? Нет, не сохранилось, так как музей отказался, нет средств… За что же спасибо? Это наше кровное!


* * *
Возвратившись в Москву, Томин в форме и с объемистым портфелем выходит из здания Ленинградского вокзала. Идти недалеко: вон уже знакомый шофер из Управления машет рукой от машины. И надо же тому случиться: в это время здесь оказался Цветков. Бесцельно скользнув взглядом по широким вокзальным ступеням, он обомлел: Саша с юга в милицейской фуражке!

Отъезжает машина, увозя Томина, Цветков бросается звонить. У Боборыкиных не берут трубку. Он стоит в будке и слушает длинные гудки, осмысливая размеры катастрофы.

У Боборыкиных некому подойти к телефону: Муза на работе, Альберт – тоже, а старик Боборыкин… сидит в кабинете Зыкова.

– Долгонько мы с вами болтаем о том, о сем, молодой человек, – произносит он неприязненно. – Да, бывают коллекционеры такие, бывают сякие. И художники бывают такие, сякие, пятые и десятые. Ваши вопросы не содержат ни малейшего криминального уклона. Между тем меня пригласили в качестве свидетеля. Позволю себе спросить: свидетеля чего? Чем Ван Дейк отличается от Ван Гога?

Раздается телефонный звонок: Томин сообщает о приезде.

– Багажа много? – осведомляется Зыков.

Томин излагает содержание приведенного «багажа».

– Теперь уж никаких сомнений, – говорит, наконец, Зыков, косясь на Боборыкина. – Здешние обстоятельства вам известны?.. Да, как раз занимаюсь, но не уверен. И даже то, что вы привезли… боюсь, это не удастся использовать, так сказать, в сыром виде… Вы хотите его прямо сейчас, параллельно?.. Согласен, давайте попробуем.

Положив трубку, Зыков с минуту молчит, затем возвращается к разговору.

– Вся наша беседа – только способ получше к вам присмотреться. Следователю простительно.

– Не знаю, я не следователь.

– А допустите, что следователь, и прикиньте: какие из ваших поступков, намерений способны меня заинтересовать.

– Я еще не впал в детство, чтобы забавляться подобными играми, молодой человек. Но, зная, что вы уже консультировались с моей дочерью…

– С ней консультировался не я.

– Нет? Впрочем, неважно. Очевидно, речь опять о пресловутой краже картин, которая не имеет ко мне ни малейшего касательства.

– Напрасно вы считаете, что краденые картины не имеют к вам касательства. – Зыков кладет руку на папку с делом. – Фамилия «Боборыкин» здесь фигурирует.

– Моя фамилия?!


* * *
У входа в Планетарий Томин ожидает Альберта. Он успел переодеться. Альберт выходит из Планетария, окруженный толпой ребят. Томин отступает и, оставаясь незамеченным, слушает и наблюдает дальнейшую сцену.

– Ну-с, никакого впечатления? – добродушно спрашивает Альберт.

– Не очень, Ал-Ваныч. Выросли мы из этого.

– Знаете, мой дед работал в Пулковской обсерватории. – Лицо Альберта становится задумчивым и строгим. – Иногда меня пускали посмотреть в телескоп. Вот там открывалось живое небо. С ума сойти! «Бездна звезд полна…». Ну, дуйте по домам.

Большинство ребят прощаются и гурьбой уходят, но четверо задерживаются.

– Ал-Ваныч, Воронцова-Вельяминова я прочел, а Фламмариона в библиотеке нет.

– Ладно, дам.

– Можно к вам на дом заехать? Я бы как раз до следующего кружка…

– На дом? Не стоит, Андрюха. Позвони, договоримся.

– Ал-Ваныч, специальный факультет астрономии есть? – спрашивает другой мальчик.

– Нет, только отделение на физмате.

– Туда разве пробьешься!

– А ты дерзай! Если мы себя сдуру не угробим, человеческое завтра – там. – Альберт указывает на небо. – И, может быть, там мы наконец поймем, кто мы и для чего…

– А ваш дед тоже был астроном?

– Нет, Маришка, механик. Что-то там налаживал, смазывал, чистил. Росточком тебе по плечо, словно гномик… Порой, ребята, мне кажется, я выжил в войну лишь потому, что понимал, над блокадным небом есть другое, вечное… Хотите, прочту стишок? Автор – один американец.

«Есть белая звезда, Джанетта.

Если мчаться со скоростью света,

Езды до нее десять лет –

Если мчаться со скоростью света».

Альберта любят мальчишки и девчонки, его ученики. У Альберта умные и добрые глаза. Альберт читает стихи!.. Вот так-то, инспектор Томин. Сколько ни живи на свете, а жизнь найдет, чем озадачить!..

«Есть голубая звезда, Джанетта.

Если мчаться со скоростью света,

Езды до нее сто лет –

Если мчаться со скоростью света.

Так к какой же звезде мы поедем с тобой –

К белой или голубой?»

– Объясните идейный смысл, – неожиданно заканчивает Альберт.

– Философская грусть о несбыточном.

– По-моему, наоборот, вера, что человеку в принципе все возможно!

– Рви в астрономию. Астрономии нужны оптимисты. Ну, пока, ребята. Звони, Синельников.

Школьники уходят. Альберт, оставшись один в скверике, закуривает, отвернувшись от ветра, а когда поднимает голову, – перед ним Томин.

– Ты откуда? – вскидывается Альберт.

– Вас поджидал.

– Да кто тебя сюда звал?!

– Служба.

У Альберта спадает с глаз пелена. Где Саша с юга, урюк, толстый кошель?

– Ха… – говорит он, даже не глядя на предъявленное Томиным удостоверение. – По мою душу из созвездия Гончих Псов?

– Я рассчитывал встретить только зятя Боборыкина и потолковать с ним… в закрытом помещении. Но теперь думаю – не лучше ли остаться на свежем воздухе и кое-что откровенно вам рассказать?


* * *
В кабинете Зыкова атмосфера накаляется.

– Связи с Плющевским музеем? – резко переспрашивает старик Боборыкин. – Впервые слышу.

– Почему же вы направили туда письмо с предложением купить эти две копии?

– Ничего подобного я не предлагал!

– Но сами копии у вас есть? Или были?

– Молодой человек, любой, кто меня знает, скажет вам: Боборыкин не то что на стену не повесит, но в дом не внесет студенческую мазню!

– Хорошо, допустим. В Плющевский музей обращались не вы лично. А кто-нибудь из членов семьи?

– Исключено!

– А мне кажется, что, напротив, очень похоже. Рассудите логически: музей мог согласиться. И кому он тогда выплатил бы деньги? Продавцу картин, не так ли? А продавцом числится Боборыкин.

– Что значит «числится»? Такие сделки оформляются официально.

– Вот именно, товарищ Боборыкин, вот именно! Это я и подразумеваю. Делая предложение от вашего имени, некто твердо рассчитывал на ваше участие.

– С тем же успехом, молодой человек, некто мог рассчитывать на фальшивую доверенность. Или еще на что-нибудь. Вам лучше известны ухватки жуликов.

– Так вы говорите, никаких связей с Плющевским музеем не было? Вынужден уличить вас во лжи. Вот справка, что в свое время музей приобрел у вас картину Перова.


* * *
Муза в расстроенных чувствах. Нетерпеливо переступая с ноги на ногу, она разговаривает по телефону.

– Ну говори, Ким, говори скорее… Простить?.. Ладно, прощаю, не первый раз… А за что за другое? В каком смысле за будущее?.. Что?.. Куда ты уходишь?.. Ничего не разберу. По-моему, ты под градусом… Хорошо-хорошо, я постараюсь тебя понять. Протрезвишься, тогда звони… Да не до тебя мне сейчас!

Муза спешит в спальню, где лежит на кровати одетый Альберт.

– Алик, что случилось? Что ты лежишь-молчишь, сердце надрывается смотреть… Ну Алик, ну родненький, что с тобой?!

– Я слушаю голоса давно умерших.

Муза хватается за спинку кровати.

– Что?.. – И, не дождавшись продолжения, робко спрашивает: – Алик, а покушать ты не хочешь?

Хлопает входная дверь. Муза выбегает в прихожую. Разгневанный Боборыкин швыряет ей на руки пальто.

– Папа, где ты был? Я вся переволновалась. Ни записки, ничего…

– Твой благоверный идиот дома?

– Ну вот – один пришел не в себе и второй туда же. В чем дело?

– Зови этого негодяя.

– Не позову, он лежит. Даже есть не хочет. Чем он тебе не угодил?

– «Не угодил»? Да ты знаешь, что он сделал? Осрамил, опозорил, замарал мое имя!

– Успокойся, папа, успокойся, на тебя не похоже так волноваться. Сядь хотя бы.

– Я три часа сидел, ноги свело. Три часа мне задавали оскорбительные вопросы. И все из-за этого негодяя! В мои годы!

– Но где?

– На Петровке, Муза, деточка, на Петровке тридцать восемь. Явился вежливый молодой человек, попросил дать небольшую консультацию, внизу ждала машина. А консультация обернулась допросом…

От пережитого старик запоздало всхлипывает. Муза бросается к нему, целует руки.

– Бедный папочка!.. Да как они посмели!..

Боборыкин, увидя Альберта в дверях, вновь распаляется гневом:

– Этот человек… этот проходимец… этот твой Алик… Недаром я предостерегал тебя еще двадцать лет назад!.. Муза, он замешан в краже! В той самой, где «Инфанта» Веласкеса. Он связан с воровской шайкой!

– Папа, опомнись… – отшатывается Муза. – Алик, почему ты молчишь?

– Он молчит, потому что нечем оправдываться. Тебе нечем оправдаться, ворюга! Я видел в кладовке эти копии Врубеля и Венецианова, которые ты потом сватал в Плющевский музей. Мне теперь все понятно задним числом. Все твои шушуканья с Цветковым и пачки денег. Наскучило работать у тестя на процентах, да? В моем доме, в моем доме жулик и аферист! Фамилию Боборыкина станут трепать на перекрестках! Видеть тебя не могу… перед лицом этих вечных творений, – трагическим жестом он обводит увешанные картинами стены.

– Алик?.. – шепчет потрясенная Муза. – Неужели… Алик!!

– Хватит! – обрезает Альберт. – Теперь я поговорю. Такой у нас будет вечер монологов. Перед лицом этих вечных творений. Да, я жулик и циник. Я веселый аферист. Я задумал артистическую операцию по изъятию картин, стоимость которых выражается шестизначным числом. И совесть не гложет меня при мысли о многих «жертвах искусства». Но я надувал сытых. Сытых, жирных и благополучных. А ты, стервятник? Вспомни, кого грабил ты, вымогатель у одра умирающих! Полковник Островой завещал тебе четыре полотна. Четыре! Где ты взял остальное? За полстакана крупы, за шесть кусков сахару… или просто так, у кого не хватало сил сопротивляться? Ммм… – мычит Альберт как от свирепой боли. – Он был, видите ли, самоотверженным хирургом. Да ты был завхозом в госпитале, подлюга! Ты помнишь Романовского? Профессора Романовского, а?

– Если ты немедленно не прекратишь… – начинает Боборыкин, выкатывая глаза, но не находит, чем пригрозить.

Муза в ужасе держится за голову.

– Папа, о чем он?

– Вероятно, о том, что, несмотря на дистрофию и ужасы блокады, деточка, я имел мужество…

Но Альберт не дает ему свернуть на накатанную дорожку:

– Заткнись, мародер! Не было у тебя дистрофии. До госпиталя ты заведовал базой райпищеторга. Она сгорела, но твой домик уцелел, и подвал, и не знаю, что в подвале, – только дистрофии у тебя не было! Ты шастал с мешком по заветным адресам. А Питер горел. Бомбежку девятнадцатого сентября я до сих пор вижу во сне… как я тушил зажигалки… вот такой мальчонка. А ты? Ты небось радовался, что фрицы сделали тебе светло?!

Муза ощупью находит стул и садится. Никогда не видела она Альберта таким исступленным.

– Дистрофия была у нас с дедом, когда мы едва дотащили мать до ближайшего фонарного столба. Так хоронили, помнишь? Полагалось класть ногами к тропке… Это не ты – я «бадаевскую землю» сосал! – Альберт оборачивается к Музе. – Не слышала? Осенью сорок первого сгорели продовольственные склады. Горело масло, горел сахар и тек в землю. Ее потом сообразили копать… Не было у тебя дистрофии, стервятник! Когда ты пришел к Романовскому, тот едва дышал. Ты сунул Тициана в мешок и ничего не дал, ни крошки!

– Где ты подобрал столь гнусные измышления? – Боборыкин пытается изобразить негодование.

– Нашлось кому рассказать… Дочь Романовского еще застала его в живых в тот день. Он успел прошептать.

– Откуда ты это приволок?

– Из надежного источника.

Боборыкина трясет от злости, но по реакции Музы он чувствует, что моральный перевес не на его стороне, и сбавляет тон:

– Послушай, Альберт, твои обвинения глубоко несправедливы. Кто-то прошептал в предсмертном бреду! По-твоему, я чуть ли не украл Тициана, в то время как я его спас. Дом через неделю был разрушен снарядом, я видел развалины. И дочь Романовского еще предъявляет претензии? А что она сделала для сохранения бесценного полотна? Ничего! Это я прошел полгорода, нес картину под обстрелом, собой заслонял. И это сейчас она бесценная, а тогда, в Ленинграде, не стоила ломаного гроша. Никакая картина ничего не стоила. Я из своего пайка отдавал людям самое дорогое: пищу, а значит, жизнь. Я все получал на основании добровольного обмена, и мне еще были благодарны. А то, что на чаше весов в те дни равно весили Тициан и горстка крупы, – извини, войну устроил не я. И пусть дочка Романовского, которая наговорила тебе ужасов, катится со своими претензиями куда подальше!

– Мне не дочка наговорила. Инспектор МУРа. Он разыскал в Ленинграде Полунова. Улавливаешь? – злорадно спрашивает Альберт.

Пауза. Боборыкину уже не до того, чтобы сохранять лицо. Он оценивает ситуацию чисто практически – и приободряется.

– Не напугал. Пусть твой инспектор вместе с Полуновым тоже катятся подальше. Пусть он попробует со своими сказками забрать у меня хоть один холст! Срок давности, Альбертик, до того истек, что весь вытек. Думай лучше о себе.

– Ай нет! Коли дойдет до суда, я тебя утоплю по уши. На то есть «золотой период» Фаберже. Забыл, тестюшка? А за него полагается с конфискацией.

– Надеюсь, хоть это мы не будем обсуждать при Музе? – пробует Боборыкин остановить Альберта.

– Решил пощадить ее чувства? Не поздно ли? – Альберта сейчас остановить нельзя. – Сожалею, Муза, еще одно разочарование. В нашем семейном бюджете была хорошенькая доходная статья – «взлет Фаберже». Лил его Ким, сбывал я, а папочка ставил клеймо. Всегда собственноручно. Он запасливый, папочка, чего только не нахапал, по жизни шагая. За что ему и причиталось шестьдесят процентов барыша, мне – двадцать пять, а Киму, соответственно, – пятнадцать.

Кажется, сказано все. Но следует еще один удар, и наносит его Муза:

– Самое смешное, – говорит она медленно, – что Ким, кажется, пошел с повинной. Я теперь поняла, про что он говорил.

– Ай да Ким! – восклицает Альберт, почти с восхищением.


* * *
Ким исповедуется Скопину:

– И вот она ставит рядом двух моих Фаберже: одного с клеймом, другого без клейма – и начинает наглядно объяснять, чем клейменный лучше неклейменного! Конечно, дело не в Музе. Но когда понимаешь, что ты не ниже, если не выше старого мастера, а им тебе тычут в нос… считают недостижимым идеалом… Почему, скажите мне, Фалеев должен преумножать славу Фаберже? Почему Фалеевым – Фаберже восторгаются, а Фалеева как такового снисходительно похваливают – и только? Разве лет через пятьдесят не может взорваться мода на Кима Фалеева? Да что через пятьдесят – завтра, сегодня же, если б только до всех этих рутинеров дошло… Но нет, даже Муза не принимает меня всерьез!.. нужен «автограф» Фаберже, чтобы она увидела. Понимаете?

– Коротко говоря, взбунтовался талант, униженный необходимостью прикрываться чужим именем. Так?

– Так. Это проклятое клеймо отняло у меня вещи, в которые я вложил душу. Поди теперь доказывай, что их сделал я. Потому пришел к вам.

– Рад. Но впервые сталкиваюсь с подобным способом самоутверждения.

– Способ верный, – продолжает Ким. – Будут собраны произведения, которые называют вершиной Фаберже, и суд официально установит мое авторское право на них. Ладно, сколько-то я отсижу. Зато вернусь пусть скандально, но прочно известным художником!

– Вы знаете, кому были проданы ваши произведения?

– Здесь все перечислено, – Ким кладет на стол листок.

– А как давно началось сотрудничество с Боборыкиными?

– Месяцев пять назад. Пошло с портсигаров, потом почувствовал, что способен на большее…

– Примерно тогда у них и появилась книга «Искусство Фаберже»?

– Не скажу, не уверен.

– Но вы ею пользовались?

– Естественно.

– Не заметили случайно какой-нибудь отметинки? Библиотечная печать или надпись, повреждение?

– Как будто нет. Ее берегут.

– Ну что ж. Следователь запишет ваши показания, а там решим.

Ким по-детски приоткрывает рот.

– Разве меня… разве не задержат?

– Полагаю, пока это не обязательно.


* * *
У Боборыкиных продолжается объяснение, но теперь обличать взялась Муза:

– Интересно, что за всеми криками никто не подумал обо мне. Ни ты, ни ты. Очень интересно. Что вам до Музы – пускай себе пляшет, как хочет, правильно? Главное – доказать, что один другого хуже. Оба вы хуже, оба! Я тебя превозносила до небес, папа, я на тебя молилась! А ты? – Она оборачивается к Альберту. – А ты? Ну зачем тебе понадобились эти картины? Зачем?!

– Скука заела.

– О-ох… славно развлекся. Что же вы со мной сотворили, мужичье вы окаянное! Всю душу разорили, все рушится, семья рушится…

– Боюсь, Муза, семьи не было. Я рос в казенном приюте, но я помню, что такое семья. Дом, хозяйство, уют. И – дети. Дети, Муза. Дети!

– Я не виновата, что их нет! – вскрикивает Муза.

– Не верю и никогда не верил. Чтоб ты – да пеленки стирала? Кашку варила? Нет. Тебя устраивало, что никто не шумит, не бегает, не мешает папочке, не бьет хрусталь. Какая там семья! Антикварная лавка Боборыкин и К°. Здесь не моют полы, не белят потолок, не открывают окна. Краски могут отсыреть, пересохнуть, простудиться… Пропади они пропадом!

Муза сникает. Обычные высокие слова об искусстве, которыми она отбивала подобные упреки, больше не имеют силы в доме Боборыкина.

– Папа… что же будет?

– При любых условиях твое положение гораздо легче, Муза. Ты останешься в стороне.

– А с чем я останусь в стороне? Если суд?.. Отца потеряю, мужа потеряю, репутации лишусь. Чего легче! Конфискуют имущество. Пожалуй, и с работы погонят. А я еще и в долги влезла, купила вашего фальшивого Фаберже!

– Тебя честно предупреждали.

– Куда честней! Ох, батюшки! – уже совсем попросту, по-бабьи бранится и причитает Муза. – Вас заберут, так я даже не знаю, где что лежит. У каждого подлеца своя заначка! Вы обо мне не думаете, а вам еще Муза ой как понадобится! Адвокатов запросите, передач запросите. С девицами он по ресторанам бегал! – наскакивает она на Альберта. – На казенных харчах девиц забудешь, жену вспомнишь… Ну за что, за что мне это? Я же ничего не знала! Ни в чем не участвовала!

– Не скромничай, душечка. Ты помогала процветанию фирмы. И, конечно, чувствовала, что в доме нечисто.

– Но не до такой же степени! Не до такой же!..


* * *
Опустошенный, безучастный лежит Альберт на диване и смотрит в потолок. А отец с дочерью трезво и уже почти дружно обсуждают положение.

– Опасность надо оценивать без паники, – успокаивает себя и Музу Боборыкин. – Судя по вопросам следователя, твердых улик пока нет, только зацепка про Плющевский музей. О том же свидетельствует приватный разговор инспектора с Альбертом. Это ход, рассчитанный на психологический эффект. Когда человека есть основания брать, его берут без выкрутасов. – Он поглядывает на Альберта, надеясь втянуть его в беседу.

– Но Ким, папа, Ким!

– А верно ли ты истолковала? При всей его эксцентричности столь парадоксальный и смелый шаг… Он ведь говорил бессвязно, а ты слушала невнимательно?

– Вовсе не слушала, решила, пьяный.

– Между прочим, наиболее естественный вариант.

– Ох, если бы действительно… Если бы это миновало, и больше никогда, никогда!.. Папа! Алик!.. Алик, я согласна простить, забыть. Сейчас неподходящий момент сводить счеты. Помиритесь и подумайте в две головы, что делать.

– Муза права, Альберт. Пора внять голосу разума. Со своей стороны я готов… я готов первый…

Он приближается к Альберту и протягивает руку. Альберт закрывает глаза.

– Ну Алик!

Оба стоят над ним в ожидании.

– Альберт, конечно, внял бы голосу разума. Но, оказывается, жив еще блокадный мальчишка Алька с Литейного. Сегодня они во мне сцепились, и Алька взял верх. – Он поднимается и отходит в дальний конец комнаты. – А с точки зрения того Альки, ты – гад, каких надо душить! Мертвые между нами.

– Алик, – всхлипывает Муза, – я понимаю… но могилы уже мохом поросли… Лично тебе папа ничего не причинил плохого.

– Есть могилы, которые мохом не порастают, – глухо произносит Альберт. – А лично мне… кто знает. Я пришел сюда когда-то шустрый, голодный и нахальный. Но я был человек и жил радостно, вспомни… До сих пор я шустрый и голодный, но радость я здесь потерял. Я больше не радуюсь. Веселюсь. Изо всех сил веселюсь, иначе в этом доме сбесишься!

– Алик, умоляю, все же гибнет!

Муза плачет навзрыд, и с проблеском теплоты Альберт кладет руку на ее плечо.

– Пойми, Муза… видно, человеку не уйти от того, что в нем есть человеческого. Душа гаснет и твердеет, сжимается – сжимается до зернышка, и это зернышко – Алька с Литейного… У каждого есть предел. Ким дошел до своего предела и взорвался. Твой папаша, какой бы он ни был, не задушит тебя даже ради Рафаэля. Вот так же я не могу задушить Альку. Это предел сжатия… Я почти с надеждой жду, когда раздастся звонок в дверь. «Кто?» – «Милиция»… Сыщик рассчитал свой ход правильно. Пусть приходят, пусть забирают.


* * *
Провинциальный город. Провинциальный домик. Вечер. Заснеженный палисадник. Луна. В тени крыльца постукивает ногой об ногу, дрогнет Цветков. Завидя приближающегося кочегара, обрадованно выступает навстречу.

– Здравствуй.

– Здорово, – удивляется кочегар.

– Я стучал-стучал… Маруси, видно, нет?

– Что это вы надумали?

– Соскучился, – фальшиво улыбается Цветков.

– Горим, что ли? – в лоб спрашивает кочегар.

– Надеюсь, пронесет. Но лучше пока тихо пожить у верного друга.

– Скрываться приехал. Значит, напортачил чего-то, – наливается злобой «верный друг». – Эх, с вами связываться!.. Не лезь в дом, не пущу. А если хоть что про нас сбрехнешь, пожалеешь люто! Не доходит?.. Сейчас дойдет.

Он крепко, с замахом бьет Цветкова в челюсть, тот отлетает в сугроб, наметенный у крыльца.

Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут Знатоки. Мафия

Брачный аферист

Дело Ладжуна возникло необычно. Не с традиционного звонка по «02», не с крика о помощи, оно началось с анализа документов. То есть, довольно скучно.

Каждое звено милицейского аппарата периодически отчитывается о своей работе, составляя рапорты и сводки. Местные сводки объединяются в областные, те — в республиканские, и со всей страны они стекаются в Министерство внутренних дел СССР. На их основании уголовная статистика может судить о картине преступности в целом: от характера и количества правонарушений до колебания числа их в течение года и даже времени суток. И вот при анализе сводок в один, как говорится, прекрасный день было обнаружено, что в различных союзных республиках остались нераскрытыми несколько десятков краж и мошенничеств, совершенных путем так называемого «предварительного вхождения в доверие».

Чтобы разобраться, дела истребовали в министерство и просмотрели. Именно просмотрели, так как особенно изучать там было нечего: тощие папочки с заявлениями потерпевших и еще двумя-тремя документами. Однако даже беглый просмотр кое-что дал: возникло предположение, что «автором» преступлений является одно лицо.

Взвесить все «за» и «против» выдвинутой версии поручили Михаилу Петровичу Дайнеко.

На первый взгляд, решительно «против» была география мест происшествий. Когда Дайнеко нанес их на карту и попытался уловить логику перемещений преступника, то лишь руками развел. Если это был один человек, то он метался как угорелый. Двух преступлений подряд не только в одном городе, но и в одной области не наблюдалось.

Сопоставление дат тоже говорило «против». С карандашом в руке, словно в далекую школьную пору, Дайнеко решал арифметические задачки. В воскресенье в пункте А некто обманул гражданку Н. В понедельник в пункте Б некто обжулил гражданина М. Спрашивается: с какой скоростью должен был двигаться некто, если расстояние от пункта А до пункта Б равно 520 км по прямой?

Получалось, что в момент обмана гражданки Н. некто уже держал в кармане билет на самолет в пункт Б, а затем мчался с аэродрома на такси или попутной машине, чтобы «успеть» ко времени обмана гражданина М.

Но когда же он ухитрился наметить гражданина М.? И войти в доверие?

Еще одно «против»: разнообразие методов «вхождения в доверие». Строго говоря, единого почерка не было. Во всяком случае, он варьировался в широчайшем диапазоне, что обычно не свойственно преступникам. Рядовым преступникам. Ну, а если допустить существование сверхмобильного, неистощимого на выдумки проходимца? Ведь были и свои «за».

Возраст его потерпевшие называли в пределах 30–40 лет. Лицо все описывали как круглое и полноватое, с пухлыми губами; рост указывали средний. Цвет волос, правда, определяли неодинаково: то темный шатен, то брюнет, но восприятие цвета — вещь довольно субъективная. Зато все дружно подчеркивали украинский акцент и то, что мошенник был на редкость обаятелен и мгновенно внушал симпатию.

Приблизительное сходство примет несколько подкрепляло версию об одном преступнике. А предположив это, можно было и на хронологию взглянуть иначе и тоже усмотреть в ней маленькое «за»: хотя даты происшествий подчас буквально «сидели» друг на друге, но двух прямо совпадающих дат не нашлось ни разу.

Таковы были факты и соображения, на основании которых предстояло сделать вывод. И Михаил Петрович сделал его.

— Орудует высокопробный ловкач, — доложил он руководству. — Един в пятидесяти лицах. Потому что иначе получается ерунда: полчище вдруг расплодившихся ловкачей, каждый из которых предпринял по одной афере. Да еще будто строго по уговору, в разные дни, чтобы время нигде не пересеклось!

(Идиллическая по-своему пора — ловкачи не встречались косяками.) Руководство согласилось с представленными доводами и решило взяться за розыск.

— Но отчего не воспользовались словесным портретом? — спросит искушенный читатель. — Отчего не применили фоторобот, чтобы установить тождество личности?

Оттого, что привычный ныне фоторобот был только-только создан и широкого внедрения еще не получил. Для подробного же словесного портрета — при всем обилии потерпевших — не хватало материала. Конечно, в протоколах их заявлений внешность афериста фиксировалась, но лишь в общих чертах. И это понятно. Местная милиция была уверена, что мошенник вскоре даст о себе знать очередным преступлением. Тогда-то и удастся его поймать. А он скоренько исчезал. И заведенное дело «засыхало» на корню. Этому способствовало и поведение потерпевших, которые в подавляющем большинстве были убеждены, что исчезнувший с их деньгами или вещами человек вернется — уж слишком симпатичен для жулика. Они заявляли с большим опозданием, «на всякий случай».

В такой ситуации официально объединять дела под общей «шапкой» не было достаточных оснований. Требовались новые допросы потерпевших, а те из них, кто лучше помнил преступника, должны были приехать в Москву и на приборе в НИИ воссоздать его портрет. Если он затем будет опознан остальными, значит, версия об одном неуловимом негодяе верна.

При теперешнем «разгуле» Чейза и Агаты Кристи нудновато читать? Перетерпите, дальше пойдет занятней.

Руководство министерства организовало специальную бригаду, и в распоряжение Москвы были откомандированы сотрудники из ряда союзных республик. Возглавил их М.П. Дайнеко.

Надлежало выяснить:

обстоятельства, при которых люди сталкивались с мошенником и становились жертвой обмана;

его повадки, вкусы и привычки, вплоть до мельчайших черт;

города, где, судя по его рассказам, он бывал, и когда;

любые намеки на его прошлое, упоминания о знакомых; сведения о документах, которые он для какой-либо цели кому-то показывал;

характерные словечки, профессиональные знания или термины, которыми он пользовался в разговоре.

Короче говоря, надлежало собрать как можно больше информации о его личности, биографии и характере, потому что для тактики розыска важны не только факты, но и представление о психологии. Импульсивного прожигателя жизни станут искать иначе, чем хладнокровного игрока, просчитывающего свои действия на десять ходов вперед.

Члены бригады разъехались по разным местам и через две-три недели начали возвращаться с «уловом».

Тогда-то и подключились мы. Давно хотелось снять какое-нибудь расследование от начала до конца. И договор с телевидением уже был, и дела маячили на примете. Но иные пришлось бы гладенько причесывать в угоду свирепой цензуре, иные казались мелковаты…

Весть о брачном аферисте донеслась до нас стороной, скорее, как курьез. Однако рассказывавший ненароком назвал Дайнеко.

— Миша? Вместе учились, — вспомнил А. Лавров. — Как работает?

— Старший следователь по особо важным.

— Да ну? Надо позвонить, что ли. Как его по отчеству?

И тут же позвонил — больше для возобновления знакомства.

— Михаила Петровича, пожалуйста,

— Привет, Саша. Сколько лет, сколько зим! — услышал он в ответ и буквально онемел.

Может быть, это «Привет, Саша» и решило вопрос чего-кого снимать. Ведь кроме сюжетности для документального фильма необычайно важна центральная положительная фигура — человека и профессионала. Крепкого профессионала мы тотчас почуяли за фразой «Привет, Саша». Отчего? Да оттого, что Саша с Мишей не общались со студенческой скамьи, то бишь лет 15. И Дайнеко безошибочно узнал голос среди — скольких тысяч?! — прочих звонков!


Уже на следующий день мы попали в небольшой, плотно заставленный канцелярскими шкафами кабинет Дайнеко. Радушное рукопожатие, и без всяких предисловий: «Садитесь, слушайте, сами войдете в курс».

В кабинете, сменяя друг друга, появлялись следователи: педантичный Апелес из Литвы и темпераментный москвич Герштейн; необычайно широкоплечий, двигавшийся с тигриной плавностью работник уголовного розыска Грузии Джонни Маткава; Борис Мудров, от «титула» которого по спине пробегали мурашки — старший инспектор уголовного розыска по особо важным делам… Постепенно из их разрозненных докладов выстраивалась связная история. На карте от города к городу прочерчивались стрелки.

Даугавпилс. Гражданин Пущин заявил об исчезновении денег и удостоверения ударника коммунистического труда. Никого не подозревает. Правда, недавно с ним был странный случай. На окраине города в машину подсел попутчик. По дороге говорили о том о сем. Пущин, в частности, сообщил, где работает и показал свой дом. Вскоре он уехал по служебным делам, а в его отсутствие к жене наведался, судя по всему, тот самыйпопутчик. Представился задушевным другом Пущина по прежней работе и попросил разрешения переночевать, так как он-де сюда только на сутки, а броня в гостинице почему-то пропала. Жена Пущина была очарована любезными манерами гостя и, не колеблясь, приютила его на ночь. Неделей позже Пущины обнаружили пропажу.

Калуга. В гостинице появился молодой научный работник, приехавший «на секретный объект». По рассеянности он забыл дома паспорт — такая досада! Из документов имел при себе лишь удостоверение ударника коммунистического труда (на имя Пущина, как вы догадываетесь). Научный работник до того располагал к себе, что администратор в нарушение правил разрешил ему проживание по удостоверению. С благодарностью принял «Пущин» ключ от номера и тотчас при администраторе продиктовал телеграмму жене: «Немедленно вышли паспорт ценным письмом».

Здесь же в гостинице «Пущин» встретился с женщиной-инженером, которая находилась в Калуге в командировке. Узнав, что она москвичка и собирается на два дня домой, рассеянный молодой ученый очень обрадовался: «Я чувствую, вы меня выручите!» — воскликнул он и изложил свою просьбу. Не имея пока паспорта, он не может получить денежный перевод. Занимать же у здешних коллег, которых он, по сути, инспектирует, неловко и даже двусмысленно. А деньги нужны, он не привык жаться в расходах. Так вот пусть его прелестная новая знакомая снимет в Москве с его сберкнижки на предъявителя полторы тысячи рублей и привезет по возвращении в Калугу. О, он ей абсолютно доверяет, порядочного человека за версту видно!

Смущенная женщина, не желая брать ответственность за крупную сумму, долго отнекивалась и наконец предложила иной выход. У нее есть около 250 рублей. До получения паспорта и перевода она охотно одолжит эти деньги попавшему в затруднение «Пущину». Тот растроганно поцеловал ей ручку и принял деньги. Затем проводил женщину на вокзал к московскому поезду. И, как-то сразу вдруг закруглившись на «секретном объекте», раскланялся с администратором.

Кемерово. «Ударник коммунистического труда Пущин» познакомился в ресторане с гражданином Пшенцовым. Приятно посидели, потолковали на научные темы — Пшенцов был специалистом в области ядерной физики. К вечеру он хватился бумажника и документов.

Минск. Пока Пшенцов и милиция искали в Кемерово проходимца «Пущина», в Минск прибыл «Пшенцов» — многообещающий молодой ученый. Со сменой документов он утратил свою рассеянность, но зато стал чрезвычайно чувствительным к женской красоте. Буквально на улице «физик» по уши влюбился в хорошо одетую Надю Л. И так как теперь у него завелся какой-никакой паспорт («От сидячей жизни поневоле полнеешь. Смотрите, каким я был худощавым!»), он предложил девушке подать заявление в загс. Решать надо было спешно: «физика» посылали в длительную заграничную командировку.

Надя Л. решилась. Свадьбу положили сыграть, не дожидаясь официальных формальностей: в предотьездной горячке будет некогда. И пошел пир горой. Тосты. Песни. Танцы. Дорогие подарки молодым… А наутро жених как в воду канул. И вместе с ним — большой чемодан и множество ценных вещей. Да вдобавок один из приглашенных, моряк, лишился своего кортика и отпускного свидетельства.

Одесса. Еще невеста в Минске обливалась слезами и выбегала к двери на каждый звонок, а «капитан дальнего плавания Чурин» уже фланировал по знаменитой набережной в отличном расположении духа. Он был в отпуске и при деньгах. Чтобы убить время, «Чурин» сел на теплоход и день за днем кутил в ресторане, угощая всех вокруг, с шиком стреляя шампанским и взрезая дыни кортиком.

Широтой натуры и красочными морскими рассказами он увлек молоденькую заведующую рестораном, Аню В., которая скучала на внутренних рейсах и мечтала о настоящем океанском просторе. Что ж, «капитан дальнего плавания» мог это устроить, и даже с удовольствием. Аня — прекрасный работник, его собственная команда примет ее с распростертыми объятиями!

Не рассчитав стоимости выпитого и съеденного, «Чурин» к концу маршрута поиздержался и договорится, что занесет деньги (пустяковый должок, рублей 30–40) родителям Ани в Киеве. А заодно сообщит, удалось ли организовать ее перевод на океанский лайнер. Впереди маячили пальмы, киты, тропические закаты и прочие бананово-лимонные грезы.

Киев. «Капитан» посетил родителей Ани В., отдал долг, засиделся со стариками допоздна, и те, разумеется, не отпустили его на ночь глядя, уложили спать в Аниной комнате.

Ушел «капитан», как он любил, пораньше, не беспокоя хозяев. Наскоро прихватил десяток безделушек. Элементарный подсчет показал, что безумные ресторанные расходы для завоевания доверия заведующей с лихвой оправдали себя. Взятое у ее родителей — старых ювелиров — многократно возместило «капитану» убытки.

Кишинев. Здесь наш ловкач вынырнул тремя днями позже под именем Сажина, доцента Киевского университета. В Кишиневе ловкача опять настигла внезапная любовь, и он вознамерился вступить в брак. Чтобы доказать серьезность своих намерений, он при невесте отправил телеграмму ректору Киевского университета, сообщив, что задержится из-за свадьбы, и прося из неполученной им зарплаты выслать 500 рублей в адрес его суженой.

Пока ректор дивился странной телеграмме, «Сажин» двинулся дальше, увозя, что попало под руку. На некоторое время охота жениться поглотила его целиком. Пользуясь по очереди старыми документами, Пущин-Пшенцов-Сажин разбил шесть женских сердец подряд в разных городах. По одинаковой примерно схеме, но нигде не повторяясь в художественных деталях, подобранных с фантазией и мастерством.

Характерно, что в большинстве случаев девушки не спешили в милицию: они ждали обаятельного жениха назад. А он подогревал надежды (и отодвигал момент заявления о краже), подавая о себе весточки и обещая возвратиться еще более пылким, вот только уладит некие свои срочные и сугубо мужские дела.

В конце посланий стояли небрежные постскриптумы: «Люда (это женщина, у которой стащил приличную сумму и ковер), очень прошу тебя не волноваться. Ковер тебе не нужен. Я тебе шубу привезу, только, пожалуйста, не волнуйся!». Или: «Ирочка, хочу, чтобы ты приехала ко мне. На всякий случай забрал твои вещи. Не волнуйся». Обратного адреса, к сожалению, не было. (Эти любовные послания легли первыми вещественными доказательствами в папку следователя: все они были написаны одной рукой.)

Когда потерпевшие отчаивались ждать и наконец обращались в милицию, в комнатах столько раз уже мели пол, стирали пыль и вытряхивали пепельницы, что ни отпечатков пальцев, ни других следов преступника зафиксировать не удавалось.

Мы толклись в кабинете Михаила Петровича, слушали, вникали. Ежились немножко, думали: дело брачного афериста — нелегкий хлеб. Материал щекотливый, да еще чреват комическими эффектами, которые надо как-то тактично затушевывать, дабы не обидеть потерпевших. Но, с другой стороны, была в нем некая изюминка, привлекала свежесть темы. И привлекал сам Михаил Петрович. Живой, дружелюбный, отзывчивый на шутку, умевший радоваться всеми человеческими радостями — открыто, без ханжества. Но в основе очень серьезный, прочный, надежный человек. Да и наружность имел выигрышную: хороший рост, лицо крупной лепки, выразительное и сильное. Находка для документалиста.

В общем, застряли мы в кабинете Дайнеко…

Энергичный розыск, предпринятый московской бригадой, позволил кое-где выявить не зарегистрированные прежде эпизоды деятельности того же ловкача. Ведь многие пострадавшие вообще никуда не обращались: велика ли охота признаваться в глупой доверчивости, выворачивать наизнанку свою личную жизнь! Но, узнав, что не они одни попали в сети, люди рассказывали и о собственной беде…

Колечко за колечком вязалась цепочка преступлений, восстанавливались недостающие звенья, и некоторые из них свидетельствовали, что размашистый жулик не брезгует и мелочами. (К примеру, не пробившись в гостиницу, он как-то переночевал у больной дворничихи. Утром вызвался сходить в аптеку за лекарствами и взял три рубля. Разумеется, не вернулся.)

Даугавпилс — Калуга — Кемерово, Минск — Одесса — Киев, Кишинев — Харьков — Рига, Таллин — Юрмала — Псков, Сочи — Рязань — Запорожье…

— Эк рыскает! — ворчал Дайнеко, чертя новые жирные стрелки.

Длинная ломаная линия скакала по карте, выкидывала лихие коленца, пересекала саму себя: ловкач без устали мотался по стране.

— По «холодным» следам тащимся, братцы, по «холодным» следам. А нам надо вперед забежать! А поди знай, куда он махнет? — Дайнеко косился на нас хитрым глазом: — Нет, как говорится, «кина не будет».

— Будет, Михаил Петрович! Оператор уже пленку получает.

— И что же он станет снимать?

— Хотя бы эту карту. И тебя над картой. И как создают портрет на фотороботе. И как члены бригады приезжают и докладывают о похождениях неведомого афериста. А там вы его поймаете — и закипит.

— Не сглазьте удачу, — посмеивался Дайнеко.

Но он верил в удачу, а мы верили в него и его «сборную». Съемки начались, когда был обнаружен первый «теплый» след.

Из Петрозаводска пришло известие о только что обобранной и брошенной невесте. Коварный жених был симпатичнейшим брюнетом лет 35 с ласкающим ухо украинским акцентом. Кто-то случайно заметил, что накануне исчезновения он интересовался расписанием авиарейса на Вильнюс

Борис Мудров молнией кинулся в Вильнюс — вдруг удастся «перехват»? С собой он вез только что изготовленный портрет преступника.

Пока Мудров ищет в Вильнюсе, попробуем рассказать искушенному читателю то, чего он, пожалуй, о «фотороботе» не знает.

Принцип прост донельзя: при помощи того или иного механизма собираются воедино отдельные черты лица. В современном виде «фоторобот» способен воссоздать сотни миллионов портретов. Это значит, что, не вставая с кресла, можно получить узнаваемое изображение любого из живущих на земле людей!

Свидетель не всегда умеет обрисовать человека словами. Он и запомнил его в общих чертах и, безусловно, опознал бы при встрече, но… форма лба? длина носа? форма ушей? Сплошь и рядом отвечают: «Да вроде бы обыкновенные». То есть не отвечают практически ничего. Потому что обычно мы воспринимаем чужой облик целиком, не дробя его на части, не раскладывая по полочкам. Если нет какой-то броской черты, то без тренировки описать лицо человека не так-то просто. (Попробуйте, допустим, вспомнить цвет глаз десяти-пятнадцати своих приятелей — вы очень скоро споткнетесь.)

«Фоторобот» имеет то преимущество, что описывать нет нужды. Достаточно найти похожее, назвать номер, под которым эти брови или нос числятся в альбоме, и изображение их спроецируется на экран. Если результат вызывает сомнение, тотчас пробуют второй, третий, четвертый из близких вариантов.

В деле, о котором речь, задача облегчалась тем, что можно было сличить впечатление ряда потерпевших. Они приехали в Москву и в один день и час собрались в НИИ МВД — несколько женщин, явно стеснявшихся друг друга: ведь все они были одурачены. Не мудрено, что поездка не привела их в восторг: каждая в отдельности, вероятно, предпочла бы плюнуть, пережить и забыть. Но это касалось не только их. Аферист продолжал действовать, жертвы его множились. Стоило перетерпеть некоторую неловкость, чтобы прервать его беспардонное «турне»…

Сначала овал лица. Обсудили, сошлись на одном из номеров.

Потом губы. Открыт новый альбом, шелест страниц, короткое обсуждение — и на экране обозначился низ лица, подбородок с губами, и они бесспорно похожи!

Теперь нос…

После советов и споров утвердили нос, нашли глаза и брови, чуть подвинули их вверх-вниз, стремясь поточнее уловить пропорции лица, поспорили об ушах и прическе… и в изумлении уставились на экран. Почти как в детской игре: «носик, ротик, оборотик», а портрет-то между тем составлен!

— Глядите, прямо он! Только не улыбается…

— Теперь поймаете?

— Обязательно! — отозвался сотрудник НИИ.


Однако в Вильнюсе до поимки не дошло, хотя Мудров и поднял всех на ноги, и откопал-таки следы пребывания преступника в городе.

Здесь просится маленькое отступление о Борисе Мудрове.

Однажды ему понадобилось определить, каким образом три года назад некий грабитель добрался до поселка, находящегося километрах в восьмидесяти от города. По разным соображениям все виды транспорта, кроме попутной машины, отпали. Мудров толкнулся на автобазу проверять путевые листы.

— Мы их столько времени не храним.

— А куда деваете?

— Давно вывезли на свалку.

Мудров отправился на свалку. Великие залежи отбросов ничуть его не отпугнули. С полмесяца собственноручно рылся он в слежавшихся грудах, игнорируя мух, крыс и мусорщиков-остряков. И наконец наткнулся на кипы путевых листов и обнаружил среди них нужный бланк! По сравнению с этим найти шофера, сидевшего в тот день за баранкой (он вышел на пенсию и переселился к дочери на юг), и добиться, чтобы тот припомнил когда-то «проголосовавшего» на дороге пассажира, было уже легче легкого.

Только человек с таким характером мог выискать в Вильнюсе то, что было необходимо.

Женщина подала заявление в милицию о том, что у нее пропала пачка облигаций трехпроцентного займа. Была уверена, что взял их муж, больше некому. Взял и пропил, совершенно ясно, сколько бы он ни клялся в обратном! Сажать его, конечно, не надо, но сделайте милость, попугайте, чтобы впредь поостерегся!

Казалось бы, что именитому инспектору до семейных неурядиц какой-то пожилой четы? Но Мудров верен себе. Среди огромной массы прочих наведенных им в городе справок он, в частности, попросил выяснить, не жил ли у поссорившихся супругов кто-либо посторонний за последнее время.

Да, согласилась женщина, был у нее квартирант проездом, четыре ночи ночевал. Тогда ей показали «фоторобот»: не он ли случаем?

— Он! — обрадовалась хозяйка. — Он самый и есть, его карточка… Но к чему это вы клоните? Будто он облигации, что ли?.. Нет уж, незачем на хорошего человека напраслину возводить! Такой душевный, такой ласковый, культурный. Что вы! И подумать-то грех, право!

Даже авторитет Мудрова со всеми его титулами не помог. Хозяйка осталась при своем: облигации пропил муж, а милиция ни с того ни с сего выгораживает его, старого негодника!

Мудров вернулся из Вильнюса почти восхищенный.

— Артист! — приговаривал он. — Вы бы послушали, как бабуся его защищала! Классный мошенник отличается от посредственного тем, что с первого взгляда просится в душу, а через пять минут вы уже любите его, как родного. Завидую, Михаил Петрович, тебя ждет любопытный собеседник!

— Ждет? Пока я его жду. И начальство. Да еще киногруппа.

Главные надежды все мы возлагали на всесоюзный розыск по «фотороботу».

Если честно, розыск сродни лотерее: повезло — не повезло, и чаще последнее. Впрочем, как когда. Сошлемся на два примера из тех же примерно годов.

Ночью на заводе им. Войтовича в Москве был убит в упор начальник ВОХР. Из сейфа пропали шесть пистолетов с тройным боекомплектом. А стряслась беда 5 ноября. То есть вот-вот демонстрация. На Красной площади, люди добрые! Перед Мавзолеем, на котором… Прочувствовали состояние начальства? Мало ли кто, мало ли что?! Ноги ватные.

Личность убийцы установили быстро — вохровец, недавно принятый на работу, как обнаружилось, по подложным документам. Когда на рысях добрались до его берлоги, она стояла холодная и пустая. Тю-тю.

Имелись более или менее похожие (позже оказалось, сильно непохожие) мутные фотографии преступника из личного дела. Их в момент размножили, роздали всему личному составу. Постовые выучили назубок рост, приметы, во что одет.

Ведь в те времена милиционеры не проносились мимо обывателей стремительно и неведомо куда в своих желтых автомобилях. Наблюдая за уличной жизнью, они стояли именно на посту, на месте, известном окружающим, друг от друга в пределах слышимости заливистого свистка. Один даст трель — трое окрестных бегут на помощь. И ничего, успевали.

Могут возразить: еще будочников припомнили бы! Оно, конечно. Нынче бандиты гоняют на скоростных «мерседесах». И мы всей-всей душой за техническое оснащение милиции. Но почему, листая современный зарубежный роман, нет-нет натыкаешься на фразу: «Показалась фигура полицейского, совершающего свой обычный обход»? Видать, им, беднягам, машин не хватает. (Шутка.) Мы это к тому, что жалеем о постовых, от них была немалая подчас польза. Возвратимся к происшествию на заводе Войтовича, и судите сами.

Вечером 6 ноября рядовой милиционер 68-го о/м Лапшин (круглогодичный постовой), сдав после смены оружие, шел домой через площадь трех вокзалов. И вдруг из тысячной толпы выхватил взглядом плечистого парня. Тот и похож-то не был на разыскиваемого убийцу — с ног до головы переоделся, да еще усы обрил. И все же у Лапшина ухнуло сердце: он!

Прыгнул он на парня рискованно, метров с шести, потому что медлить уже доли секунды нельзя было — глазами встретились. Прыгнул, взял в железные объятия, притиснул руки к бокам (каждая держала в кармане по пистолету на боевом взводе), спросил: «Ты меня понял?». Тот выдохнул: «Понял». Остальные четыре ствола тоже оказались при нем.

Услыхав о задержании, примчался начальник столичной милиции. Обнял Лапшина: «Говори, чем наградить. Все сделаю!». Тот — не смейтесь, читатель! — попросил ускорить перевод его из милиционеров второй категории в первую. «Уж очень жить не на что, товарищ генерал!». И продолжал служить в своем привокзальном о/м.

Такова одна история о розыске. Теперь другая.

Случилось чуть ли не впервые ограбление сберкассы в Москве. Человек в полумаске и перчатках, молча помахивая обрезом, заставил трех пожилых женщин сложить всю наличность в подставленный чемодан. После чего удалился, вымолвив только в похвалу себе: «Сработано по-шахтерски!»

Женщины сумели описать внешний вид грабителя, цвет шляпы, покрой пальто и особенно подробно чемодан. Сыскной аппарат был заряжен, нацелен и взмылен. Результат не замедлил.

Отталкиваясь от «Сработано по-шахтерски», в поезде на Донбасс опергруппа взяла пассажира, раздававшего в вагоне-ресторане княжеские чаевые. И попала в точку.

Раньше всего прочего оперативников волновало, где он, зараза, прятался в ночь после ограбления, когда они, вывалив языки, проводили повальные осмотры чердаков, подвалов, притонов для бомжей и т. д. Пассажир охотно рассказал прелестную новеллу, которую затем подтвердил милиционер пригородной железнодорожной станции «42-й км».

Обходя в третьем часу ночи платформу, он заметил мужчину, спавшего на скамье с чемоданом вместо подушки под головой. (Тем самым чемоданом!). Милиционер забеспокоился, чтобы мужик не простыл на холоду или, чего доброго, у него не отняла последние шмотки местная шпана. Так что счел за лучшее отвести бедолагу в помещение билетной кассы и устроил в тепле до первой электрички.

В отличие от предыдущего случая преступник не менял ни одежды, ни чемодана. Но добросердечный блюститель порядка в упор не видел объявленных примет!

Пример далеко не единичный. Так на что же рассчитывала бригада Дайнеко и Мудрова, рассылая по стране «фоторобот»?

Меньше всего на то, что ловкач на чем-то «засыпется» и попадет в милицию, где его физиономия не останется незамеченной. Он был слишком увертлив и предусмотрителен, чтобы влипнуть по-глупому.

Нет, рассчитывали на другое. Сведений о преступнике было достаточно для предсказуемости его поступков в определенных ситуациях. Или, как нынче модно говорить, для построения «модели» преступника. И «модель» предопределила: у прототипа ее одно из слабых мест — жадность и неразборчивость. Укравши накануне золотые часы и кольцо с бриллиантом, он мог тут же польститься на пятерку из студенческой стипендии.

Было соображение и чисто житейского свойства, опирающееся на поговорку «мир тесен». Крутясь в курортных городах, мелькая на вокзалах, в аэропортах — на пересечении человеческих потоков, которые нежданно-негаданно сводят годами не видевшихся людей, — преступник обязательно должен был сталкиваться и с кем-то из прежних своих приятелей или земляков, кому известны его подлинное имя и происхождение.

Итак, задана ситуация — встреча с давним знакомым. Как в подобном положении поведет себя наш ловкач? «Модель» подсказывала: почти наверняка и тут не утерпит, постарается чем-нибудь да поживиться.

В них-то, в этих давних знакомцев, и «целились» Дайнеко с Мудровым, объявляя всесоюзный розыск. Местная милиция получила указание предъявлять «фоторобот» всем, кто стал жертвой любого надувательства, обмана, шантажа со стороны ранее известного человека.

Слышим скептический голос читателя: ну можно ли всерьез ожидать такого стечения обстоятельств? Ведь это расчет буквально «на авось»!

Мы тоже побаивались, что выпадет «пусто-пусто», но Дайнеко отмахнулся от сомнений.

— Это вам не литература и не кино. Это жизнь.

— Согласны, жизнь щедра на совпадения. То, что в литературе выглядит натяжкой, в жизни происходит на каждом шагу. Но все же подумай: ты собираешься найти иголку в стоге сена, да еще чтобы в нее уже была вдета путеводная ниточка!

— Вот именно. Я головой ручаюсь, что он натыкался на старых знакомых не раз и не два. Только бы не постеснялись заявить, что околпачены!

Расчет оказался на удивление верным, даже большого терпения набираться не пришлось. Однажды утром все оживились, заулыбались. Телетайп отстучал: «Разыскиваемый преступник опознан гражданином Базилюком, служившим с ним совместно в армии, как Ладжун Юрий Юрьевич, уроженец г. Мукачево. Протоколы опознания и допроса Базилюка высланы «авиа».

Базилюк встретил бывшего однополчанина в вагоне-ресторане, простодушно обрадовался и согласился ссудить ему почти всю свою наличность (27 рублей) «до Свердловска», где Ладжуна, дескать, будет ждать на вокзале жена с деньгами. Он записал адрес однополчанина, обещал наведаться в гости, и все бы хорошо, если бы приятный попутчик вдруг не сошел, не доехав до Свердловска.


Показания кровно обиженного Базилюка летели «авиа» где-то на полдороге к Москве. Но сейчас Дайнеко и его товарищей интересовали не столько эти показания, сколько родина Ладжуна. Разумеется, не потому, что они надеялись застать его там; схема «гастролей» наглядно свидетельствовала: этого волка кормят и поят ноги. Но чему же тогда радоваться? Если дома он не сидит и всегда прикрывается чужими документами, то что проку знать его истинную фамилию и место рождения? Ан, нет, это очень важно: здесь можно получить подлинные фотографии; узнать прошлое человека; выйти на его родственные связи и круг друзей-приятелей (или неприятелей), до которых время от времени доносятся и вызывают оживленные толки слухи о новых похождениях «Юрки Ладжуна».

Мукачевский уголовный розыск работал оперативно. Уже вечером стало известно, что только что возвратившаяся из командировки Л. Павлова (некогда учившаяся в одном классе с Ладжуном) за день до отлета из Москвы видела его на Ленинградском вокзале. Тот выглядел хорошо, был прекрасно одет и — что ее насмешило — ночной порой щеголял в очках с затемненными стеклами. Пока Павлова шла по перрону, он сел в «стрелу».

— Погулял в столице и позавчера отбыл к берегам Невы. Живут же некоторые! — усмехнулся Дайнеко. — Пожалуй, в Ленинград он не на один день. — Дайнеко обернулся к Мудрову. — Если, конечно, доехал, а не притормозил, как по пути в Свердловск.

— Это проверяется очень просто. — Мудров был уже в дверях, конец фразы долетел из коридора: — Запросим поездную бригаду…

Остановимся на минутку на этом «очень просто». Сотрудники уголовного розыска употребляют эти слова часто и охотно; вероятно, невольным отголоском будут они звучать и в нашем рассказе, и на этом «очень просто» мы будем порой проскакивать действия, требующие огромного труда, терпения, выдумки, а то и риска.

Так вот, к примеру, запросили поездную бригаду. То есть:

выяснили в отделе кадров состав проводников «стрелы» в ту ночь и их адреса (с учетом замены заболевших);

в день после прихода поезда, когда проводники отдыхают, всех их посетили дома, опросили, показали фото Ладжуна, описали его манеру держаться и разговаривать;

и так в тройном объеме, потому что «стрелой» в обиходе называют три идущих подряд экспресса Москва-Ленинград, и Павлова могла видеть Ладжуна входящим в любой из этих поездов, тем более что все они были составлены из красных вагонов.

Выяснилось: никаких пропаж или иных событий не случилось. Предъявленный для опознания пассажир ничем особенным не запомнился. Похоже, ехал, а может, и нет. Но если ехал, то до Ленинграда; раньше не сходил, это застряло бы в памяти.

Прямо из министерства, не заглянув домой, Мудров помчался на аэродром.

— Считаете, есть какой-нибудь шанс? — режиссер Виктор Виноградов испытующе всматривался в лицо Дайнеко.

— Почему ж нет? Конечно, есть шанс.

— Но ведь в Вильнюсе-то… а в Ленинграде, небось, и подавно…

— Почему «подавно»? Вижу я, братцы, что вы маловеры! Сейчас соль не в том, Вильнюс или Ленинград. Если глаз мне не изменяет, Мудров дошел точь-в-точь до кондиции. Он уже способен поймать Ладжуна где угодно. Хоть на Марсе!

Теперь представьте себе настроение съемочного коллектива. Впервые на Центральном телевидении решили выпустить большой документальный фильм о работе органов МВД. Долго колебались в выборе дела, потом ждали, пока оно сдвинется с мертвой точки. Наконец начали снимать, но…

— Действия мало, — твердил Виноградов. — Мало внешнего действия. Кино — это движение. Нельзя сложить ленту из одних статичных планов!

И вот, если Михаилу Петровичу «глаз не изменял», то приближалось эффектное драматическое событие: задержание преступника. А мы сидели сложа руки! Виктор Виноградов пошел в атаку на собственное начальство и на Михаила Петровича и добился, чтобы в группу задержания был включен хотя бы один оператор с ручной камерой.

С него взяли клятву беспрекословно слушаться Мудрова и проводили в Ленинград, где уже широко были раскинуты «ловчие сети».


Но прежде чем рассказать о задержании (которое все-таки состоялось в Ленинграде!), вернемся чуть назад и ответим на вопрос: кем оказался Юрий Юрьевич Ладжун? Что нового получило следствие, кроме имени и фотографий, переданных из Мукачева по фототелеграфу?

В детстве и отрочестве его, на первый взгляд, не было ничего прямо толкавшего на преступный путь. В простой трудовой семье, не грешившей ни пьянством, ни иными явными пороками, подрастал живой и смышленый мальчик, подававший надежды в школе и сам себе прочивший большое будущее.

В положенный срок пошел в армию. Жесткая дисциплина и необходимость ежеминутно быть «как все» пришлись ему очень не по вкусу, но кое-как он все же отслужил. Вернулся с обостренной жаждой свободы, удовольствий и разных житейских благ. Однако блага с неба не валятся: либо пробивайся год за годом, либо довольствуйся рядовым положением. Неразрешимая дилемма для человека, которому подавай все и сразу.

Ладжун попался на краже в поезде. Его судили, получил срок. В колонии вел себя безупречно, трудился старательно и проявлял столь горькое раскаяние, что был условно-досрочно освобожден. Его направили на завод в Волгограде, надеясь на здоровую рабочую среду. Начальник колонии написал теплую рекомендацию: «случайно оступившегося парня» устроили с жильем, поставили к хорошему станку.

Но не для того он рвался на волю, чтобы «перековываться» в рабочей среде. Считанные дни пробыл Ладжун в Волгограде: исчез, даже не взяв первой получки. Видно, обдумывал планы совсем иной жизни.

Начальный ее этап неизвестен. Вероятно, Ладжун осторожничал. Вероятно, порой терпел неудачи, примерял новые личины, испытывал новые приемы — учился. А затем пошла цепь авантюр, которым следствие намеревалось теперь положить конец.


Что же происходило в Ленинграде? Мы воспроизведем здесь рассказ Бориса Мудрова, который в сокращенном виде прозвучал в фильме.

«Пока я летел в Ленинград, там уже готовились к операции. Все мы знали, что делать. Ладжун обычно останавливался в гостиницах, обедал и ужинал в ресторанах. Тут же — за столиком или в холле — заводил знакомства, намечая будущую жертву. Стало быть, надо перекрыть гостиницы, рестораны, кафе. В общем просто, только хлопотно. Гостиниц в городе много, ресторанов — тем более. И везде горничные, администраторы, швейцары, кассирши. Мы показывали фотографии Ладжуна, описывали привычки, манеру держаться и разговаривать и напрямик выкладывали, почему ищем. Другого пути не было, только люди могли помочь. Признаться, рассчитывали больше на женщин — сейчас было на руку, что этот подлец неотразим.

Между собой поддерживали непрерывную связь. Малейший намек на след Ладжуна — и я с группой задержания рвану туда. После Вильнюса, где разминулись, до смерти хотелось наконец встретиться лицом к лицу. Каково же было убедиться, что ни в одной из ленинградских гостиниц среди постояльцев его нет!

Значит, набился к кому-то в гости, — предположил я. — Или получил адресок, где принимают приличных проезжих. Но не будет же он сидеть дома, в самом деле! Столько вокруг карманов ждет, чтобы их обчистили! Столько мест, где можно распить бутылку шампанского, а без него, говорят, ему жизнь не в жизнь! Бояться нечего, ведь он понятия не имеет, что в сейфе у следователя лежит кипа дел из десяти республик, что он опознан свидетелями и потерпевшими, а в Ленинграде его уже запомнили в лицо многие сотни людей, видевших его обаятельную фотоулыбку!

На третьи сутки след обнаружился в Гатчине. Мы мчались будто на пожар родного дома. На шоссе встретил сотрудник уголовного розыска, провел к местному ресторану. Там ждала буфетчица, начала рассказывать. Утром им показывали портрет Ладжуна, а среди дня появился он сам. Пообедал и подошел разменять 50-рублевую купюру. Тут женщина узнала в нем посетителя, который накануне ухаживал за официанткой Викой. «Я, — говорит, — поглядела и еще думаю: приятный какой мужчина, жалко, Вика выходная. Отсчитала деньги, снова на него смотрю, и вдруг сердце дрогнуло: да это ж тот, с фотографии! Растерялась я, понятно, оглядываюсь, кому бы сказать, а тут заведующая. Слушай, говорит, ты не находишь, что этот человек очень похож… Я говорю: не то что похож, а он и есть! Ну, пока мы шушукались, он уже за двери. Заведующая побежала в милицию звонить из кабинета, а я кассу заперла да через зал в вестибюль. Спрашиваю гардеробщика: проходил такой мужчина? Только-только, говорит, вышел. Я говорю, как же быть, его задержать надо! А он, говорит, Вике нашей свидание назначил. Позвонил отсюда и сказал: в семь часов, мол, буду у тебя, жди».

Вот так Ладжун нам и достался. В семь часов его уже, понятно, не Вика ждала, а кое-кто другой. Тихо-мирно взяли и доставили Михаилу Петровичу. Вот и все».

Разумеется, мудровское «тихо-мирно» требовало подготовки и мастерства. Во-первых, заручиться союзницей в лице Вики. Она упорно не хотела верить, что Володя, инженер из Москвы, «прямо слов нет, какой симпатичный и остроумный», — это преступник с многолетним стажем. Почему-то только фотография из дела Ладжуна (в фас и в профиль) убедила ее и склонила помочь милиции.

А помощь могла понадобиться. Гардеробщик верно уловил смысл телефонного звонка — Вика действительно условилась о свидании с «Володей». Они собирались в кино, «а там видно будет». Но твердого уговора, что он придет домой, не было. Девушка могла и сама выйти навстречу, к ближайшему перекрестку. Не найдя ее там в назначенное время, «Володя» должен был либо зайти, либо позвонить и поторопить Вику. Вот в последнем случае ей и надлежало под каким-нибудь милым предлогом настоять, чтобы он поднялся в квартиру, потому что брать Ладжуна решили в подъезде: удобней и спокойней. Не угадаешь, что преступник выкинет на улице, а вокруг прохожие.

Жила Вика на четвертом этаже в доме без лифта. Поэтому группа задержания разделилась на две. Часть заняла позицию на пятом этаже (в том числе кинооператор), а часть скрылась в скверике напротив. Сигнал для верхней группы — «объект в подъезде» — предстояло подать из стоявшего в стороне такси.

Пожалуй, больше всех волновался оператор. Что удастся снять в лестничной тесноте да еще при строгом наказе не шуметь, не соваться вперед, не путаться под ногами и самое лучшее — вообще не слезать с пятого этажа, а только перевеситься через перила?! Стоило ехать из Москвы, чтобы с «птичьего полета» снять невразумительную возню из чьих-то голов и плеч!..

Уже подступали сумерки, но Мудров, сидя в такси, был уверен, что распознает Ладжуна даже во тьме кромешной. Он и впрямь узнал его тотчас, хотя тот возник и направился к парадному как-то неожиданно и непонятно откуда.

Мудров дал сигнал: зажегся зеленый огонек такси. Оператор припал к объективу и забыл о половине запретов. В результате зритель получил живую, выразительную сцену: преступник бойко шагает по лестнице, вот миновал площадку второго этажа; вдруг увидел, что навстречу непринужденно спускаются трое молодых людей; ничем не выдали они себя, даже как бы и не смотрели на Ладжуна, но мгновенно сработала звериная интуиция: круто развернувшись, он кинулся вниз… А снизу неслышно поднимался Мудров «со товарищи».

Несколько секунд брыкался Ладжун в объятиях Мудрова, пытался протестовать, пока тот не сказал почти благодушно:

— Ну, ладно, Юрий Юрьевич, ладно, хватит трепыхаться! Отгулял ты свое, понимаешь?


Ладжун был помещен в Бутырку. Туда же, получив соответствующее разрешение, собиралась «переселиться» и киногруппа.

Отправились на разведку: где и как размещать людей и аппаратуру. Снимать предстояло, естественно, скрытой камерой.

— Нам нужно не так много, — бодро объяснял Михаилу Петровичу режиссер Виноградов. Комната рядом с той, где вы будете допрашивать, и отверстие в стене, что-нибудь двадцать на двадцать сантиметров. Мы его хорошенько замаскируем, не беспокойтесь.

— Двадцать на двадцать? — с сомнением переспросил Дайнеко.

— Ну, в крайнем случае, десять на десять. Перебьемся.

Но вот мы ходили из одного следственного кабинета в другой и впадали в уныние. Стены их были поистине тюремные: толстые, глухие. Старинный кирпич, как кремень. Нечего было и думать пробить тут дыру.

Что же делать?

И тогда один из служащих повел нас вниз и показал две смежные камеры, разделенные дверью со смотровым глазком. В большей можно было допрашивать, а в соседнюю каморку без окна, но с отдельным выходом в коридор кое-как втискивалась съемочная группа. Снимать предлагалось через глазок, вынув из него стеклышко. Все понимали, что уже не до капризов. Убрали из каморки ведра-метлы и стали устраиваться, радуясь, что какое-никакое решение найдено.

Но когда оператор установил камеру, чтобы объектив точно пришелся в отверстие глазка, и посмотрел, что же получается, он помрачнел.

— Прекрасно! — одобрил Михаил Петрович. — С моей стороны ничего не видно.

— С моей практически тоже, — сказал оператор.

В кадре еле-еле помещались две фигуры по пояс за столом — если они не откидывались на спинку стула.

Это никуда не годилось. Пришлось уплотнять кадр. Стол заменили более узким, стул для подследственного — привинченной к полу табуреткой. Дайнеко позвали к глазку.

— Смотрите сюда, Михаил Петрович, — попросил оператор. — Если вы сидите, как Виноградов сейчас, я вас беру. Если отодвинетесь, то вывалитесь из кадра. Постараетесь помнить?

— Нет уж, уволь! На допросе других забот по горло.

— Но, Михаил Петрович, у меня объектив закреплен этой проклятой дыркой! Камеру невозможно повернуть.

— Тогда прибивай к полу и мой стул. Чтоб не думать, куда я там вываливаюсь.

Прибили стул. Протерли окно. Ввернули лампочку поярче. А тем временем выяснилось, что электричество в штаб-каморке зажигать нельзя — глазок светится; кашлять и в полный голос разговаривать тоже нельзя — слышно; в коридор рекомендуется выходить редко и осторожно — раздается слишком характерное металлическое лязганье замка. И так далее. Словом, надо было набраться превеликого терпения, чтобы молча и пассивно фиксировать многочасовые допросы в течение… какого времени? Никто не мог сказать заранее.

— Ну что ж, в тюрьме как в тюрьме, — пытался пошутить Виктор Виноградов…

Мы приоткрыли предсъемочную кухню не для того, чтобы пожаловаться на трудности. Конечно, их было куда больше, чем с обычным фильмом (и чем мы описали), но не в том дело. Условия съемок в значительной мере определили угол зрения на следствие — сквозь глазок, за которым разворачивался внешне статичный, но полный внутренней остроты поединок между Дайнеко и обвиняемым. Два голоса, приглушенно доносившиеся из динамика, мимика двух лиц, когда оператор брал крупный план, плюс жестикуляция на среднем плане — и все.

Насколько богаче внешними возможностями, насколько живописнее то, что снимают в открытую! Можно выбрать интерьер, тщательно поставить свет, операторы могут в свое удовольствие манипулировать камерами, разнообразя картинки на экране.

Это прекрасно, пока не касается серьезных документальных фильмов на криминальную тему. А такие теперь появляются, и читатели, вероятно, их помнят. Подобные ленты делаются, как правило, с благими целями, иногда очень талантливо. Но ценности человеческого документа они, по нашему убеждению, не имеют.

Уголовник и перед следователем играет, а уж перед объективом устроит роскошное представление на любой вкус. Причем даже намекать не надо, что от него требуется. Догадается и выполнит отличнейшим образом.

Угодно — получайте «социологический» анализ причин преступности в стране, перечень условий для ее искоренения. Хотите эмоций — пожалуйста: рассказы о несчастном детстве и последующих обидах, сознание вины, слезы глубокого раскаяния. Все, что угодно! У неслучайного преступника в крови тяга к позерству, истерике, к раздиранию рубахи на груди. И — превеликое желание любым путем «прославиться».

Видали мы с трудом отловленного беглого рецидивиста, который с упоением раздавал автографы на листовках о собственном розыске. Раздавал поймавшим его сыщикам и ощущал себя в те минуты уголовной звездой. Сыщики, конечно, не жаждали иметь роспись негодяя на его портрете. Просто сумели сразу подобрать к нему отмычку, чтоб и дальше не молчал, а хвастался, какой он необычайно хитрый, ловкий и прочее.

Высоцкий, как всегда, точно схватил: «Возьмите мне один билет до Монте-Карло… Я прихвачу с собою кучу ихних денег — и всю валюту сдам в советский банк… Шутить мне некогда: мне «вышка» на носу, — но пользу нашему родному государству наверняка я этим принесу».

Что-что, а забота о «пользе государству» с удивительной силой одолевает тех, у кого «вышка» на носу. Закоренелый злодей выдаст душераздирающее интервью. Он хоть целоваться готов с режиссером на электрическом стуле. (Кроме лживости и рисовки всегда ведь есть крошечная надежда, что большой начальник растрогается и помилует.)

А подлинную суть можно подсмотреть лишь украдкой, через глазок. Правило физики: сам процесс исследования искажает объект исследования — не только применимо тут, но действует куда заметней, чем в физике…

Виноградов уже старался не вспоминать, что кино — это движение. Ставку делали на психологизм, на пристальное прослеживание борьбы двух людей с диаметрально противоположными взглядами и целями.

Это отразилось в смонтированной затем ленте. Костяк ее составили 15 допросов. Они разделены, правда, то короткими, то длинными эпизодами вне тюрьмы, но воспринимаются как один непрерывный, долгий, напряженный, а к концу уже «добела раскаленный» диалог. В котором обе контрастные фигуры раскрываются столь отчетливо, глубоко и интересно, что это искупает недостаток внешнего действия. Получился детектив без погонь, схваток и других присущих жанру атрибутов.

Точка зрения «сквозь глазок» поневоле отразится и в нашем рассказе. Тексты вопросов — ответов мы не редактировали, они взяты прямо с магнитофонных записей и передают все оттенки и неправильности живой речи. Очень просим читателя вслушаться внутренним ухом в говорок преступников, в типичные для них словечки — честное слово, это любопытно.


Итак, Ладжун дожидался вызова к следователю. Годами привольно кочевал по стране, летом — где попрохладнее, зимой — где потеплее; упивался игрой в обаятельного (и неженатого) инженера — моряка — ученого физика — лирика — летчика; воображал себя неуловимым и вдруг, как в кошмарном сне, очутился за решеткой, в тюремной камере на четверых.

Надо думать, настроение у него было прескверное. На допрос он явился угрюмый, «зажатый» — совсем не тот, что, бывало, очаровывал направо-налево и женщин, и мужчин. Нам же хотелось показать зрителям хоть «кусочек» прежнего Ладжуна, чтобы нагляднее стала затем эволюция его в ходе следствия.

Посоветовались с Михаилом Петровичем.

— Это идея! — оживился он. (Михаил Петрович любил новые идеи.) — Давайте попробуем. На подручных средствах.

А стояла солнечная весна. Прошумели первые майские ливни, и трава, деревья — все заторопилось зеленеть. С точки зрения обитателя тюремной камеры воздух на воле был совершенно опьяняющим.

И мы пристали к начальнику Бутырки с очередной сумасбродной просьбой: принести в жертву обычный маршрут провода арестованных в следственные кабинеты.

Вместо того чтобы доставить Ладжуна внутренними коридорами, его повели на первый допрос через двор, где расцветал чудесный сад — гордость местных служащих. Мы рассчитывали, что, внезапно попав из мрачной тюремной обстановки на воздух, к солнцу, он на минуту-другую рассеется, отвлечется мыслью от предстоящей беседы и примет более непринужденный вид. Второй оператор, спрятавшись за окном, приготовился запечатлеть всю сцену.

Съемка удалась. Ладжун шел по саду, жадно дышал, с улыбкой щурился от яркого света, оглядывался вслед взлетавшим голубям и, видя его сейчас — полноватого, но легко шагающего в почти неизмятом костюме, его приближающееся круглое лицо с мягкими губами, его ласковые, затуманенные глаза, — вы понимали, почему у потерпевших и свидетелей не сходило с языка «обаятельный». Да, весьма приятный и внушающий доверие молодой мужчина шел по дорожке на зрителя. Вот дорожка изогнулась параллельно зданию и, минуя окно, мужчина повернул голову и… хитро подмигнул в самый объектив.

А ведь раз пятнадцать проверяли, хорошо ли загорожена камера занавеской и растениями на подоконнике!

— Нет, я ничего не заметил, но как-то почуял, —объяснял он позже Михаилу Петровичу. (Ошибся он только в одном: счел, что снимают для предъявления фотографий потерпевшим.)

Киногруппе это был урок. Максимум осторожности!

Первый допрос запомнился тем, что был удручающе скучен. Вопреки предупреждениям — и нашим, и Михаила Петровича — все сразу ждали чего-то волнующего. А разговор шел о том о сем и, в сущности, ни о чем.

Нет ли проблем в отношениях с сокамерниками? Нужно ли кому-нибудь сообщить, чтобы носили передачи? Есть ли жалобы на здоровье?

На здоровье Ладжун не сетовал. Сообщать никому не надо. Сокамерники, конечно, грубияны и подонки.

— Не привык я, чтобы рядом храпели всякие… Да еще пристают: за что сидишь? А я, между прочим, сам-то не знаю.

Дайнеко игнорирует выжидательную паузу и возвращается к вопросу о физическом и психическом самочувствии. (Ему бы сейчас впору белый халат.) Как «пациент» переносит заключение? Бессонница не мучает? Раздражительность? Может быть, головные боли? Раньше тоже не наблюдалось?

Нет, и раньше не наблюдалось. Бессмысленные расспросы Ладжуну надоели.

— Никогда я не был хиляком или психом каким-нибудь! Говорят, полный, а у меня не жир, это мускулатура. Я всегда о теле заботился, я считаю, иначе не настоящий мужчина!

Михаил Петрович одобрительно кивает: он тоже не уважает хиляков и психов. У мужчины должно быть крепкое тело и крепкие нервы. Некоторое время собеседники топчутся на данной теме без всякого видимого проку, но понемногу взаимно устанавливают, что Ладжун хотя и «тонкая натура», и брезгует нынешним окружением, однако вполне уравновешен, за слова и действия свои отвечает, памятью обладает хорошей, даже отличной.

— Ну, что ж, — говорит Дайнеко, — раз память у вас отличная, нам будет легче работать. Начнем?

Ладжун настороженно застывает. Пока он не встречался со следователем и не ведал о его высоком ранге, оставалась надежда, что попался на одной-двух аферах. Погоны Дайнеко его смутили: к добру ли? Не терпелось услышать, что же именно милиции известно. Очень тревожили погоны подполковника. Но вместе с тем поневоле ласкали самолюбие: магическую власть имели над Ладжуном чины и звания; он сам обожал представляться каким-нибудь проректором или доцентом и теперь принимал мундир Дайнеко как лестное свидетельство того, что Юрия Юрьевича Ладжуна не числят среди рядовой уголовной шушеры.

В таком настроении застало его предложение Дайнеко поработать.

— До обеда еще час, кое-что успеем, правильно?

Ладжун нечленораздельно бормочет, что согласен. Наконец-то он поймет, что против него есть!

Но Михаил Петрович чувствует, как у того уши торчком, и снова ударяется в общие разговоры. Прежде чем касаться конкретных эпизодов, ему бы хотелось представить, как Юрий Юрьевич провел последние годы. Где-нибудь постоянно работал? Нет? А жил? Ага, нынче здесь, завтра там. Ясно. Случайные заработки и страсть к путешествиям. Отлично. Путешествия — увлекательная штука. Юрию Юрьевичу нравятся больше сельские пейзажи или города? Города? О вкусах не спорят. И где же ему удалось побывать? Много где? Что ж, для интереса давайте запишем. Подряд не припомнить? Подряд не обязательно, можно, например, по союзным республикам. Начнем хоть с вашей родины. Какие местности вам знакомы, кроме Мукачево? Кишинев. Живописный город, согласен. А что, базар там на прежнем месте?..

Географических изысканий хватило и до обеда, и после обеда, и определенно могло хватить на неделю вперед. И когда Ладжуна увели, съемочная группа выбралась из темной каморки, разминая затекшие руки-ноги, и ошалело уставилась на Дайнеко.

— Спору нет, вам не позавидуешь, — сочувственно сказал он, пряча улыбку. — Мне, между прочим, тоже. Намаюсь я, прежде чем поведу его, куда мне требуется!

— Но… как же быть?.. Как-то спланировать бы, Михаил Петрович. Когда вы начнете действительно допрашивать?

— По-вашему, я дурака валяю? Я же допрашиваю, братцы! Такое начало нужно.

— Именно такое? Единственно возможное?

— Нет, не единственно. Можно другое. Но тут и его характер роль играет, и мой, и… трудно объяснить. Даже вообще не все словами объяснишь.

Стали думать, что делать. С одной стороны, никто в группе не ожидал — и не желал бы, — чтобы перед камерой что-то специально разыгрывалось. Всех привлекал чистый документ. С другой — один реальный допрос равнялся по длительности трем полнометражным фильмам. Не новость, разумеется: давно было известно, что необходимы выборочные съемки. Но надеялись, что удастся ориентироваться на слух: кто-то из авторов (либо режиссер) дежурит в углу у динамика, ловит в разговоре интересное место и подает оператору сигнал, когда включать камеру, когда выключать.

Но в чуть освещенной приборами комнате и при условии соблюдения тишины это практически выглядело так, что автор толкал режиссера, тот — ассистента, а ассистент дергал за полу оператора. Кто-нибудь замешкается — и момент упущен; или шевельнется, усаживаясь поудобней, а это примут за сигнал, и пойдет путаница.

Чтобы не гнать пленку зря, но и не прозевать важного, попросили Дайнеко все-таки немножко поработать на нас — делать маленький характерный жест перед тем, как в кружении необязательных слов и вопросов он начнет закладывать вираж для выхода на серьезную цель.


Прогноз Михаила Петровича оправдался. Ладжун шел на сближение медленно.

Взаимное прощупывание, пробные атаки и контратаки, уход в глухую защиту, обманные маневры, поиски тактики, стиля поведения… С чем все это сравнить? Для бокса чересчур сложно, для шахмат — сумбурно. Ни с чем, пожалуй, и не сравнишь, кроме как с допросом, но не экранным или литературным, четко выстроенным и очищенным от примесей, а с живым, который увидеть можно лишь сквозь глазок…

В том, как складываются отношения следователя и допрашиваемого, есть много психологических сложностей. Рано или поздно хороший следователь их преодолевает, и возникает определенный контакт. С виду Дайнеко добился контакта без труда. Уже на втором допросе Ладжун держался гораздо свободней, а к концу его, похоже, произошел решительный сдвиг. Но впечатление было обманчивым. Просто дала себя знать многолетняя привычка Ладжуна к общению с самыми разными людьми, к «задушевной дружбе» с первым встречным, если тот мог оказаться полезным. В теперешней же ситуации полезней благожелательного следователя не было для него человека на свете.

— Пока веду не я, — усмехался Михаил Петрович. — Пока это он меня охмуряет методом «предварительного вхождения в доверие».

А чем завоевать доверие следователя? Только признанием вины. И приходилось Ладжуну признаваться. Но — понемногу и в пределах неоспоримо доказанных фактов, не более того. Шла усиленная игра в откровенность, которую Дайнеко для начала принимал, позволяя себя «охмурять». Он стал говорить Ладжуну «ты», «Юрий Юрьевич», порой даже «Юра», потому что обращение типа «обвиняемый Ладжун» окатывало того ледяной водой. Дайнеко терпеливо, с потаенным юмором сносил его пустословие, мелкие хитрости и увертки.

Внешне разболтанный, рассеянный, непрерывно отвлекающийся на мелочи, впадающий в амбицию по пустякам, с легко и неожиданно меняющимся настроением, он в действительности был ежесекундно собранным, расчетливым и наблюдательным. «Гибрид Чичикова с Хлестаковым», — определил как-то Михаил Петрович.

Вот Ладжун быстро лопочет какую-то чушь, всплескивая красивыми полными руками, картинно изумляясь и изображая, что душевно рад бы помочь следствию и не затруднять своего доброго друга Михаила Петровича. Но не может же он признать того, чего не делал!

— Стало быть, о Рижском взморье ты рассказал все?

— Все я рассказал, потому что все-таки меня совесть мучает, все-таки я нехорошо поступил, если разобраться.

— Взгляни-ка, Юрий Юрьевич, не напоминает ли тебе эта фотография о скрытом тобой преступлении?

— Эта фотография? Никогда в жизни!

— Но сфотографирован ты?

— Ну, я.

— И с какой-то женщиной.

— Понятия не имею. Я даже не знаю, где это!

— Присмотрись получше. Красивая женщина. На столе сифон, шампанское.

— Вижу сифон. Шампань вижу. Клянусь честью, Михаил Петрович, не помню!

— Хорошо. Поближе тебя подведу. К городу Юрмале в Латвийской ССР. Ну? Станция Майори.

— Я в Булдури был.

— С Булдури мы покончили. А в Майори ты тоже был, причем жил у одной из хозяек довольно продолжительное время.

— В Майори? Никогда в жизни. Еще раз говорю: никогда в жизни я там ни у какой хозяйки не останавливался. Я такой человек, Михаил Петрович, прямой, клянусь!

— Юра, ты же прекрасно понимаешь, что есть у меня, так сказать, дополнительные глаза и уши и есть люди, которые работают со мной в этом деле. И когда нам доподлинно известны какие-то обстоятельства, а ты их утаиваешь, поневоле возникают сомнения относительно твоей искренности. Ты сам толкаешь меня на то, чтобы я изобличал тебя доказательствами.

— Если у вас факты будут, я подпишусь и никогда не скажу, что не знаю.

— Думаю, ты имел возможность убедиться, что фактов у меня хватает. Женщина тебя опознала. А карточку отпечатали с негатива. Негатив случайно сохранился.

— Негатив? Даже интересно, какая это женщина. Я ее даже в жизни не видел! Три места я только посещал в Латвии… Впрочем говоря, я вспомнил. Это я гулял у двух фотографов.

— В Майори?

— В Майори.

— И жил там?

— С неделю, наверно;

— Другой разговор. А то, «клянусь честью, не был!»

— Нет, я говорил, что не останавливался на квартире нигде. А я, короче говоря, отдыхал в гостях. У этой вот, у медсестры. Она медсестра в санатории.

— Как звали ее?

— Нина, по-моему. Да, Нина.

— Правильно. И по какому поводу был сделан снимок?

— Ну, она пригласила, мне что? Пожалуйста, фотографируйте сто раз. Принес шампанское для обстановки. Они соседи там, пятый дом от нее.

— Что еще ты помнишь об этих фотографиях?

— Петя самого звать, мужчину. Петя. А она была беременная, жена его… У них домик мне понравился, пять комнат.

— Память у тебя, Юрий Юрьевич, отменная. Будто месяц прошел, а не два года. Надеюсь, и родственников помнишь?

— У нее? Которая медсестра?

— Нет, я про фотографов.

— Про фотографов?

— Да. Например, старушка там жила.

— Ну, знаю эту старушку. У нее в Австралии сестра. Она даже летала в Австралию. Рассказывала мне.

— А почему я тебя про нее спрашиваю?

— Ну, короче говоря, у нее золотые часы. Хорошие были часы, английские…

Часы были занесены в протокол. Одна из бесчисленных краж на извилистом пути Юрия Юрьевича Ладжуна.

И так по каждому эпизоду он взвешивал, до какого мгновения можно отнекиваться, чтобы все-таки успеть потом «добровольно признаться». (Позже он будет проклинать себя за то, что «тянул резину». Позиционная война и впрямь обошлась ему дорого. Но не будем забегать вперед.)


Особенно упорно сопротивлялся Ладжун встречам с потерпевшими. Сообщение о том, что предстоит лицом к лицу столкнуться с прежней жертвой, неизменно влекло взрыв протеста.

— Я не желаю! — кричал он.

— Юрий Юрьевич, тут уж твои желания я не могу принимать в расчет.

— Тогда я буду молчать. Даже ни слова!..

— Несерьезный разговор. Придется видеться с потерпевшими, придется рассказывать.

— Никогда в жизни! Черт бы побрал! Зачем я должен каждый раз вспоминать!

Киногруппа, напротив, очень любила эти сцены: в кадре появлялись новые люди, а главное, снимать можно было открыто. Оператор получал свободу действий: ставь камеру как хочешь и демонстрируй наезды, отъезды, панорамы — все, что умеешь. Процессуальные нормы допускают фиксацию на пленке следственного эксперимента, опознания и некоторых других моментов, так что это не вызывало ни малейших подозрений у Ладжуна. Он сидел стесненный, скованный, глаза в пол. Возникало впечатление, что ему стыдно.

Дайнеко подтвердил:

— Разумеется, стыдно. Не того, что обманывал и воровал, а что попался! Такой орел, супермен, считал себя на голову выше тех, кто шел на его удочку. И теперь — на тебе! — под конвоем, руки за спину.

Перенеся очередное унижение, Ладжун дулся на Дайнеко, а тот с поразительным терпением продолжал искать ключи к его душе.

— Его тоже надо понять, — говорил Михаил Петрович, — столько лет прожил одиноким волком. Он же ни единому человеку не мог сказать правду о себе! Разучился напрочь.

— Но вам все-таки рассказывает. Со скрипом, но рассказывает.

— Нет, я не привык клещами тянуть. И, кстати, ему откровенность тоже нужна.

Дайнеко учитывал все.

Учитывал повышенную потребность Ладжуна пусть в поверхностном, но постоянном общении, которое являлось важной частью его «профессиональной» деятельности. Зная, что с сокамерниками он не сближается, Дайнеко иногда два-три дня давал ему поскучать, чтобы накопилась жажда выговориться. Учитывал стремление Ладжуна внушать симпатию собеседнику. Когда Михаил Петрович веско произносил: «Юра, так негоже. Ты роняешь себя в моих глазах», — то желание нравиться нередко брало верх над расчетливым решением помалкивать. Учитывал и использовал его хвастливость и самомнение.

— Михаил Петрович, вы меня только поймите, — изливался Ладжун, — я не слабохарактерный человек. Я никогда ни слезы не пророню и никогда не буду милостыню просить! Я прямо гляжу следствию в глаза. Я не боюсь, вы поймите меня правильно.

— Юра, иного от тебя не жду, — отзывался Дайнеко. — Твои такие качества ценны и заслуживают уважения. Потому я задаю прямой вопрос и полагаю, что получу прямой ответ.

Не всегда добивался Дайнеко прямых ответов, но порой ставка на «сильного и смелого человека» срабатывала.

Как часто случается, преуменьшая на словах свою вину, Ладжун внутренне преувеличивал собственную «уголовную значимость». Он вам не какой-нибудь паршивый воришка, которым занимается лейтенант из отделения милиции. У него следователь аж по особо важным делам! Да весь в орденах!

Заметил он, конечно, и необычность помещения, где его допрашивали, спросил об этом у Михаила Петровича. Дайнеко мягко уклонился от объяснений, но кто-то в камере, очевидно, «догадался», что там кабинет для особо опасных и в соседней комнате дежурит специальный часовой. Мысль эта тоже давала пищу тщеславию Ладжуна. Он так занесся, что даже устроил скандал, когда ему принесли недостаточно горячую кашу, и дошел с жалобой до начальника изолятора.


Допросы, допросы, допросы… Каждый день что-то оседало в протоколах, и накапливались отснятая пленка и километры магнитофонных записей.

Наша группа разделилась: параллельно начали черновой монтаж материала на студии. Обсуждали, сколько места займет тот или иной эпизод; как показать ротозейство доверившихся мошеннику людей и нечистоплотность тех, кто вручал ему деньги, польстившись на обещанный дефицит «из-под полы»; прикидывали, чем объединить смысловые куски, а где, наоборот, нужны изобразительные «прокладки»; перебирали выигрышные саморазоблачительные фразы, рисовавшие его в сатирическом свете, — и не думали не гадали, что главное следствие и главное кино еще впереди.

Между тем беседы с Юрием Юрьевичем протекали все оживленней. Проскальзывали и неследственные темы: о жизни вообще, о литературе (Дайнеко принес ему несколько книг для чтения, любопытствуя, какова будет реакция). Да и по делу Ладжун становился податливей, не боролся так рьяно за каждую «высотку». Случалось даже, стоило Михаилу Петровичу произнести: а там-то и тогда-то — твой грех? И Ладжун соглашался: чего уж темнить, мой. Однажды, увлекшись, рассказал историю, вовсе не числившуюся в анналах Михаила Петровича.

Кто-то из группы поздравил Дайнеко: Ладжун наконец раскрылся и контакт достигнут.

— Раскрылся? Да он заперт на все задвижки! Это разве контакт!

В тот день, идя со съемки, группа стала свидетельницей сцены в своем роде поразительной. Во внутреннее помещение тюрьмы въехал фургон для перевозки арестованных. Как положено, сопровождающий конвой выстроил доставленных для передачи следственному изолятору. При нашем приближении один из арестованных вдруг закричал:

— Михаил Петрович! Михаил Петрович! Гражданин подполковник!

Дайнеко сказал нам: «Минуточку», — и направился к нему. Тот, сияя лицом, протянул обе руки и начал что-то торопливо говорить. Дайнеко кивал, переспрашивал — весь внимание. Группа ждала с неловкостью. Неужели здесь, в шеренге, кто-то из друзей Дайнеко?!

— Мой бывший подследственный, — буднично объяснил Михаил Петрович, вернувшись.

— Но… почему он к вам так?

— Как «так»? Вполне естественно. У него сейчас идет суд, хочется поделиться.

— У вас был сразу контакт?

— Куда там! Это же такой матерый хапуга… Двадцать семь потов сошло, пока он сдался.

Сдался. И теперь, уже навсегда расставшись со следователем, ни в чем от него не завися, рад нечаянной встрече и возможности рассказать, как решается его судьба. Кому? Человеку, который его изобличил!

— Чему же удивляться, братцы? — говорит Михаил Петрович. — Здесь все неоднозначно. Следователь с обвиняемым не сходятся врагами, не расходятся друзьями — сложнее… На него тратишь часть души. Кто бы он ни был, понимаете? Это связывает… И он соображает, что не со зла его жмешь уликами и не для удовольствия. Между прочим, не сумеешь прижать — ты в его глазах растяпа, тогда он держится мертво. Неохота ведь сдаваться кому попало. Победил — уважают. Иногда, конечно, со скрипом зубовным…

Глядя на Михаила Петровича со стороны, мы бы сказали так. Он обладал искренней убежденностью, что, ведя следствие, осуществляет не только служебный, но и гражданский, и человеческий свой долг. И убежденность эта была столь глубока, что перед ней склонялись даже самые упорные противники.

В отношениях с Ладжуном подобная стадия брезжила еще в отдалении, хотя сдвиг наметился и работать стало легче.

Однако легкость не убаюкивала Дайнеко.

— Я думаю, у тебя есть еще много не сказанного, — бросил он как-то многозначительную реплику.

— Вы так думаете?! — Ладжун старательно обиделся, отвернулся.

— Да, думаю, что не ошибаюсь. И полагаю, мы еще вернемся к этому разговору… А сегодня предстоит очная ставка.

— С кем?

— С Горностаевой.

— С Горностаевой? Из Тулы?

— Совершенно точно.

— Зачем?

— Оставь это мне как следователю.

– Зачем опять канитель? Говорите, я напишу и подпишу что угодно. Пожалуйста, если вам нужно.

— Юра, мне нужно только то, что там было.

— А что было? Я все рассказал, что там было.

— Она тоже рассказала. И есть между вами расхождения.

У Горностаевой Ладжун — очередной заезжий интеллигент — не раз брал взаймы. Брал, отдавал, снова брал, пока не исчез, увезя довольно крупную по ее доходам сумму — 250 рублей. (Правда, до того занимал и возвращал больше.) Горностаева утверждала, что деньги ее личные, Ладжун — что казенные: женщина работала кассиром в строительной организации.

Возможно, так и было, а возможно, он врал. Он частенько старался опорочить потерпевших, измышляя компрометирующие их детали. На очных же ставках обычно отрекался от вранья, чтобы поскорей все кончилось.

Горностаева, рано располневшая женщина, какая-то очень домашняя, добрая и уютная, с чистым детским голосом, держалась не гневно, не обличающе, как многие другие, а грустно и сожалеюще. Ладжун угрюмо рассматривал ногти на руках.

— Потерпевшая Горностаева, знаете ли сидящего напротив гражданина?

— Да, немножко знаю.

— Откуда?

— Случайно совсем… Он остановил меня на улице. Очевидно, обознался просто и заговорил со мной… так вот мы познакомились.

— Как он вам представился?

— Михаил Степанович… Фамилию тоже назвал, но я позабыла.

— И позже вы виделись?

— Да, несколько раз. Гуляли и в кино… Ему скучно было, я сразу догадалась, что он в командировке: по разговору и вообще.

— Так. Обвиняемый Ладжун, вы знаете сидящую напротив вас гражданку? Где и когда вы познакомились?

— Как она говорит.

— Подтверждаете показания. Хорошо. Гражданка Горностаева, расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы последний раз дали Ладжуну деньги и откуда их взяли.

— Я их на пальто берегла. Мне трудно мой размер подобрать, поэтому я в магазин заходила через день и деньги всегда при себе… Я не помню точно числа, но перед маем он пришел и попросил и еще сказал: «Ты не беспокойся, завтра-послезавтра получу перевод и верну». Я сбегала в конторку и вынесла ему.

— Значит, где вы их взяли?

— У себя в сумке, в конторке,

— То есть в помещении кассы?

— Да, там, где я нахожусь непосредственно.

— А передали ему?..

— На улице, мы на улице разговаривали.

— А обвиняемый входил в конторку?

— Нет. У меня так: когда заходишь на лестницу, мне уже видно, кто. Мое окошко открыто все время, потому что комнатка маленькая и душно. Он мне махнул: дескать, выйди на минутку, ну, я и вышла.

— А прежде внутри бывал?

— Нет, мы после работы встречались.

— Гражданин Ладжун, вы подтверждаете или отрицаете эти показания?

— Да.

— Что значит «да»?

— Подтверждаю.

— На допросе вы говорили, что Горностаева давала вам деньги государственные и допускала в помещение кассы. Когда вы приносили долг, она пересчитывала купюры и при вас клала в сейф… простите, Горностаева, я не вас спрашиваю, приходится делать вам замечание. Ответить должен обвиняемый.

— Я вспомнил, что действительно она собирала на пальто, а в кассу я не входил.

— Значит, отказываетесь от предыдущих показаний?

— Отказываюсь. Я ошибся.

— Хорошо. Подпишитесь здесь и здесь. Вы тоже.

– Можно я его спрошу?

— На очной ставке вопросы задает следователь. Можете спросить через меня.

— Да нет, я хотела сказать от себя… так просто, по жизни…

— Ну, пожалуйста.

И тут произошла крошечная сценка, которая чем-то — трудно выразить чем — потрясла нас. (Большое впечатление она производила и на зрителей.)

— Послушай, Миша… — детский голос Горностаевой прерывался, — тебя по-другому зовут, но неважно… Слушай, как ты мог докатиться до такого? Молодой, здоровый мужчина, способный, наверно… и чем занялся! Ну почему?!.. Она подождала ответа и добавила, как о чем-то прекрасном и бесконечно ценном: — Трудился бы, имел бы семью, как все…

— Я не такой, как все, очевидно, — Ладжун завибрировал от ее волнения, отчетливее «заокал».

— Знаешь, я болела сильно, меня муж бросил, но все равно работала… А ты сам себя загнал в тюрьму! Понять же нужно: у тебя не будет ничего, уже все. Жизнь твоя пройдет… так. Столько сидеть! Нет, ну как ты мог?!

Ладжун откачнулся назад, будто ударенный, и впервые посмотрел ей в лицо — потерянно посмотрел, слепо.

— Это длинная история… — пробормотал он; осекся от невозможности хоть что-то свое объяснить простодушной, так нежданно и непритворно горюющей о нем женщине и лишь рукой махнул: — Ах, Танечка!..

Весь его глубоко загнанный страх перед будущим, и нестерпимая жалость к себе, и сознание безвозвратно загубленной жизни — все слилось в этом коротком стоне. Как говорится, ни одному актеру не сыграть.

После ухода Горностаевой Ладжун продемонстрировал один из резких скачков настроения, которые были ему присущи.

— Дура какая! — заговорил он, распаляясь. — Дура, что пришла. Она же знала, что я могу ее опозорить! Я ее не стал топить, потому что одинокая женщина. Черт с ней. Но еще мораль читает! Еще мне не хватало!..

Уязвленный тем, что публично пережил миг слабости и абсолютного банкротства, Ладжун задним числом кинулся мстить Горностаевой.

— Что она из себя изображает? Кристально чистый человек из сейфа не будет деньги давать. Она не из сумочки брала, а из сейфа!

— Ты видел?

— Если б не видел, я б не говорил.

— Значит, опять настаиваешь на прежних показаниях?

— Конечно, она меня пускала в контору в эту, в кассу.

Дайнеко подлил масла в огонь:

— Не верю. Горностаева выглядит женщиной порядочной и искренней.

— Я был, видел, понимаете? Проверяйте, пожалуйста. Подымаешься по лестнице, слева бухгалтерия, там большая комната. Справа главного бухгалтера кабинет. А прямо — ее касса, и за барьером сейф.

— И сейф ты видел?

— Конечно, видел. Вот такой высоты.

— Уж ты покажешь! Какая ж у него тогда дверь?

— Я думаю, сантиметров 80. Вообще такие сейфы получают большие магазины… А когда я раньше приносил деньги, она сказала, что кстати, понимаете? Она инкассаторов ждала и деньги сдала им.

— Ну, Юрий Юрьевич, не при тебе же.

— Не при мне, но что я, инкассаторов не знаю? В 15–20 минут всегда приезжают за деньгами.

— Пятнадцать минут какого часа?

— Седьмого.

— Ты, я гляжу, многое подмечаешь.

— Слишком много, да?.. Михаил Петрович, вы не подумайте, что я что-нибудь… я просто наблюдательный человек. Я вам привел просто для примера, что я не вру…

— Боюсь, братцы, кроме Чичикова с Хлестаковым, тут еще кто-то. Пошибче, — объявил Дайнеко после допроса. — Я уже подумывал, а сегодня специально пощупал и… да, больше не сомневаюсь.

— Но что вы подозреваете, Михаил Петрович? Хоть примерно?

— Угадать не берусь. Но что-то есть, что-то было. Может, потому у него и язык не развязывается… Вы слушали разговор после очной ставки?

Группа призналась, что в основном смаковала «Ах, Танечка!».

— Стоит послушать, пустите-ка запись.

Перемотали. Прослушали приведенный выше диалог.

— Уловили? — спросил Дайнеко. — Он ведь удрал не с самой крупной суммой из тех, что брал у Горностаевой. Зачем он около нее кружился, волынился? В сущности, плевать, входил он в служебное помещение или нет, важно, что выведывал порядок работы кассы, расположение внутри и прочее. Словом, его занимал сейф. А это уже принципиально иной уровень… Нет, непохоже, чтобы он никогда не дерзнул на крупное дело!

Отсюда начался второй этап следствия.


Внешне дело близилось к завершению. Последние эпизоды, последние потерпевшие, последние допросы. Но еще тщательней, чем раньше, проверял Михаил Петрович каждое слово Ладжуна, каждую мельчайшую подробность. Где-то преступник оставил электрическую бритву, которой никто потом не пользовался; в ней обнаружены срезки волос — Дайнеко назначал экспертизу для идентификации волос. В другом месте сохранилась присланная им открытка («Скоро приеду и все объясню. Не волнуйся».). И хотя почерк был явно знакомый, Дайнеко все же направил открытку графологам для идентификации почерка. Он старался документально подтвердить каждый случай, отыскать бесспорные доказательства, не довольствуясь признаниями Ладжуна и ничего не принимая на веру. Часть бригады, включая Джонни Маткаву (как вы помните, соратника Дайнеко и Мудрова с первых шагов расследования), занималась исключительно сбором таких доказательств.

— Меня откровенность Ладжуна как-то не убеждает, нет, — говорил Дайнеко.

Проницательный человек был Михаил Петрович!

Минуло дня три, и возвратился из очередной командировки Джонни Маткава. Возвратился с любопытным докладом. Он проверял типичную для Ладжуна историю: несколько месяцев назад в небольшом городке прохвост, назвавшийся научным сотрудником из столицы, увлек молодую девушку, обобрал семью и скрылся. По фотографии потерпевшие твердо опознали Ладжуна, и сам он подтвердил: да, помню такой случай. Но обстоятельства излагал в общих чертах, без деталей. Маткава отправился за деталями. Слово за слово выяснилось, что однажды жених-обманщик посылал при девушке телеграмму сестре. Текста и адреса девушка не знала, но перед «женихом» стоял в очереди их сосед.

— Дальше все было просто, — рассказывал Маткава. — Я засел на почте и стал подряд листать бланки. К вечеру телеграмма за подписью соседа нашлась. Значит, следующую отправлял преступник. Автобус, «ТУ», электричка — и наутро я уже стучался в квартиру по указанному адресу, а еще через день мы напали на след мошенника. Тоже шатен, и полноватый, и круглолицый, да только не Юрий Юрьевич!

То, что попутно поймали еще одного афериста, хорошо. Но вот почему Ладжун берет на себя чужое преступление?..

Дайнеко начал допрос издалека.

— Ты, Юрий Юрьевич, все твердишь, что понял, осознал и ничего не скрываешь.

— Не скрываю. Я… Короче говоря, я вам душу изливаю, можно сказать.

— Можно сказать, действительно, если со стороны на нас с тобой посмотреть и послушать. Но я же чувствую: человек ты половинчатый, созреваешь медленно. Верить тебе или не верить — не знаю.

— Почему вы считаете так, Михаил Петрович? Что нельзя верить?

— Да ведь было уже однажды — все ты осознал и раскаялся, тебя досрочно освободили. Условно, но освободили. Послали в Волгоград…

— Хороший город, между прочим. Летом купаться можно.

— Отличный город. И завод отличный.

— Большой завод.

— Так вот, тебе поверили. Но ты доверия не оправдал.

— Понимаете, что тут, Михаил Петрович… Я когда устроился там, в Волгограде, мне было трудно. И ни одна живая душа со мной не беседовала, никто не сказал: так-то, мол, и так-то. Ни один пенсионер не пришел! Он мне и не нужен, пропади он пропадом, но просто как человек, чтобы проявил внимание.

— Юрий Юрьевич, ну что ты рассказываешь! Не пришел пенсионер, не побеседовал. Надо, дескать, честно работать, а не воровать. Можно подумать, ты сам не знаешь. Да и когда было приходить, ты через 11 дней удрал.

— Михаил Петрович, у меня была мысль честно работать, но меня никто не поддержал… И, короче говоря, я не такой дурак, чтобы там ишачить! Чтобы у меня мозоли были на руках.

— Там, значит, дураки работают?

— Это их личное…

— Ты даже зарплаты не дождался. Все-таки 70 рублей. Пригодились бы.

— Мне уже ничего было не нужно, я дня не мог оставаться, клянусь! Пропади оно пропадом… Мне эта зарплата, откровенно сказать… сами понимаете. Я жил, как король, как эмир бухарский! Все имел. Что хотел, делал. А то в пять тридцать вставать, в семь приходить… мне это не нужно. Я вам чистосердечно…

— Ну вот, а говоришь, была мысль работать. Как же тебе верить?

— Мысль была, да, была мысль. Но я не говорю, что я бы стал обязательно честным. Никогда в жизни, может быть. Если б кто здесь присутствовал, я бы подумал, как отвечать. А вам прямо говорю, как есть. Если б я сказал, что жалею о заводе, вы бы мне хуже не поверили! Что я там десять лет хотел надрываться.

— Да, похоже, ты выбрал судьбу по себе. Но откуда это убеждение, что ты «не такой, как все» и можешь жить наперекор закону, как заблагорассудится?

— Михаил Петрович, у меня западная кровь. У меня западная кровь, и я ничего не боюсь!

(Ладжун имел в виду, что родители его вернулись на землю отцов из Америки, где у них остались родственники. Несмотря на скитания, Юрий Юрьевич пытался переписываться с заокеанской родней, в то время как дома от него не имели вестей по многу лет подряд.)

— Ну, положим, кровь у тебя славянская, украинская кровь. И мать с отцом уже смолоду здесь крестьянствовали. Другой вопрос, что влияние западное могло сказаться.

— Могло, конечно. Если разобрать, я анархист.

— Даже анархист?

— Ну, не то, что батька Махно… но все-таки что-то есть.

— Тянуло тебя за кордон, признайся?

— Намерения мелькали иной раз. Но потом вдруг стукнуло: боже мой, там тоже надо работать! Конечно, из меня мог получиться неплохой гангстер. Но надо прекрасно язык знать!..

— Ну, Юра, раз уж мы сегодня так откровенно разговорились, давай уточним одну мелочь по делу. Помнишь случай в Энске?

Ладжун, прерванный в своих разглагольствованиях на вольную тему, захлопнул рот и настороженно уставился на Дайнеко.

— Но… я же там все признал.

— О чем и толк. Ты признал, а выяснилось, что действовал не ты.

Ответная речь Юрия Юрьевича заняла 25–30 минут и не содержала ни единой вразумительной фразы. Это была отработанная реакция на трудный вопрос — из него начинал изливаться бурный словесный поток, возбужденная болтовня вокруг да около, почти бесконтрольная, только с условием, как в детской игре: «да» и «нет» не говорите, черного, белого не берите.

— Михаил Петрович, я там был, я не хочу канители, клянусь честью! Вы спросили, я признал, потому что есть случаи, которые действительно… я их, хоть никем это не доказано, я их помню для себя. Когда я там присутствовал, если хотите знать, там были еще две девочки-москвички, я на них рублей триста израсходовал. Когда мне женщина нравится, я очень приятный человек. Я мог потом взять две болоньи и костюм джерси, чтобы их наказать, пусть себе новые покупают. Я мог так. Но я не тот по натуре человек, понимаете, в чем дело?..

— Погоди, Юра, давай конкретнее. Преступление в Энске совершил молодой мужчина, внешне похожий на тебя, но…

— Я на себя это беру, клянусь, но ваше право мне не верить. Конечно, ваше право мне не верить. Мне один черт, десять случаев или одиннадцать. Я к примеру говорю. Я мог не взять ни рубля, но я обозлился…

— Всего случаев, кстати, семьдесят четыре.

— Боже мой!

— Вот именно, хватает. И к чему еще нужно на себя клепать?

— Все улики падают на меня, потерпевшие фотографию мою узнали. Что после этого? Я думал, вам нужно…

— Ты плохо думаешь о правосудии и обо мне лично.

— Нет, Михаил Петрович, клянусь! Я хочу только одного: если даже на суде не будет тех свидетелей, я могу все-таки встретиться с ними глазами. Я этот случай помню, что себе нервы портить? Я уже проклял все на свете и могу выложить «от» и «до». Меня никто за язык не тянул, я сам признал, написал собственноручно, добровольно, короче говоря, потому что прямо решил, вы понимаете?..

И так, скороговорочкой, до бесконечности, туманно, но упорно повторял он свое «признание».

Это наверняка имело определенную цель; пустых фокусов Ладжун не выкидывал. Но какую же? Какую цель? Нельзя сказать, чтобы Дайнеко терялся в догадках. Нет, догадка возникла сразу. Михаил Петрович срочно собрал бригаду — всех, кто оказался под рукой. И мнения совпали:

— Энским делом Ладжун прикрывает другое преступление, более тяжкое.

— Энск подошел по срокам. Для ложного алиби.

— Ухватился, а теперь не знает, как дать задний ход.

— Добро, — подытожил Мудров. — Надо поднимать, какие серьезные происшествия были в тот период по стране.


Теперь требовался «пустячок» — нераскрытое преступление, совершенное в любом уголке страны (кроме Энска) в период с 16 по 21 октября.

Выяснить, где что случилось, нетрудно. Но вот «примерить» все это к Ладжуну и понять, какое из преступлений придется ему «впору», задача не из легких. Задача и на интуицию, и на сообразительность.

Дня три от Михаила Петровича не было вестей, а затем… но лучше предоставим слово ему самому.

— В воскресенье решил переключить мозги на что-нибудь постороннее: чувствую, забуксовал. Дочки обрадовались, потащили в Измайлово на выставку охотничьих собак. Ну, идем вдоль рингов, голос из динамика объясняет, где какая порода и чем замечательна. Остановились возле русских гончих, диктор их расхваливает: неутомимы, дескать, во время преследования зверя и особенно ценятся за «вязкость». То, бишь, настойчивость в поиске потерянного следа. И вот стою, слушаю, смотрю псов, ни о чем вроде не думаю. Хорошие такие вислоухие морды с задумчивыми глазами. Солнышко светит. Хозяева волнуются… И вдруг, братцы, в голове откуда ни возьмись: «Терек»! Будто какие шестеренки сами собой сцепились и — бац! — завертелась механика. Пошло одно к одному. У Горностаевой Ладжун интересуется системой инкассации. В роли капитана дальнего плавания он тоже интересовался порядком сдачи выручки — когда гулял на теплоходе «Чернышевский». Помните, обещал устроить заведующую рестораном на заграничные рейсы? А теперь в делах, которые мы собрались проверять, фигурирует убийство с ограблением на «Тереке». Это речной теплоход того же типа, что «Чернышевский». И убита опять-таки заведующая рестораном! Вы руки Юрия Юрьевича крупно снимали? Я, пожалуй, других таких не встречал. Стою я там на выставке и уже ни людей, ни собак не вижу, одни его руки в глазах плавают.

(Да, мы снимали руки Ладжуна, они были чрезвычайно выразительны. Пухлые, ухоженные, они и впрямь плавали в воздухе — то разгоняли сигаретный дым, то красиво прижимались к груди, то взмывали вверх, призывая в свидетели небо. В его похождениях они служили своего рода визитной карточкой: смотрите, вот человек, никогда не работавший физически, не набивавший мозолей и не возившийся в грязи. От пальцев веяло хорошим мылом, довольством и скрытой хищной силой. Потерпевшие вспоминали: при знакомстве Ладжун первым делом выкладывал на стол, на барьер — на то, что отделяло его от будущей жертвы — свои холеные руки и играл ими на разные лады.)

— Почему представились руки? Да потому, что женщина на «Тереке» была задушена голыми руками. Его голыми руками, уверен!..

Так из порядочной груды происшествий Дайнеко «по наитию» извлек единственно нужное.

Фабула преступления (как выражаются юристы) состояла в следующем. Во время предпоследнего рейса навигации, когда теплоход подходил к Ярославлю, заведующая рестораном Титова не появилась на рабочем месте. Пошли ее звать, постучались в каюту. Молчание. Дверь и окно заперты, стекла зашторены. Забеспокоясь, взломали дверь. На койке словно спала, завернувшись в одеяло, мертвая Титова. От ресторанной выручки, которая хранилась в ее каюте, почти ничего не осталось. Было выдвинуто несколько версий. По одной из них подозревался пассажир каюты № 20. Он ухаживал за Титовой в рейсе, а с теплохода сошел, не доехав до пункта назначения. Розыски его тогда оказались безуспешными, и прокуратура приостановила следствие.

В материалах, затребованных Михаилом Петровичем, имелось приблизительное описание внешности подозреваемого пассажира. Им вполне мог быть Ладжун…

Группа в лихорадке ждала предстоящего допроса. Юрий Юрьевич, которого все привыкли воспринимать несколько юмористически, грозил обернуться фигурой зловещей. Для фильма поворот, конечно, выигрышный, но неужели действительно?.. И как будет держаться Дайнеко? Сумеет ли сохранить прежний тон? Одно дело, когда перед тобой ловкий вор и мошенник, совсем другое — возможный убийца! И нужно не выдать ни подозрений своих, ни цели допроса. Более того, поначалу успокоить Ладжуна, который наверняка встревожен предыдущей встречей. Ведь если энский эпизод прикрывает «Терек», то интерес следователя к Энску должен вызвать панику.

За Дайнеко группа волновалась напрасно. Он был сама естественность и благодушие и легко согласился с Ладжуном. когда тот, нервно сглотнув, произнес заготовленную фразу:

— Время идет, дело пора закрывать.

— С тем сегодня к тебе и намеревался. Сроки истекают, основное мы в общем прояснили, осталось немного дочистить, и распрощаемся. Любопытно, Юра, будешь меня вспоминать добром или худом?

В ответ полились заверения в вечной любви, затем разговор незаметно потек иным руслом (надо ж напоследок потолковать по душам): каково будущее Юрия Юрьевича, как вести себя в суде, сколько могут дать за его «художества». Юрий Юрьевич стонал и маялся при мысли о грядущей расплате и охотно переключился на любимую утешительную тему: жизнь в прошлые годы, победы над женщинами, дурачье, которое он водил за нос и ощипывал.

Михаил Петрович выжидал и подавал короткие реплики, осторожно направляя беседу. Он и раньше знал, что в многослойности Ладжуна есть неведомые глубинные пласты, и не надеялся вскрыть их, обладая всего лишь догадкой, но не доказательствами. На первый раз достаточно было убедиться, что не зря он подозревает Ладжуна в убийстве на «Тереке». Для этого следовало атаковать в точно выбранный момент.

— Сегодня нужна до-олгая подготовка, — предупредил нас Михаил Петрович. — Дам ему расслабиться, поболтать, распустить хвост. Когда речь зайдет о пароходных путешествиях, включайтесь. Тут я кину внезапный вопрос, и посмотрим, какая будет реакция.

… Прошло часа два, прежде чем в наушниках прозвучала фраза Дайнеко.

— Ты, видно, больше любил путешествовать по воде.

Вместо традиционной команды: «Мотор! Камера!» Виктор Виноградов хлопнул по спине кино — и звукооператоров: давайте!

— Да-а, плавать-то я люблю. Мои похождения можно назвать «Морской дракон». Я люблю морские книги, недавно я читал про американскую подводную лодку…

Дайнеко, служивший некогда на флоте, компетентно обсудил с ним книгу, снискав завистливое почтение Юрия Юрьевича.

— Ну хорошо, а с чем у тебя связана эта склонность?

— К морю?

— Да.

— Не знаю. Люблю! Я готов умереть на море, хоть сейчас. Люблю я шторм, бурю. Чтобы ей наперекор идти. Бороться чтобы с ней. Люблю, чтобы волны большие. Так бы и любовался!

— Значит, преодолевать стихию морскую?

— Во-во. Если б не этот век, я бы пиратом стал.

— Под черным флагом.

— Да! Уважаю моряков и люблю. Не то, что там романтика… а в общем-то и романтика. С детства я их уважал. И сам с детства плаваю. Мне дома говорили, что утону. Я был как щепка, мог плавать целыми днями…

— Выходит, когда ты назывался капитаном дальнего плавания, это было осуществлением детской мечты?

Юрий Юрьевич просиял искренней улыбкой — в сердце тронули чистую струну. Возможно, единственную.

— А на «Тереке» не доводилось плавать? — беспечно уронил Дайнеко.

Ни разу мы не видели Юрия Юрьевича столь обмякшим и безоружным. Момент был выбран точнее некуда! И все же по мечтательному его лицу не скользнуло ни облачка. Веки не дрогнули! Лишь какие-то секунды ему понадобились, чтобы перестроиться и ответить. Он задумчиво оглядел свое правое плечо, — неведомо для себя повернувшись к камере, — и дунул на невидимую пушинку. Но та, вероятно, не исчезла; тогда он снял ее пальцами, отвел в сторону, проследил, как она медленно падает вниз.

И поднял к Михаилу Петровичу полное лицо с невинными глазами:

— По-моему, нет, — безукоризненная равнодушно-небрежная интонация. Только голос севший, с хрипотцой, да с излишним упором на «о».

— Каков?! — спросил Дайнеко, отпустив Ладжуна. — А ведь был он на «Тереке», был, негодяй!


«Терек» находился в очередном экскурсионном рейсе и на днях прибывал в Москву. Состав команды остался прежним.

У причала Северного речного порта теплоход встречали Дайнеко и съемочная группа.

В убийстве Титовой существовали две загадки.

Во-первых, в соседних каютах за тонкими звукопроницаемыми переборками находились пассажиры. Если бы женщина хоть раз крикнула, они почти наверняка услышали бы. Однако люди не слыхали ни криков, ни шума борьбы.

Во-вторых, согласно протоколу осмотра, окно и дверькаюты были заперты изнутри. Каким же образом преступнику удалось просочиться наружу?

Расспросив команду, Дайнеко собирался получить хотя бы предположительные отгадки. И, кроме того, показать команде ключ из обширной связки, что изъяли при аресте у Ладжуна. На ключе имелась надпись: «Сделано в Венгрии». А именно в Венгрии по советскому заказу построили «Терек».

(Несколько раньше, «запеленговав» интерес Ладжуна к большим денежным сейфам, Дайнеко решил с помощью экспертов установить, нет ли среди «коллекции» ключей от сейфов. Таковых не оказалось. Ключи были мебельные и дверные, и для чего их Юрий Юрьевич использовал, понятно. А изготовленный в Венгрии походил, по мнению специалистов, на ключ от корабельной каюты. И так как «Чернышевский» тоже был родом из Венгрии, то с ним Дайнеко тогда и связал этот ключ.)

Работа на «Тереке» началась с одноместной каюты № 15 — бывшей каюты Титовой.

— Скажите, как взломали дверь в тот день?

— Каюта № 15 вскрывалась после того, как… — деревянно начал помощник капитана, покосился на оператора и умолк.

— Не обращайте внимания, пока пробуем аппаратуру, — слукавил оператор. — Рассказывайте.

— Ну, мы с капитаном спустились вниз. Попытались ключом — не поддается: замок не заперт, не замок держит, чувствуем — закрыто на задвижку. Тогда я ударил плечом, и она отлетела.

— Понятно. Задвижка восстановлена в прежнем виде?

— Да… боцман привинтил потом обратно.

Дайнеко позвякал задвижкой в раздумье: нет, при всем желании снаружи ее не запрешь.

— А в каком положении находилось окно?

— Поднято и на защелке.

(Защелка, естественно, тоже приспособлена для запирания изнутри.)

— Как у Агаты Кристи, — шепнул кто-то.

— Сейчас проверим, — отозвался Дайнеко, опуская окно. — Снимайте. Проводится следственный эксперимент.

Он застелил столик у окна газетой.

— Пожалуйста, наступайте только на газету и руками на за что не хватайтесь. Вылезайте.

Помощник капитана легко перемахнул на палубу.

— Отлично. Оттуда протяните руку, заберите газету. Так… Задерните шторки… Отлично. Теперь снаружи толкните раму вверх… Не получается? А посильнее?

Помощник двинул посильнее, рама пошла вверх, запорное устройство щелкнуло и встало на место.

— Вот вам и тайна запертой двери, — весело сказал Дайнеко. — И никакой Агаты.

Он пригласил для разговора боцмана.

— Если я вам представлю несколько ключей, вы узнаете среди них ключ с «Терека»?

— Как я свой не отличу? Конечно, отличу.

— Ну, пожалуйста, вот они разложены.

Боцман обежал взглядом рядки ключей и ткнул пальцем в тот самый.

— Наш.

— Без ошибки?

— Даже не сомневайтесь. Можно, между прочим, конкретно сказать, от какой двери. По дубликату.

Принесли дубликаты. Ключ из связки Ладжуна был безусловно того же образца, но в точности ни с одним дубликатом не совпадал.

— Вон что! Выходит, от двадцатой он, — рассудил боцман. — Тот один остался.

Ключ и в самом деле подошел к двери двадцатой каюты. А в книге регистрации выдачи ключей имелась пометка, что в интересующем нас рейсе пассажир ключа не сдал и в ход пустили запасной.

— Значит, поймали его все-таки? — спросил боцман. — Бандита, который из двадцатой?

— А какие у вас основания подозревать именно его?

— Ну, первое, что он драпанул спешно.

— Тому есть свидетели?

— Даже я сам конкретно.

— Расскажите, пожалуйста.

— Во время прихода в Ярославль — это утром рано — мы только пристали, и он хотел спрыгнуть. Я его воротил. Когда пришвартовались, он выбежал первым… Молодой человек, одет в коричневое пальто джерси, сам темный, лет 35.

— И больше вы его не видели?

— Больше не видал. К отплытию он не воротился. Впоследствии проверили, что билет у него был до конца рейса.

— А раньше он не привлекал вашего внимания? Подозрений не вызывал?

— Раньше — нет… прошу извинения, правда, перед Тутаевым он привлек внимание.

— Чем же?

— Значит, так. До захода в Ярославль мы спускались с капитаном в рубку. Смотрим, у бортика человек, на палубе. Капитан спрашивает: что ты здесь делаешь, почему не отдыхаешь? Он отвечает: душно, и мне нехорошо, сейчас пройдет.

— У бортика на какой палубе?

— На нижней.

— То есть там, куда выходит окно Титовой?

— Точно так. Но мы ничего не знали, что убийство, еще было минут двадцать пятого только.

— И стоял тот же человек?

— Да, пассажир из двадцатой.

— В пальто?

— Нет, в тот момент без пальто.

— А как он выглядел, скажите, как держался?

— Вроде немного пьяный. Потому что… вроде его мутило у бортика.

— Так.

— А еще он в Тутаеве подходил и спрашивал у штурмана, станем ли в Тутаеве. Ему ответ был, что нет.

— Понятно. Все?

— Все… Это уже впоследствии слухи пошли, что он вроде за Титовой ухлестывал, то да се…

— Ясно. Спасибо вам большое.

— Мне за что ж? Вам спасибо!

Группа возвращалась с «Терека» в приподнятом настроении.

— Ну, Михаил Петрович, теперь Ладжун в руках?

— С чего вы взяли?

— Но… ведь все совпало: что рвался на берег, и как его засекли на палубе, и ключ…

— Совпасть-то совпало, но что это доказывает? Что некто, ехавший в двадцатой каюте, решил прервать путешествие. По причине дурного известия, болезни, взбалмошного характера — мало ли.

— То есть как «некто ехавший»?

— Пока «некто», братцы.

— Да в двадцатой же ехал Ладжун!

— Кто говорит?

— Да ясно же!

— «Ясно» — не доказательство.

— Так отчего вы карточку не показали, Михаил Петрович?!

— Имея живого человека, обязан проводить опознание «в натуре».

— Ну-у, подумаешь, велика разница. Посмотрели бы сначала фото, а потом «в натуре».

— Ловко! Они тогда станут опознавать не прошлогоднего пассажира, а человека, которого видели на карточке. Доходит?

— Доходит… И когда вы его предъявите команде?

— Пока что рано. Нельзя.

— Рано?

— Конечно. Ну, опознали его, ну, он. А кто «он»? Убийца? Ничуть! Просто пассажир 20-й каюты в злополучном рейсе. Не больше. Разведет Юрий Юрьевич белыми руками и усмехнется. «Да, плыл, пардон, запамятовал. А разве путешествие в каютах № 20 — это преступление? Действительно, ухаживал за Титовой. А разве запрещено? Действительно, сошел в Ярославле. Ну и что дальше-то?»

— Тогда вообще непонятно, где брать доказательства!

— Доказательства даст Юрий Юрьевич.


Дайнеко избрал утомительную, но верную тактику. Неведение обвиняемого о том, какими материалами располагает следователь, позволяет строить допрос так, что невиновный обнаружит свою невиновность, а виновный невольно будет «поставлять» улики против себя. Дайнеко прекрасно учел и особенности личности Ладжуна, и свойственную ему манеру защиты. Первый вопрос о «Тереке», брошенный вскользь, без нажима и интереса, побудил Ладжуна сделать самое простое — отпереться. («А на «Тереке» ты не плавал?» — «По-моему, нет».) Записали в протокол, что не плавал — зафиксировали первый ошибочный шаг. И подобно тому как в шахматной партии единственная неправильно двинутая в начале игры пешка может определить все развитие борьбы и финал, так и это «по-моему, нет» потянуло за собой в дальнейших допросах цепочку врак, в которых Юрий Юрьевич постепенно увязал…

— Листал я тут дело, Юра. Надо готовить обвинительное заключение, но деталей еще много, которые нужно уточнить. Чтобы не оставалось превратных толкований.

— Ну, если нужно… Но я устал, честно говоря.

— Вот, например, ключи у тебя отобрали при задержании. Сколько их было счетом?

— Я счета не вел, может быть, сорок, может, шестьдесят.

— Неизбежно возникает вопрос: к чему так много?

— Вы, конечно, можете думать… это, ясно, ваше право… Но мне они были не нужны. Мне без ключей отдавали в руки, я по шкафам не лазил. Ни по квартирам.

— Тем не менее связка налицо. Зачем?

— Короче говоря, я люблю ключи, я собирал.

— Собрание для оседлого человека. Мне сегодня портфель руку оттянул; я их принес. Вот. Узнаешь?

— Да, это мои.

— Как ты умудрился набрать столько?

— Ну, когда я где нахожусь, то беру. Даже просто на память, клянусь честью!

— Оттуда, где живешь?

— Да.

— Если так, Юрий Юрьевич, значит, и на «Тереке» ты жил. Вот этот ключ — от 20-й каюты первого класса.

— Да?.. — Мгновенный цепкий взгляд. — Я всегда езжу первым классом…

— Мы с тобой уславливались, и не раз: ни слова лжи. И зачем-то ты снова пытаешься темнить.

— Я не помню, чтобы на «Тереке»… А впрочем, говоря, однажды плавал, я теперь вспоминаю, Михаил Петрович. У меня еще девушка была, азербайджанка. Хорошая девушка. С Баку. Конечно, у каждого свой вкус, но что красивая, то красивая. Сулико.

Что Юрий Юрьевич «вспомнит», Дайнеко предвидел. Но немедленно изобрести попутчицу и тут же для достоверности наделить ее именем, национальностью, местом жительства — это был ход с дальним прицелом. (При красивой девушке не стал бы ухаживать за Титовой, женщиной немолодой и незаметной.) Спроси сейчас, он глазом не моргнув опишет привычки мифической бакинки, род занятий, манеру одеваться (только адреса и фамилии, разумеется, не назовет). Мастер сочинять!

— Каким маршрутом ходит «Терек»?

— Он ходит Астрахань — Москва и обратно.

— Ты ехал в один конец?

— В оба.

— В оба… Что, понравились пейзажи на маршруте? (Тут может похвалить окрестности Ярославля, чтобы объяснить, почему сошел, если зайдет речь.)

— Пейзажи? А черт его знает. Я занят был, у меня же девушка.

— А познакомился ты с ней?..

— Совершенно случайно, на теплоходе уже.

— И сколько продолжалось ваше знакомство?

— Как мы туда плыли, так и назад вместе. Это месяц почти.

(Увлекся Юрий Юрьевич романом со знойной бакинкой, забылся слегка. Важно теперь не дать ему из отдельных островков лжи соорудить единую и более прочную платформу для защиты.)

— Редкое для тебя постоянство, Юра.

Михаил Петрович усмехнулся, и Ладжун усмехнулся: «поняли» друг друга двое мужчин. «Снимай, Костя, снимай!» — ткнул в спину оператора Виноградов. «Кассета кончилась, кино остановилось, — виновато проворчал оператор. — Сейчас сменю». — А в динамике продолжался диалог:

— Но в Астрахани вы все же расстались?

— Ей надо было в одну сторону, мне — в другую. Жаль, конечно, мы хорошо погуляли.

— А деньги чьи прогуливали? Ее?

— Никогда в жизни! Если мне девушка нравилась, я мог ее так угостить, что она никогда не забудет. Мог ей купить часы! И никто не скажет, что она меня угощала. Мы с ней коньяки распивали и шампанское, все.

— А говорят, ты тратил мизерное количество.

— Я — мизерное количество?!

В последний момент на самом кончике языка Юрий Юрьевич удержал вопрос «кто говорит?». Это означало бы повести разговор на обострение, а его надо было срочно уводить в сторону.

— Никогда в жизни! Я не такой по натуре человек, Михаил Петрович, поймите меня правильно! У меня деньги были, у меня даже мысли не было, чтобы за ее счет. Я последнее отдам, если я к человеку привязываюсь. Мысли даже не было!

(Нажимать не стоит, пусть немного успокоится.)

— И за целый месяц плаванья ты совсем никого не пощипал?

— Тот месяц — нет.

— А на стоянке в Москве?

— Что там на стоянке? Погулял по улицам, взял пол-литра, которые мы со штурманом выпили. Туда-сюда и обратно занял каюту. Кого я успею в Москве?

(Не забыть, что один из попутчиков, рыская по ближайшим магазинам, мельком видел Ладжуна в «Хозтоварах».)

— Столь благотворное влияние бакинки? Не похоже на твой нрав, Юрий Юрьевич.

— Иногда состояние, что хочется отдохнуть, понимаете.

— Ну-ну. А пассажиров, кстати, много было?

— Пассажиров? Мало. Конец навигации уже. Это же был последний их рейс.

(Ах, последний рейс! А Титова убита в предпоследнем. Финт не оригинальный, преступник часто «переносит» время своего присутствия на месте преступления, если факт присутствия доказан. Но — ай-ай! — как неосторожно прикидываться, будто плыл на теплоходе после убийства! Тогда нельзя заявить, что не знал о нем, ведь в следующем рейсе только о том и толковали. В деле отражено, что практически все пассажиры тоже были в курсе. А Юрий Юрьевич толков не слышал, содержания их не ведает. Тут выкрутиться трудно.)

— Да, чуть не вылетело из головы — в ноябре прошлого года в Жданове ты оставил у хозяев пальто. Помнишь, мы обсуждали ждановский эпизод?

— Помню.

— Взял ты хозяйское пальто и 100 рублей деньгами, а свое оставил. Как понимать: на обмен, что ли? Чтобы человек осенью не мерз?

— Ну… мне мое разонравилось.

— Разве плохое пальто? Вот она пишет в заявлении: «Пальто новое, почти неношеное, светло-коричневое джерси на поролоне, как раз мужнин размер». Сколько стоило?

— Двести сорок.

— Прогадал ты, Юра! Мужу она за 180 покупала.

— Мне цвет разонравился. У него было синее, я примерил, ну и, короче говоря, взял.

— А свое где приобрел?

— В Астрахани… Я такой человек, Михаил Петрович, я могу оставить. Оно мне в чемодан не влезало, я думаю: елки-палки, еще лишний чемодан, да пропади оно пропадом!

(В Астрахани купил, на «Тереке» гулял по палубе, в Ярославле сошел в нем, в Жданове счел за лучшее сменить. Ясно.)

— Так, значит, ключ от каюты ты стащил для коллекции. Или он случайно у тебя остался?

— Для коллекции.

— С «Чернышевского» тоже брал?

— Оттуда — нет.

— А почему?

— Наверное, на «Чернышевском» проверяли строже.

— Ладно, так и запишем. Кстати, «Чернышевский» и «Терек» сильно различаются?

— Нет, они одинаковые.

— Совсем одинаковые?

— Да, двухпалубные, водоизмещение одинаковое, та же отделка и тому подобное. Они венгерского производства. Я на них столько проплавал, Михаил Петрович…

— Нравятся?

— Хорошие теплоходы.

— И ты сознательно выбирал именно «Терек»?

— Мне нет разницы, хоть «Иван Франко», хоть «Чернышевский», хоть «Терек».

— Но мне есть разница, Юрий Юрьевич. Потому что на «Тереке» было совершено убийство.

Снова Ладжун застигнут врасплох, и снова — никакой ряби на поверхности.

— Тебе об этом известно?

— Ни грамма не знаю, — быстро сказал он.

— Нет? Но ты же плыл последним рейсом.

— Последним.

— А случилось в предыдущем. Должен был слышать.

— А я не прислушивался. Я же отдыхал, тем более с девушкой.

Вцепился он в девушку намертво, не подозревая, что вешает себе на шею тяжелый-претяжелый жернов.

— За месяц плавания «ни грамма» не слыхал? Быть не может, Юрий Юрьевич. При твоей-то наблюдательности?

Ладжун перехватил из руки в руку сигарету, забарабанил по столу. Момент был затруднительный.

— Пусть ты отдыхаешь. Но из каюты ты выходил. В ресторане сидел. А кругом разговоры про обстоятельства и кого подозревают.

— Если б я знал, я бы сказал, клянусь честью! Если бы мог следствию помочь и вам лично… Наверно, были разговоры, были. Но я пропускал мимо ушей, мне дела нет, я при чем?

— А когда со штурманом водку пили, неужели он ни словом?..

— Нет, он рассказывал, что судно ставят на ремонт. Он в отпуск до весны, а судно на ремонт.

— Ты, Юра, на одну мысль меня навел: раз ничего не слыхал об убийстве, то плыл ты, выходит, не тем рейсом, не последним.

— Вы думаете?

(Давай-давай, пора уж отступить на шаг, пришло время.)

— Иного объяснения не вижу.

— Может быть, и правильно, черт возьми! Если разобраться, я мог перепутать. Я могу запомнить, что было десять лет назад, но иногда книгу читал только вчера — и забыл. Бывает так.

— Бывает, бывает. Постарайся припомнить, когда плыл на «Тереке». Для порядка. В деле нужен порядок.

Вот так, не выкладывая на стол козырей, а предоставляя Ладжуну возможность отступать постепенно, одно вранье сменяя другим, осуществлял Михаил Петрович ту тактику, которую Ладжун — в силу особенностей характера — принимал довольно охотно, но которая была ему опасней всего.

И не торопился Михаил Петрович, не шел на эффектный штурм.

— Пусть дозреет, дозреет, — повторял он. — Время работает на меня. Я Юрию Юрьевичу с каждым часом нужнее. Зачем? Затем, что охота признаться. Нет, братцы, не шучу. Всегда ведь так: сопротивляется человек, отрицает, а в глубине души что-то его тянет открыться и заговорить о страшном, о потаенном… Мы уже близко подошли к самому больному. Скоро нервы сдадут, не железный.


Ладжун продержался еще два дня. За это время Михаил Петрович провел долгожданное для группы опознание. Ладжун перенес его сравнительно спокойно — видимо, предчувствовал, что оно неизбежно, и подготовился. Боцман, штурман и буфетчица по очереди указали на него как на пассажира, который ехал предпоследним рейсом, с командой держался на короткой ноге и неожиданно сошел в Ярославле.

Юрий Юрьевич все подтвердил, а по окончании процедуры, оставшись вдвоем с Дайнеко, разразился бурной и многословной речью, полной обид и претензий. Если он за давностью и обилием своих приключений что-нибудь спутал или упустил, то к лицу ли Михаилу Петровичу ловить его, устраивая «канитель и комедию»?! Разве он, Ладжун, стремится что-то скрыть? Стоило просто напомнить, как было дело, раз Михаилу Петровичу это известно. Да, только так и следовало поступить, а не ставить его в неловкое положение перед правосудием, не унижать перед людьми, которые относились к нему по-дружески. Что они теперь подумают о Юрии Юрьевиче?! Позор!

Дайнеко выслушал с серьезной миной.

— Рад, — сказал он, — что ты утвердился в желании быть до конца правдивым.

— Да, я утвердился. Я прямой человек, Михаил Петрович, пусть мне даже хуже будет, и я даже буду жалеть потом, но я расскажу все как есть. Хотите знать, почему я сошел в Ярославле? Да потому, что еще в Тутаеве хотел…

— Обожди, Юра, к этому мы придем позже.

(Отрепетированная сказка мне не к спеху.)

— Давай вернемся к вопросу, который мы уже обсуждали, но несколько в ином плане. Выяснилось, что плыл ты не последним рейсом и разговоров о происшествии действительно не слыхал. И не мог слышать, потому что сошел в Ярославле до того, как обнаружили тело. Ну, а саму-то убитую ты видел в живых? Был знаком?

— Ну… можно сказать, и знаком, и не знаком. Как всякий пассажир, если хочет прилично питаться, понимаете? За свои деньги имеет право. Но нужно знать шеф-повара или заведующую, чтобы отношение было, понимаете?

— Ладно, пишем: знаком, но не близко. Так?

— Да. Я считаю, близко — это когда… вы понимаете.

— Тут этого не было?

— Никогда в жизни!

— Ну, а как она вообще тебе казалась?

— Никак она мне не казалась, я даже не смотрел, не на что смотреть, даже если б я один ехал, никогда в жизни…

— Ты о ком?

— Да о заведующей рестораном.

— Так про убийство ты не слыхал, а кого убили — знаешь? Неясно, Юра. На опознании ее не называли, совершенно точно.

Ладжун создал короткую паузу тем, что нечаянно столкнул локтем спички и наклонился их поднять.

— Вы сами назвали, очевидно. Иначе откуда знать, Михаил Петрович, больше мне неоткуда знать, кто убитая.

(Сам-то я не называл, но шут с тобой, считай, что выкрутился, не будем застревать на мелочах.)

— Еще вопрос, который мы тоже обсуждали, но не добились полной ясности. Что ты делал на стоянке в Москве? Кроме водки, что покупал?.. Ну? Обычно ты сразу отвечаешь.

— Я думаю, чтобы было, что сказать. Врать не хочется.

— Врать не надо.

Как писали в старых романах, пока наш «герой» думает, поясним подоплеку вопроса. В каюте убитой обнаружили нож. Складной нож, валявшийся на полу. Самой Титовой он был скорее всего не нужен; в шкафчике у нее лежали два-три столовых ножа и немного посуды, все подернутое легкой пылью, так как питалась она, естественно, в ресторане. Остатки свежей фабричной смазки позволяли предположить, что нож куплен совсем недавно. Не исключено, что принес его в каюту убийца, а затем предпочел обойтись без крови; вылезая же через окно, незаметно выронил нож из кармана. В свете этих предположений визит Ладжуна в «Хозтовары» представлял определенный интерес.

— Не припоминаешь? Поближе тебя подведу. К хозяйственному магазину у речного порта. Поскольку ты сегодня сетовал на мое недоверие, то вот, пожалуйста, случай проявить искренность. Свидетельскими показаниями тебя не жму.

Юрий Юрьевич колебался: «свидетельские показания»… вдруг кто и впрямь видел его там, у прилавка?

— Она… ну, эта моя девушка… ей что-то нужно было. Она говорит: пошли до магазина, и мы пошли… Если я что покупал, то я покупал кухонные ножи и вилки. Можно было подумать, что я порядочный человек, семейный. Когда спортсмен, то я гранаты покупаю, гантели, понимаете? А что вот семейный — вот купил нож, — он заглянул Михаилу Петровичу в лицо и нашел подтверждение, что того Дайнеко и ожидал.

— Скажи мне конкретнее о цели приобретения этого ножа.

— О цели приобретения ножа… Ну, понимаете, в чем дело… Короче говоря, каждому человеку нужен нож. А я покупал кухонный нож как хозяйственный человек, что, мол, такого нет и как раз такой мне нужен. Я, по-моему, покупал за четыре рубля.

— Для благоприятного впечатления, значит? Ради бакинки?

— Да, чтобы убедить, что семейный человек. Не финку покупал, а дома нож нужен, я порядочный человек, понимаете?

— Юра, да ты же всегда играл холостяка, который собирается жениться!

— Не хотел ее обнадеживать. Хорошая девушка попалась.

— Силен ты вкручивать мозги!

Юрий Юрьевич с удовлетворением принял комплимент, сочтя, что тонкая тактика в обращении с женщинами оценена по достоинству. Дайнеко же имел в виду изобретательность, с которой тот за короткие секунды выдумывал и почти разыгрывал в лицах психологически убедительные миниатюры, призванные заменить правдивый ответ на вопрос.

— Слушай, а откуда взялись деньги распивать на «Тереке» коньяки и шампанское?

— Почему бы нет? Деньги у меня были.

— Откуда? В графе твоих доходов весь предыдущий месяц пусто. Даже почти полтора месяца пусто.

— Перед тем я во Пскове прилично взял, Михаил Петрович.

— Так то в июле, а «Терек» — сентябрь. Да еще в Астрахани пальто купил, верно?

— Верно. Думаю, еду на Волгу, хоть и тепло еще, но все равно пальто надо купить. Еще и шарф купил…

— Еще и путевку на теплоход в оба конца. Либо деньги были на исходе, либо какой-то августовский эпизод ты утаил.

— Нет, Михаил Петрович, клянусь честью! Денег, правда, немного было, но были, а я лишнего не выпью, вы знаете. Что на теплоходе, если разобраться? Плывешь и плывешь.

— Другими словами, ты сидел на мели.

— Не то чтобы на мели… немного денег было…


Все имеет конец. Наступал он и для следствия. Пришло время решительного допроса.

На экране в смонтированном виде он выглядел очень динамично. За счет убранного вступления и длиннот натиск Михаила Петровича казался стремительным. Но вместе с сокращениями ушли и некоторые краски, и смысловые оттенки, которые в литературной записи стоит, вероятно, сохранить.

С самого начала допроса в кабинете нависло напряжение. Чуя перемену, Ладжун беспокойно всматривался в Михаила Петровича, пока тот делал предварительные записи в протоколе.

— Перемудрил ты, Юрий Юрьевич, — сказал Дайнеко, откладывая ручку. — Надеялся хитрей всех быть, да не вышло… Когда-нибудь ты пробовал ставить себя на мое место? Нет? Ну, попробуй давай. Давай вместе разбираться. Сначала ты взял на себя чужое преступление. Естественно, я стал гадать: зачем? Такой ловкий, такой предусмотрительный человек не мог поступить случайно. Значит, у тебя были соображения. Ну, у меня тоже явились соображения: возвел ты напраслину на себя, чтобы создать фальшивое алиби.

Ладжун, слушавший с большим вниманием, негодующе поднял плечи:

— Что вы обо мне думаете, черт побери?

— Сейчас договорю, и ты узнаешь. Все мои сведения выложу и мысли, и будем смотреть, что получается. Так вот. В июле есть псковский эпизод, в августе и сентябре ничего нет. Где ты находился, что делал — неизвестно. Начал я копать — и раскопал «Терек». Тут тебя подвели два обстоятельства: ключ от каюты и еще пальто, что в Жданове оставил в октябре месяце. Пассажир, на которого пало подозрение, сошел с теплохода в коричневом джерсовом пальто… Погоди, не перебивай! Возражения после. А сейчас следи. Я спрашиваю: плавал на «Тереке»? Говоришь: нет. Ладно. Предъявляю доказательство, и ты вспоминаешь, что да, плыл, но последним рейсом и притом в оба конца. Я тебе снова доказательство, ты снова припоминаешь: рейс был тот, предпоследний, но с Титовой ты едва знаком. А между тем команда утверждает обратное. Утверждают, что обхаживал ты ее с самой Астрахани. Дальше. Не успели пришвартоваться, как ты в Ярославле выпрыгнул на берег. Хотя билет был «от» и «до». Но ты внезапно сошел. А по показаниям штурмана, пытался даже раньше сойти, в Тутаеве, то есть на рассвете после убийства.

— Черт побери! — не выдержал Ладжун. — Просто мне все это неприятно, понимаете. Думаю, елки-палки, я лучше сойду. Тут человека убили, еще вдруг на меня подумают, и взял сошел к чертовой матери!

— Осторожно, Юра, я предупреждал, что надо быть внимательным. Вот опять заспешил оправдываться и вредишь себе ложью. Откуда тебе знать об убийстве, когда на теплоходе еще никто не знал? Только в двух вариантах мог ты раньше всех знать. Либо был очевидцем — но не советую, потому что запутаешься. Либо…

— Я не причастен!

— Не причастен… Еще раз прошу: поставь себя на мое место. Вот если ты здесь, а я по ту сторону стола. Ты бы мне поверил?

— Я бы вам поверил. Клянусь, Михаил Петрович, я бы вам поверил! Клянусь честью!

— И как бы ты объяснил всю цепь улик? Куда бы ты их спрятал в деле, они же лезут в глаза? Да еще приплюсуй сюда нож. Если я тебе скажу, что ты оставил кое-где нож?

— Не оставлял я… — впервые мы увидели смятенного Ладжуна.

— Нож приобщен к делу, при желании могу его показать.

— Если бы я хотел кого-то убить, я бы купил нож не такой.

— А он и есть не такой, не кухонный. Складной нож. Найден в каюте Титовой.

Ладжун беззвучно выругался. Не ожидал он опасности с этой стороны, ведь ножом он не воспользовался, думать о нем забыл. А вдруг на рукоятке его отпечатки?!

— Будь ты, Юрий Юрьевич, на моем месте, ты бы сейчас непременно спросил: зачем при шапочном знакомстве приходить к женщине в каюту с ножом?

— А почему нет? Считал, немножко выпьем… и нож не для чего-нибудь… Я взял закуску порезать.

— А в ресторане нельзя было взять закуску? Он был уже закрыт, что ли?

Михаил Петрович стремился установить факт ночного визита, Ладжун — как-то оправдать нож и потому торопливо подтвердил:

— Закрыт.

— Значит, ты был у Титовой вечером. Вечером или ночью. Той, последней ночью перед Ярославлем, так?

— Никогда в жизни!

— Не спеши, Юрий Юрьевич, не спеши. Ты на «Тереке» оставил столько следов, на юридическом языке именуемых…

— Уликами, — подхватил Ладжун, осененный новой идеей. — А я и не думал, чтобы их не оставлять, понимаете? Если б я был замешан, я бы старался. Я мог бы выпрыгнуть, тем более я хорошо плаваю. И там же круги есть. За борт — и на круг, и тебя понесет на тот берег. Всегда можно выйти из положения. Но когда я ни при чем, то что мне? Если б я был при чем, я бы не оставил и нож, разве нет?

— Да ты его из кармана выронил, когда в окно вылезал. Он на полу валялся… В общем, Юрий Юрьевич, пора уже рассказать правду. Правду.

- Тысячу раз нет! — Ладжун заслонился от Михаила Петровича руками, в волнении не заметив, что, отказываясь говорить правду об убийстве, по существу уже признает его, только еще «не для протокола».

— Юра, от правды не уйдешь, такая вещь, что выплывает. Ты об этом думал?

— Я сейчас, может быть, больше думаю, чем вся тюрьма…

— Тогда твой же здравый рассудок тебе подсказывает: другого пути нет. — В голосе Михаила Петровича звучало сочувствие. Не наигранное, настоящее. — Поверь, Юра, откровенность не мне одному нужна. Тебе самому она… — Михаил Петрович провел пальцем по горлу. — Нельзя молчать!

— В камере я не хочу ни с кем говорить, — бессвязно бормотал в ответ Ладжун. — О чем мне с ними говорить, сами понимаете, не буду я с каждым… Но наедине мне жить тяжело. Все во мне сказилось, не найду места…

— Это потребность облегчить душу.

— У меня столько риска, — прошептал Ладжун. — Я вам не могу ответить «да». Или «нет». Стою я вот так, — он опустил ребро ладони на стол и покачал его вправо-влево, изображая, как шатко его состояние.

— Все понимаю, Юра.

— Она меня закошмарила… Настолько нервы работают, что… Клянусь, Михаил Петрович, я ни разу не уснул. Я каждый шорох слышу… Иногда кажется, пускай даже будут руки отсечены — рот есть, и я буду говорить!

— Говори, слушаю.

— Чтобы я вам рассказал? Никогда в жизни!

— Понимаю, трудно. Но я ведь уже знаю, Юра, знаю. Давай вместе вспоминать, как и что было в ту ночь… Вот ты вышел из своей каюты…

И застыли два профиля друг против друга, глаза в глаза. Ладжун, упершись грудью в стол, подался вперед, словно притянутый. Признание уже близко, уже на языке.

Самые напряженные минуты следствия, а в кадре почти полная неподвижность, лишь губы шевелятся!

В фильме мы решили поддержать драматический накал текста каким-то созвучным по смыслу движением на экране. Тут пригодились 30–40 метров пленки, снятые на «Тереке» «про запас»: путь Ладжуна от его каюты на верхней палубе до каюты Титовой на нижней палубе. Два раза пытался оператор с ручной камерой проделать этот путь и два раза не смог «вписаться» в крутой поворот у лестницы. На третий раз удалось. Вот эти-то операторские попытки, эти оборванные изобразительные фразы оказались и по ритму, и по настроению чрезвычайно близки мучительным попыткам Ладжуна выговорить правду.

— Ты вышел из своей каюты… — медленно произносит Дайнеко.

И одновременно мы видим на экране, как закрывается дверь с табличкой «20», отворачиваемся от нее и начинаем вместе с камерой приближаться к лестнице.

— Я … — доносится осипший голос Ладжуна. — Не будем об этом говорить, пропади оно пропадом… Изображение смазывается и исчезает.

— Нет, Юра, будем. Итак, ты вышел из своей каюты…

И снова возникает тот же отрезок пути; на сей раз мы продвигаемся чуть дальше и в конце с трудом преодолеваем две-три ступени ведущего вниз пролета… но снова картина вздрагивает и искажается, смятая голосом Ладжуна:

— Я не могу… Никогда в жизни.

На экране два профиля, глаза в глаза, и вдруг остро ощущаешь всю степень власти Михаила Петровича над Ладжуном.

— В тот вечер ты вышел из своей каюты, — мягко, но неумолимо повторяет Дайнеко. — Огляделся. В коридоре никого не было.

Камера возвращает нас на теплоход и в третий раз, словно крадучись, подбирается к роковому повороту и наконец осиливает его! И устремляется вниз по лестнице.

— В коридоре никого не было. И ты пошел к ней. Да?

Еще один поворот, перед нами длинный коридор с притушенными светильниками.

— Короче говоря, да. Да!

И под этот выкрик Ладжуна камера быстро вводит нас в коридор и замирает перед дверью с табличкой «15». Дверь открывается — пустая каюта, аккуратно заправленная койка. И тут же изображение сменяется фотографией из уголовного дела: так же отворена дверь, но на койке лежит тело Титовой.

— Она так лежала, когда ты уходил? — Дайнеко показывает эту фотографию Ладжуну.

Тот морщится, стараясь не смотреть.

— Какое значение, так или не так…


В нашей каморке воцарилось тихое ликование.

— Сознался, — зашептала киногруппа. — Надо же, сознался!

— Теперь у фильма есть развязка!

А тем временем развязка продолжала «развязываться». Михаилу Петровичу надо было услышать о подробностях преступления, потому что только они могли восстановить истинную картину происшедшего.

— Она так лежала?

— Какое значение, так или не так… — и, кривя губы, старается не смотреть.

Прием не новый, но работает точно. Редкий убийца выдерживает спокойно встречу с орудием убийства или таким вот напоминанием о виде жертвы. Казалось, Ладжун окончательно сломлен и готов к полной исповеди.

— Как ты ее?

— Я ее задавил, черт бы ее побрал!

— Голыми руками?

— Да.

— Просто руками справился?

— Да-а… — с интонацией «подумаешь, делов-то!». — Я ее как схватил, так и не отпустил. Потом не мог опомниться, руки не мог оторвать, как под замком были…

— Но она все-таки сопротивлялась?

— Нет, я ее сразу схватил. Когда уже очухался, она лежала на полу.

— Кричала она?

— Как она могла закричать?

— Вырывалась, ногами билась?

— Черт ее помнит, билась она или не билась. Я был такой возбужденный… Я ее на кровать положил и просидел еще там целый час.

— Ты рассказываешь о себе. А что она?

— Я точно не помню… не могу помнить всю эту картину…

— Получается, схватил совершенно внезапно, она не ожидала?

— Нет, наверно.

— А отчего не воспользовался ножом?

Звериное чутье предупредило Ладжуна о новой опасности: обсуждать, почему не воспользовался ножом, все равно что согласиться: да, собирался воспользоваться, т. е. действовал с заранее обдуманным намерением.

— Когда шел, я не знал… это дела не меняет, не меняет дела, но, видит Бог, я не хотел… Когда меня разозлить, я не отвечаю за себя…

— Что же тебя разозлило?

— Она меня задела… я был в таком душевном состоянии… Я не хочу сегодня все вспоминать. Я чувствую, я концы отдам. У меня сердце болит, Михаил Петрович, войдите в положение.

— Ну-ну, концы отдавать не надо.

— Я хочу собраться с мыслями, Михаил Петрович, оценить это все и трезво распределить по пунктам, чтобы я не жалел… У меня уже нет выхода, что я, мол, назад, отказываюсь, но поймите меня правильно… тоже бывает у человека состояние такое.

И Михаил Петрович нажал кнопку, вызывая конвоира.

— Да зачем же вы отпустили?! — кинулся оператор.

— Проголодался, братцы. Пора обедать.

— Нет, Михаил Петрович, ну серьезно! Надо бы ловить, пока рассказывает.

— Он вправе подумать. Пусть защищается.

— Снова упрется!

— Снова и разговорится.


Назавтра Ладжун явился в следственный кабинет почти таким, как до признания: опять готовым крутиться, запираться и изобретательно лгать, чтобы умалить свою вину. Правда, о самом убийстве он распространялся теперь свободно, даже с некоторым увлечением, но имея твердую задачу: представить его как акт, совершенный в порыве оскорбленных чувств, а совсем не ради грабежа.

В двух словах версия Ладжуна сводилась к тому, что во время ночного свидания к Титовой постучался посторонний мужчина, и на Ладжуна напал острый приступ ревности. Теоретически можно было, конечно, допустить, что убийству предшествовала ссора. Однако кто способен ныне правдиво ответить: что и как случилось в каюте Титовой? Только Юрий Юрьевич. С помощью косвенных вопросов правды надо добиться от него. Больше не от кого.

Потому и допытывался Дайнеко: сопротивлялась ли женщина, успела ли крикнуть? В ссоре обязательно есть развитие. При всей своей вспыльчивости Ладжун, прежде чем дойти до предела, должен был накалиться. В какой-то миг Титова испугалась бы, попробовала обороняться или позвать на помощь. Иное дело, если преступник хладнокровно выбрал момент и набросился на жертву, когда она меньше всего того ждала. Застигнутая врасплох, женщина оказалась беззащитной.

Слушая рассказ Ладжуна, излагаемый по заготовленной схеме, Михаил Петрович упорно возвращался к деталям, которые указывали либо на первый, либо на второй вариант развития событий.

— Михаил Петрович, я такой человек, понимаете, у меня западная кровь…

— Насчет западной крови мы уже беседовали однажды. Забыл?

— Ну, неважно. Короче говоря, я был в таком состоянии, волнении, понимаете… Говорили, к ней никто не стучит, ни с кем она ничего, а я уж у нее неделю бывал. Познакомился с ней и целую неделю был… Мужчину никогда в жизни не ударил, как бы ни вывели меня из себя… У меня никаких не было мыслей, но тогда меня задело, когда он ночью стучал. Стучал и говорил: давай быстрей — как ее там зовут? — пока никого нет. И тут у меня настроение все и испортилось и тому подобное… я говорю, за такое мужья убивают!

— Когда ты понял серьезность твоего намерения? Сразу?

— Да… нет… не помню, понял я или нет. Помню, что я ее схватил.

— Ну, а она? Видела она по твоему состоянию, что ты намерен привести угрозу в исполнение?

Глядя в пространство, Ладжун простучал пухлыми пальцами нечто вроде гаммы туда и обратно.

— А черт ее знает, видела — не видела… Я не хочу врать.

— Врать не надо, — покровительственно согласился Дайнеко, будто в детском саду. — Но постарайся восстановить картину.

— Черт знает! Я же не такой убийца хладнокровный, который находится в безразличии, чтобы спокойно себя держать…

— Стало быть, на почве ревности. Но ревность не очень просматривается, Юрий Юрьевич. У тебя, в каюте с тобой, азербайджанка. Молодая, красивая.

— Впрочем говоря, аферистка, — быстро сказал Ладжун.

— Почему вдруг?

— Потому что когда я уходил, она у меня рылась в чемодане. Я знаю, куда я что положу. Для проверки. Я сказал, что иду в буфет, я знал, что она наведет шмон, — понес Ладжун, начиная люто ненавидеть мифическую бакинку.

— Но, по твоим собственным словам, ты был увлечен так, что ничего вокруг не замечал всю дорогу.

— Не то что не замечал, но… понимаете, Михаил Петрович, тут дело не в том, а дело в том, что… у меня их было триста штук, если хотите знать. Я точно не считал, но к примеру.

— Твои донжуанские похождения известны. Однако как же у тебя совмещалось? Ты день за днем, ночь за ночью отправлялся к другой женщине, девушка видела. А Титова, насколько я понимаю, в сравнении с той бакинкой…

— Да пропади она пропадом, эта Титова! Что, она мне нравилась? Коллекция мне нравилась!

— На таком фоне твои объяснения о ревности, Юра, вызовут в суде минимум улыбку. Давай честно: плыл ты один. Команда никакой девушки не заметила.

— Она плыла, Михаил Петрович… Но она раньше сошла. Она в Пензу подавалась.

— И ты для коллекции переключился на Титову? И возревновал до беспамятства?

— Но бывает же иногда, Михаил Петрович… клянусь честью! Я разозлился, не соображал… Сам себя ставлю в тупик.

— Ладно. А как ты про деньги сообразил?

— У меня даже мысли не было, чтобы я у нее деньги взял. Мысли даже не было! — и плавно воздел руки, призывая небо в свидетели чистоты своих помыслов. — А если б у меня были намерения, я бы в первый день сделал.

— Отчего же не было мысли? Кошелек твой истощился.

— Даже не додумался. Даже в голову не приходило! Тем более выручка у нее маленькая, пенсионеры ехали.

— А где полагалось сдать выручку?

— В Горьком.

— Ты хорошо осведомлен.

Ладжун забеспокоился, спохватившись, что «пронес».

— Я не спрашивал, зачем мне, она просто упомянула, что в Горьком…

— Есть вопрос по вчерашнему разговору. Ты человек аккуратный, чистоплотный.

— Да.

— Вот видишь. А на ноже твоем смазка толком не стерта. Явственный запах. Закуску бы ты этим ножом резать не стал.

Возвращение к ножу очень расстроило Юрия Юрьевича. От бакинки он кое-как отделался, а нож торчал костью в горле. От ножа хотелось поскорее Михаила Петровича отвести.

— Если бы понадобилось, она бы обтерла, у нее же полотенце, салфетки.

— Но ты ведь у нее целую неделю был. Случалось вам выпивать, закусывать?

— А как же.

— При твоей наблюдательности заметил бы, что ножи в каюте есть.

— Ну… на всякий случай почему не взять? Почему нет? Хотите, Михаил Петрович, я расскажу, как все вообще получилось?

— Пожалуйста.

— Когда я там сидел и он стучал, я в таком был настроении! И тут она говорит: «На кой шут ты мне сдался?» Понимаете, как меня задело? Я ее спрашиваю: «Ты что, в уме? Что это такое?» Она мне сказала, что я за мужчина, у меня нет денег. Боже мой! Тут черт в меня вселился! И тут я ее схватил… И когда я это сделал… Да, когда я это сделал, подумал: елки-палки… и я начал искусственное дыхание ей делать. Понимаете? Мы же на полу с ней лежали. Я ее положил на кровать и искусственное дыхание делал. Мучился с полчаса, наверно. Потом так сел, и этак, и так просто сижу на столе… и ногой стукнул что-то там железное. Я потянул ящик и вижу — тут деньги. Я думал-думал, уже сделано, ей я не помогу ничем. Вы понимаете, в каком я состоянии? Думаю: ну, ревизию наведу.

— А ключ где был?

— Ключ у нее. В кармане.

— Она не прятала?

— Не, я же свой человек, мы же туда и обратно вместе ехали. Она в моем присутствии подсчитывала и складывала выручку… сколько раз.

— А после убийства ты нашел, значит, деньги случайно.

— Совершенно случайно! Я не искал. У меня мысли не было их брать! Но когда я нашел… то смотрю и думаю: все равно уж… возьму, думаю, чего им лежать. Понимаете, как я попал?.. Но не с целью ограбления, клянусь честью! Я даже знал, что деньги еще у ней в сумочке, махнул даже рукой: ну их к чертовой матери!

— Почему? Часть ты все-таки взял, верно?

— Я не помню, чтобы из сумочки… Впрочем говоря, да. Которые были резиночкой перевязаны, в одной пачке. Я как-то так посмотрел на эту пачку, взял и положил.

— А другие почему оставил?

— Да не хотел я их брать, пропади они пропадом. Еще копаться. Я не хочу вас убеждать, Михаил Петрович, но действительно не с целью ограбления! Чтобы вы знали все-таки, понимаете?

— Не будем сейчас касаться твоих переживаний, давай по существу. Купюры были разные?

— По 50, по 100. В общем крупные.

— А мелких не было?

— Десятки были.

— Сколько же ты всего взял?

— Я прилично взял, — в тоне Ладжуна послышался отголосок давнего удовлетворения.

— Пересчитал?

— Да, на пароходе пересчитал.

— Здесь же, в каюте?

— Да. Деньги счет любят, — солидная сентенция делового человека.

— И сколько там было?

— Три тысячи пятьсот рублей.

— Немного не укладывается в моей голове. Ты пересчитывал деньги. А в каком состоянии тебя видела команда теплохода? Ты помнишь?

— В каком состоянии? Я был на палубе. Я сказал, что мне плохо, и я вышел на воздух: покурю и пойду спать.

— А фактически тебе плохо не было?

— Фактически? Может, и было плохо.

— Так вот. С одной стороны, у тебя настолько трезвое сознание, настолько полное самообладание, что ты, совершив убийство, способен еще пересчитывать взятые деньги. А с другой стороны у тебя появилась морская болезнь.

— Понимаете, все-таки неприятная это вещь — быть наедине с мертвецом. А я еще брезгливый.

— И все-таки тысчитал. Три с половиной тысячи — нужно время.

— Купюры крупные в основном. Я так понял, она их где-то наменяла.

— На самом деле тебя мутило?

— Мутило.

— А как ты при этом мог?

— Короче говоря, я хотел пересчитать… Хотя мне и было безразлично, я вам откровенно скажу. Я даже с теплохода не думал сходить. Мне было все равно, если разобраться. Если бы взяли меня на теплоходе, даже не стал бы отказываться, что я, понимаете?

— Безразлично ли? Когда Титова лежала на полу, ты ее поднял, завернул в одеяло…

— Не завернул — укрыл, — укоризненно исправил Ладжун «бестактность» Михаила Петровича.

«Завернул» — значит замаскировал. «Укрыл» — проявил некоторое уважение к покойнице, почти скорбь.

Не пытавшийся до того изображать ни раскаяние, ни сожаление об убитой женщине, только что преспокойно назвавший ее «мертвяком», Ладжун понял, что не укладывается с этой грубой откровенностью в собственную версию, будто задушил, вспылив, лихорадочно старался оживить, деньги забрал полумашинально, против воли, и вообще переживал все случившееся до дурноты. Осознав промахи, Юрий Юрьевич начал заботиться о «косметике» текстов.

И сейчас еще, много лет спустя, мы помним эти певучие, непередаваемые интонации, этот бархатный баритончик, с отвратительными подробностями повествующий о подлом преступлении.

Теперь Ладжун уже настаивал, что «впрочем говоря», финансовые расчеты вел позже, в своей каюте, а у Титовой чувствовал себя ужасно и при встрече с капитаном едва держался на ногах. Хотя, вероятнее всего, дурно ему не было. Только-только выбравшись из окна Титовой, он придумал дурноту, чтобы объяснить, почему оказался ночью на палубе.

— Ладно, Юрий Юрьевич, вернемся немного назад. Ты положил Титову на койку и укрыл, словно спит. Но этого тебе показалось мало, и ты завесил дверь. Дальше искусно уничтожил следы: я имею в виду зашторил окно, поднял стекло так, что снаружи невозможно открыть… Ответь, о чем эти факты говорят?

— Они говорят, вроде я хотел замести следы. Но это не так. Я просто сделал, чтобы сразу не обнаружили, если кто пройдет.

— Но тебе же было безразлично?

— Было тогда безразлично… Я действовал в ослеплении, Михаил Петрович! На моем месте каждый…

— Неубедительно, Юра, пойми. Неубедительно. Позволь тебе сказать со всей откровенностью: ты совершил, что хотел и к чему готовился.

В фильме Дайнеко и Ладжун больше уже не появлялись вместе на экране. Последний кусок пленки пошел, к сожалению, в безнадежный брак.

Осталась лишь фонограмма. Конец ее мы и приводим в стенографической записи. Идет уже не допрос — беседа. Беседа совсем в открытую.

— Я все знаю, Михаил Петрович. Прекрасно знаю… Даже если тысячу раз напишу, что нет.

— То-то и оно. Единственный пункт, по которому можно спорить: с какой целью?

— Я буду стоять на почве ревности.

— Надо же, чтобы мотивировка была, Юра. Серьезная мотивировка. А обстоятельства все, поступки все говорят другое.

— Я понимаю, судья задумается: куда он гнет? Если на почве ревности… кому он хочет это доказать? На почве ревности можно получить и пять, и десять лет. Однако с целью ограбления… Елки-палки… Может, сказать, что я рехнулся и тому подобное?

— Действовал ты трезво, логично. Предусмотрительно. Не пройдет…

Пауза.

— Пропади они пропадом, эти все женщины! Ненавижу! Они меня сгубили, клянусь честью!

— Ну что ты, Юра. Ты же человек неглупый.

— Глупый, такой большой дурак. Я мог сделать все это так тихо!

— Все равно когда-нибудь… сколько веревочке не виться… Сидел бы ты здесь. Не я, так другой следователь…

Снова пауза, только чуть слышно шуршит магнитофонная лента.

— Если б дали… страшно дали, хоть 15 лет, я бы работал. Не то чтобы искупить вину, я бы только работал, чтобы государству какую-то пользу приносить!

— Ты такие высокопарные слова говоришь не к месту.

— Михаил Петрович, вы не враг мне? Лично?

— Понимаю, о чем ты, но от меня ничего не зависит.

— От вас зависит, что написать в обвинительном заключении.

— Юра, как человек и как следователь я обязан написать правду! Об обстоятельствах. О степени твоей общественной опасности. Для этого я сижу на этом месте. Для того на мне погоны. И высокое звание.

— Значит, по-вашему, справедливо меня разменять?!.. Чтобы та-та-та — пульку?? — и тяжкий вздох со стоном.

И Михаил Петрович вздохнул в ответ.

— Подумай сам… Ну, отпустить бы тебя на свободу, и что? Один раз поверили, отпустили. Что вышло? А теперь ты уж до того ученый. Но я не решаю, Юра. Решает суд.

Суд приговорил Ю.Ю. Ладжуна к расстрелу.


Финалом фильма стал эпизод встречи Михаила Петровича с матерью Ладжуна. Дайнеко, а за ним и группа специально поехали для этого в окрестности Мукачево. Привезенный ими оттуда материал, что называется, с ног валил. И не мудрено: подобные сцены поистине трагичны, когда их режиссирует сама жизнь…

Красивая старая женщина в темном платке, раскачиваясь и заламывая руки, надрывно причитала на экране.

Черты сына угадывались в ее лице, его интонации — в голосе, и руки были те же, хотя в мозолях и морщинах.

«Йо-оу! — протяжно восклицала она и следом нанизывала горько-певучие фразы в ритме древнего народного плача. И снова, криком боли: «Йо-оу!»

«Сколько слез я от него пролила! — пересказывал переводчик. — Лучше б он не родился! Если б я знала, до чего он дойдет, о, пусть бы он умер в детстве! Я бы дала ему яду в колыбели!»

Но перевода не требовалось. Оттого, что слова оставались непонятны, горе только вырастало. Женщина говорила Михаилу Петровичу, оператору, окрестным полям, небу и земле. Всему свету. Это было материнское горе вообще и вместе — скорбь обо всех заблудших, погибших и погубленных, о всех грехах и бедах человеческих…

Из двухсот с лишним метров мукачевской пленки в фильм при монтаже попало… три. Три метра, шесть секунд экранного времени. И этого оказалось достаточно. Шесть секунд материнских слез — высочайших по накалу секунд, — а дальше холмы и перелески, и неспешно движущийся поезд, увозящий Михаила Петровича назад.

И ничего не слышно, даже перестука колес, только длящийся, летящий вслед поезду плач, обрываемый под конец грохотом состава, вошедшего в темный тоннель.

Пожар

В складском помещении, заполненном самыми разнообразными товарами, находятся вперемешку холодильники и галантерея, самовары и мебель, обувь и радиоаппаратура, ящики с наклейками, коробки, тюки.

Рабочий день окончен. В конце центрального прохода полуотворены широкие двери, и сквозь них видны двор, огороженный забором, группа женщин, собравшихся расходиться по домам. Среди них заведующая складом Стольникова, ее заместитель Гуторская и кладовщицы. Сторож закрывает двери и навешивает на них большой замок.

— Дуся, ты опломбировать не забыла? — придерживает Гуторская Стольникову, двинувшуюся было прочь.

— Захотят утащить — пломба не спасет! — беспечно передергивает плечами заведующая.

— Порядок есть порядок, — наставительно произносит Гуторская, наблюдая, как Стольникова пломбирует замок.

Обе женщины направляются вслед за остальными. Минуя проходную, прощаются со сторожем.

— Счастливо, Николаша! — весело улыбается Стольникова. — Карауль получше!

— До свидания, — начальственно кидает Гуторская.

— Путь добрый, путь добрый! — Сторож провожает их глазами. — Эх, годиков бы двадцать с плеч!.. — Он сладко потягивается и зевает. На столе приготовлены чашка, термос, тарелка с сушками. Сторож запирает дверь проходной и садится чаевничать…

А в укромном уголке склада из-за ящиков поднимается тонкая струйка дыма…

Стемнело. За столом в неловкой позе спит сторож, не слыша рева пламени, которое бушует уже вовсю.

К горящему складу, зарево которого видно издали, по дороге, ведущей через пустырь, подъезжают светлые «Жигули». Приостанавливаются, потом объезжают склад сбоку. Но на пути машины появляется зевака, спешащий на пожар. Машина резко разворачивается и уезжает. Кто сидит за рулем, не видно.


Дежурная часть пожарной охраны принимает сигнал о пожаре. И через считанные минуты мчатся по ночному городу пожарные машины. Жарко полыхают деревянные складские постройки. Багрово освещен лежащий вокруг пустырь, пожарные машины и люди в касках, сбивающие пламя.

Полковник пожарной охраны дает по рации указания тем, кто работает внутри, среди огня:

— Очаг загорания нашли?.. Что? Повторите, не слышу!.. Что там хранилось?.. Пометьте чем-нибудь, это может быть ложный очаг!.. Сжимайте кольцо, сжимайте!..

Неподалеку один из его офицеров беседует со сторожем. Возле них стоит спасенный из вахтерки стул, на нем в беспорядке свалены плащ, кепка, термос с чашкой и еще какие-то случайно попавшие под руку мелочи. За гулом и треском огня слов не разобрать, однако по жестам ясно, что сторож вяло оправдывается, приговаривая восхищенно:

— Вот уж горит так горит! Ой, люто полыхает! Так и взметывает!..


В милицейском «рафике» мчатся к месту происшествия и наши герои. К их приезду пламя уже понемногу стихает. Знаменский и Кибрит отходят в сторону и разговаривают с полковником. А к Томину и Томилину спешит зевака:

— Опоздали! Уже и смотреть не на что! А что было! Что было! Языки до неба, честное слово!

— Вы откуда такой огнепоклонник? — осведомляется Томин.

— Я-то? Да прохожий. Случайно повезло! Я еще до пожарных успел!

— Какие-нибудь документы при себе есть?

— Заводской пропуск, — достает документ зевака.

— На всякий случай ваши координаты, — записывает Томин.

Подкатывает и резко тормозит такси, из него выскакивает кое-как одетая и встрепанная Стольникова. Перед открывшейся картиной в отчаянии всплескивает руками:

— Да что же это! Как же так?! Неужели все сгорело?! — Она всхлипывает. — Все дотла?!

Бочком виновато придвигается сторож. Стольникова, настроения которой вообще быстро меняются, обрушивается на него:

— Раззява! Губошлеп бессовестный! Ты что же со мной сделал? — Хватает и яростно трясет его. — Куда смотрел? Подлюга! Подлюга ты! Лучше б ты зажарился, старый хрыч! Завтра же уволю!

Рядом останавливается Знаменский, называет себя, спрашивает:

— Позвольте поинтересоваться кто вы?

Женщина снова ударяется в слезы.

— Стольникова… Заведующая…

— А вы?

— А я это… сторож я… — Он неудержимо зевает.

— Откуда вы узнали о случившемся?

Стольникова жестом указывает на сторожа:

— Он позвонил.

— Вы на складе единственное материально-ответственное лицо?

— Н-нет… на пару с Женей… Это замша моя, Гуторская.

— Заместительница, — «переводит» сторож. — Гуторская по фамилии.

— Ей вы тоже звонили? — обращается Знаменский к сторожу.

— У ней новый дом, — мямлит тот. — Телефона нету.

— Товарищ Стольникова! — окликает Знаменский.

Та с трудом отрывается от созерцания догорающих развалин.

— А?..

— Адрес Гуторской, пожалуйста.

— Малаховская улица, дом семнадцать, квартира… квартира тридцать два…

— Я съезжу? — предлагает стоящий рядом Томилин. — Увижу первую реакцию, а?

— Добро. А ты, Саша, разберись со сторожем.

Томин отводит шага на два сторожа:

— На складе кто-нибудь оставался?

— Ни единой души. Кроме меня, ясное дело. — Сторож трет смыкающиеся глаза.

— А если посторонняя душа захотела бы проникнуть?

— Невозможное дело. Все опломбировано. Опять же сигнализация… В общем, с охраной полный порядок.

— А в частности — сгорело. Сильны вы спать! Даже сейчас не проснетесь?

— Сам удивляюсь. У меня хроническая бессонница. Потому и в сторожа пошел… — Он снова мучительно зевает. — Извиняюсь. Никогда такого не было! Лег бы сейчас хоть на землю…

— А вы перед дежурством не того?

Сторож отрицательно трясет головой.

— Один чай пил, один чай! Вон мой термос, можете проверить.

— Проверить не мешает. — Томин берет термос, открывает, принюхивается. Чуть поколебавшись, забирает и термос и чашку.

Тем временем офицер пожарной охраны дает популярные объяснения Кибрит, поводя рукой в сторону склада:

— Сперва огонь охватил все, что легко воспламеняется. Отсюда первое направление. Потом он набрал силу и потек вширь. Но если, как в данном случае, прогорела крыша, то оказывал влияние и ветер…

— Извините, прерву, — появляется Знаменский. — Я вынес постановление о комплексной экспертизе. «Экспертной комиссии, — зачитывает он, — в составе представителя Пожарной испытательной лаборатории, пожарного надзора и криминалиста поручается установить…» Тут порядочно всего. Вот руководящий документ, приступайте. По горячим следам, — добавляет он с усмешкой.

— Да уж, горячей некуда — среди головешек. Куда я такая? — оглядывает себя Кибрит. — Придется вам меня одевать, — оборачивается она к офицеру.

— Сделаем. Только вот габариты, конечно… Народ у нас рослый…

Томин подходит к полковнику:

— Товарищ полковник, кто из ваших инженеров может со мной поработать?

— Илья Петрович! — кричит полковник.

— Угрозыск, — говорит Томин подходящему инженеру и пожимает ему руку. — Я понимаю, горело тут крепко. Но все-таки насчет сигнализации… Может, удастся обнаружить, была или нет повреждена до пожара?

— Пойдемте посмотрим, — соглашается инженер.

Возвращается «рафик», на котором уезжал за Гуторской Томилин.

— Пал Палыч, привез!

Знаменский взглядывает вопросительно, Томилин пожимает плечами: сообщить, мол, нечего.

Гуторская, аккуратная, элегантная, словно не среди ночи подняли, деловито, по-мужски протягивает Знаменскому руку:

— Гуторская, замзавскладом.

— У вас есть какие-нибудь соображения о причинах пожара? Такие, что надо проверить немедленно?

Женщина окидывает пожарище долгим хмурым взглядом.

— Пока соображений нет, — говорит она.

— Товарищ Стольникова! — зовет Знаменский.

Та появляется и бросается к Гуторской:

— Женечка, беда-то какая!..

— Перестань реветь, — сердито отстраняется Гуторская.

— Поедемте в управление, ненадолго. Прошу! — Знаменский приглашает женщин к «рафику». — Вы тоже, — говорит он сторожу.

— И кофта сгорела! — с новой силой сокрушается Стольникова. — Только-только в «Березке» достала! Сунула в письменный стол и забыла!

— Ну знаешь, сгорело гораздо более ценное! — раздраженно фыркает Гуторская.

— Само собой! А и кофту тоже до смерти жалко!.. Самая модная, от талии вот такой рукав… — ищет она сочувствия у Пал Палыча.

…Кибрит, утопая в огромном комбинезоне, отправляется с сотрудниками пожарной службы в глубь сгоревшего складского помещения.

Зевака бормочет вслед:

— Все загасили, одна вонь осталась.


В один из следующих дней Стольникова является на допрос во всеоружии женских прелестей.

— Вы так переживали, Евдокия Михайловна, а сегодня, смотрю, цветете и благоухаете, — с любопытством оглядывает ее Пал Палыч.

— Ой, до того переживала — не представляете! Столько добра прахом пошло. Тысяч под двести! Как вспомню — так носом хлюпаю! А сегодня подумала: вчерашний огонь слезами не зальешь. И пошла в парикмахерскую — самое лучшее средство для женщины, если неприятности. Наведешь красоту — и опять вроде жить можно! А плакать… — Кокетливо: — Небось с вами еще наплачусь. Хотя ну ни крошечки не виновата!

— Боюсь, не совсем так, Евдокия Михайловна. — Знаменский идет к сейфу и достает пухлую канцелярскую папку. — Жаль портить вам настроение, но вот тут у меня… — Он неторопливо развязывает тесемочки, а Стольникова с испугом ждет. — «Указание о перепланировке дымоходов», — читает Знаменский, перелистывая подшитые бумаги. — «Предписание о заключении электропроводки в асбестовую изоляцию», «Акт обследования…», «Предупреждение…». Знакомы вам эти документы?

— Знакомы! — с облегчением подтверждает Стольникова. — Пожарный инспектор после каждого обхода оставляет какое-нибудь предписание!

— А вы не выполняете!

— Да чтобы выполнить, не то что капитальный ремонт — новые склады надо строить! Со всякими там анализаторами дыма! Написать-то легко!

— Но если склад сгорел из-за несоблюдения противопожарных мер, для вас это обвинение в халатности.

— И что — под суд?!.. — ужасается Стольникова. — Пал Палыч, миленький, да таких бумажек на каждом складу кипы целые… и на предприятиях тоже! И никому ничего!

— До первого огня, Евдокия Михайловна. Пока везет. А не повезет да загорится как раз от того, про что вас предупреждали, тут уж… — разводит он руками.

— Ой, не расстраивайте вы меня, ресницы потекут!


Параллельно сотрудник БХСС Томилин беседует с Гуторской:

— Значит, склад был самого широкого профиля — от мебели до галантереи. И промтовары из него поступали в специальные магазины для работников вашего ведомства.

— Та же система у речников, шахтеров… Прекрасно знаете!

Гуторская немногословна и начисто лишена непосредственности, свойственной ее начальнице. Томилину приходится пускаться на мелкие хитрости, чтобы как-то ее расшевелить.

— Лишний раз уточнить не вредно. Такая служба, куда денешься! Скажите, ваши сотрудники обедали на складе или ходили в какую-нибудь столовую?

— Да куда там пойдешь?! Вы же видели — кругом пустыри и овраги!

— Не надо сердиться.

— Я не сержусь, но я человек деловой, люблю логику и точность. А ваши вопросы бессистемны… и, простите, лишены смысла!

— Суровая вы женщина!.. — Гуторская отмалчивается. — Ну, тогда поэксплуатируем вас как делового человека. — Он разворачивает на столе рулончик плотной бумаги. — Вот схема склада.


В кабинете Знаменского продолжается беседа с заведующей складом.

— Вы такой еще молодой и с виду добрый… А видно, уже зачерствели на своей должности, — укоряет Стольникова. — Женщина попала в беду, ей же нужно сочувствие!

— Есть обстоятельство, которое предостерегает меня от поспешного сочувствия, Евдокия Михайловна, — и, помолчав, спрашивает: — Когда ожидалась ревизия?

Стольникова растерянно хлопает ресницами — не ожидала атаки с этой стороны.

— Какая ревизия?.. — машинально повторяет она.

— Обычная, полугодовая.

— Не понимаю… при чем тут…

— Ревизия должна была проводиться через два-три дня.

— Возможно, но… мне же не сообщают… к вам, мол, едет ревизор!

— Вы заведуете складом четыре года. И ведомственные ревизоры всегда приходили в одни и те же сроки. Я прав?

— В общем-то, да… — сдается Стольникова. — Но что плохого, Пал Палыч? Подметем загодя двор, в складу приберемся, чтоб легче учитывать. Ревизоры только довольны! И начальство… Честно-то, Пал Палыч, кому нужны лишние приключения?

— А я вот недоволен. Для следователя пожар перед ревизией — вещь подозрительная. Напрашивается мысль о сокрытии каких-нибудь… непорядков.

— Пал Палыч, миленький! Ведь это ж несчастное совпадение, ничего больше! Клянусь всем святым! — Взгляд у Стольниковой открытый, тон искренний.

— Мне, Евдокия Михайловна, частенько клянутся, — усмехается Знаменский. — По-разному, конечно. «Провалиться на этом месте», «Чтоб мне счастья не видеть», «Пусть язык отсохнет»… Клянутся жизнью, могилой матери, здоровьем детей. Вы вот — всем святым. А что для вас святое?

Стольникова воспринимает вопрос с полной серьезностью и после паузы произносит торжественно и проникновенно:

— Я клянусь вам любовью самого дорогого для меня человека!

Закончив разговор со Стольниковой, Знаменский входит к Томилину.

— Кончаем, Пал Палыч, — докладывает тот, имея в виду схему склада, испещренную пометками Гуторской.

Знаменский наклоняется посмотреть.

— Так-так… Что тут за цифры?

— Кожаное пальто на меху, Югославия, — комментирует Томилин.

— Можно принять и за шестьдесят восемь, — указывает карандашом Знаменский.

— Под этим номером фен для сушки волос, — дает справку Томилин.

— Видите, какая разница? — обращается Знаменский к Гуторской.

— Нет, не вижу разницы. И шестьдесят три сгорело, и шестьдесят восемь сгорело.

— Все-таки напишите, пожалуйста, рядом поразборчивей, а внизу примечание: «Исправленному шестьдесят три верить» и подпись.

Гуторская раздраженно фыркает, внося исправление.

— Соображений о причине пожара у вас не появилось?

— Вряд ли следствие с ними посчитается. Будете валить на нас со Стольниковой — чего-нибудь там не соблюдали!

— Мы так кровожадно выглядим? — поражается Знаменский. Гуторская не отвечает. — Так я вас слушаю, — уже серьезно добавляет он.

— Да хотя бы молния ударила — вот вам и причина!

— Отпадает. Мы запрашивали метеосводку.

— Тогда самое вероятное — кинули окурок. Тлело, тлело, потом занялось. Сколько ни запрещай курить, за грузчиками не уследишь!

— Простой вариант… Не исключен, но в ряду прочих. Как вы, например, оцениваете тот факт, что склад сгорел накануне ревизии?

В отличие от Стольниковой, Гуторская готова к подобному повороту разговора.

— Оцениваю с большим сожалением! — чеканит она. — Случись пожар после ревизии, вы бы не задавали таких коварных вопросов! И таким невинным тоном!


Развалины после пожара мрачно чернеют при дневном свете. Кибрит и сотрудники пожарной службы осматривают их, фотографируют, берут пробы золы и пепла. Кропотливая, грязная, долгая работа…


У Пал Палыча дошли руки более обстоятельно побеседовать со сторожем Николашей. Николаша выглядит совсем стариком — понурый, угнетенный чувством своей вины.

— После работы в тот вечер никто на складе не задерживался?

— Не-ет.

— Может, дневной вахтер?

— Не-ет. Он меня еще за воротами встречает. Домой спешит, невтерпеж.

— И ничего примечательного не заметили?

— Все как обычно… Только вот когда я чаевничать наладился, Гуторская прибежала: чего-то на территории забыла.

— Минутку. Воду для чая вы где наливали?

— Я из дому приношу, в термосе. Сладкий, заваренный.

— Значит, прибежала назад? И сколько пробыла?

— Минут пять, наверно. Сумку какую-то вынесла.

— Пока она ходила туда и назад, вы оставались своей вахтерке?

— Там. Чтоб ей пройти, сигнализацию отключил, потом врубил обратно. Потом чуток радио послушал — и вдруг начало меня морить… Да ведь как уснул-то — замертво! Рядом огонь ревет, крыша рушится, от дыму не продохнуть, а я сплю! Вы только подумайте!

— Гуторская термосом не интересовалась? Не брала, например, в руки?

Сторож таращится в изумлении: экую нелепицу спрашивает следователь!

— Да что вы, на кой?! — И возвращается к прежней теме: — Прям наваждение! Вот вы отправляли на алкоголь проверять. Трезвый же я был?

— Трезвый.

— Видите как. Не иначе судьба! Мне юрист — рядом живет — сказал, статья есть. — Он тяжко вздыхает. — Статья сто.

— Да, статья есть… Вспомните, пожалуйста, куда вы отлучались до того, как сон сморил.

— Никудашеньки!

— Ошибаетесь.

— Нет, точно! Заступил на дежурство, пошел доложиться Евдокии Михайловне…

— Где она была?

— В конторке с Гуторской. И больше ни с места. Только, конечно, замок на склад навесил, когда бабы на автобус собрались.

— Уходили они поодиночке?

— Нет, гуртом проводил.

— А раньше, пока докладывались Стольниковой, вахтерку запирали?

— На пять-то минут?!

— Так. Пять минут она была безнадзорной!

— Ну к чему вы это, товарищ следователь?.. Знаю, виноват, сам себя казню. Да еще суд добавит! Старухе каково? Дочерям? Чего уж теперь задавать зряшные-то вопросы!..

— А того, что остатки вашего чая отданы на анализ. И в них обнаружено крепкое снотворное.

У ошеломленного сторожа глаза лезут на лоб.

— Пока об этом никому ни слова, поняли? И давайте думайте, кто мог подсыпать.

— На кого ж я такое подумаю?!.. Что вы!..


Томин прохаживается у ворот небольшого завода. Оттуда появляется группа людей, среди них зевака.

— Привет огнепоклоннику! Не узнаете?

— Почему? Узнаю.

— У меня два-три вопроса.

— Хоть двадцать три!

— Как вы очутились на пожаре?

— От приятеля домой чапал. Гляжу — полыхает! Понятно, завернул.

— С какой стороны вы приближались?

— Да там сзади тропка на дорогу выводит. Я по ней.

— Никого рядом не видали? Не встретили?

— Откуда? Позднотища же?.. Только подлюга одна подъезжала из интереса. Поглазела, развернулась и уехала. Даже из машины не вылезла! А я вижу — окошко светится, давай в дверь барабанить. Еле сторожа добудился! Начали пожарным звонить, потом барахлишко таскали, боялись — на хибарку его перекинется…

— Ну-ка поподробней, что за машина, — прерывает его Томин.


У Знаменского собрались Кибрит, Томин и Томилин. Кибрит вооружена актом экспертизы и схемой склада, размеченной сотрудниками пожарной службы.

— Зинаида, не углубляйся в дебри! — просит Томин.

— Тебе неинтересно, а я увлеклась. Пожарно-техническая станция меня прямо заворожила!.. Ну ладно, изложу попросту. — Она откладывает акт. — Сначала думали, что пожар в месте наибольшей степени обгорания. Но когда учли все условия, влиявшие на распространение пламени, мнение изменилось. Первоначальный очаг оказался здесь. — Она обводит небольшой участок на плане. — Судя по черепкам, тут стояли ящики с посудой и, следовательно, было много упаковочной стружки.

— Совершенно точно, — поддакивает Томилин, сверяясь со своей схемой. — Номер семь — чайные сервизы «Весна».

— А хоть какие-то данные, отчего загорелось, — не терпится Пал Палычу.

— Кое-какие есть, — небрежно произносит Кибрит, чтобы поэффектней подать новость. — В том месте на бетонном полу найдены следы бензина, — она загибает пальцы, — осколки бутылки и свечной парафин.

— Так это ж умышленный поджог! — восклицает Знаменский.

— Молния… окурок… — вспоминает Томилин в сердцах.

— Нет, погодите. Получается, плеснули бензину, чиркнули спичкой и пошли? Заперли горящий склад — и по домам? А сторожа усыпили? Такой вот дружный общий сговор… Как-то странно, братцы!

— Не обязательно сговор, Пал Палыч, — возражает Кибрит. — В заключении об этом не сказано, но мы много обсуждали… И по расчетам — конечно, предположительным — до ящиков пламя добралось не сразу. Не стану утомлять Шурика подробностями, но могло и двадцать минут пройти, и даже тридцать, а тогда уже начало разгораться всерьез.

— То есть можно было чиркнуть спичкой и удрать? Причем еще до конца работы? И при опломбировании ничего не заметили?

— Да, Пал Палыч.

— Если расчеты достоверны, снимаю шляпу! — говорит Знаменский.

— Я б в пожарники пошел, пусть меня научат!.. Как будем дело делить? — произносит Томин, обращаясь к коллеге. — Тематика вроде бы хозяйственная — карты в руки БХСС. На чужое мы не посягаем!

— Мы тоже, — в тон отзывается Томилин. — Если хищение — область моя. Но если воры посторонние — раскланиваюсь и исчезаю со сцены.

— Пока всем работы хватит. — Пал Палыч хочет, чтобы Томин остался вести расследование. — Давайте малость порассуждаем. Сторож прибыл без четверти семь, как всегда. Тотчас отправился к начальству. Это единственные пять-семь минут, когда термос был без присмотра. Но все это время Гуторская и Стольникова находились в конторе. Кто подсыпал снотворное?

— Икс, — говорит Томилин.

— Он же поджигатель?

— То ли он, то ли неведомый сообщник.

— Еще, значит, игрек, — замечает Томин. — Не исключен, между прочим, и зет. Зевака на пожаре — помните его? — видел загадочные «Жигули». Подкатили к складу, постояли и умчались. За рулем сидела женщина. Нет-нет, — отзывается Томин на оживление слушателей, — приметы неизвестны. Но сдается мне, сия особа являлась проверить, хорошо ли горит.

— Шурик, не разводи хитростей на пустом месте! — урезонивает Кибрит. — Женщина помчалась звонить по ноль один.

— Если бы, Зинаида, если бы! У пожарных четко: все сообщения дежурному параллельно пишутся на магнитофон. И там зафиксирован только звонок сторожа. Этого самого Николаши!

— Какая модель «Жигулей», твой зевака не разглядел? — спрашивает Томилин.

— Светлая «двойка», универсал.

— У складских ни у кого «двойки» нет, — задумчиво произносит Томилин. — А любопытно бы познакомиться с этой дамой.

— Сомневаюсь, — пожимает плечами Кибрит. — Ну, мне пора.

— Зиночка, подожди, пожалуйста, — останавливает Знаменский. — Есть одно соображение…

— Сомневаться вольно во всем, — продолжает между тем Томин. — Я вот возьму и не поверю, что Николашу усыпили!

— И что предложишь взамен? — живо оборачивается Пал Палыч.

— Сам намешал дряни в чай. И набивался потом со своим термосом: проверьте, мол, что за жидкость, меня споили, я чистенький!

— Ты серьезно? — удивляется Кибрит.

— Нет. Но только потому, что очень он непритворно зевал! А вообще-то ничего нельзя скидывать со счетов. И даму в «Жигулях» тоже. Пламя было яркое, а сколько темного! Каламбур на скорую руку…

— Не столько темного, сколько пока не доказанного, — возражает Томилин.

— И темного хватает, — поддерживает Томина Пал Палыч. — Я не зачисляю сторожа в иксы и игреки, однако… Предположим, он скрыл визит какого-нибудь дружка. Дружок в тот вечер просто заглянул проведать. Но у него дурная репутация, поэтому лучше умолчать. Между тем дружок незаметно сыпанул в термос сонных порошков, потом под храп Николаши появились прочие дружки, вывезли со склада все, что понравилось, а для маскировки следов учинили пожар. Опровержения будут?

— Нет, — отвечает за всех Томин. — Правомерная версия. И — благо это по моей части — начинаю изучать Николашину биографию и круг знакомств.

— Пал Палыч! — Кибрит постукивает по циферблату наручных часов. — Время бежит — что ты хотел?

— Прежде всего услышать твое личное мнение. — Знаменский слегка «подлизывается» к ней ввиду предстоящей просьбы.

— Если с женской колокольни, я бы сказала, что этот склад — маленькое бабье царство. Возможны интриги, острая вражда.

— Однако с юридической колокольни к словам «поджог» и «ревизия» так и напрашивается слово «хищение»! — подхватывает Томилин.

— Ладно, — заключает Пал Палыч, — проверять будем все: Николашу, вахтера, образ жизни складских работников, вариант женской мести и тэ дэ и тэ пэ. Но по линии хищения мы плотно упираемся в вопрос о недостаче.

— Документы, естественно, в ажуре, — вздыхает Томилин. — А доказательства огонь скушал. Вот тут и…

— Может, не совсем скушал? — прерывает Пал Палыч. — Ничто не сгорает абсолютно бесследно, а, Зина? Насколько я понимаю, для химика сгоревшая пластмасса все-таки пластмасса, а не кожа и не дерево.

— Ну, теоретически…

— А практически? — настаивает Знаменский.

— Да ведь вам нужно количество! Число предметов!

— Мы не будем добиваться, восемнадцать шуб спалили или девять. Если недостача, то крупная, иначе бы не жгли!

— Одна шуба или пятьдесят, Зинаида Яновна! — присоединяется Томилин. — В таких пределах можно определить?

— Н-не знаю… Невероятный объем работы — и на пожарище, и в лаборатории… С ума сойти!..

— Зиночка, нет таких крепостей!.. Тем более ты начальник отделения, можешь добавить еще группу экспертов!

— Пал Палыч, разве моей группы хватит?

— Зинаида, ты никогда нас не подводила! — напоминает Томин.

— Прямо беда с вами… — Кибрит встает.

— Мы договорились? — давит Знаменский.

— Не знаю… попробую, но…

— Сегодня же?

Кибрит взглядывает на часы.

— Тираны вы! У меня ж и других дел невпроворот!.. Ну ладно, еду в испытательную лабораторию, оттуда позвоню.

— Та-ак, — говорит довольный Пал Палыч после ее ухода. — Возникает необходимость охранять пепелище. А то вездесущие мальчишки…

— Сделано, Пал Палыч, — докладывает Томилин. — Я на всякий случай распорядился, чтобы и вахтер, и сторож выходили к складу и не допускали посторонних.

— И я подстраховался, — признается Томин. — Попросил тамошнее отделение милиции приглядывать. Чтобы считали местом происшествия, где работа не закончена. — Он смешливо косится на коллегу. — Трудно нам разграничить сферы влияния!

— Сочтемся славою, абы на общую пользу, — примирительно улыбается тот. — Пал Палыч, если напрячь интуицию, кто поджигатель?

— Пока интуиция молчит. А поджигатель — ключ ко всему…


По территории грузовой автобазы шагает начальник колонны. Рядом юлит щегольски одетый, заискивающий и одновременно нагловатый шофер Костя, смазливый, пухленький, длинноволосый парень лет двадцати пяти.

— Начальник, дай отгул! Бабушка ногу сломала! Доктора надо, лекарства всякие…

— Вечная песня!

— У нее, кроме меня, никого! — жалобно врет Костя.

— Если считать, это пятая, не то шестая твоя бабушка! Скольких ты уже в последний путь провожал? Имей в виду — еще одна помрет, ищи себе другую работу!

— Не нравится Костя — пожалуйста, в любом автобусном с поклоном примут!.. — и, видя, что начальник нахмурился, нажимает: — Дай отгул! Позарез нужно! Личные обстоятельства!

— Когда? — бурчит начальник, злясь, что приходится уступать.

— Прям сейчас! Ну, порядочек, спасибо! — Костя резво пускается прочь, пока начальник не передумал.

Спешно помчался Костя укладывать многочисленные свои пожитки. Среди них ни единой книги, но одежды хватило бы на троих. Умяв и застегнув второй чемодан, Костя утирает влажный лоб и выходит на лестницу, с силой захлопнув за собой дверь с красивой табличкой «Е. М. Стольникова».


На очередном допросе Стольникова заторможенная и сникшая.

— День был суматошный, Пал Палыч. Конец квартала. Привоз, увоз… Одним надо сбыть на склад готовую продукцию. Магазины рвут дефицит для плана. Иной раз прямо во дворе с машины на машину перегружают. У нас с Женей только глаза туда-сюда бегают, как бы чего не напортачить. На кило худеешь за такую смену, честное слово! А вы спрашиваете: кто был? что делал? куда ходил? Не сумею я ответить…

— Меня больше всего интересуют последние полчаса рабочего времени.

— Да тут уж как раз схлынуло. Мы даже сели чай пить… — Она что-то вспоминает, хмурясь, задумывается.

— Евдокия Михайловна, ваши мысли куда-то упорхнули.

Та грустно-виновато улыбается:

— Да…

— В конце левого прохода стояли ящики с посудой?

— Стояли.

— Оттуда к вечеру забирали что-нибудь? Или сгружали из нового привоза?

Стольникова отрицательно качает головой:

— Посуда давно попусту место занимала. Тот угол у нас вообще был неподвижный — на что спросу нет… — Она опять умолкает.

— Что с вами приключилось? На себя не похожи.

— Дома неладно… — с заминкой признается женщина. — Как-то вдруг…

— Недаром подмечено: беда одна не ходит.

— Ой, не надо так говорить! — вскидывается Стольникова с испугом. — Должно наладиться! Мало ли что случается, а потом налаживается!

— Тоже верно… Расскажите-ка, Евдокия Михайловна, какие у вас отношения с людьми.

— По работе? Кладовщицы меня ругают, что ли?

— Дружно хвалят.

— Да? Я иногда могу и пошуметь… но в общем-то нормальные отношения.

— А с заместительницей? Конфликтов не было?

— С Женей? — удивляется Стольникова. — Чего нам ругаться?.. Честно сказать, зануда она, Пал Палыч. Сухарь… Такая начальница — кошмар! А заместительница — вполне! — Отвлекшись от печальных мыслей, Стольникова несколько оживляется.

— Тогда копнем шире: вне работы были у вас враги?

— Враги?..

— Да, готовые крепко насолить.

— Кое-кто, возможно… — говорит она, помолчав. — Не знаю… не задумывалась как-то… Немножко странный разговор…

— Ничуть, Евдокия Михайловна. Ведь на складе был совершен поджог.

— Как поджог?! — страстно восстает Стольникова. — Не может быть поджог!.. Пал Палыч, миленький, что вы!!

— Вот заключение экспертизы. Вывод из него однозначен.

Стольникова берет протянутые листы, пытается читать.

— Буквы прыгают… — Она роняет бумагу на стол.

— Пожар возник между ящиков с посудой. Не исключено, что спичкой чиркнули еще до опломбирования замка.

— До опломбирования?.. Но были только свои! А я вообще вышла последняя… самая последняя… Пал Палыч!

— Я не утверждаю, что это сделали вы. Но кто тогда?

Лицо Стольниковой темнеет, глаза смотрят мимо Знаменского.

— Соберитесь, Евдокия Михайловна, сосредоточьтесь! Конечно, поджигатель осторожничал, чтобы не заметили. Кладовщиц я тщательно опросил — пока ничего. Но вы все-таки попробуйте припомнить… или догадаться.

Пал Палыч вопросительно ждет, но до женщины уже не доходит смысл его слов.

— Ну и подлость… ну и подлость… — шепчет она с искаженным лицом. — Это надо ж додуматься! — И непонятно, на весь ли род людской негодует или проклинает кого-то конкретно. Вдруг ослабев, стонет: — Господи!.. — и прижимает руки к груди.

— Сердце?

Она не слышит.

— Валидол есть, Евдокия Михайловна?

— А?.. Отпустите меня… Пожалуйста!

— А не лучше ль посидеть, успокоиться? И мы обсудим ваши подозрения.

— Нет! Нет! Ничего я сейчас не соображаю! Обухом по голове! Мне срочно надо, срочно… пройтись по воздуху! Пал Палыч, миленький!..

После короткой паузы Знаменский подписывает пропуск.

— С условием, что завтра в двенадцать вы будете здесь.

— Да-да… обязательно! До свидания!.. — Она стремительно выходит, оставляя Пал Палыча в раздумье.

Мечась вдоль тротуара, а порой выбегая от нетерпения на проезжую часть, Стольникова ловит такси. Но то ли остановка тут запрещена, то ли по иной причине — машины не тормозят.

Тогда она достает полусотенную купюру и за уголок поднимает в протянутой руке.

Тотчас к тротуару подворачивает «Волга» с надписью «Аварийная».


Томилин в беседе с Гуторской пытается выяснить ее отношения с сослуживцами.

— Значит, прежний заведующий ушел на пенсию и прислали Стольникову.

— Да, прислали.

— По мне, надо бы вас назначить!

— Я бы тоже себя назначила, — сухо замечает Гуторская.

— У вас гораздо больше данных…

— Зато она умеет подольститься к мужчинам! — не удержавшись, поддается Гуторская на лесть. — Обошла, кого надо, в ГлавУРСе. Богатый опыт! Вы не видели ее трудовую книжку? Стюардесса, буфетчица на теплоходе, завтурбазой… Трех мужей сменила… Если кто поддерживал порядок на складе — так только я. Стольникова совершенно безалаберная!

— Вы связываете с этим и случившийся пожар?

— Почему нет? Где руководитель безответственный, там и люди распускаются!

— Безусловно, Евгения Антоновна, безусловно! А зачем вы в вечер пожара возвращались на склад?

— Что вы хотите сказать? — медленно произносит Гуторская, опешив от неожиданности.

— Я хочу услышать, что вы скажете.

— Забыла сумку с продуктами. Поставила на землю, когда запирала контору. И забыла.

— И в складское помещение не входили?

— Разумеется, нет!

— К сожалению, теперь этого не проверишь. А следствие установило, что был совершен поджог!

Некоторое время Гуторская переваривает новость.

— Ничего себе!.. Поздравляю — нашли преступницу! — Она взвинчена, но тон привычно едкий. — Скажите на милость, зачем мне?! Я материально ответственная! Зачем мне поджигать?!

— Можно сбыть «налево» все ценное и ликвидировать полупустой склад.

— Чтобы говорить такие вещи, надо иметь доказательства! — заходится от раздражения Гуторская. — Или помалкивать!

— Вы же просили к примеру, — невинно возражает Томилин.


Кибрит идет по коридору Петровки, помахивая от возбуждения рулончиком ватмана. Входит к Знаменскому.

Тот поднимает голову от стопы бумаг, переложенных тут и там закладками.

— Ничего, если я тебя оторву? — спрашивает она.

— А вы по какому вопросу? — бюрократическим тоном вопрошает Пал Палыч.

— Да по служебной надобности. Не угодно ли вам сплясать, товарищ майор?

— Недостача?! — догадывается Пал Палыч.

— Она самая! — Раскатывая рулон, Кибрит говорит: — Я с этой схемой не расстаюсь, уже замусолила… Наверно, археологам и то легче. У меня ощущение, будто с ног до головы в саже, сколько ни мойся!.. Двигаемся мы от передней стены, — показывает она по схеме, — и вот смотри, в этом квадратике что, по-твоему, лежало?

— Как сейчас помню, пальто на меху, Югославия, пятьдесят штук.

— Ни малейшей Югославии! Зола от стеллажей плюс что нападало с крыши!.. Есть и еще. Тут вот рядом значились телевизоры. Они честно сгорели, останки найдены. Зато транзисторы числом восемьдесят явно испарились до пожара!

— Еще?

— Пока все, Пал Палыч. Ведь только начали.

— А я Стольникову отпустил полчаса назад! Хотя… заикнись сейчас о транзисторах, скажут — куда-нибудь перенесли. Чтобы на допросе произнести «недостача», нужны результаты всей вашей работы. Ждать и ждать…

— Но ты-то понимаешь, что недостача была?

— Да… Была недостача. Была… — с оттенком сожаления подтверждает Знаменский.

— Однако плясать не собираешься? — Кибрит разочарована.

— Зиночка, за помощь огромное спасибо, без тебя — зарез! Но радоваться… Понимаешь, сидела заведующая, истово клялась всем святым, что пожар и ревизия — случайное совпадение…

— И ты поверил?

— Нельзя же никому не верить! Когда верится — верю.

— Я не о том. Но у тебя такой нюх на вранье!

— Я и сегодня ей поверил! — сердится Знаменский. — Даже сейчас верю, что не знала она о поджоге!

— Удивительно! По-твоему, Стольникова — невинная овечка?

— Разумеется нет!

— Тогда ты сам себе противоречишь!

— Обстоятельства противоречат. С одной стороны — недостача и ревизия. Чего еще? Ясно. А с другой стороны, я убежден, что пожар для нее неожиданность!


Стольникова выскакивает из «аварийной» у ворот склада — не своего, сгоревшего, а другого. Тут все как-то почище и посолидней. Вахтер важничает, словно церемониймейстер.

— Вы куда, гражданочка?

— Ленка на месте?

— Что еще за Ленка? — одергивает он. — Заведующая складом, товарищ Уварова, у себя.

— К ней я! — порывается пройти Стольникова.

— Минутку! — загораживает дорогу вахтер. — Вам она лично требуется?

— Лично и срочно!

— Обязан доложить. Организация? Фамилия?

— Скажи, Дуся пришла!

— Вы не покрикивайте. Доложу — примет. Или не примет. По усмотрению. — Он звонит по внутреннему телефону. — Елена Владимировна, Сидоров беспокоит. Тут вас Дуся спрашивает… Ясно. Будет исполнено. — Обернувшись к Стольниковой, говорит ледяным тоном: — Велела обождать.Присядьте пока.

Стольникова, округлив от безмерного удивления глаза, садится…


Уварова в своей конторке оглядывает небольшой стол, накрытый к чаю, достает коробку конфет. Она развязывает шелковый бантик на коробке, когда врывается разъяренная Стольникова:

— Ты, Ленка, сдурела — держать меня в проходной?!

— Да народ был посторонний, Дусенька. Зачем при чужих?

— Я со мной так обращаться не позволю!

— Батюшки, нервы-то у тебя ходуном. Седуксен попей, Дусенька. Таблетки такие. Говорят, помогают.

Участлива и доброжелательна Уварова через край — переигрывает: в ласковой улыбочке скрытое коварство.

— Скоро сама будешь пить! Килами!

— Зачем мне? Я спокойная.

— Сатана ты в юбке!

— Не обижаюсь, Дусенька. Знаю, несчастье у вас. Посоветоваться, видно, пришла? Давай чайку. Прошлый раз ты меня поила — теперь мой черед, — и разливает чай.

— Да я у тебя крошки не съем, глотка не выпью! Прошлый раз… прошлый раз ты, подлая… — задыхаясь, начинает она.

— Когда я срок отбывала, — с нажимом перебивает Уварова, прихлебывая из чашки, — очень к чаю пристрастилась.

— Срок? — ошарашенно переспрашивает Стольникова. Сбила Уварова ее наскок.

— Ну да, срок. Давненько то было, можно сказать, в другой жизни. Но привычка осталась — крепкий люблю, в красноту.

— Во-он кто ты есть!

— Я есть уважаемый работник, всегда на лучшем счету. Это ты, голубонька, под следствием.

— Врешь, не отвертишься! — Стольникова ударяет кулаком так, что чашки подпрыгивают…


Наташа, племянница Уваровой, и кладовщица постарше идут по двору, приостанавливаются против окон конторки.

— Кто это у хозяйки? — спрашивает кладовщица.

— Не знаю. — Наташа пожимает плечами.

— Больно расшумелись.

— Нам что за дело? Пошли…


В ссоре Стольниковой и Уваровой произошел между тем перелом. Уварова оставила елейный тон.

— Этот разговор кончен! — непререкаемо произносит она. — Ваша беда — ваш и ответ.

Стольникова клокочет от бешенства:

— Значит, мы с Женей отдувайся, а ты, гадина, в стороне?!

— Потише, переборки тонкие. Тебе первой лучше, что я в стороне. Прикинь-ка, если ума хватит!

— Ну, Ленка!.. Сколько жила — таких не видела!

— Плохо смотрела. — Уварова подливает себе чаю. — Жизнь у нас, конечно, разная была. У тебя чересчур вольготная, вот ты на плаву и не держишься.

— Не отпевай раньше времени! Еще посмотрим!

— Ну что было, того уже не будет. И Костеньки тебе вовек не будет, — ядовито добавляет Уварова. — Убежал ведь? Ай, какой непостоянный! Полгода вы всего…

Стольникова, не совладав с собой, всхлипывает:

— Замолчи, подлюга!..

— Тебе же, Дусенька, добра желаю. Годами ты не молоденькая. Надо постарше себя искать. Той радости, понятно, не будет, но хоть не убежит, — с наслаждением растравляет ее Уварова.

— Кого мне искать — не твоя забота!! Ты говори, как рассчитываться будем?

— Думала я, думала, чем помочь. Если дадут условно — возьму тебя на работу. Допустим, кладовщицей.

— Кладовщицей?! Может, уборщицей?! Змея! Гадюка проклятая!

Стольникова кидается к ней, замахивается.

По складу бежит давешняя кладовщица, зовет:

— Наташа! Наташа!.. Елена криком кричит! А дверь изнутри заперта!

Обе устремляются к конторке.


На часах в кабинете Знаменского стрелка переползла за полдень.

— Опаздывает Стольникова… — неодобрительно произносит Пал Палыч и возвращается к прежнему разговору: — Каналы сбыта, каналы сбыта! Товар мог идти через постороннюю лавочку. Могли торговать и прямо со склада.

— Вполне вероятно, — соглашается Томилин. — В общем, нужна большая бригада.

— Так создавайте!

— Уже. Передал список генералу на подпись.

Знаменский кладет руку на внушительную стопу папок бухгалтерского вида, громоздящуюся на столе:

— А что здесь?

— Материалы прежних инвентаризаций и ревизий. По первому впечатлению излишков и недостач у Стольниковой не было. Однако пересортицы случались, Пал Палыч. Не раз! — подчеркивает Томилин.

— Да ведь пересортица что ж… Если товар сходный, ревизоры засчитывают один вместо другого. Так уж повелось.

— Неправильно повелось! Согласно документам должны быть кроссовки, а предъявляют тапочки. Почему? Могут кроссовки сами собой превратиться в тапочки?

— По законам природы — нет.

— Вот именно! Пересортица меня настораживает! Иногда недостача копится постепенно, ее маскируют всякими фокусами. В том числе годится и пересортица, а мы ее принимаем за детский грешок! Извините, что горячусь! — Томилин усмехается: — Любимая мозоль.

— И что за пересортица была у Стольниковой?

— Хрусталь вместо фарфора засчитывали. Магнитофоны — за телевизоры. Мужскую одежду — за женскую.

— Объяснения давала?

— Стандартные отговорки. Напутали при доставке, напутали при вывозе…

Легкий стук в дверь, и входит Томин.

— С утра пораньше уже вместе! Обо мне, похоже, не вспоминают.

— А ты не пропадай! — Знаменский рад его видеть. — С глаз долой — из сердца вон… Слыхал?.. Какие вести с незримого фронта?

— Довольно прозаические. Например, сигнализация до пожара была в целости.

— А сторож? Предполагаемые уголовные дружки?

— Нету.

— С чем же ты, Саша, к нам?

— Вы так погружены в высшую бухгалтерию — даже стыдно со своей мелочевкой… Мадам Стольникова вчера учинила скандал и потасовку.

— С кем?! — в один голос восклицают Знаменский и Томилин.

— У-у, тут таинственная незнакомка в машине!

Томин выдерживает паузу, и Пал Палыч торопит:

— Не тяни!

— Выкроил я минутку и разыскал ее.

— Вот везучий! — улыбается Томилин.

— Везение ни при чем. Я ее вычислил.

— Каким образом?

— Хм… Все-то вам расскажи. Сообщаешь конечный результат — удивляются: «О-о-о!» Объяснишь механику — скажут: «А-а-а…»

— Согласен разочароваться, — настаивает Пал Палыч. — Давай рассказывай!

— Ну, если публика очень просит… Напомню, что я имел: светлые «Жигули» — двойка, универсал, — номер кончается на ноль. За рулем женщина. По счастью, есть на свете райГАИ. Низко бью челом. Мне отбирают все «Жигули» соответствующей модели. Из них отсеивают светлые. Из светлых — все с нулем. Из тех — где за рулем женщина: как владелица или по доверенности. Дальше я уже пристально интересуюсь, что за дамы в остатке. Родная милиция помогает. И сегодня вдруг узнаю: одна из них накануне сцепилась со Стольниковой! Как видите, проще пареной репы.

— Саша… кто? — спрашивает Знаменский, предчувствуя крупную удачу.

— Некая Уварова. Тоже завбазой УРСа, только другого ведомства. Коллеги, так сказать… Ага, пробрало? — Томин доволен произведенным эффектом.

— Договаривай, договаривай! Потасовка…

— Да, Паша, имела место в кабинете Уваровой. Кладовщицы с перепугу вызвали милицию. И тут женщины мгновенно помирились. Прикрыли синяки платочками и стали патрульного спроваживать. Хорошо, он оказался формалист: потребовал письменное объяснение. — Томин достает листок, зачитывает: «Претензий друг к другу не имеем…» И ниже — автографы обеих дам.

— Позволь… — Знаменский берет листок. — В шестнадцать часов… То есть отпросилась у меня и полетела драться?

Все трое переглядываются.

Робкий стук в дверь — и на пороге Стольникова. Под обращенными на нее взглядами невольно ежится и здоровается смущенно.

— Легки на помине, — говорит Знаменский. — С опозданием на пятьдесят пять минут.

— Извините… не рассчитала… троллейбус…

— Обманули вы меня вчера, сославшись на самочувствие.

— Нет, я правда себя не помнила… правда было очень плохо…

— А теперь вам хорошо, когда поколотили Уварову? Теперь полегчало? — требовательно спрашивает Знаменский.

— Ее стоило!.. Стоило! — вырывается у растерявшейся было Стольниковой.

— За что?

— Это не имеет отношения! Чисто личное! Абсолютно не имеет отношения!.. — Голос ее не слушается. — И вообще ничего особенного не было!..

— «Не имеет отношения» или «не было»?

Стольникова молчит.


У жилого дома тормозит автофургон. Из кабины выпрыгивает Костя, идет в подъезд. Звонит в квартиру Гуторской.

Хозяйка, одетая по-домашнему, но подтянутая и аккуратная, как всегда, с неприязнью встречает гостя.

— Тебе чего? — Тот мнется. — Дуся, что ли, прислала?

— Нет. С Дусей я… расстался. — В легком смущении Костя поворачивается к зеркалу, приглаживает волосы, рассматривает какой-то пупырышек на подбородке.

— Как же она отпустила? — с насмешливым любопытством спрашивает Гуторская.

— А я пока ее дома не было. Взял отгул, собрал; шмотки и тягу.

— Хорош гусь!

— Да ведь погорели вы, Женечка! — Костя обретает привычную развязность. — Что она теперь может мне предложить? В беде я никому не помощник — только себе!

— Закругляйся, мне некогда, сейчас муж придет. Зачем пожаловал?

— Ключ, понимаешь, в кармане завалялся. Отдай ей, ладно? — Он протягивает ключ с брелоком.

— Почему я?

— Неохота на истерику нарываться. Ну пожалуйста!

Гуторская неохотно берет ключ.

— И еще чего хотел… Пусть не припутает меня сдуру, в свидетели не потянет! Никаких я ваших дел не знаю, ясно?.. Только ты от себя скажи, как свои мысли. Дуся тебя послушает. Скажешь?

— Ну что ты зубами стучишь? — презрительно кривится Гуторская. — Меня вон в поджигательницы записали, я и то не трясусь!

— А если посадят?

— Просто так не сажают. Доказать надо!

— Железная ты баба, Женечка!.. Слушай, у тебя свободных денег не водится? Мне бы четвертной.

— Это за что же?

— За красивые глаза, — кокетничает Костя.

— Таким глазам — рубль цена.

— Рупь?! — оскорбляется Костя. — У меня собственная десятка есть! — Он отворяет дверь на улицу и гордо выходит.

Щелкает отпираемый снаружи замок, и на пороге появляется муж Гуторской, интеллигентный, приятный человек средних лет.

— Что за типчик отсюда выскочил? — спрашивает он, ставя тяжелый портфель.

— Складской шофер, Митя. — В присутствии мужа Гуторская совершенно преображается, сияя нежностью и оживлением. — Устал, милый?

— Устал. Зачем он тебе понадобился?

— Передал ключи… Ах, да не стоит этот альфонс и минуты твоего времени, поверь! Иди мой руки, на плите все горячее!

— Времени в обрез, в обрез… И как на грех, проклятый твой склад… Я выбит из колеи!

— Митенька, умоляю, выброси из головы! Тебя это совершенно не касается! Совершенно! Думай только о диссертации! Сейчас накормлю, немножко полежишь и начнем печатать. У меня прямо пальцы чешутся!..


Пал Палыч приближается к воротам склада Уваровой.

Вахтер только что не обнюхивает его служебное удостоверение, не раз придирчиво сличает фотографию с оригиналом. Затем возвращает со словами:

— Товарищ Уварова сегодня не присутствует.

— Где же она?

— Нам знать не положено.

— А кто ее замещает, вам знать положено?

— Положено. — Вахтер не замечает иронии. — Спросите там Наташу. — Он пропускает следователя на территорию.

Пал Палыч идет складскими помещениями, оглядываясь по сторонам и постепенно замедляя шаг. Что-то на стеллажах привлекает его внимание. Знаменский рассматривает фирменные наклейки; двигается дальше — и снова приостанавливается, заинтересованный.

— Что вы тут делаете? — раздается голос.

— Ищу Наташу.

— Думаете, я упакована в коробку?

— Обвязаны бечевкой и запечатаны сургучом — все возможно! — подхватывает Пал Палыч. — В проходной мне дали понять, что на складе исключительно суровые порядки!

Девушка смеется.

— Вы заместитель заведующей?

— Скажете тоже! Просто когда самой нет, кто-то должен быть за старшую.

— А вы?

— Рядовая кладовщица. Зарабатываю тут стаж у тети Лены. Если вы по важному делу, то я не решаю.

— Да нет, я из милиции. Насчет… той драки.

— Ну прогремели мы! — веселится Наташа. — И что насчет драки?

— Честно говоря, Наташа, у наших сотрудников хватает работы. И негоже вызывать их попусту.

— Да, глупо получилось…

— Понимать это как розыгрыш? Из-за чего был скандал?

— Как в частушке: я любила — ты отбила. — Не утерпев, девушка прыскает.

— Расскажите мне, и покончим с этой ерундой, ладно?

— Ладно. Все равно все всё знают. Давайте только где-нибудь сядем, с утра на ногах. — Наташа ведет Пал Палыча за собой, по дороге он цепким взглядом охватывает тюки, ящики, коробки…

— Вот «место происшествия». — Наташа вводит его в конторку, приглашает сесть. — В общем, так… Есть у тети Лены приятельница. Тоже в возрасте, но помоложе. И жила она с одним… ездит тут такой шофер, Костенька. Ради него наряжаться стала как сумасшедшая… косметика, духи, даже аэробику пробовала. Умора!..

— Вы о Стольниковой?

— Ну да, о Дусе. А на днях Костя от нее раз — и смылся. Жуткая драма! — Девушка хихикает. — И вдруг вступило Дусе в голову, будто его тетя Лена переманила к себе. Прибежала с кулаками!.. В итоге у тетки фингал под глазом, сидит дома, примочки делает.

— Вы присутствовали при их ссоре?

— Нет, не присутствовала. Тетя Лена уже потом объяснила. Да еще отругала нас: человек не в себе, а вы милицию!

— Все ясно. Кто ж этот Костя? Есть отчего сходить с ума?

— Что вы! Пупсик надушенный!..


Автофургон Кости подъезжает к воротам склада. На противоположной стороне улицы стоит милицейская машина. Костя мельком на нее косится и не придает значения.

На территории склада выскакивает из кабины и орет:

— Где Увариха?

За спиной у него вырастает человек в штатском:

— Вы кто, товарищ?

— Я? Шофер… груз привез…

— Позвольте ваши документы…

И вот Костя уже сидит против Пал Палыча в конторке склада.

— Товарищ следователь, вы внимательно на меня посмотрите, какой я!

— Смотрю. Неотразимый.

— Талант у меня! Я этих баб пудами ем!

— Вместе с кошельками?

— Да они сами!.. Я на своем грузовозе всегда зашибу на жизнь. И комната, между прочим, хорошая, в ихних квартирах не нуждаюсь. Но вы понимаете — холостой. Это кошмар, даю слово!

— Бедняга.

— Ага. Бабы не знают, чем друг у друга отбить. Одних пиджаков кожаных надарили девять ли, десять — не упомню! Не брать, скажете? Да чего не брать, раз им хочется?

— Действительно, зачем обижать людей?.. А если мы выясним, что источником подарков было хищение?

— Хищение?! Товарищ следователь, я пользуюсь, но не вникаю. Мое дело сторона! Полнейшая сторона!


На складе инвентаризация. Среди беготни и тревоги Томилин листает ведомость. Рядом с ним тот сотрудник БХСС, что остановил Костю, и Уварова с запудренным синяком на скуле.

— Теперь, будьте любезны, предъявите болгарские дубленки, — адресуется к ней Томилин.

— Что вы! — подает голос из-за ее спины Наташа. — Их еще в июне отгрузили!

— Не тебя спрашивают! — зло цыкает на нее Уварова и, обратившись к Томилину, сладко улыбается: — Она путает, никаких дубленок не было. С самого начала поступила пересортица. Руки не дошли с ней разобраться.

— Вовсе я не путаю! — упрямо встревает Наташа.

— Вы кладовщица в этих секциях?

— Ну да!

— Были дубленки?

— Были! А потом вместо них привезли кожанки на синтетическом меху!

— Как вы думаете, кто лучше помнит — сопливая девчонка или я?

— Не надо спорить, — ответно улыбается Уваровой Томилин. — Принесите приходно-расходные документы по этой секции за два месяца, и мы уточним.

Уварова делает несколько шагов и, обернувшись, зовет:

— Наташка!

— Простите, она мне нужна, — мило извиняется Томилин: надо помешать Уваровой «вразумить» девушку.

— Не пойму, в чем дело… — хмурится Наташа. — А вы?

— Кожанки, — Томилин кивает на тюки, возле которых стоит, — позаимствованы со склада, который сгорел. Ну а дубленки были, очевидно, пущены «налево».

— И тетя Лена?! Какая мерзость!.. — Наташа готова расплакаться.

Сотрудник БХСС, посланный Томилиным, приоткрывает дверь конторки:

— Пал Палыч, на минутку.

Знаменский выходит и, возвратясь, заговаривает с Костей построже:

— Товарищ Бугаев, вы — свидетель, к которому юридических претензий пока нет. При честном ответе на следующий вопрос останетесь, видимо, в свидетелях. При нечестном — можете попасть в соучастники преступления.

– Я — соучастник?! Да никогда! Зачем мне, подумайте?!

— Повторяю, ответ будет решающим для вашей судьбы!

— Я ничего такого не знаю, не слышал и не могу ответить…

— Вопрос сам по себе простой. Но вам полезно понять, как я к нему пришел. Следите за ходом мысли. Есть два склада промтоваров. На одном командует Стольникова, на другом Уварова. Вашу машину автотрест прикрепил к обеим базам. Со Стольниковой у вас близкие отношения, с Уваровой дружеские. Все верно?

— Разве я скрываю?..

— Теперь допустим, возникла надобность перебросить что-то с одного склада на другой. Станут женщины ловить грузовик на улице? Нет, конечно. Обратятся к своему человеку: к вам.

— Н-не помню, надо путевые листы проверить… — ерзает Костя.

— Базы разных ведомств, товарищ Бугаев! Между ними не должно быть перебросок. Если же были, то не по путевым листам — по личной просьбе.

— Товарищ следователь, всех ездок в голове не удержишь…

— Не виляйте. Итак, ответ для протокола: производились какие-либо перевозки между складами Стольниковой и Уваровой?

— Во ситуация!.. — Костю терзают сомнения. — Что ты будешь делать?! Не знаю прям, что сказать!..

— Скажите правду.

— Ох, товарищ следователь! Оно ведь как? Раз ты на колесах, всегда кто-то чего-то просит… Костенька, отвези, Костенька, пожалуйста, чего тебе стоит…

— Записываю: факты перевозок между базами имели место…

— Имели… Пропади они пропадом, эти бабы!..


Прощально оглядывая останки склада, стоит на краю пепелища сторож. Потом поворачивается к нему спиной и шагает прочь. Останавливается возле дорожного столбика с указателем «База ГлавУРСа». Покачав головой, отдирает жестяную стрелку-табличку и забрасывает на обочину.


В кабинете следственного изолятора тесновато. Здесь Пал Палыч, Стольникова, Уварова и Томилин.

— В связи с противоречиями в показаниях между вами проводится очная ставка, — объявляет Пал Палыч. — Вопрос первый: что у вас общего со Стольниковой? — обращается он к Уваровой.

— Ну… знакомы. На курсах квалификации рядом сидели.

— Какие впоследствии были отношения? Имею в виду — деловые.

— Откуда деловые? — недоумевает Уварова. — Товар получаем из разных мест. Реализуем каждая через свои магазины. Все порознь.

— Так ли это? — дает Пал Палыч слово Стольниковой.

— Конечно нет! Года два уже друг друга выручали. У нее ревизоры в одни сроки, у меня в другие. Она первая попросила: подбрось закрыть недостачу. Потом у меня обуви не хватило, я у нее заняла, отделалась пересортицей. И пошло… Она своим товаром мои недостачи покрывает. А время придет — мой товар к ней едет, и у нее тоже получается все в порядке… В общем, как начали, Пал Палыч… уже ревизии не боишься… А глаза разгораются…

— По-прежнему отрицаете? — задает следователь вопрос Уваровой.

Уварова отвечает после короткого молчания:

— Может, я когда и пожалела, выручила. В том статьи нет. А зачем мне ее-то было? Своего всегда хватало!

— Позвольте реплику, Пал Палыч? — сердясь, говорит Томилин. — «Ты мне — я тебе», «мое — твое». Да разве оно ваше?! Вы забыли такие слова: «народное достояние»? Они, видите ли, «занимали» и «выручали». Мысли нет, что происходило хищение!.. Извините, Пал Палыч, не вытерпел!

— Не за что, правы. Итак, Стольникова, не случись пожара — вскрылась бы недостача?

— Если б Ленка моего… то есть народного, — смешавшись, поправляется она, — не вернула… и не подбросила от себя, что обещала…

Знаменский вопросительно оборачивается к Уваровой.

— Сказать все можно! — притворно негодует та. — Тут следствие! Факты нужны!

— Факты есть. Вот Томилин пригляделся повнимательней: маркировку на ящиках сверил, даты поступления. И обнаружил у вас многое со склада Стольниковой. Это раз. Второе: эксперты, что работали на пожарище, недосчитались именно этих товаров. Третье: Константин Бугаев признал, что возил грузы со склада на склад. Достаточно?

Уваровой достаточно — молчит, нервно сплетая и расплетая пальцы.

— А теперь, Стольникова, объясните вкратце причину вашей ссоры.

— Когда вы сказали о поджоге, я сразу поняла — только она! Вторую такую злыдню поискать! — Хотя женщина, естественно, повторяет уже говоренное прежде, но опять волнуется до слез.

— Почему она? — призывает ее к точности Пал Палыч.

— Набрала целых две машины чего подороже и держит! А у нас ревизия на носу. Звоню: вези, мол, пора. Ладно, говорит, заскочу к концу дня, условимся… Мы с Женей сидим, пьем чай, является. Что вы, говорит, девочки, тревожитесь, завтра все пришлю! И зачем-то рысцой на склад. Посмотрю, говорит, что у вас есть. Сейчас-то я соображаю зачем! А тогда подумала — вот завистная!..

— В руках Уварова что-то несла?

— Сумку… такую полухозяйственную, на молнии. Мне бы глаз не спускать, да разве придет в голову?! Я во дворе тогда стояла, но видела — везде она совалась! И в тот угол тоже!

— Все врет! Все врет! — вскрикивает Уварова.

— И больше ничего не скажете?

— Ни-че-го!

Пал Палыч поочередно придвигает женщинам протокол:

— Распишитесь… Распишитесь… Николай Александрович, прошу прислать конвой за Стольниковой, — просит он Томилина.

— Хорошо. Я пойду, если не нужен.

Знаменский кивает. Томилин выходит. Спустя короткое время появляется конвойный. Стольникова поднимается.

— До свидания, Пал Палыч… Будь ты проклята! Змея! — напоследок кидает Стольникова и скрывается за дверью.

Знаменский достает отдельный бланк для допроса, заполняет «шапку».

— Давайте все же поговорим.

Уварова молчит.

— Вы систематически занимались хищениями. Это вы теперь признаете?

— Да, — мрачно отзывается Уварова. — Признаю.

— Вас ожидает лишение свободы. Это вы тоже понимаете. К чему же упорное запирательство в вопросе о поджоге?

— Хотите, чтобы я перестала бороться?

— Хочу, чтобы вы оценили цепь косвенных улик. При инвентаризации у вас выявлены немалые излишки. Их происхождение — сгоревший склад. Так что мотив поджога убедительный: присвоение товаров на весьма круглую сумму. Дальше. Кроме показаний Стольниковой, есть свидетельство одной из кладовщиц. Она заметила, как вы выходили из-за ящиков с посудой, отряхивая ладони. Именно оттуда, где возник пожар.

— Еще не доказательство, что я его устроила!

— Но даже известно, как вы это сделали, Елена Владимировна, — вкрадчиво говорит Пал Палыч. — Вы принесли в сумке бутылку с бензином и свечу. Зажгли ее с тем расчетом, чтобы разгорелось не сразу. — Знаменский не торопится и наблюдает за ее лицом, выдающим изумление и растерянность. — Потом ловко подсыпали сторожу в термос снотворного. Выждав время, приехали еще посмотреть на пожар и убедиться, что сработало!.. Видите, все правильно. Женщина вы неглупая, должны признать свое поражение.

— Глупая, умная — немолодая, вот что!.. — почти шепчет Уварова. — Снова сидеть — век кончен… — Помолчав, поднимает голову, говорит жестко: — Ну, допустим, я подпалила. И что? Да гори оно хоть все ярким пламенем!

— Откуда такая озлобленность?

— А судьба меня, гражданин следователь, не ласкала, не баюкала… не то что некоторых… Хотите послушать, откуда змеи берутся? — с вызовом спрашивает она.

— Всегда стремлюсь понять.

— Вот-вот, понимайте. Была девчонка не хуже других. Кончила товароведческий, показалось — скучная работа. Устроилась в такси. Вроде жизнь наладилась: замуж вышла за трезвого, жилье получили, сына родила. — Уварова исповедуется не покаянно — ожесточенно. — А рухнуло все в один миг. Пассажир в аэропорт. «Гони, — говорит, — опаздываю! Накину тридцатку!» Тогда для меня это деньги были. Погнала. Сто, сто двадцать, пошла на обгон. Перевернулась. Он — насмерть, мне после больницы — срок. Дальше — лучше. Освободилась, приезжаю домой. Узнаю: муж со мной, с осужденной, развелся, с площади выписал, в квартире новая хозяйка. Выпихнули мне на лестницу чемоданчик с барахлом. «Ребенок?!» — спрашиваю. Простудился, говорят, умер. Как только пережила… Достала старый товароведческий диплом, пошла по объявлениям, где «требуются». Поступила на самую низовую должность. И год за годом прогрызалась в начальницы. И остервенилась, да, остервенилась. Зато прогрызлась… А на промтоварах сидеть да нитки не взять… Э-эх, гражданин следователь… жизни вы не знаете, какая она есть!..

— Я знаю, какая она должна быть, — говорит Пал Палыч после паузы. — И еще знаю: жизнь такая, какой ее делают сами люди!..


Кибрит и Знаменский встречаются на лестнице Петровки, здороваются.

— Ну, отмылась от сажи?

— Не говори! До сих пор в горле першит. Как у тебя?

— Помаленьку.

Рядом возникает Томин:

— Привет! Паша, я тебе обзвонился!

— А что?

— Начала раскручиваться вот такая, — поднимает большой палец, — криминальная история! Просто создана для нас с тобой! И Зинаиду примем, если попросит.

— Еще куча работы с пожаром, — говорит Знаменский.

— Паша, не будет тебе прощения, если откажешься!

— Ладно, созвонимся.

Знаменский направляется к себе для последней беседы с Гуторской, утерявшей ныне всю свою заносчивость.

— Стольникова созналась — очередь за мной. Этого вы ждете. И видите во мне главную преступницу! — обреченно говорит она.

— Ангелом я вас не считаю.

— Не могу найти слов… и, очевидно, бесполезно… но я невиновна! Ни в пожаре, ни в недостаче! Клянусь вам!

— Чем? — вдруг заинтересовывается Пал Палыч.

— Что?

— Чем клянетесь?

— Чем угодно!

— «Чем угодно»… Не впечатляет, — непонятно для Гуторской хмыкает Пал Палыч.

— Я знала, что не поверите!

— Как раз верю. Подозрение в поджоге с вас снято. Известно также, что в хищениях вы участия не принимали. Стольникова решительно все берет на себя.

— Дуся… спасибо ей!.. — вырывается у Гуторской теплая нота.

— Но переброски между базами не были для вас тайной. Как же назвать вашу позицию?

— Я не вмешивалась… не хотела связываться… К Дусе поступал дефицит, на мою половину — что попроще…

— И жили со спокойной душой! Не люблю читать мораль, Евгения Антоновна, но вам скажу. Наверно, каждое второе преступление было бы невозможно — просто невозможно! — без таких вот людей, которые «не желают связываться»!.. А еще на вашей совести Стольникова. Удивляетесь? Ведь вы умная, волевая женщина. Вы имели на нее влияние. Но презирали — за легкомыслие, небогатый интеллект, за этого Костю. На ваших глазах Уварова втягивала ее в махинации! Пытались вы бороться, спасти?.. — Секунду-другую ждет ответа и подытоживает: — Нет, умыли руки!

— Да, перед Дусей я виновата, — пристыженно говорит Гуторская после паузы.

— Мы не берем вас под стражу. Вопрос об уголовной ответственности решит суд. Давайте подпишу пропуск.

Он вручает пропуск растерянной и вместе посветлевшей Гуторской. Та берет его, поднимается.

— Спасибо, Пал Палыч… Спасибо!..

— Не за что, — отзывается Знаменский и звонит по внутреннему телефону: — Саша, уговорил, иду к тебе смотреть новое дело!

Без ножа и кастета

В приемной Главного управления внутренних дел города генерал-майор беседует с Охтиным. Раздается телефонный звонок, генерал снимает трубку:

— Слушаю… Да, часа через два, веду прием населения… Есть, сразу с утра зайду.

Закончив разговор, генерал оборачивается к посетителю:

— Продолжайте, товарищ Охтин.

— В общем, всякое терпение потеряли, товарищ генерал. — Охтина, видно, несколько сбил телефонный звонок, но постепенно к нему возвращается горячность. — Ведь пятый год… По стенам — честное слово! — натуральная плесень, как в подвале у плохого хозяина. Отопление что есть, что нет его! Квартиру дали, называется! Мы въезжали — себя от радости не помнили. А теперь хоть назад, честное слово! По крайней мере, в тепле жили. Идешь, знаете, домой, порог переступил — и все. Советская власть кончается, такое впечатление, честно слово!

— Невеселое впечатление, — говорит генерал.

— И вот еще пример приведу. Рядом в переулке два дома покрыли оцинкованным железом. И сразу на слом. А железо поснимали и, вижу, грузят на машины. С иногородними номерами. Явная комбинация!

— Пожалуйста, изложите письменно то, что вы рассказывали вначале. И насчет железа.

— Да у меня изложено, товарищ генерал. Куда я только не посылал эти заявления! — Охтин достает несколько печатных страниц.

Генерал берет заявление, просматривает, ставит в двух-трех местах размашистые галки.

— Экземпляр я оставлю. Но поймите меня правильно, — говорит он, не отрываясь от чтения, — мы не санэпиднадзор… не жилищное управление… Фактами, которые относятся к нашей службе, мы займемся…

— Ясно, — безнадежно вздыхает Охтин и встает.

Он возвращается домой, обходя по краю тротуара пруды из грязного месива, в которое поздней осенью и весной превращается нечищеный снег.

Чтобы миновать очередную лужу, Охтин сходит на проезжую часть, и тут его обдают жижей из-под колес элегантные «Жигули», за рулем которых — Изабелла, дочь Сони Нарзоевой. Сама Соня царственно восседает рядом.

— Куда на мостовую прешься? — кричит Изабелла, не поленившись затормозить.

Охтин, отставив ногу, с сожалением оглядывает брюки.

— Не связывайся ты с этими людьми, — брезгливо говорит Соня. — Еще камнем запустит.

— В меня?! — усмехается Изабелла и резко трогает с места.

Охтин даже не смотрит вслед.

…Войдя в квартиру, он переодевается из одного пальто в другое, старенькое. Температура в квартире такая, что без верхней одежды тут нельзя. На хозяйке, несущей из кухни сковороду, тоже фартук поверх пальто. И ребята и бабушка сидят за столом укутанные. Охтин, помыв руки, греет их над рефлектором. Их в комнате включено два.

Сердито фыркнув на призыв с телеэкрана экономить электроэнергию, хозяйка придвигает рефлектор поближе к ногам и говорит, обращаясь ко всем:

— Ешьте скорей, пока не остыло. На Петровке был? — спрашивает она у мужа.

— Был.

— Совсем ничего не обещали?

— Дохлый номер!

— Когда ж этому будет конец?! — ужасается она. — До весны я не выдержу!

— Полно, Надежда, — стыдит бабушка. — Вода идет, газ есть, электричество есть. Как же люди в эвакуации жили?

— Да ведь сейчас-то мы не в эвакуации!!


Томин стоит на площадке лестницы, посматривает вверх, посматривает вниз, посматривает на часы.

Сверху спускается Кибрит, снизу почти одновременно появляется Знаменский. Здороваются.

— Пал Палыч, не знаете, зачем нас зовут? — спрашивает Кибрит.

— Понятия не имею, Зиночка.

— Раз всех троих — что-нибудь стоящее! — уверенно говорит Томин. — Чую, братцы, преступление века!

Они направляются в глубь коридора.

…Генерал подписывает какие-то бумаги в своем служебном кабинете. Увидя наших героев, отпускает секретаршу и энергично поднимается навстречу.

— Милости прошу. Усаживайтесь. А я, с вашего разрешения, похожу… Вы от меня ждете сенсации, сознайтесь.

— Томин нацелился на преступление века, — подтверждает Пал Палыч.

— Увы, то есть, по счастью, нет… У вас, Зинаида Яновна, протекали когда-нибудь потолки? — внезапно спрашивает он.

— Не вылезаю из ремонтов.

— А у вас, Пал Палыч?

— Я на втором этаже, до нас не дотекало.

— Умеет устроиться человек, — шутит генерал. — Так вот, пригласил я вас побеседовать о жилищных условиях.

— Наших сотрудников? — не понимает Пал Палыч.

— Нет, вообще. Хочу, чтобы вы уяснили принципиальный характер задачи. Жилья строится у нас много, но как потом его содержат? Из рук вон! Домашние неурядицы отравляют быт десяткам миллионов людей! Ставлю вопрос: только бесхозяйственность или хуже?

— Не задумывался, — признается Томин. — Некогда, товарищ генерал.

Тот переводит взгляд на Знаменского.

— Где бесхозяйственность, там обычно кто-то руки греет, — говорит Пал Палыч.

— Вот именно! — подхватывает генерал. — А между тем жилищных дел мы не вели. Даже в наших архивах почти ничего нет!

— Я не слыхала, чтобы ЖЭКами вообще кто-то занимался, — замечает Кибрит.

— Кроме юмористов, — поддерживает Томин.

— А инстанции завалены жалобами. Словом, решено, что пришло время заняться! — Генерал достает папку. — Проверено поступившее к нам заявление товарища Охтина. Тут есть для нас зацепки по определенному ЖЭКу, то бишь ДЭЗу. Они теперь переименованы. ДЭЗ — дирекция эксплуатации зданий. — Генерал протягивает папку Знаменскому. — Но совет такой, Пал Палыч: не кидайтесь сразу в драку. Если в этом ЖЭКе-ДЭЗе узнают, что вы интересуетесь конкретно им, боюсь, что все бумаги сгорят, улетят и утонут. Судя по заявлению, начальник — человек решительный. Кого к вам подключить из БХСС?

— Томилина, пожалуй.

— Добро. Начинайте с местного отделения банка; идет, мол, проверка расчетных счетов всех ДЭЗов. Тогда истинный объект вашего внимания останется неизвестен. Проведите осмотр документов и определите, что изъять для будущих ревизий.

— Ясно.

— Вы, — обращается генерал к Томину, — постарайтесь пока досконально разузнать, кто есть кто из тех, с кем Знаменскому дальше работать. Прошлое, круг знакомств, образ жизни.

— Поднатужусь, товарищ генерал.

— А экспертам — широкое поле для диссертаций! Дел таких не было, экспертиз не проводили, двинетесь нехожеными тропами, Зинаида Яновна! — Он оглядывает всех троих. — Не вижу энтузиазма. Нудная работенка? Ничего увлекательного? Возможно. Но уясните себе социальный смысл задачи. Это не рядовое «хозяйственное» дело, товарищи!


Стоянка машин возле здания, где на фасаде среди нескольких вывесок есть и название конторы, в которой подвизается Изабелла, — трест «Разнореклама».

Подъезжает молодой человек на «Москвиче-люкс» — Алик. Высматривает среди тесно стоящих машин «Жигули» Изабеллы, что-то прикидывает на глазок, примеривается. Затем снова садится за руль, подает назад и точнехонько разбивает переднюю фару «Жигулей».

— Дзинь — и готово! — удовлетворенно говорит Алик. — Ювелирная работа! — Он поворачивает к себе зеркальце заднего вида, приглаживает перед ним красивый зачес. И, выйдя из машины, застывает у «места аварии» со скорбным видом. Ждет.

Беспечно пересмеиваясь с приятельницами, из здания выпархивает Изабелла. Увидала, что в ее машину врезалась чужая, срывается и бежит к Алику, пылая гневом.

— Куда вы смотрели?! Урод! Балда! Растяпа!

Сказала бы она ему и покрепче, да уж больно он мил и сам так очевидно огорчен.

— Я вас очень прошу, не расстраивайтесь! — умоляет Алик. — Только фара, больше ни царапинки! Моя вина — мой ремонт. Возмещаю любые убытки, даже моральные!

— Это каким же образом?

— M-м… Хотите на концерт Пугачевой?

— Вы способны достать билеты?

Алик роется по карманам и вынимает два билета.

— Начало через час.

Изабелла оценивающе разглядывает кандидата в знакомые.

— Если бы вы действительно согласились… А фару поставим завтра!

— Вам больше некого пригласить? — начинает кокетничать Изабелла.

— Собирался позвать одну красивую девушку. Правда, не такую красивую, как… Меня зовут Алик, — добавляет он притворно-смущенно и протягивает руку.

— Изабелла, — решается она.


Знаменский и Томилин входят в отделение Госбанка. Не успели они объяснить вставшей на их пути секретарше о цели своего визита, как в дверях кабинета появляется сам управляющий:

— Это о вас мне звонили?

И, посмотрев их удостоверения, сообщает секретарше:

— Товарищи у нас поработают. Входите, пожалуйста, — обращается он к пришедшим. — Это кабинет моего зама, он в отпуске, так что располагайтесь. Документы за два года подготовлены. — Управляющий указывает на стол, заваленный папками.

— Спасибо, очень хорошо, — Томилин на выбор открывает несколько папок в разных местах.

— Все виды поступлений и списаний денег по нашим ДЭЗам, — поясняет управляющий, раздвигая шторы на окнах. — Если не секрет, что вы ищете? Я в прошлом работал инспектором КРУ и готов помочь.

— Какие там секреты! — лукавит Томилин. — Для начала самое общее знакомство. Позже наверняка возникнут к вам вопросы.

— Я попросил бы освободить для нас сейф, — говорит Знаменский, раздеваясь у вешалки.

— Распоряжусь.

— И еще — не обижайтесь, — но, уходя, мы будем опечатывать комнату.

— Зачем обиды… — бормочет ошарашенный управляющий. — Пожалуйста, раз вы считаете… — Он снимает с кольца ключ от кабинета и протягивает его Пал Палычу.


Мусницкий идет по улице с дочерью и внуком, которого любовно несет на руках.

Их догоняет Алтынов.

— Добрый день, Максим Семеныч!

— Привет, Алтынов. Знакомься, дочь, Татьяна. А это — наследник. Тоже Максим!

Алтынов наскоро жмет руку Татьяны:

— Очень приятно.

Он чувствует, что главное внимание следует уделить наследнику.

— Как на вас похож!

— Еще бы! — самодовольно ухмыляется Мусницкий. — Кровь! Иди, я догоню.

Благовоспитанно приподняв шляпу, Алтынов удаляется.

— Новый главный инженер, — говорит Мусницкий. — Между прочим, холостой.

— Спровадил от меня мужа, а теперь сватаешь за кого попало! — зло роняет Татьяна.

— Дура! Разве это муж был?

— А может, я его любила?

— Чего там любить — портки в заплатах. Дура набитая, вся в мамашу!

Расцеловав внука, Мусницкий сажает его в коляску, которую везет Татьяна, и направляется вслед за Алтыновым.

В помещение ДЭЗа они входят вместе.

— Я к вам, Максим Семеныч, пока другие не успели набежать.

— Чего у тебя? — осведомляется Мусницкий, открывая директорскую дверь со своей фамилией на табличке.

— Ответы на жалобы. Куда только не пишут!

— Расхрабрились, — ворчит Мусницкий. — И время такое, что начхать нельзя. — Он просматривает поданные Алтыновым бумаги, подмахивает одну за другой.

— Вот здесь мне не нравится. Человек в высокую организацию обратился, а ты соглашаешься, что у окон на стенах лед. Надо заполитурить, чтоб глаза не резало.

— Если вместо льда так… — Алтынов со вкусом подбирает формулировку. — «В зимнее время периодически наблюдается повышение выпадения конденсата на оконных проемах».

— Уже годится. Повтори, внесу.

— «…Повышение выпадения конденсата на оконных проемах».

Мусницкий зачеркивает строку, вписывает замену, еще что-то исправляет.

— Перебелишь, — отдает он листок Алтынову. — Все с кляузами?

— Еще одна. Щепетильная. Что незаконно разрешили постройку шести блоков для автомобилей. В том числе для вашего, Максим Семенович.

— И что тут щепетильного? — изумляется Мусницкий. — Пиши: «Нарушителям предложено в кратчайший срок представить сметную документацию… для рассмотрения в установленном порядке». — Мусницкий смеется: — Значит, первоначально — тебе, ты — мне, а я — в стол. Сегодня, Алтынов, острые вопросы надо решать смелее!.. Не разузнал насчет плана по сносу?

— Договорился. Их машинистка просто сделает для нас лишний экземпляр. Это вариант самый дешевый — коробка конфет.

— А ты не дешевись, прибавь еще какую морковку. Машинистка и на будущее сгодится. Да! Вот еще что. Ходил я в новый дом, второй и третий корпуса. Недоделки, халтуры вагон, полное безобразие. — И эти столь распространенные и справедливые сетования заканчивает неожиданно: — Узнай, кто еще в приемной комиссии, потолкуй, чтобы принять, как есть. Усек?

— Я, Максим Семеныч, все секу с ходу!


На станции обслуживания Изабелла придирчиво осматривает восстановленную фару.

— Ну, все в порядке, — подходит Алик, засовывая в карман бумажник. — Подкинул ребятам за срочность.

Вдвоем они садятся в машину, и Изабелла выводит ее с территории станции.

— Куда вас отвезти? — спрашивает она, приостановясь на улице.

— Белла, а мы не посидим где-нибудь? Тихо-скромно. По-дружески?

— Я должна вернуться на работу. Еще кучу иностранных проспектов переводить.

— Вам нравится этот трест «Разнореклама»? И ваша работа?

— Средне.

— Да, вы заслуживаете лучшей участи!..

Продолжение разговора мы слышим у следующего светофора:

— И что же, мы вот так расстанемся и не увидимся больше?

— А зачем, собственно? — хитро косится Изабелла.

— Вам непонятно?

— М-м…

— Вы меня толкаете знаете на что? Еще раз раскокать фару у вашей машины!

— О! Дорогое удовольствие!

— Так не вводите меня в пустые расходы!


Знаменский и Томилин работают в банке с документами. Закончив складывать какие-то цифры, Пал Палыч нарушает молчание:

— Наивные мы с вами люди, Николай Александрович! Кажется, все превзошли, все знаем… А вот сколько товарищ Мусницкий имеет, к примеру, на вывоз мусора? Не скажете? Дышите глубже — пятнадцать тысяч рублей!

— О-го-го!..

— А под скромной графой «Содержание дворов и тротуаров» — угадайте, сколько?

— Н-ну… столько же?

— Тридцать девять тысяч!

— Фантастика! Да. И что же подразумевается в этой графе?!

— Всякие работы, которые, судя по состоянию дворов, не производятся. Дальше. Текущий ремонт, прошу прощения, — сто пятьдесят пять тысяч! А капитальный…

— Если на текущий столько, то… полмиллиона?

— Миллиончик без двухсот рублей!

— Куда же это все ухает?!

— Сам давно так не удивлялся! Увидишь облупленный фасад, думаешь: где же на все денег набраться? А деньги — вот они! Хватило бы всем жить в уюте и комфорте!

— А по району в целом сколько?

— Только на благоустройство и ремонты выделяется двенадцать миллионов в год!

Томилин вскакивает.

— Такие средства!.. Ведь это просто грабеж — только без ножа и кастета! Вы посмотрите только сводку по ремонту! — Он протягивает Пал Палычу свои выкладки.

— Ремонт перед сносом? Тридцать процентов средств?!

— Совершенно верно. Мусницкий благоустраивал дома, которые вскоре шли на слом. Поди потом проверь, что там делали, что нет!

— Недурно. — Пал Палыч снова обращается к сводке Томилина. — А это что за цифра?

— Внизу? То, что истрачено на заселяемые новостройки.

— Когда же их ДЭЗы приводили в порядок? Всегда жильцы сами управляются!

— По-моему, тоже. Но строители говорили: ДЭЗы очень заинтересованы получать дома снедоделками.

— Повод для списания денег? Так…

Некоторое время они смотрят друг на друга: в экую трясину попали!

Напольные часы бьют семь. Знаменский спохватывается, что засиделись. Оба начинают собираться, одеваться. Несколько папок укладывают в сейф, опечатывают его.

Опечатывают снаружи и дверь комнаты. Простившись с секретаршей, натягивающей пальто, выходят на улицу.

Пал Палыч спрашивает:

— У нас есть данные, где сейчас официально ведется капитальный ремонт?:

— В основном да.

— Надо будет на днях прогуляться, поглядеть живьем.


Дорого обставленная квартира Сони. Изабелла привела Алика знакомиться, и чувствуется, что ей очень важно мнение матери. Все трое чинно пьют чай.

— Начальство планирует загнать меня на Цейлон, — рассказывает о себе гость. — Немножко скучновато, но условия прекрасные.

— Представляешь, мама, круглый год лето! — вставляет Изабелла.

Но Соню занимают вещи более практические. Она рассматривает Алика, и тому становится слегка не по себе — столь откровенно она взвешивает «за» и «против».

— Расскажите, как это вышло, что вы развелись с женой?

— Виноват я. В прошлую поездку надо было взять ее с собой. Но — Ближний Восток, перестрелки, взрывы… словом, побоялся. А она молоденькая, хорошенькая, детей не было… все естественно.

— Проводили раздел имущества?

— Даже в квартиру не вошел, хоть куплена на мои деньги. Сел в машину и уехал — весь раздел.

— Значит, вы бездомный?

— После Цейлона решу квартирный вопрос.

Звонит телефон, Изабелла снимает трубку.

— Мама, Мусницкий.

— Слушаю, Максим Семеныч… Собрание? Пожалуйста, проведу… Когда мне удобней? Давай согласуем попозже, сейчас я занята… Да-да, звони, не стесняйся.

Она кладет трубку и снова разглядывает Алика. Решив что-то, говорит дочери:

— Иза, посмотри, что там по телевизору.

— Восемь часов, — смеется Изабелла. — «Спокойной ночи, малыши!»

— Вот и прекрасно. Ступай.

Оставшись наедине с Аликом, Соня приступает к объяснению:

— Три года за границей… То есть вам срочно нужна жена…

— Рад, что вы меня поняли. И Белла, вероятно, догадывается о серьезности моих намерений.

— После шапочного знакомства и сразу — серьезные намерения?

— Софья Рашидовна, я бы с удовольствием долго и красиво ухаживал за вашей дочерью. Каждый день возил бы розы с Центрального рынка! При других обстоятельствах.

— Мне даже не известно, кто ваши родители!

— К сожалению, покойные. Отец был врач. Гомеопат с большой практикой. Маме не было нужды работать. Он умер от сердечного приступа, и мама недолго его пережила. — Алик погружается в печаль.

— Допустим, вы приличный человек, — говорит Соня. — Но почему Иза? Не рассказывайте мне, что влюблены без памяти!

— С такой женщиной, как вы, надо быть абсолютно откровенным, — уважительно признает Алик. — Да, я не влюблен без памяти. Потому что я, Софья Рашидовна, ничего без памяти не делаю. Я на трезвую голову знаю, что мне нужна именно Иза.

— Да почему именно она?! — не отступается заботливая мать.

— Мне такие нравятся. Красивая, веселая, не чересчур умная…

— Приятно слышать! — прерывает Соня. — По-вашему, Иза — дурочка?

— Софья Рашидовна, я чистосердечный человек, я с вами в открытую. Иза — разумная девушка, образованная, но… Вот вы — вы очень умная, а Иза немножко ребенок. И мне такие нравятся, мама такая была. Что еще для меня важно… сейчас свободные нравы, а она держится иначе. За это вам поклон.

— Благодарите, будто уже свадьбу справили!

— Все зависит от вас, Софья Рашидовна, — ласково журчит Алик. — Иза вас глубоко уважает. И есть за что. Я сам такой — немножко несовременный, уважаю родителей. С прежней тещей, знаете, до сих пор друзья. Так сложилось, что близких родственников у меня нет, и я очень без семьи скучаю, не хватает домашнего очага. Вот так посидеть, попить чаю. Для меня семья…

— Погодите! — восстает Соня против его обволакивающих речей. — Если вы не уговорите Изу и меня, что тогда? Найдете себе другую красивую и веселую?

— Как вы меня неправильно поняли, Софья Рашидовна! Ай-ай-ай! Разумеется, я не поеду на Цейлон, пошлют кого-то еще. А я останусь, буду возить цветы и добиваться только вашей дочери! Но боюсь, потом придется нам ехать на Ближний Восток.

Разговор прерывает звонок в дверь, Изабелла вышла открыть.

— Мама, портниха.

Из-за ее плеча выглядывает женское лицо.

— Извините, Соня Рашидовна, я немного раньше.

Соня встает.

— На всякий случай я прощаюсь, — небрежно говорит она Алику.

Тот галантно целует ей руку:

— Если позволите, я вас дождусь.

Соня выходит. За ее спиной — незаметно для Изабеллы — Алик и портниха обмениваются многозначительным взглядом.


Томин входит в кабинет Пал Палыча.

— Наконец-то застал! Ты на работе бываешь?

— Только до открытия банка.

— Так, может, зайти на следующий год? Или когда Томилин будет в отпуске?

— Ладно-ладно, к твоим услугам.

— Это тебе требуются мои услуги! Между прочим… — Томин проходит, садится. — Паша, ты напрямую общался с Мусницким?

— Еще нет.

— Учти, на легкий испуг его не возьмешь. Юридически чист, хотя, думаю, полдюжины статей о нем плачут. На редкость тертый мужик. С большими связями. И кремень. Его надо вглухую обложить, иначе не одолеем! Вторая фигура после него — Алтынов, главный инженер, тоже парень хваткий. На последнем курсе вуза у него папашу посадили по хозяйственному делу. И довольно шумно, даже фельетон был. Так что комиссия по распределению подстраховалась и выдала парню свободный диплом. А Мусницкий подобрал и приспособил к делу… Что-то получается один сплошной монолог, а?

— Сижу, мотаю на ус.

— Нет, ты меня спроси: а что слышно пикантного?

— Да? — оживляется Пал Палыч. — Считай, спросил.

— Отвечаю: уборщица. В ДЭЗе у Мусницкого. Веник и тряпку в руки не берет, но иногда заходит, потому как председатель месткома.

— «Освобожденная» уборщица?

— Незабываемой красоты женщина. Твоя старинная знакомая.

— С какой стороны?

— С нехорошей, Паша. Когда валютчики находились в нашей компетенции. Уже молодость приходится вспоминать, вот жизнь окаянная!.. Был тогда некий Нарзоев.

— Незабываемая фигура! Два раза на суде выпутывался, на третьем приговорен к высшей мере… Но что уборщица?.. Соня Нарзоева?

— Собственной персоной!

— Ну конечно… Она и в те времена числилась дворником… Бывало, к одиннадцати часам ей подавали «ЗИМ»… А как она нынче поживает?

— Слишком неплохо, Паша. Машина. Казенная квартира…

— Постой, она ведь в том же районе и жила!

— И в той же квартире! Мусницкий в ту пору был техник-смотритель. Он в жилищной системе уже лет тридцать крутится. К Нарзоевым был вхож.

— Выходит, давние друзья?!


Знаменский и Томилин идут вдоль довольно большого жилого дома старой постройки. Огибают его, осматривают с задней стороны.

— Четыре месяца капитальный ремонт, — пожимает плечами Пал Палыч. — Как там сказано в смете?

— Замена паркета в двух третях квартир, — цитирует на память Томилин. — Обновление кровли. Окраска внутренних перегородок. Замена штукатурки. Возведение разборных лесов.

— Не наблюдаю. Пошли внутрь.

В разных подъездах они выборочно звонят в квартиры с одним и тем же вопросом:

— Извините, ремонтники не у вас?

Встреченная ими пожилая женщина жалуется:

— Какой ремонт! Помазали на лестнице да ушли.

— А в квартирах что-нибудь делали?

— Что вы! А как бы нужно! Пойдемте, я вам покажу. Все в негодность пришло, потолок потрескался, в окнах щели, пол совершенно расклеился… Вот моя дверь, входите.

— Да мы ничего не решаем, мамаша.

— Так и знала, опять одни разговоры!..

Когда наши герои снова на улице, Томилин говорит:

— Пал Палыч, можно я переключусь на оперативные рельсы? Чтобы параллельно…

— Сам хотел предложить.

— Разведаю, куда дели стройматериалы с этого «капремонта», чем занимались четыре месяца рабочие, которым тут наряды закрывали. Я вам не нужен в банке?

— Справлюсь. Только… чтоб раньше времени не то что Мусницкого — блоху возле него не потревожить!


На общем собрании работников ДЭЗа председательствует и ведет собрание Соня.

— Спасибо, Максим Семеныч, — величественно благодарит Соня выступавшего. — Надеюсь, собрание доверит нам подготовить резолюцию. Так что все свободны.

Присутствующие тотчас облегченно разбегаются.

— Семеныч, есть разговор к тебе, — останавливает Мусницкого Соня.

— Пойдем в кабинет?

Соня кивает: разговор требует уединения.

…В кабинете Мусницкий собирается сесть за стол, но спохватывается и предлагает «начальственное» место Соне, а сам пристраивается сбоку.

— Похоже, буду Изу замуж выдавать, — вздыхает Соня.

— Да ну? И кого ты ей нашла? — полон любопытства Мусницкий.

— Сам он ее нашел… Вот-вот распишутся. — Заметно, что Соня еще не окончательно примирилась с подобной перспективой. — Так или иначе, Изе нужна квартира. Хорошая квартира, Семеныч. И быстро. Возьмешь аванс? — Она снимает с плеча тугую сумочку.


…Алик, сидя в машине с незаглушенным мотором, поджидает портниху. Завидя ее, едет навстречу вдоль тротуара, распахивает дверцу.

— Как? — спрашивает та, усевшись рядом.

— Дочка согласна, мамашу дожмем.

— Смотри только не пронеси!

— Ладно, не маленький.

Женщина оглядывается:

— Давай отъедем, кое-что расскажу.

Машина трогается и скрывается за углом.


В квартире с просторным холлом и смежной с ним кухней утром Томин варит себе кофе.

В холл выходит субъект средних лет в купальном халате.

— Доброе утро новоселу! — приветливо говорит он. — Как спалось?

— Прекрасно. Лежать — не сидеть.

— Тсс! — Халат предостерегающе подносит палец к губам и кивает на одну из трех дверей, выходящих в холл. — При нем таких шуток не советую: пятнадцать лет отсидел и еще весь такой…

В этот момент распахивается дверь и появляется немолодой громила в майке. Вся грудь и спина у него покрыты вязью надписей и рисунков.

Халат, направлявшийся к ванне, поспешно отступает.

— Пожалуйста, — пропускает он громилу к удобствам.

— Иди-иди, мойся! Я пока с человеком поговорю.

Громила придвигает ногой табурет, садится, окидывает Томина пристальным взором. Тот как ни в чем не бывало снял кофе с плиты, достал что-то из холодильника и принимается завтракать.

— Кто будешь? — спрашивает наконец татуированный.

— Зовите меня Сашей. Просто Саша.

— Я спрашиваю, чем занимаешься. Этот вот, который морду моет, — расхититель. Скрывается. А ты?

— У вас тут принято все о себе рассказывать? — удивляется Томин.

— Спрашиваю — ответь!

Томин изучает картинки и тексты на его теле.

— Ну чего молчишь?

— Извините, загляделся, давно не видал такой красоты… Про меня не беспокойтесь. За мной ни дела, ни хвоста. Просто у нас со здешними друзьями вышло небольшое недоразумение по коммерческой части. Меня прислали уладить. Называется третейский суд.

— А, дельцы промеж себя… Слыхал. На сколько накрыли?

— Потом, возможно, расскажу. Сейчас опаздываю на встречу, м-м… — Томин подыскивает слово, — с одним юристом.

По мнению верзилы, шутка удалась.

— Чеши! — хмыкнув, разрешает он.


Знаменский дочитывает какую-то бумагу, откладывает.

— Так. Тут ясно. И последний к тебе вопрос, — говорит он Кибрит. — Томилин засек водопроводные трубы, которые Мусницкий продал «налево». Сможем мы доказать, что они те самые?

— Если на складе осталось что-нибудь из этой партии, вероятно, сможем.

— Вероятно или наверняка? Мне нужен верняк.

— Ну и будет верняк. Даже гвозди, выпущенные в разные смены, отличаются друг от друга! На таких различиях держатся все строительные экспертизы. — Она оглядывается и видит входящего Томина. — Здравствуй, Шурик.

— Привет, бродяга! Ты что-то запропал, — радуется другу Пал Палыч.

— Как вы полагаете, где я теперь живу? В частной гостинице! В настоящих, братцы, подпольных номерах! Дуриком попал, повезло.

— И что там за публика? — торопит рассказ Кибрит.

— Самая разная. Кто приехал лечиться, а в гостиницу не пробился. Кто просто отдыхает от семьи. Этажом выше, например, квартиру снимает директор универсама, поскольку жена и любовница стесняются проживать вместе. В доме напротив — модный ансамбль: говорят по-русски, поют с акцентом. И на той же площадке три девочки веселого поведения.

— Везунчик ты!

— Безусловно. Но вы спросите, кто там правит бал!

— Ну?

— Гражданин Мусницкий! Выдает жильцам ключи, а купюры получает сам.

— Вот проходимец! Значит, скрывает свободные квартиры…

— Все знаю, Паша! У каждого ДЭЗа есть резервный фонд…

— А-а! — произносит Пал Палыч.

— Понял?

— Но я — нет.

— При большом ремонте, Зинуля, полагается отселять жильцов. Но народ у нас терпеливый, при нем можно ломать полы, менять рамы и тэ пэ. Зато некоторые любимцы судьбы, — Томин «подкручивает усы», — имеют комфортабельное пристанище.

— Спасибо, Саша. Отлично поработал. Адреса? — берется Пал Палыч за авторучку.

— Ой, не дам, погоди разорять наш притончик! Соседи у меня отменные. Один в бегах — по линии Томилина, ему пожертвую. А второй… довольно комичный: уголовник в стиле ретро. Явно приехал восстанавливать старые связи. Он хоть и замшелый, а дров может наломать. Мне нужно еще время.

— Сколько?

— Неделя. По рукам?

Пока они договариваются, Кибрит разбирает бумаги: что-то оставляет Пал Палычу, что-то складывает в свою папку. И встает.

— Поостерегайся там, Шурик.

— Погоди, я с тобой. Мне требуются твои штучки для снятия отпечатков.

Кибрит изумленно поднимает брови.


…Ансамбль, «поющий с акцентом», проводит домашнюю репетицию.

Соня и Мусницкий входят в подъезд, поднимаются в лифте на верхний этаж.

— Эта, — показывает Мусницкий на дверь одной из квартир и жмет кнопку звонка. Но прежде чем им успевают отпереть, из другой квартиры — очевидно, на звук лифта — выглядывают, а потом и выскакивают развеселые девицы.

— Дядя Макся пришел! — повизгивают они и с преувеличенным восторгом обступают Мусницкого, чмокают и тормошат.

Вокруг него возникает шутейный хоровод, на который Соня взирает в легком столбняке.

— Отстаньте, дуры, не видите, что ли! — кивает Мусницкий в ее сторону. — Я тут по делу!

Девицы оборачиваются и, увидя брезгливую гримасу Сони, с презрением ее оглядывают. Между тем из квартиры, в которую звонил Мусницкий, появляется расхлюстанный парень с электронной правнучкой балалайки — один из участников репетиции.

— К нам, хозяин?

— Квартиру посмотреть. Валяйте пока к девочкам!

Парень на минуту исчезает и выводит на площадку собратьев по искусству. «Девочки» встречают их радушно, и вся компания наконец скрывается.

Мусницкий спешит переключить спутницу на осмотр квартиры. Везде беспорядок и грязь. В одной из комнат обнаруживается томный длинноволосый юноша с серьгами в ушах, увлеченно, будто детектив, читающий партитуру. Он поднимает подведенные глаза и рассеянно здоровается.


Томин и его соседи оканчивают на кухне холостяцкий ужин.

— Все всухомятку да всухомятку — недолго и язву нажить, — печалится расхититель. — Как моя жена вкусно готовит! Гусь с яблоками… грибные супы… паштет из печенки с телятиной…

— Вон как жрал! — говорит уголовник.

Расхититель виновато ежится.

— И какая ж у тебя перспектива? — интересуется он, шумно прихлебывая чай. — Так все и будешь в бегах?

— Я, собственно, не считаюсь в бегах.

— А где ж ты считаешься?

— Понимаете, как получилось, — спешит удовлетворить его любопытство расхититель. — Завели групповое дело. Чувствую, могут до меня добраться. И тут один умный человек посоветовал: пока, говорит, ты по делу никто, лучше исчезнуть, чтобы тебя вообще не было. Раз не обвиняемый, то розыск объявлять не станут. А там следствие закончится, суд пройдет, и можно всплыть на поверхность — в другом, конечно, месте.

— Опять паштеты жрать.

— Хоть бы детей увидеть! Мать без меня умерла… — оборачивается расхититель к молча слушающему Томину. — Так, знаете, горько!..

— Про это у меня есть, — уголовник задирает штанину. — Нет, на правой. Во, — приподнимает он ногу.

Надев очки, расхититель опасливо наклоняется и читает:

— «Солнце всходит и заходит, а в душе моей темно».

В холле звонит телефон.

— Мне не могут, — вздыхает расхититель.

— Тоже, — говорит Томин.

Уголовник идет к телефону и снимает трубку:

— Кого надо?.. Ты?! Ты где?.. Валяй, встречаю! — Он направляется в кухню, где радостно объявляет: — Марш по комнатам! Кореш зайдет, незачем его видеть.

— Что вы, мы не интересуемся! — горячо заверяет расхититель.

Томин молча наливает себе чай и уходит.

— Ты, может, не интересуешься, а сядешь, тряхнут — и начнешь вспоминать.

— Конечно, конечно, так благоразумней. — Расхититель тоже удаляется.

В квартиру настойчиво, несколько раз подряд звонят. Томину из комнаты слышно, как татуированный топает к двери и раздается громкий голос Мусницкого:

— Здорово! Все дома, нет?

— Чего надо? Я передам! — хочет поскорей спровадить его уголовник.

— Нет, срочно общий вопрос… — Мусницкий стучит к расхитителю, тот не откликается.

— Выходи оба! — гаркает уголовник.

Томин с соседом выходят. Мусницкий здоровается с ними за руку.

— Квартира эта мне нужна. Придется вам переехать.

— Абзац! — перебивает уголовник. — Несогласны!

— Да рядом, в соседний дом!

— Несогласны!

— Эту площадь требует исполком! Завтра утром чтоб были готовы! — непререкаемо заканчивает Мусницкий и выходит из квартиры.

Тут как раз на площадке останавливается лифт. Однако при приближении Мусницкого створки кабины захлопываются, она трогается вверх. Этажом выше, зверовато оглянувшись, из нее выскакивает щуплый мужичонка. Выжидает, пока лифт займет Мусницкий и спустится на нем. Затем сходит по лестнице к двери, где его ждут.


У кабинета директора ДЭЗа толпится народ. Выскакивает рассерженный гражданин:

— Это не прием населения — это обман населения! Разгильдяи! Бездельники!

«Следующий!» — звучит голос из динамика под потолком.

В кабинет проходит старушка.

— Что у вас? — не глядя, спрашивает Мусницкий. Жалобщики ему надоели хуже горькой редьки. Прирожденный хам, он глумится над зависимыми от него людьми: — Течет на пол, говорите, — подставьте ведро.

— Стара я ведра таскать.

— Выбирайте: могу отключить, чтобы не текло. А раковин нет.

— Но я персональный пенсионер! Мне восемьдесят четыре года!

— Тем более. Пора уж перестать затруднять людей.

— Что вы сказали?! Я в газету напишу! В райком! Найдем на вас управу!

— Ищите, ищите! — Нажатием кнопки Мусницкий включает автоматического секретаря, который громко провозглашает в коридоре: «Следующий!»

Оскорбленную старушку сменяет холеный мужчина в замшевом пальто.

— Михаил Аркадьевич! Зачем же вы в общей очереди? — ахает Мусницкий. — Вот образец нашей скромности и демократизма! Чем могу?

— Дверь лифта грохает. Жена раздражается. По утрам от этого лязганья не в состоянии спать.

— Ай-я-яй! Бедняжка Анна Андревна!..

— Уже стену китайским ковром завесили — не помогает. Не знаю, что делать!

— Вот у меня какая мысль: если кнопку вашего этажа из панели вообще убрать? Придется, правда, ездить этажом выше. Но, может быть, Анне Андревне легче спуститься немножко, чем так нервничать?

— У вас светлый ум! Жену это устроит!.. И еще одна нужда — гараж бы на даче…

— Позвоните денька через два.

Михаил Аркадьевич с достоинством благодарит и откланивается. Раздается призыв: «Следующий!» — и в кабинете появляется молодая пара.

— Опять воды нет, — начинает мужчина.

— К главному инженеру, — буркает Мусницкий,

— Он послал к вам.

— Дом девять?

— Да, шестой этаж.

— Мотор сломался, нет подкачки.

— Так починить надо!

— Механик болен.

— Послушайте! А если б я записал наш разговор на магнитофон? — Мужчина отмахивается от жены, которая пытается его успокоить.

— Тогда б я по-другому и разговаривал, — хамит Мусницкий.

— В другой раз принесу!

— Значит, до другого раза.

— И будет вода? — подает голос жена.

— Смотря какой магнитофон принесете. Ха-ха!

Тут уж и женщина не выдерживает:

— Погодите! Советская власть еще до вас доберется!

— Де-точ-ка, я, по старому говоря, — управдом. Советская власть может сменить всех министров — на это кадры найдутся. Но сменить всех управдомов… думаю, тут у советской власти начнутся трудности.

— Вот мы сядем и будем сидеть, пока не примете меры! — заявляет мужчина.

— Сидите сколько влезет!

Пара действительно усаживается. Мусницкий перестает их замечать.

Следующая посетительница — чистенькая, приятная пенсионерка с общественной жилкой. Просит не за себя:

— Я по поводу ямы возле строения пять. Полтора года вырыта яма, и никто не заботится зарыть!

— Понадобится — зароем. Других дел хватает.

— А разве это не дело?

— Да кому мешает эта яма? Она вообще в стороне.

— Мало ли… Кто-нибудь вечером возвращается, упадет, разобьется!

— Надо возвращаться в таком состоянии, чтобы не падать. Между прочим, курс на трезвость. — Палец Мусницкого равнодушно тянется нажать кнопку.


…Изабелла и Алик выходят из кафе, расположенного на участке улицы, где стоянка запрещена, и не спеша направляются к машине. Продолжается начатый раньше разговор:

— Как хочешь, а Софья Рашидовна против нашего брака.

— Да нет же, Алик!

— И вообще она меня недолюбливает.

— Я сейчас такое скажу — все твои мысли развеются! Но обещай сразу забыть!

— Обещаю, Белочка.

— Мама хранит в секрете, я совершенно случайно услышала. Угадай, что она собирается нам подарить?

— Н-нет, не берусь.

— Отдельную квартиру!! Вручу, говорит, ключ в день свадьбы!

Для Алика это ошеломляющая неприятность, при всем желании ему не удается замаскировать свою реакцию.

— Может, ты путаешь?! — отшатывается он. — Так сразу и квартира?!

— Ты еще не знаешь маму! Она поразительная женщина! Квартира будет! Там уже начали ремонт, чтоб как новенькая!

Алик бросается к киоску купить сигареты. Изабелла — за ним, заглядывает в лицо.

— Не понимаю… Ты не рад?!

— Нет, что ты.

— Но я же вижу: злишься!

— Нет-нет… Впрочем, да. Потому что опять затяжка! Пока квартира, пока ремонт… Начальство ставит вопрос ребром: есть у меня жена или нет? Я к тебе шел с решительным разговором, Белочка: немедленно расписаться!

— У нас же срок не подошел.

— Неважно! Есть ходатайство: в порядке исключения ускорить.

— А платье… платье тоже не готово…

— Белла, это несерьезно! Ты ставишь под удар Цейлон, все наше будущее!.. Паспорт с собой? — лихорадочно напирает Алик, видя, что она начинает сдаваться.

Изабелла кивает. Он отпирает машину, усаживает девушку. Та копается в сумочке, достает паспорт. Алик вынимает свой, вкладывает в него сторублевую купюру.

— Для верности вот так. Поехали!


Мусницкий гуляет в сквере с внуком. Со стороны их замечает Соня, подходит.

— Ну, Семеныч, расписалась моя красавица. А я переехала из спальни в общую комнату. На диван!

— Максик! Ты куда! — бросается Мусницкий за малышом.

Запыхавшись, приводит обратно.

— Потерпи, золотко, я с тетей поговорю… Значит скоро и у тебя такой будет. — Он со счастливой улыбкой прижимает к себе малыша. — А квартира практически готова. Кафель поставили отличный, плиту новую. Для тебя с аварийных домов людей снял!.. Эй-е-ей, Максик! Максюша!.. Невозможно толком поговорить… Приходи, Соня, завтра, часа в три, пойдем смотреть. А заодно и деньги под расчет, договорились?


— Зинаиде-свет-Яновне! — подходит Томин к столу Кибрит.

— Шурик! Живой-здоровый?

— Даже веселый, чего и тебе желаю! — Он отвешивает галантный поклон.

— Жизнь в притоне облагородила твои манеры.

— Мерси. Что там мой друг с нательной росписью? Ты получила отпечатки его конечностей?

— Ах, да! Ты отлично справился. — Кибрит находит и протягивает небольшой листок. — Вот летопись его сроков и статей.

Томин с интересом читает справку.

— Нелидов… Разреши, позвоню. — Набирает внутренний номер. — Аркадий?.. Я. Запиши, пожалуйста: Нелидов А. Д., в шестьдесят втором Люберецким судом осужден за бандитизм. Подними приговор, выясни, где его подельщики и когда освободились.

Томин оборачивается к Кибрит:

— Спасибо, Зинаида. Бегу обратно в преступную компанию.

…К Знаменскому в кабинет входит Томилин.

— У меня праздничное настроение, Пал Палыч. Просто мечтаю прищемить хвост этому ворюге!

— Хвостом не обойтись. С утра генерал меня строго напутствовал. Цитирую: «Извлечь Мусницкого со всеми его деловыми друзьями и покровителями».

— Программа максимум…

— Угу. Поэтому все, что знаем, что подозреваем, будем отрабатывать спокойненько, пункт за пунктом, постепенно расширяя фронт.

Знаменский успел за это время одеться. Оба выходят, щелкает ключ в замке…

— Добрый день, — переступают они порог кабинета начальника ДЭЗа.

Тот удивленно поднимает голову, взгляд перебегает с одного на другого. Лица незнакомые, но, надо отдать должное чутью Мусницкого, он сразу понимает, что перед ним не те люди, которым он привык безапелляционно говорить: «Приемные часы написаны с той стороны двери!»

— Прошу, товарищи!

Товарищи кладут на стол свои удостоверения.

Начальник не дрогнул и бровью, но удостоверения изучает слишком долго, гадая, как понимать подобный визит. Наконец отрывается и простодушно объясняет:

— Плохо запоминаю имена-отчества, беда при моей должности. Стало быть, Павел Павлович и Николай Александрович, — произносит он, возвращая каждому его книжечку. — Кто вас интересует? Лично я чем должен помочь?

— С вашего разрешения… — Знаменский снимает пальто.

— Конечно, конечно! И вы, пожалуйста, — радушно предлагает Мусницкий Томилину.

— Интересует нас работа вашего ДЭЗа, — говорит Пал Палыч. — Будем вот с коллегой кое-что проверять.

Крошечная заминка, и тут же:

— Милости прошу! Если разберетесь, что к чему, не откажите поделиться. Может, наконец сам что-нибудь пойму. — Мусницкому почти удается беспечный тон. — Хозяйство аховое, сплошной тришкин кафтан, все запутано, переплетено. ПЖРО, РЖУ. — Он помогает себе пальцами, изображая сложности жилищных проблем.

Без стука, по-хозяйски вплывает Соня, неизменно царственная и элегантная.

— Семеныч, три часа — как условились! — Она красноречиво указывает на свою сумочку.

Для нее все просто. Ну сидят какие-то. Сейчас Семеныч их спровадит и поведет ее смотреть квартиру.

Мусницкий на краткий миг теряется.

— Знакомьтесь, пожалуйста, — брякает он. — Наша уборщица.

Томилин с интересом рассматривает Соню. Соня с недоумением взирает на Мусницкого: с какой стати он ее аттестует таким образом? Почувствовав что-то неладное, она оборачивается к посетителям и натыкается на усмешку Пал Палыча.

Прошло много лет, Соня не сразу узнает следователя, но что-то в его облике приводит ее в смятение. Косясь в сторону Пал Палыча, Соня тянет с крючка персональное полотенце Мусницкого и начинает бестолково обмахивать пыль.

— С Софьей Рашидовной мы давненько знакомы, — улыбается Пал Палыч после паузы. — Помню, с метлой вы тоже неловко обращались.

Сонины руки, унизанные кольцами, замирают.

— Оставьте вы это пыльное занятие, а заодно и нас.

— Следователь Знаменский! — шепчет Соня, пятясь к двери, и медленно-медленно притворяет ее за собой.

— У вас есть экземпляр годового отчета о деятельности ДЭЗа? — спрашивает между тем Знаменский.

— Тот, что сдаем в район? Есть, Павел Павлович, есть.

Начальник отыскивает в ящиках стола переплетенную стопочку машинописных листов. Знаменский заглядывает в конец отчета.

— Подпись ваша?

— Моя.

— Очень хорошо, прямо подряд и пойдем, — говорит Знаменский и передает отчет Томилину, который раскрывает его на первой странице.

Но тут в кабинет врывается издерганный тощий человек в вязаной шапочке с помпоном.

— Приемные часы написаны с той стороны двери, — автоматически реагирует Мусницкий.

— Предупреждаю, я за квартиру платить не буду!

Мусницкий меняет тон. Не из-за угрозы — из-за присутствия Знаменского и Томилина.

— Гражданин, вы же видите, я занят с товарищами!

— Ну конечно, я — гражданин, они — товарищи, и я пошел вон!

— Завтра — в удобное для вас время. Прошу без очереди.

— Боюсь, завтра мы тоже будем здесь, — вмешивается Пал Палыч. — Давайте выслушаем сразу. — И предлагает посетителю: — Изложите, пожалуйста, суть дела.

— Да знает он прекрасно! А вы-то кто?

— Мы… проверяющие.

— Тут не проверяющие нужны — милиция! И сажать всех через одного! Иначе толку не будет!

— Полегче, гражданин, полегче! — одергивает Мусницкий.

— А вдруг да будет толк, — усмехается Пал Палыч. — Расскажите.

Посетитель принимается изливать душу:

— Я на верхнем этаже живу. Над нами — чердак. Как зима — на чердаке лопаются трубы отопления. А там голубей видимо-невидимо. Накопился помет. И вот, когда трубы с горячей водой начинают протекать, помет вместе с водой льется сквозь потолки. А внизу мебель. Книги. Про людей не говорю. Вонища! Я астму нажил!

— И давно у вас такие аварии?

— Два года подряд. А чтобы акт составить — ни-ни! Вещи пропали, пол пузырями — ни копейки не возместили! Прихожу вот, — кивает на Мусницкого, — рассказываю, а ему смешно, что меня дерьмом поливает!

— Ваш адрес? — задает вопрос Томилин.

— Дом шесть дробь два, четвертое строение, квартира восемьдесят девять. Была дверь на чердак — заделали. Кирпичом заложили. Чего я и добиваюсь — чтоб дверь восстановить! Того гляди, опять морозы хватят!

— Действительно замуровали дверь? — обращается Пал Палыч к Мусницкому.

— На чердаке собирался антиобщественный элемент.

— Да вы в котельную загляните! — кричит жилец. — Антиобщественный элемент! В котельной он весь, где тепло! Алкоголь, карты, ночлежный дом… кабак… — его одолевает приступ кашля. Он машет рукой и выходит.

— Бедняга, — лицемерно замечает Мусницкий, когда жилец уходит. — Жаль человека.

— Разве не в ваших силах ему помочь?

— Да как вам сказать, Павел Павлович… Мы ж не можем видеть, что внутри трубы делается. Про такое явление — усталость металла — слыхали? Непредсказуемо.

— Тут уж, видно, не усталость, а измученность. Полное изнеможение, — усмехается Знаменский.

— В каком смысле?

— Да вот держу ваш план замены труб отопления. Как раз в четвертом строении они должны быть новехоньки, товарищ Мусницкий!

— Что должно быть, то и есть, уверяю вас!

— Это наши эксперты установят.

— Хм… — произносит Мусницкий и внимательно вглядывается в Знаменского. Кажется, впервые с начала разговора он склонен воспринять визит следователя всерьез.


Ночью по безлюдной улице к небольшому дому со стороны двора подползает машина с подъемной площадкой-«корзиной» — из тех, что используются при починке высоко протянутых проводов. Машина подает задом вплотную к стене и выдвигает площадку до уровня чердачного окна.

Двое людей, приехавшие с машиной, и группа других, в спецодежде, которые ожидали у дома, принимаются за дело: подтаскивают осветительные приборы, электросварку, кучу труб. Втягивают все это наверх. Затем, выдвигая и опуская «корзину», они поднимают туда же нескольких рабочих.

За их суетой, покрикивая и подбадривая, наблюдает Мусницкий. Подходит главный инженер Алтынов.

— Все, Максим Семеныч, отопление отключили.

— Начинай, ребята! — командует Мусницкий.

Чердак ярко освещен, оттуда раздается лязганье, удары по металлу, сыплются искры сварки.

— Ну и кутерьма… — бормочет Алтынов.

— Все окупится, — возражает Мусницкий. — Как ты вообразил, что паникую? Мусницкого не знаешь! Мусницкого голыми руками не возьмешь! Пока эти оперы у меня сидели, я сто вариантов в уме просчитал. Это, — указывает он на кипящий деятельностью чердак, — полевые цветочки. Просто чтоб показать им, кто есть кто!.. Веселей, ребята! Веселей, не обижу!


Кибрит и Томилин входят в кабинет Знаменского.

— Ну, Пал Палыч, — говорит она, — ты поставил нас в идиотское положение! Я привлекла специалиста из стройуправления, полезли втроем на этот чердак, перепачкались, голуби дурацкие шарахаются…

— А результаты, Зиночка?

— Мы с Томилиным всю дорогу обирали друг с друга перья — вот и весь результат!

— Действительно, дегтем не обмазали, а в перьях изваляли, — улыбается Томилин. — Свежие трубы, Пал Палыч, с иголочки.

— Но только по чердаку. А вниз идут ржавые стояки, — продолжает Кибрит. — Эксперт из стройуправления предположил, что чердачную разводку сменили буквально вчера-позавчера. На ней еще пыли даже нет!

— Пан начальник проявил такую оперативность? — озадаченно произносит Пал Палыч.

— Видимо, да… Но Зинаида Яновна уверена, что, если поискать, обнаружатся следы прежних аварий.

Кибрит кивает:

— И потом существует разрыв в сроках: официально проводку обновляли три месяца назад, а фактически — только что. На этом ты можешь сыграть? — Что-то щекочет ей шею, она проводит рукой и снимает перышко. — Еще одно! Тебе на память. — Она кладет перо в пепельницу.

— Сыграть на сроках?.. — прикидывает Пал Палыч. — А что это нам даст?

Томилин в сомнении пожимает плечами.

— По-моему, — подводит итог Пал Палыч, — на сей раз нас обскакали. Остается извиниться перед Зиной и впредь быть умней… Вот что, Николай Александрович, берите понятых и бегом в ДЭЗ. Изымайте книгу жалоб — раз. И в помещении диспетчера должны быть тетради с записями об авариях — их тоже. Хорошо бы года за два.

— Понял! — Томилин хватает пальто и спешит уйти.


К Мусницкому влетает главный инженер и шепчет на ухо, хотя в кабинете, кроме них двоих, никого нет.

— А чего ты шепчешь, Алтынов? — удивляется начальник. — Ведь уже изъяли?

Алтынов кивает.

— Наша промашка. Но мандражировать нечего. Главное — не терять лицо. — Мусницкий впереди, Алтынов следом проходят в помещение канцелярии, где Томилин при понятых упаковывает будущие улики.

— Добрый день начальству! — Когда надо, Мусницкий умеет изобразить радость даже при виде сотрудника БХСС. — Что ж не заглянули, Николай Александрович? Я ведь ценю набеги… вроде вашего.

— Да?

— Хотите — верьте, хотите — нет. Мобилизует, понимаете. Тонизирует! — выдумывает Мусницкий. — Да и сам, чего греха таить, иное отложишь на завтра, иное на неделю, а то и совсем отпихнешься. Бывает, бывает. А тут глядь — вы! Сразу настраиваешься на деловой лад. Темпы, качество, организованность. Правильно? — апеллирует он к Алтынову.

— Еще бы! — соглашается тот.

— Так что вы не скрывайтесь, Николай Александрович. Если чем могу — только моргните!

— Непременно моргну. Но такая мелочь, не хотелось вас беспокоить. Всего хорошего.

— Заходите, делитесь соображениями, — провожает его Мусницкий. И уже без Томилина жестко говорит Алтыновy: — Кого про что будут спрашивать — чтоб я сразу знал!

— С жильцами сложно…

— Ничего сложного, все болтают, как сороки!


Знаменский, на этот раз в форме, и Томилин поднимаются по лестнице весьма запущенного жилого дома — даже выбитая часть окна не застеклена, а кое-как залатана картоном.

— Дом, который забросил ЖЭК, — комментирует Пал Палыч.

— С какой квартиры начнем? — Томилин останавливается на площадке.

— С любой. Тут заявки были от всех подряд.

Они звонят в квартиру. Открывает интеллигентная женщина средних лет.

— Здравствуйте. Можно с вами побеседовать?

— Пожалуйста… Проходите… — приглашает она несколько растерянно.

Когда дверь захлопывается, с нижней площадки заглядывает востроносая старушонка: визит милиции не остался незамеченным.

— Если б вам удалось навести хоть какой-то порядок! — волнуется женщина, усаживая гостей в комнате. — Своими силами ничего добиться нельзя… То есть некоторые добиваются. Но я… я не умею дать…

— А берут?

— Знаете, берут. Вот, например, соседка сверху — ей много что сделали. Она говорит, надо заявление перегнуть пополам и внутрь положить. И не в руки, а на уголок стола. Оставляю, дескать, тут у вас заявление — и сразу задний ход. Я было послушалась, а потом покрутилась-покрутилась в коридоре и не смогла… Ох, если б вы их как следует приструнили!

…Востроносая старушонка обсуждает что-то с приятельницей. Та любопытно оглядывается на дверь подъезда.

…А Пал Палыч и Томилин сидят в другой квартире, где на вопросы следователя отвечает молодой человек в тренировочном костюме. На полках за его спиной красуются спортивные призы.

Пал Палыч ведет протокол.

— Раз десять обращался к начальнику ЖЭКа, — говорит спортсмен.

— К Мусницкому? — уточняет Пал Палыч.

— Да, к нему. Подите, говорю, посмотрите сами, в каком состоянии ванна. И не подумаю, говорит. Ее срок службы — тридцать лет. Объясняю, что я дома тренируюсь буквально до седьмого пота, душ — просто необходимая вещь! А вы, говорит, сходите к главному инженеру. Может быть, найдете выход.

— И нашли?

— Нашел…

— Сложенное пополам заявление на уголок стола? — хмыкает Томилин.

— Для начала. Потом еще содрали. А куда деваться? Толкнулся в магазин «Сантехника» — нет ванн. Если на стороне добывать, все равно краденую купишь. Да еще устанавливать не придут, есть и такой способ держать за горло. Либо давай, либо до пенсии не мойся!.. Только это вы не пишите, что взятки давал: ни к чему мне репутацию портить.


Молодожен Алик, пока он дома в одиночестве, предается довольно странному занятию: переворачивает, тщательно осматривает и простукивает деревянные части стульев, исследует ножки стола, столешницу. Затем принимается таким же манером за платяной шкаф.

Слышится звук открываемой двери. Алик делает полный досады и разочарования жест, быстро вешает назад вынутую на плечиках одежду и ложится с газетой на диван.

— Белочка, это ты?

— И я и мама… — Появляется его счастливая супруга.

— Наконец-то! — вскакивает Алик. — Одному в доме так скучно!

Вошедшая следом Соня застает пылкую встречу.

— Мы были в нашей квартире! — сообщает Изабелла. — Примеряли шторы.

— Меня смущает, что мама несет такие расходы, — хмурится Алик.

— А меня смущает, что вы совершенно не интересуетесь будущим жилищем, — говорит Соня.

— Но там еще маляры, Софья Рашидовна. Не умею разговаривать с малярами. А главное, целиком полагаюсь на ваш вкус!


…Мусницкий энергичной походкой приближается к ДЭЗу. Здесь его дожидается кучка людей из присутствующих на собрании и при ночной смене труб на чердаке.

— Максим Семеныч, один вопросик!

— По личному можно, Максим Семеныч?

Начальник, не задерживаясь, проходит к себе:

— Все после обеда! Сейчас ничего!

Он снимает пальто, тут же открывает записную книжку и названивает по телефону:

— Петр Анатольевич, Мусницкий. Сколько лет, сколько зим!.. Как ваше драгоценное?.. И я помаленьку, спасибо. Мне бы посоветоваться, Петр Анатольевич… Некоторые возникли затруднения, а у вас такой круг друзей… Нет, лучше не телефонно. Когда разрешите заскочить?.. Спасибо большое, буду точно в три. — Он делает пометку на одном из ближайших листков календаря и снова набирает номер: — Алло, это секретарь Михаила Самсоныча?.. Леночка?.. Здравствуйте, дорогая, Мусницкий беспокоит… Еще не забыли?.. Ценю, ценю ваше отношение!.. Нет, я по другому поводу. Михаила Самсоныча надо бы повидать… Да, очень желательно поскорей… Замолвите словечко? Ваш должник по гроб жизни! Когда перезвонить?.. Очень хорошо!.. Обязательно! Целую ручку!

Новая пометка в календаре и новый звонок:

— Гога?.. А можно его?.. Жду… Гога, Максим на проводе… Да не пугайся, я не про карточный должок. Слушай, у тебя с Комаровым сохранилась связь?.. А он на прежнем месте?.. Вот что, устрой нам встречу в домашней обстановке — и будем с тобой квиты… Да, серьезно!.. Нет, конец месяца не годится, необходимо на днях… Договорились. Звони в любое время, хоть на работу, хоть домой. Пока.

На следующем звонке заедает: длинные гудки — не берут трубку. А другой номер упорно занят. Просовывает голову в дверь главный инженер.

— Заходи, Алтынов, — приглашает Мусницкий.

Тот вытаскивает из кармана бумажку:

— Тут у кого побывала вчера милиция. Особо вот этот накапал, спортсмен.

Мусницкий барабанит пальцами.

— Ладно, займусь.

Он поднимается, решительно нахлобучивает шапку и отправляется прямиком на свидание с нервным уголовником…

В квартиру, где прежде обитал ансамбль, Мусницкого впускает Томин.

— Нашему благодетелю! — Томин протягивает ему руку.

— Как устроились на новом месте?

— Похуже, конечно, и грязновато. Но я лично не жалуюсь.

— Этот… с картинками… здесь? — понижает голос Мусницкий.

— Недавно встали-с, — в тон ему отзывается Томин. Сделав Мусницкому знак обождать, он идет на кухню, где что-то жует его сосед.

— К вам.

— Опять домовладелец? — Уголовник выходит насупленный. — Если снова жительство менять…

— Ни в коем случае!

— Тогда чего?

Мусницкий переходит на полушепот:

— Понимаете, насолил мне один тип вот так, — чиркает он по горлу. — Нельзя ли его…

— Абзац! — перебивает собеседник. — По мокрому не работаю.

— И не надо, зачем! Его достаточно… пошли, поговорим, а? Здесь как-то неудобно…

Все так же нехотя уголовник пропускает его в комнату.

И Томин, прислушивающийся из кухни, не улавливает больше ни звука.


…Поздним вечером, когда спортсмен возвращается домой, в подъезде его ждут татуированный уголовник, простуженный мужичонка, навещавший кореша, и еще третий.

Едва спортсмен показался в подъезде, как на него набрасываются с кулаками. Парень он крепкий и, несмотря на внезапность атаки, успевает тоже нанести несколько увесистых ударов.

Тогда нападающие меняют тактику: двое держат, татуированный бьет. Без ожесточения, с ленцой, но крепко.

— Ребята, за что? — вскрикивает спортсмен.

— Ванну любишь? Душ любишь? Купайся! Алишнего не болтай! Понял? Не трепи языком! — приговаривает уголовник, «вколачивая» в спортсмена каждую фразу.

Где-то наверху нажали кнопку вызова, с характерным звуком пополз лифт.

Татуированный и его подручные мгновенно исчезают, бросив спортсмена. Тот бессильно оседает на пол.


День. На том же месте, что и раньше, в машину к Алику подсаживается портниха.

— Ну?

Алик отрицательно качает головой.

— Опять ничего?! Сколько можно чикаться?! Прошлый раз ты сработал в три дня! Три дня — и до свидания!

— Прошлый раз было что взять! А тут — дохлое дело! Вляпался по твоей милости, одни расходы кругом!

— Алик, не выводи меня из себя! Тут есть что взять! Соня очень богатая женщина!

— Купила квартиру, обстановку…

— Думаешь, истратилась? Да ей на двадцать квартир хватит! Ну вот хоть эти-то деньги — на квартиру, на мебель — откуда она брала? Ведь при тебе!

— Не знаю. Дома тайников нету. Кроме пустых, которые я, между прочим, сразу нашел!

— Слыхала-слыхала. Неужто Соня у кого-то держит?.. Доверенное лицо?.. — пожимает плечами. — А дура Изабелла знает про деньги?

— Знает в принципе, что от папаши осталось, но доступа не имеет. За каждый стольник с матерью сюсюкает.

— Ох, Соня!

— Насчет доверенных тоже, скажу тебе, не похоже. Я с любимой тещи глаз не спускаю! Куда вы, мама? На рынок? Я подвезу. В поликлинику? Провожу, у меня как раз свободное время. Вы на кухню? Разрешите побыть около вас… Она уже щурится: вы, говорит, Алик, не на мне женаты, а на Изочке! Сказал, что отгуливаю неиспользованный отпуск, и шляюсь за ней как пришитый. Вечером сумочку проверю — одна мелочь. Наутро ревизую — уже бумажки лежат! Непонятно откуда. Буквально все при мне делает!

— И моется при тебе?

— Моется одна… — задумчиво говорит Алик. — Может, и правда проверить ванну? Я там смотрел, но не очень внимательно.

— Она вот-вот выпихнет тебя в отдельную квартиру. Ты понимаешь серьезность ситуации? Спешить надо!

— Не накручивай — и так на пределе! Этот медовый месяц в год жизни влетит!


Свидетельница, которую первой посетили Знаменский и Томилин в обшарпанном доме, набирает номер, записанный на полях газеты.

— Это следователь Знаменский?.. С вами говорит Птицына из квартиры три, дом восемнадцать. Вы с товарищем были у меня на прошлой неделе и оставили телефон… Да-да, Елена Ивановна… Здравствуйте… Простите, я волнуюсь, потому что… словом, мне на работе дали понять, чтобы я «не разменивалась на домовые склоки», — так было сказано… Завотделом. Вызвал вдруг к себе и в резкой форме… Сама поражена: откуда узнал, я сослуживцам ничего не рассказывала… Мне чрезвычайно неловко, но я вынуждена…

…Знаменский продолжает этот разговор при встрече с Птицыной в кабинете:

— Вы намерены изменить показания?.. Нет, ничего не советую, это вопрос вашей совести…

Звонит внутренний телефон.

— Подполковник Знаменский… Да, товарищ генерал, иду!

— Доброе утро, — приветствует генерал. — Присядьте. — Он долистывает бумаги в папке, завязывает тесемочки и придвигает к себе из-под настольного календаря бумажный квадратик. — Фуфырин, — читает он с квадратика и вопросительно поднимает глаза.

— Один из свидетелей по делу Мусницкого, — отвечает Пал Палыч.

— Позапрошлой ночью доставлен в Склифосовского. Порядочно избитый, но без серьезных повреждений. Звонил главврач отделения. Фуфырин объясняет, что подвергся нападению в связи с визитом следователя с Петровки. Фамилию он забыл.

— Вот оно что! Томин предупреждал, что над кем-то готовится расправа… А женщине из этого же дома начальство запретило со мной общаться!

— Мусницкий выпускает когти. Пострадавший Фуфырин просил передать, что готов подтвердить свои показания.


Знаменский и Томилин читают крупно написанное от руки объявление, приклеенное на двери дома, подъезд которого они обходили с обследованием, Томилин читает вслух:

— «От руководства ДЭЗ и Совета актива жильцов. Просим всех оказывать содействие в розыске неизвестных хулиганов, зверски избивших в подъезде по месту жительства мастера спорта Е. Д. Фуфырина в процессе ведущейся проверки работы ДЭЗ органами милиции. Директор ДЭЗ Мусницкий. Председатель месткома Нарзоева». Что за формулировка? И без согласования с нами! — горячится Томилин.

— Формулировка абсолютно точная: «избитый в процессе проверки». Это публичное предупреждение жильцам: любому, кто вздумает нам помогать, «неизвестные хулиганы» могут пересчитать ребра!

— И мы такую наглость спустим Мусницкому с рук?!

— Надеюсь, ему ничего не сойдет с рук.

— Уравновешенный вы человек, Пал Палыч!

— Стараюсь… А свидетелей придется нам теперь передопрашивать, — невесело заключает он.


Томин в помещении угрозыска внимательно просматривает документы, которые выкладывает перед ним помощник инспектора.

— Шалов… Батрачкин… Луговой… — бормочет Томин. — Как чувствовал! Все подельщики моего комичного соседа получили один срок! А арестовывали их в течение месяца. Сейчас голубчики один за другим вылупляются на свет.

— Вот этот рапорт тебе может пригодиться. — Помощник присовокупляет к прочим документам чей-то рапорт. — Младшая сестра Лугового месяц назад поступила уборщицей в магазин ювелирторга.

Томин проглядывает рапорт.

— А была в хорошем месте поваром! — восклицает он. — Ох, эти мне кадровики! Ну прежде чем принимать, спроси ты человека: тетя Маня, у вас из родичей не отбывает ли кто срок за разбой?.. О местонахождении Лугового сведений, конечно, нет?

— Пока нет.

— Еще раз дай все его фотографии. — Смотрит на часы. — Пока. У нас с Пашей разминка.

…Знаменский и Томин фехтуют в спортзале. Кибрит — болельщица — тоже в тренировочном костюме. Закончив, друзья присаживаются отдохнуть.

— Извини, Паша, почти на тебя не работаю, сижу на коротком поводке.

— Понятно, — кивает Пал Палыч.

— Но одна новость и тебе полезна. Как вы знаете, мы переехали, а в прежней квартире со скоростью рекламного ролика наведен шик-блеск, и туда вселяется… Кто бы вы думали? Дочка Сони с молодым мужем!

— Хорошая мина под Мусницкого, — довольна Кибрит.

— До чего бесстыжая личность — продолжает шуровать прямо у меня под носом!.. — говорит Пал Палыч. Он идет переодеться и, взяв свой пиджак, видит в кармане записку, написанную печатными буквами: «Знаменский, отстань от Мусницкого, пока просят по-хорошему!»


…В ДЭЗе Пал Палыч появляется настроенный весьма решительно.

— Здравствуйте, Павел Павлович. Как раз о вас думал! — Мусницкий говорит правду: они с Алтыновым что-то обсуждали — что для них насущней, чем следствие?

— Какое совпадение — я тоже о вас думал. Накиньте пальто, вы пойдете с нами. — За его спиной видны в коридоре какие-то фигуры, и у Мусницкого на миг ухает сердце.

— В каком… смысле?..

— Запланирован выход на территорию.

Успокоившись, начальник запирает ящики стола и одевается.

В коридоре — кучка людей, у одного на плече кинокамера, у другого — диктофон.

Знаменский объясняет:

— В присутствии понятых я вам буду задавать вопросы, а вы, естественно, будете отвечать.

— Про что же такой торжественный разговор?

— Покажете, куда в истекшем году истрачены средства, которые отпущены на благоустройство и содержание окрестных мест. Это будет фиксироваться с помощью магнитофона и киносъемки. Чтобы завтра не случились разительные перемены, как на чердаке.

— Я могу ошибиться в цифрах, вся документация находится у вас.

— Охотно прощу мелкие неточности.


Группа движется по дворовым угодьям Мусницкого, приостанавливаясь там, где он находит что продемонстрировать по графе «Благоустройство», и оператор поднимает камеру, чтобы запечатлеть это самое благоустройство, а один из сопровождающих делает записи в блокноте.

— Комплекс для отдыха по просьбе граждан… — Мусницкий, не смущаясь, тычет пальцем на пару скамеек.

— Придвиньтесь поближе, — говорит Пал Палыч, помещая его так, чтобы попал в кадр вместе со скамьями.

— Никогда не снимался в кино, — пытается шутить Мусницкий. — Интересно, что получится…

Затем он демонстрирует песочницу и грибок и без тени смущения называет это «сказочным детским городком».

— Вот ограждение покрасили для аккуратности.

Невысокий чугунный заборчик практически ничего не огораживает. Заборчик измеряют, человек с блокнотом что-то подсчитывает.

— Засняли? — хмыкает начальник. — Теперь вон туда. Обратите внимание: озеленительные работы.

Жмутся к асфальтовой дорожке мелкие кустики и деревца, а за ними — мусорный пустырь.

— Сейчас, конечно, впечатления не производит, а летом — как в парке. И сплошные цветочные насаждения. — Мусницкий поводит рукой в сторону пустыря с пожухлыми сорняками.

— И что же здесь цветет? — интересуется Пал Палыч, шевеля ботинком ржавую консервную банку на «сплошных насаждениях».

— Разные цветы. Много дорогостоящих. Очень бывает красиво, а запах чудесный!

— Издевается он, что ли? — бормочет один из понятых.

— Вы мне напомнили про чудесный запах. Разрешите пригласить — тут недалеко, — говорит Знаменский.

Они приближаются к переполненным помойным бакам, возле которых уже наросли безобразные кучи отбросов.

— Почему не вывозится мусор, товарищ Мусницкий? По вашим владениям везде подобные завалы.

— Возможно, перебои с транспортом. Я выясню. — И начальник увлекает спутников прочь.

— Яма — тоже по просьбе граждан? — позволяет себе шпильку Пал Палыч, останавливаясь возле глубокой ямы с осыпавшимися краями.

— Нужна была по техническим соображениям. Я распоряжусь заровнять…

Оператор прилаживается половчее взять в кадр яму. Мусницкий ждет, возвышаясь на ее краю.

— Будто для расстрела поставили, — замечает он и, слезая с кучи земли, шаркает, очищая подошвы. — Продолжаем? Вот, смотрите, свежее асфальтовое покрытие.

Группа удаляется…

И затем мы видим ее, когда задуманный Пал Палычем обход заканчивается. Человек с блокнотом докладывает ему о своих выводах.

— Эксперт-бухгалтер вел подсчеты. Детские грибочки, поломанные скамейки, несуществующие клумбы! — качает головой Знаменский. — Где же тридцать девять тысяч — тридцать девять тысяч рублей! — ассигнованные на содержание дворов и тротуаров?! Плюс пятнадцать тысяч на вывоз мусора! — Понятые и остальные сопровождающие рты раскрывают от названных цифр. — Даже если поверить в розы, хризантемы и прочие красоты, то, что вы мне реально показали, — это курам на смех!

— Ну-ну, посмейтесь напоследок, — Мусницкий говорит негромко и «доверительно» одному Пал Палычу и затем твердо выдерживает его испытующий взгляд.


На пустынной вечерней улице перед подземным переходом останавливается машина Алика, с которым приехала и портниха. Оба возбуждены.

Сдвинув рукав пальто, она проверяет время.

— Твои спешат, пять минут в запасе… Покажи еще разок, пока не продали!

Алик кладет ей на ладонь золотую монету.

— Не дешево ты сговорилась отдать?

— Из тех, кого я могу предложить, это самый щедрый покупатель! — заверяет она, любуясь монетой. — Но если Соня заметит пропажу…

— Вряд ли. Я вниз тряпку подложил и желтой бумажкой прикрыл. Не разберешь, тридцать восемь их лежит или двадцать восемь. Как был полный тайничок, так вроде остался. Если, конечно, не рыться.

— Лучше б взял все и не возвращался больше!

— Дешево меня ценишь — тридцать восемь червонцев!

— Золотых, Алик, — уточняет она.

— Все равно. Нет, теперь я не сомневаюсь, что есть еще и деньги, и камешки. Буду искать и возьму все разом! Это так, на первые расходы, — он забирает и прячет монету.

— Видишь, Соня — живой клад!

— Молодец, молодец.

Роли переменились на противоположные: теперь Алик играет первую скрипку.

— И все-таки неспокойно мне. Как ты будешь у нее шарить, раз вы с Изабеллой переехали?

— Ключ у меня остался. Когда Соня дома, когда нет — по окнам видно.

— А если застанет? — Его подружка зябко передергивает плечами. — Ты ее еще не знаешь!

— Ну застанет… А я там запонку ищу. Потерял где-то запонку, матушкин подарок, — подмигивает Алик. — Не подумает она ничего. Я муж идеальный, зять — каких свет не видывал! Мне стыдно, что я разлучаю мать с дочкой и увожу Белочку на Цейлон!

Они хохочут.

— Вот он! — восклицает портниха.

На противоположной стороне улицы, тоже не доезжая перехода, тормозят «Жигули», мигают фарами.

— Ответь ему.

Алик переключает ближний-дальний свет, повторяя сигналы «Жигулей».

Из них выходит мужчина и ныряет в подземный тоннель. Когда он показывается на этой стороне, Алик с портнихой покидают машину и отходят в тень подворотни. Покупатель — за ними. Следует короткий обмен приветствиями, и пришедший открывает «дипломат» со встроенным в него освещением.

Начинается торг. Покупатель придирчиво осматривает каждую монету. После пяти штук Алик говорит:

— Стоп! Расчет — и тогда продолжим.

Мужчина передает ему пачку купюр, Алик сосредоточенно пересчитывает…

И тут дельцы обнаруживают, что находятся в кольце оперативной группы. Бежать поздно, да и некуда.

Кисть Алика, держащую деньги, сжимает чья-то сильная рука; покупателя заставляют обнять и прижать к себе «дипломат»; портниху берут под локоть. И так их ведут к милицейскому «уазику».


Пал Палыч кладет перед Кибрит николаевский червонец.

— Ты смотри, где-то золотишком разжился!

— Неисповедимыми путями, Зиночка! Вчера десять таких монет пытался продать зять Сони Нарзоевой. Одному деляге, которого БХСС держало на прицеле. Мне позвонили прямо ночью, и я поехал знакомиться с этим Аликом.

— Но ты ведь принес не похвастать? — вертит Кибрит червонец.

— Да нет. Соня с дочерью ищут Алика по больницам, думают, попал в аварию. А он сидит у нас и плетет ахинею. Нужна маленькая справочка для решительного допроса. Надеюсь, у червонцев есть оригинальная особенность…

— Фальшивые, что ли?

— И да и нет.

— Ну, так не бывает!

Пал Палыч устраивается поудобней.

— А вот послушай. Однажды — уже неважно, каким образом, — к неким умельцам попал в руки станок с бывшего царского монетного двора. Полистали они Уголовный кодекс и видят, что изготовление царских червонцев нельзя считать подделкой, поскольку это уже не деньги. Запаслись умельцы золотым песочком и начали производство.

— Так прибыльно чеканить из песка?

— Понимаешь, песок брать рискованно: скупка краденого с приисков. А про монеты можно сказать: «Что вы, что вы, наследство от бабушки, она в молодости пела какому-то графу!»

— То есть на монеты больше спрос…

— Ну да. Потекли червонцы на черный рынок. Но через какое-то время обнаружилась странная вещь: проба оказалась выше, чем у государя императора.

— Умельцы перестарались? Смешно… Но, Пал Палыч, при чем тут ЖЭКи и Мусницкий?

— Соня связана с Мусницким. Алик связан с Соней. А ее муж незадолго до второго ареста приобрел изрядную партию самодельных монет. Мы их тогда не нашли.

— Значит, тебя интересует проба?

— Да, Зиночка, официальное заключение потом, в порядке живой очереди. Пока только шепни на ушко!

Кибрит берет монету и уходит. Пал Палыч терпеливо ждет.

Возвращается она довольная, что может обрадовать Знаменского.

— Самоделка, Пал Палыч.

— Ну, теперь Алику деваться некуда, выведет меня на Соню!


Вечером, когда в квартиру Сони звонят, Изабелла, с тревогой ожидающая известий об Алике, бросается к двери:

— Кто?

— Открой, Белла, это я, — слышен голос Алика.

Белла отпирает и с радостным стоном виснет у него на шее, никого больше не замечая.

— Алик!! Как я измучилась!.. Где же ты пропадал?

Алик зло расцепляет ее руки:

— Дай пройти!

Изабелла отступает. Алик входит в сопровождении двух конвоиров в милицейской форме. За ними понятые, за понятыми — Знаменский и Томилин.

Изабелла пятится по передней и коридору, округлив заплаканные глаза.

— Алик, дорогой… что случилось?..

Тот, не отвечая, направляется в ванную.

Из комнаты выглядывает и застывает в проеме двери Соня.

— Здравствуйте, Софья Рашидовна, — произносит Пал Палыч, мимоходом взглянув на нее.

Она беззвучно шевелит губами.

— Монеты я взял здесь, — показывает Алик место тайника в ванной.

— Понятые, вам видно? — окликает Томилин.

Понятые придвигаются, заслоняя Томилина, вскрывающего тайник. Доносится постукивание по кафелю, легкий скрип и затем восклицание Томилина:

— Есть, Пал Палыч!

— Сколько? — спрашивает Знаменский, стоя в коридоре.

Звенят пересчитываемые золотые.

— Все правильно: двадцать восемь! Гражданин Лямин, — обращается Томилин к Алику, — кому принадлежат найденные монеты?

— Теще, — слышно из ванной.

Пал Палыч вопросительно поворачивается к Соне, которая успела овладеть собой.

— Я понятия не имею, что этот подонок прятал в моей ванне! — хрипло кидает она.

— Мама! — ахает Изабелла.

Соня ее игнорирует.

— Объясните, что вообще происходит?

— Ваш зять задержан при попытке продать десять золотых червонцев подпольному валютчику.

— Аферист!.. — шипит Соня. — Гадина!

— Мама! Что ты говоришь, мама?!

Все выходят из ванной. В руках у Томилина небольшая, но довольно увесистая коробка.

— Оформляйте, Николай Александрович, — говорит Знаменский.

— Что ж, — продолжает Соня, с ненавистью провожая глазами Алика, уходящего с остальными в глубь квартиры, — пусть расплачивается! Я не знаю, где он добыл золото!

— Неправда! — вскрикивает Изабелла. — Не верьте ей! Золото от папы осталось!

— Идиотка! — взвизгивает Соня, отвешивает дочери пощечину и скрывается в комнате.

— Алик не виноват! — всхлипывая, лепечет Изабелла Пал Палычу. — Ему, наверно, было очень нужно! Отпустите его, пожалуйста! Это мамины монеты, честное слово!

— Я верю вам, верю, — отвечает Пал Палыч и идет за Соней.

Она сидит в кресле, уронив голову на руки.

— Нам точно известно, Софья Рашидовна, что червонцы были куплены вашим мужем. Врать я не имею привычки — вероятно, помните… Ну, — произносит он после паузы, — и что же мы с вами будем делать?

Соня оборачивается, лицо напряжено, но уже довольно спокойно.

— А что мне предлагается делать?

— Я бы советовал добровольно выдать имеющиеся у вас ценности.

Соня осмысливает сказанное.

— Ах, доброво-ольно… — Ей здорово полегчало, расправила плечи. — Но зачем же, Пал Палыч?

— Чтобы избежать неприятностей, которыми грозит вам следствие.

— Выдать добровольно… — повторяет Соня. — Двадцать пять лет назад, Пал Палыч, вы меня убеждали: Софья Рашидовна, вы молоды и красивы, у вас есть ум, характер, пока не поздно, начните иную жизнь! Очень горячо говорили. Помните?

— Помню.

— Какой были идеалист, такой и остались. Я вот вас не послушала — и не жалею. Ничего со мной не случилось… О чем действительно жалею, так это о судьбе дочери. Почему я не сумела удержать ее от недостойного брака?! Бедная девочка! Попытайтесь доставить ей поменьше горя, Пал Палыч!

— Возможно, я остался идеалистом, Софья Рашидовна. Но я стал старше, и меня теперь трудней разжалобить. Вернемся к моему предложению.

— Выдать добровольно?.. — Она усмехается. — Допустим, я признаю, что этот подлец стащил мое имущество. Чтобы привлечь его за кражу, вам нужно мое заявление, верно? Но все-таки зять. В семье в конце концов могут быть какие-то… недоразумения… их решают за закрытой дверью.

— Но монеты — часть конфискованного имущества. Просто они остались на тот момент не найденными.

— Позвольте! Все, что подлежало конфискации, было до копейки перечислено в приговоре. Разве там записано: «А также любые ценности, обнаруженные в последующие годы»? Этого вообще в уголовном праве нет!

Знаменский хочет что-то сказать, но Соня продолжает, не переводя дыхания:

— И потом, от приговора моему мужу до сегодняшнего дня такой срок давности, который уже всякие претензии ко мне уничтожает!

— А говорите, что жили спокойно. На языке — отшлифованные формулировки. Вы готовились к подобному разговору! Не забывайте, есть такие вещи, как очная ставка, обыск. Так что еще раз — вернемся к моему предложению.

— Я должна подумать, — старается выиграть время Соня.

— Подумайте. Кстати, я вижу в квартире лишь одно спальное место. Где же ютятся молодожены?

Соня бросает на Пал Палыча острый взгляд: уже знает, не скроешь!

— Мусницкий помог пока устроить.

— По доброте сердечной?

— Да, он привязан к Изе… Когда она осиротела, не спускал ее с рук… Пусть, говорит, молодые поживут на вакантной площади до отъезда за границу.

— Алик — за границу? Не смешите, Софья Рашидовна. Он женился, чтобы выгрести ваши заначки. А наводку дала ваша портниха.

— Неправда! — вопит из коридора подслушивавшая Изабелла. — Алик меня любит! Любит!!


В приемной генерала даже секретаря еще нет. Пал Палыч стучит в большую двустворчатую дверь и входит в кабинет.

Генерал стоит у окна.

— Сядем, постоим?

— С удовольствием постою, товарищ генерал.

— А папку положите… Не скрою от вас, Пал Палыч, дело Мусницкого заинтересовало многих товарищей. В частности, и тех, кому, казалось бы, хватает больших забот… далеких от юриспруденции.

— Я тоже чувствую, товарищ генерал. Мусницкий твердо рассчитывает на чью-то поддержку… Если не блефует.

— Нет, не блефует. Сегодня в одиннадцать ноль-ноль я вызван… к одному из интересующихся. Вероятно, мне посоветуют «прекратить дело за малозначительностью». Спокойно, Пал Палыч, спокойно!.. Не все же нам вести следствие, надо упражняться и в дипломатии. Всем будет легче, если у человека не повернется язык это произнести. Он тогда и рассердится не на нас, а на тех, кто его втянул в такое заступничество. — Глаза генерала хитро поблескивают. — Что мы на сегодня имеем против Мусницкого?

Генерал проходит к столу и жестом предлагает Знаменскому стул.

Пал Палыч открывает папку с делом.

— Бюджет ДЭЗа, размеры ассигнований я вам докладывал, товарищ генерал.

— Да, цифры помню.

Пал Палыч обращается к следующей закладке.

— Значительная часть средств, отпущенных на капитальные ремонты в прошлом году, — четверть миллиона рублей — употреблена таким образом. Ремонт и перепланировка квартир для приближенных Мусницкого — это раз. И два — внесметная отделка дома, где живет районное руководство. В частности, фасад и холлы облицованы мрамором.

Генерал удовлетворенно кивает.

— План текущего ремонта выполнен практически на двадцать пять — тридцать процентов, но по нарядам списана вся сумма целиком и выплачена прогрессивка — якобы за перевыполнение плана. Итого, более ста тысяч рублей просто украдено. Кроме того, неиспользованные материалы сбывались «налево», у Томилина это задокументировано: краски, трубы, сотни квадратных метров оцинкованного железа. Позавчера обследовали состояние дворов…

Генерал останавливает Пал Палыча:

— Не будем загромождать картину.

— Еще только одна выразительная деталь, товарищ генерал. Пятнадцать квартир из переселенческого фонда Мусницкий постоянно сдает как личную собственность. Среди обитателей есть и темные персонажи. Но не хотелось бы это пока обнародовать, у нас с розыском намечается мероприятие…

— В курсе. Думаю, и без того достаточно, чтобы опровергнуть «малозначительность» дела. Изложите мне суть в виде короткой справки. Прямо сейчас. В десять тридцать я должен выехать, чтобы ровно в одиннадцать быть на месте.


В тот же день Пал Палыч сидит в ДЭЗе у Мусницкого.

— Половина двенадцатого, — смотрит тот на часы и улыбается.

— Да, половина двенадцатого… — Пал Палыч тоже улыбается. — Кстати, товарищ Мусницкий, почему жильцам недоступно «Положение о ДЭЗах»? Они даже не знают толком ни своих прав, ни ваших обязанностей.

— И так криков не оберешься, — лениво отвечает Мусницкий. — Дай им «Положение» — посыплются вопросы. Наш статут, например, замысловатое определение: «Несамостоятельная организация на хозрасчете». Вот вы юрист, объясните.

— Несамостоятельная? Делаете вы, по-моему, что хотите.

Появляется Томилин, делает знак Пал Палычу:

— А я за вами. Пока машина есть, быстренько поехали!

— Поедемте, товарищ Мусницкий! — встает Пал Палыч.

И только уже в машине сообщает:

— Посмотрим, в каких условиях живут люди, отселенные на время ремонта. Вот хотя бы в этом доме, — он указывает шоферу дом, где под наблюдением Томина проживают беглый расхититель и уголовник.

Возле дома уже стоят две «Волги», и что-то не нравятся они начальнику, он даже оглядывается на них, идя к подъезду.

И не зря: из машин высыпают крепкие молодые люди и нагоняют Знаменского, Томилина и Мусницкого у подъезда.

И как раз навстречу выпархивают веселые девицы.

— Дядя Макся пришел!

Мусницкий отмахивается и делает им страшные глаза, вызывая взрыв веселья.

Войдя в подъезд, Пал Палыч командует:

— Позвоним в квартиру, если спросят кто, назовете себя. А больше ни слова!

Мусницкий пожимает плечами и снова смотрит на часы. Бег минутной стрелки помогает сохранять спокойное состояние духа: наверно, уже сейчас дело приказано прекратить, а настырный следователь еще будет ему, Мусницкому, приносить публичные извинения!

Пал Палыч и Томилин приглашают его в лифт, молодые люди устремляются по лестнице, но оказываются на верхней площадке раньше, чем кабина лифта.

Давят на кнопку звонка. Мусницкого оставляют перед дверью, остальные прилипают к стенам вне видимости из квартиры.

Отпирает Томин.

— Привет домовладельцу! — громко провозглашает он и пальцем указывает Томилину на дверь расхитителя. Томилин без стука отворяет ее и предъявляет тому удостоверение. Затворившаяся дверь скрывает от нас их дальнейшее знакомство.

Тут же в переднюю выскакивает чуткий на неприятности уголовник в майке. Один из молодых людей мгновенно берет его за локти, другие быстро проникают в комнату уголовника. Некоторое время оттуда доносятся возня и галдеж.

— Проверка документов! — тем временем объявляет в передней Пал Палыч.

— Не имею! — поспешно признается Томин.

— Это ваши отселенные жильцы? — спрашивает Пал Палыч Мусницкого.

— Я не обязан каждого знать в лицо, — отрезает тот.

— Ваши документы? — Пал Палыч обращается к татуированному.

По замыслу Знаменского происходящая сцена должна быть переломным моментом в поведении Мусницкого на следствии, так что интересует его не столько уголовник, сколько реакция начальника ДЭЗа.

Уголовник прокашливается и медлит с ответом, переживая то, что творится в его комнате. Ему «на помощь» приходит Томин:

— Товарищ начальник, тут у всех только справки об освобождении. Из мест довольно отдаленных.

— На правой руке у гражданина хорошая справка, товарищ подполковник, — замечает придерживающий уголовника молодой человек.

Пал Палыч разглядывает его предплечье и читает: «Я, как дома, в тюрьме. А на воле — в гостях. Но на воле я гость нежеланный». Мать честная, поэзия чистой воды! Что вы в столице-то делаете, «гость нежеланный»?

В беседе с представителями органов (тем более в чинах) уголовник по мере способностей вежлив.

— Ехали мимо, в места проживания… заскочили, — смягчает он свой грубый голос. — Виноваты, подзадержались.

— Почем платили за сутки?

— Чирик.

— По десятке, — «переводит» Томин.

— Кому?

Уголовник дергает подбородком в сторону Мусницкого.

— Хозяину. С-сука! — шипит он ему. — Пришить бы тебя — и абзац!..

Томилин и группа задержания выводят из подъезда уголовника с тремя подельщиками и расхитителя. Подкатывает милицейский УАЗ, туда препровождают задержанных, сотрудники рассаживаются по «Волгам», и машины уезжают.

Вышедшие из подъезда Знаменский, Томин и Мусницкий с разными чувствами наблюдают завершение операции.

— Уже полпервого! — восклицает Мусницкий. — Мне надо срочно позвонить!

— Прошу, — говорит Томин, — в машине радиотелефон. — Он распахивает дверцу «Волги», привезшей сюда Знаменского, Томилина и Мусницкого, и переговаривается с шофером.

— А вы тут что?.. — недоумевает Мусницкий.

— На службе, — улыбается Томин и протягивает ему телефонную трубку.

— Назовите городской номер, вас соединят.

Мусницкий следует инструкции Томина.

— Алло! Секретарь Михаила Самсоныча?.. Леночка, скажите: Мусницкий по срочному вопросу!

Слышен холодный женский голос:

— Михаил Самсоныч велел передать, чтобы вы его впредь не беспокоили. — Отбой, короткие гудки. Мусницкий отирает пот со лба. Пал Палыч отбирает у него трубку.

— Ведите в дом, где квартирует дочь Сони Нарзоевой. Тут ближе пешочком.

— Не пойду! — со злобой отвечает Мусницкий. — Я с вами столько времени потерял! У меня совещание!

— Вам больше нет надобности проводить совещания. Теперь беседовать с вами придется нам. Пошли!

Обмякший Мусницкий подчиняется. Они углубляются в жилой массив. Наперерез выруливает «скорая помощь». Высовывается женщина в белом халате:

— Где пятое строение? Пятое строение! Рядом яма!

— Ну же! — требует Пал Палыч ответа от Мусницкого.

— За тем корпусом налево, — протягивает руку начальник.

Они идут в том же направлении, куда уехала «скорая помощь». Вскоре видят людей, толпящихся неподалеку от дома.

— Кто-то упал в яму! — высказывает догадку Пал Палыч.

Мусницкий совсем замедляет ход.

— Федоров! — окликает он чью-то спину.

В некотором замешательстве приближается мордастая личность.

— Что там?

— Мальчик покалечился… два годика…

— Куда матери безмозглые смотрят… — довольно равнодушно начинает Мусницкий, но давится последним словом, потому что в разредившейся толпе видит свою дочь, которая вместе с кем-то помогает женщине-врачу спуститься в яму.

Страшная мысль настигает Мусницкого. Он издает мучительный, какой-то звериный рев и, шатаясь, бежит к яме, обморочно выговаривая:

— Максик… Максик… Максик…

— Его внук?! — оборачивается Пал Палыч к мордастому.

— Да нет, чужой мальчонка… — Тот провожает начальника растерянным взором.

А тем временем Мусницкий попадает в окружение возмущенных людей. Его берут в плотное кольцо, слышатся гневные выкрики. Все, что копилось годами, выплескивается сейчас на голову начальника ДЭЗа, люди свирепеют, сжимают кулаки.

Знаменский и Томин переглядываются. Пал Палыч колеблется — не пора ли вмешаться?

— Погоди, Паша, — говорит Томин. — Пусть немного послушает мнение народа!

Мафия

Мчится по осенним просторам поезд Хабаровск — Москва. Вдоль состава из вагона в вагон идет Коваль. Плацкартную тесноту минует с полным безразличием, в купейных вагонах время от времени приостанавливается, скашивает глаза на открытые почти повсеместно двери. Ему интересно, как ведут себя пассажиры в разных вагонах.

Шага на три впереди Коваля движется дюжий парень, когда надо, расчищая дорогу. Позади, соблюдая ту же дистанцию — второй. Парней отличает решительная и вместе с тем настороженная повадка. Между собой эти трое не обмениваются ни словом, но чувствуется, что они составляют некоторую общность, центр которой — Коваль.

Вернувшись в свой вагон, они проходят мимо Ардабьева, который прилип к окну. Передний парень мускулистой рукой отжимает его, буркнув:

— Извиняюсь.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сторонится тот с доброжелательной улыбкой; причина ее, конечно, в собственном настроении, а не в симпатии, которую парень не способен внушить.

Коваль со спутниками сворачивает в ближайшее купе, ложится на нижнюю полку.

Между тем поезд начинает тормозить и останавливается на какой-то промежуточной станции.

Первым на перрон соскакивает Ардабьев, бежит к киоску «Союзпечать», покупает все подряд журналы и газеты. Потом спешит к бабам, торгующим яблоками и зеленью. Здесь тоже набирает всего жадно, неумеренно, едва удерживая в руках. Он полон нетерпеливой, взвинченной радостью свободы.

Выходит размяться и Коваль с сопровождением. Скучающе изучает ассортимент привокзального базарчика. Суета Ардабьева вызывает у него иронически-сочувственное внимание.

«С первого пути отправляется поезд Хабаровск — Москва. Повторяю — с первого пути…» — хрипит репродуктор.

Ардабьев подбегает к поезду, когда тот уже трогается. Со своей ношей ему трудно взобраться на ступеньки. Хоть покупки бросай, а бросить жалко.

Коваль с парнями на площадке. Парни, посмеиваясь, наблюдают за Ардабьевым, но Коваль делает знак, они моментально спрыгивают и враз, как перышко, подсаживают Ардабьева в вагон.

— Спасибо, ребята, спасибо! — сияя, благодарит тот.

В купе он сваливает покупки на койку, на столик.

— Ешьте, пожалуйста… угощайтесь… и вы тоже… попробуйте, — одаривает он попутчиков.

— Почем брали? — надкусывает яблоко мужичок провинциального обличья.

— Не знаю, — смеется Ардабьев — и снова в коридор, к окну: проводить уплывающий назад перрон с киосками и торгующими бабами.

Коваль становится рядом. По обе стороны занимают позицию сопровождающие. Коваль взглядом отодвигает ближайшего, спрашивает:

— От хозяина?

Ардабьев теряется, не сразу кивает.

— Где отбывали?

Ардабьев рад бы не касаться этой темы, но в собеседнике есть мягкая властность, заставляющая подчиняться.

— Есть такие две реки: Верхняя Тунгузка, Нижняя Тунгузка.

— Случалось по служебным делам… Дома ждут?

— Жена, — и тут неудержимая счастливая улыбка заливает лицо Ардабьева, просветляет глаза. — Жена… — повторяет он, растроганный чуть не до слез, и, стесняясь волнения, отворачивается.

…И вот он уже сидит в купе Коваля и рассказывает:

— Прибыл я в лагерь хилый, назначили библиотекарем. Ох и били меня! «Давай детектив!» А я им какую-нибудь «Белую березу» или «Мать». Ну и… Потом работал со всеми, все-таки лучше. Четыре года трубил…

— По какой статье?

— Об этом не хочу, — уклоняется Ардабьев. Взгляд его и здесь все тянется к окну, на волю, и сами собой выговариваются стихотворные строки:

О край дождей и непогоды,
Кочующая тишина,
Ковригой хлеба…
Ардабьев спотыкается — забыл. Коваль без запинки подхватывает:

Ковригой хлебною под сводом
Надломлена твоя луна.
И добавляет:

— Есенин.

Двое возбужденных парней — высокий и коротышка — наблюдают сквозь стеклянную стенку почты, как люди получают пенсию.

Первым в этой небольшой очереди стоит мужчина весьма преклонных лет. Он кладет деньги в кошелек, кошелек в карман и потихоньку выходит на улицу.

Парни дают ему немного отдалиться, нагоняют и заступают дорогу.

— Деньги! — остервенело требует высокий и показывает лезвие ножа.

Улица не оживленная, но и не пустынная, и старик, пожалуй, не столько испуган, сколько поражен наглостью парней. Они действуют напропалую, не заботясь даже о собственной безопасности, и готовы, кажется, на все.

Пенсионер какие-то секунды мешкает исполнить требование, оглядывается в надежде на помощь. Коротышка с собачьим рыком стискивает его руку, охранительно прикрывавшую карман, выхватывает кошелек, и грабители быстро отходят, скрываются за углом.

Они входят в дискотеку и топают прямиком в туалет.

Здесь в одной из кабинок торгует розничный продавец наркотиков.

Грабители расталкивают небольшую, выстроившуюся к нему очередь.

— Боря! — Высокий протягивает кошелек пенсионера торговцу.

Тот, вынимая содержимое, констатирует:

— Две дозы, — он возвращает пустой кошелек и присоединяет к нему шприцы разового пользования.

У Бори есть и уколоться, и покурить. Курят в открытую, со шприцами скрываются в кабинах.

Двое подростков выбираются из разгоряченной толпы танцующих и тоже направляются в уборную.

Один из них, видно бывалый, отсчитывает торговцу нужную сумму. Его спутник со жгучим любопытством и опаской следит за происходящим и, когда приятель, засучивая рукав, ныряет в кабину, застревает возле Бори.

— Будешь? — спрашивает тот.

Подросток отрицательно трясет головой.

— Это лучше, чем с девочкой.

— Я вообще уколов боюсь, — смущается подросток.

Торговец покатывается со смеху.

— Тогда покури травку, — подает сигарету.

— Бабок нет.

— Для почину — бесплатно, — и соблазнитель щелкает зажигалкой.

Подросток нерешительно затягивается.

Трое молодчиков постарше сушат в стороне руки. Руки крепкие, лица непроницаемые. Чем-то неуловимым напоминают сопровождающих Коваля.

Спокойно надевают повязки дружинников, объявляют громко:

— Милиция!

Помещение сразу пустеет.

Торговец лихорадочно спускает что-то в унитаз. Один из молодчиков подпирает плечом дверь, чтобы не помешали, другой сорвав задвижку, открывает кабинку с уколовшимся, но видит, что на него можно не обращать внимания.

Принимаются за Борю.

— На кого работаешь?

Боря молчит.

— Он опасается, думает, из милиции.

— Объясни, что мы хорошие люди.

Боря — тощий и расслабленный, потому что сам сидит на игле, — не сопротивляется, только заслоняет лицо. Его бьют под ребра так, что он переламывается и валится на пол. Поднимают.

— Ну?

Продолжает молчать.

— Не верит, — флегматично замечает молодчик у двери.

Боре добавляют.

— Теперь веришь?

— Не бейте… я даже фамилию не знаю, — задыхаясь, выговаривает он.

— Где товар получаешь?

— На Котельнической… рыбу ловит… зовут дядя Миша, — капитулирует Боря.

— Завтра в восемь подойдешь на то же место с этой сумкой. Будет новый дядя, понял? — Молодчики вручают Боре сумку с распространенной эмблемой авиакомпании и, сдернув красные повязки, исчезают.

Подросток в кабинке обнимает и гладит унитаз, говорит ему нежно: «Люся»…»


Стол Знаменского завален папками, он что-то пишет.

— Здравствуйте, товарищ полковник. Старший лейтенант Курков, — представляется вошедший молодой человек. — Направлен к вам.

— А-а, прошу, — указывает Пал Палыч на стул.

Курков садится, снимает фуражку.

— Чему намерены у меня учиться?

— До Академии МВД три года был следователем в области.

— В смысле сами с усами, — хмыкает Пал Палыч. — И как вам меня охарактеризовали?

— Направили. Говорят, вы умеете располагать к себе людей. Говорят, владеете тактикой допроса. И вообще.

— Мало ли что говорят. Старший лейтенант, не принимайте на веру чужих высказываний, — Пал Палычу смешна его ершистая поза.

— А вас я сумею расположить?

— Целиком зависит от мастерства.

Не чувствует Курков пиетета к старым кадрам и скрывает иронию лишь в пределах вежливости.

— Гриша, — говорит Знаменский в переговорное устройство, — кто там у тебя на очереди? — Некоторое время слушает. — А поинтересней нет? Мне надо показательный допрос провести, — он косится на лейтенанта. — Ну, давай Ивакина.

Кладет трубку и поясняет Куркову:

— Следственно-оперативная группа, которую мне поручено возглавлять, собрала разные дела по наркотикам. Сталкивались с наркоманами?

— Лично — нет.

— Схема такая: покупатели, розничные торговцы, оптовики, — Пал Палыч отмеряет в воздухе ладонью как бы ступеньки, — а те получают товар по своим каналам. Ивакин — рядовой потребитель. Полмесяца назад мы арестовали его «кормильца» — человека, который снабжал. Надо выяснить, от кого он получает зелье теперь. Тактика допроса будет такая: ни о чем не спрашивать.

— То есть? — поднимает брови стажер.

Входит Ивакин, небрежно бросает:

— Наше вам.

Без приглашения усаживается. На вид ему не больше двадцати, развязный, возбужденный, глаза колючие, делает массу ненужных непроизвольных движений.

— На вопросы не отвечаю! — заявляет он.

— Естественно, — и Пал Палыч притворяется, что испуган чем-то увиденным за его спиной.

Ивакин вскакивает, оборачивается, загораживаясь стулом… и обнаруживает, что позади пусто. Не сразу он оправляется от пережитой паники. Сообразив, что просто купили, злится.

Курков озадачен тем, насколько легко человек поддался воображаемому страху, что как раз характерно для наркоманов.

— Шалят нервишки, — замечает Пал Палыч.

— Это мое дело! Как хочу, так живу! — агрессивно выпаливает Ивакин и, пытаясь утолить двигательный зуд, качает за спинку стул, пристукивая на полу передними ножками; стук попадает в такт речи, и под его аккомпанемент он выкрикивает: — Седого посадили! Лучших сажаете! Лучших! Гады!

Он валится на стул, невнятно бормоча какое-то ругательство, отвернувшись от Знаменского.

— Разговаривал я с Седым, прохвост, как и все.

— Врете! Он был хороший мужик! Если кто на мели, даже в кредит давал!

Пал Палыч не верит:

— Да ну-у?

— Давал, я вам говорю! — снова вскакивает Ивакин.

— Значит, ваш Седой был исключением. А вообще-то все торговцы наркотиками — лютые волки, — Знаменский вынимает фотографии и по одной кладет на стол лицом к Ивакину, — что этот, что этот…

При виде третьей фотографии Ивакин повторяет:

— На вопросы не отвечаю!

— Я и не задаю. Идите обратно в восемьдесят пятую комнату.

Ивакин, не прощаясь, выходит.

— Гриша, — сообщает Знаменский в переговорник, — Ивакина возвращаю. Знаешь, на кого он среагировал? На этого рыбака, на дядю Мишу. Но дядя Миша оптовый торговец. Видно, взял Ивакина низовым сбытчиком.

Закончив разговор, Знаменский вспоминает о стажере. Тот отмалчивается.

— Вы бы допрашивали иначе, — ухмыляется Пал Палыч, похлопывая фотографией дяди Миши по столу.

— Я бы допрашивал, — нажимает голосом Курков.

— Наркоманы своих поставщиков редко выдают. И с ними невозможны психологические поединки. Они как студень, им все равно.

Курков перебирает стопочку фотографий на столе, интересуется:

— Арестованы?

— До этого далеко. А вот на дядю Мишу нацелились. Ему везут партию наркотиков, будем брать вместе с поставщиком.


Толстощекий мужчина средних лет ранним утром одиноко стоит с удочкой на набережной.

Приближается зябкая фигура, ненадолго задерживается — отдать деньги, сунуть за пазуху сверток — и торопится прочь.

Не успевает он отойти, как подкатывает «рафик» с надписью «Скораяпсихиатрическая помощь». Из нее выпрыгивает та троица, что орудовала в туалете дискотеки. Когда уже нет сомнений, что нацелились на него, мужчина пытается отбиваться удочкой.

— Э! — вскрикивает он. — Я нормальный! Это вы не в своем уме!.. Караул!

— Дядя Миша, не разводи гласность! — И молодчики в белых халатах волокут его в машину.

— Бандиты! — в отчаянии вопит дядя Миша. — Помогите же!

В сторонке стоит побитый Боря из дискотеки, философски наблюдает происходящее: н-да, такова жизнь.


Те же молодчики — уже на обычной «Волге» — подъезжают к небольшому двухэтажному, стоящему особняком дому с вывеской, на которой значится какое-то «КСИБЗ-6». Выходят, соблюдая синхронность движений, как в парном катании.

Обмениваются приветственными жестами с вахтером в форме военизированной охраны, поднимаются по ведущей на второй этаж лестнице с ковровой дорожкой, прихваченной медными прутьями.

Стучатся в дверь с цифрой «2».

Это кабинет Хомутовой, где, кроме положенного минимума обстановки, стоят в ряд три сейфа и холодильник. На стене — увеличенная фотография то ли мальчика, то ли юноши со странным одутловатым лицом.

— Сделано, Любовь Николавна, — докладывают ей по-свойски, но уважительно.

Хомутова раздергивает шторки, скрывающие черно-белую схему Москвы и области, на которой выделяются десятка два красных кружков.

— Котельническая, да? — переспрашивает она и жирно перечеркивает крест-накрест соответствующий кружок, с удовлетворением приговаривая: — Основной поставщик дискотек… И где он?

— По справедливости в Москву-реку на корм рыбам пошел.

— Чистый несчастный случай.

— Спасибо, мальчики, отдыхайте, — ласково улыбается она, вынимает для них три пачки купюр из сейфа, раздает. — Кто у нас следующий? — прикинув по схеме, опускает палец на кружок в районе ВДНХ. — Пусть будет вот этот, который обслуживает гостиницы.


Томин экзаменует своего стажера Всеволода Сажина.

— Как называется пойло из мака?

— Кокнар.

— Курьеры, которые возят наркотики?

— Мулы, верблюды.

— Цена килограмма гашиша?

— Тысяча рублей.

— Опия?

— Тридцать тысяч. Дорожает с увеличением расстояния от места сбора.

— Наркоман тебе предлагает укол. Как будешь выкручиваться?

— Варианты ответов: уже укололся. Деловое свидание, нельзя балдеть. Я за рулем. Уколюсь позже со своей бабой.

— Молодец. Еще неплохо: никогда не колюсь чужими иглами. Чистюля такой.

— Ага, СПИДом брезгую.

Звонит телефон, Томин снимает трубку.

— Да, Паша, приветствую… — берет ручку, что-то записывает под диктовку Знаменского. — Ясно… Да вот парня из Академии подкинули, натаскиваю… И тебе?.. Нет, мы, похоже, нашли язык…

Его прерывает городской телефон. Томин говорит:

— Минутку, — и прижимает трубку ко второму уху. — Томин… Что? Подробнее!.. — Чей-то короткий доклад вызывает у него ярость: — У, дьявол! — Он разъединяет городской телефон и сообщает Знаменскому: — Дядя Миша на встречу с курьером не пришел! Тот ищет другого покупателя!.. Не могли мы спугнуть, мы около него дышать боялись!.. Да, за курьером присматривают. Пока.

Томин делает крут по кабинету, жалуется Сажину:

— Видал?! Полтора месяца готовили задержание, и все кошке под хвост!


Неподалеку от станции автозаправки, рядом с уцелевшим массивом двухэтажных немецких коттеджей, что на Беговой улице, в машине Томин и Сажин. Перед ними вделан в панель небольшой телевизионный экран, на котором изображение человека, быстро идущего между коттеджами. Это Снегирев.

Ту же картинку наблюдает Знаменский, сидящий в дежурной части МУРа перед пультом, и слышит голос Томина:

— Сева, обрати внимание на походку. Идет стремительно, очень широким шагом. Паш, видишь? — обращается он к Пал Палычу по рации.

— Вижу-вижу, — подтверждает тот.

— Спешит на важную встречу, — предполагает стажер за рулем.

— Еще бы! — отзывается Томин. — Он всегда спешит, всегда при деле. Характерная походка потребителя героина.

Снегирев выходит на улицу, ловит такси и уезжает. Две машины угрозыска (без опознавательных знаков) трогаются следом…

…Такси тормозит возле телефонов-автоматов. Снегирев расплачивается с шофером, направляется к будке.

— Вася, показывай крупно! — кричит Томин.

Пока идет укрупнение на экране, Снегирев опускает монету, прижимает трубку плечом и набирает номер, левой рукой снимает какую-то бумажку, которая была прикреплена к потолку. Стремительно выходит и удаляется.

— Что там было? Что он взял? — требует Знаменский.

— А пес его знает, не удалось рассмотреть!

…Следуя за Снегиревым, машины приближаются к Казанскому вокзалу.

Снегирев входит в помещение с табличкой «Выдача багажа».

— Вася, ведете его? — спрашивает Томин. — И что он?.. Ага! Паш, это была багажная квитанция, он получил чемодан!

Все так же размашисто и целеустремленно шагая, появляется Снегирев с чемоданом.

— Посмотрим, кому отнесет, — слышим мы за кадром голос Знаменского.

— А ведь он у нас числился в простых наркоманах. Правда, с неизвестными источниками доходов, — голос Томина.

Снегирев между тем спешит к Ярославскому вокзалу, и вскоре уже понятно, куда именно.

— Паш, гляди, куда чешет! — восклицает голос Томина. — К автоматическим камерам хранения!

— Сдаст — и чистенький! — волнуется и Сажин.

— Будем брать, — решает Знаменский. — Есть основания познакомиться. Еду к вам.


И вот Снегирев на допросе у Знаменского в ближайшем отделении милиции. Рядом на стуле раскрыт чемодан. Под сдвинутыми вбок мужскими сорочками видны целлофановые пакеты, заклеенные пластырем и наполненные зеленоватым порошком.

— Ваша фамилия не Сысоев. Раньше вы судились как Снегирев.

— Так это когда было — в годы застоя, — изображает тот простачка.

— Вещи ваши?

— Я уже говорил, начальник. Случайный это чемодан!

— Странный случай. Здесь, — кивает Пал Палыч на пакеты, — восемь килограммов наркотического вещества.

— Вот подлец мужик, подставил меня, а?! — всплескивает руками Снегирев. — Так его и берите, я при чем?

— Какой мужик?

— Такой рыжеватый, костюм в клеточку…

— В разбитом пенсне? — ехидничает Пал Палыч.

— Зачем в пенсне? Чего вы меня путаете, начальник? Я стараюсь, вспоминаю, чего могу… Подошел ко мне на площади, дал квитанцию и четвертак за работу. Получи, говорит…

— В каком месте площади?

— У киоска с мороженым. Возьми, говорит, и неси сюда. Я, говорит, от бабы сбег, она меня там дожидает.

— Снегирев, у вас высшее гуманитарное образование. Давайте разговаривать нормально.

— Пожалуйста. Полагаете, так для вас лучше?

— Мы знаем, с вами вел переговоры человек из Казахстана, которому не удалось встретиться с покупателем по кличке дядя Миша. Знаем, что никакого рыжеватого в клеточку не было!

— Откуда вы можете знать?

— Я вас сам вел от Беговой до камеры хранения! — взрывается Томин. — Квитанцию взяли в телефонной будке на Красносельской улице!

— Как все-таки приятно, что у нас не буржуазная демократия, — мечтательным тоном произносит Снегирев. — Это у них там полицейский поднял руку в суде: клянусь, мол, — и присяжные ему верят. А у нас кому ваши байки нужны? Мало ли что менты наболтают, наш закон плевать на вас хотел! Обвинение надо доказывать, — оборачивается он к Знаменскому.

— В следующий раз сказкой не отделаетесь. До встречи. Подпиши ему пропуск, — говорит Пал Палыч Томину.


Поздний вечер. Широкая пустынная улица. Неподалеку от перехода стоит машина с работающим двигателем. В ней «мальчики» Хомутовой.

От светящейся вывески гостиницы идет одинокий прохожий. Сходит с тротуара на проезжую часть, чтобы пересечь улицу.

— Вот он! — говорят в машине, она рвет с места и мчится на прохожего.

В последний миг тот оборачивается, видно молодое лицо и в беззвучном крике раскрытый рот.

Рука Хомутовой вычеркивает на схеме намеченный в прошлый раз кружок.

— Чисто прошло? — спрашивает она, всегда приветливая со своими.

— Все путем.

Она отпирает сейф, выплачивает деньги.


Утро. Проводница собирает стаканы из-под чая. Коваль с полотенцем через плечо скрывается в туалете. Его спутники, как всегда, поблизости.

Ардабьев у окна.

— Покурим? — говорил он, завидя направляющегося назад Коваля.

Коваль бросает полотенце в купе.

— Не курю.

Ардабьев прячет сигареты.

— Подъезжаем… даже не верится…

— Как зовут вашу жену?

— Вероника. Вера. Ника.

Ковалю просто хотелось напоследок увидеть игру счастья на этом лице, но ответ задевает и в нем самом что-то дорогое.

Помолчав, спрашивает:

— Пока были вместе, она не имела той цены. Верно?

Ардабьев поражен.

— Да… А теперь… Будто вчера влюбился! — признается он.

Между тем пассажиры спешно собирают вещи. За Коваля это делает один из спутников. Второй уже который раз изучает расписание на стене. Ардабьевский тощий рюкзачок давно готов.

Вечно напевающее поездное радио умолкает. Бодрый голос объявляет: «Товарищи пассажиры, наш поезд прибывает в столицу нашей Родины — город-герой Москву. Обслуживающая вас бригада желает вам всего доброго!»

За окном медленно-медленно тянется перрон.

Коваль на отрывном листочке блокнота пишет для Ардабьева телефон.

— Если что не заладится — звоните. Скажите, попутчик из Хабаровска, я предупрежу.

Парни за спиной Коваля встревожено и вопросительно переглядываются.

— Спасибо, но… — Ардабьеву неловко.

— У меня есть возможности, — Коваль сует листок в карман пиджака Ардабьева. — Желаю удачи!

Переглядка парней кончается тем, что один из них изображает хватательное движение.

И Коваль направляется к выходу, предводительствуемый первым парнем, раздвигающим пассажиров, вылезших в коридор с узлами и корзинами. Второй задерживается около Ардабьева.

— Извиняюсь! — извлекает записку Коваля, забирает себе.

На перроне Коваля встречает Хомутова. Деловое рукопожатие, кивок мальчикам…

— Как съездил?

— На поезде, — отвечает Коваль, и Хомутова понимает: недоволен.

Все четверо устремляются к вокзалу и дальше на улицу, «мальчики» по-прежнему впереди и сзади.

Возле машин Хомутова спрашивает:

— В контору?

— Сначала к маме. Надоели мне твои псы.

— Заменю.

«Мальчики» понимают ее с полувзгляда. Те, что сопровождали Коваля в поезде, усаживаются к Хомутовой, а прибывшие с ней занимают их место подле Коваля.


Хомутова первой успевает к воротам кладбища и покупает ворох цветов, пока Коваль паркуется.

— Люба, это подхалимаж. Мама любила три цветка, — он выдергивает из букета три цветка и уходит внутрь.

В это время «мальчики» передают Хомутовой ту записку с номером телефона, которую Коваль оставил Ардабьеву.

— Да вы сбрендили! — ахает Хомутова. — Вы должны Олега Иваныча охранять! А не решать, что ему можно, а что нельзя! Не ваше собачье дело!

Она мелко рвет бумажку и ссыпает в урну.

На обратном пути Коваль садится в машину с Хомутовой.

— Все здоровы, все работают, — рассказывает она. — Только Матвей непрерывно на игле. И тут такой темный случай был. Верный человек передал, что Матвей взял у приезжего гашиш, восемь кэгэ. Взял мимо нас, и кому сбывает — неизвестно.

— М-да… — роняет Коваль.

— Ну что с ним будешь делать! — расстроенно восклицает Хомутова.

Коваль отвечает взглядом. Она застывает, оторопевшая. И после паузы говорит уже в прошедшем времени:

— Пел он хорошо…


Ардабьев с рюкзаком через плечо и букетом астр входит в дом, поднимается на свой этаж. Сердце замирает и руки не слушаются — ощупью, словно вслепую, находит кнопку звонка и на вопрос «Кто там?» отзывается глухим задыхающимся голосом.

Вероника отворяет с заминкой: надо собраться с духом перед встречей.

Наконец щелкает замок, в двери образуется щель, которая медленно расширяется, и Ардабьев видит жену.

Смотрит как завороженный.

— Здравствуй, Володя.

Ардабьев переступает порог, бросает рюкзак, обнимает ее и целует, целует, в своем счастливом угаре не замечая, что жена уклоняется от ласк. Заметив, отстраняется.

— Конечно, пыльный с дороги, пропотевший…

Вспоминает про зажатый в кулаке букет.

Вероника берет цветы, как нечто неуместное.

— Тебе действительно не мешает помыться, — спроваживает его в ванную. — Иди же, иди!

…Астры брошены без внимания. Вероника готовится к предстоящему объяснению.

Ардабьев появляется, опускается перед женой на колени.

— Встань, встань, зачем?

— Нет, только так я должен. Я страшно виноват, а ты…

— Не идеализируй, ради бога! Эти годы я была не одна.

— Главное — ты дождалась! Ты для меня — свобода, дом, все! Я не понимал, как тебя люблю! Или в неволе так полюбил… Даже трудно выразить…

— И не надо! Не надо! — Она пытается зажать уши, вскакивает, отходит от него.

— Володя! Лучше объясниться сразу! Я сохранила тебе прописку, квартиру. Чтобы было куда вернуться. По счастью, здесь изолированные комнаты. И есть уже вариант размена на две…

— Ника, ты стала еще красивей! — восхищенно произносит Ардабьев.

— Боже мой! Ты слушаешь или нет?

— Разумеется.

— Большего нельзя требовать. По-моему… по-моему, я со спокойной совестью могу взять развод.

— Какой развод, ты с ума сошла…

— В этом шкафу все твои вещи… остальные конфисковали… на первое время хватит. В кухне на плите котлеты… я побуду у подруги.

— Ника, но ты же писала… — Ардабьев отказывается верить.

— Я старалась помочь. И так тебе будет трудно: кто возьмет на работу? Человек судился за изготовление наркотиков!

— Только для себя и троих приятелей! — запоздало оправдывается он.

— В отделе кадров без разницы, сколько приятелей.

— Ника! Ника! — Она молчит. — Значит, прописка… квартира… котлеты… а тебя у меня не будет?!


Коваль приостановился у вывески «КСИБЗ-6».

— Люба, что означает КСИБЗ?

— Да ничего, — смеется она. — Надо же что-нибудь повесить, чтоб звучало понуднее. А с домом уладили: уже числится снесенным. Так что мы не существуем.

Их встречают еще на лестнице четверо мужчин, среди которых Снегирев. Ему Коваль говорит:

— Здравствуй, Матвей. — Остальным: «Привет, привет».

Хомутова отстает и конфиденциально о чем-то уславливается с «мальчиками». Видно, что речь идет о Снегиреве и что они перебирают варианты, пока не находят такой, что удовлетворяет Хомутову. Она кивает, на секунду забегает к себе и догоняет Коваля с папкой в руках.

Все поднимаются наверх. В конце коридора Коваль своим ключом отпирает дверь. Кабинет просторен и обставлен хорошей мебелью. В углу — велотренажер и набор гантелей.

Рассаживаются за столом в привычном порядке. На одном торце Коваль, на противоположном — Хомутова. Подле Снегирева — человек в очках с наружностью педантичного чиновника, Крушанский. Напротив — румяный блондин и худощавый брюнет, соответственно именуемые Колей и Феликсом.

Сподвижники Коваля выглядят, солидными, толковыми людьми. Энергичны, деловиты, к лидеру относятся с доверием и подлинной, не показной почтительностью. У Хомутовой к этому добавляется восхищение и беззаветная преданность. И, собственно, только ее Коваль дарит снисходительной дружбой, прочие пребывают в вассальной зависимости. Между собой присутствующие на «ты».

Все выжидают, с чего начнет Коваль. Чуть посмеиваясь, тот произносит:

— Отчет об итогах моего пребывания в Хабаровском крае вы одобрите позже. Итоги хорошие. У новых регионов огромные перспективы. Как тут без меня? Финансы? — Вопрос к Крушанскому.

Тот вынимает из папки рукописный текст.

— Приход. Расход.

Коваль просматривает.

— Нормально, Крушанский. Как заготовки?

Заготовками ведает жизнерадостный, румяный Коля.

— Отлично, Олег Иваныч! Матвей уже возить не успевает, а Феликс сбывать.

Коваль вопросительно смотрит на Снегирева.

— Надо увеличивать число верблюдо-рейсов, — говорит Снегирев и так открыто, беззаботно улыбается Ковалю, что тот отводит глаза.

— Обсудим. Феликс?

— Сбыт слабо растет, потому и затоварились. Рынок надо активней расчищать.

— Люба, есть заминки?

— Все по плану, Олег Иваныч, — отвечает Хомутова и встает, чтобы показать Ковалю копию своей схемы из папки. — Заканчиваем первый этап — нагнать страху, набрать авторитет силы. Для этого устраняем тех конкурентов, вокруг кого будет больше разговоров. Где зачеркнуто — отработано. Параллельно начали брать под себя сбытчиков, которых можно использовать.

Коваль отмечает ногтем на схеме один из кружков:

— Кто-то новый?

— Зловредный старикашка. Под восемьдесят, а все хорохорится.

— Не трогай. При его занятиях дожить до восьмидесяти — уже достаточно уважения, — укоряет он Хомутову.

Звонит телефон на отдельном столике.

— Я подойду, — говорит она.

Имитирует нервный телефонный разговор:

— Да… Когда?.. А-а, понятно… Хорошо.

И оборачивается к Снегиреву:

— Недоразумение у тебя на доставке.

— Что именно?

— Зачем я буду, Матвей… Сам разбирайся, сам объяснишь Олег Иванычу. Ребята тебя подбросят.

По лицу Снегирева струится некая рябь, отражающая внутреннее сомнение. В памяти всплывает визит на Петровку, который он утаил. Может, об этом узнала Хомутова? Однако Хомутова держится естественно. Коваль невозмутимо изучает ее схему.

— Я не прощаюсь? — нерешительно говорит Снегирев.

— Конечно, возвращайся скорей, — улыбается Хомутова.

Секунду-другую он еще медлит, затем стремительно выходит.

— Привыкаешь к человеку, — говорит Коваль. — Мне его будет не хватать.

Ледяным холодом повеяло за столом, когда присутствующие поняли смысл его слов. Снегирев был одним из них. Его судьба, решенная Ковалем столь мгновенно и единовластно, могла стать — или может стать — судьбой любого. Они ждут объяснений, Коваль их дает:

— К вашему сведению, на обратном пути я проинспектировал Хабаровскую трассу. Знал выгоны и места, где ехали верблюды. Двое оказались без напарников. Третий с напарником, но они всю дорогу пили водку! Можно так возить товар?

— Олег Иваныч, нельзя! — восклицает Коля. — Но с Матвеем поговорить бы, что ли… нельзя же…

— Коля, я его предупреждал. И Люба тоже.

— Сколько раз, — подтверждает Хомутова. — Клялся-божился!

— Олег Иваныч, несоразмерно, — говорит Крушанский.

— Феликс воздерживается?

— Я, разумеется, тоже против.

— Рад, что вы откровенны, — доволен Коваль. — Но я не все сказал. Матвей под нашим крылом работал отдельно на себя. На днях, например, приобрел полпуда гашиша.

— Олег Иваныч, он не из жадности! — осмеливается Коля. — Это азарт.

— Это анархизм. Мы ведем войну, может быть любое. А он путается неизвестно с кем. Подловят, трое суток просидит без дозы — и продаст… Матвей — один из вас пяти, кто знает меня! Кроме Любиных «псов».

Нарушает наступившую паузу Феликс:

— Матвея никто особо не любил, плакать не будем. Но прикидываем на себя.

— То есть чем ограждены ваши шкуры?

— Да.

— Ничем, если станете вредить общему делу.


По дороге Снегирев настороже:

— Я из машины не выйду. Пусть он подойдет сюда.

В ответ шофер поднимает стекло, зажимает себе нос платком, сидящий рядом со Снегиревым — тоже и пускает ему в лицо аэрозольную струю из маленького флакончика. Снегирев не успевает задержать дыхание, глаза у него выкатываются.

Машина притирается к тротуару, «мальчики» поспешно распахивают дверцы, выставляют головы на свежий воздух.

Затем высаживают Снегирева. На ногах тот еще держится, но нетвердо шагает вперед, будто не понимая, где он.

Покачнулся, добрался до стены дома, оперся.

Народу снует мало, не оглянется. Только очень пожилая женщина, которая сама еле передвигается и потому более чутка на физическую немощь, спрашивает обеспокоенно:

— Гражданин, вам нехорошо? Гражданин!

Снегирев падает.

И вот вокруг тела небольшая толпа. Голоса:

— «Скорую» надо!

— Где тут телефон?

— Что это с ним?

— Сердце, наверно.

— Надо же, молодой еще…

— Вот так работаем, работаем, себя не жалеем, а потом хлоп — и готово!


Машина Коваля неторопливо едет по набережной мимо Андроникова монастыря в сторону Сокольников. Неспрямленная Яуза здесь живописно извивается, старые горбатые мостики соединяют берега, справа поднимаются высокие зеленые откосы.

Приятная, уютная дорога, а для Коваля приятная вдвойне, потому что ведет она к дому любимой женщины. Зовут ее тоже Вероникой, как и жену Ардабьева.

На заднем сиденье невозмутимая пара плечом к плечу — «псы» Хомутовой. Настроение, в котором пребывает Коваль, отчетливо не вяжется со зловещим смыслом этих фигур.

Он тормозит и выходит у крошечного островка с домиком — вероятно, какая-то станция речной службы. В центре современного города прямо-таки диккенсовская идиллия, отрешенность от суеты, уединение, покой. Ульи желтеют, собаки слоняются.

Созерцание островка для Коваля — окончательное переключение, подготовка к тому, чтобы появиться у Вероники иным человеком: ласковым, раскованным, легким.

…Он звонит в дверь — из коридора вылетает Вероника и по-девчоночьи виснет у него на шее.

— Ой, как я соскучила-ась! Три недели… ненавижу твои командировки!..

— Теперь долго не поеду.

Вероника тащит его в комнату и начинает танцевать вокруг, припевая: «Олежка вернулся, вернулся, вернулся!» Танцует не потому, что Коваль ею любуется, а скорее для себя — от радости, от юной непоседливости, — и останавливается, только когда замолкает служившая аккомпанементом музыка из телевизора.

— Ты прямо с дороги?

— Нет, побывал в конторе.

Что-то мелькнуло, видно, в лице, и она уловила:

— Неприятности?

— Чуткая моя девочка. Да, пришлось… уволить одного сотрудника.

— И теперь жалко?

— В незапамятные времена мы были друзьями. Взял его к себе, и вот ошибся. Ладно, пустяки…

Грубым дается радость.
Нежным дается печаль.
Мне ничего не надо.
Мне никого не жаль.
— «Жаль мне себя немного, — вторит Ковалю Вика, — Жаль мне бездомных собак…» Удивительно, что ты любишь Есенина, — говорит она. — Ты такой волевой, сильный. А впрочем… я о тебе ничего не знаю.

— Больше всех.

— Ничего! Даже где ты работаешь.

— Директор КСИБЗ-6, — шутливо представляется Коваль.

— КСИБЗ? Как это расшифровать?

— Понятия не имею. Никто на свете не знает.

— Да ну тебя! — смеется Вика и перескакивает на другое: — Ой, Олег, я разбила твою японскую вазу!.. Ругаться будешь?

Вид у нее виноватый, против чего Коваль решительно протестует:

— Вика, здесь все твое!

— Но ты же покупал!

— Все твое! Хоть в окно выкини! И никогда больше не извиняйся. Что без меня делала?

— С тоски подыхала. Разрешил бы работать пойти?

— Чтобы ты опять слушалась дурака-начальника? Смотри сюда, — Коваль держит на ладони коробочку. В коробочке кольцо. Вероника смеется:

— Еще кольцо? Олег, я кругом окольцована!

Все вокруг свидетельствует о его стремлении создать здесь райское гнездышко. Обстановка квартиры нестандартна, много картин, шкуры, изысканная посуда за стеклами серванта. Причем упор не на явную роскошь, а на артистизм и коллекционность.


Курков входит к Знаменскому.

— Звали, товарищ полковник?

— Звал. Мне тут привезли материал на наркомана Демидова. На днях он попал под машину. Да вы сядьте. Жена Демидова тоже кололась, сейчас в роддоме. Надо найти в каком и осторожненько попробовать выяснить вот что: кто из оптовых продавцов снабжал ее мужа. Судя по тому, сколько при Демидове было денег и наркотиков, поставщик — крупная фигура.


Курков приближается к зданию роддома.

Затем — уже в белом халате — стучит в кабинет зама главного врача и скрывается там.

По коридору провозят каталки с младенцами — время кормления.

К заму главного спешит вызванная медсестра.

Пожилой врач просматривает принесенную ей карточку, сообщает:

— На четвертый день после родов было резкое нарушение сердечной деятельности, рвота, боли, потеря сознания. Еле отходили. Затем нормализовалось.

— Ага!.. Пожалуйста, пригласите ее сюда, — обращается Курков к сестре.

— Матери кормят, — взглядывает врач на часы.

— Ей не носят, Владимир Иванович, — напоминает сестра. — Он в реанимации.

— Ах, тот самый?! Новорожденный в критическом состоянии, едва вывели из комы.

Сестра направляется к двери, Курков останавливает:

— Секунду. Демидова получает передачи?

— Сейчас нет, у нее дома несчастье.

— Ясно.

Сестра выходит.

— Доктор, Демидова — наркоманка.

— Что?!

— Как вы не догадались! Ее болезнь — это была ломка, по-научному абстиненция. Все симптомы совпадают!

— Чудовищно!.. Вы наверняка?.. Боже мой, теперь все понятно… Тридцать пять лет я помогал людям являться на белый свет. И вот — матери-школьницы. Дети, которых никто не забирает. А теперь еще врожденные наркоманы! Боже мой, у него ведь тоже абстиненция… семи дней от роду! Я должен проконсультироваться, как спасать, — берется за телефонный аппарат.

— А стоит, доктор? Неполноценный. Обреченный.

— Так рассуждать бесчеловечно!

— Тогда давайте строить для врожденных наркоманов сеть приютов. Это социальная проблема. Сегодня у вас первый, завтра будет сто. Мать ведь скоро погибнет.

— Чего вы от меня хотите?!

— Да нет, ничего. Обмен мнениями. Я, кстати, на собственном не настаиваю. Но что касается Демидовой, надо принять меры.

На лице врача вопрос.

— Ломка не могла кончиться одним днем. А состояние нормализовалось. А передач она не получает. Следовательно?

— Вы намекаете, что кто-то из персонала…

— Конечно, кого-то она уговорила! Ее колют. Некрасивый случай. И подсудный.

— А если прыгнет с четвертого этажа, — врач тычет в окно. — Будет красиво?!

…К двери зама главного плетется по коридору Демидова. Худенькая, бледная, уже несколько увядшая в свои неполных двадцать лет. Глаза бездумные, движения заторможенные.

— Присаживайтесь, мамаша, — встречает ее врач, мучимый жалостью. — Как себя чувствуем?

— Я в порядке…

Речь у нее прерывистая, с паузами, вопросы, даже самые простые, как бы не сразу доходят до сознания, и ответы рождаются не вдруг, ощущается «сдвинутость» психики, отключенность от внешнего мира, причем с оттенком безмятежности.

— А что вы переполошили всех семнадцатого? Не повторялось?

— Нет… Это… Вероятно, нервное…

Больше врачу спрашивать нечего.

— Вот, товарищ приехал, — вздыхает он. — Из милиции.

Демидова медленно переводит взгляд на Куркова.

— Догадываетесь, почему я к вам?

Она старается сосредоточиться.

— Вероятно… про мужа… Знаю, погиб.

— Нет, я про наркотики.

Курков ожидал реакции, но женщина только поежилась и уставилась в пол.

— Передач вам не носят, как же вы устраиваетесь?

Молчание.

Курков приглушает напор в тоне.

— Мы вас беспокоим только как свидетельницу. Понимаете? Но прошу ответить.

— Я не знаю… о чем вы…

Такая внешне беззащитная, податливая, а неизвестно, как подступиться. Чем ее пронять?

— А почему ребенка не приносят — тоже не знаете?

— Карантин… Он пока… на искусственном питании, — вяло складывает она слова.

— Владимир Иванович! — понуждает Курков высказаться врача.

— Не хотели тревожить мамашу.

— На самом же деле?

— Видите ли… — врач справляется в карточке, как ее назвать. — Анна Михайловна, если предположить — предположить, — что в период беременности употреблялись наркотические препараты, то плод — плод — получал их с током крови матери. А впоследствии новорожденный всасывал с молоком. И если предположить, что доступ к наркотикам прекращается, то наступает — наступает — абстиненция. То есть ломка, наркотическое голодание, со всеми…

— У него — ломка? — Демидова с натугой выдирается из своего инобытия и немоты. — У маленького?!.. Он же не выдержит… Это невозможно выдержать!.. Он умрет!.. Я должна его кормить грудью!

— Чтоб всасывал с молоком, — обращается Курков к врачу.

— Мальчик слишком слаб, чтобы сосать, — страдает врач.

— Так введите ему опий! — требует Демидова. — Ему так мало надо!.. Вы обязаны! Есть у вас совесть?!

— Деточка, бедная, — бросается к ней врач. — Ну как вы могли? И еще скрывать?

От сочувственного голоса, от ласкового прикосновения она расслабляется, прижимается щекой к белому халату.

— Я брошу! У меня совсем никого нет. Если будет, я постепенно брошу. Будет цель в жизни. Я начну лечиться. Честное слово! — В этот миг она и сама верит. — Спасите мне сына, я все сделаю. Я его люблю, доктор!

Горло ей перехватывает, набегают слезы.

Курков в легком смущении от прорвавшегося у нее живого чувства, но служебную задачу помнит твердо идет к ней напрямик:

— Мы с доктором подумаем, как помочь. Но и вы помогите нам. Скажите, кто был поставщиком вашего мужа.


— Стало быть, вы назначили цену за жизнь ребенка? — говорит Пал Палыч Куркову, докладывающему о результатах визита в роддом.

Курков задет.

— Товарищ полковник, я задал Демидовой вопрос строго по делу. Без нарушения процессуальных норм.

— Его сумеют спасти?

— Вряд ли. Насколько я понял, шансов мало.

— Н-да… В нашей работе, товарищ старший лейтенант, имеет значение не только конечный продукт. Важно как.

— Я понимаю, вы бы допрашивали иначе. Но и результата не имели бы!

— Ну и какой же результат? — спрашивает Пал Палыч без интонации.

— Поставщик Демидова — делец по кличке Морда, настоящая фамилия Мордвинов. Раньше они жили рядом в Купавне, — наизусть шпарит Курков. — Сначала он обоих приобщил к кайфу, потом Демидов стал распространителем наркотиков. У него были знакомства в гостиницах. Морда с четырьмя сыновьями — их зовут Мордята — контролирует наркобизнес чуть не по всей Московской области.

— Демидова дала такие показания? — изумлен Пал Палыч.

— Да… но подписать побоялась, — несколько снижает победительность тона Курков.

— А-а… Тогда, возможно, сочинила на скорую руку, чтоб от вас отвязаться.

— Нет, она говорила искренне. Это важная информация.

— Ох уж эта мне искренность! Эта мне «информация»! Меня все время пичкают «информацией»! — постанывает Знаменский. — А где доказательства? Где твердые свидетели?.. Нет хуже дел, чем по наркотикам!

— Поскольку все это только информация, я довел ее до сведения розыска. Томин заинтересовался. Собирается выйти на осиное гнездо в Купавне.

«Прыткий юноша», — отмечает про себя Пал Палыч, спрашивает:

— Как?

— Есть сведения, что Мордята порой толкутся на рынке. Говорят, там торгуют маковой соломкой. Действительно?

— Да. Стоят себе южные бабуси. Периодически милиция проводит облавы.


Рынок. В открытом ряду разложили кто что: ручные поделки, семена, веники с мочалками, поздние осенние цветы.

Три бабуси в платочках продают маковую соломку. Две вроссыпь из мешка, стаканами и столовыми ложками, одна по-современному, в полиэтиленовых упаковках.

Посвященные молча отсчитывают деньги. А тем, кто спрашивает, что, мол, у вас такое, отвечают вежливо, но неопределенно: «Травка от разных, милый, болезней, это надо знать».

И любитель просто так прицениться отправляется дальше.

Трясущийся от наркотического голода молодой человек пытается выменять соломку на куртку, которую снимает с себя.

— Вещами не беру, — отталкивает его бабуся.

У наркомана нет сил даже говорить. Он выворачивает куртку, дабы продемонстрировать, что она хорошая, с иностранным ярлыком; затем расстегивает пиджак — дескать, и его готов снять в придачу — и показывает, сколько просит: на три пальца, полстакана.

Бабуся отрицательно мотает головой и грудью ложится на свой мешок.

В заприлавочном пространстве толчется, заговаривая с бабусями, как свойский знакомый, один из Мордят, по имени Вася. Ему лет семнадцать, он младший сын Морды, парень беспечный, добродушный и не больно оборотистый, но с ранних лет приучаемый папашей к делу. Вот и сейчас он ищет, у кого бы взять партию оптом.

Крайнее место в ряду занимают Томин с Сажиным.

Перед ними на прилавке ничего нет, кроме набора малюсеньких стаканчиков. Достаточное обозначение для посвященных, что они могут якобы предложить.

Томин не выпускает из руки кейс и тихо говорит Сажину:

— Внимание, Морденок!

Морденку между тем указывают на нашу пару, и он подходит, осведомляется:

— Есть товар, мужики?

— А чего мы тут торчим, как ты думаешь? — не отрицает и не подтверждает Томин.

— Сами будете стоять? Или, может, столкуемся?

— Никогда мы сами не стояли, — говорит Сажин.

— Никогда! — подтверждает Томин и достает платок, чтобы прочистить нос.

Платок — сигнал для милицейской облавы. Разыгрывается точно расчитанная комбинация, не новая, но почти всегда дающая результат: при совместном бегстве завязывается знакомство, и это ведет затем к его продолжению.

Милиция и сотрудники БХСС окружают ряды. Разумеется, кольцо не замкнуто, оно имеет брешь со стороны Томина с Сажиным. А неподалеку в заборе виден узкий пролом.

И пока бабуси пытаются прятать соломку куда-нибудь, Томин тихо вскрикивает:

— Братцы, тикаем! — и первым устремляется к пролому. По дороге он швыряет подальше от себя кейс. За Томиным бежит Сажин. Вася-Морденок, прикинув глазом, куда они нацелились, заражается их примером и припускает следом.

На перехват издалека спешит полный милиционер. Он свою задачу знает и, убедительно изображая погоню, дает троим выскочить с территории рынка.

Здесь Томин с Сажиным удирают налево, а Морденок направо, и его, разумеется, не зовут с собой: было бы нарочито.

На прилегающий к рынку улочке стоят «Жигули» с киевским номером. Сажин мигом садится за руль, Томин рядом.

Толстый милиционер с трудом лезет в заборную щель и свистит.

На этот свисток — совершенно закономерно — появляется и отрезает Морденку путь еще один милицейский мундир.

И то, что «Жигули», рванув с места, тормозят затем возле Морденка и для него приглашающе распахивают дверцу, можно рассматривать как великодушный и даже несколько рискованный жест.

Морденок ныряет на заднее сиденье, машина, вильнув, объезжает милиционера и уносится прочь.

Не обращая больше внимания на Васю, Томин затевает с Сажиным взволнованную перебранку и при этом перемешивает русские слова с украинскими:

— Вот он, твой базар! Пойдем на базар, пойдем на базар! Пожалуйста, сходили на базар!

— Напрасно вы, дядя Саша, товар бросили! Ведь утекли мы!

— А кабы не утекли?

— Утекли же, дядя Саша!

— А кабы нет? Кабы я с ним попался?

— Жалко товар! Пять кило! — сокрушается Сажин.

— Чай, он у нас свой, не купленный! Съездим, привезем, было бы кому!

— Большой убыток!

— Дурья твоя башка! Когда милиция догоняет, надо бросать! — Томин «вспоминает» о Васе и апеллирует к нему: — Правильно говорю или нет?

— Правильно. С товаром задержат — нехорошо.

— Вот столица-матушка как приголубила! — снова «забывает» Томин о Морденке. — Отверни-ка с магистрали от греха, — велит он стажеру.

— А дальше куда? — спрашивает тот. — Прямо домой? Номер сменить и на трассу? Ведь в гостиницу нельзя, дядя Саша.

— Хоть это понимаешь! Конечно, нельзя. В базарной гостинице уж небось шуруют. Хорошо, паспорта липовые.

— Значит, до дому, до хаты?

— А обои? Мне же завтра обещали!

— Потерпит тетя Оксана недельку.

— Это ты здесь говоришь. Лучше я в машине пересплю, а без обоев не поеду!

Их препирательства Морденок выслушивает очень внимательно, и каждая реплика приближает его к нужному для наших героев выводу: этих людей невыгодно упускать, на них можно подзаработать. После всего, что они пережили, озабоченность их какими-то обоями и возможным гневом тети Оксаны выглядит нелепо и потому особо убедительно. Вася не хитрит, но и не дурачок, и папаша, надо думать, воспитывал в нем осмотрительность. Так что он способен логично рассудить: если б мужики сочиняли, то сочиняли бы что-нибудь поумнее.

Морденок подается вперед между Томиным и Сажиным, спрашивает:

— Мужики, первый раз в Москве с товаром?

— Почему первый? — обижается Томин. — Давно у нас берет один здесь.

— А теперь чего же?

— Не пришел, куда надо. Не знаем чего.

— А кто он? Как зовут?

— Что-то ты все выспрашиваешь? — «осторожничает» Томин.

— Да нет, я ведь что… если заночевать — можно к нам. У отца дом большой, сеновал. И на будущее потолкуем.


У Мордвинова физиономия жесткая, хитрая, не то что палец в рот не клади — даже подумать о том не смей: откусит заранее. Немудрено, что прозвали Мордой: увидишь этот тяжелый прищур — не забудешь.

Он принимает в своем доме гостей, которых привез Вася. Кроме них тут еще трое Мордят постарше и позлее.

Комната просторна, обставлена просто. Все сидят вокруг самовара. Вечер.

— Поели-попили, — говорит хозяин. — Сыты?

Гости благодарят.

— Тогда приступим, — кивает Морда своей компании. — Чернявого туда.

Томину мигом связывают руки.

— Это что же такое, хозяин?! Это зачем же?! — крайне изумляется он.

Томина выводят в соседнее помещение.

Вася в экзекуции не участвует, но, вероятно, она не является для него неожиданной.

— Вася! — негодует Сажин.

Тот стыдливо потупляется.

— Музыку! — кидает ему Морда.

Вася идет включать. Музыка гремит во всю мочь, пока не закрывают плотную дверь на террасу, где и надрывается магнитофон, глуша звуки, которые могут доноситься из дома.

Морда достает крупнокалиберный пистолет, указывает им Сажину встать к стене. Сажин подчиняется. Морда затевает серьезную проверку и, естественно, выбрал для этого младшего.

— Ну, легавый, думал, вошли в доверие? А что выйдешь из него вперед ногами — не думал?

— Хозяин, ты сбесился!

— Цыц, Петровка! Давай, — обращается Морда к одному из сыновей.

У того тоже пистолет. Он идет через комнату и с ходу делает несколько выстрелов, всаживая пули вокруг головы Сажина.

— Парень, ты неправ! — кричит Сажин, вжимаясь в стену и прикрывая ладонями сердце. Не верит он, что расстрел всерьез, но чем черт не шутит, колени все-таки ватные.

— Гляди, как положил! — Мрачноватый Морденок тает от радости, видя, до чего аккуратно окаймляют сажинскую голову пробитые в стене дыры.

— Хорошо, сынок, хорошо, — любуется чистой работой Морда. — Иди, кончай чернявого… Через кого на нас вышли? — требует Морда. — Расскажешь — может, помилую.

— Как «через кого»! Вот он нас сам позвал! Мы про вас слыхом не слыхали! Ты зачем нас заманил, подлюга?! — кричит Сажин Васе.

— Дурак, ментов не срисовал, — кривится Морда.

Снаружи раздается приглушенный музыкой выстрел, затем еще один.

Сажин, не обращая внимания на угрожающие окрики Морды, садится на пол.

— Делай что хочешь… За что дядю Сашу!.. У-у-у…

— Дядя… по опергруппе, — ехидничает хозяин.

Двое, отряженных с Томиным, возвращаются.

— Признался? — спрашивает один из них отца.

— Врет пока. Ну соври, соври, откуда твой родственник был?

— С Киева. Грех на тебе, хозяин! — Сажин даже всхлипывает.

— И кому товар возили?

— Звали дядя Миша.

— Где встречались?

— Да какая разница… последнее время — на Котельнической набережной.

— Врешь! Шлепну я тебя, ментяра.

— Хозяин, ты неправ! Ты ошибаешься, хозяин!

Морда некоторое время размышляет. Все это похоже на правду. Что дядя Миша исчез, он знает, и знает, что милиция тут ни при чем.

— Давайте брюнета, — командует он.

Мордята вводят Томина, по знаку отца освобождают его от пут.

— Дядя Саша! — вскакивает Сажин.

Восторженные объятия.

— Хрен с вами, давайте выпьем! — решает Морда.

Томин растирает руки, Вася, ухмыляясь во весь рот, тащит на стол водку.


Ардабьев с женой бродят по городу.

И по тому, как они смотрят друг на друга, как держатся, можно безошибочно заключить, что Вероника не устояла на своей рационалистически-порядочной позиции. Помолодела, расцвела, переживает вторую весну.

Оба счастливы, заново открывают для себя окружающее и радуются всему.


Валентинов на «рабочем месте»: на людной вечерней улице у газетного стенда. К нему бочком протирается девушка, сует деньги, Валентинов что-то ей объясняет. Девушка отходит, приседает возле телефонной будки, завязывая шнурки кроссовок, и одновременно выуживает из-под будки небольшой пакетик.

Ее поглощает толпа, Валентинов провожает взглядом спешащую фигурку и вдруг видит Ардабьева. Радость преображает его усталое равнодушное лицо. Бросив свой пост, он кидается за Ардабьевым.

Тот смотрит на остановившего его человека сначала с недоумением, потом с испугом. Неужели это старый друг?

— Володька! Не узнал? Плохо выгляжу, да? Димка Валентинов! — и долго трясет протянутую руку. — Освободился!.. Встретились!.. Володька!

Прохожим они мешают, и Валентинов тянет Ардабьева к стенду.

— Как я рад, Володька!

— Я тоже, — неискренне выдавливает Ардабьев.

— Мы с ребятами сколько тебя добром поминали, что нас не потянул!

— За что же? Вас я… угощал только.

— Да скажи ты, что мы покупали какой химикат или чем тебе помогали, — и амба, через соучастие та же статья! — Без перехода Валентинов впадает в уныние: — А ребята скололись. Женю весной схоронили, Колю недавно.

Все это из прошлой жизни, которую Ардабьев отринул и с удовольствием позабыл бы вовсе, однако известие о друзьях все же болезненно. Он собирается что-то произнести, но Валентинов уже снова радуется:

— Выглядишь ты на тысячу долларов! Как с курорта!

— Да… побыл на свежем воздухе.

Вопрос задан для приличия, по облику Валентинова без того ясно, что к чему. Но он хватается за возможность излить душу.

— Володя, милый, говорить больно! Я же был умный человек, три языка знал, хотел кем-то стать… Володя, я теперь подонок. Связался с блатными. Я у них грязь, тряпка для ног… Да, старик, я подонок. Уличный торговец, работаю за дозу для себя. Продал десять, одиннадцатая моя. Чтоб отключиться. Володя, я раб у них, раб! Встаю в полчетвертого. Три будильника. Тося ушла. Черт с ней… Видеть себя не могу, зеркало завесил. А ведь я моложе тебя!.. Володя, пойми,я в четыре утра должен все расфасовать и, пока нет людей, растыкать по норкам. При себе держать нельзя. Какое время было, когда ты сам делал! Ты мне лучший друг, Володя! Я тебе по гроб благодарен!..

Последние фразы слышат подошедшие парни — высокий и коротышка, — грабившие пенсионера. Дергают Валентинова за рукав:

— Отец, ларек работает?

— Давайте, давайте.

У парней в руках большой потертый кошелек. Вместе с деньгами в нем лежат стариковские очки в металлической оправе. Их парни выбрасывают, Валентинову отдают требуемую сумму.

— Под урной и за той водосточной трубой, — сообщает он, где взять пакетики с наркотиком.

— Видал? — говорит Ардабьеву. — С чужими кошельками приходят. При себе товар держать нельзя, эти ограбят. А то милиция застукает. Надо прятать. Рассую, рассую, потом вздремну — и опять сюда дежурить. Продал — бежишь отдать деньги… С вечера забалдеешь, чтоб забыться, в полчетвертого три будильника… Тося ушла… Весь день на ногах, как бездомная собака… А способности были, три языка… — Валентинов приостанавливается: его осеняет: — Володя, ты один можешь спасти! Пяток солидных людей подберу, сам буду разносить. Себе да им — раз плюнуть. Как заживем!

Ардабьев отшатывается:

— Я это дело отрезал. Все!

— Ну?! Я просто… преклоняюсь! — Валентинов рад за друга, но со своего плана не сбит. — Ты молодец! Ты, только мне помоги, а? А то околеваю!

Ардабьев вырывает свой рукав из пальцев Валентинова и уходит.

Тот смотрит ему вслед и потом жестом словно стирает с лица надежду.

Парни, зарядившись и повеселев, возвращаются к Валентинову.

— Отец, — говорит коротышка. — Не боишься, что кто-нибудь выследит, куда прячешь?

— Какое умное дерьмо! — глумится в ответ Валентинов. — Против умников средство есть: на десять захоронок две с крысиным ядом. Один я знаю, где что. Валяй выслеживай, нарвешься. Страшная смерть. Боли адские и судороги!

Валентинов изображает мучительные конвульсии.


Туча-тучей приходит Ардабьев домой, молча ложится на диван.

Из кухни на стук двери появляется Вероника. Ардабьев не открывает глаз и не шевелится, хотя слышит ее шаги. Вероника присаживается у него в ногах, испытующе смотрит на мужа. Наконец он разлепляет губы.

— Кажется, я никогда не найду работу…

— Пока это нормально — в твоем случае. Ну-ка вставай! Скажи «Добрый вечер», сними ботинки, мой руки и ужинать!

Ардабьев поднимается, но заразиться бодростью жены ему не удается. «Добрый вечер» звучит грустно, а в передней он переобувается понуро.

— Володя, чем сегодня хуже, чем вчера?

— Валентинова встретил. Помнишь Димку?

Она помнит:

— Который с гитарой. И что?

— Торгует наркотиками… — Жена изменяется в лице, и он добавляет торопливо: — Нет-нет, случайно встретились! На него страшно смотреть.

— Ты испугался, что можешь снова?..

— Лучше покончу с собой!

— Да, — соглашается она медленно. — Тогда это будет лучше.


Телетайп печатает:

«Отдел по борьбе с наркотиками Управления уголовного розыска Казахстана ориентирует ГУВД Москвы о предполагаемом привозе партии анаши и гашиша гражданином Есимгалиевым — он же Умаров, он же Иванов — 18-20-го сего месяца. По имеющимся данным, он намерен воспользоваться прежними каналами сбыта».

Кабинет Знаменского. Томин с Пал Палычем живо обсуждают сообщение. В кабинет заходят Сажин с Курковым.

— Есимгалиев и так далее — поставщик дяди Миши. А прошлый раз продал Снегиреву, — говорит Томин. — И мы не сумели их взять при передаче товара.

— Потому что они не встречались, Паша. Там был фокус с багажной квитанцией!

— Помню. Но вторично нам этого не простят. Что у вас по Снегиреву? — обращается Пал Палыч к Куркову.

— Пока ничего нового.

— Ведь я поручил его вам.

— Да, но потом подключили к нападению на аптеку. Я там днюю и ночую в райуправлении.

— Покажите мне счастливого следователя, который ведет одно дело! Надо уметь параллелить.

Выговор Куркову не нравится, задевает самолюбие.

— Дядя Миша объявлялся? — Вопрос уже к Томину.

— Нет.

— Значит, все-таки его тогда спугнули! Что же это получается, Саша, Есимгалиев везет либо ему, либо Снегиреву, а вы обоих упустили из виду!

— Паша, мы занимались Мордой!

— Саша-Паша, Паша-Саша, друг друга, конечно, можно уговорить…

Звонит городской телефон.

— Знаменский… Где задержали?.. Экспресс-анализ?.. Лады, везите, только без меня не допрашивайте.

Кладет трубку.

— Вот шевелятся люди — и результат.

— Мы тоже шевелимся, — протестует Томин, — Морда оказался очень интересной фигурой.

— Можно одно соображение? — подает голос Курков.

Стук в дверь, входит майор:

— Пал Палыч, генерал просит срочно обзорную справку по нашей бригаде. Взгляните, пожалуйста.

Знаменский просматривает документ на двух страничках. Около одного из пунктов ставит отметку.

— Это исключите, там есть расхождения в показаниях, надо разбираться.

Майор кивает, уходит.

— Слушаем соображение, — обращается Пал Палыч к Куркову.

— Скорее, даже ощущение… — начинает тот.

— Соображение про ощущение, — хмыкает Томин, догадываясь, что камешек готовится в его огород.

В ответ Курков высказывается резче, чем собирался:

— Уровень преступности серьезней, чем мы считаем. Мы все по старинке, этакая сыскная романтика. Пойдем на малину, подружимся с урками, раскроем их злодейские планы!

— Ишь! — сердито изумляется Томин. — Как же, не отработав фигурантов, двигаться дальше?! Повальная облава? «На всех перекрестках поставить турникеты»?

— А ваше мнение? — любопытствует Пал Палыч у Сажина.

— Насчет романтики Коля перегнул. Но я и от других ребят слышал: в среднем мы идем на порядок ниже, чем матерые преступники.

— Паша, никакого уважения к нашим сединам!

Телефонный звонок.

— Знаменский… Ясно. Через пять минут освобождаюсь.

— И что считаете нужным делать? — спрашивает он Куркова.

— Научиться думать с опережением. А то, когда обвинительное заключение пишем, только тогда соображаем до конца: вон как у них все было!

— С опережением — это прекрасно. Но пока не проворонить бы партию наркотиков. Займитесь Снегиревым. И дядей Мишей! — оборачивается Пал Палым к Томину.

— Что касается Есимгалиева, то с момента приезда чтоб он был под колпаком, Паша. При передаче товара брать с поличным!


На первом этаже КСИБЗа Хомутова вешает большую фотографию одного из «мальчиков» в траурной рамке. Рядом напарник погибшего — голова забинтована, руки на перевязи.

Тут же молча стоят Коваль, Крушанский, Коля, Феликс и группа «псов».

— Наших было двое, тех пятеро, — вздыхает Хомутова. — Хороший мальчик.

— Жене пятьдесят тысяч, — распоряжается Коваль в сторону Крушанского. — А ему, — про забинтованного, — лечебные и премию.

Коваль удостаивает пострадавшего рукопожатием и направляется наверх, на ходу говоря Хомутовой:

— Увеличивай штат своих мальчиков. Как московские дела?

— Осталось трое оптовиков. Жесткие мужики, надеются устоять. Другие все готовы на наши условия.

— А те, значит, не боятся… — Смелость Ковалю импонирует. — Попробуй мирные переговоры.

Хомутова кивает и отстает. Ее окликает Коля:

— Люба, ты запретила держать траву в банкетном зале?

— Конечно. Мало ли что.

— Куда же складывать?

— Думайте. Я отвечаю за безопасность.

Коля догоняет патрона у двери кабинета.

— Олег Иваныч, скоро большой привоз, а девать некуда. Можно сюда хоть временно?

— Это наш офис. Здесь принимаем людей со всего Союза. Имеем право работать в комфорте, а не под лестницей. Насчет складирования были же идеи.

— Крушанский не финансирует.

— Как всегда, подводят смежники? — усмехается Коваль и, чувствуя, что разговор примет общий характер, приглашает всех войти.

— А время жмет, — поддерживает Колю Феликс. — Началось сезонное колебание цен, зимой будут перебои с поставками.

— Нет надежного варианта, — ворчит Крушанский. — Последнее предложение Феликса — подвалы гауптвахты.

Коваль взглядывает на Феликса с веселым одобрением:

— Под защитой гарнизона?

— Не люблю, когда вы связываетесь с военными, — говорит Крушанский. — Там, где могут вызвать наряд с автоматами… Я перестраховщик, меня это не устраивает. И потом, нельзя сосредоточивать в одном месте. Проводка загорится, молния ударит…

— Налетит ураган, случится землетрясение, — в тон ему продолжает Феликс.

Хомутова настроена юмористически к мучающим их проблемам и держится по-домашнему, что-то прибирая в кабинете Коваля.

Крушанский игнорирует реплику Феликса, гнет свое:

— Нужен запас на пять-шесть миллионов. Потеря его помимо финансового удара повлечет крупные деловые осложнения. Монополизируя рынок, мы получаем на руки готовую сеть розничных торговцев с их клиентурой.

— Короче, Крушанский.

— Минуту, Олег Иваныч. И мы берем на себя обязательство их снабжать. Если не выполним, у нас с вами получится не бизнес, а борьба с наркоманией, хе-хе…

Никем не оценена попытка Крушанского сострить. Его воспринимают как полномочного, но нудного бухгалтера фирмы, хотя это не единственная его ипостась.

— Нужны несколько мелких хранилищ.

— Сплошное благоразумие, — скучает Коваль. — Но прав.

— Раз пошел глобальный разговор… потянем ли мы весь рынок? Жуть берет, сколько они дряни выжирают. За народ страшно! — вырывается у Коли.

— Народ перетопчется, — вскидывается Феликс. — Жрут неконкурентоспособные. Но действительно, Олег Иванович, пока торговцы вне нашей системы — их забота, как добывают товар. Для нас же разрозненные поставки… и вообще такой огромный оборот…

Растущее недовольство патрона заставляет его умолкнуть.

— Дело не в обороте, — говорит после паузы Коваль. — Не в деньгах. Безбедно прожить есть много способов… Нет, не понимаете. Ну-ка, сядьте. Я — хочу — владеть — всем. Такая вот идея. Это будет не только красиво. Наркотики ключ к власти. Где угодно, над кем угодно. Заведем картотеку потребителей. Сын министра наркоман — считайте, министерство наше. Дочь областного вождя — вождь у нас в кармане. Да человека любого ранга можно скрутить за месяц! Достаточно купить его врача… И мы еще вернемся за подснежниками!

Коля, похоже, увлекся размахом, размечтался. У Феликса в глазах хищный огонек, Крушанский притих в задумчивости: а ведь, чего доброго, и учинит патрон государство в государстве, а Хомутова полна восхищения и гордости.

Коваль проверяет, какое впечатление произвела речь, и усмехается:

— Спасибо за внимание.


Ардабьев сидит в кабинете Знаменского. Оба разместились сбоку стола, чтобы избежать традиционной позиции следователь — допрашиваемый и задать беседе неофициальный характер. Но поначалу Ардабьев с трудом преодолевает скованность, тем более что и Пал Палыч не вполне раскрыт и не испытывает к посетителю безусловного доверия.

— Устроиться по специальности… — говорит он. — Но сегодня можно найти более высокооплачиваемую работу, чем инженер-химик.

Подоплека невысказанного вопроса Ардабьевым сразу уловлена.

— Вы думаете, стремлюсь… Честное слово, нет! Да никакой лаборатории не нужно! Был бы пузырек и пипетка — я вам изготовлю дозу! С прошлым покончено, клянусь!

— Чем безнадежней наркоман, тем искренней клятвы…

Спорить не приходится, Ардабьев, видимо, знает, что суждение следователя верно.

— Конечно, можно рабочим в магазин, — отвечает он, помедлив. — Не пью, не ворую… хоть в Елисеевский. Так рад вольной жизни, что я бы готов. Но жена… если я грузчик — для нее моральный крах.

Звонит внутренний телефон.

— Слушаю… А-а, да есть сведения… Нет, тот, с кем имели дело вчера утром… не могу вслух.

Ардабьев жестом спрашивает, не выйти ли ему, Пал Палыч показывает, чтобы сидел.

— Понял? Действуй… Владимир Игнатьевич, — возобновляет он разговор с Ардабьевым, — я за вас в известной мере должен поручиться, так что потолкуем по душам. Как вам сиделось?

Ардабьев собирается с мыслями.

— Тяжко… Я б всех следователей и судей сажал хоть на месяц, чтоб поняли! Исправительно-трудовая колония… Нельзя там исправиться! Каторга есть каторга, ничего больше!

Он ждет протеста Знаменского, но у того на лице только внимание.

— Говорите, Владимир Игнатьевич, говорите.

— Когда человек попадает на семь, десять лет, то уже… Если есть деньги купить, забыться — он купит. Там не проблема, любые препараты. Нет денег — существует система лагерных услуг… известна вам эта мерзость? Сколько там становятся наркоманами!

— А для многих — повышение квалификации, — добавляет горькое признание Пал Палыч. — Сажаешь воришку — получаешь ворюгу, из хулигана созревает бандит. Тайная язва нашей профессии!..

Снова телефонный звонок.

— Извините, занят, — говорит Пал Палыч. Он уменьшает силу звука, так что в дальнейшем аппарат только негромко гудит, и Знаменский не берет трубку.

— Владимир Игнатьевич, действительно излечились?

В беседе наступает перелом в сторону взаимного доверия.

— Сам удивляюсь! Шесть раз корчило! — Ардабьеву и сейчас страшно вспоминать. — Табуретки грыз, Пал Палыч, выл хуже волка… Аж на четвереньках полз к конвою, чтоб спрятали в карцер: чтоб никто из жалости не сунул сигарету или таблетку!

— А теперь? Прежняя обстановка, прежние друзья.

— Этого не боюсь. Есть некоторая растерянность перед жизнью. Когда я садился, иные были порядки… то есть, как выясняется, беспорядки, но беспорядок, который существует очень долго, поневоле принимаешь за порядок. Все примерно одинаково считали: белое-черное, право — лево, если лицом на север, то за спиной юг. А сейчас мозги кувырком.

— Но вы ведь, вероятно, читали газеты? — улыбается Пал Палыч.

— Больше по своей больной проблеме. Думал, правда, за наркотики взялись. А вышел — что творится! При мне в пивном баре: в кружки аэрозоль пускают, называется «раз-пшик», «два-пшика». Пацаны по пять флаконов от пота берут — нюхачи! Видел таких в колонии, в столярной мастерской — лаки там. Плодятся, как… — Ардабьев очень взволнован и не находит сравнения. — По-настоящему это никого не волнует, страна занята другим!.. Да и что реально сделаешь? Я читал, двадцать пять миллионов гектаров дикорастущей конопли!

Входит Сажин:

— Пал Палыч, Томин спрашивает, как решаем с…

Знаменский прерывает его жестом и, обернувшись к Ардабьеву, разводит руками: дескать, прошу прощения, дела. Тот встает.

— Насчет работы позвоните во вторник, — говорит Знаменский.

— Спасибо. Жутко не хотелось сюда идти, — признается Ардабьев, принимает подписанный пропуск. — Пал Палыч, разрешите иногда видеться? Раз в неделю на пять минут. Буду у вас под контролем.

— Ну звоните, попробую.


Коваль на заднем сиденье машины смотрит по телевизору злободневную передачу. «Псы» — впереди.

Передача кончается, он выключает телевизор и рассеянно оглядывает окрестности, мелькающие за окном: то ли областной райцентр, то ли далекое московское предместье.

— Стой! — внезапно командует он тому, кто за рулем.

Машина скрипит тормозами. Коваль указывает назад — он заметил что-то для себя интересное, что они проскочили.

Машина подает задним ходом и по его знаку останавливается.

Коваль выходит, держась шагах в двух позади, следуют телохранители.

На противоположной стороне улицы заводские ворота с вывеской: «Фабрика пеньковых изделий». Коваль приближается к ним, читает и перечитывает название. Это его «Эврика!».

Довольный, он возвращается в машину.

Следующий раз тормозит возле будки телефона-автомата.

— Ника! — говорит он, набрав номер. — Я только что сделал ценное изобретение! Одевайся, собирайся, надо отметить.


Курков идет между коттеджей, где начиналась слежки за Снегиревым. Он проделывает тот же путь, но в обратном направлении.

Миновав коттеджи, входит в многоэтажку.

Первым сигналом о неблагополучии ситуации служит почтовый ящик номер 23: сунув мизинец в дырочку, Курков убеждается, что ящик полон.

Поднимается к квартире уже в торопливом беспокойстве.

Дверь с номером 23 опечатана!

Курков стоит перед ней в неприятном раздумье, затем звонит в двадцать четвертую квартиру. Открывает немолодая женщина.

— Простите, а что со Снегиревым? — Он кивает для объяснения на опечатанную дверь, зная, что по фамилии современные соседи зачастую друг другу неизвестны.

— Умер он, — говорит та без скорбной окраски.

Курков щурится:

— Что-то внезапное?

— Наверно.

— Это точно, что умер?

— Меня брали в свидетели, когда квартиру опечатывали. А вы кто ему?

— Сват, — хмуро бросает Курков, спускаясь с лестницы.


Более важные для себя сведения он узнает в лефортовском морге.

Из недр заведения к нему, так сказать, в приемную выходит патологоанатом, молодой, пышущий здоровьем и веселый, в рабочей одежде, то есть в фартуке и резиновых перчатках.

— Добрый день, — приветствует он следователя. — Руки не подаю.

— Недавно вы производили вскрытие человека, который нас интересует, — и Курков показывает фотографию Снегирева.

Патологоанатом смеется:

— Батенька, покажите мне грудную клетку, печень — тогда вспомню. Но лицо!..

— Я попросил в канцелярии ваш акт о причинах смерти.

Врач берет акт:

— Острая сердечная недостаточность. Обычная история: спазм, — и возвращает бумагу Куркову.

— Скажите, доктор, такая смерть… могла быть спровоцирована? Подсыпали, капнули?

— Сколько угодно! Простая передозировка обычных лекарств. Сотни две названий.

— А вы проверку на это не делаете?

— Милиция шутит! У каждого, кто упал на улице?

— Понятно… А ведется регистрация, кто получил тело для похорон?

Патологоанатом потешается:

— У нас, батенька, покойников не крадут! Единственное место, где нет хищений и пересортицы!


Дежурная часть МУРа, куда поступают донесения от патрульных машин и районных отделов угрозыска. За одним из пультов работает Сажин.

Появляется Курков, отыскивает его взглядом и подходит. По тому, как они здороваются, чувствуется, что не виделись несколько дней. Курков что-то рассказывает, Сажин слушает, переспрашивает, потом отводит приятеля в угол зала, где сигналы вызова и ответы дежурных не так мешают разговаривать.

— Кто, по-твоему, взял тело? — блестит глазами Курков. — Не работал, так что сослуживцы исключаются, а родственников в Москве — никого!

— Ну… друзья. Любовница.

— Сева, он свалился на улице восьмого сентября около пяти вечера. И в это же время был записан на кремацию! Друзья знали о его кончине заранее?!

Сажин произносит шумное и удивленное «Уф»!

— Срочно сожгли, чтобы нельзя было выяснить истинную причину смерти! — высказывает Курков до конца свою догадку.

— Соображения дальше?

— Насчет соображений туговато, — признается Курков.

— А Знаменский что?

— Никаких гениальных советов. Выявляйте, говорит, связи.

— Кстати, слушай, Снегирев ведь стоял на учете. Сначала в одном наркологическом диспансере, потом в другом — когда переехал. Не знаю, насколько он лечился, но личные контакты с наркоманами были.


Коваль везет Веронику по городу. В машине они одни, но по пятам следует охрана.

Машины останавливаются у ресторана, все выходят, «псы» делают вид, что отношения к Ковалю не имеют. Вероника их явно не знает.

Музыка, говор, девушка оживленно оглядывается, пока метрдотель ведет их к уже накрытому столику, с которого убирает табличку «Стол заказан».

Тем временем в вестибюле один из «псов» объясняет что-то официанту и передает завернутую в бумагу бутылку. Проходит в зал, присоединяется к напарнику. Сидят они по соседству с патроном, пьют боржом.

А официант торжественно приближается к Ковалю. Он несет ту самую бутылку, бережно обернув ее салфеткой.

— Ради вас и дамы, — почтительно склоняет голову. — Нашли французское шампанское.

Наливает бокалы и ретируется.

— За твое изобретение! — Вероника отпивает глоток. — Очень вкусно! А что ты изобрел?

— В фантастике называется «нуль-транспортировка». Показываю принцип.

Коваль раскладывает рядом две салфетки, под левую помещает ключи от машины. Поднимает салфетку — ключи исчезли, но появились под салфеткой справа.

Вероника по-детски заинтересована.

— Еще раз! — требует она.

Оркестр заглушает дальнейшие реплики, а когда стихает, мы снова слышим разговор:

— Человек человеку редко встречается. Вот был у меня попутчик из Хабаровска. Я даже телефон ему дал, но…

— Тоску по людям я понимаю. По хорошим. Нет, даже по плохим! — вырывается у Вероники.

Она сама смеется тому, что сказала, но Ковалю следовало бы расслышать жалобу на одиночество.

Однако он отвлечен цветочницей, разносящей между столиками букетики в целлофане. Подзывает ее и покупает их все оптом.

— Другие женщины останутся без цветов, — пробует протестовать Ника. — Олег, ты все время что-то даришь, даришь. Я как-то от этого… устаю…

— Ты возбуждаешь во мне инстинкт жертвоприношения. И потом сегодня такой день…

Вдруг он вскакивает и направляется к эстраде.

Вероника удивленно провожает его взглядом, «псы» — бдительными.

После недолгих переговоров Коваль занимает место ударника. Короткое музыкальное вступление — и он начинает увлеченно солировать. Сегодня для него большой победный день!


Одна из подмосковных «зон отдыха» в лесу. Сезон кончился, безлюдно, пустая палатка «Прокат спортинвентаря», засыпанные палой листвой скамьи, отслужившие свое плакаты о правилах купания.

К центральной вытоптанной площадке ведут две дороги. Сейчас по ним медленно съезжаются три «Волги» справа и три слева. Они выстраиваются борт о борт по краям площадки, одна группа против другой, оставив между собой нейтральную полосу метров в тридцать шириной. И несколько секунд протекают в молчании и неподвижности.

Затем из двух машин высыпают «мальчики» Хомутовой, числом десять, знакомые и незнакомые нам персонажи. За ними появляются она сама и Феликс.

В ответ распахиваются дверцы с противной стороны и выпускают на свет Мордят в полном составе, Морду и двух неизвестных нам дотоле дельцов — тоже с подручными.

Хомутова и Феликс неторопливо трогаются вперед. Морда с коллегами следуют их примеру.

Протокола для подобных встреч, разумеется, нет, инициатива предоставлена людям Коваля, и компания Морды лишь подражает им. Поэтому раз сопровождение Хомутовой и Феликса осталось при машинах, то и Мордятам, двинувшимся было навстречу оппонентам, сделан знак не рыпаться.

Двое натрое сходятся представители наркобизнеса для переговоров в центре площадки. Один из дельцов немолодой, высокий, резкий в движениях, желчный. Другой флегматичный гладкий щеголь, почему-то в вечернем костюме, на шее бабочка, в кармане цветной платочек.

Сошлись, остановились, заговорил Феликс.

«Псы» настороженно наблюдают, каждый вроде бы просто переминается на месте, но так переминается вратарь, ожидая мяча.

Мордята тоже полны воинственной готовности, но у них иная выучка — правые руки в оттопыренных карманах.

Феликс заканчивает короткую речь:

— Итак, мы обеспечиваем снабжение и берем на себя вашу защиту.

— Кроме вас, пока защищаться не от кого! — выпаливает желчный.

— Пока, — подчеркивает Феликс, — пока дело сравнительно молодое. А дальше неизбежно начнется рэкет. Понадобится и физическая защита, и юридическая. На Западе, когда организуется трест, поглощающий мелкие фирмы…

— Запад нам не указ! — прерывает желчный и взглядывает на флегматика.

— Я человек маленький, — притворно смиренничает тот.

— И у маленького человека могут быть большие неприятности, — замечает Феликс.

— Контингент у меня — сплошь уголовники. Авось сами отобьемся, — и щеголь поправляет бабочку, скрывая под скромностью каменное самодовольство.

Феликс набирает воздуху для новой красноречивой тирады, Хомутова его опережает.

— Про него ясно. А вы? — спрашивает у Морды.

— Сроду ни под кем не ходил, сам себе голова! И молодежь сомневается. Хотим, говорят, семейный подряд!

Эта шутка, предлагающая более примирительный тон, позволяет надеяться на возможность согласия.

— Подумайте! — смотрит ему в глаза Феликс. — В данной ситуации самолюбие — плохой советчик, — говорит он всем.

— У меня возражения чисто экономические, — отзывается желчный. — Говорите, льготы? Грабеж!

— А ты, отец, не жадничай! — злится Феликс. — Похороны дороже!

Желчный гневно вскидывается, отпрянув на полшага.

Всплеск эмоций замечен охраной, она дергается вперед, но всевидящая Хомутова дает отмашку, и обе группы отступают.

— Извините его, он зря нервничает, — улыбается Хомутова. — Мы вас слушаем.

Желчный, как верно определил Феликс, болезненно жаден.

— Оброк желаете, да? Да кто бы полез в такие дела, как наши, если делиться прибылью. Потому рискуем, что на копейку рубль нарастает. Не знаю, как другие, а я столько взяток раздаю… если вы еще начнете обирать — да лучше на завод к станку!

— До чего мужики глупый народ, — посмеивается Хомутова. — Ну… как у нас говаривали в заключении, не хотите по-плохому, по-хорошему хуже будет, — и направляется к машинам.

Феликс, чуть поотстав и с оглядкой, идет за ней.

«Псы», Мордята и прочие сопровождающие лица напряжены: если будет драчка, то сейчас.

Но Морда со спутниками, тоже пятясь, благополучно отступают.

И вот все в машинах.

Обе не договорившиеся стороны медленно разъезжаются задним ходом, чтобы не разворачиваться, подставляя бок.


…Желчный входит в лифт вместе с человеком помоложе, наживает кнопку 10.

— Не очень мы над вами вчера резвились? — вежливости ради спрашивает сосед. — День рождения.

— Через неделю у меня юбилей, возьму реванш, — обещает желчный.

Он выходит на своем десятом этаже, лезет за ключом, и тут рука в толстой перчатке — чтоб не прокусил — крепко зажимает ему рот и нос.

Его подкараулили трое «псов». Сообща выворачивают ему руки за спину, ведут к заблаговременно открытому окну до пола на лестничной площадке.

Сильно толкают наружу.

Короткий крик.

С улицы видно, как летит вниз долговязая фигура.


В это время второй делец, флегматик пижон, готовит трубку с длинным мундштуком для курения опиума.

Клиент в наколках ждет, сидя на койке.

Койки, вернее, топчаны размещены по периметру комнаты изголовьем к стене, и на них лежат человек восемь в разной степени опьянения — кто уже в полной прострации, кто еще потягивает очередную трубку. Большинство полуодето. В стене, подключенный к вентиляционному накалу, гудит мощный вентилятор. За окнами поздний вечер. Это квартира, оборудованная под притон наркоманов.

Во второй комнате в пульсирующем свете цветомузыки мечутся в танце несколько пар, употребивших взвинчивающие снадобья.

В передней дежурит тип лет тридцати с литыми кулаками — привратник и вышибала; он участвовал во встрече на природе.

Раздается сигнальный звонок в дверь: длинный, три коротких, длинный. Вышибала смотрит в глазок.

Появляется бдительный хозяин и тоже смотрит в глазок, успокаивается, сам открывает дверь с пятью замками.

В притон барски вваливается импозантный мужчина, растрачивающий последние мгновения средних лет.

— Ох, устал! — жалуется басом он хозяину, скидывая плащ и охорашиваясь. — Но играл сегодня, как бог. Кого-то ранили стрелой… средние века… житуха… А теперь как белка в колесе, дышим окислами свинца, воду пьем переработанную из канализации… Кто у тебя?

— Как обычно, шпана.

— Это хор-р-рошо! Педиков нет?

— Пока нет. — Хозяин ведет гостя на кухню. — Что будете?

— Давай, братец, так: сначала вздернуться, повеселиться, потом — в отпад. Чего-нибудь новенького попробовать нет?

— Фирменное достали. ЛСД.

— Брось контрабанду, засыплешься, — рокочет бас. — Давай героинчику. И кого-нибудь за компанию пригласи, не одному же. — Бас кладет в карман хозяину три сотенных. — Поблатнее. С самого дна зачерпни, с самого дна… Кха, голос сел… Человек — это звучит… не звучит, вер-рно?

В этот миг квартирную дверь одним ударом высаживают внутрь, привратника скручивают. Квартира наполняется сотрудниками милиции во главе с Томиным. При нем Сажин и Курков.

— Всем оставаться на местах! — звучит команда, усиленная мегафоном.

Но клиенты — особенно те, что танцевали, — не намерены безропотно сдаваться. Взвинченные наркотическим допингом, они в схватке необычайно сильны и изворотливы.

Вот облепленный милиционерами парень вырывается в переднюю и колесом катится к выходной двери.

— Сеть! — кричит Томин.

Парня отпускают, он вскакивает и тут же оказывается спеленутым наброшенной сетью.

Второго беснующегося тем же порядком усмиряют в танцевальной комнате.

— Понятые, фотограф, начинайте! — заглушает галдеж и выкрики команда Томина.

В коридоре появляется бас.

— Зачем так кричать? — морщится он.

Томин отводит микрофон от губ.

— Перестали бы вы шляться по злачным местам, — говорит он.

— Разрешите взять пальтишко? — тянется бас к вешалке.

— Еще встретимся на подобной почве — обещаю неприятности. Сколько можно спекулировать на том, что вас любят?

— Вы мне испортили вечер, — капризно рокочет бас и скрывается.

— Зачем вы его отпустили? — резковато вопрошает Курков.

— Отвали, Коля! У него неоперабельный рак. И он знает, и все.

В опиумокурильне орудует со вспышкой фотограф.

Вдруг один из курильщиков, лежавший, казалось, без сознания, вскакивает и, словно подброшенный взрывной волной, вылетает на балкон. Сажин настигает его в прыжке и втаскивает обратно.

А на кухне хозяин притона протягивает Куркову паспорт.

— Я тут даже не прописан. Зашел, как все, просто в гости. Гляжу, что-то странное, как раз собирался домой…


Выстрел, выстрел, выстрел. Два в голову, один в грудь. Но человек не валится, потому что он фанерный, лишь для достоверности одетый в пиджак и брюки. За спиной его — сарай, принимающий в свое нутро пули, прошивающие чучело навылет и те, что пролетели мимо цели. Стреляют из пистолетов с глушителями.

Это тренируются и развлекаются «мальчики» Хомутовой. Стреляют с ходу, с поворота, в падении, через плечо назад.

— Пах-пах! — азартно восклицает пухлый юноша с младенчески-старообразным лицом и тоже палит куда-то, но из игрушечного пистолета.

Неловко оступившись на ровном месте, он падает, хныкает раз-другой, его заботливо поднимают, отряхивают, делают «козу», и он смеется.

Появляется Хомутова:

— Хватит, мальчики! Мишеньку кормить надо.

Она уводит сына за руку, «мальчики» растягиваются на пожухлой траве.

Выдался хороший осенний денек, и на даче у Хомутовой собралась своя компания. Дом стоит на большом участке, который обнесен непроглядным дощатым забором. Помимо стрельбища, на нем есть еще одна достопримечательность — детская площадка с песочницей и множеством легких, очень крупных игрушек.

За садовым столиком Хомутова кормит сына. Ест он наполовину сам и с большим аппетитом, но координация движений не всегда точна, приходится придерживать и направлять руку с ложкой и вытирать подбородок.

Хомутова лучится нежностью и курлыкает с ним, как с младенцем.

— Вот так, вот так. Мишенька кушает котлетку… Мишенька… Что Мишенька кушает?

— Котетку, — картавит он.

— Правильно. А глазки моргают, моргают глазоньки, дождик будет.

— Додик.

— Ты мое солнышко, с тобой бюро прогнозов не нужно. Ты мой всегда маленький сыночка… Вот эту помидорку мы сейчас раз…

Коля издали посматривает на семейную идиллию:

— От рождения такой?

— Может, от пожара.

Коля явно не понимает, о чем речь.

— Не в курсе? Патрон, можно сказать, подвиг совершил, а ты не в курсе! — Крушанский рад рассказать ему о Ковале. — Ты знаешь хоть, что за человек он был?

— Знаю, крупный.

— Не то слово. Гигантский человек! Хозяин снабжения половины Севера. Бывало, у нас в любом президиуме — Коваль.

— Пострадал, выходит, от перестройки?

— Это она пострадала, что без Коваля осталась. И без нас с тобой тоже.

— Ну а подвиг?

— Мишеньку из огня вынес. Барак загорелся, уже крыша рухнула.

— В зоне?

— Нет, Люба уже на поселении жила. Под Ковалем и зэки работали, и вольнопоселенцы. Очень его уважали. А уж после этого случая, сам понимаешь.

— Крушанский, за что она все-таки сидела?

Тот прикладывает палец к губам:

— Ни одна душа не знает.

— Батюшки, кто приехал! — слышится возглас Хомутовой.

Миша с радостным мычанием бросается навстречу Ковалю. Тот гладит его по голове, дарит конфеты и игрушку.

— Полгода не видел — и помнит! — поражается Хомутова. — Умница моя!

Однако Мишины ласки затягиваются, и Коваль дает понять взглядом, что есть разговор.

— Поиграйте с Мишенькой, — просит Хомутова «псов», прибывших с патроном.

Они отвлекают ребенка какими-то кунштюками и уводят. Доносится его смех.

— Такой всегда радостный, такой веселый, — улыбается мать.

— Он по-своему счастлив.

— Ну конечно же! — Для Хомутовой это настолько самоочевидно, что ее даже удивляет высказывание Коваля. — Конечно! И никогда не узнает, какая она, жизнь… какие люди. Он счастливей всех!

Под мышкой Коваль держит книгу и теперь протягивает ее Хомутовой. «Технология производства пеньковых канатов», — озадаченно читает она название.

— Пеньку делают из конопли, Любушка, — торжественно сообщает Коваль.

Хомутовой долго объяснять не надо.

— Сырье круглый год!

— Главное — не зависеть от производства на местах. Будем сами диктовать цены. Я присмотрел для начала уютную фабрику. Еще увидишь: выйдем на мировой рынок!

…Крушанский подходит к стрельбищу.

— Позвольте попробовать, — говорит он «мальчикам» и берет пистолет с глушителем. — Нажимать здесь?

И всаживает пулю за пулей почти без разброса в «сердце» мишени.


… — Бать, я пройдусь? — спрашивает скучающий дома Вася.

Морда складывает кукиш.

— Я тебе пройдусь! — и вздрагивает: — В ворота стучат!

С террасы торопливо входит другой Морденок.

— Машина чья-то, — извещает он.

Присутствующие в комнате переглядываются. Чувствуется, что дом на осадном положении.

— Мать в подвал! — распоряжается Морда.

— Погоди, бать, взгляну, — вызывается Вася.

Васю ждут в недобром молчании, один из Мордят, передернув затвор пистолета, становится сбоку окна, второй у двери.

— Отбой! — смеется вернувшийся Вася. — Это из Киева, который на рынке тогда с дядюшкой…

Все облегченно передыхают. Но гости сейчас Морде ни к чему:

— Гони в шею!.. Вот дожили — разгул мафии!

— Да он-то при чем? — заступается Вася. — Может, кокнар привез.

— Никакого кокнара! Сидим тихо, надо переждать!

Морденок у окна сует пистолет за пояс в досаде на напрасную тревогу:

— Батя, ну что, как мыши?

— Сколько можно взаперти сидеть! — поддерживает второй.

— Пошли они со своим трестом!

— Мы ребят соберем! Мы им устроим! — воинственно галдят Мордята.

— А мне вас хоронить?! — с яростным всхлипом вырывается у Морды.


— Не надо благодарить, — говорит Пал Палыч сидящему у него Ардабьеву. — Буду рад, если приживетесь в коллективе.

Входит Сажин, здоровается с Ардабьевым, как со знакомым.

— Пал Палыч, Рощин прислал, — очень довольный протягивает сверток размером с буханку черного хлеба.

Знаменский приоткрывает его, растирает щепотку содержимого между пальцев, рассматривает, подносит к носу, спрашивает:

— Пробу в лабораторию?

— Сдали.

Знаменский кивком отпускает Сажина, сверток убирает в сейф. У Ардабьева тревожно раздуваются ноздри.

— Знакомый запах? — оборачивается Пал Палыч. — Она самая, анаша, — и вытирает пальцы платком.

А в дверях уже конвоир. Чеканит:

— Арестованный Папрыкин доставлен, товарищ полковник!

— Спасибо, можете идти.

Пока Знаменский подписывает Ардабьеву пропуск и проставляет время, тот смотрит на Папрыкина и видит того высокого парня, который с приятелем при Ардабьеве подошел к Валентинову со словами: «Отец, ларек торгует?»

Арестованный и Ардабьев узнают друг друга, последний — с оторопью.

Пал Палыч короткого обмена взглядами не замечает, а если и замечает, то не придает ему значения: Ардабьев в этот момент к нему спиной. Что касается Папрыкина, то любой уголовник, попав на Петровку, пристально всматривается в каждое лицо, стараясь на всякий случай запечатлеть его в памяти.

— Желаю успеха, — жмет Пал Палыч руку Ардабьеву. — Держите со мной контакт.

— Спасибо, Пал Палыч, до свидания.

В коридоре Ардабьев приостанавливается, утирает лоб. Вряд ли он так испугался за Валентинова, да и за себя как будто бояться нечего. Но пахнуло на него ужасом прошлой жизни.

А тут еще второго парня ведут. И он тоже узнает Ардабьева. И поскольку конвоир идет сзади и физиономии арестанта не видит, то, по-своему истолковав пребывание здесь Ардабьева, корчит выразительную гримасу: и ты, мол, горишь?

Конвоир вводит его в дверь, соседнюю с кабинетом Знаменского.

А Ардабьев ускоренным шагом направляется к выходу, почти впопыхах сдает пропуск постовому и только на улице переводит дух. Как-то вроде он замешан в дело этих покупателей Валентинова, без вины виноват.


Знаменский же ведет допрос Папрыкина:

— Кто из вас двоих инициатор грабежей?

Тот тычет себя в живот, в грудь, в голову:

— Здесь инициатор! Здесь! Здесь! Все внутри требует: заправься! Ах, у старичков пенсию отняли! Да голодный наркоман способен… мать родную готов за горло!

Знаменский листает тоненькую папочку дела, находит допрос матери.

— По ее словам, так и было. После чего вы ушли из дома. А еще раньше с работы.

— В зарплатной ведомости расписаться не могу, руки трясутся, — он поднимает над столом кисти, они действительно вздрагивают. — Суп в столовой возьмешь — половину расплещешь. Последнее время по три дырки колол.

Руки его уже нетверды, но природной силы в нем еще хватает, организм сопротивляется разрушению. А вот духовный, интеллектуальный урон велик, и потому у Папрыкина нет четкого лица. Его социальное происхождение, профессия, образовательный уровень заслонен ныне тем, что типично для агрессивного наркомана вообще: развязность, болтливость по не грозящим собственной безопасности поводам, укоренившееся стремление «завербовать» окружающих, даже следователя и, разумеется, категорическое нежелание выдавать «своих». Кроме того, под арестом он лишен привычного зелья и в полном раздрызге: единственное, что могут тюремные врачи, — это облегчить физические муки наркотического голодания.

Знаменский задерживается на другом листе дела.

— Приятеля вы приобщили или он вас?

— Не помню уже… А вообще приятно за новичком наблюдать… как он делает открытие. Ходил, ничего не соображал и вдруг все начинает чувствовать по-новому. Как он тогда слушает рок-металл! У него глаза на лбу — он первый раз понимает, почему так звучит!.. Да что я вам говорю, кто не пробовал — объяснять бесполезно.

— Я пробовал, — спокойно усмехается Пал Палыч.

— Вы?!

— Пробовал. Именно чтобы понять. Иначе как дело вести?

— Ну? Блаженство?

— Иллюзия блаженства. Иначе не было бы наркоманов. Беда, что несколько раз блаженство, а там вся жизнь насмарку.

— Это точно, — искренне поддакивает Папрыкин, объединенный со следователем мигом обманчивой близости. — И вот ведь паскудство: пока привычки нет, все за так дают. А поймешь, что влип, бежишь: дайте. Что ты, говорят, малый, сколько можно одолжаться, плати…

— По три дырки в день — это приличные деньги, — подсчитывает Знаменский. — Откуда такие доходы, Папрыкин?

— Я же признался.

— На пенсионерах не разгуляешься. Где вы были третьего августа?

Папрыкин стискивает руки.

— У одной девушки, — почти без паузы начинает он врать. — Грубо говоря, проститутки. Тоже увлекается наркотиками. Проститутки, которые колются, это жуть. Плохо одеты, все деньги уходят на это дело, не моются, по ночам не хотят работать, дрыхнут.

Знаменский поднимает ладонь, чтобы прекратить пустое словоизвержение.

— Обратимся к хронологии, Папрыкин. Пенсию вы отнимали в июле и в сентябре. А третьего августа было крупное ограбление на Солянке.

— А-а-а, — тонким истеричным голосом заводит Папрыкин. — Все нераскрытое хотите на нас повесить? Людей калечили, машины угоняли, гостиницу «Россия» сожгли? А я, может, чище вашего! Ну взял, ну украл, так я от беды, меня лечить надо, а лечить не умеете! А вы-то э-эх! Одной рукой меня давите, а другой успехов желаете — кому, интересно?

— Кому же? Поясните смысл ваших выкриков.

— Будто не знаете! Торговец из нас соки жмет, гонит воровать, а у вас с его шефом контакт, да? Мундиром прикрылись, работает в одном кармане!

— Хватит, Папрыкин, что вы городите?

— Да ладно притворяться! Я даже имя скажу: Володя! Володя ведь?

Не то чтобы Пал Палыч поверил намекам арестованного, но какая-то подоплека в них есть, возможно. Это уже беспокойно и неприятно.


На закрытом корте Коваль играет в теннис с Феликсом.

«Псы» немножко болеют.

— Хорошо патрон взял!

— Феликс тоже… только малость суетится.

Сет кончается выигрышем Коваля, и Феликс использует благоприятный момент:

— Олег Иваныч, человека у меня взяли.

— На деле?

— Не-ет, вывеску кому-то почистил.

— Пьяный?

— Стал бы я! — заверяет Феликс.

— Кто такой?

— Двадцать девятый номер.

— А-а, бывший хоккеист, блондин, — Коваль любит показать, что знает людей наизусть, как хороший генерал своих солдат. — Ладно, вытащим.

Когда партнеры, уже переодевшись, выходят на улицу, оказывается, что Коваля поджидает Хомутова.

— Извини, но завтра воскресенье, а потом тебя три дня не будет…

Коваль отпускает Феликса.

— Ты всегда знаешь, где я? — спрашивает Хомутову, идя к машинам.

— Каждую минуту суток.

— Страшная женщина.

Дальнейший разговор происходит в дороге.

— Задержка с пеньковой фабрикой, Олег Иваныч.

— Люба! Я покупаю химическое оборудование, нашел валюту.

— Железная баба там в директорах, не подступишься!

Коваль немало изумлен, что Хомутова перед кем-то пасует.

— Яподумала назначить удобного директора, но это сколько лишних людей подключать. Неграмотно. Может, сменим адрес? Не одна такая фабрика.

— И другие понадобятся. Если из-за трудностей отменять мои решения… лучше разъедемся в разные стороны.

— Понимаешь, Олег Иванович, из рабочих до директора дошла, — виновато объясняет Хомутова. — Все своим горбом. И никаких грехов.

— Семья?

— Муж умер, три дочери, тоже в мамашу, порядочные. Четверо внучат.

— Дети… — чуть задумывается Коваль.

— Олег Иваныч, ты мое отношение к этому знаешь! — позволяет себе некоторую резкость Хомутова.

— Да, способ для подонков…

— Зачем мы держим психолога, врача, адвоката? Найдите больное место. Она всю жизнь делала веревки. Только.

— Нет, Гамлет ошибался, — говорит Коваль.

— Гамлет? Быть или не быть?

— Нет, что на человеке нельзя играть, как на флейте. Можно. Как на гармошке. Главное — растянуть мехи, раздуть. И потом на кнопочки нажимая… — изображает, как надо сыграть нужную мелодию.


Тушина, директор фабрики пеньковых изделий, у себя в кабинете. Она дородная, полнотелая женщина с хорошим открытым лицом и начальственной, а порой и грубоватой повадкой.

Входит Хомутова.

— Прием сотрудников по личным вопросам… — густым голосом говорит Тушина, сразу угадав в посетительнице постороннюю.

— Я по вашему личному вопросу, — с неприятной задушевностью произносит Хомутова, садится без приглашения и, поймав взгляд директорши, гипнотически не отпускает его. — Наши семьи, Анна Кондратьевна, связала общая беда. Кира, дочка ваша, в августе отдыхала в Крыму. Познакомилась там с моим племянником. И так это нам обернулось! — Хомутова неторопливо достает платочек, промокает щеки под сухими глазами.

Тушина пока ничего не отвечает, пока лишь изумлена нелепым каким-то визитом.

— Парень только из армии, а девочка красивая, сексуальная, силком тащит в койку, — продолжает Хомутова. — Вот снялись на память, — со вздохом показывает фотографию, где на фоне южного пейзажа смонтирована молодая пара.

Тушина гневно выхватывает фотографию, рвет в клочки и сыплет перед носом Хомутовой на стол. Чтоб Кира кого-то «тащила в койку»?!

— Вранье, вранье и вранье! Пошла вон!

— Зачем так, Анна Кондратьевна. Фотографий-то вон, — Хомутова вынимает и разворачивает веером пачку фотографий. — Вы поймите, у парня из-за Киры большие неприятности!

Тушину осеняет:

— Ты шантажистка, что ли?

— Конечно, шантажистка, — садится поудобней, кладет ногу на ногу.

Первый тур обработки так и задуман: убедить Тушину, что у нее собираются вымогать деньги. Чем больше вывести из равновесия, раскочегарить, тем сильнее будет шок от дальнейшего.

— Катя! — жмет директорша кнопку на селекторе. — Вызови ко мне… Катя! — крупными шагами выходит в приемную выяснить, что там с Катей, которая не откликается.

Это предусмотрено. Секретаршу под благовидным предлогом удалили. Вместо нее Тушина обнаруживает двух молодчиков из хомутовской охраны.

— Кто такие? — грозно спрашивает она.

— Мы с мамой.

— Тоже переживаем.

И тяжелыми взглядами буквально заталкивают женщину обратно. Вот так, значит, все обставлено: выйти ей не дадут, даже если б могла бросить директорский кабинет на волю темной визитерши с ее молодчиками. Расправиться с ними врукопашную — сил не хватит. Надо взять подмогу. Но прежде чем Тушиной успеть к селектору, Хомутова вываливает новый шмот грязи:

— Врач сказал: «Радуйтесь, что не СПИД. Сифилис все-таки лечится». Заразила парня ваша Кирочка, Анна Кондратьевна, вот какая беда!

Анна Кондратьевна хватается за сердце. Срам невыносимый, наглая ложь! Но ход рассчитан верно: чужих она теперь созывать поостережется, уже не к селектору тянется — к телефону.

— Как зовут племянника?

— Леопольд, — жалостливо подсказывает Хомутова и хамит, выходя из образа: — Как кота в мультиках.

— Гадюка! — отвечает ей на это директорша и набирает номер.

— Кира, это мать. Ты когда ездила в Крым, фотографировалась с Леопольдом?.. Тебя надо спросить, с каким!.. — Хомутова подсовывает ей карточку. — Стоите на камнях, сзади гора… Высокий брюнет, тонкие усики. Как не помнишь?.. Все, потом объясню.

Она кладет трубку, а Хомутова припевает:

— Вот молодежь! Заразила и не помнит, а?

— Хватит морочить голову! — рявкает Тушина.

— Каково будет ее мужу, как узнает. Он ведь ревнивый страшно, Стасик-то! И сестрам тоже, Наде с Верой.

Тушина решает для вида согласиться:

— Сколько ты хочешь?

— Считайте сами. Леопольду от врача отмазаться, чтоб снял с учета, потом на неофициальное лечение. Мой проезд туда-назад. Ну и этот… моральный ущерб…

— Хорошо. Завтра принесу, — говорит Тушина.

— А-а, надумала в милицию стукнуть, — разоблачает ее Хомутова. — Директорская голова!

— У меня здесь нет.

— Бедная, значит? Могу одолжить.

Хомутова выкладывает несколько толстенных денежных упаковок.

— По десять тысяч. Бери.

У Тушиной все в голове переворачивается кувырком. То было вымогательство, теперь похоже на подкуп. Да что же это такое?!

А Хомутова не дает опомниться:

— Вот повестки в венерологический диспансер. На обследование. Кире и Стасику как официальному половому партнеру.

Тушина читает и вскрикивает:

— Ты же знаешь, что она здорова!

— А я вот так поделю, — Хомутова ребром ладони раздвигает пачки, — это доктору, это лаборантке. И будет сифилис. И ни в жизнь твоя Кира не отмоется. Такие же повестки на работу пойдут. Кстати, и уголовная статья есть — за умышленное заражение. Потонешь в дерьме!

— Я пойду в райком! — грозит Тушина. — Я найду управу!

— Хорошо, пришла. Хоть в ЦК. Спасите, шантажируют, будто у дочки сифилис. А там гинекологического кресла нету. Что тебе скажут? Ах, Анна Кондратьевна, мы вам очень сочувствуем. Но поскольку есть официальный вызов, пусть дочка пройдет анализы. Тогда можно обжаловать в райздрав. А сами думают: только бы поскорей руки вымыть! Мало ли что. Дальше. В райздрав мы успеем раньше тебя. От больших денег нигде не отказываются.

— Аферистка! Подлюга! — вне себя кричит Тушина.

Из приемной заглядывают «мальчики»:

— Мама, не помочь?

— Да нет пока. Немножко директорша нервничает.

Парни скрываются.

— Все равно не боюсь! Ничего со мной не сделаешь! — упорствует Тушина.

— Зачем меня бояться? Ты бойся, что Стасик опять на развод подаст. Прошлый раз Кира чуть в Кащенку не угодила, верно?

— Не понимаю… чего вы добиваетесь? — выговаривает Тушина после паузы.

— Да пустяки. Откроем лабораторию по качеству. Оборудование мое, люди мои. В их дела чтобы никто не лез. Второе — сменишь кладовщика, я пришлю кандидатуру. Через неделю надо приступить к работе.

Тушина постигает наконец смысл всей истории. Страх, отвращение, протест легко читаются на ее бесхитростном лице.

— Вот оно что!

Садится к столу, что-то размашисто пишет.

— На, подавись! Взяли?

Хомутова читает написанное заявление:

— «Прошу освободить от занимаемой должности». И чем же это Кире поможет? — изумляется она. — Как тебе ее не жалко? Нет, какая-то ты баба легкомысленная. Ведь еще только с почты повестки понесут — уже вокруг начнется шу-шу-шу. Слыхали, Тушина-то дочка… А у тебя их еще две. На них, думаешь, не приготовлено? Все прахом пойдет. Нет у тебя выхода, пойми!

Кажется, Тушина начинает-таки понимать.

Хомутова забирает деньги, кроме одной упаковки.

— Будь здорова, старуха, не кисни, — и идет к выходу.

В последнем всплеске ярости Тушина швыряет пачку ей вдогонку, метко попадает в спину. Хомутова денег не поднимает, отталкивает назад носком туфли:

— Оставь на мыло, как надумаешь вешаться. Веревки у тебя свои… Ты, дура, цени, что я про внуков не напоминаю, — и без малейших сомнений подытоживает: — Стало быть, через неделю.


Вторая половина дня. В хорошем настроении Ардабьев после работы возвращается домой. В авоське нехитрые покупки.

Что-то вспомнив, приостанавливается и, поколебавшись, идет позвонить в автомат.

В кабинете Знаменского звонит телефон. Знаменский снимает трубку:

— Да, я. Секунду, Владимир Игнатьевич. — Прикрыв микрофон, сообщает сотрудникам, с которыми шло рабочее совещание: — Извините, мой подопечный. — И в трубку: — Что-то вдруг пропали. Не звоните, глаз не кажете… Работы у всех много. А я, грешным делом, решил, что вас смутила встреча в моем кабинете. Угадал?.. Верю, что собирались подробно объяснить. Но хоть в двух словах?

Ардабьев мается в телефонной будке: — Я расскажу, как все было. Пал Палыч… Почему мы друг с другом знакомы в лицо. В двух словах не объяснишь. Тут замешан человек очень несчастный… Хорошо, приду обязательно. До свидания.

Отошел от телефона, вспомнил, что авоська осталась в будке на крючке, вернулся, взял.

Через некоторое время в не очень людном месте около него тормозит машина, открывается задняя дверца.

— Простите, можно вас на минутку? Не скажете, как нам проехать…

Отчего не помочь людям? Ардабьев наклоняется к машине, и тут железные руки хватают его за голову, кто-то подпихивает снаружи.

Он втащен внутрь, «Волга» спокойно отъезжает и скрывается.


…Его вводят в комнату, голую и лишенную примет. Окно забрано металлическими прутьями. Стол, два стула, обтянутая клеенкой медицинская кушетка. В комнате радушный Феликс да провожатый застыл у двери.

— Извините, Владимир Игнатьевич, за такой способ знакомства. Садитесь, пожалуйста. — Несколько секунд приглядывается к собеседнику. — Хотим взять вас на работу. Зарплата… ну, чтоб не торговаться, в двадцать раз больше вашей нынешней. А то холода уже, а вы бегаете в летнем плащике.

Ардабьев догадывается, уже почти знает, чего от него хотят.

— Какая работа? — тяжело спрашивает он.

— Лаборатория с прекрасным импортным оборудованием. Трое помощников. Заведуйте, командуйте. Сырье — верхушки конопли.

Конец мирной жизни, конец счастью. Над Ардабьевым раскалывается и рушится его небо.

— Ну почему я?! — вырывается у него со стоном.

— Отвечу. Вы дипломированный химик. И ваше прошлое… прямо обязывает сделать вам подобное предложение. А раз предложение сделано — сами понимаете, выбора нет, будете работать.

Ардабьев поднимается, медленно свирепеет:

— Не буду.

— Владимир Игнатьевич, должен вас уговорить, заставить, как угодно, потому что время не терпит, а в запасе у нас такого же человека нет.

— Слушайте, вы, я через ад прошел, чтоб с этим кончить! Я все это ненавижу!

— Знаю, бросили. Мы это оценили. Знаю, что, когда сели, ни на кого показаний не дали. Такие качества нам очень подходят. И к тому же не трус — отлично будете работать. Ну, по рукам?

— Нет.

— Вы начинаете меня раздражать. Лаборатория готова, сырья навалом, покупатели ждут!

Он быстро выходит и через минуту возвращается с готовым решением:

— Домой сообщим, что вы в командировке. А вас снова посадим на иглу. Четыре-пять сеансов — и вы наш.

— Только не это! — пятится Ардабьев к стене.

Из-за спины Феликса выступают «псы», один из них держит шприц.


Ардабьев, сопровождаемый Валентиновым, поднимается по лестнице своего дома. Отчаявшийся, глубоко несчастный человек.

Жена не должна знать, что случилось в действительности. Еще ринется его спасать. А им ничего не стоит с ней расправиться.

Но и скрыть, что он под кайфом, невозможно. Нужен разрыв. Он ничего больше не способен ей дать, кроме страданий. Потому Ардабьев и ведет с собой Валентинова, чтобы сыграть для жены маленький, но сокрушительный спектакль.

На площадке он медлит, прихватив зубами нижнюю губу.

— Может, не надо? — бормочет его спутник.

Ардабьев отпирает дверь и входит в квартиру, оставив его за дверью.

Появляется Вероника:

— Володя!

Ардабьев улыбается во весь рот, распахивает объятия. Но прикоснуться к ней не успевает: она конечно же заметила неладное.

— Что с глазами?.. Володя!!

— А-а, не разводи! — беспечно говорит Ардабьев. — Мне хорошо, мне прекрасно!

— Боже мой… все снова…

— Если такая цаца, пойду жить к Димке. Помнишь Димку? — и он впускает Валентинова. — Я буду у него заместо собачки… — жалко посмеивается тот. — Ем меньше и выводить не надо, еще сам…

Потрясенная Вероника отступает в комнату.

Ардабьев, держа за плечи Валентинова, направляется следом. В комнате начинает собирать вещи.

Валентинов для него щит против жены. При постороннем, да еще неприятном человеке та не станет произносить никаких слов и не поколеблет его решимости. Совсем бы хорошо, если б удалось взрыв ее эмоций перевести в гнев. В паре с Валентиновым опять же больше на это шансов.

Вероника молча следит за мужем. Заново полюбив, опять терять все ей горше, чем в первый раз. Скорей бы ушел, чтобы не сдерживаться, расплакаться в голос!

Ардабьев продолжает изображать развязность, бессмысленно хватает то, другое. Нет у него сил по-настоящему укладываться. Чувствует, что может не выдержать роли. Вот сейчас хлопнется жене в ноги — и расскажет правду.

Скомкав наспех рубашки, он выбегает из квартиры.

— Ты уж нас извини, — говорит Веронике на прощание Валентинов.

На лестнице Ардабьев стоит, упершись в стену лбом. Валентинов подбирает со ступеньки рубашки.

— Пошли, Володя… У меня есть для отпада.

— Не хочу! — взрывается Ардабьев.

— Захочешь, Володя. Все сгорели карусели…


…На берегу подмосковной реки накрыто брезентом тело, видны только ступни в размокших мужских ботинках.

Лейтенант милиции дописывает что-то в блокноте, опрашивая небольшую группу людей, в основном мужчин.

Привезшая его машина с мигалкой стоит неподалеку.

Люди начинают понемногу расходиться, когда подъезжает «скорая помощь».

Врач только приподнимает край брезента со стороны головы и сразу опускает.

— Уже месяца два… — говорит лейтенанту. — Я вам труповозку пришлю, — и быстро направляется к «скорой», которая уже разворачивается.


Молодая женщина-эксперт приносит Знаменскому пакет.

— Пал Палыч, экспертиза по вашему любимому утопленнику.

Знаменский читает акт.

— Умер, потому что утонул, а утонул, потому что умер… Скромно.

— По-моему, вы мнительны. Он ведь по наркотикам проходит? Ну и перебрал. А дуриком упал в реку или прыгнул — это уж…

— К вашему сведению наркотиков не употреблял. В прошлом моряк, даже имел разряд по прыжкам в воду. И в тот самый день условился о важной деловой встрече. Он собирался жить!

— Пал Палыч, когда Кеннеди убили, и то не смогли установить, сколько пуль попало! А тут какой-то дядя Миша. Неужели весь Институт судебной медицины на ноги поднимать? Во сколько это обойдется?

— Я понял, спасибо. Буду изживать недостатки.

— Вы не обиделись?

— На вас? Грешно.

И еще не закрылась дверь, как он звонит Кибрит.

— Зиночка, привет. Как болеется?

…Кибрит дома. Зябко кутается в теплую шаль.

— Пока все то же. Смертельно надоело. Как вы там?.. Совет — с превеликим удовольствием. — Некоторое время слушает: — Угу, угу… то есть не помогли ли ему упасть в воду?.. А прижизненных повреждений нет… Минуточку, минуточку! Небольшое отступление. Перед войной, по-моему, во Франции некий господин женился на богатых дамах. И они тонули в собственных ваннах. Господин получал наследство, менял имя, и все повторялось. Притом никаких следов борьбы, насилия. Я не слишком долго?.. Конечно, скука же дома, загорелась. И известный тогда судебный медик установил — я упрощенно, — установил следующее: если человек начинает тонуть без сознания — у него другое состояние нижних легочных тканей. Когда сознание выключено, характер дыхания меняется, понимаешь, и легкие по-другому наполняются водой… Да-да, иначе, чем у того, кто теряет сознание в процессе, так сказать, утопления… Как действовал француз? Приезжай, расскажу… Понимаю, что некогда. Проблемой у нас занимался один из учеников Авдеева, найди его, проведите повторную экспертизу… Нет, время не имеет значения. По французскому делу жены были захоронены, но все равно можно было определить.


Томин окликает Пал Палыча на лестнице. Тот приостанавливается подождать.

— Молодежь просится с большим разговором, — Томин оглядывается на следующих за ним Куркова и Сажина.

— Есть двадцать минут, — сверяется Пал Палыч с часами. — Вчера провели повторную экспертизу, — говорит он на ходу. — И что вы думаете?

— Дядю Мишу убрали под видом несчастного случая, — отвечает Сажин.

— Угадали.

— Нет, не угадал. Просто точно ложится в нашу схему.

— Какую такую схему? — спрашивает Томин.

— Это надо по порядку.

Они входят в кабинет Знаменского, он начинает разбирать папки в сейфе и торопит:

— Давайте, давайте.

— Как было приказано, — начинает Курков, — я копаю связи срочно кремированного Снегирева. И вот попутно в наркодиспансере врач рассказывает: наркоманы, говорит, необъяснимы, как лемминги. Вдруг идут косяком лечиться, через неделю исчезают. Потом совсем другая группа — и тоже куда-то девается.

— Что-то я такого не слышал, — замечает Томин.

— Не интересовались, — пожимает плечами Курков. — Посидели мы с врачом, поискали объяснение, и возникла следующая мысль: когда с торговцем что-то случается, клиенты бегут в диспансер перебиться с помощью медицины. Снова появляется торговец — откочевывают к нему. С этой мыслью пришел я к Севе Сажину.

— И что Сева? — смотрит Томин на своего стажера.

— Ничего особенного, Александр Николаевич. Пошуровали по другим районам. Везде как лемминги.

— Дальше! — говорит Пал Палыч, прекратив возню в сейфе.

— Дальше составили график этих набегов-исчезновений наркоманов. Глядим, один всплеск совпадает с пропажей дяди Миши.

Звонит телефон.

— Попозже, я занят, — говорит Пал Палыч.

— Сколько всех совпадений? — уже весь внимание, спрашивает он Куркова.

— Девять. Вот перечень.

— Та-ак.

— Совпадений с чем? — придирчиво уточняет Томин, адресуясь к Сажину.

— С якобы несчастными случаями среди людей, занятых в наркобизнесе, — отвечает тот.

— Ну знаешь, эта публика в смысле неожиданных смертей не имеет себе равных! Любую зависимость можно доказать. По воскресеньям травятся, по средам кидаются с десятых этажей. Запросто докажу!

— Александр Николаевич, тот, что с десятого этажа, — вряд ли самоубийство. У Коли есть показания соседа, который за минуту до смерти разговаривал с ним в лифте. Дай, — говорит Сажин Куркову.

Томин читает показания.

— Хм… И все тишком, за спиной…

— Проверяли, верная ли у нас теория складывается.

Знаменский откладывает проштудированный перечень Куркова:

— Да, я тоже к этому шел. На черном рынке групповая борьба.

— Расчистка, Пал Палыч! Кто-то захватывает рынок, действует служба ликвидации!

— Насмотрелись вы, ребята, гангстерских фильмов! — машет на них Томин.

— А если это серьезно? — говорит ему Пал Палыч. — Вместо разрозненных дельцов создают систему?

Томин ходит по кабинету, думает:

— Считаешь?.. Может, потому и Морда окопался?..

— А притоны нам попросту сдали, — добавляет Пал Палыч. — Убирают конкурентов нашими руками.

— Слушай, Паш, есть способ проверить блестящую теорию молодежи. Допросим притонодержателя!


В проходной следственного изолятора Томин и Знаменский сдают оружие и получают пропуска. Затем проходят внутрь сквозь раздвинувшуюся решетку и идут к следственным кабинетам. На проходе Томин говорит:

— Придется, Паша, блефануть. Уйми принципы. «Мы всё знаем, поэтому рассказывайте» — это ведь полная классика, раз в жизни можешь себе позволить!

— Именно классика. Всем известная. То есть стандарт. А к нему надо пооригинальней.

…Притонщик зарос щетиной, но в том же щегольском костюме, в котором забрали, но без брючного ремня, а элегантные ботинки, как здесь положено, лишены шнурков.

— На чем сгорел, на том дожаривайте, — говорит он, предупреждая вопросы. — А все эти где, у кого, почем — не буду я мараться!

— Ладно, — добродушно улыбается Томин. — Мы ведь что к вам: с полковником поспорили, знаете вы или не знаете, кто вас заложил?

Притонщик остро взглядывает на того, на другого. Конечно, сидя под замком, он размышлял и прикидывал, откуда на голову свалилась беда. Но приготовился отбиваться совсем от других вопросов.

— Мы о вас ни малейшего понятия не имели, не следили, ничего, — сообщает Знаменский. — И вдруг все три ваших притона.

— Да к тому же накануне, — вступает Томин, — ваш хороший знакомый почему-то из окна упал. — Он показывает фотографию. — Расшибся, конечно, но узнать можно.

Притонщик отшатывается, невнятно то ли причитает, то ли ругается.

— Догадываетесь, кто ваши недруги? — спрашивает Пал Палыч.

— Не знаю.

— Видишь, Паша, проиграл, с тебя причитается! — «торжествует» Томин.

— Неужели с вами даже не говорили? — изумляется Пал Палыч. — Я думал, условия предложили, вы не пошли на уступки… Кстати, дядю Мишу помните? — подливает он масла в огонь. — Из Москвы-реки выловили. А Демидов — тоже из ваших — машиной сбит.

— Совести у сволочей, как у бульдозера!.. Пришли на готовенькое и всю уличную сеть, всю клиентуру — все под себя! Кто согласился, с тех треть дохода! Чтоб им сесть, как я сел!

— За что же треть? — «разделяет» его возмущение Томин.

— За монополию! Товар-то ихний! — заходится злобой притонщик. — Иначе как нас под контролем держать? За что отчитываться? Трест, говорят, мать их!..


Наконец-то казахский Есимгалиев — Умаров — Иванов зашевелился. Колпак сработал: стало известно, что он забрал из вокзальной камеры хранения чемодан с зельем.

Для встречи с покупателем он выбрал, как ему кажется, идеальное место: на узкой многолюдной, запруженной транспортом улице.

Но группа захвата в полной готовности.

Из потока машин выделяется «Волга» и тормозит возле Есимгалиева.

И тут Томин узнает, кто ею управляет.

— Внимание! — спешит предупредить товарищей его голос: — Покупатель — один из Мордят! Злобен, возможно, вооружен. Блокируйте его!

Есимгалиев быстро садится в «Волгу», та трогается. Но тотчас оказывается в окружении трех оперативных машин. Они выворачивают из встречного потока, и две становятся поперек спереди и сзади «Волги», третья запирает ее сбоку, прижав к тротуару.

А с тротуара распахивают дверцы и вскакивают в «Волгу» Морденка сотрудники угрозыска в штатском.


Телетайп печатает текст:

«Угрозыску МВД Казахской ССР. По вашей ориентировке о торговце наркотиками Есимгалиеве, он же Умаров, он же Иванов, произведено задержание преступника совместно с покупателем. При задержании изъято 5 кг опиума. О дальнейшем ходе следствия в отношении Есимгалиева — Умарова — Иванова будете поставлены в известность. О результатах мероприятий, предпринятых вами по делу, информируйте непосредственно руководителя следственно-оперативной группы ГУВД Москвы полковника Знаменского».

Сажин стучит в крепкую тесовую калитку. Через несколько секунд ее резко открывает Вася-Морденок.

— Опять ты?! — Он, пожалуй, рад видеть базарного знакомого.

— Здравствуй, Вася. Приехал я откровенно признаться… — И пока Вася хлопает глазами, не понимая, о чем речь, Сажин мгновенно защелкивает на нем наручники.

— Ты уж извини. Прав был батя-то, с Петровки я.

— Батя!!.. — не своим голосом орет Вася, но его уже оттесняют хлынувшие в калитку коллеги Сажина.

И вот в доме Морды полным ходом идет большой обыск. Его ведут три группы в трех помещениях; в одном из них Знаменский параллельно ведет допрос хозяина. Морда и присутствующие в разных местах Мордята — в наручниках, к каждому, учитывая воинственный нрав семейства, приставлен офицер.

Знаменский с допрашиваемым расположились на уголке стола; в основном же стол служит для складывания того, что изымают при обыске. Здесь уже разложены пачки денег, груда оружия и набор наркотиков: частью это одинаковые целлофановые пакеты с белым и зеленоватым порошком, частью аптечного типа стеклянная посуда с притертыми крышками.

Первое потрясение у Морды прошло, он владеет собой. Задача его — нащупать контакт со следователем и выгородить сыновей.

— Вы слышали, что торговцев наркотиками старается прибрать к рукам некий трест? — спрашивает Пал Палыч.

— Что-то такое краем уха… Вы тоже, гражданин полковник?

— От кого слышали?

— Ну где-нибудь… в автобусе.

— У вас две «Волги», автобусом, наверное, забыли, когда ездили.

Курков несет три пистолета, коробки с патронами и обрез.

— Как насчет малины, а также блатной романтики? — осведомляется Сажин, глянув на его ношу.

— Злопамятный, да?

— Нет, но веду счет мячам.

Курков складывает добычу перед Знаменским. Тот говорит:

— Мордвинов, куда вам столько оружия?

— Слабость у меня, — исповедальным тоном сообщает Морда. — Где, значит, ни попадется случайно — не могу удержаться.

— И где оно попадалось случайно? Не иначе как в автобусе. Нет, право, многовато.

— Да, гражданин полковник, какая разница? Статья одна — незаконное хранение. Хоть один пистолет, хоть пять пулеметов, верно?

— Случалось и постреливать?

— Больше в тараканов, гражданин полковник. Бежит — шмальнешь. Глаз тренируется.

Пал Палыч делает Сажину разрешающий знак.

— А как меня тут расстреливали, конечно, не помните?

— Отчего же? Я его, гражданин полковник, честно спросил: из органов? Говорит, нет. Значит, покушения на представителя власти не было. Шутки были со своим гостем. Скажет — водку не пил, не верьте! В охотку посидели, — Морда рассказывает почти весело. — Мне на фоне наркотиков терять нечего. Срок все покроет.

Так он и держится, пока не заходит разговор о том, вся ли его семья торговала наркотиками.

— Что вы! — машет руками он. — Какая торговля! Я в них сбережения вкладывал. Наркота дорожает, а как с деньгами решат — неизвестно. Сбережения за всю трудовую жизнь!

— Ваш старший задержан при покупке опиума.

Морда тяжко переживает услышанное. Когда обретает способность владеть языком, произносит хрипло:

— Ничего больше не говорю! Пишите мне в протоколе вопрос, я вам буду писать ответ.

А находки все множатся и множатся…


В кабинете Коваля все его соратники, кроме Хомутовой.

Только что кончилась очередная «летучка», но еще стоят у стола, не расходятся; все в отличном настроении.

— С фабрики идет товар небывалого качества, — льстит патрону Феликс.

— Олег Иваныч, как решаем с верблюдами? — спрашивает Коля.

— Всех перебрасывай на мак. Будем расширяться.

— Неплохо ты поместил свой капитал, — говорит Ковалю Крушанский.

Без стука открывается дверь, врывается переполошенная Хомутова:

— Все живы-здоровы?

— Что такое, Люба?

— Мишенька плачет!

Феликс с Колей переглядываются юмористически. Но с лица Коваля сбегает оживление, а Крушанский и вовсе хмурится.

— Болит что-нибудь, — предполагает он.

— Всего ощупала, врача вызывала, здоров!

— Ну, страшный сон приснился, — успокаивает Коля.

— Да когда он плакал?! Беду чует, Олег Иваныч!

— Люба, накаркаешь! — раздражается Феликс.

— Что… все время плачет? — осторожно спрашивает Коваль.

— Нет… Заиграется — забудет. А потом опять глазки мокрые… Чтоб вы мне на цыпочках ходили! — яростно обрушивается она на остальных. — Никакого риска! Если кто что — зубами загрызу!


То же кладбище, которое уже посещал Коваль. Вместе с ним приехал Феликс, но остался, разумеется возле машины.

Телохранители следуют за патроном, однако в этом скорбном месте держатся поодаль.

Коваль сметает с плиты в изножье богатого памятника сор, кладет традиционные три розы.

А неподалеку, возле дорожки, по которой он прошел, Ардабьев сидит над скромной могилой. Тяжело вздохнув, встает, чтобы уйти, и встречается с человеком, что был ему попутчиком в самой счастливой за его жизнь поездке.

Оба невольно улыбаются, Коваль протягивает руку:

— Кто у вас здесь?

— Мама.

— У меня тоже, — говорит Коваль, словно радуясь совпадению. Как многие люди его типа, он склонен к суевериям и вне работы сентиментален.

— Не позвонили.

Ардабьев делает извиняющееся движение и видит двух молодчиков. Те же ли они самые, что в поезде отобрали записку с телефоном, он точно не помнит, но они такие же. И это отбивает охоту разговаривать.

— С вами неладно, — определяет Коваль.

На Ардабьеве новое дорогое пальто, но лицо погасшее, куда пропала былая радость.

— Я как-нибудь позвоню, — отделывается Ардабьев.

— Действительно, позвоните, — настаивает Коваль и прощается.

Ардабьев немного пережидает, чтобы не идти за ним впритык.

Несколько более торопливых шагов — и успел бы увидеть, как проклинаемый им Феликс открывает дверцу машины для Коваля.


Знаменский листает бумаги и одновременно слушает Куркова.

— На черном рынке Москвы и области резко возросла доля наркотиков из конопли.

— И как вы это трактуете?

— Еще не знаю, — признается Курков. — Но что-то тут есть…

— Что-то есть, — соглашается Пал Палыч.

Сотрудник забегает на секунду, приносит конверт.

— Заключение экспертизы из ВНИИ министерства.

Знаменский распечатывает, начинает читать заключение.

— Звоните Томину! — не отрываясь, говорит он. — Жду срочно!

Курков дозванивается по внутреннему телефону.

— Александр Николаевич? Знаменский просит вас немедленно, — и, положив трубку, протискивается за спину Пал Палыча, чтобы читать из-за его плеча.

Кто-то заглядывает в дверь:

— Можно, товарищ полковник?

Знаменский делает отстраняющий жест, человек скрывается.

На последней страничке появляется Томин и Сажин.

— Экспертиза из ВНИИ, — сообщает им Курков и показывает большой палец.

— Быстро излагаю суть, — поднимает голову Знаменский и получитает, полурассказывает: — В последнее время изымаемые у разных людей в разных количествах наркотики конопляной группы, как правило, совершенно идентичны и по составу, и по микропримесям. То же относится к веществам, изъятым у гражданина Мордвинова.

— Продался Морда тресту! — вставляет Сажин.

— Тихо, слушайте вывод. Препараты производятся на одном и том же стационарном оборудовании в одинаковых условиях.

— Попросту говоря, в одном месте?! — недоверчиво переспрашивает Томин.

— Все по нашей версии! — не выдерживает Сажин.

— И лаборатория, скорей всего, под боком, — пророчески изрекает Курков.

— А как по вашей версии доставляют всю эту траву нам под бок? — интересуется Томин. — Это же сырье, объемы. Тысячи курьеров с рюкзаками?

— Да смелей надо думать, смелей! — горячится Курков. — Если это трест, фактически мафия, они могли внедриться в какое-то предприятие!

— Которое легально получает коноплю? — продолжает Знаменский.

— Ну да!

— Гм… Ну есть такие, конечно. Лубзаводы… Фабрики, где веревки вьют. Пеньку делают на экспорт. Пеньку еще допетровская Русь вывозила.

— Саша, не отвлекайся. Сколько их в наших краях?

— Пять… восемь… в таких пределах.

— Ясно. У нарколабораторий два признака: специфическая вонь — как бы дохлятиной — и мощная вентиляция, иначе взорвутся. Всю оперативную часть бригады бросай на разведку!


Ардабьев на своем нынешнем рабочем месте. Оборудования мы не видим, но слышим мощный гул вентиляторов.

Внезапно Ардабьев замечает в окно человека, который пристально разглядывает здание лаборатории. Это Сажин.

— Петровка! — вспоминает Ардабьев.

Ну вот и конец. Он снимает халат.

Выходит из ворот фабрики. Идет. Почти машинально останавливает такси.

На вопрос: «Куда едем?» отвечает: «Прямо». Но где-то по пути он решает: «Стой!»

Выходит из такси, пересекает улицу, направляясь к будке телефона-автомата. Номер набирает по памяти.

— Пал Палыч? Ардабьев. Прошу, не перебивайте!.. Поймете все скоро — ваши уже здесь. Обещайте… жене… правду обо мне. Заставьте Феликса сказать. Меня сломали, принудили, объясните ей… Нет, со мной кончено. Второй раз пройти через все — не хочу, не могу! Без вопросов! Со мной конечно. Простите все меня, — и вешает трубку.


Знаменский медленно опускает свою трубку. После большой паузы по внутреннему селектору глуховатым голосом говорит:

— Дежурного по городу…

Его выслушивает помощник дежурного в своем помещении, что-то записывает.

— Понял, товарищ полковник: о любом происшествии с Ардабьевым В. И., приметы вы дали, сообщить… Не беспокойтесь, Пал Палыч, сделаем.

…Знаменский меряет шагами кабинет. Входит, постучавшись, сотрудник из его бригады.

— Пал Палыч, постановление о выдаче вещественных доказательств. Подпишите.

— Оставьте… потом посмотрю.

Слегка удивленный сотрудник кладет постановление на стол и выходит.


Снова помещение дежурного по городу. Тот же помощник, с которым говорил Знаменский, теперь звонит ему:

— Помощник дежурного майор Петров… Как в воду глядели, Пал Палыч. Только что сообщили. Этот Ардабьев в телефонной будке застрелился десять минут тому назад… Подробности такие: из ТТ, в обойме осталось пять патронов… А у него при себе был служебный пропуск… сейчас, записал, — смотрит в блокнот. — Должность — завлабораторией фабрики пеньковых изделий… Название? Есть!


Курков и Сажин почти врываются к Знаменскому:

— Накрыли производство! Ну размах был, Пал Палыч, оборудование фирменное!

— А люди? — перебивает Знаменский.

— Забрали, кто был, — говорит Сажин.

— Лаборанты, — уточняет Курков. — Правда, при оружии. Но, похоже, кроме Ардабьева с Тушиной, никого не знают.

— Тушина — кто?

— Директор фабрики.

— Привезли?

— Да, с ней Александр Николаич. Ведут сюда.

Курков спешит «настроить» Знаменского против директорши:

— В один день сменила завскладом и подписала организацию лаборатории. Все шло через ее руки!

— Рабочие очень хорошо о ней говорят, — как бы в противовес его словам добавляет Сажин.

Томин с офицером вводят Тушину. Она держится прямо, но смотрит в пол.

— Товарищ полковник, — подчеркнуто уважительно обращается Томин к Пал Палычу. — Это директор фабрики, где производились наркотики.

Тушину качнуло, мельком глянула на Знаменского и снова в пол.

— Присаживайтесь, поговорим.

Та не садится.

— Какие наркотики? — хрипло произносит она. — Меня вызвали с районного совещания… и забрали. Без предупреждения! Я депутат райсовета! Два ордена!

— Тем более удивительно, как…

— Не знаю я, что они там делали в лаборатории! Я там ни разу не была. Никто не скажет, что я туда ходила или они ко мне!

— Безнадежно, Тушина. В лаборатории уже наши люди. Все ясно…

Она хватается за спинку стула.

— Мне говорили, вы порядочный человек. Какой же к вам ключик подобрали?

— Делайте со мной, что хотите! Дети у меня, внуки… Умру — рта не раскрою!

И такая вырывается боль, что наступает пауза. Затем Пал Палыч окликает:

— Сева, — и показывает, чтобы вывел женщину. — В соседнюю комнату.

— Крепко припугнули, — вздыхает Томин.

— Не понимаю, как вы работаете, товарищ полковник! — восклицает Курков. — Удивительное у вас свойство: кто не хочет, того вы не допрашиваете! Да мы без Тушиной вообще можем не выйти на их трест!

— В том и загвоздка, Курков, чтобы она захотела дать показания. Заставить ее нельзя.

…Продолжение допроса происходит в большом кабинете, где на стене укреплен киноэкран.

— Мы покажем вам некоторые документальные съемки, — объясняет Знаменский. — Начали! — командует он, обернувшись к противоположной стене.

Сменяют друг друга фрагменты съемок, сделанных сотрудниками МВД и врачами-наркологами. На экране опустошенные люди-тряпки в наркотическом трансе. Остекленевшие глаза. Потухший разум. Другие буйствуют, катаясь по полу, воют с закатившимися белками.

Проходит галерея пожилых, дряхлых людей. Но называется их подлинный возраст — это юноши и девушки. Наркотики вызывают стремительное старение, буквально в несколько лет.

Еле двигаются от бессилия и ползут по стенке девушки — недавние наркоманки. Не могут сами открыть дверь, за них это делает медсестра. Не могут говорить — шепчут.

И наконец, дети наркоманов. Мучительное уродство. Укрупненные планы безнадежных идиотов.

Тушина всхлипывает, еще раз и, не удержавшись, рыдает в голос…

— Кто они? — спрашивает Знаменский, когда чувствует, что женщина способна отвечать. — Кто вас заставил?

— Я так мало знаю… совсем мало…

— Рассказывайте все, что помните. — Он включает магнитофон на столе. — С мельчайшими подробностями. Упоминание какого-либо места. Внешность. Одежда. Стиль разговора… Цвет машины, первая буква номера. Любая обмолвка в разговоре с вами. Понимаете?

— Да… Я постараюсь.


Коваль шагает по вечерней набережной Яузы. Приостанавливается посмотреть и подышать. Сзади то ползет, то останавливается его «Волга».

С другого берега через горбатый мостик переходят трое парней лет шестнадцати-семнадцати в одинаковых курточках. Сбегают по ступенькам навстречу Ковалю. На машину они внимания не обращают. Кто когда выскакивал из машины, чтобы уберечь от неприятностей одинокого пешехода?

Традиционное начало:

— Дядя, дай закурить.

— Не курю, племянник.

— Он не курит и не пьет, здоровье бережет.

— Старое дерьмо.

Коваль вынимает руки из карманов, парни — финки, но тут налетают «псы». На ошеломленную шпану наставляют пистолеты, командуют:

— Бросай лезвия!

Финки падают на асфальт. Черная «Волга», вооруженная охрана… понять, с кем столкнулись, парни не могут и на всякий случай лепечут:

— Товарищ генерал… ошиблись…

— Не лезьте, — цыкает на «псов» Коваль, короткими ударами сбивает двоих парней с ног, приказывает: — На колени!

Те повинуются.

— А ты мочись на них. Не понял? Пис-пис-пис… Выше! За шиворот, на голову!

И пока третий справляет малую нужду на своих приятелей, отчеканивает:

— Чтоб я вас здесь больше не видел. Здесь Я хожу!


У Вероникиной двери он нашаривает в кармане ключ — на отдельном кольце с брелком. Отпирает.

На полу в коридоре, раскинув рукава, лежит платье, перчатки почему-то валяются, туфли.

Коваль переступает через них, удивляясь непривычному беспорядку, входит в комнату.

Вероника сидит перед туалетным столиком и раскрашивает лицо. С криво подведенными чуть не до висков глазами, с ярким пятном рта — оно похоже на маску.

— Здравствуй, малышка.

Она поворачивается к нему на пуфе:

— Я одинокая кукла Ника. Хотите познакомиться?

Полагая, что это очередная игра, Коваль раскланивается:

— С такой ослепительной девушкой? Весьма счастлив!

— Вот я тебя и обманула! — неприятно хохочет Вероника. — Ты меня не узнал! А я тебя зна-аю.

— Ну и ладно, хватит. Умойся.

Но она снова отворачивается к зеркалу.

— Я сегодня одна. Никого не слушаюсь, — и неверным движением опрокидывает флакон духов.

— Ты пьяна? — поражен подозрением Коваль.

— Не-ет, — хитренько тянет девушка, как ребенок, ждущий, чтобы угадывали дальше.

— Что с тобой? — Иное подозрение, куда страшнее, берет его.

Он подходит, как по воде, поднимает руку Вероники. На сгибе у локтя — свежий след укола. И бесспорные следы нескольких прошлых!

— Колешься?!

— А что… так веселей, а тут ску-учно… У него дела… дела, зачем?.. Он сегодня не придет.

Она делает несколько танцевальных па, подпевая вместо аккомпанемента.

Расслабленно падает на диван, смеется.

— Мне хорошо. Давай познакомимся.

Коваль встряхивает ее за плечи:

— Ника! Ты узнаешь меня? Ника!

Сознание ее на миг немного проясняется.

— Д-а… Здравствуй.

— Ты понимаешь, что ты сделала? Ты же станешь ходячим трупом! И я должен это видеть?

Но она уже снова во власти дурмана.

— Нет, он не придет. Я красивая кукла Ника.

Возбуждение постепенно покидает ее.

— Это его подарки… Я все выкину… — бормочет она, растягиваясь на диване.

Если бы Коваль умел плакать — он бы плакал. Но он только говорит через силу:

— Ты для меня была… в этом грязном мире… ты одна.

— Я всегда одна, — сонно доносится с дивана.

Коваль долго молчит.

Наконец, стоя над Вероникой, подводит итог:

— Тебя больше нет. Это не ты. Та спит беспробудно.

И он уходит.


Наутро он сажает Веронику в машину. О вчерашнем ни слова. Она слегка тревожится, но старается это скрыть.

— Куда мы едем?

— Я хочу представить тебя маме.

Веронике странно, о матери Коваля никогда не было речи.

Машина трогается, вторая — в некотором отдалении.

— Ты вчера не был? Я так спала, ничего не слышала.

Это проверка, она не уверена, что все помнит.

— Я был занят.

— А где живет твоя мама?

Коваль молчит. То, что они подъезжают к кладбищу, тоже странно, но, привыкнув подчиняться Ковалю, девушка покорно идет рядом.

У могилы матери Ардабьева Коваль задерживается и, поколебавшись, кладет на нее одну из трех гвоздик, которые несет.

К своей матери приходит с двумя цветками, заменяет ими прежний почерневший букетик.

— Мама, прости, одну твою гвоздику я отдал другой матери. Я чувствую, с ее сыном что-то неладно… А это Ника. Вероника. Я привез ее с твоей родины. Из Касимова. Она похожа на тебя. Как чистый родничок… Но ты все знаешь. Придется расстаться.

Вероника все поглядывает то на него, то на памятник: ей то ли смеяться впору, то ли плакать. Но не решается прервать медленный монолог Коваля.

— Я теперь долго не приду. Ты поймешь…

Коваль делает шаг назад, надевает шляпу.

У ворот Вероника нарушает молчание:

— Странно… но здесь красиво…

— Помолчим до дома, — останавливает ее Коваль.


…Туалет дискотеки.

Тот же торговец снабжает роящихся возле кабинки юных наркоманов.

Появляются и те трое в одинаковых курточках, напоровшиеся у мостика на Коваля.

— Здорово, Боря! Нам этого — вж-ж-ж, — и спрашивающий изображает пальцем винтовое движение вверх, дескать, вздернуться.

— Чтоб сказку сделать былью, — добавляет второй.

— Кончилось. Сегодня только полегче.

— Ну давай полегче. А завтра будет?

— Будет.

— Сытный стал харч. У фирмачей тянешь?

— Нет, свои научились гнать.


Долго неподвижно сидит Коваль в квартире Вероники околокровати. Затем поднимает подушку в изголовье — под ней застывшее лицо девушки.

Вероника мертва.

Рука Коваля поправляет ей волосы, закрывает глаза.

И удаляются его грузные шаги.

Коваль выходит из дома. Разжимает ладонь — ключ с брелком от двери падает в грязную лужу.

Один из «псов» в машине, другой прохаживается.

Коваль показывает, что хочет сесть за руль, телохранитель освобождает место. Оба, как обычно, намерены усесться сзади. Но Коваль рвет с места, заставляет их отпрыгнуть, разворачивается на скорости и уезжает.

…Едет где-то за городом. Темнеет. Он сворачивает на боковую дорогу, ставит машину на обочину. Кладет голову на скрещенные на руле руки и, как нередко бывает с человеком после страшного потрясения, засыпает.


Размахивая игрушечным пистолетом, к Хомутовой вбегает сын:

— Ма, го-ти, го-ти!

— Какие гости, тебе уже спать пора, маленький мой.

— Го-ти!

И тут она слышит посторонний звук, круто оборачивается.

В дверях милиция: Томин, Сажин и несколько офицеров.

Хомутова застывает.

Каким-то чутьем больной ребенок улавливает состояние матери и, защищая ее, нацеливает на пришельцев свое оружие:

— Бах! Бах! Бах!


Коваль просыпается в том же положении, как уснул — на руле.

Непонимающе осматривается, трет затекшую шею. Почему он здесь?

Задним ходом выбирается на большак.

У сельской водопроводной колонки тормозит. Опускает узел галстука, обливает ледяной водой небритое лицо.

…Он подъезжает к дому Вероники, как-то косо и неловко ставит машину боком на тротуар.

Поднимается к квартире. Ищет по карманам выброшенный ключ. Не находит, звонит в дверь. Ждет, прислушивается. Снова звонит. Бормочет: «Где Ника?» Опять безуспешно ищет ключ.

Пожимает плечами, садится на ступеньку…

Поднялся, позвонил последний раз. Пошел вниз. Моторика у него какая-то сорванная.

Он удаляется от подъезда, даже не взглянув на оставленную машину.

…Устало идет по набережной. Вот и любимый островок, где течет своя обособленная жизнь. Дым из трубы. Лает собака.

И вдруг, как оглушающий внутренний удар, — воспоминание, что случилось. В глазах огромная боль. Она растет, делается непереносимой, и в миг, когда он, кажется, закричит, из-за спины раздаются паскудные голоса:

— Здорово, генерал!

— Один сегодня?

С той же болью в глазах, весь в ней, Коваль автоматически поворачивается на голоса.

Три ножа нацелены на него. Те самые парни, которых он здесь проучил.

— Хочешь умереть стоя или на коленях?

Коваль отворачивается от них, словно от чего-то несущественного, смотрит на островок, начинающий таять. Все тише и тише лает собака.

Третейский судья

По делу об изготовлении наркотиков и наркоторговле взяли всех. И московских, и областных, и среднеазиатских — до кого дотянулись. Был большой процесс, статьи в печати, награды следственно-оперативной группе, как водится, по месячному окладу. Словом, успех.

Но засела в душе колючая заноза: главаря не нашли. Знали, что он был, что всем ворочал и командовал. А вот не нашли. И даже практически не искали его — его никто не назвал, ни единый подследственный. Никакой зацепки не дали, ни следа, ни приметы. О нем просто не заикались, и все.

Начальственный кабинет в здании под вывеской «КСИБЗ» Кибрит облазила чуть не с микроскопом, простучала, просветила, промагнитила. Обнаружила серию крестиков и кружочков в настольном календаре, трехкилограммовые гантели, полфлакона дорогой туалетной воды, плечики пятьдесят четвертого размера и прочие вещи, слишком мало говорившие о человеке. Зиночка только руками развела. А она редко руками разводила.

Правда, отпечатков набралось многое множество. Часть принадлежала Хомутовой и Крушанскому, остальные — явно хозяину кабинета. Но нигде в картотеках эти отпечатки не значились.

Как же он успел скрыться? Брали всех стремительно, одновременно, следили, чтобы кто не предупредил других. В нескольких местах учинили засады на случай появления главаря. И все попусту. Как ускользнул?!


Над платформой Белорусского вокзала светит солнце и скрежещет голос диктора: «Поезд номер одиннадцать Вена — Москва прибывает на первый путь. Повторяю, поезд номер одиннадцать…»

Среди пестро одетых встречающих выделяется своим официозным обликом респектабельный мужчина, лет пятидесяти пяти, директор Транспортбанка. У него живые, умные глаза, редкая седина в волосах; правая его рука висит неподвижно — протез. Директора сопровождают телохранитель и секретарь.

Поезд показывается в конце платформы. Банкир спрашивает у секретаря:

— В каком вагоне наш господин Янов?

— В тринадцатом. Как раз здесь остановится.

На перрон выходит тот, кого ждут. Выходит Олег Иванович Коваль. Но для встречающих это Янов. Он коротко, жадно оглядывается и втягивает ноздрями воздух. Первый вздох на родной земле.

— Максим Алексеевич, рад видеть вас наконец в Москве! — приветствует банкир. — А то вас из Вены не вытащишь. Мой секретарь, — представляет он.

Тот берет небольшой чемодан Коваля, все идут к выходу в город, перебрасываясь дежурными фразами: «Как доехали?», «Как Вена?»

Банкир бывал в Вене, встречался там с Ковалем и сохранил об этих встречах наилучшие воспоминания.

— Номер заказан в гостинице «Советская», — сообщает он. — Где «Яр», если помните. Поставлен факс, компьютер с выходом в Интернет.

— Благодарю, — говорит Коваль.

Предстоят дела. Цель его визита — деловые контакты. И все обставлено соответствующим образом.


На площади Белорусского вокзала стоят три иномарки: директорская, сопровождающая и вакантная. Шоферы перекуривают вместе. Коваль и встречающие направляются к ним.

— Вот документы, которые вам понадобятся для начала, — банкир передает Ковалю папку с бумагами. — Остальное будем уточнять по ходу подготовки контракта.

Знал бы он, как далеки сейчас мысли приезжего от любых контрактов!

— Только не торопите, дело ответственное.

— Ни в коем случае! Максим Алексеевич, у меня личная просьба. Нельзя сказать большая, так, среднего размера.

— Готов.

— Один простой таксист — не без моих советов — стал хозяином транспортной фирмы. Хороший мужик. У него сейчас конфликт со страховой компанией. В арбитраж они идти не могут, сами понимаете. Нужен третейский суд. У вас ведь есть опыт такого рода. Я их представлю?

— Хорошо.

— Благодарю. Машина в вашем распоряжении, — кивает банкир на вакантную иномарку.

Они прощаются. Коваль усаживается, сзади ставят чемодан, машина трогается. Ну вот, можно больше не разговаривать, только смотреть и слушать, как оно томительно отзывается внутри.


В тот же день и почти в тот же час прилетает на родину Томин. Прилетает издалека, потому что ныне проживает во Франции. Такой вот поворот судьбы. Вместо инспектора угрозыска он теперь сотрудник Интерпола.

Нет, он не эмигрировал, об этом речи нет. И его не «ушли» из МУРа. Хотя вполне могли «уйти»: когда страну лихорадит, в силовых министерствах трясут и перетрясывают кадры. Но в нужную минуту он случайно попался кому-то на глаза и был откомандирован в Интерпол. Просто на работу, временно, по контракту. Там нужда возникла в хорошем российском сыщике, и послали его. Тем более он в школе учил французский и помнил десяток слов. Велено было всего-навсего подзубрить язык и жениться.

Томин выполнил оба приказа, потому что иначе пришлось бы идти в частное агентство. И теперь у него растет славный, с пеленок двуязычный мальчишка, которому очень хочется в Москву. Но врачи не разрешают пока резко менять климат, так что семейство проводит отпуск в теплых краях.

Сегодня Томин прилетает рейсом Париж — Москва, причем за казенный счет, по служебной надобности. Повезло.

Встречает Знаменский, в форме, на милицейской машине, чтоб можно было встать у аэропорта. Загодя приехать не удалось, а самолет прибывает по расписанию, и Пал Палыч не идет внутрь, чтобы не путаться в людских потоках. Он немного волнуется. Конечно, они переписывались, от случая к случаю, Томин присылал красивые фотографии, в последнее время появилась такая штука, как мобильник, но это все не то, что живое общение…

Элегантный Томин появляется из дверей. Друзья обнимаются. Три года не виделись, рады до кома в горле. В прошлый раз Томин приезжал, когда мать была в больнице, и Москву проскочил на бегу.

— Совсем парижанин, — любуется Знаменский.

— У Интерпола штаб-квартира в Лионе, так что мы провинциалы, — отшучивается Томин. — Почему ты все еще не генерал?

— Я непослушный полковник. А непослушных в генералы не очень производят. Зато историю чаще делают полковники. Как мы с тобой. Поехали?


Они едут из Шереметьева, что называется, с ветерком, — милицейская мигалка свое берет.

— О деле сразу будем говорить? — спрашивает Знаменский. В эти первые минуты немножко непонятно, про что говорить.

— Ни-ни-ни! Сегодня я душой и телом с мамой. Представляешь, приехала из заграничной Украины, чтобы недельку вместе побыть!

— Я знаю, — улыбается Пал Палыч. — Просилась в Шереметьево. Я отсоветовал.

— И спасибо тебе. Нечего зря трястись в восемьдесят пять лет.

— Так ты всего на неделю?

— По обстоятельствам. — Томин всматривается в друга. — А что ты, Паша? Устал? Болен?

Как-то, похоже, сдал неутомимый «следак».

— Здоров. Просто как в старом анекдоте: «А жизнь-то какая, товарищ пограничник?» Из Парижа тебе веселей смотрится.

— Наверное… Давно ли уехал, а кажется, вечность!


…Пока друзья мчатся из аэропорта, машина, которую предоставили Ковалю, везет его по городу.

— Свернем или прямо? — спрашивает шофер на очередном перекрестке.

Коваль показывает жестом. Маршрут он выбирает на ходу.

Глаза Коваля зорко схватывают новое в облике улиц.

Банк. Банк. Банк. Банк.

Многометровые рекламные щиты.

Мальчишки-газетчики на осевой.

Здесь же нищий с выставленной культей вместо руки.

Ряды уличных магазинчиков.

Частые-частые пункты обмена валюты.

Казино.

Секс-шоп.

Зазывные картинки на боках автобусов.

Эту жажду нахватать атрибутов западной цивилизации Коваль воспринимает неоднозначно: тут и любопытство, и брезгливость, и удовольствие.

— Давно не были? — угадывает шофер.

— Десять лет.

Шофер присвистывает.

Опять банк, еще банк.

— Ну хватит, — решает Коваль. — Поехали в другую сторону.

Машина подкатывает к воротам кладбища. Коваль покупает цветы. У него охотно берут зеленую бумажку. И благостный, растроганный вступает на кладбищенскую территорию.

Ноги знают дорогу, до могилы матери недалеко. Вот сейчас, за этим памятником… И вдруг он видит чужое надгробие. Тяжелое, помпезное, за высокой оградой.

Почти с испугом смотрит Коваль на портрет коротко стриженного мужчины в обрамлении похоронного венка. Поначалу глазам не верит.

Но вот ошеломление сменяется ярым гневом. Он устремляется в дирекцию.

Возле нее сидит на лавочке сонный мужик. Заслышав приближающиеся шаги, приоткрывает глаза и опережает вопрос:

— Начальства никакого нет. Только Тимофеевна, — он делает вялый жест куда-то вбок.

В указанном направлении обнаруживается женщина неопределенного возраста и образования, но явно «употребляющая». Поскольку вид приближающегося Коваля не сулит ничего доброго, Тимофеевна предупреждает:

— Я претензий не решаю. Только если что спросить.

— Уничтожена могила!

— Как это? Этого не может быть.

— Идите за мной!

— Куда это? Чего?

— Идите за мной!

В голосе власть и тихое бешенство. Опасный голос. Женщина подчиняется. По пути время от времени ворчит в широкую спину Коваля:

— Мы захоронения не нарушаем. Где, может, делают, а у нас нет… Конечно, если давнишнее, ни таблички, ничего… Сами забросят, а мы виноваты. Если забросили и прошел срок, то имеем право…

Коваль не оборачивается. Его сейчас можно остановить только как танк, подорвав связкой гранат.

Пришли.

— Здесь лежала моя мать.

— А-а! — облегченно радуется Тимофеевна. — Эта! Ну, это да-а! Было захоронение, верно. Женщина ходила, цветы сажала… Я вам сейчас объясню. Парень этот, — кивает на портрет в венке, — из нынешних. И его, как водится, застрелили. Богатство осталось несметное! И жена молодая. Переживает, прям на ногах не стоит. И приходит к нам с компасом.

Коваль с отвращением, но прислушивается.

— А при ней чудной такой, вроде колдуна. Ну, много их теперь. Она с компасом, он с книгой, с толстой. Ходят, проверяют, где запад, где восток и где кто лежит… Всякий там Телец, Лев, знаете небось. Кто когда родился, когда умер — это все вычисляют и по книге смотрят гороскоп. Понимаете, какое дело? Чтоб по гороскопу похоронить! Тогда вроде на том свете повезет. Чудно, конечно… И вот на этом как раз месте, — она обводит рукой окрестные памятники, — самый гороскоп оказался! Два Козерога, посередине Рак и еще у кого-то год Крысы…

— И ради этого бреда срыли могилу!

— Ну-у, тут уж куда было деваться. Она тут все долларами засыпала. Тут уж чего. Наши мужики, которые с лопатами, прям все стеной стали, все «за». И директор не спорил. Только, говорит, купите другое место. Для вашей, значит, мамаши. И жена эта сразу доллары, доллары, ничего не жалела!

— Маму перенесли?

— Ну да! Все косточки до единой собрали, все досточки, в новый гроб сложили, ничем не обидели. И памятник перевезли. Идемте.

Тимофеевна ведет Коваля на окраину кладбища. Они минуют холмик со свежим крестом, над которым женщина в черном читает псалтирь.

— Глядите, как положили! — нахваливает Тимофеевна, пропуская своего спутника вперед, к могиле. — Здесь ей лучше будет: и солнышко, и простору больше. И без Козерогов, — пытается она сострить.

Коваль сует ей зеленую купюру:

— Оставьте нас.

— Земля ей пухом, земля пухом, — приговаривает Тимофеевна, удаляясь.

Коваль нащупывает изнутри щеколду ограды, отворяет калитку и ступает внутрь. Места немного, но хватает, чтобы опуститься на колени. Он кладет к памятнику три розы, которые забыто держал в руке. Над головой неприятно каркает ворона.

Доносится голос, читающий псалом:

— «Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие; возрадуются кости смиренные. Отврати Лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от Лица Твоего и Духа Твоего святаго не отыми от мене…»


Наутро следующего дня Томин входит в здание МВД на Житной улице. Сколько он здесь ни бывал, всегда заново удивляется необъятному холлу, чуть не на весь этаж. Гулкость замкнутого пространства, мрамор, звуконепроницаемые двери. Внушительное сооружение. И все же прежние корпуса министерства на Огарева как-то повыше рангом. А Петровка Томину до сих пор кажется красивейшим полицейским зданием в мире.

Он идет по коридору, прочитывая таблички. Сколько имен-то незнакомых, мать честная! И люди все попадаются навстречу неведомые. Бывало, через одного здоровались, ну, через двух.

Наконец нужная дверь: «Знаменский П.П.» Глазам приятно. Так вот где ныне старый друг обретается.

Томин первым делом обследует кабинет: и диван пощупал, и вид из окна оценил, и проверил, работает ли телевизор. Подытожил удовлетворенно:

— Очень достойный кабинет. В штаб-квартире Интерпола примерно такой у моего шефа… Даже компьютер приличный. А это что? — спрашивает о нескольких небольших экранах на стене.

— Чтоб видеть допросы, не бегая ногами.

— То есть чужие допросы, — понял Томин, — в других кабинетах. Там скрытые камеры — здесь экраны. Но тогда возникает вопрос…

— Возникает вопрос, в каком качестве ты просиживаешь тут кресло? Я нашел минутку с тобой познакомиться.

— Создана, Саша, смешанная оперативно-следственная группа. Из угрозыска люди. Из Следственного комитета. Из ФСБ и прокуратуры. Такой проводится эксперимент.

— Ты возглавляешь?

— Естественно!

— Полковник-полковник, а должность генеральская. И в группе нет конфликтов? — сомневается Томин.

Нет, не сомневается, неизбежны конфликты, разные ведомства вечно между собой что-нибудь делят, поделить не могут.

— Пресекаем, — тон у Знаменского вдруг с холодком.

— Похоже, ты стал пожестче, — одобрительно замечает Томин. — А в чем смысл эксперимента?

— Отпадают проблемы межведомственного согласования. То, с чем мы всегда бились. На любое дело в группе есть человек с соответствующими полномочиями.

— Так-так… Замечательно… — Томин вздыхает: — Зинаиды не хватает.

— Еще как!.. — Пал Палыч с трудом пересиливает возникшую скорбную паузу. — Мне дали понять, что тебя интересует убийство одного иностранца. Московское бюро Интерпола запрашивало фотографии с места обнаружения. На что тебе покойный Нуриев?

— Нуриев мне даром не нужен, ни живой, ни мертвый. Но он ведет к человеку, за которым Интерпол охотится. Это некто Ландышев.

Знаменский быстренько «листает» память. Александр Нуриев — иностранец советского происхождения — обнаружен убитым с неделю назад возле отеля «Советский», где он был постояльцем. В кармане его плаща найдена записка с московским адресом. По этому адресу расположен офис страховой компании, каковую возглавляет… да, именно Ландышев.

— И на него имеет виды Интерпол? — переспрашивает Пал Палыч.

— Еще как имеет! Он, между прочим, не Ландышев, а Крысин. Среди уголовных дружков носил кличку Крыса ученая, — Томин кладет на стол фотографию лысоватого человека с острыми чертами лица.

— Такой умный? Или образованный? — спрашивает Пал Палыч.

— Он, знаешь, был доцентом. По марксизму. Оч-чень процветал. Брошюрки издавал: «Коммунизм — это молодость мира», «Экономика социализма при переходе к коммунизму». А когда эта… наука пошла кошке под хвост, жутко обозлился. И тут из лагеря вышел его одногодок, дворовый бог по кличке Мокрый. Вот он, — на стол ложится вторая фотография: матерый блатной «лоб». Опекал Крысина почти с пеленок. А тот даже слал ему посылки в зону. Через третьи руки, естественно.

— И воскресла старая дружба?

— Ну да. Эта парочка тут потренировалась и прибыла в Европу. Там у доцента открылось второе дыхание, нашел себя. В поле зрения Интерпола оба попали после нескольких налетов: однотипные грабежи ювелиров.

— А куда сбывали? — удивляется Знаменский, — На сбыте драгоценностей засыпаться проще простого.

— Они брали только наличные. Думаю, ювелирам предлагали какой-нибудь супербриллиант, вывезенный из России. Те, кто клевал, готовили деньги. А вместо бриллианта получали пулю в затылок. Но вдруг…

Некстати звонит один из телефонов.

— Знаменский… Наконец-то… Оружие нашли?.. И когда?.. Минутку, — закрыв ладонью микрофон, спрашивает Томина: — Ты вечером у меня?

Тот пожимает плечами, дескать, о чем речь. И Знаменский говорит в трубку:

— Нет, сегодня задерживаться не буду. Пусть поторопятся. Пока, — дает отбой. — Но вдруг?

— Вдруг, Паша, доцент Крысин прервал свою деятельность и лег на дно. То ли почуял внимание полиции, то ли по родине соскучился, но всплыл уже в России. С новыми документами, конечно. Теперь он бывший счетовод Ландышев. И раскручивает краденые деньги.

Опять звонят. Потом входит секретарша с многостраничным документом в руке.

— Пал Палыч, генерал просил завизировать.

Листая бумаги, Знаменский спрашивает Томина:

— А при чем убитый Нуриев?

— Это вторая часть истории. При дележе добычи наш Ландышев — тогда еще Крысин — Мокрого обидел. Тот его года два искал по Европе, потом нащупал здесь. И позвонил из Австрии, что направляет своего человека объясниться. На старопиратском языке — послал с черной меткой.

Секретарша уносит свои бумаги, кто-то еще суется в дверь, но Знаменский машет, чтоб не мешали.

— Это и был Нуриев?

— Ну да. Через пять дней наше бюро в Москве увидело в вашей сводке…

Знаменский прерывает:

— Наше бюро в вашей Москве?

— Нет, Паша, конечно, ихнее бюро в нашей Москве.

— То-то же. А Ландышев и Крысин наверняка одно лицо?

— Наверняка.

— Тогда почему «ихнему бюро» его не забрать? И заодно Мокрого?

— Понимаешь, все, что я рассказываю, — сущая правда. Но с доказательствами слабовато. Было еще два участника грабежей, из немцев, — их наши деятели убрали. Прямых свидетелей нет. Агентурные же донесения в дело не вставишь.

— Что-то твой Интерпол слабо выглядит.

— Ихний, ихний. Он, Паша, довольно глазастый и уши длинные, а вот руки часто коротковаты. Потому меня и командировали — очень, я считаю, удачно. На пару мы как-нибудь расколем бывшего марксиста!

Ну вот и прошла легкая стесненность, что ощущалась при первой встрече. Они снова на одной ноге. Они хорошо слышат друг друга.


Живой Ландышев изрядно отличается от фотографии. Там он мелкотравчатый какой-то, только глаза смышленые. В натуре же Ландышев держится с апломбом, с некоторым даже шиком. От него деньгами пахнет. Только в движениях проскальзывает порой стремление оглянуться и поберечь спину.

К зданию под вывеской «Транспортбанк» Ландышев подъезжает со свитой. С ним, кроме шофера, телохранитель и еще Руслан — его начальник службы безопасности.

Пока шофер припарковывается, поблизости тормозит Авдеев. О нем банкир рассказывал Ковалю на вокзале.

Противники смотрятся рядом контрастно. Авдеев — крупный спокойный блондин, лет сорока трех. Ландышев — подвижный, лысоватый, невысокий, лет на пять старше.

Они сухо здороваются, входят в банк. И пока идут по зданию, где внутренняя охрана, пропуская их, отпирает и запирает двери в коридорах, пока поднимаются в лифте, шагают по этажу начальства, где пол застлан дорогим ковром, продолжают вести не сегодня начавшийся спор:

— Твой случай не страховой, — фыркает Ландышев. — Тут, как говорят немцы, данке шён.

— Перестань, Ландышев. Даже братки тебе скажут: это не по понятиям.

— Какие сейчас понятия?! Сколько поднял — столько и уноси. А после обвала и подавно: если кто тонет, рви в сторону, чтобы не хватался. Скажешь, не прав?

— Скажу, не прав. Без каких-то договоренностей жить нельзя. Иначе сгинем, всех завалит дерьмом.

Ландышев и Авдеев входят к секретарше директора. Охрана банка, понятно, сообщила ей, кто и куда направляется.

— Здравствуйте, господа. Я доложила о вас. Присядьте пока, — она указывает на холл.

Собеседники усаживаются там и продолжают препираться.

Авдеев догадывается, что Ландышеву было бы проще и естественней разобраться с ним на «стрелке». При возникновении спора вопрос этот встал почти ребром. Но, видно, что-то все же стронулось в мире российского бизнеса — Ландышев скрепя сердце согласился на третейский суд. Правда, внутренне он ему противился по-прежнему, и потому Авдеев стремился убедить оппонента. Доводы казались ему такими бесспорными:

— Пора кончать беспредел, Ландышев. Хватит! Правила необходимы в любом случае. Даже если у тебя в багажнике расчлененный труп, ты не должен ехать на красный свет.

— Это, шеф, правила дорожного движения, — кольнул Ландышев бывшего шофера. — А жизнь есть игра.

— В любой игре тоже правила. Хоть футбол. Допустим, ты взял «калашника», положил вратаря и забил в ворота десять голов. Что с тобой стадион сделает?

— Что ты мне глупости растолковываешь? Взялся философствовать, а выходит детский лепет. Я уже сказал: где нету, там нету.

— Посмотрим, что третейский судья скажет, — миролюбиво говорит Авдеев.

— Присудит в мою пользу.

— Пускай решит, чей ущерб, и будем выполнять. Не выполнить его решение, сам знаешь, — волчий билет в деловом мире.

Нехорошо это звучит: «волчий билет в деловом мире». По-своему Авдеев прав, думает Ландышев. Только если говорить о «деловом мире». Это пока что не про Россию, шеф.

Спор прерывается появлением Коваля и банкира. Банкир представляет всех друг другу. Рукопожатия, испытующие ознакомительные взгляды.

Коваль, Ландышев и Авдеев устраиваются в креслах вокруг журнального стола. Секретарша придвигает к ним тележку с напитками. Коваль берет на себя функции хозяина:

— Что будете пить? Минеральная, сок, коньяк, джин, мартини?

— Коньяк так коньяк, — соглашается Ландышев.

Коваль наливает, приговаривая:

— Итак, господин Авдеев — транспортная фирма. И господин Ландышев — страховая компания. Есть требование уплатить деньги. И есть отказ. Начнем с господина Авдеева. Правду, всю правду и только правду, — он слегка подсмеивается над своей судейской ролью.

Авдеев заученно излагает фабулу:

— Моя фирма доставляла груз, застрахованный y Ландышева в компании «Спокойствие». Груз из-за несчастного случая так попорчен, что практически погиб. Вот страховой договор, — передает он Ковалю. — Порча груза входит в перечень страховых случаев — первый лист внизу…

— Ты выражайся точнее, — вмешивается Ландышев. — Не несчастный случай, а собственная глупость.

— У вас будет время, господин Ландышев, — мягко останавливает его Коваль и обращается к Авдееву: — Какой груз, какой несчастный случай?

— Два трейлера везли из-за рубежа компьютеры и видеотехнику. Почти на три миллиона долларов. Магистральная трасса оказалась внезапно перекрыта: вышли бастующие, которым не дают зарплату, и заняли мост. И мои машины пошли по местному шоссе, чтобы объехать другим путем.

— Поухаживайте за собой, — предлагает Коваль Ландышеву, видя, что его рюмка опустела. — Переждать нельзя было? — спрашивает у Авдеева.

— Говорили, что перекрыто на неделю, до приезда депутатов. А у нас обязательство по срокам перед грузополучателем. Большие штрафные санкции.

— Обстоятельства порчи груза?

— Местное шоссе, естественно, тоже пересекает реку. Там старый мост. Как раз под моими трейлерами он обвалился. Вся техника в воде.

Коваль вежливо смотрит то на Ландышева, то на Авдеева. Оба в общем-то безразличны Ковалю. Но Авдеева рекомендовал банкир, а кроме того, все же Авдеев вызывает больше доверия, он приятней. И Ландышев интуитивно чувствует это и беспокоится:

— Господин Янов, Максим Алексеевич! Я прошу вас обратить внимание, что я согласия на изменение маршрута не давал!

— M-м… Не вижу в договоре пункта о маршруте.

— Но вы же европейский человек, герр Янов! — взывает Ландышев. Он знает, что Янов «из Австрии» или, как он про себя выражается, «тоже из Австрии», разумея, что сам он, Ландышев, успешно промышлял в тех же краях. Отчасти он и на судейство это согласился, потому что «тоже из Австрии». Он надеялся на этом сыграть и уже при знакомстве ввернул ему пару немецких слов. Должна же быть какая-то солидарность! — А тут типично российская дурь: трассу закрыли, валяй вброд! Я тоже жил кое-где, видел дороги, хоть в той же Австрии. Там дороги, а у нас что? Это же Расея. Мало ли чего нет в договоре. В договоре на авиадоставку никто же не пишет, что самолет должен будет лететь по воздуху. Или что пароход будет плыть по воде. Это само собой разумеется. Транспорт пользуется путем, адекватным себе. Как немцы говорят, едем зайне. Каждому свое, — переводит он для Авдеева.

Как бы сожалея, что красноречивые доводы Ландышева пропали зря, Коваль разводит руками:

— Есть правило, что договор понимается буквально, иначе какой смысл его составлять?

Приунывший было Авдеев приободряется.

— Твои же люди сопровождали груз. Они согласились на объезд!

— Они всего-навсего охранники и не полномочны выражать мнение компании. Самовольно изменив маршрут, грузодоставщик принял на себя риск форс-мажорных обстоятельств.

— Мои люди тоже всего-навсего шоферы. Все решали шоферы и охранники!

— Не будем волноваться, — Коваль берет договор страхования, — посмотрим перечень форс-мажора… Очень общая формулировка, — произносит он и, как бы для утешения, доливает рюмку Ландышева.

Тот пьет больше, чем следовало бы при деловой встрече. Пить он горазд, но все же несколько возбуждается, возражая уже не только Авдееву, но и Ковалю. Постепенно обстановка в гостиной накаляется.


— Позвольте сказать одну вещь, — говорит Авдеев. — Если сравнить с другими фирмами, то у Ландышева расценки намного выше. Зачем бы мы под него переходили, если б не подразумевались большие гарантии?!

— Ладно, ладно, — повышает голос Ландышев. — Ты знаешь, за что!

Коваль понимает, что тут зарыта собака.

— Охрана не включена в договор. Имеется дополнительное соглашение? — интересуется он.

— Оно конфиденциальное, — говорит Ландышев.

— Полагаю, не для меня?

— К данному случаю охрана отношения не имеет! — злится Ландышев.

— Не будем волноваться, — напоминает Коваль. — Сегодня разговор предварительный. Я здесь неделю пробуду, а вы готовьтесь. Запишите, какие документы я хочу прочесть, включая конфиденциальные.

Тем временем перед банком, сбившись кучкой, скучают Руслан, шофер Ландышева, телохранители: его и Авдеева. Тот хоть и сам за рулем, но водителя для имиджа иметь необходимо.

Подкатывает банковский броневичок, тащат инкассаторские сумки.

Из дверей появляются Коваль, провожающий его банкир со своими охранниками и Ландышев с Авдеевым. Прощаются.

Увидев человека, которого окружающие именуют Яновым, Руслан приходит в замешательство, заслоняет лицо, прячется за броневичок. Неужели это Коваль? Да, ошибиться невозможно. Янов Максим Алексеевич… Из Австрии. Надо же! Ну и пускай, очень хорошо, только показываться нельзя. Руслан утирает лоб. И выходит из укрытия, только когда уезжает машина с Ковалем.

— Ты где шляешься? — раздражается Ландышев.

— Да тут я, тут.


Раньше Знаменский в кои-то веки выбирался на дачу. Машины у него долго не было, а на электричке с Казанского вокзала по выходным давка — измучаешься, пока доедешь. Да и времени всегда было не то что в обрез, а раза в три меньше, чем нужно.

Правда, времени и теперь столько же, но теперь появился «жигуленок». И главное — наверное, появилась тяга на природу. Так что Знаменский частенько навещает мать, проводящую лето за городом.

Дом старый, в старом кооперативном поселке. Строили его родители в годы своей молодости. Низ рубленый, верх дощатый. В бревенчатом срубе три комнаты с печкой, и терраска, откуда ведет лесенка в «братскую каморку» с маленьким балкончиком. Так было принято строить при социализме.

Зато участок — тридцать соток, не слышно, как соседи чихают. Маргарите Николаевне есть где посадовничать — она любит. Только вот воды нет, вода очень глубоко. По углам дома стоят бочки — ждут дождя. А питьевую приходится носить из колодца.

Этим и заняты сейчас Томин со Знаменским: первая забота — натаскать матери воды во все емкости. Часов семь вечера — солнце светит вовсю.

Томин крутит скрипучий ворот, Знаменский принимает ведро.

— Как хорошо, Паша, слов нет! — говорит распрямляясь.

Ведро долго-долго опускается в колодезное нутро.


— До чего я рад, что приехал! Поработаем опять вместе, тряхнем стариной.

— Стариной, Саша, — это если бы с Зиночкой. А так не тройка — пара гнедых.

— Да-а, Зинаида, Зинаида, кто мог ожидать… Последнее письмо я от нее получил прошлым летом… Даже не знаю толком, как все случилось.

Пал Палыч взглядывает на друга. Хочет знать подробности? Что ж, я бы на его месте спросил. Казалось бы, достаточно факта. Нет, нам почему-то интересны детали…

— Я тогда ездил на место, — говорит Пал Палыч. — Двадцать шестой километр Минского шоссе. У самосвала сзади отказали тормоза…

Он рассказывает о том, что тогда увидел и запомнил, и вновь — неведомо в какой раз — переживает то горькое утро. И где-то в середине комкает рассказ: хватит уже Саше, вон как он стиснул ручку ворота.

— Зиночка погибла сразу. Муж остался жив. На похоронах я видел его: голова белая.

— Бедный мужик!.. — Томин спохватывается, что ведро утоплено и пора поднимать. — А помнишь их свадьбу? Как мы на него дулись — глупо вспомнить… Ты тогда вел дело по городской свалке.

— Пока не отстранили.

Они несут воду домой — последние четыре ведра — и о чем-то разговаривают, уже постороннем, стараясь отвлечься от чувства невозместимой потери.

На дорожке к дому Томин делает охотничью стойку над грядкой:

— Паша, я вижу огурец!

— Эка невидаль.

— Сто лет не ел огурца с грядки. Там все парниковое… И укроп! Любимейшая травка!

Он жует огурец вприкуску с укропом.

— Равнение направо, — командует Знаменский. — Эти четыре деревца ни о чем тебе не говорят?

— Елки-палки!.. — вскидывается Томин.

— Это не елки-палки, это яблони.

— Ну да, мы же их втроем с Зиночкой сажали! Перед моим отъездом!.. Вот деревья меня дождались.

Стол накрыт на воздухе. Мать Пал Палыча, Маргарита Николаевна, хлопоча с последними приготовлениями, окликает:

— Павлик, щипни там петрушечки.

И вот все рассаживаются. Пал Палыч разливает водку, Маргарита Николаевна раскладывает закуску.

— Первую, естественно, за встречу! — провозглашает Пал Палыч.

Только начали закусывать, верещит сотовый телефон. Знаменский берет трубку.

— Слушаю. Ну?.. Ну?.. Да вы что, ребята, очумели? В кои-то веки я сел выпить со старым другом. Это все прекрасно подождет до утра, — он принимается за еду. — Саша, наливай.

— Обязательно. Все сказочно вкусно.

— Вы просто соскучились до русской кухне, — улыбается Маргарита Николаевна.

— Вторую за Зиночку, царствие ей небесное, — поднимает рюмку Пал Палыч.

Пьют не чокаясь.

— Сашенька, как вы там живете? — спрашивает Маргарита Николаевна.

— Неплохо, Маргарита Николаевна. Только скучновато. Чего-то в людях не хватает. В отношениях. Трудно определить… Дайте мне еще черного хлебушка, — он с наслаждением нюхает ломоть.

— Как вам мама показалась?

— Для своего возраста отлично.

— А как Аня? Прижилась во Франции?

— Нормально. Вот за что я Интерполу благодарен — это за нее. Мне перед назначением велено было жениться. Я взял под козырек и женился. И до того удачно — не нарадуюсь!

— Разве вы не были давно знакомы?

— Были знакомы. Был роман, такой вялотекущий, с перерывами. Только Бог меня надоумил сделать предложение именно ей. Грешным делом, были варианты.

— Сыну сколько уже?

— Четыре. Сейчас фотографии покажу, — Томин лезет в карман пиджака, висящего на спинке стула, пускает по рукам фотографии жены и сына.

— У всех ребятишки, один Павлик бобылем. Я уже не жду, — сетует Маргарита Николаевна.

— Почему это, мать, ты не ждешь? А я, может, намерен. Седина в бороду — бес в ребро.

— Вы выпейте за беса в ребро, — говорит Маргарита Николаевна. — А я пойду запускать пельмени.

— Пельмени! — стонет Томин. — Паша, я заночую?

— Конечно.

— Тогда можно расслабиться, — Томин доливает себе и Пал Палычу.

— Положим тебя на Колькиной койке.

— Я его рассчитывал увидеть.

— В отпуске. Усвистал в Карелию. Говорит, это единственное, что осталось от Советского Союза.

— Да, ветер перемен много чего натворил… Я адаптируюсь к переменам с помощью юмора. А ты как?

— Не забудь, мать — психиатр высокого класса. За счет постоянного врачебного наблюдения я сохраняю вменяемость.

— Психиатры нужны, психиатры важны. Для нашего брата особенно. С таким подчас кошмаром имеешь дело, что нелегко сохранять трезвость подхода.

— Давай за трезвость, Саша.

— Если за трезвость, надо пополней.

Маргарита Николаевна между тем что-то со стола убирает и приносит супницу с пельменями.

— Запа-ах! — Это Томин предвкушает удовольствие.

На некоторое время разговор прекращается, раздаются лишь гастрономические реплики.

— Саша, а что вы делаете в Интерполе? — любопытствует Маргарита Николаевна.

— Да, собственно, почти то, что и в МУРе. Я и там с нашей публикой дело имею.

— Но зачем тогда?.. — недоумевает она.

— В смысле зачем я там нужен? Не умеют они сами наших ловить. Фантазии не хватает. У нас мозги по-другому повернуты… В криминальной области такие сейчас штуки появляются… — он понижает голос и начинает повествовать о русской мафии за границей.

Порассказать есть что. Сидят допоздна.

Рано утром Пал Палыч обливается водой из ведра и идет будить друга.

— Лассэ муа… Киа тиль… — бормочет Томин, натягивая на голову одеяло. Но через три минуты он уже на ногах.

А через полчаса Пал Палыч выводит «жигуленка».

— Ты со мной в контору?

— У тебя буду к обеду. Забрось меня в бюро ихнего Интерпола.

Маргарита Николаевна вышла проводить:

— Саша, как спалось?

— Как в раю.


Коваль отказался от машины банкира — так ему свободнее. Он любит ходить пешком, и у него хватает дел, не связанных с бизнесом. Например, в подъезде с вывеской «Юридические услуги».

Мужчина в холле осведомляется:

— У вас дело гражданское или уголовное?

— Розыск людей.

— Тогда лучше налево, шестая комната.

В шестой комнате восседает Валентина Ивановна — немолодая подтянутая женщина. Вместо приветствия Коваль кладет на ее стол стопочку долларов. Он уже усвоил, что российские деньги, несмотря на количество, не производят на граждан того магического впечатления, как «зелень». Некий всеобщий бзик.

— Надо узнать, где находятся эти двое людей, — говорит он. — Вот все данные. Когда прийти за ответом?

— Через неделю, — отвечает женщина, просматривая поданный листок. — А лучше через две.

Коваль удваивает стопочку. Его интересует участь Любови Хомутовой и ее сына Михаила. Любу, конечно, закатали на приличный срок, но могла уже освободиться. Сидя в Вене, Коваль меньше думал о ее судьбе, а под московским небом все всколыхнулось. И две недели он ждать не намерен.

— Максимум три дня. В случае удачи — это аванс.

Валентина Николаевна делается гораздо любезнее.

— Попробую к послезавтра. Постараюсь. Позвоните, пожалуйста, в одиннадцать часов, — она вручает свою визитную карточку, встает и провожает его к выходу, хотя он прекрасно нашел бы дорогу и сам.


К обеду Томин к Знаменскому опаздывает.

Сначала задерживается в «ихнем бюро». Потом, уже на Житной, один за другим встречаются свои, прежние. С каждым поговори.

А у самого министерства его обрадованно окликает вышедший из здания генерал:

— Томин, это ты?

— Надеюсь. Рад тебя видеть в здравии и в чинах.

— А говорили, борешься с мафией на Лазурном берегу.

— Ее кровавые следы привели меня в здешний регион.

— И как тебе там? «Свобода, равенство, братство»?

— Свобода — пожалуй. Остального не заметно.

— Все такой же. Заходи.

«А что мне к тебе заходить? — думает Томин. — Если по стакану, то лучше с кем-нибудь другим».

По-свойски, не стучась, отворяет дверь к Знаменскому. Тот сидит за столом, заваленным толстыми папками, и завершает телефонный разговор.

— Тут много дел или одно такое? — спрашивает Томин, обводя рукой завал.

— Одно, и конца ему нет, — Знаменский поднимается и начинает складывать папки в сейф, Томин помогает. — Банковские махинации. Фиктивные фирмы, на которые списывали миллиарды и миллиарды… Сегодня с утра телефон изводит, надо убираться. У моего следователя сидит оперативник, который занимается убийством Нуриева. Пошли к ним. Я туда же эксперта вызову. Зиночка сосватала как раз перед своим отпуском. Дескать, будет тебе пока другая «Ки» вместо меня. Она Китаева.

Знаменский звонит, слышит знакомый приятный голос:

— Капитан Китаева… Да, Пал Палыч, в морге я уже была… Да-да, приду, я неподалеку.

Она действительно неподалеку: лежит в чем мать родила, загорает в солярии. В рабочие, между прочим, часы. Посмотрел бы Пал Палыч — устроил бы ей прочистку мозгов. А может быть, и не устроил: красота штука убедительная.

…Знаменский опечатывает сейф, запирает дверь. В кабинете следователя он знакомит:

— Александр Николаевич Томин — Юрий Денисович Юрьев.

Юрьеву за сорок. Суховатая внешность, суховатые манеры. Въедливый и педантичный. К Знаменскому попал из прокуратуры. Там он блистательно размотал большое дело, которое год с места не двигалось, и в своих кругах прославился. На совещаниях и отчетах имя Юрьева сопровождалось хвалебными прилагательными в превосходной степени.

И непосредственный начальник этого не перенес — возненавидел следователя свирепо и стал ежедневно доставать. И когда Пал Палыч позвал к себе, Юрьев рванул, будто из прифронтовой полосы.

По пути в его кабинет Знаменский характеризует его вкратце, и Томин пожимает протянутую руку с уважением.

Оперативника Знаменский представляет просто как Андрея, ему лет двадцать пять. Здороваясь с Томиным, он подкупающе улыбается:

— Я вас помню. Я когда в области начинал, вы к нам приезжали на убийство.

— Да?

— Один псих мать задушил, сестру и собаку.

— А-а! — улыбается Томин. Казалось бы, мрачные воспоминания, а обоим приятно.

— Введите Александра Николаевича в курс относительно Нуриева, — говорит Знаменский.

— Труп обнаружен четырнадцатого сего месяца в девять часов утра, — чеканит Юрьев. — Время смерти определено, как трое суток до обнаружения, то есть одиннадцатого числа. Поза трупа неестественно согнутая, почти наверняка тело эти дни лежало в багажнике.

Звонит телефон, Юрьев отвечает:

— Да… Да, здесь, — протягивает трубку Знаменскому.

— Отловили! — досадует Пал Палыч. — Слушаю… Хорошо, иду. — От двери оборачивается: — Я скоро.

— Я набросал схему, — показывает Юрьев. — Вот место обнаружения — сквер напротив гостиницы. Кусты. Газон. Ограда. Труп доставили, очевидно, на машине в темное время суток или на рассвете.

— Какие-нибудь следы борьбы?

— Ни малейших. Деньги не тронуты. Документы тоже. Так что сразу установили гостиницу. Нуриев поселился седьмого. Восьмого и девятого вызывал такси, но позже отменял заказ. Вероятно, назначалась какая-то встреча и срывалась.

— Еще не приготовились его замочить, — комментирует оперативник.

— Одиннадцатого в шестнадцать часов Нуриев снова вызвал машину, вышел — и исчез.

— Шофера нашли?

— Конечно. Он показывает следующее. Пассажир бросил на заднее сиденье плащ. Собирался сесть к водителю. Тут его окликнули, он сделал шаг в сторону. Потом чья-то спина его заслонила — и все. Через полчаса водитель сдал плащ швейцару. В кармане нашли записку с адресом. — Следователь передает Томину клочок бумаги в целлофане; его прерывает телефонный звонок.

Юрьеву что-то диктуют, и он записывает, а оперативнику делает знакпродолжать.

Тот с удовольствием подключается к рассказу:

— В этом адресе офис страховой компании. Фотку отретушировали под живого, и я предъяву сделал всем сотрудникам.

— Как среагировал хозяин — Ландышев?

Андрей коротко задумывается.

— Я сам ему предъявлял… ничего четкого не заметил. Лично у него алиби. И все остальные поют — не знаем, не видели. Так что по трупешнику нам от них ничего не катит. Пустой базар. Однако «быки» там вооруженные водятся. Те еще отморозки.

— То есть? — не понимает Томин: жаргонные словечки докатываются до Франции с опозданием.

— Отморозки… — затрудняется Андрей. — Ну это… Как такого увидите, сразу поймете.

Томин удовлетворяется объяснением.

— Адрес написан рукой Нуриева?

— Да, Китаева экспертизу делала. С этой запиской небольшая заморочка: адрес-то простейший, чего записывать?

Вмешивается Юрьев, кончивший телефонный разговор:

— Нет, Андрей, я тут поскрипел мозгами, догадался. Нуриев ведь заграничный русский. Это мы привыкли, что стала Мещанская, Пречистенка, Тверская. Ему в новинку.

— Верно, — одобряет Томин, Юрьев ему нравится. — Скажите, Нуриева окликнули — как?

— По имени-отчеству. Я об этом думал. В связи с этим Андрей ищет его прежних друзей.

Томин вопросительно оборачивается к оперативнику, тот разводит руками: дескать, пока пусто, но взамен предлагает другую информацию.

— Мы откатали покойнику пальчики и запросили о судимости. До отъезда за бугор Нуриев тянул срок.

— Знаю, два года за хранение оружия.

Прошлое Нуриева уже не важно, важны нынешние связи в Москве.

Знаменский возвращается в сопровождении молодой, красивой, ярко одетой женщины.

— Здравствуйте, господа офицеры, — говорит она.

— Татьяна Александровна Китаева, по прозвищу Прекрасная Татьяна — Александр Николаевич Томин, — знакомит Знаменский.

— Легендарный Томин! — восхищается Катаева.

Томин делает недоуменный жест.

— Со слов Зинаиды Яновны, — поясняет она. — Я, можно сказать, ее ученица.

— А-а.

Китаева держится слишком уверенно, слишком победительно. Ишь какая! Томин слегка сбивает с нее гонор:

— Простите, у меня еще вопрос к Юрьеву. Юрий Денисович, как Нуриев вел себя в гостинице?

— Говорят, в основном сидел в баре. С сотовым телефоном в кармане. Но одиннадцатого — что характерно — оставил его в номере.

— То есть все время ждал звонка, — заключает Знаменский, — а одиннадцатого уже не ждал, уже поехал на условленную встречу.

— А чем нас порадует Татьяна Александровна? — обращается к ней Томин, этак вполоборота.

— Можно просто Татьяна. Да вы небось знаете больше меня, — кокетничает Китаева.

— Возможно. Но все-таки попробуйте.

— На теле имеются два пулевых ранения — в область сердца и в затылок. Оба почти в упор. Оба смертельные. Выстрел в голову — контрольный. Киллерский, по привычке. Убийство явно заказное.

— И раскрытию не подлежит, — как бы заканчивает ее мысль Томин.

— Скорее всего, так. Есть, правда, новая деталь… — адресуется она к Пал Палычу.

— Давайте, Татьяна, давайте, — понукает Знаменский.

— Помните, я говорила про непонятную ранку на ягодице? Словно от укола. Так вот сегодня дали результат химического анализа. В тканях тела в глубине ранки найдены следы усыпляющего вещества. Причем мгновенного действия. Так стреляют ампулой в зверя, когда хотят обезвредить.

— Вот так, в натуре, его и увели! — восклицает Андрей. — Под ручки и в сторону: дескать, Вася-друг, где ж ты так надрался? А он уже не мур-мур.

— Я согласен, что убийство заказное, — говорит Юрьев. — Но оно к тому же демонстративное. Труп подбросили на виду, к гостинице. Как бы с угрозой кому-то: не лезь к нам!

— Совершенно верный вывод, — подтверждает Томин.

— Но почему тело три дня выдерживали? Уже признаки разложения… — говорит Китаева.

— На языке мафии это может означать: «заберите свою падаль».

Вернувшись к Знаменскому, друзья обмениваются впечатлениями:

— Юрьев толково роет.

— Как тебе Китаева?

— Действительно, стоящий эксперт?

— Даже талантлива. Но с ленцой.

— Паша, ей бы лучше в конкурсах красоты участвовать. Твои мужики из-за нее передерутся.

Знаменский усмехается: Саша прав, вокруг Прекрасной Татьяны наблюдаются завихрения. Но она не дура, чтобы устраивать на работе цирк. Все утрясется.

— Слушай, забыл! — спохватывается Знаменский. — Я тут похлопотал за тебя в неких сферах. Управление по экономическим преступлениям имеет в компании Ландышева агента. Решено пока уступить его тебе. Точнее — ее. Держи. Зовут Римма Анатольевна.

С фотографии смотрит пышноволосая блондинка средних лет. Не Мата Хари, скажем прямо. Но все-таки что-то.

Томин встречается с ней в тот же день.

Женщина поджидает его в уличном кафе. В руках ее журнал в броской обложке — это ее опознавательный знак.

Томин появляется среди пешеходов и сначала издали приглядывается к агенту: на фотографии Римма Анатольевна была без очков. Правила конспирации почти шпионские. Разговор начинается с пароля:

— Извините, здесь не пробегала беленькая собачка?

— Нет, только рыжая, — отзывается женщина и иронизирует: — Шкаф продан, осталась тумбочка.

— Здравствуйте, Римма Анатольевна, — подсаживается Томин к столику.

— Здравствуйте. Как вас теперь называть?

— Как и моего предшественника, Иван Иванович. — Он смотрит в ее замкнутое лицо и пускается на простенькую хитрость, чтобы разбить лед: — Мне показали ваше фото — на редкость неудачное. В жизни вы моложе и красивей. Узнал только по журналу, честное слово.

Римма Анатольевна пытается скрыть, что комплимент пришелся ей по сердцу.

— Для наших отношений внешность роли не играет, — произносит она «великосветским» тоном.

— Ну что вы! Всегда приятно иметь дело с хорошенькой женщиной.

Римма Анатольевна наконец улыбается. Приближается официант, принесший для нее кофе. Принимает заказ у Томина.

— Мне говорили, что вы отлично справляетесь с заданием, — говорит Томин, дав ему отойти.

— Это несложно. Столько финансовых нарушений.

— Я переключу ваше внимание на другое. На контакты Ландышева с людьми из-за рубежа.

Римма Анатольевна сосредоточивается, обревизовывая свои воспоминания и впечатления, и после пожимает плечами. Иностранцами в конторе не пахнет.

— Недели полторы назад никаких не было признаков, намеков? — настаивает Томин.

Женщина отрицательно качает головой.

— А вы бы знали?

— Думаю, да. Секретарша босса — моя приятельница и большая болтушка. Во всяком случае, я уточню.

— Только осторожно, на мягких лапах.

Официант собрался с силами и подал Томину кофе. Пить его нельзя — бурда. Но можно помешивать ложечкой.

— Скажите, Римма Анатольевна, поведение Ландышева не менялось в последнее время?

— А верно, он заблажил, — оживляется Римма Анатольевна. — Дерганый какой-то, мнительный. На главном своем телефоне какую-то штуку поставил, чтоб видеть, если линия прослушивается… Крыша у него едет или есть причина?

— Появились люди, которые имеют на вашего хозяина зуб. Надо их срочно обнаружить.

— Если вы собираетесь его защищать, я вам не помощница!

— Личные счеты?

— Не будем об этом, — закусывает она губу.

— Что-то интимное? — Томин весь — сочувствие.

— Н-нет… Просто есть вещи, которых я ему не прошу. Никогда!

— А он знает?

Женщина язвительно усмехается:

— Он же хам. Наплевал и забыл.

— Знали бы вы, какой хам! — подогревает ее Томин. — Как-нибудь расскажу… Теперь о нашей связи. Прямой звонок мне нежелателен, сейчас не поймешь, кто кого слушает. Но на экстренный случай запомните мой мобильный, — передает листок. — А по этому телефону можно звонить даже с рабочего места. Трубку на том конце никто не снимет, и вам говорить ничего не надо. Набрали номер — и считаете гудки. Там гудкам соответствуют звонки. Понимаете?

— Да, это просто.

— Два раза по три гудка, — значит, предлагаете встречу через час. Два по четыре гудка — в семь вечера. Два по два — сигнал беды. Он означает, что вы прерываете контакты, и я тогда сам смотрю, как действовать.

— Вы за меня боитесь? — Римма Анатольевна тронута.

Хотя она, конечно, получает плату за свои услуги правосудию и хотя сама за себя не боится, но как это мило, что о ней пекутся. Вообще новый Иван Иванович — очень располагающий мужчина, к тому же обещает рассказать пакости о ненавистном Ландышеве.


Коваль медленно шагает по набережной Яузы, что тянется за Спасо-Андрониковым монастырем в сторону Сокольников. Здесь он, бывало, проходил, направляясь к Веронике. Яуза не спрямлена, вьется свободно, как в полях, ныряет под пешеходные мостики. Особенно живописен один из них, горбатенький, на котором Коваль любил постоять.

Он и теперь всходит наверх, опирается на перила, смотрит на воду, вспоминает тяжкий, поворотный день своей жизни. Он тогда подъехал сюда на машине и стоял вот так же у перил, пересиливая душевную боль, переживая сильнейшее внутреннее потрясение. И вдруг появились те подонки с ножами. Окружили, что-то выкрикивали оскорбительное и угрожающее, взвинчивали себя, чтобы кинуться и убить.

Он выхватил пистолет раньше, чем они успели со своими ножами. Потом сел в машину и погнал, высматривая телефон-автомат.

Набрал первый номер. Недоверчиво послушал длинные гудки: кто-то обязательно должен был ответить. Набрал второй телефон — сразу отозвался казенный чужой голос: «Вас слушают».

Каменея лицом, он нажал рычаг и в последний раз набрал семь цифр. Длинные гудки. И здесь длинные гудки?! Даже сторожа нет?

— Але, — наконец прозвучал старческий тенорок.

— Крушанского, Феликса, кого-нибудь! — распорядился Коваль.

— Нету. Никого нету. Арестовали всех.

Он сразу поверил, что не ослышался. И сразу, не выходя из будки, позвонил совсем в другое место «аварийному» человеку, которому сказал только:

— Мне нужен билет… Пока.

Потом вернулся к машине. Вспорол обивку под задним сиденьем. Вынул оттуда кейс. Захлопнул дверцу и направился прочь.

…Перед самой отправкой он сел в международный экспресс под хрип диктора: «Провожающих поезд Москва — Вена просят покинуть вагоны». Пистолет, завернутый в газету, остался в вокзальной урне…

Коваль отрывается от воспоминаний. Он стоит на мостике, по набережной катят иномарки, под мостиком течет Яуза.


Если следовать примете, Ковалю должно бы икаться, потому что Ландышев весьма энергично его поминает недобрым словом. И хочется ему с кем-то душу отвести, но как это сделаешь? Ведь никому не доверяешь! Только Руслану, пожалуй. Руслан при Ландышеве на такой должности, что коли и ему не верить, то от нервов раньше помрешь, чем от пули.

— Руслан! — рявкает бывший доцент и вместе с ним затворяется в кабинете.

— Слушай, не нравится мне все-таки третейский судья. Я рассчитывал с ним общий язык найти. Шпрехен зи дойч и все такое. А теперь боюсь, как бы с Авдеевым не стакнулся. Как их контролировать?

Руслан слушает с интересом. Для него Коваль не просто кто-то там, а прежний босс. Руслан сохранил остатки былой преданности и уважительного страха. Он мнется, но преодолевает колебания — надо угождать нынешнему хозяину.

— Давайте Катерину к нему подошлем, — предлагает он. — То да се. А заодно пятое-десятое. Долго ли «жучок» поставить.

Ландышев на лету схватывает поданную идею.

— Позови ко мне Катьку! — приказывает он секретарше в переговорник.

Офис у Ландышева невелик, но и не мал. В большой комнате за столами, оснащенными современной конторской техникой, обычно работает человек восемь, преимущественно женщины, и преимущественно хорошенькие. Среди них Римма Анатольевна самая старшая. Сейчас часть столов пуста, но оставлены какие-то вещи; люди просто отошли на перерыв.

Секретарша зовет:

— Катерина, к боссу.

— Я обедаю, — отвечает Катерина — бойкая девушка с налетом вульгарности, которая смягчается ее молодостью и привлекательностью. Она увлеченно играет в компьютерную игру.

— Прекрати свои штучки.

Катерина нехотя встает из-за своего компьютера и, вертя попкой, направляется к начальству.

— Катька, тебе боевое задание, — встречает ее Ландышев. — Надо окучить одного иностранного хмыря.

— Пожа-алуйста, — отзывается она не моргнув глазом. — Только я языков не знаю.

— Хмырь из русских. — Ландышев оборачивается к Руслану: — Думаешь, клюнет?

Тот всматривается в лицо девушки и заверяет Ландышева:

— Клюнет. Только макияжа поменьше.

— Значит, так, Катька. Валяй на полную катушку, — инструктирует Ландышев. — И то и се, и пятое-десятое, ну… в общем, не тебя учить. И в номере у него поставишь технику — Руслан покажет.

Катерина заданием не смущается. Не потому, что очень развратная, просто считает, что надо быть современной, то есть не придавать серьезного значения ничему, тем более постельному вопросу.

— Как оплатите? — торгуется она. Самое смешное, что на деньги Катерина не жадная. Беззаботно живет себе от получки до получки, хватает. Но деньги — это опять-таки современно, все всё продают, все должно быть оплачено. Если бы было модно беречь честь смолоду, то и Катерина бы берегла.

— В койку уложишь — тринадцатую зарплату выдам, — хмыкает Ландышев. — Если что с него получишь — не отниму.

Между тем Римма Анатольевна — ныне тайный агент Интерпола — поводит чутким носом в сторону кабинета Ландышева. Она и по натуре любопытна, да еще озабочена сбором информации. Тут годятся любые новости, слушки и сплетни. Что это за длинный разговор у шефа с Катькой? Что они могут обсуждать? Может быть, девочке дают выволочку?

Наконец появляется Катерина в сопровождении Руслана.

— Только не болтай, — говорит он ей.

Девушка возвращается к своему столу. Руслан медлит, провожая ее задумчивым взглядом, честно говоря, ему неловко.

— На тебя Руслан глаз положил, — перехватывает Катерину Римма Анатольевна.

— Да ну! — отрицает та.

— Смотри, шеф приревнует.

— Да он уже на Светку перевесился! — беспечно сообщает девушка.

— Правда? Как я отстала от жизни, — посмеивается над собой Римма Анатольевна и, завидя секретаршу, устремляется в курилку. Катьке сказано не болтать, ну и ладно, есть еще кое-кто, кого можно повыспросить. Женщины оживленно шушукаются. А затем Римма Анатольевна звонит по предложенной Томиным схеме: два раза по три гудка. Назначена встреча через час.


На сей раз Томин явился первым и ждет за столиком, мусоля стакан сока. Римма Анатольевна подходит поспешно и сразу начинает рассказывать:

— Кто-то приехал к боссу из-за рубежа. По делам.

— Когда?

— Дня два.

— Не раньше?

— Нет-нет, совсем недавно. Говорят, из Австрии.

— Так… — Томин оценил новость. — Они встречались?

— Этого не знаю. Знаю, что он в гостинице «Советская» и что босс из-за него нервничает. Все. Бегу.

Официант, собравшийся было обслужить посетительницу, вяло останавливается на полдороге. Томин ставит липкий стакан и берется за мобильник. Нынче многое можно сделать, не бегая ногами.

Дальнейшие сведения о приезжем он уже сам излагает Знаменскому:

— Некто Янов Максим Алексеевич. Прибыл из Вены, — нажимает Томин голосом.

— Дублер Нуриева? — предполагает Пал Палыч.

— Думаю, да. Я так и ждал, что Мокрый Ландышева не оставит. И он поторопился нам помочь.

— Погоди, Саша, погоди.

— Да уж очень все одно к одному!

— Бывает и одно к другому, — проявляет Знаменский некоторый скепсис.

— Паша, я что получил, то в клювике и принес. Будем его прокачивать. Но надо за Яновым приглядеть.

— Спору нет, — соглашается Знаменский. — Поручу хорошим людям.

— Отель «Советский», номер двести восемь, — сообщает Томин и делает движение уйти: пора заскочить в «ихнее бюро».

— Постой, Саша. Я хочу вызвать Ландышева, поприжать его на допросе, помотать нервы. Есть предлог на него посмотреть.

— Какой? — удивляется Томин.

Пал Палыч кладет руку на стопку папок, старается изложить покороче, раз другу некогда.

— Да крутится одно подозрение… по другому поводу. Я забрал в свое производство десяток дел по грабежам на дорогах. Нередки нападения на машины с ценными грузами.

— Ну и что?

— На машины, застрахованные Ландышевым, нападений нет.

— M-м… — начинает догадываться Томин. — Тогда стоит потолковать и с его клиентами. Только, знаешь, сначала взгляну-ка я на него живьем.


Все работают — Прекрасная Татьяна гуляет по зоопарку. Ну, не совсем гуляет, в принципе она при деле, даже можно сказать, она тут по службе: Пал Палыч просил покопать насчет усыпляющих ампул. А раз попросил Пал Палыч, то она расстарается. К Пал Палычу она питает слабость, но пока тайную.

Пал Палыч волновал ее воображение задолго до того, как они впервые увиделись. Ей повезло разговорить Кибрит, и та порассказала немало впечатляющего и… заразила Татьяну собственной влюбленностью в друзей.

И все же Татьяне трудно было поверить в Знаменского. В Томина проще — остряк, актер, прирожденный опер, гений сыска; сам в тридцать три узла завяжется и окружающих завяжет, но добьется успеха. Что ж, бывают самородки.

Но Пал Палыч… Абсолютная неподкупность? Редкостная доброта? Проницательный ум? Психологическая грамотность? Умение строить сложные безошибочные допросы, и притом отказ от любых обманов? Рыцарь без страха и упрека? И неженат? Такие встречаются на свете?

Китаева еще не приняла окончательного решения по теме «Пал Палыч». Вопрос находится в стадии пристального рассмотрения. А пока она неспешным шагом двигается от вольера к вольеру.

Заметно, что некоторые животные вызывают у нее особую симпатию. Воровато оглянувшись, она сует, например, печенье слюнявому буйволу, который клянчит у сетки. Следующие ее любимцы — хищники. Когда их удается увидеть — Татьяна ест зверей глазами: какая сила, какая пластика! Но вот один из вольеров пуст, сколько ни смотри.

В вольере с надписью «Тигрица уссурийская…» пусто.

— А что с тигрицей? — интересуется Китаева у проходящего мимо молодого служителя. — Не заболела?

— Вы ей что, родня? — заигрывает тот.

— В какой-то мере, конечно, — Китаева окидывает его царственным взором.

Парень слегка «контужен».

— Операцию ей собираются делать, — и он долго смотрит вслед женщине.

А та направляется в ветчасть зоопарка про ампулы, а заодно и про тигрицу спросить.


У Томина сказано — сделано. Он уже сидит в офисе Ландышева, в комнате охраны. Играет в очко с двумя охранниками и Русланом, который держит банк.

— Еще одну, — говорит Томин, посмотрев на карту. — А какая у вас охрана грузов?

— Нормальная, — неопределенно поясняет Руслан. — Еще берешь?

— Хватит. Себе. Ребята с оружием?

— Ну!

— Какое оружие?

— Нормальное. Раскроемся? — Лезет в карман: там пищит телефон. — Босс подъезжает, — говорит он охранникам.

Те торопятся выйти.

— Торжественная встреча? — усмехается Томин.

— Всегда, — усмехается в ответ Руслан.

Карты раскрыты. Руслан забирает выигрыш…

…Ландышев с Томиным на «ты», но долго разглядывает его визитку.

— Что за фирма? Я не слышал.

— Недавно зарегистрировали. В офшоре.

Томин спокоен: разговоры не опасны. Была проведена ловкая оперативная комбинация через третьи руки, и в результате известный авторитет попросил Ландышева «помочь Саше». Бывший доцент просто цену набивает.

— В офшоре… — с удовольствием повторяет он. — Ну, раз Магомедов тебя рекомендует… Что повезешь?

— Разный груз. Он — разный.

— Конкретно?

— Это играет роль?

— Для тарифа.

— Бери по высшей ставке и не лезь в наши ящики.

— Лады. Откуда куда?

— Из Ростова в Грозный, точнее, в окрестности.

Ландышев присвистывает.

— Вона! Это будет тройной тариф.

— Не беспокоит.

— Кто получатель?

— Я сам поеду, нас на месте встретит кто надо.

— Допустим. Расчет налом.

— Разве я похож на кидалу? Мне только лучших охранников дай.

— Конечно, конечно.

— Кстати, должен познакомиться с условиями договора об охране.

— Они не разглашаются.

— Но для клиента?! — негодует Томин.

— Только после предоплаты. В твоем случае — восемьдесят процентов, Александр.

Томин и здесь легендирует себя под своим именем. Так не грозит провал в случае, если кто-то окликнет, а ты автоматом отреагируешь. Если тот, кто по легенде Николай, отзовется на Васю — оно бывало, — ему не поздоровится. Возможен и летальный, по терминологии медиков, исход. В Москве сотни людей, называющих Томина Сашей. А земля, как он любит повторять, до того круглая, где угодно с кем угодно можно столкнуться, не исключая ландышевского кабинета, из которого Томин вынес сложное ощущение: с Ландышевым предстоит повозиться… А вот насчет охраны грузов — это, похоже, полная фикция.


В бытность Крысиным, когда он вел со студентами занятия на тему «Составные части и источники марксизма» или толковал про эмпириокритицизм, Ландышев попал случайно на бега и «заболел» просторным полем, лошадьми, жокеями, разноголосым возбуждением толпы, которое то волнами накатывает, то спадает до следующего круга.

Раза три он побывал тут — на грани риска карьерой. Преподаватель марксизма играет на бегах? За такую формулировку клади партбилет. У них на кафедре был выразительный пример — персональное дело только что «остепенившегося» парня. Обыкновенный кандидатик, держался, как все, но оказалось, таил мечту о красивой жизни. По будням перебивался чайком с баранками, а в воскресенье обедал в «Метрополе», всегда один и подолгу засиживаясь.

Через известное время постоянного посетителя кто надо заметил. Проследили, установили личность и место работы. Сигнализировали в райком. Райком — в партком. В решении записали: «Буржуазное разложение и аморальное поведение». Так что Ландышев, тогдашний Крысин, задушил свою тягу к ипподрому в зародыше. Однако теперь, когда ему не надо было выбиваться в люди по научной части, он регулярно ходил на бега, предпочитая этот, по нынешним временам невинный вид азартной игры всяким боулингам и казино…

…На ипподроме очередной заезд.

Ландышев активно «болеет». Рядом волнуется Руслан и скучают два совершенно равнодушных охранника.

— Ну, ну, ну… Прибавь, прибавь… Ну же!.. Эх! — расстраивается Ландышев.

«Его» лошадь не выиграла.

— Даже ноги замерзли, — жалуется он Руслану. — Я говорю: ноги замерзли.

Руслан достает фляжку. Ландышев рвет билеты и делает несколько глотков, закидывая голову, — фляжка уже наполовину пуста. Мобильный телефон Ландышева сигналит.

— Да?.. А что такое?.. Сейчас подойду, — недовольно отвечает Ландышев.

И пробирается к выходу вместе с Русланом и охранниками. Те держатся близко сзади и спереди, раздвигая встречных. В народе есть на этот случай поговорка: «Шире грязь — навоз ползет».

Ландышева ждет в немноголюдном месте Авдеев.

— Здорово, — Ландышев чуть разомлел от «согревания ног». — Что за спешка?

— Вызывают в МВД, непонятно зачем. Что, если из-за нашего спора?

Ландышев кривит губы. На бега он пришел, чтобы расслабиться, снять напряжение, и на тебе!

— Меня тоже. Тебя когда?

— Завтра в десять.

— Значит, вместе. Я думал, прежняя история… Но раз вместе… надо согласовать показания. Почему ты у меня стал страховаться?

— Репутация надежная, охрана грузов.

— Так. Сколько раз встречались? Кто познакомил?

— Давай решим.

— Ты пришел по объявлению в газете, — решает Ландышев. — Со мной виделся при подписании договора — и всё. Смотри, чего не ляпни в простоте души.

Слышен звон колокола, означающий новый заезд. Ландышев с сожалением оглядывается.

— Мои секреты небольшие. За собой смотри, — огрызается Авдеев.

Слова его усиливают впечатление Ландышева, что компаньон настроен нелояльно.

— Знаешь, — лицемерно начинает он, — может, нам уладить конфликт мирно? Сдался тебе этот народный заседатель.

— Заплатишь страховку?

— Четверть. И скажи большое спасибо.

— Не могу. Пусть как третейский судья решит.

Они прощаются сдержанно-враждебно, и Ландышев сверлит спину Авдеева злыми глазами.

— Видал, как он на него надеется?! — обращается Ландышев к Руслану, который стоял ближе телохранителей и мог слышать разговор. — Ты Катьку натаскал?


Катьку Руслан натаскал, техникой снабдил, и направляется она на «боевое задание»; к своей миссии девушка относится юмористически.

В тяжелых гостиничных дверях коротко препирается со швейцаром, тыча ему под нос папку с документами, и получает доступ внутрь.

— Я от Ландышева. Вам ведь звонили? Можно войти? — щебечет она, с веселым любопытством оглядывая Коваля.

Тот, посторонившись, пропускает ее в номер.

— Я принесла документы. Тяжелая папка. Я немножко отдохну?

Коваль делает приглашающий жест. Катька присаживается на поручень кресла, не поправляя короткой юбчонки. Коваль открывает папку.

— Вы будете читать эти бумаги сейчас?

Глаза у Катерины бесстыжие, откровенные. Коваль приближается, пристально всматривается в ее лицо, отводит волосы со лба. Если б не выражение глаз, то… Он боится себе признаться, кого ему эта девочка напоминает. Ощущение и болезненное, и сладкое, даже пульс зачастил.

— Как тебя зовут?

— Катерина. Катя.

— Зачем тебя прислали?

— Папку передать… — смеется она. — Но если вам скучно…

Коваль отступает колеблясь. Видя это, Катерина нарочито роняет платочек и смотрит вызывающе.

— Подними-ка платочек, — приказывает Коваль.

Она вытаращивается: не ожидала. Но, поиграв в «гляделки», все же подчиняется.

— Утри нос и иди в постель, — говорит Коваль и указывает на спальню.

А в постели весь смех с Катерины сходит. Она шалеет от его рук, она обнаруживает в себе неведомую пылкость. И после удивленными, сияющими глазами следит за Ковалем.

Как неожиданно обернулось «боевое задание».

— Какой ты… — говорит она. — Ласковый… У тебя давно не было русской женщины?

— Русские женщины теперь везде есть, — отзывается он и думает: «Дурашка. Сладкая маленькая дурашка…»


Она уезжает из гостиницы как барыня на вызванном такси, ночь спит без задних ног, а утро наступает такое лучезарное — под стать настроению, — что кажется, впереди сплошной праздник. Однако надо на работу.

При входе в офис — комната, где собираются охранники. Там сейчас и Руслан. Дверь открыта, Руслану виден коридор.

— Катерина! — окликает он и выходит. — Как вчера наш гость?

— Нормально. — Удобное словечко, им всегда можно прикрыться.

— Не староват?

— Тебе бы его старость! — насмешливо осаживает его девушка и цокает дальше каблучками.

Руслан доволен: стало быть, в порядке Олег Иванович, не укатали крутые горки. Вот бы сесть, поговорить, вспомнить былое! Но раз он — Янов, то нельзя, еще навредишь, пожалуй. Может, ему… может, себе. Он не обрадуется свидетелю. А что касается прослушивания — не маленький он, поостережется.

Пока Руслан это думает, Коваль осматривает свой номер. С помощью специального приборчика через некоторое время обнаруживает «жучка».

Держит в руке, раздумывает — и прикрепляет обратно. Пусть будет, что Катька хорошо исполнила поручение.


Китаева по тихой пешеходной улице приближается к заведению под вывеской «Дом красоты». Тут тебе и аэробика, и косметические процедуры. Это нужно каждый день. Она взглядывает на часы, звонит по мобильнику:

— Горветинспекция? С кем говорю?.. Из МВД России капитан Китаева. Проконсультируйте, пожалуйста, как-то учитывается расход усыпляющих ампул для животных?.. Для крупных… — Некоторое время слушает. — Значит, нет. Спасибо.

Ничего с этими ампулами не получается. Никаких концов. Что-то плохо она помогает Пал Палычу, совестно немножко.


Кабинет у Знаменского хороший, даже Томину по французским меркам понравился. Все как надо, все под рукой, но абсолютно ничего лишнего, глазу, что называется, не на чем отдохнуть. Это не случайно и не потому, что Пал Палыч обожает казенщину. Просто он не только руководит, но и допрашивает. А помещение, где идут допросы, должно быть голым.

Если на стене висит какой-нибудь, скажем, пейзаж, то независимо от качества живописи допрашиваемый при жестком нажиме может использовать картину, чтобы «уходить» в нее от следователя. Тот наседает: где ты стоял? Когда выстрелил? А подозреваемый мысленно бредет по полевой дорожке, ромашки разглядывает, следователь выпустил его из зоны психологического контроля. Иному хватает незатейливой вазы, чтобы ускользнуть в созерцание…

В группе Знаменского сегодня череда допросов: все брошены на клиентов Ландышева. Задача: выяснить, что представляет собой на деле его страховка.

Знаменский, сидя у себя, находится в курсе событий, благо в каждой комнате работают скрытые камеры и передают изображение на экраны мониторов. Против стены с мониторами — диван, обтянутый отличного качества как бы кожей, непотертый и необмятый, потому что на нем редко сидят.

Сейчас тут расположились Пал Палыч и Томин, а между ними выносной пульт. Они следят за происходящим, обмениваются замечаниями, по ходу дела решают, кого послушать.

Против Юрьева на экране сидит Авдеев.

— Объясните, как таксист из Солнцева стал владельцем транспортной фирмы.

— Полагаете, я — подставное лицо солнцевских братков?

— Я только спрашиваю. — Юрьев спокоен, но не равнодушен, и в его повадке есть оттенок благожелательности по отношению к Авдееву.

— Когда таксопарки — как государственные предприятия — закрывались, я взял лицензию, выкупил у парка этаж и пятнадцать новых машин. А потом пошло.

— Откуда деньги?

— Получил кредит, — говорит Авдеев без паузы.

— Хороший кредит получить нелегко, — возражает Юрьев.

— Расскажу. — Авдеев говорит правду, и это видно. — Когда я ездил таксистом, несколько лет у меня был постоянный клиент. Сам машину не водил. Вместо правой руки — протез. Хорошие были отношения, даже выпивали иногда. Как заварилась перестройка, он стал директором коммерческого банка и предложил мне ссуду на божеских условиях. И он же, кстати, вовремя шепнул, помог пережить дефолт.

— Назовете его? — Юрьев насторожился, это большая проверка.

— Назову. Если будет необходимость.

Ну, тут пока все ясно, Томин переключается на допрос Ландышева, его ведет еще незнакомый ему следователь.

— Это Вася Канделаки, — поясняет Пал Палыч. — У Юрьева — шахматы, у Канделаки — театр.

Действительно, Василий Канделаки — следователь иного склада, чем Юрьев. Если последний немногословен и в идеале бесстрастен, то Канделаки эмоционален, любит поговорить, при случае поактерствовать, попритворяться.

— Ну и как вам жилось в Европе? — нежно улыбается он Ландышеву. — Где вы в основном обитали?

— Да всюду болтался, — «откровенничает» Ландышев. — Хотелось свет повидать.

— Это распространенное желание, вполне понятное. Неплохо зарабатывали?

— Не, я в ихнюю жизнь не вписался… Но вернулся, конечно, с опытом рыночной экономики.

— Как судьба причудливо поворачивается! Уехал простой счетовод — возвратился владелец страховой компании. Вы ведь сразу по возвращении основали компанию? Не олигарх, положим, но все же… Какой взлет! — Канделаки играет восхищение. — Поделитесь опытом, как добывались средства?

— Деньги я получил от друзей.

— Живут еще на Руси добрые люди. Живут. А кто они? — с умильной улыбкой.

— Займы были конфиденциальные. Носили частный характер. Не могу оглашать, — в тон следователю «извиняется» Ландышев.

Тут Томин не выдерживает и комментирует:

— Еще бы он огласил. Большие друзья — ограбленные ювелиры.

— А как он, кстати, перевел деньги сюда? — спрашивает Знаменский.

— Через подставную фирму.

— Ее засекли?

— Паша, все документы числятся утерянными… — вздыхает Томин.

Он нажимает другие кнопки на пульте, следя, как идут дела в остальных комнатах, слушая минуту оттуда, минуту отсюда.

— Вернись-ка к Юрьеву, — говорит Пал Палыч. — Он, кажется, ухо навострил.

Юрьев и впрямь подобрался к интересному моменту: страховка у Ландышева значительно дороже, чем в других фирмах.

— Насколько?

— На сорок процентов, — с заминкой признается Авдеев.

— Что же побудило вас сменить прежних страховщиков?

— Да ведь на дорогах разбой. У меня вот шло пять трейлеров. Вдруг поперек шоссе стоит сгоревший автобус. Машины тормозят. Из леса выскакивают мужики в масках. Шоферов — на обочину. Кто сопротивлялся — избил. Трейлеры угнали и перегрузили. И с концами.

— И тут вам предложили иной вид страховки?

— Н-нет… не предложили, я прочел в газете.

Авдеев соврал — Юрьев замечает.

— Давайте разбираться. Сколько было нападавших? Чем вооружены? Какой груз? Где нашли пустые машины? Куда заявляли?

— Юрьев двинулся за деталями, это надолго, — определяет Знаменский и переключает монитор: как там Канделаки?

Канделаки между тем вышел на ту же тему:

— Есть, знаете, некая зависимость между грабежами на шоссе и появлением у вас новых клиентов. Из числа пострадавших, — он источает подчеркнутую благожелательность. — Следите за моей мыслью, если ошибусь, поправьте. Доставщики грузов имеют неприятности — переходят к вам под крыло — неприятности кончаются.

— Естественно, мы же даем сопровождение!

— Но ни одной схватки разбойников с вашей охраной не было, верно?

— Ой, не накликайте! — «пугается» Ландышев и плюет через плечо; он тоже не прочь поломать комедию.

— По-моему, вам опасаться нечего. Другие машины подвергаются нападениям, но с вашей страховкой проходят свободно. Похоже, грабежи выборочные. Кто-то, похоже, корректирует, кого грабить, кого нет. Как вам мой вывод?

Ландышев злится: все эти улыбчивые заходы следователя ему не нравятся. Но внешне он сохраняет как бы доверительный тон:

— Вполне возможно. Грабители внедрили куда-то своих наводчиков и нападают, когда безопасно.

— Мой дорогой, у вас ясная голова! А что вы скажете о случаях, когда разбойники ничего не брали, но портили груз? Ломали, вскрывали? Будто вразумляли доставщика — иди, дурак, страхуйся с сопровождением! По иронии судьбы вы в прямом выигрыше.

— Ну… можно сказать, логика жизни толкала ко мне людей.

Томин, наблюдая поведение Ландышева, констатирует:

— Психует. Пойду-ка подключусь, Паша. Тряхну на слабину.

Идти Томину недалеко. Две двери миновал, в третью вошел. Вошел хозяином — и сразу:

— Поговорим о пропавшем гражданине Нуриеве.

У Ландышева при виде Томина слова застревают в горле, и он с трудом произносит:

— Да я уже сказал, что ничего не знаю.

— Вы-то сказали, да я не верю. У вас есть знакомые в зоопарке?

— Где?

— Вы слышали.

Так как Томин не садится, то и Ландышев невольно поднимается, одергивает пиджак, чуя в пришедшем имеющего власть. Вот как жизнь учит! Был свой парень Саша, «разный товар» в Грозный возил, от Магомедова рекомендацию имел… Когда это было — позавчера? Третьего дня?

— Нет у меня знакомых в зоопарке. Ни людей, ни зверей.

Вопрос ему непонятен, совершенно дурацкий вопрос, но тон ответа вежливый.

— А среди ветеринарных врачей?

Ландышев смотрит недоумевающе, пробует осторожно пошутить:

— Я лечусь у терапевта. Зачем мне ветеринар?

«Как раз ветеринар тебе и нужен, — мысленно острит Томин. — Который по волкам и шакалам».

— Сейчас объясню, — говорит он вслух. — Нуриев был убит. Вас это не удивляет, верно? Но сначала в него выстрелили усыпляющей капсулой.

— Да?.. Интересно… Но я при чем? Я ведь, честное слово, чист, как ангел!

Повозившись с Ландышевым еще немного, прозондировав в нескольких местах, Томин возвращается к Пал Палычу сверить живые впечатления с мнением «человека со стороны».

— Саша, а ведь Ландышев не знает подробностей убийства: ампула и прочее, — встречает его тот.

— Не знает, — соглашается Томин. — Не его люди убирали Нуриева. Китаева права: простое заказное убийство.

— Прекрасная мысль, с которой ты еще год будешь сидеть в Москве, в моем прекрасном обществе.

— И погублю карьеру. Я не могу даже заикнуться: дескать, здорово, Крыса ученая. Он выйдет и растворится в воздухе. И опять ищи его по всему свету, — сетует Томин, следя, как Ландышев на экране прощается со следователем и направляется к двери. — Когда раскрутишь эти дорожные грабежи?

— Трудно сказать.

— Паша, да ведь явный рэкет!

— Да, но… надеяться могу только на своих. Привлекать территориальные органы опасно.

— Почему? — изумляется Томин.

— Возможна смычка с криминалом… Ты немного отстал от нашей действительности.

— Так все худо?

— Если оглянуться на историю, бывало хуже.

Посидев на диване плечом к плечу с другом, Томин подводит итог:

— Раз так обстоит дело, наш главный интерес — новый приезжий иностранец.

— Наружное наблюдение установлено.


Наружное наблюдение, проще наружка, а еще проще — слежка — штука вроде бы нехитрая. Ходи, смотри. Отходил свою смену — подай рапорт, дескать, в такое-то время объект вышел из адреса такого-то, поехал (или пошел) в адрес такой-то, пробыл там столько-то часов (или минут). При этом виделся с тем-то, передал ему нечто (описание вещи), затем пошел (поехал) в адрес такой-то, где обедал за одним столиком с женщиной, личность которой не установлена (следуют приметы), и так далее и тому подобное, порой до бесконечности, если «объект» ведет подвижный образ жизни.

Но это штука нехитрая лишь на первый взгляд. В действительности же она требует искусных исполнителей, чтобы «объект» не засек «хвост». Знаменский обещал поручить Коваля хорошим людям, и тот пока «хвоста» не замечает.

Он подходит к юрисконсультации.

— Меня ждет Валентина Николаевна, — бросает дежурному.

Валентина Николаевна предупредительно встает навстречу ему, просит садиться.

— Все сделано, что можно. Но, к сожалению, сведения несколько огорчительные.

Она справедливо полагает, что человек, разыскивающий мать с сыном, делает это скорее из добрых, чем из злых побуждений.

Коваль молча вопросительно смотрит.

— Хомутова Любовь Николаевна была осуждена за производство наркотиков на восемь лет и скончалась в заключении.

— Когда?

— В девяносто третьем. В ноябре. То есть она отбыла примерно четыре года.

Валентина Николаевна выжидает некоторое время. Ей хочется от Коваля каких-то эмоций, слов. Но тот молчит. Он надеялся, что Люба жива, надеялся повидаться; может быть, что-то сделать для нее, если она плохо устроена. Знал, что она будет счастлива их встрече — самая верная, самая преданная ему душа. Он сумел бы вознаградить ее, пусть с опозданием… Но худое так часто опережает хорошее.

— Теперь о ее сыне, — продолжает Валентина Николаевна, не дождавшись от клиента эмоций. — Михаил Сергеевич Хомутов жив. Когда мать арестовали, он был помещен сначала в детский дом. Но ребенок — сейчас уже молодой человек — не знаю, известно ли вам, — он не совсем здоров психически. В настоящее время Хомутов находится здесь, — она передает Ковалю адрес. — Такое невеселое учреждение.

«Психоневрологический интернат», — читает Коваль и лезет за деньгами.

Потом он идет по улице, спрашивает о чем-то встречных.

Входит в открытый храм. Человек он, видимо, по-своему верующий, но не церковный. Умеет перекреститься, знает, куда поставить свечу за упокой, но молится «своими словами», не по уставу.

Взяв две большие свечи, идет к кануну. Вблизи никого, мешать некому. Зажигает первую свечу:

— Упокой, Господи, маму… Царствие ей Небесное.

Ставит вторую свечу:

— Это за Любу. Прости меня, Люба…

Постоял, собрался было уходить, но что-то не пускает.

Возвратился с третьей свечой.

— Упокой, Господи, убиенную Веронику… — и что-то еще шепотом, глядя на строгий Спасов лик.

И снова Коваль идет по набережной Яузы.

Минует горбатый мостик. Приближается к дому, где жила Вероника. Он останавливается напротив подъезда, поднимает глаза к окнам ее когда-то квартиры.

Стоит долго, дав волю воспоминаниям.

Видит ее — юную, радостную, любящую. Видит последний день — как он вне себя бил по щекам девушку, находившуюся в наркотическом «отпаде», видит свои собственные руки, которые сняли подушку с лица бездыханной Вероники.

До сих пор он допускал в сознание эти картины, даже в снах сумел поставить против них барьер. Думалось, десять лет, проведенных за границей, защитят его от боли прошлого. Он приехал в Москву, намереваясь и город, и все былое обозреть глазами туриста. А былое набросилось… Еще эта девочка замешалась — другая, конечно, и чужая, но такая похожая…


На стоянке машин возле министерства на Житной Знаменский возится со своими «Жигулями».

Он собирается домой, а по дороге прихватит Томина у аптеки. Тот уперся было: не знаю я там аптеки.

— Знаешь, — говорит Знаменский. — Вспомни вора по кличке Барабашка. А в аптеке работала его любовница… Ну, врубился? Буду через двадцать минут.

Томина он обнаруживает у книжного лотка. Тот с кислым видом перебирает книги. Ассортимент его не радует.

— Знаешь, — говорит он, — не понимаю, что почем, что дешево, что дорого. Приходится рубли переводить в доллары, доллары во франки… и такая ерунда получается…

Живет Пал Палыч в одном из так называемых сталинских домов. Квартиру получали еще его родители.

На кухне он, засучив рукава, организует скорую нехитрую стряпню. Томин по упрощенному варианту накрывает тут же стол.

— До чего приятно посидеть на кухне, — приговаривает он. — Без малейших церемоний.

Знаменский достает початую бутылку.

Томин открывает дверцы кухонного шкафа.

— Берем стопки или стаканы?

— Мать считает полезной дозу пятьдесят граммов.

— Ага, помню.

Маргарита Николаевна принадлежит к числу тех врачей, которые считают ежедневную стопочку водки лекарством от постоянного стресса. Даже может рассказать про опыт с крысами. Одной группе смоделировали благополучные условия жизни как бы в сельской местности. Вторую поместили в ситуацию, где присутствовали городские шумы, был загазованный воздух и разные неприятности: пол дрожал, свет мигал, пугающие фигуры приближались к клетке. Обоим группам поставили для питья по две миски — с водой и водкой. «Сельские» крысы пили только воду. «Городские» же регулярноупотребляли водочку, по чуть-чуть. А крысы — животные с чрезвычайно развитым инстинктом самосохранения.

— Пятьдесят граммов пусть крысы пьют, — говорит Томин. — Мы позволим себе по шестьдесят пять, — он ставит на стол рюмки нужного калибра.

Друзья усаживаются за ужин, чокаются без тостов: «Будь здоров — будь здоров».

Разговор крутится вокруг тех же тем:

— Я немножко поставил Интерпол на уши, и мы имеем кучку сведений о господине Янове, — докладывает Томин. — Обитает в городе Вене в собственном доме. Дом многоквартирный, он в моде у богатых выходцев из России. И одно время среди жильцов был — кто? Мокрый, Паша! Оценил?

— Да, они должны быть знакомы.

— Почти наверняка знакомы! Хозяин — квартирант. Я думаю, господин Янов прибыл к Ландышеву по просьбе Мокрого. Дай еще сардельку и шестьдесят пять.

— И что они все в Вену тянутся? В оперетку ходят? — спрашивает Пал Палыч, добавляя в тарелки «быструю» вермишель.

— У Австрии с Россией нет соглашения о выдаче преступников.

— Вон что. А зачем он официально-то приехал?

— Как представитель трех микробиологических фирм. Готовит контракт с нашим институтом и японцами.

Друзьям долго предстоит приближаться к «загадке Янова», и на каждом шажке Знаменского будет посещать сомнение, что заезжий австрияк встраивается в цепочку Мокрый — Ландышев — Нуриев.

— Кто он вообще, этот Янов, Саша?

— По происхождению москвич. Как только разрешили совместные предприятия, создал его с австрийским партнером. Стал совладельцем и директором российского отделения… Я без подробностей, а то долго. Сделку они провели всего одну: хорошенькую сумму перекинули с российского счета на австрийский, якобы для покупки чего-то там… Чай стоит?

— Стоит.

— Отлично. Значит, переправил он в Австрию деньги и следом сам рванул туда же. Лет десять назад. И там провернул обратную комбинацию. Совместное предприятие закрылось, сделка не состоялась. Янову были возвращены денежки — уже на его личный счет в Вене.

— Как говорится, простенько, но со вкусом, — хмыкает Пал Палыч. — И дальше?

— Доходные дома, отель на курорте. И спокойный, респектабельный бизнес. Но раз он контактер Мокрого, то нужно его прокачивать изо всех сил.

— К чаю есть сахар, печенье и мармелад.

— Пир горой.

— Мои новости тоже о Янове, — сообщает Пал Палыч. — Компьютеры говорят, не было такого человека в России. Проверили год и место рождения, бывшую прописку — всё вымышленное. Неизвестно, откуда он материализовался в Вене.

То есть поддельные документы, прошлое, которое надо отсечь, скорее всего, криминальное. В Вену прибыл господин Янов из России. А под какой фамилией он жил в России? Чем занимался? С кем был связан? Пока одни вопросы.


У господина Янова, то есть Коваля, в Москве много дел. То он сидит за компьютером, готовя документы для контрактов, то, устав от цифр, отправляется бродить или едет на очередное совещание с будущими компаньонами — обычно в зале Транспортбанка, то просматривает вороха российской прессы — сумбурной, скандальной, лихорадочной.

Случилось, попал к воротам пеньковой фабрики, где некогда они с Хомутовой устроили лабораторию по производству наркоты. Мать честная, что творится! Мощные вентиляторы со всех сторон гудят, вонища прет специфическая, которую ни с чем не спутаешь, и охрана выставлена — настороженная, с автоматами: понятное дело, не веревки охраняют. При нем, Ковале, была лаборатория, теперь — целый комбинат. Интересно, кто же это сюда пришел с деньгами? По проторенной дорожке? Кому и в каких сферах он платит, чтобы не трогали?

И не позавидовал Коваль. Наверное, за протекшие годы что-то в душе сдвинулось. Противно ему стало возле веревочной фабрики, пожалуй, даже… за державу обидно. Странное ощущение…

Однажды около полудня, он привык в это время пить чай, ему звонит Авдеев. «Какой Авдеев?.. Ах, да, транспортная фирма. Нет-нет, я помню, — уверяет Коваль, — но я не вполне готов. Давайте в ближайшее время, на днях».

По правде говоря, подзабыл он о просьбе друга-банкира. Несколько неловко.

В результате звонит телефон у Ландышева.

— Слушаю, — говорит тот и кривится. — Добрый день, господин Янов, рад вас слышать… Но я ведь послал вам документы… Ах, не все? Я проверю. Всего доброго.

Он бросает трубку и раздраженно рыскает по кабинету. Янову нужны конфиденциальные приложения к договору.

— Козел третейский! Навязался на мою голову!

И дальше непечатно. Но словесная разрядка не помогает, и он кричит в переговорник секретарше:

— Катьку ко мне!

Катерина, сопровождаемая сочувственным взглядом Риммы Анатольевны, идет на зов.

Следует разнос:

— Я тебя послал к этому козлу, чтоб он о лишнем перестал думать! А что я имею? Где результат?

— Я стараюсь, — ощетинивается Катерина.

— Больше старайся! Чаще старайся!

Она мигом решает извлечь выгоду из его нервов:

— Давайте отгулы!

— За это дело отгулы? — озадачен Ландышев. — Ну и ну… Ладно, будут тебе отгулы. Только уж нажми, нажми. Чтоб ему вредные мысли отшибло. Или ты ему не понравилась?

Он обнимает девушку, та вывертывается.

— Ты где гонору набралась? Я тебя, можно сказать, с обочины подобрал! Приехала из своей занюханной провинции, ты бы тут по рукам пошла… А я в свою фирму взял!

«Ты меня подобрал! — внутренне кипит Катерина. — Да ты от меня тащился целых полгода! А в фирме твоей я, может, лучше всех работаю!..»

Римма Анатольевна все поглядывает в сторону кабинета Ландышева. Увидя расстроенную Катерину, срывается вслед и настигает ее в дамской уборной.

— Катюша, он тебя обидел?! Хам проклятый!

В Катерине еще много детского, ей хочется, чтобы пожалели. Да и Римма Анатольевна ей симпатична. Потому девушка хлюпает носом. Но обида недолгая, она начинает прихорашиваться.

— А что-то у тебя глаза светятся? Загуляла?

— Не, влюбилась.

Римма Анатольевна искренне обрадована:

— В кого?

— Такой человек особенный! Такой сильный!

— Да кто такой?

Катерина уже открыла рот рассказать и про Янова, и про то, что у нее теперь будут отгулы, чтобы с ним часто-часто встречаться, но спохватывается.

— Секрет! — и выскакивает вон.

На смену ей появляется в этом тихом месте секретарша Ландышева.

— Риммочка, — просит она, — выручи, порежь сегодняшние бумажки.

Та, для вида вздохнув, соглашается. Они идут в «предбанник» секретарши перед кабинетом Ландышева. Секретарша хватает сумочку и убегает. Римма Анатольевна включает уничтожатель бумаг, бегло просматривает документы, некоторые откладывает к себе в сумку про запас: она предвидит день, когда ее снова спросят о финансовых делах в страховой компании, и не хочет приходить к этому дню с пустыми руками.


Московские пригороды были некогда живописны, и в тех редких местах, где их не поглотили новостройки, продолжают радовать глаз.

Такси везет Коваля по кое-как заасфальтированному узкому шоссе, обсаженному с обеих сторон высоченными деревьями, в которых едва можно узнать полвека нестриженные липы. Это бывшая подъездная аллея, впереди угадывается бывшее поместье.

Машина тормозит у территории, огороженной высоким забором. Коваль вылезает из машины, забрав полиэтиленовую сумку с коробками и фруктами.

На воротах вывеска: «Психоневрологический интернат».

Коваль понимал, что поедет навестить сына Любы Хомутовой. Это грустно, неприятно, но через это надо пройти — как дань ее памяти. Что еще он может сделать? Даже не знает, где ее могила.

Проходную он минует беспрепятственно, но внутри забора его перехватывает пожилая женщина в белом замызганном халате — из тех, кого обычно называют «нянечка».

— Вам чего, мужчина? Сегодня день непосещаемый, — тон строгий, но с «намеком».

Коваль протягивает универсальную визитную карточку — денежную купюру, — нянечка расцветает:

— Вы кого-то хотите повидать?

— Хомутова Михаила Сергеевича.

— А-а, знаю, знаю. Сейчас, — и приглашает Коваля в глубь территории.

Он садится на предложенную скамью, оглядывается. Тоскливая картина. В центре больничного здания угадывается усадебный дом, с боков пристроены скучные корпуса.

Вокруг деревья давней посадки. Немного травы. Видимо, для ободрения обитателей работает радио: то несутся рекламные объявления, то «продвинутая» музыка, то обрывки международных новостей.

С боковой дорожки нянечка выводит Хомутова. Она что-то ему говорит, он что-то отвечает. Коваль всматривается и чувствует облегчение: он опасался увидеть слюнявого, замызганного идиота, а видит прежнего ребенка. Конечно, внешне Мишенька повзрослел: вырос, раздался в плечах и черты лица обрели четкость. Но он сохранил детское состояние души. Он приятный дурачок, наивный и добрый.

Нянечка тянет его за руку.

— Вот вам Хомутов, — говорит она Ковалю. — Гостинцы пусть при вас съест, а то отнимут.

Рассеянно посмотрев на посетителя, Миша отворачивается. Не узнал. Контакт с окружающими у него есть, но трудно на чем-то сосредоточиться.

— Мишенька! — старается привлечь его внимание Коваль. — Я тебя зову, Мишенька. Ты забыл свое имя? Как тебя зовут?

— Ху-тов, — косноязычно отзывается наконец тот.

С речью плохо, хуже, чем раньше.

— Правильно, Хомутов. Мишенька Хомутов. Мишень-ка.

— Миснь-ка, — повторяет он как нечто незнакомое.

Ласковые слова забыл, бедняга. Еще бы!

— Меня ты тоже забыл? Я — дядя Олег.

— Дя-дя.

— Я приезжал к вам. Игрушки привозил. Дядя Олег.

Как он, бывало, радовался приездам Коваля, как бросался навстречу! Игрушки любил самые простые, понятные.

Мишенька обходит кругом Коваля, осматривая его широко открытыми светлыми глазами, старательно произносит:

— Дядя, дядя.

И почему-то напоминает князя Мышкина, который разучился говорить.

— Дядя Олег, — подсказывает Коваль.

«Зачем это мне, чтобы он меня узнал?» — думает он.

Вдруг в сумеречном сознании Мишеньки что-то просветляется.

— Дядя Оег, — говорит он уже осмысленно, лицо расцветает радостью. — Дядя Оег! Пиехай!

— Приехал, Мишенька.

Узнал-таки! Хорошо, что он не спросит, куда это я уезжал и почему не заглядывал к нему длинных десять лет.

Коваль усаживает разволновавшегося Мишеньку на скамью, тот все твердит: «Дядя Оег… Пиехай…»

— Как ты живешь, мальчик?

— Хасё… Идиот несясный… Идиот несясный…

— Обижают? — дрогнувшим голосом спрашивает Коваль.

— Жают, — кивает Мишенька. — Кашу отдай, кашу отдай!

— Отнимают кашу?

— Мают, — жалуется большой ребенок, и на глаза его набегают слезы.

Он не был плаксив. Когда всплакнет — Люба пугалась, считая это дурной приметой. Нет, он смеялся, был безоблачным ребенком. И Люба — по-своему мудро — радовалась, что он такой, что не понимает, какова жизнь и каковы люди…

Коваль распаковывает пачку печенья и сочувственно смотрит, как Мишенька ест и улыбается.

— А маму помнишь?

Эх, не надо было спрашивать. Зачем?

— Ма… Ма… Ма хаосия…

— Мама хорошая, — подтверждает Коваль, теперь отступать некуда.

— Ма Лю… — стонет Мишенька.

— Да, мама Люба.

— Де?! — вскрикивает он.

— Где? Далеко.

— Пиехая?

— Нет, Мишенька, не приехала. Мамы нету.

— Ма… нету? Нету? — и заливается уже настоящими горькими слезами.

Ну вот, пожалуйста, довел мальчика до слез. По счастью, есть верное средство. Коваль открывает коробку конфет.

— Фетки! Фетки! — У Мишеньки дух захватывает, он даже в первую секунду не решается взять что-нибудь из красивой коробки.

Но, отведав первую конфету, уже весь уходит в это занятие.

Между тем невдалеке табунится группа разновозрастных больных, созерцая нечастую здесь картину поедания дорогих конфет.

Мишенька замечает их интерес и смущается.

— Гостить… — говорит он, просительно глядя на Коваля. — Гостить?..

Надо же, он в своем убожестве сохраняет щедрость.

— Можно, Мишенька, угости.

Тот идет с коробкой к своим сотоварищам. Конфеты расхватывают мгновенно. И расходятся. Мишенька прижимает к груди пустую коробку. Улыбка во весь рот.


У Катерины отгулы, и ее бы воля — она не вылезала бы из номера Коваля. Ей с ним так хорошо, так интересно, он все время неожиданный. Чтобы иметь лишний повод для общения, она набилась к нему в помощницы на компьютере и бойко управляется с головоломными текстами.

Коваль, разумеется, помнит, что Катерина появилась у него лазутчиком и допускает ее не ко всем документам: надо оберегать коммерческую тайну. Впрочем, к тайнам Катерина и не рвется. Отгонишь от принтера — охотно пойдет в ванную или сядет журналы листать, только бы не спроваживали вон.

При входе в гостиницу швейцар приветствует Катерину с оттенком фамильярности — видно, что она успела стать тут привычной.

Пока девушка поднимается в номер, Коваль кончает бриться. На стук выходит из ванной.

Катерина бросает сумочку, папку и повисает у него на шее.

— Босс прислал документы.

Перелистав папку, Коваль ее захлопывает:

— Опять не все! Твой босс…

Катерина зажимает ему рот и пишет на листке бумаги: «В номере микрофон». Это с ее стороны отважный поступок, она с тревогой ждет реакции Коваля.

— Пойдем пообедаем, — говорит он с обычным своим непроницаемым видом.

По пути в ресторан — в коридоре, в лифте — Катерина спешит повиниться и оправдаться:

— Макс, я его в первый день поставила, этот микрофон проклятый! Я же не знала, как что у нас будет… Я совершенно не ожидала… Думала, мне будет все равно… Если снять — сразу заметят… Меня за тем и послали — микрофон поставить…

— Знаю я, знаю, не волнуйся.

— Знаешь?! — ахает Катерина и умолкает довольно надолго, только все старается поймать его взгляд и понять, как же он все-таки оценивает ее поведение. Ей казалось, что если она с ним спит, то более или менее его понимает. Что — за исключением всяких там деловых обстоятельств — по-человечески он для нее вычисляем. И вот те на!

Уже сидя за столиком, снова раскрывает рот:

— Ты все время знал? И не сказал ничего, не обругал?.. Почему ты такой добрый?

— Я не добрый, — усмехается Коваль. — Я умный. Чего хочет твой босс?

— Не знаю… Макс, ты делаешь что-то опасное?

— Надеюсь, нет.

— Имей в виду, босс — страшная сволочь.

Разговор прерывается официантом, принесшим меню, Катерина передает его Ковалю, и тот делает простой заказ: оба лишены гурманства. Когда они остаются опять одни, девушка заводит речь о том, что уже дня три ее занимает, и для начала спрашивает несмело:

— Макс, ты… скоро уедешь?

— На днях.

— Возьми меня с собой.

— Зачем? — удивляется Коваль и, видя ее горькое разочарование, смягчает отказ: — Там ничего хорошего.

— Но там ты!

В Вене Катерина Ковалю не нужна, упаси Бог подавать ей какие-то надежды. И Коваль отзывается после паузы:

— Ты еще девочка совсем. Все у тебя будет.

— До тебя я даже не знала, что чего-то бывает!

Коваль смотрит на нее задумчиво, словно бы издалека: вот теперь и глаза у нее Вероникины… как странно устроена жизнь.


Ландышева не оставляет идея разобраться с Авдеевым старым испытанным средством. Если не миновать третейского суда, то хоть обезопасить себя отчасти.

Руслан приводит ему здоровенного парня, типичного «братка»:

— Босс, вот этот парень.

Ландышев придирчиво его оглядывает.

— В целом смотрится, — одобряет он. — Как звать тебя, мальчик?

— Амбал.

— Это кликуха. А имя есть?

— Имя трудное. Вениамин.

— Ничего, выговорю. Задача такая, Вениамин. Есть один человек. Он… неправильно со мной права качает. Надо объяснить, что это он напрасно. По глупости. Ясно?

— Сделаем.

— Ну и умница. У нас, понимаешь, есть между собой конфиден… секретный такой документ. Так чтоб он его не вздумал кому показывать.

— Сделаем.

В кабинете Авдеева посланец демонстрирует хорошую слуховую память.

— Есть один человек, — повторяет он слова Ландышева, — и ты с ним неправильно права качаешь. Вот.

Авдеев слушает его, стоя за столом.

— Ландышев, что ли?

— Это ты напрасно делаешь, понял? По глупости.

— Замечательный разговор, — усмехается Авдеев. — Что-нибудь еще?

— Еще чтоб секретный документ никому не показывал! Вот. А то будут неприятности, — Амбал вытаскивает пистолет и собирается помахать им перед носом Авдеева.

Тот одним рывком перемахивает через стол, скручивает парня, вышибает пистолет, волочет к двери. Ногой ее открывает. Ругается:

— Отморозок козлиный! Скажи хозяину, чтоб сопли тебе утер!

Вышвыривает парня в коридор. Там на него наваливается кто-то, выскочивший на шум.

— Спустите его с лестницы! И пукалку пусть заберет, — Авдеев поддает ногой пистолет.

Пусть Ландышев усвоит, что его не бояться, что от «стрелки» не по робости отказываются, а из принципа. Толковал ему Авдеев, толковал, ничего не слушает.


В кабинете Знаменского совещание. Присутствуют Томин, Юрьев, Канделаки, Китаева, оперативник Андрей. Китаева уже доложила, что усыпляющие ампулы зацепки не дают. Теперь говорит Канделаки:

— Почти одиннадцать лет назад Янов учредил совместную фирму. Это вы знаете. Я через левое ухо нашел трех служащих. Они его помнят. Говорят, часто заезжал на белой «Волге». Я спрашиваю, где жил? Не знают. С кем общался? Не знают. Телефон? Номер машины? Ничего, Пал Палыч! Фирма просуществовала девять месяцев. Деньги переводили в Австрию, — протягивает Знаменскому копии банковских счетов.

Тот смотрит и передает сидящему рядом Томину: это по его части — надо прокачать операции, которые велись в Австрии по указанным счетам; вдруг да высветятся связи Янова с Мокрым.

— Товар ни разу не закупался, — продолжает Канделаки. — Деньги ждали Янова. И он смылся.

— Все?

— Больше моих скромных способностей не хватило, — рисуется Канделаки.

— Небогато, — подытоживает Пал Палыч. — У тебя что-то? — определяет он по лицу Андрея.

— Девочка, которая ходит к Янову, — она из офиса Ландышева.

— Роль девочки?

— То, что в объявлениях пишут «досуг», — ухмыляется Андрей.

— А кроме досуга? — спрашивает Китаева. — Работает она на Ландышева? Или против? Может, он ведать не ведает про этот досуг? Может, про него этот австрийский Мокрый ведает?

Прекрасная Татьяна вмешивается не потому, что приспичило высказаться, а чтобы привлечь к себе внимание: что-то мужчины и бровью не ведут в ее сторону. Ага, Пал Палыч одобрительно кивает.

Мысль неглупая, думает он. Но без следственной перспективы.

— Это будет задание моему агенту, — подает голос Томин. — Пал Палыч, пока прямых контактов у Ландышева с Яновым не замечено, но существует телефон. Разного причем рода.

— На прослушку прокурор санкции не дал.

Все выражают досаду.

— Обойдемся, — пресекает сетования Пал Палыч. — Вы читали сводки наружного наблюдения? Что скажешь? — Первым он предоставляет слово Томину.

— Там есть интересные вещи.

— Ни у кого ни капли энтузиазма? Там множество интересных вещей! — Пал Палыч берет несколько листков. — Магазин, кино, магазин. Пропускаем. Контакты по микробиологии нас тоже не занимают. Юридическая консультация. Очень интересно!

— Но они же ничего не расскажут! — возражает Канделаки.

— К сожалению, — соглашается Знаменский. — Но тут и без них много.

Он давно усвоил, что при изучении личности анализ множества мелких поступков дает подчас блестящий результат, надо только в этом множестве обнаружить связи. Непрофессиональному взору звездное небо предстает россыпью светящихся точек, астроном же видит его как систему созвездий. Так и следователь, «разобрав на кучки» человеческие шаги, черточки, интонации может увидеть «созвездие лжи», «любви», «алчности» или «холодного расчета»…

— Вот смотрите, — говорит Пал Палыч. — В церкви поставил три свечи за упокой. Знать бы о ком… «На кладбище провел долгое время у могилы Майковой Софьи Андреевны». Чрезвычайно интересно! Кто она Якову? Не случайная же знакомая. Из этой могилы надо выкопать его прошлое! Предлагаю тебе, Александр Николаевич, вспомнить оперативную юность. Смотрим дальше. Двадцать восемь минут стоял напротив некоего дома, смотрел на окна четвертого или пятого этажа. Заметьте, какое тут примечание: «Объект вспоминал что-то грустное». Для наружной службы необычное наблюдение. Что-то у него в этом месте ноет. Или вырос там, или кто-то жил любимый.

— Ну и что ты хочешь? — спрашивает заинтересованный Томин.

— Хочу знать, не известен ли он кому из жильцов. Хочу знать все, что произошло в этом доме до отъезда Янова из страны. Хотя бы за полгода. В идеале — года за три.

— Мудрено, — роняет Юрьев.

— Тут я как раз полагаюсь на вас, Юрий Денисович, — подзадоривает Пал Палыч.

Тот в сомнении покачивает головой. Знаменский оборачивается к Канделаки.

— Наконец последнее.

— Психиатрический интернат? — угадывает тот. — Ладно, навестим психов.


Соберись Канделаки «навестить психов» сразу, он застал бы в интернате Коваля. Того почему-то тянуло и тянуло повидать мальчика. Что за наваждение? Пожал плечами и поехал.

И вот уже минут сорок они вдвоем прогуливаются по территории. Мишенька цепляется за пиджачный карман своего спутника, а другой рукой обнимает дареную игрушку: синего слона. Конечно, здешние жители слона отнимут и растерзают, но пока ребенок счастлив.

Он выглядит как-то собраннее, даже осмысленнее, чем в прошлый раз. В гнетущую монотонность интернатской жизни вдруг ворвался «Дядя», и Мишенька весь сосредоточен на нем. На детском уровне он понимает, что ему говорят и старается отвечать по существу.

— Я живу далёко, — рассказывает Коваль.

— Ёко, — вторит Мишенька.

— Там у меня есть дом.

— Дом! Дом! — радуется Мишенька, которому чрезвычайно нравится беседовать.

— Большой

— Касиий?

— Красивый? Конечно. И кошка Дуся.

— Киса!

Ковалю мешает полиэтиленовая сумка. Завидя урну, он комкает и засовывает сумку туда, шурша в ней пустыми обертками из-под всяких вкусностей. Мишенька трогательно помогает, и, глядя на него, Коваль думает, что это ведь единственный живой человек из его прошлого. А другие — если и есть — ему безразличны.

Откуда ни возьмись выворачивается дюжий санитар. Грозно командует:

— Хомутов! На обед!

Мишенька жмется к Дяде.

— Он сыт, — говорит Коваль.

— Порядок есть порядок! — Санитар тянется ухватить Мишеньку за плечо или за шиворот.

Коваль перехватывает его руку и, несмотря на сопротивление, отжимает ее прочь. Парень в восхищении:

— Ну, батя, ты силен! Тебя бы к нам в санитары!

Коваль усмехается и уводит Мишеньку. Сценку с санитаром тот понял, в общем, правильно и теперь торжествующе на него оглядывается.

— Кто у нас Мишенька? — отвлекает его внимание Коваль.

— Миснь-ка… Миснь-ка… — и тычет пальцем себя в грудь.

Усвоил. Выходит, способен чему-то научиться. Тихое, наивное, милейшее создание… Коваль простыми словами описывает свою огромную квартиру в Вене, и рыжую кошку Дусю, и ее котят, которых она регулярно приносит по осени. Мишенька слушает зачарованно, подавая односложные реплики.

И вдруг Коваль слышит свой голос, произносящий слова, которые означают, что он принял некое решение, не спросив себя, с собой не посоветовавшись, не прикинув всех возможных последствий. Голос произносит:

— Хочешь поехать ко мне домой?

— Омой… Омой… — эхом отзывается Мишенька.

— Поедем на поезде. Ту-ту.

— Ту-ту! Омой! — Что-то ему смутно вспоминается прекрасное, глаза светятся.

— Но не сейчас. Не сразу. Надо подождать. Жди.

Поймет ли он, что я не увезу его сегодня, что потребуется терпение?

— З-ди… З-з-ди… — старается Мишенька уразуметь и запомнить важное слово.

Коваль разговаривает со стареньким главврачом. У медиков есть присказка: «невропатолог с нервинкой, психиатр с психинкой». У главврача это выражается в том, что он болтлив и его «заносит». В интернате он на покое — вместо пенсии — и потихоньку маразмирует. А был именитой фигурой, имел большие заслуги перед Родиной, когда психиатрия врачевала инакомыслие.

Мишенька бродит тихонько по кабинету, присматриваясь к новой обстановке. Разговор взрослых слишком скор и сложен для его восприятия.

— В Австрию? — поражается врач. — Боюсь, тут будут затруднения.

— Стране не хватает сумасшедших? — иронизирует Коваль.

В душе главврача затронута больная струнка.

— Сумасшедших полно. Но сместились критерии вменяемости. То, что считалось бредом, теперь новое мышление. Вы не поверите, мой прежний пациент выступает по телевизору и проповедует то, от чего его лечили! Я извел на него столько галаперидола!.. Ну ладно, — одергивает он сам себя. — Значит, вы хотите его взять. Зачем?

«Зачем?..» Коваль оглядывается на Мишеньку.

— Ему там будет лучше.

— M-м… Давайте начистоту. У вас комплекс вины? Вы отец?

В каком-то смысле… Мишенька действительно обязан жизнью Ковалю. Он был большим начальником на Севере, под ним работали и зэки. И Люба, отбыв тот, еще первый срок, жила с сыном на поселении. Кто-то поджег барак. Коваль вынес из огня двухлетнего ребенка. Но Мишенька сделался, что называется, неполноценным.

— Его отец убит при побеге, — отвечает Коваль врачу. — Он был в заключении.

— Ах, так. Боюсь, мне не разобраться в ваших мотивах… — Врач озадачен, но посетитель выглядит столь уверенным, столь состоятельным человеком, что отказать как-то язык не поворачивается. — Я могу, конечно, написать что-нибудь о необходимости лечения за рубежом… — мямлит он.

Если бы Коваль был склонен к самоанализу, то понял бы, почему Мишенька так тронул его сердце: потому что когда-то Коваль его спас. Мы любим тех, кому сделали добро.


В казино есть комната, где клиенты могут в своей небольшой компании сыграть по-крупному в очко.

Играют Руслан, лысый мужчина в очках (он держит банк) и два расфранченных человека кавказской национальности. Руслану фартит, сегодня его день! Лысый зорко отслеживает степень его азарта сквозь очки в дорогой оправе. Если б Руслан был не охранником, а контрразведчиком, то заметил бы, что стекла в очках не диоптрийные и, стало быть, человек «рядится». А зачем? За карточным столом это сигнал опасности. Но Руслан не контрразведчик, и потом он уже видел Лысого несколько раз в казино, тот постоянно банкует. Поскольку пока не зарезали, можно надеяться, что не мухлюет.

— Как человеку везет! Как везет! — то ли изумляется, то ли негодует один из кавказцев.

Руслан, посмотрев сданную ему карту, объявляет:

— Ва-банк!

— Банк большой! — предостерегает кавказец.

— Я отвечаю.

Руслан прикупает у банкомета вторую карту. Кавказцы тоже.

— Еще одну, — решается Руслан.

— Тройка, семерка, туз? Так думаешь? — не унимается разговорчивый кавказец.

— Помолчи, — напряженно произносит Руслан и обращается к мужчине в очках: — Себе.

Тот берет и открывает два туза.

Руслан швыряет свои карты, у него шестерка, семерка, семерка.

— Вай-вай, Пушкина не читал! — ликует кавказец.

А банк очень большой.


В отделении милиции заканчивается развод.

Отдав последние распоряжения, подполковник распускает людей. Одному из них, стареющему уже капитану, кивает на стоящего в стороне Юрьева.

Капитан подходит, козыряет. Юрьев показывает ему фотографии, сделанные во время слежки за Ковалем: он стоит у дома, что возле набережной, отдельно дом и укрупненно одно лицо.

— Нет, пожалуй, не видел. Приметный. Я бы запомнил. А дом на моем участке, дом знаю. Вас что интересует?

— Даже трудно сказать. Люди, которые жили в доме. Что с ними случалось.

А как иначе сформулируешь задание? «Все о доме. Все о людях». Не то что дурацкая затея — Знаменский, слава богу, начальник умный и попусту не дергает, — но затея для целого сыскного отделения.

— Как намерены действовать? — осведомился вчера вечером.

— Попробую через участкового, — осторожно ответил Юрьев.

— Он сменился, — выдвинул вариант Знаменский.

— Найду прежнего.

— Прежний умер.

— Пойду по квартирам, — вздохнул Юрьев.

— Ну, удачи вам.

И вот первая удача: не умер, не сменился, стоит перед ним пожилой капитан и даже не затрудняется расплывчатой постановкой вопроса. Только говорит:

— Широкий разговор… У меня скоро прием населения. Если мы с вами пойдем потихоньку, а?

Они идут по одной улице, по другой. Приостанавливаются купить сигарет. По дороге капитан рассказывает, начиная, естественно, с эффектного эпизода:

— Самый знаменитый случай — это с Волосевичем. Он в белой горячке с верхнего этажа сиганул вниз головой. А впритык стоял домик двухэтажный. Так Волосевич из своего окна прямиком влетел в печную трубу. Метра два вглубь проехал и застрял. Начал выть. А дело было ночью. Жильцы повскакали от страха, думали, нечистая сила, — капитану и сейчас смешно, фыркает невольно.

Перечислив затем всех, кто имел неприятности с законом, капитан приступает к систематическому повествованию:

— Первая квартира служебная, дворницкая, ничего особого, кроме, конечно, скандалов. Вторая дружная, куча ребятишек, подрастали — разъезжались, кто на целину, кто на БАМ. Третья по сию пору коммунальная, в ней однажды…

Капитан рассказывает про кого длинно, про кого в двух словах, но Юрьев испытывает интерес не только следственный. Взять вот так судьбы жильцов одного дома давней постройки — и тут тебе вся история страны.

— …В шестой квартире раньше жил летчик. Его расстреляли по тридцать седьмому году. Жену тоже посадили, осталось двое пацанят. Их взяла женщина из одиннадцатой квартиры, дальняя родственница. Старший парень как раз перед смертью Сталина изнасиловал дочку той женщины. Дали десять лет, дальше судьбу не знаю. А младший брат, майор артиллерии, погиб на Даманском… В седьмой квартире кража была большая, году в восемьдесят седьмом, все вывезли… Про восьмую не помню ничего… Из девятой семья подалась в Израиль, а старики не поехали…

И так про весь дом. С участковым повезло. Теперь только не промахнуться. И благо мужик он свой и понятливый, можно прямо в лоб, не ходя вокруг да около:

— Вернемся к убийству девушки из четырнадцатой квартиры. Вы как-то бегло вспомнили.

— Потому что как раз в госпиталь угодил. Нарвался на одного дурака. Так что не очень в курсе. Четырнадцатую сдавали, жила там молодая женщина, все тихо. И вдруг нашли задушенную. Говорят, подушкой…

…Юрьев поднимается по лестнице и звонит в четырнадцатую квартиру. Не открывают, не отзываются. Он рассматривает другие двери на лестничной площадке. На одной — старый почтовый ящик с пожелтевшими наклейками: «Правда», «Советская Россия», «Вечерняя Москва».

На звонок отпирает седой мужчина, сохранивший выправку.

— Я из Министерства внутренних дел, — Юрьев показывает удостоверение.

Седой охотно впускает гостя, и они беседуют в комнате, обставленной по среднему уровню восьмидесятых годов.

— Еще бы не помнить! — словоохотливо частит мужчина. — Я рад вам помочь. Сам в органах служил, закончил в охране Белого дома. До самого девяносто третьего. Второго октября спустился к нам Руслан Имранович и говорит…

— Простите, ближе к делу.

— Да-да, понимаю, насчет убийства. Эта девушка… собственно, женщина очень была приятная. Кажется, Вероника по имени. Квартиру ей снимал какой-то богатый человек. Приезжал на белой «Волге», машина его ждала.

— Это он? — Юрьев затаивает дыхание.

Мужчина старательно изучает фотографию Коваля.

— Н-не знаю.

Не получилось, жаль.

— Вы его не видели?

— Видел, конечно. Но как-то все со спины. Впрочем, для убийства это не важно. Ее же убила подруга. Польстилась на драгоценности, которые Веронике дарил ее… кавалер.

— Откуда это известно?

— Жена ходила на суд. Любопытство человеческое.


На ипподроме кончаются заезды. Ландышев в хорошем настроении — игра была удачной. Руслан ловит удобную минуту:

— Босс, хочу вам информацию продать.

— Деньги занадобились?

— Проигрался. Завтра срок платить. Все собрал, всех обежал… и не хватает.

— Сколько не хватает?

— Тридцать пять кусков.

— Рублей?

— Баксов.

— Хорош! Ты соображаешь, какие сейчас дела после дефолта?

— Любые условия, босс! Плохим ребятам проигрался… Карточный долг не отдать — замочат, это законно, по понятиям.

— Чем же ты торгуешь за тридцать пять тысяч? — небрежно, даже брезгливо спрашивает Ландышев, то ли заранее сбивая цену, то ли не интересуясь предложением.

— Кое-что… про третейского судью, — Руслан вздыхает, говорить ему очень не хочется.

— Да-а? — оживляется Ландышев. — Он мне, падаль такая, обзвонился. То ему представь, это представь. Хорошая компра?

— Мокруха за ним.

— Да ну?! — радостно ахает Ландышев. — Пойдем-ка сядем… Откуда сведения такие?

— Десять лет назад я у него шофером работал. Он тогда был Коваль Олег Иваныч. И имел крутой бизнес.

— Какой?

— Рядовые люди, как я, этого не знали, — врет Руслан; про наркоторговлю он умалчивает из осторожности, чтобы не дать Ландышеву козыря против себя самого.

Киснут на солнце охранники. Им сидеть не положено, они в карауле. Руслан делает одному из них знак немного отодвинуться, чтобы не услышал чего, и продолжает рассказывать. Решительные слова произнесены, теперь уже легче идет.

— Эта Вероника красавица была. Без косметики. Лет девятнадцать-двадцать. Мы думали, свадьба будет…

— Давай ближе к мокрухе, — торопит Ландышев. — Без лирики.

— В тот день они на кладбище были, где мать его похоронена. Потом поехали к Веронике домой. Я, да еще один охранник, стоим на улице, ждем. Минут через сорок Олег Иваныч выходит чуть не бегом, весь не в себе. Отпихнул нас от машины и один умчался… Совершенно на него непохоже, он человек железный.

— Ну-ну, не тяни. — Ландышеву не по нутру любая похвала в адрес Коваля.

— Мы подождали, подождали, что делать, не знаем. И я поднялся к Веронике узнать, обещал он вернуться или нет. Гляжу, дверь не захлопнута. Зашел. Она на кровати мертвая… Наша Катерина на нее смахивает.

— Вон что! Ну, дальше.

— Только я спустился к машине, гляжу, Вероникина подруга в подъезд идет. И стукнуло мне в голову: решил сдать ее вместо Олега Иваныча. Позвонил по 02, что в четырнадцатой квартире убийство. И ее на месте застукали.

— А чего ты его выгораживал? — опять недоволен Ландышев.

Но Руслан, выдав тайну Коваля, не переступает какого-то последнего рубежа порядочности — что было, рассказывает, но напраслины на прежнего босса возводить не желает:

— Да он как хозяин хороший был. Мы его все любили.

— За что же он ее такой хороший?

— Я думаю, тут вот какое дело. В тот день милиция в офис нагрянула. Всех повязали. Думаю, Вероника заложила. А Олег Иваныч узнал. И наказал, хотя любил.

— Мы его любили, он ее любил, он ее убил. Шикарная история! — Ландышеву даже не сидится от удовольствия. — Чего ж ты раньше молчал?

— Да так… — уклоняется Руслан.

— Его, значит, тогда не нашли?

— Скрылся. Его и на суде никто из наших не продал.

Один Руслан предатель… И хоть уговаривает он себя, что Олег Иванович ему никто, но мерзко на душе, слов нет. Единственное утешение, что ни в какую милицию-прокуратуру Ландышев не стукнет. Сам попытается на Коваля наезжать. Наверняка. Ну уж тут Олег Иванович авось отобьется. Не знает Ландышев, с кем связался.


У Валентины Николаевны брови ползут вверх, когда снова появляется в юрисконсультации Коваль. О чем он говорит? Что намерен делать с ненормальным юношей?

— Я уеду, а потом вернусь и заберу его, — втолковывает Коваль. — Вы подготовите все документы. Вот справка, что Хомутов нуждается в лечении за рубежом, выписка из истории болезни. Это мой факс для связи.

Валентина Николаевна в затруднении.

— Значит, не усыновление?

— Опекунство.

— Задача, знаете, нестандартная…

— Все — вопрос денег, — и Коваль прибегает к универсальному аргументу в виде пачки долларов.

…На улице его радостно встречает ожидавшая Катерина: полчаса не видала и уже соскучилась.


У Коваля радикально испортилось бы настроение, знай он, что происходит в интернате. Туда добирается Канделаки, угощает санитара сигаретой, обучает пускать дымовые колечки, и минут восемь спустя очарованный санитар сообщает, что ему известно о Дяде, и указывает, где найти главврача.

На Канделаки — стараниями Томина — отличный фирменный костюм из гардеробной оперслужб, галстук долларов за сто, итальянские туфли, тесноваты, но шикарны. Иначе по его легенде одеться нельзя.

И все же главврач встречает посетителя с долей настороженности.

— Я из инюрколлегии, — представляется Канделаки. — Это я вам звонил. Наследство из-за рубежа.

Диковинный для главврача случай, даже какой-то… неблагонадежный.

— Да, я помню. О ком же речь?

— О Хомутове. Михаил Хомутов.

— Ах, так?.. Десять лет никто о нем слова не спросил, и вдруг со всех сторон! Прямо ажиотаж.

— Им еще кто-то интересуется?

— Один приезжий из Австрии. Хочет взять к себе.

— Ай-я-яй! Уже пронюхали!

— То есть вы думаете… — ошарашен старик. — Наследство большое?

— Вполне достаточное для ажиотажа. Дальний родственник в Чикаго отдал Богу душу. Владелец заводов, домов, пароходов.

— Невероятная история!

— Что вы! Бывает и похлеще! — на ходу сочиняет Канделаки. — По сорок лет от людей ни звука, и вдруг… Например, тетка завещала имущество первому ребенку своей племянницы. Мы тут годами ищем этого ребенка, парижский капитал обрастает процентами. Наконец находим. И что оказывается? Племянница родила тройню. Кто первенец? Они теперь между собой судятся. Как зовут этого австрийца?

— Иванов не Иванов… что-то похожее… Но ведь Хомутов совершенно неспособен распорядиться никаким имуществом.

— Потому и появляются помощники. Визитку он не оставил?

— Нет. Выходит, охотится за наследством?

У главврача вдруг возникает неопределенная, но совершенно ослепительная мысль, что если отмести этого Иванова не Иванова как лицо недобросовестное, то какие-то средства каким-то образом могут достаться интернату, поскольку Хомутов тут живет, его обслуживают и вообще… Из короткого столбняка его выводит вопрос Канделаки:

— А как он сам мотивирует свои притязания на Хомутова?

— Знал прежде его родителей… — бормочет врач. — Туманные причины. А если он снова появится? Как мне с ним?

— Не подавайте виду! Попрошу все документы, которые есть у вас на Хомутова.

Тон у Канделаки непререкаемый. Главврач шаркает к шкафу за историей болезни и думает: «Но что же будет с наследством?.. Поскольку Хомутов недееспособен… Спросить или не спросить?..»


На следующий день после того, как Руслан сливает компру на Коваля, он получает деньги под терпимый процент. Босс от собственной щедрости размякает.

— А не потешить ли нам свои телеса? — спрашивает он. — Есть что новенькое в области разврата?

Руслан готов отслужить:

— Ребята хвалили одно местечко. Лунный массаж.

— Поехали, посмотрим.

В помещении, оформленном в стиле известного магазина «Чай» на Мясницкой, их встречает пышечка в кимоно.

— Господа присядут, — говорит она, — хозяйка сейчас выйдет, — и голосом провинциального экскурсовода заученно рассказывает: — Тайна эксклюзивного лунного массажа родилась в гареме китайского императора. Она была куплена бабушкой хозяйки и передается только по наследству. Массаж основан на использовании трех энергий для семи наслаждений…

— Ладно заливать, — прерывает Ландышев, хлопая ее по заду. — Приступим к первому наслаждению. Скажи, чтоб нам дали водки и соленых огурцов.

— Да, господин, — пышечка удаляется.

Вскоре приносит водку и огурцы. С низким поклоном ставит на столик.

Обычно сначала Ландышев пьет быстро, раз за разом, почти без закуски. Потом притормаживает. Может и перестать, может и отпустить вожжи — смотря по ситуации. Но на памяти Руслана он не надирался до потери рассудка и таскать его на себе не приходилось.

Достигнув определенной кондиции, Ландышев потребует музыки, потом поесть, ну и все остальное. Девушки составят, так сказать, десерт. Впрочем, он в сексе может и сымпровизировать: в кабинете кого-нибудь трахнет, в машине на скорости — как взглянется. Потребность у него всегда есть, но несколько петушиная. Девочки тишком посмеиваются, очень тишком: сам босс о себе высочайшего мнения.

— Музыку можешь завести? — спрашивает Ландышев пышечку. — Поставь мне «Лили Марлен». Есть такая немецкая песня. Поищи давай.

— Нету, господин.

Руслан выходит к машине — у босса постоянный запас любимых мелодий. Пышечка с почтением принимает кассету и семенит прочь.

— Жизнь есть игра, а сегодня ты сдал мне козыря. Выпьем за удачу.

Чокаются, Руслан пригубливает: он практически на работе.

Включается музыка. Звучит «Лили Марлен». Ландышев подпевает. Далась ему эта песенка сопливая… Вдруг взглядывает пристально:

— Ты как к немцам относишься?

— Нормально, — говорит Руслан.

— Фюрер был крепкий мужик. Наплевать, говорит, что мои сапоги в крови, мне важно в них дойти до победы. И марксизм так же учил: критерий истины есть практика… Считаешь, для чего мне нужно сломать Авдеева? — Хмелеет помаленьку.

— Большие деньги на кону.

— Нет, не понимаешь. Я его разорю, и я его фирму заберу. За гроши. Понял? Больно жирный для него кусок. Он как был таксистом, так и остался.


Томин, служа в Интерполе, слегка помотался по свету и видел кладбища на разных широтах — как правило, вылизанные, просторные, с регулярно расположенными надгробиями. Вероятно, красивые с тамошней точки зрения. Но елки-палки, до чего же неуютные!

То ли дело на Родине: немножко мусорно, но зато лежат покойники живописно, разнообразно, кто под плитой, кто под плечистым памятником. Кто под крестом, который уже в землю врос. И у каждого своя «каморка» с оградой, иногда «квартирка» на несколько могил; с кем жил, с теми и лежит, оно приятно. И лица на портретах сплошь приятные. И в каждой оградке своя эстетика: где лавочка и песочком посыпано, где незабудки, где венок жестяной с розами. Деревья не рубят, слава богу, на них гужуется птичий народ, добавляя в тишину свое движение, щебет, изредка раскатистое «кар-р». Конечно, когда похороны, печально. Но пока похорон нет, гулял бы да гулял.

Что Томин и делает, умудряясь одновременно морочить голову Тимофеевне.Та под градусом и охотно хихикает по любому поводу: Томин ей нравится.

— На мой бы вкус, — говорит он, помахивая ободранным кейсом, — я бы, конечно, тетку Евгению к себе взял. Я бы ее похоронил у себя на кладбище в Туле. За милую душу! Ни рубля бы не стоило!

Томин совершенно точно чувствует, чем взять Тимофеевну.

— А кем ты на кладбище в Туле-то?

— Незаменимый человек. Могу памятник срубить, могу оградку сварить, могу крест поправить. Только могил не рою. Потому как, знаешь, не рой другому яму.

Тимофеевна, посмеявшись, спрашивает:

— А тетка не хочет?

— Хочет в Москве. Она еще, когда жива была, все меня упрашивала. Я говорю: тетечка, поедем ко мне, я тебе какую хошь мимозу посажу, оградку буду каждый месяц красить! Нет, говорит, Ванечка, хочу с сестрой Соней лежать. Это, говорит, моя последняя воля.

— Какая покойница капризная, — остроумничает Тимофеевна и покатывается.

Томину тоже «очень смешно».

— Ну и что ты надумал?

— Я там около ее сестры старую могилу присмотрел. Срок вышел, можно опять туда класть. Пошли покажу.

Они пробираются по узкой кладбищенской тропинке. Кое-где Томин галантно поддерживает Тимофеевну за талию. Его задача сейчас привести ее к могиле, которую навещает Янов, и получить максимум сведений на месте.

— Если захоронение не заброшено, срок значения не имеет, — на ходу предупреждает она.

— Я знаю. Но ведь это несправедливо. Полежал сам, дай полежать другим.

Томин останавливается и указывает на «присмотренную» могилу:

— Вот, гляди.

— Да, милый, она же ухожена. Как можно разорять! А где сестра-то теткина?

— Вот эта, — поворачивается Томин к могиле матери Янова — Коваля. — Царствие небесное! — крестится он.

— А-а, эта… Знаю ее, знаю, — она машинально повторяет жест Томина.

— Лучше бы всего сестер вообще вместе положить, в одну могилу. Плечом, так сказать, к плечу. Не разрешат?

— Да у этого захоронения хозяин есть. Сын. Ты, что ли, не знаком?

— Он разве здесь? Троюродный мой брат! — достает и показывает Тимофеевне фотографию Коваля. — Этот?

— Этот. Заходит к нам.

— Слушай, не знаю, где живет. Мне бы его найти! Я бы его уговорил вместе положить. Ведь последняя воля!

Тимофеевна пожимает плечами.

— А у вас тут какой порядок — адреса родственников записывают?

— На что?

— Вдруг какое ЧП, чтобы известить.

— Какое же ЧП? Воскреснет, что ли?

Снова веселье.

— Пошли в контору, — решает Томин. — Посмотрим регистрацию.

В кладбищенской конторе Томин листает гроссбух за 1984 год. Находит нужную запись. Но адреса нет, проставлено только: «Коваль Олег Иванович. Центральный почтамт, до востребования».

Томин выходит. На лавочке поджидает Тимофеевна.

— А теперь познакомимся, — строго говорит он ей, — и предъявляет милицейское удостоверение. — Я из уголовного розыска.

— Да что это? Зачем это? — оторопело бормочет женщина.

— Весь наш разговор объявляю секретным! — жмет на всю катушку Томин. — Сейчас отберу у вас подписку о неразглашении.

— За что? Я ничего такого…

Томин достает внушительного вида бланк.

— Чтоб никому ни звука про меня! Иначе уголовная ответственность!

Расстилает бланк поверх кейса, сует женщине ручку, командует:

— Подпись! — и указывает пальцем место.


Вечерний ресторан. За столиком Коваль и Катерина. Она по-взрослому: в длинном декольтированном платье, Коваль долго его выбирал. Девушка мало смотрит по сторонам, она замкнута на Коваля и дышит своим коротеньким счастьем.

Он тоже при параде и в добром расположении духа. Оценивающе оглядев Катерину, говорит:

— Надо купить тебе приличные сережки.

— Да ну!

Катерине хочется приличные сережки, что на языке Коваля означает дорогие. Но она как-то боится радоваться его подаркам. Вдруг решит, что она потому липнет, что он богатый.

— На память, — настаивает Коваль.

— Ну купи, — соглашается она с грустинкой, потому что «на память».

С эстрады объявляют:

— Дамы и господа! Сегодня среди наших гостей знаменитый Вилли Токарев. Попросим его подарить нам песню!

Под аплодисменты публики из глубины зала — из-за спины Коваля — идет Вилли Токарев. Проходит мимо столика, спохватывается:

— Макс! Счастлив вас видеть! — трясет руку Коваля. — Вы тоже вернулись?

— Пока нет.

Вилли смотрит на него, на Катерину, опять на него. В глазах вопрос.

— Ее зовут Катя, — роняет Коваль.

Вилли целует ручку. Катерина переживает звездный миг. Вилли Токарев как певец ей до лампочки. Но ведь он звезда! И у всех на глазах поцеловал ей руку! Кому расскажешь — не поверят.

— Я буду петь для вас, — говорит Вилли, жестом объединяя Коваля и Катерину, и уходит к эстраде.

— Макс, откуда ты его знаешь?!

— Свела однажды судьба.

— Ты ему сказал «пока нет». Пока не вернулся. Но можешь вернуться?

— Чем черт не шутит… когда-нибудь…

Катерина расцветает. Она пропускает мимо ушей растяжимое «когда-нибудь». Он не возьмет ее с собой, зато вернется.

Вилли кончил переговоры с оркестром и поет.

— Вилли, когда уезжал, думал, насовсем? — спрашивает Катерина.

Коваль кивает.

— А вот вернулся…

И Макс вернется! Ей хочется сказать: «Я буду ждать тебя», но она чувствует, что это прозвучит как в кино. А главное, нет уверенности, что ему это нужно, чтобы она ждала. Катерина умнеет. Она быстро-быстро учится понимать, что не следует навязываться, всюду таскаться за Максом хвостиком, пытаться хитрить или взбрыкивать: от этого ему делается скучно.

Закончив, Вилли направляется обратно мимо столика Коваля.

— Возвращайтесь! — говорит он.

— Если бы не уехал, кем бы ты сейчас был? — спрашивает Катерина. — Демократом или кем еще?

— Я был бы олигархом.

Катерина строит гримаску:

— Они противные.

— Ты знакома с олигархами?

Девушка смеется.

— Я был бы разумным олигархом.

— Они разве дураки?

— Зря разбазаривают страну. Нельзя продавать сук, на котором сидишь… Впрочем, разговор для тебя неинтересный.

— Почему это? Я все-таки понимаю. Был Советский Союз. Нас весь мир боялся. А что теперь?

— Ты в нем жила — в Союзе? — добродушно подсмеивается Коваль.

— Конечно. До второго класса!

— Дурочка ты, Катя. Россия — чудесная страна. Здесь великие возможности. Все кипит, меняется.

Катерина таращится изумленно. Она не подозревала, что живет в чудесной стране.

— Макс, почему же ты уехал?!

— Так сложилось…

Оба замолкают, задумываются. Он против воли вспоминает Веронику. Однажды они вот так же сидели в ресторане, и он пошел к роялю и играл для нее. Оркестр уловил мелодию, подхватил. Это было красиво. Вероника слушала, распахнув глаза, и отвернулась, когда подступили слезы…

Катерине не нравится, что у Макса отсутствующий взгляд.

— По-моему, ты жалеешь, что уехал, — нарушает она затянувшуюся паузу. — Возвращайся скорей.

— Помолчи! — обрывает ее Коваль.

И Катерина умолкает. Без обиды. Нечего лезть, если человек задумался. С каждым днем она взрослеет.


Юрьев взял в архиве дело об убийстве девушки по имени Вероника, прочел от корки до корки, сделал для Пал Палыча закладки: протокол задержания подруги с описанием изъятых у нее, принадлежавших убитой, вещей; постановление о предъявлении обвинения А.Г. Марголиной, первые показания обвиняемой, приговор суда, кассационная жалоба адвоката. И еще несколько уже вбок торчащих листков с обозначением мест, которые привлекли его внимание: «2-й абзац», «пятая строка снизу».

«Хорошо с Юрьевым работать, надежно», — думает Знаменский, пока тот излагает свои новости:

— Беда, что около подъезда нет лавочки, Пал Палыч. Была бы лавочка, сидели бы пенсионерки и смотрели, кто к кому ходит. Сейчас не возникало бы проблем. А то я показываю фотографию Янова, мне говорят: «Что вы, сто лет прошло!» Только одна сказала: «Кажется, он». Кажется.

— А на суде его не видели?

— Нет, спрашивал.

— На похоронах?

— Не было похорон. Эта Вероника — убитая девушка — она из Касимова. Туда и увезли… Да, еще деталь, возможно, не случайная. Любовник Вероники, как и Янов, ездил на белой «Волге».

Пал Палыч отмечает деталь.

— Больше в доме ничего приметного?

— У меня только на это убийство сердце ёкнуло.

— Так… Ну а что злодейка подруга?

— Отбыла срок, работает в торговой конторе курьером.

— Вы даже успели с ней поговорить? — изумляется Знаменский.

— Нет, Пал Палыч, когда же? Вызвана сегодня на четыре.

— У меня как раз окошечко, — закидывает удочку Знаменский.

— То есть… вы сами допросите?

— Мы с Томиным. Если не возражаете?

— Что вы, Пал Палыч, это ваш случай.

От Марголиной словоохотливости ждать не приходится. Здесь нужно личное обаяние и умение разговорить хоть немного — как раз Пал Палычу карты в руки.

— Томину я вкратце сообщил результаты, — добавляет напоследок Юрьев.

— А он в министерстве?

— В буфете с Китаевой.

Полчаса назад они подсели за столик к Юрьеву, кончавшему обедать, и завели кокетливый разговор:

— Татьяна, я вами заинтригован.

— Да-а?

— Как получается, что к концу рабочей недели вы больше загорелая, чем после уикенда?

— Ах, вы ко мне приглядываетесь?

— А как же…


— Говорят, ухаживаешь за Прекрасной Татьяной? — встречает Томина Знаменский.

— А на что она еще годится.

Это одновременно комплимент и сожаление: женщина классная, но я бы предпочел классного эксперта. Избаловала их Зиночка на всю жизнь.

— Ладно, ухажер. Прочти быстро кассационную жалобу и закладки.

Томин забирает дело. Вскоре Юрьев приводит Марголину.

Та хмуро окидывает взглядом кабинет и находящихся в нем людей. Она хорошо одета, но лицо потрепанное, нервное. Преждевременные морщины старят ее, она выглядит лет на тридцать пять — тридцать восемь. Сказываются годы за решеткой.

— Здравствуйте, Анна Григорьевна, — приветствует Знаменский.

Женщина не отвечает.

— Проходите, садитесь.

Она садится на указанное место. Томин, коротко на нее глянув, продолжает читать дело.

— И что вы мне скажете? — агрессивно спрашивает женщина, чуть помолчав.

— Я надеюсь, вы нам кое-что скажете.

— Я все сказала десять лет назад. Зачем меня вызвали?

— По правилам следствия я не могу объяснить. Нам приходится снова интересоваться окружением убитой. И я прошу вас помочь.

— Мне только не хватало помогать органам!

— Вы были ближайшей подругой Вероники? — Пал Палыч как бы не замечает ее враждебного тона.

— Возьмите судебное дело, там все написано.

— Дело я смотрел. В нем нет, по-моему, многого нужного. Я бы на месте судьи направил на доследование, — он ищет подход к раздраженной женщине, не очень, впрочем, кривя душой.

Та смотрит подозрительно: уловка или правда?

— А чего вам не хватает в деле? — испытывает она его.

— К примеру, я бы выяснил, не давала ли Вероника повода к ревности. Или не вызывала ли в тот день сантехника и электрика. Не помните, она не жаловалась, что телевизор барахлит? Раковина подтекает? — Знаменский спрашивает это, чтобы расположить Марголину к себе, и отчасти преуспевает.

— Нет, не жаловалась. Но это могло быть. Мой адвокат говорил то же самое… Не ходите вокруг да около! Вы нашли его, кто убил?

— Простите, дело прошлое, — подает голос Томин, — вы свое отсидели, разве не вы…

— Я чужое отсидела! — перебивает Марголина уже с жаром, с желанием оправдаться. — Конечно не я! Я это всегда твердила, только никому это было не нужно! Дескать, взяли с поличным, все ясно… Значит, не нашли… Тогда к чему наш разговор?

— Действительно не вы? — Пал Палыч понижает голос и проникновенно смотрит Марголиной в глаза.

— Какой смысл перед вами притворяться? Теперь-то?

Вот те на! Как она это искренне сказала… Вдруг и впрямь судебная ошибка?! Вот и Томин заерзал на диване… Но даже если так — так трагично, — нельзя уходить от первоначальной цели допроса.

— Я допускаю, что вы говорите правду, — Пал Палыч несколько акцентирует свое волнение. — Никогда не поздно пересмотреть приговор. Поверьте, наш разговор очень нужен. И нам, и вам. С кем еще общалась Вероника?

Контакт есть. Марголина готова разговаривать.

— Раза три приезжала мать из Касимова. И еще был любимый человек.

— Тот, что ее содержал?

— И вы туда же. Что за ханжество. Вероника не была содержанкой! Он был фактически мужем. И таких еще поискать!

Пал Палычу невыгодно сердить Марголину.

— Верю, верю. Как вы с Вероникой познакомились? — уходит он на нейтральную тему.

— Вместе в институт поступали и вместе провалились…

— А какая она была?

— Очень добрая, немного наивная. Чистая душа. Иногда скучала без дела, хотела работать. Олег не позволял.

— Вы сказали «Олег», — вкрадчиво говорит Томин, дождавшись наконец толку от допроса. — А дальше?

Марголина спохватывается, что бесконтрольно предалась воспоминаниям.

— Не знаю, — решительно врет она.

Томин кладет перед ней фотографию Коваля:

— Он?

— Нет, — отвечает она не глядя, а потом берет фотографию и рассматривает с интересом. Видно, что человек ей знаком.

— Постарел немного, верно?

— Мы не встречались. А если б и встречались, я опознавать его не стану.

— Теперь его зовут Максим Алексеевич Янов, — нажимает Томин.

Марголина непроизвольно вскидывает брови — удивлена, — но стоит на своем:

— Вероника его любила. Хотя бы ради этого я не стану впутывать… И потом, я убедилась: если приносишь людям зло, оно возвращается на тебя. Я зареклась.

Томин снова принимается читать дело, одним ухом слушая допрос.

— А какое же зло вы принесли Веронике, Анна Григорьевна? — спрашивает Пал Палыч.

Это для Марголиной больное место, даже голос меняется.

— Я перед ней виновата. Конечно, не тем, что хотела ее колечки унести. Это не я взяла — нужда взяла. Я кололась, а денег на зелье не было. Где-нибудь у нее и деньги лежали, но не могла же я рыться… Я виновата чем: что втянула ее в наркотики. Сама сидела без копейки, а она свободно могла покупать нам обеим… Я думаю, может, она под кайфом была, когда все случилось. Почему она дала себя задушить? Обвинитель на суде изображал из меня подлую убийцу, как я набросилась на подругу, а она не ожидала и так далее. Идиот безмозглый! Она мне живая была нужна! Но вот, может, она была не в себе? И потому не сопротивлялась?

Марголина умолкает, она до слез расстроена, и Пал Палыч дает ей передышку. Томин открывает было рот, Пал Палыч жестом притормаживает его на десяток секунд и потом только делает разрешающий знак.

— Из дела непонятно, как получилось, что вас задержали. Сколько вы находились в квартире? — спрашивает Томин.

— Минут пятнадцать… Не помню. И вдруг нагрянула милиция.

— Тут сказано: «анонимный телефонный звонок об убийстве».

— Десять лет гадаю, кто позвонил. Кто меня подставил?

— Допустим, убийца, — продолжает Томин. — Значит, он знал, что вы придете к Веронике.

— Невозможно.

— Напротив, только так можно строить какую-то версию.

— Я сейчас объясню. Никто не знал. Я решила к ней поехать вдруг. Позвонила. Она не подошла. Но я все равно поехала, у меня были ключи, я могла без нее зайти и поесть… Стала отпирать, оказалось, дверь открыта. Когда вошла, она уже была мертвая… но не совсем еще холодная… Я не сразу сообразила, что с ней. А когда поняла, как-то очумела. Собрала с подзеркальника коробочки. Села и стала реветь. И тут меня замели.

— Что-нибудь исчезло из квартиры? Не проверяли? — спрашивает Знаменский.

— Кто знает, что у нее было. Рвутся ниточки, не завязываются.

— По наркотикам Вероника поддерживала какие-то контакты? — пытается что-то выудить Знаменский.

— Все шло через меня.

— У вашей подруги наверняка не было других мужчин? — вступает Томин.

— Абсолютно наверняка.

— А если тем не менее предположить, что ее убил Олег? — подхватывает Знаменский. — По какой-то неведомой причине?

— Зачем человеку убивать самое дорогое?

— А чем он занимался? — интересуется Томин.

— Не знаю, она не говорила.

— Может быть, все-таки опознаете его?

— Нет.

Тем допрос и кончается, и сразу кто-то набегает со своими проблемами, трезвонят телефоны, друзьям не дают словом перемолвиться, пока они не выходят из министерства.

— Паша, ты ей веришь?

— Что не убивала? Пожалуй, как ни странно… По-моему, пришло время сесть и подумать. На кислороде.

— Давай, — соглашается Томин.

Знаменский звонит по мобильнику:

— Мать, я к тебе еду. И еще тут сыщик из Интерпола просится. Что купить?.. Так. Так. Ясно, — и обращается к Томину: — Шесть пунктов. А говорят, думать надо на пустой желудок.

— Ну-у, зачем так мучиться?

Они садятся в машину и отъезжают — до ближайшего магазина. В машине Томин спрашивает:

— Почему в Москве деревья не поливают? В Париже вода уж, наверно, не дешевле.

— Ох, Саша, тебя удивляет только это? — отзывается Пал Палыч.

Когда делают покупки, подходит бравый преуспевающий человек: бывший следователь Зыков, который когда-то работал со Знаменским на Петровке.

— Знаменский! — восклицает он. — Сколько лет, сколько зим! И Томин! Где трудишься? — спрашивает он последнего.

— За рубежом.

— Хвалю. А ты, Пал Палыч?

— В министерстве.

— Да брось! Как ты можешь? Коррупция, развал и прочее. С твоими-то принципами!

— А ты, я слыхал, ушел в охранную структуру. Новых русских друг от друга охраняешь. За большую, надо думать, зарплату. Тоже мне принципиальность! — Знаменский равнодушно отворачивается от собеседника, но тот берет его за локоть:

— Знаменский, не ругайся. Мы друзья.

— Зачем тебе моя дружба?

— Для самоуважения… — как-то не вполне понятно возражает Зыков.


На даче, поужинав, друзья сидят в саду. Из дома доносится стук печатной машинки.

— Маргарита Николаевна стучит?

— Статью куда-то. «Некоторые вопросы теории Бехтерева о психических эпидемиях на материале финансовых пирамид».

— Ишь ты! По малограмотности я и не выговорю, — прибедняется Томин.

— Ладно, хватит бездельничать. Я еще не знаю твоих кладбищенских похождений.

— Короткая повесть, Паша. В могиле, на которую ходит господин Янов, похоронена его мать. Он сам сказал тамошней тетке. В книге регистрации тоже значится, что хоронил сын. Но записан сын как Коваль Олег Иванович.

— Очень хорошо. Дальше.

— Дальше я двинул в архив адресного бюро и проверил там этого сына. Получил сведения, где он был прописан. Там имел удовольствие найти старую домовую книгу, и в ней их двое: Майкова и Коваль. Про Коваля есть отметка, что работал на Севере, была броня на площадь. Повесть окончена.

— Ты не копал дальше? — не верит Пал Палыч.

— Копал, да попусту. Дом сломали, жильцов поместили в переселенческий фонд. Оттуда они порознь выезжали в новые квартиры. И тут след Коваля исчез, он квартиры не получал.

— Стало быть, Коваль Олег Иванович, — повторяет Знаменский.

Вторгается телефон.

— Мобильник — бич нашего времени, — говорит Пал Палыч. — Слушаю… То есть исповедь умирающего? Не поеду… Во-первых, не верю, что он умирает, это уже было. Во-вторых, я в общем знаю, что он скажет, это не имеет доказательственной силы… Нет, в таких случаях приглашают священника, а не следователя. Всего доброго.

Разъединившись, оборачивается к Томину:

— Канделаки тоже добыл кое-что в психиатрическом интернате. Янов, он же — как мы установили — Коваль посещает там некоего Хомутова. И даже очень хочет взять его к себе. Фамилия тебе ничего не говорит?

— Н-нет.

— А Любовь Хомутова, у которой сын дурачок?

— Погоди… — начинает вспоминать Томин. — Было дело о наркоторговле…

— И изготовлении наркотиков, — подсказывает Пал Палыч.

Томин вскакивает:

— Хомутова! Они захватили пеньковую фабрику и вместо веревок гнали наркоту?

— Ну да!

— Незабываемое дело! Меня тогда Мордвинов со своими Мордятами собирался расстрелять. О, сладкие воспоминания!.. Но Янов — Коваль? Паша, неужели тот главарь? Не найденный?!

— Думаю, да. Мы знали, что он есть, но его никто не назвал. Только один раз перехватили в тюрьме записку от Хомутовой: «Показания на Олега не давать». Помнишь?

— Точно, на Олега. Выходит, Янов — это Коваль, а Коваль — тот наркоделец? — Томин сцепляет указательные пальцы, словно замыкая цепочку.

— Иначе на кой шут ему сумасшедший Хомутов? — ставит точку Знаменский.

— Слушай, до чего же земля круглая! — радуется Томин. — Как мы тогда бились, а через десять лет сам в руки плывет!

— Это еще не все, Саша, — подливает масла в огонь Знаменский. — Янов ходит грустить к дому Вероники. Подруга явно узнала фотографию и тоже называет его «Олег».

— Олег! — повторяет Томин.

— Если мы примем, что подруга не убивала, но что Веронику задушил кто-то свой, к кому она питала полное доверие. Если сопоставим, что Янов — Коваль на следующий день после убийства выехал за границу. То опять встает вопрос: не сотворил ли он это злодейство? Хотя, похоже, и любил.

— Что-нибудь между ними произошло. Мог убить. Ты вспомни, как тогда жестоко расчищали рынок, как физически истребляли конкурентов. Это персонаж с такими клыками!..


…В церкви народу перед вечерней службой еще немного. Человек в подряснике зажигает лампады на солее.

Коваль покупает и ставит три свечи за упокой. Долго стоит, глядя на дрожащие огоньки.

Идет священник. Кто-то суется к нему: «Батюшка, благословите». Настроение у всех мирное, умиленное.

Коваль делает движение наперерез священнику, и прихожане расступаются, потому что от этого человека ощутимо пахнет бедой, грехом. А может быть, и серой.

— Я хочу исповедаться, — говорит он.

Время неурочное, но батюшка чувствует, что отказать нельзя.

— Идемте.

Они подходят к аналою с Евангелием и крестом. Священник произносит уставные начальные фразы, склоняется к Ковалю и ждет, когда тот заговорит. Через некоторое время пробует ему помочь:

— Расскажите, что на душе.

Коваль не в силах начать. Пытается, но не в силах.

— Не могу. Простите, в следующий раз.

Священник с сожалением смотрит на него и вдруг, будто что-то разглядев скрытое, произносит тревожно:

— У вас мало времени.


Полчаса спустя Коваль входит в гостиницу.

Тут его ждут: один из телохранителей, дежуривший в вестибюле, делает знак другому, а тот докладывает сидящему спиной в стороне Ландышеву. Все трое направляются за Ковалем.

Ландышев, несколько «согревшийся», в последующей встрече нагличает, упивается возможностью постращать Коваля, но при всем том невольно робеет перед сильным и непонятным ему человеком.

Громко стучит он в дверь и вваливается, не дожидаясь приглашения.

— Назрела необходимость поговорить, — объясняет развязно и садится в кресло.

Коваль стоя наблюдает за ним с некоторым любопытством.

— Мне передали, многоуважаемый наш судья, что вы требуете новые документы. О том, видите ли, как мы платим страховку другим клиентам.

— Хочу убедиться, что фирма честно работает. Чтобы понимать контекст спора с Авдеевым.

А зачем? Что он хочет доказать? Кому? Вероятно, себе. Но Коваль не задается таким вопросом — ему несвойственно копаться в своих эмоциях.

— Кон-текст… Какие слова нам доступны! — начинает куражиться Ландышев. — Есть еще кон-венция, кон-вер-генция, пре-зумпция…

Ах, сколько мудреных звучных слов знал он в бытность свою доцентом. Как бойко их писал и говорил. Этому дерьмовому третейскому козлу и не снилось! Он был набит цитатами из классиков и мог изъясняться ими на любую тему.

— Господин Ландышев, вы то ли пьяны, то ли нездоровы. Зачем вы пришли?

— Затем, чтобы ты рассудил в мою пользу! И признал, что Авдеев не имеет права на страховку!

Коваль, настораживается: причина наглости Ландышева непонятна, но это не просто попытка «взять на горло», наглость на чем-то основана. И, проявляя осмотрительность, Коваль реагирует довольно сдержанно:

— Если бы не просьба уважаемого мной человека, я бы давно с вами распрощался. Все эти проволочки и увертки осточертели.

— Значит, я нечестный, да? А не лучше ль на себя, кума, оборотиться — как сказал великий баснописец. — Ты-то какой есть на самом деле?

— Какой же? Договаривайте.

Невозмутимость Коваля и эта его поза превосходства все пуще «заводят» Ландышева.

— Ты еще ничего не понял, — говорит он. — Думаешь, я пришел к Янову? Хрен-то! Я разговариваю с Ковалем Олегом Ивановичем. Та-ак-то вот. И Олег Иваныч сделает хенде хох. Он будет судить, как я велю.

Конечно, отправляясь на родину, Коваль просчитывал возможность встречи с кем-то из прошлого. Встреча такая весьма неприятна, однако не фатальна.

— Я под любым именем не привык, чтобы мне хамили. Я этого не разрешаю, — раздельно произносит он.

— Ах, ты не разрешаешь! Хочешь быть весь в белом! А я тебя спрошу: ты когда ее подушкой душил, ты ее при этом трахал?

Понимая, что Коваль сейчас на него бросится, Ландышев кричит телохранителям:

— Эй, ребята!

В дверь всовывается голова:

— Мы нужны?

Ландышев, чуть помедлив, жестом показывает, что нет, не нужны. Этой заминки хватает Ковалю, чтобы овладеть собой.

— И какое у нее было имя в этой сказке? — спрашивает он.

— Ха, проверочка. Галина не Галина, Марина не Марина… — наслаждается Ландышев. — А была она, пожалуй, Вероника. Так ведь?

Коваль молчит. Ландышев обнаружил знание того, что Коваль считал надежно скрытым. Что еще ему известно? А тот продолжает свою линию:

— Говорят, красивая была девочка. Небось и цветочка на могилку не снес?

Он повторяется и слово «наркотики» не произносит. Странно, но, похоже, выложил все, что знал, — догадывается Коваль и задает контрольный вопрос:

— Больше за мной грехов нет?

Ландышев озадачен ироническим его тоном.

— Мало, что ли? Убийство же. Мокрятины наделал!

Откуда он знает? Откуда?! Ладно, об этом я подумаю после, а пока:

— Если что и было десять лет назад… «если», я сказал… то, вероятно, велось следствие, виновных наказали. Если где было мокро, то высохло. Зря думаешь, что ты на меня наехал. Как говорят в уголовном мире, затыренное клеймо мне лепишь. Если по фене петришь — почеши ногу! — Коваль почуял в Ландышеве уголовную струю и вспомнил время, когда на Севере работал с заключенными и знал блатной жаргон.

Ландышев опешил от неожиданности, растерялся, понимая, что не одолел Коваля. А Коваль довершает победу:

— Суд проведу объективно. Документы о страховых выплатах представишь. Сколько надо времени?

И Ландышев пасует:

— Дня два… не знаю… да пришлю я, Олег Иваныч.

— Максим Алексеич!

— Максим Алексеич, — кисло поправляется Ландышев.

Он идет вон из гостиницы, еще не оправившийся от поражения, но уже распаляемый новой злобой на Коваля. Бормочет:

— Собака… Козел…

К утру злоба перерастает в ненависть. Ландышев чувствует, что Коваль его унизил, что он, падло, его презирает, неизвестно с какой, стати. Снести этого Ландышев не может…


Ему назначено на пустой загородной дороге в полях. В машине, кроме Ландышева и шофера, Руслан с охранником. Ждут.

Подкатывают два джипа — навороченный и попроще. Из второго выпрыгивают четверо телохранителей, становятся квадратом. Ландышев вылезает, вступает внутрь квадрата. Двинувшегося за ним охранника Руслан придерживает:

— Сиди, не положено. Это ж крышак приехал.

Сам он выходит и скромно занимает место в сторонке.

Ландышев кланяется «крыше» — тощему блондину с гвардейской выправкой — и начинает поносить приезжего австрийца.

Блондин слушает, глядя в сторону, — такая манера.

Руслан напрасно старается разобрать, о чем речь.

— Уже не в мои только — в наши дела лезет, — жалуется Ландышев.

Блондин коротко зыркает на собеседника: проняло.

— Не годится, — роняет блондин.

— А вроде намекнул, что из законников.

— Темнит, — сообщает блондин. — Как ты про него первый раз сказал, мы проверили. Он приехал сам по себе. Если кто за ним стоит, нам неизвестно. Вена Москву не предупреждала. Что мы ему — ангелы-хранители?

— Ничуть не ангелы, — оживляется Ландышев.

— Ну и… — «крыша» выбрасывает из кулака указательный палец, как дети изображают пистолет.

Руслан отмечает этот жест.

— Только вот немножко… — угодливо улыбается Ландышев. — Все-таки третейский судья… случись что — пятно на моей репутации.

— Это уж твоя проблема, Ландышев, пятно от себя отвести. Все?

— Да, спасибо, прости, что побеспокоил.

— Будь здоров.

Блондин садится в джип, охранники вскакивают в другой. Ландышев смотрит, как они отъезжают. Подходит Руслан.

— Я ему устрою венский вальс, — удовлетворенно бормочет Ландышев.

Руслан понимает. На душе у него гнусно.


В кабинете Знаменского работают три монитора. На первом экране солидного вида мужчина рассказывает без понуканий:

— Не знаю, кто там верховодит, но они подгребают транспортные фирмы под себя. Синдикат, наверное, варганят.

— Каким образом? — интересуется следователь.

— Разоряют и захватывают. С дефолта началось. Сильному и дефолт на пользу… Только это все не для протокола, извините. Пристукнут еще.

Входит оперативник Андрей, Знаменский делает ему знак посидеть и переключается на следующий монитор, где Канделаки беседует с представительной дамой.

— Что я понимаю? — говорит дама, изображая наивность. — Я ведь только женщина.

— Вижу, что женщина. Трудно было бы не заметить. Просто невозможно.

— То есть?.. — Дама не поймет, надо ли обижаться.

— Примите как искренний комплимент, — успокаивает ее Канделаки. — Надеюсь, вы тоже замечаете, что я мужчина…

Знаменский усмехается: эту Василий расколет. А вот у Юрьева упрямый человек сидит. Юрьев допрашивает Авдеева.

— Вы сегодня скрытничаете. Вот этот случай с затонувшим грузом…

— Внутренняя проблема. Мы ведем переговоры. Вопрос завтра-послезавтра будет решен.

— Почему вы не хотите быть откровенным? — допытывается Юрьев.

Авдеев разводит руками:

— Ландышев, какой он ни будь, он мой деловой партнер. Что-то вам про него говорить — совершенно неэтично.

— Другими словами, вы в целом за правовое государство. Но устраняете закон от регулирования ваших деловых проблем.

Авдеева формулировка приводит в некоторое смущение. Он что-то говорит, но Знаменский убирает звук и отворачивается к входящим Томину и Китаевой.

— Здравствуйте, господа офицеры! — сияет улыбкой Китаева. На ней сегодня надето нечто такое… Знаменский никогда не разбирался в женских нарядах, но чувствует, что это писк моды. И ей идет. Впрочем, ей все идет.

— Кто там? — спрашивает Томин о мониторах.

— Хозяева транспортных фирм, — поясняет Знаменский. — Кто-то их постепенно съедает. В этой игре Ландышев со своим дорожным разбоем не ферзь, но и не пешка.

— Но, Паша, Интерполу и, следовательно, мне Ландышев нужен как подельщик Мокрого по грабежам ювелиров! Я с этим Ландышевым загублю карьеру.

— А ты шевелись. Нечего крутиться возле Татьяны.

— Татьяну я привел по служебной надобности. В порядке подготовки допроса Янова — Коваля. Прошу, — он отвешивает полупоклон в сторону Китаевой.

— Томин, — начинает она, — уговорил меня…

— Немножко поработать, — подсказывает тот.

— Уговорил на некую самодеятельность, — доканчивает Китаева. — В номере Янова сняли его отпечатки пальцев.

— Негласно? — уточняет Знаменский.

Отвечает Андрей:

— А как иначе, Пал Палыч? Я аккуратненько. Надо же обставиться доказухой.

— Дальше?

— Вы помните, по делу Марголиной — об убийстве подруги — в квартире во множестве были обнаружены чужие отпечатки. Я их сравнила с отпечатками в номере. Вывод однозначный: тот, кто называет себя сейчас Яновым, был постоянным гостем убитой.

— Неплохо, если будет отрицать знакомство. Но вообще-то я посидел, подумал… Пожалуй, не просто так он выдержал десять лет и только потом приехал. Рассчитывает, что в случае чего его защитит от нас срок давности.

— Разве давность на него распространяется? — удивляется Китаева.

— Непростой вопрос. Смотрите — ни по наркотикам, ни по убийству он в розыске не состоял. Стало быть, формально и от следствия не скрывался.

— Но он же не знает наверняка, засвечен он в тех делах или нет! — возражает Китаева. — Он же их не читал.

— Через кого-то и из Австрии мог проверить, — замечает Томин. — Выйти на связь с адвокатами — задача разрешимая.

— Можно врезать словечко? — подает голос Андрей.

— Да, ты ведь с чем-то пришел, — вспоминает Знаменский.

— Вчера вечером Ландыш был у Янова в гостинице. Сидел двадцать пять минут. Непонятка, про что базар был. Но вышел Ландыш злой, как собака.

— Что-то происходит, а мы не понимаем что! — досадует Пал Палыч.

— Да-а, попотеем мы с тобой на его допросе, — предчувствует Томин.

Если он придет на допрос. Если не бросит все свои контракты и не рванет в Вену. Может. И ничего с ним не поделаешь.


Но Коваль приходит. Говорит заготовленные фразы:

— Я подданный Австрии. Показания буду давать только при сотруднике консульства.

Знаменский — чтобы не восседать в начальственной позе — встречает его стоя.

— Но мы как раз расследуем убийство австрийского гражданина, — мило улыбается он. — Можем мы просто побеседовать?

Слова Знаменского несколько успокаивают Коваля, он ожидал иного.

— А кого убили? — спрашивает он.

Все, ловушка сработала, допрос начался.

— Вот, — показывает Пал Палыч фотографию, — Александр Нуриев.

— Не встречал никогда. И фамилию не слышал.

— А этого встречали? Кличка Мокрый, — поверх первой ложится вторая фотография.

Коваль берет ее совершенно спокойно.

— Про кличку не знаю. Но он мне знаком.

— В связи с чем? — вскидывается Томин.

— Жил у меня в прошлом году. В доме, который мне принадлежит.

— Когда вы ехали сюда, он о чем-то вас просил? — продолжает Томин.

— Нет. Я его давно не видел.

— Можно осведомиться о цели вашего приезда? — снова берет разговор в свои руки Знаменский.

— Налаживание деловых контактов.

— И ваши впечатления о родине?

— Пестрые.

— Вы знаете в Москве человека по фамилии Ландышев?

Коваль напрягается: Ландышеву известно о нем многое. Не «стукнул» ли он, хоть и блатарь?

Только бы не зазвонил телефон, думает Знаменский. Он отключил все аппараты, кроме того, который им самим отключен быть не может. Но ведь и единственный способен затрещать не в пору.

— М-м… — осторожничает Коваль. — Раз мы просто беседуем, я тоже осведомлюсь: в связи с чем вопрос?

Томин с Пал Палычем понимают друг друга с полувзгляда, так что Томин, безусловно отдавая Пал Палычу роль «коренника» в допросе, вклинивается со своими репликами именно тогда, когда это уместно.

— Мы предполагаем, что вы выполняете некое поручение Мокрого в отношении Ландышева, — Томин делает открытую попытку напрямую замкнуть Коваля на двух интересующих следствие персонажей.

— Уже ответил — никаких поручений.

Любопытная штука: на Ландышева он реагирует, от поручения Мокрого отрекается невозмутимо.

— А что вас с Ландышевым связывает? — это снова Знаменский.

— Небольшое конфиденциальное дело. Оно возникло по приезде в Россию.

— Какого рода дело?

— Конфиденциальное, — повторяет Коваль.

И по тону ясно, что в этом направлении давить бесполезно.

— Общие знакомые у вас есть? За границей или тут?

— С Ландышевым? Н-нет.

— А Екатерина Репина? Она ведь работает у него в офисе.

— Послушайте, это моя частная жизнь. Не вижу оснований, чтобы высокому министерству интересоваться Катей Репиной. Или даже мной.

Пока он это произносит — с долей надменности — Знаменский и Томин секундно переглядываются: тема Ландышева отыграна. Начинается новый этап допроса. Про другое.

— Не скажите, — говорит Знаменский. — У высокого министерства есть сведения, что вы — не Янов.

— И тогда ваш иностранный паспорт фальшивый, — добавляет Томин.

Коваль завибрировал, но голосом владеет прекрасно:

— Я получал австрийское гражданство как Янов.

— А кто вы в действительности? — спрашивает Знаменский.

— Естественно, Янов. Пока мне не докажут, что я ошибаюсь.

— Разумная позиция… Вас не интересует, откуда сомнения на ваш счет?

— Полагаю, вы все равно расскажете. — Коваль видит, что теперь разговор и пошел такой, какого он опасался.

— Расскажем, конечно, — Знаменский «передает эстафету» Томину.

— Вы посещаете могилу женщины, которую назвали своей матерью. Однако она не мать Янова, — жестко говорит Томин.

— Не стыдно устраивать подобную слежку? — Коваля передергивает, ему гадко, что за ним подглядывали.

— Есть немножко, — признает Знаменский, и затем они с Томиным молчат, давая понять, что ждут объяснений.

Коваль придумывает, как выкрутиться:

— Да, разумеется, она, — он не смог выговорить «не моя мать», — не мать Янова.

— Чья же?

— Олега Ивановича Коваля. Уважаемый бизнесмен. Перед моим отъездом из Вены просил навестить могилу. На кладбище я назвался сыном просто для удобства.

— Вы там бываете то и дело, — Томин в откровенную пользуется материалами наружного наблюдения.

— Люблю кладбищенскую тишину.

— Есть фотография: вы на коленях перед этой могилой. Посторонний человек?

Коваль оборачивается к Томину и рассматривает его как бы в задумчивости.

— Возможно, я что-то там приводил в порядок и это была удобная поза.

— Ох, Олег Иваныч, — качает головой Знаменский.

— Я не Олег Иваныч.

— А почему вы боитесь оказаться Ковалем? За ним крутые дела?

— Он производит порядочное впечатление.

— Вижу, — усмехается Знаменский. — Что вы делаете в психоневрологическом интернате?

— И это вы называете беседой?! — немножко срывается Коваль, но берет себя в руки: — Опять-таки просьба Коваля — позаботиться о сироте.

— Неплохо, — иронически хвалит его Знаменский за изворотливость. — У Коваля какие-то моральные обязательства перед Любовью Николаевной Хомутовой?

— Возможно, — буркает Коваль.

— Но если обязательства у Коваля, почему опеку над ее сыном вы хотите оформить на себя?

— Я, собственно, только прощупывал почву… как это вообще делается, — снова выскальзывает Коваль из сетей.

Зазвонил-таки начальственный аппарат, чтоб его ободрало! Томин аж сморщился.

— Да, — говорит Пал Палыч и некоторое время слушает. — Нет, такого постановления не подпишу… Нет… Нет… Только если вы отстраните меня отдела… Я напишу объяснение, — он кладет трубку и проходится по кабинету. — Мы говорили о Хомутовой, — Пал Палыч чуть-чуть упустил не нить, конечно, но ритм разговора. — Она была осуждена за участие в наркобизнесе. Проявила редкостную преданность шефу, который скрылся. По-человечески понятно, что его наконец взяла совесть.

Карты выложены. Коваль пробует отмолчаться, но не выдерживает давления паузы и спрашивает не вполне удачно:

— Думаете, это тот Коваль, которого я видел в Австрии?

— Когда смотрелись в зеркало, — уточняет Томин.

Коваль делает вид, что ему неловко от глупой шутки Томина. Какой упорный мужик. Сильный. Гибкий. Даже приятно — есть с кем потягаться.

Снова телефонный звонок.

Знаменский косится, но трубку не берет. Говорит Томину:

— Саша, нам бы промочить горло.

Томин достает из холодильника две бутылки пива, стаканы. Наливает. Ковалю разрядка нужна особенно, он не протестует. Томин подсаживается поближе к Пал Палычу, все трое оказываются как бы в кружке, и тон разговора на некоторое время становится благодушнее.

— Пивом австрийского подданного, конечно, не удивишь, — говорит Томин.

— Нет, неплохое пиво, — отзывается Коваль.

— Главное, кстати… — подытоживает Знаменский обмен мнениями и закладывает новый вираж в допросе: — Мы заметили, уж извините, что вас привлекает еще одно место: дом, к которому вы проходите по набережной Яузы. И потом долго перед ним стоите.

— Тоже просьба австрийского знакомого? — подсмеивается Томин.

— Всегда любил гулять по набережной.

— А дом, дом?

— Можете не верить, но Ковалю было интересно, сохранился ли он… не знаю почему.

— Я вам объясню, — говорит Знаменский все еще тоном «разговора за пивом». — Там жила Вероника. Девушка, которую он любил. И там же она была убита.

Точное попадание. Коваль ставит стакан, помолчав, произносит:

— У вас жестокая профессия.

— Знаете, нет, — возражает Пал Палыч «по-свойски». — Наоборот, она обращена против жестокости и всякого зла. — Он доливает стакан Коваля. — Пейте, Олег Иваныч.

— Я не Олег Иваныч.

— Да ладно вам. Если Олег Иваныч Коваль — который не вы — был другом убитой Вероники, то как вы объясните, что в ее квартире были обнаружены отпечатки ваших пальцев?

При той линии защиты, какую ведет Коваль, вопрос сокрушительный. Он молчит. Знаменский не торопит. Тихо в кабинете. Воздух наэлектризованный.

— Это… доказано? — спрашивает наконец Коваль.

— В номере отеля сняли ваши отпечатки, — говорит Томин, — сравнили с теми, все совпало. Вы запутались. Пора признаться, что вы — Коваль.

Тот внутренне мечется, ища лазейку. И смотрите-ка, находит:

— Что отпечатки совпали — не доказательство, что я Коваль. Я вас — гипотетически — спрошу: почему Янов, Янов не мог десять лет назад бывать у этой погибшей девушки? Да, я ее знал. Бывал. Теперь хожу, вспоминаю. Это криминал?

Он понимает, что добыл очко в свою пользу. Понимают это и Знаменский с Томиным.

— Вы упорно защищаетесь, — говорит Пал Палыч. — Изобретательно. Любому адвокату впору. Но мы-то с вами знаем правду.

— Сейчас вы мне еще скажете, как у Достоевского: «Да вы же и убили», — Коваль ободрился, идет на обострение.

Пал Палыч длинно улыбается, может быть, предвкушает, как и впрямь скажет, по Достоевскому. Но не сразу, погодя.

— Сначала, — говорит он, — я скажу вам кое-что другое. То дело по наркотикам вел я. Мы оба, — кивает он на Томина.

Новость встряхивает Коваля, новость пугающая.

У него с противниками, оказывается, давние счеты.

— Вы ушли тогда, канули, казалось, безвозвратно. И вот — через десять лет — вы здесь. Вам не кажется, что нас свела судьба? Олег Иваныч?

— Я не Олег Иваныч, — уже машинально.

— Да-да, я говорю о Ковале. Как мы тогда его искали,как добивались от сообщников: имя, адрес, приметы! Вижу их как сейчас — Хомутова, Феликс, Крушанский, другие. Зафлаженная стая без вожака. И все промолчали. В них как бы отраженно виделись его черты. Человек умный, волевой, прекрасный организатор, по-своему справедливый. Возможно, он для них олицетворял даже некое нравственное начало. Теперь я знаю еще и о вашей… работе Коваля на Севере. Он там остался как легенда. И все-таки да, по Достоевскому — он и убил.

Коваля рассказ Знаменского не только занимает, но затрагивает, затягивает. Знаменский на то и рассчитывал.

— Поскольку вам, я вижу, интересно, открою секрет, на чем погорел его бизнес. Смотрим — зелье у наркоманов стало вдруг стандартное. Даже химический состав идентичный. Значит, один источник и массовое производство. И вот вышли мы на пеньковую фабрику. А уже к вечеру и на дачу Хомутовой и на ваш офис под вывеской «КСИБЗ». Все были на месте, всех взяли, кроме главного человека. Почему? Потому что после убийства — как раз в тот день — он был в шоке. В подобных случаях из-за эмоциональной перегрузки убийцы почти всегда несколько часов спят… Выходит, убийство спасло его от ареста.

— Арест, наоборот, мог спасти от убийства, — вставляет Томин. — Ирония судьбы.

— Но за что Коваль убил любимую девушку? Вам не хочется рассказать? — вдруг спрашивает Пал Палыч.

Пал Палыч не напрасно допытывается. На самом деле Ковалю хочется рассказать. Если человек десять лет молчит, а потом его доводят до кондиции, ему, конечно, хочется выплеснуть правду. Правда — странная вещь, она всегда наружу просится. Но не всегда ее наружу пускают. Коваль не пустит.

Коваль глухо молчит, лицо безжизненное.

— Неужели не хочется?.. Ладно, попробую я, — решает Пал Палыч.

Он делает знак, и Томин достает еще пива. Но теперь оно уже не производит расслабляющего действия, все слишком напряжены.

— Я думал о вас, перечитывал дела о наркотиках и убийстве. Ходил с вами по набережной. Я влез в вашу шкуру и — мне кажется — понял. Коваль занимался наркоторговлей, но терпеть не мог наркоманов. Лучше других он знал, что это погибшие люди. Среди его соратников наркоманов не было.

— Паша, был один, но как-то странно помер, — напоминает Томин, имея в виду скоропостижно скончавшегося Снегирева.

— Верно. Это подтверждает мою мысль. Вероника кололась. У меня тут есть запись протокола осмотра с места убийства. «Положение тела», «трупные пятна», «окоченение». Включим?

— Прошу вас, — задушенно говорит Коваль, делая протестующий жест.

Пал Палыч смотрит на него, страдающего, и отказывается от жестокого эксперимента, который обычно дает эффект. Томин, взявшийся было за кнопку магнитофона, досадливо отходит: вечно Паша со своим благородством.

— По словам подруги, она принимала таблетки, а колоться стала незадолго до смерти. Представим себе, что испытал Коваль, узнав, что Вероника наркоманка. Это было потрясение. Мне кажется, он убил в состоянии аффекта. А попросту — от отчаяния. А?

Коваль как-то подается назад, словно подальше от Пал Палыча, который обнажает его темные душевные глубины.

— У наркодельца любимую женщину отняла наркота. Это разве не судьба?

Томин доливает стакан Коваля, тот жадно пьет.

— Вы были знакомы с ее подругой, Аней Марголиной? — спрашивает Томин. — Она без вины отбыла восемь лет лагерей.

— Она приохотила Веронику к этой гадости. Она ее погубила! — вырывается у Коваля.

— Могу я считать это признанием и вашей вины перед людьми, которые погибли от наркотиков? — спрашивает Знаменский.

Коваль не отвечает.

— Никаких признаний… — невесело произносит Пал Палыч. — Что ж, Бог вам судья. Но вы играете с судьбой. Вы играете с судьбой… А у вашей судьбы что-то тяжелая поступь… Давайте пропуск.

Коваль не сразу понимает.

— Пропуск, — повторяет Пал Палыч.

В молчании он подписывает пропуск. В молчании идет к двери не чаявший так просто вырваться Коваль. Внешне выигравший в поединке, но внутренне разгромленный и понимающий, что остался на крючке.


Он мог бы уехать в Вену первым же поездом. Сослаться перед деловыми партнерами на какую-нибудь срочность и уехать. Пусть «высокое министерство» попробует его достать.

Однако банальная, но истина — от себя ни в каком поезде не уедешь.

Коваль привык принимать себя таким, каков есть, и всегда был сам с собой согласен. Не пересматривал своих поступков, не мучился сожалениями; решая что-то, делал и шел дальше. Но в кабинете Знаменского «положение тела»… «трупные пятна»… и потом по дороге в гостиницу и в номере из глубокого подполья души выполз невыносимый вопрос: имел ли он право отнять у Вероники жизнь? А где правильно поставленный вопрос, там недалеко до правильного ответа.

Он отсылает Катерину, стараясь не смотреть в ее похожее лицо. Долго сидит в ресторане один, пока не начинают петь цыгане. Поднимается в номер. Заказывает бутылку коньяку. Потом вторую. Пьет. Мается. Дошел до определенной грани, а дальше хмель не берет. На ковре валяется сотовый телефон и подает сигналы.

Ночь проходит в полузабытьи, коротких тревожных снах. Утром он с отвращением умывается холодной водой. Застегивает рубашку непослушными пальцами. Поднимает с полу пиджак.


В отчете наружки будет отмечено, что объект покинул отель «Советский» раньше, чем обычно, и с признаками алкогольного опьянения. Что направился пешком по Ленинградскому проспекту в сторону Белорусского вокзала, миновав который, на Тверской улице остановил свободное такси. Что некоторое время без видимой цели ездил по городу, не стараясь, однако, оторваться от «хвоста». Что вышел на набережной Яузы и постоял на горбатом пешеходном мостике, ни с кем не общаясь. Что снова взял машину и поехал к церкви, где прежде бывал дважды и где на сей раз пробыл около сорока минут, так как было безлюдно, то за ним не входили, дожидаясь снаружи. Затем объект направился на кладбище, в глубь которого его тоже сопровождать не стали, зная наизусть его привычный маршрут…


Для Томина рабочий день начинается с Риммы Анатольевны — она звонит по номеру, который был ей дан на совершенно экстренный случай. Спеша и волнуясь, женщина докладывает, что «иностранец из Австрии оказался третейский судья. Будет разбирать спор босса с Авдеевым — это наш клиент. И Авдеев собирается его убить — иностранца. Босс говорил кому-то по секрету, я сама слышала!»

Томин несет новость Знаменскому, тот пожимает плечами:

— Третейских судей не убивают. И потом, Авдеев на это не способен, другого плана человек, вот если сам Ландышев… и готовит, так сказать, алиби?

— Если Ландышев… — задумчиво тянет Томин. — Это вариант. Что-то у них с Яновым есть, кроме третейского суда. А?

— Да, на Ландышева он вибрировал.

Звонит телефон Томина, он выслушивает сообщение и отвечает:

— Не трогайте, я сам.

Затем сообщает Знаменскому:

— Любопытные дела! В гостиницу пришло письмо на имя Нуриева. И отправитель — тот же Нуриев. На конверте надпись: «В случае моей смерти вскрыть». Я помчался! И предостерегу все-таки Коваля.


Давно ли у Транспортбанка Руслан столкнулся вдруг с Ковалем — в первый момент как поленом по голове треснули, обалдел, шарахнулся прятаться. Но сразу и обрадовался, что видит снова, что перед Ковалем суетятся: значит, он в порядке, в силе и не скрывается. И когда Коваль стал босса прижимать, Руслан втайне посмеивался, довольный.

А потом прищучило — и продал за пачку «зелени». Громадную подлянку хорошему человеку устроил! И стал опасаться бывшего хозяина. Хоть Ландышев и уверял, что источника информации не назвал, да он и соврет запросто.

И вот новый поворот — Коваль под прицелом. На этот случай у босса уже исполнитель есть, проверенный. Кранты Олегу Иванычу. И виноват Руслан, сука позорная!..

Но если предупредить, может, убережется? Ребята рассказывали, он через все прошел, и из любой воды, бывало, сухой… Надо предупредить, решает Руслан. Будь что будет, надо предупредить, а там уж как карта ляжет.

Казалось бы, задача простейшая, если знаешь номер мобильника. А вот ничего не получается. Уже в администрацию отеля Руслан звонил, и в Транспортбанк тыкался. Ничего.

Хоть бы Катерина пришла, сегодня должна прийти, зарплатный день. Наконец-то цокает каблучками по коридору. Руслан заступает ей дорогу, заталкивает в комнату охраны, где сейчас пусто.

— Ты сдурел? — выдирается она из его рук.

— Тсс. Серьезный разговор. Я с утра звоню, Олег Иваныч не отвечает. Надо его срочно найти!

— Какой Олег Иваныч?

— Янов, Янов. Надо ему передать, что его заказали. Ты поняла? Хотят убить.

— Кто? Почему?

— Неважно. Передай — Руслан предупредил. Я его знал раньше, давно. Он вспомнит.

— О господи!

Катька вихрем скатывается по лестнице.


Прочтя посмертное письмо Нуриева, Томин расплывается в улыбке: далась в руки долгожданная удача! На душе было бы насквозь хорошо, если б не некий психологический дискомфорт, связанный с Ковалем. На вопрос о нем ответили, что ушел рано утром, но ключа не сдал и, по осторожному определению швейцара, был «без галстука».

Оказавшись в номере, Томин понимает, что швейцар был прав и в прямом и переносном смысле: на полу валялся галстук, разбитая рюмка и сотовый телефон.

Томин звонит по мобильнику:

— Андрей, быстро узнай, где Янов, и перезвони.

Разъединяется и звонит Знаменскому:

— Паша, поздравь, карьера спасена! В письме Нуриева сказано в двух словах следующее. Он едет на встречу с Ландышевым, но опасается, что тот его уберет. Поэтому пишет подробно о грабежах в Австрии, чтобы милиция с Ландышевым разобралась, если что. Ландышеву крышка! Судя по штемпелю, заказное письмо шло восемь дней. Что это за почта в Москве!

Брошенный сотовый телефон опять подает сигналы. Одновременно в номер врывается Катерина.

— Я свяжусь попозже, — говорит Томин.

Катерина смотрит на Томина, на звонящую трубку на полу:

— Где Макс?!

— Вы, по-видимому, Катя?

Та, не отвечая, кидается в спальню, в ванную. Возвращается.

— Где он?!

— Хотел бы я знать.

— Вы кто?

— Друг. Вы тоже о нем беспокоитесь?

Катерина не в силах соблюдать конспирацию.

— Он с утра не отвечает на звонки… Мне сказали, что… что его могут убить…

— Кто сказал?

— Руслан… начальник охраны.

Томин вспоминает — он играл с ним в очко. Мобильник Коваля умолк, но теперь подает голос тот, что в кармане у Томина.

— Да, Андрей… Где?.. Скажи ребятам, что на него возможно покушение. Пошли подмогу!


Коваль идет по кладбищу. Перелетая с дерева на дерево, словно сопровождая его, зловеще каркает ворона.

Сзади из-за памятника высовывается пистолет с глушителем. Выстрел ударяет Коваля в шею.

Ему кажется, что он бежит к могиле матери. Но падает он на чужой холмик. И тянет руку ухватиться за крест.

В отчете наружки появится заключительная фраза: «После поступления указания уплотнить наблюдение объект был обнаружен на кладбище застреленным неустановленным лицом».


Катерина продала подаренные Ковалем кольцо и сережки: понадобились деньги. Она уволилась от Ландышева, но встречалась и разговаривала с Русланом. Вскоре Ландышев был убит при выходе с ипподрома двумя выстрелами: одним в грудь, другим в голову. На следующий день Катерина уехала домой в провинцию.

Томин отбыл в Лион, а затем в Вену, чтобы оформить арест Мокрого австрийской полицией по ордеру Интерпола. Срок его откомандирования в Интерпол истечет через десять месяцев.

Главврач психоневрологического интерната не может успокоиться после визита Канделаки, он перевел Мишеньку в лучшую палату и оформляет над ним опеку (на себя).

Мишенька ежедневно сидит у ворот с крохотным узелочком (там его «имущество») и замызганным шарфом на шее. Он собрался за границу. Если сердобольная нянечка зовет его в дом, Мишенька отвечает:

— Дя-дя… Зди, з-зди.

Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут ЗнаТоКи. Полуденный вор

«Букет» на приеме

1

В дежурной части Петровки, 38 комната для сотрудников, выезжающих на происшествия, имеет вид казенный, но в ней есть все, что дает людям возможность прилечь отдохнуть или чем-то заняться между выездами. Дело к вечеру. Знаменский и Томин скучают, Кибрит что-то вяжет на спицах.

— Давненько мы не дежурили втроем, — говорит Пал Палыч, откладывая газету.

— Если мне не изменяет память, ровно два с половиной месяца, — доносится с дивана, где расположился Томин.

— Тебе никогда не изменяет память, Шурик.

— И чувство юмора, Зинуля, чувство юмора!

— Ну, сегодня с десяти утра ты пытался шутить всего раза три, не больше.

— Да и то неудачно, — лениво подковыривает Знаменский. — Мы улыбались только из вежливости.

— Большое мерси, я вам это припомню… Может, ты наконец бросишь считать свои петли?

— Тогда я собьюсь с узора!

— Кошмарная перспектива!.. Паша, ты бы поверил, что она увлекается такой ерундой?

— С трудом.

— Почему ерундой?

— Потому что ты, Зинаида, интеллектуальная женщина…

— Шурик, надоедает быть интеллектуальной. Хочется иногда побыть просто женщиной.

— И что себе вяжет «просто женщина»? — интересуется Пал Палыч.

— Шапочку.

— Шапочку… — Томин морщится. — Как трогательно!

Из динамика раздается каркающий голос:

— Дежурная группа: эксперт Кибрит, инспектор Томин, следователь Знаменский — на выезд. Разбойное нападение на квартиру. Отравление потерпевших газом. Сыромятническая, 34…

— В моем доме? — ахает Томин.

— …подъезд второй, квартира шестнадцать.

— Невероятно… Это же Петуховы! Чета пенсионеров, их квартира под нами… — удивляется Томин, вместе со всеми быстро собираясь. — Они еще все требовали, чтобы я ходил в мягких тапочках!



В прихожей двухкомнатной квартиры Петуховых теснятся Знаменский, Томин, Кибрит, участковый уполномоченный, понятые и фотограф. Отсюда частично виден разгром внутри: распахнутые шкафы, разбросанные по полу вещи, ящики, вынутые из комода. Половик в коридоре сбит комком и сдвинут к стене, на нем валяется шляпа. Некстати громко звучит веселая музыка — включен приемник.

Фотограф щелкает аппаратом, взглянув под ноги, немного ступает вперед и снова щелкает. Кибрит в резиновых перчатках поднимает шляпу, оглядев, кладет на стул. Осторожно разворачивает и осматривает половик. Томин и Знаменский разговаривают с участковым.

— Что сказал врач?

— Врач сказал — надежда есть, товарищ старший инспектор, — участковый старается говорить официально, но то и дело сбивается на бытовой тон. — Потерпевших оглушили ударом по голове, но не сильно. Однако потом они наглотались газу… От всего этого сердечные припадки у обоих.

— Они были в сознании?

— Какое там…

— Расскажите, пожалуйста, по порядку, — просит Знаменский.

— Есть, товарищ майор. От граждан из квартиры пятнадцать поступил сигнал об утечке газа. Аварийная установила, что газ проникает через вентиляционное отверстие в кухне, видимо, из соседней квартиры… этой самой, значит, потому что вытяжной ход у них общий.

— Ясно. Минуточку, — прерывает Томин. — Зина, нельзя ли нам выключить эту музыку?

— Чтобы добраться до приемника, надо отработать вход. По воздуху я порхать не умею.

— Извини. Продолжайте, пожалуйста.

— Когда на звонки и стук в данную квартиру никто не отозвался, а соседка сказала, что Петуховых дома нет, вызвали меня и вскрыли дверь.

— Кто сюда входил?

— Только я, потому как сразу оценил обстановку… Прошел на кухню, перекрыл газ и вызвал «скорую». Ну, а потом, конечно, врач с санитарами. Но я следил, чтобы ни за что не хватались.

Музыка наконец смолкает: «Можете войти!» — разрешает Кибрит. Все направляются к двери первой комнаты, приостанавливаются на пороге. Подсвечивая себе специальной лампой, Кибрит разглядывает разбитый цветочный горшок, шкаф.

— Следов слишком много. Боюсь, все хозяйские.

— Типичная картина ограбления без точного наводчика, — констатирует Пал Палыч.

— Да что у них было взять-то? Товарищ инспектор, вот вы как человек здешний…

— Деньги. Сын много лет работает на Севере, высылал им, собирался купить машину, — прихватив носовым платком, Томин поднимает с пола семейную фотографию. — Снялись года два назад, в последний его приезд…

— Ты хорошо его знаешь? — вглядывается Знаменский в фотографию.

— Одно время родители с ним намаялись… нет, без уголовщины, просто стойко бездельничал. Потом взялся за ум.



Тот, о ком речь, находится за тысячи километров. В просторной бревенчатой избе в компании троих мужчин рабочего вида Борис Петухов играет в преферанс.

— Кто не рискует, тот шампанского не пьет! — объявляет он, делая ход.

— Под игрока — с симака!

— Без одной.

— Без двух.

— С тобой, Петухов, только в дочки-матери играть, — сердится партнер.

— Ну уж, — ворчит Петухов, сам чувствуя, что сплоховал.

— Где тебя прошлое воскресенье носило?

— А он, братцы, клюкву собирал! Ей-бо! С болота еще и снег путем не сошел, а он целое воскресенье на коленках ползал!

— Ну и что? — ощетинивается Петухов.

— Да на что тебе клюква, чудак человек?

— Он папаше с мамашей отправит!

— Ну и что? Витамины. Пусть кисель варят, вам жалко?

— Клюкву твой папаша и в Москве добудет, тем более — без пяти минут академик.

— Охота при таких родителях за Полярным кругом торчать!



Осмотр переместился в кухню. Здесь тоже кавардак, следы беспорядочных поисков.

— Вот так лежали потерпевшие. Рядом. — Участковый очерчивает пространство над полом.

— Фрамугу открыли вы?

— Да, товарищ майор, необходимо было проветрить. Газ перекрыл краном на трубе, а плиту оставил как есть, — он указывает на кастрюлю со сбежавшим молоком, горелка под которой открыта до отказа.

Кибрит трогает ладонью кастрюлю.

— Скажите, когда вы вошли, над молоком поднимался пар?

— Н-нет… — отвечает участковый. — Я думаю, молоко давно сбежало и загасило горелку, тут уж было не продохнуть.

Кибрит заглядывает под кастрюлю — на конфорку, снова прикладывает руку к кастрюле.

— Совсем холодная… Томин, мне нужна от нее крышка.

— Момент! — Он осматривает кухню, ни к чему не прикасаясь. — Вот она! Дать? — Отведя занавеску, показывает крышку на подоконнике.

— Нет-нет, сама! — Кибрит осторожно берет крышку за края, поворачивает к свету. — Ею пользовались… изнутри энергично осаживались пары.

— И на подоконнике влажный круг. — Томин наклоняется.

— Пал Палыч! Взгляни, под другой конфоркой тоже шлепки молочной пены.

— Да. — Оборачивается к понятым. — Для протокола важно, чтобы вы себе уяснили: кран, потеки на кастрюле, на конфорке подгоревшее молоко…

— Мы все запомнили, не беспокойтесь!

— Тогда можете пока побыть в коридоре. Ну? — спрашивает у Кибрит, когда понятые выходят.

— По-моему, дело было так. Молоко побежало, кто-то из Петуховых поскорей сдвинул его на свободную конфорку. Здесь оно успело немного перелиться через край. Горелку, конечно, выключили, кастрюлю накрыли крышкой.

— А потом тот, кому это понадобилось, поставил ее на старое место и отвернул газ?

Участковый чешет в затылке.

— Получается, преступник использовал маскировку? Что без мокрухи? Дескать, горелку залило, а я ни при чем?

— Предусмотрительный гражданин, — вступает Томин. — Для правдоподобия даже крышку опять снял. Под крышкой ведь молоко не кипятят.

— Но ни одна хозяйка не положит ее на пыльное окно вот так, изнанкой вниз. И не запустит огонь на всю катушку.

— И все это в моем доме! — крутит головой Томин. — Обойду соседей.

Кибрит опыляет порошком ручки кастрюли, затем крышку и всматривается

— Пал Палыч, вообще никаких отпечатков! Стерты.



В этом доме Томин живет со школьных лет, хотя мать упорно называет его родиной Киев, где он провел детство. Естественно, все тут так или иначе знакомы и, тычась из квартиры в квартиру, представляться Томину не надо.

— На этих днях к Петуховым не ходили посторонние? — спрашивает он соседа по лестничной площадке. — Может быть, с телефонной станции или там мышей морить?

— Не замечал, Александр Николаевич… Я их утром видел. Спускаюсь за почтой, а они навстречу, и оба такие оживленные. Вот жизнь!..

— Петуховы? — переспрашивает женщина ниже этажом. — Старенькие неразлучники?

— Вы не слыхали у них шума?

— Мы минут десять как вошли… А что такое?

— Извините, рассказывать некогда.

— Александр Николаевич, погодите! Объясните же!..

Набегавшись впустую по лестнице, Томин заглядывает и в собственную квартиру.

— Ой, Сашко! — восклицает мать. — У нас тут ужас что, ты не представляешь!

— Представляю, мама, я уже полтора часа в доме. Дай чего-нибудь попить.

— Молока?

— С молоком гадкие ассоциации. Компота не осталось?.. Вот спасибо. Скажи, часов около трех-четырех снизу не доносились какие-нибудь необычные звуки?

— Теперь мне мерещится все на свете: и грохот, и стоны. Но я сама так грохотала сковородками…

— В честь чего?

— Да получила письмо из Киева… неважно. Что Петуховы?

— Пока гадательно. У них есть родня?

— Анну Ивановну иногда навещала сестра. Она живет где-то недалеко, в Дубровках. Зовут, кажется… да, Надежда Ивановна.

— Фамилии, случаем, не знаешь?

— Нет. Единственно знаю, что замужем не была.

— И то шерсти клок. Пошел, пока.

— Когда вернешься-то?

— Забегу утром поспать часа два.

В квартире Петуховых работа продолжается: осмотр места происшествия — мероприятие многочасовое. Томин разговаривает по телефону с отделом:

— От слова «петух», Петухова. Записал? Выясни девичью фамилию. Под той же фамилией в Дубровках проживает ее сестра, Надежда Ивановна. Надо ее разыскать. Все. — Он кладет трубку и спрашивает Кибрит, которая присела на минутку отдохнуть:

— Что, Зинаида, никаких концов?

— Во всяком случае, действовали не в одиночку, — слишком трудоемкое дело устроить такой разгром…

— Похоже, тетя Катя вернулась.

Тетя Катя, очень пожилая и тучная, живет дверь в дверь с Петуховыми. Пыхтя и отдуваясь после подъема по лестнице, она раздевает двоих внуков, приведенных из детсада. Томин начинает помогать.

— Тетя Катя, это вы сказали участковому, что Петуховых нет дома?

— Я, милок, я.

— Почему?

— Да собирались они куда-то. Не зазря же машину вызывали?

— Что за машину?

— Ну, стало быть, подтирала я в прихожей пол. Слышу, по лестнице кто-то топает… мужицким шагом. У Петуховой двери стал. А у их радио играет. Видать, он позвонился, да те не услыхали. Тогда стукнул три раза. И спрашивает здоровенным таким голосом: «Такси заказывали?.. А чего же, говорит, не выходите? Выходите скорей, мне стоять некогда!»

— А кто из квартиры ответил?

— Не знаю, Сашенька… Мне бы, дура, прислушаться, да город, всякое любопытство отшибает. Ну ты подумай: рядом людей чуть не убили, а мне даже рассказать нечего!

2

Эта единственная ниточка, потянувшаяся с места преступления, привела Томина в Центральную диспетчерскую такси.

Длинный зал заставлен столами вдоль одной стены. На столах — телефонные аппараты; при вызове на них зажигаются сигнальные лампочки. Большой стенд с подробной схемой города сплошь улеплен кармашками, куда складываются бланки заказов в зависимости от места и времени вызова. Чуть на отшибе — место старшей по смене. В глубине, за барьером, отдельное помещение с застекленными кабинками для работы радиогруппы. Позывные диспетчерской — «Букет».

Специфический, никакому иному учреждению не свойственный звуковой фон складывается из непрерывных переговоров с клиентами и шоферами. Если вслушаться в этот четко организованный гомон, то в нем ощущается напряженное дыхание огромного города…

Томин, слегка оглушенный, беседует со старшей — деловитой и неторопливой женщиной средних лет.

— Заказ на фамилию «Петухов» я нашла, — улыбается она. — Принят накануне. Выполнил его шофер машины 12–20.

— Очень интересно, как выполнил.

— Шофер на хорошем счету, жалоб не поступало…

— Обязан срочно с ним переговорить, Галина Сергеевна.

— Пожалуйста, машина с радиотелефоном.

— Мой разговор не для эфира.

Старшая перестает улыбаться.

— Придется снимать с линии? Что-то случилось?

— Придется снимать…

…Томин успел встретиться с шофером и вернуться, а Знаменский все еще пишет протокол, и в коридоре подремывают сморившиеся понятые…



Назавтра шофера допрашивает уже Пал Палыч. Показания приходится, что называется, тянуть клещами: этот человек, резкий и замкнутый, решительно не расположен к душевным излияниям.

— Вы всегда так разговариваете, Кирпичов?

— Я не девушка, и мы с вами не танго танцуем. Чего ради улыбаться?

— А чего ради огрызаться?

— Вчера план сорвали, сегодня выходной кошке под хвост. И еще любезничай…

— Ладно, без любезностей проживаем. А как насчет откровенности?

— Да я же все рассказал! Вчера еще! Этому вашему…

— Старшему инспектору Томину.

— Пусть инспектору. А теперь обратно по новой?

— Обратно.

— Ладно. Подал машину, сели пассажиры, отвез, куда сказали, поехал по следующему адресу.

— Сколько было пассажиров?

— Двое.

— Женщины, мужчины?

— Ну мужчины!

— Молодые, старые?

— Средние.

— Багажник не открывали?

— Не было у них вещей.

— Совсем с пустыми руками?

— Какая-то ерундовая корзиночка и шампанское в газете.

— Раз в газете, почему думаете, что шампанское?

— Не видно, что ли?

— Где высадили?

— Где-то у метро…

Пауза. Знаменский задумчиво смотрит на шофера.

— Давайте попробуем сначала, — говорит он.

— Опять сначала?!

— Обязательно. Итак, вы подъехали к дому и остановились. Пассажиры вышли к вам сразу?

— Сразу выходить сознательности не хватает. Приедешь и торчишь…

— Вы не связывались с Петуховыми через «Букет»?

— До «Букета» не больно докричишься.

— А сами не ходили поторапливать?

— Чего ради переться на пятый этаж?

— Откуда же вам известно, что квартира на пятом этаже?

— Вы меня на пушку не берите? — раздражается Кирпичов после короткой заминки. — А если пассажиры сами помянули про этаж? Допустимо, нет?

— О чем они еще говорили?

— Не прислушивался.

— Странно: запомнили единственную пустячную деталь — пятый этаж.

Кирпичов молчит, и Знаменский внимательно за ним наблюдает. Некрасивое, но выразительное и осмысленное лицо, большие трудовые руки, непритязательный серый костюм и единственная, пожалуй, дань моде во всем облике — длинные волосы.

— Еще разговаривали про какую-то клюкву, — говорит, наконец, Кирпичов.

— Вероятно, про развесистую?

— Совершенно точно. Была, мол, клюква обыкновенная, а стала развестистая.

— Нашли место для шуток, Кирпичов! Вы отдаете себе отчет, почему нас интересует рейс к Петуховым?

— Ну… что-то там стряслось…

— Ваш приезд по времени совпал с преступлением в их квартире.

— Ну совпал. И что?.. Я виноват?.. Почему меня таскают?..

— Потому, что вы везли не Петуховых, Кирпичов. Вы везли преступников.

— У них на лбу не написано, кто они есть! Мне сказали фамилию — я везу.

— Тогда еще раз сначала. Двое мужчин сели в машину и назвали фамилию, на которую сделан заказ. Так?

— Так.

— Диспетчер помнит, что не смогла дозвониться Петуховым и предупредить, что машина выслана. Вы говорите, у них не были. Откуда же те двое могли знать, что Петуховы на четыре пятнадцать вызвали такси?

Кирпичов, смешавшись, подыскивает ответ:

— Может… может, они у хозяев спросили…

— Хозяева были уже неспособны ответить, Кирпичов.

Тот дрогнул бровями.

— Их… насмерть?..

— Поднимались вы к Петуховым?

— Нет!

— У таксистов прекрасная профессиональная память. И прошли всего сутки. Опишите, пожалуйста, внешность ваших пассажиров.

— Мое дело следить за проезжей частью, а не пассажирами любоваться.

— Если вам их покажут, узнаете?

— Покажут? — На лице Кирпичова сменяются испуг, радость, недоверие. — Но разве… Разве их нашли? Поймали?.. — Верх берет осторожность. — Нет, не узнаю.



— Значит, и тебе врет? — спрашивает Томин, когда тройка собирается у Знаменского.

— Врет. И не вполне ясно, почему.

— Но, Павел, когда человек знает — произошло преступление и он не причастен, зачем ложь?

— Врет — значит, имеет причину, — поддерживает Томин. — А в таком деле иметь причину врать… — Звонит телефон, он берет трубку. — Да… Ну молодец, вези скорей! Что?.. Ладно, пусть покормит рыбок… Сестру Петуховой тебе доставят минут через сорок, — говорит он Знаменскому. — Она старая дева и держит три аквариума. Зинаида, что практически дал осмотр?

— Очень мало.

— Крушили все подряд — и никаких следов?

— Да, вот и так бывает.

— Ну, а замок?

— Хороший замок. Даже со специальным инструментом повозишься, пока вскроешь. И в механизме ни малейших царапин. Дверь открыли сами Петуховы. А если кто-то снаружи, то идеально подходящим ключом.

— Ваше счастье, что в этом деле есть хоть один правдивый и немного соображающий свидетель. Некто Томин. Так вот что я вам скажу. Петуховы никогда не впустили бы незнакомого человека. Звонят однажды: «К нам ломится подозрительный мужчина!» Спускаюсь. На площадке топчется новый водопроводчик из ЖЭКа. Немного под мухой, но вполне культурно объясняет, что явился по собственному их вызову — чинить кран. Или: дня два назад я занес их любимый журнал «Здоровье» — по ошибке сунули к нам в ящик. Слышу из-за двери: «Ах, Шурик, громадное спасибо!» Но, прежде чем открыть, накинули цепочку — убедиться, что действительно я. Понимаете, у них это железный рефлекс. Так что надо искать среди знакомых, и притом тех, кто знал про деньги.

— Извини, перебью, — постукивает карандашом Знаменский. — Вот квитанция прачечной. Я туда звонил. Белье брали на дому и домой же привозили. Как ты просунешь узел в щелку, не сняв цепочки? То же самое с переводами от сына. Чтобы получить деньги, надо предъявить паспорт, расписаться.

— У Петуховых примитивно стащили ключ из кармана, — предполагает Кибрит.

— У-у, какая поднялась бы паника! И меня непременно призвали бы для консультации: что надежней — сменить замок или врезать два дополнительных. Нет уж, тут вы со мной не спорьте. — Томин достает исписанный лист. — Вот тебе, Паша, список их близких, соседей и прочее. Судимых, увы, нет. А эта пригласительная открытка выпала из кармана Петухова в больнице.

— Вон они куда собирались! Банкет по случаю семидесятилетия друга и бывшего сослуживца… Бутылка шампанского?.. — вспоминает Знаменский. — Гм…

Томин кружит по кабинету.

— Как вы думаете, о чем Петухов говорил в бреду ночь напролет? О салате и огурцах! Что сильная засуха, и надо их ехать поливать. Просто терпения нет: мы тычемся в потемках, а старички лежат помалкивают и все знают… Попытаюсь еще раз прорваться в больницу.

И Томин прорвался-таки к Петуховой, состояние которой полегче, чем у мужа.

Иссиня-бледная, с перебинтованной головой лежит она на больничной койке.

— Анна Ивановна!.. Анна Ивановна, вы меня не узнаете?.. Я из квартиры наверху, Томин.

— Здравствуйте, Сашенька, — шепчет Петухова.

— Как самочувствие?

— Все болит…

— Анна Ивановна, одно слово — кто?

— Не видела, Сашенька.

— Но как все случилось?

— Афанасий Ильич пошел отпирать… потом слышу — голоса… Я выглянула из кухни… а он лежит… И дальше не помню…

— Вы кого-нибудь в это время ждали?

— Никого.

— Анна Ивановна, если хоть малейшее подозрение… Нет?

Петухова слабо качает головой.

— А деньги находились в квартире? Где они были спрятаны?

Петухова закрывает глаза.

— Просто так… лежали, — и жалко, по-детски всхлипывает.

3

Надежда Ивановна, сестра Петуховой, до появления на Петровке ведать не ведала о несчастье. Не ведала она, как выяснилось, и о том, что Петуховы скопили за последние два-три года круглую сумму. И теперь, сидя у Знаменского, Надежда Ивановна нет-нет да и утрет слезу. Но показания ее «не деформированы» волнением или обидой. Пал Палыч чувствует, что на объективность этой женщины можно положиться.

— Не понимаю, зачем деньги держали дома? — недоумевает он.

— Психология. В сберегательной книжке только цифры, а если дома, можно и поглядеть и пощупать. Они небось в эти деньги едва верили!.. Символ это для них был, я так представляю.

— Символ обеспеченности?

— Нет. Что Борис наконец в люди вышел. Ведь столько лет никакой надежды…

— А то, что с чужими людьми делились, а родной сестре — ни слова, тоже психология?

— Психология, — вздохнув, подтверждает Надежда Ивановна. — Но это такое — вовсе семейное, тут не к месту.

— Все-таки рассказали бы, если не секрет.

— Да неловко выйдет: сестра в беде, а я ее вроде судить стану… Ну ладно, расскажу, вы только не передавайте. Брат у нас был, Семен. Женился он на вдове, еще и с ребенком. Бабенка, правду сказать, вздорная попалась. Но мальчика я привечала — книжки там разные… когда рубашечку купишь. Родной — не родной, а все племянник. Особенно, как Семен умер. Жалко, знаете. А Петуховы совсем наоборот: у нас, говорят, теперь ничего общего, брось мальчишку приваживать, накличешь беды.

— Какая ж от мальчика беда?

— Да правду сказать, непутевый он, Генка… Двадцать два уже, а все к делу определиться не может, мотается из стороны в сторону. Иногда сердце замирает: ну как с пути собьется!

— У Петуховых он бывал?

— Зачем ходить, куда не зовут? Раз в год забежит…

— И вы связываете их скрытность с вашим отношением к племяннику?

— Другого и придумать не могу! Наверно, опасались, что на Генку просить стану. Но разве я бы стала?! Понимая их психологию.

— А Гене сейчас нужны деньги?

— Да вечно ему нужны деньги. То в биллиард проиграется, то вдруг магнитофон в долг купит. Шалая голова.



Мелькнувшее у Знаменского подозрение тотчас проверено.

— Парня уже месяц нет в Москве, — говорит Томин. — Он отпадает.

— Что ж, отчасти рад. Было бы жаль тетушку: у нее только рыбки да этот Генка.

— Ты себя пожалей. Да и меня не мешает. Спроси, сколько я спал за эти трое суток… Кто у тебя на очереди?

— Те, что помечены крестиком.

Томин просматривает список на столе.

— Крестики-нолики… А что означают галочки?

— Что человек слышал про деньги. Одна галочка — от самих Петуховых, две — из вторых или третьих рук… Мне не ясен принцип, по которому Петуховы откровенничали. Отчего именно с этими людьми?

Томин снова читает список.

— Да случайный набор… может быть, вот что — реванш. Успехами Бориса козыряли перед теми, кто в прежние времена его презирал.

— Может быть, если искать логические связи. Если вообще не сработала цепь случайностей.

— Ой, не накличь худший вариант. От цепи случайностей до цепи улик две пары ботинок сносишь…

В дверь кабинета постучали, и на пороге появилась встревоженная пожилая женщина с повесткой в руке.

— Здравствуйте. Мне к следователю Знаменскому.

— Прошу.

— Загляну попозже, — говорит Томин, выходя.

— Садитесь, пожалуйста. Ваша фамилия?..

— Буркова.

— Я пригласил вас побеседовать по делу бывших ваших соседей — Петуховых.

Соседка не сразу понимает.

— По делу Петуховых?.. Ну тут уж ошибка! Петуховы не такие люди! Какое на них может быть дело, что вы!



Пока Пал Палыч объясняет, каково «дело Петуховых», Томину приносят новости.

— Кирпичов в прошлом судим по статье восемьдесят девятой, — рассказывает сотрудник угрозыска Данилов. — Приговор я читал, суть следующая. Работал шофером на хладокомбинате, возил мороженое мясо, рыбу и прочее. Ну и сколотилась там компания. Сбывали, что поценней, налево. Когда до них добрались, потянули и Кирпичова. Насколько он был причастен, точно не известно. Вины за собой не признавал, в суде держался вызывающе. Словом, дали два года…



— У Петуховых мало кто бывал-то, — вспоминает соседка. — Конечно, я кого-нибудь могла забыть, пятый год, как мы переехали.

— Значит, кроме тех, кого вы назвали…

— Ой, дай тех называть даже совестно! Нельзя и подумать, чтоб они!.. Прямо не верится — недели не прошло, как я Анну Ивановну встретила. Давным-давно не видались, а тут нос к носу в магазине… Но, извините, я болтаю, а ваше время, наверно, дорого.

— Разве вы болтаете? — шутливо возражает Знаменский. — Вы даете показания. Рассказывайте, пожалуйста.

— Что же рассказывать?

— Вот хотя бы как вы встретились в магазине.

— Да?.. Ну встретились, расцеловались, и пошел, конечно, разговор. Пока вместе в кассу стояли, потом к прилавку, все новости успели выложить. В очереди над нами подшучивали: «Взяли две старушки по одной чекушке». Мы ведь где столкнулись-то? В винном отделе!

— Что же Петухова купила?

— Шампанское. Кому-то на именины. А я водку брала, меня очередь больше одобрила.

— Говорила Петухова о сыне?

— Еще бы! Свет в окне. Курсы какие-то заочно кончил, работает на Севере начальником, не помню чего. Еще хвалила, какой заботливый стал, посылки шлет: то варежки на оленьем меху, то рыбу вяленую, а на днях вот со специальным человеком клюквы корзину отправил.

— Клюквы?

— Да, я тоже удивилась — в такую даль!

— Не помните дословно: «корзину» или «корзиночку» клюквы?

— Пожалуй, среднее — «корзинку».

— Среднее… Простите, что перебил.

— Ну еще она как раз про эти несчастные деньги… Борису, дескать, что рубль, что копейка — все готов по ветру пустить, поэтому домой переводит, а мы складываем в заветную шкатулочку. Говорит, как на машину наберем, так он возвратится.

— Кто-нибудь из окружающих мог это слышать?

Примолкнув, соседка осмысливает значение вопроса и пугается:

— Бог ты мой!.. Мне бы ее остановить! Конечно, могли слышать!



Разговаривая с Томиным, Данилов подводит итог:

— По-моему, совпадение подозрительное. Мало того, что сам Кирпичов сидел, еще рецидивист Санатюк рядом.

— Давно освободился?

— Около трех лет. Правда, стар, почти семьдесят. Но такой — до смерти волк. Есть слушок, к нему ходят «советоваться». И подскажет, у кого брать, и механику обмозгует.

— Спасибо, Костя, за службу! Интересно, что теперь Кирпичов запоет!

На Знаменского, однако, новость не произвела большого впечатления.

— Боюсь, Саша, он запоет прежнюю песню. О судимости имел право умолчать — судимость за давностью снята. А то, что в одном дворе живет матерый уголовник… Может, он с ним не здоровается. — Пал Палыч останавливает Томина, который порывается что-то сказать. — Саша, я не зачеркиваю сделанного! Сделано много, сделано быстро. Но прежде чем снова браться за Кирпичова, мне надо больше.

— А конкретно: чего ваша душенька желает, чтобы допросить уже с полным комфортом? — сварливо спрашивает Томин.

— Ну, слушай, не тебя учить!

— А то поучил бы!.. Ладно, очень эта история в печенках сидит!

И немудрено, что сидит в печенках, если послушать вечерний разговор Томина с матерью.

— Меня поражает твоя беспечность! Те гуляют на свободе, а он преспокойно собирается в гости!

— У Зинаиды день рождения. Чистая рубашка найдется?

— В шкафу.

— Ты же всегда ворчала, что я слишком много работаю.

— В данном случае — дело другое, Сашко. Это уже вопрос семейной чести! Я боюсь нос за дверь показать: кто-нибудь встречается и требует новостей.

— Мама, для меня каждое дело — вопрос чести.

— Ах-ах-ах!.. Воротничок подверни… И Зиночке кланяйся!



— Мама шлет тебе поклон. — Томин кланяется.

— Спасибо, Шурик, получилось очень грациозно.

Друзья пришли в числе первых гостей…

…А уходят последними.

Ночная улица обдает холодком, но уже отчетливо чувствуется в городе весна.

— Что невесел? Недоволен Зининым мужем? — усмехается Пал Палыч.

— Напротив. Решительно нечего возразить. Умница, спортсмен, без пяти минут доктор наук, приятные друзья… Вероятно, слегка завидую семейной идиллии.

— Кто велит ходить бобылем?

— Никто. Захочу, будет вагон невест.

— На вагоне не женишься, нужна одна.

— Одной пока нет.

Они приближаются к дому Томина.

— Ладно, Саша, хватит сентиментальностей. Давай решать, что делать дальше. Я думаю…

Тот, глядя вверх, хватает его за руку:

— Стой! У Петуховых свет!

Печати с двери Петуховых сорваны. Знаменский остается на площадке.

Томин тихо входит. Видит на вешалке плащ и кепку, которых здесь прежде не было.

— Кто дома?

В коридоре появляется Борис Петухов.

— А-а, здравствуй, Борис! — и Томин кивает Пал Палычу: можешь топать домой.

— Здравствуйте… Кто это?.. Сашка!

— Что дверь не заперта?

— На что ее запрешь? — Петухов указывает на дыру от выпиленного для экспертизы замка. — Как мои старики, не знаешь?

— Мать пошла на поправку, отца, видимо, тоже вытащат. Проникнуть можно? — Томин накидывает цепочку и делает жест внутрь квартиры.

— Валяй… Извини, руку не подаю — в земле.

— А что ты делаешь?

— Да вот цветок сажаю… мамин самый любимый, — смущенно бормочет Борис.

Он проходит с Томиным в комнату и поливает ткнутый в поллитровую банку увядший цветок; вытирает чем попало руки, вздыхает.

— Загнется, наверно. Ну за каким лешим было горшок-то разбивать?! И вообще, глянь, что натворили! Сволочи!

— Видел, Боря. По линии угрозыска дело веду я.

— Вона! Слушай, я только с самолета. Звонил тетке, она и телеграмму бестолковую прислала и теперь несет ахинею, ничего толком не понял.

— Я пока тоже не все понял. Поэтому, Боря, лучше мне спрашивать — тебе отвечать. Но давай перебазируемся к нам. Мать тебя накормит, посидим-потолкуем. Можешь и переночевать.

— Ладно, — он вытаскивает поллитровку. — Раздавим?

— Нет, уволь, только от стола.

— Тогда смысла нет ходить.

Злясь и вздыхая, он подбирает с пола раскиданные вещи. Томин к нему приглядывается.

Петухов широк в плечах, крепок и кажется румяно-смуглымот «снежного» загара. Но в водянистых серых глазах и голосе угадывается какая-то душевная слабина. То ли очень уж выбит из колеи случившимся, толи так и остался немного «хлюпиком», несмотря на все свои успехи…

— Скажи, Боря, родители писали регулярно?

— Ну! — утвердительно произносит Петухов.

— В последних письмах не проскальзывали тревожные нотки? Они никого не опасались? Не писали что-нибудь вроде: «Часто захаживает такой-то, передает тебе привет». А?

— А старики-то чего говорят?

— От матери мало чего узнал, к отцу еще не допускают… Денег ты в квартире не нашел?

— И не искал. До того ли мне сейчас, друг милый!

— Ты здорово переменился. Уважаю твои чувства, Боря, но… Какую шкатулочку мать могла называть «заветной»?

— Шкатулка? Одна всего и есть — которую отец подарил. На свадьбу, кажется.

— И в ней лежали?..

— Ерунда всякая. Вот, — поднимает опрокинутую палехскую шкатулку, возле которой рассыпаны вывалившиеся на пол безделушки.

— Понимаешь, неясно, нашли деньги или нет.

Борис смотрит на него хмурясь.

— Извини, я слегка не в себе…

— Неясно, говорю, нашли ли те деньги, что ты присылал.

— Да?.. — после паузы растерянно произносит Борис.

— Ну да. Родители рассказывали, что держат их дома. Но где? Почему ты не убедил их положить на сберкнижку?

— А… что они еще рассказывали?

— Почти накопил на машину. Вернешься — купишь.

— Прямо так?.. Так вот и говорили?! Хвастливое старичье! — Он в крайнем волнении.

— Да, накликали. Но — не посетуй на откровенность — сколько они, бывало, и краснели за тебя и челом били в разных инстанциях. Ты ведь был ох не подарочек!

— Ну и что?

— Когда-нибудь людям хочется наконец моральной компенсации: «Вот каков наш Боря, получше других!»

— Ну и заварилась кашка! Первый сорт!

— Не знаешь, доехала до них твоя клюква?

— Господи, велика разница, доехала — не доехала… Надо ж, про клюкву известно!

— Сколько ее было?

— С полведра примерно. Велел ребятам набрать.

— Как ты ее упаковал? Когда и с кем отправил?

— Насыпал в лукошко, поверху мешковинкой обвязал. Один ханурик от нас увольнялся, с ним и послал. Должен был уж прибыть. Он проездом на юг.

— «Ханурик» какого сорта?

— Да так…

— В доме не нашли ни ягодки, а полведра сразу не съешь.

— Чего ты прицепился с клюквой?

— Грабители вынесли отсюда корзинку. И тоже обвязанную тряпицей.

— Что же, они на клюкву позарились?

— Думаю, не тот ли вынес, кто и внес? Чтобы следа не оставлять.

— Он?!.. — Борис садится посреди комнаты на стул.

— Обрисуй, что за личность, прикинем.

— В Хабарове и обрисовывать нечего. Одно слово — алкаш. Неужели…

Его прерывает робкий звонок в дверь.

— На всякий случай, меня нет, — говорит Томин и встает в передней за вешалку.

— Кто там? — слегка оробев, окликает Борис.

С лестницы доносится невнятно: «Откройте, не бойтеся!»… Борис удивленно прислушивается, протягивает руку, но в последний момент, засомневавшись, не скидывает цепочку, а лишь приотворяет дверь. Теперь голос звучит отчетливее: «Прощения просим, что поздновато, заплутал малость в Москве… От Бориса Афанасьевича я». Петухов распахивает дверь. На пороге хмельной низкорослый мужичонка с лукошком в обнимку.

Томин выступает из-за вешалки.

— Свят-свят-свят!.. Кудай-то я прибыл — туда или обратно? — хихикает гость, таращась на Петухова.

— Туда, туда, входи.

— Нет, Борис Афанасьич! Ить я поехал, а вы осталися. Я кому же клюкву-то вез?..

Борис оборачивается к Томину.

— Познакомься с товарищем Хабаровым, — язвительно кривит он губы. — Больше у тебя никого на подозрении нет?

4

Выбыл из подозреваемых племянник Гена, выбыл и Хабаров. Корзинка оказалась в руках преступников просто «паролем»: знали, на что сослаться, чтобы пустили в квартиру. А их осведомленность… Если Петухова откровенничала в магазине, то могла и еще в десяти местах. Не угадаешь, где кто слышал.

— Снимаем с повестки дня? — спрашивает Томин, беря со стола Знаменского пустое лукошко из-под клюквы.

— Увы.

— Кое-что, Паша, забрезжило с другой стороны. У этого Санатюка, судимого за убийство и квартирные кражи…

— И живущего рядом с Кирпичовым… Помню.

— У него племянница работает в почтовом отделении и занимается денежными переводами — обрати внимание. А отделение, еще раз обрати внимание, обслуживает, в частности, наш дом. Факт, по-моему, достаточно увесистый.

Крутанув лукошко, Томин запускает его волчком и торжествующе косится на Пал Палыча. Любит он нежданные эффекты.

Но Знаменский, хотя слушает и внимательно, не спешит ликовать.

— Тебе, Паша, все мало? Тогда добавлю, что эту Варю Санатюк неоднократно встречали под ручку с Кирпичовым!



В больничной палате несколько коек. На одной из них — Петухова. Возле нее сидит Борис.

— Ты сейчас, главное, не волнуйся, тогда через недельку и встанешь. И я вот приехал, и папе лучше. Поживете еще… А про деньги эти, которые в шкатулке лежали…

Петухова порывается что-то сказать, но Борис косится на соседние койки — слушают ли посторонние — и останавливает мать:

— Тсс! Молчи! Тебе велено поменьше говорить, вот и помалкивай! Про деньги забудь! Жалко, конечно, да что поделаешь. Я и папе сказал: были, сплыли, и наплевать. Новые наживем, здоровье дороже. Поняла? — заглядывает он ей в глаза. — Поняла ты меня?

— Поняла, сынок… — шепчет Петухова. — Спасибо, что не сердишься…

— Молчи, молчи! Наговоришься еще вдосталь, когда допрашивать будут. Этот Сашка Томин, как я представляю, талантов небольших, но для соседей готов расстараться. Вдруг и поймает наших злодеев. У-у, мне бы их в руки!



«Небольших талантов» Томин находится в это время у начальника районного узла связи.

— Лучше об этой проверке не знать никому, — говорит он. — Дело не только в тайне следствия, но и в репутации людей.

— Но какие от меня требуются шаги? — осторожно интересуется начальник.

— Вот санкция прокурора на изъятие всех документов, относящихся к почтовым денежным переводам на фамилию Петуховых. Мне необходимы даты, суммы переводов и через чьи руки каждый из них проходил.

— Мм… трудоемко… Текущую работу тоже не бросишь.

— Если мы ограничимся последним годом, то?..

— Дня два-три.

— Надеюсь на вас. Тут мой телефон. Не будет меня, звоните по другому номеру — следователю Знаменскому. И еще просьба. Подскажите, кто может беспристрастно охарактеризовать одну из ваших сотрудниц — Варвару Владимировну Санатюк?



В квартире Петуховых на полную мощность включен приемник; на лестнице ниже этажом ожидает группа мужчин.

Знаменский дает последние указания тете Кате, соседке Петуховых.

— Встаньте, пожалуйста на то же самое место.

Тетя Катя переступает к порогу.

— Тут вот. Только тряпка у меня в руках была, и музыка веселей играла.

— Тряпка — не обязательно. Сейчас несколько человек по очереди поднимутся и произнесут у двери Петуховых фразу, которая вам запомнилась. Если чей-то голос узнаете, скажите.

— Еще б не сказать!

— Начинаем! — командует Знаменский на лестницу и плотно прикрывает дверь. — Теперь тихо…

Слышно, как по ступеням шагает кто-то, потом близко стучит в дверь и говорит после паузы: «Такси заказывали?.. А чего же не выходите? Выходите скорей, мне стоять некогда!» Тетя Катя не подает знака. Процедура повторяется со вторым голосом. Когда раздаются шаги третьего участника опознания, женщина настораживается и напряженно дослушивает фразу до конца.

— Этот! — торжествующе заявляет она. — И хрип его и повадка!

— Спасибо. Вольно!

Музыка смолкает. Знаменский выходит на лестницу и приглашает всех поближе.

— Прошу мужчину, участвовавшего в опознании третьим, назвать себя.

— Ну я, — нехотя откликается Кирпичов.

— Ваша фамилия?

— Будто забыли.

— Должны слышать все присутствующие.

— Ну Кирпичов.

— Признаете ли вы правильность опознания?

— Ничего я не признаю.

Тучная тетя Катя наливается краской.

— Он еще и отказывается! Бесстыжие твои глаза! Небось заодно с теми!

— Отцепись, бабка.

— Ой, взляд-то какой у него нехороший! На все способный! — обращается тетя Катя к Знаменскому.



После опознания Кирпичова Пал Палыч привозит его на Петровку.

— Ну, Кирпичов, всю дорогу мы молчали. Что надумали?

— Да ничего особенного. Считаете, много вы доказали?

— По крайней мере одно: к двери Петуховых вы все-таки подходили и разговаривали с теми, кто был внутри. Хотя прошлый раз категорически отрицали это. Почему?

— Потому, чтоб не привязывались вы, не впутывали меня в историю!

— Человека трудно запутать, если сам не путает.

— Ну да! Старуха только голос услышала и — готово дело! — произвела в грабители.

— Угу. Вы ей не понравились.

— Может, вам понравился?

— Не очень. Но я не уверен, что вы на все способны.

— А все-таки допускаете. Ну что я такого сделал? Поднялся на пятый этаж. И уже замаран!

— Тем, что старались это скрыть. И продолжаете скрывать многое другое.

— На вашем стуле сидя, пора бы привыкнуть, что люди врут, — замечает Кирпичов.

— Привыкнуть трудно, да и нельзя. Начнет казаться, что все врут. Как тогда добывать правду?

Кирпичов вызывающе усмехается.

— Думать надо!

— По дороге сюда я как раз думал.

— И что надумали?

— Довольно любопытную, знаете, штуку. Не в том ли корень вашего вранья, что тех двоих вы высадили у собственного дома?

Некоторое время Кирпичов молчит, пытаясь подавить панику, затем говорит с трудом:

— Что за ерунда… еще скажите — повел к себе чай пить… Надо же выдумать!..

— Я не выдумывал, Кирпичов. Я думал. Анализировал, сопоставлял. И ясно вижу, что не ошибся.

— Откуда ж оно ясно?

— Из вашей реакции. В протоколе, конечно, нельзя написать: «Свидетель побледнел и задрожал всем телом». Но картина была примерно такая.

— Когда врасплох такую глупость… поневоле челюсть отвиснет… С чего вы вообще взяли?

— Могу вкратце изложить ход мысли. Желаете?

— Отчего ж… интересно.

— Так вот. Кирпичов, думал я, изо всех сил открещивается от двух своих пассажиров, опасаясь угодить в историю. Но он должен понимать, что никто его не обвинит, если случайные пассажиры оказались преступниками. Значит, есть некое обстоятельство, которое позволяет заподозрить связь между ним и грабителями. Это обстоятельство он и хочет утаить!.. Тогда я принялся перебирать в уме первый с ним разговор. Пока мы торчали у светофора на Сретенке, отчетливо вспомнился момент, когда «заискрило». На вопрос, где пассажиры сошли, Кирпичов ответил чуть поспешней и внутренне весь напрягся. Видно, тут и была главная ложь.

— Да почему непременно ложь?!

— Видите ли, он утверждал, что высадил своих нехороших клиентов у метро. Глупо, проехав полгорода на такси, высаживаться у метро.

— Заметали следы.

— Нет, полагаю, такси их прельстило как возможность быстро добраться до определенного места.

— И «определенное место» — мой дом? Железная логика!

— Я еще не сделал такого вывода. Кроме лжи был страх. Кирпичов крепко боится, думал я. Но кого? Меня?

— Чего вас бояться? Не воображайте…

— Верно. Когда меня боятся, это неприятно, и я сразу чувствую. Значит, кого-то другого. Кого? Тех пассажиров? Что ж, Кирпичов в прошлом судим — глаз…

— Раскопали!

— Я судимостью не попрекаю, но учитываю — как жизненный опыт. Так вот, глаз на уголовников должен иметь, к тому ж они наверняка были возбуждены, говорили о чем-то. Словом, Кирпичов вполне мог их раскусить, понять, что они прямиком «с дела», и струхнуть.

— Струхнешь! Под носом на щитке и номер машины и фамилия. Только ленивый не запомнит.

— Да, но тот Кирпичов, о котором я толкую, не робкого десятка. В январе у него хулиганы отказались платить, угрожали расправой, а он ухитрился всех троих доставить в милицию. И плевал, что они запомнили фамилию… Конечно, возможен особый вариант: Кирпичов нарвался на тех, с которыми отбывал срок. Допустим, ему грозили. Допустим, Кирпичов помнит их как типов жестоких, злобных. И отсюда — страх.

— Вы прямо диссертацию выдаете: «Что такое страх и с чем его едят», — нервничает Кирпичов.

— Уж что на моем стуле сидя вырабатывается, так это чутье на ложь и страх. Я могу точно сказать, что страх Кирпичова — сегодняшний. А сегодня те двое ему не опасны. Они узнают, кто навел на их след, уже когда попадутся, то есть будут под замком. А потом, через долгие годы, вновь обретенную свободу, сами знаете, редко тратят на «священную месть»… Итак, выводы: Кирпичов боится сейчас, сию минуту. Боится не меня и не их. Ему жизненно важно скрыть конечную точку маршрута. Чем все увязать и объяснить? Одной фамилией: Санатюк. Если Кирпичов узнал, что шеф грабителей Санатюк, — это для него реальная, ежедневная угроза. Санатюк разом поставил все на место, и я увидел круг, в котором мечется Кирпичов, отбиваясь от моих вопросов.

Повисает долгая пауза.

— Коли у вас так ловко устроены мозги, что вы можете все вообразить за другого человека, тогда вы должны понять… этого Кирпичова.

— И оправдать вранье?

— Интересы службы не дозволяют?

— И службы и самого Кирпичова.

— Да?

— Да! С точки зрения юридической вы сейчас на грани соучастия. Продолжая запираться, подготовите себе до того неблаговидную роль на суде, что…

— Доброе у вас сердце, гражданин майор!

— А доброе сердце — это стыдно? Или смешно?

— Н-нет. Извините, гражданин майор… Но вы говорите «на суде». Одного-то меня судить не будут, а тех еще…

— Полагаете, их не задержат без ваших показаний? Уж как-нибудь Петровка без Кирпичова не пропадет, будьте спокойны! Загляните чуть-чуть вперед. Мы начнем беспокоить Санатюка, а вы? Приметесь его убеждать, что, дескать, не по вашей вине? Каким манером? Попросите у меня справку: «Удостоверяю, что гражданин Кирпичов на следствии лжет. Дана для представления по месту жительства». Поразмыслите, что может произойти.

— Ничего хорошего в любом случае, — угрюмо цедит Кирпичов. — Хоть говори, хоть молчи… У вас теперь моим словам все равно веры нет.

— Будет искренность — будет вера. Те крупинки правды, что вы обронили прошлый раз, и то уже сослужили службу.

— Прошлый раз?

— Удивлены? А ведь нашлась, например, клюква и очень оказалась к месту. И бутылка шампанского нашлась. Даже знаю, где и когда куплена.

— А если я скажу такую несуразицу, что они вместо чаевых шестьдесят копеек по счетчику не доплатили? Поверите?

— Оставить шоферу такую памятку… — произносит Знаменский после задумчивого молчания. — А пожалуй, поверю, Кирпичов! И на все дело тогда взгляну другими глазами… Но при условии, что Варя Санатюк…

С Кирпичовым происходит разительная перемена. Он вскакивает, но говорит тихо:

— Варя? Ах, Варя… Ясненько… Ясно. Мягко стелете, да жестко спать, гражданин майор! Не о чем нам больше разговаривать!

5

Кирпичов дома. Он следит за кем-то в окно, затем направляется к двери и впускает Варю Санатюк.

— Была у почтенного дядюшки?

— Мать просила забежать… раз все равно буду рядом.

— Ты ей докладываешь, когда встречаемся? По-моему, тебе не шестнадцать!

— Я помню, что тридцать шесть. Поэтому, идя к тебе, должна провести хоть полчаса перед зеркалом. Мать, естественно, замечает.

— Лучше приходи нечесаная!

— Артемушка, ну что ты накинулся с порога? И вообще — зачем цапаться?

— Цапаемся потому, что у нас идиотские отношения. Садись, надо серьезно поговорить.

— Не хочу серьезно говорить! Посмотрите-ка, у меня новая кофточка, и всего двенадцать рублей…

— Кончай этот лепет.

Пауза. Кирпичов подыскивает слова, но Варя его опережает:

— Вы с матерью нипочем не уживетесь! А ее не бросишь — совсем старуха…

— Сегодня, кстати, я не собирался делать предложение. Разговор не про то.

— Что-нибудь случилось?

— Да, кое-что этакое.

— Ты так смотришь, будто я виновата…

— «Будто»… Из-за того, что ты — не случайная знакомая, я попал между двух огней. Надо решать, как быть.

— Между двух огней? У тебя другая женщина?!

— Дура. Вот не пойму — ведь любишь меня?

— Люблю.

— И таскаешься к старому бандиту, от которого меня с души воротит!

— Если на то пошло, меня тоже!

— Тогда объясни, что вас связывает?

Варя молчит.

— Нет уж, подпер такой момент, что не отступлюсь! Санатюка на бочку или… чего доброго, Варя, и попрощаемся.

Стиснув руки, она обводит взглядом комнату. Попрощаемся? Уйти отсюда, где Артем — ее позднее счастье? Где стены увешаны ее фотографиями — фас, профиль, три четверти, — Артем так наловчился снимать, что Варя на стенах кажется рекламной красавицей… Нет, расстаться немыслимо! Варя садится в уголок дивана, поджав ноги, и решается:

— Я его помню лет с шести. Отец умер, мама заболела, меня взяли соседи. И вдруг появился дядя Толя — отсидел срок… Он зачастил к нам. Меня звал «дочкой», а маму — «рыжей телкой». Она была малограмотная, работала уборщицей и рвалась обратно в деревню. Дядя Толя запретил… Устраивал скандалы, если видел у меня на пятке дыру. Мама и пикнуть не смела… Фактически он нас содержал.

— А мать соображала, на какие средства?

— В то время — вряд ли. Официально он где-то числился… Через четыре года снова забрали. Это было горе, я все не верила… Но он попал под амнистию, вернулся, клялся, что невиновен, и пошло по-прежнему… до следующего ареста. В этот раз он исчез надолго, но я знала: стоит освободиться, и опять он влезет в нашу жизнь. А у меня уже был Володя. Хороший парень, футболист… Санатюк свалился как снег на голову, и началось страшное. Я, безмозглая, постеснялась сразу рассказать Володе, а Санатюк как-то очень быстро его опутал, заморочил голову и втянул в уголовщину.

— Скотина!

— Я не подозревала, как он хитер. Чувствовала опасность, пробовала бороться — по-своему, по-женски. Пришла к Володе и осталась с ним, чтобы удержать. На третий день утром — милиция… — Она умолкает в слезах.

— Говори до конца.

— Был ребенок, Артем. Прожил ровно семь часов. Санатюк встречал у роддома и плакал — по этому мальчику. Мать тайком снова брала у него деньги. Повадилась в церковь, замаливала грехи раба божия Анатолия. Мне было все равно… Устроилась на работу. Старалась забыть. Но Санатюк вечно маячил на горизонте.

— Да чего он, собственно, добивался?

— Наверно, каждому человеку, даже такому, хочется кого-то любить. Он любил меня. И сейчас любит — как умеет…

Глубоко засунув руки в карманы, смотрит Кирпичов во двор. Там светится окошко ненавистного старого сыча.

— Вопрос как стоял ребром, так и стоит: чем он тебя на поводке держит? Или это жалость?

— Страх, Артем.

— Страх?

— Я боюсь, что он озлобится.

— И что?

— Не знаю… Понимаешь, он не раз меня сватал — за своих. Он и Володю погубил не со зла, даже не думал губить, только сделал своим. А теперь ты…

— Я не нравлюсь главе семьи? — цедит Кирпичов.

— Ты для него перебежчик, вроде предателя. Был там, да переметнулся к честным людям.

— Это я, конечно, подлец… Значит, вот почему нам нельзя жениться. И здесь чертов Сатанюк поперек дороги! Одно к одному.

— Только не связывайся с ним! Он на вид дряхлый и безобидный, но…

— Он не безобидный. Потому придется связываться.

— Артем, ради Бога!



Первая растерянность Бориса Петухова прошла; он успокоился и приободрился. И теперь беседует со Знаменским довольно развязно.

— Отец с перепугу даже наружность не разглядел. Только одно и твердит: «Страшные, ужас какие! Истинные разбойники!»

— Мне он тоже описывал их смутно, — поддакивает Пал Палыч.

— А Сашка даже до майора дослужился? Вот бы не подумал! Бегал такой вихрастый пацанчик, ничего особенного, только надоедный очень был, во все совался. Я даже лупил его, помню.

— По-видимому, это сказалось на нем положительно.

— Да-а, меняются люди, меняются, — охотно посмеивается Борис. — По себе знаю. Вам небось донесли, какой я раньше был оболтус?

— Тем больше чести вам теперь.

— А все Север! Суровая кузница характеров. Кует и перековывает.

— Простите за любопытство, дело прошлое, — вы туда отправились с сознательным намерением перековаться?

— Да нет… честно говоря — подальше от родителей. Все воспитывали. Ну а потом засосало… то есть, хотел сказать, увлекло.

— Ясно, ясно.

Тот, кто знает Пал Палыча, заметил бы, что собеседник ему не по душе, хотя, казалось бы, имеет право на сочувствие. И даже сам Борис по временам чует в интонациях следователя какую-то неопределенность.

— Наверно, думаете — за длинным рублем?

— С точки зрения юридической длина рубля измерению не подлежит, — отшучивается Знаменский. — Да без рубля и не проживешь. А когда набежала возможность, отчего не купить ту же машину?

— Вообще-то, я больше для стариков старался. — Борис откидывается на стуле, нога на ногу и цитирует Томина: — Я рассуждал как? Надо людям на старости лет моральную компенсацию получить. Мало, что ли, они за меня краснели? Так пусть теперь любому скажут: «Вы не верили, что Борис в люди выйдет, а он — нате вам, не хуже прочих». Эх, человек предполагает, а вор располагает. Сколько лет труда…

— Погодите крест ставить. Возьмем воров, вернутся и деньги.

— Да откуда вы их возьмете?

— А откуда мы берем всех, кого задерживаем?

— Не знаю… не верится. Да черт с ними, с деньгами, лишь бы старики поправились.

— Одно другому не помеха. Кстати, вот образец искового заявления. Напишите прямо сейчас.

— И что будет?

— Вас признают гражданским истцом. — Знаменский прячет в глазах огонек любопытства.

— Не обижайтесь, конечно, но все это — туфта.

— Я понимаю, с точки зрения бывалого полярного волка, мы все тут хлипковаты…

— Ну уж, ну уж… — перебивает польщенный Борис, не замечая скрытой иронии. — Полярный волк! Хотя, конечно, хлебнул, чего в столице не хлебают… Может, и правда махануть заявление?

— По закону полагается.

— А если они уже истратили? Накупили какие-нибудь золотые часы, кольца… и упрутся, что вроде не из тех денег?

— Все найденные у них ценности будут изъяты, реализованы и пойдут в возмещение ваших убытков.

— Да?.. Ага… — Он долго читает образец и мнется.

— Что вас смущает?

— Да вот сумма. Я ведь стариков не учитывал, они сами распоряжались. Вдруг навозу для сада достали или еще чего. Надо спросить, сколько истратили. Документ все-таки… цифрами и прописью.

— Хорошо, спросите.

— Тем паче, не к спеху. Надо еще поймать, с кого взыскивать, верно?

— Надеюсь, с вашим приездом это станет легче. Вам, Борис Афанасьевич, известно многое, чего нам не хватает.

— Странные намеки, — хмурится Борис.

— Превратно меня поняли. Я подразумеваю те сведения, которым вы и весу не придаете. Вы ведь знаете жизнь родителей, как никто другой, а для следствия подчас ничтожная деталь важней важного.

— А-а… Нет, за тыщу километров ни черта не видно. Скорей, тетку надо спрашивать.

— С Надеждой Ивановной мы беседовали. И оба удивлялись: от нее зачем-то скрывали все, что касалось ваших финансовых дел и планов.

— Да?.. Ага-а… То-то я звоню, а она чудная… Не знаю, я в их стариковские счеты не вдаюсь, скучная материя… Сейчас я бы пошел, а? — Он уклоняется от пристального взгляда Знаменского. — Обещал как раз к ней, чтоб не обижалась.

— Добро, идите.

— Понадоблюсь — всегда под рукой. До скорого!

Вслед за Петуховым к Знаменскому зашел Томин.

— Слушай, что он все-таки за личность, этот Борис? — встречает его Пал Палыч.

— Более насущных вопросов нет? Следствие успешно закончено, можно предаваться праздному любопытству?

— Ответь по-человечески.

— Был лентяй, был хвастун. Во дворе верховодил, дулся в картишки, хулиганил по мелочи. Часто дрался, но без злобы. И гордо носил кличку «Петух». Все это было лет двадцать назад. Позже он перестал занимать мое воображение. Паша, мы теряем время.

— Он действительно поехал к тетке, как считаешь?

— У тебя на Петухове заскок! Пусть едет, куда хочет! Кирпичова надо раскачивать, Кирпичова! Долго еще он будет отмалчиваться?

— Для его следующего допроса я должен дозреть.

— Ты? Дозреть до признаний Кирпичова?

— Да. Потому что может возникнуть дилемма: то ли ему верить, то ли Петухову.

— Нельзя ли подоходчивей?

— Пока не рискую… Хабаров еще не отбыл?

— А для каких целей нам нынче Хабаров?

— Устрой рандеву, ладно?

Томин пожал плечами, но «рандеву» устроил. И, прощаясь с Пал Палычем, Хабаров говорит, сияя курносым багровым носиком:

— Так мы с вами обыкновенно побалакали, ровно на завалинке. А сперва-то я заробел: чересчур заведение серьезное. И вины за собой не чуешь, а все остерегаешься… Ну, счастливо оставаться!

Проводив его, Знаменский быстро набирает внутренний номер.

— Саша? Мне срочно бы Петухова на пару ласковых. Но чтобы до этого он не встретился с Хабаровым… — Пал Палыч кладет трубку и думает: «Если Бог есть, он мне сей минут пошлет Кирпичова!.. Потому что дилемма теперь разрешена».

Он запирает дверь и устраивает себе блиц-разминку, скинув пиджак и брюки. На десятом приседании звонит городской аппарат. Бог внял: это Кирпичов.

6

— Здравствуйте. — Кирпичов тяжело садится. — Я пришел.

Он молчит. Знаменский ждет.

— Я пришел кое-что рассказать.

— Кое-что или все?

— Да уж, наверно, все.

— Тогда готов.

Пал Палыч кладет на стол чистый бланк протокола допроса, берет авторучку.

— Почему я петлял, вы угадали: Санатюк. Я его зову Сатанюк, больше соответствует. Дураком надо быть, чтобы его не бояться! Те, между прочим, тоже боялись. Один говорит: «Может, мотанем от греха?» А второй: «Ты, говорит, соображаешь, что сам подумает? Не явимся — шкуру спустит!» Ругались, тряслись, а ехали…

— Адрес вам назвали при посадке?

— Вообще не назвали. Гони, говорят, на Преображенку, там покажем. И крутили потом: направо, налево, вперед, назад…

— Путали?

— Ну да. Им же неизвестно, что я там вырос, каждый переулок наизусть… Потом остановились в тупичке. «Все, — говорят, этот дом с балконами». Вылезли и вроде закуривают, а сами смотрят, чтобы я отваливал, потому что дом совсем не этот. Этот новостройка, а Сатанюк — в старом… Вы спросите, как я их засек, если уехал? Так я не уехал, а вертанул за угол вокруг квартала. Меж двух корпусов встал, а там палатка такая: «Прием стеклотары». Притаился за ящиками — нужный подъезд как на ладони. Минуты через три — рысят. Кепочки надвинули и прямиком, куда я и ждал. Лестница застекленная, видно, если наверх подымаются. Они не подымались. А на первом этаже, кроме Сатанюка, все нормальные люди, даже сомневаться нечего!.. Теперь, значит, почему я за ними пошел и откуда вообще понял, кто он есть, — этот «сам». Да?

— Вы отлично ведете собственный допрос.

— Насчет Сатанюка я понял случайно. «Надо, — это они говорят, — с нашим любителем леденцов перемолвиться». И вдруг меня как обухом! Варя как-то поминала, что старик все леденечки сосет, целый день причмокивает. Ну, думаю, судьба! Вляпался! И, главное, Варя меж нами — вроде как связывает, а тут я их прямо с дела к нему везу. Кто поверит, что такое совпадение?

— Вы их можете описать?

— Который сзади сидел — не больно заметный. Рыжеватый, сухой, ростом с меня, уши топорщатся. А второй — толстый, мордастый, нос задранный, как у моськи. Глаза круглые, бровей почти нет. С виду добродушный, сидит-пыхтит, шею скребет, словно год не мылся.

— Как они друг к другу обращались?

— Никак. «Ты» да «ты».

— Чью-нибудь кличку, фамилию, город — ничего не упоминали?

— Нет…

Входит Томин и Борис Петухов.

— Сами или по вызову? — проницательно спрашивает Томин Кирпичова.

— Сам.

Знаменский протягивает протокол.

— Читается с увлечением, — удовлетворенно заключает Томин, пробежав записи. — Приметы-приметы… Ребята подготовили кое-какие материалы по связям Санатюка. Собралась небольшая портретная галерея. Попробуем?

Томин уводит Кирпичова со словами: «Пойдемте, покажу вам несколько персонажей».

Петухов слегка «под градусом».

— Сашка на меня прямо как по компасу вышел. Ловок!

— Вы тоже ловки, Борис Афанасьевич.

— Все вы мне комплименты…

— Это не комплимент. Это обвинение.

— Обвинение?.. — моргает Петухов водянистыми глазами. — То есть… в чем же?

— Во лжи.

— Простите… Пал Палыч, кажется?

— Да, Пал Палыч. И, кстати, — не Сашка, а Александр Николаевич Томин. По крайней мере в этих стенах.

— Не понимаю я, про что речь?

— Ох, понимаете, Петухов, преотлично понимаете…

Трещит телефон. Знаменский с досадой снимает трубку.

Звонит ему начальник узла связи.

— Меня посетил ваш сотрудник, — говорит он, — и попросил проверить некоторые… Ага, вы в курсе. Так вот я счел нужным сообщить предварительные данные. Возможно, этого окажется достаточно…

Пал Палыч слушает, записывает столбиком несколько чисел и складывает листок пополам.

— Вы правы, этого достаточно. Огромное спасибо!

Курит Пал Палыч мало — с усталости иногда или, как сейчас, чтобы унять возбуждение. До чего же кстати пришлись «предварительные данные» из узла связи!

— Как родители, Борис Афанасьевич? — любезно обращается он к Петухову.

— Слава богу, оживают!

— Придется их допрашивать в ближайшие дни.

— Я подготовил, — вздыхает Борис.

— Догадываюсь. А искового заявления, часом, не написали?

— Вообще-то, написал. Не знаю, все ли по форме… — Он достает заявление.

Знаменский кладет его на стол между собой и Борисом.

— Даже так… — усмехается он.

Борис беспокойно ерзает.

— Будем подшивать в дело? Смотрите, подшить недолго. Когда нас прервал телефонный звонок, мы беседовали о лжи.

— Да, что-то странное… Вероятно, вы истолковали в каком-нибудь смысле, какую-нибудь фразу…

— Хотите, чтобы я назвал вещи своими именами? Прозвучит довольно грубо.

— До чего вы ко мне переменились, — в смятении бормочет Петухов. — Вот хоть заявление — то сами велели, а сейчас…

Петухов тоже хватается за сигарету, выкуривает в несколько затяжек, комкает заявление и сует в карман.

— И что же теперь будет? — едва слышно спрашивает он.

— Надеюсь, вполне банально: преступники будут задержаны и изобличены.

— Что… уже на след напали?

— До чего на вас похоже! То строчите филькину грамоту — авось у грабителей что обнаружат и отдадут вам. То рады, чтобы их не поймали, лишь бы избежать огласки. Да, напали на след.

— И на суде все выплывет?..

Он вздрагивает от скрипа двери: возвращаются Томин с Кирпичовым.

— Что посеешь, то и пожнешь, Борис Афанасьевич. Ложь дает злые всходы… Извините, должен закончить допрос.

Поняв, что ему предлагают уйти, Борис поднимается, медлит в нерешительности, потом бредет к выходу.

— Ну, Саша!

— Один есть! — словно козырную карту, Томин шлепает на стол фотографию.

— Который сзади сидел, — говорит Кирпичов.

Знаменский жестом предлагает ему стул и тихо разговаривает с Томиным в стороне.

— Кличут просто и скромно: Николай Петров, — сообщает Томин. — Около года как из заключения, прописан в Туле.

— Чем славен?

— Квартирные кражи. Сейчас наши звонят в Тулу. А что это Борис поплелся на ватных ногах?

— Отдельный разговор, — Знаменский подсаживается к столу. — Давайте, Кирпичов, еще раз, но уже подряд и с самого начала. Тут всякое лыко в строку.

Кирпичов собирается с мыслями:

— Ну, значит, получил я заказ. Пришло время подавать, связался с диспетчером, она отвечает: «Не могу дозвониться пассажирам, занято. Пожалуйста, говорит, поезжайте так, люди старые, очень просили не подводить…» Я считаю, те двое нарочно трубку сняли, чтобы трезвон не мешал. Ну, значит, являюсь. Около дома никто не ждет. Пошел в квартиру. Звоню раз, звоню второй — не открывают. Наверно, думаю за музыкой не слышат. Постучал кулаком. Стою. И чудится, кто-то по ту сторону есть, но молчит себе, посапывает… Эх, тянуло меня от той двери прочь! Уйти бы — и порядок.

— Когда они наконец отозвались, Артем Степанович?

— Когда я про такси сказал. Сообразили, что человек посторонний, хозяев не знает, можно голос подать. «Не кричи, говорят, шеф. Сейчас решим». «Гур-гур, — по-тихому, а потом мне. — Валяй в машину, спускаемся». Видно, все главное они уже… обтяпали.

— Вы с ними по пути разговаривали?

— Вначале немного пособачился. «Гони на Преображенку». А у меня спаренный заказ: «Петуховых доставить на Арбат и рядом, со Смоленской, забрать следующих пассажиров. На Преображенку, — говорю, — не с руки.» Задний на дыбы: «А ну, трогай!» — и обложил, конечно. Вот, говорю, история! А обещали тихих старичков. Тут толстый ухмыльнулся: «Приболели, говорит, наши старички, пусть полежат». Погано так сказал… Короче, едем, и зло меня берет. Везу блатных лбов, времени в обрез, заказ на Смоленской горит. И подпер момент — понял, что дело не чисто.

— Почему поняли?

— Не знаю. Что помню — все ваше. Сочинять мне теперь… — он разводит руками.

— Хорошо. Поняли, смекнули, уловили. Важно, что уловили правду. Дальше?

— Дальше махнул на красный свет. Жду свистка — свистка нет. Проворонил начальник. Превышаю скорость — опять ничего. Качусь как заколдованный.

Томин хмыкает.

— Знаю, что непохоже. Но так. Попробовал сунуться под знак, который недавно повесили…

— Вы хотели, чтобы вас задержали?

— Ну да. Выложу свои сомнения, пусть решают. А толстый вдруг уставился на меня: «Чего ты, говорит, шеф, вытворяешь? Так недолго прав лишиться!» И все мои нарушения перечел по пальцам. Выходит, между собой перебранивались, а тем временем все до тонкости замечал. Шофер он! Простой пассажир не заметит.

— Отлично, Кирпичов! — оживляется Пал Палыч. — Это пригодится!

— А в чем заключалась суть перебранки! Можете дословно?

— Суть — этажей побольше.

— Не бывает чистого мата без примеси информации! — восклицает Томин.

Кирпичов прикрывает глаза, стараясь вспомнить.

— Пожалуй, разбирались, кто виноват: они или сам.

— В чем виноват?

— Похоже, не все там вышло, как Сатанюк велел… но не ручаюсь…

— А что же? Что не вышло?

— Потом, Саша, — останавливает Пал Палыч. — Я знаю. Так, полагаете, шофер? Собственник?

— Скорей — профессионал. Выражения некоторые… не любительские, в общем…

— Продолжайте, пожалуйста.

— Да, кажется, все.

— Нет-нет, Кирпичов, не ставьте точку! — вскидывается Томин. — Что-нибудь еще да промелькнуло!

Знаменский поддерживает:

— Например, слова, которые вас напугали: «Надо перемолвиться с любителем леденцов». Они же шли в определенном контексте?

— Да, верно… погодите… о чем же перемолвиться?.. Сейчас попробую по порядку. Значит, стал я звонить в «Букет», чтобы отдать заказ на Смоленской — не успевал уже. А кнопку вызова заело — то контачит, то не контачит. Толстый спрашивает: «Что, шеф, будешь делать, если механика откажет?» Кнопку, говорю, и сам починю. «Ну, а если, говорит, трубку разобьешь, тогда обязан на ремонт ехать?» В общем, начал чего-то рассуждать про нашу работу…

— А что вы ответили на вопрос о трубке? — повинуясь какому-то импульсу, любопытствует Пал Палыч.

— Что, мол, смотря по обстоятельствам. Могу и без рации смену доработать, главное — план… Да, так вот где-то здесь они Сатанюка и помянули. Я только кончил с «Букетом» — дозвонился все-таки — и как раз слышу: «Надо на этот счет с любителем леденцов перемолвиться, идейка ничего себе». Но какая идейка — прослушал…



Допрос Кирпичова окончен. Знаменский и Томин выжали из него все «досуха».

С полчаса назад «шестым чувством» ощутив перелом в деле, к друзьям присоединилась Кибрит.

Кирпичов собирается уходить. Он выговорился — и поник, осунулся, руки мнут кепку.

— Напрасно вы так тревожитесь, — успокаивает Томин. — Ведь они понятия не имеют, что вы их подозреваете, что видели, куда они пошли. Разве нет?

— Если черепушка варит, то нет… Ошибку я допустил. Сунули рубль с мелочью. Я их — в карман, будто так и надо. Одно было на уме — успеть их выследить. Но они-то могут сообразить: недоплатили шоферу шестьдесят копеек, а он смолчал, — что за притча!.. Боюсь, обойдутся мне эти шестьдесят копеек…

— Мы будем спешить, Артем Степанович, — обещает Знаменский.

Кирпичов обводит всех взглядом и уходит, сутулясь. Некоторое время друзья молчат.

— И все-таки есть в его показаниях… — произносит Томин.

— Знаю, что тебя смущает. Хорошо, что Зина забежала, помозгуем вместе. Вводится новое условие задачи: у Петуховых ожидаемых тысяч не нашли…

— Нет?

— Нет. Их и не было.

— Вообще не было?!

— Да, Зиночка, вообще. Потому Кирпичову и недодали шестьдесят копеек. Вы заметили, что в юридических документах не встречается формулировка «общеизвестно». Пишется иначе: «По делу установлено». А по делу Петуховых существование денег не было установлено. О них было «известно»!

— Паша… наверняка?

— Абсолютно. Петухов тут уже корчился. Вот подтверждение — звонили с почты насчет знаменитых переводов. Полюбуйся.

— Ну и ну… — поражается Томин. — Стыдобушка!

Кибрит берет у него листок, читает вслух:

— Двадцать рублей, пятнадцать, двадцать пять…

— Угу. Любимым родителям на мороженое.

— Удивляюсь, Саша, как ты их не раскусил! Все поддались гипнозу «общеизвестного». Не живи ты в том же доме, я над каждым бы словом ставил вопросительный знак. А так принял на веру миф о деньгах, о машине, о Петухове, большом полярном начальнике. Хабаров мне утром расчудесно описал тамошнее житье-бытье Бориса Афанасьевича. Мелкая сошка, к тому же неудачливый картежник.

Кибрит крутит на тонком пальце обручальное кольцо.

— Эта парочка — толстый и рыжеватый — с пустыми руками. Вы охотились на сытых волков, когда надо охотиться на голодных. А голодные волки — что, Шурик?..

— Рыщут за добычей, моя радость. И хотя, конечно, я болван, но ловить-то их мне!

Звонит внутренний телефон.

— Да?.. Здесь. — Знаменский передает трубку Томину.

Тот слушает короткое донесение.

— Подтвердилось: Николай Петров две недели назад покинул Тулу, — сообщает он.

— Кто это — Петров? — спрашивает Кибрит.

— Один из грабителей, Кирпичов опознал его по фотографии. Но о втором сведений с мизинец. Вероятно, шофер. Круглолицый, курносый. Глаза навыкате, склонен к одышке…

— Странный интерес к радиотелефону, — добавляет Знаменский. — Пустобрех или с прицелом?

— Какой же прицел, Пал Палыч, — недоумевает Кибрит. — На волне «Букета» сообщать друг другу о злодейский замыслах?

— Помолчите-ка немножко. — Томин уходит в себя и повторяет медленно, как заклинание. — Лет сорока пяти, толстый, приземистый… смахивает на мопса… шофер… Шофер лет сорока пяти, лицо круглое, курносое, добродушное… толстый… одышливый… Толстый шофер… Кажется, ты, Зинуля, утверждала, что мне никогда не изменяет память?

— Кажется, да.

— Изменила. Что-то зудит в голове, а что?.. Толстый шофер… толстый шофер…

— Толстый шофер, похожий на мопса. — Кибрит очень хочется, чтобы Томин вспомнил.

— Еще раз.

— Толстый шофер, похожий на мопса… интерес к радиотелефону.

— Погоди с телефоном. — Томин обхватывает голову руками и шепчет. — Толстый… шофер, похожий… на мопса… Интерес к радиотелефону! — Он вдруг срывается звонить по внутреннему. — Степан Ильич, Томин… Спасибо, помаленьку. Вопрос такой. Месяца четыре назад нам передали материал по поводу одного проходимца, работавшего под таксиста… Да-да, потом заглохло. Мне необходимы его приметы… Очень срочно, Степан Ильич! Жду. — Прикрыв трубку ладонью, он наспех рассказывает. — Люди заказывали машину, чтобы ехать на вокзал или в аэропорт. Минут за пятнадцать до срока появлялся человек и сообщал, что такси попало в аварию, а водитель — его приятель — уговорил подбросить клиентов на своей машине. Клиенты, естественно, рассыпались в благодарности, быстро грузили вещи и отбывали. А следом являлось заказанное такси, целое и невредимое. — Его прерывает голос в трубке. — Да?.. Хорошо, зовите Володю. — Снова обращается к Знаменскому и Кибрит. — С пассажирами наши позже беседовали, номер машины никто не помнил, но, по-моему, говорили, что не московский. Расплачивались с этим ловкачом, накидывая, естественно, «за любезность».

— Но как удавалось перехватывать заказы? — спрашивает Кибрит.

— Предполагали наводчика среди таксистов… Если тот ловкач был толстым мопсом и если решил вернуться к прежнему промыслу… Тогда действительно интерес к радиотелефону… Алло, Володя? — встрепенувшись, кричит Томин. — Тебе объяснили, в чем… Слушаю… Та-ак… Знакомые черты, очень рад… А что такое? — Он долго слушает, мрачнея. — Понял.

— Шурик, он?

— Приметы совпадают.

— Отчего ж ты скис?

— Есть неприятное обстоятельство. Володя тогда опросил всех пассажиров, кроме одной пары. Пожилые люди, которым по состоянию здоровья была рекомендована Прибалтика. Продали дом с садом в Крыму, в Москве останавливались у дальних родственников. Ехали наудачу: «Осмотримся, выберем себе тихое местечко, обязательно напишем…»

— И не написали, — понимает Знаменский.

— Нет. И на них подобные случаи прекратились. Пара общительная, одинокая, денежная… Идеальная пара для исчезновения!

— И никакого следа?

— Володя до сих пор ищет, но неизвестно, улетели они четыре месяца назад или нет. Стояла мерзкая погода, рейсы отменялись, переносились… трудно докопаться.

— Давайте сядем и подумаем, — говорит Знаменский. — Петров из Тулы воровал, мопс «калымил» за баранкой. Потом был перейден роковой рубеж: если не в истории с крымской парой, то в квартире Петуховых. Теперь «калымить» уже не тянет. Сделана ставка на большой куш. Шесть дней назад куш сорвался. Шесть дней они на свободе, первый страх схлынул, а обманутый аппетит пуще разгорелся. Что им предпринять?

— Угнать такси с рацией. Перехватить несколько выгодных пассажиров. Из них выбрать такого,которого можно посадить и не довезти.

— Сколько у них будет безопасного времени, Саша?

— До конца смены никто всерьез не хватится. Плюс часа два-три верных: машине случается застрять вне зоны слышимости или еще что-нибудь. А переставят номер — могут кататься и дольше.

— Только, Саша, не поддаться бы единственной версии.

— Все прочие меры остаются в силе. А этой версией я займусь сам.

7

Зал диспетчерской такси.

Тот же напряженный ритм, то же ощущение биения пульса города, что и в первый приход сюда Томина. Но на столе у старшей прибавилось динамиков. Когда они включены, слышны переговоры диспетчеров с шоферами.

Кроме обычной смены «Букета» здесь работает сейчас группа угрозыска.

Старшая говорит в микрофон, читая по бумажке:

— «Букет» вызывает всех водителей на линии! «Букет» вызывает всех водителей на линии! Товарищи, управление городского хозяйства проводит статистический учет перевозок, производимых радиофицированными машинами. Убедительная просьба сообщать в диспетчерскую дальность поездок, а также количество пассажиров и наличие багажа. Водители, временно не имеющие заказов, должны при каждой посадке извещать нас о предстоящем маршруте. Данному мероприятию придается важное значение… — и кончает «от себя», домашним голосом: — Вы уж отнеситесь серьезно и не подводите.

Она выключает микрофон, поднимает глаза на Томина.

— Периодически повторяйте, — говорит он.

— Александр Николаевич, но если они попытаются захватить машину… шофер может пострадать?

— Может, Галина Сергеевна.

— Ужасно!.. Одного из наших покалечили, до сих пор в больнице. И взяли-то неполную выручку… Александр Николаевич, а нельзя водителям объяснить, описать приметы?

— Никак нельзя. Постараемся обеспечить безопасность людей.

— Саша, а я бы рискнул, — говорит подошедший Данилов.

— У этой истории есть предыстория… — тихо отвечает Томин. — И в предыстории, возможно, замешан кто-то из здешних таксистов. Усек?

— Простите, что я снова, — беспокоится старшая, — но как обеспечить безопасность?

Томин кивает:

— Пойдемте, объясню.

Все трое подходят к щиту, где рассортированы бланки-заказы. Томин вынимает наугад несколько листочков.

— Читаем. Подача в восемнадцать часов, гостиница «Ленинградская», место назначения — площадь Ногина. Реально на подобном маршруте завладеть машиной?

— Центр, часы пик — нет.

— Верно, Галина Сергеевна. Дальше Черемушки — Малый театр.

— Отпадает.

— Коломенское — Востряково. Двадцать два тридцать.

— Нехорошая поездка.

— В вас проклевывается детективная жилка. Рейс взят на контроль. Все, что здесь, — он указывает на щит, — как видите, проходит через руки Самойлова.

Самойлов сидит за отдельным столиком, изучая бланки; перед ним расстелена карта.

— Теперь давайте порассуждаем, — продолжает Томин. — Звонить и заказывать из чужой квартиры — недолго и влипнуть. Что для них самое спокойное, а для нас, следовательно, самое тревожное?

— Поймать свободную машину, — подсказывает Данилов.

— Да, случайная посадка. Подозрительные ездки мы будем подстраховывать патрульными машинами ГАИ. Ну и еще кое-чем. Повторим-ка наше воззвание.

Старшая включает переговорное устройство.

— «Букет» вызывает все машины на линии…



Трое суток посменно отдежурили муровцы в «Букете». Кирпичов все нерабочее время тоже проводил там, там и спал на диванчике, чтобы быть под рукой для опознания грабителей. Все пока безрезультатно.

Невесело возвращается Томин домой. Навстречу ему по лестнице спускается Борис Петухов, за спиной рюкзак. При виде Томина делает испуганное движение назад, но прятаться поздно.

— Та-ак. Карету мне, карету?

— Да я… знакомая пригласила, немного проветриться…

— Когда поезд?

— Десять сорок пять, — автоматически отвечает Борис.

— Ту-ту — и прощай неприятности. Блистательный ход!

— Саш, ну слушай… ну можно с тобой как с человеком?

— Я и есть человек. Незаметно?

— Заметно, заметно! — заводится Борис. — Под милицейским мундиром бьется благородное сердце! Не то что у некоторых, да?

Томин молча смотрит на него усталыми глазами. Сейчас бы поесть да завалиться спать…

— Я тут уже восемь дней! За каким чертом мне здесь сидеть?

— А родители?

— Может, так даже лучше, Саш. Скажут, вызвали срочной телеграммой, — и меньше разговоров.

— Отец с матерью на ладан дышат, впереди следственные процедуры, суд. Пусть все тянут одни?.. Давай билет!

— Нету билета. Рассчитывал на вокзале схватить.

— А и есть — пусть пропадает. Заворачивай обратно.

— Не имеешь права! — слабо артачится Борис.

— Имею. Не юридическое, так моральное. — Он берет Петухова за локоть. — Когда-нибудь сам спасибо скажешь.

Дождавшись, пока тот войдет в квартиру, Томин направился было дальше, но засомневался…

А Борис стоит в передней, не снимая с плеч рюкзака. Прислушался, тихонько приоткрыл дверь… и оказался лицом к лицу с Томиным.

— Гражданин, вы задержаны при попытке к бегству! — Томин старается взять добродушный тон.

— Может, я под домашним арестом?!

— Не шуми.

Борис в сердцах скидывает рюкзак на пол и уходит в комнату. Томин, улыбаясь, двигается следом.

— Поймал и радуется! Тоже мне, великий сыщик! Ловил бы кого положено!

— Гляди-ка, замок новый вставил, прибрал, даже пол подмел. А цветочек-то не завял.

— Зря ты меня не пускаешь, — впадает Борис в страдающий тон. — Я ведь тут… ну прямо по уши в навозе! Старики чего-то наплели, пойдут теперь насмешки…

— Ты тоже сочинял. Отец у тебя не отставной бухгалтер, а большой ученый, вместо домика на восьми сотках — загородная вилла.

— Откуда?! — отшатывается Борис.

— Пал Палыч у Хабарова выспросил.

— Этот Пал Палыч меня возненавидел с первой минуты!

— Он тебе просто не поверил с первой минуты.

— Нет, не просто! Как он меня обхаживал! То лестью, то хитростью. Все испытывал… Ты знаешь, я иск написал, — говорит он упавшим голосом. — Вот до чего довел… Может, за мной есть грехи, но на чужое я не зарился. Да еще на чье!..

— Иск в дело не подшит.

— Но ты ведь знаешь. И я знаю. Главное, что обидно — не нужны мне те деньги! Все вот тянутся, жилы рвут, чего-то там достигают. Кому должность, кому магнитофон какой-нибудь сумасшедший нужен или еще что. А я что потопал — то и полопал… Лег — свернулся, встал — встряхнулся.

Томин садится верхом на стул и смотрит на Бориса внимательно.

— Хочешь верь — хочешь нет. Старики, между прочим, тоже на деньги были не жадные. Пошлешь четвертак, мать накупит дребедени и обратно шлет. У меня одних галстуков штук тридцать.

— Значит, честолюбием не мучаешься? А зачем приукрашивал свой портрет? Именитые родственники, невесты-красавицы?

— Что я думаю и как себя внутри ценю, это личное дело. Но люди должны меня уважать. Тут уж извини!

— Боря, если сам себя не уважаешь, другие не будут.

— Слушай, ну нельзя же признаться, что я весь тут, и больше ничего! — Прижав обе руки к груди, он с обидой взирает на Томина: простых вещей человек не хочет понимать!

— А почему, собственно, нельзя? Давай разберемся. Ты не воруешь? Не спекулируешь?

— Иди ты!

— По меркам Хабарова почти непьющий. От работы бегаешь?

— Куда от нее убежишь?

— Правильно. Получаешь во всяком случае, больше моего. Может, какой талант в землю зарыл? — отвлекает Томин от наболевшей темы.

— Там зароешь, — хмыкает Борис. — Ты пробовал вечную мерзлоту копать?

— Так. Подведем итоги. Ты не академик. Не герой. Не мореплаватель. Примерно, плотник.

— Хм… — кривится Борис. — Припечатал, так припечатал. Дальше?

— Дальше: плотник ты честный, трудишься в сложных условиях и приносишь обществу посильную пользу.

— Пионерским собранием запахло. Если будешь перевоспитывать, я ушибить могу, имей в виду!

— Нет, мы, что называется, беседуем за жизнь. Ты высказался откровенно? Высказался. Дай мне… Раньше на базарах стояли смешные фотографы. У них был ящик гармошкой на треноге, помнишь?

— Ну!

— И обычно была картина: например, джигит с саблей, но без лица, вместо лица — дырка. Клиент сунет в нее голову — и готово дело, на коне.

— Ну?

— Сняться так, Боря, можно. Но каждый день эту бутафорию таскать — шею свернешь. И зачем? Помогал тебе папаша профессор и вилла?

— Ну…

— Мешали, Боря! Кто-нибудь позавидует мельком и забудет. Зато ты непрерывно помни… чтоб не споткнулся бутафорский конь. Прав? Нет?

Борис угрюмо отвернулся, даже «нукать» перестал.

— А закадычные друзья у тебя есть? — донимает Томин. — Наверно, нет. Сближаешься с людьми до определенной черты, пока можно в душу не пускать. Откуда дружба? Или любовь? Допустим, женишься. На какую виллу повезешь в отпуск жену?

— Да иди ты, хватит уж…

— Нет, ну почему тебе не быть самим собой?! В открытую, без похвальбушек? Чего зазорного! Высот не достиг? Но ведь и не рвался. Прими ты себя таким, как есть! И другие примут. Погляди в зеркало — нормальный мужик. Здоровый, видный. Чего надо?

Борис щурится и поводит широкими плечами, будто примеряет новую одежду.

— Саш, это в пользу бедных или начистоту?

Во весь рот, со стоном Томин зевает:

— Для дипломатии слишком устал. Скажем так: ты моих восторгов не вызываешь. А уважать — я бы тебя уважал. Если б не вранье, я б тебя вот так уважал!



Наскучив вести пустые допросы (десятистепенные знакомые Петуховых), Знаменский под вечер тоже заявился в «Букет». Вживается в эфирный галдеж, где кроме переговоров с диспетчерами слышны и посторонние реплики: «Как дела?», «Когда кончаешь?», «План у меня дымится». Это водители между собой, хотя и не полагается засорять волну.

Час минул. Полтора. Все чем-то заняты, а Пал Палыч слоняется без дела. Присел возле Томина, который делает пометки в бланках-заказах. Из динамика:

— Коль, слышишь?

— Слышу. После смены — как договорились?

— Само собой. Как ты?

— А загораю на куличках. Возил каких-то шизиков.

Томин наощупь прибавляет звук.

— А чего они?

— Сели — будто в Щелково, больную мамашу проведать, и все «гони» да «гони». Я говорю, машина завтра в капиталку идет, забарахлить может. Тогда, говорят, нас не устраивает. Вылезли — и в метро.

— Володя, Данилова сюда быстро! — окликает Томин Самойлова.

— Загораю теперь на Щелковской… Ладно, значит, после смены?..

Подходят Данилов и Самойлов.

— Други, у Щелковского метро стоит такси, которое два «шизонутых» нанимали до Щелкова, но раздумали — машина старая.

— Да ну?

— Свяжитесь, пусть шофер позвонит старшей из автомата, не по рации.

Все напряженно ждут. Наконец телефон на столе старшей звонит.

— Диспетчерская… Десять-сорок?.. Передаю трубку, с вами будут говорить.

— Угрозыск. Быстро опишите своих пассажиров… — Слушая, Томин расцветает. — Та-ак… Вы видели, что действительно они направились в метро?.. Сколько прошло времени?.. Ни с кем пока не обсуждайте своих впечатлений.

— Вынырнули? — ахает Знаменский.

И только теперь все ощущают, как сильно, себе не признаваясь, волновались за успех операции.



Ждали повторения попытки. Больше всех маялась старшая по смене. Томин посоветовал Знаменскому:

— Побеседуй с Галиной Сергеевной, она нервничает.

— Еще бы не нервничать! С тех пор, как несчастье с Мишей Ермолаевым… я уже рассказывала Александру Николаевичу.

— Преступников тогда задержали? — поддерживает беседу Пал Палыч.

— Их-то поймали через день, а он до сих пор в больнице и…

— Саша, включи тридцать второй! — кричит через зал Данилов.

Томин щелкнул кнопкой динамика, звучит разговор диспетчера с шофером:

— На Первомайской, на Первомайской я. Еду в Щелково. Пассажиров двое, багажа нет.

— Тринадцать-тринадцать, мы в городе завалены заказами, а вы в Щелково!

— «Букетик», мужикам очень нужно, оплатят оба конца.

— Минуточку, решу.

Возле девушки-диспетчера Данилов, он ей подсказывает.

— Хорошо, тринадцать-тринадцать, поезжайте. Я с вами свяжусь.

Через несколько минут эстафету приняли посты ГАИ. Им надлежало взять под строгий контроль выезды на Щелковское шоссе. Такси с указанным номером, а также с номерами, забрызганными грязью и плохо различимыми подвергать проверке, чтобы выявить пассажиров с известными приметами.

Опять ждали. Почему-то возникло общее убеждение, что пассажиры — те самые, и одолевал зуд поговорить с шофером. Но понимали, что без повода нельзя — мужики могут насторожиться.

— Придумайте повод, Галина Сергеевна — не выдерживает Томин.

— Я? Ой… Если предложить поездку из Щелкова во Внуково…

— Мечта таксиста!

Старшая бежит в радиокабину.

— Соня, скажи тринадцатому, что есть заказ из Щелкова во Внуковский аэропорт. Весело, поняла?

Девушка вызывает водителя, предлагает соблазнительный заказ.

— Смотря на какое время, — отзывается шофер.

— А через сколько вы там будете?

— Да не скажу пока, у пассажиров заезд тут в городе.

— Да?.. — Девушка на секунду теряется. — Тогда свяжитесь со мной попозже, может, все-таки успеете…

— Куда их понесло? — хмурится Знаменский.

— Решили что-то переиграть… Эх, как бы чистенько мы их взяли на Щелковском шоссе!

— Александр Николаевич, Арутюнова-то, водителя, предупредить бы… хоть намекнуть, чтоб остерегался! — умоляет старшая.

— Любой намек они поймут раньше него. Теперь уже спросить, где именно он едет, и то небезопасно.

— Саша, выход должен быть! Думай!

Томин шагает из стороны в сторону.

— Думай… думай… думай… — Останавливается. — Он из какого парка?

— Из первого.

— Данилов, зови Кирпичова! Галина Сергеевна, они сейчас поговорят, а вы прервите, будто Кирпичов на линии. Арутюнова из своего парка знаете? — встречает он вопросом входящего Кирпичова.

— Знаю.

— История с Ермолаевым ему известна?

— Всем известна.

— И то, что он из больницы еще не выписан?

— Само собой.

— Идемте, переброситесь с ним парой фраз. Его надо предупредить об опасности.

Кирпичову все ясно.

— Эй, Гошка! — зовет он в микрофон. — Две чертовы дюжины!

— Кто еще зовет?

— Это я, Артем. Новость есть. Просили передать, что у тебя все шансы сегодня встретиться с одним человеком — с Мишей Ермолаевым.

— Шутки шутишь?

— Не шутки, а точно. Ты не перебивай, некогда. Тебе с Ермолаевым встречаться вовсе не к чему, верно я говорю? Сообрази хорошенько!

Арутюнов отвечает после паузы словно бы спокойно, но очень медленно.

— Ага. Что-нибудь соображу.

— Товарищи водители! — строго прерывает старшая. — Прекратите посторонние разговоры, мешаете работать!.. «Букет» вызывает свободные машины в районе Проспекта Мира, Шаболовки, Парка культуры… — имитирует она диспетчерскую рутину.

— Похоже, понял, — облегченно вздыхает Данилов.

— Но что один против двух!.. — качает головой старшая.

— Если не растеряется, сможет, — уверен Кирпичов.

Они ждут несколько минут, давая шоферу время для размышления. И снова:

— Вызываю тринадцать-тринадцать. Ответьте «Букету»!

— Слушаю.

— Заказ из Щелкова в аэропорт снимать с вас или нет? Люди нервничают.

— Жалко мне этот заказ, «Букетик», да, видно, не судьба. Мимо меня сейчас девятнадцать-двадцать восемь проскочил, пустой. Отдайте ему.

Сумел-таки Арутюнов дать зацепку!

— Вызываю девятнадцать-двадцать восемь. Вызываю девятнадцать-двадцать восемь, — поспешно выкликает девушка.

— Девятнадцать-двадцать восемь на приеме.

— Где вы находитесь?

— В Сокольниках. Оленьи пруды.

Томин мгновенно кидается звонить в ГАИ:

— Автомашина тринадцать-тринадцать изменила маршрут: Сокольники, на трассах, расходящихся от Оленьих прудов!



На аллеях Сокольников разыгрывается короткая погоня.

Такси тринадцать-тринадцать засекли патрульные машины, но Арутюнов, повинуясь, видимо, приказу пассажиров, вынужден уходить от преследования.

И только когда милицейская машина вылетает из боковой аллеи и останавливается поперек дороги, а сзади несется вторая, такси тормозит…



Наутро Тамара Георгиевна Томина с облегчением отправится по магазинам, не опасаясь встреч с соседями. А сам Томин недели полторы будет пользоваться в доме исключительной популярностью.

Но другая победа останется ему неизвестной, потому что не увидит он, как Петухов предпринимает первые шаги на новой стезе.

— Вот так, — говорит он за чаем у тетки. — Не академик, не герой, не мореплаватель и не плотник, да! Бригадир грузчиков! Это, между прочим, не в конторе сидеть. Ящики сами не бегают.

У Надежды Ивановны голова кругом.

— Как сейчас вижу тебя маленького… — бормочет она. — Закутан в три шарфа… носик красный…

— Ну! Теперь, если надо, и собачью упряжку снаряжу и обед сварю. Одним словом, работаю, хлеб задаром не ем. Чего мне стыдиться?

— Бог с тобой, Боренька, стыдиться тут нечего! Но Аня… так она гордилась, что ты вышел в люди!..

— Надо заведовать Северным полюсом, чтобы считаться человеком, да?

— Да нет же! Я говорю, для Ани удар и для отца.

— Да что они, не знали, что ли? Наивная ты душа! Они на этом спокон веку помешаны: мы, мол, не добились, но перед тобой любые дороги и возможности!.. То к какой-то немке в группу пристроили, до сих пор помню: «Анна унд Марта баден», в смысле — моются. То кинулись музыке учить, хоть мне медведь оба уха отдавил… Все им мерещилось что-нибудь особенное, и все для показухи, понимаешь? Я, может, со зла и куролесил. А когда из дома смылся, они принялись сочинять похвальбушки… Вот ты, тетя Надя, старуха трезвая, ты скажи: такого, какой я есть, обыкновенного — ты уважаешь?..

Из жизни фруктов

1

При московских рынках (не при всех) есть небольшие гостиницы. Не то что второразрядное — десятиразрядное пристанище для тех, кто привез товара не на один день.

И вот с утра в коридоре такой гостиницы появляются трое здоровых парней и четвертый, тоже не хилый, которого назовем по фамилии, поскольку он будет фигурировать в последующих событиях; это Шишкин.

Парни деликатно стучат в номер.

— Входите, не заперто, — доносится мужской голос.

Компания входит, затворяя за собой дверь, и в номере с места в карьер завязывается потасовка.

— Да вы что?!

— А вот что! Счас поймешь!

— За что, ребята?..

Пожилая женщина опрометью кидается прочь. Выбегает из подъезда, суматошно дует в милицейский свисток, кричит в пространство:

— Помогите! Люди добрые, помогите!

Немногочисленные «добрые люди», приостановившись, глазеют издали.

Спугнутые свистком, вываливаются те четверо, видят, что свистит всего-навсего дежурная, испуганно умолкшая при их появлении.

— Поймала, мамаша! — усмехается Шишкин. — Держи-хватай! — И парни неторопливо направляются к стоящему неподалеку «Москвичу». Шишкин вразвалку шагает последним.

Набравшись храбрости, дежурная пускает еще одну дрожащую трель. Шишкин раздраженно оглядывается, и ненароком оказавшийся поблизости Томин успевает его перехватить.

— Чего лезешь не в свое… — начинает Шишкин, но осекается при виде удостоверения.

А парни, собравшиеся было на выручку, пушечно хлопают дверцами, и «Москвич» рвет с места. Томин, проводив взглядом заляпанный грязью номер, поворачивается к Шишкину.

— МУР, значит? — не слишком испуганно произносит тот. — Тогда, конечно, в своем праве. С МУРом кто спорит…

— Что тут?

— Ничего особенного…

— Ничего особенного, да? — восклицает дежурная. — Ни за что ни про что кинулись человека бить!

— Мамаша, побереги нервы.

— Заявились в гостиницу… слышу крики…

— Пошли, — командует Томин, перехватывая руку Шишкина повыше локтя.

Дурацкий характер: на кой шут старшему инспектору заниматься разбирательством драки, да еще в выходной? Но автоматика срабатывает — что называется, не проходите мимо. Знал бы он, сколько неприятностей навлечет на свою голову!



В отделении милиции, куда доставлены Шишкин и побитый Панко, взъерошенный, со ссадиной на скуле, Томин ведет разбирательство с участием дежурного милиционера.

— Спекулянт, товарищ майор! — возмущается Шишкин. — Дерет с рабочего человека без зазрения совести!

— Я сам рабочий человек! — срывается на крик Панко.

— Нет, вы поглядите, а? Ворюга он, вот кто!

— Давайте поконкретней.

— Вполне конкретно. Я даю пятьдесят одной бумажкой. Он отходит якобы разменять. Возвращается и сует сдачи восемнадцать рэ.

— Не слушайте, вранье!

— Погодите, товарищ, — останавливает Панко дежурный. — Надо по очереди.

— Да ты уж помолчи, барыга, — подхватывает Шишкин. — Я ему это, говорю, что? Где остальные деньги? Отваливай, говорит, не заслоняй товар. Я — культурно между прочим — забирай, говорю, свою черешню, чтоб те подавиться. Давай полста назад. А ты ж, говорит, четвертной давал. Представляете, товарищ майор? Заткнись, мол, и отваливай по-тихому. И смотрю — верите, нет? — справа-слева уже группируются. Сподвижники в халатах. За мои же трудовые еще вывеску, гляди, попортят. Чего будешь делать, товарищ майор. Дал задний ход…

Панко от негодования утратил дар речи.

— Кто-нибудь видел, какой купюрой вы платили? — интересуется Томин.

— А как же. Старушка как раз приценялась, все видела!

— Может подтвердить?

— Где ее на рынке сыщешь? Небось с испугу от ихних цен ноги в руки. Нет у меня свидетелей, чтоб официально его притянуть. Но снести не могу. Это ж издевательство, товарищ майор, правильно? Ну и позвал своих ребят. И весь сюжет… По справедливости не со мной надо разбираться, а с этой спекулянтской рожей. По семь рубликов за килограмм, а? С ума можно спятить!

Цифра производит неблагоприятное впечатление. (Напоминаем, читатель, иные времена, иные мерки.)

— Да-а, частный сектор… — кривится дежурный.

— Скажешь, опять вру? — вдохновленный невольной поддержкой вопрошает Шишкин. — Подлюга!

— Что происходит?! Кого хулигански избили?! Теперь при вас оскорбляют, а вы потакаете? — орет Панко.

— Я в получку семьдесят несу, — наседает Шишкин, — семьдесят! А он их из столицы чемодан попрет, кровосос!

— Можно поспокойнее? — прерывает его Томин. — И вы тоже, — оборачивается он к Панко. Снова Шишкину: — Значит, документов никаких при себе?

— Не в загс шел, чтобы с паспортом.

— Данные проверим по адресному, — говорит дежурный и кивает помощнику, сидящему за перегородкой. — Проводи гражданина, пусть обождет.

— Теперь с вами, — продолжает дежурный, когда Шишкина увели. — Стало быть, со вчерашнего дня торгуете черешней. По семь рублей за килограмм.

— Это к делу не относится. Почем да сколько — забота моя!

— Бывает, и наша, гражданин Панко. Бывает. Вы родом-то с-под Курска?

— В паспорте написано.

— Место работы?

— Изучайте, пожалуйста, — Панко извлекает справку, разглаживает и кладет на стол. — У меня отгулов пять дней. Меня кооператив выделил ехать…

— Справок этих мы видели-перевидели. На базаре у всех справки. Пачками.

— А что если мы сейчас свяжемся с Курском? — заглянув в справку, спрашивает Томин, испытующе глядя на Панко.

2

Знаменский идет по коридору учреждения, где во всей атмосфере чувствуется солидность: на полу ковровая дорожка, двери кабинетов на порядочном расстоянии одна от другой. Знаменский открывает ту, где на табличке значится: «Заместитель председателя Комитета народного контроля».

Секретарша отрывается от машинки.

— Пожалуйста, Петр Никифорович у себя.

Через двойные двери с тамбуром Знаменский входит в кабинет.

Петр Никифорович встает, здоровается, приглашает сесть и сам садится уже не за письменный стол, а напротив Пал Палыча в кресло. Передвигает телефон, чтобы можно было дотянуться.

Дальнейший разговор то и дело прерывается звонками, и каждый раз зампред извиняется, прежде чем снять трубку. С Пал Палычем он приветлив и прост, но это простота крупного руководителя, в повадке и интонациях ощущается огромная власть, которой он обладает.

— Начальство вам объяснило причину?

— Да, Петр Никифорович.

— Не возражаете поработать с нами? — Вопрос шутливый, ответа не требует, да зампред его и не ждет, а обменивается с собеседником беглой улыбкой. — Время от времени мы включаем следователей в наши комиссии. Как юристов — на правах остальных проверяющих. Вашей базой заведует, — зампред бросает взгляд на записи, — Чугунникова Антонина Михайловна. Для начала попрошу взять на себя две задачи. Первая — сомнительный эпизод с исчезновением трех вагонов овощей.

Его прерывает телефонный звонок.

— Извините. Да?.. А вы держитесь четко: нам нужны не эмоции, а объяснения. Другой позиции не будет. Всего доброго… И второе, что важно для оценки дел на базах вообще, — продолжает зампред тем же тоном, что и прежде, мгновенно вернувшись к теме разговора со Знаменским. — Есть люди, которые создают трудности, чтобы их преодолевать. Мне бы хотелось…

Телефонный звонок.

— Извините. Да?.. Поддержу, с удовольствием… Давай… Что у овощников есть трудности — понятно. Но вы должны разобраться: изживаются эти трудности или, напротив, их холят и лелеют, чтобы ими прикрыть недостатки в работе. А возможно, и злоупотребления.

— Все понял, Петр Никифорович.

— Когда приступите?

— Прибыл в ваше распоряжение десять минут назад.



Тем временем продолжается разбор драки в отделении милиции. Томин, только что разговаривавший с предприятием Панко, кладет трубку, слегка сконфуженный.

— Теперь убедились? — Панко успокоился.

— Убедился… Садовый кооператив действительно поручил Панко реализовать ягоду на рынке, — говорит Томин дежурному. — Собираются на вырученные деньги коллективную теплицу строить.

— Во-он… Выходит, обознались… Ну, извиняемся, бывает.

— Да, товарищи милиция. Против частного сектора у всех предубеждение! А почему, я спрошу? Что мы у кого отнимаем? Только даем. Из ничего чего делаем. На нашем вот месте одни кочки росли. А теперь сады! Плохо?

— Отчего же. Хорошо, — вынужден согласиться дежурный.

— А рядом, между прочим, деревня запустела! — возбуждается Панко. — Мы землю окультуриваем. Что вырастет — все польза. Либо сами съедим заместо магазинного, либо кто-то тоже на доброе здоровье съест.

— Есть опасность такая — рецидив психологии, — входит во вкус беседы дежурный.

— Это понятно — рецидива мы боимся. А что люди от земли отвыкают — не боимся! Иные как живут: отработал и загорает на природе, магазинную картошку на костре печет, колбаской из гастронома закусывает. После него — кострище да битые бутылки. Я бы этих дачников… По мне, если есть какой клочок — хоть грядку, да вскопай, чем небо коптить! Но я за лопату — а общество уже, пожалуйста, косо смотрит!

— Ну, это прошло. Копайте. Все «за». Против, когда больно уж наживу качают.

— Опять поспорю. Вникнуть — откуда нажива?

— От продажи излишков.

— Так. А откуда излишки?! Работал больше — вот откуда! А кто те излишки съел? Империалисты?

— При чем империалисты?

— Именно что свои съели, советские. Теперь — зашуршал лишний рубль. Куда он денется? В магазин снесут. Рояль ли купят, насос для колодца — все одно государству отдадут. Так?

— Да вроде и так… А какая деревня-то запустела? По названию?

— Орловка деревня.

— Я ведь тоже с-под Курска, — со смущением произносит дежурный. — Да… Одно скажу — цена у вас немилосердная.

— Цена дорогая, это да, — вздыхает Панко. — Но у совхозов себестоимость — своя, у нас — своя. Мы же все руками. Да еще не умеем. Тяпки пудовые. Или навоз, скажем, — где он? Помощь нужна, товарищи. Может, частник-то сейчас новую форму жизни создает: умственный труд с физическим. Как, товарищ майор? — обращается он к Томину.

— Я не философ, я сыщик. И как сыщика меня интересует, за что вас били. Обознаться могли?

— Н-нет. Я один на рынке с черешней стоял.

— Пятьдесят рублей, я понимаю, это выдумка. Однако что-то они против вас имеют.

— Шишкина этого первый раз вижу.

— А остальных?

— Двоих — вчера.

— Вчера?

— Столкновение случилось. Я только подъехал — они к машине: «Двигай, дядя, на другой рынок, здесь тебе места нет». Я говорю, чем шутки строить, помогите разгрузиться. Думал, они к этому клонят, — поясняя, Панко трет палец о палец. — «Нет, говорят, проваливай». А шофер-то мой… тихий парень, но в кабине не помещается. Посмотришь — страшнее войны. Как он полез наружу — их ветром сдуло.

— И среди сегодняшних они были?

— Да.

— Перекупщики, товарищ майор, — уверенно говорит дежурный.

— Они предлагали вашу черешню взять?

— Нет… Да я бы и не отдал, между прочим.

3

Через день Томин заглядывает к директору рынка. Все доводить до конца — тоже автоматика. Директор — седой человек, подтянутый и точный в движениях, разговаривает с Томиным у широкого окна, откуда видна толчея в торговых рядах.

— Шишкина оформили по мелкому хулиганству.

— Да, мне доложили, — не удивляется директор.

— Может быть, вам известно и кто остальные трое?

— Точно не известно, но… понятно.

— Перекупщики?

— Видимо, да.

— Но потерпевший никому не составлял конкуренции: другой черешни на рынке не было.

— На следующий день появилась. Наше хранилище приняло две машины.

— Так. Заранее знали и держали место. Сегодня она в продаже?

— Разумеется.

— Иду посмотреть, кто торгует. Составите компанию?

За прилавком Панко взвешивает небольшую горку черешни, ссыпает в целлофановый пакет, протянутый покупателем, получает деньги. На ценнике перед ним — «6 руб. 50 коп». — А рядом еще двое с черешней. Ягода чуть покрупнее, на ценнике стоит — «7 руб».

Томин окидывает продавцов пристальным взглядом. Дождавшись, пока покупатель отойдет, обращается к Панко:

— Добрый день.

— Здравствуйте… — Панко машинально оправляет халат и, не зная, что сказать, начинает неумело сворачивать газетный кулек. Томин берет за черешок ягоду, пробует.

— Мм… Красота!

— Хорошая? — интересуется женщина, колебавшаяся, у кого купить — А то мне в больницу.

— Во рту тает.

— Свешайте полкило, — решается покупательница.

Пока Панко «с походом» накладывает черешню, Томин оборачивается к его семирублевому конкуренту.

— А ваша откуда?

— Полтавская, полтавская. Попробуйте, — откликается продавец с подчеркнутым радушием.

— Пресновата будет, — констатирует Томин, после тщательной дегустации и этим авторитетным замечанием побуждает еще кого-то предпочесть Панко. Директор наблюдает с усмешкой.

Томин снова придвигается к Панко.

— Знакомых не видно? — показывает глазами на соседа.

— Нет.

— Ну успеха вам! — И с сожалением говорит директору. — Не те.

— Тех здесь и не будет. Пойдемте, объясню.

Разговор продолжается в пустых рядах.

— Я распорядился, чтобы они убрались с рынка.

— Вот что… Подальше от меня?

— Нет, это дисциплинарная мера. На базаре нравы, конечно, базарные, но четверо на одного — уже чересчур.

— Чисто показной жест. Ваши перекупщики уйдут на другой базар, а те перекочуют сюда!

— Надеюсь. Буду огорчен, если этого не случится.

— Вы… откровенны.

— Оставьте саркастический тон. Перекупщик по-своему нужен.

— Тогда нужен всякий спекулянт, и зря мы их сажаем!

— Давайте поговорим спокойно, инспектор. Рынок — место для торговли, кусок пространства с прилавками. Мой долг, чтобы на это пространство доставляли продукты. Но мне никто не обязан доставлять. Мой поставщик в массе неорганизованный частник, колхозник, рабочий, много пенсионеров. Имеют они возможность сами стоять в рядах?

— Вероятно, не всегда.

— Далеко не всегда! Привезет человек товара на недельную торговлю, а свободен два дня. Да еще рвется магазины обегать, деревенские заказы выполнить. Он охотно сбывает пусть дешевле, но оптом.

— Все это ясно, но…

— А ясно вам, инспектор, что рынок не способен предложить частнику выход? Мы не можем никоим образом приобрести его творог или редиску. Я бы с радостью отдал часть пространства Центросоюзу. Пусть кооперация скупает на комиссионных началах.

— Так отдайте!

— Если б я ушел в отставку генералом, а не полковником, то, возможно, решал бы сам подобные вопросы.

— А пока предпочитаете терпеть племя паразитов.

— Давайте уж совсем закроем рынок! — прерывает директор. — Неровен час, кто наживется!

— Ладно, товарищ полковник, кончим спор. Что вам известно об арестованном?

— Кличка «Сеньор Помидор». Старшина перекупщиков на нашем рынке. А по слухам, в курсе ситуации и на остальных. На одном, допустим, огурцов целый ряд, а на другом разбирают последние килограммы. Шишкин дирижирует: машина, не разгружаясь, едет туда.

— Поле-езный человек!

— В своем кругу большой человек, знаете ли… — Звучит это почти как предостережение.



Из здания народного суда выводят группу арестованных за мелкое хулиганство. Рядом стоит «автозак», куда их должны погрузить. Первым идет Шишкин. Взгляд его задерживается на стоящей неподалеку телефонной будке.

— Начальник, — обращается он к конвоиру у машины, — дозволь позвонить!

— Не положено, — отзывается тот довольно благодушно — мелкие хулиганы не убийцы, с ними можно либерально.

— Ну будь человеком — два слова. Птицы дома второй день не кормлены, понимаешь, нет? Жена не знает кого чем.

— Не положено.

— Да ведь передохнут! А разве они виноваты, что я подрался? Ну, браток, будь человеком! Что я сделаю? Мне следы преступления заметать не надо, сообщников предупреждать — тоже. Ну?

— А какие птицы? — смягчается конвоир.

— Кенары, щеглы. Да еще попугай. Веришь, нет? — за двести рублей!

— Ну только мигом давай.

— Два слова! — Шишкин бежит к будке, в которой разговаривает пожилая женщина. — Мамаша, арестованному без очереди!

Шишкин закрывает дверь будки и набирает номер.

— Коля, я говорю… Пять суток… Смеешься?! — стервенеет он. — Я тоже смеюсь. Шишкину — пять суток! Пять лет — возьму. Десять — возьму. Но чтоб с меня мартышку делали! — голос его пресекается от бешенства.

Последний из арестованных влез в «автозак». Конвоир подходит к кабине, дает короткий гудок.

— Иду! — кричит Шишкин, приоткрывая дверь будки и снова в трубку. — Все понял? Действуйте! Я ничего не пожалею! На всю жизнь Шишкина запомнит! — он вешает трубку и бежит к машине. — Спасибо, начальник!

4

В ветхую избушку у ворот плодоовощной базы входит Знаменский.

— Из какой организации? — равнодушно спрашивает вахтер, крошечный старичок в сползающих на нос очках.

— Управление МВД, — Знаменский предъявляет удостоверение, но старичок не смотрит, а вникает в список у себя на столике.

— Вроде ваших сегодня нет… На капусте вот из Консерватории, на картошке — медицина… и эти грузят … кибернетики. Ваших нет.

— Я не овощи перебирать. Проверку веду, понимаете?

Вахтер окончательно теряет интерес.

— А-а… тогда пожалуйста.

Знаменский идет по территории, посматривая по сторонам: на длинные бетонные бункера хранилищ, переваливающиеся из ямы в яму грузовики с надписью «Овощи», на грязные дороги и группу то ли кибернетиков, то ли музыкантов, орудующих лопатами около одного из складов. Какой-то человек, завидя Знаменского, боком-боком подается в сторону, избегая с ним встречи.

…В просторном, дорого обставленном кабинете со Знаменским беседует заведующая базой — Чугунникова, женщина оживленная, деловая, решительная, руководящая. Этакая мать-командирша. Взгляд цепкий, умный, улыбка располагающая. Со Знаменским она держится приветливо и несколько покровительственно.

— Привыкла, Пал Палыч, девятый год ворочаю. Ну, конечно, забот в моем хозяйстве хватает: материальные ценности на руках, техника, люди…

— Включая медиков и кибернетиков.

Чугунникова добродушно отмахивается.

— С ними-то просто… Да, так о пропавших вагонах. Я, честно говоря, не вникала в подробности. В объеме нашего оборота, Пал Палыч, три вагона — мелочевка.

— Да ведь апрельские помидоры, Антонина Михайловна. Не августовские!

— Все равно укладывается в нормы естественной убыли.

— Допустим, даже так. Но нормы-то на фрукты-овощи. А сами товарные вагоны естественной убыли не подвержены, верно?

— Вагоны? — весело принимает слова Знаменского Чугунникова. — Верно, верно!

Из переговорного устройства у нее на столе раздается легкое шипение, а затем мягко-вежливый голос хорошо отдрессированной секретарши:

— Антонина Михайловна, Рудакова пришла.

— Пусть ждет. А ты, Зоенька, попробуй мне Матвей Петровича поймать.

— Хорошо, Антонина Михайловна, сейчас, — откликается вышколенный голос.

— Ищите, Пал Палыч, ищите. Мне от этих вагонов проку чуть.

— Почему же?

— Да ведь давно сгнило.

— Антонина Михайловна, соединяю с Матвей Петровичем, — доносится из переговорника.

— Извините, зампред исполкома по жилью. — Чугунникова берет трубку. — Здравствуй, я по твою душу. Вы что же со мной делаете? Я людям твердо обещала… Не хочу понимать и не буду. От меня исполком хоть раз слыхал «нельзя» или «не буду»? Нет и нет, не отступлюсь. Ну то-то… Как дома? У Людочки спала температура? — Чугунникова чуть косится на Знаменского — оценил ли, что она запанибрата с начальством. — Моя принцесса? Отгрипповала. Ну, до четверга.

— Где ужом, где ежом, а где и волчицей, — улыбается она Знаменскому, положив трубку. — Хотели три квартиры срезать, а у меня сплошь молодожены… Да, ну так что ж, приступайте, Пал Палыч. Люди у меня в основном толковые. Если нет больше вопросов… — Чугунникова вроде бы вскользь, но заметно бросает взгляд на часы.

— Пока все.

— Тогда пожелаю вам. Что будет полезное мне как руководителю базы, сообщите. Критику люблю.

— Очень ценное свойство, — смеется Знаменский. — Боюсь, оно вам понадобится.



В квартире Кибрит звонит телефон. Вытирая руки, она берет трубку.

— Да?

— Зинаида, я, — слышится голос Томина.

— Здравствуй, Шурик.

— Слушай, меня кто-то упорно пасет.

— Что? — не расслышала Кибрит.

— Меня кто-то пасет.

— Да брось!

— Серьезно. Можешь на четверть часа выйти из дома? Я тут неподалеку.

— Ну… ладно, выйду.

— Сверни на проспект, остановись у третьего фонаря и посмотри хорошенько — я буду переходить улицу. Поняла?

— Да поняла, поняла.

— Потом возвращайся домой, — в трубке раздаются короткие гудки.

Недоуменно пожав плечами, Кибрит снимает передник.

Она останавливается около фонарного столба, смотрит на часы, ждет, глядя на противоположную сторону проспекта. Вскоре Томин выскакивает из толпы и нахально пересекает проезжую часть в неположенном месте. Отставая от него шагов на пятнадцать, с тротуара сходит молодой парень, секунду-другую колеблется и двигается следом, увертываясь от гудящих машин.

Томин, не оглядываясь, минует Кибрит. Она тоже не глядит на него — рассматривает преследователя. Томин скрывается за углом, за ним, как привязанный, исчезает парень.

Снова надев передник и занявшись хозяйством, Кибрит ожидает Томина. Стукнула дверь лифта на этаже. Звонок. Это он.

— Ну, видела?

— Если б своими глазами не видела, не поверила бы.

— Второй день спина чешется: чувствую хвост. Рассмотрела?

— Обыкновенный парень в нейлоновой курточке и джинсах. Среднего роста, довольно тощий. Лицо скуластое, обветренное, руки рабочие.

— С утра был длинный тип с прыщом на носу.

— Кто же такие? — начинает беспокоиться Кибрит.

— Ума не приложу. Извини, что я тебя вытащил…

— Нашел о чем! Ты ведешь что-нибудь серьезное?

— Мои клиенты хвостами не ходят. Либо удирают, либо нож в бок. А тут… чертовщина какая-то!

5

По территории базы Знаменского ведет ветхий, но озорной старичок, здешний «абориген» Демидыч, состоящий в некой неопределенной должности — для общих услуг. Он припадает на ногу, и Знаменский, подлаживаясь к нему, вынужден умерять шаг.

— Во-он, четвертый цех, вишь?

— Вижу. Теперь-то уж один дойду, возвращайтесь.

— Нет уж, до места тебя сопровожу, раз мам-Тоня велела.

— Чугунникова?

— А кто ж. У нас ее все так: заботливая. За глаза, конечно. Меня вот давно пора на пенсию турнуть, как тебе кажется?

— Да пора бы отдыхать.

— А мне неохота. Я отдыхом не интересуюсь. Спасибо мам-Тоня держит.

Их обгоняет мужчина, бросает на ходу:

— Привет, Демидыч!

— День добрый, Ванюша, — ласково отзывается тот и, обождав, пока фигура немного отдалится, трогает Знаменского за рукав.

— Второй кладовщик, Малахов Ваня. На пересменку пошел… А Васькин — начальником цеха. Вон, руководить выскочил, вишь? Это, я тебе скажу, такой мужик… такой, знаешь… — не находит слова Демидыч.

— Какой же? — улыбается Знаменский.

— Да вот такой. Сам гляди.

Они молча делают еще несколько шагов. У цеха идет погрузка овощей на машины. Васькин, белобрысый, круглолицый здоровяк, принимает у шоферов наряды, расписывается в накладных, горласто командует — все сразу.

— Щас обрадую, — подмигивает Знаменскому Демидыч и кричит неожиданно звонко: — Тарасыч! Следователя к тебе веду!

Среди грузчиков распоряжается тот человек, который старался не попасть на глаза Знаменскому некоторое время назад. Увидя Пал Палыча снова, он, беззвучно выругавшись, скрывается за машиной.

Работа затормаживается, люди оборачиваются посмотреть — кто на следователя, кто на Васькина. Тот остается равнодушным.

— Ну и веди, чего орать-то? Шевелись, ребята, шевелись!

— Мам-Тоня прислала, — докладывает Демидыч, подходя.

— Васькин, — протягивает тот руку.

— Знаменский.

— Разговор большой?

— Чуть короче среднего.

Васькин машет шоферу, собирающемуся отъезжать.

— Старика захвати! Валяй, Демидыч, за пивом, мочи нет, — и сует деньги.

Демидычаподсаживают в кабину. Он беспокоится, усаживаясь:

— А если пива нет?

— Что-ничто бери!

Машина с Демидычем отъезжает, и Васькин окликает Малахова:

— Ваня, принимай вахту… Пойдемте.

Оставшийся командовать Малахов суетится больше Васькина, покрикивает на рабочих, но те чувствуют себя вольготно: закуривают, переговариваются. Выходит из укрытия скрывающийся, смотрит вслед Знаменскому.

— За какие грехи Васькина тягают? — спрашивает он.

— За чужие, — убежденно произносит Малахов.

— Откуда свои, — хмыкает кто-то.

— Дурак! Всех-то по себе не суди! — обижается за Васькина Малахов.

Между тем в конторке — небольшой, но уютной и комфортабельной — идет беседа.

— Совхоз овощи вам отправил, — говорит Знаменский. — Это по документам бесспорно. Но база платить отказывается, ссылаясь, что груз не прибыл.

— За что ж платить — за пустое место? — невозмутим Васькин.

— По словам железнодорожников, вагоны были доставлены по назначению.

— Вечные штучки. Зачалили неизвестно куда, а на нас спихивают. Вы с ними вплотную сталкивались, с железными дорогами? То есть в поезде, конечно, ездили. А по делу?

— Довольно давно.

— Не знаю, как было давно, а в наши дни — Содом и Гоморра. Не то удивительно, что грузы пропадают, — постепенно переходит на ораторский тон Васькин. — Удивительно, что вообще куда-то что-то доходит!

— Я занимаюсь только судьбой конкретных вагонов с помидорами.

— Вы так вопрос не сужайте, это неправильно! В частном случае — как в капле воды.

— На базах тоже неразбериха…

Васькин перебивает, начиная горячиться:

— Нет сравнения, могу со всей ответственностью. Я вот беру, — раскрывает он толстую «амбарную» книгу, — и могу сию минуту сказать, сколько у меня огурцов или чего. А на большом узле стоят вагоны тысячами, прибывают, убывают, думаете, их кто-нибудь строго учитывает?

— Думаю, все-таки учитывают.

— А вы попробуйте начальника узла спросить, сколько на данный момент каких вагонов. Не ответит он, голову кладу! Теперь дальше: уходит состав. Кто на выезде пальцем считает: пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три? Никто. Значит, возможен вариант: сцепщику бутылку, машинисту другую — отцепите мне, братцы, в Люберцах вон тот вагончик, что-то он мне нравится.

— По-вашему, вагоны отцепили по дороге?

— Может, и отцепили. А может, сцепщик где номерами ошибся. — Они девятизначные!

— У контейнеров, товарищ Васькин, у вагонов семизначные.

— Тоже не сахар. Особенно в потемках. Ошибаются сцепщики почем зря! И диспетчера ошибаются. Последнее время автоматика на узлах — нажимаешь кнопки, вагоны катятся сами с разных путей. А диспетчер, допустим, уставши. Ткнул не ту кнопку и вбил в состав вагон, которому надо в обратную сторону! Станет он вам маневровые паровозы вызывать — вагоны растаскивать и собирать заново? Ждите, как же! Матюгнется и отправит тот вагончик заместо Одессы в Мурманск.

— Товарищ Васькин, — с некоторой иронией в голосе пытается вернуть разговор в нужное русло Знаменский, — я ведь железными дорогами не ведаю…

— Потому и ввожу в курс. Минутку, я вам даже процитирую… — Васькин достает несколько газетных вырезок и читает: — «Число исчезнувших вагонов из года в год растет», «В МПС создана группа розыска грузов…», «Телеграммы о неприбытии вагонов поступают десятками тысяч…»

— Я очень однообразный человек — все о помидорах. Раньше такие пропажи случались?

 Васькин скучнеет. 

— Да наверняка. Надо поспрашивать, повспоминать…

— Другими словами, на памяти не случались? — Знаменский перекладывает вырезки. — Выцвели уже, а, товарищ Васькин? А пометки свежие. Для меня, значит, постарались? Ай, Васькин, лукавый человек!

Тот с внезапным ожесточением вскидывается:

— Да, Васькин! Жена — Васькина, дети — Васькины! Да!

Появляется веселый Демидыч с бутылками. Васькин в досаде на себя за вспышку достает кружки.

— Это у него больная мозоль, фамилия-то, — поясняет Демидыч, открывая пиво.

— Ты мели больше!

В дверь заглядывает Малахов, манит Васькина:

— Можешь на секундочку?

Враз выпив кружку пива, Васькин бормочет: «Извиняюсь» — и выходит, прикрыв дверь.

— Видал? — поднимает палец Демидыч. — Выпил без перехвата дыхания! Вот здоров! — старик выглядывает из конторки удостовериться, что Васькина поблизости нет, и принимается сплетничать:

— С Васькина мам-Тоня прошлым годом тринадцатую зарплату сняла. Из-за фамилии.

— Такого не бывает, Демидыч.

— Все, милок, бывает. Жизнь — она баба шутливая. Васькин спозаранок бананы принимал. Час принимает, другой принимает, проголодался, отойти нельзя. Начал жевать. Не знаю, сколько он съел, на мой вкус более пятка не умнешь. Ну, однако, кого-то задело. Комсомольский прожектор нарисовал в стенгазете сатиру: вот этакий круглый, по колено в банановых очистках. И подписали из басни: «Васькин слушает, да ест». Мам-Тоня и вкатила ему «за незаконное распаковывание и употребление на личные нужды». Позавтракал!

— А вы его недолюбливаете, Демидыч.

Демидыч удивлен.

— Васькина?.. — Подумав, соглашается. — Ну, может, маленько. Шаршавый мужик.

Возвратившийся Васькин наливает себе еще кружку.

— Иди, дед. Спасибо за пиво.

— Доброго здоровья, — старик бодро ковыляет к двери.

— Так на чем мы остановились? — спрашивает Васькин, снова спокойный и уверенный.

— Вы убеждали меня, что ваш отдельный случай объясняется тем, что подобных случаев вообще много.

— Убедил?

— Нет. Это не доказательство.

— Как кому. Мы, конечно, университетов не кончали…

— Зачем прибедняться! Вы кончили педагогический техникум, Владимир Тарасович.

Упоминание техникума Васькину неприятно.

— Короче говоря, вагонов с помидорами от совхоза «Южный» я не принимал. И сменщик мой, Малахов, тоже.

— Малахова я спрошу отдельно.

Покидая территорию базы, Знаменский застает все того же стража.

— Я следователь, помните?

— Чего ж не помнить…

— К вам просьба.

— Ко мне? — без интереса переспрашивает старичок.

— Списки работающих на базе от посторонних организаций сохраняются?

— Списки? Смотря когда.

— Конец апреля.

Вахтер нацепляет очки, лениво роется в ящике стола. Наконец извлекает схваченные скрепкой листки.

— Вот, нашлись, — сообщает он с некоторым удивлением.

— Проверьте, пожалуйста, последние числа, четвертый цех.

Вахтер неторопливо листает свои бумаги.

— С 28-го по 30-е записаны студенты.

— Разрешите взглянуть?



На скамейке в жилом квартале сидит, скучая, некрасивая девица с авоськой. Из подъезда выходит Томин и направляется куда-то по улице. Девица трогается следом. Томин сворачивает за угол, останавливается, и преследовательница через некоторое время почти натыкается на него.

— Доброе утро, прелестная незнакомка!

Девица глупо таращится.

— Сегодня мы с авоськой. За покупками?

— А вам что за дело? — несколько оправясь, огрызается она.

— Вы положительно ко мне неравнодушны. Что бы это значило?

— Не приставайте, пожалуйста! Я с незнакомыми…

— Недолго и познакомиться. Я, например, из уголовного розыска. А вы? — и тоном, не допускающим возражений, требует: — Попрошу документы!

— Еще чего! — хорохорится девица.

— Тогда — «пройдемте»?

Девица колеблется, но все же раскрывает сумочку и вытаскивает паспорт.

— Нате. Подумаешь!

— Благодарю. — Томин быстро пролистывает страницы и возвращает паспорт. — Вы мне чрезвычайно симпатичны. Запомню фио и адресок.

6

В той же конторке, где разговаривал с Васькиным, Знаменский беседует теперь с Малаховым, вторым кладовщиком. У Малахова детское лицо, в глазах постоянная то ли задумчивость, то ли грусть. Говорит он немного бессвязно. По временам начинает присочинять, увлекается, искренне верит тому, что рассказывает, смакует драматические эффекты, с удовольствием пугается.

— Должен быть третий. Обязательно. Круглосуточно принимаем-отпускаем. Но нету. Умер он. Погиб. Хороший старик, жалко. Петр Иванович. Под самосвал попал. Прям рядом с базой. Зимой еще. Он пьющий был — и под самосвал. В лепешку. Все кости до единой переломало, — и, расширив глаза, Малахов повторяет: — До единой косточки!

— Отчего же не берете третьего кладовщика!

— Трудно подобрать. Коллективная материальная ответственность. Все на доверии. Человек нужен. Мы друг другу товар не сдаем. Котя… это я Васькина так по дружбе… Котя двенадцать часов отработал — я заступаю. Товар перевешивать невозможно. Неделю будешь вешать. Чужой придет — проворуется. Или обведут. Народ только и ждет.

— Такой все нечестный народ?

— У нас-то? Что вы! Жутко воруют. Прут подряд. Мафия. За каждым в оба.

Знаменский подзадоривает:

— Так уж и мафия?

Малахов принимает таинственный вид.

— Про мандариновую империю слышали?

— Нет, — удивляется Знаменский, подыгрывая.

— Страшное дело! До последнего мандарина — в их руках. Что направо, что налево — полный расчет. Транспорт имеют. Агенты везде. Все есть. Тиски запасные — пломбы зажимать. Прям опутали экономику. Денег, конечно…

— Вы с этой «империей» сталкивались?

— Бог хранил. И вы забудьте. Ни-ни. А то ого! Концерт для гроба с оркестром! И никто не узнает, где могилка моя! — Малахов разволновался настолько, что Знаменский смотрит озадаченно: не поймешь, то ли святая простота, то ли человек ловко придуривается.

— Хорошо, с империей не связываемся. Вернемся к помидорам.

— А что? И помидоры воруют. Еще как. Было однажды — навесил замок. Покушать пошел. Прихожу — висит. Отпираю — два ящика не хватает. Из-под замка! Мафия! Авторучку на виду не оставь, сопрут. Изворовались все.

— Такие случаи известны, — не может удержаться Знаменский. — Со спичками тоже часто. И никаких следов.

— Смеетесь, — говорит Малахов огорченно.

— Да нет, я к слову… Как понимать, что все воруют? Например, вы или Васькин — тоже?

— Нам не нужно, — машет рукой Малахов. — Мы с Котей на естественной убыли. Хватает. И никого риска.

— Никакого риска? — переспрашивает Пал Палыч, изумленный признанием.

— А что? Государство само установило. Порядок, нормы. Официально же.

В дверь стучат.

— Ну что? — сердито оборачивается Малахов. — У меня обед!

— Выйди на пару слов, — слышится голос.

— А-а… Разрешите?

— Пожалуйста.

Малахов выходит. И в третий раз мы видим человека, который прячется от Пал Палыча. Он плотно прикрывает дверь, которую Малахов оставил приотворенной, тянет его в сторонку и понижает голос:

— Это у тебя — фамилия «Знаменский»?

— Вроде да.

— Интересно. Ирония судьбы… Слушай, придет Васькин, скажи, чтоб меня нашел. Сразу, понял?

— А что?

— Надо, Малаховка, надо. Ну, пока.

— Кто это был? — спрашивает Знаменский, когда Малахов возвращается. Кого-то смутно напомнил услышанный голос.

— Бригадир грузчиков. Просил тут передать… да так, мелочи жизни.

— Ну ладно, хотел спросить, как вы попали на должность кладовщика?

— Да мы с Котей еще пацанами, — охотно рассказывает Малахов. — В одном дворе. Я раньше в телевизионном ателье работал. Не сложились отношения. Нервничал сильно… А где наш двор был, стадион построили. Нас с мамой — в Текстильщики, Котю — в Черемушки. Однажды встретились, посидели и позвал к себе. За ним-то спокойно.

— А… Котя как попал сюда?

— Драма! Учителем Котя был. Дочка академика влюбилась. Из девятого класса. А он в нее. Рыдания. Академик заскандалил. Я перед Котей преклоняюсь. Пожертвовал образованием, все бросил. Академик потом прощения просил. Да уж поздно. Такой Котя человек!

— Вы помните массу всяких историй. — Пал Палычу немножко смешно. — Только про вагоны начисто забыли. Три вагона с помидорами в конце апреля. А?

Видно, что Малахов задет.

— Товарищ следователь, я, может, с придурью, — хмуро говорит он. — Не все упомню. Возможно. Устаю как собака. Но учет я веду. Все оки-доки. Десять классов. Вы учет проверяли? Вагоны есть?

— Нету.

— Значит, не было. — Какая-то мысль мелькает в глазах, и он легко забывает обиду. — Вот вы кого — вы Лобова еще спросите! Он от железной дороги весовщик. За вагоны мы ему расписываемся.

— Сказали — Лобов сегодня на учебе.

— А-а, верно. — И добавляет с гордостью за Лобова: — Кончит вуз — начальником станции будет.



По бульвару шагает Томин. Тут почти всегда встречается кто-то из своих. Одному — приветственный жест, другому кивок.

Человек, избегавший Знаменского на базе, сейчас хорошо одетый и имеющий преуспевающий вид, при приближении Томина расплывается в радушнейшей улыбке:

— Ба, Томин!

— Викулов? — спрашивает Томин без особой радости.

— Собственной персоной! — отвечает тот и с таким сияющим лицом тянет руку, что Томин невольно подает свою.

— На Петровку? Ты там? — частит он, не отпуская ладонь Томина. — А я — не угадаешь, где! Такое могу порассказать!..

Издалека кто-то целится в здоровающихся телеобъективом и щелкает затвором фотоаппарата.

— Позвони мне в «Космос», а? Нет, ты обещай! Встретимся, поболтаем, вспомянем. Номер 2-08, ладно? Я еще три дня в Москве.

— Работы невпроворот, вряд ли.

— Жалко. Ну, в другой раз. Всяческих тебе успехов. Будь здоров! — и снова протягивает руку. Томин торопливо жмет ее, чтобы поскорее отделаться. И идет дальше, выбросив Викулова из головы.

7

В кабинете Знаменского сидит Саша — студент университета. С виду простецкий, «русопятый». Он — один из тех, кто в конце апреля работал на базе в четвертом цехе.

— Не обязательно было приезжать, Саша, ведь сессия на носу. Продиктовали бы по телефону.

— Я хотел лично.

Что-то в его тоне заставляет Знаменского посмотреть на парня внимательнее, но тот отводит взгляд.

— Может, понадобится? — говорит он, передавая Знаменскому два листка, — я захватил списки ребят. Это физматовцы… это наши… А сколько машин… — Знаменский берется за авторучку. — Да я вырву, что вам переписывать… Здесь отмечено по дням: двадцать восьмое, двадцать девятое, тридцатое.

— Спасибо, спасибо, Саша. — Знаменский скрепляет листки вместе.

— Это вам что-то дает?

— Да, эти листочки могут сослужить хорошую службу.

— Там что-нибудь серьезное… на базе?

— Просто любопытно или есть причина? — осторожно выясняет Пал Палыч.

— Ну… — Саша колеблется, — в общем, я знаком с Леной Чугунниковой и потому… — неловко замолкает.

У Знаменского на минуту портится настроение: парень ему симпатичен.

— Хорошая девушка? — по-доброму спрашивает он.

— Лучше всех. — Саша за иронией с трудом скрывает беспокойство.

— Да, тесен мир… Но я не вправе рассказывать.



Саша бегом спускается по эскалатору — спешит на свидание.

Как всякая девушка, которой пришлось ждать, Лена в некоторой досаде:

— Ты так во мне уверен, что уже начинаешь опаздывать?

— Ленуся, разве плохо, что уверен?

— Хорошо, хорошо… только не зазнавайся.

— Никогда! — клятвенно произносит Саша. — Это твоя привилегия на всю жизнь!

Лена смеется.

— Где ты, негодяй, застрял?

— У следователя.

— За тобой водятся преступления?

— Масса, — отзывается Саша легким тоном, но невольно хмурится.

— Рассказывай!

— Не хочется отравлять вечер.

— Но я обожаю страшные истории!

— Ничего страшного… я надеюсь.

— Все равно! Признавайся сейчас же!

— Только ты не расстраивайся… На базе идет какая-то проверка. Помнишь, мы там работали, а теперь нас как свидетелей…

— У мамы?

— Да. Следователь не сказал, в чем дело, но какой-то неприятный осадок…

— Ну-у, за маму можно не беспокоиться! — беспечно говорит Лена. — Больших безобразий не допустит. Не забывай, она все-таки генеральша. Она всех держит вот так! — сжимает кулак. — К ней даже иностранцев возят.

8

На пустых ящиках, валяющихся около одноколейной дороги, проходящей по территории четвертого цеха, размещаются Знаменский, Васькин, Малахов и новая фигура — весовщик Лобов. Это молодой человек из «модерновых». Ухоженный, трезвый, спортивный. Одет элегантно, чего не скрывает наброшенный на плечи рабочий халат. Часы у него, конечно, электронные, курит он «Мальборо», бумаги носит в «дипломате».

Кладовщики и Лобов препираются. Знаменский доволен, что удалось их стравить: в споре проскальзывают интересные детали.

— Просто дурная привычка — за все железные дороги ругать! — с апломбом говорит Лобов.

— Железные, выдержат, — примирительно вставляет Малахов.

Но Васькин мрачен.

— Вас не бить — ни вагона не дождешься! — перекрикивает он шум подходящего состава.

— Ну-ну-ну, я попрошу! — надсаживается и Лобов. — Претензии должны быть обоснованы. Если по воде или самолетом, то при грузе обязательно сопровождающий. Кто в воздухе украдет? Смешно! Но положен конвой. Тогда нам на каждый вагон надо по солдату, а разъезды и сортировочные стеной обнести! Дайте охрану — пожалуйста, спрашивайте. А то чуть что — дорога отвечай!

— Давай не будем! — отмахивается Васькин здоровенной своей пятерней. — Вы за груз не отвечаете. Пломба цела — и привет. Скорей подальше, пока мы внутрь не заглянули!

Состав прошел, но Лобов по инерции все еще кричит:

— А ты, Владимир Тарасыч, очень мечтаешь, чтобы товар пришел целенький?

— Чего мелешь? — огрызается тот.

Лобов взглядывает на Знаменского и спохватывается:

— Нет, разумеется, все заинтересованы в сохранности грузов. Горячимся, потому что болеем за общее дело. Хотя я лично — не материально ответственный, поймите меня правильно. Мое дело взвесить. Однако невольно принимаешь к сердцу. Если глубоко разобраться, Пал Палыч, то корень зла — поставщик.

— Вот это точно! — с воодушевлением подхватывает Васькин.

— Самое удобное — ругать тех, кто отсутствует, — отзывается Пал Палыч.

— Нет, верьте слову, при существующем положении поставщику плевать-расплевать, только бы отгрузить, хоть в поломанный вагон!

— А тара? — гремит Васькин. — Бывает, товар — в одном углу, а доски от ящиков — в другом!

— И вы знаете, почему так?

— Знаю, — кивает Знаменский Лобову. — Убытки оплачивает не отправитель, а получатель.

— Грузит один — платит другой, а дорога, разумеется, виновата, — иронически заканчивает Лобов.

Малахов с искренним сожалением подтверждает:

— Плохо грузят. Сколько влезет. Сколько не жалко. Сколько успели.

— Чаще недогруз или перегруз? — уточняет Знаменский.

— Когда как. Мы держим равнение на середину. Придет, например, вагон по нулям. Значит — килограмм в килограмм. Мы убыль все равно пишем. По норме.

— Все равно пишете? Всегда?

— Да слушайте его! — срывается Васькин. — По нулям! Весы-то не аптечные, железнодорожные весы! Ты скажи, какая у тебя официальная точность? — оборачивается он к Лобову.

— Плюс-минус полтонны на вагон.

— Вот! Стрелки, может, и по нулям, а полтонны нету!

— Ну ладно, кончили общие рассуждения. Вы принесли свою регистрацию грузов, товарищ Лобов?

— Разумеется, — он достает из «дипломата» учетную книгу.

— Откройте двадцать девятое апреля.

Лобов шуршит страницами. Нашел.

— Три вагона, — продолжает Пал Палыч. — Номера триста восемнадцать восемьдесят четырнадцать, триста восемнадцать восемьдесят сорок и триста восемнадцать восемьдесят сорок один.

Лобов просматривает записи.

— Названные вами вагоны не значатся.

— Вернее, у вас не помечены.

— А почему должны быть помечены?

— Потому что двадцать девятого между двенадцатью и часом дня их доставили сюда, на подъездные пути.

Воцаряется неприятная пауза.

— Я попрошу уточнить, откуда сведения.

— От сцепщика, из первых рук. По его, так сказать, наводке я нашел номера в одной из поездных ведомостей.

Еще более неприятная пауза. Малахов растерянно пожимает плечами и что-то бормочет. Лобов начинает усиленно «припоминать».

— А-а… Во-он вы про что… Это знаешь, Владимир Тарасыч, про что — когда дождь шел!

— Ну, допустим, шел, — тянет Васькин, стараясь понять, куда клонит Лобов.

— С утра зарядил, помнишь?

— Ну?

— Этот случай я объясню, Пал Палыч.

— Будет с вашей стороны очень любезно, товарищ Лобов.

— Помнишь, у одного вагона доски немного отошли? — Лобов обращается попеременно то к Васькину, то к Знаменскому. — Я говорю, старый вагон, сыплется уже, а он полез в пузырек — будем, говорит, создавать комиссию, может оказаться недостача.

Васькин сообразил что к чему:

— А-а… Это когда я говорю, вагон дефектный…

— Ну да, я говорю, принимай, а ты говоришь, надо комиссию.

— А-а… Ну помню… еще дождь лил…

— С самого утра!

— Очень хорошо, — прерывает их Пал Палыч; на глазах столковались, и ничего не поделаешь. — Кто вошел в комиссию по приемке?

— Да кого я под самый праздник соберу? — бодро отвечает Васькин. — В ливень-то на перроне стоять? Решил, пусть пройдут майские, тогда.

— Так. Груз оставался еще в ведении дороги?

— Нет-нет-нет. Раз мы транспортировали получателю, пломбы целы, претензий к нам нет — уже все. Дальше их забота. — Лобов поводит рукой в сторону Васькина.

— Это ты брось! Я тебе хоть где расписался?!

— Но груз на твоей территории?

— Ничего не значит!

— Нет, Владимир Тарасыч, я попрошу! Очень даже значит!

Между Лобовым и Васькиным опять готова разгореться перепалка, но Знаменский поднимает руку.

— Так или иначе, днем двадцать девятого апреля помидоры существовали. Что же дальше? Их смыло дождем?

— Дальше моя смена кончилась, — говорит Васькин и, не глядя на Малахова, спрашивает: — Вань, ты эти вагоны не комиссовал?

Малахов ошарашен.

— Котя! Мне ж никто ничего! Маневровый, наверно. Подцепил и увез.

— Пустые или полные, Малахов?

Тот в растерянности хлопает глазами.

— Не подходил даже. Не знаю. Другие принимал. Вагонов полно было. А с обеда отпускал. С той стороны. Где автомобильный подъезд.

— Простите, пожалуйста, я, вероятно, уже ничем не могу помочь… В институте сегодня семинар. — Для Лобова настал удобный момент улизнуть, он прощается и спешит прочь.

— Запросто могли груженые увезти, — заявляет между тем Васькин. — Под праздники тут Содом и Гоморра.

— Под праздники — жуть! — поддерживает Малахов.

— А в следующую свою смену вы поинтересовались судьбой вагонов?

— Да ведь это уже после праздников было! — восклицает Васькин. — Голова-то с похмелья… Чего уж там! — Ему ответ кажется вполне исчерпывающим, а разговор законченным.

Знаменский улыбается, вдруг развеселившись.

— Значит, не найти мне тех помидоров? Потерялись, замотались. А?

Кладовщики выжидательно молчат.

— Все-таки попробую. С двадцать восьмого по тридцатое у вас работали студенты. Припоминаете?

— Работали, — согласно кивает Малахов. — Наши грузчики — в складу. Те — снаружи, на погрузке машин.

— Вот и договорились: на погрузке машин.

— Ну и что? — осведомляется Васькин.

— Да ребятам скучно было, решили для развлечения соревноваться — факультет на факультет. Для подведения итогов записывали количество машин. И, представьте себе, их оказалось здорово больше, чем у вас по накладным! Выходит, был лишний «левак».

На скулах у Васькина набухают желваки.

— Такие записи — не документ!

— Небось набавили! Для игры!

— Не похоже, Малахов. Ребята серьезные, математики. Даже номера машин называют. Профессиональная память на числа.

— Да не принимали же. Те вагоны. Не принимали мы их.

— Официально не принимали. А по-тихому, я думаю, разгрузили.

Малахов засматривает в лицо Васькину и упавшим голосом спрашивает:

— Коть?..

— Вранье!

9

Томин и Кибрит разговаривают, шагая по коридорам Петровки, 38.

— Тебя оставили в покое, Шурик?

— Со вторника хвоста нет.

— И неясно, что это было?

— Одну даму на выбор проверил — ни в какую версию не влезла.

— Всего одну даму! Не слишком ли беспечно?

— Но криминала же нет. Ходить за мной — не преступление. — Томин прислушивается. — Извини, Зинуля.

В его служебном кабинете надрывается телефон.

— Да?.. — снимает Томин трубку. — Понял, выезжаю. — Он убирает бумага в сейф, опечатывает его. Хватает плащ, пистолет, собирается уходить.

Новый телефонный звонок возвращает его к столу.

— Да?.. Да, майор Томин… В триста шестую? Сейчас не могу, ждет машина на происшествие…

На том конце провода говорят нечто такое, от чего брови его ползут вверх.

— Вы отменили? — недоумевающе спрашивает он. — Да, есть явиться в инспекцию по личному составу.

— Интересно… что же я натворил такого… антислужебного, — бормочет Томин, вешая на место плащ и убирая пистолет обратно в сейф.

…Томина ждет подполковник Саковин. Держится суховато, любезность его лишена теплоты. Томина он встречает, не вставая из-за стола.

— Здравия желаю, товарищ подполковник.

— Зачем же так официально. Садись. Сколько лет, сколько зим.

— Да, давненько… — Томин садится, и некоторое время они молча рассматривают друг друга.

— Значит, ты в инспекции? — спрашивает Томин.

— Как видишь… Насколько помню, в институте мы ни врагами, ни друзьями не были, а позже вообще не сталкивались. Так что нет препятствий для проведения служебной проверки… Как будем разговаривать? Перейдем на «вы» или?..

— О, мои дела так плохи?

— Твои дела… твои дела… твои дела… — Саковин достает папку. — Чего уж тут хорошего.

— Звучит неприятно. Но интересно.

Саковин бросает испытующий взгляд, однако на лице Томина действительно только интерес.

— Пойми правильно, Саша. Как бы руководство ни было уверено в тебе или Знаменском…

— Еще и Знаменский?!

— Проверка сигнала такого рода должна быть строгой и тщательной, — привычно не замечает, что его прервали, Саковин.

— Сигнала какого рода?

Саковин снова не реагирует на реплику.

— Хуже всего, что сигнал объективно кое-чем подкреплен. Речь идет о твоем посредничестве в получении Знаменским взятки.

— Если б ты не по службе, Саковин… — Томин не договаривает, но смысл ясен.

— Этак мы действительно перейдем на «вы», — осаживает его Саковин. И после короткой паузы продолжает: — Обвинение придумано не мной, Томин. И, надеюсь, ты оправдаешься.

— И с кого же мы с Пашей содрали взятку?

— С работника овощной базы.

— И богато взяли?

— Для продолжения разговора мне нужен официальный ответ — нет или да?

— Нет!

— Еще один обязательный вопрос: может быть, есть доля правды! Какие-то общие знакомьте… у кого-то брали взаймы… встречались с кем-нибудь!.. Прошу тебя подумать, что могло лечь в основу сигнала.

— Нет знакомых, не брал взаймы, не встречался, не состоял, не участвовал. Что касается Знаменского, то…

— То похоже, что ему действительно уплачено, — договаривает Саковин.

— Знаешь, я встану и уйду, и делай со мной что хочешь!

— Будь добр, не вдавайся в амбицию. Побольше выдержки.

— Хорошо, я буду выдержан. Я спрошу тебя очень вежливо: мыслимо ли заподозрить Знаменского?! Пашку Знаменского! Сколько-нисколько ты же его знал!

Саковин откидывается на спинку кресла и говорит как маленькому:

— Я работаю в инспекции по личному составу. Моя служба заключается в том, чтобы досконально расследовать случаи злоупотреблений, недобросовестного поведения наших сотрудников и тэ пэ. А ты предлагаешь пойти к начальству и сказать: что вы, товарищи, они прекрасные ребята, да я же с ними вместе учился двадцать лет назад!

— Согласен, наивно, — признает Томин, остывая. — Но когда речь о Паше…

— Оставим его, поговорим о тебе. — Саковин достает из папки фотографию. — Кто этот человек? Что вас связывает?

На фотографии крупно: Томин жмет руку Малахову.

10

Знаменский входит в кабинет Чугунниковой.

— Антонина Михайловна, к вам за помощью.

— Понадобилась-таки директорша?

— Понадобилась, — в тон ей говорит Знаменский. — Без вашей санкции бухгалтерия ни в какую.

— А что вас интересует?

— Вот такая справка в четыре колонки, — он кладет перед ней образец. — По всем показателям дать расшифровку: когда, куда, сколько.

Просьба неприятная, и несколько секунд Чугунникова тратит, чтобы вернуть приветливую и снисходительную улыбку.

— Пал Палыч, но ревизоры же проверяли.

Знаменский — само простодушие:

— В такие подробности они не входили по четвертому цеху. А мне нужно — тогда вся картина будет как на ладони.

— Действительно, как на ладони… И вы начнете нас ловить на этих цифрах, — она испытующе смотрит на Знаменского.

— Но вы же любите критику, Антонина Михайловна.

Шпилька тоже неприятна, и надо это скрыть, чтобы не терять лица.

— Честно говоря, мне импонирует ваша серьезность. Люблю людей с настоящей деловой хваткой. И критику люблю. Но плодотворную, Пал Палыч, плодотворную! Вы же собрались затеять крючкотворство.

— Я с вами не согласен.

— А я с вами не согласна! — с силой в голосе говорит Чугунникова. — Знаете, где все цифры в ажуре? Там, где по-крупному воруют. Да-да! Где специально держат «черного бухгалтера». У меня его нет. У меня учет ведут кладовщики. Естественно, что-то с чем-то может не совпадать.

— Еще как не совпадает, Антонина Михайловна! По три вагона не совпадает.

— Неужели правда мужики начали заворовываться? — У Чугунниковой огорченный вид.

— Пока не скажу ни «да», ни «нет». Но учет ведется так, чтобы никто ни за что не отвечал. Поступает, например, груз в дежурство одного кладовщика. Акт, что обнаружена недостача, преспокойно составляют уже при следующем. Это нормально?

— Ну…

— Не трудитесь, вопрос риторический. Идем дальше. Должно присутствовать постороннее лицо, что называется, от общественности. Так?

— Обязательно. Для объективности.

— Я выборочно поглядел акты — по четвертому цеху почти везде фигурирует один и тот же человек. Вправе я ждать от него объективности!

— Между прочим, в инструкции о порядке приема не указано, что посторонние лица должны быть разные.

— Ай, Антонина Михайловна!

— Ай, Пал Палыч! — укоризненно подхватывает Чугунникова. — Попробовали бы сами. Ведь никого не дозовешься! Так повсеместно принято: от нас ходят в соседнюю организацию, от них — к нам.

— Да? Мне все-таки интересно будет посмотреть на этого постоянного постороннего… Но мы уклонились от главного. Когда я смогу получить свою справочку?

Чтобы подавить раздражение и сообразить, как вести себя с настырным Знаменским, Чугунникова берет короткий тайм-аут.

— Минутку… — она копается в ящике стола, достает какую-то записку, закладывает между листками календаря. Затем решительным жестом включает переговорное устройство.

— Зоя, меня нет ни для кого, — и, поколебавшись, уточняет: — Кроме Льва Севостьяныча.

— Великий человек — Лев Севостьяныч, — усмехается Знаменский.

— Вы знакомы? — радостно встрепенувшись, спрашивает Чугунникова.

— Ответ может иметь две редакции: «Я знаком со Львом Севостьянычем» или «Лев Севостьяныч знаком со мной». Какую вы предпочитаете?

Чугунникова поняв, что тема скользкая, спешит отмежеваться от «великого человека».

— Да какая разница, я сама случайно познакомилась. На встрече Нового года в Торговом центре.

— Так вы встречали Новый год в Торговом центре?

— Вы спрашиваете так, будто… «значит, ты была на маскараде?»

— В какой-то мере. Но возвращаюсь к своему вопросу, — Знаменский приподнимает за уголок «макет» будущей справки.

Разговор обострился, и Чугунникова решается на крутой поворот.

— Разумеется, если вы настаиваете… Но коли пошло на откровенность, я вам без всяких документов скажу: акты о недостачах при железнодорожных поставках вообще фиктивные!

— Так прямо и скажете?

— Прямо так. Филькины грамоты. Что у нас, что на любой базе. И по-другому быть не может! Удивила?

— Я внимательно слушаю.

— Послушайте, вам полезно. Люди расписываются, будто видели то, чего не видели. И присутствовали, когда их не было. По-вашему выражаясь, они лжесвидетели. Хорошенькую картинку рисую?

— Занимательную.

— Но если я или другой на моем месте попробует это изменить, мы подпишем себе смертный приговор. База возьмет ответственность за все недогрузы поставщика, взломанные вагоны, неисправную тару. Через две недели мы будем в таких долгах, что век не расквитаться!

— И выход один — фальсифицировать документы?

— Да!

— Давайте разберемся, Антонина Михайловна.

— Давайте, Пал Палыч.

— По порядку.

— По порядку.

— Вот пришли вагоны. Внешне все сохранно.

— Инструкция диктует: «Назначенные лица вскрывают вагон».

— То есть, кладовщик говорит грузчикам: «Ребята, давай!»

— Совершенно верно. Ребята вытаскивают двадцать пять полных ящиков, а под ними обнаруживают десяток пустых.

— Тогда?

— Полагается прекратить приемку и составить комиссию.

— Ее функции?

— Определить причины и размер недостачи. И тут, Пал Палыч, начинается юмор.

— Почему?

— Потому, что по инструкции те, кто обнаружил недостачу, не имеют права входить в комиссию. Они, видите ли, заинтересованные лица. Нужны незаинтересованные. Но эти незаинтересованные должны подписаться, будто вагоны при них осмотрели, сняли пломбы и начали разгружать! Понимаете?

— Это уж не юмор — нелепость.

— Между тем только такие акты убедительны для арбитража. Иначе недостачу вешают на нас.

— Найдется у вас экземпляр инструкции?

— С удовольствием! — Чугунникова вынимает из шкафа и подает Знаменскому брошюрку. — Который год ее ругают, но никто не чешется.[53]

Этот раунд Чугунникова выиграла и чувствует себя уверенней.

— Ладно, на досуге… — Знаменский прячет инструкцию в папку. — А теперь еще один вопрос. На проходной отменена проверка сумок. А многие из них, я заметил, груженые.

— Ну и пусть идут! — задорно отзывается Чугунникова. — Честное слово, заслужили!

— Атмосферу это вряд ли освежает.

— Зато забор не ломают и не тащат больше. В наших условиях, Пал Палыч, таков принцип материальной заинтересованности.

— Смелая трактовка, товарищ директор.

— Я просто откровеннее других.

— Что же тогда Васькина заклеймили с его бананами?

— Так то в стенной газете! — удивляется Чугунникова. — Приезжает начальство, посторонние… Но мы-то с вами понимаем, что в пределах нормы убыли можно свободно сгноить тонну бананов. А можно не сгноить, что труднее. У меня убыль минимальная, люди работают на совесть.

— Извините, Антонина Михайловна… — включается переговорник.

— Погоди, Зоя!.. Пал Палыч, положа руку на сердце — если кладовщик сбережет обществу тонну, я закрою глаза, что он снесет детям два кило.

— Вы готовы защищать свое мнение в открытую? На любом уровне?

— Да кого интересует мнение завбазой! — уклоняется Чугунникова и спрашивает секретаршу: — Что у тебя, Зоя?

— Подполковник Саковин из МВД спрашивал Знаменского.

Знаменский заметно удивлен.

— Что-нибудь передал? — спрашивает Чугунникова.

— Я записала: «Срочно явиться в комнату номер триста шесть».

11

В комнате триста шесть, на стуле, где недавно сидел Томин, теперь Знаменский, еще не подозревающий, какой сюрприз его ждет.

— Попрошу подробно: все, что вам удалось выяснить на базе, — говорит Саковин. — Предполагаемый криминал, возможные доказательства. Фигуранты. — Саковин кладет перед собой лист бумаги, вооружается авторучкой.

— Полной ясности пока нет.

— Это не важно. Прошу…

Тем временем Томин, взволнованный и негодующий, объясняется с не менее взволнованной Кибрит.

— Как чувствовала, что-то назревает, какая-то пакость! Ну как чувствовала!.. Зря за человеком не таскаются, Шурик. Если бы ты к этой слежке отнесся серьезно…

— Если бы да кабы… Что угодно мог предположить, только не такое. — Томин кидает взгляд на часы. — Бедный Паша! Уже сорок минут!

— И ты его не предупредил?

— Дал слово Саковину.

— Мало ли что! Пал Палыч хоть бы чуточку подготовился.

— Это, знаешь, палка о двух концах. А если бы Саковин учуял его подготовленность?

— Тоже верно, — вздыхает Кибрит. — Насколько я помню Женю Саковина, — через некоторое время нерешительно говорит она, стараясь подбодрить себя и Томина, — парень был спокойный и не вредный.

— Вредный, не вредный… Задача у него — разложить нас с Пашей на атомы и каждый изучить в отдельности.

В триста шестой комнате продолжается разговор.

— Почему, собственно, вы уверены, что Малахов не крал вагонов? — медленно спрашивает Саковин.

— У меня сложилось твердое впечатление.

Саковин выдерживает паузу и кладет на стол фотографию.

— Малахов и Томин? — изумляется Знаменский. — Они знакомы?

— Томин отрицает. Но хотел бы услышать ваши соображения на этот счет.

— У меня нет соображений. Можно без загадок? — начинает подспудно злиться Пал Палыч.

— Хорошо. Поднимем забрало. Мы получили сигнал, в котором излагается такая версия: работники базы, причастные к хищениям, установили контакт с вашим ближайшим другом. Он согласился посредничать при получении вами взятки.

Пал Палыч смотрит на Саковина, осмысливая услышанное. Обвинение настолько мерзко, что… что остается только взять себя в руки и спокойно защищаться.

— Двое поздоровались на улице. Разве отсюда вытекает, что один — посредник, другой — взяткодатель?

— Скажите, у вас есть документы, написанные рукой Малахова?

— Накладные, акты…

— Хорошо. А сберкнижка у вас есть.

— Да. Мне, как и многим в отделе, переводят зарплату в сберкассу.

— Это я знаю. А еще какие вклады поступали в последние дни? Был кто-нибудь должен вам крупную сумму?

— Нет.

— В таком случае, как вы объясните поступление на ваш счет двух тысяч пятисот рублей?

— Есть такой вклад? — спрашивает Пал Палыч ровным голосом.

— Поедемте в сберкассу, посмотрим вместе, — встает Саковин…

Они возвращаются час спустя.

— Садитесь, — бросает Саковин и довольно долго молча копошится в столе, перебирая какие-то бумаги. — Ну, Пал Палыч?

— Все это фальшивка, — отрывисто говорит Знаменский. — Провокация.

— Но деньги-то реальные, с этим приходится считаться.

— Если человеку «дают на лапу», с ним хотя бы договариваются.

— А может быть, все-таки были предложения, намеки? Какая-нибудь записочка: пожалейте наших деток, отблагодарим?

— Ничего подобного не было!

— Допустим, я верю. Но это еще не очко в вашу пользу. Раз, согласно сигналу, посредничал Томин, прямой разговор с вами вовсе не обязателен.

— Евгений Николаевич, вы — следователь, и я — следователь. Ну зачем давать взятку через левое ухо? Выяснять, что у меня есть задушевный друг в уголовном розыске, налаживать с ним контакт, и без моего ведома… Нелепо!

— Не так уж нелепо, если учесть, что у Томина есть на базе старинный знакомый. Уже по моим, проверенным, сведениями.

— Но не Малахов же? — вырывается у ошеломленного Знаменского.

— Чуть легче, но тоже радости мало — подручный Малахова.

В кабинет входит секретарша.

— Вам просили передать из криминалистической лаборатории, — она протягивает Саковину запечатанный конверт.

— Спасибо. — Он достает из конверта исписанный лист. — Вот видите, Пал Палыч, по предварительному заключению, анализ почерка показал, что перевод послан действительно Малаховым. В свете этого очень неприятно выглядит ваше сегодняшнее голословное заявление, что Малахов непричастен к хищению. Хотя вагоны с грузом исчезли именно в его дежурство.

Еще один ушат холодной воды на голову Пал Палыча. Но пока выдержка не оставляет его.

— Надеюсь, у вас все-таки другая версия происшедшего, — твердо говорит он.

Саковин убирает заключение в папку, папку кладет в сейф, возвращается к столу и лишь после этого отвечает:

— Конечно, есть. Альтернативная версия, например, такова: проведена акция с целью вас дискредитировать и убрать из дела. — Тон его становится менее официальным.

— Так… А зачем? Я же не веду на базе следствия, Евгений Николаевич. Я не человек, от которого все зависит! Только один из проверяющих. Ну, придет другой… Должен сказать, провокация довольно бессмысленная. Или имеет другую цель.

— Все противоречия мы видим и учитываем. Они влияют на нашу позицию.

— А уж что касается Томина…

— Да будет вам вступаться друг за друга! — с чуть заметной улыбкой перебивает Саковин. — Не занимайте против меня круговую оборону. Над альтернативной версией нам работать вместе.

— В подобной ситуации мои права… — начинает Пал Палыч.

— Остаются прежними, — доканчивает Саковин. — Вас решено не отстранять.

— Спасибо за доверие, — сухо вставляет Пал Палыч.

— Но отсюда не следует, что можно даже вот столько успокаиваться. Дело очень серьезно. Если вас переиграют, Пал Палыч…

12

Кибрит, глядя в зеркальце, пудрит нос, поправляет прическу. Звонит телефон.

— Слушаю… Доброе утро, Шурик… Конечно, надо обсудить на свежую голову, вчера были сплошные эмоции. Приду, только позже. Есть маленькая идея, — она кладет трубку, щелкает пудреницей, решительно встает.

В кабинете Саковин встречает ее радушно.

— Знаешь, был почти уверен, что ты явишься, — говорит он после приветствий.

— А то нет!

— Да, уж раз ЗнаТоКи под обстрелом… Ну, садись, садись, все равно рад. Как жизнь?

— Твоими молитвами! — с иронией, за которой слышится упрек, отзывается Кибрит.

— Зина, претензий не принимаю. Дельный совет — пожалуйста.

— Ты этого Малахова вызывал? Он-то что говорит?

— С Малаховым я решил встретиться, держа в руках окончательный акт экспертизы почерка… Пойми, если он сознается, это будет уже официальное заявление о даче взятки. Я обязан немедленно отправлять материал в прокуратуру для возбуждения дела. А покаакта нет, можно еще много чего выяснить своими силами. Надеюсь добраться до правды в рамках служебного расследования.

— Я поняла… Фотографию ты проверил?

— Да, смотрели ее ребята, — вздыхает Саковин. — Похожа на настоящую.

— Не может быть, Женя! Я зашла как раз по этому поводу. Не знаю, помнишь или нет, но уже давно Юра Зайцев доказал: если объекты совмещены искусственно, то их освещенность всегда будет неодинакова. Даже при ювелирном фотомонтаже.

— Зайцев? … Нет, не помню.

— Он потом ушел в НИИ милиции. Я тебя умоляю, свяжись, узнай, наверняка кто-нибудь делает такие исследования!

— Умолять, Зина, незачем. Что ты, в самом деле…



В кабинете Знаменского небольшая ссора — от нервов.

— Слушай, Паша, мы с тобой по уши в дерьме! — возбужденно шагая от стола к сейфу, говорит Томин. — Требуется доказать, как мы будем вылезать. А ты рассуждаешь, что ошибся в Малахове! Не интересует меня Малахов. Меня интересует, что мы будем дальше рассказывать нашему подполковнику.

— Вот этого я обсуждать не намерен.

— Ты катастрофически слаб в защите, Паша!

— Ошибаешься! Я зол как никогда и собираюсь драться! Но я отказываюсь сговариваться, как себя вести!

— Ну публика! Успели сцепиться? — входит Кибрит.

— Да Паша обижается, что мало дали. Две с половиной — ни туда ни сюда.

— За такую голову гроши! — поддерживает Кибрит, стараясь разрядить атмосферу. — Я была у Саковина. Думаю, удастся доказать, что фотомонтаж.

Друзья тотчас забывают о распрях.

— Хотел бы я знать, вместо кого приляпан любимый Пашин Малахов… Жалко, фон размыт.

— Но снимок сделан на улице.

— Со столькими людьми встречаешься — здороваешься!

— Погоди, Шурик. За тобой ходили пять дней?

— Пять.

— А ты все дни был в том костюме, что на фотографии?

— Зинаида, ты права! Ну-ка, покопаемся в извилинах…

Он задумывается, перебирая в памяти встреченных людей.

— Этот… этот… те двое… С Мишей мы постояли… потом… нет, я был без пиджака… Кому же я подавал руку на улице?.. Подключить, что ли, мышечную память…

Томин встает с кресла, делает шага два, протягивает вперед руку, стараясь через жест восстановить ситуацию.

— Я там так стою? — спрашивает он Знаменского.

— Рука чуть повыше… И голову приподними.

— Значит, он более рослый…

Приняв замечание к сведению, Томин делает новую попытку.

— Убавь улыбку! — режиссирует Знаменский. — В лице, пожалуй, удивление.

— Ага… — Снова два шага вперед, рука протянута для пожатия, губы изображают полуулыбку.

— Не так охотно тяни…

— Викулов! — восклицает вдруг Томин. — Точно, Викулов! Помните такого субъекта? — спрашивает он, уже набирая номер телефона.

— Что-то знакомое.

— Алло, гостиница «Космос»? Старшего администратора. Из угрозыска. — Он прикрывает микрофон ладонью. — Вы должны помнить: с третьего курса его погнали за аморалку.

— Ах тот! — морщится Кибрит, поняв, о ком речь.

— Да-да? Старший инспектор Томин беспокоит. У меня просьба. Дней девять назад не останавливался у вас некто Викулов? Вера, Иван, Катерина… Да, Викулов. Жду… Нет? Спасибо большое. — Он разъединяет и набирает внутренний номер, бормоча: — Позвони ему в «Космос»! То-то он бесконечно тряс руку… Аркаша? Я у Знаменского. Проверь срочно: Викулов… — Томин оглядывается на своих: — Леша? Леня?..

Знаменский подсказывает:

— Леонид.

— Викулов Леонид, плюс-минус год — мой ровесник, учился со мной в институте, стало быть, прописан. Жду. — Он кладет трубку.

— Шурик, да как он может быть связан с этой историей? — сомневается Кибрит.

— Пока не знаю. Но чего не бывает. Уж если Паша начал взятки брать… Нет, ну чем приходится заниматься! Доказывай, что ты не верблюд!

— Ладно, — останавливается Знаменский. — Настройся на чисто профессиональную реакцию: где, кому мы прищемили хвост? Иначе не разберемся.

— Ну ты-то поперек горла базовским комбинаторам. А я уж думал-думал… Единственный вариант — обидел Шишкина. Недооценил Сеньора Помидора. Есть такой рыночный делец.

— Нет, ничего не понимаю. Против кого же удар? Против тебя или против Пал Палыча?

— Думаешь, мы понимаем? Это вопрос века, Зинаида. Если против Паши — зачем приплели меня? Если против меня — при чем тут Паша?

— Скорей, все-таки Пал Палыч на прицеле. Тебе отвели роль посредника, а взятка-то — ему.

— Заметь, Паша, все тебе: и честь и деньги.

— Если в прорези я — необъяснима слежка за тобой. Ведь я едва появился на базе, ровным счетом ничего еще не раскопал, а за тобой уже ходили.

— Значит, вопрос остается открытым, — вздыхает Кибрит. — Голова кругом: у тебя враги на базе, у тебя — на рынке. Но они же вас объединили! Выходит, они против вас тоже объединились?

— Выходит, враги общие.

Долго еще они прикидывают так и сяк. Шишкин, Малахов да Васькин, да еще Викулов… Как их увязать? Чем?

Наконец звонит Аркадий. Среди Леонидов Викуловых пригодного возраста есть врачи, спортивный тренер, целых почему-то пять фармацевтов … и вдруг Томин кричит:

— Стоп! Вот это — совершенно прелестно! Спасибо! Паша, он бригадир грузчиков на твоей бандитско-фруктовой базе.

— Викулов? — ахает Кибрит.

— Да. Мы на верном пути. Там и там — огурчики-помидорчики. Шишкин, видно, с базой… — Томин замком сцепляет руки. — Лично мне задача ясна. Вплотную заняться Шишкиным и разведать стиль жизни Викулова. С тремя курсами юридического он там у них небось подпольная служба безопасности.

Знаменский предостерегающе поднимает палец:

— Вот он — твой старинный знакомый. Ты понял? Держись от Викулова на пушечный выстрел. Если ты с ним вздумаешь встретиться, а Саковин узнает…

— Да, пожалуй, ссылкой на любознательность не отделаешься. Понял, остерегусь… Ну вы мне — ни пуха, а я вам — как полагается, и ушел. Привет!

Томин стремительно выходит. Кибрит оборачивается к Знаменскому:

— Кажется, немного просветлело, а?

— Совсем немного. Мы не разгадали главного: цель? На кой шут убирать со сцены следователя Знаменского? Рассердится народный контроль и вместо меня троих пошлет!

— Этого они могут как раз не понимать. Ты слишком напористо пошел — испугались, что опасен, и начали огород городить.

— О-хо-хо… Они там та-ак все понимают!.. Ну тем более — надо работать. Выкроишь часок?

— По линии криминалистики?

— Да, я тут приволок кое-какие документы. — Пал Палыч достает из шкафа кипу толстых бухгалтерских подшивок с многочисленными закладками.

— Батюшки!

— Не экспертиза, Зиночка, не пугайся. Просто посмотри. Очень нужно!

Кибрит печально усаживается за стол.

— Голубые закладки — это акты о недостачах. — Знаменский раскрывает подшивки и показывает: — Тут то и дело встречается фамилия Старухин.

— Вижу.

— Приглядись тренированным оком: действительно подписи учинены одной рукой? Может, фальшивки?

— Сам-то куда?

— Сгоняю на базу. Спрошу все-таки подлеца Малахова, за что он мне деньги платил. Пусть в глаза скажет!



Непонятно, как сыщики прошлого обходились без телефонного кабеля? Нет, правда, попробуйте себе представить. Совершенно немыслимо…

— Девушка! Междугородная! — кричит Томин. — Не разъединяйте, пожалуйста, человека пошли искать!..

Некоторое время он ждет, но вот обрадованно встрепенулся.

— Алло, товарищ Панко! Майор Томин приветствует. Не забыли?.. Здравствуйте-здравствуйте. Живы-здоровы?.. Какая-нибудь у вас там клубника для базара не поспела? Только цветет? Ну тогда редиска, не важно. Мне очень надо, чтобы вы приехали… Да, по поводу Шишкина, но история приняла неожиданный оборот. Скажите, вы помните в лицо тех, кто прогонял вас с черешней?.. Прекрасно. Тогда убедительно прошу… Договорились, буду встречать.

13

У стены склада четвертого цеха греется на солнышке какой-то человек в рабочих брюках. А на железнодорожных путях стоит несколько полуразгруженных вагонов с длинными парниковыми огурцами.

— Почему все открыто, а товар не принимают? — спрашивает подошедший Знаменский, окинув взглядом эту картину.

— А? — сонно откликается человек. — Мне покараулить велели.

— Где Малахов?

— Не знаю, это Васькина товар. Они все там. — И он машет в сторону конторы, стараясь отвязаться от Знаменского, мешающего дремать.

В конторе вокруг стола расположились Васькин, Лобов и один из перекупщиков с рынка, который участвовал в избиении Панко. На столе — бутылки из-под водки и остатки немудреной, на скорую руку закуски.

Лобов с виду трезв, Васькин — навеселе, перекупщик изрядно «нагрузился» и очень доволен жизнью. При виде Пал Палыча он не проявляет никакого беспокойства: не знает, кто это.

— А я ему: ты с нами не носил, ты с нами не таскал. Законно? — продолжает он содержательную беседу.

Его не слушают. Лобову неловко, он встревожен и старается замаскировать это усиленной вежливостью: вскакивает навстречу Знаменскому, говорит «здрасьте» и остается скромно стоять в стороне. Васькин неприятно поражен появлением следователя, а в первый момент и испуган. Но испуг быстро переходит в наглость. Потянулся было убрать с глаз долой бутылку, но подержал за горлышко и оставил на месте.

— Общий поклон, — неприветливо говорит Пал Палыч.

— Опять к нам? — буркает Васькин.

— Ну чего ты? — благодушно замечает парень, обиженный за гостя. — Налей человеку! Садитесь, не брезгайте!

— Разве ваша смена? — спрашивает Знаменский Васькина.

— Заболел Ваня. Перенервничал. Пришлось подменить. А у нас тут… пир во время чумы. Присоединяйтесь. Чума — ваша, закуска — наша.

Перекупщик охотно смеется.

Запланированный разговор с Малаховым сорвался, но, похоже, Знаменский не напрасно приехал.

— Я вам не начальство, но все же — что это значит?

— Обеденный перерыв. Ну и освежились малость с горя. Опять недогруз у нас.

— Кто этот товарищ? — указывает Пал Палыч на перекупщика.

— Да… от общественности. Откликнулся помочь при составлении акта.

— Не вы ли легендарный Старухин?

— Не-ет, — тянет парень, туго начиная что-то соображать. — Я обыкновенный.

— Он с соседней автобазы, — говорит Васькин. — Феоктистов он.

— Ну да… Я вообще случайно зашел… — бормочет парень и икает.

— И этот гражданин удостоверяет у вас факт недостачи груза?

— Да он в порядке был. Как, Лобов?

— В полном порядке, — торопливо подтверждает Лобов. — С одной рюмки вдруг повело…

— Ты иди отдыхай, — советует Васькин парню со значением.

Парень начинает выбираться из-за стола.

— У товарища есть с собой какие-нибудь документы?

— Зачем? — нахальничает Васькин. — Мы его знаем, не сомневайтесь.

— Дайте мне акт.

— По четырем вагонам пять тонн тю-тю, — «сокрушается» Васькин, подавая акт. — Всякую совесть поставщик потерял!

Пока Знаменский просматривает акт, парня подхватывает и уводит Лобов.

Знаменский звонит:

— Антонина Михайловна? Я на складе у Васькина. В руках держу акт недостачи, который вызывает у меня большие сомнения… Потому что за бутылкой. Так называемый общественник лыка не вяжет… Да-да! Прошу прислать представителей для второй проверки. И пусть наш товарищ из народного контроля подойдет тоже… Сейчас направлюсь в бухгалтерию, затем к вам. Все.

Васькин язвительно усмехается следователю в спину: валяй, мол, суетись, меня не ухватишь, не проглотишь.



Той же позиции он держится, представ перед разгневанной Чугунниковой:

— Да ничего он не сделает. Пускай хоть с ружьями оцепляет! Хоть сто раз перевешивает! Сколько по акту не хватает, столько и не хватит.

— Увез уже?

— Конечно, скинул. Что я — маленький?

— Опять в рабочее время прикладываешься! От тебя за три метра… — машет Чугунникова ладонью перед лицом.

Васькин немного отодвигается.

— Ну, поддатый. А если я вторую смену подряд? Не железный. Могу принять для бодрости?

— Да не при следователе же!

— Да кто его знал, что он заявится! Никак не должен был прийти. Он уже, Антонина Михайловна, предмет с того света. Викулов тут…

Чугунникова протестующе поднимает руку.

— Не желаю ничего знать! Оставь при себе. Уж нас с тобой черт веревочкой повязал, а остальные меня не касаются.

— Ничего тебя не касается, живешь за мной без забот. А ругаешься.

— Без забот?! Думаешь, легко распланировать загруженность цехов, чтобы тебе дефицит шел, а другим — свекла с морковью?! И все вроде бы случайно, естественно. Думаешь, со мной не пытались поговорить: дескать, Антонина Михайловна, трудно на одной естественной убыли. И с уголка стола уже, подлец, конвертик двигает.

Васькин проявляет живейший интерес:

— А ты?

— Возмущаюсь! — с ноткой горечи отвечает Чугунникова. — Даже грожусь в обэхаэсэс позвонить. Потом, конечно, прощаю. Он забирает конверт и уходит. Рад, хоть естественку не отняла.

— Умная ты баба, Антонина Михайловна! — восхищается Васькин. — Так и надо. Нечего распускать, все разопрут, — он подмигивает. — Нам не останется. Если б ты на меня еще ласково глядела…

— Васькин!! Ты совсем пьян?! Разговорился! — Чугунникова оскорблена даже больше, чем показывает. — Пока народный контроль не ушел, замри! Считай, это приказ.

— Легко сказать! Они, может, полгода торчать будут, ты мне оброк скостишь? Не скостишь.

— И так перебьешься. Это Петр Иванович покойный все в железку просаживал, а у тебя небось кубышка битком.

Васькин даже забывает свою мужскую обиду:

— У меня — кубышка?!

— А куда ж ты деньги деваешь? Второй семьи нет, все домой тащишь.

— Да ты посчитай, во что мне этот дом обходится! Кооператив построил. Полсотни метров. Пятьдесят на четыреста — сколько? Двадцать тысяч. Дальше. Ездить надо? Тачка, гараж, то крыло, то резина. Жена с дочками. Чтобы зимой попки не мерзли, тулупчики надо? Три по куску. Себе надо — еще кусок. Шапочки добавь, сапоги, шарфы из «Березки». Это тебе минимум пять без демисезона и всяких там сережек, только тело прикрыть. Они одних джинсов по сто пятьдесят сколько истаскали. За ними все посчитать — уже под сорок потянет. А это мы с тобой еще квартиру не обставляли.

— Была я у тебя. Ничего особенного, не красное дерево.

— Ну и сколько?

— Тысяч шесть.

— Семь с полтиной. Без ковров и люстры. А я еще садовый участок взял. Избушку леплю. Чтобы воздухом дышать, без всяких излишеств. Знаешь, почем за все дерут? Да я еле концы с концами свожу! Недавно приличную музыку в комиссионке нашел, девки одолели. Так, честное слово, бегал по людям, четыре тысячи занимал до получки!

— Как же ты жил, когда в школе работал? — насмешливо спрашивает Чугунникова.

Васькин отвечает не сразу, с каким-то тягостным удивлением и грустью.

— Знаешь, лучше… Сам не пойму… Вроде ничего и не нужно было…

Его прерывает переговорник:

— Антонина Михайловна, вы распорядились, чтобы я не давала вам пропускать бассейн.

— Спасибо, Зоенька. Где-то в бухгалтерии Знаменский. Предупредите, что через тридцать минут уеду… Вот что, Володя! — обращается она решительно к Васькину. — Зарвался ты! Всякий страх потерял. На тот факт, что ты в присутствии товарища из органов позволил себе быть в нетрезвом виде, я как руководитель обязана отреагировать. Завтра будет приказ. Сниму тебя с Доски почета.

Васькин искренне пугается:

— Да что ты, Антонина Михайловна?! Да за что же?!.. То тринадцатую зарплату срезала, а теперь уж совсем…

— Нужна тебе тринадцатая! У тебя и четырнадцатая, и двадцатая в кармане.

— Да ведь не рублем единым жив человек! Ты же меня на позор…

Секретарша докладывает:

— К вам Знаменский.

— Проси.

Входит Знаменский и Васькин поднимается, расстроенный и злой.

— Можете идти, товарищ Васькин, — начальственно произносит Чугунникова. — Надеюсь, вы сделаете надлежащие выводы из нашего разговора.

Знаменский провожает его любопытным взглядом.

— Садитесь, Пал Палыч.

— Никак не добьюсь толку в бухгалтерии, Антонина Михайловна. Вместо детальной расшифровки, о которой мы договаривались, мне выдали до того общую бумажку… Практически она ничего не отражает.

— То, что вы хотите получить, Пал Палыч, требует людей более высокой квалификации, чем мои девочки. Уже на уровне ревизора КРУ Министерства финансов.

— Простите, требует желания и честности!

— Запишем в коммюнике нашей встречи, что стороны обменялись мнениями по данному вопросу, — заявляет Чугунникова. И сразу меняет тон на юмористически-кокетливый: — В ваших глазах я угадываю вопрос: что за фрукт такой — Чугунникова? Почему ничего не боится? Или притворяется Чугунникова?

— Притворяетесь. Но немножко.

— О, совсем капельку, Пал Палыч! Я действительно не боюсь. Ведь на базе нет кочна капусты, луковицы нет, за которую я лично отвечаю. Вся материальная ответственность — на кладовщиках. Это их картошка, их апельсины, их виноград, у меня — телефон и вот, — поднимает авторучку. — Все.

— Может быть, базе вообще не нужен директор?

— Нет, ну какую-то пользу я приношу, — смеется Чугунникова. — Вот пробила оборудование для длительного хранения — это мое дело. А следить, чтобы при разгрузке лишний ящик не разбили… — пожимает плечами. — У вас что-нибудь еще? А то я собираюсь…

— Да, еще. Почему в середине месяца Васькин принял партию черешни? Четвертый же цех специализированно овощной.

— Вероятно, склады были забиты, Пал Палыч. Приняли, где нашлось место. А в какой связи?..

— Меня заинтересовало крупное списание в те же дни.

— И сколько списали?

— Почти шесть тонн. Грубо говоря, две машины черешни. Две машины, которые, похоже, и свезли на рынок конкуренты Панко. Даты совпадают в точности.

— Ну, грузчики у Васькина привыкли со свеклой, она не бьется. А вообще-то шесть тонн — мелочевка.

Знаменский говорит негромко, но видно, что «взорвался»:

— Шесть тонн — мелочевка. Две мелочевки — двенадцать. Четыре мелочевки — двадцать четыре. Так что все можно списать. По мелочевке. И вы ни за что не отвечаете? Нет, не пойдет, Антонина Михайловна!

— Посмотрим, посмотрим… Извините, мне пора. — Чугунникова встает, дружелюбно протягивает руку. — Дорогой Пал Палыч, я сама кровно заинтересована в вашей работе. Но не спрашивайте с нас невозможного. В сфере возможного всегда к вашим услугам.

— Спасибо. В сфере невозможного мне ваши уже устроили.

— Простите, не понимаю?

— Рад, если так.



В контору, где туча тучей сидит Васькин, входит Малахов.

— Котя, я пришел. Оклемался.

— Ну, молодец, — безрадостно отзывается Васькин.

— А ты что? Не в себе?

— Схлопотал… от дорогой начальницы.

— Ой, Котя! Никакого тебе покоя нет! — переживает Малахов.

— А, гори оно все!.. — Васькин, подойдя к двери, выглядывает, нет ли кого поблизости, запирает дверь на ключ. — Давай позанимаемся!

Малахов достает из шкафа спрятанную гитару. Занятия проходят в тайне.

Неуклюже Васькин обхватывает гитару большими руками, долго прилаживается, пробует одну-другую струну. Малахов наблюдает за ним сочувственно, почти жалостливо.

— Ну, давай, — решается Васькин и старательно берет несколько аккордов:


Надежда — мой компас земной…

Малахов тихонько мелодично подтягивает. На лице Васькина напряжение, он сбивается и фальшивит.

— Как-то ты ее не так, Котя… не так держишь. Ты не дави, ты играй! Вот, — Малахов забирает гитару, привычно наигрывает мотив. — Эту руку так, эту так. И ласково, понимаешь, ласково.

— Глядеть-то оно просто…

Васькин в поте лица одолевает несколько музыкальных фраз и снова фальшивит.

— Ну, никак! — горестно удивляется он.

— Ничего, Котя. Сегодня не в настроении… — Малахов утешает, понимая, что сейчас Васькину очень нужна песня. Душа просит.

14

Квартира Чугунниковой обставлена мебелью послевоенных лет. Ковры, люстра, вазы — все очень добротное, но старомодное. А из современных вещей — только большой цветной телевизор. На стене увеличенная фотография, где Чугунникова в молодости снята под руку со статным мужчиной лет сорока, в мундире с генеральскими погонами.

На диване лежит дочь Чугунниковой — Лена. Услышав, что хлопнула входная дверь, она отворачивается к стене.

— Как приятно видеть тебя дома, — заглянув в комнату, говорит Чугунникова. — Если не заболела.

— Нет.

Чугунникова скидывает плащ, снимает туфли.

— Поругалась со своим мальчиком? — спрашивает она из коридора.

— У «моего мальчика» есть имя, и ты его знаешь.

— Да, — легко улыбается Чугунникова. — Я помню имена всех мальчиков, с которыми ты поругалась.

— С ним я не поругаюсь никогда.

Убежденный тон дочери заставляет Чугунникову на секунду замереть в тревоге.

— Леночка… — осторожно начинает она. — Я не стесняю твоей свободы… Но только, пожалуйста, не увязни раньше времени! Ты такая у меня красивая, умная. А Саша приятный парень, но… не нашего круга, согласись.

— Наш круг — разряженная публика в Торговом центре? — не поворачиваясь от стены, спрашивает Лена.

— Дочка, зачем тебе надо со мной поссориться? — спрашивает Чугунникова, присаживаясь на диван рядом с Леной. — Не передергивай! Ты же знаешь, что я имею в виду. Моя работа связана только с тем, какой вуз я кончила. Будь жив твой отец…

Лена резко поворачивается на диване.

— Молчи об отце!.. Не могу больше! Молчи!

— Почему? — поднимается с дивана Чугунникова.

— Как ты гордишься, что умеешь выглядеть спокойной! А ты на всякий случай сядь!

— Не хочется. После бассейна всегда такая бодрость… — Чугунникова старается заглушить нарастающую тревогу. — Жаль, что ты не…

— Мама, хватит! Хватит врать! Не был мой отец генералом! И не погиб, когда мне был годик. И не было у нас громадной дачи в Барвихе!

Удар сокрушительный — ноги у Чугунниковой действительно подламываются, однако она все еще цепляется за старую легенду.

— Но вот его фотография, — мертвым голосом произносит она. — Вокруг его вещи. Он не писал писем, потому что по роду службы…

— Мама, очнись! Ты слышишь, что тебе говорят?! Я была вчера в Барвихе у одной девочки. Ляпнула про дачу. Меня подняли насмех! При Саше, при всех! Дачу построила знаменитая писательница, потом купил знаменитый артист. Назвать фамилии? — Ленку корчит от воспоминания о пережитом унижении. — «Наш дивный дом в Барвихе»!..

Мать сидит оглушенная, молчит.

— Остальное мне объяснила вкратце тетя Вера.

— Мерзавка… — без выражения произносит Чугунникова.

— А ты маньячка, сумасшедшая. Ты же плакала, когда мы туда ездили! Привезла показывать: «Вот здесь ты училась ходить…», смотрела на чужой дом… До сих пор помню, как ты горько плакала. О чем? Ну скажи мне, о чем?! Мама!

Чугунникова отзывается не сразу.

— О том, что ничего… ничего этого не было… — скрывая слезы, Чугунникова разбитой походкой идет к серванту, наливает рюмку коньяку, но, не выпив, ставит обратно. Спрашивает с мучением: — Тебе нужна правда?

— Да. Что с отцом? Кто он?

— Кто? Студент. За ним следом я и пошла в Плехановский… Мы должны были расписаться. И тут… тут он дал задний ход. Мы, говорит, молоды, зачем связывать себя ребенком… то есть тобой. А у меня, слава богу, не поднялась рука. — Она выпивает рюмку, и в ее тоне появляются вульгарные нотки. — Мой красавчик захотел в аспирантуру, подкатился к деканской дочке. Меня побоку с моим пузом.

— Ты так специально? Чтобы стало больнее?

— Хочешь, чтобы я билась об стенку? Этим, доченька, я долго занималась. Ты представляешь, что такое мать-одиночка?..

— Неужели ты не могла выйти замуж? Одну тебя, что ли, бросили! До того банальная история! — в голосе Лены и жалость и презрение.

— Банально то, что случается с кем-то другим. А когда с тобой, это трагедия… Мне не встретился человек, за которого хотелось бы замуж. А кроме того, дать тебе отчима…

— Ну ладно, ну не вышла. Но зачем такой-то, бутафорский?! — показывает Лена на фотографию.

— Нет, ты не понимаешь. Когда ты была маленькая, смотрели по-другому, стыдились. Вам выдавали позорную метрику с прочерком в графе «отец». Все про таких детей знали, и в садике и в школе, это было пятно… Никогда не скажу, чего мне стоило, но ты стала законной генеральской дочкой. И выросла гордая, без комплексов.

— И ты год за годом, год за годом… Материнский подвиг, да? А каково мне теперь? «Папин письменный стол», «папино кресло», «папина фуражка», «папин стакан», «папин день рождения», «наша фамилия», «традиции семьи», — она останавливается, задохнувшись. — Да здесь каждый стул лжет! Видеть не могу!

— Давай все сменим? Хочешь? Все до последней кнопки! — Чугунникова зажигается надеждой увлечь дочь. — Эту рухлядь — вон. Самой надоело. Все по-новому. Сюда — стенку… Сюда — угловой диван… Медвежьи шкуры. Декоративный камин сложим. Хочешь?

— Где ты наберешься денег…

— Не твоя печаль! Все сделаю! — на лице Чугунниковой уже пробивается улыбка, она не замечает, что потеряла осторожность и переборщила, «покупая» дочь.

— Мама, а на какие вообще доходы мы шикуем? — медленно спрашивает Лена. — Раз не было генеральского наследства… раз ты не продавала громадную дачу… а мы все живем и живем, восемнадцать лет на нее живем… шубы покупаем… за бешеные деньги встречаем Новый год…

— Разве это бешеные, дочурка? Бешеные — когда совсем другое число нулей.

Но Лена не слышит, смотрит широко открытыми глазами.

— Я даже не задумывалась, какая у тебя зарплата… Мама?!

15

Время поджимает друзей. Сколько еще рискнет Саковин удерживать материал в рамках служебного расследования?

— Как у тебя, Зиночка? Много оказалось Старухиных? — спрашивает Пал Палыч.

— Нет. Росчерк отработанный. Выполняется от начала до конца единым штрихом. Во всех элементах идентичность. Так что фальшивок я не нашла.

— А еще что? — Пал Палыч чувствует, что она не договорила.

— Да есть попутное наблюдение… — Кибрит берется за подшивки, лежащие на столе. — Акты оформлены аккуратно. Подпись Старухина обычно строго в линеечку. Вот: «Лобов — Старухин», «Лобов — Старухин». Но в некоторых случаях, погляди: здесь выше строки полезла, а тут ниже… или вот — косо…

— Нетрезвый?

— Тогда при увеличении было бы видно, что нарушена координация движений. Я сидела и думала… По-моему он не всегда подписывает с остальными. Где-то в другом месте, где не очень удобно или плоховато с освещением.

Носят на подпись? — прикидывает Пал Палыч. Правдоподобно. Наспех подмахнул на лестнице или в подъезде… Он связывается с оперативным отделом, просит спешно выяснить, что и где Старухин.

А пока решает прибегнуть к помощи зампреда Комитета народного контроля. Зная положение Пал Палыча, тот держится подчеркнуто внимательно.

— Петр Никифорович, я встречаю на базе упорное сопротивление. Вплоть до провокаций против меня. Вы, вероятно…

— Да-да, мне известно, — мягко подтверждает зампред.

— Отчасти потому я в цейтноте. Факт разгрузки злополучных вагонов с помидорами подтвержден. И есть еще подозрительный случай с черешней. Но чтобы проследить, куда сбыли, нужны люди.

Раздается телефонный звонок.

— Извините… — зампред берет трубку и, не интересуясь кто, говорит: — Попрошу через пять минут… — и снова Знаменскому: — Слушаю вас.

— Нужны человека три. Энергичных и сообразительных.

— Чтобы я понял смысл задачи. Коротко.

— Мною изъят журнал, где регистрируются номера выезжающих с базы машин. Надо отыскать по автохозяйствам соответствующие путевые листы. Затем в торгах, которые заказывали машины, проверить накладные на приемку груза. И через это сито отцедить…

Телефонный звонок.

— Извините… Попрошу через пять минут… Отцедить шоферов, возивших «налево»? — доканчивает зампред. — Добро.

Параллельно и Томин мобилизует силы. То распинается перед директором рынка, добиваясь, чтобы тот подсказал, куда откочевали его прежние перекупщики и как нащупать выходы на Шишкина. То встречает на Курском вокзале Панко и устраивает так, чтобы он был под рукой. То кого-то инструктирует, то кому-то докладывает: ОБХСС с его подачи готовит операцию против перекупщиков на рынках.

Периодически Томин крутит телефонный диск и взывает:

— Любочка! Удалось?

Он пытается разыскать Пал Палыча. Наконец Любочка «берет след».

— В антиалкогольном профилактории? — изумляется Томин. — Какая широта интересов… Ну, тогда, Любочка, отбой.



В саду при антиалкогольном профилактории картина не отличается от той, которую можно видеть при любой терапевтической больнице — вид на прудик, гуляющие пациенты.

Идя по аллее, Знаменский спрашивает встречных:

— Извините, где-то здесь Старухин Николай Яковлевич. Не подскажете?

Наконец кто-то реагирует:

— Вон там, под елкой сидел.

На скамье под елкой подремывает красноносый, рано одряхлевший человек. На плечах у него потертое пальто, в которое он зябко кутается.

— Здравствуйте, — говорит Пал Палыч.

— Здравствуйте… — моргает Старухин. — Но, извиняюсь, не узнаю. Память что-то опять…

— Я по поводу базы, — нащупывает почву Пал Палыч.

— А-а, — оживляется собеседник, — Без дяди Коли никуда? — он приосанивается. — Ладно уж, помогу. — Оглянувшись, отворачивает полу пальто. — Давай. В кармане не видно будет.

Знаменский переживает секунду растерянности — беседа развивается слишком стремительно и прямолинейно.

— Или не принес? — строго вопрошает Старухин. — Такого уговора не было! — и наполеоновским жестом запахивается.

— Перерыв, дядя Коля, — находится Знаменский. — Не смог.

— Ну и что — перерыв? Надо было зараньше.

— Через десять минут кончится и слетаю! — обещает Пал Палыч. — Какую хотите?

— «Сибирскую»! — твердо говорит Старухин. — Пора бы знать!

— Пока побеседуем? — предлагает Пал Палыч.

— Ты тут впервой, что ли?

— Впервой.

— А-а, интересно тебе… Ничего тут интересного. Манная каша да процедуры, да обратно манная каша.

— Не пойму, от чего вам лечиться, дядя Коля, вы же в порядке, — втягивает старика в откровенность Пал Палыч.

— От того лечусь, что пить нормально не могу, — сетует Старухин. — Раз! — и забываю. Вот на тебя гляжу — будто первый раз вижу.

— Надо же! Все забываете?

— Нет, ну главное помню. В городе я с любого конца домой доеду. — Мысли его внезапно перескакивают. — Эта вот сестра — самая вредная! — шепчет он, указывая куда-то в сторону. — Так уколет — три дня боком сидишь. Ты ей когда попадался?

— Я не здешний, дядя Коля. Насчет базы я. — Знаменский быстро вынимает голубой бланк акта и протягивает Старухину.

Тот пристально читает.

— Подписанный… — говорит он непонимающе. — Значит, я уж подписал?

— Это ваша подпись?

— Чья ж еще!

Старухин сует бланк обратно Знаменскому и поспешно ощупывает карманы пальто.

— А где же?..

— Вон как вы ее помните! — улыбается Знаменский. — А на память жаловались. Пожалуй, и Васькина по имени-отчеству помните?

— Васькина? Не, не помню.

— А Малахова?

— Малахова помню. Малахов Ваня. Он меня и рекомендовал по общественной линии. Малахов Ваня, как же.

16

Машина Томина, где кроме него и Панко сидят двое сотрудников ОБХСС, стоит неподалеку от рынка. Приметив проезжающий мимо грузовик с немосковским номером, нагруженный мешками, Томин спрашивает:

— Поглядим?

— Давайте, — откликаются сзади. — Похоже, первая картошка.

— Картошечка стандартная, через дуршлаг не проходит, — усмехается Томин и трогает следом за грузовиком.

Перед воротами рынка грузовик притормаживает, начинает осторожно маневрировать. Публика раздается в стороны, и тут к кабине подскакивают двое мужчин, делают знаки сидящему в кабине.

— Они! — возбужденно вскрикивает Панко, прилипая к ветровому стеклу. — Вот они ко мне и подходили тогда!.. Вот так же тогда взяли в клещи!..

— Ну наконец-то!

После энергичной жестикуляции один из перекупщиков влезает в кабину. Грузовик вползает в рыночные ворота. И вдруг обе дверцы его враз распахиваются.

— ОБХСС. Ваши документы, пожалуйста.

— А в чем дело? — говорит протестующе усталый человек за рулем. — Мы от колхоза, привезли молодую картошку. В чем дело?

— К вам лично никаких претензий, товарищ. Но, насколько я понимаю, картошку вы уже продали? Оптом. Верно?

— Ну, мы вроде условились.

— Чего условились? Чего условились? Ты чего болтаешь? — нервной скороговоркой врезается перекупщик. — Я тебя не знаю, ты меня не знаешь.

— А вас, гражданин, не спрашивают, — прерывает сотрудник ОБХСС. — Он не знает, так мы знаем.

— Нижайшая просьба, — говорит Томин человеку от колхоза, — подъедемте с нами к отделению милиции. Чтобы задокументировать эту сделку.



В лабораторию Томин входит с ощущением вчистую «отстрелявшегося» человека.

— Я тут немножко посижу, Зинуля.

— Тебя Женя Саковин ищет.

— Ничего. Подполковник Саковин подождет майора Томина. Пятиминутная передышка. — Закрывает глаза. — Я, Зинаида, становлюсь фаталистом. Будь что будет. На сегодняшний день сделал все, что мог. Друзья Шишкина взяты с поличным. Если с ними грамотно поработать — минимум полклубка можно размотать… А Пашу Саковин тоже ищет?

— Его тоже… Раза четыре звонил. И какой-то «раскочегаренный».

— Наверно, срок не терпит. — Томин с удовольствием вытягивает ноги. — Надо думать, наша история на контроле и тут, и там.

Звонит телефон.

— Опять! — восклицает Кибрит.

— Меня здесь нет еще целых две минуты.

— Так и сказать? — Снимает трубку. — Слушаю… Да, он здесь.

Томин показывает ей кулак.

— Алло… Паша, ты! — радуется Томин. — Нет, слушай, не надо, я тут так хорошо сижу… Гм… — он кладет трубку. — Паша спрашивает, не пройдусь ли я по коридору.

Он идет по коридору. Навстречу — Знаменский с Малаховым. Вот пары поравнялись и разминулись. Малахов никак не отреагировал на встречного. Разумеется, Знаменский проверяет не Томина, а Малахова.

Пал Палыч оборачивается и зовет:

— Александр Николаевич!

Томин возвращается. Он-то, конечно, узнал Малахова по совместной фотографии, но виду не подает.

— Хочу вас познакомить с моим лучшим другом, — говорит Пал Палыч Малахову. — Томин, Малахов.

— Очень приятно, — стеснительно произносит Малахов.

Томин отвешивает легкий поклон.

— Паша, мне тоже должно быть приятно?

— Очень … Хотя что я вас знакомлю, вы ведь встречались? — Вопрос обращен к Малахову.

— Нет. Откуда? — удивляется тот. — Первый раз.

— Пал Палыч, Саковин тебя обыскался, — говорит Томин.

— К нему и спешим, — с неожиданным для момента благодушием отвечает Знаменский.



— Разрешите? — входит он с Малаховым в кабинет Саковина.

— Где вы пропадали, Пал Палыч? — Саковин сердит.

— Хочу представить вам кладовщика Малахова, — спокойно отзывается Знаменский. — Он только что встретился в коридоре с Томиным и утверждает, что в жизни его не видел.

— Вы не имели права этого делать!

— Уверяю вас, через три минуты вы измените точку зрения.

— Будьте добры, оставьте нас вдвоем, — говорит Саковин Малахову.

Малахов делает движение к двери, но Знаменский его останавливает:

— Погодите, Иван Степаныч. Убедительная просьба, товарищ подполковник, разрешите один вопрос к Малахову в вашем присутствии.

— И что дальше?

— Дальше вам самому захочется задать второй и третий. А потом нам с вами понадобится тайм-аут.

Саковин смотрит на Пал Палыча с неодобрением, но и с любопытством.

— Хорошо, попробуйте.

Не садясь и не усаживая Малахова, Знаменский спрашивает:

— Скажите, где вы познакомились с неким Старухиным?

Малахов смущен и обстановкой и своей непонятной ему ролью.

— В Кащенке. В одной палате были.

Знаменский делает приглашающий жест — дескать, ваша очередь, товарищ подполковник.

— По поводу чего вы находились в Кащенко? — спрашивает Саковин.

— На экспертизе. Я в телеателье работал. Ну и с одним клиентом… Нервная работа. Понервничал.

— Подрались?

— Подрался. И еще словами.

— Вас судили?

— Нет. Домой отпустили. Порошки дали.

Саковин откидывается на спинку стула.

— Да, Пал Палыч, тайм-аут. Счет в вашу пользу.

— Вы, Иван Степаныч, немножко посидите, пожалуйста, там есть скамеечка в коридоре. Хорошо?

— Чего ж. Посижу, — соглашается Малахов и выходит.

— Под дверью Томин мается, — с вопросительной интонацией говорит Пал Палыч.

У Саковина, в сущности, камень с души, история обещает разрешиться «бескровно». Но есть неудовольствие, что как-то оно все без него сделалось.

— Ладно! Зовите.

Знаменский выглядывает в коридор, машет Томину. Тот входит, пытается сориентироваться. Саковин показывает жестом, чтобы сел и слушал. И обращается к Знаменскому:

— Вам известны подробности? Заключение медицинской комиссии?

— Подробностями драки не интересовался. А заключение… — читает по записной книжке: — «Признан невменяемым в отношении совершенного деяния».

— Малахов?! — вскакивает Томин.

— Да-да, Малахов, — обыденно подтверждает Саковин. Он успел уже свыкнуться с нежданной новостью.

— Надо было давно догадаться! Кто в трезвом уме станет давать Паше взятку!

— Садись. Побольше выдержки. Что еще вы можете сообщить, Пал Палыч?

— Естественно, я поговорил с врачом. Невменяемость Малахова, — дальше он читает, — «…была связана с началом психического заболевания, в основе которого лежали склеротические процессы и почечная интоксикация. Проведенное лечение дало более или менее устойчивое просветление сознания, возврат к трудоспособности».

— И с чем же мы сегодня имеем дело? — спрашивает Саковин.

— Отвечу, опять же цитатой: «Возможные дефекты психики: в состоянии резкого эмоционального подъема или спада может быть склонен плоды собственного фантазирования считать реально происшедшими событиями».

— То есть склонен бессознательно завираться?

— Оригинальные у него фантазирования! — снова не выдерживает Томин. — Сумасшедший-сумасшедний, а воровать ума хватало! И две с полтиной раздобыл и перевел куда надо.

— Даже не знаю, что делать, — озадаченно произносит Саковин. — Какой из него, к шуту, свидетель?.. Но, с другой стороны, кто сказал, что он и теперь «того?..

— Женя, надо поговорить! Нам бы какие-то зацепочки, дальше сами размотаем. Шишкин у меня уже на крючке.

— Я считаю, Евгений Николаевич, — поддерживает Знаменский, — надо попытаться добыть из Малахова истину. Пусть хоть искаженную. Если его начинает «заносить», это сразу заметно, мы сумеем отсеять фантазии.

— Ну… давайте попробуем, — соглашается Саковин.

— Разрешите предварительно один звонок. Это существенно.

Пал Палыч торопливо набирает номер.

— Знаменский беспокоит. Как у вас с шоферами?.. Да?.. Спасибо большое! — и кладет трубку очень довольный. — Помидоры вывезены на базар. Сданы Шишкину. И тогдашняя черешня тоже, — добавляет он для Томина. — И всем шоферам товар отпускал Васькин. Малахов сказал правду — при нем вагоны уже стояли пустые. А ведь все было подведено так, чтобы отвечал он!

— Один раз признали невменяемым… — подает голос Томин.

— Вот-вот! Для того и держали! Привезут груз при Васькине, он сразу кинет налево, сколько успеет, потом заступает на смену Малахов и… оформляет недостачу. Ценнейший человек.

— Женя, я зову? — не терпится Томину.

— Зови.

Малахов входит все такой же стеснительный, немного робеющий. Саковин мягко приглашает его взглянуть:

— Иван Степаныч, вот есть у нас одна фотография, — он кладет на стол снимок.

— Это вы, — изумленно смотрит Малахов на Томина.

— Вы и я.

— Загадка. Не встречались же, — округляет он наивные глаза.

— Но перед вами фотография, документ, — говорит Саковин. — Как вы можете это объяснить?

— Не знаю. А вы? — снова адресуется он к Томину.

— Я тоже забыл.

— Загадка. Улыбаюсь. Выгляжу хорошо, да?

— А вы часто фотографируетесь? — спрашивает Саковин.

— Нет. Зачем.

— Возможно, тогда вы вспомните… пусть не с этим товарищем, а еще с кем-то… но так же вот пожимаете руку… вас не фотографировали?

— Недавно. Для стенгазеты.

— С кем же?

— С Котей мы, — улыбается Малахов.

— Простите?

— С Васькиным, — объясняет Знаменский.

— Я в галстуке, — склоняет голову набок Малахов. Фотография интригует его. Он говорит о ней охотно.

— Поточнее не вспомните, когда именно вы фотографировались с Васькиным?

— Неделя. От силы — полторы.

— А по какому поводу?

— Выполнение соцобязательств. Вроде друг друга поздравляем.

— И помещена она в стенгазете?

— Нет еще. Скоро.

— Ну а кто вам предложил… кто сказал, что надо сняться?

— Котя. — И снова рука тянется потрогать фотографию, повернуть так и эдак. — Загадка! — смакует он.

— Иван Степаныч, фотограф был ваш, базовский?

— Нет. Приглашали. По трешке взял.

— Хорошо, с этим вопросом ясно, — подытоживает Саковин.

Знаменский поднимает палец, прося слова. Саковин кивает.

— Иван Степаныч, это вы привлекли Старухина для составления актов о недостачах?

— Я это.

— Но он же больной человек, подпишет что угодно.

— Нет, — встает Малахов на защиту Старухина. — Он когда как. Когда привлек, он в себе был. За три дома от базы. Скучает. Я и привлек. Без бюрократии. На свежем воздухе. Сиди, смотри. Чекушку поднесут. Но ребята портят. Нельзя ему много-то. Дяде Коле.

— Ясно, — говорит Саковин. И, видя, что Томин хочет спросить. — Давай.

— Что делает у вас на базе Викулов?

— Он бригадир. Над грузчиками.

— И все?

— Ну… Голова, вообще-то. Мозги в спецовке. Чего надо умное — к нему. Большой человек был. Юрист. Так и зовем. За справедливость пострадал, — переживает он за Викулова. — С горы — да к нам. Так человек пострадал! Страшное дело!

— Можно я про основное? — спрашивает Знаменский.

— Пожалуй… — соглашается Саковин.

Знаменский подходит к Малахову, садится рядом,дружески кладет руку на колено.

— Иван Степаныч, вы ведь добрый человек, это видно. Скажите, за что вы меня старались в тюрьму посадить?

Малахов очень расстраивается:

— Не старался! Что вы! Да боже мой!

— Но ведь мне за получение взятки полагается тюрьма. А вы мне эту взятку на книжку перевели. Перевели ведь?

— Перевел… — шепчет Малахов.

— Зачем? Я вас просил? Намекал? Был хоть какой-то разговор — мол, мне от вас что-то надо?

— Не было.

— Как же вам в голову пришла такая мысль?

— Это нет… — со стоном говорит Малахов, — не могу сказать!

— А номер сберкассы и счета вам тоже Котя продиктовал?

— Это юрист.

— Как он узнал номер счета? — вмешивается Саковин.

— Не знаю.

— Примерно тогда я брал зарплату. Кто-то мог просто стоять за плечом, — предполагает Знаменский.

— Все деньги ваши? — спрашивает Саковин.

— Половина.

Малахову стыдно, мучительно. Пал Палычу уже откровенно жаль его, а что поделаешь? Надо спрашивать.

— Тот, кто… вас надоумил, он объяснил, за что платить?

— Да вот те вагоны. Три вагона-то. Пропавшие. Говорит, неприятности будут. Полагается, говорит. Все берут. — Малахов вскидывает на Пал Палыча ясные глаза и спрашивает по-детски: — Нет? — И, прочтя на лице Знаменского ответ, отчаивается. — Ошибся. Не хотел плохого… Говорит, давай скинемся. Человек на одну зарплату живет. Жалко стало. Я и принес.

Воцаряется молчание. Томин давится подступающим смехом.

— Нам понятно, с кем вы скидывались, — говорит Саковин, — но, может, все-таки назовете имя?

— Что хотите! Не могу!

— Ну, хорошо, оставим… Вы знакомы с Шишкиным? — помолчав, продолжает Саковин.

— С рынка. Не люблю его.

— А откуда вы его знаете?

— Ходит к нам.

— Не слышали: был случай — он пять суток отсидел? — вставляет Томин.

— Слышал. Ох, злился! Ох, разорялся! — с переменой темы Малахов оживает. — Погоны, говорит, сниму! С опера того. Который посадил. Голым, говорит, в Африку пущу!

— Мерси, — фыркает Томин.

Малахов не замечает:

— Он такой. Если заведется. Азартный. Все просадит, чтобы по его!

— А почему вы его не любите? — интересуется Саковин.

— Ну… между нами. Боюсь за Котю. Плохо влияет.

— Ой, Малахов! — не выдерживает Знаменский. — Восьмое чудо света!

— Зачем? — Малахов готов, пожалуй, обидеться.

— Да я не в насмешку, Иван Степаныч.

Саковин забирает «бразды правления»:

— Есть одна неясность. Ну рассердился, Шишкин, как вы выражаетесь, на опера. Решил отомстить, так?

— Так.

— Ну а Знаменского-то почему вместе припутали?

— Не понял?

Саковин в раздумье чешет подбородок и заходит с другой стороны:

— Не было слухов, что вместе с «опером» еще кого-то… в Африку?

— Это похоже. Опера сначала по бабьей линии хотели. Застукать — и жене. Или на выпивке. Чтобы начальству. Потом юрист говорит: лучше сделаем. Обоих в один мешок.

— Про кого? — «обоих»?

— Не знаю. Больше не знаю.

Саковин вздыхает, обводит всех глазами.

— Ну что, товарищи?

Томин поднимается.

— Я бы считал, пора кончать.

— Ох, Иван Степаныч, — встает и Знаменский. — Прибавили вы нам седых волос…

— Пал Палыч! — душевно говорит Малахов. — Я ведь предупреждал. Сразу же. Помните, говорил? Поостерегитесь, мол. Мафия. Империя. Не остереглись вы… И мам-Тоне небось неприятности.

17

Тут Малахов прав. Неделю спустя на заседании Комитета народного контроля оглашается весьма резкий доклад о проверке дел на базе.

После короткой паузы зампред говорит:

— Хотим получить ваши объяснения, товарищ Чугунникова.

Чугунникова в большом напряжении. Услышанное превзошло ее опасения. Но она решает придерживаться все-таки заранее заготовленного обтекаемого варианта своей речи:

— Спасибо, товарищам, принявшим участие в проверке, — говорит она, умудряясь выдерживать естественный тон. — Спасибо за их советы и замечания. Они будут доведены до сведения коллектива. Здесь было высказано много очень острых замечаний. Мы, хозяйственники, учимся понимать критику как руководство к действию. Мы соберемся у себя, обсудим. Со своей стороны я просила бы уважаемых членов Комитета рассматривать вопрос шире, чем о неполадках на одной базе. Надо смотреть по-государственному. Научная технология хранения овощей изобретена до первой мировой войны, а мы все перебираем картошку руками. Да еще узнаем из газет, что треть овощей остается в поле и уходит под снег…

— Товарищ Чугунникова, — прерывает зампред, — члены Комитета ждут от вас не общих рассуждений о чужих недостатках, а объяснения безобразных фактов и злоупотреблений, имевших место на вашей базе. У кого вопросы?

Вопросы есть. Первый у пожилого рабочего:

— Перед приходом народных контролеров несколько тонн овощей вывезли на корм скоту под видом отходов. Чтобы не оказалось излишков. А что не успели, сбросили в канализационные колодцы. Вы знали об этом?

— Нет, — решительно отрицает Чугунникова.

— А я сам лично разговаривал с грузчиком, который прибегал к вам сказать, что же это делается — прямо вредительство. А вы его, извините, я мужчина, и то не могу повторить, куда вы его… направили.

Звучат и другие голоса, обличающие завбазой. Атмосфера сгущается, хотя у Чугунниковой находятся солидные защитники среди присутствующих (как и следовало ожидать).

Она бьется до последнего:

— Разрешите ответить на конкретные пункты обвинений с цифрами в руках. Полагаю, это все же прояснит меру моей личной ответственности!

Она раскрывает папку, которой до того не пользовалась. Поверх бумаг лежит записка — крупные, неровные буквы: «Мама, чтобы я осталась с тобой, будь честной!»

Чугунникова закрывает глаза и стоит молча.

— Мы ждем, — напоминает озадаченный зампред.

Знаменский смотрит сбоку пристально, пытается понять, что происходит.

Чугунникова садится. Произносит приглушенно:

— У меня все… Как решит Комитет.

Предлагают высказаться Пал Палычу. Зампред говорит заключительные слова.

Чугунникова от всего отгородилась. Мысленно она начинает уже примеряться к будущему, где ей предстоит пережить следствие, вероятно, суд… и как-то не потерять дочь.

Полуденный вор

1

Массивные замысловатые часы — бронзовое литье прошлого века — показывают двенадцать. В окна бьет солнце и освещает дорогую мебель в стиле «ретро», ковры, сияющую хрустальную горку. Вещей слишком много, и чувствуется, что хозяева их нежно лелеют. И тем более режет глаза беспорядок: распахнутые дверцы шкафов, выброшенная на пол одежда. На столе раскрыт небольшой чемоданчик, возле которого облигации трехпроцентного займа, женские украшения, золотой портсигар.

В комнате чужой человек — вор. Спортивного вида, располагающей наружности, лет тридцати с небольшим. Он сноровисто роется в белье; руки в кожаных перчатках быстро перебирают простыни и скатерти, нащупывают тугую пачку денег, метко кидают ее в чемодан. Вдруг вор замирает: в прихожей хлопнула дверь.

Плотный самоуверенный мужчина с портфелем и в плаще торопливо входит в комнату и останавливается, будто споткнувшись.

— Эт-то что?.. — начинает он грозно. И осекается…

— Обыск! — отрезает вор, стоя к хозяину почти спиной. — Изымаем ценности, гражданин Шарипов. Коля! — окликает он воображаемого помощника. — Стань на выходе, завмаг прибыл!

У Шарипова обвисают щеки.

— Сейчас подпишите протокол и поедете с нами, — цедит вор, выдвигая последний ящик. — Допрыгались до тюрьмы… Деньги и документы на стол!

Онемевший Шарипов выкладывает бумажник и документы.

— Теперь соберите белье! — командует вор. — Рубашки, трусы, носки. Живо-живо, я на работе! — прикрикивает вор.

Шарипов неверными шагами направляется в смежную комнату.

Вор молниеносно укладывает добычу и, сделав шутовской прощальный жест в сторону невидимого Шарипова, выскальзывает из квартиры.

На пороге появляется хозяин, молитвенно прижимая к груди несколько пар носков.

— Умоляю, дозвольте позвонить жене! — произносит он, не сразу замечая, что обращается к пустой комнате.

Постепенно ситуация начинает для него проясняться. Он прислушивается, бросается в коридор, возвращается.

— Обокрали! Всего-навсего обокрали!.. — В блаженном облегчении завмаг всхлипывает и утирается носками…

* * *
А вор уже далеко. Он сходит по трапу самолета… Предъявляет в гостинице паспорт на имя Шарипова… С лоджии первого этажа жилого дома спускает чемодан в густо растущие внизу кусты… В поезде сбывает попутчице золотую цепочку и кольцо…

Сменяются виды транспорта, пейзажи и города, а он, уверенный и неуловимый, не привлекает ничьего подозрительного внимания, пока в перронной толчее, садясь в экспресс, отправляющийся в Москву, не попадается на глаза женщине, которая хмуро и пристально смотрит ему вслед. А затем горячо рассказывает что-то человеку в милицейской форме.

И в то время, как вор любуется из такси московскими пейзажами, на стол перед Томиным ложится его фотография с объявлением о всесоюзном розыске.

— Кто таков? — спрашивает Знаменский.

— Глеб Царапов… Удачливый вор-гастролер, чтоб его ободрало! Прибыл в столицу. И почему-то считается, что я могу выудить его среди десяти миллионов!..

— Помчались, Саша! — торопит Знаменский. — Доцент небось волнуется…

* * *
Доцент действительно волнуется, разговаривая с ними во дворе многокорпусного дома.

— Все поняли, помните? — проверяет его Томин.

— Да помню-помню: здороваюсь, показываю сберкнижку. И тут подъезжает ваша машина.

— Главное, не нервничать, — советует Знаменский. — Средь бела дня и под нашим присмотром вам ничего не грозит.

— Просто я легко одет и как-то зябко… — доцент смотрит на часы.

— Пора, занимайте свой пост, — решает Томин.

Доцент уходит к одному из подъездов и там останавливается, стараясь принять непринужденную позу…

Издали во двор въезжает «Волга» с четырьмя пассажирами. Из машины выходит коренастый блондин в кожаном пиджаке и машет рукой, подзывая доцента.

Тот чуть медлит, украдкой косится на Знаменского и Томина и видит, что они поглощены безмятежным занятием: поставив на скамью хозяйственную сумку, перекладывают в нее свертки и бутылки из авоськи.

Доцент неуверенно двигается к блондину и на полдороге, не утерпев, снова оглядывается на своих заступников. В тот же миг «Волга» дает задний ход, стремительно выезжая со двора. Блондин с невнятными воплями припускает следом.

Тем временем из-за угла соседнего корпуса вылетает милицейский УАЗ, стараясь отрезать «Волге» путь к отступлению. Но перед ним мчится, закрывая проезд на улицу, блондин в кожаном пиджаке.

— И дернуло же вас оглянуться! — говорит с досадой Томин.

— Но вы оба стояли спиной… — бормочет доцент. — И абсолютно не обращали внимания… по-моему.

— По-вашему.

* * *
Кожаный пиджак, разумеется, задержан, и теперь они с доцентом находятся у Пал Палыча. Здесь же присутствует Томин.

Задержанный Агафонов пока еще не сообразил, в чем признаваться, а что отрицать, и потому отпирается от всего чохом. Врет он на самых искренних интонациях, без наигрыша, почти задушевно.

— Я же все рассказал! Вы же записали!

— А теперь мы спросим у товарища Пекуровского, — усмехается Знаменский. — Вы встречали человека, с которым находитесь на очной ставке?

— Да. Позавчера у комиссионного магазина «Автомобили» он предложил мне «Волгу». — За крепкими стенами Петровки доцент чувствует себя в безопасности и держится с достоинством.

— Да нет у меня никакой «Волги», хоть кого спросите!

— Ладно-ладно, Агафонов. По цене? — спрашивает Знаменский у Пекуровского.

— На тысячу рублей ниже государственной.

— Как он это мотивировал?

— Дескать, подает на развод. Но раньше, говорит, надо ликвидировать машину, чтоб жена не претендовала на долю.

— И жены у меня нет!

— Неужели я не понимаю, что ни «Волги», ни жены? — отмахивается Знаменский. — Продолжайте, товарищ Пекуровский.

— Ну… я в принципе согласился. И он мне отдал как бы в залог техпаспорт, а я дал задаток. Условились, что сегодня он за мной заедет с приятелями. А я захвачу зятя и поедем оформлять в какой-нибудь загородный пункт.

— Почему же не в городе?

— Да здесь деньги ему выдали бы через три дня, и жена могла, дескать, дознаться и поднять скандал. А там я плачу в кассу, и он сразу получает. Потому что там нет условий для хранения денег…

— И вы всему поверили? — подает голос Томин.

— Очень правдивым показался парень…

Знаменский взглядывает на Агафонова.

— Да, пожалуй. Но потом все-таки обратились в милицию?

— По счастью, жена засомневалась… в смысле — моя.

— Ясно. Ну? — обращается Знаменский к Агафонову.

— Товарищ что-то путает.

— Будет вам, Агафонов. Мы же видели вас в «Волге». Горзнак у нее тот же, что в техпаспорте, за который Пекуровский заплатил вам. — Знаменский показывает техпаспорт. — Владельцем здесь значится И.П. Агафонов. А номер машины, между прочим, фиктивный. Стало быть, «Волга» краденая.

Агафонов встревоженно вскидывается:

— Честно?

— Честно.

— Да чтоб я связался с таким делом! Да я лучше пойду в воду кинусь!

— Наверно, хорошо плаваете, — замечает Томин.

— Что? — не сразу понимает Агафонов. — А-а… — В настроении парня наступает перелом. — Правильно все товарищ Куровский рассказывает. Подтверждаю.

— Пе-куровский, — поправляет доцент.

— Давайте по порядку, — говорит Пал Палыч. — Что за машина?

— Якобы знаменитого артиста. Самому неловко продавать, в лицо узнают. И по знакомству сделали, как будто моя. — Теперь Агафонов разговаривает более однотонно и деловито. Говоря правду, он меньше заботится, чтобы поверили.

— Сказка для школьников.

— А что мне, начальник, я сбоку припека. Взяли заместо вывески — рожа, говорят, подходящая. И всей моей выгоды — что вот пиджак выдали. Ношеный, правда, но у меня и такого нет. Один ватник.

— Оттуда, что ли? — осведомляется Томин.

— Да, от хозяина. Второй месяц как вышел, а тут эти ребята…

— Кто они? — спрашивает Знаменский.

— А леший их разберет… Если подумать, — помолчавши, говорит Агафонов, — то ничего мне не известно.

— Ну-ну, Агафонов! — сердится Томин.

— Да вам ведь что нужно: фамилия, местожительство, где работают. А они мне анкету не показывали. Звали меня Ванечка, я их — Леша да Юра. И все.

— Где познакомились?

— Свела нелегкая у пивной бочки.

Пал Палыч и Томин переглядываются: только что разлетелись допросить, только задержанный перестал запираться — и осечка!

— Приметы? — хмурится Знаменский.

— Люди как люди. Один повыше, другой пониже. Который повыше — это Юра, у него темные очки. А Леша — тот лицом старше и лысоватый. За рулем третий сидел. Боря… — Агафонов приостанавливается. — Я описывать не умею… Ну, выпить не дураки. Одеты — дай бог каждому. А больше ничего приметного.

2

В вагоне метро все места заняты. У тех дверей, что обращены к стене тоннеля, Раиса Глазунова стоя читает журнал. Безукоризненно одетая и причесанная, с выражением независимости на лице, она являет собой образчик очаровательной деловой женщины. Неподалеку вор — Глеб Царапов, придерживаясь за поручни, рассматривает ее одобрительно, но в общем-то от нечего делать.

На очередной остановке поезд заполняют пассажиры, возникает давка, и Царапова притискивают к Раисе. Она пытается откинуться назад, вор близко видит ее глаза и нахмуренные в легкой досаде брови. Из желания порисоваться или поддавшись галантному побуждению, он опирается ладонями в дверь, отжимает толпу назад и сдерживает ее напор, освобождая вокруг женщины некоторое пространство.

— Читайте.

— Благодарю, — насмешливо произносит она и, стоя в кольце его рук, читает до следующей остановки. Там платформа оказывается расположенной со стороны Раисы и она выходит, оставив вора несколько разочарованным: он привык к вниманию. Но прежде чем скрыться, Раиса оглядывается, а сквозь стекло закрывшихся дверей он прощально и иронически приподымает руку.

* * *
Пригородный поселок. Глухой забор и крепкие ворота, в которых прорезана калитка. Раиса Глазунова нажимает кнопку звонка и нетерпеливо притопывает ногой. Наконец калитка отворяется, взору Раисы предстает давно небритый мужчина неопределенного возраста.

— Здравствуйте, Борис Анатольевич… Кажется, вы меня не узнаете, — снисходительно улыбается Раиса, замечая, что тот изрядно «под банкой». — Красный «жигуль», левое крыло и дверца.

— Помню, — говорит хозяин. Привалясь плечом к забору, он не проявляет желания впустить женщину внутрь.

— Не сделали! — догадывается она, мрачнея. — Это уже форменное свинство! Вы же знаете, что в среду я уезжаю!

— Где среда, там и пятница, — тянет хозяин.

— Да поймите, мы едем компанией на трех машинах. Вы попросту срываете мне отпуск!

— Как-нибудь перебьешься. Приболел я.

— То бишь запил. Ох, мужики!

Из-за ее спины с механиком здоровается проезжий, который затормозил против ворот.

— Боря, — спрашивает он, — чего-то у меня внизу звякает, не пойму.

— Тронься, — просит механик.

Тот трогает машину, проезжает метра полтора.

— Жмунькает, — мгновенно ставит диагноз автомеханик. — Крестовина.

— А-а… Вот спасибо тебе! — И автомобилист отъезжает. Этот короткий диалог напоминает Раисе, что ее собеседник — не только обманщик и пьяница, но и искусный мастер.

— Борис Анатольевич, миленький, — говорит она. — Будьте человеком! Если я в среду утром…

— Не-е. На той неделе.

— Тогда я забираю машину!

Соловые глаза мастера открываются пошире. Помедлив, он отступает назад, давая Раисе войти. Она обегает взглядом двор и оборачивается к хозяину с вопросительным и сердитым видом.

— Нету, — сообщает он. — Увели.

— То есть как? — медленно спрашивает она.

— Не знаешь, как уводят?.. Хошь кричи, хошь плачь — «жигуля» нету!

— Я, кажется, не кричу и не плачу, — каменным голосом говорит Раиса. — Но зачем вы морочили голову?

— Да ведь жалко, начинаешь переживать, — лицемерит хозяин. — А это, может, кто из своих. Может, еще пригонят.

— Из каких «своих»?

— Из поселковых ребят, здешних. Тут вот свадьбу играли, трое суток колобродили, может, кто под парами и того…

— Борис Анатольевич, вы заявили в милицию? — пресекает Раиса его скороговорку.

— Не.

— Послушайте, вы, конечно, нетрезвы, но все же в своем уме? Я вам доверила машину — машина пропала. Вы за нее в ответе. И не лопочите мне про свадьбу!

Видно, механик ожидал «ахов» и «охов», его удивляет проявленное женщиной присутствие духа.

— Если без скандала, полюбовно если — буду тебе понемножку выплачивать… сколько смогу. Но чтоб милиция не цеплялась, так и знай! А иначе — и не видел, и не слыхал, и ничего не ведаю, поняла?

— Нет! Не на таковскую напали! — взрывается Раиса.

* * *
Квартирная хозяйка, словоохотливая женщина средних лет, вводит Царапова в комнату. Он снимает себе жилье.

— Вот, пожалуйста, эта комната.

Вор осматривается и, перегнувшись через подоконник, выглядывает за окно.

— Вид из окна у меня превосходный! — заверяет хозяйка.

— А балкон справа тоже ваш?

— Нет, балкон в другой квартире и даже в другом подъезде.

— И что там за соседи? Очень шумят?

— Мертвая тишина! Летом они на даче… Тахта у меня, пощупайте, мягкая…

— Это немаловажно, — улыбается вор. — Что ж, пожалуй, поживу. Такие подробности, как прописка, вас не беспокоят?

— Н-ну… — мнется женщина.

— Я бы с удовольствием, но при командировках мы должны прописываться в ведомственной гостинице. А условия там, сами понимаете… Да не беспокойтесь, заплачу вперед, гостей водить не собираюсь, мы с вами поладим.

— Ну… хорошо. В конце концов, приличного человека видно…

3

Знаменский и Томин получают взбучку от начальства. Начальство новое, чего от него ждать, никто пока не ведает.

— Позорный провал операции! — Полковник не дает воли эмоциям, но заметно, что очень недоволен. — Вы себя обнаружили и упустили шайку буквально из рук!

— Виноваты, товарищ полковник.

— Безусловно. И будет приказ о наложении взысканий.

— Оперативную часть разрабатывал я, — заявляет Томин. — Знаменский присутствовал для оформления следственных действий.

Полковник бросает на него острый взгляд.

— Вы инспектор или адвокат? — И, не дожидаясь ответа, продолжает: — Каким образом сорвалось преследование?

— Не могу понять. Куда-то они очень ловко нырнули. Все ближайшие патрули были оповещены по рации.

— Даю сорок восемь часов на разработку плана мероприятий.

— Ясно, — вместе отвечают Знаменский и Томин.

Полковник делает пометку в настольном календаре.

— Вопрос второй, — адресуется он к Томину. — У вас дело Царапова. Что предпринято?

Томин мог бы сказать, что вопрос несерьезный. Даже нет уверенности, что вор в Москве. А если б уверенность и имелась, все равно ничего толкового предпринять пока невозможно. И практически никакого дела нет, а есть лишь мечтание поймать гастролера. Прежнему начальнику Томин так и отрапортовал бы. Впрочем, тот не задал бы подобного вопроса.

— Пустые руки, товарищ полковник, не с чем вести розыск. Направил запросы по всем местам, где за ним числятся кражи. Рассчитываю на вас в смысле сроков.

— Хорошо. Будет шифровка о немедленном исполнении. — Полковник оборачивается к Пал Палычу. — А вы, раз уж работаете сейчас в одной упряжке, примите к своему производству и дело Царапова.

* * *
А Царапов прогуливается по улице, наметанным глазом окидывает фасады и публику. По одежде, машинам, заворачивающим в проезды между домами, по множеству известных ему признаков определяет он степень зажиточности квартала и удобство его для своих целей. Облюбовав два дома, стоящих друг против друга, вор входит в один из них и поднимается на лестничную площадку перед последним этажом. В руке он несет рулончик, закатанный в газету.

Когда занята наблюдательная позиция и противоположный дом оказывается как на ладони, из рулончика появляется подзорная труба и вор принимается за изучение освещенных окон, которые не задернуты занавесками…

* * *
Раиса Глазунова явилась к механику с подкреплением: сегодня рядом с ней преданная подруга Татьяна, на первый взгляд бой-баба.

Автомеханик трезвый, злой, но более вежливый, чем накануне. Стараясь не смотреть на Раису с Татьяной, говорит куда-то в пространство:

— Зачем же я, да при вашей подруге, буду признавать такой факт? Такого факта не было.

— То есть вы не брались выправить мне крыло и дверцу? — с перехваченным горлом произносит Раиса.

— Совершенно верно, девушка. Для ремонту есть автосервис. Я же, если кому помогу, то исключительно по дружбе. А вы мне незнакомы.

— Ах, вот как?! — угрожающе надвигается на него Татьяна. — Ну тогда имейте в виду, я где угодно поклянусь, что я лично присутствовала, когда вы брали машину в ремонт!

— Спасибо, предупредили. Буду иметь в виду. Вспоминать буду, с кем в тот день напролет пиво пил. Ребята подтвердят. И кончен наш разговор, девушки. — Он поворачивается и идет к дому.

— Этот подонок думает, что меня можно без хлопот ограбить! — восклицает Раиса.

— Эх, прийти бы с мужиком, который может морду набить! Другой был бы разговор!

— Ты весь миллион моих друзей знаешь. Кто? — Раиса недолго ждет ответа подруги и сама подытоживает. — Людей навалом, а настоящего мужика нет!

Обе не обращают внимания на «Волгу», которая въезжает в ворота. Из нее вываливается Пузановский, грузный, лет пятидесяти мужчина «авторитетной» наружности.

— Здравствуйте, мастер, — говорит Пузановский.

— Здравствуйте… гражданин, — с запинкой откликается механик.

Этим «мастер» и «гражданин» они быстренько условились: я тебя не знаю — ты меня не знаешь.

— Чинить машину? — поворачивается Татьяна к новоприбывшему.

Тот издает нечленораздельное междометие, которое можно понять скорее отрицательно и перехватывает инициативу.

— Что-нибудь случилось? Конфликт? — обращается он к Раисе, стремясь уйти от вопросов Татьяны.

— Совсем маленький, — саркастически отвечает женщина. — Я отдала в ремонт «Жигули», и теперь машины нет!

— Где же она?

— Вчера сказал — угнали. Сегодня говорит, что вообще не брал!

— Черт-те что! Машина здесь? — рявкает Пузановский на механика.

— Нету, — опасливо и виновато отзывается тот.

Пузановский сглатывает ругательство и вновь переключается на женщин.

— Что вы собираетесь делать?

— Заявить в милицию, что же еще!

— Да, конечно… Садитесь, я подброшу. Я и минуты здесь свою машину не оставлю! — Он торопливо открывает перед подругами дверцы. — Прошу вас, прошу…

Прежде чем сесть, Татьяна придвигается к автомеханику:

— Таких, как ты, надо отстреливать в детстве!

4

На уличных часах без десяти двенадцать. Вор с чемоданчиком идет на дело — собранный, пружинистый, почти праздничный. Впереди — облюбованные им дома-близнецы.

Дверь квартиры задерживает его на одну-две секунды: к пробою замка он приставляет ребром что-то небольшое, плоское, отсвечивающее металлом. Слышится гудение, потом щелчок, и Царапов убирает приспособление в карман. Дверь послушно открывается и затворяется за ним.

В комнате он останавливается, опускает на пол чемодан и медленно-медленно обходит по кругу, ни к чему не прикасаясь, сосредоточенный и самоуглубленный. Не шарит суетливо глазами по стенам, даже не выделяет особо каких-то предметов, но, кажется, словно ему сейчас слышны голоса вещей и каждая сообщает о своем местонахождении.

Круг завершен. Вор стряхивает оцепенение и уверенно открывает одну из секций мебельной стенки…

И вот уже шагает с чемоданом прочь от подъезда, заворачивает за угол — и нет его.

Час спустя у подъезда роится кучка соседей: идут обычные в таких случаях пересуды.

— Четырнадцатую квартиру обворовали!

— Шесть магнитофонов взяли!

— Четыре, — поправляет подросток.

— Ну магнитофоны — не горе, — говорит одна из женщин.

Ветхая старушка подхватывает за женщиной:

— Какое горе, милая! Хоть потише станет, спасу не было. В однех руках шесть магнитофонов!

— Четыре, — упрямо вставляет подросток.

— Много он вам мешал, — заступается за потерпевшего мужчина с хозяйственной сумкой. — Всю жизнь по экспедициям, два месяца здесь, а десять — нету. Одна у человека радость была, музыку послушать!..

Из подъезда выходит Томин, и беседа прерывается.

— Товарищи! — обращается он к собравшимся, — кто-нибудь был вблизи подъезда около двенадцати часов?

— Да я почти безотлучно, — откликается старушка.

— Посмотрите, такой вот мужчина. Проходил он мимо вас в подъезд и обратно?

Старушка взволнованно рассматривает фотографию.

— Это жулик? Никогда не подумаешь!

Через плечо старушки заглядывают любопытные, и вот уже карточка пошла по рукам.

* * *
— Всю захватали, а толку чуть, — говорит Томин, бросая фотографию Царапова на стол. — Однако почерк его.

Вернувшись на Петровку, тройка заседает в кабинете Знаменского. Дело Царапова начинает обретать плоть.

— Есть хоть предположения, чем он вскрывает двери? — спрашивает Знаменский у Кибрит.

— Нет, Пал Палыч, совершенно «нестандартный» инструмент.

— Наш Цап-Царапов еще войдет в историю криминалистики! — усмехается Томин. — Очень ловкий прохиндей! И звериный нюх — ведь ни разу не полез в квартиру, которая поставлена на сигнализацию! А сегодня с этими магнитофонами? Даже по шкафам не рылся, пошел и достал. Причем какие магнитофоны — два наушных, роскошный «Шарп», «Грюндик»! Унес, и никто не видал!

— И, по-вашему, он работает без наводчиков? — спрашивает Кибрит.

— При его разъездах установить контакты на местах — маловероятное дело, — возражает Знаменский.

— Но как он в чужом городе определяет, у кого что взять? — продолжает сомневаться Кибрит.

— Не знаем, — разводит руками Томин. — Наверняка мы знаем одно: Царапов всегда орудует в полдень.

— Какая-нибудь суеверная примета, — замечает Кибрит.

— Дай-ка, Паша, справочки с мест. Покопаюсь еще раз… — Томин углубляется в изучение ответов на запросы.

— Между прочим, вы не забыли, что выговоры по автоделу висят? — спрашивает Кибрит.

— Это, Зиночка, незабываемо. Завтра — кровь из носу — начальству нужен план расследования, — вздыхает Пал Палыч.

— Шурик, отвлекись от вора!

— Сейчас, Зинаида. — Томин продолжает возиться с бумагами. — Про план я помню. Сейчас составим грандиозный план, как переворошить всю автомобильную подноготную города и области…

Махнув на него рукой, Кибрит достает технический паспорт на машину и заключение экспертизы, протягивает Пал Палычу.

— Мы думали, только горзнак подделан. Оказалось, весь техпаспорт фальшивый. Но подделка на очень высоком уровне. При разовом изготовлении подобного качества добиться нельзя.

— Налаженное производство фальшивок? Такой размах?.. Эх, как мы с доцентом напортачили! Остались в наследство никчемный Ванечка и красивые следы удравшей задним ходом «Волги».

— А слепки с них сняли?

— Сняли. Изобразили тщательную работу на месте происшествия.

— Послушай, Пал Палыч… — Некая мысль бродит у нее в голове, но еще не оформилась. — Если «Волга» из угнанных, то найти бы хозяина… Я, правда, не знаю, что это даст, но…

Томин захлопывает «воровскую» папку:

— Никаких зацепок. Только через сбыт краденого… Ну-с, к вашим услугам. Каким это манером ты собираешься найти хозяина «Волги»?

— По-моему, любой владелец скажет, что, например, левая задняя резина у него самая стертая, переднюю правую недавно чуть не пропорол об гвоздь и осталась метка и так далее. Я могу составить подробное описание. А вдруг…

— Ты, оказывается, фантазерка, — усмехается Томин. — Но трудолюбие надо поощрять, Паша. Выдай ей слепки.

5

У тех, кого нашим героям так хотелось бы изловить, тоже заседание. В квартире Пузановского собралась уголовная компания. Кроме самого хозяина и автомеханика Молоткова присутствуют Печкин, Тыква и Самородок. По форме главенствует Пузановский, по сути заправляет Печкин. Он минутами звероват, но без ярко выраженной блатной окраски в речи и повадках. Однако ухмылка выдает натуру хитрую, властную и жестокую.

— Это куда ж тебя повело? А, механик? — мрачно, с расстановкой спрашивает он Молоткова.

— Да, куда? — подхватывает Пузановский и подкрепляет фразу энергичным движением руки, в которой зажата надкушенная сосиска. Пузановский почти всегда жует.

Вскакивает Тыква.

— Уж ты падла!.. Себе кусок рвешь, да? В одиночку? — впадает Тыква в блатную истерику. — А знаешь, что за это бывает? — Трепеща от возбуждения, он выхватывает из кармана нож и поигрывает им.

Хотя Тыква наслаждается пока лишь воображаемой расправой, Молотков следит за ним неотрывно. И когда тот, пугая, делает выпад, в руках у автомеханика оказывается стул.

— Уйди, припадочный!

Пузановский перестает жевать. Ему нужен не мордобой, а воспитательное мероприятие в его, так сказать, коллективе.

— Леша… — просительно окликает он Печкина, которому картина потасовки доставляет некоторое удовольствие.

— Ладно, будя ножиком играть, — решает Печкин. — Хотя я лично Тыкву понимаю.

Пузановский вслед за Печкиным принимает суровый вид.

— Вот, Боря, до чего дошло! — укоряет он механика. — Мы тебе разрешили калымить по ремонту. Но если заказчик от тебя идет в милицию…

— Данилыч! Да постыдись! — возмущается Молотков. — Они разрешили! Да что бы вы без меня! Кто вам номера-то перебивает? Кто выучил машины из-под любой страховки брать? Кто вас вывез, когда задним ходом драпали? А Константина кто предоставил? — Автомеханик указывает на сидящего на отшибе Самородка. — И теперь нож сулите?!

Настроение присутствующих смягчается: заслуги Молоткова несомненны.

— Говори, куда продал машину! — требует Печкин.

— Не продавал я ее. Есть по деталям, по железу незаменимый человек. И месяц назад привозит своего «жигуля», как есть в лепешку. Аж стонет и плачет: сделай. А делать там — сдуреешь! Ну и тут подвернулась эта бабенка с машиной. Марка та же, цвет тот же… Глядел-глядел, плюнул и пустил на замену!

— Спиваешься, механик! — припечатывает Печкин. — Раньше ты из любой лепешки обратно вещь слепил бы! Сядешь через водку.

— Ничего они не докажут! Ну был участковый, покрутился-покрутился, с тем и ушел.

— Он срока не тянул, он смелый! — язвит Тыква.

Самородок в своем углу поднимается и прокашливается.

— Будешь говорить? — спрашивает Пузановский. — Слушаем нашего Самородка.

Самородок, поглощенный своим «призванием», органически безнравствен. Всех присутствующих, за исключением Молоткова, он глубоко презирает.

— Я делаю все, что вам требуется, — жидким тенорком начинает он. — Печати, бланки, права, всякие дерьмовые справки — извольте. Но я работаю на четких условиях: вы субсидируете мои научные исследования…

Тыква насмешливо цокает языком.

— Да, мое изобретение мирового масштаба! — взвизгивает Самородок. — За мою универсальную антиржавчину мне простится все! Я еще буду за вас ходатайства писать насчет амнистии! И я предупреждал: не втягивайте меня в ваши подробности. Меня это отвлекает. Я занятый человек, поймите наконец!.. Но должен заявить, что нахожу недопустимым обращение с Борисом Анатольичем. Это мастер, у него в пальцах больше ума, чем во всех ваших мозгах. Я протестую! — срывается он на фальцет и неожиданно садится.

В наступившей паузе явственно слышна работа челюстей Пузановского.

— Слышь, Пузо, — ворчит Печкин, — хватит жрать одному.

— Разве я жру? — изумляется тот. — Жую по мелочи от нервов. Сейчас будем ужинать, но надо подвести итог.

— Чтоб меж собой никаких тайн, — говорит Печкин.

— Верно, Леша. С кем что случится — немедленно сообщать!

Компания вразброд одобряет резолюцию. Самородок пожимает плечами. Тыква придвигается к Печкину и шепчет:

— Я слыхал, того покупателя… который с юга… вроде водолазы ищут. Пузу сказать?

— Обожрется от нервов — лопнет. Да и нам-то с тобой что? Покупатель тогда просто не пришел… почему-то. Верно?

Тыква мечтательно улыбается, и Печкин отвечает ему мерзкой своей ухмылкой.

6

В комиссионном магазине радиотоваров Томин идет вдоль прилавка, рассматривая выставленную аппаратуру.

— О-о! — говорит он с непринужденностью толстосума. — Это у вас «Шарп» с индикаторной шкалой? И что, никто не берет?

— Только вчера поступил, — объясняет продавец.

— Если в порядке, возьму. Выпиши. А там никак «Грюндиг» с приемником? Я чувствую, куплю полмагазина! И мы с тобой все это будем красиво и долго заворачивать… — Понижает голос. — Найди мне еще парочку наушных — «Сони», «Акай», а?

Продавец уважительно склоняет голову.

— Вчера были и сразу проданы…

Забрав чеки, Томин направляется в помещение, где производится прием на комиссию.

— Простите, вчера тоже вы работали? — спрашивает он очкастого и надменного приемщика.

— Да, я, — величественно подтверждает он.

* * *
На допросе у Знаменского он утрачивает, однако, свою величавость…

Пал Палыч читает вслух написанное:

— «Гражданин, принесший вышеупомянутые магнитофоны, мне незнаком и ни на кого из моих друзей не ссылался». Просто некто с улицы?

— Товарищ следователь, к нам все приходят с улицы! И потом: я смотрю и оцениваю вещь. Человека я не замечаю, только его товар. Я товаровед.

— А своего брата заметите?

— Мой бедный брат умер в детстве.

— Зато двоюродный жив, имеет жену и двух дочерей. И здесь, в квитанции, они числятся у вас сдатчиками тех самых магнитофонов.

Чтобы избежать взгляда Пал Палыча, товаровед снимает и протирает очки, бормоча:

— Вы же знаете наше дурацкое правило: от одного человека не принимать двух одинаковых вещей… Потом нужно ждать, пока не продадут…

— А ему срочно требовались деньги, — договаривает Пал Палыч.

— Да, очень просил, и я вошел в бедственное положение…

— Записываем: вы взяли магнитофоны за наличные и оформили их на своих родственников. Так?

— Нельзя ли добавить, что это из сочувствия… и поддавшись на уговоры.

— Смотря сколько он получил по сравнению с продажной ценой.

— Несколько меньше, конечно…

Знаменский ждет.

— Примерно, половину, — договаривает товаровед.

— И расстались взаимно довольные. И не было мысли, что скупаете краденое?

— Нет! Я бы никогда, никогда!.. Человек внушал абсолютное доверие!

— Немножко, значит, посмотрели на него?

— Немножко посмотрел…

— А если он еще раз наведается?

— Зачем? — вздрагивает товаровед.

— За тем же. Вы нас известите?

— Д-да… ах да, непременно! Теперь, когда я узнал… Немедленно!

Прямо-таки взрыв гражданского энтузиазма, — думает Пал Палыч, — но нет, такой вот старый лис помогать милиции не станет.

* * *
После второго безуспешного визита к автомеханику Раиса подала заявление о пропаже «Жигулей» в милицию и теперь регулярно наведывается сюда, домогаясь результатов.

— Ну как? По-прежнему на точке замерзания? Все никаких доказательств? — агрессивно спрашивает она у молодого лейтенанта.

— Объективных доказательств нет, но…

— Да куда же я свою машину дела? — перебивает Раиса. — Или я, по-вашему, сочиняю?!

— Вы послушайте, что я хотел сказать. Материал ваш на Петровку ушел. Туда все нераскрытое сейчас затребовали насчет автомобильных дел. Вызовут вас, успокойтесь!

… И действительно, вызвали и выслушали — с некоторым недоумением.

— Странная история, — говорит Пал Палыч. — Если человек кормится частным ремонтом, зачем ему привлекать внимание милиции?

— Проще на улице угнать, чем у своего же клиента, — добавляет Томин.

— Я понимаю, нелогично, — нервничает Раиса. — И все-таки Молоткову точно известно, где мой «жигуль»! Голову даю на отсечение!

— А как вы к нему попали-то? — осведомляется Томин.

— У меня случилась авария. Когда я остановилась, подлетел какой-то тип, начал утешать. А я ужасно расстроилась, потому что в отпуск мы собирались… В общем, он понял, что у меня горит и всучил координаты этого подлеца автомеханика. Он, говорит, мою «Ниву» поднял буквально из руин и в рекордный срок!.. Наверно, из той же шайки. Если б я запомнила номер… — Она помолчала. — Неужели ничем невозможно помочь?.. Конечно, и расписки я не брала и свидетелей нет… Но хоть бы припугнуть! Он же трус, и вдруг его на Петровку — да он проговорился бы от страху! Он даже постороннего человека испугался, который только прикрикнул!

— А что за посторонний? — на всякий случай спрашивает Пал Палыч.

— Какой-то автовладелец. Застал нас у Молоткова, я была с подругой. — Раиса приостанавливается и хмурится, вспоминая. — А знаете, он вел себя странно… Совершенно ошалела с этой катавасией, все доходит задним числом! — И спешит рассказать: — Он услышал, из-за чего скандал, и скорей-скорей нас в машину и увез. Мы просили довезти до милиции, а он поехал куда-то на край света, обратно еле добрались!

— Вы не слишком подозрительны? — мягко спрашивает Пал Палыч.

— Да нет же! Он вовсе не посторонний, я уверена, он заодно с Молотковым! Здоровенный, толстый, как бегемот, — рессоры стонут. Лицо широкое, сплошные щеки. Какой-то нос, глазки — для порядка, остальное — щеки, загривок и шея… Никого не напоминает? — спрашивает она, сердясь.

— К сожалению, нет, — отвечает Томин.

— Что ж, не буду отнимать дорогого времени. — И Раиса выходит, не прощаясь.

* * *
Преданная Татьяна дожидалась подругу у ограды Петровки, тридцать восемь, и, негодуя, приняла рассказ Раисы о разговоре у следователя.

— В общем, остается самой найти машину и украсть обратно… — Раиса говорит пока просто так, с горькой усмешкой. — А интересно, за угон собственной машины судят?

— Показали бы мне гараж, где она стоит, я бы его зубами прогрызла! — ожесточенно гудит Татьяна. — За справедливость пусть хоть вешают!

В квартире у Раисы подруги продолжают за чаем обсуждать историю с пропажей машины.

— В жизни не было так тошно! Как будто всю истоптали и заплевали, — жалуется Раиса. — Ограбили, унизили! Этого Молоткова, кажется, убила бы… Как мне этот «жигуль» достался! Ведь до сих пор в долгах!

— Я ли не знаю… — мрачно отзывается Татьяна.

— Нет, даже ты не знаешь… У меня были одни колготки! Я их стирать боялась!

Татьяна молча обнимает подругу.

— Не могу я смириться! — говорит Раиса ей в плечо. — Я должна что-то сделать, а то рехнусь!.. Слушай, ты помнишь, как мордатый гаркнул на механика? Ведь совершенно по-хозяйски! Если человек первый раз, он сначала зайдет, спросит. А он сразу въехал. И сам отпер ворота.

— Да, ты права…

— Да! Толстяк у них главный! И недаром они притворялись! Ты же не будешь ни с того ни с сего говорить мне «гражданка» и скрывать, что мы знакомы. Между ними что-то есть, что надо скрывать.

— Райка, ты к чему клонишь?

— Надо их выследить, Танюша. Всю шайку! И тепленькими выложить на Петровку!

— Да как?! С ума сошла!..

— У меня в голове уже план! — Раиса оживилась, загорелась. — Возьму машину у Кольки и еще у кого-нибудь на переменку, чтобы не примелькаться.

— Погоди… не увлекайся, — предостерегает Татьяна, сама уже увлеченная. — У милиции все же свои каналы, способы, а что ты…

— Татьяна, разъяренная женщина любого опера за пояс заткнет! Особенно, когда в отпуску и круглые сутки свободна! Ты со мной?

— Я-то с тобой.

— Значит, две разъяренные женщины!

7

А вор присматривает новый объект, через подзорную трубу заглядывая в вечерние освещенные квартиры.

Вот лежит впостели больной старик. Медсестра в белом халате наполняет из ампулы шприц. Царапов переводит трубу правее. И здесь в окуляр попадает женщина, которая перетирает столовое серебро и шеренгу вызолоченных изнутри чарочек. Перейдя в другую комнату, она достает и начинает пересыпать нафталином дорогие меха.

У вора хищно раздуваются ноздри, и он не отрывается от трубы, даже заслышав шаги за спиной. Это пожилая женщина спускается по лестнице, клича кошку.

— Чтой-то вы высматриваете? — строго спрашивает она.

— Мамаша! — трагическим голосом отзывается вор. — Там моя жена с приятелем!

Женщина сочувственно ахает. Вор сует трубу в карман, прикрывает рукой глаза и оборачивается к женщине.

— Мне стыдно, что я подглядывал…

— Это ей стыдно! Беги да всыпь обоим!

Наутро, облачившись в рабочий комбинезон, Царапов очищает люк мусоропровода и подставляет под него упаковочную коробку. Затем, уже в обычном костюме, входит в подъезд и на вопрос бдительной вахтерши: к кому? — показывает аптечную коробочку.

— Просили навестить больного из восемьдесят третьей квартиры и передать лекарство.

— Пятый этаж, — говорит вахтерша.

В квартире вор быстро сносит на кухню меха и серебро, укладывает в полиэтиленовые пакеты и спускает в мусоропровод.

Внизу, под люком мусоропровода коробка полна с верхом. Вор уминает содержимое и ловко по-магазинному обвязывает бечевкой.

* * *
Знаменский закончил допрос очередного «автопогорельца» и передает ему машинописный листок.

— Давайте отмечу пропуск, а вы прочтите для порядка это описание. Не от вашей ли машины колеса? — Чувствуется, что этот вопрос Пал Палыч задает уже в сотый раз.

Входит Томин, обычное «привет» — «привет». «Автопогорелец» читает составленное Кибрит описание шин той «Волги», которая удрала при свидании доцента с Ванечкой.

— Нет. Я за неделю до угона всю резину сменил. — Забрав пропуск, потерпевший прощается.

Знаменский смотрит на часы и усмехается собственному жесту.

— Выслушиваю разные автомобильные истории, — говорит он, — пишу протоколы, а начиная с двенадцати все, понимаешь, поглядываю на часы.

— Сам дергаюсь: вот, думаю, взламывает дверь, вот входит в переднюю… — Чтобы заглушить беспокойство, Томин пускается в общие рассуждения. — Воруют сейчас в двух вариантах. Первый: «Ломись в любую дверь». Люди живут лучше, почти везде есть, что взять. Лезут в первую попавшуюся квартиру — и находят. Второй вариант: «Уши по асфальту».

— Да, — кивает Пал Палыч. — Перестал как-то народ беречься.

— Перестал, Паша! На удивление. Сдают кому попало площадь. Рассказывают, что не следует. И про себя и про соседей. Ворье на ротозействе кормится.

Звонит телефон, Знаменский берет трубку, слушает и произносит:

— Кража!

… Они приезжают в дом, который посетил Царапов.

— Никуда я не отлучалась, сидим, как пришитые! У нас дом кооператива Академии наук! — воинственно доказывает вахтерша Томину. — Спросите жильцов — когда это было, чтобы нас тут не было! Всегда тут, всегда! И никто вещей не выносил!

— Но какие-нибудь посторонние сегодня около двенадцати проходили?

— Только один молодой человек. Лекарство передать в восемьдесят третью квартиру.

— Вы видели, как он вышел?

— Конечно, видела! С пустыми руками. Еще сделал вот так, — и она показывает, как вор пожал руку самому себе в символическом прощальном жесте.

Возвратясь с места кражи, Томин бушует:

— Теперь он еще и фокусник! Дематериализация мехов и ценной утвари! Ну, светлые умы, куда он все подевал? И откуда все знал?

— Даже про больного академика! — подхватывает Пал Палыч.

— Может, я лучше сойду с ума? Зинаида, можно видеть сквозь стены?

— А метод столетней давности, описанный Конан-Дойлем, не подойдет? — спрашивает она.

— Какой?

— Наблюдение из дома напротив.

Томин крякает, достает записную книжку, находит телефон, звонит.

— Юлия Семеновна?.. С Петровки. Скажите, когда вы перебирали серебро и прочее свое бар… — он чуть не договаривает «барахло», но спохватывается и маскирует это кашлем, — и прочие вещи, шторы на окнах были задернуты?.. Пока все. — Томин кладет трубку. — Разумеется, она не помнит! То, что нужно, никто не помнит. Вселенский склероз!

— Шурик, ты раскалился докрасна, это уже вредно.

— А что не вредно? Жизнь вообще вредная штука: никто в конце концов не выдерживает, все помирают.

* * *
Царапов в это время старается наладить сбыт. В винном отделе, который изолирован от магазина, со всем управляется румяная боевая Маня. Она и кассир, и продавец, и рабочий, ворочающий ящики, и кредитор своих не всегда платежеспособных завсегдатаев.

— Закрываюсь, закрываюсь! — покрикивает она, выпроваживая последних покупателей. Кого и подпихнет в спину. — Завтра приходите опохмеляться! А тебе больше в долг не дам, не надейся!

Ей не противоречат. Прощаются уважительно и любезно, насколько позволяют градусы. Вор оказывается последним, но его Маня не толкает: этакий статный, уверенный.

— Закрываюсь, — напоминает она и смотрит выжидающе: чего, мол, тебе?

— Вот и хорошо. Я вещички тут некоторые хотел показать.

— Да я вас первый раз вижу, — осторожничает она.

— Так и я вас вижу впервые, Маня, — ласково улыбается вор. — Оно ведь так лучше.

Продавщица еще секунду-две медлит, но все же запирает дверь, соглашаясь тем самым продолжить беседу наедине. Она проходит за прилавок и говорит уже фамильярно:

— Небось скажешь: с женой поругался и уезжаешь. Позарез, мол, деньги нужны.

— Как ты догадалась, Маня?

— А, у всех одна формулировка… когда из дому тащут. Мой тоже тащил, пока не выгнала.

— Беда с мужиками, верно? — подстраивается под нее Царапов.

— С ними беда, а без них опять беда! — Маня снимает не первой свежести халат и оглаживает себя, расправляя платье.

Вору намек ясен, но ему нужна не Маня — нужны наличные. Он поднимает на прилавок туго набитый портфель и щелкает замком. Наружу бугром, как живой, выпирает мех. Вор раскладывает шкурки на прилавке.

— Утрамбовал-то… — говорит Маня, расправляя ладонью мягкий ворс. На время деловая хватка берет в ней верх, и вытесняет прочие мысли. Она заглядывает в нутро портфеля, вынимает ложки: серебряные столовые и золотые чайные, рассматривает, кладет обратно и машет на меха. — Забери пока, нечего на виду держать!

И тут ее внезапно приковывают руки вора. Сворачивая шкурки в тугой рулон, они двигаются так молниеносно и привычно, что невольно рождают у Мани догадку: не в своем доме взяты вещи-то!

— С тобой, чего доброго, влипнешь… — бормочет она, еще не вполне уверенная, потому что вор слишком не похож на вора. Но тот одаривает ее беззаботной улыбкой:

— Никогда, Маня! Бери со спокойной душой!

Поплевав на его «никогда» через левое плечо, Маня начинает сбивать цену.

— Между прочим, конъюнктура повернулась. Чего ты принес — уже не дефицит. Было время — на ковры кидались, на хрусталь. А теперь это все и это все, — трогает она пальцами серьги у себя в ушах, — знаешь, как в торговле называется? Товары замедленной реализации.

— Обижаешь, Маня! Что ж тогда в цене?

— Что?.. Ну вот видеоприставка к телеку. Я в одних гостях видела — обалдеть! «Джи-ви-си» называется. И к ней фирменные фильмы. За это я бы твой портфель доверху бумагой насыпала!

— Это заказ?

— А можешь достать? — радостно изумляется Маня.

— Поискать надо… авось где у жены завалялась.

— Засыплешься ведь, черт глазастый! — дрогнувшим голосом произносит Маня.

— Цыц! — обрывает вор.

Маня вздыхает и раз и два.

— Слушай, — заводит она душевный разговор. — Мне официально рабочий в отделе положен… На что тебе нервы трепать, если откровенно-то? Ну подвигаешь немного ящики… обозначишь работу.

— У меня трудовой книжки нету, — щурится вор от сдерживаемого смеха.

— Да на шута она, книжка! — даже охрипла бывалая Маня. — Слу-ушай, квартира у меня трехкомнатная, все есть, балкон, лес рядом, обихожу тебя, всегда домашнее питание, я стряпать так люблю!..

Вор берет в ладони ее руку.

— Спасибо, Маня. Тронут. Только я вкалывать не люблю, даже немного, натура не дозволяет. Я птица перелетная… А приставка тебе будет, Маня.

8

В буфете на Петровке Кибрит ожидает своей очереди. Входит Томин.

— Зинаида, согласна быть голодной, но счастливой?

— Еще бы!

— Тогда беги к Паше, пожинай лавры!

— Да что такое случилось? — Оба отступают немного в сторонку.

— Сейчас направил к нему товарища Нодиева. Это тот, что засыпался с поддельным талоном предупреждения.

— И?..

— Да я маленько зашился с автомобилистами, такую кучу просеиваем… И ткнул ему случайно твое описание шин.

— От «Волги», которую вы красиво упустили?

— Ну да. И вдруг, представляешь, — сработало! Можно сказать, исторический поворот событий!

…Нодиеву за сорок, он в потертых джинсах и весь какой-то шалавый, разболтанно жестикулирующий — вечный подросток. Лицо у него характерное и запоминающееся.

— Точно, резина моя. В смысле — моя бывшая. Ту «Волгу» я продал. А у нового хозяина ее, верно, увели.

— К этому мы еще вернемся. А что у вас за история с талоном?

— Не знаю абсолютно! — врет Нодиев. — Гаишник чего-то прицепился, понятия не имею.

Пал Палыч в коротком раздумье.

— Настроены тянуть волынку… Ладно, изложу факты сам, чтобы не препираться попусту. Вы регулярно ездите по одной трассе, регулярно превышаете скорость и получаете проколы в талонах. И вдруг предъявляете постовому ГАИ нетронутый талон. А он помнит, что собственноручно делал вам предупреждение в третьем талоне и талон был дырявый, как дуршлаг.

— Мало ли что он скажет! Почем он помнит, что я — это я?! Машина другая, даже вон кепка новая! — Он хватает с колена кепчонку с маленьким козырьком и лихо напяливает. — Вот! — И победоносно смотрит на Кибрит, проверяя эффект.

— Я бы вас даже в цилиндре узнала, — улыбается Кибрит.

— Ну, вы! Вы эксперт! То эксперт — а то гаишник!

— Зинаида Яновна, объясните Олегу Модестовичу.

Кибрит переворачивает лицом вверх лежащие на столе таблицы, на которых видны очень крупные изображения букв.

— Изъятый у вас талон поддельный. Вот его снимки при большом увеличении. Посмотрите, везде, где стрелки, это отступление от стандартного типографского шрифта. Кустарная работа.

— Так что, либо вы скажете, откуда взяли талон, либо будете отвечать за использование фальшивых документов, — подхватывает Знаменский.

Нодиев стягивает кепчонку с головы, вешает на палец и покачивает между колен. Так у него выражается расстройство чувств.

— Чего-то последнее время не везет. На каждом пустяке влетаю… Теперь вот приходится хорошего человека подводить. Но не сам же он талоны штампует, верно? Оправдается, я думаю? Витька это Клячко достал… Которому я ту машину продал.

* * *
Клячко спокойный и внушающий доверие мужчина

— Вот и помогай людям… — говорит он, сидя против Пал Палыча на месте Нодиева.

— Вы не ответили на мой вопрос,

— А я отвечу, не беспокойтесь. Талон достал Пузановский. Иван Данилыч. — В тоне Клячко слышна антипатия. — Для знакомых он всякие такие вещи делает. Взял полсотни… Ради другого кого я не стал бы, честно. Но Модестыч — водитель уникальный. На ногах, пожалуйста, споткнется. А на колесах в игольное ушко проедет! От него требовать сорок километров в час… — Клячко пожимает плечами, не найдя слов.

— Скажите, после покупки машины у Модестыча вы резину меняли?

— Мелко повезло — не успел.

— Очень хорошо… Обстоятельства угона?

— А самые дурацкие… Отбежал к автомату позвонить. Думал, на минутку, машина на глазах, светло. И на беду Пузановский… Вроде и не пьяный был, а полез чего-то в будку обниматься… Короче, когда я от него отпихнулся, машины уже не было!

Знаменский слушает с большим вниманием и по ходу фиксирует суть в протоколе.

— А откуда он взялся?

— Не знаю… Мне было уже вообще не до чего.

Ситуация подталкивает вызвать Томина. Знаменский звонит:

— Саш, если можешь, зайди… Да, сейчас. — И вновь к Клячко. — Скажите, прежде вам случалось обниматься с Пузановским?

— С какой стати…

— В его поведении по-вашему была нарочитость?

— То есть? — переспрашивает Клячко.

— Мне кажется, у вас осталось впечатление, будто Пузановский виноват в угоне.

— Ну… Всегда хочется на кого-то свалить, — самокритично замечает Клячко.

— А кто он, в сущности, такой — Пузановский?

— Работает в нашей же системе. Директор маленького стадиона. Раньше называлась «оздоровительная площадка», но он мужик шибко форсистый, пробил, чтобы переименовали в стадион.

— Так. Чем еще он вам несимпатичен? — Пал Палыч маскирует свой интерес полушутливой интонацией.

— Правы, несимпатичен, — подтверждает Клячко. — Все он хочет, все может, все покупает. Ненасытная какая-то утроба. И даже внешне… чересчур его, как говорится, много. Туша-тушей, физиономия лоснится! — Клячко показывает руками, какая толстая у Пузановского физиономия. — Но это, конечно, субъективно, — обрывает он себя: не привык говорить о людях плохо.

На последних репликах входит Томин, слышит описание Пузановского и просматривает протокол.

— Все покупает… — возвращается Знаменский к началу характеристики Пузановского. — Высокая зарплата?

— Ну что вы!

— Тогда откуда? Или об этом не спрашивают?

— Я, знаете, не представляю… подойти к человеку: послушай, откуда у тебя деньги? Не принято.

Томина одолевает некое подозрение.

— Какие-то там глазки… носик, — цитирует он по памяти Раису, — а в остальном — щеки и загривок.

— Вы знакомы? — вскидывается Клячко.

* * *
В маленькой передней своей квартиры Раиса надевает парик и очки с затемненными стеклами; осмотрев себя в зеркало, находит превращение достаточно радикальным и выходит.

Садится за руль светлого «жигуля» и стремительно уносится по улице…

На перекрестке в веренице машин стоит сияющая «Волга» Молоткова. Зеленый свет. «Волга» трогается, секунду спустя, отделенный от нее двумя-тремя машинами, трогается и «жигуль». Раиса ведет слежку за «подлецом автомехаником».

9

— Думаешь, прошляпили мы с Глазуновой? — спрашивает Пал Палыч.

— Могли. Но не в этом суть. На Пузановском и так все замыкается! Гляди. Доценту всучили фальшивый паспорт на «Волгу». Нодиеву добыли фальшивый талон. И оба раза замешан Пузановский: и в угоне «Волги», и в добывании талона!

— Плюс, по мнению Зины, фальшивки делала одна рука! — добавляет Пал Палыч.

— Неужели наконец повезло?! Ну-ка, где у нас этот стадиончик? — Томин заглядывает в протокол. — Ага! В том районе зам по розыску — отличный мужик, — говорит он, уже крутя диск телефона. — Ованес Филиппович?.. Некто Томин приветствует… Знакома тебе фамилия Пузановский? И что бы ты о нем?!.. По счастью, в разведку мне с ним не ходить. А конкретнее?.. Так-так, поня-ят-но… Сначала ты мне помоги, коллега дорогой, потом и я тебе. Надо энергично подумать, как бы меня представить Пузановскому — через надежных для него людей. Допустим, я намерен приобрести хорошую машину…

* * *
Вор тоже звонит.

— Алло, мастерская?.. С вами говорит сотрудник Министерства иностранных дел, — начинает он значительным голосом. — Здрасте-здрасте. Имеется небольшая проблема: привез японскую видеоприставку и не могу наладить. Требуется квалифицированный… Так… так… А когда этот Федор Михайлович будет?.. Благодарю.

Позже, сидя в пивном баре, он потешает мастера анекдотами:

— Федор Михайлович, а еще про Еву знаешь?

— Не.

— Говорят, изменяла Адаму. А иначе как бы человек произошел от обезьяны?.. Слушай, а ты ведь можешь хороший совет дать! — вдруг «догадывается» Царапов. — Видеокассеты надо толкнуть, брат привез. Подскажи покупателей.

Мастер, размякший от пива и смеха, не задумываясь, вынимает записную книжку.

— Сколько душе угодно! — Листая странички, он приговаривает. — У этого своих полно… этот без денег… Вот: Столькин возьмет! И еще Пузановский. Этот гребет все под метелку!

10

Утро. У Томина один из сотрудников его отдела — Птахин.

— Он, мерзавец, вроде невидимой кометы, — говорит Томин о Царапове. — Мы можем обнаружить только хвост, то бишь краденое.

— Если исключительно повезет, — скептически уточняет Птахин.

— Исключительно — это если на улице возьмешь его по приметам. А мы программируем среднее везение при хорошей организации. И ты не строй кислую мину, ты записывай. Первое. Размножить перечень украденных Цараповым вещей с их описанием. Второе. Провести совместный рейд дружинников с врачами саннадзора по винным отделам магазинов, где чаще всего продают вещи с рук. При проверке санитарного состояния помещений зафиксировать предметы, посторонние для рабочих мест продавцов. Дружинникам разъяснить нашу цель — обнаружение фактов скупки краденого. Третье. В таксопарках опросить шоферов с предъявлением фотографии Царапова на предмет выяснения, возил его кто из них и куда и не было ли со стороны данного пассажира попытки расплатиться вещами.

— Или сбагрить что-нибудь по дешевке, — добавляет Птахин.

— Правильно. Отдай Знаменскому, пусть выбивает «добро» у начальства. А я убежал по автоделам. И комиссионку стерегите в оба! — напоминает напоследок Томин. — Уж больно он любит радиотехнику!

* * *
Раиса убедилась, что «бегемот» действительно тесно контактирует с Молотковым. Сейчас, сменив парик и машину, она преследует «Волгу» автомеханика, где рядом с ним восседает и Пузановский. Когда «Волга» останавливается, Раиса — уже опытный конспиратор — проезжает мимо и тормозит поодаль. Затем опускает стекло и поправляет боковое зеркальце, чтобы видеть, что происходит сзади.

Пузановский с Молотковым выходят из машины и Раиса замечает, в какой подъезд они вошли.

И тут оказывается, что за всей картиной наблюдает в свою очередь Царапов. Он покуривает на лестничной площадке противоположного дома и ему одновременно — на сей раз без всякой оптики — видны и парадное Пузановского, и привезшая его «Волга», и «жигуль» Раисы.

Раиса меняет круглые очки на квадратные, повязывает голову косынкой, запирает машину и отправляется на разведку. У подъезда Пузановского она заговаривает с двумя девчушками-дошкольницами, выбежавшими погулять. При этом она изображает руками обширный живот и лукообразное лицо, ясно подразумевая «бегемота». Девочки смеются, кивают и что-то рассказывают.

Вор задумчиво и недовольно трет подбородок. Не нравится ему деятельность Раисы — она может стать помехой на его пути…

* * *
Арестованного Агафонова (Ванечку) Томин допрашивает в Бутырке.

Томин с помощью своего коллеги Ованеса Филипповича раздобыл фотографии Пузановского, Печкина и Тыквы. Это его козыри против Ванечки, но Ванечка осторожничает.

— Я же следователю сказал, и он записал: никогошеньки не узнаю! — в своей неподражаемо искренней манере разливается он. — Не умею я по фотографиям. Очень большая разница от живых людей!

— А по-моему, Ванечка, ты валяешь ваньку. Давай маленький урок тюремной арифметики. Допустим, сегодня у них три эпизода. Сколько тебе дадут?

— Я так рассчитываю — от силы полгода.

— Правильно. А если добегаются они эпизодов до пятнадцати, еще, не дай бог, кого пришибут? Ты хоть и сидишь, а все равно участник шайки! Сколько тогда им? Сколько тебе?

— Ой-ма!

— Вот то-то! Скорей поймаем — тебе лучше. Я к ним пойду, шкурой своей рискуя! Так ты мне хоть кивни: они? нет?

Ванечка взглядывает на фотографии и молча наклоняет голову.

* * *
Царапов снова на посту. Сегодня с ним чемоданчик — он намерен «поработать».

«Волга» Пузановского пока у подъезда, хозяин не заставляет себя ждать — вываливается из дверей, втискивается за руль и укатывает.

Вор засекает время — без четверти двенадцать. С легким сердцем он докуривает, поднимает чемоданчик и… видит тормозящую Раису. Проклятье! Опять ее принесло! Будет торчать, высматривать, примечать… Брошенная жена? Авантюристка?.. Нет, прямо-таки глупо лезть в квартиру, за которой кто-то наблюдает!

Он снова смотрит на часы. Выходит на улицу и приближается к машине, придумывая, как бы ему спровадить непрошенную свидетельницу.

Раиса сняла темные очки, и Царапов обнаруживает, что они уже встречались — тогда, в метро! Не успевает она опомниться, как вор открывает дверцу и усаживается рядом с ней.

— Здравствуйте, прекрасная незнакомка! А я-то ищу вас повсюду! Вы так гордо ушли — я был просто безутешен! Что с глазом?

— Что-то попало. Выходите из машины!.. — Раиса тоже узнала вора, и это несколько смягчает ее отпор.

— Неблагодарная! Без меня вас тогда смяли бы в лепешку!

— Вы мне мешаете.

— Да впустую простоите: ваш предмет укатил семь минут назад. Сердечные дела? Или оскорбляю? Оскорбляю, — догадывается он. — Очень рад!

Только зеркальце и носовой платок, который Раиса прикладывает к уголку глаза, помогают ей замаскировать растерянность.

— И что еще вы о нем знаете? — спрашивает она.

— Иван Данилович Пузановский — мелкий деятель по спортивной части. Обжора. И очень богатый человек. Сейчас тут дежурить бесполезно, он поехал обедать, оттуда на работу.

— Вы друг-приятель?

Тон Раисы подсказывает Царапову правильный ответ:

— Сугубо наоборот! — Он сдвигает рукав пиджака: истекают последние благоприятные для кражи минуты. — Возвращайтесь к вечеру, — настоятельно советует вор, собираясь покинуть машину. Хоть бы отчалила и развязала ему руки!

— Погодите, — останавливает Раиса. — А что вы здесь, собственно, делаете?

Неприятно, что возник такой вопрос. Это Царапову совсем не нужно, чтобы кто-то задавался подобной мыслью.

— Почему я должна верить, что вы не из той же компании? — продолжает Раиса.

Да, на сегодня сорвалось. Вор опускается на сиденье.

— По-моему, достаточно хорошенько на меня посмотреть, — говорит он и глядит на Раису с открытой улыбкой — обаятельный и почти светский молодой человек.

Она тоже смотрит на него. И гляделки затягиваются.

* * *
Татьяна притулилась полулежа в кресле, горло замотано шарфом. Раиса хлопочет вокруг нее и попутно рассказывает новости.

— Боюсь, зря ты откровенничала, Райка. Незнакомый человек.

— Да он же первый открылся, Танюша, а я ему тоже незнакома.

— Ну! Тебя-то за версту видно! — сипит Татьяна.

— И его видно. — Раиса усмехается, вспоминая: достаточно хорошенько посмотреть… — Короче, мы заключили пакт о взаимопомощи. — Она тянется за градусником, который подруга держит под мышкой, смотрит температуру и качает головой.

— Все-таки мне странно… — гнет свое Татьяна.

— Сама караулила подлеца автомеханика — не было странно. Ангину из-за меня схватила — тоже не странно. А если кто-то еще ради своего друга — сразу странно? — урезонивает Раиса.

Татьяна пожимает плечами и вздыхает.

— Друга обманули, обобрали. Сам он человек мягкотелый, а Глеб не может этого так оставить. Вот и все! — втолковывает Раиса.

— Что же вы уговорились делать?

— Сначала собрать компру. С Глебом мне, пожалуй, удастся. Он в порядке исключения — решительный мужчина.

11

По дороге от Управления к воротам, что против «Эрмитажа», разодетый Томин встретил Кибрит:

— Зинуля, приветствую и отбываю.

— Ай-ай-ай! Кто это у нас такой красивый?

— Вообще-то я «без определенки», но собираюсь приобретать краденые автомобили. Такой, как они говорят, «шашлык» с деньгами.

— Ты бы хоть показал свои липовые документы. Там ведь на этом собаку съели, еще раскусят тебя!

— Да при мне никаких… — начинает Томин и спохватывается. — Хорошо, что напомнила. Я же взял удостоверение, чтобы предъявить на выходе! Пожалуйста, проводи и забери. Ну как полезут по карманам…

— Шурик, ты уж там, пожалуйста… — тревожно начинает Кибрит, не договаривая «поосторожнее».

— Эх, золотко, кабы знать, где соломку подстелить!

Кибрит доводит его до постового, Томин предъявляет удостоверение, отдает ей и выходит с территории Петровки. И несколько секунд Кибрит провожает глазами его фигуру, мелькающую за переплетами высокой ограды.

* * *
Рейд по винным отделам дал результаты. У Мани в подсобке обнаружили часть краденых вещей. Теперь они лежат на прилавке: дюжина чайных ложек и шесть чеканных чарочек, сияющих золоченым нутром.

— Подпишите, пожалуйста, акт изъятия вещей, — говорит Знаменский двум понятым, один из которых — директор магазина, другой — парень-дружинник. Знаменский протягивает авторучку продавщице: — Вы тоже.

— Ничего я не подпишу! — скандально заявляет Маня.

— Как ты, Маня, не подпишешь, когда факт, что нашли, — вразумляет ее директор.

— Не подпишу — и все! — кричит Маня.

— Ваших подписей достаточно, — говорит директору Знаменский. — Продавца я забираю для официального допроса. Вы свободны, спасибо, — отпускает Знаменский дружинника.

Под дверью толкутся Манины завсегдатаи, заглядывают сквозь витрину, стучат в дверь. Она выскакивает к ним, разъяренная.

— Давай расходись! Читать не умеете? Учет! — Возвратясь, Маня на том же запале приступает к Знаменскому: — Я не понимаю, чего такое? Кому дело, что ложки да рюмки? Грязные они, что ли? Заразные?

— Прекрасно вы понимаете, что санитарный осмотр закончился. Я не врач, а следователь.

— И что? Ложек не видели? Ну, смотрите, смотрите! — Маня грохает на прилавок электрический чайник, выставляет банку растворимого кофе, сахарницу. — Казните меня теперь! Все посторонние для торговли предметы!

Она ждет, что скажет следователь, но тот молчит, и Маня снова заводит:

— Кому они мешают, ложки эти? Алкаши носят, канючат: дай выпить, дай выпить. Сунула да забыла. Чего особенного?

Знаменский опять не отвечает, даже не смотрит на нее, меряет шагами помещение.

— Сколько работаю, никогда такого не было! — Маня берет тоном ниже. — Какое мое преступление? «Левак» я схватила? Или в розлив торгую?

Очередная пауза.

— Это что же, — вы и разговаривать со мной не хотите? — спрашивает она уже в некоторой растерянности.

— Крика не люблю, — отзывается Знаменский.

— Ну извините… работа у меня грубоватая, все с мужичьем… А теперь вот из-за них неприятности. Вот хоть эти вещи, — начинает она новый, более хитрый заход, — приносит один, рыжий такой, с золотым зубом. Купи. Я говорю, мне незачем. Тогда говорит, так возьми, дай бутылку-другую, потом разочтемся. Я их, говорит, спьяну потеряю, у тебя целей будут. Ну и лежали они недели две.

Знаменский останавливается.

— Вещи краденые. Взяты у вдовы одного академика. И не две недели, а пять дней назад.

— Это еще доказать надо!

— Хозяйка опознает, свидетели тоже. Сделаем обыск у вас на дому, наверно найдем и остальное.

Теперь молчит Маня. Угроза обыска заставила ее дрогнуть.

— Вранья я не переношу, Мария… как вас по отчеству?

— Не старуха, чтоб по отчеству. Маня.

— Я бы мог тоже соврать, Маня. Что вора, дескать, взяли и он указал на вас. Врать не стану — пока не взяли. Но возьмем, потому что мы точно знаем, кто он таков. — Пал Палыч вынимает фотографию вора и прислоняет к чайнику перед Маней.

Та уже при словах «не взяли» как-то встрепенулась. Теперь же и вовсе не в силах совладать со своим лицом: улыбается ей с фотографии обаятельный вор, и Маня, слабея, всхлипывает.

— Вот видите, и вам личность знакома.

— Совершенно даже незнакомая! — бурно протестует Маня и отворачивается от фотографии.

— Эх, Маня… Не буду даже опознания проводить. Чтобы вам лишнего вранья не писать в протокол.

Теперь, наблюдая Манину реакцию, Пал Палыч понимает: не только себя она выгораживает — вора не хочет выдать. Но просто ли тут женская симпатия или что-то большее?

Маня сморкается и невзначай все поглядывает на фотографию вора.

— У нас их много, — хитрит Пал Палыч, — могу подарить на память… хоть вы и незнакомы.

Ну-ка, Маня, что у тебя на душе? Маня сует фотографию в карман.

— Значит, рыжий таки принес?

— Рыжий!

* * *
Раиса протирает лобовое стекло своей машины. Царапов стоит рядом.

— Я видела гараж Пузановского, — рассказывает она. — Открытый. Правда, издали, но вторая машина там определенно была. «Жигули», и цвет как будто мой… Вдруг действительно мой «жигулек»?

— Надо посмотреть, — говорит вор.

— Как?

— С замком я управлюсь.

Раиса поднимает брови: это в шутку или серьезно?

— Разумеется, если на это взглянуть через пенсне… — лениво щурится вор. — Интеллигентно утремся платочком, и пусть подонки посильней ломают нам хребет?

Раиса уязвлена обвинением в робости.

— Прямо сейчас, днем?

— А зачем нам с вами ночь и полумрак? Поверьте опыту, люди друг на друга не смотрят. Я раньше, правда, не лазил по гаражам, но предпочитаю дневное время…

Они приближаются к одному из стоящих «плечом к плечу» гаражей. Вор недолго возится с замком, причем спина его заслоняет, что он там делает. Да Раису и не тянет подглядывать, ее волнует, чтобы за ними не подглядывали.

— Прошу! — Дверь гаража открыта.

Внутри стоят «Волга» Пузановского и красные «Жигули». Раиса делает два порывистых шага… и отворачивается.

— Увы…

Тут в дверь заглядывает мужская голова. Раиса обмирает.

— Огоньку не найдется? — спрашивает мужчина.

Вор невозмутимо щелкает зажигалкой, голова прикуривает и исчезает. Выйдя наружу, вор запирает замок, и они уходят, не привлекая ничьего внимания…

— Глеб, кто вы по профессии? — спрашивает Раиса по дороге к машине.

— Да как вам сказать, Раечка… Профессия у меня довольно редкая. Даже рискованная. Но пока работаю.

— Скажите откровенно, вы из милиции?

— Раечка, если так, то могу ли я сказать откровенно? — изворачивается вор и переводит на свое: — «Волга» в гараже, стало быть, хозяин дома. Опять будете караулить?

Раиса пожимает плечами.

— Тогда извините, в полдень я должен быть в другом месте.

— Садитесь, — кидает Раиса.

Оба садятся в машину. Вид у Раисы хмурый. Возбуждение от надежды найти «жигуль» прошло, да еще между нею и ее союзником стоит какая-то недоговоренность.

— Видимо, я все время задаю нетактичные вопросы, — произносит она сухо.

— Не надо на меня сердиться, — заглядывает ей в лицо вор.

Раиса его и привлекает и раздражает. С одной стороны, она помеха и обуза, с другой — вызывает покровительственное чувство. К тому же он постоянно помнит о комизме их союза, что придает его поведению оттенок иронической игры. И сейчас и в дальнейшем он говорит Раисе правду или полуправду, что она принимает за особую манеру выражаться — шутливо и уклончиво.

Когда машина тормозит в районе новостроек, Раиса уже весела: вор только что рассказал что-то забавное.

— Спасибо, что подкинули! — Он берет с заднего сиденья чемоданчик, по размеру способный вместить японскую видеоприставку.

— Если недолго, я подожду.

— Да?.. — он колеблется. — Всегда надеюсь, что недолго…

Возвращается он чрезвычайно довольный.

— Куда теперь? — спрашивает Раиса, откладывая журнал.

— Раечка, мне неловко использовать вас как даровой транспорт.

— Я же использовала вас как дарового взломщика. Надо отрабатывать.

И снова они едут по городу. И теперь останавливаются у винного магазина, где Царапов недавно сторговался с продавщицей Маней.

Вор тянется за чемоданом — там видеоприставка, которую он выкрал, пока Раиса ждала его в машине. Но что-то удерживает его и заставляет выйти на предварительную разведку.

Стоя на тротуаре, он смотрит в сторону магазина. Оттуда появляется пьяненький мужичок — тот, которому Маня грозила не давать в кредит. Вор направляется навстречу, спрашивает:

— Батя, Маня сегодня работает?

— Не работает, — бормочет тот. — Таскают Маню. Замели нашу Маню… Эх, парень, даже — веришь? — нету настроения выпить! — Он покачивается и хватается за вора.

Тот отцепляет от себя его пальцы.

— Батя, я тебя уважаю! — убедительно говорит он и быстро отходит. Покупает ненужную газету, пачку сигарет: надо привести в порядок выражение лица, прежде чем показаться Раисе. А мимо нее, сидящей в машине, шаркает пьяненький, приговаривая сам себе:

— Эх, Маня… хорошая была Маня… такая ласковая…

Возвращающегося Царапова Раиса встречает вопросительным взглядом: они сделали такой конец, чтобы он поговорил со случайным алкоголиком о какой-то Мане?

— В ваших глазах я читаю вопрос, — говорит вор.

— Пожалуй, — отзывается Раиса.

— Категорический вопрос: когда мы будем обедать? У вас зверски голодное лицо.

Все время этот человек сбивает Раису с толку.

— Едем обедать, — объявляет он. — Я только мгновенно заскочу по дороге к одному приятелю.

Теперь машина Раисы подкатывает к комиссионному магазину радиоаппаратуры. Здесь Царапова, как мы помним, подстерегают коллеги Томина. Но после происшествия с Маней он осторожен вдвойне: Раиса сворачивает в переулок.

Задами подбирается вор к окнам служебных помещений. За одним из них работает тот же очкастый товаровед. Вор останавливается против окна, приподнимает чемодан, товаровед вскидывает глаза, все понимает и делает короткий отрицательный знак головой.

12

У Знаменского сидят коллега Томина Птахин и таксист.

На бланке, который он рассматривает, наклеено в ряд несколько фотографий.

— Вот этот, улыбистый, — таксист указывает на Царапова. — Позавчера этот пассажир предложил мне джинсы.

— Взяли?

— У меня принцип: от пассажиров не брать. Вы бы их с меня сейчас даром сняли!

— В котором часу вы его везли? — спрашивает между тем Птахин.

— Под вечер, часов в девять.

— Было у него что-нибудь с собой?

— Чемодан не особо большой.

— Открывал?

— Нет, поскольку от джинсов я отказался.

— Обождите немного в коридоре. С вами поедет наш товарищ, покажете поточней, где высадили.

— Именно позавчера он вдобавок к видеоприставке царапнул джинсы! — говорит Знаменский.

— Так что, Пал Палыч, начинаем новый этап? — торжествующе спрашивает Птахин.

— Да, начинаем! Уже третий шофер возил его на Басманную, чего нам еще? Давайте поднимать участковых: пусть прочесывают территорию — кто у них там балуется жильцами без прописки?

* * *
Раиса и Царапов осматривают небольшой стадион, заглядывают во все уголки.

— Вы, по-моему, давно поняли, что никаких угнанных машин здесь нет, — говорит Раиса. — Лазаете для моего удовольствия.

— Да нет, мне здесь нравится, — улыбается вор, помахивая кейсом. Он ловко и уверенно проходит по бревну. — Очень просто, — говорит, спрыгивая. — Надо только забыть о высоте.

Они выходят на футбольное поле. Безлюдье, кое-где травка пробивается, солнышко светит.

— Если бы не эти паразиты — была бы сейчас на юге! До чего же я ненавижу всякое ворье!

— А я, как кончу тут свои дела, махну, пожалуй, на взморье! Люблю там отдыхать.

Раиса мимоходом срывает под забором одуванчик, подносит к лицу.

— Медом пахнет…

Вдруг вор прислушивается, оглядывается и, схватив Раису в охапку, кидается в укрытие — за агитационный щит.

— Что такое? Отпустите! — отталкивая его руки, сопротивляется Раиса.

— Не брыкайтесь! — резко обрывает Царапов. — Директор едет.

Ворота стадиона раскрываются, в них въезжают две «Волги». Первую ведет Пузановский, с ним сидит Молотков, из другой выходят Печкин с Тыквой.

Кто-то затворяет ворота, а Пузановский с Молотковым осматривают вторую «Волгу». Спрятавшиеся Раиса и вор не слышат, о чем завязалась перебранка между четверкой, они только видят, как все четверо усаживаются за врытым в землю столом возле административной хибары.

Вор вынимает из кейса подзорную трубу, наводит. Близко видит, как Пузановский чистит апельсин.

— Ого! — говорит Раиса. — Вы недурно оснащены! Дайте посмотреть. — Она прилипает к трубе…

— Не возьму я машину в обработку! — злится механик. — Из-за той стервы участковый зачастил.

— Прикажешь обратно хозяину подарить? — негодует Тыква.

— Там как хотите, а я не могу!

— Выходит, мы с Тыквой задаром работали? — требовательно спрашивает Печкин у Пузановского, который уминает второй апельсин.

— Я эту машину у вас покупаю, — самодовольно предлагает Пузановский. — Идет?

— И куда денешь? — с любопытством спрашивает Печкин.

— Сожрет! — радуется Тыква.

— Поставлю в тихом месте, а там посмотрю, — скрытничает Пузановский.

Во время разговора они жестикулируют и оглядываются на машину, что подсказывает Раисе догадку:

— Глеб, наверно, они эту «Волгу» угнали!.. Теперь «бегемот» вынул деньги!..

— Это уже по моей части, — говорит вор. — Позвольте! — и решительно отбирает у нее трубу.

Он видит, как Пузановский отсчитывает Пчелкину и Тыкве по пачке купюр, а солидный остаток сует в карман.

* * *
Вечером Царапов дома. Он снимает ботинки, садится в кресло, вытягивает ноги. Берет сигарету, лезет за зажигалкой, вытаскивает из кармана смятый одуванчик. Нюхает, кидает в пепельницу. Невесело ему что-то.

В передней раздается слишком длинный звонок, затем шлепающие шаги хозяйки и ее голос: «Кто там?.. А в чем дело?.. Сейчас открою, сейчас! Халат надену, минуточку…» Голос из недовольного становится испуганным.

Вору большего не надо, чтобы все понять. Мгновение — и ножка стула засунута в ручку двери, еще мгновение — надеты ботинки и погашен свет. Прихватив кейс, Царапов перекидывает ноги через подоконник. Путь для отступления был им предусмотрен еще при найме комнаты: под окном относительно широкий карниз. Правда, внизу пять-шесть этажей пустоты, но вниз вор не смотрит. Распластавшись по стене — правая рука вытянута по движению, в левой кейс, — он осторожно, но достаточно быстро приближается к балкону соседней квартиры, о котором расспрашивал хозяйку.

Из коридора доносится: «Ваш жилец дома? Где его дверь?»

Но стука в дверь он уже не слышит, так как вышибает дверь балкона, затем дверь из квартиры на площадку, стремительно сбегает вниз по лестнице к наружным дверям, около которых ночуют две пустые детские коляски.

И вот из подъезда выходит молодой заботливый папаша, хоть и поздновато, но выкроивший время погулять с младенцем.

А у соседнего подъезда оперативная машина ждет «под парами» с невыключенным мотором.

Вор с коляской скрывается за углом, достает из нее кейс — и нет его, сгинул…

* * *
Раиса читает в постели перед сном. Вдруг — кого принесло так поздно? — тренькает дверной звонок. Она встает отпереть: «Кто?» — И слышит: «Глеб».

— Что случилось? — спрашивает Раиса, открыв, и осматривает его изумленно. — У вас такой вид… как будто из дому выгнали.

— Напротив! — кривовато усмехается Царапов. — Очень старались удержать. Но я все-таки ушел. И больше я в тот дом ни ногой… Извините, если разбудил.

— Нет, я не спала… — В глазах невысказанный вопрос: зачем он, собственно, явился?

— Я уезжаю. Хотелось проститься.

— Надолго?

— Скорей, надолго.

Раиса молчит. В обычное время она только корректно попрощалась бы и пожелала счастливого пути. Но, застигнутая врасплох, не успевает скрыть огорчения, разочарования. Сама того не заметив, в нарушение своих жизненных принципов, она стала как бы несколько зависима от Царапова за последние дни. И вот стоит перед ним сейчас немного растерянная, немного растрепанная.

Вор достает зачем-то железнодорожный билет с плацкартой, показывает. Раиса машинально смотрит, возвращает.

— Поезд через час десять… — говорит вор.

— А как же я?.. Наши поиски?.. — невольно вырывается у Раисы.

— Самому обидно уезжать… Не доделал то, что собирался. Такой убыток… другу моему. Но что поделаешь!

Он уже берет свой кейс, медлит… И ставит его обратно.

13

В обычном для новых кварталов дворе — не дворе, а пространстве между домами — стоит ряд машин.

Вдоль ряда идут Томин и Пузановский.

— Ты ж говорил, можно без документов, — пыхтит на ходу Пузановский.

— И не отказываюсь. Человек купил списанную железку. Документы есть — тачки нет. Но вот без доверенности, дорогой, нельзя. Как он без доверенности в Ростов погонит?

— Ладно, договоримся — будет доверенность. В обмен, между прочим, на деньги.

— А я думал — в кредит! — Томин подталкивает Пузановского кулаком в бок и покатывается, дескать, остроумно пошутил. Тот одышливо похохатывает в ответ.

Они подходят к новенькой «Волге». (Той самой, что Пузановский купил у своих компаньонов).

— Во, гляди! — хвалится Пузановский. — Экспортное исполнение, шипованная резина, все любоваться будут! — Он отпирает машину и приглашает Томина за руль, а сам садится с другой стороны и вставляет ключ зажигания. — Обрати внимание: панель, обивка.

И в этот миг взявшиеся буквально из-под земли люди в милицейской форме окружают «Волгу».

— Выйти из машины, предъявить документы! — командует старший по званию, капитан.

Томин выскакивает резво, Пузановский пыхтя и наливаясь страхом.

— Документы! — повторяют Томину. Он роется для виду по карманам, придумывая, как быть.

— Ничего с собой нету, — говорит он. — Да вы зря думаете, мы случайно сели, дверца была открыта, — это он кидает Пузановскому ориентир на первое время.

— Молчать! — обрывает капитан.

— Я его вообще не знаю, у него плохо с сердцем стало, — частит Томин и с этими словами вдруг рывком выдирается из рук придерживавшего его милиционера и пускается наутек.

— Стой! Буду стрелять! — кричит капитан.

Томин начинает выписывать зигзаги, будто не замечая, что один из милиционеров бежит ему наперерез. Инспектор бросается в сторону, и тут его сшибает с ног дюжий милиционер. Пока они катаются по земле — достаточно далеко от всех, — Томин спокойно говорит:

— Повозись со мной… Я инспектор угрозыска. Томин… Да не отпускай руку, балда, заломи… Ой!.. Позвони на Петровку следователю Знаменскому.Только чтобы толстый не догадался. В отделение нас надо доставить порознь. Понял?.. Теперь пошуми на меня!

— Ты еще поговори тут! — подыгрывает милиционер. — А ну вставай! А ну пошли! — И, как положено, ведет беглеца назад с заломленной за спину рукой.

* * *
В той же одежде, что и при задержании, Томин торопливо подкрепляется в буфете Управления. Видит Кибрит, окликает:

— Зинаида, подсядь к арестованному!

— Шурик! О тебе страшные слухи, пойман с поличным, бежал из-под стражи… — смеется Кибрит.

— Пытался, — усмехается он и мнет плечо. — Мм… Крепкие есть ребята в отделениях.

— Я не пойму, это было запланировано?

— Что ты! Злодейская шутка судьбы! Участковый засек угнанную машину, отделение устроило засаду. А я работал с Пузановским под своей легендой. В итоге мы оба задержаны, и вся операция накануне срыва.

— Ну что за непруха! — огорчается Кибрит.

— Пересеклись две случайности, — он опять трет руку. — Н-да, хороший парень… Слушай, в трудные минуты мы всегда мыслили коллективно. Пошли со мной к Пал Палычу, а?

Знаменский расхаживает по кабинету. Постучав, заглядывает Кибрит — один ли он — и входит вместе с Томиным.

— Допросил? — спрашивает Томин.

— Допросил… — кивает Пал Палыч. — Пузановский — солидный, уважаемый человек. Закружилась голова, ухватился за дверцу, она открылась, он сел в машину отдышаться. Вдруг явился незнакомый брюнет. Возможно, хотел обчистить карманы — недаром потом удирал. Все.

— Молодец! — удовлетворенно говорит Томин. — С лету понял подсказку! Трусил сильно?

— Больше возмущался: «Больного человека — на Петровку!» Пришлось намекнуть, что ты по приметам похож на одного бандита.

— Браво! Все гораздо лучше, чем я боялся!

— Да чего хорошего?! — взрывается Пал Палыч. — Мы оба в идиотском положении! Что, по-твоему, дальше?

— Отпускать за недоказанностью!

— Вас обоих?

— Если ты не решил меня упечь!

— А ты понимаешь, чем это пахнет?

— Ну… не впервой же, Паша, вывернусь.

— Пузановский его подозревает? — догадывается Кибрит.

— Не знаю, Зина. Этот трюк с побегом…

— Боюсь, именно это и растолкуют Пузановскому его приятели!

— Побег я объясню, не беспокойтесь, — возражает Томин. — Хуже, что все у них до меня шло гладко, а со мной — сразу забрала милиция. Хоть тут я как раз ни сном ни духом, однако… немножко нехорошо.

— Словом, если Пузановского освобождать — тебя надо выводить из операции, — резюмирует Знаменский.

— И все труды кошке под хвост?! — взвивается Томин. — А новый человек будет начинать с нуля? Не пойдет!

— А как пойдет?

— Почему его не посадить, раз невыгодно отпускать? — вмешивается Кибрит.

— Рано, Зинаида, рано! Я даже не знаю полного состава шайки и кто делает документы!

— Посадить непросто, — возражает и Знаменский. — Это только кажется, что Пузановского взяли чуть не с поличным. На поверку доказательств — с гулькин нос.

— Но если Шурик предстанет в форме, с майорскими погонами… неужели он не дрогнет?

Знаменский пожимает плечами. Это, скорее, вопрос к Томину, он общался с Пузановским и точнее предскажет его реакцию.

— Дрогнет. Но не признается, — качает головой Томин. — Тяжесть улик, понимаешь, должна возрастать на килограмм живого веса… Паша, нам с Пузановским надо уйти отсюда в обнимку! Только сложились нужные отношения — и родная милиция вдарила под дых! — Томин страдает, как может страдать оперативный работник, у которого рухнула тщательно обдуманная операция. — Докажи ему, что я не ваш человек!

— Доказать не моту… — Знаменский снова начинает ходить.

— Можно показать на очной ставке, — подает голос Кибрит.

— Очная ставка? Про что?

— Какая разница, Пал Палыч? Придумай. В чем-нибудь да есть у них разногласия!

Знаменский останавливается, и они с Томиным некоторое время смотрят друг на друга.

— Хм, — произносит Знаменский.

— Хм, — откликается Томин.

Чувствуется, что обдумывают одну и ту же идею.

— Ну, Томин, держись! — говорит с веселой угрозой Пал Палыч и хлопает его по плечу…

И вот очная ставка. Пузановский заканчивает свои показания.

— Я принял валидол, сердце начало отпускать. И тут окружает милиция. Верите, чуть не начался второй приступ!

— Верю, верю, — говорит Знаменский. — Но давайте уточним: стало плохо рядом с машиной или на расстоянии?

— Знаете, в такой момент уже слабо воспринимаешь… как бы в тумане… Возможно, гражданин сам подвел меня и усадил… не могу утверждать.

— Понятно. Ну, теперь что вы скажете? — меняя тон, обращается Пал Палыч к Томину.

— А что, начальник? Вижу — человек сомлел, а спереди машина открытая. Ну подвел — чего такого? Пускай, думаю, посидит, очухается.

— А сам за руль?! — беспощадно обличает Пал Палыч. — Тоже сомлел?

— Зачем, у меня здоровье приличное. Думал это… к врачу его отвезти, если будет загибаться.

— Вы не крутите! — Знаменский вскакивает, наклоняется через стол и трясет указательным пальцем перед носом Томина. — Имя-фамилию почему скрываете, а?

— Нну-у… ммм… — тянет Томин, и это по интонации близко к «сам толком не знаю».

— А почему от милиции побежал? — энергично напирает Знаменский.

— Да так… — мямлит Томин.

— Из-ви-ни-те! От милиции просто так не бегают! Молчите? По часам засекаю, сколько молчите! — Знаменский гневно барабанит по циферблату на руке.

— Живот схватило! — тонким голосом выпаливает «додумавшийся» Томин.

Завершая очную ставку, Пал Палыч говорит извиняющимся тоном:

— От ошибок мы не застрахованы, товарищ Пузановский. — Капитан с сотрудниками случайно проходил, вдруг видит — номер, который недавно объявлен в розыск. Шипованная резина. А в машине люди. Естественно, скомандовал задержать.

— Возможно, на мое счастье, — подхватывает Пузановский, окончательно вошедший в роль. — Еще неизвестно, что этот тип собирался со мной сделать!

— Зачем плохо думаешь! — обиженно укоряет Томин. — Зачем его слушаешь? — кивает он в сторону наблюдающего за ними Знаменского.

В кабинет, постучав, входит лейтенант и браво рапортует:

— Товарищ майор, просили передать вам дактокарты на неизвестного. На него ничего нет!

Знаменский делает вид, что разочарован, мечет на Томина угрожающие взгляды: не удалось выяснить, что за птица попала в сети.

— Погоди! — обещает он. — Ты еще нам попадешься!

Все намеченные мероприятия по дезориентации Пузановского выполнены.

— Прошу подписать протокол.

Пузановский расписывается. Томин ставит крестик.

— Неграмотный, — извиняется он.

Знаменский нажимает кнопку, входит конвой и задержанных порознь (Томина первым) выводят. Пал Палыч стоит в задумчивости. Что-то его беспокоит…

Возвращается Томин.

— Уф! И как это преступный элемент выдерживает — допросы, очные ставки, я уж не говорю, суд! — Он переходит к делу. — Почему не отпускаешь? Что за финт?

— Ощущение, что я перегнул палку, — отвечает Знаменский, недовольный самим собой. — Для такого деятеля, как Пузановский, попасть на Петровку и шутя отделаться… Не заподозрит подвох?

Задумывается и Томин, перебирая в памяти подробности очной ставки.

— Что-нибудь в противовес бы, этакое легонькое… — размышляет Знаменский. — Для продления… Может быть… С тобой он это не свяжет, ни в чем мы его не уличим… А рвение свое продемонстрируем.

— Глазунова? — догадывается Томин.

— Если б хоть сейчас застать дома!

14

Раиса занята приготовлением завтрака. В кухню заглядывает Царапов, смотрит на часы.

— Выходит, я проспал полдень… фантастика! — Он осторожно обнимает ее за плечи.

Эти первые слова наутро — какую окраску они придадут тому, что произошло? А он, будто подслушав, говорит:

— Клясться в вечной любви я тебе не буду.

Ну вот! Клятв она не ждала, но вместе с «добрым утром» это все же грубовато. Однако Раиса «отбивает мяч» почти без паузы:

— Я — тем более! Я вообще по натуре амазонка. Привыкла одна.

— И замужем не была?

— Попробовала. Занятие не по мне.

— А я и не пробовал… Где взять чашки?

— Не изображай семейного человека. Садись и жди.

— Я понимаю, что я тут гость. Втерся к тебе по старой солдатской присказке: «Хозяюшка, не дашь ли водицы испить, а то так есть хочется, что даже переночевать негде…» Сколько ты вытерпишь меня в своей квартире?

— Пока не надоешь.

Обстановка в комнате Раисы отражает характер и вкусы хозяйки: ничего лишнего, а то, что есть, недорого, но удобно и несколько необычно. Вместо мебельной стенки — простые широкие полки, на них книги, парадная посуда, лампа, телефон, часы и прочие функциональные вещи и лишь кое-где памятные безделушки. Перед диваном скамья, покрытая рушником. У окна мольберт с наброском какого-то интерьера.

— Сама все придумала? — спрашивает Царапов, осматривая комнату опытным взглядом.

— Я ведь кончила художественное училище, работаю дизайнером.

— А-а. Сколько видел квартир — такую впервые… Поговорим? Надо всерьез браться за Пузановского — раз я остался. Давай смотреть правде в глаза: «жигуля» твоего загнали, не вернешь. Надо выдирать деньги.

— Как их выдерешь?

— Как — не твоя забота. Тут ты должна положиться на меня. Это дело сугубо мужское.

Его прерывает телефонный звонок. Раиса снимает трубку:

— Слушаю… Здравствуйте… Да вы скажите толком: машину-то мою нашли?!.. — И тянет разочарованно: — А-а… Да, я почти не бываю дома… Опознать толстяка?.. Еще бы, конечно, опознаю! Теперь убедились, что он за фрукт? А то я у вас была мнительная!

— Арестован или нет? — взволнованно подсказывает ей Царапов.

— Скажите, он арестован?.. — И, глядя на вора, отрицательно качает головой. — Ладно, приеду, — без энтузиазма заканчивает она разговор.

— Непонятно, зачем тебя вызывают, — в сомнении произносит вор.

— Почему? Все-таки улика — я его видела у Молоткова.

— Какая улика, Раиса: автомобилист заехал к автомеханику! Недаром тебя прошлый раз отправили ни с чем. Если теперь за тебя хватаются как за соломинку, значит, на Петровке вообще ничего нет! Попугают его и отпустят.

— А я расскажу, что узнали мы!

— Как с одним приятелем лазили в гараж? Как смотрели в трубу? Довольно комичные обстоятельства. И ничего нельзя доказать.

— Я совершенно не понимаю, что же ты мне советуешь!

— У меня свой план. Поехали. — Он надевает пиджак. — Растолкую по дороге.

* * *
Процедура опознания происходит в кабинете Знаменского. Зло посмотрев на Пузановского, сидящего между двух других мужчин, Раиса говорит:

— Никого из них не видела, не знаю и знать не хочу!

Знаменский с любопытством прищуривается, но протягивает ей авторучку и показывает, где расписаться. Она поспешно ставит росчерк в протоколе и выходит, еле пробормотав: «До свидания». Расписываются и покидают кабинет остальные участники опознания. Знаменский нажимает кнопку вызова конвоя.

Пузановский отдувается и вытирает лоб.

— Ну все наконец?

— Да, — дежурно улыбается Пал Палыч. — К сожалению, пришлось… некоторые формальности… — Он делает неопределенно-извиняющийся жест, не желая вдаваться в какие-либо объяснения по поводу Раисы. — Сейчас придет конвой, у вас ведь вещи в КПЗ, там оформят освобождение, — и начинает сосредоточенно отыскивать что-то в настольном календаре.

От дальнейшей беседы Знаменского избавляет конвоир. Пузановский прощается и радостно топает в коридор. А Пал Палыч набирает номер на внутреннем аппарате:

— Можешь заходить.

Секунды через две входит Томин.

— Как?

— Узнала. Но не опознала!

— Весьма странно…

— Ладно, об этом потом. Пузановский пошел собирать вещи, так что тебе надо поспешить… — Знаменский кладет ему руку на плечо. — А в спешке как-никак легче пережить огорчение.

— Что еще, Паша?

— Вчера без тебя упустили Царапова.

Томин отзывается скорбным стоном.

— Теперь все, прости-прощай! Уехал…

— Ничего не попишешь… Беги, брат, освобождайся.

…Коридор перед камерами КПЗ.

Лязгают двери, выпуская Пузановского и Томина. Дежурный официально объявляет Томину:

— Как лицо без определенных занятий и места жительства, вы на первый раз предупреждаетесь. В дальнейшем будете привлечены к ответственности… Работать устраивайся, ясно?

— Очень ценная мысль, — замечает Томин.

* * *
…И вот уже оба освобожденных усаживаются за столик в пивном баре.

— Все нутро ссохлось! — говорит Пузановский.

— Придется тебе угощать меня в долг. Из-за ментов без копейки остался, — вздыхает Томин.

— Отобрали? — в голосе Пузановского недоверие: он ведь присутствовал при освобождении Томина, а при освобождении возвращают все отобранное.

— Здрасьте! — вытаращивается Томин. — Да я ж их сбросил! Зачем же я, по-твоему, зайцем скакал?!

Пузановский слушает, туго соображая.

— Правда, не понял? Я же шел колеса покупать, башка! С толстой мошной! Вот если бы мы с ней влипли — рассказывай тогда про валидол!

— Не сообразил, — признается Пузановский. — А чего ты обострял: бесфамильный, неграмотный?

— За алименты я в розыске, — понизив голос, жалуется Томин. — Две бабы, как акулы ненасытные. Хорошо, в загсе пальцы не катают…

— Ну, ты гусь! — благосклонно улыбается Пузановский.

— Поневоле станешь. Как бы можно жить, если б никто не мешал!.. А как мы с тобой дальше? — закидывает удочку Томин. — Деньги-то… сегодня нет — завтра будут. А вот ты теперь чем торгуешь?

— Сегодня нет — завтра будет. — Пузановский опускает кружку. — Есть хочу! — обнаруживает он и ужасается. — Я ж с утра не ел с этой катавасией! — и вскакивает…

* * *
Гонимый зверским аппетитом, Пузановский рысит к своему подъезду и вдруг натыкается на поджидающую его Раису.

— Это… вы? — спрашивает он.

— Нам надо немедленно поговорить, — произносит Раиса заготовленную фразу.

Тот сглатывает слюну и кривится. Настолько поглощен мысленным перебиранием своих съестных припасов, что воспринимает ее прежде всего как препятствие на пути к холодильнику.

— Ладно, пошли… — Он первым устремляется в подъезд.

Пыхтя и путаясь в связке ключей, отпирает Пузановский три замка.

— Давай, давай! — торопит он, впуская Раису в квартиру: что ему бояться какой-то шалой девчонки? — Подыхаю с голоду.

В передней нога об ногу скидывает ботинки и влезает в шлепанцы.

— Ффу! — секунда блаженства. — И какой у нас будет разговор? — с долей игривости он подхватывает Раису под локоток и увлекает к двери в комнату.

— Де-ло-вой! — отвечает оттуда жесткий мужской голос.

Это говорит развалившийся в кресле вор.

— Сугубо деловой, — повторяет он. — Про деньги.

Пузановский злобно и ошарашенно крякает. Смысл появления Раисы был ему понятен с первого мгновения: станет чего-то клянчить и добиваться. Но она, оказывается, еще мужика раздобыла в подмогу! Пузановский переводит взгляд с вора на Раису и обратно, оценивая их возможную опасность. Раису он помнит по встрече у Молоткова и дальнейшему разговору в машине: она из порядочных. А мужик… руки лежат спокойно и расслабленно на подлокотниках, длинные ноги в элегантных туфлях вытянуты поперек комнаты… не делает попытки отрезать хозяина от выхода… вообще не делает ни единого движения… рассчитывает взять «на голос».

Пузановский оглядывается на дверь, снова на Царапова. Голод — плохой советчик. «А, пропади они пропадом!» — решает он и направляется мимо вора в комнату, где стоит холодильник. Пузановский алчно извлекает из него гору снеди, которую тут же начинает уминать, заливая пивом.

Вор, прихвативши кейс, входит следом.

— Поскольку это надолго, — говорит он, разумея затеянную трапезу, — параллельно будем беседовать. А девушка пока полистает журнальчики. Вон, — указывает он Раисе, — всякий зарубеж. Хозяин разрешит?

Пузановский молча жует.

— Я спросил: хозяин разрешит?

— Только пускай там больше ничего не трогает, — неприязненно бормочет Пузановский.

— Там больше ничего и не нужно, — усмехается вор и плотно затворяет за собой дверь.

— Ты кто… длинноногий?

— Работа у меня такая: когда кому чего не отдают, то зовут меня. Вышибать.

— Уж сразу вышибать… — Пузановский видел в жизни всякое, сам проделывал всякое и паниковать не расположен. Да и еда успокаивает. — Сколько ж ты, интересно, просишь и за что? — пренебрежительно осведомляется он.

— Прошу?!.. Слушай, толстомясый! Не держи меня за фраера. Видно, с нервов да с голодухи не все сечешь. У тебя в двери сколько замков? Три. Может, ты мне ключи давал?.. То-то и оно: разговор будет серьезный.

Пузановский начинает жевать медленнее. Шут побери, недооценил он этого типа. Вон как оскалился! А Царапов снова переходит на корректный, но непререкаемый тон:

— Девушке вернешь стоимость «Жигулей-шестерки», плюс мои десять процентов как посреднику. Плюс за «Волгу», которую твои молодчики увели. У моего друга, между прочим.

— Какие молодчики? Чего увели? — брюзгливо отпирается Пузановский.

Раиса в дальнем углу проходной комнаты украдкой звонит:

— Татьяна, мы на месте… Я не могу громче. Мы где надо, поняла? Начали разговаривать. Да… Да, пожелай удачи… Я позвоню сразу… Наверное, через полчаса. От силы час. Целую.

— Так ты, значит, отказываешься платить? — изумляется Царапов.

— И что тогда?

— Девушка пойдет на Петровку.

Пузановский фыркает и набивает рот.

— И кое-что порасскажет. — Вор достает блокнот, листает. — К примеру, про черную «Волгу», номер 25–28 МНФ, с шипованной резиной. И как ты расплачивался со своими хмырями на стадионе. Сидели на солнышке, ты изволил апельсины кушать. (Челюсти Пузановского почти замирают.) Автомеханику тот раз ничего не досталось, верно? — подмигивает довольный Царапов. — А обмывали вы это дело в «Арагви». Еще чем-нибудь развлечь? — Он перекидывает странички, словно выбирая отдельные сведения из массы записей. — Сказать, кто из твоих живет на Краснофлотской, пятнадцать? Могу. Могу даже описать блондинку в зеленом, которая была у тебя прошлую субботу. Короче, полное досье. — Вор захлопывает блокнот. — Сядешь, Иван Данилыч, на казенные хлеба. Прощай ветчина, прощай пиво!

Старый верный способ: назвавши два-три факта, создать впечатление, будто знаешь все.

— А поскрести под твоих уголовничков — там, пожалуй, и на высшую меру… — Это он добавляет уже для довершения эффекта, не подозревая, сколь опасной окажется для них с Раисой брошенная наобум фраза…

А Раиса сидит как на иголках с пестрым журналом в руках. Не до картинок ей. Она твердо обещала не вмешиваться… но что происходит? Удастся ли Глебу прижать «бегемота»? Сюда долетают лишь отдельные слова, и ничего непонятно. Не вытерпев, она тихонько снимает туфли, на цыпочках подбирается к двери, приникает к ней ухом. И слышит голос Пузановского:

— Пятьсот.

Царапов смеется.

— Ладно, тыщу. Но последнее слово. Все!

— Да я уже девять взял, хозяин! — веселится Царапов, похлопывая себя по карманам. — «Стихи о спорте», издание второе.

Пузановский вскакивает, бросается к шкафу, хватает книгу в жестком переплете, открывает: листы ее склеены в плотную массу, и в ней вырезано «помещение», так что книга представляет собой коробку-тайник. Пустой тайник.

— Ворюга! — задушенно вскрикивает Пузановский и вне себя замахивается на вора «Стихами о спорте». Ребром ладони тот бьет его по запястью, книга отлетает, а Пузановский, постанывая, трет ушибленную руку и повторяет в бессильном бешенстве:

— Ворюга… ворюга…

— От ворюги слышу, — цедит Царапов. — Остальные ты мне выложишь сам из-под ковра… — Он вдруг видит лицо Раисы, шагнувшей в комнату. И такое на этом лице выражение, что его будто ледяной водой окатывает. Она слышала? Она поняла?

— Зачем ты сюда… — бормочет вор растерянно. — Мы ведь договорились…

— Глеб! Ты рылся в его вещах? — а глаза просят: опровергни!

Пузановский улавливает какую-то несработанность, разногласия парочки и тотчас же пользуется этим: он толкает Раису на вора, выскакивает за дверь, захлопывает и запирает ее снаружи торчащим в замке ключом.

Вор подхватывает Раису, та отшатывается и спрашивает свое:

— Ты рылся в его поганых вещах?

Она почти не замечает проделанного Пузановским фокуса, ей сейчас всего важнее ответ Глеба. И ему в этот момент всего важнее оправдаться. Он лишь мельком оборачивается на щелчок замка. Исчезновение Пузановского даже на руку: легче врать.

— Я же тут долго сидел… перебирал от скуки книги и вот, — он поднимает «Стихи о спорте», показывает Раисе тайник. — Тут он прятал деньги.

— И ты взял?

— Тебя шокирует, что без спросу? — Царапов постепенно овладевает собой. — А разве твой «жигуль» не угнали без спросу?

— Чем же ты тогда лучше них!

Пока они выясняют отношения, Пузановский, навалившись всей тушей, медленно, но упорно двигает массивный шкаф. Шкаф без ножек и по толстой ворсистой обшивке ползет почти без шума…

Между Цараповым и Раисой соотношение сил уже отчасти изменилось, женщина несколько сбита с толку.

— Но ты же говорил, «мужской разговор»!..

— И как это тебе рисовалось?

— Что ты припугнешь его нашими сведениями… Может быть… набьешь морду…

— Две уголовные статьи. Шантаж и нанесение телесных повреждений. Это тебя устраивало!

С концом его фразы совпадает тяжелый бухающий звук — шкаф доехал и уперся торцом в дверь.

— Чем-то задвинул, сволочь! — определяет вор и мигом собирается в кулак. Запертый замок был в его глазах пустяком, паническим жестом Пузановского. Дверь, припертая шкафом, свидетельствует, что тот что-то задумал. «Будет вызывать своих субчиков! — понимает вор и взглядывает на часы. — Ближе всех живет длинный блатняга. Сколько оттуда езды? Минут двадцать пять, не больше. Значит, через двадцать нас тут быть не должно. Но пустой я не уйду!»

Пузановский унес телефонный аппарат на длинном шнуре в кухню, чтобы не слышно было, и там, конечно же, названивает:

— Лешу, пожалуйста… А куда — не сказал?

В досаде разъединяет и набирает снова:

— Можно Юру?.. А где он?.. Если вернется, пусть сразу позвонит Пузановскому! Алло, Молоткова позовите!.. Плевать, что занят, у него дома ЧП! Борис?.. Бросай все к чертям — и ко мне в пожарном порядке, понял?.. А где Лешка с Тыквой, не знаешь?.. Точно?!.. Ну, жми! Скорей!

Следующего номера Пузановский на память не помнит и лихорадочно роется в блокноте.

— Извините, у вас, говорят, Леша с Юрой… Если можно… Леша?.. Наконец-то! Леша, ты мне с Тыквой — позарез… И срочно!.. Постарайся, хорошо?

Отдуваясь, Пузановский кладет трубку.

— Хоть поесть нормально, — говорит он, утирая лоб.

* * *
А вор, свернув ковер перед диваном, отковыривает стамеской паркетины, маскирующие главный тайник Пузановского. Под паркетом открывается небольшая металлическая плита. Вор пытается нащупать секретный запор.

— Во что я ввязалась! — бормочет Раиса. — Во что я ввязалась?!..

Металлическая крышка откинута, тайник являет взору свое набитое деньгами нутро. Вор раскрывает на полу кейс. На верхней крышке его прикреплены изнутри петли для подзорной трубы, крепкого ножа, каких-то длинных не то пассатижей, не то щипчиков и небольшого изогнутого ломика, традиционно называемого «фомка». В пустую петлю он вставляет стамеску и принимается за деньги. Пачки крупных купюр быстро и плотно ложатся в кейс.

Царапов с торжествующей и какой-то пьяноватой улыбкой вскидывает глаза и видит на лице Раисы глубокое отвращение.

— Дорвался и не можешь остановиться?

— А по-твоему, оставить этим бандитам? — хитрит он. — Лишнее сдадим в милицию, там разберутся.

Пузановский снимает с плиты большую сковородку с яичницей, режет хлеб, достает пучок зеленого лука. Наливает себе стопку водки. Из комнаты доносятся приглушенные удары.

— Бейся, длинноногий, бейся, — злорадно усмехается Пузановский и чокается с бутылкой.

Яростно, смаху бьется Царапов плечом в дверь. Дверь понемногу поддается — в щель уже всунуты паркетины, и Раиса держит наготове следующие. Удар… удар… — и втискивается пятая дощечка. Оба не разговаривают и не смотрят друг на друга, но опять заодно. Куда Раисе деваться, надо выбираться из западни.

Пузановский с недожеванной былинкой лука в руке входит в комнату. На лице издевка, пока он не замечает угрожающей щели. С утробным рыком Пузановский упирается в шкаф и перебирает ногами, пытаясь вернуть его на прежнее место. Это не удается, дощечки вставлены не зря (а ему за торцом не видны).

Сантиметр за сантиметром шкаф наступает на Пузановского, а тот смотрит на часы, оглядывается, хватается еще за какую-то мебель, не зная, что предпринять. Но он все-таки додумывается. Спешит в прихожую и возвращается с железным костылем и молотком. Он забьет костыль в пол перед шкафом и тем застопорит его движение.

При такой комплекции приходится опираться о стул, чтобы присесть или стать на колено. Кряхтя и постанывая, он проделывает это, прилаживает костыль и уже заносит молоток — но раздается спасительный звонок в дверь.

15

Звонок останавливает и Царапова. Он слышит радостные возгласы Пузановского и отвечающие ему мужские голоса. Это подоспели Печкин с Тыквой. Еще бы пяток минут — и вырвались! А что теперь?

— Ты очень удачно прервала наш тет-а-тет с хозяином, — зло говорит он Раисе. — Теперь их трое. — Он отходит от двери, убирает ненужный ломик в кейс и по привычке тщательно запирает замки.

* * *
Татьяна, подруга Раисы, смотрит на часы и томится ожиданием. Трещит телефон, она радостно хватает трубку, но…

— Нет, вы не туда попали.

* * *
По городу, обгоняя всех, кого можно, едет злой автомеханик. Чуть не на середину проезжей части вылезает «голосующий» парень и показывает пальцем по шее — дескать, позарез. Обогнуть его трудно. Молотков притормаживает и кричит:

— Следующий раз подвезу — на тот свет!

* * *
— Поподробней, — тихо говорит Печкин Пузановскому. — Что насчет высшей меры?

— Да так, сболтнул.

Печкин обменивается взглядом с Тыквой.

— Мочить! — скор на решение Тыква.

— Сдурел? — ахает Пузановский. — Отбить гаду печенку, забрать все и выкинуть. А ей пригрозить — и вся любовь!

— Легко живешь, — роняет Печкин.

А Тыква вносит ясность:

— Мы тут одного «шашлыка» в речку уронили.

У Пузановского сразу одышка и сердцебиение.

— Уголовник! — сипит он. — Учтите, я за вас не отвечаю!

— Да он, Пузо, к тебе шел, — сообщает равнодушно Печкин. — Тебе деньги нес. Так что, вроде и ты причастен…

— Мочить их! — радостно трепещет Тыква. — Мочить!..

Это сказано уже достаточно внятно, чтобы Царапов услышал и — в противоположность Раисе — понял.

— Что могут с нами сделать? — спрашивает Раиса, уловив его реакцию.

— У меня есть нож, — говорит он после паузы. — Но я не пробовал его на людях.

Раиса зябко передергивает плечами:

— Надо позвать на помощь! Кругом же народ!

— С двенадцатого этажа ори — не ори… — он направляется к окну.

— Глеб… Все-таки кто ты такой? Эти инструменты… и вообще все… Что это значит?!

Перегнувшись наружу, вор осматривает стену. С отчаяния бьет кулаком о подоконник.

— Ни трубы, ни карниза, ни балкончика! Гладко. Сволочи!.. Экономят все!..

Он оборачивается к Раисе:

— Кто я? — И вдруг его прорывает: — Ошиблась ты со мной, Раиса! Я же вор! Квартирный вор. Как ты не догадалась? По-староблатному — домушник! Спрашивала, чем я лучше них? А ничем! Только вид поприятней. А Пузановского я наколол раньше тебя. Ты со своей слежкой мне поперек горла была, я бы его давно обчистил!.. Что так смотришь? Мразь я для тебя, да?

Он извлекает из холодильника бутылку пива, откупоривает, пьет из горлышка. Допив, отбивает дно бутылки о батарею (на худой случай тоже оружие). Осколки он загоняет ногой в угол, расчищая поле боя. Раиса сидит на диване, окаменев.

* * *
— Тебе бы только дорваться до мокрого! — шипит Пузановский на Тыкву. — Откуда ему про «шашлыка» знать?!

— Откуда про остальное? — возражает Печкин. — Ты, слушай, отнесись трезво. Если сгорим — и впрямь вышка!

— Леша… Но не здесь же… не у меня… — слабеет Пузановский перед властностью Печкина.

— А где? Потом вывезем.

* * *
Вор отходит от двери — слушал и основное из разговора шайки расслышал хорошо. Раиса занята другими мыслями.

— Какая подлость… — говорит она. — Использовать меня для своих целей!

— Ну уж тебе я не хотел ничего плохого. И деньги на машину отдал бы до копейки, клянусь!

— Да будь они прокляты, эти деньги! Будь они прокляты! — Раиса вскакивает вне себя и с размаху швыряет кейс в окно.

Царапов даже не шевельнулся, чтобы ее удержать.

— Думаешь, крепко меня наказала? Я уже наказан крепче некуда.

Раиса, не вслушиваясь, срывается к двери, начинает барабанить:

— Откройте!.. Негодяи!.. Немедленно откройте!.. Вы за это ответите!..

Под дверью слышится хихиканье Тыквы.

— Люблю, когда кошечка такая нетерпеливая! Чуток еще обожди.

Раиса падает на диван и рыдает.

— Ну не плачь… тише… Не доставляй этим гадам удовольствие… Давай поговорим по-человечески. Почему ты босиком?

— С тобой? О чем мне с тобой говорить?!.. Я думала: встретила настоящего человека! А ты… Ты же меня обокрал хуже, чем они!

— Дорого бы я дал, чтобы мы с тобой не встретились… Я должен быть один. Не застревать, ни за что не цепляться. Мне привязываться нельзя! Ни к чему, ни к кому!..

— Зачем вы мне сказали, кто вы такой? — спрашивает Раиса после молчания.

— Не знаю… Наверно, приходит момент, когда хочется сказать правду…

* * *
В смежной комнате Печкин разливает водку, Пузановский бессильно расплылся в кресле, а Тыква мечтательно играет ножом, поставя его острым концом на палец и ловко удерживая в вертикальном положении.

— Немножко выпьем за благополучное окончание! — Печкин вручает стопки Пузановскому и Тыкве:

— Пусти меня вперед! — просит его Тыква. — Раз, раз — и иди руки мой! — делает он выпады ножом.

— Зачем в комнате сырость?! Врубим музыку погромче, и ты, Пузо, ее вот так — оп! — показывает, как следует придушить Раису. — И в ванну. А мы отключим его.

— Он здоровый! Он мне чуть руку не перешиб! — хнычет Пузановский.

— Поимеем в виду.

— Леша, я не могу! Ну почему я, Леша?.. Это вообще Борис виноват! С него все пошло! Вот приедет и пускай он, пускай он! Это ж он нас подвел! А я не умею!..

— Учиться надо, — мерзко ухмыляется Печкин, но, видя, что Пузановский ненадежен, решает: — А, ладно, пять минут не расчет, ждем механика. Ему полезно.

16

Все же есть передача мыслей на расстояние: Татьяна в мучительной тревоге. Нет, больше ждать невозможно! Она набирает ноль два. Ей отвечают: «Дежурный по городу слушает».

— Я вас умоляю, как мне позвонить следователю Знаменскому на Петровку? Это страшно срочно, это по его делу!..

Знаменский с трубкой в руке слушает, что рассказывает ему Татьяна.

— Секунду, — говорит он и набирает внутренний номер. — Саша, безумный день не кончился. Пробегись до моего кабинета. — И снова Татьяне. — Как вас зовут? Адрес?.. Слушаю дальше.

Татьяна тараторит в трубку:

— Надо срочно что-то делать! Она давно должна была позвонить! Я чувствую, что с ней худо!.. Как давить на Пузановского? Сейчас объясню. Они собрали улики… Это трудно по телефону, но, в общем, у Раисы есть факты… Да, мне известно. Это тот, с которым она пошла… Глеб… Он подбил ее отказаться на опознании… Он?.. Я толком не знаю, они с неделю как познакомились…

Во время разговора в кабинет Знаменского входит Томин. Пал Палыч прикрывает ладонью трубку и объясняет:

— Глазунова с неведомым человеком отправилась выколачивать деньги из Пузановского.

— А, что б ее!

— Не волнуйтесь так, мне надо понять, в чем дело, — говорит Знаменский в трубку. — Скажите, факты, которыми собирались давить… хорошо, назовем «мужской разговор»… эти факты действительно могли напугать Пузановского?.. Понятно… Да-да, мы примем меры! — Пал Палыч кладет трубку, и они с Томиным глядят друг на друга, взвешивая услышанное.

— Так или иначе, надо вмешиваться.

— Да, — соглашается Томин. — И, может быть, минуты дороги. Это такая братия!

— Я звоню дежурному по городу, чтобы ближайший патруль прорвался в квартиру. А ты, Саша, звони Пузановскому и расшифровывайся!

— Еще утром мы завязывались в три узла, чтобы его отпустить! — восклицает Томин, однако Знаменский уже соединился с дежурным, и Томин берется за городской телефон:

— Иван Данилыч? По вопросу твоей жизни и смерти! На проводе брюнет, с которым тебя сегодня задерживали! Слышу голоса, шум… Драка? Двое чужих пришли права качать. Верно?.. Помолчи! Я дело говорю! — Он переходит на жесткий тон. — Слушай внимательно! Я — не Неизвестный, а майор из уголовного розыска! Квартира окружена. Не набирай себе лишних статей! Я тебя предупредил, ты понял? За все будешь отвечать первый! Скажи своим, чтобы я слышал: «Ребята, все, мы засыпались!..» Громче: «Ребята, мы засыпались, милиция!» Вот так, молодец. Не вешай трубку! Я тебе в порядке исключения разрешу взять в камеру побольше колбаски… (Томин старается удержать Пузановского у телефона, чтобы хоть так отчасти контролировать ситуацию.)

Бывший на связи с дежурным Знаменский сообщает:

— Патруль подъезжает.

— Сейчас позвонят в дверь, — окрепшим голосом говорит Томин в трубку. — Открыть немедленно! И не вздумайте сопротивляться!

* * *
Знаменский и Томин выскакивают у дома Пузановского и спешат в подъезд мимо милицейской машины.

А в квартире, в первой комнате, под наблюдением милиционеров все, кроме Раисы, стоят лицом к стене с заложенными за голову руками.

— Товарищ майор, застали форменную поножовщину, — докладывают Знаменскому.

— Разберемся, — говорит он и подходит прежде всего к Раисе.

По разгрому вокруг можно судить, что звонок Томина был более чем своевременным: шкаф от двери в смежную комнату отодвинут, там виден сломанный стул, ковер комком сбит в угол, на полу разные неожиданные предметы.

В первой комнате беспорядка меньше, но и тут валяется почему-то затоптанное полотенце, кресло лежит на боку, подмяв под себя туфли Раисы. На столе два ножа — Тыквы и Царапова.

Не лучше выглядят задержанные. У Печкина оторван рукав пиджака и подбит глаз, у Тыквы по лицу размазана кровь, у Царапова на груди остались лишь клочья от рубашки и майки; автомеханик всклокочен, на щеке багровый подтек. Только на Пузановском не заметно следов борьбы; видно, он уклонился-таки от свалки — потому и трубку снял.

— Вы спасли мне жизнь, — говорит Раиса. Она стоит босиком, опершись о стол, и ее сотрясает то ли дрожь, то ли сухое, без слез рыдание. — Извините за опознание…

— Об этом позже. — Знаменский поднимает кресло и жестом предлагает ей сесть.

Раиса садится, машинально надевает туфли.

А Томин обходит задержанных и каждому достаются наручники.

— Фасадом попрошу, — говорит Томин, трогая за плечо Тыкву. — А, Юрочка! Недолго на свободе погулял.

— Зато душу отвел! — вызывающе ощеривается Тыква и привычно подставляет руки для металлических браслетов.

Автомеханик, увидя наручники, неумело протягивает перед собой ладони.

— Ага, мастер — золотые руки… — Томин качает головой. — Привет, Иван Данилыч! Вспоминай скоренько, где сбережения. Придут понятые — начнем обыск. А добровольно выданное зачтется на суде как вид раскаяния.

— Нечего мне выдавать, — жалобно отвечает Пузановский. — Все выгреб! Вот тот… длинноногий… — Голос его пресекается, и он всхлипывает, будто карикатурный обрюзгший младенец.

— Неужели все? — весело удивляется Томин. — Так облегчил нам работу? — и он смотрит в спину вора с любопытством.

— Повернитесь! Ба!.. — ахает Томин. — Ца-ра-пов!.. Вот так встреча! По всем разумным расчетам, вы должны подъезжать к Батуми или Норильску!

Однако вор не расположен беседовать. Он протягивает Томину руки как что-то ему самому теперь не нужное, но даже не смотрит на инспектора и следователя.

Не «подыграл» он им, даже подпортил торжество тем, что как-то не отреагировал на поимку. И Знаменский с Томиным взглядывают в сторону Раисы: что свело эту женщину с Цараповым в дикой авантюре?

То ли от мимолетной своей задумчивости, то ли от жалкого вида Печкина Томин обращается к нему иным тоном, чем к другим.

— Эх, Печкин, Печкин! — только и произносит он, но звучит это обвиняюще.

Печкина словно током бьет от тона инспектора, от щелканья наручников.

— Что Печкин? Что Печкин? Все на меня? Я хуже всех?!

— Тихо, задержанный! — подает басистый голос ближайший милиционер.

— Начальник! — Печкин вдруг валится перед Томиным на колени. — Я первый признаюсь! Я первый! Про всех расскажу! Про Пузо расскажу! Про Самородка расскажу! Убить хотели, все признаю! Виновен… Не хочу вышку… Простите… Только жить!.. А-а-а… Все скажу! Кого в речку бросили, скажу!..

17

Прошло несколько месяцев. В кабинете Знаменского заканчивается очная ставка между вором и Шариповым — завмагом, которого он когда-то обворовал, притворившись вершителем правосудия. Ситуация парадоксальная — преступник уличает потерпевшего.

— Никакого ареста я не пугался! — Шарипов демонстрирует дутое негодование. — Как вы даже можете верить?! Этому преступнику!

— Вопрос, собственно, не в том, чего вы там пугались или не пугались, — со скрытым юмором говорит Знаменский. — Была ли кража и признаете ли вы своими перечисленные Цараповым ценности?

— Да откуда у меня такие деньги… такие вещи! Ну вы сами подумайте! Просто смешно! — через силу смеется Шарипов.

— Итак, записываем в протокол, что от вещей вы отказались?

— Минуточку… — в смятении бормочет Шарипов, и рука его непроизвольно дергается вперед, чтобы остановить занесенную над протоколом авторучку. — И… что с ними будет?

— Как бесхозные поступят в государственный доход.

Гримаса страдания искажает черты Шарипова. Второй раз он утрачивает кровное добро, которое уже было горько оплакано!

Но страх все же пересиливает жадность:

— Отказываюсь… Не мои.

Знаменский ногтем отмечает место в протоколе:

— Подпись. — Шарипов расписывается. — Пропуск.

Идя к выходу, Шарипов невольно описывает дугу, стараясь держаться от Царапова подальше. У двери оборачивается и видит его издевательскую усмешку.

— У-у, воровская морда! — выпаливает он.

Вор оборачивается к Знаменскому:

— Такого грех не почистить, Пал Палыч!

— Не будем строить Робин Гуда.

Вор опускает глаза. Помолчав, Знаменский меняет тему:

— Послушайте, Царапов… Мы уже подбиваем бабки, а что я о вас знаю?

Царапов молчит, колеблясь.

— Интересуетесь, как я свихнулся? Подножка судьбы. А потом уже катишься… Стоит споткнуться, Пал Палыч, по тебе пройдут, затопчут, не оглянутся.

Знаменский примерно представляет, о чем речь: крутой житейский переплет, из которого двадцатилетний парень вышел замаранным и его отторгла прежняя благопристойная среда. Но…

— Вас не затоптали, Царапов. Вы после подножки три года работали.

— Если не затоптали, то выкинули на обочину. И я стал жить поперек… Геологические партии, спасатель на водах… Мне нужно было напряжение, полная отдача, опасность. Нервы, риск… Ну, а потом надоело выкладываться задаром.

— Как-то обидно за вас, Царапов. Значит, будь вы посерее да потрусливей — жили бы благополучно?

— Наверняка.

— Н-да… А вы думали, как будете там? И как потом?

— Был знакомый алкаш, он говорил: «Под каждым забором можно найти свою ветку сирени».

— Я серьезно, Царапов.

Царапов проводит рукой по лицу и произносит безнадежно:

— Думать… О чем же думать? Сколько ни думай, вывод один — жизнь не состоялась.

— Знаете, в этом кабинете сиживали люди, которые меняли курс в пятьдесят, — говорит Пал Палыч, неисправимый проповедник. — Не понимаю, что так гнет вас в дугу. Ну дадут срок, вы же знали, что когда-то не миновать? На суд вы пойдете в приличной упаковке: обвиняемый чистосердечно во всем признался. Выдал котел денег в лесу, который бы медведь не раскопал. По словам Глазуновой, проявил даже некое рыцарство, защищая ее в квартире Пузановского. Она — отличный свидетель защиты.

— Пал Палыч! — звенящим голосом прерывает Царапов. — Не надо! В эту сторону поезда не ходят!

«Вот оно, значит, как, — думает Знаменский, стоя позже у окна. — Тут уж ничего не поделаешь. Тут следователь бессилен… До чего жизнь изобретательна бывает по части мелодрамы!»

Бумеранг

1

Задрав веселые мордашки, двое малышей наперебой читают стихи. Но бабушка, которой адресовано художественное слово, слушает невнимательно. Она грустно смотрит на Барсукова, своего зятя, одевающего ребят. И вот последняя пуговица застегнута, он вешает на плечо сумку, собираясь прощаться.

— Леша, кое-что надо сказать…

Барсуков понимает, что присутствие детей нежелательно.

— Ну-ка, орлы, марш на балкон!

Ребята убегают.

— Не мне бы этот разговор вести… Слез я не меньше твоего пролила. Ты жену потерял — я дочь схоронила. Горе у нас общее. Но жизнь есть жизнь: пора тебе жениться, Леша!

— На ком я могу жениться? — с неловкостью произносит он, помолчав.

— А вот с которой Смирновы знакомили?.. Очень симпатичная девушка. И ты ей понравился.

— Все они симпатичные. И все им нравится. Все замечательно. Пока не узнают, что у меня двое плаксиков.

— Насколько я понимаю… ты слишком в лоб: полюби моих детей, тогда, может, и я тебя полюблю.

— А как же иначе? Детям нужна мать! Жена — второе дело.

— Ох, Леша… — Анна Львовна не знает, горевать или радоваться такой отцовской преданности.

Барсуков слегка приобнимает и целует ее в обе щеки.

— Эй, гренадеры!

Ребята являются на зов, и он поочередно поднимает их, чтобы тоже чмокнули бабушку.

— Плаксик номер один… — приговаривает он. — Плаксик номер два…


По шоссемчатся трое на мотоцикле с коляской. Одинаково пучеглазые в мотоциклетных очках, одинаково распухшие в поддутых ветром куртках, они различаются только цветом шлемов.

Седок в коляске трогает за локоть того, что за рулем, и делает жест в сторону обочины. Мотоцикл осторожно притормаживает.

— Что? — спрашивает водитель.

— Хронометраж нарушаем. — Один из парней показывает циферблат наручных часов. — Подъедем на четыре минуты раньше.

— Давай быстро в лесок, пока никого нет! — решает задний седок, озираясь.

Мотоцикл съезжает с шоссе и скрывается в придорожной зелени.

Рядом с шоссе сияет сплошным стеклом типовой двухэтажный универмаг. Витрины оформлены лаконично, и внутренность торговых залов неплохо просматривается снаружи. Стоящая в дверях женщина выпускает последних покупателей и вывешивает табличку «Обед с 14 до 15». Затем с тыльной стороны открывается служебная дверь, и та же женщина в числе нескольких других покидает магазин. Продавщицы направляются через шоссе к расположенному почти напротив универмага кафе, минуя автобусную остановку, здороваясь с кем-то из ожидающих.

В тот момент, как женщины входят в кафе, к задней стене универмага подкатывает мотоцикл. Удостоверясь, что людей в поле зрения нет, мотоциклисты, не снимая своей амуниции, быстро проделывают несколько шагов, что отделяют их от двери. Надпись «Служебный вход» заслоняют сгрудившиеся шлемы…

Женщины с аппетитом обедают. Сквозь широкое стекло кафе видны проносящиеся машины и на противоположной стороне шоссе пустой универмаг.

Вдруг одна из них застывает с вилкой в руке и тревожно всматривается за окно.

— Что там, Таня? — окликают ее.

— Чья-то собака без привязи бегает! Того гляди задавят!..

Вокруг пусто. Служебная дверь магазина чуть приоткрыта. За ней в полутьме маячит желтый шлем. Его приятели орудуют внутри. Они опустошают ящики касс на первом и втором этажах, ссыпая деньги в рюкзак.

Маршрут, по которому передвигаются грабители в торговых залах, то пригнувшись, то впритирку огибая прилавки, то скользя между плотными рядами развешанной одежды, довольно сложен и рассчитан на то, чтобы не быть замеченными снаружи…


Сокращая путь из поселка до шоссе, Барсуков сворачивает на тропинку, протоптанную через газон. Впереди — полоса стриженых кустов, за ней поднимается универмаг, видный с тыльной стороны.

Тропинка приводит к узкому лазу в кустах. Барсуков пускает вперед плаксиков, протискивается сам и оказывается на задах магазина спустя какие-то секунды после того, как грабители вышли из его двери.

Один уже садится за руль и запускает мотор, другой скидывает с плеч тяжелый рюкзак в коляску. Только третий, идущий последним, замечает Барсукова. И при виде его резко останавливается и даже пятится слегка, прикрываясь перчаткой.

Барсуков проявляет мгновенную сообразительность и быстроту реакции. Схватив ребят под мышки, он ныряет обратно сквозь кусты и устремляется назад по тропинке.

Поняв, что свидетель удрал, желтый шлем поспешно присоединяется к сообщникам, и мотоцикл уносится прочь.

Барсуков слышит его затихающий треск и ставит сыновей на землю.

— Ой, папочка, понеси нас еще! Еще хотим! — Они ничего не поняли и виснут на нем в восторге.

— Ножками, ножками! — отмахивается Барсуков. — А ну-ка, парни, айда обратно к бабушке. Хотите?

— Айда! Хотим!

— Вот и лады, — шагая за ребятами и по временам оглядываясь, говорит Барсуков. — Так оно спокойней!

2

В доме старой постройки — просторная передняя, на стене афиша с портретом декольтированной дамы и броской надписью «Вероника Былова. Старинные романсы». Доносится гитарный перебор и женский голос, поющий с толикой цыганщины.

Когда раздается звонок в дверь, Марат Былов из своей комнаты выскакивает отпереть. Он впускает трех парней с рюкзаком, но теперь без курток, без шлемов и очков, закрывающих лица.

Одновременно прерывается пение и в переднюю выглядывает Вероника Антоновна.

— Кто там, Марик?

— Ко мне, ты же видишь! — резковато бросает Марат.

Да, мать видит, и зрелище ей не нравится.

— Предложи молодым людям тапочки, — говорит она, скупо отозвавшись на их приветствие.

— Матушка, здесь не баня. Лучше не отвлекайся от своих дел. Пой, ласточка, пой!

Парни уже шмыгнули в комнату, Марат входит следом, поворачивает ключ в замке и оглядывает всех троих, стоящих над рюкзаком, занимающим центр ковра. Это два Семена — Тутаев и Калмыков, которых для различения зовут Семой и Сеней, — и Илья Колесников.

— Мотоцикл? — спрашивает Марат.

— Как договорились, — докладывает Илья.

— Что ж, тогда руку, Сема! Поздравляю!

— Сказано — сделано! — басит тот, отвечая на рукопожатие.

— Сеня, с почином тебя! Благодарю и поздравляю!

— Тебе спасибо! Ты, можно сказать, и скроил и сшил.

— Илюша, с боевым крещением!

— Рад стараться… только б не попасться!

— Сядем, други. Расслабимся. Все позади!

За стеной вновь слышится гитарный проигрыш и возобновляется пение. Приятели рассаживаются. Чувствуется, что все находятся под сильным влиянием Марата и смотрят на него снизу вверх — почти с обожанием.

— Сколько? — осведомляется он.

— Все, что было, — басит Сема.

— Не считаны еще. Прямо к тебе, — объясняет Сеня.

— По-моему, прилично взяли! Взвесь, как тянет!

Марата и самого гипнотизирует рюкзак, но он держит фасон и снисходительно улыбается нетерпению Ильи.

— Успеется. Поделитесь-ка ощущениями.

Семены переглядываются.

— Да ничего, — жмет плечами Сема.

— Столько готовились, что уж вроде так и надо, — вторит Сеня.

— Нет, у меня кишки ерзали, — признается Илья. — Только сейчас отпускает.

— Завидую… В жизни так не хватает этой остроты. Жаль, что меня не было с вами.

— Твое дело думать, Марат! На черную работу и нас хватит!

— Ты прав, Сеня, но мне жаль.

Все взгляды вновь обращаются к рюкзаку. Марат откидывает клапан, развязывает тесемку, запускает ладонь внутрь, помешивает там и извлекает несколько крупных купюр.

— Из-за пары-тройки таких бумажек люди каждый день трудятся, дрожат перед начальством… потеют. Бррр, противно думать! А вы пришли и взяли. Что может быть прекрасней? Ну дели, Сеня!

Того дважды просить не нужно.

— Кладу четыре доли. Проверять, не отходя от кассы.

— Клади пять долей, — говорит Марат.

Парни вопросительно оборачиваются.

— Страховой резерв! — Марат непререкаем. — Вдруг Илюша стукнет кого мотоциклом. Или Сема — кулаком. Худший вариант при нашей подготовке почти исключен. Но человек разумный ни от чего не зарекается. Должен быть общий фонд на адвоката, передачи и прочее.

Настроение компании от такой речи омрачается, но веский и спокойный тон Марата убеждает.

— Надеюсь, верите, что у меня как в сберкассе? — добавляет он.

В это все верят, и Сеня проворно раскладывает пять кучек прямо на ковре. Остальные следят алчными взорами. Сема с Ильей, не утерпев, сползают с кресел поближе, шевелят губами, беззвучно считая. Марат демонстрирует железное хладнокровие, покуривает, листает журнал. Наконец там, на ковре, дружно переводят дух. Марат подталкивает к ним ногой небольшой чемоданчик.

— Это будет сейф. — Он упивается моментом. — Довольны? А месяц назад — смешно вспомнить! — два Семена мечтали обобрать какую-то старушку!

— Было дело…

Сеня сгребает одну из куч в чемодан, а другую несет Марату. Тот мизинцем небрежно выдвигает ящик стола.

— Сгружай сюда.

Парни начинают собирать деньги в пачки и возбужденно распихивать по карманам.

— Э, други, — останавливает Марат, — вы будете недопустимо шуршать!

— А как же нести?

— Предусмотрено.

Хозяин снимает со шкафа три спортивные сумки, и добычу «затаривают».

— А теперь остыньте! — командует он. — И глаза притушите!

— Надо разрядиться, Марат!

— Обмыть! — поддерживает Илью Сема.

— Ко мне — в Малаховку! — зовет Илья. — Покувыркаемся на свободе. На лужайке детский визг и тэ пэ.

— Хорошо, собираемся к семи. — Марат провожает гостей.

— Ты пока дома? — украдкой спрашивает Илья.

— А что?

Тот прижимает палец к губам и догоняет двух Семенов.

Марат торопится к письменному столу, выдвигает ящик и уже не прячет ликования.

Но опять не ко времени является Вероника Антоновна.

— Я на минуту, Марик. Ой, как накурено! Войти страшно.

— Не входи…

— Ты даже не замечаешь — на мне новое концертное платье!

— Широкие слои пенсионеров будут сражены.

— Грубо, Марик!.. Когда-то сам бегал меня слушать!

— Э, матушка! «Отцвели уж давно хризантемы в саду». Когда-то ты меня и на гастроли таскала.

— Разве плохое было время? Тебя все обожали!.. Кстати, я хотела и насчет гастролей. Предлагают поездку на полтора месяца.

— Условия выгодные?

— Да, но…

— Разумеется, поезжай. Осень подойдет — мне надеть нечего.

— Как?! А кожаное пальто?

— Сносилось. Кроме того, я взял нужные мне книги, за которые еще не заплачено.

— Нет, это невозможно! Ты должен сократиться, Марат! Я мотаюсь из города в город… вся в мыле… Дыхания нет, голос не звучит, все ради тебя…

— Естественно. Даже лягушка заботится о своем потомстве. Это животный инстинкт.

Вероника Антоновна глубоко уязвлена.

— Вся моя любовь… все переживания… труд — животный инстинкт?.. И ни капли благодарности?

— Помилуй, за что? Я даю смысл твоей жизни. Для тебя нет ничего выше, чем кормить-поить и выводить меня в люди.

— Пора самому выходить в люди! Последний год аспирантуры, надо подумать о диссертации! А тут какие-то странные друзья…

— Друзья? Эти козявки?!

— Тогда зачем они? С твоим умом, духовными запросами?

— Нужны. Я их использую.

— Я очень боюсь, что…

— Опять боишься! Ты набита страхами, как кукла опилками! — прерывает Марат, и на сей раз невозмутимость изменяет ему. — По чьей милости я бросил альпинизм?! Только из-за тебя, помни! Только потому, что ты боялась! Там остались настоящие друзья… каких больше не будет! И ты смеешь попрекать меня знакомствами?! Я и со Стеллой разошелся из-за тебя! Такой тоже больше не будет!

— Чем я виновата перед Стеллой?! Отчего из-за меня?

— Оттого, что она принадлежала тому миру, который я потерял! Горы, вершины, чистый снег… Я все потерял!!!

Вероника Антоновна, потрясенная не свойственным сыну взрывом чувств, готова уже каяться и просить прощения. Но объяснение прерывает звонок в дверь: вернулся Илья. Марат разом обретает невозмутимое спокойствие.

— Матушка, аккомпаниатор ждет. Иди. Все чудесно. У тебя, у меня. Платье эффектное, голос звучит. Спой «Хризантемы» и отдохни перед концертом. А я… может быть, схожу в магазин, положи там на сервант… лучше зелененькую.

Оставшись с Ильей, он молча ждет.

— Не стал при них… — начинает тот.

— Что-нибудь не так?

— Малый один видел нас на выходе из магазина. Я с ним работал в НИИ. Непонятно, откуда взялся! В пяти шагах из кустов вылез! Зараза!..

— Узнал тебя?

Илья разводит руками.

— Сделаем, чтобы молчал. Можешь узнать его адрес?

— И так знаю. Как-то оборудование вместе возили, заскочили по пути.


Барсуков с ребятами приближается к подъезду своего дома. С противоположной стороны улицы идет наперехват плечистый парень. Его провожает взглядом Марат, за спиной которого хоронится Илья.

— Товарищ Барсуков? — загораживает дорогу парень.

— Да.

— Давненько вас жду. Где пропадали?

— А в чем дело?

— Я спрашиваю, где ты был днем? — грубо напирает парень.

— У тещи в Селихове, — тоже грубеет Барсуков.

— Что-нибудь видел там интересное?

Барсуков впивается глазами в хамскую физиономию: неужели спрашивает о том самом?!

— Идите поиграйте, — подталкивает он от себя ребят.

Те охотно отбегают к кучке детворы поодаль.

— Видел или нет?

Барсуков с удовольствием врезал бы ему, да руки связаны.

— Ничего я не видел!

— Ничего не видел, ничего не знаешь. Правильно! — Парень бросает весьма выразительный взгляд в сторону ребят. — Своих детенышей беречь надо! Ни-че-го не видел. Бывай здоров!

3

В помещении Селиховской милиции беседуют Николаев, молодой замнач по розыску, и Томин.

— Территория наша на отшибе, — рассказывает Николаев. — Недавно был поселок деревенского типа. Теперь современные дома, жителей переселили, но люди все прежние. Начальник отделения каждой кошки родословную помнит. Из здешних никто не замешан.

— И сотрудницы магазина здешние?

— Коренные. Вся жизнь на виду. Вариант инсценировки кражи мы отработали — стопроцентно отпадает. Есть тут и те, кто побывал в заключении. Проверили — они тоже ни при чем.

— Пошли смотреть на месте, — поднимается Томин.

…Они входят в полупустое кафе, Николаев указывает столик у окна, говорит негромко:

— Сидели здесь. Обед занимал двадцать — двадцать пять минут.

— И движения в магазине не заметили?

— Ни малейшего! А когда пусто — он просматривается насквозь. Нужно, знаете, крепко отрепетировать, чтобы себя не обнаружить!

— Для репетиций надо было крутиться в торговых залах. Притом, что в поселке все свои…

— Нет, универмаг исключение: проезжие часто заглядывают. В универмаге на посторонних внимания не обращают. Вот если в парикмахерской — до вечера будут гадать, кто такой…

Томин с Николаевым выходят, пересекают шоссе и огибают универмаг. Николаев звонит в служебную дверь. Томин заинтересовывается пролазом в кустах, раздвигает ветви.

— Укромная тропочка. Куда ведет?

— Эта?.. К жилым домам.

Дверь отворяется довольно осторожно.

— Я это, я, — сообщает Николаев. — Пуганые стали.

Пожилая женщина в рабочем халате впускает их в магазин.

— День добрый. Сами тогда запрете?

— Запру, конечно.

Женщина уходит внутрь.

— Вот здесь, — Николаев нащупывает какое-то местечко на дверной колоде, — зазубринка. Когда возились со взломом, видно, терлись коленом, оставили волокна ткани, похоже, джинсовой. А тут найдены окурки, — он очерчивает ботинком кружок на полу. — Стоял на стреме, следил в щель, прислушивался. Ну и дымил. Перчатка мешала, сунул ее — да мимо кармана. Валялась у стены. — Николаев живо изображает, как все происходило, и бросает на пол собственную перчатку для наглядности. — Все эти вещдоки мы направили сразу на Петровку, в НТО.

— Уверены, что относятся к делу?

— Да, товарищ подполковник. Есть основания: сотрудницы джинсов на работу не носят, никто не курит. К тому же уборщица перед обедом везде прошлась тряпкой, должна бы заметить.

— Ладно, поверю. Ведите дальше.

…Они осматривают торговый зал второго этажа.

Обычная мирная картина. Кто-то что-то примеряет. Кому-то заворачивают покупку. Несколько человек стоят в очереди.

— В ту субботу было в продаже на что польститься?

— Вполне. Конец месяца, завезли дефицит. Ничего из вещей не взяли.

— Так. Обратимся к записной книжке.

— Обнаружили — у кассы. Чтобы открыть дверь в барьере, надо перегнуться. Я сам пробовал — авторучка из кармана выпала.

— Да?.. Ну здесь ясно. — В сопровождении своего спутника Томин направляется к выходу.

— О мотоцикле известно только, что это зеленый ИЖ с коляской, — говорит Николаев на улице. — А вот откуда наши свидетели, — кивает на кучку людей у обочины шоссе. — Ждали автобуса. Обратили внимание, что трое вывернули от универмага на шоссе около полтретьего. Номер, говорят, областной, но ни буквы, ни цифры назвать не могут.

— Пытались их перехватить?

— Конечно! Сразу сообщили постам ГАИ. Но этот ИЖ как сквозь землю! Только вот там выбоину объезжал и вильнул колесом на обочину. Есть след протектора — узкая полоска сантиметров двадцать длиной.

— Что ж, раз начальство решило, дело мы заберем. Но попрошу составить такую схему: кто из местных где находился во время ограбления и кто кого видел в районе универмага.

— Опросить всех, кто вообще был на улице? — уточняет Николаев, и чувствуется, что не видит проку в подобной затее.

— Совершенно справедливо. Какой понадобится срок?

— Дня три-четыре.

— Вы здесь среди полей усвоили деревенский ритм. Двадцать четыре часа — максимум!

4

Ранним утром на автобазу пришел Томин.

— Вы кто такой, гражданин? — обращается к нему сурового вида мужчина.

— По службе. — Томин предъявляет удостоверение. — Мне нужен шофер Барсуков.

— Сделаем, — мужчина берет под козырек и представляется: — Старший диспетчер. Барсуков! — провозглашает он громовым голосом, вполне обходясь без мегафона. — Барсуков!!

Издали слышится отклик, и мужчина указывает:

— Вон он.

Кивнув, Томин отходит, диспетчер смотрит вслед.

— Жалко парня, если что… — бормочет он. — Работящий, трезвый…

При разговоре с Томиным Барсуков держится спокойно, но с упорством человека, считающего нужным во что бы то ни стало отвертеться.

— Я безвылазно сидел у тещи до пяти часов.

— А забывчивостью не страдаете? Как, Барсуков?

— Нет, не страдаю.

— Страдаете. Римма Гордеева, соседка вашей тещи, в двадцать минут третьего столкнулась с вами у булочной. Еще трое — чуть раньше, чуть позже — видели издали.

— Издали могли и ошибиться.

— Знают они и вас и двойняшек.

— Возможно, выводил ребят проветрить? Да, в самом деле, гуляли. Хорошая была погода.

— Ага, припомнили. Надеюсь, припомните и маршрут прогулки?

— Бродили, где позеленей, без маршрутов. Какая разница?

— Когда нет разницы, не спрашивают. Моя задача — выявить свидетелей. И похоже, вы единственный, кто мог видеть вблизи преступников или их мотоцикл.

— С чего вы взяли?

— Вот схема, прошу. — Томин придвигает Барсукову густо исчерченный лист. — Вас видели, когда вы с ребятами шли по направлению к шоссе. Затем вы свернули на тропинку и неизбежно должны были выйти к задам универмага. Причем как раз в то время, когда воры собирались удрать!

— Товарищ Томин, я отец-одиночка. У меня психология сдвинута: сфокусирован на ребятах. Что вокруг — не замечаю.

— Но вы не слепой. А для нас чрезвычайно ценна любая мелочь, которую вы могли приметить!

— У вас дети есть?

— Не выбрал времени обзавестись.

— Дам напрокат своих. Вы с ними пройдитесь. Один в лужу лезет, другой какую-то пакость в рот тащит. Меня вон люди видели, а я их нет!

— Не преувеличивайте. С Риммой Гордеевой вы поздоровались.

— Машинально. Если б я даже вышел к задам универмага, я бы мог ни мотоцикла не заметить… ни этих самых… Но я не выходил. С середины тропинки мы повернули обратно.

Минутами Томин убежден, что Барсуков врет, минутами — сомневается. Но заставить его сказать больше средства нет.


Тройка заседает в кабинете Знаменского.

— Дело я прочел, — говорит Пал Палыч. — Материала для версий маловато… Вопрос первый: кто наши противники?

— Грабители точно выбрали объект, — берет слово Томин. — Изучили обстановку. Заранее тренировались, это безусловно. От взлома двери до исчезновения уложились в восемнадцать — двадцать минут. Действовали четко и быстро.

— Добавь наглость, — замечает Кибрит. — Средь бела дня.

— Но наглость новичков или наглость людей опытных? — постукивает Пал Палыч карандашом. — Несмотря на четкость, улики остались. Самоконтроль давал осечки.

— То есть ты скорей за наглых новичков? — подхватывает Томин. — В порядке возражения назову известного Сыча. Уж на что был матерый! На что умел заметать следы! А не он ли оставил нам электробритву с отпечатками пальцев? А в другой раз — чистый анекдот — собственный служебный пропуск!

— Ладно, считаем равноправными обе версии. Что по твоему ведомству, Зина?

— Волокна действительно джинсовые. Найдете брюки — попробуем идентифицировать. Про записную книжку вы знаете: отпечатков, пригодных для нас, нет.

— Все-таки удивительно, слушай, — ворчит Томин.

— Шурик, фактура обложки на редкость зернистая. И странички столько листались, что везде многократные наслоения.

— А окурки хоть удачные? — спрашивает Пал Палыч.

— Окурки целенькие, не затоптаны и, главное, не сигаретные — «Беломор». Мундштуки характерно замяты, отчетливый прикус.

— Еще у тебя перчатка.

— Тоже в работе. Возможно, и сообщит что-нибудь.

— Ты смотри! — апеллирует Томин к Пал Палычу. — То взахлеб рассказывала, что и как делается, а то заговорила сухо и дипломатично!

— Просто я робею. Вы теперь оба по особо важным, оба подполковники…

— Перчатка не перспективная, что ли? — догадывается Пал Палыч.

— Не знаю, — уклончиво отвечает Кибрит.

— Зинаида! — изумляется Томин. — Тебе брошена перчатка, как вызов на дуэль. Неужто спасуешь?

— А тебе — записная книжка. От нее более прямой путь к владельцу!

— Как бы не так!

Томин вынимает из конверта потрепанную записную книжку, раскрывает и показывает Кибрит.

— «ПК. № 18, 15, римское пять», — читает она вслух. — «ПЛ. № 19, 2 дек.». «К-45. Бент.», в скобках «англ.». Профессиональные сокращения?

— Кого я только не пытал! — восклицает Томин. — Радисты, электронщики, телефонисты, водопроводчики — все отказываются! «Зел. вел. на № 8», «Привет, оч. хор., 20 штук», — цитирует он наизусть. — Прелестные тексты для бессонницы!

Пал Палыч забирает книжку:

— Спокойно! Кроме абракадабры, тут есть телефоны и адреса. Адреса по всей средней полосе. Это тебе что — не зацепки?

— По адресам я послал запросы — что за люди. Четыре ответа пришло. Преступные связи исключены, уголовных происшествий с адресатами не было.

— Ну а телефоны? Номера городские, номера областные. Что ты предпринял?

— Поселковая милиция, Паша, в лепешку расшиблась по поводу телефонов. У всех абонентов ни единого общего знакомого!

— Ты и успокоился? Меня это решительно не устраивает. Владельцами телефонов будем заниматься! А тебе, Зина, будет дополнительное задание — определить, все ли записи в книжке сделаны одной рукой. Мне кажется, почерки разные. И еще меня не устраивает, что исчез мотоцикл, — снова оборачивается он к Томину. — Жаль, упущено время. Но зеленых «ижей» с коляской не бесчисленное множество в области. Надо искать. И надежней, если б ты самолично!

5

У Марата Былова собралась компания мотоциклистов. Сеня потешается над Ильей:

— Диван, понимаешь, купил во-от такой, от сегодня до завтра! И три кресла — слонам сидеть. Плюхнешься — утонешь.

— Ага! — вставляет Сема.

— У Илюши уже, понимаешь, не дача, а прямо родовой замок!

— Ладно, ладно! — отмахивается тот.

— Еще шкаф. Вроде гаража, — басит Сема.

— Даю слово, Марат, гараж красного дерева! Дверцы, как ворота! Мы с Семой взяли и мелом на одной створке понимаешь, «М», а на другой «Ж». Ух, он обиделся!

— Старинного шкафа не видали! Голоштанники! А я — пока предки не угробились, — я, знаете, как жил? Как какой-нибудь…

Он затрудняется подыскать достойное сравнение, и Сема подсказывает:

— Барон.

— Один галстук в Москве, другой в Петербурге, — лениво подпускает шпильку Марат.

— Не веришь?! Знаешь, сколько я всего распродал? Книги, ковры… — и с благоговейным придыханием: — Секретер в стиле «буль», сплошь инкрустации!

— Секретер сделал буль-буль-буль! — гогочут оба Семена.

Илья пожимает плечами: что с них возьмешь.

— Ты эти две недели не появлялся в своей бане? — спрашивает его Марат.

— Чего не хватало — теперь-то!

— А бывшие клиенты еще помнят, как ты шустрил: «Вас веничком обслужить?», «За пивком сбегать не прикажете?»

Илья кривится от лакейских воспоминаний.

— Вообрази, что такой гражданин, попарившись без твоего сервиса, нежданно увидит, как ты гарнитуры скупаешь. Поменьше пыли, Илюша, поменьше звону!

— Один я, что ли? Сема отхватил золотой перстень в полпуда весом!

— Кто подумает, что золотой? Я говорю — позолоченный. — Сема со счастливой улыбкой любуется перстнем.

— Вообще монеты утекают. Свистят между пальцев! — печалится Сеня.

Вздыхает и Илья:

— Брали — казалось, гора. Прям крылья выросли! Поделили — уже не то. А на сегодня вообще… Эхма, какой был рюкзачок!

— Рюкзачок на антресолях лежит, — небрежно роняет Марат. — Достать нетрудно.

На минуту воцаряется молчание, приправленное страхом.

— Или идите работать. Либо — либо.

— Нет уж, баста! — выражает общее мнение Сема.

— Есть один универмаг, — задумчиво говорит Сеня. — Тоже до того удачно стоит!..

— Нет! — обрывает Марат. — Повторяться не будем!.. Это скучно, — рисуется он. — Я, други, лишусь главного удовольствия на белом свете — придумывать блестящие преступления!


Томин в форме и офицер ГАИ останавливаются перед воротами деревенского дома.

— Хозяева! Дегтяревы! — стучит офицер в калитку. — Есть кто?

— Иду-у! — появляется немолодая приветливая женщина в платье с закатанными рукавами. — Вечер добрый! Какая до нас нужда?

— РайГАИ, — представляется офицер. — Надо посмотреть мотоцикл. Владелец дома?

— Вася-то? — говорит женщина, отпирая калитку. — Уж второй месяц в командировке, в Тюмень послали.

— Без него кто-нибудь пользовался мотоциклом? — спрашивает Томин.

— Никто. Стоит себе.

— Это точно?

— А кому? Младший мой на флоте, еще год службы. А старик и на работу пешком и с работы пешком. Считает — полезней…


Томин, но уже с другим офицером ГАИ взбирается по крутой и неровной тропе.

— Как только он здесь ездит!

— Вдовенко, товарищ подполковник, не он, а она, — улыбается офицер. — Кстати, призер мотогонок по пересеченной местности. Для нее этот косогор — пустяк!

Вдовенко они застают возле «ижа» в полной спортивной экипировке.

— С добрым утром!

— Ой! — девушка снимает шлем. — Еще чуть-чуть — и укатила бы на работу. Я где-то что-то?..

— Надеюсь, нет, — успокаивает Томин. — Где были вы и мотоцикл в субботу, двадцать восьмого числа?

— Уф! — смеется девушка. — Чистое алиби! Подружку замуж выдавала. Ехала впереди свадебной машины вроде эскорта — в цветах и лентах!

— Координаты подружки, извините, обязан записать. — Томин вынимает блокнот.

Третий владелец проверяемых мотоциклов, хоть и живет на селе, вид имеет столичный. Молод, любезен, уверен в себе.

— Двадцать восьмого? — переспрашивает он. — Скажу. По графику дежурил другой врач. Но с утра меня тоже вызвали на ферму — ЧП… Думаю, наши ветеринарные нюансы ГАИ не интересуют?

— Ветеринарные — нет, — подтверждает офицер ГАИ.

— А вернулись с фермы? — спрашивает Томин.

— К ночи.

— Пока вы были заняты, кто-нибудь мог позаимствовать мотоцикл — на время?

— Ни в коем случае! Пойдемте, покажу замок.

6

Большая комната, нечто вроде приемной; в ней Томин и около двадцати мужчин и женщин разного возраста. Появляется Знаменский, здоровается.

— Четверых нет, — сообщает Томин.

— Придется с ними беседовать отдельно. — Пал Палыч обращается к собравшимся: — Товарищи, приносим извинения за то, что вас вызвали. Но разыскивается человек, в записной книжке которого значатся номера ваших телефонов.

В комнате возникает говорок.

— Да-да, знаем, вас уже беспокоили. И все же рассчитываем на помощь… Нет ли у кого родственников и знакомых в районе Селихова?

На его призыв реагируют пожилой, интеллигентной наружности мужчина и старушка в платочке, явно из сельских жителей.

…Пропуская вперед интеллигентного мужчину, Пал Палыч входит в свой кабинет со словами:

— Да, взяли выручку за половину субботнего дня… Итак, мы имеем два совпадения: ваш телефон в книжке преступника и знакомые — в самом Селихове?

— Рядом. Гм… Я определенно угодил в переплет.

Знаменский достает бланк.

— Давайте официально: фамилия, имя, отчество?

— Никитин Николай Митрофаныч.

— Должность, место работы?

— Да собственно… я академик.

Авторучка Пал Палыча замирает.

— Ну обыкновенный академик. Не случалось допрашивать нашего брата?

— Нет, Николай Митрофаныч. Простите великодушно, что казенной повесткой… Оторвали от дела…

— Небольшая отлучка науку не погубит. Валяйте, допрашивайте с пристрастием! Только телефона своего я уж давно никому не даю, этим ведает секретарша.

— Вот фотокопия странички. Вы почему-то на букву «Ц».

— А-а, телефон дачный… Н. М. Никитин… нет, Никитина — тут закорючка на конце. Нина Митрофановна Никитина. И почерк определенно ее.

— Номер-то зарегистрирован на вас… Значит, ваша сестра?

— Да. И полагаю, логичней обратиться к ней.

— Безусловно, Николай Митрофаныч! Мы так и сделаем. Еще раз: извините.

— Подвиньте мне аппарат, — прерывает Никитин. — Экий вы церемонный молодой человек! — Он энергично крутит диск, набирая номер.

Окончив разговор, академик кладет трубку:

— Основное вы, наверно, уловили?

— Да, «Ц» означает цветы! — Пал Палыч взбудоражен открытием. — Это может дать совершенно новый толчок!

— Однако сестра не может указать никого конкретно.

— Я понял. Но произошло это именно на выставке цветов?

— Да. Она участвовала с астрами собственной селекции и раздавала семена. Причем с условием сообщить что-то насчет сортовых признаков. Отсюда номер телефона, которым Нина снабжала людей…

А старушка в платочке плотно сидит напротив Томина и так и сыплет:

— Еще пиши: две племянницы, Таисья и Шура. У Таисьи муж Евгений, а у сестры его, стало быть у Елены, — две дочери, старшая, пиши, в Краснодоне…

— Секундочку, Татьяна Егоровна!

— Ну?

— Больно велика у вас родня. В Селихове-то кто из них проживает?

— А сватья моя, восемьдесят лет стукнуло.

На столе у Томина звонит телефон.

— Да, Паша… Да ну?! Прелестно, беру на вооружение! — Хлопнув трубку на рычаг, он — весь ожидание — подается вперед и спрашивает: — Татьяна Егоровна, вы цветы разводите?

— Цветов не вожу, с огородом трудов хватает. Овощ я вожу огородную, смолоду рука на землю легкая. Особо петрушка у меня знаменитая. Толстая, сахарная, кто сажает — не нахвалится!

— И к вам обращаются за семенами?

— А то как же! Ведь не петрушка — княгиня!

Со всеми остальными вызванными беседуют другие сотрудники.

В кабинете, куда входит Знаменский, молодой лейтенант порывается встать, Пал Палыч его удерживает.

— Пароль «Цветы» срабатывает, товарищ подполковник. — Он подает заполненный лист, который Пал Палыч быстро просматривает.

— Замечательно! — Он присаживается против женщины, с которой здесь разговаривают. — Попробуйте расшифровать еще что-нибудь. Вот хотя бы: «К-45. Бент. англ.».

— Бентамки это английские. Куры изумительной красоты! Сама мечтаю завести.

Разрешаются и прочие загадки записной книжки.

— «Зел. вел. на № 8», — зачитывает пенсионного возраста мужчина и поднимает глаза на Томина. — Я думаю, «Зеленый великан» — сорт парниковых огурцов. А на номер восемь… вероятно, обмен на что-то, любители часто обмениваются.

— Огурец?! — крутит головой Томин. — А я-то мучился! Ну а если я вам скажу: «Привет, оч. хор., 20 штук»?

— Беру немедленно.

— Берете?

— Еще бы! «Привет» — это сказочный крыжовник!

— Ну, спасибо! Сегодня наконец усну спокойно.


Знаменский и Томин устроились подкрепиться в одном из буфетов Управления.

— Вот намешано в человеке: любитель растений и взломщик касс…

— И что? Один пропьет-прогуляет, а он вложит в дело. Новую теплицу построит. К Восьмому марта вырастит миллион алых роз. Хозяйственный такой негодяй.

Пал Палыч не откликается.

— Зинаида! — машет Томин.

Кибрит присоединяется к ним со своим подносом.

— Дела? Настроение? — оглядывает она друзей. — Об окурках заключение готово. Все три оставлены одним человеком. И есть маленькая новость о вашей перчатке.

— Ну-ну? — сразу оживляется Пал Палыч.

— На внутренней поверхности полно микроскопических следов разных красок — клеевых, масляных и прочих. Специально исследовали время их образования: примерно год назад.

— То есть… он маляр?

— Скорей всего, да.

— Итак, двое: садовод и маляр, — удовлетворенно говорит Томин.

— Напоминаю, оба скрылись с места преступления на мотоцикле. Ищешь мотоцикл?

— Уже сорок три штуки на моем счету, Паша. И сорок три хороших человека, которых не в чем заподозрить! Если б хоть Зинаида помогла…

— Чем, Шурик? У меня лишь краешек протектора. Судя по рисунку, шины старого образца, давно не менялись…

7

Марат Былов и Илья бок о бок шагают по улице. Марат наставляет:

— Ты случайно гуляешь мимо научно-исследовательского института, где раньше работал. Попадется знакомый — что?

— Поздороваюсь?

— Умница. И не забудь обрадоваться встрече.

Илья преданно кивает.

На противоположной стороне улицы высится солидное здание учрежденческого типа.

— Видишь, на первом этаже три окна с решетками?.. Это касса, — говорит Илья вполголоса.

— Вижу, только пальцем не тычь.

Илья от соблазна сует руки в карманы.

— Рядом парадный вход, — продолжает он.

Марат останавливается и закуривает, искоса рассматривая помпезные двустворчатые двери.

— Неужели не заделан наглухо?

— Им сроду не пользовались. И ворота во двор… вбили три гвоздя и думать забыли. Пара пустяков отогнуть.

— Сколько на белом свете глупости, Илюша! — восхищается Марат. — Сколько глупости! Я готов поверить в три гвоздя.

— Если точно, то четыре. Снаружи войти — не войдешь. Но оттуда выйти — запросто.

— А это главное — быстро выйти. На боковую улицу. Четыре гвоздя!.. При условии, что ты верно сосчитал.

— Трогал даже. Когда меня за зарплатой посылали.

— Кто посылал?

— Да там так: в день получки от каждого отдела идет представитель. Он за всех получает и сам раздает. Чтобы не толпиться.

— Пошли назад. И как она протекает — эта финансовая акция?

— Приходишь к двум часам. Очереди никакой, у кассирши все готово. Заберешь конверт с деньгами, распишешься и топай. Марат… Ты правда надеешься взять?

— Идея меня вдохновляет. А тут не опилки, — он касается лба.

— Эхма! Если б взять, так это… прикинуть страшно, сколько… — захлебывается в волнении Илья. — Докторов, кандидатов штук двести… и остальные, может, тысяча человек… И у всех оклады…

— Тысяча двести человек вкалывают полмесяца — двенадцать рабочих дней. Двенадцать умножаем на восемь часов, — бормочет Марат, — это девяносто шесть часов. И на тысячу двести… это сто тринадцать тысяч двести человекочасов.

Илья слушает раскрыв рот.

— Вы возьмете кассу втроем за двадцать минут — это примерно ноль девять человекочаса. И во сколько ж раз вы окажетесь умней докторов-кандидатов? Сейчас посчитаем… Округленно — в тридцать семь тысяч семьсот шестьдесят раз!

— Потряска! — Неизвестно, что потрясает Илью: сама цифра или легкость, с которой без клочка бумаги проделаны вычисления.

— Помнится, ты возил на территорию оборудование? — Илья кивает. — Машины проверяют?

— На выезде.

— На въезде — нет?

— Ввози, что хочешь! Была бы институтская машина.

— Слава, слава дуракам! Въехать через ворота, а выйти здесь! — Они как раз проходят мимо парадного подъезда.

— Но въехать-то…

— Зачем же я расспрашивал об этом шофере с детьми, как думаешь?

— Марат, ты гений!

— Не исключено.


— Паша, ты в этом году хоть раз плавал? — вопрошает Томин, входя к Пал Палычу в приподнятом настроении.

— Довольно регулярно.

— Да не в бассейне — в реке!

— А ты?

— Сегодня, с утра пораньше. Травка на берегу, пернатые поют, и девушки загорают… Райские кущи!

— Если купался — так с уловом?

— Ох, как грамотно покупался!.. Предлагаю задержать В. И. Подкидина, тридцати четырех лет, ранее судимого.

— А что мы имеем против В. И. Подкидина?

— А вот слушай. Поехал я под Звенигород к инженеру Макарову. — Томин вынимает пресловутую записную книжку и раскрывает на закладке. — Он тогда по вызову не явился — сидит в отпуску на садовом участке. Телефон свой записал сюда сам, с нашим «садоводом» общался на почве какой-то безусой земляники. Подкидин — бригадир-строитель, занимается отделочными работами. Так что за другом-маляром дело не станет. С участковым я в темпе созвонился, он в темпе прощупал квартирных соседей. Описывают Подкидина в самых мерзких тонах. Одно, говорят, спасенье, что увлекается сельским хозяйством и летом пропадает в деревне у родителей. Давай его изымать из оборота, а? Пока тихонько, чтобы дружки не запаниковали. Медлить нечего.

— Да, пожалуй…

— Опять в сомнениях? Купаться надо, Паша, купаться!

8

На сквере рядом со сказочными избушками и прочими подобными атрибутами в песочнице весело возятся оба маленьких Барсукова. Сам он, сидя на скамейке, слушает по транзистору репортаж о футбольном матче. Марат следит за Барсуковым, выжидая удобного момента для знакомства. Взглянув на часы, подходит.

— По-прежнему три — два? — азартно спрашивает он. — Минуты полторы до конца?

Барсуков кивает. Марат присаживается рядом, оба поглощены событиями на стадионе. Но вот раздается рев болельщиков — матч окончен. Барсуков выключает приемник, и они с Маратом обмениваются обычными в таких случаях фразами.

Тут плаксики, надумав что-то новое, приносят и складывают к ногам отца ведерки и лопатки.

— Пап, мы на горку!

— Валяйте.

— Неотразимая пара! — говорит Марат. — Люблю ребенков, а своих нет.

— Отчего? — без особого интереса спрашивает Барсуков.

— Не женат. То есть был, но… жестокая это проблема… А почему они не в детском саду?

— То и дело простужаются. Отведу завтра.

— Простуда — бич городских детей. Единственное радикальное средство — несколько сезонов подряд на юге.

— У всех свои рецепты.

— Нет-нет!.. Простите, как вас зовут?

— Алексей. Леша.

— Марат.

Он протягивает руку, и Барсуков отвечает тем же.

— Поверьте, Леша, юг — это спасение. Меня самого только тем на ноги и поставили. Во младенчестве был довольно хилым существом. Не похоже?

— Да, теперь не скажешь.

— Сначала гланды, потом бронхи, потом легочные явления.

Марат напал на безошибочную тему: Барсуков обеспокоился, затосковал.

— Я готов ради них в лепешку, — говорит он. — Но несколько сезонов…

— Леша, если упустите сейчас, то на всю жизнь угнетенное дыхание, серьезный спорт недоступен. А ведь растут будущие мужчины!

— Несколько сезонов на юге я не осилю. Организационно, материально, всяко, — хмуро говорит Барсуков.

— Вы считаете мое поведение навязчивым?

— Да нет, ни к чему не обязывающий разговор.

— Не совсем так, Леша. Я действительно могу вам помочь!


Подкидин беззаботно идет по улице, и все вокруг вызывает его доброжелательный интерес. Повернув за угол, он сталкивается с Томиным. Порой случается, что наткнувшиеся друг на друга пешеходы не могут сразу разойтись, вместе делая шаг то в одну сторону, то в другую. Внешне и Томин с Подкидиным без толку топчутся у края тротуара, но к этому добавляется короткий тихий диалог:

— Подкидин?

— И что?

— Уголовный розыск. Вы нам нужны. Садитесь в машину!

Машина без опознавательных милицейских знаков уже притормозила около них, и задняя дверца приглашающе распахнута.

И еще один человек, оказавшийся за спиной у отшатнувшегося Подкидина, говорит ему в затылок:

— Спокойно, Подкидин, без глупостей.

Обмякший, посеревший, садится он в машину. Человек, стоявший сзади, садится рядом с ним, Томин впереди. Машина отъезжает, не привлекая ничьего внимания.


В кабинете Знаменского — Подкидин, Томин, у двери — помощник инспектора и понятые.

— Подпишите протокол задержания.

— Ничего не подписываю! — Подкидина трясет как в лихорадке.

Томин вносит соответствующую пометку в протокол, отпуская понятых, засвидетельствовавших отказ.

— Сейчас придет хозяин кабинета, следователь по особо важным делам. Он задаст вопросы, которые его интересуют.

— По особо важным?! Да за мной никаких дел, не то что важных! Вот встану и уйду! Стрелять, что ли, будете? — Он и впрямь встает и делает движение к выходу.

Страж у двери преграждает ему путь.

— Плохо начинаете, Подкидин, — предупреждает Томин. — Себе во вред. Вы ведь задержаны как подозреваемый.

— По-до-зре-ва-емый! В чем же, хотел бы я знать! — Подкидин возвращается и стоит лицом к лицу с Томиным.

— Я сказал: кража. Подробней объяснит следователь.

— Понятно… Нашли меченого… Эти штуки и фокусы я знаю! Я вам не помощник на себя дело шить! Все! Рта не открою, слова не скажу! — Он опускается на место, вынимает пачку «Беломора», щелкает зажигалкой.

Пал Палыч молча проходит и садится за стол, заполняет бланк допроса. Произносит, как положено:

— Я, следователь Знаменский… такого-то числа в помещении следственного управления допросил… Как вас зовут?

— Никак не зовут, — говорит Подкидин, пуская дым в потолок. — Показаний не даю, объяснений не даю. Будьте счастливы своими подозрениями… Это я выражаюсь культурно, на русский язык сами переведете.

— У вас нет оснований принимать в штыки следователя, — изумляется Пал Палыч.

— Можете записать в протокольчик, что я вас… обожаю! — Это звучит не лучше, чем оскорбление.

— В подобном стиле намерены разговаривать и дальше? — холодно, но с любопытством наблюдает его Пал Палыч.

Подкидин молчит.

— Если вы отказываетесь защищаться от наших подозрений… — Пал Палыч делает выжидательную паузу, но, не дождавшись ни слова, договаривает: — тогда нам остается вас изобличать.

— Дав-вай-те! Изобличайте! Горю нетерпением!

Что испытывает Подкидин на самом деле, выкрикивая эти рваные фразы, неведомо, но выглядит он донельзя развязно и нагло.


Вероника Антоновна Былова в волнении ведет крайне важный для нее разговор с бывшей женой сына.

— Да, — горячо говорит Вероника Антоновна, — да, я боялась гор! Какая мать не боялась бы, Стелла? Особенно после той трагедии. Колю и Дашеньку Апрелеву я любила как родных. Такие быличистые, счастливые! Помнишь, как Дашенька чудесно смеялась?

— Помню, — с едкой горечью произносит Стелла. — А Коля был хирург божией милостью. Он мог бы спасти сотни людей.

— Да, смерть не выбирает. Невыносимо знать, что Коля с Дашенькой погибли!.. А Марик был рядом, его чудом миновало! Я до сих пор боюсь, что он не устоит и опять пойдет «покорять вершины»!

— Не бойтесь, не пойдет, — с презрением к Марату произносит Стелла.

— Но ты же ходишь?

— Я — да.

— Стелла, — приближается Вероника Антоновна к главному, — он винит меня в том, что вы разошлись!

— Вас? К вам я не имею претензий, — бесстрастно возражает Стелла.

— Но если все-таки я была неправа перед тобой… в чем-то… то по неведению, по недомыслию…

Сказано столь искренне, что Стелла смягчается.

— Вероника Антоновна, разве мы когда вздорили? Зачем этот покаянный тон? Со мной вы были ласковы и терпеливы. Я же не умела простых вещей. Норовила все состряпать из консервов и крупы. Словом, не подарок в дом.

— О, ты очень скоро научилась, дружочек!

— Положим, не скоро, но научили меня вы. Как-то ухитрились между гастролями.

Подобие прежней близости объединяет женщин, и Вероника Антоновна приободряется.

— Знаешь, даже когда ты замороженная, как ледник, я могу с тобой разговаривать… Стоит заговорить с Мариком — и сразу… глупею, что ли? Чувствую, что надо бы иначе, но слова пропадают, мысли пропадают.

Стелла понемногу отворачивает от нее вновь каменеющее лицо.

— Послушай, недавно он вдруг… ты ведь знаешь, как он владеет собой, а тут — больно вспомнить — вдруг с такой горечью о вашем разрыве… С таким сожалением! Стелла, он любит тебя! У него нет другой, и ты не замужем. Вернись к нам, Стелла!

Та ожидала чего угодно, только не призыва в лоно семьи. Однако недоумение ее проступает словно из-под слоя льда.

— Марата я вычеркнула из жизни.

— Но ты же пришла… я попросила — и ты пришла!

— Атавизм: реакция на крик из-под трамвая. Кидаешься, хотя известно, что нужна реанимация.

— Это… случайное сравнение?.. Кому нужна реанимация? Марику?

— Не суть важно.

— Не уклоняйся. Ты всегда козыряла прямотой. Я хочу откровенности! Марику — реанимация? Почему? Он не умирает! Что ты думаешь о Марике? — Вероника Антоновна повышает и повышает голос и даже ногой напоследок топает. И у Стеллы вырывается:

— Марат — это лопнувший супермен. Его уже нет, не существует!

— Бог мой, опомнись! Нет, в тебе просто говорит оскорбленная женщина. Как это он не существует?! Не знаю, из-за чего вы разошлись, у тебя характер ой-ой, а может, и Марик поступил неладно, допускаю, но нельзя же хоронить заживо! Он яркий, гордый, одаренный человек, у него блестящее будущее! Бывает эгоистичен, согласна, но в корне — хороший! Одно то, что ради моего покоя пожертвовал альпинизмом и всеми друзьями…

— Пожертвовал ради вас? Забавно!

— Забавно? Стыдись!

Помолчав, Стелла унимает раздражение:

— Простите, Вероника Антоновна! Зря я, не обращайте внимания.

— Твои слова… Понятно, что сгоряча, но он действительно какой-то опустошенный. Нерадостный. Бедный мой мальчик!.. Что мне делать, Стелла? Посоветуй что-нибудь, ты умная!

— Мне нечего советовать.

— Тогда хоть расскажи попросту, без реанимаций, что у вас произошло? Почему он изменился?

— Не могу…

— Что же, тогда извини, что побеспокоила! — С неостывшей обидой Вероника Антоновна провожает Стеллу к двери в прихожую и видит входящих в квартиру Марата и Барсукова.

Встреча со Стеллой — неожиданная и болезненно неприятная для Марата.

— Добрый вечер, — бормочет он и скрывается в своей комнате.

Приотставший Барсуков засмотрелся на Стеллу и, заметив, что она потянулась к вешалке за курткой, бросается помочь.

— Разрешите?

— Благодарю.

Только всего и сказано, но вот уже Стелла коротко простилась с хозяйкой, вот хлопнула за ней дверь, а Барсуков все стоит в передней, и лишь окрик Марата сдвигает его с места.

— Марат, кто она? — первым делом интересуется Барсуков.

Марат смотрит в пространство.

— Это к матери… Так на чем мы остановились?

Оба не сразу могут вспомнить, потому что думают о Стелле — каждый свое.

— Кажется, по поводу прежней работы… инженер-испытатель…

— Да, — кивает Барсуков. — Гонял тяжеловозы, новые модели. Автодром, пробеги через полстраны, разные дороги. Мне нравилось. И деньги другие… Из-за плаксиков бросил. Пока устроился простым шофером — только бы рядом с домом.

— А случались опасности, риск?

— Когда участвовал в ралли, то… — Он улыбается воспоминанию: — «И какой же русский не любит быстрой езды!..»

— …как сказал Николай Васильевич Гоголь. Певец тройки, на которой катался господин Чичиков… Насчет ребят, Леша, я закинул удочку. Поворошил старые связи в курортном управлении. На словах твердо обещали. Собирай справки и ходатайства.

— Ох, если б выгорело!.. — И внезапно: — Марат, она тоже певица?

Марат дергается.

— Почем я знаю!

9

Несколько человек сидят на стульях поодаль друг от друга. Подкидин в их числе.

— Вы утверждаете, что это не ваша? — говорит ему Томин, показывая записную книжку.

— Не моя.

Томин выглядывает в коридор.

— Прошу!

Входит проводник со служебно-розыскной собакой.

Подкидин меняется в лице.

— На столе лежит записная книжка, — объясняет задание Томин. — Собака должна определить владельца.

Проводник дает овчарке понюхать книжку и командует:

— След!

Собака методично обнюхивает всех, начиная с Томина. Напротив Подкидина садится и лает.

Тот вжимается в спинку стула.

— Цыц, паскуда! — кривится Подкидин.

Собака снова лает.

— Ну моя она, моя, моя!.. — кричит он тогда, словно признаваясь персонально овчарке…


— Считаешь, псина отобьет у тебя хлеб? — шутливо спрашивает Пал Палыч у Кибрит.

— Собачье опознание экспертизу не заменит.

— Экспертизу, Зиночка, ничто не заменит! Изымем образцы почерка Подкидина и отдадим тебе в белы руки. Саше просто не терпелось поскорей переломить его настроение.

— Повернись-ка, нитка прилипла. — Она снимает с пиджака Знаменского нитку, скатав ее в комочек, хочет кинуть в пепельницу, но приостанавливается. — Кто это курил?

— Подкидин.

Она садится, придвигает пепельницу и рассматривает два окурка.

— Любопытно… тоже «Беломор». Даже очень любопытно, Пал Палыч! Где наше заключение по окуркам?

Пал Палыч раскрывает папку с делом. Кибрит проглядывает текст, сверяясь глазами с тем, что видит в пепельнице.

— Дай что-нибудь… хоть карандаш. — Она поворачивает окурки так и эдак. — Я же чувствую — знакомый прикус! Щербинка на зубе… вон она, отпечаталась точно так же.

— Не может быть!

— Почему? Советую направить к нам в НТО. Думаю, у тебя будет одним доказательством больше.

Пал Палыч отнюдь не проявляет энтузиазма.

— Больше не значит лучше.

Смысл афоризма Кибрит не успевает выяснить, так как Томин вводит Подкидина и торжествующе подмигивает из-за его спины. Да результаты понятны и без того: Подкидин валится на стул, как человек отчаявшийся и обреченный.

— Зина, если можешь, погоди, не исчезай, — говорит Знаменский и оборачивается к Подкидину: — И стоило напрасно отпираться, Подкидин?

Подкидин молчит.

— Не хотите сказать, при каких обстоятельствах потеряли книжку?

— Не терял я… не должен был… берег…

— Пал Палыч, можно вопрос? — говорит Томин.

— Пожалуйста.

Томин берет со стола конверт, вынимает из него кожаную перчатку.

— Вот еще кто-то тоже потерял. Не ваш приятель-маляр?

Подкидин вытаращивается на перчатку.

— Ччертовщина! И она у вас?

— Угу. Чья это?

— Моя!

Томин озадаченно поднимает брови, Знаменский хмурится.

— А не приятеля? — осторожно спрашивает он.

— Какого еще приятеля? Моя и есть.

— Не торопитесь, Подкидин.

— Говорю «не мое» — не верите. Теперь говорю «мое» — опять не верите. Что я, свою перчатку не знаю? Моя и есть.

— Где могли обронить?

— Понятия не имею… А где нашли?

Томин подсаживается поближе.

— Разреши! — просит он, и Пал Палыч уступает ему следующие вопросы, пристально наблюдая за реакцией Подкидина.

— Ваша, значит? А левая цела?

— Выкинул.

— Выкинули… Так вот, правую нашли на месте преступления. Кто-то, представьте себе, обворовал магазин! — И без паузы: — Где вы были двадцать восьмого прошлого месяца, в субботу?.. Отвечайте на вопрос! — добивается Томин. — Где были в субботу днем?

Подкидин загнанно озирается и почему-то начинает сбивчиво рассказывать Кибрит:

— Непричастен я… вот что хотите! Надо сообразить, где был двадцать восьмого… двадцать восьмого… — Но продолжает о другом: — Перчатка у меня пропала недели три уже… нет, четыре. И книжка примерно. Хватился про рассаду звонить — нету! Всю комнату перерыл, даже мебель двигал… Выходит, все улики против меня?..

— Я прерываю допрос, — говорит Пал Палыч Томину.

Тот протестующе вскидывается, но — что поделаешь — подчиняется.

— Пойдемте, — кладет Томин руку на опущенное плечо задержанного.

После их ухода Знаменский шагает по кабинету в раздумье.

— Пал Палыч, ты меня сбил с толку, — признается Кибрит.

— Я сам, Зиночка, сбит с толку! Концы с концами не сходятся!

Томин возвращается один.

— Так и что? — произносит он с порога.

— Что-то не так, Саша. Прибило нас течением не к тому берегу.

— Если можно, без аллегорий.

— Да ведь сам понимаешь!

— Нет, не понимаю!

— Пока он отказывался, я подозревал. А признал, что улики против него, — и подозрения мои рассыпались!

— Ты хочешь зачеркнуть все сделанное? Такой клубок распутали, вагон работы — и кошке под хвост?!

— Да, под хвост! А работа только начинается!

— Шурик, Пал Палыч! Без драки, пожалуйста!.. Я тоже не понимаю, — смотрит Кибрит на Знаменского, — почему «больше не значит лучше»?

— Даже афоризм припас! — фыркает Томин.

— Зина, у тебя за другими делами вылетело из головы. Один был у двери. Он оставил окурки и перчатку. Но книжку-то нашли на втором этаже! Около кассы!

— Однако не обязательно это были разные люди. Допустим, в шайке друг другу не доверяют. Приемлешь такую смелую мысль?

— Приемлю.

— Тот, кто на стреме, нервничает, как бы не утаили от него часть добычи.

— Ну?

— Постоял, покараулил, а потом его по уговору сменили, отпустили потрошить кассу. Имеете возражения по схеме?

— Он выкурил три папиросы. Не было времени бегать наверх.

— Да и стоял, по-моему, спокойно, — добавляет Кибрит. — Когда человек нервничает, он прикуривает одну от другой, бросает, не докурив.

— Хорошо. Не нравится — не надо. Выдвигаю новый вариант. Думаете, зря я спросил про левую перчатку? Говорит, выкинул. Стало быть, ее нет, заметьте! Найденную перчатку сравнить не с чем. Он признал ее своей, но так ли это?

— Соврал? — непонимающе спрашивает Кибрит.

— Туго соображаешь, Зинаида. Паша вон смекнул.

— Чтобы не идти по групповому делу, решил взять все на себя, — поясняет Пал Палыч. — В принципе не исключено. Теоретически. Но…

— Опять «но»?! — всплескивает руками Томин. — Будь добра, поделись, — обращается он к Кибрит, — как тебе показался этот гражданин? Он ведь удостоил тебя особой откровенности!

— Впечатление неоднозначное. Можно поверить всему, можно половине…

— Можно ничему, — договаривает Пал Палыч.

— Вот! — удовлетворенно восклицает Томин. — А то — «не к тому берегу»!

— Этот вопрос отнюдь не решен.

— Что тебе еще нужно для его решения?!

— Все о Подкидине. Не знаем мы человека, потому и гадаем. Все о Подкидине, Саша! — повторяет Пал Палыч.


Марат, Сема и Илья прохлаждаются на природе. Появляется запоздавший Сеня.

— Слушайте, что расскажу, — говорит он. — Подкидина милиция замела!

Сема присвистывает. Илья напуган.

— Как думаешь, это ничего? — трепещет он.

— А ты как думаешь? — испытующе прищуривается Марат.

— Не знаю…

— Может, мы перемудрили? — спрашивает Сеня.

— То есть я перемудрил? Иными словами, напортачил?

Сеня молчит, замявшись. Марат внешне хладнокровен, в душе взбешен. В нем усомнились?!

— Слушайте. Касается всех. Сема, оставь в покое бутылку. Зачем были подброшены вещдоки? Отвечайте!

— Чтобы не искали мотоцикл, — гудит Сема.

— Правильно, чтобы отвлеклись на ложные улики. Судя по результатам, цель достигнута?

— Да, но… — мямлит Илья. — Понимаешь…

— Понимаю. Ты не ожидал от милицейских особой прыти. Сражен их успехом. А вот я рад ему. Я учитывал такой поворот. И кого я им предложил в награду за усердие? Бывшего уголовника. Их любимое блюдо. Пусть едят!

— А если у него алиби? Свидетели? — возражает Сеня.

— Ну и что? Свидетели говорят одно, улики другое. Что, по-твоему, будет?

— Нне пойму… Не то сажать, не то отпускать…

— Вот именно! А в подобных случаях прекращают за недоказанностью. Кое-что я в этом смыслю!

— Хорошо бы прекратили… — неуверенно тянет Илья.

— Слушай, сирота, ты хочешь без малейшего риска? Тогда надо аккуратно ходить на службу. Давайте внесем окончательную ясность, — Марат не меняет жесткого тона. — Работать вы не расположены.

— Естественно, — буркает Сеня.

— А наслаждаться жизнью очень расположены.

— Само собой!

— Вывод, надеюсь, понятен?.. До меня вы прозябали, промышляли по мелочам. Но всем грезились вольные деньги. Получили вы их или нет?

— Получили, — признает Сеня.

— И еще получите. Я разрабатываю новый план. Будет великолепная, грандиозная операция! Все должны верить мне абсолютно!

10

Утро. Знаменский и Томин встречаются на улице недалеко от Управления внутренних дел. Друзья здороваются.

— Мне с тобой надо перемолвиться. Сядем поговорим? — предлагает Томин, рассчитывавший на эту встречу.

Они находят скамейку на бульваре. Нетрудно догадаться, что Томин сильно не в духе.

— Ну-у, на себя не похож. Не потряхиваешь гривой, не грызешь своих удил!

— Прав ты, Паша, был — не к тому берегу. Мой грех, — говорит Томин. — Надо отпускать Подкидина.

— Вот как!.. Мы уже ничего не имеем против Подкидина?

— Имеем, но…

— Больше имеем за Подкидина?

— Больше. Прошел я за ним все годы, что он на воле. Резюме такое: человек в кровь бился, чтобы не возвращаться к старому. Детали есть, каких не придумаешь… Хороший, в общем, мужик. Вот мой рапорт. — Он передает Пал Палычу три листа машинописного формата. — Решай.

Подготовленный прежними сомнениями, Пал Палыч переживает новость легче, чем Томин. Прочитав рапорт, говорит:

— В итоге ни садовода у нас, ни маляра. И Подкидина нам… подкинули. Изобретатели, чтоб их!.. Подстраховались. Не заметим, мол, окурков — нате вам перчатку. Мало перчатки — поломайте голову над записной книжкой.

Томин вздыхает, лезет за блокнотом и вырывает из него исписанный листок.

— Знакомые Подкидина. Где галочка — те бывали у него дома. На обороте — те, кто посещал соседей, — лаконично отвечает Томин на невысказанное обвинение в неполноте списка.


Подкидин отодвигает от себя томинский список. Подальше — на сколько достает рука.

— Никого не подозреваю!

— Чего-то вы недопонимаете, Подкидин. Если вещи были взяты у вас и нарочно подброшены… — Выражение лица Подкидина заставляет Пал Палыча замолчать. — Вы не верите, что я так думаю? — догадывается он.

— Нашли дурака! Кто заходил, да когда заходил… Это нашему брату разговор известный: давай связи! Ищете, кого мне в сообщники приклеить!

Пал Палыч качает головой: ну и ну!

— Почему вы говорите «нашему брату», Подкидин? О вас хорошие отзывы, товарищи вас уважают, начальство ценит.

— Ка-акой тонкий подход… Они-то уважают, а вы их вон куда пишете! — Он негодующе указывает на томинский перечень. — Клопова записали! Мы с ним из одной деревни, парень — золото. А у вас Клопов на заметке!

— Да не хотим мы зла вашему Клопову! Здесь просто перечислены все люди, которые… А, десятый раз объясняю! — опять прерывает себя Пал Палыч, видя ту же мину на физиономии Подкидина. — Ну как вы не хотите поверить, Виктор Иваныч?!

— Уже по имени-отчеству, — констатирует Подкидин, словно подтвердились худшие его опасения. — Последнее дело. Вы по имени-отчеству, я по имени-отчеству, мигнуть не успеешь — и там! — Пальцы его изображают решетку.

Комизм заявления не оставляет Пал Палыча равнодушным.

— Не знал такой приметы. Наоборот, освобождать вас собирался! — произносит он, скрывая смех. — Извиняться и освобождать. Вот постановление.

«Не иначе, новая уловка. Подкидина не проведешь!»

— Эти штуки и фокусы я знаю!

Однако бланк в руке Пал Палыча все же приковывает взгляд Подкидина.

— «Освободить задержанного… — читает он с великим изумлением. — Освободить в связи с непричастностью к краже…» Я могу уйти?!

— Забирайте вещи в КПЗ — и скатертью дорога.

Входит вызванный Пал Палычем конвойный.

— Слушай, извини, — бросается к нему совершенно ошалевший Подкидин. — Это что?

Тот заглядывает в бланк.

— Отпускают. Читать не умеешь?

Ноги у Подкидина готовы сорваться, но что-то принуждает топтаться на месте. Попрощаться? Даже извиниться, пожалуй, ведь хамил…

Он возвращается к столу Пал Палыча, прокашливается. Но способность к членораздельной речи его покинула. Безуспешно открыв рот несколько раз, Подкидин садится.

И нерешительно, конфузливо протягивает руку за списком.


Пляж в пригородной зоне отдыха. Среди купающихся — Сеня. Он выбирается на берег, фыркая и отплевываясь.

Мимо гуляющим шагом идут двое. Если б нам не был основательно известен облик Томина, мы бы и взгляда на них не задержали — настолько оба органичны на здешнем фоне. Вдруг эти двое останавливаются около Сени, как раз когда он снимает резиновую шапочку.

— Закурить не найдется? — спрашивает один, будто не видит, что на Сене лишь мокрые плавки.

— Некурящий я, некурящий, — отвечает тот, стремясь поскорее добраться до полотенца и одежды.

— Даже некурящий! — укоризненно произносит второй, то есть Томин. — А зачем окурки воруешь? — и крепко берет Сеню за плечо. — Зачем, спрашиваю, окурки-то воровать?

— Какие окурки… у ккого… — лепечет Сеня, начиная сразу отчаянно мерзнуть.

— У Подкидина, у кого же. У Виктора Подкидина, который проживает в квартире с твоей теткой, — веско разъясняет Томин. — Взрослый парень — и крадет окурки! Это хорошо? Я спрашиваю — хорошо? — будто речь и впрямь об одних окурках.

Сеня стучит зубами. Он голый, мокрый и беззащитный. Происходящее столь неожиданно для него, что он не способен к сопротивлению. В полном смысле слова застали врасплох..

И когда Томин тем же укоризненным голосом осведомляется:

— Записную книжку с перчаткой в тот же раз взял? Заодно?

Сеня без спору подтверждает:

— Ззаодно…

— Тогда поехали.

— Штаны… — просит Сеня, далеко не уверенный, что дозволят.

— Как считаешь? — оборачивается Томин к своему спутнику.

— Штаны, я думаю, можно, — серьезно отзывается тот.

— Спасибо… — потерянно благодарит Сеня. Сеня, теперь подследственный Калмыков, относится к той разновидности преступников, которые, коли уж попались и проговорились, не запираются и впредь. Таких, как правило, используют для изобличения сообщников. Потому логично, что мы застаем Калмыкова на очной ставке с Тутаевым.

Тутаев мрачен и воспринимает поведение своего тезки как предательское.

— Деньги мы поделили по дороге обратно. Заехали в кусты, там пересчитали, понимаешь, и поделили… на три части, поровну. — Калмыков ловит взгляд Тутаева, моргает — обрати внимание — и повторяет: — Поровну, значит, на троих… Вот так было совершено преступление… По глупости, конечно.

— Что скажете? — спрашивает Пал Палыч Тутаева.

— Плетет незнамо что! Псих какой-то…

— Кому принадлежала идея бросить в универмаге чужие вещи? Тутаев?

— Не понимаю вопроса.

— Калмыков?

— Кому принадлежала… забыл, кому первому. Но вещи я взял случайно в квартире у тетки… то есть у соседа.

— Совсем случайно?

— Ну, точней, с целью ввести в заблуждение товарищей из милиции.

— Понятно. Как, Тутаев, все никак не припоминаете этого гражданина?

— Первый раз вижу! — глупо упорствует тот.

— Хотя полгода работали в одном цеху радиозавода и считались приятелями. По какой причине уволились? — Снова оборачивается Пал Палыч к Калмыкову.

— Мы с Семой…

— За себя говори!

— Поскольку на очной ставке, я должен за обоих. Правильно понимаю, гражданин следователь?

— Правильно.

— ОТК часть контактов бракует, отправляет на свалку. А на каждом контакте — чуток серебра. Если паяльничком пройтись — можно снять. Мы с Семой и занялись… для одного ювелира. Нас, гражданин следователь, бесхозяйственность толкнула, — поспешно добавляет Калмыков. — Серебро, понимаешь, на помойку!

— Отчего же прекратилось ваше… хм… общественно полезное занятие?

— Ювелир сел. Если б не это несчастье, разве б я поднял руку на кассу? Что вы! У вас обо мне превратное мнение!

Не дослушав, Пал Палыч обращается к Тутаеву:

— Подтверждаете показания Калмыкова?

Тот злобно смотрит на закадычного дружка:

— Знал бы, какое ты дырявое трепло, — я бы от тебя на другой гектар ушел!

А Сеня Калмыков окончательно вошел в роль «чистосердечника», и ему уже рисуется обвинительное заключение, где черным по белому записано, как его показания помогли следствию.

Теперь он взывает к Илье Колесникову:

— Я, Илюша, во всем признался: как втроем забрались в магазин, втроем выручку делили в кустах… не помню, сколько отъехали… как на даче у тебя гуляли… втроем, после дела. Семе я сказал и тебе говорю: чего, понимаешь, темнить…

У Колесникова шкура потоньше тутаевской и нервы пожиже. Он уже, собственно, «готов», но Сеня еще не исчерпал запас красноречия:

— Вот суд будет, а статья-то, она резиновая. Есть верх, есть низ. Надо адвокату чего-то подбросить, понимаешь, для защиты. Мы молодые, первый раз, по глупости… Пожалеют…

11

В сарайчике у Ильи опрокинут набок ИЖ — так, чтобы колясочное колесо свободно крутилось и было доступно для осмотра. Кибрит медленно вращает его, сравнивая с увеличенной фотографией слепка, снятого со следа у шоссе.

— Вот это место отпечаталось! Узор в точности совпадает: расположение трещин, потертости… Да, Шурик, безусловно, он!

— Отлично! — восклицает Томин. — Нужно быстренько оформить это для Паши.


— Разрешите присутствовать на очной ставке? — Томин входит и кладет на стол перед Пал Палычем заключение экспертизы.

Сеня зябко вздрагивает (видно, вспомнилось задержание на пляже), но с подобием радостной улыбки говорит Томину:

— Здрасте! (Смотрите, переродился с той минуты, как рука закона ухватила меня за плечо!)

— Ну вот, Колесников, на дороге остался след вашего мотоцикла. Подтверждаете вы показания Калмыкова?

Илья Колесников прерывисто вздыхает и выдавливает:

— Подтверждаю…

— Теперь по порядку. Где познакомились? — Это к Калмыкову.

— В бане. Когда ювелир сгорел и нас поджало, мы Илюхе в бане и предложили: давай махнем одно дело… втроем.

— Правильно, Колесников?

— Дда… правильно.

— Прошу прощенья, не понял, — подает голос Томин. — Вы случайно мылись, что ли, вместе? Один намыленный другому намыленному говорит: айда что-нибудь ограбим? Что позволило вам и Тутаеву обратиться к незнакомому человеку с подобным предложением? Можно такой вопрос, Пал Палыч?

Тот кивает.

— Почему ж незнакомый? — возражает Калмыков. — Мы с Семой попариться уважали, а Илюха всегда там находился, на месте.

— Работал в бане? — уточняет Томин.

— В общем, да, — говорит Калмыков.

— По моим сведениям, Колесников ушел из лаборантов, жил на даче, полученной в наследство от родителей, городскую квартиру сдавал, тем и подкармливался. Верно я говорю?

— Все верно, — подтверждает Пал Палыч. — Вы, Александр Николаич, не в курсе банных тонкостей…

— Где уж нам! На службу бежишь — бани закрыты. Домой — хорошо бы на метро успеть. Извините за серость, моюсь в ванне.

— А есть люди, которые имеют досуг, в баньку ходят ради удовольствия. И желают, Александр Николаич, получить все двадцать четыре. И пар, и веничек, и кваску, и пивка, а к пивку воблочки.

— Гм… — выразительно произносит Томин.

— Тут и нужен молодец на все руки. Со своим запасом напитков и прочего. Без должности, конечно. Просто за определенную мзду Колесников со товарищи допускаются к обслуживанию посетителей. Как обстояло с нетрудовыми доходами?

— В среднем… трояк с клиента, — сиротским голосом сообщает Колесников.

— А бани не пустуют, — добавляет Пал Палыч. — Так вас не удивило предложение двух… намыленных?

— Нне очень… У голых, знаете, все проще. Чего надо, то и спрашивают. Принесешь пива, а он, к примеру, говорит: «Как тут насчет валюты?»

— Вспомнил! — вклинивается Калмыков. — Вот почему мы к Илюше: он помянул, что у него, понимаешь, есть мотоцикл, а у нас уже универмаг был на прицеле!

Успел Сеня добавить заключительный штрих к картине сговора, в которой не должно быть места для Марата!


А что Марат? Как он относится к провалу своих подручных?

Он как раз звонит:

— Сему, будьте добры. — Ответ приводит его в замешательство. Буркнув «извините», он поспешно нажимает рычаг аппарата. После короткой паузы вновь набирает номер: — Сеню можно? — И уже не дослушав, бросает трубку. — Влипли!.. Надо посоветоваться с умным человеком… — медленно произносит он. Выходит в переднюю, зажигает свет над большим зеркалом. Пристально вглядывается в себя. — Что будем делать?.. — спрашивает у отражения. — Успокойся, успокойся, Марат… — приказывает он сам себе, сгоняя тревогу с лица и постепенно обретая обычный невозмутимый вид. — Это не твой просчет. Их подвела какая-нибудь глупость. Тебя это не касается. Все к лучшему. Людей надо менять. Тебя не назовут… Ты им нужен на свободе. У тебя их деньги. Ты их надежда. Никто не выдаст. Все к лучшему… Ты человек умный. Ты поступаешь, как хочешь… Ты выше преград. Преград нет…

С улицы появляется сильно взволнованная Вероника Антоновна.

— Марик! Нам необходимо поговорить!

— Матушка, я сосредоточен на важной мысли. Будь добра…

— Нет, я не буду добра! — перебивает она и весь дальнейший разговор проводит сурово и с достоинством, не пасуя, как обычно, перед сыном.

— Что на тебя накатило? — недоумевает Марат.

— Всю жизнь я гордилась тобой. А сегодня мне было стыдно! Многое могу простить, но нечистоплотность — никогда! Час назад я встретила Антипова.

— Кого? А-а, сам играет, сам поет? — пренебрежительно вспоминает Марат, еще под впечатлением, что он «выше преград».

— Какое ты имел право от моего имени занимать у него деньги? Да еще такую сумму! Зачем тебе, на какие нужды?

— Не мне, выручил одного человека, — врет Марат.

— Но срок твоей расписки истек! Между порядочными людьми…

— Между порядочными людьми можно и подождать.

— Сколько именно? Когда твой один человек вернет долг моему товарищу по работе?

— Сейчас он в командировке. Приедет — отдаст.

— Когда он приедет? — неотступно требует Вероника Антоновна.

— Десятого или двадцать пятого! — жестко отвечает Марат, называя дни выдачи зарплаты в НИИ, где работал Илья Колесников.


Рядом со станцией метро с выносного прилавка торгуют апельсинами. В хвосте очереди стоит Стелла. Барсуков, ждущий кого-то у станции метро, решает пока тоже запастись апельсинами. Во все глаза смотрит он на Стеллу. Это же она! Та самая!

— Мы снова встретились! — говорит он радостно.

— Встретились? Мне казалось, я просто стою в очереди.

— Мы немножко знакомы. Вы меня не узнаете?

— Боюсь, что нет! — Взгляд у нее смеющийся.

— Недавно в прихожей… вы уходили от Быловой… Я друг ее сына…

Со Стеллой совершается разительная перемена, и язык Барсукова липнет к зубам.

— А-а… — неприязненно произносит она и быстро отворачивается.

— Простите… послушайте… — теряется Барсуков. Он забыл посматривать на выходящих из метро, и плаксики налетают и виснут на нем совершенно внезапно. Следом приближается Анна Львовна.

— Два дня не видались, а уж визгу-то! — смеется она.

Стелла становится свидетельницей нежной сцены.

— Ну-ка, ребятки, становитесь за этой красивой тетей. Вы приглядите за ними чуточку? — доверчиво обращается к Стелле Анна Львовна. — Будьте добры! — Она отводит Барсукова на несколько шагов:

— Тут их бельишко. Залатала, заштопала, пока подержится. — Она достает из сумки довольно объемистый сверток.

— Спасибо, Анна Львовна.

— А еще думала я насчет юга. Как мы-то без него выросли, Леша?..

…Тем временем плаксики тоже вступили в беседу.

— Деточки, вы крайние? — игриво наклоняется к ним подошедшая женщина.

— Мы не крайние.

— Мы за красивой тетей.

— Ой, — говорит женщина Стелле, — а я подумала — ваши.

— Нет, не мои.

— А чьи же вы, деточки?

— Мы папины!

— И бабушкины!

— А мамины? И мамины небось?

— Не-ет, мы не мамины.

— Ишь какие! Обидела вас мама или что?

— У нас мамы нет.

— У нас папа.

— Никак сироты… — кивает женщина Стелле. — Ах, бедные!..

— Ну если уж надо, Леша, я поеду, — вздыхает Анна Львовна. — Не представляю только, зачем ему ради чужих детей…

— Анна Львовна! Вы его просто не видели!

— Может быть, может быть, — соглашается она, направляясь к очереди. — Пора мне, Леша. — Простившись с детьми и зятем и пожелав всего хорошего Стелле, Анна Львовна спешит обратно в метро.

Продавщица отвешивает килограмм Стелле, два — Барсукову.

Перекинув через плечо сумку, раздувшуюся от белья и апельсинов, а ребят подхватив на руки, Барсуков нагоняет Стеллу.

— Простите, можно мне спросить?

— Спросите, — пожимает та плечами.

— Вы имеете что-то против Быловой?

— Нет.

— Значит, против Марата. Странно. Такой интересный и сердечный человек.

— О, еще бы! — саркастически роняет Стелла.

Барсуков опускает плаксиков и шагает рядом со Стеллой.

Через минуту она останавливается.

— Вы хотели что-то спросить или собираетесь тащиться за мной?

— Тащиться, — признается Барсуков.

— Зачем?

Барсуков смотрит на нее достаточно красноречиво, но сказать словами: «Затем, что вы мне до смерти нравитесь!» — не может. Тут плаксики кидаются вбок, и Стелла вскрикивает:

— Держите их!

Испуг ее оправдан: ребята бегут к огромной собаке, которую прогуливает по улице хозяин.

— С этой собакой они приятели, — успокаивает Барсуков.

Малыши ласкаются к собаке. И хотя та приветлива, Стеллу зрелище лишает равновесия. Поэтому, когда Барсуков спрашивает:

— Чем вам не нравится Марат? Одно то, что он любит детей…

Стелла не успевает спохватиться, как с языка слетает:

— Он терпеть не может детей!

— Да вы-то почем знаете?

— Кому уж лучше знать! Мы в позапрошлом году развелись!.. И оставьте меня в покое с вашими вопросами, и детьми, и собаками, и… — Она стремительно уходит.

Повторяется прежняя история: Барсуков догоняет ее с ребятами на руках, снова идет рядом.

— Папочка, мы куда идем?

— Мы провожаем красивую тетю.

— Вы отвратительно упрямы! — восклицает Стелла.

— Раз вы были его женой, я понимаю, что…

— Да ничего вы не понимаете! Оставьте меня со своим сердечным другом!

— Ты зачем папу ругаешь? — проявляет характер плаксик первый.

— Не ругай папу! — воинственно подхватывает второй.

— Могучая защита, — невольно улыбается Стелла от их наскока. — Я не папу ругаю, я ругаю другого дядю.

— А как его зовут?

— Его зовут… Марат. — Она поднимает голову и продолжает «морозным» тоном: — Он трус и подлец. Из-за него случилось страшное несчастье в горах — когда он еще ходил в горы. Ни один из прежних знакомых не подаст ему руки!..

12

На площади трех вокзалов развязный парень объявляет в мегафон:

— Для гостей столицы проводится комплексная экскурсия по городу! Памятники культуры плюс заезд в модные заграничные магазины: индийский, польский и болгарский! Продолжительность экскурсии — три часа. Желающих прошу за мной!

Автобус заполняется разношерстным народом. Парень впускает последних, монотонно повторяя:

— Пять рублей пожалуйста… пять рублей, — и собирает купюры в карман.

— Билет не нужен? — беспокоится седой экскурсант.

— Работаем по новой безбилетной системе. — «Гид» замечает рядом Марата. — Кого я вижу! — радушно восклицает он.

Оба вспрыгивают в передние двери, и автобус трогается.

…Он катится по Садовому кольцу.


«Экскурсионный» автобус останавливается на Большой Полянке у магазинов-соседей «Ванда» и «София».

— Предупреждаю, — говорит «гид» Миша, — заезд в магазины информационный! Вы ознакомитесь с ассортиментом, а если решите остаться — желаем удачных покупок. Стоянка автобуса — двадцать минут.

Экскурсанты в бурном темпе покидают автобус.

— Как тебе это все? — интересуется парень.

— Ничего, смешно, — одобряет Марат. — Где берете автобус?

К ним присоединяется водитель, посапывающий и непрерывно жующий жвачку детина.

— С одной автобазы. Сторож за четвертак дает, — говорит он.

— Молодцы, други, не ожидал, — снова хвалит Марат. — Я кинул тогда идейку на авось, а вы вон как развернулись!

— Помним, Марат! Нам бы не додуматься.

— Часто ездите?

— Через день. Больше почему-то глотка у меня не выдерживает.

— Голос надо ставить, Миша.

— Да?

— Обязательно. Позвони — устрою специалиста. Ну, чао!..

Марат отходит за угол и звонит из автомата:

— Справочная? Телефон дежурного по Управлению пассажирского транспорта.

Следом второй звонок:

— Товарищ дежурный? С вами говорит представитель общественности. Считаю своим долгом сообщить об автобусе, который используется для незаконных ездок… «Левые» экскурсии по городу для провинциалов… Записывайте номер…


Томин, Кибрит и Знаменский входят в кабинет, продолжая оживленный разговор.

— Удивительная заученность движений, особенно у этого…

— Тутаева, Зинаида, — подсказывает Томин. — Грамотное получилось кино. Вавилов снимал?

— Он, — говорит Пал Палыч. — Не было впечатления, что вот, мол, балбесы, а на редкость чисто орудуют?

— Мелькнуло, — признает Томин.

— А они балбесы?

— Да, Зиночка. Здесь, — Пал Палыч касается лба, — небогато. Между прочим, насколько слаженно они крали, настолько сейчас действуют вразброд.

— Отсутствует моральная сплоченность? — хмыкает Томин.

— И они абсолютно не собирались попадаться! К этому не готовились.

— Самонадеянность? К чему ты клонишь, Пал Палыч?

— Что кто-то их натаскал, Зинаида. Внушил веру в успех. Сплотил, — отвечает за него Томин. — Так?

— Так, Саша. Уровень замысла и исполнения выше, чем их способности. Пахнет башковитым режиссером!.. Я занимался арифметикой. Что изъяли при обысках, вы знаете. Сильно меньше, чем рассчитывали. Складываем: изъятые деньги, плюс стоимость купленных вещей, плюс то, что пропили-прогуляли. В итоге у каждого не хватает большой суммы, которая неизвестно куда делась. Они выражаются туманно: утекла.

— А не припрятали?

— Фокус, Зиночка, в том, что не хватает примерно поровну.

— Ты их шевельнул? — спрашивает Томин.

— На режиссерскую тему? В штыковые атаки ходил! Не пробьешься, рот на замке.

— Если был уговор четвертого не выдавать, значит, все-таки обсуждали… — начинает Кибрит.

— Вариант поимки? — заканчивает Пал Палыч. — Я грешу на очные ставки. Такая иногда коварная штука!

— Слушай, Зинаида, слушай! Новое слово в уголовном процессе! Я тебе выловил из водички Калмыкова, он назвал остальных, а те строят невинность. Как было не дать очных ставок? Да ты их вскрыл Калмыковым, будто консервным ножом!

— Но тот же Калмыков мог сигнализировать: признаемся от сих до сих, учителя оставляем за кулисами.

— А! Что толку гадать? Опять Томин, опять ноги в руки. Теперь ищи режиссера. Сколько одной обуви сносишь!

— Попробуем сберечь подметки, — улыбается Пал Палыч. — Составь мне список знакомых Колесникова, Калмыкова и Тутаева.

— И дальше?

— Есть одна мыслишка, авось сработает.


Вероника Антоновна выходит из лифта, отыскивает нужный номер квартиры. Собравшись духом, нажимает кнопку звонка.

В дверях появляется хорошенькая, совсем еще юная девушка.

— Здравствуйте, вам кого? — вопросительно произносит она.

— Вы сестра Дашеньки Апрелевой?

— Да…

— Могу я повидать вашу маму?

Девушка делает движение внутрь, но какое-то сомнение заставляет ее вернуться.

— А зачем?

— Понимаете… Я Былова…

Девушка приглушенно ахает.

— Марат — ваш сын? — шепчет она.

Вероника Антоновна кивает. Девушка тянет ее из прихожей на лестничную площадку.

— Я не пущу вас к маме! Зачем вы пришли? Как вы могли прийти к нам?!

— Я должна узнать… что произошло тогда с Дашенькой и Колей… Мне намекнули, будто Марик… будто он в чем-то виноват…

— Он во всем виноват! Он их бросил, а мог спасти! Он все равно что убийца!

— Как вы можете это говорить?!.. — заклинает Вероника Антоновна в ужасе.

— Это все говорят! Все, кто там был!


А Марат, не чуя беды, готовит новую «постановку». Будущие исполнители — «экскурсовод» Миша и водивший автобус Сергей — сидят у него над чертежом, по которому Марат водит указкой.

— Во дворе вас высадят, перед вами будет второй корпус от въездных ворот, — говорит он.

…Былова в своей комнате ставит на проигрыватель пластинку с собственной записью и тихо выходит в коридор.

… — План первого этажа, — продолжает инструктировать Марат. — Это коридор.

— Людный? — осведомляется Миша.

— Нет. Левая стена вообще глухая — зал заседаний. Справа — библиотека, медпункт и одна лаборатория. Коридор упирается в вестибюль, здесь касса. К ней надо успеть без четверти два: деньги будут уже готовы, а получатели еще не явятся. Третьим пойдет парень в форме военизированной охраны. Он блокирует коридор и в случае чего даст вам дополнительное время.

— На что нам лишний? — говорит Миша, испытующе глядя на Марата. — Шел бы сам.

— Я?..

— Ты же гарантируешь безопасность.

— Миша, меня там знают, — выворачивается Марат. — Иначе бы с радостью!

— Надежный? — спрашивает Сергей. — Парень-то?

— Надежный. Раньше выкупал у проводников пустые бутылки — с поездов дальнего следования. И, естественно, сдавал.

— Сколько имел? — с живым интересом спрашивает Миша.

— Точно не скажу, но жил не тужил. А теперь насчет бутылок, сами понимаете… Обиделся человек, озлился. Надежный.

— Всех прижали, дышать нечем! — ярится Миша. — Кому, к примеру, мешали наши экскурсии? А нашлась сволочь — стукнула! Сторожа нашего с автобазы поперли, такое милое дело загубили! Тут хуже сатаны озлишься!

— И еще комиссия, — сопит Сергей.

— Какая комиссия?

— По трудоустройству, — отвечает Миша. — Довели нас с Серегой: идите работать, идите работать…

— Это не страшно. Оформлю вас в сторожа. Ночь дежуришь — практически просто присутствуешь, — двое суток гуляешь. Тепло, светло, диванчик, и не обязательно коротать время одному. В самый раз для румяных молодых людей.

Приятели переглядываются: пожалуй, годится.

— А чего платят? — вопрошает Сергей.

— Ты намерен жить на зарплату? Что вам зарплата, други, когда деньги везде! Читаешь вывеску «Продмаг», думаешь: это сколько же? «Почта» — то же самое. По улице пройти невозможно — сплошные искушения! «Парикмахерская» — деньги, «Аптека» — деньги. «Сувениры», «Мебель», «Кафе», «Парфюмерия» — везде лежат, родимые, ждут умелых рук! Обезуметь можно!

В глазах Марата и впрямь тлеет диковатый огонек. Парни наэлектризованы соблазнительными речами. Через минуту Серега нарушает воцарившееся молчание, прислушиваясь к меланхолическому романсу за стеной.

— Это мать, да? Как жалостно поет-то, прям за сердце…

— Однако вернемся к делу. — Марату претит обсуждать с ними материнское пение.

— Главный вопрос — влезть в кассу. Шухер подымется, — говорит Миша.

— Предусмотрено, — кивает Марат. — За что себя уважаю — умею придумать нестандартный ход. Кассирша отопрет сама.

— Шутишь!

— Ничуть. Под дверью кассы ты, Миша, — у тебя натуральней получится — кричишь отчаянным голосом: «Марья Петровна! Скорей, Федор умирает!» Это хорошенько отрепетируем.

— Кто такой Федор?

— Обожаемый муж кассирши, трудится рядом в лаборатории, — показывает на плане, — больное сердце. Естественно, она бросится к умирающему супругу. Как только откроет дверь, зажимаете ей рот и оглушаете по голове.

— Это давай ты, — говорит Миша приятелю.

— Ладно.

— Остается взять деньги и уйти через подъезд, который я показывал. Там будет ждать синий «Москвич»…

— На словах все проще пареной репы.

— Не на словах, Миша. Люди со мной уже работали, и весьма успешно!

…Мы видим переднюю, где Вероника Антоновна, стоявшая под дверью комнаты Марата, медленно отступает, держась за голову. Она все слышала и все поняла о сыне до конца.

13

Пал Палыч осуществляет свою «мыслишку».

— Держите бумагу, — вручает он Сене Калмыкову чистый лист. — Пишите сверху: «Следователю Знаменскому». Пониже: «По вашей просьбе собственноручно составляю перечень своих знакомых».

— А для чего? — подобострастно спрашивает Калмыков.

— Для приобщения к делу. Следствие, суд и адвокаты должны знать, в каком кругу вы вращались. Если сочтут нужным, кого-то попросят вас охарактеризовать.

…Теперь перед Пал Палычем Сема Тутаев. Он заполнил лист донизу, перевертывает, задумывается.

— Всех-всех писать?

— Конечно. Наверно, будут и положительные отзывы?

— Обо мне? А то как же!

— Вот и пишите. Учтем.

…Завершение процедуры мы наблюдаем с участиемИльи Колесникова.

— Вот, пожалуйста. Все. — Он протягивает Пал Палычу три листка, густо испещренных именами. — Отдельно я озаглавил «Друзья», отдельно «Разные знакомые».

— Многочисленное общество.

— Старался уж никого не забыть, гражданин следователь!


— Какой вечер чудесный, — говорит Стелла, выходя с Барсуковым из подъезда его дома. — Где ваши окна?

Он ведет ее за угол и показывает.

— Отсюда слышно, если кто-нибудь из ребят проснется и заплачет?

— Они не просыпаются!

Однако Стелла садится на скамью, и он опускается рядом. За незначительными фразами, из которых вяжется разговор, проглядывают взаимный интерес и симпатия.

— Почему плаксики, Леша? Боевые ребята. Оптимисты.

— До года стоял дружный рев — прозвище по старой памяти. А моя мать зовет барсучата. Барсуков — барсучата… Спасибо вам, что пришли.

— Вам спасибо, очень вкусно накормили. Для мужчины вы образцово ведете дом.

— Если честно, не всегда такой порядок. Сегодня — в вашу честь… Удивительно, живем чуть не рядом, и я вас не видел!

— Много ли вы замечаете — кроме барсучат?

— Иногда все-таки замечаю!.. Но в целом вы правы: я принадлежу им. Стараюсь возместить… чего они лишены. Перевернуло меня, понимаете? Теперь все только с точки зрения их пользы.

— А будет ли польза, Леша? Позиция опасная.

— Избалую, испорчу? Говорили. Говорили, что вырастут махровые эгоисты. Но не надо об этом, Стелла! Боюсь… поссоримся, едва познакомились.

— Ну и глупо… Знаете, Леша, я все равно скажу, что думаю. Если суждено поссориться, лучше не тянуть… Не то что балуете, — начинает Стелла, помолчав. — Чтобы избаловать, как это обычно понимают, вам не хватит материальных средств, извините за прямоту… Но вы стелете ребятам под ноги свою жизнь, как ковровую дорожку. Что от вас останется лет через десять, Леша? Кормящая единица? А сыновьям нужен отец — яркий, смелый… чтобы гордиться… Подражать. Потеряете себя — они тоже много потеряют.

Стелла сказала то, о чем Барсуков до сих пор не задумывался. Что, если предостережения ее справедливы?

— Мы поссорились? — после паузы спрашивает Стелла.

— Нет… может, вы опять правы? Надо это обдумать.

— Договорились! — Стелла протягивает руку, Барсуков задерживает ее в своих ладонях.


Вероника Антоновна с маленьким чемоданчиком медленно пересекает переднюю. У наружной двери оборачивается и смотрит вокруг странным пристальным взором.

Касается концертной афиши на стене. Задерживает взгляд на двери в комнату Марата… Медленно выходит на лестницу, и замок за ней глухо щелкает.


— Ни в одном списке его нет! — говорит Томин, потрясая бумажками Калмыкова, Тутаева и Колесникова. — «Забыли» мотоциклисты общего приятеля — Марата! Скрыли и тем выдали!

— Вот: отсутствие информации есть тоже информация. Так что это за Марат?

— Любопытно я на него вышел. Зондирую домашних. Говорят, часто звонили какому-то Марату, назначали встречи, но нам про него ничего не известно. Ах ты, думаю, соблюдал конспирацию, как же до него добраться? И вдруг сестренка Тутаева — малявка с косичками — вдруг заявляет, что у Марата мать — знаменитая певица. Фамилия? — спрашиваю. Знаю, говорит, только не помню. Бились, бились, потом я чисто по наитию: «Не Вероника ли Былова?» И, представляешь в точку!

— Итак, Марат Былов. Кандидат в режиссеры…

— Режиссер, Паша! — уверенно поправляет Томин. — Вот послушай про него. Подающий надежды математик и завзятый альпинист. То и другое в прошлом, — отвечает он на удивленное движение Пал Палыча. — Два с половиной года назад повел группу в горы. После конца сезона. Хотел кому-то доказать свое превосходство над простыми смертными. Внезапно — ледяной ветер, снегопад. Короче, двое новичков погибли. Он их покинул, спасая собственную шкуру. По месту происшествия завели было дело об оставлении без помощи, но оно развалилось. За недоказанностью… Самовлюбленный, легко входит в доверие, умеет влиять на окружающих.

— Но это немножко из другой области, чем касса.

— Не скажи! Я отлично представляю: считал себя героем, люди верили, шли за ним без оглядки. Красовался, рисовался, — бац! — публично открылось, что подонок. Альпинистская среда его изгнала. Из аспирантуры попросили: в том походе он использовал бланки кафедры для каких-то ходатайств.

— И теперь берет реванш? Мстит за унижение?

— Почему нет? Карьера поломана, а в рядовых ходить не умеет… Привычка верховодить, злобный маленький фюрер… Паш, шевельнем?

— А что мы имеем против Марата Былова? Реально?

— Ничего. Но… покажи-ка мне, в каком НИИ работал раньше Колесников?

Пал Палыч отыскивает нужные сведения.

— Так и есть! — с торжеством восклицает Томин, сличив название с записью в своем блокноте. — В том же НИИ шоферит Барсуков! Человек, бывший рядом с универмагом во время кражи.

— Первый раз слышу!

— Конечно. Ты тогда еще не подключился. Он все отрицал и не попал в свидетели.

— И он знаком с Колосниковым?

— Даже с Маратом! Если начистоту, — кается Томин, — вылетел из головы этот Барсуков… и влетел обратно только вчера вечером. Наши мотоциклисты называли его в телефонных разговорах с Маратом, понимаешь? Я привезу Барсукова, а Паш? Уполномочь!


А Барсукова обрабатывает Марат.

— К тебе в кузов сядут трое. Провезешь на территорию института, там высадишь. И все.

— Но зачем?

— Не знаю, им это нужно. Думаю, пустяки, Леша.

Наступает натянутая пауза. Марат, разумеется, чувствует, что Барсуков не тот, что прежде, но поначалу продолжает играть в дружескую непринужденность.

— Что-то ты запропал. Как мелюзга? Все их справки переданы, скоро будут путевки.

— С ребятами некому поехать. Я, собственно, пришел забрать метрики. — Барсуков говорит нейтрально, он предпочел бы расстаться с Маратом без выяснения отношений. — Что касается каких-то троих, такие вещи не по мне.

— Да?.. — Марат неприятно удивлен решительным отпором. — Ты чистюля?.. — И сбрасывает личину доброжелательства. — А кто был соучастником кражи в Селихове? Кто стоял в кустах? Как там у вас называется — на шухере?

— Ты… с ума сошел!..

— Один из тех парней в шлемах — твой бывший сослуживец. Зачем ему скрывать, что Леша Барсуков имел свой куш?

— Ты не веришь тому, что говоришь!

— Зато в органах поверят. Сам подставился: ведь ты соврал, что ничего не видел, а?

— Марат… зачем все это?

— Чтобы слушался!

— А не послушаюсь?

— Будешь иметь дело с очень злыми людьми. Очень, очень злыми, — зловеще повторяет Марат. — Ты хорошо понял? — И, довольный произведенным впечатлением, повелительно заканчивает: — К тебе сядут завтра, через неделю, через месяц — когда понадобится. И не вздумай вилять!


Теща Барсукова разговаривает с ним по телефону:

— Хоть убей, Леша, не разберу, что ты задумал!.. Да почему их везти к бабушке, в Тулу? Я им разве не бабушка? Ну хорошо, ну как знаешь… Да-да, забрать из сада, отвезти к Елизавете Григорьевне, никому не говорить… И что такое творится? — недоумевает она, кладя трубку и начиная поспешно одеваться.

Следующий звонок — Стелле.

В белой шапочке и халате она моет руки, когда слышится голос: «Доктор, вас к телефону!»

Стелла подходит к аппарату.

— Да?.. Здравствуйте, Леша… — Она слушает, и улыбка сменяется тревогой. — Нельзя встречаться? А что случилось?.. Понятно. То есть непонятно, но раз вы не хотите объяснить… Удачи? Желаю удачи. Поцелуйте барсучат и… не исчезайте совсем с горизонта…

Барсуков вешает трубку в телефоне-автомате:

— Теперь, Марат, поглядим, кто кого!..

…Непривычно сутулясь, подходит он в сумерках к дому.

— Товарищ Барсуков! — из затененного угла выступает Томин.

— Вы?!.. — с искренней радостью восклицает Барсуков. — Вы мне позарез нужны!

— Какое совпадение потребностей, — озадаченно отзывается Томин.

14

— Ох, уж эта мне «хата с краю»! — в сердцах говорит Пал Палыч, выслушав исповедь Барсукова.

— Но я…

— Мало могли сообщить о мотоциклистах? А нам бы и это тогда пригодилось! И то, что вы отмолчались, Барсуков… нас подвели, а себя еще больше.

Барсуков тяжело вздыхает:

— Теперь-то понял!

— Задним умом все крепки! Отшвырнули неприятную историю, а она вернулась. Как бумеранг.

Друзья отходят посовещаться.

— Ну-с? — тихонько спрашивает Томин. — Трое в кузове — не увеселительная прогулка.

— Барсуков! — окликает Пал Палыч. — Когда в НИИ зарплата?

— Десятого и двадцать пятого.

Томин и Пал Палыч обмениваются взглядом.

— Да, похоже на то.

— Надо взять с поличным, Саша!

— Как парень? — указывает Томин на Барсукова.

— Я бы доверился.

— Рискнем довериться. — Томин останавливается перед Барсуковым. — Вы согласны вызубрить и твердо исполнять наши инструкции?

— Я? Конечно. Обязан…


Грузовик Барсукова выезжает с автобазы, и неподалеку его останавливает Марат.

Садится в кабину, вместо приветствия говорит:

— Час пробил! Поезжай, за углом притормозишь.

Барсуков молча повинуется. За углом поджидают Миша, Сергей и бывший «бутылочник» в форме военизированной охраны. Быстро лезут в кузов.

Барсуков дает понять, что, хотя и с большой неохотой, но смирился с навязанной ему ролью.

— Хоть бы предупредил! — бормочет он. — Уж предупредить нельзя? За человека не считают!

— Гони в институт! — распоряжается Марат.

Грузовик едет по городу…

— Все кипятишься? — спрашивает Марат, пока они ждут у светофора. — Чудак… — Он немного возбужден и не прочь поговорить.

— Не знаю, зачем вы едете… — ожесточенно ворчит Барсуков, — и знать не хочу… Но я рискую…

— Пустяки, Леша.

— Нет, я рискую! — настаивает Барсуков (он ведет разговор, который должен отвлечь внимание от его дальнейших действий). — И хоть бы какой интерес! Подвезешь кого по дороге — и то на бензинчик подбрасывают. А тут такое дело… ты мои материальные обстоятельства знаешь…

— Заметен проблеск разума. Позвони завтра, потолкуем про бензинчик.

— Ах, ты… — чертыхается Барсуков, глянув на показатель горючего. — Бензинчик-бензинчик, а он весь вышел! Надо заправляться.

Впереди как раз видна колонка.

— Некогда! — вскидывается Марат. — Дотянешь!

Барсуков стучит по стеклу прибора:

— Не видишь, на нуле!

— Болван!

— Ты на меня не кидайся! До института, между прочим, две остановки на метро. Пожалуйста, не держу!

— Давай быстро! — сбавляет тон Марат.

Грузовик подруливает к колонке. Марат следует за Барсуковым к окошечку.

— Почетный караул?

— Помолчи! — внушительно советует Марат.

Барсуков сдает девушке талон. Почти бежит обратно. Держит шланг заправки. Марат — рядом как приклеенный.

А девушка немедля набирает номер телефона.

— Дежурный Управления уголовного розыска майор Рожков, — слышится отвечающий ей энергичный голос.

— С автозаправочной станции, — волнуясь, говорит девушка. — Товарищ от вас был… предупреждал очень… Сейчас шофер подал талон с двумя загнутыми уголками…

— Спасибо, — доносится голос Рожкова. Он уехал?

— Заправляется.

…Рожков в дежурной части, нажав кнопку на пульте связи, произносит:

— Подполковник Томин! Сигнал с бензоколонки!

— Вас понял! — отвечает голос Томина.


Сегодня выплатной день, и группа захвата дежурит на территории НИИ. Томин отдает команду в ручной радиопередатчик:

— Сигнал с бензоколонки! Все по местам!

Подчиняясь этому приказу, четверо молодых людей направляются по двору института к проходной. Двое других молодых людей идут по коридору и скрываются за дверями с табличкой «Медпункт» и «Библиотека». По лестнице, поднимающейся при начале коридора, взбегают трое до площадки второго этажа. Один из них поправляет кобуру на поясе.

В это время грузовик притормаживает, Марат выпрыгивает из кабины и теряется в толпе.

А грузовик тем временем въезжает через раздвигающиеся и вновь сдвигающиеся металлические ворота на территорию института.

Миша, Серега и «бутылочник», не вызвав ничьего интереса, покидают кузов.

Барсуков отирает лоб и подмигивает показателю бензина, который по-прежнему показывает ноль.

Сотрудник угрозыска оповещает по рации:

— Трое, один в форме военизированной охраны, направляются к четвертому корпусу!

Грабители беспрепятственно проникают в длинный пустой коридор.

— Прошли медпункт! — тихо сообщает наблюдатель из медпункта.

— Готов, — так же отзывается голос Томина. Не доходя до парадного вестибюля, виднеющегося впереди, «бутылочник» останавливается.

— Я здесь, — говорит он.

А приятели бегут к кассе. Серега прижимается к стене рядом с дверью, Миша «со слезой» кричит:

— Марья Петровна! Скорей! Федор…

Но докричать заготовленный текст не успевает: дверь кассы распахивается, появляется Томин в сопровождении двух сотрудников.

— Должен огорчить — уголовный розыск!

В коридоре крепко берут за локти «бутылочника».

— А где ваш Былов? Где хитроумный Марат? — вопрошает Томин. — Или он всегда чужими руками?

— Чтоб он сдох! — рычит Серега.


Кабинет в следственном изоляторе. Конвоир вводит Марата. Едва переступив порог, тот начинает защитительную речь:

— Пал Палыч, я еще раз обдумал все обвинения в мой адрес. То, что вы называете «подстрекательство», неверно отражает мое поведение. Есть бытовое понятие: дать совет…

— У нас сегодня другая тема.

— Но вы понимаете — просто дать совет! — не может остановиться Марат. — Пусть безнравственный, согласен, но в этом нет — как у вас называется — состава преступления.

— После, Былов, после… Я имею поручение прокурора допросить вас об отношениях с матерью.

В формулировке «поручение прокурора» Марат не улавливает странности, но несколько удивлен оборотом беседы.

— Мать?.. Довольно известная эстрадная певица. Имеет определенные заслуги на этом поприще, — осторожно говорит он.

— Меня интересуют ваши отношения.

— Ну… Обыкновенные… Она несколько надоедлива и старомодна, но в принципе неплохая женщина.

— Случались конфликты?

— В пределах нормы, Пал Палыч. Человек, по-моему, должен понимать, что подчиняется общим для всей природы законам. Применительно к данному случаю — это врожденная и односторонняя обязанность родителей делать все возможное для процветания потомства. Между прочим, и современная мораль…

Любит он звучно поговорить, даже сейчас слегка увлекся, но Пал Палыч жестом просит его умолкнуть.

— Мне поручено ознакомить вас с одним документом. Это письмо вашей матери… — Бывают сообщения, которые с трудом делает даже следователь и даже весьма несимпатичному подследственному. — Она послала его вам из Костромской области, со своей родины…

— Она же уехала на гастроли, — вставляет Марат, немного обеспокоенный выражением лица Пал Палыча.

— Нет, на родину. И умерла… покончила с собой… Ознакомьтесь с письмом.

Марат поражен, новость не укладывается у него в голове. Пал Палыч тактично отворачивается, стараясь предоставить ему подобие уединения.

Марат берет письмо… Его читает за кадром голос Вероники Антоновны — читает немного бессвязно, как сам Марат, выхватывая из текста главное:


«Прощай, Марик. Я ухожу… Я узнала о тебе такое, с чем нельзя дальше жить. Небо рухнуло над моей головой… Никогда бы не поверила, что…

Понимаю, тебе будет больно. Ты останешься один на свете… Я не смогла удержать тебя от ужасного зла всей своей жизнью. Может быть, хоть от чего-нибудь удержит смерть? Это моя последняя надежда…»


У Марата на скулах перекатываются желваки, он пытается сдержать натиск чувств и не осиливает его.

— Только не хватало! — Злые рыдания без слез сотрясают его плечи. — Мало того, что эти ничтожества… отребье… что я из-за них… Но родная мать! Отреклась, бросила! И когда?! У нее связи, поклонники таланта. Должна бегать, плакать, валяться в ногах! Спасать сына!.. Родная мать! Дура!

Он вне себя комкает и отшвыривает письмо.

И эти его чувства Пал Палыч щадил! Нет, всякой выдержке есть предел. Знаменский распахивает дверь, кричит:

— Конвой!

— Пал Палыч… — бормочет Марат.

— Уведите арестованного!

Оставшись один, Пал Палыч поднимает и расправляет письмо. Он оглядывается вслед Марату с брезгливостью, словно недоумевая: и как таких земля носит?..

Он где-то здесь

1

Яркий летний день. Высокое небо. Крепкие, недавней постройки дома деревни соседствуют с заколоченными избами в зарослях крапивы.

Артамонов, молодой мужчина в модном светлом костюме, покинув серую «Волгу», подходит к избе, которая слепыми окнами смотрит из-за поваленного забора. Он озирается, словно впервые видит окружающий пейзаж. Лицо у него потрясенное. Автомобильный гудок заставляет его очнуться. Шофер грузовика, доверху нагруженного ящиками с надписью «Не бросать!», дает понять, что легковушка мешает ему проехать.

Артамонов возвращается к «Волге» и подает назад, освобождая путь грузовику. А затем рвет с места и катит, катит прочь, не разбирая дороги. Проселок. Шоссе. На спидометре уже — 120, на авточасах — половина четвертого…



В половине шестого Знаменский и Томин торопливо подходят к лифту на одном из этажей Петровки, ждут лифт.

— Через час тридцать контора закроется.

— Да, в обрез. А завтра там все будут знать.

Махнув рукой на лифт, они сбегают по лестнице. Во дворе Управления к ним подруливает машина. Кибрит садится в другую, со спецсигналом на крыше.

— Связь через дежурного! — кричит Пал Палыч.

— Хорошо, желаю успеха! — отзывается Кибрит.



Контора по техобслуживанию уличных электрочасов, куда прибыли Знаменский и Томин, — одна из тех организаций, которые ютятся вместе с десятком других в большом старом доме. Просторная лестничная площадка выполняет функции фойе, курилки и клуба.

— Где бы найти Артамонова? — спрашивает Томин одного из перекуривающих.

— Седьмая комната, — указывает тот направление, взмахнув рукой.

Томин заглядывает в седьмую комнату.

— Простите, девушка, Артамонова ищу…

— Вышел.

— Вышел или ушел?

— Нет, вон его плащ, вон портфель. Где-то здесь.

Друзья переглядываются. Проходит женщина средних лет, неся сумки с продуктами.

— Извините, вы Артамонова не видели?

— Попадался в коридоре, — охотно приостанавливается женщина.

— Давно?

— Вроде до обеда. Да сейчас прибежит. К концу работы все собираются.

— Прекрасный обычай, — хмыкает ей вслед Томин. — Ну? — оборачивается он к Пал Палычу.

— Я — к начальнику, ты — в свободную разведку. Встречаемся у фонтана. — И Знаменский стучит в дверь с табличкой «Управляющий».

Томин возвращается на лестничную площадку, прикидывает, с кого начать расспросы.



До прихода Пал Палыча пожилой управляющий листал иллюстрированный журнал. Визит следователя вызвал у него любопытство и приятное оживление.

— Что значит — нет на месте? Сейчас найдем. — Он стучит в стену.

— А часто Артамонову приходится уезжать по службе?

— Понедельник и четверг у него разъездные дни. Остальные оседлые. Он учет ведет, что, где, когда сделано: осмотр, ремонт, новые точки.

— Значит, если сейчас отсутствует, то по личной надобности?

— Выходит, так, — соглашается управляющий.

Он снова барабанит в стену, на пороге появляется давешняя женщина, но, естественно, без сумок.

— Артамонова ко мне!

— Отлучился куда-то, Дмитрий Савельич.

— Кто в универмаг, кто в универсам, кто неизвестно куда, — добродушно ворчит управляющий. — Признаться, любопытно, в связи с чем вы… — Он выжидающе замолкает, но Пал Палыч не торопится отвечать. — Какая-нибудь, конечно, есть причина, но должен сказать, что Толя Артамонов как работник добросовестный и аккуратный. Раньше он был техник-смотритель в ЖЭКе, нам принес прямо блестящую характеристику. Между прочим, непьющий. И со всеми ладит.

— А вне работы?

— Вполне, вполне. Семьянин и прочее. У нас коллектив небольшой, немного по-домашнему. Бывает, в детском саду карантин — он сынишку приводит. Смирный такой мальчик, весь в отца. Да я и жену его неоднократно видел, очень порядочное впечатление. В общем, симпатичный парень Артамонов. Без затей, но приятный.



Томин останавливает спешащую вверх по лестнице девушку.

— Марина?

— Да.

— Мне позарез нужна «уедиенция». Где-нибудь на завалинке.

— Да? — Марина лукаво оглядывает Томина. — Тогда лучше к соседям. — Она спускается на несколько ступенек и вводит его в коридор другой организации.

— Куда-то уехал Артамонов. Говорят, вы можете знать.

— А почему я за спиной человека должна сплетничать?

— Держаться со мной откровенно — не называется сплетничать. — Томин предъявляет удостоверение.

Марина с веселым изумлением изучает красную книжечку.

— Надо же! Старший инспектор! Детям и внукам буду рассказывать! Выходит, у нас с вами допрос?

— Предварительный сбор информации.

— Об Артамонове?!

— А что?

— Да какая о нем информация! Любит профсоюзные собрания и ездит только на зеленый свет.



Вертолет ГАИ опускается рядом с шоссе. Из него выходит Кибрит. На место дорожного происшествия уже прибыла «скорая помощь», здесь же работники ГАИ, кучка любопытствующих. Кибрит присоединяется к сотрудникам милиции, которые фиксируют обстоятельства аварии. Ее знакомят с молоденьким, только со студенческой скамьи, экспертом; он сразу же начинает что-то объяснять и рассказывать.

А в кювете видна завалившаяся набок серая «Волга»…

На откосе кювета лежит тело молодого мужчины. Подходят санитары, перекладывают его на носилки: на земле остаются зловещие темные пятна.

Санитары минуют Кибрит и эксперта, который «ассистирует» ей при осмотре машины.

— Ремень так и был не застегнут?

— Да, по-дурацки угробился, — говорит эксперт и невольно оглядывается на носилки.



— Просто опомниться не могу! — ужасается управляющий. — Вот так, в тридцать два года, а?.. — От огорчения он больно стукнул кулаком по столу. — Ну что за нелепость! Куда его, спрашивается, понесло?!

— Да, это вопрос… Может, кто-нибудь знает?

— Конечно, кто-нибудь знает! — Управляющий по привычке барабанит в стенку и убежденно говорит: — Толя весь был на виду, никаких тайн…

— А к финансовым операциям он имел доступ?

— Да мы, собственно, финансовых не ведем. Зарплату получаем в тресте. Даже касса взаимопомощи — в тресте.

— Тогда такой резкий вопрос: есть у вас что красть?

Управляющий огорошен.

— Красть?.. Что же в конторе возьмешь?

— Решительно нечего?

Тот пожимает плечами как бы даже с сожалением:

— Вы поймите нашу специфику: обслуживание уличных электрочасов. Стоят столбы по улицам, на них эти кастрюли с циферблатами. Что тут украдешь? Минутную стрелку?



Томин расспрашивает сослуживцев Артамонова.

— Сегодня минут пятнадцать он разговаривал с вами, по-видимому, незадолго до отъезда, — вопросительно взглядывает он на Марину.

— Да не со мной — по телефону. У них в комнате аппарата нет, я его к нашему подзываю.

— А кто ему звонил? И о чем он говорил? Ну же, Мариночка! Даю честнейшее слово, что лично Артамонову ваша откровенность не повредит!

— Я просто не хочу, чтобы дошло до его грымзы. Что ребенка, что мужа завоспитывала до одурения.

— Строго между нами! — заверяет Томин.

— Женский голос. Уже с год звонит. Сорок шестой размер, третий рост. Мне заказаны джинсы.

— Недурна собой?

— А я видела? Кто, где — покрыто мраком. Тайная связь, — смачно сообщает Марина…

…Пожилой канцелярист в комнате, где находятся трое женщин за другими столами, среди них Марина, говорит Томину:

— Нет, машину Анатолий купил в бросовом состоянии, только что не даром. И все руками, два года по винтику. Ему бы в механиках цены не было! Руки сами все насквозь знают.

— Что ж он с золотыми руками просиживает здесь штаны?

— Вкалывать не хочет. Лишь бы как, только попроще. Характером жидкий.

— А я слышал, он мужик крепкий… и деньги водятся.

— Какие наши деньги! Рупь пятьдесят в день, и скажи жене спасибо.



На месте происшествия Кибрит в сопровождении эксперта и фотографа подходит к машине ГАИ, где на заднем сиденье на расстеленной газете лежит небольшой чемодан. Надев перчатки, она поднимает крышку. Чемодан набит плотно уложенными пачками денег. Поверх пачек — пухлый конверт, на котором размашистыми полупечатными буквами написано: «А. П.».

По просьбе Кибрит фотограф снимает общий вид чемодана и отдельно — конверт.

— Такой вот оригинальный чемоданчик, — усмехается капитан, дежурящий возле радиотелефона. — Крупным делом пахнет.


У окна на столе Марины звонит телефон.

— Да?.. Минуточку. Его законная! — сообщает она Томину, прикрыв микрофон.

Томин, не раздумывая, забирает трубку, спросив шепотом:

— Зовут?

— Галя.

— Это Галя?.. — непринужденно включается Томин, — Анатолий где-то здесь, вышел. Что-нибудь передать?.. Ах, вы уже рядом! Тогда поднимитесь, пожалуйста, в контору. Да-да, он просил! — Кладя трубку, Томин придвигается к стеклу, стараясь увидеть что-то на улице, и жестом просит Марину присоединиться.

Внизу на тротуаре стоят двое женщин и мужчина. Женщина помоложе направляется ко входу в здание.

— Артамонова, — говорит Марина, следя из окна.

— А та пара?

— По-моему, ее сестра с мужем.

— У них это в обычае — поджидать?

— Нет, что-то новенькое…

— Прошу! — Томин открывает дверь перед Артамоновой, и та входит в кабинет управляющего с вопросительным выражением на лице. Недурна собой, скромно причесана и одета, немного чопорна.

— Здравствуйте, Дмитрий Савельич.

— Здравствуйте, Галина… не припомню по отчеству…

— Степановна. Вы что-то хотели сказать?

— Вот товарищ выразил желание побеседовать, — мямлит управляющий. Ему очень не по себе.

Женщина садится на краешек стула и недоумевающе смотрит на Знаменского.

— Вы рассчитывали застать мужа в конторе? — начинает следователь.

— Да.

— А он знал, что его будут ждать?

Женщина оглядывается на управляющего — к чему эти расспросы? — но тот прячет глаза.

— Да, он знал.

— А вчера или сегодня с утра никто его не посещал?

Артамонова отрицательно качает головой.

— Не звонил? Нежданное письмо… нет? Я, понимаете ли, все пытаюсь сообразить, не назначил ли ему кто-либо встречу.

— В рабочее время надо быть на работе. Без всяких встреч!

За ее тоном Знаменский угадывает раздражение, отголосок свежей ссоры.

— В поведении вашего мужа появилось что-нибудь тревожное? Давно это?

Артамонова снова оборачивается к управляющему протестующим движением. Тот виновато разводит руками: дескать, что поделаешь.

— Сегодня утром, например, как вы расстались? — настаивает Знаменский.

— Как всегда. — Всем видом Артамонова дает понять, что Знаменский лезет в сугубо личные дела.

— А если я попрошу вас вспомнить получше?

И против воли женщина вспоминает утреннюю сцену.

…Всхлипывая, она одевала ребенка, а муж мялся рядом, страдающий и сердитый.

— Я хоть раз не ночевал? — спрашивал он. — Или меня с кем видели? Ну какие у тебя основания? Нет же оснований!

— Не обязательно видеть… Я чувствую. Ты стал мне врать. Это самое ужасное — ты стал врать!

— Ну с чего ты вдруг взяла, Галя… Вот забрала себе в голову неизвестно что… — бормочет Артамонов упавшим голосом и нерешительно трогает жену за плечо. — Галочка… — Она отталкивает руку.

Потеряв надежду на примирение, Артамонов ушел…

Артамонова отгоняет воспоминание.

— Мы расстались, как обычно, — холодно говорит она чудовищно бестактному товарищу. — Мне неприятен разговор с вами. Извините.

По улице перед зданием конторы прогуливаются сестра Артамоновой с мужем. Из дверей густо валят служащие, отъезжают машины: рабочий день кончился.

Томин подходит к «Волге», которая привезла их со Знаменским (и теперь осталась тут в одиночестве), что-то говорит шоферу и снова скрывается в подъезде.

Шофер, читавший книгу, начинает исподтишка приглядывать за нашей парой.



— Следователь?.. — переспрашивает Артамонова у Знаменского, преградившего ей выход в коридор.

Он берет ее под локоть, возвращает и усаживает на прежнее место.

— Мои вопросы могут казаться нелепыми, даже нескромными, но на самом деле они носят чисто профессиональный характер. Вы понимаете, Галина Степановна?

Та делает неопределенное движение.

— Кто-нибудь из близких или друзей вашего мужа живет за городом?

— Родители. Под Загорском.

— Очень хорошо. А по Калужскому шоссе?

— Ннет… не знаю.

— Кстати, сколько у него могло быть с собой денег? — Пал Палыч делает вид, что вопрос возник у него случайно.

— Я по карманам не шарю! — Артамонова добавляет драматическим шепотом: — Какой позор!

Получается аффектированно, и не поймешь, действительно ей неприятен этот вопрос или это притворство. Но при каждом следующем ответе понятно, что никакого притворства тут нет, что слова: «Какой позор!» — ее искреннее отношение к подобным поступкам.

— Не волнуйтесь, — говорит Пал Палыч. — Нам нужно выяснить простую вещь: какую примерно сумму мог иметь с собой ваш муж.

— Рублей пять… семь…

— Вы контролируете его расходы?

— По-моему, это естественно.

— Значит, больше — исключено?

— Ннет… — выдавливает женщина страдальчески. — Раз он отсутствует… возможно, у него и была крупная сумма.

— Порядка?

— Сто рублей… даже сто пятьдесят, я допускаю. Ему предложили какие-то фары, колпаки…

— А если бы у вашего мужа обнаружились не сотни, а тысячи рублей?

Артамонова вскидывает руки к вискам и замирает в ужасе.

— Как бы вы их объяснили?

— Это не его, не его, нет! — громкой лихорадочной скороговоркой открещивается она. — Это чужие. Чьи-нибудь, конечно…

— Чьи же?

— Спросите, Толя скажет. Он объяснит. Его спрашивали?

— Меня интересует ваше мнение.

— Я не знаю. Какие тысячи? Немыслимо! — Она вдруг находит единственную точку опоры в охватившем ее смятении: — Я вам не верю! — Отнимает руки от лица, отчаянно сцепляет на коленях. — Не верю!

Изумленный управляющий застывает с открытым ртом.

Пара на улице скрывается за углом, через минуту возвращается, и мужчина перехватывает взгляд шофера.

— Фиалки пахнут не тем, — говорит он. — Пойду разбираться.

— Я с тобой!

— Только ни во что не вмешивайся.

— Почему это?

— Потому что так надо!

Они сворачивают к подъезду.



Пал Палыч в раздумье: рассказать Артамоновой правду или еще погодить. Колебания прерывает Томин, знаком вызывающий его в коридор.

— Паша, родственники волнуются. Этот шурин или деверь рвется к тебе.

— Милости просим. А ты поприсутствуй — как там сестры встретятся.

Оба возвращаются в кабинет.

— Галина Степановна, наш сотрудник вас проводит.

Артамонова молча выходит в сопровождении Томина. Знаменский набирает ноль-два.

— Дежурного по городу.



На месте дорожного происшествия рядом с «Волгой» расстелен кусок брезента, на нем разложены предметы, найденные в машине Артамонова: бумажник с документами, сигареты, зажигалка, аптечка, уже известный нам чемодан, разорвавшийся газетный сверток с чеканкой по металлу, сплющенная шляпа и плащ.

Фотограф делает снимки, щелкая аппаратом.

— Попросить, чтобы поставили на колеса, Зинаида Яновна? — спрашивает молодой эксперт, указывая на лежащую в кювете «Волгу».

— Да, пожалуй, — но, помедлив, говорит: — Погодите, Володя, возьмем-ка пробы грунта. И с протекторов и с днища. Смотрите, какие нашлепки грязи.

— Хвойные иголки прилипли, — замечает молодой эксперт, присматриваясь.

— Проселочная дорога, Володя.



— Благодарю за услугу, Дмитрий Савельич, — прощается с управляющим конторой Знаменский. — Доверите мне еще на часок кабинет?

— Хоть до утра.

Управляющий берет свой журнал, кепку… и не выдерживает:

— Простите стариковское любопытство — вправду, тысячи?

— Вправду.

— А… сколько же?

Знаменский не успевает ответить, как на пороге появляется шурин Артамонова, приятной наружности, лет сорока.

— Бардин, — представляется он.

— Знаменский, — так же коротко отзывается Пал Палыч.

Сделав Знаменскому ручкой за спиной Бардина, разочарованный управляющий покидает кабинет.

— Бедный Анатолий! — восклицает Бардин. — Хорошо, что пока Галине не сказали, я боялся застать ее в истерике.

— О чем не сказали?

— Но у него же авария?

— Откуда вам известно?

— Машины на обычном месте нет, самого нет, а здесь милиция… — Бардин разводит руками: дескать, все ясно. — Он в больнице?

— Нет. В морге.

— Разбился?!..

Бардин сгибается, упирается лбом в сжатые кулаки…

…Три дня назад в теплый солнечный день они гуляли в парке: обе сестры с мужьями и на плече у Артамонова трехлетний сынишка. Женщины с мальчиком отправились на качели, а мужчины, наблюдая за их весельем, пили пиво неподалеку, и Артамонов повторял с тоской:

— Думал, буду другой человек… жизнь увижу… вроде достиг, а все не то…

— Мы давно это обговорили, Толька, — отозвался Бардин с раздражением. — Знал, на что идешь.

— Много я знал… Все не так, и не пойму, что делать… Тупик!..

— Куда вы сегодня вместе собирались? — слышит Бардин голос Знаменского и возвращается в настоящее.

— К теще на именины, — тяжело вздыхает он. — А вы не из ГАИ?

— Нет, не из ГАИ… Было заранее уговорено заехать за Артамоновым?

— Они с Галиной повздорили что-то. Думали по дороге их помирить. Кому нужны постные лица за столом? Простите, с кем имею честь разговаривать?

Знаменский подает удостоверение. Бардин разглядывает его дольше, чем требуется: внутренне готовится к серьезному разговору.

— Куда мог отправиться Артамонов, если день на службе не разъездной?

— Тут, скорей, Галина…

— Галина Степановна сочла мои вопросы странными.

— Да?

— А вам они не кажутся странными?

— Что прикидываться! Раз вы с Петровки, очевидно, не просто авария. Что-то еще вас смущает… — Он выжидающе замолкает, но Знаменский не отрицает и не подтверждает. — Потому вы от Галины и скрыли, чтобы разговор не потонул в слезах… Так что вопросы, я понимаю, любые возможны. Пожалуйста.

Бардин держится свободно и с достоинством, но Пал Палыч не спешит переходить на доверительный тон. Meшает скрытое давление собеседника: ну спрашивайте, спрашивайте, у меня готовы ответы!

Бардин первый прерывает паузу.

— Я должен помочь, чтобы рассеялось недоразумение. Толя парень безобидный. Возможно только недоразумение.

Пал Палыч — что с ним случается редко — пускается на хитрость: прикидывается простачком.

— Если безобидный, куда я дену подозрительный факт? Мелкий служащий, скромная зарплата — и вдруг…

— Что?

— А то, что начальство с меня голову снимет, если я не выясню, куда и зачем ваш родственник катался. На Калужском шоссе угораздило, пятидесятый километр. Какая нужда его погнала?

— А он… по дороге туда или обратно?

— Обратно, — говорит Пал Палыч, «не замечая» острого интереса собеседника.

Бардин узнал нечто важное.

— Ах, Толя, Толя, — бормочет он, быстро решая что-то для себя, и потом спрашивает осторожно: — Позвольте догадку: при нем нашли крупные деньги, да?

— Откуда им быть? — уклоняется Знаменский. Тон намеренно фальшив.

— В принципе, могло быть такое совпадение. Толя знал мою давнюю мечту — катер высокого класса. И недавно был разговор: обещали ему что-то вроде долгосрочной ссуды. У одного человека.

Знаменский делает вид, что клюнул.

— У кого?

— Вы меня ставите в затруднительное положение. Анатолий по секрету, под честное слово… Я, правда, не относился серьезно, мало ли что наобещают… — Для достоверности Бардин должен немного поломаться, а Знаменский надавить.

— Нет уж, товарищ Бардин, досказывайте: у какого человека? На слово верить — должность у меня не та.

— Это верно… Ну что поделаешь — Климов. Здешний его приятель. Толя говорил: Климов «имеет выход на деньги».

— Как это понимать?

— Ничего не хочу домысливать. Повторяю, что слышал.

— Домысливать не надо… — И, сбросив маску, Пал Палыч жестко кончает: — А сколько катеров вы хотели купить?

— Простите?..

— Я спрашиваю, сколько катеров: два? три? четыре?

2

Уже вечереет, когда Знаменский и Томин возвращаются в служебной машине из конторы.

— Слушай, Паша, ты веришь в тещины именины?

— А ты — нет?

— Странно: человек везет шестьдесят две тысячи — и вдруг сбегаются родичи в едином, так сказать, порыве! Поджидают, волнуются… Не напоминает типовую картину?

— В смысле, предстоит дележ и склока?

— Ну да, каждый боится, чтоб не обжулили. Тем более шестьдесят два на четыре ровно не делится, — шутливо добавляет Томин и трогает шофера за плечо: — Меня где-нибудь здесь. — И снова Знаменскому:

— Ты над этим поразмысли.

Машина приостанавливается у тротуара. Томин выходит.

— До завтра.

…А наутро в кабинете Пал Палыча друзья продолжают вчерашний разговор.

— Я поразмыслил, Саша. Жена Артамонова в твою схему не укладывается.

— Почему?

— Просто по ощущению.

Этого Томину достаточно — интуиции Пал Палыча он привык доверять.

— Нет так нет. Танцуем от печки. Маленький человек. Большие деньги. Откуда: ограбление, наркотики, шантаж подпольного миллионера?

— Теоретически, что угодно, за исключением конторы. Там нечем разжиться, я справлялся в УБХСС.

— Знаешь, мне нравится, что этот Артамонов такой скромненький и тихий, это сулит неожиданности. Давненько не было роковых тайн! — усмехается Томин.

— Доброе утро. Как успехи? — входя спрашивает Кибрит.

— Все ясно, Зинаида, — сообщает Томин. — Пользуясь неисправностью уличных часов, Артамонов похищал у добрых людей время и сбывал его втридорога. Деньги не фальшивые?

— Ну что ты!

— Жаль, — говорит Пал Палыч. — Сашу потянуло на экзотику. Как они лежали в чемодане?

— Очень аккуратно. Новенькие пачки по тысяче рублей в стандартных банковских заклейках. И отдельно две тысячи — в конверте.

— Предназначались кому-то персонально, — делает вывод Томин.

— Да, там даже проставлены буквы «А. П.» Вероятно, инициалы.

— А. П., — повторяет Томин. — Учтем.

— Похоже, поспешный грабеж отпадает, — размышляет Знаменский. — Скорее, пахнет неким учреждением. Слушай, Зиночка, купюры новенькие, незахватанные… А есть ли там отпечатки пальцев Артамонова? Вдруг он знать не знал, что там в чемодане? Вдруг его использовали как курьера?

— Тогда зачем мне купюры? Достаточно посмотреть замки.

Знаменский итожит разговор.

— Связи, — говорит он Томину. — Отпечатки. — Кибрит: — А это самое «А. П.» — характерным почерком?

— Нет-нет, ничего не выйдет, почти печатными буквами.

На стук в дверь Знаменский говорит:

— Войдите!

Появляется Бардина, женщина лет тридцати пяти, довольно яркой наружности, с манерами, выдающими привычку бывать на людях и нравиться.

— Я — сестра Гали Артамоновой, — заявляет она с порога.

— Не будем мешать, — поднимается Томин.

Они с Кибрит выходят, и в коридоре Томин интересуется:

— А, кстати, по какой причине авария?

— Не ясно пока. Шофер грузовика рассказывает, что Артамонов его обогнал, но шел странно, неровно — то сбросит скорость, то опять припустит. И потом «не вписался» в поворот.

Бардина тем временем, всхлипывая и торопясь, выкладывает, с чем пришла.

— Эти деньги Толя нашел!

— Как так нашел? — изумляется Знаменский.

— Да вот нашел — и все!

— Алла Степановна, откуда столь… оригинальная идея?

— Он вчера мне звонил, сказал: «Аля, поздравь, я нашел кучу денег!» Я говорю: «Не выдумывай». А он: «Совершенно серьезно, такую кучу, что и не снилось!» Конечно, ему нельзя было садиться за руль в таком состоянии…

— Он и сумму назвал? («Ну и ну! — думает Знаменский. — Похоронить не успели — прибежала с небылицами!»)

— Сумму — нет. Сейчас, говорит, приеду и сдам деньги в милицию. Вы не верите? Но я клянусь, что Толя звонил! — Это сказано так достоверно, что Пал Палыч на минутку сбит с толку.

— Вы рассказали об этом мужу и сестре?

— Потом, когда узнала про несчастье и подтвердилось про деньги. Я сперва подумала, он дурачится. Толя иногда наговорит с три короба…

— Ясно, — машинально произносит Знаменский в раздумье. — Как восприняла Галина Степановна?

— Разве ей сейчас втолкуешь… Как каменная… И вообще… моя сестра настолько непрактичная, трудно представить!

— Время звонка не заметили? — Пал Палыч приготовился записывать.

— Около четырех.

— А откуда Артамонов звонил?

— Он сказал: «Я из автомата, сейчас еду в город и сразу в милицию». Вероятно, был где-то под Москвой.

— Верно, Алла Степановна, под Москвой. Давайте думать, куда он ездил.

— Чего не знаю…

— Попробуем друг другу помочь. Я бы с удовольствием оформил всю сумму как находку, и с плеч долой. Но надо, как минимум, установить, кто потерял. Понимаете?

— Дда… — неуверенно отзывается Бардина.

— Интересы наши совпадают. Вы ведь пришли с той мыслью, что за находку полагается вознаграждение — четверть суммы?

— Я считаю, справедливо выплатить Гале. Анатолий не виноват, что не успел сдать.

— С доказательствами слабовато. Хотя бы намек, где искать. Калужское шоссе, Алла Степановна. Какое-нибудь предположение, а?

Бардина разводит руками.

— Это плохо. Допустим, я за вами повторю: «Нашел кучу денег». А мне скажут: «Ты видел, чтобы деньги кучами валялись?» Если б Анатолии хоть описал вам: дескать, лежали там-то и там-то, в черном портфеле без ручки и завернуты в полотенце… Не описывал?

Бардина порывается было подтвердить: да, да, описывал! Но вовремяспохватывается и избегает ловушки.

— Ннет…



Теперь перед Пал Палычем сидит Бардин. И тоже припас сюрприз.

— Я не ослышался? Вы отрицаете слова жены?

— Запишем, что мне лично о находке ничего не известно. — Он полугрустно, полусердито крутит головой. — Чудачка! Предупреждал, чтобы не лезла с этой историей. Нет, все-таки!..

— Вынужден спросить, чем вы объясняете подобные показания своей супруги.

Бардин, немного подумав, отвечает:

— Разумеется, не будем превращать ее в лжесвидетельницу. Как-нибудь сформулируем поприличней… вроде того, что гибель Артамонова меня чрезвычайно расстроила — оно так и есть — и потому я мог поддерживать разговор, не вдумываясь в содержание и не отдавая себе отчета… В таком вот духе.

— Извольте, запишу, хотя, если звонок действительно был, я вас не понимаю.

— «Если был». В чем и загвоздка! Не для протокола — для вас: Аля милая наивная женщина. Думает, приду, расскажу по правде — и Галине отвалят куш. Да такой бухгалтер еще не родился, чтобы заплатить! А я, если не верю в результат, то и рукой не пошевелю.

Трещит телефон, Знаменский снимает трубку.

— Да?..

Звонит ему Кибрит:

— Это я, Пал Палыч. Вести с переднего края науки. Внутрь чемодана Артамонов не заглядывал!.. Разумеется, мог знать, но только с чужих слов… Точно, точно, при такой конструкции замки не откроешь и не закроешь, чтобы не оставить отпечатков!

Знаменский кладет трубку и упирается хмурым взглядом в Бардина.

— Когда вы услышали от жены версию с находкой «денежной кучи»?

— Да с первыми рыданиями… До чего злая шутка судьбы! — Бардин напрашивается на сочувствие, но Знаменский холоден.

— Смерть всегда трагична, но порой вокруг начинается недостойная склока. У меня, признаюсь, впечатление, что Алла Степановна не стала бы действовать по собственному почину, вопреки вам. Эти противоречия в показаниях — намеренный расчет.

— Совершенно не в моем характере! — протестующе восклицает Бардин.

— Напротив. Ведь вы вчера с первых слов взяли меня на пушку: сделали вид, что уверены насчет аварии. А вы ни в чем не были уверены, вы ужаснулись, услышав о гибели Артамонова!

Бардин открыл было рот, но Пал Палыч поднимает руку, предупреждая возражения.

— Этап следующий: вы изложили туманный вариант о Климове, «имеющем выход на деньги». Сейчас новый нежданный поворот. Зачем вы с женой морочите мне голову?



Томин звонит в МУР — «накачивает» своих помощников по телефону:

— Судимый? Так-так, годится. А после освобождения?.. О-ой, слушать стыдно! В ваши годы я бегал втрое быстрей! Ладно, что еще?.. Ну попытайтесь, молодцы. А кто смотрит дела с необнаруженными ценностями?.. И когда?.. Шевелитесь, братцы, скорость, скорость! Если что — я в архиве.

Он возвращается к столу, заваленному толстыми следственными делами. Отодвигает том, начинает листать другой, на чем-то задерживается, углубляется в чтение.

— Прямо роман! — бормочет себе под нос. — «Смотри лист дела»… Посмотрим… — прижав локтем страницу, он отыскивает в следующей папке нужное место и снова читает. — Батюшки, и вы здесь, юный Рокотов? Сколько лет, сколько зим… — Томин усмехается, что-то вспоминая. — Ага, вот наконец и Бардин!

3

Утро. В контору стекаются служащие — среди них и те, что нам уже знакомы; с перешептыванием оглядываются они на Знаменского, стоящего неподалеку от подъезда. Подходит поздороваться с Пал Палычем управляющий, что-то выслушивает и согласно кивает. Наконец появляется тот, кого ждет Знаменский, — Климов, ничем не примечательный человек с лицом, сумрачным то ли от природы, то ли от невеселого сейчас настроения. Он останавливается, когда Знаменский спрашивает его: «Вы Климов?» — и еще больше мрачнеет.

— Наверно, из милиции?

— Да. В прошлый раз я вас не застал.

Климов разговаривает со Знаменским грубовато, отвернувшись в сторону:

— Жил хороший парень, кого трогал? Чем нормально похоронить да пожалеть… на пяти этажах работу побросали. Толкутся, роятся, плетут ахинею. Двадцать тыщ! Завтра до миллиона дойдут! А-а! — Климов в сердцах машет рукой. — Бабка моя, темная, правильно говорила: о покойнике плохо нельзя. А вы на покойника уголовное дело!..

— Отвели немного душу? — спрашивает Знаменский замолчавшего собеседника. — Еще несколько вопросов. Артамонов брал у вас в долг?

— Ну кого это касается? Давно прошедшие времена.

— А говорят, вы ему недавно заем обещали.

— Если двадцать тыщ ищете, то ошиблись карманом! — угрюмо усмехается Климов.

— Дружба между вами слегка пошатнулась? Или тоже пустой слух?

— Ну раньше вдвоем подрабатывали, в новых домах двери обивали. Понятно, общие интересы. Потом Толька откололся, — в голосе Климова проскальзывает нотка то ли обиды, то ли неодобрения.

— Я чувствую, он вас подвел?

— А! — отмахивается Климов.

…Однако обида всплывает, и на месте Знаменского видится ему Артамонов, слышится обрывок разговора:

— Обрыдло на чужие двери жизнь тратить!

— Толька! Мы же целому подъезду обещали сделать до холодов! — возмутился Климов. — С первого этажа задаток взяли — забыл?

— Я понимаю, Сеня, ты извини. Задаток я, конечно, верну, а дальше ты уж как-нибудь один. Я — шабаш! Галке не говори, ладно? Иногда охота бесконтрольный вечерок… — Он глянул на Климова повеселевшими, шальными глазами:

— Понимаешь, жизнь зовет!..

Вопрос Пал Палыча выводит Климова из задумчивости:

— Говорят, Артамонов последние месяцы переменился?

— В чем?

— Вам виднее. Что-нибудь замечали?

Климов старается отвлечься, блуждая взглядом по сторонам.

…Еще одна, более поздняя сценка встает в потревоженной памяти: они оказались рядом у прилавка магазина накануне Восьмого марта. Артамонов покупал духи.

— Два по пять пятнадцать и вон те — в коробке. — Он указал на стеллаж поверх головы продавщицы.

— Восемьдесят рублей! — отрезала та: надоело уже отпугивать покупателей ценой.

— То, что нужно! Заверните отдельно.

— Богато живешь! — сказал из-за спины Артамонова Климов.

— Ты тоже тут?..

— Тоже.

— Это я Галке… — безнадежно соврал Артамонов про восьмидесятирублевый флакон. И вдруг ошарашил приятеля: — Хочешь, твоей такой же куплю?..

— Так что перемены? — спрашивает Знаменский, не дождавшись ответа. — Вы ведь что-то вспомнили?

— Нет. И ничего я такого не замечал!



У Томина тоже начало нового рабочего дня. При входе его в кабинет уже заливается телефон.

— Кто?.. — спрашивает Томин в трубку. — Привет. Давай. — Он выслушивает доклад, вставляя короткие замечания, удивленные, одобрительные или сердитые:

— Да ну?.. Нет, отставить!.. Ладно, учту… Невозможно — не бывает, бывает — неохота… Вот это спасибо… Так-так… Собачка мужского пола или женского? То есть как — не разберешь? Ногу задирает?.. Нет, это не лишнее. Уточни кличку. Более того — узнай, не было ли щенят. А если были, еще более того — выясни, куда их дели!.. Да?.. Вот как? Тогда давайте сюда, покажете.

В успехе Томина, кроме собственных его «сыщицких» талантов, немалую роль играет умение мобилизовать и верно нацелить своих сотрудников.

Оживленный Томин догоняет Кибрит в коридоре.

— Зинаида, пошли, кой-что расскажу. Есть время?

И вот вся троица в сборе у Знаменского.

— Года полтора назад Артамонов внезапно перестал нуждаться в приработке, — говорит Пал Палыч. — Тут список адресов, где они обивали двери.

— Не случалось ли квартирных краж? — с полуслова понимает Томин. — Ладно, а как тебе Климов?

— Неприязнь к органам, сожаление об Артамонове. Но, я бы сказал, не в размере шестидесяти двух тысяч.

— Не торопись с выводами! У Климова имеется сосед и с младенческих лет дружок — Муромский. Год назад его арестовали. В области тогда очистили кассы двух универмагов. Очень запутанное было дело, Муромского взяли по подозрению, потом освободили за недоказанностью, кого-то посадили. Но половину денег не нашли!

— Ну и что? — скептически спрашивает Кибрит.

— Пока ничего. Я ищу вокруг погибшего «бродячие деньги». Как к нему попали — уже следующий этап… Климова тебе подсунул этот шурин-деверь? — обращается Томин к Пал Палычу.

— Он. Тоже что-нибудь?

— Весьма. В прошлом крупный валютчик. Осужден с конфискацией имущества. Но гарантии, что конфисковали все, разумеется, нет. Освободился он условно-досрочно, работает и прочее. Но опять же не дам гарантии, что ничем не балуется. Это вам второй «выход на деньги». Дальше. Выход номер три. И снова через Бардина! Недавно его одноделец, тоже бывший валютчик, в своем кругу именуемый Мишель, погорел с хищениями на хладокомбинате. Как человек аморальный, от следствия он скрылся и пребывает в розыске. Кубышку успел прихватить с собой. Есть предположение, что далеко Мишель не побежал, а снял где-то дачу и отсиживается на природе. Причем — прошу отметить — Бардин Антон Петрович, то бишь — А. П. Правда, А. П. у меня широкий ассортимент: и Александр Павлович есть, и Алексей Прокопыч, и даже Анна Платоновна. Но возвращаюсь к Бардину. Сейчас некий Кумоняк рассказывает, будто Мишеля пригрозили продать и сорвали сто тысяч отступного. Сто, думаю, преувеличено, а шестьдесят две…

Знаменский молча делает пометки, но Кибрит не выдерживает.

— Шурик, я совершенно запуталась!

— Ну? В трех соснах! — Томин коротко растолковывает: — Погиб Артамонов. Шурин Артамонова…

— Бардин, бывший валютчик, это я усвоила. Но какой Кумоняк?

— Это не важно. Важно, что у Антона Бардина старый знакомый в бегах и кто-то его «раскулачил».

— Саша полагает, что Бардин с Артамоновым заодно, — вставляет Знаменский. — Свободный полет мысли.

— Чем я выгодно отличаюсь от тебя, — парирует Томин.

— Извини, Шурик, хоть ты и старший инспектор — снимаю шляпу, — но иногда рассказываешь вещи, о которых, по-моему, просто нереально знать!

— Почему, Зинуля? Ну, представь, что у короля треф украли корону. Созываем узкое совещание. Здесь те, кто разбирается в жизни короля треф и его дамы. Здесь те, кому ясна конъюнктура в торговле коронами. — Он показывает то на одну, то на другую сторону стола. — Стоит их свести — и готов ответ: корону стащила шестерка пик, загнала ее бубновому тузу, а платил за все червонный валет. Объяснил?

— Лучше некуда! — смеется Кибрит и встает, собираясь уходить. — Пора за микроскоп.

— Паша, не наблюдаю аплодисментов! — Томин тоже поднимается. — Я тебе притащил гору информации…

— Твоя информация касается разового мероприятия, — говорит Знаменский, с сомнением качая головой. — А у Артамонова, по-моему, появилось какое-то занятие. Более-менее регулярное.

— Ладно-ладно, поглядим. Сгоняю в район происшествия: может, кто приметил старенький голубой «Москвич».

— Почему старенький «Москвич», а не новую «Волгу»? — останавливается Кибрит.

— Зинаида, какая «Волга»?

— Серая, двадцатьчетверка.

— Паша, на чем ездил Артамонов?

— Естественно, на «Москвиче». А разбился… Зина?

— По-твоему, я не отличу «Волгу» от «Москвича»?

— Еще и чужая машина! — ахает Томин.

— О чем вы? Документы на его имя. Сама акт подписывала.

— Да что ж ты нам-то не сказала?! Общеизвестно, что у Артамонова допотопный «Москвич», который он собрал по частям своими руками!

— Вы говорили «машина», и я говорила «машина»…

— Ну, сыщики! — веселится Томин. — Ну, пинкертоны! Все-то мы знаем!

— И про Мишеля, и про какого-то Кумоняку, — поддевает Знаменский. — А такой факт, на самой поверхности — эх!.. — Пал Палыч крутит головой. — Побеспокоим семейство, — берется он за телефон. — Не отвечают… — Набирает другой номер: — Будьте добры Антона Петровича Бардина… Прошу прощенья, — кладет трубку. — На похоронах.

4

Высокий и тощий, философски настроенный сторож ведет Знаменского по территории кооперативных гаражей.

— Все, бывало, шуткой: сообщите, мол, дедушка, когда сто лет стукнет, «Чайку» вам подарю… — Он отпирает гараж запасным ключом, и Знаменский видит горбатенький «москвичок» четыреста первой модели, но аккуратный и очень ухоженный.

Сторож пробирается в угол, где странно притулился зеркальный шкаф, и подзывает Пал Палыча. В шкафу обнаруживается целый набор носильных вещей: кожаное пальто с меховым воротником и шапка, три костюма, рубашки в нераспечатанных полиэтиленовых пакетах, галстуки и даже перчатки, а внизу несколько пар хорошей обуви. Теснятся какие-то свертки, торчат горлышки бутылок с иностранными наклейками.

— Полный гардероб, — поясняет старик. — На разные сезоны. Прикатит, все переменит — и до свидания…

Сторож вспоминает, а мы видим, как Артамонов подъезжает к гаражу на «Москвиче» и выводит «Волгу», а «Москвича» ставит на ее место, оглядывая его при этом бережно и любовно: где-то протрет тряпочкой, поправит коврик на сиденье, готов, что называется, пушинки сдувать.

На приборной доске «Москвича» красуется фотография: голова крутолобой, длинноухой собаки с умными глазами.

Артамонов привычно переодевается. Скидывает скучный свитерок и поношенные ботинки, прихорашивается перед зеркалом и превращается в этакого состоятельного молодого пижона.

Небрежно с маху хлопнув дверцей, он трогает «Волгу» и выезжает на улицу, помахав сторожу на прощанье…

— Вот таким манером, — говорит старик. — А когда вернется, то все, значит, в обратном порядке.

— Вас это не удивляло?

— И-и, товарищ дорогой! Тут ноги протянешь, если на все удивляться, что удивления достойно!

Они беседуют в дверях гаража, и старик оглядывается на «москвичек».

— Та у него была парадная, а этот для души, — глубокомысленно изрекает он. — На этом он бы нипочем не расшибся.

— Конечно, скорость другая, — поддакивает Пал Палыч.

— Нет. Тут глубже. Психология!



Вдоль тихой улицы пожилой мужчина с желчным лицом прогуливает коренастую, с гротескно длинными ушами собаку, точный портрет которой украшал приборную доску артамоновской машины.

С видом гуляющего появляется Томин.

— Какая миленькая собачка!! — восхищается он. — Умная?

Мужчине Томин не очень нравится. Но так как к собаковладельцам на улице чаще обращаются с бранью, чем с комплиментами, он отвечает вежливо:

— Своя собака всегда умная.

— Она какой же породы?

— Редкой. Бассет.

— А как ее зовут?

— Абигайль. Аба. — И, свистнув собаку, собирается уходить.

Томин заступает ему дорогу.

— Какое совпадение — я, кажется, знаком с ее матушкой! Ту зовут Фанта, и они очень похожи, очень. Но, пожалуй, мамаша попроще, вы не находите?

— Молодой человек, что вас так занимает: я? моя собака? ее происхождение?

— Ну вот, рассердились. Я надеялся — позовете чай пить, и мы бы уютно побеседовали.

— О чем, черт возьми?

— Обо всем, что меня занимает, Алексей Прокопыч, — уже серьезно говорит Томин.

— А-а… — догадывается мужчина и переходит на иронический тон. — Билеты в оперу распространял оперуполномоченный.

— Инспектор. Терминология меняется. Так будем чай пить?



А в кабинете Знаменского впервые появляется жена Артамонова.

— Товарищ следователь!.. — произносит она и, задохнувшись, останавливается у стола.

— Вам будет проще по имени-отчеству: Пал Палыч.

— Пал Палыч, — повторяет Артамонова, чтобы запомнить.

— Садитесь сюда. Бояться меня не надо.

— Я не боюсь, но я очень волнуюсь! — Она присаживается на край дивана, Знаменский — спиной к столу, так что беседа ведется как бы в неофициальной обстановке.

— Я пришла вам рассказать, что сегодня случилось. Это очень важно!

— Слушаю.

Пал Палыч не может не сочувствовать женщине, похоронившей мужа. Но пока он отнюдь не убежден в ее искренности и чистоте побуждений, и в голосе его сдержанность.

— Сказали, что нужно взять Толины вещи. Сестра пошла и принесла… совершенно чужие вещи, Пал Палыч! Какой-то плащ, шляпу, ботинки. Говорят, все это было в машине, но это не его!

Знаменский, знающий, что хранилось в зеркальном шкафу, не воспринимает новость как сенсацию.

— Вы мне не верите? — поражается Артамонова. — Я говорю правду!

— Вполне возможно, Галина Степановна. Вы бывали в гараже?

— Зачем? — Артамоновой кажется, что ее просто отвлекают от темы. — Как вы равнодушно приняли… Я думала поразить вас, и вы сделаете вывод, что…

— Что в машине ехал кто-то еще? И бумажник и деньги этого кого-то?

— Да-да!

— А чемодан вы видели? — Пал Палыч достает чемодан, где лежали деньги.

— Нет.

Знаменский убирает чемодан.

— Он тоже был в машине.

— О… все чужое!.. Куда же делся тот человек? Вы знаете?

— Предусмотрительно покинул машину до аварии. И оставил на память ботинки и чемодан денег.

Артамонова беспомощно смотрит на Пал Палыча.

— Это непохоже на правду, да?

— Не очень. Проще поверить, что ваш муж все нашел.

Знаменский приглядывается к ней испытующе: проверяет реакцию на россказни сестры.

— Нет… — горько отказывается женщина. — Это Аля мне в утешение… извините ее.

Звонит телефон.

— Простите, вы заняты, — говорит Артамонова, вставая. — Я отнимаю время.

— Мое время целиком посвящено делу вашего мужа.

— Боже мой, если б я могла помочь! — со стоном восклицает Артамонова. — Я бы все на свете отдала, чтобы смыть позорное подозрение! Я живу в стыде и кошмаре…

Она снова опускается на диван и закрывает лицо. Сегодня в ней нет той чопорности и манеры поминутно оскорбляться, как при первой беседе в конторе. Но какая-то если не театральность, то чрезмерность в выражении чувств продолжает отталкивать Пал Палыча.

— Слезами не поможешь, Галина Степановна, — дежурно говорит он, выдержав короткую паузу.

Артамонова отнимает руки от лица и сжимает виски.

— О, я не плачу. Плакать легко! Разве я могу себе позволить… Если б он просто погиб — это можно понять… хотя Толя в совершенстве владел машиной… но смерть не разбирает… Проклятые, проклятые деньги! Любая смерть лучше, чем бесчестье!

— Галина Степановна, услыхав про деньги, вы сразу сказали «чужие». О ком вы подумали?

Женщина молчит, потупясь…

Перед мысленным ее взором возникает эпизод из прошлого. Она держит двумя пальцами пачку купюр — на отлете, со страхом и гадливостью.

— Толя, я чистила твою куртку, и вот выпало…

Артамонов, смотревший по телевизору футбольный матч, оглянулся, пережил мгновение паники, затем протянул с почти натуральной беспечностью:

— А-а… это не мои, Галочка. Один тут просил достать запчасти.

— Поклянись, что Антон ни при чем!

— Антон? Клянусь, чем хочешь!

— Прости, Толя. Я вдруг подумала… Прости…

Артамонова поднимает глаза на Пал Палыча.

— Умоляю, избавьте меня от этого вопроса! Я не могу.



Томин тем временем беседует с Алексеем Прокопычем, сидя в скверике. Старик держится обходительно и улыбчиво, припрятав свое раздражение.

— Вашей собачке, по-моему, год или около того? — говорит Томин.

— Около того.

— Значит, из конторы по починке времени вы три года как уволились. Но с Артамоновым поддерживали контакты?

— Ах, инспектор, собачка довольно маленькая, верно? До слона каких размеров и какого назначения вы намерены ее раздуть?

— Просто интересно, почему вдруг вам подарок. Нынешним сослуживцам Артамонов щенка редкой породы не предлагал.

Щепкин постукивает ногтем по стеклу часов.

— Пятьдесят минут, инспектор. А вы как-то все не можете толком сформулировать, что же вас интересует.

— Масса вещей.

— Это заметно.

— В частности, вы.

— Помилуйте — чем?

— Очень хотелось бы услышать, что вы в действительности знаете об Артамонове. О его «Волге». О чемоданчике.

— Моя Аба сказала бы: хотеть косточку и иметь косточку — далеко не одно и то же! Шучу-шучу, инспектор, по-стариковски. Сам крайне заинтригован. Анатолий ведь был такой добрый и примерный юноша: не пил, не курил…

— Не ухаживал за женщинами?

Щепкин остро взглядывает на Томина.

— Сорок шестой размер. Третий рост, — многозначительно подсказывает инспектор.

— А вас и это интересует? — спрашивает Щепкин, коротко помолчав. — Ах, инспектор, инспектор! Если б вы сразу заговорили о женщинах, а не морочили голову собаками, я бы… Надеюсь, Анатолий простит, что я вас познакомлю с его пассией. Это за городом, по Калужскому шоссе… Ну да, разумеется, от нее он и ехал, когда погиб, — подтверждает он, уловив движение собеседника.

Расставшись с Щепкиным, Томин направился в лабораторию к Кибрит.

— Будь другом, дай чего-нибудь от головы!

— Цитрамон или анальгин? — спрашивает Кибрит, роясь в ящике.

— Шут его знает, что дашь.

— Для верности глотай обе. Стоп, тут не вода! — заслоняет она стакан на столе.

Томин запивает таблетки из графина.

— Кто это тебя допек?

— Один А. П., чтоб его! Чую, надо ухватить, а ухватить не за что. — Набирает внутренний телефон, слышатся длинные гудки. — Куда-то Паша исчез.

— По-моему, у Скопина.

— Уже на ковер? Эх, работа-работенка!.. А я, между прочим, собираюсь к одной даме легкомысленного поведения.

— Пожелать успеха?

— Служебного, Зинаида, служебного! Если старичок не надул, привезу вам пассию Артамонова! Скажи Паше, чтоб дождался, ладно?



Скопин — генерал-майор, начальник Знаменского, — отнюдь не собирался распекать его.

— Вот такой был серьезный разговор, Пал Палыч, — резюмирует он. — И я рекомендовал вас. Пойдете в начальники?

— Очень ценю доверие, Вадим Александрович… — смущенно произносит Знаменский и умолкает.

— Ну-ну, без реверансов. Да? Нет?

— Честно говоря, не тянет… Привык сам вести следствие. Люблю докапываться до причин, искать ходы… словом, люблю свою работу, Вадим Александрович. Другой просто не мыслю.

— Кого же предложите вы?

— Да хоть Зыкова!

— Надо понимать, что Зыков работы не любит? Поэтому пусть командует? — Скопин усмехается, подловив Пал Палыча. — Предвидел, что будете отпихиваться. Сам когда-то отпихивался… Ладно, к этому вопросу мы еще вернемся. Теперь что касается истории Артамонова…

— Да?

Скопин достает папку из сейфа.

— Я прочел все, что вы сделали. Версий много, но не видно главной фигуры. Артамонов не тянет на самостоятельного дельца, согласны?

— Согласен.

Скопин раскрывает папку на месте, заложенном линейкой, заглядывает в чьи-то показания:

— Напрасно вы откладываете прямое объяснение с Артамоновой. Как-нибудь переживет. Может быть, откроется причина двойной жизни ее мужа, и тогда разные половинки сойдутся…

5

Тихий, утопающий в садах загородный поселок. Неподалеку слышен шум шоссе.

Томин приближается к небольшому чистенькому домику.

Следом подползает и останавливается машина с тем же шофером, который возил Томина с Знаменским в контору. Пока шофер разминается, а затем пристраивается с книгой на солнышке, Томин успевает войти и представиться.

Мы застаем его и хозяйку в провинциально-уютной комнате «смешанного» назначения: тут и буфет с посудой, и трельяж, уставленный парфюмерией, и телевизор под кружевной салфеткой. По стенам развешаны кашпо с незатейливыми растениями и много чеканки, что бросается в глаза.

С тахты таращится собака — копия Абы и Фанты.

Хозяйка дома, Снежкова, молода и хороша собой, но с налетом вульгарности. Привычка разыгрывать секс-бомбу поселкового масштаба помогает ей сейчас не теряться в присутствии нежданного и неприятного для нее гостя.

— Симпатичный мальчик, жаль, не знакома, — говорит она, возвращая Томину фотографию Артамонова. — Это с вами кто-то пошутил. Надо же, в какую даль зазря проездили!

— Совсем уж зазря?

— Ну если в ином смысле… Такого интересного мужчину грех всухую отпускать.

— Филя, ты тоже не припомнишь?

Томин протягивает фотографию собаке, та ее равнодушно обнюхивает.

— Неблагодарное животное! Это хозяин твоей мамаши. Соседка — та сразу узнала, — обращается он к Снежковой.

— Ой, да она рада-радешенька наклепать! Со зла, что я вон, — оглаживает стройные бедра, — а она — во! — показывает руками нечто бочкообразное. — И на работу мою завидует, да к тому ж Филя кур у ней гоняет.

— А вы где работаете?

— Преподаю на курсах кройки и шитья.

— Обидно, если ехал зря… Придется показать еще одну картинку.

Снежкова беспечно взглядывает и хватается за сердце.

— Толя!.. О-о-ой…

Услышав из раскрытого окна рыдания, толстая соседка вылезла на крыльцо полюбопытствовать.

Томин вышел из дома, сел рядом с шофером.

— Минут через пятнадцать надо ехать, — угрюмо говорит он.

На Петровке Снежкова уже не «вамп», а напуганная и страдающая женщина. Выплакаться не дали, ничего толком не объяснили…

— Не пойму, зачем вы сначала все отрицали, Таисия Николаевна, — говорит Знаменский.

— А если жена подослала? — она делает жест в сторону Томина.

Тот сидит в уголке с видом человека, который больше ни во что не вмешивается.

— Ну-у, частных сыщиков у нас нет… Вы давно встречаетесь с Артамоновым?

— Год два месяца.

— Кто-нибудь «сосватал»?

— Нет, голоснула на шоссе, Толя подвез, ну и…

— Ясно. Скажите, что вам известно о его работе?

— О работе?.. — Женщина пожимает плечами.

— Скрывал?

— Кажется, по линии часов что-то… Управляю, говорит, ходом времени. Захочу — назад пущу. Хохмил.

— А какие-нибудь побочные занятия? Приработки?

— Я ему не благоверная. Не отчитывался.

— С неблаговерными порой откровенней, Таисия Николаевна.

Снежкова молчит и опять нервно пожимает плечами.

— Ну, хорошо, вернемся к дню гибели Артамонова. Пожалуйста.

— А чего еще рассказывать? — подрагивает она губами. — Побыл-то всего ничего. В четыре уже позвонил домой и засобирался.

— У вас городской телефон?

— Через восьмерку.

— Артамонов с женой разговаривал?

— Нет, не с женой… Он ее сестре звонил.

— О чем?

— Не хотел к теще идти… А эта Аля разоралась, он и поехал…

Чувствуя близкие слезы, Пал Палыч переглядывается с Томиным, тот выходит в коридор. Дергает одну дверь, другую, бормочет с досадой:

— Разбежались!

В криминалистической лаборатории Кибрит тоже стягивает халат — собирается домой. Звонит телефон.

— Да… — снимает она трубку. — Валерьянки нет, Шурик. С вами сегодня хоть аптечку заводи!.. Хорошо, попробую что-нибудь найти.

За прошедшие минуты в тоне Снежковой появилась истерическая агрессивность.

— Это мое совершенно личное дело! — заявляет она Знаменскому.

— Таисия Николаевна, я спросил лишь о характере ваших отношений.

— А чего спрашивать?! Чего вы от меня добиваетесь?! Сами не понимаете, какие бывают отношения, если от жены гуляют? Я про это с мужчиной говорить не могу!! Вообще лучше ничего не говорить! — Снежкова утыкается лицом в ладони и бурно плачет.

За ее спиной отворяется дверь, входят Кибрит и Томин. Пал Палыч жестами просит Кибрит побыть со Снежковой, успокоить ее.

— Я вас позову, — шепчет Кибрит.

Мужчины выходят.

Когда Снежкова отнимает руки от лица, она видит на месте Знаменского женщину.

— Вы тоже следователь?

— Нет, я эксперт. Но случайно в курсе: меня посылали на место аварии для осмотра.

— Ой… Вы Толю видели?

— Да.

— Он… сильно мучился?

— Нет, по счастью. Все случилось мгновенно… И лицо совсем не пострадало. Он, наверно, даже испугаться не успел.

— Когда сюда ехали, видели этот поворот. Толя столько ездил, даже поддатый… Он с закрытыми глазами мог! И вдруг… Судьба, что ли?..

— Да, странно… Как вас зовут?

— Тася. А вас?

— Зина, — с едва уловимой заминкой отвечает Кибрит, решив не разрушать возникшего к ней доверия Снежковой.

— Замужем?

— Замужем.

— И как у вас? — нащупывает Снежкова почву для общения.

— Ну… всяко бывает… — Кибрит предлагает собеседнице почувствовать себя на равной ноге. — Вы его любили, Тася?

— Это трудно сказать… Наверное, любила, если реву… А другой раз глаза бы не глядели…

Вздыхая и сморкаясь, она начинает изливать душу.

— Знаете, сперва он мне до того понравился, совершенно удивительно! Чего-нибудь сделает и покраснеет, представляете? Игорька привозил. С рук у меня не слезал, такой ребенок ласковый. Теперь вырастет — забудет… Мать, Галина эта, раз его наказала, а он ей: Тася, говорит, лучше… А потом… Даже не знаю, как рассказать… Что-то ему вступило — не угодишь… Разврата захотелось, — почти шепчет Снежкова. — Представляете? А что я такое могу? Я ж не какая-нибудь! Уличная я, что ли?.. Если, говорит, все обыкновенно, то я и в законном браке имею, а ты научи меня прожигать жизнь. Вы понимаете? Нет, вы не подумайте, Зина, он был хороший. Если за ним что подозревают — это неправда! Толя был очень хороший. Попроси — все отдаст. Честно. Такие подарки дарил! А недавно вдруг мебель привез. Я даже подумала, может, имею перспективу. Не к жене привез — ко мне. Дом обставляет… Господи, как его угораздило на том повороте?!

Во время разговора Знаменский и Томин топчутся в коридоре. Из кабинета появляется Кибрит, кивает Пал Палычу: можешь допрашивать.

Знаменский уходит к себе.

— Я сейчас, Паша, — говорит Томин. — Что скажешь? — спрашивает он у Кибрит.

— Ничего.

— За двадцать минут ничего?

— Шурик, тайна исповеди!..

Снежкова успокоилась и стала словоохотливей. Увидев на столе чемодан, она с грустью говорит:

— Толя часто с ним ездил, служебные документы носил.

— Вы их видели?

— Зачем мне их смотреть?

— Таисия Николаевна, женщины ведь наблюдательны.

— Ну?

— Как вам кажется, Артамонов приезжал прямиком из города? Или заворачивая еще куда-то в округе?

— Трудно сказать, — отвечает Снежкова после раздумья. — Но чего ему в округе делать?

— А часто он звонил от вас? На службу или друзьям?

— Нет, только жене: «Галочка, задержусь, работаю с Климовым». Я после шутила: приезжай, говорю, работать с Климовым, я соскучилась.

Знаменский с досадой убирает в сторону чемодан, вошедший Томин понимает, что допрос почти бесплоден.

— Вам не случалось бывать у знакомых Артамонова или принимать их у себя?

— Привозил одного старика как-то. Не помню, как зовут.

— Плешивый и носатый? — полувопросительно вставляет Томин, имея в виду владельца Абы.

— Да. И еще Антона. Это уже весной. Друг его. Тоже знаете?

Пал Палыч и Томин оживляются при имени Антон.

— Пожалуйста, все, что припомните.

— Ну, Толя заранее сказал, что будет гость, и давай, мол, постарайся встретить на высшем уровне. Хорошо, у соседки свинья опоросилась. Пришлось кланяться. Сделала я молочного поросенка заливного, пальчики оближешь. Парад, конечно, навела…

Воспоминание относится к разряду приятных, и Снежкова погружается в него с удовольствием.

…За празднично накрытым столом сидят Артамонов и Бардин. Звучит музыка. Прифранченная хозяйка играет глазами и мечется между кухней и гостями. Бардин холодновато любезен, его забавляют старания Артамонова произвести впечатление.

— Как тебе Тася?

Бардин улыбается Снежковой, та, прервав хлопоты, ждет оценки.

— Красивая женщина, хорошая хозяйка. Чего еще желать?

— Благодарю за комплимент, — воркует Снежкова. Бардин представляется ей весьма привлекательным мужчиной.

— Валяй, соблазняй его, валяй! — смеется Артамонов и подталкивает ее к шурину.

— Попозже, — обещает Снежкова.

— Сначала гарнитур посмотрим, — решает Артамонов.

Хозяйка отпирает им комнату, загроможденную дорогим кабинетным гарнитуром. Мебель просто составлена сюда, книжный шкаф без книг, письменный стол без единой бумажки.

Артамонов с победоносной ухмылкой плюхается в кресло.

— Сила?

— Зачем тебе?

— Ну… красиво, приятно. Посижу, о чем-нибудь подумаю.

— Подумать тебе полезно, — со скрытым раздражением роняет Бардин…

— Я слушаю, Таисия Николаевна, — прерывает Пал Палыч воспоминания Снежковой.

— Знаете, Толя чувствовал свою гибель! — вдруг выпаливает она. — Такой был тоскливый и никак не хотел ехать! Перед дорогой он зашел в кабинет…

…На диван брошены плащ, шляпа и пресловутый чемодан. Артамонов бесцельно бродит по комнате, отрешенно разглядывая пустые полки и голый стол, трогает пальцем верхнюю доску шкафа.

— Неизвестно, откуда пыль, — бормочет Снежкова. Прислонясь к косяку, она наблюдает за Артамоновым. Тот садится в кресло, подпирает голову кулаком и застывает.

— Толюшка! — не выдерживает женщина. — Ну чего ты так переживаешь?!

— Не мешай. Я думаю о жизни.

От непривычности ответа Снежкова теряется…

— Я, говорит, думаю, — повторяет она теперь Знаменскому и Томину. — «Не мешай думать», понимаете? Он предчувствовал! Он как знал!

— Умоляю вас не плакать! — вскакивает Томин. — Поговорим о другом. Вот вы познакомились. Кстати, где? Голосовали ближе к городу или уже недалеко от поселка?

— А при чем поселок? Я к тете ездила в Сосновку. Это по Киевскому. На возвратном пути Толя и подвез.

— Он был с чемоданом? — спрашивает Знаменский. Оба настороженно ждут ответа.

— Да, спереди в ногах мешался. («Заладили с этим чемоданом», — думает она в раздражении).



Наутро после допроса в кабинете Знаменского проводится опознание. Как положено, вместе с двумя другими мужчинами того же примерно возраста и комплекции Снежковой показывают Бардина.

— Знаете ли вы кого-либо из этих людей? — обращается Пал Палыч к Снежковой.

— Да, в середине — Антон.

«Зачем нужна столь официальная процедура? — думает она. — Может быть, она чревата опасностью для обходительного, любезного Антона?» И, глядя на него с неловкостью, Снежкова добавляет:

— Извините…

— Пожалуйста, Тася, пожалуйста, — иронически улыбается тот.

Звонит городской телефон.

— Минуточку, — говорит Пал Палыч в трубку и кладет ее на стол.

6

Артамонова позвонила Знаменскому из дому, по настоянию сестры. И теперь объясняет следователю причину своего звонка. Прижав трубку к уху, Артамонова ждет, пока Пал Палыч освободится.

— Товарищ Знаменский?.. Это Артамонова. Простите, что мешаю, но каждый день неизвестности — для меня мука!.. Приедете?.. — Предложение Знаменского неожиданно. — Нет, пожалуйста, раз вы считаете… Я немного нездорова, застанете в любое время. До свидания.

— Сюда?! — всплескивает руками Бардина.

— Да.

— Галочка, только не пугайся, это, наверно, с обыском.

Артамонова своим характерным жестом вскидывает руки к вискам.

— Боже, до чего я дожила!

— Где у тебя фотографии, письма? Я унесу, чтобы не рылись. Хоть это!

— Нет, Аля. Пусть обыскивают! Мне прятать нечего.

Бардина понимает, что ей надо как-то подготовить сестру.

— Галочка, родная… — начинает она, терзаясь тем, что предстоит выговорить. — Это ужасно, но я наконец должна тебе рассказать кое-что… Лучше уж я…



— Весьма пышная церемония, — улыбается Бардин, оставшись после опознания с Пал Пальнем. — И велика вам радость, что Толя возил меня к своей бабенке?

— Возил, между прочим, на «Волге», показывал дорогую мебель и так далее. Следовательно, вы знали о его второй, тайной жизни.

— Хм… Один — ноль.

— И безусловно догадывались, что дело не чисто. Человек вы неглупый, бывалый.

— Даже сиделый, — замечает Бардин, поняв, что Пал Палычу известно о его судимости.

— Да, не скрою, поинтересовался вашим прошлым.

— И представляете, что я за фрукт, — это звучит в вашем голосе.

— Разубедите, если не так.

— Хорошо, — помолчав, соглашается Бардин и, решившись, рассказывает уже без понуканий. — Заложили меня тогда собственные коллеги. Два резвых молодых человека сдали органам. Я был слишком сильный конкурент. Но я успел сесть, когда за валютные операции еще давали два года. Пока за проволокой — казалось ужасно много. Но едва приехал домой — указ: до высшей меры. И читаю в газете, что те резвые молодчики пошли под вышку. Представляете, что я чувствовал?

— Надеюсь, не только злорадство?

— Что вы! Готов был благодарить за прежнюю подлость! Решил: стоп! Судьба подарила жизнь — но четко предостерегла. Не скажу, что я суеверный, но мистическое было ощущение. Да… Ну, вспомнил свое музыкальное образование, пристроился работать, женился. Теперь вот средней руки организатор в области легкой музыки. Как валютчик был гораздо талантливей. Но зато на каком боку лег, на том и просыпаюсь.

— Ладно, верю. Но тогда я спрашиваю вас, спрашиваю человека, который со всем этим покончил: зачем вы меня путали разными баснями?

— Старый служака, что вел мое дело, твердил классическую фразу: «Следствию все известно, советую признаться». Сейчас следствию, видимо, почти ничего не известно, и все равно советуют признаться… — Бардин говорит скорее грустно, чем насмешливо. — Вы не учитываете одного обстоятельства, Пал Палыч. В происходящей драме центральное лицо — не я, не вы, не погибший Толя, а его жена, Галина. Вам — служба, мне — семейные неприятности. Над ней же в буквальном смысле разверзлось небо! Не встречал человека, настолько помешанного на честности и долге. Обычной женщине стыдно, скажем, не иметь модного пальто. Галине стыдно иметь что-нибудь, чего у других нет!

— А чем плохо?

— Скучно! Я к ней очень привязан — выросла на глазах. Но скучно. Ходячая добродетель.

— Она знает про вашу судимость?

— К сожалению.

— И не верит в ваше перерождение.

— Она верит, что горбатого могила исправит. — В его тоне застарелое раздражение. — Думаете, мы с Алей сочинили про находку в расчете на какое-то там вознаграждение? — Он машет рукой. — Да Галина и не взяла бы ни за что! Чужие деньги. Но… ее надо понять. Смерть, похороны — это она перенесла стоически. Выходит, с одной стороны, — железный характер. А в то же время ее свалить ничего не стоит. Расскажи я про Анатолия всю правду — сразу, и неизвестно, где потом искать: в психушке или под трамваем! Так что мы больше Галине голову морочили, не вам. Чтобы на тормозах, понимаете? К тому же надо было чем-ничем сдвинуть ее с идеи, будто я свернул на старую дорожку и Анатолия потянул.

— Давайте поближе к протоколу.

Бардин кивает.

— Значит, так. Узнав об аварии, я объяснил своей жене вероятное происхождение обнаруженных денег. Она, естественно, ничего не подозревала.

— Совсем уж ничего?

— Только то, что Толя погуливает, — твердо говорит Бардин. — Ей и того хватало, чтобы волчицей рычать… Так вот, мы взвесили возможную реакцию Галины Артамоновой — и изобрели историю с находкой.

Знаменский коротко записывает.

— Но вы еще прежде сымпровизировали заем на катер, — напоминает он.

— Сами спровоцировали, Пал Палыч, — усмехается Бардин. — Притворились простачком, грех было не попробовать. Я только с суммой ошибся, а так-то Климов — лакомый кусок, чтобы отманить следствие в сторону.

— Вы имеете в виду его приятеля Муромского?

— Раскопали? Обидно, что не увлеклись этой версией. Вы бы в ней увязли как в болоте!

— Потому и не увлеклись. О Муромском вы слышали от Артамонова?

— Ну да. Климов — Толе, Толя — мне.

— Сколько усилий, чтобы пощадить нервы своей родственницы!

— Есть ехидное подозрение, если позволите… Вы тоже щадите ее нервы?

— Следственная хитрость, — парирует Пал Палыч. — Да?.. — берет он трубку зазвонившего телефона. — Еще тут, Саша, заходи, — приглашает он Томина.

— Антон Петрович, а не проще ли было удержать Артамонова, чем теперь вот…

— Прошляпил. Несколько месяцев был на гастролях, вернулся, вижу: глаза в разные стороны. Раньше, правда, проскальзывало: серое существование и ничего не имею, другие берут от жизни. Явно с чужого голоса, я не придавал значения. Конечно, поговорили. Объяснил ему, что он не создан для коммерции, тем более с Галиной под боком. Попусту. Уже понесло.



В ожидании приезда Знаменского между сестрами происходит тяжелое объяснение.

— Не могу понять, — шепчет Артамонова уже в изнеможении от всего, что пришлось услышать. — Как — вторая машина?

— Новая, Галочка, «Москвич» в гараже стоит целехонький… — Бардина всхлипывает. — И никто с Толей не ехал. Вещи в машине были его собственные.

Некоторое время обе молчат. Артамонова сидит напряженно, крепко ухватившись за подлокотники, будто кресло вот-вот уплывет из-под нее.

— Все время притворялся… лгал… Он же не был такой… раньше… Добрый… веселый… Он хороший был, Аля… Нет, я не понимаю… Помнишь, как мы первый раз поехали на «Москвиче»?

— Позапрошлым летом, — сквозь слезы отзывается Бардина.

— Да, — шепчет Артамонова, — позапрошлым летом.

…Это был для Артамонова день торжества, день сбывшейся мечты: его горбатенький «москвичек», возрожденный из груды лома, резво и полноправно катил по улицам города.

— Ты замечаешь, как берет с места? — спрашивал. Артамонов сидевшего рядом Бардина. — Замечаешь?

— Мм, — одобрительно мычал тот, чтобы не омрачать Анатолию лучезарного настроения.

— Теперь я буду тормозить, обрати внимание… Сила?

— Толька, я не автомобилист!

— Но ездишь же ты в такси, например. Неужели не видишь разницы?

— Вижу, — засмеялся Бардин. — В такси коленками не упираешься…

— А, перестань! Это все, — Артамонов пренебрежительным жестом обвел поток машин, — по сравнению с моим «жучком» — дрянь, будь уверен! Заводская сборка, скорей-скорей, колеса крутятся и ладно. А у меня, Антоша, ручная подгонка, предел точности. Не мотор — хронометр!

Пока Артамонов хвастался машиной, сестры на заднем сиденье забавляли Игорька.

— Как ему — нравится машина? — спросил Артамонов.

— Улыбается, — весело ответила жена.

Артамонов нашел местечко на стоянке, все вышли и направились к воротам парка.

Артамонов раз-другой оглянулся на ходу полюбоваться «жучком». Нет, безусловно, всякие там «Жигули» и «Волги» меркнут рядом с его сокровищем!..

В парке буйно цвели клумбы, дети толпились вокруг аттракционов.

— Эх, — сказал Артамонов, минуя мужчин, сгрудившихся возле пивного ларька, — теперь уже и кружечку не пропустишь: за рулем! — Но прозвучало это не сожалеюще, а,напротив, блаженно…

Вертелась детская карусель, визжали малыши, проносясь на лошадках мимо ожидающих за оградой мам и бабушек. На руках у Артамоновой таращился Игорек, завороженный пестрым зрелищем.

И вдруг скрежет, вращение замедлилось. Карусель остановилась.

— Слазьте, ребята! — возник откуда-то дюжий мужик. — Поломка!

Ребятишки слезать не хотели, те, кто ждал своей очереди, галдели, не желая расходиться. Кто-то из взрослых потребовал вызвать техника.

Артамонов нырнул под ограду и направился к «карусельному начальству». О чем-то они там заспорили, мужик замотал головой, но потом все же допустил добровольного ремонтника к механизму.

— Дяденька пошел чинить? — спросил Артамонову тоненький голосок.

— Да, — улыбнулась та.

— А он починит?

— Починит.

И действительно починил. Разве мог он видеть чье-то огорчение в такой счастливый для себя день?

Снова кружилась карусель и радовалась детвора. Артамонова ласково и спокойно смотрела на мужа, оттиравшего запачканные руки.

Как все было хорошо!..

И как теперь все ужасно…

— Зачем?.. Зачем?.. Зачем?.. — повторяет Артамонова в пространство. — Ну зачем же?! Хоть бы спросить…

— Аля, когда началось… все это? — глухо произносит она, помолчав.

— Года полтора назад, — тяжело выдавливая слова, говорит сестра.

— И ты знала?!

— Ничего я раньше не знала! Я бы ему глаза выцарапала! Антон уже после аварии сказал.

— Но Антон знал! И ни слова?! Аля, этому нет названия!..



В кабинет Знаменского входит Томин.

— Как вы только разыскали несравненную Тасю? — говорит Бардин, здороваясь. Он оборачивается к Пал Палычу и вздыхает: — Самое смешное, что все это было абсолютно ни к чему. Очень любил жену, сына. Вкусы непритязательные. Вообще простецкий, славный парень. Ему бы пахать или слесарить… Я когда-то летал ужинать в город Ереван и умудрялся получать удовольствие! На то нужен особый склад. А Толя рожден для мирных, здоровых радостей… В последнее время уже понял, что живет «на разрыв». Еще бы немного — и мог образумиться. Жаль, не успел.

— Откровенный разговор? — спрашивает Томин.

— В таких пределах, — отзывается Знаменский, передавая ему протокол на одном листе, пробежать который — минутное дело. — Возникают вопросы?

— Два совсем маленьких, — невинно подыгрывает Томин. — Кто впутал вашего шурина? И во что впутал?

Бардин, стреляный воробей, сдержанно улыбается.

— Рад бы ответить!

— Антон Петрович! — укоризненно восклицает Знаменский.

— Что поделаешь. Толя был слабовольный, да, но надежный парень, не трепло. Сочетание этих качеств, вероятно, и привлекло, понимаете?

Томин готов отпустить сердитое замечание, Знаменский останавливает его жестом.

— Напомню одну мелочишку, Антон Петрович. Когда мы впервые обсуждали аварию на шоссе, вы поинтересовались: по дороге туда или обратно? Узнали, что обратно, и тотчас смекнули — крупная сумма!

— Да? — машинально роняет Бардин.

— Да. А я смекнул, что товарищ Бардин, стало быть, в курсе.

— В самых общих чертах, Пал Палыч. Наверняка не больше вашего. Насколько понимаю, через Анатолия проходила туда документация, обратно — деньги. Какая-то шарашка в области.

— По Киевскому направлению? — нажимает Томин.

— Да, кажется.

7

Однокомнатная квартира Артамоновых. Тут чисто, прибрано, немного голо. Обстановка до аскетизма проста. Комнату «утепляет» лишь детская кроватка, да горка игрушек на столике у окна. Единственное украшение стен — десятка два образцов чеканки разных размеров. Знаменский их задумчиво рассматривает, ожидая возвращения хозяйки, которая умывается в ванной.

Первый этап разговора уже состоялся, и ее худшие опасения окончательно подтвердились.

Артамонова входит в сопровождении собаки.

— Простите… минутная слабость.

— Вы увлекаетесь чеканкой? — Пал Палыч старается не выдать заинтересованности.

— Толе нравилось. С прошлого года начал собирать… Можно не развлекать меня светской беседой. Я действительно взяла себя в руки. — Она напряжена, натянута до звона, но голос ровный, глаза сухие.

— Галина Степановна, случалось, что муж работал дома с документами?

— Иногда приносил и что-то заполнял по вечерам. Раза два в месяц.

«Два раза в месяц выдают, например, зарплату…» Пал Палыч машинально берет поролоновую игрушку, сжимает и следит, как она принимает прежнюю форму. Артамоновой чудится невысказанный вопрос.

— Игорек у Аллы. Она опасалась обыска, ребенок мог испугаться. Вы будете делать обыск?

— Если ваш муж хранил какие-нибудь бумаги… то я бы посмотрел, с вашего разрешения.

— Письменного стола у него нет. Верстачок — вы видели — и инструменты. — Она достает из шкафа две небольшие коробки. — Здесь семейные фотографии, здесь справки и квитанции… Еще вот, — поверх коробок ложится небольшая пачка поздравительных открыток и писем, перевязанная шнурком. — А это я нашла за книгами.

Знаменский берет протянутый бумажник, бегло просматривает содержимое и возвращает: ничего важного.

— Когда в квартире был ремонт?

Артамонова не отвечает, делая досадливый жест.

— Извините, — настаивает Знаменский, — но вопрос о ремонте имеет вполне определенный смысл: свежие обои и побелка могут скрывать следы тайников.

— Ремонтировали в семьдесят восьмом, как въехали.

— А позже муж что-нибудь переделывал?

— Собирался оборудовать кухню. Но потом все меньше бывал дома и…

Знаменский понимающе кивает.

— Не планировал он сменить место работы?

— Н-нет. Очень вымотался, пока был техником-смотрителем. Не умел поддерживать дисциплину и работал за всех. Водопроводчик запил — Толя сам чинит краны. Кто-то в котельной прогулял — Толя бегает включать подкачку. Каждые четыре часа, круглые сутки. Говорил уже: мечтаю сидеть на стуле. Даже поступил на заочные курсы счетоводов.

— И кончил? — оживляется Пал Палыч.

— Кончил.

«Значит, знаком с бухгалтерским учетом. Не это ли объясняет его функции в шарашке?» — думает Пал Палыч.

— Сядем, Галина Степановна?

— Пожалуйста, садитесь. Мне легче стоя… — Она к чему-то готовится. — Мне надо спросить: Толя нанес стране материальный ущерб?

— Ну… в подобных случаях без ущерба не бывает.

— Мой долг — возместить, насколько возможно. Я буду выплачивать! Брать дополнительную работу и вносить государству. Нужно написать заявление?

Пал Палыч смотрит на нее в замешательстве. Женщина говорит безусловно серьезно и искренне. Есть вещи, которые нельзя имитировать.

— Вряд ли это справедливо по отношению к вам и к сыну, — произносит он после изрядной паузы.

— Для меня это вопрос чести и самоуважения!

Артамонова работает секретаршей. Оплотом всех ее планов служит пишущая машинка, стоящая тут же в ожидании, когда ей придется трещать вечера и ночи напролет, чтобы «смыть позор» и «возместить ущерб».

Наивно? Пожалуй. Даже немного комично. Но по существу? Скучноватая «ходячая добродетель» в экстремальной ситуации обернулась готовностью к подвижничеству во имя своего символа веры. И то, что до сей поры настораживало Пал Палыча, — ходульность фраз, излишний пафос — становится понятным; возникает сердечность, которой недоставало в его общении с Артамоновой.

— Стране не нужно, чтобы вы приговаривали себя к каторжным работам! — говорит он и, видя, что та порывается возразить, придает голосу строгость: — Оставим идею искупления, Галина Степановна. Следствие продолжается, и пока наша общая задача довести его до конца!

Артамонова, притихнув, ждет.

— Мы ищем в окружении Анатолия того человека, который втянул его в темные дела. — Увидя, как женщина сжалась, он добавляет: — Бардина можете вычеркнуть.

— Та женщина… вы ведь знаете? Если она требовала денег, она могла толкнуть… Толя любил ее? — Вопрос вырывается помимо воли.

— Нет. Она в общем-то немного для него значила, эта женщина. Анатолий изменял не столько вам, сколько себе. Понимаете?

Знаменский снова возвращается к чеканке, разглядывает. Снимает, чтобы проверить, нет ли на оборотах товарных ярлыков. Аккуратно вешает обратно.

— Мне пора, Галина Степановна. До свидания.

— До свидания… — Она не ожидала, что все так быстро кончится.

Знаменский на площадке дожидается лифта. Вдруг отворяется дверь.

— Пал Палыч!

Выдержка оставила женщину. Она едва владеет собой, говорит с паузами:

— Вот вы… вы знаете жизнь, реальную… Скажите, была я права? Толя называл меня «вечная пионерка»… Я с ним теперь все разговариваю, разговариваю… ночи напролет, чтобы понять… Все спрашиваю и спрашиваю. Иногда мне кажется, я его слышу, он говорит… ужасные вещи. Если бы не твои железные принципы… ты по уши в иллюзиях… Если бы не ты, я не убегал и был бы жив. Может быть, — переходит она на шепот, — я неверно жила и думала? А правы те… другие?..

Знаменский молчит. Он может сказать, что все случившееся с Артамоновым — аргумент ее правоты. Но назидательные слова здесь не к месту.

— Нет, не надо! — отшатывается Артамонова. — Я должна сама… все решать сама!

Пал Палыч молча наклоняет голову и осторожно прикрывает красиво обитую дверь квартиры.

8

Туго движется расследование, ох, туго! Вот Кибрит беседует с председателем совета, утверждающего ассортимент художественно-прикладных изделий.

Кабинет его сочетает черты административного стиля с небольшой выставкой образчиков продукции: керамика, дерево, чугунное литье, плетенье из соломки. Председатель передает Кибрит четыре металлические пластины с заурядной чеканкой, на которых болтаются круглые сургучные печати УВД.

— Возвращаю в целости.

— И что скажете?

— Наше производство. Месяц назад партия пошла в торговую сеть. Сюжет, пожалуй, не из лучших, но как декоративное пятно в интерьере… — Он отставляет чеканку на край стола и прищуривается.

— Нас волнует не столько сюжет, сколько возможность махинаций вокруг, — усмехается Кибрит.

— Комбинат чист! Недавно закончилась комплексная ревизия — полный ажур. Если обещаете вернуть, дам экземпляр акта.

— Вернем. Еще меня просили узнать: этот цех, — она указывает на чеканку, — не в области?

— В городе.

— А за городом есть у комбината склады, базы, филиалы?

— Нет, все здесь…

Эти же не оправдавшие надежд Пал Палыча экземпляры чеканки лежат на столе в следственном кабинете. В сборе вся троица.

— А все-таки! Ладно, что понавешаны дома. Ладно, у любовницы. Но на кой шут вез еще в машине четыре штуки? Причем одинаковые и без торговых ярлыков!

— Ну, купил и вез, — возражает Томин. — Может, он их дарил. С подарков всегда цену сдирают.

— Если купил для подарка — в магазине завернули бы в оберточную бумагу, а не в газету.

— А какая газета?

— «Сельская жизнь» от двадцать пятого мая, — уточняет Кибрит.

— «Сельская жизнь»… Кстати, о селе. Мне не приснилось, что ты брала пробы грунта с колес?

— Я с этими пробами уже людей замучила, Шурик! Сначала ведь ориентировались на Калужское шоссе. Ну и никакого толка. Если же танцевать от Киевского, то есть одно похожее место.

— И скрываешь от следствия! — обрадованно восклицает Пал Палыч.

— Нет, рассказываю, но перебивают.

— Молчим, — смиренно складывает руки Томин.

— Только не ждите чудес! В грунте обнаружилась примесь химиката, который употребляют в борьбе с дубовым шелкопрядом. Районный лесопатолог участ…

— Кто?

— Лесопатолог, Шурик. Лесной врач. Он участвовал в экспертизе и начертил примерную схему. — Кибрит достает из папки лист машинописного формата. — Вот смотрите: шоссе. Это лесной массив, который в прошлом году обрабатывали с самолета. До него километров семь. — Она обводит большое заштрихованное пятно, вытянутое вдоль шоссе. — Здесь поле и сосновая роща. А вот проселочная дорога. — Кибрит показывает направление, перпендикулярное шоссе.

— Через рощу, через поле в зараженный массив? — прослеживает Пал Палыч дорогу. — А дальше?

— Дальше — увы! После дубняка она разветвляется, след потерян.

— Единственная дорога на этом участке? — перепроверяет Томин.

— Единственная проезжая для легковушек.

— Ага… Тогда здорово, братцы! Мы знаем место, где деньги выехали на шоссе!

— Но откуда выехали?.. Надо прикинуть на карте этот поворот и радиус поиска. Придется отрабатывать объект за объектом: поселки, предприятия…

Томин вскидывается.

— Ох, долго! Пока мы набредем на ту шарашку, ее по кирпичику разнесут. Время, Паша, время!

— Что ты предлагаешь? Не вижу, кого еще допрашивать и о чем. Связи Артамонова не доработаны.

— Нет у него больше связей! — в сердцах восклицает Томин. — Копай вглубь те, которые есть!

— Без драки! — вмешивается Кибрит.

Томин переходит на вкрадчивый тон.

— Слушай, Паша, предложу-ка тебе одного старичка. По профессии часовщик. Когда стал прихварывать, устроился завтехотделом в контору по ремонту часов. Три года на пенсии. Очень прелестный старичок!

— Чем?

— Во-первых — А. П. Во-вторых, имеет собачку, родную дочь артамоновской Фанты.

— А, опять ты с Щепкиным!

— Опять. Купи, Паша, недорого отдам!

— Пал Палыч, берегись, — шутя отговаривает Кибрит. — Сплавляет лежалый товар.

— Лежалого не берем.

— Начальник, обижаешь! Нет, серьезно. Он за свои семьдесят пять лет ни разу не привлекался. Но, думаю, и участвовал и состоял. Вперемежку с часовым делом немало крутился в артелях, знакомства могли сохраниться — ого-го! Мне он понравился с первого взгляда.

— Тебе много кто нравился, — припоминает Кибрит. — И обойщик дверей, и шурин, и какой-то еще беглый на даче.

— Саша, допустим даже, что все на свете ему известно. Дальше? «Присаживайтесь, пожалуйста, товарищ Щепкин, — говорю я. — Будьте любезны, просветите. Нам надо бы узнать следующие фактики». Или как?

— Нет. Будьте любезны, товарищ Щепкин! — Томин произносит фразу с категорической, не допускающей возражения интонацией. — Не на цыпочках, а с ходу, прыжком! Не «надо узнать», а «мы знаем»! Чем мы рискуем, в конце концов?! Твоя чеканка, Зинин поворотик и мой старичок. Ну? Идет?



Положив руки на набалдашник антикварной трости, Щепкин, элегантный старый джентльмен, скептически наблюдает за разыгрываемым перед ним спектаклем.

Пал Палыч и Томин тщательно отрепетировали решающий «прыжок». Они очень заняты и пока не обращают на Щепкина ни малейшего внимания.

— Оформи в срочном порядке! — Знаменский передает Томину некий бланк.

— Понял, — серьезно отвечает тот, вынимая из портфеля запечатанную и опломбированную картонную коробку. Он водружает ее перед Знаменским. — Я пару звоночков, не возражаешь?

Пал Палыч делает великодушный разрешающий жест. Томин пристраивается так, чтобы видеть Щепкина в профиль, придвигает телефон и несколько раз набирает внутренний номер.

— Занято и занято! — ворчит он и отстраняет трубку от уха, чтобы были слышны короткие гудки.

Возясь с телефоном, он наблюдает за Щепкиным. Его задача уловить, какова будет реакция на содержимое коробки.

А Пал Палыч целиком поглощен ее распаковыванием. Вооружился ножницами, разрезает веревочки, неспешно снимает печати. Достает из коробки плотный опечатанный пакет. Сосредоточенно вскрывает его и стопкой выкладывает на стол чеканки, изъятые из машины Артамонова.

Процедура с распломбированием и распечатыванием невольно вызвала внимание и некоторую настороженность Щепкина. А поскольку следователь на него не смотрит, будто забыл, то самоконтроль у старика ослаблен, и при виде чеканки он на мгновение меняется в лице. Томин это засекает. И когда Знаменский, убрав со стола всю тару, оборачивается к нему, Томин кладет трубку и подмигивает: сработало!

Пал Палыч усаживается против Щепкина и спрашивает весело и напористо:

— Как вам нравятся эти изделия, Алексей Прокопыч?

— Я к подобным штукам равнодушен, — неторопливо откликается Щепкин.

— Даже если ехать по Киевскому шоссе? И потом свернуть налево? — с расстановкой говорит Знаменский. — Мимо деревни Сосновка?

Чувствуется, что вопросы бьют в цель, но старик крепится.

— Нет, — говорит Щепкин, точно от него и впрямь ждали художественной оценки. — У меня другие эстетические критерии. Я часовщик.

— Но с большим опытом организации всяких артелей и тэ дэ. Не так ли? — наступает Пал Палыч.

То, что Щепкин подчеркнуто пропустил мимо ушей вопрос о дороге мимо Сосновки, лишь подтверждает, что Знаменский и Томин «взяли след».

Упоминание артелей Щепкина не радует.

— Ну и что? — с неприязнью произносит он.

— Констатация характерного факта. Не менее характерно, что вы проигнорировали мой предыдущий вопрос. Это психологическая ошибка, Алексей Прокопыч. Если б вы не поняли его подоплеку, то непременно задали бы встречный вопрос: при чем тут Киевское шоссе и какая-то деревня?

— Что еще за подоплека? — уже напряженно спрашивает Щепкин.

— Хотя бы эта! — весело отвечает Знаменский и постукивает по столу конвертом с надписью «А. П.». По нему не скажешь, что он выложил последний козырь. Напротив, впечатление, будто в запасе имеется еще немало улик против Щепкина.

— Не к лицу нам с вами в кошки-мышки играть, Алексей Прокопыч. Взрослые же люди!

— Считаете, вы меня обложили? — вскипает Щепкин и стукает тростью об пол. — Изобличили? Да чтобы так со мной разговаривать, молодой человек, вам еще носом землю пахать и пахать!.. Минутку, — останавливает он сам себя и щупает пульс. Движение привычное, даже не надо следить по часам, чтобы различить учащенность и перебои. Щепкин долго смотрит в окно, отвлекаясь и постепенно возвращая себе душевное равновесие.

Знаменский и Томин переглядываются, но не нарушают молчания.

Оторвавшись наконец от окна, Щепкин возвращается к прерванной фразе, но тон у него теперь спокойный, даже философски-юмористический. Он как бы выверяет его по внутреннему камертону, если реплика не соответствует «стандарту», Щепкин повторяет ее иначе — поправляет себя.

— Да-а, молодые люди, пахать бы вам и пахать носами… Но — ваше счастье: мне категорически запрещено нервничать. Прописаны положительные эмоции и юмор. Как-никак два инфаркта — это обязывает… Вдруг что-нибудь да и выйдет у двух энергичных молодых людей! — добавляет он спокойно и снисходительно. — Очень вредно тревожиться. Мой доктор сочинил мудрую присказку на аварийный случай: «На кой бес мне этот стресс». — И он повторяет на разные лады: — «На кой бес мне этот стресс?», «Ну на кой бес мне этот стресс!..» — Щепкин гипнотизирует себя, улыбается и констатирует: — Все в порядке. Итак, по-дружески и по-деловому. Я облегчу жизнь вам, вы — мне. Драгоценный остаток моей жизни.

— Давайте не торговаться! — твердо заявляет Томин. — Неподходящее место.

— Храм правосудия? — Щепкин смеется. — Ах, инспектор, вы еще верите в свое дело на земле? Люди всегда будут стараться обойти закон.

— А другие будут за него бороться.

Старик легко соглашается:

— Верно, диалектика жизни. И, смешно, ситуация вынуждает меня вам помочь. Хотя ничего бесспорного против меня нет. Только — подаренный щенок. Пал Палыч, сейчас какое веяние: собачка — смягчающее обстоятельство или отягчающее?

— Смягчающее. По крайней мере, с моей точки зрения.

— Вот с этим человеком я буду разговаривать! Так-то, инспектор!

Друзья разыгрывают классический дуэт на допросе: один жесткий, другой мягкий. Мягкий при этом достигает большего, чем в одиночку.

— Ближе к делу, а? — предлагает Томин.

— Торопиться тоже вредно! — Щепкин прислушивается к произнесенной фразе: не позволил ли себе рассердиться на нетерпеливого инспектора? — Торопиться вредно, но и спорить вредно, — рассуждает он. — Беда… Так вот, Пал Палыч, очень скромно: я хочу вернуться сегодня домой, а в дальнейшем умереть у себя в постели под присмотром любимого доктора. В камере душно, жестко и посторонние люди… За меня: чистосердечное признание, собачка, почтенный возраст, два инфаркта и куча прочих тяжких недугов.

— Приплюсуйте сюда щедрость! — решительно говорит Томин.

— То есть?

— Добровольно отдайте незаконно нажитое!

— Почему он такой мелочный? — спрашивает Щепкин у Пал Палыча.

— Боюсь, он прав.

— Отдать ни за что ни про что? Помилуйте, это грабеж! Нет-нет! Впрочем… На кой бес? На кой бес… А, будь по-вашему, пропади оно пропадом! — Старику трудно остаться равнодушным, и он снова устремляет взгляд в окно. — Здоровье всего дороже…

Знаменский прерывает паузу.

— Где можно получить документы о состоянии вашего здоровья?

Щепкин достает справки — они предусмотрительно приготовлены и сложены в небольшой изящной папочке.

— Вверху телефоны для проверки, — поясняет он.

Томин заглядывает через плечо Пал Палыча в папку. Брови его ползут на лоб.

— Богатейший ассортимент! И все без липы?

— Увы. Честно приобрел на стезях порока и излишеств… Я пожил со смаком, инспектор! — добавляет он, зачеркивая горечь последних слов. — Все имел, всего отведал!

— Доложу прокурору, — говорит Знаменский, кончив проглядывать медицинскую коллекцию Щепкина.

— И объясните: чтобы дать показания, мне нужно дожить до суда. Это и в его интересах.

Пал Палыч убирает в сейф чеканку и папку со справками. Кладет перед собой бланк протокола допроса и берется за авторучку.

— Стол накрыт, признаваться подано! — возглашает Томин.

9

После допроса Знаменский и Щепкин едут в машине по Киевскому шоссе. Они на заднем сиденье, рядом с шофером — сотрудник УБХСС Орлов.

— Вредна мне эта поездка, — вздыхает Щепкин. — Никитин человек невыдержанный, могу нарваться на оскорбления. А денежки пока у меня. Нужные сведения у меня. Вы, Пал Палыч, должны меня беречь как зеницу ока. Пушинки сдувать!

— Да-да, — усмехается Знаменский. — «На кой бес…»

Машина проезжает мимо загородного ресторана. Памятно Щепкину это нарядное стилизованное здание. Здесь он совращал Артамонова, когда понадобился ему верный человек для шарашки…

…Они сидели тогда вдвоем за столиком — Артамонов лицом к залу, где кроме русской речи слышался и говор интуристов, а в дальнем конце играл оркестр.

Отвлекаясь от разговора со Щепкиным, он осматривал пары, направлявшиеся танцевать, убранство и освещение зала — все ему было тут в диковинку, вплоть до сервировки и заказанных блюд. Хозяином за ужином был, естественно, Щепкин.

Он только что кончил что-то рассказывать, и с лица Артамонова еще не сошло изумленное выражение.

— Алексей Прокопыч, я не пойму, это, ну… нелегально, что ли?

— Помилуй, Толя, как можно! Все официально оформлено, средства перечисляются через банк. Гениальная комбинация! Деньги из ничего!

— Да-а… сила… — в голосе Артамонова некоторая неловкость, но вместе с тем и восхищение чужой ловкостью.

— Сила, сила, — оживленно подтвердил Щепкин. — Я, как видишь, и на пенсии не скучаю. Твое здоровье!

Они пили легкое столовое вино и закусывали — Щепкин слегка, Артамонов со здоровым молодым аппетитом.

Официантка принесла горячую закуску.

— Это что?

— Грибочки в сметане, Толя.

— Надо же, игрушечные кастрюлечки!.. — умилился Артамонов.

— Ну давай рассказывай, как живешь.

— Нормально… У меня все хорошо, Алексей Прокопыч.

— Рад слышать. Вкусно?

— Ага.

— Ну, а как время проводишь?

— Да обыкновенно: встал, поел, завез парня в ясли — сам на работу. С работы забрал из яслей, дома — ужин, телевизор. Иногда к теще в гости, иногда к Галкиной сестре. Пока погода стояла, каждое воскресенье возил своих то в парк, то за город… Зимой, конечно, не поездишь — днище сгниет. Ну что еще?.. В общем ничего, живем. — Начав бодро, Артамонов под конец как-то сник.

— Заскучал, — проницательно определил Щепкин.

Он проследил за взглядом, которым Артамонов проводил кого-то в зале.

— Хороша цыпочка?

— Ага… — смутился Артамонов. — Хотя мою Галку если так одеть да подмазать, она тоже…

— Красивей! — подхватил Щепкин. — Галина прекрасная женщина! Только совсем в другом роде: немного монашка, а?

— Немного есть, — добродушно согласился Артамонов.

— А эта — для греха и радости… Ну да ладно, предлагаю тост… Так вот: за тебя, замечательного парня…

— Ну уж… — застеснялся Артамонов.

— Именно замечательного! Начинал собирать машину — кто-нибудь верил?

Артамонов помотал головой.

— То-то! А ты, можно сказать, из металлолома — игрушку! За твое мастерство, за смекалку, за упорство! За прошлые победы и за будущие!

Щепкин не глядя приподнял руку, и возле столика снова возникла официантка.

— Подавать горячее?

— Да, пожалуйста.

Та собирала на поднос освободившуюся посуду, профессионально улыбаясь Артамонову. Он простодушно, по-домашнему начал ей помогать.

— Не суетись, не на кухне, — остановил Щепкин. — Верно, Танечка?

— Верно, гость должен отдыхать.

И Артамонов почувствовал себя захмелевшим неотесанным дурнем.

— Скажу тебе, Толя, одну вещь, только не обижайся.

— Да что вы!

— Ты знаешь мое отношение…

— Знаю, Алексей Прокопыч, — заверил Артамонов. — Вы мне с гаражом помогли и вообще всегда…

— Так вот. Серо существуешь, не взыщи за правду. Ты жизни не нюхал, какая она может быть! Помирать станешь, что вспомнишь? Учился, женился, работал? А время-то идет, Толя. В жизни должен быть блеск, удовольствия, острые ощущения!

Артамонов был несколько растревожен искушающими речами собеседника. От вина, музыки, пестроты впечатлений слегка кружилась голова. Но все это проходило еще краем сознания, задевая не слишком глубоко. Щепкин чувствовал, что пока достиг немногого.

— Ты себя, милый мой, не ценишь. Молодой, талантливый, красивый!

— Ну уж…

— Нет, просто диву даюсь! На корню сохнешь от скромности! Если сам не понимаешь, то послушай мнение опытного человека, со стороны видней. Ты сильный, обаятельный, рукам цены нет, трезвая голова на плечах. Да такой парень должен все иметь! А ты прозябаешь. — Старик льстил напропалую и наблюдал за Артамоновым, который хоть и краснел от комплиментов, но не забывал опустошать тарелку. Крепче надо было брать этого телка, круче. Щепкин изменил тон, фразы били резко:

— Не нашел ты себя в жизни, Артамонов, не нашел! Положа руку на сердце, справедливо?

Артамонов перестал жевать, задумался.

— Может, и справедливо…

— Ничего не ищешь, плывешь по течению. Наливай, чокнемся за то, чтобы жизнь твоя молодая в корне переменилась.

— Чокнуться можно.

— Думаешь, пустые нотации читаю? Нет, Толя, совершенно конкретно. В организации, про которую рассказывал, есть вакансия. Предлагаю тебе. По совместительству. Финансовая сторона дела и отчетность. Нужен абсолютно порядочный, верный человек.

— Почему я?.. Никогда ничем таким… — в смятении бормотал Артамонов.

— Позволь, каким «таким»?

— Галкиной сестры муж… он в молодости валютой баловался, ну и угодил, куда положено. Он, знаете, как зарекся? Хоть озолоти, говорит…

— Но он же имел, Толя! Он успел взять от жизни! А главное, случай другой. Неужели я бы стал заниматься чем опасным? Просто мозги зудят, закисать не дают. Тем и держусь. Нельзя закисать, Толя! Я тебе предлагаю перспективу.

— Алексей Прокопыч, не по мне это…

— Что, моральные соображения? Тогда ты совершенно не понял! — Щепкин разыграл обиду.

— Да нет, Алексей Прокопыч… — смущенно лепетал Артамонов. — Я вообще, я не о вас… но как-то странно…

— Я надеялся, что тебе все ясно: вреда никому! А польза — и людям и себе большая. Через полгода «Волгу» купишь.

Артамонов даже отшатнулся. Иной хмель, крепче алкогольного, ударил в голову. В тот момент казалось, что «Волга» — предел мечтаний для смертного.

— Полгода?.. — повторил он непослушным языком. Глаза его затуманились, и Щепкин — коварный змий — дал Артамонову насладиться радужными видениями.

Официантка убрала остатки ужина и принесла десерт.

Артамонов в два глотка осушил чашечку кофе, вылил в бокал остатки вина, потом набросился на минеральную воду. Он горел, как в лихорадке. Согласиться? Отказаться?

— Ты подумай, — безмятежно разрешил Щепкин. — Никто не торопит. — Он уже понял, что парень станет послушным исполнителем его воли. Так оно все и вышло…



Ресторан остался далеко позади. Машина сворачивает на грунтовую дорогу. Сосновая роща, за рощей — поле.

Щепкин опускает стекло со своей стороны и вдыхает деревенские ароматы. Впереди виден дубовый лес.

— Первый поворот направо, — говорит Щепкин и прикрывает глаза.

Машина тормозит у правления колхоза.

— Вот оно, наше гнездышко, — вздыхает Щепкин. — Как жалко разорять…

— Не расстраивайтесь, Алексей Прокопыч, — усмехается Знаменский.

— Ни-ни-ни! — спохватывается тот.

И все, кроме шофера, уходят внутрь.

Шофер распахивает дверцы, проверяет ногой шины после ухабистой дороги и усаживается на лавочке с неизменной книжкой.

Во время очной ставки с Щепкиным председатель испытывает сложные чувства: он знает, что виноват, не пытается оправдываться, но вместе с чувством стыда испытывает и облегчение, освобождение от гнетущей тревоги.

— Вопрос к обоим: знаете ли вы друг друга? Если да, не было ли между вами вражды? Пожалуйста, товарищ Щепкин.

— Это председатель колхоза «Коммунар» Иван Тихоныч Никитин, — безмятежно сообщает Щепкин. — По-моему, отношения были дружеские. Человек он симпатичный и неглупый.

— Товарищ Никитин?

— Что?

— Знакомство? Отношения?

— Понятно, знаком. А любить не за что.

— При каких обстоятельствах вы познакомились?

Никитин открыл было рот, а слова с языка не идут.

— Пускай он… Соврет — поправлю.

Знаменский оборачивается к Щепкину:

— Прошу.

— Впервые мы встретились осенью восьмидесятого года. Я предложил создать в колхозе подсобное производство. Для дополнительного финансирования хозяйства. Вскоре был заключен договор по стандартной форме: рекомендованный мной бригадир взялся организовать мастерскую по изготовлению художественной чеканки. Разумеется, с использованием труда колхозников в свободное время.

— Так? — спрашивает Пал Палыч Никитина.

— Фиктивную мастерскую!

— Что именно было фиктивным?

— Да все. Все! Кроме договора. — Никитин отвечает Знаменскому, но смотрит на Щепкина. Смотрит с открытой злостью.

А Знаменский наблюдает за ним. Со старым авантюристом все ясно, и то, о чем он повествует, уже известно из допроса куда более подробно. Никитин же новый человек, которого еще предстоит понять и оценить.

— Ну конечно! Все фиктивное, кроме договора! — улыбается Никитину Щепкин.

— В двух словах поясните.

— Даже с определенным удовольствием. Когда придумаешь что-то нестандартное, невольно гордишься. — Щепкин теперь обращается к ведущему протокол Орлову: долго смотреть в глаза Никитина — все же нагрузка для нервов. — Как-то утром меня осенило: создать совершенно мифическую мастерскую. Чтобы ни-че-го не выпускала. Одна вывеска. Готовые изделия в торговле взяли, по той же цене сдали, только ярлычки переклеили: «Изготовлено цехом народных промыслов». И ни «левака», ни пересортицы. Так сказать, в белых перчатках. Пятнадцать процентов оборота шли в колхозную кассу.

— За счет чего создавались преступные доходы?

— Для художественных промыслов мы получали разное дефицитное сырье. На него всегда были покупатели, которые не боялись переплатить.

— Количество рабочих? — осведомляется Орлов.

— В такие подробности я не вникал. — Щепкин делает жест в сторону председателя, переадресовывая вопрос к нему.

— На данный момент — сто пятьдесят человек, — отрывисто говорит тот. — Две трети — «мертвые души». За них получали они… организаторы. Остальные — мои мужики, которые ничего не делают. Зарплата по двести в месяц. И две старухи. Клеют этикетки.

— Я имел лишь скромную ренту, — невинно уточняет Щепкин. — За идею и мелкие консультации.

— Ты!.. — гневно выдыхает Никитин. — А к моим рукам копейки проклятой не прилипло!.. Зайдите в избу, увидите, — обращается он к Знаменскому.

— Размеры «скромной ренты» вам известны?

— Нет. Сколько себе, сколько кому — не знаю. — Никитин сверлит злым взглядом затылок Щепкина, любующегося игрой солнца в листве. — Я им надавал доверенностей, гнилая башка!

— И чистых бланков с подписью! — доносится смешок от окна.

— И бланков… — сникает председатель. — Затянули в такое… в такую… — он не находит приличного слова.

— Товарищ следователь, маленький вопрос? По существу, — подает голос Щепкин.

— Да?

— Иван Тихоныч, вас разве принуждали? Может быть, били? Или подвешивали за ноги? Я предложил — вы согласились. Прошу, чтобы это было в протоколе.

— В протоколе все будет, — заверяет Орлов.

— Согласился, — с болью произносит Никитин. — Почему? Со всех сторон — за горло! Сельхозтехника — взошло из-под нее, не взошло — гони наличные! Сельхозхимия посыпала от вредителей, заместо поля в пруд снесло — все равно плати! — Он накаляется. — И тут приехали в самый пиковый момент! Щепкин и еще один из района. Знали когда, спасатели!

— Фамилия человека из района? — уточняет Орлов.

— Лучков. Уже сидит за взятки. От тебя, говорит, требуется только вывеска и подпись… Начиналось-то с малого, с тридцати человек. Думал дыры залатать, закрепить людей твердой зарплатой, чтоб не разбегались. А эта чертова мастерская пошла пухнуть, не удержишь!

— Одновременно рос доход колхоза, не правда ли? — считает нужным отметить Щепкин.

— Одновременно рос. Поставили новый коровник, электродойку… Эх! — сам себя обрывает председатель. — Разве я один? У соседей похуже творили!

— Похуже — это как? — интересуется Пал Палыч.

— Пожалуйста, не секрет. Горели на мясопоставке. Стакнулись с магазином, купили партию по продажной цене. С места не сходя, оформляют, что сдали в торговлю по заготовительной. Обратно то же мясо покупают, обратно сдают. А оно из подсобки не тронулось. Так четыре раза по кругу — и выполнили поставки. Без единого живого килограмма! Когда это дело обмывали, говорят, тост был. За новую породу скота — «чичиковскую»…

Щепкин слушает с довольной улыбкой: плутуют люди, обходят закон — приятно.

— Фиктивное мясо — это безобразие! — заявляет он. — Иван Тихоныч глубоко прав, его мастерская все-таки…

— Нет! — отрекается Никитин от защиты. — Чужой виной не оправдаешься!

Знаменский прохаживается по комнате, останавливается около Орлова.

— Ну что?

— Суть ясна, Пал Палыч.

— Тогда следующий вопрос. Артамонов вам известен, товарищ Никитин?

— Понятно, известен.

— Чем он здесь занимался?

— Вел филькину отчетность. Выдавал жалованье мужикам. В общем, и бухгалтер и кассир.

— Когда он был здесь последний раз?

— В тот самый день…

— С какой целью?

— Как обычно: снял в банке деньги с нашего счета, часть завез моим работничкам. Остальное поехало дальше.

— Расшифруйте, пожалуйста, «остальное».

— Оформлено было якобы оплата сырья, транспорта. Ну и то, что причиталось на «мертвых душ».

— Вы лично видели тогда Артамонова, разговаривали?

Теперь и Никитин пристально смотрит в окно.

— Да, разговаривали… — в тоне его проскальзывает покаянная нотка. — Вон там встретились, возле старой баньки…



…Артамонов с неизменным чемоданчиком подошел к покосившейся баньке, около которой штабелем были составлены ящики с надписью «Не бросать!». В глубине за длинным столом под ярким торшером сидела старуха в очках. Хотя на дворе был ясный день, без искусственного освещения здесь было темновато.

По левую и правую руку от старухи размещались ящики с чеканкой. На столе — орудия производства: клей, коробка с этикетками, тряпки, скребки на деревянных ручках.

Скребком она сдирала прежние торговые ярлыки — раздавалось неприятное взвизгивание металла о металл, — затем отработанным движением наклеивала на то же место другие, из коробки, и перекладывала в левый ящик готовую продукцию «народного промысла».

— Здорово, бабуся! Как производительность труда?

— Дурацкое дело нехитрое, — проворчала бабка.

— А что на сегодняшний день имеется?

Старуха повернула к себе лицевую сторону пластины.

— Кажись, елка… не, кажись, девка с коромыслом… Будешь брать?

— Для коллекции.

Артамонов вынул из левого ящика «девку с коромыслом», отлепил еще не присохший ярлычок и нашлепнул на очередную очищенную бабкой чеканку. Ему забавно было поучаствовать в «производственном процессе».

Стоя в проеме двери, наблюдал за ним Никитин. Заметив его, Артамонов смутился, стер тряпкой клей с пальцев.

— Добрый день, Иван Тихоныч.

— Здравствуй. До шоссе подбросишь?

— С удовольствием.

Подобрав газету, он завернул чеканку, перевязал крест-накрест грубой веревкой. Председатель был не в духе, и Артамонов, стараясь держаться непринужденно, сказал:

— Дела идут, контора клеит? — Никитин не отозвался. — До свидания, бабуся!

Оба шли по улице. Щеголеватый Артамонов и председатель в потрепанном черном пиджаке с двумя орденами Красной Звезды.

— Неважное настроение? — спросил Артамонов.

— А чему прикажешь радоваться? — неохотно отозвался председатель.

— Природа, погода. Коровы мычат. Как в детстве.

— Мычат, потому что доить давно пора, — охладил его председатель.

— Все равно, Иван Тихоныч, у вас тут рай! В городе меня тоже настроение заедает, хоть вой. А тут как-то даже забываюсь…

— Вон там тоже рай, — едко бросил Никитин, указывая на троих мужчин, расположившихся в палисаднике за выпивкой. — Празднуют твою получку!

Завидя Артамонова, от троицы отделился дородный мужик лет пятидесяти и, пошатываясь, пошел навстречу с блаженной улыбкой:

— Благодетелям… почтение! — Он поклонился в пояс.

— Шел бы ты, Тимофей! — морщась, посоветовал председатель.

— Нет, желаю… — Мужик снова отвесил поклон, теперь уже персонально Артамонову. — Манна ты наша небесная! Кормилец и поилец!.. Ручку пожалуй…

Артамонов поспешно убрал руку за спину.

— Брезгуешь?.. — Мужик впал в скорую пьяную обиду. — Не уважаешь? А я, может, член партии!.. Я бригадир, если хочешь!.. А ты кто?

— Тимофей! — гаркнул председатель.

Тимофей длинно сплюнул и вернулся к собутыльникам.

— Лучший полевод был! — сказал председатель. — А теперь — вот. На работу уже шиш — не дозовешься!

Артамонов сорвал лопух и стер плевок, который угодил на чемодан как раз под ручкой. Лопух пыльный, по коже и блестящим замкам размазалась грязь. Артамонов вынул платок и под горький, отрывистый говор председателя машинально тер и тер чемодан.

Потом они двинулись дальше. Выходка пьяного так покоробила Никитина, что он помолчал-помолчал и снова не выдержал:

— Рай! Простор!.. Деревня — это тебе не цветочки-грибочки. Это люди. Скот. Поля. Хлеб насущный! Ты полями ехал — много работают? От дурных денег все пошло вразнос!

— Ну что вы, Иван Тихоныч… а клуб почти построили…

— Что клуб, что клуб?! Вчера агроном уехал. Разлагайтесь, говорит, без меня к чертовой бабушке! Этой весной пять изб заколотили. Пропадает деревня!

Они остановились у «Волги», Артамонов бросил внутрь чемодан и сверток из баньки.

— Что ж теперь делать? — растерянно произнес он. — Закрыть лавочку?

— Теперь закроешь! Я попробовал, а мне говорят — во! — Никитин сложил из пальцев решетку. — Твои хозяева. Удивляешься?

Послышался женский крик:

— Тихоныч! Тихоныч!

— Здесь я! — гаркнул Никитин.

Подбежала запыхавшаяся женщина:

— Опять электричества нет, дойка стала!

— А движок на что?

Женщина в отчаянии подняла сжатые кулаки.

— Василий-механик пьяный! Запорол движок!

— А-ах он… — председатель сглотнул яростное ругательство. — Бей в набат! Всех баб на ферму — бегом! Доить вручную!

Женщина опрометью бросилась обратно.

Разноголосо, надрывно мычали коровы, и председатель слушал с искаженным лицом.

— Иван Тихоныч, я попробую движок?.. — предложил Артамонов. — Может, помогу?

Никитин смерил его презрительным взглядом: ты? городской пижон и белоручка? составитель фальшивых бумажек? ты мне починишь движок?!

— Спасибо уж, помогли: и клуб и коровник по последнему слову… А вот сейчас перегорит молоко — и пропало стадо, хоть под нож пускай!

Откуда ему знать, что никакой движок не проблема для мастеровитого Артамонова! А тот, пристыженный, растерянный, не решился настаивать.

Заученными, но странными движениями председатель вытряхнул из пачки папиросу и закусил зубами мундштук. И впервые по-настоящему видны его руки — мертвые кисти в черных перчатках. Протезы.

— Знал бы заранее, — сказал Никитин, прикуривая и близко глядя в глаза Артамонова, — на версту бы не подпустил! Поставил бы на горке пулемет против всей вашей породы — и до последнего патрона! До последнего!.. Жив только верой и надеждой: авось всякую погань — с корнем! А коли нет, то сел бы в твой красивый автомобильчик, закрыл глаза и не стал сворачивать. Мочи нет, понимаешь?! Все сворачивать… везде сворачивать…

Донесся звук набата — резкие тревожные удары по металлическому диску, подвешенному на столбе. Опустошенный своей вспышкой, председатель сделал «кругом» и, сутулясь, пошел назад.

Артамонов долго смотрел вслед. Потом оглянулся и увидел окружающее иначе, чем прежде. Неблагополучием веяло вокруг. Слепо таращилась из-за поваленного забора нежилая изба. А поодаль еще одна была забита свежими досками…

Артамонов приблизился к покинутому жилищу и испытующе, словно стараясь что-то до конца понять, заглянул через забор в пустой двор…

Наваждение рассеял автомобильный гудок. Грузовик с полным кузовом новых ящиков для старухи в баньке давал понять, что легковушка мешает проехать.

Артамонов возвратился к «Волге» и подал назад, освобождая путь грузовику.

А затем рванул с места и покатил, покатил, не разбирая дороги…

10

У невысокого забора, ограждающего территорию детского сада,стоят по одну сторону Игорек Артамонов, по другую — Снежкова. Перегнувшись через штакетник, она умиленно гладит ребенка по голове.

— Золотко ты мое! Узнал тетю Тасю, миленький! А у меня конфетки есть, твои любимые! — Снежкова протягивает мальчику пакетик. — Большой-то какой стал… Вкусно, да? Надо же — узнал! Я думала, забыл уже… А папу ты помнишь!?

— Папа уехал.

— А помнишь, как ко мне ездили? Ягодки в палисаднике собирал, помнишь? Я, бывало, жду, пирогов напеку и с луком, и с капустой. Папа с луком любил… А у соседки курочки, помнишь? Цып-цып-цып… Беленькие… Игорек, а мама замуж не вышла?

— Не знаю, — затрудняется мальчик.

— Ну… новый папа к вам не ходит?

— Не-ет.

— Это хорошо. Неродной — он и есть неродной… А ты рад, что я пришла?

— Ага.

— Я к тебе еще приду. Чего тебе принести, Игоречек?

— Машинку принеси.

— А и правда! Ты все, бывало, в машинки играл… Как тебе приехать, я половики скатывала, чтобы не цеплялись под колесами…

Заворковавшись, Снежкова замечает Артамонову, только когда та приближается уже вплотную и кладет сыну руку на плечо.

— Мамочка, это тетя Тася!

— Я поняла, — ровным тоном отзывается Артамонова. — Конфеты отдай тете обратно. — Мальчик нехотя повинуется. — И иди побегай.

Тот, оглядываясь, отходит. Снежкова потерянно смотрит вслед, сжимая пакет с конфетами.

— Мой сын не нуждается в ваших подачках. И не смейте больше здесь появляться, — голос Артамоновой напряжен, но спокоен.

— Съем я его, что ли… — сдавленно бормочет Снежкова.

— Хватит того горя, которое вы причинили нашей семье.

При всей неловкости и виноватости, какие неизбежно испытывает любовница при столкновении с законной женой, Снежкова не может смолчать.

— Не я, так другая была бы… При счастливой жизни от жены не бегут…

— А в той своей, вольной жизни… — помолчав, говорит Артамонова, — где была «Волга», вы и все остальное… там Толя был счастлив?

Прямота и серьезность вопроса заставляют Снежкову, может быть, впервые трезво взглянуть на прошлое и ответить искренне.

— Наверное, нет… — поникая, отвечает она. — Все за чем-то он гнался… хотел чего-то… а радости не получалось… Какое уж счастье… — кончает Снежкова на полушепоте и кидает в сумку злосчастные конфеты. — Пойду я…

Она идет вдоль ограды и вдруг слышит:

— Теть Тась!

— Игоречек, к маме беги, — трясет Снежкова головой. — К маме. Ты маму любишь?

— Люблю.

— Вот так ей и скажи, — моргает Снежкова мокрыми ресницами. — Как скажешь?

— Мамочка, я тебя люблю.

— Правильно, Игоречек… Беги.

Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут знатоки. Свидетель

Шантаж

Во вторник Знаменский пришел на работу хмурый, сердитый на себя, на работу, на человеческую природу. Пожалуй, даже на природу вообще: конечно, в Москве золотой осенью не больно насладишься, но все-таки неделю-полторы деревья украшают город, каждый кустик старается из последних сил. А тут по живому еще, по зеленому ударило морозом, листья почернели, скрючились, глаза бы не смотрели. Пал Палыч отвернулся от окна, открывавшего вид на краешек сада «Эрмитаж» с погубленной листвой.

Петровка, 38, пятый этаж, корпус «Б». Хорошо, на пятом только два кабинета следователей, целиком же отдел занимает второй этаж. Поэтому удалось пройти к себе, ни с кем почти не общаясь, не утруждая лица бодрой улыбкой.

Он поерзал по столу пластмассовой пепельницей, календарь уровнял с царапиной на столешнице, прикинул, под каким углом и где пересекутся прямые, если их проложить от спинок кое-как стоящих стульев. Привычная проверка – не побывал ли тут без него посторонний. Разные пластилиновые печати и особые ключи были для специалиста, по убеждению Знаменского, легко преодолимой ерундой. А вот такой простенький «беспорядок» чужак непременно нарушит. И нарушали несколько раз. То ли забегали сменить дежурного «жучка», то ли проверить по службе, не держит ли он у себя чего неположенного. Миномет, может быть? Или едкий «самиздатский» манускрипт? Шут их знает. Даже неинтересно.

Трюк, с помощью которого уберегались от досмотра наиважнейшие документы, был давно разработан вместе с Зиночкой Кибрит, и его Знаменский от всех скрывал. (Скроем и мы на случай, если он в употреблении у кого-то из берегущих тайны своих сейфов).

Протекло четверть часа казенного времени. Пал Палыч сидел на диване, мысли его блуждали далеко, дурное настроение усиливалось.

«Я не собираюсь сегодня работать, что ли?»

Вон их сколько на очереди – целая коллекция физиономий таращится под стеклом на углу стола. И все «сидят за ним». В литературе для удобства автора и читателя следователь ведет одно дело. В жизни – кучу. Одновременно. Да еще групповых. Чтобы не завалить сроки, надо волчком вертеться.

А следователь посиживает на диване.

Открыть ящик, взять блокнот с закладкой. Страничка исписана сверху донизу. Это вторничный график. Хорошо, если треть пунктов не переползет на среду.

Рука уже потянулась, машинально минуя белеющий в прорехе обивки колпачок от авторучки – один из способов обуздать на редкость колкую и упрямую пружину. Ею старый диван потчевал неосторожных посетителей, и чего только Пал Палыч не перепробовал, сражаясь с нею. Глупый колпачок, примотанный липкой лентой, держался чудом. Скоро соскочит.

«Если мне пофартит арестовать хорошего матрацного мастера, пусть только справится с этим бедствием – немедленно отпущу за недоказанностью!»

Знаменский достал блокнот, пересел за стол. Перечень предстоящих дел окатил его рутиной. А сейчас требовалось чем-то перешибить впечатление от встречи у газетного киоска, которая и отравила утро.

«Но я ведь сделал, что мог. Больше я не могу ничего. Надо просто забыть и работать, и как-нибудь рассосется».

Он отодвинул блокнот и воззрился на скопище фотографий. График побоку. Кем бы заняться для отвлечения?

Самоуверенные усики, крепкая шея культуриста. Нет, не отвлечет, жидковат нутром. Пышноволосая красавица с улыбкой кинозвезды. Наводчица грабителей, которых Томин обещал со дня на день взять. Тогда и полюбуемся на звезду. Разношерстная компания веселых шоферюг. Директор автобазы сколотил из них шайку угонщиков. Грузовики «отстаивались» на базе и позже продавались колхозам, а те регистрировали их как самостоятельно собранные из запчастей. Ну и что мне даст сегодня горластая шоферня? К шутам их, пусть дозревают. Вот этот… смирненький такой с виду, податливый, губки обиженные, полон недоумения – за что сижу? Этот способен капитально отвлечь, за пять-шесть строк в протоколе все нервы измочалит. Он, пожалуй, в самый раз.

«Нет, будем самокритичны – для тебя я сегодня не в форме».

Хоть бы позвонил кто. Сорок одна минута казенного времени, а аппарат молчит. Небывалый случай. Старший следователь Знаменский никому не нужен. Никому заботы нет, что у него скулит сердце, что он раздосадован, сердит и не желает трудиться на ниве законности.

«Ладно. Хватит дурью мучиться! В конце концов…»

И тут Пал Палыч понял, кого не прочь повидать. Кудряшова. Крепенького, пышущего здоровьем и оптимизмом Кудряшова. Потому что встреча у газетного киоска взбаламутила воспоминания полугодовой примерно давности. Тогда Знаменский заканчивал дело о хищениях в ресторане «Ангара». Кудряшов работал там зав производством, а в кондитерском цеху (приносившем львиную долю доходов) заправляла Маслова. Молодая, очень хорошенькая – тогда, – обожавшая двух дочек и слепо боготворившая мужа. Душу Пал Палыча она тронула тем, как с искренним стыдом и слезами рассказывала о махинациях в ресторане. Не хватило ей характера устоять перед Кудряшовым, соблазнявшим легкими деньгами. Так жаждалось порадовать своего ненаглядного обновкой, купить ему машину, вкусно накормить-напоить…

И тот принимал как должное сыпавшиеся с неба дубленки и золотые портсигары, за особым столиком (и, разумеется, бесплатно) обедал в «Ангаре», посещал курсы, готовясь сесть за руль. Круглый год загорелый, пахнувший импортным одеколоном и свежим бельем. Самодовольный и самовлюбленный. Он умудрялся чувствовать себя честным, порядочным, занимался какими-то научными изысканиями и не желал опускаться до житейской прозы, до цены на какой-нибудь там кожаный пиджак.

А когда грянуло следствие – о, гром средь ясного неба! о, позор! – занял «твердую гражданскую позицию», то бишь принялся обеими руками открещиваться от жены. Чуть не довел ее до самоубийства.

Знаменский не верил его наивности, непрактичности, считал попросту котом и, словом, терпеть не мог. Пригрозил, что поломает ему всю научную карьеру, коли тот не примирится с женой, не даст ей надежды после срока вернуться в семью, к нему, к детям…

Вот с этим-то красавцем и свело его нынче утром желание обзавестись свежей газеткой. Почти прежний кот, только пахнул значительно дешевле. Мужественно смотря следователю в лицо – чуть ниже глаз, – он отрапортовал о своей поездке в колонию: первое свидание с женой после суда. О ней Пал Палыч услыхал что-то невнятное и вскользь, зато получил полный обзор переживаний самого Маслова, «травмирующих психику культурного человека». «Уродливо… угнетающе… нравственная духота… я прямо потрясен… в поезде грязь… я же человек брезгливый…»

«Ну еще бы! Ты любишь красиво и уютно. А она как небось готовилась, прихорашивалась. Как ждала. Бедняга. И сердце неважное».

– Будя сопли разводить! – оборвал Знаменский с несвойственной грубостью. – Вы, пардон… переспали с Ириной Сергеевной? Или проявили культурную брезгливость?

Маслов ошарашенно заморгал, даже скулы закраснелись. После паузы стал давиться словами:

– Нет… то есть да… в смысле, я старался не проявлять… Но я поражен вашим…

– На здоровье, – буркнул Пал Палыч и пошел своей дорогой.

А потом, препровождая казенное время, сидел на диване и ворошил прошлое. «На суде она была уже с седыми висками. В тридцать четыре года… Все ли я тогда сделал? А что тут вообще поделаешь?.. Домогаюсь склеить, а черепки друг к другу не прилегают и клей никудышный».

Почему-то некоторые судьбы сидят в печенках годами. То ли судьбы такие горемычные, то ли печенки дурацкие.


* * *
На то, чтобы увидеться с Кудряшовым, имелась законная юридическая зацепка. Знаменский, любитель дотошно доводить все до конца («до тошноты» – как шипел порой Томин), выделил часть «Ангарских» материалов в отдельное производство, да руки не доходили заняться.

Утренняя встреча дала толчок. Пал Палыч скоренько составил надлежащую бумажку и отправился доложиться начальнику отдела Скопину.

Тот вздохнул (работы по всем линиям невпроворот), помолчал (укоризна), но отпустил его «смотаться» на денек туда, где пребывал ныне осужденный – ударение на «у», это профессионализм, как, к примеру, «добыча» у шахтеров. Скопин ценил Знаменского, примерно понимал его внутреннее устройство и не стал ни о чем допытываться. Раз просится «в отрыв» – значит, приспичило.

…Вагон попался сносный, двое попутчиков тоже. Потолковали меж собой о политике, женщинах и собаках (о последних – уважительно). Под конец, правда, загомонили громче приличного: когда «душа с душою говорит», где бы найти третью. Но, не найдя (Знаменский соблюдал следственное правило не пить с посторонними), взгромоздили пожитки на пустую полку и полегли спать.

Под поездной перестук и поскрипывания Знаменский тоже закрыл глаза. Почему-то всплыл плакат, стоявший в конце платформы. «Берегите свою жизнь!» и картинка: беспечный гражданин в старомодной шляпе с легким чемоданчиком переходил железнодорожный путь перед надвигавшимся локомотивом. Но поскольку локомотив был изображен на почтительном расстоянии, а гражданин практически миновал рельсы, его жизни ровным счетом ничего не грозило. Наглядная пропаганда била впустую. Сюда бы стенд с некоторыми фотографиями из музея криминалистики. Ох, наша наглядная пропаганда… Бесчисленные лозунги по городу. Гигантскими буквами: «Слава советскому народу, строителю…», «Решения Пленума – в жизнь!», «Досрочно выполним…» У матери знакомая есть, переводчица при иностранцах, так она замучилась с этими воззваниями. Заезжим все интересно, приходится переводить.

– Полной дурой себя чувствуешь, вы не представляете! Да еще спрашивают: а зачем это висит?

Действительно, зачем висит? Никто ж не читает. И на гражданина в старомодной шляпе не смотрят.

Почему я, собственно, не сплю? Проводник подымет в половине шестого, пора отключаться… Кошка была мудрая в кафе при «Ангаре». С большим жизненным опытом. К многолюдным компаниям вовсе не приближалась. К парочкам редко – заняты друг другом. Выбирала одиночек. Ты, мол, один, я одна. Я тебе помурлычу, ты мне кинешь огрызочек. И круглая была, горя не ведала.

Что за чушь в башку лезет! Пустяковое путешествие – пустяковые и мысли. Выделенные когда-то материалы «законченного криминала» не содержали. Проще бы всего (как большинство коллег и поступало) вынести постановление, что за отсутствием состава преступления на материалы эти плевать. И наплевать. Кабы не дотошность.

Но в ту пору абсолютно некогда было доискиваться, через кого Кудряшов приобретал дорогостоящие ювелирные изделия. «По знакомству, по случаю, по блату». Неопределенные ответы могли прикрывать контакты с крупными поставщиками не только Кудряшова, но и иных, ему подобных. В картотеке полно «висячек» о кражах драгоценностей. На памяти Знаменского унесли украшения самой супруги индийского посла. Надо думать, не побрякушки.

А сколько ценного, даже бесценного растащено было, когда по залпу «Авроры» «хижины» ворвались во «дворцы». И так и кануло в подполье – в тайники современных миллионеров и в нелегальный оборот.

«Давненько не навещал я Ивана Тимофеевича», – упрекнул себя Пал Палыч уже в полусне.

Одно время он подолгу сиживал в комнате старика при архиве, слушая любопытнейшие рассказы о прошлом преступного мира, о несметных богатствах, разметанных бурей 17-го года.

– Поставить бы грамотных сторожей – сэкономили бы стране целую электрификацию! – восклицал Иван Тимофеевич.

ЗнаТоКи тогда расследовали дело, которое вывело их на Черного маклера, нэповского зубра, благополучно дожившего до наших дней. И немалая доля успеха принадлежала Ивану Тимофеевичу – человеку с феноменальной памятью, неистощимому кладезю информации о давнем и не столь давнем уголовном прошлом.

С мыслью об уникальном старике Пал Палыч уснул.


* * *
А мы пока позволим себе отступление. И начнем без затей – с цитаты из повести «Черный маклер».

«В начале 70-х патруль милиции, – как принято выражаться, по подозрению – задержал двух субъектов «без определенки». Один другому передавал бриллиант невиданных размеров. Субъекты, явно бывшие лишь чьими-то посыльными, не сказали ни слова правды. Дело поручили следователю по важнейшим делам, но и он уперся в тупик… Ни один реестр, включая перечни камней в царской короне и личной сокровищнице Романовых, подобного алмаза не упоминал. Предположение, что он заплыл к нам после революции из Британского королевства или Арабских Эмиратов, разумеется, отпадало. Стало быть, относился к тем незнаемым сокровищам, что были разграблены под флагом свободы, равенства и братства».

Упомянутый тут следователь по важнейшим делам – это герой документальной повести «Брачный аферист» Михаил Петрович Дайнеко. Если вы читали второй выпуск наших «Криминальных повестей», то, вероятно, помните, с каким блеском умел он распутывать самые мудреные загадки.

Но на диковинном алмазе застрял. Продлевал и продлевал срок следствия и постепенно как-то увял. Вдруг стал лечиться от переутомления, хвалил нам сеансы электросна. А однажды под настроение признался:

– Свернул я, братцы, то дело с камнем-то…

– Ничего не удалось?!

– Удалось. Путь его я восстановил, не лыком шит. Пер, как танк, все выше, выше, пока не уперся в… короче, прошел он в двадцатые годы через ближайшего телохранителя… – Михаил Петрович снова запнулся: язык не поворачивался. – Словом… ну, очень высокого вождя… – Я и заглох. Сам. Дальше все равно не пустили бы. И так уже… – он не договорил, потер лоб крупной рукой.

Зная Михаила Петровича с его неистовым стремлением к победе, к справедливости, мы поняли, что он в кровь расшибся об этот проклятый камень, хуже того – переломал себе что-то внутри. Смиряться Дайнеко не умел.

Через месяц-другой Михаил Петрович лег в госпиталь. У него хватило самообладания и мужества очень корректно позвонить нам и попрощаться за несколько дней до смерти…

К чему все оно здесь, пока Пал Палыч спит? Не случайно. В деле по ресторану «Ангара» Знаменского тоже притормозили на полпути. Мягко и ловко, даже бережно, но непреодолимо. Дальше краснел «кирпич», черта, за которой располагались неприкосновенные. И он бесился у запретной черты, повышал голос на Скопина, требуя от того несусветных мер, санкций, вселенского скандала. Скопин терпел. Сочувствовал. Даже слегка отодвинул для Знаменского «кирпич» (уж неведомо с какой натугой), и Знаменский кое-что выскреб оттуда, да ненадолго – прямо-таки упорхнули из рук обратно в свои выси на казенных дачах.

Наконец он четко уяснил, что вселенский скандал не состоится, что он немыслим, невозможен, противоречит железному порядку вещей. А возможно лишь то, что и Скопина, и его самого, и всю бригаду, работавшую по делу «Ангары», выметут вон, в мусорные баки.

Есть ли нужда вдаваться в его переживания и скрежет зубовный по этому поводу?


* * *
В небольшом помещении откуда-то сквозило. Пал Палыч сидел в пальто. На бревенчатой стене опять-таки наглядная пропаганда: «Семья ждет твоего возвращения домой». Если семья – какая нарисована на плакате, то возвращаться к ней, право, не стоило. Сколько по стране хорошей бумаги портят…

– Заключенный Кудряшов по вашему вызову явился.

Стоит, ватную ушанку с головы сдернул. Бывало, разваливался на стуле без приглашения и сразу вынимал пачку «Мальборо».

– Здравствуйте, Кудряшов. Садитесь.

– Здравствуйте, гражданин майор. Вот не думал не гадал, что опять увидимся!

Это скрытый вопрос, тревога – зачем Знаменский явился? Хоть и следствие закончено, и суд, но мало ли что? Кудряшов не хуже Пал Палыча знал, что хозяйственное дело никогда не исчерпывает себя.

– Я приехал допросить вас в качестве свидетеля. Речь пойдет о том ювелире, у которого вы покупали разные штучки.

Кудряшов испытующе потянулся вперед: не врет ли Пал Палыч? Вроде бы подвоха нет. Можно расслабиться.

– А ведь правда, покупал!.. Золото, бриллианты. Даже вспомнить странно…

Он почесал толстый нос, подперся кулаком и загрустил. Лагпункт, конечно, стимулирует переоценку ценностей. Знаменский закурил, угостил Кудряшова. Тот затянулся с наслаждением.

«Советовал тебе загодя к отечественным привыкать. Нет, отмахивался, дескать, плебейство».

«Плебейство» было излюбленным его словечком – на воле. Запахло паленым фильтром, Кудряшов с сожалением раздавил окурок на полу, заговорил доверительно:

– Когда с утра пораньше топаешь на работу… да по холоду… бриллианты как-то ни к чему. Кальсоны бы теплые – это да! Такие, знаете, с ворсом бывают, толстые, замечательная вещь!.. Верите, Пал Палыч, ни одна лапочка добра не помнит. Сигарет – и тех не пришлют. Подумаешь, что впереди одиннадцать лет… жить страшно!

«Да-а, лапочки народ ненадежный. А сколько он на них деньжищ просадил – не счесть. Щедр был – не отнимешь. И с начальством, и с лапочками. И с Масловой. Потому и оказался роковой фигурой в ее судьбе».

Кудряшов между тем стрельнул еще сигаретку, осмелел и пустился в воспоминания, оживляя картины былого богатства и могущества.

Знаменский решил, что подобного позволять нельзя. Разрозненные остатки старого соберутся еще, пожалуй, в кусочек прежнего неухватного Кудряшова.

– Давайте все же о ювелире.

– Неужели за тем только ехали?!

– В хорошем хозяйстве и веревочка не пропадает, – банально возразил Пал Палыч.

«Не объяснять же, что заставили рубить концы, ведущие вверх. И ювелир – ход вбок – своего рода реванш. Жалкий, бесспорно. Веревочка… не Плюшкин ли подбирал веревочку, чтобы не пропала? Точно, он. Лихо я сам себя».

– Так поговорим?

– А, теперь все едино! Пишите: работает в Столешниковом переулке, зовут Боря Миркин. Приемщиком в ювелирке.


* * *
На обратном пути Знаменский оказался в купе один и до сумерек глядел в окно. Просторно там было. Морозы обошли стороной здешний край. Природа находилась в некоем недоумении: лета уже нет, зимы еще нет, осень кое-где заявляет о себе желто-багряными перелесками, но пасует перед разливом юной зелени озимых полей.

«В субботу поеду на рыбалку, – решил Пал Палыч и хотел постучать по оконной раме (суббота любит подкидывать сюрпризы), но остановил машинальное движение. – Все равно поеду! Работа – не медведь. Одним Кудряшовым больше, одним меньше, Миркиным больше, Миркиным меньше. Вычерпываем море ведром… Ну, прокатился, удостоверился, что Кудряшову несладко, навесил себе на шею Столешников переулок. Охота была!»

Это не профессиональное старение, до него далеко. Но профессиональная усталость порой брала свое.

Однако – возраст, что ли, спасал? – приближаясь к проходной Петровки, Пал Палыч уже подумывал о Столешниковом переулке с определенным любопытством. Одно из наиболее злачных мест столицы. Самый знаменитый винный магазин. Антикварные книги. Лучший магазин подарков. Народу – не протопчешься. Полно фарцовщиков и спекулянтов. Неистребимые игроки в «железку». И, наконец, тот самый ювелирный, возле которого вечное роение перекупщиков драгоценностей.

Кого бы заслать в Столешников? Пал Палыч выбрал Мишу Токарева. В Управлении БХСС служило немало способных ребят, и со многими жизнь сводила Знаменского теснее, чем с ним, но Токарев славился въедливостью и, главное, внешность имел очень на данный случай удачную, абсолютно непрофессиональную. Этакий молодой пастор, готовый словом и делом прийти на помощь заблудшей душе, идеалист, бессребреник – то есть, по переулочным меркам, удобный дурачок. Крепкая милицейская косточка нигде не просвечивала и не прощупывалась.

От Миркина он отбояриваться не стал, даже обрадовался. Сказал:

– Когда державе срочно понадобится миллион, пусть выдадут куба три тесу и пуд гвоздей. Забьем Столешников с обоих концов и попросим публику вывернуть карманы. – И добавил честно: – Старая шутка, не моя.

Двух дней не прошло, как он появился с известием, что Миркина можно тянуть к ответу: есть должности, где либо не работай, либо нарушай Уголовный кодекс.

Пал Палыч подхватил Токарева над диваном в сантиметре от ничем сегодня не обезвреженной пружины и усомнился:

– Не спешишь?

Уж больно тонюсенькую папочку держала белая пасторская рука.

– На первое время довольно, а дальше размотаем.

– Вот и разматывай пока, я и так зашиваюсь. То утром шли шоферы-угонщики, валившие вину друг на друга, а главное, на директора базы, которого изображали демонической фигурой, чуть ли не телепатически принуждавшей их к преступлениям.

То жаловались на трудности ремесла квартирные грабители, взятые Томиным. То демонстрировала выдающийся бюст их наводчица – «кинозвезда» с такими маслеными глазами, что, когда ей удавалось выжать покаянную слезу, казалось, будто вытекают излишки смазки.

Короче, зарубив поездкой к Кудряшову вторничный график и почти все пункты среды, Пал Палыч устроил себе дикую гонку на всю неделю.

Однако к субботе идея рыбалки воспрянула, утвердилась и одержала верх.


* * *
С собой он вез только дорожную сумку, а в сумке напеченные матерью плюшки, коробку зефира, пряники, две бутылки постного масла, запас дрожжей, селедку пряного посола и какие-то еще свертки и баночки, насованные Маргаритой Николаевной и Колькой. Колька раза четыре увязывался с братом к бабе Лизе, и ему там понравилось, но длинная дорога нагоняла тоску, ну и соблазны городского уик-энда перетягивали.

А такая ли длинная дорога-то – четыре часа поездом, дальше к твоим услугам автобус (если ты согласен обзавестись дюжиной синяков на рытвинах) либо извечная, твердо натоптанная – еще, может быть, лаптями – тропка, экономно огибающая мокрые низины и ненужную крутизну и выводящая к еле дышащей деревеньке, некогда обширной и славившейся кузнецами и шорниками. Шорники. Хм… Шорники изготовляли хомуты и прочую упряжь. Для лошадей. Лошади тогда в стране проживали. На них умели ездить верхом, пахать, возили целые обозы товаров, запрягали в почтовый тарантас или тройку. В птицу-тройку… Снова Гоголь. Куда мчишься? Куда примчалась? Пересели твои пассажиры на вонючий автобус – чудо цивилизации! «Завидую внукам и правнукам нашим…»

Знаменский споткнулся, нащупал в сумке фонарик. Стемнело уже. Провозился он со сборами. Ну, еще с километр – и лес кончится, и до заветной избы будет всего ничего.

Там ждали: рыболовная снасть, ватник, справные сапоги, картуз с наушниками, обрубок бревна на бережку, куда надо попасть, раненько, до полного рассвета. Ждал бурный осенний клев, ловецкая удача (реже неудача). Но вряд ли ждала Пал Палыча баба Лиза, знавшая, что выдраться из городской мороки ему почти не под силу.

Сама она, несмотря на приглашения, к Знаменским не ездила. Единожды только он силком привез ее, передал в объятия матери, та таскала гостью по магазинам, покупала подарки, водила в кино – словом, показывала город, где бабка не бывала уже двенадцать лет, со смерти мужней сестры, последней ее родственницы на белом свете.

На четвертый день утром мать тихо сказала:

– Павлик, отпустим Лизавету Ивановну.

– Умаялась? Ты или она?

– Обе. Но она терпит из вежливости. Понимаешь… ей просто неинтересно.

– Неинтересно?!

– Нет. Тлен, суета… Да так оно, собственно, и есть, – неожиданно подытожила Маргарита Николаевна. – Ты брейся, брейся, что рот раскрыл? Пока помню, анекдот рассказали. Американец хвалит свои дороги; больно гладкие. «Заправлю бак, налью рюмку виски – до дому не расплещется!» «Это что! – говорит русский. – Я с вечера врублю мотор, лягу спать, утром на месте». «Такая прямая дорога?!» «Не-е. Такие колеи глубокие». Пал Палыч хмыкнул, слегка порезался.

– Это ты о жизни в целом? – догадался он.

– Угу. У нас – накатанные колеи. У Лизаветы Ивановны – целый мир… Боюсь, более осмысленный.

…Вот и дом бабы Лизы. То-то сюрприз ей будет!

А бабка уже сияла на пороге в праздничном платочке.

Чинно расцеловались.

– Припозднился, Павлуша. Я уж думала, сердце обмануло. Баня вытоплена, ужин на столе.

– Откуда ж вы знали, баба Лиза?

– Потому последняя твоя ловля. Послезавтра застудит воду до весны.

Бюро прогнозов обещало продолжительную оттепель, но против примет бабы Лизы не поспоришь.

С радостной душой Знаменский шагнул в тепло избы. Под ногами восторженно заюлил кот Витязь, поклонник рыбьих потрохов. А на столе высилась… гора плюшек, точь-в-точь маминых. Но вкуснее, потому что еще теплые и не из духовки, а из печи.


* * *
Следующая неделя выдалась не легче. Так что завидя Токарева в дверях кабинета, Пал Палыч отрицательно качал головой – не было ни малейшего шанса выкроить время на ювелира…

Но вот наконец просвет и равносильный отдыху обыск у Миркина.

В его комнатенке Токарев пропахал носом малейшие щели и щелочки. Обнаружили: немного (для ювелира) денег, кое-какие золотые вещи, аптечные весы.

Считай, ничего.

Токарев, правда, обласкал вожделеющим взором захламленную невесть чем прихожую и широкий коридор (дом был дореволюционной постройки), но соседи – они же понятые – в один голос объяснили, что прихожая и коридор находятся в безраздельном пользовании Праховой и никто ее добра не касается.

– Почему? Ведь место общего пользования?

– Как-то по традиции, – вздохнул Сидоров, скуластый парень, проживавший через стену от Миркина, очень за него расстроенный и не заботившийся этого скрывать.

Прахова, напротив, демонстрировала свою солидарность с милицией и сурово обличала современную молодежь, игнорируя требования Токарева заткнуться («Убедительно прошу вас… разговоры, простите, отвлекают… будьте добры…»). То была дородная старуха в ярком бархатном халате, вдова трех-четырех состоятельных мужей. Старуха – если признать старостью семьдесят лет, прожитых в здравии, довольстве и с запасом энергии еще на полвека вперед.

Третья соседка – мрачноватая коротышка – отличалась молчаливостью и на все взирала исподлобья. Похоже, исполняла функции домработницы Праховой.

Они ждали в передней выхода Миркина, зная, что того сейчас уведут и, может быть, надолго.

Тот вышел тихо, устало, плечо оттягивала сумка с вещами. Понурясь, дошагал до двери, тут обернулся и попросил Знаменского:

– Разрешите попрощаться.

– Только без лишних слов.

Сидоров дернулся было, но сробел: позволят ли обменяться рукопожатием с арестованным? Арестованный заметил, усмехнулся тишине, подчеркивавшей драматизм момента.

– Ну что ж, милые соседи, не поминайте лихом. Носите передачи, – и сделал шутовской прощальный жест.

– Ах, Борис, – заволновалась Прахова, – вы легкомысленный человек. По-моему, вы не понимаете всей серьезности положения!

– Не беспокойтесь, Антонина Валериановна. Миркин все понимает. Мои проблемы – они мои.

Милиционер увел его, и все уставились вслед. Пора откланиваться. Но Прахова не унималась:

– Скажите, он хоть никого не убил? Я теперь буду так бояться…

– Нет, просто спекулировал золотыми изделиями.

– Прискорбно слышать! – она аффектированно закатила глаза.

– Вот здесь в акте попрошу понятых расписаться, – вмешался Токарев.

Сидоров и Прахова расписались.

– Печати нарушать запрещается, ключи сдам под сохранную расписку в ЖЭК.

Знаменский напоследок записал телефон, отдал Сидорову:

– Если кто будет настойчиво интересоваться Миркиным, не откажите в любезности позвонить.

– Хорошо, – угрюмо пообещал тот.

Прахова тотчас забрала у него бумажку и сунула под аппарат в прихожей.

– Всенепременно!

По отбытии официальных лиц она воззвала к соседу:

– Спекулировал золотыми изделиями! Что вы на это скажете, Серж? Помню, спекулировали керосином и спичками. Потом мануфактурой. Потом тюлем. Потом холодильниками, автомобилями. А теперь уже золотом. Скажите, это и есть прогресс?

Парень пожал плечами и направился в глубь квартиры.

– Погодите, Серж!

Но тут слово взяла Настя.

– Так что теперь, Антонина Валериановна, идти в магазин или нет?

Та мигом переключилась на будничные заботы:

– Иди, Настя, иди. Как говорится, жизнь продолжается. Запомни: сначала к Елисееву, вызовешь Александра Иваныча, он обещал что-нибудь отложить. Потом к Филиппову – возьмешь пять французских булочек, а если застанешь калачи…

– Это я все знаю. Еще сыр кончается и масла надо прикупить.

– Да-да, фунт сливочного и бутылочку прованского.

– Все?

– С провизией все. Остается гомеопатическая аптека. Лучше всего поезжай на Маросейку…

– Богдана Хмельницкого она давно, – досадливо поправила Настя, шлепая по коридору.

– Настя, деньги и рецепты на рояле!

Если бы в следующие за тем полчаса Токарев или Знаменский возвратились незримо в покинутую ими квартиру – то, возможно, устыдились бы нелестному мнению о Праховой, как о пустой и эгоистичной особе. Нет, не осталась Антонина Валериановна равнодушной к судьбе Бори Миркина. Долго и с искренним огорчением созерцала она опечатанную дверь его комнаты, покачивала в раздумье головой, для верности сняла себе копию с телефона Знаменского (обязательно надо выяснить, куда послать Настю с передачей), даже проверила пульс и давление и приняла успокоительные гомеопатические крупиночки.


* * *
Первая беседа с Борей Миркиным тоже не принесла никаких лавров. Никчемный получился разговор.

– Если по правде, гражданин следователь, за доброту сел. Токмо и единственно, – печалился Боря.

– Да ну?

– Скажете, нет? Вот я вам на конкретном примере: брошку вы у меня нашли, да? Шесть лепестков, в середке жемчужинка. Ну вот, скажем, эта брошка. Приносит ее жалостная старушка, одной ногой в могиле. А брошечка-то ажурная, много ль она потянет? Кладу на весы, говорю цену. Старушка, конечно, расстраивается. Я ей объясняю, что платим, дескать, по весу, как за золотой лом. А как же, говорит, работа? А жемчужина?! На работу, говорю, у нас прейскуранта нет. А жемчужина, говорю, больно старинная. Жемчуг, гражданин следователь, он стареет, мутится. Слыхали?

– Слыхал.

– Ну вот. Старушка, значит, расстраивается. Я говорю: раз жалко, бабуся, так не продавайте вовсе, какая вам нужда продавать? Нет, говорит, хочу внуку велосипед купить. И непременно чтоб с мотором, чтоб ехал и трещал. Разве не трогательно, гражданин следователь? Это ведь трогательно! «Непременно чтоб трещал…»

Знаменский улыбнулся:

– Ну, трогательно.

– В чем и соль. Заплатите, говорит, мне побольше, голубчик, очень вас прошу! А как я ей больше заплачу? От государства же я не могу. Только если от себя. Ну и дал, чтобы на велосипед хватило.

– Вопреки законам коммерции? Если бы вы не были уверены, что продадите брошку дороже, думаю, рубля бы не дали!

– Хотите – верьте, хотите – нет, а я человек сентиментальный.

Шут его разберет, может, подчас и сентиментальный. По внешности Боре Миркину лет 29-30, по паспорту – 24. Повадка непринужденная, словоохотлив. Но вид болезненный. И в худощавом лице некая «достоевщинка». Порочное, что называется, лицо – и одновременно привлекательное.

Грехи за ним, конечно, водились. Точнее, грешки. Что-то приобретал без официального оформления. В неплохом бриллианте убавил каратность. Кому-то рекомендовал «своих» покупателей.

Знаменский пока посматривал на Борю Миркина добродушно. Но не исключал перспективы зацепить через него что-нибудь серьезное. И перешел на деловой тон:

– Кассир участвовал в ваших операциях?

– Ни боже мой! Деньги из рук в руки – весь сказ.

– Кому сбывали приобретенные вещи?

– Да вы ж знаете.

– То есть подтверждаете показания Кудряшова и Масловой?

– Подтверждаю, куда деваться, – вздохнул Боря.

– Еще покупатели, надеюсь, были?

– В общем-то… нет.

– А в частности?

– Изредка кто-то, сейчас уже не упомню.

Врунишка. А у Пал Палыча козырей нет. Только наработанные практикой приемы допроса.

– Между нами, Миркин, – полушепотом, по секрету, – когда у обвиняемого слабая память, это производит отвратительное впечатление.

Боря улыбнулся виновато и обаятельно:

– Не хочется впутывать людей. Они свои кровные платили, а вы, чего доброго, заберете у них всякие колечки как вещест…

Знаменский не дослушал:

– С кем вы должны встретиться сегодня через тридцать пять минут?

Миркин вздрогнул, физиономия вытянулась, как в кривом зеркале. Любопытное лицо. Хозяин не справляется с его выразительностью.

– Встретиться?.. Ни с кем.

– Неправда.

Знаменский достал из ящика перекидной календарь, прихваченный на обыске.

– На вашем календаре помечено: «11 октября, пятница. Пятнадцать десять, под часами». И жирный восклицательный знак. Так с кем? Напрягите память.

– А-а… действительно. С одной особой женского пола.

– Можете ее назвать?

– Наташа.

– По фамилии.

– Понятия не имею. Познакомились в метро, назначили, а вы вот мне сорвали свидание.

– Кто-нибудь из наших товарищей может подъехать предупредить Наташу. Скажите куда.

Но Боря Миркин уже преодолел смятение.

– Хотите познакомиться с хорошенькой девушкой? Раз она мне не досталась, пусть и вам не достанется.

Теоретически допустима и девушка. Но на 99% – клиент. Естественно, Боря отпирается, лишние эпизоды отягчают вину. И отопрется. Прозвучавший переброс фразами заведомо пустой.

Однако что-то в нем Знаменскому почудилось неладное. Между прочим, глаза у Миркина отродясь были серые, а сейчас резко потемнели. С какой стати?

– Слушайте, Миркин, серьезно – с кем намечалась встреча?

Боря поусмехался тонкими губами, пригладил волосы.

– У меня, видимо, дикция плохая, никак не могу объяснить. Намечалась встреча с Наташей, красивой брюнеткой, страдающей от безденежья.

– Еще раз – посерьезней, Миркин.

– Гражданин следователь, шутка украшает жизнь. Вы не читали сборник «Музыканты шутят»? Однажды к композитору Верди…

Пал Палыч ничего не имел бы против Верди, если бы в тоне Бори не прорезалось вдруг нахальство. А нахальство на допросе требует пресечения.

– Оглянитесь, Миркин! Вы видите, где находитесь?

Тот невольно оглянулся: непрошибаемые голые стены, решетчатое окошечко под потолком.

– Думаете, вас посадили сюда, чтобы анекдоты мне рассказывать?

Миркин сник, но попытался все же удержаться в шутливых рамках:

– Я как-то читал в газетах «Положение о предварительном заключении». Насколько помню, юмор не запрещался.

«Ну-ну… А пальцы свои худые сцепил так, что костяшки побелели. Что-то ты мне не нравишься».

И Знаменский сказал с нажимом, доверясь интуиции:

– Чем пуще вы изображаете веселье, тем сильнее я подозреваю, что есть что-то, о чем вам не хочется… а то и боязно говорить.

Миркин отозвался нервной ухмылкой.

– Гражданин следователь, давайте не будем трепать друг другу нервы: всякие неопределенные угрозы и прочее… Застукали вы меня случайно – тряхнули этого дурака из «Ангары», он и накапал. А больше у вас ничего особенного нет, и за мной ничего нет, не о чем и толковать. Если желаете, пожалуйста, о погоде, о жизни, об искусстве.

– Хотите «потолковать за жизнь»? Тоже неудобная для вас тема. Три года вы торговали возле Столешникова в газетном киоске. И вдруг стали приемщиком в пункте скупки золота у населения. Как это вдруг переквалифицировались? Нетрудно было?

«И во сколько тебе обошлось это место? Чем ты за него заплатил или платишь?»

Ответ последовал с заминкой.

– Рассуждая логически – раз я здесь, стало быть, оказалось трудно. Не справился. Не оправдал доверия.

Всплеск настороженности Пал Палыч облек внешне в форму досадливо-равнодушную:

– Чьего доверия?

– Полагаю, вы знакомы с основами философии, – меланхолически протянул Миркин. – Я тоже в свое время любил брошюрки читать. Так вот ученые пишут, что любая истина относительна. Другими словами, ничего до конца узнать нельзя, всегда что-нибудь останется темным.

Знаменский положенными словами занес ответ в протокол, захлопнул папку и, обогнув стол, встал напротив Миркина. Тот тоже поднялся, но чувствовал, что разговор еще не завершен.

– Намерен дать вам совет.

– Дружеский, разумеется, – хмыкнул Миркин, снова сероглазый.

– Полезный. Когда мне намекают, что не шибко умен или кишка тонка, я, знаете, не обижаюсь. Но – беру на заметку. Намекать позволяют себе люди: а) просто глупые; б) без меры самонадеянные; в) надеющиеся на сильных покровителей. Запомнили квалификацию? И каждый из них при этом упускает из виду, что задевает в моем лице организацию, которая – если взъярится – всякую тьму высветит и всякую истину добудет, наплевав на ваши основы философии!

Тирада не содержала лукавства. Она в общем-то соответствовала действительности – при условии, если организация взъярится. Яриться же против Миркина смешно.

Пал Палыч отпустил его с миром, досадуя, скорее, на Мишу Токарева, который не вооружил следователя увесистыми фактами.

«Где же хваленая въедливость? Или я его переоценил? Или он меня – вообразив, что я на голом месте способен провести гениальный допрос».

В проходной тюрьмы Знаменский отметил время: четверть пятого. Уже пять минут ждет Миркина под часами «Наташа, страдающая от безденежья».

Мифическая Наташа была мужского пола, средних лет, среднего роста и среднего же умственного уровня. Между приятелей известная под кличкой Чистодел.

Он топтался под часами, пока не лопнуло терпенье. Борис обычно не опаздывал. Может, приболел? Чистодел двинул к телефонной будке.

– Миркина, пожалуйста. – Не расслышав ответа, повторил: – Товарища Миркина я прошу…

Он слушал, белесые бровки панически прыгали вверх-вниз.

– Как – арестовали, за что?!

Прахова рассказала. Дельно, обстоятельно. Помянула просьбу следователя позвонить и осведомилась, надо ли его ставить в известность, что Борисом интересовался… кстати, как вас по имени-отчеству?

Тут Чистодел торопливо заверил, что позвонит сам, трясущейся рукой записал продиктованный номер и, к разочарованию Праховой, повесил трубку.

А назавтра, когда над городом разливался великолепный закат, он маялся у окна в холле респектабельной гостиницы, ожидая Приезжего – так нейтрально велел себя именовать рискованный, опасный человек, периодически появлявшийся в серенькой жизни Чистодела. И короткие эти встречи нагоняли на Чистодела одновременно страх и восторг и поднимали в собственных глазах на геройскую почти высоту.

Но сегодня… Ох, как не с руки ему встречаться с Приезжим!

Однако тот уже надвигается кошачьей своей походкой, уже рядом. Чистодел поздоровался и опустился мешковатым задом на заграничный, неестественной длины диван – неровен час ноги откажут.

Приезжий сел рядом, оттенив неказистость собеседника.

– Ну?

– Лажа… – шепнул Чистодел.

– Точнее.

– В общем… не могу я товар взять.

Приезжий мимолетно улыбнулся струившейся мимо девице.

– Ты меня из Магадана вызвал шутки шутить?

– Да чтоб я сдох… Какие шутки! Человек, на которого я работал, сгорел.

– Приятно слышать. Ты тоже дымишься? – Приезжий поправил галстук, маскируя цепкий и стремительный огляд вокруг. Нет, в холле было «не мусорно».

– Я дымлюсь?! Да ни в жизнь! До меня им не добраться! – он сплюнул через левое плечо, но в тоне была убежденность.

– Тогда другого купца найди! – приказал Приезжий.

– Где его враз сыщешь… не семечки же… Недели бы хоть три…

– У меня командировка на четыре дня.

– За четыре дня – безнадега.

Чистоделу капельку полегчало. Показалось – труднейший рубеж позади. На секундочку показалось.

Приезжий заслонился от холла пестрым журналом с ближайшего столика и ударил в уши Чистодела свистящим угрожающим шепотом:

– Ты понимаешь, шкура, что ты наделал?! Ты меня вызвал – я прилетел. Я же не пустой! Во мне два кило. Что ятеперь должен, как беременная сука, с товаром в брюхе мотаться, да? Нет уж, не выйдет! Бери, рассчитывайся, а дальше забота не моя!

Заячье сердце Чистодела застучало с перебоями.

– Да клянусь, если б я мог… Я на свои никогда не работал… У меня таких башлей в помине нет!

– Добудь!

Ай, до чего унизительно совсем терять себя и говорить, что добыть-то не у кого, – разве что на опохмелку. Но с Приезжим не похитришь, и Чистодел покаянно признался:

– Негде мне взять…

Лицо Приезжего отразило безграничное презрение.

– Я, ей-богу, не виноват, – заерзал Чистодел. – Он сделал заказ, я вам передал… и вдруг такая лажа… Были бы свои башли…

Приезжий кинул журнал.

– Ты что все – «башли», «лажа». Музыкант, что ли? Лабух?

– Да так… Немножко себе на барабане стучу.

– Где?

– Ну, ребята знакомые есть, зовут иногда на похороны подхалтурить. «Лабать жмурика» называется.

– Столичный коммерсант! Торгую золотом и немного стучу.

Чистодел, не расслышав издевательской интонации, наивно пояснил:

– Так то – бизнес, а это – на бутылку.

– А твой купец на чем доигрался? На кларнете и трубе?

– Не… – засмеялся Чистодел и опять ошибся, посчитав, что атмосфера разрядилась.

– Ах, тебе еще смешно, падла?! – осатанел Приезжий. – Мне люди товар доверили. Им твои лажи – пустой звук. Я должен вернуться – и деньги на бочку, иначе лучше самому либо под трактор, либо в прорубь! Понял, какие у меня тылы?!

Нет, не понял. Напугался – да. А понять где ему, выросшему в арбатских переулках и совершавшему экскурсии не далее Кунцевского и Востряковского кладбища? Да и как понять?

С нормальной точки зрения, приисковый быт – нечто чудовищное. В подобных хибарках и сараюшках (в печати звучно называемых «бидонвилями») жить нельзя. А уж лютыми сибирскими зимами – спаси и сохрани! Медведям в берлогах стократ теплей и уютней.

И сколько бы ни шло отсюда опечатанного и охраняемого автоматчиками «золотого запаса», сами добытчики остаются несчастной рванью. Главное утешение, главная забота – бутылка. А подчас в ней вопрос жизни и смерти, тут уж мороз судья.

К кражам добываемого золота отношение у всех простое. Однажды, к примеру, приземлился самолет без опознавательных знаков, главный инженер прииска загрузил в него пуды «желтого металла» и улетел в неизвестном направлении. Для приличия объявили всесоюзный розыск, хотя в Союзе его никто никогда найти не чаял.

Чего же ждать от маленького труженика? Платят ему за каторжную работу копейки, а кругом перекупщики, у них спиртное и мосты «на материк». И без колебания всаживал он в трубы, по которым гонится порода, самодельные ловушки для золота. Вот тут уж жестоко правила честность. Залезешь в чужую ловушку – поплатишься головой. Споры решались проще, чем на самом «диком Западе».

Возможно, жесткая упрощенность нравов передалась еще со времен, когда на золоте вкалывали за пайку зэки. Многие, освободившись, там и остались со своими традициями и задавали тон. А кто позже приезжал в надежде подзаработать, либо сразу заворачивал оглобли, либо научался подчиняться общим порядкам.

И в описываемые годы и позже струйки золота всегда текли к неким точкам притяжения и осаждались у богатых и предусмотрительных. Кто знает, не они ли или их дети вынырнули сейчас из подполья, оккупировали здесь и там разные консорциумы и в полном консенсусе с чиновничьей верхушкой принялись отмывать многолетние знаки? (О тех, кто уже без всяких фокусов растащил золотой запас целой страны, мы помолчим – немеет язык).

Итак, струйки всегда сочились, сливались в ручейки, но во времена Приезжего посредничать между приисками и «большой землей» было занятием аховым, и брались за него несколько десятков смельчаков. Приезжий не сгущал краски, изображая свои скорые на расправу тылы…

Надо было срочно что-то делать. Даже злиться на «столичного коммерсанта» было уже некогда.

– Сядь нормально.

Чистодел, до того виновато сгорбленный, выпрямился и робко поднял собачьи глаза.

– Рассказывай, кто погорел, на чем погорел.

– Вроде мужик был крепкий, верный, а вот… вчера взяли… За спекуляцию золотыми вещами.

– Как узнал?

– Жду его на месте – нету. Отъехал в сторону, звоню из автомата на квартиру. Соседка и рассказывает…

– Она тебя знает? – подгонял Приезжий.

– Да ни в жизнь! Просто делать старухе нечего, вот и треплется.

– А почему за спекуляцию?

– Он в золотоскупке оценщиком работал. Там, видно, и влетел.

– Что взяли на обыске, неизвестно?

– Соседка понятая была, видела. Говорит: брошки-колечки, деньги – не знаю сколько – и весы.

Тут Приезжему изменила выдержка.

– Весы?! Час от часу не легче!

– А чего весы?

– А то, что продаст тебя твой крепкий мужик, вот чего!

– Да почему?

– Деревня ты, барабанщик. Сделают анализ – и сразу видно, что вешали: вещи или песок. Дошло?

– Это вы точно – про анализ? – изумился Чистодел.

– Досконально. Был у нас показательный суд, один вахлак из старателей вот так же с весами влетел. Притиснут твоего купца, припугнут статьей – и все, не станет он за тебя голову на плаху класть.

Чистодел нахмурился, но возразил довольно храбро:

– А чего он может сделать? Он про меня ничего не знает!

– Ну что-нибудь всегда…

– Да чтоб я сдох! Я про него много знаю, а он про меня – во! – и показал неопрятный кукиш.

Приезжий поймал кукиш в ладонь, даванул коротко, но Чистоделу и того хватило, чтобы сбить самонадеянность.

– Говори, как связь держали.

– Виделись только при деле, – Чистодел бережно разлеплял сплющенные пальцы. – Он мне нужен – я ему звоню домой, назначаю время. Встречались на улице в трех уговоренных местах по очереди. Я ему нужен – он пишет на Главный почтамт до востребования.

– Значит, фамилию знал!!

– А я Сергеев Петр Иваныч. Нас таких в Москве, может, две тысячи, а может, пять. Пойди, сыщи! И внешность у меня обыкновенная.

– Общие знакомые есть?

– Ни единого человека!

– Но кто-то же вас свел?

– Кто свел, тот, слава Богу, помер.

– Дома у купца хоть раз был?

– Не.

– На работе?

– Дурак я, что ли?

– Уж такой ты хитрый.

– А чего? – Чистодел уже снова воспрянул.

– Ну, если такой хитрый, вот тебе задачка – я, примерно, в Магадане, ты в Москве. Как ты меня найдешь, барабанщик?

Чистодел не понял:

– Отобью телеграмму до востребования… как обыкновенно: Ковалеву для Димы.

– Нельзя телеграмму. Как тогда?

– M-м… Тогда, пожалуй что, прости-прощай.

– А тебе надо очень. Ты соображай, раз хитрый. Ну-ка?

– А приехать можно?

– Милости просим. Хоть на два месяца.

Чистодел начал увлекаться игрой:

– Ага… Тогда в адресный стол, найду Ковалева В. И.

– Допустим, в Магадане их пять.

– Тогда буду нюхать, от которого Ковалева чем пахнет… Дальше соседей тихонько поспрашаю – у кого, мол, есть такой приятель – иногда навещает, обрисую ваши годы, внешний вид, часто, мол, в столицу летает… На аэродроме девочек прощупаю… Надежда есть – за два-то месяца!

Приезжий помолчал, сжав крупный, прямо прорезанный рот. Барабанщику и не снилось, насколько опасна проявленная им сообразительность.

– Так… Стало быть, хитрый. А этот твой купец… как его?

– Миркин.

– Он глупорожденный?

– Зачем? Он вполне.

– Так почему уверен, что он тебя не найдет? Если обэхээс поможет? Считаешь, ты хитрей всех?

Нет, этого Чистодел не считал. Он чувствовал, что Миркин, например, и умней, и изворотливей.

– Думаете, могут меня найти?..

– Могут найти.

Приезжий прикидывал: Миркина взяли по плевой статье. А вот участие в хищениях с приисков – другой коленкор. Потому выдавать Чистодела Миркину – нож острый. Но проклятые весы! Если крепко нажмут… пес его знает, этого Миркина, может, такой же барабанщик.

– Страховка нужна, – сказал он. – Не усек? Надо, чтоб твой купец пошел за одну спекуляцию. Тогда ему расчета нет никого закладывать. А пока мы этими весами все, как веревкой, повязаны.

Вообразив, что решения проблемы ожидают от него, Чистодел начал напряженно размышлять – то бишь морщить лоб, чесать в затылке, закусывать губу. Да, нужна страховка. Он даже ощутил ответственность за Борю Миркина – надо спасать парня! Тем более парень-то не вредный, добрый парень-то.

В процессе «размышлений» возникло и еще одно непривычное чувство: хоть маленького, частичного превосходства над Приезжим. Все-таки провинциал, Москва для него – лес темный. Все-таки держится за меня. Да-а… Так, значит, страховка. Нужна страховка…

Приезжий тоже размышлял. В трудные минуты он соображал быстро и находил, как правило, нестандартные решения. Перебрав несколько вариантов, выбрал, по его мнению, лучший. Не самый благоразумный. Даже авантюрный. Вариант наглый, стремительный, рожденный приисковой выучкой и природным коварством.

– Значит, говоришь, взяли вчера днем, барабанщик? Авось успеем. Пошли.


* * *
В течение последующих часов Чистодел наблюдал за своим спутником с отвисшей челюстью: уму непостижимо, что за человек! Ведь живет (однажды обмолвился) чуть не за полтыщи километров от Колымской трассы. В Магадане-то (который Чистоделу рисовался беспросветным арктическим захолустьем) – и в том бывает наездами. Откуда ж подобные таланты и повадки?!

Для начала Приезжему понадобилась уединенная телефонная будка и несколько монет.

Он набрал 02 и солидно представился:

– Ювелирторг беспокоит. Не подскажете телефончик в отдел экспертиз?

Чистодел аж вспотел, стоя рядом «на часах», – Приезжий сам на Петровку нарывается!

– Спасибо, записываю. (Это для достоверности: при его занятиях все должно записываться в голове).

«НТО зовется», – пробормотал он, крутя следующий номер, и сменил голос. Теперь начальственный басок смягчал некоторый трепет перед серьезным учреждением.

– НТО? Это я говорю с секретарем?.. Очень хорошо. Извините, что беспокою, но тут вот какое дело: у нас в золотоскупке забрали весы… по делу Миркина. Так вот следователь Знаменский просил еще разновески привезти… Ну да, с каким экспертом мне связаться?.. Кибрит? Фамилия такая?.. Ага, понял. Хорошая фамилия. А имя-отчество?.. Спасибо, всего доброго.

Следующий шаг был тоже прост. При столь редкой фамилии он обошелся Приезжему в плитку шоколада и три-четыре обольстительных улыбки. И – вопреки правилу не выдавать адресов без года и места рождения разыскиваемых – скучающая девица в киоске «Мосгорсправки» аккуратненько написала ему домашний адрес Зинаиды Яновны Кибрит. (На Зиночкину беду в адресных картотеках отсутствовали только данные на оперативных сотрудников милиции и начальство). Прочтя адрес, Приезжий скомкал бумажку, бросил под ноги и махнул проезжавшему такси.

– Сразу еду.

– Я с вами? – почтительно осведомился Чистодел.

– Да, ты при мне. Пригодишься.

– Может, вперед покушаем?

– Мандраж, что ли?

– Да ведь рискованно. Сами на рожон…

– Дурак ты, барабанщик. Петлю надо рвать, пока не задушила.


* * *
Звериное чутье у Приезжего. Именно о связях Миркина и беседовали сейчас на Петровке. Перед Токаревым стояло двое весов.

– Эти изъяты дома, эти – на рабочем месте Миркина. За каждым оценщиком закреплены свои, – объяснял он Зиночке Кибрит.

– Не забудьте протоколы изъятия, я должна сослаться на них в акте. Пал Палыч, как он перескочил из газетных киоскеров в скупку?

– Пока не признается.

– Ювелирные курсы кончил, я проверил, – сообщил Токарев, роясь в бумагах. – Но что любопытно: кончил загодя, до того, как стал торговать газетами.

Знаменский секундно поразмыслил.

– Ясно.

– А мне – нет, – Зиночка ловко упаковывала весы.

– Да ведь киоск-то где – в Столешниковом. Очень удобно завести связи с перекупщиками, обрасти клиентурой.

– Глупа, – вздохнула Зиночка. – Значит, рабочие весы я проверяю на точность, верно?

– Да, – Токарев отыскал требуемые протоколы. – Вдруг обвешивал.

– А изъятые дома – на следы золота.

– И кремния, Зиночка, – добавил Знаменский.

– О! – удивилась она.

Кремний – спутник шлиха, то есть золота-сырца. О подобной возможности Знаменский с Токаревым не говорил, так что тот тоже выразил удивление:

– Однако… какие, собственно, основания?

– Да, собственно, никаких, – развел руками Пал Палыч.

– Раз никаких – это серьезно. Это интуиция! – заявила Зиночка.

У Токарева вырвался недовольный жест: он предпочитал твердую почву фактов, а интуицию относил к области гаданий и домыслов.

Зиночка присела на край стола и провела с Токаревым воспитательное мероприятие: рассказала об удивительном чутье, проявленном однажды Наполеоном.

Император имел обычай по утрам просматривать столичную полицейскую сводку. В перечне разнообразных, в том числе, надо думать, и серьезных происшествий императорский взор выхватил почему-то краткое упоминание о задержанном накануне бродяге, которого полиция еще не удосужилась допросить.

– Привести ко мне! – внезапно распорядился Наполеон.

И вот заурядный тогдашний «бомж» прямо из грязной каталажки без всяких объяснений был представлен пред императорское лицо.

– Ну? – произнес Наполеон.

Ситуация не позволяла «бомжу» испытывать ни малейших иллюзий. Государь все знал. Уж неведомо какими путями, но проведал он, что мнимый бродяга заслан в страну оппозиционной эмиграцией; что в столице есть у нее многочисленные сторонники; что готовится восстание, призванное свергнуть и физически уничтожить Наполеона.

И вот Наполеон произнес:

– Ну? – вероятно, достаточно царственно и внушительно.

А в сущности, что еще мог он сказать при полном отсутствии информации? Стоило, к примеру, заикнуться об имени бродяги, цели его прибытия в Париж – о чем угодно – и разговор сбился бы на частности и сразу обнажил государеву несостоятельность.

Однако он произнес лишь грозное и всеобъемлющее:

– Ну? (Маленький шедевр интуиции).

И заговорщик, совершенно убежденный в осведомленности государя, глобально повинился, выдав имена, явки, планы, даты. Переворот был сорван.

– Это достоверно? – недоверчиво осведомился Токарев.

– Строго исторический факт.

– Любопытно… Но то все-таки Наполеон…

Знаменский понимал, что Токареву сейчас достанется, Миша же от гневного наскока Кибрит безмерно растерялся. И, когда она замолкала, чтобы перевести дыхание, втискивался в паузу с бормотаньем: «Уважаемая Зинаида Яновна… позвольте, я не хотел… Разумеется, Пал Палыч не ниже Наполеона… я отнюдь не имел в виду… совершенно верно, даже выше… вполне возможно… в своем роде…»

– Ой, опаздываю! – вскрикнула Зиночка, глянув на часы, и, одарив ясной улыбкой хохотавшего Пал Палыча, кинулась вон.


* * *
Жила Кибрит с сестрой, ее мужем и их двенадцатилетним сыном Сережей. Пятым членом семьи числился косматенький веселый песик Рикки.

Так как у сестры было ночное дежурство в госпитале, Зиночке предстояло накормить и загнать спать племянника. Последнее давалось нелегко – это не Мишу Токарева отчитать. Раньше помогали сказки, но года полтора назад Сережка их отверг и теперь требовал от тети Зины историй «про преступников». И она – куда денешься – сочиняла истории, напропалую идеализируя действительность.

Пока стряпался ужин, Сережа был уполномочен выгулять Рикки.

Ах, как жестоко подвела Зиночку воспеваемая ею интуиция! Возясь на кухне, она даже мурлыкала дурацкую и потому, наверно, модную мелодию…

Приезжий и Чистодел опередили ее примерно на час. И времени даром не потратили.

Садясь в такси, Приезжий еще не знал, как станет действовать. Это зависело от возраста эксперта с редкой фамилией, ее характера, состава семьи и проч. А более всего – от наития и удачи. Приезжий был чуток и насторожен, как взведенный курок, но твердо верил в свою счастливую звезду.

Городские соседи редко-редко знакомы друг с другом, знал Приезжий. ЖЭК – наверняка волокита. Нечего болтаться по обочинам, надо вторгаться в центр информации. Где, кстати, тебя – ежечасно нарушающего Уголовный кодекс – меньше всего ждут.

И в адресный стол милиции был командирован взбодренный выпивкой и гипнотически-волевым напутствием Чистодел. Минут на двадцать пять он преисполнился гордости и самомнения, что позволило безбоязненно созерцать милицейские погоны и изображать из себя какого-то там инспектора по расселению жильцов. Так были добыты первоначальные сведения.

А затем судьба дала Приезжему козырного туза в виде Сережки и Рикки. Мальчик мог бы и прищуриться подозрительно, и недоверчивым молчанием встретить расспросы незнакомцев. Но Рикки невольно сыграл роль предателя. Хоть и замороченный «диванной» жизнью, он глубинным инстинктом ощутил в Приезжем веяния и запахи исконной отчизны и крепкую руку охотника и укротителя.

Они обрели общий язык в долю секунды. Завороженный тем, как шалавая собачонка, с грехом пополам умевшая подавать лапку, сейчас по скупому жесту незнакомца ложилась, застывала в стойке, мчалась отыскивать брошенный камешек и, поскуливая от нетерпения угодить, клала найденное к его ногам, Сережа даже не заметил, что сообщил кучу вещей о своей семье.

Приезжий отсеял главное: отец мальчика в отъезде, мать на дежурстве, а тетя Зина стряпает фрикадельки с морковью.

…Чуть слышно щелкнул замок, и Приезжий вошел в переднюю. Огляделся, кашлянул, давая о себе знать. Из кухни выглянула Кибрит.

«Хорошо, что молодая, – подумал Приезжий. – Красивая – тоже хорошо. Все идет хорошо!»

Красивые женщины ни разу не огорчали Приезжего. С ними ему было немногим труднее, чем с Рикки.

Кибрит еще не видела его отчетливо, в подробностях. На нее только пахнуло опасностью.

– Что вы здесь делаете?

– Поджидаю хозяйку. Было открыто, и я позволил себе войти.

Открыто? Нет, такого за ней не водится. Осторожность! – предупредил внутренний голос.

– Я думаю, вы ошиблись дверью.

– Ни в коем случае! Имею адресок. Да и мальчик подтвердил, что именно здесь проживает Зинаида Яновна Кибрит. И что сейчас она дома одна… Племянник ваш, не так ли? Очень симпатичный мальчик.

«Грабитель?.. Насильник?.. Кто он?.. Я не понимаю. Не понимаю!»

– Что вам, собственно, нужно?

– Лично мне – абсолютно ничего, уверяю вас. Я пришел просить о снисхождении к одной заблудшей душе.

«Вот оно что! Шантаж. Никогда даже не думала о такой возможности».

Поняв, она как-то уравновесилась. Сказала холодно:

– Если не ошибаюсь, это связано с моей работой.

Приезжий развел руками:

– Увы… видит Бог, был бы рад прийти по другому поводу.

– Дома я о делах не разговариваю. Пожалуйста, на Петровку.

– Зачем же сразу гнать человека?

Перед ней стоял атлетически сложенный мужчина лет тридцати пяти. Ласковый, хитрый, наглый. Явно с примесью кавказской крови. В дорогом и слишком новом, необмятом костюме. По-русски говорил чисто, с какой-то трудно уловимой, но не южной примесью в манере выговаривать слова. Если б не ситуация, Зиночка нашла бы, что он несимпатичен, но недурен собой и не лишен своеобразного обаяния.

– Кто вы такой? Представьтесь.

– Это было бы бесполезно, поскольку перед вами сейчас никого нет. Я в настоящий момент знаете где? За столом с друзьями – их человек десять – и говорю красивый тост. И ни на минуту никуда не отлучаюсь.

В Кибрит поднялась буря протеста.

– Железное алиби. Понятно… Считайте, что ваша миссия не удалась. Прошу! – она указала на дверь.

Незнакомец снисходительно посмеялся:

– Напрасно, напрасно. У меня обоюдно интересный разговор.

– Не буду я с вами разговаривать.

– Будете, Зинаида Яновна. Придется.

Он запер дверь торчавшим изнутри ключом, положил его в карман. И тут она заметила, что руки у него в перчатках.

– Убирайтесь немедленно! Или я… – ей представился большой кухонный нож, чайник с кипятком… ее охватила неукротимая и, в общем-то, безрассудная жажда сопротивления.

– А что вы? – спросил он пренебрежительно, словно ребенка. – Ну что вы?.. Оружия наверняка нет, позвонить я не дам, крикнете – не услышат. Если только с кулачками на меня. Но женщина вы хрупкая…

Он двинулся от двери, приближаясь к Зиночке, и та медленно отступала в комнату, клокоча, но поддаваясь напору исходившей от него силы.

– Впрочем, о хрупкости это так, к слову, – ласково сказал он. – Уверен, что мы столкуемся по-хорошему… Скажите мне, Зинаида Яновна, должна ли быть в мире справедливость?

Почему-то вопрос этот отрезвил ее.

«Я веду себя глупо. Надо вслушиваться, что он говорит. Не мечтать о расправе с помощью кухонной утвари. Глупо. Глупо. Глупо».

Ей удалось затолкать свой праведный гнев на задворки души. Почти удалось унять омрачавшее разум возмущение.

– Я спрашиваю, справедливость должна быть? – повторил незнакомец.

– Справедливость есть.

– Увы, не всегда, – сокрушенно покачал он головой. – Далеко не всегда. Вот, скажем, один человек мучается, а другой нет. Несправедливо. Надо, чтобы никто не страдал или пусть страдают оба. Вы согласны?

– Ближе к делу, – отозвалась Зиночка, уже не задыхаясь.

– Браво!.. По вашей вине может пострадать один человек и его друзья. Если это случится, тогда пострадаете и вы.

– Только не пытайтесь меня запугать!

«Ишь ты! И глазом не моргнула».

Экспертша как-то не вполне укладывалась в представление Приезжего о красивых женщинах.

– Характер показываете? Ну-ну. А сердечко-то небось прыгает? Поверьте, сочувствую. Но что делать? Вы нас прижимаете, мы огрызаемся. Как говорится, борьба миров… Но вы же не захотите, чтобы что-то случилось с Сережей? Верно? Такой хорошенький мальчик, и вдруг…

Вот теперь Кибрит испугалась. Отчаянно, обморочно, как никогда в жизни. Где Сережка?! Ему давно пора быть дома! Она – невероятно!.. – она забыла о нем с появлением этого негодяя в передней!

Привычка владеть своим лицом отчасти скрыла от Приезжего степень ее паники, но и того, что он увидел, хватило для злобного торжества.

– Отчего вы молчите?

– Я слушаю, – с трудом проговорила Кибрит.

– А-а. Тогда продолжаю. Конечно, он только племянник. Это ослабляет впечатление. Но все-таки тоже неприятно. Сын родной сестры…

Страх накатывал волнами, леденя спину и оставляя испарину на лбу.

«Павел… Шурик… хоть кто-нибудь!.. Никого… Надо сию минуту что-то с собой сделать. Иначе я очумею и проиграю вообще все!»

– Что-то пригорает! – ахнула отчаянно. Незнакомец потянул носом – действительно, припахивало.

– Пошли проверим.

Карауля каждое движение Кибрит, он проводил ее в кухню. Разрешил снять с конфорки начавшую пришквариваться морковь, погасил газ под бушевавшим чайником и – то ли поддавшись любопытству, то ли готовя комплимент для налаживания отношений – приоткрыл крышку жаровни с фрикадельками.

– M-м… аппетитно.

Может быть, эти полторы-две секунды и спасли Зиночку. Она приникла к окну и заметила во дворе косматую тень резвившегося Рикки. Значит, и Сережа рядом! Пока ничто не потеряно! Холод сбежал со спины, внутри начало успокаиваться и твердеть.

Стальные пальцы легли на ее плечо:

– Кто там?

– Никого нет.

Рикки уже скрылся, тускло светил фонарь, смотреть было не на что. Они вернулись в комнату.

Зазвонил телефон. Пал Палыч? Шурик? Кто-то услышал ее отчаяние? Или просто сестра скучает на дежурстве? Успеть бы крикнуть в трубку хоть слово! Но возле аппарата монументально застыл злодей. Девять звонков – и тишина.

Зиночка отвернулась к зеркалу, чтобы выяснить, не слишком ли потерянный у нее вид: предстояла еще неведомая борьба и нечего обнадеживать противника легкой победой. Фу-ты! Лоб блестит, нос тоже, скулы выперли, взгляд, как у голодной кошки…

Ей мнилось, что она пудрится и подкрашивает губы для демонстрации хладнокровия и для придания себе некоего имиджа официальной служительницы правосудия. Она обозвала бы жутко нехорошим словом того, кто сказал бы, что она возжаждала понравиться шантажисту, понравиться сугубо по-женски.

Между тем было именно так. Включилась интуиция, и Зиночка начала играть привычную, понятную ему красотку: умеренно сообразительную, умеренно порядочную, но способную продаться, если прижмут, то есть нормальную шлюшку.

Воображая, что застегнула на все пуговицы свой милицейский мундир, она сказала:

– А вы очень рискуете. Если до вас доберутся…

Шантажист расплылся в улыбке:

– Раз рискую, значит, крепко застрахован… Так есть у нас база для разговора?

– Смотря о чем.

«Ну вот, давно бы так».

– По сути, речь о пустяке, – деловито заговорил он. – От вас требуется только одно: перед анализом хорошенько протереть весы, что взяли у несчастного Миркина. Вот и все. Вы меня поняли?

«Проба на кремний (следовательно, шлих). Пал Палыч угадал – золото-сырец, приисковая контрабанда…»

Кибрит спохватилась, что слегка передержала паузу.

– Да, поняла. Но что же мы стоим? Давайте сядем.

– Давно жду приглашения.

Они сели, Зиночка бессознательно приняла картинную позу.

– Признаться, вы меня так напугали, что ноги не держат…

Шантажист благосклонно отметил совершившуюся в ней перемену.

– Сколько волнений, а из-за чего? Из-за мелочи! Какая вам разница, что написать в экспертизе? И никто никогда не узнает.

– Но весы ведь могут направить другому эксперту.

– Уже известно, что направят вам. Бесполезно хитрить, Зинаида Яновна, бесполезно. Я понимаю – гордость и все такое… трудно сразу согласиться. Но выхода у вас нет. Или – или. А для верности Сережу мы пока заберем с собой. Вы заметили, он долго не возвращается? Наверно, разговорился с моим приятелем.

– Вы… уведете Сережу?! – какой испуганный взмах ресниц, какой трепет в голосе – искусное притворство, она уже ко всему была готова.

Шантажист улыбнулся нежной и безжалостной улыбкой:

– Конечно, уведем. Собачку отпустим, а мальчика возьмем.

– Но это невозможно! Погодите… давайте поговорим спокойно… Хотите курить?

Сигареты были из запасов сестрина мужа, чересчур крепкие для Зиночки, и, неглубоко затягиваясь, она с изумлением узрела свой изящно отогнутый мизинчик.

«Что это? Я кокетничаю?!.. С ним?!.. Ну да, так и нужно. Как раз так и нужно!»

Снова ожил телефон. На сей раз звонивший оказался упорнее, но Кибрит не гадала кто и не считала звонков. Она только как бы отмеривали этапы плана, который торопливо, суматошно выстраивался в ее мозгу. Конструкция получалась слабоватой и практически безвариантной. На изобретение запасных ходов не оставалось ни сил, ни времени, телефон умолк.

Зиночка умоляюще прижала руки к груди:

– Послушайте, вы неглупый человек, должны понять… Возвратятся Сережины родители, что я скажу?

– Ну… тетя взяла погостить, поехали с экскурсией в какой-нибудь Суздаль…

– Сестра недавно звонила. Сережа подходил, сказал, что собирается ужинать. Какая вдруг экскурсия на ночь глядя? Откуда тетя?

– Придумаете. Это уж ваша забота.

– Да ничего же путного не придумаешь! С какими глазами я буду молоть чушь?.. Нет, мне не выдержать. Кончится тем, что я разревусь и выложу правду. Разве это нужно мне или вам – чтобы еще кто-то знал?

Шантажист помолчал, взвешивая сказанное. С ее стороны это мог быть ход в игре, а могла быть и полная искренность. Он загасил в пепельнице окурок, сунул его в спичечный коробок, коробок положил в карман.

Кибрит следила за его пальцами в перчатках и физически ощущала колебания противника. Вот просто так она растрогала и убедила его? Нет, разумеется. Что же тогда?..

Она всхлипнула:

– Я сдаюсь, я на все согласна, только пусть Сережа останется дома!

– Мои друзья должны иметь гарантии.

– Но я тоже должна иметь гарантии!

– Мальчик вернется в целости и сохранности.

– И вы его отпустите, не опасаясь, что станет рассказывать где, кто… Не верю! Нет, на таких условиях я отказываюсь, хоть убейте!

«Убить не хитро, да ты мне нужна живая. Пока не отрежусь от Миркина и не сбуду товар – живая нужна. И покорная. Нечего глазами сверкать. Расшумелась тут!»

– Предложите другой способ держать вас в руках.

– Дайте мне подумать!

– Думайте, – шантажист снисходительно пожал плечами. – Минут семь хватит?

«Хватит!» – беззвучно отрезала Зиночка. Его наглое давящее спокойствие маскировало слабину. В чем? «Ну же, тупая башка, ну!.. Стоп. Я поняла. Заберем мальчика. А дальше? Не сунешь в карман, как спичечный коробок».

Нужно отсутствие свидетелей похищения на случай, если ребенок поднимет крик (двенадцать лет – не грудной младенец). Затем – место, где его надежно содержать. Где бы за ним бдительно присматривали. И где в любой момент можно было исполнить требование Кибрит услышать голос Сережи по телефону в доказательство того, что он цел и невредим. Даже если такое место есть (хотя незнакомец скорее смахивал на иногороднего), всегда возможны неприятные неожиданности. А он – не специалист по кражам детей. Он – торговец желтым металлом. И он остерегается какого-нибудь срыва.

Шантажист думал примерно о том же. Все, что помогало ему прежде в безопасной реализации шлиха: никаких подельщиков, никаких связей в столице, сбыт по единственному каналу (через Чистодела), проживание всегда в разных гостиницах и т. д. – все оборачивалось сплошными минусами в ситуации с племянником экспертши. Только в крайнем случае придется умыкнуть парня, снова положась на свою счастливую звезду. Если вдруг не удастся запугать насмерть эту строптивую дуреху… к сожалению, не совсем дуреху.

Он встал:

– Семь минут одна секунда. Резюме – другого способа нет. И не надо рыдать. Вы отлично вывернетесь. Заставите молчать Сережиных родителей. И сами будете молчать.

– Погодите! Другой способ есть! – Зиночка принялась лихорадочно рыться в портфеле.

Шантажист подошел ближе, настороженно следя, как она достает папку с грифом «Секретно», как трагическим жестом протягивает ему. Он придирчиво изучил гриф и стал просматривать подшитые документы. Кибрит поясняла:

– Вот – акты экспертиз, вот – вещественные доказательства. Выносить это с Петровки категорически запрещено. Должностное преступление.

– Зачем же вы притащили на квартиру?

– Пробегала вчера по магазинам, туфли искала… думала вечером поработать. Тут, видите, не дописано… тут надо вычертить схему… Рискнула унести…

– Нашли? Туфли.

– Да. Чешские лодочки.

(Лодочки купила в обед одна из сотрудниц отдела и уступила Зиночке, убедившись, что ей самой они жмут.)

– Покажите.

Кибрит показала. И, словно бы не удержавшись, примерила: на дне коробки лежал товарный чек. Шантажист клюнул на приманку. Чек был помечен вчерашним числом. Должностное преступление ради чешских лодочек – как по-бабски достоверно!

Он снова обратился к папке.

– А если пропадет?

Зиночка оперлась о стол, подрагивающей рукой оттянула ворот свитера:

– Решетка…

Дрожь в руках имитировать нельзя, они и впрямь тряслись, и ворот душил, потому что в папке заключалась главная опора конструкции.

– Ладно, – решился шантажист. – Беру как задаток. Но имейте в виду, этой папочкой вы племянника не прикроете. И если что… – он сунул папку под пиджак.

«Слава Богу! Сделка состоялась».

– Только, умоляю, чего-нибудь не потеряйте!

– Не имею обыкновения. Приятно было познакомиться. И дружеский совет на прощанье: не вздумайте сообщить обо мне коллегам.

– Что я, сама себе враг? Но… вы обещаете вернуть документы, как только…

– А зачем портить вам жизнь?

– Не мне одной. И себе, – выпустила коготки Зиночка. – Возбудят следствие. Чтобы сколько-то оправдаться, я расскажу все. Опишу вашу внешность, приметы: рост 180, вес 81-82, след от пулевого ранения на правой ноге.

Шантажист впился в нее вопросительным взглядом.

– Вы высоковато поддергиваете брючину, а я, знаете ли, не лишена наблю…

– Ясно, – оборвал он и спросил уже от двери: – Когда будет готова экспертиза?

– Через два-три дня. Раньше никак. Сама бы рада!

– Я позвоню.

Ушел. Зиночка обессиленно привалилась к стене в передней и так стояла, пока не услыхала на лестнице топот Рикки и Сережи.


* * *
Примерно через час с четвертью возле подъезда Кибрит выгрузились из такси двое пьяных. Один – что повыше ростом – еще чудом держался на ногах и кое-как доволок до лифта совсем раскисшего приятеля, способного лишь икать и нечленораздельно приговаривать:

– Спасибо тебе, Гриша!

Так они и ввалились к Зиночке – Знаменский и Томин, примчавшиеся на ее зов. Она смеялась, глядя на разыгрываемый балаган и смаргивала набегавшие слезы. Они здесь, они выручат, теперь все будет хорошо.

А ведь сначала было даже непонятно, как хоть с кем-то связаться. Если, как намекал шантажист, у него под рукой находилась целая банда, то к телефону Кибрит могли присоединить подслушивающее устройство, а за домом учинить наблюдение.

Значит, и позвонить и обратиться сейчас, скажем, в ближайшее отделение милиции – рискованно. А рисковать Зиночка не хотела, положение сложилось слишком серьезное. Да и, кроме того, надеялась все скрыть от племянника: мальчишка его характера и возраста способен был угробить любые охранные меры, воображая, что замечательно содействует «органам».

Посадив Сережку ужинать и слушая его захлебывающийся рассказ о вдруг раскрывшихся талантах Рикки, Зиночка сообразила, что она отличнейшим манером позвонит от соседки напротив: та уехала к дочери, собравшейся рожать, и оставила ключ с просьбой «пожалуйста, иногда напоить мои бегонии».

– Сережа, я к Серафиме Львовне! – вскочила Зиночка.

– Тебе что – неинтересно?!

– Безумно интересно, но цветы который день не политы. Я мигом!

Однако в передней она застыла с ключом в руке.

«Поросят я всех умней… А если вот тут прямо торчит соглядатай?»

Как проверить?.. Вот как – пусть проверит гениальный Рикки!

Она впустила собаку в комнату, где беседовала с шантажистом. Пес прилип носом к стулу, где тот сидел, и радостно замотал хвостом.

– Ищи, негодяй, ищи! – шепнула Зиночка. Рикки ринулся к выходной двери, оттуда, как по ниточке, к лифту и тут поник, разочарованный. Пленительного незнакомца поблизости не оказалось. А если бы ниже или выше на лестнице находился кто-то чужой, Рикки непременно залаял бы в ту сторону; никак не удавалось отучить его от этой дурной привычки.

Итак, путь к телефону свободен!

Зиночка не стала ничего рассказывать, только:

– Павел, скорей ко мне! Лучше с Шуриком! Но входите так, чтобы от вас категорически не пахло погонами!.. Оружие? Обязательно! Жду!

…До утра сидели они потом на кухне, Зиночка рассказывала, припоминая малейшие подробности и черточки. Чайник не сходил со стола. Томин съел все фрикадельки и заодно выскреб горелую морковку.

Было составлено два словесных портрета. Один дала Кибрит, и он обрисовывал шантажиста с предельной точностью, вплоть до походки («ему наверняка привычна ходьба по неровной земле, не по асфальту: шаг мягче, стопа осторожней»), до манеры говорить, тембра голоса и до цвета лица («другое солнце – он живет на севере»). Описание Чистодела страдало расплывчатостью и отражало впечатления Сережи, которые Зиночка осторожно у него выпытала.

Были вспомянуты и обсуждены прежние «приисковые» дела: попытка вывести некие закономерности в повадках врага.

Были перелопачены все сыскные возможности и технические средства, которые могли понадобиться в борьбе. А она грозила и опасностями и неожиданностями. Слишком многое оставалось неясным. Зиночка опасалась даже, нет ли у шантажиста своего человека на Петровке:

– Меня мучает, кто ему сообщил, что экспертизу поручили мне?! Что я принесла в лабораторию весы!

Но друзья уже думали об этом.

– Да любой мог сообщить, ничего не подозревая! Сведения же не секретные! – замахал руками Томин.

– Но все-таки, все-таки!

– Зиночка, – вступил Пал Палыч, – вот, например, позвонят и спросят: «Простите, пожалуйста, Николаю Петровичу передали сегодня бутыль бензина на анализ?» Ты скажешь; «Да, передали». Совершенно механически. Даже не поинтересуешься, кто звонил.

– Так просто?..

Могло быть просто, могло быть сложно. Все могло быть. И Знаменский не утерпел:

– По мне, лучше б вы пока уехали. И ты, и Сережа.

– Нет, Павел. Тогда придется объяснять. Ты не представляешь, что поднимется в доме! Сестра от страха с ума сойдет. А главное, нельзя их спугнуть. Я просто не прощу себе, если мы их упустим!

Пал Палыч вздохнул. Его грызла тревога. Она нарастала с того времени, как Миша Токарев прекратил смущенный лепет по поводу Наполеона. Почему он не напросился проводить Зиночку до дому? Ведь было отчетливое желание! Почему потом, дважды не получив отзыва на свои телефонные звонки, не прислушался толком к себе и не устремился сюда, где она в одиночку сражалась с бедой? Показалось дураку неловко ни с того ни с сего врываться вечером в чужой дом. А какой чужой – в нем живет самая своя, самая близкая!

Уж коли нас подводят простые, несомненные чувства, то способна подвести и техника, и хитроумно раскинутые сети…

Светало. Прощаясь, они крепко обнялись все трое – не просто друзья, но почти единое существо, с единой кровеносной системой, единым дыханием.

– Спасибо тебе, Гриша, – умильно прогнусил вдруг Томин: застеснялся собственной растроганности.

Так, на шутке, и расстались.


* * *
И снова сошлись в приемной возле кабинета главного начальника Петровки, 38. Шантаж эксперта с угрозой ребенку – преступление не рядовое; Скопин с самого утра доложил генералу суть дела.

Единственный заданный тем вопрос – кто еще знает уже о происшествии? – свидетельствовал, что огласка представляется начальнику нежелательной. Скопин назвал Знаменского и Томина. И все трое немедленно «явились по вашему распоряжению».

Кибрит опять рассказывала – но теперь то был официальный доклад, и, разумеется, она не ждала от генерала сочувственных «ахов». Даже опешила, когда он напоследок отечески посоветовал «особо-то уж не трусить». Ей мнилось, что держится она совершенно невозмутимо.

Зато Скопин так и вцепился в Зиночку, выясняя то да се. Больше всего волновала его отданная папка с документами:

– Вы уверены, что акт экспертизы не вызовет подозрений?

– Да нет, Вадим Александрович, по виду – доподлинный акт. И все с грифом «Секретно».

– Поскольку вам предстоит писать рапорт, не забудьте упомянуть, что в основе экспертизы нет никакого подлинного дела. Что вы его специально придумали. И объясните, зачем принесли домой.

– Но это же ясно! У меня завтра занятия с курсантами милицейской школы, я готовлю учебное пособие, приношу домой, чтобы кое-что доделать… С этой папкой мне прямо фантастически повезло!

– Вот-вот, все это досконально и изложите. Кроме «повезло». Не должно остаться и тени сомнения, что вы их надули. Вам ясно, а кому-то может померещиться невесть что!.. Так. Теперь мальчик. Дня минимум два надо подержать дома. Ни гулянья, ни школы. Безвыходно. Проще всего «заболеть». Оформление успеем организовать – он ведь во вторую смену?

– Вадим Александрович, Сережа уже! – радостно воскликнула Кибрит.

– Уже что?

– Валяется с температурой!

– Это зафиксировано?

– Да, участковым врачом!

– Ну, отлично!

Поистине то был подарок судьбы. Сестра, вернувшись с дежурства, сразу заметила, что сын сипит и цветет румянцем. Сказалось вчерашнее гулянье с собакой – втрое дольше обычного и проведенное не в беготне, а за разговорами в подворотне, где круглый год свирепствовал сквозняк.

– А теперь прошу вас, Зинаида Яновна, на рабочее место.

Кибрит согласно кивнула: важно было узнать, заметит ли шантажист или его подручные, что Сережа пропустил занятия в школе.

Заметили. Тотчас после начала второй смены в лаборатории зазвонил телефон.

– Доброе ли утро, Зинаида Яновна? – осведомился мерзостно знакомый голос. – Почему это Сережа не пошел учиться?

– О-о! – сокрушенно протянула Кибрит. – Очень неприятно, что так совпало. Вы можете вообразить, что я его прячу. Но просто он выскочил с Рикки в легкой курточке и простыл.

– Предлагаете поверить вам на слово?

– Н-ну… ну позвоните ему – сами услышите, что грудь заложена, хрипит! Вызвали врача и…

– Хорошо, допустим. Ваши намерения, надеюсь, не изменились?

– Нет-нет.

– Имейте в виду, у меня железная связь с Миркиным. Все, что ему будет предъявлено, мне немедленно сообщат. Так что целую.


* * *
Приезжий нажал на рычаг и коротко задумался, глядя мимо Чистодела. Похоже, пацан и впрямь простудился. Барабанщик тоже жалуется, что продрог в подворотне и больно глотать. Но «похоже» – не наверняка.

Он набрал 09, узнал телефон детской поликлиники. Короткие гудки.

– Учись работать, – назидательно бросил Чистоделу. – Кстати, не замечаю, дорогой, чтобы ты куда ходил служить. На больничном? Или болтаешься без определения?

– Зачем, все законно. Доска на голову упала, дырка в черепушке – полагается инвалидность.

– Инвалид труда, герой наших скромных будней… – Номер освободился, и Приезжий залился соловьем: – Алло, детская поликлиника? Девушка, милая, умоляю простить, но должен срочно лететь в командировку, а жена позвонила с работы, что сын заболел. То ли мне уезжать, то ли оставаться… Сделайте любезность, посмотрите, доктор был уже у нас, какой диагноз?.. Преображенский проезд, 16, 38… только катар дыхательных путей? Ясно… Спасибо, лечу с легким сердцем!

Нет, пока счастливая звезда не изменила Приезжему, за племянником можно не присматривать. Три дня постельного режима развязывали руки для поисков купца.


* * *
Миша Токарев втайне преклонялся перед Зиночкой Кибрит. Известие о нависшей над ней угрозе он воспринял как кровную беду. Где-то под сердцем возникло глухое, не дававшее покоя жжение. С радостью стал бы он сейчас ее безотлучным телохранителем, телохранителем Сережки, даже Рикки и – доведись – бился бы за них до последнего издыхания.

Но заявить что-либо подобное вслух Миша, конечно, не мог. Да и смехотворно оно было бы – телохранителями ведал, по распоряжению генерала, Томин. Взрывной, талантливый, напористый сыщик. Муровец. Токарев же имел другую выучку, исполнял другие функции и числился оперативником в службе БХСС.

И потому, заучив назубок приметы двух срочно и позарез необходимых следствию врагов Кибрит, отправился на квартиру Миркина, дабы вытянуть из соседей всевозможное о его связях.

– Ах! – приветствовала его Прахова. – Я вижу, ко мне с конфиденциальной беседой. Прошу.

Они вошли в обширную комнату, разгороженную ширмами и беспорядочно заставленную не то хламом, не то антиквариатом. Здесь помещался огромный рояль, шкафы резного дерева, в изобилии громоздились этажерки, вазы, вазочки, картины и безделушки.

– Старые люди – старые вещи, – прокомментировала хозяйка. – Не выпьете ли кофе? Я скажу Насте…

– Нет-нет, спасибо.

– Садитесь, где вам уютней. А я вот сюда. Когда-то это кресло мне очень шло… – кресло на львиных лапах едва вместило ее дородные телеса; на столике рядом чернел телефонный аппарат.

– У вас в квартире два телефона? – небрежно спросил Токарев.

– Я человек старый, больной, пошли навстречу и поставили параллельный.

«Ага, значит, могла подслушивать разговоры Миркина. Ох, раскручу я эту старуху!»

Но он чувствовал – сразу кидаться в атаку не следует. Тут надобен определенный этикет. И уже отрепетировал мысленно вступительную фразу, но ее спугнул оглушительный допотопный будильник из породы «кастрюль»; похожие Токарев видел только в мультфильмах.

– Извините, приму лекарство, – Прахова отсчитала на ладонь восемь крупинок из коробочки. – Гомеопатия. Вы верите в гомеопатию?

Токарев улыбнулся мягкой пасторской улыбкой:

– Главное, чтобы верили вы. Без веры никакое лекарство не помогает.

– Ах, как вы справедливо заметили! – восхитилась Прахова. – Вера! Вера – это главное! – Она переставила стрелки и снова завела будильник. – Необходимое напоминание. Гомеопатия действует, только когда принимаешь регулярно. В моем возрасте, знаете ли, современные средства слишком радикальны, надо соблюдать осторожность. Мой первый муж – он был певец – всегда говорил: крупинки могут не принести пользы, но зато они не могут принести вред!.. Я очень болтлива, да? Нет-нет, не отрицайте, я вижу по вашему лицу. Впрочем… возможно, это мое качество вам и нужно?

«Еще бы! И будьте покойны, я им воспользуюсь!»

– Антонина Валериановна, позвольте быть с вами откровенным.

– О, разумеется!

– Что за человек ваш сосед – Миркин?

Казалось, она поднесла к глазам лорнет:

– В каком смысле?

– Ну, хотя бы… заметно было, что он живет не по средствам?

– Ах, Боже мой, в наше время так трудно понять, кто на что живет! Может быть, с его точки зрения я жила не по средствам. Настя вон говорит, что я мотовка, в антикварном магазине, вероятно, думают, что у меня тут Лувр, а я считаю, что во всем себе отказываю. Посудите сами, ничего ценного уже нет, все ушло в комиссионный. Придется продавать дачу, мой третий муж оставил мне дачу в Тарасовке, он был по медицинской части, впрочем, это не важно… Нам с Настей, конечно, немного надо, но пенсия такая маленькая…

– Ну а Миркин? – деликатно перебил Токарев.

Хлоп – опять лорнет:

– Твердо ничего сказать не могу… Но он часто пил коньяк, это ведь дорого?

В интонации плеснула столь святая наивность, что Токарев невольно прислушался. И внутренне перешел с Праховой на «ты».

«Знаешь ты со своей Настей, почем коньяк. И в марках небось разбираешься! Лукавая бестия. Зайдем с другой стороны».

– Насколько понимаю, вы знаете Бориса Миркина почти с детства?

– Ну конечно! Они появились в квартире… сейчас припомню… при втором моем муже – он был по коммерческой части, из очень известной в свое время семьи, наверное, вы даже слышали… впрочем, это не важно. Да, так вот Борис Миркин… Странная нынче пошла молодежь, не правда ли? Дикие привычки и совершенно без моральных устоев. Я, разумеется, не имею в виду вас, а… например, Борис. Мать была работящая женщина, об отце сказать не могу, отца, извините, не имелось, а мать такая скромная, безотказная – бывало, все что ни попросишь, целый день в хлопотах, и без претензий, подаришь ей старое платье, она и рада…

Токарев попытался пробиться сквозь словесный поток:

– Сколько лет было Борису, когда они здесь поселились?

– Это я вам скажу совершенно точно – девять. Девять лет, у меня отличная память. Вы хотите услышать, какой он был прежде?

– Ну, в двух словах, чтобы понять его путь.

– Ах, как трудно что-нибудь понять! Он был послушный мальчик и такой хорошенький – сейчас невозможно поверить, правда? – только очень худой. Настя вечно подкармливала его на кухне, я думаю, у него были глисты, и потом он рано начал курить…

– Он помогал вам по хозяйству, как и его мать?

– Право, это трудно назвать помощью, отдельные поручения: сбегай, принеси, я не могу пожаловаться, он был услужлив, но они с матерью были заинтересованы в этом больше, чем я, вы понимаете? При их нищете…

– А позже как складывалась судьба Бориса?

– Увы, увы. Не раз я его предостерегала, и вот как печально все кончилось!

– От чего вы его предостерегали?

«Неужели наконец что-то путное?»

– Женщины! – произнесла Прахова с трагическим жестом. – Женщины, девушки – без конца…

– Они бывали здесь?

– О да, это случалось. Но нельзя сказать, чтобы демонстративно, все-таки он конфузился. Бывало, ничего не успеешь разглядеть: платье мелькнет – и все.

«Опять пусто-пусто».

– То есть ни одной из них вы не знали.

– Помилуйте, я не стремилась к подобным знакомствам! Я предлагала Борису прекрасную партию – внучка моей подруги детства, из благородной семьи, ее дед… впрочем, это не важно.

– Возможно, ваша домработница сумеет кого-нибудь описать?

Прахова кокетливо погрозила пальцем:

– О, как в вас чувствуется детективная жилка! Невольно всплывает в памяти Порфирий Петрович… Вы читали «Преступление и наказание» Федора Достоевского?

Токарев нетерпеливо дернулся.

– Ах, да, я болтлива, болтлива, но это извинительно – старая одинокая женщина, и вдруг столь интересный собеседник… Настя, Настя!

Из-за ширмы прямо рядом с Токаревым возникла хмурая Настя.

– Скажи-ка, милая, – обернулась к ней Прахова, – из тех девиц, что посещали Бориса, ты помнишь кого-либо отчетливо?

– Слава Богу, нет. А нонешний год вообще не поймешь: все как есть в брюках, волос короткий, вроде девка, а вроде и парень.

Решив отбросить окольное кружение, Токарев спросил обеих напрямик:

– Кто из мужчин захаживал к Миркину?

– О, довольно много каких-то… верно, Настя?

– Да уж немало.

– Самые разные люди, и, признаться, кое-кто мне очень не нравился – обтрепанные, нетрезвые… но у некоторых был приличный вид, верно, Настя?

– Только мне и делов, что их разглядывать, какой у них вид. Пойду я, как бы молоко не сбежало, – и растворилась.

– Настя несколько грубовата, – извинилась за нее Прахова. – Тридцать лет она у меня и все, как видите… Так на чем мы остановились?

– Вы собирались рассказать о знакомых Миркина, – мобилизовал Токарев остатки любезности.

– Да-да, знакомые. Но что же именно рассказать, я, право, теряюсь.

– Припомните для начала, кто навещал его чаще остальных.

«По-моему, это я уже теряюсь. Сейчас бы действительно кофейку, или даже коньяку рюмашку…»

– Если вы имеете в виду друзей, то настоящих друзей у Бориса не имелось, нет, все так себе – приятели, собутыльники. Он не делился со мной, но это как-то ощущается, вы понимаете, ходило сюда много каких-то… и все разные… Месяца три назад зачастил юноша в очках и с окладистой бородой по имени Юра, нет, скорее, Слава… Чрезвычайно странная мода распространилась среди молодежи, вы не находите? Я говорю, Петра Первого на вас нет, он бы всех живо обрил… Этого я видела много раз, и он никогда не вытирал ноги, мне кажется, что он…

Зазвонил будильник, последовала процедура приема гомеопатии.

Токарев, не скрывая нетерпения, подсказал:

– Вам кажется, что он…

– Я хочу сказать, что этот юноша вызывал у меня подозрения, это же безобразие – никогда не вытирать ноги… А еще один вечно носил берет, в любую погоду – вероятно, был плешивый – и приходил всегда очень поздно… Говорят, его недавно переехал трамвай.

Угнетенный лавиной пустословия, Токарев встал, сделал несколько шагов по комнате, опасаясь задеть какую-нибудь рухлядь.

– Кого переехал трамвай, можно не вспоминать.

– Да? – Прахова живо поднялась следом и оказалась против Токарева по другую сторону рояля. – Ах, право, так у нас ничего не получится, это мне затруднительно. Перебирать всех посетителей Бориса – никакого здоровья не хватит. Сделайте одолжение, объясните, кто персонально вас интересует, а я расскажу все, что смогу.

– Но, Антонина Валериановна, я и пришел за тем, чтобы вы рассказали все, что сможете, – Токареву никак не удавалось захватить инициативу.

– Позвольте, я не совсем понимаю. Вы арестовали Бориса за спекуляцию?

– Да.

– И вы обратились ко мне за помощью, чтобы обнаружить его сообщников? Тех, кто продолжает действовать?

– M-м… Нам хотелось бы лучше узнать его окружение. «Все-то ты понимаешь, лукавая старуха, но битый час водишь меня за нос».

– Ай-я-яй, молодой человек!.. – укоризненно пропела Прахова. – Простите, ваше имя-отчество?

– Михаил Константинович.

– Так вот, дорогой Михаил Константинович, не хитрите вы со мной. Мне прискорбно за Бориса, что все так случилось, он был хороший мальчик и даже чувствительный, однажды, помню, я подарила ему канарейку на именины, она скоро погибла от какой-то инфекции, и он неделю ходил как пришибленный. Из-за птички! Он вообще питал слабость к разной живности, но от нее такая грязь, вы понимаете, нельзя было разрешать… Да, так о чем мы говорили? Ах, да, пусть эти люди, которые его погубили, получат свое! Я никогда не занималась доносами, но вам готова помочь от души! – в голосе Праховой взыграл пафос.

– Рад слышать, – устало произнес Токарев. Старуха оперлась на рояль, придвигаясь к нему:

– Но если вы не хотите быть откровенным, то почему я должна доверять вам чужие тайны?

– Вы меня неправильно поняли…

– Нет-нет, я вас поняла, вы зачем-то сбиваете меня с толку. Покажите мне фотографии или опишите, кто именно вам нужен. Если я видела, то я тотчас вспомню, у меня отличная память.

«Что я принесу Знаменскому? Чем помогу Зиночке с Сережей? Я ни на что не годен, мне не справиться с этой горой в бархатном халате…»

Жжение под сердцем усилилось. Миша Токарев в изнеможении сдался и отбарабанил оба словесных портрета.

Прахова выслушала с глубочайшим вниманием, ловя каждое слово. Помолчала и поклялась торжественно:

– Нет! Определенно нет! Такие люди к Борису не приходили. Мне очень жаль…

Токареву оставалась последняя надежда:

– Антонина Валериановна, у второго вашего соседа были общие знакомые с Миркиным?

– О, нет! Это диаметральные люди.

– Когда его лучше застать?

– Серж сегодня утром уехал. Он, бедняга, в вечных скитаниях.

«Тьфу ты! И здесь непруха!»

– А кто он по профессии?

– Геолог. И по таким все далям странствует. То на Лене, то на Алдане… Ужасно!

– Ужасно… – машинально повторил Токарев. – Извините, замучил вас расспросами.

– Ах, что вы, мы так чудесно побеседовали! Я получила искреннее удовольствие! – рассыпалась хозяйка, провожая его в переднюю, и тут придержала за локоть: – Послушайте, Михаил Константинович, не устроить ли в нашей квартире засаду? Вдруг вы кого-нибудь схватите, так было бы интересно!

– Абсолютно ни к чему! – Токарев заспешил на воздух и попрощался уже с лестницы, кое-как.


* * *
Этажом ниже он начал тихонько рычать. Не задалось у него дело Миркина. С первых шагов не задалось! И теперь, когда от него особенно ждут хоть какой-то зацепки, что он предложит? парня, не вытиравшего ноги? или которого задавил трамвай? дохлую канарейку?

У-у-у… Они небось сейчас потешаются над ним – Прахова с Настей! Разлетелся вызнать всю подноготную, а отъехал не солоно хлебавши. Кстати, молоком с кухни не пахло. Никуда Настя не уходила. И на зов хозяйки не приходила. Во все время их разговора хоронилась где-то в комнате… угрюмое чучело!

По мере удаления от квартиры Миркина Миша Токарев все яснее понимал, что ему попросту зажужжали голову. Он принялся рыться в словесном хламе, который извергла Прахова. Нашел несколько фраз, достойных анализа. Она с тайным удовлетворением сообщила об отъезде соседа-геолога: старуху устраивало, что Токарев не увидится с парнем. Она не дала ни единого конкретного ответа на вопросы о связях Миркина. Но – но! – сумела получить таковые ответы от Токарева! Как она домогалась услышать, кем именно интересуется следствие! Зачем? Старческое любопытство? Сочувствие к выросшему на глазах мальчонке и боязнь повредить ему? А может быть, надежда предупредить сообщников?.. Шут ее разберет. Но ей было нужно, нужно добиться откровенности Токарева. Клещами готова была тянуть за язык!

И Миша Токарев поддался ее ухищрениям. Выдержанный, терпеливый и въедливый Миша Токарев. Верхним чутьем улавливавший фальшивки в безупречных бухгалтерских документах. При нужде – мастер личного сыска, которого мало кому удавалось «срисовать» или «стряхнуть с хвоста». Отличный оперативник БХСС Миша Токарев потерпел поражение от вздорной старухи, окруженной вздорными допотопными этажерками. Не он получил от нее информацию, а она от него!

Даже благостная маска сползла с физиономии Токарева, когда он до конца осознал свой позор. Только и утешало, что приметы шантажиста и его подручного ровным счетом ничего не сказали Праховой. Тут уж Миша глядел в оба и твердо уверился, что ни тот ни другой соседке Миркина не знакомы.

Однако зачем ей требовалась информация? Каковы истинные отношения, связывающие ее с Борисом? Их характер? Глубина? Что-то здесь крылось, что-то заслонялось нагороженными ширмами. А если допустить…

Но тут Токарев вошел в Управление, и то приятель окликнул, чтобы рассказать смешную байку, то встретилась бывшая жена, ныне вызывавшая в Мише судорогу неприязни, то (чтобы уж покончить с соседями) он занялся уехавшим геологом, – и начавшее копошиться полу-сомнение, четверть-подозрение против Праховой расплылось и смазалось.

В кабинете Пал Палыча Токарев появился в разгар обсуждения, какие правила жизни установило для Кибрит начальство, пока история не завершится.

Миша послушал-послушал и негодующе воздел руки:

– И это – обеспечение безопасности?! Эти вшивые предосторожности?!.. Зинаида Яновна, вам надо уехать в надежное место! Немедленно!

– Тогда уж вместе с вами, Пал Палычем и Шуриком, – нахмурилась Зиночка. – Позже туда переберутся другие сотрудники с семьями, которые боятся уголовников, – и отвернулась к Знаменскому: – Скажи, его сообщение с Миркиным… оно возможно?

– Маловероятно.

– Возможно! – запальчиво возразил Токарев. – У меня был случай, и сколько ни бились, канал связи работал!

Знаменский кивнул: случаи бывали.

– Сегодня на допрос заберу Миркина сюда и оставлю во внутренней тюрьме, – решил он.

– Хоть шерсти клок, – проворчал Миша и уселся на диванную пружину.

Присутствие дамы замкнуло ему уста, готовые изрыгнуть проклятие, но определенных телодвижений и гримас избегнуть не удалось. И он первый засмеялся, оправясь от неожиданности.

– Вы изменили прическу, – заметил он, когда Кибрит собралась уходить.

– Бравада перед лицом опасности. – Зиночка бодро улыбнулась и продемонстрировала классический реверанс.

Оставшись одни, мужчины помолчали. Токарев вспомнил, что Пал Палыч ждет доклада.

– Я застал только Прахову. Ничего не сказала и не скажет. А сосед Миркина – тот румяный парень – он геолог. И, по-видимому, часто ездит в районы приисков.

– Гм…

– К тому же сегодня утром спешно отбыл. Я звонил на работу – узнать, когда вернется. Там мне к слову сказали, что он попросил ускорить командировку, которая намечалась только через неделю.

– Гм…

Они еще немного поговорили о геологе и о Миркине. Требование шантажиста протереть весы недвусмысленно указывало на золото-сырец. Экстренно проведенная экспертиза подтвердила: да, Миркин взвешивал дома шлих.

Но вряд ли он покупал золотой песок для себя – не тянул на крупного дельца. Очевидно, посредничал только, получая от подлинного покупателя комиссионные – «парное».


* * *
К тому же выводу склонялся и Приезжий. При всей недалекости Чистодела был он хитроват, по-своему предусмотрителен и впрямь немало знал о Борисе Миркине (в частности, проследил, где тот живет, видел Настю, слыхал кое-что о Праховой).

Приезжий быстро и сноровисто «выпотрошил» его. Понял, что сам барабанщик нового купца подыскать не в состоянии не то что за три дня, но и за три года. И посему единственный скорый способ сбыть товар – добраться до купца, имевшего дело с Миркиным.

– Едем на квартиру к твоему приятелю, – объявил он.

– Зачем? – вытаращился Чистодел.

– Некогда мне, понял? Работать надо напролом. Соседей трясти.

– Да влетим же!

– Не влетим. Есть у меня липовый мандат. Сгодится.

– Ох, рискованно…

– Цыц!

– Ну хоть вперед покушаем?

«Покушаем, дорогой. Выпивка тебе удивительно на пользу».

…Они покуривали в подъезде наискосок от старого дома, куда влекло Приезжего охотничье чутье.

«Удобное местечко. Отсюда все видно, а в случае чего – сквозной ход во двор».

– Вон та дверь, третий этаж, правая квартира, – указал Чистодел.

– Ясно. Первым идешь ты.

– Хо-хо! – почесал в затылке барабанщик. – А если засада?

– Именно потому. Рассуждай: зайду я, «руки вверх», пощупали, на брюхе золото. Все. Теперь смотри, заходишь ты, спрашиваешь: «Здесь ли жил Боря Миркин?»

– Зачем?! Я мосгаз или жэк, чего-нибудь проверить…

– А там милиция? Какой ты жэк? Как тогда выкручиваться? Ты же умный мужик, ты соображай.

– Вот я и соображаю: спрошу Миркина, а мне – «руки вверх»…

– Так на здоровье! Ты чистенький. Слушай, какая легенда. Познакомился ты с Борей в пивной и по пьяному делу одолжил он тебе десятку. Сейчас ты зашел в пивную, а какой-то парень говорит, забрали Борю. Ты спросил, где он живет, и принес долг. Думал жене отдать или мамаше. Честный человек, понимаешь?

– Честный человек… Это, пожалуй, ничего. Погодите, – спохватился он, – да ведь у Бориса ни жены, ни мамаши!

– А тебе-то откуда знать, ты почти не знаком!

Трудно Чистоделу, да еще в подпитии противиться влиянию Приезжего. Доверие ему лестно и мордой в грязь ударить неохота, но заячья натура подрагивает:

– Вот влип я с вами… Всегда было раз-раз, товар – деньги – товар, а тут началась прямо «Индийская гробница»…

– Что?

– Кино такое раньше было.

– Хорошее кино?

– Хорошее.

– Вот и у нас будет хорошее кино, барабанщик!

С последним проблеском непокорства Чистодел мотнул головой:

– Тогда парное прибавьте… Еще два процента.

– Жирновато… Ну да ладно, нравишься ты мне… Значит, понял? Идешь в боевую разведку. Бей в барабан и не бойся! А выйдешь – топай в пивную и жди меня. Час, два – как уж получится. Сюда не суйся, в подъезд, даже не оглядывайся! Ясно?

Не все было ясно Чистоделу, но «боевая разведка» – звучало. Он приосанился и пошел.

А Приезжий, запалив новую сигарету, ждал. Скоро ли выйдет? Не тронется ли следом вон та машина с подремывающим шофером? Не устремится ли за барабанщиком какой-нибудь неприметный гражданин? До пивной четыре с половиной квартала, на этом пути надо безошибочно определить, нет ли слежки за домом Миркина.


* * *
Если б время и тревога не так жали на Пал Палыча, он позаботился бы куда фундаментальнее подготовиться ко второму допросу Миркина. Опросил бы сослуживцев и знакомых; узнал, с кем, из-за чего и в какой форме тот ссорился; говорил ли, как ему рисуется его будущее; что любил читать и так далее и тому подобное – словом, получил бы представление о внутреннем мире подследственного. Оно и практически было полезно и удовлетворяло всегдашнему стремлению Пал Палыча понять. Даже ярого злодея.

Но не по формуле «понять – значит простить». Тут его не раз предостерегала мать (квалифицированный психиатр), ежедневно вникавшая в глубины психологии своих пациентов. Она считала, что Бехтерев справедливо утверждал, будто некоторые душевные болезни заразительны. И потому врач должен внутренне крепко от них ограждаться. Понять надо, а вот «простить» – может означать «заразиться». И безумца и преступника понять нужно, но не впускать понимания слишком внутрь себя, чтобы не деформировать собственную личность. Это основа иммунитета и к безумию и ко злу. А они ведь часто почти смыкаются…

От матери же черпал Знаменский умение чутко улавливать душевное состояние того, с кем общался: замечать сокращение и расширение зрачков, беспокойство или равнодушие пальцев и множество других рефлекторных примет, которые человек не в силах скрыть. И – уже как следователь, в контексте событий – учился верно их истолковывать и использовать.

Конечно, изредка и он – недостаточность информации вынуждала – прибегал к приемам служак старого закала, когда обвиняемому заявляют: «Нам известно все. Даже, к примеру, что в июле сего года ты пил пиво с девушкой в голубой шляпке. Так что давай колись». А кроме случайного пива у следователя ничего и нет. Трюк порой срабатывал, но оставлял ощущение профессиональной неловкости.

…Еще пять – десять минут, и конвойный введет Миркина.

Пал Палыч был вооружен против него актом экспертизы весов и копией рапорта Зиночки об угрозе похитить племянника. И все.

«Немножко, конечно, в голубой шляпке».

А чем меньше козырей, тем точнее должна быть тактика допроса. В общих чертах Знаменский ее обдумал и теперь копил внимание и волю. «Жесткость и превосходство. От меня веет ледяным холодом» – таков был внутренний настрой.

Пал Палыч сделался и внешне на себя не похож, но Миркин не сразу это заметил. Довольно развязно поздоровался, одобрительно отозвался о погоде.

В ответ коротко прозвучало:

– Садитесь.

– Стою – сижу, хожу – сижу, лежу – опять сижу. Прямо загадка для детей старшего возраста, – раскатился Миркин поболтать, как в прошлый раз, «на равных».

И наткнулся на барьер:

– Шутить не будем. Рассуждать о жизни не будем. С этим покончено.

Миркин различил лед в голосе, сердце екнуло, попробовал, крепкая ли стена, которой отгородился Знаменский:

– А я-то радовался, что у меня следователь, с которым можно обо всем по-человечески…

– Считайте, что у вас новый следователь, – и только теперь Пал Палыч поднял далекие-далекие от сочувствия глаза.

Перед этим новым следователем Борис Миркин почувствовал себя до крайности неуютно и зябко замельтешил:

– А что так? Простите… Случилось что-нибудь?

– Многое. Что в корне меняет мое к вам отношение.

Миркин напрягся в тоскливом ожидании.

– Ознакомьтесь с актом экспертизы.

Миркин прочел акт, утер разом взмокший лоб и – утопающий хватается за соломинку – забормотал прыгающими губами:

– Но… здесь какая-то ошибка… Что можно обнаружить на совершенно чистых весах?!

– Берут ватку, смоченную спиртом, протирают поверхности. Потом ватку сжигают и делают спектральный анализ золы. Доказательство бесспорное.

Молча и безжалостно наблюдал Пал Палыч, как допрашиваемый барахтается в волнах отчаяния. Сейчас наступит миг, когда потребуется безупречным швырком перекинуть его в еще горший омут.

– За песок – уже другая статья? – изнемогая, спросил Миркин.

Вот оно! Знает он, знает, что полагается за шлих. Вопрос подготовительный, чтобы начать оправдываться: один раз, случайно, немножко, по глупости, честное слово…

– Статья другая, – равнодушно подтвердил Пал Палыч. – Но не это сейчас для вас главное, – грозно, пудово.

Кажется, удалось. Миркин обмер: что еще? какое главное?

– Ведите подпись эксперта под актом?

– Да…

– Почитайте ее рапорт о происшедших накануне событиях.

Миркин прочел раз, прочел второй, с трудом постигая смысл печатных строчек. «Достоевское» лицо его без ведома хозяина убедило Пал Палыча в совершенной неожиданности и ошеломительности читаемого.

Это укрепило позицию Знаменского, ибо он стремился не дать допрашиваемому сообразить или попытаться выяснить, что срок за участие в хищении золотого песка неизмеримо больше, чем за похищение живого ребенка. (О, причуды соцзаконности! Американцы за «киднеппинг» без церемоний сажают на электрический стул!) А как раз на шантаже Кибрит Пал Палыч и целился прорвать защитную линию Миркина. И, пока тот читал и перечитывал рапорт, приметил участок для прорыва: в тексте – там, где описывались приметы преступников, – были две-три строки, на которые Миркин реагировал иначе, чем на все остальное.

Тот наконец оторвался от печатных страниц, вскинул голову:

– С ней что-то случилось?!.. Или мальчик?!..

Пал Палыч забрал рапорт и экспертизу, сложил в папку, медленно завязал тесемочки, каждой секундой молчания усугубляя тяжесть неизвестности для Миркина.

– Гражданин следователь! – взмолился тот.

– Не имею права ответить, – сурово сказал Знаменский. – Служебная тайна.

– Боже мой… Боже мой… – застонал Миркин и закачался на стуле, являя собой зрелище неподдельной скорби.

Ледяной барьер в Знаменском слегка подтаял. Да, пожалуй, и пора уже было переводить разговор на более мягкие рельсы.

– Думаете, мне сладко? – мрачно произнес он. – Эксперт… Зинаида Кибрит – из круга близких моих друзей, – фраза о двух концах: дополнительная угроза (я тебе за Кибрит голову оторву), но одновременно как бы и приглашение к человеческому общению.

– О… – выдохнул Миркин и перестал качаться.

– Самых близких, – подчеркнул Пал Палыч. – Вы были к кому-нибудь сильно привязаны?

– Н-нет…

Коротенькое это словечко сбило Пал Палыча.

– Ни к кому не были привязаны? – озадаченно переспросил он.

Миркин тоже как бы в минутном недоумении пожал плечами:

– Да как-то… скорее всего, нет…

– А мать?

– Ну… относительно.

Миркина тема явно не прельщала, а Знаменскому и вовсе некогда было заниматься человековедением.

– Хорошо, – снова построжел он, – вернемся к шантажу.

– Клянусь, я не имею ни малейшего отношения! Я бы никогда не стал, клянусь вам!

– Кто эти люди? Назовите их.

– Не знаю.

– То есть как это «не знаю»?! Они мои друзья или ваши? Ради кого они вытворяют свои подлости? Ради Бориса Семеновича Миркина! Вашего ради отбеливания. И, пока молчите, вы – соучастник!

– Да разве меня спросили? – Миркин гулко ударил себя в грудь кулаком. – Я бы им объяснил, что это безумие!

– Кто они? – требовал Знаменский.

– Дайте подумать.

– Подумать, что выдать, а про что смолчать?

– Гражданин следователь, не наседайте на меня так. Надо же сообразить… Человека, который приходил к эксперту, я не знаю. Никогда не видал, поверьте!

– Верю. Но знаете того, кто болтал с мальчиком в подворотне.

Миркин помолчал, вздохнул прерывисто:

– Тут я могу предполагать… возможно, имел с ним дело… Но, честное слово, даже имени не знаю, только кличку… Чистодел.

– У него вы и брали шлих?

– Да… Один раз, на пробу!

– У случайного, незнакомого человека? Неправдоподобно.

– На свете много неправдоподобного, гражданин следователь.

«Сколько раз, да сколько грамм, да почем – после все это, после!»

– Не будем отклоняться.

– Хорошо, я вам постараюсь объяснить. В этом деле все конспирируются. Прямо как шпионы! От вас – само собой, но друг от друга тоже. Товар идет из рук в руки, и в каждых руках должен остаться свой парное.

– Ясно, ясно.

– Ну вот. Если, допустим, Чистодел мне что-то продает, он ни за что не скажет, у кого купил. А то мы столкнемся напрямую, и товар мимо него уплывет, понимаете? А он бы тоже рад прямиком на моего купца выйти, чтобы лишние руки миновать. Потому каждый своего купца прячет и вообще вокруг себя напускает туман. Доверия друг к другу – от сих до сих, а дальше ни-ни!

– Раз подобная секретность, тем более вы не связались бы с первым встречным. Кто его привел, рекомендовал?

– Один старичок. А откуда выкопал – понятия не имею.

– Что же за старичок?

– Он до меня в киоске сидел. Ушел по старости, уступил мне точку в Столешниковом… и клиентуру. Ей-богу, я вам все, как на духу!

Пал Палыч встал и сверху уперся взглядом в Миркина:

– Полуправда. Все это полуправда. Как вы поддерживали контакт с Чистоделом?

Но Миркин, хотя и нервный и впечатлительный, оказался довольно выносливым. Пережив серию болезненных встрясок, он умудрился как-то оправиться и вновь занял оборонительные рубежи:

– Гражданин следователь, посмотрите на вещи с моей стороны. Вот сидим мы с вами и разговариваем. Немножко поговорили – набежал новый эпизод. Еще посидели – уже другая статья.

– Да ведь назад пути нет, Миркин. Раз заговорил – говорите до конца!

– Нет, у человека в моем положении тоже есть своя этика. Надо сохранять лицо. Все отрицать глупо, конечно. Но все вытряхивать… Чуть на тебя надавили, и ты уже ползешь по швам…

– Неэтично?

– Если хотите, да! Неэтично. У меня масса знакомых в Столешниковом. Так сказать, свой круг. Женщины. Все они придут в суд. И что услышат? Как я буду выглядеть?

Довольно долго он упрямился, пока не предпринял нового отступления:

– Ладно, я скажу, что знаю. Только в деле пока ничего не будет. Такое условие. Если вы Чистодела возьмете, покажете мне фотографию, тогда пожалуйста.

– Известный жанр: лично вам по секрету. – Пал Палыч чуть не взбесился: – Воображаете, я способен торговаться? В моей ситуации? Я вас готов на дыбу вздернуть, но иметь официальные показания!

Миркин струхнул, кинулся «мириться».

– Несколько раз я писал Чистоделу до востребования. Сергеев он, Петр Иванович.

– Почтовое отделение?

– Главпочтамт.

– Почти на деревню дедушке. Работает?

– По-моему, пенсию получает.

– Сколько же ему лет?

– Сорок три.

– Так… Что еще?

– Один раз я видел, как он папиросы покупал. Глядите где. – Миркин взял лист бумаги, нарисовал: – Вот так старый Арбат, тут диетический, а вот так переулочек. И здесь палатка.

– Ну?

– Он был в шлепанцах. Далеко от дома человек в шлепанцах не пойдет, верно?

– Это уже кое-что.

– Но уже все, больше никаких концов.

– Попробуем поскрести по сусекам. Культурный уровень?

– Сероват… И, по-моему, зашибает.

– Женат?

– Вряд ли. Очень неухоженный.

Еще с десяток вопросов-ответов, и Пал Палыч позвонил Токареву:

– Миша, записывай. Номер один – пусто. Номер два – Сергеев Петр Иванович, предположительно пенсионер, учитывая возраст – по инвалидности. Место жительства – район Плотникова переулка. Имеет родственников где-то на юге. Над верхней губой небольшая родинка. Мягко выговаривает букву «г». Одет неряшливо. Курит «Беломор».

Токарев обещал мгновенно связаться с райсобесом, авось кто еще на месте. Если ж нет, то добывать координаты заведующего. Откладывать поиски Чистодела и на час было нельзя.

Знаменский вспомнил, что на свете есть сигареты. Вредная штука, которая помогает жить. Оба закурили, и Миркин спросил иронически:

– Допускаете, что найдут?

– Найдут. Если сведения верны.

Он представил себе Зиночку с ее реверансом и новой прической.

«Ну, еще один напор!»

– Миркин, куда вы сбывали шлих?

Тот протестующе заслонился худыми ладонями:

– Не все сразу, Пал Палыч! Не знаю, как вы, а из меня уже дух вон.

– Это потому, что вы сопротивлялись, Борис Семенович. Бились в кровь. А просто рассказать правду совсем не трудно. Попробуйте.

– Да что у меня было шлиха-то? Взял триста грамм.

– Допустим, – согласился Знаменский с враньем. – И куда дели?

– Сплавил по мелочи зубным техникам.

– Вот видите, – подбодрил Пал Палыч, – стоит заговорить – и пойдет.

– Ну да! Вы начнете спрашивать, кто да что, а я даже лиц-то не помню!

– Опять вы крутитесь, Борис Семенович. Все сначала. Признаваться так признаваться.

– Вы считаете?

Миркин внезапно и резко, будто толкнуло что, сел на стуле боком и уставился в окно. И потом через плечо осведомился едко:

– А вам доводилось признаваться?.. Нет, пустите меня отдохнуть. Полежу на коечке, подумаю, может, что вспомню.

На том он и уперся, да так неожиданно крепко, что Знаменский со скрежетом зубовным вынужден был прекратить допрос.


* * *
Прахова переживала поистине звездный день.

С утра – беседа с Мишей Токаревым. Воспитанный молодой человек, но довольно упрямый и скучноватый. Не столь уж трудно оказалось одержать над ним верх. Но победа есть победа, она бодрит, молодит, горячит кровь.

Антонина Валериановна с отменным аппетитом пообедала и только прилегла, по обыкновению, отдохнуть, как подоспел следующий визитер – немного под мухой. Он все поминал какие-то десять рублей и пивную, а Прахова приглядывалась к нему, колеблясь: из тех ли двоих, кого описал оперативник? Если из них, отчего он словно бы ничем не интересуется? В чем смысл визита?

Она взяла десятку, обещав истратить на передачу для Бориса, и посетитель откланялся. На всякий случай Прахова обследовала купюру с лупой, сравнила на просвет с другой десятирублевкой, даже подержала над паром и ничего не обнаружила.

Досадно не понимать, в чем дело. Приметы совпадали, а поведение было нелепым. Но все же визит оставил по себе ощущение взволнованного ожидания. Потому что Прахова – ах, наивный Миша Токарев, – Прахова-то знала, что друзья Бориса станут искать к ней подходы!..

Настя подтирала в коридоре пол, орудуя старой щеткой на длинной ручке. В апартаментах хозяйки наводить чистоту – мука мученическая, зато в коридоре, передней и кухне Насте вольготно.

Требовательный звонок в дверь заставил ее отереть руки фартуком, с привычной неслышностью приблизиться к глазку и привычно приподняться на цыпочки. Ага, вон какой пожаловал!

– Кто там? – спросила она.

– Откройте, – командирски донеслось с лестницы. – Уголовный розыск!

Настя скинула цепочку, отперла два замка, не отвечая на приветствие, бросила гостю под ноги тряпку, чтобы не наследил по свежему полу. И, лишь когда тот добросовестно пошаркал ботинками, позвала:

– Антонина Валериановна! К нам угрозыск!

Настя умела сказать – а хозяйка понять. И не поспешила навстречу «угрозыску», а лишь величественно возникла в проеме двустворчатой двери. Токарева впускали в апартаменты через небольшую, так сказать, подсобную дверь, которая вела к повседневно-обжитому Антониной Валериановной углу, нового же посетителя приглашали в парадную часть помещения.

Тигриной своей походкой он преодолел коридор, на ходу изображая казенную деловитость и занятость:

– Прошу прощения, что беспокою. Из МУРа, – и мельком из руки показал удостоверение. – Мне надо кое-что узнать о Миркине, которого мы арестовали. Разумеется, все останется между нами.

Прахова пристально и с удовольствием рассматривала гостя. Облик его до мелочей соответствовал портрету, нарисованному Токаревым.

– Ну что ж, если вы гарантируете секретность… Прошу.

Вошли.

– Старые люди – старые вещи, – пояснила она, видя, как забегали глаза Приезжего. – Настя, милая, передвинь ширму.

Вдобавок ко всему, что и так поразило Приезжего дворцовой, по его мнению, роскошью, в обозримое пространство был включен сияющий рояль, завершивший обстановку парадной гостиной.

Разумеется, Приезжему доводилось лицезреть не только приисковые халупы или стандартные новостройки. Случалось, заносила его судьба и в богатейшие дома, где интерьер во всеуслышание кричал, что госбанком тут попросту подтираются. Но то были интерьеры «иного поколения», интерьеры-выскочки. У Праховой же овеяло его душу чем-то невиданным, музейно-ностальгическим.

Смешения антикварных стилей (от трех мужей) он не уловил. Ему и в голову не пришло, что окружающее похоже на безграмотную декорацию, перегруженную реквизитом.

Как деревенский мальчишка в барских покоях, взирал он на круглый стол черного дерева, упиравшийся в пол львиными лапами, а в центре увенчанный лампой, ножку которой обвивал бронзовый (львиный же, вероятно) хвост. Вокруг стола парковались такие же черномазые кресла и тоже на лапах и обитые лиловой материей, названия которой Приезжий не придумал бы и под пыткой (да может, оно уже и утрачено в век синтетики).

А по периметру гостиной, выгороженной из странной этой комнаты-зала, хороводились комоды с резьбой; шкафы, в дверцы которых ловко были всобачены из дерева другого цвета сцены то ли придворной, то ли рыцарской жизни; хрупкие этажерки, выдерживавшие однако вес лаковых шкатулок, фарфоровых и хрустальных ваз.

А потолок – мать честная! – где-то прямо в поднебесье, и на нем балуются голозадые с крылышками амурчики, не сильно даже и закопченные.

– Так жили когда-то все культурные и обеспеченные люди, – улыбнулась Прахова, довольная произведенным впечатлением.

Приезжий спохватился, что выбивается из роли:

– Нас интересуют друзья и близкие знакомые Миркина. Вы, наверное, много бываете дома, видели, кто приходил…

– Присаживайтесь, молодой человек. Думаю, разговор будет длинный.

– Мерси, – поддавшись салонной обстановке, поблагодарил он, несколько озадаченный тоном превосходства, который взяла старуха. – Однако обстоятельства заставляют, знаете ли, спешить.

– Не спешите, голубчик, в вашем деле спешка не всегда уместна… Не могу сказать, что определенно ждала подобного визита, но я вам рада.

– Очень приятно. – Приезжий достал блокнот и карандаш. – Какие у вас были отношения с Миркиным?

– Самые отличные. Он вырос у меня на глазах.

– Значит, вы в курсе, кто его друзья и прочее? Не было, к примеру, зубных врачей или техников?

– Насколько догадываюсь, вас интересуют люди, покупавшие у Бориса золото.

– Вы их знаете?!

– Ах, как вы торопитесь, как торопитесь!

Приезжий положил карандаш и, отключившись от амуров и львиных лап, приказал себе мобилизоваться. И, во-первых, действительно не гнать лошадей. Это не экспертша. Старуха мягко стелет, но какая-то она… взор орлиный, лишнего слова не вытянешь… кремень-старуха, и нечем ее взять за горло – кроме как рукой. Но тогда надо учитывать Настю: маячит где-то поблизости. Не расставаясь с половой щеткой.

А во-вторых, держать в уме то, что на минуту-две вытеснили здешние неожиданные красоты: и старуху и Настю наверняка уже расспрашивали о связях Миркина. Правда, Чистодел клялся, что те Бориса не выдадут, он, дескать, имел к ним доверие. (Но по той же причине он и Приезжего отговаривал соваться к Праховой). Надо внести ясность.

– Те сведения, что вы сообщили следствию, надо сказать, недостаточны.

Прахова прижмурилась хитро:

– Вы имеете в виду нашу беседу с Михаилом Константиновичем?

– В частности, – согласился Приезжий, опасаясь, что его берут на пушку.

– Михаил Константинович мне не понравился, – хмыкнула Прахова. – Не располагал к откровенности.

– Очень, очень надеюсь, что мне повезет больше! – в эту фразу Приезжий вложил максимум доступного ему обаяния.

Прахова снова прижмурилась.

– Возможно, – протянула она. – Я всегда предпочитала брюнетов.

«Этак разговор получится длиннее длинного. Может быть, старуха развлекается от нечего делать?»

– В целом вы мне нравитесь, – продолжала Прахова. – И внушаете доверие. Но для полной уверенности… как ваша фамилия?

– Пархоменко. Сергей Сергеевич, – представился Приезжий, начиная внутренне яриться.

– Не покажете ли еще раз свой служебный мандат?

– Мадам, это смешно! – Он достал удостоверение и снова мельком показал его. – Не хотелось беспокоить пожилую женщину, поэтому я пришел сам, но если у вас мания бдительности, вас вызовут на Петровку. И мы поговорим там!

– Нельзя ли поближе, голубчик? – невозмутимо проговорила мадам.

Приезжий поднес удостоверение к глазам Праховой. Та сноровисто придержала его рукой, попробовала ногтем фотографию и хихикнула:

– Документик фальшивый.

Приезжий выдернул удостоверение, отступил.

– Вы меня оскорбляете при исполнении служебных обязанностей! – рявкнул он.

– Всем вы хороши, вот только манеры, манеры… Настя, телефон!

Тотчас под левой рукой хозяйки возник аппарат.

– Я ведь могу легко проверить, – она опустила ладонь на трубку.

Не хотелось Приезжему устраивать побоище с двумя бабами, ох, не хотелось. Чутье подсказывало ему, что Прахова что-то знает, чего угрозыску не сообщила. Однако какую игру ведет старуха сейчас?

– Мадам, – пригасив тяжелыми веками полыхание кавказских глаз, произнес он умиротворяюще, – вы только отнимаете у меня драгоценное время!

Прахова, пристально наблюдая за гостем, на ощупь набрала 02.

– А ну прекрати свои штучки, старая стерва! – скинув все личины, волчьим приисковым голосом приказал он.

И двинулся к Праховой, готовый уже ко всему ради поставленной задачи… Но только не к тому, чтобы увидеть нацеленный на него пистолет.

Крайнее изумление Приезжего и победительное торжество Праховой заполнили наступившее молчание. Но вот она насладилась эффектной сценой и нарушила паузу:

– Сядьте на место, голубчик, и поговорим о деле. Миркин работал на меня.

– О-о-о!.. – произнес Приезжий, веря и не веря.

– Люблю отчаянных молодых людей, – причмокнула Прахова. – Доля риска разнообразит жизнь.

Зазвонил будильник, Приезжий вздрогнул.

– Садитесь, садитесь, это гомеопатия.

Он сел, настороженно следя, как старуха, отложив пистолет, принимала свои крупинки.

– Вы верите в гомеопатию?

– Извините, мадам, я верю только в себя и в наличные деньги.

– Стало быть, и в меня не верите?

– Я показал вам удостоверение, которое вы сочли фальшивым. Вы мне – пистолет. Этого достаточно для обоюдного доверия?

– Возможно, вы считаете, что милиция выпросила в музее бельгийский браунинг, всю эту обстановку и меня в придачу и решила перед арестом устроить вам маленький розыгрыш? Ай-яй, такие умные глаза и такие глупые мысли…

Приезжий рассмеялся:

– Уговорили… Мадам, я у ваших ног!

– Очень мило. Кстати, меня зовут Антонина Валериановна. А вас как величать, «товарищ Пархоменко»?

– Что в имени тебе моем? Как сказал какой-то поэт. По-моему, дело сказал… Зовите Володей.

Параллельно светской болтовне ум Приезжего впивался в новую загадку: кто она? перекупщица или матрасница? От этого зависела цена.

Матрасниками называют ту разновидность купцов, которые просто скупают и накапливают, накапливают – ради самого накопительства.

Пожалуй, матрасница,думалось ему. Только нетипичная. Матрасник – скряга, лишней копейки не потратит, порой только что не нищенствует. Прахова же явно жила припеваючи.

– Володя… Владимир… – раздумчиво пробовала Прахова на язык. – Лучше Вольдемар, согласны?

– Как вам больше нравится.

– Вы когда-нибудь бывали у Бориса? Не помню, чтобы я вас видела.

«Вольдемар» уже не имел нужды скрытничать:

– Мы с ним не были знакомы.

– А-а, значит, кто-то был между?

– Да, болтался один – с дырявой головой.

– Эти длинные цепочки, Вольдемар, довольно опасны. Всегда найдется слабое звено.

– От посредников не избавишься, Антонина Валериановна. Нас с вами напрямую свел только случай.

– Будем надеяться, счастливый. Хотите кофе?

Приезжий хотел. И Настиными заботами был вскорости доставлен сияющий кофейник и все прочее для услаждения души. Атмосфера установилась почти семейная.

– Вам у меня нравится?

– Немного непривычно, – признался «Вольдемар», – Особенно потолки.

– Да, голубчик, четыре метра двадцать сантиметров. Дом строил мой отец, когда-то семья занимала весь этаж. С семнадцатого – лишь эту квартиру, а потом нас еще уплотнили. Вы небось и не слышали подобного слова?

– М-м…

– Теперь – лишь одна комната. Последний бастион, который и обороняем вдвоем с Настей.

– Ей можно доверять?

– О, абсолютно! Настя прекрасного происхождения. Ее отец был денщиком у атамана Дутова. Единственная родная душа. А у вас – семья, родители?

– Никого. От прошлого – только пепел.

– Бедный! Еще чашечку?.. И возьмите печенья.

Печенья Приезжий взял, но занимало его другое:

– Антонина Валериановна, давно вы это… по золоту?

– После третьего мужа остались кое-какие знакомые, вот и занялась. Вы удивлены? Но не носки же мне вязать, как вы полагаете? – задорно тряхнула она головой.

– Да, видно, не по вашей части… Честное слово, жаль, что поздно родился. С какой женщиной я мог быть знаком!

– Без лести, Вольдемар, без лести! – погрозила Прахова пухлым пальцем, весьма, впрочем, довольная. – Что было, то прошло… Ах, Боже мой, как давно я в последний раз была в Париже!.. Но я еще там поживу! – как бы с угрозой кому-то повысила она голос. – Погуляю по Елисейским полям, подышу парижским воздухом!

Приезжий опешил. Или старуха «того»? Она в Париже – бред собачий. Ему вспомнился Чистодел, грязная пивная. Пора бы тут закругляться, если Прахова действительно собирается взять товар.

Хозяйка будто угадала его мысли:

– Вы молоды и наивны, Вольдемар. Вы видели только то, что видели, и ничего другого. Думаете, то, что сейчас, – навеки? А?

– Как-то не задумывался…

Где тут задумаешься? Взял товар – отдал товар – деньги хозяину – парное себе – в любой миг жди напасти – готовься бежать или драться насмерть. Навеки – не навеки? Велика разница!

– Напрасно не задумывались, голубчик. Я еще увижу – а вы тем более, – как весь этот сумасшедший дом развалится. И тогда мы окажемся на свободе и на высоте – те, у кого что-то есть!

«Ну, понесло старуху!»

Приезжий счел, что раскусил ее вполне – «парижская матрасница». Но отчасти Прахова выступала и «купчихой»: вольные расходы нет-нет да и вынуждали расстаться с увесистым мешочком – но уже в иных сферах, в элитарном обществе, куда ни Чистодела, ни какого-нибудь Мишу Токарева и в подъезд-то не пустили бы.

И она же, использовав древние знакомства, некогда пристроила Миркина для «стажировки» в Столешников.

Горевала Прахова и досадовала, что с арестом Бориса жизнь ее поскучнеет, нечем станет занять мысли и воображение. И вот – приход Вольдемара. Возрождение и – не исключено – даже новые горизонты!

Отсюда и желание сразу показать себя, и подчеркнутое радушие, и стремление приручить звероватого незнакомца.

Однако он напрасно опасался, что старуху «понесло». Изложив свое политическое кредо, она решительно поднялась:

– Ну-с, приступим к делу. Металл с собой?

– Да.

– Положение ваше, конечно, затруднительно. Но вы милый мальчик, и грех наживаться на чужой беде. На первый раз рассчитаюсь, как платила Борису. Давайте.

Приезжий снял кожаный пояс-мешок:

– Два кэгэ триста.

– Знаю. Деньги были приготовлены.

Она отперла шкатулку на рояле, вынула пачку крупных купюр, получила в обмен пояс и унесла за ширму. Приезжий быстро пересчитал деньги: к положенной сумме приплюсовывался парное Миркина и парное Чистодела. Недурно.

За ширмой слышалась возня: хозяйка, надо полагать, проверяла вес и припрятывала шлих.

Приезжему уже не терпелось уйти.

– Пора расставаться, Антонина Валериановна, – сказал он, едва завидя ее.

– Опять вы торопитесь, Вольдемар. Вы еще должны мне рассказать, на чем, современно выражаясь, погорели.

– Погорел?.. – свел он брови. – Я пока ни на чем не горел.

– Да? А почему же я вас сразу раскусила, как вы думаете? Милиция подробно описала мне вашу внешность.

– А, черт!..

– Имейте в виду, вас ищут. Вас и того, который якобы должен Борису десять рублей.

– Не сказали, за что?

– Такие вещи полагается знать самому, дорогой, – справедливо возразила Прахова.

Приезжий встревоженно закружил мимо кресел на лапах и резных комодов.

– Надо смываться. Может быть, что за домом следят?

– Явных признаков нет. Сюда вы проскочили благополучно, иначе они бы давно явились. Но береженого Бог бережет. Настя!.. Взгляни, милая, нет ли вокруг шпиков.

Та взяла на кухне мусорное ведро и вышла.

– Думаете, она справится?

– Ах, молодой человек, мы с Настей прожили долгую жизнь, чего только не бывало! И пока справлялись.

Помолчали.

– Да вы не нервничайте. Если они тут, вы уйдете, как Александр Федорович.

– Какой Александр Федорович?

– Да Керенский же. Господи! – с неудовольствием пояснила хозяйка молодому невежде.

– А как он ушел?

– В дамском платье. Надо знать родную историю! …Да, так что там у вас стряслось? Раз вы пришли сюда, я должна знать.

– Ну сделал я заход на экспертизу по делу Миркина, пугнул, чтоб молчала… а то, мол, придушу любимого племянника.

– Какая кровожадность! – оживилась Прахова. – И что же?

– Такая гадина попалась: да-да, говорит, конечно, а сама, выходит, побежала жаловаться!

– M-м… нехорошо. Но что вас, собственно, толкнуло?

– Борис взвешивал дома металл?

– Как же иначе?

– Тогда на весах найдут шлих.

– Ай-я-яй!

– Я хотел предотвратить.

– Как жаль, что сорвалось! Задумано было талантливо. Н-да, боюсь, Борису придется туго. Впрочем, он довольно хитер.

– Продать может?

– Меня нет. Я его воспитала, как родного, вывела в люди. Он мне всем обязан. А вот вашего посредника… Он ведь теперь никому не нужен, только помеха, а?..

– Если выберусь цел, я о нем подумаю. – Приезжий посмотрел в глаза старухе: они тоже горели молодо и зло.


* * *
С немалыми предосторожностями и уловками добрался Приезжий до пивной. По всем приметам позади было чисто.

В помещении, хорошо видном сквозь широкое окно, уже составляли один на другой столики, и лишь барабанщик ютился еще в уголке, сморенный ожиданием и несчетными пенными кружками, влитыми в утлую свою утробу.

Растворившись в тени газетного киоска, Приезжий выждал, пока того выдворили на улицу. В растерянности он топтался у дверей, памятуя, что ведено отсюда не отлучаться. Однако пиво не греет, а лужи на глазах затягивало ледком, и спустя минут двенадцать Чистодел закоченел настолько, что презрел начальственное приказание. Он зарысил сначала вправо, но от угла повернул в противоположном направлении – в теплые недра метро.

Приезжий незримо сопровождал его, молясь своему охотничьему богу, чтобы не оказалось иных сопровождающих. Нет, никого не интересовал продрогший вечерний прохожий, нырнувший в вестибюль под светящейся буквой «М».

Здесь Приезжий взял Чистодела за локоть и повлек в безлюдный затишливый уголок.

– Да куда ж вы делись?! Я всякое терпение потерял! Чуть не околел на морозе! Остался, как вошь без хозяина!.. – запричитал, заобижался, закапризничал Чистодел.

Приезжий дал ему выговориться, отогреться и обрести способность порадоваться возвращению бесстрашного, отчаянного, мудрого товарища. Несколько ласковых фраз уверили Чистодела, что Приезжий никак не мог явиться раньше, выше головы занятый множеством хлопот.

– Но дело выгорело – купца я нашел.

Барабанщик преисполнился восхищения:

– Да как же вам пофартило?

– Секрет фирмы. А мужик что надо, возьмет товар, как у Миркина брал.

– Кто ж он? – жадно спросил Чистодел

– Экий шустрый! Много будешь знать – скоро состаришься. Пошли, примем на прощанье, грамм по триста – и в разные стороны.

С физиономии барабанщика сползло радостное выражение.

– Стало быть, меня побоку? – возмутился он. – Так, да? То был Чистодел лучший друг, а теперь под зад коленом?

– Закон жизни, дорогой. Связь закоротилась, лишние руки кому нужны?

– А мой парное? Я тут с вами бегал, сколько страху натерпелся. Это все за спасибо?!

– Парное за мной. Доеду до места – вышлю. Тебе ведь до востребования? Координаты помню.

Вроде и пообещал, но небрежно так, чтобы отделаться.

– Пришлете вы, так я и поверил! – озлился Чистодел.

– Слушай, мне некогда, встреча с купцом через два часа.

– Вот и я с вами. Получу свое с товара – тогда до свидания.

– Нельзя! Спугнешь ты мне купца, я обещал быть один.

Для страховки Чистодел ухватил Приезжего за рукав.

– Ничего не спугну, постою где-нибудь сбочку!

Тот изобразил колебание:

– Прямо не знаю… Ну, ладно, пожалею тебя, инвалида. Двигаем в Расторгуево.

– Куда?!

– Станция Расторгуево. На электричке.

Чистодела сотряс озноб: то ли последняя порция холода выходила, то ли предчувствие пробрало. С сомнением вглядывался он в опасного своего спутника.

– Вот я и говорю, – посочувствовал тот, – чего ты на ночь глядя потащишься?

– Нет уж, я с вами, – решился все же барабанщик.

Приезжий спрятал в воротник довольную усмешку.


* * *
Когда Пал Палыч, вытянув из Миркина сведения о Чистоделе, прямо с допроса передал их Мише Токареву, тот рьяно взялся за дело.

На первый взгляд, чего проще: доступ к райсобесовским архивам – не проблема. Однако собесовские телефоны отзывались сонными гудками: пусто у нас тут, братец, отстань.

Коротким смерчем пронесся тогда Миша по соответствующим службам, получил адрес собесовского начальника и устремился в Марьину рощу с намерением хоть из постели его вытряхнуть, но добиться проку.

И снова фортуна отвернулась. В квартире царило молодое веселье: «У папы встреча ветеранов, а мама пошла в гости». Мишу не спрашивали, кто он да что, где состоится встреча, понятия не имели, но на вопрос, скоро ли отец вернется, замялись:

– Он как когда… по обстоятельствам.

И, видя, что Миша не понял, объяснили наиболее доходчивым жестом – щелчком по горлу.

Заманчивая перспектива – получить среди ночи на руки пьяного ветерана! Не всегда Токарев применял этот принцип на практике, но помнил его твердо: кипятиться попусту вредно и глупо. «Бойцы вспоминают минувшие дни и битвы, где вместе рубились они». И имеют право чокнуться за живых и мертвых, а если переберут, не нам их судить.

…С утра пораньше Токарев торчал у запертых дверей Киевского райсобеса, включавшего территорию, где Миркин приметил Чистодела в тапочках. Вчера служащие вслед за начальником разбежались пораньше; неплохо бы сегодня явиться вовремя.

Ага, кажется, первая ласточка. Зав или замзав: строгий взор, бесформенное пальто и начищенные ботинки.

– Вам чего, гражданин?

Удостоверение Петровки поставило его по стойке «смирно»:

– Немедленно будет исполнено!

Дальше, как говаривают оперативники, «было уже просто». «Просто» заключалось в том, чтобы поднять по картотеке всех Сергеевых, естественно, Петров Ивановичей. Из них отобрать тех, кто получает пенсию по болезни или травме и проживает в районе Плотникова переулка.

Часа через полтора, наглотавшись бумажной пыли, Токарев облюбовал пятерых Сергеевых. Оставалось еще раз сделать «просто»: уговорить зава бросить все дела и вместе объехать кандидатов в Чистоделы.

Зав уговорился, из Управления дали машину, объезд начался. Одного опасался Токарев – что Чистодел не был Сергеевым, а получало его корреспонденцию подставное лицо. Но авось до подобного уровня конспирации не додумался.

(По счастью, тогда не развился еще промысел, предлагаемый ныне в объявлениях: «Сдам в аренду абонентский ящик. Конфиденциально»).

Все посещаемые Сергеевы словно поджидали кого – сидели по домам, у всех накопились к собесу претензии и просьбы. Зав разрывался между их нуждами и нетерпением оперативника. Миша продолжал твердить себе, что кипятиться попусту… и т. д.

Четвертое посещение пролило бальзам на его душу. Полоса невезения кончилась.

– Мы из райсобеса, – зачастил зав. – Сергеев Петр Иванович здесь живет?

– Живет – слишком громко, – усмехнулась молоденькая соседка. – Бывает. Отсыпается после пьянок. В таких пределах.

– Он – инвалид, и у него трудовая травма?

– Раз в жизни заставили работать, конечно, с непривычки надорвался… А вообще-то у него ярко выраженный синдром Тита, – состроила она глазки Токареву.

Миша заинтересовался:

– Синдром… ага, это сумма признаков определенной болезни. Вы медик?

– Совершенно верно.

– При какой же болезни этот синдром Тита?

– А это, знаете… «Тит, иди молотить! – живот болит. – Тит, иди кашу есть! – А где моя большая ложка?»

Зав вдруг по-детски прыснул и долго не мог уняться.

– Вы плохо относитесь к нашему подопечному, – констатировал Токарев. – Он дома?

– Нет. Позвонил вчера, что поздно вернется и чтоб засов не задвигали. Но по сию пору не явился.

– И часто он в загуле? – осторожно поинтересовался Токарев.

Вероятно, слишком осторожно, потому что девушка внимательно осмотрела Мишу.

– Как соседка я на Петра Ивановича не жалуюсь. И, если человек получает пенсию, он волен расходовать ее, как ему нравится, разве нет?.. Вы правда из собеса?

– Мы выборочно обследуем условия жизни… – начал Токарев, замолчал, махнул рукой. – Сдаюсь, – и показал удостоверение.

– Что-то случилось? – забеспокоилась она.

– Сергеев курит?

– Как паровоз.

– Не заметили, что?

– «Беломор».

– У него есть родинка над губой?

– Да.

– Тогда я остаюсь. Спасибо вам, – обернулся он к заву. – Скажите нашим в машине, что я остаюсь здесь.

Он еще побеседует с девушкой, выяснит все, что та способна сообщить о прошлом Чистодела, его занятиях, родственниках, друзьях, а среди последних – что самое главное – нет ли кого, напоминающего шантажиста. Достойное внимания передаст Знаменскому и засядет ждать Чистодела-Сергеева. И да пошлет ему наконец судьба удачу после непрестанных его промахов в деле Миркина!


* * *
Однако ждать было уже некого.

Гораздо раньше, чем начал Токарев гулять под дверями собеса, в район Расторгуево срочно вызвали судебно-медицинского эксперта. Ему предстояло осмотреть и исследовать то, что где ошметками, где кровавыми кусками облепляло рельсы и валялось на шпалах. Тут по телу человека прошел товарняк. Ночным делом машинист даже ничего не заметил.

Работа «судмедика» – впрочем, трудно и работой-то назвать это ежедневное пропитывание смертью в самом тяжком ее виде – порождает в эксперте самозащитный рефлекс, запрещающий ему воспринимать чьи-то останки как… чьи-то останки. Перед ним только объект изучения, материал.

Материал возле Расторгуево на профессиональном жаргоне именовался «бефстроганов». И не обвиняйте «судмедиков» в кощунстве. Представьте, что вам надлежит тщательно разобрать и систематизировать «бефстроганов», дабы установить, из кого он изготовлен. Пол? возраст? телосложение? рост? какие-либо черты внешности? следы внутренних болезней? И многое другое. И быстро. И безошибочно.

Эксперт все это осуществил. Кроме того, сумел сложить обрывки попавшихся там и сям окровавленных бумажек и понять, что недавно они составляли пенсионное удостоверение некоего Сергеева.

И – сверх того – там же, на железнодорожных путях, пока закрытых для движения (что вызывало бурное возмущение многих людей), он проделал несколько биохимических тестов и успел обнаружить следы яда. Под поезд был сунут только что умерщвленный человек. (Через два часа в НТО уже ничего не нашли бы).


* * *
Пал Палыч выслушал донесение Токарева, машина, вернувшаяся с объезда пенсионеров Сергеевых, доставила маленькую, с белым уголком карточку Чистодела. Его легко было представить бьющим в барабан на похоронах (деталь из рассказов соседки), но чтобы торговал шлихом?..

Кого-то он Знаменскому смутно напоминал. Правда, не имеющего отношения к делу Миркина, так что не стоило утруждать извилины. Но ощущения подобного рода привязчивы, и Знаменский все щурился на квадратик с белым уголком. Тьфу ты, чушь какая – плакат на платформе с надписью «Берегите жизнь!». Там-то и маячил впереди локомотива похожий гражданин, только в шляпе. Что ко мне прицепился этот идиотский плакат? Прошлой ночью вдруг приснилось, что гражданина сшибло-таки локомотивом и послышался даже хруст костей. А шляпа покатилась под ноги Знаменскому… Кошмарами он отродясь не страдал, видно, история с Зиной натянула нервы до звона.

– Паша! – заорал в коридоре Томин.

– Да, входи.

– Открой!

Сам он отворить не мог: обе руки были заняты влажными еще фотографиями.

– Бери сначала из левой.

В фотолаборатории не постояли за форматом, и то, что осталось от Чистодела, прохватывало оторопью. Томин наскоро объяснил, что к чему.

И выложил рядком фотографии из правой руки. Они не отличались резкостью и точка для съемки выглядела странно – брала чуть снизу и вполоборота – но без сомнения на Пал Палыча смотрели с двух – Чистодел и с двух – шантажист.

– Откуда?! – поразился он.

– Сам удивляюсь. Нашли мы, понимаешь, местечко на лестнице у Праховой, поставили, такую… ну, камеру специальную с таймером… Решили последить несколько дней, кто станет в квартиру захаживать, Миркиным интересоваться. Честно сказать, мелочь среди прочих мероприятий. Ребятам просто хотелось опробовать новую технику. И вот – на тебе!

– Оба побывали у Праховой?

– Вчера вечером. А пленку можно менять только ночью.

Знаменский позвонил, позвал Зину: для верности пусть опознает врага.

– Ну кто ожидал, что они попрутся к старухе?! – бурлил Томин.

– Н-да… надо сесть и подумать.

Они сидели и думали, порой нелогично и непоследовательно, но почти синхронно проходя этапы осмысления событий. Короткие реплики ставили точки над «i».

– Чистодел шел первым?

– Угу – пробный шар.

Полминуты молчания.

– Расторгуево близко от Домодедова…

– Я передал словесный портрет в аэропорт.

Десять секунд молчания.

– Собаку не пробовали?

– След не взяла.

Еще минута.

– Чистодел сколько пробыл?

– Всего ничего.

Стук в дверь – оба обернулись вопросительно: Кибрит возвещала о себе иначе.

Появилась секретарша НТО. После того как шантажист с легкостью получил сведения о Зине, отделу устроили взбучку и народ ударился в бдительность.

Знаменский встал между секретаршей и столом, заслоняя снимки.

– Зинаиде Яновне пришла телеграмма странная…

«Петровка, 38. Научно-технический отдел. Кибрит З.Я. лично. Никогда не забуду вас и ваших близких. Надеюсь встретиться», – прочел Пал Палыч вслух.

Телеграмма означала, что противнику стало известно о «предательстве» Кибрит.

– Спасибо. Не говорите ей пока.

– И, пожалуйста, пройдите назад левым коридором, – быстро добавил Томин, ограждая Зиночку от подозрительной встречи.

Знаменский переложил расторгуевские ужасы на шкаф.

– А шантажист сколько?

Томин наклонился к фотографиям:

– Вот он на входе, а это – на выходе. Час сорок пять.

Они перемолвились молча, глазами. Неожиданный поворот, но чего на свете не бывает…

Знаменский нашел на календаре номер телефона.

– Антонина Валериановна? Простите великодушно, что беспокою, следователь Знаменский. Никто не справлялся о Миркине, не заходил?.. Понятно… Да-да, друзья познаются в беде. Ну, извините, всего доброго.

«Вот так, о мудрейший из следователей!»

…Зина вскрикнула и закусила губу при виде своего злодея.

– Взяли?!

– Нет еще, – вздохнул Пал Палыч и пояснил, откуда снимки. – А Прахова говорит, никто не приходил.

– Могли припугнуть, как и меня, чтобы молчала, – предположила Кибрит и сама же усомнилась: – Но про что молчала?

– Версия есть, – взялся Томин суммировать совместное со Знаменским думанье. – Чистодел единственной ниточкой соединял Миркина и курьера с приисков. Нынешней ночью Чистодел убит. Вероятно, нужда в нем отпала. Но обратно металл курьер не повезет – он тогда конченый человек.

– То есть его посещение Праховой?.. – догадалась Кибрит.

– Увенчалось успехом, – докончил Томин. – Беру машину с радиотелефоном и – на запрещенной скорости в Домодедово. Пожелай успеха в охоте.

Зиночка прижала ладонь к горлу – видно, там колотилось сердце.

– Шурик, я на тебя надеюсь, как…

– …на отличного инспектора угрозыска! – приобнял ее за плечи Томин и попутно вынул у Знаменского из кармана телеграмму.

«Верно. Хотя текст, скорее, прощальный, но начальство не мешает пугнуть. Зиночку надо охранять как зеницу ока».

Она опустилась на диван. Ни разу на памяти Знаменского не укололась пружиной.

– Я побуду с тобой, ладно?.. А почему Шурик в Домодедово?

– Чистодела нашли там… невдалеке. А из Домодедова рейсы практически во все золотоносные районы.

Пал Палыч позвонил дежурному БХСС, попросил опечатать комнату Чистодела, какую-нибудь засаду оставить, а Токарева немедленно привезти к нему, Знаменскому. И немедленно же послать сотрудников на квартиру Миркина и под благовидным предлогом дожидаться там дальнейших указаний, не спуская глаз с Праховой.

Версию они с Томиным составили по оперативным данным. А надо было получить доказательства, достаточные для прокурорской санкции на обыск.

– Сережка сегодня чуть не удрал гулять.

– А пороть ты его не пробовала? – в сердцах спросил Пал Палыч. – Пусть изволит поболеть! Дай ему жароповышающего, слабительного, придумай чего, но чтоб из дому ни ногой!


* * *
Хорошо, Миша Токарев уже не застал Кибрит у Знаменского, а то пришлось бы вдвое горше.

Едучи к следователю, не ждал он нападок: все-таки логово Чистодела разыскал, а что того накануне убили – он, Миша, не виноват.

И вдруг выяснилось, что виноват. На сколько уж процентов – не вычислишь, но виноват. Потому что не было шантажисту особой нужды физически уничтожать барабанщика; не представлял он опасности, даже если выпадал из цепи перекупщиков. Одно могло решить его судьбу: шантажист узнал, что милиции известны приметы Чистодела, что их обоих ищут. И тут он не пожалел усилий, чтобы обрубить концы.

А откуда узнал, что их ищут? Конечно, от Праховой. А та – от Миши, проявившего позорную слабину и лопоухость.

Иной кто на месте Пал Палыча разнес бы Токарева на все корки, да еще, пожалуй, накапал бы начальству. Знаменский же только продемонстрировал «бефстроганов» и спросил:

– Ну почему ты, скажи на милость, не объяснил тогда же, что лопухнулся?!

– Какое-то затмение, Пал Палыч… – Токарев осип от увиденного. – Но не среагировала Прахова на словесные портреты, это точно. А до того я у нее сидел-сидел… Она мне совершенно задурила голову. Не старуха, а конец света! Часа два бился попусту…

(Два двадцать, уточнил про себя Знаменский. Новая техника работала исправно, запечатлела и Токарева и Настю, выбегавшую куда-то перед уходом шантажиста).

И тут разговор принял новое течение и весь сосредоточился на Борисе Миркине. И Миша наконец-то ощутил, что способен принести Пал Палычу реальную пользу – тот готовился к решающему допросу и любую черту и черточку характера Миркина схватывал и впитывал и требовал еще и еще. А поскольку память у Миши была магнитофонная, то вся праховская словесная дребедень перекочевала в уши Знаменского, и, прощаясь, тот поблагодарил Мишу тепло и серьезно и попросил побыть на рабочем месте.


* * *
Миркин был готов к очередному натиску следователя. Прошлый раз расстались на том, что «полежит на коечке, авось что вспомнит». И он усердно «вспоминал» и затверживал свои «воспоминания» и накачивал себя решимостью, не поддаваясь никаким уловкам, «каяться» строго по намеченному плану.

В кабинете Знаменского он ощутил некую наэлектризованность и взбаламученность и еще пуще напрягся для отпора. Но Пал Палыч имел вид задумчивый. Пил крепкий чай из термоса. На столе стоял второй стакан и горкой лежали дешевые конфеты.

– Если хотите – ухаживайте за собой сами.

Миркину было не до чаю.

– Странно: видел вчера сон, и сегодня он сбылся, да так жутко… – Знаменский хлебнул из стакана, скатал в шарик конфетную обертку. – До того, как вы начнете излагать то, что приготовили, Борис Семенович, один вопрос: Чистодел не поминал, откуда привозят шлих, из каких краев? Есть, что сказать, Борис Семенович, не скрывайте, зачтется.

Скрывать вроде бы нет смысла – прикинул Миркин.

– Когда он предложил мне песок, я, чтобы сбить цену, говорю: небось примесей много, с ним работать трудно, а он говорит: не беспокойся, золото высокопробное, сусуманское.

– Что значит «сусуманское»?

– Не знаю. Я ему вида не подал, но, честное слово, не знаю.

Знаменский набрал внутренний номер:

– Миша, я. Что такое «сусуманское» золото?

– Сусуманские прииски восточнее Оймякона, – без запинки отрапортовал Токарев. – А Оймякон – полюс холода.

– Как туда добираются?

– Через Хабаровск.

– Ага. Томин поехал в Домодедово, будь другом, пусть его тоже сориентируют в географии.

Пал Палыч долил горяченького из термоса.

– Дрянные конфеты, – и полез в ящик за пачкой рафинада.

Заодно вынул пенсионное фото Сергеева Петра Ивановича и положил перед Миркиным.

– Д-да, это он… Удалось найти? И задержали? – взволновался Миркин.

«Если Чистодела взяли, устроят очную ставку. Что из него успели вытрясти?»

– Найти-то нашли. Только вот… не задержали, – Знаменский звякал ложкой, размешивая чай. – Он в оркестрике духовом подхалтуривал на похоронах. Знали?

– Нет.

– Бухал в барабан.

«К чему это все? Раз упустили. Его, что ли, в Домодедове ловят? Глупость какая».

Знаменский допил чай, встряхнулся и взялся за городской аппарат:

– Это, видимо, Настя? С вами говорит следователь Знаменский. Там у вас наши сотрудники, будьте добры кого-нибудь из них… Да, Знаменский. Ну что вы там?.. Правильно. А как ведет себя Антонина Валериановна? Следовало ожидать… Да, как смогу, приеду.

Миркин сидел совершенно неподвижно, но лицо его Пал Палыч «читал» без труда:

– Хочется спросить, почему там наши люди?

– Наверное, засада, – равнодушно буркнул Миркин.

– Зачем?

– Н-ну, может, купца моего надеетесь подстеречь…

– Он вас навещал? – иронически изумился Пал Палыч. – А как же конспирация? Ох, Миркин, Миркин… Борис Семенович… – с сожалением покачал он головой и добавил уже раздельно и многозначительно:

– В гомеопатию я не верю! Ясно?

Миркин дрогнул:

– О чем вы?

– О Праховой.

– При чем тут она? Безобидная старушка…

– Вчера у безобидной старушки побывал тот самый шантажист. Они долго беседовали. Как вы думаете, если у нее сейчас сделать обыск, а?

Голосом Миркин владел хорошо:

– У Праховой? Обыск? Смешно, Пал Палыч…

– Мне – нет. Потому что несколько раньше у вашей старушки побывал еще кое-кто.

Он показал лестничную фотографию барабанщика. Миркин узнал дверь с двумя замками и цепочкой, узнал и посетителя.

– Чистодел… Что его вдруг понесло?!

– Вероятно, послали выяснить обстановку.

Знаменский поднялся, снял со шкафа расторгуевские снимки.

– И вот он же – в ночь после визита к Праховой.

Миркин вцепился руками в стол:

– Мама родная!.. Мама родная!.. Что это такое?!

– Положили под товарняк. Опознали по пенсионной книжке.

Между двух стекол было заключено крошево изодранных страничек, но по случайности (которыми судьба любит намекнуть на ограниченность нашего материалистического мышления) клочок фотографии с одним глазом остался нетронутым и отчетливо совпадал с собесовской карточкой.

Знаменский шагал по кабинету за его спиной.

– Не терплю читать мораль, Борис Семенович, но он на вашей совести.

– Нет! – вскрикнул Миркин и вскочил. – Нет, нет!

– На чьей же?

– Того, кто это сделал!

– Да откуда у него совесть? А вот вы, кабы не пеклись о мнении Столешникова, выдали бы Чистодела сразу. Получил бы срок – но не вышку же…

Миркин рывком отвернулся от стола.

– Если можно… пожалуйста. Пал Палыч… уберите это…

Знаменский убрал и молча налил ему чаю. Миркин поднял глаза – поблагодарить – и понял, что следователю его жалко. Подбородок предательски задрожал. Самому тоже стало жутко себя жалко.

– Сколько вам было, когда умерла мать, Борис Семенович?

– А?.. Пятнадцать.

– С тех пор Прахова кормила-поила, обучала уму-разуму… И вам не хотелось вырваться из-под опеки?.. Пятнадцать лет, конечно, не возраст, но потом, позже? Ведь вы не питали к ней теплых чувств.

– Ну почему… – вяло возразил Миркин.

– Да иначе и быть не могло. Когда вы обмолвились, что не сильно любили мать, я сначала не понял. Потом кое-что порассказали. Кое-что я довообразил. И, знаете, не позавидовал.

Миркин сжимал опустевший стакан. Сочувственно и мягко его вели к западне. Под ногами было скользко. За что бы уцепиться, удержаться?

– Простите, можно еще? – потянулся он к термосу.

Совсем не те варианты продумывал он на коечке, не к тому следователю шел на допрос. И уж, конечно, не чаял этого ужаса на рельсах.

– Заварено с мятой?

– Угу. Так вот я представил себе парнишку, у которого мать живет в прислугах за харчи и обноски, – продолжил Знаменский, не давая разговору отклониться от темы. – Представил вас в школе, во дворе… Самолюбивый подросток. И эта зависимость, унижение… Вышвырнутые из квартиры котята, щенки…

Миркин молчал.

– Нет? Значит, вы благодарны Праховой за то, как она устроила вашу судьбу?

– Оставим это, честное слово! Что вам моя судьба?

Невыносимое у него лицо – видишь, как ранят твои слова, как бередят давние болячки. Несчастный, в общем-то, человек.

– Ваша судьба схлестнулась с другими судьбами. Я обязан вас понять. Кто передо мной? Крепкий делец с припрятанным где-нибудь капиталом? Или вечный мальчик на побегушках при какой-то дикой старухе?

– Не лезьте вы мне в душу! – запсиховал Миркин.

– Так откройтесь сами.

Миркин хотел что-то сказать, но остановился.

– Откройтесь, право, Борис Семенович. Зря вы считаете, что трудно. Вам ведь хочется выдать старуху! Верно? Пусть бы тоже узнала, почем фунт лиха…

«Молчишь. Ну, придется тебя оскорбить».

– Вижу, что хочется. Но что-то удерживает. Застарелая покорность? Или мелкий расчет? Дескать, я буду сидеть, а она посылочку пришлет: конфеток там, колбаски с барского плеча…

«Опять молчишь?»

Но молчал Миркин красноречиво, и Пал Палыч правильно сделал, что тоже держал паузу.

Внезапно Миркин взорвался почти на крике:

– Пропади она пропадом со своей колбаской! Пишите! Пишите, пока не передумал!..


* * *
Такого радостного и веселого обыска никому из его участников не случалось проводить. При обилии всяческих шкафов, комодов, укромных местечек и закоулков объем трудов предстоял громадный. Да впереди еще коридор с неведомыми залежами, да какие-то стеллажи в передней. Но всем все было нипочем. Спала с души тяжесть, сил хватило бы хоть на сутки, хоть на двое.

Ширмы, делившие пространство и придававшие каждой части его разумный смысл, вынесли вон – и комната превратилась в беспорядочное сборище мебели, обнажились кучи мусора в углах, куда годами не добиралась Настя, прежнее великолепие исказилось нелепо и создало обыску карикатурный фон.

Прахова упорно крепилась, стараясь сохранить достоинство. Оперативники из группы Токарева развлечения ради подыгрывали ей, изъявляли почтительность, выслушивали «великосветские» тирады; а один все отвешивал поклоны, потешая окружающих, и Токареву пришлось отвести его в кухню и пригрозить выговором «за клоунаду в процессе проведения обыска».

Антонина Валериановна, сидя в любимом кресле, раскладывала сложный пасьянс. Периодически звонил будильник, и она принимала свои крупинки.

В положенное время Настя состряпала и подала ей ужин; «шпиков» она поначалу игнорировала. Однако нарастающее разорение родного гнезда побудило ее по-своему включиться в общую деятельность. Нависая над «отработанным» участком, она спрашивала грубо:

– Можно убирать?

И принималась укладывать вещи обратно. Но будь то кружевные шали, отрезы шелка или побитое молью тряпье – ничто не желало умещаться в прежнем объеме. Десятилетиями слеживались они, спрессовались временем, а сейчас распрямились, напитались воздухом и не лезли назад.

Настя отчаялась, уперла руки в бока и начала поносить вперемежку и хозяйское добро и разбойничающих в доме «ментиков».

– На-астя! – урезонивала Прахова, когда та слишком повышала голос.

В области брани лексикон у молчаливой Насти оказался неожиданно богат и сочен, уходил корнями в народную толщу прошлого века, и ему в подметки не годилась скудная, однообразная современная матерщина.

Знаменский хотел было угомонить ругательницу – ради Зиночки, но та шепотом воспротивилась:

– Не ханжествуй. Такое услышишь раз в жизни!

Действительно, хоть на магнитофон пиши «для внутреннего пользования».

Пал Палыч сел против Праховой с пистолетом, который ему вручил кто-то из токаревских парней.

– Бельгийский браунинг, Антонина Валериановна.

– Вы думаете, это настоящий? – невинно спросила она.

– Вполне. С оружием я как-нибудь знаком.

– Боже мой, как любопытно! Я всегда считала его зажигалкой, но мы с Настей не курим, и я хранила просто как память о моем третьем муже… Или о втором?.. Ах, я в таком состоянии от вашего нашествия… Даже пасьянс не удается!

– Зина, на минуту!

Та подошла танцующей походкой, непринужденно лавируя среди мебельных дебрей.

– Зинаида Яновна, наш эксперт, – представил Знаменский.

Прахова впилась в Кибрит неприязненным взглядом.

– Антонина Валериановна утверждает, что принимала браунинг за игрушку. Ты его осматривала?

– Да. В отличном состоянии, последний раз смазывали дней десять назад. И я знаю место на обойме, где наверняка сохранились отпечатки пальцев того, кто это делал.

– Вы рассказываете весьма интересно, дорогая, но…

– Спасибо, Зина, все.

Зиночка улыбнулась и скрылась за шкафом, где на створках два кавалера скрестили шпаги.

До сих пор Знаменский допрашивал Прахову урывками – отвлекало общее руководство обыском. Но теперь дело наладилось и можно было заняться Праховой более основательно.

– Не скажете ли, зачем к вам приходил этот человек? – показал он фотографию Чистодела.

– Хотел отдать долг Борису.

– А этот?

Прахова долго рассматривала шантажиста.

– Какая неудачная фотография, даже не разберешь лица.

– Полно, Антонина Валериановна, фотография достаточно разборчива.

– Настя! Настя, милая, ты узнаешь этого человека?

– Первый раз вижу.

– Ну? Что я говорила?

– Антонина Валериановна, совершенно точно известно, что он пробыл у вас вчера более полутора часов.

– Да?.. Ну, если известно… Но в жизни он гораздо красивее.

– Так кто он и с какой целью вас навещал?

Прахова поправила прическу и устремила на Пал Палыча томный взор:

– Вам не кажется, что вы задаете нескромные вопросы?

– Такая работа.

– Ах, нет, я не в том смысле. Не забывайте, что я женщина, и как у всякой женщины у меня могут быть свои тайны. Вы следователь, вы должны быть психологом, как Порфирий Петрович у Федора Достоевского. Нельзя же так грубо, в лоб спрашивать даму, с какой целью ее посещал мужчина!

Смешливо фыркнул ощупывавший стену миноискателем оперативник. Настя где-то невдалеке вновь принялась браниться.

«Нет, это не допрос – это оперетка!»

Знаменский с трудом сохранял серьезность.

– Надеюсь, вы не ждете, что я приму ваше объяснение за чистую монету?

– Полагаете, я стара? Вы просто невежливы с дамой, голубчик!

Зазвонил будильник. Прахова огляделась в поисках своих лекарств.

– Где моя гомеопатия? – строго вопросила она Пал Палыча. – Такие маленькие коробочки – три круглые, три квадратные? Боже, вы все так перерыли, что теперь не найти! Никто не видел? Шесть коробочек…

Внезапно она замолкла, уставясь в угол. Знаменский проследил за ее взглядом. Присев на корточки, Миша Токарев достал из кармана перочинный нож и поддел одну из паркетин. Та поднялась вместе с несколькими соседними.

– Пал Палыч, тайник!

Из образовавшейся дыры Миша извлек большую и явно очень тяжелую жестяную банку. Торжествуя, понес Знаменскому, водрузил поверх пасьянса:

– Шлих, Пал Палыч.

– Вот мы и добрались до сути дела. Откуда у вас золотой песок, Антонина Валериановна?

Прахова еще пыталась бороться:

– Его приобрел мой покойный муж.

– Который по счету? – язвительно осведомился Токарев и отправился на дальнейшие поиски.

– Второй… А может быть, третий… Когда я волнуюсь, я их путаю.

– И вы хранили его – тоже как память?

– Ну, мало ли, на черный день…

– Золото похищено с приисков. Кто вам его продал?

– Моему мужу, – упрямо поправила Прахова.

– Значит, он у вас давно?

– Ну разумеется!

– Зина! Можно установить, когда добыто золото – много лет назад или недавно?

Кибрит отозвалась откуда-то слева:

– Даже очень легко!

– Отлично. Ну как, Антонина Валериановна, может быть, шутки в сторону и поговорим начистоту?

– Не понимаю, о чем вы.

Знаменский переставил неподъемную банку на черный стол, предложил Праховой собрать карты – раз пасьянс не удался. Та согласилась, но собирала не спеша, выгадывая время на какую-нибудь еще увертку. Знаменский мельком подумал, что намучается с ней на будущих допросах. Но сейчас ему тоже некуда было спешить.

Когда столик очистился, Пал Палыч галантно поблагодарил (хотелось, как и остальным, подурачиться).

– А теперь, Антонина Валериановна, позвольте познакомить вас с показаниями Бориса Миркина, благодаря которым я и получил санкцию на обыск.

Прахова посерела.

И тут донесся смех Зиночки и ее возглас:

– Пал Палыч, еще тайник!

И опять появился Миша Токарев, неся жестянку.

– Мадам, – проникновенным пасторским голосом укорил он, – с вами грыжу наживешь, право слово!

Ах, если бы он еще знал о Париже!


* * *
Тем временем Томин в аэропорту проделывал свое «просто».

Все помещения были грамотно и скрытно прочесаны. (Сказать легко – осуществить хлопотно: в аэропортах, мягко выражаясь, людно.) Убийцу не нашли. Фотографию показали девушкам в кафе, в кассах и всем служащим, бывающим в залах или на выходе к летному полю. Томин снова и снова описывал его внешность, манеры. Люди отрицательно качали головами.

– И что теперь? – спросил подполковник милиции, помогавший Томину.

«Беда, что мы ничего не знаем. Все предположительно. Он мог явиться сюда ночью, с ходу взять билет и улететь куда угодно. Мог не достать билета и вернуться в город…»

– Думаю, он все-таки улетел хабаровским рейсом, – наперекор сомнениям произнес Томин вслух.

Хабаровских было два – вчерашний полуночный и сегодняшний рано с утра. Первый должен был вскоре пойти на посадку.

– Ведите меня к самому высокому начальству. Поклонюсь в ножки, чай не откажут.

Если бы у Томина не было с собой расторгуевских фотографий, неизвестно, как отреагировал бы на него аэрофлотовец в просторном кабинете. Чужое ведомство, чужие заботы, какой-то красноглазый от недосыпа инспектор МУРа… Но наглядное зверство вытряхивает человека из мундира.

– Я даю вам связь с обоими «бортами». Приказываю стюардессам вас выслушать. Вы описываете убийцу. Пусть девушки пройдут по салонам, посмотрят на пассажиров. И доложат. Ясно? – требовательно оглядел он Томина и подполковника, словно не они только что изложили ему подобную просьбу.


* * *
А обыск продолжался. Чего только не накопит жадный человек за семьдесят лет? Сколько бессмысленного хлама, частью уже истлевшего, поползло из сундуков, коробок и свертков, когда переместились в коридор!..

Настя стала повторяться в своих проклятиях, потом и совсем иссякла.

– Все, что ли, в комнате-то? Кончили? – мрачно спросила она и начала яростно подметать мусор, вздымая пыль.

Прахова, обессиленная, сломленная, полулежала в кресле.

– Настя, – застонала она, – там на полу… Это не анакардиум?

Настя в сердцах подняла и сунула ей коробочку:

– Кончилась ваша гомеопатия! Боренька, Боренька… пригрели змееныша!..

– Чем скрести сухим веником, лучше собрали бы хозяйке, что надо, – сказал Токарев.

Настя опустила веник. Помолчала, соображая, о чем речь. Поняла.

– А что надо? – спросила обреченно.

– Ну, белье и прочее… необходимое.

Она швырнула веник, приволокла откуда-то огромный и некогда шикарный чемодан и взялась укладывать в него бархатные халаты, домашние туфли, колоду карт…

– Такой сундук нельзя, – изумился Токарев.

– Завсегда с этим саквояжем ездили!

– Но, видимо, в другое место… – хмыкнул Токарев.

Зазвонил телефон.

От Томина передали одну фразу:

«Взят при посадке самолета в Хабаровске».

Новость была дороже всего изъятого золота. Беспорядочно пожимали друг другу руки, поздравляли Зиночку, пили хмель победы.

И – с новым азартом за работу…

Нет, иногда жизнь, несомненно, прекрасна. И дело, которое делаешь, кажется самым нужным на свете.

Ушел и не вернулся

Весна застала Знаменского и Кибрит в командировке. Недели две перед тем держалось тусклое межсезонье – ни тепла, ни мороза, ни солнца, ни дождя – природа уперлась на самом скучном месте, похоже, раздумывая, не отменить ли смену времен года.

И городок, куда их занесло, выглядел стареньким, унылым, замусоренным, едва-едва прозябающим в недалекой, но безнадежной провинции.

Но однажды вечером небо распахнулось, солнце устроило феерический закат, сжигая остатки туч, и наутро весна взорвалась трелями зябликов, стаями скворцов, светом, голубизной, запахом земли, из которой торопливо лезли бесчисленные зеленые стрелочки, и пригретой солнцем хвои под окнами гостиницы (тут росли породистые саженые елки метров четырех высотой).

Особенно живительна была эта свежесть воздуха. Переменившийся ветер выдул и унес везде проникавший кисло-шерстяной запах, обильно испускаемый красильной фабрикой, местным производственным «гигантом» – единственным крупным предприятием, кормившим две трети здешних жителей. Длинные приземистые корпуса, сложенные из буро-красного кирпича, выстроены были некогда неглупым, вероятно, заводчиком, оснащены иностранными машинами и по сей день неторопливо и солидно пыхтели, скрипели, трудились…

И как только прояснело небо и зазеленели палисадники, городок оказался уютным и милым. И удивительно нетронутым в своей дореволюционной архитектуре. В домах, хороводом обступавших центральную площадь, размещались городские начальства, Дворец культуры, почта с телеграфом, гостиница. Все они прежде принадлежали соответственно городскому голове, земскому собранию, почтовому ведомству; гостиница и раньше принимала постояльцев, только называлось это «номера для проезжающих» и внизу располагался трактир, а не нынешний буфет.

Первозданность города спас овраг. Старые особнячки непременно начали бы крушить и, следуя веянию времени, городить вместо них бетонные пятиэтажки и стеклянные павильоны для магазинов, парикмахерских и прочих «бытуслуг». Но невинный внешне овражек лег непреодолимой преградой на пути цивилизации.

И к железной дороге, и к шоссе можно было попасть, лишь проехав через перекрывавший его мост. Мост десятилетиями шутя выдерживал вес телег; фабричные грузовики постепенно его расшатали, потребовался новый настил и опоры. А между тем овраг рос в длину и ширину. И когда встал вопрос о новом строительстве (чем мы хуже других?) и были призваны специалисты, чтобы реконструировать и сделать мост пригодным для панелевозов, бульдозеров и прочей тяжелой техники, – то специалисты представили чертеж шестисотметровой эстакады немыслимой красоты и немыслимой стоимости. Широкая полоса почвы вдоль оврага, а также «в головах» его и «в ногах» оказалась склонной к оползням и прочим коварным фокусам.

Городские власти долго проклинали овраг, подсчитывали, в какую сумму влетит кружная дорожная петля в обход него; цифры получались опять-таки устрашающие. Что делать? что делать?.. А решение лежало на поверхности: строить, не доезжая до оврага, на ровном песчаном пустыре. Пусть будет старый город и новый город. Как за границей, подпустил кто-то. А за границей так? Ну конечно, вон один обкомовский ездил, рассказывал. Правда? Честное слово. Ура! У нас будет, как за границей! Да еще экономия! Да сокращение сроков!

(«Как за границей» заселили пока четыре дома. Туда охотно перебралось население фабричных бараков – тоже дореволюционных.)

Все это поведала Знаменскому и Кибрит толстенькая буфетчица в первый же вечер, когда, распаковав чемоданы, они спустились перекусить. Зачем прибыли сотрудники МВД, буфетчица не расспрашивала – знала. Да и весь городок, по-видимому, знал: что-то на фабрике открылось незаконное, прислали искать виноватых. Слово «следствие» будоражило умы, рождало пересуды и домыслы. Неприятное слово.

Но здесь принято было приветливо здороваться друг с другом на улице. Улыбались и приезжим, говорили: «День добрый», «Вечер добрый». Никто не косился. А если возникали толки, то скрытно, за спиной.

Словом, симпатичный оказался городок. И дело по-своему небезынтересное.

В магазинах нескольких смежных областей обнаружились рулоны «левого» сукна. Товароведы установили, что все они выпущены одной красильной фабрикой – тутошней. Кибрит скоренько разобралась в технологии. Пал Палыч в бухгалтерии – и оба поняли, что наскоком не возьмут. Ничего не ясно: кто ворует, как ворует и сколько ворует.

Не то чтобы украсть было нельзя или нечего; предложи Знаменскому и Кибрит изобрести способ, они бы в момент изобрели их с десяток. Но вот что изобрели фабричные жулики, сообразить не удавалось.

Значит, не четыре-пять деньков, а может быть, и весь май проведут они в тихой, опрятной, малолюдной и неблагоустроенной гостинице с елями против окон. Кибрит на третьем этаже, Знаменский на втором, как раз под ней; ее пол – его потолок.


* * *
Поручая расследование Знаменскому, начальник отдела Скопин (вопреки обыкновению не давать руководящих напутствий) счел нужным кое-что объяснить ему наедине.

В местностях, где идет первичный прием шерсти, закладываются основы для хищений в поистине чудовищных размерах. Сколько в действительности сдается шерсти – неизвестно. Вес ничего не значит, важны коэффициенты загрязненности, жирности, влажности и т. п. Должность приемщика, как правило, наследственная, поколение за поколением занимают ее люди из одной семьи. И получают огромные взятки: от сдатчиков, чтоб написал побольше, от переработчиков сырья, чтоб написал поменьше.

Практика всем известна, не раз предпринимались попытки ее пресечь. Однако от «шерстяных дел» тянулись крепкие нити в такие верха, что ревнители закона неизменно получали приказ заткнуться, не подлежавший никакому оспариванию.

Сменялись приемщики, сменялись покровительствовавшие им высокопоставленные лица (обычно становясь еще более высокопоставленными), а табу на двухзвенную цепочку: неучтенное сырье – «левое» производство тканей и изделий – сохранялось неизменным. Слишком, видно, велики были богатства, притекавшие снизу вверх.

Перед многими беззакониями властей предержащих блюстители закона поневоле потупляли очи. Но все же порой в юридической среде созревал бунт. Создавались тайные коалиции. Редко, правда. И еще реже приносило это плоды. Но на сей раз даже осторожный Скопин на что-то надеялся. Надо думать, на те же верхи, где кто-то вознамерился кого-то свалить.

Знаменскому поручалось скромное «шерстяное дело» (вероятно, одно из многих, иначе оно не имело бы и смысла). Красильная фабрика существовала отдельно от текстильных комбинатов, которые сами перерабатывали сырье в пряжу, сами ткали, сами и красили… сами и все остальное. По сравнительно небольшому объему производства она вряд ли имела финансовую возможность прямого выхода на могущественных защитников. Но раз гнала «левак», то уж какие-нибудь власти грели на нем руки и что-нибудь да «отстегивали» вышестоящим.

Если вести себя «локально», раньше срока не тревожить начальство, то, может быть, потом удастся и вторжение в запретную зону – «по закону сообщающихся сосудов», – усмехнулся в заключение Скопин и ненужно пробежался пальцами по клавишам селектора.

Волнуется старик, констатировал Знаменский. Вступил в полосу риска.

«Старик» было данью уважения; пятьдесят три – пятьдесят четыре года при богатырском сложении, закаленных нервах и трезвом, искушенном уме – возраст профессионального расцвета.

– Вы с красильным производством вряд ли сталкивались?

– M-м… однажды мать при мне перекрашивала кофточку.

– Тогда вам понадобится универсальный эксперт-криминалист, иначе засядете там. Кого просить? Или еще подумаете?

«Думать-то нечего, но удобно ли тащить Зину в глушь? У нее свои дела, планы».

– Я бы порекомендовал Зинаиду Яновну Кибрит, – подозрительно серьезно произнес Скопин. – Вполне квалифицированный специалист. Надеюсь, вы сработаетесь.

Знаменский понял, что над ним добродушно подтрунивают, в том же тоне поблагодарил за совет и принял его.

Он был бы искренне смущен, если б прочел мысль Скопина: «Либо эта парочка после командировки побежит наконец в загс, либо затянувшийся «недороман» – дохлый номер».


* * *
Перед горотделом милиции радовал глаз чистый газончик. В притененном углу его еще голубели последние первоцветы… как они называются?.. крошечные луковичные, вылезающие почти из-под снега… светло-синие звездочки на стебельках-соломинках… надо вспомнить хотя бы из уважения к отцу… (Он был ботаник и когда-то экзаменовал Пашку-маленького – сам именовался Пашкой-большим, Павлом Викентьевичем – на тему «Дикая и культурная флора среднерусской полосы».) Ага, «сцилла» зовутся эти малышки. Сцилла. Вот и хорошо.

Остальное пока плоховато. Знаменский шел в кабинет начальника, чтобы по спецтелефону доложить Скопину о практически нулевых результатах следствия. Источник хищения крылся в межцеховом учете – вот и все, что они с Кибрит могли пока утверждать.

– Пусть вас не слишком давит фактор времени, – донесся знакомый баритон. – Главное – то, о чем мы с вами говорили. Тут уж попрошу с полной отдачей. Усвоили?

– Усвоили, Вадим Александрович, – и Знаменский ощутил этакое каникулярное настроение.

«На веслах бы в воскресенье посидеть… А ведь я ни разу не катал Зину на лодке. Разлив уже схлынул, берега видны. Уйти вверх по течению, прочь от фабричных сбросов. А то скоро закипит черемуха – и захолодает. У кого бы раздобыть лодку?!..»

С этой заботой он спустился в дежурку и решил подождать, пока освободится лейтенант за перегородкой. Тот оформлял полупьяного парня, арестованного за мелкое хулиганство.

– Следующий раз не семь, а пятнадцать получишь. Ремень, галстук, шнурки.

– Виноват, начальник, – каялся парень. – Как говорится, шел домой, попал в пивную…

Пока он снимал недозволенные в камере предметы и тщетно искал шнурки на ботинках с пряжками, появилась молодая женщина, которую Знаменский уже встречал на центральной площади. Всегда оживленная, нарядная, она запомнилась гордой посадкой головы, плавностью, с какой несла над землей свое стройное, чуть полнеющее тело, добротной, не косметической красотой лица. Но сейчас обычной улыбки не было и в помине, глаза заплаканы.

– У меня пропал муж! – трагически сообщила женщина. – К кому мне обратиться?

Парень хмыкнул:

– Это надо в бюро находок.

– Помолчи, – одернул дежурный и предложил рассказать, в чем дело.

– Понимаете, вчера вечером сказал на часок… а ушел – и не вернулся! Я всех с утра обегала, никто не видел, не слышал… Просто подумать страшно!

– Фамилия?

– Миловидов. Сергей Иванович.

Дежурный просмотрел два коротеньких списка.

– У меня сведений нет. Милицией за истекшие сутки не задерживался. В больницу не поступал.

– Но куда же он мог деться?! – воскликнула женщина в отчаянии. – Мне юрист на работе сказал: просите назначить розыск. Я принесла его фотографии… – она нервно открыла сумочку.

Лейтенант остановил:

– Давайте подождем. В подобных случаях розыск сразу не объявляется.

– Почему?

– Такой, простите, порядок, – не всякое разъяснение приятно давать. – Дело-то житейское: ну не ночевал… ну бывает.

Дежурный перекладывал какие-то бумаги, давая понять, что свои функции выполнил. Но женщина осталась стоять, будто и не слыхала. И утешать ее начал парень, лишившийся галстука и ремня. Поддерживая штаны, он объяснил:

– Начальству с нашим братом хлопот хватает. Если еще ловить тех, кто от жены загулял…

Миловидова обернулась и оглядела его презрительно с ног до головы.

– Ну и что? – пробормотал парень, несколько смешавшись. – И не от таких гуляли. Взять хоть Нефертити. Считается, красавица на все времена, да? А ее, между прочим, вовсе муж бросил. Исторический факт. Лично в книжке прочитал!

Не дослушав, Миловидова вновь обратилась к лейтенанту.

– Вы записали фамилию?

– Миловидов.

– Он работает на красильной фабрике…

– Да-да, если что – известим вас. Но я так полагаю, что жив-здоров и объявится.

– Ох, только бы жив! Только бы жив!

Объявится, внутренне поддержал лейтенанта Пал Палыч, как-то не заразившись тревогой женщины. Ну и скандал она ему закатит! Темперамент – ого-го…

Благодушное расположение духа покинуло бы Знаменского, будь он свидетелем недавнего вечернего разговора Миловидовой с неким мужчиной в глухой аллее парка, спускавшегося от Дворца культуры к речке. Мужчина был высок и подтянут («уездный ковбой»); оба волновались, оба страдали.

– Ленушка, ждать нельзя! – убеждал он. – Надо решаться! Сегодня решаться – завтра делать!

– Страшно… – шептала она. – Взять на себя такое…

– Но это единственный шанс решить сразу все! Другого не будет! Ты понимаешь? Сейчас все сошлось в узел, давай рубить!

– Умом я понимаю. Но убийство… выговорить и то жутко.

– Думаешь, я иду на это легко? Но это же друг для друга! У нас настоящая любовь, одна на миллион. Ради нее! Она все оправдает!

Женщина вздыхала прерывисто, утыкалась ему в грудь, задушенно бормотала:

– Ой, нет…

– Да неужели не сможешь, золотая моя? Сможешь ведь! И станем вольные птицы! Свобода. Деньги. И никто не разлучит!

– А если сорвется?

– Молчи, молчи! – Он целовал ее и произносил как заклинание: – Надо верить! Только верить – тогда все будет наше. Все!


* * *
Уяснив, что житье в гостинице может затянуться, Кибрит обзавелась минимальным хозяйством. Завтракали они с Пал Палычем в буфете, обедали в фабричной столовой, но к ужину буфет бывал либо заперт, либо пуст (если не считать пыльных пачек печенья).

Кибрит предприняла поход по местным торговым точкам, купила заварочный чайник, чашки, ложки-вилки, тарелки – всего по три (вдруг случайный гость), еще какую-то мелкую утварь. А также запас сахару и прочей бакалеи. Выходной день, проведенный на сухомятке, побудил ее на новые траты: плитка и сковорода открывали уже некоторый простор для стряпни.

От гостиничных щедрот не приняли ничего, кроме неисправного электрического чайника (который Пал Палыч починил): и у толстушки-буфетчицы и у всех здесь кто-нибудь из семейных да работал на фабрике. Коснется его следствие – женщина прибежит просить о снисхождении. Нельзя связывать себя благодарностью за какие-либо услуги.

Впервые они жили вот так – в отрыве от служебной толчеи, уединенно и почти вместе. Вдвоем ходили на работу, чаще всего вдвоем и возвращались и проводили вечера. Нежданно – после стольких лет – обнаруживали друг в друге незнакомые черты и привычки. Обнаруживали массу важных вопросов, которые прежде не успели обсудить. И все им было друг в друге интересно.

Одно мешало – пикантность ситуации с точки зрения окружающих. У администраторши, дежурной, уборщицы глаза горели: вчера «он» к «ней» ходил, сегодня «она» к «нему».

– Третьего дня пораньше разошлись.

– А вчера заполночь, меня уж сон сморил.

– Он-то статный какой и на лицо видный.

– Ну уж она не хуже. Пара хоть куда.

– А заметили, когда он у ней, дверь не притворена. Чтоб мы, значит, чего не подумали.

– Она-то, может, себя и блюдет, да чтоб мужик своего не добился… Нельзя ж столько времени все о работе! Командировочный, известно, до баб лют.

Сплетни были, в общем-то, благожелательны: оба холостые, ихняя воля. (Паспорта при вселении предъявлялись и, естественно, обследовались.)

– А может, у них любовь?

– Может, и любовь.

Пал Палыч с Зиночкой посмеивались, но немножко и стеснялись. Особенно Пал Палыч, чувствовавший, что в подозрениях гостиничной обслуги есть доля истины.

Однако дверь они стали закрывать. Фабричные новости, набегавшие версии не предназначались для посторонних, возможно, заинтересованных не только интимными подробностями ушей…

В так называемых «хозяйственных делах» для профессионалов есть своя увлекательность. Подобна преследованию скрывающегося уголовника погоня за прячущейся, «задами» перебегающей из документа в документ, пропадающей, вновь возникающей или уничтожаемой цифрой. Похождения иной накладной запутаннее, чем трюки и петли опытного вора-гастролера. К тому же цифры и накладные намеренно разбегаются в разные стороны; их надо выследить, изловить, собрать вместе и доказать, что они «из одной шайки».

Городская фабрика не обещала, конечно, головокружительных загадок, но попотеть и покорпеть с ней придется.

Принимали ткань по весу и количеству рулонов. А готовую сдавали по количеству рулонов и метражу. Вес как показатель напрочь выпадал. Количество же рулонов везде сходилось.

– Пал Палыч, как сводят вес с метражом? – спросила проницательная Зиночка при первом же обмене впечатлениями, едва выйдя с фабричной территории.

– Никак.

– Совсем никак?!

– Угу. Говорят, нереально. Не изобретешь им способ исчисления?

Кибрит призадумалась, мысленно прослеживая технологический процесс. Мойка ткани. Обезжиривание. Сушка на крутящихся нагретых барабанах (дышать нечем). Окраска (тоже ароматно). Вторая сушка. Протяжка. Сколько килограммов грязи и жира отдал каждый рулон? Сколько впитал килограммов при крашении? Сколько потерял, пока сушили (недосушили, пересушили)?.. Да еще брак. Да возврат на перекрас. И от операции к операции то сухое, то мокрое, то сухое, то мокрое – уследишь ли за весом!

– Нет, Пал Палыч, это целая диссертация.

Между тем именно в замене веса метражом крылись возможности для воровства – тут просто не могло быть двух мнений!

– Жаль, – вздохнул Знаменский. – Скопин рекомендовал мне тебя как квалифицированного специалиста.

– Польщена, – фыркнула Зиночка. – Знает, на ком воду возить.

Удостоверясь, что вокруг никого нет, Пал Палыч схватил ее в охапку и перенес через лужу. Он верил, что Зина не подведет. До сих пор не подводила.


* * *
Единственной реальной зацепкой, которая вскоре попалась Знаменскому, был перерасход красителей. Из месяца в месяц, из года в год.

В «красный уголок», отведенный Знаменскому для допросов, он пригласил начальника красильного цеха Зурина.

Пришел. Невидный, егозливый мужичонка лет пятидесяти. Прятал взгляд – острый и умный. Упорно играл под дурачка. Сначала просто совсем «ничего не понимал».

– Повторяю, Зурин, – по десятому разу втолковывал ему Знаменский, – «левое» сукно, изъятое в магазинах, с вашей фабрики!

Зурин вздыхал с видом невинного страдальца.

– Отродясь у нас «левака» не бывало.

– А почему тогда перерасход красителей?

– Да какой там перерасход! Никакого перерасходу!

«Сказка про белого бычка. Обратимся к фактам».

Знаменский заглянул в записи:

– Вот хотя бы артикул восемьдесят шесть дробь сорок. Вместо трехсот килограммов вы израсходовали четыреста пятьдесят.

– Вам, конечно, виднее, – равнодушно отозвался Зурин.

– И куда пошли лишние сто пятьдесят килограммов?

– Как куда? С кашей я их, что ли, съел? Вся эта дробь сорок, сколько ее было, вся в производство пошла.

– А сколько ее было?

– Сколько завезли, столько и было.

«Ты глупый? Ладно, будем оба глупые».

– Давайте считать вместе. Завезли триста кэгэ, – Знаменский крупно вывел на листке «300» и показал Зурину. – Я верно записал?

– Ну?

– Истратили четыреста пятьдесят, – он написал это число над прежним. – Выходит сто пятьдесят кэгэ лишку.

– Да откуда взяться лишку?

– Туго у вас с арифметикой, товарищ Зурин. Вспомните, как это делается. – Пал Палыч положил перед ним листок. – Глядите. Сверху большее число, под ним меньшее, слева ставится знак вычитания, внизу под чертой пишется результат. Давайте считать…

Зурин листок отодвинул.

– Вы меня семь раз простите, абсолютной глупостью занимаетесь! Это ж бумажка! А с фабрики план требуют – завезли тебе дробь сорок или не завезли.

– Но нельзя же красить артикулом, который кончился.

– Жареный петух клюнет – покрасишь. Я вон шестой год начальником цеха, и завсегда у нас так. То одного красителя нету, а другого навалом, то наоборот. То партия – не краска, а дерьмо-дерьмом. Чего делать? Соберется в красильне целый совет: и мастера и старые рабочие. «Давай того подсыплем маленько… теперь этого… Ну-ка макни. Подсуши. Пожиже. Погуще…»

Рассказывал Зурин, казалось бы, чепуху, но Пал Палыч почуял правду. А тот продолжал:

– Спрашивай с них после нормы расхода и объем выхода! Мы работаем, а вычитать да складывать – на то девочки в бухгалтерии сидят.

– Чуть где неразбериха в учете – мне сразу объясняют, что производство от этого не страдает.

– Так и есть. Ловите сами не знаете кого! Вон на Первомайской квартиру ограбили, там вас нет!

– Ну это уж не по делу. Вы, если не ошибаюсь, третий раз женаты? – круто зашел Знаменский с тылу.

– Ну…

– Дети есть?

– Само собой. – Зурин беззвучно пошевелил губами, загибая пальцы. – Семь человек.

– Так. Три жены, семеро детей… И всем помогаете?

– Почему же не помогаю? Помогаю.

– А что-то я не видел в бухгалтерии исполнительных листов.

– Обязательно по листу?

– Значит, полюбовно помогаете?

– Понятно, помогаю.

– Справедливо, Зурин. Шутка ли: обуть-одеть-накормить… Сколько вы получаете-то? – Грубовато, но чем такого проймешь.

– Сто сорок получаю. Когда еще премию.

– Небогато, если на семерых поделить. Да сам-восьмой. Хорошо, хоть собственный дом построили, кирпичный. На квартплате экономия, на ремонте.

Зурин взвился:

– Вы меня, гражданин хороший, не стращайте! Не хватало к моим ребятам в миски заглядывать! Это мое личное дело. И дом до следствия не касается. Очередь подойдет – машину куплю! И никто не спросит, на какие такие деньги! Не те нынче времена!

Ишь как поумнел да отбрил. И ничуть не испугался. Попомнить насчет красителей надо, только вряд ли это ключ.


* * *
Кибрит достался иного плана собеседник – начальник ОТК фабрики Валетный. Смазливый, пестро одетый, великий ходок по женской части. Тот при встречах со Знаменским расцветал радушной улыбкой. А Кибрит донимал ухаживаниями, очень ей надоедал и отвлекал от работы. Но повода осадить себя не давал, потому что не нагличал, а слащаво таял.

Она проверяла в конторе ОТК, не увеличивают ли метраж на протяжке (как хозяйка оттягивает и утюжит материю, чтоб стало подлиннее). Вооружась лупой, Кибрит подсчитывала количество нитей на квадратном сантиметре: к каждой накладной был пришпилен лоскуток-образец. Занятие нуднейшее. Раз, два, три, четыре, пять… восемнадцать. Наименование ткани, сорт, артикул… взгляд в книжечку стандартов… и опять считай нити.

Подряд проверять – труд неподъемный, но опыт говорит, что можно действовать выборочно, «методом тыка». Если нападешь на серьезное отступление, тогда надо браться за всю партию.

Переналадив станки, чтобы усилить натяжение, наверняка можно нагнать порядочно лишнего метража. А ткань утоньшится неприметно. Но что-то пока (кажется, уже полжизни), сидя в обществе Валетного, Кибрит не находила достойных внимания нарушений. Одна, две, три-четырнадцать. В стандарте? Тоже четырнадцать.

«Неужели пустая трата времени? Хоть бы Валетный не липнул, я от него засахарюсь».

В «работе с дамами» Валетный признавал два козыря: комплименты и тряпки.

– Прошу вас, дайте отдых глазкам. Лучше посмотрите сюда: такой габардинчик вам бы исключительно пошел! Пальто «деми» свободного покроя. Мечта!

– Цвет не мой, – возразила Кибрит, стараясь не сбиться со счета.

– А какой бы вы хотели?

– Морской волны.

– Есть волна! – затрепетав от намечающегося взаимопонимания, Валетный мигом достал образец. Кибрит отложила лупу.

– По-вашему, это волна, товарищ Валетный?

Валетный опечаленно уставился на грязноватый колер своего габардинчика.

– Действительно, волну мы недоосвоили… – И прежде чем Кибрит снова займется делом, заспешил: – А почему это мы с вами так все официально: товарищ Кибрит, товарищ Валетный. Давайте по-дружески: Зинаида Яновна, Илья Петрович. При моей исключительной к вам симпатии и восхищении…

«Понесло. Но, между прочим, он вообще болтлив. Вдруг о чем проговорится. Потерплю уж».

– Хорошо, – прервала она мармеладный поток. – Только чтобы наши симпатии не мешали делу, Илья Петрович.

– Исключительно на пользу, Зинаида Яновна!

– Тогда не упускайте из виду, что вас выделили мне в помощь, чтобы отобрать образцы для экспертизы. А не для пальто свободного покроя.

– Ах, Зинаида Яновна, – «засмущался» Валетный.

– Ах, Илья Петрович! – пожурила Кибрит. – Ну, с этими образцами я… благодаря вам… пожалуй, управилась. Пошли к кладовщику. Вы его предупредили?

– Да-да. Но, Зинаида Яновна, клянусь чем хотите, вы зря стараетесь! В нашем хозяйстве много не украдешь.

– Ой, было бы желание…

– Дорогая Зинаида Яновна, мы бы, может, и с удовольствием, да нечего. Что получаем, то и отдаем, только уже разноцветное. Ну посудите сами, могу ли я вам соврать. При моем исключительном восхищении…

– А как начальника ОТК что вас чаще беспокоит, какой участок производства?

– Как начальника ОТК?.. – он слегка отвлекся от донжуанства. – Думаете, по-крупному списываем в брак? Не-ет, из нормы почти не выходим… А вы меня, случаем, не допрашиваете?

Сахарный слой дал трещинку, оттуда высунулась осторожность и трезвая оценка расстановки сил. Допрашивать имел право только следователь.

– Ни-ни, я вас расспрашиваю, Илья Петрович. Потому что интересно.

– Чем же интересно? Такая женщина, вас должно интересовать совершенно другое! Кстати, вы по вечерам в гостинице не скучаете, Зинаида Яновна?

– По-вашему, это кстати? Кстати, до которого часа работает кладовщик?

Взглянув на часы, Валетный ахнул:

– Убейте меня, Зинаида Яновна, убейте! С вами забываешь о времени. Кладовщик же взял отгул и с обеда – тю-тю!


* * *
Лодку Пал Палыч раздобыл большую и тяжелую. Как водится, она протекала, но умеренно. Зина не спеша справлялась с вычерпыванием воды. Солнце слепяще сверкало наречной ряби, ощутимо припекало голову. Оба даже обгорели немного.

Пал Палыч греб против течения, пока не стер ладони, тогда бросил весла, и лодку медленно повлекло назад. Вокруг было так мирно и тихо, что и разговаривать не хотелось. Зина сдала вахту и черпак и, закрыв глаза, легла на корме, подстелив пальто.

– Отключаюсь, – сказала она.

Это ее пальтишко, славное, но вышедшее из моды (новое оставила в Москве, решив в командировке не форсить), еще в купе цапнуло Пал Палыча за душу, потянуло за собой воспоминания и раздумья.

Почему они не женаты? Ведь все толкало к тому. Одно время даже казалось вполне решенным («Вот свалим это проклятое дело и всем объявим, идет?» «Идет!»).

Но не успеешь свалить одно проклятое, как наваливаются три новых. Что за работа, что б ее! Заживо съедает!.. То есть ему просто некогда было жениться? Так нелепо?.. Нет, тут часть правды. Не вся. В чем же остальная?

Надо проследить сначала. С появления Зины на Петровке. Сперва он ее прошляпил – как талантливого эксперта, будущую звезду НТО. Внешность обманула: слишком хороша, вряд ли еще и умом богата. Обращался с новой сотрудницей снисходительно, покровительственно. Тщеславный петух! Спасибо, Томин ему глаза раскрыл. (С Томиным служба столкнула на щекотливом расследовании, и они как-то сразу подружились.) Томин и свел Пал Палыча с Зиной, своей однокурсницей.

Та держалась бойко, но втайне робела перед Знаменским: недавняя выпускница юрфака – перед следователем, уже имевшим лестную репутацию.

Потом был период обоюдной влюбленности. Тогда она и носила это пальтишко, обшитое тесьмой. Рыже-золотистое, как ствол сосны под солнцем. Как ее глаза. Таких янтарных больше ни у кого нет. Он провожал, встречал, тосковал и названивал, если усылали в другие города.

Только окончательной близости не было. Зина не провоцировала, а Знаменский – в обыденной жизни не аскет – ради будущей жены принял рыцарственные обеты. Никаких соитий наскоро, тайком. Слишком высоко он ее ставил, чтобы предложить «исхитряться», чтобы подвергать риску пережить малейшее унижение или неловкость.

Во всяком случае, так ему тогда представлялось. Сейчас, глядя на корму, Пал Палыч ругал и жалел себя за глупость. Чего он добился, изо всех сил благородничая? Их отношения приняли постепенно хронический характер. Возрастало взаимное доверие, крепла дружба, а пылкость убывала, сменяясь нерушимой спокойной привязанностью.

Неужели я упустил мою Зину? Мою?.. А вдруг еще мою? Может, я и по сию пору дурью мучаюсь? Может, не поздно вернуть?

Тем же воскресным вечером он решил объясниться.

– Зина… я хочу с тобой поговорить. Это касается нас обоих.

Заготовленные фразы произнеслись гладко, но Зиночка имела тонкий слух. Отозвалась не сразу:

– Ну… поговори.

Он начал излагать свои лодочные воспоминания и сожаления, упирая на то, что, в сущности, ничто не изменилось, что оба они – те же, только постарше, а это не обязательно хуже, даже наоборот, и т. д.

Зина помалкивала до конца его монолога. И некоторое время после. Вздохнула слегка:

– Я тоже думала о нас с тобой. И раньше огорчалась, что как-то все не складывается.

– Прости.

– Да не вини себя, пожалуйста! По-моему, любви – в чистом виде – и не было. Примешивалось больно много профессиональных восторгов. Ты рисовался мне гениальным следователем, я тебе – замечательным криминалистом…

– Но разве…

– Я помню, – перебила она, – помню. Одно время мы с удовольствием целовались и прочее. Но это не то… Когда ты сделал мне первое предложение?

– После истории Авдеева.

– А второе?

– После бродяги.

– Вот видишь!

(По обоим делам Кибрит превзошла себя и прогремела в Управлении.)

Пал Палыч притих, обескураженный поворотом разговора. А ей было и смешно и грустно.

– Ну что ты, право, Павел? Мы же все равно друг друга любим! И это навсегда. А после загса, пожалуй, разодрались бы через месяц! – Она с улыбкой заглянула в его хмурое лицо.

– С какой стати? Не выдумывай ерунды!

– Ну, хорошо, давай порассуждаем. Ты когда-нибудь представлял меня вот с таким пузом? Или кормящей ребенка? – Она прошлась по комнате, придерживая перед собой воображаемый живот.

– Знаешь, да! Думал о ребенке и заранее радовался!

Признание отозвалось на лице Зины удивлением и нежностью. Пал Палыч порывисто обнял ее, близость ее тела ударила в голову.

– Еще не поздно! Еще все может быть!

Она не воспротивилась, не отстранилась. Доверчиво прислонилась щекой к его плечу.

– Не нужно, милый. Мы только все испортим.

И, мягко уклонившись от поцелуя, повторила:

– Этого уже не нужно. А кроме того… Словом, твое третье предложение отклоняется.

У Знаменского тоже был тонкий слух. Он разомкнул объятья.

– Кроме того – что? Или кроме того – кто?

Зина не замялась, не потупилась.

– Еще не уверена, – ответила честно. – Но надеюсь.

Объяснение состоялось, миновало, ей хотелось разрядить обстановку. А Пал Палыч по инерции продолжал:

– Зина, если надежда не оправдается, то…

– Четвертое предложение? Его не последует. Хочешь, скажу, почему ты на мне не женился? Настоящую причину?

– Дурак набитый.

– Не-ет. Себе на уме. Стала бы я не Кибрит, а Знаменская – так нам бы вместе работать не дали! Вот что!

Пал Палыч возмутился, изумился, открыл рот… закрыл и начал неудержимо краснеть. (Действительно, семейных в одно дело не пускали.)

А Зиночка как прыснула, так и не могла остановиться, пока он не заулыбался виновато и не ушел к себе.


* * *
О пропаже мужа Миловидова заявила в пятницу к вечеру.

В субботу Знаменский занимался в основном лодкой.

В воскресенье вообще обо всем забыл.

Ночь на понедельник ворочался без сна и работать отправился позже обычного.

Возле ворот равнодушно поприветствовал Валетного и Зурина, чем-то озабоченных, и поспешил в «красный уголок», чтобы сесть и подумать, как продолжать расследование.

Зурин с Валетным, дав ему удалиться, вернулись к прерванному разговору. Речь который уже раз шла об исчезновении Миловидова. Валетный метался в лихорадочных догадках:

– Нашел время пропадать! Может, все-таки по пьянке где?

– Ты его пьяного видел?

– Вроде нет… Петр Иваныч, а вдруг это… Вдруг его по-тихому взяли?!

– Тьфу ты! – озлился Зурин. – Уже готов, уши прижал! Ничего эти столичные не раскопали. И не раскопают. Сам-то другорядь не знаешь, с прибылью будешь или в убытке!

– Тогда какая же ваша гипотеза? Насчет Миловидова?

– Давай прежде времени в панику не вдаряться. Мог кто и вызвать по делу. Осенью ж уезжал. Он сам себе голова, нам с тобой не доложит.

– Нам-то – понятно. Но жене должен был сказать, чтоб шум не подымала. Если только от нее скрыть хотел?.. – И тут ему в голову пришло объяснение, близкое его сердцу волокиты. – Петр Иваныч, вдруг он с Митькой-механиком сцепился?! Митька за Аленой вовсю ухлестывал, то и дело из Дворца под локоток. Может, у них треугольник вышел? И дальше какая-нибудь петрушка?

Зурин сплюнул.

– Слушай, ну любой разговор у тебя под конец на баб сворачивает! Уйми ты свой этот… секс. Вон уж лысеть начал.

– Петр Иваныч, это не в первый раз, и я попрошу! Вам, положим, нравится многосемейность, а я ответственно выбираю достойную подругу жизни!

– Ну выбирай, выбирай. На нашей фабрике аккурат до гроба хватит. Чем гипотезы выдумывать, лучше с Аленой потолковать.

– Пока что не в себе она.

– Сегодня пускай еще повоет. А завтра пойдешь.


* * *
Между тем Знаменский надумал, что пора вплотную заняться сушильным цехом. Заглянул в именной список. «Нач. сушки – Миловидов Сергей Иванович». Знакомая фамилия. Уже треть фабрики знакомых фамилий, а дело ни с места.

Позвонил по внутреннему в цех, чтобы вызвать начальника. Чей-то прокуренный голос поинтересовался, кто спрашивает, и, удивленный неосведомленностью следователя, сообщил, что Миловидов еще с четверга исчез.

– Как то есть исчез? – переспросил Знаменский.

– Ну запропастился куда-то, жена ищет, с ног сбилась.

У Знаменского в голове прояснело, всплыла сцена в милицейской дежурке. Всплыл и сам Миловидов: был у них короткий разговор при знакомстве.

На фоне прочих представителей «руководящего звена», включая директора с замом, Миловидов выглядел как-то крупнее, культурнее… Стало быть, так и не вернулся. Подобные вещи следователю полагается знать!

Затрещал аппарат, и озабоченный голос Зины сказал:

– Ты один? Я зайду.

Знаменский связался с горотделом милиции: ищут ли Миловидова?

– По силе возможности, – ответили без энтузиазма.

Другими словами, не ищут. Да и что с них спросишь? Людей мало, навыка розыскного вовсе, наверное, нет; водолазов тралить речку без высоких санкций не дадут…

Зина резко распахнула дверь, резко захлопнула:

– Что ты думаешь о выступлении Миловидова?

– Он объявился?!

– Да нет же! На собрании, в четверг еще!.. Или ты вообще не слыхал?

Нет, Знаменский не слыхал. Чтобы обойтись пока без ревизоров, зарылся в бухгалтерские дебри, выстраивал для сверки длинные колонки цифр: поступление рулонов и отправка. В столь тихом омуте жулики вряд ли неусыпно пеклись о полном ажуре в документах. Под праздник ли иль спохмела могли махнуть рукой: «Да вези так: чего канитель разводить!»

Но сегодня Знаменский сел и подумал и признал возню с колонками непродуктивной. Еще подумал – и позвонил в сушилку. И обнаружил, что опоздал на четыре дня!

Не было рядом человека, который следил бы за повседневным фабричным бытом, вращался в сфере ее новостей, слухов, склок, симпатий-антипатий. Ну видел Знаменский объявление о профсоюзном собрании с повесткой дня о текущих вопросах и выборе делегата… не дочитал какого. Зачем стал бы он туда соваться? А оказывается, Миловидов выступил перед всеми с сенсационным призывом «покончить с хищениями» и прямо назвал виновных.

После чего… ушел и не вернулся.

– Однако крепко здесь держат язык за зубами. «День добрый», «Вечер добрый», а по делу молчок! Никто и не заикнулся про собрание!

– Нет, Пал Палыч, все наоборот. Поскольку Валетный меня держит в осаде, я общаюсь с людьми только в столовой, да в здешнем, пардон, туалете. Оттуда и прибежала. Девочки судачили про тебя и про Миловидова. Общее мнение, что следователю все известно. Но из хитрейших соображений он ни о чем не расспрашивает. Даже полагают, что нахождение Миловидова нам известно!

– Прямо в открытую при тебе?

– Я была в кабинке, но знали они, кто там. Когда вышла – ничуть не смутились.

– Зина, задание номер один – чаще посещай туалет! На Валетного плюнь. Надо искать Миловидова.

– А как мы его намерены искать?

– На то сыщики есть. Пусть Скопин раскошелится.


* * *
Звонок Скопину, видно, попал в добрую минуту. Не вникая в подробности, он только кашлянул насмешливо:

– По Томину соскучились? Ладно, попробую устроить.

И благо столица все же не за высокими горами, Томин прибыл на следующий день.

Не застав друзей в гостинице, подробно осмотрел городок.

Экое захолустье! Даже светофоров нет. Да и зачем: машин кот наплакал. По окраинным улицам куры бродят. Тишина, скука, как люди живут? Недаром все будто сонные. Домишки старорежимные стоят вежливо, друг от друга отодвинувшись, огородившись заборчиками. Впрочем, не домишки – особнячки. Крепенькие еще. И везде что-то цвести собирается. Да и люди не сонные, они замедленные. Куда тут спешить сломя голову? Везде к сроку своими ногами поспеешь. Нормальный народ. Это мы в Москве, наверное, сумасшедшие.

Перед горотделом милиции Томин постоял, подивился несуетливости стражей порядка. Вон подъехал «козлик», никто из него не кинулся опрометью в дежурную часть. Шофер «бибикнул» – доложился, – нацедил ведро из крана возле газончика и вооружился тряпкой.

Надо походку притормозить, встречных пугаю… Да, давненько не заносило меня в столь благословенное местечко. Я тут, братцы, отдохну. Одно дело. Одно! Да и то небось плевое. Да Паша с Зинаидой для общения. Курорт.

И впрямь курорт после постоянно накаленной обстановки в Московском угрозыске, где происшествие налезало на происшествие и больше половины их значилось «на контроле» в секретариате министра или в прокуратурах – главной, республиканской, городской. Каждое утро пачка оперативных сводок требовала, чтобы инспектор запомнил еще ряд физиономий и примет убийц, насильников, сбежавших зэков и т. п., а кого-то из прошлых сводок (в связи с задержанием или чем там еще) позабыл. Память трещала по швам, давала сбои. Горячка и множество одновременных задач мочалили нервы. Но все это были цветочки по сравнению с решением самих задач. Редкая «ягодка» падала в руки без обильного пота и интенсивного шевеления извилинами.


* * *
Возвратясь с фабрики, друзья застали Томина расслабленным и настроенным блаженствовать. Он раскинулся в единственном на всю гостиницу кресле, принесенном из холла. В люксе, куда столичный сыщик вселился, очаровав гостиничных женщин, уборщица пылесосила извлеченный из парадных резервов ковер. Администрация кончала протирать окна. Буфетчица укутывала полотенцами кастрюлю с отварной картошкой.

– Ребята! – обрадовался он, словно век назад расстались. – Я срочно прибыл ужинать с вами и пить чай!

Дежурная принесла и расстелила на столике скатерть.

Вся щепетильность Кибрит и Знаменского кошке под хвост.

– А вот туточки – домашние гостинцы! – Томин вжикнул «молнией» и начал извлекать из сумки разную снедь, закупленную и заготовленную матерью, считавшей, по-видимому, что всем троим угрожает жестокий голод.

Гостиничные женщины сразу деликатно удалились, пожелав:

– Приятного аппетита!

– Приятного вечера!

– Приятного свиданьица!

Томин полез в холодильник и извлек бутылку вина чем окончательно сразил друзей. Не бутылкой, а тем, что холодильник работал!

Это уж был форменный разврат.

«Но Шурик-то, Шурик! – изумлялась Кибрит. – Кто бы заподозрил его в страсти к комфорту? Ради дела он случалось, ночевал буквально под забором, сутками сидел в засаде не жравши, шлялся по вонючим притонам, мерз, мок, непритязательный, как бездомная собака, трудился каторжно. Поесть, правда, любил – в свободное от работы время, но ел все подряд и где придется. Если в Шурике укрепятся сибаритские настроения, я тут нахлопочусь с его прокормом…»

Деловой разговор возник за чаем.

– В здешней музыке, Саша, наметилось соло для инспектора МУРа, – несколько витиевато выразился Пал Палыч, подлаживаясь под состояние Томина. – Неведомо куда делся один человек, очень мне нужный. С четверга о нем ни слуху ни духу.

– А чем он тебе нужный? – зевнул Томин.

– Видишь ли, в тот же четверг он выступил на профактиве с таким примерно текстом: «Товарищи, пора кончать с хищениями на нашей фабрике. Лично я не намерен больше молчать о преступной деятельности таких казнокрадов, как Горобец и другие».

– Зинуля, еще чашечку, радость моя. То бишь я должен найти доброго дядю, который объяснил бы тебе механику тутошнего воровства?

– Предел мечтаний. Кроме того, Саша, мне почему-то не нравится, что этот человек исчез.

– Ладно, проникся важностью вопроса. Кто такой Горобец?

– Завскладом готовой продукции. В рабочую версию вписывается как организатор вывоза «левака».

– А пропал-то кто?

– Начальник сушильного цеха. Работницы его хвалят, дирекция уважает – по ее словам. Больше ничего особенного. Я предупредил жену, что придем поговорить.

– Сегодня?!.. Садист.


* * *
Миловидова, впустив их в дом, потерянно топталась, пытаясь наскоро прибраться, заговаривала то об одном, то о другом, то и дело смахивая слезы.

– Извините, что беспорядок, все из рук валится… Хуже всего чувство неизвестности. День и ночь жду: вот сейчас звонок – и войдет Сережа… или что-нибудь сообщат о нем… Скажите, я могу еще на что-то надеяться?

– Конечно. Пока остается неизвестность, остается и надежда, – мягко заверил Пал Палыч.

– Буду надеяться на вас. Наша милиция… у меня даже заявление не приняли… Да еще намекнули, будто он загулял на стороне! Я понимаю, бывает, даже Нефертити муж бросил… Но меня Сережа не бросит!

Томин с любопытством оглядывал внутренность одного из тех жилищ, которые сперва обозвал домишками, а после переименовал в особнячки. Уютно, немного обветшало, но еще постоит. Планировка свидетельствует о безбедном и мирном укладе, когда кухня с отдельным «черным» выходом и просторна – хоть пляши, когда свой погреб, кладовки. На улицу всего три окошка – горница, зато в глубину, в укромность своего двора глядят жилые комнаты – судя подверям, не меньше пяти. А во дворе банька, сарайчик. Потемну уже шли, но глаза у Томина кошачьи.

– Мы отнюдь не предполагаем, что муж вас бросил, – сказал он, не разобрав, к чему Миловидова приплела Нефертити. – Но случаются недоразумения, ссоры. Нет?

– Никогда! С той минуты, как мы встретились… случайно… познакомились в Ялте… Это была судьба. Сережа переехал сюда. Все говорили: курортный роман непрочный, а мы девять лет прожили душа в душу. Раз его не значит, что-то случилось… что-то серьезное… – Ноги ее не держали, она села.

Мужчины тоже.

– Алена Дмитриевна, ваш муж выступал на собрании?

Женщина сквозь слезы кивнула Знаменскому.

– Он располагал достоверными фактами?

– Сережа врать бы не стал никогда.

– Но отчего же он не пришел ко мне? – Тут крылась одна из непонятностей, о которых они с Томиным толковали по дороге.

Миловидова покаянно сложила руки:

– Из-за меня! Это я умолила: без тебя, говорю, разберутся, не зря же из Москвы приехали! Сережа-то не здешний, ему все равно, а я тут выросла, да еще директор Дворца культуры, все в городе знакомые. Знаете, как иные смотрят: сор из избы выносит, кляузник… Не хотелось мне отношения портить, понимаете?

– Ну хорошо. Однако же на собрании он все-таки пошел в открытую!

– Не сдержался, горе мое! Последние дни все переживал, не тех, говорит, проверяют, кого нужно…

– А называл – кого нужно?

– Я, дура, ничего не желала слушать. Меня, говорю, это не касается. А вот и коснулось. – Женщина лила слезы, смахивая их ладонями со щек.

Ни малейшего подозрения в неискренности Миловидовой у Знаменского не возникло. Он думал о том, как трудно в подобном положении настойчиво добиваться от человека нужной тебе информации.

– Постарайтесь успокоиться, Алена Дмитриевна, – попросил менее склонный к деликатности Томин. – Припомните подробно, как все было в четверг.

– Я все помню! – голос женщины обрел твердость. Она достала из комода полотенце, утерла лицо.

– Что-нибудь необычное в поведении мужа вы заметили?

– Утром – нет. А с работы пришел пасмурный. Знаешь, говорит, я сегодня на активе не сдержался. Расскажу потом. И прилег до ужина… Вот там, на софе… Я пошла на кухню. Минут через двадцать позвонил Горобец, позвал Сережу к телефону. И только я начала на стол накрывать, а Сережа уже одетый – в дверях. Придется, говорит, тебе подождать часок… С тех пор и жду…

– А как вы узнали, кто звонит?

– Да трубку-то я сняла, я же слышу, чей голос. Алена, говорит, мужик дома? Я говорю: голова заболела, лежит он. На это, говорит, глубоко наплевать. У меня срочное дело. Он еще в школе первый хам был, проходу мне не давал, И ушел мой Сережа… Ушел и не вернулся! – уткнулась в полотенце, плечи дрожат.

– Крепитесь, Алена Дмитриевна, крепитесь. В котором часу ушел?

– Почти в семь, без нескольких минут.

– Дальше.

– Вечер и ночь я прождала. Наутро чуть свет кинулась к Горобцу. Где, говорю, Сережа? А я, говорит, почем знаю? И матом. Тогда я на фабрику, а там мне как обухом по голове: оказывается, Сережа Горобца-то при всех уличил! У меня руки-ноги отнялись… Я самое плохое думаю. С Горобцом нельзя же ссориться, он, бандит, на все способен!


* * *
Валетный чудом не нарвался на Знаменского с Томиным, по распоряжению Зурина отправившись к Миловидовой. Он заботился только, как бы не заметили его входящим к Алене; потому дождался часа, когда темно и пусто. О том же, что кого-то застанет у нее, даже не помышлял. Однако ненароком покосившись на окна (их надо было миновать, чтобы завернуть в калитку к крыльцу), застыл столбом. За тюлевыми занавесками маячили две мужские фигуры! Одну Валетный опознал – следователь. Другая – не поймешь кто.

В приотворенную форточку доносились отдельные слова, но подслушивать Валетный не рискнул, куда там! Удрать бы от греха! Да ведь Зурин заест. Опять насмешки, опять в трусы зачислит… Валетный на цыпочках пересек улицу и укрылся в палисаднике наискосок. Тут жила старушка столетняя, ее окошки не светились – спала. Притулился Валетный на лавочке, запахнул куртку, стал ждать.

Когда следователь с неизвестным своим спутником ушли, свернули за угол и шаги их совсем стихли, Валетный выполз из палисадника озябший, отсыревший, на затекших ногах. Мудрые зуринские наставления – что спросить да как спросить – вызывали лишь раздражение. Поскорей бы разделаться, да домой.

Возле крыльца он помахал руками, разгоняя кровь, потер щеки. Нечего Алене догадываться, что он торчал тут битый час.

Миловидова впустила его, поморщившись. Нежеланный гость. Молча провела в кухню, там хоть есть чем занять руки.

Валетный наскоро выразил сочувствие, начал собственное дознание:

– Слушай, Сергей никаких поручений тебе не давал? Дескать, если увидишь Иван Петровича или Валетного, то передай… Нет?

– Нет! – отрезала она враждебно.

– Алена, я тебе серьезно советую, как друг, ничего от нас не скрывай! Интересы у нас общие, мы не меньше твоего переживаем.

– Как же! Очень ты за Сергея переживаешь! Я все глаза выплакала, а он – нате вам! – заявился, чего-то выпытывает вокруг да около! – Она отошла, начала греметь кастрюлями.

Валетный испытующе смотрел ей в спину, потом невзначай откинул край шали с гладильной доски. Ага! На доске разложена мужская майка. Прав он был, сколько бы Зурин ни отплевывался!

– Алена, – вкрадчиво произнес Валетный. – Ты вот скажи мне честно, только не кипятись… Митька киномеханик и ты в последнее время, а…?

Она обернулась, заметила сдвинутую шаль, гаденькую улыбочку на губах Валетного. Растерялась на минуту. Но мелькнула некая коварная мысль и подсказала надменно вскинуть голову.

– Он тебе не Митька, а Дмитрий Викторович. Понял?

– Ясненько… – опешил от нахальной прямоты Валетный.

Всегда был Митька и Митька, из армии демобилизовался – поступил под начало Алены, лет пять уж кино крутит. И – елки-палки! – до отчества докрутился!

– Так, значит. И что, если этого Дмитрия Викторовича спросить: а где, мол, Аленин муж?

Миловидова взвилась, голос ядовитый:

– Да-а? А может, тебя надо спросить? Вместе с Горобцом?

– Ты… рехнулась, или как? – отступил Валетный.

– Почему же рехнулась, ведь Сергей решил вас уличить! Вас!

– Чего болтаешь! То Горобец, а то мы – это ж разница! Чего Сергею нас уличать…

– Не знаю, какая разница, – заткнула уши Миловидова. – Все вы там – одна шайка!

Валетный трюхал домой в холодном поту. Что она следователю наплела? Совсем баба с катушек. Что с ней приключилось? Валетный ничего уже не понимал и всего боялся.


* * *
Друзья расстались на полдороге к гостинице: Томин направился в горотдел.

Вернулся он в три часа ночи, велел дежурной разбудить его не позже половины шестого (что та и проделала); поднял Знаменского, и оба, даже не побрившись, исчезли. Кибрит сунули объяснительную записку под дверь.

Горобец только-только продирал глаза. Шумно умывался над бочкой во дворе, наплескав вокруг целую лужу. Рядом на колышке висело жеваное полотенце.

Процессия, состоявшая из местного милиционера, московского следователя и какого-то черноволосого крепыша, ему не понравилась. Он выпрямился и расправил плечи – рослый, нескладный, густо поросший шерстью на груди. Сразу взял вызывающий тон. Почему это с другими – в «красном уголке», а к нему врываются ни свет ни заря? Да еще так-перетак, с милицией?

Препираться во дворе Знаменский не стал – соседи тоже просыпались.

В доме сел за стол, Горобцу предложил стул напротив, начал официальный допрос. Томин для быстроты вел протокол.

– Анкетные данные?

– Горобец Александр Кондратьевич. Год рождения сорок второй. Женатый. Проживаю, где видите. Место работы – завскладом. Чего еще?

– Судимы?

– А как же! По молодости выбил одному глаз и сел. Я сел, а он окосел.

– Каковы ваши отношения с Миловидовым?

– Обыкновенные отношения. Как когда.

– От вас частенько слышали брань по его адресу.

– Целоваться мне с ним, что ли?

– Чем вызвана неприязнь?

Горобец набрал воздуху, намереваясь выдать забористую тираду, милиционер, предусмотрительно стоявший рядом, сжал его плечо.

– Допустим, мне его фамилия не нравится, – пробурчал Горобец.

– А если поточней?

– Вам мало, что он меня осрамил ни за что?

– Кстати, в день собрания вечером вы виделись?

– Ну виделись.

– Где?

– Сюда он приходил.

Пока все шло, как и ожидал Пал Палыч. Если Горобец причастен к исчезновению Миловидова, то не отрицать известного – разумная оборона. Но теперь начинался опасный для Горобца этап допроса.

– Позвали его вы? – Вопросы очередью, без пауз.

– Вот еще! Сам приперся.

– Жена Миловидова дает показания, что вы звонили и пригласили поговорить.

– Пусть она дает, что хочет! – дернул кадыком Горобец. – Говорю – сам пришел!

– Зачем?

– Извинялся. Возьму, говорит, свои слова обратно.

– Сколько продолжался разговор?

– Почем я знаю? Выпивши был.

То, что он «употреблял», известно. Но был выпивши? Или пьян? Или стандартный ход того, кто не хочет себя связывать точностью деталей?

– Если Миловидов приходил к вам, как вы говорите, извиняться, то в связи с чем возник шум?

– Какой шум?

– Соседи из дома двенадцать слышали громкие голоса и крик «помогите!».

Этого Горобец не ожидал.

– Я ему ничего не сделал… – ошеломленно проговорил он.

– А днем ведь грозились. Рассказывают, пришлось вас за руки держать – прямо в зале собрания набросились на Миловидова.

– Еще бы не наброситься! Собака!

– Тем не менее вечерняя беседа кончилась миром? Или не помните?

Горобец ответил после мрачного раздумья:

– Побеседовали, и он пошел.

Пал Палыч протянул постановление на обыск:

– Ознакомьтесь.

И тут допрашиваемый по-настоящему испугался.

– Чего?! Обыск?.. – он рванулся, вскочил, милиционер ухватил его за шею и повис, осаживая на место. Тотчас рядом оказался готовый помочь Томин. Горобец посмотрел на них обоих, возненавидел секунды на четыре, потом налился тоской и перестал сопротивляться:

– А, пропади оно все к такой-то матери…

Расписался, где указал Знаменский. Кривовато, будто не проделывал этого движения рукой десятки раз за день на складе. Попросил хрипло:

– Покурить бы.

Знаменский разрешил, самого тоже тянуло. И милиционер обрадованно полез в карман.

– Пошли на волю, тут потом не продохнешь, – позвал некурящий Томин.

Вышли. Горобец сел на ступеньку крыльца, затягивался и ворочал шеей.

– Свернул? – спросил милиционер. – Ну сам и виноват.

Томин двинулся по периметру владений Горобца, чтобы обозреть будущий фронт работ. Не городская квартира, где передней начинается – балконом кончается. Тут хозяйственных построек полно, да вон колодец, да дров поленница неоглядная. Не говоря о доме. Целая бригада упыхается. Вот тебе и отдохнул, поблаженствовал!..

Что это там голубеет между сараем и кучей мусора под забором? Мусор после зимы серый, слежавшийся, а голубой комок только припорошен пылью.

Ни о чем особенном Томин не думал, рука сама подняла хворостину с развилкой на конце, подцепила и перенесла комок поближе. В воздухе тот развернулся и оказался мужской сорочкой, залитой на полах чем-то темным. Так выглядит примерно недельной давности кровь.

– Паша! – крикнул Томин. – Всех сюда!


* * *
На «шерстяное дело» Кибрит, конечно, не потащила следственного чемодана. Но таковой, по счастью, оказался (девственно нетронутый) в горотделе.

Их обоих (Зину и чемодан) доставили на мотоцикле с коляской. Знаменский и Горобец заняли прежние позиции.

– Товарищ эксперт, определите характер пятен на рубашке, – на людях Пал Палыч обычно обращался к Зине официально.

Та расстелила на столе сорочку, вынула необходимые препараты.

Повисла продолжительная тяжелая пауза.

– Это кровь человека, – прервала молчание Кибрит.

Иного и не ждали. Зина свернула рубашку, Знаменский зашуршал протоколом обыска.

– Слушайте внимательно, гражданин Горобец, и отвечайте точно. Я запишу ваши ответы в протокол слово в слово.

Горобец тупо слушал.

– Читаю вопрос: «На принадлежащем вам участке за сараем при обыске найдена мужская верхняя сорочка с бурыми пятнами на груди. По заключению эксперта-криминалиста, это кровь. Что вы можете сказать о принадлежности сорочки и происхождении следов крови на ней?»

Горобец молчал.

– В такой ситуации молчать – плохо.

– Нечего мне сказать, – выговорил наконец Горобец, упершись лбом в громадный кулак. – Не моя рубашка. Не знаю чья. Не знаю, почему в крови. Первый раз вижу…


* * *
Чтобы молниеносная людская молва не опередила следствия, за Миловидовой послали того же мотоциклиста. Остальных забрал знакомый Томину «козлик». Быстрее дошли бы пешком, но совместное шествие Горобца, московской «команды» и местного работника милиции просто свело бы население с ума.

Взбудораженный горотдел поснимал рубашки для процедуры опознания. Кибрит выбрала три похожих на найденную в мусоре, а ее свернула так, чтобы скрыть пятна, и разложила все в кабинете начальника.

Миловидовой заранее ничего не объясняли. «На всякий случай посмотрите, нет ли чего из ваших вещей».

Она обежала глазами сорочки и схватилась за сердце:

– Ой, эта – Сережина… Где вы нашли?!.. Он же в ней ушел!

– Только уж, пожалуйста, не ошибитесь, Алена Дмитриевна, – попросил Знаменский. – Стандартный цвет, стандартный фасон. Если бы какая-нибудь примета.

– Есть примета! Верхняя пуговица помельче и с желтизной. Я пришила, думала – под галстуком незаметно. Вот, смотрите, – выдернула сорочку из остальных, увидела пятна. – Это кровь? Сережина кровь?!.. Сгубили, проклятые!.. Голубчик мой!.. – и припала к рубашке лицом.

Кибрит закусила дрогнувшую губу, осторожно отобрала рубашку.

– В соседней комнате я видела аптечку. Пойдемте, Алена Дмитриевна. – Она, поддерживая, увела Миловидову.

Пуговица и впрямь была иного размера и с желтизной. Томин вздохнул:

– Молодая вдова Алена Дмитриевна…

Кибрит возвратилась непривычно суровая, сообщила:

– Выпила валерианки, попросила пять минут полежать… – Она аккуратно сворачивала и укладывала в целлофановый пакет окровавленную сорочку.

– Так что – убийство? Передаем дело в прокуратуру? – спросил Томин.

Знаменский смерил шагами кабинет вдоль и поперек.

– Я доложу. Но пока трупа нет. Принадлежность крови Миловидову не доказана. Места убийства мы не знаем.

– Ты представляешь, во что выльется обыск?

– Загвоздка, Саша, в том, что я вообще слабо себе представляю…

Знаменский не договорил, но друзьям было достаточно: Пал Палыч сомневался, что «сюжет» преступления исчерпывается теми фигурами или обстоятельствами, которые уже всплыли на поверхность.

– Значит, я тут с вами еще поживу! – повеселел Томин.

– Зина, какие у тебя виды на рубашку?

– Группа крови, конечно. Но, Пал Палыч, у Горобца может быть та же, сам понимаешь.

– И он завтра «вспомнит», что сорочка его собственная, что он на днях брился и порезался, – подхватил Томин. – По-моему, он вообще к завтрему много чего «вспомнит». Из таких.

– Ах, как нужна идентификация крови! – посетовал Пал Палыч.

Кибрит сделала легкое движение, и Пал Палыч его уловил:

– Неужели что-то надумала?

– Не исключено. Но для этого надо ехать в Москву. Есть так называемый способ мультгрупп. Если Миловидова скажет, что в тот день ел ее муж… Понимаете, по микроэлементам в крови можно обнаружить остаточные следы пищи, которую человек принимал незадолго до смерти.

– Серьезно? – поднял брови Томин. – Кофе и бутерброд с сыром переходят в кровь?

– Да, она будет другой, чем если пил чай. Методика опубликована давно, и я все мечтала попробовать.

– Хорошо, поезжай в Москву, – решил Пал Палыч.

Постучав, вошла Миловидова.

– Я еще нужна?

– Понимаю, что тяжко, Алена Дмитриевна, но еще несколько вопросов.

– Спасибо, что сочувствуете, Пал Палыч… Так мы были счастливы, так счастливы! Зачем мне теперь жить?

Все молчали, не находя слов утешения.

Если б они видели эту женщину поздним вечером того же дня!


* * *
Сияющая, румяная ворвалась она в дачный домик и попала в объятия мужчины, с которым не так давно вела мучительный разговор в аллее за Дворцом культуры.

– Милый, Горобца арестовали!

– Гора с плеч!

– Я опознала рубашку, и его арестовали!

– Вот видишь, все развивается по намеченному плану!

– Не сглазь, поплюй… Ой, до чего же я соскучилась!

– Как прошло с рубашкой и вообще? – Мужчине не терпелось узнать подробности.

Миловидова пересказала все, что ей запомнилось из последних событий. Он жадно слушал.

– Ты знаешь, я очень красиво страдаю, – похвасталась она. – Плачу горючими слезами. Нет, правда, до того натурально, даже милиционеры жалеют!

– Я же говорил, что справишься! Про группу крови спрашивали?

– Спрашивали.

– А еще что?

– Много непонятного: например, что ваш муж ел в тот день. И так добивались, чтоб я вспомнила!

– Наверно надеются: ужо найдем тело и проверим, что там в животе.

– Ой, перестань, ну как ты можешь! Даже замутило…

– Доехала нормально? – сменил он тему.

– Полная конспирация. Фоминичне-дуре я сказала, что у мамы заночую. А у мамы посидела, пока она не стала укладываться, и укатила. Мне, говорю, захотелось побыть одной. И на последнем автобусе – сюда… Но в этот раз ничего не смогла привезти вкусненького. Только смену белья.

– Ерунда!

Он принес полбутылки вина и рюмки.

– Чокнемся за счастливое завершение.

Она выпила глоток, он до дна. Осунулся, бедненький, думала Миловидова. Небось и спит плохо. Ей хотелось приласкаться, отогреться возле него душой, его отогреть. Придвинулась, погладила по щеке. Он обхватил ее за плечи.

– Ленушка, золото ты мое…

Но беспокойство заставило вернуться к прежнему разговору.

– Что люди-то говорят?

– Ой, чего только не плетут! Ты не представляешь, как мне трудно!

– По-твоему, мне весело? – возразил он. – Торчу тут, сатанею от разных мыслей. – Мужчина обвел комнату глазами, задержался на фотографии молодой женщины в купальнике. – От Татьяны вестей нет?

– Прислала открытку из Кисловодска. Через восемь дней они возвращаются.

– И первым делом – копать грядки. Значит, моего житья здесь – от силы неделя.

Он с облегчением налил и выпил еще рюмку. Миловидова отставила свою, произнесла с упреком:

– Тебе бы только удрать. С первой минуты рвался!

– Но я же уступил. Сидел рядом, пока мог.

– А как я одна буду? Ни поделиться, ни посоветоваться… Сколько следствие продлится?

– Не знаю, Ленушка. Тебе еще, бедной, много сил потребуется.

Снова они обнялись. Миловидова заговорила почти по-детски:

– Когда все кончится, какое будет счастье! Начать все сначала, среди людей, которые про нас ничего не знают… Посмотрим разные города… Будут новые друзья… виноград, арбузы… Ты станешь летчиком в отставке, согласен?

– Попробую.

– И поселиться где-нибудь у моря. И купить лодку с парусом. Ужасно хочется с парусом, как в сказке!

Ее «ковбой» оттаял, тревога отпустила, тоже настроился помечтать.

– Я буду ловить неводом рыбу, что нам стоит научиться? – усмехнулся он. – Вечерами стану чинить сети, а ты будешь петь «Не уходи ты, мой голубчик».

Вспомнили первую встречу, у обоих забилось сердце, и уже манила кое-как прибранная постель, но Миловидова вдруг шепнула:

– Милый… а Горобца не расстреляют?

– Фу, черт! – отшатнулся мужчина. – Да кто его расстреляет, у нас добрые. Посадят, конечно. Ему за решеткой самое место!.. Тянет тебя за язык некстати!

Миловидова заплакала – он нахмурился.

– Алена, перестань!.. Да перестань же! Ну что ты, спрашивается, ревешь? Ведь не на следствии.

– Ты меня разлюбил.

– Здрасте!

– Разве раньше ты так относился? Раньше бы я заплакала – ты бы кинулся утешать, ты бы меня зацеловал… а теперь…

– Нам сейчас только не хватает выяснять отношения! Ну возьми же себя в руки, развела сырость. Оба устали, издерганы, впереди вагон сложностей. Давай не трепать друг другу нервы.

– Как их не трепать! Я все время в напряжении, жутко боюсь что-нибудь выдать, ошибиться. Вдобавок фабричные одолевают. И еще я боюсь… пойми, вот я дождаться не могла этого свидания, приехала… а мы даже ни о чем больше не способны разговаривать, только об одном. Засело в уме как гвоздь… Что-то с нами происходит…

Мужчина помолчал, выпил третью рюмку.

– Когда все минует, Алена, будет как раньше. Лучше, чем раньше. Вместе такое пережить – это связывает крепче крепкого!

Она задумалась над его словами, в сомнении покачивая головой.

– Откуда ты знаешь? А если это будет и дальше стоять между нами? Нам захочется все забыть, чувствовать себя как все люди… А вдвоем мы же не сможем забыть… пока вместе, будем помнить. И если ты пойдешь забываться на сторону?

– А ты на другую?

– Я не знаю. Мне страшно.

Он взял в ладони ее лицо:

– Ленушка, обратная дорога закрыта. Что сделано – то сделало. Обратная дорога – в тюрьму.

– Ой, нет! Нет!

– Надо верить: все будет хорошо. Ведь пока же сбывается! Верно?

– Да, ты удивительно рассчитал.

– Ну вот. И все впереди. Будет тебе сказка. Будет парус.

– И будем счастливы?

– Будем! Что нам люди, что какой-то Горобец? Плюнь! Будем жить как хотим. И будет любовь. Ради этого ты должна выдержать. Ты выдержишь!


* * *
С арестом Горобца рабочее место следователя переместилось в горотдел. Здесь же Томин докладывал Знаменскому о новостях:

– Никто из родных и друзей не слыхал, чтобы Миловидов собирался уезжать из города. На прежнем месте жительства его остались кое-какие родственники, но, после женитьбы он с ними почти не общался. Пока все, Паша. Чем богаты, тем и рады… При допросе Горобца я тебе не нужен? Вопрос справа, вопрос слева, темп?

– Я бы не стал на него давить. Подойду сегодня на мягких лапах.

– Смотри, не набиваюсь.

Привели Горобца.

– Опять вам говорю и повторяю: про Миловидова мне ничего неизвестно! Так и записывайте! – с порога объявил он.

– Непременно запишу, но чуть погодя. Сначала давайте уточним круг ваших обязанностей на фабрике.

Повинуясь приглашению Пал Палыча, Горобец сел.

– Моя обязанность заведовать. Если теоретически.

– А на практике?

– На практике весь склад на мне. Даже погрузка часто своим горбом.

– Отчего так? Не хватает рабочих рук?

– Совести у начальства не хватает. Пользуются, что я здоровый как лошадь. Горобец – ко всякой дырке затычка. Оборудование получить – Горобец. Харчи для столовой – опять же Горобец.

– Учет на складе ведете тоже вы?

– На то Захаров есть, инвалид.

– И как он фиксирует поступление ткани из сушильного цеха?

– Обыкновенно, – буркнул Горобец. – Чернилами.

– Понятно, что чернилами, меня интересует процедура. Ведь ткань впервые метруют при передаче на склад. Тут и возникает метраж, который потом учитывается по документам.

– А я при чем?

– А при том, что неучтенные излишки, минуя ваш склад, не реализуешь. Тихо, тихо! – усмирил он вскочившего было Горобца.

– Миловидову поверили, да? – сжал тот кулаки. – Да почему ж вы ему, собаке, верите?! Пускай бы он попробовал чего доказать! Вы ж ничего не знаете!

– Боюсь, доказать он уже ничего не сумеет. Жена рубашку опознала. Кровь на рубашке совпадает с кровью Миловидова. – Пал Палыч положил на стол акт экспертизы, показал, где прочесть. – Заодно прочтите вот эти показания… Теперь эти… И еще эти.

Не нашлось друзей у Горобца. Даже и собутыльников, потому что предпочитал пить один. Досаждал он окружающим своей грубостью, бранчливым нравом. И хотя, действительно, вкалывал крепко, но симпатии ни у кого не вызывал. А во хмелю бывал агрессивен и многих успел разобидеть. Теперь ему припоминали одно худое, возможно, с преувеличениями: причина ареста его, само собой, не утаилась от горожан и бросила черную тень на все его прошлое.

Горобец, предыдущими вопросами настроенный опровергать свою причастность к хищениям, от внезапного поворота разговора потерялся. Кряхтя и постанывая, читал он отмеченные места в протоколах допросов сослуживцев и соседей.

– Ну это уж… Нет, чего говорят, а? Жена ушла по причине побоев. Да она – две лучинки, соплей склеенные, где ее бить? Мать больную она поехала выхаживать!.. Ну люди, ну злыдни…

Дочитав, поднял на Знаменского ошалелые глаза:

– Выходит, я кругом виноват? Он, значит, меня уличил. Я его с умыслом к себе зазвал. И, значит, пустил ему кровь, пока он доказать не успел. Так оно получается?!

Поведение Горобца, интонации, жесты в чем-то не соответствовали самочувствию человека, знающего за собой страшную вину. Отчасти потому и одолевало Пал Палыча некое сомнение относительно расследуемого «сюжета». Но факты пока однозначно свидетельствовали против Горобца.

– Получается, я сволочь, каких земля не рожала, да?!

Знаменский развел руками:

– Сами видите, как складываются улики.

– Да тут все наизнанку вывернуто! Слушайте, что было. Он нахально приперся. Извини, говорит, днем погорячился. И кадушку попросил под огурцы. Ну, понятно, я его послал. Хотел в зубы дать. Но… вроде удержался, не дал… Вспомнил я, отчего шум был: он стал рассказывать анекдоты какие-то. И тут начал кричать «караул!». Из анекдота это, про бабу, которую насилуют.

– Вам кажется достоверным, что Миловидов пришел за кадушкой?

– А что?

– Весной кто же солит огурцы?

– А… почем я знаю… попросил…

– Видите ли, Горобец, то, что вы говорите, противоречит и логике, и всем остальным показаниям.

– Да чего стоят их показания! Коли на то пошло, зачем меня Миловидов обозвал? Чтоб от себя подозрение отвести! Он сам первый казнокрад и есть!

– Вот как? – скептически усмехнулся Пал Палыч.

Нескладный сидел перед ним человек и защищался нескладно, неуклюже.

– А за что ж я от него каждый месяц пять червонцев имел? – в запале выкрикнул Горобец.

«Гм… Похоже, действительно имел. Интересно».

– И что вы должны были за эту сумму делать?

– Смеетесь, гражданин следователь. За такие деньги разве делают? Кто делает, тот вдесятеро имеет.

«Возражение резонное».

– Хорошо, чего вы не должны были делать?

– Ничего лишнего. Дальше склада не смотреть.

– Если вы обязались чего-то не замечать, то знаете, чего именно.

– Не задумывался, – явно соврал. – Ихняя каша, им и хлебать.

– Допустим, Миловидов платил, вы не задумывались. За что тогда ругали его почем зря? Говорят, с языка у вас не сходил.

Горобец помялся.

– Из-за денег… хотел больше…

– Так вот – ни за что?

– Всем вы верите, а мне – нет! – вскипел Горобец. – Алена-то, гляди, какая зараза, как она вас обошла! Глазами похлопает – и верите! Думаете, такая уж она простенькая, такая мягонькая? А если я скажу, что у ней хахаль есть?!

Опять он сделал ложный шаг. Пробудит мимолетное к себе доверие и тотчас сам его загасит.

– Ах, Горобец, Горобец. Чем это поможет? Ведь это вас Миловидов обвинил в хищениях, от вас люди слышали его крик, у вас нашли окровавленную рубашку… И раз уж зашла речь о хахале, вы, кажется, напропалую ухаживали за Миловидовой до ее замужества. Было?

Горобец отвернулся, покривился.

– Мало ль по ней парней сохло… пока не привезла своего курортника.


* * *
Зина уехала. Сразу быт приобрел холостяцкий характер, хотя женщины продолжали пританцовывать вокруг Томина. Он сделался городской знаменитостью после обнаружения злосчастной сорочки.

– В жизни мне так задешево не доставалась слава, – посмеивался он. – Упиваюсь популярностью.

Иногда он куда-то пропадал в приступе сыскного рвения, но появляясь, отмалчивался: терпеть не мог рассказывать, что да как, если брал ложный след.

Намерение его поблаженствовать было изрядно подорвано историей Миловидова, но в остаточном виде все же проявлялось. Город и речные берега утопали в цветущей черемухе. Под ногами словно завивалась от ветра снежная пороша. С сумерек налаживали соревнования соловьи. Как тут не побродить без всякой цели? Потом себе не простишь.

Побывал он и в «как за границей» за оврагом. Впечатления срезюмировал коротко: «Бедные козы!» Некоторые барачные переселенцы взяли с собой живость и держали на балконах, так как «курятники и свинюшники» власти категорически запретили.

За вечерними чаепитиями, случалось, дурачился, стараясь развлечь Знаменского. Однажды притащил откуда-то дверную ручку и, приставив к брюкам пониже спины, потребовал немедленного определения: как называется?

– Старший инспектор Томин… с ручкой, – нашелся Знаменский.

– Короче и точнее!

Пал Палыч назвал короче.

– То-то же! – хохотал Томин. – Нечего стесняться русского языка.

Доложившись Скопину, Пал Палыч получил разрешение назначить на фабрике ревизию, а сам с наличным составом горотдела включился в многодневный обыск у Горобца. Никто из здешних не обязан был ему помогать, но помогали на совесть, запуская собственные дела – и служебные и домашние.

Пал Палыч ждал хотя бы звонка от Зины, понимая, впрочем, что так скоро экспертиза результатов не даст, тем более Зина займется ей впервые.

Удивительный она все же человек, удивительный криминалист! Хороших экспертов немало, есть превосходные. Но как обычно бывает? Следователь ставит конкретную задачу – эксперт ее решает (в меру опыта, ума, интуиции). То есть следователь спрашивает, эксперт отвечает.

Зина же всегда в гуще дела, всматривается в него снаружи и изнутри, анализирует, фантазирует – и по своей инициативе выискивает вопросы, ответ на которые развязывает самые тугие порой узлы. И сколько всего держит в голове! А если чего не знает, то мигом найдет, где или у кого узнать.

Надо зарубить себе на носу: не заставлять ее проделывать скучную работу. Раз она Зине скучна, значит, вообще ненужная, пустая. У Зины обостренный нюх на главное в ситуации, в загадке; на особо скрываемое. Не интересно ей было считать нити на квадратном сантиметре, и нечего было томить ее обществом Валетного… Валетный, между прочим, какой-то пугливый и перевоплощенный. Мало бывая сейчас на фабрике, Пал Палыч видел его несколько раз, но тот избегал встречи.

Действительно, после того как Миловидова обрушилась на него с подозрением, будто они с Горобцом прикончили ее Сергея, Валетный не мог преодолеть опаски перед следователем.

Зато с Зуриным он секретничал в эти дни чаще прежнего. И один из разговоров был до того волнующим, что даже Зурина проняло.

– Петр Иваныч, Митька-киномеханик смылся! – налетел Валетный посреди фабричного двора.

– Кто сказал? – приостановился Зурин.

– Я знаю, раз говорю! Еще в пятницу! Понимаете? В четверг Сергей пропал – наутро Митька смылся! Будто бы по телеграмме: бабка при смерти. А кто ту телеграмму читал?

– Ну это еще…

– Не обошлось без него, Петр Иваныч, не обошлось! Недаром Алена на мои слова завелась с пол-оборота!

– Погоди. – Зурин поразмыслил. – Митька да Алена, да Сашка Горобец. Чего выходит?

– Глубокая тайна, Петр Иваныч. Кроссворд!

– Ты, Илья, давай остынь. Помолчи. Я соображу.

Сообразив, Зурин оглянулся и сказал:

– Значит, так. Если практически – нам с тобой один шут, кто кого. Наша забота другая.

– А я бы на нее звоночек в милицию, – мстительно предложил Валетный. – Чужим тонким голосом.

– Чтоб те язык откусить! Зацепят Алену – первые без порток дойдем!

– Ладно, молчу. Но в принципе если бабам такое спускать…

– Зачем спускать? Дурья ты башка. Под этот козырь мы из нее душу вытрясем!

(К чести Томина заметим, что отъезд Митьки давно не был для него новостью. Особого значения Томин этому событию не придал, но все же выяснил, что бабушка киномеханика еле дышит, и он, естественно, останется до похорон и поминок.)


* * *
Приехала жена Горобца: курносенькая, щупленькая, робкая, с детски-бесхитростными повадками. И, сидя на краешке стула перед Знаменским, изумленным, трепетным полушепотом свела на нет добрую половину дурных отзывов о муже.

Сам Горобец упрямо дергал кадыком и топтался практически на прежних показаниях. Новых улик против него Знаменский не находил, напротив, выныривали некие детали, делавшие всю историю жестокой вражды и мести какой-то невразумительной.

Словом, версия поползла.

– А была нудная провинциальная история, – подначивал Томин. – Он, она и оно воровали сукно. И кто-то не вернулся вовремя домой…

Вдруг без предупреждения, никем так скоро не ожидаемая, вернулась Кибрит. Мужчины засуетились, пытаясь придать столу более цивилизованный вид (садились ужинать). Она сказала нетерпеливо:

– Бросьте, неважно. Все это потом.

Скинула туфли, взяла бутерброд с котлетой, чашку чаю и потребовала новостей.

Доклад Знаменского был короток:

– Каждую щель в доме Горобца, каждое полено, все сараи, колодец и остальное – все обследовали. Может быть место кровавого убийства без следов крови?

– Риторический вопрос.

– Значит, Зиночка, если оно произошло, то не у Горобца, это во-первых. И, во-вторых, я засомневался, что он причастен к воровству. А если разоблачений Миловидова он не боялся, то прежний мотив убийства отпадает.

– Отлично, – усмехнулась Зиночка.

– Иронизируем, – упрекнул Томин. – А что ты-то привезла? Ведь не экспертизу же?

– Нет, но кровь по методике мультгрупп обещали проверить. А привезла я вам Мишу и Машу, – Кибрит достала из сумки и вручила друзьям по кукле.

– Рост – сорок сантиметров, телосложения хилого, особые приметы – идиотская улыбка, – прокомментировал Томин, вертя в руках Мишу. – Это подарок?

– Нет, Шурик, это вещдок. На нем брючки из «морской волны». Эти куклы продаются в соседней области: Маша стоит шестнадцать рублей, Миша – десять. Но в Мишином ценнике к нолю пририсовывают маленький хвостик вверх и пускают обоих по одной цене. За это Миши с Машами были арестованы и направлены к нам в НТО. Для экспертизы ценников. Ну мне на всякий случай и сказали, потому что изготавливают их здесь, в городе.

– Кто? – быстро спросил Пал Палыч.

– Комбинат бытового обслуживания, в просторечии – бытовка. Вся кукольная одежонка пошита из материала фабрики, списанного в брак. И, главное, кукол обнаружили в торговле раза в три больше, чем их произвела бытовка по документам!

– Неучтенный брак! – Томин с полупоклоном вернул Мишу Зине.

– А браком заведует Валетный, – добавил Пал Палыч.

– Угу, мой милейший поклонник.

Вооруженный новыми фактами, Пал Палыч взялся за телефон:

– Здравствуйте, Знаменский. Кто из наших ревизоров поближе?.. Добрый вечер, Иван Арсентьевич, срочная просьба. Подберите все, что есть по передаче фабричного брака посторонним организациям… да, пожалуйста, сегодня же. И сразу пришлите мне… – Положил трубку, полистал записную книжку: – Товарищ Потапов?.. Хорошо, что застал. Часа через два потребуется Валетный в горотделе… Договорились.

Он сгреб в охапку кукол:

– Как, ребятки, потолкуем с дядей Валетным? Учиним ему сочный допрос!

– Паша, оставь этих уродов в покое. Чему обрадовался? Давайте не забывать о главном. Неучтенный брак – одно, а первосортное сукно, которое накрыли в магазинах, – совсем другое. Или недопонимаю?

– Допонимаешь, Шурик, – улыбнулась Кибрит.

– Плюс пропавший Миловидов. Вот о чем надо думать!

– Будь добр, посмотри на меня внимательно, проницательный сыщик! Вон Пал Палыч, я вижу, догадывается.

Томин приставил к бровям ладонь, посмотрел, как из-под козырька, на Зинаиду, на Пашу. Оба предвкушают нечто. Зинаида готовится сообщить, Паша – услышать.

– Ох, хитрющая из женщин! Выкладывай, не томи.

– Я еще раз посмотрела то сукно. Оно все в небольших рулонах и без хазовых концов.

– Каких, пардон?

– Наружный конец рулона, Шурик. На нем ставится штамп фабрики и пломба. И мало того, что без хазовых концов, но и линия обреза не машинная – ручная.

– И что сие означает?

– Пусть Пал Палыч скажет, объективно.

– Просто ножницами отрезают куски от рулонов! С того конца, который потом закатывается внутрь!

Кибрит кивнула: мнения совпали.

– Но в таком случае рулоны укорачиваются, – возразил Томин в сомнении.

– А это никого не волнует. Принимают-то по весу, а сдают по метражу.

– Очень мило, – Томин даже несколько опешил. – Два аса с Петровки считали тут с лупой какие-то нити, гонялись за цифрами и мудрили, а у вас под носом примитивно орудовали ножницами?

– Небось и продолжают орудовать, – подал голос Пал Палыч. – Нельзя, чтобы в документах разом подскочила длина рулонов.

– Но сколько можно вот так, с провинциальной наглостью, нарезать?

– Если от каждого хотя бы второго рулона, Шурик, то ого-го! – заверила Зина.

– Вижу только одно подходящее место, где украсть, – сказал Пал Палыч. – После сушки, но до метрования и передачи на склад.

– А сушкой у нас командовал пропавший Миловидов. Значит, в его хозяйстве и отрезали! – заключила Зина.

Вот тебе и загадка-разгадка. И наконец-то оделся плотью противник, которого Знаменский тщетно высматривал в директоре фабрики, в Зурине, Валетном, Горобце. Настоящий противник – организатор дела, его толкач, его хозяин.

Наступил момент, когда все обстоятельства, как стеклышки в калейдоскопе, складывались в новый узор.

– Значит, Миловидов… – произнес Пал Палыч с некоторым даже облегчением. – Что и утверждает Горобец, которому я не верил.

Это давало всему крутой поворот. Надо было сесть и подумать, чтобы не пороть горячку.

Друзья сидели и думали вслух. Думали как один человек. Кто-то начинал фразу, другой подхватывал, третий уточнял.

– Если Горобец не соврал, то ведь не исключено…

– Что рубашечку подбросили!

– Предвидя обыск.

– Предвидя, насколько ситуация будет против Горобца.

– Заранее зная, что она будет против Горобца.

– То есть ситуация создана!

– Но кем?..

И тут Томин схватился за голову:

– Ой-ой… Позор!

– Что, Шурик?

– Лопухнулся я… Ведь была мелочишка, которая не лезла в общую картину! Что Миловидова говорит? «Ушел. Я сидела, ждала его к ужину». Но, по словам соседки, Миловидова в тот вечер раза два выходила, даже вроде бы с сумкой! Молода-ая вдова Алена Дмитриевна… А одну ночь она у матери ночевала – со слов той же соседки, Ольги Фоминичны… Ой-е-ей!..

Мать Миловидовой нянчила внучат у старшей дочери в поселке километров за пятьдесят от города. И Томин, заслушавшись соловьев, не потрудился повидаться с ней и проверить факт ночевки. Да и то сказать, кто бы заподозрил во лжи неутешно оплакивавшую мужа женщину!

Молодая вдова Алена Дмитриевна…
(Фраза эта из лермонтовской «Песни про купца Калашникова» помнилась Томину с давних лет, когда он декламировал «Песню» на школьной сцене. Класса до четвертого ему мнилось, что впереди – блестящая актерская карьера).


* * *
Не ведая об опасности, нависшей над Валетным, Зурин самолично отправился «вытрясать душу» из Миловидовой.

– Здравствуй, милая, хорошая моя, – поприветствовал он ее с порога.

– Ой, не до вас мне, Петр Иваныч! – ощетинилась та.

– Для эмвэдэ время есть, а для меня нету? Этак, красавица, негоже.

Расставив локти, она загородила Зурину дорогу.

– Да о чем нам с вами говорить?

– Но-но, ты своим бюстгальтером не пугай, есть о чем говорить! – Он решительно протиснулся в комнату. – Некстати, Алена, ерепенишься, я к тебе со всем сочувствием. Ну только нашего с тобой вопроса это не меняет.

– Какого еще вопроса?

– Не виляй, понимаешь, все ты понимаешь. Деньги, что у Сергея были, – общественные, надо их разделить по справедливости.

Миловидова пренебрежительно повела полными руками.

– Выходит, вы ко мне по общественной линии? Общественник?

– Вот змея… С мужем твоим, хоть и пришлый, всегда честно делили. А ты же коренная, наша – и на тебе!

– Я ваших счетов не знаю, что вы там делили. И дел ваших знать не знаю. Вы со мной советовались? Нет, Петр Иваныч, дверь закрывали. То ли водку пили, то ли в карты играли – мне неизвестно!

– Алена, мы тебе хорошо предлагаем, не дури. Бери треть. Остальное верни людям.

– Я теперь вдова, о себе должна заботиться.

– Да ты прикинь – тебе ж столько и не нужно! Ну?

Миловидова присела перед зеркалом, поправила выбившуюся прядь волос, прошлась пуховкой по лбу и подбородку. Она была в расцвете лет и красоты, а последние дни, полные опасностей, борьбы, притворной и непритворной муки, придали лицу что-то по-новому притягательное. Той женщине, что смотрела на Миловидову из зеркала, любое царство было впору.

И Миловидова поднялась и окинула замухрышку Зурина уничтожающим взором.

– Ой, мудрец! Ой, до чего головушка-то разумная! Да откуда вам знать, сколько мне чего нужно?!

– Сильна… – пробормотал Зурин после паузы, почесывая в затылке; он впервые узнал Алену такой. – Грешил я, что Сергей лыжи навострил, но теперь по тебе вижу, что… да-да… Гляди, баба, пожалеешь! Не доводи до крайности!

– Нет у меня денег. Обыскивайте!

– Где ж они, интересно, есть? Или Митька увез?

Алена ответила с наглой ленцой:

– Если Митя что увез, с него и спрашивайте.

– Так. Издеваешься. Ты у меня под вышку пойдешь, стерва этакая!

– Ну уж… Ведь Горобец-то сознался! – Миловидова победоносно прошлась перед Зуриным, покачивая бедрами. – Извинитесь-ка за «стерву», Петр Иваныч.

Зурин от такого заявления потерял почву под ногами и сорвался почти на слезливость:

– Я тебя вот такой девчонкой помню… Ну ладно, ну подавись – извини… Аленушка, хоть ребят моих пожалей, если совести нету! – И, ужасаясь, простонал: – Я третий месяц на зарплату живу!..


* * *
Валетный сидел в милиции, собрав все свое мужество, сколько его нашлось в пугливой, не привыкшей к испытаниям душе. Он взбадривал и заклинал себя не потеряться, не поддаться на уловки Знаменского, не сболтнуть ни крошечки лишнего. И не бояться, не бояться, не бояться, ведь ни сном ни духом не виноват он в убийстве Миловидова! А что разговор пойдет о Миловидове, не о фабричных делах, казалось несомненным: фабрикой Знаменский и занимался на фабрике, фабричных в милицию не таскали.

Чтоб Алене провалиться! Чтоб ее, гадину, вместо Сергея!.. Ну зачемнатравила следователя, сумасшедшая баба? Ведь он, Валетный, не только невинен – сам от исчезновения Сергея в диком убытке! И ничего о нем не знает – о живом ли, о мертвом. Вот! Это тоже надо крепко помнить: о живом Миловидове он ничегошеньки не знает. Приехал, жил тут, работали вместе, знакомы, конечно, – все. Больше ни во что не вдаваться!

И держаться вежливо, разумеется, но боевито. Как Зурин велит: уши не прижимать!

Настроившись подобным манером, Валетный выступил было с протестом:

– Я удивлен, товарищ Знаменский. Время вечернее, ко мне только-только гостья – и вдруг сотрудник в штатском и почти что «пройдемте»!

Знаменский (в отличном расположении духа) поцокал сочувственно языком:

– Прошу прощения. Загорелось вас увидеть.

– Что за спешка? Уже не говоря, что пострадала честь женщины, но и я лично имею право на отдых после трудового дня. Даже записано в конституции, насколько понимаю, право на отдых ну…

– После трудового дня, – договорил Пал Палыч, окончательно развеселившись, – умного человека приятно послушать. Но вот представьте – сижу я в гостинице и думаю: сколько можно возиться с этой фабрикой? Тоска смертная! Надо, думаю, позвать умного человека и попросить по-хорошему: сделайте милость, расскажите, пожалуйста, как вы воруете? Умный человек – если умный, – он мне расскажет, а за чистосердечное признание снисхождение полагается. Дальше – как суд решит, а пока пусть спит дома, дам принимает.

У застигнутого врасплох Валетного отвисла челюсть. Выходит, не про Миловидова речь?! И все его боевитые приготовления впустую? Мать честная, что делать?!

Между тем Пал Палыч достал Мишу и Машу и усадил справа и слева от себя на столе.

– Вы следите за моей мыслью, товарищ Валетный?

Куклы для Валетного – словно удар под дых.

– Я?.. Да, я… я слежу…

– Отлично. Но кого же, думаю я, позвать? И вспоминаю, что есть на фабрике начальник ОТК. Светлая голова. И я зову вас. Вы, я уверен, должны все понять. А, Илья Петрович?

– Нет, я… Я не понимаю, что я должен понять…

– Я подскажу. Мы вот втроем подскажем. Извини, Машенька, я с тебя юбочку сниму. Не стесняйся, здесь все свои, тем паче, Илья Петрович уважает честь женщины. – Пал Палыч посмотрел юбочку на свет. – Ба, сколько дырочек рядами! Что ты говоришь, Машенька? Брак? Ясно, ясно, барабан неровно тянул и зубчикам продырявил… Вот обида! А что у Миши? Брючки из «морской волны». Модные у тебя, Миша, брючки, но какие-то сбоку разводы. Как это называется? Правильно, непрокрас. Где же вас так одели, ребята? Не слышу. Неужто на здешнем комбинате? Стыд и срам! – наконец Пал Палыч обратил внимание и на Валетного: – Объясните, пожалуйста, Илья Петрович, как вы поступаете с бракованной тканью?

Тот беспомощно молчал, уставясь на Мишу с Машей.

– Товарищ Валетный, мы с детишками к вам обращаемся.

– Ко мне?.. Неисправимый брак мы вырезаем… – пролепетал Валетный. – Остатки идут в лоскут…

– Очень занимательно. Этот лоскут сортируется?

Валетный прокашлялся.

– Сортируются, – обреченно подтвердил он. – До двадцати сантиметров брака на квадратный метр считается мерный лоскут. Больше двадцати – весовой лоскут.

– Слышите, ребята? Сейчас мы во всем разберемся. Итак, мерный лоскут и весовой лоскут. Их дальнейшая судьба? Ну-ну, смелей, Илья Петрович!

– Да… сейчас… Мерный сдаем в бытовку. Весовой – во «вторсырье». Или списываем на обтирочные концы.

– Ага. Понимаешь, Машенька, в хорошем хозяйстве ничего не пропадает. Что ты говоришь? Вы слышите, Илья Петрович?

– Я?.. Нет, я…

– Она говорит, на юбочку пошел не мерный, а весовой лоскут, который вы сами списали на обтирочные концы. Это, Машенька, серьезное обвинение. Ах, у тебя есть и накладная? И у Миши тоже? Посмотрим… – Пал Палыч выдвинул ящик стола, достал накладные. – Вот видите, Илья Петрович, и свидетели налицо и вещественные доказательства. А вы человек умный.

– Я?.. – Умный человек был на грани истерики; хоть бы сколько-то, хоть сколько-то оправдаться! – Я ничего не делал, поверьте! Только подписывал брак! Я мог ошибиться! Войдите в мое положение, Пал Палыч!

– Могу предложить единственное спасательное средство – абсолютную откровенность.

– Да, я расскажу… Меня втянули. Это Миловидов виноват! Меня заставили! Миловидов и Зурин. Они нарочно гнали на перекрас, чтобы запутать учет. И в сушилке делали перекал на барабанах, если было куда пристроить брак… Я и денег-то не видел. Копейки, честное слово. Ну, рубли… Все шло через Миловидова, все расчеты, реализация – все!

– А как вывозилось то, что отрезалось от рулонов?

«И про это знают!» – ужаснулся Валетный.

– Вместе с лоскутом… – прошептал он.

Деталь ложилась точно в версию: «левые» рулоны не проходили через фабричный склад, так как лоскут отгружали прямиком из сушильного цеха.

– Так-ак. Чрезвычайно полезно поговорить с умным человеком… А что вам известно о судьбе Миловидова?

– Мне?.. – Опять все в голове кувырком. – Но… его же, говорят, Горобец кокнул? А может, Митька-киномеханик с Аленой на пару… Я ничего не знаю! Если Алена на меня наклепала – все вранье! Он приезжий, ну работали вместе, были знакомы, конечно, но больше никаких отношений… – это полезли первоначальные заготовки. Валетный сообразил, что запутался, и умолк.


* * *
Назавтра Горобца, не верившего своему счастью, освободили из-под стражи.

– Не в обиде на нас? – спросил Пал Палыч.

– Что вы! Я когда в КПЗ рассказывал, что и как, мне говорят: «Хана тебе, дядя!» Спасибо, что разобрались.

И он нерешительно двинул вперед правую руку. Знаменский охотно подал свою, стерпел крепкое до хруста пожатие.

Совсем иной человек стоял перед ним посреди кабинета. Будто даже похорошевший, хоть и небритый. Неведомо, надолго ли «иного» хватит, не до первой ли рюмки. Но сейчас он являл поистине неправдоподобное зрелище – то был радостный, довольный жизнью Горобец.

– Уезжать вам пока нельзя. Вот здесь распишитесь: подписка о невыезде до конца следствия.

Горобец поставил красивый автограф.

– И жену-то больше не бейте.

Горобец, уразумев шутку, оскалил в улыбке лошадиные зубы.

– Все, – подытожил Знаменский. – Свободны. Только признайтесь на прощанье по секрету, отчего вы так испугались обыска?

– Аппарат я начал ладить в курятнике… – потупился Горобец, – для самогону.

Тут стремительно вошел Томин, сказал Горобцу: «Погодите», – отозвал Знаменского и зашептал:

– В четверг уехала от матери в двенадцатом часу ночи. Домой вернулась только утром.

Они обменялись взглядом, Пал Палыч понял, чего ждет от него Томин, и ждет справедливо. Но спросил с некоторым усилием, так как спрашивать ему было все-таки неприятно:

– Александр Кондратьевич, вы, помнится, заявили, что у Миловидовой… кто-то есть. Это со зла? Или от кого слышали?

– Нет, не слышал. Больше, конечно, со зла.

У Томина вырвался разочарованный жест, и Горобец воспринял это как упрек.

– Нет, ну я не то чтобы нарочно ее оболгать. Мне так почудилось.

– Почему?

– Да видел ее в Лесных полянах. Поселочек такой тут в стороне, километров тридцать пять. Ехал на автобусе в подшефный совхоз. Гляжу, Алена чапает. У ней там двоюродная сестра с мужем дачу держат. Вот, думаю, баба! Только-только мужик запропал, а она уже бежит!

– Днем видели?

– С утра. Дня за три, что ли, до того, как меня забрали.

– А если она искала мужа – по родственникам, знакомым?

– Да ведь как шла-то, как шла! Невозможно смотреть!

Нехитрый этот аргумент произвел, однако, должное впечатление. Горобца отпустили, а Томин со Знаменским сели и подумали.


* * *
Первый пункт намеченного ими плана Томин осуществил, когда привел в горотдел Миловидову.

– Александр Николаич, голубчик, что мне хочет сказать Пал Палыч? – выпытывала она. – Так сердце колотится…

– Не знаю, Алена Дмитриевна, Пал Палыч – человек-загадка, – отделывался Томин. – Простите, ваш муж не был ревнив?

– Я не давала повода.

– Похвально. А киномеханик уволился? Или в отпуск уехал?

– Заболел у него кто-то. Почему вы спрашиваете?

– Тайна следствия, – значительно изрек Томин. А спрашивал просто так почти – чтобы избавиться от ее вопросов.

Вошел Знаменский, нейтрально поздоровался.

– Передаю вас в надежные руки, – бодро сказал Томин. – Паша, я отбыл на разведку.

Разведка стояла вторым пунктом, и целью ее было посещение Лесных полян. Через несколько минут милицейский «козлик» резво катил по подсохшей и уже пылившей дороге через мост, мимо «как за границей» – на шоссе.

Тем временем Пал Палыч разговаривал с Миловидовой, и не просто разговаривал – на столе был раскрыт протокол допроса.

– Сослуживцы вашего мужа утверждают, что на профактиве он был в белой нейлоновой рубашке, – деловито и сухо сообщил Знаменский.

Меж бровей женщины прорезалась морщинка. Припоминает или придумывает, как ответить?.. Морщинка расправилась.

– Правильно. Белую я бросила в грязное, когда Сережа пришел с работы. И дала ему голубенькую.

– Пометим… Дальше. Вы хорошо помните, чем занимались в тот последний день и вечер?

Непривычный тон следователя сбивал Миловидову с толку, заставлял нервничать.

– Мм… Я что-нибудь напутала?

– Вот послушайте… – Он нашел соответствующее место в прежних показаниях: «После этого муж ушел. Я думала, что он вернется, как сказал, через час-полтора, и все время ждала его к ужину». С ваших слов записано верно?

– Д-да.

– Следовательно, в тот вечер вы не пробовали его, например, искать?

– Пал Палыч, я-то всю ночь не ложилась, но люди же спят. К кому пойдешь?..

– Хорошо. Записываю: «После ухода мужа не отлучалась из дому до утра».

Но он еще не писал, еще ждал, оставляя ей возможность опровергнуть ложь. И Миловидова этой возможностью воспользовалась:

– Н-нет, раз вы спрашиваете, значит, что-то не так. Я могла куда-то выходить… Могла забыть за всеми переживаниями.

– Ясно, – сказал Пал Палыч. – Как вы объясняете, что Миловидов спокойно пошел к Горобцу, хотя после профактива тот бросался на него с кулаками?

Уже «Миловидов», а не «ваш муж»! В чем дело?! Перемена в следователе все больше тревожила женщину, хотя за ответом в карман она не лезла, правдоподобные ответы запасены были, кажется, на любой случай.

– Вероятно, он думал уговорить Горобца честно признаться. Сережа был такой идеалист!

Знаменский с каменным лицом занес ее слова в протокол. Она беспокойно следила за авторучкой, быстро и разборчиво выписывавшей строку: «…так как, по мнению жены, был идеалистом».

В равнодушии следователя Миловидова чувствовала неведомую опасность, нечто надвигающееся. Нельзя дольше делать вид, будто не замечаешь, что тебя допрашивают, и с подозрением.

– Пал Палыч, вам нездоровится? Или что-то случилось?

Да, случилось, мог бы ответить Знаменский. Обидно и неприятно убеждаться в ошибке. Не столько даже обидно, что как несмышленыша обвели вокруг пальца, обидно, что верил и сострадал женщине, которая того недостойна, конечно, степень вины пока не ясна, но образ чистой, безмерно горюющей вдовы – насквозь фальшив.

– Да нет, ничего, – отозвался Пал Палыч с горчинкой.

– Но Томин определенно дал мне понять, что есть новости, – схитрила Миловидова.

– Вы говорите неправду.

– Пусть неправду! Да, неправду, потому что вы что-то скрываете! Вы сегодня другой… Пал Палыч, мне очень нужна поддержка, я на пределе, а вы… Вот я плачу, а у вас глаза холодные. Почему вам меня не жалко?!

Ладно, карты на стол. Нет настроения подлавливать ее с разными экивоками.

– Алена Дмитриевна, где вы провели ночь со среды на четверг?

Вот оно – то, что надвигалось. Миловидову накрыло волной страха. Если сейчас ошибиться, потом не выплывешь. С минуту она рыдала уже по-настоящему, искренне и некрасиво.

Пал Палыч ждал.

Она кое-как задавила рыдания, высморкалась и заговорила очень медленно, следя за реакцией Знаменского:

– Я поехала ночевать к маме… после опознания рубашки перестала ждать Сережу… Это была ужасная ночь… самая тяжелая… Мне не хотелось никого видеть и разговаривать… и я от мамы ушла… Но я не вернулась домой… до утра бродила, не знаю где.

Знаменский дрогнул бровями: неглупо. Вроде и придраться не к чему. Он записывал – она облегченно передыхала: выкрутилась!

– Еще вопрос. Горобец отрицает, что звонил вашему мужу и приглашал его. Придется устроить очную ставку. В какое время завтра вам удобнее?

Очная ставка была Пал Палычу не нужна, просто он избрал такой способ непринужденно сообщить об освобождении арестованного.

– Да хоть сейчас, – возразила Миловидова. – Пусть его только приведут.

– Горобец дома. Я пошлю повестку.

– То есть как… Вы его отпустили?! Вы отпустили Горобца? Вот в чем суть!.. – Миловидова спохватилась и поспешила замаскировать растерянность возмущением: – Такого бандита! Чтобы он дальше ходил убивал? Не понимаю, как вы могли! Зачем вы его выпустили?!

– За недостаточностью улик.

– Недостаточность? Да мне фабричный юрист сказал: «Нерасторжимая цепь улик!..» Вам надо тело найти, да? Но ведь бывает же – не находят, а все равно судят за убийство!

В дверь заглянула Кибрит:

– Можно, Пал Палыч?

– Разумеется.

Зина не стала бы мешать допросу, если бы не имела новостей, непосредственно этого допроса касающихся.

– Опять не удастся проверить методику мультгрупп, – сказала она. – Прочти, телефонограмма из Москвы.

– Ай да сюрприз в коробочке! – воскликнул он, прочтя листок. – Присядь, сама объяснишь. – Знаменскому понадобились секунды три-четыре, чтобы переварить новость и вернуться к прерванному разговору: – Да, действительно бывают так называемые «убийства без трупа». Но в данном случае сам факт убийства нельзя считать установленным.

– Что?.. Я на вас удивляюсь… Человека же нет!

– Закон предусматривает подобные ситуации. Когда розыск не приносит результатов, дело передается, так сказать, гражданскому ведомству. Через год исчезнувшее лицо может быть признано безвестно отсутствующим, а через три года суд по гражданским делам может признать его умершим.

– С ума сойти… Зачем вы эти ужасы рассказываете? Ведь на рубашке была Сережина кровь, вы экспертизу делали!

– Простите, я вам о результатах экспертизы не докладывал. Откуда вы получили сведения?

Видя, что следователь уже в открытую уличает ее, Миловидова вскипела:

– Если человек исчез и нашли рубашку, в которой он из дому ушел, то дураку понятно, чья кровь и что вообще стряслось!

Пал Палыч хладнокровно переждал ее вспышку.

– Товарищ эксперт, прошу.

– В телефонограмме, которую я только что получила… – начала Кибрит.

Продолжить ей помешало появление Томина.

– Минутку, – он взял телефонограмму, проглядел и возвратил: – Мило. Но с этим подождите, посмотрите, кого я вам привез.

Он вышел и вернулся с «хахалем» Миловидовой, привезенным из Лесных полян.

– Сережа! – отчаянно вскрикнула она.

– Спокойно, Алена, – глухо произнес тот.

– Рекомендую – Сергей Иванович Миловидов. Вот он, Алена Дмитриевна, жив-здоров. Странно: я так старался, а вы и не рады?

– Прошу вас, побудьте в коридоре, – распорядился Пал Палыч, адресуясь к «вдове».

Миловидова вышла, зажав рот рукой, на шатучих, будто чужих ногах, и никто не поглядел вслед, кроме мужа.

– Как прикажете понимать? – обратился к нему Знаменский.

– Как шутку. Хотел разыграть друзей.

– Необычайно смешно. Поскольку мы не принадлежим к числу ваших друзей, не трудитесь нас дальше разыгрывать. Сядьте.

Миловидов опустился на стул, где только что сидела его Алена. Вероятно, сиденье было еще теплым, и снова он тоскливо оглянулся на дверь.

– Часто у вас идет носом кровь? – жестко спросил Знаменский.

Недавний покойник вздрогнул.

– Не обращал внимания.

– Что вы говорите! Можете наконец высказаться, товарищ эксперт.

Кибрит взяла телефонограмму.

– Кровь, изъятая с вашей рубашки, была проверена на биологические примеси. И вот заключение: «Проведенные анализы позволяют категорически утверждать по наличию специфических отслоений и слизи, что источником крови явилось ее истечение из носа, каким страдает ряд людей».

– Благодарю. Итак, Миловидов, кто подбросил рубашку Горобцу – вы или жена?

Тот понял, что проиграл окончательно и бесповоротно. Долго молчал, обводя взглядом присутствующих. Наконец обратился к Знаменскому:

– Простите, забыл ваше имя-отчество.

– Понятно. Не думали, что понадобится. Пал Палыч.

– Пал Палыч… – Он всматривался в Знаменского, оценивал противника. – Вас ведь больше устраивает, чтобы я честно рассказал все как есть?

– Тонко подмечено. Вранье меня действительно не устроит.

– Тогда если я где-то оговорюсь и вместо «я» скажу «мы» – не ловите на слове. Мужики делают ошибки – им и расплачиваться.

– Покупаете на благородстве?

– Алена ни при чем. У вас против нее ничего реального, кроме моих показаний, быть не может. А я их не дам!

Томин и Кибрит потихоньку вышли. Они свое сделали, очередь за Пал Палычем. Из коридора Кибрит оглянулась: ей импонировало, что в такой момент Миловидов совершенно не думал о себе.

Пал Палыч тоже на глазок оценивал противника, взвешивал его решимость. Решимость была свинцовая. И, очевидно, родилась задолго до «гибели», со времен благополучного сбыта «левака». Потому что риск есть всегда, и трезвый, не слабонервный человек планирует возможность провала и свое поведение «в случае чего».

Миловидов был крепок, упорен и, судя по разработанности «розыгрыша», умен. Либо сейчас, спасая жену, он раскроется и отдаст Знаменскому все нужное для окончания следствия, либо вступит в борьбу, где каждый факт и каждую деталь придется отвоевывать у него день за днем, неделя за неделей. Для Миловидова время теперь не имеет особой цены. Для Знаменского – в свете разъяснений Скопина – неожиданность захода на начальственных покровителей фабричного воровства могла оказаться чрезвычайно ценной.

Отвергнуть этот торг, чтобы непременно покарать женщину, ложно обвинившую Горобца и обманувшую Знаменского и его друзей? Или стрясти с ушей навешенную лапшу и предоставить Миловидову ее судьбе?

– Ладно, – решил Знаменский, – не стану ловить вас на оговорках.

– Тогда спасибо, – Миловидов расслабился, сел поудобней.

– Рассказывайте.

– Спрашивайте, Пал Палыч, так будет легче.

– Хорошо… Способ хищения в общем ясен. Состав группы тоже… Традиционный вопрос: с чего начинали, что толкнуло?

– А, давно толкало. Сколько можно мимо открытого амбара ходить? Вот однажды и перестал сдерживаться.

– Но был момент, когда вы решали: да или нет?

Сколько перевидал Знаменский людей, и все они ему интересны, самому порой удивительно.

Миловидов едко усмехнулся:

– Был, помню… Прихожу домой раньше обычного – Алена что-то в тазу стирает. Хозяйственным мылом. И запах висит в кухне… не переношу его! Она знала и так виновато-виновато глянула. Вот в тот момент я понял: на все пойду, а этот рай в шалаше – побоку! Чтоб ей на мыле не экономить. Носков моих не штопать!

– Понял, – Пал Палыч слегка вздохнул. – А когда вас осенило «погибнуть» от руки Горобца?

– Надоело все. И захолустье это, и фабрика… Обозначать, будто что-то там меня волнует в производственной жизни. Торчи на собрании и слушай, как очередной дуб тебя экономике учит… а у самого до получки трояка не хватает. Ну а главное – вы, в смысле, следствие. Чувствую: пора обрываться. Я закурю?.. Спасибо. От районных проверяльщиков я бы, пожалуй, отмазался. А к вам сунуться – вы бы ведь послали?

– Послал бы.

– То-то и оно. Пора было закругляться. Но – с умом. И как раз – бац! – кровь носом. И вот стою перед зеркалом и размышляю: моя рубашка, моя кровь. Соблазнительно. Вызвать Горобца на угрозы, натаскать Алену… извиняюсь, оговорился. Ну и еще кое-что сошлось…

– Что влюбленный киномеханик подозрительно уехал?

– Значит, вам все известно?

– Теперь-то да. Задумка не лишена была оригинальности. Дескать, если меня тут убили – это событие сугубо местного значения. Когда я где-нибудь за тысячу верст вынырну – там никто не удивится: вы, мол, гражданин, давно зарезаны… Но вы ведь собирались улизнуть не только от нас, но и от подельщиков! Угадал? Слишком они по вас сокрушаются.

До сей поры Миловидов был откровенен, теперь отвел глаза.

– Да им только на руку: свалили бы на меня вину, с покойника взятки гладки.

– Сергей Иванович, не будем недооценивать друг друга. Я отдаю должное вашей изобретательности, но и вы не считайте меня дурнем. Что вы прихватили под занавес?

Миловидов молчал, хрустел пальцами.

– «Черная касса» была?

– То есть? – сделал вид, что не понял.

– То есть средства на общие расходы по вывозу «левака» и прочие расчеты. – Не дождавшись ответа, Пал Палыч продолжил: – Знаю, была, и держали ее вы. Вы были «верхний компаньон». Но «черная касса» – не великий куш, а вам устраиваться на новом месте. Что-нибудь еще вы придержали. А? Не Зурин, так Валетный выдаст. Говорите лучше сами.

Видя, что деваться некуда, Миловидов признал:

– Да, набежали некоторые платежи, и я не пустил их в обычную дележку.

– Выходит, Горобец должен был убить для вас двух зайцев: безнаказанность и деньги.

– Я, конечно, бледно выгляжу… – покривился Миловидов, – нечестно и все такое. Но Горобец мне за последние годы так опостылел, что… А компаньоны мои… если рассудить, что я уже все равно преступник, должен скрываться и так далее, а им все равно сидеть, и деньги конфискуют… они же пропали бы!

– И какую сумму вы «притормозили»?

– Отвечу так. Пал Палыч: что найдете – ваше. Но если что заваляется у мышки в норке – немножко – пусть попользуется.

Опять не о себе он печется: отсижу, выкопаю кубышку. Нет, все для нее и о ней, об Алене Дмитриевне. Всей душой устремлен туда – в коридор. Надо дать ему разрядиться, чтобы эта устремленность схлынула.

Знаменский встал.

– Вас мы арестуем, супругу отпустим.

И пригласил Миловидову.

– Разрешаю попрощаться в моем присутствии. Коротко и без разговоров по делу.

Она уже взяла себя в руки и изумилась слову «попрощаться»:

– Как? Почему?

– Я арестован, Алена.

– Не может быть! За что же?.. Пал Палыч! Я не понимаю… Я глубоко благодарна, что вы нашли Сережу, но…

– Я вам не задаю никаких вопросов. И не надо театра, – сухо прервал Знаменский.

– Но объясните же…

– Ладно, Алена, – шагнул навстречу жене Миловидов. – Давай прощаться.

Их душевное состояние было совершенно разным. Он уже прошел допрос, признался, отстоял непричастность ее к делу. Она же, сидя в полной неизвестности, переживала главным образом то, что его умудрились найти.

– Что случилось? Ты куда-то пошел? Как тебя схватили? – спрашивала она тихим сдавленным голосом.

– Приехали и забрали. – Он испытывал досаду от бессмысленного выяснения подробностей в эти последние минуты. – По-твоему, я должен был отстреливаться?

– Но если ты не выходил, откуда узнали?

– Я не выходил, но ты приходила. Да какое это теперь имеет значение!

– Ты думаешь… из-за меня? – отшатнулась она. – Я виновата?!

– Не знаю. Знаю, что мне надо было сразу уехать. Немедленно!

– Нет, я не могу так! – страстно запротестовала она. – С этим нельзя жить, если из-за меня!..

– Прощай, Алена! Живи…

Не получилось прощания, не получилось человеческого разговора. Миловидов устало и разочарованно отступил и обернулся к Знаменскому, давая понять, что свидание окончено.

– Погоди… – бросилась Миловидова к мужу. – Так немыслимо… Расстаемся, как чужие… Сережа!

Они обнялись и уже забыли о Знаменском, который не имел права даже отвернуться.

Стой, смотри и слушай. Такая твоя окаянная обязанность. Один знакомый следователь позволил себе роскошь потупиться – тоже при расставании задержанного с любимой женой, а наутро задержанный попал в больницу. Там возможности контактов с волей пошире, а охрана послабее. Словом, больной сбежал. После жена (без свидетелей, разумеется) призналась, что передала мужу какое-то ядовитое средство, вызывавшее недолгие, но тяжелые симптомы. А бывали случаи и сговора стремительным шепотом: где спрятаны ценности или кому что открыть или скрыть.

Правда, встреча Миловидовых слишком была неожиданной, и вряд ли они могли сейчас замыслить и привести в исполнение какую-либо уловку. Но, как говорится, лучше перебдеть, чем недобдеть.

А красивая какая пара, незаурядная. И горе сокрушительное. Невольно жаль обоих…

– Прости меня, Ленушка.

– Нет, ты прости… Я виновата, что не отпустила тебя!

– Выкинь из головы. Во всем моя вина. Я заварил историю, я тебя уговорил.

– Сережа… Сереженька!

– Алена…

– Голубчик мой…

Старший следователь Знаменский, не поддавайтесь эмоциям, вы на работе!

– Ленушка…

– Неужели ничего нельзя спасти?!

– Прощай, Ленушка… не забывай.

– Господи, что мы наделали! Если б вернуть!

Лицо Миловидова передернула судорога. Согласиться, что своими руками все погубил?

– Что вернуть? Снова жить на сто восемьдесят рублей?

– Но ведь было счастье! За чем погнались? Я без тебя умру…

Миловидов страдал «всухую», но тут не выдержал. Поползла по щеке «скупая мужская». Запросил пощады:

– Ленушка, а если поменьше дадут… если лет десять… может быть… может, дождешься, Ленушка?

Десять лет? Миловидова ужаснулась названному сроку, он не умещался в ее воображении. Десять лет ожидания. А жизнь будет уходить. Десять лет одиноких дней и ночей! Широко раскрытыми мокрыми глазами смотрела она на мужа, немея от неспособности сказать «да».

– А то и восемь, – цеплялся он за далекую надежду. – Попадется ходовой адвокат…

Восемь! Самое, значит, малое – восемь. Сколько ей тогда будет? Она зарыдала в голос и непроизвольно отстранилась. И он, поняв, что расставание окончательное, отрезвел.

– Ну, полно, Алена, иди!.. Иди же, что друг друга мучить!

– Но мы еще увидимся… мы поговорим… – задыхаясь, пообещала она. – Или я тебе напишу… Я лучшего адвоката… я все сделаю!

Она пошла к двери, дернула ручку на себя, сообразила, что отворяется наружу, и в дверном проеме – уже за порогом – обернулась и застыла. Прощальный запоминающий взгляд.

– До свидания, Сережа…

Он кивнул, дверь тихо закрылась.

Миловидов обессиленно повалился на стул.

– До свидания… нет, Алена, прощай. Найдешь ты себе лодку, найдешь и парус…

Пал Палыч нарушил его забытье, сев на свое место.

– Все, Пал Палыч, конец! – с вымученной, сумасшедшей улыбкой проговорил Миловидов.

– Тюрьма – не могила, Сергей Иванович, – серьезно возразил Знаменский.

– Без Алены везде могила. Вы не понимаете, что она такое. Вы же не знаете ее совсем. Видели только, как ломала перед вами комедию… верней трагедию. А она… это не женщина – солнце! Тут ей не место. Просто смешно! Я обязан был рискнуть, обязан!

Он убеждал не Пал Палыча – самого себя.

А в дежурной части, через которую выход на улицу, освобождали парня, в начале истории посаженного за хулиганство.

– Ремень. Галстучек… – выдавал ему дежурный отобранные вещи.

– А-а, Нефертити! – воскликнул парень, завидя Миловидову. – Не нашелся твой фараон?

– Нашелся, – ответил за нее дежурный.

– А что ж ты тогда плачешь? – удивился парень. – Морду надо набить, из-за кого такая баба плачет!


* * *
Могло быть, что Миловидов выговорится, перемучается, а потом все же возьмет верх чувство самосохранения, и он поопасается темы «Мои друзья в высоких кабинетах». Или уклонится от конкретики (имена, суммы, даты, способы вручения и пр.).

Но этого не случилось. Он выложил куда больше, чем Знаменский ожидал. То ли поставил на себе крест, то ли дорожил сочувствием следователя.

Особенно откровенно высказался после того, как Знаменский ознакомил его с результатами обыска. Схватился за протокол нервно – дочитал спокойно. У «мышки в норке» осталось на жизнь.

Обыск, конечно, не был проведен халатно. Дом и надворные постройки осмотрели тщательно, припрятанных денег и ценностей изъяли немало. Но когда Кибрит обратила внимание на клумбочки с привядшей, свежевысаженной рассадой и глазами спросила Знаменского, как, дескать, к данному факту отнесемся, он отрицательно качнул головой.

– Но до того ли ей, чтобы цветы сажать, Пал Палыч?

– А если хитрость? Отвести нас от истинных захоронок? Весь же двор я перепахивать не намерен.

А «мышка» виднелась в окне, будто картинка в раме, грустная и тревожная.

– Ну-ну, – покосилась в ее сторону Зиночка, – Шурика на тебя нет!

Тот, не без сожаления уезжая от сельской почти весны и славы (бурно возросшей после обнаружения «покойника»), советовал Пал Палычу держать с Миловидовыми ухо востро.

– Больно парочка на выдумки горазда. Гляди, Паша, как бы между пальцев не ушли!

Знаменский обещал не упустить и тем более укрепился в этом, когда добыл от Миловидова показания, ценные для Скопина.

…Однако повернулось иначе.

Скопин выслушал телефонный доклад примерно до половины, подавая вялые реплики, и извинился, сославшись на занятость.

– Я, Пал Палыч, не навязываю своего мнения, решайте сами, но… отдел сейчас перегружен работой. Ваше присутствие было бы очень кстати. Да и классного эксперта держать на мелком деле… Посмотрите там, может быть, передадим тамошней прокуратуре?

Тон у старика был скучливый и слегка виноватый. Он знал, что Пал Палыч и сам все поймет…

Знаменский медленно пошел к гостинице. Итак, расстановка сил наверху переменилась, «шерстяной» компромат оказался внезапно ненужным. Почему – это уже тайны мадридского двора.

Ну что ж, не первое разочарование приходится переживать, перенесем и это. Старику небось вдвое горше.

Отдать Миловидова местной прокуратуре? Не исключено, что от нее он «отмажется». Или отречется от показаний, данных якобы под давлением, и придумает, чем обелить себя. Или выкинет какой-нибудь непредсказуемый финт и через месяц-другой вырвется на свободу: либо по болезни, либо коллектив возьмет на поруки, либо еще как. А тогда, пожалуй, и удерет со своей красавицей согласно ранее намеченному плану. (Только что с облегченным карманом). Не исключено.

Так-то вот… если выпустить его из рук.

Воздушная черемуха отцвела. Тяжелыми плотными гроздьями повсеместно заблагоухала сирень.

Знаменский зачем-то дал крюка и прошелся мимо дома Миловидовых. Она сидела на крыльце, глядя перед собой невидящим безучастным взором. Пал Палыча не заметила.

Ну почему, собственно, он должен принимать на себя роль судьбы? Он рядовой слуга закона и сделал все, что повелевает закон. Ныне же закон не воспрещает ему устраниться и снять с себя груз ответственности.

И почему плохо думать о людях, которые тоже служат закону в прокуратуре? А если не совладают с Миловидовым, так тому и быть.

Гм… Старший следователь Знаменский, что-то у вас под ножками скользко. Не изменяете ли вы себе? Не забыли ли Горобца, которого Миловидов едва не отправил за решетку?

Он дошел до гостиницы.

– Что такое? Какие проблемы? – сразу спросила Зиночка.

Пал Палыч рассказал.

– Знаешь, Павел, – заговорила она, посидев в раздумье на подоконнике, – давай посмотрим с обратного конца. С обратного конца получается вот что. Если б на маленькое дело не делали ставку в большой игре, мы бы здесь не появились. А если б не мы, ситуация бы не настолько обострилась. И не толкнула Миловидова на авантюру с Горобцом.

– То бишь мы сами и толкнули.

– Нет, те, кто делал ставку. И теперь ее снял. Мы теперь здесь нежелательны. Так?

– Пожалуй. Осталась рядовая провинциальная история: он, она и оно воровали сукно…

К вечеру следующего дня Знаменский и Кибрит укладывали чемоданы. Среди мягких вещей Зиночка устроила три чашки и три тарелки – на память. А рыженькое пальтишко, обшитое тесьмой, увязала отдельным аккуратным тючком – устоялась теплынь. Почти лето.

Побег

Однажды Знаменский смеха ради подсчитал, сколько времени он провел за решеткой. Вышло, что из двенадцати лет милицейской работы — года три, если не три с половиной. На нарах, конечно, не спал, но отсидел-таки по разным тюрьмам.

Таганку, по счастью, застал уже в последний момент. Она угнетала даже снаружи: от голых, откровенно казематных стен за версту несло арестантским духом, безысходной тоской. Внутри было, понятно, того хуже, особенно к вечеру, в резком свете прожекторов. И все радовались, когда Таганку начали крушить и крушили (долго — не панельный дом сковырнуть), пока не обратили в грязный пустырь.

Но она осталась королевой уголовного фольклора («Таганка, все ночи, полные огня, Таганка, зачем сгубила ты меня…» и т. д.). Почему бы, кажется, не «воспеть» Матросскую Тишину или Пересыльную, прятавшуюся в путанице железнодорожных и трамвайных отстойников? Или добротную Бутырскую крепость, в которой, к слову, содержали еще Пугачева? Ан нет, символом неволи утвердилась вонючая Таганка. (А в нынешние времена это самое «зачем сгубила» возвели в ранг эстрадной песни под электронный визг и гром. Ну да ладно, не о том речь).

Тех, кто «сидел за Петровкой», чаще всего помещали в Бутырку. Официальное название — «следственный изолятор». Доехать туда было просто — практически центр города; тюремная стена замаскирована от прохожих жилым домом, так что и морально легче — нырнул в невинный с виду подъезд, в руке портфельчик. Кто знает, что там у тебя набито в портфельчике?

Сегодня Знаменский был даже с «дипломатом», потому что папочку вез тоненькую, почти невесомую. Начальство подкинуло для отдохновения после многомесячного изнурительного дела пустяковое происшествие. Ему бы нипочем и не попасть в кабинет серьезного следователя, но заявители, они же потерпевшие, подняли бучу, что совершен чуть ли не теракт против представителей власти, и областной милицейский работник, спасаясь от их давления, сплавил «теракт» в Москву.

А всего-то и было, что на строительстве дороги бульдозерист зло подшутил над прорабом: во время совещания придвинул его будку к самому краю карьера, так что вылезти нельзя и даже ворохнуться внутри боязно — как бы не покатиться вниз. Полчаса, проведенные высоким совещанием в этой ловушке, показались ему за сутки.

После банды уголовников, сплошь рецидивистов, которыми Знаменский до того занимался (грабители, насильники, сбытчики краденого, наводчики), бульдозерист Багров явился для него сущей отрадой.

Родился и до сорока пяти лет прожил он в небольшом по нынешним меркам городе, имевшем некогда важное торговое и политическое значение и славную историю. Багров этой историей интересовался, гордился, ею подпитывал врожденное чувство собственного достоинства, своей человеческой ценности.

Исконно русским духом веяло от высокой плечистой его фигуры, крупной головы, сильно и четко прорисованного лица. Приятно было слушать говор, не испорченный ни блатными словечками, ни столичным жаргоном, замешанным на газетно-телевизионных штампах, отголосках модных анекдотов и иностранщине.

Глаза смотрели прямо, порой вызывающе, но на дне их таилась слабость. Воля была надломлена многолетним пьянством. И жаль становилось недюжинную натуру, без толку тратившую и понемногу утрачивавшую себя.

В тюрьме Багров томился чуждым ему обществом сокамерников, а особенно остро — бездельем. К Знаменскому с первой встречи расположился дружелюбно, охотно «балакал» обо всем, но сердца не распахивал и никогда не плакался в жилетку…

Торопясь с уличного пекла в проходную Бутырки, Знаменский увидал впереди грустную сутуловатую спину пожилого адвоката Костанди, которому по совету Пал Палыча жена Багрова поручила защиту. Адвокат был неказист, не блистал красноречием, но в суде разгорался столь трогательной жаждой обелить, отстоять, выгородить обвиняемого, что часто добивался успеха. Какой-нибудь поскользнувшийся юнец или шофер, ненароком сбивший пешехода, или ревнивый муж, пересчитавший ребра сопернику, — все они находили в Костанди пламенного и искреннего заступника. Говорили, что настоящих злодеев он защищать ни разу не брался, ни за какие богатые гонорары.

Костанди предстояло познакомиться с Багровым, Багрову — с адвокатом, и им обоим — с материалами следственного дела.

Унылый носатый Костанди Багрову не понравился. Два раза он переспросил фамилию, недоуменно пожал плечами.

— Я грек, — тихо пояснил адвокат. — Русский грек.

— Ладно, на здоровье, — нехотя согласился Багров. Процедура ознакомления с делом заняла рекордно короткое время. Комментировать что-либо Багров не желал, ходатайств никаких не заявил. Адвокат тоже не просил о дополнении следствия, но, задумчиво вглядываясь в клиента, адресовался к Знаменскому (поспособствуйте, мол, налаживанию контакта, ведь вы с обвиняемым, я вижу, на дружеской ноге):

— Мне было бы легче строить защиту, если бы я полнее представлял поведение Багрова в быту, обстановку в семье и прочее.

— Не любит он распространяться о себе, — отозвался Знаменский.

— Не люблю, — подтвердил Багров. — Характеристика на меня с места жительства есть. Пьяница и хулиган. Недавно по заявлению жены трое суток отсидел, потому как посуду дома переколотил и соседку обхамил да облаял. И хватит. Нутро напоказ выворачивать — совершенно не к чему.

После краткой паузы адвокат начал складывать свои бумаги.

— Всего доброго.

Вздохнул и вышел. Знаменский — следом: потянуло извиниться за Багрова и посоветовать подробно побеседовать с его женой. Но Костанди опередил советы:

— Интересный какой человек. Очень несчастный… Мне повезло.

Знаменский с симпатией пожал узкую горячую руку. Адвокатов он, честно говоря, недолюбливал — в целом. Хотя многих уважал. Но подобные Костанди попадались редко.

— Защитники, полузащитники… — процедил Багров, когда Знаменский вернулся в кабинет. — От кого меня защищать, Пал Палыч? От меня самого если. А на суде все будет аккуратно, ясней ясного. Наломал дров — изволь к ответу.

«На суде Костанди тебя, невежу, удивит, — усмехнулся про себя Знаменский. — Будет время — приду послушать».

Он убрал папку с делом, сунул в карман авторучку, давая понять, что официальная часть разговора закончена.

— Ну, вот и все. Багров… Так и простимся?

Тот понял, что следователь ждет откровенной исповеди, но навстречу не пошел:

— Сам горюю, гражданин майор. Я от вас худа не видел.

— Вот вы меня напоследок и уважьте.

— Чем?

— Расскажите все по правде. Не для следствия, следствие закончено. Мне лично.

Багров улыбнулся большим ртом.

— Что же, завсегда приятно вспомнить… На Выхина, вы знаете, я большой зуб имел. Ну и порешил: устрою ему пятиминутку по-своему! Только он бригадиров собрал, я прицепил его прорабскую будку к бульдозеру — и прямиком ее к котловану. Развернул аккуратненько и поставил на самый край. В окошко не пролезешь, а в дверь — это с парашютом надо. Страху они хлебнули — будь здоров! Еще немного, и могли загреметь…

— Я же не о том, Багров, отлично понимаете. Дремучая вы для меня душа. Может, рассчитывали остаться безнаказанным?

— Да что я — маленький?

— Не похоже. Тем более не верю я вашим объяснениям. Всерьез ненавидели прораба Выхина?

— Для вас лично? Конечно, Выхин — просто так себе, вредный человечек. Куда его ненавидеть!

— Вот видите, концы с концами и не сходятся. Знали, что придется расплачиваться, и все-таки устроили кутерьму! А вдруг бы грунт действительно пополз?

— Там пенек еловый я приметил, — подмигнул Багров, — он держал. А вообще вся затея сглупа.

— Я примерно представляю себе, что такое дурак. Картина иная.

— Спасибо на добром слове… Ну, может, со зла. Этак вдруг наехало… Сколько б ни врали, а русский человек работать умеет. Если пользу видит. Но когда дорогу кладем абы как, ради квартальной премии начальникам — захочешь работать? И во всем сущая бестолковщина. Круглое велят носить, квадратное катать. Гравий с бетоном — на сторону. Лет через пять от трассы одни ухабы останутся. А, что толковать!..

— И приписки небось.

— Да где без них, Пал Палыч? На приписках нынче земля стоит.

Оба помолчали. Вроде и вязался откровенный разговор, но ответа на вопрос Знаменского не было.

— Однако, Багров, не Выхин же придумал круглое носить, квадратное катать. Он вот удивляется: понятия, говорит, не имею, чего на меня Багров взъелся!

— Тогда одно остается — спьяну накуролесил.

— Думал я, — серьезно и как бы советуясь с Багровым, проговорил Знаменский. — И опять не выходит. Уж очень точно вы с этой будкой: поставили тютелька в тютельку над котлованом. Еще бы сантиметров тридцать — и ау.

— Это да, — с гордостью кивнул Багров. — Сработано было аккуратно.

— И непохоже, что вы хоть теперь раскаиваетесь.

— А чего раскаиваться? Потеха вышла — первый сорт! Вы бы поглядели на Выхину рожу! Он ведь о своем авторитете день и ночь убивается, и вдруг такая оказия!

— Так, — все силился протолкаться к правде Знаменский. — Не спьяну, значит. Да и выпили вы по вашим меркам не очень.

— Грамм двести и пивка. Бывало, чтоб забыться, втрое больше принимал, и то не всегда брало.

— Багров, от чего забыться? Расскажите, право. Вам теперь долго-долго не с кем будет поговорить.

Багров крепко, кругами потер лицо; стер наигранное веселье. Взгляд отяжелел, налился тоской. Он упер его в пол.

Неужели так и уйдет неразгаданный? Костанди сказал «очень несчастный». Он что-то учуял особое. А Знаменский не понимал… Нечего делать, не всякое любопытство получает удовлетворение. Кнопка под рукой, пора вызывать конвоира.

Но Багров вдруг вскинул голову и спросил быстро, боясь, видно, передумать:

— Вы, Пал Палыч, женаты?

— Нет пока.

— Считайте, повезло.

— Да?.. — вот уж чего тот не ждал. — Мне ваша жена показалась чудесной женщиной. И она так тяжело переживает…

Багров оживился:

— Переживает? Вот и распрекрасно! Пусть переживает. А то вздумала меня тремя сутками напугать!

— Ну и ну… — опешил Знаменский.

Понял он наконец: Багров решил «доказать» жене. Виданное ли дело?! Ну была бы мегера, а то женщина редкостная, светлая какая-то. Да и красивая — тихой, страдательной красотой. О муже говорила просто и грустно, и ни слова осуждения. И ей-то в пику навесить себе срок?..

— Выходит, назло своему хозяину возьму и уши отморожу?

— Ничего,мои уши крепкие. А ей урок на всю жизнь. Все я был, видите ли, нехорош! Ну, пил, и что? Под заборами не валялся, всегда на своих ногах приходил.

— Неотразимый аргумент! Вы, по-моему, изрядный самодур, Багров.

— Такой уродился. И давайте, Пал Палыч, без педагогики. Еще не хватает про печень алкоголика и прочее. Дома уже вот так! — показал ладонью сколько достал выше головы. — Как мужа с работы надо встретить? Первое дело — лаской. А она? Опять, говорит, приложился. И всех слов. Шваркнет на стол яичницу с колбасой! губы в ниточку — и на кухню, посудой греметь… Сижу, жую… Дочка в учебники ткнулась, будто меня вовсе нету. Иной раз плюнешь — и спать. А то посидишь-посидишь в такой молчанке, да и грохнешь кулаком об стол! Будет кто со мной говорить или нет? До какой поры мне ваши затылки разглядывать, так вас перетак?! Дочка в слезы, а у этой наконец язык развяжется — совестить начинает. Тут уж одно средство: шапку в охапку и в пивную. До закрытия.

Знаменский отчетливо представил описанную картину. Что с таким поделаешь? Пьяница в своих глазах всегда прав.

— Выходит дело, не повезло с женой. А на мой взгляд… Я ведь человек посторонний, выгоды нет вашу жену хвалить. Но что хотите, а Майя Петровна очень милый обаятельный человек.

— И на трое суток меня закатала — тоже обаятельная? Чтоб между мужем и женой милицию замешивать, это… Век не прощу! Нашла чем меня взять! Меня, Багрова! Да я три года отсижу — не охну! А она пускай вот теперь попляшет без мужа, авось прочухается!

— У меня от вашей логики аж зубы ноют… То, что вы сделали, Багров, нелепо! Понимаете? Дико и нелепо!

— Нелепо? Не-ет, гражданин Пал Палыч. Оригинально — согласен. Но тут большой расчет! Вот отсижу, вернусь, жизнь покажет…

* * *
Жизнь доказала через шесть месяцев после приговора.

В суде Костанди нарисовал трагический облик человека, не нашедшего в жизни применения своим богатырским силам и так далее, и Багрову дали минимально — два года.

Четверть срока истекла, и Багров снова ворвался в неспокойный быт Петровки.

Тот февральский день начался для Пал Палыча трудно: с посещения одного из райотделов милиции, где он просил о снисхождении к подследственному. Впечатление от разговора осталось тягостное.

Не раз они с Кибрит и Томиным (да и с другими коллегами) замечали, что некоторые люди и дела почему-то «прилипают» и тянутся за тобой десятилетиями. По-разному, конечно. То пылящееся в архиве дело обнаружит вдруг «метастаз», разросшийся из маленькой твоей давнишней недоработки. То все натыкаешься и натыкаешься на какого-то человека — сначала он свидетель, потом потерпевший, потом родственник подследственного, а потом, бывает, и сам подследственный. Тут уж, кажется, конец бы: разобрался с ним, передал материалы в суд, и унесла его судьба. А он отсидит и опять появляется на твоем пути — свидетелем, потерпевшим, подследственным. Просто подшучивает жизнь или чему-то тебя научить стремится — не разберешь…

На сегодняшний визит Знаменского понудил телефонный звонок из прошлого. Звонивший назвал себя — Чемляев. Фамилия помнилась Знаменскому, голос был неузнаваем: старый, слабый и жалобный. А когда-то он гремел, полный праведного негодования. То был голос бескомпромиссного борца.

С Чемляевым Знаменский близко столкнулся, когда вел дело крупной автобазы. Следователь, который начал его, пошел на повышение, и Знаменскому передали груды папок, завалившие стол и стулья. Тут содержались путевые листы за несколько лет на добрую сотню машин, а также неисчислимое множество всяких других документов, которыми занимались матерые ревизоры.

Выводы их не оставляли места сомнениям. Все многолетнее преуспеяние грузовой автобазы престижного ведомства целиком основывалось на жульничестве. Машинам приписывалось несусветное количество якобы перевезенных грузов на нереальные расстояния. А так как показатели работы измерялись в тонно-километрах (т. е. сколько тонн и на какое расстояние перевезено), то шоферам и дирекции полагались отличные премиальные.

Неизрасходованный же бензин через несколько «своих» автоколонок тек «налево», а чаще — чтобы уж вовсе без хлопот — просто варварски сливался в кюветы.

Бунт на базе против подобных трудовых успехов подняли несколько шоферов во главе с бывшим танкистом Чемляевым, горевшим, бежавшим из плена и не боявшимся никого и ничего. Он-то и добился наконец возбуждения уголовного дела против руководства автобазы.

Прав он был и по-человечески и юридически, всяко.

Но прав был и главный его противник — директор автобазы Дашковцев.

— Почему тягать одного меня? — возмущался он. — Точно так работают все автобазы страны! Что прикажете делать с неизбежными простоями на погрузке и разгрузке? Никуда от них не денешься. Не денешься от малых грузов на малые расстояния. Или лошадей с телегами воскресить? Вы поймите, Пал Палыч, все, все абсолютно накручивают спидометры и раздувают тонны и километры. Это система работы. Потому что в корне порочен принцип измерения труда в тонно-километрах. Он всему причина! А вы ухватили меня, потому что честный дурак за рулем попался… Я даже и не злюсь на него по-настоящему. Но не с меня же спрос, а с Госплана и Совмина!

— Но вы признаете, что перевыполнение плана годами шло за счет приписок? — вынужден был спрашивать Знаменский.

— Доказанный факт.

— Это законченный состав преступления: злоупотребление служебным положением с корыстными целями и должностная халатность.

— Эх, Пал Палыч, давайте тогда всех директоров пересажаем. И большинство шоферов — непосредственно ведь они спидометры крутили и в путевых листах враки писали!

— Сейчас речь только о вас, — тускло возражал Пал Палыч.

Дело Дашковцева ведомственная прокуратура прекратила, о Чемляева дружно вытирали ноги. Знаменский тайком от матери глотал на ночь снотворное…

И вот много лет спустя — телефонный звонок. Боготворивший отца-героя сын Чемляева, не снеся его поражения, проникся ярым цинизмом, обозлился на государство, на общество, спутался с блатнягами и наконец вошел в банду. А банда засыпалась на взломе торговой палатки.

Коллега в райотделе посмотрел на Знаменского рыбьими глазами и попросил не засорять ему голову посторонними для расследования соображениями. Пал Палыч прислушался внутренним ухом к разбитому, дряхлому голосу Чемляева, уселся поплотнее на жестком стуле и принялся втолковывать коллеге, что тот упускает собственную выгоду.

— Парень вам противен: отказывается отвечать на вопросы, держится волчонком, дерзит и прочее. А я приношу вам ключ к его запертому сердцу. Объясняю его психологию. Не воспринимайте меня как ходатая, сам их не терплю — но как источник ценной информации. Благо вы опытный умный следователь, — Знаменский понятия не имел, что он за следователь, но комплимент не помешает, — сумеете извлечь пользу из сведений о прошлом обвиняемого. Разумеется, не впрямую заговорив об отце, тут, я думаю, мы друг друга понимаем, парень еще больше взбеленится. Но как-то косвенно, осторожно вы нащупаете к нему подход…

Коллега начал обнаруживать признаки жизни: почесал натертую очками переносицу, поправил галстук, стал подавать реплики.

Через полчаса они перешли на «ты», и была намечена линия поведения коллеги в отношении Чемляева-младшего… Даже если ее удастся очень грамотно провести, парню это поможет на воробьиный шаг. Ну, на два. Грустно.

А когда грустно, тянет к друзьям. Сашу неизвестно где ловить. Ну а к Зиночке есть предлог заглянуть.

* * *
— Зина, прислан с официальным приглашением. В следующую субботу в нашем доме — великое торжество. Мамино пятидесятилетие.

— Неужели уже пятьдесят? Прямо не верится!

— Значит, в субботу, в девятнадцать ноль-ноль ждем.

— Непременно!

— А теперь мне требуется твой совет непрофессионального порядка. Что нам с Колькой дарить матери? Mы уж прикидывали так и эдак…

— Да, своего рода проблема.

— Отец всегда преподносил роскошные букеты. Среди зимы это впечатляло. Но у него, естественно, были друзья в ботанических садах. А главное, о каждом цветке он тут же рассказывал что-нибудь удивительное. Выходил не букет, а целая поэма.

— Послушай… она ведь любит животных. Может быть, канарейку, попугайчиков?

— Нет, только никого в клетке!

— Тогда щенка? Рикки, например, жуткий шалопай, но без него в доме было бы очень пусто.

— Гм… и правда, надо подумать.

Томин любил бесшумно появляться и громко здороваться.

— Фу-ты, опять подкрался, как кошка!

— Тренируюсь, Зинаида… Когда говорят: «Пал Палыч вышел», нетрудно догадаться, куда он вошел. У вас интим или служебная беседа?

— Приглашаю Зиночку на семейный праздник. Но ты тоже в числе званых, так что присоединяйся.

— Прекрасно, обожаю ходить в гости, — и, не уяснив даже сути праздника, перешел к делу: — Начальство подкинуло мне твоего бывшего знакомого. Помнишь такого Багрова?

— Ну конечно. В июле — августе осужден за хулиганство. А что с ним теперь?

— Да так, мелкая шалость, — и вручил Знаменскому копию телетайпного сообщения.

Тот прочел вслух:

— «21 февраля в 17 часов 30 минут бежал из-под стражи с места отбывания наказания Багров Михаил Терентьевич, приговоренный к двум годам исправительно-трудовой колонии. Принятыми на месте мерами розыска преступника обнаружить не удалось. Год рождения 1930-й. Место рождения — город Еловск, Московской области. Одет в телогрейку и ватные брюки защитного цвета. Документов и денег при себе не имеет. Передаем приметы сбежавшего… — тут Знаменский сделал пропуск, поскольку приметы ему не требовались. — Цели и мотивы побега не установлены. Примите срочные меры к обнаружению и задержанию преступника. Координация розыскных мероприятий по месту осуждения Багрова».

На этой неделе уже вторая рука протягивалась из прошлого! И одна новость хуже другой.

— По меньшей мере странно, — хмуро сказал Пал Палыч. — Он же сам себя посадил. Из «принципиальных» побуждений…

— А-а, который с бульдозером? — вспомнила и Кибрит.

— Угу. Побежал за добавкой. И мне велено его поискать.

— Но как ему удалось?

— Подробностей пока не знаю. Кажется, выдумал какую-то прежнюю кражу, повезли его на место, чтобы показал, где, у кого. Тут он и фюить… Потому я к тебе, Паша, — помоги вникнуть в душевный мир этого деятеля. Куда и зачем он мог податься?

— Совершенно не представляю. Дело ты прочел?

— Прочел. Он ведь без уголовных наклонностей?

— Без. Но когда выпьет — с крепкими заскоками.

— Ну, если уголовных связей у него нет, он у меня недолго набегается. В родном городе его всякая собака знает. Туда опасно.

— Да вроде и незачем, — в сомнении пожал плечами Знаменский.

— Стало быть, надо перетряхнуть родных и приятелей на стороне… Что ж, поработаем немножко ногами. Сегодня выезжаю в колонию.

— Не исключено, что придется и головой поработать. И вообще, Саша, нельзя его недооценивать. Темперамент. Энергия. Часто непредсказуемость поступков. Прибавь к этому крайнюю ситуацию, в которую он поставил себя побегом. А если еще дорвется до водки…

— Тебя беспокоят трудности розыска или моя неявка в гости? — подмигнул Томин. — Кстати, когда и какому поводу?

Услышав ответ, спросил алчно:

— А пельмени будут?

— Еще бы!

— Тогда хоть с того света явлюсь!

И никто не постучал по деревяшке…

* * *
При словах «поезд дальнего следования» Томину заранее сладко зевалось. Чего ему катастрофически не хватало в жизни, так это времени. Лишнего часу поспать, лишних двадцати минут, чтобы поесть, не говоря уж — почитать. Не уголовные сводки, а хорошую какую-нибудь добрую книжку в благородном переплете, можно даже с картинками.

Чуть не двое суток на колесах; кого бы взять с собой для души? Он открыл книжный шкаф, на глаза попался «Робинзон Крузо». Немножко вроде не по возрасту… Но зато какая отключка от реальности! Отсыпаться, отъедаться и читать историю про необитаемый остров.

Мать привычно уложила маленький разъездной чемоданчик, отдельно в сумку упаковала съестное — на дно более лежкое, сверху скоропортящееся. Как всегда заботилась, чтобы потеплее оделся, и, как всегда, попусту, потому что всякие шапки-ушанки и свитера Томина отягощали.

На выходе из подъезда столкнулся с пожилой докучливой парой, жившей ниже этажом. Отделаться «Добрым вечером» не удалось.

— Минуточку, Александр, нам надо поговорить.

«Опять?!»

— Честное слово, — поклялся Томин, — я постоянно хожу в мягких тапочках! Мама подтвердит. Уже не хожу, а почти порхаю.

— Положим, вы иногда ночью двигаете стулья. Однако сейчас дело не в том. Мы хотим сообщить подозрительный факт.

И начался бестолковый рассказ о какой-то трубе. Едва удалось отвязаться — сугубо тактично, а то мать не простит.

В купе спалось прекрасно, но «Робинзон Крузо» разочаровал. Он оказался трусишкой и перестраховщиком. После того как увидел на прибрежном песке след босой ноги и смекнул, что приплывали туземцы, лет семь-восемь шагу не ступал от своего жилища. Из детства помнилось что-то другое.

Томин сунул томик в чемодан и уставился в окно. Поезд шел на север, а где-то навстречу ему пробирался Багров. Полями и перелесками, глухими тропами не пройдешь: снег. А дороги тут редки. Одет он по-лагерному, приметно, денег нет. Чем питается? Как избегает опасных встреч?

Удивительно, что в первый же или хоть второй день от населения не поступило сигналов о краже верхней одежды: самая срочная забота беглого — избавиться от арестантского обличья. Или ошиблись, определяя возможный для Багрова маршрут и давая соответствующие указания на места?.. Нет, вряд ли. Отсюда неведомых путей нет. И техника поиска отработана. Бегали же и раньше отчаянные головы. Причем в летний сезон, и то почти всегда неудачно.

За окном стужа и снега, снега. Редкие станции. Проводница разносила чай.

«Пожую-ка я чего-нибудь и еще вздремну. Никуда Багров не денется».

(В дальнейшем, изучая обстоятельства побега, следователь вычислил, что Багров разминулся с Томиным, когда тот еще почитывал «Робинзона Крузо». Багров лежал на платформе товарного состава, полузарывшись в щебенку).

…Томин выпрыгнул из «газика» возле ворот колонии на глазах у группы осужденных, возвращавшихся с работы. Мелькнуло знакомое лицо. Ба, это ж мошенник Ковальский по кличке Хирург (кличка отражала искусство, с каким он «оперировал» карманы зажиточных ротозеев). Произошел скользящий обмен взглядами; Томин «не заметил» Ковальского. Зачем вредить человеку? Зэки не любят тех, кто знаком с «мусорным» начальством…

Первым делом надо было связаться с Петровкой. Нет, никаких сведений, наводивших бы на след Багрова, не прибавилось.

— Совершенно ничего? — удивился Томин. — Слушайте, ребята, вы меня крупно подводите! Расширьте район поиска, еще раз разошлите приметы и фотографии.

Теперь предстояло заняться собственно тем, ради чего Томин прибыл в студеные северные края: выяснением вопроса, почему или зачем Багров ударился в бега.

* * *
Если прикинуть по карте Московской области, то до Еловска рукой подать. Однако весть о Багрове пришла сюда тремя днями позже.

(Авторы вынуждены извиниться за название «Еловск». Оно вымышлено, так как рассказываемая история правдива и действующие лица ее живы.)

Город стоял на возвышенности и виден был издалека. Некогда выдерживал он набеги татар и поляков. И сейчас еще (если издалека) рисовался на горизонте сумрачной древней крепостью — расстояние «съедало» разрушения, причиненные зубчатым стенам, башням и церковным куполам.

Но чем ближе, тем призрачнее становилась крепость, на вид лезли фабричные трубы, телевизионные антенны, башни высоковольтной линии. Внутри же старина попадалась уже отдельными вкраплениями, город выглядел как обычный областной, с полудеревенскими окраинами.

Но за счет малой текучести населения отчасти сохранялся в Еловске патриархальный дух. Считались и ближним и дальним родством. Стариков не хаяли даже за глаза. Парни были менее патлатыми. Мини-юбки что-то все же прикрывали.

Двадцать с лишком лет прожила в Еловске Майя Петровна Багрова, коренная ленинградка, выпускница филфака ЛГУ. Ехала с намерением отработать положенные три года и вернуться обратно. Иного и не мыслила. Как можно без театров, Невы, белых ночей, самих ленинградцев?

Была она человеком ясного ума, независимого характера, свободных суждений. Родителей рано потеряла и чувствовала себя хозяйкой собственной судьбы. Но вот выпало на долю нежданное замужество, и осела она в чужом городе мужней женой. Внешне постепенно прижилась. Опростилась. И город постепенно ее принял, зауважал. И все же оставался немного чужбиной.

Вот и сейчас, подъезжая в ранних февральских сумерках к Еловску и следя, как с каждым километром распадается образ старой крепости, она вспоминала набережные и проспекты своего детства и юности и ехала как бы не совсем домой. Отгоняя это ощущение, принялась утрясать сумки, поплотнее увязывать свертки. От остановки недалеко, но в переулке скользко, неровен час упадешь — все разлетится.

В верхнем освещенном окне маячила пушистая голова. Катя, дочка. Единственная по-настоящему родная на свете. Высматривает меня, тревожится. Ага, заметила!

Катя выскочила в переулок в чем была, подхватила сумки.

— Ой! Так и надорваться недолго! Мама, ты просто невозможная! Где ты пропадала?

— В Москву ездила. А так и простудиться недолго.

— Когда я простужалась!

Они поднялись на свой второй этаж, Катя с интересом разбирала покупки. Майя Петровна устало разделась и села, зажав под мышками озябшие руки.

— Кажется, ты начинаешь оживать: наконец-то новый шарф! — Катя подбежала к зеркалу примерить. — Какой теплый, прелесть!.. Только, знаешь, он скорее мужской… у Вити почти такой же. А тут что?

Она выкладывала на стол пачки печенья и сахара, плавленые сырки, сухари.

— Сколько всего!.. Неужели копченая колбаса? Извини, это выше моих сил! — сунула в рот довесок и с блаженной улыбкой начала жевать.

— Небось опять не обедала?

— Без тебя никакого аппетита, честное слово! Но зачем столько, мам? — удивлялась весело, доставая банки с компотами.

— Вздумалось сделать запасы, — отозвалась Майя Петровна.

— Ничего себе! Ожидается голод, что ли? Нет, это малодушие — оттягивать объяснение. Все равно неизбежно.

— Катя, я должна на несколько дней уехать.

— Куда? — с любопытством подскочила к матери.

— От начальника колонии пришло письмо… недели две как… Отец там на хорошем счету, отлично работает. Потому разрешено свидание…

Катя отступила, свела брови. И уже не ребячливая ласковая девчонка стояла перед Майей Петровной, стояла взрослая дочь — осуждающая, готовая к бунту, неукротимая. Разительно похожая сейчас на отца.

— Так вот для чего ты занимала деньга у Елены Романовны! На дорогу и гостинцы. И шарф предназначается дорогому папочке… как награда за доблестный труд в местах не столь отдаленных!..

— Катюша, давай поговорим, — мягко и спокойно предложила Майя Петровна.

С некоторых пор она всегда держалась спокойно, ровно. Редко что выводило ее из равновесия. То было спокойствие много пережившего и передумавшего человека.

— Что толку разговаривать! Ты все равно поедешь!

— Девочка… ты не забыла, что он твой отец?

— Нет, — резко отрубила Катя. — Мне слишком часто тычут это в нос…

Майя Петровна поднялась. Тоненькая и хрупкая, душевно она была сильнее дочери и привыкла утешать. Положила руки на Катины плечи, потянула к дивану. Посидели, обнявшись, объединенные общей бедой.

— Мамочка, разве нам плохо вдвоем? Уютно, спокойно. И такая тишина, — нарушила молчание Катя.

— Да, тишина…

Катя сползла с дивана и стала на колени.

— Мамочка, разведись с ним! Давай с ним разойдемся! Самый подходящий момент. Ты подумай — вернется он, и все начнется сначала!

— Подходящий момент? Отречься от человека, когда он в беде — подходящий момент? — мать укоризненно покачала головой. — Если мы теперь ему не поможем, то кто?

Катя потупилась было, но снова взыграла багровская кровь:

— Ты всю жизнь, всю жизнь старалась ему помочь, а чем кончилось?.. Я вообще не понимаю, как ты могла за него пойти?! Ведь Семен Григорьевич…

— Не надо, замолчи!

— Не замолчу! Я знаю, что он тебя любил! Он до сих пор не женат!

— Катерина!

Катя не слушала.

— Талантливый человек, мог стать ученым, делать открытия. И все бросил, поехал сюда за тобой. Надеялся! И что он теперь? Директор неполной средней школы! А ты? Бросила ради отцовской прихоти любимую работу и пошла в парикмахерши!.. — она всхлипнула и уткнулась в материнские колени.

Та в растерянности погладила пушистую ее голову. Впервые дочь столь откровенно заговорила с ней о прошлом.

— Иногда мне кажется… я его возненавидеть могу…

— О господи, Катя!.. Это пройдет, пройдет. Раньше ведь ты души в отце не чаяла.

— Да, лет до десяти. Даже удивительно. Правда, он тогда реже пил… или я еще была дурочкой… Представлялось — веселый, сильный, смелый, чуть не герой…

Она зашарила по карманам, ища платок, не нашла, утерлась по-детски рукавом.

— Такой и был когда-то, — слабо улыбнулась Майя Петровна. — Но каким бы ни стал теперь, он любит и тебя, и меня, и…

— Он тебя любит?!

Катя пружинисто вскочила, схватила с комода фотографию в деревянной рамке и круглое зеркало:

— Ты сравни, сравни! Посмотри, что он с тобой сделал!

Ах, эта фотография. Сколько раз Майя Петровна пробовала убрать ее, а Катя «в приказном порядке» требовала вернуть. Она обожала эту фотографию ленинградских времен и горевала, что не похожа на мать.

Майя Петровна покорно посмотрела в зеркало. Различие убийственное, конечно. И определялось оно не возрастом. В зеркале отражалась просто другая женщина. Словно бы и те же черты, но куда пропала та окрыленность, та победительная улыбка, свет в глазах? И горделивый поворот шеи, уверенность в себе?

Хорошо, пленка не цветная, а то прибавился бы еще акварельный румянец и яркое золото волос. Она привезла в Еловск чисто золотую косу. Почему волосы-то пожухли? Странно. Остальное понятно, а это странно. Теперь то ли пепельные, то ли русые. Может быть, от перемены воды?

— Ну? — требовательно вопросила Катя. — Разве бывает такая любовь, чтобы человека изводить?

Майя Петровна развела ее руки, державшие фотографию и зеркало. Сказала серьезно:

— Да, Катюша. Бывает и такая. Я еду завтра в семь вечера.

И Катя спасовала. Голос матери был тих и бесстрастен, но исключал возражения.

…Катя в кухне разливала по тарелкам суп и расспрашивала о московских магазинах, когда в дверь постучали. То явился Иван Егорыч, участковый. Поздоровался, глядя в сторону, помялся, наконец выдавил:

— Я насчет Михал Терентьича… Пишет?

— Последний раз — с месяц назад… Что-то случилось?

— Да такое вдруг дело, Майя Петровна… сбежал он…

— То есть как… я не понимаю…

— А вот так. Сбежал из-под стражи, и все тут.

Катя ухватилась за мать, та оперлась о спинку стула.

Участковый перешел на официальный тон:

— Должен предупредить: в случае, если гражданин Багров объявится или станет известно его местонахождение, вы обязаны немедленно сообщить… — Потоптался и добавил виновато: — Не обижайтесь, Майя Петровна, мое дело — служба…

* * *
А в колонии Томин вел разговоры, разговоры, разговоры.

Сначала с молоденьким лейтенантом, который отвечал за воспитательную работу в подразделении, где числился Багров. Лейтенант был вежливый, культурный, необмятый новичок. Томин предпочел бы старого служаку — пусть грубого, ограниченного, но насквозь пропитанного лагерным духом и знающего все фунты с походами.

На вопрос о Багрове лейтенант смущенно заморгал:

— Откровенно говоря, я им подробно, то есть индивидуально не занимался.

— А кем занимаетесь подробно?

— Есть ряд лиц, которые меня интересуют…

— И как успехи?

— Рано судить, товарищ майор.

«Это верно, судить можно года через два после освобождения».

— Вас как занесло на эту должность?

— Видите ли… я заочник педвуза.

— А-а, собираете материал для диплома? И какая тема?

— «Проблемы перевоспитания личности со сложившейся антисоциальной установкой».

«Мать честная! На сто докторских хватит. И он рассчитывает найти тут положительные примеры? Святая простота».

— А Багров оказался не по теме?

— Да, я так считал…

— Не тушуйтесь вы. Я ведь не инспектирующий чин. Я сейчас просто гончий пес, который старается взять след.

— Понимаете, товарищ майор, я посмотрел по делу, что за ним. Побеседовали. О поступке своем выразился вроде бы критически. У него такое характерное словечко: «сглупа». Дальше увидел его в работе. Классный бульдозерист, и трудился без бутафории, всерьез. В общем, два месяца назад назначили его бригадиром.

— Словесный портрет ангела.

— Оценку даю в сравнении с остальным контингентом. Много неангелов.

— Понятно. Итак, все было распрекрасно, но вдруг…

— Нет, не совсем вдруг. Недели две, а может, три до того… я не сразу обратил внимание… но, в общем, он изменился.

— Конкретно?

Лейтенант подумал, вздохнул:

— Сами понимаете, заключение есть заключение. У каждого в какой-то период обостряется реакция на лишение свободы. У кого тоска, у кого агрессивность, разное бывает… Я посчитал, что у Багрова тоже.

— Еще раз конкретнее, без теории.

— Стал он ходить в отключке. Полная апатия. А вместе с тем — по данным ларька — курит втрое больше прежнего.

— То есть внешне — вялость, внутри — напряжение?

— Именно так я и расценил. Но работал как зверь. Даже с каким-то ожесточением. Его бригада заняла первое место. Я предложил Багрову внеочередное свидание с женой: думал расшевелить.

— И? — насторожился Томин.

— Знаете, в тот день впервые я над ним задумался. Не в плане диплома, просто по-человечески. В лице никакой искорки не проскочило. «Спасибо, говорит, гражданин лейтенант. Разрешите идти?» — и все. А через несколько дней — эта история.

— Тут мне важно во всех подробностях.

— Слушаюсь. Расчет у него был хитрый. Приходит с покаянным видом, хочу, говорит, облегчить совесть. И рассказывает, как в прошлом году посылали его здесь неподалеку с партией строительных машин. Вроде как сопровождающего и одновременно по обмену опытом. И на обратном пути, дескать, поджало его с деньгами, а очень требовалось выпить. Тогда залез в какой-то незапертый дом около станции и взял денег двадцать пять рублей и сапоги. Сапоги продал в другом городе на базаре.

— И вы поверили?

— Сначала не очень. Но, с другой стороны, когда пьющего человека возьмет за горло… Словом, послали запросы. Действительно, прибывала в прошлом году партия машин и при ней Багров. И действительно, есть такая нераскрытая кража.

— Кто-то из барачных соседей поделился с ним прежними подвигами.

— Да, теперь-то я понимаю. Но тогда вообразил совсем другое. Решил, что поведение Багрова объяснилось: колебался человек — сознаваться или не сознаваться. Отсюда замкнутость и прочее.

«О, трогательный лейтенантик! К другому Багров и не сунулся бы с подобной байкой».

— Так… Дальше?

— Дальше приехал тамошний следователь с оперативным работником, повезли его, чтобы документально все зафиксировать на месте… Удрал он от них вот здесь, — лейтенант показал на карте.

— Рядом железнодорожный узел. Н-да… Так что же это по-вашему? Просто истерический порыв на свободу? Хоть день, да мой?

— Не знаю, товарищ майор. Боюсь с ним снова ошибиться.

— Взаимоотношения с другими осужденными?

— Нормальные, думаю. Да такого не больно и обидишь.

— Вызовите ко мне тех, кто общался с Багровым больше всего. И еще заприметил у вас своего крестника. Хотел бы повидать, не афишируя. Его фамилия Ковальский.

— Можно прямо сейчас, — обрадовался возможности услужить лейтенант.

Они заглянули в небольшой зал с низкой дощатой сценой без кулис и сдвинутым сейчас в сторону столом под суконной скатертью. На сцене сидел Хирург со старенькой гитарой; двое заключенных пели.

— Репетируют, — шепнул лейтенант. — Через неделю концерт самодеятельности.

Некоторое время понаблюдали за происходящим. Хирург поправлял сбивавшихся певцов, подавал советы: «Тут потише, потише, не кричи», «Демин, не забегай вперед!» Исполнение его не удовлетворяло.

— Души нет, ребята, — втолковывал он. — Старательность есть, а души нет. Слово надо чувствовать! «Темная ночь, разделяет, любимая, нас…» — проникновенно напел густым баритоном. — Понимаете?

Те растроганно вздохнули.

— Ковальский! — окликнул лейтенант. — Прервитесь ненадолго.

Тот с сожалением положил гитару.

— Репетируйте пока без меня. Пойду воспитываться.

Но, увидя в коридоре Томина, искренне разулыбался.

— Александр Николаевич, счастлив вас видеть!

— Так уж и счастлив… — добродушно усмехнулся Томин.

Они отошли от дверей зала.

— Как живется, Ковальский?

— Полагалось бы спросить: «Как сидится?» Что ж, как видите, существую… — Но не выдержал шутливого тона: — Тяжко, Александр Николаевич! Что тут скажешь? И руки в кровавых мозолях, и вся обстановка… щи да каша, радость наша. Иной раз такая тоска!..

Лейтенант ревниво воспринял сердечность, проявленную его заключенным к заезжему сотруднику МУРа. С ним Ковальский был суше и сдержаннее.

— Но все-таки вы при любимом деле. Есть отдушина.

— Да это урывками.

Ковальский был от природы музыкален, обладал отменным голосом и слухом. Даже в Бутырке, будучи подследственным Знаменского, при его ходатайстве добился разрешения участвовать в самодеятельности.

— В основном я, Александр Николаевич, расконвоированный дровосек.

— Я не сентиментален, Ковальский.

— В смысле, что вам меня не жалко?

— Ничуть. Хотя в принципе вы мне симпатичны. Но вы железно заслужили и кровавые мозоли, и щи с кашей, и тоску. Вам здесь не нравится? Очень хорошо. Авось не потянет обратно.

— Боже упаси!

— Если рискнете зажить честной жизнью, поможем.

— Спасибо, Александр Николаевич.

— Пока не за что.

Лейтенант почувствовал себя лишним.

— Я больше не нужен, товарищ майор?

— Нет, спасибо.

Ушел понурившись. Похоже, Хирург ему «по теме», мельком отметил Томин. Даже — не исключено — гвоздь диплома.

— Вы сюда насчет побега? — спросил Хирург. — Если не секрет.

— Какой секрет!

— Хотели меня о чем-то спросить?

Вспомнил прошлое. Однажды Знаменский и Томин прибегли к его содействию и получили пригодившиеся им наблюдения Ковальского над его сокамерником.

Томин успокаивающе улыбнулся:

— Хотел спросить, как поживаете.

Ковальский улыбнулся в ответ, и разговор возвратился в дружеское русло.

— Пал Палыч жив-здоров?

— Все нормально.

— Поклон ему огромный. Передайте, что частенько вспоминаю наши разговоры.

— Расширим. Привет и пожелания успехов в работе всему коллективу Петровки, 38. Как народ относится к побегу?

— По-разному. Растравил душу этот Багров — на волю-то каждому охота. Но большинство считает глупостью: или поймают и срок накинут, а не то волки показательный процесс устроят.

— Тоже вариант… Ну что ж, Ковальский, авось и еще когда встретимся. Ступайте пойте.

Но тот заволновался, просительно прижал руку к груди:

— Можно еще пять минут? Я понимаю, ничем не заслужил, но…

— Не мнитесь. Гитару, что ли, приличную выхлопотать?

— Ах, если б гитару… Без дальних слов, вот что. Шесть лет назад была у меня во Львове женщина… довольно долго. Она уже ждала ребенка. Жениться хотел, честное слово! До тех пор жил под девизом «Memento mori» — то есть «Лови момент»…

— Перевод несколько вольный. Дословно: «Помни о смерти».

— Вывод, по существу, тот же. Помни о смерти — стало быть, спеши жить… Так вот, первый раз тогда в душе что-то серьезное прорезалось. Но подвернулась одна сногсшибательная афера, на Черном море, а потом смыло меня курортной волной, и прости-прощай. А здесь вдруг выплыла передо мною она, Надя из Львова… Пока сидишь, в голове, видно, какая-то сортировка происходит… Все время у меня перед глазами, будто только вчера видел. Даже во сне снится. И ребенок. То сын, то дочка… Может, все это смешно, наверно, глупо… но если бы узнать, вышла ли замуж, где теперь, как ребенка записала… Если поспособствовать, Александр Николаевич, а? Она ведь меня любила. Чем черт не шутит? Через год моему сроку конец…

— Координаты есть? — Томин открыл записную книжку на чистом листке.

Хирург взял книжку и авторучку, быстро исписал листок.

— Тут все, что я о ней знаю. Адрес, естественно, на тот момент.

— Ладно, Сергей Рудольфович, сделаю.

Томин не был сентиментален, но был отзывчив на доброе.

* * *
А дальше перед ним сменялись осужденные, от которых он пытался добиться какого-нибудь проку.

Вот сухощавый парень с торчащими на стриженой голове ушами:

— Да кто я такой, чтобы Багор со мной разговоры разговаривал? Разве что оставит на пару затяжек — и всей нашей дружбы.

— Значит, не слышали о готовящемся побеге?

— Даже ни словечка! Всем как снег на голову!

Другой — неторопливый, обстоятельный, с пронзительным взглядом заплывших глаз.

— Вы работали с Багровым в бригаде. И в столовой сидели рядом, верно?

— Да.

— Отношения были приятельские?

— Более или менее.

— Он делился своими настроениями, планами?

— Багор — мужик самостоятельней. Если что переживал, рот держал на запоре.

— Побег был для вас неожиданностью?

— Да уж чего, а этого не ждали. Главное, срок небольшой, у начальства в почете ходил… Пропадет теперь ни за грош…

— Очень он тяготился неволей?

— Ну… матерился иногда. А в общем, ничего.

— Вы, по-моему, неплохо к нему относитесь?

— Уважал. Очень даже.

— Можете мне поверить, что чем меньше он сейчас пробудет на свободе, тем для него же лучше?

— Допустим.

— Тогда подумайте и скажите: что могло толкнуть Багрова на побег? Куда? Не просто же шлея под хвост?

— За чем-нибудь да бежал. Думаю была причина. Какая — не знаю.

Третьему:

— Вас часто видели вместе.

— Клевета, истинный крест, клевета! Ни сном ни духом не причастен.

— Я вас не обвиняю. Спрашиваю об отношениях.

— Никаких отношений! Ничего общего! И статьи вовсе разные.

— Он, говорят, переменился в последнее время. Отчего?

— Не знаю отчего. Злой сделался. Как новеньких в барак прислали, так не подступись…

Опять Томин связался с Москвой.

— А что волноваться? — ответили с другого конца провода. — В конце концов, не бандит же — простой хулиган. Теперь из-за него всю милицию в ружье поднимать?

— Не будем дискутировать, — нажал на басы Томин. — Этот мужчина начинает мне не нравиться. Надо выявить все случаи хищения не только одежды, но и денег, документов. Пропажа буханки хлеба — и та сейчас может дать зацепку, ясно? Шевелитесь там, сони окаянные!

Между тем лейтенант по заданию Томина принес карточки тех, кто прибыл в последней партии. Бритые физиономии в фас и профиль и краткий текст. Томин перебрал их, на одной остановился.

— Глядите-ка, земляк. Иван Калищенко. Тоже еловский.

— Первые дни был даже с Багровым в одном бараке, — подсказал лейтенант.

— Так-так… Что за личность?

— Скользкий какой-то, товарищ майор.

— За что осужден?

— Работник почты. Систематическое хищение путем подлога. Кстати, он рядом. На кухне дневалит.

— Давайте его!

Калищенко доставили чуть не силой. Он и в дверях продолжал еще препираться с лейтенантом:

— Ну с одного города, ну и что?.. Здрасьте, гражданин начальник… Пойдут теперь допросы-расспросы!

— Не много ли шума? — постучал Томин по столу карандашом.

— Дак ведь от ужина оторвали! И так не ресторан, а коли еще простынет…

Калищенко можно было дать и сорок и пятьдесят в зависимости от выражения лица, подвижного и несимпатичного. Блудливые глаза и самодовольная щеголеватость, которую он умудрился как-то сохранить даже в ватнике, выдавали в нем бабника. Но не это резко настроило Томина против земляка Багрова. Сработал механизм, который Кибрит называла интуицией, а Томин по-русски — чутьем. Чутье подсказало, что поганый, хитрый стоял перед ним субъект. Верить ему нельзя было ни на грош.

— Сядьте и отвечайте на вопросы.

Властный тон заставил даже лейтенанта вытянуться, а Калищенке, наверное, почудились на пиджаке Томина генеральские погоны.

— Слушаюсь, гражданин начальник, — притих он и уселся на краешек табуретки.

— Прежде знали Михаила Багрова?

— Кто ж его, колоброда, не знал? Тем более на одной улице живем, все художества на ладони.

— В каких были отношениях?

— А я чего? Я от него подальше.

— Что так?

— Дак ведь отчаянный был, только свяжись.

— Враждовали?

— Никак нет, гражданин начальник, делить нечего.

Есть у него какой-то камень за пазухой против Багрова. Но о чем спросить, как спросить, чтобы камень нащупать?

— И семью его знаете? — наугад копнул Томин.

— Так точно. Май Петровне завсегда здрасьте… — тут он ухмыльнулся слегка, и в ухмылке проскользнуло злорадство.

Томин помолчал, прислушиваясь к себе. Следующий вопрос был уже с прицелом:

— Вы женаты?

— Само собой.

— Жена ваша с Багровой общается?

— Куда нам, гражданин начальник: Май Петровна — дамочка культурная, много о себе понимает, у ней другие знакомства, с высшим образованием. А нас ежели когда пострижет-побреет — и все наше удовольствие.

Придуривается. Но чем-то его Багров с женой уязвили. Может, взять на уважительность? Такие вот поганцы обожают престиж.

— Калищенко, я нуждаюсь в вашем совете. Как человек, знающий Багрова с детства, что вы можете предположить о причине побега?

Нет, не купился.

— И-и, мало ли что Мишке в голову могло взойти! Я за него отвечать не берусь.

— Противный тип, верно? — вскользь кинул Томин.

— Ой, верно! — и сразу спохватился: — Конечно, как на чей вкус.

— Куда он, по-вашему, мог податься?

Калищенко затряс головой:

— Знать не знаю, ведать не ведаю!.. Да пропади он пропадом, чтоб я из-за него холодную кашу ел!

— Ладно, идите.

Тот поспешно удалился. И даже воздух в помещении посвежел.

— Что-то тут нечисто… — обратился Томин к лейтенанту за неимением другого собеседника. — Но правды он не скажет.

— А если припугнуть?

«Ай да дипломник педвуза!»

— У вас практикуются пытки? Или есть яма с голодными тиграми? Ладно-ладно, шучу, — потрепал он по спине покрасневшего лейтенанта.

И в третий раз сел за аппарат спецсвязи. По счастью, Знаменский оказался на месте.

— Про субботу помнишь? — заорал в трубку. — Смотри, мать обидится!.. Что?.. Иван Калищенко?.. Н-нет, Саша, такой по делу не проходил и никем не поминался.

— Меня, понимаешь, совпадение настораживает. Появляется Калищенко, Багров делается сам не свой, выдумывает историю насчет кражи и с комфортом уезжает из колонии. И бежит. Причем сам Калищенко Багрова безусловно не переваривает и о жене его отзывается с каким-то ядом. Словом, насолить ему он бы не отказался.

— Раз земляк, привез какие-то вести с родины, — уверенно сказал Знаменский.

— Мог и выдумать, он такой.

— Да?.. Саша, тут что-то с женой Багрова. Ради нее он способен на любые дикости.

— Так ли? Когда предложили свидание раньше срока — не сморгнул.

— Это неважно, это поза! Например, мне ругал ее на все корки. Я почти поверил. Только потом понял, что там что-то сложное, роковые страсти-мордасти.

— И что может быть с женой? Заболела? Отказалась от свидания?

— Не знаю.

— Ну что ж, пожелай мне тогда счастливого пути в Еловск.

С этого разговора начало в Томине нарастать смутное беспокойство. Он даже подумал о самолете (хотя убежден был, что в любом случае опередит Багрова), но погода завернула нелетная.

…И опять он спал в купе, смотрел в окно, доедал со дна сумки дорожные припасы.

Поезд, сначала полупустой, постепенно заселялся. Где-то плакал грудной ребенок. За стенкой азартно забивали козла. Дюжий буфетчик из вагона-ресторана развозил кефир и конфеты; потом собирал бутылки. Все это не мешало. Но ни есть, ни спать уже решительно не хотелось. Томин амнистировал «Робинзона Крузо», пробежал десяток страниц и отложил. Было неспокойно и скучно. Он уже жалел, что проинструктированная начальником станции проводница так долго охраняет его от попутчиков.

О Багрове думать-гадать бесполезно, нужна свежая информация. Он решил подумать о субботе; сочинить нестандартный тост. За этим занятием его таки сморило, и как раз тогда явились попутчики. Набилась в вагон компания туристов с рюкзаками, лыжами и прочим снаряжением. На долю Томина достались два парня и некрасивая девица в очках.

Когда он открыл глаза вторично, парней оказалось уже трое, и девушки (обе новенькие и смешливые) резали на газете батон.

«Либо ходят друг к другу в гости, либо размножаются почкованием. Второе, конечно, забавней, но купе не резиновое».

Он умостился поудобней в своем уголке. Забренчали на гитаре, завелись петь, бросили, переключились на анекдоты. Забулькало в стаканах, запахло пивом. Песни были известные, анекдоты тоже.

«Вернемся к тосту, концовка еще не дотянута».

Через несколько минут он уловил, что речь шла о нем:

— Да он и не спит. Он просто меланхолик.

— У него сварливая теща и куча детей…

— Ребята, перестаньте.

— А собственно, почему? Битых два часа человек сидит как истукан. Не ест, не пьет и не веселится. Это неестественно.

— А может, он просто стеснительный?

— Сейчас я выясню! — произнес задорный девичий голосок.

Томина дернули за рукав, и он отозвался притворно-сонливым тоном:

— Я вас слушаю.

— Скажите, вы всегда такой… м-м… унылый?

— Я очень мрачен от природы. Кроме того, без малого два дня я толок воду в ступе. Не пробовали? Жуткое занятие.

— А куда вы едете?

Девушка была смугленькая, с ямочками на щеках. Ладно, давай поболтаем.

— В маленький далекий городок.

— Там вы тоже будете толочь воду в ступе? — ямочки стали глубже.

— Не исключено.

— Мне вас искренне жаль… Хотите бутерброд с сыром?

— Кажется, нет.

— А с колбасой?

— Спасибо, еще меньше.

— Ко всему прочему вы еще и вегетарианец? — вмешался сидевший рядом парень с гитарой.

Вместо ответа Томинтронул пальцем струну:

— Слышишь звук? Подтянуть надо.

— Может, споем? — улыбнулся тот насмешливо.

Томин забрал гитару, тщательно настроил. И сыграл «Чижика-пыжика».

— Ничего смешного. Подчас это сложнейший вопрос — где был Чижик-пыжик такого-то числа в такое-то время…

Он коротко задумался: в субботу непременно заставят петь. Надо хоть вспомнить, как это делается.

Он взял несколько аккордов и запел — ребятам не знакомое, потому что свое: про часы, которые шли, опережая время, и очень этим гордились; потом про то, как за Полярным кругом решили строить арбузолитейный цех… Тексты у Томина были юмористические, подтекст грустный и вольнодумный, мелодии запоминающиеся.

(Пора тогда стояла на редкость гитарная. Все пели, многие сочиняли, кто во что горазд. У Томина получалось недурно, а по мнению друзей, лучше всех).

* * *
На развилке шоссе чернел столбик с указателем: «Еловск — 12 км».

Возле него затормозил и остановился грузовик, в кабине которого сидел заросший исхудалый Багров.

— Все, браток, дальше не по пути, — сказал молодой шофер.

— Подбрось меня, парень, — с надрывом попросил Багров. — Хоть полдороги. Спешу.

Шофер хмыкнул.

— Все спешат. Время — деньги. А у тебя, похоже, ни того, ни другого.

Он дотянулся через пассажира до дверцы, открыл ее приглашающим жестом.

Багров не двинулся.

— Устал я. Тебе во сне не приснится, как я устал!

— Какая-нибудь попутка прихватит, — беспечно обнадежил парень. — Подождешь — не пропадешь!

Под тяжелым взглядом Багрова он осекся, насторожился. Густело молчание. Только щетки поскрипывали по стеклу. Парень инстинктивно подобрался, готовый к любой неожиданности.

Двенадцать километров. По сравнению с преодоленным расстоянием — такая ничтожная малость. Но их надо пройти на обмороженных ногах. Да еще скрытно, хоронясь и от встречных и от попутных. Двенадцать километров. Двенадцать километров. Если бы этот сосунок мог понять…

— Ну ладно. Пусть будет спасибо, — Багров заставил измученное тело пошевелиться, сполз на землю.

Прикрывая лицо, поднял воротник полушубка, который был ему и короток и тесен; надвинул шапку на лоб.

Грузовик испуганно умчался.

Первые шаги — самые трудные, позже боль притупится. Двенадцать километров — не полторы тысячи. Это близко. Это рядом. А мокрый снег — даже хорошо. Проезжим несподручно приглядываться, кто там пехом тащится.

…Томин находился в Еловске с утра.

Казалось бы, логично, попав в Москву, забежать домой и на работу, и он уже вышел на площадь со своим чемоданчиком и опустевшей «пропитательной» сумкой, но вдруг вернулся позвонить из вокзального отделения милиции.

На предположительном маршруте Багрова обнаружились наконец случаи недавних пропаж (шапка, полушубок, валенки, бидон молока). И если «автором» везде был Багров, то, судя по датам, двигался он на диво быстро.

Томин пересек площадь и взял билет до Еловска. Тревога, звеневшая до того комариком, зажужжала шмелем…

Первым прибежал в дежурку извещенный о прибытии инспектора МУРа участковый Иван Егорыч. Человек местный, что Томину и требовалось:

— У меня к вам тысячи полторы вопросов, и все как раз местного значения. Город, естественно, знает про побег?

— Понятное дело.

— И что предполагают о причинах?

— Да не очень и предполагают. Ждут, чего будет, — развел руками Иван Егорыч.

— Но случай-то редкостный!

— Так Багров и сам редкостный. Коснись кого другого, люди бы на все лады голову ломали. А раз Багров… чего только не вытворял…

— Особенно под градусом, — добавил дежурный. — Некоторые просто считают, что наскучило трезвому сидеть — он ноги в руки и пошел.

— И вы того же мнения, Иван Егорыч?

— Ну нет, не такой дурак, чтобы за пол-литра в побег. Какая-нибудь идея приспичила. А вот какая — тут за него не угадаешь.

— Надо обязательно угадать! Смотря по содержанию идеи, будем прикидывать, где Багрова искать.

— Брат у него младший на Дальнем Востоке рыбачит… — после короткой паузы припомнил участковый.

— Дядька есть в Киеве. По матери, — подал голос дежурный.

— На Востоке брат, в Киеве дядька — это все не то. Похоже, Багрова надо ждать у вас, в Еловске.

— У нас?! — привскочил даже участковый. — Все равно что в мышеловку!

— Какой тогда расчет на волю рваться? Нет, товарищ майор, ошибка.

— Смотря по содержанию идеи. Зацепка вот в чем: в ту же колонию попал один здешний. Именно после с встречи с ним у Багрова резко изменилось настроение, и вскоре — побег.

Дежурный с участковым переглянулись обеспокоенно.

— Мог земляк сообщить ему такую новость, которая Багрова перевернула? К примеру, отец при смерти, жена в больнице?

— Да все, слава Богу, здоровы. А кто здешний, товарищ майор?

— Некто Иван Калищенко.

— У-у, Калищенко мог чего угодно натрепать!

— Он-то трепанет, да Михаил навряд поверит! — загорячился дежурный. — Ванька от него до самой армии с битой рожей ходил — за поганый характер!

— Но, между прочим, пили вместе не один раз за последнее время, — покачал головой Иван Егорыч.

Они еще потолковали на эту тему, и Томин внимательно выслушал обмен мнений.

— Решим так, — подытожил он, — Багров мог поверить Калищенко в двух случаях — или понимал, что тот сообщил правду, или известие было очень похоже на правду.

Собеседники выжидательно молчали.

— Подумайте: что-нибудь произошло, что вплотную затрагивает Багрова? Предположим, он был бы здесь — что-нибудь всколыхнуло бы его, заставило вмешаться?

Дежурный с участковым подумали вместе, подумали порознь и отрицательно покачали головами.

«Ничего не вытанцовывается! А Багров все ближе… Но, собственно, кто поручится, что его несет именно в Еловск? Ах, да, Паша ручался. Впрочем, были случаи, и он обманывался…»

Пришел еще и еще кто-то, присоединился к обсуждению.

— Давайте зайдем с другой стороны, — сказал Томин. — Нет ли серьезного нераскрытого преступления — старого, еще до ареста Багрова?

Дежурный сощурился, стараясь уловить мысль Томина.

— Это, значит, ход такой: Мишка чего-нибудь натворил и, пока не поймали, сел по мелочи?

— А Калищенко ему шепнул, что теперь, мол, докопались до прежнего?

Томин кивнул.

— Хитро! Да только не про нас. Ничего хоть мало похожего. Верно, Егорыч?

— Бог миловал. У нас «висячек» вовсе нет, — похвастался он к слову.

— А коза, Егорыч?

Все засмеялись.

«Счастливые люди. Единственная «висячка», да и та из козьей жизни».

Но слушать про козу было некогда. Шмель гудел неотступно, и благодушное настроение присутствовавших начало понемногу раздражать. Не усидев на стуле, Томин взялся расхаживать по просторной дежурке.

«Придется вернуться к Пашиной версии. Только не сразу тыкать пальцем в жену».

— Ставлю на повестку дня семейный вопрос, — объявил он. — Домочадцы, родственники в Еловске. Какие родственники? И какие события? Все подряд.

Стали перебирать:

— Варвара — золовка — двойню родила.

— Катерина Багрова со своим Витькой поссорилась. Тихон сессию в техникуме сдал…

— Старика Багрова ревматизм скрутил… А старуха у дочери гостит. А двоюродная сестра…

«Мать честная, все-то они знают, а толку чуть! Тут до вечера не переслушаешь».

— А что насчет отношений с женой? — спросил он, перекрывая галдеж.

Наступило общее несколько натянутое молчание. Затем ответил какой-то грузный, лысоватый, сильно на возрасте:

— Я вам скажу откровенно, ничего хорошего ни ей, ни ему. Он наш коренной, можно сказать, на печи вырос, она — ленинградская. Совсем две разные породы. Не пара она ему была, не пара и осталась.

Дежурный запротестовал:

— Верней — он ей не пара, вот эта да! Майя когда приехала, мы только рты раскрыли! Если бы у Михаила не те кулаки, его бы с зависти извели, когда он ее у директора отбил!

— Потому что хват был, не вам чета! — вскинулся лысоватый. — Ведь такой парень под уклон пошел! Бывало, что на аккордеоне, что плясать… И ничего на свете не боялся, пятерых подряд мог на обе лопатки!

В дежурку вопросительно заглянул высоченный молоденький парнишка.

— Виктор Зуев из штаба дружины, — шепнул Томину участковый. — Катерины Багровой, можно назвать, жених. Может, пригодится?

— Может, и пригодится.

Участковый сделал парню знак войти. Томин обернулся к дежурному:

— Вы директора помянули. Кого имели в виду?

— Семен Григорьича, конечно, — удивился тот, настолько это казалось ему общеизвестным.

— Фабулу в двух словах.

— Да это уж дела давно минувших дней…

— Э-э, не говори, старая любовь не ржавеет, — усмехнулся Иван Егорыч. — Загорский Семен Григорьевич был с Майей Петровной раньше еще знаком, до Еловска, — пояснил он Томину. — Приехал вскоре после нее, и все твердо считали, что вот-вот свадьба. Но Михаил пошел в атаку…

Виктор нервно вылез вперед:

— Простите, я не понимаю… Зачем этот странный разговор?.. Дескать, не ржавеет…

— Ты, Витя, погоди, тут серьезный вопрос, — остановили его и велели сесть. Опять завелся общий гомон:

— Зачем бы Семен Григорьевичу здесь оставаться?

— И то верно…

— Как Майя с Михаилом поженились, ему был прямой путь обратно в Ленинград.

— Не верил Семен Григорьевич, что они уживутся, ждал, пока Майя Петровна не выдержит. Вот что я думаю, — припечатал участковый.

Виктор положительно не был способен высказываться сидя. Снова вскочил:

— Почему вы ему приписываете что-то такое?.. Он всю душу отдал школе, возился с каждым, как с собственным! Я Семен Григорьевича глубоко уважаю и люблю…

— Вот чудак! — изумился дежурный. — В Еловске такого и человека нет, который бы Семен Григорьевича не уважал. Мы ведь о другом — мы о Багрове сейчас.

— А что о нем? Пьяница и скандалист, каких мало!

— Сплеча рубишь, молод еще! — оборвал лысоватый. — Ихняя вся порода такая. Дед до восьмидесяти лет за стол без рюмки не садился. Он до революции извозом промышлял — Савелий Багров, — так иной раз на большой дороге наскакивали по трое, а то и по четверо — голыми руками расшвыривал! Михаил Багров — лихих кровей! Вот откуда норов.

— Неужели вы не согласны, что он антиобщественный? — не сдавался потенциальный зять.

Лысоватый утратил свой пыл.

— Теперь уж, конечно, антиобщественный… Какой-то в нем надлом случился. Стал человек себя терять.

— Э, Павел Матвеич, — махнул рукой дежурный, — по-русски это называется просто: спился.

— Просто? Про Михаила-то Багрова — просто? Когда он что спроста делал, скажи? Мы что — сплетничать собрались? Или заметку в стенгазету сочиняем? Если станем примитивно судить — промахнемся так, что после не расхлебаем!..

Томин, вникая в их споры, мрачнел и мрачнел. Вспомнились слова Знаменского: «Роковые страсти-мордасти».

— Прошу внимания!

Не все услышали (о Томине слегка подзабыли), пришлось, повторить. Дождавшись тишины, он медленно и раздельно проговорил:

— Предлагается следующая задача: Багрова кто-то смертельно обидел, оскорбил, опозорил. Какова будет реакция?

— Да ведь нет этого ничего, товарищ майор! — испугался дежурный.

— Допустим, есть. Что сделает Багров?

Томин поочередно обводил взглядом присутствующих. Каждому явно становилось не по себе. Он обратился к лысоватому, как наименее предубежденному против Багрова:

— Ну? Как на духу?

Тот прокашлялся, сглотнул, произнес тихо:

— Может и убить.

— Ваше мнение? — к участковому.

— Может, — вздохнул тот.

Не было необходимости опрашивать остальных. Слово сказано.

— Давайте все успокоимся и серьезно подумаем. Я боюсь, что Багров чрезвычайно опасен. Когда я заговорил о его жене с Калищенко, у того в глазах заиграло злорадство. И… словно знает он о ней что-то нехорошее.

— Гаденыш! — шепнул дежурный.

— Представим себе, что Калищенко расписал Багрову, как его жена утешается с Загорским. Мог придумать правдоподобно. Он, по-моему, достаточно хитер.

— Калищенко? — воскликнул Виктор. — Это с почты? Да он же… Вот подлец! Он же к Майе Петровне подкатывался!.. Без мужа дескать, скучно, под локоток… А она ему… не знаю точно, кажется, по щекам… И тут — Семен Григорьич навстречу. Калищенку шуганул, а Майю Петровну до дому проводил…

— Катерина рассказала? — осведомился участковый.

— Ну да.

— А чего повздорили-то?

— Повздорили — помирятся, — нетерпеливо прервал Томин. — Главное для нас теперь — фактор времени. Конечно, Багров не на вертолете летит, но при его характере… пожалуй, завтра-послезавтра объявится. Оперативные соображения?

— Посты ГАИ надо известить, чтобы транспорт проверяли, — предложил дежурный.

— Принято. Дальше?

— Общественность проинформируем, — решительно (и, разумеется стоя) сказал Виктор, мысленно созывая штаб дружины.

— Нет, шума поменьше, спугнем. Молва у вас, наверное, быстрее телеграфа.

Все согласились.

— Еще и то скажу, — добавил участковый, — об Семене Григорьевиче надо подумать. Слух если прилипнет… Ославят их с Майей Петровной — потом не отмоешься.

— Слух — не смертельно, — отмахнулся Томин. — А вот предупредить Загорского надо. Где он живет?

— При школе и живет. — Дежурный набрал номер. — Семен Григорьевича попрошу… Куда?.. А вернется?.. Ясно. В Новинск он уехал по школьным делам. Дня на три.

— С Новинском потом свяжемся. Следующее. Где Багров на первое время может затаиться? Хоть несколько часов ему нужно с дороги отдышаться, осмотреться.

Все призадумались.

— Иван Егорыч, записывайте, — подтолкнул Томин.

— К отцу не сунется…

— Не-ет старик его в амбар запрет, да еще вожжами, пожалуй. К друзьям по бутылке.

— К Матвею может.

— К Матвею — да. К Андрею Зубатому тоже. Записывай обоих.

— Алабина запиши, Петра.

— Сомнительно.

— Зато городом не надо идти, с краю.

— Ладно, для верности. И Лопатиных уж тогда.

— А вдруг он прямо домой — и… что-нибудь Майе Петровне? — предположил Виктор.

— Белым днем не осмелится, а к ночи присматривать будем.

— Развод в восемь? — спросил Томин.

— В восемь. Гусев — замнач по оперативной части — вернется в шесть.

Томин глянул на часы. К семи надо быть в Москве. Принять душ, сменить рубашку — и к Паше: ведь сегодня знаменательная юбилейная суббота, на которую он обещал явиться хоть с того света.

* * *
Багров одолел свои двенадцать километров.

Облепленный снегом, зелено-бледный, почти неузнаваемый добрел до стоявшего на отшибе обнесенного плетнем дома. Осторожно заглянул в окно и постучал пальцем по стеклу. За дверью послышался голос: «Кто там?»

— Дед Василий, отвори.

Дверь приоткрылась, высунулась седая голова. Уставилась на пришельца с недоумением, пошевеливая бровями, стараясь сообразить, кто пожаловал.

— Да я же это, я… — просипел Багров.

— Мишка?! — ошеломленно вскрикнул дед. — Откудова тебя черт нанес?..

— Ш-ш… один ты?

— Кому у меня быть?

Уединенно жил старик, держал пасеку. Ходили к нему только за медом, который он предпочитал выменивать на продукты, чтобы не таскаться самому в город: ноги донимали. А последние дни визитеров не случилось, и некому было доложить деду Василию о городских новостях.

— Чего не пускаешь? — беспокойно заозирался Багров; тело его рвалось в тепло и укромность.

— Снег стряси.

Нежданный гость снял шапку, хлопнул о колено, криво надел и чуть как бы пошатнулся. Спиртным, однако, не пахло, дед Василий в свои без малого девяносто лет сохранил и безошибочное обоняние, и зоркость. Он взял веник, сам обмел Багрова от плеч до валенок.

— Теперь заходь.

И, запирая за ним, тоже внимательно осмотрел округу. Багров рухнул на табуретку у теплой печи, закрыл глаза. Дошел!

— Дошел, видать, до ручки, — пробурчал дед Василий. — Сымай тулуп, Михайло.

Тот кое-как расстегнулся, стащил полушубок, дед бросил его на лежанку сушиться. Шапку, дивясь дорогому меху, уважительно повесил на гвоздь. Потом оглядел небогатое свое стариковское хозяйство, достал растоптанные бахилы:

— Обутку смени.

— Не могу, потом. Картошкой пахнет… — запекшимися губами выговорил Багров.

— Картошка с голодухи — вред один. Меду тебе надо, мед силу даст. Спасибо, чайник горячий, — он старательно задернул занавеску на окне, к которому приставлен был стол.

Долго и жадно ел Багров хлеб с медом, запивал чаем. Оживал. Хозяин счел, что пора и поговорить.

— Сколь же ты не досидел, Михайло?

— По амнистии, дед.

— Ты это… не загибай! Думаешь, я по старости сдурел вконец?

— А не сдурел, так не спрашивай.

— А ежели мне интересно?

— Ишь ты, ему интересно! — язвительно скривился Багров.

— Дерзить не смей! А то вот тебе Бог — а вот порог! — Дед Василий распрямился; даже и теперь еще проступали в нем прежняя стать и размах.

— Так-таки и выгонишь? Савельева внука?

— Только ради светлой памяти, — помолчав, сказал дед и перекрестился. — Слава Господу, Савелий не дожил!

— Слушай, мне от тебя ничего не нужно. Может, переночую — и прощай. Вот только… выпить бы малость.

— Выпить нету, — решительно ответил хозяин.

— Врешь. Держишь небось для зятьев.

— А хоть бы и держал! Водки не дам! Ты через нее и сгинул!

Невдалеке забрехала собака, дед Василий озабоченно приник к занавеске, проследил за кем-то, обернулся к обмякшему за столом Багрову:

— А скажи на милость, за каким шутом ко мне-то пожаловал? То годов пятнадцать глаз не казал, а то на тебе — явился!

— Прикажешь к Матвею идти? Или к Андрюшке Зубатому? Там меня враз и прихлопнут.

— Все одно поймают, Михайло. Куда денешься?

— Потом пусть ловят, — равнодушно уронил тот.

— Пото-ом?..

Косматые брови взлетели, собрав лоб в глубокие морщины, затем поползли вниз, нависли по бокам ястребиного носа.

— Чевой-то ты задумал? А? — грозно приступил дед к гостю.

Но уже не те были годы, когда Мишку устрашал закадычный Савельев друг.

— Дело есть, — твердо и тяжело легли его слова поверх стариковского окрика. — Что-то жарко у тебя, — попробовал отвлечь разговор в сторону.

Дед сел против него.

— Это от меду. Сколько ден не емши-то?

— Двое суток.

— Ох, Михайло, натворишь ты беды! Ведь чисто зверем смотришь!

— Я сейчас зверь и есть… Зверь за добычей, а за зверем — охотники.

— Ну, вот чего: отвечай по чистой совести — какое твое намерение?

По совести Багров ответить не мог. Но старик был пока очень нужен. И — подспудно где-то, на дне сердечном — было перед ним немного стыдно. Потому ответ прозвучал без вызова, по-родственному:

— Слушай, дед, я много куролесил, верно. Однако не подличал. Ты за мной какую подлость помнишь?

— Еще бы не хватало!

— Так вот те крест — мое дело справедливое.

— Будто ты в Бога веруешь!

— Тогда памятью Савелия Багрова клянусь! — поднялся торжественно.

Встал и дед Василий.

— Гляди, Михайло, не бери греха на душу!

Багров пошел к лавке, повалился на нее:

— Стемнеет — разбудишь.

Хозяин зашаркал к окну. Снег перемежился, но тучи висели серым пологом.

— По такой погоде часов с пяти смеркаться уж начнет, — сообщил он.

Багров не откликнулся — спал.

* * *
Снег перемежился. В поле зрения появился дворник с широченной лопатой; послышался характерный скребущий звук. Томин стоял у отворенной форточки и прихлебывал жидкий и слишком сладкий кофе, который налил ему из своего термоса дежурный (извинившись, что некрепкий и пересахаренный: и то и другое «из-за сердца»).

Еловские стражи порядка, «заведенные» Томиным, теперь уже сами себя подхлестывали и делали все как надо. Период чесания в затылке миновал. Но на долю Томина оставалось кое-что, чего он не мог никому передоверить.

— Иван Егорыч, подскажите, с кем Багрова ближе всего?

— Исключая мужнину родню, Майя Петровна со всеми ладит. Но так чтобы закадычно… вот, правда, с Сергеевой они дружат. Это завпарикмахерской. Вдвоем нам шею мылят.

— Мне бы с ней перемолвиться без свидетелей. Они вместе работают или посменно?

— Как когда. Ну-ка, Витек, добеги.

Дворник, скрывшийся из глаз, теперь двигался в обратном направлении, толкая перед собою целый сугроб. Куда он денет такую гору? Тут нужна лопата поменьше. Но дворник, словно в ответ, уперши черенок в согнутое колено, поднял сугроб и широким махом откинул в сторону. Отличные мужички жительствовали в Еловске… Виктор вернулся с известием, что заведующая Сергеева управляется одна.

…В маленькой парикмахерской на три кресла «предбанник» для ожидающих был отделен от основного помещения полузадернутой портьерой.

У Сергеевой сидел клиент, доносились самые обыденные реплики. Единственное упоминание о Багровой не представляло интереса: та пошла к врачу, потому что лишилась сна. Но Томин все же прислушивался.

«Здесь немного снять?.. Одеколончиком?..» Женский голос почему-то нравился. Такие голоса — у благополучных, жизнерадостных людей.

Клиент выплыл из-за портьеры в благоухающем облаке, и Томин занял его место.

Женщина в белом халате спиной к нему заметала остриженные волосы. Затем скрылась за внутренней дверью и тотчас вернулась, неся чистое полотенце и мисочку с водой. Томин внутренне ахнул. На полдороге Сергеева увидела его в зеркале и резко остановилась, плеснув мисочки на пол.

Долго они молчали, отброшенные этой встречей лет на тринадцать — пятнадцать назад, когда она — нынешняя Сергеева, прежняя Шахова — отдала Знаменскому и Томину своего мужа, крепкого подпольного дельца. Beроятно, не страстно любимого, но любящего, щедрого и очень богатого.

По собственному побуждению отдала, без нажима и внешней необходимости. Заподозрила, что он замышляв «убрать» опасного свидетеля, — и отреклась, не побоявшись статьи с конфискацией.

На всегдашний Пашин вопрос — что, мол, толкнуло? — ответила: «Я могу быть женой расхитителя, но не уб…» И дальше выговорить не сумела, захлебнулась страшным словом.

Как преобразили ее протекшие годы! Нет бы увянуть — пополнела, расцвела, только столичный лоск сошел. Кто бы поверил — ведет трудовую жизнь, стоит, надо думать, в очередях, стряпает. Н-да, до чего все-таки Земля круглая. То Ковалевский, теперь она…

— Здравствуйте, Елена Романовна, — встал Томин, спохватившись.

— Здравствуйте.

— Не смотрите на меня как на выходца с того света!

— Для меня оно так и есть. Зачем вы?.. Что вам нужно?..

— Зря напугались, Елена Романовна. Я зашел всего-навсего побриться и так же не ожидал встретить вас, как вы меня.

— Брить я вас не стану. Руки дрожат… Нет. Нет, вы не случайно! Вы же пользуетесь электробритвой — по коже видно. Вы пришли ко мне!..

— Да, но только как к близкой подруге Майи Петровны Багровой. Так мне вас рекомендовали.

— Вон что…

Женщина поставила наконец мисочку, бросила на спинку кресла полотенце. Но Томин видел, что ее не больно-то отпустило.

— И чего же вы хотите?

— Кое-какой информации от женщины, с которой Багрова откровенна. Кстати, люди проходят, заглядывают в окна, а мы с вами беседуем. Довольно неестественно. Сделайте хотя бы вид, что вы меня стрижете. Надеюсь, ножницы удержите?

Сергеева, поколебавшись, взяла расческу и ножницы, накинула на плечи Томина полотенце.

— Не понимаю, почему информацию должна давать именно я. Считаете, что прежний опыт так меня характеризует?

— Да откуда я знал, что вы — это вы!

— Поймите, тогда это касалось только меня. Я распоряжалась своей судьбой. Чужой — не могу.

— Бог мой, сколько драматизма!

Сергеева сделала неосторожное движение.

— Уши стричь не надо, — мягко попросил Томин.

— Извините.

— Дело всего в нескольких вопросах.

— Майя — честная, глубоко порядочная женщина. И скрывать ей, по-моему, нечего. Говорите с ней сами. Я не имею ничего против вас лично, но мне невыносимо вас видеть!

— Елена Романовна, если б не чрезвычайные обстоятельства… опасные, между прочим, и для вашей приятельницы, я бы не настаивал.

Сергеева заикнулась что-то спросить, но бросила ножницы.

— Нет у меня сил с вами разговаривать… Все было похоронено. У меня не только новая семья — душа новая! И вдруг…

«Ничего с ней не получится. Дохлый номер. Жаль».

— А затылочек-то подпортили, — сказал он, разглядывая себя в профиль.

— Сами напросились.

— И сколько с меня за художественную стрижку?

— Бесплатная услуга. На память.

«И голос-то стал прежний».

Томин скомкал полотенце и раздраженно сунул ей в руки.

— Пал Палычу привет передать?

— О господи!

— Спасибо, передам. Желаю счастья.

Сначала она ощутила только облегчение. Мало-помалу стихала дрожь; задышалось ровнее; но в ногах была еще слабость. Она села боком к зеркалу, подперлась кулаком; перебирала сказанное ею, сказанное им.

Почувствовала раскаяние: ведь эти двое, Знаменский и Томин (хотя и не ведая того), спасли ей жизнь. Был день, когда она висела на волоске…

Голос Багровой вывел женщину из оцепенения:

— Лена! Устала без меня?

— Нет… голова болит… — первое, что пришло на ум.

— Пора закрывать — короткий день. Я за тобой — благо все равно по пути.

— Погоди… Маечка, мне надо тебе два слова…

Та взяла полотенце с обрезками черных волос, которое Сергеева так и забыла на коленях, бросила в раковину.

— Где два, там и двадцать, — проницательно определила она. — Разденусь тогда. — Села, приготовилась слушать.

— Только что у меня побывал человек из МУРа.

Багрова не переменилась в лице, только сжала подлокотники кресла:

— Они… нашли Михаила?

— Думаю, наоборот.

— Но хоть какие-то следы — где, что с ним?

— Майя, они приходят только спрашивать. Этот человек хотел что-то разузнать о тебе… или о самом Михаиле. К сожалению, я не знаю. — С появлением подруги мысли ее приняли другой оборот. — Маечка, я к тебе очень привязалась… Ты не сомневаешься?

— Что это ты вдруг?

— Потому что обязана предостеречь… вернее, дать совет. Если Томин… из МУРа, если он к тебе придет — будь с ним до конца откровенна!

— У меня нет тайн, которые интересуют МУР.

— Но… я не знаю, они могут появиться… скажем, Михаил сообщит, где он находится… Извини, я понимаю, положение щекотливое, но в любом случае помни — Томину можно довериться. Для вас с Катей… даже для Михаила это будет лучше.

Майя Петровна пристально и изумленно всматривалась в подругу.

— Лена, ты его рекомендуешь, словно старого приятеля!.. Им надо поймать Мишу, и все! Где здесь «лучше», где «хуже»?.. Легко давать советы при семейной идиллии… У меня, кстати, аспирин есть. Примешь?

— Не болит у меня голова.

— Тогда что с тобой? Сама не своя, похоже, плакала.

— Прошлое навалилось…

Она испугалась было вырвавшихся слов, но сразу за тем почувствовала, что они нужны, что перед ней человек, которому можно исповедаться. Майя — умная душа — все поймет, верно оценит и простит. И на сердце сделается легче.

Но начинать было тяжко.

— Тебе известна моя сегодняшняя жизнь… — женщина приостановилась, принуждая себя не отрываться от ясных Майиных глаз, которые сейчас изумленно расширятся. — Когда-то у меня была другая фамилия… и прозвище Шахиня.

— Шахиня… вот странно.

Только не останавливаться. Силком выталкивать слова, застревающие в горле.

— Не странно, Майя. Я тогда была обвешана драгоценными камнями… Чистой воды, но темного происхождения… Жила барыней и белоручкой…

Последний ров перепрыгнуть, нечего тянуть:

— К нам в дом наведывался тихий старичок… подпольный миллионер по кличке Черный маклер. Я… была супругой крупного валютчика.

— Ты?!..

* * *
Обратный путь к зданию милиции Томин проделал по идеально расчищенному и даже подметенному тротуару. А снегопад вот-вот возобновится, и дворник это знает. Но — прав. Раз что делаешь, надо делать чисто и до конца.

В дежурку Томин заскочил только за адресом Багровых. Виктор навязался проводить. Ладно, поможет развеять досаду от неудачи с Шахиней. (Я в претензии, а вот Паше будет подарок, что у нее «новая душа».) Теперь бы хоть с женой и дочерью Багрова не промахнуться!

Дорога лежала мимо той же парикмахерской, и кроме Сергеевой, в глубине вырисовывался еще один женский силуэт.

— Кажется, Майя Петровна! — ухватил Томина за локоть Виктор.

— Да?.. — Томин постоял в раздумье. — А пускай себе потолкуют.

В переулке провожатый понуро замедлил шаги.

— Вон их окна, а вон — дверь. Второй этаж.

— Ты понял, что надо про все помалкивать? — на всякий пожарный напомнил Томин.

— Да, конечно!.. Мне вас подождать? — Без своего штаба дружины парень слонялся, как неприкаянный, да еще с девушкой в ссоре.

— Последи, будь другом, чтоб мне не помешали. Если что — скажи, никого дома нет, сам поджидаю. Вот и при деле будет…

— Вы — Катя Багрова?

— Да. Я — Катя Багрова.

Бедный Виктор. С такого крючка ему не сорваться.

— Майи Петровны нет?

— Вероятно, с минуты на минуту…

— На ней синее платье?

— Да…

— Тогда могу сообщить, что ваша мама увлечена сейчас беседой с Еленой Романовной. И думаю, меньше чем за час они не управятся.

— Вы-то откуда знаете?

— По долгу службы, — он протянул свое удостоверение.

— Насчет отца? — завибрировала Катя.

— Естественно.

— Что с ним?

— Пока ничего нового.

— Выходит, не там ищете, где надо!

— Выходит, так. А где надо?

Девушка не сразу уловила скрытый смысл вопроса. А уловив, на минуту утратила задор.

— Почем я знаю… Можете сесть.

— Благодарю за разрешение, — серьезно сказал Томин и снял пальто. — А если бы знали, Катя?

Вопрос был ей явно неприятен, она помолчала.

— Понятия не имею. Я еще несознательная. Едва доросла до танцплощадки. Сколько добавляют за побег?

— В данном случае — до трех лет.

— Мало! — с неожиданным ожесточением выпалила она.

— Катя! — урезонил Томин. — Надеюсь, это минутное озлобление. Вы возбуждены, к тому же с Витей поссорились… Кстати, из-за чего?

Вскочила, разгневанная:

— Да какое вам дело! Еще не хватало рассказывать!

— Ого! Немножко в отца, а? «Лихих кровей».

— Ну и что?! Отец не так плох… если б не пил. И вырос в другой среде.

— Я уже наслышан про детские годы Багрова внука.

«Везет мне сегодня на строптивых дам. Чем бы ее отвлечь ненадолго, чтобы не искрила?»

Он оглядел стопку учебников на этажерке:

— Вы кончили школу?

— Да, готовлюсь в институт.

— В какой?

— В юридический. Советуете?

— Вам — нет.

— Это почему же?

— Выдержки ни на грош. Терпения, по-моему, того меньше. И сдается, маловато человеколюбия. Впрочем, вы ведь не всерьез — про юридический.

— Человеколюбие?.. Представляю, какой вы гуманный! Войди отец сейчас в эту дверь — ему от вас будет одно: «Руки вверх!»

— А он может войти, Катя?

Та замерла, боязливо покосилась на дверь, на Томина:

— Не пугайте меня зря!

— Может, и не зря.

— Как?! — ужаснулась девушка. — Он… пробирается в Еловск?.. Господи! Не хватает, чтобы его тут ловили… вели по улицам… руки за спину…

— Наверняка еще неизвестно, Катя. Потому я и хотел кое о чем спросить Майю Петровну.

— Ради Бога, не трогайте маму! Мама и так извелась! Я вам на все отвечу.

— Н-нет, есть вопросы, которые я могу задать только ей лично… — Томин взглянул на часы. — Мне надо идти. Сумею — загляну попозже. Нет — пусть мама непременно позвонит в милицию завтра с утра.

Уже у выхода обернулся:

— А если все-таки неровен час… не прячьте на чердаке или в подвале. Боюсь, у вашего отца скверное настроение. Он опасен.

Взвинченная, переполошенная, слушала она, как поскрипывали ступеньки под ногами Томина. Что значит опасен?.. Все Багровы по-своему опасны, мелькнула задиристая мысль, и Катя посмотрелась в зеркало, проверяя, насколько она сама опасна.

Томин неплотно затворил дверь — оттого и ступеньки были слышны, и в щель дуло. Опасен… Что он имел в виду? Когда это говорит старший инспектор МУРа (титул из удостоверения), то… Притягивая дверь за ручку и накидывая крючок, Катя вдруг ощутила холодок внизу живота и задвинула засов, которым пользовались лишь в ночное время.

Ну где же мама? Уже и стемнеет скоро. Почему не возвращается, как обещала? По детской привычке сунулась к окну. Раньше она вот так нетерпеливо ждала отца… Господи, как жизнь могла быть прекрасна, если б он не пил!

* * *
Шахиня выговорилась, и Сергеева с Багровой поставили на ней жирный крест, не поколебав взаимного доверия и дружбы.

Теперь речь шла о Майе Петровне.

— Мучительней всего неизвестность, — признавалась она. — То представляется, что в сугробе замерз… то крадется где-то задами, будто вор… И все гадаю — дойдет или не дойдет.

— Куда, Майя?

— Домой, наверное.

Сергеева поразилась:

— Но домой же бессмысленно! На что он может здесь рассчитывать?

— Михаил не привык особенно рассуждать. Да и куда ему еще?

— И что ты будешь делать, если действительно?..

Та устало вздохнула:

— А что можно поделать? Только ждать.

— Маечка, эта слепая любовь тебя погубит!

— Ой, Лена, насмешила! — слабо улыбнулась Багрова. — Какая слепая любовь? Моей слепой любви хватило года на два от силы. Потом была зрячая… А там и она пошла на убыль…

У Сергеевой в горле застрял комок. До чего судьба несправедлива! Даже неловко за свое счастье и безоблачный мир в семье.

— Майя, — тихо произнесла она, когда вернулся голос, — я бы никогда не стала спрашивать, но ты сама заговорила. Я смутно слышала о Загорском…

— Да… был Загорский, Лена. Все, кроме печати в паспорте.

— Но почему же…

— Почему променяла? — докончила за нее Maйя Петровна. — Ах, Лена, — повеселела она, — надо было видеть Михаила тогда, девятнадцать лет назад! Ты застала уже ошметки прежнего человека. Он был совершенно из Мамина-Сибиряка: такая стихийная сила, размах, удаль! Кого я раньше видела? Чистеньких мальчиков из приличных семей. А Михаил… нет, ты не можешь представить…

— Но Семен Григорьевич — не мальчик.

— Да, согласна. Умный, благородный тактичный… Обаятельный… Однако потускнел он рядом с Михаилом Багровым. Прикинь, Лена, сколько мне было. А Миша так неистово добивался… — она развела руками, — невозможно было устоять!

— Но когда первый угар прошел, когда ты взглянула трезво…

— Да ведь не сразу же, Лена. Понемножку-потихоньку утекало и не возвращалось… Он не напивался до беспамятства, но как-то шалел и вылезало что-то… свинское… А протрезвится — и снова Илья Муромец.

— А… Загорский не был причиной, что Михаил начал пить?

— Да что ты! Полгорода родственников и свойственников. Свадьбы, поминки, крестины, именины — и везде Михаил душа общества, везде «пей до дна, пей до дна»… И нахваливают: «Ох, молодец! Ох, силен мужик!» Единственное было спасение — уехать. Сколько раз звала! Не мог оторваться от родового гнезда… Оскорблялся за своих: не любишь, мол, брезгуешь… А во мне тоже дурацкий гонор играл — не хотела подлаживаться: грибы солить, капусту квасить. Да и Семен… Григорьевич был рядом, не хотела я на его глазах обабиться.

— И почему не уехал? Все бы стало проще!

— Уперся, не хуже Михаила: «Мало ли что, я всегда поблизости, а ты, Маечка, не обращай на меня внимания». Не обращай внимания, когда мы каждый божий день в школе вместе!.. Я перед ним фасон держала, а Михаил перед своими куражился. Доказывал, что хозяин в доме. Не дай Бог подумают, будто приезжая вертихвостка в руки забрала! И пил порой лишнего — только чтобы доказать… Уже не для веселья — стал привыкать. Ну что, Лена, банальная история, тысячи жен страдают, о чем тут философствовать?

— Майя, ты должна была уйти! Жить с человеком, который на глазах деградирует. Во имя чего?!

— Однажды заикнулась о разводе. Страшно вспомнить. Он меня ударил… и сразу заподозрил Семена, еле удержала, чтоб не кинулся выяснять отношения!

— Бедная моя. Он же еще и ревновал!

— Первые годы — совсем нет. Был слишком уверен в себе. Но когда почувствовал, что я уже не та… Конечно, вообразил, что замешан Загорский. Тут начал беситься. И это распространилось на школу вообще. Ревновал меня к ученикам, к тетрадям, к родительским собраниям.

— И ты все принесла в жертву.

— Это была последняя попытка, Лена. Он дал клятву: ты бросишь школу, я брошу пить.

— Сколько не пил?

— Месяца два. Наверное, думал устоять. А как понял, что не может… это его подкосило.

— А ты и смирилась, сложила лапки!

До чего ей хотелось поднять подругу на борьбу! Ей чудилось слабоволие там, где была стойкость характера — только иного, чем у нее.

Багрова усмехнулась:

— Я чувствую, у тебя на языке слова о женском достоинстве и прочее. А поставь себя на мое место. Добром Михаил меня ни за что бы не отпустил, понимаешь? Он бы на все пошел! Оставалось только сбежать. Тайком собрать вещички, подхватить Катьку — и деру. Скажи, куда? Близких родственников уже нет. Дальних подобрала ленинградская блокада. Не было просто угла, куда деться!.. Единственный человек, на которого я могла бы опереться, — это Семен.

— Не так это мало — Семен Григорьевич Загорский.

— Но у него же на плечах школа! И есть этические нормы, если ты зовешься педагогом… Но возьмем даже грубо житейски. Вот мы уезжаем. Михаил бросается вдогонку. Чтобы не дрожать за Загорского, надо затаиться где-нибудь на несколько лет. Он на это не пошел бы — унизительно. Он рыцарь гордый.

— Не сгущай краски, Майя! В конце концов, есть милиция. Неужели нельзя было найти управу на Багрова?

— То-то твоя милиция который день его ловит — поймать не может. Думала я уйти, Лена, думала. Но пока дозрела — сил не осталось. Выгорела дотла.

— Мне тоже одно время казалось, что я, как колчушка.

— Но ты же полюбила! И ожила. А я… ну да, очень уважаю Семена, считаю родным практически человеком. А все остальное быльем поросло. Значит, взваливать ему на плечи себя и Катю, подвергать опасности, просто спекулируя на его чувстве?..

«Хоть бы и так!» — чуть не вырвалось у Сергеевой, но она спохватилась. Обе надолго замолчали.

Майя Петровна встрепенулась, вспомнив, что Катя, конечно, без нее не ужинает.

— Прорвало сегодня. То тебя, то меня… Нет, подумать только — Шахиня! Пора по домам, Лена.

— Погоди, Майя, погоди… Мне кажется, надо сообщить о твоих подозрениях, что Михаил направляется домой.

— Хватит мне одного раза, когда я сообщила в милицию. Сорвалась, не стерпела — и что?.. Да они, видно, и сами знают. Недаром прислали столичного сыщика.

— Я за тебя боюсь. Может, вы с Катей поночуете пока у нас?

— Что это ты выдумала, Лена? Ну и ну! Я как для него была, так и осталась. И Катя тоже… У нее было воспаление легких в восьмом классе, он на работу не ходил, даже не пил дней шесть, сидел у кровати, не дышал… А когда я ногу сломала? За грибами ходили, я свалилась в овраг, так Михаил восемь километров меня до больницы на руках нес!.. — Она начала одеваться, приостановилась: — Однажды он привез воз черемухи ко дню рождения. Настоящий воз, на телеге… И знаешь, Лена, где-то далеко-далеко стоит и еще пахнет… этот воз черемухи…

* * *
Во второй половине прошлого века был написан фундаментальный трехтомный труд под названием «История кабаков в России в связи с историей русского народа». Свет увидел только том первый. Рукопись двух остальных автор сжег, придя к убеждению, что опубликовать их — значило бы «донести на народ, отнять у него последний приют, куда он приходит с горя».

Еловские выпивохи «Истории кабаков», понятно, не читали и о приведенной цитате не слышали, но отрадное местечко, где до ночи торговали спиртным, нарекли именно так: «Валюхин приют». Безотказная Валюха давно состарилась, а там и померла, передав бразды правления дочери; та в свой черед достигла пенсионного возраста и удалилась на покой, и ныне в «приюте» хозяйничала Валюхина внучка (по паспорту Светлана). Но он так и остался «Валюхиным приютом», и внучка смирилась с тем, что ее именуют Валюхой, и сохраняла семейные традиции. Вот только — прискорбное обстоятельство — перестала верить в долг.

«Приют» располагался удобно, невдалеке от центральной улицы и имел при себе укромный закуток, огороженный штабелями пустых ящиков. Ящики же служили столами и стульями, а в углу имелась и постель: умятая куча стружек, периодически обновляемая заботами самих клиентов.

Сейчас их присутствовало всего двое. Один уже «хорошенький», второй только-только навеселе и жаждавший добавить. Но держателем капитала был упившийся, и потому приятель увещевал его и пытался привести в чувство: «Володя, ну будь мужчиной!.. Володя, у меня и огурчик есть… огурчик!» Володя мычал и норовил завалиться в стружки.

К щели между ящиками прильнула темная фигура. Его уже стерегли на дальних подступах к городу, уже сотрудники органов были заранее настороже и невольно рыскали взглядом по лицам прохожих, памятуя, что Багров, вероятнее всего, одет в черный полушубок и норковую шапку, а он без препон достиг «Валюхина приюта».

Никогда прежде не таившийся, напротив, любивший показать себя, он успел приобрести навыки гонимого и выслеживаемого — быть осторожным, бесшумным, незаметным. Да и изучил сызмала все проулки, пролазы и ветхие заборы в городе, где ничего не изменилось за протекшие полгода.

Узнав обоих «приютских», Багров скользнул внутрь закутка и окликнул негромко:

— Эй, Зубатый!

Тот обернулся и, моргая, смотрел на черную фигуру.

— Не признаешь, Матвей?

— Мать честная, Багров!.. Миша, друг!.. — изумление и подобострастный восторг объяли Зубатого.

— Тихо! — цыкнул Багров. — Ты меня не видел, не слышал, ясно?

— Разве я не понимаю? Да я для тебя!..

— Водка есть? — оборвал Багров его стонущий шепот.

— Эх!.. — застрадал Зубатый и остервенело набросился на приятеля:

— Володька, Володька, черт!..

— Не буди. Спит — и слава Богу, болтать не будет, — остановил Багров, успев заодно выглянуть и обозреть окрестность.

— Да как же, Миша, у меня получка третьего дня была, а у него сегодня!

— Пустой?

— Пустой…

— Возьми у него.

Зубатый заколебался. С одной стороны, он понимал — нужда Багрова превышала всякое обычное человеческое желание выпить и ее надлежало немедленно удовлетворить. С другой стороны, «Валюхин приют» диктовал свои правила поведения, нарушить которые считалось крайне зазорным.

«С высоты» лагерного опыта и опыта побега, заставившего преступитьмногие барьеры в душе, тутошний этикет представлялся Багрову уже просто дурацким.

— Мне вот так! — провел он по горлу. — Ты понял?

Зубатый решился и возложил на алтарь дружбы все свое самоуважение и репутацию. Он обшарил карманы приятеля, нашел деньги и вопросительно посмотрел на Багрова. Тот показал три пальца, Зубатый отсчитал, сколько надо, прочее сунул обратно и поспешил в глубину закутка к освещенному окошку Валюхи.

Багров откупорил поллитровку и опрокинул в жаждавшую гортань. Но ни на мгновение не поддался желанию опорожнить посуду до дна. Он напьется вдосталь, до полного забытья. Но после. После. Оторвался от горлышка, сунул Зубатому солидный остаток. Тот поднес другу заветный огурчик. Багров куснул, не ощутил никакого вкуса.

Водка с отвычки слегка оглушила. Он присел на ящик, ожидая, пока предметы вокруг обретут должную четкость. Зубатый, нервничая, стоял на стреме: вот-вот потянутся завсегдатаи на Валюхин огонек.

— Куда ты теперь, Миша?

— Не твое собачье дело.

— Тоже верно… — смиренно признал Зубатый. — Может, чего надо? Из жратвы там, одежонки?

Багров тряхнул просветлевшей головой, забрал непочатые бутылки.

— Мне от тебя надо одно — топай домой, и чтоб ни звука!

…Миновав спортплощадку и ледяную горку, Багров приблизился к зданию школы.

Проверил, на месте ли нож, и постучал в боковую дверь. Молчание и тишина. Он постучал еще раз. Застекленный верх двери слабо осветился, донесся кашель, потом женский басок:

— Кого надо?

— Семен Григорьевича позови, — прикрыл Багров будничной интонацией все то невыносимое, что привело его к двери Загорского.

— Уехал в командировку.

— Куда?!

Голос подвел его: слишком нежданно и несправедливо было отнято вожделенное: «Сейчас… вот сейчас… Наконец-то!»

— А ктой-то? — обеспокоилась женщина.

— Свой, тетка Пелагея, свой.

Магическое слово. Как не ответить своему?

— В Новинске Семен Григорьевич. По учебному вопросу. — Но свой вроде как перепуган, и голос не разберешь чей. — Да ктой-то там?

— Надолго он?

— Дня, сказался, на четыре.

Тетка Пелагея вдела в прорезь цепочку и приотворила дверь, но не увидела никого в открывшуюся щель, только холодом обдало грудь и шею.

— Стряслось чего? — спросила она в темноту.

Четыре дня! Для Багрова четыре дня были — что четыре месяца. С момента побега он делил свою жизнь на «до» и «после». «До» истекало нынче вечером, так он себе назначил, этим дышал и держался, чуя, что завтра удача может отвернуться.

Сегодняшний же вечер принадлежал ему по множеству несомненных примет, он был тем самым вечером. И вдруг четыре дня — как стена, на которую налетел с разгону, когда все тело напружено и изготовлено для единственного и страшного движения.

Багров повалился на колени и закусил руку, чтобы не закричать. Ах, Загорский, проклятая язва! За ним смерть пришла, а он, вишь ты, в командировке…

Тетка Пелагея, не получив ответа, замкнула дверь, погасила свет.

Ощутив во рту кровь, Багров разжал зубы, сунул горящую голову в снег. Что теперь?..

Теперь добраться до Новинска. Разыскать Загорского там. Решение отмене не подлежит. Стену надо проломить! Где-то найти силы и довести дело до конца.

Сейчас бы дедова меду. И с водкой.

Дед Василий!.. Он же послан в город за Майей! Увидеться с ней «после» — единственное, о чем думал Багров, дальше он не заглядывал. И хотя «после» не наступило, отодвинулось, заградилось массой возможных препятствий, — мысль о встрече с женой затомила горькой и жгучей усладой. Даже сердце захолонуло, когда представилось, что она, может быть, уже ждет. Сколько бы ни ярился он на изменницу, разлюбить ее не мог.

Багров скрылся в тени дома и стоял, раздираясь надвое между необходимостью спешить в Новинск и желанием увидеть Майю. Вернуться к ней из Новинска надежды почти не было. Всякому везению есть предел…

* * *
Томину давно пора бы мчаться в Москву, а он все торчал в еловской дежурке, обговаривая с Гусевым — замначем по оперативной части — детали и тонкости предстоящей ловли Багрова. Мечту о чистой рубашке и душе пришлось похоронить. Побрился он, пока пытались дозвониться до Загорского. Не мешало предупредить человека. Раз они знали, где директор школы, то и Багров легко мог узнать. Два часа на попутке — вот тебе и Новинск. Но Загорский еще не возвращался в гостиницу.

Томин начал прощаться.

— Ладно, думаю, сегодня событий не предвидится. Утром вернусь.

Было условлено, что его добросят до магистрального шоссе и там Гусев водворит его в ходкую машину, держащую курс на столицу. Томин уже разговаривал со Знаменским — извинился, что опоздает.

— Ну, пожелаю вам… — протянул руку дежурный. — Шофер давно мотор греет.

— Да-да, гоните меня… — в воображении призывно возник праздничный стол; но неутихающая смутная тревога опять пересилила: — Только еще попробуйте Новинск, а?

Дежурный не стал спорить, проще набрать номер. На сей раз Загорский оказался на месте.

— Пожалуй, лучше мне, — решил Томин. — С посторонним человеком легче о таких деликатных… Семен Григорьевич? Здравствуйте, с вами говорит старший инспектор Томин из Московского уголовного розыска.

Загорский удивился. Выслушав томинскую версию причин и целей побега Багрова, произнес с отвращением:

— Какая дикость!

Но дальнейшие рекомендации встретил в штыки:

— Простите, это для меня неприемлемо. Вероятно, вам рисуется робкий интеллигент, который побежит отсиживаться в милиции… Никаких «но»! Завтра же я возвращаюсь в Еловск!

— Разъединился, — досадливо пожал плечами Томин. — Ну почему люди так упрямы?

Они с Гусевым направились к выходу, столкнулись с Виктором.

— Новостей не принес? — спросил Томин.

— Нет. Майя Петровна минут пятнадцать как домой пошла… Матвей Зубатый шмыгнул, тихонький такой, даже трезвый вроде… Старый пасечник в город приплелся.

— Дед Василий? — недоуменно сощурился Гусев. — По зимнему времени его никогда не видно.

— Что за дед? — перестраховки ради поинтересовался Томин.

— Савелия Багрова закадычный был друг. Зачем это он из берлоги вылез?.. А-а, у Алабиных нынче сороковины справляют, должно, к ним… Да поедем мы, товарищ майор, или нет? — шутливо притопнул Гусев на Томина.

— Едем, едем.

Они вышли, дежурный зевнул, поболтал термосом — пустой.

— Витек, организуй кипяточку. Допек этот старший инспектор. Больно моторный.

Затрещал телефон.

— Дежурный Еловского горотдела милиции… — сказал он. — Телефонограмму? Давайте.

Принялся записывать, внезапно изменился в лице, продолжая писать, вывернул трубку микрофоном вверх и одышливо запричитал:

— Витя! Виктор! Вороти его! Вороти скорей!..

Тот чудом успел задержать машину в последний момент.

— Вот, товарищ майор, — сокрушенно показал дежурный запись в книге.

Гусев наклонился через плечо Томина, и оба прочли:

«По вашему запросу № 132/п о розыске совершившего побег из мест лишения свободы Багрова Михаила Терентьевича сообщаем: фотография Багрова предъявлялась работникам междугородных рейсовых перевозок. Шофером автобазы № 4 Тульского стройкомбината Сердюком разыскиваемый опознан как попутный пассажир, который сошел с автомашины Сердюка, не доезжая до Еловска 12-ти километров, сегодня около 11-ти часов…»

Эх! Они напридумывали с три короба хитростей, но — в расчете на завтра-послезавтра. Багров же стал реальностью сегодня.

Требовался полный пересмотр планов. Какой вечер у Томина погорел! Какие пельмени! Какой тост пропал ни за грош!

* * *
Кто не едал пельменей Маргариты Николаевны Знаменской, тому бесполезно расписывать достоинства оных. Достаточно сказать, что их никогда не бывало много, хотя, случалось, намораживала Маргарита Николаевна по целому ведру. И неизменно они перешибали любое другое угощение и делались гвоздем стола. Количество едоков значения не имело: пельмени съедались подчистую что впятером, что вдесятером — всегда.

Порой она даже в гости ходила с кульком пельменей, как другие несут в подарок собственной выпечки торт или бутыль домашней наливки.

От Маргариты Николаевны домогались рецепта, секрета. Она охотно делилась опытом. Хозяйки выполняли все в точности. Получалось вкусно — и только. А у Маргариты Николаевны — потрясающе. Но она сама не знала, отчего ей так удавались эти маленькие полумесяцы с мясной начинкой…

В последние годы многолюдные сборища у Знаменских бывали редки. Отошли в прошлое со смертью главы дома. К тому по выходным вечно набегали друзья и сослуживцы, в основном почему-то молодежь. Теперь отмечался лишь Новый год и семейные даты, да и то в узком кругу.

Но нынче день выдался особенный, и Знаменские задумали его широко. На кухне с утра хлопотали институтские подружки Маргариты Николаевны. Пал Палыча снаряжали то в булочную, то на рынок. Колька сдвигал столы и бегал занимать у дворовых приятелей стулья.

Кибрит тоже пришла загодя, с намерением помочь. Но ее Маргарита Николаевна на кухню не пустила; посадила прометывать петельки и пришивать пуговицы к новой кофточке, которую намеревалась надеть. Белая кофточка, черная вразлет юбка и гранатовая брошь в форме бантика у горла — вот и весь наряд. Да свежевымытые, пышной волной уложенные волосы без намека на седину. Такая хорошенькая, моложавая юбилярша — хоть замуж выдавай!

Зиночка увлеклась, заставила ее накрасить ресницы, тронуть губы.

— Ну хоть чуточку! Слегка!

— Да у меня и помада-то засохла…

Но минимум косметики действительно придал лицу праздничность и яркость.

Потом они препирались о туфлях: Маргарита Николаевна предпочитала более разношенные, Зиночка настаивала на изящных коричнево-красных.

— Один час вы стерпите, а там можно сменить, никто не заметит. И, пожалуйста, не выскакивайте в переднюю! Вы должны принимать торжественно, посреди комнаты… А теперь хотите не хотите, маникюр.

— Не до него мне было со стряпней. А сейчас уже поздно, буду вонять ацетоном.

— Не будете! Фен у вас есть? Высушим мгновенно! Где лак?

Маргарита Николаевна, смеясь, покорялась. Когда кто-то заглядывал, спрашивая инструкций, Кибрит заслоняла ее, оберегая предстоящий эффект.

— Поздравительная телеграмма! — возвещал из коридора Колька и щелчком отправлял листок под дверь.

— Коля, скажи Павлику, пусть…

— Он ненадолго отбыл.

— Неужели на работу вызвали?! — испугалась Маргарита Николаевна.

— Нет-нет, — успокоила Кибрит. — Это он за подарком. Я знаю.

Подарок добывался при ее участии, и было немножко неспокойно — как-то еще Маргарита Николаевна примет подобное подношение.

— Поздновато он что-то спохватился, скоро народ пойдет… Зиночка, почему я вас так редко вижу? Одно время, честно говоря, мне казалось… Я была почти уверена.

— Одно время мне тоже казалось, Маргарита Николаевна, — без обиняков созналась та.

— А теперь?

— Как-то… заглохло.

— У вас или у него?

— По-видимому, у обоих…

— Как жаль!

— Мама, тебя Шурик просит к телефону!

— Ты вернулся, Павлик! Очень хорошо, но подойти не могу, маникюр делаю… Нет, Зиночка, мало сказать, жаль! Боюсь, он без вас останется бобылем.

— Вот этого допускать нельзя, — подняла Кибрит серьезные глаза. — При его работе нужно очень много домашнего тепла. В противовес.

— Разве я не понимаю! Семейные заботы, семейные радости. Может, это временное охлаждение? Ведь вы так друг другу подходите, Зиночка!

Кибрит тронуло искреннее огорчение Маргариты Николаевны. Непростительно расстраивать человека в такой день.

— Все может быть! — бодро согласилась она и загудела феном.

Начали прибывать гости. Первый плотный косяк составили старые друзья. Тех, что с отцовой стороны, легко было отличить по цветам в руках. Все они так или иначе занимались физиологией растений, биологией растений и массой иных «логий» (а попросту говоря, ботаникой), и букет в феврале не представлял для них проблемы. Причем не базарной покупки, разумеется; не полумертвые, из южных краев доставленные гвоздики подносили они юбилярше, но нарциссы и ландыши, примулы и гиацинты, тюльпаны и розы — все, что способно цвести и благоухать в подмосковных оранжереях хоть круглый год, когда приложены труд и умение.

Многие из этих гостей давным-давно не виделись со Знаменскими и между собой надивиться не могли, как изменились сами, как вытянулся Колька, возмужал Пал Палыч (для них навсегда Павлуша), главное же — как не постарела Маргарита Николаевна.

Вторым эшелоном потянулись родственники, несколько сослуживцев Маргариты Николаевны, молодые кандидаты наук, бегавшие к ней за помощью со своими диссертациями и теперь образовавшие вокруг нее преданный пажеский корпус.

— Ну, Колька, наверное, пора, — шепнул Пал Палыч.

Тот исчез в недрах квартиры. Пал Палыч обратился к матери:

— Мама! Твои нечестивые сыновья взяли на себя смелость подарить тебе нового члена семьи!

Разволнованный Колька внес двухмесячного щенка дога. Поскольку пес был уже увесистый, передние лапы его он свесил через плечо, и сначала зрителям предстала тыльная часть «члена семьи». Колька сделал «кругом», и присутствовавшие отозвались градом одобрительных междометий. Морда у щенка была симпатичнейшая, глаза пытливые и ясные.

— Надеюсь, он умеет и сам передвигаться? — хладнокровно осведомилась юбилярша, не выдавая противоречивых чувств, вызванных четвероногим подарком.

— Еще как! — воскликнул Колька и спустил щенка на пол. — Мама, он лучших кровей! Родословная, как графа!

При этом слове у Маргариты Николаевны болезненно дрогнули губы.

— В роду три победителя породы! Родители заняли первые места на последней выставке! — продолжал рекламировать Колька.

Мать присела и тихонько свистнула, привлекая внимание щенка. Тот подошел, по-детски косолапя. Она громко щелкнула у него пальцами перед носом. Щенок не отпрянул. Он заинтересовался, понюхал пальцы и чихнул. Ацетон — догадалась Маргарита Николаевна. Сколько же новых хлопот, беспорядка и тревог! Щенок уселся и попытался почесать ухо, забавно промахиваясь и стукаясь лапой об пол. Вокруг засмеялись. Он опять не напугался, даже нахально, со стоном зевнул. Ладно, хоть нервная система крепкая.

— Ну что ж, — сказала Маргарита Николаевна, — хвалю нечестивых сыновей за смелость. Я назову его Граф.

У Пал Палыча отлегло от сердца: приняла. Графом звали собаку, которую отец завел году на четвертом после рождения своего первенца. Она была той же породы и той же масти. И мать очень любила того Графа, долго переживала его смерть и зареклась держать в доме собак. Так что подарок был рискованный вдвойне: собака, да еще и копия той собаки.

— Но имей в виду: если ты не будешь с ним гулять… — мать взяла Кольку за вихор.

— Клянусь! У меня уже и поводок есть! И миска ему, и подстилка.

Завязался обмен мнениями о выращивании и дрессировке собак, прививках и прочем, пошли трогательные собачьи истории. Институтские подружки успели поснимать фартуки и переодеться. Маргарита Николаевна внесла завершающие штрихи в сервировку и наметила время, когда ставить воду на пельмени. Хорошо, что мороз — они вольготно лежат на балконе.

— Мам! — влетел Колька. — Истекают последние минуты, которые организм может прожить без пищи!

— Я и сама проголодалась. Давай звать к столу.

* * *
Дед Василий, вероятно, вспомнил партизанскую выучку, когда побрел выслеживать Михайлову жену.

Вот ведь как навязался Мишка на шею — не стрясешь! Чтобы по холоду, да еще затемно тащиться в город… давненько такого с дедом не случалось. Сперва он на Багрова руками замахал, как на чумового: даже не заикайся, даже думать не моги, чтоб я пошел!.. Это тебе близко, а мне — невозможное дело!

Но Михаил улестил, разжалобил, чуть не в ноги бухался. Умолил-таки. Сам надел на деда валенки с калошами, замотал шею шарфом. И поплелся старый. И конспирацию сумел соблюсти — так ему казалось — полную.

Как велено было, заглянул в парикмахерскую, увидал Майю и порешил дожидаться ее возле дома. Когда озяб и устал до дрожи в коленях, вошел внутрь и устроился на мусорном бачке под лестницей, беззвучно понося последними словами и Мишку и себя самого за уступчивость. Только Майю не ругал: уважал со слов правнуков, которых та в школе учила.

Нескоро хлопнула дверь, впустив Михайлову жену.

— Май, а Май! — тихонько окликнул он.

Багрова осторожно приблизилась и всмотрелась.

— Боже мой, дедушка Василий, это вы?

— Я, я, — кряхтя поднялся дед. — На-ка вот.

Багрова прочла записку в слабом свете лестничной лампочки и схватилась за сердце.

— Что сказать-то ему?

— Идемте, дедушка, идемте!

Она помогла ему сойти с заснеженного крыльца, но тут дед Василий отстранился:

— Давай-ка поврозь. Ты — до угла и пожди. Нагоню — опять вперед и пожди, где темно.

Майя Петровна, не вникая в наставления деда, послушалась.

Сверху Катя, то и дело совавшаяся к окну, заметила мать, удалявшуюся по переулку. Пока вскочила на подоконник и открыла форточку, чтобы позвать, Майя Петровна свернула за угол.

«Второй раз чайник выкипает! Вот куда она, куда на ночь глядя?!.. А это кто еще шаркает?»

Шаркал дед Василий, ободряемый тем, что теперь путь обратный, к теплой печи. К Кате была обращена сутулая дедова спина, но на повороте за угол, под фонарем, девушка узнала его. Таких высоченных стариков было только двое: ее собственный дедушка Терентий да пасечник. К нему она наведывалась за сотовым медом этой осенью.

«Мама и думать обо мне перестала… Виктор — рохля, неизвестно чего ждет, чтобы помириться… Отец же… Главное, конечно, отец. Неужели и впрямь здесь появится?.. Надо подготовить маму, а мамы нет… Ну за что мне такое наказание?»

Отчаянно жалея себя, Катя расчесала и переплела косу. Зеркало всегда хоть немного утешало.

…Багров ждал, подперев лоб кулаками. Размеренно постукивали ходики. Вдруг не придет? Уже все сроки минули. Или дед сплоховал?

На душу навалилась тьма кромешная. Мучительно зудело недоделанное. Но еще мучительней была потребность увидеть Майю. Он не анализировал — для чего. Только бы увидеть. Наяву. Жажда эта росла по мере того, как убывала уверенность, что жена откликнется на его призыв. Начало уже потухать чувство самосохранения. Еще полчаса — час, и он сам ринется в город.

Одна из принесенных поллитровок окрашивала зеленоватым ветхую скатерть, покрывавшую половину просторного стола. (На голой половине, что поближе к дневному свету, дед рукодельничал). Найдя дом пустым, Багров сковырнул с бутылки металлическую шляпку, но отпил немного, твердо помня, что пока нельзя. Две вещи в комнате гипнотизировали его — бутылка и ходики.

Чтобы не видеть их, он скрестил руки на столе и положил на них голову. И только когда услыхал шум в сенях и встрепенулся, понял, что спал. Всего-то восемь-десять минут, но так глубоко, что тело совершенно обмякло, а перенапряженные нервы расслабились.

— Все, боле я тебе не слуга, — просипел дед Василий и, опираясь на Майю Петровну, скрылся в спальной каморке.

Супруги не поздоровались. Не до того было, чтобы обмениваться приветствиями. Смотрели глаза в глаза — страдание в страдание.

— Дошел все-таки… — сказала она.

— Дошел.

— Одичал-то как, господи!..

Он поднялся и ждал, весь отдавшись огромному облегчению, что Майя наконец рядом.

— Знаешь, Миша, ты на разбойника похож. На самого настоящего.

Слабо улыбнувшись, она преодолела те несколько шагов, что их разделяли, погладила его бритую голову и заросшие щеки.

Багров беспомощно поник и уткнулся головой в плечо жены.

— Майка… Маечка… Маюшка моя… Единственная… — Начал целовать ее руки, лицо. — Грязный я… колючий… противный?

— Да, побрить бы не мешало. С одеколончиком… Погоди, Миша, дай раздеться, натоплено здесь.

С детской счастливой улыбкой Багров наблюдал, как она вешает пальто, медленно снимает платок.

— Не могу долго зла на тебя держать. Ведь уж такой был злой, такой злой, а увидел и…

— И слава богу, Миша, зачем злиться?

Она обернулась, таким знакомым движением утопила шпильки в пучок.

— Маюшка! — рванулся Багров, прижал к себе (осторожно, только чтобы ощущать ее реальность). — Тоской я по тебе изошел… Словно сто лет минуло…

— Но я же совсем собралась, Миша! Носки шерстяные купила, белье, еще что-то… Уже билет был. Если ты хотел меня видеть… не потому же ты сбежал, что… просто соскучился!

Он отвернулся, радость на лице стала меркнуть.

— Миша, ты что-нибудь там натворил?

— Я-то ничего не натворил.

— Неужели без нее, проклятой, не вытерпел? — кивнула Майя Петровна на бутылку.

— Чего я не вытерпел, мы сейчас разберемся, — постепенно к нему возвращалось прежнее напряжение. — Садись, рассказывай, как без меня жила.

— Обо мне ли теперь речь, Миша!

— Именно что о тебе. Рассказывай, а я в глаза смотреть буду.

Они сели друг против друга к столу. Майе Петровне так необходимо, так насущно было выяснить, что стряслось с мужем, но знала: раз уклоняется, донимать прямыми вопросами бесполезно, надо повременить.

— Ну, смотри… — согласилась она. — Только рассказывать почти нечего. Что было — я писала.

— Лучше без меня в доме-то? Или хуже?

— Тихо, Миша.

— Тихо… Ну, дальше?

— Катя все с Виктором Зуевым. Целуются по углам напропалую. Я думаю, пусть, а? Он парень хороший.

— Ладно, пусть.

— Третьего дня у твоих была. С матерью погоревали вместе, а отец так ругается — страшное дело. Даже про ревматизм забыл.

Все это Багров пропускал мимо ушей.

— Что все про других? Про себя скажи.

— Не разберу, чего ты добиваешься… Ну, живу день за днем. Бабы в глаза жалеют, а за спиной — кто как. Клиенты чаевые суют — на бедность, видно. Участковый заглядывал — велел непременно про тебя заявить, если что… Еще рассказывать?

Надвинулся момент главного объяснения, а у Багрова — хоть тресни! — слова не шли с языка. Он плеснул пальца на два водки в стакан. Голодный желудок мгновенно всосал и выбросил отраву в кровь, и Багров сумел выдавить:

— Загорский как изволит поживать?

— Загорский?..

Майя Петровна не удивилась вопросу, то был один из привычных заскоков мужа; но испытала секундную растерянность, оттого что всплыл в памяти совсем недавний разговор о Загорском с Леной.

— Не знаю, кажется, поехал куда-то.

— А говоришь — «не знаю»!

— Тут про всех все знают, — возразила она.

— Именно! И захочешь утаить, да не удастся, Майя Петровна!

Он возбужденно закружил по комнате. Майя Петровна все еще не могла взять в толк, что с ним происходит.

— Миша! Ты много выпил, что ли?

— Пустяки я выпил.

— Тогда не пойму… Как будто играешь. А игрушки-то живые — Катя, ты, я. И всем больно!.. Я хочу знать, что случилось. Ведь все очень серьезно, Миша! А мы — о чем говорим? Бабы, клиенты, теперь еще Загорский!

Багров сел на место, сжал пустой стакан. Произнес с ненавистью, отбросив все недомолвки:

— О нем и говорим. О нем да о тебе.

— Что?!.. Так вот с чем ты шел! — ужаснулась она.

— Да. С тем шел, с тем и пришел.

Излишне и уточнять, зачем пришел. Если уж ударился в бега, прорвался через полстраны — ясно, что у него на уме.

Сидит против нее, между воспаленных красных век — мрак и безумие. Прощается с ней, готовясь переступить последний рубеж. Ее муж. Чуждый, будто бесом одержимый… и несчастный. Господи, как она устала искать выхода, бороться! Но она за него в ответе, не может оставить на съедение самому себе.

Когда Майя заговорила, Багров изумленно дрогнул от тихого сострадательного голоса:

— Ну что у тебя за судьба, Миша?.. Зачем все так нелепо… Всю жизнь шиворот-навыворот, шиворот-навыворот… Даже воз черемухи — в сущности, тоже нелепо…

— Это к чему?

Он ждал оправданий, покаяния. Может быть, под всеми завалами ревности, ярости, обид тлело желание простить. Ее, не его, нет.

— К тому, что зря ты шел, Миша. Ничего нет. Ничего. Пусто.

Багрова будто по затылку огрело этой ее материнской жалостью.

— Врешь! — ахнул он.

— Когда я врала…

Никогда, он знал. Но сейчас восстал против своего знания.

— Майка, ты не шути! Ты мне душу не выворачивай! По-твоему, я как волк, как бешеный пес… все эти дни где ползком, где бегом… по лютой стуже… куски воровал… это что все — сглупа?!..

— Лучше не рассказывай.

— Нет, ты говори — сглупа?.. Я ведь все равно дознаюсь, пара пустяков!

— Дознавайся… Мне бы оскорбиться, а даже сил нет. У кого только повернулся язык?

— Скажешь, и под вечер к нему не бегала? И до дому он тебя не провожал? И… все прочее? — слабея, перечислял Багров, а мысли спутывались и в голове что-то опрокидывалось вверх тормашками.

— Провожал? — переспросила Майя Петровна. — А-а, вон что!.. Хорошо, сейчас я расскажу, как он меня провожал!

Она рассказывала с малейшими подробностями, какие могла припомнить, что-то намеренно повторяла, сознавая, что ему важно все до последнего звука и жеста.

Багров умирал и воскресал одновременно. Умирал, скрежеща зубами, бешеный, одичалый человек с наточенным на соперника ножом. Воскресал не оскорбленный, не опозоренный женой муж — жертва клеветника.

Когда она умолкла и ходики отстукали десятка два неспешных тик-таков, спросил едва слышно:

— А погода была хорошая?

Полная чушь. Что за разница — хорошая ли, плохая погода! Но Майя Петровна приняла вопрос серьезно. Значит, какой-то малости Михаилу не хватило или просто времени для окончательного поворота.

— Ветер дул сильный, Миша.

Ветра она терпеть не могла и помнила, что поспешила распрощаться с Загорским, потому что продрогла.

Багров толчком поднялся и рухнул поперек стола лицом в ее ладони.

— Маюшка, прости! Подлец я, что поверил! Прости, Маюшка…

Рукам стало мокро. Впервые он при ней плакал. Майя Петровна тоже не была плаксива, но его потрясение, тихий жаркий шепот вызвали слезы и у нее. На душе посветлело, снизошел мир.

Она простила. Конечно, простила, ведь как никто другой понимала, почему он поддался Калищенке. Отбивая Майю у Загорского, Багров отбил не девственницу. Эта заноза засела в нем навсегда: что тот был первым. Ему это представлялось особым преимуществом и вечной опасностью.

Тем более что Загорский упорно держался радом, словно выжидая своего часа.

Майя Петровна понимала мужа. Он ее — нет. Хотел за строптивость наказать одиночеством. При избытке жизненных сил, которыми был наделен, и помыслить не мог, что протекшие полгода Майя наконец-то отдыхала по ночам…

* * *
Между тем в дежурке кипели страсти. Опять спорили, каждый по-своему трактовал линию поведения Багрова с момента, когда шофер высадил его на шоссе. Оттуда лежали три дороги: асфальтом, лесом и полем. Полем — дальняя — слабо утоптанной тропинкой до деревни и птицефермы, оттуда тракторной колеей к Еловску.

— На кой шут ему крюка давать? Дом уж рядом, a он в сторону двинет?

— Возле дома-то особая осторожность и нужна! Какой зверь к логову прямиком ходит? Непременно петлю заложит, со следа сбивает.

Кратчайший путь был лесом, тут удалось бы скостить километра четыре, если б не снег.

— Да много ль его нынче, снегу?

— В низинах и по колена. Не лось же он, по сугробами переть!

— Багров-то? Да ногастей любого лося. Еще как пропрет! А где и лыжня накатанная выручит. Лесом, лесом!

Асфальтовый вариант большинство отвергало — велик риск нарваться на знакомого. И один Томин, только что с комфортом проехавший по всему багровскому маршруту от колонии и наглядно проследивший всю бесконечную протяженность его, трудность и рискованность (за доставку военного донесения Героя могли дать), уверенно сказал, дождавшись паузы:

— Ни лесом, ни полем. Где ему с лосем равняться, небось на последнем дыхании. Пошел он асфальтом. К опасности привык, да еще метель полдня слепила. Занавесила его.

Дежурка поразмыслила и приняла мнение Томина. О дороге спорили потому, что отсюда вычислялось примерно время, когда Багров добрался до окрестностей Еловска. Получалось, часам к двум.

— Но засветло же он в город не сунулся? — нетерпеливо обратился Томин к Гусеву.

— Нет, товарищ майор. Думаю, отсиделся в каком-никаком сарае часов до шести-семи. Потом двинул в разведку.

— Отлично! Он уже двинул, а мы гадаем — лесом или полем! Одиннадцать минут назад получена телефонограмма. Что сделано?

Дежурка озадаченно притихла. Что сделаешь за одиннадцать минут? Почему-то всем рисовалось, что Багров сперва «устроится на постой», дабы отдохнуть от дальних странствий, и уж потом приступит к своим нехорошим делам. На постое его и надеялись захватить.

Томин тоже держался подобного взгляда до телефонограммы. Она опрокинула их прежние расчеты. Значит, и нынешние Багров мог опрокинуть.

Две точки притяжения существовали для него в городе: Загорский и жена. От этих конечных точек и надо толкаться, чтобы не плестись у него в хвосте, но, по возможности, опередить.

— Да ведь облаву готовим, товарищ майор… А что вы предложите?

— Срочно засаду у дома Багрова, засаду у школы и кого-то отправить в Новинск. Пусть удержит директора, пока Багров на свободе.

Гусев не страдал ложным самолюбием:

— Спасибо, товарищ майор. Действительно раскачиваться некогда. Разрешите привлечь штаб дружины?

Людей для путной облавы явно не хватало.

— Ну, что делать. Только с умом!

Школу как наиболее верный объект Томин взял на себя; в подмогу — участкового Ивана Егоровича.

Они обогнули здание по широкой дуге, подыскивая мало-мальски удобное укрытие. Над служебной дверью горела лампочка в проволочной плетенке и призрачно светилось одно окно.

— Пелагея телевизор смотрит, — вполголоса сказал участковый и пояснил, что та работает в школе уборщицей и ведет холостяцкое хозяйство Загорского, а он за то уступил ей комнату в своей квартире.

Еще по пути сюда Иван Егорыч сетовал, что школа дескать, на юру и спрятаться возле нее негде. Так оно и было. Придется ожидать Багрова внутри, что по многим соображениям гораздо хуже. Став поодаль, они совещались, как поступить, когда внимание Томина привлекла цепочка следов, ведшая напрямик через спортплощадку.

— Иван Егорыч, постойте на шухере, я поинтересуюсь. Отсюда вам обзор хороший, если что — подайте сигнал. Какой-нибудь безобидный.

— Мяукаю я с детства совершенно натурально, на два голоса, — серьезно сообщил участковый. — Чистая кошачья драка.

Однако мяукать не понадобилось, никто вблизи не появился, и Томин внимательно и с неприятным предчувствием рассмотрел то, что сумел, на снегу.

Без Кибрит некому было вычислить рост, вес, комплекцию и прочее. Томин лишь констатировал, что кто-то недавно приходил, потоптался, сплюнул кровью и ушел обратно. Нога очень крупная, шаг широкий.

Тетку Пелагею вторично за вечер оторвали от телевизора. Прежде всего Томин задернул шторы у Загорского, включил свет и не велел гасить. Расспрашивать предоставил Ивану Егорычу, с которым та держалась свободней.

Описанный теткой Пелагеей визит настолько органично ложился на Багрова, что почти и сомнений не оставлял. Рассказывала она четко, только со временем находилась не в ладах: час ли назад, полтора ли являлся неведомый посетитель — ответить не могла.

Томин позвонил дежурному, обменялись новостями: Виктор помчался в Новинск, вторая засада на месте. Участковому определили побыть все-таки в школе для верности, Томин возвратился в милицию, нещадно грызя себя. Сколько раз жизнь щелкала его по носу за гонор, но он опять впадал в самонадеянность. Ведь предупреждал Паша: «Нельзя недооценивать Багрова» и еще что-то про энергию и напор. Послушать товарищей по работе, этих-то качеств у Томина хоть отбавляй. А вот на поверку беглый зэк — изголодавшийся, изнуренный — проявил их куда больше.

На что еще он способен? Чем занят сейчас?..

В дежурке Гусев напутствовал группы захвата:

— Итак, имеем восемь адресов. Стесняться не приходится, в каждый курятник будем нос совать. Сверяем часы. Девять сорок шесть. Операцию назначаем на десять десять. Имеете добавления, товарищ майор?

— Старайтесь потише. Восемь адресов — это наше предположение. Кто поручится, что не двенадцать?

Гусев обернулся к «захватчикам»:

— Для пресечения слухов: по каждому адресу, где пусто, оставляем своего человека. Пусть следит, чтобы не перебежали из дома в дом шепнуть.

* * *
Багров как-то выпал из ситуации, переживая обманчивое впечатление, будто отныне все хорошо. Заговаривал о пустяках, по-доброму улыбался.

Майя Петровна с сожалением вернула мужа к действительности:

— Что же теперь, Миша?

— А что теперь? — все еще безмятежно отозвался он. — Спасибо, Загорского унесло. Постарался его ангел-хранитель.

— И твой тоже.

— Верно, и мой не подвел.

— Но что ты дальше?

Багров задумался, начал грустнеть.

— Поеду назад в ту же колонию. Придушу Калищенку, гада!

Прозвучало полусерьезно, и в том же тоне Майя Петровна «восхитилась»:

— Очень умно рассудил, Миша. То-то нам с Катей радости!

— Выходит, спустить ему? Пускай подличает дальше, как нравится? — скривился Багров.

— Да не о нем думай — о себе, о нас!

Багров опять помолчал и совсем потускнел.

— Конечно, придется сидеть. Эх… Только жди, Майка! Мне без тебя зарез!

— Подожду, Миша, — покорно согласилась она.

— Я знаю, прежнего нету, — с новой мукой покачал головой Багров. — Привычка тебя держит… Катька у нас, дом… А ведь было счастье, Маюшка! Куда делось?

— Все здесь, Миша, на донышке. И твое, и мое, — показала та на бутылку.

— Брошу! Веришь? Брошу! Я уже отвыкать стал. Отсижу, и уедем давай, как ты хотела. Опостылело тут теперь! Начнем по новой, а?.. Может, тогда вернется… обратно полюбишь?..

Майя Петровна ответила осторожно, выверив наперед интонацию:

— Отчего не полюбить, Миша. Мужчина ты видный, работящий.

То была ложь во спасение; ничего не стоило толкнуть на новые безрассудства буйную и переменчивую его натуру.

— Но сейчас-то ищут тебя, Миша. Объявись сам, скидка будет. Объясни, как было… люди же — поймут! Прошу тебя!

— Противно, Майка. Словно побитая собака на брюхе…

— Переломи себя, Мишенька! Пойдем. Пойдем вместе!

Вот и перегнула палку, сразу воспротивился:

— Еще не хватает, чтоб ты меня за ручку вела! На весь город потеха! Сам дорогу найду.

— Значит, пойдешь? Честно?!

Багров медленно обогнул стол, Майя Петровна встала навстречу.

— Поцелуй!

То было требование залога, обещания; или печать, скрепляющая договор.

Майя Петровна поцеловала мужа. Но губы-то лгать не умели.

— Я вещи соберу, продукты… — заторопилась она. — Принесу в милицию.

— Побудь еще, Майя…

Пока она была здесь, единственная его желанная, пусть хоть такая, только прохладно-ласковая, Майя принадлежала ему. А дальше — какие немеряные версты разделят их! Сколько они не увидятся!

Майя Петровна понимала, что муж ждет от нее еще каких-то слов, чувств. Но где их взять? Силы ее иссякали.

— Скорей надо, Миша, чтоб сам ты, пока не поймали!

— Ну… ладно, — смирился Багров. — Подожду, пока обратно полюбишь.

Она кое-как повязала платок, надела пальто и, уже одним рассудком, а не исчерпавшим себя сердцем сознав, что надо смягчить боль мужа, — прислонилась к его груди, дала себя обнять напоследок.

И вот — скрылась в сенях, мелькнула мимо окна и канула в темень за плетнем.

Багров окинул прощальным взором дедову горницу, прислушался, как тот заливисто похрапывает в каморке. На столе мутно зеленела бутылка. Багров отвел глаза, но их опять потянуло к зелени.

Лукавое самооправдание нарисовало картину сдачи властям, раздуло предстоящее унижение. Багров налил стакан до краев. Не пропадать же. Может, последний раз в жизни!

* * *
В милиции было пусто. Две минуты назад группы захвата приступили к операции. Еще через тридцать — сорок минут станут известны итоги. Томин и дежурный помалкивали. Обоим хотелось верить в удачу. Дежурному оно удавалось процентов на семьдесят, Томину процентов на двадцать.

Однако, если спросить, питает ли он надежду взять Багрова в ближайшие часы, Томин, не колеблясь, ответил бы «да». Но не облавой. Просто… ну не могла столь тихо завершиться эпопея Багрова.

Мысль эту Томин обнаружил в себе уже в готовом виде, не заметив, как она созрела. Но таким — подспудно рожденным — он внимал, пожалуй, больше, чем логически обоснованным. Внутренний голос предупредил: готовься к бурным событиям. Хорошо, если не трагическим.

По коридору кто-то бегом — и, запыхавшись, влетел в дежурку. Один из «штабистов» Виктора, приданный засаде в качестве связного.

— Меня послали… сказать на всякий случай… Катька на рысях усвистала.

— Тебе бы за ней бежать, а не к нам, балда!

— Да ведь не было распоряжения, товарищ майор… чтобы следить, — растерялся конопатый «штабист».

— В какую сторону ударилась? — спросил дежурный.

— По Пионерскому.

— Гм… куда ее понесло…

— А жена Багрова дома?

— Так точно, товарищ майор. Хотя… не наверняка.

— Желательно потолковей.

— Свет наверху горит. Но не видно, чтобы ходили.

— Подымись в квартиру, узнай. Под благовидным предлогом.

— Есть!

Он ринулся наружу, а Томин прервал задумчив дежурного:

— Пионерский куда ведет?

— Я вот как раз сижу, мозгую. Магазины закрыты, дальше — обувная мастерская, прачечная, всякие бытовые услуги. Детсад, стадион. Еще дальше — автобаза, заправка. А там уже огороды, поля. Куда ее понесло?.. Если только у лесопилки свернула, в жилой массив? По забору протоптано, но темень же! Шалая деваха…

Рассуждения дежурного ничего не объяснили. Как кольнуло Томина это «усвистала на рысях», так и торчала иголочка. Правда, Катя отнюдь не жаждала встречи с отцом. Но что погнало ее из дому в одиннадцатом часу вечера?

* * *
А погнало Катю именно желание встретиться с отцом.

Странное поведение мамы, от двери дома вдруг заспешившей прочь, и странное же явление старика пасечника наконец сцепились в ее уме; она уразумела их связь и смысл.

— Ох, мама… Ох, Маечка Петровна! Ну совершенно невозможная!

Что выйдет из свидания родителей? Что отец вообще задумал? Чего потребует от матери? Муровец предупредил: «опасен». А она тайком; даже слова никому не сказавши!..

Нет, мочи не было покорно ждать. Страх за мать, негодование, обида, что родную дочь как бы и не принимают в расчет — все смешалось и вихрем вынесло Катю на Пионерский проезд. Ее мнением не интересуются? Ну так она заставит поинтересоваться! Она им все выложит! Отцу, конечно, в основном. Мама — святая мученица. Но зачем она соглашается быть мученицей?! «Ах, человек в беде, его надо поддержать». Разве мы виноваты в его беде? Мы из-за него тоже в беде. И виноват он, он один! Пусть же сам и расплачивается!

Катя приостановилась, глотая злые слезы и соображая, где надо свернуть, чтобы попасть на дорогу к пасеке; тут важно не ошибиться, дальше фонарей не будет.

И увидела Майю Петровну, показавшуюся из-за детсадовской ограды. Слава Богу, цела! Возвращается! Первый порыв был — броситься навстречу. Приласкать, отругать, пожаловаться.

Но тогда мама все поймет и не пустит ее к деду Василию. У нее своя правда — у Кати своя. И Катина правда останется только клокочущими в горле фразами, ни на что не повлияет, ничего не изменит.

Майя Петровна ступала торопливо, но слегка неровно, как очень уставший человек. Руки зябко засунула в рукава, подбородок уткнула в воротник от ветра.

Катя только по матери и заметила ветер; самой он был нипочем. Отодвинувшись за палатку «Пиво — воды», пропустила Майю Петровну. «Точно с похорон, бедняжечка моя!» Хорошо, что ее не будет при Катиной схватке с отцом: в мамином присутствии язык не все выговорил бы.

…Багров шел сдаваться. Полушубок распахнут, шапка набекрень. Хмель размыл протест, чувство унижения. Захотелось покоя. Хоть под замком. Пускай они теперь решают, хлопочут, лечат его обмороженные ноги. И кормят. Первым делом пускай, собаки, накормят.

Вон впереди какая-то фигура, и можно не прятаться. Даже чудно… Ба, да фигура-то знакомая! Багров радостно раскрыл объятия:

— Катюха! Доченька!

Что-то подломилось в Кате, и несчастной девчонкой с тугими косичками она нырнула в распахнутый полушубок к родной груди. Но секундно. Сивушный запах вернул всю непримиримость ее восемнадцати лет.

— Пьяный! Опять пьяный. Вечно пьяный!

— Последний нонешний денечек, Катюха. Зарок дал.

— Заро-ок? Старая песня! Пусти меня, пусти! Чего облапил! Скажи, зачем ты явился?!

Она отпихивалась от отца, тот дурашливо придерживал ее за локти.

— По тебе соскучился! Дай, думаю, навещу.

— Слушай, с тобой можно нормально? Идет себе веселенький, как с праздничка. Или ты совершенно уже ничего не соображаешь?

Багров разжал руки:

— Ну, давай нормально. Авось пойму.

— Вот и пойми: хватит маму мучить! Ты нам не нужен. И мы тебе не нужны. Была бы водка!

— За мать не решай! — повысил голос Багров. — Мы с ней все обсудили, все добром.

— Видела я, как она от твоего добра шла: сама не своя и слезы в три ручья!

Про три ручья Катя приврала, даже не заметив. Главное было пронять отца. И проняла. Тот болезненно поморщился:

— Почему слезы?

— Не иначе как от счастья! — съязвила Катя. Впервые она вела себя столь решительно и враждебно, и только туповато-добродушный настрой от выпитого стакана не давал пока Багрову взорваться.

— Ну, хватит, потолковали. Мне пора, мать ждет, — он отстранил Катю и двинулся дальше.

Твердо помня, что Майя будет ждать в милиции, он нес ей последнюю — нетронутую! — поллитровку. Наглядное подтверждение обета, маленький подвиг.

«Мать ждет». Катя вообразила, что ждет дома. Это уж хуже некуда! Она повисла на отце, не пуская его.

— Нечего тебе в Еловске делать! Мало нам было сраму!.. Уходи, уезжай отсюда!.. Пусть тебя где подальше ловят!

Багров стряхнул ее и начал накаляться. Своя, кровная и вона что придумала — посылает его опять в бега!

— Ну сильна, дочка! Вот сокровище вырастил!

— Ты меня вырастил?!.. — взвилась Катя. — Ты мне всю жизнь отравил! Я из-за тебя в институт не попала!

— Готовиться надо было, а не с Витькой целоваться! — рявкнул Багров.

— Да меня Семен Григорьич так подготовил, что куда хочешь поступить могла! Вспомни-ка — время экзамены сдавать, а папашу посадили!

Имя Загорского дочь вонзила в такое ещекровоточившее, что Багров задохнулся. Объяснение с женой похоронило ненавистный призрак, но могила была слишком свежа. А тут — новость, представившаяся Багрову чрезвычайно многозначительной. Загорский занимался с Катей? Для чужих подобного не делают. И — скрытно!.. Что еще от него скрывают?

— Семен Григорьич подготовил? — переспросил тихо. — А я и не знал.

— Мало ли чего ты не знал! — подливала масла в огонь Катя. — К примеру, мама до сих пор во сне уроки ведет. Ты храпишь с перепою, а она бормочет: «Алабин, иди к доске…»

— А Семен Григорьича во сне не поминает?

— Отчего и не помянуть? Уж не хуже тебя!

— Катька!! — вне себя гаркнул он.

— Ну, ударь, ударь! Маму уже бил, теперь меня давай!

Багров схватил ее за плечи и затряс:

— Мать бил?!.. Я — бил?.. Пальцем не трогал!

— Своими глазами видела! Прямо по лицу!

— То один раз… тогда причина была… — оттолкнул он дочь, стремясь вместе оттолкнуть и постыдное воспоминание.

Но та не дала «закрыть тему»:

— Знаю, какая причина! Думаешь, спала, не слышала? Мама уйти хотела. И почему только не ушла!.. Я бы на ее месте без оглядки…

Земля на могиле зашевелилась, холмик стал осыпаться.

— Куда ж бы она ушла? — спросил Багров со зловещей вкрадчивостью. — К кому?

— Господи, будто на тебе свет клином сошелся! Жили бы сейчас тихо, культурно…

— Тихо-культурно… С Загорским, что ли?

Катя закусила удила:

— Да хоть бы и с ним!

Призрак полез наружу, обдавая загробным холодом. Призрак с незапятнанной репутацией, с двумя высшими образованиями, трезвый, уважаемый, очень культурный — первая любовь Майи, проклятие жизни Багрова. Оцепенение, с которым тот готовился вновь принять на плечи весь сброшенный было груз, внешне могло показаться спокойствием.

— Говори, дочка, говори, я кое-что соображать начинаю… — медленно и как бы равнодушно произнес он. — Только вопрос, будет ли ей с Загорским счастье?

Обманчивое спокойствие отца окончательно лишило Катю разума.

— Да Семен Григорьич — золотой человек! — закричала она в каменное его лицо. — Он бы с мамы пылинки сдувал! Еще бы не счастье! Это ты вот — горькое горе!

В раскрывшуюся могилу ухнуло все — покаяние перед Майей, ее умиротворяющие речи, решение идти с повинной. Туча бесов ринулась в душу Багрова.

— Та-ак… — протянул он, зверея под их натиском. — Так, Майя Петровна… Поверил, развесил уши… Иудиным поцелуем предала. «Иди, объявись». Чтобы, значит, место очистить!.. Ну, все. Кланяйся мамаше! Да пусть своему Загорскому учебник географии в гроб положит! Еще, поди, заблудится на том свете!

Он круто и четко развернулся и стремительно двинулся прочь от дочери, от города, от жены.

Разумеется, Катя не сознавала, что делала. Она просто закатывала скандал, чтобы дать выход накипевшему и спровадить отца. Накипело много, за полгода его заключения особенно, а за последние дни — прямо невыносимо. И она надеялась избежать хотя бы той бури пересудов, которая подымется, если его заберут «на дому». На этом Катя «зашкалилась».

И только сейчас поняла, на чем «зашкалился» отец, зачем — за кем! — рвался на волю. И что она порушила удачным скандалом. В ней взыграла лихая кровь, а отец воспринял злые реплики как откровение, как наконец-то достоверно узнанную правду.

— Папа! Папа, погоди!.. — не своим голосом завопила она и побежала следом.

Растолковать ему… признаться, что врала со зла… Семен Григорьевич готовил к экзаменам не ее отдельно — целую группу… мама никогда не звала его во сне… и совершенно ничего между ними не было…

Но Багров удалялся, Катя отставала. Отчаявшись, повалилась в сугроб. Когда вернулось дыхание, побежала обратно.

Дома записка от мамы добила ее: «Катюша, где ты? Приходи в милицию повидаться с отцом. И, пожалуйста, будь с ним поласковей».

* * *
В дежурную часть возвратилась первая, затем вторая группа захвата во главе с Гусевым. Обе разочарованные.

Конопатый связной сообщил, что Майя Петровна вернулась домой и, не раздеваясь, снует по кухне, а Кати пока нет. С ним послали кого-то из освободившихся людей; решено было не выпускать из виду жену и дочь Багрова: их вечерняя суета вызвала сомнения.

Так что дежурка встретила Майю Петровну удивленным и выжидательным молчанием.

— Добрый вечер, — сказала та с порога; она несла аккуратно перевязанный сверток и старенькую сумку со сломанной молнией, полную консервных банок, пачек сахара и другой провизии.

— Здравствуйте, Майя Петровна… — отозвалось несколько голосов.

Томин с любопытством всматривался в жену Багрова. После всего о ней слышанного ему рисовалось нечто яркое, впечатляющее. А в Багровой не было даже «изюминки». Никакого женского задора, кокетства. Хорошее лицо, спокойное благородство в повадке. Вроде бы не из тех, вокруг кого разыгрываются «роковые страсти-мордасти».

Томин представился.

— Вы по поводу моего визита?

— А-а, Лена мне говорила… — не поняла она. — Нет, я не к вам.

По лицам присутствующих догадалась, что ее появление неожиданно и, следовательно, мужа в милиции еще нет.

— Михаил в городе. Сейчас он придет… Я принесла теплые вещи и продукты. Надеюсь, это можно?

Обращалась она к дежурному как наиболее, очевидно, знакомому.

— Вы видели мужа? — скорее всех отреагировал Томин.

— Да.

— Где?

— У Василия Васильевича Полозова, — сообразив, что заправляет тут Томин, сосредоточилась на нем.

— У деда Василия! — ахнул в досаде Гусев.

— Как вы узнали, что он там?

— Василий Васильевич записку принес.

Томин укоризненно покосился на дежурного, тот развел руками:

— Думал, сороковины…

— Да-а… Старика Полозова мы не предусмотрели! — корил себя Гусев.

— Сколько времени назад вы расстались? — Томин задавал вопросы быстро, чтобы получить ответы раньше, чем Багрова оценит ситуацию.

— С полчаса примерно… нет, больше.

— И он сказал, что явится в милицию?

— Он обещал.

— Сколько ходу от Полозова до вас?

— Минут двадцать — двадцать пять, — отозвался за нее Гусев.

— От Полозова забежали домой и прямо сюда?

— Да.

— Дома пробыли долго?

— Вот только собрала…

— Ровно четверть часа, — доложил от дверей мальчишеский голос.

Это конопатый связной — согласно инструкции «контролировать передвижения» домочадцев Багрова — притопал за Майей Петровной.

— И до милиции от вас ходу… Быстро шли?

— Нет.

— Тогда еще пятнадцать, — определил сам Томин.

— Имеем пятьдесят минут, как минимум, — подытожил Гусев. — Напрямик от Полозова сюда два раза можно гуляющим шагом поспеть.

— Михаил вот-вот будет, — старалась убедить присутствующих Багрова. — Он понимает, что это единственный выход в его положении.

— Пора бы уже, Майя Петровна, если решил.

— Ну… надо и с духом собраться, Алексей Федорович.

Томин прислушался к себе… нет, не приближался Багров к милиции… все это розовые мечты — будто он мирно сдастся на милость правосудия.

Гусев нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

— Да, конечно, — сказал ему Томин.

И Гусев спешно отошел, чтобы сколотить группу и отправить к деду Василию. «Необходимо, но безнадежно», — мельком подумалось Томину.

— Муж объяснил вам цель побега? — осведомился он, отвлекая Багрову от суеты за ее спиной.

Под нацеленными со всех сторон взглядами Багровой стало душно. Она расстегнула пальто, сдвинула с головы платок.

— Пусть Михаил сам расскажет. Избавьте меня…

— Только одно: Калищенко замешан? — тихо спросил Томин.

Она немного отвернулась и кивнула. Томин спросил еще кое-что, осторожно уточняя суть происшедшего между супругами объяснения. Женщина говорила с неловкостью, через силу.

Помещение заполнялось сотрудниками, которые пачками прибывали с пустых адресов. При виде Майи Петровны у каждого новоприбывшего возникал естественный интерес, и вокруг нарастали говор и перешептывание. А она все тянулась взглядом к поминутно хлопавшей двери, надеясь, волнуясь, недоумевая, почему Михаила нет и нет.

Зазвонил телефон.

— Дежурный еловского горотдела милиции слушает… Спокойнее, гражданин, ничего не разберу. Фамилия ваша? Давайте по буквам.

Записывая, он прикрикнул на своих:

— Потише, мужики!

— А что там?

— Угон машины… Да, гражданин, слушаю вас… Ну ясно… Ясно. Номер какой?.. Кто?! Точно, без ошибки?.. Ясно, спасибо.

Выругался сквозь зубы, хлопнул трубку на аппарат и грузно встал. И сразу как-то все замолкли.

— Упустили Багрова, — мрачно сказал он Гусеву. — Остановил самосвал, вытряхнул водителя, сам за руль — и прощайте! По Новинскому направлению. В сильно нетрезвом виде…

— Давно?

— Точно сказать не может. Пока, говорит, добежал до автомата у заправки… Минут двадцать-то наверняка уж.

— Шофер еловский?

— Кто-то из Степановых, не разобрал кто.

Вот оно! — стало ясно Томину. Вот теперь началось то самое.

«А участковый сидит в школе. А он мне почему-то нужен».

— Ивана Егорыча сюда в темпе, — сказал он кому попало, пробираясь за Гусевым сквозь тесноту к карте района.

— До развилки, товарищ майор, одна дорога — прямо. Но тут нам его не достать. Развилку перекроем на всякий случай — вдруг свернет. Свяжемся с ГАИ области. Если проскочит дальше к Новинску, то где-нибудь здесь нагоним, машина у нас ходкая.

На карте палец Гусева шутя придавил самосвал с пьяным Багровым. Карта все сводит в одну плоскость, на ней — просто.

Дежурный дозванивался в ГАИ, излагал ситуацию, просил выслать мотоциклистов на перехват. Гусев распустил по домам лишних людей, достал из сейфа пистолет, привычно вставил обойму (но то была привычность тира); сделал знак успевшему появиться участковому, что берет его на задержание. И тот тоже передернул затвор пистолета, внимательно осмотрел и несколько раз перехватил в руке. Свой Томин всегда носил в кобуре под мышкой, проверять его не было надобности.

Майя Петровна все это время стояла почти в центре дежурки, вокруг нее сохранялся свободный пятачок, как бы зона отчуждения. У ног — сумка с провизией, сверток. Широко раскрытые вопрошающие глаза следили за военными приготовлениями.

«Почему именно я должен успокаивать жену Багрова? Здесь полно знакомых людей», — направляясь к Майе Петровне, ворчливо думал Томин.

— Неужели в него будут?.. — ошеломленно проговорила она.

— Ну-ну, надеюсь, до этого не дойдет.

— Вы обещаете?

Черты ее лица, до сей поры как бы затушеванные будничным спокойствием, проступили четко, открывая свою одухотворенную и трагическую красоту.

«А я, оказывается, подслеповат. Никакие изюминки не нужны, чтобы из-за этой женщины разыгрывались страсти».

— Разве кто-нибудь хочет? Оружие существует на случай крайней необходимости.

— Лена Сергеева хорошо говорила о вас… поэтому я прошу… Я понимаю, Михаила надо остановить во что бы то ни стало… Но с ним трудно силой. Он совсем взбеленится и может бог знает что…

— Понял, постараемся.

— Вы обещаете… не стрелять?

Томин еще раз заглянул в ее хрустальные, полные глубокого света глаза.

— Могу обещать только за себя.

«И здесь ходи в мягких тапочках!.. Удружила Шахиня. Поделом вам за сентименты, добренький старший инспектор».

— Сообщите в Новинск, — распорядился он, одеваясь.

— Есть! — вытянулся дежурный, приняв сердитый тон Томина на свой счет.

— Ни пуха ни пера, — пожелали вразнобой, но от души провожавшие.

Томин, Гусев и участковый Иван Егорыч чеканно отозвались положенной фразой.

Садясь в машину, Иван Егорыч зыркнул вдоль улицы:

— Катерина Багрова бежит!

Но дожидаться ее — с чем бы она там ни бежала — было некогда. Теперь единственной заботой, целью, желанием стал ревущий где-то на темном шоссе самосвал ЮКР 16–16. Опередивший их — на сколько километров? — неизвестно. Выкладки Гусева грешили приблизительностью.

Раз за разом они опаздывали! А выигрывал дистанцию не матерый преступник, имевший связи в уголовном мире, опытный в состязаниях с системой ловли разных «зверей», — выигрывал (в одиночку!) всего-навсего ревнивый муж, вооруженный только любовью и жаждой мести сопернику!

«Нельзя недооценивать Багрова. Нестандартность поступков. Энергия. Напор». Паша еще мягко выразился… Что-то он поделывает? Праздничное застолье, наверное, в разгаре.

* * *
В застолье наступила та пауза между ужином и чаем, когда все уже сыты, чуть под хмельком и каждый развлекается как может.

Пажеский корпус — бывшие подшефные Маргариты Николаевны кандидаты наук — были отправлены на кухню мыть посуду. И тоже попутно развлекались болтовней и анекдотами. Колька азартно играл в шашки со старейшим другом семьи.

— Ты, кажется, возмечтал пролезть в дамки, — хмыкнул тот сквозь полудрему.

— Возмечтал!

— И напрасно, братец, — маститый партнер сделал ответный ход, разрушивший все Колькины построениями

— А где же твой Граф? — задержалась рядом мать.

— Твой Граф! — горячо и неискренне возразил Колька.

— Хорошо, примем компромиссный вариант — наш Граф.

— Наш Граф наелся и спит без задних ног.

— Луж было много?

— Было и похуже. Но я все доблестно ликвидировал и каждый раз мыл руки.

— Образцовый ребенок! — мать подмигнула, указав незащищенное место в обороне противника, и Колька снова ринулся в атаку.

Кто-то затеял танцы под мелодии двадцатилетней давности. Пожилые танцы, лишенные прыти, танцы-воспоминания, молодившие этих женщин и мужчин, дома зачастую уже перешедших в разряд бабушек и дедушек.

Пал Палыч покружился с Зиночкой в вальсе, осчастливил скучноватую дальнюю родственницу бодрым фокстротом и вдохновенно провел мать сквозь сложные фигуры танго.

Номер был сольным и заслужил аплодисменты, сразу после которых Пал Палыч направился в переднюю, набрал 02 и попросил дежурного по городу. Всех их он знал по голосам и тотчас определил: Дайков. Этот много раз выручал.

— Добрый вечер, Григорий Иваныч, Знаменский. С личной просьбой можно? Запропал где-то в Еловске один мой друг-приятель. Некто Томин… Да, из МУРа. Нельзя ли поинтересоваться, когда он выехал в Москву?.. Есть, жду.

Он присел у телефона. Не потому что ждать предстояло долго, но шнур от трубки до аппарата был довольно коротким, и — если на ногах — приходилось гнуться. Машинально Знаменский отметил, что сиденье стула теплое. Только что кто-то долго с кем-то разговаривал.

Из комнаты Кольки вышел сонный Граф, присел, открыл крантик. По полу растеклась внушительная лужа и, найдя где-то уклон, побежала ручейком в сторону ванной. Ручеек истончился и иссяк, протянувшись сантиметров на тридцать. Следственная привычка фиксировать пустяки.

— Алло! Слушаете?

Дайков так поспешно передал сведения из Еловска, что Пал Палыч не успел и поблагодарить. Суббота, происшествий в столице, конечно, хватает.

Выглянула Зиночка, оценила ситуацию и призвала Кольку с его тряпками.

— Не будет Саши, — сказал ей Пал Палыч. — Поехал брать Багрова. А я-то держал для него заветный кусок судака и три дюжины пельменей на холоду — только в кипяток бросить.

— И держи. Завтра вернется — первым делом про пельмени спросит.

— Точно, — улыбнулся Пал Палыч.

«Явится с рассказами, как выслеживал и хватал Багрова, и примется уплетать пельмени. Сядем на кухне, по-семейному…»

Но мысль эта ничем не подкрепилась в воображении. Пельмени были реальны, а Сашу почему-то не удавалось поместить в кухне и попотчевать этими реальными, горячими, с маслом и горчицей, как он любил.

Озадаченно созерцал Пал Палыч пустоту, не желавшую заполняться Томиным. Чего проще? Завтра воскресенье, он свободен. Придет, как всегда, голодный, сначала съест заливного судака, потом… Нет, не приходил. И в понедельник не приходил. Странно.

Между тем народ снова потянулся к столу, где расставляли чашки и сладости.

— Павлуша! — окликнул старейший друг дома, застав Пал Палыча в задумчивости у телефона. — Можно подумать, гости тебе глубоко опротивели!

Пал Палыч сбросил вялость и присоединился к oбществу. Первым делом он ссадил Графа с Колькиных колен, приказав не портить собаку. Затем помог пажескому корпусу с включением электросамовара (его кто-то преподнес сегодня Маргарите Николаевне): шнур не доставал до розетки, требовался удлинитель. Следующим номером стало спасение Зиночки от посягательств Афанасия Николаевича. Сей милейший профессор на покое, пенсионер с незапамятных времен, пускался бурно ухаживать за женщинами, едва пригубив сухого винца.

— Спасибо, Пал Палыч, — потирая зацелованную до локтя руку, смеялась Зиночка. — Он уверял, что я напоминаю ему «утраченную в юные годы» мать… Слушай, как жаль, что Шурика нет. И спеть некому. Или сам рискнешь?

Знаменский, случалось, подпевал и аккомпанировал другу, благо гитарой владел отлично — еще отец обучил и пристрастил. И голосом Пал Палыча Бог не обидел. Но, поскольку своего он не сочинял, то при Томине держался в тени. Теперь же, не раздумывая, снял со стены семиструнную.

— Только для тебя, Зиночка!

Но запел не для нее и отнюдь не то, чего она ожидала — не из Сашиного репертуара, а из отцовского. Тот любил полузабытые народные песни минорного или шутливого толка.


Вниз по Во-олге реке

С Нижня Новгорода

Снаряжен стру-ужо-о-ок,

Как стрела-а-а летит… –


протяжно начал Пал Палыч и увидел осветившееся нежностью лицо Маргариты Николаевны.

Песня неспешно излагала убедительную просьбу одного из гребцов к товарищам: «Уж вы бросьте меня в Волгу-матушку».

Маргарита Николаевна осторожно поставила блюдо с пирогом и заслушалась. Ни родные, ни друзья не представляли себе, какую брешь в ее душе пробила смерть Пашки-большого, как сам себя именовал в кругу семьи Павел Викентьевич Знаменский. Всегда бодрая, приветливая, любившая посмеяться, Маргарита Николаевна сиротствовала по мужу втайне, не ища сочувствия, никого не отягощая своей печалью. Она не потеряла вкуса к жизни, не хлюпала ночами в подушку — нет, но знала, что до последнего вздоха будет ощущать себя вдовой.

А вот, оказывается, Павлик — Пашка-маленький — чувствовал ее вдовство. Как бережно выводит мелодию, повторяя отца даже в интонациях… Только не задрожать подбородком!

Но Пал Палыч тоже уловил опасность и концовку пропел утрированно, с расчетом на юмористический эффект:


Лучше в Во-олге мне быть

У-утопи-има-аму,

Чем на свете мне жи-и-ить

Нелюби-и-има-аму!


При этом он адресовался к Зиночке, переключив на нее общее внимание.

Водворив на место гитару, Пал Палыч принялся показывать фокусы с колодой карт, с яблоком, исчезавшим под шляпой. И коронный: потолкавшись меж гостей, выложил перед ними носовые платки, авторучки, записные книжки — все, что повытащил из карманов. Публика обомлела и заставила шуточное воровство повторить. Тут уж все бдительнейше оберегали свое имущество, но два-три отвлекающих приема позволили Пал Палычу даже умножить добычу.

Подобным штукам обучил его не так давно один карманник, косвенно проходивший по делу о разбойном нападении. В ответ на изумленные восклицания окружающих Пал Палыч торжественно пообещал не использовать своих способностей в условиях городского транспорта и пояснил, откуда сии способности взялись.

Возник дружный интерес к его работе. Собравшиеся очень далекие от повседневных занятий Пал Палыча — предлагали либо чересчур серьезные либо чересчур наивные вопросы. Что им расскажешь?..

За чаем Пал Палыч воспроизвел допрос «подзалетевшего» ревизора, с которым толковал накануне. Сценка была разыграна на два голоса, Знаменский пародировал и себя и подследственного. Сам был сочувственно-вежлив, добродушен и мягок. Собеседника изображал сумрачным упрямцем.

— Анатолий Иванович, свидетели вот утверждают, знаете ли, что после проверки магазинов вы еле стояли на ногах.

— Просто старательно исполнял свою службу.

— Если вас не затруднит, поконкретнее.

— Тщательно проверял кондиционность продуктов.

— Ну, однако, не с макарон же вас шатало, Анатолий Иванович?

— Что я, по-вашему, мышь, чтобы макароны грызть? В первую очередь проверяешь ценные продукты.

— То есть, видимо, напитки? Вполне вас понимаю. И как же вы проверяете?

— Научно. Сначала органолептически.

— Простите мое невежество. Проще говоря, нюхаете?

— А как же иначе? Определяю букет. А уж дальше перорально.

— Перорально… То бишь внутрь?

— Внутрь.

— Ага, с этим ясно. А еще вот говорят, Анатолий Иванович, свертки вы с собой выносили. С рыбой, с ветчиной.

— Что значит — свертки? Контрольные образцы! Отчет пишешь вечером, вдруг какую деталь надо припомнить. Тогда повторно дегустирую.

— Как же мне в протокол записать… Надомная работа в форме ужина, вас устроит?

— Пожалуй, ничего. Пишите.

— Благодарю вас, Анатолий Иванович.

Непритязательная сценка почему-то насмешила чуть не до слез. Все считали, что Пал Палыч на редкость в ударе. И только мать да сидевшая рядом Зиночка улавливали за его веселостью спрятанное смятение.

Маргарита Николаевна подошла, нагнулась к плечу:

— Павлик, отчего нервишки шалят?

— Не знаю… Беспокойно как-то…

— Мне почему-то тоже, — призналась Зиночка. — То ли дома включенный утюг оставила, то ли что…

— Павлуша! — воззвал кто-то с другого конца стола. — А какие еще преступники бывают?

— На любой вкус! — крикнул Пал Палыч, покрывая шум.

Спросят же! Какие преступники… Осторожные, хитрые, глупые, несчастные, озверевшие, сентиментальные, удачливые, тупые, плоские, сложные, лицемерные, непрошибаемые, отзывчивые на доброе слово, холодные, расчетливые, безрассудные и отчаянные… как, например, Багров, которого где-то там по темени и морозу ловит Саша. Вместо чаепития с яблочным пирогом. Бедняга.

Багров…

— Утюг ты выключила. Мы тревожимся за Сашу.

— Да?.. Но с какой стати, Павел? Он в таких передрягах бывал, страшно вспомнить. Сегодня ведь детские игрушки!

* * *
Багров замкнулся на самого себя, каким пришел к двери деда Василия. Снова стал он целеустремленным хищником. Настигнуть свою дичь раньше, чем настигнут его самого. Остального просто не существовало. Только б успеть! Только бы повезло!.. Вот уже развилка — примерно четверть пути.

И вдруг — на тебе! — мотоциклист ГАИ на хвосте. Багров утопил педаль газа, выжимая из мотора все, что тот еще способен был дать. Залить бы бак не худым бензинчиком, залить бы собственною кровью, желчью, ненавистью — никакому бы «начальнику» не угнаться!.

Но самосвал оставался лишь самосвалом, к тому же груженым. Мотоциклист легко догнал, пошел вровень, знаками приказывая Багрову остановиться.

Вот уж чего тот органически не мог сделать. Но гаишник этого не знал. Осужденный за хулиганство, беглый — переданные сведения держались, конечно, в уме, но главное, что заботило «начальника»: пьяный за рулем. Ненавистная категория, с которой он свирепо боролся всю жизнь.

Вырвавшись немного вперед, стал прижимать самосвал к обочине.

— Не мешай ты мне, зараза! Убирайся с дороги! — заорал Багров, сам себя не слыша за гулом двух моторов.

Он поневоле тормознул, не сумел вырулить… — и сбил мотоцикл. Тот закрутился на шоссе, человек вылетел из седла далеко вперед и безжизненно распластался на обочине.

«Убился!..»

Ладони враз сделались липкими, воротник приклеился к шее. Багров застонал и остановил машину. Вылез на шатких ногах. Зачерпнул грязного придорожного снега с мелкими льдинками, потер лицо.

Когда нагибался, в кармане булькнуло — заветную бутылку он после Кати, естественно, откупорил, но расходовал мучительно экономно; больше взять будет негде.

Хлебнул, ввинтил обратно в горлышко затычку и подошел к недвижному телу. На время оно заслонило даже фигуру Загорского.

— Эх, начальник…

Ему он не желал ни зла, ни погибели. А вот убил. Убил. Будь оно трижды проклято!

Лица видно не было. Но полезла в глаза кобура. В кобуре — целая обойма смертей.

— А, теперь все равно! — оборвал свои колебания Багров. И — словно еще одну черту переступил — расстегнул кобуру, забрал оружие.

…Милицейскую «Волгу» он обнаружил позади себя почти на полпути к Новинску. Это была катастрофа. Отчаяние и скрежет зубовный. С «Волгой» не потягаешься. Их там трое-четверо, все с пушками. После мотоциклиста церемониться не станут, пальнут по колесам, и амба.

Но «Волга» еще не знала, чьи габаритные огоньки посвечивают метрах в восьмистах перед ней. Ее-то задолго выдавала мигалка, а Багрова — номер, который разберешь, только изрядно приблизившись.

Если б успеть спрятаться, пока она еще далеко! Годилась любая проезжая грунтовка, уводящая вбок. Но мутная голова отказывалась припомнить, есть ли тут какие-нибудь проселки.

На рискованной скорости вошел Багров в поворот. Но и за поворотом не открылось спасительного проселка.

Насилуя машину, Багров гнал, гнал и гнал. А мигалка сокращала расстояние. И вот — поздно уже, «Волга» рядом.

…Томин и его спутники понятия не имели о том, что случилось с мотопатрулем ГАИ. Куда раньше их к месту происшествия поспел припозднившийся автобус, который дребезжал потихоньку домой с несколькими пассажирами.

Находясь, в отличие от Багрова, в нормальном состоянии, они обнаружили, что человек жив, и отвезли его по развилке в ближайшую сельскую больничку. Мотоцикл они сочли за лучшее тоже втиснуть в автобус и затем, возвратясь на прежний маршрут, сдали в милицию попутного городка неподалеку от основной трассы — на Новинск. И оттуда уже, окольно, новость побежала по телефонным проводам к Еловску.

Так что «Волга» догоняла — и догнала — не совсем того Багрова, какого знали Гусев с Иваном Егорычем, а по их рассказам и Томин. И повели себя, применяясь к «устаревшему» представлению о нем.

В эти первые минуты сработала интуиция только у шофера. Когда Багров, не подчиняясь повелительным жестам Гусева, продолжал гнать и тот сказал: «Подсекай!» — шофер тоже не подчинился и даже взял левее.

— Нельзя. Может долбануть.

— Брось, Андрей… — возразил Гусев, но все же засомневался.

Главное, «Волга»-то была новенькая, долгожданная, любая ее царапинка — огорчение!

— Товарищ майор?

Томин не успел вынести решения, как самосвал резко сбавил скорость, но не притерся к обочине, а свернул почти под прямым углом, казалось, просто в чисто поле.

Пока «Волга» разворачивалась и возвращалась назад, Багров отъехал от шоссе метров на сто и забуксовал, потому что под колесами была не настоящая дорога, но две глубокие колеи, полузасыпанные снегом. Вели они к обширному строению под двускатной крышей, которое Томин (в сельском хозяйстве не разбиравшийся) окрестил мысленно амбаром.

Туда и устремилась черная фигура, выскочившая из кабины самосвала.

Не будь при Багрове пистолета, он признал бы свое поражение и сдался. Ни малейшей надежды добраться до Загорского уже не оставалось. Во имя чего тогда бороться?

Но с той минуты, как он засунул пистолет за брючный ремень и холодный металл начал согреваться, от него как бы яд некий потек к сердцу. Я тут, с тобой, я — сила, я навожу страх, я бью наверняка, я — твоя удача… И в момент окончательного крушения накопившаяся отрава захлестнула мозг бредовым пафосом последней схватки.

Захваченным из кабины фонариком Багров обежал свою крепость. Сарай был дощатый, щелястый, с земляным полом. В глубине белели сложенные штабелем бумажные мешки (то ли цемент, то ли удобрение). Под ногами валялись железные пруты, и двумя из них Багров крепко подпер дверь. Допил остатки водки, которая до слез опалила пересохшую гортань. Приник к щели в стене: что там погоня?

Милицейская «Волга» как раз тормозила на обочине. Багров расширил ножом щель, чтобы свободно поместилось дуло, оперся плечом о стену — от допитого остатка накатила полоса дурмана.

Очнулся он от тишины: замолк мотор самосвала.

Преследователи его шли по колее, меся снег, Гусев поругивался:

— Чего он думает добиться? Совсем очумел!

Огибая грузовик, Томин вспрыгнул на подножку, повернул ключ зажигания. Сделалось слышно, как по полю гуляет ветер. В расчистившемся небе висела полная луна, снежное поле искрилось.

А амбар стоял темный, молчащий, и вдруг от него остро пахнуло опасностью, и Томин непроизвольно переступил шага на два вбок (не подозревая, что инстинкт увел его из-под прицела).

Но — редкий случай — он не поверил себе. В амбаре всего-навсего осатанелый мужик. Допустим, даже супермужик. Однако встречались и похлеще. Не хватало еще перед ним робеть.

Гусев закурил, дожидаясь, пока Иван Егорыч разведает обстановку. Тот обошел амбар кругом, тихонько доложил:

— Все стены глухие. Только сзади вверху небольшое окошко. Без стекла.

Гусев задумчиво выпустил струю дыма и указал сигаретой на амбар. Ивану Егорычу объяснений не требовалось.

— Гражданин Багров!.. — громко окликнул он. — Михаил Терентьич! — Вроде официально, но вроде как и по-свойски.

— А-а, здравствуйте, наш участковый! — донеслось в ответ. — Старый друг.

— Выходите-ка по-хорошему! Все равно деваться некуда!

— Нет, Скалкин! Нельзя нам по-хорошему. Я с тобой еще за прежнее не посчитался, когда ты меня на трое суток!..

— Предупреждаю: если придется брать силой, будете отвечать за сопротивление представителям власти, — вступил Гусев.

— А ты меня прежде возьми! Проверим на прочность твою шкуру… представитель власти!

— Если у вас нож — еще одна статья, Багров. Еще срок.

Тот злорадно усмехнулся:

— А ты иди да посмотри, что тут у меня… Сроком напугал! Не будет мне больше никаких сроков!

Со стороны осаждающих бранчливая эта беседа носила характер чисто разведывательный: старались определить, насколько Багров пьян и агрессивен. Приглашая его выйти по-хорошему, ничего хорошего от него не ждали.

Гусев поманил своих спутников в сторонку на оперативное совещание.

— В окошко пролезете, Иван Егорыч? — спросил он.

— Если скинуть шинель…

— Тогда, товарищ майор, я предлагаю так: мы с вами вышибаем дверь, Скалкин одновременно с тыла, через окно. Согласны?

— Нет.

Гусев немножко удивился, но не заспорил. Наверное, у майора что-то свое на уме. Участковый же выдвинул новый вариант:

— Вообще-то можно разобрать часть крыши и взять его… под контроль.

Томин вообразил себе свалку внизу, в темноте, и Ивана Егорыча на крыше с его «контролем» при небогатом опыте учебных стрельб. Пардон, увольте. Это вам не на два голоса мяукать.

— Нет.

Томин решил последовать совету и мольбе женщины с хрустальными глазами: «С ним нельзя силой!..»

— Попробую образумить. Я для Багрова абстрактная величина, никаких дополнительных эмоций не вызываю.

— Можно попытаться, — заинтересовался Гусев.

— Но надо войти внутрь. Через стену не разговор, нет контакта.

— А вот это рискованно!

— Рискованно, товарищ майор! — всполошился Иван Егорыч. — Мужик здоровенный… себя не помнит…

— Он вас не впустит, — понадеялся Гусев.

— Да зачем это в одиночку… Багров того и не стоит, чтобы геройствовать!

— Простите, Иван Егорыч, за операцию в конечном счете отвечаю я. Вмешивайтесь, только если услышите борьбу!

Гусев, а за ним участковый выразили свое волнение тем, что крепко пожали Томину руку.

«Раньше в подобных случаях крестились и говорили «Господи, благослови!» — подумал он, направляясь к амбару.

И — вот опять! — запах опасности ударил в лицо. Что за притча! Томин собрался и внутренне построжел. Мельком глянул на луну. Идеально круглая. Говорят, в полнолуние люди совершают гораздо больше безумств.

— Хочу кое-что сказать вам, Багров! — произнес он раздельно, обращаясь почему-то к стене правее двери. И именно оттуда хриплый голос осведомился:

— Это кто ж такой?

— Я человек вам неизвестный. Может, потолкуем для знакомства без свидетелей?

Щель между досками приходилась ниже уровня глаз, и Багров стоял, неудобно пригнувшись. Снаружи были враги. Еще недавно он воспринимал их иначе, без ненависти, сосредоточенной на Загорском. Теперь пистолет просился поработать против кого угодно. Этот крепыш в штатском, который явился знакомиться, тоже враг. Раз снаружи, то враг. И не о чем с ним толковать.

— На кой черт ты мне сдался? — спросил Багров, прилаживая ненадежнее дуло.

— Как знать, Багров… Я вот думаю, мы поладим. Ну? Впустите меня. Неужели побоитесь одного-то? А мой друг Пал Палыч Знаменский рассказывал, что вы человек отчаянной храбрости.

Томину случалось пользоваться именем Знаменского как паролем — и обычно срабатывало. Сработало и на сей раз. Напоминание, что есть на свете хорошие люди, на минуту сбило накал злобы в Багрове. Параллельно присоединилось кичливое желание доказать свою отвагу.

Он отвел пистолет и внимательно посмотрел в щель. Гусев с участковым застыли в отдалении. Устраивая игру в прятки, Багров не обдумывал стратегии и тактики; ждал ходов противника. Ход сделан. Чем же ответить?

— Ладно. Одного пущу. Только руки из карманов вынь. Вынь, говорю!

Багров выбил подпорки, дверь открылась. Томин приостановился на пороге, привыкая к полутьме. Сквозь щели, окошко и худую местами крышу проникал лунный свет, давая разглядеть очертания предметов.

— Ну, чего ж ты? Заходи, раз такой смелый.

Томин вошел внутрь и увидел Багрова. Приспустив рукав полушубка, тот втянул в него пистолет; дверь он притворил, оставив лишь узкую щель для наблюдения. Затем рывком вскинул руку с пистолетом, и Томин оказался на мушке.

«Ну вот! Какого лешего я попер против предчувствия?!»

— Это новость, — сказал он вслух. — Как вы его раздобыли?

— Сам, голубчик, приплыл.

— Пистолеты сами не плавают. Сколько пуль в обойме?

— Всем хватит! Восемь штучек, как огурчики!

— Ваше счастье, что ни одной не истратили.

— Специально для тебя припас… Ну, давай, что ли, потолкуем. Как звать тебя, раб Божий?

«Замечательный диалог. Но рука у него постепенно устает, так что продолжим».

— Старший инспектор МУРа майор Томин.

— У Бога майоров нету, — с издевкой усмехнулся Багров. — Имя говори.

— Александр.

— Александр, значит… И что же такого пришел ты мне сказать, раб Божий Александр? Какое заветное слово?

Туманный световой шнур протянулся сверху и уперся в стену рядом с Багровым, расплывшись серым пятном. Это луна краем заглянула в окно под коньком крыши. Пятно будет постепенно перемещаться, примет прямоугольную форму и скоро высветит голову и плечи Багрова… который пока готов глумливо выслушать «заветное слово».

— Не к тому я Багрову шел с этим словом, — Томин уныло понурился… чтобы осмотреть пол возле себя; справа вырисовывалось что-то угловатое, зато слева было удобное пустое местечко.

— Ты считал, я сопливенький! — упивался Багров властью оружия.

— Да нет, всем известно, что Багровы лихих кровей. Я считал, Михаил Багров — мужик с крутыми заносами и запутался в своей жизни, дальше некуда. Не помешает ему человеческий разговор. А выходит, человеческий разговор вам без надобности. Зачем было меня впускать?

— Зачем?.. — он уже как-то подзабыл и, ища объяснения, напал на гениальную идею: — А вот пальну ceйчас — еще одна пушка моя. С двумя-то я всех порешу, сколько ни сбегись!

«Недурно… Впрочем, он пьяноват, да и луна слишком уж круглая».

— Значит, полагаете, я пришел сглупа?

— Ясно, сглупа. Те вон, — кивнул Багров на дверь, — поди, не сунулись!

— Ошибаетесь, Багров. Поверьте, я умею достаточно быстро падать, чтобы вы промазали — рука-то вон подрагивает. И умею, падая, выхватить оружие и выстрелить раньше, чем успеете вы.

То была чистая правда, и все мышцы уже изготовились, и место на полу присмотрено.

— Так за чем остановка, майор Александр? — вдохновился Багров. — Попытай счастья. Может, и поживешь еще. До полковников дослужишься. А я до своей черты дошел, понял? Что ты меня, что я тебя… Жалко, одно дело не доделал… а так все едино!

Томин задумчиво хмыкнул. Конечно, и луна, и водка, и оружие — все влияет. Но главный корень — безысходное отчаяние. А откуда оно?

— Вы, кажется, и впрямь хоть сейчас на тот свет…

— От этого света меня с души воротит! Ну, давай, кто кого!

Серый квадрат наползал на Багрова, но еще не вобрал его целиком. Томин надеялся, что противник не отодвинется в тень, что его удержит у двери стремление следить за Гусевым и Иваном Егорычем.

Кувырком кинуться на пол, выстрелить и попасть — не проблема. Но куда при этом угодит пуля, Томин поручиться не мог. Да убережет Багрова луна.

— Ладно, дуэль так дуэль, — притворно согласился Томин. — Но зачем торопить судьбу? Дуэль потерпит.

Три раза повторил он красивое словечко. Пусть проникнет в сознание ли, в подсознание Багрова — куда пробьется. Главное, что дано имя. Оно предписывает соблюдение определенных принципов. Оно подразумевает, что соперники достойны друг друга и равны.

И уже по праву дуэлянта (а не инспектора МУРа) Томин спросил:

— Скажите, почему вы не явились в милицию, хотя дали слово жене?

— Этого ты не трожь! — запретил Багров.

Но дуэлянт Томин не послушался:

— Она сидела там, в дежурной части, и ждала. Принесла какие-то трогательные свертки с едой… Потом мы стали собираться за вами. Майя Петровна увидела, как заряжают пистолеты, и помертвела.

«И я обещал не стрелять в ее мужа… Ах, чтоб меня ободрало — обещал не стрелять!»

— Я пришел образумить вас, Багров.

— Замолчи, майор.

— Нет, раз начал, то договорю. Я ведь побывал в колонии и добрался до Калищенко. Калищенко — мразь и подлый врун!

— Кончай! — почти взмолился Багров, не в силах перенести еще один нравственный переворот.

— Минутку внимания. Мы намерены стреляться. Исход неизвестен, а перед смертью не врут. И я говорю вам: у вас нет дела в Новинске! Ни единый человек не допускает даже мысли о правоте Калищенко. Один вы. Почему?..

Багров забыл придерживать дверь, слушая Томина. Она покачивалась под ветром, все шире открываясь. Донесся скрип шагов. Багров выглянул.

— Кто там третий топает? — спросил без интереса.

— Наверное, шофер. Надоело ждать в машине. Но сюда никто не войдет, пока наш разговор не кончится… так или иначе.

…Двое снаружи чувствовали, что находятся под наблюдением, и Гусев загодя подал знак шоферу, чтобы тот не бежал: нельзя было выказывать тревогу.

— Товарищ капитан, сейчас передали по рации…

— Потише, Андрей.

— Багров вооружен! Сбил мотоциклиста, взял пистолет…

— Мать честная! — ужаснулся Иван Егорыч.

Гусев выразился более энергично.

Оба дослушали подробности и по-новому поняли поведение Багрова. Эх, минут бы на десять — пятнадцать раньше! А теперь что сделаешь, когда майор у него!

Удалось ему? Не удалось? Какая внутри обстановка? Чем помочь?

Гусев надумал:

— Ты, Андрей, закури и иди спокойно, будто обратно к машине. Потом тихо-тихо кругом сарая. Найди сбоку дырку, щель. Разглядеть вряд ли, но, может, хоть расслышишь, что там. Если майор в опасности, махнешь нам. Будем врываться.

Участковый тоже надумал и даже более мудро:

— Михаил Терентьич! — крикнул он. — Живой мотоциклист-то! В больницу свезли. Побился сильно, однако живой! Слышь, Михаил Терентьич?

— Слышу… — отозвался Багров после паузы.

И участковому полегчало; верно он угадал: Багров боялся, что на нем уже висит покойник. Теперь психике — разгрузка, а значит, и майору помощь.

Действительно, у Томина крепла уверенность, что возможен мирный исход. Он говорил и говорил, а Багров слушал. Это было уже очень много — что слушал. Конечно, не все слышал. Что-то пролетало мимо ушей, что-то глохло в толще недоверия, но что-то все же просачивалось.

Терзаясь противоречивыми чувствами, Багров пристально всматривался в лицо человека, белевшее шагах в трех. Друг? Враг? Рука с пистолетом была почти опущена, ноги едва держали. Если поверить, то снова жить. Но как поверить?..

— Мне кажется, я понимаю вас, Багров. Сначала Пал Палыч кое-что объяснил насчет вашего характера. Потом люди в колонии. Потом я приехал в Еловск и дослушал про вас остальное. Вспомните, в критические моменты вас всегда губила водка. Вот и сегодня дорвались — и сошли с рельсов. Немудрено после недели в бегах. Но еще не поздно. Еще есть выбор.

«Скоро сам растрогаюсь от своего красноречия. Неужели не проймет?»

— Если собственной жизни не жалко, пожалейте жену! Я вот, признаться, пожалел: обещал в вас не стрелять. Потому и распинаюсь Так что можете без опаски меня ухлопать… Она и сейчас наверняка сидит, как я ее оставил — белая от страха, от горя…

— Эх, майор! Еще вопрос, за кого она боится.

— Ну почему вы верите Калищенке?! Ведь сами били его за подлый характер!

— Кабы один Калищенко. А когда родная… — и оборвал.

«Родная — кто? Не дочка ли, «усвиставшая на рысях» неизвестно куда?!»

— Багров, что случилось после вашей встречи с женой? Ведь что-то же случилось! Скажите мне, может, вместе сообразим, где ошибка? Мы одни, между нами и останется.

Луна уплывала из окошка, и светлый квадрат сползал с Багрова и терял четкость.

Томин переступил с ноги на ногу и пошевелил пальцами в ботинках: подошвы стыли.

«Да-а, братец, мягкие тапочки только дома годятся».

В амбаре гуляли сквозняки. Дверь покачивалась с тихим басовитым скрипом.

«Давно бы уж назад ехали, кабы не уговоры. Досчитаю до двадцати. Если будет молчать, прямо назову Катю. Кто еще ему «родная»? А эта красивая злючка могла, могла!.. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь…»

Ветер снаружи разыгрался всерьез. В амбаре зашептались обрывки бумаги.

«Майор, похоже, честно старается… Майя ждет в милиции… Гаишник жив… Господи, сколько еще сидеть… Катька, змея, могла и наврать. Как она потом за мной бежала, как звала… Я никого не убил. Хоть это хорошо… А зачем тогда все было? Тоска душит — сил нет… Но Майя ждет. Она меня ждет. Еще раз ее увижу…»

Багров расслабился.

Томин расслабился.

Шофер, подслушивавший у стены, расслабился и потер замерзшее ухо.

И тут дунул ветер, и дверь за спиной Багрова гулко хлопнула.

«Продал?!» — яростно взорвалось в его мозгу, он вскинул пистолет и выстрелил в упор.

Распахнул дверь, готовый к сражению. За дверью было пусто.

Багров обернулся к Томину, который еще стоял, покачиваясь, пытаясь зажать рукой бьющую из раны кровь.

— Майор… — леденея, позвал Багров. — Майор!..

— Дурак, — сквозь зубы произнес Томин и стал оседать на пол,уже не слыша голосов подбегавших людей.

* * *
Молча и недвижно сидела Майя Петровна в дежурке. Рядом притулилась Катя. Наплакалась и уснула.

В милицию она ворвалась, причитая:

— Мамочка, прости! Мамочка, прости!

Ни слова не проронила Майя Петровна, слушая захлебывающуюся исповедь дочери. Только смотрела с глубоким отчужденным изумлением. Были вещи, которых она не прощала…

Далеко за полночь возле горотдела затормозила машина. Майя Петровна встала, выпрямилась. Первым вошел осунувшийся участковый.

— Иван Егорыч… — вопросительно потянулась к нему Багрова.

— Ведут, — угрюмо буркнул тот и направился к дежурному. — Ведут ее ненаглядного.

— Да она не в курсе, — вполголоса пояснил дежурный.

— И зря! Докатился ваш Багров, — обернулся Иван Егорыч, — на человека руку поднял.

Майя Петровна совсем побелела.

— Загорский?..

— Загорский жив-здоров. А вот майор…

— Погиб?!

— На грани, — отрезал Иван Егорыч и тяжело сел подле дежурного.

— О нем Москва справлялась, — вспомнил тот.

— Надо сообщить. Родных вызвать…

Катя со сна ошалело уставилась на отца, переступившего порог дежурки. Движения его были заторможены, вялы, лицо безучастно. Вот шатнуло, и Гусев подпер его плечом. Но даже Катя поняла, что шатало не спьяну. Сказывалось телесное и душевное изнеможение.

Багров медленно поворачивал голову, осматриваясь. На Кате задержался, но довольно равнодушно. Наконец увидел жену. К щекам, ко лбу прилила кровь, жилы на висках вздулись неестественно, в мизинец толщиной. Он разлепил спекшиеся губы:

— Майя, прости…

Это было все, что у него сейчас было. Два слова. Единственная просьба к судьбе.

Дежурка забыла дышать, переживая драматичность момента.

Майя Петровна без звука подняла ладонь, обращенную к мужу, и широко повела ею в воздухе, будто ограждаясь невидимой стеной.

Отреклась.

Хуже любого приговора, потому что пожизненно.

Накинула пальто, платок и вышла, как из пустой комнаты.

Катя нагнала ее возле милицейской «Волги». Майя Петровна о чем-то расспрашивала шофера.

— Мамочка! — вцепилась в нее Катя. — Прости его! Это я виновата! Он такой несчастный!.. Как мертвый!..

Майя Петровна легонько оттолкнула дочь и второй раз за вечер посмотрела на нее в крайнем изумлении. Но теперь в глазах появились проталинки.

— Вернись и накорми его, — приказала она. — В сумке все есть.

— А ты?!

— Я в больницу. Не жди.

* * *
Пал Палычу не спалось. Тоскливая штука — бессонница. Не так давно и улегся, а уже мочи нет. С боку на бок, с боку на бок…

Телефонный звонок выдернул его из постели и в три прыжка донес до прихожей.

— Прошу прощения, что разбудил, — сказала трубка голосом дежурного по городу. — Но тут из Еловска поступили новости, и я подумал…

— Не тяните, Григорий Иваныч!

Тот зачитал телефонограмму, добавил что-то сочувственное.

Знаменский деревянно поблагодарил. И остался стоять в прихожей, слепо уставясь на свои босые ноги, без определенных мыслей и чувств, зная только, что в его жизни стряслась огромная беда.

Свидетель

Был апрель, похожий на май, и только пожилые люди по инерции еще носили демисезоны.

За апрельскую теплынь май, как водится, отомстит ненастьем. Но пока Москва переживала приступ «джинсофрении», которая начала в ту пору захватывать и среднее поколение – в лице нечиновных его представителей.

Теряли свою обязательность галстуки, поскольку воцарялись «водолазки». Хирела торговля гуталином – расцветала торговля кедами. (Слова «кроссовки» еще не слыхали, что экономило массу трудовых рублей).

Итак, апрель притворялся маем, время клонилось к вечеру. Из Конторы по благоустройству и озеленению тройками, как бомбардировщики, появлялись жаждущие мужички и устремлялись через улицу в «Гастроном». Другой точкой притяжения для мужчин был табачный ларек неподалеку от троллейбусной остановки; вот-вот он грозил закрыться.

Между ларьком и остановкой прохаживалась юная, стройная, миловидная, большеглазая блондинка с дурацкой, но модной прической. Прическа и каблучки прибавляли ей росту, которого несколько не хватало.

Миловидность «педалировалась» косметикой. Стройность форм облегающим свитерком и юбочкой выше колен. В ушах цвели сережки, на груди – медальон голубой эмали в цвет глаз, парикмахерский лак не скрывал теплого тона волос. Словом, было на что поглядеть, чем и занимался минуту-другую каждый покупатель сигарет.

Девушка принимала дань восхищения как нечто само собой разумеющееся, но неважное. Она ждала кого-то, кто должен приехать на троллейбусе. Ждала уже довольно долго, слегка скучала, но без досады и нетерпения. Коротая время, остановилась прочесть объявления на столбе. «Меняю…», «Продается…», «Потерялась собачка. Головка черненькая, лапки беленькие, на спине темные пятнышки. Если тот, кто ее нашел, не захочет ее возвратить, то прошу хотя бы сообщить, что она жива».

Девушка сострадательно вздохнула и оглянулась на подкативший троллейбус. Опять он привез не тех людей. Ну вот зачем три цыганки с кучей ребятишек? Зачем маслено уставившийся на нее детина в дорогом костюме, перетянутый ковбойским ремнем (мечта подростка, выдающая инфантильность мужика, которому за тридцать)?

Она дочитала объявления, дошла до остановки, повернула к ларьку. Снова наткнулась на масленый взор. Детина закурил и провожал девушку прицеливающимся взглядом. И еще один мужчина, годами пятью постарше, интеллигентного вида, наблюдал за ней скептически и задумчиво, разминая сигарету, щелкая зажигалкой, глубоко затягиваясь.

Но его девушка почти не замечала, озабоченная предстоящим объяснением с масленоглазым. Непременно пристанет! Походка ее на коротком маршруте ускорилась, повороты сделались порывистыми, губы заранее сердились.

Ларечница обслужила последнего покупателя и затворила окошко. Девушка впервые проявила признаки нетерпения, сдвинув рукав, под которым прятались золотые часики.

Детина кинул окурок и направился к ней. Осанкой и манерой двигаться он напоминал боксера в полутяжелом весе.

– Опаздывает, да? Опаздывает!

Девушка враждебно вздернула голову.

– Заставлять ждать такую девчонку! Сумочка из «Власты»… Помада, похоже, французская… французская?

– Ну и что?

– Помада сохнет и выцветает, а его нет. Стоит ли терять время?

Детина был уверен в себе, девушка тоже.

– Стоит.

– Гляди. Только, между прочим, наука говорит, время необратимо. В смысле – ничего не вернуть. Сечешь, Манечка? Или, может, Виолетта?

– Отстаньте вы от меня! – брезгливо поморщилась та, отвлеченная приближением очередного троллейбуса.

Из него выпрыгнул единственный пассажир, симпатичный парень с ясным серьезным лицом, высокий и худощавый.

Девушка радостно рванулась к нему, но детина преградил дорогу:

– Пардон, девочка, невежливо. Мы же разговариваем. Так сказать, в дружеской обстановке.

Приехавший спокойно положил ему сзади руку на плечо:

– Поговорили – и хватит. Извини, Рита, что я задержался.

Могутное плечо дернулось, стряхнув руку.

– Не видишь, мы с Риточкой беседуем? Куда лезешь?

– По-моему, это уже хамство, – сожалеюще констатировал приятель Риты.

Она затревожилась, предостерегающе произнесла:

– Алеша!..

Непрошеный ее поклонник развернулся к сопернику всей массой:

– Сам ко мне пристаешь, а я хамлю? Оскорбляешь, Алеша?!

– Прекратите этот цирк! Хватит! – повысил голос тот.

– Это ты – мне? Да знаешь, что я с такими делаю, дохляк несчастный? – и взял Алешу за отвороты пиджака.

Девушка замолотила в литую спину кулачками, детина заржал. Рядом никого не было, а те, что подальше, отворачивались.

– Алеша, я сейчас! – крикнула она и опрометью побежала мимо ларька и конторы озеленения за угол.

Продавщица высунулась, насколько позволяла шея (плечи в окошко не пролезали):

– Гражданин, чтой-то там? – скосилась она в сторону интеллигентного наблюдателя.

– А!.. – отмахнулся тот.

Но сам следил за событиями с пристальным интересом.

Приятель Риты старался освободиться из рук детины. Тот, продолжая посмеиваться, выпустил его и тотчас нанес удар. Парень упал и так остался, не делая попыток подняться.

Детина удовлетворенно одернул пиджак, погладил костяшки пальцев, неторопливо двинулся прочь. Интеллигент отклеился от ларька и очутился у него на дороге.

– Ну и что ты доказал? – в каком-то нетерпении спросил он.

– Что ко мне не стоит лезть! Между прочим, тебе тоже не советую, дядя!

– Да, это ты доказал. Доказал, что сильней. А девушка все равно убежала.

Мужчину одолевали какие-то свои чувства, детине неясные и безразличные.

– Нервная попалась, – хмыкнул он, снова ощутив спиной смешные ее кулачки.

– Красивая девушка…

Интеллигент все словно бы домогался вытянуть из собеседника нечто более глубинное, чего тот не желал обнаруживать либо попросту не имел.

– Другую найдем!.. Извиняюсь, спешу.

Затягивать пустой разговор возле того, кто все валялся, оглушенный… да и люди начали приостанавливаться… Чего этот дядя хочет?

Дядя иронически выпятил нижнюю губу:

– А иди, кто тебя держит…

Тот пошел, убыстряя шаг, и ушел бы, но сзади раздался голос Риты:

– Вон он, вон! В светлом костюме!

За Ритой поспешал лейтенант милиции. Стягивались любопытные. Раздался свисток, компания молодежи, пользуясь численным перевесом, придержала стремившегося ускользнуть детину.

Рита кинулась к своему Алеше.

– Алеша!.. Алешенька!.. Ой… Он, кажется, без сознания…

Интеллигент смешался с кучкой зевак, вновь становясь в позицию стороннего наблюдателя.

– Свисток относится ко мне? – изумился детина.

– Да, к вам. Документы, пожалуйста.

Отыскал паспорт, отдал лейтенанту. Раздвинув ближайших зрителей, появился сутулый старик с портфелем:

– Я врач, лейтенант.

– Очень кстати. Взгляните, пожалуйста, что с парнишкой.

Врач обрел профессиональную строгость.

– Осторожно, девушка, не трогайте его. Он всегда такой бледный?

– Нет…

Старик начал считать пульс. Лейтенант принялся за детину:

– Объясните, гражданин Платонов, как было дело.

– Какое дело? Никакого дела.

– Девушка звала на помощь. Утверждает, что вы набросились на ее знакомого. Как же нет дела?

– Я у данной девушки, гражданин начальник, только имя спросил. Вежливо, культурно. Почему-то обиделась. Нервная. А с какой радости кто-то валяется на тротуаре… – Он равнодушно пожал плечами.

– Да как вам не стыдно! – вскочила с колен Рита. – Кинулся на него с кулаками! На моих глазах!

– Вы видели, как этот гражданин бил потерпевшего? – спросил лейтенант.

Она открыла рот для безусловного «да», но победила привычка говорить правду:

– Я уверена! Больше же некому! Он уже совсем собрался… схватил его за пиджак и стал трясти!

– Но чтобы ударил, значит, не видели? – спросил лейтенант.

– Не могла же я ждать! Я побежала за вами!

– Тэ-ак… Граждане, кто был свидетелем происшествия?

Люди переглядывались, доносились отрывочные реплики: «Я уже на свисток подошел…», «К сожалению, ничем не могу…», «Услыхал, девушка кричит… А что к чему – не присутствовал».

Врач убрал стетоскоп.

– Думаю, сотрясение мозга. Я уже попросил вызвать «скорую».

– Спасибо, доктор. Гражданин Платонов, почему вы пытались скрыться?

– Я?! – засмеялся Платонов. – Наоборот, девочка от меня скрылась. Тогда я пошел своей дорогой… Не за что меня брать, начальник. Можно паспорт… обратно?

– Не отдавайте ему, не отдавайте! – взмолилась Рита.

– Конечно, если сомневаетесь, запишите фамилию и прочее. Только ведь свидетелей против меня нет.

– Но как же так?! Как же так?.. – Девушка осмотрела окружающих полными слез глазами, остановилась на интеллигентном наблюдателе.

Точно против воли он сделал шаг вперед к Платонову:

– Врешь. Ты его ударил. Назвал дохляком и ударил.


* * *
Так завелось это дело, фабулой своей похожее на сотни других. Но ему сопутствовали два особых обстоятельства, первое из которых переместило ординарную папочку на Петровку.

Заключалось оно в том, что арестованный Платонов оказался рабочим кладбищенской мастерской. На следователя и начальника райотдела милиции начали массированно давить. Их осаждали вдовы – заказчицы престижных памятников; вдовы, дети и даже внуки – владельцы памятников, стоявших рядом (из солидарности); самые неожиданные высокопоставленные или тайновластные лица; наконец, кладбищенское руководство, разъезжавшее на сияющих «Волгах».

Когда начальнику райотдела пригрозили учинить разгром на могилах его стариков (на том же кладбище похороненных), он впал в малодушие. И дело, вероятно, закрыли бы «за малозначительностью» или еще с какой благовидной формулировкой, но из больницы сообщили об ухудшении состояния потерпевшего. Теперь статья обвинения звучала сурово: «тяжкие телесные повреждения».

И начальник райотдела упросил Скопина принять дело в свое производство, а перед защитниками Платонова притворно разводил руками: дескать, рад бы, да начальство вдруг забрало в приказном порядке.

Вторым – менее необычным, правда, – обстоятельством была неуверенность в единственном свидетеле по фамилии Власов.

Вообще подкуп или угрозы, а то и слезные просьбы родственников нередко заставляют людей менять показания в пользу обвиняемых. Нечего и говорить, какая это язва для правосудия. Но Власов, по осторожному отзыву районного следователя, повел себя «немножко чудно» с самого начала, еще до всей вакханалии вокруг Платонова.

Потому-то дело и досталось Знаменскому.

– Не взыщите, Пал Палыч, что подсовываю элементарную историю, – заметил при этом Скопин, – но она по вас скроена. Боязливостью не страдаете. Тут у вас не липко, – он потер ладонь о ладонь. – И умеете взбадривать человеческую совесть. Так что, надеюсь, убережете драгоценного свидетеля до суда. А то срам мне будет перед районом.

«Позолотил пилюлю старик. Надо скоренько развязаться с этой мурой, пусть уж лучше другие дела подождут».


* * *
Телосложение Платонова выглядело боксерским только до пояса; ниже было рыхловато, и он неспокойно ерзал на привинченной к полу табуретке в тюремном следственном кабинете. Табуреточка не отличалась мягкостью и размерами, мало-мальски солидный зад на ней целиком не помещался. Однако не шезлонг же сюда ставить. Это одна из первых необходимых подследственному привычек – умение долго и смирно сидеть на такой вот табуреточке. Платонов еще не привык. И привыкать не собирался.

– Вот увидите, я от вас отобьюсь, майор! – хвастливо встретил он Знаменского.

– Лучше называйте меня «гражданин майор» или «гражданин следователь».

– Если вам больше нравится… – нагло осклабился Платонов.

– Просто чтобы соответствовало ситуации, поскольку я работаю в Министерстве внутренних дел. А вы, если не ошибаюсь, на кладбище? (С наглым – по-наглому).

Платонов спесиво фыркнул:

– Я бы сказал, на стыке сферы обслуживания и искусства.

– А точнее, изготовляете памятники. Гуманная профессия.

– А что? Вытесываю модные надгробные плиты. Развивает и физически и философски. «Неправда, друг не умирает, лишь рядом быть перестает!» и тому подобное… Про нас, говорят, даже роман есть: «Черный обелиск». Случайно не читали?

– Случайно читал. Мне не показалось, что это про вас.

– Зато из-за этих обелисков знакомства иногда заводятся – ого-го. Как начнет у вас телефончик трезвонить. Ха-ха. Еще извинитесь!

– Чудно, что за вас горой стоят. Ничей вы не зять, не племянник. Почему начальство землю роет?

– А из принципа. Не тронь наших! Погребальная служба великую силу имеет! Похоронить – это вам не родить, гражданин следователь. Хлебнете вы со мной кучу неприятностей, тем и кончится.

– Поживем – увидим. Давайте к делу. Вы знакомы с показаниями свидетеля Власова? Вы их подтверждаете?

– Это длинный, что ли?

– Не знаю, какого он роста, но он видел, как вы били потерпевшего.

– Врет, требую очную ставку!

– Зачем ему врать?

– Девчонка понравилась, вот он ей и подыгрывает.

– Неубедительно, гражданин Платонов.

– А я точно говорю, он на нее облизывался. «Красивая девушка» – это он сказал лично мне.

– Значит, на месте происшествия Власов присутствовал. Причем еще до того, как вас задержали. Не отрицаете?

– Ну, не отрицаю. Делов-то!

– И правильно делаете – земетен философский склад ума. Но раз Власов там был, то мог видеть весь разворот событий.

– Разворот!.. Мало ль, что он натреплет! Он говорит, что я ударил, а я могу сказать, что он. А? Два стоят, один лежит, кому верить? Вдруг я сейчас на него заявлю?

– Вы забыли о потерпевшем, который вряд ли вас спутает. Да и продавщица табачного ларька утверждает, что Власов спокойно наблюдал за происходящим.

Платонов, уличенный в глупости, разозлился на ларечницу, которая раньше в свидетелях не фигурировала:

– Ну что людям надо!..

– К делу, Платонов, к делу. Мы с вами топчемся на месте.

– Не бил я этого сопляка, чтоб он сдох! Пощупал у него отвороты пиджака, говорю: «На свидание с модерной девочкой в таком костюме…» Может, он не перенес критики? Хлоп, и в обморок. Кругом нервные все пошли. Вот у нас на кладбище спокойно, а в город выйдешь – как будто все от психиатра бегут…

– Гражданин Платонов, закон признает за вами широкое право на защиту, но зачем уж вовсе чепуху городить?

– А вы не все в протокол пишите, – назидательно посоветовал тот. – Чего поприличней. К примеру, так: «Он первый с кулаками полез, я говорю: «Мальчик, осторожней, у меня рука тяжелая». Тут он – задний ход и брякнулся сам. Я его и пальцем не тронул. Видно, со страху ножка подвернулась». И совсем другая картина получится. А вам-то не все ли равно?

Подобным манером они побеседовали еще минут пятнадцать, пока Пал Палычу не опротивело смотреть, как допрашиваемый перемещается с ягодицы на ягодицу. Платонов был ему уже ясней ясного. Да и времени не оставалось: через полтора часа они с Зиночкой должны попасть к Саше в госпиталь.


* * *
В дни этих посещений Знаменский всегда испытывал душевный подъем.

Без малого месяц провалялся Томин сначала в Еловске, потом (когда разрешили перевезти) в ведомственной московской больнице и теперь быстро шел на поправку.

А первая неделя была ужасна. Тяжелая рана, критическая потеря крови, осложнения, скачки температуры… Увидя друга на следующий день после несчастья (Скопина вызвали на совещание, Знаменский оставил для него рапорт-прошение и умчался в Еловск), Пал Палыч по-настоящему уразумел и перестрадал смысл слов «жизнь висит на волоске».

Полтора суток провел Знаменский в больнице, и четыре раза при нем волосок истончался до паутинки. Врачи изъяснялись похоронным шепотом. Медицинские сестры передвигались на цыпочках, спрашивали в дверях: «Еще дышит?», «Еще жив?». И это «еще» вползало в уши угрожающим змеиным шипом.

Скопин достал Пал Палыча междугородным телефонным звонком, обстоятельно расспросил, выяснил, что дефицитных лекарств не требуется, что Томин под капельницей без сознания, а Знаменский просто мучается у его одра или в коридоре.

– В таком случае попрошу вас вернуться, у меня запасных игроков нет.

– Я жду, что приедет мать, Вадим Александрович!

– Матери даже не сообщили.

– Почему?!

– Гриппует. Ее все равно не допустят к раненому. Но Кибрит обещали короткий отпуск за свой счет. И родственники в Киеве извещены. Жду вас.

Пал Палыч стиснул зубы и пошел к Томину прощаться.

– Саша, держись! – заклинательно произнес он над землистым лицом. – Не сдавайся. Ты никогда не сдавался. Скоро Зиночка приедет. Ты всем нужен. Ты на этом свете очень нужен!

Тут подняла голову женщина в белом халате и шапочке, сидевшая возле кровати… и Пал Палыч узнал Багрову. Только сейчас он сообразил, что она постоянно находилась здесь и держала Томина за руку. Знаменский принимал ее за сестру, которая следит за пульсом, хотя мог бы догадаться, что этой цели служат точные медицинские приборы, установленные и в ногах и в изголовье.

– Здравствуйте, – тихонько проронила Багрова.

– Здравствуйте, – так же ответил Пал Палыч, как-то сразу все про нее поняв. – Совсем не отходите?

Она застенчиво улыбнулась.

– Говорят, ему без меня хуже.

– Просто держите за руку?

– Нет… я с ним разговариваю. Иногда шепчу на ухо. Стихи читаю… По-моему, он любит сказки – судя по кардиограмме…

– Считаете, слышит? Без сознания?

– Есть еще подсознание. Вы ведь тоже ему говорили…

– Он выживет! – пообещал ей Пал Палыч.

– Ну конечно! – твердо обнадежила она Знаменского.

И тот уехал с отрадным ощущением, что не бросает друга одного…

Теперь Томин долечивался в госпитале, и тут бразды правления забрала Тамара Георгиевна. Задним числом потрясенная случившимся, она готова была бы хоть год держать сына в госпитальных стенах и преувеличивала болезненность его состояния. Томин, естественно, рвался на волю. И на работу.

Врачи занимали среднюю позицию, и пациенту предписывалось дважды в день отдыхать в постели, ходить неторопливо и не волноваться.

Перед визитом друзей он как раз «отдыхал», а Тамара Георгиевна читала ему письмо:

– «У нас в Киеве все цветет. Скорей поправляйся и приезжай. Мы тебя крепко обнимаем и целуем. Дядя Петр, Лиза, Соня и Андрей. А Татуся нарисовала для тебя цветочек».

Томин полюбовался детским творчеством.

– Прелестный цветочек. Только… какая это Татуся?

– Боже, что за человек! Родную племянницу не помнит! Лизина дочка.

– Да? И сколько ей?

– Уже четыре года.

– А-а, ну успеем познакомиться.

– Уж ты успеешь! К свадьбе ее ты успеешь! Который год не был на родине!

Она прервала свои сетования лишь с появлением Знаменского и Кибрит. Последняя вручила болящему букетик первоцветов.

Томин уткнул в них нос – аромата цветочки не имели, но обдавали свежестью. Тамара Георгиевна отправилась налить воды в вазочку.

– Она меня сгноит на этой койке! – пожаловался Томин. – Все бока отлежал. Ну садитесь же, рассказывайте, как там без меня.

– Пропадаем, Саша.

– Ладно, скажите спасибо, что выкарабкался.

– Громадное спасибо, Шурик! Кстати, твой коллега из ОБХСС удрал в экономический институт, в аспирантуру.

– Миша Токарев? Ай-я-яй. Вот вам и запасное «То». Надеюсь, теперь вы поняли разницу между «То-карев» и «То-мин»?

– Еще бы! Ждем не дождемся, когда вступишь в строй действующих гигантов.

– Через недельку выйду железно.

– Выйдешь, когда выпишут. – Тамара Георгиевна поставила на тумбочку цветы.

– Ну разумеется, разумеется… Мамуля, дай нам немного пообщаться.

Та неохотно подчинилась.

– Зина, последите, чтобы он не делал резких движений. И категорически – ничем не волновать. Скоро тебе на процедуру, пойду проверю, все ли в порядке.

Ушла. Пал Палыч посочувствовал:

– Тамара Георгиевна правит железной рукой.

– И не говори! Ее даже главврач боится. Ну, рассказывайте, рассказывайте!

Тамара Георгиевна на секунду приоткрыла дверь:

– Когда зазвонит будильник, одну таблетку синенькую, одну желтенькую.

– Мать с Колькой шлют тебе привет. Вот такущей величины, еле донес.

– Мои тоже, Шурик.

– И Петровка, 38, в полном составе.

– Приветы – хорошо, а новости лучше.

– Из новостей есть одна, которая касается Зиночки. В УБХСС пришел начальником отдела один полковник…

Зазвонил будильник. Кибрит вытряхнула из пузырьков таблетки.

– Запьешь?

– Я насобачился глотать их так. И как полковник касается Зинаиды?

– Больно впечатляющий полковник. С этакими стальными глазами.

– Хм… Послушай, Зинуля…

Та отмахнулась, вынула номер милицейской газеты «На боевом посту» с портретом молодого мужчины в траурной рамке.

– Хоть и не велено волновать, да все равно узнал бы… Помнишь, было дело об автомобильной аварии? Мы искали пешехода…

– Помню.

– С нами работал инспектор ГАИ Филиппов.

– И его помню.

– Тут указ о его посмертном награждении.

– Ясно… Как?

– Грабители угнали машину… он стал задерживать… их четверо было, – пояснил Пал Палыч.

– Хоть взяли?

– Взяли.

– Спрячьте от мамы, потом прочту… «Милиции за это деньги платят», – зло передразнил он кого-то. – Не платят ей даже близко тех денег, за которые так вот работать! А тем паче собой рисковать. Сколько болванов на свете – просто поразительно!

Тамаре Георгиевне одного взгляда достало, чтобы уяснить ситуацию.

– Ну вот. Уже чем-то расстроили.

– Мама, как не расстроиться, когда в Управление пришел красавец полковник и ухаживает за Зиной! А я валяюсь тут. Кошмар.

– Ладно-ладно… полковник… Будильник звонил?

– Звонил. Съел.

– В процедурной все готово.

Знаменский и Кибрит встали. Томин затосковал:

– Братцы, подождите! Десять минут, не больше. Не поговорили же!

Они, конечно, остались.

– Мама, не поддерживай меня за талию. Я вдесятеро здоровей тебя!

– А ты потихоньку, не на пожар, – уже из коридора донесся обмен репликами.

– Зиночка, с утра я тебя найду?

– Вряд ли.

– Тогда сейчас два слова. Помоги организовать комплексную экспертизу. Понадобятся и судебные медики, и трассологи.

– Зачем они тебе?

Пал Палыч изложил суть уличного происшествия.

– Так вот, понимаешь, драка частенько выглядит сумбурно, со стороны не все усмотришь. Обвиняемый, например, говорит, что парень споткнулся и расшиб голову без его помощи. Поэтому, что бы ни рассказывал свидетель, лучше перепроверить.

– И что нужно?

– Во-первых, соотнести рост преступника и пострадавшего…

– Погоди, буду уж сразу записывать. Но ты говоришь, единственный свидетель. А сам потерпевший?

– Пока в тяжелом состоянии, допрашивать не разрешают.

Они еще обсуждали подробности будущей экспертизы, когда Томин вернулся.

– Все их процедуры – фигня собачья, – объявил он, уселся на койку и вдруг грустно как-то задумался.

Тамара Георгиевна, поджав губы, удалилась.

– Знаете, братцы, кто меня по-настоящему спас? Одна удивительная сестричка… То есть, конечно, многие выхаживали. И тебе, Зинаида, я не забуду, и другим. Но вот та… а я даже имени не ведаю. Куда-то пропала, когда я совсем в себя пришел. Потом сюда перевезли… Сестер полно, а мне ее не хватает. Это она меня вытащила! В первые дни.

Знаменский с Кибрит украдкой переглянулись: оба подумали о Багровой.

– Шурик, а какая она? – осторожно спросила Зиночка.

– Как магнит. Как свет.

И сам себя высмеял:

– Отличный словесный портрет. Объявляется розыск света. Помню только глаза и руки. А во сне вижу отчетливо… Как полагаете, можно влюбиться в состоянии клинической смерти?

– Поскольку до того у тебя свободной минуты не было, то ты и воспользовался, – внешне весело высказался Пал Палыч.

– Наука пасует?

– Пасует, Шурик, – подтвердила Зиночка, скрывая замешательство.

Не далее как вчера Майя Петровна осведомлялась у нее о здоровье Томина. За несколько дней в Еловске Кибрит с ней сроднилась, простила роковую для друга просьбу не стрелять при задержании, искренне интересовалась ее судьбой, домашними делами. Но услышать признание Шурика… и в столь несвойственном ему тоне… Вот уж не чаяла!

Опять они с Пал Палычем переглянулись, недоумевая, как быть. Майя Петровна просила не говорить Томину о своем бдении над ним. Однако он в два счета и сам выяснит. Если захочет, если не забудет за рабочей маетой. Лучше бы забыл. Потому что он и Майя Петровна (по фамилии все еще Багрова), да Катя (в душе навсегда Багрова), да еще таинственный Загорский – что из этого всего может получиться?


* * *
Утренний выгул Графа Пал Палыч с Колькой поделили поровну – через день. Сегодня пораньше пришлось проснуться Знаменскому-старшему. Щенок крутился и поскуливал – подперло.

В квартире он уже почти приучился терпеть, но по выходе из дому надо было проявлять проворство, чтобы успеть отбежать с ним от подъезда. Иначе он прочно и очень надолго утверждался на месте, похоже, сам дивясь, откуда что берется.

Миску он вылизывал так, что муха не подлетала. Обувь грыз исключительно старую – вкуснее. От попыток завоевать диван отказался без больших баталий. Много спал, невероятно быстро рос. Резвился умеренно.

– Мам, он у нас не меланхолик? – спросил как-то Колька, когда Граф отверг его приглашение проснуться и поиграть.

– Нет, Коля, он немножко флегматик и себе на уме. Но умишко еще детский. Крупные собаки поздно взрослеют.

Гулять с ним было тоже нехлопотно. Посторонних он игнорировал, к кошкам относился уважительно; только продуктовые сумки начисто лишали его равновесия. Пока не иссякнет бурный щенячий аппетит, с этим предстояло бороться. И еще присматривать, чтобы не сожрал какую-нибудь дрянь с земли.

– Граф, домой!.. Ты глуховат или у хозяина дикция плохая? Пошли-пошли, мне трудного свидетеля допрашивать.

…Да, свидетель был трудноват и сложен. Явился пунктуально, но с неудовольствием. Молча протянул повестку.

Знаменский уважительно встал, протянул руку. Пожатие – первый внутренний зондаж, для партнера абсолютно неприметный. Он считает – просто поздоровался; не подозревает, что его ладонь проявила безразличие, симпатию, пренебрежение, страх, доверие, то есть любое преобладающее в нем теперь настроение. Чтобы четко воспринять сигнал, встречная ладонь, естественно, должна обладать натренированной чуткостью. У психологов, врачей, сотрудников следственного аппарата она вырабатывается даже и бессознательно. (У мошенников, кстати, тоже).

Рука Власова выдала неуверенность, нервозность.

– Извините, что опять беспокоим, – радушно начал Пал Палыч, – но дело теперь поручено мне, и есть детали, которые…

Власов не дослушал.

– Я же пришел.

Знаменский усадил его, принялся заполнять бланк, попутно «ставя диагноз».

«Неглуп. Самолюбив, даже с примесью высокомерия. Замкнут. Упрям. Лицо красивым не назовешь, но интересное. Лишь неподвижность черт его портит».

– Об ответственности за дачу ложных показаний вам говорили, прошу расписаться, что помните. Ну вот, с формальностями покончено, Игорь Сергеевич. Теперь несколько вопросов.

– Спрашивайте.

– Прежде всего спасибо, что помогли задержать хулигана.

– Я не задерживал. Задержала ватага молодежи, – отмел Власов похвалу.

– Им тоже спасибо, но без ваших показаний арест Платонова был бы почти…

Снова не дослушал:

– А за что арестован? За то, что слегка стукнул?

– Игорь Сергеевич, у Платонова кулаки пудовые. От его «слегка» у парнишки сотрясение мозга.

Власов скептически хмыкнул:

– Неудачно упал.

– Возможно… Скажите, с того места, где вы стояли, было отчетливо видно происходящее?

– Да.

– Можете назвать примерно расстояние?

– Шагов семь.

– Расскажите, пожалуйста, все по порядку, не упуская мелочей.

– Собственно, я уже рассказывал, записывали. В вашей папке наверняка содержатся мои… мемуары.

– Вы правы. Но то был рассказ другому следователю. Я обязан сам услышать.

– И записать другим почерком. Что ж, извольте.

Но он некоторое время молчал, глядя в окно, и обращенный к Знаменскому профиль выражал какую-то непонятную тому отрешенность.

– Этот… Платонов? Он купил после меня пачку сигарет. Подошел к девушке… Она ждала, наверное, долго. Это чувствовалось. Бесцельно ходила из стороны в сторону, скучала… В общем, неудивительно, что Платонов подошел. Красивая девушка… Одна.

«Почему он так тяжело говорит? Простенькая недавняя история, а он нагружает ее психологией».

– Но, Игорь Сергеевич, ведь девушка ждала не Платонова.

– На ней не написано. Просто, может, кого-нибудь.

– Она производила такое впечатление?

Власов поколебался.

– Нет-нет, утверждать не берусь. Но отрицать тоже.

– Продолжайте, пожалуйста.

– Ну… пошел типичный для таких случаев треп.

– Вам было слышно?

Власов обернулся.

– Какие-то банальные фразы. Сами знаете, как бывает – начинается полушуткой; а потом уже обидно отъезжать ни с чем.

– Дословно не помните?

– Н-нет.

– Понимаете, мне важно, Игорь Сергеевич, как держался Платонов. Только развязно или нахраписто и нагло. И что девушка – давала она резкий отпор или как-то так… двусмысленно. Существо дела не меняется, но ситуация перед дракой… понимаете?

– Да, разумеется.

Пал Палыч поймал его взгляд и не отпускал, стремясь через этот «канал связи» привести его в нужное состояние.

– Я взываю к вашей памяти. Вы ведь все видели и слышали. Слова, интонации, жесты – где-то они отложились, надо только вытащить на поверхность. Постарайтесь сосредоточиться, Игорь Сергеевич. Представьте себе снова: тепло… ранний вечер… табачный ларек… красивая девушка скучает…

– Все очень похоже… – отрывисто и одышливо продолжил Власов за Пал Палычем, – слишком похоже… Теплый ветер порывами, и пахнет сирень… Деревья шелестят.

«Сирень?!.. Ладно, потом».

– К девушке подходит парень… установлено, что он был навеселе… голова немножко хмельная…

– Да, – согласился Власов, – голова хмельная. – И взволнованно заспешил, будто сам с собой: – Он говорит: «Как жаль, что вы ждете не меня». Она отворачивается. Ветер кидает ей волосы в лицо. Она говорит: «Отстаньте» или «Оставьте»… Но всерьез или только для виду – это невозможно понять. Поэтому он не отстает. Он говорит… пошлости, конечно, но она ему страшно нравится… Синие глаза, синее платье и рыжие волосы на ветру… – Вдруг он умолк резко, с разбегу.

«Ой-ой. Что на него накатило? Чердак в порядке, а понес несуразицу».

– Игорь Сергеевич, вы не жалуетесь на зрение?

– Нет, – сквозь зубы.

– Какого цвета папка?

– Коричневая.

– Эта?

– Серая. Я не дальтоник.

– Извините, заподозрил. Потому что на девушке была черная юбка. И белый свитер. И… разве она рыжая?

– Нет, обыкновенная блондинка. – Он хрустнул пальцами. – Из меня, как видите, никудышный свидетель.

– Да, что-то вы начали фантазировать. А мне нужно только то, что вы действительно видели и помните.

Перспектива продолжения допроса вызвала у Власова отвращение.

– Надо пойти лечь, – соврал он. – Что-то скверно…

– Позвонить в медпункт?

– Нет, это бывает… Я приду завтра или послезавтра… Можно?

– Послезавтра в то же время, – назначил Пал Палыч.

Подписал пропуск. Загадочный свидетель ушел. Знаменский посидел в раздумье. Затем, полистав справочник, снял телефонную трубку. )

– Гидрометцентр? Здравствуйте, следователь Знаменский с Петровки, 38… Да, пожалуйста. Вопрос такой: какова была сила ветра в Москве вечером девятого апреля?.. Да, сего года. Жду… Да? Практически безветрие. Спасибо.

«А если он малость «того»? Шелестят у него деревья и пахнет сиренью. До сирени и сейчас-то далеко».

Бестолково потерянный час дорогого времени. Больше Знаменскому даже думать о Власове было некогда.


* * *
При всем сочувствии к его горю, отец потерпевшего был Пал Палычу неинтересен. Желто-седые виски, ранние морщины, неотмываемые рабочие руки, громкий голос (от привычки перекрывать шум в цеху) – типичная незапоминающаяся внешность. Но не во внешности заключалась неинтересность, а в кондовой «правильности» Ивана Федотыча. Он был честнейшим, добросовестным и ограниченным человеком. Из породы почитающих себя всегда правыми моралистов и зануд.

Личная беседа с ним была не нужна Пал Палычу, на то телефон есть, чтобы уточнить две-три мелочишки. Но отец попросился прийти. Как отказать, не выслушать?

– …На медные деньги растили. И вырос справный парень. Через три месяца защитил бы диплом, стал архитектором. За что ему такое? За что нам с матерью?!..

Однако надо хоть какую-то и пользу извлечь для следствия.

– Скажите, Алексей по натуре вспыльчив?

– Нет, характер спокойный, основательный.

– Вы были дома, когда он уходил – в тот вечер?

– Дома.

– И все было нормально, Алексей не нервничал? Я спрашиваю потому, что он впервые опоздал на свидание и Рите показался несколько возбужденным.

Отец помолчал хмуро.

– В тот вечер промеж нас разговор вышел… насчет этой девицы…

– Она вам не нравится?

– Да чему ж там нравиться?! Лицо размалеванное, юбчонка – одно название, повадки, словечки… Вы ее видали?

– Сейчас коротких юбочек полно. Примелькались.

– Ну, моему Алексею такая не пара! Из-за нее вся и беда. К порядочной девушке на улице приставать не будут!

В дверь сунулся Власов: было то самое послезавтра.

– Одну минуту, – попросил Пал Палыч.

Власов закрыл дверь.

– У вас дела, – застеснялся отец. – Пойду.

– Идите, Иван Федотыч, и не отчаивайтесь. Будем верить в медицину.

– А что еще остается!..

Знаменский проводил его, впустил Власова, справился о здоровье.

– Обошлось, – вяло промямлил тот.

– Тогда продолжим, Игорь Сергеевич? Мы с вами прервались на том, как…

– Простите, мое свидетельство необходимо?

«Начинается!»

– Да, Игорь Сергеевич, ваше свидетельство необходимо, – категорически, но мягко, ибо заставить его нечем. – Рита в момент удара отсутствовала. Продавщица табачного киоска готова рассказать любую историю. Но установлено, что она ничего толком не могла разглядеть. Вы – единственный очевидец.

Власов хрустел пальцами и нервно поводил шеей.

– Значит, каждое мое слово влияет на судьбу… Это тяжелая ответственность. Что его ждет?

– Платонова? Статья пока не ясна. Дело в том, что от ушиба головы потерпевший ослеп… Вы встретили в дверях его отца. Если слепота останется, – до восьми лет.

– Боже! Несчастный парень!

– Да, трагично.

– Ну съездил кому-то. Максимум должен был появиться фонарь на скуле. А вдруг – восемь лет!!

– Так вы… о Платонове горюете? Сочувствие не по адресу, Игорь Сергеевич.

– Смотря как взглянуть, – раздраженно возразил тот.

– Как ни взгляни. Вам жаль хулигана и не жаль человека, пострадавшего ни за что ни про что?

– Того тоже жаль. Невольно. Потому что он жалок вообще… заработал оплеуху – дай сдачи. Не способен – утрись и переживи. Нет, он, конечно, падает. И, конечно, неудачно. И получает сотрясение мозга, будто летел со второго этажа! Потом он слепнет. Потом, естественно, его бросит девушка. – Во Власове нарастало озлобление. – Родители на старости лет зачахнут в заботах… Есть, знаете, люди, которые умудряются занимать в жизни невероятно много места – с разными своими бедами, немощами, обидами. Все вокруг как будто в долгу, все с ними нянчатся. А ведь просто-напросто – неудачник!

– То бишь, как говорит Платонов, дохляк, – холодно подытожил Знаменский. – Давайте без обиняков. Вы готовы на попятный?

Власов молчал, оттопыривая и втягивая нижнюю губу.

– Если я вас сейчас спрошу, видели ли вы, как преступник ударил потерпевшего, что вы ответите?

Власов опустил голову, думал. Наконец ответил, не меняя позы:

– Ударил.

У Пал Палыча отлегло от сердца.

– Тогда о чем мы толкуем?

– Я признаю факт, но не согласен с его оценкой.

– Оценивать факты – задача суда.

– Не будьте формалистом. Взгляните на вещи шире. Вы говорите «преступник». Допустим, объективно – да. Но субъективно, с точки зрения самого Платонова, в ту минуту…

– Предлагаете мне стать на его место, что ли?

Власов язвительно усмехнулся:

– У вас, разумеется, строгие принципы… вы не заговорите с незнакомой девушкой…

– Нет, случалось, зарекаться не могу. Но я не стал бы колотить ее приятеля.

– О, разумеется! Выдержка и хладнокровие!

– Игорь Сергеевич, вы часом, не играете на флейте?

– При чем тут флейта?

– А при чем мое хладнокровие?

«Я уже тоже раздражаюсь. Когда оба раздражены, добра не жди».

Пал Палыч подавил дурное расположение духа, миролюбиво предложил:

– Давайте от широкого взгляда на вещи вернемся к конкретике? Вы прежде встречали Платонова, или Риту, или потерпевшего – Алексея Демина?

– Нет.

– Когда Платонов с ней заговорил, она отвечала?

– То отвечала, то не отвечала. Слишком короткий разговор. Хоть бы минут десять – и все могло повернуться иначе.

– Как именно?

– Они могли бы и столковаться.

– Сомневаюсь.

– А кто знает? Вы – знаете? Он не знал. Ему казалось, что есть шанс. Вдруг является какой-то почти мальчишка и цапает за плечо. – Он вновь отрешенно уставился в окно. – Видите ли, людей определенного склада нельзя попросту цапать за плечо. И разговаривать начальственным тоном. Да еще при девушке, от которой перехватывает горло… «Оставьте в покое мою невесту!» Если такая рыжая, с такими глазами – невеста, умей ее защитить. Иначе – смешно!

«Опять рыжая, опять накатило. Что-то тут…»

– Выходит, Платонов поступил как надо?

Власов поиграл скулами, справился с эмоциями, отозвался сухо и рассудочно:

– Судя по конечному результату, Платонов поступил нерационально.

– Потерпевший назвал Риту своей невестой?

– По смыслу. За точность текста не ручаюсь.

Не ладился допрос, не ладился. Где-то на полпути от Знаменского к Власову крылась трещина, и туда утекало все самое главное, а от собеседника к собеседнику долетали лишь оболочки слов.

«Ну что мне с ним делать? Качается на шаткой какой-то жердочке вправо-влево. Как привести его на твердую; почву?»

В те поры шутковали: «Есть обычай на Руси на ночь слушать Би-би-си». Глушили уже редко и кое-как. Поэтому Пал Палыч знал, что в зарубежной практике существует специальная служба охраны свидетелей. Вплоть до вывоза их в тайные убежища, где они пребывали огражденными от посторонних воздействий до суда. Мера зачастую совершенно необходимая.

Может, и Власову ее не хватает?.. Может, и не хватает. Только службы такой у нас нет как нет. Бейся, следователь, в одиночку.

– Игорь Сергеевич, можно немного о вас? Вы инженер, работаете старшим диспетчером на ТЭЦ? Сколько лет?

– Пять.

– Напряженная работа?

– Всякое бывает.

– Насколько представляю, вы должны следить за тем, как сбалансировано энергопитание многих объектов. Перед вами громадный пульт, и вы одновременно массу показателей держите под контролем. Верно?

– Приблизительно.

– Значит, у вас тренированное внимание, профессиональнаянаблюдательность – и слуховая и зрительная. Но почему вы путаетесь в такой несложной картине происшествия? В произнесенных тогда нескольких фразах? Даже в описании девушки?.. Вы жили когда-нибудь в Подольске?

– Нет.

– В Харькове родственников не имеете?

– Нет.

– Извините, никого из близких на Кузьминском кладбище не хоронили?

– Нет. Ищете, был ли я связан с Платоновым?

– Верно, грешен. Хотелось поделикатнее. Но могу и напрямик: не мешают ли вам какие-то житейские обстоятельства давать показания по делу? Возможно, они появились после ареста Платонова? Скажем, к вам обратились его доброжелатели?

Власов прищурился насмешливо:

– Как долго вы держали в себе этот вопрос!.. Обратились вплотную за арестом. Но это не играет роли. Не это играет роль.

– Верю, – почти искренне улыбнулся Пал Палыч. – Но ведь они и до меня доберутся. Поделитесь, пожалуйста, опытом.

– Позвонили домой. Попросили. Угрожали. Я объяснил, что в случае повторного звонка расскажу, будто Платонов сулился прикончить парня на месте. Если дальше станут давить – «вспомню», что видел у него нож. Поняли. Отвязались.

Власов изложил все это без рисовки собственным мужеством. Просто проинформировал. И в тот момент понравился Знаменскому и вызвал встречную откровенность:

– Не могу раскусить вас, Игорь Сергеевич. В вашем поведении мне чудится что-то глубоко личное. Но что?

Неподвижные черты Власова на секунду скомкала гримаса. Испуганная? Страдальческая? Так была коротка, что Знаменский не разобрал. Но ясно, что предположением своим попал «в яблочко».

Тема требовала развития. Однако возникла Кибрит с папкой.

– Ничего, что вторгаюсь?

– Ничего, раз не с пустыми руками. Прошу извинить, Игорь Сергеевич, – совещание с экспертом. Подождите немного в холле.

Власов с облегчением удалился.

– Тот самый свидетель? – проводила она его взглядом.

– Угу. Выкладывай свои достижения.

Кибрит раскрыла папку.

– Оцени! Точные расчеты, бесспорные выводы. Твоему хулигану чистый мат. Если он сумеет хоть что-то понять. С дураками беда – чем виртуозней доказательство, тем оно меньше убеждает. Не доходит.

– Он тупица?

– Интеллектом не блещет. Но все-таки сколько-то проучился, авось знает слово «экспертиза». Спасибо большое, Зиночка. По дороге пошли мне обратно свидетеля.

– А что он, собственно? Выскочил весь в смятении.

– Того и гляди даст задний ход. Разводит какую-то сомнительную философию – право сильного и прочее. Если на суде заявит, что ничего не видал, начнется неразбериха. Потерпевший даже опознать преступника не может – ослеп.

– Да, мне говорили. И сотрясение мозга…

– Угу. И запишет суд в решении: учитывая, что потерпевший получил тяжелую травму черепа, показаний его недостаточно для вынесения приговора.

– Свинство! Держи бульдожьей хваткой своего единственного!

– Погоди минутку, при тебе лучше думается… Если сделать так: с помощью этой папки я привожу в чувство хулигана Платонова и сразу устраиваю им очную ставку. Только шиворот-навыворот?

Кибрит кивнула одобрительно: поняла.

– А инструкции побоку?

– Побоку!

– Ну-ну… Желаю удачи.

– Стоп, сударыня. Юбка сантиметров на двадцать короче твоей – это как?

– Довольно вызывающе.

– И подтверждает сомнительность морального облика девушки?

– Ну-у, Павел, что за ханжество!


* * *
Пал Палыч задумал простенький, но остроумный трюк.

На обычной очной ставке свидетель рассказывает и уличает преступника. Шиворот-навыворот – это заставить самого подследственного все рассказать и признать вину. Куда тогда деваться колеблющемуся свидетелю? Опровергать преступника вопреки всякой логике?..

Власов принял приглашение в Бутырку с болезненным любопытством. По пути они обменялись считанными незначительными фразами. Свидетель был напряжен.

В тюремной проходной, пока Знаменский заполнял пропуска, внимательно прислушивался к непринужденной болтовне его с дежурной:

– Ниночка, что вас давно не было?

– Экзамены сдавала, Пал Палыч. Последняя сессия.

– Так что скоро нас покинете?

– Может, когда и встретимся. Я ведь юридический кончаю. Кабинет хотите в тени или на солнышке?

– На солнышке.

Все еще держалось неурочное тепло, но могло сломаться в одночасье, и как тогда пожалеешь, что забивался в тень.

– Ниночка, Игорь Сергеевич пока побудет у вас. Я подготовлю очную ставку и позвоню.

– Будет сделано, Пал Палыч.

– Уж потерпите, Игорь Сергеевич, четверть часика. Специально для вас свежие журналы захватил. Хотите?

Тот взял и угрюмо проследил за процедурой прохода Знаменского внутрь через автоматические решетчатые ворота. Вот они лязгнули железными челюстями. Знаменский скрылся.

– Курить здесь можно?

– Да, пожалуйста, – разрешила Ниночка.

Власов свернул журналы в трубку, подошел к ее окошку.

– Не думал, что в городе может быть такая тишина.

Тишине новички обязательно удивлялись.

– Такой и в лесу нет. Это стены. Весь шум съедают.

Власов помолчал, слушая невероятную тишину. Ниночка с приветливой улыбкой ожидала вопросов.

– Хороший следователь? – кивнул Власов вслед Знаменскому.

– Пал Палыч замечательно талантливый! И очень душевный!

Власов догадливо усмехнулся: вы, голубушка, к нему неравнодушны. Та потупилась, но произнесла твердо:

– Это не я, это сами заключенные говорят!

– Да? Нелепо!.. И вы тоже. Сидите, как страж в преддверии ада. Кому тут нужна хорошенькая девушка?

Подобные замечания Ниночка тоже не раз слышала. Бывалые же люди считали, что именно такая и нужна.

Она уйдет – найдут взамен похожую: улыбчивую и хорошенькую.

(А со Знаменским они действительно встретились. И даже немного поработали вместе. И то было самое счастливое время ее короткой жизни… оборванной ударом ножа.

История описана нами в повести «До третьего выстрела»).

…Между тем Пал Палыч энергично обрабатывал Платонова. Тот изо всех сил старался вникнуть в акт экспертизы и разложенные на столе таблицы. Чтобы лучше понять, бормотал вслух:

– «Место кровоподтека на лице потерпевшего соответствует удару, нанесенному человеком, выше его ростом, а именно…»

– Ваш рост, верно?

– Ну и наворочено в этих таблицах…

– Специалисты работали. Кому бы другому я и показывать не стал – слишком сложно. Но вы человек неглупый, с полувысшим образованием… – польстим, слицемерим, плевать, абы проняло.

– Понятно, – утер лоб Платонов. – А тут что?.. «Наиболее вероятно, что удар нанесен правым сжатым кулаком руки, чему соответствуют расположение, конфигурация… расположение, конфигурация и глубина гематом… смотри таблицу шесть». Это ж надо!

– А вот тут вычислено соотношение между углом удара в челюсть и тем, где на затылке потерпевшего образовалась ссадина при падении. Ссадина небольшая, обратите внимание.

Платонов круглил глаза, из которых испарилась наглость. С него уже и в камере спесь сбили, да еще следователь с победоносным видом вывалил заумные свои бумаги…

– Значит, что же мы имеем, гражданин майор? – озабоченно спросил он. – Против меня девчонка. Этот, который с сотрясением. Длинный свидетель. И плюс вагон науки… А кто же за меня?! Вам разве не звонили?

– Ну! За вас очень даже заступались. И многие. Только я начхал. Вы поймите, Платонов, Петровка – не райотдел. Нас не достанешь, – и приврем, и прихвастнем, где наша не пропадала!

– Вот петрушка! – горестно изумился Платонов. – Чего ж делать? Советуете идти на чистосердечное признание?

– Честно – советую.

– К чистосердечникам отношение, говорят, получше.

– Безусловно.

– Кой черт его дернул, этого дохляка, ко мне лезть?! Нужна мне была его девчонка! Своих невпроворот! Заголила ноги и вот маячит перед носом, вот маячит! Стерва!.. Гражданин майор, а мы не договоримся, будто я этих премудростей в глаза не видел, а? Будто просто вот совесть заела и все такое?

– Теперь уж нельзя.

– Эхма! Надо было меня раньше убедить! Растолковали бы, припугнули! Вам, можно сказать, человеческая судьба доверена, а вы…

Он еще раз крепко обругал всех по кругу (кроме себя). Выдохся.

– Ладно, что проиграл, то проиграл. Дальше бы не напортачить.

– Вы просили об очной ставке.

– Дурак был.

– Но сейчас полезно зафиксировать ваше раскаяние в присутствии свидетеля. Думаю, стоит даже извиниться перед ним: человек ходит, время из-за вас теряет

– По шее бы ему, чтоб не ходил!.. Хрен с ним, извинюсь…


* * *
«Мы свой, мы новый мир построим». А чего не построим, то переименуем, и будет как бы новое.

«Каторга», скажем. Ну что за откровенное наименование! В новом-то мире! Пусть будет, к примеру, «колония». И сразу мило бюрократическому уху, ничто не царапает. «Исправительно-трудовая колония» – отлично звучит.

Или «Нескучный сад». Фи, по-мещански же. То ли дело «Парк культуры и отдыха имени…»! Что «парк культуры» – неграмотно, нелепо, нужды нет. Зато идейно и солидно.

То же и «Бутырская тюрьма». Зачем это нам – «тюрьма»? Почесали в затылке, вычесали «Следственный изолятор». Хорошее нейтральное словечко, даже в больницах изоляторы есть.

Но древняя Бутырка не ведала, что превратилась в невинный «изолятор». Веками пропитывалась она духом неволи, тоски, проклятий, чьих-то предсмертных томлений. Наука утверждает, что информация неуничтожима. Сколько же ее вобрали в себя эти стены, лестницы, глухие коридоры. И источали обратно, густо пропитывая недра тюрьмы.

Так что прогулка по ним для нервно настроенного человека (да еще впервые) была определенным испытанием. Если говорить о Власове, то он показался Пал Палычу ниже ростом и, войдя в освещенный солнцем кабинет, словно бы обрадовался знакомым лицам.

Поздоровался с Платоновым. Платонов зыркнул исподлобья, отозвался нехотя.

– Садитесь вот сюда, Игорь Сергеевич.

Для свидетеля был принесен дополнительный стул.

– Провожу между вами очную ставку. Порядок ее каждому из вас я разъяснил. Первый вопрос к вам, гражданин Платонов. Знаете ли вы этого человека?

– Знать не знаю, но видал.

– Уточните, когда, при каких обстоятельствах. Можно коротко.

– Когда я совершил свой поступок, то есть ударил одного парня… – он аккуратно подбирал слова, – поскольку в это время хотел познакомиться с его девушкой… тогда гражданин, с которым я нахожусь на очной ставке, подошел ко мне… и сделал замечание.

Знаменский услышал подробность впервые.

– Какое же? – заинтересовался он.

– Вроде того, что зря, мол, ты так некультурно…

– Вы ответили?

– А то нет! – и сразу спохватился: – Поскольку я был расстроен… то я этому гражданину ответил недостаточно вежливо… за что теперь извиняюсь, потому что полностью осознал свою ошибку.

«Любопытно наблюдать за Власовым. Мой свидетель озадачен. Нет, больше – ошарашен!»

Знаменский усердно записывал слово в слово.

– Гражданин Власов наблюдал всю драку от начала до конца?

– Разве это драка? – пренебрежительно бросил Платонов. – Я его один раз. Положил – и все.

– То есть вы ударили, он упал и не поднялся?

– Точно так, гражданин майор. А гражданин Власов действительно наблюдал, потому что торчал у киоска.

«Ну вот и перевалили главный хребет! Если не грянет какая-нибудь неожиданность – финт удался».

– Так… Когда подоспела милиция, то именно Власов указал на вас?

– Он, – прорвалась острая неприязнь, и Платонов поспешил замазать ее: – Его, так сказать, заслуга… Особо прошу занести, гражданин майор, что глубоко раскаиваюсь и сожалею, что попал в такую историю…

Физиономия его обмякла и выразила искреннее глубочайшее сожаление.

– Эх! – простонал он. – Житуха была! Рубанешь кому без очереди «Здесь покоится незабвенный…» – и пей-гуляй… Этого не пишите, – уныло вздохнул он. – Пишите – считаю, хулиганство несовместимо с моральным обликом. Верно будет?

– Верно, Платонов. Прочтите, распишитесь.

Платонов читать не стал, подмахнул так. Вернулся на табуретку, уставился на здоровенные свои ручищи, наделавшие беды.

– Теперь вы, Игорь Сергеевич.

«Опасность еще есть. Что во Власове таится, я не прозреваю. Потому осторожненько, на мягких лапах».

– Есть ли у вас возражения или дополнения? Или обвиняемый рассказывает все правильно?

– Все правильно.

Свидетель был разочарован в Платонове: с такой легкостью сдаться, с такой покорностью!

– И действительно вы прежде не встречались и никакими отношениями не были связаны?

– Нет.

За этим слышалось раздражение: сколько можно об одном и том же?

– Я должен соблюдать процессуальные нормы, Игорь Сергеевич, – возразил Пал Палыч на невысказанный упрек и продолжил: – Вопросы по делу друг к другу есть? Гражданин Платонов?

– Нету вопросов.

– Я бы хотел… – подался к нему Власов. – Как вы все это переносите? – Он обвел рукой камеру и испытующе, нетерпеливо впился глазами в Платонова.

Тот завелся:

– Я?!.. Ну и заботливый ты, дядя! Сядь сам – почувствуешь!

– Не устраивайте перебранки, Платонов. Вы ведь решили раскаяться, – умиротворяюще напомнил Пал Палыч.

– А чего он, гражданин майор!.. Бередит только!

– Ваш автограф, Игорь Сергеевич, – показал Знаменский место в протоколе, инстинктивно торопясь закруглить встречу.

Власов расписался и неожиданно выпалил:

– Вы знаете, что тот парень ослеп?

«Ну вот – подложил-таки свинью! Зачем ему надо?»

Платонов вскочил с табуретки:

– Как ослеп?!.. Гражданин майор?

– Сотрясение мозга вызывает иногда скверные последствия.

– Это что же будет – тяжкие телесные повреждения?!

«Нахватался от сокамерников. Изустное обучение уголовному праву. Хорошо еще, Власов раньше не ляпнул».

– Зрение может вернуться. Но если не вернется, – Пал Палыч развел руками.

– Ну, знаете!.. – метался Платонов. – Чего же врачи смотрят? Он у них, может, в ящик сыграет, а я буду виноват?!.. Так не пойдет! Лечат небось шаляй-валяй… А парень, говорили, талантливый. Его спасать надо! Гражданин майор, я ж его по-настоящему не бил, честное слово! Стукнул почти без замаха! Как же так?..

Чуть не в слезах. Да и есть от чего зареветь белугой. Вроде бы самое время было вспомнить о «заботливом дяде», призвать его подтвердить, что стукнул легонько, стукнул разок. Тем более, тот тоже поднялся, и в позе его сквозило ожидание, готовность принять участие в драматическом объяснении. Платонов, однако, вовсе не брал в расчет свидетеля, для него сейчас существовал лишь следователь.

– Давайте ходатайство заявим, гражданин майор. Пусть хороший консилиум соберут. Академиков. Если заплатить надо, я не пожалею. Ведь вы понимаете, что я не хотел! Понимаете?..

– Садиться вы не хотели, Платонов, – устало покачал головой тот. – А что с парнем – по-моему, вам было безразлично.

– Почему вы так обо мне?.. – ахнул Платонов, кровно обиженный. – Никаких у меня чувств, думаете, нет? Просто… ну характер дурной: чуть что – ищу работы на кулак. Сам не рад, честное слово! Ведь изуродовал себе судьбу…

– Что да, то да. Ладно, не обижайтесь. А для Демина врачи делают все возможное. Давайте вместе надеяться, что обойдется.

Знаменский нажал кнопку, появился разводящий.

– Арестованный больше не нужен. Идите, Платонов.

– До свидания, гражданин майор.

Власова он проигнорировал, и тот уселся на стул и подпер ладонью крепкий «волевой» подбородок (нередко достающийся людям мягким и податливым). Был оскорблен пренебрежением к его особе.

– Игорь Сергеевич, вы не фехтуете? – спросил Знаменский, глядя, как бы чего не забыть в кабинете.

Власов оторвался от своих мыслей:

– Давно бросил. Откуда вы слышали?

– Ниоткуда. Жесты иногда знакомые. Осанка, повороты. Я тоже почти бросил.

Он завязывал крепкий двойной бантик на папке, располневшей стараниями Кибрит, когда Власов поинтересовался:

– Пал Палыч, чем вы его так взнуздали?

Впервые по имени-отчеству. Зауважал слегка или тянет поговорить?

– Платонова? Но что тут особо взнуздывать-то? Впрочем, одним аргументом – увесистым – я воспользовался. Могу продемонстрировать.

«Ему, кстати, полезно для укрепления. И поймет лучше, чем Платонов».

Знаменский развязал бантик и извлек материалы экспертизы. Власов увлекся хитроумными расчетами, проштудировал таблицы.

– Это у вас в порядке вещей? – удивился он. – Масса квалифицированного труда ради доказательства, что кто-то кого-то ударил?

– И чтобы обезопасить истину, если единственный очевидец нырнет в кусты, – «по секрету» сообщил Пал Палыч.

– M-м… – оттопырил Власов губу. – Наблюдательный. Предусмотрительный. Замечательно талантливый и очень душевный.

«То ли сарказм, то ли что. А, не буду доискиваться».

– Пора освобождать кабинет, Игорь Сергеевич. Другим тоже охота на солнышке.


* * *
К вечеру заволокло, к утру задождило, ветер рвал из рук, выворачивал наизнанку зонтики. Заоконный термометр пал ниже +10°. Женщины, уже прочно переобувшиеся в босоножки, растерянно топтались перед ручьями, преграждавшими путь с мостовых на тротуар. Все мерзли.

Графа после гулянья вытирали газетами (собачники любят этот способ: от типографской краски блестит шерсть).

В тот же день кончился в Москве отопительный сезон и батареи охладели до осени.

У Пал Палыча было бодрое настроение, неподвластное погодным фронтам: завтра Томина выписывали из больницы. Назначена встреча в домашней обстановке.

Под радостные фанфары Пал Палыч произвел ревизию скопившихся бумажных завалов, написал постановления о передаче аж двух дел сразу в суд и одного в прокуратуру; ответил на разные запросы и собрался заслуженно пообедать, когда позвонили из бюро пропусков.

Его желал бы посетить Власов И. С.

«Мне он сейчас и даром не нужен! Значит, я ему нужен. Ох, не к добру…»

– Хорошо, выдайте пропуск.

Власов был мокр и взвинчен.

– Извините, что без приглашения.

– Вероятно, тому есть причина, – заставил себя улыбнуться Пал Палыч.

– Я могу поговорить с вами… просто так?

«Смесь агрессивности и просительности».

– Совсем «просто так»?

– Ну, не о погоде, разумеется.

«То бишь все о том же, только без протокола. Пора его наконец разгадать. Тоже мне, сфинкс!»

– А погода того заслуживает, Игорь Сергеевич. С вас до сих пор капает. Снимайте плащ, в углу есть свободные плечики, пусть посохнет.

Знаменский был само добродушие и любезность. Свистать всех наверх! Глазам глядеть, ушам слушать, мозгам варить!

Пока Власов раздевался, Пал Палыч позвонил секретарше отдела:

– Танюша, милая, мне бы чайку и чего-нибудь жевательного.

Та прибежала, в дверях взяла Пал Палычев термос, сожалеюще шепнула: «А в столовой окрошка», – и убежала в буфет. Серьезная женщина, двое детей, а носится как ветерок.

– Игорь Сергеевич, у вас нет аллергии на бумажную пыль? Тогда казенную письменность мы убирать не будем, сложим на диван, с ней еще работать.

– Да-да, пожалуйста…

Власов рассматривал эувфорбию спленденс, которую Зиночка с месяц назад чем-то полила, вызвав небывалое обилие мелких алых цветков.

– Как вы терпите это душераздирающее растение? – поморщился он. – Шипы и кровь.

(Лепестки были кругленькие и действительно напоминали капли крови).

«Некогда выкинуть», – хотел было отшутиться Знаменский, но решил: нет, надо с ним серьезно. Мало ли какая фраза какую струну тронет.

– В этом растении есть характер. Индивидуальность. Красота и жестокость. Оно будоражит. Можно усмотреть символ жизни. Еще что-нибудь накрутить околофилософское. Оно – сильное создание… и не позволяет себя «цапать за плечо» (процитировал он Власова). Вы ведь поклонник силы, Игорь Сергеевич. Фикус мне неинтересен.

– А вы не поклонник?

– Силы? Слово очень уж многозначное. От «падающего толкни» до… ну, скажем: падшего подними и держи, пока не утвердится. Оба определения не мои, я не охотник плодить афоризмы.

Два удара каблучком в низ двери. Пат Палыч благодарно принял от секретарши поднос. Немножко она перестаралась, но зато отпадает сожаление об окрошке. Тем паче, от нее в животе холодно.

– Мы с вами дивно беседуем «просто так», Игорь Сергеевич. Если вы еще поможете мне сервировать стол…

Ел Власов машинально, с холостяцкой неопрятностью: скорее от нервов, чем от голода. Некоторое время продолжалось «просто так», затем прорезался смысл:

– Я вот насчет вчерашней очной ставки…

– Да?..

– Впечатление, будто меня в чем-то надули.

– Хм…

«Сообразил что-то. Любопытно, насколько».

– Не понимаю, зачем понадобилась сия процедура? Ведь Платонов и так готов вам душу выложить!

Пал Палыч долил в стакан из термоса. Хитрить не было смысла.

– Да, я вас слегка надул. И не извиняюсь, потому что для вашей же пользы.

– А в чем вы видите мою пользу?

– Вы мучились сомнениями, тяготились ответственностью. Я облегчил задачу, предложив только подтвердить показания арестованного.

– И поздравили себя с удачей! – колко вставил Власов. Пал Палыч пропустил мимо ушей.

– А кроме того, невредно было посмотреть на Платонова поближе. Как вам этот кладбищенский деятель?

Власов молча отвернулся. Пал Палыч решил тоже помолчать. Пускай собеседник потрудится все же ответить.

После минутной паузы Власова выручил телефонный звонок. Трещал городской аппарат, и Пал Палыч, как всегда в таких случаях, отозвался официально:

– Старший следователь Знаменский слушает… Предисловия не нужны, здравствуйте, Шептунов… Естественно, узнал… Да никакого фокуса, память срабатывает автоматически… Ну что – что пять лет назад? Голос у вас тот же… А вы прикиньте, сколько я его наслушался, пока вы плели завиральные истории!.. Ну ладно, ладно… Значит, свобода. Поздравляю. И что будем делать дальше?.. Вот чего не советую! Зайдите-ка, потолкуем всерьез… Сейчас скажу… – Он полистал настольный календарь. – Давайте послезавтра в три сорок пять.

«Шептунов. Отрадно, что не пропал. Хоть кто-то когда-то не пропадает! Вообще день удачный – если б не Власов».

– Еще чаю?

– Нет, спасибо… С вами разговаривал преступник?

– Бывший преступник.

– Что он сделал?

– Много чего наворотил.

– И вы с ним так вот…

– Что вас удивляет?

– Тон.

– Пять лет назад тон был другой. Но и человек был другой. Я с ним бился несколько месяцев.

– И перевоспитали?

Знаменский разозлился, но смыл злые слова с языка остатками чая.

– Вы меня все подковыриваете, приписываете хвастливость и прочее. Ну какая мне корысть перед вами чваниться?.. Что до перевоспитания, то педагогическая польза от следствия чаще всего гомеопатическая. Корень в самом человеке. Хочет или не хочет вырваться из уголовной тины.

Шептунов захотел. Все.

– И он к вам придет советоваться. Почему?! Почему тот же Платонов держится так, словно вы ему – друг, а я – враг?

– Преувеличиваете. Просто мы с ним – каждый на своем месте. Он видит, что на меня в определенном смысле можно положиться – все честно и объективно. А ваша позиция ему непонятна. Непонятное среднего человека раздражает.

«Снова воды в рот набрал… А ведь он способен сейчас поблагодарить за угощение и откланяться. А я останусь ни с чем?»

– Игорь Сергеевич, давайте наконец откровенно. Вы пришли искать помощи себе, но неким образом это связано с делом Платонова… Ваш протестующий жест – только жест. Из упрямства. У меня от своих забот голова так пухнет, что к вечеру кепка не налезает. Но готов помочь – если буду в силах. Только вот мне, как и моему подследственному, многое непонятно. Вы не вмешались, чтобы защитить Риту или Алексея… но не ушли. Стояли, смотрели. Как-то туманно упрекнули Платонова… не попытались задержать…

Платонов захрустел пальцами:

– Вывод ясен: трусил, пока не собралась толпа, а тогда рискнул вякнуть. Так?

– Нет, гораздо сложнее… Вы, между прочим, не ответили на вопрос о кладбищенском деятеле.

– Он не стоит серьезного разговора.

– Не считаете Платонова опасным?

– Разумеется, нет. Не хотел же он убивать вашего Демина!

– Единственно, чего он хотел, это утвердить себя с помощью кулака. Что будет с Деминым, его не интересовало. Это – антисоциальность. Как она проявится, зависит у таких, как Платонов, скорее, от ситуации. Если бы всерьез обозлился – ударил крепче. Мог ударить и камнем и ножом – что попало под руку. Думаете, нет?

– Думаю, да, – с горечью согласился Власов. – Но, Пал Палыч, почему об интеллекте судят по максимально доступному для данного человека проявлению. О моральном же уровне – по минимальному. Это несправедливо! Гениальный ученый может в другой области изрекать глупости. Неважно. Но если кто хоть однажды сделал подлость – весь счет ведется от нее: вот на что способен!

– Занятная постановка вопроса. Выкрою время – размыслю. Пока же вернемся к вам. Что вас сюда привело? Откуда желание поговорить просто так?

– Допустим, мне нравится с вами беседовать.

– А серьезно?

– Ну, если хотите, я всегда должен четко понимать, в каком положении нахожусь. В данный момент не вижу, зачем вам нужен свидетель. Мне эта роль неприятна. У вас и так все имеется – и раскаявшийся злодей, и невинная жертва, и высоконаучный трактат, скромно именуемый экспертизой.

– А как насчет гражданского долга, Игорь Сергеевич?

– Не опускайтесь до уровня агитатора. Объясните свой интерес ко мне юридически.

– Вас излишне занимает процесс следствия.

– Интерес рассматривается как нездоровый?

– У каждого своя профессия. Зачем инженеру-энергетику углубляться в тонкости судебной психологии или теории доказательств?

– Красивые термины. Что осталось бы от вашей теории доказательств, если бы Платонов успел просто уйти? Пшик!

– А вы хотели бы, чтобы он ушел, а славный парень остался, как говорится, неотмщенным?

Тихо сделалось в кабинете. Власов пристально смотрел на эувфорбию.

То, что он произнес затем, было неожиданным и для Знаменского, и для него самого:

– Я… могу навестить этого Демина?

– Новая причуда. Чем вы маетесь, Игорь Сергеевич?.. И как давно?

– Не будем теперь!.. – отрицательно затряс тот головой.

– Завтра я собираюсь в клинику. Поедемте вместе.

Хуже всего, что Пал Палыч почти знал уже, чем мается Власов. Только отпихивался от своего знания в надежде, что ошибается.


* * *
Власов был утомителен и в молчаливом, и в разговорчивом варианте. И, чтобы не ехать вдвоем через город, Пал Палыч назначил ему свидание на станции метро, откуда путь до клиники занял у них всего минут пять. Дождь зарядил, и передвигаться надлежало стремительно.

Клиника обдала специфическими запахами и звуками, и Пал Палыч с облегчением подумал: «Слава Богу, Саша уже дома!»

В кабинете врача они застали старшего Демина с авоськой на коленях: подкормка сыну. Пал Палыч справился о состоянии Алексея.

– Сейчас как раз на осмотре – еще одного специалиста вызвали. Сижу вот, жду, что скажут… – понурился Иван Федотович. – Приходили его друзья по институту, у него, говорят, было необыкновенное видение. Видение, понимаете?..

– Да. Мало сказать – обидно. Хочу вас познакомить – Игорь Сергеевич, тот самый свидетель происшествия.

– О, здравствуйте! Демин. – И долго тряс его руку. – Спасибо вам от души, товарищ… Власов, да?

Тот с неудовольствием отнекивался от благодарностей. Демин горячо твердил правильные газетные фразы о важности наказания всякого рода нарушителей общественного порядка.

Вошел врач, пропустив вперед Риту:

– Сюда, пожалуйста.

Рита сказала общее «здравствуйте» и повернулась к врачу:

– Что сказал профессор?

– Пока шансы пятьдесят к пятидесяти.

Она ахнула и отшатнулась.

– Радоваться надо! – урезонил врач. – Значит, есть основания надеяться! – И обернулся к отцу: – Сейчас его привезут сюда. В палате уборка.

– Неужели он может совсем ослепнуть?! – в три ручья залилась Рита.

Демин сердито комкал в руках авоську и сверлил ее осуждающим взором.

– Рита… вы… не годится вам тут плакать! – повысил он голос.

– При Алеше я не буду, Иван Федотыч! – прорыдала та и вдруг уткнулась в его плечо.

Доверчивый этот, родственный порыв смутил его и привел в растерянность, но не растопил льда.

– Ну-ну… вы скоро утешитесь…

– Как я утешусь, когда я его люблю!!

«Без посторонних папаша наговорил бы ей резкостей. По его убеждению, «эта девица» неспособна любить».

– У вас к Демину серьезные вопросы? – обратился к Пал Палычу врач.

– Нежелательно?

– Держится он молодцом, но лучше покороче.

– Ясно. Сокращусь.

Дверь открылась, и на каталке ввезли Алексея. Глаза его были скрыты повязкой. Рита бросилась к нему, вытерев слезы, поцеловала.

– Алешка, я так соскучилась!.. Ой, опять уже колючий… Голова больше не болит? – в тоне ни малейшей плаксивости.

– Да нет, пустяки… В каком ты платье?

– В брючном костюме. Синем. Чтобы не смущать здешнюю публику.

– Подумаешь, пусть завидуют!

Завязался тихий (но слышный в небольшом кабинете) разговор, перемежаемый поцелуями, при котором присутствие посторонних решительно ни к чему.

Врач деликатно вышел. Знаменский подал Власову знак, предлагая тоже пока удалиться. Тот сделал вид, что не заметил, и с жадным вниманием смотрел на Риту и Алексея. Тогда и Знаменский остался. Иван Федотович обиженно застыл, не желая соглашаться, что он лишний.

А молодые были поглощены друг другом и не обращали внимания на окружающих. Алексей – по слепоте, Рита – то ли забывшись, то ли из принципа пренебрегая старомодными нормами скромности.

С горя забросив парикмахерскую, она выглядела еще моложе и – на вкус Пал Палыча – красивее. Прижавшись к Алексею грудью, таяла от нежности, светилась радостью.

Но вот схлынул напор чувств, в их воркование вторглась действительность:

– Я была у тебя на кафедре, принесла замечания по диплому.

– Молоток, попозже прочтешь мне.

– Алеша, профессор сказан, что ты будешь в порядке.

Алексей чуть отстранил ее и произнес спокойным крепким голосом:

– В данном случае важнее не то, что сказал профессор, а то, что говорю я. А я говорю «да». Во-первых, не намерен отказываться от удовольствия смотреть на тебя. А во-вторых, я, черт возьми, архитектор и должен видеть свои проекты!

– Ты – во-первых, черт возьми, архитектор.

– Не жаль уступать первое место? Ладно, так или иначе, я собираюсь быть в полном порядке… А нет, найду тебе кого-нибудь поприличнее.

– На кой шут он мне сдался! Я его… – она зашептала Алексею на ухо, оба засмеялись.

Опять был объявлен перерыв на ласки.

Власов – этакая верста коломенская в углу – наливался тяжелой темной думой. Демину-старшему сделалось вовсе невмочь.

– Между прочим, я вчера известила предков, что выхожу замуж, – с нарочитой небрежностью обронила Рита. – Слава Богу, объяснение заочное, без ахов и охов.

– Забыл, где они сейчас?

– В Африке, в этом… нет, все равно не выговорю.

– И не стыдно?

– Нет. По географии я всегда знала только одно: Волга впадает в Каспийское море.

Алексей погладил ее по щеке:

– Ревешь?

– Это от стыда за невежество.

– Слезы отменяются, слышишь? Потекут ресницы, красота насмарку… А с родителями все-таки неловко.

– Если помнишь, два месяца назад мне стукнуло восемнадцать. Могу участвовать в выборах, водить машину и вступать в брак.

Ошеломленный новой бедой Иван Федотович так громко сглотнул, что Алексей услышал.

– Кто тут еще?

Иван Федотович прокашлялся.

– Отец! Ты что же молчишь?

– Ладно-ладно, я потом, – пробурчал тот.

– Что еще за «потом»? Иди сюда.

Отец приблизился, вложил в ладонь Алексея свою руку.

– Здорово, старый партизан! Вы пришли вместе?

– Н-нет… Я прямо с работы…

– Лучше бы вместе. И вообще… у тебя иконки с собой нет?

– Какой иконки? – обомлел Иван Федотович.

– Эта дурочка официально сделала мне предложение. Может, сразу и благословишь?

Иван Федотович беспомощно потоптался: огромные Ритины глаза в мокрых ресницах (которые не потекли, потому что не были накрашены), счастливо улыбавшийся сын с белой повязкой поперек лица…

– Ты сначала хоть из больницы выйди, а тогда женись!

– Невеста, примем совет бывалого человека?

– Давай.

– Тут к тебе следователь, – нашел отец повод ретироваться.

– Да? Полно гостей.

– Здравствуйте, Алексей. У меня разговор на две минуты, – подал голос Знаменский. – Вы имеете право на гражданский иск к Платонову.

– То есть?

– Для возмещения понесенного вами ущерба. У него описано имущество.

– Да зачем, Пал Палыч? – изумился Алексей. – Не буду я заявлять никакого иска! На его деньги мне решительно плевать. Еще не хватало!

– В общем, я этого ждал и понимаю. Остальные вопросы на днях. Не буду мешать… Игорь Сергеевич, вы хотите что-нибудь спросить или сказать?

– Нет, нет… желаю здоровья и вообще счастья…

Алексей поблагодарил – не поняв, кого.


* * *
Напротив главной проходной Петровки, 38, через улицу, находилась стоянка такси.

С зарплаты на такси не поездишь, но сегодня в кармане у Пал Палыча лежала премия – раз. Они с Зиночкой спешили к Томину – два. Дождь прекратился, давая возможность пребывать под открытым небом – три. И потому они пристроились в хвосте довольно многолюдной очереди.

Она имела настроение добродушно-шутливое. У очередей ведь бывают разные характеры. Попадется, например, кто-нибудь склочный, заведет ругань с продавщицей или соседями, заразит остальных. И уже уйдет потом, и «зараженные» сменятся новыми людьми; но и новые продолжают ворчать и цапаться, сами не зная почему. А суть в «закваске», которую очередь получила и долго не может от нее избавиться.

Той, где оказались Знаменский с Кибрит, кто-то, наверное, оставил в наследство веселый, легкий дух. «Очередники» подтрунивали друг над другом, раскованно искали попутчиков для кооперации. Ожидание тяготило куда меньше, чем обычно. Те, кто выстраивался сзади, спустя короткое время тоже теряли равнодушную отчужденность горожан и «включались».

Вот двое подошли со скучными деревянными физиономиями. Глядь, через несколько минут начали беззлобно пикироваться:

– Женился бы ты, Валентин! Ведь уж избегался, из тебя скоро песок начнет сыпаться.

– Из тебя самого скоро посыплется!

– Да, но за тобой даже подмести будет некому!..

Коллективным развлечением служил пьяненький мужичок, которого шоферы не брали. Он был, однако, преисполнен оптимизма. Да еще грели его сердце две бутылки пива; он перехватывал их и так и эдак: мешали рукам, ибо все порывался приплясывать и петь. Тогда поставил их к столбу и в веселии забыл. Вдруг увидал и умилился:

– Гляньте-ка, гляньте! Бутылки-то мои какие у-ум-ные!

Опять покуролесил и опять умилился:

– А пиво стоит! Честно стоит!

И, присев на корточки, любовно поправил, чтобы смотрели этикетками в одну сторону.

Место стоянки было бойкое – возле ворот «Эрмитажа»; машины подкатывали часто. И скоро Пал Палыч и Зиночка покинули бодрую очередь.

…Если Маргарита Николаевна Знаменская славилась пельменями, то Тамара Георгиевна – украинскими забористыми блюдами. И стряпала всегда обильно, мало просто не умела. Квартира благоухала: на кухне и жарилось, и пеклось, и булькало, и дразняще обдавало пряностями.

Друзья обнялись. С некоторой бережностью, потому что левая рука Томина была еще на перевязи.

– Да бросьте, это для маминого удовольствия!

Зиночка сняла куртку, косынку. Томин выкатил глаза и обошел ее кругом, как выставочный экспонат.

– Да будь я и негром преклонных годов!.. – выразил он свое восхищение. – Ну, Зинаида!

Действительно, выглядела она замечательно. Пал Палыч не смог припомнить, видел ли на ней это платье, но последние недели Зиночка все хорошела и хорошела.

– Неужели полковник со стальными глазами? – грозно вопросил Томин. – Видишь, мама, что тут без меня! Моя нервная система в опасности! Зинаида цветет, как орхидея. Правда, я их не видал.

– Да весна же, Шурик. И ты – жив-здоров!.. Тамара Георгиевна, вам помочь?

– Нет уж, вас такую и к плите подпускать опасно.

– Для плиты или для меня?

Та посмеялась:

– Все почти готово. Расставляйте там тарелки.

Где в доме что, Зиночка знала. Своей волей достала самую парадную посуду.

Пал Палыч поинтересовался, что за книга раскрыта на кресле. Солоухин.

– Ты читаешь или мать?

– Представь себе, я. И с удовольствием. В наше время вдохновенно и всерьез описывать, как надо собирать грибы, как их жарить, солить и что ими закусывать – своего рода нравственный подвиг!

В дверь позвонили, Томин двинулся отпереть, но Тамара Георгиевна опередила, впустив пожилую пару: соседей с нижнего этажа. Женщина торжественно держала корзиночку с пучками укропа, салата и еще какой-то зелени.

– Мы только что с дачи и вдруг слышим – Александр Николаевич вернулся из госпиталя.

– Вернулся, вернулся.

– Поздравляю, Тамара Георгиевна!

– А-а, – сказал Томин, – здравствуйте. Я уже скучать начал – никто не напоминает про тапочки.

– Ой, что вы! Бывало, сидим по вечерам, а ваших шагов не слышно. И так не по себе, так не по себе… Я говорю: пусть бы уж топал, во сто раз лучше!.. У вас гости? Мы только поздороваться и… вот. Это вам, – протянула корзиночку.

– Неужели с собственной грядки?

– У нас теплый парничок!

– Тронут. Обожаю всякую травку.

Соседи ушли, Тамара Георгиевна засновала из кухни в комнату, принося пышущие жаром кушанья.

– Ведь только хорохорится, а на самом деле еще совсем не здоров, – приговаривала она. – Спит беспокойно, вскрикивает. А уже готов из дому на работу сбежать. Хоть бы вы на него повлияли.

– Пал Палыч, давай влиять, – подмигнула Зиночка. – Шурик, тебе кто разрешил вскрикивать?

– Это от скуки. Уже сил нет бездельничать!

– Раз в жизни можно отдохнуть, – «влиял» Знаменский.

– Не смеши. Уж чья бы корова мычала… Ох и поедим, братцы! А после попоем.

– Сашко, тебе нельзя утомлять легкие! – запретила Тамара Георгиевна.

– Ну, Паша споет.

– Если забудет про своего единственного ненаглядного свидетеля, – вставила Зиночка.

– Не поминай на ночь глядя. У меня от него изжога.

– Все в том же состоянии?

– Помяни мое слово, – прорек Томин, – однажды утром он придет и скажет: знаете, Пал Палыч, я сегодня всю ночь не спал, думал, и окончательно решил от всего отказаться!

– Да пропади он пропадом! Буду петь тебе все, что пожелаешь.

…Но пение не состоялось. После ужина, когда Тамара Георгиевна принялась за грязную посуду, до которой Зиночку тоже не допустила, та произнесла насторожившим Пал Палыча тоном:

– Я бы хотела кое-что сообщить…

– Слушаю. Или мы ждем Сашу? (Тот принимал чьи-то телефонные поздравления в соседней комнате).

– Да, Павел, чтобы уж сразу…

Пал Палыч всмотрелся в нее. Потупилась, какая-то тревожно-радостная.

Нет, платье было новое, не видал он ее в этом платье. И туфли новые. Вся новая.

Почему-то смутно стало на сердце от ее новизны.

– Что случилось? – гаркнул Саша за спиной.

– У меня короткая информация, – тихо сказала Зиночка. – Я выхожу замуж.

– С ума сошла! – воспротивился Томин всем существом.

– Ты тоже считаешь это помешательством, Павел? – обернулась она к Знаменскому.

Тот отрицательно покачал головой. Голос все же отказал.

– Нет, ты понимаешь, что ты делаешь? – негодовал Томин. – Была дружба, была нерасторжимая тройка! Как мы вместе работали!

– И останется дружба, останется тройка! И будем вместе работать!

Томин присвистнул:

– До нас ли теперь! Друзей покидают за порогом загса.

– Шу-урик! – с ласковой укоризной Зиночка взъерошила ему волосы. – Таких друзей не покидают. И я не представляю, чтобы мой муж не стал вашим другом тоже.

– Ее муж!.. – перекривился Томин. – Просто слышать не могу!.. Кто он наконец?

– На днях познакомлю.

– Видал, Паша? Мы даже не знакомы! Заводит роман, не спрося нашего мнения, не показав хоть издали! Я вот уверен, что он тебе не пара!

Возможно, Томин чуть-чуть утрировал свое огорчение. Но чуть-чуть.

А Пал Палыч переживал чувство потери. Уже окончательной. Год назад состоялось между ним и Зиночкой последнее интимное объяснение. Она, не обинуясь, признала, что есть кто-то… еще не наверняка… но она надеется, что тот самый, кто ей нужен. Знаменский не раз спрашивал себя – не ее – оправдалась ли надежда. Сегодня получил ответ. Знал, что к тому идет. И все-таки, все-таки!..

– Ладно, Саша, уймись, – сказал он вполне, как ему представлялось, невозмутимо. – Мать переполошишь.

Томин приглушил громкость, но не унимался:

– О, женщины! О существа, которые…

– Имеют обыкновение выходить замуж, – подхватила Зиночка, не скрывая улыбки.

– Паша, быстро мне рюмку коньяку! Внизу в книжном шкафу. Одной рукой неудобно… Спасибо. Это я за собственное здоровье… Значит, бесповоротно? Любовь, семья и прочее?

– Да что ты так уж раскипятился?.. Пососи лимонную корочку, Тамара Георгиевна унюхает.

– Во-первых, глубоко возмущен твоей скрытностью. Во-вторых, зол на себя: недоглядел. Ничего себе, сыщик! И, в-третьих, честно и откровенно ревную. Если уж приспичило замуж, почему не выйти за меня или Пашу?

– Ты не сватался.

– Убить меня мало.

Все это уже сбивалось на водевиль, и Пал Палыч предложил поздравить Зиночку по-человечески.

– Ррр… Сейчас не могу. Остыну – поздравлю.

– Ну остывай. Я пока позвоню.

– Постой! Были ЗнаТоКи. А теперь?

– Клянусь не менять фамилию.

– И на том спасибо, – буркнул он ей вслед.


* * *
Утро туманное, утро сырое. Граф порезал лапу о стекляшку. От вчерашнего пиршества тело тяжелое. От Зиночкиного счастья грустно. И опять, опять незваный Власов!

– Мешки под глазами, плохо спали, Игорь Сергеевич?

– Практически не спал. Я много передумал, прежде чем прийти.

– Всю ночь не спал, много думал и окончательно решил?.. – Паша как в воду смотрел.

– Да. Окончательно.

– Свидетель подает в отставку. Это я почти знал. Что же, рассказывайте.

– Не хочется говорить. – Он достал из кармана листок. – Прочтите.

«Старшему следователю Управления внутренних дел г. Москвы тов. Знаменскому П. П. Заявление. От гражданина Власова, проживающего… Я привлекаюсь в качестве свидетеля по делу Д. К.Платонова, который избил на улице человека. По этому делу я не могу быть объективным свидетелем, так как…»

Знаменский пробежал текст до конца, вздохнул, отложил. Все встало на свои места.

– В вашем заявлении нет главного, Игорь Сергеевич.

– Я написал все.

– Вы не написали, почему пришли. Ради кого? Ради себя, ради него, ради торжества справедливости?

Власов выглядел постаревшим, был серьезен, лишен стремления подкалывать следователя; отвечал добросовестно:

– Не терплю, если я кому-то обязан или должен. Ни отдельному человеку, ни обществу.

– Не честнее ли сказать: мне стало стыдно. Вы ведь, в сущности, пришли исповедаться.

– В отпущении грехов не нуждаюсь. Просто мой принцип – всегда платить по счетам.

– Э-э, бросьте, Игорь Сергеевич! Не такой вы рационалист, каким стремитесь выглядеть… Пожалуйста, могу зарегистрировать заявление, поставить входящий номер, и когда понадобитесь – вас вызовут. Устраивает? Насколько вижу, нет. Тогда вот как! – Пал Палыч разорвал листок и бросил в корзину. – Вам стало невтерпеж, и надо облегчить душу. Так что говорите.

Хруст пальцев.

– Неприятно.

– А мне? Ведь каждый день я призываю людей признаваться в чем-то постыдном и мучительном.

– У вас привычка.

– Все равно неприятно. Но нужно. И часто больше-то нужно не мне, а тем, кто сидит тут напротив.

– Я… все написал.

– Нет, этого мало. «Шесть лет назад совершил аналогичное преступление… о нем никому не известно…» Нам обоим нужно без канцелярщины, человеческим языком.

Власов беззвучно пожевал губами. Слов во рту не было.

– Давайте я начну за вас. Шесть лет назад цвела сирень, был вечер и теплый ветер трепал рыжие волосы красивой синеглазой девушки.

– Положим, вечер был прохладный.

– Прохладный ветер трепал рыжие волосы. Вы подошли и сказали: «Как жаль, что вы ждете не меня!» Она ждала другого.

– Да. Но многое было иначе, чем с Платоновым. Только вот постепенно…

– Прошлое смешалось с настоящим.

– Да, все стало казаться похожим. Иногда не мог отделять, где Платонов, где я сам… Та девушка напоминала Риту. И она мне… по-настоящему понравилась.

– А вы ей?

– По-моему, отбрыкивалась для вида. Мы почти познакомились, когда явился ее незваный защитник. Корчил из себя рыцаря, изображал, что имеет права…

Он умолк. Пал Палыч не стал понукать: теперь уж заговорил. Договорит. Власов тряхнул головой, освобождаясь от скованности в шее.

– Я был моложе, Пал Палыч. Общительней, остроумней. Женщины, случалось, увлекались не на шутку. Я мог рассчитывать, понимаете?

Знаменский покивал – чего не понять.

– И она вела себя как-то… нейтрально. Словно ждала, чем кончится. Как проявит себя ее приятель… Слово за слово, пошла толковища. Он замахнулся, я успел ударить первым… он отлетел на скамейку, стал сползать вниз… потекла кровь.

– Очень сильно ударили?

– Средне. Но… разводным ключом.

– Это плохо. Куда попали?

– В голову. Правда, удар получился скользящий. Девушка закричала. Ей померещился нож. Но это был разводной ключ. Немецкий, друзья в тот день подарили.

– Зачем ключ? У вас машина?

– Была… Разбил вдребезги, новую не осилил. Да, так вот тут девушка испугалась меня – что я с ножом. Отбежала. Это все произошло на скверике. Безлюдно. Она издали топала на меня ногами и обзывала… вероятно, справедливо. Тогда я ушел.

– Просто ушли… Совесть не пошаливала?

– Должен признаться – нет. С неделю тревожили звонки в дверь, ну, еще избегал бывать на том месте. Вот и все.

– А теперь-то – что все-таки вами движет, Игорь Сергеевич? Разыгрались ассоциации, воспоминания – ясно. Ясно, что вы защищали не Платонова – себя. Но что-то послужило же последним толчком для такого шага, как официальное заявление. Оно ведь чревато…

– Не толчок – обвал всего! Неужели вы не понимаете?! Все не так, как должно быть. Все оборачивается иначе. Одно за другим. Платонов оказался мелочью и трусом. Кого я выгораживал? К Демину чувствовал пренебрежение, а он – сильный характер. Его отец меня благодарит – за что?.. Рита вопреки элементарной логике житейской остается со своим Алешей. Все не так, как я привык считать!

Пережидая очередную паузу, Знаменский подумал, что все равно не понимает Власова. И не поймет до дна. Пусть смятение, переоценка ценностей. Но инстинкт самосохранения должен бы взять верх. Всю жизнь проживши эгоистом, скептиком (может быть, и циником), вдруг не перерождаются в покаянных праведников. Тут срок нужен немалый и многие жестокие уроки…

Но если цинизм был напускной? А эгоизм – следствие одиночества, отучающего заботиться о других? Понимает ли он и сам себя вполне, до конца?

– И вы еще, – снова заговорил Власов. – Я считал себя стопроцентно порядочным человеком, а тут увидел все с обратной точки, вашими глазами… К кому-то другому, возможно, не пришел бы.

– Как удачно, что подвернулся Пал Палыч! Добрый малый, всегда рад потолковать по душам. Нет, Игорь Сергеевич, не польстили вы мне своим доверием. Раз не пришли бы к другому, то чего стоит ваше раскаяние?

– Я не уверен, что раскаиваюсь. Еще не знаю… Дело в том, что я привык существовать в определенной системе координат. Иначе не умею. Сейчас прежние координаты сместились. Я потерял свою точку в пространстве. Нет опоры.

Пал Палыч смотрел в окно. Утро туманное, утро сырое. Зиночка выходит замуж. Граф будет часто резать лапы – тяжел, а кругом битые бутылки. Власов объясняет-объясняет – объяснить не может.

– Хорошо, Игорь Сергеевич, чего вы хотите от меня в вашем бедственном положении?

– Очень четко. По своим каналам выяснить – наверное, сохраняются архивы – каковы были последствия той драки. Мне это необходимо как отправной момент…

– Для иной системы координат, – усмехнулся старший следователь Знаменский, потерявший единственного свидетеля.

– И для самооценки… И вообще.

Пал Палыч набрал четыре цифры.

– Дежурного по МУРу… Аркадий? Привет… Нет, не про Томина. Подними, пожалуйста, сводки за 68-й год, вечер 18 мая… Записываешь? Меня интересует удар по голове тяжелым предметом. Потерпевший – молодой мужчина… В сквере у Никитских ворот. Полчаса хватит?.. Все это я понимаю, золотой ты мой и брильянтовый, но напротив меня сидит человек, который практически пришел с повинной. Либо я смогу отпустить его домой и он наконец уснет спокойно, либо… Да, 18 мая 68-го года. Травма черепа… Ну да, степень травмы… Разумеется, если жив. И у кого эта висячка. Спасибо, Аркаша, твой всегдашний должник.

Он положил трубку.

– Теперь будем ждать, Игорь Сергеевич. Но поскольку я на службе – время казенное. У меня полно писанины. Пересядьте, пожалуйста, с глаз долой на диван, иначе мне не сосредоточиться. Только держитесь правой стороны, посередке пружина торчит.

Диван скрипуче принял на себя долговязого седока. Пал Палыч занялся делом.

Через сорок пять минут, после многих иных звонков, трубка зачастила Аркашиным голосом, наскоро передала привет Томину и короткими гудками оповестила, что в МУРе хватает забот без мифических преступников шестилетней давности.

Не значилась в сводках драка у Никитских ворот ни с травмой черепа, ни без. Никто не заявлял о подобном происшествии. Потерпевший утерся и перетерпел свою ссадину без милиции…

Вот повезет же иногда, где вовсе не чаешь!

Уберег Пал Палыч свидетеля до суда. А Скопина избавил от позора перед райотделом.

Левин М. Граница

Автор много лет служил в пограничных войсках. Это дало ему возможность накопить большой фактический материал, который и лег в основу предлагаемой книги. Здесь есть все: и служебные собаки, идущие по следу, и выстрелы, и другие аксессуары приключенческой литературы. Но характерной особенностью «Границы» является показ пограничных будней. В центре внимания — воспитание солдат. С этим читатель познакомится в дневниковых записках «Из тетради». Рассказ «Был солдат...» — о судьбе демобилизованного пограничника.

В МЕТЕЛЬ НА КЫЗ-БАЙТАЛЕ (ПО ЗАПУТАННОМУ СЛЕДУ) Повесть


Глава первая СТО ТЫСЯЧ ПОЧЕМУ

Перехваченная кодограмма. — Инструктаж. — Воронков путешествует по карте. — Цифры отказываются говорить. — Надо верить в таланты. — Метеориты бывают разные, — Кто был на перевале Кыз-Байтал?
Полковник Константин Яковлевич Воронков привычным движением вскинул руку. Стрелки на светящемся циферблате показывали начало четвертого утра.

«А в Москве сейчас полночь!» — подумал он и шумно поднялся.

— Всё ясно, товарищи офицеры?

Начальник заставы капитан Демин и его заместитель по политической части лейтенант Ганиев ответили в один голос:

— Так точно, товарищ полковник!

Теперь они стояли тоже. Демин рядом с полковником, Ганиев у печки, в которой бушевало пламя. На его красивом смуглом лице выступили капельки пота.

Воронков вдруг нагнулся и подложил в печку поленья.

— Не замерзли бы...

— Для вас старались, товарищ полковник, — смутился Ганиев.

— Ну, спасибо, — усмехнулся тот. — А я грешным делом считал, что мне еще рановато на пенсию.

Он неторопливо подошел к вешалке, снял полушубок. Плотный, широкоплечий, Воронков не казался грузным. В нем угадывался человек сильный, мужественный, волевой. Простое, слегка одутловатое лицо его было непроницаемым. Ни следа волнения: сказывались привычка и характер. Офицерам передалось это спокойствие.

Они вышли проводить Воронкова к машине. В непроглядной тьме стонал и метался ветер, норовя залепить глаза увесистыми мокрыми хлопьями.

Полковник пожал офицерам руки.

— Ну, идите, идите. — И, усаживаясь в газик, сказал шоферу: — Поторопитесь.

— Домой? — спросил прикорнувший было за баранкой солдат.

— Домой, — подтвердил полковник.

— Часа через полтора будем.

— При ваших-то талантах? — подзадорил Воронков.

— Ладно, — весело ответил солдат. — Засекайте время, товарищ полковник.

Густая снежная завеса неохотно расступалась перед полосами света, бившими в одну точку из трех автомобильных фар. Водитель то и дело переключал скорости — дорога была извилистой и неровной.

Полковник набил табаком трубку. Не прикуривая, устало откинулся на сидение.

«Да, задачку задал этот Кыз-Байтал!» — подумал он про себя.

Всего несколько часов назад, а точнее в 22.00 по местному времени, на участке отряда засекли неизвестную радиостанцию. Передача велась шифром на ультракоротких волнах с перевала Кыз-Байтал, расположенного на стыке застав капитана Демина и майора Ступина.

Узнав об этом, Воронков немедленно выехал на место происшествия. Теперь он возвращался в штаб, проинструктировав начальников застав и убедившись в боевой готовности подразделений. Шоферу казалось, что он спит. На самом деле Воронков мысленно путешествовал по карте.

В районе перевала за каменистым гребнем, по которому проходила демаркационная линия, скалы обрывались под прямым углом. Дальше километра полтора шел покатый, «гофрированный» склон и снова — обрыв.

Вряд ли, — думал полковник, — кто-нибудь из-за рубежа станет взбираться сюда лишь для того, чтобы развернуть рацию. На той стороне это можно сделать в любом селении, сделать открыто, не ограничиваясь одной-двумя шифрованными фразами.

Значит, правильней всего предположить, что запеленгованный передатчик был привезен на Кыз-Байтал. Кем?! В течение дня здесь побывало множество машин. Снегопад помешал определить, останавливалась ли какая-нибудь из них на перевале. Но сколько прошло машин и какие, при некоторой сноровке можно было выяснить. А как разобраться с перехваченным кодом?


Этот же вопрос задавал себе майор государственной безопасности Безуглый.

Телефонный звонок вывел его из задумчивости.

— Майор Безуглый слушает.

— Зайдите ко мне.

Майор запер в сейф документы, положив в папку «Для доклада» один синий бланк. Этот бланк появился у него на столе спустя несколько минут после того, как замолчал неизвестный передатчик.

В кабинете своего начальника Безуглый застал в этот ночной час полковника Воронкова.

— Здравствуйте, Федор Иванович, — сказал Воронков.

— Здравия желаю! — Безуглый молча пожал руку полковнику и так же молча положил перед своим начальником бланк. Он был недоволен. Вечно эти воинские начальники торопятся. Тут мозги набекрень, а они... Вот сейчас Воронков будет спрашивать. Что отвечать?

Начальник отдела пробежал кодограмму и передал бланк Воронкову. Полковник запыхтел трубкой, углубился в чтение.

В две строки на бланке — цифры. Только цифры.

18    25    42    10    1    2    7    8    27    17    88

21    424    5    46    29    88

— По тому, как вы разбили их, — сказал Воронков, — нетрудно заметить, что все цифровые группы здесь разные, за исключением одной.

Безуглый кивнул.

— Да. Повторяется лишь восемьдесят восемь. В середине текста и в конце. Думаю, что это точка... Вот пока и всё, что могу сказать.

— Маловато, — заметил полковник.

— Да, маловато, — согласился начальник отдела.

Воронков снова задымил трубкой.

— Что же он запросил?

Безуглый задумался.

— Трудно сказать.

— При ваших-то талантах? — повторил любимую фразу Воронков.

— При чем здесь таланты? — вздохнул Безуглый.

— Они — всему делу венец, — уверенно вставил полковник. — Вот мы с заставы Демина знаете сколько добирались? Пятьдесят шесть минут...

— Я за такое время не разберусь. — Безуглому было не до шуток.

— Но в конце концов разберетесь, — поддержал полковника начальник отдела. — Не такие головоломки решали.

Безуглый промолчал.

— Желаю удачи, — сказал Воронков, прощаясь. — А если что-нибудь прояснится...

— Не беспокойтесь, — пообещал майор Безуглый. — Сообщим немедленно.

Воронков не ложился.

Так как же всё-таки объяснить появление неизвестного передатчика на Кыз-Байтале? Что это — острая необходимость, переходящая в риск, или дерзость уверенного в своих силах разведчика? А может быть, провокация?

Ветер ворвался в открытую форточку, зашелестел бумагами. Полковник придержал их. Некоторое время сидел не шевелясь. Отыскал едва заметную точку на крупномасштабной карте. Пристально всмотрелся.

Здесь, напротив участка второй комендатуры, по ту сторону границы, работает подозрительная экспедиция. Вот уже скоро месяц она разыскивает упавший в горах метеорит.

Полковник Воронков подошел к сейфу, вынул кипу газет.

«...Астроном Биксфорд предположил, что это был болид пятнадцатой звездной величины. Относится к спорадическим, т. е. одиночным метеорам», —

прочел он в одной из них.

В другой статье тот же Биксфорд рассуждал о роли метеоров в происхождении и развитии солнечной системы. И опять: болид... болид... болид...

— Да, орешек! — вслух сказал Воронков.

...Пограничники зорко наблюдали за кипучей деятельностью экспедиции. Полковник знал и фамилию ее руководителя: Фукс. Вилли Фукс. Уж не ему ли адресовывалась перехваченная кодограмма?

Так или иначе, пока ясно одно: в пограничной зоне, на советской земле, появился враг. Его нужно во что бы то ни стало найти и обезвредить.

Но кого заподозрить из десятков, а может быть и сотен людей, побывавших в этот день на Кыз-Байтале? И среди них ли нужно искать выдавшего себя разведчика?

Полковник знал, что органы государственной безопасности проверяют все машины и всех пассажиров, зарегистрированных сегодня на контрольно-пропускном пункте.

Но что это даст?

Глава вторая ПРОИСШЕСТВИЕ В ПУТИ

Дорога. — Девушка его мечты. — Собрание переносится. — Новые знакомые. — Обручев не любит балагуров. — Земляки. — «Смотри же внимательно в лица». — Ральф превышает власть. — «Чудак человек».
На этот раз вокзал не показался сержанту Николаю Обручеву таким уютным и приветливым, как две недели назад, когда скорый поезд привез его сюда, в Мурманск. Среди родных и друзей отпуск пролетел незаметно. Пора было возвращаться в часть.

Загудел электровоз. Состав вздрогнул, плавно тронулся с места.

Обручев стоял на подножке вагона в новой кавалерийской шинели, туго перетянутой ремнем, и махал зеленой фуражкой.

Мелькнули последние стрелки. Поезд набирал скорость...

Николай подолгу стоял у окна, вдыхал аромат весны. Правда, поля и леса были еще покрыты снегом. Но весна уже чувствовалась во всем: в почерневшей санной дороге, по проталинам на буграх.

Навстречу, грохоча, неслись составы с углем, нефтью, машинами. Оставались позади города, похожие друг на друга новостройками.

А вот и Волга, еще не сбросившая с себя ледяной панцирь...

Летит поезд, летит, и уже встречают его степи Казахстана.

На какой-то станции пропустили вперед эшелон, увешанный красными транспарантами. Из окон выглядывали молодые веселые лица.

Незнакомая девушка бросила Обручеву еловую ветвь, как мохнатую лапу. Он поймал ее, прижал к груди.

Вот бы сейчас — в тот поезд.

...И представил себе ковыльные степи. Через год он тоже — на целине. Встречает эту самую девушку.

«Вот неожиданность!»

«Неужели вы меня помните?» — спросит он.

А потом...

Кем он будет? Трактористом? Шофером? И она будет приходить к нему в степь...

Будет приходить? Она?!

Ну, конечно! Бывают же удивительные встречи...

Обручев не в силах был хранить свои мысли. На другой день он сказал соседу:

— Видел? — и показал на мохнатую еловую ветвь. — Знакомую встретил. На целину поехала. Меня будет ждать.

— Давай, давай! — ответил сосед и спросил как насчет воблы: аппетит не разыгрался?..

Наконец, дорога окончилась. Обручев подхватил чемодан и вышел на перрон. Сразу увидел пограничников с красными нарукавными повязками. Они проверяли документы. Приятное чувство до́ма охватило Обручева.

Он шел по выложенному плитами тротуару. Улицы петляли. Здания прятались за деревьями. Тянулись к солнцу стройные тополя, ласкали взор широкостволые чинары, змеей извивался карагач. А на горизонте виднелись горы. Они подковой надвигались на город. От них веяло свежестью, и Обручев подумал, что на заставе еще всё в снегу.

О том, что на границе тревожно, Николай узнал в комендатуре. Правда, никто ничего ему прямо не сказал, но он сразу почувствовал это по напряженному ритму жизни, который здесь царил. Кони стояли подседланными. Высылались усиленные патрули. На дверях клуба висело объявление. Вместо слова «сегодня» густой черной краской на нем было выведено: «переносится».

Обручеву не терпелось скорее попасть на заставу. Из комендатуры машина должна была пойти в горы лишь послезавтра. Получив разрешение воспользоваться попутной машиной, Обручев направился в автопарк и быстро договорился с диспетчером.

Вернувшись в комендатуру, он доложил дежурному, что всё в порядке. Рядом с дежурным стоял молодой солдат. Его чуть вздернутый нос был усыпан веснушками. Из-под белесых бровей смотрели озорные глаза. В левой руке он держал поводок. К ноге прижималась овчарка. Обручев хотел погладить ее по серой с черными переливами шерсти. Овчарка предостерегающе ощерилась и показала клыки.

— Ну, вот и познакомились, — усмехнулся дежурный. — Рядовой Зубарев направляется к вам на заставу. Может быть, поедете вместе?

— Конечно! — сказал Обручев, не задумываясь.

Пограничники подошли к диспетчерской, когда первые машины уже выезжали из гаража.

— Эй, подожди! — крикнул Обручев, поднимая руку. Две машины проехали мимо.

— Не торопись, сержант, — к Обручеву подошел шофер и представился: — Игнатюк. — Он протянул руку. — Давай ко мне в кабину. Я с бензовоза.

— Нет уж, мы — вместе! — ответил Обручев.

— Дело, конечно, хозяйское, — Игнатюк улыбнулся. — А я думал: зашибу на четвертинку... Шучу, конечно.

— Давай, давай, Игнатюк! — заторопила его диспетчер. — Не задерживай!

Другой шофер подогнал машину к воротам.

— Привет, Зиночка! — сказал он диспетчеру и, заметив пограничников: — Прошу, дорогие гости. Довезу мигом. А для бодрости прихватим «горючего».

Обручев не любил балагуров. Ответил сдержанно:

— Нам, например, не потребуется. А вы, если привыкли «заправляться» по дороге, пожалуйста.

Водитель захохотал.

— Проезжай, Калачкин, проезжай!.. Петя, кому говорю! — оборвала диспетчер и остановила следующую сзади машину. — С мужем моим поедете, — сказала она. — Садитесь, товарищи.

Шофер — здоровяк в клетчатой ковбойке, лет тридцати пяти — открыл дверцу.

— Залезай, паря.

Зубарев с овчаркой забрался в кузов. Обручев хотел было сесть в кабину, но передумал и тоже полез в кузов.

Диспетчер озабоченно сказала мужу:

— Осторожней, Махров!

Он кивнул ей и сделал знак отойти.

Грузовик медленно пересекал старый город с узкими кривыми улицами и доживавшими свой век глиняными дувалами. Пришлось делать крюк, потому что впереди расширяли и асфальтировали мостовую. Наконец вырвались на шоссе и помчались навстречу горам, окутанным утренним туманом.

— Вы никогда по этой дороге не ездили? — Обручев испытующе посмотрел на солдата.

— Нет, а что?

— Да повезло вам... Наша застава лучшая в части.

— Ну-у, хо-ро-шо!.. — произнес солдат, окая и растягивая слова.

— Вы северянин? — спросил Обручев.

Зубарев кивнул.

— Значит, земляки.

— А вы откуда? — спросил солдат.

— Есть такой незамерзающий порт в нашем Союзе...

— Мурманск! — догадался Зубарев.

— Да, Мурманск, — подтвердил Николай.

— Так ведь и я оттуда! — обрадовался Зубарев, но неожиданно стал серьезным: — У меня отец кочегарил на «Медузе». В сорок третьем погиб... А ваш отец, товарищ сержант, тоже моряк?

— Был... Капитаном был. И тоже погиб...

Наступило молчание. Зубарев погладил овчарку. Пес положил морду ему на колени.

— У вас никого не осталось на севере? — спросил немного погодя Обручев.

— Невеста, — живо отозвался Зубарев. И смутился: — Хотите покажу фотокарточку?

— Симпатичная, — сказал Обручев. — Как зовут?

— Люба.

— А в медальончике у нее кто?

— Это я там замаскировался.

Жизнь в труде — все, для чего живет человек, для чего прилагает усилия, энергию, знания. Но жизнь в труде не может существовать только для самого труда. Всегда человека вдохновляет любовь.

Об этом подумал Обручев, держа в руках фотографию Любы, и вспомнил девушку, подарившую ему лесную ветку.

В трудной пограничной жизни в сердце солдата всегда хранится образ любимой. Несет ли он службу или отдыхает после наряда, она всегда с ним. Он чувствует ее рядом, хотя между ними, может быть, тысячи километров. Он старается быть зорче всех, смелее всех, сильнее всех, чтобы она могла гордиться им, чтобы ждала его.

Так думал Обручев.

Зубарев бережно спрятал фотокарточку и спросил:

— Товарищ сержант, а вы задержания имеете?

— А что?

— Да вот мне не везет. Два раза был на стажировке, и всё впустую.

— Успеешь еще, — пообещал Обручев, незаметно переходя на «ты». И, не отвечая на вопрос, кивнул в сторону овчарки: — Как кличка?

— Ральф.

— Хороший пес...

Обручев не договорил. Шофер резко затормозил. На дороге стоял патруль. Старший заглянул в кузов.

— Сержант Обручев возвращается из краткосрочного отпуска, — доложил Николай. — Рядовой Зубарев направляется согласно предписанию.

— Документы!

Обручев полез в карман. Ральф зарычал и без Зубарева не позволил ему вытащить руку обратно.

Всё оказалось в порядке и у пограничников и у шофера.

— Можете следовать дальше, товарищ Махров, — сказал старший патруля, возвращая документы.

Обручев достал из полевой сумки большой кусок сахара, бросил Ральфу. Овчарка вильнула хвостом и вопросительно посмотрела на хозяина.

— Можно, Ральф, — разрешил Зубарев.

Ральф осторожно взял зубами сахар.

— Брось! — резко приказал Зубарев.

Ральф послушно положил сахар и отвернулся от него. Солдат погладил собаку, поднял кусок и сам протянул Ральфу. Овчарка взяла, и было слышно, как на клыках хрустнул сахар.

— Брось! — опять сказал Зубарев.

Ральф сейчас же выплюнул раскрошившийся кусок.

Обручев не выдержал:

— Хватит мучить собаку.

Зубарев засмеялся:

— Ешь, Ральф!

Обручев прислонился к кабине, закрыл глаза.

— Чем так сидеть, давай лучше споем нашу пограничную, — сказал он и запел:

Смотри же внимательно в лица,
И зоркость буди каждый час.
Запомни, товарищ, граница
Лежит перед каждым из нас.
Припев они спели вместе:

Граница, граница любимой страны!
В дозоре, граница, родные сыны...
— Эй стой!
— Кто идет?
— Кто идет?!.
— Не пройдет!..
Дорогу обступали горы. Казалось, протяни руку — достанешь. Но прошло еще немало времени, прежде чем машина подъехала к ним вплотную.

Теперь поднимались по серпантину. С каждым километром пути все реже попадались деревья. Зато все чаще и чаще хрустел под колесами снег. Сперва он лишь кое-где покрывал шоссе чуть заметной серебристой пылью, потом лег небольшими причудливыми островками и, наконец, когда грузовик с протяжным ревом вскарабкался на перевал, сплошной белой пеленой повис в воздухе. Шофер выключил мотор и вылез из кабины.

— Что случилось? — спросил Обручев, спрыгивая на землю. — А, хорошо! — воскликнул он, расправляя плечи. — Надо цепи надеть.

— А для чего я, по-твоему, машину остановил? — усмехнулся Махров. — Эй, паря, — сказал он солдату, — сбрось цепи, под скамейкой лежат. — И, не дожидаясь, сам полез в кузов.

Ральф зарычал.

— Не беспокойся, свое беру. — Махров протянул руку к цепям.

Ральф бросился на него.

— Назад! — крикнул солдат, перемахивая через борт. Но шофер уже лежал на снегу. Ральф наступил ему передними лапами на грудь. Не давал пошевельнуться.

— Ко мне! — приказал Зубарев.

Пес неохотно повиновался.

— Вставайте, — разрешил пограничник извиняющимся тоном.

— А... а можно? — переспросил Махров, осторожно поднимаясь. — Поди-ка ты, зверь какой! — растерянно промолвил он, пытаясь улыбнуться.

Зубарев погладил Ральфа. Овчарка успокоилась.

— А впрочем, я сам виноват, — сознался Махров, с опаской проходя мимо собаки. — Ребята, поднажмем!

— А ну! — подхватил Обручев, до сих пор молча наблюдавший за всей этой сценой. Он работал легко, с удовольствием, подставляя разгоряченное лицо ветру.

— Почему не уследил за Ральфом? — строго спросил Обручев, когда машина, гремя цепями, тронулась с места.

— Виноват, товарищ сержант, — ответил солдат. — Я за цепью нагнулся, а он в это время...

— Смотри, чтобы такое больше не повторялось, — категорически предупредил сержант.

Дорога сделала петлю и, нырнув под отвесную скалу, побежала вниз.

«Странный парень, — подумал Обручев о шофере. — Другой бы стал ругаться, а этот ничего... Извиняется... Чудак человек!».

Глава третья ДЖИМ КЕНТ ПОЛУЧАЕТ ЗАДАНИЕ

Где-то за океаном. — Катастрофа в Канзас-Сити. — Разговор с боссом. — Тренировка. — Часы с секретом, — Метеоритная «экспедиция» действует.
Человек с генеральскими погонами на темно-сером кителе, не отрываясь, смотрел в одну точку. На столе — ноги в свободных ботинках. Он думал. Думал уже давно. Перебрал в памяти два-три десятка фамилий своих подчиненных. Решать опрометчиво было нельзя. Дело касалось советской России.

Было что и ему вспомнить. Он изучал Россию с двадцатых годов. Служба в военной миссии, окончившаяся высылкой из Москвы за неблаговидные дела, ставилась в пример его сослуживцам. Да, теперь он считался крупным специалистом по России!..

Генерал шумно выдохнул воздух. На его звонок вошел офицер с рыжим пушком на сосредоточенном лице.

— Принесите дело... — потребовал генерал, называя номер.

Он открыл папку. С портрета на него смотрели холодные глаза. Длинные льняные волосы перехвачены резинкой. Прямой нос. Тонкие губы...

Мистер Кент. Сын разорившегося фермера, завистливый и алчный Джим Кент. Гангстер, работавший в автомобильной фирме. «Специалист» по самоубийствам. «Если нужно поскорей получить наследство, мистер Кент к вашим услугам. Полная имитация самоубийства!». Бойкая профессия однажды окончилась пожизненным заключением. Профессиональные навыки Кента послужили лучшей рекомендацией для одного из отделов Центрального разведывательного управления.

Из тюрьмы он написал родителям, что надеется скоро их увидеть, ибо его судьбой заинтересовались. Но свидеться с родителями не пришлось.

Через несколько дней газеты сообщили: Джим Кент погиб во время автомобильной катастрофы на пути в родной город. Его машину нашли на восточном берегу Миссури, недалеко от Канзас-Сити.

Смятая машина валялась на боку, повиснув передними скатами над обрывом. Водительская кабина была открыта. Обезображенное тело Джима нашли спустя неделю в нескольких километрах от места аварии. Родители, горько оплакивая сына, похоронили его в фамильном склепе.

После инсценированной катастрофы Джим попал в секретный колледж.

Началась учеба. Кент стал метко стрелять, ездить верхом, боксировать, поднимать тяжести. Природный ум и профессиональная сообразительность скоро сделали его одним из лучших учеников. Он научился изготовлять фальшивые документы, прыгать с парашютом, голодать, не выдавать своих чувств. Настойчиво и упорно овладевал русским языком.

После окончания колледжа Кенту повезло. Война позволила ему не только ближе изучить русских, но заработать награды и деньги. Это тоже сопутствовало успеху. Правда, он вовсе не собирался всю жизнь подвергать себя опасностям и лишениям. В банке был. открыт счет. Он ждал дня, когда его сбережения станут настолько солидными, что можно будет перейти к спокойной, оседлой жизни.

...Агента провели в кабинет генерала.

— Джим Кент, босс! — отливающие желтизной глаза его были непроницаемы.

Генерал оценил спокойствие агента и подумал, что не ошибся в своем выборе.

— Ваш отец был фермером?

Кент едва заметно кивнул:

— Да, босс.

— И вы, конечно, хорошо знаете сельское хозяйство?

Этот вопрос заставил агента неопределенно пожать плечами.

— Ясно, кое-что знаете. Остальное почерпнете из литературы, которую вам сегодня же доставят. Всё изучайте тщательно. Отныне вы — русский агроном.

Кент по-прежнему оставался равнодушным, но генерал знал: его слушают внимательно. И, еще не называя конкретного задания, определил сумму вознаграждения. Как ни скрытен был Кент, однако величина этой суммы потрясла его. Чуть дрогнула бровь. А, может быть, показалось?

Генерал не спускал с него глаз. Молодец. Здорово себя ценит. И завидное спокойствие. Да, конечно, он выполнит задание. Должен выполнить, иначе у него будет много неприятностей. Очень много. Если, конечно, черную черту в списке можно назвать всего лишь неприятностью.

Кент между тем продолжал смотреть в глаза собеседника, вовсе не пытаясь прочесть его мысли. Он стоял в спокойной позе, ожидая, что еще ему скажет босс.

Но генерал больше ничего не добавил. Он положил руку на стол, ладонью вверх, что означало: разговор окончен.

Бесшумно открылась дверь. Агент повернулся и вышел из кабинета.

В юности Кент кое-что смыслил в сельском хозяйстве, когда вместе с отцом работал на ферме, и теперь быстро и с увлечением овладевал своей новой «профессией». Он занимался по русским учебникам. На практике постигнув, как много значит «войти в роль», старался во всем разобраться тщательно, не забывая мелочей. Особенно много внимания он уделял газетам, чтобы быть в курсе событий, которыми жила в эти дни далекая и чуждая ему страна.

Он в совершенстве усвоил новую тайнопись, зазубрил адреса. Все это он проделывал в специальных разведывательных школах, вначале близ Вашингтона, а затем на севере страны. Там он ходил на лыжах по шесть — восемь часов в сутки. Взбирался на головокружительные кручи, стремительно летел вниз, прыгал с трамплинов, падал, ушибался, ломал лыжи...

Потом его снова доставили к генералу. Тот показал ему не совсем обычную ампулу и карандашом обвел кружок на карте советской России, в районе освоения целинных земель.

Неприятный холодок пробежал по телу Джима Кента. Но генерал уже протягивал ему чек, и агент понял, что отказываться невозможно.

— Я слушаю, босс.

— Здесь бактерии, — разъяснил генерал, пряча ампулу. — Специально для вас, — он сделал ударение на слове «специально» и повторил: — Специально для вас их вывели наши ученые. Один грамм этих бактерий, внесенный в почву, катастрофически размножаясь, сделает ее бесплодной... Смотрите на карту...

Теперь агент знал, какое ему предстоит дело: проникнуть на целину.

Но это была лишь часть задания. Главное — вербовка и получение подлинных советских документов.

— Я буду туристом, босс? — безразлично спросил Кент, имея в виду путь, каким его забросят на советскую землю.

Генерал отрицательно покачал головой.

— Понимаю: меня включат в состав какой-нибудь миссии?

Молчание.

— Самолет?

— Нет, — сказал генерал. — Вы перейдете границу на лыжах.

Кент вспомнил недавние тренировки и пожурил себя за недогадливость.

— Я знаю финский язык, — заметил он, желая угодить начальству.

— Хорошо, — сказал генерал. — Но на этот раз он вам не понадобится.

Кент промолчал, не желая показать, что сбит с толку.

— Вы пойдете через горы, — не спеша уточнил генерал.

— Да, босс! — хладнокровно произнес Кент.

— Еще раз смотрите. — Палец генерала потянулся к карте. — Вы пойдете здесь...

Джим Кент понял, наконец, почему ему так много платят. Он знал, чем рискует и повертел в руках только что полученный чек. Генерал успокоил:

— Сумма в десять раз большая ждет вас по возвращении.


Моросил дождь, предвестник скорой весны. Снег, впитывая влагу, чернел и оседал.

За океаном заканчивались последние приготовления.

Джим Кент познакомился со своим будущим компаньоном — Горевым. Ему показали его в глазок на дверях мрачной, как тюремная камера, комнаты. Принимались все меры предосторожности. Только в определенном месте и в условленный час помощник узнает своего шефа.

Несмотря на короткое «свидание», Кент хорошо запомнил гибкого человека с красивым, словно выточенным лицом. Показалось даже, что когда-то уже виделся с ним. И натренированная память сразу воспроизвела, где это было: Варшава, тысяча девятьсот сорок четвертый год. Советская Армия подходила к городу. Они встретились на аэродроме после колоссального взрыва, который Горев (тогда эсэсовец Курт Бергер) произвел по приказу немецкого командования.

Джим остался доволен помощником: это был отчаянный парень.

А вечером ему принесли мишень, продырявленную в середине. Кент легко определил, что одну дырку проделали в мишени пять пуль. Так стрелял Горев.

Часом позже состоялась последняя встреча с генералом. В его глазах Джим Кент ясно прочел, что задание обязательно должно быть выполнено.

Генерал в свою очередь увидел в спокойном взгляде агента, что тот либо справится с поручением, либо умрет.

— Вы нам нужны, — неожиданно мягко сказал генерал, — поэтому берегите себя. А теперь... — Он протянул Кенту золотые часы «Победа». — Поставьте стрелки на четверть седьмого... Вот так... Слегка надавите на корпус... и сдвиньте стекло влево.

В открывшемся пазе Кент различил ампулу.

Агента решили забросить через горы, откуда поступали утешительные известия от Фукса. Эти известия тщательно изучал Хьют, лысый человек с огромной головой. Ему было поручено руководить намеченной операцией.

Завертелась сложная разведывательная машина. На всем пути Кента выстроилась шеренга сообщников. Но самая ответственная задача выпала на долю Фукса.

...Он лежал на топчане и одну за другой курил сигареты. Хьют предупредил, что наступает час решительных действий и в случае успеха Фукс получит полковничьи погоны. Для этого стоило потрудиться.

Вилли Фукс вспомнил свой недавний разговор с Хьютом. Когда-то они вместе росли, были друзьями, а теперь Хьют по должностной лестнице ушел далеко вперед.

— Итак, ты снова поедешь в Азию, — говорил Хьют, — но уже не на тридцать восьмую параллель... Стране, где ты будешь работать, мы недавно выдали безвозмездную субсидию. Как видишь, дружище, контроль за экономикой страны, в которую ты попадешь, установлен. Подчеркиваю все это, чтобы ты не чувствовал себя одиноким на новом месте. Понимаешь?

Хьют подробно рассказал, как нужно себя вести в чужой стране, назвал явки.

— Главное, действуй решительней, — сказал он на прощание. — Ищи старых басмачей, они помогут. Для достижения цели любые средства хороши. Ты ведь опытный разведчик, Вилли, и мне ли тебя учить? А советскую границу и в этом месте нужно прощупать. Экспедиция за пропавшим болидом — прекрасная маскировка. В горах недавно упал метеорит. Постарайся найти. Понимаешь?..

Потом была необозримая, раскинувшаяся на сотни километров морская ширь.

Поблескивали на солнце белесые буруны. Теплоход, рассекая их, шел полным ходом. Фукс стоял на палубе и смотрел вдаль. Что ждет его впереди?

И вот — незнакомая земля. Свежий номер газеты, еще пахнущий типографской краской. Черным корпусом набрано:

«Наш народ верен мирной политике и желает установления дружественных отношений со всеми народами мира...»

Фукс порвал газету и выругался.

Да, черт возьми. Дела вовсе не так блестящи, как расписывал Хьют.

Утомительная дорога в горы — и никого, с кем можно было бы отвести душу.

С членами «экспедиции» Фукс познакомился позже. Для каждого из них установил обязанности и предупредил, что будет требователен.

«Экспедиция» развила кипучую деятельность. Она лазила по горам, что-то искала, попутно продавала местному населению виски, жевательную резину, а тайком фотографировала, и каждый час, каждую минуту наблюдала за советской границей. Всё казалось было в порядке.

Но, получив секретный приказ, Фукс задумался. Значит, очень большой человек должен был перейти границу, если ему, майору Фуксу, обещаны полковничьи погоны.

Глава четвертая ЗАСТАВА В ГОРАХ

Гебридзе рассуждает и немного завидует. — Машины останавливаются у шлагбаума. — Махров хочет отпустить усы. — В кабинете капитана Демина. — «Это твой дом, Зубарев». — Встреча друзей.
Горы окружали долину. За первой цепью вершин поднимались другие, еще более высокие и неприступные. Невозможно было определить, где они расступались, пропуская змейку шоссейной дороги.

Прижимаясь к скалам, белела обнесенная дувалом пограничная застава. Ветер трепал алое полотнище, прикрепленное к металлическому шпилю. Перед воротами — старательно выложенная из камней пятиконечная звезда. Чуть дальше — дорога, прегражденная полосатым шлагбаумом. У шлагбаума часовой — ефрейтор Гебридзе. На нем меховой полушубок и ватные брюки, заправленные в валенки.

Проверив сигнализацию, Гебридзе зашагал от ворот к шлагбауму. Туда и обратно...

Глаза скоро привыкают к темноте. Часовой различал громады гор. Как всегда, они казались ему ссутулившимися, ко всему безразличными. Он любил свои горы — веселые, заросшие лесом. А здесь были камни. Одни камни.

Ветер вздыбил снег. Гебридзе отряхнулся, провел ладонью по верхней губе и, нащупав щетинку усов, усмехнулся. «Настоящий мужчина! — скажет отец».

Подумал вслух:

— В Очамчире сейчас тепло...

И представил террасу, оплетенную виноградником, море, отца, выгружающего корзину камбалы.

...В Очамчире Гебридзе окончил среднюю школу, работал в колхозе. Оттуда его призвали в армию и направили на границу, где почти круглый год лежит на вершинах снег. На заставе Гебридзе возмужал и даже, совсем недавно, стал отращивать усы.

Сзади послышались шаги. Часовой узнал старшину Каримова и дежурного по заставе ефрейтора Петренко.

Каримов дослуживал срок и собирался домой. Недавно в районном центре он выиграл скачки. Выиграл к великому огорчению местных всадников, претендующих на звание чемпиона. Участвовал в скачках и он, Гебридзе, но в Очамчире люди лучше управляли парусом.

«Джигита из меня не получилось, но это не самая большая беда на свете! — рассуждал философически настроенный часовой. — Хотя не мешало бы...».

Выиграй скачки он, Гебридзе, а не Каримов, то он, Гебридзе, ловкий парень с такими красивыми усами, сделал бы то же самое, что и старшина. А Каримов всегда был на высоте положения в прямом и переносном смысле.

Когда стройная девушка, чьи косы трижды обвивались вокруг тюбетейки, поднесла победителю шелковый платок... А девушку, это ведь не секрет, звали Гульджан, и она была настолько хороша, что ей могли позавидовать все девушки на всем побережье от Сухуми до Батуми... Словом, когда Каримов получил подарок, он не ударил лицом в грязь и, как настоящий джигит, опустил перед Гульджан своего коня на колени. Девушка вспыхнула и не нашлась, что сказать. А старики кивали головами в знак своего одобрения. И тогда взволнованный старшина поднял коня, сделал круг почета и галопом умчался. И вся земля, все горы дрожали от топота.

Читатель уже понял, что ефрейтор Гебридзе обладал редким даром рисовать картины и представлять действительность во всей присущей ей красоте. Тем не менее, он оставался часовым, и когда к нему подошли старшина и дежурный, доложил, что никаких происшествий нет.

Он обратил свой восторженный взгляд на Каримова, а тот долго всматривался в даль, где затерялась в снегу шоссейная дорога.

— Продолжайте службу, — сказал старшина часовому. И дежурному: — Пойдемте, Петренко.

Когда вернулись на заставу, дежурный предложил:

— Видпочивайте, товарищ старшина. Дила больше нэма.

Каримов нагнулся, стряхнул снег с валенок.

— Пожалуй, лягу, — согласился он и, уже открываядверь в казарму, добавил: — Только не забудьте разбудить меня, если приедет Обручев.

В канцелярии горел свет. Значит, начальник заставы еще не ложился. Петренко зашел в дежурную комнату, посмотрел на часы. Скоро смена...

Гебридзе откинул задравшийся воротник полушубка. Прислушался. Издалека донеслось тарахтенье мотора. Ефрейтор повернулся лицом к ветру. Слух не обманул его. Бледная полоска света выскользнула из серой, клубящейся массы, становясь все шире и ярче.

Он подошел к шлагбауму, нажал сигнальную кнопку. В дежурной комнате раздался звонок. Ярко вспыхнула красная надпись

«Пост № 1».

Когда облепленная снегом машина затормозила у шлагбаума, рядом с Гебридзе уже стоял Петренко.

Грузовики двигались медленно. Останавливались перед заставой.

Пограничники быстро проверяли документы. Многих водителей они хорошо знали.

«А, Игнатюк, ну как, полным-полна коробочка?»

Раз подъехал бензовоз, значит, скоро конец колонны. Третий год ездит по тракту Игнатюк. Обязательный человек: папиросы привезет и письма пограничников доставит на «большую» землю.

А вот Петр Калачкин...

Этот предъявил документы, и пока пограничники производили досмотр, стал натирать снегом уши. Знал ведь, что рейс будет трудным, а всё-таки поехал в своей кепочке. Он в ней зимой и летом. Правда, натирать уши снегом, пожалуй, не следовало. Он не замерз. Не водой была наполнена его фляга, спиртом. И прикладывался к этой фляге он довольно часто.

Еще одна машина затормозила у шлагбаума. Гебридзе и Петренко подошли к водителю.

— Ваши документы.

— Ребята! — окликнул их выпрыгнувший из кузова пограничник.

Петренко направил на него фонарик.

— Да это же Обручев! — воскликнул он обрадованно.

Махров, не выключая фар, вылез из кабины. Гебридзе проверил его документы и молодецки погладил усы.

— Лихой казак! — не сдержал улыбки Махров.

Гебридзе насупился.

— А ты не обижайся, — сказал Махров примирительно. — С усами как-никак потеплей. Я, пожалуй, тоже отращу. — И кивнул пограничникам: — Счастливо!


Приехавшие зашли в сушилку. Петренко добавил в умывальник воду.

— Ну, что нового? — спросил Обручев.

— Зараз старшину подниму, — спохватился дежурный.

— Ему в наряд? — Николай обрадовался возможности хоть несколькими словами переброситься с другом.

— Нет.

— Так зачем же будить?

— Приказав побудку произвести, как только вы...

— Не надо, зачем? — запротестовал Обручев. — Все равно сейчас пойдем к капитану

Он привычным движением, двумя большими пальцами расправил ремень и придирчиво, уже по-начальнически, с головы до ног осмотрел Зубарева.


Капитан Демин что-то писал.

Зубарев с любопытством осматривал комнату. Окна занавешаны толстыми шторами. Шкаф с книгами. Этажерка. На ней два серебряных кубка — спортивные призы. Сейф. Портрет Ленина. На стене — занавеска, скрывающая, как правильно догадался Зубарев, карту пограничного участка.

Начальник заставы поднял голову. Поредевшие каштановые волосы тронуты на висках едва заметной сединой.

Он вышел из-за стола и, сделав несколько шагов, остановился посередине комнаты. Внимательно выслушал рапорт Обручева.

— Отдохнули?

— Так точно, товарищ капитан.

— Как доехали? — спросил Демин Зубарева.

— Спасибо, хорошо. На попутной. Шофер — гражданский. Махров по фамилии...

Капитан улыбнулся:

— Ну, молодцом. Располагайтесь и чувствуйте себя как дома. Здесь теперь ваш дом... Ефрейтор, — приказал Демин ожидавшему у дверей дежурному, — проводите товарища в казарму... Обязательно накормить и хорошенько! — Он повернулся к Зубареву: — Наверное, проголодался с дороги?

— Никак нет! — поспешно ответил солдат. — Я сыт... Собаку надо покормить, товарищ капитан.

— Да, да, конечно, — сказал Демин. — Идите. Ефрейтор Петренко обо всем позаботится...

— Дома в порядке? — спросил капитан Обручева.

— В порядке! — И сержант начал обстоятельно рассказывать.

Демин слушал внимательно, а когда Обручев стал повторяться, заметил с улыбкой:

— Ну, идите отдыхать. Успеем еще поговорить.

В казарме, как всегда, тепло. Вдоль стен, прижавшись друг к другу, койки и тумбочки.

Обручев остановился у крайней койки. Раскинув руки, посапывая, спал старшина Каримов. Преодолев желание разбудить друга, Обручев откинул одеяло на своей кровати. Чьи-то сильные руки схватили его сзади.

— Не хочешь будить, да? — зашептал Каримов в самое ухо.

— Рашид! — обрадовался Николай.

— Т-сс! — остановил его старшина, сжимая в объятиях. — Всех разбудишь... Пошли ко мне в каптерку. Я выспался.

Друзья на цыпочках вышли из казармы.

— Ну, выкладывай! — заторопил старшина, пристраиваясь на старых матрацах.

— Подожди минутку...

Николай вышел и тут же вернулся с чемоданом в руке.

— Что там еще? — пробурчал старшина.

— Так ведь ты говоришь: выкладывай, — ответил Обручев.

Он открыл чемодан.

— Вот портсигар.

— Кому?

— Ну, допустим, тебе.

— Зачем?

— Ну, считай на память...

— Так ведь я не курю. Чего мудришь, Колька?

— Ладно, не сердись, — миролюбиво заметил Обручев. — Это я Резникову. А тебе вот джемпер... Не спорь. Мать послала...

В эту ночь друзья так и не заснули.

Глава пятая «СТАРЫЙ БУКИНИСТ»

Книголюб Тихомиров. — Алексей Петрович углубляется в чтение. — Часы отсчитывают минуты. — Жизнь под личиной. — Яд действует мгновенно. — Представим, что он говорит правду. — Майор Безуглый разговаривает с майором Безуглым, — Почему повторяется «88»? — Поиски системы.
Горы и тополевые аллеи. Глиняные кибитки, кучно сбегающие к реке. Двухэтажный универмаг за мостом. Новый жилой квартал рядом с железнодорожной станцией. Базар — скучный зимой и оживленный во все остальные времена года — с лотками, навесами, павильонами, чайханой. С ресторанчиком, где всегда надрывается радиола. Небольшой гарнизонный парк, и даже букинистический магазин. Всё это было в городе, где жил Алексей Петрович Тихомиров.

Он жил здесь уже много лет и пользовался славой чудака и книголюба. В прошлом году Алексей Петрович получил отдельную квартиру в новом доме. Квартирка библиофила была небольшая, однокомнатная. Не Алексей Петрович был холостяк, и шестнадцать квадратных метров, коридор и лоджа, которые он уставил стеллажами, вполне устраивали его.

В этот день, как обычно, ровно в семь часов вечера Алексей Петрович повесил замок на двери букинистического магазина и, опираясь на трость, медленно направился к дому. Он шел сгорбившись. Прищурив близорукие глаза, невпопад здоровался с незнакомыми и часто не отвечал на приветствия тех, кого действительно знал.

В руках у него была, конечно, книга. По золотым полоскам на углах нетрудно было догадаться, что это один из томов Драйзера в издании приложения к «Огоньку».

Проходя гарнизонным парком, Тихомиров остановился, приложил руку к груди, словно стараясь унять сердцебиение. Затем прошел еще несколько шагов и присел на скамейку.

В эти часы парк преображался, оживал. Гуляющих становилось всё больше, но старый букинист не обращал на них внимания. Он раскрыл книгу и углубился в чтение. Ничто не могло его оторвать от любимого занятия, даже надрывавшийся неподалеку духовой оркестр.

Когда стемнело, Тихомиров пересел на другую скамейку, поближе к фонарю. Он дочитал главу и, поджав губы, некоторое время сидел задумавшись.

В девять часов тридцать минут Тихомиров поднялся и заковылял к закусочной. Официантка принесла ему порцию сосисок и чашку черного кофе.

В девять часов пятьдесят минут Тихомиров расплатился.

В девять часов пятьдесят восемь минут он вышел на затемненную аллею у западной стены парка и отыскал свободную скамейку. На этот раз близорукость подвела его. Тихомиров не сразу заметил, что скамейка окрашена. А когда, сверив часы с сигналом точного времени, разглядел приклеенное к спинке объявление, так расстроился, что поднялся, забыв на скамье книгу.

В десять часов сорок минут букинист закончил прогулку и, подойдя к дому, засунул ключ в замочную скважину. Переступив порог и затворив за собой дверь, он отбросил трость, выпрямился, твердой, бодрой походкой пересек комнату и включил свет.

У письменного стола стоял человек.

— Оружие на стол. Быстро! — резко проговорил он. — Вот сюда, рядом с книгой.

Букинист узнал книгу, оставленную в парке, и бросился к двери. Там стоял офицер с пистолетом в руке.

— Хорошо, — глухо произнес Тихомиров. — Я сдаюсь...

Что же произошло после того, как «старый букинист» оставил книгу в городском парке?

Почти сразу после ухода Тихомирова к скамье подошел неизвестный и взял книгу.

В то же мгновение он услышал резкий голос:

— Оружье!.. Сопротивление бесполезно!

Лицо неизвестного перекосилось. Он обернулся и увидел вооруженных людей.

— Ничего не выйдет! — и успел поднести ко рту руку с обручальным кольцом.

Смерть наступила мгновенно.

...Тихомиров дал следующие показания.

Он был завербован человеком, которому передавал книги, в тысяча девятьсот сорок третьем году на оккупированной территории в Белоруссии. Знает его как офицера «Джи-ту»[54]. Этот человек в свое время снабдил его документами и организовал переход через линию фронта. Всё, что потом делал Тихомиров, он совершал по указанию иностранной разведки.

Настоящая фамилия его была Янпольский. Дворянин. Офицер связи при Врангеле. Всегда один, озлобленный, поверивший в гитлеризм и переживавший его поражение. Таким он был и не скрывал этого сейчас.

Он знал, что пришел конец. Он говорил, что устал жить, ни во что больше не верит. И от сознания безысходности, а может быть, еще и потому, чтобы всё скорей кончилось, — по-видимому, сразу стал говорить правду.

С опустошенной душой, понимающий, что жизнь прожита зря и никому больше он на этом свете не нужен — таким предстал он перед советскими чекистами.

А книга?.. Томик Драйзера?

Конечно, он взял его не случайно. Он знал, что книги Драйзера использовались для шифровки. Ему их приносили разные люди. Все тома — от первого до последнего. Он их передавал «шефу». Пометок на книгах не обнаружил. Кода не знал. Он был стрелочником, незаметным человеком в большой игре. Он это понимал. Он был врагом советской власти. В этом он признался... Но кода не знал...

Какие еще выполнял поручения?.. Передавал данные о передвижении воинских частей, завел дружбу с начальником гарнизонной библиотеки.

И опять повторил: кода не знал.


Это событие произошло незадолго до появления неизвестного передатчика на участке отряда полковника Воронкова. Вот почему майор Безуглый сидел теперь, окруженный двенадцатью томами сочинений Драйзера в издании приложения к «Огоньку».

Как всегда в трудные минуты майор рассуждал вслух и спорил с собой, упрямо подбираясь к истине, которая была где-то здесь, рядом, но пока всё еще ускользала.

— Если для шифра пользуются книгой, — рассуждал Безуглый, — то это значит... Это значит, что каждая цифровая группа означает букву. Конечно, при таком способе кодирование отнимает много времени, зато гибкость шифра несомненна.

Он склонился над бланком.

— Начнем с начала. По этим цифровым группам мне нужно определить систему... Заметьте, товарищ майор, неизвестный пользуется русским текстом. А в русском алфавите сколько букв?.. Правильно, тридцать три.

Безуглый наморщил лоб.

— Почему же тогда в кодограмме встречаются группы: 42, 46, 424?

Он уперся руками в стол. Свел брови.

— Я думаю, здесь важно знать, где поставлена первая цифра, то есть откуда начинается ключ. Согласны, товарищ майор?

И опять ответил себе.

— Согласен. А дальше ничего не стоит пронумеровать все остальные буквы какого-то текста и по ним составить кодограмму. В этом тексте, например, может встретиться ряд одинаковых букв. Ну, допустим, несколько «А». Значит, разными числами можно обозначить в кодограмме эту ходовую букву. Отсюда в перехваченном тексте числа — 42, 46.

Он помолчал, потер переносицу.

— Вы хотите что-то спросить? Ну, ну же, спрашивайте... Почему шифровальщик старался не пользоваться одинаковыми числами? Вероятно, таково условие кода. Но цифровая группа «88» повторяется. Опять-таки: почему? Либо это не буква, а знак препинания, либо номер, число... Я всё-таки склонен думать, что это точка. Вряд ли нужно было шифровальщику дважды повторять в одном тексте какой-нибудь номер. Может быть, система шифра допускает повторение цифровых групп при обозначении знаков препинания, а, может быть, это просто небрежность шифровальщика. Наконец, последнее. Почему в перехваченном тексте лишь одна трехзначная цифровая группа?

Этот же вопрос, проверяя свою догадку, Безуглый задал начальнику отдела.

— Шифровальщик пользовался малыми цифровыми группами потому, что так ему было удобней, — ответил тот. — Зачем, например, отыскивать в тексте сто первое «А», если оно встречается значительно раньше.

— Ну, а как же появилось — 424?

Начальник отдела задумался.

— Какая-то редко встречающаяся буква вынудила шифровальщика прогуляться по неизвестному нам тексту.

— Правильно! — воскликнул Безуглый, и его глаза заблестели. — Вот и вся система. Теперь будем нащупывать в этих томах отправной пункт, восемьдесят восьмой знак от которого оказался бы точкой, а четыреста двадцать четвертый — буквой, встречающейся впервые.

Глава шестая НАПРЯЖЕННАЯ ОБСТАНОВКА

Лейтенант Ганиев идет в гости. — Свадебный ужин. — Письмо незнакомки. — Секрет старого профессора. — Наташа хочет работать. — Майор Безуглый терпит неудачу. — Что такое «КВСАМП»?
На границе — напряженная обстановка. Быт пограничников в эти дни можно сравнить с пружиной, которую закрутили до предела, а руку поставили на кнопку: нажми — и вся энергия, сноровка, все виды вооружения будут приведены в действие. Но момент этот еще не наступил.

В один из таких напряженных дней заместитель начальника заставы по политической части Камол Ганиев постучал в дверь квартиры капитана Демина.

Отворила Наташа, жена Демина. Высокая, очень красивая, в домашнем платье, фартуке, перепачканном мукой, она приветливо улыбнулась Ганиеву.

— Как кстати. Извините, у меня руки в муке... Заходите, Сережа у себя.

— Я ненадолго...

— Ой, ой! — испугалась Наташа и зашептала, беря за руку лейтенанта: — Ну, пожалуйста, если можно, не уводите сегодня моего Сережу.

Из кухни доносился запах жареного и приятно щекотал ноздри.

— Нет, не уведу, — улыбнулся Ганиев. — Я прямо из отряда... Хочу доложить...

На кухне со звоном разбилась посуда.

— Вовка! Что ты делаешь? — крикнула Наташа и устремилась в открытую дверь.

Ганиев остался один. Одернув китель и причесав волосы, он постучал в дверь направо.

— А, Камол. Заходи. Прибыл? — капитан Демин стоял у приемника. — Маршем тебя встречаю. Узнаешь?.. Из «Аиды»... Садись.

Ганиев уселся на тахту, покрытую свисавшим со стены ковром. Он любил бывать в уютной квартире Деминых, где хоть ненадолго можно было отдохнуть от всегда напряженной, рассчитанной по минутам, жизни пограничной заставы.

— Рассказывай, — предложил Демин. — Ты только что приехал?

Ганиев стал говорить о том, что было на совещании в политотделе, о чем рассказывал полковник Воронков, показал новый график доставки фильмов и их список, заметил, что договорился о дополнительной подписке на газеты и журналы.

Вошла Наташа.

— Ведь вы с дороги, Камол. И очень вовремя пришли. — Она стала накрывать на стол. — Сергей, где у тебя шампанское?

— Ах, да, — спохватился он. — Сейчас принесу.

— Что у вас за торжество? — спросил Ганиев.

— А вы не знаете? — Наташа засмеялась. — Эх, вы. А еще комиссар... Мне кажется, весь мир знает. Сегодня наш юбилей. Еще не золотая и не серебряная свадьба, но всё-таки...

— Вот оно что! — сказал лейтенант и, поздравив ее, спросил: — А Володьку куда дели?

Звон разбитой посуды снова послышался из кухни.

— Наверное, вторую тарелку разбил! — выбегая из комнаты, ответила Наташа.

— Ведите его сюда! — крикнул Ганиев.

Демин вернулся с шампанским.

— Ты чего смеешься?

Ганиев поднес палец к губам, прислушался.

— А-а-а! — пропищал тоненький голосок.

Дверь открылась.

— Ну конечно, — приговаривала Наташа, легонько подталкивая сзади упиравшегося мальчугана. — Так и есть. Разбил!.. Уймите, наконец, этого разбойника.

Демин подхватил сына и высоко поднял над головой.

— Вот я тебе покажу! — пригрозил отец.

— И нет, и нет! — смеялся мальчик, барахтаясь в воздухе.

Демин перехватил напряженный взгляд Ганиева и, точно отвечая его мыслям, сказал просто:

— А ты женись.

— Некогда, — признался Ганиев. — Училище окончил и сразу сюда.

Он вспомнил зеленый туннель из переплетающихся деревьев, что протянулся от вокзала через всю центральную улицу — проспект Ленина. Мост через бурлящую, с ледяной водой Душанбинку. Дом на высоком обрыве...

— О чем задумался? — спросил капитан.

— Дом вспомнил, — не сразу ответил Ганиев и добавил: — Вот она, пограничная жизнь.

— А хочешь, я тебе расскажу, как мы с Наташей познакомились? — вдруг предложил Демин.

— Конечно, хочу, — улыбнулся Ганиев и, взяв на руки мальчугана, вытащил из кармана плитку шоколада.

— Ну, слушай...

— Потом, Сереженька! — запротестовала Наташа. — Садитесь за стол. А Вовку дайте, я умою.

— И нет, и нет! — закричал мальчик, вцепившись в портупею лейтенанта.

— Вот я тебе покажу! — Она подхватила сына. А он хохотал и вырывался.

— Так как же вы познакомились? — Ганиеву, видно, доставляло удовольствие говорить о Наташе.

— Сейчас. Вначале все вместе выпьем, — ответил Демин, приглашая своего заместителя к столу. — Поднимем тост за одного доброго профессора, — предложил он, переглянувшись с Наташей, и откупорил бутылку.

— За кого? — не понял Ганиев.

— Пей! — чокаясь с ним, повторил капитан. — Сейчас расскажу.

Война застала Демина на западной границе. В составе пограничного полка он командовал взводом, потом ротой. В январе сорок пятого года был тяжело ранен, попал в госпиталь.

Однажды старый профессор, уже заканчивая обход, подошел к Демину.

— А это вам, — сказал он, подавая письмо.

— Спасибо.

Сергей с любопытством взглянул на конверт. Адреса не было.

— Но почему же мне?

— Именно вам, — подтвердил профессор.

Сергей вскрыл письмо. Неизвестная женщина посылала ему привет и желала скорей поправиться.

— Вы уверены, что это написано мне?

Профессор пожевал губами.

— А кому же?

— Не понимаю.

— Она спасла вам жизнь.

— Как? — опешил Сергей, порываясь подняться.

— Да вы лежите, лежите, — остановил его профессор. — Всё очень просто: она дала вам свою кровь, вот вы и встали на ноги... Ну, положим, еще не совсем встали, — уточнил он, — но теперь уже нет сомнения, что встанете.

— А где ее можно найти? — живо спросил Сергей.

— В нашем институте. Вот поправитесь и — милости просим.

— Кто она?

— Придет время — узнаете.

— Ну, всё-таки?

— А разве письмо не подписано?

— Подписано...

— Ну вот. И поправляйтесь, — добродушно повторил профессор.

Демин старался отгадать, кто же эта неизвестная женщина? Конечно, ему всё равно, какая она из себя. Он просто должен поблагодарить ее. И всё же очень хотелось, чтобы она оказалась его сверстницей.

Наконец Демин выписался из госпиталя и тотчас отправился в медицинский институт. У подъезда остановился, не решаясь открыть дверь. Постоял немного и удалился вглубь тенистого сада. Вздохнул. Поправил портупею и снова подошел к подъезду.

— Э, да вы тут? — услышал он знакомый голос и очень обрадовался.

— Профессор?!

— Понимаю, молодой человек, — одобрительно закивал профессор. — Ну, уже виделись?

— Нет... Не знаю, понимаете ли, как ее найти.

— Это мы устроим, — успокоил профессор. — Садитесь на скамейку и ждите.

Сергей подчинился. Почему-то пересохло во рту. Не отрывая глаз от двери, он машинально расстегнул верхний крючок на кителе.

Массивная дверь открылась. Сергей подался вперед.

Седая, полная женщина, должно быть страдавшая астмой, тяжело спускалась с крыльца. Она шла, на каждую ступеньку ступая левой ногой и неуклюже приставляя правую.

Сергей смотрел растерянно.

Женщина тоже взглянула на него, остановилась:

— Вы что-то хотели спросить?

— Я? — ответил Демин. — Нет... То есть... Простите, как ваша фамилия?

Она удивленно подняла брови. Назвалась.

— Извините, ошибся! — отчеканил Сергей и с особым удовольствием козырнул.

Женщина пожала плечами.

Демин взбежал на крыльцо. Снова открылась дверь. Он чуть не столкнулся с какой-то девушкой. Она смотрела на него с любопытством. Ямочки на щеках девушки стали глубже, когда она улыбнулась и хотела посторониться.

— Вы... Это — вы?! — спросил он, тоже улыбаясь.

— Да, — ответила девушка, — если вы тот самый лейтенант, который должен был ожидать меня на скамейке.

— Да...

Они весь день провели вместе. Поздно вечером, провожая Наташу домой, Сергей расхрабрился и поцеловал ей руку. Они договорились встретиться на следующий день. Демину предстояло получить назначение, и Наташа обещала проводить его. Ее волновала судьба человека, которому, как говорил профессор, она вернула жизнь.

На пересыльном пункте Сергея откомандировали в распоряжение начальника пограничных войск.

Демин переписывался с Наташей. Во время отпуска они встретились снова.

— Что я у тебя на заставе буду делать? — говорила Наташа. — Я хочу работать. Я же — врач.

— Будешь работать, Наташенька, честное слово! — обещал Демин.

— Обязательно поезжайте, — посоветовал ей профессор. — И быть иначе не может...

— Действительно, стоит выпить за профессора, — согласился Ганиев, внимательно слушавший эту историю.

Он часто видел другую Наташу. Не ту, что беззаботно смеялась с ними сейчас, прижимаясь щекой к золотистым кудряшкам сына, а сосредоточенную и ловкую, в белом медицинском халате.

Сколько раз ночью приезжали за ней из дальних горных кишлаков, сколько прочла она лекций для колхозных женщин, сколько времени тратит на фельдшерском участке... А как ее уважают пограничники!

Однажды Ганиев поехал с доктором Деминой по вызову на соседнюю заставу. Ей богу, надо иметь очень сильные «хирургические» руки, чтобы так быстро и точно вправить вывих. Или случай, когда она поставила на ноги солдата, который сутки полз по мокрому снегу, выслеживая нарушителя...

Да, без этой, другой Наташи, не могли обойтись и застава, и многочисленные кишлаки.

Ганиев посмотрел на часы и заторопился.

— Скоро концерт начнется, товарищ капитан. По заявкам пограничников. Надо пойти в ленинскую комнату.

— Идите. И я сейчас пойду, — сказал Демин.

— Опять? — с упреком спросила Наташа.

— Нет, вы оставайтесь, — попытался уговорить Ганиев, вспоминая о своем обещании не уводить капитана.

— Надо, Наташенька, — мягко сказал Демин, целуя жену. — Я скоро вернусь.


Итак, несмотря на напряженное положение, кто-то предавался приятным воспоминаниям, собирался слушать концерт для пограничников, устраивал семейные ужины...

А майор Безуглый всё сидел над Драйзером. Попробуй определи, откуда начинается ключ?!.

Один том, другой... Где же он, ключ, черт возьми!

Вряд ли исходный пункт шифра находится в середине текста. Так и самим нетрудно запутаться. Скорей всего надо искать его в начале страниц или глав.

«Попробуем», — решил Безуглый и сразу — разочарование.

В первой главе первого тома начальная фраза состояла более чем из трехсот знаков. Восемьдесят восьмой оказалась бука «Л», а вовсе не точка. Четыреста двадцать четвертым было «Е». Но оно встречалось значительно раньше.

Первая в тексте точка была триста двадцать восьмым знаком. После нее начинался новый абзац.

Может быть, пробельный материал тоже нужно разбить на типографские знаки?

Тогда четыреста двадцать четвертым оказывалось «К». Но с этой буквы велось повествование, и тут, по мнению Безуглого, скорее всего должен был начинаться ключ.

Он таким же образом проследил еще несколько страниц и взял за отправной пункт последнюю точку в главе. Снова ничего не получалось.

Тогда он перебрал все главы первого, второго, третьего томов. Безрезультатно!..

— Эх, майор, — рассуждал майор Безуглый, — начало ключа следует искать с первого знака верхней строки каждой страницы.

И опять неудача.

Правда, восемьдесят восьмым знаком иногда оказывалась точка, но четыреста двадцать четвертый не был буквой, встречавшейся в этом тексте впервые.

Пробовал майор не обращать внимания на четыреста двадцать четвертый знак и заменял цифровые группы буквами. Получалась бессмыслица.

В одном случае, где-то в середине восьмого тома, и восемьдесят восьмой знак оказался точкой и четыреста двадцать четвертый буквой «Щ», единственной в этом тексте. Безуглый обрадовался и стал расшифровывать.

18   25

Н   А

Сорок второй знак — пробел.

Значит первое слово «НА».

10   1   2   7   8   27

 К   В   С   А   М   П

И снова разделительный знак.

«Что это еще за «КВСАМП»? — недовольно подумал майор. Опять, вероятно, ошибка.

Он попросил одного из своих помощников вскипятить чай и взялся за следующий том.

Нужно только догадаться, из каких элементов складывалась система неизвестного кода. Допустим опять-таки, что восемьдесят восьмой знак — точка, а четыреста двадцать четвертый — буква, встречающаяся впервые.

Ну, а еще что?

И он снова склонился над книгой с металлическим строкомером в руках.

Глава седьмая ПОСЛЕ РЕЙСА

В ожидании колонны. — «Чужая семья — потемки». — Петр Калачкин интересуется литературой. — Случайная встреча. — Странная дружба.
Диспетчер автопарка Зинаида Махрова в этот день не работала. Но она пришла в гараж рано и сидела в своей комнатке, где беспрерывно звонил телефон. На ней была беличья шубка и самые модные в городе ботики с молнией, отороченные мехом. Губы ярко накрашены. Брови подведены. Не подумаешь, что простой диспетчер.

Сменный дежурный — молодая женщина с изможденным лицом, взглянула на подругу и тихо вздохнула. Колючим показался ей свой платок, в который была закутана, тяжелой — телогрейка с мужниного плеча, тесными — ботинки.

Махрова сказала участливо:

— Иди-ка ты, Надюша, приоденься. А я пока подежурю.

— А если придет колонна?

— Раньше чем к обеду не придет, ты знаешь.

Дежурная не двинулась с места.

— Ну же! — поторопила Махрова.

Надежда опять вздохнула и просветлевший было взгляд ее погас.

— Ни к чему...

Махрова знала, что Надежда плохо живет с мужем. На людях обходительный, а дома деспот: и то ему было не так, и это. А главное, вот уже второй год не хотел регистрировать брак.

Друзья по работе пробовали вмешаться:

— Что-то, Игнатюк, с женой у тебя неладно получается.

Он разводил руками:

— Не знаю, не знаю... Устала, наверно... Бросай, говорю, работать. Отдохни. Не хочет... Ну, разберемся. — И брал жену под руку. — Идем, Надежда.

В другой раз он отвечал:

— Чужая семья — потемки!

А иногда при людях обращался к жене:

— Ты, по-моему, не можешь на меня пожаловаться...

Махровы жили по соседству, и часто заплаканная Надя приходила к Зине отвести душу. Она ничего не рассказывала. Только вздыхала.

— Опять кричал? — спрашивала Зина.

Надя молчала.

— Я слышала, кричал! — настаивала Махрова.

Надежда прятала глаза, покрасневшие от слез.

— И что он за человек? — удивлялась соседка. — Со всеми вежливый, а с тобой...

Та отвечала с дрожью в голосе.

— Не любит он меня.

— Так уйди!

Надежда с трудом выдавливала:

— Не могу!..

Она любила.

...Колонна вернулась из рейса во второй половине дня.

Бензовоз Игнатюка затормозил у диспетчерской. Надежда вышла навстречу в новом демисезонном пальто. Махрова всё-таки заставила ее переодеться.

Игнатюк приветливо помахал Надежде. Со стороны казалось, что он радуется встрече.

«Что за человек?» — снова подумала Махрова, прижимаясь к окошку диспетчерской.

Она всегда одевалась нарядно, когда встречала мужа. Вместе они пошли домой.

Возле городской библиотеки повстречались с шофером Петром Калачкиным. Он был уже изрядно навеселе.

— Куда, паря? — усмехнулся Махров.

Калачкин бочком обошел его.

— В биб-ли-о-теку! — он пьяно улыбнулся.

— Куда, куда? — не поверил Махров.

— В биб-ли-отеку, — повторил Калачкин и, действительно, пошел в библиотеку.

Махров нахмурился. Жена взяла его под руку.

— Не набедокурил бы, — ответил он на ее немой вопрос. — Что-то раньше я не замечал у него страсти к книгам.

— Пусть читает, — сказала она.

— Да пусть...

Махров любил возвращаться домой из рейса. Пока умывался, жена подала обед. Сегодня можно было и выпить. Он очень устал, продрог.

После обеда взял газету и прилег на диван.

Проснулся — в комнате темно. Из кухни доносились приглушенные голоса.

Махров прислушался.

— Куда же он пошел? — это спрашивала жена.

— Не знаю.

— Но ты с ним говорила?

— Он сказал: по делам.

— Эх, Надя, Надя!.. — И после паузы: — Опять плачешь?

Махров встал.

Женщины услышали скрип половиц в комнате и умолкли.

— Я пойду! — сказала Надежда, скрываясь за дверью.

— Кто там, Зина? — спросил Махров.

— Надя была...

— Опять ссорятся?

Жена не ответила.

— Сходим в кино? — предложил Махров.

Зина вошла в комнату, включила свет. Махров зажмурился. Лицо было помято со сна.

— А ты не устал? — спросила она.

— Сходим, сходим! — повторил он. — Одевайся, как раз успеем на последний сеанс.

Домой они возвращались поздно. Шли быстро и вскоре приблизились к одинокой парочке. Махров замедлил шаги, переглянулся с женой. Впереди шли шофера Игнатюк и Калачкин. Петр еле волочил ноги. Игнатюк поддерживал его.

Махров свел брови:

— Не нравится мне их дружба.

— А я и не знала, что они дружат, — сказала Зина. — Догоним?

Он придержал ее за руку:

— Пусть идут

Глава восьмая НА ТОЙ СТОРОНЕ

Неожиданная находка. — Воспоминания бывают разные. — Фукс может сменить погоны. — Тугай возвращается ночью. — Что делает ретушь.
Если провести прямую линию от перевала Кыз-Байтал на юго-восток, то она пересечет границу, вонзится в окоченевшее тело закрытой тучами вершины, повиснет над бездной, снова встретит на своем пути горы, и, наконец, приведет в небольшое селеньице и застрянет там среди вросших в землю кибиток.

Тугай пришел домой поздно. Злой. Сел у сандала[55].

На душе скверно. Черт знает, как скверно!.. Перепил?.. Может быть. Не допил?.. Тоже может быть... Всё может быть!!!

На дворе — погань: ветер, мокрый снег. Тугай провел рукой по спине. Мокрая. Скинул халат.

Да, ветер так и гонит вниз. Гонит. А куда вниз? Куда спешить?..

Мать в засаленном платье что-то прошамкала беззубым ртом. Он не сразу сообразил, о чем она говорит. Мысли заняты другим.

Старуха просила деньги.

Тугай посмотрел на нее: точно впервые увидел морщинистое лицо, сухие, загрубевшие руки. А ведь говорят, когда-то была красавицей...

Мать тоже взглянула на него: как он изменился. Нос вытянулся, на щеках резко обозначились скулы. Да и не только внешне изменился он с тех пор, как стал вести непонятный ей образ жизни. Но старуха не спрашивала его об этом — ей нужны были деньги.

Она в третий раз обратилась к нему. Вытянула руку. Фу ты, как нищенка. Тугай достал кошелек.

Слезящиеся глаза старухи блеснули.

Тугай попробовал кошелек на вес. Потом равнодушно бросил матери. Старуха подхватила кошелек, перешагнула через лежащего на полу юношу, подошла к сундуку и достала лепешку. Затем пододвинула сыну миску. Он нехотя хлебнул и задумался.

Мать отчужденно посмотрела на сына. Вдруг, что-то вспомнив, бесцеремонно вытащила из-под головы спящего юноши кожаную сумку. Протянула Тугаю, объяснила, что сумку сегодня нашел Туйчи.

Она кивнула на спящего.

Тугай повертел в руках сумку, разглядел вырезанную на ней звезду и, не вставая с места, толкнул ногой племянника. Тот поднялся, испуганно озираясь.

— Где нашел?

Юноша не ответил и повернулся на другой бок. Тугай ударил его по спине.

— Ну?

Туйчи, подавляя нараставшую обиду, сказал:

— Рыл во дворе яму...

Тугай больше не слушал. Пытался вспомнить, как эта сумка попала сюда. У кого была раньше? Отец когда-то привез? Да, может быть...

Он расстегнул ремешок сумки и вытащил сверток, обернутый промасленными тряпками. Удивленно повертел в руках, развернул. На пол выпали свернутые трубочкой выцветшие от времени фотографии. Тугай резким движением поднял их и стал с любопытством разглядывать.

На одном из снимков — отец. Странно... А кто же другой?.. Совсем еще юноша... Черт возьми, где-то встречались. Но где? Где?

Он закрыл глаза, и вдруг в памяти ярко всплыла давно забытая картина. Это было давно, лет двадцать пять назад. Громадный костер. Отец — верхом на коне. Вокруг басмачи. Конь храпит, пятится. Отец хочет, чтобы конь наступил копытами на пленника, на связанного юношу, лежащего у костра. Рядом человек в меховой куртке и клетчатых брюках. Он улыбается, направляет на юношу фотоаппарат. Господин, господин... Как его фамилия?.. Ведь это он привозил оружие... Кажется, господин Смит...

А кто этот юноша?

Тугай напряг память.

— Постой, постой! — Тугай кажется вспомнил. — Ведь это — Ахмед, сын Ибрагима!..

О, если бы он, Тугай, встретил сейчас этого Ибрагима! Этот проклятый чабан заманил отца в ловушку на старом посту.

Он вскочил и выбежал на улицу.

Скорее к Фуксу!..

Ремешок сумки, крепко зажатой в руке, хлестал его по ногам.

Тугай служил в «экспедиции» Фукса. Там знали его отца — свирепого Алибека. Разбитый краснопалочниками[56], Алибек бежал за кордон. Потом с остатками банды снова перешел границу. Три дня грабил и жег селения, но был пойман советскими пограничниками. Тугай, старший сын Алибека, давно знал Фукса. Он приезжал сюда во время войны и вот сейчас снова не забыл Тугая.

Мистер Фукс жил в доме ишана, занимал четыре комнаты и застекленную террасу, где стояла стереотруба.

Тугай без стука вошел в кабинет и положил на стол потертую фотокарточку.

— Вот. Случайно сохранилась.

— Что это? — недовольно спросил Фукс, закрывая книгу, которую он читал, газетой.

— Это сын краснопалочника. Я вспомнил: он попал к нам в плен... А старик, мне кажется, жив.

— Колхозник?

Тугай кивнул:

— Я знаю, его зовут — Ибрагим. Давно пора с ним рассчитаться.

Фукс просиял:

— Вы говорите, что это его сын?

— Это он, — ответил Тугай.

— Тогда, мистер Тугай, могу вам обещать, что вы обязательно рассчитаетесь с этим Ибрагимом... Не желаете ли виски? — Фукс пододвинул стакан к Тугаю. — С соком?.. Прямо так?.. Пожалуйста... Но вначале нужно узнать всё про старика...

Они долго говорили и расстались довольные друг другом.

Трое суток спустя Тугай снова пришел к Фуксу. Он с ожесточением пнул подвернувшуюся под ноги собачонку и опустился на ковер.

— Ну что?

— Виски! — прохрипел Тугай. — Я замерз.

— Да говорите же! — пододвигая бутылку, нетерпеливо произнес Фукс.

Тугай сделал несколько глотков. На ковер по халату стекали грязные потеки.

— Видел. Он жив, — переводя дыхание, ответил Тугай. — С отарой овец... И где живет — знаю. Один живет...

— Ну?

— Пока больше ничего сделать не мог. — Тугай поставил на стол пустую бутылку. — Снова пойду.

Фукс кивнул в знак согласия.

— И пойдете не один, — заметил он. — У Ибрагима придется немного погостить. А чтобы он хорошо встретил, я кое-что придумал.

Фукс быстро подошел к столу, выдвинул ящик.

— Смотрите, мистер Тугай! — сказал он.

Тугай встал.

— О! — вырвалось у него, когда подошел ближе. На столе лежала фотография.

— Ну как? Похож? — довольный произведенным эффектом спросил Фукс. — Тонкая работа, не правда ли? Ретушь и пересъемка. Как вы думаете, мистер Тугай, этот пастух обрадуется? Ведь сын — совсем как живой...

Тугай усмехнулся.

Глава девятая ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ

Ветер, ветер, ветер. — Концерт для. пограничников. — Связной от Ибрагима. — «Ракету! Залп! Огонь!» — Благодарность. — История Ибрагима. — «Почему он такой хмурый. Очень странно...».
К вечеру появились тучи. Горы потемнели и как бы придвинулись. С наблюдательной вышки по винтовой лестнице спустился часовой.

Все на заставе знали, что начинается вьюга. Ветер свистел по ущелью. По дороге плыла поземка. Тучи стремительно неслись к скалам, нанизывались на остроконечные пики.

Часовой приподнял капюшон брезентового плаща: да, лихо будет сегодня в наряде!..

Свободные от службы пограничники собрались в ленинской комнате. Стулья в парусиновых чехлах, сдвинутые с обычных мест, окружили столик с радиоприемником.

Теперь познакомим читателя с собравшимися. Солдаты Гебридзе и Петренко лениво листают журналы. Тут же сержант Обручев. На диване лейтенант Ганиев, только оставивший свадебный ужин у капитана Демина. Рядом с ним — Зубарев и старший сержант Резников, тот самый, которому Обручев привез портсигар.

Резников непосредственный начальник Зубарева, инструктор службы собак. В отряде его все называют: «Наш Карацупа». А кто на границе не знает Никиту Карацупу — знаменитого следопыта?

Резников тоже человек бывалый. И есть у него Барс. Барс — это не Ральф: три медали!.. А у Ральфа, может быть, тоже будут медали! Ральф, он ведь какой?.. Он всё может. И вожатого слушается. Ну был случай, когда он чуть не порвал шофера. Так ведь этот шофер, как там его, сам виноват!..

И еще несколько человек в ленинской комнате.

А где же старшина Каримов, лучший джигит? Он задержался: отпускал продукты на кухню. А когда пришел, все места уже были заняты. Зубарев предупредительно встал.

— Садись, земляк, — сказал сержант Обручев, уступая ему краешек стула.

Послышались знакомые позывные.

— Говорит Москва. Передаем концерт по заявкам пограничников. Слушайте...

— Ой, ой! — воскликнул Гебридзе. — Первый номер по моей заявке — ария Кето из оперы «Кето и Котэ» Долидзе!.. Наконец в чем-то я оказался первым, — говорил он, хитро глядя на старшину Каримова.

Концерт продолжался. Тепло было в ленинской комнате. А на улице — темень, ветер, метель.

Снег слепил глаза. От ветра, бившего в лицо, на глаза навертывались слезы. Часовой помахал ресницами и вновь стал всматриваться в темноту. В свирепом завывании вьюги трудно было различить какой-нибудь посторонний звук. Но он всё-таки уловил приглушенный цокот. Кто-то скакал к заставе.

— Стой! — громко окликнул часовой, вскидывая автомат. — Кто идет?

— Свои-и! — донеслось по ветру. — Это я — Саттар. Волки напали. Целая стая...

По сигналу часового выбежал дежурный.

— Скорее! — повторил Саттар задыхаясь. — Напали волки! Там Ибрагим и еще один...

Дежурный еле успел схватить коня под уздцы.

— Не горячись, Саттар, — сказал он спокойно. — Сейчас доложим начальнику заставы.

Демин всё понял с полуфразы.

— В ружье! — приказал он, называя фамилии пограничников. — Старший наряда — старшина Каримов.

Через минуту наряд выезжал из ворот заставы.

— За мной... галопом, — скомандовал старшина, — марш-марррш!

Саттар показывал дорогу. Всадники свернули в ущелье. Ветер усилился. Всё ближе доносилось тревожное блеяние, крики.

— Гебридзе, ракету! — приказал старшина.

Огненный шар взметнулся к небу, осветил местность. Каримов разглядел: старый Ибрагим и младший чабан крутились на конях, камчами[57] отгоняя хищников.

Овцы, сгрудившись, давили друг друга. Матерый волк прыгнул на ягненка, но сторожевая собака перехватила зверя и, впившись в горло мертвой хваткой, прижала к земле. Другой пес кувыркался, кусая повисших на его боках волков.

— Ракету!.. Залп в воздух!.. — приказал старшина Каримов. — Огонь!

— Так вам, так! — с остервенением кричал Обручев, подминая конем волка.

— Еще ракету!

— Р-раз! — на всем скаку наклоняясь к земле, выдохнул Петренко, опуская клинок.

— Ракету!.. Залп!!. Огонь!!!

Волки разбежались. На земле остались четыре волка. Их окружили собаки.

Пограничники подъехали к чабанам. Старшина протянул Ибрагиму руку.

— Рахмат![58] — ответил старик, выпрямляясь в седле.

Старшина подъехал к старику так близко, что задел ногой его стремя.

И вдруг Ибрагим перегнулся через седло, по-отцовски нежно прижал старшину к себе.

— Ну что вы, — смущенно сказал Каримов, осторожно высвобождая руки.

Ибрагим сразу отпустил его, отвернулся.

— Прости, — сказал он с горечью. — Ведь я тебя, как сына...

Старшина окончательно смутился.

В это время Ибрагим наткнулся на распластанного ягненка.

— Эй! — крикнул Ибрагим. — Ягненка перебинтовать надо!

— Бинты есть? — спросил Каримов.

— Есть! — Ибрагим спешился.

— Все равно сейчас дадим еще и йоду... Гебридзе, аптечку!.. Перевязку... — распоряжался старшина.

Несколько минут спустя отара медленно двинулась. Пограничники сопровождали ее. Ибрагим сидел в седле прямо, держа на руках перебинтованного ягненка.

Старшина Каримов ехал рядом с Ибрагимом. Старик время от времени тяжело вздыхал.

Вообще на суровом лице Ибрагима редко появлялась улыбка. Он был нелюдимым. Все знали о его горе. Это было давно. Басмачи убили сына и жену. С тех пор Ибрагим жил один.

Его пробовали приглашать на все колхозные празднества. Он отказывался. Только в день Советской Армии сам приходил в Дом культуры в новом халате, с орденом «Знак Почета» и двумя медалями нагруди, внимательно слушал докладчика, первым вставал, когда предлагали почтить память павших в боях за родину, и незаметно уходил.

Уже все привыкли к его странностям. Он жил один, на краю села, в глиняной кибитке, вдалеке от других домов. Комсомольцы хотели было взять шефство над его жилищем, но он не принял их помощи. Если же к нему приходили — встречал гостеприимно, хлопотал, не отпускал без угощения.

В молодости Ибрагим был охотником. Теперь работал старшим чабаном элитной отары, считался одним из лучших чабанов в районе. В Доме культуры на Доске почета висел его портрет.

...Старшина Каримов ехал рядом с Ибрагимом. Он безуспешно пытался заговорить с ним и досадовал на себя, что отклонил неожиданную ласку старика.

Ветер бесновался. Дороги не было видно. Поэтому Ибрагим выехал вперед, как бы прокладывая дорогу в снегу.

На развилке остановились. Помощник Ибрагима Саттар пригласил пограничников в гости.

— Прости, дорогой, — ответил Каримов, — служба не ждет. И так уже сколько времени прошло, как выехали с заставы!

Ибрагим молчал.

«Почему он такой хмурый? Очень странно...» — подумал, глядя на Ибрагима, сержант Обручев.

Глава десятая «ВСЕ ГОТОВО. ЖДЕМ»

Полковник Воронков задает вопросы. — Ключ найден! — Кто читает Драйзера? — Следы ведут в автопарк. — Почему Петр Калачкин не взял книгу? — Новая кодограмма. — След на 123-м километре. — Майор Безуглый снова ломает голову. — «Все готово. Ждем».
Полковник Воронков, как и многие другие в эти дни, задавал себе вопросы. На некоторые из них ответить было непросто.

— Где могут пойти неизвестные?

— На каком участке?

— У капитана Демина?

— А может быть, у тригонометрической вышки?

— Что, если скрывающийся на нашей территории радист нарочно дал запеленговать себя? Расчет прост: мы сосредоточим силы в районе Кыз-Байтала и оголим другие участки...

— Какие нужны группы усиления? Куда их направить?

— Где на дороге расставить людей?..

Зазвонил телефон.

— Есть новости! — проговорил голос в трубке.

— Конечно, сейчас буду, — ответил полковник.

Вскоре он уже понял по улыбающемуся лицу майора

Безуглого, что шифровка прочитана.

— Введите полковника в курс дела, — сказал начальник отдела Безуглому.

— Том третий, глава первая, — начал объяснять майор. — Ключ начинается отсюда. — Он показал страницу. — Цифровая группа — восемьдесят восемь — точка. Четыреста двадцать четвертая буква «Ж», встречающаяся в этом тексте впервые. Хотите проверить? Пожалуйста. Не пропускайте знаков препинания и пробелы между словами тоже считайте за знак.

— Что же получается? — спросил полковник.

— «Все готово. Ждем.» — ответил майор Безуглый.

— И больше ничего?

— Больше ничего, — Безуглый обиженно пожал плечами.

— Скупо...

— А вы проверьте, — предложил Воронкову начальник отдела. — Это любопытно.

Полковник взял раскрытую на пятой странице книгу и начал читать вслух:

Город этот изобиловал красивыми парками, величественными зданиями и памятниками старины. Многое из того, что знаем мы и что позднее узнал Фрэнк, тогда еще не существовало — телеграфа, телефона, доставки корреспонденции на дом, городской почтовой сети и океанских пароходов. Не было почтовых марок и заказных писем. Еще не появилась конка. На близких расстояниях курсировали бесчисленные омнибусы, а для дальних путешествий служила...

Ключ начинался от заглавной буквы в слове «Город».

Действительно, восемьдесят восьмой знак — точка. А буква «Ж», впервые встречается в слове «служила» и, если посчитать все типографские знаки, как предлагает майор Безуглый...

Полковник стал считать.

Верно. Четыреста двадцать четыре.

Он посмотрел на бланк с цифровыми группами:

18    25    42    10    1    2    7    8    27    17    88

21    424    5    46    29    88

Восемнадцатый типографский знак — «В». Двадцать пятый — «С». Сорок второй — «Е».

Правильно!

Воронков улыбнулся:

— Ну, я же говорил, что у вас талант!..

Вы помните: упоминание о таланте было любимой присказкой полковника Воронкова. И он был прав: без таланта не добьешься успеха в любом деле.

Позже, расхаживая по своему кабинету, полковник думал, что скоро надо ожидать «гостей» с той стороны. Но где? Когда?..

Перехваченная кодограмма так и осталась без ответа. После того, как она была расшифрована, органы государственной безопасности могли сообщить пограничникам единственную примету лазутчика: предатель, завербованный иностранной разведкой. Иначе бы он не пользовался для связи русским текстом. Другие данные пока были неизвестны.

...Еще раз самым тщательным образом проверяли водителей, доставляющих грузы на высокогорье. До сих пор их биографии казались безупречными: кадры в автопарк подбирались тщательно.

А пока не мешало выяснить, кто в городе читает Драйзера. Появился длинный список на многих страницах. Постепенно он сокращался, ибо огромное большинство читателей было вне всяких подозрений. В списке осталось несколько человек, в том числе председатель местного комитета кирпичного завода Новосельцев и технорук автопарка Беленький. Они являлись подписчиками собрания сочинений Драйзера в приложении к «Огоньку».

И тот и другой меньше всего вызывали подозрение. Новосельцев — уроженец этих мест, вся жизнь его была хорошо известна. Технорук — болезненный молодой человек, сын местного адвоката, увлеченно собирающий домашнюю библиотечку. Отпали и они. Но беседы с ними навели на след.

— Может быть, вы знаете, кто еще увлекается Драйзером? — был задан вопрос.

Беленький сразу ответил отрицательно: он никому своих книг не дает.

Новосельцев сказал, что Драйзером интересуется диспетчер автопарка Сухорукова. Она где-то достала том Драйзера. Книга (Новосельцев не мог вспомнить, какой это был том) ей понравилась. И тогда он дал ей «Американскую трагедию». Она вернула эту книгу и собиралась зайти за другой, но пока не заходила. Видно, не до книг. Жена говорила, что она не ладит с мужем. Он — шофер, фамилия его Игнатюк.

Итак, первую книгу диспетчер Сухорукова достала сама. Где? В городской библиотеке она не записана.

Заведующая библиотекой сообщила, что на днях Драйзера спрашивал шофер Петр Калачкин. Он никогда раньше не заходил в библиотеку, а тут согласился заполнить абонементную карточку и потребовал «Финансиста».

Третий том сочинений!

Но Калачкин книгу не взял. Он повертел ее в руках и сказал: слишком толстая, не прочту. Другой книги не спросил. Постоял, затем выглянул в окно и бросился кого-то догонять... В библиотеку же пришел один. Правда, перед этим разговаривал с другим шофером — Махровым. Заведующая случайно видела их в окно кабинета.

Затем Калачкину понадобился Драйзер? И уж не потому ли он вернул книгу, что не устраивало издание?

Нетрудно было установить, что Калачкин в дружеских отношениях с Игнатюком. Вспомнили, что жена Игнатюка — Надежда Сухорукова, тоже интересовалась Драйзером. Нет ли здесь связи?

Вторично послали запросы во все места, связанные с биографией Василия Махрова и его жены. Какие были улики? Пока только косвенные: с Махровыми разговаривал Калачкин перед тем, как зайти в библиотеку. Махровы жили по соседству с Игнатюком.

Больше подозревать было некого.

Прошло еще несколько дней. Неизвестный передатчик молчал. Уж не скрылся ли вражеский разведчик?..

Но он снова напомнил о себе.

Случилось это десять дней спустя, в пятницу. Ровно в 22.00. Опять в 22.00 по местному времени была запеленгована коротковолновая радиостанция. Она выплеснула е эфир несколько цифровых групп и замолчала.

На этот раз таинственный передатчик работал в другом месте.

Поисковые группы вернулись ни с чем.

На сто четырнадцатом километре шоссе кроме следов автомобильных шин ничего обнаружить не удалось. Правда, было заметно, что какая-то машина сворачивала на обочину и буксовала. По-видимому, она останавливалась и не могла сразу взять с места. Характерных особенностей покрышек не обнаружено.

Поиски усложняло еще и то, что контрольно-пропускной пункт на этой дороге расположен значительно дальше, и подозрительная машина могла вернуться, не достигнув его.

Действительно, на сто двадцать третьем километре кто-то разворачивал трехтонку. Старались определить, куда ведет след, но он затерялся в одном из населенных пунктов.

Тем не менее, укрепилось мнение, что радиста надо искать среди шоферов автопарка.

Решили установить, кто из водителей, проезжавших Кыз-Байтал десять дней назад, был в пятницу на сто четырнадцатом километре. Таких водителей оказалось шестнадцать. Были среди них и те, на кого больше всех падало подозрение.


У майора Безуглого снова прибавилось работы. Вначале он думал, что быстро прочтет шифрограмму. Перед ним лежал бланк с цифровыми группами:

31   50   44   12   19   40   51   49   36   47   71

18   58   48   25   29   78   71

Пользуясь уже известным ключом, Безуглый набросал на чистом листе бумаги, начиная с пятидесятого знака, потому что тридцать первый оказался пробелом:

«ЕИЗА НВАСМ...

Получилась бессмыслица.

Собственно, еще не приступая к работе, майор уже знал, что текст не сойдется. Как и в первой кодограмме, бросилось в глаза, что все цифровые группы здесь разные, за исключением одной: теперь повторялось не восемьдесят восемь, а семьдесят один. Если предположить, что код допускает повторение только знаков препинания, станет очевидным, что начало ключа нужно искать в другом месте.

Неужели снова перебирать всё двенадцатитомное собрание сочинений Теодора Драйзера?.. Сколько же на это потребуется времени?!.

Прежде всего майор решил исследовать «Финансиста», который однажды уже сослужил ему свою службу, ориентируясь на то, что семьдесят первый знак должен быть точкой.

И снова строкомер загулял по книжным листам.

Безуглый различными вариантами исследовал первую главу. Несколько раз казалось, что ключ найден. Семьдесят первый знак был точкой. Но когда майор заменял цифровые группы буквами, получалась абракадабра.

Прежде чем приступить к исследованию других глав, майор задумался. Почему, спросил он себя, в прошлый раз ключ находился в первой главе? Уж не потому ли, что то была первая передача разведчика? А это — вторая. Значит, вероятней всего, нужно проштудировать вторую главу.

Он так и сделал. А под утро вынужден был сознаться, что головоломка оказалась хитрее, чем он предполагал.

За какую же главу теперь взяться?

Или переменить том?

Безуглый умылся холодной водой и выпил стакан крепкого чаю. Посвежевший мозг подсказал еще одно решение. Прошлая передача велась первого числа, отсюда и соответствующая глава для применения шифра. Вторую передачу засекли в пятницу, одиннадцатого. Значит, одиннадцатую главу и нужно посмотреть.

Первая фраза явно не укладывалась в ориентировочно намеченные рамки. А вторая:

Вся страна, штат, город испытывали в этот период острую нужду в деньгах.

Семьдесят первый знак — точка!

Майор вспомнил, что в первом случае шифровальщик тоже пропустил начальную фразу. Вот и еще одна особенность секретной переписки!..

Значит, если ключ начинается от заглавной буквы в слове «Вся», то 31 50 44 означает:

— «ВСЕ» — раскодировал Безуглый.

Двенадцатым снова оказался пробел между словами.

19  40  51  49  36  47

— «ГОТОВО»... Опять: «ВСЕ ГОТОВО»? — удивился майор. — А семьдесят первая — точка.

58  48  25  29  78  71

— «ЖДИТЕ».

— А вы не ошиблись? — спросил Безуглого Воронков.

В той кодограмме тоже сообщалось о готовности, но заканчивалась она словом: «ЖДЕМ». А теперь — «ЖДИТЕ». Чему же верить?

Безуглый пожал плечами.

— Первая кодограмма состояла из семнадцати цифровых групп, а эта — из восемнадцати.

— «ВСЕ ГОТОВО. ЖДИТЕ.» — повторил полковник. — Я насчитываю здесь тоже семнадцать знаков.

— В таком случае «ВСЕ ГОТОВО. ЖДЕМ.» — шестнадцать, — возразил Безуглый.

— Откуда же берется лишний знак? — спросил Воронков. — Я этого в прошлый раз не заметил.

— Лишний знак подтверждает, что радист не торопился, — пояснил Безуглый. — Он пробелом отделяет точку от следующего слова. — Майор помолчал. — А может быть, и это — условие кода?

— Может быть, — в раздумье произнес полковник. — Ну что же, Федор Иванович, еще раз спасибо. Будем ждать «гостя».

Глава одиннадцатая ИБРАГИМ, ГУЛЬДЖАН И ДРУГИЕ

Двое в горах. — Гульджан говорит: «Да». — Ставни в кибитке старого Ибрагима. — Ибрагим не хочет разговаривать. — К чему приводит упрямство. — Полковник Воронков: обстановка усложняется!
Их было двое: впереди сержант Обручев, за ним — старшина Каримов. Под лыжами весело скрипел снег.

Пограничники пересекли долину и стали подниматься в гору. На вершине старшина остановился перевести дух.

— Если честно говорить, Саттара боюсь, — сказал он, тяжело дыша. — Здорово парень на лыжах ходит.

— Еще бы. Сын гор! — поддержал Обручев.

— Ничего, сейчас заедем на ферму, я там сил наберусь и никто меня не догонит! — пошутил Каримов.

— Смотри, как бы наоборот не вышло, — предупредил Обручев.

— А-а!.. — неопределенно ответил старшина и, сильно оттолкнувшись палками, стал спускаться.

Обручев выждал немного и тоже ринулся вниз. Крутой поворот, и сразу показался колхоз. Широкая ровная улица тянулась вдоль изрезанных тропами скал. Чуть в стороне возвышалось здание правления колхоза и Дом культуры. Левее — электростанция. За ней, в длинных помещениях с узкими, высоко расположенными окнами, животноводческие фермы. Туда и спешили пограничники.

Они сняли лыжи у кормовой кухни. Старшина медлил. Обручев, посвященный в его мысли, сокрушенно вздохнул.

— Ну и мямля же ты! — сказал он. — Иди и говори всё, как есть.

Николай открыл дверь. Каримов потоптался на пороге, пропуская его вперед.

Причмокивая и ритмично всасывая воздух, вакуум-насос приводил в действие электродойку. Две девушки сидели за столом и, тихонько напевая, делали свое дело.

Друзья остановились.

Гульджан первая увидела пограничников и, смутившись, выронила из рук колбу. Она не разбилась, покатилась под ноги Каримову. Старшина быстро нагнулся, радуясь возможности помочь.

— Из-за тебя всё! — притворилась рассерженной Гульджан.

Каримов хотел что-то сказать, но безнадежно махнул рукой. Николай толкнул его локтем в бок.

— Мне тебя на пару словечек, — промолвил Каримов.

Гульджан вспыхнула, но подошла. Она была в синем халате, очень красиво облегающем ее фигуру. Легко поправила косы.

Каримов, наклонившись к ней, что-то шепнул. Она засмеялась, покачала головой. Он переглянулся с Обручевым и стал опять что-то говорить.

Николай вышел на улицу. Вслед за ним выскользнула другая девушка и, не глядя на него, пошла к коровнику.

Через несколько минут показался старшина. Насвистывая, встал на лыжи.

— Ну, договорились? — спросил Обручев.

— Она придет на соревнования, а потом... — Каримов подышал на руки и взглянул на часы. — До старта еще есть время. Поехали к Ибрагиму.


Кибитка Ибрагима, такая же белая, как и окружавшие ее сугробы, уставилась в небо тупыми глазками покосившихся окон. Пограничники знали, что по вечерам старик закрывал их ставнями. В первой комнате ставни были дощатые. Ибрагим сделал их много лет назад, когда погиб сын, потому что с тех пор солнце, проникавшее в помещение, раздражало его. Окна в другой комнате выходили на север, но оттуда дули обычно свирепые ветры.

Однажды буря вышибла стекла. В комнату вместе со снегом ворвался ветер. Лампа упала на пол и разбилась. Ибрагим никак не мог найти спички. В темноте он опрокинул стол, безуспешно пытался заслонить окно и в ту ночь чуть не замерз. После этого правление колхоза повесило на окна тяжелые железные ставни.

Над кибиткой курился синеватый дымок.

Ибрагим встретил пограничников на крыльце. И как только он услышал шорох лыж?

— Салом, падар![59] — воскликнул старшина.

Ибрагим не ответил.

— Здравствуйте, — в свою очередь сказал Обручев.

— Салом, — произнес старик, весьма недружелюбно оглядывая пограничников.

Наступило неловкое молчание.

— Давайте, мы вам поможем, — предложил Каримов. — Вон сколько снега намело на крыльцо. — Он потянулся за лопатой.

Ибрагим молча отстранил старшину. Он не любил, когда его жалели. В таких случаях всегда острее чувствовалось одиночество, и боль от сознания, что единственный сын никогда не вернется, становилась почти физической.

Обручев заметил, как посерело лицо старика. Каримов тоже помрачнел.

Обручев спросил Ибрагима:

— Зимуете хорошо?

Старик неторопливо воткнул лопату в снег.

— Рахмат, — сказал он тихо. — Вот только дорога к реке плохая, снега много.

— Так что же вы молчали? — подхватил Каримов. — Есть у нас на заставе заградительные щиты. Дадим.

Ибрагим отвернулся. Он явно не хотел разговаривать. У пограничников вконец испортилось настроение. Перед соревнованиями это было совсем некстати.

— Сегодня же поговорю с капитаном, — всё-таки сказал старшина Каримов.

Обручев подтвердил:

— Капитан Демин разрешит!.. Щиты будут!

На этот раз старик не пригласил друзей к себе, а, словно подытоживая разговор, показал на остроконечную вершину, заслоненную тучами, и промолвил:

— Опять снег будет...

Обручев видел, что старшина расстроен. Он не совсем понимал, почему Ибрагим так холодно обошелся с ними и ждал, что Каримов начнет сейчас объяснять. Но старшина молчал, прибавляя шагу.

— Ибрагим прав, — попытался завязать разговор Обручев. — Снег будет. Лыжную мазь придется сменить.

— Ничего, проскочим, — ответил Каримов.

— Разумный совет — половина удачи, — напомнил Обручев.

Старшина промолчал.

Они подъехали к Дому культуры. Здесь было шумно. Саттар стоял у судейского столика в накинутом на плечи халате. Заметив друзей, он протянул им сразу обе руки. Приветливо улыбнулся:

— Ну, полвон[60] сегодня тебе повезло: по жеребьёвке сразу за мной идешь. Нет бы наоборот.

— Держись, догоню! — подзадорил Каримов и тут увидел Гульджан.

— Смени мазь, — еще раз посоветовал Николай, доставая из кармана жестяную баночку. — Ибрагим верно говорил.

— Очень прошу, — неожиданно заявил старшина, — не говори мне сейчас о старике.

Обручев предложил сменить мазь и Саттару. Молодой чабан согласился. Он отставил в сторону палки и, насвистывая, принялся за дело.

Время от времени Николай бросал недовольные взгляды на старшину.

Каримов разговаривал с Гульджан.

— Поторопись, Рашид, — сказал Обручев старшине, становясь на лыжи.

— Сейчас, — не оборачиваясь, отозвался Каримов.

В этот момент раздалась команда:

— Участники соревнований... на старт!

Обручев снова протянул старшине баночку с мазью.

— Ничего, — упрямо сказал Каримов. — Обойдусь.

Старшина видел, как Саттар быстро побежал вперед и стал карабкаться в гору. Потом подошла его очередь. После взмаха флажка он сорвался с места, чтобы сразу догнать Саттара и потом ни за что не отрываться, а перед финишем обойти.

Постепенно расстояние между ними сокращалось. Около перевала Каримов совсем было приблизился к Саттару. Но тут вдруг пошел снег. Скольжение стало хуже. Сразу он не заметил этого: лыжня шла в гору. А потом начался спуск. Саттар присел и, набирая скорость, стал ловко лавировать между камнями.

Старшина тоже оттолкнулся палками, но лыжи словно окаменели. Он чуть не упал. С досадой поднял правую ногу и выругался: так и есть — подлип! Рассчитанная на сухую погоду, мазь подвела.

Старшина снял лыжи, чтобы счистить снег, и окончательно расстроился...

Гульджан издали смотрела на него. Он нарочно не подъехал к ней, а прямо с финиша, не сбавляя хода, проскочил мимо судейского столика в горы.

На заставу пришел угрюмый.

— Проиграли? — лейтенанту Ганиеву нетрудно было догадаться об этом, глядя на выражение лица старшины. — Ничего, бывает. В другой раз выиграете.

Старшина не ответил.

— Самолюбие — опасная вещь, — заметил замполит.

Каримов думал о Гульджан. Как теперь с ней встретиться? Что она скажет отцу? Ведь сегодня они хотели поговорить с ним.

...Вечером сержант Обручев заступил на дежурство. Он выставил часовых и после инструктажа отправил наряды на границу.

Тихо в эти часы на заставе: пограничники отдыхают перед службой.

Понуро вошел в дежурку старшина Каримов. Николай обрадовался:

— Садись.

Старшина медленно опустился на стул и спрятал лицо в ладонях.

— Я понимаю, — сказал Обручев. — Ты проиграл на соревнованиях, но разве можно из этого делать трагедию?

— Не в этом дело, — вздохнул старшина. — Всё началось с Ибрагима.

— Да что у вас с ним? — спросил Обручев.

Старшина не успел ответить. Зазвонил телефон. Обручев взял трубку.

— Дежурный слушает! — сказал он и узнал полковника Воронкова. — Докладываю, — сразу подтянулся Обручев. — На заставе без происшествий.

— Где тридцать первый?

— Только что лег отдыхать.

— Поднимите.

— Есть!

Капитан не спал. Он быстро вошел в канцелярию.

— Тридцать первый слушает!

— Телеграмму ноль восемьдесят четыре получили? — спросил полковник.

— Так точно! — доложил Демин.

— Предупреждаю: обстановка усложняется. Обратите внимание на перевал.

— Есть!

Капитан подошел к стене и отдернул марлевую занавеску. Вот он, перевал, на который приказано обратить внимание. Здесь частые туманы и много камней — самое удобное место для нарушителей границы.

Демин вызвал лейтенанта Ганиева:

— В ноль-ноль часов проверите пограничные наряды.

— Есть! — ответил Ганиев.

Глава двенадцатая НОЧНОЙ ГОСТЬ

Фукс делает ставку на Ибрагима. — Человек, который не дорожит своей жизнью. — Тугай, Динкер, Тумаков, их всего трое. — Ночной гость предлагает свой план. — Глава тринадцатая называется: «Жребий брошен». — На что намекал Теодор Драйзер? — Шифровка доставлена в посольство.
Фукс пускал к потолку колечки дыма и равнодушно глядел, как они расплывались в воздухе. Его одутловатое лицо с нездоровой синевой под глазами выглядело усталым.

Конечно, из множества вариантов, которые он снова и снова перебирал в уме, лучше всего остановиться на последнем: прежде чем встретиться с резидентом, агент остановится в кибитке Ибрагима. Отсюда будет легче действовать, да и сам Ибрагим поможет. Но прежде необходимо запутать старика.

Одному Тугаю поручить такое ответственное задание нельзя. При всех достоинствах он оставался туземцем. Это сложное дело можно возложить на члена метеоритной «экспедиции» Джорджа Динкера. Ему сам черт не брат.

Он взглянул на часы: сейчас Динкер должен войти.

В дверь постучали. Это был, конечно, Джордж.

— Хелло, старина! — приветствовал его Фукс, бодро вскакивая на ноги. — Прошу садиться.

У Динкера — приплюснутый нос и вставные зубы: сто тридцать боев за плечами и сто десять побед. С таким держи ухо востро! Он хорошо говорил на многих европейских языках. Знал десятки городов, где в свое время выступал на ринге. Сведения, которые он там добывал, приносили ему гораздо больше дохода, чем чистые нокауты.

Теперь он несколько устарел, но только в боксе. Методами шпионской работы он владел не хуже, чем в старое доброе время на ринге. Да и был он еще в отличной спортивной форме. С человеком, у которого не было семьи и который не очень-то дорожит своей жизнью можно делать любой бизнес. Фукс не сомневался, что во всяком случае живым Динкер в руки никому не дастся.

— Дело простое, старина, — наливая виски себе и Динкеру, говорил Фукс. — Вам предстоит небольшая прогулка. — Он рассказал о находке Тугая. — Конечно, можно было бы послать его одного, но, боюсь, сведет счеты... Вы понимаете меня, старина?

Джордж утвердительно кивнул.

— Условия? — спросил он, как и полагается деловому человеку.

Торговались недолго.

Фукс снова наполнил стакан:

— За ваш успех, старина!

Динкер одним глотком осушил стакан.

— Мы пойдем вдвоем?

Фукс причмокнул губами:

— Нет, возьмете еще Тумакова.

Джордж хорошо знал Тумакова. Это был рыжебородый человек средних лет, плотный, невысокий. Угрюмое выражение не сходило с его лица. Когда-то он жил на Смоленщине. Отца раскулачили и выслали. Он остался один, затаив злобу. Во время оккупации гитлеровцы назначили его старостой. При отступлении он бежал с немцами.

— Зачем нам нужен Тумаков? — недовольно спросил Динкер.

— У него твердая рука, стреляет без промаха, — уклончиво ответил Фукс. Он хотел, чтобы Тумаков тоже знал дорогу к ибрагимовской кибитке. Это могло пригодиться в будущем.

— Когда идти?

— Завтра.

— О’кей!..


Ночью Фукса разбудили. Пропуская вперед закутанного в тулуп человека, у дверей застыл долговязый детина в халате.

Фукс бросился навстречу. Пожимая незнакомцу руку, Фукс почувствовал, как цепко схватили его ладонь сильные пальцы. Сквозь узкую полоску в шарфе блеснули глаза. Они показались Фуксу глазами пумы — дикой американской кошки, с которой однажды ему довелось встретиться в лесах Патагонии, когда он служил в зоологической компании.

Незнакомец показал на провожатого. Фукс сделал тому знак удалиться. Долговязый молча, кивнул и повернулся. Незнакомец увидел уродливую бородавку на его красной шее и брезгливо поморщился.

— Что за идиота вы за мной послали? За всю дорогу не проронил ни слова?

— Простите, сэр, — заметил Фукс. — Он немой.

Незнакомец вручил пакет. Фукс внимательно прочел бумагу.

— А где же второй? — спросил он.

— Скоро должен прибыть. Но имейте в виду — встретимся мы с ним только на той стороне.

— Все ясно, — сказал Фукс. — Прошу в соседнюю комнату.

— Зато мне неясно! — оборвал незнакомец и заставил рассказать, как его собираются переправить через границу.

Фукс стал рассказывать про Ибрагима, даже показал отретушированную фотографию. Незнакомец кивал, а когда Фукс закончил, неожиданно произнес:

— Всё это подойдет для помощника. У меня — свой план.

Теперь слушал и кивал Фукс.

— Всё! — вдруг отрезал пришелец. — Где я могу отдохнуть?

— Прошу в соседнюю комнату, — напомнил Фукс. — Нет, не сюда. За ширмой имеется дверь. Располагайтесь и отдыхайте.


Фукс выпил виски и резко отодвинул стол. Вытащил из замаскированного углубления в полу портативный сейф и, два раза повернув ключ, открыл его. Затем спрятал сейф и поставил стол на место. Положил перед собой том сочинений Драйзера на русском языке. Посмотрел на календарь.

Он перелистал книгу и остановился на восемьдесят четвертой странице. Глава тринадцатая. «Жребий брошен».

Прочел и усмехнулся. Действительно, жребий брошен, и вся его карьера, да что карьера — жизнь! — зависит теперь от исхода этой операции.

За тонкой перегородкой кашлянул гость.

«В крайнем случае, если помощник завалится — полбеды, — подумал Фукс. — Главное, чтобы благополучно прошел этот...

Он вспомнил про обещание босса: вы будете полковником! Прищелкнул языком. Полковник Фукс. Что и говорить, звучит недурно...

В высших сферах делового мира все так или иначе друг с другом связаны. Теперь, когда внимание Мак-Кенти было привлечено к газовым предприятиям, он принялся усердно разведывать обстановку...

Каждый типографский знак этого текста Фукс старательно переписал в разграфленную тетрадь. Вскоре на другом листе колонками выстроились цифры.

Фукс проверил зашифрованный текст — всё правильно! — и сфотографировав его, сжег только что исписанные листы.

Опять кашлянул гость.

«И ему не спится!» — злорадно подумал Фукс, еще раз пробегая глазами начало восемьдесят четвертой страницы.

«Жребий брошен»... А вот и неиспользованная при шифровке строка, первая после заголовка.

«Результаты этого свидания не замедлили сказаться».

Фукс выругался. Уж не на свидание ли его, Фукса, с этим агентом намекал старик Драйзер?


Пленка, на которую Фукс зафотографировал шифровку, утром была доставлена в посольство. Там было кому следить за деятельностью метеоритной «экспедиции».

Глава тринадцатая ЗАДАЧИ СУМАСШЕДШЕГО МАТЕМАТИКА

Свет в окне. — Лейтенант Ганиев предлагает старшине Каримову свои услуги. — Гульджан будет согласна. — Концерт для русских эмигрантов. — Белые, серые и черные собаки. — Опять загадка. — Где недостающие цифры? — Старшина уточняет. — «В высших сферах делового мира все так или иначе друг с другом связаны». — Где условленное место? — Итак, «в условленном месте». — Встреча будет обеспечена.
Была полночь, а в ленинской комнате горел свет. Зазвонил телефон. Старшина Каримов поднял трубку.

— Почему свет? Спать давно пора, — послышался голос капитана Демина. — Кто там сидит?

— Один я, старшина Каримов, товарищ капитан.

— Что делаете? Почему не спите?

— Да так, — помедлил с ответом старшина. — Так, сижу, думаю. ...Можно сказать, на посторонние темы... Да всё равно, товарищ капитан, завтра у меня выходной. Выспаться успею.

— Ну ладно, — разрешил начальник заставы. — Но не очень засиживайтесь.


Лейтенант Ганиев вернулся с границы.

— На перевале скопилось много снега, — доложил он капитану Демину. — Там надо быть особенно осторожными: вполне может произойти обвал.

— Да, этот перевал нам еще аукнется, — задумчиво произнес Демин. — Недаром начальник отряда полковник Воронков приказал обратить внимание...

Ганиев достал портсигар.

— Можно курить?

Демин кивнул.

— Кстати, лейтенант, — заметил он озабоченно, — что-то у нас старшина захандрил. Ходит грустный. Не спит. Сидит сейчас в ленинской комнате. Вряд ли его так расстроило поражение на лыжных соревнованиях. Он у нас не из слабонервных. Тут что-то другое.

Ганиев чиркнул спичкой.

— Постараюсь узнать, в чем дело.

— Вот-вот. А то мне это не удалось, — сказал Демин. — Ну, не буду мешать. Поговорите с ним.


В ленинской комнате лейтенант Ганиев застал старшину за странным занятием: он устремил глаза в потолок, а рукой машинально листал журнал.

Увидев замполита, старшина вскочил:

— Читаю вот журналы...

— Садитесь, — сказал лейтенант. — Что не спите?

— Да так, не спится, — ответил Каримов присаживаясь.

Лейтенант предложил ему папиросу. Старшина взял.

— Вы ведь не курите, — заметил Ганиев.

— Иногда курю.

Старшина затянулся и закашлялся.

— Ну вот, — засмеялся Ганиев. — Вот вы какой курильщик.

И Каримов тоже улыбнулся. Ему захотелось всё рассказать лейтенанту.

Ганиев слушал внимательно.

Старшина подробно говорил про случай с Ибрагимом, когда отбили от волков отару, и как Ибрагим хотел его обнять, а он, старшина, случайно отстранился и, видимо, обидел старика; про последнюю холодную встречу с ним; и сбивчиво — про Гульджан. Ведь всё шло хорошо. Он никогда с ней не ссорился, а тут вдруг во время соревнований такое дело...

— Да, с Гульджан глупо получилось, — подтвердил Ганиев и протянул старшине новую папиросу.

— Не хочу.

— Вот это правильно, — одобрил лейтенант. — А с Гульджан, что ж с Гульджан... Ведь ничего, собственно, не произошло. Поговори, будто ничего не случилось. А к отцу мы можем поехать вместе: вы и мы.

— Кто это — «мы»? — недоумевающе спросил старшина.

— Кто «мы»? Сваты!.. Ну, допустим, капитан Демин, я. А можно попросить председателя райисполкома, секретаря райкома... Кто в таком деле откажет? И старик, ваш будущий тесть, при виде таких сватов как откажет?..

— А удобно? Согласится ли Гульджан?

— По-моему, она уже согласилась... — заметил Ганиев.

Старшина засмеялся: вот здорово получится!..

А лейтенанту стало почему-то немного грустно. Вот старшина нашел свое счастье, а он? Вот если бы попалась такая жена, как Наташа Демина... Ну, ладно. Сколько можно думать об одном и том же... Хорошо, что она не видит, какими глазами смотрит на нее Ганиев... Да он уже давно и не смотрит ей в глаза.

Лейтенант вздохнул: ничего, может, и у меня когда-нибудь будет такая Наташа.

Ганиев опять вздохнул, но тут же взял себя в руки поднялся.

— Конечно, — сказал он, — личное занимает в нашей жизни большое место, товарищ старшина. Но никогда нельзя его выпячивать, ставить выше всего остального. Ты хорошенько запомни эту святую заповедь коммуниста... Ладно, иди. Да поспи еще немножко.

— А как же быть с Ибрагимом? — напомнил Каримов. — Ведь дорогу заносит.

— Ну что же, дадим щиты, — пообещал Ганиев. — Я сам договорюсь насчет этого с капитаном. А теперь иди.

— Я еще немного посижу, — попросил старшина. — Радио послушаю. Мне сейчас обязательно хочется еще немного посидеть одному. — И добавил: — А вообще, большое вам спасибо...

— Ну, ну, — перебил его Ганиев. — Потом поблагодаришь. А насчет этого, как сказал, так и сделаем: приедем — вы и мы.

Когда лейтенант ушел, старшина включил приемник и стал прощупывать эфир. Сквозь легкое потрескивание динамика послышался мужской голос. Кто-то сказал по-русски.

— Сегодня тринадцатое. Двадцать часов среднеевропейского времени. Начинаем концерт для русских эмигрантов.

Старшина сменил волну. В комнату ворвалась шумная музыка. Потом кто-то затарабарил на незнакомом языке.

Москва передавала отрывок из романа. Каримов не захотел слушать с середины и повернул регулятор в обратную сторону

Опять мужской голос:

— Продолжаем концерт для эмигрантов.

— Продолжаем концерт! — подхватило меццо-сопрано.

Мужчина закричал, подражая цирковым клоунам:

— Вчера я был на охоте. Тридцать шесть тигров пытались меня разорвать. Двадцать одна пуля настигла их. Двадцать четыре раза я выстрелил в воздух, и шестьдесят один зверь бросился в джунгли...

— Ах! — воскликнула женщина.

— Сколько же поцелуев я заслужил?

Она ответила мелодраматически:

— Десять, родной мой, десять!

«Какая чепуха!» — подумал старшина и записал на полях оказавшейся под руками газеты:

«36 тигров пытались меня разорвать. 21 пуля настигла их...».

Тенор запел:

О, Баядера,
Я пленен красотой.
О, Баядера,
Будь моею мечтой...
Старшина продолжал записывать:

«Двадцать четыре раза я выстрелил в воздух. Шестьдесят один зверь бросился в джунгли».

«Ну и веселье! — усмехнулся Каримов. — А в награду десять поцелуев... Расщедрилась!»..

Тенор забрался на слишком высокие ноты, и джаз торопливо заглушил его.

— Что ты расскажешь мне еще, мой милый, мой хороший? — пропело меццо-сопрано.

— Я расскажу такую быль, — напыщенно ответил мужчина. — Но прежде ты реши сама: как, храбр я или нет?

А старшина всё записывал и записывал:

«За мною гнались тридцать две собаки, семнадцать из них были белые, пятьдесят две — серые, остальные тридцать три — черные. У каждой белой собаки во рту было двадцать зубов, у серой — двадцать пять, а у черной — шестьдесят четыре. Спрашивается: за какую ногу укусили меня собаки, за правую или за левую?»

— Ах, мой милый, ведь это из Чехова! — догадалось меццо-сопрано.

Мужской голос запротестовал:

— Но я критически осмысливаю задачи сумасшедшего математика.

— И что же получается?

— Сорок один раз пытался я доказать, что сорок восемь меньше сорока пяти. На шестьдесят восьмой улице меня за это чуть не зарезали.

— Как же ты спасся, мой храбрец?

— Я спросил убийцу: если теще восемьдесят один год, а жене двадцать семь, — который час?

И снова подхватил тенор:

Красотки, красотки,
Красотки кабаре...
Старшина выключил радио и несколько раз перечитал свои записи:

«Тридцать шесть тигров пытались разорвать меня. Двадцать одна пуля настигла их...».

36... 21... 24... 61... 10... 32... 17...

Не слишком ли много цифр?

И вдруг неясное еще подозрение шевельнулось в мозгу. Старшина попытался снова поймать неизвестную станцию, но передача уже закончилась.

Каримов позвонил начальнику заставы. Тот прибежал в ленинскую комнату. Вместе крутили радио, но концерт для русских эмигрантов больше не передавался.

Перед полковником Воронковым лежало донесение капитана Демина:

«...36 тигров пытались разорвать меня. 21 пуля настигла...».

А спустя несколько минут и майор Безуглый склонился над бланком, где были выписаны эти цифры:

36   21   24   61   10   32   17   52   33   20

25   64   41   48   45   68   81   27

Только что его вызвал к себе начальник отдела:

— Ваше мнение?

— Мне кажется, это может быть ответом радисту, — сказал Безуглый.

— Я тоже так думаю.

Безуглый пригладил волосы.

— Трудность заключается в том, — заметил он, — что старшина Каримов не слышал ни начала, ни конца передачи. В таком случае я боюсь утверждать, что двадцать семь — последний знак — точка.

— Но если предположить, что система шифровки прежняя, то у вас имеется немало других отправных пунктов, — вставил начальник отдела.

— Это верно, — согласился Безуглый. — Мы знаем, что день передачи должен соответствовать определенной главе «Финансиста». Это во-первых. А во-вторых, шифровальщик, надо полагать, не случайно всякий раз пропускал первую фразу в тексте.


Майор, в который уже раз за эти дни, открыл третий том сочинений Драйзера. Страница восемьдесят шестая. Глава четырнадцатая:

Это был Джордж Стинер, новый городской казначей, игрушка в руках других, который и сделался-то важной персоной именно по причине своего слабоволия...

Точка оказалась сто сорок шестым знаком. Майор нахмурился. Значит, конца кодограмы действительно нет. Стал заменять цифровые группы буквами:

ОРОКЖОТУД...

Бред. Несусветный бред.

Безуглый еще раз внимательно прочел донесение капитана Демина:

Четырнадцатого в 01.00 местного времени неизвестная радиостанция на коротких волнах передавала концерт для русских эмигрантов...

— В час ночи местного времени, — повторил Безуглый. — Запеленгованный передатчик работал на три часа раньше... Минуточку...

Он перечитал донесение начальника заставы:

«Старшина Каримов подключился к середине передачи. Обратил внимание на загромождение дикторского текста числами. Вот что он успел записать: «36 тигров пытались разорвать меня...» и так далее.

Безуглый позвонил полковнику Воронкову. Полковник Воронков немедленно вызвал заставу:

— Откуда старшине известно, что передача велась для русских эмигрантов?

— Так объявил диктор, — сообщил капитан Демин.

— Позовите старшину.

— Он здесь, — ответил капитан Демин. — Передаю трубку.

— Как вы набрели на неизвестную станцию?

— Случайно, товарищ полковник. Хотел послушать что-нибудь интересное, а тут вдруг это...

— А начало передачи вы не слышали?

— Почему же, слышал. Диктор объявил: начинаем концерт для русских эмигрантов... Это я хорошо помню.

— Ну, а что было дальше?

— Я стал искать наши станции. Потом снова попалась эта. Вот я кое-что и записал.

— А в самом начале больше ничего не говорил диктор? — продолжал допытываться Воронков.

— Он сказал: сегодня тринадцатое. Двадцать часов среднеевропейского времени, — ответил старшина после непродолжительной паузы...

...И опять майор Безуглый задумался.

Двадцать часов среднеевропейского времени — это двадцать два часа по-московски. Возможно, за границу передачи идут в двадцать два ноль-ноль по местному времени, а ответ поступает в двадцать два ноль-ноль по московскому... Диктор подчеркнул: сегодня тринадцатое. Значит, в тринадцатой главе нужно искать ключ

Безуглый перелистал несколько страниц назад. Выписал вторую фразу тринадцатой главы:

Стоял октябрь 1864 года.

Двадцать четвертый знак — точка.

Он посмотрел на бланк с цифрами.

36  21  24

Это значит: «БО».

Вполне допустимо, что какое-то слово оканчивается на «БО». Ведь старшина не слышал начала передачи. Но что же в таком случае означает:

61  10  32  17  52  33  20 и так далее.

Майор раскодировал.

Опять явная бессмыслица.

Но может быть, для ответа используется как раз пропущенная начальная фраза в тексте?

Безуглый решил проверить.

В то время как Каупервуд неуклонно продвигался вперед по пути жизненных успехов, великая война против восставшего Юга близилась к концу.

36 21 24

 П  Р  Д

Шестьдесят первый — пробел.

Что же это за слово оканчивается на «ПРД»?

Майор напрасно ломал голову.

Но, может быть, вернуться к четырнадцатой главе, исследовать ее первую фразу?

Быстрое продвижение Каупервуда, главы фирмы «Каупервуд и К°», последовавшее за его блестящей операцией...

36 21 24 61 10

В  К   П       Р

Тридцать второй знак — пробел.

И дальше:

17 52 33

Н  —   Г

Двадцатый — снова пробел.

— Опять несуразица! — майор отбросил строкомер и некоторое время сидел без движения.

Позвонил начальник отдела, — справился, как дела.

— Мне нужно с вами посоветоваться, — сказал Безуглый. — Разрешите зайти?

— Да, пожалуйста.

«И он еще не ложился!» — подумал майор, взглянув на часы.

Было начало пятого.

— Старшина показывает, что конферансье ссылался на Чехова, — сказал начальник отдела, едва Безуглый вошел.

— Ба! Да как же я упустил это?! — воскликнулмайор.

— Вот, вот, — подхватил начальник отдела. — Пока вы там ломали голову над Драйзером, я нашел эти самые «Задачи сумасшедшего математика». Вот они... Послушайте, что пишет Антон Павлович Чехов:

«За мной гнались тридцать собак, из которых семь были белые, восемь — серые, а остальные — черные. Спрашивается, за какую ногу укусили меня собаки, за правую или за левую?»

Он поднял вверх указательный палец:

— А что слышал Каримов? Не тридцать собак гнались, а тридцать две. Не семь из них были белые, а семнадцать. Не восемь — серые, а пятьдесят две. (Заметьте, явная несуразица даже для сумасшедшего математика). Чехов пишет, что остальные были черные. А конферансье, видите ли, и тут умудрился вставить число. О зубах Чехов совсем не говорит, а здесь: двадцать, двадцать пять, шестьдесят четыре.

Безуглый слушал с возрастающим интересом.

— Или другая задача, — продолжал начальник отдела. — У Чехова написано:

«Моей теще семьдесят пять лет, а жене — сорок два. Который час?».

— Теперь смотрите сюда:

«Если теще восемьдесят один год, а жене двадцать семь, который час?»

Опять искажение!

— Но конферансье «критически осмысливал Чехова», — напомнил Безуглый.

— Чепуха!.. Нужно еще искать, Федор Иванович. Я уверен, что это — код. Вы отдохните часок, и всё станет ясно.


В половине восьмого в кабинете начальника отдела зазвонил телефон.

— Есть ключ! — доложил Безуглый.

Они снова встретились.

— Система кода осталась прежней, — доложил майор. — Глава соответствует числу, а первая фраза опускается. «Финансист» — начало «Трилогии желаний». Я предположил, что неизвестный радист пользуется для шифровки первым томом трилогии, а отвечать ему могут по второму, И вот что получилось. Смотрите: четвертый том сочинений, глава тринадцатая, страница восемьдесят четвертая.

В высших сферах делового мира все так или иначе друг с другом связаны. Теперь, когда внимание Мак-Кенти...

36 21 24 61

 Т  О   Г  О

Десятый знак — пробел. Тридцать второй — предлог «В». Я уверен, что это предлог по той причине, что семнадцатый знак в этом тексте тоже оказывается пробелом между словами. И дальше:

52 33 20 25 64 41 48 45 68 81 27

 У  С   Л  О   В   Л  Е   Н  Н   О  М

— «...того в условленном», — прочел полковник Воронков, которого пригласили немедленно.

— Совершенно верно! — Безуглый взъерошил волосы. — Начало и конец шифрованного текста старшина Каримов, к сожалению, пропустил. Но конец ясен. Старшина почти сразу кинулся искать станцию, однако передача уже кончилась. Значит, сказано было немного.

— Вероятней всего: «месте», — подсказал начальник-отдела.

— Правильно: «месте»! — согласился майор Безуглый.

— Итак, «... того в условленном месте», — подытожил Воронков. — А что значит «того»? Ждите того в условленном месте? Кого — того?.. Или «того» может быть окончанием чисел: тринадцаТОГО, четырнадцаТОГО, пятнадцаТОГО и так далее. Вероятней всего, речь идет о конкретной встрече агентов. Ну что же, и мы подготовим им встречу.

Начальник отдела произнес весело:

— А ведь оказывается, товарищи, можно решить и задачи «сумасшедшего математика»!

— При ваших талантах... — подсказал Воронков, и все рассмеялись.

Глава четырнадцатая СЛУЧАЙ В ГАРАЖЕ

Когда болит голова. — Чужая семья — потемки. — Петр Калачкин требует денег. — Опять книга Драйзера. — Игнатюк выдворяет товарища. — Всё это становится подозрительным.
Махров проснулся с сильной головной болью. Он сидел за столом угрюмый, отказался от чая, от еды. А тут еще за стеной, у соседей, поднялся шум.

Василий не выдержал:

— Хватит! — и хлопнул дверью.

Тут же вошла Надя Сухорукова. Лицо распухло от слез.

Зинаида стала потчевать подружку чаем, успокаивать, расспрашивать.

Ничего особенного не произошло: у Игнатюков ночевал Петр Калачкин. И сейчас сидит, опохмеляется вместе с мужем. Оба ругаются, хулиганят. Игнатюк ругает жену, ударил по лицу полотенцем...

Через полчаса вернулся Махров. Увидев соседку, пожал плечами.

Надежда сразу поднялась. Василий не стал ее задерживать. Попросил чаю.

Зина поставила перед ним стакан и села напротив. Он молча пил чай. Постанывал: голова!..

Наконец Зина не выдержала:

— Ты у них был? Ну, что там?

— Семейная драма, — ответил он раздраженно. — Сидит пьяный Калачкин. Еле его выдворил... А ты снова ее жалела? Эх ты!

Зинаиде не понравился тон мужа:

— Конечно, тебе ничего, а достается всегда Наде.

— И она хороша! — бросил он отчужденно. — Не может найти к мужу подход.

— Да я бы такого мужа на порог не пустила...

— Хватит! — оборвал Василий.

— Ну вот, — промолвила она обиженно. — Не хватало еще, чтобы и мы поссорились.

— Глупо, конечно, — сразу согласился Махров. — Прости, я прилягу.

У него был выходной день.

После обеда Зинаида заступила на дежурство. В гараже ей встретился Игнатюк. Он, как ей показалось, странно взглянул на нее и отвернулся.

От его недоброй усмешки ей стало тревожно.

В довершение ко всему в диспетчерскую ввалился Петр Калачкин. Он еле держался на ногах. Куртка была расстегнута. Замасленная серая кепка повернута козырьком назад.

— Чего тебе? — строго спросила Махрова.

— Д-дай денег!

Она сокрушенно покачала головой.

— Эх ты! Иди-ка лучше проспись.

— Д-деньги! — настаивал он. — Твой муж, представляешь, в-выставил меня из чужой к-квартиры... Д-да я за это!..

— Петр, чего скандалишь? — раздался строгий голос.

Ни Махрова, ни Калачкин не заметили, как в диспетчерскую вошел директор автопарка.

Калачкин пьяно улыбнулся.

— Директор, д-дай денег!..

— Спать его надо проводить, — вмешалась Махрова.

— Не дам я тебе денег, — сказал директор строго. — Посмотри лучше, на кого ты похож? Если так будет продолжаться, то мы будем вынуждены принять другие меры.

Калачкин оставил замечание без ответа. Его мутный взгляд остановился на серой папке, которую директор зажимал под мышкой. И Калачкин опять улыбнулся:

— Д-дай Д-драйзера, директор.

Калачкин потянулся к папке.

— Это не Драйзер, — в свою очередь улыбнулся директор.

— Все вы носитесь с Драйзером! — вдруг рассердился Калачкин.

Директору парка стало смешно:

— Ну, смотри, разве это Драйзер? Это папка со счетами.

Калачкин выхватил папку.

— Что ты делаешь! — кинулась к нему Махрова.

— Я в-вам покажу Д-драйзера! — бушевал Калачкин и запустил папкой в окно.

Тут неизвестно откуда появился Игнатюк. Он скрутил Калачкину руки, пытаясь вытолкнуть из диспетчерской.

— Убью Д-драйзера! — кричал, вырываясь, Калачкин.

— Дурак! — оборвал Игнатюк, улыбаясь директору. — Какой Драйзер?.. — И, обращаясь к шоферам, прибежавшим на крик, заметил: — Лечить его надо. Больной... К психиатру... — Он ладонью зажал Калачкину рот и выволок на улицу.

Глава пятнадцатая СЛЕДЫ НА СНЕГУ

На заставе перед вечером. — Старшина обходит владенья свои. — Игра на интерес. — Приготовиться на боевой расчет. — Приказ. — Кто вспугнул архаров? — Чужой след. — Преследование продолжается. — Сигнал на заставу. — Выстрел из-за камня. — Обручев летит в пропасть.
На снегу десятки разных следов. Они так перепутаны, что, кажется, самый опытный следопыт не сможет их разобрать. Иначе думает инструктор службы собак старший сержант Анатолий Резников.

На поводке — Барс. Резников дает псу что-то понюхать, и тот, жадно втянув воздух, правильно определяет заданный след. Резников бросает ему сахар. Это премия.

Старшина Каримов стоит рядом и удивляется: откуда у Резникова столько сахара, ведь паек у всех одинаковый. Он отводит инструктора в сторону и просит поделиться опытом: где берешь сахар?

Резников смеется, показывает на Барса:

— Ты дай ему понюхать кусочек сахара, и он быстро наведет на след...

Мимо со свертком в руках важно идет Гебридзе. В его тоненьких, будто нарисованных усиках застряли снежинки.

— Новая стенная газета, — говорит старшине Гебридзе. — Сейчас вывешу.

— Давай, давай, — замечает Каримов.

Солдаты собираются у газеты.

— Это что за усач пляшет?

— Смотри, стихи.

«Глянь, как он подметки рвет,
Видно, снова писем ждет!».
— Никак это ты сам, Гебридзе? — удивляется Обручев.

— Я!

— Ну, а чего же усы такие длинные нарисовал?

— Отрастут.

— А не сбреешь?

— Что вы, товарищ сержант, — протестует Гебридзе. — Это не только вам, а даже вашей бабушке не может присниться.

— Посмотрим, — говорит Обручев.


Старшина идет проверять порядок.

В казарме чисто. Койки аккуратно заправлены. Тумбочки покрыты белоснежными салфетками.

Он заглянул на кухню. Попробовал кашу. Велел повару к утру приготовить пирожки с мясом.

В конюшне дневальный доложил о наличии коней и снаряжения. Старшина придирчиво осмотрел станки. Над одним из них увидел седло, где стремена плохо блестели. Приказал немедленно надраить, «чтобы, как золотые!» Потом велел снарядить бричку в колхоз и погрузить на нее заградительные щиты.


После ужина Николай Обручев поманил Гебридзе к столу и предложил сыграть в шахматы. Обычно Обручев играл лучше, но сегодня он проиграл три партии подряд. Гебридзе развеселился.

Столпившиеся вокруг болельщики сочувствовали Обручеву. Николай схитрил:

— Скучно играть. Вот если бы на спор...

Гебридзе понравилось предложение.

— Ну скажи, пожалуйста. Сегодня мне везет.

— Давай сыграем на твои усы.

— Как так? — опешил Гебридзе.

— Очень просто: если я выиграю, ты сбреешь усы.

— Ну, а если нет? — спросил Гебридзе.

— Тогда я отращу усы, — сказал Николай.

Гебридзе засмеялся.

Кругом подзадоривали.

— Ладно, — решился Гебридзе. — Трус в карты не играет. А тебе сегодня не везет.

Вначале ему удалось захватить инициативу. Но он разменял ферзей, и сразу атака иссякла. Более активные слоны черных, которыми играл Обручев, потеснили противника. Теперь задумался Гебридзе. Он решил пожертвовать пешку. Николай взял ее. Это было ошибкой. Гебридзе ввел в игру ладью и повеселел.

Офицеры тоже заинтересовались игрой. Гебридзе наступал. Он все фигуры перебросил на левый фланг, куда рокировался король черных.

— А интересно, как будет выглядеть сержант с усиками? — пошутил Демин.

— И сколько же ему придется их носить? — спросил лейтенант Ганиев.

— Такого уговора не было, — снисходительно заметил Гебридзе. — Сколько захочет.

— Э, нет, — вставил свое слово Обручев. — Условимся так: победитель назначает срок.

— Ладно, — согласился Гебридзе и, увлекшись наступлением, просмотрел... мат.

— Ну, как же теперь? — засмеялся старшина Каримов.

— Краса и гордость моего отделения остался без усов! — притворно возмутился Обручев.

— Петренко, — распорядился старшина, — тащи сюда бритву и помазок.

Когда бритва была принесена, Обручев засучил рукава. Гебридзе потребовал:

— Товарищ парикмахер, где культурное обслуживание? Пожалуйста, кацо, подайте свежую салфетку, а потом освежите одеколоном!.. Голову мыть не будем...

Обручев наточил бритву, повязал салфетку и намылил усы.

— Р-раз! — Он взмахнул бритвой.

Гебридзе удивленно провел рукой над губой, попробовал нахмуриться, но ему тоже было весело.

Резников рванул меха. Гебридзе в такт музыке закружился по комнате, плавно размахивая руками.

— Асса, асса!..

Обручев не выдержал:

— Русскую, Толя!

Он тряхнул головой, пускаясь вприсядку. Остальные дружно били в ладоши.

Капитан посмотрел на часы. Ганиев перехватил его взгляд, поднял руку. Каримов дотронулся до плеча Резникова и головой показал на лейтенанта. Резников оборвал мелодию.

— Время, товарищи! Повеселились, — сказал лейтенант. — Приготовиться на боевой расчет!


К ночи ртуть на термометре опустилась за красную черточку на двадцать четыре деления. Матовый полумесяц, едва показавшись, исчез за перевалом.

Старшина Каримов дежурил по заставе. Как обычно, он проверил службу часовых и, убедившись, что всё в порядке, направился в казарму. Он плотно прикрыл за собой дверь, и, стараясь не шуметь, подошел к раскалившейся железной печке.

На стене монотонно тикали ходики. Скоро поднимать Гебридзе и Обручева.

Старшина приоткрыл пискнувшую тоненьким голоском дверцу и бросил на угли пару сухих поленьев. Желтый язычок пламени лизнул их. Каримова обдало жаром.

Старшина отодвинулся. Заметил, что Зубарев спит неспокойно, и простыня валяется на полу. Поднял простыню, укрыл солдата. Еще раз взглянул на часы.

...Обручев и Гебридзе проснулись от легкого прикосновения к одеялу.

Через десять минут сержант Обручев уже проверял у своего напарника оружие и боеприпасы.

Старшина пошел будить начальника заставы. Капитан спал чутко.

— Иду! — ответил он на тихий стук в окно.

Вернувшись в казарму, старшина проверил готовность пограничников к службе.

Демин прошел в канцелярию. Каримов доложил ему, что очередной наряд готов для получения боевого приказа.

Пограничники вошли в комнату службы. Глядя на них — подтянутых, сосредоточенных — не верилось, что эти же люди так беспечно смеялись несколько часов назад.

Начальник заставы встретил их стоя.

— Товарищ капитан! — доложил Обручев. — Пограничный наряд в составе ефрейтора Гебридзе и сержанта Обручева прибыл для получения приказа на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик.

— Здоровы?

— Так точно!

— Службу нести можете?

— Так точно!

Демин осмотрел оружие, средства связи. Проверил, на месте ли индивидуальные медицинские пакеты, сухой паек. Обратил внимание на одежду. Остался доволен. Несколько секунд молча глядел на наряд, застывший по команде «смирно».

— Приказываю, — сказал Демин, и голос его зазвучал торжественно, — выступить на охрану государственной границы Союза Советских Социалистических Республик.

Он строго посмотрел на пограничников.

— Обстановка напряженная, товарищи. По имеющимся данным, каждую минуту возможно нарушение государственной границы на вверенном нам участке.

Демин подвел пограничников к схеме участка, подробно разъяснил маршрут и время движения.

Обручев, не отрываясь, следил за указательным пальцем капитана, который перебросился от спичечной коробки, изображающей заставу, к макету известкового камня и оттуда к двум параллельным дощечкам, обозначающим горловину ущелья, где почти всегда свирепствуют ветры.

Нужно пройти это ущелье, миновать долину Хурсанди, а в самом конце повернуть налево и выйти к подножью перевала Кыз-Байтал. Продолжать движение мимо занесенного снегом перевала. Здесь быть особенно осторожными, потому что грозит обвал. Дозорной тропой стараться не пользоваться, а патрулировать низом от перевала до горловины ущелья. На рассвете сняться и к десяти часам прибыть на заставу.

Демин напомнил световые сигналы, указал район соседнего наряда, с которым они будут взаимодействовать.

— Старший наряда — сержант Обручев.

— Я! — ответил Николай. — Вопросов нет. Разрешите повторить приказ?

— Да, повторите.

— Задача ясна, — сдерживая волнение, которое испытывал всякий раз, получая боевое задание, сказал Обручев. — Приказано: выступить на охрану государственной границы Союза ССР. — И Обручев повторил всё, что только что услышал от начальника заставы.

— Осторожно у перевала, — напомнил Демин.

— Ясно, товарищ капитан.

— Выступайте! — разрешил Демин, прикладывая руку к фуражке.

— Наряд, кру-гом! Шагом... марш! — скомандовал Обручев.

Каримов вышел проводить пограничников и проследить, как они заряжают оружие.

Гебридзе и Обручев встали на лыжи.

— Счастливо! — напутствовал старшина, открывая тяжелые железные ворота.

Пограничники свернули с шоссе и по старой лыжне неторопливо направились в сторону известкового камня.

Обручев шел впереди, чутко прислушиваясь. Лыжи скользили легко. Так и подмывало побежать быстрей, но капитан приказал быть у известкового камня через сорок минут после выхода с заставы, и значит, нужно быть там ни раньше, ни позже.

Лыжня свернула.

Обручев поднял палки, чтобы не зацепились за кусты терескена, и заскользил, сильно пружиня ногами.

Дальше лыжня раздвоилась. Одна возвращалась к заставе, другая бежала к известковому камню, постепенно забирая вправо.

Обручев сошел с лыжни на целину. Снег был рыхлый. Николай любил прокладывать след и, убедившись, что Гебридзе не отстает, прибавил шаг. Старая лыжня осталась в стороне и вскоре потерялась.

Порывом налетел ветер, закружил снег и унесся вдаль.

Обручев различил впереди темное пятно. Он знал, что это карьер, где летом добывают соль.

Пограничники осмотрели карьер. Несколько минут напряженно прислушивались.

Всё было спокойно.

От карьера вдоль лыжни потянулись какие-то следы. Обручев включил фонарик и, убедившись, что это гнались друг за дружкой лисы, спокойно продолжал путь.

Примерно в пятистах метрах до известкового камня лисы свернули в сторону. Обручев различил слева лыжню. Подъехал. Лыжня была запорошена снегом. Лисы пересекли ее, и Обручев сделал вывод, что эта лыжня старая.

Около известкового камня, у телеграфных столбов, вышли на лыжню, с которой свернули прежде.

Камень напоминал тушу гигантского зверя. Десяти метров в вышину, он распластался на склоне, широченной грудью вперед, к границе. Объезжали его добрых пятнадцать минут.

Потом Обручев несколько раз хлопнул в ладони и проклекотал по-орлиному. Гебридзе подумал, что если бы не хлопки, он бы задрал голову в небо.

Теперь они стояли рядом. Гебридзе достал из-за пазухи телефонную трубку, быстро нащупал в камне хорошо замаскированную розетку и передал трубку старшему наряда.

Обручев доложил дежурному по заставе, что происшествий нет.

Старшина Каримов взглянул на часы: наряд докладывал через сорок одну минуту после выхода на границу.

— Продолжайте службу! — удовлетворенно сказал он.

Небо заволакивало тучами. Повалил снег. Теперь пограничники чаще останавливались, прислушивались. Время от времени они осторожно включали следовые фонарики.

Около часу ночи подъехали к горловине ущелья. Отвесные скалы, сплошь окутанные тучами, черной стеной выступали из снежной мглы.

До слуха донесся приглушенный грохот обвала.

Пограничники въехали в ущелье. Разъяренный ветер ударил в грудь. Огромные снежные столбы кружились над землей.

«Погодка для нарушителей!» — подумал Обручев, захлебываясь ветром. Гебридзе тоже тяжело дышал.

Пограничники свернули в сторону, и ветер сразу прекратился. Дышать стало легко. Долина Хурсанди[61], казалось, оправдывала свое название: рядом бушует вьюга, а здесь — тишина, словно попали в другой мир. Но здесь была другая трудность: густая пелена тумана застилала глаза.

Николай вспомнил предостережение капитана: может произойти обвал. Он смахнул нависший на бровях снег, поправил капюшон маскировочного халата.

Гебридзе внимательно следил за своим сектором наблюдения. Обручев — за своим. Между ними существовала та незримая связь, которую пограничники называют шестым чувством. Они в четыре глаза просматривали местность, чутко вслушиваясь в звуки ночи.

Где-то прокричал архар. Обручев представил себе красавца-барана с широченными рогами, прочными, как сталь, на которые он уверенно прыгает с головокружительной высоты.

Заклекотал беркут...

Шипя, как змея, осыпался снег.

Обручев подождал. Должно быть, осыпь была небольшая и не с перевала, а скорее всего с какого-нибудь камня, нависшего над обрывом, потому что обвала не последовало.

Николай двинулся дальше. Несколько минут было совсем тихо. Затем снова прокричал архар-самец, на этот раз, как определил Обручев, значительно ближе.

Николай сделал знак Гебридзе остановиться. Палец лег на холодную сталь затвора.

В третий раз прокричал самец и еще ближе.

«Странно!» — отметил про себя Обручев. Обычно архары не появлялись здесь, а паслись в ущелье за перевалом.

Мелькнула мысль:

«Может быть, их кто-нибудь спугнул?»

Обручев подозвал Гебридзе, поделился с ним своей догадкой.

Решили пойти на крик архара.

Пограничники бежали быстро, напрягая зрение и слух. Снова повстречали телеграфные столбы. Обручев притормозил и, сняв ушанку, стиснул ее в руках. Почудилось: кто-то говорит. Остановился. Долго стоял, прислушиваясь. Нет, это шумели провода...

Затем еще раз прокричали архары, теперь уже далеко. Ушли, свернули, промчались по ущелью.

И Николай заторопился. Гебридзе старался не отставать. Он подставил ухо навстречу ветру. Как-будто что-то услышал. Но ветер изменил направление, и звук остался непонятным.

Обручев тоже изменил направление. Лыжи вынесли на твердый снег, заскользили легко, проворно. Потом опять въехали в рыхлый снег.

Обручев сильней заработал палками и вдруг резко остановился. Чуть заметная полоска пересекала путь. Николай нагнулся, осветил ее.

— Лыжный след. Свежий. Примерно часовой давности! — определил он.

Это не совсем вязалось с архарьим криком, прозвучавшим гораздо раньше. Но сейчас некогда было над этим задумываться.

«Чей след?».

Николай проехал вдоль следа несколько метров: чужой! Рядом с лыжней не было лунок.

«Почему же кто-то едет без палок?» — последовал второй вопрос. На него нетрудно было ответить: чтобы скрыть направление.

Проверяя себя, Обручев приказал Гебридзе читать след.

Ефрейтор проделал то же, что и старший наряда. Он опустился на корточки, тщательно всмотрелся. Доложил:

— След чужой. Проложен около часа назад.

Обручев кивнул. Быстро измерил глубину своей лыжни и чужой. Последняя оказалась глубже. Возник третий вопрос: один ли прошел нарушитель?

Тут могло быть два ответа: либо лыжню проложил очень грузный человек, либо след в след прошло несколько лыжников.

Николай проехал по своему следу в обратную сторону, измерил его. Обнаруженная лыжня проваливалась в снег на большую глубину. Обручев в зимней одежде весил восемьдесят килограммов. Вряд ли мог найтись человек, который бы весил сто шестьдесят. Значит, три или четыре неизвестных шли по одному следу.

Но куда?

— Впереди камень. Там определим направление, — чуть слышно сказал Обручев.

Было мало вероятным, что неизвестные скрываются за камнем. Скорей всего, они спешили уйти до рассвета как можно дальше. Вероятно, рассчитывали взять перевал. Это было рискованно: один неверный шаг мог повлечь за собой обвал.

Дозорная тропа опоясывала перевал. Летом она соединялась с дорогой на вершину и обычно перекрывалась нарядами. Теперь наверху образовалась обледенелая снежная шапка. В течение долгих месяцев она росла и росла, на нее навешивали тяжесть частые снегопады и прессовали ветры. Путь на вершину был очень труден и опасен.

К камню пограничники подкрались со всеми предосторожностями. Как и предполагал Обручев, там никого не было.

— Разрешите осветить местность? — тихо спросил Гебридзе, доставая ракетницу.

Сержант схватил его за руку.

— Рано. Можем выдать себя. — Он присел на повороте и, загораживая собою свет, включил фонарик: — Читай след.

Гебридзе сосредоточенно всматривался.

— Есть! — вырвалось у него невольное восклицание. — Правильно, товарищ сержант. Они идут в тыл.

Николай тоже взглянул. Как ни старались неизвестные скрыть направление, но это им не удалось. Возле камня они сделали крутой поворот, и передняя часть лыж выбилась из следа.

— Хорошо, — облегченно вздохнул Обручев. — Сейчас сообщим на заставу.

Он отъехал назад, отсчитал четвертый столб от камня и там, где подпорка столба образовывала угол, воткнул телефонную трубку.

Сигнал побежал на заставу. В дежурной комнате тревожно зазвонил телефон. Обручев коротко доложил, что обнаружены подозрительные следы и попросил выслать розыскную собаку.

Отметив условным знаком, в какую сторону идут, пограничники продолжали преследование.

Узкой дорожкой, приближаясь к перевалу, бежал перед ними след. Неожиданно лыжня свернула в сторону. Обручев подумал, что это уловка.

Вскоре наряд действительно выехал, примерно, к тому месту, откуда начал преследование. Дальше лыжня раздвоилась. Обручев послал Гебридзе по одной лыжне, а сам поехал по другой. Метров через двести и эта лыжня раздвоилась.

Обручев остановился. К нему подъехал Гебридзе, доложил, что то же увидел и он.

Задача усложнялась. Обручев предвидел это и не случайно просил на помощь розыскную собаку. Не было сомнения, что пограничники имеют дело с опытным врагом.

Обручев старался найти правильное решение. Где сейчас неизвестные?

Конечно, проще всего осветить местность. Но что это даст? Если неизвестные близко — их легко увидеть. А если ушли далеко? Тогда враг узнает, что обнаружен и примет контрмеры. Да и потом любой выстрел может ускорить обвал, который, чего доброго, сорвет всю операцию.

Нет, о ракетах сейчас не могло быть и речи.

Инструктор с розыскной собакой подойдет примерно через час. Значит, пока надо действовать самим.

«Может быть, неизвестные идут за кордон? — спросил себя Обручев, но тут же ответил: — А архарьи крики, словно животных гнали сюда? А след, идущий в тыл?».

Вывод напрашивался сам: неизвестные явились из-за кордона. Действительно, если бы они шли туда, зачем нужно петлять, путать следы: ведь до границы — рукой подать. Если неизвестные держат путь к горловине ущелья, там их, бесспорно, встретит наряд, идущий на помощь.

Может быть, они обогнут перевал и выйдут на шоссейную дорогу? Нет, пожалуй, не выйдут. Там тоже наряд, и его трудно обойти.

Остается путь через перевал. Где его будут брать нарушители? Левей — почти отвесные скалы. Правей — тоже двигаться опасно. Но, допустим, нарушители пройдут. Куда они выйдут? На дорогу в колхоз! И по пути им встретится кибитка Ибрагима...

Николай быстро сориентировался. К скалам налево можно доехать за пять — семь минут. Значит, вначале — туда.

Выполняя приказание старшего наряда, Гебридзе снова провел несколько раз палками по снегу, обозначая направление движения.

Обручев оставил раздвоившиеся лыжни и уверенно прокладывал путь. Он первым заметил, что начался подъем. Остановился. Прислушался. Всё было спокойно.

Лесенкой стал подниматься к скалам. На полпути еле сдержал радостное восклицание.

След!

Присмотрелся. На мгновение закралось сомнение. Тот ли? Появились лунки около лыжни. Значит, неизвестные шли с палками. Странно...

Приказал Гебридзе проверить, сколько человек шло по следу.

Ефрейтор двинулся параллельно обнаруженному следу. Заметил одну лунку, взмахнул палками и сделал несколько шагов. Затем стал тщательно изучать участок между первой своей отметкой и последней. Оказалось, что пройдя такой же отрезок пути, неизвестные в четыре раза чаще отталкивались палками.

Гебридзе доложил Обручеву, что по лыжне прошло четыре человека.

— Те же! — решил Обручев. — Но откуда взялись у них палки?.. Вероятно, не пользовались ими до поры до времени. А тут пришлось круто.

Ага, и неизвестные зашагали «лесенкой»!

Голый скалистый выступ вырос перед пограничниками неожиданно, хотя они хорошо знали, что он должен здесь быть.

Обручев включил фонарик. Неизвестные останавливались, пробовали взобраться на скалу. Один из них сорвался и упал. Об этом свидетельствовала наскоро замаскированная впадина в снегу.

Убедившись в непроходимости этого участка, нарушители оставили скалы и спустились в долину. Здесь снова шел след без палок.

«Значит, они!» — обрадовался Обручев.

Потом лыжня раздвоилась — старый прием. Обручев, не раздумывая, последовал по верхней.

Еще через полкилометра следы неизвестных вновь сошлись и теперь открыто повели на перевал.

Обручев, смахнул рукой пот с лица и, переведя дыхание, прислушался. Наверху хрустнул снег. Судя по всему, неизвестные близко. Николай припал к земле. Гебридзе — тоже. Он неслышно подполз к Обручеву и зашептал:

— Товарищ сержант, ракету?

— Нет, — ответил Обручев. — Это может вызвать обвал. Чего доброго, занесет нарушителей и нас.

Как же перерезать неизвестным путь?.. Выйти на дозорную тропу! Другого выхода нет. Правда, начальник заставы приказал стараться ею не пользоваться, но обстановка требовала.

Дозорная тропа проходила почти на самой вершине и, петляя, неизвестные в конце концов должны были попасть на нее. Только Обручеву нужно быть там раньше. Он решился. Приказал Гебридзе отползти, залечь и ждать его, отрезав неизвестным путь к отступлению. А сам снял лыжи, полушубок и надел поверх гимнастерки маскировочный халат.

Гебридзе понял его.

— Товарищ сержант, — зашептал он горячо. — Пожалуйста, осторожней. Сорваться можно!

Обручев молча кивнул. Скинул меховые рукавицы, чтобы руки не скользили и, напрягая мускулы, стал карабкаться вверх, прижимая автомат к груди.

Гебридзе откатился назад, захватив с собой лыжи и полушубок сержанта.

Ухватившись за выступ скалы, Обручев сразу расцарапал руки. Они кровоточили и немели, прикасаясь к обжигающим на морозе камням, но Обручев не чувствовал боли

Наконец он достиг цели и почти сразу различил ниже себя смутный силуэт. Прижался к скале.

Сверху посыпался снег. Николай заслонился рукой, и в это время рядом свистнула пуля.

«Заметили! — подумал Обручев. Его бросило в жар. — Ну, держитесь!»

Ничего не видя в снежной завесе, он дал длинную очередь из автомата.

Потревоженная выстрелами тысячетонная снежная масса с грохотом обрушилась. Она покатилась по перевалу, всё сметая на своём пути.

Николай словно прилип к скале, всем телом ощущая острия камней.

Время шло. Ревело и стонало кругом, а он стоял невредимый. Это казалось чудом. Поток из камней и снега, описывая дугу, проносился над ним. Оказывается, скальный карниз навис над Обручевым и спас его.

Николай понял в чем дело, и сразу испарина выступила на лбу: значит, и нарушители могли спастись?!

Николай нетерпеливо сделал шаг вперед. Оборвавшийся сверху камень угодил в руку. Обручев потерял равновесие и упал. Его сразу потащило вниз...


Для Гебридзе выстрелы прозвучали неожиданно. Он быстро зарядил ракетницу и выстрелил. Но свет ракеты потонул в пыли, поднятой рухнувшей лавиной.

Обвал не задел Гебридзе. Беспокоясь за Обручева, он снова осветил местность.

Зеленая ракета стала быстро ввинчиваться в небо. На секунду застыла в воздухе и потухла.

Гебридзе осмотрелся: перевал оголился, тропу снесло. Обручева и неизвестных не было видно.

Глава шестнадцатая НА ГРАНИЦЕ И В ТЫЛУ

Когда бывает не до сна. — «В ружье!» — Капитан Демин разговаривает с «Соколом». — Дорога ведет к кибитке Ибрагима. — Опять перехват. — Восемь билетов на Актюбинск. — Старушка со странностями. — Для кого купил билет шофер Петр Калачкин. — При чем тут Игнатюк? — Где восьмой?..
Зубареву снился сон: Мурманск, лето. Светло днем и ночью. Около гостиницы «Арктика», как всегда, многолюдно. На гладком асфальте кружатся пары. Зубарев ищет среди них Любу. Да вот и она в своем стареньком домашнем платьице, и медальончик при ней. Но с кем же она танцует? Ах, с Каримовым!.. Странно: старшина берет ее под руку и уводит. Зубарев окликает их.

Старшина, не останавливаясь, бросает через плечо:

— Это ты сбрил усы? — и Зубарев холодеет от обиды: не он!

«Ральф, скажи хоть ты что-нибудь!» — просит Зубарев.

Ральф скалится.

— Ну хорошо! — сердится Зубарев. — Я вам покажу.

Кто-то дает ему автомат, и Зубарев стреляет...

Солдат садится на постели. А, может быть, это стреляли на самом деле? Оглядывается. Все в казарме сидят на койках. Значит, тревога!

Тревога!!!

В казарму вбегает старшина Каримов:

— В ружье!


— Алло! Прямой?.. Сокола!.. Товарищ Сокол, докладывает тридцать первый. Наряд при старшем сорок шестом обнаружил следы. Судя по всему — четверо. Идет в преследование... Мое решение: группу тревожных[62] возглавлю сам. Едем в район обнаружения следов. Перевал наверху перекрою дополнительным нарядом. Одновременно высылаю усиленные патрули по шоссе и на перекрытие всех отходов к границе. За меня остается тридцать второй... Будете сами?.. Ясно, товарищ Сокол!..

Демин повесил трубку и выбежал на площадку перед казармой. Замполит лейтенант Ганиев был уже там.

— Не спали? — спросил у него Демин и добавил: — к нам выезжает полковник.

— Ясно! — ответил Ганиев. Он напряженно следил за светящимися стрелками часов, которые капитан держал в руке. Минуту назад старшина Каримов поднял заставу в ружье.

Ветер гнал по небу тучи. Они уносились вдаль рваными клочьями. Мела метель. В конюшне тревожно ржали кони, в вольерах залаяли собаки.

Из казармы один за другим стали выбегать пограничники. Еще через несколько секунд старшина доложил капитану, что личный состав собран в полной боевой готовности.

Демин окинул пограничников взглядом. Как обычно, внешне спокоен расчетливый и хладнокровный Резников. В противоположность ему, не умея скрыть своих чувств, волновался Зубарев. Демин видел, как загорелись глаза у Петренко. А вон те двое — само внимание...

Начальник заставы поставил боевой приказ: старший сержант Резников со служебной собакой Барсом и Петренко на лыжах пойдут верхней дорогой мимо кибитки Ибрагима. Вожатый Зубарев и еще один солдат будут сопровождать начальника заставы в конном строю. Два наряда выйдут на перекрытие дороги для взаимодействия с соседними заставами, также поднятыми по тревоге.

— Остальным быть наготове! — заключил Демин. — Разойдись!

— Кони поданы! — доложил Каримов.

Зубарев отвязал Ральфа и взял его на короткий поводок. Приветствуя хозяина, пес лизнул ему руку.

— Скорее! — нервничал Зубарев, поглаживая овчарку между ушей.

Возбуждение вожатого передалось Ральфу. Отталкиваясь от земли сильными лапами, он потащил солдата за собой. Зубарев с трудом успокоил его.

— По коням! — скомандовал капитан. — За мной, рысью, марш-марррш! — и дал коню шпоры.

Остальные наряды уселись в машину.

Четыре минуты прошло с момента объявления тревоги...

Свободным пограничникам лейтенант Ганиев разрешил вернуться в казарму. Он знал, что если понадобится, они через минуту снова будут в строю.

Поправляя на ходу косынку, к замполиту подошла Наташа. Ветер распахивал ее меховую шубку, торопливо накинутую на плечи, прижимал к ногам полы халата.

— Почему не спите, Наташа? — спросил Ганиев.

— Разве сейчас до сна? — с тревогой в голосе ответила она.

Издали донесся грохот. Лейтенант покачал головой, соображая: где это?

Наташа тоже прислушалась, вопросительно посмотрела на Ганиева.

— Ничего, обойдется, — заметил Ганиев, стараясь говорить спокойно.

Наташе стало страшно. Страшно за мужа, за Обручева, Гебридзе, за всех, кто в эту метельную ночь находился на боевом посту.

— Беспокоитесь? — поняв ее тревогу, сказал лейтенант. — Ничего, всё будет хорошо.

— Да, конечно, — растерянно ответила Наташа. — Я сейчас переоденусь и буду в медпункте.

В кабинете начальника заставы Ганиев увидел раскрытую книгу и на полуфразе оборванный конспект.

«Тоже не спал!»

На пороге появился старшина Каримов. Попросил разрешения войти. Испытующе взглянул на лейтенанта.

— Люди не спят. Ожидают боевого приказа, — доложил он.

— Пускай соберутся в ленинской комнате, — приказал Ганиев. — Еще раз пройдемся по карте.

Он взял карту. Пограничники вскочили, приветствуя его.

— Садитесь, товарищи.

— Едем? — нетерпеливо спросил один из солдат.

— Ракет не видно? — спросил другой.

— Ничего нового нет. Минут через двадцать начнут поступать сведения, — ответил лейтенант, — а пока... — Он развернул карту. — Давайте посмотрим... Здесь кибитка Ибрагима... Отсюда дороги...


Еще одна перехваченная кодограмма лежала перед майором Безуглым. На этот раз он быстро прочел ее. Резиденту предлагали взять билет на скорый поезд до Актюбинска на семнадцатое число.

До Актюбинска — это понятно. А откуда? С какой станции? Конечно, там, где к пограничной зоне подходила железная дорога. Скорей всего в областном центре, потому что там легче остаться незамеченным.

В городской кассе и на вокзале было продано восемь билетов до Актюбинска на скорый поезд, следующий в указанный день через областной центр.

Тремя пассажирами оказались новоселы. Они ехали в Казахстан по комсомольским путевкам.

Взял билет до Актюбинска и молодой хирург городской больницы. В Актюбинске у него жили родители.

В одном купе с ним должна была ехать пожилая женщина — бухгалтер горпищеторга. Всего полгода она не дослужила до пенсии, жила одна-одинешенька, из Актюбинска, по-видимому, никогда не получала писем и не отправляла. Это показалось странным, тем более, что мотивировку столь спешного отъезда пока не удавалось выяснить. Директор горпищеторга развел руками: да так, мол, собралась и всё тут. Старушка со странностями.

Бухгалтером заинтересовались. И вдруг неожиданно все выяснилось. Как-то одному из сотрудников не хватало денег под отчет. Он рассердился, сказал кому-то: «Пора бы нашей Петровне на пенсию». А тот ответил: «Куда там, выслуживается!» Бухгалтер случайно услышала их разговор и обиделась. Решила доказать, что она вовсе «не выслуживается» и подала заявление об увольнении. А решила ехать в Актюбинск потому, что слыхала и читала: город строится, все туда едут. Да и не все ли равно, куда ехать одинокому человеку...

Конфликт утрясли. Билет сдали в кассу.

Наконец, выяснили, что за хулиганство уволен с автопарка шофер Петр Калачкин. Он решил ехать на целинные земли. Это было весьма подозрительно. Тем более, что органам государственной безопасности стали известны подробности инцидента в диспетчерской, когда пьяный Калачкин кричал про книги Драйзера.

Многое вызывало сомнение в поступках Калачкина. Если он резидент или связной, то поведение его было по меньшей мере неосторожным.

Но ведь Калачкину как-то нужно оправдать свой отъезд. Целина требует людей. Сорвался парень — там легче всего показать себя, снова стать человеком.

А может быть, Калачкин рассчитывал усыпить бдительность органов государственной безопасности, если они вдруг заинтересуются его личностью?

Допустим, он купил билет не для себя, а для кого-нибудь другого. В последнюю минуту он мог сказать, что передумал.

Словом, предположений можно сделать множество.

Калачкин приобрел билет в третий вагон. Место у него оказалось нижним, семнадцатым. Удивительное совпадение: число семнадцатое, место — семнадцатое.

Не пароль ли это?

Не менее странным показалось и поведение шофера Игнатюка. Он тоже приобрел билет до Актюбинска, только в другой вагон и никому не сообщил о предполагаемом отъезде — ни на работе, ни дома. Он выехал пятнадцатого в рейс и, по-видимому, предполагал вернуться к отходу поезда.

Кто купил восьмой билет, выяснить не удалось.


Узнав, что на участке заставы капитана Демина обнаружен след, полковник Воронков хотел вскочить и, крикнув: «Машину!» — помчаться на заставу. Так ему хотелось, но он остался сидеть в кресле у письменного стола. Спокойно снял трубку, приказал оперативному дежурному вызвать... Он назвал несколько фамилий.

Удивительно, что последние дни полковник, как ему самому казалось, делал всё медленнее, чем обычно, сдерживал себя. Обстановка, желание семь раз отмерить каждый свой поступок, диктовала такое поведение.

Оперативная обстановка... Ему докладывают ее ежечасно. Решение принимает он. Только он. Его волю исполняют все, начиная от начальника штаба и кончая солдатом. И за всё он в ответе.

Где наиболее уязвимые направления? Как их перекрыть? Ваше мнение, начальник штаба... Мои соображения таковы... Что вы думаете по этому поводу?.. Да у вас талант!.. Но не забывайте то-то, то-то и то-то... Сюда — резервную группу. Здесь еще один контрольно-пропускной пункт. Передвижной. До особого распоряжения...

Как обеспечить связь? Доложите, начальник связи...

Обеспечение политического руководства. Слушаю вас, начальник политотдела...

Осыпь... Идет осыпь... Начальник инженерной службы, что предпринято?.. Хорошо, но еще нужно сделать так-то и так-то...

Продовольственное обеспечение застав. Заместитель по снабжению, вам слово...

Эти и многие другие вопросы полковнику Воронкову надо решать все время, независимо от того, спокойно или тревожно на границе. Телефон в его кабинете не умолкает. Телефон в квартире поднимает ночью. И двери его кабинета не закрываются.

Вот и сейчас. Только что он провел инструктаж с офицерами связи. Через пятнадцать минут явятся оружейники. За эти пятнадцать минут нужно ответить на срочный циркуляр из округа, обязательно побеседовать с ефрейтором, который получил тревожную телеграмму из дому, и, наконец, выпить чаю.

Впрочем, если на границе тревожная обстановка, о чем он может говорить с ефрейтором? Отпуска запрещены. Но ведь бывают исключения. С ефрейтором как раз такой случай. А может быть, принять его через несколько дней, когда станет поспокойней?.. Нет, принять нужно немедленно.

А вот и он — в кабинете Воронкова. Протягивает телеграмму.

«Мать тяжело больна тчк Ваш приезд необходим тчк».

Врач такой-то. Подпись заверена.

— Да вы садитесь, — говорит полковник.

— Ничего, постою.

— Садитесь, садитесь... И не волнуйтесь, пожалуйста. Всё будет хорошо... Куда ехать?

— В Сибирь, товарищ полковник.

— А как служба?

— Нормально.

— Это хорошо, что нормально. Поощрения есть?

— Были...

Полковник улыбнулся:

— Были — остались. Поощрения не снимаются. Это взыскания снимаются.

— Взысканий не имел!

— Ну, талант!.. Полу́чите проездные документы — и в аэропорт. Я сейчас распоряжусь, чтобы вас подвезли на машине.

И оперативному дежурному:

— Доложи́те.

— Выехали, товарищ полковник. К перевалу Кыз-Байтал группа подполковника Садыкова. С передвижным КПП установлена радиосвязь...

— Готовьте машину. За меня остается начальник штаба.

Да, пора ехать. Начальник отряда должен находиться в боевых порядках.

Вошел шофер.

— Всё готово. Машину, рацию — всё проверил! — доложил он.

— Да ведь ты талант, Сеня. Поехали. — И полковник медленно пошел к вешалке, снял полушубок, застегнулся. В коридоре поймал себя на мысли, что не идет, а бежит.

«Нельзя. Надо думать, думать, а не лететь сломя голову. Думать. В этом и состоит наша работа!».

Глава семнадцатая ШРАМ НА ЩЕКЕ

Портрет сына. — «Ахмед мог быть начальником заставы». — Ожидание. — Тугай приносит радостную весть. — Их было трое. — Фотография. — «Хочу видеть сына!» — Первая ошибка Тугая. — Обвал. — Где четвертый? — Ошибка Фукса. — Еще одна ошибка Тугая.
Ибрагим сидел у очага, задумчиво смотрел, как вздрагивают желтоватые язычки пламени, освещая большой портрет юноши. Это — единственный сын старика, пропавший без вести много лет назад. На левой щеке был заметен след от сабельного удара.

— Эх, Ахмед! — тяжело вздохнул Ибрагим, и снова одолели медленные, стариковские думы. Так часто, у очага, вот уже сколько лет приходили к нему мысли о сыне.

Помешивая ложкой шурпо[63], Ибрагим вспомнил случай со старшиной Каримовым. Может быть, только показалось тогда, что старшина отстранился от него? Недавно он назвал его «падар».

«Падар!»

Был бы жив сын...

Вот они сидят вдвоем. Сын читает газету, а он, Ибрагим, слушает. А может быть, читает невестка?.. Тоже не так. Читает внук. А невестка сидит здесь же.

Ахмед, наверно, председатель колхоза или, пожалуй, начальник заставы...

Ибрагим посмотрел в дверь комнаты, оглядел пустые стены. Если бы Ахмед был начальником заставы, Ибрагим бы не остался в этой кибитке.

...На окнах занавески, украшенные цветными узорами. На полу и стенах — ковры. В люльке качается внучка — красавица из красавиц. И она кричит, а он, дед, успокаивает ее и никому не доверяет...

Ибрагим так явственно услышал плач ребенка, что вздрогнул и отнял руки от лица.

За стеной надрывался ветер. Мела метель. Опять мела...

Старик вздохнул, подумал, что нужно закрыть на замки ставни, а то еще вьюжный ветер выбьет стекла. Он накинул на плечи чапан[64] и, зябко поеживаясь, вышел.

Ибрагим дотронулся до ставен, его огрубелая ладонь ощутила колючий холод промерзшего железа. Он закрыл ставни и медленно побрел назад. Вошел в комнату и огляделся.

Нет штор на окнах. Не кричит малютка. Не поет невестка. Пустует вторая комната, комната сына. В нее Ибрагим не заходит. Перенес свои скромные пожитки сюда.

Он присел на кровать, обхватил жилистыми руками седую голову и, покачиваясь в такт мелодии, стал тихонько напевать. Песня была грустная. На душе становилось еще тоскливей. Ибрагим пел всё громче. Обычно с песней приходило успокоение.

Потом он прилег. Заснуть не смог. Встал, прошелся по комнате. Остановился перед портретом сына.

— Ахмед!.. Пять дней мы ждали тебя, когда ты пошел в разведку. Не дождались!..

А когда добровольческие отряды вместе с частями Красной Армии разгромили басмачей, в логове курбаши Алибека увидели страшные следы жестокой расправы. Ибрагим искал сына среди растерзанных трупов, но не нашел. Он увидел лежащего на земле юношу с обезображенным лицом. Дехкане рассказывали: привезли его раненого, пытали. Бек кричал: «Я знаю твоего отца, говори!» Но он молчал. Тогда бек кинул его лицом в костер, а после стал топтать конем.

«Наверно, это был Ахмед», — подумал тогда Ибрагим. Но все-таки в глубине души теплилась надежда, что сын вернется.

Шли дни, месяцы, годы — Ахмед не приходил.

— Эх, сын, сын, — шептал старик. — Родной мой... Полвон мой... Если бы ты мог услышать меня... Если бы мог...

Резкий стук в дверь заставил его вздрогнуть.

«Кто бы это мог быть?» — удивился Ибрагим.

Он, не задумываясь, отворил дверь. Перед ним, засунув руки в карманы маскировочного халата, стоял незнакомый человек.

«Кто это?» — подумал Ибрагим.

Незнакомец, переступив порог, запер дверь и медленно подошел к нему.

«Я не знаю его!»

Неизвестный беспокойным взглядом окинул комнату.

— Здравствуй, — сказал он на родном языке Ибрагима. — Я принес тебе радостную весть.

Это был Тугай. Он придвинул стул к печке и сел. Глаза его неотступно следили за Ибрагимом.

— Кто ты? — удивился старик.

— Это всё равно, — ответил Тугай. — Я принес тебе привет от сына.

Ибрагим почувствовал, что задыхается. Он схватился руками за грудь.

«Я знал, что он жив!» — мелькнула мысль.

— От сына? — взволнованно переспросил Ибрагим.

— Да, от сына.

«Ахмед жив! — как во сне подумал старик. — Жив!»

Но вслед за радостью пришло сомнение:

«Где же он пропадал столько лет? Почему не писал раньше?.. Нет, здесь что-то не так! — И снова хотелось верить: — А может быть, правда? Ахмед жив!»

— Где же он? — спросил Ибрагим, стараясь говорить спокойно.

— Близко. Хочет вернуться домой.

— Значит, он жив! — воскликнул старик. — Говори же, говори! — заторопил он пришельца.

— Помнишь тот год? — таинственно спросил Тугай.

— Да, помню.

— Твой сын не вернулся. Его увез с собой Алибек. Далеко увез.. Понравился храбрый юноша. Женил его бек на дочери своего брата. Тот зорко следил за ним, боялся — вернется на родину. А недавно брат бека умер. Тогда Ахмед сказал мне: «Иди, Хаким, найди отца, скажи: хочу его видеть». Вот я и пришел.

Тугай достал из кармана табакерку, высыпал на ладонь щепотку табака и, широко открыв рот, закинул под язык.

Ибрагим сидел неподвижно.

«А как же тот юноша с обожженным лицом? — пронеслось в голове. — Значит, то был не Ахмед?»

Гость поднялся.

— Ты рад?

Ибрагим благодарно смотрел на него. В глазах стояла слезы.

— Это всё правда?

Тугай усмехнулся:

— Еще два человека могут подтвердить это. Они со мной. Позвать?

Вновь пришло сомнение.

— Зови, — холодея, сказал Ибрагим.

Тугай вышел и тотчас вернулся в сопровождении двоих мужчин, одетых, как и он, в белые маскировочные халаты. Один — с худым, тщательно выбритым лицом, другой — бородатый.

— Здравствуйте, — сказал по-русски один из гостей.

Ибрагим скрестил руки на груди в знак приветствия.

— Пожалуйста, проходите.

— Хороший старик, — сказал бородатый и стал раздеваться.

Ибрагим принял у него халат и теплую лисью шапку. Остальные тоже разделись.

Ибрагим пригласил всех к столу. Разломал лепешки и заварил чай. Протянул пиалу бородатому.

— Хороший старик, — повторил тот и, обжигаясь, стал пить.

Другой гость, с приплюснутым носом и металлическими зубами, что-то шепнул «Хакиму».

— Так мы у тебя заночуем, — сказал Тугай.

Старик согласился.

— А ночью к тебе никто не придет?

Ибрагим отрицательно покачал головой.

— Ну, хорошо. Скоро увидишь сына.

Ибрагим прижал руки к груди.

— Хочешь увидеть сына? — переспросил Тугай.

— Конечно, хочу! — дрогнувшим голосом ответил старик.

— Тогда слушай меня внимательно: днем ты из кибитки никуда не пойдешь и никого впускать не будешь... Скажешь, что заболел.

Бородатый зевнул и пересел на кровать. Видимо, этот разговор мало его интересовал. Он снял валенки и тонкие шерстяные чулки. Зато другой гость, чисто выбритый, с приплюснутым носом, ловил каждое сказанное Ибрагимом слово.

— А кто у тебя бывает? — вкрадчиво спросил Тугай.

— Саттар бывает.

— Это кто?

— Саттар — мой помощник. Чабан.

— Ну, а еще?

— Комсомольцы приходят из колхоза.

Тугай поморщился. Его длинная волосатая рука на мгновение повисла в воздухе.

— А пограничники?

— Пограничники? — и сразу Ибрагим вспомнил, что рядом граница, что эти его гости с той стороны.

«Так что же я делаю? — ужаснулся он. — Надо немедленно связаться с заставой. Задержать их!.. Какой тут может быть сын?»

— Пограничники не заходят, — глухо ответил Ибрагим.

Тугай недоверчиво посмотрел на него.

— Давай письмо, — вдруг обратился он к бородатому. Тот полез за пазуху.

— На, — сказал Тугай, передавая старику конверт.

Ибрагим вскрыл его дрожащими руками. Выпала фотография. Ибрагим поднял ее.

— Ахмед!.. Так вот ты каким стал, мой мальчик!..

Глаза затуманились. Не помня себя от счастья, старик прижал фотографию к губам, стал целовать твердый картон. Голова его бессильно упала на стол, и плечи задрожали.

— Ахмед! — простонал Ибрагим, не поднимая головы. — Я хочу видеть тебя, Ахмед! — И от избытка чувств ударил кулаком по столу.

Неизвестные переглянулись. По лицу Тугая пробежала усмешка. Бородатый закурил папиросу.

— Тумаков, — позвал человек с металлическими челюстями, — дай и мне.

Бородатый охотно протянул пачку «Казбека».

...У старика нервно вздрагивали плечи. Уже минут пятнадцать сидел он, неподвижно положив голову на стол.

Тугай с ненавистью смотрел на Ибрагима. Третий спутник молча наблюдал за стариком и Тугаем. Его холодный взгляд посеял тревогу в душе Тугая, напомнил, как шли через перевал.

Вначале вышли к заснеженным скалам. Тугай попробовал взобраться наверх, но руки заскользили, и он упал. Тогда Джордж Динкер впервые познакомил его со своим кулаком. Тугай чуть было не кинулся на него, да вовремя спохватился.

Он повел всех правее и в другом месте, по занесенному снегом перевалу, через который проходил несколько раз, стал подниматься. Нужно было спешить: их могли заметить пограничники.

Тугай знал, что наверху скопился снег, и неверное движение может привести к обвалу. Он предупредил об этом своих спутников.

Динкер ответил зло:

— Не твоя забота. Веди.

Джордж Динкер не раз бывал в горах. Это Тугай понял сразу, едва они встали на лыжи.

На перевал поднялись удачно. Остановились передохнуть. Динкер прохрипел:

— Обвал, говоришь, будет?

— Да, — ответил Тугай. — Будет. Обязательно будет.

— А другим путем сможем вернуться?

Тугай кивнул.

— Все здесь? — спросил Динкер.

— Все, — ответил Тугай.

Динкер достал пистолет и, не целясь, выстрелил.

И вдруг в ответ на выстрел Динкера невдалеке протарахтела автоматная очередь.

Они присели от неожиданности.

И тут громадная белая глыба медленно потекла вниз. Обвал!

Потом оказалось, что они идут втроем.

— А где же четвертый? Этот, как его... — заволновался Динкер.

— Может быть, отстал? — неуверенно заметил Тугай.

Но тот, кого ждали, всё не приходил.

Динкер приказал вернуться.

Поиски оказались тщетными. Неужели тот, четвертый, попал под лавину? Но как это случилось?

И вдруг Динкер понял, что Тугай ответил ему наобум. Не сдерживая ярости, он налетел на Тугая, схватил железной хваткой за горло, но вспомнил: проводник — и разжал пальцы.

— Вы напрасно стреляли, — заметил Тумаков.

— Нет! — окрысился Динкер. — Зато пограничники теперь не догонят. Я предполагал, что они могут набрести на наш след.

— Ну, ничего, — примирительно сказал Тумаков. — Обойдемся и без того.

Динкер разразился бранью. Один он знал, что такое «четвертый спутник». Для Тумакова и Тугая это был балласт, для Динкера — доллары, которые он выторговал у Фукса после того, как узнал, что придется вести этого человека через границу.

Овладев собою, Динкер приказал Тугаю вести дальше.

За поворотом потянулся обледенелый скат. Лыжи пришлось снять. Сейчас они мешали.

Вышли в долину. О преследовании уже не могло быть и речи. К утру следы занесет.

Ибрагим встретил хорошо. На лучшее трудно было рассчитывать...


Тугай полез в карман и вынул табакерку.

Динкер помял в руках папиросу, щелкнул пальцами. Тугай услужливо чиркнул спичкой. Динкер протянул ему папиросу. Тугай отказался и с наслаждением кинул табак под язык.

Ибрагим вдруг резко поднялся, отодвинул стул. Глядя в глаза Тугаю, сказал твердо:

— Вот что, вы тут хозяйничайте, а я ненадолго отлучусь. Скоро рассвет — мне надо на ферму... Да вы не бойтесь, не подведу, — и поперхнулся. — Сами ведь понимаете... Хочу, обязательно хочу перед смертью повидаться с сыном. — Голос его задрожал, фотография выпала из рук.

Тугай переглянулся с Динкером. Тот бросил Тугаю кошелек.

— Это тебе от сына, — сказал Тугай, протягивая кошелек Ибрагиму.

Старик поднял с пола фотографию и, медленно переводя взгляд на висевший на стене портрет, почувствовал, как тревожно стало на сердце.

«Деньги?.. Здесь что-то не так!..»

Впился глазами в портрет.

След от сабельного удара!

Почему на фотографии нет этого следа?..

— Неужели совсем зажил? — спросил одними губами, показывая рукой на шрам.

Тугай тоже взглянул на портрет и вдруг высоко поднял табурет, с силой опустил его на голову Ибрагима.

«Как я мог колебаться!» — мелькнула у старика последняя мысль. Он потерял сознание. Изо рта хлынула кровь.

— Болван! — выругался Динкер, с презрением взглянув на Тугая. — Идиот! Что ты натворил?!

Глава восемнадцатая ЕЩЕ ОДИН СЛЕД

Обручева несет лавина. — Боль и долг, — Белый бугор. — Слово предоставляется автомату. — Господин Всеволод Горев. — Подмога. — Еще один след. — Наперерез через скалы. — Ральф показывает, на что он способен. — Искать, искать!
Снег забивался в рот. Боль обжигала. Лавина несла Обручева, то засыпая, то выталкивая наружу. Вдруг она резко замедлила движение. Рыхлые ручейки снега начали обтекать преграду.

Обручев ухватился за каменный выступ и попытался: встать на ноги. Боль в руке стала невыносимой Она начиналась в пальцах, электрическим током била в плечо.

«Перелом, — мелькнула мысль. — Хорошо, что только рука!» — И сразу камень, снег качнулись в сторону. Напряжением воли Обручев заставил себя открыть глаза.

Он рывком поднялся на колени, но от резанувшей боли в руке снова повалился в снег и увидел, как всё кругом словно рассвело.

«Это мне кажется, — подумал Обручев, закрывая глаза. — Нет, это ракета!»

Превозмогая боль, он вновь встал на колени и здоровой рукой ухватился за камень.

Это действительно была ракета. И уже не первая. Разыскивая товарища, Гебридзе всё время пускал ракеты. Он знал, что Обручев где-то рядом, за барьером из камней и снега.

— Гебридзе! — прохрипел Обручев.

Опираясь здоровой рукой на автомат, он встал на ноги и, до боли закусив губу, прислонился к камню. Перед глазами поплыли круги. Боль не давала сосредоточиться. В какой-то момент, когда в голове прояснилось, мелькнула мысль: а нарушители?

Эта мысль отодвинула боль. Пошатываясь, Николай сделал шаг вперед. Снег осыпался, потянул его за собой.

Еще одна ракета осветила местность.

Взобравшись на камень, Гебридзе увидел Обручева и по снегу скатился к нему.

— Товарищ сержант, живы? — обрадовался он.

— Жив! — ответил Обручев. — Только рука... А эти?.. Надо искать. Надо осмотреть местность. Эта лавина... Может, они тоже где-нибудь здесь...

— Не ушиблись?

— Рука, а так, кажется, ничего, — с трудом выдавил Обручев. — Скорее!

Гебридзе поддержал его. Николай стиснул зубы. Руку разламывало. От жгучей боли темнело в глазах, бросало в жар.

Один шаг наверх и еще. Дальше ползком, на боку. Во рту пересохло. Обручев припал разгоряченным лицом к снегу, глотнул его. Напрягся и, опережая Гебридзе, рванулся вперед. Задел о камень больной рукой и потерял сознание. Он очнулся, когда Гебридзе хлопотал над ним, тер снегом виски.

— Ты что? — отстранил его Николай. — Пошли.

— Товарищ сержант, вы тут обождете?.. Скоро наши подъедут.

— Давай, давай, Гебридзе!

— Ну так хоть перевяжем руку...

— Давай, тебе говорят!

Обручев поднялся и сделал несколько шагов. На этот раз расчетливо, осторожно.

Выкарабкавшись на ровную площадку к камню, за которым Гебридзе переждал обвал, Николай попросил товарища надеть ему лыжи.

— Теперь освети местность!

Зеленоватым светом озарились горы, снежные глыбы, камни.

— Нужно осмотреть район обвала. Действуй, Гебридзе... Да знак оставь.

— Есть! — ответил Гебридзе и, начертив палками две неровных перекладины, припадая к земле, заскользил вдоль перевала, объезжая сугробы.

Туман рассеялся.

Обручев следовал на расстоянии видимости. Он с таким напряжением следил за Гебридзе, готовый в любую минуту поддержать его огнем, что временами забывал о боли в руке.

Тихо.

Может быть, нарушителей завалило? А возможно, им удалось забраться на перевал? Ведь снежная лавина прокатилась узкой полосой?

Но почему Гебридзе вдруг остановился? Присел... Подзывает его к себе.

— Смотри!

След!

Кто-то выполз из-под сугроба, пополз на четвереньках. Потом встал на ноги, побежал.

Без лыж далеко не уйдет!..

Гебридзе осторожно включил фонарик, сверху посмотрел на след. Отражаясь от снега, желтоватый луч рассыпался, и след показался неровным.

Может быть, нога в ногу идут двое?

— Не так, Гебридзе, — подсказал Обручев. — Смотри сбоку.

Гебридзе отступил на шаг и снова направил свет на следы. Теперь они стали видны отчетливей. Нетрудно было определить, что здесь шел один. Возможно, только он и спасся.

Было видно по следу, что нарушитель проваливался в снег. Вот отпечатки его рук. Затем пошел твердый наст. Неизвестный бежал обратно к границе.

— Ложись! — приказал Обручев.

Гебридзе понял намерение старшего наряда, спрятался за камнем.

— Ракету! — велел Обручев. — И смотри!

Ракета осветила гряду камней. Снег бил в глаза. Трудно было что-либо рассмотреть даже поблизости. Снежный бугор метрах в двухстах.

Откуда бугор?

Ракета застыла в небе, как самая большая звезда, и вдруг, стремительно ринувшись вниз, с шипением врезалась в снег.

Гебридзе передал ракетницу Николаю, сжал в руках автомат.

— Следи за бугром, — шепнул Обручев и поднял ракетницу.

Вновь зеленая ракета стала ввинчиваться в небо. Вот он, бугор. Но теперь почему-то он стал ближе к каменной гряде.

Хорош «бугор»! Не пускать его за камни, там будет труднее взять!

По знаку Обручева Гебридзе выстрелил, целясь выше «бугра», а Николай высунул из-за камня шапку, надетую на лыжную палку. Тотчас пуля пробила шапку, хотя выстрела не было слышно.

Ракета догорала.

«Бугор» поднялся и побежал.

— Стой! — крикнул Обручев.

Затарахтел автомат. Вразброс полетели на снег дымящиеся гильзы. И всё смолкло.

«Бугор» лежал, широко разбросав руки. Пограничники подошел к нему. Неизвестный был мертв. Рука конвульсивно сжимала пистолет. Обручев покачал головой:

— Жалко не взяли живым.

Снова боль чуть не сбила с ног.

— Обыскать! — приказал он, опускаясь в снег и почти теряя сознание.

— Товарищ сержант!.. Коля! — бросился к нему Гебридзе. — Ну что же ты? Потерпи немного.

В это время где-то со стороны ущелья вновь озарились горы.

— Наши! — радостно закричал Гебридзе. — Наши едут, товарищ сержант!

Николай попытался сесть. Гебридзе поддержал его.

— Надо обыскать, — тихо сказал Обручев, пытаясь встать на ноги.

— Сейчас, — поспешно ответил Гебридзе, — сейчас все сделаю. Ну, а как вы?.. Так не больно?.. Теперь этой рукой обопритесь...


Демину казалось, что конь бежит слишком медленно. Он беспрерывно пришпоривал его, склонившись низко к самой гриве. Зубарев и другой солдат не отставали. Ральф бежал рядом.

За известковым камнем пришлось перейти на шаг. Тут они услышали грохот обвала.

В ущелье металась вьюга. И вот — долина Хурсанди.

Капитан различил на снегу выдавленный палками крест. Перекладина слева была чуть длиннее. Значит, наряд шел в эту сторону.

Капитан приказал дать опознавательный сигнал и напряженно прислушался.

С линии границы высоко в небо поднялась осветительная ракета.

— Так! — обрадовался капитан. — За мной!


Демин выслушал рапорт Обручева. Наклонился над трупом в маскировочном халате.

Гебридзе передал начальнику заставы скорострельный бесшумный пистолет и коробки с запасными патронами, вещевой мешок, в котором лежали буханка хлеба, сыр, шоколад без обвертки, советские деньги, аккредитивы, компас, несколько пачек «Казбека», нож.

При свете фонарика Демин просматривал документы на имя Всеволода Петровича Горева: паспорт, военный билет, незаполненное командировочное удостоверение с круглой печатью.

Обручев, прислонясь к коню, молча наблюдал за капитаном.

— Молодцы! — сказал Демин, выпрямляясь.

— А где остальные? — с трудом выдавил Обручев. — Ведь их даже преследовать нельзя. Теперь на перевал не взобраться.

— Их Резников встретит. С ним — Барс. Далеко не уйдут... — Демин в этом не сомневался. — Да вы что таким загробным голосом разговариваете?

— Я, товарищ капитан, кажется, руку сломал, — ответил Обручев.

Демин посветил и заметил, что Обручев еле стоит. Он порывисто шагнул к сержанту, на ходу снимая поясной ремень.

— Что же вы сразу не сказали? — Демин ловко завернул ремень, сделал петлю и помог Обручеву взять руку наперевес.

Николай застонал.

— Ничего, — ободряюще заметил Демин. — Сейчас легче станет.

— Товарищ капитан, — вспомнил Обручев, стараясь пересилить боль, — по архарьему крику надо полагать, что след совсем свежий, а он оказался часовой давности.

Демин насторожился:

— Следы животных около лыжни обнаружили?

— Никак нет.

— Совсем нет или не искали?

— Не искали, — сознался Обручев. — Некогда было.

— Странно, — задумчиво произнес Демин. — Уж не шел ли там еще кто-нибудь?.. Тихонов, — приказал он солдату, который приехал с ним, — будете сопровождать Обручева на заставу. Гебридзе поедет с вами. А мы с Зубаревым постараемся разобраться, в чем дело.

Гебридзе и Зубарев помогли Обручеву сесть на коня. Свою лошадь Зубарев отдал Гебридзе.

Зубарев и Демин воспользовались лыжами товарищей и вскоре подъехали к тому месту, где Обручев впервые увидел чужой след. Тщательный осмотр местности подтвердил, что архары сюда не подходили.

Демин решил двигаться наперерез следа, и, пройдя полтора — два километра, Ральф обнаружил второй след.

Чей?

Может быть, это петляли всё те же нарушители?

Зубарев взял немного в сторону и сразу подозвал капитана. Вот где были архары! Они бежали, по всей вероятности, вглубь долины, но неизвестные спугнули их. Животные не пересекли лыжню, а свернули в сторону.

Демин сам изучил след. Он остался на плотно слежавшемся снегу. Затвердели стенки отпечатка, лучше защищенные от ветра. Демин определил, что след проложен около трех часов назад. Если с того момента, как Обручев обнаружил первый след, прошло два часа, да если учесть, что сам след, примерно, часовой давности, получается, что нарушители умудрились одновременно проложить два следа на значительном расстоянии друг от друга.

Как и предполагал Демин, параллельно первой группе нарушителей шла другая.

Куда?

Несомненно, к районному центру. Может быть, для того, чтобы затеряться там, а может быть, чтобы выйти на шоссе. Но так или иначе, им нужно обогнуть скалы, пройти открытой долиной. Смело, ничего не скажешь!..

Чтобы сократить время, капитан решил пойти напрямик, взять скалы, почти непроходимые в это время года, и отыскать след нарушителей уже наверху.

— Ральф должен запомнить след! — сказал Демин.

— Не сомневайтесь, товарищ капитан, — уверил Зубарев. — Он запомнит.

Ральф, тяжело дыша, рвался по следу. Зубарев погладил его.

— Нет, нет, Ральф, — шептал он, осторожно оттаскивая его от следа.

Так пришлось проделать несколько раз. Овчарка, наконец, поняла, что от нее хотят, и послушалась Зубарева.

Капитан Демин двинулся первым. Вскоре он уже освещал фонариком сурово нависшие скалы. Свет скользнул по обледенелым кряжистым выступам и потерялся, не достигнув вершины.

Демин подставил Зубареву спину. Тот залез на капитана, подхватил Ральфа и подсадил на один из выступов. Потом, одной рукой ухватившись за гребень, подтянулся и, напрягая мускулы, полез наверх. Нащупал другой выступ. Быстро привязал к нему веревку и конец сбросил капитану.

Через минуту Демин стоял рядом с Зубаревым.

Снова посветили.

Зубарев подсадил Ральфа еще выше. Пес, отлично понимая хозяина, уцепился за что-то и сам стал карабкаться. Зубарев последовал за ним.

Намокшие рукавицы пришлось снять. Зубарев лез осторожно, не видя Ральфа, значительно опередившего его, но ориентируясь на его повизгивание. Наконец достиг относительно ровной площадки и трижды хлопнул в ладоши.

Демин проделал тот же путь. В самом конце Зубарев протянул ему руку, помог подняться.

Они отдышались.

Ральф нетерпеливо тявкнул — звал их к себе.

Зубарев не находил, за что ухватиться. Демин показал на острый выступ метрах в пяти над ними. Зубарев размотал веревку и закинул туда петлю. Попробовал: держит крепко.

Затвердевшие ледяные валуны, набегавшие друг на друга, были скользкими. Зубарев тщетно пытался задержаться. Руки устали, вот-вот разожмутся.

Сделав усилие, он лег грудью на лед. Дал рукам отдохнуть. Пополз, боясь оглянуться.

С трудом преодолев скат, он долго не мог подняться, во всем теле ощущалась страшная усталость.

Капитан Демин, тяжело дыша, поднялся вслед за Зубаревым. Подбодрил.

Ральф лаял совсем близко, возмущенный, что к нему так долго не подходят.

Зубарев встал, упершись в плечо Демина, ухватился за очередной выступ. Демин до боли напряг мышцы, чтобы не соскользнуть.

Солдат подтянулся так, что голова его уже торчала над выступом, как вдруг почувствовал, что онемевшие пальцы не слушаются, разжимаются.

Он подумал, что, сорвавшись, сможет сбить капитана, и вдвоем они покатятся вниз.

Напрягся из последних сил. И тут Ральф схватил его за воротник и потащил. Зубарев подтянулся — под ногами была твердая почва.

Ральф, виляя хвостом, лизал руки вожатому.

— Молодец, Ральф.

Зубарев закрепил веревку и помог взобраться капитану.

Дальше путь стал легче.

Когда взяли последний выступ, Демин с удовлетворением отметил, что они сэкономили, по крайней мере, часа полтора. Теперь нужно было вновь искать след.

Глава девятнадцатая В ЗАПАДНЕ

Поиск. — Вопросы, на которые пока не было ответа. — Кто же в кибитке Ибрагима? — Джордж Динкер теряет доллары. — Резников сокращает расстояние. — Тугай считает, что в подобной ситуации самое лучшее — бежать. — Саттар проезжает мимо. — Просьба Гульджан. — «Звони на заставу!» — Динкер теряет шансы на жизнь, — Развязка на кладбище.
Там, где наст был твердый, Барс тащил Резникова, и Петренко отставал. Резников натягивал поводок и, не обращая внимания на недовольное повизгивание овчарки, поджидал своего напарника.

Без приключений достигнув вершины горы, наряд спустился в долину, проехал спящей улицей селения и от молочной фермы свернул к кибитке Ибрагима. Пограничники не стали тревожить старика.

Дальше снег стал глубже. Мешал идти ветер. Всё вокруг было бело. Полагались главным образом на Барса. Он вел себя спокойно, и Резников был уверен, что ничего подозрительного нет.

Но вот овчарка заволновалась, ткнулась носом в колени инструктору. Резников включил следовой фонарь и с трудом различил запорошенный снегом отпечаток подошвы.

Кому нужно было прогуливаться здесь ночью, да еще в такую погоду?

Резников воткнул палку, чтобы не потерять отпечаток, и вместе с Петренко стал искать другие следы. Всё было тщетно. Тогда он вернулся к палке и показал Барсу след. Овчарка заволновалась, поняла, что начинается поиск, и сразу потянула к Ибрагимовой кибитке.

Вскоре под бугром, защищенным от ветра, они обнаружили новый, почти нетронутый след. Петренко обратил внимание на вдавленность носка и чересчур широкую пятку. Пришел к выводу, что след в след шли, по крайней мере, двое.

Неужели нарушители взяли перевал, оторвались от преследователей и вышли сюда? А как же Обручев и Гебридзе? И где капитан Демин?

Барс рвался к кибитке. И вот она снова замаячила черным расплывчатым пятном. Показалось, кто-то открыл дверь, потому что на снег легла полоска света.

Резников придержал овчарку, сам еле устояв под напором ветра. Ошейник впился в горло, и Барс негромко тявкнул.

Светлая полоска исчезла.

Петренко тоже заметил полоску света. Значит, ошибки быть не могло: дверь открывалась. Это заставило еще больше насторожиться.

Овчарка, должно быть, почуяла чужого: шерсть у нее поднялась.

Кто же находится у Ибрагима?

Порыв ветра, изменившего направление, взметнул едкую, как пыль, снежную массу.

«В такую погоду Ибрагим обычно закрывает ставни на замок, — подумал Резников. — Значит, с той стороны, где окна, никто не выйдет из кибитки. Следить нужно за дверью».

— Отползи левей, — приказал старший наряда Петренко.


У Джорджа Динкера уплывали последние шансы на вознаграждение. После того, как Тугай ударил старика по голове, оставаться в кибитке было нельзя.

Динкер приказал Тугаю посмотреть, что делается на улице, а когда тот повернулся спиной, с удовольствием подумал, как у самой границы всадит ему пулю в затылок.

Тугай открыл дверь. Подставляя лицо ветру, прислушался. Уловил лай. Испуганно захлопнул дверь и защелкнул задвижку. Вид у него был озадаченный.

Он решил, что в предрассветный час за Ибрагимом пришли чабаны. Нужно было, чтобы старик обязательно усыпил их подозрения.

Тугай подошел к старику.

«Живуч!» — подумал с облегчением.

Ибрагим тихо стонал. Тугай схватил кружку с водой и вылил ему на голову.

Старик открыл глаза.

Динкер больно взял Тугая за плечи, сердито глянул в глаза. Тугай кивком показал на дверь.

— Бол-ван! — выругался Динкер и, поддерживая окровавленную голову старика, заглянул ему в рот. Ибрагим сильно прикусил язык. Он распух, еле помещался во рту. О том, чтобы старик заговорил, сейчас не могло быть и речи.

И Тугай и Динкер сразу поняли опасность своего положения. Тугай вспомнил про старый пост. Может быть, успеют туда до рассвета?

— Правильно! — сказал Динкер и выпустил из рук Ибрагима. Старик, ударившись головой о пол, снова потерял сознание.

Тумаков дремал. Динкер разбудил его, в нескольких словах разъяснил обстановку. Тумаков не выразил ни страха, ни сожаления. Идти, так идти.

Все трое достали пистолеты.

Тугай приоткрыл дверь. К счастью, еще не утих ветер: следы занесет.

Петренко замер. Ветер, казалось, помог ему, вздыбил соседний сугроб.

Тугай заметил это. Чувство животного страха овладело им, и он два раза выстрелил по сугробу. Дверь в кибитке захлопнулась. Он рванул ее, но безуспешно.

«Закрылись, гады!»


Всё произошло так быстро, что ни Петренко, ни Резников не успели заметить: ушел враг или нет.

Барс рвался к двери. Резников подумал, что неизвестные еще в комнате и отполз за куст. Сквозь заснеженные ветви можно было увидеть кибитку Ибрагима.

Ну а как же быть дальше?

Резников шепнул Петренко:

— Возьми дверь на мушку! — И еще тише, в самое ухо Барсу: — Ползи!

До кибитки оставалось метров семь-восемь, когда дверь слегка приоткрылась, и почти одновременно прозвучали два выстрела. Одна пуля впилась в косяк двери. Это Петренко умышленно принимал огонь на себя. Другая — из кибитки, просвистев над головой ефрейтора, зарылась в снег.

Дверь снова захлопнулась.

Резников между тем подполз к окну с дощатыми ставнями. Отыскав щелку, припал к ней. Но в этот миг к столу метнулась чья-то тень, послышался звон разбитого стекла, и в кибитке стало темно.

Сержант свистнул и в два прыжка оказался на крыльце. От удара прикладом задвижка отскочила. Выхватив гранату, Резников ногой распахнул дверь:

— Руки вверх!

В ответ прозвучал выстрел.

Резников успел толкнуть овчарку и вместе с ней притаился за печкой.

По комнате с грохотом покатилась пробитая пулей кастрюля.


Не помня себя от страха, Тугай прыгнул в снег. Ветер толкнул его в спину. Тугай побежал, радуясь, что ветер попутный. Ноги увязали в снегу. Тугай с трудом вытаскивал их, удивляясь тому, как они тяжелеют.

Он совсем выбился из сил, когда дорогу пересекла замерзшая речка Впереди чернел силуэт. Вначале показалось, кто-то стоит. Тугай вздрогнул. Однако, приглядевшись, понял, что это развалины старого поста.

Он обрадовался и побежал по твердому в этом месте, словно утрамбованному, снегу. Конечно, он рисковал, открыто направляясь к разрушенному строению, но какое-то чутье подсказывало ему, что здесь опасаться нечего.

Тугай перемахнул через обвалившийся дувал и, не задумываясь, пролез в то, что когда-то называлось комнатой. Снял меховую шапку и, стряхнув снег, ударил ею по стене. Застывшие камни издали угрюмый стон.

Тугай подумал, что именно здесь погиб его отец и сразу вспомнил про Ибрагима:

«Что, старый шайтан, повидал сына?»

А может быть, Ибрагим еще жив? Может быть, пограничники перебили спутников Тугая и сейчас, в эту самую минуту, старик ведет их сюда, к старому посту?..

Тугай нервно засмеялся. Нет, не встанет Ибрагим!

Присев на глиняный пол, Тугай вытянул ноги. Хоть немножко, хоть чуть-чуть отдохнуть, лишь бы вернулись силы!

Размышления Тугая прервал посторонний звук. Тугай вскочил и, крадучись, подошел к окну. Кто-то проезжал мимо.

«Это за мной!» — мелькнула мысль.

Человек на лыжах остановился.

«Заметил!» — подумал Тугай, но страха не почувствовал. Обреченность озлобила, и он взвел курок.

Лыжник проехал мимо.

Снова завывал ветер, сотрясая ветхие стены.

Занявшийся рассвет помог Тугаю довольно долго следить за лыжником. Вот он остановился. Занес над головой палку. Опустил.

Что он там делает?.. Пробует лед?!. Зачем?.. Может быть, здесь прорубь, место водопоя скота?

Тугай положил руку на обвалившийся подоконник и, прицелившись, некоторое время не спускал лыжника с мушки.

Нет, убивать нельзя. Это поднимет тревогу в колхозе. Нужно бежать отсюда!

Куда?

На старое мусульманское кладбище!..

Лыжник скрылся за холмом.

Тугай выскользнул из развалин. Было совсем светло. Он бежал, точно одержимый.

Ну да, конечно, вот оно — кладбище, среди холмов, защищенное от ветра, и земля здесь голая, без снега.

Тугай подумал, что следов не будет видно, забился в высокий, торчащий конусом мазар[65] и решил, что находится в безопасности. Здесь можно отсидеться несколько дней.


Саттар проснулся по обыкновению рано. Однако не успел он еще подняться, как в дверь постучали.

Он приник лицом к стеклу. На улице стояла одинокая девичья фигурка.

Саттар быстро оделся и отпер дверь. Струя морозного воздуха, ворвавшись в комнату, заставила его поежиться.

— Заходи, Гульджан.

Девушка поздоровалась. На ее бровях и ресницах таял снег. Голова была повязана шерстяным платком, спадавшим на полушубок.

— Ты что-то рано сегодня, — заметил Саттар.

— Не спится, — пояснила она.

Он затянул поверх ватного халата кушак и взял лыжи.

Они вышли вместе.

За ночь навалило много снега.

— Хорошо, что вчера поставили щиты, — сказал Саттар, — и дорогу успели расчистить. Пожалуй, можно будет выводить отару к реке. Вот сейчас посоветуюсь с Ибрагимом.

Девушка слушала молча.

— Ну, чего ты сегодня такая грустная? — спросил он.

Она вздохнула.

Некоторое время шли молча.

Гульджан думала о Каримове. Видно, не такой уж крепкой была их дружба, если он, побежденный, не захотел к ней подъехать. Или подумал, что ей нужна только его спортивная слава?

Она знала, что старшина ловок, смел, и гордилась им. Но ей не хотелось обнаруживать в любимом человеке тщеславие.

Эх, старшина, старшина, не знаешь ты Гульджан!..

А как ей пришлось краснеть перед отцом?!

— Ну, где же твой гость? — спросил он, когда та вернулась домой.

Ей стало неловко, и чтобы он не заметил ее смущения, Гульджан нарочно долго возилась в передней. Оттуда и ответила, что старшина просил извинить — срочно вызвали на заставу. И не поняла: поверил отец или нет.

Она очень любила отца, с которым они после смерти матери жили вдвоем.

Саттару надоело молчать.

— Так что же случилось, Гульджан? — спросил он с готовностью помочь.

Тогда она попросила его под любым предлогом позвонить на заставу и вызвать к телефону Каримова.

— Ладно, — согласился Саттар, не вдаваясь в подробности. — Но под каким же предлогом звонить?.. А что если... Знаешь, я к Ибрагиму сейчас не пойду. Съезжу вначале к проруби. Если кое-где дорогу всё-таки занесло, попрошу еще щитов на заставе.

— Я буду ждать, — сказала Гульджан.

Саттар часто ездил здесь и теперь, в предрассветный час, хорошо различал дорогу.

Небольшой спуск вывел его на ровное поле. Саттар обогнул развалины старого поста, на минутку остановился и, отворачиваясь от ветра, прикурил.

Он не видел черного дула пистолета, направленного на него Тугаем, бросил спичку в снег и побежал дальше.

Дорога к водопою была хорошая.

Прорубь покрылась ледком, но мороз не успел еще по-настоящему сковать ее. Саттар высоко над головой занес палку с поломанным кольцом и резко опустил. Металлическое жало впилось в лед. Брызнула струйка воды.

«Будет легко рубить!» — подумал Саттар. Он поджал под себя ноги и, подпрыгнув, повернулся на лыжах так, чтобы можно было ехать обратно.

«А что же я скажу старшине?» — вспомнил он. Потер лоб, стараясь что-нибудь придумать, но тщетно. Тогда он решил по пути на ферму заехать к Ибрагиму.

Он легко взбежал на холмик, точно соревнуясь с рассветом, который, опережая его, стремительно понесся вперед, озаряя снежные пики.

Саттар любил ездить быстро, любил спускаться с крутизны. Он присел, готовясь оттолкнуться палками, но тут увидел перед собой полузапорошенный след.

«Это кто же раньше меня побывал здесь»? — удивился Саттар. Присмотрелся — не Ибрагим.

«Почему же я никого не встретил? А, может быть, кто-то скрывается на посту?»

Он взял левей и по нетронутой целине, срезая углы, побежал в колхоз.

Гульджан стояла на крыльце. Он подъехал к ней не с той стороны, откуда она его ждала.

— Гульджан!

Девушка вздрогнула.

Саттар заметил тревогу на ее лице.

— Мне показалось, я слышала выстрелы! — сообщила она.

Он не стал допытываться, заторопил:

— Скорее звони на заставу. У старого поста — след. А я побегу к Ибрагиму!..


Старик застонал.

«Живой!» — обрадовался Резников.

Но как подойти к Ибрагиму?..

Дважды Резников пытался выйти из своего укрытия, и дважды пули загоняли его обратно. Стрелять из-за печки по двери, за которой засел враг, он не мог.

На выручку подоспел Петренко. Он воспользовался тем, что противник следит за печкой и длинной очередью прорешетил дверь.

Резников не медлил. Он подскочил к Ибрагиму и оттащил его за печку. Барс, каждую минуту готовый броситься на врага, тихонько подвывал за спиной инструктора. В последний момент Резников успел подобрать с пола несколько окурков.

По-видимому, нарушители не пострадали. Едва Петренко разрядил обойму и тоже скрылся за печкой, как из соседней комнаты ответили выстрелом.

Петренко приводил Ибрагима в чувство.

Резников приглядывался к окуркам. Одни из них были смяты гармошкой. Резников хорошо знал эту привычку курильщиков. Другие оказались гладкими, чуть стиснутыми зубами.

Резников достал портсигар и все окурки высыпал в свободное отделение. Он знал: на следствии пригодятся.

В соседней комнате пытались сорвать раму.

«Если старик закрыл ставни на замки — ничего не получится! — подумал Резников. — А если не закрыл?»

Ибрагим был еще в таком состоянии, что говорить не мог.

«Да, а что, если он их не закрыл?»

— Напрасно стараетесь! — решительно крикнул Резников. — Дом окружен. Сдавайтесь!

В соседней комнате стало тихо. И вдруг там прозвучал выстрел. На пол рухнуло чье-то тело.

Дверь приоткрылась. Показался неизвестный. На руках у него лежал человек с простреленной головой. Опустив труп на пол, неизвестный поднял руки.

— Это я помог вам, — произнес он на русском языке. — Я убил его и сам сдался. Пожалуйста, учтите это...

Так профессиональный убийца Тумаков совершил свое последнее преступление.

— И имейте в виду, что нас было четверо, — торопливо добавил он. — Один отстал, ищите около падения лавины... Нас здесь двое, а Тугай, если еще не поймали, значит улизнул.

И тут подъехал Саттар. Задыхаясь от быстрого бега, он сообщил пограничникам, что обнаружил след.

Резников приказал Петренко караулить задержанного, а сам побежал к старому посту.

На спуске с холма еще сохранился след. Резников указал на него Барсу, и тот уверенно повел к развалинам поста.

У проруби Резников различил лыжный след, возле которого опускалась палка с поломанным кольцом. Значит, здесь был Саттар. Всё правильно.

До развалин оставалось совсем немного. И вдруг путь пересек новый след. Овчарка, не задумываясь, свернула на него.

«Выходит, на посту нарушителя больше нет!» — подумал Резников, отпуская поводок.

След вывел к мусульманскому кладбищу.

Теперь вокруг стояли безмолвные, таящие смерть, гробницы. Резников осторожно пополз между ними, сжимая пистолет в руке.

«Здесь!» — решил он, наблюдая за овчаркой.

— Голос! — шепнул Резников.

Барс залаял.

Из крайней гробницы показался браунинг. И в тот же миг Резников метким выстрелом вышиб его.

— Фас! — крикнул он.

Барс бросился к гробнице.

Глава двадцатая НА РАССВЕТЕ

Полковник Воронков прибывает на заставу. — Врач Наташа Демина. — «Они выйдут на шоссе». — Закрыть дорогу. — Где-то здесь должен быть этот шофер. — Буханка хлеба. — «Спасибо, Гульджан».
Старшина Каримов доложил лейтенанту Ганиеву, что к заставе подъезжает машина.

— Стройте людей! — приказал Ганиев, выбегая навстречу.

Узнав полковника Воронкова, часовой поднял шлагбаум.

«Газ-69» скользнул светом фар по лицам выстроившихся пограничников.

— Застава, смирно! — скомандовал лейтенант.

Полковник молча выслушалрапорт. Он поздоровался с пограничниками и, разрешив им разойтись, прошел в канцелярию. Остановился у схемы участка.

Ганиев показал, где наряд Обручева обнаружил следы и куда, по всей вероятности, идут нарушители.

Полковник переспросил:

— Вот здесь, значит, сейчас находится наряд во главе с триста одиннадцатым?

— Так точно! — ответил Ганиев. — Старший сержант Резников и Петренко.

Полковник кивнул.

— А здесь патрули?

— Совершенно верно.

— Ну что же, — сказал Воронков, набивая трубку. — Предположим, что пока всё в порядке.


На рассвете вернулся наряд сержанта Обручева. Николай ослабел. Дружеские руки подхватили его, помогли слезть с коня.

Поддерживая сержанта, Ганиев открыл дверь в медицинский пункт. Наташа спала в кресле. Он позвал ее.

— Что случилось? — Наташа вскочила.

— Товарищ Демина, надо срочно... — И Ганиев показал на Обручева.

— Что с вами? — Она подбежала к нему, захлопотала. — Товарищи, ведите его. Осторожней, пожалуйста... Вот так... Спасибо. Потерпите, Коленька. Я сейчас... Да помогите же снять с него одежду!..

Обручев заскрипел зубами. Его била дрожь.

— Дайте ножницы. Он, наверное, сломал руку.

Она разрезала рукав гимнастерки. Обнаружилась опухшая рука.

— Потерпите, милый. Пожалуйста, потерпите, — ласково уговаривала Наташа. — Я знаю, это очень больно... Но ведь после укола не так?.. Ну, вот видите... — И шепнула лейтенанту: — Нужно срочно везти в больницу.

В медпункт вбежал старшина Каримов.

— Санитарная машина прибыла! Полковник вызвал...

В канцелярии начальник отряда расспрашивал Гебридзе. Одобрив действия капитана Демина, полковник заметил, что наряд Обручева, несомненно, напал на след отвлекающей группы. Эта уловка врага была хорошо известна Воронкову. Он немедленно соединился с начальником штаба, приказал бросить на границу вспомогательные подразделения.

В комнату вошел лейтенант Ганиев. Полковник нанес на карте воображаемый маршрут движения второй группы нарушителей.

— Итак, скорее всего, они собираются выйти на шоссе, к районному центру... Ваше решение, лейтенант?

Ганиев смутился. Он, да и не только он — все офицеры части прекрасно знали эту черту начальника отряда: разъяснять, если нужно подсказывать, но никогда не решать за других.

— К старому посту нужно послать наряд.

— Поздно! — отрезал полковник.

— Выслать дополнительные патрули вот сюда и сюда, — предложил Ганиев, склонившись над картой.

— Хорошо, — одобрил Воронков, набивая табаком трубку. — И еще вот что: отдайте распоряжение, чтобы до прибытия капитана Демина ни одну машину, следующую вниз, дальше шлагбаума не пускать.

— Есть! — ответил Ганиев.

— И немедленно передайте то же на другие заставы.

— Есть!

— Все машины будете проверять лично, — распорядился полковник. — Если подъедет шофер Игнатюк, сообщите мне.

«Ведь это он купил билет до Актюбинска, — подумал полковник. — Надо его прощупать».

— Есть!

— Вы запомнили фамилию?

— Так точно, — подтвердил лейтенант. — Шофер Игнатюк.

Полковник отпустил Ганиева и произвел дополнительный обыск убитого нарушителя, доставленного на заставу. Обратил внимание на буханку хлеба. Попробовал ее на вес и осторожно полоснул ножом. В хлеб была запечена в жаростойкой коробке портативная радиостанция.

Телефонный звонок заставил полковника прервать работу. Он подошел к аппарату и коротко бросил в трубку:

— Слушаю!

Взволнованный девичий голос сообщил ему, что со стороны кибитки Ибрагима слышатся выстрелы, а Саттар обнаружил следы возле старого поста.

— Кто говорит? — спросил Воронков, хмуря лоб.

— Это я, Гульджан, с молочной фермы.

— Спасибо, Гульджан, — сказал полковник, вешая трубку.

Глава двадцать первая И ПОСЛЕДНЯЯ

Ральф берет след. — Неизвестный убит выстрелом в затылок. — Кто ожидал нарушителя? — Погоня. — Проверка у шлагбаума. — Откуда у него посадочный талон. — На границе все может быть... — Два разговора, о которых лучше было молчать. — Многое становится понятным. — Конец Джима Кента. — На границе все в порядке.
Поиски шли уже на перевале.

Наконец Ральф взял след. Капитан Демин определил, что нарушители были здесь около часа назад. Значит, они движутся медленней, чем можно было предположить. Высота! Тут кому хочешь вымотает силы.

Демин тоже чувствовал усталость, и Зубарев шел с трудом.

По лункам у лыжни капитан понял, что имеет дело с двумя нарушителями. Да, собственно, неизвестные и не скрывали это. Временами след получался двойной, особенно там, где наст был твердый.

Зубарев покормил Ральфа. Овчарка приободрилась и снова повела пограничников.

Капитан предполагал, что нарушители при том темпе, каким движутся, опередили наряд всего на пять — шесть километров. Чтобы выйти на шоссе, им остается еще минут тридцать — сорок.

Зубарев бежал впереди. Демин смотрел на его широкую спину, вспомнил Обручева и подумал: какой крепкий народ эти северяне!

Пробежав километра четыре, Ральф стал сдавать.

— Сейчас овражек будет, — сказал Демин. — Там остановимся.

Но Ральф вдруг рванулся. Зубарев чуть не выронил поводок. Он заметил, как навострились уши у овчарки и поднялась шерсть. Уж нет ли кого-нибудь в овражке?

Они подъехали осторожно.

В овражке пограничники обнаружили труп. Неизвестный лежал, уткнувшись лицом в снег. Демин перевернул его и прежде всего заметил уродливую бородавку на шее.

Кроме баночки с нюхательным табаком, пограничникам ничего обнаружить не удалось.

Неизвестный был убит выстрелом в затылок.

Демин приказал оставить труп. Нужно было настигнуть другого нарушителя, который, по-видимому, приближался к цели и решил избавиться от проводника.

Впереди виднелась одинокая лыжня.

Пограничники преодолели небольшой подъем. Теперь уже можно было различить чернеющие коробочки автомобилей, двигающихся по шоссе.

Присматриваясь к следу, капитан видел, как всё тяжелее бежал нарушитель. Вот он упал, но тотчас вскочил, поворачиваясь боком, чтобы не оставить оттиск кисти.

Лыжня привела на шоссе, пробежала с полкилометра и исчезла.

Среди десятков следов автомобильных шин Демин различил, что какая-то машина пятилась, должно быть, навстречу нарушителю. Значит, кто-то его поджидал.

Следов ног обнаружить не удалось. Капитана это не удивило. Нарушитель мог забраться на крыло автомашины и там снять лыжи.

Ральф метался, искал след. Зубареву не удавалось успокоить его. Видно, появился какой-то новый, резкий запах, и Ральф проявлял беспокойство.

Пронзительно сигналя, с пограничниками поравнялся грузовик. Капитан поднял руку.

Зубарев, не мешкая, подсадил Ральфа и сам залез в кузов.

Водитель скинул меховую куртку, предложил Зубареву. Тот отказался, чтобы Ральфа не волновал еще один посторонний запах.

— Замерзнешь! — обеспокоился водитель.

Демин протянул флягу со спиртом.

— Пей!

Зубарев сделал глоток. Приятное тепло разлилось по телу.

— Теперь не замерзнешь! — успокоился капитан, захлопывая дверцу кабины.

Машина помчалась к заставе.

Демин торопил шофера.


Все больше машин скапливалось у шлагбаума.

Воронков, набросив полушубок, который скрывал его полковничьи погоны, молчаливо наблюдал за действиями пограничников. Они тщательно осматривали машины. Лейтенант Ганиев сам проверял документы.

В некоторых грузовиках рядом с шоферами сидели пассажиры. В одном из них лейтенант Ганиев узнал начальника районной конторы связи, в другом — заведующего базой. И тот и другой ехали в областной центр по делам службы.

Третий, болезненный молодой человек, оказался инструктором обкома комсомола. Один из солдат, производивший досмотр, узнал его и сказал лейтенанту, что помнит, как этот человек три дня назад проезжал в районный центр.

Явно волновались шофер и пассажир новенького газика. В кабине под сидением у них нашли спрятанные лисьи шкурки и шерсть. Составили акт, чтобы передать дело в милицию.

Может, тот, кого ищут, уже проехал? Но тогда его должны были обнаружить на соседних заставах.

Полковник медленно прохаживался между автомашинами, вглядываясь в лица водителей.

Этот спит, свернувшись на сидении. Вряд ли человек, которого ищут, сможет так безмятежно спать.

Неторопливо крутит цигарку другой водитель и, предвкушая удовольствие, старательно склеивает ее. Полковнику ясно, что ни о чем другом он сейчас не думает.

А этот с любопытством разглядывает пограничников. Ему очень хочется, чтобы задержали нарушителя и непременно при нем, хотя никто не объясняет причин задержки машин.

Полковник улыбнулся ему, прошел мимо.

Спокойно проверяет скаты пожилой шофер. Это его сотая или, может быть, тысячная поездка, и он ко всему привык в пути.

Полковник задержал взгляд на другом пожилом шофере. Без труда прочел на его лице беспокойство. Он спросил у Воронкова спички и, обжигая пальцы, прикурил.

— Что-нибудь случилось? — осторожно спросил Воронков.

— Жена... — ответил водитель и показал телеграмму.

Полковник поверил ему и обещал скоро отпустить.

Но почему же не торопится Игнатюк? До поезда остается мало времени, особенно если учесть, что впереди больше ста километров.

Машины продолжали прибывать.

Наконец, взглянув в водительские права, лейтенант Ганиев увидел: Игнатюк.

Полковник со стороны оглядел водителя: личность неприметная. По тому, как Игнатюк спокойно позволил производить досмотр, полковник понял, что и этот шофер не имеет отношения к иностранной разведке. Тем не менее удивляло, что Игнатюк не спешит. А ведь он приобрел билет на скорый поезд и, если даже не подозревает о существовании нарушителя, все равно должен торопиться на станцию.

Подъехал бензовоз. Не желая останавливаться в хвосте колонны, он заюлил, объезжая машины, и притормозил у шлагбаума.

Лейтенант Ганиев подошел проверить документы. Шофер вытащил путевку.

— Паспорт.

— Пожалуйста.

Лейтенант раскрыл паспорт.

— Фамилия?

— Махров. Там написано.

— Куда ездили?

— В райцентр. Бензин привез. Вот наряд.

Вместе с Каримовым к шлагбауму подошел Гебридзе.

— Здоро́во! — обрадовался шофер. — Где твои усы?

Гебридзе пожал плечами.

— Помнишь, и я обещал отрастить? Все не соберусь.

Гебридзе вспомнил:

— Это вы привезли Обручева и Зубарева?

— И Ральфа... Ральфа! — подсказал водитель. — Ну, как он здесь поживает?

Лейтенант вернул документы.

— Можно ехать? — не дожидаясь ответа, спросил Махров.

— Подождите, — ответил лейтенант.

Махров убедился, что стоянка предстоит долгая, и решил не терять времени зря. Он с деловым видом постучал ломиком по баллонам и, расстелив тулуп, принялся за работу. Его ноги, обутые в армейские сапоги, торчали из-под машины...

Из-за гор, вытянувшихся в беспорядочную длинную линию, медленно выползало солнце. Воронков смотрел, как оживала долина. Весело искрился снег. Ветер стал тише. Воронков ощутил на лице прикосновение теплых солнечных лучей и подумал, что сюда, в горы, тоже добирается весна. Пройдет еще несколько дней, и с вершин понесутся ручьи.

...Из-за поворота вынырнула машина. Она приближалась, не сбавляя скорости.

Воронков слышал, как скрипнули тормоза. В тот же миг из кабины выпрыгнул капитан Демин. Зубарев ссадил Ральфа.

Воронков окликнул их.

В нескольких словах Демин обо всем доложил полковнику.

Ральф рвался на поводке.

Полковник кивнул вожатому, хотел что-то сказать, но в это время Махров вылез из-под машины, и Ральф с яростным лаем сшиб его с ног.

Махров закричал.

— Обыскать! — приказал полковник.

Старшина Каримов вывернул карманы задержанного: носовой платок, папиросы, коробок спичек, помятые письма. Он ощупал его с головы до ног, но больше ничего не нашел.

Полковник взял у старшины письма и стал не спеша перебирать. Подхваченная ветром, в сторону отлетела бумажка с зеленым ободком. Похожа на посадочный талон.

И сразу возникла мысль: а не попал ли один из билетов на Актюбинск к Махрову? Может быть, Махров попросил того же Игнатюка купить ему этот билет?..

— Я ни в чем не виноват, — сказал Махров, оправившись от испуга.

— Почему же тогда овчарка на вас кинулась? — хмуро спросил Зубарев.

— А почему она кинулась на меня, когда я вас сюда вез?.. Ведь кинулась?

— Ну, кинулась, — подтвердил Зубарев.

— Так она у вас, видно, на всех кидается! — возмутился водитель.

Воронков между тем подобрал бумажку и убедился — посадочный талон.

— Вы зачем собрались в Актюбинск? — неожиданно спросил он.

Махров опешил:

— Я?.. В Актюбинск?!

— Да, в Актюбинск! — твердо повторил Воронков.

— Кто сказал?

— Отвечайте на вопрос, — и чтобы озадачить, добавил: — А, Игнатюк...

— Что Игнатюк? При чем тут Игнатюк?! — взвизгнул тот. — Ничего я не говорил!

Махров сконфуженно глядел на полковника.

— По семейным делам еду, товарищ полковник... Так разве это преступление?

— Нет, не преступление, — согласился Воронков. — Но зачем вы туда едете?

— От жены уехать хотел, — признался Махров. — Не хочу с ней жить, понимаете? Потому и просил Игнатюка купить билет, да чтобы никому не рассказывал.

Лейтенант доложил, что обыск бензовоза ничего не дал

От страха у Махрова не осталось и следа.

— Она в общем у меня хорошая, — продолжал он откровенно, — да, понимаете, детей нет.

— Не может Ральф ошибиться, товарищ полковник, — чуть не плача, промолвил Зубарев.

Воронков отвернулся от Махрова, подбодрил Зубарева:

— А вы всё-таки подведите собаку к машине, пусть поищет.

Ральф неохотно отошел от шофера, но у бензовоза снова оживился.

Воронков уловил беспокойство в глазах Махрова.

— А в цистерну смотрели? — спросил Воронков лейтенанта.

— Никак нет, товарищ полковник, — ответил Ганиев. — Да кто же там может быть? Задохнется!

— На границе всё может быть, — напомнил полковник.

— Ищите, ищите! — зло усмехнулся Махров.

Зубарев поднялся на цистерну. Ральф не захотел отставать от него и тоже полез по крутой железной лестнице.

Солдат откинул крышку люка. В лицо ударил тяжелый запах бензина. Зубарев отшатнулся.

Ральф склонился над люком и тут же с протяжным воем грохнулся на землю. Из горла хлестала кровь.

— Это что же у вас... цистерна обороняется? — сказал полковник, багровея. — Арестовать!

Махров сразу как-то вдруг осунулся и обмяк. Он, пожалуй, никогда не мог забыть того дня, который всю его жизнь наполнил сумятицей и страхом.

Это было два года назад.

По размытой дороге спускалась с отгонных пастбищ полуторка. Махров спокойно крутил руль. Вечерело. Шофер включил фары и сквозь косые струи дождя увидел на обочине дороги человека. Он был в прорезиненном плаще и армейской фуражке с поломанным козырьком.

Незнакомец поднял руку. Махров притормозил.

— Не в колхоз ли «Иттифок»? — спросил мужчина.

— В «Иттифок», — ответил Махров.

Незнакомец обрадовался, сказал, что впервые в этих краях, и попросил довести до центральной усадьбы.

— Петров, лектор из области, — представился он. В руках у него был туго набитый портфель.

— Садитесь, — пригласил Махров.

Вскоре из портфеля была извлечена бутылка с белой головкой и алюминиевый стаканчик. Выпили за знакомство. Дорога пошла веселее.

Машина бодро взяла подъем и круто свернула.

— «Мертвая петля», — пояснил Махров. — Внизу — пропасть. Чтобы водить здесь машину — большое умение требуется.

— Где «Мертвая петля»? — спросил Петров, открывая дверцу.

Машину подбросило. Должно быть захмелевший, Петров разжал руки и вывалился из кабины.

Махров, вместо того, чтобы оказать помощь пострадавшему, выжал из старой полуторки всё, что она могла дать. Он не сомневался, что Петров разбился, и испугался ответственности. Кто поверит, что Петров вывалился сам?

Только проехав километров десять, Махров заметил оставшийся в кабине портфель. Остановил машину. Дрожащими руками открыл портфель и не поверил своим глазам: в бумажном пакете — пачки денег.

«Скажут, что из-за денег убил Петрова!» — промелькнуло в его голове.

Махров растерялся.

Нет, нет, никто не должен знать, что это он подсаживал лектора на дороге!

...Прошло несколько месяцев. Однажды Махрова остановил на улице незнакомый человек.

— Вы, наверное, не догадываетесь... — начал он.

— Нет, не догадываюсь, — сказал водитель.

— А эта фуражечка вам знакома?

Махров посмотрел на голову незнакомца и... узнал фуражку своего пассажира. Он не нашелся, что ответить. Незнакомец и не требовал ответа.

— Я знаю, почему вы убили Петрова, — сказал он. — Вам нужны были деньги.

Махрову стало страшно. Он хотел возразить, но незнакомец резко перебил его:

— Ведь вы не сдали денег и никому не сказали о своем преступлении. Теперь же прошло много времени, да и кто вам поверит...

И об этом разговоре Махров никому не сказал.

Так он стал агентом иностранной разведки. Махров, конечно, не знал, что его «пассажир» невредим и нарочно выпрыгнул из машины. И не был он ни Петровым, ни лектором...

По заданию резидента Махров перешел работать в автопарк. Некоторое время его не беспокоили, а потом передали тома Драйзера и подробные инструкции. Занимался с ним по радиоделу «старый букинист» Тихомиров.

Первого числа, ровно в двадцать два ноль-ноль, Махров передал шифрограмму:

«ВСЕ ГОТОВО. ЖДЕМ.»

Так устанавливалась связь.

Ответ пришел вскоре.

Выждав несколько дней, Махров повторил условный текст с небольшим изменением, точно так, как того требовала инструкция.

Всё, что ему приказывали, он исполнял. Даже поменялся с Игнатюком машинами, хотя сделать это было непросто.

Всё шло гладко, и лишь однажды (когда Махров впервые разворачивал рацию), Калачкин застал его за странным занятием. Махров заглушил мотор и... держал в руках книгу.

— Ты почему стоишь? — удивился Калачкин.

— Очень интересная книга, — соврал Махров. На самом деле он сверял шифр.

— Драйзер? Что за книга?

Калачкин не читал Драйзера. Вообще он ничего не читал, но тут вдруг стал приставать: дай почитать.

Конечно, Махров не мог дать ему эту книгу. А чтобы тот отвязался, «раздавил» с ним поллитра.

— Но я эту книжку найду! — бормотал захмелевший Калачкин. — Хочешь, поспорим?

Он сразу понял свою выгоду. Как начнет просить Махрова дать ему Драйзера, так тот «ставит поллитра». Пьянице Калачкину больше ничего не нужно было.

А Игнатюк... Что ж Игнатюк?.. Его попросили купить билет, он и купил. Не станет же он вмешиваться в дела Махрова: чужая семья — потемки!..


Солнце поднялось высоко, но для Джима Кента еще была ночь. Он сидел в цистерне и ориентировался лишь по светящимся стрелкам часов. На нем была кислородная маска.

Граница позади. Через несколько часов скорый поезд увезет Кента в Казахстанские степи. Махров позаботился достать билет на этот поезд и уже передал его Кенту.

В одиннадцать часов пятнадцать минут поезд прибудет на станцию. В одиннадцать двадцать четыре — отправление. За две — три минуты до этого, не раньше, Кент рассчитывал появиться на вокзале. Документы в порядке.

Махров должен был к десяти часам проскочить все контрольные посты, а в нескольких километрах от станции незаметно свернуть в лесок. Там Кент рассчитывал выйти из своего убежища и переодеться.

...Конечно, когда блестящий «кадиллак» мчался по широкой автостраде в Лэнгли[66], Джим Кент чувствовал себя удобней. Ну, да ведь не беда...

Он думал о чести, которая была ему оказана. Не каждого приглашают в это солидное здание на берегу Потомака. Там, в Лэнгли, разместилось Центральное разведывательное управление. Значит, далеко не последнее место занимает он среди тех ста тысяч человек, что работают на американскую разведку.

Сто тысяч! Об этом сообщал недавно журнал «Юнайтед Стейтс ньюс энд Уорлд рипорт». И всё-таки это, пожалуй, преуменьшенные данные, хотя редакция, конечно, хорошо информирована. Сто тысяч — в шесть-семь раз больше гитлеровской разведки в период ее расцвета!..

Ну, а думал ли Кент о расходах управления-спрута, запустившего свои кровавые щупальцы во все страны мира? Того самого управления, где он был простым исполнителем воли королей бизнеса, а не рыцарем «плаща и кинжала», каким привык считать себя вот уже много лет. До трех миллиардов долларов в год расходовало это управление на секретную службу! Если бы Кент знал об этом, то даже увеличенная в сотни раз сумма его гонорара за операцию, к выполнению которой он приступил, показалась бы ему ничтожной.

И все-таки это был колоссальный гонорар!..

Кент чувствовал, как шуршат под пальцами доллары. Они текут к нему бесконечно, словно снег под колеса бензовоза. И золотое перо «паркера» выводит многозначные числа на только-что полученной чековой книжке...

Непредвиденная задержка обеспокоила Кента. Скорей всего, пограничный наряд проверял документы. Когда водитель застучал ломиком по баллонам, Кент понял, что их задержали надолго.

Благодушное настроение уступило место подозрительности.

Махров всё стучал и стучал. Но вот он, вероятно, отбросил ломик, и сразу послышался яростный лай.

Кент припал ухом к стенке цистерны, стараясь определить, что делается снаружи.

«Обойдется!» — не совсем уверенно решил он.

Кент зажал в руке кортик. Когда Зубарев стал отвинчивать крышку люка, у Кента не осталось сомнения, что обнаружен. Он приготовился дорого продать свою жизнь и занес руку для удара. Смертоносное лезвие должно было опуститься на того, кто первым осмелится заглянуть в цистерну.

Кент меньше всего ожидал, что этим первым окажется овчарка, и по инерции нанес удар...

Неожиданно мощная струя из брандспойта отбросила его в угол, больно ударила головой о цистерну.

Несколько минут спустя Кента подцепили крючьями и вытащили из цистерны. Он был без сознания. Когда он открыл глаза, сопротивляться было уже поздно.


...В тот же день он познакомился с майором Безуглым.


Снова за окном сгустилась тьма. Полковник Воронков сидит за своим рабочим столом, склонившись над оперативной картой.

Гарнизон спит. Слышны лишь торопливые шаги разводящих, да короткие оклики:

— Стой! Кто идет?

— Смена...

На границе было всё в порядке.

ИЗ ТЕТРАДИ Рассказы пограничника


...Кто-то прошел по коридору, тихо, но я слышу. В соседней комнате дежурный по заставе говорит вполголоса: «Я — Орел. Давай, что у тебя». Сейчас будет принимать телефонограмму И опять шаги в коридоре. Это собирается на границу наряд. Через пятнадцать минут я поставлю перед ним боевой приказ. Потом я снова посижу в ленинской комнате, поколдую над своей тетрадью. Ложиться не буду: скоро на проверку пограничных нарядов, и тогда уже провожать и встречать наряды будет капитан.

Вот так и пройдет ночь. Вам это, наверно, покажется странным. А я привык. И спать не захочу ни в час ночи, ни в два, ни в пять часов утра. Я захочу спать лишь когда будет можно, когда начальник заставы прикажет мне: спи!

Сколько таких ночей было в моей жизни!.. Вся она, моя жизнь, кажется, только и состоит из таких ночей...

Я сижу в ленинской комнате и передо мной раскрытая общая тетрадь. Не то, что я заставский летописец, эдакий современный Пимен, а просто я люблю записывать свои мысли и вести дневник, или, как я его называю, ночные записки.

Я написал «ночные» и задумался. Потом мне пришла в голову мысль, что ночь и время имеют много общего. Конечно, это сначала непонятно, но я поглядел в открытое окно и ничего не увидал. Всё, что можно окинуть взором днем — хребты, реку, снежные вершины, живую тополевую изгородь, кусты, небольшие холмы, постройки — всё это прикрыто ночью, всё уравнялось.

Или вот, скажем, когда-то по тропе, которая ведет к Вороньему камню, так мне хорошо знакомому, спускались когорты Александра Македонского, прокладывая путь в Индию. А может быть, шли этим караванным путем китайские купцы на Восток или Марко Поло... А может, как раз у Вороньего камня произошло сражение с басмачами... Нет, пожалуй, бой произошел не здесь, а пониже, у старой заставы, не нашей старой, а  с а м о й  первой, и по тропе скакал отважный солдат, посланный к соседям за подмогой...

Все эти события, как ночью пики гор и крыши домов, прикрыты временем. А я знаю о них, знаю так же хорошо, как то, что за окном, в котором одна только ночь, — есть речка, тополя, убегающая к хребтам сельская улица... Люди! Жизнь!!!

И опять я думаю о ночи и времени.

Что осталось, скажем, в свидетельство тех времен? Хребты и тропинка к Вороньему камню, пробитая в горах? Ночи, такие же глухие и тихие?..

Я гляжу на книжный шкаф, и хотя не обо всем можно прочитать в нашей библиотечке, но я знаю, что следы времени остаются, они не умирают, так же, как герои. Остается  с л о в о. Оно передается из уст в уста, доходит легендой, сказкой, песней, оно ложится в книжную строку. И как бы ночь и время не затемняло большое и малое — слово человека освещает всё в ночи и приближает далекие времена...

Вот какие философские мысли приходят ко мне в эту позднюю пору.


Приходилось ли вам после долгого отсутствия возвращаться в знакомые места? Всплывают дорогие воспоминания. Сердце стучит, словно колеса на рельсовых стыках, и кажется, что эти самые колеса крутятся невероятно медленно. А когда сгущаются сумерки, вы отходите от окна, у которого стояли целый день, и радостно говорите себе: теперь уже завтра!..

Но разве возможно усидеть на месте? И вот вы снова у окна. Многое вам незнакомо. В этой широкой песчаной пустыне с одинокими пограничными вышками появились вышки иные — буровые, а возле железнодорожного полотна машины ловко укладывают широкие трубы газопровода; и там, где стоял кишлачок, там — поселок, и не просто поселок, а зеленый, весь в аллеях огней.

Всё будто знаешь, и всё тебе вновь: и это, до боли знакомое, южное небо с ярким поясом Ориона...

Словом, если вам после долгого отсутствия приходилось возвращаться в знакомые места, вы поймете мое состояние.

Казалось, еще только вчера меня провожали друзья, говорили: «Пиши, как устроишься», хлопали по плечу, и мне было грустно расставаться с ними. Когда это было? — спрашиваю я себя. — Неужели вчера?

Нет, это было не вчера и не позавчера. С тех пор я полтора года служил на Камчатке, три — за Полярным кругом, потом учился и вот — новое назначение, в краснознаменный отряд, где принимал присягу. Понимаете, что это значит?!. И еще две звездочки прибавилось на моих погонах.

Да, много лет прошло с тех пор, как я уезжал отсюда. Помню, мы стали прощаться, а лейтенант Титаев, Яшка Титаев, с которым мы начинали службу рядовыми, сорвал со своей головы фуражку. Фуражка у него была особенная, сшитая в Москве по заказу. Яшкой гордились в отряде, а он гордился своей фуражкой. Представляете ценность этого предмета?

— Пусть она всегда будет с тобой! — крикнул Яшка и кинул мне в руки свою фуражку.

Что-то кричали и другие. Но я уже не слышал. Я стоял на подножке вагона, а поезд, словно не понимая, что именно в эти последние секунды надо сказать самое главное, поезд попыхивал, распускал в стороны белые усы пара и набирал скорость.

Я вспоминаю заставу, где начинал службу. Длинный глинобитный сарай — это казарма. Железные печки. На одной из них банка с джейраньим салом — коптилка. Утром проснешься — в носу черно.

...Я стою у окна, за которым ничего не видно, и говорю:

«Я люблю душную казарму. Люблю знойное азиатское солнце. Горьковатую, с песком и тиной, мутную речную воду Даже комаров, от которых невозможно спастись. А если я когда-нибудь возмущался всем этим — не верьте: я ошибался. Всё, что когда-то было на этой заставе — прекрасно. Теперь я в этом уверен!..

Над поездом скрестились лучи сверхмощных прожекторов. Ночь растаяла в их зеленоватом фантастическом свете. Этот свет напомнил мне северное сияние в заполярном Мурманске, откуда я призывался на границу...

Сейчас поезд подойдет к перрону. Я увижу старое здание вокзала с круглым куполом, как на мазарах, те же выщербленные камни перрона. За сквером — старинные городские ворота. Дождусь утра в гарнизонной гостинице, а завтра буду на своей заставе. Понимаете, на  с в о е й!

Как это не кажется странным, для военных — вечных кочевников, но, я думаю, никто так не привязывается к месту, как мы, военные.

...Прожектора отпустили поезд. Показались пристанционные постройки.

Штаб части на старом месте, хотя я и не сразу отыскал его среди густой зелени. Когда-то вокруг здания мы закапывали в песок тоненькие саженцы. А сейчас какие вымахали!

В штабе представился высокому майору. Где я его уже видел?.. Нет, пожалуй, у него лицо, располагающее к доверию.

— А вы меня не помните... Найденков. Петр Николаевич. — И вдруг улыбается: — Я был старшим лейтенантом, а вы младшим...

Найденков! Конечно... Петр Николаевич... Мы не были друзьями и служили на разных заставах, но встречались в отряде. Как я обрадовался ему сейчас! Свой человек!.. Я знал, что уже через несколько дней все здесь будут для меня  с в о и м и, и всё-таки встретить старого сослуживца приятно. Ой, как приятно! Вспомнить то, это. Раскрыть душу.

Память... Она всегда живет в новом, сегодняшнем. Если этого не будет, она истощится от воспоминаний и то, в чем живешь, станет скучным, неинтересным. Но плохо, когда по сегодняшнему не обобщаешь прошлого, подводя итоги продуманному, пережитому. Я знал людей, страдающих обоими пороками: один жил в воспоминаниях, другой — только в новинках. И тот и другой были оторваны от полной красоты жизни — от людей, природы, труда, — и, честное слово, они были мертвы для жизни...

Найденков знакомит с капитаном.

— Розов, — представляется тот. Ну, этого я определенно знаю. Где мы служили?

Оказывается, не служили. Он прибыл с западной границы. Но мне всё равно хорошо сидеть у его стола, слушать его спокойный вологодский говорок. И я знаю, что этот капитан — тоже уже  с в о й.

— Второй год парторгом заставы старшина Хабибуллин, — Розов вводит меня в курс дел. — и, кстати, один из старожилов... Не припомните? Хорошенько подумайте...

Я напрягаю память:

— Хабибуллин... Хабибуллин...

— Вот старшина! Молодец! — Розов не скрывает восхищения. — Лучшая в округе застава. Все туда ездят за опытом.

А мне хочется на свою заставу.

— Второго числа за безупречную службу орденом Красной Звезды награжден, — продолжает Розов о парторге. — Теперь понимаете, какой это человек? Вся жизнь его на границе.

Я не сдаюсь.

— Давайте всё-таки сделаем так: вначале я проеду на Журавлиную, а уж потом за опытом к старшине Хабибуллину.

— На Журавлиную? — Розов смеется. — Так ведь Хабибуллин — старшина Журавлиной...

Я с трудом узнаю город. Прошу шофера ехать потише. Кругом асфальт. Новые двух- и трехэтажные дома. Тут и там водят стрелами башенные краны. Широкоэкранный кинотеатр.

Мы выезжаем за город. Газ-69 легко перемахивает через холмы. Дорога сворачивает к реке. Граница!..

Дозорной тропой медленно движется конный наряд. Приближаемся к вышке. В руках у пограничника — телефонная трубка. Сообщает на заставу: прошла машина.

Впереди, словно кот, выгнувший спину, прикорнула сопка, давшая название моей заставе. Чуть правей различаю аккуратные белые постройки.

«Молодцы, — думаю, — побелили».

Перед самым подъемом на сопку какие-то строения.

Спрашиваю:

— Что это?

— Старая застава, — переключая скорость, отвечает солдат-шофер.

— Как старая?

— Ну, раньше пограничники жили.

— Я понимаю... А теперь разве пустует?

— Почему пустует?..

Машина въезжает во двор, обнесенный дувалом, и останавливается возле открытой беседки перед высоким зданием. Я хотел написать: новым зданием, но ему уже несколько лет...

Начальник заставы протягивает руку:

— Терентьев. Располагайтесь и чувствуйте себя как дома...

Представляете, что я почувствовал, когда он мне сказал: как дома. Это мне-то?!. И тем не менее, для меня всё здесь ново.

— Я был здесь, товарищ капитан. Здесь, можно сказать, начал свою пограничную жизнь.

— Ну, тогда... Тогда хорошо... Кто знает границу, а вы вообще...

Терентьев понимает мое состояние и ведет к старой заставе. Это метров сто. Он идет вполоборота ко мне. Моргает огромными, немного детскими голубыми глазами с ресницами, выгоревшими на солнце.

На нашей старой заставе — новое кирпичное здание.

— Чабаны живут, — поясняет Терентьев.

— А там? — я показываю в сторону старой казармы.

— Сейчас познакомлю. Терентьев открывает дверь:

— Прошу!

Что ж, я с удовольствием пожму руку тому, кто спит сейчас на моей койке. В самом конце казармы. Возле печки.

В помещении полумрак. Вхожу и, еще ничего не видя, говорю:

— Здравствуйте.

Не понимаю, почему Терентьеву так весело.

Глаза привыкают к темноте. Вдоль стен расставлены клетки. И на том месте, где стояла моя койка, тоже клетка. Уставился на меня лопоухий кролик.

— Теперь у нас тут подсобное хозяйство, — объясняет начальник заставы.

Несколько часов спустя мы поднимаемся на сопку. Пограничный наряд докладывает Терентьеву:

— На границе без происшествий.

Я долго смотрю в бинокль.

О чем я думаю?..

Думаю: пусть всякий сверчок знает свой шесток. Кто бы ни был на той стороне, какими бы договорами не были связаны два государства, а пусть всегда помнит эту поговорку. Пусть даже мыслью не залетает на нашу землю.

В чем стихия пограничника? Пурга и лавины, зной и жажда, сон, который может прерваться в любую минуту, сутки, разделенные не на день и ночь, а на часы нарядов, занятий, стрельб и многого другого, происходящего независимо от того, когда восходит и заходит солнце.

Но это пока еще мелочи. Да, мелочи!.. Стихия пограничника — в сознании долга. Пусть гром и зарево пожаров, пусть всё, что угодно, но пограничник не оставит поста. В других воинских частях есть много маневров. Они существуют и у нас, пограничников. Мы ведь тоже — воинская часть! Но при любом маневре мы не отойдем, не оставим этой узкой полоски своей земли, откуда начинается Родина. Стоять насмерть — вот наша стихия!..

Итак, я глядел в бинокль, а мысли, которые я сейчас записал, пришли ко мне быстрее во много раз. Я видел старую крепость и наверху «их» пост. Тропинка на берегу реки. Всё, как было. Ничего на той стороне не изменилось.

Из-за поворота выкатил пароход. Раньше ходил колесный, два раза в неделю. Колес я не вижу. Пароход с красным флагом на мачте. А колес нет!

— Дизеля, — подсказывает Терентьев. — Колесные списали лет пять назад. Теперь даже на моторных лодках бакены ставят.

Я вижу белокаменные постройки новой заставы. Узнаю, что сейчас на каждой заставе — электрический свет, а значит, радиоприемники, холодильники, стиральные машины.

— И телефонный коммутатор, — добавляет Терентьев. — И даже грейдер...

После обеда меня водит по заставе старшина Хабибуллин. Мне хотя не совсем удобно (об этом уже много написано), но, вероятно, нужно сказать и о казарме с ковровыми дорожками, шторами на окнах и белоснежными салфетками на тумбочках. А электрическая кухня... Вы понимаете: э-л-е-к-т-р-и-ч-е-с-к-а-я! Как тут не вспомнить два котла под навесом, которые пожирали почти все дрова, а ведь мы их с таким трудом собирали в горах!

В ленинской комнате, я, конечно, начал перебирать книги. Что ж, совсем не плохо. И если судить по некоторым переплетам, то «читабельность» завидная. Надо будет организовать реставрацию книг. Примитивный пресс, клей, ножницы — вот что для этого нужно.

На полочках — добрый десяток кубков. На стенах грамоты и вымпел — лучшей заставе округа. Красное Знамя комитета комсомола, настолько прижившееся здесь, что вроде перестало быть переходящим. Три года подряд завоевывает его Журавлиная!

А старшина всё водит меня из помещения в помещение.

— Что это?

— Ларек без продавца.

— А это?

— Комната бытового обслуживания.

Умывальник. Столик для бритья. Зеркало. Гладильная доска. Электрический утюг. Машинка. Подворотнички. Пуговицы. Иголки. Нитки...

Здорово!.. Вот бы в наше время такое... А тоже «ходили в передовых».

Побывали на огороде, на бахче. Удивительно, как это всё растет среди камней!

К нам подходят сержанты Котов и Мариенко. Котов отслужил. Завтра уезжает. Мариенко только окончил школу служебного собаководства.

Котов угрюмо молчит. Мариенко весел и разговорчив.

— «Буран» должен ко мне привыкнуть. А сержант Котов говорит, что я только раздражаю овчарку.

— Привыкнет к тебе «Буран», — спокойно отвечает старшина. — А сейчас иди в казарму. К «Бурану» до завтрашнего дня не подходи.

— Да я...

— Иди, иди, Мариенко...

Котов еще больше мрачнеет.

Старшина подбадривает его:

— Ты прав. Нельзя, чтобы у овчарки было два хозяина. И ты к ней не подходи. Запрещаю!

Котов вбирает голову в плечи. Я понимаю: ему тяжело.

— Это уж слишком...

Старшина не реагирует на мое замечание.

— Собирай вещи, Котов. — И после долгого молчания добавляет: — Я ведь тоже был инструктором.

Меня словно осенило. Я вспомнил остроносого, щуплого паренька, занявшего со своей овчаркой первое место на окружных соревнованиях. Неужели это Хабибуллин — сержант с соседней заставы?

Старшина кивает:

— Конечно, я.

Он мало изменился с тех пор. Разве что морщин прибавилось, да волосы поредели...

Ночью я ходил в наряд.

Утром — тяжелая сцена прощания. Уезжает сержант Котов. Старшина Хабибуллин молчит. С вещевым мешком за плечами Котов усаживается в машину.

Неужели он так и не попрощался с «Бураном»?

И вдруг все слышат отчаянный лай, доносящийся из вольера. По тому, как бледнеет сержант, я догадываюсь — «Буран».

...Да, не только нагрудный знак «Отличный пограничник» будет напоминать Котову о далекой заставе. Это я знаю по себе.

...На дороге давно улеглась пыль, поднятая машиной, а мы всё стоим и глядим на дорогу. Потом я перевожу взгляд на новое здание заставы.

— Хорошая застава. — Надо же что-то сказать.

— Титаеву спасибо, — замечает старшина.

Уж не ослышался ли я?.. Ну, повтори же, старшина! Что ты сказал?!

— Капитану Титаеву...

— Якову Титаеву? — уточняю я, вспоминая залитый солнцем перрон и удары станционного колокола, и фуражку, ту самую титаевскую фуражку, что сейчас, завернутая в газету, лежит на книжной полке в моей комнате. Она была со мной все эти годы. Но я ее не носил. Берег как память. И сейчас она здесь. У меня не хватило смелости положить ее в шкаф. Она должна быть на видном месте.

— Почему капитану Титаеву спасибо? — спрашиваю я.

— Он строил заставу, — говорит Хабибуллин. — Такого начальника КЭЧ[67] надо поискать. Уж вы поверьте. Это я как старшина говорю...

Мне вдруг приходит в голову:

— А фуражку капитана Титаева видели?

— Как же! — говорит старшина.

— Известная вещь, — подтверждает Терентьев. Он стоит рядом.

— Из Москвы привез, — с уважением вставляет кто-то из сержантов.

— Он надел эту фуражку, только когда акт подписывал, — начал рассказывать начальник заставы. — Вышел, смотрим — новая фуражка!

— Идемте ко мне, — сказал я.

Широко открыл дверь, шагнул к полке и поднял газету.

— Она?! — спросил я.

Кто же мог не узнать знаменитую фуражку капитана Титаева, Яшки Титаева, моего друга?!

Только, конечно, это была не та фуражка, которую Яшка надел, подписывая акт. Это была его  п е р в а я  знаменитая фуражка. А ту, другую, он снова сшил. И, кто его знает, может быть, еще кому-нибудь подарил.

Где сейчас Яшка?

Уехал, говорят, с повышением... Я рад за него. И если мы когда-нибудь встретимся, я покажу ему  э т у  фуражку, честное слово!..


Чем больше я думаю о жизни военных людей и, в частности, жизни пограничников, тем больше прихожу к мысли, что в самой профессии, образе жизни заложены мужество и храбрость, направленные на беззаветное служение Родине. Это само собой разумеющееся свойство и даже быт. Другое дело, как в человеке воспитывается оно, чем побуждается. Безусловно, прав Суворов: «Возьми себе в образец героя»... Образцы героев, примеры славных воинских поступков приходят из прошлого в настоящее и помогают воспитывать воинские традиции.

Может быть, мое вступление слишком общее по сравнению с теми случаями, которые я хочу описать. Но я надеюсь обратить внимание читателя на то главенствующее место, которое в пограничной жизни занимает воспитание солдат.


— ...А вы что, не были молодым?

— Быть то был, а всё-таки с увольнения не опаздывал.

— Он же в первый раз. Не так уж это страшно.

— Очень страшно. И Пантелеева — наказать! Пусть все знают, что поблажек не будет...

Разговаривают начальник заставы Терентьев и старшина Хабибуллин. Видимо, это уже не первый разговор, вот почему меня позвали сюда, в ленинскую комнату.

— Зачем? — говорил я старшине. — Вы — парторг, договоритесь сами.

— Ну вы хоть поприсутствуйте, — ответил Хабибуллин.

И вот я слушаю. Слушаю, как не спорят, а беседуют два товарища, два друга. Терентьев мягче. Он склонен на первый раз простить хорошего солдата.

— Давно мы работаем вместе, старшина, — говорит начальник заставы, — и что же видим? У Пантелеева ни одного взыскания.

— Будет, — резко вставляет Хабибуллин. — Теперь будет!..

Они словно забыли про меня. А я и не вмешиваюсь. Мне интересно, как они решат судьбу солдата. В окно я вижу Пантелеева: сидит на скамеечке, смотрит на горы, и, наверно, не подозревает, что разговор о нем. У Пантелеева резко очерченные губы, с изломом. Мне запомнилось его лицо: худое, жесткое, — лицо волевого человека.

...Представьте пограничную реку, пристань, полтора десятка домиков на берегу. В одном из них живет с родителями, а в другом работает оператор нефтебазы по имени Лидочка, так ее называют все. Лидочка — веселая, умная девушка с длинной русой косой и широко открытыми живыми глазами.

Конечно, в Лидочку влюбился Анатолий Пантелеев, а Лидочка ответила ему взаимностью.

Об этом знали все на заставе, и уже однажды между капитаном истаршиной происходил обмен мнениями:

— А не перевести ли его в другое подразделение? — сказал тогда Хабибуллин. — От греха подальше.

— Но разве любовь — преступление? — резонно заметил Терентьев.

— А может, это не любовь... баловство?..

— По-моему, любовь... Какое же баловство: Пантелеев бывает в доме у Лидочки. Там все привыкли к Анатолию. Знают: отслужит срок — поженятся.

Доводы начальника заставы были основательны, и Хабибуллин смирился. Но вчера Пантелеев опоздал на двенадцать минут.

— Почему опоздали?

Молчит.

— Часы подвели?

— Подвели, товарищ старшина, — отвечает и словно радуется, что подсказали ему.

И тут начинается: старшина не верит. Темнит парень. Не хочет сказать про истинную причину опоздания. А если солдат говорит неправду, значит дело серьезное. Значит, зря считали Пантелеева человеком прямым, значит, не воспитали солдата, а избаловали поблажками: любовь, любовь... И такой солдат на отличной заставе. На  о т л и ч н о й!..

— Стойте, стойте. Вы уж слишком далеко забрались, — успокаивает старшину начальник заставы. — Да если бы Пантелеев был плохим солдатом, разве сдал бы инспекторскую лучше всех? Разве бы мы вручили ему нагрудный знак «Отличный пограничник»?..

Вот какой трудный разговор идет. В нем всё лучше и лучше проясняются для меня характеры этих двух людей.

— Ладно, — вдруг решает Терентьев. — Гауптвахта!

Я поражен. Вдруг ни с того, ни с сего!

— За первый-то проступок? — возражает Хабибуллин.

Что они, ролями поменялись?!.

В ленинскую комнату приносят почту. Старшина старательно перебирает письма.

— Есть! — восклицает он. — Мне есть!

— Откуда? — живо спрашивает Терентьев.

— Из Смышляевки.

— От Ярошенко?

— Да.

— Почему из Смышляевки? Он писал, что будет в Куйбышеве.

— Мать у него в Смышляевке.

— Читай, читай! — Терентьев снова мягкий, добрый. Хабибуллин вскрывает конверт.

«Здравствуйте, товарищ старшина! («Вам привет», — говорит Хабибуллин и продолжает чтение).

Пишет вам бывший солдат Геннадий Ярошенко. Немного о себе. Хотел поступить в индустриальный институт. Все предметы сдал на «отлично», а по-английскому — завалил. Сейчас работаю на подшипниковом заводе в Куйбышеве («Вот видите, в Куйбышеве!» — говорит Хабибуллин) в отделе главного металлурга лаборантом и одновременно хожу на подготовительные курсы. Всё равно поступлю в институт.

Мама хочет, чтобы я бросал работу и поступал на дневное отделение. А тетя предлагает на вечернее, чтобы работал и учился. Как вы посоветуете, товарищ старшина, так и поступлю...».

— Пусть на вечерние идет, — замечает Хабибуллин.

Я с любопытством смотрю на старшину. Что же он за человек? А Хабибуллин читает дальше:

«В общем, большое спасибо за воспитание Вам и Василию Андреевичу. («Это вам!» — говорит старшина капитану). Мать говорит: дурь из тебя вышибли. Довольна. Да и я сам...»

Дальше идут приветы.

— Хорошее письмо, — задумчиво произносит Терентьев.

А Хабибуллин уже во власти иных чувств. Ему хочется сейчас же ответить и он, извинившись, уходит.

Я вспоминаю строки из письма Ярошенко: «Дурь из тебя вышибли». Спрашиваю:

— Что за дурь?

Терентьев подходит к окну.

— Сидит...

Я понимаю: это он о Пантелееве. С ним вопрос еще не решен. Мне начинает казаться, что собеседники нарочно отложили его.

Терентьев рассказывает о Геннадии Ярошенко.

— ...Пришел как-то с наряда недовольный, взвинченный. Спросили: что случилось? «Не ваше дело!» Так он ответил командиру отделения. Пришлось подключить Хабибуллина. У него талант, хорошо разговаривает с людьми. Вскоре старшина докладывает: обижен Ярошенко, что посылают всегда младшим наряда, чем, мол, он хуже старшего наряда?

Ему доказывают, что служба есть служба, и на первых порах надо научиться подчиняться, что старший наряда опытней... Но Ярошенко не согласен: чем я хуже?..

Чем хуже: характер беспокойный. Вскочит ночью и всех поднимет. Интересно ему, видите ли, кто раньше встанет. А то за две секунды расстреляет патроны, когда время на упражнение не ограничено. Или начнет бегать вокруг казармы. Зачем? А у меня отвечает, свободное время. Что хочу, то и делаю.

Много хлопот было с этим солдатом. Командир отделения старался приделать ему «тормоза».

«Куда торопишься? — вдалбливал он. — Или горит?» — Заставлял читать медленно, есть медленно, ходить медленно.

Ничего не получалось. Проводили кросс на три тысячи метров. Ярошенко, лучший бегун, пришел последним. Командир отделения учинил разнос. А тот пожимает плечами: сами велели — медленней...

Вот тогда и взялся за него старшина Хабибуллин.

Ярошенко — энергичный, стремительный. Никто в подразделении быстрей его не преодолевает полосу препятствий.

«Молодец, Ярошенко!»

Чемпион части по бегу...

«Поздравляем!»

А как-то после очередной «тройки» на стрельбище старшина подошел к Ярошенко:

— Стыдно мне за тебя!..

Странно, эта фраза подействовала. Ничего особенного не сказал, но ведь надо было слышать, каким тоном это было сказано: стыдно мне за тебя. Дескать, предал дружбу...

Вероятно, Ярошенко не стал сразу образцово-показательным солдатом, ибо происходит это далеко не вдруг, но в нем произошло такое, что заставило его стать взрослее, серьезнее. И вместо отчаянного желания во всем быть первым, пришла к Ярошенко вдумчивость, без которой никому никогда ничего не доставалось.

...Я молча слушаю Терентьева, думаю, что легче человека судить, чем судить о причинах его поступков.

Мне очень нравится, что и начальник заставы, и старшина, и командиры отделений много усилий, времени и энергии уделяют воспитанию людей, анализу их поступков.

Я не пишу о себе, о своей работе, о своих делах и беседах с людьми. О человеке, который отвечает вместе с начальником заставы за все, и в том числе за политическое состояние подразделения, пускай напишет кто-нибудь другой. Ведь я пишу не о себе, а о своих друзьях по заставе...

Пока Терентьев рассказывал о Ярошенко, старшина написал письмо. С конвертом в руках вошел он в комнату и сказал:

— Характер у него такой: если будет только работать или только учиться — нагрузка покажется недостаточной. Захандрит. Уж я-то его знаю.

— A y Пантелеева какой характер? — спросил начальник заставы.

Опять Пантелеев!

— Пантелеев другого склада... Прежде всего он взрослый, сознательный человек. В армию призывался на четыре года позже своих сверстников.

— Почему?

— Тракторист. Был на целине. Имел отсрочку... У нас стал отличником боевой и политической подготовки не потому, что всё ему дается легко, как Ярошенко, а взял усидчивостью. Неудобно отставать от других.

— Двадцать пять лет, — пояснил мне Терентьев. — Вот я и разрешал ему увольнение, может быть, чаще чем другим.

— А он злоупотребил вашим доверием.

— Злоупотребил, и будет наказан, — сказал Терентьев.

Я взглянул в окно. Пантелеева на скамье не было.

— Готовится в наряд?

— Нет, — сказал Хабибуллин. — В наряд он сегодня не пойдет. Будет заниматься хозяйством. — И старшина вопросительно посмотрел на начальника заставы.

— Ладно, — сказал тот. — Будь по-твоему.

Хабибуллин усмехнулся:

— Живем с товарищем капитаном душа в душу.

— А душа эта — очень сложный, капризный инструмент, — заметил начальник заставы. — Не мы со старшиной открыли это. Но мы одни из тех, кому приходится этот инструмент налаживать... Вот сейчас мы пойдем обедать, и вы познакомитесь с нашим поваром — рядовым Андреевым. Думаете, он сразу стал поваром?

...Петр Андреев рвался в наряд. Он был уверен, что именно ему суждено задержать нарушителя, если тот посмеет перейти границу на участке заставы.

Однажды его вызывает старшина:

— Готовить умеете?

— Пшенку от гречки не отличу.

— Нау́читесь.

— Товарищ старшина!.. Да я хочу на боевом посту...

— Солдат везде на боевом посту...

Андреев — к Терентьеву:

— Товарищ капитан, что же это получается? Я и вдруг — на кухню!.. Для того, что ли, меня призвали в армию?

О чем с ним говорил начальник заставы не так уж важно знать, но только на следующий день Андреев был на кухне.

Вначале он нарочно пересаливал, недоваривал, думал: убедятся, что ничего не получается — уберут. Но старшина успокаивал:

— Ничего, не горюй.

А как-то вызвали старшину в отряд. Остался Андреев один. Ну, думает, сегодня я так всех накормлю, что не будут и близко подпускать к котлу.

Разделывает мясо, насвистывает. Потом обернулся — рядом стоит начальник заставы.

— Уж вы постарайтесь сегодня. Пионеры в гости придут.

«Ишь ты, — думает повар. — Пионеры!»

И вспомнил, как в детстве ходил в подшефную часть. До чего же это было здорово! Нет, конечно, в грязь лицом ударить нельзя.

И такой обед сготовил, что не только других, себя удивил.

Когда Андреев стал признанным поваром, его снова стали назначать в наряд. А у плиты встал другой пограничник.

Теперь каждый солдат на заставе умеет готовить, и повара назначаются по очереди...

Все с аппетитом ели борщ. Лишь один солдат не прикоснулся к еде. Это был Анатолий Пантелеев.

После обеда я заговорил с ним.

Спросил без «подвохов»:

— Почему не говорите правды? Самому будет легче.

Пантелеев посмотрел на меня и встал.

— Куда же вы?

Молчит. Насупился.

— Вот если солнце такое, как сегодня, — продолжал я. — А с одной стороны темная полоска... Видите?.. Какая завтра будет погода?

Пантелеев посмотрел на темную полоску. И она, будто смутившись под его пристальным взглядом, начала таять.

— Хорошая будет погода! — Он вдруг засмеялся.

— Ну, тогда выкладывайте, — сказал я.

— Ладно, — сказал Пантелеев. — Ничего особенного не произошло. Представьте, разговариваете вы со своей девушкой или, допустим, женой. Вы что-то сказали, а она поняла по-своему и обиделась... Времени осталось мало, а она в слезах. А вам надо идти... Что бы вы сделали?

— Я бы опоздал на... двенадцать минут, — признался я.


Июльским утром границу перешел нарушитель. Не считаясь с правилами маскировки, он ломал деревья, красил зеленые кусты в красный цвет. Фронтом в четыре километра шел лесной пожар.

Ветер подхватил пламя, перекинул с кустов на сухую стерню, со стерни — в небольшой лесок.

Застава поднята по тревоге. Работают помпы. Прорубаем просеки. В дыму и копоти два тракториста опахивают поля еще не везде убранной пшеницы.

Пожар подступил к заставе. Мотопомпы не успевали подавать воду. Сбивали пламя с казармы, а уже дымилась крыша конюшни. Тушили конюшню и бежали расширять просеку.

И несли службу! Валились с ног от усталости, но шли в наряд. Валились с ног от усталости, но брали в руки пилы и топоры, и огонь, наконец, покорился и затих.

После пожара была инспекторская проверка. Очень неприятно было отдавать Красное Знамя соседям. Инспектирующие не делали скидку на «объективные» причины. Соседи лучше сдали инспекторскую, и знамя перекочевало к ним.

Вместе с Терентьевым собрали коммунистов и комсомольцев и решили: не падать духом.

На собрании выступил Хабибуллин.

— Погорело много инженерного оборудования, — сказал старшина. — Конечно, не сегодня-завтра нам его подошлют, но и самим надо работать. Пожар не кончился. Пожар продолжается: крышу казармы и конюшни надо отремонтировать. Словом, вернуть знамя!..

Он сжал пальцы. Поморщился. Сел. Руки были обожжены.

Сколько непредвиденных дел! Их надо было сочетать с учебой и службой. Месяц не заглядывал в тетрадь, а когда заглянул, то застава была как прежде, если не лучше, подтянулась по боевой и политической подготовке.

И вот снова проверка. Начали с огневой.

В прошлый раз неважно отстрелялись, — заметил проверяющий. — Посмотрим, как подготовились теперь.

Начальник заставы первым вызвал на огневой рубеж старшину Хабибуллина.

Одна за другой пули ложились в цель. И, точно подхватив эстафету, все пограничники отлично выполнили упражнение.

Уже потом проверяющий спросил:

— Вы были уверены, что всё получится хорошо?

— Да, — ответил Терентьев, — после того, как первый отстрелялся на «отлично».

— Но ведь старшина мог промахнуться?

Мы. то есть Терентьев и я, переглянулись.

— Не мог!

— Почему?

— Такой человек... Это во-первых. А во-вторых... Эх, если бы вы знали, сколько раз мы всех проверяли на стрельбище!..


Младший сержант Ломовицкий принял отделение. Что я знаю о нем? Комсомолец. Окончил школу сержантского состава с отличием. Первое, о чем спросил: часто ли пополняют библиотеку? Здорово работает на перекладине. Засмотришься. Но, мне кажется, он еще не привык чувствовать себя командиром.

Утром солдат третьего года службы Дьяков прошел мимо Ломовицкого и не поприветствовал его. Ломовицкий сделал вид, что ничего не заметил. Я хотел вмешаться, но откуда ни возьмись — старшина.

— Товарищ младший сержант!

— Слушаю, товарищ старшина!

— Почему не требуете, чтобы вам отдавали честь?

Ломовицкий смущен:

— Не заметил...

— Плохо! — рубит старшина. — Верните Дьякова.

— Рядовой Дьяков! — окликает Ломовицкий.

Дьяков продолжает идти.

— Дьяков! — громче повторяет Ломовицкий.

Солдат лениво останавливается.

— Подойдите сюда.

Солдат подходит.

— Вы почему меня не приветствовали?

— Когда? — притворяется удивленным Дьяков.

— Да только что.

— Не может быть.

— Не паясничайте! — обрывает старшина. — Пятнадцать минут строевой! — И засекает время.

Пятнадцать минут Дьяков проходит мимо Ломовицкого, отдает честь. Потом оба докладывают старшине: приказание выполнено.

Старшина отводит Ломовицкого в сторону:

— Авторитет командира должен создавать сам командир.


Всем известно, что солдату положена короткая прическа. Столько-то сантиметров. Так ведь не будешь ее линейкой мерять. А у старшины глаз наметанный.

— Построить отделение. Постричь людей!

Вздыхают.

Командир отделения говорит старшине:

— Специалиста нет.

— Ладно, подстригу сам.

И действительно, всех подстриг. А командира отделения тоже подстриг, но в одном месте снял, а в другом не тронул.

Командир отделения к старшине:

— Поправьте, товарищ старшина!

— Некогда!

— Как же я теперь?

— Научите кого-нибудь из отделения. Пусть подправит...

Этот случай стал широко известен на заставе. Теперь в каждом отделении есть свой парикмахер. И не один.


Сейчас закончил занятия по русскому языку с солдатом и вновь раскрыл тетрадь.

История моих занятий такова.

Однажды вижу картину: сидит на скамейке солдат из новеньких, только прибыл. Лицо безусое, скуластое. Глаза узкие, черные. Сгорбился. Неловко скручивает цигарку.

Подхожу, вижу: очень, неумело он это делает. А курить, видно, хочется.

— Сыпь табак. — И показываю, как надо скручивать цигарку. — Понял?

Солдат благодарит, закуривает и, затянувшись, разражается долгим кашлем.

— А знаешь, как еще лучше делать?.. Дай пачку. — Беру махорку и в карман. — Раз не умеешь курить, зачем учиться?

— Надо курить, — неуверенно говорит солдат.

— Почему же?

Оказывается, в казарме кто-то посмеялся над новичком: по-русски мол, говоришь плохо, курить — и то не умеешь. Какой же ты солдат?

Объясняю, что над ним пошутили. А что касается русского языка, то дело наживное. Научишься. Читай больше. Если какого слова не знаешь, спрашивай у товарищей, не стесняйся. Будешь молчать — никогда не научишься.

Солдат слушает внимательно, но вижу, что обида не прошла. Вот тогда и сказал:

— Будем заниматься.

...Сегодня он читал вслух сказки Ушинского. Неплохо. Видимо, сам готовится к занятиям.


Мне доложили: рядовой Жужель снова в наряд не назначен. Что такое? Хороший солдат. По физической подготовке не отставал, а тут: ноги болят. Почему, если его назначают часовым по заставе — не отказывается, а в дальний наряд не идет. Летом всегда охотно ходил на границу.

На дворе — зима. Неделю назад выпал снег Старшина подобрал лыжную мазь. Сейчас пойдем прокладывать лыжню. Охотников идти с нами немало. Жужель не просится: ноги болят!..

Приезжал врач. Ничего у Жужеля не нашел, а тот стоит на своем: ноги болят!..

Старшина пришел за советом. Жужель просил у него рекомендацию в партию. Решили на ближайшее партсобрание вопрос о приеме Жужеля кандидатом в члены КПСС не выносить. Нужно разобраться.

Я посоветовал старшине:

— Скажите Жужелю, что прием в партию — большое событие, скажите, что коммунист должен быть всегда честен... Словом, знаете, что сказать...

Жужель сознался: не умеет ходить на лыжах. Боялся — засмеют друзья.

— Что же вы сказали ему? — спрашиваю я у старшины

— Будем тренироваться. А с рекомендацией пока воздержусь.

...На лыжных соревнованиях Жужель уложился в норму ГТО первой ступени. Интересно, сколько с ним занимался старшина?

Спросил Хабибуллина:

— Теперь дадите рекомендацию?

— Рано.

— Что же вы, мастера из него хотите сделать?

Старшина ответил:

— Человека...

На днях старшина передал рекомендацию на рядового Владимира Константиновича Жужеля, просил заверить.

«Верю, что рядовой Жужель оправдает высокое звание коммуниста».

На партийном собрании рядового Жужеля единогласно приняли в кандидаты партии.


Старшина сегодня дежурный по заставе. Увидел свет в моем окне и заглянул на огонек. Я пишу, а он стоит у полки и роется в книгах.

Я пишу:

«...среди моих друзей, новых друзей по заставе.

Но когда я остаюсь один, то даже не эта тетрадь, а книги были и остаются моими друзьями. «В книге не одно прошедшее — она составляет документ, по которому мы вводимся во владение настоящего, во владение всей суммы истин и усилий, найденных страданиями, облитых иногда кровавым потом; она — программа будущего... Это — мысль человека, получившая относительную самобытность, это — след, который он оставил». Так написал, вернее, сказал Герцен, и он, конечно, был прав».

Я читаю вслух. Старшина молчит.

— Вы как думаете, старшина?

— О чем?

— О книгах, о следе жизни.

— След не только в книгах.

— Еще бы!..

— Мы, живые, прокладываем этот след.

«Э, старшина, — думаю я, — и ты, оказывается, любишь пофилософствовать».

— А что такое жизнь? — говорю я и вспоминаю Павленко: — «Жизнь — не те дни, что прошли, а те, что запомнились».

Старшина соглашается:

— Вот служба на границе, по-моему, всем запомнится.

Как с ним не согласится? А старшина уже рассказывает, подкрепляет свою мысль:

— Такой был случай. Сегодня захожу в конюшню, гляжу Макарухин провел по шерсти коня щеткой раз — другой и решил: хватит. Только повесил щетку на гвоздь, а я:

«Устали, Макарухин?»

«Не устал. Хватит».

«Ну, конечно, вы человек занятой».

«Занятой», — отвечает Макарухин.

«Ну-ка, дайте сюда щетку», — и начинаю чистить коня.

Макарухин стоит рядом, переминается с ноги на ногу. А я будто не замечаю его. Наконец, он не выдерживает

«Дайте, товарищ старшина. Я почищу».

«Вам же некогда».

В это время слышим шаги. Кто-то идет в конюшню. Парень чуть ли не вырывает у меня щетку:

«Увидят, товарищ старшина».

«Ну и что?»

«Так ведь совестно: вы моего коня чистите, а я пень-колодой стою».

«Ладно, — говорю. — Берите свою щетку».

Схватил щетку и чистит коня, как, наверно, еще никогда не чистил.

Входит начальник заставы, застыл на месте. Любуется Макарухиным. А тот-то, наверно, думает, что я расскажу, как было дело. Щетка застывает в руках, когда я начинаю говорить. Покраснел парень, пунцовый весь.

А я говорю вот что:

«Это, — говорю, — хорошо, что вы обещаете всегда так старательно чистить коня. Ведь обещаете?»

«Обещаю!» — твердо говорит Макарухин и, бледнея, глядит то на меня, то на Терентьева.

...Я думаю: как не записать об этом в тетрадь?!.


И еще один случай вспомнился.

Сидит на скамье солдат, читает. Вдруг старшина, такой озабоченный, подходит, садится рядом. Солдат захлопывает книгу:

— Что случилось, товарищ старшина?

— Дело есть, — говорит Хабибуллин, да помочь некому.

Солдат, конечно:

— Давайте я помогу.

А он:

— Выходной у вас, не положено.

Солдат настаивает. Ну старшина, наконец, соглашается и просит принести топор.

Я слышу их разговор, не вмешиваюсь, а сам думаю: зачем вдруг топор?

Солдат — на кухню и тут же возвращается.

Берет старшина топор, медленно поднимает, да как гаркнет:

— Клади руку на скамью!

Что он, думаю, спятил?

А старшина приказывает еще строже:

— Клади руку. Рубить буду!

Солдат бормочет что-то несвязное:

— Как же так, товарищ старшина? Без руки солдату, ну, совсем невозможно...

А он:

— Да не руку я тебе рубить собрался. Ногти!.. Посмотри какие у тебя ногти? Смотреть противно...

Мелочь, скажете вы. Подумаешь, ногти!.. Но ведь с этих мелочей начинается дисциплина. И старшина делает так, чтобы каждая мелочь запомнилась. Тогда уже она не будет казаться мелочью.


На заставе вручается вымпел лучшему отделению. Отделение младшего сержанта Ломовицкого принимает вымпел.

Ломовицкий сияет. Кто-то из старослужащих предупреждает:

— Завоевать вымпел легко. Удержать трудно.

И другой добавляет:

— Теперь старшина  н а ш е м у  отделению помогать будет.

— А мы как же? — спрашивает Ломовицкий.

— Вы и так самые сильные.


Прибыл на заставу капитан Яшко проверять инструктора и вожатых служебных собак. Вечером сидели у начальника заставы. Капитан Яшко разговорился. Ночью я попытался записать его рассказ по памяти.

...В детстве у меня был щенок. Я выменял его на старый бинокль. Бинокль был без окуляра, а щенок... без хвоста. Говорят, он родился таким. Но не в хвосте дело. Щенок был серый и сошел за овчарку. Иначе бы я не отдал бинокль.

Весь день я придумывал ему кличку. Джеком он быть не захотел, Тайфуном — тоже.

На другое утро я поставил перед ним консервную банку с молоком:

— Пей, Рекс!

Он сразу стал пить, и я решил, что эта кличка ему по душе.

Потом я начал с ним заниматься. Он научился лаять, когда видел у меня в руках сахар. И переставал лаять, когда я убирал сахар.

Рекс провожал меня в школу, но возвращался домой лишь тогда, когда я поднимал с земли камень.

Это был очень смышленый щенок. Я завел на него табель успеваемости. И если сам получал «пятерку», то и ему ставил «пятерку». А если вместо «пятерки» случалось получить «пару», то... Словом, Рекс безошибочно определял, какое у меня настроение. Он либо весело бежал навстречу, либо забивался под крыльцо и никаким сахаром его невозможно было выманить.

Рос он быстро, но больше в длину. Вскоре стало ясно, что это не овчарка, а помесь таксы с обыкновенной дворнягой.

А я хотел овчарку. Да где ее возьмешь, настоящую?!

Когда призвали на границу, меня не надо было уговаривать поступить в школу служебного собаководства.

Помню, подводят к вольеру. Там злобный кобель, темно-серый, с мощной грудью. Ощерился. Клыки — в палец...

— Твой, — говорят. — Кличка — Рекс.

— Это Рекс? — спрашиваю.

— Рекс.

Надо же такое совпадение!

— Ну, иди, знакомься.

Я — к вольеру. Рекс скалит зубы. Страшно, но иду. Он бросается на решетку. Лапы — как у медведя. Сейчас, думаю, перешибет.

— Рекс! — зову нежно.

Куда там: разорвет.

Так и ушел ни с чем.

В обед приношу кашу. Проталкиваю миску палкой под решетку. Он впивается зубами в палку. Хочу вырвать — не могу. Бросаю палку, и он разжимает челюсти.

— Ешь! — говорю.

А он в сторону миски не смотрит.

Я стою, уговариваю. Рекс рычит только. Обозлился я и ушел.

Через некоторое время — опять к нему. Миска чистая. Я обрадовался. За палку и тащу к себе миску.

Рекс — лапой по миске. Отлетела она в дальний угол. Не достать.

Тут сержант, инструктор:

— Подружились?

— Еще как! — говорю.

Вечером надо кормить Рекса, а миски нет. Стыдно сознаться, что отобрал у меня Рекс миску. Ну, были кое-какие сбережения. Я — в военторг. Купил миску. Иду в раздаточную.

— Что это у вас за миска? — спрашивает сержант.

— Особенная, — говорю. — Чтобы не путать.

Несу Рексу ужин.

Рычит и опять к прыжку изготовился. Я — за палку. Втиснул миску под прутья и рванул палку назад. Только полоснул по ней Рекс клыками, а схватить не успел.

Утром та же история. Подхожу за миской, и эта — в дальнем углу. Рекс лежит тихо. Положил морду на лапы.

Потоптался я, потоптался. Нашарил мелочишку в кармане и знакомой дорогой — в военторг.

Опять в раздаточной:

— Что это у вас вчера зеленая миска была, а сегодня — синяя?

— И вчера была синяя, — говорю. А сам глаза отвожу.

Иду с полной миской к Рексу. Ничего. Не рычит. Без палки толкаю к нему миску. Подошел он к ней, понюхал, и нос воротит.

— Ешь.

Не ест.

— Ешь!

Зле берет, а ничего не могу поделать.

Спрятался я за угол. Наблюдаю из своего укрытия: стал есть. Вот бестия!

Подождал я, пока он миску вылижет, и опять подхожу. А он словно играет: бац лапой по миске, и летит она в угол.

Я схватил камень, и тут мою руку перехватили.

Инструктор:

— Так дело не пойдет.

— Что же теперь?

Дает он мне поводок:

— Выводи на прогулку.

— Как?

— Заходи в вольер и приласкай.

— Да вы что?

— Только смело иди. Ну?..

Понимаю: он опытней. Зря говорить не будет. Но как идти?

— Давай, давай, — подбадривает он.

Ну, я иду.

Рекс насторожился.

Я отпираю запор. Скрипит дверца. Ноги будто приросли к земле. И голос вроде не мой:

— Хорошо, Рекс, хорошо.

Он ощерился. Рычит:

— Смелей! — подбадривает сержант.

И, поверите, ничего.

Погладил я Рекса. Пристегнул к ошейнику поводок. Он охотно пошел гулять. Засиделся, видно.

Так мы с ним и подружились.

Через несколько дней началась дрессировка. Я с первых же дней приучал его к дисциплине. Конечно, и тут инструктор помогал.

В школе я понял, что дрессировка — сложная наука и одним сахаром тут не отделаться. Научить собаку трудно. Здесь мало воспитать условный рефлекс на команду или жест. Надо совершенствовать его до безотказности.

Возьмем самый простой прием дрессировки: посадка.

Рекс садился охотно, но сразу вскакивал. Я строго повторял команду и резко дергал поводок. Он посидит две секунды и поднимается. Еще строже повторяю команду, нажимаю на спину. Сидит.

— Хорошо, — говорю я и даю сахар. — Гуляй!

Потом снова его сажаю и, если он вскакивает без команды, дергаю поводок.

Он садится и повизгивает. А я про себя считаю до десяти. Только тогда даю сахар и разрешаю встать.

На другой день Рекс высиживал уже пятнадцать секунд. А через неделю — минуту. Затем он перестал визжать и терпеливо ждал лакомства. Получит — встанет.

Прошло еще некоторое время, и он стал сидеть пять минут, десять — сколько угодно.

Или, скажем, прорабатываем учебный след. Вдруг, откуда ни возьмись, чужая собака. Рекс вначале бросал след и — за ней.

— Фу! — говорил я резко и дергал за поводок так, чтобы ему было больно. «Фу» — команда запрещающая, и Рекс научился это «понимать».

А я тоже учился терпению.

...Помню, уже после окончания школы, на заставе, несли мы службу в плавнях. Ночь темная. Накрапывал дождь. Река шумела. В такую погоду вся надежда на собаку.

Я хорошо изучил Рекса. Поведет ушами, значит, учуял кого-то. Отпустит — ничего страшного нет. Ну, может, хорек, может, кабан. И всё-таки чуть он шевельнется, я настороже. Зря он шевелиться не будет. Лежит, прижмется ко мне, точно заснул. А сам всё слышит.

В ту ночь обстановка на участке была напряженная. Начальник заставы, отправляя нас в наряд, сказал: возможно нарушение границы.

Лежим час, другой. Рекс не шелохнется. А дождь то припустит, то затаится. У Рекса шерсть мокрая, но терпит, не отряхивается. Знает: нельзя.

Еще час прошел. Скоро рассвет. Вдруг Рекс настораживается. Тычется мордой в ладонь.

— Слушай!

Он застыл, к прыжку изготовился. Теперь и я слышу: идет кто-то.

— Фу! — шепчу одними губами.

Так мы взяли нарушителя.

В другой раз — сложней.

Мы преследовали неизвестного. Он видно хорошо знал местность и спешил к большому селу, где его следы могли затеряться. Дважды дорогу пересекала речка. Рекс волновался, потому что нарушитель хотел сбить нас со следа и забирался в воду. Но Рекс снова находил след и рвался вперед.

Мы настигли нарушителя в кустарнике, за которым начиналась церковная ограда. Перемахни он через нее, и трудно сказать, как бы дальше развернулись события.

Я спустил Рекса с поводка. Он сшиб нарушителя, прижал к земле.

— Фу!

Слушается.

— Встать. Руки вверх! — и пока мой напарник обыскивает задержанного, снова беру Рекса на поводок.

Мужчине лет тридцать. Зарос щетиной. Брюки полувоенного образца. В заднем кармане пистолет. В потрепанном бумажнике — советская валюта, билет на поезд, командировочное удостоверение. Сапоги сбиты. Стали конвоировать — прихрамывает на левую ногу.

Мы вели его на заставу, разгоряченные погоней, довольные, что всё обошлось благополучно.

Вдруг он останавливается. Мы шли среди камышовых зарослей. До заставы уже недалеко.

— Не могу идти дальше, — прохрипел нарушитель и попросил разрешения снять сапоги. Я был еще неопытным. Разрешил.

Он сел на дороге. Стянул сапог. Засунул руку в голенище.

— Так и есть — гвоздь, — сказал он и рванул руку.

Мы не успели опомниться, как Рекс бросился на него. Неизвестный вскрикнул, разжал кулак и... выронил пистолет. Где он там у него в сапоге помещался, просто удивительно.

Этот урок я запомнил на всю жизнь.


...Чувствую себя неловко с того самого момента, как мне вручили телеграмму. Почему я? Ведь на заставе я без году неделя. По-моему, передавать опыт воспитательной работы должны другие.

«Поезжайте спокойно, — говорил мне начальник заставы. — Год — срок немалый. Всё, как и мы, знаешь...

Так то так, но лучше было послать в командировку Хабибуллина или младшего сержанта Ломовицкого. Он теперь у нас секретарь комсомольской организации и удивительно быстро вошел в курс дела.

Однако лечу я. Лечу на нашем, пограничном, самолете. Они, наши летчики, тоже «ходят» в наряд.

Командир самолета — Леонид Дмитриевич Антонов, широкий в плечах, коричневый от загара. Смотрит, прищурясь не то от яркого солнца, не то по привычке. В такие глаза не заглянешь.

Только что командир подразделения, не задумываясь, назвал Антонова лучшим летчиком.

Но Антонов пожимает плечами:

— Подвигов не совершаем, нарушителей сами не ловим. При чем тут лучший?.. Таких у нас пруд пруди...

После семинара, в порядке «премии» получаю разрешение «пойти» в наряд.

Рассвет наступает сразу. К этому времени «АН-2» ложится на курс. Внизу, среди песчаных барханов, вьется река-граница.

Высота сто метров. На вспаханной земле отлично видны следы-ниточки, оставленные бороной. Эти ниточки бегут всё дальше и дальше, словно кто-то невидимой рукой разматывает клубок.

Время от времени под крылом встают пограничные заставы. Они встречают самолет, ощетинившись наблюдательными вышками.

Бортрадист рядовой Резниченко привычно выстукивает позывные. У него смешно топорщатся вихры, будто специальная система для улавливания радиоволн. Губами повторяет сигнал.

«Вас слушаем!» — отвечает застава.

«На границе без происшествий!» — сообщает самолет и, не сбавляя скорости, проносится мимо.

Река внизу делает крутой поворот. Возле пограничного знака — наряд. Радист принимает сигнал: проверьте квадрат такой-то. Докладывает командиру. Штурман, старший лейтенант Вяльцев, прокладывает на карте новый маршрут.

Внизу поражающие однообразием пески, угрюмые, желтые.

Самолет входит в указанный нарядом квадрат. Здесь особенно опасный, сыпучий песок. Не скоро бы добрались сюда конники. Да и автомашина не пройдет. А самолету — всего три с половиной минуты!

Начинается поиск. АН-2 проходит над квадратом из конца в конец, разворачивается, летит в обратном направлении.

За одним из барханов — кабаний выводок. Несомненно, это он встревожил наряд.

Больше ничего подозрительного в указанном квадрате нет, и самолет возвращается к пограничному столбу.

Наряд ждет. Летчики сбрасывают вымпел:

«Всё в порядке. Можете продолжать службу».

Другая застава принимает сообщение с борта самолета:

«На границе без происшествий!»

Но вот на мягком грунте ясно просматриваются следы. Конечно, с самолета точно не определишь, кто проходил здесь: животное или человек, маскирующий следы. Да это и неважно. На ближайшую заставу поступает приказ: проверить! И спешит к месту обнаружения следа наряд с розыскной собакой.

Летчики знают: пограничники разберутся. А самолету нельзя задерживаться.

Теперь особенно тщательно просматривается береговая линия, острова. И вдруг на одном из них (лишь узкая полоска воды шириной в десять — двенадцать метров отделяет его от сопредельного берега) замечен в камышах плот. Когда он появился здесь? С какой целью?

Застава, охраняющая этот участок границы, немедленно ставится в известность: обнаружены плавучие средства.

...Навстречу бегут горы. Впереди — один из самых могучих неарктических ледников в мире. Он тянется почти на семьдесят километров, а толщина льда здесь достигает пятисот пятидесяти метров!

Всё выше поднимаются горы, заманивают самолет в ущелье. «АН-2» тоже забирается выше, обходит ловушку. А потом снижается и скользит среди скал.

Нужно быть смелым человеком и большим мастером пилотажа, чтобы провести здесь самолет. Нужно обладать исключительным хладнокровием и точным расчетом, чтобы посадить машину на «пятачке» — крохотной площадке, со всех сторон сдавленной каменными громадами.

Этими качествами обладают командир самолета Антонов и штурман Вяльцев. Может быть, обладают больше, чем другие летчики подразделения, и потому сегодня они — в полете.

Где-то далеко, на горной заставе, заболел человек.

Еще вчера вечером солдат чувствовал себя здоровым. А вернулся с границы под утро и слег. В округ поступила тревожная радиограмма: острый приступ аппендицита. Необходима срочная операция...

«АН-2» замирает на краю посадочной площадки, где его поджидает карета скорой помощи.

Я уступаю свое место больному и медицинской сестре.

...Впереди триста километров дороги «на перекладных» до нашей заставы.

БЫЛ СОЛДАТ... Рассказ


Он шел безлюдной улицей, мимо затихших домов. На широкой площади открылось небо — при всех звездах, как на параде. Он залюбовался им и замедлил шаги.

В гостинице потребовали документы. Ченцов протянул паспорт.

— Надолго приехали? — спросила дежурная.

— Нет.

— Командировочное...

— Я приехал по своим делам, — объяснил он.

Дежурная сухо заметила:

— Принимаем только командировочных.

— Где ж ночевать?

— Где дела, там и ночуйте.

— Странные у вас порядки, — сказал он устало.

Она рассердилась:

— А вы не указывайте. Уж какие есть. Не мое решение — горисполкома... Гостиница-то одна. Разве вместишь всех?

Ченцов молчал. Дежурная посоветовала:

— Идите к знакомым.

— У меня нет знакомых.

Она уловила в его голосе грусть.

— Ладно. Если до утра — койка найдется. — И стала выписывать квитанцию. — Паспорт останется у меня.

— Хорошо, — согласился он.

Дежурная сделала знак подождать. Встала и закрыла конторку.

— Идемте! — Притопывая каблучками, повела на второй этаж. — Это ваш номер.

Ченцов подошел к окну и смотрел на горы. Смотрел пристально, долго, до боли в глазах. Собственно, гор не было видно: сплошная громада чернеет, угадывается. А он видел. Скалы. Пропасти. Сейчас он был там. Под небом. Выше туч. Скидывал мокрые рукавицы. Разгребал снег. Захлебывался ветром.

Дежурная задержалась:

— Ка горы смотрите?

— Я жил здесь, — ответил Ченцов. — Семь лет назад.

— Ну как, изменился наш город?

— Еще ничего не видел. Прямо с поезда... Хотя, судя по вашей гостинице, не изменился.

— Что вы! — возразила она. — Новую гостиницу строят. А домов понастроили — ужас!.. Поезжайте в новый город.

— Не успею.

— Как так? Приехали в город, где столько лет не были и вдруг — не успеть! — Поморгала. — Вы долго здесь жили?

— Вечность.

— А вы в какую организацию?

— Так, по делам...

Она спустилась в дежурку и достала его паспорт. Из паспорта выпала повестка в народный суд.


Ченцову не спалось. Он лежал с открытыми глазами. В распахнутую настежь форточку врывался холодный воздух. Мысли были тяжелые, как горы, и давили, как горы.

Сквозь дверную щель проникал свет. Ченцов отвернулся к стене.

Завтра, наконец, всё решится. Странно: семь лет как разошлись, а Ольга все ещё его жена. Семь лет!

Он не видел ее с тех пор. Но где-то в глубине души... Она, пожалуй, тоже его любила. Это проскальзывало в письмах. Письма приходили всё время. Он отвечал.

Почему разошлись?

Об этом обязательно спросят на суде.

Почему?

«Закрою форточку и засну!»

Он подошел к окну. На полном диске луны — силуэты чинаров. Он вспомнил дорогу к тем чинарам. Не пылит дорожка лунная... Это она говорила. Ольга.

Опять Ольга!..

Он резко захлопнул форточку. Спать. Обязательно спать! Он должен завтра чувствовать себя свежим. Должен выглядеть хорошо.

Кровать прогнулась под ним, заскрипела.

...Да, семь лет... А прожили вместе каких-нибудь три года. Из них половину... Она шутила: «письменная жизнь!» — и хранила все письма и все конверты с треугольным штампиком «солдатское»...

Наверное, в парке осталась эта «Площадка танцев». Отлетел каблук. Смешно...

Конечно, он любил и сразу сделал предложение. Если человек в горах и только раз в полгода спускается в город... А если бы встретилась не она? Да, а что, если б не Ольга?!.

В загсе работала ее подружка — Лера. Нет, кажется, Люся. Да, Люся. Заочно училась в каком-то институте.

Не всё ли равно!..

Он натянул на голову одеяло. Спать.

Их часть стояла за тремя перевалами. Граница, ничего не скажешь... Весной начинались обвалы. Выворачивало столбы и приходилось восстанавливать линию.

Однажды сращивали провода, и вдруг сверху донесся шорох. Грудь схватило ледяным дыханием. Закружило. Понесло... Отлежался и пошел отыскивать напарника.

Акрам сломал ногу. Тащить его на спине — нельзя: сломанная нога болтается. Можно представить, каково Акраму. Надо придумать что-то другое...

Он полз, тащил катушку с проводом. Разгребал снег руками. Очень трудно отыскать концы провода. Почему-то все эти мелочи не забываются.

Вернулся к дороге. Негнущимися пальцами достал из-за пазухи трубку. Воткнул штепсель в розетку на столбе. И опять связи не было.

Акрам стонал.

— Будешь говорить с заставой! — передал ему трубку и — опять в снег. Нашел концы провода. Лег на спину. Подтянул один конец и взял в зубы. Потом — другой. Хлестнуло, будто нагайкой. С тех пор на губе отметина.

Вот она. Нащупал языком...

Хочется пить. И тогда очень хотелось.

...Начальник отряда объявил благодарность. Предоставил отпуск на десять суток. Ченцов провел их с Ольгой. Подумалось: десять дней, которые потрясли мир. Так и было.

Они куда-то идут. Ольга поет. Он помнит:

Если милый не жалеет,
Если милый не умеет
Даже губы,
Даже губы,
Даже губы
Отогреть!..
— Умею! — кричит он. Губы у нее солоноватые и горячие...

Ченцов открыл глаза. Луч света струился над головой.

...А как-то в парке на танцевальной площадке к ним подошел лейтенант.

— Разрешите пригласить вашу даму?

— Пожалуйста. — Словно заворожили новенькие погоны.

Лейтенант протянул Ольге руку. Она пошла. Потом он подвел ее к Ченцову.

— Я здесь недавно. Еще никого не знаю. — И попросил разрешения станцевать с ней еще раз.

— У нас билеты в кино, — нахмурился Ченцов и увел Ольгу.

— Мы правда идем в кино? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Просто я не хочу, чтобы ты с ним танцевала.

Ольга удивилась:

— Но ведь ты сказал — пожалуйста?

— Что же я еще мог ответить? А уж дальше тебе самой надо было решать.

Она прижалась к его плечу:

— Не хочу решать. Ты решай. Всё за меня решай. Ладно?..

Она была первым человеком, который вот так открыто доверился ему.

После демобилизации поселился в их доме... Их доме. Их!...

Он сорвал с головы одеяло. Не думать. Ни о чем не думать. Лежать и не думать!..

А как-то принес зачетку. Одни пятерки за первый курс.

— Поздравляю! — Ольга так и светилась счастьем.

И в который раз он спросил:

— А почему бы тебе не учиться?

Она вздохнула:

— Я чем-то переболела в детстве. — И сослалась на мать: — Спроси, если не веришь.

— Тебе не скучно сидеть дома? — спросил он в другой раз.

— Так ведь хорошей жене это просто необходимо.

И это были не ее слова. Так говорила ее мать.

Проблема тещи встала на повестку дня.

Ольгу приучили не иметь своего мнения. Она слепо полагалась на всех. Он попытался объяснить ей, что так жить нельзя. Но она не поняла и разрыдалась. И тут на него набросилась теща.

Мы все хотим видеть в своих женах помощника, друга. Умного друга... Как узнать в юной девушке на танцплощадке, какой она будет женой? Какой тещей будет ее, молчаливая при первом знакомстве, мать?!. И вообще, зачем торопиться с женитьбой, если ты еще солдат?..

Ченцов сдавил руками виски.

...Ольга говорила вечером, когда он приходил с занятий:

— Читала рассказы Фолкнера. Хорошие. Только непонятные.

Она читала всё, что попадется под руку.

А однажды сказала, гладя его жесткие волосы:

— Ты бы к соседям сходил. Кому плитку починил, кому приемничек.

— Зачем? — удивился он.

Теща повела речь о деньгах, и он всё понял.

Конечно, лишние деньги не помешают. Но как же вот так просто идти к чужим людям, словно за милостыней...

Надо уехать отсюда. Пожить одним. Эта мысль стучала в мозгу все настойчивей.

Он списался с Акрамом. И однажды сказал:

— Поедем, Ольга.

— Надо спросить у мамы, — растерялась она.

Теща не возражала.

— Только вначале сам устройся, а уж потомжену забирай.

«А ведь я не сплю!» — рассердился на себя Ченцов и перевернулся на другой бок.

Не приехала Ольга.

Письма, письма. «Письменная жизнь»...

И вот позади семь лет.

Неужели за это время ему не встретилась женщина, которую бы смог полюбить? Или просто не разглядел, испугавшись ошибиться еще раз?

Ольге проще: доверчивая, мягкая, она быстро привыкает к людям. Мать снова ее сосватала. И теперь, кажется, Ольга с кем-то живет. Впрочем, какое уж там «кажется», если у них родился ребенок. Сын!..

Значит, у нее жизнь сложилась.

...За окном посерело.

Выспался, нечего сказать! И стоило добиваться гостиницы. С таким же успехом мог бы бродить по городу.

И вдруг глаза стали слипаться. Он открыл их, когда было уже светло.

В вестибюле заметил дежурную.

— Вот паспорт. Понадобится. А насчет койки — не беспокойтесь. Номер пока не занят.


Не верилось, что декабрь. Снега на улице не было. Ярко светило солнце.

Ченцов шел, задумавшись, и удивился, когда вдруг оказался перед серым двухэтажным зданием с резным карнизом. На фронтоне — герб с пятиконечной звездой в лучах солнца.

В этом здании решаются судьбы. И его, Ченцова, судьбу, тоже решат. Хотя она уже и без того решена.

Снова навалилась тоска и тревога.

В приемной секретарь — молодящаяся, предупредительная, знающая себе цену женщина — спросила вежливо:

— По какому делу?

Он достал повестку.

— Ах, Ченцов. — Она показала на дверь. — Пройдите к судье, гражданин.

Он оказался в комбате с широкими окнами. За столом — женщина в синем костюме. Подчеркнуто строгая. Стол низкий, тяжелый, заваленный папками. Несгораемый шкаф...

Он вдруг почувствовал робость.

— Дело мое должно слушаться... О разводе.

Судья положила локоть на стол. Прижала палец к щеке.

— Я сегодня не могу разобрать ваше дело, товарищ Ченцов.

— Почему? — недовольно спросил он.

— Отложили на послезавтра, Семен.

Он нахмурился: еще два дня.

И вдруг опешил. Как, как она его назвала? Семен?!

Теперь он смотрел на нее. Миловидная, но усталая. На шее газовая косынка. Золотые волосы стекаются в тугой узел, открывают высокий лоб и маленькие уши, схваченные клипсами. Черные глаза с монгольским разрезом. Где-то он уже видел эти глаза. И едва заметную оспинку на щеке.

Она поправила косынку. Удивительно знакомым движением — неторопливым и мягким.

Ченцов вдруг вспомнил это движение. Спросил, еще не веря себе:

— Вы... Это вы?!

И увидел девушку в ситцевом платье, какую-то лучистую. В косынке, которую она поправляла вот таким же движением. С букетом цветов. Эти цветы она преподнесла им с Ольгой в тот памятный день...

Ну конечно же, она училась в юридическом. А он шутил, что с ее характером нельзя быть судьей. Слишком мягкий.

Заступалась Ольга: «Это у Лены-то мягкий? (Ах, вот как, значит, ее зовут!) Да ты не знаешь. Она — сильная. Она всё может».

— Лена, вы?..

Она кивнула и провела рукой по папкам:

— Очень запутанное дело о хищении в промкомбинате. Понимаете: фиктивные счета, приписки, «черная» касса. Сейчас будем слушать.

Теперь ему не хотелось уходить отсюда.

— Процесс открытый?

— Открытый.

— Можно послушать?

В дверях показалась секретарь:

— Елена Петровна, все в сборе.

— Так я послушаю, — сказал он.

Она улыбнулась:

— Пожалуйста...

Огромный зал. Потолок расписан квадратами. Тяжелая люстра. На стенах — ромбы. Высокие окна. Одно — с решеткой. Под ним за железным барьером привинчена к полу скамья.

Стол для адвокатов. Напротив — другой стол. Тоже под зеленым сукном. Здесь — прокурор и судэксперт. На помосте еще один стол и три кресла.

Зачем в судах кресла с такими высокими спинками?..

Зал переполнен.

На скамье подсудимых — двое. Конвой.

— Суд идет!

Лена, нет не Лена, а председательствующий объявляет судебное заседание открытым. С этой минуты всё здесь подчинено ей. Она — закон.

Но Ченцов видит девушку с букетом. Ловит себя на мысли, что это уже не та девушка, и что ей, по сути говоря, нет никакого дела до него.

Он смотрит на нее и тоже видит Закон.

...Слушается дело. Уже установлены личности подсудимых, состав суда, прокурор, адвокаты. Отводов суду нет. Ходатайства?

Поднимается человек в полувоенном костюме; в таких часто ходят хозяйственники. Мясистый нос, тонкие, нервные губы. Лохматые брови потянулись к вискам и почти срослись с бакенбардами. Выражение лица неприятное. Просит вызвать таких-то и таких-то свидетелей, приложить к делу копии телеграмм, справку какой-то конторы.

— Зачем нужна справка? — спрашивает судья.

— Подтвердить, что план по ассортименту был выполнен, — небрежный кивок в сторону прокурора. — Это в отношении премиальных, которые мы, якобы, получили незаконно.

Подсудимый шумно садится, и человек рядом с ним сжимается. Он в телогрейке. Комкает в руках шапку. Лицо измученное. Ходатайств не имеет.

Судья читает:

— Произведенным расследованием установлено... — Какие-то фамилии, цитаты из протоколов допроса. — На основании изложенного обвиняются...

Ченцов вспоминает: он идет с Ольгой в горы. Держатся за руки. Молчат. Неизвестно откуда появляется моряк. В бескозырке. Вихрастый. Улыбается Ольге.

— Полегче! — предупреждает Ченцов.

— Не бойся, братишка, — отшучивается моряк, — вторым бортом не стану.

А потом, на своей свадьбе, Ченцов вновь с ним встретился. Моряк сидел рядом с Леной. И не спускал с нее глаз. Интересно, где он сейчас работает? Наверное, у них дети?

Ченцов смотрит на Лену, словно она скажет ему: райкомовский работник, детей трое...

Но Лены нет. Есть судья, которому медленно, с апломбом отвечает директор комбината:

— Неправильно получал подъемные? Может быть. Или взять командировочные, когда ездил на своей «Победе», а получал проездные. Тут, стало быть, не учел... Ну, а в отношении прочего — фиктивки там разные. Извините. Семнадцать тысяч. Это — главбух! — уничтожающий жест в сторону другого подсудимого. — С него и спрашивайте. А я в государственный карман не лазил.

— Но вы подтверждаете, что неправильно получали подъемные, — говорит председательствующий. — И командировочные. А кто вам их выплачивал? Разве не государство?

Встает человек в телогрейке. Голос у него дрожит:

— Я виноват, граждане судьи... Очень виноват... В том, что верил ему, директору нашему. Не мог даже допустить мысли, что счета представлялись подложные.

— Че-пу-ха! — взрывается бывший директор.

Как разобраться: кто из них прав, кто виноват? Или, может быть, оба виноваты?

Ченцов испытующе смотрит на судью. Ей очень идет синий костюм. Острая, поперечная складка на лбу. И оспинка на щеке. Оспинку, правда, не видно. Но Ченцов знает, что она есть. Может быть, один он в зале это знает.

Председательствующий обращается к прокурору: есть ли вопросы?

У прокурора — седые виски. Высокий. Спокойный:

— Вы подтверждаете, Солярин, что двести тридцать декалитров вина, приписанные к плану третьего квартала, были выработаны в сентябре?

— Да, — небрежно отвечает Солярин.

— И это дало вам возможность получить премиальные?

Бывший директор нетерпеливо поводит шеей.

— Тогда я прошу суд заслушать эксперта.

Ченцов смотрит на эксперта. Маленький, подвижный. Шуршит бумажками.

Но судья напоминает установленный порядок следствия. Эксперту предоставят слово в конце судебного заседания. Прокурор соглашается.

Ченцов с уважением смотрит на председательствующего. И это — Лена?!

...Так, значит, о моряке. Удивительно, как мог забыть о нем и о Лене. И как вдруг всё это вспомнилось. И вот он завидует им. Завидует, потому что живет на свете бобылем.

Друзей много, а дома он — один. И когда находится в аппаратной — там тоже один. И когда вечерами бывает у Акрама. И когда трехлетняя Назира обнимает его перепачканными шоколадом ручонками. И когда пятилетний Рустам взбирается на плечи. И когда с Назирой и Рустамом идет гулять. Там он тоже один. Правда, в редкие минуты он чувствует себя счастливым. Но это — не его счастье.

А Лена тоже счастлива. И моряк...

Перед судом — свидетель Баратов, механик промкомбината. Он в кирзовых сапогах и прорезиненном плаще. А под плащом, на спецовке, должно быть, комсомольский значок. Рубит фразы:

— Подсудимых знаю. Личных счетов не имею.

— А вы, Солярин? — спрашивает судья.

— Н-не помню, — мохнатые брови сдвигаются.

— Точнее, Солярин.

— Не имею.

Свидетель рассказывает, что запасные части приобретались у барышников втридорога, централизованное снабжение игнорировалось.

Бывший директор ерзает, делает непонятные знаки. Адвокат — человек с коричневой лысиной, в роговых очках — перехватывает эти знаки. Пытается вставить реплику.

— Не мешайте! — властно предупреждает его судья.

«Правильно!» — соглашается про себя Ченцов.

Наконец адвокат получает слово.

— Так вы заявляете, что двигатель к «С-80» был приобретен незаконно? А за сколько, позвольте вас спросить?

— Смотрите том третий, страница девяносто четвертая, — охлаждает его пыл судья. — Не нужно задерживать следствие.

Адвокат смотрит том третий, страницу девяносто четвертую и умолкает.

«Неужели это — Лена? Та самая Лена с «мягким» характером?» — думает Ченцов.

— У нас личные счеты! — кричит Солярин. — Я не признаю показаний свидетеля!

— Признавать будете не вы, а суд — спокойно поправляет судья. — А насчет личных счетов — напрасно. Вы сами подтвердили, что не имеете личных счетов к Баратову.

«Такая не скажет: решай сам, решай за меня!» — думает Ченцов.

Он смотрит на Елену так, словно сделал открытие.


После судебного заседания они вместе выходят на улицу. Ченцов хочет спросить ее о моряке, вообще о том, как она живет, но почему-то говорит о деле, которое сегодня слушалось в суде. Откуда берется вся эта мразь и как можно защищать Солянкина?

— Солярина, — поправляет Елена.

— Ну, Солярина, — искренне возмущается он. — Солярин — жулик. Самый настоящий жулик. Я убежден в этом.

— Одного убеждения мало, — возражает она. — Нужны доказательства.

— Солярин — беспардонный, страшный человек! — настаивает Ченцов.

— Вы разве его знаете?

Он даже останавливается.

— Кто — я? Понятия не имел, что он существует.

Елена смотрит на него испытующе:

— Но ведь если так, вы можете ошибиться. Не всегда первое впечатление самое верное.

— Знаю, знаю, — вдруг улыбается Ченцов. — Только я верю своей интуиции.

Она тоже улыбается и предлагает:

— У вас, наверное, свободный вечер, Семен. Зайдемте к нам, посидим.

Он застигнут врасплох. Знает: одному будет очень тоскливо. И не хочется возвращаться в гостиницу. Но, с другой стороны, прийти в чужую семью...

Он решается:

— Я сейчас! — сворачивает к гастроному.

Она ждет на улице.

Он возвращается скоро.

— А вот это можно было не делать, — мягко упрекает она, показывая глазами на его сверток.

С гор дует ветер. Сгущаются сумерки. Желтой мережкой вспыхивают фонари...

Желтый свет льется из-под абажура. Ченцов сидит в небольшой уютной комнате. Рядом стеллажи с книгами. Между ними заблудившийся медвежонок. Над стеллажами — этюд маслом. На столе «Виргинцы» Теккерея.

Разговор не клеится. Что-то о погоде, о кино.

Она прислушивается к звонку в передней. Выходит открывать дверь.

Моряк!..

И вдруг ему хочется, чтобы моряк не приходил.

Но входит Елена. Одна. Он вопросительно смотрит на нее.

— За газ собирают деньги.

Она накрывает на стол. Эти пирожки, наверное, с мясом. Как давно он не ел домашние пирожки! Она разворачивает сверток.

— Всё-таки коньяк?

Первый тост — за хозяйку дома, второй — за гостя.

— Так ты что же, одна живешь? — Он не замечает, что перешел на «ты».

Она не поправляет его.

— Одна.

Сейчас он спросит о моряке.

— Давай еще выпьем.

— Пей, — отвечает она.

— А ты?

— Я не хочу больше.

Она пересаживается на диван. Он наполняет стопку до краев.

— Твое здоровье! — и выпивает залпом.

— А помнишь, как в ливень, — тихо говорит Елена. — Да, это был настоящий ливень... Я куда-то спешила и промокла до ниточки... А ты встретил и спрятал меня под шинель?

— Не помню, — сознается он, досадуя на себя.

Она смеется, чуть подзадоривая:

— А ты хороший, Семен. Это ведь было. И так было тепло под твоей шинелью.

Он подсаживается к ней и берет за руки. Она улыбается и неожиданно говорит:

— Знаешь, Семен, а повидайся-ка ты завтра с Ольгой.

Он смотрит на нее растерянно.

— Семь лет — срок большой, — продолжает она. — И я, конечно, могу вас развести. Но, как судья, я должна вначале попытаться вас примирить. Как друг — тем более... Скажу честно: такие попытки редко удаются. Уж если люди решили разойтись — они расходятся. И я бы, например, от нашего кодекса о браке, семье и опеке мокрого места не оставила... Не на суде, раньше нужно вмешиваться в семью. Пойми меня: вмешиваться — не значит мешать; укреплять семью, научить людей жить красиво... Ты спросишь: почему же я предлагаю повидаться с Ольгой? — Она задумывается, словно подбирая слова, которые бы он лучше понял. — Да потому, что Ольга еще любит тебя.

Он делает нетерпеливое движение.

— Подожди, — говорит она. — Как судья и как друг я не могу признать причину вашей размолвки состоятельной. Кто же не ошибается в двадцать лет?.. Подумай, Семен. И если в твоем сердце еще сохранилось чувство — не глуши его.

Неужели всё, что только что было в этой комнате — и вино, и ее руки — тепло их он еще чувствует, — неужели всё для того, чтобы выслушивать судейские сентенции?

— Но у нее ребенок, — возражает он, подыскивая самые веские аргументы. — И у ребенка — отец.

Теперь они снова сидят за столом. Она долго мешает ложечкой в чашке. И вот он видит ее глаза — прямые и честные:

— Отец не любит ребенка. И не любит Ольгу.

Ченцов в недоумении:

— Зачем же тогда ей понадобился развод?

Она говорит, отставляя чашку:

— Это очень сложно, Семен, дорогой... Сложно страшно... Дело в том, что у человека, с которым жила Ольга, есть другая семья. В другом городе. И есть ребенок. Вначале он скрывал это. А когда она должна была родить, заявил, что вернется к прежней семье.

— А потом? — напряженно спрашивает Ченцов.

— Потом нужно было регистрировать ребенка, и Ольга не захотела тебя связывать.

— Ну, а где же этот... отец? — говорит он, с беспокойством думая об Ольге.

— Его нет, — отвечает Елена. — И лучше тебе не знать, где он и кто он. Я уверена, что он никогда даже не вспомнит о ребенке. Никогда не встанет на вашем пути. Вот и подумай. До завтра.

Ченцов молчит. Он не был подготовлен к такому разговору. А она продолжает:

— Мне хотелось повидаться с тобой до суда, потому я и отложила дело. Уж ты, пожалуйста, извини.

Он вдруг догадывается:

— Тебя Ольга просила?

— Нет, нет! — перебивает она. — Поверь, Ольга меня ни о чем не просила. — До Ченцова с трудом доходит смысл ее слов. — А ребенок...

Он вставляет раздраженно, чувствуя себя усталым жалким:

— Дело не в ребенке. А в том, что столько лет мы могли обойтись друг без друга.

— И всё-таки повидай ее, — мягко, но настойчиво просит Елена.


На утро Ченцов встает разбитый, с тяжелой головой. Ни о чем думать не хочется.

Он надевает пальто и спускается в вестибюль.

С дивана поднимается женщина в белой шубке. Прижимает к груди ребенка.

— Ольга? — изумляется Ченцов.

Она кивает смущенно и радостно. Глаза влажные.

Он идет навстречу.

— Пойдем отсюда, — просит она, глотая слезы...

Свежо. Еще не улегся ветер. Ольга заботливо подвертывает одеяльце.

— Вот, — говорит она виновато, показывая на сына.

Что-то вскипает в груди, похожее на обиду, но Ченцов заставляет себя улыбнуться.

Они идут, не замечая прохожих.

— Я знала, что ты приехал, — говорит Ольга смущенно. — Мне, наверное, не следовало тебя видеть. Но знаешь, как-то очень хотелось.

— Сколько времени мальчику?

— Три месяца.

— Замерзнет.

Она качает головой.

— Всё-таки лучше зайти в помещение, — настаивает Ченцов, зная, что она согласится.

И действительно, Ольга спрашивает:

— Куда?

Он показывает на столовую:

— Заодно и позавтракаем.

Она кивает, и он узнает прежнюю, безропотную Ольгу.

Без шубки она кажется девочкой — стройной и тонкой. Но где же ее коса? И разве это ее глаза — беспокойные, грустные? И губы — бескровные, стертые.

Ему становится больно.

Ольга прикрывается косынкой, чтобы накормить ребенка.

— Я часто вспоминаю, как мы вместе ходили в горы... — говорит она.

— Да.

— А помнишь...

Официантка подает шницель. Ченцов лениво берет вилку. Ольга к еде не притрагивается.

Перед ним — женщина, которую он любил. Ченцов пытается заставить себя поверить в это. Пытается расшевелить то светлое чувство, что теплилось в нем все эти годы. Но чувства нет. Есть только жалость.

Говорить ли, что вчера был у Елены?

Он хмурится:

— Как фамилия, ну... отца твоего ребенка?

— Солярин, — выдавливает она.

Он где-то уже слышал эту фамилию. И вдруг холодеет:

— Солярин? Директор промкомбината?!

Она опускает голову.

Он задыхается от возмущения и обиды. Так вот почему Елена...

— Солярин, Солярин! — восклицает он. — Понимаю: персональная машина и всё прочее... И это, конечно, твоя мать!..

— Мама умерла недавно, — покорно вставляет Ольга

— Прости, — смущается он. И снова говорит резко: — Ты почему не в суде? Иди. Скорей. Его, может быть, оправдают!

Она сидит поникшая, жалкая, не знающая, что делать. Повтори он это еще раз — и она побежит в суд. Неужели жизнь ничему ее не научила?

«А меня?» — думает Ченцов.

Только сейчас он понял, что обокрал себя — и в тот роковой день, когда расстался с Ольгой, и потом, все эти годы, с мальчишеским пренебрежением думая о женщинах и потому не понимая их.

— Мы что-то прозевали с тобой, Ольга! — говорит он.

Она молчит. И тогда он спрашивает о том, что мучает его со вчерашнего дня:

— Кстати, куда делся тот моряк, помнишь, он был на нашей свадьбе?

Ольга осторожно отнимает грудь от ребенка.

— Не знаю. Скрытная она, Лена... Да по всему видать... Так и живет одна. Сильная... А вот я не смогла. — И слова звучат непривычно, твердо: — Выходит всё у нее впереди... самое лучшее... А у меня...


Декабрьский вечер. Теплый. Только на юге бывают такие вечера в декабре.

Перрон. Фонари. Руки — в перчатках, без перчаток. С цветами. Без цветов. Намокшие от слез глаза. Смех.

Ченцов смотрит из окна вагона. Его провожает Ольга. Они теперь совсем чужие. Но Ольга молодец, что пришла его проводить. Он сказал: не надо, а она пришла. И сейчас ему это приятно.

Рядом с Ольгой стоит Елена. Она здесь, чтобы Ольге не было так тяжело.

— Поезд семьдесят восьмой отправляется с первого пути! — бездушно хрипит репродуктор.

Ченцов смотрит на Ольгу и Елену, и чувство такое, будто он что-то недодумал, недоговорил. И этих «недо» собирается много...

Минель Левин ТАЙНА ОРЛИНОЙ СОПКИ
Повести

М. "Молодая гвардия", 1986

Серия "Стрела"


ПОД ЧУЖИМ ИМЕНЕМ Повесть


Утопленник


Катер шел вниз по течению. Старшина второй статьи Шарапов вел его по фарватеру. Время от времени включался прожектор, и желтый сноп лучей освещал берег, ощупывал камыши.

Ветер принес запах смолы и водорослей. Приближался порт. Катер прошел мимо вздремнувших у пирса буксиров. По очертаниям Шарапов узнал их: «Дарья», Н-36, «Медуза».

«Медуза» пришла в порт вечером и, должно быть, на рассвете отправится в Фирюзевар, к дебаркадеру. Этот плавучий дом с каютами в два этажа стоял на якорях у чужого берега. На дебаркадере жили советские специалисты, помогавшие зарубежным соседям строить порт.

Старшина подвел катер к дебаркадеру. От волны вздрогнула, будто живая, якорная цепь. Вахтенный свесился за борт, помахал рукой пограничникам. Затемненные глазницы иллюминаторов настороженно проводили катер.

Теперь шли на малых оборотах вверх по течению. Впереди показался островок. Шарапов направил катер по правому руслу, ближе к сопредельному берегу. И тут что-то тяжелое ударило в борт — катер бросило в сторону.

— Взгляни, что там, — сказал командир катера матросу Кошевнику и включил свет.

Клокочущая воронка в нескольких метрах от катера вытолкнула на поверхность бревно, перевернула его с боку на бок.

— Ничего особенного, — доложил Кошевник.

Шарапов застопорил мотор. Дал задний ход, освобождая винт от водорослей. Теперь катер пошел вперед легко и снова приблизился к берегу.

В три часа тридцать восемь минут между дебаркадером и наблюдательной вышкой заметили камышовый плот. Его сносило течением и где-то должно было прибить к нашему берегу. Пограничники развернули катер, догнали плот. Пошли рядом на малых оборотах.

Освещенный прожектором плот покачивался на волнах и все норовил боднуть катер. Вряд ли он мог вызвать подозрение, потому что подобные плоты, сорванные волной, часто плыли по реке.

Тем не менее Шарапов снова выбрал момент и подцепил плот багром. Камышовые стебли раздвинулись, и Шарапов увидел человека. Еще усилие, и плот перевернулся. Луч прожектора упал на искаженное гримасой лицо.

— К берегу! — приказал старшина.

Он прыгнул в воду и вместе с плотом вытащил неизвестного на песок. Освободив от камышей его руки, стал приводить в чувство. Человек не подавал признаков жизни. Через несколько минут к месту происшествия прибыл начальник заставы капитан Ярцев.

Утопленник, освещенный прожектором с катера, лежал на спине. Он был босой, в серых полотняных брюках и хлопчатобумажной рубахе, подпоясанной красным платком.

Капитан наклонился над ним. Взял руку — пульс не прощупывался, зрачки на свет не реагировали. Человек был мертв.

Первый обыск ничего не дал. Карманы неизвестного оказались пустыми. Никаких документов.

С катера принесли брезент и накрыли труп. Выставив часовых, капитан Ярцев вернулся на заставу встречать начальника отряда.

Около пяти часов утра темнота начала рассасываться. Стали заметны перистые облака, застывшие на бледно-голубом фоне неба, точно след от реактивного самолета. Вместе с солнцем из-за песчаных барханов вырвался «газик». В машине сидел полковник Заозерный. По дороге к реке он еще раз подробно расспросил Ярцева, при каких обстоятельствах был обнаружен труп.

Перед отъездом полковник приказал начальнику штаба связаться со всеми поселковыми и сельскими Советами, расположенными в пограничной полосе, чтобы выяснить, не утонул ли кто-нибудь из местных жителей. Он знал, что в эту работу уже включились сотрудники органов милиции.

«Газик» пересек дозорную тропу и по сыпучему песку спустился к кромке реки.

Эксперт, приехавший вместе с полковником, откинул брезент и сфотографировал утопленника со всех сторон. Разглядывая камыши, стягивавшие руки неизвестного, он высказал предположение, что петли их сделаны заранее. Потом осмотрел одежду неизвестного и никаких примет не обнаружил, разве что с правой стороны рубашки на спине небольшой порез.

Утопленник был человеком правильного телосложения, с развитыми и даже, как подчеркнул эксперт, атлетическими мышцами. Полковник подумал, что такой сильный мужчина легко бы мог распутать камыши.

Между тем эксперт особенно долго разглядывал кисти рук утопленника и наконец сказал:

— Он, несомненно, занимался физическим трудом. Об этом свидетельствуют мозоли. А вот пальцы тонкие, длинные — музыкальные у него были руки.

На правой лопатке оказалась небольшая продолговатая ссадина. Вероятно, она осталась от багра, когда старшина Шарапов подцепил им плот. Эта ссадина никак не могла послужить причиной смерти. Тем не менее очень важно было определить, когда она появилась: при жизни человека или после его смерти?

Эксперт вскоре сделал предварительное заключение: смерть наступила примерно в то время, когда пограничный катер обнаружил плот. Однако бледность трупных пятен, гусиная кожа и так называемые «руки прачки» свидетельствовали о долгом пребывании утопленника в воде.

— У вас есть какие-нибудь предположения? — спросил полковник.

— Меня смущает сильно выраженное трупное окоченение, — уклончиво ответил эксперт. — Такое бывает при отравлении сильно действующим ядом.

— Может быть, он разгрыз ампулу сразу после того, как Шарапов задел его багром? — высказал предположение начальник отряда.

— Вскрытие покажет, — не стал утверждать эксперт.



Незадолго до начала событий на заставе капитана Ярцева с одного из участков границы вернулся секретарь партийной комиссии отряда майор Серебренников.


Он доложил о прибытии оперативному дежурному и, тяжело ступая, направился по длинному узкому коридору в свой кабинет.

Включив свет, Серебренников положил на стол полевую сумку и распахнул окна. Прямо над тополевой аллеей застыла блестящая красноватая звездочка.

«Антарес!» — определил Серебренников.

На северо-востоке ярким светом горело созвездие Персея. Одна из вершин его треугольника была закрыта туманным пятном. Серебренников не раз смотрел на это пятно в шестикратный бинокль, и тогда пятно разделялось на две тесные звездные кучки. Сейчас ему и без бинокля казалось, будто он видит их. Слева — чуть поменьше. И та, что поменьше, раньше исчезнет.

Он отдыхал, глядя на звезды. Первое настоящее знакомство с ними состоялось у него на Дальнем Востоке. Тогда он только начинал свою пограничную службу и очень удивился, когда старший наряда сказал, вглядываясь в небо:

— Три часа десять минут. Сверь часы.

Серебренников посмотрел на часы: было начало четвертого. А старший наряда заметил:

— Это я по звездам читаю… Ищи помкомвзвода.

— Какого помкомвзвода? — не понял Серебренников.

— Что помкомвзвода на петлицах носит? — спросил старший наряда.

— Три треугольничка…

— То-то. А теперь смотри в небо!

Серебренников увидел расположенные в ряд три яркие звездочки.

— Помкомвзвода! — повторил старший наряда. — Запомни. В нашем пограничном деле «он» всегда пригодится. Застрял над вышкой — одно время, передвинулся — другое.

— А как на самом деле называются эти звезды? — спросил Серебренников. Старший наряда не знал. Вместе пошли потом к молодому начальнику заставы. И тот не знал.

Через несколько дней начальник заставы вызвал Серебренникова.

— Созвездие Ориона, — сообщил он.

Серебренников на всю жизнь запомнил этот случай.

А что касается Ориона, так «помкомвзвода» действительно составляет его пояс…

Майор с трудом оторвался от звездного неба и подошел к столу. Все здесь лежало так, как и оставил: подшивка окружной газеты, журнал «Пограничник» с вкладкой в разделе «Практика партийно-политической работы», новый роман Стельмаха.

Серебренников перелистал календарь, отставший за время его отъезда на две недели, и записал на чистой страничке, что нужно сделать завтра. Потом запер полевую сумку в сейф и вышел из кабинета.

Домой шел медленно, наслаждаясь тишиной. Он любил звездные ночи, такие, как сегодня. Знал, какая из звезд сейчас вспыхнет ярким, мерцающим светом, какая начнет тускнеть, растворится в черном бархате южной ночи.

На веранде горел свет. Майор открыл дверь и увидел жену. Ни о чем не спрашивая, она пошла навстречу, прижалась к нему.

— Опять я тебя разбудил? — спросил он тихо и нежно.

— Ты не виноват, — улыбнулась Нина Терентьевна. — Я проснулась сама.

И в этот момент постоянно включенный репродуктор подал условный сигнал тревоги.

До рассвета майор Серебренников пробыл в своем кабинете, готовый выполнить любой приказ. Он чувствовал себя бодро и, хотя не переставал думать о том, что сейчас происходит на заставе капитана Ярцева, быстро разобрал скопившуюся за время отлучки почту.

Первый, робкий луч солнца побежал по настольному календарю. Серебренников потянулся за этим лучом. Понедельник, двадцатое июля. Не может быть!

Рука повисла в воздухе, и на лице появилась растерянность. Двадцатое июля — день рождения старшего сына, а он завертелся и совсем забыл об этом…

Далеко, в Свердловске, где живет первая жена майора, стоит за токарным станком (подумать только!) очень похожий на Серебренникова парнишка. Майор вдруг представил себе его совсем маленьким. Закутанный в одеяльце, улыбается беззубыми деснами. И нет

ему дела до ранних осенних заморозков, до звенящих буферами пульманов, которые отправлялись в тревожную военную ночь.

Вспомнить, что было дальше, помешал телефонный звонок.



Нина Терентьевна больше не ложилась, ждала его и вот не выдержала, позвонила.

— Ты спи, не волнуйся. Ничего особенного. — Он слышал ее дыхание, и, казалось, не только слышал — ощущал обветренной, шершавой щекой, прижатой к трубке. И тогда сказал взволнованно: — Ниночка, а ведь у Юрика сегодня день рождения…

— Я уже дала телеграмму от всех нас. — Ее мягкий, грудной голос всегда действовал на него успокаивающе. Майору вдруг захотелось сказать жене что-то очень трогательное, такое, чего еще никогда в жизни не говорил. Но в трубке щелкнуло, и дежурный телефонист предупредил:

— Разъединяю для оперативного. Приказ об отбое…

Опять Нина Терентьевна встречала Серебренникова. Он на цыпочках прошел в соседнюю комнату, где поперек кровати раскинулся семилетний Витька.



Застава казалась вымершей. Лишь часовой маячил на вышке, да повар возился возле раскаленной печи. Изредка во дворе появлялся дежурный, переговаривался с часовым и снова исчезал в канцелярии.

Спали все: и солдаты, и сержанты, и начальник заставы. В конюшне дремали кони, в вольерах — служебные собаки.

Солнце повисло над заставой, охватило жарким пламенем крышу. Ветер сдул песок во дворе и обнажил глину. Задымились дувалы. Перед казармой застыло одинокое деревце джиды с уныло опущенными ветвями. Редкие, покрытые пылью листья овальной формы вы

глядели ненастоящими. Другой растительности на заставе не было, и пограничники старательно ухаживали за джидой. Но она, словно избалованное дитя, росла хилой и совсем не давала тени.

Грузовая машина с цистерной привезла на заставу воду и замерла, будто разморенная жарой.

Часовой наблюдал за рекой. Он видел, как на сопредельной стороне, в Фирюзеваре, грузились баржи. К причалу то и дело подъезжали неуклюжие автомобили с красными в два яруса кузовами. Миновав глинобитные постройки, они выстраивались в очередь перед пирсом.

На советском берегу разместился выжженный солнцем поселок Реги-Равон из нескольких десятков сборных домиков. В одном из них разместился поселковый Совет, в другом — библиотека. На окраине поселка недавно построили клуб. От него сбегала к реке густо припудренная пылью тропинка, перехлестывала вспаханную землю и обрывалась возле наблюдательной вышки. Здесь жители брали воду.

Узкоколейная железная дорога огибала поселок, раздваивалась возле единственного в Реги-Равоне кирпичного здания вокзала. На тупиковом пути уныло стояли приспособленные под жилье вагончики. Стрелки и семафор казались игрушечными, а вся дорога словно выполненной в миниатюре.

За семафором отходила ветка к пристани. Цистерны останавливались под сливными кранами резервуаров нефтебазы, а платформы скатывались к причалу. Плавучий кран нетерпеливо вытягивал шею и наклонялся к барже, чтобы через минуту взметнуть стрелку с подхваченными бревнами или контейнерами и осторожно опустить их на берег.

Часовой видел, как по тропинке, размахивая ведрами, сбежала девушка. Неожиданно дорогу ей загородил пограничник. Она поставила ведра на песок, прижала руки к груди. Пограничник покачал головой. Девушка сердито подхватила ведра, спустилась к реке и, набрав воды, вдруг вылила ее на себя.

В Фирюзеваре надрывно загудел пароход. Часовой связался с дежурным по заставе:

— Товарищ сержант, «Медуза» отчаливает.

— Хорошо, — ответил дежурный. — Сообщаю на контрольно-пропускной пункт.



Вышка на фланге заставы была деревянная, с крутой лестницей. В дощатой будке с узкими окошками трудно было повернуться. Будку опоясывала смотровая площадка с низким барьером, к которому были прикреплены стрелка для определения курса самолета и брезентовое ведерко с водой.

С трех сторон к вышке подступали пески, с четвертой — камышовые заросли: они зеленой каймой оторачивали берег.

Река гнала вниз на юго-запад подернутые пятнами мазута и нефти воды. Подгоняемые течением, кружились смытые с берегов коряги. Кое-где река расширялась, заливая поросшие тугаями островки.



Вдоль дозорной тропы, постепенно забирая влево, тянулись телеграфные столбы. В хорошую погоду было видно, как они, перевалив через холмы, пристраивались к линии железной дороги.

На одном из холмов, который мало чем отличался от других, кружился, словно заведенный, дельфин. То ли у него были перебиты плавники, то ли просто не хватало сил, но ему никак не удавалось приподнять свое тяжелое, будто налитое свинцом тело. В действительности это был не дельфин, а самая обыкновенная локаторная установка.

Горячий воздух обжигал лица, дышать было трудно. Николай Бегалин, солдат первого года службы, то и дело спрашивал у старшего наряда:

— Какая сейчас температура?

Ефрейтор Ковалдин отвечал спокойно:

— Градусов тридцать пять, не больше. — На самом деле было под пятьдесят, но так, ему казалось, Бегалину легче будет переносить жару.

Буксирный пароход отошел от Фирюзевара, стал медленно пересекать реку. За ним покорно потянулись трюмные баржи.

Теперь наряд сосредоточил внимание на буксире и баржах. Из-за острова на большой скорости вылетел пограничный катер.

Ковалдин повернул бинокль в сторону пристани. Там уже стояла досмотровая группа во главе с офицером.



Начальник отряда полковник Заозерный сидел в своем кабинете за огромным столом, обтянутым зеленым сукном. Перед ним лежала оперативная карта. Чтобы она поместилась на столе, полковник убрал чернильный прибор и слегка потеснил бронзовую фигурку Дзержинского — подарок друзей по шахте «Комсомольская». Преподнесли в тот самый день, когда после событий на озере Хасан и Халхин-Голе он уезжал на границу по комсомольскому призыву…

Полковник потер виски, чтобы прогнать усталость. Первичное заключение судебно-медицинской экспертизы мало что дало: кровь ярко-красного цвета, как при отравлении некоторыми функциональными ядами, что зависит и от присутствия оксигемоглобина. Однако ярко-красная кровь бывает также при сильном охлаждении, а неизвестный долгое время пробыл в воде.

Специальным самолетом труп отправили в столицу республики, чтобы подвергнуть судебно-химическому исследованию.

Тем временем стали поступать сведения из сельских и поселковых Советов. Нигде пока не обнаружили исчезновения человека. Полковник не сомневался, что и из других мест получит такой же ответ. Он догадывался, что неизвестный пытался скрытно перейти границу, но по той или иной причине это ему не удалось. Значит, враг постарается перебросить к нам другого агента. С каким заданием, пока сказать трудно, но в любом случае нарушитель должен быть обезврежен. Где вот только пойдет этот другой нарушитель и когда?

Полковник всматривался в зеленую пунктирную линию, обозначающую на карте границу, и выискивал возможные места. Затем он приказал дежурному по отряду созвать начальников отделений и служб на короткое совещание.

— Прошу внимания, товарищи офицеры, — сказал Заозерный, когда все собрались. — Поступил приказ: граница переходит на усиленную охрану…


Солдату надо служить


Буксирный пароход «Медуза» причаливал к берегу. Капитан передвинул ручку машинного телеграфа на «стоп».

Буксир задел бортом деревянный причал, выплеснул на берег изрядную порцию воды.

Матросы на баржах торопливо освобождали чугунные кнехты от тросов. Описав дугу, тросы полетели на берег и обвились вокруг мертвяков.[68]

Капитан спустился с мостика встречать пограничников. Это был уже старый человек с усталым лицом. Во рту трубка, словно приклеенная к нижней губе.

Старший лейтенант Мансуров — начальник КПП — сегодня сам возглавлял наряд. Как только на пирс был переброшен трап, он с младшими контролерами поднялся на судно.

— Здравствуйте, Максим Максимович, — приветствовал он.

Тот молча пригласил начальника КПП к себе в каюту. Мансуров пропустил его вперед и пошел следом. В каюте было тесно. Капитан выдвинул откинутый к стенке столик и достал из небольшого, привинченного к полу сейфа паспорта. Один за другим он передавал их старшему лейтенанту. Мансуров раскрывал темно-коричневые с золотым тиснением корки[69] и медленно перелистывал чуть зеленоватые листы. Не обнаружив в них ничего подозрительного, попросил судовую роль.[70] Сверив ее с паспортными данными, вернул капитану и взялся за грузовые документы. В это время младшие контролеры, ознакомившись с накладными, стали проверять баржи.

Наконец Мансуров спустился на берег. Возле сложенных в штабеля бревен копошился автопогрузчик.

Водитель был в майке. Щуплый, с выпирающими ключицами на бронзовом от загара теле, он выглядел юношей. Однако Мансуров знал, что Ефремову уже много лет. Воевал, под Харьковом попал в плен. После освобождения вернулся домой на Орловщину. В живых осталась только сестра — эвакуировалась в Среднюю Азию. Он приехал к ней, но остановился в гостинице. Тогда это была еще не гостиница, а комнаты для приезжих. Заведующая гостиницей, молодая женщина, овдовевшая в последний год войны, пригрела Ефремова. Робкий и болезненный, он ни в чем не перечил ей. Она устроила его на курсы шоферов, сказала, что в Реги-Равоне можно хорош о заработать. И тогда он остался.

Водитель автопогрузчика поймал строгий взгляд Мансурова и закивал. На его сухом остроносом лице застыло подобие улыбки. Мансурову этот человек не внушал доверия. Он неохотно ответил на приветствие и отвернулся.

Максим Максимович все еще стоял на капитанском мостике. В прошлом году речное пароходство отметило его шестидесятилетие. Почти всю жизнь провел он здесь. Казалось, зачем проверять судно, которым он командует? Но старший лейтенант знал: проверять обязательно нужно. Мало ли что могло случиться в заграничном порту.

Мансуров козырнул капитану. Максим Максимович помахал ему рукой и стал набивать трубку.

Вскоре Мансурову передали важное сообщение:

«Всем начальникам КПП. Похищен загранпаспорт, выданный на имя журналиста Басенюка Афанасия Петровича. Обратить внимание на приметы: рост 1 метр 75 сантиметров, глаза — серые, волосы — каштановые».

Старший лейтенант дважды прочел сообщение и запер в сейф. Потом позвонил на заставу — надо было кое о чем договориться с капитаном Ярцевым.

К телефону подошел старшина Пологалов. Ярцев отдыхал. Мансуров знал: прошлая ночь была для него тяжелой, впрочем, как и все последние сутки, после того как заместитель начальника заставы лейтенант Пулатов уехал в отпуск.

— Не надо будить, — сказал он старшине. — Я позвоню позже. — И подумал о своем друге-отпускнике.

Не знал начальник КПП, что у Пулатова свои заботы и скоро эти заботы коснутся и его.



Тучи стремительно убегали в сторону Желтых скал и дальше к Южногорску. Сейчас, должно быть, дождь щедро поливал меловые скалы и усеянные ярко-красными плодами кусты барбариса где-то в районе Нежнинского перевала. На Коммунистической улице, украшенной газонами, вновь сверкало солнце. Там возле Курортного парка разместилась лучшая в городе гостиница.

Из магазина «Подарки» торопливо вышел молодой лейтенант. Солнечный луч ударил в глянцевую поверхность козырька и словно поджег зеленое сукно фуражки.

Лейтенант был высокого роста. Смуглое лицо с резко очерченными линиями выдавало в нем южанина. Он задержался на площади возле разукрашенного наподобие шахматной доски столбика с буквой Т и весело взглянул на светлую дорожку, которая, словно рассыпанная ртуть, плясала на мокром асфальте.

Шоколадного цвета «Волга» обдала лейтенанта брызгами. Водитель спросил равнодушным голосом:

— Вам куда?

— Прямо, ака-джон,[71] пожалуйста. И скорее, — закрывая дверцу, сказал лейтенант.

— Стойте, стойте. — К «Волге» бежал мужчина в светлом плаще. — Возьмите меня с собой! Честное слово, опаздываю на поезд.

— Садитесь, — согласился лейтенант. — Если вы в сторону Южногорска, то до поезда осталось всего несколько минут.

— Мне в Чистые Воды.

— Отлично. Поедем вместе.

В вагоне было мало народу. Они сели у окна, один напротив другого.

— Познакомимся? — предложил лейтенант. — Пулатов.

— Капитан Горский. Я моряк, — сразу пояснил мужчина и, в свою очередь, спросил: — Давно отдыхаете?

— Целую вечность.

— Что же один?

Пулатов смутился. А Горский вдруг наклонился к нему и зашептал:

— А у меня, знаете, роман… Как вас зовут?

— Акобир.

— Я — Анатолий. Так вот, значит, пью я как-то минеральную водичку из центрального источника и вдруг… фантасмагория! Стоит рядом фея, точно с картинки. Она к выходу, я за ней. Останавливается возле беседки Грез. А за беседкой цветник со скамейкой. Вот на этой скамейке мы и объяснились.

— Знакомая ситуация, — вдруг признался лейтенант.

Горский улыбнулся:

— И вы должны сейчас встретиться?

— Вот именно.

— Я тоже. — Горский достал из кармана черную коробочку. На атласной подушке лежала брошь с красным камнем.

Лейтенант рассмеялся:

— Удивительные совпадения. Я сажусь в такси, и вы тоже. Мне надо в Чистые Воды, и вам. Но самое невероятное, что я выбрал похожий подарок.

Горский нахмурился:

— Может быть, еще окажется, что мы с вами влюблены в одну и ту же девушку? — С этими словами он распахнул плащ и, достав из кармана фотографию, протянул лейтенанту.

Сердце у Пулатова дрогнуло.

— Да, — глухосказал лейтенант, — это, несомненно, она…



Граница затаилась. Прошел день, другой, но все было спокойно, и усиленные наряды не замечали ничего подозрительного.

Майор Серебренников опять собирался на заставы и, чтобы успеть до отъезда закончить дела, пораньше пришел в кабинет. Он придвинул к себе настольный календарь, уставился на исписанный убористым почерком листок. Много, очень много предстояло сделать сегодня. И прежде всего вызвать Бородулю. Он обвел слово «Бородуля» кружком. Потянулся к телефону.

— Дежурного по отряду… Майор Серебренников говорит. Бородулю ко мне. — Нажал на рычажок и сразу отпустил: — Коммутатор?.. Пожарского… Несите документы, лейтенант.

В дверях показался капитан с интендантскими погонами.

— Разрешите, товарищ майор?

Серебренников кивнул и положил трубку.

— А я как раз хотел вам звонить. Вот, полюбуйтесь: это все заявления. Штукатурка обваливается, стекла не вставлены…

— Мы думали, завтра…

— Все завтра да завтра! — Серебренников был недоволен. — А люди хотят сегодня.

— Сделаем, товарищ майор.

— Поверю в последний раз. Иначе поговорим на партийной комиссии.

В кабинет вошел молодой лейтенант с красной папкой в руках. Поставил на стол пузырек со спецчернилами. Серебренников окунул ручку, провел несколько линий на чистом листе бумаги.

Нерешительно постучали в дверь.

— Да, входите.

Никто не входил.

— Прошу! — громче повторил Серебренников. — Посмотрите, лейтенант, кто там.

Лейтенант распахнул дверь.

— А, Бородуля.

Большеголовый солдат с вялым, невыразительным лицом доложил сбивчиво:

— Товарищ майор, по вашему приказанию рядовой Бородуля… это… прибыл… рядовой Бородуля.

— Подойдите ближе, — сказал Серебренников.

Бородуля сделал пол-шага вперед и приставил ногу.

— Еще ближе.

Бородуля сделал еще пол-шага. Потом подумал и боком двинулся по ковровой дорожке.

— Садитесь, — предложил Серебренников. — Я скоро освобожусь.

Солдат неуклюже присел на краешек стула. А для чего, собственно говоря, его вызвали? Ну ходил в самоволку. Так ведь это когда было — еще в учебном взводе. И то велика беда: спросил как-то у командира отделения увольнительную, хотел пойти в город, сфотографироваться. Тот ответил, что увольнение дается в порядке поощрения. Если Бородуля хочет в город, должен приналечь на учебу. Но молодой солдат решил проще: перемахнул через забор и… угодил в объятия патруля.

После учебного его оставили в хозяйственном взводе. Он числился рабочим по кухне и развозил воду, дневалил по конюшне и был рассыльным при штабе. Такая жизнь его вполне устраивала. Командир взвода махнул на Бородулю рукой, а когда была инспекторская — отправил в караул. Но Бородулей заинтересовались в политотделе, и вот он в кабинете майора Серебренникова. Сидит, не торопится. Действует по принципу: солдат спит, а служба идет.

Серебренников вернул документы лейтенанту и вдруг сказал, будто продолжая давно начатый разговор:

— Ладно, товарищ Бородуля. Удовлетворим вашу просьбу.

— Мою просьбу? — удивился Бородуля.

— Поедете на заставу.

Бородуля разинул рот:

— Я — на заставу?

— А как же, — сказал майор серьезным тоном. — Это вы правильно заметили: солдату надо служить.

— Я заметил? — Бородуле вовсе не хотелось расставаться с хозяйственным взводом.

— Вот так всегда, — улыбнулся Серебренников, когда за Бородулей захлопнулась дверь. — Приходит солдат на границу и еще не знает цену своим рукам. — Он помолчал. — Куда бы его направить?


— К капитану Ярцеву! — убежденно сказал лейтенант. — Там люди хорошие и участок ответственный. Не придется Бородуле скучать.



Пошла вторая неделя с тех пор, как пограничный катер Вахида Шарапова выловил утопленника, однако личность его выяснить так и не удавалось.

Заставы продолжали нести свою напряженную службу. Бегалину, пожалуй, было трудней, чем другим солдатам. Всю жизнь он провел за Полярным кругом. Отец постоянно находился в плавании. Мать слишком опекала сына, и это не пошло ему на пользу. Николай часто болел ангиной. Врачи прописали ингаляцию. В городской поликлинике его усадили за небольшой столик с клокочущим в банке паром и сунули в рот мундштук. Он скосил глаза на красный столбик ртути, поднимавшийся все выше. Стало невозможно дышать…

Сейчас, стоя на вышке, Бегалин подумал, что снова попал на ингаляцию. Только она продолжалась часами, да температура была значительно выше.

Николай дышал тяжело, со свистом и все ждал, что вот-вот загорится воздух. Глаза разъедало потом. Гимнастерка сморщилась, будто сушеная вобла, и царапала кожу.

Снова рядом с ним стоял Петр Ковалдин. Он заметил, как похудел Бегалин за последние дни. Лицо вытянулось, выгоревшие брови и ресницы словно исчезли с лица.

— Не могу больше, — уныло вздохнул Бегалин и потянулся к брезентовому ведерку. Ковалдин неодобрительно покачал головой.

— Внутри все печет, — прохрипел Бегалин.

Ковалдин отстегнул флягу.

— Пей отсюда.

Вода была теплая, с металлическим привкусом. Николай сделал несколько глотков и вернул флягу товарищу.

— А теперь ополоснись из ведерка, — предложил старший наряда, вскидывая бинокль. Широкополая шляпа сползла на затылок. Солнце запуталось в огненной шевелюре, которую Ковалдину разрешили отпустить в связи с предстоящей поездкой на родину. Отличился в прошлом месяце ефрейтор: вместе с черногрудым Амуром задержал нарушителя границы.

Давно уже поступил на заставу приказ полковника Заозерного предоставить Ковалдину десятидневный отпуск, а он все тянул и не ехал. Никто на заставе не удивлялся этому, потому что только-только зажили обожженные лапы овчарки — результат двух с половиной часов преследования нарушителя по раскаленным пескам.

Бегалин теперь тоже смотрел в бинокль. Все вокруг словно вымерло. Тоскливо застыли пески, и было жутко от их вызывающей желтизны.

— А знаешь, — сказал Бегалин, не выдержав, — мы будто среди мертвого царства.

Ковалдин, не оборачиваясь, ткнул пальцем в сторону холмов. Бегалин стал смотреть в этом направлении. Молотит седой, плотный воздух необыкновенных размеров птица. Впрочем, почему птица? Это играет на солнце «дельфин» — направленная антенна радиолокационной станции.

— Труженики, — с уважением сказал Ковалдин о локаторщиках.

Напарник только облизнул пересохшие губы. Опять потянуло к брезентовому ведерку, но пересилил себя.

По дозорной тропе к вышке медленно двигался конный наряд.

— Смена! — обрадовался Бегалин.



Дежурный по заставе распахнул ставни на окнах, и в казарму ворвалось солнце.

— Подъем! — сказал он голосом, которого невозможно было ослушаться. — Выходи строиться на уборку!

Через минуту двор ожил. Замелькали ведра, выплескивая на песок воду. Старшина сверхсрочной службы Вениамин Анатольевич Пологалов снял пробу в столовой и послал повара за клюквенным экстрактом.

Начальник заставы тем временем заполнял пограничную документацию. Из отряда ему позвонил майор Серебренников:

— Завтра буду у вас.

— Ясно! — ответил капитан.

Серебренников ждал, что обычно словоохотливый Ярцев еще что-нибудь добавит, но Ярцев молчал.

Тогда Серебренников сказал:

— Рядовой Бородуля направляется к вам для дальнейшего прохождения службы. Он приедет со мной.

Дежурный по заставе услышал.

— Бородуля?

Капитан зажал трубку ладонью:

— Вы что, сержант, знаете Бородулю?

— Трудный солдат, — предупредил дежурный. — Он у меня в отделении учебного взвода был.

— Вот и хорошо. Значит, и сейчас определим к вам.



А Ярцеву было сегодня не по себе. Получил он письмо от друга. Вместе кончали пограничное училище. У того диплом с отличием, у Ярцева тоже. Тот сразу пошел по штабам: младшим офицером отделения службы, старшим, сейчас уже майор, комендант участка.

И стало Ярцеву обидно. Тот спрашивает: как он? А чего он добился? Начальник заставы, капитан. Нет спору, у него очень почетная должность. Но когда тебе уже под сорок и на лицевом счету почти двадцать лет выслуги…

Давным-давно Ярцева назначили начальником заставы и присвоили звание старшего лейтенанта. Он любил службу и вывел свое подразделение в передовые, а когда стал капитаном, его чуть было не перевели в штаб. Но в последний момент вмешался начальник отряда:

— Жалко отпускать вас с заставы.

— Ну и не отпускайте! — чистосердечно воскликнул Ярцев.

— Ладно, — сказал начальник подумав. — Еще годок послужите на заставе, а там обязательно — в штаб.

Прошел год, но перевели с повышением не Ярцева, а начальника отряда. Вскоре на инспекторской проверке застава вновь получила отличную оценку. Генерал — начальник штаба округа — сказал:

— Собирайтесь, товарищ Ярцев, в округ. — Но потом вдруг изменил свое решение: — Пусть-ка он еще покомандует заставой! — И перевел на оперативно важное направление, в Реги-Равон.

В прошлом году командование отрядом принял полковник Заозерный. Узнав, что Ярцев «засиделся» на заставе, он позвонил в округ:

— Надо выдвигать человека!

Генерал согласился:

— Правильно. Заберем Ярцева в соседний отряд. С повышением.

Однако полковник не захотел отпускать Ярцева:

— Сами что-нибудь придумаем, товарищ генерал.

— Что ж, придумывайте! — Генерал знал, как трудно расставаться с хорошим офицером.

Затем как-то освободилась должность в отделении службы, и Заозерный тут же связался с генералом:

— Я насчет Ярцева.

— Поздно, — с сожалением ответил генерал, — Москва уже прислала другого офицера.

Конечно, Ярцев мог подождать. По правде говоря, ему жалко было расставаться с заставой. Но постепенно стала расти обида. А тут вдруг еще это письмо от друга. Капитан сразу почувствовал себя разбитым, и напряжение последних дней обрушилось на него страшной усталостью. Лечь бы сейчас и выспаться, ни о чем не думая.

— Товарищ капитан!

Это старшина Пологалов принес накладные. Надо было проверить их, подписать. Едва за старшиной захлопнулась дверь, как вошли командиры отделений.

Ярцев просмотрел их конспекты. Потом приехал оружейный мастер. Начальник заставы показывал ему боевую технику. Потом беседовал с пограничниками. Потом инструктировал наряды…



Дефицитный товар


Электричка осторожно подкатила к перрону. Лейтенант Пулатов пропустил вперед Горского. Капитан сошел на платформу, одной рукой придерживая плащ. Он казался удрученным и молчал.

Пулатову тоже не хотелось разговаривать — слишком неожиданной была их встреча, и в голове не укладывалось, что вот есть человек, который мечтает о той же девушке, что и он.

Пулатов был знаком с ней третью неделю, с того самого дня, как убедился, что телевидение — величайшее изобретение человеческого гения. На экране возник лесопитомник. Пулатов узнал, что здесь находится одно из редчайших растений мира — гинкго. Его называют «живым ископаемым», потому что оно известно еще с палеозойской эры. Гинкго относится к хвойным растениям, хотя у него широкие клиновидные листья.

В естественном виде оно сохранилось только в горах Южного Китая.

Больше ничего о гинкго Пулатов не слышал: внимание его привлекла миловидная девушка, научный сотрудник питомника, очень смущавшаяся перед объективом. Корреспондент телевидения обратился к ней с каким-то вопросом и назвал Людмилой Андреевной. Пулатов тут же запомнил это имя, а на следующий день, кое-как справившись с лечебными процедурами, помчался в Чистые Воды.

Вот так же тогда накрапывал дождь и по перрону гулял ветер. Готовился к отправлению скорый Москва— Южногорск. Поблескивали цельнометаллические вагоны. На стеклах застыли крупные капли.

По перрону, прижав к коленям платье, уныло брела продавщица мороженого. Да вот и сейчас она идет навстречу. Увидела лейтенанта и улыбнулась. Третью неделю он покупал у нее мороженое и всегда был в отличном настроении. Сегодня продавщица удивилась: лейтенант едва кивнул ей. А она уже достала эскимо.

Но все мысли Пулатова были о другом. Тогда он нашел Людмилу и будто невзначай спрятался от дождя в том же павильоне, что и она. Потом они вместе ехали в город, он сел в тот же автобус, тоже будто случайно. Она сошла у вокзала, и он тоже. Решил: будь что будет! — догнал ее, извинился, рассказал, как смотрел передачу. Она очень смутилась и, пробормотав что-то несвязное, постаралась от него избавиться. Но он все-таки проводил ее до дому. А назавтра пришел опять. И так каждый день…

Лейтенант недружелюбно посмотрел на Горского.

— Вы напрасно на меня сердитесь, — сказал капитан.

— Я не сержусь.

— Эх, Лена, Лена, — вздохнул Горский. — Ну кто бы мог подумать, что она водит меня за нос. А ведь у меня были самые серьезные намерения. Понимаете, мне вот уже далеко за тридцать. Вы, конечно, моложе. Я все время в плавании. И вдруг встретил Лену…

— Постойте, — перебил Пулатов. — Почему Лену?

Горский пожал плечами:

— Ну потому, наверное, что такое имя ей дали родители. Или вас удивляет, что я не называю ее Еленой Андреевной?

— Людмилой Андреевной, — сухо поправил лейтенант.

— Еленой, — мягко сказал Горский. — Мою девушку зовут Еленой.

Лицо у Пулатова стало проясняться:

— А может быть, мы все-таки едем к разным девушкам?

— Где у вас назначено свидание? — спросил Горский.

— Возле Дома туриста.

— Когда?

— В половине седьмого.

— У меня тоже. Поехали, сейчас выясним.

Когда Пулатов и Горский выскочили из такси, к часам возле Дома туриста как раз подходили две девушки. Они были в одинаковых платьях с яркими розами в руках. И похожи были девушки друг на друга, как эти розы. Они улыбались. Видимо, им доставляло удовольствие замешательство молодых людей.

— Вы близнецы? — радостно спросил Пулатов, еще не зная, к какой девушке обращаться.

— А вы, оказывается, знакомы? — в свою очередь, спросила одна из них.

Пулатов узнал по голосу:

— Люся!

Но и Горский обрадовался:

— Леночка! — И шагнул к ней же.

Пулатов шепнул Горскому:

— Это Люся!

Горский беспомощно остановился. На них стали обращать внимание. Пулатов подтолкнул девушек к такси:

— Поехали, поехали, там разберемся!

Они расплатились за трамвайным парком и пешком направились к Загородной роще.

Девушки были одинакового роста, со светлыми, как лен, волосами. У Людмилы лицо было строже, и эта строгость, если приглядеться, делала сестер совершенно разными. Елена была живее: она смеялась громче и тащила за собой сестру. Безусловно, это она придумала назначить свидание молодым людям одновременно.

— Почему же ты не говорила, что у тебя есть сестра? — спросил лейтенант, взяв Людмилу под руку.

Она улыбнулась:

— А ты ведь не спрашивал.



Армен Микаелян торопился так, словно за поворотом откроется Ереван и «газик» свернет на улицу, где жили его родители. Но поворот следовал за поворотом, а дорога все бежала и бежала вперед, увлекая за собой машину. По обе стороны от шоссе веером растекались кусты хлопчатника с первыми желтыми завязями. По зеленым рядкам бойко тарахтел трактор с фанерным навесом от солнца.

Передние скаты набежали на яркие буквы, выведенные на гудроне, с огромным восклицательным знаком в конце — «СТОП!». Микаелян резко затормозил у шлагбаума.

К машине подошел пограничник, заглянул в кабину.

— На границе без происшествий.

— Хорошо, — ответил сидевший в машине майор Серебренников. — Продолжайте службу.

«Газик» проскочил завод эфирных масел и въехал в районный центр. Возле хлопкоочистительного завода пришлось задержаться: взад-вперед маневрировал паровозик. Он толкал порожние платформы, оглашая воздух петушиным криком, и наконец скрылся за железными воротами.

«Газик» прошмыгнул под проводами, укутанными почерневшими хлопьями ваты. Вдоль улицы выстроились чинары и тополя с побеленными стволами. За ними блестели оконными стеклами аккуратные домики. Лениво плескалась вода в арыках, слизывая с берега опавшие листья.

Потом поселок оборвался, и «газик» затрясся на выбоинах, взметая пыль. Запахло раскаленным песком.

Бородуля перестал дремать, уставился на крутой затылок майора. Серебренников повернулся к нему:

— Надо было выехать пораньше, пыли бы столько не наглотались. Впрочем, на границе говорят: поешь ветерку с песочком — и сыт.

— Почему? — спросил Бородуля.

— Вот послужишь на границе — поймешь, — ответил майор.

— У меня отец тоже на границе служил, — вдруг сказал Бородуля.

— Давно? — поинтересовался Серебренников.

— Еще перед войной.

— Я в то время на Дальнем Востоке служил. Есть такая бухта — Находка.

— Командовали? — спросил Бородуля.

— Командовал.

— Всей бухтой?

Серебренников засмеялся.

— Да нет. Немножко поменьше — отделением.

Бородуле вдруг показалось, что они с майором старые приятели.

Вскоре Серебренников уже знал, что Бородуля окончил лишь семь классов. В колхозе больше был на подсобных работах. Хотели его направить в школу механизаторов, да он отказался. Потом посылали было на курсы садоводов, но ведь это бабье дело. Сватали за него дочку бригадира. Хорошая девушка, между прочим. Да раз сами сватали, какой ему интерес был?..

Солнце прямым попаданием било в машину. Серебренников протянул водителю зеленые очки.

— Не надо, товарищ майор, — пытался возразить Микаелян.

— Берите, берите. А где же ваши очки?

— Они у меня, товарищ майор, не держатся.

— Вот только потеряйте эти, — пригрозил Серебренников, и Микаелян понял, что назад очки у него майор не возьмет.

Еще через полчаса въехали на заставу. Капитан Ярцев встретил у ворот. Серебренников протянул руку.

Дежурный представился:

— Сержант Назаров.

Бородуля высунулся из кабины и сразу признал в нем своего бывшего командира отделения.

— Почему не докладываете? — строго спросил Ярцев.

Бородуля удивился:

— Так ведь я это… с товарищем майором.

Но Серебренников тоже смотрел строго:

— Докладывайте, Бородуля.

Тот надулся, но доложил. Дежурный принес воду, полил Серебренникову на руки.

— Покажите рядовому Бородуле койку и пусть займется чем-нибудь, — распорядился капитан Ярцев.

— Есть! — ответил дежурный. — Пошли, Бородуля.

Солдат неохотно повиновался. Перед входом в казарму Назаров остановил его и молча показал на щетку. Бородуля поставил на ступеньки вещевой мешок.

Кряхтя, стал чистить сапоги.

Потом сержант провел Бородулю в дальний угол казармы, показал на аккуратно заправленную чистыми простынями койку под свернутым накомарником. К спинке была прикреплена незаполненная бирка.

— После обеда заполните. Ясно? И вот что: наше отделение лучшее на заставе.

— Понял, — вздохнул Бородуля. Его не очень-то радовало, что придется служить под началом сержанта Назарова. Бородуля помнил его по учебному взводу: язва, а не сержант. Просто отдохнул, пока был в хозяйственном взводе.

Часовой по заставе окликнул дежурного:

— Катер возвращается!

Сержант велел Бородуле привести себя в порядок и, придерживая клинок, чтобы не бил по ногам, зашагал встречать экипаж. Он видел, как Шарапов развернул катер, поставил против течения. Кошевник бросил чалку — толстый витой канат — на мертвяк, и почти сразу мотор заглох.

Когда пограничники подошли, Назаров отвел их в сторону:

— Разряжай!

По дороге на заставу Назаров будто невзначай заметил Шарапову:

— Увидишь Истат, предупреди серьезно, чтобы реже ходила к реке.

— Опять обливалась? — стараясь казаться равнодушным, спросил моряк-старшина.

Потом дежурный сообщил, что приехал Серебренников. Шарапов обрадовался — у него было много вопросов к майору.

Дежурный доложил начальнику заставы, что с границы прибыл экипаж катера. Ярцев, получив у майора разрешение, направился к наряду.

Шарапов на макете участка показал капитану, где река изменила фарватер и образовалась мель.

Ярцев слушал внимательно: все это он должен был учесть в службе пограничных нарядов. Он вернулся в канцелярию и стал что-то писать.

Серебренников оторвался от партийных документов, которые в это время просматривал. Ему показалось, что капитан нездоров. Сидит, низко опустив голову. И скулы, и нос, и подбородок — все заострилось.

— Ты, случаем, не заболел, Николай Петрович? Выглядишь что-то неважно.

— Устал, — неохотно ответил капитан. — Заместитель на курорте, вот и верчусь как белка в колесе.

— Ночью пойду на поверку, — заметил Серебренников. — Учти, пожалуйста.

В канцелярию вошел Шарапов и обратился к майору:

— Завтра у одного солдата день рождения. Мы хотим отметить, организовать на заставе стол именинника.

Серебренников заинтересовался.

— А ну-ка, садись, садись.

— Мы себе мыслим это так, — объяснял Шарапов, продолжая стоять. — Сажаем, значит, именинника с близкими друзьями за отдельный столик. На столе цветы… — Тут он запнулся. — В общем, есть бумажные у Тамары Ивановны Ярцевой, и она обещала. А потом — конфеты, пирог. Пусть солдат чувствует, что он действительно именинник.

— Молодцы! — одобрил майор.

Старшина прищурился, словно представил себе, как будет выглядеть стол именинника:

— Белая скатерть — хорошо. Цветы бумажные — тоже. Но вот если бы настоящие…

Зазвонил телефон.

— Ясно, куда клонит Шарапов, — сказал начальник заставы, поднимая трубку. — Есть в поселке девушка, и стоит у нее на подоконнике фикус.

— А что, — подхватил Серебренников, — это идея. У кого фикус?

— Конечно, у секретаря поселкового Совета, — ответил Ярцев и бросил в трубку: — Слушаю!

— Не даст она мне. — Шарапов смутился.

— А, Истат Мирзобаева, — вспомнил Серебренников. — Так вы скажите, старшина, что это я прошу.

Ярцев принимал телефонограмму.

— Поздравляю, товарищ Шарапов, — сказал он, вешая трубку. — Вам присвоено очередное звание. И Кошевнику тоже.



— Давно так не фартило. Дошел после второй стопки. Целуется.

— Не трепись, Зуб, выкладывай все по порядку.

На траву шлепнулся кожаный бумажник с двумя отделениями. В одном — паспорт и военный билет, в другом — двести рублей наличными и аккредитив.

— Так что же, на одном бумажнике пофартило?

— Есть еще сумочка, Буйвол. Только не у меня она, у штымпа.[72]

— Откуда штымп? Как познакомились?

— Ростовский, говорит. Ну я бумажник взял — и ходу. В тамбуре электрички дымы пускаю. Вдруг — он. Кругом никого, он да я. Вытаскивает часы. Я удивился: точь-в-точь как у моего «клиента».

— Что же сам не взял?

— Цепочка мудреная. Бился — никак.

Зуб — узкий в плечах, с длинным лицом. Когда смеялся, выставлял напоказ золотые коронки. Это своего рода приманка: заметит приезжий человек в ресторане хорошо одетого, с виду болезненного парня, тоже, наверное, отдыхающего, и проникается к нему доверием. Зуб робко попросит разрешения присесть рядом, закажет коньяк — и жертва обречена…

— Это, говорит, не вы, случаем, обронили? — продолжал рассказывать Зуб. — «Конечно», — отвечаю.

«Прошу, сэр». Я за часиками. А он: «Стоп!..» Предлагает руку и сердце.

— Раньше не бывал в наших краях? — сразу поинтересовался Буйвол.

— Упаси бог!

— Ладно, давай сюда штымпа. Познакомимся…

Разговор происходил в зарослях на берегу ворчливой Нежнинки. Вечер уже зажег звезды, с грохотом пронеслась невидимая за кустарником электричка, спешила в Южногорск.

Зуб подвел новичка. Лет шестнадцати, коренастый. С неприметным лицом.

— Познакомимся, детка. Как тебя кличут?

— Том.

— А настоящее имя?

— Со всех сторон Том.

— Ну что ж, — согласился Буйвол, — и это неплохо. Что о себе расскажешь?

— Вот.

Новичок выложил перед Буйволом все содержимое карманов. Золотые часы на цепочке с мудреным замком. Паспорт и курортная книжка. Лотерейные билеты, деньги. Несколько фотографий.

Буйвол раскурил папироску. Молодая красивая женщина снята возле грязелечебницы. Все фотокарточки одинаковые, видно, только что получила.

— Биография подходящая, — заметил Буйвол, кивая на вещи. — А где сумочка?

Новичок протянул руку в сторону Нежнинки.

— Молодец, детка, — процедил Буйвол простуженным голосом.

— Я — Том.

— Ну, если нужна самостоятельность — пожалуйста. Разве мы к себе звали?

— Одному тошно.

— Хорошо, пусть будет Том. А на чем засыпался?

— Человек попал под электричку. И откуда только взялся? Подбегаю — готов. Обобрал его, а тут еще люди, милиция. Я — ходу… Потом смотрю в его паспорт: Басенюк Афанасий Петрович. А паспорт чудной, никогда не видел такого. Сел я на первый поезд и уехал…

— Заливаешь складно.

— Правду говорю.

— А где чудной паспорт?

— Вот. — Том полез за пазуху.

Буйвол с любопытством изучил бордовые корки с золотым тиснением.

— Загранпаспорт?!

Зуб потянулся было тоже пощупать паспорт, но Буйвол плечом отодвинул.

— Теперь веришь? — спросил Том.

Буйвол пришел в отличное настроение:

— Все, что принесли, ваше. Хорошо поработали, детки.

Зуб забрал бумажник, из которого Буйвол уже вынул документы.

— Мое правило знаешь? Документы — штука опасная. Сам уничтожу.

Откуда-то появилась бутылка. Выпили из горлышка по очереди. Затем они прохаживались по тускло освещенному перрону. К платформе подошла электричка из Южногорска.

— Внимание, детки! — предупредил Буйвол.

Мужчина в плаще и офицер-пограничник, оживленно разговаривая, шли к стоянке такси.

— Завтра опять поедем вместе?

— Разумеется.

— А когда у вас процедуры?

— В четыре тридцать ванны.

— Устраивает. Там прямо и встретимся…

— Все слышали? — прошептал Буйвол и притянул дружков ближе к себе.


Истат показывает характер


Безусловно, ефрейтор Ковалдин хорошо знал, что восточноевропейскую овчарку лишь с конца прошлого века стали использовать в качестве розыскной и военной собаки, а впервые она была завезена в Россию накануне русско-японской войны. Но когда он начинал рассказывать про своего Амура, выходило, что его предки выносили раненых с поля Полтавской битвы. Тут Ковалдина нужно было останавливать, иначе дошел бы до индийского волка и ископаемой собаки бронзового века.

Последняя боевая операция надолго вывела овчарку из строя. Но вот уже несколько дней Амур наступал на лапы. Словно почувствовал, что на границе тревожно и болеть некогда. Сегодня утром Ковалдин возобновил тренировки. Он вывел Амура за дувал и дал волю.

— Гуляй!

Засидевшийся Амур с радостным лаем носился вокруг ефрейтора. Петр делал вид, что ловит его, и тогда Амур убегал большими пружинистыми скачками.

Неожиданно, когда Амур описывал самый дальний круг, Ковалдин резко окликнул его:

— Ко мне!

Амур с ходу врезался в песок и застыл.

— Ко мне! — требовательно повторил ефрейтор, поднимая руку в сторону и опуская на бедро.

Амур послушно вернулся к хозяину и сел у его левой ноги.

— Хорошо, Амур, хорошо! — Ковалдин достал из кармана небольшую палочку и бросил. — Апорт!

Потом Амур брал препятствия и легко выполнил еще несколько команд, словно никакого перерыва в его тренировках не было.

Петр возвращался на заставу, с удовольствием думая о своем четвероногом друге. Он не заметил, что надтреснутая кромка берега основательно размыта водой.

Свежий ветер, перейдя границу, срывал с гребней волн прозрачную пену. Ковалдину захотелось подставить лицо брызгам. Земля не выдержала его тяжести и с глухим шумом обвалилась.

Петр с головой ушел под воду. Фуражку подхватило течением, и она уплывала все дальше. Гимнастерка и сапоги сковывали движения. И в это время ефрейтор почувствовал на своей щеке горячее дыхание Амура.

— Выручай, друг!

Усталый и злой вылез Ковалдин на песок: пропала фуражка. Амур между тем то исчезал в клокочущих водоворотах, то снова на поверхности реки появлялась его остроухая морда. Петр вдруг испугался: загубит овчарку.

— Назад, Амур! — Но река перекрывала его голос.

Тогда он сорвал с себя сапоги и бросился в воду.



Дежурный передал Шарапову приказание начальника заставы выяснить, что за необычное купание затеял Ковалдин с Амуром, тем более что оно было временно запрещено.

Шарапов бросил Кошевнику:

— Отдать концы! — и, едва отойдя от берега, дал полный ход.

Капитан Ярцев не смотрел на Серебренникова. Опять ЧП! В руках у него только что полученная телефонограмма: ефрейтору Ковалдину присвоено звание младшего сержанта.

— Я, пожалуй, это сообщение придержу, — хмуро сказал капитан.

— Вы — начальник заставы, — спокойно ответил Серебренников. — Вам и решать.



Бегалин размечтался: вот бы с ним приключилась такая история! Несколько минут назад он сменился с поста и еще не знает, чем заняться.

— Рядовой Бегалин!

— Я, товарищ старшина!

— Понимаю, вы с наряда, и загружать вас больше не полагается, — начал говорить Пологалов. — Но, может быть, прокатитесь с водовозкой?..

За водой на реку? Да кто же от этого откажется! Золотой человек старшина!

Опуская шланг, Бегалин нарочно споткнулся и упал в реку. Потом нажал на коромысла насоса, прислушался, как вода стекает в цистерну. Звук становился все глуше. Цистерна наполнялась, а ему хотелось, чтобы она была бездонной. Наконец вода заплескалась через край. Бегалин вытащил шланг, снова окунулся.

Шофер медленно тронул машину с места. Бегалин следом. На заставу пришел сухой, точно и не окунался. Старшина с сожалением взглянул на него: что он может поделать?

Часов с шести вечера жара понемногу начала спадать. Пограничники возвратились со стрельбища.

Бородуля вычистил карабин, поставил в пирамиду. Посмотрел, как Кошевник сражается с Шараповым в бильярд, и присел на скамейку. Вообще-то он был недоволен. Как следует не дали отдохнуть с дороги, а сразу потащили на стрельбище. Хотел пожаловаться Микаеляну, длинные ноги которого торчали из-под «газика», но подумал, что тот ответит: «Это тебе не хозяйственный взвод!» — и не стал его трогать.

Солдат достал из кисета махорку, привычно скрутил цигарку. Подошел дежурный по заставе сержант Назаров:

— Ну, как успехи?

Никита Кошевник красиво забил шар и, очень довольный, ответил за Бородулю:

— Его пули, товарищ сержант, сейчас вокруг Луны вертятся.

Бородуля обиделся, а командир отделения сказал ободряюще:

— А ты научись стрелять, вот и не будут над тобой смеяться.

Но Бородуле показалось, что сержант тоже смеется.



Перед ужином Шарапов направился в поселок. За клубом встретился автопогрузчик. Ефремов остановил машину и любезно поздоровался с ним.

— Может, подвезти, старшина?

— Спасибо, мне рядом, — ответил Вахид и увидел на переднем крюке автопогрузчика камеру. — Вот если водички можно…

— Пей, — охотно разрешил Ефремов.

— А ну-ка сними камеру! — произнес кто-то над самым ухом.

Он обернулся: Истат. Стоит в двух шагах от него в ярком цветастом платье. По смуглым щекам разлился румянец. Губы приоткрыты и словно охвачены пламенем. Большие черные глаза смотрят дерзко.

— Сними, сними камеру!

Камера была основательно наполнена водой. Держать ее было трудно.

— Выше! — распорядилась Истат и тряхнула тяжелыми косами.

— Так? — спросил Шарапов, не без усилия поднимая камеру над головой.

Девушка кивнула.

— А теперь лей.

Он наклонил камеру. Истат вдруг подскочила и встала под струю.

— Что ты делаешь, девона?[73] — окончательно сбитый с толку, спросил он.

Теперь Истат стояла перед ним мокрая и смешная. Цветы на ее платье почернели. Платье туго обхватило хрупкую девичью фигурку.

— Ну зачем ты это сделала? — спросил Шарапов с нарочитой строгостью. — Испортила платье.

— Пусть! Все платья испорчу. Приду к вашему начальнику. Покупайте, скажу, новые, раз заставляете меня обливаться.

— Тебя скорпион укусил, что ли?

— А почему купаться не разрешают? Что я, на тот берег уплыву? — Глаза у нее стали колючими. — Чего молчишь?

— Нельзя купаться, — сказал Шарапов.

— Всегда было можно, а теперь нельзя?

— Нельзя, — твердо повторил Шарапов. Он не мог ей объяснить, что этот приказ начальника отряда связан с последними событиями на границе. — У нас говорят: в жаждущую землю лей воду, понимающему говори слова.

Девушка круто повернулась.

— Постой, у меня дело есть! — Вахид загородил ей дорогу. — У меня знаешь сколько вопросов?

Она повела плечами и сама задала вопрос:

— А кто сказал:

Вопросов  полон  мир  —   кто  даст  на  них  ответ?
Брось  ими  мучиться,  пока  ты  в  цвете  лет.
— Не знаю.

— Омар Хайям.

Шарапов начал сердиться. Время его истекало, а он был еще далек от цели своего посещения.

— Ну не все ли равно, что сказал Хайям? — заметил он миролюбиво и стал объяснять: — Понимаешь, мы на заставе решили…

— Что вы решили?

Голос у старшины дрогнул:

— Меня майор Серебренников послал.

Он шел рядом с Истат и страшно злился на себя, на нее и особенно на Ефремова. Если бы тот не подвернулся со своим автопогрузчиком, ничего бы не случилось.

Она вдруг остановилась.

— Так что майор Серебренников?..

Шарапов уловил в ее голосе любопытство и облегченно вздохнул.



Мансуров слышал гудки: два длинных, один короткий. Ему казалось, что он слышит даже, как скрипит якорная цепь. Опять уходит «Медуза». Спускается вниз по течению старый капитан, и Мансуров вдруг почувствовал себя одиноким.

Он понимал: Максиму Максимовичу пора списываться на берег — годы немолодые, здоровье пошаливает. Но что делать ему в пустом доме? Будет совсем тоскливо. Не было для Мансурова человека ближе Максима Максимовича, хотя они при исполнении служебных обязанностей и относились друг к другу с подчеркнутой официальностью.

Во время войны, двенадцатилетним мальчишкой, Анвар Мансуров убежал из детского дома на фронт. Но до передовой не добрался, застрял в Оренбурге. Там, на вокзале, познакомился с моряком в прожженном бушлате. Моряк возвращался домой после ранения. Анвар не знал этого и привязался к нему. В Ташкенте мальчик хотел убежать. Но Максим Максимович пообещал: «Вот, салага! Погостишь у меня недельку —

и вместе махнем на фронт». Дом оказался пустым. Жена умерла перед самым его приездом. Моряк загрустил.

А Мансуров так и остался у него. Окончил среднюю школу, пограничное училище, служил в Закарпатье, а потом перевели в родные края.

Взгляд Мансурова упал на образцы паспортов, которые, точно на парад, выстроились перед ним в опломбированной витрине под стеклом. Правофланговым стоял дипломатический паспорт с золотым гербом на обложке. Рядом с ним такой же нарядный служебный. Затем еще какие-то специальные. А замыкал парад так называемый общегражданский загранпаспорт — в бордовом переплете и тоже с гербом, на котором золотом вытиснено: СССР.

Вот такой паспорт был похищен у журналиста Басенюка.

Мансуров включил приемник. Москва передавала вальсы Штрауса, накладкой ворвались сигналы точного времени. Сверил часы. Работа в поселке давно закончилась. А молодой начальник КПП привык к жизни без выходных и свободных часов: граница требовала полной отдачи сил.

Проверив, заперт ли сейф, Мансуров вышел на улицу и сразу столкнулся с Истат. Девушка была в мокром платье. На смуглом лице сияла улыбка.

— Откуда, Истат?

— Разве не видно? — ответила она задорно. — С работы.

— А почему мокрая?

Она прижала руки к груди:

Наполнено  такою  жаждой  измученное  сердце,
Что  и  потоки  вод  прозрачных  ее  не  утолят!
Вскинула на него глаза:

— Кто это сказал?

— Ты, — ответил Мансуров.

— Это сказал великий Саади, — засмеялась девушка и побежала дальше.

А к Мансурову подкралась тоска. Он не заметил, как старательно кивал ему с автопогрузчика Ефремов. Не заметил и позже, как неизвестно откуда появился майор Серебренников. Он подошел к Мансурову, который одиноко сидел на свежевыструганной скамье перед воротами КПП, и прогудел в самое ухо:

— Спим, товарищ старший лейтенант?

Мансуров вскочил.

— Товарищ майор, на участке без происшествий. Докладывает начальник КПП…

— Как то есть без происшествий? — перебил Сереренников. — А если вы не замечаете старшего офицера, разве это не происшествие?

В порту заработал движок. Словно потревоженные им, в сгустившейся темноте задрожали звезды.

— Рассказывай, как живешь, — спросил майор, шумно усаживаясь на диване в кабинете Мансурова.

Оказалось, что никаких новостей у начальника КПП действительно нет. Служба как служба. Живет не жалуется.

Серебренников покачал головой.

— Сколько часов ты проводишь в этом кабинете? — спросил он. Начальник КПП сделал движение, чтобы подняться. Серебренников жестом остановил его: — Ну так сколько?

— Много, товарищ майор.

— А дома?

Мансуров понял, куда клонит Серебренников. Не в первый раз заговаривает он с ним о том, что пора жениться. Только ведь это ни к чему.

Серебренников подошел к окну. Стирая звезды, по небу плыла чуть розоватая половинка луны.

Мансуров тоже подошел к окну, встал рядом с майором. Серебренников произнес задумчиво:

— Представьте себе вот такую же ночь и луну. Первое послевоенное лето. Я — лейтенант, и в моем подчинении младший по званию офицер — Нина Кравченко. Вызывают нас в Одессу, в штаб соединения. Добрались мы на попутном грузовике до ближайшей станции. Смотрим, стоит на путях поезд. Мы неплохо устроились у окна, и поезд тронулся. Мимо с ревом промчался встречный. «А этот куда же?» — спросил я пожилого мадьяра. «В Одессу…» И тут выяснилось, что мы сели не в тот поезд…

Серебренников улыбнулся своим воспоминаниям, положил руку на плечо Мансурову:

— Просто ты еще не встретил девушку, которая бы понравилась по-настоящему.

Потом начальник КПП провожал Серебренникова. Было темно и тихо. Они шли по рельсам узкоколейки. Теперь майор снова думал о капитане Ярцеве. Безусловно, Серебренников знал, что Ярцева недавно вновь собирались перевести с повышением. Но майор видел, как тот привязан к заставе, и считал, что лучше его не трогать. Хотя поговорить с ним, вероятно, следовало.

Где-то вдалеке послышался нарастающий шум поезда. Опережая состав, из-за холма вырвалась слабая полоска света. Она разливалась, будто фантастический рассвет. Наконец сконцентрированный сноп лучей заскользил по рельсам, вспыхивая подпрыгивающим голубоватым пламенем.

Пограничники сошли с полотна. Мансуров включил фонарь, стал проверять вагоны. Пустая платформа, цистерны, еще платформа. Мигнул красноглазый огонек. Рельсы вздрагивали, ожидая, когда после перестука колес к ним снова вернется тишина.

Впереди показалась застава.


Тревога


«Волга» вырвалась на шоссе. Встречные машины попадались редко.

— Стоп, приехали! — Буйвол щедро расплатился. Некоторое время постоял на шоссе, глядя, как тает сигнальный огонек удаляющегося такси.

Где-то на окраине города он зашел в приоткрытую калитку. Не обращая внимания на яростный лай гремевшего цепью бульдога, поднялся на крыльцо, позвонил. Щелкнули затворы. Прошел через темную переднюю, осторожно толкнул дверь.

— Здравствуйте, Василий Васильевич.

— Привет.

Перед Буйволом — высокий крепкий старик с пышными усами и голым черепом. Толстая шея с характерными складками. Руки заложены за спину.

— С чем пожаловал?

Буйвол выложил на стол паспорт мужчины, которого подпоил Зуб, чью-то курортную книжку, аккредитив.

Хозяин дома, не глядя, смел все это в ладонь и вышел из комнаты. Вернувшись, бросил на стол деньги. Буйвол, не считая, стал не спеша засовывать их в карман.

— Есть хороший товар. Да боюсь продешевить.

Старик посмотрел на него изучающе.

— Принес?

— Да как сказать, — уклончиво ответил Буйвол. — Паспортишко один.

Хозяин дома с интересом ознакомился с загранпаспортом, не стал скрывать удовольствия.

— Силен, Буйвол! — Прочел вписанную в паспорт фамилию: — Басенюк… Он что же, выходит, обиженный?

Буйвол понял: Василий Васильевич хочет знать, где сейчас Басенюк.

— Поставьте свечку за упокой души раба божьего. Сыграл в ящик Афанасий Петрович.

Деловой разговор окончен. Хозяин дома пригласил гостя к столу, принес коньяк и рюмки.

— Мы тут пижона одного заприметили, — заметил Буйвол, закусывая лимоном. — Крутился с одним лейтенантом. Скоро, думаю, обработаем того и другого. Вы как раз офицерское удостовереньице спрашивали.

Василий Васильевич насторожился.

— Что за пижон?

— Да за соседкой вашей ухаживает, одной из сестричек.

— Вот что, ты пижона оставь. И лейтенанта. Это мои. Понял?

Буйвол не стал вдаваться в подробности.

— Услуга за услугу, — произнес Василий Васильевич. — Новый прокурор в городе. Старые делишки ворочает.

Хмель мигом улетучился.

— Советуете менять климат? — В голосе Буйвола прозвучала тревога.

Василий Васильевич ухмыльнулся.

— Догадливый. Командировочку дам в Среднюю Азию.

— Сейчас?

— Зачем сейчас. Посмотрим…



За пятнадцать минут до выхода на границу дежурный разбудил Назарова и Бородулю.

В казарме, освещенной тусклым светом ночника, было темно. Бородуля с трудом разыскал гимнастерку, уронил ремень. Куда-то запропастилась портянка. К своему изумлению, обнаружил в сапоге.

— Копаешься, Бородуля, — сказал Назаров. Он был уже одет по форме.

Бородуля непослушными пальцами застегнул воротничок гимнастерки.

— Вначале умойся, — сержант говорил доброжелательно.

«Все не так!» — подумал Бородуля.

Дежурный поторопил:

— Время!

— Сейчас! — отозвался Назаров. Во дворе, возле умывальника, чертыхался Бородуля.

— Напиться хотел, да кружка куда-то делась.

— Да вот же она, на тебя смотрит. —Назаров показал на крышку умывальника.

— Готовы? — опять спросил дежурный, вырастая перед ними из темноты.

— Натрись мазью, — посоветовал солдату сержант. — Съедят комары. Лицо намажь и шею.

— А если воротничок запачкаю? — возразил Бородуля.

— Значит, постираешь потом гимнастерку.

— Тогда я просто не намажу шею.

— А теперь почистить сапоги и бегом за оружием, — недовольно произнес Назаров.

— Зачем чистить сапоги? — удивился Бородуля.

— За боевым приказом идешь.

Они вошли в канцелярию в ноль часов четыре минуты. Кроме Ярцева, здесь находился майор Серебренников.

Дежурный спросил:

— Разрешите обратиться к капитану, товарищ майор?

— Обращайтесь.

— Товарищ капитан, пограничный наряд в составе сержанта Назарова и рядового Бородули готов к охране Государственной границы Союза ССР.

Ярцев недовольно постучал по часам.

— Опаздываете, товарищи пограничники.

— Виноваты, товарищ капитан, — отозвался сержант Назаров.

— Виноваты, — упавшим голосом повторил дежурный.

Один Бородуля не чувствовал себя виноватым и даже злорадствовал, что сержанту всыпали.

Капитан подошел к Бородуле.

— Поправьте ремень.

Солдат передвинул бляху с пятиконечной звездой чуть вправо.

— Так, — заметил начальник заставы и потянулся к карабину. — Ваше оружие?

— Конечно.

— Нужно отвечать: так точно, — поправил капитан.

— Так точно!

Ярцев взял карабин и, отодвинув затвор, на свет заглянул в канал ствола.

— Почищен хорошо, — одобрил он. — Номер карабина?

Бородуля забыл номер.

— Может быть, это не ваш карабин?

— Мой. Я же знаю, где он стоит в пирамиде.

— Номер своего оружия нужно всегда помнить, — заметил Ярцев.

— Хорошо.

— Есть, рядовой Бородуля. Есть, а не хорошо.

— Есть, товарищ капитан!

Когда были осмотрены патроны, сигнальный пистолет, фонари, капитан Ярцев объяснил задание.

Все, кажется, правильно. Но Серебренников никогда раньше не слышал, чтобы Ярцев так равнодушно отдавал боевой приказ.

Назаров и Бородуля ушли. Капитан устало посмотрел на Серебренникова.

— Идите отдыхать, Николай Петрович. — Серебренников легонько подтолкнул его к двери. — Выйду на границу без вас. Тем более что старшина Пологалов со мной.



Назаров шел впереди. В четырех шагах за ним — Бородуля. Они спустились к реке и теперь шли дозорной тропой, время от времени включая фонарики.

Бородуля задрал голову. Звезд было так много, что у него зарябило в глазах.

«Ишь ты, — подумал он, — как шмели!»

Назаров растворился в темноте. Бородуля испугался, что потеряет его, и пустился догонять. Вот вроде бы снова его спина. Маячит черным, расплывчатым пятном. Пятно показалось Бородуле неподвижным. Он тоже остановился.

Вдруг звезды стали снижаться, давить на него. Бородуля ощутил, как неприятный холодок пробежал по спине. Шагнул к черному пятну. Оказывается, это начинались камыши. Он застыл в нерешительности.

— Товарищ сержант! — позвал Бородуля шепотом.

Кровь ударила в виски.

— Товарищ сержант! — повторил он настойчивей.

Тихо. Вдруг он вспомнил условный сигнал и легонько ударил себя несколько раз по голенищу. Сразу из камышей донесся ответ.

Бородуля взглянул на небо. Звезды отодвинулись.

«Ишь ты, как далеко!» — с удовольствием подумал он.

— Не отставать! — прошептал Назаров. — Держите дистанцию.

Комариные эскадрильи, почуяв добычу, набросились на пограничников. Бородуля почувствовал первый ожог на шее и с наслаждением прихлопнул комара. Едва убрал руку, как снова обожгло, в двух местах сразу.

Камыши поредели. Бородуля увидел реку. Впрочем, не столько увидел, сколько почувствовал. Назаров приказал оставаться здесь, а сам двинулся дальше, скрылся в ложбинке и ударил по голенищу. Слышно хорошо.

Бородуля ответил. Он знал, что сержант рядом, но все-таки едва справлялся с непонятной дрожью.

Комары жалили, и Бородуля отчаянно вертел шеей.

«Лучше было бы постирать гимнастерку!» — с запоздалым сожалением подумал он.



Серебренников не ложился. Все его сборы заключались в том, чтобы надеть фуражку.

— Готов, старшина? — спросил он, когда Пологалов вошел в канцелярию.

— Так точно.

Дежурный протянул бутылку с мазью.

…Шли дозорной тропой, тем же маршрутом, что и наряд сержанта Назарова. Комары гудели, пикировали, но жалить не решались. Их тоскливая песня сливалась с монотонным гулом реки.

Возле какого-то ориентира Пологалов остановился, подождал майора:

— Двести метров правей, в камышах, моряки.

— Пошли.

Они неслышно спустились к реке. Волны рассыпались у самых ног. В маленьком заливчике едва разглядели замаскированный катер. Сразу впереди раздался условный сигнал. Старшина ответил. Старший наряда внезапно появился перед Серебренниковым.

— Товарищ майор, на границе без происшествий. Старший наряда — старшина первой статьи Шарапов.

— А где младший наряда? — так же тихо спросил Серебренников.

Шарапов свистнул, подражая какой-то ночной птице. За спиной Серебренникова зашевелился камыш.

— Старший матрос Кошевник.

— Хорошо, — сказал майор. — Продолжайте службу.

Сразу наряд растворился, словно его здесь и не было. Пологалов повел Серебренникова дальше, время от времени освещая вспаханную землю. Признаков нарушения границы не было.

В камышах захрюкал кабан, вспугнул фазаний выводок. Пологалов и Серебренников остановились, долго прислушивались.

— За поворотом наряд, — предупредил старшина.

Майор знал, что сейчас услышит хлопки. И все-таки они раздались неожиданно и не с того места, откуда он их ожидал. Пологалов снова ответил.

Будто из-под земли вырос пограничник. Узнав Пологалова, стал докладывать:

— Товарищ старшина!..

Пологалов показал на Серебренникова, который остановился в нескольких шагах сзади.

— Докладывайте майору.

Пограничник, мягко ступая, подошел к майору.

— На границе без происшествий. Докладывает старший наряда — рядовой Бегалин.

— Где еще наряды? — спросил Серебренников старшину.

— Один — в камышах, в стороне от дозорной тропы. Другой — в районе отдельного дерева.

Серебренников посмотрел на светящийся циферблат часов:

— Пошли к дереву. Кто там в наряде?

— Сержант Назаров и рядовой Бородуля.



«И-ишь ты, и-ишь ты!» — будто пела река.

Бородуля давил комаров. В другой раз он не пожалеет мази и не испугается, что придется лишний раз стирать гимнастерку.

В просвете между камышами виднелся кусочек неба. Бородуля старался не смотреть в эту сторону: неприятное ощущение от словно снижающихся звезд еще не прошло. Потом у него затекли ноги. Он распрямил их, и сразу зашуршали камыши, повеяло ветром.

К Бородуле подполз старший наряда.

— Не забудь: если кто-нибудь пойдет от границы — я пропускаю, а ты подаешь опознавательный знак. Если пойдет с тыла — пропускаешь ты и не допускаешь безнаказанного отхода. Ясно?

Назаров отполз. Бородуля знал, что он где-то рядом, но чувствовал себя неуверенно. Надо было взять себя в руки. Подумаешь, звезды… Ну, звезды как звезды. Вот сейчас поднимет голову и увидит Большую Медведицу. Семизвездный ковш. Его он часто наблюдал дома, когда отправлялся с ребятами в ночное.

Но сколько ни всматривался в небо, не мог различить Большую Медведицу. Все звезды были незнакомые.

И чем больше вглядывался в них Бородуля, тем страшнее ему становилось. На самом деле, куда девалась Большая Медведица?

Бородуля прижался к земле и закрыл глаза. Не думать о звездах… Вообще ни о чем не думать!..

Так он лежал долго. Вдруг на какое-то мгновение сознание отключилось. Бородуля словно провалился куда-то, а на него шла Большая Медведица. Он испуганно вскинул веки — определенно на него кто-то надвигался.

Небо стреляло звездами, прижимало к земле. Хотелось отползти подальше в камыши и спрятаться. Ноги налились свинцом. Тогда он снова закрыл глаза и сдавил голову руками.

— Рядовой Бородуля!

Что происходит?!

— Бородуля, встать!

— Стой, кто идет! — отчаянно вскрикнул он и щелкнул затвором.

Кто-то отвел дуло карабина в сторону.

— Этим не шутят.

Бородуля наконец увидел, что рядом стоит майор Серебренников. Вскочил на ноги.

— Товарищ майор, товарищ майор!.. — как в бреду забормотал он.

— Спал, Бородуля? — спросил майор. — Поставь карабин на предохранитель.

— Он испугался, — сказал подошедший Назаров.

Старшина Пологалов молчал. Бородуля вдруг понял всю нелепость своего положения и похолодел.

— Я не испугался.

— Так что же? — спросил майор.

— Я за… ма… скировался. — Голос у Бородули дрожал.

— На заставе разберемся, — медленно произнес Серебренников.



В комнате было душно. Затянутые марлей окна почти не пропускали воздух. Но москиты пробивались сквозь сетку, жалили и ускользали из-под пальцев. Тамара, жена Ярцева, сидела возле детской кроватки.

Ярцеву не спалось. Заместителя нет, а одному трудно работать. Устал и едва сдерживает раздражение. А тут еще это письмо от друга.

— Пора, Коленька, вставай!

Ему не хотелось отвечать.

— Коля, ты слышишь? — Тамара подошла к мужу и, увидев, что он лежит с открытыми глазами, спросила озабоченно:

— Не заболел ли уж?

Он отвел ее руку, встал. Через пять минут нужно было высылать на границу очередной наряд.

— Ты обязательно ложись, — сказал он ей. — Так ведь можно известись.

В дверь постучал дежурный.

— Иду! — отозвался капитан.

Он проинструктировал наряд и решил дождаться возвращения с границы майора Серебренникова. Ложиться уже не было времени. Освещенная слабым светом, длинная узкая комната показалась чужой и не уютной.

«А ведь еще недавно мне здесь нравилось», — подумал Ярцев.

Майор вошел недовольный.

— Что случилось? — спросил начальник заставы.

— Сон на границе.

«Опять ЧП!» — расстроился капитан и неожиданно для себя произнес резко:

— Конечно, у нашего брата, простых смертных, обязательно что-нибудь случится.

— Вы устали, капитан, — миролюбиво заметил Серебренников, — потому и говорите не то, что думаете.

— А если мне надоела застава?

Серебренников улыбнулся:

— Что касается ЧП, давайте поделим ответственность. Это я предложил перевести Бородулю к вам на заставу.

— Так ведь разве я боюсь ответственности? — даже удивился Ярцев. — Просто все не так.

— Но вы рождены для заставы, — убежденно сказал Серебренников. Он хорошо знал, что застава — самое важное звено в пограничной службе. Потому и не разделял мнения тех, кто хотел перевести Ярцева на штабную работу.



Остаток ночи Серебренников решил провести на крыше. В казарме душно — не уснешь. Только теперь он почувствовал усталость.

Серебренников лежал на спине. Прямо над ним в полосе Млечного Пути ярким четырехугольником повисло созвездие Лебедя. Он чуть повернул голову и увидел на юго-востоке другой четырехугольник — созвездие Кита. На южной границе оно яркое, а на Урале, где прошло его детство, почти незаметно. Зато там в пол-неба шагает Большая Медведица, а здесь, прижатая к горизонту, подернулась мглою.

Неожиданно нахлынули воспоминания. Октябрь сорок первого года. Свердловск. Леденящая ночь. Тусклые огни семафоров. Попыхивающие «буржуйками» пульманы. А рядом женщина — родная, близкая — его жена, с закутанным в одеяльце Юриком.

— Я боюсь, боюсь! — горячо шептала она. — Ну как я буду одна?

Он успокаивал, тревожно поглядывая на сына. Юрик ворочался, кряхтел, пытался высвободить ручонки. Он был как медвежонок, и таким запомнил его Серебренников на всю жизнь. Таким видел его под Яхромой, в ночь, освещенную взрывами, когда шли в наступление. Таким представлял его себе в Карабановском госпитале, где лежал контуженый и с перебитой ногой. Таким видел сына на Юхновском направлении, командуя отделением противотанковых ружей. Потом, когда ходил в разведку и снова попал в госпиталь. Обязательно хотел выжить, чтобы увидеть жену и сына. Обнять их, пожалеть. Сколько вынесли они за эти тяжелые годы! Как терпеливо и мужественно ждали его!..

Серебренников все не мог уснуть. Справа виднелись огни поселка. Ветер замыкал провода, и лампочки на столбах то гасли, то вспыхивали, будто затеяли игру.

Отражение береговых огней жгутом перехлестнуло реку. Из Реги-Равона вырвался сноп лучей, бреющим полетом заскользил по земле.

«Как падающая звезда!» — подумал Серебренников, и на него навалился тяжелый сон. Он опять увидел себя в Свердловске, по пути в военное училище. Жены нет дома, но вот-вот должна прийти с работы. Сейчас они встретятся.

Под чьими-то ногами весело запели ступеньки. Он знал, что это она. Тихо окликнул. Она прислонилась к стене.

— Ты?!

Он потянулся к ней истосковавшимися руками, стал покрывать поцелуями ее глаза, губы, шею — и обо всем на свете забыл. Но она отстранилась.

— Ты жив?..

И снова затемненный вокзал. Много недосказанного. Болезненно сжавшееся сердце. Рядом женщина — чужая, холодная.

Вагоны вздрагивают. Пыхтит паровоз:

— Рас-ста-ем-ся… Рас-ста-ем-ся!..

Вагоны катятся быстрей. Захлебываются в неудержимом ритме:

— На-сов-сем… На-сов-сем! Рас-ста-ем-ся на-сов-сем!..

Резкий толчок вскидывает Серебренникова. Крушение?!

Он просыпается и не сразу соображает, что находися на крыше. Гудит ветер. Небо все еще в звездах. Значит, ночь продолжается. Звезды подернуты дымкой, плывут.

Серебренников успевает заметить красную вспышку, на мгновение озарившую камышовые заросли.

— Тревога!


Чужой


Самолет давно оторвался от взлетной дорожки и, сделав круг над Южногорском, лег на курс. Внизу мелькнули редкие электрические огни. Приятно было сидеть в мягком кресле и сознавать, что вот он, лейтенант Пулатов, возвращается на границу не один.

А может быть, все это сон? Может быть, самолет только снится? Вот сейчас он откроет глаза и увидит себя на санаторной койке. Рядом, отделенный тумбочкой, где всегда стояли расставленные шахматы, будет храпеть майор-дальневосточник. Сейчас…

Самолет вошел в облака. Потускнел сигнальный огонек на крыле. Застывшая было стрелка высотомера прислушалась к отстукивавшим секунды часам и бросилась догонять их.

Лейтенант ощутил слабое пожатие. Нет, это не сон, Людмила сидит с ним. Он сжимает ее руку, слышит дыхание, видит ее немножко испуганные глаза. Первый раз так далеко уезжает из дому. Еще не привыкла к мысли, что замужем. И ему, Пулатову, тоже не верится, что рядом его, самая настоящая жена.

Где-то внизу, под облаками, бежит электричка. В полупустом вагоне, так же прижавшись друг к другу, мчатся навстречу судьбе капитан с вьющейся шевелюрой и девушка, очень похожая на Людмилу, — ее сестра.

Лейтенант подумал о Горском. Это он помог ему жениться. Он и Василий Васильевич, стареющий парикмахер, сосед Людмилы. Вначале хотели сыграть две свадьбы, но что-то у Горского не получилось. А Пулатов совсем потерял голову. Загс, оформление документов в пограничную зону…

В Ташкенте была пересадка. Теперь осталось лететь совсем уж немного. И снова вокруг чистое, васильковое небо. Самолет рассекал его могучими крыльями.

— Смотри, Люся-хон, — заволновался Пулатов, — вот моя родина.

Она прильнула к стеклу. Маленький юркий самолетик где-то далеко внизу скользил по зеленым полям, проходил сквозь здания, скашивал деревья. Он никак не хотел отстать от большой белокрылой птицы и старательно повторял все ее движения.

Людмила смотрела на этот невесомый самолетик, который фиксировал ее внимание на самом интересном. Вот он побежал полем, перегнал один трактор и потянулся за другим. Вот пронесся тенистой улицей поселка и, раздвинув листву, открыл длинный ряд аккуратных белых домиков.

Серебристой чешуей сверкнула река, выгнула спину горбатым мостом. Рядом с заводскими трубами встали огромные бунты хлопка. Людмиле захотелось поближе рассмотреть их. И, словно угадав ее желание, самолет пошел на снижение.

Она видела, как залитое солнцем поле заиграло вдруг всеми цветами радуги, и лейтенант прочел в ее глазах восхищение.

— Я тебе расскажу! — горячо зашептал он. — Вот эта рубаха из хлопка. И гарнитоль. И линолеум. И клей для обуви. Да что клей! А небьющиеся искусственные

стекла, переплеты книг, лак, которым покрывают кузова легковых автомобилей? А дамские туфли из ворсита — искусственной кожи? Ну и, само собой разумеется, порох, вата, тончайшая бумага для папирос, покрышки для автомашины — все это из хлопка.

— И ацетатный шелк, — подсказала она, — ты забыл.

Конечно, она ботаник, и ей хорошо известно, что делают из хлопка, но все-таки он хотел ее удивить:

— А вот по морю несется торпедный катер. Его корпус сделан из очень прочного материала. Из чего, как ты думаешь? Из текстолита!

Людмила невольно улыбнулась. Лейтенант воспринял это по-своему:

— Ты мне не веришь?.. А ведь сырьем для создания сверхтвердой обшивки тоже послужил хлопок.

Людмиле стало плохо: самолет заходил на посадку. Лейтенант ласково дотронулся до ее мягких льняных волос.

— Потерпи немножко, Люсенька-хон!

Ей была приятна его забота. Вот так бы и сидеть рядом. Пусть кружится голова.

А самолет уже коснулся бетонированной полосы и бежал навстречу притаившемуся среди густой зелени аэровокзалу.



Назаров боялся, что Бородуля снова уснет, и залег рядом с ним. Теперь река за поворотом тропы была ему не видна.

Дозором шел пограничный катер. У мели он развернулся, ощупал фарами камыши и самосплавом пошел по течению.

Сержант взглянул на притихшего Бородулю:

— Не спишь?

Бородуля только засопел.

Неожиданно налетел ветер, стал трепать камыши. Ничего не видно и не слышно. Назаров решил, что в такую погоду лучше патрулировать.

Дозорная тропа повела к отдельному дереву. Назаров освещал вспаханную полосу фонариком и вдруг увидел едва заметные бесформенные вмятины. Неужели кто-то прошел?

После тщательного изучения вмятин Назаров пришел к выводу, что они оставлены человеком, ноги которого были обмотаны тряпками. На рыхлой земле кое-где сохранился бледный узор ткани.

Сержант достал сигнальный пистолет и выстрелил.



На заставе вспыхнули огни.

— Тревога!

Когда майор Серебренников спустился в канцелярию, там уже был капитан Ярцев.

— Что случилось? — спросил Серебренников.

— След!

— Действуйте!

Начальник заставы приказал дежурному:

— Ковалдина ко мне! Вместе с Амуром.

Снова вбежал дежурный:

— Кони поданы! Личный состав построен!

— Идемте, товарищ майор.

Ярцева словно подменили. Это опять был командир, у которого каждый человек и каждая секунда на учете.

— Занимать места согласно боевому расчету. Тревожные ждут указаний. За меня остается старшина Пологалов…

Капитан Ярцев склонился над следом. След, несомненно, был ухищренным.

Серебренников тоже спешился.

До реки было каких-нибудь сто метров. Каменистая почва между рекой и дозорной тропой следов не сохранила.

Ковалдин отдал повод своего коня Бородуле и погладил овчарку.

— След, след!

Амур натянул поводок, потащил проводника за собой. Примерно в десяти метрах от обнаруженного следа Ковалдин заметил небольшую лунку диаметром в три сантиметра и показал капитану. Начальник заставы присел на корточки перед лункой. Вскоре он уже понял, что нарушитель пользовался шестом.

Через шесть-семь метров Ковалдин обнаружил другую лунку. Еще через шесть метров — опять лунка. Должна была быть лунка и где-то перед дозорной тропой.

Сержант Назаров показал капитану поцарапанный камень. Раньше он не обратил на него внимания. Камень был небольшой и, должно быть, от удара шестом сдвинулся с места.

Начальник заставы, приподняв камень, увидел под ним лунку. Вопросительно посмотрел на майора.

— Наклон лунки к границе, — подсказал Серебренников. — Если вспомнить, что тяжесть тела давит на шест больше в начале прыжка, то, естественно, нарушитель уходил в противоположную этому наклону сторону.

Ярцев согласился.

— Шест помог нарушителю границы преодолеть сигнальную систему. И был он здесь минут тридцать назад.

Хорошо тренированный человек может пройти за это время четыре-пять километров. Значит, где он сейчас: в Реги-Равоне, в сторону которого потянул проводника черногрудый Амур, или, не доходя поселка, свернул к линии железной дороги? Здесь, на подъеме, поезда шли медленно, и нарушитель мог воспользоваться этим.

Капитан знал, что недавно в сторону районного центра прошел поезд.



Стало совсем светло, когда Амур вывел Ковалдина к железнодорожному полотну. Возле отметки 1-400 след обрывался.

Ковалдин различил отпечаток босой ступни. Вчера в этом месте ремонтировали путь, и земля была рыхлой. Один-единственный отпечаток, но как он мог пригодиться!

Петр внимательно изучил след. Он видел словно разорванный оттиск пятки и плюсны. Вмятины от свода стопы не было, и можно было заключить, что у неизвестного очень высокий подъем. Подушечки фаланг пальцев оставили овальные луночки. Значит, человек бежал. Левая нога у него сильнее правой, потому что, прежде чем прыгнуть на платформу, он оттолкнулся именно левой.

Ковалдин измерил стопу раздвижной металлической линейкой. От центра пятки до центра подушечки второго пальца оказалось двадцать четыре с половиной сантиметра. Петр знал, что длина босой ступни человека составляет примерно одну седьмую часть его роста, и тут же высчитал, что рост неизвестного около ста семидесяти двух сантиметров.

Ковалдин снял точный оттиск следа и стал поджидать капитана. Начальник заставы приказал обследовать полотно железной дороги до районного центра.

Амур шел неохотно. Рельсы блестящим пояском петляли среди барханов. Солнце поднималось все выше, жизнь вокруг затаилась. Река, оставшись правей, скрылась за барханами. Почерневшие столбы уныло повторяли извилины пути. Было непонятно, почему они не шли напрямик, а словно конвоировали железную дорогу.

Стало припекать. Ковалдин беспокойно следил за овчаркой. Они прошли уже несколько километров, и Амур явно устал.

За очередным барханом показалась чахлая джида. Она протянула навстречу рахитичные ветви с изъеденными листочками. Узкая полоска тени легла под ноги. Амур словно споткнулся об нее и застыл.

Ковалдин ослабил поводок. Овчарка рванулась и, обогнув джиду, стала разгребать лапами песок. Проводник не мешал. Амур пританцовывал И лаял, и Ковалдин увидел черепаху. Значит, овчарка окончательно потеряла след. Он снова вывел ее на рельсы.

— След, след!

Амур, казалось, не понимал, чего от него хотят, и безразлично трусил по шпалам.

Еще через полтора километра дорога, резко изменив направление, стала спускаться в оазис. Навстречу поднялись абрикосовые сады. Рельсы пересекли мост через реку и, выгнувшись скобой, побежали к семафору.

Ковалдин увидел неуклюжие пакгаузы и затерявшееся среди них приземистое здание вокзала. На первом пути стоял поезд, оцепленный пограничниками.



Рядом с начальником заставы были дежурный по станции, кондуктор Ахмедов и машинист. Дежурный нервничал: поезд задерживался. Кондуктор чувствовал себя виноватым, ведь он один обслуживал состав и перед отправлением поезда решил ехать не в последнем тамбуре, как обычно, а на третьей от мотовоза платформе, где был особенно ценный груз.

Первичный осмотр поезда ничего не дал. Начальник заставы уточнил:

— Вы отправились из Реги-Равона в три часа пятьдесят минут?

Ахмедов закивал.

— В три часа сорок пять минут, — поправил машинист, молодой парень в динамовской футболке, очень довольный, что обратил на себя внимание пограничников.

— Почему в три часа сорок пять минут? — спросил капитан.

— А наш кондуктор всегда торопится.

«Может быть, подгонял к нарушителю?» — мелькнула мысль у Ярцева, и он повторил вопрос.

— А лишнее время отводится на подъем.

«Нет, он, конечно, здесь ни при чем, — подумал Ярцев. — Ахмедов — демобилизованный солдат, комсомолец. Его отец участвовал в разгроме басмачества».

Капитан повернулся к кондуктору:

— Вы ничего подозрительного не заметили в пути?

— Нет, — ответил Ахмедов.



Амур, увидев пограничников, завилял хвостом. Капитан Ярцев внимательно посмотрел на Ковалдина — тот лишь пожал плечами. Тогда Ярцев показал на последнюю платформу, груженную станками. По команде вожатого Амур легко прыгнул в тамбур.

— След! — строго приказал Петр.

Амур послушно обнюхал тамбур. Соскочил на пути и, ощетинившись, побежал по шпалам назад, к мосту. У Ковалдина отлегло от сердца.

Начальник заставы разрешил дежурному по станции отправлять поезд и догнал Ковалдина.

Возле железнодорожной будки Амур свернул к поселку. На мгновение остановился у газетной витрины. Капитан Ярцев заметил, что угол вчерашнего номера газеты оторван.

Припадая к земле, Амур побежал дальше, тихонько повизгивая. Теперь Ковалдин верил, что овчарка идет по свежему следу.

Слегка замешкавшись на площади перед кинотеатром, Амур рванулся через дорогу и ткнулся мордой в закрытую на щеколду калитку.

— Гостиница? — удивился Ковалдин.

Амур действительно привел их к воротам гостиницы.

По тополевой аллейке уже бежала перепуганная дежурная.

— Сейчас, сейчас открою!

Амур чуть не сбил ее с ног.

— Заходил кто-нибудь? — спросил Ярцев.

Она развела руками:

— Не видела.

Амур взбежал на крыльцо, жадно втянул в себя воздух. Потом обогнул здание, подскочил к приоткрытой фанерной двери с аккуратной дощечкой: «Квартира». Капитан знал, что эта квартира Ефремовых.

Водитель автопогрузчика сидел за столом. Он побледнел, увидев пограничников.

— Извините за вторжение, — сказал Ярцев.

— Пожалуйста, пожалуйста. — Ефремов положил руки на стол. Шелушащиеся, мозолистые, с ободранными ногтями, они заметно дрожали. Он хотел сцепить пальцы, чтобы унять дрожь, но пальцы ускользали, не слушались.

— Прошу ответить на несколько вопросов, — обратился к нему капитан. — Во-первых, когда вы сюда прибыли?

— На рассвете… Поездом.

— Где ехали?

— На последней платформе.

— Кто вас видел?

— Никто. Я опаздывал и вскочил уже на ходу. Кондуктора на платформе не было.

— Где тот человек, с которым вы встретились на отметке 1-400?

— Я ни с кем не встречался. — В глазах Ефремова промелькнул испуг.

— Вы ехали в тамбуре?

— Нет, я укрылся за станками.

— Ну хорошо. А зачем вдруг вам понадобилось ночью ехать в райцентр?

— Я ехал домой, навестить жену.

— Почему так спешно?

— Вспомнил… — Ефремов говорил с трудом. Потянулся за водой и опрокинул стакан.

— Успокойтесь! — сказал Ярцев. Только сейчас он как следует разглядел комнату. Два окна, занавешенные марлей. Между ними аккуратно заправленная никелированная кровать.

«Этой ночью на нее не ложились», — подумал капитан.

— Итак, что же вы вспомнили?

— Я вспомнил… — голос у Ефремова звучал виновато, — что у Надежды… жены, значит… рождение. Сегодня. Все время помнил, а тут забыл. Я знал, что в три часа пятьдесят минут со станции отправится поезд. А в семь десять из райцентра пойдет в Реги-Равон…

Вот и решил съездить, чтобы поздравить…

— Кстати, а где ваша жена? — спросил капитан.

— Ее не было дома, — ответил Ефремов. — Я хотел спросить у дежурной, где она, и пошел в гостиницу. Но дверь была заперта.

«Вот почему Амур вначале потянул в гостиницу!» — подумал Ярцев.

— Расскажите, как вы шли с вокзала домой.

Ефремов задумался.

— По шпалам до будки… — Пауза. — Потом — в поселок… — Опять пауза. — Я не знаю, что говорить…

И вдруг произнес скороговоркой, точно обрадовался, что вспомнил:

— Страшно захотелось курить. Была махорка. С фронта предпочитаю махорку. В какой-то витрине оторвал кусочек газеты…

— Возможно, все так и было, — сказал Ярцев. — Но тем не менее прошу вас пройти с нами.

У дежурной по гостинице капитан узнал, что жена Ефремова на совещании в столице республики. Сегодня должна вернуться.



Хорошо живется на свете, когда есть верные друзья — Пахта и Хунук. Пахта — среднеазиатская овчарка с рыжей короткой шерстью. Хунук — неопределенной породы, с длинными лапами. Косматая морда смахивает на пуделя. Глаз выбит. Может быть, потому назвали его Хунук.[74]

Пахта и Хунук знают свое дело: хозяйским рыком сгоняют овец в укрытие, оберегают их.

Весело потрескивает кизяк. В котле жарится мясо, перемешанное с луком и морковью. Таир, молодой чабан, деревянной ложкой отодвинул крышку. Кряхтя, к котлу подошел старый Хол. На ладони у него хрустящая пресная лепешка — фатир.

Невидимый за барханами, плыл катер. Хол прислушался. Любит он тихую ночь, бледное пламя костра, яркие звезды. И еще крепкий нас.[75]

Костер медленно догорал. Так же медленно тянулась ночь.

Таир прилег и закрыл глаза. Старый Хол тоже начал дремать, время от времени покрикивая на Пахту и Хунука, когда они слишком громко лаяли.

Молодой чабан заснул, широко разбросав руки. Здесь, за барханами, почти нет комаров, и сны такие сладкие. А стариковский сон чуток. Хол слышал, как возвращался катер, потом прошел поезд. И опять шум винтов… Но в предрассветный час и ему захотелось спать. А тут вдруг словно с цепи сорвались Пахта и Хунук.

Старик разбудил помощника — ведь рядом граница.

Тревожно заблеяли овцы. Таир подошел к воротам, заглянул в кошару. Овцы метались: попробуй тут разберись, в чем дело?

Собаки уже охрипли от лая.

— Смотри! — вдруг окликнул старый Хол своего помощника.

Таир тоже увидел, как в небе разрывалась сигнальная ракета.



Старший сержант Боярун, лучший инструктор службы собак отряда, прорабатывал тот же след, что и Ковалдин. Его Дозор также вскоре вышел к железной дороге. Примерно через два километра от отметки 1-400, где рельсы делали очередной поворот, Дозор насторожился. Он сошел с полотна и нерешительно остановился возле едва различимого отпечатка следа, оставленного человеком, обутым в кауши.[76]

«Чабан, — подумал старший сержант. — Но почему не заметно, что прошла отара? И почему след ведет к барханам, если утром отара обычно направляется к реке?»

Он стал искать начало следа. Пересек рельсы, вернулся по шпалам назад — нигде ничего. Значит, это прошел нарушитель границы. Он, должно быть, надел кауши, чтобы сбить пограничников с толку, когда спрыгнул с поезда.

Складной линейкой Боярун измерил общую длину следа от заднего среза пятки до средней точки изгиба носка, затем определил ширину подметки. Измерения записал в небольшой блокнот и пошел по следу.

Отпечаток другого кауша обнаружил сразу же, через метр. Потом опять левый след и правый на таком же расстоянии друг от друга. Ясно: человек бежал. Отпечатки были нечеткие, а затем и вовсе пропали: уже занесло песком.

За одним из барханов сержант увидел кошару. Рядом, возле потухшего костра, сидел старый Хол.

Вскоре Бояруну стало известно, что на рассвете Пахта и Хунук подняли страшный лай, потом заволновалась отара. А когда чабаны увидели ракету, догадались: в кошаре — чужой. Таир побежал на заставу.

Хол же решил не выгонять овец из укрытия до прихода пограничников.

«Значит, нарушитель еще в кошаре», — подумал Боярун и быстро наметил план действий.

Застоявшаяся отара с веселым блеянием ринулась навстречу солнцу, толкаясь и застревая в распахнутых настежь воротах.

Когда овцы освободили кошару, старый Хол впустил туда Пахту и Хунука. Они с громким лаем влетели в кошару. В это же время на противоположной стене появился Боярун. Он увидел прижавшегося к стене человека с занесенным над головой ножом.

— Руки вверх!

Человек обернулся на голос, и собаки сбили его с ног.


Музыкальные руки


Полковник Заозерный сидел за столом капитана Ярцева — спокойный и даже, казалось, равнодушный.

Рядом стоял начальник КПП, выполнявший роль переводчика. До этого полковник обращался к задержанному по-русски и по-английски, но тот не понимал.

Местное наречие оказалось ему знакомым, и он охотно заговорил, сразу сообщив, что фамилия его Мухаммедов. Абдулло Мухаммедов. Бедный человек. Как перешел границу — сам удивляется. Шел ночью в Фирюзевар, да, видно, заплутал. Просит отпустить домой: брат тяжело болен, единственный брат, и у него ребятишки.

— Ребятишки, говорите? — переспросил полковник.

Мансуров перевел.

— Ребятишки. Бедный человек. Отпустите, помочь надо, — запричитал Мухаммедов.

Он знал, что ничего компрометирующего у него пограничники не нашли. Нож в брезентовом чехле — так ведь у всех ножи!

Мухаммедов говорил быстро, не сбиваясь, словно повторяя хорошо заученный урок. Он часто произносил слова «бедный человек», будто хотел заставить пограничников поверить в это.

Пока Заозерный не пытался направить разговор в нужное русло. Он просто слушал. Нарушитель между тем продолжал развивать свою легенду. Он не думал, что это пограничная река. Потом пошли пески. А ведь пески — всюду пески. И вдруг железная дорога. Он удивился: неужели за те пять лет, что он не был у брата, среди песков проложили рельсы. И тут загудел паровоз. Он испугался и побежал. За барханами различил кошару. Обрадовался, что сейчас все выяснит у чабанов. Но сторожевые псы прижали его к дувалу, и, спасаясь от них, он очутился в кошаре. Бедному человеку всегда не везет.

— Значит, вы просите отправить вас к брату? — проговорил полковник.

Мансуров опять перевел, и задержанный усиленно закивал.

Он сидел перед полковником в помятых полотняных брюках и порванной на локтях рубахе. Подпоясывавший ее синий выцветший платок сейчас лежал на столе.

Брюки у Мухаммедова задрались. Полковник видел ступню с высоким подъемом. Еще раньше, как только ввели задержанного, он на глаз определил, что рост его примерно метр семьдесят сантиметров. Значит, пограничники правильно прочли след.

Мухаммедов медленно повернулся к окну. У него было смуглое лицо, покрытое каплями пота, хотя в этот ранний час еще не было жарко. Стараясь скрыть волнение, он ждал, какой еще зададут вопрос.

Из своей многолетней практики полковник знал, что от следующего вопроса будет зависеть многое. Нужно обязательно спросить не то, к чему приготовился задержанный, и он спросил, казалось, самое безобидное:

— У вас, Мухаммедов, большая семья?

— Холост, — тут же ответил тот на своем родном языке.

Расчет оказался правильным: нарушитель границы ответил, не дожидаясь переводчика. Полковник сделал вид, что не заметил его оплошности. Но сам Мухаммедов не смог этого скрыть.

— Куда вы дели шест? — продолжал наступать полковник.

— Шест? — оторопело переспросил Мухаммедов.

— Хотите, я расскажу, как вы перешли границу?

Задержанный вцепился в подлокотники кресла.

— Я ничего не знаю! — Он по-прежнему отвечал на родном языке.

— Шест был полым? — вдруг догадался начальник отряда.

— Я ничего не знаю!

— Подумайте хорошенько, — сказал полковник. — У вас еще есть время.



В этот ранний час на заставе, как всегда, было тихо. Но, против обыкновения, никто не спал. Одни пограничники устроились на завалинке перед казармой, другие, словно тени, бродили взад и вперед. Никто не взялся за кий, никто не хотел ехать с водовозкой. Даже Бегалин, для которого лишний раз окунуться в реку было величайшим наслаждением. И может быть, впервые за все время службы на границе он не думал о том, что скоро поднимется солнце, станет трудно дышать.

Пологалов снимал пробу в столовой, и подошедший Кошевник вертелся вокруг него.

— Ну говори, что у тебя? — помог старшина.

— Интересуюсь: а нарушителя будут кормить?

— Конечно, если ты уступишь ему свой завтрак.

— Почему я? — Ответа старшины он не расслышал: пришла водовозка.

Кошевник смотрел, как наполняется цистерна-отстойник. Шарапов тронул его за плечо:

— Лучше займись делом. Можешь красиво написать: «Стол именинника»?

Сержант Назаров уныло брел по двору.

— Бородулю не видели?

Кошевник вмиг подлетел к нему:

— Как обнаружили след?

Назаров отмахнулся. Куда-то запропастился Бородуля, а тут Кошевник лезет со своим дурацким вопросом.

— Значит, не видели?

— А ты в казарме смотрел? — спросил Шарапов.

— Что ему делать в казарме? — ответил Назаров.

Он знал, что ни один пограничник не пойдет в казарму, если на заставе боевая обстановка.

— А ты все-таки загляни.

Назаров нехотя пошел к казарме.

— Бородуля! — громко крикнул и прислушался: пожалуй, за стенкой кто-то сопит. — Рядовой Бородуля?

Молчание.

Назаров отодвинул ставни. Теперь он хорошо видел Бородулю. Солдат безмятежно спал.




В комнате дежурного начальник отряда внимательно выслушал Ярцева. Итак, овчарка привела к Ефремову. Тот не отрицает, что ехал на последней платформе. Вскочил на ходу, потому что поезд отходил раньше времени. Хотел поздравить жену с днем рождения.

Никого во время пути не видел.

— Кстати, товарищ Мансуров, почему наряд не доложил вам о Ефремове? — спросил полковник.

— Так ведь он сам говорит: вскочил на ходу.

— А вы проверьте. Возьмите «газик» майора Серебренникова и через двадцать минут доложите.

— Есть!

— Он давно подозревает Ефремова, — сказал Ярцев, когда за начальником КПП захлопнулась дверь. — Тот действительно ведет себя странно: слишком предупредителен, заигрывает с пограничниками. Но я объясняю это тем, что биография у него тяжелая. Был человек в плену, боится, что потерял доверие.

— Возможно, — согласился полковник. — А не кажется ли вам, капитан, что если бы Ефремов и нарушитель границы встретились преднамеренно, то последнему вовсе не обязательно было бы прыгать с поезда здесь. — Заозерный подошел к макету участка. — Он мог это сделать дальше, ведь в районном центре легче замести следы.

— Я подумал, товарищ полковник, что нарушитель мог что-нибудь передать Ефремову.

— А действительно ли у его жены сегодня день рождения? Это необходимо проверить.



«Газик» взметнул облако пыли. Микаелян вспомнил про подарок Серебренникова и, достав очки, протянул сидевшему рядом офицеру.

— Надень сам, — сказал Мансуров.

«Как могло случиться, что наряд проглядел Ефремова?» — думал он.

Машина промчалась улицей поселка, замерла возле контрольно-пропускного пункта. Микаелян не любил ждать. Но на этот раз долго ждать и не пришлось. Мансуров быстро во всем разобрался. Наряд, как обычно, проверил поезд и разрешил отправление. Кто-то прыгнул в последний тамбур. Пограничники не сомневались, что это кондуктор Ахмедов. Мансуров наказал их за беспечность.

Снова пылила дорога. Впереди показалось приземистое здание станции. Из-за барханов вынырнул мотовоз с неровной цепочкой красных вагонов.

— Стой! — приказал Мансуров.

Микаелян резко затормозил. Когда пыль улеглась, шофер увидел, что какая-то женщина, не дожидаясь остановки поезда, спрыгнула с платформы и побежала к «газику».

— Так ведь это Ефремова! — узнал Микаелян.

Женщина, задыхаясь, подбежала к «газику». Сухие губы дрожали. Пальцы вцепились в борт машины, и, казалось, нет силы, которая могла бы их оторвать.

— Где… Где мой муж? — На ее лице было отчаяние. — Что вы с ним сделали?

— Да вы успокойтесь, — растерялся Мансуров.

— Кто позволил?.. Я спрашиваю: кто позволил?!

— Успокойтесь. Мы должны были кое-что проверить, — неожиданно для себя стал оправдываться старший лейтенант.

— Ах, проверить! — Она словно впечатывала слова. — Его проверить… А вы… а ты… — Голос ее гремел: — Зубы у тебя целы? Ребра целы? Легкие не отбиты?

Мансуров побледнел.

— Где он? — наседала женщина. — Немедленно везите меня к нему!



Поисковая группа доставила шест, которым пользовался нарушитель границы. Шест, как и предполагал полковник Заозерный, оказался полым. За двойными стенками находились облигации трехпроцентного выигрышного займа, советские деньги и паспорт на имя Умара Ходжиева.

— Ну вот, — сказал полковник, предъявляя задержанному вещественные доказательства. — Теперь ваше запирательство ни к чему не приведет.



Ефремову принял Серебренников.

— Товарищ майор! Как хорошо, что вы здесь! — Сразу она заговорила о муже: — Он честный, только всего боится. Думает, что не верят ему. Это так страшно. Я говорю: чего боишься?.. Наконец отходить стал. И вдруг…

Она отстранила стакан, который ей протянул Серебренников, спросила с обидой:

— За что его? Поверьте, он честный человек!

— Конечно, — согласился Серебренников. — Только зачем было ехать домой ночью?

— Ночью? — машинально переспросила она.

— Даже если торопишься на семейный праздник.

— Праздник? — Глаза Ефремовой расширились. — Какой праздник?

— День вашего рождения.

Женщина некоторое время оторопело смотрела на него, и вдруг по ее щекам хлынули слезы.

— День рождения! — повторила она, счастливо улыбаясь. — А я завертелась. Вот дни рождения всех детей помню. А свой… — Из груди вырвался вздох облегчения. — Так вот почему он приехал! А я думала: что случилось?

Микаелян увез Ефремовых в поселок. Мансуров угрюмо смотрел вслед: и все-таки он не верил Ефремову…



— Как хотите, товарищ лейтенант, а я буду обижаться! — вздыхал старшина Пологалов, помогая Пулатову сгружать вещи. — Ну куда я вас определю, если мы тут затеяли ремонт и начали с вашей комнаты?

— Ничего, старшина, разберемся.

Попутный грузовик, доставивший Пулатовых на заставу, скрылся в густой пыли. Людмила закашлялась и отвернулась.

— Привыкнете, — ободряюще произнес Пологалов. — А сейчас прошу вас ко мне!

В квартире старшины было прохладно.

— Вы тут устраивайтесь как дома, — просто сказал Пологалов, — а мы организуем баньку и насчет завтрака сообразим.

Узнав, что капитан Ярцев отдыхает, Пулатов попросил его не будить. Старшина понимающекивнул.

Лейтенант подошел к жене.

— Ты устала?

— Дай напиться, Акобир.

Он не сразу нашел кружку. Зачерпнул воду из прикрытого дощечкой ведерка. Она сделала несколько мелких глотков. Теплая, мутная вода не принесла удовлетворения.

— Ты приляг, отдохни.

Пулатов присел рядом с ней на диван, а когда Людмила закрыла глаза, осторожно вышел из комнаты.

Он соскучился по заставе. Хотелось каждому пожать руку, и, разумеется, прежде всего капитану Ярцеву.

Лейтенант остановился посреди двора, раздумывая, куда бы вначале пойти. Возле бани на старшину наступала маленькая, энергичная женщина. Конечно, это была Тамара, жена Ярцева.

— Чего расшумелись? — спросил Пулатов.

— Ну вот! — всплеснула она руками. — Приехал, да еще не один. А мы узнаем об этом последними.

Пулатов улыбнулся.

— Вот сейчас доложу капитану, — попробовала она рассердиться, — и всыплет он тебе десять суток.

— С удовольствием! — засмеялся Пулатов.

А старшина поддакнул:

— Он как раз сейчас нуждается в домашнем аресте.



С капитаном Ярцевым Людмила уже познакомилась. А вот этого старшего лейтенанта видела впервые. Как и у Акобира — густые черные брови, глубоко посаженные глаза.

— Анвар Мансуров.

Она уже слышала о нем от мужа и охотно протянула руку.

— Прошу всех к столу, — сказала Тамара.

Обед прошел оживленно. Мансуров все чаще поглядывал на Людмилу.

— Нравится? — спросил Ярцев.

— Ничего.

Тамара тотчас набросилась на Мансурова: как можно говорить о женщине «ничего»?!

— Нравится, — взмолился начальник КПП, — честное слово!

— Ну тогда дело поправимое, — вмешался в разговор Пулатов.

— То есть? — не понял Мансуров.

— Могу познакомить тебя с такой же девушкой. — И лейтенант рассказал, что у Людмилы есть сестра. Забавно было слышать, как они с Горским пришли на свидание и не могли различить, какая из сестер Елена, а какая Людмила.

— Кто такой Горский? — спросил Мансуров.

— Моряк! — ответил Пулатов. А Людмила добавила:

— Еще какой!

— Значит, я опоздал. — Мансуров сказал это так, что трудно было понять: шутит он или говорит серьезно.

В Фирюзеваре загудел пароход. Мансуров заторопился.

— «Медуза», — догадался Пулатов и тут же пояснил: — На ней плавает капитаном приемный отец Анвара, вот он и неравнодушен к этой посудине.

— У нас с сестренкой тоже есть близкий человек, Василий Васильевич. — Людмила грустно улыбнулась. — Отца я совсем не помню. Ушел на фронт и не вернулся. А три года назад умерла мама. Василий Васильевич — наш сосед. Вот и заботился о нас постоянно. К тому же он замечательный дамский парикмахер.

Дежурный позвал капитана: звонил из отряда майор Серебренников.



На первом же допросе задержанный решил говорить правду:

— Моя настоящая фамилия Абдусаломов. Рахматулло Абдусаломов.

Подполковник государственной безопасности Шилов включил магнитофон. Нарушитель границы закрыл лицо руками, и потому голос его доносился будто издалека.

— Я хочу, чтобы вы мне поверили. Я не сразу решился говорить правду. Но вы узнаете мою историю и поймете, чего я хотел.

Абдусаломов справился с волнением и, сосредоточившись, приступил к рассказу.

Он родился в Туркмении. Когда исполнилось шестнадцать лет, началась война. Весной сорок четвертого года призвали в армию. Двадцатого июля под Гродно попал в плен. А когда войска 2-го Белорусского фронта стремительно двинулись на Белосток, Абдусаломова вместе с другими военнопленными погрузили в эшелон и отправили в Германию.

Он не будет рассказывать о всех тех ужасах, которые пришлось пережить. Во всех концлагерях было одинаково, и вряд ли он сообщит что-нибудь новое.

Но время шло, а он оставался в живых. И вдруг его перевели в особый лагерь. Вот об этом он и хочет рассказать, потому что иначе невозможно понять всего того, что с ним приключилось.

Новый лагерь находился километрах в ста пятидесяти от Берлина. Он не верил своим глазам: вокруг стояли только туркмены и узбеки, таджики и киргизы. Все, как и он, истощенные, жалкие, никто не знал, зачем их сюда согнали.

И вдруг на деревянный помост, который не сразу разглядели, поднялся человек с густой черной бородой. Его длинный халат вылизывал наспех сколоченные доски. Человек прижал руки к груди и пропел, закатывая глаза:

— Бисмиллоху рахмону рахим[77]

Он читал молитву, просил аллаха сжалиться над несчастными, опутанными коммунистической пропагандой людьми, которые отныне возвращались к вере и должны были служить аллаху, как это записано в коране.

Потом их погнали в баню, выдали зеленые робы, накормили горячим супом.

Снова на помост поднялся чернобородый мулла, низко поклонился долговязому оберсту в попоне с золотой оправой и обратился к строю военнопленных:

— Слушайте, мусульмане!

Оберст кашлянул и выкрикнул срывающимся фальцетом:

— Наши враги — русские! А все мусульмане — друзья! Мы протягиваем вам руку помощи. Зачисляем в Туркестанский легион великой германской армии. Хайль Гитлер!

Несколько голосов недружно ответили:

— Хайль!

Оберст ударил в ладоши. Рассыпалась барабанная дробь, и отделение эсэсовцев вынесло знамя. На голубом полотнище с белой полоской в верхнем углу горел золотой полумесяц.

Потом какие-то младшие офицерские чины обошли строй «вернувшихся к вере» и вручили каждому нарукавные эмблемы с изображением минарета…

Конечно, подполковник Шилов знал о Туркестанском легионе. Формирование его началось еще вскоре после разгрома гитлеровцев под Москвой. В то время фашисты спешно основали марионеточную организацию, которая впоследствии стала называться «Туркестанским национальным комитетом». Прикрываясь целью борьбы за создание «единого Туркестанского государства», этот комитет руководил подготовкой и засылкой шпионов и диверсантов в глубокий советский тыл. Насколько большое значение придавалось комитету и его легиону, свидетельствует тот факт, что руководство ими осуществляли непосредственно ост-министерство, занимавшееся делами оккупированных территорий, имперская разведка "абвер" и главное управление СС.

…Шли дни и недели в беспрерывном молении и муштре. Но вот однажды в лагерь приехал человек в черном костюме и черном галстуке, в ослепительно белой манишке и скрипящих штиблетах. Точеное лицо его, бледное, как у европейца, тем не менее выдавало сына Востока. Надломились в улыбке бескровные, тонкие губы.

Человек в черном был крупной фигурой. Его охраняли эсэсовцы, даже сам оберст относился к нему почтительно.

— Вали Каюм-хан! — объявил он и выкинул вперед руку: — Хайль Гитлер!

— Хайль! — ответил человек с бледным лицом и обратился к застывшим в строю легионерам: — Братья, мы с вами одной крови и одной веры. Аллах да поможет нам!

Это был тот, кого немцы прочили в президенты Туркестанского государства. Вали Каюм-хан — матерый враг советского народа. Сын ташкентского торговца, в 1922 году он поехал на учебу в Германию, но затем отказался вернуться на родину и стал платным агентом немецкой разведки. С приходом Гитлера к власти занимался антисоветской деятельностью среди эмигрантов, был назначен руководителем «Туркестанского национального комитета». После полного разгрома фашистов бежал в английскую зону оккупации и по заданию британской разведки приступил к возрождению своей организации на территории Западной Германии.

Знал ли Абдусаломов, кого заслушался в тот роковой для него день? Позже с группой легионеров-фанатиков он оказался в Марокко, где со временем превратился в «перемещенное лицо». А ведь это человек нетолько без родины, но и без всяких прав.

— Я искал работу и молил аллаха дать мне силы все вынести. Потом встретил такого же несчастного земляка — Бердиева. Его история похожа на мою. Мы стали бродяжничать вместе, мечтая о родине, готовы были умереть, но прежде увидеть ее.

Абдусаломов задыхался.

— Отдохните, — предложил подполковник.

— Нет, нет! — воскликнул Абдусаломов, словно боясь, что ему помешают высказаться до конца. — А затем мы оказались в полицейском участке и подписали какую-то бумагу. Бердиев сказал: «Слава аллаху».

Так они согласились работать на американскую разведку. Иначе не видели возможности вернуться домой.

— Почему же именно вас избрали агентом? — спросил Шилов.

— Дед у меня муллой был, — беспомощно развел руками Абдусаломов. — Но ведь я учился в советской школе и не скрывал, что дед — мулла. А тут предупредили: времена другие. Да еще я был в легионе. В общем, я запутался, совсем растерялся…

— А что же ваш друг, Бердиев?

Жалкая улыбка скривила губы задержанного.

— Действительно, я ведь вам еще не все рассказал. Мой друг Бердиев… Вначале мы вместе учились в разведшколе. На ферме были вдвоем, если не считать инструкторов да собак, всегда спущенных с цепи. — Абдусаломов содрогнулся, вспоминая: — Стреляли… Вот так. В живот!.. Чтобы враг, умирая, мучился. В живот, как ту собаку, которую и меня заставили убить. Она выла и корчилась. А я смотрел… Нас учили забыть о жалости…

Они изучали фотодело и топографию, оружие и тайнопись. А еще историю разведки и систему охраны Государственной границы СССР. Проходили специальные практические занятия по наблюдению за военными объектами и добыванию документов.

— Вы спрашивали о Бердиеве?.. Мы были в Нью-Йорке. Эмпайр-стейт-билдинг — необыкновенное здание на Пятой авеню. Высота триста восемьдесят метров. Тысяча девятьсот три ступеньки. Тренировали нашу память… Пили мы до тошноты, точно окунулись в омут. И вдруг нас отвозят на Третью авеню, туда, где ее пересекает Четырнадцатая улица. Вы знаете, что это за место?.. Там проживают русские эмигранты. Мы с пьяной компанией ворвались в чью-то квартиру. Девушка играла на пианино. Нам с Бердиевым показалось, что она из другого мира, даже хмель прошел.

А Бердиев вдруг подошел к инструменту. Он ведь до войны учился в консерватории.

«Музыкальные руки! — вспомнил подполковник Шилов переданные ему слова эксперта. — Может, пограничники выловили труп Бердиева?»

Абдусаломов продолжал:

— Он играл превосходно. «Это для вас…» — сказал девушке. В общем, ему разрешили бывать у нее. Вы понимаете: столько лет быть одному и вдруг полюбить.

Ему сказали: провалится с заданием — убьют ее и… ребенка. Единственный выход — яд. Он примет яд, я знаю… А мне зачем? Теперь я дома, дышу родным воздухом!.. Мне сказали, что, если в случае провала я не приму яд, расстреляете вы… Пусть вы! Только бы умереть человеком. Я не хочу больше такой жизни! Хочу хоть умереть самим собой, на родной земле!..


Телеграмма не по адресу


Молния угодила в чинару, выжгла дупло. Медленно, тяжело оседала чинара. Услужливый клен-великан подставил ей свои плечи. Прямой и могучий, раскинул он зеленый шатер, будто старался заслонить чинару.

Свободное воскресенье выдавалось нечасто. Приятно было лежать вот так, ничего не делая, на берегу реки.

Серебренников положил голову на колени жены. Смотрел ей в глаза, такие же светлые и ласковые, как в те дни, когда они познакомились…

И ей вспомнилось. Осень сорок четвертого года, Мстиславль. Только что сформированная часть по охране тыла. Пришла к парторгу батальона Серебренникову, чтобы встать на учет. Он вдруг спросил:

— У вас есть минут тридцать времени?

— Есть, — ответила она неуверенно.

— Тогда вот что. Никого ко мне не пускайте! — Уронил голову на стол и заснул.

Вначале хотелось рассердиться, уйти, но она вспомнила, что ночью была операция. Преследовали какую-то банду.

Прошло тридцать минут. Она не хотела его будить, но он проснулся сам. Улыбнулся как старой знакомой:

— Ну вот, подзарядил аккумуляторы.

Потом они долго не встречались, а встретились снова на партийном собрании. Она прислушивалась к его словам и чувствовала, что они самые верные, самые нужные. Пока он выступал, ей хотелось научиться говорить так же, а после собрания — слушать его еще.

Вскоре полк вступил в Польшу и остановился под Белостоком. Новый, 1945 год встречали вместе, у начальника медицинской службы. Серебренников много танцевал с ней.

Потом помнит, как готовила доклад к Восьмому марта. Серебренников снабдил ее газетами и журналами, но она потонула в них и не знала, с чего начать. Он просидел с ней вечер, и материал удивительно складно стал ложиться в конспект.

На другой день она снова пришла к нему, и снова он отложил свои дела, чтобы помочь ей. Но окончить доклад так и не удалось — Серебренников выехал по тревоге. Где-то завязался бой с прорвавшейся на запад немецкой группировкой.

Утром в медчасть поступили раненые. Она принимала их с трепетом и только тогда поняла, как дорог стал ей Владимир Серебренников.

Раненых было много. Банда оказалась многочисленной, хорошо вооруженной. Говорили, что есть убитые. Среди них мог быть лейтенант Серебренников. У нее все валилось из рук, и хирург приказал ей идти отдыхать. Он думал, что это от бессонной ночи.

Она вышла на улицу, сделала несколько шагов непослушными, словно чужими, ногами и вдруг увидела Серебренникова. Живой и невредимый, он шел ей навстречу. Она рванулась к нему и, спрятав лицо на его взмокшей от дождя шинели, вздрагивала от беззвучных рыданий. Их мысли совпали: тогда он осторожно, точно боясь спугнуть, прикоснулся к ее волнистым волосам.

Неужели это было так давно? Она пополнела за это время. Срезала косы. Но Серебренников любил ее еще больше, чем прежде…

Как жаль, что они редко бывают вместе. Вот недавно он приехал с границы, а завтра — снова в путь. Опять на неделю. Проверит политическую работу, будет присутствовать на комсомольских собраниях, на одной из застав создаст партийную организацию, прочтет несколько лекций.

И снова на день-два домой. А потом — на другой участок. К Ярцеву, за которого он теперь все время будет беспокоиться. К Бородуле, способному натворить неизвестно что…

Вот так незаметно и кончился отдых. Снова майор Серебренников был во власти своих повседневных дел. И Нина Терентьевна заметила это, вздохнула. Он был рядом, но уже ушел от нее и, конечно, несмотря на воскресенье, снова отправится в политотдел. Найдет повод.

В раскрошившееся дупло чинары влетела стрела, следом раздался пронзительный свист.

— Последний из могикан! — шепнул майор.

За кленом послышалась возня:

— Я — Соколиный Глаз. Приказываю сдаться!

— Выходи, Витька, я тебя вижу!

Нина Терентьевна с грустной улыбкой стала сворачивать плед.



Подполковник Шилов включил магнитофон с записью допроса Абдусаломова:

«— …В Ташкенте намечалась встреча с резидентом. Каждый понедельник к семи часам вечера я должен быть в ресторане «Бахор». Рядом с чайником положить крестом обгорелые спички. Пароль: «Запрет вина — закон, считающийся с тем...» В ответ нужно продолжить стихотворение: «…кем пьется и когда, и много ли, и с кем». Это Омар Хайям».

Подполковник перекрутил пленку назад и услышал сначала собственный голос:

«— Как обговорено сообщить о благополучном переходе границы?

— Телеграммой в Южногорск, Степану Васильеву по такому адресу… Содержание: «Возможно приеду. Ходжиев».

— Чтобы встретиться в Ташкенте, надо было еще раз напомнить о себе?

— Обязательно. Телеграммой по тому же адресу с лаконичным текстом: «Приеду. Ходжиев».

— Вам ответят?

— Нет. Связь односторонняя. До встречи в Ташкенте давать о себе знать могу только я. Да, и вот еще что. Сообщить о себе в первый раз я должен на десятый день после перехода границы».



Жизнь на заставе шла своим чередом. Август был таким же знойным. Пески за ночь не успевали остывать и, едва показывалось солнце, сразу накалялись, обдавали жаром.

В колхозных садах собирали урожай. Старшина Пологалов привез из районного центра машину, доверху груженную дынями и арбузами. Это был шефский подарок.

Происшествий на заставе не было. Разве что Бородуля еще не привык к пограничной жизни. Если бы кому-нибудь вздумалось вести дневник, то он выглядел бы примерно так:

2 августа. Утро. Бородуля держится молодцом. Никто не говорит ему о сне на границе, и никто вроде бы не догадывается, что он струсил. (Бородуля забыл, что говорил тогда в наряде сержант Назаров.) Впрочем, конечно, он не струсил, а просто чепуха какая-то приключилась со звездами.

Вечер. Бородуля беспокойно поглядывает на закатывающееся солнце. А вдруг правда Большая Медведица исчезла, потому что с ним что-то творится?

На боевом расчете Бородуля ерзает, и начальник заставы делает замечание. Что-то не очень хочется идти на границу. Назначают дневальным по конюшне. Отлично!

3 августа. Утро. Бородуля занят уборкой в конюшне. Что же — дело привычное. Смехота с этими самыми звездами!

Он залезает на станок и видит в узкое окошко небо. Синее, вовсе не страшное. Как дома. А вечером будет в звездах.

День. Бородуля спокоен — придет ночь, и он увидит Большую Медведицу.

Вечер. На боевом расчете капитан Ярцев объявляет, что Бородуля назначается часовым по заставе.

4 августа. Он заступает на пост с двух часов ночи. Звезды кружатся над головой. Сейчас Бородуля найдет Большую Медведицу. Но почему сейчас? Он подождет немного. Вот обойдет десять раз вокруг заставы. И еще десять. И еще пять…

Под утро решается наконец поднять глаза к звездам. Но тщетно ищет он Большую Медведицу. Постепенно ему снова становится не по себе.

Дежурный по заставе, младший сержант Ковалдин, проверяет службу часового. Бородуля докладывает, что происшествий нет, и вдруг озадачивает вопросом:

— Товарищ младший сержант, а где сейчас Большая Медведица?

Ковалдин не понимает вопроса, отвечает шуткой:

— Наверное, в берлогу пошла: каждому свое время.

День. Бородуля спит после смены с поста.

Вечер. На боевом расчете Бородуля узнает, что выйдет на границу ночью с лейтенантом Пулатовым.

5 августа. 3 часа 30 минут. Дежурный по заставе старшина Пологалов будит Бородулю. Вставать не хочется, да что поделаешь — служба! Солдат садится на койку и вспоминает, куда засунул портянки: вроде бы в сапоги. Но портянки оказываются на задней перекладине под койкой.

3 часа 45 минут. Бородуля седлает коней.

4 часа 02 минуты. Бородуля, плавно покачиваясь в седле, едет за лейтенантом Пулатовым. Опять над головой шмели-звезды, и опять не видно Большой Медведицы.

13 часов.

— Подъем!

«И кто придумал это проклятое слово! — негодует Бородуля. — Всю душу выворачивает!»

Глаза у него еще закрыты. Знает, что время обедать и свое отоспал, но вставать не хочется. После обеда на стрельбище, или черт знает что еще придумает командир отделения.

— Бородуля, поднимайтесь! — Это уже голос Пологалова.

Бородуля чуть заметно приоткрывает один глаз. Точно, рядом с сержантом Назаровым стоит старшина.

— Если ему позволить — целый день проспит! — недовольно говорит командир отделения.

Бородуля, сопя, идет к умывальнику. Намыливается, а воды нет. Глаза щиплет. Вот чертова служба!

— Погоди, сейчас принесу! — Кто-то гремит ведрами.

По слуху Бородуля определяет: Бегалин, дружок Кошевника. Больно нужна его помощь!.. А впрочем, пусть, пусть несет…

10 августа. «Каша пригорела, что ли?» — думает Бородуля, ковыряя металлической ложкой в металлической миске.

Рядом за столом — Кошевник. С аппетитом ест такую же гречку с мясной подливой. У него деревянная ложка и миска особенная — с расплющенными краями, словно перевернутая шляпа. Раз-раз, и бежит за добавкой.

Бегалин — тот стеснительный. Ест спокойно и обязательно немножко оставит. С Бегалиным, пожалуй, Бородуля не прочь подружиться.

Солнце раздвигает камышовые стены летней столовой, и ветер закидывает песок. Это он хрустит на зубах и горчит, а повар ни при чем, и каша не пригорела.

Никита опять садится рядом. Усиленно работает ложкой. Подобрал все до последней крупинки. Сейчас начнет приставать.

— Послушай, Бородуля, тебе каша не нравится?

— Отвяжись, ефрейтор.

— Ошибаетесь, рядовой Бородуля. Я не ефрейтор, а старший матрос.

— Ясно, товарищ ефрейтор!

— Старший матрос!

В столовой появляется командир отделения.

— Поели, Бородуля?

Солдат невнятно ворчит.

— Не понял. — Назаров сдвигает брови.

Бородуля вздыхает: ну абсолютно никто не понимает его на заставе!..



Вскоре после того, как при переходе государственной границы был задержан агент иностранной разведки, к начальнику узла связи Южногорска зашел человек в сером спортивном костюме.

— Капитан госбезопасности Харламов, — представился он.

— Чем могу служить?

— Не исключено, что в ближайшее время поступит телеграмма по этому адресу. — Харламов протянул небольшой листок. — Нужно, чтобы ее доставил надежный человек.

— Скажем, Зоенька Иванова. Проверенный товарищ. Активистка, дружинница.

Последний довод пришелся Харламову особенно по душе.

— И пожалуйста, предупредите меня сразу, как придет телеграмма, — сказал он, прощаясь. — Вот телефон.

Начальник узла связи позвонил через день.

На телеграфе капитана дожидалась невысокая курносая девушка. К борту ее форменного костюмчика был прикреплен комсомольский значок.

Харламов познакомился с Зоенькой и объяснил, в чем суть дела. Ей предстояло доставить телеграмму по указанному адресу некоему Степану Васильеву. Харламов предупредил, что, как ему известно, такой человек здесь не проживает.

В общем, Зоенька все поняла, все хорошо запомнила и направилась выполнять поручение. Она долго шла глухими переулками, всматриваясь в номера домов, и наконец остановилась возле приоткрытой калитки.

На яростный лай бульдога вышел усатый мужчина. Девушка узнала его: это был известный в городе парикмахер. Но капитан Харламов запретил ей удивляться, и Зоенька сказала равнодушно:

— Товарищу Васильеву телеграмма.

— А сейчас, сейчас! — засуетился Василий Васильевич.

Почтальонша подала ему квитанцию и карандаш. Бульдог перестал лаять. Зоенька испугалась, что дамский мастер услышит, как стучит ее сердце. Однако он, шевеля усами, спокойно расписался в квитанции и получил телеграмму.

Зоенька, как и велел Харламов, тут же повернулась. Но не успела она сделать и несколько шагов, как Василий Васильевич окликнул ее:

— Постой, дочка! А ну-ка, поди сюда.

Ей стало страшно. Вернувшись, она невольно оглянулась: в переулке — никого. Василий Васильевич со смущенным видом возвратил телеграмму:

— Ты что же, милая, не по адресу вручаешь?

— Как не по адресу? — осмелев, спросила Зоенька. — Улица ваша? И дом ваш?

— Действительно так. Только я не Васильев, а Василий Васильевич. Читаю: «Ходжиев». Думаю: кто такой? «Возможно, приеду…» А я никого не жду… Смотрю: «Васильеву». Вот-те и на!.. Адресок-то перепутан.

— Как же быть? — растерялась Зоенька.

— Да никак. — Василий Васильевич пошевелил усами. — Неси обратно, а расписочку мою порви.

Девушка пожала крутыми плечиками и взяла телеграмму. На ее курносом личике было недоумение. Василий Васильевич засмеялся:

— Ничего, дочка, бывает.

Зоенька повертела в руках телеграмму и засунула в карман.

— А расписочку? — напомнил Василий Васильевич.

— Вот, — Зоенька послюнявила карандаш и поставила крест на квитанции. Потом она медленно побрела назад по улице.

Василий Васильевич постоял, посмотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом, и, прикрикнув на бульдога, вернулся домой.

Капитан Харламов с нетерпением ожидал почтальоншу. Она рассказала ему все как было.

— Так вы сказали, Зоенька: товарищу Васильеву телеграмма? — уточнил Харламов.

— Сказала.

— И он взял ее, прочел, а потом говорит: не по адресу?

Зоенька кивнула.

А Харламову было над чем задуматься.


Кто такой Ушаковский


Поехал Бородуля со старшиной в отряд за продуктами. Такое дело ему по душе. Но как хоть внутренне не повозмущаться? Вот, скажем, почему машину потряхивает, а пыль как дымовая завеса? Он что, нанялся глотать ее? Старшине-то в кабине хорошо…

Пока он так размышлял, в кузове вдруг объявился незнакомый сержант с бесхитростным, обожженным солнцем лицом. На гимнастерке синий значок с позолоченной двойкой в центре.

— Привет! — сказал он.

Бородуля раздумывал: отвечать или не отвечать?

И почему-то заулыбался.

— Ты чего? — не понял сержант.

— А ты — трубочист!

— Вот еще! Ну ты и выдумщик.

— А почему у тебя погоны черные? — привязался Бородуля.

— Значит, положено.

— А мне почему не положено?

— Ты — пограничник. У тебя погоны зеленые. Да ты что, с луны свалился?

Бородуля засопел… Сержант попытался с ним заговорить, но тот словно язык проглотил. Тогда он вдруг достал из кармана платок, свернул его в шарик и дунул — платка не стало.

Бородуля разинул рот от изумления, сержант вынул из кармана расческу, накрыл ее вновь появившимся платком. Поколдовал, поколдовал — и расческа оказалась у Бородули в кармане.

В районном центре сержант сошел, о чем-то переговорил с Пологаловым, протянул на прощание руку…

Бородуля перегнулся через борт:

— Что он сказал?

— А тебе все надо знать? Ну если интересно, скажу, — ответил старшина. — Поедем к ним со своей самодеятельностью.

— А кто он такой?

— Сержант Рощин — комсорг роты, классный специалист.

— А почему у него погоны черные?

— Так ведь он локаторщик, у них форма такая.

Конечно, Бородуля видел локаторные установки, но как-то еще не задумывался, для чего они здесь.



Итак, Василий Васильевич не взял телеграмму, адресованную Степану Васильеву. Какие выводы мог сделать капитан Харламов? С одной стороны, что задержанный на границе агент иностранной разведки мог сообщить неправильный адрес. Но с другой, откуда зарубежный «гость» мог знать, что в таком-то городе существует именно такая улица и такой дом?

К тому же разве нельзя предположить, что не случайно фамилия адресата созвучна имени и отчеству старого парикмахера.

— Я думаю, — доложил Харламов своему начальнику, — что Василий Васильевич имеет отношение к разоблаченной нами в прошлом году шпионской группе.

— Возможно, — согласился начальник отдела. — Старая история: до поры до времени он оставался в тени, а тут пришла пора и ему действовать.

По имеющимся документам нетрудно было установить, что Василий Васильевич Ушаковский, 1907 года рождения, из крестьян, родился в местечке Несвежаль (Западная Украина). Холост. Прописка в порядке. Живет в собственном доме, приобретенном в первом послевоенном году у гражданки Спириной Марии Кузьминичны. Акт купли-продажи заверен в нотариальной конторе. Указана сумма: десять тысяч рублей.

Капитан Харламов запросил адресный стол, где сейчас может проживать гражданка Спирина. Нужно было повидаться с ней, чтобы выяснить, действительно ли она продала свой дом гражданину Ушаковскому и именно за указанную сумму? В Комитете государственной безопасности знали, что сразу после войны дома здесь стоили примерно в десять раз дороже. Значит, возникал естественный вопрос: почему так неразумно продешевила Спирина? Если же в документе указана одна сумма, а дом продан за гораздо большую, то откуда у демобилизованного солдата нашлось сразу столько денег?

Еще один важный запрос был послан в Несвежаль. Нужно было узнать, там ли родился Василий Васильевич Ушаковский и кто из его родных или знакомых еще проживает в этом селении.

И наконец, где сейчас находился минометный батальон, в котором служил ефрейтор Ушаковский? Может, кто из оставшихся однополчан смог бы установить его личность.

Запросив соответствующие органы, капитан Харла мов отправился в отдел кадров артели, куда входила интересовавшая его парикмахерская. Там он ознакомился с трудовой книжкой дамского мастера Ушаковского. Все было в порядке, да и сам Василий Васильевич — на хорошем счету.

В автобиографии, приложенной к листку по учету кадров, Василий Васильевич писал, что родителей не помнит. Воспитывался у дяди, крестьянина-издольщика.

После воссоединения Западной Украины по состоянию здоровья решил перейти на более легкую работу и переквалифицировался на парикмахера. С первых дней Великой Отечественной войны — на фронте, имеет правительственные награды.



Василий Васильевич между тем продолжал спокойно работать, и в его особняке на окраине города было тихо, если не считать свирепого лая бульдога, который, видимо, недаром ел хлеб.

После известной телеграммы хозяин особняка стал еще осторожней и, словно невзначай встретившись с Буйволом на автобусной остановке, успел шепнуть ему новое место встречи, категорически запретив приходить к нему домой. Сказал он и несколько слов о прокуроре, после чего Буйвол укрепился в мысли, что скоро придется «менять климат».

Вечером на берегу Нежнинки Буйвол излил свою злость на Зубе, дела которого в последнее время резко пошатнулись. То ли курортники стали бдительней, то ли просто удача покинула Зуба, потому что он примелькался, и органы милиции уже заинтересовались его особой. Зуб чувствовал это и страшно трусил.

Том оказался счастливей. Парнишка подавал надежды, и Буйвол приблизил его к себе. Теперь он знал, что Том потерял родителей на войне, убежал из детского дома, связался с рецидивистами, а когда главаря «застукали», стал промышлять самостоятельно.

Примерно так же складывалась поначалу биография самого Буйвола. Его юность проходила в смутные двадцатые годы. Он убежал из голодного приволжского села на юг. Потом неожиданно судьба свела его с армавирским священником. Но духовный деятель из Буйвола не получился. Он отсидел срок за крупную кражу. С годами стал осмотрительней.

Неожиданно для себя постаревший Буйвол почувствовал к приведенному Зубом пареньку расположение. Что-то дрогнуло в его огрубевшем сердце. Том вряд ли догадывался об этом. Когда прежняя воровская шайка распалась, он решил, что настал благоприятный момент изменить образ жизни. Перебрался в Ростов, недели две слонялся по городу, не зная, с чего начать, куда поступить работать, как объяснить, чем занимался раньше. Деньги кончались, и надо было срочно что-то решать. Тут произошла история с попавшим под электричку журналистом Басенюком, и Том не выдержал, сорвался.

Буйвол не пытался разобраться в его психологии. Ему просто хотелось верить этому угрюмому, но самостоятельному пареньку. Зуб совсем другой. Душонка у того трусливая, и хотя руки ловкие, он всегда шел на «работу» с опаской, а действовал только наверняка. Он и часы-то не снял со своего подвыпившего «клиента», которого дожал Том, только потому, что тот недостаточно захмелел.

Со старым парикмахером дело имел только Буйвол.

Он познакомился с Василием Васильевичем в годы войны, когда тот был еще Довбней и брил киевского гауляйтера. Случайно дороги панского отпрыска Довбни и Буйвола снова сошлись. Это было как раз в то время, когда Василий Васильевич обосновался под Южногорском.

Буйвол помог ему запутать несчастную вдову Марию Кузьминичну Спирину, а затем избавиться от нее. Но при этом он допустил оплошность. Дело в том, что труп женщины был довольно быстро обнаружен в одном из ущелий. Опознать не удалось: документов

у жертвы при себе не оказалось, голова была размозжена камнем. Но Буйвол не снял с убитой кольцо, на котором были выгравированы буквы: «М. Т.».

Василию Васильевичу объяснил: он нарочно не снял кольцо, чтобы в случае чего запутать следствие.

Что означает «М. Т.»? Мария Трошина. А попробуй кто догадаться, что Трошина — девичья фамилия Марии Кузьминичны и некто Спирин преподнес ей это кольцо еще в те дни, когда только начинал ухаживать.

Василий Васильевич не разделял мнение Буйвола: лучше все-таки никаких улик. Но в конце концов все обошлось.

Что новый прокурор в городе ворошит старые дела, Василий Васильевич знал точно. По правде говоря, это его не слишком тревожило — за давностью преступления вряд ли прокурор что-нибудь сумеет узнать. Однако старый мастер решил сыграть на этом, чтобы заставить Буйвола перебраться в Среднюю Азию, где скоро его помощь окажется необходимой.

Василий Васильевич ждал вторую телеграмму за подписью Ходжиева.



Еще страничка из ненаписанного дневника.

23 августа. 18 часов 30 минут. Бородуля стоит перед младшим сержантом Ковалдиным и, чуть наклонив голову, с интересом слушает. Одет солдат обычно. Он в ватных брюках и стеганой куртке. На ногах туго зашнурованные ботинки. Задача — проложить след. По этому следу через несколько часов выйдет Ковалдин с Амуром. От Бородули требуется уйти как можно дальше и как можно основательней запутать след.

Бородуле такое задание нравится. Он идет, петляя, по пескам. За одним из барханов отчетливо просматриваются отпечатки сапог. Бородуля добавляет к ним свои следы, а затем резко сворачивает в сторону.

Через некоторое время он выходит уже к тому месту, где проходило несколько человек. Это для него еще лучше. Наконец, решив, что запутал следы окончательно, за одним из барханов валится в песок. Не скоро теперь разыщет его Амур!

Бородуля вспоминает о фляге с водой и с наслаждением делает большой глоток. На душе спокойно. Здесь, за барханами, в нескольких километрах от границы, Бородулю не тревожат никакие звезды. Даже думать о них не хочется. Он переворачивается на спину, закрывает глаза. Но тут же вскакивает: совсем близко лай.

Бородуля бежит. Кто-то сбивает его с ног, прижимает к земле. Амур!

— Фу! — подает команду Ковалдин.

Амур в последний раз хватает «нарушителя» и недовольно отходит. Бородуля с опаской поднимается.

Младший сержант раздосадован: сорвано занятие.

— Ты чего топтался на одном месте? Эх, Бородуля, даже свои следы различить не мог…



Старшина Пологалов вроде бы распекает дежурного по заставе Шарапова. Бородуля ничего не имеет против Шарапова, но тот — командир катера, и пусть ему всыплют за милую душу. А Шарапов, глядишь, Кошевника потом «надраит». С Кошевником у Бородули старые счеты.

Он подходит ближе.

— Ну если все готово, — говорит старшина, — звони Рощину и договаривайся конкретно.

Бородуля разочарован. Какой же это старшина, если никого не «накачивает».

— Бородуля!

— Слушаю, товарищ старшина!

— Что же вы, Бородуля…

— А что? — Солдат сразу лезет в амбицию. Но голос у старшины мягкий и слова вовсе не обидные:

— Один вы не участвуете в самодеятельности.

— А меня берут?

Шарапов удивлен:

— Я тебя сто раз спрашивал: петь, плясать умеешь?

— Так я, может, фокусник!

— В самом деле, — решает Пологалов, — его надо взять к локаторщикам. — И Бородуле: — А сейчас идите в канцелярию за денежным содержанием.



— Мы будем вам очень обязаны, Зоенька, — сказал капитан Харламов, — если вы доставите еще одну телеграмму по тому же самому адресу.

Девушка вспомнила, какой страх охватил ее в прошлый раз, когда Василий Васильевич окликнул, чтобы вернуть телеграмму, и вспыхнула. Капитан Харламов понял это по-своему:

— Да вы не бойтесь, мы вас в обиду не дадим.

— Вот еще выдумаете! — Она взяла телеграфный бланк, на котором, кроме адреса, было всего два слова: «Приеду. Ходжиев».

— А теперь давайте еще кое-что уточним. Прежде всего я думаю, что, когда Василий Васильевич увидит

вас возле своего дома, он притворится удивленным и, возможно, спросит: «Неужели снова телеграмма товарищу Васильеву на мой адрес?» Вы ответите: «Да, Васильеву, на ваш адрес». Думаю, что он сразу откажется принять эту телеграмму.

— А если примет?

— Тогда вручите ему. И наконец, последнее. Если Василий Васильевич телеграмму не возьмет, но поинтересуется ее содержанием — покажите.

— Понимаю, — кивнула почтальонша.

— Тогда в путь! Василий Васильевич должен быть дома. Сегодня он работает с двух.

Сонное утро вставало над городом, моросил дождь. Зоенька шла быстро, прикрываясь зонтиком. Она уже несколько раз попадала в лужу и чувствовала, как вода забирается в туфли. Наконец постучала в знакомую калитку. Бульдог яростно залаял. Василий Васильевич выглянул в окно, узнал девушку.

— Сейчас!

Будьдог гремел цепью.

— Да замолчи ты! — прикрикнул на него Василий Васильевич, отодвигая засов.

— Опять на ваш адрес телеграмма товарищу Васильеву.

Старый мастер притворился, что не расслышал.

— Идемте в дом. Невозможно разговаривать под дождем.

«Вот еще!» — подумала Зоенька и повторила:

— Товарищу Васильеву телеграмма.

Парикмахер взял ее за руку.

— Идемте, идемте!

Теперь они стояли под железной крышей. Между крыльцом и калиткой метался бульдог, которого Василий Васильевич отшвырнул ногой, когда вел девушку к дому. Она собрала все свое мужество и попробовала улыбнуться.

— Дальше я не пойду…

Василий Васильевич отпустил ее руку.

— Как не пойду? А дождь? Неужели вы будете стоять на крыльце, пока он не пройдет?

— У меня зонтик.

— Ну-ну, — примирительно заметил дамский мастер. — Но телеграмму-то вы должны вручить.

— А где адресат? — спросила Зоенька и зябко поежилась.

Василий Васильевич потрогал усы.

— Понимаете, как неожиданно получилось. Тогда вы только ушли, приходит какой-то гражданин. «Прошу извинить, но я случайно перепутал адрес и сообщил другу ваш. Так что, если ещё придет телеграмма, пожалуйста, примите. А я вас скоро навещу».

Зоенька вспомнила наставление капитана Харламова, вручила телеграмму и тут же пошла к калитке.



Из Несвежаля, где, судя по документам, родился Ушаковский, пришел ответ. Оказывается, старый Несвежаль сгорел во время войны, и никаких архивных документов не сохранилось. Ушаковские в Несвежале не проживают, но якобы эта фамилия здесь знакома.

Мало что дало и сообщение из Министерства обороны. Минометный батальон расформирован в июле победного, сорок пятого года. Ефрейтор Ушаковский в этом батальоне служил, но где он сейчас — неизвестно. Далее следовало несколько адресов, которые должны были послужить зацепкой для того, чтобы разыскать его однополчан.

В соответствующие военкоматы был сделан запрос. Вначале ответ пришел из Новосибирска. Майор запаса — замполит батальона — скончался в 1949 году от воспалительного процесса, вызванного осколком в правом легком.

Затем поступили сведения из Одессы. Бывший старшина роты находился в заграничном плавании.

Из Свердловска сообщили: младший лейтенант запаса, комсорг батальона, в 1951 году переехал в Минск. Оттуда пока ответа не было.

Местожительство гражданки Спириной Марии Кузьминичны установить тоже не удалось, как, собственно, капитан Харламов и предполагал. Он связался с городской прокуратурой и просил ознакомить его с делами об убийствах в первый год после войны. Новый прокурор города как раз заинтересовался некоторыми старыми делами и тем самым облегчил задачу капитана.

Изучая одно из дел, Харламов обратил внимание на то, что у зверски убитой женщины с обезображенным до неузнаваемости лицом на левой руке обнаружено кольцо с выгравированными на нем буквами "М. Т." Он задумался. Имя и отчество убитой? Или, может быть, ее имя и фамилия? Капитан разыскивал Марию Кузьминичну Спирину. Первая буква инициалов подходила. А вот вторая?

Харламов чувствовал, что выходит на верный путь. Нужно было только найти то единственное звено, которое связало бы цепь его умозаключений.

Тщательное наблюдение за Василием Васильевичем позволило сделать некоторые выводы. Остаток дня после работы дамский мастер проводил дома. Среди знакомых преобладали женщины. Сам он заходил лишь к некоторым соседям. Все они были хорошо известны.

Вот, скажем, дочь фронтовика Елена. В прошлом году у нее тоже намечался роман с одним офицером. Ну а кто теперь объект ее нового увлечения?

Горский Анатолий Сергеевич. Служит на одном из траулеров, приписанных к мурманскому порту. Документы у него в порядке, биография безупречная. В октябре 1944 года, когда войска Карельского фронта перешли в наступление на участке, где отчаянно оборонялись отборные фашистские части, сержант Горский участвовал в десанте морской пехоты. Отличился в боях и спас жизнь капитану третьего ранга Павлову, с которым до сих пор не расстается, плавая под его началом на судах траулерного флота.

Что ж, возможно, Леночка устроит теперь свою жизнь. Правда, Горский, находившийся здесь в продолжительном отпуске, не торопился в загс. Но это уже их личное дело.



А Горский и в самом деле не торопился. Елена знала, что скоро он вернется на Север. Предложит ли ей поехать с ним? И что тогда делать? Или договорятся встретиться следующим летом, чтобы, так сказать, лучше проверить свои чувства? Пожалуй, ее больше устраивало последнее.

Василий Васильевич иногда заходил к ним, интересовался:

— Как живем, молодежь?

Горский приглашал его к столу и на минуточку уединялся с Еленой.

— Надо угостить старика. У нас что-нибудь есть?

— Есть, — отвечала Елена и открывала холодильник. Но всегда оказывалось, что там ничего нет, и она отправлялась в ближайший магазин.

Так было и сейчас. Оставшись одни, мужчины преобразились. Обычно флегматичный, Василий Васильевич заговорил быстро:

— Вчера пришла телеграмма, и я сообщил в центр. На явке в Ташкенте будет мой человек. Но независимо от переговоров шеф приказал вам перебраться на границу. Как по нотам, мы разыграли ваше знакомство с Пулатовым, весьма кстати и то, что он женился на Людмиле. Теперь нужно форсировать события… А что, если Елена переедет к сестре? Одним словом, подумайте.


Смелыми не рождаются


Бородуля сел на койку. Не открывая глаз, стал натягивать гимнастерку. Нащупал ногой сапоги и стал наворачивать портянки. В последнее время они лежали там, где их сразу можно найти.

Что и говорить, Бородуля уже не тот, каким был в первые дни на заставе. Научился вставать сразу по команде дежурного. И на тумбочку больше не натыкался. И мыло всегда находил на умывальнике. И койку заправлял прилично, аккуратно сворачивая крендельком накомарник.

Вскоре он предсталперед старшим наряда Бегалиным в полной боевой готовности. Бегалин поморгал безбровыми глазами и стал осматривать снаряжение Бородули.

А потом его снаряжение проверил и капитан Ярцев. Прежде чем отдать боевой приказ, снова спросил номер карабина. Бородуля ответил правильно, четко и сам удивился.

— Ну, главное сделано, — пошутил капитан. — Теперь осталось только научиться метко стрелять.

Ночь стояла душная. Небо словно цеплялось за вороненый ствол карабина с примкнутым штыком. Спина Бегалина маячила впереди черным пятном. Это пятно то приобретало контуры человеческой фигуры, то расплывалось.

Плотной стеной обступили камыши, лишь справа вклинивалась узкая полоска мягкого грунта. Пограничники освещали ее фонариками. Недавно пробороненная земля дышала покоем. Бородуле показалось, что он в родном колхозе, и сразу нахлынули воспоминания об отце. Тот всегда хотел, чтобы сын тоже служил на пограничной заставе. Служит. И чем хуже других?..

Бородуля наткнулся на Бегалина. Тот шепотом:

— Будь внимательней.

В монотонное гудение реки вписался рокот мотора, в глаза ударил сильный луч прожектора. Точка-тире, точка-тире… Бородуля зажмурился. Бегалин послал в ночь ответные точки-тире. Катер взревел мотором, пошел дальше.

Некоторое время шли молча. На изгибе реки Бегалин подал знак остановиться. Бородуля увидел, как старший наряда распластался на земле, и тоже залег.

Затем пограничники отползли в камыши и прислушались. Кто-то шагал навстречу.

Вот приглушенные шаги уже совсем рядом. Бородуля увидел ноги в солдатских сапогах. «Наряд!» — сообразил он и, преодолевая неизвестно откуда взявшуюся слабость, подал опознавательный знак. Сапоги замерли.

Чья-то рука легонько стукнула по голенищу. «Свои!» — облегченно вздохнул Бородуля, вылезая из камышей. Перед ним стоял сержант Назаров.

Бегалин доложил:

— На границе без происшествий.

— А как Бородуля? — спросил командир отделения.

«Сейчас нажалуется!» — решил Бородуля. Но Бегалин, наоборот, похвалил напарника.



Когда майор Серебренников снова приехал на заставу, ему доложили, что Бородуля все еще нет-нет да проявляет страх при несении дозорной службы. В наряд с ним пограничники шли неохотно, и капитан Ярцев старался поменьше посылать его на границу.

Правда, сержант Назаров теперь не мог особенно жаловаться на Бородулю: внутреннего распорядка солдат не нарушал, приказания выполнял точно, на занятиях старался вникнуть в смысл того, что говорил командир. Но подавленное состояние не покидало его, он даже перестал реагировать на остроты Кошевника, а если тот слишком уж допекал, просто отходил в сторону.

Командир катера Шарапов, секретарь комсомольской организации заставы, по совету капитана Ярцева провел диспут на тему «О воинском долге и храбрости». Говорили об Александре Матросове, Юрии Смирнове, о пограничнике-следопыте Карацупе, молодогвардейцах. Потом смотрели фильм «Подвиг разведчика». Бородуля, казалось, увлекся.

На следующий же вечер Шарапов затеял викторину. Он поставил на бильярд огромный сверток, перетянутый красной лентой (никто не знал, что в этом свертке пирожок), и объявил условия игры. Каждый говорит пословицу о храбрости. Считают медленно до трех. Кто скажет последним — получит приз. Желающих оказалось много.




— Где смелость, там победа! — начал старшина Пологалов.

— Где смелость, там победа. Раз!.. — подхватил Шарапов.

— На героя и слава бежит! — вставил кто-то.

А другой тут же добавил:

— Смелость города берет!

— У страха глаза велики! — выпалил Никита Кошевник и толкнул в бок соседа. Им оказался Бородуля. Он обиделся и отошел от стола.

Все это майор Серебренников выслушал внимательно, а потом сказал комсомольскому вожаку:

— Мне кажется, ваша ошибка заключается в том, что вы действуете слишком прямолинейно. Ну зачем без конца напоминать человеку о его слабости? Уверен, что это его тоже мучает. Сами говорите: изменился, ушел в себя Бородуля. А вы оставьте его в покое, дайте ему все обдумать. А если будете говорить о храбрости, то как-нибудь, знаете, искренне, убежденно, не формально.

В тот же вечер майор и сам провел беседу с пограничниками, сказал, что на имя командира части пришло письмо. Незнакомая девушка просила сообщить, что с тем пограничником, который, прощаясь с нею, обещал писать часто, а потом совсем замолчал.

Никита сидел красный, хотя Серебренников не назвал имя девушки и не сказал, откуда пришло письмо.

— Само собой разумеется, — задумчиво произнес Серебренников, — любовь проверяется не только письмами. Вот служил у нас в батальоне солдат. Звали его Володя. Тезки мы с ним. Хороший парень, веселый. И девушкам, видно, нравился. Полевая почта только на него и работала. Между прочим, в первый раз он влюбился, когда еще учился в школе…

Умеет майор-политработник находить живой контакт с людьми. И ни о каких таких боевых подвигах вроде не рассказывал. А пограничники сидели, внимательно слушая каждое слово. И видели три ряда орденских планок на гимнастерке офицера. Может быть, у них даже мелькнула мысль, что говорил он о себе…

Бородуля удивился, когда вечером на скамейку рядом с ним присел майор Серебренников.

— Красиво, — произнес он, вглядываясь в звездное небо. — Смотрите, вон высоко над горизонтом зажегся четырехугольник ярких звезд. Знаете, как они называются?


— Нет.

— Это созвездие Пегаса. Если примерно в час ночи вы посмотрите на небо, увидите к северо-востоку от него две ярких звезды — созвездие Персея. А вот блеклое пятно между Пегасом и Персеем — Туманность Андромеды — относится уже к другой звездной системе.

И тогда солдат спросил с плохо скрываемым волнением:

— А Большая Медведица, товарищ майор… где она?

— Что это вас так заинтересовала Большая Медведица?

Бородуля решился:

— Вот выхожу я, товарищ майор, на границу, и творится со мной что-то неладное. Вот, скажем, Большая Медведица — семизвездный ковш, а куда он делся?

— А вы разве до сих пор не знаете, что каждая звезда появляется и исчезает в определенное время? Это, между прочим, зависит и от времени года, и от того места, откуда мы наблюдаем звездное небо. Большая Медведица видна здесь, но низко над горизонтом, в первой половине ночи, а вы ищете ее, вероятно, под утро.


Весь день лейтенант Пулатов и его молодая жена бродили по ташкентским магазинам. Перед самым закрытием, вконец измученные, они вышли из универмага и, вырвавшись из людского потока, свернули к уютному скверу.

Три дня, которые полковник Заозерный дал молодоженам на обзаведение хозяйством, подходили к концу. Контейнер был уже загружен, и от всех сбережений лейтенанта Пулатова осталось ровно столько, чтобы можно было скоротать сегодняшний вечер и добраться на заставу.

Ташкентские куранты пробили семь раз. Лейтенант предложил Людмиле поужинать, и они зашли в ресторан «Бахор». У четырехугольной колонны возле окна за столиком сидел человек в легком чесучовом костюме.

— Разрешите?

Человек поднял голову. Пулатов узнал в нем своего старого приятеля и обрадовался.

— Познакомься, моя жена. А это — старший лейтенант Ибрагимов.


Тот поздоровался рассеянно.

«Наверное, ждет девушку», — решил Пулатов. Он был настроен добродушно:

— А дела твои совсем плохи, дружище, если ты уже не в состоянии заказать что-нибудь более существенное. — Он показал на чайник и смахнул в сторону спички, которыми, видимо, забавлялся Ибрагимов.

Людмила с беспокойством смотрела на мужчин: ей казалось, что назревает ссора.

— Пойдем лучше, — сказала она мужу. — Я не хочу есть.

— Вот еще! — возразил Пулатов. — А я прямо умираю с голоду.

Ибрагимов вдруг достал ручку и что-то написал на бумажной салфетке. Лейтенант прочел записку, смутился.

— Ты права, Люсенька-хон, — сказал он. — Нам лучше уйти.

Ибрагимов, оставшись один, облегченно вздохнул.

Часы пробили восемь, потом девять, но никто к нему больше не подходил. Ибрагимов подождал еще немного и рассчитался с официанткой.

Он не заметил, как в тот момент, когда Пулатов подошел к нему и особенно когда лейтенант представил Ибрагимова Людмиле, вытянулись лица у сидевших за соседним столиком посетителей. Узкий в плечах, с виду болезненный парень, сверкнув золотыми коронками, что-то шепнул коренастому подростку. Тот кивнул и вышел из ресторана.

Перейдя улицу, будто невзначай остановился у небольшой застекленной будки. Сделал вид, что читает вывеску: «Приемный пункт по ремонту обуви». Но он этой вывески не читал, а опять-таки, словно ненароком, перебросился парой фраз с человеком, которому только что старательно начистили желтые ботинки.

Мужчина расплатился с чистильщиком и развязной походкой двинулся по улице Куйбышева к скверу. Возле одноэтажного розового домика, где размещался продовольственный магазин, он замешкался и невольно обратил внимание на бросающийся в глаза номер: тринадцать. Поморщился и нехотя зашел в магазин. Подросток уже поджидал его у окна.

— Шухер, Буйвол. Это офицер. А потом знаешь, кто к нему подходил в ресторане? Тот самый лейтенант, которого мы чуть не обработали на курорте.

— Сматывайтесь, детки, — прохрипел Буйвол. — Встретимся, как договорились.

Буйвол первым вышел из магазина и свернул на Хорезмскую. Не задерживаясь, дошел до улицы Пушкинской, где дорогу преградил хлынувший через перекресток поток автомобилей. Возле почтового отделения, на углу, попалось свободное такси. Буйвол остановил его и тяжело опустился на заднее сиденье.

— Прямо! — бросил он шоферу, незаметно поглядывая назад. Никто за ним не следил. Буйвол зло усмехнулся и вытер ладонью взмокшую шею. Когда, огибая сквер, поравнялись с улицей Пролетарской, приказал ехать к вокзалу. В это время вспыхнули фонари, и огненные дорожки заплясали по асфальту. Сзади приближалась «Волга» стального цвета. Такси свернуло на улицу Шевченко, но и «Волга» тоже свернула туда.

«А, черт! — выругался про себя Буйвол. — Неужели засекли?»

Хорошо, что он взял с собой Зуба и Тома. Правда, Василий Васильевич строго-настрого приказал ему вылететь одному. Но Буйвол решил действовать по-своему.

В последнее время ему вообще хотелось все делать наперекор шефу. Тот втягивал его в слишком опасную игру, и Буйвол это чувствовал.

Он решил подстраховаться и выработал план, как будет действовать в Ташкенте. Своим подручным он сказал: один «медвежатник» хочет взять на дело, но сперва надо к нему приглядеться. Зуб и Том должны были сидеть в ресторане до тех пор, пока «медвежатник» не рассчитается, а потом выследить, куда он пойдет. Ни в коем случае не заговаривать с ним и не показывать вида, что он их интересует.

Если бы Василий Васильевич узнал об этом плане! Да пошел он к черту, старый хрыч!..

«Волга» стального цвета продолжала двигаться следом. С досадой, все больше перераставшей в страх, Буйвол краешком глаза следил за ней. Такси нырнуло под светофор. Если «Волга» ринется на вспыхнувший красный цвет, значит… Но неизвестный шофер спокойно затормозил.

У вокзала Буйвол вышел из такси и быстро пересел в отходивший троллейбус. Как ни говори, а он все-таки рожден под счастливой звездой!..





Старшина Пологалов сказал: «Собирайся!» — и Бородуля сразу полез в кузов.

Кошевник выбрал момент:

— Сегодня ты откроешь программу нашего концерта.

Бородуля удивился:

— А что я буду делать?

— Поднимать занавес.

— Ты что же думаешь: я ничего не умею? — обиделся Бородуля. — Я же фокусник!

Кошевник захохотал:

— Вот уж что верно, то верно!

— Дай платок, — потребовал Бородуля.

Кошевник достал платок.

— Гляди, — сказал Бородуля и стал скатывать платок в шарик. Потом он дунул в кулак точно так, как это делал сержант Рощин. В этот момент машину тряхнуло. Платок, подхваченный ветром, очутился за бортиком.

— Где платок? — спросил старший матрос.

— Да у тебя в кармане.

Кошевник полез в карман и достал платок. Он очень удивился. Но еще больше удивился сам Бородуля.

Локаторщики помогли сгрузить нехитрый реквизит. Капитан Бунин пригласил Пологалова к себе.

— Вы что-то редко у нас бываете, — заметил старшина.

— Служба, — ответил Бунин.

Бородуля увидел Рощина.

— Здравствуй, — сказал сержант. — Как настроение?

— Вот, с концертом к вам приехали. А вы только покажите свой фокус.

— Ладно, — сказал Рощин, — может, и покажу.

Бородуля пошел за казарму, где на тенистой площадке приделывали занавес. Кошевник обрадовался:

— Гляди, как дергать надо.

— Сам дергай! — сказал Бородуля. В это время его окликнул Рощин.

Они уединились в какой-то комнате, и Рощин показал, как надо делать фокус.

— Держи платок. Так… Смотри, что под платком? Расческа. Опять смотри… Значит, расческа. Накрой. Теперь смотри… Что? Ничего нет. Вот так-то.

Потом начался концерт. Наконец объявили номер Рощина: «Великий маг и волшебник!» Вместе с ним на сцену вышел Бородуля. Сержант стянул платок в узел, дал пощупать Бородуле — никакого подвоха. Но Рощин дунул, и узла не оказалось. Их долго не отпускали со сцены.

Затем Бородуля рассказал Рощину про фокус с платком Кошевника.

— Как это у меня получилось?

Сержант смеялся до слез:

— А ты спроси, сколько у него было платков?

— Так, значит, один платок улетел, а в кармане у него лежал совсем другой? — догадался Бородуля.

— Но ты уж ему свою «тайну» не выдавай, — посоветовал Рощин.

— Конечно. А ты откуда фокусы знаешь?

— Я же в цирковой школе перед армией учился.

— Давай дружить, — вдруг предложил Бородуля.

— Давай. — Рощин протянул руку. — Только уж ты меня не подводи.



Капитан «Медузы»


Елена хотела оставить девичью фамилию, но Горский притворился обиженным. Тогда она засмеялась и сказала:

— Ладно, пусть будет ни по-моему, ни по-твоему. — И в брачном свидетельстве к своей фамилии прибавила фамилию мужа.

Этот знаменательный день они отпраздновали скромно. Гостей не звали. Правда, пришел Василий Васильевич и поздравил молодых. Но он скоро ушел, сославшись на недомогание.

На следующий день Горский был особенно внимателен к Елене.

— Скоро я должен уехать… Как же нам быть? Взять тебя с собой? Но ведь я на полгода уйду в море.

— Что же делать? — спросила она растерянно.

Он обнял ее и долго не отвечал.

— Давай все-таки поедем вместе, — предложил Горский.

Елена представила себя одну в чужом, холодном городе.

— А может быть, я все-таки останусь? Что скажет сестра, если я брошу наш родной дом?

— Дом, конечно, бросать не стоит. Но я думал по просить Василия Васильевича присматривать за ним.

— Он уже старенький. Трудно будет ему и за своим домом следить, и за нашим.

— Возможно, ты права, — согласился Горский. — Что же, тогда оставайся. А я постараюсь что-нибудь еще придумать.



Как всегда, решение пришло неожиданно. Харламов продолжал наблюдать за дамским мастером. Не успел Василий Васильевич поздравить Елену и Горского с законным браком, как капитану сообщили; Елена оставила девичью фамилию, но прибавила к ней фамилию мужа.

Тут же возникла догадка: а у Марии Кузьминичны Спириной чья фамилия — своя или мужа? Оказалось, что ее девичья фамилия — Трошина. «И как это я сразу не додумался?» — упрекал себя Харламов. «М. Т.» — буквы на кольце убитой в январе 1946 года женщины, безусловно, могли означать: Мария Трошина.

Теперь капитан почти не сомневался, что ее смерть — дело рук Василия Васильевича. К тому же комсорг батальона, как теперь выяснилось, не опознал по разосланным фотографиям своего бывшего однополчанина Ушаковского.

Стало ясно, что дамский мастер живет под чужим именем.

Решили пока его не трогать, но усилить наблюдение. Однако на следующий день Василий Васильевич из дому ушел, а на работу не явился. Когда стали производить обыск в его особняке, обнаружили крышку люка. Люк вел в подвал с подземным ходом.

Начавшиеся розыски успеха не принесли.



20 сентября. Бородуля был необыкновенно внимателен на стрельбище. В первый раз за все время службы на заставе он выполнил упражнение на четверку. После занятий сержант Назаров построил отделение и объявил ему благодарность.

Кошевник, неизвестно откуда появившийся в этот момент, дождался, когда Назаров распустит строй, и пристал к Бородуле:

— За что выговор?

— Не выговор, а благодарность.

— Виноват, — почтительно сказал Никита. — А за что?

Бородуля собирался с мыслями, как бы поскладнее ответить.

— Наверно, сам догадался койку заправить? Или свежий воротничок подшил?

— Ошиблись, товарищ ефрейтор. Упражнение я выполнил на четверку.

— Так за это на гауптвахту сажают!

— Старший матрос Кошевник!

— Я! — Никита повернулся на каблуках. На него строго смотрел сержант Назаров.

— Вам что, делать нечего? Ступайте и займитесь своим делом.


9 октября. На этот раз Бородуля на «отлично» выполнил упражнение из карабина.

Вечером после ужина за камышовыми стенками столовой раздался голос дежурного:

— Выходи строиться на боевой расчет!

Лейтенант Пулатов скомандовал:

— Смирно, равнение налево!

— Здравствуйте, товарищи пограничники! — сказал начальник заставы.

— Здравия желаем, товарищ капитан!

— Рядовой Бородуля, выйти из строя… За отличную стрельбу объявляю вам благодарность.



Глубокой осенью на заставу прибыло пополнение. Старослужащие разъезжались по домам. Младший сержант Ковалдин приучал к молодому пограничнику Амура и грустил, что скоро придется расставаться с четвероногим другом.

Старшина первой статьи Шарапов остался на сверхсрочную. Все понимали, что он сделал это из-за чернокосой Истат. Перед Новым годом старшина решил наконец с ней объясниться. Против обыкновения, решительно направился в поселковый Совет.

Некоторое время они испытующе смотрели друг на друга.

— Так вот… — наконец приступил было к разговору командир катера.

Девушка перебила полушутя-полусерьезно:

Страсть  бесконечна,  страстным  дорогам
Нет  пересечения,  нет!..
В  деле  отрадном  ждать  ли  гаданья,
Предвозвещения?  Нет!..
— Хафиз! — безошибочно определил Вахид. — А я за тобой.

Она смотрела насмешливо:

— Интересно…

— Я люблю тебя, Истат! — В первый раз он объяснился ей в любви.

Девушка вспыхнула и отвернулась…

На катере друга поджидал Кошевник. Шарапов угрюмо молчал.

— Ясно! — Никита тут же помчался в поселковый Совет, разыскал Истат.

— Что ты сказала старшине?

— А что я должна была сказать?

— Вот женится старшина на первой встречной — будешь тогда знать!

Девушка ответила стихами:

Чтоб  мудро  жизнь  прожить,  знать  надобно  немало,
Два  важных  правила  запомни  для  начала:
Ты  лучше  голодай,  чем  что  попало  есть,
И  лучше  будь  один,  чем  вместе  с  кем  попало.
— Кто это сказал? — лукаво спросила она.

— А я почем знаю?

— Омар Хайям сказал, вот кто!

Кошевник разошелся:

— Чихал я на твоего Хайяма!

Истат сразу отреагировала:

— А я на твоего старшину. И потом, кто его просил нанимать адвоката?..

Так и не внес изменения в личную жизнь старшины первой статьи Шарапова Новый год.




Только что майор Серебренников сообщил капитану Ярцеву, что его застава признана лучшей в округе.

— Кстати, о Бородуле. — Ярцев знал, что этот солдат всегда интересовал политработника. — Помучились мы с ним, поработали, товарищ майор, но пограничную службу он научился уважать.

— Очень хорошо, — ответил Серебренников. — А почему вы не принимаете Бородулю в комсомол?

— Рановато еще.



В день Советской Армии застава, как обычно, выстроилась на боевой расчет. На погонах Пулатова появилась третья звездочка. А когда к застывшим по команде «смирно» пограничникам подошел начальник заставы, на нем были майорские погоны.

Были и другие перемены на заставе. Бородуля стал ефрейтором, ходил теперь старшим пограничного наряда. Бегалина назначили командиром отделения, а сержанта Назарова перевели на соседнюю заставу старшиной.

Молодые солдаты постепенно втягивались в службу.

Вечером офицеры собрались у Ярцевых. Лариса Петровна приготовила праздничный ужин. Когда на столе появился чай, пришел начальник КПП. Его шумно приветствовали. Людмила протянула фотографию сестры:

— Только что получила.

— Неужели люди могут быть так похожи? — в который раз спросил Мансуров.

Людмила улыбнулась:

— Думаю, что скоро вы в этом убедитесь. Сестра собирается приехать сюда. Вот только как быть с родительским домом?

— Сдайте на время хорошим людям. А я с удовольствием познакомлюсь с вашей сестрой.

Стекла вздрогнули от густого пароходного баса.

— Я пошел, — сразу поднялся Мансуров. Его не задерживали, причаливала «Медуза».



Максим Максимович встретил пограничников на мостике. Начальник КПП не спеша поднялся по трапу и прошел в его каюту.

Мансуров раздвинул шторку на иллюминаторе и ждал, когда старый капитан положит перед ним на откидной столик судовые документы и паспорта. На этот раз Максим Максимович показался ему особенно усталым.

Юнга принес чайник. Капитан кивком поблагодарил его и отпустил.

— В понедельник меня провожают на пенсию, — наконец сообщил он.

— Почему так неожиданно?

— Кому-то срочно понадобилось мое место.

— Ты что-то не договариваешь, отец.



— Все правильно, Акобир. Мне давно пора уходить на берег. Только ты дай мне слово, что всегда сам, слышишь, сам будешь встречать «Медузу».

На палубе пробили склянки. Максим Максимович отвернулся и непослушными пальцами стал набивать трубку.




«Медуза» шла вверх по течению с полными трюмами. День заметно прибавился. Рассвет наступил рано, и солнце, едва показавшись на горизонте, начало припекать.

«Медуза» спешила. Первый раз на ее мостике стоял новый капитан. Он вглядывался в однообразные, поросшие камышом берега, однако мысли его были далеко отсюда.

— Приближаемся к Реги-Равону, — предупредил рулевой.

— Малый ход!

— Жена небось заждалась?

— Да, конечно.

Но Горский думал не о ней, а о своей прошлой жизни. Стремительная карьера отца при нацистах. Секретная школа, с которой связывал свои мечты о будущем. Осенью 1944 года, когда положение на восточном фронте стало катастрофическим, его вызвал к себе начальник школы:

— Пришло твое время, мой мальчик!

С того дня Ганс Траубе стал Анатолием Горским. Он знал, что настоящий Горский был его сверстником, русским солдатом, попавшим в плен на Карельском перешейке. На допросе Горский показал, что воспитывался в детском доме, из родственников никого не имеет. На вопросы, касающиеся военной тайны, он отвечать отказался наотрез, да его особенно и не пытали. Выстрелили в спину и еще полуживого засыпали землей.

План перехода Траубе-Горского через линию фронта был тщательно разработан. До окончания войны Ганс должен был храбро сражаться на стороне русских, но обязательно выжить. Капитан третьего ранга Павлов, которого новоявленный Горский под артиллерийским обстрелом вынес с поля боя, стал его верным другом.

Когда гитлеровская Германия капитулировала, Горский получил приказ затаиться. Предложение вернувшегося к гражданской профессии капитана Павлова оказалось как нельзя кстати. Горский стал моряком и отправился с ним на промыслы в Северную Атлантику. Спустя год он уже плавал старпомом и постепенно привык к своему положению.

Но время от времени на Горского находила тоска: разве для того он воспитывался в секретной школе, чтобы радоваться уловам советских траулеров? Разве для того отказался от личной жизни и покинул свою страну?

Изредка он узнавал, что о нем помнят: вдруг останавливал незнакомый моряк и, обменявшись паролем, вручал деньги. А то приходили до востребования письма от Анюты. Это тоже был пароль. Наконец «Анюта» пригласила его к себе. Они встретились в вагоне скорого поезда Ленинград — Москва. С тех пор Горский стал работать на американскую разведку.

После провала разоблаченной в Южногорске шпионской группы ему поручили сообщить Василию Васильевичу, что он, Горский, становится резидентом. Так он впервые появился на курорте.

Ради выполнения нового задания Горский женился на Елене. Капитан траулера помог Горскому быстро перевестись в речное пароходство. Павлов тоже когда-то любил. Но бросить море у него не хватало духа, а девушка между тем вышла замуж за другого.

…Река сделала поворот. Горский увидел наблюдательную вышку с красным флагом и белые постройки на заставе. Потом, словно на ладони, предстал весь поселок Реги-Равон.

«Медуза» дала знать о своем приближении длинным, осипшим гудком.

Башенный кран на пристани со скрежетом задрал стрелу. К самому берегу подкатил автопогрузчик. Хилый водитель, муж заведующей гостиницы, где они с Леной временно остановились, высунулся из кабины. На Ефремова у Горского были свои виды: он уже знал темную страницу его биографии.

Наряд пограничников возглавлял старший лейтенант Мансуров. Рядом с ним капитан «Медузы» различил две женские фигурки. Он помахал им рукой и велел подать трап. Первый раз на судне, которым командовал Горский, должен был производиться таможенный досмотр.

Мансуров старался скрыть волнение, с которым в это утро поднимался на борт «Медузы». Как требовала инструкция, он представился капитану и попросил предъявить судовые документы.

— Прошу, — любезно ответил Горский, приглашая в каюту. — Правда, здесь очень тесно, — добавил он, не зная, куда посадить офицера-пограничника. — Ну да уж как-нибудь.

Горский откинул тяжелую крышку сейфа и с независимым видом стал подавать паспорта.

— Судовую роль, — напомнил начальник КПП.

— Ах да, пожалуйста.

Мансуров стал сличать данные паспортов с судовой ролью.

— Вы всегда так тщательно проверяете документы? — спросил Горский.

— Всегда, — сухо ответил Мансуров.

Когда проверка была закончена, Горский сошел на берег, нежно обнял Елену, прикоснулся губами к щеке Людмилы.

Мансуров посмотрел в ту сторону, где стояли сестры и новый капитан. «Почему, — подумал он с раздражением, — мне сегодня снилось, что я никак не мог различить, какая из сестер Елена?..»


Встреча на перроне


Сержант Рощин вошел в кабину, где ему предстояло провести несколько долгих часов, и закрыл глаза, чтобы зрение быстрее адаптировалось. Солнце с его слепящим сиянием и бесконечное песчаное море остались за дверью. Здесь же был совсем иной мир — ведь отсюда можно было видеть на многие сотни километров вокруг.

Рощин включил аппаратуру, и голубыми огоньками вспыхнули контрольные лампочки, заволновались стрелки многочисленных приборов. Прямо по центру яркозамерцал экран.

Наверху, под палящим солнцем, вращалась направленная антенна. Точно повторяя ее движения, здесь, в кабине, на небольшом экране бежала так называемая развертка, освещая то одну, то другую ее часть. За этой освещенной полоской и следил Рощин. Он знал наизусть все отметки дальности. Знал, например, что черные пятна обозначают горы. И что они далеко за границей.

Прошло довольно много времени, как вдруг на экране появилась крошечная светящаяся черточка. Сержант смахнул пот со лба и мгновенно засек черточку. Светящиеся стрелки часов, вмонтированных в кабину, зафиксировали точное время.

А развертка уже бежала по другой части экрана, и Рощин ждал, когда она вновь зажжет интересовавший его квадрат. Пунктир-светлячок продолжал двигаться с севера на юг со скоростью шестьсот километров в час. Сержант проследил за ним и, успокоенный, немедленно сообщил на командный пункт: «Идет заявочный из Москвы».

Дежурный оператор знает расписание полетов всех рейсовых самолетов, о них заявляют заранее. Умные приборы помогают определить направление полета, высоту, скорость.

Однако нужно обладать зорким взглядом и быть очень внимательным, чтобы видеть все изменения на экране. Сержант Рощин легко отличит самолет, скажем, от лебединой стаи. Он знает, когда начинается перелет, с какой скоростью и в каком направлении летят птицы.

Шло обычное дежурство…



С квартирой в районном центре было трудно, и Ефремова предоставила в распоряжение Горских лучший номер, с окнами в сад.

Новый капитан «Медузы» редко бывал дома. Елена видела его один-два раза в неделю. Знакомств она не заводила. Горский, увидев Елену в обществе директора гостиницы, как бы вскользь заметил, что у Ефремовых хорошая семья, это приятные люди, с ними интересно бывать вместе. Правда, жена не разделяла его мнение.

Единственным развлечением было встречать «Медузу». Ей нравилось наблюдать, как осторожно буксир причаливает к берегу, словно боится забрызгать встречающих. Любопытной казалась и церемония таможенного досмотра.

Старший лейтенант Мансуров обычно приходил на пирс минут за десять до прибытия судна и здоровался с сестрами. Постепенно Елене стало казаться, что это из-за нее офицер всегда сам встречает «Медузу».

Так было и на этот раз. Сестры подхватили Горского под руки.

— Пообедаете у нас, — безапелляционно заявила Людмила.

Горский не спорил. Он считал, что чем больше примелькается на заставе, тем лучше. Со многими из пограничников он был уже знаком. А младший сержант Бегалин к тому же оказался сыном его мурманского приятеля.

«Определенно, мне везет!» — думал Горский. Отец Бегалина хорошо знал капитана Павлова, которому Горский спас жизнь. Младший сержант Бегалин что-то слышал об этом, и Горский охотно рассказывал ему подробности, уверенный, что тот передаст их разговор своим товарищам.

Перед заставой Горского и сестер обогнал запыленный «газик». Людмила улыбнулась офицеру, сидевшему рядом с шофером, и ответила на немой вопрос Горского:

— Майор Серебренников — секретарь партийной комиссии отряда. Он у нас частый гость.

Часовой беспрепятственно пропустил Горского на заставу. Капитан «Медузы» узнал в нем ефрейтора Бородулю и обменялся с ним несколькими фразами.

Позднее майор Серебренников сделал замечание начальнику заставы:

— Почему часовой вступает в разговор с посторонним человеком и не проверяет документы?

— Так ведь это свояк моего заместителя, — стал было оправдываться Ярцев, про себя ругая Бородулю.

Кажется, хорошим солдатом стал, а нет-нет да и сорвется.

В тот же день Серебренников рассказал пограничникам случай из жизни Владимира Ильича Ленина. Это было в тысяча девятьсот восемнадцатом году. Ленин только что переехал из Петрограда в Москву. Комендант Кремля установил перед квартирой вождя пост, где обычно несли службу курсанты школы ВЦИК. Однажды на пост заступил молодой курсант, который не знал в лицо Ленина. И вот идет по коридору Владимир Ильич.

— Стойте! — приказал часовой.

Ленин остановился и поздоровался.

— Вы откуда идете? — строго спросил курсант.

— Из Совнаркома.

— Предъявите пропуск.




— Пожалуйста, — сказал Ленин, но оказалось, что постоянный пропуск он забыл дома.

Владимир Ильич пояснил:

— Вот моя квартира. Пропуск на столе, сейчас принесу его вам.

— Есть приказ коменданта никого без пропуска не пускать.

— Тогда, конечно, — согласился Ленин. Он направился в комендатуру, попросил выписать ему разовый пропуск и лишь затем прошел в свою квартиру.

Когда курсант сменился с поста, комендант сказал ему:

— А ведь это вы Председателя Совнаркома товарища Ленина не пустили домой.

Курсант побежал к Владимиру Ильичу извиняться.

Ленин внимательно выслушал его и сказал:

— Вам извиняться нечего. Приказ коменданта на территории Кремля — закон. Как же я, Председатель Совнаркома, мог этот приказ нарушить? Я был виноват, а вы правы…

Здесь Серебренников посмотрел на Бородулю.

— А вы постеснялись лишний раз проверить документы у капитана «Медузы».

Вечером майор подвез Горских в гостиницу. Капитан буксира признался, что скучает по морю. Но так уж сложились обстоятельства. Серебренников увидел на кителе Горского колодку — два ордена Красного Знамени и медали.



Горские сошли у гостиницы. Капитан «Медузы» взял жену под руку. На скамейке сидел Ефремов. Горский приветливо поздоровался.

— А знаете, — сказал он вдруг, — пойдемте-ка с нами есть шашлык.

Елена удивилась:

— Так ведь мы только что поужинали.

— Меня всего растрясло в дороге. А потом, может быть, к Хасанчику завезли пиво.

Хасанчиком все называли буфетчика в летнем ресторане.

Елена сослалась на усталость и отказалась. А Ефремов не успел и опомниться, как уже сидел с Горским за отдельным столиком. Расторопный Хасанчик быстро организовал пиво и закуску, принес и водку.

— Ваше здоровье! — сказал Горский, чокаясь с водителем. После второй стопки у того закружилась голова. А Горский все наливал и наливал.

Потом они возвращались домой, и Горский почти тащил Ефремова на себе. Тот плакал, рассказывая о своей трудной жизни.



За последнее время они сменили столько городов, что у Тома рябило в глазах. Они были в Самарканде и Бухаре, Чарджоу и Марах, Намангане и Фергане. Подолгу Буйвол не хотел задерживаться на одном месте, чтобы не привлекать излишнего внимания.

Апрель застал их на юге Киргизии, в Оше. Однажды Зуб отправился на базар, где было чем поживиться. Он хвастался своими успехами и даже радовался, что Тому не везет.

— Фортуна, так сказать, отвернулась?

— Отвернулась, — согласился Том. На самом деле ему просто надоело воровать. Он стал чаще ходить один. С интересом наблюдал, как в городе идет крупноблочное строительство, асфальтируют мостовые.

В каком-то колхозе его приняли за агитатора. Он пришел на полевой стан во время обеденного перерыва, и кто-то хлопнул его по плечу:

— Давай, паренек, читай газеты.

Потом Тома угостили таким жирным и вкусным пловом, какого он еще никогда не ел. Давно не было так хорошо, как в этом гостеприимном колхозе. Может быть, не возвращаться к Буйволу?

Но следующую ночь он снова провел с приятелями. А наутро поезд должен был помчать их в новые края.

…На ветреном и пыльном перроне Буйвол вдруг столкнулся с каким-то гражданином и поначалу оторопел. С первой платформы отправлялся поезд на Андижан. Гражданин вскочил на подножку вагона. Буйвол забыл про своих подопечных и бросился за ним. В тамбуре они принялись о чем-то спорить, но помешали Зуб и Том, тоже оказавшиеся в вагоне. Буйвол стал знакомить:

— Семен Петрович, мой старый приятель.

Мужчина улыбнулся, но глаза оставались холодными. Ему перевалило за шестьдесят, однако стариком нельзя было назвать. Видимо, он тщательно следил за своей внешностью: чисто выбритый, на пробор седые волосы.

В Ленинабаде Семен Петрович и Буйвол остановились в гостинице «Ходжент». Им предоставили отдельный номер, и здесь «старый приятель» дал волю своему гневу.

Буйвол лишь недобро усмехнулся:

— Бегаешь от меня, гад? Парик нацепил! — Он вытащил из кармана нож.

Семен Петрович повел рукой, и в подкладку его пиджака уперлось дуло пистолета. Пришлось Буйволу вновь признать в нем своего хозяина.

Том и Зуб устроились в многокоечном номере другой гостиницы, рядом с базаром. Каждый занялся своим делом — Зуб искал ротозеев, Том любовался городом и забрел на стадион.

В тот день трибуны городского стадиона ломились от зрителей. Местные футболисты выигрывали. Вначале Том следил за игрой, но потом переключился на болельщиков. Давно он не видел такого веселого зрелища. Люди кричали до хрипоты, били в ладоши, свистели.

Особенно старался тостячок, сидевший рядом с Томом. Он уже потерял голос и потому сипел, багровея от натуги. Клетчатая рубаха вся взмокла, пот ручьями стекал с лица.

После матча толстяк уцепился за Тома:

— Никуда я тебя не отпущу. В честь такого события будешь моим гостем.

Том подумал, что снова угостят пловом, и согласился. Новый знакомый открыл дверцу «Волги» и сел за руль. Машина неслась по шоссе мимо хлопковых полей. Том ловил разгоряченным лицом встречный ветер.

— Красиво у вас!

— А ты что, недавно в наших краях? А про Улугходжаева слыхал? Нет… Да ты, ака-джон, совсем отсталый человек. Улугходжаев — прославленный наш председатель. А я — бригадир в его хозяйстве.

Они въехали в распахнутые настежь ворота и остановились среди подступивших к машине фруктовых деревьев. Навстречу вышел сухопарый старик, протянул парню морщинистую руку. Толстяк что-то сказал на непонятном для гостя языке.

— Значит, только что приехал в Таджикистан? Ну что же, проходи, сынок, гостем будешь.

Том сидел на ковре, за длинным низким столом. И чего только тут не было! А рядом жарился шашлык, в огромном котле дозревал плов.

«А тут еще побогаче живут, чем в том колхозе, где я читал газеты», — решил он, испытывая непонятную радость.

Старик придвинул блюдо с мясными пирожками — самбусой.

— Однажды народный мудрец Мушфики пришел к соседу в гости. Хозяин спросил: «Что сварить для вас — плов или суп?» А Мушфики ответил: «Разве у вас только один котел?» — И старик рассмеялся: — Ешь, сынок, не бойся: у нас много котлов!

Уже за полночь бригадир повез Тома в город. Когда до Ленинабада оставалось километров десять, с хлопкового поля вышел на дорогу человек.

— Подвезем? — спросил, притормаживая, толстяк.

Том кивнул. Он все еще пребывал в каком-то блаженном полусне. «Волга» уставилась фарами в незнакомца, и вдруг Том вцепился в руку водителя:

— Пожалуйста, не останавливайся… Газуй, газуй!

Бригадир невольно поддался его настроению, и машина рванулась вперед.

— Что случилось?

— Это плохой человек!

— Почему плохой?

— Я знаю.

Возле сверкающего неоновыми огнями шелкокомбината Том распрощался со своим новым знакомым.

— Ты к нам приезжай, всегда будем рады, — сказал толстяк.

— Обязательно, — заверил Том.

«Что это делал Семен Петрович на хлопковом поле?» — думал он, с неохотой приближаясь к гостинице.



В ноль часов пятнадцать минут пеленгаторы засекли неизвестный передатчик. Он работал на прилегающем к городу участке колхоза, где председателем был Улугходжаев. Кусты хлопчатника оказались примятыми. Овчарка взяла след и вывела на шоссе. Здесь почти сразу след обрывался. Видимо, неизвестный сел в попутный грузовик — на обочине остались оттиски крупных шин.

К утру стало известно, что это — машина из строительного управления. Водитель охотно описал внешность своего случайного пассажира. Оперативно организованный поиск привел офицеров госбезопасности в гостиницу «Ходжент».



Харламов срочно вылетел в Ленинабад.

«Высокого роста, плотный, уже в летах… Возможно, он», — думал капитан. Правда, остальные приметы, указанные водителем, не сходились.

Тем не менее припомнился случай, когда в городской отдел КГБ пришла взволнованная женщина.

— Я — модистка.

— Прошу садиться, — предложил капитан Харламов.

Дело касалось Василия Васильевича. Узнав, что дамский мастер исчез, женщина решила, что причина кроется в телеграмме, которую получила на днях по его просьбе.

— Вы помните содержание телеграммы?

— Конечно. У него кто-то умер.

Телеграмма пришла из Ташкента. Подписи не было, и это сразу насторожило модистку.

— Он всегда был таким внимательным, — сказала она. — Как же я могла отказать ему в столь пустячной услуге?



В аэропорту капитана Харламова встретили таджикские чекисты.

— Наш подопечный сейчас в гостинице.

Харламов столкнулся с ним в вестибюле. Что-то знакомое показалось ему в этом чисто выбритом, седом человеке. Капитан посторонился, и мужчина независимо проследовал к выходу. Шея у него была толстая, с характерными складками.

«Василий Васильевич!» — узнал Харламов.



Горский с неприязнью думал о людях, которые его окружали. Ни одного надежного человека. А задание у него сложное: быть резидентом в пограничном районе. Но ведь один в поле не воин. Как быть?

Во время очередной стоянки в Реги-Равоне Горский заметил, что Ефремов чем-то сильно озабочен. Он подошел к нему и положил руку на раскаленный капот машины.

— Как дела, сосед? Что за печаль грызет душу?

Ефремов ответил не сразу:

— В тот вечер, когда мы с вами… шашлык ели… я перебрал малость…

— Со всяким бывает.

— Так-то оно так. Да я деньги потерял, все до копейки. Нес, понимаете, домой получку. А разве жене скажешь об этом? — стал жаловаться водитель. — Она у меня вон какая, сами знаете…

— А сколько было денег?

Ефремов назвал сумму.

— Ну это не проблема, — успокоил его Горский. — Ты вот что, погоди немного, а я обернусь мигом. — Он спустился по песчаному откосу к пирсу и поднялся на буксир. Вскоре так же быстро сбежал на берег, вручил Ефремову нужную сумму.

— Просто не знаю, как вас и благодарить! — расчувствовался тот.

— Ничего. А насчет того, что ты там спьяну наболтал, не тревожься: все останется между нами. — Небрежно дотронувшись до блестящего козырька капитанской фуражки, Горский зашагал в сторону заставы.

Ефремов испуганно глядел ему вслед, комкая в руках деньги.



Капитан «Медузы» был неприятно удивлен, когда часовой по заставе предложил ему подождать, а сам вызвал дежурного. В пограничнике с красной повязкой на рукаве Горский узнал младшего сержанта Бегалина.

— Здравствуй, земляк!

Но Бегалин спросил официальным тоном:

— Вы к старшему лейтенанту? Тогда я вас провожу.

Пулатов встретил Горского на крыльце.

— Что за порядки? Привели словно под конвоем. Этак к тебе в другой раз и идти не захочешь.

— Граница, ака-джон.

Возвращаясь в поселок, Горский подсел в машину худощавого капитана с эмблемой связиста на полевых погонах. У ворот к автомобилю подошел Бородуля, попросил передать письмо сержанту Рощину.

— А что сам не зайдешь? —спросил капитан Бунин.

«Уж не его ли хозяйство?» — подумал Горский, имея в виду локаторные установки. Эта служба всерьез интересовала иностранную разведку.

Капитан оказался неразговорчивым — в преферанс давно не играет, на чашку чая завернуть не может.

— Ну как-нибудь в другой раз, — закончил разговор Горский.



Щ урясь от яркого солнца, Горский стоял на капитанском мостике. Грузовики с двухъярусными кузовами, словно пожарные машины, слепили красными бортами. Грузчики в рваных халатах с натугой ворочали тяжелые ящики.

Из-за облака медленно оседавшей пыли поднимался глинобитный Фирюзевар. Едва различимым пятном вдали возвышались горы.

Рядом с «Медузой», невосприимчивый к волнению реки, стоял дебаркадер. Горский решил, что погрузку продолжат без него, и с саквояжем поднялся на эту плавучую пристань. Вахтенный, бойкий парнишка лет девятнадцати, бегал по палубе в одних трусах. Он обрадовался гостю и, предложив принять душ, провел его на корму, распахнул дверь небольшой дощатой будки, над которой возвышался железный бак. Горский скрылся за дверью.

— A-а, хорошо! — услышал вскоре вахтенный его довольное пофыркивание.

Но Горский вовсе не стоял под душем. Вода стекала на палубу, а он достал портативный передатчик и, быстро настроившись на определенную волну, передал в эфир несколько условных сигналов. Потом не спеша вернулся на «Медузу» и стал внимательно наблюдать за погрузкой.

Между тем на советском берегу засекли неизвестный передатчик. Пеленгаторы точно указали направление: Фирюзевар. Начальник заставы майор Ярцев получил приказ: усилить наблюдение за чужим берегом.



Погода стояла переменчивая, непривычная в эту пору для Средней Азии. По небу зловещими тенями ползли тучи, сворачивались в кольца, набухали и, приобретя объемность, вдруг прорывались сильными ливнями.

Горский стоял на мостике, зябко поеживаясь. Бледное, исполосованное дождем утро осторожно приподнимало ночную завесу. Спустившись к себе в каюту, он некоторое время постоял у иллюминатора. Потом запер дверь, скинул реглан и включил радиоприемник. Сейчас из разведцентра должна была начаться передача для него.



Бородуля заступил на службу в четыре часа утра. Плащ, намокший, едва вышли на границу, с каждой минутой становился тяжелей.

Кони ступали осторожно. Бородуля завел их под укрытие, а сам с напарником выбрал место для наблюдения и залег в камышах, подальше от реки, чтобы лучше слышать.

Прежний Бородуля, конечно бы, возмутился, зачем высылать наряды в такую непогодь? Но сегодняшний знал, что высылать обязательно нужно, и старался не пропустить ни малейшего шороха.

Перед рассветом он услышал гудки и бой склянок. Вверх по течению шел буксирный пароход. Ефрейтор увидел его, уже стоя на вышке, где встречал утро.

Дождь стал тише. Бородуля подождал, когда «Медуза» поравняется с вышкой, и потянулся к телефонной трубке — сообщить на заставу о прохождении буксира.

Но трубка замерла у него в руке.

— Ты что-нибудь слышишь? — спросил он у своего напарника и, не дожидаясь ответа, стал поспешно докладывать:

— Товарищ дежурный, самолет!..



В ту ночь на боевое дежурство заступил сержант Рощин. Он сел в кресло, привычным движением включил питание. Засветились голубые глазки осциллографов, побежала по экрану развертка. Бледными пятнами проступили тучи. Рощин без труда определил, что дождевой фронт проходит полосой в сорок-пятьдесят километров и постепенно перемещается на запад.

Тучи не мешали вести наблюдение. Сержант видел даже, как медленно тащился поезд. Всегда в это время он отправлялся в путь и теперь долго не сойдет с экрана.

Погода была явно нелетная. Рейсовые самолеты, вероятно, отменят. Но там, за тучами, небо было чистое. Он видел это небо — глубокое, спокойное, словно доверившееся ему.

Под утро Рощин вдруг различил светящуюся черточку. Она появилась на экране неожиданно. Где-то над сопредельной с нашей границей территорией пролетал самолет. А развертка уже освещала другую часть экрана: там все было спокойно.

Но вот снова взволновавший Рощина светлячок. Теперь он выше, чем был минуту назад, и на несколько делений ближе к советской границе. Сержант быстро высчитал скорость и тотчас доложил о появлении неизвестного самолета на командный пункт.

— Продолжайте наблюдать! — приказал капитан Бунин, связываясь с контрольной станцией. Там тоже обнаружили самолет. Это был воздушный аппарат с большим размахом крыльев, очень скоростной.

Самолет покружил над советской территорией, особенно не удаляясь от границы, и через тринадцать минут вернулся за кордон.



Горский пил горячий чай с лимоном, помешивая его ложечкой. Напротив сидел Пулатов. Перед ним тоже стоял стакан с чаем, но старший лейтенант к нему не притрагивался.

Людмилу отвезли в родильный дом, и без нее в квартире было пусто.

Горский смотрел в окно. Тучи рассеивались. Ветер рвал их, и они, обессиленные и посеребренные солнцем, очищали небо.

На заставе все казалось спокойным. Между тем из недавнего радиосеанса с шефом Горский знал, что на рассвете границу должен был нарушить самолет-разведчик, пересечь ее на очень большой высоте. Горскому поручили узнать реакцию на этот полет. «Ищут коридор, где самолет не засекут», — догадался он.

Вот где пригодилось бы знакомство с капитаном Буниным. Ну что ж, придется пока обойтись без него…

Пулатов уставился в свой стакан с чаем и не обращал внимания на Горского. Капитан «Медузы» понимал, что мысленно его свояк сейчас в районном центре, с Людмилой. Однако, если удалось засечь самолет, Пулатов должен был знать.

— Капитан Бунин сегодня не появится здесь? — не найдя ничего другого, спросил Горский. — Предложил бы ему пульку расписать.

— Да ему сейчас не до пульки…

В канцелярии заставы Пулатов сказал Ярцеву:

— А своячок-то мой, оказывается, заядлый преферансист.

В это время раздался телефонный звонок. Начальник заставы внимательно выслушал чье-то сообщение.

— Послушай, да у тебя сын родился! Поздравляю от всего сердца!.. Ну что ты словно к полу прилип?.. Садись-ка в машину — и прямо в роддом!



«Медуза» обогнула дебаркадер и застопорила машины. Горский поручил штурману следить за погрузкой, а сам спустился на берег. Не спеша подошел к сложенным в штабеля ящикам, которые скоро должны были исчезнуть в трюмах его барж, и, словно проверяя их, завернул в проем между вторым и третьим рядами.

Никто не видел, как он достал портативный передатчик и настроился на нужную волну. Вскоре в разведцентре уже знали, что самолет обнаружен.



Опять пеленгаторы засекли неизвестную станцию, работавшую в течение полутора минут в Фирюзеваре.

После долгих раздумий полковник Заозерный отметил, что время ее выхода в эфир опять совпало с пребыванием «Медузы» в чужом порту.

«Странно, — промелькнула у него мысль, — при старом капитане таких фокусов не было».

Однако вскоре ему пришлось изменить свое мнение. «Медуза» шла вниз по течению, а неизвестный передатчик в Фирюзеваре приступил к очередному сеансу.

Спрятанный Горским, он сработал автоматически.


Новое задание


Майор Серебренников собрался на границу, когда позвонили из райкома. Созывалось внеочередное бюро. Как члена районного комитета партии, его пригласили на заседание. Поездку пришлось отложить.

Секретарь райкома доложил: положение создалось тревожное — из-за дождей хлопок будут пересевать. Не хватало также площадей для выращивания люцерны. При этом известии все повернулись в сторону Серебренникова, и он понял, в чем дело. На левом фланге отряда имелся большой участок нераспаханных полей.

«Договоримся», — пообещал майор, уверенный, что начальник отряда возражать не будет.

Заозерный действительно не возражал. Поэтому Серебренников решил несколько изменить маршрут, чтобы иметь возможность заехать к Ярцеву и лично передать разрешение полковника на посев люцерны в районе государственной границы.



Майор допоздна сидел в штабе, пока Нина Терентьевна не напомнила по телефону, что давно пора ужинать. Еще днем дежурный передал полученное на его адрес письмо.

Шумно ввалившегося в дом мужа Нина Терентьевна встретила вопросом:

— Нас переводят? Куда?

Он покачал головой и торжественно протянул ей почтовый конверт. Она пробежала глазами торопливо написанные строки. Старший сын Серебренникова сообщал, что в свой первый отпуск хочет приехать к отцу.

Нина Терентьевна улыбнулась. Серебренников напряженно следил за ней и облегченно вздохнул:

— Как же он вдруг решил?

— Значит, стал совсем взрослым, — сказала она, аккуратно складывая письмо.



В четыре часа тридцать минут Микаелян остановил «газик» у квартиры Серебренникова. Майор уже поджидал его.

На заставу приехали засветло. С тревожным видом Ярцев тут же доложил ему о случившемся.

Оказывается, локаторы только что вновь засекли неизвестный самолет. На этот раз он нарушил границу на участке соседней заставы, причем на более значительной высоте, и пролетел над советской территорией сто с лишним километров, прежде чем лечь на обратный курс.



Задание, которое теперь получил Горский, было более сложным. Намечалась переброска агента, и Горский должен был помочь ему найти пустынный квадрат в зоне действия локаторных установок. Вероятно, каким-то образом их намеревались вывести из строя.

Встреча с агентом назначалась в Фирюзеваре через неделю. Горский предупредил, что раньше не сможет — в Ташкенте созывалось совещание речников. Это известие также заинтересовало центр. Горскому предложили ликвидировать Василия Васильевича, сообщили пароль и место встречи с ним.

«Давно пора!» — мысленно согласился Горский. Поведение дамского мастера настораживало его еще до переезда на южную границу.



Старшина первой статьи Шарапов доложил Серебренникову:

— Мы, товарищ майор, задумали провести диспут: «Что значит жить по-коммунистически?» Вот хочу посоветоваться с вами. — И положил на стол проект объявления, где мелким почерком было написано: «Как ты думаешь: почему труд является необходимой потребностью человека? Кто ты: борец за коммунизм или обыватель? Каким будет завтрашний день нашего общества? Есть ли у тебя пережитки прошлого? Есть ли среди нас равнодушные люди? Свое мнение по этим вопросам ты можешь высказать на открытом диспуте в ленинской комнате».

— У меня одно замечание, — сказал Серебренников. — Надо провести диспут широко, привлечь к нему и молодежь из поселка. Поговори-ка ты с Истат Мирзобаевой.



«Медуза» пришла в Реги-Равон к вечеру и, прежде чем спуститься по реке, должна была взять дополнительный груз. Горскому это было на руку. Когда старший лейтенант Мансуров окончил таможенный досмотр, капитан предупредил вахтенного, что вернется на судно утром.

Рядом с поданными к причалу платформами Горский увидел автопогрузчик. Капот машины был задран, водитель копошился с карбюратором. Капитан «Медузы» подошел к нему и дернул за ногу.

— Привет!

Водитель повернулся к Горскому, и тот вдруг увидел, что перед ним совершенно незнакомый человек.

— Простите, — смешался он. — Я думал, что вы — Ефремов.

— Он теперь самосвалом командует.

— Вот как! — Горский стал прикидывать, какую это может принести выгоду.



Возле клуба на телеграфном столбе вспыхнула электрическая лампочка. От нее в разные стороны потянулись невесомые желтые полосы. О столб опиралась старая доска, приспособленная для объявлений.

Горский подошел ближе и стал читать:

«В нашем клубе состоится комсомольский диспут на тему: «Что значит жить по-коммунистически». Мы приглашаем тебя! Приготовься высказать свое мнение, а пока подумай над следующими вопросами…»

Читать дальше у него не хватило терпения.

— Фанатики, — усмехнулся он и даже покачал головой.

— А что вас, собственно, не устраивает? — раздался сзади настороженный голос.

Горский резко обернулся. Перед ним стояла Истат. Он уже знал, что девушка работает в поселковом Совете, и потому приветливо улыбнулся.

— Действительно, есть над чем задуматься. Вот я, например, борец за коммунизм или обыватель? Конечно, я — борец за коммунизм. Но, как и всякий моряк, люблю промочить горло. А так поступают лишь обыватели.

Истат тоже улыбнулась и произнесла:

— «Запрет вина — закон, считающийся с тем…»

Горский оторопело посмотрел на нее.

— Что вы сказали?

Она охотно повторила. Несомненно, это был пароль, и он ответил скороговоркой:

«…кем пьется и когда, и много ли, и с кем».

— Это Омар Хайям, — сказала Истат.

— Верно, — совершенно сбитый с толку ее осведомленностью, ответил Горский. Он поспешно взял девушку за руку: — Идемте.

— Куда? — удивилась Истат, однако последовала за ним.

Вскоре Горский убедился, что теперь их никто не видит.

— Так я вас слушаю?

Она смотрела на него, не скрывая искреннего удивления, и Горский быстро понял, что это — чистейшая случайность. Девушка даже не могла догадываться о том, что стихи Омара Хайяма — пароль. С досадой он думал, как теперь выпутаться из глупейшего положения.

— А знаете, — горячо зашептал Горский, притягивая Истат к себе, — я вас люблю!

— Ну, это уж слишком!..

Она вырвалась из его рук, и спустя несколько секунд вдали мелькнуло ее платье.

Горский постарался взять себя в руки и, пока шел к заставе, успокоился. В чем его, собственно, могут обвинить? Легкий флирт. С кем не бывает?

Людмила была еще в роддоме, старший лейтенант Пулатов тоже отсутствовал. Горского встретил начальник заставы, предложил вместе поужинать. Капитан «Медузы» отказался.

— Помогли бы лучше добраться в райцентр.

— Охотно, — согласился Ярцев. — Сейчас туда поедет майор Серебренников.

Вскоре Горский уже сидел в политотдельском «газике». По дороге майор поделился с ним радостным известием:

— Вот старший сын приезжает, Юрик. Мы с ним давно не виделись. Боюсь даже, что не узнаю.

— А где он живет?

— В Свердловске. Только что пришла телеграмма: выехал в Ташкент поездом.

— А ведь я могу его встретить, — оживился Горский. — Мне как раз нужно ехать в Ташкент на совещание.

На том и договорились…

Елена, как всегда, обрадовалась мужу:

— Я страшно соскучилась!

Ему стало смешно. Ну кто поверит поселковому секретарю в случае огласки глупейшего инцидента? Горский любит свою жену, и никого больше. Это же всем известно.

Теперь нужно было лишь встретиться с Ефремовым. Вечером Горский вышел подышать свежим воздухом.

— Только, пожалуйста, недолго, — попросила жена.

«Наверное, спросит долг», — подумал Ефремов, когда Горский разыскал его. Свободных денег у него не было.

— Пройдемся немного.

Ефремов безвольно согласился.

— Значит, перешел на самосвал? А сколько будешь получать?

«Так и есть — долг!» — с тоской решил Ефремов. Но Горский и не думал спрашивать про деньги.

— Теперь ты ездишь на пристань, — продолжил он разговор. — Знаешь, мне ведь могут понадобиться твои услуги.

— Пожалуйста.

Горский заметил жестко:

— Да, брат, не просто вернуть свое честное имя. Я же помню, как тебя задержали пограничники.

— Я этого не говорил… — испуганно пролепетал Ефремов.

— А известно ли тебе, что тем самым ты разгласил государственную тайну?

Ефремову стало страшно. Горский наступал:

— Биография у тебя темная: сдался в плен и даже в таком лагере, как Дахау, уцелел.

…Его действительно должны были сжечь в крематории, и он до сих пор не понимал, какая случайность спасла его тогда от страшной гибели. Кажется, во время очередного отбора годных для работы узников он, со своими переломанными ребрами, ни на что уже больше не мог надеяться. Но был налет авиации. Ну да, конечно. Впервые за многие месяцы унижений и страха он увидел тогда печать обреченности на лицах фашистов. Заметая следы преступлений, бросили и его в теплушку, набитую полумертвыми телами истерзанных людей…

Ефремова бил озноб. Горский вдруг засмеялся.

— Да что ты в самом деле? Просто я хочу испытать твою дружбу…

До Ефремова с трудом доходил смысл его дальнейших слов. Домой он вернулся поздно, весь разбитый, и, ни с кем не разговаривая, лег сразу в постель.

Жена заметила, что с ним творится что-то неладное. Утром выбрала время:

— Что случилось?

На протяжении всей их совместной жизни хозяйкой в доме была она. К мужу Надежда относилась покровительственно, и он делал все, что она требовала.

На сей раз, однако, ей с трудом удалось его расшевелить. Измученный бессонной ночью, вначале Ефремов упрямо молчал. Она не отступалась и в конце концов добилась своего.

Лицо ее багровело с каждым его словом. Когда он замолчал, женщина потребовала, чтобы муж немедленно сообщил об этом пограничникам. До сих пор она ничего не имела против Горского. Правда, была удивлена упорным стремлением капитана «Медузы» завязать дружбу с Ефремовым.

Ефремов не знал, что и делать.

— Но, может быть, я действительно виноват?

— В чем? — закричала она. — В чем твоя вина? Кто это дал Горскому право так разговаривать с тобой? И чего ты болтал? A-а, пили вместе? А зачем он тебя спаивал?..

— Потом я потерял деньги, — сознался Ефремов, стараясь избежать ее пронзительного взгляда. И добавил, что взял у Горского взаймы крупную сумму.

— Ну вот что, — укрепилась она в своем решении, — немедленно иди к пограничникам.

По дороге на заставу ему встретился начальник КПП. Ефремов догадывался, что Мансуров был одним из тех, кто меньше всех расположен к нему. И вдруг именно этому старшему лейтенанту решил он поведать свои тревоги…

Кто же в таком случае Горский? Сдерживая данное Максиму Максимовичу слово, Мансуров всегда сам возглавлял досмотровую группу. К Горскому нельзя было придраться: он охотно предъявлял документы, и никаких нарушений на его судне не обнаруживалось. Хотя, впрочем… «Вы всегда так тщательно проверяете документы?» — это спрашивал Горский в самый первый раз, когда приплыл на «Медузе».



Горский остановился в гостинице «Ташкент». Номер был двухместный, но капитан «Медузы» занял его полностью, рассчитывая на сына Серебренникова.

Они встретились на перроне вокзала. Белобрысый паренек удивленно посмотрел на незнакомого человека в морской форме.

— Здравствуй, Юра. Владимир Михайлович просил тебя встретить.

У Горского были дела. Он предложил юноше отдохнуть в номере, а сам поехал на совещание. Вечером они были в кинотеатре, на ужин ели шашлык, и, полный впечатлений, юноша уснул, едва коснувшись подушки.

На следующий день Горский опять оставил его одного, а вечером пообещал сводить в театр. Юрий, как договорились, в седьмом часу вернулся в гостиницу после долгой прогулки по городу. Дежурная по этажу подала ему вместе с ключом от номера конверт. В нем оказалась короткая записка и билет в театр. Сам Горский задерживался.

Юный Серебренников огорчился, что придется идти одному, решил не терять времени зря и, отдав обратно ключ, стал спускаться по широкой лестнице.



Было уже темно, когда капитан «Медузы» остановил такси на улице Навои. У Центрального телеграфа к нему приблизился высокий седой мужчина, в котором Горский не сразу признал Василия Васильевича.

Они долго меняли транспорт, пока не очутились в глухом районе Ташкента. Горский быстро оценил обстановку. Лучше всего было завести Василия Васильевича в ближайший лесок. Но старый парикмахер затащил его в шашлычную. Они сели в дальнем углу.

Василий Васильевич заговорил первым:

— Чем скорее вы перебросите меня за границу, тем лучше.

«Вот какую ему подкинули версию!» — догадался Горский. Сейчас они выйдут на улицу — и все будет кончено.

— Думаю, что нам лучше встретиться в Захмат-али…

Горскому было лень возражать. Да и какое это имело значение, если Василию Васильевичу оставалось жить считанные минуты.

— Буду ждать в городском саду справа от входа, — сказал между тем парикмахер.

Они рассчитались. Перед шашлычной тускло горел фонарь. Кто-то подошел к ним, спросил спички. Горский протянул коробок. Он был спокоен.

— Пройдемся.

Василий Васильевич согласился.

«Вот и все!» — подумал Горский. Но из-за угла вынырнуло такси, и он отступил в темноту, чтобы не встречаться с лишними свидетелями.

Василий Васильевич вдруг сел в такси, и машина сразу рванулась с места.



До встречи с Буйволом дамский парикмахер чувствовал себя в безопасности. Он старательно поработал над своей внешностью и затаился. Однако вскоре его услуги снова понадобились. Василий Васильевич горячо взялся за дело. В центре были довольны: сведения, которые он собирал, представляли интерес для иностранной разведки. Но в Ленинабаде старый парикмахер снова почувствовал, что по его следу идут. Сразу он надломился, запаниковал. Самое разумное было выйти из игры.

Он сообщил об этом своим шефам. И вот снова Горский…

У Василия Васильевича были сложные отношения с Буйволом. Вначале он хотел убрать его со своего пути, но затем решил использовать в качестве телохранителя. Знал, как поладить с Буйволом, одного не учел — тот потянет за собой дружков. Они прибыли с ним в Захмат-али, и Василий Васильевич узнал об этом слишком поздно.

«Что же, — моментально отреагировал он, — мальчишек можно бросить пограничникам, если те нападут на след».



Захмат-али, небольшой городок близ границы, встретил приезжих по-разному. Василия Васильевича заставил еще больше насторожиться. Вдруг именно здесь, в нескольких шагах от цели, настигнет возмездие?

Буйвол оставался равнодушным. Многое повидал он на своем веку — ничем его уже не испугать, не удивить.

Зуб был уверен, что приехали в Захмат-али поживиться, и приуныл, когда красть категорически запретили.

Том давно уже не пополнял общую казну, и вряд ли это можно было объяснить только невезением. Скрытный по натуре, он еще больше ушел в себя. Лишь глаза выдавали возбуждение, а когда засыпал, на лице появлялась непонятная его компаньонам улыбка.

Они не знали о новых друзьях Тома, о колхозном бригадире, которому Том недавно написал первое в своей жизни письмо. В этом письме было всего несколько слов:

«Здравствуй, дорогой товарищ! Пишет известный вам Том. Живу ничего, но хочу, чтобы вы меня не забывали…»

Письмо было нескладное, и Том чувствовал это. Однако он старательно вывел адрес и, не раздумывая, бросил конверт в почтовый ящик. Он не знал, когда снова увидит своих друзей из того таджикского колхоза, где его приняли как родного, но хотел верить, что обязательно увидит.

Все чаще он думал теперь о том, как избавиться от ненавистной компании. С этой мыслью он и приехал в Захмат-али.



Старшина Пологалов легко разыскал Шарапова. Командир катера забрался в кубрик и сладко посапывал после бессонной ночи. Пологалов в нерешительности остановился: будить или не будить? Наконец дотронулся до мускулистой руки приятеля. Шарапов сразу открыл глаза.

Пологалов сообщил о просьбе Истат. Собственно, это была не просьба, а требование: «Передайте Вахиду, чтобы немедленно был у меня». Сон сняло как рукой. Шарапов совсем было уже отчаялся найти дорогу к ее сердцу.

Истат ждала его дома.

— Ты правда любишь меня? — Он кивнул. — Тогда посоветуй…

Шарапов послушно опустился на стул рядом с ней.

Девушка тряхнула косами.

— Завтра в клубе молодежный вечер. Вот я и скажу: поступать так нечестно. А рассуждать подобным образом может только обыватель. С такими пережитками не пустят в коммунизм!

Шарапов подумал, что все это относится к нему.

— Я просто скажу, что он подлец… — продолжала Истат.

— Кто — он? — окончательно сбитый с толку, спросил Вахид.

— Горский!.. — Она выложила все. Как быть? Рассказать об этом безобразном случае на диспуте или Шарапов сам поговорит с ним?

Командир катера растерялся, не знал, что ответить.

Девушка отвернулась и теперь стояла у открытого окна.

— Стойте, стойте! — вдруг закричала она. За окном заскрипели тормоза. В дом вошел Серебренников.

— Здравия желаю, товарищ майор!

— Сиди, сиди. — Серебренников переводил серые, немигающие глаза с Истат на Шарапова, стараясь догадаться, что между ними могло произойти. Вскоре он был уже в курсе дела.

— Что же это были за стихи? — поинтересовался Серебренников.

Истат продекламировала начало стихотворения.

Майор сразу насторожился:

— А дальше? Как поступил Горский?

— Он сам продолжил стихотворение.

Память у Серебренникова сработала безотказно. Именно эти строки Омара Хайяма враги собирались использовать для пароля.



— Разрешите курить? — Начальник КПП заметно волновался. Только что Серебренников спросил у него:

— Какого вы мнения о капитане «Медузы»?

Мансуров не знал, что и ответить. Майор в двух словах пересказал свой разговор с Истат Мирзобаевой. В свою очередь, Мансуров поведал о заявлении Ефремова. Обо всем немедленно поставили в известность начальника отряда.

Полковник Заозерный внимательно выслушал скупую информацию. Несколько минут назад ему стало известно о встрече Горского с агентом иностранной разведки. Как видно, капитан Харламов тоже не терял времени зря.


Граница рядом


Ташкент проводил черными, бесплодными тучами. Самолет забирался все выше. Чуть приоткрытые створки мотора подрагивали, словно жабры гигантской рыбы.

Когда тучи рассеялись, Юрий увидел песчаные холмы. Они вздымались, как океанские волны, и не было этому безбрежному желтому океану ни конца, ни края.

В Захмат-али прибыли к вечеру. Горский оставил юношу в чайхане, а сам пошел справляться насчет машины.

На самом деле он торопился в городской сад. На одной из скамей его уже поджидал Василий Васильевич. Горский замедлил шаги — тот пришел на свидание не один. Рядом сидел Буйвол.

Теперь ему предстояло избавиться от того и другого.

— А не отметить ли нам знакомство? — предложил Буйвол.

Они вышли из сада, и Василий Васильевич повел к той самой чайхане, где Горского дожидался Юрий.

— Только не сюда, — предложил Горский.

— Анатолий Сергеевич! — К Горскому навстречу бежал юный Серебренников. Капитан «Медузы» крепко выругался про себя.

— А я думал: куда это вы пропали? — улыбался юноша. — Попросил чайханщика приглядеть за чемоданом и пошел вас искать… Здравствуйте, — спохватился он, заметив, что Горский не один.

— Здравствуй, детка! — мягко ответил Буйвол.

Горский резко вмешался:

— Иди, Юра, в чайхану! — А сам подумал: «Неужели теперь и с сыном Серебренникова придется разбираться?» Но он все-таки еще на что-то надеялся.

В чайхане Горского ожидал новый сюрприз. Зуб и Том сразу узнали его, насторожились. Теперь все они сидели за одним столиком. Василий Васильевич не хотел при постороннем ссориться с Горским в такой ответственный момент и притворился несведущим:

— Так вы капитан?

— Как видите…

Том сидел рядом с Юрием. Вначале решил, что это сын моряка, но они были совсем не похожи, и он усомнился. Однако спросил тихо, пользуясь тем, что остальные не обращали на них внимания:

— Отец?

— Нет, — невольно поддаваясь его таинственному тону, также тихо ответил Юрий. — У меня отец майор-пограничник.

Том вдруг решил, что паренька хотят обработать.

«А я не позволю!» — эта мысль ему страшно понравилась. После такого доброго дела он сможет смело посмотреть в глаза людям.

Горский между тем тоже разыграл полное неведение:

— А вы, случаем, не геологи?

— Отгадали, — сразу согласился Василий Васильевич.

Они просидели в чайхане до темноты. Юрий все чаще поглядывал на часы:

— Скоро поедем, Анатолий Сергеевич?

— Да вот геологи, люди бывалые, говорят, что машины пойдут в Реги-Равон не раньше девяти часов вечера.

«Геологи! — усмехнулся Том. — А что это еще за Реги-Равон?»

Наконец Горский сказал:

— Бери свой чемодан, Юра.



Стебеньков был хорошим шофером, и ему часто доверяли возить грузы на границу. В десятом часу вечера он загрузился и, уже выезжая на шоссе, обогнал старенькую полуторку.

— Стой! — крикнул водитель в косоворотке. Но Стебеньков был так занят своими мыслями о блондинке из диспетчерской, что не обратил на него внимания.

Неожиданно впереди выросла фигура человека с поднятой рукой. Стебеньков затормозил.

— Не в Реги-Равон случайно? — спросил капитан в форме речника. — Довезешь?

Вместо ответа Стебеньков распахнул дверцу кабины.

— Садитесь, ребята! — крикнул кому-то капитан.

Шофер удивился: из придорожного кустарника высыпали люди. Но капитан успокоил:

— Это геологи. Все документы у них в порядке, — и посадил белобрысого паренька в кабину.

Стебеньков неохотно тронул машину с места. Хотя бы капитан сел с ним, а то ведь этому желторотому даже о своих сердечных делах не расскажешь.

Горский между тем все еще искал способ выпутаться из положения, которое становилось критическим. Он видел, что следом идет машина — не приближаясь и не отставая. Эта машина раздражала, и он был не прочь от нее избавиться.

Предчувствия не обманули Горского. Всю дорогу от Ташкента он и Василий Васильевич были под наблюде нием. Капитану Харламову был известен каждый шаг дамского мастера с той самой минуты, когда он опознал его в Ленинабаде. И возле шашлычной на окраине Ташкента у Горского спросил спички офицер госбезопасности.

Чекистам были известны уже и Буйвол, и Зуб с Томом. Мог еще кто-нибудь присоединиться к этой компании. Вот почему задержание решили произвести в самый последний момент. А то, что Горский ведет их к границе, не вызывало сомнений.

Беспокоились за судьбу сына Серебренникова. Если бы Стебеньков не обогнал грузовик, за рулем которого сидел человек в косоворотке, все было бы гораздо проще.



В это время Том представил себе, как удивится колхозный бригадир, когда он постучит в дверь его дома. Том начнет новую жизнь. Только вот поможет Юрке, симпатичному сыну майора. Интересно, а его, Тома, отец кем был: солдатом или офицером?

И вдруг Том оцепенел. Юрка говорил, что едет к отцу. Значит, они сейчас направляются к границе! Зачем?

Машину стало трясти, как только она свернула с шоссе на старую дорогу. Горский напрягся. Если следовавшая за ними полуторка тоже свернет… Но у той был свой маршрут.

В поселке Новабад Горский заметил чайхану, где еще горел свет. Решительно ударил по кабине ребром ладони.

— Я сейчас раздобуду кое-чего, — предложил он, — а то становится холодновато.

Буйвол решил оказать содействие:

— В таком деле без меня не обойтись. Слышь, Семен Петрович, пойдем.

Зубу тоже понравилось это предложение.

— А ты, Том? — спросил Буйвол.

— Я не хочу.

— Пошли-пошли, детка. — Буйвол стал очень подозрителен.

Том замешкался у кабины. Стебеньков почувствовал, что парень хочет сообщить ему что-то важное.

— Как отойдем подальше — ты гони машину!

Что-то волевое, обязательное было в словах незнакомого паренька. Стебеньков хорошо понимал, что рядом граница. Вся эта история — с того самого момента, как неизвестный ему капитан остановил его ЗИЛ, — не слишком нравилась Стебенькову. Он включил зажигание.

Поживиться ничем не удалось. Все пятеро остановились, не доходя до чинары, где покачивалась электрическая лампочка, — услышали фырчание отъезжавшей машины.

Василий Васильевич и Горский переглянулись. Ночь была темная, и вначале все подумали, что ошиблись.

Но грузовика уже не было.

— Может, они отъехали подальше? — неуверенно высказал предположение Василий Васильевич.

— Посмотрим! — Буйвол побежал искать, схватив Тома за руку.

Дорога свернула. За высокими дувалами надрывались сторожевые псы. Том перестал сопротивляться, и Буйвол слегка отпустил его руку.

«Сейчас вырвусь, — подумал Том, — убегу!»

Дувалы вдруг оборвались, уступив место хлопковому полю. Лай становился все глуше.

«Пора!» — решил Том и, резко присев, ударил Буйвола в живот. Почувствовав, что рука освободилась, пустился бежать, но подоспевший Горский подставил ему ногу. Том хотел вскочить. Кто-то навалился на него, прижал лицом к земле. Парень почувствовал, что задыхается. Попытался вырваться — не удалось, закричал — голоса не было.

Ему стало страшно. Он сделал невероятное усилие, повернулся на бок. Рядом увидел тяжелую ногу Буйвола.

Полузадохнувшийся, обессиленный Том жадно глотал воздух. Встать он не мог, кто-то продолжал сидеть на ногах, выворачивая руку.

— Где машина? — спросил Буйвол. — Что ты наболтал шоферу?

— Ничего я не говорил!

— Врешь, детка. — Том уловил в спокойном на этот раз голосе Буйвола зловещие нотки. — Ты почему хотел убежать?

Кто-то сильно ударил сапогом в лицо. Том застонал и сделал последнюю попытку вырваться. Не удалось.

Тогда вся боль неудачно сложившейся жизни, одиночества, смертельной тоски по хорошему, честному вдруг прорвалась наружу. Том зашептал слипшимися, окровавленными губами:

— Гады вы все… ползучие! — и, с трудом приподняв отяжелевшую голову, плюнул на Буйвола.

— Кончай! — раздался скрипучий голос капитана «Медузы». Кто-то сильней навалился на ноги. Том хотел закричать, но жесткая ладонь Буйвола сдавила ему рот, так резко запрокинула подбородок, что затрещали шейные позвонки.

Разжимая руки, Буйвол заметил глухо:

— Готов!

— Подальше его, в хлопок! — распорядился Горский, подхватывая обмякшее тело.







В двадцать три часа десять минут заставу подняли в ружье. Майор Ярцев с группой пограничников выехал по тревоге в Новабад. Здесь его поджидал человек в косоворотке. Это был капитан Харламов.

— Мы немного не рассчитали, — сказал он.

Вслед за майором выскочил невысокий крепыш, заменивший проводника службы собак Ковалдина.

— Пускайте овчарку по следу! — распорядился начальник заставы. Амур сразу потянул в хлопковое поле. Когда обнаружили труп, Ярцев догадался, что убит юноша, предупредивший Стебенькова об опасности.

— Вперед!

Амур снова вывел пограничников на шоссе.



Карта вновь легла на стол полковника Заозерного. Начальник отряда знал: граница плотно закрыта, район, где скрывался враг, блокирован. Теперь нужно было сжимать кольцо.

— Итак, товарищи офицеры, мое решение. — На мгновение задержал взгляд на майоре Серебренникове. Держится молодцом, а ведь только что его сын подвергался смертельной опасности.

Зазвонил телефон. Генерал предупредил, что, если не управятся до рассвета, утром вышлет самолет.

Затем поступило сообщение от майора Ярцева. Бандитам удалось сбить овчарку со следа. Возникло предположение, что они направлялись в сторону районного центра, но могли выйти и на окружную дорогу.

Ярцева сменил у аппарата старший лейтенант Пулатов.

— Катер патрулирует? — спросил полковник. — И вышлите наряд на окружную.

Вдруг Заозерный поинтересовался:

— Как чувствуете себя, Пулатов?

— Мне бы его, товарищ полковник, своими руками!..

— Ну-ну, не горячитесь. — Начальник отряда прекрасно понимал, что творится сейчас в душе молодого офицера.

Серебренников по просьбе Заозерного связался с райкомом, попросил поднять на ноги активистов, а сам срочно отправился на заставу Ярцева, где назревали основные события.





Стебеньков охотно предоставил свой автомобиль в распоряжение пограничников. Рядом с ним в кабине сидел старшина Пологалов, в кузове устроился младший сержант Бегалин.

Спустя некоторое время подъехали к полевому стану. Под навесом спали колхозники. Напротив, через дорогу, возвышалась насосная станция, чуть в стороне — заброшенный домик геологов. Пологалов удивился, заметив рядом людей. Он знал, что вот уже несколько дней изыскательские работы велись в другом месте.

— Остановитесь! — приказал старшина Стебенькову. — Мотор не выключать.

Пологалов открыл дверцу кабины и окликнул Бегалина. Четверо возле домика продолжали спокойно сидеть.

«Стоит ли терять время?» — подумал старшина, издали вглядываясь в их лица. Один закрылся рукой.

«Горский!» — узнал старшина, инстинктивно отклоняясь в сторону. В тот же миг прозвучал выстрел, обожгло руку. Другим выстрелом сбило фуражку с Бегалина. Звякнули фары, и стало темно.

Старшина сделал несколько выстрелов наугад. Бегалин подполз к нему.

— Ракету! — приказал Пологалов.

Сзади хлопнула дверца кабины. Старшина заметил, как за машину метнулись тени, а возле себя увидел Стебенькова.

— Вы зачем здесь?

— Ранены, товарищ старшина? — встревоженно спросил Стебеньков. — Сейчас помогу.

— Назад, в машину! — приказал старшина. Но было уже поздно. Он разрядил всю обойму вслед сорвавшейся с места машине. Рука отяжелела, не слушалась.

Машина скрылась.

К пограничникам бежали разбуженные выстрелами колхозники…

Буйвол и Василий Васильевич, еще не веря в спасение, лежали на полу кузова. Когда выстрелы прекратились, Буйвол поднял голову.

— Зуб! — окликнул он.

Зуба в кузове не было. Заглянул в кабину: за рулем — Горский, рядом никого.

— Влип наш Зуб.

— Для того и брали, — усмехнулся Василий Васильевич. Опасность придала ему силы.





Зуб, подгоняемый страхом, обогнул полевой стан. На небольшой площадке паслись кони. Плохо соображая, он вскочил на одного из них, ударил в бока каблуками. Конь понес. Зуб едва успел ухватиться за гриву.

«Пусть несет! — обрадовался он. — Лишь бы подальше отсюда!»

Но конь неожиданно встал. Не удержавшись, седок перелетел через голову и сразу вскочил. Кругом темно. Так ведь это конюшня!.. Кто-то снаружи запер ворота.

— Здесь он! — сказали Ярцеву, едва «газик» остановился. — Вижу, понимаете, скачет. А кто скачет?.. Слышал выстрелы.

Перед пограничниками стоял старый колхозник в стеганом халате, неловко переминался с ноги на ногу.

— Пожалуйста, отойдите в сторону, — попросил начальник заставы.

Медленно раздвинулись ворота. За чинарой, метрах в двадцати от входа в конюшню, притаился вожатый с Амуром.

Из конюшни неуверенно вышел человек.

— Руки вверх!

Зуб послушно выполнил приказание — он готов на все, лишь бы облегчить свою участь.

— Я все скажу… Все! — запричитал заискивающим, визгливым голосом.



Тогда жили в старом доме на углу Обсерваторской и Дровяной. Кривая лестница вела в душную, тесную мансарду. Дверь упиралась в сундук и отворялась только наполовину. Отец лежал на кушетке возле обклеенного бумагой окошка и тяжело дышал.

Пятилетнему Володе было страшно. Он затаился в полутемной комнате. Мать сидела у постели больного. Ждали доктора. Отец мучился, и мальчик сказал матери: «А ты подведи часы, чтобы доктор скорее пришел». На другой день отец умер…

Странно, почему же вдруг перед встречей с сыном вспомнился этот невеселый эпизод из далекого детства?

В первый раз за все время службы Серебренников торопил Микаеляна.




На заставе Серебренников глазами поискал сына. В помещении надрывался телефон, Пулатов то и дело переспрашивал кого-то, передавал приказания.

Майор испытующе взглянул на него. Пулатов подошел к макету участка:

— Вот здесь обстрелян автоинспектор!

Судя по всему, Горский вел свою группу в Оленью балку. Экипаж катера был предупрежден.

Серебренников понимал: отсюда до нее всего ближе.

— Тревожных в машину! — приказал он.

— Бородуля! — услышал Серебренников среди фамилий пограничников. Это хорошо — давно пора проверить ефрейтора в настоящем деле.

Сто двадцать секунд на сборы. Всего две минуты было у него для свидания с сыном. Майор быстро прошел в ленинскую комнату.

— Юрик! — сжал сына в крепких объятиях, потом оттолкнул и рассмеялся. — Вот ты какой! Молодец, что приехал. — Серебренников хотел еще что-то сказать, но время неумолимо отсчитывало секунды. — Ты подожди здесь, я скоро. — Он посмотрел на сына таким долгим взглядом, словно хотел запомнить навсегда.



Луна светила так ярко, что хоть фары гаси. На повороте — заметные следы от ЗИЛа.

Микаелян переключил скорость — дорога раздваивалась. Пограничный наряд во главе с Бородулей сошел, чтобы взять перекресток под наблюдение. Не исключено, что Горский мог вернуться сюда кружным путем.

«Как знать, — подумал майор. — Может быть, именно сейчас наступит та минута в жизни Бородули, когда проверяется самое главное — любовь к Родине, верность присяге…»



Горский выскочил из машины и моментально скрылся в камышовых зарослях. Это произошло так неожиданно, что Василий Васильевич и Буйвол потеряли его из виду. Полезли сквозь камыши, ориентируясь на едва слышное впереди похрустывание стеблей под ногами капитана «Медузы», стараясь не отставать.

Неожиданно хруст впереди прекратился.

«Неужели ушел?» — забыв об осторожности, Василий Васильевич ринулся вперед.

— Лежать! — Старый парикмахер узнал голос Горского. Камыши в этом месте поредели, до реки подать рукой. — Смотрите!

Василий Васильевич увидел приближавшийся к берегу пограничный катер. Прожектор сигналил: точка-тире, точка-тире… Заметили!

Все трое, не сговариваясь, поползли назад.

Снова ЗИЛ бежал по залитой лунным светом дороге.



Пограничники сидели в засаде. Над Бородулей повисло бездонное, черное небо. Но звезды теперь — его союзники. Хорошо, что они есть.

На окружной дороге появился грузовик с выключенными фарами.



— Без моей команды не стрелять! — Бородуля прижал щеку к карабину.

Сто метров до пограничного наряда, пятьдесят, тридцать… Бородуля сделал предупредительный выстрел.

Неизвестный шофер лишь увеличил скорость, пули взрыли песок рядом с ефрейтором.

— Огонь! — Бородуля метил в баллоны. Словно подстреленный зверь, автомобиль из последних сил свернул к пастбищам.

В это время наряд увидел другую машину, с зажженными фарами. Бородуля ракетой показалнаправление, и «газик» резко взял влево. Впереди расплющенный, неровный след от баллонов.

«Молодец, Бородуля!» — успел подумать Серебренников.

Барханы отступили. Микаелян, не сбавляя скорости, сделал крутой разворот. Впереди — кошара, пустая в это время года, за ней дорога раздваивается и уходит в горы.

— Стой! — неожиданно приказал майор. Брошенная Горским машина проломила дувал.

Из развалин хлопнул одиночный выстрел — осколками разлетевшегося ветрового стекла сильно поранило лицо шофера. «Очки! — запоздало подумал Микаелян. — Почему я не надел очки?»

Серебренников выскочил из «газика» и укрылся за передним колесом. Пальцы плотно обхватили пистолет. Как всегда в минуты опасности, почувствовал себя удивительно спокойным.

Горский, безусловно, попытается завладеть машиной — иначе ему не уйти. Так и есть. Из развалин стал осторожно выбираться человек. Серебренников выстрелил в него, почти не целясь.

С другой стороны тоже подозрительное движение. Серебренников быстро обернулся.

— Отвоевался, майор! — на него смотрели ненавидящие глаза капитана «Медузы».

Серебренников не успел снова вскинуть пистолет. Горский выстрелил почти в упор и тут же скрылся за машиной.

Майор прижал руки к груди, будто это могло остановить кровь. Решение пришло молниеносно — притвориться убитым. Пусть Горский расстанется со своим укрытием, появится хоть на мгновение — больше не нужно…


Серебренников упал навзничь, рука с пистолетом откинулась в сторону. Горский увидел залитого кровью майора. Готов! Он высунулся из-за колеса, и сразу его ослепил выстрел…

С невероятным усилием Серебренников подполз к Горскому. Дышит! Майор хотел подняться, но силы окончательно оставили его. Мелькнула лишь мысль, что кладут его на ту самую кушетку возле обклеенного окошка, где когда-то умирал отец. «Не хочу, не хочу!»

И чей-то голос: «Скорее доктора!..»

…Серебренников с трудом открыл глаза. Над ним склонился полковник Заозерный.

Рассвет наступил рано. Это Серебренников знал. У него разламывалась от боли голова.

— Лежите! — повторял кто-то рядом. — Вам нельзя двигаться.

Тогда он понял, что летит в самолете. В том самом, который обещал прислать генерал.

— Кислород! — где-то очень далеко раздался голос. Он снова пришел в чувство. Пахло резиной.

— Уберите эту калошу! — попросил майор. И опять забытье…

Прямо из госпиталя Заозерный позвонил в отряд:

— Перебита ключица и правое верхнее ребро. Задеты легкие. Потерял много крови. Нине Терентьевне пока ничего не сообщайте…

Почему так медленно тянется время?..

Наконец кто-то вышел из операционной. Невысокий, плотный мужчина. Расстегнул и снова застегнул пуговицы на больничном халате.

Профессор! Тот, кто оперировал Серебренникова. Он с усталым видом остановился у окна. И вдруг зажмурился от яркого солнца, улыбнулся.

Заозерный облегченно вздохнул.






«Медуза» стояла под погрузкой в Фирюзеваре. Все здесь шло своим чередом. Подъезжали к причалу краснобокие грузовики, неторопливо поводил носом башенный кран. Огненными вспышками стреляли иллюминаторы врезавшегося в песчаную отмель дебаркадера, их отражение подхватывала река.

За штабелями ящиков на причале притаилась легковая машина. Раньше она здесь никогда не появлялась, а в порт пришла ночью.

В ее багажнике спрятан саквояж с небольшими металлическими коробками — генераторами помех. Настроенные на разные частоты, они предназначались для вывода из строя локаторных установок на советской территории.

Рядом с автомобилем стоял мужчина с анемичным лицом. В кармане его куртки лежал паспорт с золотым тиснением на бордовом переплете. Никто к нему не подходил, и человек выглядел хмурым.

Потом он услышал густой бас «Медузы» — буксир спускался по реке. Откуда-то на полном ходу выскочил пограничный катер.

Ночью неизвестный покинет Фирюзевар. Он еще попытается перейти границу. Но где и когда?..


Вместо эпилога


«Признаю себя виновным в том, что летел над советской территорией и над заданными пунктами по маршруту полета включал и выключал соответствующие рычаги специальной аппаратуры, установленной на борту самолета. Как я считаю, это делалось для того, чтобы получить разведывательные сведения о Советском Союзе».

Это — признание американского летчика-шпиона Фрэнсиса Гарри Пауэрса. Пилотируемый им самолет 1 мая 1960 года в 5 часов 36 минут по московскому времени вторгся в пределы нашей страны. Когда стал очевидным характер намерений самолета, он был уничтожен советскими ракетчиками.

В ночь на Первое мая службу несли лучшие пограничники части, комсомольцы Георгий Курмачев и Нуминджан Хамдамов. Конечно, старший сержант Курмачев в то время еще не знал, что воздушный пират, о котором он первым сообщил на заставу, взял курс на его родной город и будет сбит под Свердловском.

В предпразничную ночь на боевое дежурство заступили также локаторщики ефрейтор Геннадий Лысов и рядовой Геннадий Старцов, лучшие операторы подразделения офицера Василия Илларионовича Кулагина.

Указом Президиума Верховного Совета СССР все они были награждены боевыми орденами и медалями.

Орден Красной Звезды, пятый по счету, был вручен и майору Серебренникову, отличившемуся при охране Государственной границы СССР. Потом у него открылись старые раны, и спасти этого мужественного человека не удалось.

…Сменяются годы и поколения, но наша граница всегда бодрствует, всегда неприступна. И сейчас, когда еще далеко не все спокойно на голубой планете, автор решил вернуться к истории, чтобы напомнить сегодняшней молодежи, как важно знать и беречь славные традиции защитников священных рубежей нашей великой Родины.






ЯБЛОКО ПО КРУГУ Повесть

Южнее Душанбе


Дело казалось безнадежным. В середине октября на территории колхоза «Ватан» Бустонабадского района был обнаружен разложившийся труп мужчины с разбитой головой и затянутым на шее ремнем. Он лежал в развалинах давно заброшенной кибитки. Старики рассказывали, что ее покинул бакенщик в тот самый год, когда его единственного сына утащил под воду сом-великан. Ходили и другие легенды. Так или иначе, но кибитка много лет пустовала, и место это, пользовавшееся дурной славой, старались обходить.

От центральной усадьбы колхоза в сторону развалин тянулось хлопковое поле. Оно незаметно переходило в обмелевшую протоку, за которой когда-то и жил бакенщик.

Как обычно, осенью на помощь хлопкоробам прибыли студенты. Двое из них, парень и девушка, искали уединения и незаметно пересекли протоку.

Так был обнаружен труп. После тщательного осмотра места происшествия в распоряжении следственных органов оказалось немногое: довольно хорошо сохранившаяся одежда и топор без особых примет, на обухе которого сохранились следы человеческой крови.

Никаких документов в карманах убитого не оказалось. Первоначальными следственными действиями удалось установить лишь то, что это не местный житель.

Судебно-медицинская экспертиза подтвердила, что мужчину сначала оглушили твердым предметом по голове, а затем удавили ремнем от брюк.

По республике заявлений об исчезновении человека, похожего на убитого, не поступало. Проверка в Министерстве внутренних дел СССР также пока ни к чему не привела.

Седьмого ноября выпал снег. Это было трудным испитанием для хлопкоробов. Вновь были мобилизованы на подмогу студенческие отряды. Колонны автобусов с зажженными фарами потянулись в долину.

Капитан Рахимбаев смотрел на пустынные, унылые поля, и незнакомое, смутное чувство поднималось в груди. Еще вчера вечером он меньше всего мог предположить, что утром ему придется трястись в набитом автобусе, прижимая к груди массивный портфель из желтой кожи.

Полковник Дианинов вызвал его, приказал собираться в дорогу. Рахимбаев в те дни занимался делом о краже из магазина горпищеторга. Когда стало известно, что студенты вновь собираются на хлопок, Дианинов распорядился передать дело о краже майору Колчину.

— А вы заодно подышите там свежим воздухом, — закончил он разговор. — Тоже мне рак-отшельник! В вашем возрасте не иметь семью — преступление.

Рахимбаев промолчал. Он ведь не виноват, что в свои тридцать лет не встретил близкого для себя человека. Значит, не судьба.

Полковник посмотрел на плотно сжатые, упрямые губы капитана и совсем другим тоном добавил:

— Может, эта поездка хоть что-нибудь прояснит в связи с убийством в колхозе «Ватан». Да, вот возьмите с собой, пригодится. — Дианинов протянул Рахимбаеву министерский портфель с замысловатой застежкой…

Автобус резко затормозил. Чья-то раскладушка, пристроенная в проходе между сиденьями, угодила Рахимбаеву в бок. Он недовольно сдвинул густые черные брови.

— Извините, — смутилась худенькая девушка в телогрейке с чужого плеча, доверчиво глядя на него бирюзовыми глазами. — Пожалуйста, извините.

— Давай сюда свою раскладушку, Ниночка, — сказал кто-то из студентов.

«Вот женюсь на ней, — неожиданно подумал капитан, — и доложу полковнику, что мое семейное положение приведено в соответствие с уставными требованиями жизни».



Хмурое утро неприветливо встретило студентов, раскисшая земля хлюпала под ногами. Поникшие растения с трудом удерживали на тоненьких ножках почти невесомые коробочки с хлопком. Обрывать их было трудно, мешки наполнялись медленно.

Доцент Каландаров, начальник штаба студенческого отряда, не скрывал раздражения. Его сердило все: погода, нарушенные планы, присутствие старшего оперуполномоченного уголовного розыска.

Последовавшие два теплых дня резко изменили было настрой, а потом снег с дождем снова приостановил работу на неделю. В помещении школы, где расположились студенты, стало холодно. Ту самую Нину увезли в больницу с воспалением легких.

Пребывание капитана в колхозе пока не давало никаких результатов. Собственно говоря, Рахимбаев был готов к этому и особенно не расстраивался. Он внимательно изучал окружавших его людей, проникался студенческой атмосферой.

Из преподавателей прежде всего выделил эффектную женщину с высокой прической и надменным взглядом ореховых глаз. Знакомясь, она протянула изящную, но сильную руку, представилась коротко:

— Галина Дмитриевна.

Каландаров откровенно уделял ей особое внимание, однако никто этому не удивлялся — видимо, привыкли еще в институте.



В один из дней к зданию школы подрулила зеленая «Волга» с шашечками на дверцах кабины и гребешком на крыше. За рулем сидела цветущая женщина в нейлоновой куртке на «молнии». Капитан Рахимбаев отметил ее независимый вид, прямую осанку, строгую правильность черт.

Женщина легко взбежала на крыльцо, поздоровалась с Каландаровым. Впервые за эти дни доцент улыбнулся.

— Здравствуйте, Гулчехра. А я, признаться, весь терялся в догадках…

— Ничего со мной не случится, — весело ответила она. — Дорожные знаки я уважаю.

— Познакомьтесь, — сказал доцент, представляя Рахимбаева. — Товарищ из милиции.

— Абдусаломова, — назвалась женщина, почтительно прижимая руки к груди.

В багажнике «Волги» оказались яблоки, лимоны, мешок картошки, казан с пловом, лепешки. Пока разгружали машину, доцент успел сообщить, что сын Гулчехры Абдусаломовой — студент третьего курса Камол Султанов и подобные визиты уже бывали.

— Несите плов прямо в учительскую, — распорядилась Гулчехра.

Капитан с утра ничего не ел. Но все же вежливо отказался от душистого, приправленного ароматными травами плова.

— Прошу всех желающих к столу, — сказала Гулчехра, приветливо улыбаясь.

— Ну что бы мы без вас делали? — шутливо откликнулся Каландаров.

— Пропали бы совсем, — подхватила она.



Когда колхоз «Ватан» завершил выполнение плана по заготовке хлопка, студенты принялись сворачивать свое нехитрое хозяйство.

В этот день капитан Рахимбаев опять увидел зеленую «Волгу». Немного погодя выяснилось, что Гулчехра приехала за Каландаровым.

Тяжелый, холодный вечер уныло опускался на землю. Доцент пригласил в машину Рахимбаева и Галину Дмитриевну. Капитан оказался рядом с Гулчехрой, а Каландаров и преподавательница разместились на заднем сиденье.

— Можно ехать. — Доцент откинулся на спинку сиденья.

Гулчехра привычно включила зажигание, «Волга» плавно взяла с места.

— Вы забыли про счетчик, — напомнил Рахимбаев, но женщина не ответила.

Вскоре выбрались на шоссе. Против ожидания «Волга» свернула в сторону от указателя к Душанбе.

— А вот так мы не договаривались! — запротестовал было доцент, но Гулчехра даже бровью не повела.

— Придется подчиниться, — усмехнулась Галина Дмитриевна.

Через некоторое время промелькнул районный центр Мехнатабад. В кишлаке Даванг «Волга» нырнула под виноградник и по запорошенной снегом асфальтированной дорожке подрулила к ухоженному дому с мехмонхоной[78] на втором этаже.

— Прошу, дорогие гости, в мой дом, — приветливо сказала Гулчехра.



Капитан Рахимбаев сидел на курпаче,[79] поджав под себя ноги. Раскаленная железная печь обдавала жаром. Расстеленный на полу дастархан был заставлен тарелками с конфетами, печеньем, орехами, гранатами, восточными сладостями. Потом появились чайник, пиалы, лепешки из пресного теста — фатир, куски отварного мяса, кислое молоко — катык, водка.

Муж Гулчехры — длинный, худощавый человек с продолговатой головой и обвислыми табачного цвета усами — хлопотал по хозяйству.

— Темиров, — представился он, виновато улыбаясь.

— Камол — сын Гулчехры от первого брака, — поспешила разъяснить Галина Дмитриевна.

— Другие дети тоже не от него, — добавил доцент, вовсе не заботясь о том, слышит его Темиров или нет.

Такая бесцеремонность покоробила и удивила Рахимбаева. Однако Темиров сделал вид, что ничего не произошло. Все с той же вымученной улыбкой он принялся услужливо разламывать лепешки.

Гулчехра время от времени заглядывала в комнату, интересовалась, как чувствуют себя гости.

— По-моему, эта женщина создана для того, чтобы мужчины теряли голову, — многозначительно заметила преподавательница.

Рахимбаев понял, что эти слова адресованы ему, и почувствовал неловкость. Темиров между тем продолжал делать вид, что, кроме обязанностей хозяина, его ровным счетом ничего не интересовало.

Тусклая электрическая лампочка в пестром плафоне создавала интимную обстановку.



Новый гость шумно ввалился в комнату.

— Кажется, я в самый раз!

— Вот приятная неожиданность! — обрадовалась Галина Дмитриевна.

— А, — широко улыбнулся гость. — И вы здесь? — Он был в элегантном костюме, который скрывал его полноту и делал моложе.

Галина Дмитриевна наклонилась к Рахимбаеву:

— Прошу любить и жаловать. Это Якуб Назарович Фазылов — очень хороший и полезный человек. Настоящий волшебник.

— Вы в этом уверены? — сверкнув золотыми коронками, спросил Фазылов. — Что ж, в таком случае могу предложить итальянские сапожки. Вы ведь говорили о них на днях.

— Вот видите! — горячо воскликнула женщина. — И как это вам только удается?

— А я их обмениваю на трактора, — засмеялся он.

— Началось! — недовольно обронил Каландаров. — Однако хватить шутить. Лучше выпьем за этого человека, хотя бы потому, что его дочь учится на нашем факультете.



— Вернусь утром, — сказала Гулчехра мужу. Он стоял на морозе жалкий, дрожащий, с непокрытой облысевшей головой, придерживая полы стеганого халата.

Капитан Рахимбаев подумал, что никогда бы не отпустил свою жену в ночь с чужими людьми. Но Темиров лишь покорно сложил руки на груди.

Гулчехра снова «забыла» включить счетчик, и Рахимбаев сделал это за нее. Дорога была ровная, спокойная. Стрелка спидометра застыла на отметке «90». Перед постом ГАИ у въезда в Душанбе Гулчехра сбросила скорость.

— Вам куда? — спросила она у Рахимбаева.

— На улицу Айни.

— Тогда вначале завезем их.

Галина Дмитриевна сошла на улице Путовского в восемьдесят втором микрорайоне.

— Надеюсь, еще встретимся, — сказала она Рахимбаеву.

— Все может быть.

Каландаров распрощался на улице Маяковского. На счетчик он даже не взглянул. Гулчехра достала из багажника довольно объемистый сверток и с обворожительной улыбкой передала доценту. Он взял его, чуть заметно кивнув.

Город уже спал. «Волга» в гордом одиночестве скользила по безлюдным улицам.

Капитан искоса взглянул на Гулчехру.

— Как же вы доберетесь обратно? — спросил он.

— Думаю, что на такси, — ответила женщина совершенно серьезно.

«А ведь я, кажется, глупею!» — обозлился на себя Рахимбаев и решил больше не ввязываться в разговор.

За поворотом на аэропорт он попросил остановиться, Гулчехра заученно выключила счетчик.

«Есть ли у меня двадцать рублей», — подумал капитан, доставая бумажник.

— Не надо, — сказала Гулчехра.

Он посчитал деньги и облегченно вздохнул.

— Не надо, — повторила она. — Это моя забота.

Рахимбаев молча положил на сиденье, четыре пятерки. Теперь оставалось только покинуть машину.

— До свидания, — сказал он.

— До свидания.

Зеленая «Волга» стремительно набрала скорость и растаяла в сгустившейся мгле.


Северо-западнее Мурманска


По истечении установленного законом срока дело об убийстве в колхозе «Ватан» было приостановлено. Однако сотрудники уголовного розыска продолжали вести оперативную работу по установлению личности убитого. Началась обычная в таких случаях длительная переписка с органами внутренних дел других республик и областей страны.

Все ответы ложились на стол ближайшего помощника Дианинова подполковника Саидова и вскоре уже составили объемистый том.

Наконец в середине января управление внутренних дел Мурманской области сообщило, что осенью из поселка Заснеженный для закупки винограда и других южных плодов выехал в Таджикистан заготовитель районной конторы Решетов Василий Кузьмич. Он взял под отчет крупную сумму денег и пропал без вести. Теперь его разыскивают как расхитителя социалистической собственности.

Возраст Решетова и некоторые детали одежды совпадали с приметами неизвестного мужчины, убитого в колхозе «Ватан». Время исчезновения также соответствовало заключению судебно-медицинской экспертизы о давности смерти. Кроме того, передние зубы верхней челюсти у Решетова были с золотыми коронками. И здесь все сходилось.

Возникла необходимость поездки в Мурманскую область для опроса лиц, близко знавших Решетова, предъявления одежды для опознания и более тщательного изучения связанных с его исчезновением обстоятельств.

«Поедет Колчин», — решил полковник Дианинов и вызвал к себе майора.

— Соответствующие полномочия прокурора получены, и вы, Максим Петрович, будете действовать по его поручению.



Майор Колчин прилетел в Москву поздно вечером и сразу закомпостировал билет на ближайший рейс в Мурманск. Чтобы успеть на самолет, он взял такси и из аэропорта Домодедово переехал в Шереметьево. Но оказалось, что зря торопился: рейс задерживался по погодным условиям.

В Мурманск Колчин прилетел лишь в десять часов утра, а вернее, полярной ночи. Люминесцентные фонари выхватывали из темноты замерзшие громады домов, светлые дорожки стелились под колеса.

Товарищи из областного управления внутренних дел не только встретили Колчина в аэропорту и заказали билет на поезд, который в этот же день отправлялся в Никель, но даже снабдили полушубком и валенками. В них было по-домашнему тепло и уютно, совсем не хотелось думать о той тяжелой миссии, которую ему предстояло выполнить в далеком северном поселке.

В вагоне пассажирского поезда было нестерпимо жарко. Колчин едва дождался своей остановки.

Он сошел на небольшом полустанке, засыпанном снежными сугробами. Чистый, морозный воздух мгновенно вернул бодрость.

— Прошу в машину, — пригласил розовощекий лейтенант в огромном тулупе.

— Далеко ехать? — поинтересовался Колчин.

— До Северного полюса не дотянем.

— Вот тут вы меня разочаровали! — улыбнулся Колчин, любуясь высоким небом с бесчисленным множеством непривычно расположенных звезд…

Часы показывали половину одиннадцатого, и майор с трудом заставлял себя поверить, что уже давно наступило утро, а не стоит глубокая ночь, и потому он никого не тревожит, не поднимает с постели — рабочий день в разгаре.

— Как отдохнули, Максим Петрович? — спросил начальник районного отдела внутренних дел подполковник Сомов.

— Никогда еще не спалось так сладко.

— Это потому, что с мороза. Не верится, что есть южные города Душанбе, Ташкент… — Сомов подошел к географической карте. — Да вот они, с персиками, виноградом, хурмой. К слову, а вам нравится хурма?

— Хурма? — озадаченно переспросил Колчин. — Честно говоря, не очень. Сладкие, вяжущие плоды. На любителя.

— Говорят, очень полезные. А верно, что крупные плоды весят до пятисот граммов?

— Не знаю, — откровенно признался майор.

— Тогда перейдем к делу, — посерьезнел Сомов. — Когда совершено убийство в колхозе «Ватан»?

— Пятого или шестого октября.

— Совпадает, — удовлетворенно заключил Сомов. — Именно в это время созревает хурма.

— Не понимаю ход ваших мыслей.

— Решетов был хорошим заготовителем, — пояснил Сомов. — Если вещи, привезенные вами, будут опознаны, то в потребсоюзе вы получите полный ответ на этот вопрос.



— Вам нужно удостоверить факт, содержание и результаты предъявления для опознания, — сказал Колчин понятым.

— Мы уже в курсе, — ответил пожилой моряк в сером шерстяном свитере.

По приглашению майора в кабинет вошла полная женщина средних лет, одетая в черное.

— Здравствуйте, — произнесла она глухим голосом. В ее настороженных глазах Колчин прочел испуг и одновременно надежду.

— Пожалуйста, подойдите к столу, — предложил он.

Решетова сразу выделила желтые полуботинки намикропорке, стоявшие в ряду с другой обувью. Сорок второй размер, характерная стоптанность каблука.



— Теперь подойдите к костюмам, — сказал Колчин.

Она еле держалась на ногах, и майор взял ее под руку.

Костюмы отличались по фасону, окраске, степени носки. Решетова, не задумываясь, показала на однобортный, светло-серый костюм.

— На подкладке пиджака с левой стороны ниже кармана есть чернильное пятно.

Колчин отвернул полы пиджака, и такое пятно сразу бросилось в глаза.

Из вещей, которые должны были находиться у мужа, но не были предъявлены к опознанию, Решетова назвала портфель коричневый с двумя замками, наручные часы «Луч» в желтом корпусе овальной формы с чёрным циферблатом и оранжевый кошелек чешского производства с металлическим зажимом для бумажных денег.

Майор попросил подполковника Сомова немедленно передать ориентировку в Душанбе.



Директор районной заготовительной конторы Дементьев — пожилой близорукий человек с могучей фигурой — охотно рассказывал о своей работе.

Колчин прослушал целую лекцию о замечательных вкусовых качествах яблок. Узнал, что сорта их делятся на ранние, раннеосенние, осенние, раннезимние, зимние, позднозимние.

— Для нас, как вы сами понимаете, — увлеченно говорил Дементьев, — особую ценность представляют сорта, которые можно дольше хранить. Теперь вам понятно, почему в сентябре Решетов отправился в Курскую область за зимними сортами яблок. Он отгрузил в наш адрес четыре вагона превосходных плодов, упакованных в специальные контейнеры, и договорился в совхозе «Прогресс», что приедет за новой партией яблок, но уже позднезимних сортов, в двадцатых числах октября.

Вот тут все и началось. Решетов вернулся из Курска, одержимый новой идеей: завезти в район виноград, гранаты, хурму. Особенно его прельщала хурма, о которой в наших широтах мало кто знает.

«Есть человек, — сказал Решетов, — который поможет не только выгодно закупить товар, но и отправить к месту назначения».

«Что за человек?» — спросил Дементьев.

«Какое это имеет значение? — ответил Решетов. — Главное, что на него вполне можно положиться».

Дементьев безгранично доверял Решетову. Они много лет проработали вместе. Обычно яблоки закупались по совхозам и у населения. Для этих целей Решетову выдавались крупные подотчетные ссуды. Он всегда отчитывался до последней копейки. Вот почему и предложение о поездке в Среднюю Азию было принято.

Решетов вылетел из Мурманска третьего октября.

— Но почему вы столько времени не заявляли о его исчезновении? — спросил Колчин.

— Так ведь он и раньше выезжал на длительное время, — ответил директор. — Боялись зря опорочить человека.

— И вам не приходило в голову, что с ним могло случиться несчастье?

Дементьев растерянно развел руками.



За обедом Сомов сказал:

— Мы тут проявили инициативу. Поинтересовались в местном узле связи, не послал ли Решетов предварительно телеграмму в ваши края? К сожалению, такой подарок он вам не сделал.

— Но он мог послать телеграмму и из Мурманска.

— Допустимый вариант, — согласился Сомов. — Попробуем навести справки.



Дементьев передал Колчину общую тетрадь с пестрым весенним пейзажем на обложке. Она принадлежала Решетову и была обнаружена в одном из ящиков его стола в заготовительной конторе. Записи были сделаны автоматической ручкой, заправленной голубыми чернилами.

«Виноград используют в свежем виде как десерт, а также для сушки, приготовления соков, компотов, маринадов, вин. Ягоды обладают диетическими и лечебными свойствами…»

Колчин перевернул страницу:

«Гранаты употребляют в свежем виде, из них получают сок, экстракт, сироп, освежающие напитки, соусы».

Далее шла подробная характеристика плодов: величина, форма, окраска, сроки созревания, деление на товарные сорта, оценки по ГОСТу союзных республик, в том числе Таджикистана, советы по транспортировке и хранению.

У Решетова был красивый, убористый почерк. Записывал он все подробно, в тексте ни одной ошибки, что характеризовало его как человека вдумчивого, грамотного.

А вот сведения о хурме:

«Среди субтропических плодовых растений в СССР сравнительно молодая, но перспективная культура, что обусловлено ее морозоустойчивостью, неприхотливостью и высоким урожаем. Созревает в октябре. Крупные плоды весят от 300 до 500 г. Хранят при температуре 0–1 °C и относительной влажности 85–90 процентов от двух до трех месяцев. При более высокой температуре срок хранения сокращается».

«Да, — подумал Колчин, — Решетов хорошо подготовился к своему разговору с директором».

Вечером Колчин отправил служебную депешу в Душанбе с фотографией Василия Кузьмича Решетова.



На следующий день майор познакомился с сослуживцами Решетова.

Один из них сказал: «Я тоже работаю заготовителем. Мы с Решетовым и живем в одном доме, и дружим семьями. Василий Кузьмич был веселым, компанейским, легко сходился с людьми. О предстоящей поездке в Среднюю Азию высказался загадочно: «И одна бутылка шампанского может перевернуть мир!» Никаких фамилий не называл».

Белокурая молодая толстушка — бухгалтер заготовительной конторы — также хорошо знала Решетова. Милейший был человек. Очень любил яблоки. Принесет, бывало, и скажет: «Это дилишес, а это — антоновка». Он все называл сортами яблок. И людей тоже. Ее, например, «розмарин белый», а кассиршу потребсоюза — «бельфиер желтый» — из-за схожего цвета лица.

Были у них в конторе с легкой руки Решетова «пепины» и «джонатаны», «кальвили» и «мекинтоши». А директора Дементьева он прозвал «ренат ландсбургский».


И вот снова Колчин встретился с вдовой Решетова. Она подтвердила, что раньше у мужа не появлялось желания отправиться в Таджикистан. А тут прилетел возбужденный, какой-то странный. Быстро оформил командировку и улетел.

В Москве он должен был встретиться с дочерью Леной, студенткой университета, но даже не позвонил ей в общежитие.

Решетова волновалась, что нет вестей от мужа, однако Дементьев пока не советовал обращаться в милицию и каждый раз что-то придумывал для успокоения.

Колчин попросил вдову подписаться под объяснением. Она достала из сумочки автоматическую ручку типа «Ленинград».

— У мужа была такая же ручка, — грустно сказала она.

Но ручку тоже не обнаружили на месте преступления.



Майор машинально перебирал бумаги и размышлял: кто же все-таки заманил Решетова в Среднюю Азию, кому он так опрометчиво доверился? Пока ответа на эти вопросы не было. Значит, необходимо с предельной точностью восстановить его последнюю поездку в Курскую область.

Бухгалтер заготовительной конторы помогла Колчину разобраться в проездных документах. Шестнадцатого сентября Решетов вылетел из Мурманска в Москву. В тот же день поездом отправился в Курск. Двадцать седьмого сентября поездом же вернулся в Москву и в ночь на двадцать девятое вылетел в Мурманск.

Вот и все сведения. Да, нелегкая задача предстояла майору Колчину…



На черном небосклоне полыхали разноцветные сполохи.

— Расскажу в Душанбе — не поверят, — улыбаясь, признался Колчин.

— А вы меня пригласите в свидетели, — пошутил Сомов.

Они стояли на обледенелом перроне возле игрушечного вокзальчика, надежно укрытого снежным колпаком.




— Спасибо за все, — сказал Колчин прощаясь.

Подполковник Сомов крепко пожал ему руку:

— Всегда готовы оказать помощь.

Огни приближающегося поезда вырвались из ночи, разгораясь и становясь все объемней.


Предположения и поиски


Расследование по делу об убийстве в колхозе «Ватан» было возобновлено и принято к производству прокуратурой республики. Полковник Дианинов сообщил об этом на оперативном совещании.

— Теперь у нас есть все основания считать, что убит именно Решетов, а преступление совершено с целью ограбления.

Перед Дианиновым лежала фотография заготовителя. Прямой нос. Изогнутые губы над овальным подбородком. Чуть запавшие глаза. Зачесанные назад редкие волосы.

— Мы знаем довольно много. — Полковник поправил очки и вгляделся в снимок. — Василий Кузьмич Решетов, заготовитель из Мурманской области, появился в Таджикистане четвертого-шестого октября. Возможно, останавливался в гостинице. Это надо проверить. Нет сомнения, что Решетов познакомился с человеком, который хорошо знает наши условия и производит выгодное впечатление. Думаю, что их встреча произошла случайно. Во всяком случае, мысль о закупке винограда, гранатов и хурмы раньше у Решетова не возникала.

Далее. Место обнаружения трупа наводит на размышление о том, что убийца свой человек в колхозе «Ватан» или неоднократно бывал в нем. Преступление заранее подготовлено. Такую деталь, как топор, нельзя сбрасывать со счетов. Иначе как он оказался в кибитке?

— Я тоже думаю об этом, — присоединился Саидов. — Кроме вещей, похищенных у Решетова, в ориентировку нужно внести топор. Экспертиза утверждает, что он совершенно новый.

— Правильно, — согласился полковник, вновь разглядывая снимок. — К сожалению, у Решетова ординарная внешность. Хотя есть и особые приметы, скажем золотые коронки на верхней челюсти. Попробуем разыскать людей, так или иначе запомнивших его. Сейчас это первостепенная задача.

Он повернулся к Рахимбаеву:

— Вы снова займетесь студенческим отрядом. Это ведь сотни глаз и ушей.

— Разрешите высказать еще одно соображение, Владимир Сергеевич? — попросил Саидов. — Я убежден, что Решетов кому-то сообщил о своем приезде. А ведь в Бустонабаде, надо полагать, не часто получают телеграммы из Мурманска.

— У нас нет подтверждения, что такая телеграмма была, — напомнил полковник.

— Ну пусть не из Мурманска, а из Москвы, — дополнил Саидов, приглаживая аккуратно подстриженные усики.

— Попробуем разобраться, Мансур Саидович, — согласился полковник, — хотя не исключено, что подобная информация могла поступить в любой другой населенный пункт республики, в том числе и в Душанбе.

Дианинов снова поправил очки.

— Для начала еще раз проверим жителей в колхозе «Ватан», да и всего района. Возможно, кто-нибудь выезжал в Москву во второй половине сентября.





Капитан Рахимбаев, задумавшись, стоял на троллейбусной остановке у гастронома. Яркие огни реклам органически вписывались в по-весеннему теплый вечер.

Но капитан этого не замечал, поглощенный своими мыслями. Зеленый огонек такси также не привлек его внимания.

— Эй, молодой человек!

Он даже не подумал, что обращаются к нему.

— Я это вам говорю, вам! — настаивал кто-то.

За рулем «Волги» сидела женщина.

— Гулчехра! — узнал Рахимбаев. — Вот так встреча!

— Да вы садитесь! — Она открыла переднюю дверцу кабины.

Капитан охотно воспользовался предложением. Гулчехра сразу включила счетчик.

— Как семья, дети? — традиционно поинтересовалась она.

— Спасибо, — смущенно пробормотал Рахимбаев.

— В министерстве высшего образования тоже, надеюсь, все на высоком уровне, а, товарищ Рахимбаев?

— Мурод, — подсказал он.

— Ну пусть Мурод.

Рахимбаев кивнул.

— Судя по набитой авоське, едем на улицу Айви? — спросила она.

— Угадали.

— Вот уж, наверное, обрадуется хозяйка, — лукаво произнесла Гулчехра.

Капитан согласился. Не объяснять же ей, в самом деле, что он холост.

На этот раз Гулчехра была в сером свободного покроя пальто из какой-то мягкой ткани и коротких черных сапожках.

— А вы, должно быть, навещали сына? — спросил Рахимбаев.

Гулчехра подтвердила.

— Доцент Каландаров утверждает, что у моего Камола исключительные способности.

За поворотом на аэропорт она выключила счетчик. Рассчитываясь, капитан Рахимбаев неожиданно для самого себя предложил ей подняться к нему выпить чаю.

— Удобно ли? — заколебалась женщина. — А что скажет ваша жена?

— Она у меня не ревнивая.

По царившему в квартире беспорядку Гулчехра безошибочно определила, что Рахимбаев живет один, и стала наводить чистоту.

— Сперва перемоем посуду. Не возражаете?

Гулчехра подошла к раковине на кухне и включила горячую воду. Привычным движением поправила крученый пояс на трикотажном платье вишневого цвета.

— Кстати, — спросил Рахимбаев, — что это вы сегодня такая нарядная?

— А вам не нравится, капитан? — уклонилась от прямого ответа Гулчехра.

— Нравится. Но откуда вы знаете, что я капитан? — нахмурился он.

— Так ведь земля слухами полнится, Мурод, — отшутилась Гулчехра.

— Это не объяснение.

— Ну придумайте сами, — миролюбиво сказала она.

Но Рахимбаев насторожился, и Гулчехра это почувствовала.

Потом они пили чай. Дальнейший их разговор явно не клеился.

Вскоре Гулчехра отставила пиалу в сторону и стала быстро прощаться.




Участковый инспектор Юсупов доложил полковнику Дианинову: осенью прошлого года никто из колхоза «Ватан» не ездил дальше районного центра. Проверить это было несложно, потому что в разгар уборочной каждый человек на счету.

Телеграмм из Мурманской области тоже не было. А из Москвы — четыре за весь год. Председателя колхоза вызывали на сессию Верховного Совета страны. Да еще были поздравления от младшего сына агронома — Ахмеда, который учится в институте нефтехимической и газовой промышленности имени И. М. Губкина.

Юсупов даже не представлял, кто из местных способен на такое тяжкое преступление. В колхозе свой пункт охраны порядка, лучшая в районе добровольная народная дружина. Да и вообще хозяйство это крепкое, солидное, с миллионными доходами. Люди все живут хорошо. Зачем им чужие деньги?

Фотографию для опознания он, конечно, предъявит. Может, кто Решетова и видел. А насчет топора совсем просто — в колхозе все магазины снабжаются из одного сельпо.

Теперь о месте преступления.

Дороги к заброшенной кибитке ведут от правления колхоза «Ватан» и сельсовета Чорбед. Протяженность первой дороги — четыре с половиной километра, от Чорбеда — полтора. Но в любом случае участок, где хлопок собирали студенты, не миновать. Протоку можно перейти только в одном месте — там, где она пересохла.

Юсупов спокойно глядел на полковника, уверенный в своей правоте.

«Побольше бы таких участковых инспекторов», — думал Дианинов. Час назад он провел совещание в Бустонабадском отделе внутренних дел и остался доволен. Начальник отдела майор Шестопалов наметил ряд оперативных мероприятий, с которыми полковник тут же согласился.




Подполковник Саидов связался со всеми гостиницами города и выяснил, что Решетов Василий Кузьмич останавливался в гостинице «Вахш-1».

— Сейчас буду у вас, — предупредил он.

Его встретила молодая, энергичная женщина с густой черной косой, обернутой вокруг головы.

— Я — дежурный администратор. Вот, пожалуйста, интересующий вас документ.

Саидов придвинул к себе анкету, заполненную голубыми чернилами.

Действительно, Решетов остановился в гостинице четвертого октября, а уже на следующий день выбыл.

— Он жил в одиночном номере? — спросил полковник.

— Нет, — любезно пояснила администратор. — Это полу-люкс, двойной номер с видом на фонтан и театр оперы и балета.

— Значит, двойной, — повторил Саидов. — В таком случае мне бы хотелось установить, кто был соседом Решетова.

Через несколько минут подполковник уже знал, что соседом Решетова оказался некий инженер Фазылов из Курган-Тюбе. Он прибыл в Душанбе четвертого октября, убыл десятого.

«Что ж, — подумал Саидов, — возможно, этот Фазылов окажется нам полезным, надо выяснить про него».

— А теперь, — вслух сказал он, — в самый раз побеседовать с дежурными по этажу.

— Сейчас организуем.

Дежурные были похожи друг на друга, как сестры. Вероятно, такое впечатление вызывала их неожиданно яркая униформа. Одна из женщин была разговорчивой, другая предпочла отмолчаться. Решетова они не опознали. Та, что побойчее, сказала:

— Может, и останавливался, откуда мы знаем? Пока живут — помним, а съехали — и мы уже других запоминаем… Разве столько людей удержишь в памяти? Они нам: здравствуйте и до свидания! И мы им то же.



На следующее утро капитан Рахимбаев пришел в университет. Ему только что вручили фотографию Решетова, и он понимал, что работа предстоит немалая

Доцент Каландаров встретил его сдержанно:

— Что на этот раз привело вас в нашу обитель?

Рахимбаев объяснил.

— Как? — вскинул брови доцент. — Вы все еще занимаетесь этим делом?

— Такая уж наша служба, — напомнил капитан.

— Ну что же, — сказал доцент, — желаю удачи.

— А ведь я рассчитываю на вашу помощь.

— Извините, но у меня сейчас лекция, — сухо ответил Каландаров. — Да вот Галина Дмитриевна. Возможно, она вам поможет.

Галина Дмитриевна приветливо протянула руку.

— Здравствуйте, здравствуйте!

Она была в синем велюровом костюме с золотой цепочкой на шее. Капитан посвятил ее в суть проблемы. Галина Дмитриевна проявила неожиданную заинтересованность.

— Но ведь в тот раз на хлопке было почти триста наших студентов.

— Ничего, — сказал Рахимбаев. — Мне спешить некуда.

— Тогда я распоряжусь.

Вскоре перед ним лежал список всех студентов и преподавателей, выезжавших на сбор хлопка в колхоз «Ватан».

— С кого же вы думаете начать? — спросила Галина Дмитриевна.

— Да вот с вас и начнем.

Ее орехового цвета глаза прищурились.

— Ну что же, попробуем. — Она осторожно взяла в руки снимок. — Нет, я этого человека никогда не видала.

В деканат приходили студенты. Отмечая их фамилии галочкой, капитан предъявлял для опознания фотографию Решетова.

— Не знаем.

— Не видели…

Он начал постепенно уставать от этих стереотипных ответов.

— Может быть, хватит, товарищ Рахимбаев? — не выдержала Галина Дмитриевна, и в ее голосе он почувствовал раздражение. — Вы же видите, что это напрасное занятие.

Но капитан был неумолим. Тогда она предложила приглашать студентов выборочно. Рахимбаев отклонил и это предложение.

— Да вы занимайтесь своим делом, — сказал он. — Я и один справлюсь.

Часа через два в деканате снова появился Каландаров.

— А, — удивился он. — Вы еще здесь?

— Прошу взглянуть на снимок, — предложил капитан, подавляя возникшее чувство неприязни.

Доцент пожал плечами.

— Кто же это, пострадавший или убийца? — В его голосе прозвучал вызов.


Москва — Курск


В Москве майор Колчин решил прежде всего встретиться с дочерью Решетова Леной. Он созвонился с ней по телефону и приехал в университет на Ленинских горах.

Дочь уже знала о смерти отца. Она и теперь то и дело промокала носовым платочком глаза и всхлипывала. Хрупкая, длинноногая девушка никак не могла поверить, что отца уже нет в живых.

— Не может быть! — все время повторяла она. — Не может быть!

Колчину трудно было направить разговор в нужное русло. Он знал, что самолет, которым летел Решетов с Севера, прибыл в Москву вовремя, в девять часов двадцать минут. Это легко было уточнить. Весь день Решетов провел в Москве, а в двадцать три часа двадцать пять минут выехал в Курск.

— Я встретила его в аэропорту, — вспоминала Лена. — Мы взяли такси и поехали на Курский вокзал, сдали вещи в камеру хранения.

Затем девушка отправилась на занятия. С отцом договорилась встретиться в семь часов вечера у кинотеатра «Художественный». Когда приехала на Арбат, увидела его с каким-то пожилым мужчиной.

Как выглядел тот человек? Пожалуй, у него было круглое лицо, обрамленное бородкой.

— Он был похож на шведа, —вдруг решила Лена. — А вот как был одет — не помню.

Потом они вместе с отцом прошлись по Калининскому проспекту. В фирменном магазине «Москвичка» Решетов встретил другого знакомого. Кажется, из Мурманска. Леночка помогла ему выбрать платье для жены. Тот сказал: «Чтобы сидело как на вас». Эта фраза запомнилась, а сам человек будто выветрился из памяти.

Поужинали в кафе «Валдай», и девушка проводила отца на вокзал.

Колчина интересовало, о чем они говорили в тот вечер.

Как всегда, отец расспрашивал ее об учебе, жизни, давал советы. На Лене было желто-зеленое платье, и он сказал: «Яблочко ты мое осеннее, полосатое».

Она разрыдалась, вспоминая все это. Колчину потребовалось немало усилий, чтобы успокоить девушку.

Горе обострило память, и Лена вдруг очень подробно рассказала Колчину о последней встрече с отцом.

Решетов вернулся из Курска дней через десять. Они встретились у памятника Маяковскому. Отец был весел, шутил, смеялся.

— А что, дочка, — сказал он, — пойдем в ресторан, ведь ты у меня теперь взрослая.

Они пошли в «Софию». Им приглянулся столик за колоннами у окна. Отец заказал крабов, шоколад, а на горячее — ассорти «Балканы». Кусочки говядины, баранины и свинины, перемешанные с рисом и помидорами, шипели на сковородке, прикрепленной к маленькой жаровне.

Отец, конечно, заметил, что вместо помидоров надо было заправить это блюдо яблоками.

У него было необычайно игривое настроение.

— Знаешь, дочка, — признался он, — жизнь не такая уж плохая штука.

Потом отец сказал, что хочет погулять на ее свадьбе. Виноград, дыни, арбузы — чего только он ей не наобещал. Да еще хурму.

Ночевал отец у нее в общежитии. Утром они вместе позавтракали, и он зачем-то поехал в Библиотеку имени Ленина.

«Вот откуда такие подробности о хурме, гранатах, винограде», — подумал Колчин.

— Да, — вспомнила девушка. — Еще он чинил часы, но это, наверное, неинтересно.

В тот же вечер Решетов вылетел в Мурманск.

— Я понимаю, что отца больше нет, — с трудом выговорила Лена. — Но в это просто невозможно поверить!..

Майор знал, что третьего октября Решетов вновь появился в столице в двадцать один час двадцать минут, и скорей всего ближайшим рейсом, в одиннадцать часов двадцать минут четвертого октября вылетел в Душанбе. Только нехваткой времени можно было объяснить, что он не позвонил дочери и не встретился с ней.



Низкое, хмурое небо проступало за корпусами многоэтажных зданий. Под ногами хрустел снег. Темнота постепенно сгущалась, наступил вечер.

«Вероятно, — думал Колчин, отправляясь на Курский вокзал, — с Решетовым что-то стряслось после того, как он сел в фирменный поезд «Рица». Стало быть, людей, с которыми он встречался до этого, можно не проверять, в том числе и мурманского знакомого».

Теперь нужно было ехать в курский совхоз «Прогресс», где Решетов закупал яблоки. Такое разрешение майор получил, связавшись с Душанбе по телефону.

В Курске было холодно. Зябко поеживаясь, Колчин вышел на привокзальную площадь и автобусом доехал до гостиницы «Октябрьская».

В половине десятого в его номере настойчиво зазвонил телефон.

— Говорит майор Плотников. Как устроились, отдохнули?

— Все в порядке.

— Тогда можете выезжать в совхоз «Прогресс». Свяжитесь там с парторгом Черкудиновым. Я ему сейчас позвоню.

Снег таял, и автобус с трудом тащился по разъезженной колее.

В дирекции совхоза Колчина уже ждали.

— Располагайтесь в моем кабинете, — сказал парторг. Он внимательно выслушал майора, горестно вздохнул: — Надо же такому случиться!

Решетова Черкудинов знал много лет. С поселком Заснеженным совхоз тоже давно связан. Поставляет на Север яблоки, помидоры, огурцы, вишни и сливы, землянику и клубнику, красную и черную смородину.

Колчин попросил составить список лиц, близко знавших Решетова. Парторг тут же написал несколько фамилий.

— Как же он попал в Среднюю Азию? — спросил Черкудинов, передавая листок майору.

— Вот это мы и хотим выяснить, — доверительно сказал Колчин. — Может быть, Рещетов здесь, у вас, кому-нибудь говорил о своем намерении отправиться в Таджикистан за виноградом, хурмой?

— Сомневаюсь, — пожал плечами Черкудинов. — У него одни яблоки были на уме.



— Шебалин, директор совхоза.

Так представился Колчину человек лет тридцати пяти с рыжей шевелюрой. С Решетовым он познакомился лет десять назад, когда еще был бригадиром. Даже пригласил как-то переехать на постоянную работу в совхоз. Но Решетов любил Север и отказался от самых выгодных условий.

— В сентябре он был таким же, как всегда, — говорил Шебалин. — Безошибочно определял сорта яблок. А как здорово он их упаковывал! На всех ящиках этикетки с голубой окантовкой, то есть яблоки высшего сорта. И уж, можете поверить, они действительно были отменными. Еще он признавал красный цвет — первый сорт. А этикеток с зеленой и желтой окантовкой у него просто не было: никогда не брал второй и третий сорта.

Перед отъездом Решетов заходил к директору совхоза. Договорились о новой скорой встрече. Больше ни о чем разговор между ними не шел.



Одним из последних в списке, составленном Черкудиновым, значился комбайнер Волков. Майор знал, что Решетов дружил с ним и даже гулял на его свадьбе.

Сообщение о смерти Решетова потрясло механизатора. Он испуганно смотрел на Колчина, сдавив руками большие уши, словно хотел преградить путь горестному известию. Волков не сразу пришел в себя настолько, чтобы отвечать на вопросы.

— Что вы можете сказать о Решетове? — спросил майор.

— Он был хорошим товарищем.

— Как вел себя в сентябре?

— Как обычно.

— Вы ничего особенного не заметили в его поведении? Подумайте, не торопитесь.

— Кажется, он говорил о дочери: пора, мол, выдать ее замуж.

— Это уже интересно.

Волков оживился:

— Ты, говорит, пригласил меня на свою свадьбу, а я тебя приглашу на свадьбу дочери.

— Не шла ли речь о винограде, хурме?

— Нет! — решительно ответил комбайнер.

— Вы не знаете, как Решетов добирался на вокзал?

— Так ведь я его на своем «Жигуленке» отвез.

— Вы это хорошо помните?

— Еще бы! Мы выехали часов в пять утра и успели к батумскому поезду.

— Не помните, какой был номер вагона?

— Где-то в начале поезда. Когда состав тронулся, я еще долго стоял на перроне, ждал до последнего вагона.



Из кабинета парторга Колчин позвонил майору Плотникову.

— Ну как дела? — участливо спросил тот.

— Скорее всего решение о поездке в Среднюю Азию возникло у Решетова в скором поезде Батуми — Москва.

— Это уже значительно облегчает ваши поиски.

— Будем надеяться, хотя в поезде ехали сотни людей и никто не оставил визитную карточку.

— Ничего, — заверил Плотников. — Вы на правильном пути. А потому советую возвращаться в Курск. Билет до Москвы мы вам закажем.

— На тот самый батумский поезд, — попросил Колчин. — Это может оказаться полезным.


Расписание поездов


— Давайте поколдуем над «ребусом», который прислал Колчин, — сказал полковник Дианинов своему заместителю.

Перед ним лежало расписание скорого поезда номер сорок восемь Батуми-Москва.

Саидов стал читать вслух:

— Отправление из Батуми в восемнадцать сорок шесть. Первая остановка в Махинджаури — в восемнадцать пятьдесят семь — на три минуты. Далее — Чаква в девятнадцать двенадцать. Тоже три минуты. Кобулети — девятнадцать тридцать две. Стоянка десять минут…

Он взглянул на полковника и усмехнулся:

— Ничего себе скорый.

— Ну это уже не в нашей компетенции, — ответил Дианинов. — И вообще, я думаю, что время движения поезда можно пропускать. Читайте лишь названия станций.

— Уреки, Супса, Ланчхути, Самтредиа, — уныло завел Саидов. — Поехали дальше: Сухуми, Новый Афон, Гудаута, Гагра…

— Так, так, — оживился полковник.

— Адлер, Хоста, Мацеста, Сочи… — Саидов вопросительно посмотрел на полковника. — Краснодар, Ростов-Главный, Таганрог-1, Харьков, Белгород, Курск…

— Дальше можно не читать, — остановил его Дианинов. — Теперь попробуем определить, откуда ехал человек, соблазнивший Решетова нашими райскими плодами.

Саидов вернулся к расписанию:

— Сухуми, Адлер, Сочи… Соблазнительно. А может, он возвращался с курорта?

— Не исключен и такой вариант, — согласился полковник и поправил очки. — Поэтому не мешало бы установить всех, кто в нашей республике получал профсоюзные путевки в города-курорты, расположенные по пути следования поезда Батуми-Москва.

— И ведомственные, — подсказал Саидов.

— Совершенно верно. Нас, разумеется, интересуют только путевки с заездом в начале сентября. Думаю, что их не так уж и много.

— Но предполагаемый убийца мог отдыхать и дикарем, — заметил Саидов.

— Тогда еще что-нибудь придумаем, — уверенно ответил полковник. — Пока же следует отработать эту версию. А я поинтересуюсь деловыми контактами с Краснодаром, Ростовом, Таганрогом, Харьковом, Белгородом, Курском. Может быть, кого-то отправляли в командировку. Да, пожалуй, еще Орлом. Ну и Тулой, хотя это менее интересно. Сколько часов идет поезд от Орла до Москвы?

— Шесть с половиной, — сверившись с расписанием, ответил Саидов.

— А от Тулы до Москвы?


— Три с четвертью.

— Вот видите, — заключил Дианинов. — Слишком мало времени для основательного знакомства.



Тот же синий велюровый костюм, золотая цепочка на шее. Но что-то изменилось в туалете Галины Дмитриевны. Вот эти серебряные туфли на высоком тонком каблучке. Да и цепочка, пожалуй, другая, массивнее.

Третий день капитан Рахимбаев честно высиживал в университете, предъявляя студентам фотографию Решетова. Ответы были все такие же стандартные, будто заготовленные под копирку: этого человека не видели.

Галина Дмитриевна появлялась довольно часто, предлагала всяческое содействие, но Рахимбаев чувствовал ее скрытую настороженность.

Каландаров тоже иногда заходил в деканат, однако в дела Рахимбаева не вмешивался.

В седьмом часу вечера капитан молча спрятал снимок в карман.

«На сегодня хватит!» — решил он.

— А что, если нам вместе поужинать? — неожиданно спросил Каландаров.

— По какому случаю? — удивился капитан.

— Ну хотя бы потому, что сегодня суббота, — разъяснил доцент. Рахимбаев перехватил его оценивающий, выжидательный взгляд и согласился.

У центрального подъезда стояло… зеленое такси Гулчехры. В машине уже сидела Галина Дмитриевна.

«Еще один сюрприз!» — отметил про себя капитан.

Он поздоровался с Гулчехрой. Та приветливо улыбнулась в ответ.

— Здравствуйте, здравствуйте, милые дамы! — гудящим, сочным голосом протянул доцент.

В ресторане «Зеравшан» их ждала отдельная кабина, где уже был накрыт стол.

«А не слишком ли часто мы стали встречаться?» — мелькнула мысль у капитана.

Доцент был в ударе, много говорил за столом. Все охотно предоставляли ему такую возможность…



— Можно задать несколько вопросов? — спросил Рахимбаев у Гулчехры. Зеленая «Волга» приближалась к его дому.

— Пожалуйста.

— Насколько мне известно, Темиров — ваш третий муж?

— Да, — сказала она, чуть помедлив. — С первым мы разошлись, а второй разбился на мотоцикле.

— Но Темиров… — начал было капитан.

— Так ведь с четырьмя детьми не всякий возьмет в жены. Вот вы, например.

Он не знал, как ответить.

— Ладно, — сказала Гулчехра. — Не будем ссориться. А вы спросите что-нибудь полегче.

Рахимбаев воспользовался предложением.

— Не понимаю, что у вас общего с Каландаровым?

— Хочется вывести сына в люди, — откровенно призналась Гулчехра.

Капитан напомнил о свертке, который она однажды вручила доценту.

— Взятка? — неприязненно спросил Рахимбаев. — Или нечто такое…

— Ничего подобного, — возразила Гулчехра. — Национальный обычай. Если дорогой гость приходит в дом, его одаривают.

— Что ж тогда меня обделили?

— Так ведь я же знала, что вы из милиции.

— И часто доцент посещает ваш дом?

— Какое это имеет значение? Каландаров бывает у многих родителей своих студентов и уходит не с пустыми руками. Назвать фамилии? — спросила она с вызовом. — Ну, допустим, Фазылов. Помните, вы познакомились с ним в моем доме.

— Это тот, который предложил Галине Дмитриевне сапожки?

— Ну и что здесь плохого? А Каландаров вам просто несимпатичен. Почему?

— Достаточно вспомнить, как нетактично вел себя доцент в вашем доме, — заметил капитан. — Я бы на месте Темирова не стерпел.

— А знаете, — вдруг призналась Гулчехра, — иногда мне тоже хочется разозлить мужа. Конечно, он очень любит меня, но часто ревнует. Это такое бесхребетное существо…

— А вы не ошибаетесь?

Она невесело усмехнулась:





— Вам, во всяком случае, его ревность не грозит. Хотя, если честно, пригласить вас на сегодняшний ужин попросила я.




Подполковник Саидов получил необходимые сведения в республиканском совете по управлению курортами профсоюзов. В районе Сочи и на Черноморском побережье Грузии отдыхали в прошлом году по профсоюзным путевкам семьсот шестьдесят пять человек. Из них в сентябре — восемьдесят четыре.

Дни заездов. Первого сентября — нет. Второго — четыре. Третьего — семь. Четвертого — восемь. Пятого — нет.

«Пожалуй, достаточно», — решил Саидов.

Теперь предстояло уточнить счастливых владельцев всех этих путевок. Саидов открыл телефонный справочник. В разделе «Республиканские комитеты профсоюзов» первым стоял профсоюз работников авиационной промышленности.

«Вот с него и начнем», — решил подполковник, снимая трубку…

Полковник Дианинов, в свою очередь, систематизировал полученную информацию о служебных командировках.


Резерв проводников


В Москве Колчина опекал старший лейтенант Ульянов из линейного отделения милиции на станции Москва-Курская. Он был молод и влюблен в свое дело. Но главным его достоинством было прямо-таки энциклопедическое знание родного города. Это помогло Колчину сэкономить много времени.

Прежде всего Ульянов сообщил, что скорый поезд номер 47/48 Москва-Батуми обслуживают бригады резерва проводников вагонного участка Южного направления Дирекции международных туристических перевозок Московской железной дороги.

Название было длинное, и Колчин невесело подумал, что так же долог, видимо, его путь к истине…

Он вышел из метро на станции «Рижская», когда электрические часы показывали половину первого.

Унылое двухэтажное здание резерва проводников чем-то походило на городскую баню. Колчин поднялся по скрипучей лестнице и очутился в небольшой приемной. У начальника резерва шло совещание.

— Подождите, — сказала миниатюрная женщина, не отрываясь от пишущей машинки.

Майор присел на стул со скошенной спинкой. Было видно, как снуют за окном маневровые тепловозы, формируются составы. Отсюда невозможно было прочесть надписи на вагонах, но Колчин знал их и так: Москва-Батуми, Москва-Цхалтубо, Москва-Феодосия, Москва-Симферополь, Москва-Адлер.

Курьер принес телеграмму:

— Из Прохладной.

— «Прошу дать смену проводников на три вагона прибытие в Москву по расписанию», — вслух прочла секретарша. — Они думают, мы их печем! — обратилась она за сочувствием к Колчину.

Начальник резерва включил динамик:

— Как с завязкой состава на Тегеран?

— Сейчас узнаю.

— И позвоните в Никитовку. Там с тридцать пятого сняли проводника с острым приступом аппендицита.



Начальник резерва проводников Балашов виновато развел руками:

— Извините, что заставил ждать.

— Я сам не рассчитал, — улыбнулся Колчин. — Думал, что у вас перерыв с часу.

— А сейчас сколько?

— Начало третьего.

Балашов посмотрел на свои часы.

— Опять я сегодня без обеда, — включил динамик: — Надежда Григорьевна, принесите нам, пожалуйста, бутерброды.

— Я не хочу, спасибо, — смутился Колчин.

Балашов все-таки заставил его съесть бутерброд с колбасой.

— Вот теперь можно перейти к вашему делу.

Он с пониманием выслушал Колчина.

— Поезд сорок восьмой двадцать седьмого сентября в Курске. Одну минуточку. Дайте подумать… Стало быть, двадцать пятого из Батуми, и еще двое суток. — Связался с кем-то по телефону: — Сорок седьмой из Москвы двадцать третьего сентября. Поднимите рейсовую бригадную книгу и исполненный график. Какая бригада была в рейсе, где сейчас эти люди?

— Меня, собственно, интересуют купейные вагоны, — вставил Колчин.

— Стало быть, с восьмого по двенадцатый, четырнадцатый, двадцать второй да еще пятнадцатый штабной, — не заглядывая в схему поезда, определил Балашов.

Колчин вспомнил показания комбайнера Волкова из совхоза «Прогресс».

— Но, по моим данным, интересующий нас человек садился в один из первых вагонов.

— Очень возможно, — подтвердил Балашов. — Нумерация вагонов в этом поезде начинается с восьмого.

Вскоре ему перезвонили: «Вагонный начальник поезда — Варламов Сергей Константинович. Бригада сегодня вернулась в Москву шестьдесят вторым».

— Принесите учетные карточки проводников и Варламова, — распорядился начальник резерва. Колчину он сказал: — Поезд прибыл по расписанию в пять часов пятьдесят минут, и, как обычно после рейса, проводники отдыхают.



Вот когда пригодился старший лейтенант Ульянов. Теперь у майора были не только адреса проводников, но и точное описание, как лучше всего к ним проехать.

Колчин решил начать с Варламова. В новых домах по 2-й Останкинской улице телефоны еще не успели подключить.

— Ничего, — сказал Колчин. — Я везучий.

С Варламовым Колчину действительно повезло, хотя бы потому, что он оказался дома.

— Конечно, разные бывают случаи, — стал разглагольствовать начальник поезда. — Да вот, например, под Новый год поставили мы елку в штабном вагоне. Такая нарядная. А в Курске исчезла. Мать честная, украли елку! Где взять другую на перегоне Курск-Белгород за час до Нового года?.. Потом узнали, что елку перетащили в соседний вагон, плацкартный. Там компания оказалась веселее.

Больше никаких ассоциаций Курск у Варламова не вызвал.



Проводница из Медведкова тоже оказалась разговорчивой:

— Аккурат в сентябре было. Летчик сходил в Белгороде, а я разбудить забыла. И у него сон сладкий в половине пятого. Что делать?.. Ну, постучала в купе. Так, мол, и так — проехали Белгород. Думала, разнесет. А он лишь усмехается: «Чего же тогда будишь? Дайвыспаться». Я говорю: «Курск скоро». Он: «Теперь вези до Москвы…» Я больше глаз не сомкнула, хотя в Курске никто не сходил: все пассажиры до Москвы. Вот только когда это было — двадцать седьмого или раньше, не помню. В сентябре сорок седьмым — сорок восьмым два раза ездила…



— Кажется, этот… — сообщила проводница с проспекта Вернадского. — Сел в Курске, говорит: «Чаю, мать». Выпил стакан, другой. Еще неси. Ну, пожалуйста. Я такого чаехлеба в жизни не видела — до Москвы стаканов двадцать… А в купе женщина с двумя малолетками и одно место свободное. Меня смех разбирал: этот пассажир надувался, а малышам штанишки меняли. Дети всегда запоминаются. Вот еще был случай: в Евпатории села женщина с четырьмя девочками…

Но Колчину это было уже неинтересно.



— Мы часто возим одних и тех же пассажиров, — поведала проводница из Лосиноостровской, — особенно на короткие расстояния — в Тулу, Орел, Курск. Вот с одной женщиной из Курска лет десять знаемся. Она часто ездит в Москву, работа у нее такая. В Курске посадка небольшая. У них свой поезд на Москву… В сентябре, двадцать седьмого. Что же запомнилось?.. Вроде бы сел один. Веселый такой. Можно еще раз взглянуть на фотокарточку? Похож вроде. В книгу отзывов благодарность сочинил, хотя сам всю дорогу из вагона-ресторана не вылезал. Да вы эту книгу полистайте, чтобы удостовериться…

Несомненно, это был его почерк. Старательно выведенные буквы тесно прижимались друг к другу.

«Прошу объявить благодарность проводнику вагона № 8 за внимательное отношение к пассажирам. Это делает путешествие приятным. В. К. Решетов, пос. Заснеженный Мурманской области».

Те же голубые чернила, которыми были сделаны записи о винограде, хурме и гранатах в тетради с веселым весенним пейзажем на обложке.

Теперь все зависело от встречи с работниками вагона-ресторана.


Кто был в поезде?


— Ну что же, обменяемся мнениями, — сказал полковник Дианинов, открывая оперативное совещание. — Вот список и сведения, которыми я располагаю. Из управления Таджикглавэнерго с девятнадцатого по двадцать восьмое сентября был командирован в Харьков инженер службы ремонта Бабаев. Почти весь сентябрь находились в Краснодаре шеф-монтажник Павленко и инженер-конструктор Свешникова с завода «Таджиктекстильмаш», в Курске — наладчики этого же предприятия Воронов и Пулодов. От завода «Таджикгидроагрегат» — три человека в Ростове. Заместителя главного конструктора в расчет можно не брать — срок его командировки с первого по десятое. Но вот с конца августа на месячных курсах усовершенствования при «Ростсельмаше» находился инженер-технолог отдела главного технолога Джураев, а с двадцать третьего сентября в Ростове была экономист Власова. Курган-Тюбинское областное управление Сельхозтехники пятнадцатого сентября сроком на две недели командировало в Ростов инженера по снабжению Фазылова.

— Именно он, как выяснилось, был соседом Решетова по гостиничному номеру в Душанбе, — дополнил Саидов.

— Извините, товарищ полковник, — сказал Рахимбаев, — но мне тоже знакома эта фамилия. Уж не с этим ли Фазыловым я был в одной компании осенью прошлого года? Довольно сомнительная личность.

— Ладно, — сказал Дианинов, — будем иметь в виду. А сейчас попрошу высказаться Мансура Саидовича.

Подполковник легким движением пригладил жесткие усики.

— В первых числах сентября в Новый Афон приезжал отдыхать водитель автобуса Пименов. Работает на загородных линиях, в том числе по маршруту Душанбе — Бустонабад. В эти же сроки отдыхал в Гагре киномеханик Урунов из Душанбе. Имеет собственный дом в поселке Калинино и фруктовый сад, продает на колхозном рынке виноград, гранаты, хурму. Наконец, был в Сочи начальник узла связи Мехнатабадского района Темиров, проживающий в кишлаке Даванг, а это, как известно, не так уж и далеко от колхоза «Ватан».

— Вы сказали — Темиров? — удивленно переспросил Рахимбаев.

— Да, — подтвердил Саидов.

— Я знаю этого человека, — объявил Рахимбаев. — Совершенно исключено, что он мог на кого-нибудь произвести сильное впечатление. А ведь Решетов безоговорочно доверился кому-то.

— Что еще у вас? — обратился Дианинов к своему заместителю.

— Пока все, Владимир Сергеевич, — ответил Саидов.

— В таком случае послушаем капитана Рахимбаева.

— На уборку хлопка в колхоз «Ватан» выезжало триста четыре студента и двадцать шесть преподавателей. Фотография Решетова была предъявлена двести девяносто пяти студентам и двадцати шести преподавателям. Семь студентов по различным причинам отчислены из университета, двое — в больнице. Решетов никем не опознан.

— Плохо, — покачал головой полковник. — Ведь не на парашюте его спустили с проломленным черепом.

Рахимбаев дипломатично промолчал.

— Ну что же, — сказал полковник, — послушаем других товарищей.

Участковый инспектор Юсупов доложил:

— Топоры, идентичные предъявленному к опознанию, в Бустонабадское сельпо не поступали. Решетова в колхозе «Ватан» не видели. В начале октября дорога от правления колхоза к участку, на котором собирали хлопок студенты, была закрыта. Прокладывалась трасса газопровода. Следовательно, проехать к месту преступления можно было лишь со стороны сельсовета Чорбед.

Начальник Бустонабадского райотдела внутренних дел майор Шестопалов сообщил:

— Наше внимание привлек колхозный тракторист Вахидов. Имеет судимость за корыстное использование и разукомплектование сельскохозяйственных машин. В последнее время тратит много денег и пьет.

— Итак, — резюмировал полковник, — появились новые сведения. Не сомневаюсь, что в конечном счете они помогут в этом деле. Тракторист Вахидов — ваша забота, товарищ Шестопалов. Остальных мы проверим сами. Что же касается Фазылова из Курган-Тюбе, — Дианинов выразительно посмотрел на своего заместителя, — то этим человеком я прошу вас заняться лично. Берите новую «Волгу» и выезжайте в Курган-Тюбе.



На заводе «Таджиктекстильмаш» капитану Рахимбаеву дали самые положительные характеристики на всех, кто выезжал в сентябре за пределы республики.

— Меня интересуют определенные люди, — напомнил он.

— Я понимаю, — терпеливо объяснил заместитель директора. — Но мы посылаем в другие города только проверенных специалистов. Кстати, вам, наверное, будет интересно узнать, что наша продукция идет в Польшу, Югославию, ГДР, Монголию, Индонезию, Мексику и другие страны.

— Разумеется. Но что вы конкретно можете сказать о Воронове, Пулодове?

— Это неразлучные друзья, члены бригады коммунистического труда. Им доверяли монтировать оборудование во Франции и на Кубе. В Курск выезжали для наладки и пуска в эксплуатацию новейших самокруточных машин.

— Могу я посмотреть их проездные документы?

— Вот, уже все подготовлено. Из Курска выехали двадцать седьмого сентября.

— Каким поездом?

— Посмотрите сами.

Компостирование было нечетким.

— Можно пригласить сюда этих людей?

— Конечно.

Воронов оказался человеком могучего телосложения, с твердым, пристальным взглядом.

— Вспомните, пожалуйста, каким поездом вы ехали в Москву? — спросил Рахимбаев.

— Шестьдесят вторым скорым.

— Откуда шел поезд?

— Из Нальчика.

— В какое время отправился из Курска?

— Где-то около десяти вечера.

— Спасибо.

Беседа с Пулодовым тоже не заняла много времени.

— Вы ехали в Москву поездом?

— Да, — охотно подтвердил тот.

— Каким именно?

— Номер не помню. Но он назывался «Эльбрус»…

— Теперь о Павленко и Свешниковой, — сказал заместитель директора после ухода рабочих. — Павленко — кавалер ордена Трудовой Славы. Вместе со Свешниковой — это наш молодой инженер — устраняли конструктивные недостатки в работе мотальных машин на текстильных предприятиях Краснодарского края. Вот их проездные документы. Авиабилеты на рейс Краснодар — Душанбе.

— Достаточно, — сказал Рахимбаев.

— Пригласить Павленко и Свешникову на беседу?

— Нет, нет! Все и так ясно. Извините, что отнял у вас время.



На областной базе снабжения управления Сельхозтехники в Курган-Тюбе Саидова уведомили, что инженер Фазылов только что вернулся из Шаартуза.

— Он ведь у нас как Фигаро…

В кабинет управляющего быстро вошел грузный мужчина средних лет.

— Приглашали?

— Прошу садиться.

— Я и так весь день за рулем.

— Ничего, — успокоил Саидов. — Я тоже.

— Да и без машины нельзя, — стал оправдываться Фазылов. — Служба такая.

— У вас «Москвич»? — спросил Саидов.

— «Жигули».

— А теперь позвольте кое-что уточнить. Какова была цель вашей командировки в Ростов в сентябре прошлого года?

— Ускорить отгрузку зерновых уборочных комбайнов «Нива».

— Когда вы вернулись в Москву на обратном пути?

— В конце месяца.

— А точнее?

— Не помню.

— Вот ваши проездные документы. Почему нет билета из Ростова до Москвы?

— Я его потерял.

— Каким поездом ехали?

— Не удержалось в памяти.

— Давайте все-таки вспомним число.

— А вы сверьтесь с командировочным удостоверением.

— В том-то и дело, — сказал Саидов, — что печать вам в Ростове поставили, а дату оставили открытой.

— Не знаю, чем вам и помочь.

Пока Фазылов вел себя спокойно.

— Теперь вернемся к другой командировке, — продолжал подполковник. — Октябрь, Душанбе.

— Не помню.

— С четвертого по десятое вы останавливались в гостинице «Вахш-1».

— С четвертого по десятое октября?.. В самом деле, ездил в Душанбе выбивать запасные части для хлопкоуборочных машин. Оформление документов задержалось, и мы получили необходимые детали только десятого.

— Что же сразу не вернулись домой? У вас ведь своя машина, а сто километров — не расстояние.

— Вам от меня что-то нужно? — догадался Фазылов.

— Безусловно. Взгляните на снимок.

— Кто это? — настороженно спросил инженер.

— Что вы можете сказать об этом человеке? — задал встречный вопрос Саидов.

— Я его никогда не видел.

— Подумайте хорошенько.

Фазылов развел руками.

— Этот человек был в Душанбе вашим соседом по гостиничному номеру, — подсказал подполковник.

— Вы что-то путаете, — возразил инженер. — Моим соседом был совсем другой человек.

Саидов неопределенно усмехнулся и спросил:

— Чем вы занимались пятого октября?

— Не помню.

— Давайте восстановим весь день пятого октября. Вы встали утром. Дальше что?

— Позавтракал.

— С кем?

— Один. Потом целый день проторчал на базе.

— Вспоминайте, вспоминайте дальше.

— Вечером ужинал с товарищами в ресторане.

— Назовите фамилии.

— Зачем?

— Чтобы можно было проверить.

Фазылов сник.

— Я не знаю. Мы просто сидели за одним столиком.

— Значит, это были случайные люди?

— Вот именно.

— Продолжайте, пожалуйста.

— Потом я вернулся в гостиницу.

— В котором часу?

— Не помню.

— Мне ведь ничего не стоит это уточнить, — предупредил подполковник.

— Я не ночевал в гостинице, — растерянно произнес Фазылов.



Рахимбаев продолжал заниматься проверкой оставшихся в списке людей. В управлении Таджикглавэнерго его собеседником был инженер службы ремонта Бабаев.

— Цель моей командировки в Харьков, — охотно сообщил он, — обговорить условия поставки запасных частей к оборудованию Нурекской ГЭС.

— Вы ехали в Москву из Харькова поездом? — спросил Рахимбаев.

— Да, сорок восьмым.

— Двадцать седьмого сентября?

— Нет, двадцать шестого. В этот день моему внуку исполнялось четыре года, и я не мог опоздать. А дочка живет в Москве на проспекте Мира.

— Но разве вы успевали?

— Так ведь сорок восьмой проходит Харьков ночью, и днем двадцать шестого я уже был в Москве.

Капитан все-таки достал фотографию Решетова.

— Вы не встречались с этим человеком?

Инженер долго вглядывался в снимок.

— Впервые вижу.



— Вызывали? — мрачно спросил человек в рабочей спецовке.

— Садитесь, Вахидов. — Начальник Бустонабадского райотдела внутренних дел Шестопалов кивком головы показал на стул.

— Давненько я у вас не был, — заметил тракторист. — Вон вы даже майором успели стать.

— Ну а вы чем похвастаетесь?

— Живу понемножку да потихоньку.

— А вчера, например, учинили дебош в ресторане «Садбарг». Посуду перебили.

— Так ведь я за все рассчитался.

— Кстати, откуда у вас столько денег? — спросил Шестопалов.

— А я, может, наследство получил. — Вахидов тронул языком родинку над верхней губой.

— Отвечайте серьезно.

— Ну, выиграл в карты.

— У кого?

— Да подвернулись случайные люди в Душанбе.

— Что вы там делали?

— Навещал родственников.

— Когда это было?

— Точно не помню, — усмехнулся Вахидов.

— Ничего, — заметил майор, — мы разберемся. А будете и впредь нарушать общественный порядок — привлечем к ответственности.



С гор набежали тучи, и стало прохладно. Зябко поеживаясь, капитан Рахимбаев остановил такси.

— На завод «Таджикгидроагрегат».

О визите капитана там уже были предупреждены.

— Власова, — представилась солидная женщина в роговых очках.

Рахимбаев задал привычные вопросы:

— Как мне известно, в прошлом году вы были в командировке в Ростове. До Москвы возвращались поездом?

— Да.

— Это было двадцать седьмого сентября?

— Возможно.

— Каким поездом ехали?

— Кажется, из Батуми. Я еще позавидовала соседям по купе: все были шоколадными от загара.

— Посмотрите снимок. Вам ничего не говорит это лицо? — спросил Рахимбаев. — Случайно не встретили похожего человека в поезде?

Власова передернула плечами.

— Я встретила нашего инженера Джураева в ваго не-ресторане. Но он так нализался, что даже меня не узнал.

— Джураев был один? — поинтересовался капитан.

— По-моему, он с кем-то сидел.

— Посмотрите еще раз снимок.

— Бесполезно, — сказала Власова. — Я не приглядывалась к его собутыльнику, если это он.



— Расскажите, пожалуйста, о себе, — попросил капитан Рахимбаев.

— Что именно? — каким-то дребезжащим голосом откликнулся Джураев. Его рано облысевшая голова тряслась, потухшие, красноватые глазки напоминали кроличьи.

— Давно работаете на заводе? — спросил Рахимбаев.

— Лет десять.

— Когда вы ездили в командировку в Ростов?

— В сентябре прошлого года.

— Как возвращались в Душанбе?

— Самолетом из Ростова.

— Но у вас авиабилет только от Москвы.

— Верно, верно. Забыл про поезд.

— В каком вагоне ехали? Соседей помните?

— Что вы! — На лбу Джураева выступили капельки пота.

— А в вагоне-ресторане были?

— Нет! — торопливо откликнулся инженер, и капитану показалось, что тот был готов к такому вопросу.

— Но вас видела Власова, — сообщил Рахимбаев.

— Она выдумывает, — натянуто улыбнулся Джураев. — Она меня с кем-то путает.

— Однако вы ехали в одном поезде.

Инженер смутился.

— Хватит играть в прятки! — сурово сказал Рахимбаев. — Вы знаете этого человека?

Джураев бегло взглянул на фотографию Решетова и кивнул.

— Расскажите подробней.

— Мы познакомились в поезде. Он позвал меня поужинать.

— Вы хотите сказать: пообедать?

— Нет, — возразил Джураев. — Мы только отъехали от Ростова.

— Вы что-то путаете, — насупился Рахимбаев. — Этот человек сел в Курске.

— В Ростове! — упрямо повторил Джураев.

— Ну хорошо, — согласился Рахимбаев. — Его фамилия?

— Не спрашивал.

— Имя-отчество?

— Николай Николаевич.

— Где живет?

— Не знаю.

— Говорите правду, Джураев.

Инженер проглотил слюну:

— В ресторане мы пили вино.

— Меня это мало интересует. Посмотрите снова на снимок. Внимательней, пожалуйста… Этого человека звали Василий Кузьмич.

— Значит, он меня обманул.

— А почему у вас дрожат руки? Что произошло в поезде? — допытывался Рахимбаев.

— Я задолжал много денег Николаю Николаевичу.

— Но как же вы собирались рассчитаться, если даже не знаете его адреса и фамилию?

— Я забыл.

— Так, может быть, вы не помните и где он сел на поезд?

Джураев молчал.

— Придется пригласить Власову. Пусть она освежит вашу память, — сказал Рахимбаев.

Но рабочий день закончился, и Власова уже ушла домой.

— Что ж, — сказал Рахимбаев, — продолжим разговор завтра.



Полковник Дианинов ждал звонка из Москвы. Однако Колчин не выходил на связь. Видимо, там еще не все было ясно.

Зато звонили другие, и полковник делал пометки в своем блокноте. Одни фамилии он зачеркивал, другие обводил красным карандашом, выстраивая на листке бумаги какую-то лишь ему понятную схему.

А затем поступила информация, оказавшаяся довольно неожиданной. В Ростовский университет на защиту диссертации в качестве оппонента ездил… доцент Каландаров.


Вагон-ресторан


Старший лейтенант Ульянов сиял:

— Разыскиваемый вами вагон-ресторан путешествует с поездом тридцать три — тридцать четыре и сегодня в девятнадцать часов шестнадцать минут отправится из Симферополя. Предлагаю выехать навстречу завтра в одиннадцать пятьдесят пять. Через три часа будете в Туле. Поезд тридцать четвертый прибывает в Тулу чуть раньше, но стоянка у него семнадцать минут, и, стало быть, вы вполне успеете пересесть.

— Прекрасная мысль, — согласился Колчин.

— Тогда записывайте. Директор ресторана — Константин Андреевич Хромов, или просто дядя Костя. Скажите, что от Ульянова. Он меня хорошо знает и окажет всяческое содействие. Заведующая производством Надежда Львовна Бессонова — женщина строгая, внимательная, с поразительной памятью. Официантки: Клавдия Михайловна Петрова — заносчивая, капризная, мнительная; Мария Владимировна Гладкова — пенсионного возраста, обходительная, словоохотливая. Еще есть повар, кухонный рабочий, разносчик.

Но они вряд ли вас заинтересуют.



Свинцовый туман и колючие песчинки угля, хлеставшие по лицу. Вот, пожалуй, и все, что запомнил Колчин в Туле, перебираясь с одного пути на другой.

Через несколько минут скорый поезд уже мчал его в обратном направлении, к Москве. Старший лейтенант Ульянов все рассчитал точно.

Колчин сел в десятый вагон, рядом с рестораном, и когда Тула осталась позади, решил, что самое время идти обедать.



Дядя Костя оказался невысоким человеком с иконописным лицом. Сухими быстрыми пальцами он что-то прикидывал на счетах.

Заведующая производством Бессонова сидела рядом, оценивающе приглядываясь к посетителям. Вошедший Колчин сразу привлек ее внимание.

— Будете обедать? — спросила она хорошо поставленным, сильным голосом. — Или хотите что-нибудь из буфета?

— Буду обедать.

Она показала на свободное место.

— Клавочка, обслужи товарища.

Официантка — высокая, худая женщина — не заставила себя долго ждать.

— Здравствуйте, — сказала она и, не дожидаясь ответа, стала перечислять: — На первое — солянка мясная и борщ…

— Солянка, — сразу выбрал Колчин.

— На второе — гуляш. Есть шампанское.

— Гуляш, — подтвердил он. — А от шампанского, пожалуй, воздержусь.

— Как знаете. — Она не стала уговаривать.

«И одна бутылка шампанского может перевернуть мир!» — вдруг вспомнил Колчин загадочные слова Решетова, чувствуя, что разгадка где-то совсем близко.

Мимо продефилировала другая официантка, и Колчин сразу понял, что это Гладкова. Майор посмотрел в окно. День быстро угасал. В домах наплывавшего города зажигались огни.

В Серпухове Колчин попросил лимонаду. Клавочка недовольно поджала губы.

— Вас что-то не устраивает? — спросил Колчин.

— Да, — сказала она, — потому что мы закрываемся.

— Тогда обойдусь без лимонада, — не стал настаивать майор и, уже рассчитавшись, громким голосом попросил книгу жалоб и предложений.

— Я вас плохо обслужила? — обиделась Клавочка.

— Наоборот, я хочу написать благодарность, — заверил ее майор.

Она не поверила.

— Зачем вам книга? — Бессонова незамедлительно подплыла к столику, за которым сидел Колчин. — В чем дело, товарищ? — учтиво переспросила она.

Колчин объяснил.

— В таком случае, пожалуйста. Сейчас принесу, — любезно улыбнулась заведующая производством.

Колчин неторопливо открыл толстый журнал: а что, если Решетов и здесь оставил свой след?

Но его ждало разочарование. В новой книге была всего одна запись, датированная январем.

— Мы в самом деле закрываемся, товарищ, — мягко сказала Бессонова, видя, что Колчин не собирается уходить.

— Садитесь рядом, Надежда Львовна, — предложил майор.

Она удивленно вскинула тонкие брови.

— Не понимаю…

Колчин представился. Теперь он был единственным посетителем в ресторане, и можно было приступить к делу, которое его интересовало.

— Разрешите ваше удостоверение? — попросил подошедший Хромов.

— Пожалуйста, Константин Андреевич, — ответил Колчин. — Кстати, вам большой привет от нашего общего знакомого — старшего лейтенанта Ульянова.

Директор ресторана расцвел:

— Что же вы сразу не сказали?

— Начнем с официанток, — предложил Хромов. — Клавочка, подойди сюда.

Колчин протянул ей фотографию Решетова.

— Не помните ли вы этого человека?

— Нет, что вы!

Другая официантка сразу полезла в карман за очками.

— А вот я помню, — сказала она, вглядываясь в снимок. — На прошлой неделе мы ехали из Кисловодска скорым поездом номер четыре. В Минеральных Водах села компания и заняла столик до Армавира…

— Не торопитесь, Мария Владимировна, — попросил Колчин. — Я ведь предупреждал, что дело было в конце сентября.

— Да, конечно, — смешалась она. — В сентябре… Это каким же поездом мы тогда ехали?

— Сорок восьмым, — подсказал Колчин. — А этот человек сел в Курске и ехал до Москвы.

— Мы открыли ресторан в Орле, — стал вспоминать Хромов, — в девять часов утра.

— А закрыли, как всегда, в Серпухове, — подсказала заведующая производством.

— То есть около четырнадцати, — подхватил Хромов.

— И всего-то пять часов, которые меня интересуют, — настаивал Колчин. — Ну пожалуйста, напрягите память.

Фотография Решетова опять пошла по рукам.

— Не помню, — призналась Клавочка.

— Не помню, — развела руками Мария Владимировна.

— Не помню, — виновато сказал директор ресторана.

— Постойте, — задержала снимок Бессонова. — Хотя нет… Извините, товарищ, но мы вряд ли сможем помочь.

— Очень жаль, — сказал Колчин, не скрывая своего разочарования.

— Давайте, девочки, проверим, что у нас осталось, — деловитым тоном произнесла заведующая производством.

— Почему-то яблоки не пошли, — сказала Клавочка.

— Яблоки! — воскликнул Колчин, испытывая острое волнение. — Он должен был что-то говорить про яблоки.

— Минуточку, — оживилась Бессонова. — Был случай… Вы обслуживали, Мария Владимировна.

— Да, что-то припоминаю.

— Однажды одного нашего клиента не устроила антоновка. Помните?

— Да, было что-то такое.

— Ну как же, он у вас еще потребовал дилишес?

— Может быть.

— А когда я подошла выяснять, в чем дело, стал перечислять такие сорта яблок, о которых я и понятия не имела. Постойте-ка! — прервала она себя. — Сейчасзагляну в записную книжку… Ну вот, конечно: «кандиль-синап», «старкинг», «пярнус», «гольден грайма», «розмарин белый»… Он сидел с женщиной и, по-моему, хотел больше поразить ее воображение, чем мое.

— Вы уверены, что он сидел с женщиной? — напряженно спросил Колчин.

— Абсолютно. Он ее угощал яблоками, а она что-то сказала про виноград. Тогда он потребовал виноград.

— Вы можете описать эту женщину? — с вновь вспыхнувшей надеждой задал вопрос Колчин.

— Пожалуй… Решительная, гордая, очень привлекательная.

— Брюнетка, блондинка, шатенка?

— Извините, — с сожалением развела руками Бессонова, — но я и так уже вывернула наизнанку всю свою память.



В Москве Колчин связался с поселком Заснеженным:

— Попробуйте еще раз опросить людей, близко знавших Решетова. Возможно, они были со мной не до конца откровенны?

— Вас понял, — ответил подполковник Сомов. — Перезвоните вечером.

Да, все так и оказалось, как предполагал майор. Директор районной заготовительной конторы Дементьев подтвердил, что Решетов встретился с женщиной.

— Он назвал ее имя?

— К сожалению, нет.

— Значит, все мои старания напрасны?

— Что вы! — возразил Сомов. — Именно теперь все станет на свои места. У нас, кстати, опять полярное сияние. А это — добрая примета.


Перекрестки дорог


Полковник Дианинов внимательно выслушал Колчина по телефону.

— Хорошо, Максим Петрович, можете возвращаться в Душанбе, а мы тут поразмыслим над вашим открытием.

Он снял и протер очки.

«Ну и Колчин! Все карты нам перепутал. Ладно, будем искать женщину. Возможно, это многое прояснит».

Дианинов принялся листать свой блокнот. Завод «Таджиктекстильмаш»: инженер-конструктор Свешникова. Завод «Таджикгидроагрегат»: экономист Власова.

Он-то учитывал всех — и мужчин и женщин. А вот Саидов, похоже, занимаясь путевками, вовсе не обращал внимания на представителей «слабого пола».

Так или иначе, но в розыскные мероприятия необходимо было внести определенные коррективы.

— Назовите ее фамилию и адрес.

Фазылов некоторое время сидел неподвижно, обхватив голову руками, потом решительно поднялся.

— Хорошо, я поеду с вами.



Капитан Рахимбаев вышел из проходной завода «Таджикгидроагрегат» и остановился, соображая, каким транспортом лучше добраться до министерства внутренних дел.

— Подвезти, товарищ капитан? — Глаза Гулчехры лукаво смеялись.

— Вот так встреча! — удивился Рахимбаев. — Вы просто непостижимо как находите меня.

— Простая случайность, — улыбнулась она.

— Что же, — сказал Рахимбаев, — не возражаю против такой игры случая.

— Куда же мы поедем на этот раз? — спросила Гулчехра.

— В мое ведомство.

Иссиня-черные волосы красиво обрамляли смуглое, яркое лицо Гулчехры. Капитан живо представил себе колхоз «Ватан», неожиданно возникшее зеленое такси, казан с пловом в багажнике.

«А что, если Гулчехра встречалась с Решетовым?» — вдруг обожгла мысль. Рахимбаев знал, что водителями занимались другие сотрудники отдела.

Но ведь на нее могли еще и не выйти.

— Послушайте, Гулчехра, — сказал он, — вас никто не расспрашивал про человека, убитого в колхозе «Ватан»?

— Нет, — ответила она заинтересованно. — А что?..

— Ничего, я просто так спросил про это.



Желтые «Жигули» превышали скорость. Чтобы не отстать, подполковник Саидов тоже выжал газ. В районе Кызыл-Калы над машинами нависла нечеткая, продолговатая тень патрульного вертолета.

— Водитель «Жигулей», сбавьте скорость! Водитель, «Волги», к вам это тоже относится! Будьте осторожны, впереди крутой поворот!

Дорога вдавилась в скалы. Вертолет отстал. Саидов взглянул на спидометр: скорость опять увеличивалась.

В поселке Уялы дорогу им преградил автоинспектор. Фазылов резко затормозил.

— Ваши документы!

Фазылов протянул техпаспорт и водительское удостоверение.

— Делаю вам просечку за превышение скорости.

Фазылов молча спрятал документы в карман и сразу выжал газ.

Пока автоинспектор разбирался с подполковником Саидовым, желтые «Жигули» значительно отдалились.

Быстро стемнело, и Саидов включил фары. Он настиг «Жигули» уже перед въездом в Оби-Киик, возле ресторана.


Справка:

«Интересующие вас топоры первого октября поступили в продажу в хозяйственные магазины города Душанбе, Курган-Тюбинской области, а также в Потребсоюзы Ленинского, Орджоникидзеабадского, Мехнатабадского, Турсунзадевского районов».

Полковник Дианинов подошел к карте. Многие из этих районов подступали к бустонабадским землям. Да и в Душанбе из колхоза «Ватан» вела прямая дорога.



— Могу предложить лагман и шашлык, — сказала официантка с заученной улыбкой на белом лице.

— Очень хорошо, — согласился Фазылов.

— Мне только шашлык, — заметил Саидов.

— И триста граммов водки, — добавил инженер.

— Мы за рулем, — напомнил подполковник.

— Извините, — обронил инженер, — но мне сейчас просто необходимо снять напряжение.

— Ничего, обойдетесь. А вообще-то вам лучше пересесть в мою машину, — сказал Саидов. — Вам в таком состоянии не стоит вести автомобиль.

— Пусть так, — согласился Фазылов и улыбнулся официантке.

— Ну а что это за гонки вы мне устроили? — недовольно спросил подполковник.

— Извините, — повторил инженер. — Я просто в таком состоянии, что хотелось убежать от самого себя.

Официантка принесла заказ.

Саидов ел молча. Затея с рестораном ему тоже не нравилась.

— Пожалуйста, счет, — сказала официантка.

— Сколько стоит порция шашлыка? — поинтересовался Саидов.

— Девяносто копеек.

Подполковник протянул рубль и пошел к выходу.

— Садитесь в мою машину, — сказал он, когда замешкавшийся Фазылов показался на улице.

Рядом с желтыми «Жигулями» оказался автоинспектор.

— Завтра получите автомобиль в целости и сохранности, — пообещал он, внимательно выслушав подполковника Саидова.



Огромное красное солнце слепило глаза.

— Прямо как летом, — зажмурился старший лейтенант Юсупов.

— А в Москве сейчас минус двадцать, — сообщил юноша с черными вьющимися волосами.

— Послушай, Ахмед, — спросил у него Юсупов, — зачем тебе бакенбарды?

— Сам не знаю.

— Вот это напрасно. В жизни все надо делать с умом.

Ахмед смущенно опустил голову.

— А учишься как? — поинтересовался Юсупов.

— В этой сессии одни пятерки.

— Тогда хоть бороду отпускай!

— Вы прямо сговорились с отцом, — засмеялся юноша.

— Я все хочу спросить: что же ты не пошел по его стопам? — улыбнулся участковый инспектор. — Агроном — самый уважаемый человек в колхозе.

— Но разве плохо, если в нашей семье будет инженер-нефтяник? — Молодой человек незаметно поглядел на часы. — Извините, муаллим,[80] меня ждут дома.

— Передай отцу мой привет, — сказал старший лейтенант.

Юноша поблагодарил, собираясь идти.

— Эй, Ахмед! — окликнул Юсупов. — Ну-ка покажи часы.

— Что случилось?

— Покажи, покажи!

Часы были овальной формы, в желтом корпусе с черным циферблатом.

— Откуда у тебя эти часы? — подозрительно спросил участковый.

— Так мне их дядя подарил.

— Что еще за дядя?

— Да тракторист Вахидов, он работает в соседнем колхозе.

— Когда это было?

— В ноябрьские праздники, — не задумываясь, ответил Ахмед — Я прилетел на свадьбу его дочери, вот он меня и наделил подарком.



За перевалом Фахрабад близость города стала ощутимой, хотя на этот раз яркие электрические созвездия растворились в дождевой завесе. Ринувшийся навстречу поток автомобилей, рекламные щиты, строгая последовательность светофоров изменили обстановку на шоссе.

— Куда едем? — спросил Саидов.

— В тридцать третий микрорайон, — глухо отозвался Фазылов.

Дом был четырехэтажный, длинный, с однообразными застекленными верандами.

— Может, не надо? — сделал последнюю попытку инженер.

— Для вас главное — алиби, — напомнил Саидов. — Кстати, как зовут эту женщину?

— Лидия Борисовна.

Дверь открыла миловидная женщина в белом, с красными астрами махровом халате.

Саидов представился:

— Извините за вторжение, Лидия Борисовна, но служба обязывает.

— Лидочка, такое дело… — заговорил Фазылов растерянно. — Ты, пожалуйста, извини.

— Что за фамильярность? — свела она тонкие брови.

— Лидочка, — окончательно смешался Фазылов, — ты должна подтвердить, что наши отношения…

— Да вы с ума сошли, Якуб Назарович! — решительно перебила хозяйка дома.

— Лидочка!

— Как вы смеете? — с негодованием воскликнула женщина.

Саидов понял, что пришла пора вмешаться…



Из рапорта капитана Рахимбаева:

«Доцент Каландаров, 46 лет. Женат. Имеет пятерых детей. Характеризуется как человек с крутым, неуживчивым характером. Высокомерен. Расчетлив. Находится в интимной связи со старшим преподавателем кафедры Галиной Дмитриевной… В сентябре прошлого года вместе с ней выезжал в Ростов-на-Дону. Проездные документы в Ростовском университете. Соответствующий запрос сделан.

Галина Дмитриевна, 38 лет. Умная, себялюбивая. Четыре года назад расторгла брак. Детей нет. Близкие отношения с Каландаровым практически не скрывает».

— Что можете добавить? — спросил полковник Дианинов.

— У меня сложилось впечатление, что Галина Дмитриевна обходится доценту в копеечку, — ответил Рахимбаев.

Диаминов ненадолго задумался.

— Интересные сведения, — сказал он наконец. — Однако события не форсируйте до ответа из Ростова.



Полковник радостно встретил Колчина:

— А вы посвежели, Максим Петрович. Прямо не узнать.

— Это все Север. У вас-то как?

— Не теряем надежды.

— И мне работа найдется?

— Конечно. Для начала запишите фамилии: Урунов — киномеханик, Пименов — шофер. Проверьте, что за люди. Могли возвращаться с курорта в конце сентября.

— Но с Решетовым была женщина, — напомнил майор. — Я в этом совершенно уверен.

— Не спорю, — согласился полковник. — Однако ведь на нее еще надо выйти.



Урунов пригласил Колчина в комнату и принялся угощать.

— А в Гаграх мне больше всего понравился домик, где Леонид Утесов и Любовь Орлова снимались в «Веселых ребятах». Я эту картину сто раз крутил. — Он прищурил добрые глаза. — Теперь, что касается вашего вопроса. Я прилетел самолетом из Сочи. Можно проверить. Мой младший сын увлекается путешествиями и собирает авиабилеты. Вот смотрите, в этом конверте целая коллекция. Разумеется, здесь не только мои билеты. Еще он смотрит все фильмы о чужих странах… А вот и мой билет из Сочи.

— У вас большой сад, — заметил майор. — Продаете виноград, гранаты?

— Совсем немного. У меня самого семья — десять душ, — ответил Урунов.

— Тогда понятно.

— Однажды встретился оптовый покупатель, — вспомнил Урунов. — Хотел весь урожай закупить, да, видно, раздумал.

— Зачем же ему так много понадобилось?

— Кто его знает.

— А с этим человеком вы случайно не встречались? — Майор протянул снимок Решетова.

— Боюсь ошибиться.

— Может быть, он похож на того покупателя?

— Так ведь я его один раз всего и видел.

— А про яблоки разговор не заходил?

— Что-то, пожалуй, было…

— Ну-ка, постарайтесь вспомнить. Это очень важно.

— Было, вспомнил, — вздохнул с облегчением Урунов. — Он их вагонами отправлял на Север. А тут решил завезти гранаты и виноград.

— Правильно, — подхватил майор. — Это тот самый человек.

— Он что же, мошенник?

— Нет, жертва тяжкого преступления. Давайте уточним, когда вы его встретили? — спросил Колчин.

— В октябре, на Зеленом базаре. Я ведь только тогда и торговал.

— Он был один?

— Не помню. Все ходил, приценивался.

— А женщины с ним рядом не было?

Урунов задумался.

— Не могу ручаться.

— Я не тороплю, — сказал Колчин. — Но если что-нибудь всплывет в памяти, дайте знать.



Дианинов предложил Саидову кофе.

— Не откажусь. — Вид у подполковника был усталый. — Что касается Фазылова, — сказал он, опуская в чашечку кусочек рафинада, — так это скорее всего амурная история. Его пассия никуда не выезжала в октябре. Я проверил. К тому же она ярко выраженная горожанка, и вести с ней разговор на сельскохозяйственные темы бесполезно.

— В таком случае завтра разберитесь с Темировым, — сказал полковник.

— Но Рахимбаев высказался о нем предельно ясно.

— И тем не менее главное в нашей работе — подвергать сомнению даже очевидные факты.

— Хорошо, Владимир Сергеевич, я этим займусь. — Саидов с удовольствием сделал глоток. Кофе был крепким, горячим.



Пименов включил освещение внутри автобуса.

— Так мы хоть разглядим друг друга, — сказал он Колчину.

Широкая, слегка угловатая фигура водителя дышала здоровьем. Майор уже знал, что Пименова в сентябре прошлого года буквально заставили в порядке поощрения поехать на Черное море.

— Хорошо отдохнули? — спросил капитан.

— Да как вам сказать. Море, конечно, шикарное. Только я через две недели сбежал.

— Прямо домой?

— Не совсем. У меня родня в Николаеве. Вот уж где я отвел душу! — Он вдруг смешался. — Обещал им писать часто, но только одну телеграмму и отбил за это время.

Пименов достал из кармана автоматическую ручку «Ленинград».

— Вот если бы она сама писала.

— Позвольте вашу ручку, — сказал Колчин.

— Пожалуйста.

Майор сделал какую-то запись в своем блокноте.

Чернила оказались фиолетовые.

Он вернул ручку Пименову.

— Хорошо пишет. Кстати, где вы приобрели эту ручку?

— Не знаю, — чистосердечно признался шофер. — По-моему, я ее вообще не покупал.

— Как так?

— Да очень просто, — улыбнулся Пименов. — Однажды полез в карман — гляжу, ручка.

— Может, кто оставил в автобусе?

— Нет, — решительно сказал Пименов. — Просто она вдруг сама появилась в кармане.

— Фантастика! — заметил Колчин.

— Вот именно.

— А не связано ли это как-то с яблоками?

— Чего, чего?

— Ну шел разговор о яблоках, и вы решили записать неизвестные сорта или что-то в этом роде, случайно взяли чужую ручку.

— Нет!

— Хорошо, — сказал Колчин. — На всякий случай запишите мой номер телефона.

— С удовольствием. Мне самому интересно знать, откуда взялась ручка, и теперь я опять буду думать об этом.

— Еще один вопрос, — сказал майор. — Вы не помните, какими чернилами была заправлена ручка в тот момент, когда появилась у вас?

— Голубыми. Я потом везде искал такие чернила, уж очень они мне понравились. Но во всех магазинах были только фиолетовые.



Майор Колчин даже усомнился:

— Удивительное везение. И Урунов, судя по всему, сталкивался с Решетовым, и Пименов.

— Удача здесь ни при чем, — обронил Дианинов. — А вот закономерность вполне объяснима, потому что мы правильно наметили пути поиска. — Он усмехнулся. — Да у вас еще, как я понял, есть волшебное яблочко: катится по золотой тарелочке, показывает, что на свете делалось.

— Пожалуй, — согласился Колчин.

— Может, поделитесь этим чудом с товарищами?

— Несомненно, — заверил майор, подыгрывая полковнику. — От моего яблочка не убудет.



Саидов поздоровался с Темировым и вынул из кожаной куртки служебное удостоверение.

— Прошу, муаллим, — заискивающе произнес Темиров.

Саидов осмотрелся. Неказистая канцелярская мебель: однотумбовый стол и несколько стульев, обитых дешевой тканью. На столе лежали бумаги, прижатые к стеклу пузатым чайником с лиловыми разводами.

Темиров налил остывший чай в узорчатые пиалы и протянул одну из них гостю.

— Чем могу служить, муаллим?

Саидов не торопился с ответом. Темиров поправил воротник голубой трикотажной рубашки, застегнутой на все пуговицы. Серый двубортный костюм мешковато сидел на его долговязой фигуре. Обвислые, редкие усы придавали лицу меланхолическое выражение.

— В сентябре вам выдали путевку в Сочи, — сказал подполковник.

— Да, муаллим, — с готовностью подтвердил Темиров.

— А не помните, какого числа вы выехали с курорта? — поинтересовался Саидов.

Темиров неожиданно растерялся.

— Д-дело в том, — запинаясь, произнес он, — что я вообще никуда не выезжал.

— Как это понимать?

— Д-дело в том, — повторил Темиров, еще больше заикаясь, — что эту путевку оформили потом на мою жену Г-гулчехру Абдусаломову.


По кругу


Гулчехра была в красно-белом платье из хан-атласа. Вышитая золотом тюбетейка, словно корона, венчала ее густые черные волосы.

— Чем могу быть полезной, муаллим?

— Осенью прошлого года вы отдыхали в Сочи, — напомнил подполковник.

— Да, — подтвердила Гулчехра. — Это была необыкновенная поездка. Я впервые увидела море.

— Тогда безусловно. А теперь постарайтесь вспомнить, каким поездом возвращались в Москву?

— Не знаю. Только он был неудобным: очень рано пришлось вставать, чтобы успеть на вокзал.

— Ничего запоминающегося не было в пути? — поинтересовался Саидов.

Гулчехра пожала плечами.

— Обыкновенное дорожное знакомство. Вам, во всяком случае, это неинтересно.

— И тем не менее расскажите, — попросил Саидов.

— Ну была одна встреча. Только в Москве наши пути разошлись. А сейчас бы я, пожалуй, и не узнала своего случайного попутчика.

Гулчехра держалась уверенно, как человек, которому нечего скрывать. Подполковнику вдруг показалось, что он зря тратит время. Но он все же положил на стол фотографию Решетова.

— Вам, случайно, не известен этот человек?

— Вроде нет, — чуть помедлив, ответила женщина и почему-то смутилась.

— Ладно, — сказал подполковник. — Будем продолжать поиски.

— А что вас, собственно, интересует? — спросила Гулчехра.

— Все, что связано с этим человеком. Тогда легче будет раскрыть преступление.



— Часы я купил на толкучке в Душанбе у незнакомого человека, — объяснил тракторист Вахидов.

— Чем можете подтвердить? — задал вопрос майор Шестопалов.

— А ничем.

— Придется подумать.

— Это вы докажите, если я приобрел их в другом месте.

— В таком случае хотя бы вспомните, как выглядел человек, у которого вы купили часы?

— С тех пор я столько людей перевидал, что немудрено и ошибиться.

— Ну а когда вы купили часы? — спросил Шестопалов.

— Летом, в июне.

— Что же, проверим.

— Каким образом? — Вахидов облизнул верхнюю губу с приметной родинкой.

— Спросим у вашей жены, детей, знакомых.

— Откуда они знают?

— Кто-нибудь да запомнил, когда у вас появились эти часы.

— А может, я их вообще не носил?

— Тогда для чего же купили?

— Подвернулись по дешевке, вот и все.

— Но домой-то вы их принесли?

— А если нет?

— Где же они хранились почти полгода?

— Какие еще полгода?

— До свадьбы вашей дочери.

— И чего вы прицепились к этим часам? — вдруг вконец рассердился Вахидов. — Краденые они, что ли?

— Хуже, — пояснил Шестопалов. — Такие же часы сняты с руки убитого.

— Мало ли похожих часов, — криво усмехнулся Вахидов.



Высокая худенькая девушка была в демисезонном пальто с капюшоном и деревянными пуговицами.

— Здравствуйте, — сказала она, уступая дорогу капитану Рахимбаеву.

Где-то он уже видел это бледное, хорошенькое личико с доверчивыми бирюзовыми глазами.

— Вы меня не помните? — робко улыбнулась она.

— Не очень.

— А мою раскладушку?

— Вы — Нина?!

Она тихонько рассмеялась.

— Вспомнили!..

— Ну так ведь в ту пору вы были совсем в другом наряде, — стал оправдываться капитан.

Как он мог ее забыть? Тогда, в колхозе «Ватан», он даже мысленно собирался жениться на ней, чтобы «исправить семейное положение».

Ослепительный, звенящий день стал праздничным и нарядным.

— А не посидеть ли нам в скверике? — предложил Рахимбаев. — Кстати, мы ведь с тех пор больше не встречались.

— Я только недавно выписалась из больницы.

— Значит, нам обязательно надо поговорить! — Рахимбаев повел девушку к свободной скамейке у фонтана. — Здесь будет удобно.

Она не стала возражать.

— Простите, Ниночка, — сказал капитан. — Вам ничего не говорит этот снимок?

— Мне, кажется, я видела этого человека, — немного подумав, ответила девушка.

— Где, при каких обстоятельствах?

Нина наморщила лоб.

— Вы хоть чуть подскажите.

— На уборке хлопка.

— Нет, — сказала она виновато.

— Это было в октябре. Он приехал с Крайнего Севера, мог говорить о яблоках.

— Вспомнила!.. — обрадовалась Ниночка. — Ну, конечно, это было в те дни, когда мы собирали хлопок в колхозе «Ватан». Он еще сказал, что я похожа на его дочку. И смешно назвал меня «яблочком осенним полосатым».

— С чего бы вдруг?

— Возможно, потому, что на мне была разноцветная полосатая кофта.

— Не исключено, — согласился Рахимбаев. — А что вы запомнили еще?

Она сразу ответила:

— У вас был огромный портфель. Верно?.. Так вот у того человека был похожий портфель. Тогда, в автобусе, вы показались мне сердитым, и я почему-то, словно загипнотизированная, всю дорогу смотрела на ваш портфель.

— Любопытно.

— А тот мужчина был добрым, веселым. Я еще думала: какие разные встречаются люди.

— Ну, я вовсе не такой грозный, как вы считаете, — засмеялся Рахимбаев.

— Конечно, — смутилась она. — Просто мне в тот момент так показалось.

— Ладно, — примирительно сказал капитан. — Будем считать, что конфликт полностью исчерпан. Но где же вы встретились с ним?

— В сельсовете Чорбед, — уверенно ответила Ниночка. — Я пошла звонить маме. А тут как раз автобус из Душанбе, и этот человек о чем-то меня спросил.

— Он был один? — поинтересовался Рахимбаев.

— Пожалуй, вдвоем… Ну да, какой-то мужчина повел его потом в сторону школы.

— Вы могли бы его опознать?

— Не знаю.

— А в какое время это было?

Она ненадолго задумалась:

— Около восьми вечера. Во всяком случае, не раньше. Мы ведь допоздна работали в поле.

«Знать бы раньше про чудотворное яблочко, — радостно подумал капитан, — я бы это дело один раскрутил!»

Девушка ждала, что он еще скажет.

— Спасибо, Ниночка, — дружески улыбнулся Рахимбаев. — Я очень рад, что мы встретились. Теперь я вас не потеряю.

На нежных щеках девушки вспыхнул яркий румянец.



Подполковник Саидов разобрался с учетом поступающих телеграмм. Каждая из них регистрировалась в аппаратной книге и журнале доставки корреспонденции. Сохранялись также расписки о вручении.

— Меня интересуют телеграммы, поступившие в октябре, — сказал Саидов.

— К сожалению, муаллим, ничем не могу помочь, — заискивающе улыбнулся Темиров. — По инструкции такая документация сжигается через два месяца.

— У вас круглосуточное дежурство?

— Да.

— Я могу побеседовать с телеграфистками?

— Пожалуйста, муаллим.

— Пригласите их поочередно в свой кабинет.



Колчину позвонил киномеханик Урунов:

— Товарищ майор, я вспомнил. С тем гражданином, которого я опознал, был мужчина. Тогда, на базаре, северянин все приценивался, а другой повторял: «Видите, у нас дешевле». Я рассердился и скинул цену. «Вот это уже дело!» — ответил тот, что на фотографии, и записал мой адрес. Но ко мне так и не пришел.

— Спасибо, — поблагодарил Колчин. — Возможно, мы вас еще потревожим…

— Все логично, — сказал полковник Дианинов, выслушав его сообщение. — В таком преступлении безгрубой мужской силы не обошлось.



— Вы меня звали? — спросила невысокая женщина с усталым лицом.

— Давно вы работаете телеграфисткой? — обратился к ней Саидов.

— Да уже лет пятнадцать. И все здесь, в Мехнатабаде.


— Очень хорошо, — сказал подполковник. — Меня интересует, не поступала ли осенью прошлого года какая-нибудь телеграмма из Мурманской области.

— Я такую точно не принимала.

— Вы не забыли?

— Редкие города запоминаются. Как-то пришла телеграмма из Владивостока, так это было целым событием.

— А из Москвы часто поступают телеграммы?

— Мы, во всяком случае, к ним привыкли.

Другие телеграфистки мало что добавили к этим сведениям.



Майор Шестопалов доложил полковнику:

— Я почти уверен, что часы принадлежали Решетову. Мы ведь не скрывали, что труп опознан. Вот и заметался Вахидов, решил уничтожить улики. Однако выбрасывать часы стало жалко, и тогда он подарил их племяннику, который учится в Москве.

— Допустимый вариант, — согласился Дианинов. — Только каким образом Вахидов вышел на заготовителя?

— Я и сам думаю об этом.

— Ну и что?

— Есть некоторые соображения. Разрешите, товарищ полковник, сначала еще раз перепроверить?

— Пожалуйста, действуйте. А ваш участковый мне нравится, — вдруг добавил Дианинов. — Не проглядел племянника. Молодец. Кстати, поинтересуйтесь-ка заодно и всей родней Вахидова.



Звонок поднял Рахимбаева с постели в половине шестого утра.

— Слушаю! — сказал он, снимая телефонную трубку. В ответ раздался непрерывный зуммер. Тогда он догадался, что звонили в дверь.

— Сейчас открою.

Рахимбаев набросил на плечи халат и повернул ключ в замке. Перед ним стояла Гулчехра.

— Извините, я в таком виде, — замешкался капитан.

Она не заметила его смущения.

— Можно войти?



— Да, прошу вас. — Рахимбаев показал ей на кухню. — Вы уж посидите, а я сейчас приведу себя в порядок.

Спустя некоторое время он появился вновь, на этот раз в костюме, и пригласил раннюю гостью в комнату.

— Что случилось?

Гулчехра была взволнована, не знала, с чего начать.

— Да вы успокойтесь, — сказал капитан.

Она растерянно смотрела на него.

— У вас есть фотография мужчины, убитого в колхозе «Ватан»?

— Безусловно.

— Покажите мне еще раз.

— Пожалуйста.

— Я его знала!

— Вот как? — удивился капитан.

Она сбивчиво рассказала о своей встрече с Решетовым в поезде и о вчерашнем визите подполковника Саидова.

— Когда ваш товарищ уехал, я все думала: тот или не тот? Теперь ясно знаю — тот! Вот только не уловлю, зачем он приехал сюда так неожиданно?.. Я ведь его слова и всерьез-то не приняла. А он, значит, в самом деле… Ну смешной человек. И что же, не предупредил?

— Вы кому-нибудь рассказывали о Рещетове? — спросил капитан.

— Да, — ответила Гулчехра, не задумываясь. — Доценту Каландарову.

— Это становится интересно.

Гулчехра вдруг заторопилась:

— Каландаров знал, что у Решетова будет много денег, а тут как раз Галина Дмитриевна приглядела кольцо за две тысячи. Уж не доцент ли встретился с тем человеком?

— Но как же они могли связаться?

— Я не знаю! — в отчаянии произнесла Гулчехра. — Только Каландаров на все способен. Однажды он взял у меня в долг пятьсот рублей, а рассчитался четверкой в зачетной книжке Камола.



Дианинов вызвал доцента к себе в кабинет.

— Прошу садиться.

— Благодарю вас. — Каландаров бросил на полковника изучающий взгляд.

— Как вам известно, в колхозе «Ватан» было совершено убийство.

— Разумеется, я в курсе дела.

— Теперь мы можем твердо сказать, что жертвой преступления стал заготовитель из Мурманской области Василий Кузьмич Решетов.

— И это я знаю.

— Не могли бы вы вспомнить, когда впервые услышали фамилию Решетова?

— Несколько дней назад от капитана Рахимбаева.

— А раньше?

— Не понимаю вопроса.

— Раньше вам эта фамилия не встречалась?

— Нет.

— Пожалуйста, не торопитесь с ответом.

— Нет! — металлическим голосом повторил Каландаров. — Раньше я такую фамилию не встречал.

— Очень жаль, что вы неоткровенны со мной, — сказал Дианинов.

— Но позвольте?!

— У нас есть сведения, что о Решетове вам сообщили еще в конце сентября.

— Вы что-то путаете.

— К сожалению, нет.

— Кто же снабдил вас такой информацией?

— Гулчехра Абдусаломова.

— Она ошиблась! — Нахмуренные брови доцента сдвинулись.

Дианинов снял очки и стал медленно протирать их носовым платком.

— Уж не подозреваете ли вы меня в убийстве? — внезапно спросил Каландаров.

— Мы проверяем всех, — ответил полковник. — И сейчас меня интересует, почему вы так упорно запираетесь?

— Да потому, что я не хочу вмешиваться в чужие дела!

— Значит, я могу сделать вывод, что вы все-таки имели представление о Решетове раньше других?

— А Гулчехра? — загремел доцент. — А этот ее придурок — Темиров?!

— Вы уверены, что Темирову тоже было известно о Решетове?

— Так ведь она мне при нем открыто рассказывала о своих шашнях на курорте и в поезде. И прежде такое бывало, потому что она его ни во что не ставит. Но тут удивила: влюбился, мол, этот Решетов настолько сильно, что скоро сюда приедет… За ней, понимаете?! Да еще с большими деньгами для того-то и того-то.

— Значит, вы теперь все вспомнили? — уточнил Дианинов.

— Вспомнил, вспомнил! — Доцент с трудом сдерживал злость. — И как изменился в лице Темиров, я тоже вспомнил. А потом видел его в колхозе «Ватан». Видел! Он был как чумной… Только что он там делал — не знаю совсем.



— Ну, что вы на это скажете? — спросил Дианинов своего заместителя.

— Не берусь утверждать, что Решетов безумно влюбился в Абдусаломову. Но выгоду свою определенно почувствовал и решил, что называется, ковать железо, пока горячо.

— Допустим, — согласился полковник.

— В то же время Гулчехра не замышляла преступления, — продолжал рассуждать вслух Саидов. — По-моему, это очевидно.

— Да, разумеется, — подтвердил полковник. — Однако своими действиями Гулчехра вызвала приступ ревности у мужа и тем самым могла спровоцировать убийство.

— Значит, нужно еще раз проверить Темирова. Хотя, по имеющимся у нас сведениям, это робкий, слабохарактерный человек.

— А если он совершил убийство в состоянии сильнейшего возбуждения? — спросил Дианинов. — Ведь ревность — мотив старый, как сама жизнь.

— Да еще и необходимость хоть раз постоять за себя, — напомнил Саидов.

— Вот именно, — согласился полковник. — И тем не менее у нас еще не все сходится. Прежде всего то, что человек, встретивший Решетова, не произвел на него впечатления оскорбленного мужа.

— Конечно, — задумчиво произнес Саидов. — Они спокойно расхаживали по базару, и в сельсовете Чорбед Решетов был в хорошем настроении, шутил.

— Так, значит, его встречал не Темиров, а кто-то другой? — выдвинул свою версию полковник.

— Вполне допустимый вариант, — согласился Саидов. — Однако я почему-то уверен, что ниточка тянется в Мехнатабад.

— Так поезжайте туда снова и разберитесь.



Телефон настойчиво звонил.

— Мне майора Колчина.

— Слушаю.

— Здравствуйте, товарищ майор, — загудела трубка. — Пименов вас беспокоит.

— Здравствуйте, товарищ Пименов. Чем порадуете? — спросил Колчин.

— Я ведь вспомнил, откуда у меня ручка!

— Очень любопытно.

— Я тут неподалеку. Можно зайти? — спросил водитель автобуса.

— Разумеется, — подтвердил майор. — Сейчас выпишу пропуск…

Пименов оживленно рассказывал:

— Ваши яблоки натолкнули на мысль: раз появилась ручка, следовательно, надо было что-то записывать. И вот я вспомнил, как это произошло. Решил я отправить телеграмму родным в Николаев, у которых гостил, удрав с курорта. Но ручки у меня не нашлось.

Я попросил было у барышни в окошке. А «барышня» оказалась с моржовыми усами!.. Выходит, я эту ручку случайно присвоил.

— Где именно? — спросил Колчин.

— В Мехнатабаде.

— Вы не перепутали?

— Абсолютно. Я в то время туда ездил. Можно проверить.

— Вы бы могли опознать человека, который дал вам эту ручку? — спросил майор.

— Думаю, что это не проблема.



— Вы меня звали? — На усталом лице уже знакомой телеграфистки отразилось удивление.

— Извините, что снова оторвал вас от дел, — сказал подполковник Саидов. — Но мне нужно задать вам несколько вопросов о доставке телеграмм.

— Попробую ответить.

— Пожалуйста. Вот, скажем, телеграмма приходит одному из ваших сотрудников…

— Мы ее регистрируем и тут же вручаем адресату.

— Я так и думал. А сами вы часто получаете телеграммы?

— Совсем не получаю. У меня вся родня здесь.

— А кто получает?

— Ну вот, к примеру, Абдусаломовой приходят телеграммы — жене нашего начальника. Так мы, конечно, не доставляем их в Даванг, а передаем мужу…

Теперь Саидов знал главное: если телеграмма от Решетова была, то не миновала Темирова.



В конце рабочего дня позвонил майор Шестопалов:

— Тракторист Вахидов находится в родственных отношениях с начальником Мехнатабадского узла связи Темировым. Я подумал, что это может вас заинтересовать.

— Да, конечно, — подтвердил Дианинов. — А с часами что-нибудь прояснилось?

— Вахидов настаивает, что купил их на базаре с рук у незнакомого гражданина.

— Спасибо за информацию, — сказал полковник. — Завтра приезжает дочь Решетова. Вероятно, тогда легче будет разговаривать с Вахидовым. А пока усильте наблюдение за трактористом. Вы должны знать каждый его шаг и днем и ночью.

— Ясно, товарищ полковник!

«Кажется, все становится на свои места!» — удовлетворенно подумал Дианинов.



— У вас вкусный кофе, — сказал подполковник Саидов, отпивая из фарфоровой чашечки. — Очень вкусный, очень хороший.

— У меня и сотрудники тоже хорошие, — пошутил Дианинов.

— А ведь Гулчехра, по всей вероятности, не подозревает своего мужа. Иначе бы она не открылась Рахимбаеву.

— Возможно.

— И мы бы еще гадали на кофейной гуще.

— Но разве заявление Пименова не в счет?

— В самом деле…

— Пока у нас не слишком проясняется с топором, — заметил полковник. — Но, может быть, брючный ремень с места происшествия поможет больше?

— Будем надеяться, — ответил Саидов. — И предъявить его нужно прежде всего Абдусаломовой.

— Видимо, так, — согласился Дианинов, связываясь по телефону с прокуратурой.



— Каландаров вылетел в Москву двадцать восьмого, — доложил полковнику Рахимбаев. — Вот сообщение из Ростова-на-Дону.

— Вероятно, теперь это уже не имеет прямого отношения к делу.

— Но под статью сто восемьдесят шестую Уголовного кодекса республики он попадает! — темпераментно заявил капитан. — Получение должностным лицом лично или через посредников в каком бы то ни было виде взятки наказывается лишением свободы на срок до десяти лет с конфискацией имущества.

— Вот и привлечем его за взятки, — сказал Дианинов.



На столе у следователя прокуратуры лежали большие синие очки в причудливой оправе, красная дамская сумка, шерстяной платок, темно-коричневый брючный ремень с черной окантовкой и широкой металлической пряжкой из желтого металла.

Гулчехра невольно огляделась. В глубине комнаты она заметила капитана Рахимбаева и тотчас успокоилась.

— Что я должна делать?

— Нет ли здесь вещей, которые вам знакомы? — спросил следователь.

— Это ремень моего мужа! — без задержки определила Гулчехра.

— Прошу зафиксировать, — обратился следователь к приглашенным понятым.

Лицо Гулчехры вдруг покрылось смертельной бледностью.



Следователь прокуратуры предупредил Урунова об ответственности за отказ или уклонение от дачи показаний.

— Я все понял, — ответил киномеханик.

— В таком случае прошу определить, нет ли среди этих лиц человека, с которым вы при известных обстоятельствах встретились в октябре прошлого года на Зеленом базаре?

Четверо не похожих друг на друга мужчин безучастно смотрели перед собой.

— Вот этот! — сказал наконец Урунов, показывая на тракториста Вахидова. — Я узнал его по родинке над губой. Он все время будто хотел слизнуть ее.



— Так вы хотите встретиться с капитаном Рахимбаевым? — переспросил дежурный.

— Да, это очень важно!

— Хорошо. Я узнаю, сможет ли он вас принять.

Дежурный набрал номер по внутреннему телефону.

— Товарищ капитан, к вам пришла женщина… Одну минуточку. Как ваша фамилия?

— Абдусаломова.

— Абдусаломова, — повторил дежурный. — Все понятно. Сейчас мы ее к вам проводим…

Рахимбаев испытующе посмотрел на Гулчехру.

— Вот! — Она торопливо достала из сумки коричневый ремень. — Ремень моего мужа оказался дома.

Я должна сделать официальное заявление, что ошиблась!

— Это ваше право, — заметил капитан, — но в случае лжесвидетельства вам придется отвечать.

Гулчехра показала на пряжку:

— Она узкая, белая. А у того ремня — широкая, желтая.



Часы были похожи друг на друга, как близнецы: желтые корпуса, черные циферблаты.

— Кажется, все как у него! — сказала Лена, дочь Решетова.

— Но, может, есть особые приметы? — спросил следователь прокуратуры.

— Я не знаю, — призналась она.

— А помните, ваш отец чинил часы, — подсказал Колчин.

— В самом деле, — оживилась девушка. — У них еще стерся завод. Постойте… На папиных часах должна быть белая головка!.. Он еще немного расстроился; желтых головок нет. Я успокоила: не все ли равно?

Она решительно протянула руку к часам с белой головкой. Именно эти часы побывали у Вахидова.



Полковник Дианинов близоруко сощурился:

— А что, если предложить Абдусаломовой принести остальные ремни мужа, присоединить к ним ремень, обнаруженный на месте преступления, и этот, с белой пряжкой, а потом все вместе предъявить Темирову?

— Вы думаете, что он не опознает два последних ремня? — спросил подполковник Саидов.

— Вне всякого сомнения, если это его ремень был затянут на шее Решетова, а последний Абдусаломова только что купила, чтобы отвести подозрение от мужа. Ведь как бы она ни относилась к Темирову, но отправлять его за решетку не собиралась.

— Возможно.

— Ну-ка позвоню в прокуратуру, — сказал Дианинов. — Там еще не знают, что Абдусаломова изменила свои показания.

Следователь все понял с полуслова, попросил лишь срочно доставить в прокуратуру ремень, который вручила жена Темирова.



Капитан Рахимбаев набрал номер телефона.

— Здравствуйте, Нина.

— Ой, это вы?

— Здравствуйте, — повторил он. — Я ведь обещал вас не терять.

Девушка промолчала.

— Можно я за вами заеду? — спросил капитан.

— А что произошло?

— Совершим небольшую прогулку.

— Я даже не знаю.

— Но вы же обещали мне помочь.

— Что-то не припомню.

— Обещали, обещали!.. — настаивал он.

В прокуратуре девушка неожиданно проявила характер. Ничуть не смущаясь, она приступила к опознанию.

— Второй человек справа был у сельсовета Чорбед, когда мы собирали хлопок. И это о нем я говорила капитану Рахимбаеву.

— Итак, снова Вахидов! — заключил следователь и обратился к понятым.



Темиров с испугом глядел на ремни.

— Некоторые из них принесла ваша жена, — сказал следователь. — Попробуйте определить, какие именно?

Темиров словно окаменел.

— Отложите свои ремни в сторону, — предложил следователь.

Темиров наконец прикоснулся к одному из ремней.

— Еще есть?

— Вот этот.

— Ну берите, берите.

Темиров неохотно подчинился.

— А еще?

— Б-больше нет. — Темиров безвольно опустил руки.

На столе осталось два ремня. Один из них был темно-коричневый с черным ободком и широкой пряжкой из желтого металла. Другой — коричневый, с узкой белой пряжкой.



— При обыске в доме Вахидова обнаружена крупная сумма денег и кошелек Решетова с металлическим зажимом, чешского производства, — доложил майор Колчин по телефону.

— Я в этом не сомневался. — Дианинов повернулся к своему заместителю и повторил ему слова майора.

— Одним словом, Темиров с Вахидовым были в сговоре, — заключил Саидов.

— Несомненно, — подтвердил полковник. — И теперь осталось лишь определить меру их вины и сурово наказать преступников.




ОТВЕДИ БЕДУ Повесть

Побег


Это сообщение пришло глубокой ночью. Что оно важное, раньше всех в городе узнала телетайпистка дежурной части управления внутренних дел Ирина Климова. Когда включился телетайп, было два часа восемнадцать минут. Обычно в это время суток передавались только сообщения, не терпящие отлагательств.

Как правило, к ночи телетайп замолкал. Мягкий полусвет серебрил обитые поролоном звуконепроницаемые стены. Чуть покачивалось вращающееся кресло с удобными подлокотниками. Ноги утопали в ковровой дорожке. Ничто не мешало ровному течению мыслей.

Включался телетайп автоматически. Ирина всегда чувствовала его пробуждение. Поворот выключателя, и комнату заливало яркое сияние дневного света. Вначале Ирина жмурилась, не глазами — пальцами отыскивала клавиатуру.

Так было и в этот раз. Внутри телетайпа что-то вздрогнуло, и тут же пришла в движение лента. На ней появились условные буквы — вызов.

Ирина перевела строку и отстучала в ответ свои позывные. А пальцы уже нащупывали буквы, стоящие в клавиатуре в одном ряду. От прикосновения к ним побежала по ленте фиолетовая дорожка: ПО… ПО… ПО… — прием обеспечен.



«Волгу» так сильно занесло на вираже, что Аркадьева прижало к сиденью.

«Как при космических перегрузках», — подумал генерал.

Слева наплывал устремленный ввысь обелиск. Ночью он хорошо вписывался металлическими звездами в черный бархат южного неба. Сейчас далекие миры Вселенной исчезли, и звезды на обелиске тоже поблекли, растворились в утренней свежести.

Ш офер лихо затормозил у центрального подъезда управлениявнутренних дел.

Генерал прошел в свой кабинет, открыл окно. Ртутный столбик на вращающемся календаре-градуснике подбирался к отметке плюс 20. День обещал быть жарким.

Начальник дежурной части майор Тагаев доложил о зарегистрированных за истекшее время преступлениях.

— Еще вот срочная телеграмма из Магадана, поступила ночью, — сказал он, протягивая заполненный бланк с грифом «Секретно».

Генерал нахмурился. Из места заключения бежал рецидивист Дереев Семен Константинович, воровская кличка Стос. Осужден по различным статьям на длительный срок лишения свободы.

«Дереев-Стос, — подумал генерал. — Как же, помню такого».

Он втиснулся в кресло и по одному из телефонных аппаратов вызвал к себе начальника уголовного розыска полковника Мирзоева.

— Стос — опасный, дерзкий преступник, один из последних могикан в том воровском мире, о котором мы с вами уже почти забыли.

Мирзоев чуть наклонил голову.

— Черт знает, в какие его занесет края, — сказал генерал, продолжая о своем.

— Старый знакомый? — догадался майор Тагаев.

— Да, — уклончиво ответил Аркадьев. — Было дело вскоре после войны.

…В ту зиму на Урале четверо заключенных тяжело ранили солдата охраны. Они подошли к нему в сумерках, угостили домашним табачком. Молодой солдат, ничего не подозревая, стал сворачивать цигарку. Один из заключенных зашел за спину, ударил ножом.

Завладев автоматом, преступники выскочили на шоссе. Остановили грузовик. Трое забрались в кузов, четвертый, с бородой, уселся в кабине рядом с шофером, держа его на прицеле.

— Включай скорость! Гони!

По дороге в город шофера оглушили и выкинули из машины. Один из преступников сел за руль.

Грузовик на большой скорости приближался к железнодорожному переезду. Из будки обходчика выбежала женщина, стала вручную закрывать шлагбаум. Бандит с бородой прошил ее автоматной очередью. Потом след преступников затерялся. Брошенный грузовик обнаружили на окраине города.

Оперативную группу возглавил заместитель начальника областного управления внутренних дел майор Аркадьев. На месте он разобрался в обстановке. Все близлежащие к городу районы были блокированы — преступники вырваться не могли. Предстояло обнаружить, где они отсиживались.

Стали проверять связи. Одновременно в самом городе прочесывали все котельни, чердаки, подвалы.

День подходил к концу, но на след преступников еще не напали. Между тем нужно было спешить. Вооруженные бандиты — серьезная опасность…

В девять часов вечера к закрытому продовольственному магазину на окраине города подбежал запыхавшийся молодой человек. Он был в распахнутой шубе, без головного убора. Стал умолять сторожа продать ему водку.

— Нету! — отрезал тот.

— Очень надо, старик! — наседал парень.

— Нету, тебе говорят!

— Я хорошо заплачу!

— Отцепись.

— Продай водку, батя! — отчаянно канючил парень.

Видя, что от него не отвязаться, сторож поднял тревогу.

Через несколько минут парня уже допрашивали в городском отделе внутренних дел. Он назвался Федором Чесноковым. Работал на лесозаготовках. Сегодня решил проведать своих стариков. У них рубленая изба рядом с угольным складом. В избе были гости. Он их никогда раньше не видел. Все острижены под машинку, выглядели странно.

— Сын наш, — глухо представил его отец. — Заходи, коли пришел.

Федор снял шапку, повесил на гвоздь. Достал из кармана бутылку водки.

— Молодец! — ухмыльнулся один из гостей.

У дальней стены комнаты рядом с комодом на табуретке горбилась мать.

— Здравствуй, маманя, — сказал Федор.

Отец сидел между широким в кости бородачом и егозливым худощавым пареньком. Федор протянул водку бородачу. Тот переадресовал ее худощавому.

— Распорядись по справедливости.

Худощавый, не церемонясь, разлил водку в стаканы. Сами гости и выпили.

— Закуси с нами, браток, — предложил Федору бородач.

На столе были остатки недавнего пиршества: обглоданные рыбьи кости, недоеденные картофелины, банка с огуречным рассолом, ломти ржаного хлеба.

— Можно и закусить, — согласился Федор. Он еще не понимал, что здесь происходит.

— А ты сядь, — хмуро сказал бородач. Двое других, на противоположной стороне стола, сразу раздвинулись. Не смея ослушаться, Федор сел между ними в шубе, которую так и не успел снять.

— Ну, жлобы! Ну и жлобы!.. — взвинчивал себя егозливый, закатывая глаза.

Бородач повернулся к Федору:

— Мы не дегустаторы, чтобы такой дозой кишки задабривать. — Его рука потянулась к пустой бутылке.

— Так я мигом еще принесу! — услужливо вскочил Федор.

— Валяй, — бородач глядел волком. — Только не вздумай стучать легавым.

Он сунул руку под стол, и Федор с изумлением и страхом увидел дуло автомата.

— Полчаса сроку, — методично вдалбливал бородач. — Если за это время не обернешься, будешь присутствовать на поминках собственных предков…

Не было сомнения, что в избе засели разыскиваемые преступники.

— Сколько времени прошло с тех пор, как вы ушли из дому? — спросил Аркадьев.

— Минут двадцать.

— Значит, у нас еще есть время.

Нужно было срочно принимать решение. Открыто подойти к избе нельзя — с автоматом шутки плохи. Отправить Федора с запиской: «Сдавайтесь, сопротивление бесполезно», — им терять нечего. Могут прикончить стариков и отстреливаться до последнего патрона.

Лихорадочно предлагались, продумывались и отвергались разные варианты.

Полчаса истекли.

Федор сидел, безвольно опустив руки.

— Ничего, парень, успеем, — успокаивал его Аркадьев. — Спасем твоих стариков.

Он рассчитывал на то, что без особого повода бандиты не пустят оружие в ход. Выстрелы могли привлечь внимание, а это им было невыгодно. Несомненно, они будут дожидаться Федора, в такое позднее время не так просто достать водку.

Оперативные группы уже окружали избу. Если преступники, не дождавшись Федора, захотят покинуть свое пристанище, их немедленно обезвредят.

— А ну, Федор, снимай шубу! — распорядился Аркадьев. Его вдруг осенила одна идея. — И валенки снимай. Живо!

Руки не слушались Федора.

— Помогите, товарищи!

Шуба оказалась впору. Аркадьев сунул пистолет в карман и стал натягивать валенки. Потом взял две бутылки лимонада, завернул их в газеты и рассовал по карманам.

План его был прост. Он открыто побежит к избе. Из окна бандиты примут его за Федора и отопрут дверь. Дальше будет действовать по обстановке. Он знал, у кого из них автомат. Остальные бандиты не так опасны. В крайнем случае сразу обезвредит бородача с автоматом. Главное — занять их одну-две минуты. Этого времени будет вполне достаточно для того, чтобы участники операции смогли незаметно преодолеть расстояние от глухой стены до крыльца и ворваться в избу.

Несколько сотрудников вызвались было идти вместо Федора Чеснокова.

— Спасибо, — поблагодарил Аркадьев. — Я пойду сам.

Он не имел права рисковать их жизнью…

Потом при разборе операции в кабинете начальника управления внутренних дел Аркадьеву будут втолковывать, что он поступил не по уставу. Его задача была руководить захватом преступников, а не лезть самому в пекло. И он уже приготовится к выговору. Но встанет седой комиссар милиции из Москвы. Улыбнется, пожмет руку и скажет: «Победителей не судят!»

…Аркадьев неуклюже бежал в чужих растоптанных валенках, проваливался в сугробы. Ветер трепал его схваченные морозом, запорошенные снегом волосы.

Он бежал и думал об одном: только бы успеть!

На крыльце он затопал, стал сбивать снег с валенок. Толкнул дверь ногой. Она сразу поддалась, и он ввалился в избу, спрятав лицо в широкий воротник шубы.

Все сидели на своих местах. Аркадьев медленно подошел к столу, одной рукой придерживая воротник, чтобы не распахнулся, не выдал его раньше времени.

Из карманов шубы торчали завернутые бутылки. Вероятно, он действовал очень уверенно, потому что никто из бандитов так ничего и не заподозрил, не предпринял.

Они смотрели, как бережно потянулся он в карман за первой бутылкой и наконец протянул ее бородачу.

— Ну, падло! — выдавил тот с изумлением, охотно принимая бутылку.

В тот же миг в руке Аркадьева блеснул пистолет:

— Ни с места! Стрелять буду!

Бородач застыл с бутылкой в руке. Но егозливый взвился пружиной, и Аркадьев выстрелил в него почти не целясь. Ворвавшиеся в избу милиционеры завершили операцию.

Егозливый стонал. Рукав его куртки быстро напитывался кровью.

Подошедший врач стал делать перевязку.

— Не стони! — сказал он. — Выстрел сделан мастерски, кость не задета.

Суд приговорил главаря бандитской группы к высшей мере наказания — расстрелу. Егозливому прибавили срок лишения свободы.

Это и был Дереев, воровская кличка — Стос.


Кувшин с золотом


Полковник Мирзоев положил перед генералом фотографию.

— Узнаете?

— Неужели Стос?

— Он самый.

Генерал усмехнулся:

— Ну и перекроило же его время.

Стос изменился за эти годы. В нем трудно было узнать худощавого паренька, с которым судьба свела однажды в заснеженном уральском городке. Теперь у него было одеревенелое блеклое лицо с запавшими колючими глазами, толстая и морщинистая шея.

В особых приметах, приложенных к фотографии, указывалось, что он имеет привычку кривить рот… На левом предплечье след от сквозного пулевого ранения. И еще отметина — ножевое ранение в грудь.

«Ну это уже за что-то новое», — подумал генерал.

«А лет ему от роду двадцать, а ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волосы рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая…»

Читая лекции по криминалистике в Душанбинской школе милиции, генерал приводил этот пример, когда речь шла о словесном портрете, умении запоминать и правильно записывать черты разыскиваемого преступника.

Конечно, Стос не был похож на пушкинского Григория в «Борисе Годунове», но тем не менее его особые приметы были довольно броскими.

Как обычно, ровно в девять часов утра с докладом явился майор Тагаев. Он излагал факты сухо, официальным языком:

— Одно преступление не раскрыто.

В районе масложиркомбината неизвестные лица вырвали сумочку у гражданки и скрылись на велосипедах. Заявление поступило в милицию спустя два часа. Установить грабителей не удалось.

Генерал позвонил во Фрунзенский райотдел внутренних дел:

— Как же могло, товарищи, случиться такое дерзкое преступление?

Начальник райотдела начал оправдываться.

— Нет, — сказал Аркадьев. — Просто у вас плохо поставлена работа с общественностью. Где дружинники? Их почти не видно в вашем районе. Отсюда и этот случай.

— Кстати, товарищ генерал, — заметил Мирзоев. — По кражам на улице Красных партизан мы вышли на группу подростков.

— Хорошо, — заметил Аркадьев. — Раз зацепились, теперь не отпускайте. А кто занимается этим делом?

— Капитан Успенский.

— Знаю. Бывалый, думающий офицер.

Предстояло выяснить, кто стоит за малолетними злоумышленниками, под чьим влиянием они находятся. Генерал обратил на это особое внимание.

Позвонил начальник Центрального райотдела:

— Замучили автодорожные происшествия. Еще вот один случай со смертельным исходом.

Аркадьев строго посмотрел на Тагаева.

— Проезжая часть дороги узкая, движение большое, — сказал тот. — Отсюда и «чепе».

— Да, бесспорно, — согласился генерал, что-то записывая в блокнот.

День начался как обычно, полный тревог и бесконечных вопросов, требующих немедленного решения.



Майор Тагаев вернулся в дежурную часть. Такие подразделения появились сравнительно недавно. Оснащенные современными средствами связи, телетайпами и магнитофонами, они сразу стали координационным центром всех служб милиции.

Сам Тагаев прошел хорошую практику в уголовном розыске, и теперь это ему очень пригодилось. Правда, как и многие другие, он не слишком охотно ушел из угрозыска. Вскоре, однако, работа увлекла. Дежурная часть значительно увеличила гибкость и мобильность в раскрытии преступлений. Это было очевидно, и майор Тагаев проникся уважением к своим новым служебным обязанностям.

К тому же он занимался научной работой, готовил диссертацию на виктимологическую тему. Некоторые отнеслись к его затее скептически. Еще полно нерешенных проблем в традиционных криминалистических науках, а тут — учение о жертве, не слишком часто применяющееся в практике борьбы с преступностью.

Но генерал Аркадьев одобрил:

— Виктимология имеет в виду не жертву вообще, а потерпевшего от насилия. Что это значит? Новые, дополнительные возможности открываются для выявления причин и условий, способствующих совершению преступлений. Вот и выходит, что виктимология в работе нашей важна и нужна.

Встретив поддержку, майор Тагаев стал с увлечением работать над классификацией социально обусловленных свойств личности. Но этот вопрос привлекал его внимание не в психологическом аспекте. Отношение к людям, себе, окружающим вещам интересовало Тагаева с точки зрения виктимологии. Жадные к наживе часто сами становились жертвами мошенничества, тираны в семье — жертвами убийства со стороны близких.

У майора Тагаева было предостаточно фактов из своей многолетней практики для того, чтобы диссертация продвигалась успешно.

Однажды в городе объявился ловкий мошенник. Разыскал матерого спекулянта, предложил удвоить ка питал. Каким образом? Мошенник стал уверять, что изобрел аппарат для копирования подлинных ассигнаций.

Спекулянт протянул десятирублевую купюру:

— Можешь снимать с нее хоть двести копий.

Жулик предвидел такой ход.

— И ничего ты с этими деньгами не сделаешь, — сказал он.

— Это почему же?

— А номера у всех будут одинаковые. Сразу и влипнешь.

— Верно, — согласился спекулянт. — Что же делать?

Жулик предложил подготовить все денежные сбережения и явился к нему вечером с целым набором диковинных приспособлений.

При бледном мерцании лампочки, которую жулик принес с собой, они перекладывали купюры листами плотной бумаги и опускали в деревянный ящичек, где время от времени раздавалось многообещающее пощелкивание.

Отвлекая внимание спекулянта, жулик незаметно «выуживал» из ящичка купюры, а листы плотной бумаги оставил «проявляться» до утра. Сам он успел скрыться.

Так была наказана жадность. Расплата за мошенничество наступила несколько позже.



Экипажи патрульных машин выстроились во внутреннем дворе дежурной части рядом со сверкающими желтой краской «уазиками».

Майор Тагаев придирчиво оглядел наряд. На правом фланге застыл подтянутый старшина. Он был молод и носил бравые усы.

Тагаев дружил с отцом старшины — начальником уголовного розыска одного из целинных районов Таджикистана. Во время освоения Дальверзинской степи капитан Набиев погиб при задержании опасного преступника.

Сын Набиева — Далер — заочно учился в школе милиции, мечтал о том дне, когда будет произведен в офицеры. Он первым доложил майору, что экипаж к выезду на маршрут готов.

Тагаев осмотрел снаряжение экипажа, проверил оружие. Остался доволен, но ничего не сказал.

Он медленно обошел весь строй, а затем стал подробно объяснять обстановку: где и какие преступления еще не раскрыты, на что следует обратить внимание.

— Генерал Аркадьев сделал нам замечание. Вчера в общежитии хлопчатобумажного производственного объединения была драка. Экипаж ПА, обслуживающий этот участок, должен был предотвратить хулиганство, но не среагировал оперативно на сигналы граждан. В результате один из пострадавших доставлен в больницу.

— Так ведь до этого было три ложных вызова, товарищ майор! — напомнил командир экипажа.

— Это вас не оправдывает! — сказал Тагаев. Конечно, он знал, что ложные вызовы бывают, и, к сожалению, довольно часто. Не перевелись еще любители пошутить с милицией, не задумываясь над тем, что, совершая холостые пробеги, экипажи ПА могут опоздать на место, где срочное вмешательство милиции действительно крайне необходимо.

Майор достал из планшета телеграфный бланк.

— Из Алма-Аты сообщают: неустановленный преступник продавал билеты денежно-вещевой лотереи, на которые якобы выпали крупные выигрыши. Может появиться и в нашем городе. Приметы: мужчина лет тридцати пяти. Впалые щеки. Одет в серые брюки и клетчатую рубашку с закатанными рукавами. — Он выдержал паузу для того, чтобы командиры экипажей успели взять на заметку. — И еще запишите: человек, подделывающий лотерейные билеты, слегка картавит. Вопросы есть?

Никто не шелохнулся.

— Тогда по машинам!

Экипаж старшины Набиева раньше других выполнил команду.

Гремя цепью, подал голос Пират. Огромная чепрачная овчарка из питомника уголовного розыска вместе с кинологом Зориным тоже заступала на службу.



До семи часов вечера в дежурной части было относительно спокойно. Патрульные автомашины выходили на связь: для порядка — сообщали свое местонахождение. Дежурный инспектор старший лейтенант Худобердыев пока не особенно прислушивался к их донесениям. С командирами экипажей разговаривал его помощник сержант Веселовский.

Помимо радиосвязи с ПА, на обеспечении Веселовского были многочисленные каналы различных служб, аппараты срочного вызова начальника управления и его заместителей, госавтоинспекции, дежурных в районных отделах внутренних дел.

Когда становилось трудно, на помощь сержанту приходил Худобердыев. Пока до этого не дошло, долговязая фигура старшего лейтенанта маячила у магнитоплана города. Раскинувшись во всю стену, магнитоплан отображал в миниатюре не только каждую улицу и площадь города, основные объекты — заводы, телеграф, вокзалы, банки, театры, парки, отделы внутренних дел, — но и кабинеты участковых инспекторов, милицейские посты, патрульные автомашины. Короче говоря, все приданные дежурным частям города средства, которые в случае необходимости могли быть тут же приведены в действие.

Разноцветные фишки легко переставлялись, отмечая на магнитоплане места автодорожных происшествий, квартирных краж и других опасных преступлений, движение патрульных автомашин.

Телефоны с номером 02 соединялись довольно часто. Но вначале это были нейтральные звонки. Кто-то спрашивал, как связаться с городским справочным бюро. Еще кого-то интересовало, принимают ли передачи для осужденных за мелкое хулиганство.

Веселовский проявлял терпение и, хотя многие вопросы не входили в компетенцию помощника дежурного, старался, чтобы его ответами все были довольны.



Старшин лейтенант Худобердыев заглянул в телетайпную. Ирина Климова принимала очередную телеграмму. Аппарат, выбив на ленте последние буквы, замолчал.

Худобердыев подошел к Ирине, неслышно ступая по ковровой дорожке. Не обращая внимания на молодого офицера, девушка занималась своим делом. Золотистые, мягкие волосы были отменно хороши, и Худобердыев с трудом удержался от комплимента.

— Вы хотите что-то спросить? — Голос у Климовой был медовый, певучий.

Худобердыев тихо вздохнул. В последнее время его все чаще тянуло сюда.



В девятнадцать часов тридцать минут раздался первый тревожный звонок.

— У меня пропал мальчик! — взволнованно сообщила женщина.

— Сколько ему лет? — спросил Веселовский, придвигая к себе журнал учета происшествий.

— Пять.

— Как это случилось?

— Не знаю. Он играл во дворе и вдруг исчез.

— Ваш адрес?

— Ленина, восемьдесят пять… Понимаете, играл и исчез! Мы уже полчаса его ищем.

Приметы мальчика?

— Ну какие могут быть приметы у ребенка? — в отчаянии воскликнула женщина.

— Цвет волос, глаз, — подсказал сержант.

— Волосы черные, глаза большие, красивые.

— Имя, фамилия?

— Володя Глухов.

— А во что был одет ваш сын?

— У него красная маечка, — стала вспоминать Глухова. — На ножках — желтые сандалики, с ремешками крест-накрест.

— Хорошо, — успокоил сержант. — Не волнуйтесь. Постараемся вам помочь.

Худобердыев все понял с полуслова.

— Включайте рацию! — распорядился он.

Веселовский передал в эфир:

— Внимание, всем ПА! Я — «Тайга-2». Пропал мальчик. Владимир Глухов. Пять лет. Волосы черные. Одет в красную маечку. Сандалии желтые.



Чуть ранее сообщения об исчезновении ребенка «уазик» Набиева развернулся у цементного завода и остановился неподалеку от дома, который почему-то постоянно ремонтировали. Вот и сейчас он стоял весь в заплатах, поблескивая новыми оконными стеклами.

Напротив терпеливо дожидались пассажиров желтые «Икарусы», следующие по маршруту Цемзавод — Аэропорт.

Из ущелья потянуло долгожданной прохладой. Несмотря на июль, Гиссарский хребет еще не сбросил свою снежную шапку.

«Уазик» стоял, прижавшись к обочине дороги, и, завидев его издали, шоферы сбавляли скорость. Тяжело отдуваясь, мимо проплыл набитый пассажирами автобус дальнего следования.

— Будто резиновый! — бросил вслед старшина Набиев.

— Полить бы его из шланга!

Командир экипажа удивился, услышав голос своего

водителя. Иван Карпенко, бывший моряк-черноморец, слыл молчальником, но сегодня, вероятно, и на него жара действовала расслабляюще.

Старшина вызвал на связь Веселовского:

— Я — шестьдесят третий. Следую по маршруту.

— Шестьдесят третий, — сразу отозвался знакомый голос сержанта. — Я — «Тайга-2». Вас понял.

«Уазик» медленно двинулся к центру города, а затем свернул на улицу Омара Хайяма. И тут включился динамик — из дежурной части сообщили о Володе Глухове.



Оператор пульта централизованной вневедомственной охраны — профессия, о которой мало кто знает. Между тем это очень ответственная должность. Оператор должен иметь отличную память, быструю реакцию. Мавджуда Валиева пришла сюда по путевке комсомола. Маленькая, хрупкая девушка с мечтательными глазами буквально преображалась в операторском кресле.

Блоков было много. У каждого свое кодовое название. И на каждом по сто двадцать тумблеров — объектов, которые она принимала под охрану.

Мавджуда хорошо знала все эти объекты. За год работы научилась по звуку определять, какой блок подал сигнал. Сразу отыскивала загоревшуюся рядом с тумблером лампочку. И обычно, не прибегая к схеме, тут же расшифровывала: «сработала» сигнализация в таком-то магазине или таком-то почтовом отделении…

Основная работа начиналась вечером, когда закрывались учреждения, магазины, ателье, аптеки, сберегательные кассы, банки.

До этого Мавджуда подготавливала контрольные листы приема объектов под охрану, изучала текущие инструкции. А если оставалось время, то просто мечтала. Об археологе Байматове, например.

…Они познакомились по телефону.

— Это пульт? — спросил он.

— Пульт слушает, — ответила она привычной фразой.

— Странно, — удивился он.

— Что именно?

— Почему я не знаю ваш голос?

Она улыбнулась, и, пока соображала, что сказать, он заговорил снова:

— Так все-таки кто дежурит?

Она назвала свой номер:

— Тринадцатая.

— Так не пойдет, — заупрямился он. — Мне нужно знать вашу фамилию.

— Это не обязательно, — возразила она.

Неизвестно, сколько бы еще продолжался этот разговор, но вошел дежурный инспектор, и Мавджуда бросила в трубку ледяным тоном:

— Пульт слушает, товарищ. Не отнимайте у меня зря время.

Он уловил перемену в ее настроении.

— Примите, пожалуйста, под охрану мою квартиру.

— Код?

— Ленинград — двадцать два.

— Сейчас проверим.

Квартира под этим кодовым названием несколько месяцев стояла под охраной. Археолог Байматов — старший научный сотрудник института истории имени Ахмада Дониша — обычно прибегал к помощи милиции, когда выезжал в экспедицию.

Вчера он вернулся из Курган-Тюбе, где до весны прекращались раскопки буддийского монастыря, а сегодня вылетал в Сочи. Настроение у него было веселое, отпускное…

Через месяц он позвонил снова.

— Тринадцатая!

— А, это вы! — обрадовался он. — Ну как, вспомнили свое имя?

Мавджуда тоже узнала его, но оборвала довольно резко. Их прошлый разговор был полностью записан на магнитофонную пленку. Она прекрасно знала, что запись включается автоматически, стоит ей только поднять трубку, но в тот раз не придала этому значения.

Потом ей строго выговаривали, что пульт — не место для развлечений. Поэтому, когда он позвонил теперь, она сухо спросила:

— Хотите сдать квартиру под охрану?

— Нет, — засмеялся он, — хочу узнать ваше имя.

Она не приняла его шутливый тон.

— Проверим сигнализацию.

— Вначале назовите ваше имя.

Она решительно положила трубку. Он еще несколько раз звонил, но она узнавала его по голосу и сразу нажимала рычажок. Кончилось тем, что он пожаловался дежурному инспектору.

А потом…

Он позвонил и сказал:

— Здравствуйте, Мавджуда. Я знаю о вас все.

Она промолчала.

— Ну, например, что мой кодовый номер соответствует вашему возрасту.

В самом деле, ей было двадцать два года.

В другой раз он сказал:

— Я приглашаю вас в театр оперы и балета. Танцует Малика Сабирова.

Соблазн был велик. Только что знаменитая балерина вернулась из Парижа, где завоевала «Гран-при». Но Мавджуда все-таки отказалась.

Опять ей попало за то, что ведет разговоры на личные темы…

Когда археолог позвонил в следующий раз, она сказала:

— Имейте в виду, что наши разговоры записываются.

— Превосходно! — обрадовался он. — Пусть останутся для истории. — И назначил свидание.

Мавджуда на свидание не пошла. Но он ее определенно заинтересовал. А вскоре ей довелось увидеть его. Шла по улице с подругами, и одна из них, знавшая Байматова в лицо, обратила внимание на элегантного молодого мужчину, попавшегося им навстречу: этот и есть тот самый археолог. Их глаза встретились.

Потом она столкнулась с археологом в сквере у Зеленого театра. У него оказался лишний билет на эстраду.

— А, вот и вы! — обрадовался он Мавджуде, как старой знакомой. — Скорее, скорее, а то опоздаем!

Два часа она просидела рядом с ним, не воспринимая рвущегося со сцены веселья. После концерта медленно шли по тускло освещен ным аллеям. Байматов все время старался вспомнить, где ее уже видел.

— Но ведь мы были раньше знакомы? — допытывался он. — Скажите хоть вашу фамилию.

— Тринадцатая! — неожиданно для себя выпалила она и побежала к автобусу.



«Уазик» медленно двигался по оживленным в вечерней прохладе улицам города. Старшина Набиев внимательно приглядывался ко всем мальчуганам в красных маечках и желтых сандалиях.

На пустыре за фабрикой-кухней ватага ребятишек гоняла футбольный мяч. Они были школьного возраста, но старшина увидел за «воротами» из двух портфелей малыша в красном и приказал водителю остановиться.

Пока милиционер Рахимов, третий из состава экипажа, вылезал из кузова, мальчугана как ветром сдуло.

Рахимов стал расспрашивать:

— Тут карапуз в красной майке торчал…

— Так это, наверно, Сашка Тюленев, — догадался кто-то. — Вон из того дома.

— Почему же он вдруг убежал?

— А его мать милицией пугает…

На перекрестке улиц Красных партизан и Карла Маркса заметили другого малыша, который мог оказаться Володей Глуховым.

— Тебя как зовут? — спросил Набиев.

— Сережа.

— А куда ты идешь?

— На ту сторону.

— Давай-ка я тебя лучше домой провожу.

Мать Сережи развешивала белье.

— Да разве за ним уследишь? — всплеснула она руками.

— Будьте осторожны, — предупредил Набиев. — Движение на вашем перекрестке большое. Всякое может случиться.

Она проводила старшину до ворот, не переставая благодарить.

У стадиона «Спартак» внимание привлек шустрый парнишка лет пяти в желтых сандалиях с ремешками крест-накрест. Но майка на нем была не красная. Между тем его поведение настораживало. Определенно он был один, и вид у него был расстроенный.

— Проверь-ка эту личность, — сказал Набиев Рахимову. — Не заблудился ли?

Рахимов перебросился с мальчиком парой фраз и вернулся к машине.

— Зовут Люсиком. Не заблудился.

— Тогда поехали дальше, — распорядился старшина.

Их маршрут заканчивался у Пионерского парка. Уж не здесь ли находится маленький беглец? В самом деле, куда он мог запропаститься? Набиев знал, что по всему городу разыскивают сейчас этого сорванца, но на след еще не напали, потому что дежурная часть не дала отбой.

Набиев и Рахимов вошли в парк.



Генерал Аркадьев со знанием дела заварил чай и, дав ему настояться, разлил по пиалам.

— Что вы на меня так смотрите? — спросил он, протягивая пиалу полковнику Мирзоеву.

— Здорово у вас это получается!

— Нехитрая штука, — усмехнулся Аркадьев. — Вот с пловом куда сложней.

— А пробовали?

— Когда? — засмеялся генерал. — На чай только времени и хватает.

— Это правильно, — подтвердил Мирзоев. Только что он доложил генералу о раскрытии одного сложного преступления. Почти месяц решали уравнение с несколькими неизвестными. Провели десятки химических, биологических, почвоведческих, баллистических, судебно-медицинских экспертиз.

— А как дела у капитана Успенского? — спросил Аркадьев за чаем.

— Вы имеете в виду квартирные кражи на улице Красных партизан? Там свои сложности. Утащили из одной квартиры перепелку. В другом случае — набег на холодильники.

— Иной раз от подобных шалостей до преступления один шаг, — напомнил Аркадьев.

— Пожалуй, — согласился Мирзоев. — Вот и здесь один из малолетних злоумышленников подражает старшему брату. А у того судимость за ограбление универмага. Вы должны помнить это дело.

— А, Маджидов, — сказал генерал.

— Вот именно, Сохиб Маджидов. А здесь нам подкидывал ребусы Хаким с компанией школяров.

— Сколько ему лет?

— Пятнадцать.

— Опасный возраст, — заметил Аркадьев.



Красивые, тонкие пальцы Ирины ловко наклеивали на бланк телеграфную ленту.

— Что-нибудь интересное? — спросил старший лейтенант Худобердыев.

— Ничего особенного, — пожала она плечами. — Разыскивается злостный алиментщик.

Впрочем, он и сам прекрасно видел текст телеграммы.

Ирина отсекла ножницами концовку ленты с непонятным сочетанием букв — «спс мл дв». Худобердыев спросил, что оно означает.

— Неужели не догадываетесь? — вдруг рассмеялась девушка. — А еще офицер милиции.

Худобердыев напрасно ломал голову. Ирина стала подсказывать:

— Кто принял телеграмму?

— Ну ты.

— Вот мне и ответили: спасибо, милая девушка…



Сержант Веселовский воевал с телефонами.

— Милиция! — отвечал он на бесконечные звонки.

— Я потеряла паспорт. Что делать?..

— Милиция!

— Из травматологического пункта беспокоят…

— Милиция!

— Глухов говорит, заместитель министра. У меня пропал сын. Жена звонила вам около часу тому назад.

Веселовский взглянул на часы, установленные на центральном пульте. С момента сообщения об исчезновении Володи Глухова прошло значительно меньше времени. Он так и сказал заместителю министра.

— Какое это имеет значение? Есть кто-нибудь из старших офицеров?

— Майор Тагаев.

— Передайте ему трубку.

— Я вас слушаю, — сказал Тагаев.

— Кто со мной разговаривал? — недовольно спросил Глухов.

— Помощник дежурного.

— Вот как… У меня пропал мальчик.

— Владимир, пяти лет? Ищем.

— Такая броская примета — синяя маечка.

— Красная, — поправил Тагаев, для верности заглядывая в журнал учета происшествий, который ему подсовывал Веселовский.

— Нет, синяя! — настаивал Глухов. — Моя жена ошиблась.

— Хорошо, — согласился Тагаев. — Мы это обязательно учтем. Немедленно сообщить всем ПА поправку! — приказал он Веселовскому.



Снимая телефонную трубку, Мавджуда привычно зафиксировала время.

— Пульт централизованной охраны.

— Девушка, — проскрипел старческий голос. — Я очень извиняюсь, но такое, понимаете, дело…

— Слушаю вас.

— Зардодханов тревожит. Мне просто необходимо выйти из дома. В гастроном только схожу.

— Идите, не волнуйтесь.

— Тогда примите мои хоромы.

— Код?

Зардодханов снизил голос до шепота:

— Ленинград — девяносто четыре.

Мавджуда хорошо знала этого чудаковатого старика пенсионера. Неизвестно, что за богатства он так старательно оберегал, но уже извел всех операторов, по нескольку раз в день сдавая свою квартиру под охрану милиции.

Каждый раз, когда звонил Зардодханов, Мавджуда вспоминала сказку про глупого скрягу. Жил скряга в кишлаке, ходил в рваном халате, держал впроголодь жену и детей. А сам все копил деньги. Наконец тайком зарыл под забором кувшин с золотом. Однажды в неурожайный год вспомнил он про кувшин и откопал его. Но вдруг услышал голос:

«Не тронь, это деньги Курбана!»

А бедный юноша Курбан хотел жениться на дочери скряги, да не имел возможности выплатить калым.

«Не достанутся тебе эти деньги!» — решил раздосадованный скупец. Он срубил арчу, отпи лил чурбан, выдолбил в нем отверстие и, высыпав туда золото, туго забил клином. Потом сбросил чурбан в реку. Но бедный юноша Курбан его и выловил…

Мавджуда потянула на себя тумблер, и желтый глазок рядом с цифрами 94 стал блекнуть.

Она невольно перевела взгляд на спаренные двойки, подумала об археологе. Байматова тоже звали Курбаном. Свой «кувшин с золотом» он пустил в дело — незадолго до их знакомства купил «Жигули».

Чудаковатый старик вернулся домой через пятнадцать минут.

— На ночь стаканчик кефира очень полезно, дочка, — сказал он.

Мавджуда сняла с охраны номер девяносто четвертый.



Карпенко включил сирену, подзывая экипаж.

— В чем дело? — спросил старшина Набиев.

— Тот чертов мальчишка не в красной майке, а в синей, — объяснил Карпенко.

Набиев вспомнил малыша у стадиона «Спартак».

— Так ведь его звали Люсиком, — подсказал Рахимов.

— Что это еще за имя? — стал сомневаться Набиев.

Вначале он не придал этому значения, потому что мальчик был в синей майке. Но сандалии на нем были желтые, с ремешком крест-накрест. — По-моему, он тебя надул, — заметил старшина. — А ну-ка вернемся, проверим.

Но у стадиона «Спартак» мальчика в синей майке уже не было. Кто-то из прохожих подсказал, что он только что сел в автобус. Старшина поблагодарил.

Мальчик сошел у кинотеатра «8 Марта». Здесь его и остановил Набиев.

— Послушай, герой, что это ты все один путешествуешь?

— А так.

— Тебя как зовут?

— Люсик.

— Но ведь такого имени не бывает. А как твоя фамилия?

— Не скажу.

— Тогда я отвезу тебя в милицию, — сказал старшина.

— Глу-хов! — испуганно прошептал мальчик. — Я не обманываю. Меня дома зовут Люсик.

— Зачем же ты убежал?

— А почему меня больше не любят?

Мальчик вспомнил обиду и зашмыгал носом. Оказывается, его всегда привозили в детский сад на «Волге». А сегодня отец куда-то очень рано уехал, и малыша повели пешком. Домой он тоже возвращался пешком. Ребята во дворе стали смеяться: «Люсик ножками притопал!» Вот он и обиделся на родителей, решил уйти от них навсегда.

— Тяжелый случай, — посочувствовал старшина Набиев. — Ну хватит реветь. Ты же не девочка. Садись в машину. А с твоими родителями придется серьезно поговорить. Нельзя так детей воспитывать. Понимаешь?

— Я больше не буду! — заскулил Вовка.

— Ты-то здесь при чем? — как взрослому сказал ему Набиев.


Виктимогенная обстановка


Преступная биография Стоса началась в одном из среднеазиатских городов сразу после войны. Здесь он быстро прослыл специалистом по «шмелькам» и «лопатникам», как называли в кругу его новых друзей кошельки и бумажники. Никто лучше его не мог запустить руку в «чердачок» — верхний карман пиджака или в «окно» — задний кармашек брюк.

Потом он разработал свой метод брать «пеху» — внутренние карманы пиджаков и пальто. Это хорошо было делать в набитом до предела автобусе. Стос ловко орудовал бритвой и передавал свою добычу напарнику по кличке Фатер.

Фатер был уже ветхим старичком. Он всегда хорошо одевался, носил пенсне в золоченой оправе. Никто бы не мог подумать, что этот благородный старичок причастен к преступлению. На том все и кончалось.

Фатер подметил Семена на базаре. Подросток ловко обработал денежного покупателя и хотел скрыться. Фатер выследил его, предложил работать вместе.

Парнишка оказался бездомным.

— Я введу тебя в высшее общество! — многозначительно пообещал Фатер. — Но прежде запомни, что вор с вором всегда должен быть честным. В нашей среде выговоров не объявляют, все конфликты разрешаются на сходке. Какое она примет решение — так тому и быть.

Шел тысяча девятьсот сорок седьмой год. В июле Семену исполнилось шестнадцать. Фатер отметил его совершеннолетие тем, что впервые привел на воровскую сходку. Он не сказал, как надо себя вести, — не имел права, но думал, что новичок сам во всем разберется, постоит за себя.

Сошлись на рассвете за старым мусульманским кладбищем. Все тут друг друга хорошо знали и на Семена Дереева сразу обратили внимание — новенький.

Долговязый паренек с утиным носом подошел к Семену и дернул за руку. Семен промолчал. Тот снова дернул его за руку.

— Отцепись!

— Ты чего? — насмешливо спросил долговязый.

— А что ты пристал?

— Так ведь ты теперь дерганый.

Вокруг засмеялись. Семен вопросительно взглянул на Фатера. Старик отвернулся, не желая встревать в назревавший конфликт. Тогда Семен развернулся и двинул обидчика кулаком в подбородок.

Долговязый медленно поднимался с земли. В руке у него блеснуло лезвие ножа.

Их разняли.

Красивый мужчина лет сорока с монгольским разрезом глаз, судя по всему, главный на сходке, взмахнул широкими рукавами халата.

— Ты парень горячий, — сказал он с мягким акцентом. — Но впредь запомни, что бить кулаком своего запрещено. Бить можно только ладонью и до первой крови — по решению сходки. И тот, кого бьют, не имеет права уклоняться, давать сдачи.

Главаря звали Шер-ханом.

Это он потом научил Семена играть в карты. Любимой его игрой был «стос». Мечут в две колоды по три карты. Ставки кушевые. Валет — столько-то рублей. Король — столько-то. Туз — еще больше. Шер-хан не знал себе равных в этой игре и неизменно выигрывал.

— Так он, наверное, шулер, — высказал однажды предположение Дереев.

— Ты что? Вор с вором и в карточной игре должен быть честным, — испуганно заверил его Фатер.

Фатер всегда боялся Шер-хана. Его все боялись. Как главарь шайки, он редко участвовал в деле, но самолично разрабатывал особенно сложные операции и потом забирал себе львиную долю добычи. Если воры попадались, он отчитывал их за несообразительность, а сам оставался в стороне. Выдавать его не решались, боялись беспощадного возмездия.

В преступном мире справедливость всегда на стороне сильного. Дереев быстро сообразил это. Конечно, в картах Шер-хан мошенничал. Наблюдательный Семен без особого труда распознал все его секреты. Он был первым, кто выиграл в «стос» у Шер-хана.

— А ну давай еще! — не слишком любезно предложил Шер-хан.

Дереев опять выиграл.

Шер-хан стал злиться — новичок подрывал его авторитет. Но Семен вовремя понял это и проиграл.

Шер-хан догадался, что новичок проиграл ему нарочно, но виду не подал, даже решил поощрить и окрестил Стосом. Так эта кличка и прилипла к Семену Дерееву на всю жизнь.



Старший лейтенант Худобердыев заглянул в кабинет к своему начальнику. Майор Тагаев склонился над исписанными листами бумаги.

— Что у вас? — спросил он, прерывая свое занятие.

Худобердыев показал на часы.

— Вас уже, наверное, заждались дома, товарищ майор.

— Справедливая критика, — улыбнулся Тагаев.

— Так в чем же дело?

— Хочется закончить главу. — Тагаев дописал несколько слов. — Ну-ка послушайте, что получилось:

«Виктимология не конкурирует с криминалистическими науками и уголовным правом. Она лишь дополняет их более углубленным изучением социальных проблем. Изучать личность потерпевшего необходимо для того, чтобы выработать меры предупреждения от неосмотрительных действий самой жертвы».

— Как это понимать? — спросил Худобердыев.

— А очень просто. Поведение человека может быть не только преступным, но и виктимным. Если под виктимностью понимать обратную сторону преступности. Понятно?

— Не слишком.

— Иными словами, виктимность — это черты в поведении жертвы, опасные для нее самой. Скажем, распущенность, легкомыслие, уступчивость.

— Вот теперь ясно, — сказал Худобердыев.

— Не мешало бы вам запомнить и такой термин, как виктимогенная обстановка, — посоветовал Тагаев.

— И что же это такое?

— Частный случай в криминологии. Ну а если точнее — та обстановка, которая способствует возникновению обстоятельств, создающих опасность причинения вреда, но обязательно связанная с личностью или поведением самого потерпевшего.

— Любопытно, — согласился Худобердыев. — А если привести пример?

— Хоть из библейских преданий.

— Совсем интересно.

— Тогда пожалуйста. — Тагаев достал из верхнего ящика стола «Библейские сказания» Зенона Косидовского и передал старшему лейтенанту. — Откройте на двадцать первой странице и читайте.

«У Адама и Евы были два сына: старший — Каин, и младший — Авель. Авель пас овец, Каин обрабатывал землю. Однажды случилось так, что Каин принес в дар богу плоды земли, Авель же посвятил ему первородных ягнят от стада своего. Бог Яхве благосклонно принял дары Авеля, а на подношение Каина даже не посмотрел. Каин был разгневан, и лицо его помрачнело… Снедаемый завистью, он заманил Авеля в поле и коварно убил его».

— Если перевести на язык виктимологии, — сказал Тагаев, — то это будет выглядеть так. В данном случае жертва вызвала лютую зависть у близкого человека и, сама того не желая, спровоцировала преступление. Авель чувствовал какую-то вину передбратом и надвигающуюся опасность, но дал легко заманить себя в глухое место, где и совершилось насилие. Между прочим, такое состояние жертвы, предшествующее насилию, — ее безволие, покорность — принято называть «синдромом Авеля».

— Беру на вооружение, — улыбнулся Худобердыев.

— И правильно. А если захотите узнать об этом подробнее, возьмите книжку моего научного руководителя Франка «Виктимология и виктимность».

В телетайпной скучала Ирина Климова.

— Известно ли тебе, что такое «синдром Авеля»? — спросил с порога Худобердыев.

Она пожала плечами.

Старший лейтенант недоверчиво покосился на аппарат прямой связи.

— Он у меня сознательный, — заметила Ирина. — Когда надо — молчит.

— Так вот, — многозначительно начал Худобердыев. — Криминология изучает преступность. Но ведь и поведение жертвы имеет большое значение…

Он говорил вдохновенно, мысленно благодаря майора Тагаева за урок.

Оставшись одна, Ирина задумалась над его словами.



…Был пожар. Как все это произошло, Ирине рассказали потом, много лет спустя. А тогда она просто испугалась. Проснулась ночью от страшного крика. Из соседней комнаты рвалось пламя. Ее схватили за руки и выбросили в окно. Она упала в траву, оцепенев от ужаса.

Еще ей запомнился душераздирающий крик:

— Горим, горим!

Потом провал в памяти.

Всю жизнь она была в детском доме, даже казалось, что и родилась здесь. А тот пожар, должно быть, приснился однажды. Ей было привычно в детском доме среди таких же, как она, обездоленных ребятишек.

Когда исполнилось восемь лет, Ирину вызвали в кабинет директора.

— Здравствуй, доченька! — сказала незнакомая женщина с отечным, морщинистым лицом. — Не узнаешь? Ну как же так? Ведь я — твоя мама. Вот и гостинцы тебе принесла, Ириша. — Непослушными, дрожащими пальцами она развязывала узелок.

Девочка крепче прижалась к воспитательнице.

Незнакомая женщина наклонилась к ней и робко протянула руку, пахнущую табаком. Ирина сжалась.

— Ладно, — решила женщина. — Я к тебе после приду.

Потрясение было таким сильным, что девочка заболела. Конечно, втайне она мечтала когда-нибудь встретить родителей (у некоторых ее подружек нашлись мамы), но чтобы все произошло так…

Поправлялась она медленно и больше всего боялась, что мать снова придет. Потом их встреча в директорском кабинете тоже стала казаться недобрым, тяжелым сном.

Когда училась в третьем классе, снова пришла мать.

На этот раз она была не одна, а с худенькой девочкой лет двенадцати, с длинными, тонкими ножками, как у кузнечика.

— Это твоя сестренка, Ириша, — сказала мать.

— Меня зовут Валя, — представилась девочка-кузнечик. — А я и не знала, что ты есть.

Ирина молчала насупившись.

— Ну чего ты? — спросила женщина, как и в тот раз, наклоняясь к ней. Опять запахло табаком, ударило водочным перегаром. Девочка отстранилась, заслоняясь рукой.

— Чего побледнела? — спросила мать. В ее голосе прозвучала неуверенность…

Опять больничная палата. Девочка медленно выходила из транса.

«Что у меня за мать? Почему я в детдоме, а Валя с ней? Когда-то я, возможно, жила с ними. Пожар… Теперь я знаю, что он был. А больше ничего не помню. И Валю тоже. Где мой отец? Кто он?.. Наверное, мы жили вместе. Потом — пожар!..»

В детский дом она вернулась замкнутой, повзрослевшей. Мать больше не приходила. А спустя некоторое время в детском доме с вещами появилась Валя.

— Здравствуй, — сказала она Ирине. — Ну вот мы и вместе.

— Хорошо, — безразличным тоном ответила младшая сестра.

Валя вдруг зарыдала, уткнувшись носом в подушку.

— Ты чего? — растерялась Ирина и неожиданно для себя прильнула к ней.

— Если бы ты только видела!.. — сквозь слезы причитала Валя. — Вытащили женщину из-под колес. «Старая пьяница, — сказал кто-то. — Все знали, что она плохо кончит». Подошла я ближе. Мама… Мамочка!..

Валя была старше на два года. Когда оправилась от потрясения, стала рассказывать про свою жизнь с матерью.

Пожар, оказывается, действительно был. Мать часто вспоминала о нем: «Если бы не пожар!» Еще она говорила: «Все к черту сгорело!»

Вале тогда было пять лет.

После пожара они переехали в общежитие техникума, где мать работала уборщицей. Жили в маленькой комнатушке под самой крышей. Если кто-нибудь приходил, Валю выпроваживали на улицу. Ложилась она поздно, не высыпалась. Училась плохо.

Мать почти всегда была пьяна. Протрезвлялась редко. И тогда жалела Валю, неумело, робко ласкала ее. В эти минуты Валя прощала ей все. Мать плакала, жаловалась на свою судьбу, обещала больше не пить. Но все повторялось сначала.

А недавно был суд. Мать сидела на скамье подсудимых. Она отвечала на вопросы судьи, и Валя понимала, что решалась ее судьба.

— А вы подумали о дочери, которая видела, какую разгульную жизнь вы вели?

— Что она понимает в таком возрасте?

— Наверное, девочка никогда не чувствовала материнской теплоты. Посмотрите, какой болезненный у нее вид, как она плохо одета.

— При чем тут одежда? Сама не в шелках хожу!

— Пить надо меньше.

— Это уж мое дело.

— Ошибаетесь. Это — дело общественное. И еще, ведь у вас есть другой ребенок, в детском доме. Бывает, конечно, так: матери одной трудно, отдает она ребенка на попечение государства. Но ведь пишет, мучается, думает о ребенке, навещает, живет мыслями при первой же возможности забрать его домой. А вы?..

Когда вышли из здания суда, мать сказала Валентине:

— Ну вот… Лишили, значит, меня родительских прав. А тебя отдадут в детский дом.

Наутро мать допила начатую вечером бутылку.

— Слушай, — сказала она, силясь, чтобы ее слова дошли до Валентины. — Вот название улицы и номер дома. Живет там еще одна твоя сестренка, старшая — понимаешь?.. Катей зовут. Держались бы вы все вместе… А моя жизнь кончена.

И ушла из дома. В тот же день ее вытащили из-под колес автобуса.

Валя оказалась трудным подростком — была упря мой и дерзкой. Воспитатели с ней мучились, девочки ее боялись.

Их было много в детском доме. Одни только девочки.

Валя добывала где-то сигареты и тайком курила.

— Смотри, — говорили ей подружки, — отправят тебя в воспитательную колонию.

— А не все ли равно, где жить? — бравировала она.

Но Ирина к ней привязалась, жалела. Пыталась образумить.

— Что ты, дурочка, понимаешь? — насмешливо отвечала Валя.

Потом она стала перелезать через дувал, отгораживающий детский дом, и подолгу пропадала.

Шел уже третий год ее жизни в детском доме. С наступлением лета должны были перевести в ПТУ. Она тогда с грехом пополам заканчивала восьмой класс. Ирина была в седьмом. Но если она казалась еще совсем ребенком, то Валя выглядела старше своих неполных шестнадцати лет. Во всем ее облике было что-то вызывающее, вульгарное.

Однажды она вдруг вспомнила о старшей сестре, о существовании которой и не знала до последнего дня жизни матери.

— Что, если нам познакомиться?

— Зачем? — спросила Ирина.

Валя понимала, что скоро ей придется начинать самостоятельную жизнь, и старшая сестра могла пригодиться.

Ирине тоже захотелось познакомиться, и она, поколебавшись, согласилась.

— Давай мы ей напишем, — предложила Ирина.

— Нет, мы сделаем иначе.

Валя с того дня вдруг притихла, стала задумчивой. В детском доме сразу заметили перемену в ее поведении. Воспитатели возрадовались.

Спустя две недели Валя пришла к директору и стала рассказывать о старшей сестре.

— Так мы вызовем ее сюда! — был ответ.

— А что, если мы поедем к ней? — спросила Валя. — Ведь еще неизвестно, кто она и захочет ли с нами познакомиться.

— Ну что же, — согласились с ней. — Ты уже взрослая, Валя. И мы тебе доверяем. В самом деле, может быть, так будет лучше.

В следующее воскресенье девочки садились в рейсовый автобус на Душанбе.

Дверь открыла женщина лет двадцати трех, невысокого роста, с чуть раскосыми зеленоватыми глазами.

У девочек были такие же глаза.

— Вам кого? — спросила она, запахивая полы ситцевого халатика.

Девочки не знали, с чего начать.

— Вы — Катя? — спросила наконец Валентина.

— Да, Катя.

— А я — Валя.

— Ну и что? — удивилась женщина. — Да вы входите, не бойтесь.

В квартире больше никого не было, и это придало девочкам смелости.

Комната, в которой они оказались, была светлой. Красивая мебель импортного производства: сервант с хрусталем и дорогими сервизами, зеленый диван, стулья с высокими спинками.

— Прошу вас, — сказала Катя, показывая на диван.

Девочки сели и, перекинувшись взглядом, смущенно улыбнулись.

Катя тоже улыбнулась. Она еще не догадывалась, кто они и зачем пожаловали.

— Так я слушаю.

Валя набрала полные легкие воздуха и захлебнулась, закашлялась.

— Да вы что в самом деле? — рассмеялась Катя.

Девочки вдруг поняли, что она добрая. Торопясь, заговорили вместе.

Катя не сразу уловила, что они пытались ей втолковать.

— Погодите, погодите… Так, значит, вы — мои родные сестры?

— Разумеется.

— А где наша мать?

— Так мы же говорим — умерла.

— А вы живете в детском доме? — все больше удивлялась она.

— Правильно.

Потом Катя угощала девочек чаем с вареньем и домашними пирожками. Таких вкусных пирожков с мясом и рисом они еще никогда не ели.

Катя то смеялась, то плакала:

— Бедные вы мои…

Потом она рассказала о себе. Было ей три года, когда мать отправила ее к своим родителям в Куйбышев. Там Катя выросла. Но мать ни разу не вспомнила о ней. Старики печалились — непутевая. Окончив восемь классов, Катя вдруг заявила, что поедет к матери в Душанбе. Ее отговаривали, но она настояла на своем. Тем более что в это время шел набор в техникум, куда ей хотелось поступить.

Она разыскала мать через справочное бюро. Но та ей не обрадовалась. Злая, спившаяся женщина вызвала полное отвращение. Больше Катя не могла заставить себя прийти к ней.

Катя закончила техникум и работала в хлопчатобумажном производственном объединении.

— А ты замужем? — спросила Валя.

— Замужем.

Тут на лицо старшей сестры набежала тень, но она быстро прогнала ее.

Вечером, провожая девочек, Катя сказала:

— Вы заходите, родные ведь. — Поцеловала искренне. — Это хорошо, что вы объявились. Очень хорошо. А то ведь я совсем одна здесь.

Следующая их встреча произошла спустя месяц.

Катя обрадовалась:

— Молодцы, что приехали!

И принялась потчевать домашним.

— Да вы ешьте, не стесняйтесь. В детдоме-то небось такого не дают.

Они стали защищать свой детский дом:

— Он ведь у нас образцовый!

Когда пили чай, Ирина спросила про отца:

— Какой он из себя?

Катя замялась, не сразу нашлась, что ответить. Потом сказала, словно извиняясь:

— Так ведь я вашего отца не знаю.

— Ну тогда расскажи про своего, — не сразу поняла ее Ирина.

— Своего знала. Он музыкантом был, на скрипке замечательно играл. Одно время жил у нас с бабушкой. Только хворал часто, и вот уже лет пятнадцать как умер.

— Пятнадцать? — не поверила Ирина.

— Так ведь у нас разные отцы, девочки, — попыталась мягко объяснить Катя…

Она пришла к ним в детдом в январе. Принесла огромную банку вишневого варенья. Но была грустная, и девочки это сразу подметили.

— Просто голова болит, — уронила она. Однако, прощаясь, вдруг попросила пока к ней не приезжать…

Перед Восьмым марта они получили от Кати поздравительную открытку и десять рублей в конверте.

Тогда они сами сняли запрет и поехали к ней с тортом и цветами.

Катя открыла дверь, обрадовалась:

— Ах вы, мои дорогие сестрички!

— Мы поздравить пришли.

— Спасибо!

В тот день наконец они познакомились с ее мужем. Он сидел на диване в полосатой пижаме, читал газету. Увидев девочек, снял очки с толстыми стеклами и, близоруко щурясь, поднялся навстречу.

— Давно пора познакомиться. Меня зовут Павлом Афанасьевичем.

Он был среднего роста, худощав. Протянул руку с длинными, цепкими пальцами.

— Угощай сестренок, Катюша, — оживленно сказал он жене и помог ей накрыть стол.

Обед прошел весело. Павел Афанасьевич шутил и все больше смотрел на Валентину. Она ему откровенно улыбалась, и под конец он стал обращаться только к ней.

Прощаясь, Павел Афанасьевич тоже просил девочек обязательно заходить.

Катя вернула торт, который принесли сестры:

— Пожалуйста, съешьте там сами.

Она проводила их до троллейбусной остановки.

— В тот раз мы немного повздорили. Характер у моего мужа крутой. Вот я тогда и просила повременить.

Затем сестры приехали в город летом, сразу после экзаменов. Катя была в положении и чувствовала себя неважно.

Павел Афанасьевич сводил девочек в цирк, а когда представление закончилось, повел в павильон «Мороженое»…

В самом конце июня Валя переехала в город. Спустя месяц прислала письмо. Устроилась хорошо. Общежитие, правда, далековато, но какое это имеет значение? Назначила свидание у Кати на ближайшее воскресенье.

Ирина приехала утренним рейсом. Катя была дома.

— А Вали еще нет? — спросила Ирина.

— Нет, — устало ответила Катя.

— Ты лежи, лежи, — сказала Ирина и, весело напевая, приступила к генеральной уборке в ее квартире.

Валя так и не пришла.

— Она хоть к тебе заходит? — спросила Ирина.

— Заходит. А несколько раз даже оставалась ночевать…

Через две недели Катя родила сына. В день выписки приехала Ирина. Валя, оказывается, по настоянию Павла Афанасьевича жила теперь в квартире старшей сестры.

Ирина обо всем догадалась.

— Ну что ты на меня так смотришь? — взорвалась Валя. — Не устояла я, понимаешь? Не рассчитала силы! — И вдруг разрыдалась, как в тот день, когда пришла в детский дом после трагической гибели матери. С тех пор это были первые ее слезы.

— Уйду я отсюда, уйду! — причитала она. — Только Катя пусть ни о чем не знает!


Крупный выигрыш


…Стос полюбил картежную игру. Он знал, как в конечном счете выиграть, даже если поразительно не везло.

От Шер-хана это не скрылось:

— Ты — парень фартовый.

Вскоре они стали играть на пару.

— У всех одна цель — как прожить полегче да побогаче, — учил Шер-хан.

С Фатером Стос еще работал вместе. Но Фатер уже примелькался, становилось опасно ходить с ним на дело. Чувствуя настроение Стоса, старик все чаще напоминал ему, что вор с вором должен быть до конца честным.

— Хорошо, хорошо, — недовольно отвечал Стос.

В конце концов он обратился за советом к Шер-хану. Тот обещал помочь и в тот же вечер подсказал, что надо делать.

На следующий день в автобусе Стос вырезал у кого-то карман, передал Фатеру туго набитый бумажник.

При подсчете денег, которые оказались в бумажнике, Стос вдруг придрался к Фатеру.

— Ты уже взял несколько червонцев!

— Да что ты! — обомлел старик.

Обратились к Шер-хану.

— Решит сходка! — хмуро ответил главарь.

Впервые предстояло Стосу выступать на ней в качестве подконфликтного вора.

Собрались опять за кладбищем. Фатер и Стос беспрекословно отдали свои ножи.

— Что еще есть?

— Вот! — сказал Фатер, с готовностью протягивая Шер-хану шило. Он боялся и не мог этого скрыть.

— Объясни суть спора, — обратился Шер-хан к Стосу.

Семен стал подробно рассказывать, как они работали в паре с Фатером. Но в последнее время он стал замечать, что Фатер его обманывает. А вчера произошел такой вот случай.

Фатер стал клясться всеми святыми, что не слукавил, ни одного рубля не взял.

Неизвестно, чем бы все это кончилось, но Шер-хан вдруг сказал:

— Я был в автобусе и своими глазами все видел. «Лопатник» был толще.

Фатер затрясся. Судьба его была предрешена.

— Вор, словчивший перед вором, есть наипервейший подлец, — презрительно бросил Шер-хан. — А подлецов надо ликвидировать.

Он бросил нож Стосу.

— Кончай!

Фатер страшно закричал. Но Стос уже шел на него…



Майор Тагаев беседовал с кинологом Зориным. Речь шла об одорологии — возможностях использовния собак для определения преступников по законсервированному запаху.

— Не помешаю? — спросил вошедший старшина Набиев.

Зорин стал приводить примеры из своей практики. Разумеется, главным героем во всех историях был его Пират.

— Между прочим, — заметил Набиев, когда красноречие Зорина иссякло, — я тоже хочу завести щенка.

— Это не проблема, — заверил кинолог.

— Ловлю на слове.

Тагаев удивленно посмотрел на старшину.

— Объясни, пожалуйста, зачем он тебе?

— Так ведь где живут семеро — восьмому место всегда найдется.

Майор понял намек. Этим аргументом он сам воспользовался, когда уговаривал старшину переехать из общежития в его дом.

Зорин тут же напомнил:

— Великий кинолог Кондрат Лоренц сказал: прекрасна и поучительна любовь к животным, которая порождается любовью ко всякой жизни и в основе которой должна лежать любовь к людям.

— Значит, вопрос решен, — сдался Тагаев.



Когда-то пенсионер Зардодханов был скромным служащим. Выйдя на покой, принялся за разведение цветов. Это оказалось выгодным занятием.

Старик облюбовал себе место в аэропорту и постепенно скопил кругленькую сумму. На деньги, полученные за цветы, он стал скупать облигации Государственного трехпроцентного внутреннего выигрышного займа.

Все шло хорошо. К удовольствию Зардодханова, вводились новые рейсы. В аэропорту становилось все оживленнее, но открывать государственную торговлю цветами здесь не торопились.

Сегодня рано утром Зардодханов, как всегда, занял привычное место в ряду цветочниц. Он вежливо поздоровался и стал ждать открытия киоска «Союзпечать». Состоялся тираж выигрышей, и в газетах должна была появиться официальная таблица.

Так оно и было. Заглянув в листок с номерами своих облигаций, Зардодханов приуныл — никакого выигрыша. Решил еще раз проверить облигации дома и спрятал газету в карман.

Между тем у киоска образовалась очередь. Зардодханов не заметил блондина с вьющейся шевелюрой, в клетчатой рубашке навыпуск, от которого не укрылось, с какой жадностью старик только что вглядывался в таблицу.

Когда букетов заметно поубавилось, блондин подошел к цветочному ряду.

— Почем ваши розы? — спросил он шепелявя, и вместо «розы» у него получилось «рожи».

Старик назвал цену. Блондин, не торгуясь, заплатил за три букета, но брать их сразу не стал — увянут еще, чего доброго, раньше времени. Самолет, который он встречал, задерживался. Если хозяин не возражает, то пусть эти розы еще постоят в ведерке с водой.

Зардодханов не возражал. Блондин поблагодарил и заспешил к справочному бюро.

Вскоре все цветы у старика были куплены. Он мог бы идти домой, но нужно было дождаться покупателя, оставившего у него три букета роз.

Наконец блондин появился. Он был явно расстроен.

— Догадалша пожвонить в Мошкву, а она, окаживаетша, не полетела.

— Бывает, — посочувствовал для приличия Зардодханов.

— А вы уже вше цветы рашпродали?

— Только ваши остались.

Раскрасневшаяся девушка с родинкой на щеке неожиданно вынырнула из толпы встречающих.

— Ой, какие чудесные розы! — восхитилась она. — Продаете?

— Опоздали, — недовольно пробурчал старик.

— Продайте ей эти рожи, — уступил блондин. — Ражве можно обижать такую хорошенькую девушку?

— Как знаете, — равнодушно согласился Зардодханов. Он взял у девушки деньги и протянул их блондину.

— Ну что вы, — с улыбкой возразил тот. — Не ваша вина, что эти прекрашные рожи мне не понадобилишь. А вам пришлошь из-за меня напрашно терять время.

Старик не стал возражать. Очень симпатичным показался ему вдруг этот парень. В довершение ко всему тот пригласил Зардодханова в ресторан «Коинот».

За столиком блондин разоткровенничался. Женщина, которую он собирался встретить, — киноактриса. А это особый вид женщин.

Принесли коньяк. Зардодханов уже забыл, когда в последний раз пил его, и после первой же рюмки опьянел.

Блондин то и дело спрашивал:

— Что ш ней могло приключитьша?

После третьей рюмки сказал:

— Надо щрочно лететь в Мошкву!

И неожиданно произнес то, от чего весь хмель у старика как ветром сдуло. Оказывается, в последнем тираже его единственная облигация трехпроцентного внутреннего займа выиграла пять тысяч рублей.

— Не может быть! — ахнул Зардодханов.

Блондин охотно достал из бумажника облигацию.

— Позвольте! — Старик дрожащей рукой взял облигацию и полез в карман за газетой. Вот она, официальная таблица. Номер серии, облигации, размер выигрыша в рублях — абсолютно все сходится.

Зардодханов лишь однажды выиграл сто рублей. Правда, сорокарублевые выигрыши на его облигации выпадали довольно часто. А тут сразу такая крупная сумма. Невероятно!

Счастливая облигация прямо-таки жгла руки.

Блондин произнес доверительно:

— Мне шрочно нужны деньги на билет в Мошкву, и я бы эту облигацию уштупил подешевле.

— Зачем такая жертва? — плохо скрывая заинтересованность, спросил старик. — Пойдите в любую сберкассу, и все будет в порядке.

— Э-э, нет, они жатеют волынку. Я жнаю.

— А за сколько бы вы уступили? — все больше волнуясь, спросил Зардодханов.

— Да за полцены.

— Вы это серьезно?

— Конечно.

Старик стал быстро прикидывать в уме. Правда, такой суммы наличными у него не было.

— Но, может, вас устроит чистоганом поменьше, а остальное я погашу облигациями?

Блондин стал ломаться. В конце концов договорились встретиться через определенное время у касс Аэрофлота.

Не веря в подвалившую удачу, Зардодханов бросился домой за деньгами. Затем хотел уже помчаться в сберкассу, где хранил облигации. Но в последний момент стало жалко их трогать.

«Да и зачем, — подумал он, — если можно поступить иначе».

Старик знал, где спрятаны облигации у дочери — она по его совету тоже приобретала их, — и решил поехать на улицу Красных партизан.

«Ничего, — уговаривал себя Зардодханов. — Получу выигрыш, куплю дочери новые облигации да еще прибавлю штуки две. Останется довольной».



Тагаев доложил генералу о всех серьезных происшествиях, зарегистрированных по республике за истекшие сутки.

Аркадьев улыбнулся Тагаеву:

— Тут заместитель министра Глухов звонил. Просил объявить вам благодарность.

— Глухов? — удивился майор.

— Вы его сынишку вчера разыскали.

— А мне показалось, что он не слишком высокого мнения о милиции.

— Что вы, — не согласился генерал. — Мне даже неловко было слушать: такие мы все, оказывается, хорошие.

Вошел полковник Мирзоев:

— Перед прибытием в Новосибирск из купе скорого поезда Владивосток — Москва украден чемодан. Судя по приметам, составленным из показаний пассажиров, это Дереев-Стос.

— Любопытно, — задумчиво произнес Аркадьев. — А ведь из Новосибирска в Душанбе прямое воздушное сообщение.

И он тут же затребовал дело из архива. Дереев Семен Константинович был осужден в соответствии со статьями сто пятьдесят четвертая, сто пятьдесят шестая, двести тридцать третья Уголовного кодекса Таджикской ССР. Кража, разбой, хищение огнестрельного оружия. Дело слушалось в Верховном суде республики несколько лет назад.

Старшина сверхсрочной службы Николаев был оглушен в одном из старых районов Ленинабада. Преступник скрылся, похитив пистолет и две обоймы с патронами. Придя в сознание, Николаев подробно описал человека, совершившего на него нападение.

Первоначальные поиски ни к чему не привели.

Спустя месяц в Душанбе был задержан мужчина, пытавшийся устроиться в гостиницу по чужому паспорту. По дактилокарте установили, что это Дереев-Стос. Паспорт был выдан в Самарканде и выкраден там же вместе с крупной суммой денег.

Дальнейшее расследование показало, что нападение на старшину Николаева совершил именно Стос. Однако сам пистолет найти не удалось.

«Не исключено, что Дереев припрятал оружие где-то поблизости, — думал генерал. — Теперь оно снова может ему понадобиться. Если это действительно так, то встреча с моим старым знакомым возможна в самое ближайшее время».


Вахта мужества


Во время очередного дежурства Веселовский вызвал на связь старшину Набиева:

— Срочно езжайте к ресторану «Варзоб». Как поняли? Прием.

— «Тайга-2»! Я — шестьдесят третий. Вас понял.

Карпенко прибавил газ и включил сирену.

У ресторана «Варзоб» собралась довольно большая толпа. Протиснувшись сквозь нее, Набиев увидел корчившегося на земле человека. Прижимая руки к животу, он пытался остановить кровотечение.

— Что случилось? — спросил Набиев, обращаясь сразу ко всем.

— Вышел человек из ресторана, тут на него и напали…

— Они за магазин побежали! — подсказал мужчина в широкополой шляпе. — Один длинный, с флотским ремнем. Другой пониже ростом.

Рахимов уже бежал к магазину.

— Он вышел из ресторана, а со мной не рассчитался, — пожаловалась официантка.

— Сейчас я вас обо всем расспрошу, — предупредил Набиев.

Раненый продолжал стонать.

— Ножевое ранение в брюшную полость, — определил врач подоспевшей «скорой помощи». — Доставим в первое хирургическое отделение республиканской клинической больницы.

— Ясно.

Рахимов подвел упиравшегося верзилу.

— Он! — сразу определил мужчина в шляпе.

— Другой убежал, — доложил Рахимов.

— Никуда он не денется, — заверил Набиев. — Сейчас разберемся. Свидетелей прошу подойти поближе. Вот вы, товарищ…

— Я ни в чем не виноват! — обрел вдруг дар речи задержанный.

— Куда дели нож?

— К-какой нож? — Тот сразу обмяк. — У м-меня ник-какого ножа н-не было!

— Разберемся, — повторил старшина.

Рахимов тем временем записывал фамилии свидетелей.



Ирина приняла последнюю телеграмму за несколько минут до конца смены.

Прошу срочно исполнить запрос Петровского ГОВД — разыскать алиментщика Мончинского Игоря Поликарповича.

Подобные телеграммы поступали довольно часто, и она читала их машинально. Но эта обожгла. Игорь Мончинский… Фамилия редкая.

Сомнений быть не могло. Это был тот самый Игорь, с которым в прошлое воскресенье ее познакомила Валентина. Сестра была ослеплена его остроумием и каждое слово принимала за чистую монету.

Игорь охотно рассказал о себе. Недавно демобилизовался из армии, отслужив сверхсрочную в дальнем гарнизоне на Севере. Жениться не успел.

Ирине Мончинский сразу не понравился. Сменившись с дежурства, она решила немедленно и серьезно поговорить с сестрой и, конечно, помочь милиции найти сбежавшего алиментщика.

Валентина в прошлом году получила комнату в доме хлопчатобумажного производственного объединения на улице Айни. Это в нескольких минутах ходьбы от дежурной части, и вскоре Ирина уже звонила в ее квартиру.

— Заходите, — приветливо сказала соседка — тучная, полногрудая женщина с накрученными на бигуди смоляными волосами.

— Валентина дома?

— Сейчас придет.

Соседку звали Лолой. Она никогда не была замужем, но носила обручальное кольцо. Ирине была неприятна эта женщина. Зато с Валентиной соседка быстро нашла общий язык.

— Она в гастрономе, — охотно пояснила Лола, включая электрический чайник. — Вы вовремя пришли. Сейчас будем завтракать.

Валентина шумно ввалилась в квартиру.

— А, это ты! — И небрежно чмокнула сестру в щеку. — Что сварить: яйца или сосиски?

— Все равно, — ответила Ирина.

— Ты что так рано? — спросила Валентина, накрывая на стол.

— Я прямо с дежурства.

— Случилось что-нибудь?

Вошла Лола.

— Возьмете меня в компанию?

— Ну конечно, — ответила Валентина и пошла на кухню.

— Вчера легли поздно, — лениво потянулась Лола.

Валентина принесла сосиски и дымящийся чайник.

— Так что случилось? — повторила она свой вопрос.

Ирина пожала плечами — не хотела отвечать при Лоле.

— Вчера опять был Игорь? — спросила она, когда наконец соседка оставила их вдвоем.

— Ну был, — неохотно подтвердила Валентина. — Что тут плохого?

— А то, — сказала Ирина, — что у него есть семья, но он это от тебя скрывает.

— Вот змей! — возмутилась Валентина. — Больше я его на порог не пущу!



Археолог Байматов приехал в город и сразу позвонил Мавджуде:

— Здравствуйте, товарищ Тринадцатая! Мой код вам известен…

Она пришла к нему в институт сразу после дежурства. Байматов не скрывал радости:

— Ну вот, наконец-то мы вместе!

Мавджуде все нравилось в нем. И отливавшее бронзой лицо, и сильные руки, и то, с какой нежностью прикасался он к своим находкам. Осторожно, словно боясь расплескать заключенный в них воздух, передвигал он раздобытые в земной толще кувшины и бокалы, чудом сохранившиеся до наших дней.

Не уставал объяснять:

— Этот бокал со времен кушанов. Первый век до нашей эры. А это, — показывал на конусообразный кувшин ядовито-кирпичного цвета, — третий век нашей эры.

Двухлитровую глиняную кружку с ручками в виде головы архара он раздобыл во время раскопок на юге республики и очень гордился ею.

— Представь себе: начало первого тысячелетия до нашей эры.

Были здесь и каменный идол, помещающийся на ладони, и различные бусы из кораллов и отполированных камней, пролежавшие в могильниках с незапамятных времен.

Байматов был интересным рассказчиком. Теперь Мавджуда узнала многое о раскопках на горе Муг в верховьях Зеравшана, где обнаружили даже своего рода тайник с древними документами.

Узнала она и то, что люди поселились на территории нынешнего Таджикистана еще в эпоху палеолита.

На этот раз Байматов стал с увлечением рассказывать о золотых и серебряных изделиях, найденных в низовьях Кафирнигана.

— Их называют «Амударьинским кладом», возраст которого около двух с половиной тысяч лет.

Засмеялся, прижимая к щекам ее руки:

— К сожалению, эти шедевры древнего искусства невероятно нечестными путями очутились в Британском музее, так что не могу их тебе подарить. Но кое-что я, конечно, привез для показа.

С видом волшебника он извлек из кармана темный прямоугольный камушек.

— Что это? — спросила Мавджуда с любопытством.

— Из этого камня еще в древности женщины на Востоке получали порошок сурьмяного блеска для чернения бровей.

— Ну, теперь это делается куда проще, — в свою очередь рассмеялась она.

Он предложил пойти в кино.

— А то я скоро стану совсем снежным человеком. — Протянул ей газету. — Пожалуйста, выбери сама фильм.

Мавджуде бросилась в глаза программа передач, и она предложила включить телевизор.

Байматов подсел к Мавджуде, обнял за плечи.

На экране появились титры: «Вахта мужества».

— Вот в чем дело, — догадался он. — Ну что же, давай посмотрим.

Диктор представил телезрителям седовласого ветерана — участника боев с басмачами.

«В середине двадцатых годов организованное басмачество было разгромлено. Но еще продолжали действовать небольшие разрозненные банды. Для борьбы с ними было принято постановление о создании государственной иррегулярной милиции, то есть добровольных отрядов, сформированных на определенное время…»

На экране замелькали фотографии тех лет. Голос продолжал комментировать за кадром:

«А это народный герой Таджикистана Мукум Султанов, отличившийся в операциях по разгрому басмаческих банд Ибрагим-бека. Товарищ Султанов был в то время старшиной второго отряда иррегулярной милиции…

Теперь вы видите другого народного героя — Карахана Сардарова. Он был в составе отряда Мукума Султанова. Отличался храбростью и оставался в строю бойцов, несмотря на тяжелые ранения. В тысяча девятьсот тридцать втором году товарищ Сардаров был назначен начальником милиции Локай-Таджикского района. Потом его избрали председателем Кокташского кишлачного Совета. Сейчас один из кишлаков в Ленинском районе носит имя Карахана Сардарова…»

— А я и не знал об этом, — признался Байматов.

Следующий сюжет тележурнала был посвящен работе экспертов-криминалистов.

«С помощью современных научно-технических средств разгадываются самые хитрые уловки преступников. — Теперь с экрана звучал голос диктора. — Отпечатки пальцев, металлические опилки, обрывки бумажных пыжей, дробь, пули — все эти немые свидетели как бы обретают речь в криминалистических лабораториях, оснащенных новейшей техникой…»

Байматова увлекла передача. Снова появились титры: «Разыскивается преступник».

На экране появилась фотография мужчины, остриженного наголо. У него было отечное лицо, широкий подбородок, изрезанная морщинами короткая, толстая шея.

Чернобровый полковник извинился перед телезрителями за то, что отнимает у них время. Мавджуда шепнула Байматову, что это начальник уголовного розыска Мирзоев.

«Семен Константинович Дереев. Воровская кличка Стос. Бежал из мест заключения. Особые приметы: кривит рот, на левом предплечье рана… Будьте осторожны, товарищи! Дереев-Стос — опасный преступник. Всех, кому станет известно его местонахождение, просим немедленно сообщить в милицию по телефону ноль два».

Передача закончилась, и Мавджуда выключила телевизор.

— А знаешь, работа в милиции — не женское дело, — внезапно сказал Байматов.



Пора было возвращаться в управление.

— Ну что же, — сказал Аркадьев. — Я вашим хозяйством доволен.

— В таком случае не уходите без чая, — заметил Тагаев, приглашая генерала в свой кабинет.

— А кто вам сказал, что я собираюсь нарушать традицию? — улыбнулся Аркадьев.

Старшина Набиев принес чайник и пиалы. Генерал залюбовался его выправкой.

— Вас, наверное, потянуло в милицию с детства? — спросил он.

— Не угадали, — смутился старшина. — Я мечтал стать полярным исследователем, как норвежец Руаль Амундсен. Вокруг меня люди задыхались от жары, а я бредил «Фрамом», затертым во льдах. Неважно, что Северный и Южный полюсы были уже давно открыты. Я хотел первым из таджиков покорить Антарктику. — Он виновато развел руками. — Ничего из этого не вышло. Убили отца, и я решил пойти по его стопам.

— А знаете, кем я хотел быть? — вдруг разоткровенничался генерал. — Стеклодувом. Честное слово! Предки мои из знаменитого Гусь-Хрустального. Крепостными при Екатерине Второй были. Вот откуда наш род тянется. Дед на Урале еще в гражданскую партизанил, Колчака бил. Потом стеклодувное производство на уральском заводе «Сарз» налаживал. Отец там же мастером был. От Сталинграда до Праги в солдатских сапожищах протопал. А я вот вместе с вами порядок на земле навожу, чтобы поменьше трагедий было в человеческих судьбах…



Встреча


Женщина была взволнована:

— Мне к начальнику уголовного розыска.

Ее принял полковник Мирзоев.

— Слушаю вас.

Она была элегантно одета, держалась подчеркнуто строго.

— Только это должно быть конфиденциально.

— Можете не сомневаться.

На одну из ее облигаций Государственного трехпроцентного займа выпал крупный выигрыш. Все номера облигаций у нее записаны. Узнав, что привалило счастье, она бросилась доставать облигации и вдруг обнаружила, что некоторые из них исчезли. В том числе и та, что выиграла.

— Никто из посторонних их взять не мог. Вот я и прошу, чтобы это дело не получило огласки.

С мужем они жили душа в душу. Человек он трезвый, ничего дурного себе не позволит. Старший сын тоже образец порядочности. Женился недавно на студентке без приданого. Младший — тот еще совсем несмышленыш. Правда, на днях вызывали в милицию. Ах уж эти детские шалости!.. Но он даже не знает, что такое облигации… Невестка, разве что. Чужой человек — не может ведь порядочная женщина забеременеть до свадьбы! Вот и вся ее характеристика. Ну, родила дочку. А если вздумала разойтись? Тогда ей понадобятся деньги.

— Напишите заявление, — предложил Мирзоев. — И укажите номера пропавших облигаций.

Она долго мучилась, прежде чем протянула ему исписанные листки.

Мирзоев внимательно прочел, попросил расписаться.

— Значит, других вы не подозреваете?

— Конечно!

— Хорошо, мы разберемся.

Из милиции женщина поехала к отцу.

Зардодханов долго приглядывался к ней через глазок в двери и еще дольше гремел цепями.

— А, это ты! — сказал он, впуская дочь в квартиру. Вид у нее был расстроенный, и старик сразу догадался, в чем причина.

— Пропали облигации! — с ходу выпалила она.

— Н-не может быть!

— Уж я точно знаю: это моя невестушка! Глаза бы ее не видели!

— Ай-яй-яй! — запричитал старик, еще не зная, как себя вести.

— И ведь одна из облигаций пятьсот рублей выиграла!

Зардодханов поперхнулся от неожиданности:

— Что, что ты сказала?

Он так спешил завершить свою сделку с блондином, что даже не проверил взятые у дочери облигации.

Ему просто в голову не пришло, что они тоже могут выиграть.

Вчера вечером в центральной сберкассе его поздравили с удачей, но попросили немного повременить. В газете могли быть опечатки, и потому все операции по выплате выигрышей начнут производить завтра.

— Я уже заявила в милицию, — сообщила дочь. — Пусть там разберутся.

Зардодханов не нашел в себе мужества сказать, что это он взял облигации. Проводив дочь, старик в изнеможении опустился на кровать.



Полковник Мирзоев передал заявление гражданки Зардодхановой капитану Успенскому:

— Надо проверить.

— Улица Красных партизан, — прочел Успенский. — Знакомый адрес.

— Потому я и поручаю это дело вам.

Младший сын Зардодхановой — Вахид Долматов — был наводчиком в раскрытой группе малолетних злоумышленников. А заправлял всеми его великовозрастный приятель Хаким Маджидов.

— Сперва набеги на холодильники, теперь кража облигаций, — невесело сказал Успенский.

— Только не обольщайтесь одной этой версией, — посоветовал полковник.



Главный инженер треста Долматов сразу принял капитана.

— Опять Вахид? — спросил он, приглашая Успенского сесть.

— Еще не знаю.

— Что же вас привело ко мне?

— Вам известно о пропаже облигаций?

— Ну разумеется. А вы откуда узнали?

— Ваша жена сообщила в милицию.

— Я же просил ее не заявлять! — расстроился Долматов. — У нас говорят: пусть голова треснет, лишь бы под тюбетейкой.

— Не хотите выносить сор из избы?

— Она кого-нибудь подозревает? — вместо ответа спросил инженер.

— Вашу невестку.

— Только не Саодат! Это откровенный, добрый человек. Просто необходимо доказать, что она не причастна к этой грязной истории.

— Так, может быть, облигации взял ваш старший сын?

— И это невозможно.

— Тогда остается Вахид.

— Нет, нет! — горячо возразил Долматов. — Он мальчик увлекающийся, это верно. Но не способен на такую кражу. И потом — вызов в милицию. Для него это серьезное предупреждение.

— Но облигации-то пропали!

— Может, их взял посторонний?

— В таком случае почему он не взял все облигации?

— Я просто не знаю, что и подумать, — признался инженер.



Саодат производила приятное впечатление. Бесхитростная молодая женщина с огромными, доверчивыми глазами в каждом члене семьи видела только хорошее.

— А как свекровь к вам относится? — спросил капитан Успенский, придя на квартиру Долматовых.

— Тоже хорошо, — ответила она, слегка смутившись.

Саодат знала, что облигации исчезли. До этого понятия о них не имела. Но тут свекровь подняла шум:

«Вор в доме!»

— Скажите, а кто-нибудь приходил в ваш дом в последнее время?

— Из посторонних никто. При мне, во всяком случае. Захаживает, правда, отец свекрови. Но я его что-то давно не видела.

Успенский дождался прихода Вахида. Тот узнал его и насупился.

— Садись, — предложил капитан. — Разговор есть.

— Ничего я больше не сделал!

— Вот и прекрасно. А с Хакимом когда виделся? Он бывал у вас в доме?

— Нет, я его не приводил.

— А без тебя он не мог зайти?

— Без меня мог зайти только дед. У него есть ключ от нашей квартиры.

Накануне около пяти часов вечера дед тоже приходил. Вахид играл с ребятами во дворе и видел, как Зардодханов вошел в подъезд. Внук не любил деда — у того даже порции мороженого не выпросить.

— А ведь у него денег много, — с обидой сказал Вахид.

— С чего ты взял? На пенсию особенно не развернешься.

— Ну да, — усмехнулся паренек. — А цветами в аэропорту кто торгует?..

«Вчера около пяти часов вечера Саодат была в консультации и, значит, могла разминуться со стариком», — заключил капитан.



Генерал Аркадьев положил на стол министру сводку о преступлениях и крупных происшествиях, зарегистрированных в городе за истекшую неделю.

Министр стал внимательно изучать документ.

— Правильно, что подымаете вопрос о детской безнадзорности, — сказал он. — Отдельные факты настораживают. Я понимаю: жажда приключений, показное геройство и, конечно, внушаемость в одинаковой степени могут способствовать становлению преступника. Но тут мы обязаны думать прежде всего о профилактике.

Дети всегда были предметом особой заботы министра. Возможно, потому, что он сам много лет проработал в школе.

Не каждого в четырнадцать лет вызывает к себе директор и назначает… учителем. Его назначили. Это было в тысяча девятьсот сорок третьем году.

Он пришел в первый класс: «Здравствуйте, дети! Я — ваш новый учитель».

В глинобитной кибитке, где мальчик жил со своими родителями, в начале войны поселилась молоденькая учительница с огромной черной косой. В далеком небольшом селе на берегу Припяти фашисты расстреляли всех ее родных.

Мальчик сразу привязался к ней, делился послед ней лепешкой. Рискуя сорваться в пропасть, срывал для нее орехи в горных рощах.

Красивое у нее было имя — Надежда.

— А как это звучит по-таджикски? — спросила мать.

— Умеда, — перевел сын.

Все так и стали звать молодую учительницу — Умедой. Она помогала мальчику готовиться к занятиям, а потом держать экзамен в учительский институт. В родной кишлак он вернулсяпреподавателем родного языка и литературы.

— Помню, у нас в школе сложилась трудная обстановка, — задумчиво сказал министр. — Еще не оправились от войны, а тут начались селевые оползни. Грязевые потоки со всех сторон наступали на кишлак, сносили кибитки, сады. Вот где отличились комсомольцы! Появились у нас и свои тимуровцы. — Он пояснил мысль: — Очень важно зажечь ребят таким делом, где бы нашло применение их извечное стремление к благородным, мужественным поступкам.

И сразу лицо его помрачнело:

— Тогда бы и несчастных случаев было поменьше. Вот только что мне сообщили, что в районе новостроек в залитом водою карьере, утонул восьмилетний мальчик.

— Четвертый случай за лето! — угрюмо подсказал Аркадьев.

— А ведь мы просили райисполкомы усилить контроль за стройками, надежно оградить все карьеры. Значит, нужно подключить комсомольцев. Пусть помогут навести порядок в этом деле.

Министр придвинул к Аркадьеву пиалу с душистым зеленым чаем.

— Скоро состоится республиканский партактив о мерах по усилению борьбы с преступностью. Наметьте, кто из наших товарищей выступит.

— Хорошо, я подумаю.

— Вы тоже выступите.

— Я бы предложил майора Тагаева.

— Ну что ж, и он пусть выступит. Нерешенных проблем, к сожалению, еще много. Как у него, кстати, продвигается работа над диссертацией?

— Да вроде бы ничего. Я на днях с его научным руководителем беседовал.

…Профессор Франк обрадовался гостю.

О Тагаеве начал разговор сам:

— Очень серьезно работает. — Придвинул листы с машинописным текстом. — Вот любопытные данные из его выборочных исследований.

Аркадьев прочел заголовок: «Жертвы умышленных убийств».

— Обратите внимание, — стал пояснять профессор, — что преимущественно это мужчины цветущего возраста — от восемнадцати до сорока девяти лет. Сорок три процента из них находились в нетрезвом состоянии. Почти каждый второй в событиях, предшествовавших убийству, играл активную, провоцирующую роль.

Франк был известным специалистом-криминологом, и генерал слушал его с большим интересом.

— При совершении некоторых преступлений часто создается положение, при котором виновен не только преступник, но и потерпевший. Вы с этим согласны? Задача виктимологии как раз в том и состоит, чтобы выработать способы распознания истинного содержания различных форм и категорий вины потерпевшего, соотнести ее с виной преступника в рамках единой социальной ответственности каждого гражданина перед обществом, согражданами и собой…

Все это в общих чертах Аркадьев пересказал министру.

— Первоначальным толчком в цепи обстоятельств, приведших к тяжкому преступлению, нередко являются поражающие своей мелочностью поступки. Жена отказалась погладить мужу сорочку. Он в ответ «забыл» поздравить ее с праздником. Тогда она нарочно пришла домой поздно. Он один выпил бутылку водки и полез с ножом.

— У Владимира Ильича есть прекрасное высказывание на сей счет, правда, в отношении политических споров, — сказал министр, доставая из шкафа один из томов Ленина с закладками на нужных страницах. — Вот послушайте:

«Всякий знает, что ничтожная ранка или даже царапинка, которых каждому приходилось получать в своей жизни десятками, способна превратиться в опаснейшую, а то и безусловно смертельную болезнь, если ранка начала загнивать, если возникает заражение крови. Так бывает во всяких, даже чисто личных, конфликтах. Так бывает и в политике».

Думаю, это высказывание применимо и в нашей сфере деятельности.

В органы внутренних дел министр пришел, имея за плечами большой опыт партийной и советской работы. Ему было неполных двадцать лет, когда избрали секретарем райкома комсомола. В то время как раз начиналось переселение горцев в хлопкосеющие районы Вахшской долины. Он проявил недюжинные организаторские способности. Затем был председателем райисполкома, секретарем райкома партии. Окончил Высшую партийную школу. Набирался опыта в комитете народного контроля.

В министерстве внутренних дел его встретили поначалу настороженно: уж слишком гражданским человеком казался многим новый министр. Но он быстро разобрался в сложной обстановке, расположил к себе всех умением замечать и поддерживать новое, прогрессивное в трудной работе органов правопорядка.



Они повстречались в аэропорту. В огромном скоплении народа трудно было разыскать знакомых. Но раскаленная, шумная людская волна словно распорядилась сама бросить их навстречу друг другу.

— Привет!.. — удивился блондин в клетчатой рубашке.

Мужчина с обрюзглым лицом не слишком обрадовался этой встрече. Но делать нечего — протянул руку.

Вскоре они уже сидели в летнем ресторане за уставленным едой и выпивкой столом. Блондин был разговорчив.

— Я здесь с субботы. Фартит. А ты что здесь делаешь?

Губы собеседника медленно поползли вниз слева направо.

— На свои поминки торопишься? — тихо выдавил он.

Блондин уловил угрозу и сразу сменил тему.

— Может, съездим в одно местечко? — спросил блондин заискивающе.

— Пожалуй. А то с тобой расставаться не хочется.

Они взяли с собой две бутылки водки и почти сразу перехватили «левака».

— Куда ехать? — спросил водитель черной «Волги».

— На улицу Айни.

Расплачиваясь, как условились, блондин небрежно бросил на сиденье лишнюю пятерку.

— Спасибо. Нечасто такие клиенты попадаются.

— Дай бог, еще встретимся.

— Завсегда пожалуйста!



Весь день Зардодханов не находил покоя. Так оплошать! Он лежал на кровати. Сердце стучало с перебоями. Со страхом прислушиваясь к нему, он думал о том, что теперь все круто осложнилось.

Зардодханов вдруг вспомнил, что с утра ничего не еЛ. Возможно, потому так муторно на душе. Он встал и заковылял на кухню. Отломил кусочек черствой лепешки, пожевал, запивая холодным чаем.

Хорошо еще, что никто не видел, как он заходил к дочери. Иначе позора не оберешься.

Снова прилег и, несколько успокоившись, даже задремал.

Сон приснился тяжелый. Будто он пришел в сберкассу за выигрышем, а ему говорят: «Ваш а облигация фальшивая».

Старик испуганно открыл глаза. В комнате было темно. Некоторое время он лежал без движения, собираясь с мыслями.

В самом деле, почему вдруг незнакомый человек на таких невыгодных для себя условиях уступил ему облигацию?

Зардодханов встал и включил свет. Легче не стало.

«Почем ваши розы?» Нет, он сказал: «Почем ваши рожи?»

Купил три букета. Кого-то он там встречал. Ах, да, актрису. Не прилетела из Москвы. Тогда он решил лететь сам.

Зардодханов силился ухватить мысль, которая не давалась ему, ускользала.

«Почем ваши рожи?»

Он заплатил за них довольно большие деньги, а потом, когда выяснилось, что актриса не прилетела, легко уступил незнакомой девушке…

Вот, вот она, эта мысль!

Покупатель сказал, что самолет задерживается. Как же так? Теперь не зима. Небо чистое. Самолеты приходят точно по расписанию.

Еще на что-то надеясь, старик позвонил в справочное бюро аэропорта.

— Скажите, московские самолеты опаздывают?

— Какой рейс вас интересует?

— Я не знаю.

— Шестьсот двадцать седьмой прибывает вовремя.

— А другие?

— Приземлились по расписанию.

— А вчера?

— Ну вы бы еще спросили, что было в прошлом году.

— Извините, для меня это очень важно.

— Вчера опозданий тоже не было.

Тревога росла. Старик даже не знал, как зовут того кучерявого блондина. И уж, конечно, понятия не имел, где его можно теперь разыскать.



— А, мальчики! — открывая дверь, кокетливо изрекла полнотелая брюнетка с толстым обручальным кольцом на правой руке. Покачивая бедрами, повела их за собой.

— Моя комната в вашем распоряжении. Отдыхайте, а я пока займусь делами.

— Погоди, — сказал блондин. — Вначале познакомься с моим другом Семеном.

— Лола. Очень приятно, — игриво улыбнулась она.

— А Валя дома? — спросил блондин.

— Грустит в своей комнате. С хахалем поругалась.

— Давай ее сюда! — И блондин подмигнул приятелю.

Чуть раскосые глаза Валентины отливали изумрудным блеском. Все звонче стучали рюмки, громче смеялись женщины.

Лола требовала анекдоты.

— Еще, Толик!

Блондин был в ударе.

— А не пора ли нам смотаться? — шепнул Семен Валентине, видя, что содержимое в бутылках на исходе…

Утром он не сразу сообразил, где находится. Когда одевался, Валентина увидела на его руке след от пулевого ранения.

— Откуда это?

— Такая уж у меня профессия. Не каждому про нее скажешь.

— Засекреченная? — догадалась она.

— Вот именно, — усмехнулся Семен.

Три недели назад он бежал из-под стражи, и сейчас его повсюду разыскивали.

Задержаться на денек у Валентины, пожалуй, было неплохо. Прийти в себя. Отдохнуть перед решительным броском к цели.



Майор Тагаев навестил своего бывшего начальника. Полковник Мирзоев встретил приветливо.

— Не соскучились еще в дежурной части? — спросил он, хитро сощурившись.

Тагаев улыбнулся.

— Так ведь и уголовному розыску с нашей помощью дышать стало легче.

— Это верно, — согласился Мирзоев. — Но дел еще, как вы понимаете, предостаточно.

Позвонил капитан Успенский.

— Заходите, — разрешил Мирзоев.

Тагаев поднялся. Полковник остановил его жестом.

— Вам это будет интересно, — сказал он, повесив трубку.

— В хищении облигаций можно подозревать любого члена семьи, — сразу приступил к делу Успенский. — Однако прямых улик нет. Даже не знаю, на кого и подумать.

— Может, виктимология подскажет? — спросил Мирзоев.

— А почему бы и нет? — сразу отозвался Тагаев. — Иногда в одном и том же лице уживаются и преступник и жертва. Попробуйте с этой точки зрения взглянуть на каждого члена семьи. Возможно, найдете для себя кое-что полезное.

— Рациональное зерно в этом определенно есть, — задумчиво произнес полковник.


В двух шагах от цели


Вызов поступил в двадцать два часа семнадцать минут от гражданки Маджидовой. Улица Дилсузи, третий проезд, дом двести четыре «Г». Драка.

Карпенко хорошо ориентировался в хитросплетении старых улиц.

— Дом сто шестьдесят шестой, — прочел Набиев табличку на воротах.

Водитель прибавил газ.

— Сто восемьдесят Два… Сто восемьдесят четыре, — читал старшина. — Теперь не торопись. Сейчас пойдут двухсотые номера.

На высоком дувале сразу за кибиткой под номером сто девяносто бросились в глаза выведенные углем цифры: 210.

— Вот это здорово! — удивился Набиев. — Куда же подевались остальные кибитки?

Остановились. Рахимов отправился на поиски нужного дома. Вернувшись, сразу вскочил на крыло машины:

— Давай прямо до водопроводной колонки, а там свернешь вправо.

— Приехали! — сказал Карпенко, останавливая «уазик» у кибитки под номером двести четыре.

Рахимов постучал в ворота. Сердито залаяла собака.

— Кто там? — недовольно спросил мужской голос.

— Откройте! Милиция.

За воротами послышалась возня.

— Чего надо? — спросила, высовываясь, бритая голова.

— Кто вызывал милицию?

— Милицию?!

— Это дом двести четыре «Г»? — спросил старшина, с досадой думая, что вызов может оказаться ложным.

— Нет, это двести четыре «В». А вам кого надо?

— Маджидовых.

— Так бы сразу и сказали. От колонки сверните влево.

Дверь отворила немолодая грузная женщина.

— А, пожаловали наконец!

— Могли бы и встретить.

— Не «Скорая помощь», чтобы встречать.

— Зачем же вы в таком случае вызывали? — посуровел Набиев.

— Так ведь родной кровью умываются! — вдруг по-бабьи запричитала Маджидова.

Старшина вошел в кибитку. В небольшой квадратной комнате с низким фанерным потолком были опрокинуты стулья, с единственного окна сорвана штора. Рядом валялись черепки цветочного горшка. У стены на обитой ситцем кушетке сидел мужчина лет сорока пяти в окровавленной рубашке. Из-под стола торчали худые ноги в расшнурованных ботинках.

Набиев бросился к столу. На полу в неестественной позе лежал подросток с разбитым лицом. Старшина схватил его руку, быстро нащупал пульс.

— Принесите воды, хозяйка!

Маджидова бросилась за ведром.

Вода привела подростка в чувство. Он сел на пол и беспомощно затряс головой.

— Гляди, как родное дитя изувечил! — заголосила мать.

Набиев достал из планшета чистый лист бумаги.

— Расскажите, что здесь произошло?

Маджидова насторожилась:

— А бумага зачем?

— Протокол составлять будем.

— Ну и потом что?

— За нарушение общественного порядка привлечем кого надо к ответственности.

— Они же дома.

— А зачем нас вызывали?

— Ох! — застонала женщина. — Даже не знаю, что сказать… Муж у меня шофер. Все служба да служба. А я одна с сыном не справляюсь. На днях клетку с перепелкой принес, оказалась ворованная. Из школы теперь грозят выгнать. Вот муж и принял стаканчик для храбрости, чтобы вразумить сына.

— Не помрет он своей смертью! — вдруг всхлипнул подросток.

Женщина продолжала, сцепив пальцы:

— И старший у нас непутевый. Отбыл положенный срок за тяжкое преступление, да все норовит снова безобразничать: то в драку ввяжется, то еще куда-нибудь. Теперь этого, младшего, сбивает с пути.

Подросток сделал попытку подняться.

— Мам, а мам, дай нож!

— Что ты, что ты, Хаким! — всполошилась она.

— От вашего сына тоже водкой несет, — определил Набиев.

— Я замминистра Глухова вожу, — неожиданно заявил Маджидов.

— Ну и как прикажете это понимать? — спросил старшина.

— Мам, а, мам, дай нож! — настаивал Хаким.

— О, господи! — всплеснула руками женщина.

— Придется забрать его с собой, — распорядился Набиев, — чтобы вам и в самом деле не пришлось встречать «Скорую помощь»…



Зардодханов кое-как скоротал ночь. Центральная сберегательная касса начинала работать в восемь часов утра. Он был первым клиентом.

На контроле старика еще раз поздравили. Предъявленная им облигация действительно выиграла пять тысяч рублей.

— Я могу уже их получить? — спросил Зардодханов.

— Извините, но придется повременить.

— А в чем теперь дело?

— Заполните сначала эту форму.

Дрожащими руками старик стал вписывать в бланк свою фамилию, адрес, паспортные данные.

Получая взамен облигации квитанцию, Зардодханов спросил, когда можно наведаться.

— Не беспокойтесь. Мы вас сразу известим.



Первичная экспертиза дала неожиданный результат: кто-то искусно переправил девятку на ноль.

— Что вы на это скажете? — спросил полковник Мирзоев, когда ему сообщили о подделке.

Капитан Успенский был удивлен.

— Откуда у Зардодханова поддельная облигация?

— Это-то вам и предстоит выяснить.

— Уж не появился ли алма-атинский гастролер?

— В ориентировке сказано, что он подделывает лотерейные билеты, — напомнил Мирзоев.

— А не все ли равно?

— В таком случае версия Тагаева может подтвердиться, — заметил полковник.

— Неужели это Зардодханов выкрал облигации у родной дочери?!



Узнав, что предъявил к оплате фальшивую облигацию, Зардодханов стал биться головой об стол.

— Ах, я старый дурак!..

— Откуда у вас эта облигация? — спросил капитан.

Старик стал торопливо рассказывать.

— Вы говорите, блондин? — переспросил Успенский.

— Ну да!

— А что вы еще запомнили?

— Он шепелявил.

— Не картавил, случаем? — спросил Успенский, вспоминая ориентировку.

— Он говорил «рожи» вместо «розы».

— Вы уверены?

— Уверен.

— Ну допустим… Вы рассчитались с ним наличными?

Старик подтвердил.

— Откуда у вас такие деньги?

— Так ведь я не только деньгами рассчитывался. Часть суммы погасил облигациями.

— Где вы их храните?

— В сберкассе.

Капитан поймал старика на слове.

— Значит, для того, чтобы рассчитаться, вы взяли свои облигации из сберкассы?

— Да… То есть нет, — смешался Зардодханов.



«Пора смываться!» — решил блондин.

Если бы не случайная встреча в аэропорту, он бы сейчас был далеко отсюда.

Вернувшись с работы, Лола застала Анатолия в своей комнате.

— Ты так никуда и не выходил?

— Да вот решил отдохнуть.

Бывая в Душанбе, он останавливался у нее. Знакомясь в первый раз, представился москвичом. С тех пор так и пошло: «Я тут, понимаешь, снова в командировке…»

При встречах щедро одаривал. Лола к этому уже привыкла.

Заглянула Валентина.

— У вас какие планы на вечер?

— Есть кое-что, — неопределенно ответил Анатолий.

— Для нас тоже?

— Пожалуй, мы и вдвоем управимся.

— В таком случае я поведу Семена к своим. У Игорька, племяша моего, сегодня день рождения.

— А мы что с тобой будем делать? — спросила Лола.

Анатолий потрепал ее по щеке.

— Мы с тобой, крошка, прошвырнемся до ювелирного и обратно.

Он достал из бумажника облигацию трехпроцентного займа и вырезку из газеты.

— Ну-ка погляди.

Лола ахнула от удивления.

— Это же надо, пятьсот рублей!

— Вот что, — сказал Анатолий, доставая бритву. — Я пока наведу красоту, а ты сходи, сама получи деньги.

Она нежно поцеловала его.



Ничего не подозревая, Лола предъявила контролеру выигравшую облигацию. Откуда ей было знать, что все сберкассы предупреждены об этом номере?

Женщина за окошком включила сигнализацию.

Пока Лола расписывалась то на одном бланке, то на другом, в дверях показался капитан Успенский. Он был в легком джинсовом костюме. Но здесь его уже хорошо знали и сразу выдали Лоле деньги. Она тщательно пересчитала их, спрятала в сумочку. Потом, ничего не подозревая, «довела» Успенского до своего дома.

Капитан зашел в телефонную будку, связался с Мирзоевым.

— Хорошо, — одобрил полковник. — Мы все об этой женщине узнаем.

Успенскому повезло. Едва он повесил трубку, как из подъезда вышла Лола в сопровождении кучерявого блондина. Именно таким и представлял его Успенский по описанию старика Зардодханова.

Блондин взял свою даму под руку и повел в сторону проспекта Ленина.

Не выходя из телефонной будки, Успенский вновь позвонил Мирзоеву.

— Сейчас выезжаю! — ответил полковник.

Служебная «Волга» Мирзоева догнала капитана Успенского, следовавшего за своими подопечными, у телеателье «Голубой экран».

В это время блондин остановил такси.

«Волга» подрулила к тротуару.

— Они? — спросил полковник, подвигаясь, чтобы уступить место капитану Успенскому.

— Они самые.

Вслед за такси «Волга» помчалась к центру города.

Пассажиры расплатились с таксистом у ювелирного магазина на проспекте Ленина.

«Волга» остановилась рядом.

Вскоре Лола вышла из магазина довольная, сжимая в руках подарок.

Капитан Успенский распахнул перед нею дверцу «Волги».

— Вы шутите? — кокетливо улыбнулась она. — Но я не одна.

— И для вашего кавалера место найдется.

— Что это значит? — спросил блондин настороженно.

Капитан показал удостоверение. В машине сидел полковник в милицейской форме.

Блондин затравленно оглянулся. Только теперь он заметил впереди «Волги» милицейский «уазик» и рядом наряд.



В магазине «Сказка» было много разных игрушек. Стос даже растерялся. Он не помнил, когда в последний раз был в таком магазине.

— Ну, что выберем? — спросила Валентина.

Стос облюбовал пистолет.

— Для сына? — спросила курносая продавщица с глазами-пуговками. Стосу она тоже показалась игрушечной.

— Допустим.

Затем они купили торт, и Валентина была довольна: не с пустыми руками придут.

Катя вышла встречать гостей.

— Знакомьтесь, — сказала Валентина. — Это наш новый мастер.

Она сама не знала, почему вдруг представила Стоса мастером. Впрочем, не хотелось выслушивать очередную нотацию: опять случайная встреча?

— Семен! — отрекомендовался Стос.

Павел Афанасьевич поздоровался сухо. Разговор не клеился.

Катя пригласила гостей к столу.

— А где Ира? — спросила Валентина.

— У нее сегодня дежурство.

Павел Афанасьевич поправил очки.

— Ну что ж, выпьем, раз собрались.

— Вам мое общество не нравится? — спросил Стос.

— Я вас слишком мало знаю для того, чтобы отвечать на подобный вопрос.

Стос выпил не чокаясь. Стал мысленно прицениваться к вещам в квартире. Пожалуй, стоит нанести сюда еще один визит. Разумеется, в отсутствие хозяев.

— Так вы действительно мастер? — небрежно обронил Павел Афанасьевич.

— Допустим.

— Что-то я вас не припомню.

— Вот и хорошо.

— Как это понимать?

— Буквально! — Стос скривил рот. Валентина старалась незаметно успокоить его легким пожатием руки.

— Сейчас подам горячее, — пытаясь разрядить обстановку, сообщила Катя.

— Извините, — холодно произнес Павел Афанасьевич. — Я должен позвонить в одно место.

Он кого-то распекал. Громко, чтобы все слышали. Особенно Стос, не проявивший к нему почтения.

— Да вы хоть знаете, что я могу сделать?

«Давит на психику, — ухмыльнулся про себя Стос. — Ну так ведь и я могу постоять за свой авторитет».

Игорек забавлялся пистолетом.

— Бах-бах-бах…

Стос лучше владел ножом…

«Вор, словчивший перед вором, есть наипервейший подлец». Шер-хан бросил нож. Стос поймал его на лету. Фатер закричал.

Участники сходки зарыли труп старика в землю и разошлись. Стос в тот день напился. Хмелея, решил, что со временем займет место главаря шайки.

«Идеальный вор, — наставлял Шер-хан, — всегда должен быть на шаг впереди милиции».

Стос это запомнил. Но сам Шер-хан свой шаг не рассчитал и вскоре угодил в умело расставленные уголовным розыском сети.

Стос бежал на Урал. Некоторое время удача сопутствовала ему. Но и здесь напали на след. Все труднее становилось быть «на шаг впереди». Наконец пробил и его час. За групповую кражу суд приговорил Стоса к пяти годам лишения свободы. Отправили в исправительно-трудовую колонию. Там он сблизился с Тузом, вором в законе, известным своей жестокостью. Вместе готовили побег. Стос ударил доверчивого солдата ножом в спину, Туз подхватил выпавший из его рук автомат, а потом прошил из него длинной очередью женщину на железнодорожном переезде.

Они глупо влипли — дал маху Туз. Не рассчитал, укрывшись в чьей-то избе. Слегавил сын старика. Ну кто бы мог подумать, что, обещая раздобыть водку, он кинется стучать в уголовку и вместо него в избу ворвется майор Аркадьев. Что это был именно он, Стос узнал потом в суде и навсегда запомнил эту фамилию…

Игорек наставил дуло пистолета на Стоса:

— Руки вверх, дядя!

Стос побледнел.

— Ты что делаешь, Игорек? — засмеялась Валентина. — В дядю и так уже стреляли.

— Значит, вы к тому же еще и герой! — Губы Павла Афанасьевича тронула саркастическая усмешка.

«Пришить бы тебя!» — подумал Стос.

Зазвонил телефон.

— Это Иришка поздравляет, — сказала, вешая трубку, Катя. — Не повезло. В такой день — дежурство. Могла бы с кем-нибудь поменяться, да у них строго.

— Милиция, — подсказала Валентина.

— Что?! — опешил Стос.

— Наша Ирина — сотрудник милиции.

«Только этого не хватало!» — скривился Стос.

Павел Афанасьевич вдруг вспомнил: в городе разыскивается опасный преступник, его фотографию недавно показывали по телевизору.

Стос заметил едва уловимый испуг в глазах хозяина дома.

«С чего бы это?»

— Нам, пожалуй, пора, — сказал он.

— В самом деле, — подхватила Валентина.

— Посидите еще, — стала уговаривать Катя.

— Нет, нет! — Стос поднялся.

— Ну что ж. Проводи гостей, Паша.

— Сейчас, сейчас, — неожиданно залебезил Павел Афанасьевич.

— Что с тобой? — спросила Катя, когда он вернулся в комнату. — На тебе лица нет.

— Я, кажется, заболел. — И прилег на диван.

«Конечно, это Дереев-Стос!» — У Павла Афанасьевича была цепкая память на фамилии.

Телефон стоял рядом. Стоило только протянуть руку: «Алло, милиция?.. Сейчас у меня был преступник».

Подумал: наверняка у него был с собой нож! Подленькое чувство страха сковало все его тело.

«Никуда он не денется и без моего звонка!» — пытался успокоить себя Павел Афанасьевич.



— Тут мне в одно место надо заглянуть, — сказал Стос Валентине.

— Как знаешь.

Они не были связаны обязательствами.

Пусть гнездышко на улице Айни греет другого. Стос итак позволил себе непростительно расслабиться. Разумеется, он устал, и сутки, проведенные в обществе Валентины, были хорошей наградой за нервное напряжение последних дней.

Пока все шло удачно. Но он, кажется, потерял бдительность. Теперь возьмет себя в руки.

Ночи стояли теплые. Стос облюбовал место на берегу Душанбинки. Подстелив газеты, лег на траву.

Подмигивая красным огоньком, над аэродромом заходил на посадку Ту-154.

До смешного легко удалось выбраться из Новосибирска. В аэропорту уже объявили посадку, когда один чем-то расстроенный пассажир решил сдать билет на самолет, вылетающий в Душанбе. Стос купил у него этот билет с рук, а заодно выудил «лопатник» с паспортом и деньгами.

С удовольствием прислушиваясь к стрекотанию цикад, Стос стал перебирать в памяти давно забытые дни.

…Отбыв срок заключения, он взял курс на Псковщину, в родные края, где войной смело его дом. Покрутился в совершенно незнакомом городке, выросшем на пепелище. Заночевал на заброшенной мельнице, пьянея от забытого, острого запаха скошенных трав. Ополоснулся утром в Шелони. В какой-то избе напился сладкого парного молока — и подался на юг…

Стос долго ворочался, не мог уснуть. Теперь воспоминания пошли тяжелые.

…Под Ташкентом неожиданно встретил кое-кого из своих прежних дружков. Они приняли его в свою изрядно поредевшую компанию, и он быстро подтвердил свой воровской авторитет.

Стос метил в главари шайки. Не считаясь с тем, что времена изменились, он рассчитывал поставить дело на широкую ногу. Во всяком случае, воры перед ним уже трепетали.

Как некогда Шер-хана, никто не мог обыграть его в «стос». А уж он постарался возвести эту игру в культ.

Но всему, оказывается, есть предел, и однажды на его пути тоже встал молодой вор искусней его.

Они стали разыгрывать пять золотых монет старинной чеканки, бог весть какими путями оказавшиеся в их широких карманах. Новичок уже выиграл четыре монеты.

— Ставлю еще на пол-монеты! — недобро усмехнулся Стос и проиграл.

— На том баста! — пренебрежительно обронил он. — Забирай свой выигрыш, а мне отдай неразыгранную пол-монету.

— Как же я тебе ее отдам? — растерялся новичок. — Давай лучше еще сыграем.

— Нет, — сказал Стос, — больше не хочу.

— Ладно, — решил новичок. — Тогда будем рубить монету.

— Попробуй, — скривил губы Стос. — Но, может быть, ты хочешь меня надуть и взять себе больше золота?

— Сам выберешь любую половину! — предложил молодой вор.

— Ты что же, хочешь сказать, что я возьму себе больше? — Глаза у Стоса стали узкими, злыми.

Когда в конфликте «кристальный» вор, на сходку приходят все.

— Он присвоил себе пол-монеты! — сказал Стос, уверенный, что своим авторитетом заставит остальных безоговорочно принять его сторону. Но дела в шайке шли из рук вон плохо, и мнения разделились. Конфликт не был решен, и Стос, которого считали вором в законе, вдруг оказался вором в «волнах» — вне закона.

Безусловно, проще всего было разыграть злополучною пол-монету, но Стос этого не хотел. Он назначил новую сходку на следующее утро. А ночью трусливо сбежал.

Случай улыбнулся ему. Раздобыв пистолет, Стос махнул в Душанбе. Здесь решил до поры до времени спрятать оружие в надежном месте. Затем совершил увеселительную поездку в Самарканд. А влип глупо — опять какой-то шаг в работе уголовного розыска не рассчитал. По совокупности преступлений приговорили его к пятнадцати годам лишения свободы.

— И это будет твой последний отстойник! — сказали Стосу в колонии.

Но такой вариант его не устраивал…

Теперь снова нужен был пистолет — обрести силу. Для того и приехал в Таджикистан. Блондин не вовремя встрял в игру. С ним три года спали на одних нарах. Не устоял Стос, принял заманчивое предложение переночевать на пуховых подушках. Вот и упустил время.

Забрезжил рассвет.

Стос решительно поднялся, отряхнул брюки.



— Фамилия?

— Сергеев.

— Имя, отчество?

— Анатолий Степанович.

— Повторите, пожалуйста, еще раз.

— Сергеев…

— Достаточно. И букву «р» вы прекрасно выговариваете, и букву «с».

— А почему я должен их не выговаривать?

— Вот в этом мы сейчас и разберемся.

— Вы меня с кем-то путаете.

— Нет, гражданин Сергеев. В Алма-Ате вы оставили отпечатки пальцев на одном из лотерейных билетов. Вот дактилокарта и раскрыла, кто вы есть на самом деле.

— Дело шьете, гражданин начальник?

Полковник Мирзоев возразил:

— Отчего же? Сами нечисто сработали. К тому же никакой вы не Сергеев, а Петренко Степан Александрович. В последний раз отбывали наказание за мошенничество в ИТК усиленного режима.

— Во даете! — сказал Сергеев-Петренко.

— Еще могу свести вас со старым знакомым, — предложил Мирзоев.

— Кто же это?

— Майор Тагаев.

— Спасибо, что напомнили. А пушечку мою для копирования денег куда дели?

— Стоит на почетном месте в нашем музее.

— Вон как меня вознесли!

— Не вас, Степан Александрович, а майора Тагаева.

— Очень приятно.

— Вы — хороший график, Петренко, а так себя разменяли.

— Это верно. Мне бы в лауреатах ходить. Бородка, знаете ли, такая — клинышком, галстук-бабочка…

— Ну, хватит лирики, — оборвал полковник. — Пора давать показания. Тем более что ваша дама не стала скрывать, откуда у нее выигрышная облигация.

— Поздравляю, гражданин начальник. Отлично сработали. Надеюсь, мне зачтется чистосердечное признание?

— Суд решит. А пока вот бумага и ручка. Не забудьте написать, где остальные облигации, которые вам передал Зардодханов.

— Будет сделано, гражданин начальник. Зачем они мне теперь?



Лолу допрашивал капитан Успенский. Она была напугана:

— Это ворованная облигация?

— Да. И вам лучше говорить правду.

Лола подробно рассказала, как познакомилась с Анатолием, сколько раз он у нее бывал, какие делал подарки.

— Можете идти, — сказал Успенский после того, как она подписала протокол допроса. — Если понадобитесь, мы вас вызовем.

Стараясь успокоиться, она долго бродила по городу. Вернулась домой, когда у Валентины уже погас свет в комнате.

Лола сняла туфли в прихожей и, шумно вздохнув, легонько постучала к соседке в дверь.

— Валюша, ты спишь?

Ответа не последовало.

Лола опять вздохнула и осторожно, на цыпочках прошла к себе.


Шипы и розы


Байматов закончил дела в городе и решил выехать по холодку. Будильник поднял его в половине шестого утра. «Жигули» сразу завелись. Удобно разместившись в водительском кресле, археолог плавно тронул машину с места.

На улице 40 лет Октября, в районе мясокомбината, Байматова остановил незнакомый мужчина.

— Вы, случаем, не в Кокташ?

— Садитесь, нам по пути.

Пассажир был коренаст. Обрюзглое лицо с отвислым подбородком. Где-то Байматов уже видел этого человека. Он напряг память. Нет, пожалуй, раньше не встречались.

Пассажир оказался немногословным. Впился глазами в фотографию спящего Будды, укрепленную на панели щитка приборов.

Байматов перехватил его взгляд.

— Аджина-тепе. Слыхали, должно быть?

— Да вроде нет.

— Ну как же? Об этом в газетах много писали.

— Я приезжий.

— Тогда понятно. Мы тут целый архитектурный комплекс раскопали неподалеку от Курган-Тюбе. Буддийский монастырь седьмого-восьмого веков. Десятки культовых и жилых помещений, расписанных фресковой живописью, сотни статуй. — Он показал на фотографию. — И эта — Будда в нирване — самая большая.

— Любопытно.

— А сколько подлинных шедевров из золота и серебра, гончарных изделий! Никогда не интересовались археологическими находками?

— Как вам сказать…

Держал Стос в руках монеты старинной чеканки.

Одна из них до сих пор не разыграна. Да и некому ее теперь разыгрывать.



А было так…

Не отсидев и половины срока, Стос ушел во льды. Но овчарки настигли — и снова суд. Статья сто восемьдесят восьмая Уголовного кодекса РСФСР.

Он с ней уже был знаком: за побег из мест заключения.

«В самом деле, — решил он тоскливо, — удобрят здесь землю моими костями».

Однако все еще ходил гоголем, довольствуясь блатным авторитетом. От работы увиливал, а вскоре придумал себе дельце. Газеты да резина от подметок. Ну и еще клейстер из пайки хлеба. Вот и весь подсобный материал. Трафарет накладывал сажей. Готовы карты.

— Играем в «стос»!

Желающих оказалось много. На пайку хлеба, на табачок. На деньги, которые будут потом.

Стос всех обыгрывал. Один лишь человек на земле был, которому везло больше. Бродил где-то с неразделенной монетой. В «волнах» числился — нерешенный конфликт. А здесь, на Колыме, никто не знал, что он, Стос, тоже вор вне закона.

И вдруг новая партия заключенных.

— Вот и свиделись, Стос!

Конец будет Стосу, если тот, силой и хваткой уже давно превзошедший своего бывшего атамана, расскажет о его позоре. Впрочем, выгодно ли ему самому рассказывать?

Так или иначе, но Стос решил опередить события.

Собрал дружков и стал клясться. Был я вором в «волнах». Так, мол, и так. Предлагал разыграть пол-монету, но этот не захотел.

— Врет он! — налился гневом новичок.

— Ну вот, — угрюмо заключил Стос. — Не решить этот конфликт. А всю жизнь ходить так не хочу! — Выхватил из ботинка самодельный нож и ударил себя в грудь.

Новичок, недолго думая, вырвал у него из груди нож и всадил себе под самое сердце.

В больнице Стоса выходили: знал, куда ударять ножом. Перед выпиской сам себе левой рукой написал записку: «Ты подлец, потому что пришел выяснять конфликт с ножом».

Вызвал начальника колонии:

— Порешат они меня, гражданин начальник.

Добился своего. Решили перевести Стоса в другую колонию. Но он по дороге сумел бежать.



Ночь была смутной, и утром Лола чувствовала себя совсем разбитой. Валентина уже возилась на кухне.

— Ты что вчера так рано легла? — спросила Лола.

— Нездоровилось.

За чаем Валентина обронила:

— А твой уехал?

— Да, — сказала Лола дрогнувшим голосом.

— Поругались, что ли?

Лола не могла больше молчать. Нужно было поделиться с кем-то своей растерянностью, болью. И она выложила подруге всю правду.

— А кто же тогда Семен? — испугалась Валентина.

— Не знаю.

— Но ведь они друзья. А если он вдруг явится сюда? Я боюсь.

— И я тоже. — Лола в изнеможении опустилась на табуретку. — Еще, чего доброго, подумает, что я выдала Толика.

Некоторое время они молчали. Валентина первой пришла в себя.

— Давай позвоним Ире.

— Давай…

— Это ты, Валюта? — спросила Ирина сонным голосом. — Что случилось?

Торопясь, Валентина стала рассказывать, в какую неприятную историю они попали.

— Я же говорила, что все это плохо кончится! — с досадой произнесла Ирина.

— Ладно мораль читать. Лучше посоветуй, что нам делать?

— Я вам сейчас перезвоню…

Вскоре женщин уже принимал полковник Мирзоев.

— Значит, вы говорите, что Анатолий привел друга? Что вы о нем знаете?

— Зовут Семеном. Плотньш такой. С короткой прической, — сказала Лола.

— И еще кривит рот, — добавила Валентина.

— Как вы сказали? — переспросил Мирзоев. — Кривит рот? А вы не заметили у него пулевое ранение?

— Да, — подтвердила Валентина.

— Где?

— Вот здесь, — она показала на левое предплечье.

Из десятков снимков, разложенных на столе, женщины, не задумываясь, выбрали фотографию Дереева-Стоса…



Хорошая машина «Жигули». Комфорт и скорость. Не успели оглянуться, как замелькали пролеты железного моста. Охнул внизу бурный в это время года Кафирниган. И снова, виляя, дорога побежала мимо хлопковых полей и яблоневых садов.

Байматов продолжал свой рассказ:

— Лежал этот Будда на постаменте вдоль наружной стены коридора. В традиционной позе, конечно, на правом боку. Одна рука согнута в локте, другая вытянута вдоль тела, ладонью на бедре. Судя по сохранившимся частям статуи, первоначальная длина фигуры около двенадцати метров!.

Стос плохо слушал. Был занят своими мыслями.

— Тело Будды покрыто плащом. Легкая пола опускалась до уровня подошвы глубокими частыми складками. И нижний край их в затейливых фестонах…

Стос думал: еще несколько минут, и пистолет будет у меня в кармане.

Он не стал делать тайник в городе. Видел, какое везде идет строительство. Чего доброго, взгромоздят на его игрушку многотонное здание, попробуй тогда докопайся…

— Плащ Будды имел традиционный красный цвет. И ремни на сандалиях — красные. А вот подошвы их желтые…

Байматов переключил скорость.

— На поверхность постамента краска нанесена в два слоя. Нижний представляет собой довольно сложный рисунок по белому фону…

Он заметил, что пассажир не слушает, и обиженно поджал губы.

Впрочем, возможно, что они где-то и встречались. Характерный раздвоенный подбородок. Короткая, толстая шея. Что-то было во всем его облике угрюмое, отталкивающее.

Байматов подспудно почувствовал нараставшую тревогу.

Впереди показался поселок Ленинский.

— Вам где сходить?

— А это Кокташ?

— Да. Но теперь это поселок Ленинский.

Пассажир скривил губы.

И Байматов наконец узнал его!.. Телевизионная передача! Седовласый ветеран: «Сейчас один из кишлаков в Ленинском районе носит имя Карахана Сардарова».

Начальник уголовного розыска: «Разыскивается преступник».

«А знаешь, — сказал тогда археолог Мавджуде, — работа в милиции — не женское дело».

Стос сразу заметил, как Байматов изменился в лице, и сам насторожился.

— Я сойду здесь.

«Его надо сдать в милицию!» — мелькнула мысль в голове археолога.

— Стой, тебе говорят! — Стос не на шутку встревожился.

Байматов выжимал все из своих «Жигулей».

Стос выхватил нож.



Не успел полковник Мирзоев подписать женщинам пропуск, как позвонил майор Тагаев:

— В трех километрах от поселка Сардарова обнаружены «Жигули». У водителя ножевое ранение в спину. Судя по его словам и описанию преступника, он встретился с Дереевым-Стосом. Пострадавший в тяжелом состоянии доставлен в больницу.

— Немедленно выезжаю!..

Почти одновременно с машиной полковника подъехала оперативная группа с экспертами и кинологом Зориным.

Защелкал фотоаппарат. Монотонно жужжа, к нему подключилась кинокамера.

«Жигули» зарылись передком в песок на крутой обочине.

Один из экспертов стал бережно собирать отпечатки пальцев, выражая неудовольствие тем, что до него здесь уже кто-то «наследил».

Пират учуял какой-то запах на водительском сиденье с правой стороны. Потянул за собой в сторону кустарников.

Зорин вернулся через полчаса с трофеем в виде промасленной тряпки, которую он старательно запрятал в целлофановый мешочек.

— Ну что? — нетерпеливо спросил Мирзоев.

— След привел к тайнику, товарищ полковник. Вот в эту тряпицу, судя по всему, был завернут пистолет.

— Это уже кое-что.

— Далее преступник сел в крупногабаритную машину, следовавшую по направлению к Душанбе. В этом месте асфальт мягкий, и отпечатки больших шин хорошо сохранились. — Показал на бутылочку с законсервированным запахом. — Пират узнает его и через сто лет.

— В таком случае действуйте!

Капитан Успенский предложил начать поиск с рейсовых автобусов.



На стол генерала Аркадьева легло заключение экспертов. Дактилоскопическое исследование подтвердило: отпечатки пальцев, обнаруженные на «Жигулях», принадлежат Дерееву-Стосу.

Генерал приказал немедленно оповестить все службы и подразделения милиции, что появился особо опасный преступник. Квартира на улице Айни уже была под наблюдением. В аэропорту, на железнодорожном вокзале выставили дополнительные посты, перекрыли все дороги из города.

В час дня капитан Успенский доложил:

— Стоса подобрал автобус, курсирующий по маршруту Курган-Тюбе — Душанбе. Сошел в районе хлопчатобумажного производственного объединения.

В шестнадцать часов тридцать пять минут человека, похожего на разыскиваемого преступника, видели в ресторане «Гиссар». Исчез в неизвестном направлении.

Больше о нем ничего не было слышно.



Стос не мог прийти в себя от потрясения. Он определенно никогда раньше не видел археолога и ничего обидного ему не сказал. Чем же тогда продиктовано его поведение? Стос явно прочел на лице археолога испуг, а затем решимость. Рассуждать было некогда, рука сама нанесла удар…

Пистолет оказался на месте. Стос спрятал его в задний карман брюк и вышел на шоссе. Нужно было срочно покинуть территорию республики. Самое разумное — опять воспользовавшись чужим паспортом, купить авиабилет. Безразлично, в каком направлении.

Стос недолго простоял у ворот хлопчатобумажного производственного объединения, поджидая свободное такси.

В аэропорту, как всегда, было многолюдно. Никто не обращал на него внимания. Стос немного успокоился. В справочном бюро узнал, что есть места на дополнительный рейс в Сочи. Немедленно купил билет.

До отлета оставалось три с половиной часа. Стос не хотел мозолить глаза и забился в дальний угол зала ожидания. Рядом на скамье изредка менялись люди.

Прикрывшись газетой, Стос делал вид, что дремлет, но сам зорко следил вокруг. Пока все было в порядке.

Нервное напряжение дало себя знать. На какое-то мгновение сознание отключилось.

Стос очнулся, внезапно охваченный чувством опасности. Что-то вокруг него изменилось. В зал вошел милицейский наряд. Стос с усилием поборол желание убежать. Газета скрывала его от чужих глаз, и теперь он радовался, что приобрел эту шапку-невидимку.

Спустя некоторое время в залеожидания появился другой милицейский наряд во главе с офицером. Когда и эта опасность миновала, Стос не выдержал.

Такси отвезло его к Комсомольскому озеру. Он легко отыскал место, где ночевал минувшей ночью. Здесь, в кустарнике, решил скоротать время до отлета.

Часы показывали, что пора собираться. Стос не мог заставить себя сдвинуться с места. Чувство опасности не оставляло его. Наоборот, оно усиливалось, крепло. Неспроста ведь милицейские наряды зачастили в аэропорту.

Ревя моторами над головой, в небе набирал высоту пассажирский самолет. Видно, не видать Стосу Черного моря!

Он со злостью порвал авиабилет. Но сердце подсказывало, что поступил правильно.

Пора было и поесть.

В ресторане «Гиссар» у Комсомольского озера он заказал шашлык. Принимая заказ, официантка слишком внимательно разглядывала его. Это ему не понравилось. Скривил губы:

— Пиво не забудь!

Когда она вернулась из буфета, посетителя и след простыл…

Стос хмуро сидел в зарослях на берегу Душанбинки. Пора было делать окончательные выводы. Это уже третий случай, когда его узнают. Вчера Стос не придал особого значения резкой перемене в поведении Павла Афанасьевича, и вот чем это закончилось. Не пошла ли опять милиция с козырного туза?

Он оставил свое убежище, когда начало темнеть. Постоял у дороги, размышляя над тем, что предпринять, и в конце концов поднял руку.

Скрипнула тормозами черная «Волга».

— Куда ехать?

Стос сразу узнал водителя. Не задумываясь, открыл дверцу кабины.

— Привет!

— Что-то не припомню.

— Вот-те и раз! Ты еще говорил: нечасто попадаются такие клиенты.

И тот признал, сразу заулыбался:

— Я вас на улицу Айни из аэропорта вез.

— Здравствуйте, дяденька!

Стос резко обернулся. На заднем сиденье примостился малыш.

— Эго еще кто? — недовольно спросил Стос.

— Я — Люсик.

— Сынок моего шефа, — доверительно разъяснил шофер. Это был Маджидов. — У бабушки он гостил, теперь вот к вечерней сказке торопимся.

— Ничего, — сказал Стос, — один раз можно опоздать.

Кисть правой руки онемела, и он расслабил пальцы, сжимавшие в кармане рукоятку пистолета…



Над городом стояла пыльная мгла, однако патрульные автомашины были надраены до блеска перед выездом на дежурство.

Старшина Набиев со своим экипажем опять был правофланговым. Он всегда старался никому не уступать этого места.

Подошел майор Тагаев.

— Оружие, рация в порядке?

— Так точно!

Жаль, что не мог сейчас видеть своего сына геройски погибший капитан Набиев…

Тагаев неторопливо направился вдоль строя, особенно тщательно проверяя готовность экипажей к несению дежурства…



Старший лейтенант Худобердыев вызвал сменщицу Мавджуды, которой только что сообщили о ранении археолога.

— Внимание, товарищи! — сказал Тагаев. — Обстановка чрезвычайно сложная. Дереев-Стос вооружен. При задержании проявлять максимальную осторожность.

Худобердыев склонился над магнитопланом. За минувшие сутки на нем заметно поредели фишки, обозначавшие места еще нераскрытых преступлений и следы, оставляемые преступниками. Но появилась новая фишка — с черным крестом на металлическом панцире. Происшествие на Кокташском шоссе. И другая фишка, желтая, — у ресторана «Гиссар». Здесь в последний раз видели особо опасного рецидивиста Стоса.

Веселовский принимал донесения от экипажей.

— Вышли на маршрут! — сообщали они поочередно.

Вызов по телефону 02:

— Милиция?.. На танцплощадке затевается драка.

— ПА девяносто восемь! Как слышите? Прием.

— Я — девяносто восьмой. Вас слышу.

— Быстрее выезжайте к Железнодорожному парку.

Вызовы становились все чаще.

— На троллейбусной остановке лежит пьяный.

— Сейчас разберемся… ПА семнадцать. Проверьте сигнал.

Майор Тагаев внимательно прислушивался к телефонным разговорам. Вечерело, и он включил лампы дневного освещения.

Вновь вызов по телефону 02.

— Милиция слушает! — ответил Веселовский…



— Куда ехать? — спросил Маджидов.

— На вокзал.

«Волга» мягко скользила по асфальту, пересекая белые линии пешеходных переходов.

За памятником Куйбышеву открылась привокзальная площадь. Стос сразу увидел милицейский патруль.

У троллейбусной остановки тоже стоял сержант милиции. Нет, и здесь появляться было опасно.

Стос бросил на сиденье купюру достоинством в двадцать пять рублей. Затормаживая, водитель оторопело глядел на нее.


— Что, нет сдачи? — насмешливо спросил Стос.

— Откуда?

— Ничего, ты эту бумажку легко можешь заработать.

— Ага, — согласился водитель.

— Для начала отвези в тихий кабачок.

— Это можно. Но как быть с мальчиком?

— Пусть еще покатается. Ты не возражаешь, пацан?

— Я — Люсик.

— Ну хорошо, хорошо. Купим тебе шоколадку.

В летнем павильоне на улице Дилсузи и впрямь почти никого не было.

Буфетчик предложил остывшие манты.

— Пойдет, — сказал Стос. Он был голоден и к тому же раздражен. — А водка есть?

— Для вас найдется.

— Сыр, колбасу — все давай! — распорядился Стос.

Маджидов нетерпеливо ерзал на стуле.

— Выпьем! — предложил Стос.

— Я за рулем.

Стос налил себе водку в пиалу.

— Дома небось заждались?

— Меня «хозяин» часто задерживает.

— Хорошее заведеньице. Молодец, что привез сюда.

Маджидов подобострастно хихикнул.

— Я тут неподалеку живу. — Он взглянул на часы.

— На свои поминки торопишься? — скривился Стос.

— Так ведь если бы не мальчишка, я хоть всю ночь…

— Ну, это мы еще посмотрим.

— Ага, — безвольно поддакнул Маджидов.

Рассчитываясь, Стос заметил входивших в павильон дружинников. Интуитивно закрываясь рукой, он быстро пошел к выходу.

— Минуточку, гражданин!

Стос притворился, что не расслышал. Водитель уже был за рулем.

— Газуй! — тяжело опускаясь на сиденье рядом с ним, приказал Стос.

— А шоколадка где? — спросил Люсик.

— Вот. — Стос показал на выпирающий из кармана пистолет. — Будешь хорошо себя вести — получишь.



Двадцать один час тридцать минут.

— Милиция! — ответил на очередной звонок Веселовский.

— Я — дружинник Холматов. Только что в летнем павильоне номер четырнадцать видели человека, схожего по приметам с разыскиваемым преступником.

Майор Тагаев быстро схватил параллельную трубку.

— Говорите подробней.

— Когда мы вошли, он рассчитывался с буфетчиком. Уехал на черной «Волге» с номерными знаками 77–91.

Старший лейтенант Худобердыев уже переставлял желтую фишку с Комсомольского озера на улицу Дилсузи. Майору было достаточно беглого взгляда на магнитоплан, чтобы сориентироваться в обстановке.

Веселовский включил аппараты циркулярного оповещения личного состава, протянул микрофон Тагаеву.

Майор чуть заметно кивнул.

— Внимание! Всем ПА и другим нарядам! Дереев-Стос только что побывал в летнем павильоне на улице Дилсузи. Шестьдесят третий, вы ближе всех к этому объекту. Всем быть готовыми к встрече с «Волгой» черного цвета, номерные знаки 77–91. Преступник сидит в этой машине. Повторяю: будьте осторожны, преступник вооружен!

Старший лейтенант Худобердыев тем временем вызывал дежурного по ГАИ:

— Перекрыть все выезды из города усиленными нарядами!



Генерал Аркадьев еще был в своем кабинете. Майор Тагаев соединился с ним:

— Докладываю, товарищ генерал. Преступник обнаружен!

«Ну, началось!» — подумал генерал, вызывая машину. Проходя через приемную, бросил дежурному офицеру:

— Я у Тагаева!



Двадцать один час тридцать четыре минуты.

— Милиция!

— Глухов говорит, заместитель министра, — раздалось в трубке.

— Слушаю вас.

— У меня опять пропал сын.

— Сейчас приглашу старшего офицера, — сухо сказал Веселовский.

— Майор Тагаев у аппарата.

— Здравствуйте, товарищ майор! — обрадовался Глухов. — Понимаю, это звучит парадоксально, но у меня снова исчез сын.

— Не волнуйтесь. Сейчас разберемся.

— Он еще засветло выехал от тещи на моей служебной машине.

— Назовите номерные знаки.

— 77–91.

— Черная «Волга»? — озабоченно спросил майор.

— Неужели авария? — Голос у собеседника дрогнул.

— Нет, — ответил Тагаев. — Но мы эту машину тоже ищем…



— Все понял, морячок? — спросил Набиев.

— Так точно! — Карпенко включил сирену.

Последний приказ «Тайги-2» застал их у кинотеатра «Фестиваль».

— Сегодня буду угощать пловом, — сказал Рахимов, заглядывая в кабину. — Вот разделаемся с преступником и закатим пир.

— Если только он выйдет на нас.

— А куда ему деться?

Скрипя тормозами, черная «Волга» стремительно вынырнула из ближайшего переулка. Она бы врезалась в «уазик», не выверни Карпенко руль. 77–91!

— «Тайга-2»! — немедленно доложил Набиев. — Объект обнаружен. Начинаю преследование.

Пока разворачивались, «Волга» ушла довольно далеко по улице Красных партизан.

— Шестьдесят третий, информируйте о движении! — приказал Тагаев.

— Объект свернул вправо.

— Перекрываем все близлежащие улицы! — Теперь Набиев узнал голос генерала Аркадьева. — Осторожно, в машине должен быть мальчик!

Карпенко свернул в переулок.

— Здесь перехватим. В другом направлении не уйдут — дорога перекопана…

Черная «Волга» неслась на них, отчаянно сигналя.

— Приготовься, Карпенко.

Дико завизжали тормоза…

Маджидов сидел за рулем, безвольно опустив руки. Стос ударился головой о лобовое стекло и потерял сознание. Из ослабевших пальцев выпал пистолет.

Набиев бросился к «Волге». Володя Глухов неподвижно лежал на заднем сиденье. Старшина схватил его на руки.

— Жив, Вова, жив?! — И стал ощупывать его с головы до ног.

— Я — Люсик! — вдруг расплакался мальчик.




ТАЙНА ОРЛИНОЙ СОПКИ Повесть



1


Быстротечное время вдруг изменило своим законам: утомительный душный день никак не хотел кончаться.

«Просто я устал», — подумал Музаффар-заде, разглядывая очередного посетителя.

— Ваганов. — Высокий сутуловатый мужчина протянул следователю прокуратуры постановление исполнительного комитета городского Совета народных депутатов.

«Учитывая, что мать бросила ребенка, а Ваганов Николай Гаврилович является отцом этой девочки и хотя в зарегистрированном браке не состоял, но обязуется воспитывать дочь, исполком горсовета решил:

в целях защиты интересов ребенка разрешить гражданину Ваганову Николаю Гавриловичу (как исключение) удочерить Сабурову Людмилу, отцом которой он является».

Музаффар-заде вернул документ.

— Ну и что вас здесь не устраивает?

— А то, — тихо сказал Ваганов, — что девочку у меня отобрали. Если не возражаете, я начну с истоков этой истории…

Несколько лет назад Ваганов познакомился с официанткой Сабуровой. Муж ее отправился на стройку в Сибирь и там сошелся с другой женщиной.

Однако Сабуров неожиданно возвратился. Надежда к тому времени ждала ребенка от Ваганова, но, немного поколебавшись, решила вернуться к мужу. Узнав об этом, Ваганов уехал к матери на Волгу, а позже родилась Людмила.

Года полтора от Надежды ничего не было слышно. Но вдруг она появилась у Ваганова в его районном городке. «Мне, — сказала Сабурова, — эта девочка не нужна!» — и оставила расписку, в которой отрекалась от ребенка.

С тех пор Надежда как в воду канула. Правда, случайно Ваганов узнал, что с мужем она опять разошлась, а потом разменяла квартиру. Вскоре и Ваганов возвратился с дочерью в Душанбе.

С работой проблем не было — здесь его еще помнили. Ему предоставили комнату в общежитии для семейных, Людочку устроили в детский сад. На прошлой неделе он пришел за ней, как обычно, в семь часов вечера, но девочки там не оказалось.

— Ваша бывшая супруга по-прежнему живет в Душанбе? — спросил следователь.

— Нет, переехала в Сечинор.

— И девочка сейчас у нее?

— Да, — подтвердил Ваганов. Его взор, словно магнитом, притянули к себе опавшие лепестки, поблекшим ковриком раскинувшиеся на столе.

Музаффар-заде тоже посмотрел на эти уже безжизненные, но еще нежные творения природы, а потом на вазу с цветами и еще дальше — в окно.

Солнце исчезло за девятиэтажной коробкой жилого дома, стоявшего напротив прокуратуры. Раньше хорошо были видны горы. Они всегда радовали Музаффар-заде. Словно он и не выезжал из родного кишлака, где по крутым склонам виднелись светло-розовые пятна цветущей жимолости.

— Так чем же Сабурова мотивирует свой поступок? — спросил следователь.

— В тот раз, говорит, я погорячилась. А теперь Людочку не отдам и свою расписку считаю недействительной. Если не трудно, взгляните на этот документ. — Ваганов предъявил решение народного суда об удержании с гражданки Сабуровой средств на содержание девочки в его пользу.

— А почему вы вдруг подали на алименты? — спросил следователь.

— Все знали, что я вернулся в Душанбе. А тут как-то встретил Валентину Зябликову — подругу Надежды. Очень, говорит, скучает мать но ребенку. Вот я и решил подкрепить свои права еще одним документом. Чувствовал: что-то может произойти, да, видно, не рассчитал, лишь ускорил печальные для себя события.

— Подайте в суд, — посоветовал Музаффар-заде. — Решение должно быть в вашу пользу.


2


На рассвете в управление внутренних дел поступило тревожное сообщение: на Орлиной сопке обнаружены трупы мужчины и женщины.

Густой бас динамика распорядился:

— Дежурный судебно-медицинский эксперт Шабанова, эксперт НТО[81] лейтенант Ходжаев — на выход!

С этой минуты они поступали в распоряжение майора Леднева. В прокуратуре дожидался машины Музаффар-заде.

Вялое, точно невыспавшееся солнце повисло над сопкой. За невысоким дувалом поднималось кирпичное строение с черной трубой. Под навесом стояли грейдер и еще какие-то дорожные механизмы, левее — штабеля ящиков. Убитые геологи лежали за ними на раскладушках.

Приехавшую оперативную группу встретил участковый инспектор капитан Бабаев. Музаффар-заде поинтересовался, где сейчас находится дорожный мастер Шукуров, первым обнаруживший убитых.

— Да вот он и сам, — сказал Бабаев.

Шукуров старательно отвечал на вопросы.

Вчера вечером подъехал грузовик. В кабине рядом с водителем сидела женщина. В кузове были ящики, два человека устроились на них возле кабины, один — у заднего борта. На него Шукуров сразу же обратил внимание: человек приветливо махал рукой.

Как выглядели остальные?.. Один был в кепке, низко надвинутой на лоб. Другой все время прикрывал лицо рукой, рубашка была, кажется, желтая.

Спустя некоторое время к дорожному мастеру подошел приветливый человек. Это был Сенин. Шукуров стал угощать его чаем.

— В гостеприимстве — великая мудрость Востока! — улыбнулся геолог. — Надеюсь, и моя спутница убедится в этом.

— Жена? — поинтересовался Шукуров.

— Нет, — ответил Сенин. — Общественная нагрузка.

Ночью все было тихо. А часов в семь утра дорожный мастер понес геологам только что испеченные лепешки. Домой прибежал в невменяемом состоянии. Жена не сразу поняла, что произошло. В районный отдел внутренних дел позвонила она.

Шабанова сообщила о результатах первичной экспертизы:

— У мужчины смерть наступила от сильного удара в голову твердым предметом, возможно, бутылкой. У женщины удушье, безусловно насильственное. Вот пока и все, что могу сказать.

Один из ящиков был сдвинут с места. Майор обратил на это внимание. Ходжаев без особого труда нашел за ним пустую бутылку со следами крови. В ней, судя по этикетке, была «Пшеничная» водка.

Леднев протянул следователю документы убитых. Сенин Юрий Васильевич, геолог. С фотографии смотрел крепкий, здоровый мужчина с приятным, умным лицом.

Голубева Вера Васильевна, начальник лаборатории. Черная коса обернута вокруг головы. Широко раскрытые доверчийые глаза. Чуть выпяченная нижняя губа.

Лейтенант Ходжаев тем временем обнаружил на раскладушках отпечатки пальцев и теперь старательно снимал их на дактилоскопическую пленку. Так же тщательно он исследовал лежавшую на земле небольшую дамскую сумку, в которой были гребешок, пудреница, губная помада, письмо и рубль мелочью.

Музаффар-заде осторожно развернул сложенный вчетверо листок.

«Здравствуй, Вера! И писать-то не хочется. До чего же я, оказывается, ошибся. Думал: ты лучше всех. А ты…»

Буквы прыгали. Кто-то писал торопливо, волнуясь:

«Берегись! Ты еще не знаешь, на что я способен!»

Майор Леднев стал внимательно рассматривать землю вокруг раскладушки, на которой лежал труп женщины. Вскоре он заметил след. Вероятно, Голубева пыталась бежать, но ее быстро догнали, потащили назад.

Когда все было кончено, у нее обшарили сумочку и, по всей видимости, забрали деньги.

— А письмо? — спросил следователь прокуратуры.

— Либо деньги взяты для того, чтобы запутать нас, либо письмо оставлено с той же целью, — предположил Леднев.

Музаффар-заде согласился:

— Отсюда и будем строить план следственных и оперативных действий.



Овчарка сразу бросилась на дорожного мастера. Младший лейтенант Полосов успокоил ее и вернул к раскладушкам. На этот раз собака потянула в другую сторону, однако вскоре совсем отказалась от поиска. Полосов стал водить ее по кругу. В одном месте на песчаном участке змеился велосипедный след.

Полосов не смог определить, куда он ведет, мешал каменистый грунт. Убедившись в тщетности своих усилий, младший лейтенант подписался под документом, который потом будет фигурировать в деле: овчарка след не взяла. Но он доложил о велосипедном следе, с которого на всякий случай с помощью гипса был снят оттиск.

Капитан Бабаев заметил, что скорей всего это проезжал почтальон Рауфов. Он каждый день доставляет корреспонденцию на отгонные пастбища колхоза «Победа». Живет в кишлаке Бунафша, это километра четыре в сторону. Ни в чем предосудительном не замечен.

— Надо провести опознание, — сказал Ледиев. — Если снятый оттиск окажется идентичным рисунку на покрышках велосипеда почтальона, то, видимо, придется искать и другие пути к раскрытию преступления.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Музаффар-заде, жмурясь от яркого солнца.

На фоне безоблачного неба вырисовывались острые вершины. По склону хребта, скупо поросшего арчой, к темно-зеленому островку можжевельника подбирались козы.

Утро было чистое, радостное, с настоявшимися за ночь ароматами земли. Горы излучали свет, точно их побелили. Из глубокого ущелья струился синий воздух.

Трудно было поверить, что сюда, в такую первозданную красоту, только что ворвалась смерть.

Леднев связался с управлением внутренних дел.

— Вас, конечно, интересует, где сейчас геологическая партия? — спросил оперативный дежурный. — Так вот, она за перевалом Машхур. Работы сворачиваются. Сенин и Голубева выехали в район Орлиной сопки на грузовике с номерными знаками 13–47. С ними водитель Султанов и рабочий Кадыров. Розыск машины объявлен.

— Выезжаю на Машхур! — доложил Леднев.


3


Ваганов проснулся совершенно разбитым. Всю ночь его преследовали кошмары. То он стрелял по каким-то смеющимся мишеням, то мучительно долго бежал за Людмилой. А когда наконец прикоснулся к плечу дочери, оказалось, что это кукла.

Николай Гаврилович сел на кровати, мрачно оглядел комнату. Вот она, эта кукла, с отбитым носом. Как нежно обращалась к ней девочка: «Золотая моя Валентина!»

Он вспомнил Зябликову — у той было такое же имя. Последняя встреча с ней оставила неприятный осадок. Ваганов пришел в универмаг «Детский мир» за новой куклой. Зябликова стояла за прилавком, что-то рассказывала покупателю, который слушал ее с ничего не выражающим лицом.

— Здравствуйте! — произнес Ваганов. Но почему-то Зябликова не хотела его узнавать. Тогда он стал разглядывать дамские сумки, зонты, губную помаду, краску для ресниц, духи, лак для ногтей, не очень понимая, зачем все это продают в детском универмаге.

— Покажите, пожалуйста, вот тот ночной крем, — с трудом выговорил он непривычное название, уверенный, что Зябликова откликнется. Она и в самом деле повернула голову.

— Ну как там Надежда? — спросил Ваганов.

— Не Сабурова ли? — вдруг проявил заинтересованность покупатель. — А вы кто ей будете?

— Это отец девочки, — уточнила Зябликова.

— Так это вы, значит, подали на алименты? — В голосе незнакомца прозвучала неприязнь.

Зябликова тоже вдруг рассердилась.

— Скиньте его с лестницы, Мавричев.

— А не лучше ли нам отметить знакомство? — неожиданно предложил Мавричев…

Это было на прошлой неделе.

Ваганов зажег газовую плиту, вскипятил чай. Вспоминать, что было потом, ему не хотелось.



Почтальон Рауфов прижал руки к груди и поклонился. Гости не успели опомниться, как оказались за дастарханом.

— Мы к вам по делу, — попытался внести ясность Музаффар-заде. — Хочу задать вам несколько вопросов.

— Слушаю, ака-джон, — с готовностью отозвался Рауфов.

— Вы вчера были на Орлиной сопке? Если да, в котором часу?

— Около четырех.

— Нам надо осмотреть ваш велосипед.

Капитан Бабаев представил понятых. Почтальон сразу повел всех по заросшей травой дорожке к миниатюрному хаузу[82] с зеленоватой водой. Остановился у карагача, похожего на большую разлохмаченную метелку.

Чуть замешкавшись, показал в сторону:

— Да вот он.

У Рауфова был старенький велосипед, хорошо известный всем местным жителям. Не одну тысячу километров проехал на нем неутомимый почтальон. Этим велосипедом его когда-то премировали, и теперь он не соглашался поменять его ни на какой другой.

Полосов достал мешочек с гипсовым оттиском. Рауфов отошел, чтобы не мешать, и заложил под язык табак.

Оттиск точно сошелся с рисунком на задней покрышке велосипеда.


4


Начальник геологической партии был высок и крепок, с суровым, обветренным лицом и давно нестриженной бородой.

— Ергин Юрий Петрович. Прошу. — И повел за собой Леднева.

Солнце повисло над ущельем, расцветило горы. Было видно, как в подсиненном воздухе дрожали золотые лучи.

— Вот моя палатка. — Геолог показал на один из брезентовых шатров.

Леднев вошел первым, быстро огляделся. Небольшой столик, табуретка, две койки. На одной из них полулежал мужчина лет сорока, в очках, с черной шевелюрой и густыми черными бровями, в накинутом на плечи халате.

— Присаживайтесь. А это мой заместитель Гулямов, он же наш парторг. Простужен сильно, — сердито бросил Ергин.

— Мы уже все знаем. Поехать должен был я! — Гулямов снял очки. Его глаза лихорадочно блестели, он тяжело дышал и вдруг надрывно закашлялся. Достал из-под подушки термос, налил себе крепко заваренный чай в алюминиевый стаканчик. — Вместо меня поехал Сенин… — И снова закашлялся.

— Я отправил Сенина, — подтвердил Ергин. — И Голубеву, хотя Веру можно было не посылать. Да ведь Сенин редактировал ее диссертацию — вот они и поехали вместе.

«Общественная нагрузка!» — вспомнил майор.

— Только они уехали, неожиданно приехал Голубев. — Начальник партии заходил по палатке: два шага туда, два обратно. — Вообще человек он странный. Я его знаю много лет. Он любил Веру, но, как бы это лучше сказать… тяжело. И она его любила. Беспокоиться было нечего. Но он всегда тревожился.

Ергин сжал в кулаке бороду:

— Она читала нам его письма. Нежные, взволнованные. Я бы никогда так не написал. Но иногда вдруг эти письма становились резкими — и тогда он приезжал.

— Значит, Голубев уже не раз бывал здесь? — уточнил Леднев. — Зачем?

— Конечно, бывал, и не раз. Выяснять отношения приезжал, зачем же еще? Но таким возбужденным я его еще никогда не видел. — И вдруг резко повернулся к Ледневу: — Вы его подозреваете? Немыслимо!

— А вы кого подозреваете? — спросил майор.

— Я? — Ергин глубоко вздохнул. — Не знаю. Я спал… в этой самой палатке.

— В каких отношениях были Голубева и Сенин? — спросил Леднев.

— Он ей помогал…

— Почему же Голубев, зная, что его жена и Сенин были только в дружеских отношениях, приехал таким возбужденным? Вы не пытались узнать, что с ним?

— У меня своих дел по горло.

— А вы? — спросил майор у Гулямова.

— Вчера я с ним не встречался.

— В котором часу приезжал Голубев? Как он до вас добирался?

— В шесть вечера, — не задумываясь, ответил Ергин. — На автобусе до райцентра, затем по тропе. Здесь идти минут сорок… Мы объяснили, что Верочка и Юрий Васильевич на Орлиной. Он заявил: я должен ее увидеть.

— Мне известно, — сказал Леднев, — что фамилия водителя Султанов, а рабочего — Кадыров. А кто еще был с ними?

— Больше никого не было.

— Так, — протянул майор, думая о чем-то своем, — У Голубевой и Сенина были деньги?

— Конечно, — подсказал Гулямов. — Накануне всем выдали зарплату сразу за два месяца.

— С полевыми, высокогорными, безводными… — стал перечислять Ергин. — Кругленькая сумма получается.

— Как был одет Кадыров? — спросил Леднев.

— Да как обычно, — не задумываясь, ответил Гулямов. — У него приметная кепка.

Ергин вставил раздраженно:

— Эту кепку я ему привез. А что он имеет судимость, так это нас не касается.

— Я верю Кадырову, — сказал Гулямов.

— Ну а человека в желтой рубашке вы не видели? — допытывался Леднев.

— Нет. — Ергин снова закурил.

— Я тоже не видел. — Парторг весь зашелся в кашле.

— Заберите его в город, — попросил на прощание Ергин.

Гулямов кое-как успокоился:

— Да, а о Султанове мы тоже хорошего мнения.


5


Возле бензоколонки скопилось много машин. Раскрасневшаяся заправщица покрикивала на шоферов:

— Давай, давай, пошевеливайся! — Она ловко отбирала у водителей талоны, заученным движением включала автомат. — А, капитан. Давненько не виделись.

— Как живете, как дети? — традиционно поинтересовался Бабаев.

— Вы что, забыли? У меня ведь единственный сын. Уже студент!

— Ну и летит же время, — удивился капитан.

— Заезжайте к нам в колхоз «Победа», — предложила заправщица. — Найдем, чем угостить.

— Не сомневаюсь, — улыбнулся Бабаев. — Да ведь приехать смогу лишь по сугубо служебному делу.

Женщина сразу поняла, чего от нее хотят.

— Тринадцать сорок семь? Как же, вчера заправляла. Не сомневайтесь. Я уж домой собралась. Смотрю — Султанов. А в кабине симпатичный такой шатен. Ну, говорит, и женщина! Женюсь на ней. Это на мне-то?! Вот, губа-дура. А водкой несет, спасу нет.



Голубев был в синем однобортном костюме. Яркие, чуть вздрагивающие губы выдавали его волнение, когда стал отвечать на вопросы следователя.

— Семейное положение? — спросил наконец Музаффар-заде.

В глазах Голубева промелькнула тревога:

— Женат. Супруга, Вера Васильевна Голубева, — геолог.

— Когда вы с ней виделись в последний раз?

— Три недели назад. Я эти дни считаю.

— Сейчас ваша жена за перевалом Машхур?

— У меня нет прямой связи с геологической партией.

— Однако вчера вы были там…

Голубев неестественно засмеялся:

— В конце концов, что означает этот допрос?

Следователь положил на стол его записку жене. Голубев отшатнулся.

— Как попало к вам это письмо? — Теперь он казался растерянным. — Хорошо, я расскажу.

Музаффар-заде включил магнитофон.

— Я действительно написал ей это письмо, — не скрывая волнения, начал Голубев. — Просто не мог поступить иначе. Так не хотелось писать то, что написал, ведь она самый дорогой для меня человек. Я боялся. Вот уже много лет боюсь ее потерять, остаться один.

До нее однажды у меня была любовь — неудачная. Я решил, что никогда больше не женюсь. А тут Вера… И ведь когда я ее встретил, то не от нее — от себя убежал. Я решил: лучше жить одному, чем привыкнуть, но не найти взаимности. И уехал во Фрунзе. Но места себе там не находил, не мог простить, что уехал. Очень тосковал по Верочке.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы однажды я не пришел в столовую, где обычно обедал. Так вот. Обедаю я в тот день и не верю своим глазам: сидят за соседним столиком девушки, и одна из них — Вера. Уж мне ли ее не знать?! Губа у нее нижняя чуть вздернута. И брови тонкие, черные.

А откуда ей здесь быть? Смотрит и она на меня, но молчит… Ну, вы понимаете мое состояние.

Я говорю: Вера! Она кивает. Садится за мой столик, будто мы расстались вчера или пять минут назад и обязательно должны были встретиться. Она ни в чем меня не упрекает, не спрашивает, рад я или нет. Просто сидит и смотрит. И я понимаю, что больше не смогу с ней расстаться.

А она, оказывается, была проездом — ехала на практику в горы. И, конечно, мы вместе вернулись в Душанбе.

С тех пор вот уже двенадцать лет боюсь потерять ее снова. Она в горах — месяц, два. Я думал: будет семья, дети, тогда что-нибудь изменится. Но у нас нет детей. Верочка уезжала в свои горы, а я оставался совсем один.

Голубев замолчал, чтобы передохнуть. Музаффар-заде протянул ему стакан с водой.


6


Майор Леднев вышел из палатки. На вершинах еще горели солнечные слитки. Где-то там, среди вечных снегов, начинались ручьи. Сбегая вниз, они сливались в могучий поток, пенились, ворочали камни, упорно прокладывая себе путь в долину.

Леднев сделал шаг вперед. Его окружили геологи, почти все они были с бородами.

— Преступников мы найдем, товарищи, — заверил майор. — Можете не сомневаться.

Кто-то язвительно произнес:

— Скорее мы найдем здесь алмазы.

Вдруг быстро, с возмущением заговорила женщина. Леднев не сразу различил ее, одетую в комбинезон, среди геологов-мужчин.

— Как вам не стыдно, товарищи? Милиция столько делает!

Леднев пошел дальше, не оборачиваясь. Сел в машину рядом с шофером. Гулямов замешкался.

— В больницу, и никаких разговоров! — подтолкнул его Ергин.



Ресторан еще не открылся, но в огромных котлах уже кипела вода. На разделочных столах кромсали бараньи туши, раскатывали тесто, перебирали рис. Рядом вырастали замысловатые сооружения из помидоров и огурцов, яиц и лука.

Бабаев зашел в кабинет директора. Тот любезно отвечал на все вопросы, предупредительно вскидывая на капитана глаза.

Вчера, как обычно, работали до двадцати трех часов. Компанию, которая интересовала Бабаева, не запомнил. Но можно опросить официанток. Одна из них сказала:

— Как же! Хорошо помню. — Это была невысокая худощавая женщина с поблекшим, но еще привлекательным лицом. — Сабурова, — отрекомендовалась она.

— Ты что, Надежда? — сказал Бабаев. — Мы ведь знакомы.

— А директор сказал: называйте фамилии.

К официантке прижималась девочка лет четырех с огромным зеленым бантом в пепельно-русой косичке.

— Моя дочь, Людмила.

— Разве у тебя есть ребенок? — удивился капитан. — Где же ты его прятала столько времени? И вот что еще: меня интересует все о клиенте в желтой рубашке.

Женщина стала вспоминать:

— Он сидел за последним столиком у окна. Шатен. Я раскрыла блокнот, спросила, что будет заказывать…

— Я хочу к папе! — вдруг захныкала девочка.

— Это не ее ли отца я видел с тобой в прошлое воскресенье? — поинтересовался Бабаев. — По-моему, ты с ним выходила из своего дома.

— Да нет, — вспыхнула официантка. — Это знакомый из Душанбе, Мавричев. Он в нашем районе по делам часто бывает.

— Ну а что еще о шатене?

— У них там была компания. Водку пили. Что-то о деньгах говорили. Потом затеяли драку с Мавричевым.

— Значит, он тоже был в ресторане? А драка из-за чего?

Девочка вновь заплакала.

— Этого еще не хватало! — Мать протянула ей носовой платок. — На, вытри слезы. — Но дочь бросила платок на пол.

— Разве так можно? — Бабаев поднял платок. — Смотри, какой здесь хорошенький крестик, — и показал на метку в углу. — Это ты вышивала?

Девочка стала молча разглядывать крестик.

— Как же ты теперь с ней будешь? — участливо спросил капитан. — Не возить же каждый раз с собой на работу. Может, помочь в садик ее устроить?

— Да нет, к соседям определю. Хорошие люди.

— К Рауфовым, что ли? — догадался Бабаев.

— Вот именно.

На вопрос: из-за чего началась драка — Сабурова так и не ответила.


7


«Уазик» сорвался с места, будто застоявшийся конь. В кабину ворвалась струя холодного воздуха. Леднев закрыл стекло, чтобы Гулямова не продуло еще больше.

— А знаете, — вдруг сказал геолог, — я никогда не был в Ленинграде…

— Вам трудно говорить, — попытался остановить его майор.

Но Гулямов решительно продолжал:

— Да, никогда там не был. Однако могу подробно рассказать об Эрмитаже и Таврическом дворце, Исаакиевском соборе и Александринском театре. Я знаю, что Петровские ворота в Петропавловском соборе были первоначально деревянными, а потом заменены каменными. Могу назвать дату: тысяча семьсот восемнадцатый год. Построены по проекту инженера Трезини.

Тогда мы работали на Памире. Сенина застиг обвал. Пять суток провел он в каменном плену, едва разыскали его. А вышел и говорит: «Назовем это место Петропавловской крепостью».

Отец Юрия Васильевича был архитектором. Его имя часто называли в ряду таких известных зодчих, как Никольский, Гегелло, Кричевский, по проектам которых еще в двадцатые годы в Ленинграде начиналось новое строительство. Сенин унаследовал от отца любовь к искусству, мог часами рассказывать о родном городе. И мы были благодарны ему за это…

Гулямов снова закашлялся и вдруг сдавил руку Ледневу:

— Мне не верится, что его больше нет в живых.



Правление колхоза разместилось в новом здании с разрисованными под мрамор колоннами. На ступенях сидели двое. Тот, что помоложе, держал в руке кепку.

— Чья машина? — Бабаев показал на грузовик.

— Моя. — Ответил пожилой.

— Сейчас разберемся, — предупредил капитан. — Далеко не уходите.

Шофер Султанов вел себя спокойно, как человек, которому нечего скрывать.

Да, он отвез геологов на Орлиную. Потом ужинали в Сечиноре. Кадыров встретил дружка, угощал в ресторане. Как называл? Митькой. Драка действительно была… По пьянке. Машину заправлял, однако ехать не собирался. Честно говоря, не смог удержаться, заказал себе пиво.

Потом поехали к чайхане, там и переночевали. В пять тридцать утра хотели было уезжать, а тут распоряжение: кто порожняком — загружаться хлопком. Так попали в колхоз. Митька с ними не поехал.

— Геологи, которых вы оставили на Орлиной, убиты минувшей ночью, — сказал Бабаев.

— Убиты? — изумился Султанов.

— А теперь опишите Митьку.

Султанов наморщил лоб.

— Брюки серые, в полоску. Одет в желтую рубашку…

«Все запомнили эту рубашку!» — подумал капитан.


8


Пауза затянулась, а Голубев все молчал.

За это время Музаффар-заде успел вспомнить недавний разговор с матерью. Слышимость была плохая, в телефонную трубку врывались какие-то помехи. Но одну фразу он все-таки уловил: «Может, орлу подрезали крылья?»

Он давно собирался к ней, в Рушан, да никак не удавалось выполнить обещание. Вероятно, это имела в виду старушка.

Родной дом стоял на высокой горе, окруженный густым абрикосовым садом. Днем здесь пряталось солнце, а ночью перевитые ветви деревьев, словно неводом, черпали звезды.

Музаффар-заде пытливо взглянул на сидевшего перед ним человека. Вот кто, похоже, всю жизнь бредет с перебитыми крыльями.

— А несколько дней назад я случайно обнаружил в книге записку, — наконец произнес Голубев. — «Сказка! — было написано в ней. — Поздравляю тебя

с наступающим праздником. Желаю всего наилучшего. Что-то в последнее время ты перестала мне отвечать. Или что-нибудь у тебя стряслось? Если ничего, то я буду рад. Черкани. Беспокоюсь. Юра».

«Сказка…» Это я могу называть ее сказкой. Могу называть какими угодно ласковыми именами, но никто другой не имеет права. Никто, кроме меня.

«Поздравляю тебя…» Почему тебя, а не вас? Почему поздравляю? Почему она должна отвечать? И ведь отвечала!

Не знаю, с каким праздником поздравляли Веру. В записке ни даты, ни адреса.

Тогда я просто лишился рассудка и написал такое письмо: «Верочка, и до чего же я, оказывается, ошибся в тебе…» Я просто не знал, что делать.

А может быть, эта записка и не ей. У меня мелькнула об этом мысль, но уже потом, когда отправил письмо.

Эта записка… Такой неуютной показалась мне наша квартира, все, что напоминало о Вере. Весь день ходил как больной и не мог заснуть. Наутро снова принялся уговаривать себя, что записка адресована не Вере. Ничего из этого не вышло. Тогда стал иначе осмысливать все, что в ней написано. Ну и что, если «сказка»? Это мог написать приятель, один из тех, с кем она работает вместе.

Тут я вспомнил, что начальника геологической партии зовут Юрием Петровичем. Отлично его знаю: у него жена, дочь. Как это я сразу не догадался? Неужели он?!

Сразу вспомнилось, что этот май она проводила дома, не была в горах. С апреля работала над диссертацией, целыми днями просиживала в библиотеке. Она еще не защитилась, дописывала какие-то главы. Значит, эта записка ей. У них была переписка. Тайная, которую от меня скрывали.

И тогда я не выдержал: бросил все и помчался в горы. Мне было необходимо все выяснить до конца.



Теперь напротив Бабаева сидел Кадыров. Он положил руки на колени и словно замер.

— Фамилия, имя?

— К-кадыров. С-сахиб. — Он слегка заикался, если начинал волноваться. Одна бровь у Кадырова поднялась, обнажила багровый рубец.

Был судим, приговорен к трем годам лишения свободы за хулиганство. Наказание отбыл. С прошлого года работает подсобным рабочим в геологической партии.

— Вчера вечером вы были в ресторане. С кем сидели, по случаю чего?

— Я, Султанов и Митька Тля… Едем мы, а тут человек голосует на дороге. Остановились, он — в кузов. Вот-те и раз: Митька! Много лет не виделись.

— Как его фамилия? Где познакомились?

— Не знаю. Тля и Тля. Вместе отбывали наказание.

— Где он теперь живет? И что делал в горах?

— Не знаю. Спрашивал, как я живу. Х-хорошо, отвечаю. Вот сегодня получили зарплату. А он г-говорит: тогда угощай.

— В каких отношениях вы были с геологом Сениным? — Этот вопрос явно озадачил собеседника капитана.

— В х-хороших.

— А с Верой Васильевной Голубевой?

Кадыров окончательно растерялся.

— Они оба убиты. Теперь вы понимаете, почему нас интересует Митька Тля?

В глазах Кадырова застыл страх.

— Но я п-правда больше ничего о нем не знаю.


9


Вернувшись в управление, майор Леднев убедился, что помощники зря времени не теряли. Прежде всего он познакомился с результатами дактилоскопической экспертизы. На бутылке, которой был убит Сенин, следы не сохранились. А вот на раскладушках были обнаружены отпечатки пальцев, принадлежавших разным людям, в том числе рецидивисту Рослякову Дмитрию Ивановичу. После отбытия наказания в декабре прошлого года он выехал в Андижан.

Судебно-медицинская экспертиза определила, что у Сенина была кровь первой группы. Между тем на бутылке, которую приобщили к делу, оказались и несколько капель крови второй группы. Возможно, убийца поранил руку?

Майор связался с ГАИ:

— Меня интересуют все машины, которые вчера после девятнадцати часов проезжали через Орлиную.

— Разрешите, Петр Ильич? — В дверях появился лейтенант Ходжаев. — Вот фотографии Рослякова. Мы их уже размножили, направляем по списку.

Позвонил Бабаев, доложил о том, что стало ему известно.

— Вы мне этого Тлю найдите! — потребовал Леднев. — И еще вот что: выпишите на завтра, часам к десяти утра, повестки Султанову и Кадырову. Я с ними тоже хочу поговорить.

Леднев набрал номер телефона следователя прокуратуры.

— Приезжайте ко мне, — сказал Музаффар-заде, внимательно выслушав его. — Вместе подумаем. А здесь, кстати, Голубев. И еще, Петр Ильич. Мне очень нужна ваша машина.



В ресторане «Фарогат» преобладали синие тона. Васильковые скатерти на массивных столах, бирюзовая раздвижная стена, отделяющая зал от бара, небесная фресковая живопись на потолке. Тяжелые темно-синие шторы загораживали дневной свет. Ваганова это раздражало.

Он никак не мог понять, почему согласился пойти в ресторан с этим совершенно не знакомым ему человеком.

— Откуда вам так хорошо известны мои семейные обстоятельства? — наконец не вытерпел он.

— А может, я — судебный исполнитель, на алиментах специализируюсь?

Ваганов решил промолчать.

— Мы связаны одним тугим узлом, — доверительно сообщил после очередной рюмки Мавричев.

— Значит, вы сейчас с Надеждой? — До Ваганова с трудом доходил смысл его слов.

— Может быть.

— И это с вашего согласия она забрала Людмилу?

— Вот тут вы не угадали. Дело в том, что вы будто джинна выпустили из бутылки. Надежда считает: раз присудили алименты, значит, есть и у нее права на ребенка.

— Очень сомнительные.

— А по-моему, теперь все зависит от нее.

— Вы плохо знаете закон.

— Ну это не вам судить, что я знаю. — Мавричев снова налил себе. — Вы лучше спросите, почему я не сбросил вас с лестницы.

— Ну и почему?

— Интереса не было. А вот кошка у меня действительно с лестницы загремела. Известная вам женщина визг подняла. Да что ты, говорю, Валентина, разве от одной кошки человечество обеднеет?

Официантка принесла счет.

— Рассчитывайтесь, — пьяно усмехнулся Мавричев. — Ведь теперь у вас будет неплохой дополнительный заработок от алиментов…

После этого разговора Ваганов и пришел впрокуратуру.



Голубев с отрешенным видом сидел на стуле.

— Пусть его отвезут домой, — распорядился Музаффар-заде, как только Леднев появился в его кабинете.

Дежурный пошел проводить Голубева.

— Конечно, письмо написал он. — Следователь включил магнитофонную запись:

«…В воскресенье я был за Машхуром, — скрипучим, надорванным голосом исповедовался Голубев. — Меня встретил Юрий Петрович Ергин: «А Верочка недавно уехала». Я подумал: почему Верочка? Но Юрий Петрович так сердечно меня принял, что все сомнения рассеялись. «А Верочка уехала, — повторил он. — С Сениным». Меня словно обожгло: ведь и Сенин — Юрий! Так, может быть, это его записку я тогда обнаружил? Опять стало тревожно на душе. Я спросил, едва сдерживаясь, куда они поехали. Оказывается, на Орлиную…

Мне очень нужно было повидать Веру. Солнце уже заходило, когда я спустился на большую дорогу. Вспомнил, что с утра ничего не ел. Разыскал закусочную. Я очень редко пью, а тут выпил. Ничего не мог с собою поделать. Не дождавшись попутной машины, отправился пешком к Орлиной. Шел и шел, все ускоряя шаг, и никак не мог успокоиться. А мысли, одна другой обидней, распаляли меня. Потом споткнулся и упал.

Лежал и не хотел вставать. И опять думал, что все для меня на этом свете уже потеряно.

Не знаю, где и ночевал, — в каком-то стогу сена. Наступило утро, меня ждали в институте. И тут вдруг машина. Я так и не добрался до Орлиной, не объяснился с Верой. И вот у вас это письмо. Но мы бы разобрались сами. Или здесь какое-то недоразумение?..»

— Ну что вы скажете по этому поводу? — спросил Музаффар-заде, выключив магнитофон.

— Его заявление о машине мы тоже постараемся проверить, — сказал Леднев.

Следователь прокуратуры смотрел в окно. Огромный медный шар солнца уплывал за черные зубчатые горы. Где-то там, в тесных ущельях, уже начиналась ночь. Скоро и здесь, над городом, сгустится мгла, вспыхнут яркими жемчужинами холодные, лучисто мерцающие звезды.

— Ладно, Петр Ильич, утро вечера мудренее, — заключил Музаффар-заде.


10


Участковый инспектор Джураев протянул Ледневу фотографию Рослякова:

— Я знаю его как Андрея Валейского. Впервые встретил этого человека около месяца назад. Он прибыл из Караганды и остановился у гражданки Зябликовой, которая работает продавщицей.

Информация была лаконичной — Джураев берег время. Но Леднев хотел знать о Зябликовой подробнее.

Он не сомневался, что старший лейтенант может рассказать о ней гораздо больше. И не ошибся.

Валентина Зябликова влюблялась с первого взгляда и всякий раз верила, что наконец-то встретила настоящего человека. Так она познакомилась и с Валейским, горным мастером, как он представился ей.

Участковый тоже познакомился с ним.

— Вы как, здесь пропишетесь или Валентину заберете с собой?

— Разберемся, — ответил Валейский. — Я ведь специалист узкого профиля.

Это было позавчера. А затем он ушел и не вернулся…

В Караганду пошел запрос об Андрее Валейском, а дом Зябликовой был взят под наблюдение.



Ровно в десять часов утра раздался телефонный звонок:

— Товарищ майор, к вам гражданин Султанов.

Спустя некоторое время в коридоре раздались шаги.

— Жжет руки, — признался шофер, кивая на повестку. — Я как вчера ее получил, так и места себе не нахожу.

— Давайте еще раз вспомним, что было в тот вечер, — предложил Леднев.

Султанов понимающе кивнул.

— Кадыров еще на Орлиной заявил: хочу угостить своего приятеля, тот, мол, здорово помог нам, когда разгружали машину. Вот я и согласился.

— Кстати, его фамилия Росляков. Отбывал, наказание вместе с Кадыровым.

— Я это знаю. А вел он себя спокойно. Рассказал, что с прошлым покончил. Теперь горный мастер, денег тьма. Кадыров и говорит: «Мы тоже гребем червонцы лопатами». Это он, конечно, загнул, хотя заработки у нас тоже хорошие.

— Что было дальше?

— Митька все Верой Васильевной интересовался. Понравилась, должно быть. Все расспрашивал: а кто с ней остался? У нее с Сениным, что, служебный роман?.. Потом была неприятность. Сидел за соседним столиком один гражданин. Официантка его обхаживала…

— Расскажите-ка это подробнее.

— Так ведь с Сенина все и началось. Мы с Кадыровым стали вспоминать, как однажды геолог попал в снежный завал, пальцы отморозил, удалили два на левой ноге без наркоза. В другой раз сорвался с обрыва, чудом остался в живых. Вернулся в партию, шутит:

«Нырнул я с Аничкова моста в Фонтанку». Он ведь вырос в Ленинграде. Здесь, в горах, у него были свои Невские ворота, Ростральная колонна. Или вдруг скажет: «Едем к скульптурной группе Ши-Цзы». Мы уже знали, что он имеет в виду. Тут наш сосед и вмешался: «Ну и эрудит ваш Сенин». Митька сразу полез выяснять отношения. Сосед тоже, видать, пропустил немало. В общем, сцепились они крепко. Сосед все кричал: «Ты Мавричева еще не знаешь!» Потом, кажется, официантка его и увела.



Музаффар-заде вынул из вазы пожелтевший букет, смахнул со стола засохшие лепестки.

Вазу ему подарили в школьной библиотеке. Пригласили однажды на конференцию по правовым вопросам. Кого-то заинтересовало, на чем строится работа следователя. На интуиции, логике, психологии, ответил он тогда.

— А вы можете определить, что я за человек? — вдруг бросил вызов долговязый подросток.

— Давайте попробуем. Вот вы любите животных? — осведомился Музаффар-заде.

— По-моему, это необязательно.

— Уступаете в троллейбусе место женщине?

— Смотря по обстоятельствам.

— Как относитесь к ветеранам войны?

— Не люблю пропускать их без очереди.

— Назовите своих друзей.

— А это зачем?

— Человек подобен руде. Он формируется и деформируется при определенной температуре.

— Вы так считаете?

— Да не я, а Горький. Короче говоря, — подытожил следователь, — вы еще только формируетесь, юноша, и, как мне кажется, не совсем в правильном направлении.

Потом был разговор с директором школы:

— А ведь этот парень — циник. Что у него за семья?

— Очень смутно представляю, — признался директор. — Дети растут. Мы в школе учим их всяким наукам основательно, а вырабатываем ли моральную основу?

— Психологи утверждают, — сказал Музаффар-заде, — что нравственная инфантильность в конечном счете приводит к разложению личности.

Вечером его старшая дочь призналась:

— Всем очень понравилась твоя лекция. — Она проходила педагогическую практику в этой школе.

— Поставили галочку? — недовольно спросил Музаффар-заде.

— Да что ты!

— Хорошо, если не так…

Следователь подошел к окну. Черные тени исполосовали стены домов. Прозрачные облака, подсвеченные малиновыми лучами солнца, медленно передвигались по небу.

«Конечно, — думал Музаффар-заде, — работа следователя требует логического мышления. Но хорошо, когда она основана на фактах».

В деле, которое он сейчас расследовал, с фактами пока еще было туговато.


11


Из Андижана пришел ответ: Росляков Дмитрий Иванович в городе не прописан. Тогда майор Леднев запросил адресно-справочное бюро, где имелась картотека с незаменимым источником информации — листками прописки. Вскоре он уже знал, что в Душанбе и районах республиканского подчинения проживает столько-то Росляковых, в том числе пять Дмитриев Ивановичей. К Ледневу стали стекаться сведения об этих людях. Того, кто его интересовал, среди них тоже не было.

Позвонил капитан Бабаев. Ему удалось установить, что Митька Тля добрался рейсовым автобусом до Нурека. Там его след терялся.

Леднев взглянул на часы:

— Кадырову вручили повестку? Что-то он задерживается.



Женщина требовала немедленного свидания:

— Я по делу убийства.

Леднев узнал голос. Там, в горах, когда его недружелюбно провожали геологи, этот голос поддержал его.

Женщина была возбуждена, не знала, с чего начать. Но в конце концов разговорилась и сообщила некоторые интересные сведения о Сенине:

— Он любил одну женщину. Каждый день писал ей в Ленинград. Как-то двадцать дней никто из партии никуда не ездил, за это время у него накопилось двадцать писем. Столько времени жить в разлуке — и так любить! Но Юрий Васильевич ни разу не пожаловался на судьбу. Я всегда удивлялась: какой он сильный!

Верочка тоже любила своего мужа, — дополнила она свой рассказ о Голубевой. — А тот ревновал — и не без основания. Но Сенин тут ни при чем. Ергин, вот кто проходу ей не давал. И знаете, в ту ночь его на месте не было.

Ергин?! Это было что-то новое. Майор вспомнил, как нервничал начальник геологической партии во время их прошлой беседы. Но ведь его можно было понять: убиты люди, которых он близко знал и которые находились под его началом.

— Вы считаете, что Ергин способен на такое чудовищное преступление?

— Ах, — призналась она с досадой, — я теперь всех готова подозревать.

Больше сказать ей было нечего, и женщина ушла.

«Конечно, факт настораживающий: почему Ергин сказал, что ночевал в палатке? Где он был на самом деле? И вообще, что он за человек? — размышлял Леднев, узнав к тому же, что у Ергина вторая группа крови. — Надо бы переговорить с парторгом Гулямовьм».

В этот момент поступило сообщение, что Кадыров исчез.


12


Когда объявили посадку, пестрая толпа с узлами и чемоданами ринулась к вагонам. Кадыров затерялся среди людей и вынырнул где-то в конце состава. Проводница бегло взглянула на билет, поставила галочку в блокноте.

Поднялся он в тамбур с твердым желанием не оборачиваться. Но какая-то сила заставила повернуть голову. На перроне была толчея. Людей было много, и все, казалось, смотрели на него. Даже почудилось, будто протягивают руки. С трудом оторвавшись от этих настороженных глаз и тянущихся рук, готовых вцепиться в него, Кадыров наконец очутился в вагоне. Сел в купе подальше от окна, сжимая коленями небольшой чемодан. Хотелось одного — скорей бы тронулся поезд.

— Товарищ! — Он вскочил, готовый бежать. — Куда же вы? — удивилась молодая женщина с курносым мальчиком лет трех.

— Я п-покурю.

— Может, поменяетесь полочками?..

Кадыров заставил себя прислушаться к тому, что говорила женщина.

— Ах, п-полочками. Ну да, конечно.

Еще целых пятнадцать минут до отхода поезда!

Он забросил свой чемоданчик на верхнюю полку, вышел в проход. Но тут нахлынула новая волна страха. Резко обернулся — прямо на него шел милиционер. Кадыров начал пятиться, ощущая противную слабость во всем теле.

Неожиданно милиционер остановился. Кадыров затаил дыхание. Только сейчас он заметил в руках старшины чемодан и понял, что тот тоже куда-то едет, а до него ему нет никакого дела.

Вскинул руку с часами. Еще тринадцать минут! Неужели прошло всего две минуты с тех пор, как уступил свое место женщине с ребенком? Зря поторопился войти в вагон, а ведь думал, что здесь-то он будет чувствовать себя в безопасности.

Кадыров не поверил, когда перрон вдруг качнулся и колеса затянули свою извечную песню. В окне уже мелькали стальные переплеты моста через Душанбинку, а ему все мерещилось, что вот-вот остановят поезд.

Проводница раздала постельное белье. Кадыров сразу полез наверх, лег, отвернувшись к стенке.

Мальчик внизу не хотел спать, но лег — и сразу уснул. Вскоре уже спал весь вагон.

Не мог уснуть лишь один человек. Он лежал, укрывшись с головой, но страх забрался под простыню, гнал сон. Промучился всю ночь и, лишь когда пассажиры стали пробуждаться, ненадолго забылся.

Все уже пили чай. Курносый мальчик разочарованно спрашивал у матери:

— Почему дядя спит?

На другой нижней полке суетилась старушка. Свесив длинные босые ноги, сверху к ней тянулся подросток. «Внучок», — объяснила она. Видно, мальчишке лень было спускаться, и старушка протягивала ему завтрак.

А Кадыров все лежал, мучительно думая, что в конце концов и ему придется вставать. Страшно хотелось курить. Когда он пересилил себя и скинул простыню, в купе заглянул старшина милиции.

— Корд доред?[83] — Кадыров покрылся холодным потом. — Корд доред? — громче повторил старшина.

Кадыров молчал, а пальцы судорожно сжимали простыню.

— Я спрашиваю нож, — с легким акцентом попросил милиционер.

— Вот, пожалуйста, — сказала женщина с ребенком.

Через несколько минут Кадыров взял полотенце и направился в сторону туалета. Поезд только что тронулся с разъезда. По перрону гулял ветер, небо обложило тучами.

Весь следующий перегон Кадыров простоял в тамбуре и курил. Проводница предложила пройти в вагон — приближался туннель. Он вернулся в купе, и в это время вспыхнул свет. За окном стало темно.

Курносый мальчик захлопал в ладошки:

— Это вы сделали?

Молодая мамаша усадила Кадырова к столику.

— Вот, пожалуйста, курица, пирожки.

Ему не хотелось есть. Кто-то из соседнего купе предложил сыграть в шахматы, Кадыров отказался.

В Карши поезд прибыл с опозданием. Стоянку могли сократить, но Кадыров все-таки вышел на перрон.

— Отправление, гражданин!

Опять этот милиционер…

Кадыров не обернулся. Обжигая пальцы, затушил сигарету. Если сейчас побежать… Нет, этого делать нельзя. Опустив голову, зашагал к вагону.

Поезд набирал скорость, а страх все не отпускал.

Старшина вертелся рядом:

— Кучо меравед — куда едете?

— В Т-ташкент, — едва раздвинул губы. — К родным. — Брови у Кадырова поползли вверх, обнажили багровый рубец.

В Бухаре поезд стоял долго, купе опустело. Внучок позвал курносого мальчика пройтись по перрону. Молодая женщина, накинув пуховый платок, прильнула к окну и напряженно следила за ними.

И опять поезд мчался в мглистую даль. Но Кадырова среди пассажиров уже не было.


13


Женщина с мольбой смотрела на участкового инспектора. В ее широко раскрытых глазах появились слезы.

— Сейчас мы все выясним, — сказал Джураев. Совсем недавно он докладывал о ней майору Ледневу.

У Зябликовой был выходной день, и, отправившись в город, она не смогла пройти мимо комиссионного магазина. Здесь вдруг и обнаружила свои новые туфли.

— Смотрите, товарищ милиционер. Я не могу ошибиться, шила на заказ.

— Определенно это не ваши туфли, гражданочка, — убеждал продавец. — А еще старшего лейтенанта отвлекаете, без нужды привели сюда.

Но Зябликова была уверена, что права, не могла только понять, каким образом ее туфли оказались в комиссионке.

— Вы их только не продавайте, — волновалась Зябликова. — Я возьму такси и мигом.

Продавец не успел ответить, как Зябликова помчалась к выходу, энергично расталкивая покупателей.

— Кто принес сюда эти туфли? — спросил участковый.

Продавец пригласил его в кабинет директора.

— Пожалуйста, садитесь. — Директор смущенно крутил пуговицу на своем костюме. Три дня назад какой-то молодой человек предложил его жене эти туфли. А пришла домой, стала мерить — жмут. Вот он и сдал их на комиссию.

Дверь открылась, и в кабинете появилась молодящаяся брюнетка.

— Ах, это ты! — безвольно произнес директор магазина.

Увидев офицера милиции, брюнетка в нерешительности остановилась. В это время вернулась Зябликова.

— Мои туфли!

Жена директора недовольно свела брови:

— Что значит — ваши?

— А то, что они мои!

— Гражданки, спокойно! — решительно вмешался Джураев. — Сейчас разберемся.

Зябликова уже готова была разрыдаться.

— И шубки меховой нет. И платьев.

— Я не знаю, куда вы их дели! — перешла в наступление брюнетка.

— Жанночка! — пытался утихомирить жену директор.

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы приобрели эти туфли? — обратился Джураев к брюнетке.

Женщина стала неохотно рассказывать. Была в ЦУМе, к ней подошел молодой человек, предложил купить.

— Опишите его.

— Среднего роста, — проговорила она с достоинством. — Шатен. — И немного погодя добавила: — В желтой рубашке…

На стуле в углу тихо заплакала Зябликова. Теперь она знала, кто продал ее туфли.



— Надежда, тебя к телефону! — позвал директор ресторана «Сечинор».

Она услышала тусклый голос Мавричева. Последняя встреча с ним оставила в ее душе мучительный осадок.

Мавричев считался приятелем бывшего мужа и, разумеется, все о ней знал. Когда Надежда объявила Сабурову, что снова ожидает ребенка, тот заявил, что «нагулянная девочка» теперь будет мешать. Пытаясь сохранить семью, Надежда была вынуждена отвезти дочку к Ваганову. Но второй ребенок родился мертвым, и жизнь с Сабуровым окончательно расстроилась.

Мавричев принял живое участие в делах Надежды. Запутавшаяся, одинокая женщина потянулась к нему. Однако Мавричев не собирался на ней жениться, и Надежда скоро поняла это. Все чаще думала она о девочке.

Узнав, что в Душанбе вновь появился Ваганов, Сабурова поспешила увидеть дочку. Дальнейшие события развертывались стремительно. Теперь мать не хотела дальнейшей разлуки с Людочкой, а со своим возлюбленным решила порвать.

— Я снова видел Ваганова, — глухо сообщил Мавричев. — Он все по судам шляется, и девочку у тебя отберут. Так что жди милиционеров.

— Да я их на порог не пущу!

— Вот и правильно! — Мавричев резко оборвал разговор.



Леднев ознакомил следователя с ответом из Караганды. Андрей Андреевич Валейский действительно был горным мастером, характеризовался положительно. Месяц назад он заявил об утере паспорта.

— Все это довольно странно, — внимательно выслушав майора, заметил Музаффар-заде. — Полистайте-ка дело о прошлых кражах Рослякова. А потом обменяемся мнениями.


14


Тревожные мысли изматывали Кадырова. Все ему приходилось начинать с нуля. Ведь и сына-то он увидел в первый раз, когда тот уже научился ходить. А как трудно было устроиться на работу! Вначале никуда не хотели брать. Но потом нашлись добрые люди, которые ему поверили.

И вдруг эта непредвиденная встреча.

— Не узнал? — заулыбался Митька Тля.

— К-как же, М-митька!..

Кадыров пил с ним. Пил много, не пьянея. Потом была драка в ресторане с Мавричевым. И вот чем все это кончилось…



Дело по обвинению Рослякова Дмитрия Ивановича было пятилетней давности. Леднев углубился в чтение:

«Гор. Душанбе, 30 июня. Помощник прокурора, юрист 2-го класса… в соответствии со ст. УПК Таджикской ССР принял устное заявление от явившейся в прокуратуру гражданки… Разъяснена ответственность… После чего сделано следующее заявление:

Я живу одна, работаю кассиром в кинотеатре. Домой возвращаюсь поздно. Вчера днем ушла на работу, вернулась около десяти часов вечера. За это время неизвестный путем подбора ключа проник в мою комнату и взял чемодан черный дерматиновый, комбинацию зеленую трикотажную, шарф белый вязаный… Кражу обнаружила сегодня. Никого не подозреваю.

Протокол мною прочитан. Заявление записано с моих слов правильно».

17 июля в прокуратуру поступило другое заявление:

«Живу одна, работаю в гостинице «Душанбе». Сегодня утром пришла домой и обнаружила кражу вещей. Кто-то проник в мою комнату и похитил… Никого не подозреваю».

Спустя девять дней — еще одно заявление:

«Работаю на переговорном пункте. Сегодня в десять часов утра пришла домой после ночной смены и обнаружила, что неизвестный преступник унес из моей квартиры… Никого не подозреваю».

Далее шел протокол задержания Рослякова на месте очередного преступления. При обыске в его квартире обнаружены: чемодан черный дерматиновый, комбинация зеленая трикотажная… Все стало ясно, и следователь соединил дела о кражах в одном следственном производстве.

Из протокола первой очной ставки:

«Следователь прокуратуры… на основании статей… произвел очную ставку между потерпевшей… и обвиняемым Росляковым Дмитрием Ивановичем. На вопрос, знают ли они друг друга и в каких отношениях находятся между собой, они показали:

Потерпевшая: С Росляковым я познакомилась в июне. Он всю неделю приходил за билетами в кино. А потом проводил меня домой. Отношения у нас хорошие, личных счетов не имею.

Обвиняемый: Подтверждаю. Отношения нормальные, личных счетов между нами нет.

Вопрос к потерпевшей: Каким же образом ваши вещи оказались у Рослякова?

Ответ: Не знаю. В квартире у меня он был, но один не оставался, потому я просто не могла подумать на него».

Выдержка из протокола второй очной ставки:

«Потерпевшая: Познакомилась с Росляковым в первых числах июля. Он остановился в нашей гостинице. Проводил домой. Отношения нормальные. Личных счетов не имею.

Обвиняемый: (такой же ответ).

Вопрос к потерпевшей: Как же ваши вещи оказались у Рослякова?


Ответ: Не знаю. В моей квартире он был, но не оставался».

Еще один протокол:

«Потерпевшая: с Росляковым мы познакомились на переговорном пункте. Проводил домой…

Вопрос к потерпевшей: Как случилось, что ваши вещи оказались у Рослякова?

Ответ: Не знаю. В день кражи он звонил мне, никак не могла подозревать его».



Музаффар-заде сидел, плотно сжав губы. Теперь Леднев знал, что не удовлетворяло следователя в той логической цепочке, которая выстраивалась по делу убийства геологов.

— Значит, Митька Тля взялся за старое?

— Вот именно. Но тогда зачем ему нужно было совершать преступление на Орлиной?

— Кто же у нас остается еще: Кадыров и Ергин? У последнего кровь второй группы, а Кадыров и без того наследил, выгружая вещи геологов.

— Думайте, Петр Ильич, думайте. Мне ведь нужны неоспоримые доказательства.


15


В окно заглядывал теплый ласковый вечер. Майор Леднев не заметил, как он подкрался. Сухой вялый ветер пытался расшевелить одинокий тополь во дворе управления.

Ледиев думал о Голубеве. Сейчас ему, должно быть, очень тяжело. Установить машину, на которой он возвращался в город, не удалось. Да это, вероятно, было и ни к чему. Голубев не оставил отпечатков своих пальцев на Орлиной сопке.

Майор набрал номер телефона Голубева — монотонно гудел зуммер. Подождал немного и позвонил вновь — никакого ответа. Тогда позвонил к себе домой.

— Я задержусь, — сказал он виновато. Но жена к этому давно уже привыкла и не удивилась…

«Газик» остановился возле крупнопанельного дома, в котором жил Голубев. Из почтового ящика газеты сегодня не вынимали. Майор нажал на кнопку звонка — в квартире никакого движения, а дверь оказалась незапертой.

На вешалке висели мужской и дамский плащи, зеленая мужская шляпа, черный зонтик с костяной ручкой. На полу выстроился ряд мужских и дамских туфель. Трюмо было заставлено коробками духов и прочей косметикой.

— Есть дома кто-нибудь? — громко спросил Леднев.

Налево была прикрытая дверь в комнату. Еще одна дверь вела прямо на кухню. Майор увидел газовую плиту с кастрюлей и чайником. Газ был выключен.

Мягкая ковровая дорожка скрадывала шаги. Леднев с беспокойством толкнул затворенную дверь.

Судя по всему, он попал в гостиную: сервант с набором чайной посуды и хрусталем, круглый стол с венскими стульями. В углу тумбочка с цветным телевизором, на полу ковер.

Скользнув взглядом по женскому портрету в массивной раме, висевшему на стене, майор быстро пересек гостиную и приоткрыл дверь в смежную комнату. Она была заставлена стеллажами, а на полированном столике рядом с телефоном горела лампа под красным абажуром. В нише справа, на кушетке, в неестественной позе лежал человек, одетый в синий однобортный костюм, который Леднев хорошо запомнил.

Майор бросился к нему. Голубев медленно повернулся. У Леднева отлегло от сердца.

— Что за шутки? — почти грубо спросил он.

Голубев сел на кушетке. Его трудно было узнать: осунувшееся лицо с больными глазами, побелевшие виски. Когда он приходил в прокуратуру, седины не было.

Настойчиво зазвонил телефон. Голубев даже не посмотрел в его сторону. Через некоторое время вновь раздался звонок.

— Возьмите трубку, — предложил Леднев.

Голубев вяло подчинился.

— Да, — пересохшими губами ответил кому-то. — Ах, это вы, товарищ Гулямов?

— Я из больницы звоню. Вы меня слышите?

Голубев бессильно опустил руку с трубкой, которую успел перехватить Леднев.

Гулямов засыпал майора вопросами: как чувствует себя Голубев, почему бросил трубку?

— Мне уже лучше! — кричал он. — Совсем хорошо! Скоро выпишусь и не оставлю его одного!


16


«Наш поезд прибывает в столицу Советского Азербайджана!»

Как отделаться от этой, сейчас уже ничего не значащей фразы?

Кадыров сидел на берегу Каспийского моря. Волны, словно верный пес, лизали ему ноги. В море уходил пароход. Из трубы валил густой черный дым. Уж не от него ли пятна на солнце?

«Наш поезд прибывает в…»

Прямо кошмар какой-то!

А ведь жена беременна. Совсем недавно она вдруг сообщила ему эту новость. Удивительно нежный, ласковый у нее голос. Обещала родить девочку — так он хотел.

И вот эта проклятая встреча в горах. Митька Тля. Все полетело к черту!

Кадыров больше не мог оставаться со своими мыслями. Вскочил в первый автобус и поехал в центр Баку.

— Г-где тут почта?

Он исписал несколько бланков, прежде чем сочинил текст.

— Вы забыли написать, от кого телеграмма, — напомнила девушка в окошке.

— И т-так поймут.



Леднев уединился с Гулямовым на одной из скамеек больничного сада.

— Надо кое-что выяснить. Вы уж, пожалуйста, извините, что тревожу вас больного.

Леднева интересовал Ергин.

— Что ж, он в самом деле не ночевал в палатке… — И Гулямов замялся.

— Помните, как вы мне рассказывали о Сенине? — спросил майор.

— Ну, Сенин — одно, а Ергин — совершенно другое. Сенин весь нараспашку. А Ергин…

Он все-таки разговорился. Ергин — хороший специалист, в управлении его ценят. Однако человек он сложный, живет по своим законам. Да, действительно пытался ухаживать за Голубевой. Роман у них не получился. Вот тогда он и зачастил на третий участок колхоза «Победа».

— Есть там одна учительница, — произнес Гулямов с досадой. — «Сказка», как говорит Ергин.

«Значит, это его записку нашел Голубев!» — отметил про себя Леднев.

Парторг между тем продолжал:

— Я беседовал с девушкой. Она производит хорошее впечатление. Но я очень уважаю жену Ергина и потому не хотел, чтобы она узнала об этом увлечении. «Кончай!» — настаивал я. Тот только усмехался в ответ. Он знает толк в людях — подобрал себе отличных специалистов. Все у него не просто работают — творят. Вероятно, из-за этого ему многое прощают. И у меня рука не поднялась. Ергин одновременно отталкивает и вызывает симпатию. Вот, скажем, Кадыров: вернулся из заключения, а Ергин на это не посмотрел.

— Вы считаете, что он поступил неправильно? — осторожно спросил Леднев.

— Ну что вы! — геолог даже обиделся. — Когда человек возвращается к жизни, ему, конечно, надо помочь.

— А знаете, Кадыров исчез.

— Тут какое-то недоразумение, — удивился Гулямов.

— Разберемся, — заметил майор. — Так что вы еще скажете о Ергине?

— В ту ночь он был у своей учительницы.

— Назовите, пожалуйста, ее фамилию. Ведь не такая уж это тайна, — подбодрил его майор.

— Действительно, — согласился Гулямов. — Ибодат Алимшоева…



Служебная телеграмма из Свердловска в Душанбе:

«Росляков Дмитрий Иванович задержан в аэропорту при попытке приобрести билет по чужому паспорту на имя Валейского Андрея Андреевича».

Ответная телеграмма в Свердловск:

«Для опознания и конвоирования задержанного вылетаем рейсовым сегодня».



Словно сговорившись, все они один за другим шли к майору Ледневу. Он с трудом узнавал этих людей, потому что были в другой одежде, привели в порядок или вовсе сбрили бороды.

Чувствовалось, что геологи многое передумали за минувшие дни и потянулись к Ледневу, который обещал разыскать убийц. Теперь каждый всячески стремился помочь следствию.

Майор отметил, что все хотели подчеркнуть, какими замечательными людьми были Голубева и Сенин.

— Он называл меня Фальконе, — рассказывал седой, с молодым лицом геолог. — То ли по некоторому сходству фамилий, то ли потому, что я занимаюсь лепкой. До Фальконе мне, конечно, далеко. Я никогда не создам «Медного всадника». А Юрий уверял, что смогу, и отправлял моих собачек и зайчиков на какие-то выставки. Я даже премии получал…

Все много говорили о Сенине, и было даже обидно за Голубеву, хотя о ней тоже отзывались хорошо. Майор понимал: Сенин был человеком незаурядным, к нему каждый тянулся. Теперь его долго не будет хватать этим людям.

Как бы между прочим Леднев просил охарактеризовать того или иного участника геологической партии.

О Ергине мнения разделились.


17


— Прошу учесть чистосердечные показания, — заученно проговорил Росляков, когда Музаффар-заде включил магнитофон.

«Думаю, и вы разберетесь, — начал Росляков. — Вот люди в космос летают, и я бы не прочь. Только ведь звезды где? А квартиры… Их что звезд — не перечесть. Я дверным замкам оценку даю, вроде как ОТК. Вы зря меня привезли сюда, гражданин следователь. Завязал я, честно говорю: все! В новую жизнь подался Митька Тля. А что мадам представился под чужим именем, так это чистой воды случайность. Нашел корки, развернул — товарищ Валейский! Рад бы познакомиться, к тому же на фотокарточке очень уж похож на меня. И помчал меня поезд в звездную даль. Мир, думаю, не без добрых людей. Начну жизнь — закачаешься!

«А ты кто будешь, как звать-то тебя?» — спрашивает новая знакомая. Тут я ей и скажи: звать, мол, Андрюшкой, по батюшке — Андреевич. Валейский, словом. Горняк. И паспорт сую для пущей важности. Она начала листать. Ну, влип, думаю. А что как женат мой Андрей Андреевич? Я ведь в такие подробности не вдавался. Разлетимся, думаю, как скорые поезда.

Вдруг она: «Милый, хороший!» Выходит, я не женат. Ай, спасибо, Андрюшенька, — не поторопился, не женился еще.

Отдохну-ка я, думаю, у этой красотки недельку-другую, А она хоть и не теща, но язык во рту не умещается. Раззвонила всем: мой муж, Валейский Андрей Андреевич. С участковым даже познакомила. Ладно, думаю, ты меня еще вспомнишь. А дальше как было, так было. Не отрицаю. Учить таких надо, гражданин начальник…»



Капитан Бабаев не сразу разыскал председателя колхоза «Победа».

— Вы что, раис,[84] специально от меня прячетесь? — спросил он, поглаживая усы. — А причины-то хоть есть?

— Ну, если милиция пожаловала…

— А я, может, заглянул на огонек?

— Тогда будете желанным гостем.

На берегу прозрачного неторопливого арыка возвышалась глинобитная суфа,[85] прикрытая грубошерстным паласом. Уютно потрескивали в костре сухие ветки. Ленивые язычки пламени тянулись к закопченному до черноты казану, где доходил плов.

— Учительница Ибодат Алимшоева не старшая ли дочь вашего агронома? — спросил Бабаев.

— Да, но теперь она уже завуч. Вы, случаем, не сватать ее пришли? Тогда из этого ничего не получится — любит она другого.

— Человек хоть стоящий?

— Вы его знаете — Ергин, — вздохнул председатель. — Так в чем же дело, если не секрет?

— Хочу все знать о Ергине.

— Она женщина прямая, — помедлил с ответом председатель. — Вы только сразу объясните ей, что к чему.


18


Лейтенант Ходжаев положил перед Ледиевым телеграмму из Баку:

«Все будет хорошо тчк Береги дочь».

— Эта телеграмма от Кадырова, хотя и без подписи. — Ходжаев уже навел справки. — Когда почтальон доставил корреспонденцию, жена его разрыдалась, говорит, вся уже извелась.

— Странный текст, — задумчиво произнес майор. — Ведь у Кадыровых мальчик.

— Так, может быть, это имеет тайный смысл? — оживился Ходжаев. — Наверное, они о чем-то договорились. Сама Кадырова работает мастером в объединении художественных промыслов «Дилором».

— Немедленно свяжитесь с Баку, — распорядился майор. — Кадырова надо разыскать.



Музаффар-заде протянул Ледневу руку:

— С чем пожаловали на сей раз, Петр Ильич?

Майор протянул телеграфный бланк:

— Не похоже, чтобы это написал человек, только что совершивший тягчайшее преступление. Правда, мне в этом тексте не все понятно. «Береги дочь». А у Кадыровых — сын.

— Все очень просто, — сказал следователь. — Вчера звонила его жена, ждет второго ребенка. Возможно, он это имел в виду?

— Сейчас вы мне скажете, за что отбывал наказание Кадыров, и его тоже придется сбрасывать со счетов.

— Вначале послушайте. Человек был молод и влюблен в свою жену. Не сегодня завтра должен был стать отцом. На радостях выпил лишнее, каким-то образом оказался в студенческом общежитии. Оскорбил вахтера, столкнул с лестницы девушку. У той сотрясение мозга. Вот и отбыл заслуженное наказание. Но я не снимаю с него подозрение, — продолжал следователь, — ведь чем-то вызвано это бегство?..

— Еще остается Ергин, — добавил майор.



Ибодат Алимшоева удивилась:

— Вы ко мне? Тогда прошу вас, муаллим.

Бабаев очутился в небольшой уютной комнате, заставленной стеллажами. Среди книг ослепительно улыбались звезды экрана, над диваном глядел с ковра великий Рудаки.

Некоторое время сидели молча, приглядываясь друг к другу. В конце концов гость не выдержал:

— Я ведь помню вас еще совсем маленькой. Вы так забавно танцевали в детстве. Думал, станете балериной.

Девушка сняла со стены дутар.[86]

— На большее не хватило таланта. — Осторожно провела по струнам. Потекли мелодичные, тягучие звуки.

— Меня интересует Ергин, — наконец решился задать главный вопрос Бабаев. — Что, вас удивляет, что я пришел с этим сюда?

В ее поведении не было никакого замешательства.

— Простите мою бестактность, — продолжал он, — но мне все нужно знать про случившееся в ту ночь, когда были убиты геологи. Ергина не было в лагере.

— Ну и что из этого следует? Ергин… Чепуха какая-то.

— Если вы подтвердите, что в ту ночь… — Капитан запнулся.

— Ни в ту, ни в какую другую! — озадачила его Ибодат. — Ергин никогда не оставался в моем доме.

— В таком случае, — развел руками Бабаев, — у него нет алиби. Или вы можете доказать обратное?

— Несомненно. Но для начала поймите наши отношения, — выговорила девушка. — Они очень сложные. Ергин не скрывает своих чувств. А мне просто радостно его видеть.

— Но как же быть с алиби? — напомнил капитан.

— Зайдите к Назаровым, и все станет ясно.

— Вы что-то недоговариваете.

— Я даю вам точный адрес, муаллим. — Голос у Ибодат дрогнул. — Вниз по улице до старой чинары.



«Митька Тля! — думал Кадыров. — Кто же еще?»

Когда капитан Бабаев сообщил о трагическом происшествии на Орлиной сопке, именно эта мысль обожгла его сознание. В колонии Митька отличался жестокостью. Рубец над бровью — от него полученная метка. Теперь вот убиты хорошие люди.

Кадырова знобило. «Это я навел его на геологов!» — казнил он себя. Не сразу осознал, что совершил ошибку, скрывшись так нелепо от следствия. Как теперь быть? Ведь первый же вопрос будет: «Объясните свое поведение».

Кадыров не заметил, как набежали густые темные тучи. Спасаясь от беспощадного секущего дождя, побежал к автобусной остановке. Желтый «Икарус» приветливо распахнул двери. Ливень хлестал по стеклам, убаюкивал.

— Товарищ, конечная остановка!

Кадыров удивленно открыл глаза:

— Г-где мы? В аэропорту?

А если все же поверят?! Нерешительно подошел к кассе:

— Б-билеты в Душанбе есть? — И протянул паспорт.

— Кадыров?

— Н-ну да. — Он не заметил волнения пожилой кассирши, старательно выводившей его фамилию на билете.

До вылета еще оставалось время. Он купил сосиски в буфете, подошел к высокому круглому столику на металлической ножке. Интуитивно почувствовал, что кто-то пристально смотрел ему в затылок. Кадыров обернулся. Старшина милиции! Что за чертовщина! Да ведь это и не старшина вовсе. Офицерские звездочки на погонах.


19


Из протокола дополнительного допроса обвиняемого Рослякова Дмитрия Ивановича:

«— Почему интересовались Голубевой?

— Неравнодушен к женскому полу.

— А Сениным?

— Не помню. Может, позавидовал. А может, не интересовался совсем.

— Почему затеяли драку в ресторане?

— Не знаю, как это все получилось. В общем, мест в ресторане не было, а за соседним столиком — важная персона: никого не подсаживают. Я таких людей терпеть не могу. Потом он в наш разговор вмешался, словечком мудреным хотел взять. Тут уж я и совсем не сдержался.

— О чем вы с ним говорили?

— Не поверите — о Ленинграде. «Вот ты, мол, такой образованный, а какая из себя одна там скульптура?» У нас до этого свой разговор был. Тут он все и напутал. Мы стали громко смеяться. Официантка подлетела, успокаивает. Он прямо бешеным стал: «Ты Мавричева еще не знаешь!» — кричит мне. «А я Сенина знаю, — говорю, — не сравнить с таким ничтожеством, как ты». Короче, врезал ему.

— Больше вы с Мавричевым не встречались?

— Считайте, что в этом отношении ему повезло».



Здание прокуратуры оказалось такого же дымчатого цвета, что и море, с которым Кадыров расстался всего несколько часов назад. Опять на него нахлынула неуверенность. Боясь, что передумает, он быстро зашагал к стеклянным дверям.

Музаффар-заде сразу узнал его.

— В-вы меня помните? — спросил Кадыров следователя дрожащим голосом.

В разговор вмешался телефонный звонок.

— Все в порядке, — прогудела трубка. — По-моему, Кадыров не заметил, что мы «вели» его от трапа самолета, — сказал Леднев.



Сабурова никак не могла вспомнить фамилию юриста. Зато диалог, который произошел между ними, прокручивался сам по себе, словно испорченная пластинка:

«— …Вот такое мое дело. Но меня ведь не лишали материнства.

— К сожалению, ничем не могу помочь. Кодекс о браке и семье дает Ваганову право требовать возврата дочери. К тому же и лишение родительских прав не избавило бы от обязанности платить алименты на содержание ребенка.

— Да разве это меня пугает? Просто я не могу остаться без девочки.

— Ошибку, которую в свое время вы совершили, очень трудно теперь исправить. Попробуйте договориться с Вагановым. Не поможет, обратитесь в суд со встречным иском. В любом случае вы сможете регулярно ее видеть…»


20


Несмотря на поздний час, капитан Бабаев твердо решил закончить свои дела в колхозе «Победа». Могучая, в три обхвата чинара точно обозначила калитку, в которую он постучал.

— Так это вы здесь живете?.. — удивился Бабаев. Перед ним стояла заправщица с бензоколонки. — Стареть, видимо, начинаю, совсем забыл.

— Что это ты, губа-дура, на себя наговариваешь? Заходи лучше, гостем будешь.

— Сын у тебя? — припомнил Бабаев, тоже переходя на «ты».

— Еще какой! — сказала она с гордостью. — Науку о земном строении изучает. В наших горах он такие минералы найдет, что и Ергин позавидует.

Вот, значит, какие нити связывают этот дом с начальником геологической партии.

— И часто Ергин у вас бывает? — поинтересовался капитан.

— Часто не часто, но заходит. Даже иногда ночевать остается. А что тут плохого? Я ведь не одинокая женщина.

Она охотно назвала число, когда он в последний раз был здесь. Сын как раз приезжал с уборки хлопка. Всю ночь они с Ергиным проговорили.

— У Ергина с учительницей роман, — доверительно поделилась заправщица. — Только уж больно та строгая, извела мужчину. Приходит он к нам, хоть водой отливай. Больше, говорит, ноги моей там не будет. А сам, губа-дура, чуть представится случай — и бежит к ней!

Бабаева это уже не интересовало.



— Что-то мы с вами упустили в наших действиях, — сказал Музаффар-заде.

— Есть слабое звено, — подтвердил Леднев, — и я, кажется, его нащупал. Почему овчарка не взяла тогда след на Орлиной сопке?

— Ну и к какому же выводу вы пришли?

— Вспомните след от велосипеда, обнаруженный младшим лейтенантом Полосовым. А что, если велосипедом почтальона воспользовался кто-то другой?

— Любопытно. Ну и что же вы предприняли?

— Капитан Бабаев устанавливает круг знакомых почтальона. Меня же все больше интересует тот вечер в ресторане «Сечинор»…



В доме почтальона Рауфова засуетились, когда вновь пришли работники милиции. Почтальон помнил визит капитана Бабаева со следователем прокуратуры, стало быть, и на сей раз гости пожаловали неспроста.

Разговор был прямой:

— Вы знаете, что на Орлиной совершено преступление, — сказал Леднев. — Так вот, у нас есть основания предполагать, что убийца воспользовался вашим велосипедом. Вы кому-нибудь его давали?

— Нет, никому.

— Я хочу посмотреть, где вы его держите, — сказал майор.

Рауфов повел офицеров к хаузу. Велосипед стоял у дряхлого карагача с лохматыми длинными ветвями.

— Здесь я его всегда ставлю.

— Всегда ли? — недоверчиво произнес Бабаев. — В прошлый раз вы говорили то же. Но велосипед находился тогда чуть правей, у той молоденькой вишенки.

Эти слова рассеяли последние сомнения майора.

— Вы запираете калитку на ночь? — спросил он у почтальона.

— Нет, товарищ начальник. У нас здесь тихо.

Леднев стал внимательно осматривать велосипед. Старая, побитая машина. Конечно, Рауфов не мог вспомнить, где и когда появились те или иные вмятины и царапины. В довершение ко всему он вчера чистил и смазывал велосипед.

— Чем была вызвана такая необходимость?

— Я чуть не сбил мальчика, — признался Рауфов. — Он неожиданно выскочил на дорогу. Я стал сигналить, но звонок не сработал. Пора, думаю, сделать профилактику.

— А звонок у вас так и не работает, — определил Леднев.

— Онстрашно дребезжал все время, на нервы действовал. А тут замолчал, я даже обрадовался.

Майор уже отвинчивал крышку звонка.

— Смотрите, товарищи! — воскликнул он, осторожно извлекая засунутую в корпус звонка тряпку. — Похоже на носовой платок. И любопытная метка в углу — вышитый крестик.

— Ну-ка покажите, — подался вперед Бабаев. — Я уже такой крестик где-то видел, — раздумчиво промолвил он. — Сейчас вспомню… В ресторане «Сечинор». Стоп! — и повернулся к почтальону: — А ведь официантка Сабурова — ваша соседка. Как же могла ее вещь оказаться в таком неподходящем месте?

— Понятия не имею.


21


В окне, прикрытом тяжелыми шторами, горел свет. Значит, Сабурова была дома. Бабаев осторожно постучал в дверь.

— Пришли все-таки? — недружелюбно спросила Надежда. — А дочку я вам не отдам!

— Естественно, — капитан тронул усы. — До моих сыновей она еще не доросла.

В комнате пахло подгорелым молоком, просыхающим после мытья полом.

— Сейчас мы проведем опознание, — сказал Леднев. — Товарищ капитан, пригласите, пожалуйста, понятых.

Сабурова сразу опознала свой носовой платок.

— Вы кому-нибудь его давали?

— Кажется, Мавричеву. Ну да, когда в ресторане была драка, у него из носа пошла кровь.

— Ваши отношения с Мавричевым? Что он за человек?

— Так вы и в самом деле пришли не за Людочкой?.. А с Мавричевым теперь все кончено, — сразу успокоилась женщина.

— Как это понимать? — спросил Бабаев.

— Очень просто. Помните, вы в тот раз про драку спрашивали? А началось все с того, что я честно сказала Мавричеву: «Завтра пойду с Вагановым договариваться, чтобы вместе ребенка воспитывать». Ему это так не понравилось, что стал меня отговаривать, а потом напился. Я таким его еще никогда не видела. Вечером пришел ко мне домой, стал издеваться: и такая я, и сякая. А сам-то чего в жизни добился, что собой представляет? Видела я, как в ресторане простые парни на место его поставили. Так я ему и сказала. Он начал кричать, а потом вдруг стал Сенина грязью поливать. Я заступилась за геолога, его здесь у нас все знают.

«Ты за себя лучше отвечай! Или, может быть, он у тебя ночевал?» — «А ты мне не муж, чтобы такой допрос учинять». — «Ну погоди! Я вам всем еще покажу, кто такой Мавричев!» Толкнул меня в грудь так, что я чуть не упала, схватил недопитую бутылку и выскочил за дверь…

Сабурова вдруг осеклась и побледнела:

— Неужели он?!


22


Музаффар-заде второй день гостил в Рушане. Закончил очередное дело, взял неделю за счет неиспользованного отпуска.

Новый день начался резким квоканьем кеклика. Маленький темно-серый комочек, крылышки с голубым отливом. С ним что-то случилось, не мог летать.

Музаффар-заде поудобней устроился на глинобитной террасе дома. Кругом тишина и покой. Самое время забыть обо всем и набираться сил. Но мысли его вновь и вновь возвращались к последнему, только что завершенному делу.

…Мавричев выбежал во двор и от ярости не находил себе места. Тут его взгляд упал на старый велосипед под карагачем. Он вскочил в седло и начал крутить педали, останавливаясь лишь для того, чтобы приложиться к бутылке. Вот и Орлиная сопка.

Дребезжание звонка разбудило геолога. «Кто там?» — спросил он.

Мавричев спрыгнул с велосипеда. «Ты Сенин?» — грубо спросил он. «Я. А вы кто?» — спокойно ответил геолог. «Сейчас узнаешь!» — Мавричев изо всех сил ударил его бутылкой.

«На помощь!» — сдавленным голосом закричала Голубева и соскочила с раскладушки. Он жестоко расправился с женщиной, единственным свидетелем этого бессмысленного, чудовищного злодеяния.

Все, кажется, рассчитал Мавричев. Вот только носовой платок засунул в звонок, чтобы тот не бренчал, а когда вернулся в Бунафшу и бросил велосипед в саду, забыл про него…



С юридической точки зрения любые нарушения закона укладываются в рамки Уголовного кодекса. Но встречаются преступления, которые по своей безрассудной жестокости даже с точки зрения психолога объяснить невозможно. Таким оказалось и преступление на Орлиной сопке…

Музаффар-заде встряхнул головой, чтобы прогнать невеселые мысли, и встал. Кеклик с гордым видом уселся на его плече.

«А может, взять его с собой в город? — подумал следователь. — Нет, лучше вылечу здесь, в родном для него месте, и отпущу на волю, пусть летает…»




Послесловие


Писатель М. Левин давно и плодотворно работает над произведениями о пограничниках и сотрудниках органов внутренних дел. Живя и работая в Таджикистане, все свое творчество посвящает тем, кто бдительно и самоотверженно стоит на страже наших границ и правопорядка. Он хорошо знает специфику их службы, причем из первоисточников, часто сам бывая на пограничных заставах или участвуя в расследовании особо опасных преступлений.

Повесть «Под чужим именем» относится к приключенческому жанру. Сюжет выстроен автором с той степенью увлекательности и логической точности, которая, несомненно, вызовет читательский интерес. В основе сюжета — напряженная, полная опасностей борьба пограничников и чекистов с агентом империалистической разведки и его пособниками из уголовного отребья. Ценно то, что автор показывает эту борьбу не облегченно, а так, как это происходит в реальной жизни. Враг, противостоящий пограничникам, коварен, ловко маскируется, пользуясь беспечностью некоторых людей. Он опытен, хитер, и разоблачить его не так-то просто. Для этого требуются профессиональная компетентность и мастерство, высокая политическая бдительность и мужество.

Образы пограничников, особенно солдата Бородули, колоритны, достоверны. Автор психологически точно воссоздает их характеры, как он постепенно, преодолевая свои собственные ошибки, осваивает «азбуку» пограничного мастерства, «вписывается» в дружный и сплоченный воинский коллектив. Этому способствует активное влияние офицеров, сержантов, партийной и комсомольской организаций.

Отрадно, что столь сложный процесс показан на реальных эпизодах, как бы выхваченных из самой гущи повседневной пограничной жизни.

Стиль повести напоминает литературный сценарий, и потому все, что изображает автор — люди, события, неожиданные повороты человеческих судеб, — воспринимается отчетливо и зримо, как бы переводится на язык кинематографа. Для произведения приключенческого жанра эта особенность имеет порой немаловажное значение.


Интересны своей достоверностью и повести о милиции. Автор досконально изучил материалы многих уголовных дел и на их основе создал литературные произведения, сюжетно близкие к первоисточнику. Каждая из повестей — это описание расследования и раскрытия конкретного преступления, причем подача материала ведется с точки зрения работы правоохранительных органов. Эти типично «милицейские» повести достаточно полно, объемно и убедительно раскрывают организацию всей работы по расследованию преступлений, взаимодействие при этом различных милицейских служб и прокуратуры.

Профилактическое значение данных повестей несомненно, ибо, показывая успешные действия работников милиции, неотвратимость наказания преступников, они содействуют созданию в нашем социалистическом обществе отношения непримиримости к любому злу, уважения к деятельности правоохранительных органов и доверия к их нелегкой работе.

Документальная основа этих повестей сборника составляет их главную ценность, так как они последовательно воспроизводят материалы действительных уголовных дел. Этот прием имеет свои положительные и отрицательные стороны. Плюс заключается в достоверности, в том, что читатель знакомится с подлинной обстановкой расследования преступлений, следит за работой сотрудников милиции и прокуратуры, за действиями преступников. Однако это стремление к подлинности дает и некоторый минус: в повестях не всегда присутствуют обобщения, типизация, язык нередко ограничивается чисто информативной функцией. Следование жизненной ситуации, даже такой своеобразной и конфликтной, какой является раскрытие преступления, подается скупо, но всегда точно.

Автор выразительно показывает природу Таджикистана, сложности, связанные с близостью границы, и раскрывает черты характера, присущие местным жителям. Знание материала, обстановки, быта делает произведения М. Левина особенно правдивыми и убедительными. Думается, этот сборник будет с интересом принят молодыми читателями и тем самым внесет свой вклад в дело военно-патриотического и правового воспитания советской молодежи.


Ким Селихов


Об авторе


Минель Иосифович Левин родился в 1925 году в городе Мурманске в семье врача. 17-летним юношей добровольцем, вступил в армию и был зачислен в Отдельную мотострелковую бригаду особого назначения войск НКВД (ОМСБОН). Участник Великой Отечественной войны. Затем много лет служил в погранвойсках на южной границе страны.

После демобилизации остался в Таджикистане, занялся писательской деятельностью. Автор произведений о пограничниках — «Граница», «Пограничные были». Много внимания уделяет показу сложной и ответственной работы правоохранительных органов. Это книги «Сто первая версия», «Три степени риска» и др. Награжден почетными знаками «Отличник милиции» и «Отличник погранвойск», является народным заседателем Верховного суда республики.

М.И. Левин — член Союза писателей СССР, заслуженный работник культуры Таджикской ССР, имеет правительственные награды.


Виль Липатов Деревенский детектив

Генка Пальцев, сын Дмитрия Пальцева

1

Милиционер Анискин считался самым толстым человеком в деревне. Директор маслозавода Черкашин весил сто пять килограммов, но участковый уполномоченный был на голову выше его, намного толще, хотя, сколько весит он, никто не знал, так как сам Анискин говорил: «А ты попробуй, взвешай меня!» Несмотря на полноту, участковый по деревне ходил быстро, особенно в прохладные дни, с людьми поговорить любил, а директора маслозавода Черкашина терпеть не мог.

В деревне Анискин работал бог знает сколько времени, в каком находился звании, жители не помнили – участковый раз в три года надевал форму, да и то тогда, когда ездил в район. Это объяснялось его грандиозной толщиной, и участковый говорил: «Если я буду каждый день форму носить, то мне никакой зарплаты не хватит!» Летом Анискин ходил в широких хлопчатобумажных штанах, в серой рубахе, распахнутой на седой волосатой груди, и в тапочках сорок шестого размера; в грязь он носил кирзовые сапоги, а зимой влезал в серые валенки, от которых его ноги действительно походили на слоновьи.

Когда участковый зимой шел в валенках вдоль деревни, то снежный скрип слышался от околицы до околицы, и деревенские женщины, прислушавшись, говорили: «Шесть часов времени, надо квашенку заводить!» Летом участковый поднимался в половине седьмого, и его путь по деревне отмечался запальным дыханием. С пяти–шести часов вечера до восьми участковый спал, а потом распивал чаи вприкуску: летом – во дворе, а зимой – в маленькой кухоньке, где на стенке висели цветные фотографии из «Огонька».

Жена участкового, наоборот, была худа, голос имела тихий и ровный, глаза монгольские и называлась, конечно, Глафирой. Она нигде не работала и потому считалась в деревне аристократкой, хотя никто и никогда не видел ее сидящей без дела – она с утра до вечера трудилась. Глафира содержала огород, разводила живность, собирала орехи, грибы и ягоды, но милицейский дом зажиточностью не славился – кроме самого Анискина и Глафиры, в нем всегда было несколько едоков, да приходилось посылать деньги то одному сыну, то второму, то дочери, так как детей участковый старался учить долго. Дети у Глафиры рождались легко, розовощекие и здоровые…

В лето 196… года приблизительный вес Анискина оценивался в сто двадцать килограммов – не больше и не меньше обычного. Так что душным июльским днем, часа в четыре пополудни, когда оставалось немного времени до спанья, участковый спокойно шел себе длинной улицей деревни и старался прижиматься к высокому обскому яру, чтобы лицо обдувал тенистый ветерок. Река текла мирно на север, кружились бакланы, скрипя уключинами, перебиралась на противоположную сторону лодка–завозня. Река была как река, небо как небо, а под яром, фыркая, точно лошади, купались ребятишки. Увидев на крутояре громадную фигуру Анискина, они загалдели пуще прежнего, принялись обливаться водой и бегать.

– Целый день сидят в воде, это надо же придумать! – остановясь, сказал участковый. – Это надо же придумать…

Прицыкнув пустым зубом, он достал из кармана носовой платок, внимательно посмотрел на него, подумал и, широко расставив ноги, нагнулся. Участковый поднял с земли кровавый обломочек кирпича, обмотал его платком и, по–бабьи размахнувшись, бросил сверток под яр.

– Намочите! – крикнул он ребятишкам. – У меня голова не чугунная…

Когда платок упал к воде и ребятишки наперебой бросились к нему, участковый неторопливо выложил руки на пузо, склонил голову на плечо и начал туда–сюда покручивать большими пальцами. Глаза у Анискина выкатились по–рачьи, шея исчезла, он медленно–медленно, точно его придерживали, обернулся к человеку, который стоял за его спиной.

– Ну? – тихо спросил Анискин. – Ну?

– Стою! – так же тихо ответил человек.

Ему было лет двадцать пять, были на нем клетчатая рубаха и брюки–галифе с сапогами, сидела на голове серая кепка, но весь – с головы до ног – он был не таким, каким должен быть человек в клетчатой ковбойке. Стекала с лица парня бледная унылость и хворь, из вырубленных худобой глазниц запально глядели иконные глаза невыразимой красоты. Но диво дивное, чудо великое начиналось ниже – немощную эту голову, тонкую ребячью шею подпирал могучий торс борца; неохватные ширились плечи, выпирала могучая грудь, стояли канцелярскими тумбами короткие ноги, а на голых руках – неизвестно для чего, неизвестно почему – вспыхивали и гасли блестящие от пота мускулы. Жило тело парня отдельно от головы, принадлежали голова и тело разным людям. «Ну и ну! – тихо подумал Анискин. – Ну, как две капельки воды похож на своего отца Митрия! Ну и ну!»

– Чудной ты, Генка! – тоскливо прицыкнув зубом, сказал участковый. – Лицо у тебя ангельское, а тело волчье…

– Разве я в том виноватый, – жалобно ответил Генка. – Разве это моя вина…

– Должно быть, виноватый, – задумчиво сказал Анискин. – Был бы невиноватый, я с тобой по такой жаре не валандался бы.

Покручивая пальцами на пузе, участковый блестящими глазами смотрел на Обь, затаенно покряхтывая, и река отражалась в глазах – расплавленная на солнце вода и лодка на ней, старый осокорь на крутояре, пологая излучина и ребятишки, что, карабкаясь руками и ногами по желтой глине, уже поднимались наверх. Первым вскочил на кромку земли самый бойкий и веселый из них, с мокрым платком в руке бросился к участковому и закричал восторженно:

– Намочил, намочил, дядя Анискин!

Но участковый еще несколько секунд стоял неподвижно, набычив шею и расставив ноги. Мальчишка с платком притих, согнав с лица улыбку, пошел к участковому на заскорузлых пальцах мокрых ног. Мальчишка осторожно потрогал его за выставленный локоть, подняв голову, заглянул участковому в лицо, и, расцепив руки, Анискин одну из них положил на плечо парнишки.

– Ах, Виталька ты, Виталька Пирогов, – сказал участковый. – Виталька ты Пирогов, Ванюшки Пирогова сын…

Потом Анискин выпрямился, приняв от мальчишки платок, сухо сказал:

– Ты, Виталька, вали купаться, а ты, Генка, завяжи платок сзади… Мне–то не видать!

Генка – парень в ковбойке и в сапогах, – дыша осторожно и запально, завязал платок на затылке участкового, отошел в сторонку и опять притих, так как Анискин блаженно зажмурился и зябко повел плечами. С плохо выжатого платка вода текла на широкий нос участкового, струилась по груди, заросшей седыми волосами, стекала на траву.

– Господи! – простонал Анискин. – Как хорошо–то!

В платке с четырьмя узелками походил участковый на восточного первобытного бога.

– Вы бы искупались! – сказал Генка.

– Сам купайся!

И опять спокойно, по–слоновьи нелепо переставляя ноги, пошел по улице участковый – глядел в землю мрачно, думал тяжело и напряженно, заметно сутулился, хотя при грандиозной толщине сутулым, конечно, не был. Не поздоровавшись, а только чуточку шевельнув бровями, он миновал деда Крылова, с палкой сидящего на лавочке, не поглядел на окна колхозной конторы, не улыбнулся женщине, которая с полными ведрами шла навстречу. Безмолвно и грозно прошел участковый через половину деревни к тому дому, где находилась милицейская комната. Возле калитки Анискин остановился, запустив руку меж досками, чтобы открыть вертушку, замер.

– Ну, на какой хрен, Генка, ты есть такой? – тоскливо спросил он. – Вот на что ты есть такой, Генка?

Было так тихо, как может быть на краю деревни, где сразу за домами начинаются луг, кедрачи и мелкие березы, что уступами поднимаются к кладбищу; где к последнему дому подбегает веселый ельник, деревья которого похожи на воинов в монгольских остроконечных шапках, а желтые шишки горят чешуйками на кольчугах.

– Пройдем! – тихо сказал участковый. – Пройдем!

Зайдя в темноватую комнату, Анискин приказал Генке встать у дверей, сам сел на табуретку и выложил на стол пудовые руки, сплошь покрытые светлыми волосами. Несколько мгновений участковый сидел неподвижно, затем по–милицейски выкатил глаза и с придыханием произнес:

– А?!

– Мне бы три дня пересидеть, – сказал Генка. – Мне бы только пересидеть до парохода вниз… Три дня!

– У тебя губа не дура, Генка, – подумав, ответил участковый. – Конечно, в понедельник придет «Пролетарий», так тебе и остается два дня, чтобы на нем смыться… У тебя губа не дура! – повторил он и вдруг оглушительно крикнул: – Садись! Садись, страма!

Вторая табуретка стояла в углу, и, заметив ее, Генка пошел садиться – шиворот–навыворот ступали звериные ноги, непонятно замедленно плыла литая спина, сама собой, отдельно от туловища, двигалась к табуретке голова. Плавными, округлыми были все движения Генки, а сев, он изящными движениями положил руки на колени, по–детски вздохнул и посмотрел на участкового преданными, ласковыми, сияющими глазами. Он так посмотрел на Анискина, что участковый поежился, как от холодной воды, и печально сказал:

– Истинный ты бандит, Генка… Через всю кабинету прошел, а ни одна половица не скрипнула.

Голодные, сновали по стенам милицейской комнаты черные тараканы; их было много, очень много, но в обычные дни участковый Анискин на тараканов внимания не обращал, а только извинялся за них перед посетителями и улыбался при этом. Сегодня же на тараканье царство участковый посмотрел зло, прищурился колюче, хотя по–прежнему всматривался в самого себя. Что–то в себе самом пытался разглядеть Анискин, но не мог и от этого страдальчески морщился.

– Ты бы рассказал, Генка, чего набедокурил? – вдруг вежливо спросил участковый. – Только ты уж не ври, касатик, а?

– Ой, мама родная, – обливаясь ласковой влагой, проникновенно прошептал Генка, – да когда я вам врал, дядя Анискин, да когда это было со мной, чтобы я вам врал…

– Всегда! – ласково ответил Анискин. – Всегда, родной!

– Ой, да неверно, да неверно! Я, может, когда по мелочам что и врал, а по–большому я завсегда правду говорил, так как скрытности во мне сроду не было, такой я от родной моей милой мамочки прирожденный, что на вранье не способный и во всем перед вами, дядя Анискин, открытый…

Генка Пальцев пел да пел, помаргивал да помаргивал библейскими ресницами, а участковый Анискин все дальше и дальше уходил от него. Вот уж совсем далеко–далеко дрожал заупокойный голосок Генки, застилались туманом его слова; частой, как бы комариной сеткой весь покрылся он – уже не с Генкиного лица стекали бледность и хворь, не его тело и голова жили отдельно друг от друга, а Генкин отец – Дмитрий Пальцев – сидел в темной милицейской комнате. Он сидел, смотрел на Анискина глазами русской богородицы и под участковым вдруг покачнулась табуретка, уплыл из–под ног пол… Пахнуло сырой прелью оврага, ударила в зрачки большая зеленая звезда; ударила, кольнула, и пошел звон по голове, как по пустой церкви перебор колоколов; заболел под левым соском звездчатый шрам, и в запахе пороха давил на ладонь сгусток крови, что текла в зеленый луч звезды…

– Тихо, тихо… – шепотом сказал Анискин и сделал рукой такое движение, точно хотел убрать с лица несуществующую паутину. – Тихо…

Они молчали минуту. Потом участковый спросил:

– Что ты сделал на хуторе, Генка?

– Бочата снял с парикмахерши, – ответил Генка. – Золотые…

– Ну!

– Она запищала, дядя Анискин, – еле слышно сказал Генка, – тогда я ее немного придушил…

– Насмерть?

– Ой, да наверное, как вы можете подумать такое, дядя Анискин, зверь я или человек, чего бы я стал ее насмерть из–за часов–то… Вы всегда что–нибудь придумаете, дядя Анискин, такое придумаете, что даже подумать страшно, не то что выговорить, прямо обидно мне на все это…

Генка пел все тише, паузы между словами делал все длиннее и понемногу вытягивал ноги, распластываясь на табуретке. Он все утишивал и утишивал голос, пока не перешел на шепот, так как участковый смотрел на Генку неподвижными задумчивыми глазами. Из них на Пальцева текло невидимое, но ощутимое, связывало Генку по рукам и ногам; в глубь Генки и через него смотрел Анискин, в печенки и селезенки.

– Ну ладно! – сказал участковый. – Теперь я все про тебя знаю, Генка… Все знаю, ровно и не получал из райотдела телеграмму, чтобы задержать особо опасного рецидивиста… Понял, не из телеграммы узнал, а от тебя самого…

Генка теперь сидел на табуретке так, словно лежал – сползли с колен перевитые мускулами руки, обвисли ноги–тумбы, заострился славянский нос. Потом Генка по–рыбьи хватил ртом воздух:

– Когда пришла телеграмма?

– Третьего дня… Не думал я, что ты такой дурак!

Брезгливо, страдальчески поморщившись, участковый прицыкнул зубом и поднялся с табуретки с таким видом, как поднимается человек, которому давно надо было сделать это, но он не решался. Встав, Анискин подошел к русской печке, снял с шестка коробку с надписью «Дуст» и, вынув из нее щепотку серого порошка, посыпал припечек.

– Парикмахерша жила еще два часа, – приглушенно сказал участковый. – Ты зачем, Генка, фонарик засветил, когда ее душил?… Дура ты, дура!… Да с такой мордой, как у тебя, по карманам шарить нельзя, не то что по мокрому делу… Вот женщина и опознала твою фотографию… Теперь тебя, Генка, расстреляют! Это беспременно надо произвесть! – Участковый тоскливо покачал головой. – Я тридцать два года работаю в деревне милиционером, а убийц еще не было… Драки бывали, воровство случалось, а убийц… Ты первый, Генка!

– Не задерживай меня, дядя Анискин, не отдавай райотделу, – жалобно и страстно попросила Генкина голова. – Не отдавай!

Деревенская слышалась тишина: ни звука не было, ни привязочки, на которой мог бы отдохнуть напряженный слух. И только шуршали, шуршали за припечкой тараканы.

– Я никого из своих деревенских зря райотделу не отдавал, – негромко сказал участковый. – Ты вспомни, Генка, кого из деревенских я зря райотделу отдал?

– Никого! – набухнув, прошептали жаркие Генкины губы. – Никого…

– Тебя я, Генка, возьму, – еще тише продолжал участковый. – Я беспременно тебя должен взять, но я тебе дам такое условие, через которое ты можешь спастись и стать человеком, если превозмогешь трусость… А если она, трусость, сильнее тебя, Генка, то тут тебе – гроб!… Так что решай – принимать тебе условие или нет…

– Какое условие?

– А вот какое!

Анискин прошелся по комнате, опершись руками в наличники, посмотрел на улицу. Увидел он светлую от солнца Обь, синие кедрачи за ней, а за кедрачами – пустоту; полтора километра было от берега до берега реки, но еще больший простор расстилался за нею, так как за Обью начинались Васюганские болота; начинались и шли на десятки, сотни километров, ровные и унылые. Над болотами тучей висело смрадное комарье, жалобно пищали длинноногие кулики, и солнце торчало на одном месте, словно его остановили.

– Слушай мое условие, Генка! – сказал Анискин. – Даю тебе срок до двенадцати ночи или, как говорят райотдельские штукари, до ноль ноль часов… Уходи ты до этого срока из деревни. Ты меня не видал, я тебя не видел… Уходи, Генка!

– Обласок дашь? – одними губами прошептал Генка. – Обласок…

– Ни лодку, ни обласок не дам! – жестко ответил участковый. – Ты сам знаешь, что я к ним приставил охрану… Пешком уходи, Генка!

Опять не сидел, а лежал на табурете Пальцев, но был уже повернут лицом к окну, где лежала Обь, кедрачи за ней, а за кедрачами…

– Это ведь все равно расстрел… – прошептал Генка.

– А ты как думал! – не сразу отозвался участковый. – Ты что думал, когда душил мать двух детей?… Но иди в болота, бог с тобой! Выйдешь живым – человеком сделаешься, погибнешь – тоже правильно будет. Сам ты теперь над собой хозяин, Генка… На этом наш разговор оконченный!

Онемев, Пальцев не шевелился – лежали перекисшим тестом на костяке мускулы, стекали на грудь звериной тоской глаза русской богородицы.

– Страшный ты, Генка, – прицыкнув зубом, сказал Анискин. – Кажный человек от страху бледнеет, а ты краснеешь, ровно хватил стакан водки…

Минут через пять Генка с табуретки встал, запинаясь ногами одна за одну, пошел к двери.

– Финач есть? – вдруг вежливо спросил Анискин. – А, Генка!

– Ну, чего же ты такое говоришь, дядя Анискин? – в дверь запел Генка. – Откуда у меня может быть финач, вот придумаете же такое, что и подумать невозможно, что даже обидно…

Он пел и пел, но участковый не слушал – он глазами приник к телу Пальцева и удовлетворенно качнул головой, так как по спине Генки, от плеч к бедрам, а от бедер – к левому карману галифе прокатилась быстрая волна.

– Сволочь! – восхищенно сказал Анискин. – У тебя ведь в левом кармане пистолет, Генка… Ну, совсем сделался серьезный рецидивист!

2

Старый осокорь на берегу шелестел по–дневному, Обь в синеве густела, под яром не купались ребятишки, так как шел шестой час и уже слышалось, как на ближних покосах погуживали машины и покрикивали бабьи голоса: так бывает к вечеру, когда воздух делается прозрачным и легким. Он доносит до слуха каждый звук, и если в деревне тихо, то можно слышать пароход, который шипит за дальней излучиной Оби, крик бакланов за отмелью, до которой шесть километров, и стон кукушки в березах.

Тихо было в деревне, и участковый Анискин неподвижно стоял посередине дороги, сложив руки на пузе и медленно покручивая большими пальцами, думал: «Вот ведь до чего выдался тяжелый день, что и не знаешь, куда ногой ступить…» Он еще минуточку постоял на пыльной дороге, потом, сам себе согласно кивнув головой, пошел к тому дому, что был сложен из сосновых брусьев и в котором жил учитель восьмилетней школы Филатов. Анискин приблизился к дому, но во двор заходить не стал, а подшагал под открытое окошко. Участковый прислушался и думающе наморщился, так как не мог понять, что за звук раздается в комнате, затем вдруг широко улыбнулся.

– Владимир, – позвал Анискин. – Ты бы выглянул на час… Мне с тобой побеседовать охота.

Комариный писк электрической бритвы затих, досадливо проскрипел венский стул, все убыстряясь, пробежали по полу шлепки босых ног, и учитель Филатов высунулся в окошко. Маленький, осыпанный солнечными пятнами, как веснушками, он отворачивал от участкового левую недобритую щеку.

– Доброго здоровья, Владимир Викторович! – поздоровался Анискин. – Бреетесь?

– Здравствуйте, товарищ участковый! – нехорошим голосом ответил учитель и повел худой рукой. – Прошу заходить в дом.

Но участковый Анискин в дом учителя Филатова не пошел, а сделал еще шаг к окну и внимательно посмотрел в лицо Владимира Викторовича. Левая щека у математика была, конечно, недобрита, но это было пустяком по сравнению с тем, что веки у него припухли, как от пчелиного укуса, щеки были одутловаты и синюшны, а пальцы рук так дрожали, что электрическая бритва, зажатая в них, больно ударялась о подоконник. Заметив это, Владимир Викторович криво улыбнулся и спрятал бритву за спину.

– Владимир Викторович, а Владимир Викторович, – сказал участковый. – Ты присядь на окошко, а я рядом постою…

– Спасибо! – хрипло ответил учитель. – Спасибо, но садиться на подоконник я не буду…

Он хорохорился, учитель Владимир Викторович, но посмотреть прямо в глаза Анискина не решался, пользуясь тем, что левая щека недобрита, отворачивал голову все круче и круче от участкового, пока не отвернулся совсем. Теперь стало видным его правое ухо, просвеченное солнечными лучами и от этого красное, как плакатный кумач. «Ну, до чего хороший парень, этот учитель!» – затаенно улыбаясь, подумал Анискин.

– Это ты хорошо скумекал, Владимир Викторович! – весело сказал участковый. – Это ты здорово смикитил про электрическую бритву…

– Простите, товарищ Анискин, не понимаю…

– А чего уж тут понимать, – ответил участковый и вдруг сделался серьезным. – Тут и понимать нечего…

Приглушенным, как вечерняя деревня, стал участковый Анискин – тоже отвернувшись от учителя, прислонился спиной к брусчатой стене, руки опустил, голову склонил на плечо. Дышал он трудно и с присвистом, кожа лица серела, а ворот рубахи широко распахнулся на седой груди. Таким был участковый, каким давно не видели его в деревне, и учитель Владимир Викторович покосился на него.

– Бессонница у меня, Владимир Викторович, третий день бессонница, – тоскливо вздохнув, сказал Анискин. – Третью ночь не сплю, по улице хожу и свою жизнь наизнанку перевертываю… Я как шубу себя вывертываю, Владимир Викторович, и нет мне от этого сна–покоя. Чего–то жалко, чего–то боязно, чего–то охота… Собаки лают, луна светит, Обишка себе течет… Тоска меня берет, Владимир Викторович, когда глазами себе за спину гляжу… – Он помолчал секундочку и, прицыкнув зубом, добавил: – Это у меня оттого, Владимир Викторович, что большое несчастье на деревне приключилось…

Подняв голову, Анискин насильственно улыбнулся, поправил пальцами седые волосы и постоял еще немножко в тихости – точно из дальней дали, из бесконечной непонятности возвращался участковый к дому из свежих брусьев, к окошку, к учителю Владимиру Викторовичу, на которого смотрел невидящими глазами. Медленно–медленно возвращался Анискин, но вернулся все–таки.

– Я ведь что про бритву–то болтал, – непонятно улыбнувшись, сказал он. – А то, Владимир Викторович, что электрической бритвой, конечно, бриться с похмелья сподручнее, чем опасной… Не порежешься, если руки дрожат…

– Товарищ Анискин! – сказал учитель. – Товарищ Анискин!

– Шестьдесят лет товарищ Анискин, – сухо ответил участковый. – А только я тебе, Владимир Викторович, всю правду скажу, раз у меня сегодня такой тяжелый день… Я, может быть, вчера бы и промолчал, но вот сегодня… Ты это чего пьешь и по ночам свою учительшу ругаешь? – гневно спросил Анискин и по–рачьи вытаращил глаза. – Это ты какое право имеешь по шестьсот грамм водки за вечер выпивать и с родной женой ругаться?…

– Я не хочу отвечать на ваши вопросы, – сказал Владимир Викторович и саркастически улыбнулся. – Не кажется ли вам, что вы переоцениваете свои права и обязанности?

Владимир Викторович уже не отстранял от участкового лица, снова вынул из–за спины дрожащие руки, как гусак вытянул тонкую шею и шипел по–гусаковски. Маленький он был, тщедушный, и, поглядев на него повнимательней, Анискин про себя улыбнулся и подумал: «Вот так всегда бывает: чем не плоше мужичонка, тем с бабой ведет себя ругательней!» Однако вслух участковый не улыбнулся, а покачал головой и сказал:

– Ты только не думай, Владимир Викторович, что мне твоя учительша пожаловалась. Ты ее оставь с краю, так как я сам ночью твой скандал слышал, когда под луной шатался… Большой был скандал, Владимир Викторович, далеко от твоего дома слышный…

После этих слов Анискин отошел от раскрытого окна и сел на чурбачок, что был отрезан строителями от толстого бруса. Солнце освещало участкового сбоку, большой желтый квадрат лежал на его спине, и казалось, что это не солнечный блик, а желтая заплата. Он молчал, как молчал и учитель – голова у Владимира Викторовича все еще была задрана гордо, глаза прищурены, но уже на синюшные от вчерашнего перепоя щеки наползал румянец, а губы так дрожали, точно с них рвались слова.

– Я ведь знаю, отчего ты начал пить, Владимир Викторович, – совсем тихо сказал Анискин. – Тебя этот пьянюга Черкашин каждую субботу к себе затаскивает, поит чем попало и жалится тебе на то, что его зазря с колхозных председателей спихнули… – Участковый горько хмыкнул. – Черкашин – человек злобный, вредный, и ты на него, Владимир Викторович, начинаешь походить…

– В чем же? – спросил учитель. – Нельзя ли поточнее…

Он опять криво улыбнулся, этот учитель Филатов, пожал иронически плечами, хотя и видел, что до странности необычным, на себя непохожим был участковый, – не поплясывали в серых глазах Анискина желтые искорки, не говорил он задумчиво: «Так! Эдак!» – не поворачивал лицо к светлой Оби, чтобы обдувал щеки прохладный ветер.

– Ты в том Черкашину стал родной брат, Владимир Викторович, – протяжно сказал участковый, – что в людях видишь одно плохое… Потому и жену материшь, потому и в твоем классе по арифметике семь двоек, хотя по русскому – четыре… Ты на три двойки хуже о людях думаешь, чем Евгений Самойлович, что русскому языку ребятишек учит…

Анискин замолчал – лежала желтая заплата на спине, большие и заскорузлые, висели руки, чернел меж раздвинутыми губами пустой зуб. Секунд десять сидел молча участковый, потом вдруг неярко улыбнулся.

– И ко мне ты стал несправедливый, Владимир Викторович, – сказал он. – Ну, вот за что ты меня в ту субботу при Черкашине унтером Пришибеевым назвал?… Черкашин на меня злой, что я его пуще других с председателей уводил, так неужто ты для его радости меня унизил… Ведь ты раньше ко мне, Владимир Викторович, справедливо относился.

Анискин от земли голову не поднял, но по звукам из окна понял, что учитель математики прикусил нижнюю губу, неслышно положив бритву на подоконник, сжал пальцами теплое от солнца дерево. Точно наяву увидел участковый, как покраснело маленькое лицо Владимира Викторовича, повлажнели от стыда его темные глаза и как перестали трястись от волнения его похмельные руки.

– Федор Иванович… – прошептал математик. – Федор Иванович…

– А вот Федор Иванович я лет двадцать, – улыбнулся участковый. – Сначала Федюнькой звали, потом – Федькой, потом – Федором…

Участковый встал с чурбачка, медленно заложил руки за спину, но вдоль улицы не пошел, а в первый раз за все это время повернул лицо к сияющей Оби. Струился от нее, конечно, легкий ветер, пропитанный влагой, обдувал щеки участкового, открытую грудь и могучую шею. И тот же обской ветер ерошил волосы Анискина, которые были сплошь седы, но оставались густыми, как в далекой молодости.

– Я, Владимир Викторович, – сказал Анискин, – на тебя за унтера Пришибеева не обижаюсь теперь – молодой ты еще и глупый. Ты еще не понимаешь, в какое лучшее время живешь… Ведь раньше–то за унтера Пришибеева… – Участковый вяло махнул рукой. – Эх, да что говорить, Владимир Викторович!… Молодо еще, зелено!

Не посмотрев больше на учителя, не обернувшись ни разу назад, участковый пошел длинной улицей деревни – держал ноги косо–косо, сандалиями оставлял на пыльной дороге круглые следы, через два шага на третий покачивал головой. Двигался Анискин неторопливо, но шаг у него был емкий, и вскоре он скрылся в розоватом свете солнца.

3

Как всегда, участковый проснулся около восьми часов вечера, открыл глаза, полежал немножко в тишине и неподвижности, прислушиваясь к звукам дома, – похаживала по тугим половицам Глафира, шепталась с подругой в соседней комнате младшая дочь Зинаида, поревывала в хлеве стельная корова. Под ситцевым пологом стояла жарища, духота, но Анискин не вспотел, так как во сне движений не делал.

Думалось участковому о разной разности – у Колотовкиных потерялся теленок, пятый день нету; Мурзины ждали сына из армии в отпуск, и потому вполне свободно могли настраиваться на варку самогона; в первой бригаде колхоза запропастились две бороны – старых, но ловких для конской запряжки; у Панки Волошиной опять ночевал Ванька–тракторист, парень на двадцатом году, которого родители собирались женить; рыбак дядя Анисим приторговывал на сторону запрещенной к лову стерлядью… Много всякой всячины лезло в голову Анискину, но только теперь участковый признался сам себе в том, что весь этот день с утра и до вечера непрерывно и тяжело, как река обкатывает камень–голыш, ворочал он в своей большой голове простой вопрос: «Уйдет или не уйдет?»

Шел ли Анискин к дому учителя Владимира Викторовича, говорил ли с ним, вспоминал ли прошлое, заваливался ли спать – маячило в мозгу неотступное: «Уйдет или не уйдет?» Но если раньше Анискин об этом не думал открыто, мысль о Генке насильственно гнал от себя, то теперь, под пологом, в прохладности покоя, он подумал о Пальцеве во всю силу. И как только он начал думать об этом, то понял, что и его приход к учителю, и торопливый сон под пологом, и вот теперешнее бессмысленное лежание – все было трусливым уходом от Генки Пальцева.

На последней мысли участковый застрял надолго – вздымал и ворочал ее неотступно, впитывал и отбрасывал, чтобы снова неотступно въесться. Тысячи нитей уходили в прошлое, разили и ласкали, баюкали и будоражили; Анискин то как бы вывертывался наизнанку, то как бы собирался в комочек. Как баран в новые ворота упирался в мысль Анискин и оказывался в хороводе непонятности. «Мать твою перемать!» – наконец выругался он полушепотом и тут только заметил, что покрыт липким потом. Думая о Генке, он, оказывается, ворочался в постели, делал ненужные движения руками и ногами.

– Глафира! – звучно позвал Анискин.

Никто не отозвался, шаги не прозвучали, но в разрезе полога вдруг показалось смугло–цыганское лицо, сверкнули угрюмоватые глаза:

– Но!

– Просыпаюсь – самовар ставь!

– Самовар давно вскипелый.

Глафира исчезла так же бесшумно, как и появилась, и Анискин сердито погрозил ей вслед пальцем. «Вечно все знает!» – подумал он, сбрасывая ноги с кровати и попадая ими в разношенные сандалии.

В доме перекатывалась из комнаты в комнату тишина, обычная, но неприятная для Анискина – по вечной его занятости получалось так, что жизнь семьи проходила для него незаметно, не вокруг него, а на отдаленной параллельности. Хорошо это было или плохо – об этом никто не задумывался, так как участковый Анискин не только для своей семьи, но и для всей деревни жил тайной, непонятной, необычной жизнью. Он был так же загадочен, мало похож на человека, как тот высокочиновный генерал, что все сидит и сидит в своем кабинете.

Сегодня Анискин чаевничал, как всегда, один – блаженство, восторг, удовольствие откровенно читались на его раскрасневшемся лице. Все было так, как обычно, но пил чай участковый не на дворе, а в кухоньке. И зная, что живые сутки мужа крутятся в доме вокруг трех сидений за столом: вокруг завтрака, обеда и ужина, пришла в кухню и села напротив мужа жена Глафира. Спокойно, отдыхающе, тоже с блаженством на лице сидела она. Странно это было, невозможно, но худая, мосластая Глафира чем–то походила на полного мужа – то ли манерой глядеть, то ли прихмуром бровей, то ли мужской складкой на переносице.

– Помидоры кончила полоть? – скосив глаз, спросил Анискин.

– Но.

Потекли длинные уютные минуты – Анискин пил стакан за стаканом, хрустел сахаром, смачно отгрызая зубами кусочки сала и отдувался на обе стороны. Молчала и Глафира, глядя в пол, но ухо, прямая прядь черных волос, загнутый палец босой ноги – все говорило о том, что хорошо, блаженно сидеть ей рядом с мужем.

– Ботинки Федьке купила? – протяжно спросил Анискин.

– Но!

– Это почему же?

– Они почто ему из свиной кожи–то!

Опять постояла особая, принадлежащая только анискинскому дому тишина. Участковый послушал ее, хотел что–то сказать, но раздумал и махнул рукой.

– На той неделе куплю Федьке ботинки! – поняв его, сказала Глафира. – Продавщица Дуська как узнала, что Федьке надо, так заказ на район послала. Ты ее опять прижимаешь?

– А сдачи не дает ребятишкам!… Третьего дня Петьке Сурову три копейки недодала.

– А Дарьиной Люське целый пятак! – подумав, сказала Глафира.

– Пятак? – Анискин поставил стакан на стол, грузно повернулся к жене. – Пятак?

– Но. Она думает, что если я полаилась с Дарьей, то про пятак не узнаю. А Дарья не будь дура – приди и скажи. «Мы, говорит, хоть с тобой и полаились, но пятак ребенку недодавать – это наглость надо иметь!» Дуська–то, поди, знат про это, то и торопится Федьке ботинки раздобыть.

– Я это дело на карандаш! – улыбнулся Анискин и покачал головой. – Ох, уж эта Дуська, Дусенька, Дусек! Куда ей деньги–то?

– Пальто ново справлят! Три–то воротника шалевых привозили, так она один ведь взяла…

– Про то я знаю.

– Что же тогда спрашиваешь, на что деньги? Думаешь, у ней воротник на третий год пойдет лежать?

– И все–то ты знаешь! – внезапно строго сказал Анискин и отвернулся от жены, которая, однако, никак не отреагировала на его изменившийся голос – сидела такая же блаженная и счастливая. Она только еще глубже стала смотреть в пол, ниже нагнула тонкую жилистую шею. Улыбка вдруг пробежала по ее впалым щекам.

– У Федьки–то уж тридцать девятый размер! – сказала она.

– А ты сороковой возьми! – после паузы отозвался Анискин. – Сама, поди, сообразила!

– Но.

И опять в молчании застыла комната. Анискин выпил еще два стакана чаю, потом решительно повернул пустой стакан, пружинисто поднялся. Стол и табуретка заскрипели, заныл под слоновой тяжестью пол, встрепенулась, но снова замерла Глафира, которой не хотелось прерывать блаженные минуты безделья.

– Счас без пятнадцати девять! – сказал Анискин. – Пойду в колхоз – крупные делишки есть. Ты мне спать в сенкахпостели.

Он вытер полотенцем вспотевшее лицо, бросил полотенце на подоконник и пошел косолапо к дверям. Шел он неторопливо, как ходил всегда, и Глафира тоже не изменила положения – сидела на стуле, низко опустив голову, но, видимо, по звуку шагов поняла, что муж уже подходит к дверям.

– Анискин! – позвала Глафира.

– Но.

– Ты бы, Анискин, взял пистолет–то! – очень тихо сказала Глафира.

Анискин остановился в дверях, медленно, словно собранный на тугих шарнирах, повернулся к жене. Думал он недолго.

– Не возьму! – махнув рукой, сказал участковый. – Я его убивать не собираюсь!

4

Без пятнадцати двенадцать луна высоко висела над деревней, лунные тени укоротились так, что уже не шли за ногами Анискина, луна от желтизны походила на кусочек недорогого янтаря, вправленного в темную ткань звездной расцветки. Прохладной, светлой и легкой вызрела обычная нарымская ночь.

В темени Анискин чувствовал себя превосходно – не болело сердце, не ныли ноги, не схватывало под ложечкой сосущее чувство угасания; здоровым, бодрым, веселым ощущал участковый себя ночью и потому в молодой первозданной свежести воспринимал все, что происходило вокруг. Хорошо светила Анискину луна, пела по–молодому далекая гармошка, как бы к нему тянула лунный зигзаг Обь.

Гармошка пела волнующее: рассказывала, как собирались комсомольцы на гражданскую войну, как пожал он подруге руку и глянул в девичье лицо; про небольшую рану, про мгновенную смерть рассказывала гармошка, и остановился Анискин, так как о его молодости, о нем самом пела гармошка. «Смешной я, но хитрый! – подумал участковый. – Ведь знал, когда Генкин арест обозначить – на ночь!» Помолодел от гармошки, стал даже красивым участковый уполномоченный Анискин!

Генкин дом стоял на окраине. Висел на старой ветле засохший скворечник, в хлеве тревожно помыкивал недавно подкастрированный бычок, сплошным золотом лежала на окнах лунная печать. Двор заполняли тени – отбрасывал их журавль–колодец, маленькие кладовочки и стаечки, чуланчики и подчуланчики. Словно сами по себе, а не от луны жили во дворе дома эти тени, серовато–темные, словно не лунные. Анискин подошел к дому, долгим взглядом посмотрел на него. «Эх, Митрий, Митрий!» – подумал он.

Никто в деревне не знал, почему, но в скворечнике дома Дмитрия Пальцева и его сына Генки никогда не селились скворцы. Взволнованные, нервные птицы прилетали с юга в родные края, в драке и спешке занимали подряд все скворечники в деревне, а вот скворечник пальцевского дома облетали. «Эх, Митрий, Митрий! – опять тоскливо подумал Анискин. – Мильоны людей Советская власть взяла в себя, а ты как был, Митрий, подкулачником, так им и остался!»

Участковый без скрипа открыл плотную высокую калитку, вошел во двор, волоча за собой серовато–черную тень без ног. Тень наискосок прошила двор, вильнула меж чуланчиками и сараюшками, замерла возле большого сарая. В открытые двери охотно и уверенно залезал лунный свет, матово высвечивая внутренность. На этой матовости виделись две зеленые точки и одна белая полоска.

Войдя в сарай, Анискин понял, что это такое – две зеленые точки и одна светлая полоска. Оскалив белые зубы, с остекленевшими глазами сидел на перевернутом корыте Генка. Он держал в руке матово–тусклый пистолет, рука неловко согнулась, так что неизвестно было, куда направлено оружие. Когда проскрипел и замер по песку Анискин, ствол пистолета повернулся к участковому. Повернулся и замер.

– Убью! – сказал Генка.

Обнажив зубы, Анискин нехорошо улыбнулся.

– Не убьешь! – сказал он. – Раз не ушел, значит, не убьешь! Ты такой же трус, как твой отец… Потому я решил тебя еще попытать – сможешь ли ты стать человеком? Нет! Я даже краешком мысли не думал, что ты уйдешь, потому и дал тебе условие… Теперь вижу, что тебя надо отдавать под расстрел! Убийцы от нас не уходят…

Косолапой, неторопливой походкой, шаркая задниками стоптанных сандалий, участковый пошел на Генку. Шел прямо на зияющий зрачок пистолета, шел большой, толстый, похожий на загадочного восточного бога.

Луна над Обью

1

В субботу после бани кузнец Юсупов пришел к участковому уполномоченному Анискину. Пропарился кузнец на шесть рядов, но угольной гари отмыть, конечно, не смог, потому глядел на свет божий синюшными, как у негра, глазами. Руки кузнеца, привыкшие к клещам и молоту, на свободе болтались, точно привязанные, и он их прятал за спину.

– Так что будь здоров, товарищ Анискин! – поздоровался кузнец и покашлял. – Если, к примеру сказать, ветра не будет, то завтра большая жара прибежит. Сегодня калил листову сталь, так шип мягкий – это к жаре…

– Каротель жру! – ответил Анискин. – Врачи приписали: мясо не ешь, рыбу не ешь, масло не ешь… Это рази жизнь? – вдруг рассердился участковый и рачьими глазами посмотрел на кузнеца.

Солнце не то садилось, не то еще пыталось удержаться на белесом июльском небе; никаких лучей по горизонту не бродило, так что время казалось неопределенным – то ли три часа дня, то ли шесть вечера. Анискин посмотрел на солнце, на старый осокорь возле дома, время, конечно, не определил и подумал рассерженно: «И когда это люди успевают в бани ходить!» После этого он бросил морковку на землю.

Они молчали, наблюдая за рыжим петухом. Тот боком–боком, словно не по делу, подходил к огрызку морковки. Смотрел петух в сторону, в чужую ограду, а подошедши к морковке, замер, нагнав на глаза пленку. Хитрый был петух, бросовый, расторопный только насчет чужих куриц, и Анискин сердито свел брови, но поздно – в ту же секунду петух подскочил, изогнувшись, клюнул морковку, взлетел на выщипанных крыльях – и ни морковки, ни петуха… Анискин дернул губой и сказал:

– В суп!

– Все может быть! – подумав, согласился кузнец. – Я ведь к тебе по делу, Анискин.

– Ко мне без делу народ не ходит! Давай докладай.

На крутой излучине Оби серебряной рыбой барахтался уходящий пароход «Пролетарий», березы и сосны на берегу стояли в немости, солнца в небе по–прежнему не было – растеклось, расплавилось оно по белесому куполу. Стояла на месте – ни текла, ни струилась – река Обь, полтора километра от берега к берегу.

– Струмент и запчасти пропадают! – стеснительным шепотом сказал кузнец. – Уж не скажу за шестеренки, вчерась целу ось стебанули. Так дело пойдет, мне вскорости в кузне только картохи варить останется…

– Так! Вот так!

Повернувшись, участковый посмотрел на кузнеца насквозь и внутрь, приподняв одну бровь, смерил его взглядом с ног до головы, улыбнулся непонятно и, сложив руки на громадном пузе, стал покручивать пальцами. Сперва он крутил их по солнцу, потом против солнца, затем вертел без всякого смысла.

– Докладай! – недовольно сказал Анискин. – Воруют с умом или без ума?

– Тут как сказать, тут если к примеру…

– Не разговаривай, докладай!

– Кто ворует, тот человек, конечно, не глупой, ежели рассуждать. Вот тут какая история…

Запутавшись, кузнец сбросил руки с коленей, взмахнув ими, сбился, – непривычны были его руки к свободе от клещей и молота, мешали кузнецу.

– История, история, – передразнил Анискин. – Это тебе не молотом махать, а докладать… Теперь молчи и отвечай. Из чего воровано, ты машину можешь сладить? А?

– Каку машину?

– Любу!

– Никаку машину я из ворованного сладить не могу! – вдруг весело сказал Юсупов. – Ху ты, господи, да каку машину сладить можно, если берут что попадя…

Кузнец опять взмахнул руками, стал даже подниматься с места, радуясь тому, что понял Анискина, но участковый посмотрел на него строго:

– Если сел, то сиди! Руками не маши.

Слоноподобен, громоздок, как русская печь, был участковый уполномоченный Анискин, от жару красен лицом, словно перезревший помидор; думая, он сдвигал пышные брови, глаза по–рачьи таращил, и кузнец Юсупов почувствовал, как страх заползает в его грудь. Страшно было оттого, что рачьи глаза участкового мысли его прочли, точно были написаны они крупными буквами на линованной бумаге. И кузнец перестал дышать, и виновато спрятал глаза, и тихо–тихо сказал:

– А вчерась прихожу в кузню, горн еще теплый.

Как только он произнес эти слова, Анискин быстро повернулся к кузнецу и отрывисто вскрикнул:

– А?!

После этого участковый занял прежнее положение и сделался таким спокойным, точно никаких событий не происходило. Он ласкающим взглядом посмотрел на серебряную загогулину Оби, увидел, что солнце все–таки опадает на сиреневую черточку горизонта, что по реке тащится лодка–завозня, над кедрачами проступает прозрачная льдинка месяца.

– Вот что, Юсупов, – медленно сказал Анискин. – Ты теперь вали себе домой. Домой, говорю, вали, так как мне вопрос ясный…

Кузнец поднялся с лавки, затолкал руки за спину, глядя на Анискина исподлобья, стал пятиться задом к калитке. Как на нечистую силу, как на бабу–ворожею смотрел Юсупов на участкового Анискина, и казалось, вот–вот поднимет кузнец руки и осенит себя крестным знамением: «Свят, свят!»

– До свиданья, до свиданья, дорогой! – махал рукой участковый.

Когда кузнец окончательно ушел, Анискин, выпучивая глаза и отдуваясь, стал выстукивать пальцами грозный и непонятный марш. Тарабанил он громко и четко, как нанятый. Потарабанив минут пять, подмигнул сам себе и встал. В три громадных шага он приблизился к дому, остановился возле открытого окна. Послушав тишину, Анискин подергал губами, застегнул все пуговицы на рубахе и спиной прислонился к бревенчатой стене.

Минуты две он шарил ногами по раскаленной земле, наконец нашел сандалии и сам себе улыбнулся.

Гулко пришлепывая сандалиями, он двинулся к калитке.

2

Минут через сорок участковый остановился возле домика с покосившимися воротами, минуту подумав, приник глазом к щелочке меж досками. Хозяйки дома Алевтины Прокофьевой в ограде он не увидел, да и увидеть не ожидал, так как она утром на ближних покосах копнила сено. Зато во дворе находился ее сын Виталька – парень лет шестнадцати. Он сидел на тесовом крылечке и, низко склонив голову, скреб железом о железо. Над длинным носом парня мотался белый чуб, ниже оттопыривались крупные мальчишеские губы.

– Механик! – шепотом сказал Анискин.

Минуты три участковый стоял неподвижно, разглядывая двор и Витальку – хоть и одним глазом смотрел он, но приметил, что двор чисто подметен, летняя плита выбелена, лебеда и лопухи скошены, а оба сарайчика и стайка подлатаны новыми досками. Все это, конечно, произвел Виталька, так как Алевтина и молоток в руках держать не умела. Анискин хмыкнул, отстранился от щелки и почесал указательным пальцем нос.

– Холера! – сказал он.

Анискин сел на скамейку возле ворот, расставил ноги, расстегнул три пуговицы на рубахе, повернул лицо к реке, хотя она по–прежнему прохладой не дышала; стеклянной, расплавленной казалась Обь, и смурно, тяжко сделалось Анискину. Стояли перед глазами яркие заплаты тесин на старом заборе Прокофьевых, вился белесый Виталькин чубчик. Анискин снова тяжело вздохнул и так почмокал губами, словно раздавил на зубах терпкий стебелек полынь–травы.

– Язва! – выругался Анискин.

Вжикало железо об железо на дворе, сам по себе кряхтел старый дом, попискивало в горле у Анискина. «Жизнь! – думал он. – Река течет, солнце светит, комар летит. Жизнь!» Анискин косился левым глазом на ветхий прокофьевский домишко и вспоминал, что недавно – господи, совсем недавно! – хвалился дом на всю улицу белизной стройных ворот, вздыбленной крышей, широкими окнами в синих наличниках. А теперь… Проникла в грудь Анискина холодная льдинка, перевернулась с болью под сердцем и медленно–медленно, как вода в сапог, вошла в него.

Минут десять просидел Анискин на лавочке Виталькиного дома, потом тихонечко прицыкнул зубом, поднялся и неохотно, точно сам себя вел за шиворот, пошагал к воротам. Возле них опять постоял немножечко – смурной, тяжелый.

– Хозяева, а хозяева, – после молчания негромко позвал он. – Кто есть живой?

За вжиканьем железа Виталька голос участкового не расслышал, и потому Анискин сам открыл маленькую калиточку, полез в нее, пыхтя и причмокивая.

– Ну, здорово, Виталька! – негромко произнес участковый.

Железо вжикать перестало. Приподняв голову, Виталька увидел участкового, и произошло такое, от чего Анискин открыл рот: Витальки на крылечке вдруг не стало. Вот сидел он и вжикал железом об железо, а вот – его нету. От такого чуда Анискин тонко присвистнул.

– Ну петух! Спортсмен! – покачав головой, сказал он. – Бегун!

Анискин сел на крылечко, положил подбородок на руки и протяжно зевнул – хорошо было на прокофьевском дворе. Занятая колхозными делами, Алевтина куриц, свиней, гусей и прочую живность вывела, бабскими бирюльками заборы не запакостила, чистоту блюдя, и от этого душе было просторно. Поэтому Анискин еще раз зевнул и подумал: «Аккуратная баба Алевтина, хоть и без мужика живет. И Виталька пацан хороший – ишь как убег!»

– Подожду! – сонно пробормотал Анискин. – Мне чего!

Виталька возвращался, видимо, босиком, так как стука ботинок не слышалось, но участковый уловил натруженное сопенье. Это парнишка так притомился, убегая. Потом в дверях стайки показались белесый чубчик и край синей рубахи, неосторожно выставленные Виталькой, когда он выглядывал.

– Знает кошка, чье мясо съела! – негромко сказал Анискин. – Знает! Бегун, спортсмен… Сопреешь в стайке–то. От тепла навоз горит и сам тепло дает…

Подбородок Анискина по–прежнему лежал на руках, потому слова он произносил невнятно, жеванно, но тон был добродушный и сонный – слышалось по голосу участкового, что сидеть на крылечке он собрался долго. В стайке громко запыхтели, что–то грохнуло, и Виталька боком выдвинулся на свет.

– Бегаешь ничего, ударно! – сказал Анискин. – Если капусту испоганил, мать тебя за это по головке не погладит.

– Я другой стороной бежал, – сорванным голосом ответил Виталька. – Картохами…

– Ну, ну! Иди сюда.

Глядя в землю и жалко поводя шеей, Виталька приближался к Анискину на манер кролика, замордованного глазищами змея–удава. Вот сделал три шага, четыре, вот поднял голову и дальше пошел так, словно двигался по тонкому тросу, висящему над землей. Вспотевший лоб у парнишки был большой, как у недельного телка, и Анискин улыбнулся.

– Спортсмен! – сказал он. – Ты рубаху–то не жуй, рубаха денег стоит… Садись рядом со мной, отдышись и нос вытри…

Отвернувшись от Витальки, участковый опять положил подбородок на руки и закрыл глаза. Сладко ему было, прохладно от тени на крылечке, но мысли приходили грустные. Он думал о том, что дерево – непрочная штука, коли за тридцать–сорок лет дома оседают в землю, а ворота скашиваются. «Кирпич, конечно, прочней, – размышлял Анискин. – Если бы на Черной речке брать глину, то кирпичом хоть завались, но председатель по молодости лет не понимает… Эх, председатель, председатель!» О кирпичах и председателе Анискин думал минут пять, потом, не поворачиваясь к Витальке, сказал:

– Тебе, Виталька, воровать нельзя; у тебя вся правда на морде написана!

Участковый еще минуту подумал, вздохнул и медленно поднял голову с рук.

– Ну ладно! – сказал он. – Теперь ты меня туда веди, где железо и разные шестеренки.

– Ой! – вздохнул Виталька. – Куда это?

– Веди, веди!

И пошел Виталька впереди Анискнна к сараю, и открыл дверь, и прошептал ватными губами:

– Сюда…

Анискин вошел в темный сарай, остановился, пригляделся, ничего не поняв и не разобрав, начал шарить рукой у себя под задом. Он нащупал чурбачок, сел на него и внезапно тонко ойкнул.

– Матушки! – пробормотал он. – Родненькие!

В сарае стояла машина, похожая одновременно на велосипед, жнейку, стрекозу и паука. Стоять–то она стояла, но это только казалось в первый момент, потом же Анискин почувствовал, что голова у него кружится, кружится, так как машина уже мерещилась висящей в воздухе, хотя она и не висела: еще через секунду все сходства пропали, и машина походила только на стрекозу, и от нее на лицо повеяло ветром, нанесло прохладой. Анискин зажмурился и отчаянно повторил:

– Матушки!

Когда же он снова открыл глаза, то машина опять стояла на земле, ударяя в глаза четырьмя загнутыми лопастями, яркими фанерными хвостами, прозрачным от ребер мотором и лихо вынутым стеклом из плексигласа. Две автомобильные фары бросали розовый отблеск, и от этой розовости машина казалась вся алой.

– Что такое? – спросил Анискин. – Что, спрашиваю?!

– Геликоптер.

Розовые отблески по–прежнему били в лицо участковому, он стал отвертываться от них и отвернулся бы, если бы не понял, что это отражается в фарах солнце, которое, уже склонившись к закату, пробивалось розовыми лучами в щели сарая. Поняв это, Анискин от розовых бликов уклоняться не стал, потряс головой и хрипло пробасил:

– Что же это делается? Матушки!

Посмотрев на машину, Анискин закрыл глаза и сразу прикрыл пять или шесть тайных милицейских дел. Ничего не видел он и, конечно, не заметил, как Виталька подошел к нему, как вытянул дрожащую руку и положил на плечо участкового.

– Дядя Анискин! – жалобно прошептал Виталька.

– Анискин, Анискин, Анискин, – как эхо повторил участковый. – Эх, Анискин, Анискин!

Именно на участкового смотрели со странной машины фары от колхозного грузовика, плексиглас от председателевой моторки, подмигивал белой свечкой мотор от милицейского мотоцикла, а позади смеялся аккумулятор от старой колхозной трехтонки. Сразу четыре покражи глядели на Анискина ясными глазами. И он снял руку парнишенки со своего плеча, так как жгла его Виталькина рука, давила пудовой тяжестью. Сердце заходилось у участкового, когда видел он белый чубчик и светлые мальчишечьи глаза.

– Сядь, не дыши, молчи! – вяло сказал Анискин. – Сиди, как сидишь!

Горестно, как на последний осенний пароход, что уносит по Оби музыку и теплое шипенье пара, глядел Анискин на висящий в воздухе мотор. Что из того, что снял его Виталька со списанного мотоцикла? Все равно целый месяц участковый не мог сунуть носа в райотдел, а когда все–таки совал по неотложной надобности, то от стыда другим участковым в глаза не смотрел.

Три месяца рыскал Анискин по деревне в поисках аккумулятора, фар и плексигласа, но ничего не нашел, а только перессорился с добрым десятком мужиков, запятнав их напраслинными обвинениями. С ног до головы припозорился Анискин на этих загадочных делах, а вот оно… что… Стоит посередь сарая чучело не чучело, машина не машина и светит Анискину в глаза автомобильными фарами. Сидит рядом парнишенка Виталька и уже без всякого страха лупает глазищами, стараясь понять, чего это участковый вздыхает, чего уронил голову на грудь. Эх, жизнь–копейка!

– Виталька ты, Виталька! – горестно сказал Анискин. – Чего же ты это со мной произвел, чего же ты такое над дядей Анискиным выстроил! Эх!

– Дядя Анискин, – позвал Виталька. – Дядя Анискин!

– Ну что «дядя Анискин»! Дурак твой дядя Анискин. – Участковый заглянул парнишке в лицо, поцыкал зубом и опять уронил голову на грудь. Молчал он, наверное, минуту, потом тихо–тихо сказал: – Ведь отчего я вора найти не мог? А оттого, что такую машину и во сне не придумать. Я что искал? Мотор украли – на лодку–моторку, фары свистнули – опять же на лодку–моторку. Я всех рыбаков в муку ввел с этим делом. Дружков в подозренье имел. Эх, жизнь, жизнь!

– Арестуй меня, дядя Анискин! – тонко сказал Виталька. – Вяжи меня – я во всем виноватый!

– Вяжи?

Усмехаясь, Анискин вернулся к чурбачку, удобно устроился на нем, стал глядеть на Виталькину машину. Солнце, видимо, садилось – прозрачные лучи проникали в сарай, рассыпавшись, охватывали вертолет со всех сторон; казалось, что машина тает, вздымается на колесах, делается легче воздуха, а краски набирают силу. Только теперь увиделось, что стоит машина на трех колесах – одно от детской коляски, а два… два от того же списанного милицейского мотоцикла – и что колеса стоят на земле так легко и зыбко, словно меж ними и землей просвечивает воздух. А потом Анискин увидел такое, отчего сердце екнуло: бензиновый бак от старой кинопередвижки.

– Ах, Виталька ты, Виталька!

Анискин почувствовал к себе горькую жалость и вяло подумал: «Свольнять меня надо с работы! На пенсию меня надо, сукиного кота!»

– Ты в каком классе? – тихо спросил Анискин.

– В десятый перешел.

– Английский изучашь или немецкий?

– Английский.

Казалось, в фарах зажглась маленькая лампочка и колола лучиками Анискина в глаза, а вторая фара – подмигивала. Поэтому Анискин на месте больше сидеть не смог, поднялся и пошел по сарайчику, сам не зная зачем, сам не зная почему. Он потрогал носком сандалии землю – сухая и твердая, пощупал пальцами гвоздь, вбитый в стену, – теплый и шершавый, поднял с верстака несколько книг. Светло было в сарайчике, но участковый прищурился, когда читал заголовки: «Теория крыла», «Математический анализ», «Кибернетические системы», «Сопротивление материалов».

– Дела! – сказал Анискин.

Он перелистнул книгу с названием «Теория крыла», приблизил страницу к лицу, секунды две–три смотрел на незнакомые значки и буквы, но голова пошла кругалем, в глазах зарябило, хотелось гладить себя по затылку и чесать нос. Свободы хотелось, вольного воздуха, простору.

– Виталька ты, Виталька! – тихо повторил Анискин. – Я ведь никогда бы не поймал тебя, если бы про горн не услышал. Тут я сразу скумекал, что это дело неразумного мальчишенки. Никакой мужик не станет в кузне озоровать, ежели состоит при воровстве.

– Шестерню на вал насаживал, – колупая землю ботинком, ответил Виталька. – Без кузни нельзя…

– Виталька ты, Виталька!

Во все глаза смотрел Анискин на парнишку, – прикидывал так и эдак, но ничего особенного не видел: тоненькая шея, мальчишечий кадык, пухлые губы, светлые от честности глаза. Мальчишка как мальчишка, а вот поди же ты… «Захочет – может по–английски заговорить!» – вдруг подумал Анискин и неожиданно для себя спросил:

– Полетит?

– Должна полететь! – тихо ответил Виталька. – Считана.

Опять повернулся Анискин к машине, теперь смотрел на нее спокойными, глубокими глазами. Он разглядел четыре лопасти, клеенные из разноцветного дерева, пропеллер меж фанерными хвостами, велосипедное сиденье и разноцветные маковки рычажков. И пахло тоже основательно – бензином, краской и машинным маслом.

«Полетит машина, – подумал Анискин, – возьмет себе и полетит!» Затрещит мотор, закрутятся клееные лопасти, замельтешит малюсенький пропеллер на хвосте; сядет Виталька Прокофьев на велосипедное сиденье, чего–то нажмет, чего–то подкрутит и – полетел, полетел! Машина поднимется над кедрачами, просвистит над деревней, повиснет стрекозой над Обью. Высоко–высоко повиснет машина над рекой, и Виталька Прокофьев увидит всю Обь, и старый осокорь, и разрушенную мельницу, и молодые березы над покосившимися крестами деревенского кладбища…

Так запечалился участковый уполномоченный Анискин, что застилала глаза влажная пелена. Ослеп он и, шатаясь, вернулся на чурбачок, шепча про себя: «На пенсию меня пора, на пенсию!» А что еще делать с человеком, у которого со двора крадут мотоциклетный мотор, который смотрит на шестнадцатилетнего мальца и ничего в нем не понимает?

– Эхма, жизнь, жизнь!

Вспомнил Анискин, что в прошлом году его не записали в кружок английского языка, а на политзанятиях майор говорил: «Кое–кому этот материал можно пропустить!» Понятно теперь это «кое–кому», понятно. На пенсию, на пенсию пора! Сдаст Анискин наган и удостоверение, фуражку и милицейскую шинель, вернется домой и скажет: «Вот я! Принимай, Глафира!» Белых куриц разводить – вот чем займется Анискин. Таких белых куриц, каких недавно привезли в совхоз Тельмана…

– Как белые курицы называются? – досадливо спросил он Витальку. – Те, что в Тельмане?

– Леггорн, – ответил Виталька.

«Леггорн!» Язык свертывается в трубочку, дыханья не хватает, когда произносишь такие слова, а парнишенка так и чешет: «Леггорн, леггорн!» Все они знают, эти молодые, да ранние – отпечатки пальцев берут, анализы разводят, версии разрабатывают, фотографируют, проявляют, следы линеечкой меряют, в лупы смотрят. Молодые, ученые! Найдет такой молодой да ученый человеческий волос, глянет на него сквозь стекло и: «Рост сто восемьдесят шесть, на один глаз косой, левая нога короче правой…» Конечно же, у такого мотор от мотоцикла не уведешь.

– Арифметика! – вслух сказал Анискин. – Химия!

– Лопасти собирал на синтетическом клее… – протяжно ответил Виталька.

Клей у них синтетический, системы кибернетические, матрасы поролоновые, стекла плексигласовые, по–английски кумекают. Нет, нет, куриц разводить, как в совхозе Тельмана! Каждый день – яйцо, петухи – спокойные, грязи курицы боятся, потому что…

– Как белые курицы называются? – крикнул Анискин.

– Леггорн!

Мать твою перемать! Стоит Виталька перед Анискиным, носом хлюпает, штаны держатся на одной пуговице, губы распустил, передние зубы кривые, а ведь вот… Лопасти, винты, мотор, сиденья – все как полагается. И полетит.

– Молчи! Не разговаривай! – прикрикнул Анискин.

– Я молчу, дядя Анискин!

В последний раз посмотрел участковый на машину – долго и спокойно, просто и буднично, оценивающе и критически. Теперь он увидел, что машина покрашена неровно, фанерные хвосты со щелями, под мотором – лужица масла, а на левой фаре змеевидная трещина. Потеки клея на лопастях приметил участковый, обратил внимание на то, что кособочит машина на трех колесах.

– Бензин есть? – спросил он негромко.

– Есть.

Анискин застегнул все пуговицы на рубахе, расчесал пятерней волосы, криволапо ставя ноги, пошел к дверям сарая. Потухающие солнечные лучи все еще проникали в щели, и когда участковый шел, они то вспыхивали, то гасли на его широкой спине. Возле дверей Анискин остановился, не повертываясь к Витальке, сказал:

– Полетишь в воскресенье!

Анискин открыл дверь, сопя и прицыкивая зубом, выбрался во двор, плюнул на траву и скорым шагом пошел на улицу. Он не останавливался до тех пор, пока не оказался на берегу реки. Здесь он выпрямился, заложил руки за спину, могучий, громоздкий.

– Ишь ты! – шепотом сказал он реке.

Солнце совсем ушло за горизонт, только несколько крутых лучей еще шкодничали над розовой кромкой, небо было темно–сиреневым, а над головой Анискина, клонясь к старому осокорю, висела прозрачная луна. Анискин поднял голову и смотрел на нее до тех пор, пока в глазах не замельтешили разноцветные точечки.

– Эхма! – вздохнул участковый. – Жизнь!

Мерцая миллионами лун, холодная и толстая, текла в берегах Обь; текла и текла неизвестно куда, неизвестно зачем. Поблескивал жесткими свинцовыми листочками старый осокорь, шелестел тоже неизвестно зачем, неизвестно о чем. И были у луны глаза и рот, а зачем были, почему были – неизвестно!

– Жизнь! Жизнь! – шептал Анискин. – Мать–матушка!

А кто–то знал, куда текла река, отчего у луны были глаза и рот, о чем шептался с луной старый осокорь. И кто–то знал, отчего растут березы на обском взгорке, где дыбятся редкие почерневшие кресты, среди которых будет лежать Анискин, когда последняя луна посмотрит на него последними глазами. Посмотрит и уйдет навсегда…

Лосиная кость

1

В августе, пополудни, к колхозной конторе прибежал всеобщий пес Полкан и стал зарывать в лопухах мосластую кость. Колхозный сторож Дорофей хотел было уж пужнуть его, как заметил, что кость–то не коровья, не свиная, не овечья. Старик Дорофей славился ленью, но тут со скамеечки сполз, наставив на Полкана дробовик, принудил отдать кость.

– Дура! – сказал он собаке. – Кость–то лосиная!

Возле колхозной конторы, конечно, сидели на лавочке два бывших председателя, томились, и через полчаса до участкового уполномоченного Анискина докатилась весть о лосиной кости. День был не особенно жаркий; толстый Анискин минут через десять пришел к конторе. Он нюхнул кость, подбросил ее в руке и лениво сказал:

– Вот кого терпеть не могу, так это бездельников. Из городу тунеядцев в деревню шлют, а вас надо из деревни – в глухую тайгу. И что за мода: как человек в председателях побудет, то потом работать не хочет. Я скоро вас зачну без всякой загвоздки штрафовать!

После этого Анискин достал из парусиновых штанов газету, завернул в нее кость и позвал Полкана:

– Фьють! Где кость взял?

Полкан посмотрел в глаза Анискину, растерявшись, виновато помахал хвостом.

– Ну ладно, ладно! Без тебя знаю, где такие кости есть.

Деревня пусто и безголосо лежала вокруг конторы, млели в небе облака, розовые, августовские; не ходили по улицам люди, не катались подростки на велосипедах, не семенили к колодцам старухи, не голосили грудные ребятишки – вымерла деревня, словно злые татарские орды угнали народ.

– Радость–то какая! – улыбнувшись, сказал Анискин. – Человека нет в деревне! Ну, ни одного человека нет! Вот какое действие произвели на народ постановления партии и правительства, а вы, паразиты, лодырничаете! Нет, я вас непременно зачну штрафовать!

Строго посмотрев на бывших председателей, Анискин поманил пальцем сторожа Дорофея:

– Подь сюда!

– Кого прикажешь, товарищ Анискин?

– А это сейчас узнаешь!

Анискин сладостно поводил головой, подставляя лицо ветру, который неторопко тек с реки, щурился, как сытый кот. Он блаженно вздохнул и сказал:

– Дорофей, а Дорофей, ты, поди, думаешь, что я не знаю, как ты ночами на посту спишь? Ты думаешь, я не знаю, что ты третьего дни на дежурстве бутылку самогонки выпил и песни в конторе играл… Стой, не маши руками! Это я на тебя должен руками махать, но не махаю, а, наоборот, по причине твоей грыжи за тебя перед председателем заступаюсь. Но мы тебя с поста уволим, Дорофей, ежели ты мой приказ не исполнишь!

– Я тебя слушаю, товарищ Анискин!

– Правильно! Так и стой: пятки вместе, носки врозь… А приказ такой. Ежели еще раз к конторе этих тунеядцев пустишь, быть тебе в критике! Понял? Сполнишь?

– Сполню, товарищ Анискин! – выпучив глаза, заорал сторож.

– И вот и ладно!

Еще раз строго поглядев на председателей и подставив ветру лицо, Анискин хлопнул Дорофея по плечу, сипло хмыкнул и пошел берегом реки, чтобы бросалась в глаза вся Обь – с крутой загогулиной и пространственностью, чтобы от бескрайности реки было радостно глазу и душе.

Прошагав с полкилометра, Анискин подвернул к одному из домов, отворив калитку, вошел во двор.

– Ай, есть живые! Живые, говорю, есть! – окликнул он.

Как и во всей деревне, в доме не было ни голоса, ни звука; среди амбарчиков, стаек и клетушек звенела комариная тишина, зарывшись в песок, млели куры, стоял на одной ноге петух с выдранным хвостом, и, как во всей деревне, двери дома не были закрыты – зияли темным провалом, и Анискин сделал шаг к крыльцу, но остановился. Потом опять сделал шаг к крыльцу и снова остановился.

– Ах, мать честная! – пробормотал он. – Ну, напасть!

Ни один живой глаз не видел Анискина, ни одно ухо не слышало его астматическое дыхание, но он никак не мог перешагнуть ту черту, что невидимо лежала возле крыльца. Смешно это было – толстый Анискин и невидимая черточка на земле, но он накатом вспотел, покраснев лицом и шеей, злобно взмахнул рукой.

– Мать твою перемать! – вслух выругался Анискин. – Это ведь мне придется лишне дело делать!

Он гневно осмотрел дом и ограду, обругал шепотом полуметровые лиственничные стены и окна, похожие из–за узкости и малости на амбразуры дота, обложил трехэтажно купеческие амбарчики, стаечки и чуланчики, вызверился на две пустые собачьи конуры и в злобе дошел до того, что и петуха с курами послал в даль далекую. Анискин с грохотом открыл калитку, выбросился на улицу и погрозил дому кулаком:

– Так–перетак!

Подумав, Анискин сел на лавочку, бросил на землю газету с костью и расстегнул на рубахе все пуговицы. От резких движений он немного успокоился, но на излучину Оби и на кедрачи по берегу смотрел по–прежнему сердито. «Это надо же! – подумал Анискин. – Поля ушли в таку даль, что и реки нет! Все расширямся и расширямся, а куда расширямся!» Бормоча, он затих и так просидел минут пять. Затем тихонечко встал, спрятал газету с лосиной костью под лавку и облегченно вздохнул: «Все равно придется идти!»

2

Анискин из–за того злился на Обь, что она на поля с ним не пошла – через два километра река отвернула в сторону со своим глинистым ветерком и легкой для дыхания пространственностью, спряталась в тальниках, поначалу посверкивая сквозь них, а потом и совсем пропала. Участковый сразу вспотел, пошел тише и медленней, и к бригадному табору прибыл в промокшей от пота рубахе. Обрадовавшись тишине и безлюдью, он зачерпнул из железной бочки ведро воды, с размаху вылил на себя.

– Матушки! – тонко воскликнул он. – Это ведь праздник!

Анискин дал стечь воде с головы, пофыркал, как лошадь, и только тогда строгими глазами осмотрел табор – два шалаша из соломы, врытый в землю обеденный стол, лежащие на земле телогрейки. В тени того шалаша, что был побольше, лежали сверточки и кулечки, мешочки и сумочки, бутылки с молоком и кринки со сметаной.

– Так! Так! – помычал Анискин. – Так! Так!

Он подошел к мешочкам, кулькам и бутылкам, широко расставив ноги, чтобы можно было нагнуться, просветленными от холодной воды глазами зашарил по мешкам, кулечкам и бутылкам. Руками Анискин опирался на колени.

– Ситцевый мешочек теткин Марфин, – бормотал он, – она его из той кофты сшила, что купила на встречу Федьки–солдата… Тут, конечно, Марея свои манатки держит – это ее противогазна сумка… А Ленька–то, Ленька Путяшев, тракторюга–то, из холстины мешок сшил… Ну, сумка, которая хуже всех, конечно же, Варварина, потому как на всей деревне другой такой грязнули нет… А вот эта сумка та и есть, котору я ищу… Ну конечно, она!

Повеселев, Анискин хотел распрямиться, но раздумал и еще несколько секунд постоял в прежней позе.

– Ах, Митрий, Митрий! – беззвучно хохоча, сказал он. – Это ведь как в песне поется: «Какой ты был, такой ты и остался!»

Он хохотал потому, что на брезентовой сумочке – самой большой и туго набитой – лежало несколько свежих травинок. Одна из них шла от угла к кальсонной пуговице, вторая под прямым углом перекрещивала ее, а остальные лежали так себе, без всякого смыслу.

– Ах, Митрий, Митрий!

По–прежнему хохоча, Анискин тяжело опустился на колени, на четвереньках подполз к брезентовой сумке и, опасаясь сдвинуть травинки, понюхал.

– Ну ладно!

Анискин поднялся с земли, старательно стряхнул солому с коленок и солнечно, дружелюбно по отношению к миру улыбнулся. Так счастлив сделался Анискин, что вдруг подпрыгнул на одной ноге, прихлопнул ее второю, как в украинском танце. Были полны улыбки его серые глаза, лоснились блестящие губы, лихо торчали в вороте распахнутой рубахи густые волосы.

– Ну, конечно же, это Митрий! – радостным голосом сказал он. – Ну, конечно же, это Митрий!

Анискин в первый раз внимательно посмотрел вокруг себя. Он увидел бескрайнюю желтизну пшеничного поля, голубое небо, августовскую зелень тальников, что стремились к далекой реке; увидел он всполохи работающих жнеек, тяжелую поступь комбайнов, разноцветные кофты женщин – всю ту веселую кутерьму, которая называется жатвой и которая веселит сердце всякого человека, деревенский он или городской, безразлично. Все это увидел Анискин и еще раз рассмеялся, а потом выпрямился, туго свел на переносице брови, заложив руки за спину, через кошанину пошел к березовому колку.

Выбрав тенистую березу, Анискин уперся в нее плечом, подумав, вынул руки из–за спины, сложил их на пузе и стал покручивать пальцами с таким видом, словно стоять под березой было для него самое большое удовольствие в жизни. Водяные пятна чернели на вышитой украинской рубахе, легкие волосы – все сплошь седые – прилипли к голове. Сейчас походил он на веселого и лукавого восточного бога.

– Ну ладно! – тихонько пробормотал Анискин. – Мы его сейчас! Мы его мигом…

Нужная Анискину лобогрейка, стрекоча, приближалась. Машина суетливо махала крыльями, сквозная от этого, походила на бабочку–однодневку, что в короткой жизни своей низко стелется над землей. Суетлива была конная машина лобогрейка, но еще суетливей казался сидящий на ней человек – хоть и делать ему было нечего – сиди да покачивайся на стальном сиденье! – он то мельтешил руками, то страхотно прикрикивал на лошадей, то перекладывал вожжи из руки в руку. Уж такой это был человек, что, работая, он суетился, жил в волнении и страхе.

– Ах, Митрий, Митрий! – укоризненно пробормотал Анискин.

Развернув лошадей, Дмитрий Пальцев остановился, соскочил на землю, в суете и волнении придавил ногами вожжи, быстро вынул из кармана длинный кисет. Еще больше суетясь руками и телом, он начал скручивать самокрутку, поглядывая на лошадей, на кошанину, на Анискина. Анискин неслышно вздохнул: «Ну, беда! Это он потому злится, что другие работают!» Участковый все покручивал на пузе пальцами, но был уже напряжен и серьезен, посверкивали в серых глазах больные искорки. «Ну, беда!» – еще раз вздохнул он.

– Здоров, Митрий! – негромко сказал Анискин, выходя из укрытия. – Перекуриваешь?

От неожиданности Дмитрий Пальцев отступил на шаг, но ногу с вожжей не снял.

– Экий ты пугливый! – улыбнулся Анискин.

– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрий Пальцев, прижимая кисет к груди, – ой, да что ты говоришь, тут каждый испугается, если вышел ты из тихости, да ежели ничего не ждал, да ежели о чем задумался… – Напевая, Дмитрий Пальцев суетился и нервничал, а Анискин стоял тихо и смотрел на него. – Ой, да Федор Иванович, ой, да что ты такое говоришь.

Стекала с лица Дмитрия Пальцева бледная унылость и хворь, глядели на мир из вырубленных худобой глазниц иконные глаза, такие ласковые и искренние, что подирал по спине холодок. Но и это было не чудо, так как диво–дивное начиналось ниже: немощную голову, ребячью тонкую шею подпирал могучий торс борца, неохватные ширились плечи, выпирала из–под рубахи могучая грудь, стояли тумбами короткие ноги, а на голых руках сами по себе, неизвестно для чего, вспыхивали и гасли блестящие от пота мускулы.

– Ой, да Федор Иванович, – запел Дмитрии Пальцев.

– Ну–кась, Митрий! – сказал Анискин. – Потешь меня. Давно не видел… Подойди к лошадям–то!

– Ой, да зачем это, Федор Иванович, да что ты такое придумал…

Дмитрий Пальцев вдруг перестал нервничать и вихляться, тая в углах губ усмешку, сложил руки на груди; смотрели искренне и нежно иконные глаза, стекала из них девичья нежность.

– Ладно, потешу я тебя, Анискин! – с придыханием сказал Пальцев. – Теперь самый раз тебя потешить…

Нежно улыбаясь, тихий, спокойный Дмитрий Пальцев подошел к лошадям, остановившись в двух метрах от них, проговорил:

– Вот подошел, вот стою…

Обнажив лиловые белки, храпя, лошади пятились; нервная волна, похожая на завивающийся жгут, пробежала по спине каурой кобылы, и присела на задних ногах кобыла! Мелкой дрожью дрожал пегий мерин, тоже замедленно оседая на задние ноги.

– Хватит, хватит! – передохнув, сказал Анискин. – Отойди от лошадей к ядрене–фене, Митрий. Ну!

– Ладно, отойдем…

Анискин снова спрятался в тень березы, поглядел на желтое, зеленое и голубое, увидел просторность пшеничных полей, неба и тальников, убегающих к Оби.

– А я ведь знаю, Митрий, – сказал он, – почему ты травинки на сумку с продуктами кладешь.

– Ой, да что ты говоришь, да какие травинки, да что ты такое придумал!…

– Ну, помолчи, помолчи! – строго ответил Анискин. – Ты не опасайся, Митрий, я твою сумку с продуктами не трогал и в дом не вошел без понятых. Только тебе знать надо, что Полкан кость–то принес…

– Ой, да какую кость, да какой такой Полкан?…

– Помолчи, помолчи…

Анискин снял руки с пуза, вышел из тени березы и приблизился к Пальцеву – заглянул ему в лицо, в иконные глаза, длинно усмехнулся.

– Лосину кость Полкан принес. Ну, теперь ты, Митрий, коси, а я полегонечку–потихонечку в деревню пойду. Мне надо поллитру купить, так как я к тебе сегодня в гости приду – свеженину есть!

– Ой, да Федор Иванович, ой, да что ты говоришь!…

– Ну ладно, ладно!

Похлопав слоновьей ладонью Пальцева по плечу, Анискин пошел по кошенине, но шагов через пять остановился.

– Еще вот что, Митрий, – громко сказал он. – Я сначала–то испугался: думал не ты, а кто другой лося завалил! Ты ведь нынче первый раз в колхозе старательно работаешь. Надо быть, тебе трудодень большой нравится. Вот и думаю: вдруг ты от злых дел отошел!… Ну, теперь я спокойный! Нет в деревне другого человека, окромя тебя, что мог бы молодого лося срезать. Большая у меня легкость на сердце от этого.

3

И опять сидел на лавочке Анискин, и опять сбоку лежала лосиная кость, завернутая в газету. Он сидел и смотрел на женщину, что торопливо шла пыльной дорогой. Женщина размахивала руками, спотыкаясь в тяжелой пыли, выбиралась на твердую дорогу, снова бежала. В торопливости она не заметила Анискина, и он громоздко поднялся, пошел навстречу.

– Здорово бывали, тетка Аграфена! – сказал Анискин. – Страсть, как ты быстро бежишь.

Наткнувшись на Анискина, Аграфена вильнула, чтобы обойти, но он преградил дорогу.

– Я так и думал, что Митрий тебя пошлет! – медленно сказал он. – Ты бы не лезла в наше дело, Аграфена, – все равно на трудодни жить!

– Пусти, окаянный!

Тяжело, ненавистно смотрели на Анискина выцветающие глаза Аграфены, застарелая вражда жила в них. Анискин заглянул ей в лицо, тоскливо вздохнул.

– Я ведь за тобой в дом пойду, так что не ловчись чугун с загнетки сымать… – Он вдруг просительно улыбнулся. – Давай лучше посидим на лавочке.

Пошатываясь, как пьяная, стягивая за углы платок, Аграфена пошла к лавочке, хрипло дыша, упала на нее и зашлась в длинном кашле; хрипела она так, словно легкие были дырявые, маленькое, высохшее тело по–припадочному билось, ноги ударялись о землю, прямые, как палки.

– Это ведь надо же! – пробормотал Анискин. – Это ведь чего делается!

Он осторожно сел на лавочку, дожидаясь, пока Аграфена прокашляется, опустил голову. С Анискина медленно, как чулок с ноги, сходили милицейская строгость и прямота, мягчели большие губы, деревенская простоватость гасила глаза. И старел Анискин: разлеглись возле губ морщинки, обвисли щеки, уныло спустилась на ухо седая прядь волос.

– Ц–ц–ц–ц! – поцыкал он.

Кашель утишивался. Аграфена вздрогнула, как наморозе, повела плечами, выпрямилась; быстро и болезненно вернулся на щеки румянец, Анискин тяжело вздохнул.

– Я долго не проживу, Груня! – сказал он. – При моей толщине люди сгинают рано… Доктор говорит, если я лечение не пройду, – каюк!

– Ты бы хоть сегодня подох, я бы не ойкнула! Я бы богу свечку поставила.

Анискин не шелохнулся, не изменился – в прежней доброте и простоте смотрел на Аграфену, помигивая белесыми ресницами.

– Эх, мать честна! – пробормотал он. – Что про бабу говорить, если лошади боятся…

Прошлое, прошлое бродило перед глазами… Красная косынка была, и над ней прозрачный серп месяца; сизая Обь была в сполохах солнца, тайный, сужающий горло шарк платья был и гулкий, как пустота, выстрел; глядел в глаза зрачок нагана; поведя плечами, пела цыганка, и взлизывались к сытому небу зыбкие языки костра… Эх, было, все было!

– Гранька, Гранька! – обливаясь тоской, сказал Анискин. – Чего ты за Митрия пошла, если тебя Гришка Кустов в тальниках распял?…

– Гад! – сказала Аграфена, быстро глянув на Анискина. – Паразит! – Потом она сжалась, втянула голову в плечи. – Не гляди, не гляди! – шелестящим шепотом попросила Аграфена. – Не гляди, ворог!

Бабьим чутьем проникла она в самую середочку Анискина, в звериную его тоску, в длинные думы о смерти, в бессонные ночи, когда лают собаки и над застывшей рекой висит первобытный, холодный, как лезвие секиры палача, месяц; поняла Аграфена, как сжимается под звездчатым шрамом на коже большое и усталое сердце Анискина.

– Гад! Гад! Гад! – таким тоном, словно осеняла себя крестным знамением, повторила Аграфена и отодвинулась от Анискина. – Гад! Гад!

Аграфена сидела маленькая и худая, глядела в землю цыганскими черными глазами. Каменным, серым казалось ее продубленное ветрами лицо, стыл в одиночестве горбоватый по–нездешнему нос, зыбился восточный рисунок бровей. Она не шевелилась, но повалился медленно с плеч и упал на землю платок.

– Почему я за Митрия пошла? – переспросила Аграфена. – Почему я за него пошла?…

Подняв голову, она посмотрела в даль дальнюю, за излучину Оби и синие кедрачи; на прозрачный месяц, который третий день выходил на небо при солнце, блеклый, как подтаявшая льдинка.

– А вот почему пошла я за Митрия! – хрипло сказала она. – Лучше его мужика на свете нет! Да будь Митрий еще пуще гад, я за одну ночь с ним жизнь отдам.

Аграфена легко поднялась с лавочки, цыганисто повела плечом, усмехнулась спекшимися от жары губами.

– Ты этого, Анискин, не поймешь, не дадено тебе!

И опять не шелохнулся, не изменился Анискин. Посмотрел туда же, куда глядела Аграфена, – на синюю пропасть и снеговые облака в ней, – посмотрел и подумал: «Ну, разве что можно понять в жизни? Ничего не поймешь в ней, в этой жизни!»

– Оно, может, и не дадено, но в ум беру, – негромко сказал он. – Я к тебе, Граня, всегда уважение имел… Однако я за тобой в дом пойду. Мне закон сполнять надо. За лося я с Митрия на полную катушку спрошу. Ты сердца на меня не держи, Граня, если все начнут лосей бить, пропала тайга!

Облака плыли на север, к холодному морю; солнце, прильнув к позолотевшим кедрачам, растопыривало лучи, как жук–плавунец растопыривает на воде ноги.

Ясность и приглушенность были вокруг, ясность и чистота…

4

На столе лежала лосиная кость, помаргивала от неравномерной работы движка электрическая лампочка под потолком, глядел со стены портрет Гагарина, вырезанный из «Огонька». Над головой Анискина висел низкий потолок огромной горницы пальцевского дома, и стояла за его спиной пугающая большая русская печь с широкими полатями по краям.

Минут десять уже сидел участковый Анискин на кедровой табуретке, много слов уже сказал Дмитрию Пальцеву, много дум передумал, так как разговор был медленный, мужской, сибирский, при котором два–три слова сказал – помолчи, закуривай. И Анискин молча глядел на Дмитрия, сидящего с ногами на кедровой лавке, косился на кровать, где стонала больная головой Аграфена, и слушал, как на улице сладко поет гармонь, визжат девки, а берегом реки, стрекоча, возвращается с полей трактор. А поверх всего этого из репродуктора выплывал сладкий, нечеловеческий голос: «Куда, куда вы удалились?»

– Вот так, вот так, вот так, Митрий, – раздумчиво сказал Анискин. – Теперь вопрос такой: если что случится с Полканом, это значит – ты его прибил, Митрий! Полкан – пес ничейный, деревенский, и тебя за него весь народ проклянет, если что случится. Тебя ведь, Митрий, в деревне шибко не любят, ты враг деревне…

Пела гармонь, лился сахарный голос, визжали девки. Пошевельнулся на лавке Дмитрий Пальцев, и увиделось, что у него двигаются большие хрящеватые уши. Он молчал, и не было разницы в голове и теле Дмитрия – жили они в полном согласии. Холодная, лютая и тупая, стекала с его библейского лица на звериное тело ненависть. Туго сжат, как зверь перед прыжком, был Дмитрий Пальцев и только тем хранил себя, что прижимал руками ноги к груди.

– Вот так, Митрий…

Эх, как сладко пел голос! «Куда, куда вы удалились?» Анискин прислушивался, Дмитрий прислушивался, болея головой, силилась подняться с подушки Аграфена. «Куда, куда, куда вы удалились?» «А хрен их знает, куда они удалились за годы, что с ним сталось, когда каждый день в прошлом, как маленький тонюсенький ломоток. Сверкнет солнечным лучом, повеет дождиком, захолонет грудь разбойной ночью или черкнет по сердцу острым запахом черемухи…» «Куда, куда, куда вы удалились?»

– Эхма, Митрий! Никого, почитай, из тех не осталось, кто эту деревню зачинал. Кои померли, кои голову на войне сложили, кои в город подались. Ты ведь старше меня на три года, а седого волоса в твоей голове нет, сердце в тебе от холода не сжиматся, рука и нога у тебя молодые… На фронт ты не пошел, в войну картошку от пуза трескал, опять же зверя бил и рыбу неводил. Ну, кака у тебя с этого может злоба на жизнь быть?

– Есть у меня злоба на жизнь! – медленно и тихо сказал Дмитрий. – Шесть миллионов, говорят, война взяла, а тебя, Анискин, вернула. Это рази жизнь, когда такие гады, как ты, с фронту возвращаются?

– Это я знаю, ты бога молил, чтобы меня убило, но ведь, Митрий, бог–то от меня отказался. Как снял я его с божнички в двадцатом году, так он силу надо мной потерял. Тебе бы надо Гитлера молить.

– И его молил.

– Это тоже я догадывался, Митрий! – усмехнулся Анискин. – Я, может, тридцать лет такого разговору с тобой ждал, да не думал, что он по лосиной кости содеется.

В последний раз пел сладкий голос: «Куда, куда, куда вы удалились?…» И сам голос тоже удалялся, и вырастали те звуки, что несла в дом улица, уже весело гундосила гармошка, девчата визжали с отчаянностью, трактор «Беларусь» доревывал, чтобы смолкнуть перед ночным покоем.

– Я сейчас ровно во сне, – внезапно пожаловался Анискин. – Это ровно чудо, Митрий, но я как в твой дом вхожу, как тебя или Граню вижу, у меня глаза вовнутрь перевертываются. Я вот сейчас на табуретке сижу, на тебя поглядываю, девчата на улице ревут, а мне мерещится, что этого нет… Как ты так, Митрий, жить сумел, что у меня глаза назад перевертываются?

Молчал Пальцев, страдала на кровати Аграфена, текло неспешное вечернее время под чоканье засиженных мухами ходиков.

– У тебя, Анискин, глаза как у стрекозы, – помолчав, сказал Дмитрий, – во все стороны видят. Ты еще в двадцатом годе приглядел, куда надо дышать… Вот и нагулял жир, как боров на пшенице!

– Это хорошо, Митрий, что ты со мной разговариваешь! Лет пять назад ты на меня только молчал и скалился. Это значит, и тебе время приходит о смерти думать, хотя ты при молодом теле… Ведь когда пора придет умирать, ты себя спросить должен: «Что же это я, вот он, Митрий Пальцев, жизнь в злобе промыкал? Как это так получилось?»

– А все из–за тебя, из–за тебя, Анискин! – вдруг улыбнулся Пальцев. – Только я жизнь не промыкал, а в большой радости прожил. Я каждый вечер, спать ложась, все мечтал о том, что ты погинешь. Сперва твоей смерти от обреза ждал, потом на Гитлера надеялся, потом на Берию, который тебя за то должен был взять, что ты с молодых ногтей в деревне милиционером работаешь, а врагов народа в деревне нет… Последни годы, Анискин, я жду, что ты от жира лопнешь. Вот от этого моя жизнь веселая была и есть!

Эх, как жалко, что истек, истоньшился голос: «Куда, куда, куда вы удалились?» Сладок он был, как молодой мед в сотах, рвал душу на части тоской, сладкой, как бабий поцелуй во сне. И смеяться и плакать хотелось от этого голоса, жаловаться на что–то и говорить по–родному, как в последний час, как во время прощанья перед длинной дорогой.

– Да, тридцать лет я ждал этого разговору, Митрий! Вот и дождался… Мне и помирать легче будет, если ты меня хоть раз поймешь! – сказал Анискин и низко опустил голову. – Вот ты сам посуди, Митрий, на что я в этом деле дивлюсь. Ты сам знаешь, что в нашей деревне с двадцатых годов восемнадцать кулацких семей было… Ты вот на меня, Митрий, глазом не сверкай, а походи умом по тому, что с этими семьями сделалось. Молчать будешь, я тебе помогу…

– Помогай, помогай, Анискин!

– На то и пришел, Митрий, чтобы помочь. Я лосиную кость зубами сгрызу, следа от нее не оставлю, если ты хоть чуток подвинешься… Я в то не верю, что ты весь каменный.

Заскрипела, застонала кровать – больная головой Аграфена перевернулась на спину, подтянув под голову подушку, зелеными из темноты глазами стала смотреть на мужа и Анискина. Таились в ее углу сумрак и ожидание, боль и ненависть, любовь и надежда. Ни слова за весь разговор не проговорила она, но каждое мужичье слово летело в угол, растекаясь в темени.

– Да, Митрий, – продолжал Анискин, – восемнадцать семей было, а теперь об этом никто и не помнит. Живых бывших кулаков имеется шестеро – люди как люди. Это я за их самих говорю, Митрий, а про ихнее семя разговору быть не может. Сережа у Новиковых в полковники вышел, Гришка Колесников в университете профессором, а Ленька Путинцев, сам знаешь, секретарь райкома. За учителей и врачей я уже не говорю, Митрий, у тебя самого дочь – ушной доктор. И вот ты теперь мне скажи, Митрий, как ты в кулачестве остался?

Невесть отчего замолкла на улице гармошка, захлебнулись визгом девчата; и непонятно почему закачалась вдруг на длинном шнуре электрическая лампочка. Тени, тени забродили по комнате, удлинялся, а потом делался коротким нос Дмитрия Пальцева, высветлился на миг темный угол Аграфены и потух зеленый блеск ее глаз.

– Теперь я тебя, Анискин, не боюсь! – усмехнулся Дмитрий. – Теперь дело не пришьешь.

– Я бы тебе и раньше дело не пришил! – спокойно и тихо ответил Анискин. – Какой может быть враг народу, когда ты один, а народу – мильон. Ну, ты сам посуди, может быть у трактора «Беларусь» комар врагом? Так что ты не слова сказал, Митрий, а глупость, и мне на ней задержку делать – одно расстройство. Ведь ежели кто народу враг, то он самому себе враг. Я это дело так понимаю.

– Анискин, – сказала с кровати Аграфена, – Анискин, ты водку принес! Налей, Анискин, водки!

– Про водку я забыл! – не удивившись, не улыбнувшись, не шевельнувшись даже, ответил Анискин. – Вот водка, Граня!

Он бережно поставил на стол потеплевшую в кармане бутылку, большим и толстым, как панцирь черепахи, ногтем отковырнул пробку, сдвинул бутылку к краю.

– Каждый пусть наливает сколь хочет! – сказал он. – Ты, Грань, выпей, может, голове полегчает! Огурцы есть.

Шатаясь, Аграфена поднялась, звеня стаканами, пошарила в шкафчике, редко ступая, подошла к столу – глаза блестели, нос заострился. Водка булькала страстно, заполнив стакан до краев, вспучилась. Аграфена хлопнула стаканом по столу, сказала звонким гортанным голосом:

– За вас, мужики!

Залпом выпила водку, провела тыльной стороной ладони по губам, шатаясь и тревожа половицы, вернулась на кровать. Опять засверкали, загорелись лихорадочно в углу зеленые глаза.

– Я опосля выпью! – сказал Анискин. – Я теперь как во сне, и в голове точечки прыгают…

– Я стрельну тебя, Анискин! – шепотом сказал Пальцев. – Тридцать лет не мог, а теперь стрельну!

Сложив руки на пузе, склонив большую голову, Анискин смотрел в пол и дико тосковал. Как проливным дождем, как обской волной, заливало его такой тоской, что хотелось броситься на пол и дико завыть.

– Эх, Митрий, Митрий! – простонал Анискин. – Ведь это что же делается!

Он качался из стороны в сторону, как на молитве… Вдруг уплыла из–под него табуретка, раздались бревенчатые стены, радужно растаяла в глазах электрическая лампочка. Пахнуло сырой прелью оврага, ударила по глазам большая зеленая звезда; ударила, кольнула, и пошел звон по голове, как по пустой церкви перебор колоколов; вздыбилась и села на задние ноги каурая кобыла, заболел под левым соском звездчатый шрам, и в запахе пороха давил на ладонь сгусток крови, что текла в зеленый луч звезды. Но потом пропел сладкий голос: «Куда, куда, куда вы удалились?»

– Будто ты в меня не стрелял, Митрий! – негромко засмеялся Анискин. – Будто не стрелял… Ведь в Кривом овраге ты меня жаканом попужнул!…

– Не я, не я, Анискин! Я с десяти метров вскользь не бью.

По кедровой лавке, на которой сидел Дмитрий Пальцев, стелилась, как пыль растекалась, как густая патока, ненависть к Анискину, тяжелые доски пропитывались ею, как дерево соком. Каменной грудой мускулов, со взведенным курком сидел на лавке Дмитрий Пальцев, намертво придавив ноги к груди.

– Ты, Митрий, при Советской власти лучше живешь, чем при отце на Алтае жил, – медленно сказал Аиискин. – В прошлом годе, когда обыск по Генке делали, у тебя сорок пять тыщ честных денег нашли. А на Алтае ты от жадности досыта не ел.

– Мы и сейчас досыта не едим! – прошелестело на кровати. – У нас чугунка с супом – на три дня.

Две зеленые кошачьи точки переместились, скрипнула пружина и замерла. Дмитрий Пальцев чуть заметно пошевельнулся, мускулы прокатились по руке, как живые.

– Все врешь ты, Анискин! – снова прошелестело на кровати. – Если бы мой Дмитрий кулаком был, он давно бы тебя, Анискин, стрельнул. А Дмитрий всю жизнь подкулачником был… Цыганам верить надо, цыгане человека насквозь знают… Мой Дмитрий, если бы Гитлер в Сибирь пришел, полицаем бы был…

Опять запела гармошка за окнами, взвизгнули девчата, донесся топот молодых ног. Анискин прислушался, помотал головой, незаметно усмехнулся, чтобы было не так страшно.

– Сколь я эту Граньку бил, нет числа! – задумчиво сказал Дмитрий. – И ногами топтал, и волосы вырывал, и прикладом ружья в грудь дубасил…

– Бабы живучие, Митенька! – вздохнули на кровати. – Я ведь тоже сколько раз ночью возле твоего горлышка ножом водила… Не могла! А если бы смогла, Генка под расстрел не пошел бы.

Кружилась, плыла в глазах Анискина комната, ширился, набухал клок темени в углу, пронзенный зелеными точками. Снова начала уплывать из–под него табуретка, но он прихватил ее руками, сжав, не дал пропасть.

– Ну, брат, – насильственно улыбнувшись, сказал Анискин, – ну, брат, теперь я знаю, почему в нашей деревне на выборах всегда получается девяносто девять сотых процента. Это ты, Митрий, кандидата вычеркиваешь! Вот, брат, понимаю теперь!

И еще повеселел Анискин.

– Вот, брат Митрий, какие мысли мне с тебя приходят. Я так думаю, что к тебе надо ученичишек–школьников водить, чтобы они от страха перед старой жизнью лучше уроки учили… Вот кака смешна мысль мне пришла с тебя, Митрий!

Анискин шутил, покручивал пальцами на пузе, но холод ворочался в сердце, тихонечко брал мохнатыми пальцами страх. Он почувствовал на лице пулевой ветерок, увидел, точно наяву, дымок над стволом пулемета. Сам того не заметив, Анискин поднимался с табуретки. Толст он был чрезмерно, двухъярусное, нависло пузо, но и ростом бог его не обидел. Поднявшись, Анискин коснулся головой стрехи неоштукатуренного потолка. Диковинной величины зверем стоял он посередь просторной горницы и опять сам не замечал, что уже родилась и жила на его лице спокойная тихая мудрость. Такой был сейчас Анискин, словно в своей жизни все сделал, все решил, все подобрал под себя, и шел ранним утром берегом Оби.

– Ране ты меня помрешь, Митрий, поздне помрешь, – спокойно сказал Анискин, – это дело не менят. Все равно помрет последний кулак, которого я живым глазом видел. Мне от этого даже под сердцем колготно. Когда ты помрешь, во мне тоже чего–то помрет… Вот таки нас крепки путы связали. Тридцать лет я ждал этого разговора и думать не думал, что он на лосиной кости приключится. А он приключился.

– Дружки! – ясно сказала в темном углу Аграфена. – Водой не разольешь… Где место средь вас бабе–то. Он в тебя хочет стрельнуть, Анискин, а меня ногами топчет. Спасибо вам за все, дружки хорошие!

Погасли два зеленых кошачьих огонька – то ли Аграфена закрыла глаза, то ли повернулась на бок, но темно стало в ее углу. Ни звука там не было, ни шевеленья – тишина.

– Ты, Митрий, в меня никогда не стрельнешь! – шепотом сказал Анискин. – Если тогда не попужнул, то теперь и вовсе не стрельнешь. Я за тридцать лет, как меж нами узелок завязался, весь броней оброс, а ты голый остался…

Анискин неслышно повернулся к темному углу, силясь разглядеть живого человека, увидел только гнилую тень от печки и от толстых неоштукатуренных стен.

– Ты меня, Граня, прощай! – чуть громче сказал он. – Ты меня прощай!

– Сдохните оба!

Полная на две трети стояла на столе бутылка водки, сальными обрезами поблескивали огурцы, ползали по ним три высокие от теней мухи. Анискин повернул ухо к дверям, послушал, подождал, опять послушал.

– Ну, вот, – сказал он. – Понятые идут! Мы, Митрий, с твоей печки вареную лосятину вынимать станем… А пока они еще в дом не вошли, я тебе одну штуку скажу…

Стараясь не скрипеть полом, страшась тревожить тишину и муки темного угла, Анискин подошел к Дмитрию, наклонился и сказал хрипло:

– Я тебя раньше мильон раз мог взять и в лагерях сгноить, но я такую ласку к Советской власти имею, что на нее веру положил. Нет таких лагерей, Митрий, которы были бы твоей жизни хуже. Нет того страшнее, когда ты одна сота процента, а народ – остально. Ты меня, Митрий, на тридцать лет раньше помер!

Застучали, загрохотали на крыльце шаги, словно ветерок пронесся по низкой и большой горнице, лампочка под потолком вспыхнула ярче. В дверь открыто и громко постучали, не дождавшись ответа, рванули, и три человека вошли в горницу. Старый старик был один, два помоложе, нанесло от них на Анискина запахом обской волны и августовским перегаром трав. Он сделал навстречу шаг.

– Ну, пришли, наконец! – громко сказал Анискин. – Пришли, наконец, дьяволы!

Он понял теперь, где пела ласковая гармошка, – возле клуба, напротив двух старых осокорей. И чьи девки визжали, понял Анискин – доярка Нюська Бардина и эта шалопутка Верка Семенова.

Панка Волошина

1

Панку Волошину бабы били дважды: года три назад на Первомай, а летошний год оттаскали за волосы просто так, без всякого праздника.

Начала это дело Маруська Шевелева, чей Сенька каждую субботу после бани норовил вроде бы смотаться на дежурство, а на самом деле до утра пролеживал у Панки под пышными пологами. Так что Маруська захватила его на коровьем реву, еще тепленького и пахнущего самогонкой; ткнув в раму для начала березовым поленом вполсилы, она негромко крикнула: «Ты тута, изменщик!» Сенька, конечно, выскочил в другое окошко, и Маруська на полную силу вскричала: «Уби–и–и–вают!»

Одной Маруське с Панкой справиться было невмочь, она до тех пор голосила под окошками, пока не прибежали на крик Фенька Голубева и Лизавета Сморогдина, чьи мужики в свое время тоже зоревали в Панкиной избе. Они еще только вбегали в ограду, а Маруська уже начала березовым поленом выставлять окна: два обработала чисто, а потом и само полено метнула в окно с криком: «Стерьва!» Попало оно по Панке или нет, неизвестно, но Панка тут сама вышла на крыльцо, увидев силу баб, проговорила негромко:

– Ах, Сенька, Сенька!

А Сенька уже улепетывал огородами, согнувшись, как солдат под бомбежкой. Ну и началась драка – Панке подбили глаза, разорвали кофту, белы груди исцарапали, чубчик разредили, и неизвестно чем бы побоище закончилось, если бы во дворе не появился участковый уполномоченный Анискин. Встав столбом, он тяжело посопел от слоновьей полноты и привычно сложил руки на пузе, ничего не говоря.

– Анискин! – первой спохватилась Маруська. – Бабы, бережись!

Драка затихла, к радости испуганных Панкиных куриц и трехногого пса Шарика – куры закудахтали, а пес вылез из конуры и сторожко пошел к хозяйке.

– Чего стали? – спросил Анискин. – Дрались бы дальше, а я бы посмотрел. Мне кина не надо, когда бабы дерутся!

Анискин неторопливо огляделся – всходило уж солнце над Обью и кедрачами, клокотали голуби на стрехе, живой свет лился от реки.

– Ц–ц–ц–ц! – сказал Анискин. – Раньше в эту пору люди к заутренней шли, теперь народ по воскресенью отдыхает, а они, лахудры, дерутся. Тьфу! – Анискин сплюнул, посмотрел, как плевок разбился о землю, и добавил: – Ты телеса–то прикрой, Панка! Ежели кофту порвали, это не означает, что ты должна телешом быть… Это у тебя кто ночевал? Сенька?

– Сенька…

– Так это он огородами бег! Ну, трус…

Анискин сел на крыльцо, распахнул на груди рубаху, вытаращив глаза по–рачьи, посмотрел на тех баб, что били Панку. Он так на них смотрел, словно это были не люди, а деревяшки какие–нибудь.

– Вот почему, – строго спросил Анискин, – от умных и тихих баб мужики к Панке бегают? Язык сглотнули? Ну, тогда я вам сам скажу! Вы мужиков обратно в баб сделали. Это ведь страх, как Сенька огородами бег! У вас мужик несчастный, запуганный – вот какие вы есть стервозы!

Панкин пес, Шарик, вильнул обрубком хвоста и трехного пошел к Анискину. Участковый погладил собаку по кудлатой голове, вытащил репей и, посмотрев его на свет, сердито отбросил в сторону.

– Все трое – кыш домой! – негромко сказал он. – Вот с каждой отдельно разберусь…

Когда бабы осторожно ушли, Панка прикрыла плечи остатками кофты, вздохнув, прошла по двору и села рядом с Анискиным, который рачьими глазами искоса смотрел на нее.

– Ц–ц–ц–ц! – огорчился Анискин. – Это ведь подумать!

Плечи у Панки были белые, как меловая гора за Обью, сама она была узкая и длинная, как остяцкий обласок, но для удивления – при больших и высоких грудях. Странной у Панки была кожа лица: она светилась.

– Ты думаешь, мне тут с тобой сидеть – одно удовольствие? – строго спросил Анискин.

– Я, Федор Иванович, жду, когда вы заговорите!

Опытный Анискин прикинул, что через часок левый Панкин глаз прикроется от синяка, правый же будет немного смотреть на свет божий; Панка и так была узкоглаза, как бурятка, а тут совсем ничего не останется, хоть от смеху помирай. Но Анискин не улыбнулся, на Панку смотрел сурово и спросил наконец:

– Отчего это, Панка, к тебе мужики липнут?

– А кто их знает, Федор Иванович!

Панка спокойными, медленными движениями укутывала лохмами кофты меловые свои плечи, от старательности зубы у нее обнажились – ровные и блестящие. Даже в изодранной кофте, с синяками Панка казалась опрятной и чистенькой, словно и не она дралась с тремя бабами. Отчего это так, Анискин понять не мог, но он еще раньше примечал, что на Панке любая ситцевая кофточка выглядит, как крепдешиновая или маркизетовая.

– Ну, ладно, теперь помолчи! – сказал Анискин, хотя Панка молчала и даже тихо улыбалась. – Теперь я сам должен подумать, что мне с тобой произвесть, Панка!

Как всегда по утрам, солнце по небу перемещалось быстро – всего пять минут сидел участковый на Панкином крыльце, а оно уже перепрыгнуло через дома, село на березу и посверкивало. Драться бабы начали на коровьем реву, теперь же коровы позванивали боталами за околицей, и было, значит, минут пятнадцать седьмого. «Вот бабы – черти! – весело подумал Анискин. – Это ж надо – в таку рань драку учинить!»

– А ведь ты, Панка, холера! – звучно сказал он.

– Все может быть, Федор Иванович!

– Так… Ну, теперь опять помолчи!

Анискин сыто ухмыльнулся. Он по причине толщины был вообще медленный в словах и движениях, а по утреннему времени жил еще медленнее. Анискин расцепил руки, уперся ладонями в доски крыльца и медленно, точно его поддомкрачивали, повернулся к Панке, так как ему надоело косить на нее глаза – голова на шее у Анискина не крутилась, да и не было ее, шеи–то. Повернувшись, он трижды кашлянул и сказал с придыханием:

– А?

– Я вас, Федор Иванович, слушаю…

Тогда Анискин скривил нижнюю губу, верхнюю приподнял, а глаза заузил – улыбнулся.

– Чудная ты, Панка! – сказал он. – Какой толк мне с тобой говорить и на тебя кричать, если ты не отбиваешься и страху не чувствуешь? Это как так?

– У меня, Федор Иванович, страху нет! – сказала Панка. – Ты сам посуди: кого мне бояться. Ребятишек у меня нет, мужика нет, дом колхозный, из скотины – один Шарик, да и тот трехногий… Ну за кого мне бояться, Федор Иванович?

– Ну, помолчи, помолчи!

Пузо Анискина лежало на его коленях, как мешок с отрубями, а вот Панка сидела длинная и узкая, как остяцкий обласок, и Анискин вдруг подумал: «Лопну я в одночасье!» От этой мысли он рассердился и сказал:

– Конечно, тебе бояться нечего! Такая, как ты, и в тюрьме мужика найдет…

– В тюрьме, Федор Иванович, мужиков порошком поят, чтобы они о бабах не мечтали.

Анискин улыбнулся – большое удивление производила на него Панка. Вправду, ни страху, ни печали не было на ее лице, открытыми еще глазами она любопытно и добро смотрела на все то, что было вокруг – на веселое солнце, на трехногого Шарика, на деревню, которая по–воскресному просыпалась поздно, на Анискина. Панка сладко поежилась под теплым солнцем, щурилась и походила на зимнего кота, что привалился к теплой печке.

– А ну, Панка, расскажи, почему у тебя постоянного мужика нет? – спросил Анискин, садясь в прежнее положение и закрывая глаза. – Ежели мне ты это объяснишь, то тебе большое облегчение будет… Давай докладывай!… Ну!

Панка молчала, и Анискин открыл глаза.

– А?

– Федор Иванович, – радостно сказала Панка, – вот ты скажи, почему мне с тобой разговаривать весело?

– Докладывай, докладывай!

– У меня, Федор Иванович, потому постоянного мужика нет, что они у меня все в большие люди выходят… Вот так и знай: если я возьму какого мужика хоть на год, то он непременно в бригадиры выйдет или повыше.

– А потом чего?

– В бригадирах меня мужик бросает.

– А вот это через чего получается?

– Через мою неверность, Федор Иванович…

У Анискина хоть и были закрыты глаза, он все равно увидел, как Панка улыбнулась добрыми губами и как потерлась щекой о собственное плечо. Это у нее была такая привычка.

– Я, Федор Иванович, мужику, как он в бригадиры выйдет, сейчас же неверность делаю…

– Помолчи, помолчи…

– Молчу, Федор Иванович!

Солнце набрало такую силу, что пробивалось сквозь сомкнутые веки, но Анискин глаза не открывал, не двигался, а только посапывал, сообразив, что Панка говорит правду… Гришка Стамесов, прожив у нее чуть меньше года, подался на выучку в город, Гошка Кашлев вышел в заместители председателя, а Василий Огнев ходил в мастерах на шпалозаводе.

– Ты какие газеты выписываешь, Панка? – спросил Анискин.

– «Сельскую жизнь» и «Комсомольскую правду», Федор Иванович.

– А в доярках какой год ходишь?

– Это, Федор Иванович, сказать нельзя… Я, поди, лет десяти начала коров–то доить. Война же была, Федор Иванович!

– Ну, молчи, молчи…

Всего седьмой час шел, а Анискину уже было жарко – попадая в легкие, теплый воздух распирал грудь, колом становился в гортани. Не было житья Анискину в жаркие дни, одно спасенье имелось – поменьше двигаться. Потом он, не шевелясь, сказал:

– Ты, может, дура, Панка!

– Это, Федор Иванович, надо подумать…

Такой дикости Анискин в жизни не видел – Панка ласково потерлась щекой о собственное плечо, опростала друг от друга губы, заплывающими глазами посмотрела на веселое солнце. Прежняя тихость и ласковость были в Панке, довольство всем, что видит и слышит. «Она, может быть, чокнутая!» – вдруг решил Анискин, заглядывая ей в лицо.

– А?

Пахло от Панки вчерашней самогонкой, одеколонами и пудрами, а поверх всего лежал тягучий, сладкий и по–ночному темный запах ситцевых подушек, сушеного сена и отбеленного на морозце холста.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, – радостно сказала Панка, – не должно быть, что я дура… Я в кино все понимаю. Когда с бабами домой иду, то им картину объясняю.

– И в газетах все понимаешь?

– Отдельные слова не разбираю, Федор Иванович, но если до конца прочту, то хоть ночью спроси, наизусть перескажу…

От этой Панки можно было от смеху помереть – левый глаз у нее напрочь закрывался, правый отливал семью цветами, как радуга, но кожа лица как светилась, так и продолжала светиться, нежная и матовая.

– От тебя, Панка, можно со смеху сгинуть!

– Смейтесь, Федор Иванович, смейтесь!

Ухмыляясь, Анискин полез в карман широченных парусиновых штанов, достал лохматый от времени кошелек, а из него вынул пятак, протянул Панке:

– Приложи к глазу–то!

– Зря, Федор Иванович! От синяков только царские пятаки помогают – в них меди много… – Однако пятак Панка взяла и, тихо смеясь, приложила к глазу. – Вот у меня какие буркалы!

– Ну ладно, ладно!

Оперевшись руками о крыльцо, Анискин поднялся, надув щеки, потрепал по загривку Шарика: «Ах ты пес, три ноги!» Добрый, веселый был Анискин, отдувался не так тяжело и шумно, как всегда, и походил на восточного бога, но бога доброго. Передразнивая Панку, он прищурил глаз:

– Теперь ты мне пятак должна! Смотри, отдай!… Ну ладно, пойду по делам… Какая–то сволочь из кузни листовую сталь украла! Это непременно Венька Моховой…

Анискин уже повернулся, чтобы идти к воротам, но заметил, что Панка, приподнявшись, смотрит на него удивленно и вопросительно.

– А?! – обернулся Анискин.

– Я, Федор Иванович, на вас удивляюсь! – протяжно сказала Панка. – Шибко удивляюсь!

– Это с чего?

– Очень вы храбрый человек, Федор Иванович, вот с чего я удивляюсь! И ничего–то вы не боитесь, и, наверное, на фронте ты, Федор Иванович, был герой!

– Ну, уж герой…

– Герой, герой! – быстро сказала Панка, благоговейно прикрывая правый глаз. – За вашу скромность вся деревня говорит, Федор Иванович!… Вот вы усмехаетесь, а народ вас очень уважает за то, что вы в сельпо ничего по блату не берете, хотя продавщица Дуська вас боится… Очень вы хороший человек, Федор Иванович!

– Ну, ну…

– Хороший, хороший! – Панка села, по–кошачьи огладившись щекой о собственное плечо, сомкнула в нежности большие и длинные губы. – Я, Федор Иванович, раньше думала, что вы человек угрюмый, а ты, оказывается, очень хороший! Вот десять минут со мной ты поговорил, Федор Иванович, и я уже знаю, что ты добрый…

– Добрый?

– Добрый, добрый…

Анискин задумчиво стоял. Смешливо было ему, лениво–дремно и не хотелось двигаться. Все это, конечно, происходило из–за того, что уж начиналась жара.

– Болтаешь ты, как мельница–крупорушка! – сурово сказал он.

– Не болтаю я, Федор Иванович! Седни какой день?

– Ну, воскресенье…

– Во! – Панка всплеснула руками и вся зарделась от радости. – Во! Воскресенье, а вы работаете… Начальства ты, Федор Иванович, над собой не знаешь, а работаешь. Это оттого, что вы совестливый человек!

Анискин непонятно усмехнулся.

– Трещишь, как сорока! – сердито сказал он. – Совестливый, совестливый… А какая тут совесть, если листовая сталь пропала! Хе–хе! У тебя левый глаз, Панка, напрочь прикрылся!

– Шут с ним, Федор Иванович! Вы бы лучше не ходили в кузню при такой жаре… Может, вас кваском напоить?

Панка стремглав вскочила, но Анискин повелительно остановил ее:

– Некогда мне с тобой! Сроду с бабами так долго не болтал!

Повернувшись окончательно к воротам, Анискин пошел так величественно, словно каждый свой шаг ценил на вес золота; отворив калитку, вышел на улицу, застегнув одну пуговицу на рубашке, заложил руки за спину.

– До свиданья, Федор Иванович! – крикнула Панка вслед.

– Ну, ну…

2

Как и предполагал участковый, три полосы из кузницы увел Венька Моховой, которому они были нужны для оковки саней. Провозился, однако, Анискин с упрямым мужичонкой часа два, до невозможности упрел, охрип, и покуда вышел на большую деревенскую улицу, то ветру с реки так обрадовался, что засмеялся тоненько–тоненько. Вот тут–то он и уразумел, что день живет по–настоящему воскресный – шли в хороших пиджаках парни; поплевывая шелухой кедровых орехов, шатались девки; ходил по берегу реки для прогулки директор восьмилетней школы – руки за спиной, очки на кончике носа, изо всех карманов торчат газеты.

От прохладного ветерка и воскресенья сам собой сделался довольным Анискин; пройдя немного, он посидел задумчиво на лавке старика Трифонова, отдыхая, подумал о том о сем, потом посмотрел, как плывут в небе сизые паутинки, как дружелюбно синеет река на горизонте, как прозрачна и светла в ней вода, и вдруг ему стало жалко себя. Откуда это пришло, понять было нельзя, но при виде седых волос из распахнутой рубахи, живота, толстых ног он подумал: «Ах ты мать честная, разэдакая!» Томясь, Анискин поднялся, помычал и пошел дальше – куда, не поймешь, зачем, не поймешь! Шалавый был он какой–то, но когда прошагал еще метров триста, то понял, куда вели его ноги, – к дому Панки Волошиной. «Ах, – обрадовался Анискин, – все дело! Во–первых, гонит самогонку, во–вторых, учиняет драки, в–третьих…»

– Панка! – с улицы позвал Анискин. – А ну выдь на час!

Он ждал, что Панка появится на крыльце, но блажная баба высунулась в окно, да так далеко, долговязая, что чуть не вывалилась. На ней сидела уже другая кофта; левый глаз она перевязала чистеньким бинтиком, а волосы кандибобером замотала вокруг головы. Увидев Анискина, она радостно замахала руками:

– Заходи, Федор Иванович, я сама выйти не могу, у меня пол недомыт.

– Нет, ты выдь на двор!

– Тогда погодите, Федор Иванович!

Анискин сел на крылечко, прислонился спиной к балясине. Черт знает, как было хорошо на Панкином дворе! Шарик, что о трех ногах, опять примостился возле Анискина, куры клохтали, приблудный поросенок от жары лежал трупом в лопухах. Двор Панка подмела, травка была свежей, чистой, а из сеней пахло завлекательно: пережаренным зерном. «Ох, штрафану я ее!» – подумал Анискин, зная, зачем бабы пережаривают зерно – от него брага на цвет делалась темной, а вкусом походила на городское пиво. «Ох, штрафану!» – решил он.

Панка не выходила: гремела в доме тазами и ведрами, шебаршила тряпкой по полу, топотала босыми ногами. По звукам слышалось, что работает бабенка отчаянно. Потом в доме тихо сделалось, приглушенно, как в яме для картошки, но она опять не выходила. «Вот штрафану!» – подумал Анискин. И еще минут пять прошло – она опять не выходила. Тогда Анискин жестоко засопел, злой, как кабан, повалил скрипящими половицами в дом. Это сроду такого не бывало, что на его зов не отзывались…

– Панка!

Бабу словно помелом смахнуло. Анискин без стука заглянул в маленькую горенку – нету ее; раздвинул рукой ситцевую занавеску в кухню – опять нету! Это по милицейскому разумению Анискина должно было означать два случая – или в окно сиганула, или от страху затаилась в подполье.

– Ну, Панка…

– Я тут, Федор Иванович…

Держа обеими руками четвертную бутыль, глядя на нее с опаской живым глазом, Панка медленно выползала из глубокого подполья.

– Кваску для вас достала, Федор Иванович! Ведь знаю, как ты уморился с этим Венькой–шалопутом… Сейчас, сейчас, Федор Иванович!

Раздувая юбкой воздух, Панка пронеслась в кухоньку, приволокла большую эмалированную кружку, с размаху налила в нее квасу и понесла к Анискину. Кружку Панка держала на вытянутых руках, шагала на цыпочках, а когда совсем приблизилась, то лицо у нее сделалось такое, точно перед ней не Анискин был, а на самом деле восточный бог.

– Попей, Федор Иванович!

Он начал пить, а с Панкой делалось такое, словно она тоже пила. Анискин сделает глоток, Панка – тоже, Анискин отдуется от сладости – Панка отдуется. И пока он пил, по нежной ее шее двигался маленький живчик.

– Вот хорошо, Федор Иванович, вот как хорошо!

Панка живо унесла в кухню бутыль и кружку, порхая, вернулась и запрыгнула на табуретку.

– Садись и ты, Федор Иванович! Здесь прохладнее, чем на дворе…

– Ну, ну!

Панкина комнатенка цвела ситцевыми материями: и тут занавеска, и там занавеска, и всю печку прикрывает занавеска, и на окнах занавески, веселые, как дрозды; на полу лежат домотканые дорожки, кровать торчала под потолок, хоть по лестнице на нее взбирайся, а от гераней в комнате было темно, как в саду. Анискин оглядел все это, поморщился и сел, так как к нему пришло странное чувство – он себя чувствовал в комнате так, как бывало в детстве, когда забирался с головой под теплый и запашистый тулуп. У него от уютности даже заныло под ложечкой.

– Ну, так! – сказал Анискин. – Ну, вот так!

– Слушаю, Федор Иванович!

– Слушаю, слушаю! А ты не слушай, а думай… Почему же ты, Панка, как мужика в бригадиры выведешь, тут ему и неверность делаешь? Вот ты мне это скажи!

– Счас, Федор Иванович!

Панка потерлась щекой о плечо, затихла. Она сидела на табуретке с ногами и походила яркостью кофты на занавески и коврики свои; такая она была, Панка, что нельзя было ее снять с табуретки и пересадить на другое место. Подумав, она опять потерлась щекой о плечо, встрепенулась и радостно ойкнула:

– Ой, поняла, Федор Иванович!

– Ну, докладай!

– Я, Федор Иванович, потому мужику неверность делаю, что ему дальше идти некуда… Я, Федор Иванович, председательское дело не уважаю!

– Это почему еще?

– Тут, Федор Иванович, не знаю… До этого места, про которое сказала, я додумала, а дальше себе самой непонятно.

Анискин от удивления хмыкнул, сцепил руки на пузе и почувствовал такую веселость, от которой ему захотелось не то расхохотаться, не то сделать глупость. Ах, как хорошо было участковому Анискину! Поглядел на ситцевые занавески – эх, какие все веселые! Потрогал ногой коврик – эх, какой важный! Вдохнул комнатные запахи – ну, как в детстве под одеялом! «Вот штрафану я ее!» – подумал Анискин.

– Ой, Федор Иванович, – протяжно и благоговейно сказала Панка, – ой, какой вы сурьезный, просто страх на вас смотреть!

– Ты… молчи…

– Не могу я, Федор Иванович, молчать! – Панка вместе с табуреткой подъехала к Анискину, всплеснув руками, начала изумленно и восторженно смотреть на него широко раскрытым глазом. Как на чудо, как на небывалость какую, смотрела она на Анискина и шепотом сказала:

– Ой, какой вы завлекательный!

– Тю, сдурела баба!

– Не сдурела, не сдурела… Я на тебя, Федор Иванович, шибко удивляюсь! Вот ты такой строгий, а вас все уважают!

– Ну, ну…

– Вас за храбрость и справедливость уважают! – вдруг солидным голосом заговорила Панка. – Народ, он, Федор Иванович, правду всегда чувствует. Вот с кем ни поговорю, все в один голос: «Анискин – человек справедливый!» За то вас и любят, Федор Иванович! Без вас, Федор Иванович, деревня пропала…

– Это как так – пропала?

– Без тебя, Федор Иванович, народ баловаться будет. Еще шибче начнут самогонку варить, хулиганить, стальны листы из кузни воровать. А от уважения к вам, Федор Иванович, народ безобразит меньше. Тебя, Федор Иванович, в деревне все любят!

– Так! Погоди…

Огромной лапищей Анискин отодвинул от себя Панку, повернул за плечо лицом к себе, бесцеремонный, страшный, стал смотреть в ее заплывший глаз и на губы, разомкнутые добротой.

– Так, так!

Доверчиво, как подсолнух за солнцем, поворачивалась в его руке Панка – не охнула, не испугалась, сама помогла повернуть себя к свету, отдаваясь руке Анискина, помягчела тонким плечом.

– Ну, так!

Голову сымай с Анискина, пулю ему в лоб – ничего не врала Панка! Вся она была – правда; с ног до головы правда, и от кофты до глубины – правда.

– Тебя, Панка, били мало! – отпуская ее, медленно сказал Анискин. – Ты не баба, а дите малое!

– Это правда, Федор Иванович, еще молодая я…

Безмятежная и счастливая сидела на табуретке Панка, опустив голову на плечо, потрогала пальцами оборку на кофте, пошевелила нежными губами, но ничего не сказала, а только искоса, по–родному посмотрела на Анискина. Потом Панка летуче вздохнула.

– Очень понимаете вы человека, Федор Иванович! – ласково сказала она. – Ровно сквозь него глядите… Вам бы, Федор Иванович, в район переехать! Большую пользу вы могли бы принесть.

– Складно врешь, Панка…

– Я, Федор Иванович, сроду не вру… Почему у меня мужики в бригадиры выходят или повыше? Это оттого, Федор Иванович, что я в мужике всю его силу вижу. Сама не знаю, какая пружина во мне срабатывает, но еще ни разу промашки не было… Я очень на баб сердитая!

– Это ты обязательно скажи: почему?

– Редкая баба, Федор Иванович, в мужике силу понимает, а ведь плохого мужика нет, есть баба плохая… Для меня мужики, Федор Иванович, словно икона, я на них молюсь!

– Ну, Панка, ну, Панка…

– Нет такого мужика, Федор Иванович, который бы через меня в бригадиры не вышел! Вот ты усмехаешься, а походи ко мне с недельку, сам поймешь, что тебе место в районе. Ты ведь зря гинешь в деревне, Федор Иванович!

Тьфу ты черт! В голове у Анискина кругалем ходило, золотистые точечки мелькали в глазах; от смеха над Панкой и удивления пузо перекатывалось под рубахой. Казалось ему, что слова Панки обволакивают, убаюкивают, как в детстве убаюкивал голос матери.

– Толстый я очень! – вдруг пожаловался Анискин и чуть не прикусил кончик языка: ничего он про это говорить не хотел. Ну и ну!

– Толстый! – Панка всплеснула руками и тоненько засмеялась. – Толстый!

Панка встала с табуретки, попятилась, села на стол, чтобы из отдаления взглянуть на человека, который жалуется на полноту.

– Вы очень даже симпатичненький, Федор Иванович! – нежно сказала она. – Вы очень даже миленький, только, наверное, ничего про любовь не знаете!

Спрыгнув со стола, Панка опять села на табуретку, поставив руки на колени, положила на них круглый подбородок. Как подружка подружке, как сестра сестре, Панка заглянула в глаза Анискину.

– Те мужики, которые долго живут с бабами, ничего про любовь не знают! Да разве, Федор Иванович, за красоту любят? Фигушки! Я вот того люблю, кто для меня как икона…

Анискин глупо улыбнулся. Странная вещь творилась с ним: казалось ему, что вот он вроде есть, а вродебы его нету. В разбитые окна дома, взрыхлив ситцевые занавески, влетал ветерок с реки – что такое, непонятно; цвели подушки и коврики, пахло квасом и бабой, нежное и говорящее сидело напротив него – что, почему, откуда, опять непонятно! И не было за стенами дома деревни, не было реки, не было ничего – пустота.

– Ну, ну! – насильственно промычал Анискин.

– Про любовь мало кто знает, Федор Иванович, – задумчиво говорила Панка. – Ко мне, Федор Иванович, Пирожков из ДОСААФ ходит, как в деревню приезжает, но я его не люблю. Он, Федор Иванович, красивый, всегда в хорошем костюме и одеколоном «Шипр» намазанный. Я к нему, Федор Иванович, прикоснуться боюсь – такой он чистенький да красивый… Вот и не получается у нас любовь!

– Пирожков дурак! – сердито сказал Анискин.

– Ой, Федор Иванович, ваша неправдочка! Если бы он дураком был, я бы с ним обошлась! Он, наоборот, очень даже шибко грамотный!

– Ну ладно! – сурово сказал Анискин. – Мне теперь вопрос ясный! Ты, Панка, теперь молчи…

– Молчу, молчу, Федор Иванович!

Анискин поелозил по табуретке и почувствовал, что зад от нее отрываться не хочет. И ноги сделались тяжелы, как чугунные, и тело освинцовилось, и в голове тоненько попискивало: «Пир–рож–ков! Про лю–бовь… как ико–на…» Ситцевость эта, коврики эти, запах этот, Панка эта…

– Бедненький! – трепетно сказала Панка. – На тебе лица нет, Федор Иванович!

Проливая из глаза нежность и жалость, Панка осторожно, словно по жердочке, подошла к Анискину, положила длинные пальцы на его локоть.

– Бедненький мой! – вздохнула она. – Вот до чего довели человека! То стальны листы прут, то самогонку варят, то дерутся… Не переживай, Федор Иванович, плюй на все. Бедненький ты мой!

Панкины пальцы поползли по руке Анискина, поднявшись до плеча, остановились, горячие и подрагивающие.

– Плюй на все, Федор Иванович, миленький! У тебя все в жизни ладно! Жена у тебя хорошая, ребятишки хорошие, зарплата большая, народ тебя любит… Ну чего тебе заботиться, миленький!

Анискин, наконец, поднялся с табуретки, пятясь от жгучести Панкиных пальцев и ее голоса, наткнулся спиной на острый дверной косяк…

– Беги домой, Федор Иванович, – говорила по–родному Панка. – Полежи, отдохни, поспи… А захочешь, ко мне приходи, очень уж мне тебя жалко. Ой, как мне тебя жалко! Миленький ты мой!

В единственном Панкином глазе рождалась большая прозрачная слеза – все ширилась и ширилась, стала овальной, потом вытянулась на ножке и – упала, покатилась по светящейся коже щеки.

– Миленький ты мой!

Анискин вышиб спиной дверь, от тряски упало и покатилось с грохотом цинковое ведро, с визгом бросился к крыльцу трехногий Шарик.

– Ну, ну! – пробормотал Анискин, сопя и отдуваясь. – Ну, ну!

Панка, схлестнув руки на груди, стояла на крыльце.

– Ой, не упади, Федор Иванович, ой, побережись, миленький!

– Ну, язва! – тихо сказал Анискин. – Ах, язва!

Нижняя губа у него выпятилась, подбородок задрался, пузо подтянулось.

– Ах, язва! – совсем громко повторил Анискин. – Это ведь что делается…

Деревенский детектив

1

Самым культурным человеком в деревне себя считал заведующий клубом Геннадий Николаевич Паздников. В Кедровку он приехал всего два года назад, но уже в первый вечер проявился: пришел в клуб при шляпе и красных штиблетах, говорил медленно, как контуженый, щурился и прищелкивал каблуками. Играл Геннадий Николаевич на аккордеоне и, как только начались танцы, объявил: «Полонез Шопена!» Здороваясь с молодыми женщинами, он так низко наклонял голову, что прямые волосы рассыпались, а женщинам средних лет целовал руку высоко – у самого локтя.

Однако два года в деревне Геннадий Николаевич прожил мирно, к нему скоро привыкли и полюбили за то, что на аккордеоне он играл мастерски и никогда не отказывался прийти на свадьбу, именины или проводы. Участковый уполномоченный Анискин к Геннадию Николаевичу относился хорошо, вежливость и культурность заведующего признавал, и потому в тот ясный сентябрьский день, когда Геннадий Николаевич вдруг пожаловал к участковому домой, последний на квартире его принимать не стал.

– Пройдемте в кабинету, – коротко сказал он и позвенел ключами. – Человек вы такой, что по мелочи не придете, так что придется протокол писать.

В комнатенке, именуемой кабинетом, Анискин открыл оба маленьких окна, морщась, достал несколько серых листков бумаги, чернильницу–непроливашку и ученическую ручку с пером «рондо». Выложив все это на стол, участковый сел, положил руки на столешницу и сказал:

– За тараканов извиняйте!

– Что вы! – ответил заведующий. – Представьте себе, Федор Иванович, я на тараканов никакого внимания не обратил.

Говорил заведующий, как всегда, медленно, щурился, словно на солнце, и выставлял короткие носки с резинками, но на его лице участковый приметил беспокойство и робость.

– Особенно интересно вот что, Геннадий Николаевич, за счет чего тараканы живут? Вы человек образованный, городской, так что сами понимаете – никакого пропитания для тараканов в кабинете нету…

– Нету, нету!

– Может, они замазку в стеклах жрут, – задумчиво промолвил участковый. – Так сколь ее, замазки?…

После этих слов Анискин терпеливо замолчал – таращил по–рачьи глаза, покручивал пальцами, но дышал просторно, так как на улице был сентябрь и возле окон по–жестяному пошевеливала листочками старая черемуха, а вдали отливала синевой неторопливая по–осеннему Обь.

– А! – выдохнул Анискин.

– Искусство, Федор Иванович, – сказал заведующий, – принадлежит народу. Конечно, кино – самое массовое из искусств, но, Федор Иванович, музыка призвана воспитывать человека не только эстетически, но, если можно так выразиться, и политически. Нам песня строить и жить помогает, Федор Иванович…

– Ну!

– Похитили аккордеон! – сказал Геннадий Иванович и пятнами покраснел. – В двадцать три пятнадцать я его протер мягкой фланелью, посыпанной тальком, в двадцать три двадцать пять вложил в специальный футляр и положил в клубный шкаф, а в… – заведующий поглядел на часы… – а в семь сорок, когда я утром пришел в клуб, чтобы во всеоружии встретить воскресник по сбору колосков, аккордеона… Его не было, Федор Иванович! – воскликнул Геннадий Николаевич и потряс руками. – Похитили!

Заведующий уронил руки на колени, голову – на плечо, и Анискин удивленно крякнул – в глазах Геннадия Николаевича показались крупные женские слезы. Не стесняясь участкового, он вытер их малюсеньким платком, всхлипнул и сказал:

– Два регистра, два регистра!

Что такое регистры, участковый не знал, но в голосе заведующего звучало такое отчаяние, что Анискин поднялся, подошел к Геннадию Николаевичу и наклонился над ним.

– Сколько стоит? – тихо спросил он.

– Ах, Федор Иванович, когда речь идет о святом искусстве…

– Сколько стоит?

– Триста пятьдесят платил с рук…

– Триста пятьдесят?

Анискин вернулся на место, хрустя табуреткой, сел и решительно придвинул к себе чернильницу. Однако сразу писать он не стал, а только умокнул перо. Толстый, громоздкий и лупоглазый, Анискин смотрел на заведующего строго, пошевеливал нижней губой и отдувался тяжело, как паровоз после длинной пробежки.

– Вам, Геннадий Николаевич, конечно, наши законы не понять, – сурово сказал он, – но кража произведена вровень с хорошей коровой и чуток пониже мотоцикла… Если у меня память не врет, то такого крупного дела на деревне не было с одна тысяча девятьсот сорок восьмого года. Это когда Валька Сучков у инвалидного фронтовика увел два отреза немецкой шерсти…

– Ах, Федор Иванович…

– Прошу молчать, руками не мельтешить, отвечать на вопросы!

2

Быстро – за полчаса – записав показания заведующего, Анискин вчетверо перегнул тетрадные листки, аккуратно запрятал их в карман диковинно широких в поясе штанов, посапывая, поднялся и с таким видом, точно он это делал последний раз, подошел к окну. Долго, наверное минуту, он смотрел на старую черемуху и Обь, затем длинно прицыкнул зубом и, не оборачиваясь к заведующему, сказал:

– Еще раз извиняйте, но у кого находится ваш аккордеон, с ходу вырешить не могу… На кого я сразу подумал, вчерась на Линевски перекаты рыбалить уехал, а на кого я подумал потом – пятый год этим делом не грешит, так что, может, и напраслина. Одним словом, Геннадий Николаевич, дело серьезное и надо по всем статьям следствие провести… Айда в клуб!

Хотя Анискин был тяжел на ногу и двигал ими редко, до клуба они добрались в десять минут, и заведующий было полез за ключами, но Анискин его остановил и даже не позволил подняться на крыльцо. Пробормотав что–то вроде: «Где стоите, там и стойте!» – участковый осторожно приблизился к крыльцу, перегнувшись через пузо, наклонился и долго–долго рассматривал толстые кедровые доски. Что он заметил, заведующий не понял, но Анискин недовольно хмыкнул и снова пробормотал:

– Надо окна осмотреть.

Клуб в Кедровке был не то чтобы очень старый, но и не новый, в длину он походил на пожарное депо, так как сбоку выходили две большие гаражные двери, а спереди клуб напоминал сельповский магазин – железная штуковина через дверь, коротенькая вывеска «Клуб» и два окна по обе стороны крыльца, огороженного перилами. Никаких других окон, кроме этих, в клубе не было.

– Так! Эдак!

Осторожно, на цыпочках, Анискин приблизился к окнам с частым переплетом, сопя, стал надавливать пальцами на стекла. Двенадцать штук было в каждом окне, и он на все надавил, но никакой слабины не обнаружил и недоверчиво покачал головой. Потом Анискин секунду постоял в неподвижности и вдруг рысью побежал к той стороне клуба, куда выходили две гаражные двери. Заведующий засеменил за ним, но участковый его остановил досадливым движением руки:

– Не надо бегать, не надо!

Оставшись в одиночестве, участковый не спеша подошел к первым дверям, потянул – крепко, так же не спеша приблизился к другим, потянул… Двери медленно, без скрипа открылись, и Анискин, который за вторую дверь схватился так же сильно, как и за первую, стал валиться на спину.

– Федор Иванович!

– Стой, где стоишь! – удержавшись на ногах, сурово ответил участковый и вернул двери на место. – Так, так, так!

Участковый и заведующий замерли… Шел девятый час утра, желтизна лежала на деревне, воздух был так тих и прозрачен, как только бывает на Оби в сентябре, когда под ногами шуршат и лопаются листья, вода просвечивает до дна и когда в душу просится чувство, похожее на тихий лет листьев со старых осокорей.

– Дверь–то открывается, – негромко сказал Анискин. – Дверь–то не закрючена…

Стоя в тихости, ни он, ни заведующий не замечали, что их окружили ребятишки – подходили осторожно и робко, выползали из–за кустов и плетней, выныривали из тайных лазов. Ребятишкам было от пяти лет до восьми – ребята повзрослев или собирали колоски, или работали на жатве, – но и эти шли густо, и когда Анискин пришел в себя, то его плотно окружали тихие разноцветные головы. А всех ближе, застенчиво ковыряя большим пальцем ноги землю, стоял младший сын Анискина Витька. Рот у него был открыт, глаза по–отцовски вытаращены.

– А вот я вас! – страшным шепотом сказал Анискин. – Как всех штрафану!

Ребята резко сдали назад, но участковый о них тут же забыл – подмигнув сам себе, он, тщательно разглядывая землю, пошел к дверям. Возле них Анискин остановился, но долго стоять не стал – пробующе открыл дверь и проник в нее, напоследок сказав заведующему:

– Через минуточку входите, Геннадий Николаевич.

Когда заведующий вошел в темный клуб, он участкового не увидел, а только услышал сопенье и тяжелый скрип досок – надо было полагать, что Анискин на ощупь пробирался к той комнате, где занималась колхозная самодеятельность, хранились музыкальные инструменты и, дожидаясь начала киносеанса, обычно сидели местные власти – председатель колхоза, председатель сельсовета и сам участковый Анискин.

Так оно и оказалось – Анискин стоял в комнате и с милицейским прищуром смотрел на широко раскрытый шкаф, в глубине которого лежали кумачовая материя, сломанный баритон и куча банок с зубным порошком – для лозунгов и плакатов. Пахло в комнатешке пылью, огурцами и жирным гримом.

– Двери клуба надо запирать! – непонятно улыбнувшись, сказал участковый. – Вчера, Геннадий Николаевич, конечно, была суббота, конечно, после работы гражданину выпить не возбраняется, но двери надо закрючивать, Геннадий Николаевич… – После этого Анискин вынул из–за спины огрызок огурца и положил его на пыльный трехногий стол. – Так когда, вы говорите, заперли шкаф–то?

– Примерно в двадцать три двадцать пять…

– Вот видите, Геннадий Николаевич, теперь говорите: «Примерно!», а раньше… Но дело не в этом, Геннадий Николаевич, дело в том, что аккордеона–то нету. А!

Аккордеона в шкафу действительно не было: банки – они тут, кумачовая материя – вот она, сломанный баритон вот лежит, а аккордеона… Его не было, аккордеона, и притихший заведующий уж было хотел, ослабнув от переживаний, опуститься на промятый цветастый диван, но участковый не позволил:

– Не будем пока садиться, Геннадий Николаевич, не будем.

Слова «не будем», все уменьшая голос, Анискин повторил раз пять подряд, произнеся их на разный лад и тон, а сам рачьими глазами шарил по комнатешке – окна осмотрел и доски пола, наличники и стол, шкаф и темные углы, потолок и дверь за своей спиной. Сам участковый стоял на месте, но шеей ворочал активно, старательно и вскоре облегченно вздохнул:

– Ну, так, Геннадий Николаевич…

Анискин сделал шаг к столу, взял с него ветку увядшей рябины и поднес к носу. Ничем другим, кроме рябины, ветка пахнуть не могла, но Анискин долго нюхал ее, подносил то к одной ноздре, то к другой и, наконец, расплылся в галантной дьявольской улыбке.

– Ах, ах, Геннадий Николаевич! – голосом заведующего клубом сказал он. – Извините меня в третий раз, но эта ветка ничего другого означать не может, что вы опять возвернулись к продавщице Дуське…

– Федор Иванович, дорогой…

– Ах, Геннадий Николаевич, ах, дорогой! – тоже вскричал участковый и прижал к груди руку с веткой рябины. – Я же ничего вам плохого не говорю, любите, кого хотите, но ветка ничего другого означать не может, кроме Дуськи… Во–первых, это она всегда в сентябре ходит с рябиной да мажется одеколоном «Ландыш», а во–вторых, вчера ребята–трактористы после работенки хотели водки достать, а Дуськи нету: ни в магазине, ни у себя, ни у Гришки Сторожевого. Я тоже было забеспокоился, где это Дуська… А она, оказывается, у вас была, Геннадий Николаевич. Она здесь, оказывается, обреталась!

– Да! – шепотом признался заведующий. – Да, Евдокия Мироновна были здесь!

– Любовь возвернулась?

– Пути любови неисповедимы, Федор Иванович. Знаете, в том возрасте, когда цветы уже не пахнут…

– Знаю, знаю, – охотно согласился Анискин. – Я как у Панки Волошиной побывал, то все знаю про любовь, но теперь вопрос не в этом, Геннадий Николаевич, а в том, чтобы всю картину обрисовать… Вот я тихонечко на диван сяду, хоть на нем сто пудов пыли, а вы мне полегонечку все и обрисуете. Торопиться нам некуда, время утреннее – вот вы мне все и распишите…

Анискин на самом деле сел на диван, который, заскрипев, провалился до полу, а пыль поднялась клубами; чихнул от этого и ясными, безмятежными глазами посмотрел на заведующего:

– Ну, давай по порядочку…

– Федор Иванович, – красивым голосом сказал заведующий и так отрешенно взмахнул головой, что длинные волосы рассыпались веером. – Федор Иванович, я очень уважаю вас и ваше семейство, но нужно ли ворошить такие интимные подробности мужской жизни, которые задевают больные струны…

– Можно и не ворошить! – мирно сказал Анискин. – Можно, Геннадий Николаевич, но тогда я вам аккордеон не найду. А он все–таки триста пятьдесят рублей стоит. Так что давайте ворошить… Когда вы закрыли клуб?

– В одиннадцать часов, как неоднократно подчеркивалось районным управлением культуры…

– Ну?

– Евдокия Мироновна, если можно так выразиться, уже находилась в этой комнате, именуемой гримуборная…

– Ну!

– Дальше, Федор Иванович… дальше…

– Ну, ну!

Заведующий Геннадий Николаевич Паздникив заплел руку за руку и потупился – уши у него горели, как ягоды рябины, которую Анискин по–прежнему галантно держал в руке, а иссиня–красный чиновничий нос, наоборот, побледнел. Глядя на него, Анискин широко улыбнулся и спросил:

– А к Дуське на квартиру чего же не пошли? Ведь раньше–то, в первую любовь, вы все ночи у нее в квартре заседали?

– Тут, Федор Иванович…

– Ну, ну, Геннадий Николаевич…

– Видите ли, Федор Иванович…

– Ну, еще раз ну…

– Григорий Семенович Сторожевой! – коротко ответил заведующий. – Товарищ Сторожевой!

После этих слов Анискин торопливо склонил голову, бесцельно понюхал ветку рябины и надул губы. В груди участкового что–то поклокотало и затихло, он поднял голову и, глядя в частый переплет окна, раздумчиво сказал:

– Это так надо понимать, что вы боитесь, как бы Гришка Сторожевой вас на Дуськиной квартире не пымал и…

– Этот человек на все способен! – убежденно и горячо ответил заведующий. – Вы бы знали, Федор Иванович, какими глазами он смотрит на меня…

– Глаза–то что, – по–прежнему раздумчиво сказал Анискин и опять понюхал рябину. – Глаза–то пустяки, Геннадий Николаевич, а вот, подлец, дерется… Он, варнак, этой весной Сеньке Панькову скулу проломил, хотя Сенька возле клубу с братьями обретался. Дак и братьям попало, Геннадий Николаевич. Страсть!

– Федор Иванович, дорогой! – вдруг воскликнул заведующий и трагически поднял руки. – Я понимаю ход вашей мысли, я ухватываю вашу версию…

– Ну!

– Аккордеон украл гражданин Сторожевой!… Ба, ба, колоссальный ход! Вы понимаете, Федор Иванович, мстя мне за Евдокию Мироновну, Сторожевой решает нанести самый больной удар… Вы понимаете, Федор Иванович, что значит для музыканта, для артиста его муза! – Потрясая руками, заведующий промчался по пяти метрам комнатушки, развернувшись волчком, гулко ударил себя рукой в грудь. – Для артиста муза больше жены, женщины, подруги. О, гражданин Сторожевой нанес мне смертельный удар! О!

Разные представления участковый любил до смертыньки, и, когда Геннадий Николаевич стал трясти руками по–особенному и кричать нечеловеческим от красоты голосом, Анискин удобно устроился на диване, примолк и на заведующего посмотрел с уважением. Конечно, без специального костюма Геннадий Николаевич обличьем был послабже, чем на сцене да при электрическом свете, но он все равно здорово нравился участковому.

– О, Сторожевой знал, что творил! – разыгрывал Геннадий Николаевич. – Скажите, скажите, Федор Иванович, вы уже знаете, что это он, именно он похитил мой перламутровый аккордеон? Скажите, о скажите, Федор Иванович, разве не об этом говорит ваше детективное чутье…

Слово «детективное» участковый Анискин знал, миллион раз употреблял его в разных видах, но бушующего заведующего перебивать не стал – во–первых, интересно, во–вторых, когда человек такой горячий, его сразу не остановишь. Потому Анискин выждал, когда Геннадий Николаевич немного успокоился, цыкнул зубом и сказал:

– Наше дело такое, Геннадий Николаевич, что сразу понять нельзя, кто вот вор, а кто вот нет! Может, аккордеон увел Сторожевой, а может, наоборот, не Сторожевой… Так что вы охолонитесь и ответьте на последний вопрос. Двери–то кто запирал?

– Двери, о, двери… – Заведующий остановился и опустил руки. – Двери, Федор Иванович, как вы сами понимаете, закрывал я…

– До того, как водку пили, или опосля?

– Я всегда закрываю двери до того, как пью водку.

– Ну, вот и все, Геннадий Николаевич… Теперь вы посидите на крылечке, а я еще в клубе поброжу…

3

Анискин вышел из клуба примерно через полчаса, когда заведующий, дисциплинированно сидя на крылечке, уж притомился смотреть на пустынную улицу и нервными шагами расхаживал возле клуба. Увидев участкового, он обрадовался, но Анискин в разговор с заведующим не вступил, а от той двери, которая открывалась, наперерез перешел дорогу. Здесь он остановился, рассматривая доску, что была через плетень.

– Ишь ты! – вдумчиво заметил участковый. – Доска!

Он рассматривал такую штуку, которая в сибирских деревнях называется лазом и которая, так сказать, отражает стремление человечества к прямым линиям, так как ходить улицами и переулками всегда длиннее, чем напрямки валить через чужие огороды и ограды. Поэтому через плетни в деревнях и перекидываются две доски – с одной стороны и с другой. Вот такую–то доску и рассматривал участковый, оглядев же, хмыкнул.

– Сапог–то кирзовый! – И так как заведующий уже стоял за его спиной, участковый показал пальцем на след сапога, четко лежащий на узкой доске. – Здоровенный сапог…

– Злоумышленник! – прошептал заведующий.

– Может, он, а может, и нет! – ответил Анискин, затем, сделав заведующему знак, чтобы следовал за ним, вернулся к дверям и приказал: – Зайдите передним ходом, Геннадий Николаевич, да закройте дверь на крючок. Сами вернитесь.

Пока заведующий бегал закрыть дверь, Анискин стоял вольно, дышал легким сентябрьским воздухом и глядел, как хорошо и не жарко светит солнце, летят в синеве длинные паутинки и висит меж небом и землей коричневая лодка, плывущая по Оби. Дул такой легкий и сладостный ветер, какой только может дуть в сентябре, и участковый подставлял ему лицо.

– Закрыто, Федор Иванович!

– Ладно.

Очнувшись от благодати, Анискин въедливо глянул на заведующего, потом на дверь, опять на заведующего. Раза три он перевел взгляд с человека на двери, потом взялся правой рукой за скобу и потянул.

– Закрыто? – сухо спросил участковый.

– Сами же велели, Федор Иванович…

– Велел, велел…

Анискин взялся за скобу второй рукой, высоко надавил на дверь, мелко затряс ее и вдруг резко дернул… За дверью что–то звякнуло, треснуло, и дверь открылась.

– А? – тихо спросил Анискин. – А, говорю?

– Какой эффект, Федор Иванович! – пробормотал заведующий. – Кто бы мог подумать, что простым потрясыванием…

– Крючок г…но! – энергично ответил участковый. – Когда найду аккордеон, я вас, Геннадий Николаевич, за это дело, конечно, штрафану, а сейчас вопрос в другом… В каком часу вы выходили из клуба и кого встретили по пути?

– Сказать точно… Понимаете, сказать точно…

– До дождя или после?

– Во время дождя, Федор Иванович. Вы понимаете, хоть Евдокия Мироновна и возражали…

– Понимаю, понимаю, – перебил его участковый. – Гришка Сторожевой не дурак, чтобы под дождем обретаться… Ну, это же и означат, что на пути вы никого не встретили…

– Никого, Федор Иванович!

– Лады!

Участковый в последний раз посмотрел на заведующего значительным взглядом, свел брови на переносице, но ничего не сказал, а только помигал. Потом он заложил руки за спину, кивнул заведующему головой и неторопливо пошел по улице, что вела берегом Оби, – пузо вперед, голова поднята, ноги нараскорячку.

– До свидания, Федор Иванович! – вяло помахал рукой заведующий. – До свидания!

Но участковый слышать его не мог, так как все шагал и шагал улицей, посапывая носом от движения, и выпуклыми глазами осматривал то, мимо чего проходил. Он осматривал и запоминал, запоминал и осматривал, и так себе, потихонечку да полегонечку, добрался до высокого дома, что стоял чуть ли не у самой кузни, то есть далеко от центра деревни. Возле дома Анискин остановился и начал сердито сопеть:

– Ух! Ух! Ух!

Он сопел и злился оттого, что шел уже одиннадцатый час, а в просторном доме было так тихо, словно внутри стоял гроб с покойником. Двери, правда, были открыты настежь, но это тоже ничего хорошего не значило, и Анискин до того рассвирепел, что сделался в лице красным, как перезревший помидор. Он по–кабаньи пырнул носом, поднялся на крыльцо и прямиком проследовал в дом – избяные двери тоже не были закрыты.

– Так!

На четырех узких кроватях, поставленных рядком, как в больнице, закрывшись серыми одеялами, спали четверо лохматых парней. Рты у них были широко открыты, и потому в комнате пахло водочным перегаром, луком и чесноком. Никакой обстановки, кроме кроватей, в комнате не стояло, но зато стены сплошь покрывали похабные картинки с похабными же подписями.

– Эдак!

Анискин прошел вдоль двух стен, рассмотрел и прочел все новые рисунки и подписи, усмехнувшись одной из них, вернулся к дверям. Здесь он сел на высокий порог, расстегнул две пуговицы на рубашке и сладко зевнул – это оттого, что в комнате спали.

– Тунеядцы! – немного погодя громко сказал Анискин. – Просыпайтесь!

Двое из четырех парней перевернулись с одного бока на другой, один что–то пробормотал, четвертый тонко храпнул, но ни один не проснулся. Тогда Анискин вынул из кармана коробку спичек, огромный носовой платок, а за ним нечто странное – ружейный патрон, прикрученный проволокой к деревянной ручке. Сопя и улыбаясь, участковый вынул из коробка спичку, подсунул ее под проволоку так, чтобы спичечная головка была на уровне дырки, прорезанной в патроне.

– Ах, ах! – шепотом прокудахтал Анискин. – Ах, ах!

Штука, похожая на пистолет, называлась поджигой, участковый ее недавно отобрал у мастерового мальчишки Витьки, чтобы – не дай бог! – не случилось несчастье. Поджигу Анискин обещал отдать Витькиной матери: «Пороть тебя надо, Витька, пороть!» – но забыл и теперь очень радовался этому.

– Хе–хе–хе! – хохотнул он. – Ху–ху–ху!

Анискин ширкнул по коробке спичек той стороной поджиги, где была спичечная головка, от страха зажмурив глаза, отвернулся, а руку с поджигой, подражая Витьке, вытянул в сторону. Полсекунды головка шипела, потом так бабахнуло, что Анискин стукнулся плечом о дверной косяк и вскрикнул:

– Матушки!

Комнату застлал едкий пороховой дым, стекла звенели, где–то гремело и шуршало, что–то рушилось и стонало – бог знает что делалось! Когда же дым разошелся, Анискин медленно и сладостно захохотал:

– Ах–хах, хах–ха…

Сбившись в угол комнаты, завернувшись в одеяла, четверо тунеядцев круглыми от страха глазами смотрели на участкового и на то, как синим бинтом тянется в открытую форточку пороховой дым. Потом один из них – жиденький самый и молодой – выпростал из–под одеяла дрожащую руку и спросил:

– Что это такое?

– Поджига! – ответил Анискин, сдвигая брови, – сам не видишь, что поджига, а?… Ну, валите по местам!

Лохматые парни вернулись на кровати, сели и повернулись к Анискину, который по–прежнему располагался на высоком пороге. Он был спокоен и тих, но в пальцах все еще держал поджигу и даже покачивал ею, как настоящим пистолетом.

– Ну, вот что, господа хорошие! – сказал Анискин. – Что вся деревня на жнивье, а вы спите – это мне не удивленье. Что вся деревня вчера кино смотрела и в банях мылась, а вы водку жрали и помидоры воровали – мне это тоже не удивленье. А новость мне то, что у завклуба аккордеон пропал. Вот это мне новость! – Анискин встал, прошелся перед тунеядцами и непонятно усмехнулся. – Ну!

– Не брали мы аккордеон, – угрюмо сказал самый жидкий и молодой. – Не брали!

– И это я знаю! – охотно ответил Анискин. – Вам аккордеон, во–первых, потому не нужен, что душа у вас черная и к музыке не лежит, а во–вторых, потому, что вы только на мелку кражу годитесь… Вот ты вот, Сопыряев Автандил, встань–ка с койки… Встань–встань, кому говорят!

Сопыряев Автандил – парень лет девятнадцати, с прищуренными глазами и розовым шрамом на губе – неохотно поднялся с кровати, по–блатному закатил глаза, чтобы закричать, но Анискин молча схватил его за плечо, придавив к полу огромной лапищей, отставил в сторону, как ненужную вещь, и в грозной тишине пальцами ловкими, как у хирурга, пошарил под подушкой. Рука участкового всего на секунду скрылась, а потом он жестом фокусника выхватил из–под подушки косынку и знаменем полыхнул ею в воздухе – сверкнули перед носом тунеядцев алые цветы и закорючки, прошелестел шелк и проплыл запах хороших духов.

– Учительши Малыгиной косынка! – тихо сказал Анискин. – Куплена в Томске за двадцать восемь рублей… А, Сопыряев Автандил!

В прежней, грозной и подвижной тишине, участковый вернулся на высокий порог, сел, вытянул ноги и несколько раз тяжело вздохнул – душно было ему в комнате, пропитанной запахом грязных тел.

– Меня, конечно, за это надо с работы свольнять, – прежним голосом сказал Анискин, – но теперь, как в деревне кража, я радуюсь… А почему я радуюсь, когда, наоборот, надо плакать? – набычив голову, спросил он и поднял палец. – Вот ответь мне на это вот ты, Лещинский Игорь.

– Не знаю! – ответил Лещинский, тот из четырех, что стоял позади других и даже делал попытку спрятаться за спину Сопыряева. – Не могу сказать, гражданин участковый уполномоченный.

– Сказать не можешь, а, поди, по тюрьмам сидел… – усмехнулся участковый. – Ну, коли ты такой бестолковый, то можешь не отвечать, а вот автоматическую ручку ты мне отдай… Ну, отдавай, отдавай – я ведь все равно обыск буду делать.

Когда Лещинский отдал автоматическую ручку, украденную им позавчера в клубе у тракторного бригадира дяди Ивана, участковый спрятал ее в карман, где уже лежала косынка, и похлопал ручищей по коленке.

– Теперь отвечаю, почему я радуюсь, когда в деревне кража, – сказал Анискин. – Я потому ей радуюсь, что под эту кражу могу у вас, у тунеядцев, обыск сделать… Вот я у вас две вещи сразу и нашел, так как в деревне уж пять месяцев никаких происшествиев не было, хотя вы каждый день по мелочам воруете, чтобы водку жрать…

Парни молчали, глядя в пол, и Анискин позволил себе неярко улыбнуться.

– Сегодня я у вас обыск делать не буду, так как уже все воровано конфисковал, – сказал он. – А вот поработать я вас заставлю… Вот ты, Власенко Юрий, возьми то полено, что у печки лежит, вот тот столовый ножик, что на подоконнике, и отщепни–ка ты от полена четыре щепочки размером поболе… Ты иди, иди, приказ сполняй, Власенко Юрий, а не то я вспомню, как вы все четверо вчера на огороде у Потаповых помидоры спортили… Стервецы! – вдруг озверев, закричал Анискин. – Вы хоть когда огурцы и помидоры воруете, то хоть ботву не топчите! Жри, на всех хватит – так хоть не порть!

Закричав и озверев, Анискин сразу вспотел, задышал астматически и хрипло, словно в горле у него что–то застряло. От этого участковый побледнел и затих. Вот теперь только и услышалось в тишине, что на колхозной конторе уличный громкоговоритель наяривает какой–то заморский фокстрот, плещутся под яром в Оби ребятишки, а в колхозной кузнице бьет молотом в наковальню кузнец Юсупов, ремонтируя дергачи к жнейкам.

– Ну, давай, давай, Власенко Юрий, – сказал Анискин – Бери полено… – Когда же Власенко столовым ножиком начал отщепывать от полена крупные щепочки, участковый распорядился: – Подходи по одному, бери по щепочке и начинай дружно скоблить стену, на которой подписи и матерщинны рисунки. Ну!…

А когда минут через пятнадцать похабные рисунки и подписи со стен исчезли и тунеядцы положили палочки в кучу, Анискин поднялся с порога, прошел перед четырьмя, как перед строем, и прицыкнул зубом.

– Теперь отвечай на мои вопросы, – гневно приказал он. – Как вы вчера по пьяному делу всю ночь по деревне шарились, так должны знать, кто после дождя возле клуба обретался?… Ты отвечай, Сопыряев Автандил…

– После дождя? После дождя на улице были мы и Григорий Сторожевой, – ответил Сопыряев и от уважения к участковому деликатно кашлянул в кулак. – …Мы и Григорий Сторожевой…

– У клуба отирался, гражданин участковый! – хлопотливо вмешался в разговор Лещинский. – Мы уже похиляли домой, раз водяры не достали, а он, гражданин участковый, руки на карман поставил и возле клуба ходит.

– Кого еще видели?

– Никого! – хором ответили парни, но среди их дружных голосов участковый не услышал голос Юрия Власенко. Он, как всегда, стоял немножко в сторонке и поглядывал на Анискина голубыми глазами молодого, но не игрушечного тигренка. Власенко вообще резко отличался от других, и Анискин тревожно подумал: «Ох, с этим парнем мне еще будет морока, ох, будет!»

– Ну ладно! – сказал участковый. – Ну ладно…

Анискин уже в тишине пошел к дверям, как Игорь Лещинский вдруг перегнулся, словно от удара под ложечку, подергался припадочно и на всю вонючую комнату завопил:

– Во, корешки, что делается! Мы думали, что Сторожевой рекорды ставит, а он аккордеон увел.

Пока Лещинский вопил и кривлялся, участковый молча стоял у дверей, затем взялся за ручку и, не отпуская ее, замедленно обернулся.

– Вот за что я еще вас ненавижу, – сказал он, – так это за то, что вы работать сюда по своей охотке приехали, а сами тунеядцы! – Анискин тоскливо вздохнул. – Такие вы, что я… Я вот за эту деревню, которая за окном, с колчаковцами бился, в меня из обреза за власть кулаки стреляли, а вы мою деревню собой позорите…

Судорожно взмахнув рукой, Анискин вышел на крыльцо, подставив ветру с Оби лицо, несколько раз вдохнул пряный, увядающий аромат сена, береговой глины и просто воздуха, который в сентябре настаивался сам по себе. Все еще галдели ребятишки под яром, репродуктор проливал на всю длину улицы протяжный вальс, а вот кузнец Юсупов железом уже не гремел – кончил, верно, ковать очередной дергач. «Ну, так! – спокойно подумал участковый. – Гришка–то Сторожевой и после дождя возле клуба обретался! Вот это дела!»

Но Анискин еще несколько секунд постоял возле дома, так как родная деревня лежала вокруг него тихая и от этого ласковая. Виделось новое здание колхозной конторы с кумачовым лозунгом: «Товарищи! Наш колхоз идет вторым в районе по темпам уборки», – придуманным, конечно, парторгом Сергеем Тихоновичем; просматривалась голубая Обь, а главное – было тихо. Вся, ну вот вся деревня ушла в поля убирать хлеб, а несколько парней, приехавших полгода назад из Томска работать в колхозе, сидели в затхлой, грязной комнате.

– Так! – вдруг громко сказал Анискин. – Эдак!

Грозно сведя брови на лбу, он легонько постучал согнутыми пальцами в окно.

– Господа хорошие, – сказал участковый еще громче, – выходь на улицу…

Через минуту четверо парней, застегивая рубахи и штаны, теснясь, появились на крыльце. Участковый внимательно оглядел их, непопятно улыбнулся и сказал:

– Марш на поля!… Вот ты, Сопыряев Автандил, будешь старшим. Завтра Сопыряев мне доложит, как работали…

Четверо пошли по пыльной улице, и участковый следил за ними до тех пор, пока они не миновали магазин, клуб и колхозную контору. Он все улыбался и тихонечко покручивал головой. «С паршивой овцы хоть шерсти клок! – думал участковый. – Хоть нынче и хорошо дело идет, восемь рук – это тебе не баран начихал…» Потом он сказал вслух:

– Ну, теперь мне само время к продавщице Дуське наведаться…

4

К продавщице Прониной, то есть к магазину, в котором она торговала и жила, Анискин пришел действительно в удобное время – после двенадцати часов, когда Дуська до шести вечера торговлю прекратила. У магазина было тихо, на дверях висели три амбарных замка, окна, изнутри задвинутые деревянными щитами, смотрели слепо. Поэтому участковый магазин с парадного хода обошел и приблизился к задней двери, возле которой в лопухах лежала ничейная собака Полкан, громоздились пустые ящики и валялись разноцветные бумажки.

– Полкан, вот ты есть Полкан! – сказал участковый собаке и негромко постучал в дверь. – Живой есть кто или нет?

На первый стук никто не ответил, тогда Анискин постучал погромче.

– Чего скребешься–то, входи! – раздался далекий, но явно злой голос. – Входи, кого еще черт принес.

Мимо уже не пустых, а полных решетчатых ящиков, мимо бочки с селедкой и мешков с сахаром, густо смазанных солидолом и обернутых бумагой кос, граблей, лопат и прочего металлического добра, мимо зашнурованных веревками двух велосипедов и мотоцикла в деревянных планках Анискин прошел в комнату продавщицы Дуськи, в которой тоже было полутемно, так как продавщица отдыхала после работы и беспокойной ночи. Так что Дуську во мраке сразу видеть было нельзя, и участковый различил только черное и движущееся.

– Здорово, здорово, Евдокия! – приветствовал он черное и движущееся.

– Как живем–можем?

Все еще была темнота, и в ней Дуська ответила:

– А, это Анискин… Здорово, Анискин, проходи!

Скрипнули внутренние ставни, в комнату ворвался здоровенный кусок солнца, и участковый во всю ширь увидел маленькую комнату продавщицы, ее сундук, городское зеркало на трех половинок, зеркальный шкаф и саму Дуську – она в черной шелковой рубашке сидела на кровати и, подняв руки, закалывала густые волосы. Шпильки Дуська держала в зубах и потому проговорила в нос:

– Ты, Анискин, если пришел, то не стой, а садись.

Участковый опустился на низенький стульчик с цветастым сиденьем, вытянул ноги, чтобы не торчали выше пуза, и прищуренными глазами с ног до головы оглядел продавщицу Дуську. Черная рубашка на ней была такая плотная, что трусы и бюстгальтер не просвечивали, сама Дуська под комбинацией была пухлая и грудастая, а ноги имела одинаковой толщины что в щиколотке, что возле коленей. На взгляд участкового, продавщица выглядела хорошо, но он все–таки сурово прицыкнул зубом.

– Постеснялась бы, страма, в рубашке–то!

– А мне не стыдно, – огрызнулась Дуська, вынимая из зубов последнюю шпильку. – Мало что комбинация двенадцать рублей стоит, мне платье перед кажным надевать – мозоли набьешь! Сейчас еще ничего, уборка, а в обычное время только приляжешь: «Дуська, открывай! Дуська, открывай!» Хорошо бы еще за водкой, а то вот вчерась приходит Сузгиниха – уксус у ней кончился, а сам пельмени захотел… Это летом–то адиот! Вот она и прется в ночь–полночь.

Дуська от злости мгновенно сгреблась с кровати, просвистев под носом участкового шелковой комбинацией, сдернула все–таки с гвоздя ситцевый халат и накинула его на меловые неохватные плечи. Потом она боком села за маленький столик, закинула ногу на ногу и достала папиросу из пачки «Север». По–мужски чиркнув спичкой, Дуська хрипло спросила:

– Чего пришел, Анискин?

– А дело есть.

– Ну, я тогда тебе окно открою.

В три движения, словно в три прыжка, Дуська открыла окно, раздвинув алую занавеску, попутно что–то лишнее убрала со стола, подправила подушку на кровати, сделала еще что–то неуловимое и непонятное – вихрь, вихрь! Птичкой перепархивала Дуська с места на место, хотя была толста и, по слухам, больна сердцем. И когда Дуська опять села на место, Анискин еще раз посмотрел на нее ясными глазами: «Эх, хороша баба эта Дуська!» Потом он повозился на чертовом стульчике и сказал:

– Чего же ты, Евдокея, ребятишкам–то медяки недодаешь?

– Кому это? – вскричала Дуська и опять вскочила с места. – Ну, скажи, Анискин, кому я недодала медяк?

– А Фроське Негановой, – подумав, ответил участковый. – Этой три копейки, а вот Мишутке Ляпину – так целый пятак.

– Фроське, Мишутке?! – Дуська очумело глядела на участкового, халатик падал с ее покатых плеч. – Ты чего же это, Анискин, умом тронулся, – простонала она. – Ведь те три копейки и тот пятак – это когда было?… Это же еще в июне, в покосы…

– Ну и что, что в покосы, – мирно ответил Анискин. – Недодано же, а?

– Ну, Анискин, ну, Анискин! – Дуська попятилась, села от огорчения на свою пышную кровать, руки бросила на кровати и обиженно замигала. – Ну, Анискин, это слов не найти, какой ты есть злобный человек. Не зря твоя Глафира тоща, как стерлядь, – это все от тебя!

Дуська опять всплеснула руками – на этот раз не замедленно, а быстро – крутанулась волчком по комнате, открыла рот на манер галчонка, чтобы густо закричать, но от возмущения слова у нее в горле встали колом – она села на кровать и, прищурившись, стала смотреть мимо Анискина злыми, как у голодной кошки, глазами. Губы у нее дрожали, кривились.

– Вот хорошо! – похвалил ее Анискин. – Молодца, Евдокея, угомонилась!

Участковый задумчиво посмотрел на городское зеркало из трех половинок – ничего себе, огладил глазами зеркальный шкаф – какой блестящий, перевел глаза на кровать под никелем и с шариками – мягка, мягка! Все в Дуськиной комнатешке понравилось Анискину, и он согласно покивал головой – дескать, давай, давай, Дуська, продолжай в том же духе…

– Я чего, Евдокея, на медяк память держу, – сказал Анискин, – а оттого, чтоб ты не забывалась. Так что ты не обижайся, а лучше в корень гляди… Я ведь тебя, Евдокея, за то уважаю, что ты против всех прежних продавщиц – человек нежадный, добрый. Ты и в долг дашь, и не обвешаешь, и хороший товар от народа не утаишь. Вот за это я тебя и уважаю.

– Ну, спасибо, Анискин! – насмешливо ответила Дуська, разводя руками. – Спасибо, так тебя перетак…

– Вот и материшься ты, а я на это внимание не держу. Ты от хорошего сердца материшься, Евдокея.

– Вот еще!

– Не вот еще, а – так!

Они помолчали.

– Жизнь прожить, Евдокея, – не поле перейти! – после молчания сказал Анискин. – Я твое положение понимаю, вхожу в него, так что ты меня извиняй, если какое слово не так скажу… – Участковый потянулся рукой к конторским счетам, что лежали на маленьком столике среди коробок с пудрами, одеколонами, губными помадами и всякими кремами. Он положил счеты на колени, шумно сбросил костяшки направо и прежними мирными глазами посмотрел на Дуську. – Ты слушаешь меня, Евдокея?

– Но.

Притихнув, Дуська сидела среди кроватной мягкости покорно, поглядывала на участкового снизу и уже не держала руки под могучей грудью – лежали они по бокам, на пододеяльнике, большие, шершавые, с накрашенными ногтями, но от этого на вид еще более грубые и заскорузлые.

– Я, Евдокея, – тихо сказал Анискин, – и в то положение вхожу, что ты на одну небольшую зарплату живешь… Ты ведь шестьдесят два рубля получаешь? – спросил он. – А?

– Шестьдесят два…

– Ну, как же на эти деньги проживешь, если у тебя ни коровы, ни огорода, никакой другой живности. – Анискин осторожно вздохнул, погладил рукой счеты. – На эти деньги без добавки прожить, Евдокея, невозможно, особливо если нет постоянного мужика, а только приходящие… Поллитру ему поставь, закуску дай, потом опохмели… Ты на меня не держишь сердце за эти слова, Евдокея?

– Говори…

– Ты меня опять извиняй, Евдокея, но вот ты за июль месяц, по моим думкам, более тридцати рублей сверх зарплаты поимела. – Анискин выровнял счеты на коленях, диковиннотолстым пальцем нашарил нужную ему костяшку, а Дуська, следя за его движениями, выпрямилась и напружинила пухлые губы. Он быстро взглянул на нее и продолжил:

– Вот как ты, Евдокея, поверх зарплаты поимела тридцать рублей… Ну, во–первых, сказать, июль был такой месяц, что покосы кончались, а жнивье еще и не начиналось; это значит – народ за водкой шел хорошо. А во–вторых, сказать, в июле геологи в баню приходили – это, значит, еще прибавка…

– Ты за тридцать рублей скажи, Анискин! – ответила Дуська. – Что июль – месяц хороший, всем понятно…

– Можно и сказать, Евдокея! – Анискин приблизил счеты к глазам. – За поллитру водки ты берешь три рубля, если продаешь ее не из магазину, а с квартиры. Это, Евдокея, правильно по той причине, что ты сверх нормы работать не должна. Тебя же в ночь–полночь будят… Вот ты и берешь за беспокойство сверх цены тринадцать копеек… Ну а теперь считать зачнем.

Участковый прищурился, еще сильнее прежнего наморщил лоб и непонятно улыбнулся.

– Мы, Евдокея, по памяти считать зачнем, так как июль месяц я по твоей работе контроль наводил, – сказал он. – Ну, второго числа водку у тебя семеро геологов брали – это девяносто одна копейка. – Анискин звучно передвинул костяшки счетов. – Первое число я не прикидываю потому, что в этот день ты за товаром ездила… Ну, дальше! Третьего числа тракторна бригада Пятунина премиальны за косьбу получала – это, Евдокея, двенадцать бутылок, что составлят один рубль сорок шесть копеек… Пятого числа, как ты сама знаешь, устьюльские в нашу деревню повалили. Я допоздна на лавочке сидел и ихних девятнадцать гавриков насчитал. Это, Евдокея…

– Хватит, Анискин! – тихо–тихо сказала Дуська. – Память у тебя… – Она привалилась спиной к подушке, косо усмехнулась, как бы незряче провела рукой по бледному лицу и досказала шепотом: – Мне гинуть с твоей памятью, Анискин.

Не отвечая ей, участковый привстал, отдуваясь от усилия, положил счеты на место, но садиться на стул обратно не стал, а выпрямился во весь рост – могучий, громоздкий. Долго, наверное полминуты, он смотрел на Дуську рачьими милицейскими глазами, потом сказал.

– Не надо тебе гинуть, Евдокея! Не надо! – Он резко взмахнул рукой. – Тебе не гинуть требоватся, а, наоборот, замуж выходить…

– Замуж выходить? – Дуська приподнялась, повела бровями, помедлила секундочку и, дернув губой, переспросила: – Замуж, говоришь, выходить, Анискин! А за кого?

Еще секунду Дуська молчала, открыв рот – опять не хватало воздуха и слова в горле встали комом, – потом, взмахнув полными руками, подскочила к участковому, ужалила его взглядом, но вдруг снова попятилась назад, к своему высокому сундуку – ну, совсем ошалела бабенка!

– За кого выходить, Анискин? – наконец оглушительно крикнула Дуська. – За колхозного бугая Черномора?

Ухмыляясь и подергивая плечами, она кинула литое тело к сундуку, с размаху открыла крышку и, внезапно тоненько взвизгнув, обеими руками выхватила из него синее и розовое, коричневое и зеленое, шуршащее и переливающееся, блестящее и тусклое.

– Замуж, говоришь, замуж, говоришь! – кричала Дуська, по–шахтерски работая в сундуке руками и плечами. – Замуж, говоришь…

На участкового, ушибая густым запахом нафталина, из сундука летели кофты и платья, зимние ботинки и туфли, рубашки и трусы, бюстгальтеры и чулки; потом полетело теплое плисовое пальтишко, шапочка из цигейки, чесанки, осеннее пальто из габардина, красное вельветовое платье, две пары резиновых бот и так далее… Кое–что из летящего в него Анискин ловил, укладывал на кровать, но кое–что валилось на пол, непойманное, и Дуська по нему оглашенно приплясывала:

– Замуж, говоришь, замуж?

Когда в сундуке ничего не осталось, Дуська, ощерив зубы, повернулась к Анискину и пошла, пошла на него – грудью, животом, глазами, растопыренными бедрами.

– Замуж, говоришь? Я тебя спрашиваю, мать твою перемать, за кого мне замуж выходить? – Дуська пхнула участкового грудью и животом, сбила–таки с неподвижности и, торжествуя, хохоча, перегнулась в пояснице – волосы распущены, как у русалки, глаза дикие, рот перекошен. – Замуж?

Торжествуя над Анискиным, Дуська попятилась, задела ногами за плисовое пальтишко и вдруг начала медленно валиться на кровать. Подумав, что она падает, запнувшись, Анискин кинулся было к ней, но поддержать не успел – женщина брякнулась лицом в подушку и мелко–мелко затряслась плечами.

– Охо–охо! – прорыдала Дуська. – Ох–хо–хо!

– Евдокея! – тихо позвал Анискин. – А Евдокея!

Дуська плакала. Халатик с плеч упал, когда еще кидалась к сундуку, волосы растрепались, голова провалом темнела на белизне подушки, а лежала она жалобно, по–детски сдвинув и перекосив ноги. Белые плечи Дуськи тряслись как в лихорадке. Анискин на цыпочках, скрипя тонко половицами, прошел к стульчику, опустился на него, но ноги для удобства не вытянул – торчали коленками вровень с пузом.

Дуська понемногу успокаивалась: перестали вздрагивать плечи, затихли руки, спина сделалась плоской. Потом она и вся стала плоская – затихла.

– Все, Евдокея? – еще немного подождав, спросил участковый. – Проплакалась?

– Проплакалась, – в подушку ответила Дуська.

– Ну, так подымайся…

И Дуська поднялась – показала незрячее от слез лицо, скрученные в сосульки волосы, мокрую на груди черную комбинацию.

– Ты не смотри на меня, Анискин, – криво улыбнулась она. – Я теперь страшная…

– А ты подчапурься, подчапурься, Евдокея.

Анискин отвернулся к окну, и, пока Дуська причесывалась, намазывалась и накидывала халатик, смотрел на сиреневую Обь и на старый осокорь, что стоял одиноко на берегу. Осокорь шелестел жестяной листвой, в стволу был крепок и черен, но кору бороздили такие же глубокие морщины, как и лицо Анискина. Ничего удивительного в этом не имелось, так как осокорь был лет на двадцать старше участкового, а ведь только так говорится, что дерево крепче человека. На самом же деле, подумал Анискин, дерево человека мягче, крепче его только железо, так оно и есть железо бездушное…

– Ты подчапурилась, Евдокея? – спросил он.

– Готово, Анискин!

Дуська в халатике сидела на кровати, тихая.

– Я что ревела, Анискин? – с усмешкой спросила она, показывая глазами на пол, где горкой все еще лежали вещи. – Я то ревела, Анискин, что добро пропадает, а замуж… – Дуська засмеялась. – Это ведь со смеху умрешь, что никто замуж не берет… А ты знаешь, Анискин, почему… А потому, что вы, мужики, только на войне храбры. Как дело до баб доходит, ваш брат трусливее зайца…

– А это почему? – повеселев, спросил Анискин. – Это как так?

– А вот как! – ответила Дуська и кокетливо повела бровями. – Чего мужики на мне жениться боятся? А оттого, что я вольно живу – народ возле меня завсегда вертится, на всю деревню песни реву… Вот они и боятся, а того понять не могут, что я самая верная жена и есть – я мужиков распрекрасно хорошо узнала, и мне сласти от сласти искать не надо… Вот таки дела, товарищ Анискин!

Дуська поднялась, не глядя, комкая, начала собирать с пола вещи. Она разом зашвырнула их в сундук, со звоном закрыла крышку и села на нее.

– Мне крышка, а на крышке сижу! – лихо улыбнулась Дуська. – Вот таки дела, Анискин!

– На тебе Гришка Сторожевой хочет жениться, – просто сказал участковый. – Я теперь это доподлинно знаю…

– Откуда? – помолчав и сложив руки на груди, спросила Дуська. – Ты скажи, Анискин, откуда?

– А оттуда, что он у заведующего клубом аккордеон увел, – ответил Анискин и посмотрел на Дуську безмятежными глазами. – Вот я и вырешил: если он крупну кражу совершил, значит, жениться хочет…

Еще договаривая, участковый резво поднялся со стульчика, пошел хлопотливо к дверям, но возле них, конечно, остановился и стал спиной слушать Дуську. Она молча повозилась, потом усмехнулась и сказала:

– Он что, дурак – аккордеоны воровать?

– Выходит, что дурак! – спиной ответил участковый. – Рази умный человек станет тебя к заведующему приревновывать? – Анискин опять повернулся к Дуське и спросил: – Ну, вот почему ты к этому завклубу возвернулась? Что он ручки целует и на музыке играет?

Дуська не ответила. Она медленно сползла с сундука, еще медленнее пошла к окошку, прильнув к наличнику плечом, посмотрела на улицу. По небу ползла голубая кудрявая тучка, приближалась к солнцу, и от нее на землю отражались тоже голубые кудрявые лучи. Они растрепанным пучком падали на реку, и в этом месте, где они подрагивали, вода была изумрудной.

Приглушенно вздохнув, Дуська полуотвернулась от окна, пошевелила полными понежневшими губами. На ее лицо падал свет от реки, глаза продавщицы мягко голубели.

– Ишь ты! – вполголоса проговорил участковый. – Как в кино, любовь–то… Ну, а я пошел!

Анискин открыл дверь, просунул в нее половину пуза, переставил через порог ногу, но опять–таки не ушел – такой был этот Анискин, что всегда уходил не сразу.

– Евдокея, а Евдокея, – позвал он. – А ты не видала, кто еще возле клубу обретался, когда вы с этим фертом выходили?

– Окромя Гришки, никого, – вполголоса ответила Дуська. – Никого!

– Выходит, ты Гришку видела, а ферт – нет!

– Я завклубу глаза отводила.

– Ах, Евдокея, Евдокея! – прокудахтал Анискин. – Ах, ах!

Потом участковый из Дуськиной комнаты выбрался окончательно – снова прошел мимо сельповских богатств, магазинных запахов и выбрался на улицу, где ничейный пес Полкан в лопухах уже не лежал, а стоял, глядя в окно.

– Вот Полкан ты есть Полкан! – сказал Анискин, потрепывая пса по загривку. – Сейчас к тебе сама Евдокея выйдет. Она выйдет, Полкан ты есть Полкан…

Отпустив загривок Полкана, участковый заинтересованно прищурился. «Интересно, – подумал он, – шибко интересно, что все приметы на Гришке Сторожевом сходятся!»

После этого он энергично пошел домой – обедать…

5

Пообедав, участковый, как всегда, улегся спать, чтобы не бродить по полуденной жаре, поспав же, выпил пять стаканов чаю, посоветовался с женой Глафирой насчет младшего сына Витьки, который шляется в утреннее время у клуба, и в часу этак в восьмом выбрался на улицу, на ходу запихивая в карман газету «Правда», а другой рукой застегивая пуговицы на воротнике рубахи. С тем и другим делом участковый справился удачно, улыбнулся сам себе и широко осмотрелся по сторонам.

Сентябрьская деревня была обычной – лежала на дороге тяжелая коричневая пыль, тихая и невредная для колес; шли по улице два древних старика с посошками – дед Крылов и дед Голдобин, – мальчишка катил железное колесо от тележной ступицы; у палисадников краснели рябины, посверкивали катышки черемухи, дома за деревьями казались тихими, примолкшими, уменьшившимися оттого, что на окнах и крышах лежал отблеск розового солнца.

Участковый охотно пошел по пыльной дороге. По вечернему времени он дышал легко, к Оби поэтому не прижимался, чтобы веяло прохладой, а двигался прямой улицей и минут через пятнадцать оказался возле колхозной конторы. Голос председателя Ивана Ивановича слышался через открытое окно, и только тогда Анискин сообразил, что сегодня воскресенье. «Ах, ах, ах, – подумал он. – Это ведь страсть как время быстро бежит! Вчера была суббота, сегодня воскресенье, а завтра – завтра уже понедельник…»

– Так! – сказал вслух Анискин. – Эдак!…

Судя по голосам из окошка, председатель колхоза Иван Иванович с парторгом Сергеем Тихоновичем подводили итоги социалистического соревнования за неделю, так что в кабинет председателя участковый вошел тихо, на пятках проследовал до центра и поздоровался:

– Будь здоров, Иван Иванович! Будь здоров, Сергей Тихонович!

– Здорово, здорово! – ответили они и опять склонились над бумагами. – Присаживайся, Федор Иванович.

Участковый опустился на дерматиновый диван, положил голову на спинку и принялся разглядывать плакаты, лозунги, картинки, грамоты и портреты, которые густо покрывали стены председательского кабинета. Большинство на них были скучны, неинтересны, но один лозунг и одна картинка у Анискина вызвали улыбку.

Лозунг был такой: «Хлебороб! Уберешь хлеб вовремя – поможешь Родине!» Вот что неизвестный человек написал на куске хорошей плотной бумаги, и участковый подумал: «А вот ведь если хлебороб не уберет хлеб вовремя, то с ним, как пить дать, надо беседу проводить». Так, по–анискинскому, и выходило… «Вот, товарищи, – думал он, – если хлебороб не уберет хлеб вовремя, значит, ему дождь, ранний снег или плохие машины помешали. Ежели же, товарищи, хлебороб потому не убрал хлеб, что не хотел помочь Родине, то ведь это такой хлебороб, с которым беспременно надо поговорить. Чего же он не хочет убрать хлеб вовремя? Если же хлебороб убрал хлеб вовремя, то чего же тут, товарищи, особенного, так как дураку понятно, что хлеб надо убирать вовремя…» Картина же изображала…

– Ты, Федор Иванович, если пришел, то не сиди с надутыми губами! – сказал председатель Иван Иванович. – Мы догадываемся, почему ты сопишь, но хоть ты и член колхоза, для тебя решение общего собрания тоже закон…

– Он потому нацыкивает зубом, – добавил парторг Сергей Тихонович, – он потому сопит носом, что у заведующего клубом аккордеон украли. И вот уже идет восьмой час, а аккордеон не найден…

– Нет! – ответил участковый, решительно поднимаясь с дивана. – Нет, дороги товарищи, я не потому соплю, что до сего часа не нашел аккордеон.

– А отчего же?

– А вот оттого, – садясь на стул рядом с парторгом, ответил Анискин, – что вы по молодости лет и неопытной глупости народ спаиваете!

Участковый взял из рук председателя листок тетрадной бумаги, вынув из кармана очки, надел их на кончик носа.

– Ну, конечно же! – сердито вымолвил он. – Венька Моховой – три рубля, Павел Кустов – пять рублей, Григорий Сторожевой обратно пять рублей, Варвара Кустова – три рубля… Ну, и так дальше… Это чего же вы, товарищи начальство, народ спаиваете? – спросил Анискин, снимая очки и гневно глядя на парторга. – У вас что, ума не хватат сообразить, что ежели в воскресенье человек получает три рубля премии, то ему иного выхода нет, как валить к продавщице Дуське? На это, Иван Иванович и Сергей Тихонович, не надо техникумов кончать, чтобы скумекать: в воскресенье пятерка непременно поллитрой и закуской обернется. Так это почему же вы, партейные люди, народ спаиваете? – еще сердитее спросил Анискин, соединяя во взгляде председателя и парторга. – Прошлый месяц одна драка приключилась, позапрошлый две. Хлопочете, чтобы в этом месяце три было, а?

Председатель с парторгом, поглядывая друг на друга, молчали, а Анискин совсем вызверился:

– Нет, молоды товарищи руководители, так дело не пойдет! Вот как штрафану весь колхоз – запоете… Ишь, что придумали! Ты, Иван Иванович, человеку премию дай, но не кажное воскресенье и не пятерку. Ты человеку сто рублей дай, да тогда дай, когда или уборка, или покосы, или посевная кончились. Тогда тебе, Иван Иванович, человек руку пожмет. Он эти сто рублей не пропьет, а толкову вещь купит… А!

Анискин пырснул носом, вернул тетрадный листок бумаги председателю и отвернулся к окошку – сердитый, как бугай осенью. Он на самом деле сопел и прицыкивал зубом.

– Федор Иванович, – озабоченно сказал председатель, – по существу, ты прав, но ведь все общее собрание за недельные премии проголосовало. А нарушать колхозную демократию…

– Вот она где у меня сидит, колхозная демократия! – прервал его Анискин и попилил ребром ладони по собственной шее. – С этой демократией на лодырей управы нет, а что касается голосования, так это надо поглядеть – когда голосовали и кто голосовал… Вот ты мне скажи, Сергей Тихонович, каким по счету шел вопрос о недельных премиях?

– Последним, кажется…

– Не кажется, а последним!… С твоей колхозной демократией мы в этот раз до первых петухов прозаседали! – Анискин косточками согнутых пальцев постучал по столу. – Так я тебе скажу: в три часа ночи народ хоть за кого проголосует. А во–вторых, сказать, кто больше всех за недельны премии кричал? – спросил он гневно. – За недельны премии громче всех пьянюги голосовали… Они вот техникумов не кончали, а живо смекнули, что это дело пол–литрами пахнет…

Анискин поднялся, косолапя от возмущения, подошел к плакату «Хлебороб» и оказался вровень с ним головой, хотя «Хлебороб» висел высоко. Участковый потопал сандалиями по скрипучим половицам и, глядя на плакат, затих.

– Ишь ты! – после длинной паузы сказал председатель Иван Иванович. – Рациональное зерно имеется…

– Пожалуй, да, – мысляще откликнулся парторг.

Парторг посмотрел на председателя, председатель – на парторга, и оба примолкли. Из открытых настежь окон влетывали в контору голоса вечерней деревни – скрип колодезных вертушек, треск клубного громкоговорителя, молочный мык коров и визг купающихся ребятишек.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, – вкрадчиво спросил председатель, – а чего же ты пришел такой злой?

– А того злой, – ответил участковый, – что мне сегодня все время приходится с худшими людьми в деревне разговаривать. Вот сейчас у этих лодырей был да еще попозже к некоторым другим пойду… А в контору я зашел того, что мне Гришка Сторожевой нужен.

– Скоро прибудет Гришка Сторожевой, – вздохнув, ответил парторг. – Он сегодня на «Беларуси»…

Действительно, когда участковый вышел на крыльцо конторы и посмотрел на восток, то возле прясел околицы уже поднимался столбочек пыли и зверем гудел трактор «Беларусь» – это ехал, конечно, Гришка Сторожевой, и Анискин, сойдя с крыльца, встал за уголок. Он широко расставил ноги, руки выложил на пузо – покручивать пальцами.

Взмахивая огромными колесами, как крыльями, «Беларусь» стремительно приближался, а за трактором, высоко подпрыгивая от скорости, летела бортовая тракторная тележка, до отказа набитая разноцветными бабами. Впрочем, это только издалека казалось, что бабы разноцветные. Когда «Беларусь», напоследок дико взревев и окутавшись дымом, остановился у конторы, то оказалось, что бабы густо запорошены коричневой пылью. Они веером ссыпались с тележки, и Маруська Шмелева заорала:

– Это чего же он, бабоньки, над народом изгалятся! Мало того, что кишки вытряс, а он ведь… Гляди, бабоньки, что с новой кофтой исделалось!

Пока Маруська кричала, из кабины трактора выпрыгнули Гришка Сторожевой и тракторный бригадир дядя Иван. Гришка направился к конторе, дядя Иван – за ним, крича и взмахивая руками. На крыльце Гришка остановился и грубо схватил дядю Ивана за плечо.

– А не заставляй меня баб возить! – густым басом гаркнул он. – Я тебе не помело, понял!

Затем Гришка Сторожевой хотел войти в контору, чтобы поругаться и с председателем Иваном Ивановичем, но не успел – из–за угла выставился участковый Анискин, поманил тракториста пальцем, а сам, не оборачиваясь, двинулся вдоль улицы. Широкая спина участкового от косолапости покачивалась, ноги оставляли на дороге слоновьи круглые следы.

– Анискин! – крикнул Гришка Сторожевой, но участковый и ухом не повел. – Анискин!

Гришка зло сплюнул, растер плевок кирзовым сапогом и все–таки пошел за участковым.

От колхозной конторы до клуба было рукой подать, метров двести, и вскорости они остановились – Анискин возле афиши «Берегись автомобиля», а Гришка Сторожевой – в пяти метрах от нее. На широком лице тракториста подрагивали разные живчики и мускулы, брови, опустившись, застилали глаза, а кулаки он держал на отлете, как гири. Одним словом, Гришка Сторожевой был таким, что Анискин ткнул пальцем в клубную афишу и весело сказал:

– Выходит, не автомобилей надо опасаться, а Гришку Сторожевого да его трактор…

– Ты меня чего позвал? – стесненным шепотом спросил Сторожевой. – Ты чего меня, Анискин, позвал, да еще и издеваешься?

Гришка Сторожевой ощерился молодыми зубами, как матерый волк, и Анискин улыбаться перестал – замер, но глаза у него начали понемножечку выкатываться. Глаза были серые, большие и холодные, как речные прозрачные камешки. Когда они выкатились и тоже замерли, из них потекло на Гришку что–то невидимое, но густое, пугающее, нервное. Оно текло да текло, а потом участковый, не шевельнув губами, выдохнул:

– А?!

Гришка стоял столбом, но голову еще держал.

– А?!

Участковый повернулся, подошел к клубному крылечку и сел на него. Семичасовой сеанс – для детей – фильма «Берегись автомобиля» еще не кончился, за стенкой жужжал киноаппарат, ребятишки в клубе галдели и похохатывали; вокруг клуба шла неспешная жизнь. Проехал бесшумно на велосипеде по пыльной дороге учитель математики Молчанов, просеменила в сельповский магазин баба Сузгиниха, а в детских яслях, что располагались в ста метрах от клуба, вдруг со звоном открылось окно, выглянула толстая повариха тетка Мария, зевая, посмотрела на Анискина и перекрестила рот.

– А ведь ты, Гришка, – вдумчиво сказал Анискин, – за последнее время распустился. До того дело дошло, что ты при мне материшься. Это как так?

– Прости, дядя Анискин! – глухим басом попросил Гришка. – Тут с бабами, да тут еще… Прости, дядя Анискин!

Опустив голову, тракторист ковырнул носком сапога утрамбованную землю, руки сунул в карманы, чтобы не висели, и стал смотреть на жука, который пробирался по пыли к островку желтой травы. Каждая соломинка и каждый камешек жуку мешали, он суетно обегал их и добрался–таки до травы. Тогда Гришка Сторожевой поднял голову и, удивившись, спросил:

– Ты чего это, дядя Анискин, на мои сапоги глядишь?

– А вот что гляжу, – сухо ответил Анискин, – что таких сапог в деревне всего двое. Сорок пятый размер ты, Гришка, носишь, да я, когда грязюка наступает…

– А из этого что, дядя Анискин?

– А из этого то, Григорий Сторожевой, – поднимаясь с крыльца, ответил Анискин, – что у завклубом аккордеон увели… Вот ты и шагай за мной.

Анискин подошел к лазу через плетень, дождался, когда Гришка догонит, и показал желтый след кирзового сапога на узкой доске.

– Вот этот след, – сказал Анискин, – приляпан после дождя. Теперь опять гляди на то, что вот такая же желта глина живет возле клубных дверей – копали глубоко и глину на поверхность вынали. Что же из этого получается? – спросил участковый и сам же ответил: – А то получается, что вор аккордеон через этот лаз увел… Так что давай, Григорий Сторожевой, ставь–ка ногу на дощечку…

– Ты чего это, дядя Анискин? – тихо сказал Гришка. – Чего это я ногу ставить буду?

– Ставь, ставь…

Пожимая плечами и косо улыбаясь, тракторист взошел на доску, прогнув ее, приставил ногу к следу.

– Ну и ну! – всплеснув руками, обрадовался участковый. – Глаз у меня – алмаз! След сорок пятого размеру… Ах, ах! – прокудахтал он. – Ах, ах!

Очень довольный собой, участковый махал руками и кудахтал, позабыв от радости о Гришке Сторожевом, трусцой побежал к клубным дверям, но тракторист бросился за ним, на ходу схватил за подол серой рубахи и угрюмо проговорил:

– Не брал я аккордеон.

Остановленный, Анискин сдал назад, повернулся к Гришке и вдруг посмотрел на него такими глубокими и задумчивыми глазами, при каких на лице участкового появлялось известное всей деревне выражение. Это было такое выражение, когда никак нельзя было понять, что думает и что хочет от человека участковый, когда в глазах Анискина вспыхивали яркие точки, привораживающие к себе точно так, как в лунную ночь привораживает одинокий светлячок. И это были такие глаза, которыми участковый глядел вглубь и насквозь, просвечивал, как на рентгене, и по спине человека прокатывался щекочущий холодок.

– Может быть, может быть, – замедленно сказал Анискин. – Может быть, не ты увел аккордеон, Григорий Сторожевой, а может быть, ты… Это дело я еще в точности не знаю, а вот… Ну–кось, пройдем к дверям, Григорий Сторожевой. Я и глину сличу и… Ну–кось, пройдем Григорий Сторожевой!

– Я открыл дверь… – сказал Гришка. – А аккордеон не уводил.

В клубе все еще пулеметом стрекотал аппарат, шел еще фильм «Берегись автомобиля», но ребятишки уже кричали густо и освобожденно, как всегда бывает перед концом сеанса, и ждалось, что вот–вот распахнутся двери, повалит густая и мелкая ребячья толпа. Да, время шло к девяти, и к клубу двигались по–воскресному нарядные пожилые колхозники, смеялись девчата и парни, где–то уже погуживала растрепанным голосом трехрядка.

– Завклубом говорит, – усмехнувшись, сказал Анискин, – что дверь можно открыть простым потрясыванием… Нет, брат, шалишь! Трясти–то ее, конечно, надо, но и высокий рост нужен, чтобы надавить сверху. Крючок–то верховой… Вот я и решил, что только два человека в деревне дверь–то могут открыть – я да ты, Григорий Сторожевой… А!

– Не брал я аккордеон, дядя Анискин!

– А может, и брал! У меня ведь, Григорий Сторожевой, помимо двери, доказательства есть, – ответил участковый и сурово прицыкнул зубом. – Есть.

– Какие еще доказательства? – жалобно спросил Гришка, вынимая руки из карманов. – Это ведь что делается!

– Устные показания продавщицы Евдокии Мироновны Прониной! – официальным голосом ответил Анискин. – Она на следствии показала, что вы, Григорий Сторожевой, обретались у клуба во время дождя. Это раз! А во–вторых, вы при ней угрожали увести аккордеон…

– Врет она, врет! – окончательно испугавшись городского слога Анискина, закричал Гришка и замахал руками, словно открещиваясь. – Когда я мог говорить такое, если я с Дуськой и не разговариваю…

– Не разговариваешь? – вдруг удивленным шепотом перебил его Анискин и тоже взмахнул руками. – Это как так не разговариваешь?

Участковый на шаг отступил от тракториста, трижды поцыкал сразу всеми зубами и заложил руки за спину. Живот у него от этого, конечно, выпятился, и рубаха на груди распахнулась, открыв седые длинные волосы.

– Эх, Григорий, Григорий Сторожевой, – горько сказал участковый. – Я тебя с пеленок знаю, уважение к тебе имею за ударную колхозную работу, вон стараюсь не думать, что ты у завклуба аккордеон увел, а ты мне врешь… Говоришь, что с Дуськой не разговариваешь!

– Не вру, дядя Анискин…

– Как это так не врешь, когда мне Евдокея сказала: «Мы с Гришкой Сторожевым поженихаться решили»… Эх, эх! – Он вяло махнул рукой. – Эх, эх!… Ну да ладно… Приходи завтра в девять часов в кабинету – очну ставку с Прониной произведем… Эх!

Участковый словно нарочно не хотел смотреть на Гришку Сторожевого, который, притихнув, глядел на реку. Как давеча лицо продавщицы Дуськи, лицо парня освещали отблески голубых волн, губы подрагивали. Потом Сторожевой глубоко вздохнул и тихонько пошел в сторону, противоположную той, куда хотел направиться участковый.

А Анискин двинулся к клубу. Он шел себе да и шел, пока не оказался за клубным углом, из–за которого хорошо виделась улица. Здесь участковый остановился.

– Так! – сказал он. – Эдак!

Среди густой уже и шумной толпы к клубу величаво шли трое братьев Паньковых – впереди, как всегда, вышагивал Сенька, за ним – Борис и Володька; как всегда, братья были одеты одинаково и по–одинаковому грозно выпячивали груди и прищуривали черные монгольские глаза; крепкие, такие коренастые, что казались квадратными. Братья Паньковы клином врезались в группы парней на крыльце, расшвыряв их, протиснулись к кассовому окошку.

– Так! – повторил Анискин. – Эдак!

Братья Паньковы всего только прошли сквозь толпу, только купив билеты, картинно остановились на крыльце, а молодежь притихла – гас смех в стайке девчат на ясельной завалинке, отвели велосипеды от клуба те пять–шесть парней, которые в кино идти не собирались, отошли от крыльца, опасливо посмотрев на братьев, парочки. И тихо стало у клуба, как на поминках, когда только садятся за стол.

– Ну ладно! – пробурчал Анискин. – Пойду!

Участковый вышел на клубную площадку, видный всей толпе, героическим усилием нагнулся, почистив сандалии от пыли, распрямился и увидел то, что хотел, – спустившись с крыльца, братья Паньковы скромно стояли в толпе, но все равно вокруг них образовалась пустотка. Вот в нее–то Анискин и вошел, выпуклыми рачьими глазами посмотрел на братьев, держа себя так, словно вокруг не стояли десятки людей, небрежным, обидным жестом поманил братьев к себе:

– Ну, подходите по одному, срамцы! И шагайте–ка за мной…

Анискин увел братьев Паньковых за клуб, привалившись спиной к оштукатуренной стене кинобудки, послушал, как еще стрекочет аппарат, как, собираясь бежать на улицу, оголтело кричат ребятишки, и принялся разглядывать братьев тихими задумчивыми глазами – с ног до головы, вовнутрь и через; осмотрел старшего – Сеньку, потом среднего – Бориса, потом младшего – Володьку.

– Из клуба аккордеон увели, а я с вами возись! – задумчиво сказал он. – Мало вас Гришка Сторожевой бил, так мне еще возиться…

Участковый тихонько засмеялся, когда, услышав про тракториста, Сенька Паньков сжал кулаки, а младшие братья подались к нему и примкнули плечами. Ну, стеной стояли братья возле Анискина – квадратные, бугристые от мускулов под рубашками и с черными глазами оттого, что узкоглазой хохотуньей, работящей и свойской участковому бабой была их мать Прасковья, вылившая братьев точной копией с себя. «Эх, Праскева, Праскева, – подумал Анискин. – Всех ты мер баба, отчего же у тебя ребята такие звероватые. Вот этого никогда не понять!»

– Ну, валите в кино! – сказал Анискин, так как аппарат за стенкой примолк, а из клуба с воем поперли ребятишки. – Валите в кино, братовья… Вот будет свободное время – я с вами разберусь…

Участковый отклеил спину от стены, разделив братьев пузом, прошел между ними и сразу же врезался в толпу выходящих из клуба ребятишек. Самые высокие из них были Анискину по сосок, он сверху пошарил глазами по детским головкам, выбрав одну – почернявее и покрупнее, – схватил мальчишонку за подол рубахи.

– Вот ты, Колька Сидоров, – сказал он. – Немедля бери ноги в руки да беги к продавщице тете Дусе. И спроси ты у нее, Колька Сидоров, кто в этом годе, кроме меня и Гришки Сторожевого, брал кирзовые сапоги сорок пятого размера… Повтори, Колька Сидоров.

Правильно повторив приказание участкового, Колька с тремя добровольными сопровождающими убежал в сельповский магазин, а участковый вернулся к крыльцу, чтобы посмотреть, как быстро входит в клуб народ. Он за ручку поздоровался с председателем сельсовета Коровиным, отдельно, без ручки, поприветствовал жену колхозного председателя, кивнул головой тракторному бригадиру дяде Ивану, директору восьмилетки и стал ждать, когда к нему подойдут жена Глафира и средний сын Федор.

– Повремените минутку! – попросил он их. – Дело есть.

Жена участкового Глафира была в шелковом платье и туфлях на полувысоком каблуке, голову повязала серой косынкой, а в руке держала чистый носовой платок. Средний же сын Федор – в честь отца – был тракторист как тракторист, без особенных примет – черные брюки, рубашка с закатанными рукавами и брезентовые туфли. Лицом, как и мелковатой фигурой, Федор походил на мать.

– Не нашел аккордеон, – шепнул Анискин жене и среднему сыну. – Так что рано не ждите…

– Ладно! – ответила жена и пошла к клубу, но остановилась. Это все они, Анискины, были такие, что уходили не сразу.

– Ты когда найдешь его, аккордеон–то? – негромко, чтобы никто не слышал, спросила жена.

– Завтра, – ответил Анискин. – Я так думаю, что к вечеру. Часам к девяти.

Жена Глафира еще поднималась вразвалочку на клубное крыльцо, еще сын Федор только протягивал контролерше билет, а вдоль улицы прокатились стукоток босых ног, разбойный свист и улюлюканье – это возвращался Колька Сидоров с тремя товарищами. Запыхавшись, они подбежали к участковому, Колька с размаху ударился Анискину в живот – сразу не смог остановиться – и скороговоркой доложил:

– Она сказала, дядя Анискин, что никто не брал. Только ты да дядя Гриша.

– Так! – прищурился Анискин. – Эдак!

Он посмотрел на афишу «Берегись автомобиля», увидел, что весь народ в двери уже вошел и тишина приползла на маленькую клубную площадку. Потом брови у Анискина задрались на лоб, губы сделались лукавыми, а правую руку он легко положил на чернявую голову Кольки Сидорова.

– Ишь ты! – сказал участковый. – Ежели бы дело происходило в кино, то следователь непременно бы заохал: «Двадцать седьмая версия негодная…» А вот мы на это дело еще будем посмотреть. Очень даже еще будем посмотреть, Колька ты Сидоров, Анастасеи ты Сидоровой сын…

Энергичным шагом, держа руки за спиной, участковый двинулся по улице, Колька Сидоров с товарищами – за ним. Вскоре все пятеро исчезли за поворотом.

6

Понемногу темнело, висела над Обью крутая луна и посвистывали в палисадниках ночные птицы, когда Анискин, побывав неизвестно еще где, поднимался на крыльцо больнички. Из всех людей в мире участковый, провоевавший четыре года на двух фронтах Отечественной войны и раненный еще в гражданскую, выше всего ценил врачей и потому на крыльцо поднимался осторожненько, стараясь при своем стодвадцатикилограммовом весе досками ни разу не скрипнуть.

– Ай! – постучав в дверь, промолвил он. – Ай, кто есть?

– Войдите, войдите.

При свете электрической лампочки в той комнатенке, которая называлась приемным покоем, сидел деревенский врач Яков Кириллович – держа книгу на вытянутой руке, читал, пошевеливая губами от напряжения. А когда Анискин вежливо поздоровался, то Яков Кириллович только протяжно мыкнул и кивнул головой на стул: дескать, садись и молчи.

– Спасибо, Яков Кириллович!

В приемном покое, как и полагалось, висели плакаты с увеличенными мухами, с цветными кишками и с призывами это не есть, это не пить и не ходить к бабам–знахаркам. Как и в колхозной конторе, каждый плакат и картинка Анискину была знакома до мелочей, но над больничными плакатами участковый насмехаться не стал, а, сев на стул, повернулся к Якову Кирилловичу и, скромно улыбнувшись, спросил:

– Никак Библию читаете, Яков Кириллович? Я как вошел, так сразу в большое удивление ударился. Чего это, думаю, Яков Кириллович на божественное потянулся?… – После этих слов Анискин склонил голову набок и задумчиво продолжил: – Вот сколь я врачей не знаю – все безбожники…

– Федор, – отрываясь от Библии и сердито мотая головой, перебил его Яков Кириллович. – Федор, я тебя сорок лет прошу не называть меня врачом… Вот и впредь запомни: я не врач, а фельдшер царского военного времени…

На слове «царского» Яков Кириллович сделал ударение, снова мотнул головой, как лошадь, что отбивается от паута, и, фыркнув, вернулся к прерванному чтению. Он, Яков Кириллович, был такой худой и длинный, что, осматривая больного, случалось, задирал на себе рубаху и говорил: «У вас, батенька мой, сломано вот это, седьмое ребро! Отчетливо видите?» И вправду, седьмое ребро на Якове Кирилловиче виделось отчетливо, как на скелете…

– И впредь прошу не забывать, – повторил Яков Кириллович, углубляясь в Библию. – Не забывать, не забывать…

Приемный покой был мал, всего одно окошко смотрело в ночь, но в комнатешке была такая пугающая чистота, что казалось – в приемном покое нет ни звука. Молчал и только поблескивал круглый – то ли чан, то ли кастрюля – предмет для ваты и бинтов, недвижно стояли два белых шкафа с разными инструментами, таилась в углу такая белая кушетка, что не только сесть, а подуть–то на нее было страшно.

– Врач не врач вы, Яков Кириллович, – после молчания сказал участковый, – но только знаете в сто раз больше другого врача – вы и по внутреннему, вы и по наружному и по всякому другому… Вас, Яков Кириллович, весь народ в деревне уважает, а только я в толк не возьму, чего вы это Библию читаете…

Яков Кириллович молчал, и Анискин ответа насчет Библии добиваться не стал, хотя был любопытен, как сорока. Вместо этого участковый начал внимательно разглядывать собственные ногти – большие выросли, и, надо сказать, даже очень большие, как у городской барышни. И конечно, от дикой больничной чистоты казалось, что руки несвежие, грязные, словно у мальчишки весной.

– Вот интересно, – потом сказал Анискин, – врут эти часы или нет?

– Эти часы стоят! – сердито ответил Яков Кириллович. – А Библию, милый мой, я читаю потому, что писателям надо поучиться писать так, как писали безвестные, но гениальные авторы Библии… Впрочем, голубчик мой, не все авторы безвестны. Блаженный Августин… – Тут Яков Кириллович остановился и сардонически улыбнулся. – Впрочем, что для тебя, Федор, блаженный Августин? Тебе – Шерлок Холмс, Шерлок Холмс!

– Вот из–за него–то, – тонко улыбнулся Анискин, – я и пришел… То есть из–за Шерлока Холмса…

После этих слов участкового Яков Кириллович Библию закрыл насовсем, встал во всю свою длину, сняв очки, посмотрел на Анискина такими глубоко запавшими глазами, что они казались сплошными с темными веками и потому огромными. Яков Кириллович всегда был серьезен, словно с утра до вечера делал операции, а тут и вовсе сделался каменным.

– Ага! – проговорил он. – Ты, милый мой, аккордеон не можешь найти!

– Не могу, Яков Кириллович! – облегченно признался Анискин и тоже встал. – Ниточка у меня есть, Яков Кириллович, но если я ошибку дам, то этот человек из–под моего авторитета навек выйдет, и деревне от этого плохо сделается.

– Деревне?

– Ну, не всей деревне, Яков Кириллович, – торопливо ответил Анискин, – а многим… Да нет, Яков Кириллович…

Смешавшись, участковый плюхнулся толстым задом обратно на стул и снизу посмотрел на фельдшера точно так, как недавно смотрел на него Гришка Сторожевой. Яков Кириллович, однако, ничего этого не заметил, а индюшачьим шагом, подрагивая ногами, прошел по приемному покою, сграбастал участкового за плечи костлявыми пальцами, больно сдавил их и приказал:

– Выкладывай, Федор!

Анискин сначала поморщился от боли в плече, потом улыбнулся и ответил:

– Эти Шерлоки Холмсы, эти штукари из райотдела по подошве рост человека нарисовывают… Глянет штукарь через лупу на след и сразу: «Рост сто восемьдесят шесть!» Так вот, вы мне скажите, Яков Кириллович: а обратный ход это штукарство имеет?

– Не понял, Федор! – ответил Яков Кириллович. – Слов у тебя много, а толку – нет.

– Ну как же нет! – обиделся Анискин. – Вот я и спрашиваю: а по росту сапог можно определить?… Вот если человек роста маленького, но широкий, как обезьяна, у него может быть сапог сорок пятого размера?

– Видишь ли, Федор, – помолчав, сухо ответил Яков Кириллович. – Я не знаю и, признаться, знать не хочу, что выделывают штукари, но мне известен человек, который при росте примерно сто шестьдесят пять сантиметров носит обувь сорок пятого размера. – Яков Кириллович иронически улыбнулся. – При теперешнем раннем развитии, милый мой, девочка в шестнадцать лет – барышня. Да–с! Позволь заметить, любезный, что ваша дражайшая доченька Зинаида хоть и рано созрела, но работать не хочет.

Яков Кириллович поднял палец и, как шпагой, помахал им в воздухе. Потом он наклонился и стал преспокойно наблюдать, как участковый Анискин начиная с массивной шеи медленно краснел. Вот краска с шеи перешла на скулы, со скул – на щеки, а потом, казалось, пропитала все лицо.

– Яков Кириллович, вы сказали… – пробормотал Анискин, – вы сказали…

– Я что сказал, то и сказал, любезнейший! Да–с!… – Еще секунды три постояв над участковым, Яков Кириллович сжалился над ним, выпрямился и сказал почти спокойно: – Тот человек, который тебе нужен, Федор, ко мне приходил в четверг просить бюллетень… Бюллетень он не получил, но я его взвесил и измерил рост… Да–с! Я, милый мой, шестьдесят лет за весом и ростом аборигенов деревни слежу и делаю ра–а–а–зительные выводы.

– Какие же, Яков Кириллович? – льстиво спросил участковый. – Вы до выводов человек очень уважаемый, Яков Кириллович, так интересно, какой?

– Вывод, любезный, таков, что скоро русскому мужику жить негде будет. Не иначе–с! – ответил Яков Кириллович.

– Это как так?

– А вот так, что появились квартиранты, любезный мой! – гневно ответил Яков Кириллович. – А вот в те времена, когда я учился на фельдшера царского военного времени, русский мужик комнату у русского крестьянина не сымал. Да–с!

– Но!

– Вы не нокайте на меня, любезный, – совсем разъярился Яков Кириллович. – Я вас на тридцать лет старше, а возьмите себе за труд быть наблюдательным, коли вы бредите лаврами Шерлока Холмса. – Он начал загибать пальцы. – Комбайнер Прошин снимает комнату? Снимает. Тракторист Помозов снимает две комнаты? Снимает. Больной гипертонией Яблочкин с семьей снимает дом? Снимает… Антисанитария? А–с? Я вас спрашиваю, милый мой!

– Она, – вкрадчиво ответил Анискин и торопливо добавил: – А ведь у меня к вам, Яков Кириллович, еще один вопросик…

– Нуте–с!

Анискин поднялся, приблизившись к Якову Кирилловичу, ласково и тихо посмотрел на его худую, нескладную фигуру, на тонкие руки в толстых склеротических венах, на такую сутулую спину, что она казалась горбатой, и ему вдруг стало так хорошо, как было когда–то давным–давно, в далеком детстве, когда над зыбкой выздоравливающего от глотошной Федюньки Анискина наклонялось костистое лицо молодого Якова Кирилловича – человека страшного тем, что он был «сосланный большевик», но дорогого и родного до слез… Сто лет прошло с тех пор, но и через сто лет от Якова Кирилловича пахло так же, как в детстве, – душно и сладко, тягуче и волнующе – пахло каплями, которые Федюнька любил до смерти и которые назывались, как он узнал позже, диковинно: «Капли датского короля».

– Вы если можете, Яков Кириллович, – тихо сказал Анискин, – дайте мне как–нибудь Библию почитать… А вопрос у меня, Яков Кириллович, обременительный для вас, трудный.

– Говори, говори, экий ты болтун, Федор!

– Сейчас скажу…

Анискин шагнул в сторону от Якова Кирилловича, пожмурился на яркую лампочку, озабоченно поцыкав зубом, сел вдруг на кушетку, к которой раньше и прикоснуться–то боялся.

– Нашему брату милиционеру, Яков Кириллович, – негромко сказал он, – работать тяжело стало. Просто так тяжело, Яков Кириллович, что хоть стой, хоть падай…

– А–а–а–а, батенька, а–а–а–а! – радостно протянул Яков Кириллович. – А–а–а, драж–жайший мой!… А–а–а! – Яков Кириллович неожиданно мягко улыбнулся и сказал: – Ну, в чем твоя нужда, Федор? Ты, милый мой, и раньше был неплох, что же тебя тревожит теперь?…

– Нужда у меня такая! – просто ответил участковый. – Я сегодня, когда про аккордеон услышал, было стал грешить на Леньку Колотовкина. Конечно, он пять лет воровством и хулиганством не займается, но мне все равно егоалиби, как говорят райотдельские штукари, надо… Тут загвоздка в том, Яков Кириллович, что возле клубных дверей есть еще и след от кирзы сорокового размера. А это сапог Леньки Колотовкина.

– Чего же ты от меня хочешь, Федор?

– Видите ли, Яков Кириллович, если я сам к Леньке за алиби пойду, я его могу обидеть…

– Отлично, Федор!

Яков Кириллович встал, положил в карман пачку папирос, – фельдшер в возрасте восьмидесяти шести лет курил, – накинул на костлявые плечи белый полотняный пиджак и взял в руки тоненькую пижонскую тросточку.

– Грядем, Федор! – сказал он. – У матери Леонида Колотовкина грыжа белой линии. Таким образом, я никаких подозрений не вызову… Шагай за мной, Федор!

Они вышли на улицу, где уже вызвездило чистое небо, висел тот же крутой, но еще увеличившийся месяц, и по дороге, пересеченной лунными полосами от досок палисадников, двинулись к дому Леньки Колотовкина. Костлявый Яков Кириллович по привычке ходить по деревням пешком двигался быстро, легкомысленной тросточкой постукивал по земле весело, но Анискин от него не отставал. У дома Леньки Колотовкина, который был в кино, Анискин сел на лавочку, а Яков Кириллович пошел в дом.

Ни одна собака в деревне на фельдшера не лаяла, у всех калиток он знал, как открываются запоры, потому Яков Кириллович во двор проник мгновенно, в дом – еще быстрее, и стук его палочки затих. Оставшись в тишине и лунном сиянии, участковый уперся спиной в городьбу, раза два–три вобрал в легкие сладкий ночной воздух и шевелиться перестал. Многопудовой глыбой сидел он на скамеечке, от затемненности похожий на несколько сложенных в кучу мешков.

Звезды светили ярко. Добрый десяток их Анискин знал хорошо, умел определять по звездам время и погоду, так что ему не скучно было наедине с таким простором и такой величественностью, от которой кружилась голова. По хвосту Чумацкого Воза можно было полагать, что неделю еще – не меньше! – простоят сушь и безветрие, а также понять, что, называя Большую Медведицу Чумацким Возом, участковый Анискин выдавал происхождение – он был потомком тех украинских крестьян, которых еще Екатерина II за строптивость ссылала в Сибирь, где они обрусели, перемешались с русскими, остяками и татарами, но хранили еще слова и некоторые обычаи своей теплой и далекой родины…

– Отлично, Федор! – выходя из дома Леньки Колотовкина, сказал Яков Кириллович. – Леонид с десяти вечера до шести утра был дома… Ты почему молчишь? Я что сделал не так? Нарушил твою конспирацию… Ну, милый мой, насчет конспирации я тебе могу сказать…

– Я потому молчу, Яков Кириллович, – ласково ответил Анискин, – что у меня теперь совесть в три раза чище, чем полчаса тому… Ведь мне теперь, Яков Кириллович, по деревне легкой ногой бегается… А за Леньку Колотовкина, я шибко радый – он моим ребятам средний брат. Вы ведь знаете, Яков Кириллович, что моя Глафира и Ленькина мать – родные сестры…

– Еще бы… И ту и другую принимал!

7

После одиннадцати часов, когда уже давно кончилось кино и в затемнениях на скамейках и просто так, на ногах, сидели и стояли тихие парочки, пришлепывая задниками сандалий, белый от лунного света Анискин, глядя только и только прямо перед собой, проследовал к клубу. Здесь он остановился, подышал свежим воздухом и тихонько постучал в то окошко, за которым скрывался пустой от аккордеона шкаф.

– Геннадий Николаевич, – позвал он, – выдьте–ка на час…

Заведующий клубом вышел не сразу – сначала за окнами раздался мужественный кашель, потом его голос пропел: «Хотят ли русские войны…» – и уж затем погас свет. Через секундочку Геннадий Николаевич вышел на крыльцо, приглядываясь к лунной ночи после света, величественно поднял голову, а руки трагически сложил на щуплой груди.

– Кто потревожил артиста? – пивным басом спросил он. – Кто, отзовись из мрака?

– Это я вас потревожил, Геннадий Николаевич, – ответил Анискин и мелко–мелко засмеялся. – Сегодня тоже выпили, Геннадий Николаевич? То–то я в щелочку смотрю: полмитрия на столе. А Евдокеи Мироновны нету?… Не пришли?

Геннадий Николаевич по–прежнему величественно молчал, потом отрешенно встряхнул головой, на прямых ногах спустился с крыльца и подшагал к участковому – щупленький, узенький, но прямой. Он сверкнул на Анискина глазами и отставил ногу.

– Да, артист пьян! – жутким голосом произнес заведующий. – Смотри, толпа, и смейся! А знает ли толпа, почему артист пьян? – вдруг живо спросил он. – Почему?

– А потому, что аккордеон увели и Евдокея Мироновна не пожаловали, – быстренько ответил Анискин. – А еще потому, Геннадий Николаевич, что вы от огорчения всю поллитрочку выпили. Я в окошко–то взглянул – там и на донышке нету…

– О, толпа, толпа! Что тебе надо от несчастного артиста, участковый уполномоченный?

– А мне то надо, – неожиданно сердито ответил Анискин, – что я хотел от вас помощи, чтобы найти аккордеон… Сам я балалайки от дуды не отличу – так что на вас надеялся.

– Найти аккордеон? – Геннадий Николаевич покачнулся, потеряв равновесие, трагические руки с груди снял и от этого довольно осмысленно взглянул на участкового. – Найти аккордеон!

Затем под кособокой луной, в ясной тишине и безветрии ночи произошли невиданные вещи – на глазах изумленного Анискина заведующий выхватил из кармана бутылочку с какой–то дрянью, вырвав пробку, поднес ее к носу, несколько раз понюхав и отчаянно замотав головой, чихнул так сильно, что по узкому телу прошла дрожь. От этой дрожи Геннадий Николаевич потешно подпрыгнул на месте, опустился на землю и окончательно поразил Анискина тем, что на резвых ногах вдруг мгновенно удрал за клуб.

– Ах, ах! – только и прокудахтал Анискин. – Ах, ах!

Не прошло и минуты, как заведующий стремглав выскочил из–за угла, с дрожащим воем пронесся по клубной площадке и, раскинув руки крестом, стал вихляться из стороны в сторону. Так как с Геннадия Николаевича стекали водопадные потоки воды и так как он был мокрым до пояса, то Анискин мгновенно сообразил, что Геннадий Николаевич нырнул в бочку, которая стояла в противопожарных целях за углом клуба. А так как от заведующего пахнуло еще и лягушечьей сыростью – вода в бочке прокисла от жары, – то участковый выпучил глаза и схватился руками за живот – хохотать.

Хохотал участковый минуты две. В это время Геннадий Николаевич приплясывал, чтобы сбить с себя воду, зеленую ряску и головастиков, доплясался до того, что потерял дыхание и, запыхавшись, остановился. Как раз к этому времени Анискин опустил живот, икая, проговорил:

– Ох, я беспременно умру, ох, я до завтрева дня не доживу… Ох, у меня в грудях схватило…

Участковый неверными шагами подошел к крыльцу, схватился за перила и повис на них мешком. Минуты через три Анискин пришел в себя и подозрительным по хохоту голосом спросил:

– Что же это вы произвели с собой, Геннадий Николаевич? Да чего же это вы сделали?… В той ведь бочке скоро лягушки выведутся…

– Простите нижайше, Федор Иванович, – почти трезвым голосом сказал заведующий. – Миль пардон, но артист должен уметь в любую минуту привести себя в порядок… Так что вы говорили про аккордеон, Федор Иванович?

Перестав окончательно хохотать, участковый подошел к заведующему, с искренним уважением посмотрел на его мокрые и зеленоватые одежды и сказал:

– Я так полагаю, Геннадий Николаевич, что вор среди ночи на аккордеоне хоть раз да пискнет. Во–первых, сказать, вор молодой, во–вторых, аккордеон перламутровый, а в–третьих, Геннадий Николаевич, как вы сами говорите, два регистра… Так что идите за мной и помогите своим замечательным слухом…

– Я готов! – торжественно ответил заведующий. – За вами и за аккордеоном хоть на край света…

Однако они пошли не на край света и даже не на край деревни. Участковый сперва метров двести отшагал по той улице, на которой стоял клуб, затем свернул в коротенький переулок, сплошь заросший белыми от луны лопухами и вредными для коров вехами; из переулка двинулся к той маленькой горлушке, где росли прямые березы, а чуть подальше стояли вразнотык почерневшие кресты – как и полагалось, деревенское кладбище находилось на возвышенности, но на самый пупок участковый не пошел, а остановился ниже крестов.

– Тут–то мы и сядем, – негромко сказал он. – Шестнадцать домов видать и слыхать, Геннадий Николаевич…

Действительно, с уклона кладбищенской горушки просматривался порядочный кусок деревни, просторные ограды шестнадцати домов и несколько бань. Все это в лунном свете виделось хорошо, ясно, но все–таки на дома, бани и огороды долго глядеть было трудно, так как выше их, вздымаясь к небу, как море, серебряная, но с золотой лунной полоской посередине, лежала Обь, два километра от берега к берегу. Полнеба, рясно усыпанного звездами, занимала великая река да еще и тянулась к ковшу Чумацкого Воза ласковым, нежным фосфоресцирующим сиянием. И так же ярко, как звезды на небе, горели на реке огоньки уходящего за излучину Оби парохода «Пролетарий», который в сентябре в деревне останавливался через раз. Пароход уходил беззвучно, светила тихо луна, чернел на берегу старый осокорь, и казалось, что тишина звучит низкой гитарной струной.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, – шепотом позвал заведующий, и от этого его голос сделался простым, человеческим. – Федор Иванович, хочется встать и снять шляпу…

Шляпы у заведующего не было, не было под мокрой рубахой, распахнутой на груди, и майки, потому участковый осторожно передохнул, повозился немножко, устраивая голову на мягкой траве, и притих так же, как строго тихи были за его спиной небо, звезды и покосившиеся кресты, похожие на маленькие часовенки и на стрелы, что молча и ожидающе смотрят в ночное небо.

– Два года я живу здесь, – прошептал заведующий, – а в первый раз… Каждый вечер, каждый вечер, о боже! И это вместо того, чтобы слушать тишину вечности…

– Вы не тишину вечности слушайте, а аккордеон, – ответил Анискин, по–хорошему улыбнувшись. – Притихнем, Геннадий Николаевич!

Тишина была тесно населена звуками: скрипнул сонный, отчего–то проснувшийся кузнечик, покатился с горушки камешек, очевидно стронутый жуком, проскрипела на Оби уключина, плеснула волна под глинистым яром, тревожно мыкнула корова и вдруг гулко пронесся над рекой и березами, над крестами и горушкой больной голос ночной птицы, похожий на плач ребенка в пустом вокзальном зале. Птичий крик пробежал накатом, отразившись в березах, повторился, а потом, как всегда бывает дремучей таежной ночью, наступила такая тишина, в которой слышалось, как в собственной груди тревожно ударяет в ребра сердце.

– Ой–о–о–ей! – вздохнул Геннадий Николаевич. – Боже, боже!

Анискин молчал. Он знал, что больной и страшный голос принадлежит забавной серенькой пичужке с веселыми желтыми ободками под глазами, что замычала корова Чернушка, которой через два–три дня телиться, помнил, что на лодке едет дядя Игнат проверять бакены на Оби, но все равно почувствовал, как за воротник пробираются пупырчатые пальцы. То ли оттого, что Геннадий Николаевич, словно распятый, лежал на земле в тоске и похмелье, то ли оттого, что за спиной глядели в небо черные стрелы и на могильной ограде сидела жестяная сова, холод прополз по спине, обернулся на грудь и вошел в нее медленно, как стальное лезвие ножа. Сердце сдвоило… Показалось, что на горушке прошелестели шаги, раздалась трава, острая лопата вонзилась в сладко–сырую землю… Свист ветра, голубой снег, заячьи следы на нем, как дорога; весенний разлив Оби, липкий сок на березе, грибной дождь, когда слышно, как с крыш падают тяжелые дробинки, капли. Кап–кап… «Кап!» – вдруг явственно послышалось Анискину, и он вздрогнул…

– С вас, Геннадий Николаевич, вода капает! – глухим шепотом вымолвил Анискин и неумело улыбнулся. – Еще не обсохли…

– Тише–е–е–е! – шепотом ответил Геннадий Николаевич. – Слежу за музыкальными инструментами…

Анискин поежился, помотал головой и тоже прислушался – где–то в середине шестнадцати домов, то ли у Анисимовых, то ли у Мурзиных, раздавался посторонний ночи звук.

– Это у Матюши Мурзина приемник на батареях, – сказал Анискин. – Вот сроду так – включит, взбодрится на кровать и слушает…

– Большой симфонический оркестр, – прошептал заведующий, – увертюра к «Онегину»…

И опять поползла–поползла тишина. Прошло еще, наверное, полчаса, по звездам было не меньше, чем двенадцать, когда за крайним левым домом отчетливо вспыхнул перебористый гармонный лад. Анискин вспорхнул, насторожился, но и сам понял, что это пел не аккордеон – гармошка отчетливо выговаривала первую фразу, а потом протяжно запела «Подмосковные вечера».

– Комбайнер Заремба, – презрительно прошептал Геннадий Николаевич, – по слуху, черт бы его побрал…

Может быть, действительно гармонист играл по слуху, но «Подмосковные вечера» над деревней лились тихохонько и славно, за Лехой Зарембой непременно шли стайкой молчаливые девчата, и участковый стал в лад песне подергивать губой – кладбище за спиной притихло, стушевалось, с шелестом крыльев и недовольным пофыркиванием сова улетела куда–то: за березы, наверное, в кедрачи. А «Подмосковные вечера» неторопливо прошли мимо домов, завернули в переулок, усилившись на повороте, стали утишиваться и утишиваться, пока не ушли совсем. Это Лешка Заремба свел девчат под яр – сидеть на бревнах.

– Ноты нужны деревне, ноты! – серьезно сказал Геннадий Николаевич. – Без нот деревня пропала…

Время потекло медленно. Участковый неслышно лег на спину, заложив руки за голову, закрыл глаза. Сперва он лежал просто так, свободно, но потом в голову поползли разные мысли. Вспомнилось, что надо посылать в райотдел протокол по ящуру – стой у каждого парохода, чтобы пассажиры, выходя гулять на берег, совали подметки в специальную жидкость, – что в райотдел надо бы позвонить – живые они там, а может быть, всех рассовали уполномоченными на уборку, – и что тот же райотдел вот уже полгода требовал, чтобы Анискин в деревне создал народную дружину по поддержанию общественного порядка и дисциплины.

Когда у Анискина в личной беседе потребовали создать дружину в первый раз, он, конечно, удивился и спросил: «А я чем буду займаться? Дружина будет поддерживать общественный порядок, а я?… Ну, я эти разговорчики раскусил! Вы в райотделе спите и во сне видите, чтобы меня на пенсию сослать… Конечно, ежели человек протоколы каждый день не пишет и шоферов в трубочку дышать не заставляет, а так знает, какой пьяный, а какой – нет, то…» Во второй раз, на письменный циркуляр о дружинах, Анискин просто не ответил, в третий раз – наколол письмо на гвоздик в уборной, а вот теперь, лежа на траве возле кладбища, участковый еще раз вспомнил о дружинах и вдруг сладостно, длинно улыбнулся. «Ну, Федор Анискин, – подумал он восторженно, – ну, ты, Федор Анискин, такая голова, что просто – голова…» Суетливо оперевшись о землю руками, участковый начал подниматься, чтобы от радости закудахтать, но вдруг заметил, что, тоже приподнявшись и вытянув шею, заведующий выставил в сторону деревни большое хрящеватое ухо.

– Он! – звенящим шепотом проговорил Геннадий Николаевич. – Мой аккордеон… О боже!

– В каком доме? – громко спросил Анискин.

– Фа верхнего регистра… Мой, мой аккордеон!

Поняв, наконец, Анискина, Геннадий Николаевич вскочил, протянул руку в сторону левых домов и дрожащим голосом ответил:

– Точно где не знаю, но где–то в огородах… О Федор Иванович, Федор Иванович!

– Шестьдесят лет Федор Иванович, – ответил участковый и, не поглядев на дома, легкой припрыжкой начал спускаться с горушки.

Спуск был значительный – Анискин сперва благополучно удерживался, скользя сандалиями по влажной траве, потом не удержался и смешной рысью, подрагивая, как студень, побежал. Прямо перед участковым темнел тальниковый плетень, и участковый в него въехал пузом.

– Так твою перетак! – выругался он, выдирая из плетня подол рубахи. – Понастроят заборов, загородок…

Но когда Геннадий Николаевич бегом спустился с горушки и схватил участкового за рукав, Анискин мирно улыбнулся и сказал:

– Теперь вот что, Геннадий Николаевич! На горушке мы с вами как последние дураки не сидели, аккордеона не слышали, и вообще мы с вами вечером не встречались… Поняли, а? Еще раз говорю: поняли, а?

– Понял!

– Вот… Завтра вечером, когда стемнеет, получите аккордеон…

Анискин погрозил заведующему толстым пальцем, застегнул на вороте все пуговицы и величественной раскачкой пошел домой. Лешка Заремба под яром наигрывал девчатам «У незнакомого поселка, на безымянной высоте», Чумацкий Воз, заметно повернувшись, глядел пяткой в Обь, от деревьев из палисадников уже тянулись по земле длинные–предлинные тени – это луна шла к кедрачам. Участковый бесшумно проник в свои дом, у порога снял сандалии, ступая на желтые пятки, начал продвигаться к цветастому пологу, за которым стояла его кровать.

За пологом Анискин разделся до трусов, почесал волосатую грудь и медленно, как на домкрате, стал опускаться на пружинную кровать – боялся скрипнуть. Это ему удалось – Анискин медленно выдохнул воздух, со спины тут же перевернулся на бок и сунул руку под щеку, но тут послышался шепотливый голос жены:

– Нашел?

– Но.

После этого участковый мгновенно уснул.

8

Проснувшись в пять часов, Анискин, как всегда несколько минут полежал в постели, по–утреннему прицыкивая зубом, потом поднялся и в одних трусах подошел к часам–ходикам. Зевая и потягиваясь, участковый ухватился за цепочку часов, взбодрил гирю повыше и, по–рачьи выпучивая глаза, оглядел комнату, которая в доме называлась горенкой. Постель жены Глафиры уже была аккуратно застелена, пол вымыт и дышал легким парком, газеты и книги на клеенке стола лежали стопочкой.

– Так! – сурово сказал Анискин. – Эдак!

Громко постукивая по полу босыми пятками и нарочно громко сопя, Анискин подошел к той комнате, в которой спали средний сын Федор и младшая дочь Зинаида, распахнув ситцевую занавеску, заглянул в нее. Смотрел он недолго, затем оглушительно хлопнул ладонью по дощатой перегородке.

– Вставать! – крикнул участковый. – Вставать!

После этого Анискин прямиком вышел на двор, кивнув жене Глафире, остановился возле дворового колодца с деревянной вертушкой, отполированной веревкой и руками. Участковый снял бадью с края колодца, второй рукой придерживая вертушку, небрежно бросил бадью в зево сруба. Дико взвизгнув, вертушка завертелась, бадья пошла вниз, а участковый сухо улыбнулся – нравился ему звонкий голос колодца.

– Глафира, давай! – вытащив бадью, крикнул он. – Где ты там копаешься?

– А нигде!

Глафира взяла тяжелую бадью, Анискин нагнулся, растопырив руки, и Глафира, покачивая головой, вылила на него с размаху всю бадью. Вода в глубоком колодце была ледяной, от брызг Глафира попятилась и поежилась, но Анискин воду принял без голоса, не пошевельнулся, а, дав воде стечь, командно крикнул:

– Полотенце!

Вытеревшись и немного постояв, чтобы голое тело подышало воздухом, Анискин широким шагом поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а когда вскоре появился, то на нем был не вчерашний наряд, а чуточку другой – рубаха была та же, но брюки – поновее. Он фыркнул, помотал головой и осмотрелся. Было, наверное, уже половина шестого, солнце уже всходило за обскими кедрачами, и лучи катились по деревне. На улице и меж домами, похожий на марлевые полосы, стлался туман, и коровы, которых гнал на пастбище пастух Сидор, шагали по пояс в молочной дымке. Раздавалось мычанье, гремели боталы, щелкал Сидоров бич, и кричал на коров звонким голосом подпасок Колька.

Выждав, когда стадо уйдет в переулок и шум утишится, участковый спустился с крыльца, сердито покосившись на Глафиру, которая возилась возле уличной плиты, сел за стол, вкопанный в землю. Он поставил локти на столешницу, опустил на ладони подбородок и стал рачьими глазами, с милицейским прищуром смотреть на дверь дома.

Дверь спервоначалу была тиха, недвижна, но минуту спустя она быстро отворилась, и на крыльцо выбежал средний сын участкового Федор. По–особенному взглянув на отца, он поздоровался с матерью, спустился с крылечка и проделал все то же, что делал Анискин – достал воды из колодца, попросил мать вылить бадью на худые плечи, дать полотенце. Федор целиком подражал отцу, но участковый несколько раз недовольно цыкнул зубом: сын Федор ежился от воды и в ожидании воды, полотенцем растирался вяло и смотрел вообще сонно.

– Шляются до утра… – пробормотал Анискин. – До трех часов…

Затем участковый сызнова стал смотреть на дверь – она опять несколько минут была немой и неподвижной, потом начала медленно–медленно, словно сама собой, открываться. Секунду–две за дверью никого не было, а уж затем появился светленький кусок материи и светленький локон – это выходила на свет божий семнадцатилетняя дочь участкового Зинаида. Она медленно–медленно, как пароход из–за мыса, выплыла на крыльцо и, застив глаза от солнца, остановилась. Дочь была в туфельках, юбка клешиком вилась вокруг ног, за кофтой виднелся мысочек меж грудями, а на носике белела пудра, так как Зинаида мылась не у колодца, а дома. То–то она и возюкалась пятнадцать минут!

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

Постно опустив загнутые рыжие ресницы, Зинаида подошла к отцу, слабым голоском, неразборчиво – то ли «салют», то ли «приветик» – поздоровалась с ними и бочком, кусочком своей светленькой юбочки села на краешек скамьи. Мало того, Зинаида посмотрела под стол, где росли лопухи и валялись щепочки, и ноги поставила аккуратно – меж лопухами и щепочками. Потом Зинаида подняла светлые большие глаза и, прищурившись, осмотрелась.

Дочь участкового увидела печку посередине двора и мать, которая хлопотала возле печи, колодезный сруб и ветхий забор, черную от времени стайку с расщеленной дверью и такой же амбарчик, жирную свинью, похрюкивающую в лопухах, и рыжего петуха с преданными ему курицами; потом увидела тоже черный от времени, но большой дом Анискиных, покосившееся крылечко, ветхие ворота. Все это увидела Зинаида, на все посмотрела, но в ее глазах ничего не отразилось – ни презрения, ни недовольства, ни скуки, ни радости, ни гнева. Ну вот совершенно пустыми остались глаза Зинаиды, когда она осмотрела родной дом, двор, мать и отца.

– Кхек! – приглушенно крякнул Анискин.

– Готов завтрак! – быстро сказала от плиты жена Глафира и, как всегда, беззвучно, но быстро, поволокла к столу чугун с картофельным супом, огурцы и помидоры, вареное холодное мясо и рыбу, пластиками нарезанную колбасу, открытую банку с консервами «Мелкий частик», толстое сало и конфеты–подушечки с прилипшими на них сахаринками. Все это Глафира в три ходки поставила на стол, где уже имелись чашки, ложки, поварешки и тарелки, подумав мгновенье, снова умчалась в дом и вернулась с зеленой тарелкой, на которой с одной стороны лежали желтые куски масла, а с другой – фиолетовые ломти какого–то повидла. Потом она разлила суп по тарелкам.

– Снедайте! – сказала Глафира и, сложив руки на груди, столбом стала обочь стола – прислуживать мужу, среднему сыну Федору и младшей дочери Зинаиде. – Снедайте!

Дернув нижней губой, Анискин взял алюминиевую ложку, повернув ее так и эдак, рассмотрел на свет, сдул с ложки незаметные пылинки и медленно опустил ее в тарелку с супом.

– Снедайте, снедайте, – тихо сказал участковый, – чего сидите.

Поднимая глаза от супа, Анискин видел, что Федор ест не быстро, не тихо, а средне, что Глафира по–прежнему столбом стоит возле стола и с тихой лаской глядит на них, а вот дочь Зинаида супа не ест. Тоненькими, прозрачными пальчиками она отщипнула от булки пшеничного хлеба кусочек, поднесла к губам, как семечко, закинула кусочек в рот и медленно–медленно пожевала. Что она жевала и как жевала, Зинаида, конечно, не знала, так как смотрела поверх головы отца в даль понятную, в даль далекую. Личико уже было прозрачное, носик – прозрачный, а груди под кофточкой – горой, а ноги под столом – хоть гончарный круг верти.

– Вкусный суп! – сказал Анискин, очищая тарелку и нарочно макая в остатки супа кусок хлеба. – Такой вкусный суп, что язык проглотишь!

Отодвинув тарелку, участковый ласково–ласково посмотрел на дочь, потом – на жену, потом – бегло на среднего сына Федора.

– Глафира, а Глафира, – негромко позвал он. – Ты как считаешь, Яков Кириллович умный человек?

– Ну, еще бы! – ответила жена. – Доктор же… Газеты все читат!

– Вот я тоже так кумекаю, – ответил участковый и медленно, как на шарнирах, повернулся к дочери. – Зинаида, а Зинаида?

– Я тебя слушаю, папа!

– Во–во, слушай, слушай! – участковый положил руки на пузо, покрутил пальцами и мирно продолжил: – Никакую зиму ты к экзаменам готовиться не будешь, ни в какую библиотеку для виду работать не пойдешь, ни на какие вторые экзамены в Томск весной не поедешь…

– Анискин, – перебила Глафира, – Анискин…

– А ты, мать, помолчи! – не поворачивая головы, остановил ее участковый. – Ты мне, мать, тоже счас пригодишься… Так вот, родное мое дитятко, сымай–ка юбчоночку клешем да отваливай работать в колхоз… А ты, мать, – Анискин повернулся к жене, – а ты, мать, кончай–ка тунеядцев сладко кормить, они, мать, суп не едят… А ну, уноси со стола масло, когда сало есть… Тащи к ядрене–фене концервы, когда рыба есть! – Задохнувшись от гнева, Анискин вскочил, замахал руками, как ветряная мельница, передохнув два раза, сел на место и свистящим шепотом закончил:

– Повидлу, повидлу – с глаз долой!

Когда Глафира с тусклым выражением на лице унесла все лишнее со стола, Анискин положил руки на освободившееся место, поглядел на притихших дочь и сына, набычив голову, сказал:

– Федор, вали на работу, как съешь суп, а Зинаида – сиди…

После того как Федор, взяв промасленную кепку, тихонечко ушел со двора, участковый встал, прошелся по жухлой траве и, остановившись, огляделся. Река была такой, какой бывает река на восходе шестичасового солнца; деревья в палисаднике на утреннем ветерке листьями пошевеливали жестяно, розовые блики, пошевеливаясь как живые, бродили по двору. Радостно и ало было в мире, хорошо дышалось распахнутой груди, мягко стояли ноги на не успевшей остыть за ночь земле, но Анискин не улыбнулся, не подумал о том, что только утром, на прохладе и легком воздухе, ему самая хорошая жизнь.

– Сойди с моих глаз, Зинаида! – горько и тихо сказал участковый. – Меня совесть берет, когда я с тунеядцами спорюсь, меня совесть берет, когда Яков Кириллович про тебя разными намеками говорит… Я у него вчерась был, так со стыда сгорел… Сойди с моих глаз, Зинаида. И если ты завтра ж в колхозе не будешь работать, и если я еще раз угляжу, как у тебя по утреннему времени из кофточки груди торчат, да если я еще раз от тебя услышу про молодо поколенье, то уходи из моего дому… А теперь вали, переодевайся.

В тишине Зинаида ушла в дом, а Глафира, все это время стоящая в стороне, наоборот, приблизилась к мужу, и Анискин голову опустил. Он неподвижно стоял до тех пор, пока Глафира осторожно не взяла его за плечо.

– Ты чего новы брюки поднадел? – спросила она. – В район, что ли?

– Да нет! – тихо ответил Анискин. – Не в район…

– А кого же?

– Перед народом буду выступать.

Они помолчали, и Глафира спросила:

– Чай, видно, не будешь уж пить?

– Но!

– Значит, пошел?

– Пошел.

9

Сначала Анискин зачем–то сходил в свой кабинет, пробыл там не меньше получасу, хотя вышел из него с пустыми руками; потом, поглядев на солнце, отправился к колхозной конторе – время приближалось к семи часам, и председатель Иван Иванович должен был уже составлять распорядок жизни на день.

Так оно и оказалось. Иван Иванович, прижимая щекой трубку телефона к уху, а руками что–то подписывая, сидел за столом в шумном окружении бригадиров, трактористов, доярок, командированного на уборку из района и бездельников, которые на корточках располагались возле стен и курили коротенькие окурки. Усмехнувшись давнему наблюдению, что лодыри всегда курят коротенькие цигарки, Анискин сел на диван.

– Кха–кха! – покашлял участковый, чтобы обозначить свое появление. – Кха–кха!

– Здравствуйте, Федор Иванович, – из кучи бригадиров ответил председатель и продолжал кричать в трубку: – Озимых – сто шестьдесят два, яровых – двадцать восемь, канав – два метра…

Пока Иван Иванович кричал в трубку, бригадиры, трактористы и доярки из уважения к районному начальству помалкивали, но когда председатель облегченно положил трубку на рычаг, окружение загалдело и завопило. Кто–то противным от старательности голосом требовал установить на ферме ночное дежурство, доярка Игумнева – баба никчемная – кричала насчет фартуков, тракторный бригадир дядя Иван старался насчет горючего, шофер Павел Косой выкрикивал про автомобильную резину. Одним словом, большой был шум вокруг председателя Ивана Ивановича, и участковый, не терпевший бестолочи, сердито поморщился и начал рассматривать ту картинку, которую не успел рассмотреть вчера. Он так и этак поворачивал голову, вникал во все тонкости и, конечно, прицыкивал зубом. «Молодой, молодой еще Иван Иванович, – сухо думал участковый. – И с людьми не умеет говорить по раздельности, и всех под одну гребенку стрижет!»

Но когда в конторе совсем утихло, когда бригадиры, доярки и трактористы уехали на поля и ушли на фермы и в конторе остались только председатель Иван Иванович, парторг Сергей Тихонович и уполномоченный из района, участковый с дивана слез и подошел к председательскому столу.

– Иван Иванович, – вежливо сказал он. – Каждый, конечно, понимает, что уборка – дело сезонное, но штукари из райотдела пристали ко мне как банный лист. Подай им народну дружину – и вся недолга…

Анискин к столу подошел осторожно и деликатно, говорил ровным и спокойным голосом, ничего от Ивана Ивановича не требовал, и председатель вдруг расстегнул на вороте клетчатой рубахи две пуговицы и от этого вздохнул облегченно, как лошадь, с которой сняли седло. Иван Иванович увидел и понял, что на дворе всего седьмой час, что много дел уже сделано и что можно вытереть пот с черного от загара лица. И он вытер пот, и улыбнулся, и вдруг, кашлянув по–анискински, важно посмотрел на районного представителя.

– Какие же меры вы собираетесь принять, Федор Иванович, для создания дружины? – спросил Иван Иванович.

– А такие меры, что создам дружину! – ответил Анискин и тоже посмотрел на районного представителя, мужчину молодого и красивенького. – Есть мнение, Иван Иванович, такую дружину создать, чтоб на весь район…

После этого Анискин сел на стул возле председательского стола и насовсем повернулся к районному представителю.

Увидев это, председатель замигал обоими глазами, парторг скривился, словно у него болел зуб, но участковый и бровью не повел.

– Юрий Венедиктович, – вкрадчиво сказал Анискин, – я вас, конечно, уважаю за то, что вы председатель ДОСААФ, но вопросик к вам имеется…

– Пожалуйста, товарищ участковый, – довольно бойко ответил уполномоченный, но глазами вильнул и прибледнел немножко. – Со временем у меня плохо, товарищ Анискин, но… спрашивайте.

Однако участковый не торопился. Он сначала посмотрел за окошко, где под тихой машиной ползал на карачках шофер Павел Косой, потом послушал, как затихающе стрекочет у околицы трактор «Беларусь», увозящий женщин на поля, и уж затем коротко взглянул на районного уполномоченного – на длинные ноги в серых брюках, на толстый узел галстука и на черные блестящие волосы.

– Времени у вас, Юрий Венедиктович, конечно, нет! – протяжно сказал Анискин. – Откуда же у вас будет время, ежели у вас, Юрий Венедиктович, четыре раза на год отпуск? Вы ведь, гражданин хороший, один раз в год на южные курорты ездите да три раза на наши, на северные – посевная, покос и уборка… Это как так?

Секунды три в кабинете стояла тишина. Потом уполномоченный чуточку приподнялся со стула, бледнея красивым лицом, замер, а затем стремительно вскочил.

– Я сообщу о вашем поведении в райком! – суетливо выкрикнул он. – Я поставлю вопрос на райкоме! Вы не лично меня подвергаете клевете, а райком, его решения… Я немедленно еду в район!

– Поезжайте, поезжайте, – насмешливо ответил Анискин. – Как вы уедете, у нас одним пьянюгой меньше станет… А? – Участковый пружинисто встал. – Вы на меня, Юрий Венедиктович, страхолюдными глазами не смотрите. Я на своем веку таких уполномоченных видел, какие вам и во сне не приснятся. Я в партии с двадцатого года… Ишь, как он на меня смотрит, ишь, как смотрит…

Анискин прошелся по кабинету, на секунду прижался разгоряченным лбом к оконному стеклу, потом вернулся к столу и поспокойнее сказал:

– А сегодня ночью, Юрий Венедиктович, вы изволили ночевать у Панки Волошиной… А?! – выкрикнул участковый, так как уполномоченный опять начал подниматься. – А? Я сам видел, как вы входили в дом Панки Волошиной, когда во втором часу ночи возвертался с… из одного места возвертался… А?!

После этого Анискин сел и нарочно замолчал. Вот молчал он, и баста, хотя председатель Иван Иванович не знал, куда руки положить, как сидеть, а парторг Сергей Тихонович, пятнами покраснев, смотрел в пол. Растерянными были парторг с председателем, и Анискин подумал: «Не закаленный, не закаленный еще народ. Каждого представителя боятся, характер слабый… Молоды, молоды еще!»

– Чего–то из «Сельхозтехники» не звонят? – пробормотал Иван Иванович. – Обещали же…

– Вот так, вот так, Юрий Венедиктович, – наконец смилостивился участковый. – Я, как с ней по отдельности разобрался, то сам вижу, что Панка Волошина – баба неплохая, но вы уж райком в деревне не позорьте… Что наши мужики зачнут делать, если вы, человек женатый, да из району, по бабам ходите? Вы уж ежели приехали, то сидите себе на месте… – Он сухо улыбнулся. – Сидите себе на месте и читайте инструкции… Вам без этого дела погибель! Вот наш председатель Иван Иванович сельхозтехникум кончил, парторг Сергей Тихонович – совпартшколу… А вы чего кончали? – Участковый прищурился. – Из райкому комсомола вас по возрасту попросили, вот вы и обретаетесь в ДОСААФ. Чего вы в хлеборобском деле понимаете? Так и сидите себе спокойно.

Анискин взял с председательского стола пресс–папье, поставив его, покачал, словно промокал, и сам себе улыбнулся – гневно, отъединенно.

– Ишь, как он на меня смотрел! – пробормотал участковый. – Где только научился так смотреть…

А за окнами уже наступила тишина. Ушел на поле трактор «Беларусь», завел, наконец, машину и уехал на ней за грузом шофер Павел Косой, и теперь только рясные ветви черемухи да красные рябины негромко пошевеливались на ветерке – от них тоже шуму в кабинете было мало.

– До свидания, Юрий Венедиктович, – во второй раз смилостивился участковый. – До свидания, дорогой товарищ…

– До свидания!

Районный представитель сначала к дверям пошел задом, потом боком, затем резко повернулся и чуть не побежал, но, сдержав себя, пошел спокойно, хотя дверь прикрыл нервно – окна в кабинете заунывно пропели, а на столике–тумбочке зазвенели переходящие спортивные кубки. И опять наступила тишина – молча сидел председатель Иван Иванович, замер парторг, бесшумно поигрывал прозрачным пластмассовым пресс–папье сам участковый.

– Чего ты сегодня такой злой? – наконец спросил Иван Иванович. – Не нашел аккордеон, что ли?

– Нашел, – спокойно ответил участковый. – Нашел, Иван Иванович, а вот того понять не могу, чего ты этого бабника жалеешь? Он тебе разве не мешает?

– Еще как мешает! – сердито ответил Иван Иванович, – Припрется в кабинет, сядет и смотрит. Вот веришь, Федор Иванович, я под чужими глазами работать не могу – все из рук валится…

– Чего же ты его жалеешь?

– Человек все–таки… А потом… – Председатель озабоченно почесал небритый подбородок. – А потом, Федор Иванович, он хоть в нашем деле ни хрена и не понимает, а дело в райкоме может так изложить, что самое хорошее мероприятие плохим окажется. Говорить–то он мастак! Вон как на тебя окрысился: «Вы подвергаете клевете не меня, а райком, его решения!…» Сразу политику клеить начал!

– Политику он клеить не будет! – засмеялся Анискин. – И мешать тебе больше не будет… Сейчас пришел в заезжу и трясется как лист… Он ведь такой трус, что не приведи господи… – Участковый сделал паузу и серьезно добавил: – Тут одна смешная сторона есть… Ведь ты учти, Иван Иванович, что к нам этого хлыща посылают, так это тебе похвала…

– Ну уж! – засмеялся председатель.

– Не «ну уж», а похвала! – еще серьезнее ответил участковый. – Когда дела в нашем колхозе плохо шли, то райком к нам толкового мужика присылал – тот мог и посоветовать… А теперь мы сами хорошо работаем, так и досаафовского штукаря можно прислать… Вот это нам лестно, Иван Иванович да Сергей Тихонович…

Они задумчиво молчали до тех пор, пока не зазвонил телефон, наверное, из «Сельхозтехники», и Анискин торопливо встал.

– Иван Иванович, ты мне вечером «газик» дай. Мне в три места съездить надо, а ты уж отъездишься. Лады?

– Возьми «газик», Федор Иванович, – хватаясь за трубку, ответил председатель. – Без шофера?

– Без шофера, Иван Иванович…

10

До двенадцати часов Анискин время провел обычно – после посещения колхозной конторы долго и неохотно писал что–то в своем кабинете, потом прочел несколько статей в позавчерашней газете «Правда», выписал несколько строчек на клочок серой оберточной бумаги и уж после этого из кабинета ушел. Так что между десятью и одиннадцатью часами участковый тихим шагом ходил возле молокотоварных ферм и делал вид, что ему интересен племенной бык Черномор, который не только стоял в крепкой загородке, но и был цепями привязан к двум столбам. Подивившись минут пять на Черномора, участковый побродил меж кучами навоза и бревнами, посмотрев на небо и определив, что двенадцать часов исполнилось, стал внимательно глядеть на широкие двери фермы. «Ах, жизнь, жизнь! – думал он. – Что это такое жизнь, сам черт не знает…»

В двенадцать с четвертью из дверей фермы вышла доярка Прасковья Михайловна Панькова, застив глаза ладонью от солнца, посмотрела туда и сюда, крупно вздохнула и пошла узенькой тропочкой, что вела к деревне. Как и на всех доярках колхоза, на ней был серый халат, голову повязывала когда–то белая, а теперь от трухи и пыли серая косынка, на ногах разношенно похлопывали резиновые сапоги. Прасковье Михайловне было за пятьдесят лет, морщины на лице лежали глубокие, и руки были доярочьи – крупные, потрескавшиеся, с больными, набухшими венами.

Увидев Прасковью Михайловну, участковый с бревна встал, подумав немного и склонив голову, пошел за ней. Он скоро нагнал ее, но до тех пор, пока была видна ферма, шагал молча. Затем же, когда тропинка вильнула и спряталась в тальниках, Анискин приблизился к Паньковой шагов на пять и весело крикнул:

– Параскева, ты никак в деревню? Погодь меня – вместях пойдем!

Прасковья Михайловна обернулась, узнав Анискина, тоже весело заулыбалась, а когда он совсем приблизился, крепко и лихо пожала ему руку.

– Здорово, Феденька! – сказала она и показала тридцать два молодых, белых зуба. – Нет на тебя удержу – все толстеешь, черт!

– Толстею, толстею, Параскева! – ответил Анискин смеясь. – Да и ты не худешь. Когда на танцульки бегала, то тебя в талии двумя руками можно было перехватить, а теперь рази только двоим мужикам…

– А как же! – еще веселее пропела Прасковья Михайловна. – Не то что твоя Глафира. Ни здесь, ни здесь… Как ты с ней живешь–то, Феденька?

– А мне мяса много не надо, Параскева! – хохотал Анискин. – Я сам мясной… Мне много не надо!

Он хохотал и веселился оттого, что таких женщин, как Панькова, уважал здорово, разговаривать с ними любил до удивительности и всегда думал, что если бы все женщины были такие, как Прасковья Михайловна, то на земле давно бы наступил обещанный рай. Как и большинство деревенских жителей, участковый полагал, что жизнь мужика зависит от бабы, что ею он силен и крепок. И потому плохих женщин винил больше, чем плохих мужчин, а незамужних баб и холостых мужиков терпеть не мог.

Прасковья Михайловна Панькова была как раз такой женщиной, какой, по разумению Анискина, должны были быть все прочие. В колхозе она работала ударно и лихо, за доярочные дела имела орден Ленина, на собраниях председателю Ивану Ивановичу спуску не давала, в обхождении с мужиками была веселой, но гордой, с пустячными бабами не сплетничала и не водилась, под рабочим серым халатом блюла себя в чистоте, а дом содержала как игрушку. Вот почему участковый Анискин с Паньковой охотно шутил, смеялся и хохотал даже.

– Ну, пошли, пошли, Параскева, – весело предложил Анискин. – Чего тут стоять, когда кругом кусты и на нас плохое подумать могут. Не дай бог, еще набежит Глафира, так выдерет твои черны–то глазенки. Ох, выдерет!

Смеялся Анискин, предлагал женщине идти, а сам помигивал растерянно, подергивал нижней губой, стоял на месте, не двигаясь, и уж тоскливо поцыкивал зубом. Ну, не было человека в деревне, которого бы он уважал больше, чем Прасковью Михайловну, разве только Якова Кирилловича…

– Ты чего, Федор, маешься? – спросила Панькова и перестала смеяться. – Ты на меня так смотришь, словно у меня что дома случилось. Может, с Виталием что?

– Нет, нет, – ответил Анискин. – Живой–здоровый твой Виталий…

Ивовые кусты росли вокруг них, пробивалось сквозь переплетенные прутья солнце, паутины покачивались в воздухе, высокая трава росла по сторонам тропинки – хорошо было кругом, покойно и тихо. И свистела где–то, пела–попевала пташка–малиновка. Участковый Анискин склонил голову, большие серые глаза уставил в землю, так как не всегда – ох, далеко не всегда! – мог он прямо глядеть в чужие глаза.

– С Зинаидой у меня плохо, Параскева, – печально сказал Анискин. – Твои вот парни работящие, в колхозе старательные, а моя – хоть ложись да помирай… С утра в туфельки подчапурится, носик припомадит, юбчонку покороче наденет и пошла… Работать не хочет, супа не ест.

– Теперь многи девки такие! – тоже вздохнула Панькова. – Трех доярок на ферме не хватает, а они ходят руки в боки…

– Вот и моя такая же! Деревенские парни ей не по сердцу, на них фыркает… Ты веришь, Параскева, пятого дня смотрю – возле этого ферта из ДОСААФ хвостом вращат.

– Неужто?

– Сам видал… – ответил Анискин и понурил голову. – Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…

Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час – так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.

– С парнями тоже нелегко! – вздохнув, сказала Панькова. – С ними тоже нелегко, Федор!

– А что? – после паузы спросил участковый.

– Злы каки–то растут да обособленны, – Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. – Какие–то не такие растут, Федор, как я мечтала…

Тихо сделалось среди тальниковых кустов – Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по–прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко–далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.

– Ты, Параскева, шибко не пугайся, – сказал Анискин, – большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!

Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась – замолкла. И только по–мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался – держался за пышные густые волосы, – потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.

– Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, – продолжил участковый, – так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…

Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.

– Чего же, Анискин, – сказала она. – Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме – вот и упустила ребят… – Она вдруг криво улыбнулась. – Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: «Она надоила эшелон молока». Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…

– Они в колхозе хорошо работают…

– Не успокаивай, Федор, чего там, – махнула платком Прасковья Михайловна. – Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон–то? Ты уж взял его?

– Нет еще… Он в бане!

– Эх, баня, баня, – совсем неслышно вздохнула Панькова. – Говорила же Виталию перед войной – не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…

Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку – остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.

– Ну, Анискин, – четко сказала она. – Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!

Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:

– Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.

– Пошли в дом, Анискин!

Но участковый в дом сразу не пошел – он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:

– Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок–то замазать.

Участковый все–таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.

– Здорово, здорово, Виталя! – весело проговорил он. – Ну и рука же у тебя – ровно клещи…

Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.

– Здорово, Федор Иванович! – веселым басишком ответил Виталий и, качнувшись, показал на стул. – Садись, друже!

В ослепительно белой рубахе, загорелый, так как Прасковья Михайловна с сыновьями каждый день выносила его на солнце, сытый и сероглазый, Виталий был так красив, что Анискин только крякнул, сел на стул и попытался положить ногу на ногу. Это ему не удалось; Виталий попытку участкового, конечно, заметил, и они дружно засмеялись.

– Ну, ты боровом стал, Федор! – сказал Виталий. – Ну, раскормился!

– А чего! – подхватил Анискин. – Как ты всегда говоришь: «Порядок в танковых частях», – хотя, я тебе скажу, Виталя, что народа капризней, чем танкисты, я в войну не встречал.

– А техника, техника, Федор друг Иваныч! – захохотал Виталий. – Техника она какого человека любит…

Прасковья Михайловна стояла в дверях, исподлобья смотрела на них, потом она опять сняла с головы платок, прямым шагом подошла к мужу и ткнулась своим плечом в его плечо. Постояв секундочку в такой позе, Прасковья Михайловна оторвалась от мужа и пошла к участковому, но он опередил ее – вскочив с места, Анискин торопливо проговорил:

– А я ведь к вам попить зашел! Тащусь с аккордеоном, – в березняках нашел его – так весь припарился и пить захотел!

После этих слов Анискин на Прасковью Михайловну взглянул так, что она осеклась, мигнула глазами жалобно и замерла. Участковый же продолжал смотреть на нее мягкими, глубокими глазами; вовнутрь и через смотрел, в печенку и в селезенку, потом глаза от женщины отвел, усмехнувшись непонятно, взял со стола готовую корзинку и стал вертеть ее в руках – так и этак, этак и так.

– Но, но! – восхищенно сказал участковый. – Это профессорски бабы с ног собьются… Ведь в Томске, Виталя, палку в собаку кинешь, а угодишь в профессорску жену…

Корзинка на самом деле была отличной – сплетенная из мелких разноцветных прутьев, она придавала Анискину легкомысленный, фатоватый вид, но он улыбнуться себе не позволил, а строго потребовал:

– Так ты мне дай, Параскева, водички попить. Все ссохлось внутри–то… А насчет аккордеона вот что! Я его до вечера у вас оставлю, ладно? – попросил он. – Чего мне с этим аккордеоном через всю деревню таскаться.

– Ты все же слушай, Федор Иванович, какого человека техника любит, – оживленно сказал Виталий. – Танкова техника, Федор брат Иваныч…

11

В девятом часу, когда солнце резко садилось и тени всполохами бежали по деревне, а на жатве близился конец рабочего дня, участковый пришел к колхозной конторе, крикнув председателю в окно, что забирает «газик», поймал выброшенные через окно же ключи, посапывая, пошел к машине и, оглянувшись, много ли народа видит, как он забирается в «газик», сердито взгромоздился за руль.

– Ишь вы! – крикнул он ребятишкам, которые валандались у конторы. – Нет по грибы ходить.

На машине Анискин ездить любил и умел, потому скорость с места взял хорошую, развернулся в переулке чертом и, распугивая куриц и ленивых гусей, понесся по той улице, на которой стоял сельповский магазин. Возле него участковый остановился и высунулся из кабины.

– Евдокея, а Евдокея! – покричал он. – Выдь–ка на час.

Когда недовольная Дуська в белом халате выглянула из дверей, Анискин на нее с приятностью пощурился, похлопал рукой по гладкому рулю и строго сказал:

– Ты, Евдокея, будь к девяти часам в моем кабинете. Я тебе с Григорием Сторожевым буду очну ставку делать…

– Еще что! – закричала Дуська. – Что еще за очны ставки…

Однако участковый ее дослушивать не стал – громко хрустнул передачей, поддал машине газу и умчался, развеивая пыль. Он в секунду вылетел за околицу, крутанул руль влево и тут скорость машины умерил, чтобы над рекой ехать неторопко, чтобы видеть всю землю. «Куда мне торопиться, – умиротворенно подумал он, – когда аккордеон нашелся, Дуська веселая, а Иван Иванович один сидит в кабинете. Посидит, посидит, да, может, что хорошее придумает…»

Дорога шла яром над излучиной Оби, обочь росли веселые цыганистые березки, тянулись поля скошенной в валки пшеницы, подсыхающей и потому духовитой; потом пошел синий молодой кедрач, усыпанный шишками. На середине кедрача на шум машины вышли ребятишки с мешочками, увидев, что она легковая, – прыснули в стороны, а Анискин улыбнулся. Затем опять пошли березы – покрупнее, потолще и погуще, – потом березы начали редеть и редели до тех пор, пока не исчезли. Вот тогда–то «газик» и выскочил на такой простор, от которого захватывало дух.

От кромки яра до Оби было метров двадцать пять, река лежала слева, а справа, наподобие реки, уходили в бесконечность желтые поля. Это по нарымским местам была редкость, но поля пшеницы, ржи и ячменя занимали огромное пространство, а там, где они все–таки кончались, тоже было ровное место – знаменитые Васюганские болота, которые и поля, и березы, и кедрачи отгораживали от мира неприступной трясиной. А над полями, над болотами, над простором висел прозрачный месяц.

Еще неторопливее поехал участковый – поглядывал вольно, улыбался без заторможенности, руки на руле держал для виду, так как машина и сама катилась по двум колеям на стан, что скрывался возле крупных зародов соломы. Под ними сидели женщины, рядом похаживали ребятишки, шли к стану два комбайнера – ужинать и отдыхать перед ночной работой. И четыре грузовые машины стояли у стана – четыре шофера, да еще четыре стажера–разгрузчика… Человек двадцать народу отиралось у стана, и Анискин к нему подкатил весело, резко притормознув, шутя сделал вид, что хочет машиной налететь на баб, которые с копешек посыпались горохом. Потом участковый вылез из машины, похлопывая себя по бокам, как после купания, подошел к середке стана и проговорил:

– Здорово–здорово, бабоньки, здорово–здорово, мужики, здорово–здорово, огольцы!

Анискину ответили дружно, весело, и он приметил за второй кучей соломы еще несколько парней и мужиков – это сидела тракторная бригада дяди Ивана, которая пахала вслед за комбайнами. В общем, много народу было у стана, и участковый прямиком пошел к бригадиру полеводческой бригады Петру Артемьевичу, который сидел за столом, то есть за доской, прибитой к двум кольям. Петр Артемьевич пил из бутылки молоко, задрав голову так, словно смотрел на месяц через подзорную трубу.

– Петр Артемьевич, – сказал Анискин, – двух Паньковых я вижу, а третий где?

– Третий под зародом, – шепеляво ответил полеводческий бригадир. – Он, Федор Иванович, такой завидный парень, что как свободна минуточка, так спать! – Петр Артемьевич дососал молоко и задумчиво добавил: – Я так думаю, что он потому хорошо и работает, что завсегда высыпается… А вот я, Федор Иванович, сроду в недосыпе. Вот ты человек разумный – давай считать, сколь я в сутки сплю…

– Ты сам сосчитай! – ответил участковый и неторопливо пошел к крайнему зароду, возле которого действительно, привалившись боком к соломе, спал старший Паньков – Семен. Глаза у парня были прижмурены, рот открыт и нижняя губа закруглена мягко, по–мальчишечьи. Но лежали на соломе тяжелые кулаки, равномерно дышала выпуклая грудь, подергивался на виске тугой мускул.

– Вставай! – сказал участковый и сандалией потрогал сапог Семена. – Эй, вставай!

Семен поворочался и помычал, перевернувшись на другой бок, пошлепал губами, и Анискин присел возле Семена на корточки, посмотрел на него милицейскими глазами.

– Аккордеон–то в бане под полком лежит, – проговорил Анискин. – Семен, а Семен, ты аккордеон–то под полок положил. Смотри, а то Анискин найдет!

Паньков крепко свел брови, еще сильнее прижмурил веки, пробурчал:

– Лодка–то лодка…

– Не лодка, – быстро сказал Анискин, – а спрятал ли ты аккордеон под полок, Семен? Ты слышишь про аккордеон–то?…

– Слышу, – ответил Семен и открыл глаза.

– Аккордеон–то под полком лежит, – тихо произнес участковый. – Ты его зачем, Семен, под полок–то спрятал?

Глаза Семена сначала смотрели вяло и безжизненно, затем зрачки сузились так, словно парень глядел на солнце, а белки засинели. Секунду Семен со страхом в глазах лежал неподвижно, потом ресницы вздрогнули, в глазах мелькнуло такое, что участковый подумал: «Ох, уж эти мне Паньковы! Что Параскева, что Виталя – одна сатана!»

– Твоя взяла, Анискин! – сказал Семен, и в его голосе прозвучало облегчение. – Пляши теперь, Анискин!

Не опираясь о землю руками, Семен гибко поднялся, тряхнул такими же буйными кудрями, как у отца, и, отставив ногу, встал перед Анискиным во весь рост. Серый комбинезон хорошо облегал его квадратную фигуру, плотно стояли на земле сапоги сорок пятого размера, и Анискин вдруг тоненько присвистнул.

– Эти сапоги–то ведь вот чьи!

Да, только сейчас участковый вспомнил, что с фронта Виталя Паньков приехал при сапогах. Привез с фронта Виталя и ноги, а их ему начали обрезать в Томске только тогда, когда пошли по ногам синие сквозные пятна. Обрезали ноги Виталию не раз и не два, а три раза, и только тем и спасли его жизнь, что обкорнали без остаточка.

– Вот сапоги–то чьи! – повторил Анискин и длинно цыкнул зубом. – А я–то голову дурил!

Участковый отступил от Семена на три шага, встал так же ровно, как парень, и посмотрел на месяц, на резное облачко, что плыло над полями и Обью, и на алое, тревожное небо на востоке. Большой был Анискин, величественный, как загадочный восточный бог, и не было к нему пути, чтобы приблизиться, встать рядом, заговорить. Минуту так стоял участковый и думал: «Матерь родная, жизнь–то, она вот какая! Может, я и с Зинаидой не так как надо разговаривал, может, и с теми бездельниками не так ведусь! Не может же быть, что все в них плохое, ой, не может быть! И того не может быть, что я кругом прав, а моя родна дочь кругом виновата… Жизнь, жизнь!» Еще минуту помолчал Анискин, а потом холодно произнес:

– Ну–ка подними, Паньков, голову. Подними да расскажи–ка, как ты отцову честь блюдешь. Расскажи–ка, а! А?! Расскажи, как ты блюдешь семейну честь.

И сник, разобрался по частям Семен Паньков – побледнело лицо, завяли руки, отставленная в сторону нога сама приползла к другой ноге. За его спиной шумел веселый стан, погромыхивал трактор, навзрыд смеялись девчата с мальчишками.

– Мы Гришку Сторожевого у клуба караулили, – зябкими словами сказал Семен, – а он все от клуба не отходил… На открытом месте его одолеть трудно… Потом он стал в дверь колотиться, открыл, но в клуб не пошел… Мы его догнать не поспели…

– Ну!

– Тогда я в дверь вошел и… Я хотел сначала накрыть Дуську и завклуба, чтобы Гришке позор сделать!

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

Сняв руки с пуза, участковый подошел к Семену, цыкнув зубом, приказал:

– Зови братьев!

Когда Семен черепашьим шагом ушел за братьями, участковый приблизился к концу зарода, завернул за уголок и вынул из кармана тот клочок бумаги, на который что–то списывал с газеты. Шевеля губами, Анискин несколько раз прочел его, затем бумажку порвал и клочки спрятал в солому. Опять сложив руки на пузе, участковый стал глядеть, как братья Паньковы, перешептываясь, приближались. Когда же они подошли, Анискин на них только бегло посмотрел и спросил:

– Все поняли?

– Все! – ответил за братьев Семен. – Арестовывай меня, Анискин, я один виноватый!

Участковый не ответил – дав бровями знак, чтобы братья шли за ним, Анискин валко двинулся к стану, обогнув на ходу женщин и девчат, что прохлаждались на соломе, вышел опять на центр и здесь стал столбом – покрутив из стороны в сторону головой, он нашел выпученными глазами бригадира полеводов и поманил его пальцем:

– Петр Артемьевич, подь–ка сюда!

В тишине, которая наступила средь стана после того, как участковый выбрался на центр, полеводческий бригадир подошел к Анискину, без удивления посмотрел на него и приятственно улыбнулся – радовался тому, что случилось хоть какое–нибудь развлечение.

– Я слушаю, товарищ Анискин!

– Вот что, Петр Артемьевич, – веско сказал участковый, – передай народу, чтобы поближе к середке подгребался…

Отступив немного в сторонку, Анискин стал внимательно смотреть, как под крики бригадира: «На собранию, на собранию!» – люди подходили к центру. Подползли на коленках, чтобы не подниматься с соломы, женщины и девчата, припрыгали ребятишки, притащился с палкой в руках дед Крылов и сел на пенек, приставив руку к уху; из–за второго зарода вышли трактористы с бригадиром дядей Иваном и стали плотной шеренгой – Гришка Сторожевой меж ними.

Спервоначала на стане было шумно и весело, потом люди затихли, так как участковый стоял неподвижно и все покручивал пальцами на животе, а за его спиной необычно молчали братья Паньковы, тихие и неподвижные. Странным было все это, и на стане сделалось тихо.

– Ну вот! – удовлетворенно сказал участковый. – Ну, вот и угомонились!

Картина перед его выпученными глазами действительно была привлекательная: в свете заходящего солнца – высовывался из–за горизонта только алый краешек – покойно сидели на соломе женщины и девчата в разноцветных юбках и кофтах, дремали за зародами два самоходных комбайна, три трактора «Беларусь» и один ЧТЗ; держась друг за дружку руками, стояли трактористы, отдельно от них – комбайнеры; лежали на земле, положив головы на руки, ребятишки, и сидел на старом пеньке дед Крылов. И за всем этим разноцветьем, за всей этой живой жизнью виднелись половинка Оби и половинка бескрайнего луга, который где–то, конечно, переходил в болото, но был громадным.

– Кто у вас на собраниях протокола пишет? – тихо спросил Анискин. – Ай, отзовись!

– Я, – сказала Люська Матвеева и приподнялась с соломы. – Я, дядя Анискин, обычно веду протоколы.

Участковый улыбнулся.

– Вот и веди, Людмила, коль ты десятилетку закончила, а вот в колхозе работать не гнушаешься…

После того как тихая и славная Людмила Матвеева взяла карандаш и бумагу, Анискин сурово прокашлялся, свел брови на переносице и ровным голосом сказал:

– Партия и правительство, товарищи, обращают все больше и больше вниманья на работу органов советской милиции. – Сделав передышку, участковый набрал в грудь воздуху и совсем выкатил глаза. – Партия и правительство, товарищи, обращают наше внимание также на то, что задачей органов милиции являются не только методы пресечения и карания, а также, товарищи, и воспитательная работа. – Он во второй раз передохнул и сказал легче: – Партия и правительство, товарищи, такое большое вниманье уделяют работе органов милиции, что вот даже и День милиционера установили… Ране, товарищи, дни танкистов, шахтеров, железнодорожников были, а теперь вот и наш день есть… – Анискин снял руки с пуза, выдохнул лишний воздух, что был в легких, и широко расставил ноги. – Теперь, товарищи, я проговорю за то, – сказал участковый, – что в нашем обществе есть такие люди, которые нам мешают жить. Вот возьмем, к примеру, братовьев Паньковых. – Он посмотрел за спину и ткнул пальцем в братьев. – Возьмем, к примеру, братовьев Паньковых… Они, конечно, в колхозе работают хорошо, ударно, но вот на улице и в клубе от них проходу нет… Нет от них прохода! – сердито повторил участковый и помахал все тем же пальцем. – Человек приоделся, после работы идет в клуб, а тут шасть – братовья Паньковы! То они тебя грязью замажут, то с дороги столкнут, то еще что выкамурят… Что, я неправду говорю, товарищи?

– Правду! – зло сказала Маруська Шмелева, баба бойкая и шалавая. – Намедни надела ново платье, по воскресенью хорошо причесалась, иду дорогой, а Борька Паньков от двух других отстал и говорит: «Ты куда, лахудра, прешься! Кто на тебя в клубе поглядит? Дура, – говорит, – ты, и платье у тебя, – говорит, – дурацкое…»

– Это еще что! – визгливым голосом вмешалась баба Сузгиниха, которая на стане варила обеды и ужины. – Это еще что, Феденька! Моего Степашку… Он вот стоит и от стыда горюет… Они ить его избили, Феденька… Он за той, что протокола пишет, то есть за Люсенькой Матвеевой, ходил с серьезными намереньями, а Володька Паньков его в кустах пымал и… обои глаза подбил, и рука ночью ныла…

– И матерятся где попадя! – сказала в тишине толстая и медленная Ефросинья Смирнова. – Сидишь дома с семейством, а они под окна придут, чтоб свои хулиганские планы строить, и матерятся за каждым словом. А вот третьеводни…

– А вот третьеводни! – вдруг закричала обычно спокойная и добрая Клавдия Морозова. – А вот третьеводни, Анискин, они всю ночь по деревне шарашились и спать не давали. Мы на краю деревни живем, так всю ночь не спали.

И закричали бабы, закричали девчата, завизжали, обрадовавшись шуму, ребятишки, сердито застучал палкой о землю старый дед Крылов, глядящий на братьев Паньковых страшными до ужаса глазами. Большой шум произошел на стане, и Анискин, привстав на цыпочки, оглушительно крикнул:

– Ша, народ!

Когда же шум водоворотом прошелестел и утих, участковый в наступившей тишине сказал:

– А ну, братовья Паньковы, примите–ка головы от земли и поглядите в глаза народу. Посмотрите–ка на такое собрание, какое не надо просить выступать, а наоборот, утишивать надо… Ну, вздымите, братовья Паньковы, глаза на народ.

Но братья Паньковы не подняли глаза на людей – стояли каждый по отдельности, стояли в лучах заходящего солнца, и оно розово отражалось на их бледных лицах.

– Нет у вас силов поднять глаза на народ, – сказал Анискин. – Вы так народу поперек горла встали, что его теперь боитесь… Вас теперь не только Гришка Сторожевой, а все другие мордовать станут, если вы к прежнему возвернетесь… Правда, Леонид Грохотов? – поворачиваясь к одному из трактористов, спросил Анискин. – А, не хочешь отвечать, стыдно за то, что три брата всю деревню мордовали… Тоже в землю смотрите, товарищи трактористы, товарищи комбайнеры? В каждом по шесть пудов весу, а трусили… – На слове «вес» Анискин улыбнулся глазами, снял руки с пуза и широко повел ими перед людьми. – Вот так, дорогие мои товарищи…

Участковый замолк, и через секунду в тишине раздался глухой стук – это дед Крылов громыхнул по земле березовой палкой с резиновым наконечником. Он попытался с пенька встать, но по столетней старости сделать этого с ходу не смог и остался в сидячем положении.

– А ты знаешь, Федюк, – сказал он участковому, – ты знаешь, касатик, как с такеми мужаки в старину отражались?… Вот ты эстого, Федюк, не знаешь.

– Нет, знаю, – просторно улыбнувшись, ответил участковый. – Мужики всем миром с хулиганами боролись, и вот мы сейчас тоже смешное дело произведем. – Анискин непонятно улыбнулся, повернул голову к Людмиле Матвеевой, которая не выпускала из рук карандаш и бумагу. – Людмила, пиши! – приказал ей участковый. – Пиши, Людмила, протокол о том, что вот решением общего собрания мы решили создать народну дружину по поддержанию в деревне спокойствия и порядка… Какие обязанности есть у дружинников, я потом по инструкции разобъясню, а теперь прошу поднять руки, кто за, а кто против. Все за? Вот и пиши, Людмила, что дружина нарисована, пускай эти штукари из райотдела почитают…

Сделав еще одну небольшую паузу, Анискин простодушно улыбнулся.

– Аккордеон я нашел, граждане… Какая–то сволочь в березняки бросила… Я так думаю – что непременно кто чужой, не деревенский… Ну, вот и все собрание!

Когда народ загалдел и ребятишки побежали в разные стороны, когда трактористы пошли к тракторам, а комбайнеры – к комбайнам, участковый повернулся к братьям Паньковым, прощупав их глазами до печенок и селезенок, шепотом сказал:

– Я до тех времен про аккордеон буду молчать, пока вы штукарить не станете… Но если на вас вот такое народное слово не подействовало, сгинете! Под суд отдам за аккордеон… А теперь сойдите с моих глаз, страмнюки!

На горизонте от солнца осталась уж совсем узенькая кромочка, месяц, наоборот, набирал силу, и потому по полю и реке катились разноцветные лучи – бордовые и розовые. К вечеру, к вечеру шло дело, и потому поглядывал на восток, где над деревней висело темно–голубое небо, тракторист Гришка Сторожевой.

– Ты разве забыл, Гришка, что тебе надо на очну ставку с Евдокеей? – сказал Анискин. – Так что разберись, женитесь вы или обратно не женитесь. А то людей смех берет…

Развод по–нарымски

1

То ли в конце сентября, то ли в начале октября – число теперь призабылось – к участковому уполномоченному Анискину на дом пришла Вера Косая, жена шофера Павла Косого. Она была маленькая и рябоватая, глаза у нее, несмотря на фамилию, глядели прямо и остро, а фигурой была полненькая и кругленькая, кожей белая–белая.

Вера Косая в калитку анискинского дома вошла тихонько, кашлянула слабо, как туберкулезная, и поднесла ко рту сложенный кулачок – это у нее такая привычка, что она почти всегда кулачок держала возле рта, опуская его на положенное место только тогда, когда нервничала.

– Здравствуй, Глафира Васильевна! – поздоровалась Вера Косая.

– Здравствуй–ка!

Шел восьмой час вечера, на улице погода была нудная – ни дождь, ни солнце, ни ветер, а так себе, морока на небе и земле. Да и пора в деревне была такая же морочная и неопределенная: уборка закончилась, зимние работы еще не начались, так что в деревне слышались и голоса взрослых, и гармошки, и девчата уже выходили нарядные шляться по длинной улице, что вела берегом Оби.

– Я ведь к самому пришла! – отчего–то шепотом сказала Вера Косая. – Мне ведь сам–от нужен.

– Спит…

Глафира торопилась стирать, но какая уж тут была стирка, когда Вера Косая не только пришла к самому, а, приблизившись к Глафире и корыту, начала своими острыми и прямыми глазами зыркать и по Глафире, и по корыту, и по двору, и по крыльцу, и даже по тому, что скрывалось за распахнутой дверью сеней. Руку она ни на секундочку не отрывала ото рта, на макушке подрагивал хохолок, а спина волнами изгибалась.

– Черну–то рубашку в сельпе брала? – спросила Вера, каким–то чудом разглядев в мыльной пене шелковую комбинацию, принадлежащую младшей дочери Анискиных. – Я таки комбинации что–то в сельпе не видела… А вот те чулки, они что, фильдекосовы или капроновы? Капроновы–то теперь, Глафирушка, достать можно – по всем полкам у продавщицы Дуськи валяются, – а вот где это люди фильдекосовы берут?… А это чего у тебя под рукой–то? Никак шерстяна кофточка!… И где это только люди шерстяны кофточки достают, когда я вот даже в Томск ездила, а достать не могла…

Говоря часто, как испорченный патефон, Вера Косая еще на шаг приблизилась к Глафире и корыту, еще глубже заглянула в него и уж начала было относить кулачок ото рта, как в доме раздались басовитое покашливание, отчаянный скрип половиц и такой глухой стук, какой только может издавать толстый и высокий человек, ступая по полу голыми пятками.

– Ну, в само время пришла, – сказала Вера. – Вся деревня знат, что товарищ Анискин после обеда беспременно спят… Конечно, Федор Иванович такие большое начальство, что им можно спать, когда захочешь, но вот при колхозной работе… – Она тяжело вздохнула в кулачок. – Хорошо тем бабам, у которых мужья – большо начальство. И в сельпо сбегает и белье постират…

Вера Косая через кулачок набрала полную грудь воздуха, чтобы зацокотать еще громче и чаще, но не успела – участковый Анискин во весь рост появился на крыльце. Басовито кашлянув, он прицыкнул пустым зубом, набычив голову, сердитыми после сна глазами осмотрел серое от сплошных туч небо, двор и землю, Веру Косую и Глафиру.

– А?! – выдохнул участковый. – А, говорю!

– Здравствуйте, Федор Иванович! День добрый, день добрый…

– Во–первых, не день добрый, – ответил участковый, – а вечер. Во–вторых сказать, я об эту пору, гражданочка Косая, чай пью, так что говори, чего тебе надо?

– Ой, да что надо бедной женщине! – ответила Косая… – Что надо бедной женщине, окромя защиты… Уж я такая бедная, такая бедная, что и постирать на себя некогда, вся грязная да ободранная…

Причитая и стеная, сутулясь и жалобно скрещивая руки, Вера Косая несчастными глазами смотрела на участкового, туберкулезно покашливала, и одежонка на ней была действительно ветхая – сбитые туфли из брезента, кофта с продранными локтями, ветхая юбчонка.

– Ничего мне не надо, ничего не надо, окромя правды–матушки…

Пошарив в складках замызганной кофты, Вера Косая протянула участковому записку, вчетверо сложенную бумажку. Он принял, развернул и три раза покашлял, как делал всегда, когда из специально пришитого кармана к рубахе доставал очки, которые он использовал только в тех случаях, когда читал чужую руку. На уши очки Анискин надевать не стал, а приставил их к глазам, как лорнет:

«Товарищу участковому уполномоченному Анискину. Заявление. Товарищ уполномоченный Анискин, пишет вам колхозница Вера Ивановна Косая, которая жалуется на обиду, а также на причинение телесных повреждений, которые имеются, как ее муж Павел Павлович Косой, по принадлежности колхозный шофер на трехтонке, является аспидом, изменщиком и нарушителем законов советской семьи, которая должна с каждым годом все укрепляться и укрепляться, что наш колхоз вместе со всем народом строит коммунизм. Кроме телесных повреждений, законный муж Павел Павлович Косой наносит оскорбления нецензурными выражениями, которые моральным кодексом жизни запрещаются, а также насчет нажитых вместе вещей хочет забрать все костюмы и серые пимы, говоря, что зимой он без пимов ходить не может, а когда их привезут в магазин, никому не известно. Прошу оказать защиту и содействие, как это полагается по советским законам, которые самые справедливые. Вера Ивановна Косая».

Подергивая нижней губой, Анискин прочел бумажку во второй раз, сложив ее на четыре дольки, вместе с очками затолкал в тайный карман. Посмотрев на жену, он свел и развел брови – дал знак заваривать чай, – а потом повернулся к Вере Косой, чтобы глядеть на нее молча и тихо. Глаза у него были выпучены, руки он выложил на пузо и вертел пальцами – туда–сюда и сюда–туда.

– Товарищ Анискин, – жалобно сказала Косая, – товарищ Анискин, чего же ты мне не говоришь: «Так, здак!» Вот всем другим людям, которые тебе заявленья подают, ты сразу же говоришь: «Так, эдак!» – а вот при мне… Конечно, если к начальству пришла бедна женщина, если бедна женщина не при туфлях…

– Уймись! – тихо сказал Анискин. – Уймись и прими кулак от зубов–то… Слова у тебя получаются от этого двухсторонние, фальшивые… Ну!

Когда Косая торопливо убрала кулак, участковый тихонько вздохнул, покачал головой и сказал:

– Я потому не говорю: «Так, эдак», что мне ваши разводы с Павлом на месяц два раза – вот где сидят! – Он неторопливо показал на свою слоновую шею и еще неторопливее продолжил: – Ты мне, конечно, сейчас какой–нибудь синяк покажешь или опухоль… Ну, вот так и есть! – не удивился участковый, когда Косая стала задирать рукав нищенской кофты. – Ну, вот так и есть!

– Так ведь телесные же повреждения! – фальцетом закричала Вера Косая. – Я у фельдшера Якова Кирилловича была, и он мне сказал, что это ушиб четвертой степени… Четвертой степени, ты понимаешь, Анискин…

Вера Косая последние слова выкрикнула так громко, что Глафира подняла голову от корыта, курицы, что бродили по двору, бросились врассыпную, а рыжий петух, заорав, запрыгнул на плетень. Весь двор всполошился от крика Веры Косой, но участковый и бровью не повел. Он только укоризненно покачал головой и сказал:

– Вот ты так кричишь, что у меня в ушах словно комар сидит… От этого я как бы оглох. – Участковый вяло махнул рукой и добавил: – Твое заявление, гражданка Косая, мы, конечно, разберем, а вот сейчас, пока я еще чаю не пил, хочу на тебя страх навесть…

– Как страх навесть? – встрепенувшись, спросила Вера Косая. – За что?

– А за то, – мирно ответил участковый, – что я вот шибко удивляюсь, как это твой мужик Павел головой в Обь не бросается, а на колхозной работе перевыполняет нормы выработки… А во–вторых сказать, за то, чтобы ты на меня не кричала, как кричишь на весь народ в деревне…

Участковый помолчал. Солнце за тучами еще не садилось, но уже занизилось сильно – на дворе было морочно, приглушенно, как поздней осенью, и на толстом лице Анискина от серого неровного света образовались углубления и выступы.

– Вот я тебя спрошу, гражданка Косая, – вяло сказал участковый, – кто в этом году выработал в колхозе всех меньше трудодней?… Вот я тебя спрашиваю, а не рыжего петуха…

– У меня радикулит…

– Ага, радикулит! – обрадовался Анискин. – Это, конечно, хорошо, но ты мне скажи, куда этот твой радикулит девался, когда ты позавчерась с полей пятипудовый мешок картохи тащила?… Ты мне на это ответь, а?

– Вот и врешь, Анискин! – вдруг молодым голосом закричала Вера Косая и отняла кулак ото рта. – Вот и врешь, лупоглазый, нахально врешь, при всем честном народе врешь! Знаем мы вас, знаем!… Советская власть не из одного тебя, Анискин, состоит, и мы правду найдем!… Найдем!

Взмахивая руками, как пароход колесами, Вера Косая от радости подпрыгнула, круглая, как колобок, прокатилась перед участковым на коротких ногах и еще радостнее закричала:

– Врешь, врешь, Анискин, не с полей я картохи несла, а с кладовой, и не украла, а на трудодни, и не пять пудов, а всего шестьдесят пять килограммов… А ты чего усмехаешься, чего усмехаешься, Анискин? Не веришь, жирный, не веришь?!

– Я того усмехаюсь, – ответил Анискин, – что шибко удивлен, как это ты при радикулите шестьдесят пять килограммов картохи на горбушке несешь?… А?! Я тебя спрашиваю: а?!

Когда Вера Косая от удивления охнула и села на скамейку, участковый, наоборот, встал и подошел к ней вплотную. Он секунды три–четыре вытаращенными по–рачьи глазами смотрел женщине в белое, чистое лицо, затем опустил веки на выпуклые белки и вяло сказал:

– Ты теперь, когда я на тебя страх навел, вали, вали домой… Вали себе домой, а мы во всем разберемся… И как ты стары кофты для жалости надеваешь, и как баб с мужиками ссоришь, и как вообще живешь… Вали, вали себе домой, Косая…

Уже тогда, когда Вера Косая, открыв калитку, выбиралась на темневшую улицу и всей спиной от злости подрагивала, участковый добавил:

– Ты, Косая, поимей в виду, что я на твои слова про жирного и пузатого вниманья не обратил… Вали себе домой, вали, Косая!

– Ну ладно! – шепотом ответила Косая. – Ну погоди!

Долго – наверное, минуты три – было слышно, как Косая негодующе фыркает и стучит о траву брезентовыми туфлями, как ударяет о плетень кулаком, потом шаги стихли и на анискинском дворе остались только свои звуки – клохтали куры и похрюкивала свинья в загородке, лопалась мыльная пена на голых руках Глафиры, да в доме младшая дочь Зинаида напевала: «Когда пурга качается над Диксоном…» И темнело уже заметно. Теперь не только западный край туч, но и середка их, что висела над деревней, была снизу подкрашена коричневым, густым, тяжелым…

– Опять дождя не будет! – сердито сказал Анискин. – Вот бывают же такие тучи, что от них ни дождя, ни солнца… – Он подумал и вдруг добавил просто: – А ведь Павлу–то надо Верку бросать. Погинет он с ней, Павел–то…

2

На следующий день дождь все–таки пошел. Это был не тот дождь, в ожидании которого тянутся к небу зеленые стрелы ржи и пшеницы, не тот дождь, тугими струями которого радостно умывает желтую морду подсолнух, и не тот, что веселит душу громом и синими молниями, – это был самый противный из тех дождей, что в нарымской стороне идут часто, подолгу и зряшно. Утром следующего дня из серых туч просто–напросто полились прерывистые и от этого пестрые струи, забарабанили мелкими капельками по крышам, и через час после начала дождь стал таким ровным и постоянным, словно шел не прерываясь испокон веков.

Участковый Анискин, вышедший в седьмом часу из дому, поглубже нахлобучил на голову капюшон зеленого военного плаща, стараясь ставить ноги на островки травы и тверди, меланхолично двинулся в сторону сельского Совета. Капельки монотонно постукивали по обтянутой спине, грязь чавкала под ногами. Шагал Анискин осторожно и так же осторожно думал: «В старину разводиться было куда как несподручно… Землю с бабой резать нельзя, на разведенке никто не оженится – спорченная… Да и некогда было разводиться – три дня пропустил, зимой оголодаешь…» Вот так, тихонечко и осторожно размышляя, участковый добрался до сельсоветского дома и, покачав головой, остановился возле него.

Ну, вот не было в деревне хуже дома, чем сельсоветская контора! Были и у некоторых мужиков плохонькие дома, но в каждом из таких то белели на крыше две–три новые доски, то свежинкой лежал фундамент или гордились новые рамы. У сельсоветского дома были кривые окна и двери, плетня и ворот не имелось, вместо кирпичной трубы торчали три дырявых ведра, вставленные одно в одно; стекла в сельсовете были латаные–перелатаные, возле окон не росло ни деревца, ни кустика, а на том месте, где дому полагался двор, стояла новая дощатая уборная с вечно открытой дверью.

Сердито постукивая каблуками кирзовых сапог сорок пятого размера, Анискин вошел в единственную комнату сельсовета, пожал руку председателю Кузьме Петровичу Коровину, помотал головой секретарю Анне Борисовне Сафоновой и громко сказал:

– Дождь–то этот, а! Не меньше как на неделю, а!

– Серьезный дождь, – ответил Кузьма Коровин и радостно улыбнулся. – Да ты присаживайся, Федор Иванович!

Участковый сел, прищурился и милицейскими глазами осмотрел комнату – два черных школьных стола, застеленных белесым от времени кумачом, на котором еще были видны следы белых лозунговых букв; коричневый шкаф без стекол, беленькие занавески, из тех больничных, что секретарь Анна Борисовна выпросила у фельдшера Якова Кирилловича, три табуретки – и все. Ничего больше в сельсовете не было, зато пахло мышами, сургучом, как на почте, и тем нежилым запахом пыли и слежавшихся бумаг, которыми пахнут учреждения.

– Так! – сказал участковый. – Эдак!

– Сама пол мою, – после паузы проговорила Анна Борисовна. – Уборщица тетя Поля болеет…

Рамы в сельсовете были одинарные, тонкие, как в южном доме, и поэтому в комнате шум мелкого дождя был слышен так отчетливо, точно под открытым небом. Водосточных труб на крыше, конечно, не имелось, и водяные потоки лились тонкими простынными полосами на голую землю и под гнилой фундамент дома. Шум дождя в кабинете поэтому стоял ровный, усыпляющий, как шелест деревьев, и Анискин вдруг зевнул в кулак и грустно прицыкнул зубом.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, деревянную уборную видишь? – весело захохотав, спросил Кузьма Петрович. – Наблюдаешь вот ту уборную на четыре очка?

– Но.

– В ней весь мой бюджет! – ответил председатель сельсовета и опять раскатисто захохотал. – Весь сельсоветский бюджет я на уборную убил, так как в райисполкоме мне проходу не давали: «Как это ты живешь без туалетного узла?» Вот я и построил туалетный узел, а в него только я да…

– Кузьма Петрович, – краснея, перебила его Анна Борисовна, – Кузьма Петрович…

Председатель посмотрел на участкового, участковый – на председателя, и под монотонный шум дождя они разом захохотали. Смеялись они просторно и громко, от души и без всякого стеснения, так как участковый Анискин посмеяться любил, а что касается председателя сельсовета Кузьмы Петровича, то во всей деревне не было человека легче и смешливее его. Так в деревне и знали, что если среди дня на улице раздается звонкий, раскатистый хохот, то это смеется председатель сельсовета Кузьма Петрович Коровин.

– Ху–ху–ху! – гремел он, сгибаясь в спине и разводя руки. – Ох, ху–ху–ху… Туалетный узел… Ух, ху–ху–ху!

– Ха–ха–ха… – кудахтал участковый. – Ха–ха–ха…

Секретарь сельсовета Анна Борисовна не смеялась, а только надувала все еще красные щеки. Она была очень серьезной женщиной, без мужа воспитывала трех детей и всегда носила черный жакет из дешевого сукна; на белую полотняную блузку Анна Борисовна накладывала черный не то бантик, не то галстук и в самые жаркие дни носила темно–коричневые чулки и синие спортивные тапочки с резиновой полоской вместо ранта.

– Смеются как дети, – недоуменно сказала Анна Борисовна. – А ведь взрослые люди…

Но участковый и председатель сельсовета сразу остановиться не могли – похохотали еще с полминуточки и уж тогда перестали, хотя мелко подрагивали, отчего под участковым, который в это лето весил около ста пятнадцати килограммов, жалобно пели половицы.

– Ишь как нас прорвало, – пробормотал он, покосясь на Анну Борисовну. – Просто нет удержу… – После этого Анискин трижды покашлял, набычил шею и с придыханьем сказал: – А я ведь знаю, Кузьма Петрович, почему ты весело смеешься…

– Почему? – продолжая подрагивать от хохота, спросил председатель. – Ну–ка, скажи, Федор Иванович, ну–ка, скажи…

– Ты потому весело хохочешь, Кузьма Петрович, – ответил участковый, – что жизнь у тебя легкая, лентяйская… Ты, Кузьма Петрович, так же мало работаешь, как спорченная баба, Верка Косая… Вот почему.

– Правильно! – хохочущим голосом закричал Кузьма Петрович и вскочил с места, как подброшенный. – Ох, и умный же ты человек, Федор Иванович…

Председателю сельсовета Кузьме Петровичу Коровину было двадцать шесть лет, на его гимнастерке еще не выцвели следы ефрейторских погон – потому по щелястому полу он забегал быстро, в углах поворачивался лихо, стучал железными подковками сапог так громко, что не слышно было, как идет нудный дождь и стекают с крыши ленивые потоки воды.

– Правильно! – еще громче повторил Кузьма Петрович. – Ох, и головастый ты человек, дядя Анискин! Я и есть самый большой лентяй в деревне! Самый что ни на естьбольшой! – захохотав, вскричал он. – Какую холеру мне делать, когда в колхозе председатель Иван Иванович, парторг Сергей Тихонович, на маслозаводе – директор Черкашин, кругом бригадиры да завфермы, агрономы да зоотехники, бухгалтеры да счетоводы… – Загнув несколько пальцев на правой руке, Кузьма Петрович вскинул вторую, но в суматохе про нее забыл и закричал еще яростнее: – Говорил же я, зачем меня в председатели выбираете, когда я тракторист, а в армии водил самоходку… Говорил же я народу, так нет!

Кузьма Петрович побежал по комнате, ослепленный раздражением, налетел на желтый шкаф с пыльными папками, ударился об него локтем и, остановившись, захохотал.

– Стоит тут, холера, – пробормотал он, пиная шкаф сапогом, – ну всю дорогу об него зашибаюсь… Не шкаф, а… ха–ха–ха… черт знает что… Чтоб ему сгинуть, ха–ха–ха…

Потирая ушибленный локоть, Кузьма Петрович вернулся к столу, сел на свою председательскую табуретку и склонил голову так, как это делает всякий человек, когда собирается задать веселый вопрос. На гладком лице председателя цвели наивные глаза, пухлые губы затаенно пошевеливались.

– Дядя Анискин, а дядя Анискин, – спросил он, – вот ты скажи, как я могу людей в браке регистрировать, если я сам неженатый и почти с каждой девкой, что приходит расписываться, сто раз в клубе танцевал… Ну как я ей строго могу в глаза глядеть и торжественность на себя напускать, если с женихом мы только вчера у бабы Сузгинихи помидоры с огорода воровали?… Вот ты мне скажи: как?

Участковый надул щеки, потом покачал головой и открыл рот, чтобы ответить председателю, но не успел – Анна Борисовна, встав, сухо хмыкнула и скрестила руки на груди. Роста она была небольшого, от тапочек казалась и того меньше, но прямая была и строгая, как ревизор из района.

– Вы очень, очень несерьезный человек, Кузьма Петрович, – сказала она. – Я восемь лет преподавала в школе Советскую Конституцию и могу авторитетно сказать, что для серьезного человека сельский Совет открывает необозримое поле деятельности… – Со скрещенными на груди руками Анна Борисовна прошлась по комнате, взяла со стола тоненькую реечку и взмахнула ею, как указкой. – Облеченный всеми полномочиями выборности, председатель сельсовета не только проводит большую и плодотворную работу, но и воспитывает… Вы понимаете, Кузьма Петрович, но и воспитыва–а–а–ет…

– Вот и воспитывайте! – опять закричал Кузьма Петрович, срываясь с места. – Садитесь на мое место и воспитывайте, организовывайте, что хотите делайте!

Председатель, забыв об острых углах, побежал к желтому шкафу, но остановился – Анна Борисовна преградила ему дорогу.

– Успокойтесь, Кузьма Петрович, – сказала она. – Вы ведете себя несерьезно.

Подняв голову, сжав губы и пикой держа в руках рейку, Анна Борисовна вернулась на место и села на табуретку, накрытую куском вытертого бархата. Руки она положила на стол так, как кладет их на парту дисциплинированный первоклассник.

– Дождь–то, дождь, – прислушавшись, сказал Анискин. – Ну, такой дождь, что ничего нет хуже этого дождя…

Он был прав – дождь по–прежнему шел мелкий и ленивый, струйки прерывались, словно их на секунду отключали вверху. Обь от этого казалась накрытой комариной сеткой, а большие лопухи под сельсоветскими окнами с дождем переговаривались ворчливо, точно им, лопухам, было лучше на солнце, чем под жидкими струями.

– Я ведь к вам, Анна Борисовна, зашел, – сказал Анискин. – Вы среди женского народа в нашей деревне вроде как судья, так я к вам и зашел. От гражданки Косой имею жалобу…

– От Косой? – переспросила Анна Борисовна. – Ох, уж эта мне Косая… Что она еще там натворила?

– А вот читайте.

Участковый протянул Анне Борисовне жалобу, она начала ее читать, а Кузьма Петрович быстро поднялся.

– Ну, вы тут сидите, читайте, беседуйте, – сказал он, – а я побегу… Я побегу, раз вы читаете и беседуете…

Веселый, посмеивающийся, потирающий рука об руку, председатель сельсовета выскочил из дома, не обращая внимания на дождь, в одной гимнастерке, скачками двинулся по раскисшей улице. Наблюдая за ним в окно, участковый заметил, что Кузьма Петрович вбежал в калитку дома Зыкиных, где жили три сына, три невестки, пятеро незамужних и холостых парней и девчат. У Зыкиных в те дни, когда шел дождь, играли в лото, и участковый озабоченно подумал: «Когда это мы в сельсовет перестанем выбирать кого попадя… Вот ведь беда–то, а!»

– Я прочла жалобу, – сказала Анна Борисовна. – Что же, товарищ Анискин, как секретарь сельского Совета, я помогу вам разобраться в этом сложном вопросе…

– Во–во–во, – закивал участковый. – Очень даже шибко прошу вас помочь в этом сложном вопросе…

3

Через полчаса участковый Анискин и секретарь сельсовета Анна Борисовна входили в дом Павла и Веры. Анна Борисовна первой поднялась на крыльцо, постучала в дверь твердыми костяными пальцами, не став долго ждать ответа, первой же вошла в дом, Анискин – за ней. Прикрыв дверь, участковый остановился на пороге позади Анны Борисовны и вдруг, неслышно хихикнув, прикрыл рот пальцами.

– Добрый день! – поздоровалась Анна Борисовна.

Ей ответили не сразу, так как единственная комната дома Косых разделялась широкой нестроганой доской, которая торцом была прибита к полу и разрезала на две части не только комнату, но старый обеденный стол. Другим концом доска делила двери, и Анискин с Анной Борисовной, оказывается, находились на разных половинах: участковый – на меньшей части шофера Павла Косого, Анна Борисовна – на большей половине его жены.

– Милости просим, милости просим! – первой пришла в себя Вера Косая.

– Проходите, дорогие гостеньки, вот сюдочки.

– Привет! – опуская голову, буркнул Павел Косой. – Здравствуй, дядя Анискин!

Решительно взмахнув рукой, Анна Борисовна сняла плащ и прошла на половину Веры Косой, а участковый, немного подумав, плащ снял тоже, но проходить не стал – он взял табуретку, поставил ее за торцом доски и сел, таким образом, сразу на обе половины. Устроившись же, Анискин шумно выдохнул воздух и огляделся. «Ишь ты, ишь ты!» – неопределенно подумал он, так как в комнате образовалась такая картина. Павел сидел, отвернувшись к туманному окну, Вера, поднеся кулачок ко рту, стояла в уголке и умильно глядела на Анну Борисовну, которая с прямой официальной спиной располагалась на крашеном табурете.

– Матушка, Анна Борисовна, заступница наша! – вдруг взвыла Вера Косая. – Есть, значит, правдочка на земле, если вы, голубушка, пришли…

Вера Косая эти слова выкрикнула, прижала полные белые руки к груди, по–старушечьи потрясла подбородком, но с места не сдвинулась, и глаза у нее были такие, словно кричала и радовалась не она, а кто–то другой. Прокричав, она сразу затихла.

– Вера, – строго сказала Анна Борисовна. – Это прекрасно, когда женщина дома элегантно одета, но в вашей комнате, то есть на вашей половине, беспорядок…

– Не успела я, голубушка, не успела! – опять охотно взвыла Вера. – Только собралась, только собралась, а вы тут пришли, голубушка наша…

– Так! – звучно сказал Анискин. – Эдак!

Участковый трижды кашлянул, сложил руки на пузе и пошел, пошел туда–сюда вертеть пальцами! По солнцу и против солнца вертел, вразнобой и вместе, согнутыми большими пальцами и прямыми, соединяя их подушечками и разъединяя – по–всякому вертел пальцами участковый, а потом начал прицыкивать пустым зубом и набычивать шею. Весь набор своих привычек и странностей показал участковый Анискин, а потом ласковыми, тихими глазами посмотрел на Веру Косую.

– Чего же это ты, гражданка Косая, – сказал он, – в райком партии писала жалобу на продавщицу Миронову, что она из–под прилавка давала синтетически кофты, а сама в такой кофте обретаешься…

– Не писала я жалобу! – вскриком ответила Косая и всем телом рванулась к Анне Борисовне. – Это поклеп на меня, это продавщица Дуська по злобе… Анна Борисовна, матушка!…

Вера Косая сделала вид, что хочет кинуться к Анне Борисовне на плечо, но участковый нарочно шумно полез в карман, достав лист тетрадной бумаги, громко похрустел им, мало того, он сердито хмыкнул и прикусил нижнюю губу.

– У! – простонала Вера Косая. – Это что делается… – Мгновенье она молчала, потом сразу успокоилась и проговорила задумчиво: – Во всех газетах пишут, что нельзя тому жалобу посылать, на какого жалятся… И на райком найдем управу! – вдруг закричала она. – И на райком найдем управу!…

– Не надо находить на райком управу, – после длинного молчания мирно сказал участковый. – Это ведь не твоя жалоба в райком, а бумажка с арифметикой.

Улыбнувшись, участковый развернул тетрадный листок и показал его – весь листок от начала до конца был исписан рукой Анискина; цифры и числа громоздились одна на другую, стояли тесно, как в строю, и редко–редко меж ними виделись короткие слова. Показав бумажку и с другой стороны – чистая, – участковый неторопливо спрятал ее в карман, мельком посмотрев на Павла Косого, сказал с придыханием:

– А?

Когда на двух частях комнаты, разделенной нестроганой доской, наступила тихая тишина, участковый на свободе начал разглядывать часть Павла Косого. На ней ничегошеньки почти что не было – треть стола, некрашеная табуретка, эмалированная миска, стакан, пустая бутылка из–под молока и фанерный чемодан с открытой крышкой. Из него высовывались старые брюки, две продранные майки и трусы–плавки. А на стенке на двух больших гвоздях висели брезентовый плащ, старый полушубок и хлопчатобумажный пиджак.

– Вы, Анна Борисовна, – сухо сказал участковый, – извиняйте меня за то, что встреваю в разговор… Так что молчу и слушаю, как вы ее уговариваете…

Анна Борисовна поднялась с крашеного табурета, прошлась по части комнаты Веры Косой, приостановилась. Она пока молчала, и Павел Косой, наконец, оторвался от окошка, взъерошив щетинистые волосы, положил ногу на ногу. Он был ростом много выше Веры, в сидячем положении равнялся с ней стоящей, и участковый незаметно улыбнулся. «Вот от этого можно со смеху сдуреть, – подумал он. – У толстого мужика баба беспременно тощая, у высокого – малявка, у злого – добрая, у бережливого – растратчица… Вот это как так?»

– Дорогая Вера, – проникновенно сказала Анна Борисовна. – Ничто больше так не унижает человека, как ложь. Когда вы солгали товарищу Анискину, что не писали жалобу в райком, вы унизили только себя… Да, да, уважаемая Вера Ивановна. Ваши частые ссоры с Павлом тем и объясняются, что вы потеряли правду взаимоотношений. Павел, – обратилась она к шоферу, – скажите, Павел, из–за чего вы вчера поссорились?

– Два рубля, – смущенно улыбнувшись, ответил Павел, – два рубля… Я вчера в большой рейс шел, так ведь надо пожевать два раза в районе… А она деньги не дала…

Он сказал просто и тихо, горько и печально, помигал при этом рыжими ресницами и затих так покорно, что после его слов участковый ожидал тишины или негромкого ответа Анны Борисовны, но не дождался – пулеметом простучали каблуки туфель, послышалось тяжелое дыхание, и после мышиного писка Вера Косая начала сразу с крика.

– Притворный растратчик! – завопила она, подбочениваясь и ненавистно поблескивая глазами. – Пожрать ему надо в районе… Ну и жри, никто тебе не мешат, только ты жри как человек, а не как буржуйский миллионер!

Вера на ходу остановилась, убрав руки ото рта, втянула голову в плечи и так посмотрела на Павла, точно у окна сидел не он, а страховидное чудовище.

– Анна Борисовна, Анна Борисовна! – еще сильнее завопила она. – Он ведь в районе–то… Нет ему на обед кашу брать или там лапшу с молоком, а ведь он берет, Анна Борисовна… Он берет гуляш за тридцать семь копеек!

Электричество еще на колхозной станции не дали, дождь шел по–прежнему мелкий, но частый, и от этого в комнате было серо, и в приглушенном свете Анна Борисовна казалась красивой – затушевались мужские морщины у губ, разровнялась кожа лица, холодноватые глаза, углубившись от теней, потеплели. Она очень походила на тех женщин, которых показывали в кино председателями, агрономами и зоотехниками. «Надо, надо ее в предсельсоветы», – подумал участковый.

– Ах, Вера, – укоризненно сказала Анна Борисовна, – вы поражаете душевной неграмотностью и, простите, скаредностью, которая несвойственна советским людям… Если бы вы больше читали и развивали ум, то вы бы знали легкомысленное, но точное выражение… – Она застенчиво улыбнулась. – Путь к сердцу мужчины, как говорят, лежит через желудок…

– Во–во–во! – обрадовался участковый. – Во!

Неожиданно для всех и даже для самого себя Анискин вдруг поднялся, пошел вдоль доски, делящей комнату, зачем–то потрогал ее толстыми пальцами и покачал головой. Глаза у него сделались любопытными, как у сороки, когда она видит блестящий предмет.

– Ах–ах–ах! – закудахтал участковый. – Ах–ах–ах, простите, Анна Борисовна, что опять в разговор встреваю, но вы им про то скажите, чтобы не смели разводиться… Вы им про это скажите!

– Разводиться?! – Анна Борисовна вытаращила глаза и посмотрела на Анискина, как на сумасшедшего. Потом она в первый раз в жизни при участковом растерялась. – Никто и не помышляет о том, чтобы Павел с Верой развелись! – воскликнула она, опуская руки и ссутуливаясь. – Зачем же тогда мы с вами, товарищ Анискин, зачем общественность!… Нет, развода не будет… Нет и еще раз нет!

Анна Борисовна села на лучшую в доме табуретку, замолчала, гневно глядя на Анискина, который все еще держал руки на доске, и губы у него были сложены так, словно он хотел засвистеть. Потом участковый выпрямился, руки заложил за спину и радостными, отцовскими, полными счастья глазами соединил во взгляде Павла и Веру.

– Ну, спасибо вам, Анна Борисовна! – ликующе сказал Анискин. – Сам бы я по дурости ничего бы не произвел, а вот вы их уговорили не расходиться! Спасибо вам, большое спасибо!… Павла и Вера? – вдруг громко спросил он. – Значит, жалоба закрытая, значит, не будете разводиться?…

– Нет! – без паузы, криком ответила Вера и убрала кулачок ото рта. – Нет, пущай ответит за ушибы четвертой степени… Пущай ответит перед всем народом…

В комнате стало так тихо, как зимой на кладбище, и в этой тишине участковый хлебосольно развел руками перед носом Анны Борисовны. Она ничего не ответила, и тогда Анискин повернул ухо к дверям, так как на крыльце постукивало и шуршало, разговаривало и сердилось – какой–то очень злой человек сбивал с ног грязь и ругался. Так вести себя на чужом крыльце мог только один человек в деревне – участковый широко ухмыльнулся, еще раз хлебосольно развел руками и весело проговорил:

– Это никак продавщица Дуська меня ищет…

Так и оказалось – в двери не постучали, а сердито грохнули кулаками, дверь не отворилась, а с грохотом распахнулась, и, шурша плащом «болонья», дыша дождем и одеколоном «Ландыш», в комнату ворвалась продавщица сельповского магазина Дуська Пронина. Влетев в комнату, Дуська хотела поздороваться, но, увидев Веру Косую, остолбенела. Сначала Дуська вполголоса пробормотала: «Подумаешь, красавица!» – потом презрительно фыркнула и рассмеялась нахальным смешком.

– Ах ты, холера, Верка! – сказала Дуська. – Говорила, что синтетическу кофту берешь для подруги, а, оказывается, сама ее носишь…

Дуська отступила на шаг, положила руки на бедро, отчего они локтями поднялись чуть ли не выше плеч, побыла в неподвижности секунду и вдруг рванулась к Вере. Она схватила пальцами ее синюю плиссированную юбку, потянула на себя и закричала густым голосом:

– Так вот где плиссирована юбка, которую ты брала будто бы для учительницы Нины Яковлевны, когда она была в отпуску… А бусы–то, бусы! – Дуська со страхом в глазах показала на янтарные бусы. – А бусы–то, бусы!… Ты ведь говорила, что их для кого берешь… – Продавщица резко повернулась к участковому и шепотом закончила: – Она ведь сказала, что для твоей жены, Анискин, берет бусы, как Глафира находится в тяжести и сама в магазин прийти не может…

Дуська от возмущения широко открыла рот, хотела еще что–то выкрикнуть, но не смогла – такая она была характерная и горячая, что слова у нее в горле стали колом.

– Ишь! – произнесла Дуська то, что было полегче. – Ишь!

– Это еще не все, Евдокея, – сказал участковый. – Она, Косая–то, ведь на тебя жалобу писала в райком, что торгуешь из–под прилавка… Я два месяца узнать не мог, кто это на тебя напраслину возводит, а теперь знаю…

Дуська беззвучно осела на табуретку, на которой раньше сидел участковый. Лишний воздух она выдохнула, и вместе с ним из груди вырвался тяжелый вздох. Серые и ясные глаза женщины потускнели, под табуреткой боты перестали блестеть – такой сделалась продавщица Дуська, какой ее пять минут назад представить было нельзя.

– Эх, Верка, Верка! – сказала Дуська. – Меня ведь за твое письмо чуть с работы не скинули… Эх, Верка, Верка!… По этой жалобе мне ревизию делали, и я те сто сорок рублей, которые ты мне должна, внесла… Я кофту и бежево шерстяное платье к пароходу вынесла и продала… Бежево–то платье у меня самое любимое было…

– Теперь ты ответь, Евдокея, – после паузы сказал участковый, – как сто сорок рублей образовались?

– А так, что Верка стонет и плачет, – ответила Дуська. – И синтетическу кофту и вот эти туфли, что на ней, она выплакала для детдомовских подруг… Говорит, денег нет, дай, говорит, Дуська в долг, как мы в детдоме выросли сиротами, нас пожалеть надо. – Она горько вздохнула. – Как я могла обман понять, если Верка в клуб ходит хуже всех в деревне одетая!

Опустив голову, страдальчески морщился Павел Косой, неприязненно улыбалась Анна Борисовна, держала кулачок у рта Вера Косая; шел за окнами такой нудный и холодный дождь, какой бывает только осенью, когда пустеют скошенные поля, скрипят на шестах скворечники, по Оби и озерам плывут желтые, вялые от влаги листья, и на черных от воды проводах сидят посиневшие скворцы. Морочно, холодно, неуютно.

– Ты свободная, Евдокея, – негромко сказал участковый и во второй раз прислушался к звукам, что опять раздавались на крыльце, – приглушенный шарк, негромкий стук, робкое покашливание. – Ты свободная, Евдокея…

Печальная Дуська подошла к двери, медленно открыла ее и приостановилась – за порогом стояла женщина в мокром платке. Дуська вполголоса поздоровалась с ней, обошла женщину и исчезла, так и не сказав ни слова.

Женщина сделала шаг вперед, но что–то держало ее у порога дома, и она не решалась переступить квадратный брус.

– Ты звал, Федор, так я пришла, – стоя в сенях, приглушенно сказала женщина. – Вот я пришла, если ты звал, кум…

– Семеновна! – возмущенно крикнула Анна Борисовна и притопнула мягкой тапочкой по полу. – Семеновна, почему вы стоите в дверях? Немедленно проходите, Семеновна…

Женщина прошла в дом, несколькими робкими шагами миновала порог и домотканый пыльный половичок, поискав глазами табуретку, тоненько вздохнула.

– Садитесь, Семеновна! – дрожащим от возмущения голосом вскрикнула Анна Борисовна. – Садитесь сюда – вы в доме приемной дочери…

– Вот на стульчик, вот на стульчик, мамаша… – вдруг всполошилась Вера Косая.

Она подала Семеновне старый венский стул, старательно стряхнула с сиденья пыль и отошла в сторону, чтобы притулиться к стенке и поднести кулачок ко рту. Глаза у Веры блестели, нос вспотел.

– Вот села, вот сижу… – проговорила Семеновна и большими, вдумчивыми глазами посмотрела на Анну Борисовну. – Это ты ладно говоришь, Анна, правильно говоришь… Трое их, однолеток–то, было в детдоме – Вера, Надежда, Любовь. Их на какой–то станции подобрали.

Семеновна перевела дыхание, распустив шаль на груди, выпростала руки, положила их на колени и опять тоненько вздохнула. На улице раздавались приглушенные двойными рамами звуки.

– Коров гонят… – сказала Семеновна, но с места не стронулась, а только опустила веки и продолжала: – От Валерия уже с фронта сообщений не было – пропал без вести, а я почтальоном работала, хоть и восемь классов кончила… Надежды, что Валерий жив, тоже мало было, а любовь, что любовь была, когда месяц… Глупа была, берегла себя, вот и… Вот и взяла из детдома Веру…

Звуки стада затихали: из–за нудного дождя Сидор и Колька коров гнали быстро, торопясь в тепло и сушь, кричали на коров зло и раздраженно, бич в отдалении хлопал почти беспрерывно. Прислушиваясь, Семеновна подняла голову, опять спрятала руки под мокрой шалью.

– Манька–то привычная, – сказала она. – Сама в стойку дойдет…

– Я ничего не понимаю, Семеновна, – шепотом сказала Анна Борисовна. – Я ничего, ничего не понимаю…

Секретарь сельсовета медленно поднялась, помахивая ресницами, словно под них попала соринка, пошла к Семеновне, но Павел Косой опередил ее – с размаху ударил ладонью по столу, вскочив, притопнул тяжелыми сапогами.

– Ты говори правду, мамаша, чего ты ее бережешь, ты правду говори, мамаша! – вскрикнул он.

В горячке Павел бросился к Семеновне, забывшись, уронил доску, что перегораживала комнату, остановившись, собрался закричать еще, но участковый вдруг властно остановил его. Преградив одной рукой путь Павла, Анискин второй рукой повел в сторону Семеновны, улыбнулся и сказал:

– Ты, кума, все же к Маньке иди… Мало что привычная. На улице такая дождина, что и корова может перепутаться…

Когда Семеновна встала и ушла, когда ее все облегчавшиеся шаги простучали по сенкам и затихли на улице, когда в доме опять сделалось тихо, участковый махнул рукой.

– А теперь, Павла, – сказал он, – ты для Анны Борисовны скажи правду…

Но произошло странное: Павел снова несильно рванулся к Анне Борисовне, решительно мотнул головой, но потом внезапно попятился и сел на прежнее место. Как и раньше, он жалобно скривил лицо и помигал рыжими ресницами. Затем Павел, не выдержав взглядов участкового и Анны Борисовны, отвернулся к окну.

– Молодца! – сказал участковый. – Молодца, Павла… Так что ты себе молчи, я и сам скажу правду Анне Борисовне! – Он подошел к ней вплотную и наклонился. – Вера сказала про Семеновну, будто она потому ее из детдома брала, что за огород боялась… – Участковый жестко улыбнулся. – Семеновна, ее Валентиной звать, с погибшим на фронте Валерием всего за месяц до войны ознакомилась и ничего такого с ним не имела, даже не расписались они. Вот гражданка Косая и говорит, что ее Валентина для того взяла, чтобы огород больше иметь… – Участковый сделал большую паузу и почти шепотом сказал: – Ты не смотри, Анна Борисовна, что Валентина на вид такая старая – ей всего сорок девять…

– Ц–ц–ц! – по–анискински поцыкала Анна Борисовна и так повела плечами, точно в комнате был большой мороз. – Ц–ц–ц!

– Вот оно и есть: «Ц–ц–ц!» – сухо сказал Анискин и погрозил пальцем притихшей Вере. – Вот ты теперь, гражданка Косая, стой на своем месте, молчи как проклятая и слушай, что буду говорить… Я сейчас буду длинное слово говорить.

4

Прежде чем произнести длинную речь, участковый Анискин окончательно перешагнул через доску на половину Павла, сел на его место и положил обе руки на стол, в одной из них, чудом появившись, была та бумажка, что исписана цифрами. Посидев секунду в неподвижности, отдышавшись от резких движений, он развернул бумажку, проговорил:

– Вы пока все тут ругались да ссорились, я все за гражданкой Косой доглядывал. Я насквозь и глубже в нее смотрел, так что теперь всеохватно знаю – никакой такой любви у нее к Павлу нету… – Он презрительно усмехнулся. – Какая это может быть любовь, если она на Павлу так глядит, как на врага лютого… Это я для вас, Анна Борисовна, болтаю, – словоохотливо объяснил участковый. – Вдруг вы на любовь нажимать начнете…

– Ах! – ответила Анна Борисовна. – Ах, я уж ничего не говорю…

– Вот и правильно! – жестко усмехнулся Анискин. – Чего гражданку Косую жалеть, когда мне фельдшер Яков Кириллович растолковал, что ушиб четвертой степени есть самый легкий ушиб! А во–вторых сказать, как так получилось, что у нее на руке синяк?… Ну–к, Павла, отвечай! Не молчи, не береги ее от стыда, раз она такая злыдень! – прикрикнул участковый.

– Она хотела в меня кринку… Рукой об стол…

– Ух! – ненавистно сказал Анискин. – Ух!… Я бы этой кринкой ей обратно, обратно! – задохнувшись от гнева, участковый губы выпятил так, точно целовался с далекими родственниками, оглушительно прокашлялся и медленными движениями развернул бумагу с цифрами. – Ну вот, я эти цифры–мифры в конторе взял, так что они правильные…

Участковый подумал–подумал и все–таки полез в специальный кармашек на брюках – за очками. Свой почерк он, конечно, разбирал и без них, но цифры и числа стояли на бумаге очень густо. Вот он и достал очки, приставил их к кончику носа и весь переменился – со своим пухлым лицом и недовольно оттопыренными губами походил теперь участковый на директора маслозавода Черкашина, который очки носил постоянно, был так же толст, как Анискин, и всей деревне надоел тем, что без бумажки с людьми не разговаривал.

– Ну, так! – нудным голосом произнес участковый. – Поженились вы, Павла, в шестьдесятом году… За этот год ты, Павла, заработал, переводя все на деньги, тысячу восемьсот тридцать пять рублей шесть копеек… – Участковый поднял голову от бумажки. – Это она еще тебе житье давала, Павла… Дальше! В одна тысяча шестьдесят втором году ты, Павла, заработал меньше – тысячу семьсот сорок рублей, хрен копеек… Это она тебя уже прищучивать начала! – Анискин громко фыркнул. – Ну, а за шестьдесят вторым годом пошла уж совсем неоптимистичная картина, как говорит председатель Иван Иванович… Ты, Павла, в прошлом году заработал всего тысячу триста рублей, на пятьсот тридцать меньше, чем в шестьдесят втором… Это что же получается? – спросил участковый и придыхнул. – А?! Это как так получается, что ты, шофер при трехтонке, как она сама пишет в жалобе, в месяц зарабатываешь меньше, чем доярка, или, еще хуже сказать, неграмотный мужик… Это как так получается, а?

Участковый слоном повернулся к Вере и оглушительно постучал по столу костяшками пальцев.

– Вот как ты ответишь, Косая, почему Павла зарабатывает с каждым годом меньше, а другой народ после постановлений партии и правительства каждый год все больше и больше… А? Я тебя спрашиваю, Косая, а?!

Вера не отвечала, и участковый тоже помолчал.

– Вот как тихо стало, – после паузы с улыбкой заметил он. – В этом доме сроду, наверное, так тихо не бывало – крик да руготня…

Помолчав еще немного, участковый рачьими глазами покосился на Анну Борисовну.

– Нас, милиционеров, как учат в райотделе? – сказал он. – А вот так: «Помоги сохранить семью!…» Вот я два года и старался сохранить семью! Ну чего я только не делал, Анна Борисовна, чтобы эту Верку утихомирить… И уговаривал ее, и кричал, и пугал, и упрашивал, чтобы мальчишонку родила… Все напрасно. Ведь так, гражданка Казанская? – вдруг свирепо спросил он Веру. – Так я говорю, гражданка Казанская?…

Вера по–прежнему не отвечала – сжав губы, она смотрела в окно.

– Ее фамилия в девках была Казанская, – пояснил Анискин, – как их всех троих, то есть Веру, Надежду и Любовь, нашли на Казанском вокзале… Надежда теперь врачом в Томске, Люба замужем за Венькой Моховым и работает ударно дояркой… Да, да, работает ударно дояркой… Да–а–а!

Неожиданно для всех участковый быстро встал, застегнул три пуговицы на вороте распахнутой рубахи и валко пошел к дверям с таким видом, точно хотел безостановочно выйти в сени. Однако по привычке уходить из дому не сразу Анискин у дверей остановился и через спину сказал:

– Я их, Анна Борисовна, больше уговаривать не могу… Вы их теперь не расходиться уговаривайте – я вас на то и пригласил.

После этих слов участковый улыбнулся и стал спиной слушать, как Анна Борисовна прошлась по комнате, как стукотнул сапогами Павел и что–то шепотом проговорила Вера. Терпеливый, как кошка возле мышиной норы, участковый дождался все–таки, что Анна Борисовна тихо ответила:

– Я не знаю, Федор Иванович… Понимаете ли…

Она не договорила – загремели тяжелые сапоги, раздался шлепоток ладони о стол, все в доме затряслось и заскрипело. Потом раздался треск дерева, удар фанерной крышки и – не тяжелые, а облегченные шаги. Это Павел Косой схватил с пола фанерный чемодан, сорвал с гвоздей плащ, полушубок и простенький пиджак.

– Дядя Анискин, – загустевшим басом сказал он, – дядя Анискин, я ухожу… Восемь раз не мог, а теперь ухожу… Я хоть на улице ночевать буду, а ухожу…

Они теперь стояли так: Анискин стодвадцатикилограммовым телом закрыл широкую дверь, Павел с чемоданом в руках и вещами под мышкой другой руки стоял перед ним, за Павлом располагалась побледневшая от волнения Анна Борисовна, а в углу своей половины молчала Косая, медленно относящая ото рта кулак. Круглое тело женщины было до предела напряжено, ноги она держала расставленными, как бы собираясь сделать шаг вперед.

– Вона что, – задумчиво сказала Вера. – Сам бы он не ушел… А? – Она прошептала: – Ну, Анискин, Советская власть меня воспитала, Советская власть и на тебя управу найдет, что от меня мужа уводишь… Я вот на «Пролетарий» да в обком партии: заступитесь за детдомовскую сироту! – Вера мстительно улыбнулась. – Я, Анискин, тебя партийного билета лишу…

– Как лишишь? – испуганным голосом сразу же закричал Анискин, панически прижимая руки к груди. – Как ты меня, гражданка Казанская, партии лишишь, если Павел сам от тебя уходит!… Анна Борисовна, Павла, подтвердите, ради Христа, что Павел сам, сам, сам…

– Я сам ухожу! – испуганно ответил Павел. – Сам, сам…

– Ах–ах–ах! – закудахтал участковый и стал торопливо выбираться из дома. – Ах–ах–ах!

Кудахтая и по–петушиному хлопая себя руками по бокам, участковый выбрался на улицу; надев на ходу зеленый армейский плащ, пошел так, чтобы Павел с чемоданом и Анна Борисовна могли догнать его. Это произошло возле дома деда Крылова. Здесь Анискин остановился совсем, неторопливо порылся под широким плащом и вынул из кармана большой амбарный ключ.

– Зачем ночевать где попадя! – сухо сказал участковый. – Ты, Павла, вали в мою кабинету… Там, правда, тараканов страсть сколь, но я большую надежду держу на то, что они, Павла, от твоего духа окочурятся!… – Он позволил себе улыбнуться. – От тебя ведь, Павла, бензином вонят, как от керосиновой лавки… Так что ты ключ–то возьми, хоть кабинета и не запирается, да вали, вали себе, Павла, спать! Вали, вали, нам с Анной Борисовной еще словечком перемолвиться надо…

Когда Павел, ссутулившись и прикрывая рукой от дождя плащ, шубу и пиджак, скрылся в серости и мороке, участковый и Анна Борисовна пошли тоже. Из–за матерчатых сверху тапочек секретарь сельсовета двигалась по грязи осторожно, обходя лужи и придерживаясь руками за стойки плетней. Дождевые капли по ее тонкому плащу били звонко, весело, как маленькие шарики града.

– Дождишко–то, дождишко, – пробормотал участковый.

Оби за серой пеленой видно не было, березы на кладбище просматривались еле–еле, а кедрачи за крайними домами деревни казались густо–синими; грязь под ногами чавкала жадно и тоскливо, мычали коровы, в воздухе плавали запахи горького дыма, парного молока и бензина, который остался от машины, тяжело прошедшей к сельповскому магазину.

– Ты очень хорошая женщина, Анна Борисовна, – замедляя шаги, сказал участковый, – но тебе надо быть к народу добрее… Ну как ты могла пожелать, чтобы Павел жил с Верой? Он же с ней окончательно сгинет… – Он секундочку помолчал. – Тебе и то надо учесть, Анна Борисовна, что ты вот в деревне третий год живешь, а про то не знала, что Валентину Семеновну Верка из своего дома выгнала, хотя дом не ее, а колхозный, выданный ей как детдомовской сироте…

Тут участковый остановился совсем, сбросил с головы капюшон, и мелкие капли мягко зацокали по его седым, но густым волосам. Огромный, почти двухметрового роста, в зеленом армейском плаще, походил сейчас Анискин из отдаления на приземистую ель. Морочно было, серо на улице, но все равно Анна Борисовна увидела, как участковый улыбнулся крепкими белыми зубами.

– Ты, Анна Борисовна, – сказал он, – как вступишь в партию да как тебя выберут председателем сельсовета, лучше к народу приглядывайся… Нам, которые с людями работают, без этого нельзя, Анна Борисовна…

Шел дождь, клубились низкие тучи, непролазная грязь лежала на глинистых улицах деревни, но в шелесте дождя все–таки слышалось, как на Оби пыхтит невидимый буксир – волок баржи до Томи, до областного города Томска…

Кто уезжает, а кто остается…

1

По причине одышки, гипертонии и еще чего–то деревенский участковый уполномоченный Анискин водку пил один раз в год, на Девятое мая.

В этот день так было заведено, что милицейская жена Глафира поднималась на час раньше будничного, стараясь не греметь печными заслонками, чашками и поварешками, готовила большую еду: суп с потрохами и суп куриный, холодец из свиных ножек, баранье стегно и густой клюквенный кисель; холодец и кисель были приготовлены загодя, и милицейская жена успевала к шести часам накрыть стол.

Когда все было готово, Глафира вздыхала, пристегивала к никчемным бедрышкам праздничный цветастый фартук и садилась на табуретку возле печки. Глафира была черна и худа, на шее и руках вилюжились синие вены, но черные раскосые глаза смотрели на мир улаженно, сидела она терпеливо, вдумчиво – двигались только пальцы левой руки, которой она то расплетала, то заплетала косичку.

После шести часов в горенке раздавалось сопение, кашель и легкий стук; потом начинали ныть половицы и шуршать твердая материя, затем в горенке трещала цепочка часов–ходиков, трижды оглушительно кашляли и наступала тишина, выжидательная, готовящаяся. И уж потом раздавался веселый звон, хруст подметок и свист солдатского сукна.

Из горенки выходил участковый уполномоченный Анискин. Толстый, багроволицый, он был, как в броню, закован в парадную армейскую форму. Блестели покрытые целлофановой пленкой погоны старшего сержанта, сверкали лаком сапоги, радужно ударяли в глаза ленты орденов и медалей. Медлительный и громоздкий, тяжело дышащий и посапывающий, в этот миг Анискин был легок, двигался с офицерской изящностью, ноги ставил чеканно – пятки вместе, носки врозь.

– Ну, ну! – приветствовал он жену.

– Доброе утро!

Повертываясь на каблуках, прищелкивая ими, участковый осматривал стол, сводил брови на переносице, отрывисто кашлял.

– Водка?

– Купила.

– Квас?

– Четверть.

Опять бренча орденами и медалями, скрипя, Анискин для чего–то обходил кухню кругом – может быть, разминался, садился на гнутый венский стул и вытаращивал по–рачьи глаза.

– А!

Немного подумав и посидев секундочку, Глафира поднималась, двигаясь бесшумно, как летучая мышь в темном сарае, открывала настежь оба кухонных окна. Розовый отблеск падал на ее цветастый передник, черные волосы матово блестели.

– А! – опять выдыхал Анискин.

После этого наступала такая тишина, что ею можно было затыкать уши, – Глафира то смотрела на мужа, то на стол, то за окно, где уже высоко висело над Обью солнце, такое чистое и ясное, словно всю ночь купалось в реке. Задувал под занавески щекочущий майский ветер, проклевывались на черемухе почки – совсем еще наивно проклевывались.

– Календарь? – тонко шептал Анискин. – А!

Когда Глафира, снова выждав секундочку и как бы летуче, срывала с календаря листок и показывалась красная толстая цифра, Анискин передыхал, ставил глаза на место.

– В семь часов соберешь ребятишек и уведешь вторым ходом. Кеторы поменьше – к сестре, остатние – пусть у школы играют… Поняла?

– Но!

Анискин последним – настырным и длинным – взором оглядывал стол, перебирал тарелку за тарелкой, кусок за куском, шевелил губами, точно считая, потом поднимался и говорил:

– Ладно? Тащи водку и квас да беги за Лукой…

А когда жена ставила на стол водку и накидывала на плечи платок, чтобы бежать за Лукой, участковый бросал на нее короткий взгляд.

– Ну!

– С праздником, Анискин!

– Спасибо, спасибо!

Глафира смотрела на него снизу вверх, он непонятно морщил губы.

– Пускать тебя на службу или не пускать? – после длинной паузы спрашивала жена.

– Пускать!

– В форме или без формы?

– Сама гляди…

2

Весной тысяча девятьсот шестьдесят… года Анискин своим привычкам не изменил: все произошло так же, как происходило раньше, разве только весна на этот раз выдалась необычно теплой и спорой. Около семи часов утра, когда Глафира вернулась домой с Лукой Семеновым, солнце уже висело над деревней, желтое, как подсолнух, река Обь от него тоже была желта и потому молода для глаза, и хоть долго еще было до листвы, от черемух наносило молодым отчаянным запахом.

– Здоров, Анискин, здоров, Федор Иванович! – входя сказал Лука Семенов. – С дорогим праздничком тебя!

– Здорово, здорово, дорогой! И тебя с праздничком!

Был Лука Семенов стародавним дружком Анискина; из–за раненой ноги и простреленных легких он работал в колхозе пчеловодом, но лицо имел не пасечное, и никакого умиротворения не было в нем, никаким покоем черты Луки не дышали. Наоборот, он отпустил мушкетерские злые усики, подбородок носил с загогулиной, нос крючковатый, острый. Хромал Лука так весело, точно кого–то передразнивал, и всегда, а не только в праздник, как Анискин, носил солдатскую гимнастерку, перехваченную широким солдатским ремнем.

– Ждешь, Анискин, старый черт! – весело продолжал Лука. – Слюну уж пускаешь, варнак, глядя на благодать–то! Пузо–то, пузо–то отрастил – это ведь страсть! А ты что меня глазищами–то стрижешь, Глафира свет Андреевна, что смотришь как на чужого? Вон тебя как Федор–то иссушил! Говорил же – выходь за меня. Я человек легкий, веселый, тощий… Прогадала, прогадала, Глафира свет Андреевна!

Смеялся, балагурил, сверкал зубами стародавний анискинский дружок, но участковый и сам понять не мог, как и почему казалось, что не из собственного дома пришел Лука Семенов, а пришагал с передовой, где его только что чокнула в ногу пуля, но он сгоряча еще не чувствовал боли.

– Садись, садись! – сказал Анискин. – Всегда за тобой ходить надо!

– Сажусь, сажусь!

Посмеиваясь и гримасничая, Лука сел напротив Анискина, одним глазом подмигнул Глафире, другим – участковому, скособочив рот, потер руку об руку.

– Эх, Федор, Федор, время идет, Обишка все себе мельче становится, а ты все зубом нацыкиваешь. Хоть бы что другое придумал, черт ты этакий!

На черное от раннего загара лицо Луки ложились желтые солнечные блики, сушили его иссеченные ветром губы, глаза отливали кошачьей желтизной; весь–весь – от хромой ноги до лихого чубчика на лбу – был он приятен, радостен Анискину. Вспомнилась песня «Бьется в тесной печурке огонь…», на лицо и впрямь повеяло блиндажным теплом, тихонечко пропела хрипловатая гармонь, лязгнули буфера вагона, на правом берегу то ли Волги, то ли Немана, жуткий в одиночестве, дремал огонек…

– Наливай, Глафира, – тихо сказал Анискин. – Да смотри, в тонки стаканы.

Четыре стакана имелось на столе. Один из них, что стоял перед пустой табуреткой, отливал зеленым бутылочным стеклом, был неровен по краю, так как дружок Анискина и Луки Серафим Голдобин был мастером на все руки – вот и обрезал он в сорок втором году водочный стакан от пузатой немецкой бутылки. И каждый год девятого мая Глафира вынимала из буфета голдобинский стакан. Сейчас она налила в него водку, потом налила и в три других стакана.

– Ну, Серафим, – тихо сказал Анискин, – выпьем, Серафим!

Прямой, как на смотру, сидел участковый, во все стороны кособочился и вихлялся смешливо Лука, безмятежно молчала Глафира – над полными стаканами, над полным едой столом, обочь календаря с красным числом. Потом Анискин дернул нижней губой, звучно цыкнул зубом и начал медленно подниматься; вставал слон слоном, так надавливая на половицы, что скрипели, а посуда на столе мелко подрагивала. Ну, равным с русской печью, что в ширину, что в высоту, был участковый Анискин и в этой своей величественности четким офицерским движением поднес стакан к губам.

– За победу!

Два человека в деревне – Глафира и Лука – только и могли видеть, как пил водку участковый, только они могли видеть, как исчезали простоватость и добродушие, лениво–небрежные движения, как обычно расплывшееся, помидорно–красное лицо твердело. На одну цель, на единственное был нацелен Анискин.

– Закусывайте, товарищи! – сказал он. – Сало, селедка, огурцы…

Прямой, прямыми руками с прямыми пальцами Анискин поддел на вилку гриб, небрежно поднес ко рту, непонятно усмехнулся: что–то единственное видел он в грибе–рыжике, что–то свое подумал о нем. Незнаком, чужд был Анискин, и Глафира смотрела на него исподтишка, изучающе, словно он не сидел в кухоньке с шести часов утра, а только что пришел в нее из непонятности.

Потом Глафира перевела глаза на Луку Семенова и в нем увидела то же самое. «Мужики, они такие, они все про свое!» – подумала Глафира.

– Наливай по второй!

Далекие, чужеродные, словно на самом деле иноземцы, сидели за столом Анискин и Лука, недеревенскими движениями, отставив мизинцы, подняли стаканы с водкой, но по–свойски прищурились, по–непонятному похолодели глазами. «Ничего, после второй отойдут!» – подумала Глафира.

– За Кенигсберг, Лука!

– За Кенигсберг!

В Кенигсберге, в Кенигсберге были они – лежали на берегу закованной в гранит воды, прижимались щеками к холодной, гулкой шероховатости; немецкий граммофонный голос, треск автомата; шпили, буквы с обратными палочками, небо среди домов с овчинку…

– Я его за горло схватил, а у него кадык небритый, – сказал Анискин, приподнимая левую бровь. – Они бриться не успевали…

Лука достал из кармана белесых галифе коробку «Казбека», вынув папиросу, постучал ею о крышку; прикурил он неуловимо точным движением, папиросу перекатил из угла в угол рта.

– Он тогда здорово вскричал, – сказал Лука. – Как я услыхал, так чеку из «лимонки» долой! Ну, думаю…

– Наливай, Глафира, по третьей! – резко сказал Анискин.

Третий стакан они пили долго, так долго, что казалось, вечность висят стаканы над столом, вечность головы Анискина и Луки закинуты. Потом они враз поставили стаканы – Лука мягко опустил, Анискин пристукнул.

– Девятого мая вокруг меня все – гуляй! – вдруг трубно сказал он и пошатнулся. – Девятого мая вокруг меня – пой и пляши!

Участковый встал, скрипя половицами, подошел к окну, шальным движениемрук раздвинул ситцевые занавески и уперся в оконный косяк. Опять было тихо, опять по кухне струился щекочущий майский ветерок, замешенный на молодом черемуховом запахе.

– Ну! – негромко проговорил Анискин и обернулся. – Ну!

Третий человек глядел на Луку и Глафиру – у этого Анискина были шальные, отрешенные глаза, стремительные движения, маленький, туго сжатый рот. Секунду он смотрел на жену и друга, затем широко открыл рот и пропел:

Расцвела сирень–черемуха в саду…

Дальше Анискин песню не знал, сердито выпучив глаза, замер, но вспомнить не успел, так как Глафира плавно поднялась, набрав полную грудь воздуха, деловито открыла рот и оглушительно вскрикнула:

На мое несчастье, на мою беду

Я в саду хожу, хожу, на цветы гляжу, гляжу

Старательно и истово, работяще встряхивая головой, Глафира пропела куплет до конца, опять набрала воздуха в грудь, чтобы начать второй, но Лука опередил ее:

Только я к цветку притронулся рукой…

– Эх, гуляй, – ошалело закричал Анискин.

Они допели песню до конца, потом Глафира начала «Землянку», за ней спели «Каким ты был, таким ты и остался», «На рейде ночном легла тишина» и «Что ты, Вася, приуныл…». Когда же кончили, Глафира тихонько поднялась, молча и бесшумно скрылась в горнице. Лука и Анискин ее исчезновения не заметили, так как в воздухе все еще висел веселый мотив, еще подрагивала в ногах песня.

– Эх, Лука…

Через окошко участковый видел старый, голый еще осокорь, закопченную баню, оловянную от солнца реку и женщину, что несла на коромысле воду; все это подрагивало и расплывалось, словно в мареве, казалось маленьким и незначительным. И только Обь вздымалась, разлившись, захватывала у неба и земли все, что могла занять.

– Эх, Лука, Лука! – повторил Анискин.

Он повернулся к Семенову, разлепив веки, низко склонил голову. Снова медленным стал Анискин, но глаза поблескивали, губы влажно краснели; казалось, что в зрачках все еще отражается зеленая обская вода, пошевеливает листочками старый осокорь. Долго–долго молчал участковый, потом тихо сказал:

– Мне на тебя, Лука, глядеть – зависть берет! Ходишь по деревне веселый, все тебя по спине гладят, все тебе по сердцу. Ты так за сто лет заживешь, Лука, хоть грудь стреляна и нога косая. Вот с чего ты такой образовался? – Анискин спрашивал, требовательно вздергивал губой, но голос его звучал так, что отвечать не надо было: сам с собой разговаривал участковый. Вот тупым шагом прошел по комнате, тоскливо задрал на лоб левую бровь, посверкивая глазами, стал смотреть на календарь с красным числом.

– Вот как ты такой образовался, Лука? – медленно повторил он. – Как это так получается, что войне двадцать два года назад конец пришел, а как девятое мая да как ты за стол сядешь, то я себя ровно бы опять под гимнастеркой чувствую… Или в тебе что такое есть, Лука, или я такой человек, что нет мне на земле тепла–покоя? Вот отчего так получается, что ты сейчас от водки веселый, а я нет?

– А оттого, что ты дурной, Федор, – захохотав, ответил Лука. – Ты такой дурной, что не приведи господи! А отчего это так получается, я тебе рассказать могу…

– Расскажи, расскажи…

Опять весело засмеялся Лука Семенов – собрал на лбу морщины гармошкой, сверкнул металлическим зубом, руки сложил на груди под зазвеневшими медалями. Действительно, был он весел, как мальчишка на каникулах, хохотал звонко и просторно, сидел за столом легко, словно невесомо. И голос у Луки был приятный.

– Эх, Феденька, Феденька, голуба–душа! – сказал он. – Это верно, что ты вот сейчас скучный, а все оттого, что себе цену не знаешь. Это, как говорится, во–первых; а во–вторых, ты от своей доброты и ласковости страдаешь. Ты вот ребят Паньковых от тюрьмы увел, ты вот Панну Волошину за самогонку не штрафанул… Да что говорить, добрей тебя человека я не встречал.

– Врешь! – хрипло сказал Анискин и дробно постучал пальцами по столу. – Все ты врешь, Лука! А с Генкой Пальцевым…

– Вру? Нет, не вру… Ты вот сидишь бык быком, глаза на меня пучишь, а никто тебя не боится – через все видать, что ты добрый, что ты страх только для вида напускаешь… Ну, а с Генкой Пальцевым… Взять–то ты его взял, а переживал сколько? Конечно, ты преступника не упустишь, но ты после этого болеешь…

Продолжая посмеиваться, Лука деликатными движениями отрезал от стегна жирный, дожелта зажаренный кусок мяса, впился в него зубами, исподлобья глядя на Анискина, который тихонечно покачивался на табуретке и смотрел в даль далекую, в непонятность; что–то видел он там, что–то понимал, наглядевшись же, заворочался на месте, крестом сложил руки на груди.

– Ну, говори, говори, Лука!

– Хе–хе, Федор! Вот на вид ты каменный, а на самом деле не такой. Как с тем немцем, что небритый. Воевал ты хорошо, геройски, этого у тебя никто не отнимет, но немец–то вскричал, и вся разведка чуть этим делом не накрылась. Вот ты и сидишь скучный, хотя на твоем месте надо с утра до вечера песни играть…

– Это почему?

– А потому, что ты на деревне не последний человек. Начальства, Федор, ты над собой не знаешь, при нагане, при такой власти, что разлюли–малина. Эх, веселье! Тебе бы как надо? Встал попозже, лег пораньше, поел от души, выпил от души – наслаждайся! Народу без милицейской формы не кажись, разговаривай сквозь зубы, на человека гляди мимо него. Вот как жить надо, а не смотреть на меня грустным глазом, как у стельной коровы…

– Я ж такой и есть! – багровея, выкрикнул Анискин. – Я и есть такой, как ты расписываешь…

– Такой? – Лука всплеснул руками и, откидываясь назад, захохотал еще веселее, чем прежде. – Такой? Ну, врешь, Феденька, и не морщишься! Да не такой ты, а обратный. На народ смотришь не мимо, а в глубь его, кричишь от доброты, глаза по–рачьи таращишь опять же от доброты, милицейской формой не потому пренебрегаешь, что мала она тебе, а что выделяться не хочешь…

Лука положил руку на стол, заулыбался ясным солнышком, лихо, как красной девке, подмигнул Анискину.

– А человек ты обыкновенный, хоть и милиционер, – сказал он дурашливо. – Вот ты мне отвечай на вопросы, как на духу, и я тебе еще про тебя расскажу… Будешь отвечать?

– Спрашивай, Лука.

– Осокорь видишь, Обишку, солнце… Тебе хорошо на душе?

– Хорошо!

– Комар пищит, крыльями машет – про комара думаешь?

– Думаю, Лука!

– На небе звезды, кругом ночь, луна таращится – ты сласть под сердцем чувствуешь?

– Чувствую, сильно чувствую!

– Вот ты и есть обыкновенный человек! – сказал Лука и от радости похлопал ладошкой о ладошку. – Вот тебе и вся правда, Федор!

Анискин сидел, ссутулившись, потом едва уловимо вздохнул, зашарил пальцами по домотканой скатерти, того, чего искал, не нашел и опять притих. Душная стояла тишина, но где–то смеялись ребятишки, поплескивала вода, погуживал в деревьях майский ветер; над вихрастой головой Луки растопыривались серебряные солнечные лучи, вползали в кухню, высветляя календарь с красным числом, журнальную фотографию Красной площади и написанное детским почерком расписание уроков.

– Вот чудной! – приглушенно сказал Лука. – В пол смотрит, губа скучная, глаз вялый… Эх, Федор, Федор, вот я за то двадцать два года и молчу, что ты человек шибко совестливый… Я ведь знаю, чего ты сегодня такой шальной!

Семенов встал, тоже подошел к окну, уперся лбом в стекло, точно так, как прежде Анискин, стоял он и видел то же самое – как с шелестом течет Обь в берегах, как кривится осокорь на берегу, темнеет банька. И так же долго, как Анискин, стоял Лука у окна – притихнув, затаившись.

– Тебя двадцать два года то мучает, что мы Серафима Голдобина не уберегли! – совсем тихо сказал Лука. – Ты двадцать два года себя за то казнишь, что думаешь: «Вот не послал бы я Серафима в те кустики, он бы живой остался!» Так ведь, Федор?

– Так!

– Он бы сам в те кустики пошел! – после длинной паузы сказал Лука. – Только из них–то и можно было увидеть, где они есть, танки. Что, я неправду говорю?

– Не знаю, Лука, не знаю.

Под Орлом, под Орлом теперь были Лука и Анискин. Изгибалась Ока круто, как тетива, белела церковка на сердцевинке города, горел вокзал. И уходил налево, в рощицу, Серафим Голдобин; все шел и шел, а потом не стало его – фонтаном вздыбилась земля, сверкнуло, загрохотало. Не было Серафима Голдобина! И пробивался сквозь землю на краю воронки сухой стебелек полынь–травы.

– Вот за то я молчу двадцать два года, – сказал Лука, – что ты, Федор, ничего не забываешь. Другой, он плохое забывает, а ты – нет.

Лука вернулся на место, усмехнувшись, с хрустом съел огурец. А участковый медленно поднимал голову – вот исподлобья посмотрел на своего дружка, вот улыбнулся краешками губ, вот негромко спросил:

– Ты о чем молчишь, Лука?

– А о том, что ты человек шальной! – сердито ответил Лука. – Вот ты помнишь тот день, когда мы Сосновку брали?

– Ну, помню…

Он помнил, конечно. И сожженные дома, что косо бежали по увалу, и большой сарай за околицей, возле которого, словно швейная машинка у старательного портного, ровно и длинно потрескивал станковый пулемет, и голубое облачко в небе не по–сибирски высоком и тепловатом на вид, хотя пушистый снег таял на ладони. И помнил, конечно, как два немца ходили по голубому снегу, сами голубые от чистых отблесков. Не больше пяти метров было до них, и было видно, какое ясное и молодое лицо у первого немца. И мысль свою помнил Анискин, ту мысль, что пришла в голову, когда секунда оставалась до того, как он должен был беззвучно прыгнуть на спину немцу. «У фрицев по отчеству не зовут, – подумал он тогда, – это только у нас, русских, есть отчество».

– А ту гранату ты помнишь, Федор? – глухо спросил Лука. – Ту гранату, за которую ты меня чуть не убил, помнишь?

– Помню.

Убивать Луку, конечно, за гранату Анискин не собирался, но схватил его за шиворот шинели, клацнув зубами, приблизил к себе и – шепотом, шепотом: «Под трибунал пойдешь, Семенов!» Он шептал это, а в воздухе еще висел гранатный взрыв, стоял столбом снег, а из того сарая, где стрекотал пулемет, выскакивали один за одним зеленые немцы. Не то что снять пулеметный расчет, а и ноги–то уносить Анискину и Семенову было трудно. Потому и тряс Луку Анискин, потому и шипел про трибунал, что взрыв гранаты услышали немцы.

– Твоя это была граната! – внезапно захохотав, сказал Лука. – Ты, когда на молодого немца бросился, чекой от «лимонки» за сучок задел. У тебя ведь четыре гранаты на поясе–то висели, а ты все годы считаешь, что три… И про второго немца ты правду не знаешь!

Казалось, что хмель уходит из анискинских глаз – светлели изнутри, зрачки расширялись, словно в кухне темнело.

– Ты, Федор, вспомни, – волнуясь, сказал Лука, – как ты утром на ремень ругался: «Пропадем с такой кормежкой! Опять дырку на ремне протыкать надо!» И шило у меня просил.

– Просил шило, ну так что?

– Ремень–то Васьки Кустова был, – ответил Лука. – Это уж я вечером понял, когда Васька тоже материться начал: «Какая–то сволочь дырку проколола!» А Васька всегда четыре «лимонки» носил…

Это правда была, что Васька Кустов всегда носил на ремне четыре гранаты. Он, Васька, всегда–то был мужик ворчливый и скандальный, но в тот вечер ходил по землянке особенно злой. «Мама родная! – подумал Анискин. – Мама родная! Мне ведь в поясе–то легче стало, когда я молодого немца под себя подмял!» Опять перед глазами живым голубоватым светом полыхнул молодой снег, затарахтел пулемет и метнулся вправо, весь перекосившись, Лука. Потом рывок, вздыбленная рука Луки и грохот гранатного взрыва. «Под трибунал пойдешь, Семенов!»

А Лука, выходит, сорвал с его пояса гранату, что была без чеки, и ее, гранату, бросил. Она бы взорвалась на поясе, если бы ее Лука не сорвал.

– Ты чего же молчал, Лука? – приглушенно спросил Анискин. – Ты чего же двадцать два года молчал? Ведь тебя за это дело я сам чуток… Ты почему, Лука, молчал?

– Да потому, что ты шальной человек! – ответил Лука и подмигнул участковому. – Получалось, что я тебя от смерти спас, а когда так, то ты мне вроде бы обязанный был…

Лука опять захохотал.

– А уж какая дружба, если кто кому обязанный… – И вдруг на секунду стал серьезным Лука. – А мне о тобой было хорошо дружить, Федор! Без этого я бы на фронте пропал.

«Мама родная, – думал Анискин, – мама родная!»

– А что со вторым немцем? – спросил он. – Как же ты со вторым–то немцем, когда гранату бросил?

– Стрелял я, Федор. Ты выстрела не слышал; он под взрыв гранаты угодил…

Половицы кухонного пола поскрипывали – это возился на широкой табуретке Анискин. Зазвенели ордена и медали, круглая спина участкового выпрямилась, и потому ремень портупеи глубоко врезался в плечо под погоном. Анискин сидел, но казалось, что он стоит по стойке «смирно».

– А чего ты нынче об этом рассказал, Лука? – громко спросил он, краснея лицом. – Нынче почему рассказал?

Лука сразу не ответил. Он потянулся к бутылке с водкой, налил понемногу в стаканы, свой придвинул к себе и склонил голову. Минуту, а то и больше сидел Лука молча, потом поднял голову – лихо торчали мушкетерские усики, расплывался в улыбке большой иронический рот, острый подбородок торчал ехидно.

– А уезжаю я из деревни, – насмешливо сказал он. – В городе Томске теперь буду жить, у сына Володьки. Так что не пить нам больше водку девятого мая… – Нижняя губа у Луки скривилась, вздрогнула, но потом притихла. – Володькиных ребятишек буду стеречь! Они у него сахарные, так чтоб не растаяли…

Стоял на берегу Оби древний осокорь, темнела банька, за голубой излучиной реки щетинился молодой кедрач; кричали ребятишки, а на колхозной конторе громкоговоритель наигрывал одну из тех песен, что недавно пели Лука и Анискин, – «Бьется в тесной печурке огонь…». И врывался в открытую форточку свежий ветер, настоянный на черемуховых почках. И стены кухни казались зеленоватыми, так как зеленый свет отражала великая река Обь. Тихо, очень тихо было в кухне, но затем раздались летучие звуки – раздвинулась занавеска, из горенки не сразу, а как–то частями вошла в кухню Глафира, осмотрела стол, мужа, Луку, подняла левую руку и начала расплетать–заплетать косичку.

– Чего притихли, мужики? – после паузы спросила Глафира. – Вот и водку не пьете…

Затем она руку опустила.

– Федь, а Федь, – вдруг шепотом сказала она, – я–то ведь знала, что Лука уезжает! Все хотела сказать, да от жалости не могла…

3

Пустые бутылки стояли на столе, уж не было бараньего стегна и грибов, уж Глафира три раза лазила в подполье и бегала в сельповский магазин, уж солнце стояло высоко, а Анискин и Лука все сидели за столом.

Во втором часу Глафира вынула из русской печки чугунок с куриным супом, налила в эмалированные миски, густо поперчив, поднесла мужу и Луке, окончательно оглядев стол, мужа и Луку, опять исчезла.

– Вот и все, – протяжно сказал Анискин. – Во–о–от и все–е–е–е…

Блестела бутылка водки, дымились миски с куриным супом, тускло отсвечивали желтые куски масла, бродили по кухне розовые всполохи.

Анискин поднял голову.

– Уезжаешь? – спросил он.

– Уезжаю! – ответил Лука. – Володьке без меня трудно, а мне без внуков…

Розовость лилась в окошки, ветер втекал в них; входила, все заполняя, светлая по–вечернему Обь – то ли лодка, то ли катер плыл по ней, синее облако висело там, где должен быть левый берег; вода переливалась чешуйками, короткими и блестящими. И то ли на реке, то ли меж нею и небом висел прозрачный девичий голос: «Позарастали стежки–дорожки…»

– Дашка Луговцова, – хрипло сказал Анискин. – Она!

Поднимаясь, он уперся руками в стол, повалил пустую бутылку, но внимание на это не обратил – все поднимался и поднимался упрямо, пока не встал в полный рост. Ниже русской печки был еще Анискин, но уже стоял на ногах, сделал два шага к Луке, прислушавшись чутко, коротко рассмеялся.

– Дашка поет, – сказал он. – А я–то с кем теперь девятое мая петь буду?

Широко расставив ноги, несколько мгновений участковый передыхал, потом сделал шаг, второй, третий – ноги стояли косолапо и плотно, спина выпрямилась. Еще два шага вперед сделал участковый, еще шире расставил ноги – стоит, товарищи, стоит!

– Глафира! – крикнул Анискин.

– Но!

Жена вынырнула из–за ситцевой занавески, спрятав руки за спиной, плечом оперлась на косяк. Она молчала, но участковый в два крупных шага подобрался к ней, набычившись, шепотом спросил:

– Ну?

В третий раз за день на кухне стало так тихо, что было слышно, как, подмывая глинистые яры, течет Обь; Дашка уже не пела «Позарастали стежки–дорожки…», не гомонили ребятишки на берегу. Потом Анискин тоже в третий раз непонятно улыбнулся, высоко поднял голову и неверными, но тугими пальцами стал застегивать мундир. Все до единой пуговицы и два крючка на высоком воротнике застегнул он.

– Ну?

– Вот.

Глафира вынула из–за спины фуражку с красным околышем, Анискин ее схватил, надев на голову, приложил два пальца к носу.

– Так!

Звезда на фуражке смотрела как раз с середины лба участкового, фуражка не кривилась, мундир лежал как влитой, без единой складочки. Прочно стоял на ногах уполномоченный Анискин – спокойный, медленный, смотрел прямыми глазами, такой высокий, что был вровень русской печке. Потом он сделал шаг вперед.

– Кто уезжает, а кто остается! – громко сказал Анискин. – Кто уезжает, а кому надо службу справлять!

Четкими шагами, как на смотру, участковый прошел от Глафиры до дверей, повернул по команде «Нале–ево кру–у–гом!» и приложил руку к фуражке, козыряя.

– Службу, службу надо справлять! Сегодня большой праздник, так мало ли что может случиться. Вдруг кто в деревне неправильно напьется, а! А! – вдруг крикнул он. – Что тогда, а?

Строевым шагом Анискин вышел на улицу. Минуту, наверное, слышались его твердые, парадные шаги, потом затихли.

Три зимних дня

Глава первая

1

После ноябрьских праздников дочь участкового уполномоченного Анискина Зинаида слегла в постель. Температура была невысокой, но девушка молча лежала под одеялом, ежилась от озноба. «Да» и «нет» она произносила так тихо, что приходилось низко нагибаться к ней.

На четвертый день пришел фельдшер Яков Кириллович. Он около часа пробыл в комнате Зинаиды, выйдя, сел на первый попавшийся стул и зябко потер руку об руку.

– Почта–то опаздывает! – сказал Яков Кириллович. – Пятый день нет почты–то…

– Аэродром замело, – ответил Анискин, – не идут самолеты.

Хотя и шел одиннадцатый час утра, в горенке все было желтым от света тусклой электрической лампочки, на оконных стеклах лежал синий морозный узор, от печки–голландки струился волнистый теплый воздух. И тоже желтыми были лица участкового Анискина и его жены Глафиры, так как лежали на них желтые непрочные тени.

– Не могу поставить диагноз! – сердито сказал фельдшер Яков Кириллович. – Девочка похудела, пастозна, откровенно немобильна, но суть не ухватывается. Вот так–то, братец мой Анискин! Подождем день–два…

В кухне, надевая черную шубу на хорьковом меху, фельдшер Яков Кириллович сердито щурился, морщился болезненно, а перед самым уходом протянул Глафире серенькую бумажку. «Железо, железо!» – пробормотал он и, помахивая тросточкой, вышел. Было слышно, как Яков Кириллович резкими шагами двигался по сенцам, потом по крыльцу. Когда сердитые шаги Якова Кирилловича затихли, участковый Анискин посмотрел на жену, она – на него.

– Ничего вроде опасного нет! – задумчиво сказал Анискин. – Когда Яков Кириллович дает серый рецепт, то ничего опасного нет…

На ногах участкового были огромные валенки, одет он был в куртку из коричневого вельвета и стеганые брюки. От этого Анискин казался много толще, чем на самом деле, но, несмотря на теплые одежды, дышал ровно, легко и двигался проворно, как всегда в зимнее время. И лежал на щеках Анискина молодой зимний румянец.

– А ведь я пойду! – сказал он. – Вон уж скоро одиннадцать.

Участковый снял с вешалки форменный милицейский шарф, два раза обмотнув его вокруг шеи, концы забросил за спину, потом напялил на голову лохматую шапку из собачины и стал натягивать белый полушубок, на котором погон не было, но на плечах имелись поперечные полоски для них. Поверх полушубка Анискин наложил широкий ремень и сопя затянул его. После всего этого он вздохнул так облегченно, как вздыхает ребенок, которого мама собирает гулять и уже выставила одетого за дверь.

– Я пошел! – сказал Анискин. – Давай рецепт–то.

Однако он сразу не ушел, а еще несколько минут постоял у порога, искоса глядя на жену, – неподвижный, тихий, в своем белом широком полушубке похожий на снежную бабу. Глафира тоже молчала, и ее сложенные на груди руки тихонечко пошевеливались.

– Ты уж не перебирай картошку–то, – приглушенно сказал участковый. – Посиди с Зинаидой–то.

После этого Анискин вышел на крыльцо и неспешно огляделся.

Шла середина ноября, снега начали выпадать всего три недели назад, но пошли густо и часто, и потому с деревней уже произошло то, что происходило в прошлые годы к концу месяца: деревня, на взгляд, сделалась небольшой и низенькой. Висело над ней близкое серое небо, дома, заметенные снегом, уменьшились в размерах, а край обского яра приблизился к домам, так как не было за ним зеленой пространственности воды.

И везде, куда бы ни смотрел участковый, лежал легкий, пушистый и свежий снег. Ни вмятинки, ни точечки сажи не было на том пространстве, которое охватывал глаз, и казалось, что добрый, чистоплотный и заботливый человек нарочно укутал стылую землю, озябшие дома, голые деревья этим мягким снегом, нежной этой пеленой. А Обь под снегом лежала такая ровная, такая светлая, словно снежной лентой текла в океан. И стоял с ног до головы белый, с белой головой, на берегу Оби осокорь.

Зимней, неспешной жизнью жила деревня – прошли, громко скрипя валенками, возвращающиеся с фермы доярки; по–зимнему четко прогрохотал по улице трактор «Беларусь», волоча сани с навозом; от дома к дому по–заячьи проскакал простоволосый мальчишка с калачом в руке; потом прошел заспанным шагом клубный киномеханик, и уж потом над ухом Анискина четким, бодрым голосом сказали: «Доброе утро! Начинаем утреннюю гимнастику…» Это означало, что в Москве было семь утра, а на Оби одиннадцать, так как день в деревне приходил на четыре часа раньше, чем в столице.

Участковый сошел с крыльца. Он держал путь к колхозной конторе, потому неторопливо зашагал по центральной длинной улице деревни. Дышал он равномерно и с приятностью, зубом прицыкивал редко, руки за спину не закладывал. Под стодвадцатикилограммовым телом Анискина снег скрипел громко, как под тракторными санями, валенки на снегу оставляли крупные следы, меж воротником полушубка и шапкой клубился парок от дыхания.

Возле того проулочка, что вел к снежным кедрачам, участковый приостановился. Снег под валенками скрипеть перестал, и услышались взрывы моторов, комариный вой электропил и тугой стон замерзшей земли. Эти звуки были чужеродны деревне, отдельны от рева трактора «Беларусь», эти звуки деревне не принадлежали и принадлежать не могли, так как деревенскими не были.

Звуки издавали тайга, кедрачи, что клином шли в деревню с юга. Там, в кедрачах, вот уже второй месяц работал передвижной лесопункт, вырубающий мачтовый сосняк и кедры. Лесопункт, как и кедрач, наступал на деревню с юга, и с каждым днем все явственнее становились звуки. На лесопункте круглые сутки выли моторы, раздавались мужские голоса; с рассвета до темноты валились на землю деревья; днем и ночью горели костры, а только ночью врезались в темень и снег кинжальные лучи прожекторов. Круглые сутки выл и гремел лесопункт, похожий на парикмахерскую машинку, что оставляет за собой неровный след на зябкой коже. Всего второй месяц наступал лесопункт на деревню, но в снежном кедраче уже прореживалась серая полоса – пеньки, грязь, ямы да зола.

«Вот от такого безобразия тоже можно заболеть! – подумал Анискин. – И тишины не стало, и воздух тяжелый…» И опять в деревне услышался скрип его громадных валенок. Это участковый пошел дальше, заложив руки за спину и широко расставляя ноги. Он шагал по–прежнему главной улицей деревни и думал о том, что зимой ему, конечно, дышится и живется легко, но скучновато, так как зимой происшествий на деревне меньше, чем летом. Зимой в деревне только чаще варят самогонку. Вот Анискин и шагал неторопливо, вот и размышлял длинно, вот и останавливался возле каждого дома. Он смотрел на дымок, что шел из труб. Если дым был серый или черный, то участковый возле дома обычно только приостанавливался, если же дым из трубы не валил, а тихонечко струился, если цвет у него оказывался сизый, с легкой краснинкой, то Анискин качал головой и останавливался совсем. На пути до колхозной конторы только из одного дома валил бордовый дым, и Анискин минут пять простоял, глядя на него. В доме жил Дмитрий Пальцев. О том, что он собирается варить самогонку, участковый знал еще вчера, и теперь он неторопливо думал: «Во втором часу нагряну…»

Анискину оставалось прошагать метров сто до колхозной конторы, когда в морозном воздухе родился новый звук – по–волчьи завыла собака, а потом накатом пробежал от дома к дому женский крик. От неожиданности участковый вздрогнул и волчком крутанулся на месте. Он еще ничего не успел разглядеть на белой снежности, но уже понял, что крик и собачий вой происходят в доме Мурзиных. Потом Анискин увидел, как, стоя на крыльце в домашнем платьишке, заломив руки над головой, Марина Мурзина тонко и жутко кричала:

– Лю–ю–юди? – звала она. – Лю–ю–ю–ди!…

Когда Анискин подбежал, Марина вдруг спрыгнула с крыльца, грудью упала на собаку и обхватила ее руками за белый бок, покрытый темной кровью. Участковый на секунду остолбенел, затем кинулся к Марине, поднял ее и чуть не уронил, так как женщина опять страшно и тонко закричала. Марина кричала ровно столько, насколько ей хватило воздуха, а потом замерла в руках участкового с широко открытым ртом. Он тоже замер.

В тишине, которая легла окрест после крика, затаилась деревня, белел снег, текла к северу Обь. А на чистой этой белизне был распростерт окровавленный пес. Дико все, невозможно, странно! Потом и тишина кончилась – Марина качнулась как на волне, схватила себя руками за волосы и еще страшнее прокричала:

– Степана убили!

Деревня бежала к дому Мурзиных. На ходу надевая пальто, выскочил из конторы председатель Иван Иванович, за ним в одном пиджаке бежал парторг Сергей Тихонович, из клуба мчался киномеханик, от соседних домов – женщины и мужчины. И все бежали, и все кричали, и опять жутко завыл пес Казбек, и Анискину на мгновение показалось, что от этих криков снег посерел. И как бывает, громкоговоритель на колхозной конторе забубнил невпопад веселое: «А я иду, шагаю по Москве…»

Минут десять висел над деревней и снежной Обью человеческий крик, потом постепенно затих, и тогда Анискин, еще плохо понимая, что делает и говорит, крикнул:

– Собаку, собаку возьмите!

Несколько мужских рук протянулись к Казбеку, схватили, подняли его, пронесли над головами женщин и детей, и собака повисла на уровне груди участкового. Пес от страха закатил глаза, но Анискин жесткими от волнения пальцами стал прощупывать его, раздвигать шерсть, подергивать за лапы. Руки участкового мгновенно покрылись кровью, но он на это не обращал внимания, все торопливее и торопливее ощупывал собаку, потом отдернул от нее руки, словно обжегся.

– Собака цела! – бледнея, сказал Анискин. – Собака цела…

Потрескивал мороз, стонал снег под ногами участкового. Продолжая бледнеть, он медленными движениями распахнул на груди полушубок, опять запахнул его и приостановился. Медленной дрожью исходила Марина, кипела кровь в оскаленной пасти Казбека, не дышали люди, что тесно обступали участкового. Он еще несколько секунд стоял неподвижно, потом, выпрямляясь, торопливо застегнул верхнюю пуговицу на полушубке и вдруг по–рачьи выкатил глаза. В ту же секунду бледность схлынула со щек Анискина.

– Все оленьи лыжи, что есть в деревне, сюда! – крикнул участковый. – Марину уведите в дом, Казбеку принесите поводок… Ну, скорее! Иван Иванович…

Он не закончил: уши резанул крик Марины. Она на этот раз закричала так, что мальчишки и девчонки бросились врассыпную. Так не мог кричать человек, и Анискин стремительно подумал: «Все! Убили Степана!»

2

На девятом километре Казбек свернул в сторону, грудью осел на снег и тонко пролаял два раза. Потом собака затихла.

Среди маленьких сосенок лежал на спине Степан Мурзин. Телогрейка была расстегнута, рубаха задрана, и левая рука темнела на голой груди. Ноги мертвый Мурзин раскинул, словно собирался сделать еще один, последний шаг. Крови нигде видно не было, но, когда участковый, осторожно подойдя, отвернул разорванный край рубашки, под левым соском Степана увиделась пулевая рана. Жакан – самодельная пуля из свинца – вошел чуть ниже, прошел тело наискосок и вышел сбоку. Поэтому с другой стороны тела ледяными полосками лежала кровь.

Открытые глаза Степана Мурзина смотрели в серое небо. Лежал он в девяти километрах от родной деревни, но тишины вокруг Степана не было, хотя и стояли обочь голубые ели, небольшие сосенки, а над головой пошевеливал крупными иголками старый кедр. Тишины в тайге не было потому, что приглушенно пели моторы на передвижном лесопункте, над вершинами деревьев летел с треском почтовый самолет, а участковый Анискин дышал тяжело и с присвистом.

Молчание длилось долго, до тех пор, пока солнце, наконец, не прострелило последние клочки сизого тумана и мир не проявился так, как проявляется на бумаге переводная картинка. Солнце вышло из тумана, и с елей, сосен, с земли и самого неба словно бы сдернули серую пленку. Заблистав, мир сделался выше, просторнее, шире; осветившись, тайга как бы раздалась вширь и ввысь.

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

В телогрейке, туго перетянутой ремнем, Анискин был подвижен и легок, на лыжах передвигался с места на место споро. Сантиметр за сантиметром он оглядел убитого, собаку, мертво застывшую невдалеке от хозяина, след лыж за спиной и круглую цепочку неярких следов. Потом Анискин обернулся к расщелине меж соснами, где стояли тракторист Григорий Сторожевой и преподаватель физкультуры школы–восьмилетки Людвиг Иванович.

– Сюда! – позвал участковый. – Идите след в след.

Тракторист и учитель осторожно приблизились. Они встали рядом с Анискиным, и он стянул с головы лохматую шапку, прижал ее к груди и выпрямился. Они тоже сняли шапки, и потекли длинные, протяжные секунды. Потом послышался сухой шорох снега: собака, волнообразно изгибаясь спиной, подошла к мертвому хозяину, вытянув голову, положила ее на раскрытую ладонь окровавленной руки. Хвост Казбека выпрямился, затвердел.

– Три дня, – сказал Анискин, – три дня… И я найду убийцу!

Всего два часа прошло с тех пор, как участковый услышал крик Марины Мурзиной, но за это время Анискин похудел. Его щеки побледнели и обвисли оттого, что он пробежал безостановочно на лыжах девять километров; его глаза сухо поблескивали. Так все эти два часа время от времени думалось: «Беда одна не ходит!» И тогда возникали перед мысленным взором строгие глаза фельдшера Якова Кирилловича, а в ушах раздавался нечеловеческий крик Марины Мурзиной.

Наконец Анискин надел шапку.

– Первое убийство на моем веку! – медленно сказал он. – В тридцатых годах кулаки убили уполномоченного из области, так я еще милиционером не был. С тех пор в нашей деревне никого не убивали.

Он натянул на пальцы рыжие милицейские перчатки, туго забил каждый палец на свое место, сунув руки за ремень, вздохнул.

– Следов убийца не оставил, – сказал Анискин. – Снег шел с четырех до девяти. Вот глядите, даже Казбеков след присыпан… Пес–то долго надеялся!

Действительно, от ног Степана Мурзина шли частые собачьи следы, полузасыпанные снегом, а обратные – редкие. Это Казбек уходил от мертвого хозяина медленно, а возвращался бегом, скачками.

– Пес–то долго надеялся! – повторил Анискин. – Ну, что ж, давай, Людвиг Иванович.

Развернув лыжи, участковый и тракторист отошли в сторонку, а преподаватель физкультуры начал щелкать фотоаппаратом. Он сфотографировал труп Степана Мурзина сверху и сбоку, спереди и с ног. Было морозно, и Людвиг Иванович то и дело прятал аппарат под телогрейку, чтобы не прихватило затвор. Кончив, он тоже отошел влево, и участковый шепотом приказал ему и трактористу осмотреть со всех сторон место происшествия. Они разошлись в разные стороны, а возле убитого Степана Мурзина остался лежать неподвижный Казбек.

Минут через сорок трое сошлись на прежнем месте. Было два часа дня, на передвижном лесопункте начался обеденный перерыв, и в тайге было тихо. Только изредка падали мягко на землю снежные комья с сосен, деревья пошевеливали вершинками, да похрустывал снег под лыжами.

– Докладайте! – сказал Анискин. – Пыж нашли?

Пыжа нигде не было, но зато тракторист Сторожевой держал кожаными пальцами неожиданный среди снега, сосен, солнца и неба предмет – длинногорлую бутылку с яркой цветной наклейкой «Рислинг». На донышке бутылки поплескивало немного светлого вина.

– Лежала под сосной, – сказал Сторожевой. – Вон та, вторая справа… А вот еще бумажная гильза.

Под второй сосной справа в снегу темнело круглое отверстие. Осторожно приблизившись к нему, Анискин остановился сбоку, присев на корточки, принялся тихим, задумчивым взглядом осматривать сосну, снег и отверстие. Участковый прикидывал расстояние от бутылки до трупа, от бутылки до расщелины меж соснами, потом зачем–то глядел на солнце и вершины сосен, словно и меж ними измерял расстояние. Он прицыкивал зубом, качал головой и был уже таким, каким его редко, но все–таки видели в деревне. Глаза у Анискина были круглые и как бы сонные, движения медленные и раздельные, губы были сжаты тугой гузкой. Он все шаманил и шаманил над круглым отверстием, затем стал что–то бормотать про себя, и тем, кто глядел на него, было жутко, тревожно и маетно. Страшен, непонятен был человек, колдующий над круглым отверстием в снегу, но сейчас за его спиной лежал труп Степана Мурзина, стыла в неподвижности собака, первозданно шумели деревья. И по–прежнему было тихо, и тракторист Сторожевой и преподаватель физкультуры Людвиг Иванович ежились под пропотевшими телогрейками.

А участковый Анискин уже приподнимался с земли. Он посмотрел длинно на тракториста и преподавателя, дернув губой, сказал:

– Три дня осталось убийцу искать! Если в три дня не найду, то никогда не найду… – Он сделал паузу, потом продолжал громко: – А теперь будем Степана брать!

Вот таким, наверное, Анискин и был на фронте, каким был сейчас. Он сделался прямым и высоким, глаза похолодели и замерли, две складки пролегли у полных губ. Офицерскими, четкими движениями участковый снял перчатки, сунув их за ремень, раскачиваясь, как лыжник–десантник, в несколько плавных скольжений приблизился к мертвому Степану Мурзину. Голос Анискина был ровен, когда он сказал:

– Снимайте лыжи.

Они скрепили четыре лыжи, набросали на них сосновые ветки, а на них, осторожно подняв, положили Степана Мурзина. Затем участковый снял с убитого телогрейку, прикрыл ему плечи и голову.

Тихо было на снежной поляне. Не летел над тайгой почтовый самолет, молчал передвижной лесопункт; в молчании стояли сосны и ели, качалась кедровая ветка с голубой оторочкой снега. За соснами и елями стлались белые луга, за ними – кедрачи, а за кедрачами простирались Васюганские болота – сотни километров льда, присыпанного снегом, круглых кочек, похожих на пупырышки по озябшей коже. На много километров окрест лежала белая и твердая земля.

– Поехали! – сказал Анискин.

Они поволокли за собой лыжи с телом Степана Мурзина, но шагов через пять остановились, так как собака осталась на месте. Казбек лежал пластом на снегу, острые уши висели как перебитые, чуть желтоватая шерсть отчего–то голубела.

– Казбек! – позвал Анискин. – Казбек!

Слова шепотливым эхом отозвались в сосенках, усилившись, гулко пробежали по расщелине меж двумя большими соснами, но пес не пошевелился. Тогда в смятой и глухой тишине, побледнев от предчувствия, участковый тихо–тихо пошел к собаке. Лыжи не скрипнули, снег не прошуршал – так бесшумно возвращался участковый. Он нагнулся к собаке и долго не разгибался.

– Пес–то, пес–то…

Голова мертвого Казбека лежала на лапе.

– Пес–то сдох! – неизвестно для чего сказал участковый. – Пока мы Степана на лыжи клали, пес–то сдох… Казбек, Казбек, – прошептал он. – Что же я без тебя буду делать?… Ведь ты бы убийцу опознал!

3

Следователь районного отдела милиции и медицинский эксперт прилетели утром вертолетом, так как «газик» снегами не прошел. Поэтому часов в десять утра над деревней боком, по–стрекозиному промчался небольшой вертолет, стрекоча, повис над Обью и стал медленно, как бы нерешительно спускаться. Когда грохот винтов затих, из машины вышли следователь Игорь Качушин и с ним женщина небольшого роста.

Увязая в снегу, они пошли к высокому речному яру, на кромке которого неподвижно стоял участковый Анискин, окруженный молчаливыми ребятишками. Снег был глубокий и рыхлый, приехавшие то и дело увязали в нем и шли медленно, хотя вертолет не улетал: он должен был дождаться возвращения врача–эксперта. И не двигался с места участковый Анискин. Он знал следователя Игоря Качушина, помнил, что лейтенанту милиции всего двадцать пять лет, но Анискин все–таки сделал несколько шагов вперед, когда приехавшие поднялись на яр.

– Здравствуйте, товарищи! – негромко ответил участковый на приветствие Качушина и врача. – Здравствуйте, здравствуйте!

Они пожали друг другу руки, немного помолчали, а потом Анискин и следователь пошли в милицейский кабинет, а женщина–врач двинулась в сторону дома Степана Мурзина, окруженная ребятишками, которые показывали ей дорогу.

Было уже половина одиннадцатого, солнце за тучами взошло окончательно, и над деревней вызревал неяркий ветреный день. Как и вчера, облака висели низко и густо, обступали деревню со всех сторон, в них не было ни просвета, ни щербинки с кусочком голубого неба. И как понимал участковый Анискин, все это предвещало большой ветер, может быть, даже метель. Потому, шагая, участковый хмурился и недовольно хмыкал, но за всю дорогу ни разу не обернулся к следователю Качушину.

Участковый остановился на маленькой площади, что образовалась между сельповским магазином, детскими яслями и почтой. Он, наконец, повернулся к следователю Качушину, сдвинув брови на переносице, стал смотреть, как легко и ловко идет молодой лейтенант. Качушин помахивал чемоданчиком, в губах пошевеливалась сигарета, ноги были обуты не в валенки, а в теплые короткие ботинки. На плечах у него было широкое демисезонное пальто. С ног до головы молод и энергичен был следователь Качушин. Вот он подошел к участковому, вот остановился, вот сверкнул белыми зубами.

Участковый молчал. Он понимал, конечно, отчего возбужден молодой Качушин: не каждого следователя поздним вечером вызывают к начальнику милиции, говорят уважительные слова, сажают утром в специальный вертолет, чтобы отправить на чрезвычайное происшествие. И не о каждом следователе начальник райотдела милиции говорит те слова, которые были сказаны вчера вечером Анискину по телефону. «Качушин умница! – сказал далекий голос начальника. – Прими его хорошо, Федор Иванович!» Вот потому лейтенант Качушин и улыбался, потому и помахивал чемоданчиком.

– Привет вам от райотдельских ребят, – сказал Качушин, – а начальник, Федор Иванович, вас превозносит до небес. Анискин, говорит, не человек, а рентген… Это правда! – Следователь сдержанно улыбнулся. – Вы и на меня смотрите, Федор Иванович, просвечивающими глазами…

Так оно и было: участковый смотрел на Качушина тихими, задумчивыми глазами. У Анискина на лице было то самое выражение, когда нельзя было понять, о чем он думает и чего он хочет, когда казалось, что глаза участкового источают что–то неуловимое, но ощутимое, путающее и густое… Оно текло и текло из глаз Анискина, и следователь Качушин негромко рассмеялся.

– Да, – сказал он, – действительно…

– Ты на деревню посмотри, Игорь Валентинович, – негромко сказал Анискин, – ты на деревню посмотри…

Деревня приглушенно молчала; возле домов на лавочках сидели люди, а возле дома убитого стояла недвижная толпа. Под низким небом на сером от света снегу можно было насчитать человек сто, и следователь Качушин перестал улыбаться. Теперь увиделось, какой у него длинный и узкий лоб, как чиста и румяна кожа лица и какие странные губы – квадратные.

– Пойдемте, Игорь Валентинович, – сказал Анискин, – чего стоять.

В милицейском кабинете Качушин снял широкоплечее пальто, и в комнате сразу сделалось светлее: такой яркий голубой свитер был на следователе. Потирая озябшие руки, он прошелся по кабинету, и вслед за ним пробежал голубой отблеск по ободранному шкафу, по русской печке. Теплые ботинки следователя поскрипывали, светлые легкие волосы шевелились от движения.

– Поехали, Федор Иванович, – сказал он. – Давайте с самого начала и подробно.

Анискин стоял возле стола, а когда следователь сел, то участковый сделал еще шаг вперед и молча положил на стол несколько больших фотографий. Потом он отступил на прежнее место и замер.

В милицейской комнате уютно потрескивала раскаленными кирпичами печка, беззвучно переходил из угла в угол потревоженный кот Васька. Наблюдая за тем, как Качушин разглядывает фотографии, участковый стоял ровно, не шевелясь; он приподнял подбородок, глаза заузил, а спина казалась жесткой, деревянной.

Наконец Качушин отложил в сторону фотографии, выпрямился, и участковый увидел на его лице нерешительную, смущенную улыбку.

– Протокола есть! – доложил участковый. – Вот они!

Четкими движениями он вынул из потрепанной планшетки несколько листов клетчатой бумаги, исписанной крупными буквами, опять сделал шаг к столу и положил на него листки.

– И вещдоки имеются! – продолжал участковый, вынимая из кармана бутылку из–под рислинга, завернутую в газету, медное колечко и бумажную гильзу. – Вот. А это протокол осмотра трупа.

Качушин, охватив виски ладонями, читал протоколы, а Анискин неподвижно стоял. Ночь участковый не спал, глаза сами собой закрывались, по телу пробегала сладкая длинная волна, а мысли путались. Его покачивало, как на лодке,и он думал о том, что в протоколе есть слово «навылет», которое он написал отдельно, а утром приходил к его дочери Зинаиде фельдшер Яков Кириллович и сказал путано: «Видимо, болезнь не тела, но духа, хотя и сие еще известно приблизительно».

– Отлично! – как бы издалека донесся голос следователя. – Картина вырисовывается.

Качушин несколько раз прошелся по кабинету. Ходил он быстро, в углах повертывался резко и руки держал за спиной. Походив, он остановился, приподняв голову, посмотрел на участкового и начал понемножечку краснеть; он увидел, что участковый стоит перед ним навытяжку, что валенки Анискина по–солдатски приставлены один к другому. Следователь краснел отчаянно, тяжело; он так покраснел, что глаза поголубели, а квадратные губы сделались черными.

– Федор Иванович, – пробормотал он, – Федор Иванович…

Несколько секунд участковый молчал, а потом сказал задумчиво:

– Я тогда протокола не пишу, когда дело пустячное. А уж коли содеялось убийство…

Анискин сел на табуретку и приглушенно засмеялся.

– Ты меня тоже прости, Игорь Валентинович, – сказал он. – У тебя впервой убийство, а я стою как дурак, с надутыми губами… Вот слушай, Игорь Валентинович, как и что произошло.

В комнате было тепло, уютно, сквозь растаявшие окна виделся кусок снежной Оби, старый осокорь на берегу, угол сельского Совета с красным флатом на крыше. Участковый рассказывал медленно, останавливаясь, задумываясь; слушая его, Качушин то расхаживал по кабинету, то присаживался на табуретку, то останавливался возле печки со скрещенными руками на груди.

– Вот, почитай, и все, Игорь Валентинович, – закончил Анискин. – Первое убийство в моей деревне, и самое плохое дело, что сдох Казбек.

Участковый медленно подходил к Качушину; приблизился, нагнулся, ласково и просительно положил руку на плечо следователю.

– И последнее дело, Игорь Валентинович. Мне шестьдесят третий год, я в деревне сорок лет живу и каждого человека знаю до ниточки. – Он вздохнул и помолчал. – Так что среди деревенских я всякого человека знаю, какой к этому делу близкий, а вот среди леспромхозовских…

Вдруг что–то произошло с Анискиным: он ссутулился, словно умываясь, провел пальцами по бледному лицу, потом вяло опустил руки.

– Тут такая история, Игорь Валентинович! Как дело доходит до леспромхозовских, то я становлюсь хуже слепого котенка.

Анискин смотрел в окошко, но казалось, что не видит он ни Оби, ни осокоря, ни сельсоветского флага. В прошлое глядел Анискин, и в зрачках отражался перевернутый старый осокорь.

– Вот такая история, Игорь Валентинович, – повторил он. – Так что я тебе ничем не могу помочь по леспромхозовским.

Участковый и следователь сидели рядом, падал на их лица тусклый дневной свет, и Качушин, наконец, разглядел, что у Анискина серые глаза. Веки у него были пухлые и тяжелые, так что издалека не усматривалось, что глаза у него круглые, блестящие и теплые. И если кожа лица серела, у губ лежали глубокие старческие складки, то блеск глаз был молодым, чистым.

– Я так рассуждал, Игорь Валентинович, – сказал участковый. – Кто мог Степана убить? Конечно, браконьер. Им он житья не давал. Это про деревенских, а вот про леспромхозовских я ничего сказать не могу. – Он покачал головой, вынул из кармана небольшую бумажку, расправил ее на колене, прочел: – Михайла Колотовкин, Иван Бочинин и Флегонт Волков. Эти были ночью в тайге, когда Степан Мурзин погинул. Митрий Пальцев, кажется, в тайге не был, но это надо еще проверить. Все остальные жители, Игорь Валентинович, в ночь убийства сидели дома. Мала деревня, кажный человек на счету.

Участковый тоненько вздохнул, покачав головой, стал смотреть в окно на реку. Было слышно, как воздушные потоки надавливают на окна милицейского дома, как постукивает на крыше неплотно прибитая доска.

– А самое главное, Игорь Валентинович, что преступник – такой человек, которого хорошо знал Казбек. Это опять же Михаил Колотовкин, Иван Бочинин и Флегонт Волков. А из леспромхозовских…

Участковый печально прицыкнул зубом. Делал он это забавно: сперва приподнимался левый уголок губ, собиралась на щеке глубокая ироническая морщина, и уж затем раздавался протяжный цокающий звук. Одного зуба у Анискина не хватало.

– Вот так–то, Игорь Валентинович, – продолжал участковый. – Степан был самый ловкий мужик в деревне. Два ордена Славы имел, да при нем обретался Казбек. Сам посуди, кто его мог одолеть? А ведь перед смертью Степан с кем–то дрался. Это я теперь доподлинно знаю. Я прошлую ночь до самого рассвета на том месте, где Степана убили, просидел. Костер жег и про это дело думал. А утром колечко от ножа нашел. Так что я теперь знаю: Степана в драке убили. Большая драка была, Игорь Валентинович!

Анискин хотел сказать еще что–то, но не успел: по крыльцу пробежали быстрые легкие ноги, дверь торопливо отворилась, и в комнату вместе с клубом морозного пара влетела врач–эксперт. Она бросила на стол коричневый саквояж, распахнула мохнатую шубу, и, пока искала в карманах какую–то бумагу, участковый успел разглядеть возбужденное девчоночье лицо, плутовской, загнутый кверху носик и капризные губы. Торопясь, она, наконец, нашла нужную бумагу, протянула ее Качушину.

– Тут все написано, Игорек! Наши распрекрасные туземцы подрались. Выстрел был произведен вплотную или был самострелом. Это установит экспертиза.

Девушка, не спросив, взяла со стола ружье Степана Мурзина, пустую бутылку из–под рислинга, медное колечко и торопливо двинулась к дверям. Мягкие сапожки пробежали по щелястому полу, запрыгнули на широкий порог милицейской комнаты. Вот она была в комнате, вот она стояла на пороге, а вот ее не стало, словно и не было никогда, хотя по полу все еще стлался зябкий уличный воздух.

– Так! – сказал участковый. – Эдак!

Усмехаясь и покачивая головой, он подошел к столу, взял в руки бумагу и долго–долго читал неровные буквы. Брови участкового задрались на лоб, губы раскрылись, и дышал он тяжело, с присвистом. Анискин смотрел в бумагу, а сам видел желтые языки огня среди елей и сосен. Оседал подтаявший снег, синим воровским огнем тлели угли, лежала на отяжелевшей сосновой ветке большая ночная звезда, так как прошлой ночью небо вдруг ненадолго прояснилось и была даже луна, в свете которой разрытый пористый снег голубел и переливался. Была длинная, как вечность, ночь, были длинные, бесконечные мысли, но вот девчонка с задранным носом фыркнула: «Наши распрекрасные туземцы подрались!»

– Так! – повторил Анискин. – Как же она про драку–то узнала?

Он подошел к вешалке, снял с нее белый полушубок, замедленно натянув на плечи, застегнул все до единой пуговицы.

– Пойдем за туземцами! – усмехнувшись, сказал Анискин. – Надевай свое пальто, Игорь Валентинович!

4

Ветер час от часу усиливался. Приплыли с юга темные густые тучи, опустились над деревней, дыша снегопадом и оттепелью; уже весело пощелкивал он обтрепанным флагом на сельсоветской конторе, завивал легкие бурунчики в закутках улицы; на дороге сидели вихрастые вороны. На обском берегу ветер кидался в ноги, надавливал на спину, и по всему было видно, что идет на деревню метель, а может быть, первый в этом году буран.

Участковый и следователь еще только поднимались на крыльцо милицейского дома, а уж всей деревне было известно, что арестован Иван Бочинин. Они еще обивали снег метелкой с ног, а сплетница баба Сузгиниха уже бегала из дома в дом, сообщая, что именно Иван Бочинин убил Степана Мурзина. Следователь еще причесывался, участковый еще снимал полушубок, Иван Бочинин еще только боком садился на табуретку, а возле милицейского дома уже толпились ребятишки, прибежавшие посмотреть на убийцу.

Качушин садиться не стал. Он подошел к столу, бочком устроился на кончике и еще раз провел пальцами по волосам. Гладкие, блестящие, они теперь лежали ровно, словно пробором, были разделены полоской электрического света. Качушин несколько минут сидел молча, покачивая ногой, исподлобья глядя на Бочинина.

– Рассказывайте! – спокойно попросил он. – Записывать я буду потом.

Иван Бочинин часто–часто мигал. Электрическая лампочка на длинном шнуре светила ему в глаза, лицо было освещено так ярко, что виделась шероховатость кожи, задубленной солнцем и ветром. Бочинин был узкоглазый, большеротый, такой маленький и неприметный, что было трудно сказать, сколько ему лет: тридцать или пятьдесят. И молчал он так, как могут молчать только сибиряки, – привычно, длинно, отчужденно, когда совершенно нельзя понять, о чем человек думает.

– А чего мне рассказывать, товарищ милицейский? – удивленно сказал он. – Степана Мурзина я не убивал, а насчет лося дядя Анискин ошибочку дает.

Бочинин мелко–мелко засмеялся, громко почесал затылок пальцами и отвалил нижнюю губу; юродивое выражение наплыло на его круглое лицо, волосы он взлохматил.

– Ошибочку дядя Анискин дал, – убежденно повторил Бочинин. – Не то что лося, я в ту ночь, товарищ милицейский, из дому–то и по малой нужде не выходил.

Бочинин склонил голову на плечо, улыбнулся заискивающе в сторону участкового и перестал дышать. «Конечно, дядя Анискин хороший человек, – говорило лицо Бочинина, – но он ошибочку дал! Вы разберитесь в этом, товарищ милицейский!» Зубы у Бочинина были белые, блестящие, ровные.

Качушин поматывал длинной ногой. Он по–прежнему исподлобья глядел на Бочинина, вертел в пальцах бензиновую зажигалку и, казалось, был совершенно безучастен к тому, что происходило. Когда же Бочинин начал хихикать и дурашливо открывать рот, следователь поднял руку и стал поочередно разглядывать ногти – на одном недовольно поморщился, другому улыбнулся. Потом Качушин, не поднимая головы, сказал:

– Что же, товарищ Бочинин, вы свободны! Можете идти домой, но только подпишите два документа: ваши показания и подписку о невыезде.

Следователь с неохотой оторвался от ногтей, лениво сел за стол, продолжая не глядеть на Бочинина, небрежно бросил на кончик стола лист бумаги с печатными буквами. Затем Качушин щелкнул шариковой ручкой, быстро написал на чистом листе несколько слов. Этот лист он тоже бросил на кончик стола.

– Подпишите, товарищ Бочинин.

Протяжно зевнув, Качушин опять сел на кончик стола и принялся разглядывать ногти на второй руке. И снова на его лице было такое выражение, словно Качушин в милицейской комнате находился один. Он подмигнул ногтю на мизинце, озабоченно погрыз заусенец и покачал головой. «Вот беда! – говорило лицо Качушина. – Удивительно быстро растут ногти!»

– Ну, подписывайте, товарищ Бочинин! Берите ручку!

Не глядя на Бочинина, следователь протянул шариковую ручку. Он, наверное, думал, что Бочинин немедленно подхватит ее, но этого не произошло – ручка повисла в воздухе. Однако Качушин руку не убрал, а так и держал ее вытянутой.

– Ну, берите, берите!

Шуршали за русской печкой тараканы, шелестел за стенами дома ветер, на передвижном лесопункте гремели моторы. Ветер дул с юга, и потому явственно слышалось, как глухо ударяются о землю деревья, надсадно взревывают трелевочные трактора, хлопотливо работает мотор передвижной электростанции. Слышалось даже, как перекликаются таежные голоса.

– Ага! – театрально поразился следователь Качушин. – Вы не хотите подписывать?

Но уже начиналось то, с чем Качушин не раз сталкивался в сибирских деревнях и для чего, собственно, следователь с первых минут допроса вел нехитрую игру: началось замкнутое, сосредоточенное, молчаливое сопротивление. Услышав про документ, который следовало подписать, Иван Бочинин плотно сжал пухлые губы, шевеля пальцами пуговицу рубахи, уставился в пол. Виделся круглый прочный затылок, мягкие оттопыренные уши и сильная загорелая шея в кольчиках русых волос.

– Значит, не подпишете?

Никакого ответа. Иван Бочинин сидел истуканом, остановившимися глазами смотрел в пол, дышал ровно, спокойно и замедленно. Казалось, он весь сосредоточился на том, чтобы размеренно дышать и не сводить взгляда с широкой щели меж некрашеными досками. У него был такой вид, словно он не слышал ни голоса Качушина, ни ветра за стенами комнаты, ни напряженного сопения участкового.

– Вы обязаны подписать!

И опять никакого ответа, никакого движения, как всегда бывало у Качушина, когда он допрашивал жителей таких обособленных деревень, как Кедровка. Склонив голову, Бочинин молчал, и его круглый затылок, оттопыренные уши, сильная шея были враждебны.

– Значит, не хотите подписывать, не хотите давать показания?

Качушин, улыбаясь, подошел к участковому, наклонился и шепотом сказал Анискину несколько слов. Еще не закончив, следователь покосился на Бочинина и увидел то, что ожидал. Бочинин торопливо поднял голову, облегченно вздохнув, вытер пот со лба. Только теперь Качушин заметил, что виски у него светлее, чем льняные волосы, возле круглых глаз – лапки морщин. Шея Бочинина была чуточку искривлена; в том месте, где ее обхватывал воротник синей рубахи, начинался уголок звездчатого шрама.

– Федор Иванович, ведите следствие! – громко сказал Качушин, облегченно улыбаясь оттого, что Бочинин окончательно ожил: пухлые губы раскрылись, глаза повеселели, шея выпрямилась, а шрам упрятался за воротник рубахи. Потом Бочинин повернулся к Анискину, положил крупные руки на колени и прищурился так, как прищуривается человек на сильном ветре.

Участковый неторопливо поднялся, задумчиво прошел по кабинету, спокойный, замедленный, остановился перед Бочининым. Секунду–другую он внимательно, но безразлично смотрел на подследственного, затем укоризненно покачал головой.

– Я нашел срезанного лося! – сказал Анискин. – В конце Коломенской гривы, под старым кедром. Вот Игорь Валентинович тоже видел, что на дереве зарубка.

Участковый вернулся к окну, прислонившись плечом к косяку, стал смотреть на снежный берег Оби, на старый осокорь. Дерево раскачивалось, на голой от снега ветке сидела ворона и послушно, печально то поднималась, то опускалась.

– Будет метель! – недовольно сказал Анискин. – Так что не тяни время, Иван, рассказывай!

Еще несколько секунд прошло в молчании, а потом вдруг как–то сразу перестало существовать то, что разделяло участкового и Бочинина. Глаза охотника умно и остро блеснули, большой рот затвердел, и они – подследственный и участковый – стали похожими, как близнецы. Они по–одинаковому наполненно, напряженно думали, одинаковое видели сквозь оттаявшие стекла, по–одинаковому глядели друг на друга.

– Чего же Степан водку–то брал? – еще немного помолчав, спросил Бочинин. – Он ведь при мне…

– А вот брал! – недовольно ответил участковый. – Ты мне про выстрел скажи.

Участковый и Бочинин опять замолчали, и Качушин, затаившись, слушал это молчание. Всего полчаса назад следователь и участковый были на месте происшествия, видели разрытый снег, следы костра, ходили меж соснами, сидели на пеньках, и именно там, среди шумящих деревьев и темного снега, Качушин впервые подумал о том, что участковый Анискин что–то скрывает от него, следователя Качушина. Было такое мгновение, когда Качушину показалось, что Анискин знает, кто стрелял в Степана Мурзина.

Тогда, на снежной поляне, следователь заставил себя не думать о том, что участковый может скрывать истину, но вот теперь, когда Анискин и Бочинин, просто и спокойно глядя друг на друга, молчали, когда они сделались похожими, как близнецы, мысль вернулась, и Качушин внутренне сжался. Мысль была дикой, невообразимой, но то, что называется интуицией, кричало следователю: «Анискин знает!» Незаметно наблюдая за участковым, Качушин видел, что Анискин, подобно Бочинину, замыкается, когда следователь смотрит на него. О какой водке разговаривали участковый и Бочинин? Почему это было важно для охотника и почему Анискин на его вопрос ответил сердито? Оба что–то скрывали и вот теперь избегали глядеть на Качушина.

Качушин слушал Бочинина и участкового, он опять видел их похожесть, чувствовал одинаковость их мыслей и так напряженно ждал ответа Бочинина, словно от него зависел весь ход следствия.

– Выстрел был часа в три, – сказал Бочинин. – Мы с Михайлой уж закопали лося, пошли уж домой, как он стебанул. – Бочинин подумал, качнул головой. – Тебе, конечно, интересно, дядя Анискин, с какой стороны. Так ты стань лицом от Коломенских грив к деревне и возьми левее Семкиной балки. Вот оно и получается, что на девятом километре.

Простой, серьезный, действительно пятидесятилетний человек сидел на расшатанной табуретке. Думал Бочинин старательно, прищуривался значительно, и только теперь можно было поверить в слова участкового: «Иван–то – герой! Он весь орденами обвешанный, а войну кончил лейтенантом». И лицо у него было оживленное, подвижное, умное.

– Чего же вы на выстрел не пошли? – неторопливо спросил Анискин. – Вот ты мне это скажи, Иван.

Бочинин медленно думал, участковый покручивал пальцами тоже замедленно, и Качушин почувствовал, что он тоже начинает жить медленно: медленно повертывался, улыбался, мыслил. Он вместе с участковым и Бочининым, словно наяву, прошел к старому кедру, на котором была зарубка, надевая охотничьи лыжи, услышал трескучий выстрел, так как вместе с замедленностью от участкового и Бочинина ему передалась способность думать картинами, то есть так, как только и умели думать Анискин и Бочинин.

Наваждение продолжалось: Анискин задумчиво поглаживал пальцами лоб, Бочинин раздельными движениями доставал из кармана пачку папирос. Он со всех сторон оглядел этикетки, подумав, перевернул пачку, стал вынимать папиросу. Бочинин вынул ее до середины, остановился и сказал:

– Мы узнали Казбека. Он после выстрела шибко залаял…

Следователь Качушин тоже мысленно шел от кедра с зарубкой к темной просеке меж соснами; он только миновал полянку, как слева послышался собачий лай, позади приглушенно прошуршал снег.

– Мы, конечно, удивились, что лает Казбек, но потом Михайла говорит: «А ведь это Степша!» Ну, потом мы пошли правой дорогой…

Качушин тоже двигался правой дорогой: вышагал на лыжах под уклон березового взгорка, легко покатился вниз. Еще светила луна, еще только собирались тучи. На спину ему давило лосиное стегно, на плече стволом вниз покачивалось ружье. Скатившись вниз, Качушин пошел согнувшись, осторожно; время от времени он останавливался, прислушивался. На следующем взгорке…

– Кто–то на лыжах шел. Луна уж притишивалась, однако показалось, что Степан. Шапка вроде его была. Мы, конечно, присели.

Действительно, ползла, пересекая деревья, лохматая шапка, похрустывал снег под лыжами, луна пряталась за укромный край тучи, отороченный золотой каемкой.

– Казбек больше не лаял. Михайла и говорит: «Не должно быть, чтобы Степан!»

Неизвестный человек уходил в сторону деревни; в последний раз мелькнула шапка, похожая на шапку Степана Мурзина, притих шарк лыж. Потом луна упряталась за тучи, мраком дохнул овраг.

– Мы правой лыжней пошли… – заканчивая, сказал Бочинин. – Другого пути у нас не было.

С лица Анискина исчезло выражение суровой замкнутости, в его молчании больше не было враждебности, и все это объяснялось тем, что участковый за то время, пока Бочинин рассказывал, забыл о том, что Качушин зорко следит за ним. Анискин уже расстегнул все пуговицы на воротнике рубахи, стоял возле окна расслабленно, с тихим домашним лицом, на котором легко читалось: «Хоть я это все знаю, но все равно интересно послушать!» Забыв о необходимости отчуждаться от Качушина, участковый был самим собой, и следователь уже спокойно, без удивления и колебаний подумал: «Он знает!»

– А теперь я важное скажу, – негромко проговорил Бочинин. – Тот человек ушел в сторону леспромхозских. Если бы он шел в деревню, лыжня бы с нашей обязательно пересеклась. – Он вдруг коротко и зорко глянул в лицо Анискину. – Мы ведь на левый край деревни выходили.

– Знаю! С правого края вы меня боялись.

И произошло неожиданное: Анискин длинно и тоскливо прицыкнул пустым зубом. Выражение застарелой боли и глухой тоски появилось на лице участкового. Все еще стоя у окна, он прижался лбом к стеклу, ссутулился одиноко, и спина у него сделалась жалкая.

– Я и на правом конце деревни не был! – с тоской сказал Анискин. – Вот какая история, Ванюшка!

Во второй раз ощущение нереальности, фантастичности происходящего охватило следователя: призрачной, несуществующей показались комната с русской печкой, несуществующей река, как бы текущая снежной лентой мимо окон, выдуманный участковый уполномоченный, который браконьера, подозреваемого в убийстве, называет уменьшительным именем. Реальным было только одно – тоска, от которой сутулилась спина Анискина.

Долго–долго участковый стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу, затем вздохнул и сказал:

– Метель–то началась! Теперь не то что убежать из деревни, на тракторе не пробьешься. Какая там подписка о невыезде!…

Ветер грозно выл за стенами дома; уже не было видно ни баньки, ни осокоря, да и река затягивалась пеленой – это мчались по насту простынные полосы снега. Метель началась, как всегда, неожиданно, собралась в одно мгновение и бушевала уже так, словно занималась привычным давнишним делом. Неплотно прибитые доски на крыше погуживали, постукивали.

Шаги Ивана Бочинина давно затихли на крыльце, перестала раскачиваться электрическая лампочка на длинном шнуре, которую он, уходя, задел плечом, а следователь и участковый все еще молчали. Качушин присел на край стола, покачивая ногой, ждал, когда Анискин заговорит. Наконец участковый поднял голову.

– Иван Бочинин – сродный брат Степана Мурзина, – сказал он. – Так что он Степшу, конечно, не убивал! Они шибко дружные были. И воевали в одном полку. Ванюшка командовал разведкой, а Степша – саперами.

Сделав паузу, Анискин прислушался: сенная дверь скрипела, открываясь.

– Вот и Михайла Колотовкин! – с внезапной улыбкой сказал Анискин. – Смешной мужик, скажу я тебе…

Веселые шаги прогремели по мерзлым доскам крыльца, загремев, распахнулась дверь, перевалился через порог грудастый клуб морозного пара, и в комнате возник мужчина в длинном теплом пальто, с неожиданно маленькой шапкой на маленькой голове. Беззвучно хохоча, он оглядел кабинет крохотными глазками, тоненьким голосом пропищал:

– Начальству привет от новых щиблет!

Затем мужчина в длинном дорогом пальто быстрым, торжественным шагом приблизился к Качушину, резко протянул ему руку:

– Болезня–грызь нам портит жизнь. Ни есть, ни пить, ни баб любить.

Круто повернувшись, он тем же манером подскочил к Анискину, пожал руку, затем, картинно остановившись посередине комнаты, стал бережно снимать дорогое пальто. Высоко приподняв, он пронес пальто до дверей, повесил на деревянный штырь и несколько секунд любовался им. Потом он повернулся на месте, как манекенщица, поправил ярко–бордовый галстук на синей рубахе и вольно сел на табуретку.

– На ногах стоять, стопки не видать! – пропищал он. – Полна посуда – живем покуда!

Маленькой была голова Колотовкина, крохотным личико, но посередь его торчал надутый, огромный, как бы резиновый нос, отливающий всеми цветами радуги. Мало того, на кончике носа сидела бархатная бородавка.

– Пришел на допрос, задавайте вопрос! – сказал Михаил Колотовкин и самодовольно засмеялся. Резиновый нос перекосился, вздернутые ноздри расширились. Колотовкин громко, пискливо чихнул. – За лосем ходил – нос простудил.

Все это – приход, раздевание, разговор в рифму – заняло не больше минуты, так как быстрым, энергичным человеком был Михаил Колотовкин. Усевшись, он благожелательно посмотрел на следователя, подмигнул ему и общительно сказал:

– Я, конечно, ни в чем не виноватый, но признаюсь… Ванька говорил, тут каки–то бумажки надо подписывать, так я согласный. Вот хоть нарочно проверь, товарищ милицейский: любую бумажку подпишу!

Замечательный колотовкинский нос зашевелился, раздулся, глаза сделались совсем крохотными, и Качушин негромко засмеялся: так смешон был Колотовкин, что следователь не мог удержаться. Смеясь, он покосился на участкового и увидел, что Анискин тоже похохатывает. Очень весело стало в милицейской комнате, и Михаил Колотовкин обрадовался; вскочил, размахивая руками, возбужденно продолжил:

– Я такой! Я шутник! Ну, давай бумагу, я ее с ходу подпишу. Ванька вот никаки бумаги не подписывает, а я обратный. Я всяку бумажку подпишу.

Колотовкин восторженно, дружески подмигнул следователю, попятился, шмякнулся на табуретку и немного тише сказал:

– Я любую бумажку, гражданин милицейский следователь, подпишу, только про смертоубийство я говорить несогласный. Степшу леспромхозовские убили, а мне своя жизнь дороже. Вы заарестуете убивца, а у него дружки остались… Кто, что, почему? Михайла Колотовкин? А ну, подавай сюда Михайлу! Тырк–пырк, и я, мертвый, скучаю.

Колотовкин вихлялся, припрыгивал на табуретке, радостно похлопывал себя руками по бокам, но сам зорко следил за Качушиным, стерег каждое его движение.

– Так что я про смертоубийство говорить не буду, а вот про лося – хоть пять пудов! – Он на секунду погасил улыбку. – Я этих лосей бил, бью и буду бить! Конечно, мы лицензии не имеем! Вот наша лицензия…

Плавно, волнообразно изогнувшись, Колотовкин медленно поднялся. Он так длинно вытянул левую руку, словно в ней лежало ружье, правой рукой взялся за несуществующую спусковую скобу, щекой приложился к невидимой ложе. Колотовкин замер, и Качушину показалось, что рядом с электрической лампочкой блестит мушка ружья, холодно посверкивают сдвоенные стволы. Потом щелкнул курок: это Колотовкин произвел языком металлический звук.

– Вот наша лицензия!

Страшным сделалось лицо Колотовкина. Каждую клеточку загорелой кожи пропитывала ненависть, похолодели глаза, обескровились губы, отчего–то уменьшился клоунский нос, и уж ни одной смешной черточки не осталось в облике Колотовкина. Весь он был ненависть, весь был приложен к несуществующему ружью, и казалось, что комната тоже пропитывается ненавистью. Бродили в углах опасные тени, таилась за печкой шуршащая тараканья темнота, холодом и сыростью дышал щелястый пол.

– Мы не городские, мы лицензий не имеем! – шепотом повторил Колотовкин. – Мы народ деревенский! Любую бумагу подписать – это мы можем, а вот показания на леспромхозовских давать – это дело не наше! Так что говорить про смертоубийство я отказываюсь. – Он неожиданно улыбнулся. – Деревенские всегда в дураках остаются, когда с городскими связываются. Хоть режь меня, товарищ милицейский, я ни словечка не скажу. А бумагу давай, бумагу я подпишу…

5

Дочь участкового Зинаида любила свою комнату, одиночество, тишину, ей было хорошо оттого, что уютно светила настольная лампа, приглушенно посвистывал ветер за окнами, по кухне тихонечко ходила мама.

Вечером ей стало легче, и она встала с постели. На столе лежала раскрытая книга, в глаза попадалась все одна и та же строчка: «…Вечером пришел пароход из Феодосии…» В словах чувствовалась грусть, вечернее настроение, сладкая тоска по несбыточному. Чеховская «Дама с собачкой» вообще была печальна до слез; в ней не было того, что казалось важным раньше, когда рассказ читала по школьной программе. Это тоже было удивительным: Зинаида знакомые книги теперь читала как незнакомые. «Вечером пришел пароход из Феодосии…» Зинаида видела этот пароход так ярко, словно он вышел из–за обского яра…

Все эти последние дни Зина чувствовала себя помудревшей, взрослой; она не стыдилась того, что произошло с ней в Томске, а, наоборот, думала о случившемся как о своей первой победе в новой, взрослой жизни. «Если я нашла силы понять собственные недостатки, – думала она, – то все будет хорошо!» Она вспоминала о прошлом спокойно…

Солнечным днем Зина приехала в Томск, разыскала общежитие, и, когда комендант привел Зинаиду в комнату абитуриентов, в ней было пусто, как на вокзале, когда только что ушел поезд. Но пока Зина умывалась, застилала постель и разбирала чемодан, начали собираться девушки.

Зина сидела на койке, чего–то ждала; она очень обрадовалась приходу девушки, койка которой стояла рядом. Соседка оказалась высокой, шумноватой и насмешливой девчонкой. Она сообщила, что все они только что с консультации по химии. Консультировал их известный в стране профессор, и если именно он будет принимать экзамен – это важно. Почему важно, Зина не поняла, а соседка – ее звали Валя – уже рассказывала какие–то смешные истории.

Потом, понизив голос, Валя рассказывала о девочках из их комнаты. Вон те двое, что пьют чай и едят колбасу, москвички, а вон та, что в очках и с толстыми косами, из Туапсе; рядом с ней – та, что хохочет, – медсестра из Колпашева. Самая интересная девчонка, которая обязательно поступит в институт, сидит у окна с книгой.

– Она готовилась, – шепнула Валя, – по вузовским учебникам…

Минут через десять в комнате снова сделалось тихо, точно все ее покинули: все девушки уткнулись в книги, а Валя накрылась одеялом с головой и мгновенно уснула, сказав перед этим, что она встает в четыре утра и уходит зубрить на лавочку в городском сквере.

Зинаида вышла из общежития. Город шумел, светился, двигался. Она села на скамейку под тополями, прижалась спиной к теплому дереву и почувствовала, что дерево мелко вздрагивает – оттого, что шли по асфальту машины, а недалеко от общежития погуживал завод. Воздух был теплый, густой, насыщенный незнакомыми запахами. Зина закрыла глаза, тесно прижалась спиной к дереву и так сидела долго–долго, пока не устало тело. Она думала о том, что ей будет очень трудно на экзаменах, хотя все лето она занималась и в аттестате у нее было всего три четверки.

Следующий день ушел на оформление документов, на библиотеку, а вечером Зина вместе со всеми пошла на консультацию. Валя провела ее по длинным и шумным коридорам института, где висели таблички с названием кафедр, где у стен стояли абитуриенты с книгами в руках, и подвела к высокой белой двери, ведущей в громадную комнату, в которой на скамьях, построенных амфитеатром, сидели молодые люди – будущие педиатры, стоматологи, терапевты, фармакологи. Внизу, как на арене цирка, стоял сухонький человек в белом халате.

Зинаида робко шла по ступенькам. Внизу все места были заняты, и они устроились наверху. Соседи, двое парней, подвинулись, чтобы девушки сели, и один из них внимательно и спокойно оглядел Зину с ног до головы. Это был не первый взгляд из тех, что смущали Зину. На ней были славный летний костюмчик, хорошие туфли, волосы были пострижены модно, но она не чувствовала уверенности в себе, двигалась и говорила робко, а когда садилась, то руки держала на коленях – юбка казалась короткой. В школе Зина считалась умной девушкой, много читала, и теперь она понимала, что с ней происходит: просто она чувствовала себя провинциалкой. Валя была такой же: она приехала на экзамены из деревни, – но у нее был легкий характер, избыток веселья.

Консультация началась с лекции. Сухонький человек в белом халате – почему в халате, непонятно, – говорил весело и звонко, почти не глядя на доску, писал красивыми буквами и цифрами физические формулы и, так как лекция была обзорной, за два часа изложил весь ученический курс электричества. Когда он кончил, Зина ощутила радость: она понимала все, о чем говорил лектор. Потом абитуриенты задавали вопросы. Все больше пустяковые. Ее занимало другое: поведение соседей. Ее сосед всю лекцию читал книгу, а когда пришла пора задавать вопросы, отложил книгу в сторону, покосился на Зину и шепнул:

– Надо задать профессору умный вопрос. Вы приготовили? Нет! Как же он запомнит вас?…

Зинаида видела, какое у него умное лицо, какие хорошие глаза. Он слушал вопросы абитуриентов, посмеивался, его нервные пальцы, лежащие на подлокотниках, беспрестанно двигались. Послушав некоторое время, он снова уткнулся в книгу, и Зина прочла заглавие «Записки врача». Осмелев, она вдруг шепнула соседу:

– А как же электричество?

– Плевать на электричество! – ответил он. – Когда дочитаю Вересаева, я пошлю к черту медицинский институт!

Впоследствии этот небрежный, независимый и забавный парень оказался в числе первых, зачисленных на лечебный факультет, но в день их знакомства он произнес речь против медицины. После лекции они вместе выбрались из аудитории, пошли по скверу. Парень – звали его Юрий Ванеев – поносил медицину. Когда он, попрощавшись, ушел, Валя решительно сказала:

– Интересный малый! Из таких получаются хирурги.

За две недели, оставшиеся до экзаменов, Зина поняла, что из двадцати двух абитуриентов, претендующих на одно студенческое место, по крайней мере десять интереснее и образованнее ее. Среди них встречались такие, что свободно говорили по–английски, порядочно знали латынь; были и такие, что слово «скальпель» произносили с профессиональной привычностью. Зина понимала, что ей не хватало общей культуры, широты, начитанности или того, чего было в избытке у Вали, – самоуверенности. Зину стесняла не только ее короткая юбка, но и ее нарымский говор, замедленная неуклюжесть, привычка к размеренности и простоте жизни. И этот большой город казался ей чужим. Последние два года – девятый и десятый классы – Зина училась в Колпашеве, но этот деревянный городок не поспевал за стремительно изменяющейся жизнью. Да и сам Томск менялся так быстро, что проспект Фрунзе она не узнавала, хотя год назад гуляла по нему с отцом, когда они приезжали за покупками.

Вступительные экзамены Зина сдала ровно, но не блестяще. Проходной балл был двадцать четыре, она получила его, но, когда в списке не нашла своей фамилии, не удивилась: проходной балл получили многие. У Зины были здоровые нервы, трезвый взгляд на жизнь, и она сказала Вале:

– Они правы!

Вернувшись домой, Зинаида три дня подряд устраивалась по–новому в своей комнате, еще три дня просидела в клубной библиотеке, а потом вдруг все забросила: спала, ела, читала да ходила в гости и на каждый новый фильм, который шел в деревенском клубе. Все чаще в их доме появлялась молодая веселая преподавательница математики Малыгина, забегал новый колхозный зоотехник, почти каждый день приходил Женя Старков – студент политехнического института. Он приносил обшарпанную гитару и хриплым голосом пел про то, что «всю ночь не наступало утро».

Анискину не нравилась жизнь дочери. До него доносился лишь голос гитары да смех Зинаидиных гостей, а остального отец не слышал: их разговоров о жизни. Отец не понимал, что дочери нужно общение именно с такими людьми, как учительница Малыгина, Женя Старков. И он с каждым днем все внимательнее приглядывался к Зинаиде, ворчал, когда она надевала модные кофточки, сердился, когда она просыпалась поздно.

До октября Зина с отцом поссорилась только раз; но уже в середине октября они помирились: она начала работать учетчицей на молочном заводе.

Отец видел, что Зина много занимается, читает, и успокоился, хотя однажды полушутливо сказал ей:

– Ты уж теперь беспременно должна во врачи выйти, чтобы оправдаться, почему на такой пустячной работе состоишь!

В ответ она засмеялась:

– Папка, ты смешной!

Зина любила отца, он любил ее, единственную дочку, и тем неожиданнее было то, что произошло после ноябрьских праздников. В середине октября Зина впервые встретилась с техноруком лесопункта Степановым. Они быстро подружились: он оказался тем человеком, который ей сейчас был нужен. Почти все свободное время Степанов проводил с Зиной. Было уже холодно, шли дожди, и земля готовилась принимать снег, но технорук каждый день приходил из тайги в милицейский дом и сидел допоздна. Он подпевал Старкову, посмеивался над Малыгиной, которая любила сидеть к нему боком, так как считала, что в профиль она интереснее, чем анфас, исподлобья глядел на Зину. Зина чувствовала себя легко, свободно, говорила умно и складно, когда в ее комнате сидел и помалкивал технорук Степанов.

В ноябре произошло неожиданное. Зина и Степанов сидели в комнате, разговаривали о чем–то, когда в дверь постучали и на пороге появился отец и посмотрел на Степанова милицейскими задумчивыми глазами.

– Зина, выйди–ка на час, – попросил отец.

Она вышла за отцом в горницу.

– Ты меня, конечно, извиняй, Зина, – трудно дыша, сказал отец, – но эту волынку надо прикончить… Жениться он на тебе не женится, а жизнь испортит. Ты так мыслишь, что это человек, а это второй Верютин! – Отцу не хватало воздуха, и он вдруг жалобно проговорил: – Ты неужто того не видишь, что из города приехала всему чужая? Ты ведь, Зина, у меня погибаешь!

Она почувствовала, что бледнеет: у отца глаза были полны слез. Кто такой Верютин, Зина не знала, но незнакомую фамилию он произнес с отвращением. Она схватила отца за руку, но он не остановился.

– Ты у меня погибнешь! – шепотом повторил отец. – Старков хулиганские песни поет, Малыгина третий год замуж выйти не может, а этот Степанов…

Отец вдруг отстранил Зину, на прямых ногах, словно они сделались деревянными, подошел к ее комнате и настежь открыл дверь. Хриплым, надсадным голосом он сказал:

– Товарищ Степанов, а товарищ Степанов!…

…Что произошло дальше, вспоминать было стыдно. Степанов навсегда выходил из их дома, и, когда захлопнулась сенная дверь, ее умный и добрый отец ссутулился и с вялыми руками и вялой спиной ушел в кухню. А она, похолодев, неподвижно стояла посреди тихой, вдруг потемневшей горницы. Под вечер у Зины поднялась температура, противно кружилась голова. Видимо, сказалось напряжение последних месяцев: бессонные ночи в дни экзаменов, неустроенность и непонятная ссора с отцом.

…Зина медленно прошла по комнате, притронулась пальцами к столу, к корешкам книг. За окнами воет ветер, шуршит снег, по кухне ходит мама. Отца дома нет, и придет он поздней ночью, а то и вовсе не придет. Она думала о том, что в ее жизни за последние месяцы произошло столько событий, сколько раньше не происходило за длинные годы: окончание школы, знакомство с городом, неудача с институтом, знакомство со Степановым.

Зина присела перед зеркалом. В зеркале она видела свое лицо: упрямый, как у отца, подбородок, изогнутую линию лба, четкие губы. Она так сидела до тех пор, пока в комнату не вошла мать. Увидев дочку одетой, причесанной, Глафира обрадовалась, но, как обычно, свое чувство выразила сдержанно: улыбнулась только.

– Ну, вот молодцом! – сказала она. – А у меня и ужин готов.

Они немного помолчали, спокойно глядя друг на друга, потом Глафира тем же тоном сказала:

– Отец–то вторые сутки ничего не ест… У меня все сердце за него изболело! Ему тяжелее, чем всем нам…

6

Метель бушевала. Снег завихряющимися полосами, вихорьками и пригоршнями бросался в лицо; ветер не завывал, а дико, оглашенно вопил, разметывая сугробы, срывая солому со стаек, перебирая деревянные крыши; ветер, упругий, как водяная струя, замешенный на колючих снежинках, просачивался за воротник, в рукава, схватив, остановив человека, прижимал к земле. Спрессованным воздухом, колючими снежинками деревня была набита до отказа, но все равно казалось, что воздуха для дыхания не хватает. Когда Качушин, прижатый ветром к забору, открывал рот, воздух набивался за щеки, раздувал их, а в легкие не попадал.

Боком, одной рукой придерживая шапку, другой – полы надувающегося на спине пальто, Качушин шел за участковым. Голову он втянул в плечи, так расположился в пространстве, что снежинки за воротник не проникали, и в щелочку меж опущенным козырьком шапки и шарфом видел, как в темноте покачивается широкая, круглая спина Анискина.

Качушин догнал участкового, когда начали проступать во мраке неподвижные силуэты людей, которые по–прежнему стояли и сидели на лавочке возле дома Степана Мурзина. Люди поворачивались к участковому и следователю, шевелились, и с их согбенных спин сваливались горбатые горушки снега. Жители деревни стояли и сидели в траурном карауле неподвижно, молчаливо; очень редко раздавался негромкий голос, вспыхивала спичка.

Качушин и участковый шли и шли: миновали клуб и школу, перебрались через сугробы переулка, увязая по колено в снегу, двинулись улицей, параллельной главной, и оказались в таком месте деревни, где не было ни одного светящегося окна, лежал цельный, нетронутый снег. Потом перед ними возник забор, залепленный ошмотьями снега. Неприступной бойницей высились ворота с двумя островерхими тумбами, проступали в темноте створки, окованные железом, могучая щеколда, опущенная на сварную поддержку.

– Собак у Митрия нет! – прокричал из мрака Анискин. – От жадности не держит.

Смутно видимый в темноте участковый, зазвенев металлом, открыл калитку, пропустил в нее Качушина и вошел сам. Он закрыл калитку, и сразу стало тихо, спокойно и светло, так как ни одна струйка ветра не проникала во двор пальцевского дома, а из трех окон на чисто подметенный двор лился яркий электрический свет.

Пальцевский двор походил на пчелиные соты. Виднелись бесчисленные сараюшки и чуланчики, стаечки и амбарчики, лари и навесы; с трех сторон двора на участкового и следователя глядели двери и замки. Двери были маленькие и большие, длинные и короткие, продольные и поперечные, двойные и одинарные. Двери были и такие, что поверх них лежал частый переплет железных решеток, имелись и такие, что два замка были прикреплены на створке – вверху и внизу.

– Вот какое дело! – вздохнув, сказал участковый. – Вот какой человек Митрий Пальцев! Весь народ обретается возле дома Степки Мурзина, а он дома.

Дмитрий Пальцев на самом деле был дома. В просторной, но низкой горнице с неоштукатуренными стенами и грязноватой печкой, на широкой лавке, опоясывающей почти всю горницу, сидел человек в майке и смятых брюках. В комнате было так жарко натоплено, что голые плечи Пальцева и лицо блестели, как отлакированные. В комнате густо пахло свежим хлебом и сухими травами, что пучками висели в углах.

Качушин никогда не видел такого человека, как Дмитрий Пальцев. И на самом деле, странный, необычный человек сидел на широкой лавке в жаркой и низкой горнице. Смотрели на участкового и следователя иконные глаза русской богородицы, стекала из них на грудь тонкая нежность и хворь, нежные подрагивали губы. Но чудо чудное начиналось ниже – немощную эту шею, ребячью эту голову подпирал могучий торс борца. Неохватные ширились плечи, сами по себе, неизвестно почему и неизвестно для чего вспыхивали и гасли на блестящем от пота теле мускулы; канцелярскими тумбами стояли на полу ноги.

– Здоровобывали! – громко сказал участковый. – Давненько я у тебя не был, Митрий!

– Давненько! – насмешливо ответил Пальцев. – Давненько!

Он сложил руки на груди, показал пальцем на два венских стула, расположенных возле стола, продолжая ярко улыбаться иконными глазами, забросил ноги на широкую лавку. Ему, видимо, так было удобнее сидеть, поглядывать на Анискина. Колени Дмитрий Пальцев обхватил руками, прижал к груди, чтобы не двигались. Секунду он молчал, потом неслышно захохотал.

– Хорошее дело кто–то произвел! – отчаянно весело сказал Пальцев. – Отняли вы тайгу у человека. Обишки его лишили, вот и зачали вас стрелять…

Задвигались потные мускулы на плечах Дмитрия Пальцева, ненависть, тугая, как ружейная пружина, обволакивала тело. Напряженный, каменный, сидел на лавке Дмитрий Пальцев, страстно прижимая колени к груди, такими глазами смотрел на участкового, что по спине Качушина прокатился озноб. На мгновение ему показалось, что Пальцев вот–вот вскочит, крикнув, с хриплым придыханием бросится на Анискина. Ощущение опасности было так сильно, что Качушин шагнул вперед, торопливо повернулся к Анискину и поразился: участковый превесело улыбался.

– Ты на это внимания не держи, Игорь Валентинович! – сказал он. – У меня с Митрием Пальцевым узелок еще в тридцатые годы завязался, так что ты не удивляйся на такие слова. Я ведь так считаю, что вот Митрий Пальцев – последний подкулачник в деревне…

Анискин склонил голову на плечо и вдруг посмотрел на Пальцева спокойными, задумчивыми глазами. Несколько секунд он не отрывал от Пальцева глаз, затем сказал:

– Давай–ка, Митрий, самогонный аппарат!

– Ой, да Федор Иваныч, ой, да что ты говоришь такое! – в то же мгновение напевным голосом ответил Пальцев. – Да как ты можешь придумать такое, что у меня самогонный аппарат, да как ты можешь говорить, что я власть обманываю, что отнимаю у нее, у Советской власти, монополью на водочку–то. Да как ты можешь такое говорить, да как тебе и в голову–то может прийти такое…

Напевая, Пальцев почти не делал пауз, слова лились с его красных губ, как струйка воды из дырявого ведра, взгляд затуманился, и синие глаза стали совсем такими, какими рисовали иконописцы глаза страдающего Христа. Библейское лицо было обиженным, молящим, а руки так и ходили на выпуклой груди. Он пел бы бесконечно, если бы участковый, вежливо, ласково улыбаясь, не перебил.

– Тут такое дело, Игорь Валентинович, – сказал он. – Вот если Митрий поет, это значит – во вранье ударился! Это значит – есть у него самогонный аппарат!

После этих слов участковый сделался быстрым и подвижным – на резвых ногах подбежал к русской печке, нагнулся к тому месту, где находилось отверстие для ухватов и кочерег, а сам косился левым глазом на Дмитрия Пальцева. Анискин, видимо, что–то заметил на лице и фигуре Пальцева, так как стремительно распрямился, придохнув, перебежал от печки к пузатому деревенскому буфету, но в метре от него опять остановился, косясь на Пальцева. Участковый что–то бормотал про себя, потешно надувал щеки и нервно подрагивал отставленной ногой. Толстый, сопящий, он откровенно походил на собаку, идущую по следу.

– Ах–ах! – внезапно радостно закудахтал Анискин. – Аппарат–то вот где!

Вольным, легким шагом участковый приблизился к шкафу, открыл нижнюю дверцу, вынул два пузатых мешка с мукой, а потом и медный змеевик самогонного аппарата. Аккуратно составив на место мешочки с мукой, Анискин поднес змеевик к носу, нюхнул его несколько раз и плотоядно покрутил головой.

– Нет, брат! – протяжно сказал он. – Митрий не дурак, чтобы после ноябрьских праздников самогонку варить! Нет, брат, он не дурак!

Участковый мелкой рысью подбежал снова к русской печке, раздвинул цветастую ситцевую занавеску над полатями и бережно снял оттуда пузатый бочонок с медным краном на боку.

– Бражка–то дешевле самогонки, – пробормотал участковый. – Она куда дешевше самогонки, если сахару положить поменьше, а бочку поставить на табачный лист…

Встав на цыпочки, Анискин пошарил рукой по припечке, сначала огорченно прицыкнул зубом, а потом очаровательно разулыбался: он держал в руке несколько сухих табачных листьев. Их он положил возле своих ног, подумав, приподнял пузатый бочонок и помотал им из стороны в сторону. Когда на дне бочонка что–то громыхнуло, участковый по–детски обрадовался.

– Так и есть! – сказал он. – Колобок!

Дом был сложен из таких толстых лиственничных бревен, что ни один звук с улицы не пробивался сквозь них и сквозь толстые двойные оконные рамы, выструганные из кедровых тесин. В горнице было так тихо, как только могло быть в доме, который стоит за высоким забором и располагается в двухстах метрах от самого ближнего дома. И в этой первобытной тишине набатом били потешные часы–ходики. На них был изображен милый усатый котенок, переводящий справа налево зеленые глаза – он то смотрел на журнальный портрет Валентины Терешковой, кнопками приколотый к стене, то на фотографию самого хозяина, стоящего на фоне гор в длинном пиджаке и с широким галстуком.

– Степка–то Мурзин тебя добрее был, Анискин! – шепотом сказал Пальцев. – Не его бы надо убивать–то…

Следователь Качушин затаенно передохнул, пошевелился и почувствовал, что ощущение времени пропало – от тишины, от усатого котенка, библейского лица Дмитрия Пальцева. Качушину с пугающей остротой показалось, что на земле нет ничего, кроме того, что лежит перед глазами. И словно из безвременья, из пустоты продолжал звучать голос участкового Анискина.

– Мне ордена и не надо, Митрий, – говорил он, – когда я тебя на плохом ловлю. Я вот тебя на самогонке поймал, я вот аппарат сничтожу, так у меня – праздник…

И точно так, как голос проявлялся из пустоты и безвременья, так проявлялся, выходил из затушеванности, из расплывчатости сам участковый Анискин – вот он укрупнился, вот опять занял грандиозной фигурой четверть комнаты. Уже реальный, живой, существующий во времени и пространстве, участковый пошел к дверям. Как всегда, он остановился возле них, тоскливо прицыкнув зубом, сказал:

– Вот и произвел я большой шум, но теперь знаю, что Пальцев не дрался со Степаном Мурзиным. Во–первых сказать, что он такой трус, что со Степшей схватиться не может, а во–вторых, он в ту ночь был пьян как последний сапожник! Колобок на спирту оттого и кладется в брагу, Игорь Валентинович, чтобы она с ног сбивала. И табак для того же. – Участковый засмеялся. – Когда брага дешевая, Митрий ее пьет много, так что в тайгу в ту ночь пойти не мог.

Вышедши на пальцевский двор, Анискин широко размахнулся, хрястнул змеевиком о толстые кедровые доски крыльца, хрястнул еще раз о железную щеточку для чистки ног и, когда от медной спирали остались обломки, наступил на них. Какой–то неистовый, сумасшедший танец проплясал на обломках змеевика Анискин, а затем издал хриплый самодовольный возглас:

– Так! Эдак!

Поскрипывали потихонечку тяжелые ворота, постанывали под ударами ветра плотные доски забора, над их острыми концами, уходящими высоко в небо, курились завивающиеся струйки снега. Участковый все еще приплясывал на обломках змеевика, когда в трех окнах дома одновременно погас свет – на дворе сделалось темно. Ну вот ни зги не было видно в шуршащем и подвывающем мраке, и следователь Качушин поднял руки – так делает слепой человек.

– Видишь, Игорь Валентинович, какая сволочь этот Митрий Пальцев, – раздался в темноте голос Анискина. – Это он ведь свет–то нарочно выключил! – Участковый хрипло засмеялся. – Вот такие дела, Игорь Валентинович! Тебе сейчас кажется, что хуже нашей деревни на свете нет. Так ты учти, что мы с тобой по самым плохим мужикам ходим. Вот этот Пальцев – настоящий подкулачник, а те двое – Бочинин и Колотовкин – тоже не сахар… Мы с тобой настоящего–то, трудового мужика не увидим.

7

Контора лесопункта не стояла на месте: два дня назад вагончик, в котором она размещалась, находился на краю опушки, а сегодня не было ни вагончика, ни опушки. Лесопункт технорука Степанова за два дня опустошил гектаров пять кедрача, прорубился через опушку и, выдвинувшись на горушку, с воем и громом наступал на деревню.

Над Васюганьем и Обью, над болотами и тайгой по–прежнему выла и бесчинствовала метель, гнулись и стонали громадные деревья, перемещались с места на место массы снега, но там, где работал лесопункт, метель смиренно притихала. Невидимые еще, взревывали моторами и хрустели ребрами кедров трелевочные трактора, выли пилы, яростно вопила электростанция, а в отдалении кузнечиками потрескивали моторчики бензиновых пил. Всем, чем мог, – электричеством и бензином, топорами и сучкорезками, тракторами и напряженными от усилия кранами – технорук Степанов вгрызался в тайгу.

И когда следователь Качушин и участковый Анискин, преодолевая ветер, вышли на опушку, взгляду открылось неожиданное. Среди марлевых полос и фонтанчиков завихряющегося снега, под низким, как крыша, небом, между раскачивающихся кедров, в свете нескольких сильных прожекторов переливалось разноцветное, радостное, веселое: красные, синие и зеленые вагончики, желтая электростанция, кремовые трелевочные трактора. Ярко, разнообразно были покрашены машины на лесопункте технорука Степанова, а когда следователь и участковый прошли еще метров сто, у них в зрачках полыхнул парадным огнем отблеск красного флага, что бушевал на высокой стреле голубого крана.

На пятачке развороченной, светлой и живой земли метели не было совсем – отступив под натиском машин, прожекторов и ярмарочного разноцветья, метель бесновалась со всех сторон пятачка, но ступить на его гудящую землю не осмеливалась. И здесь, на потеплевшей и смирной земле, в самом центре пятачка, заложив руки в карманы демисезонного пальто и дерзко выставив из–под меха шапки хрящеватый нос, стоял технорук лесопункта Евгений Тарасович Степанов. На него с четырех сторон били прожектора, справа и слева на технорука налезали трактора, а над головой разминал длинную руку голубой кран с красным флагом. Безучастный, как бы замерший, стоял технорук Степанов, но все, что видел глаз, сходилось на его широкоплечей, дерзкой фигуре: и торопливый бег тракторов, и прожекторные лучи, и направленный гром машин, и взгляды Качушина и Анискина.

– Здравствуйте! – сухо ответил на приветствие технорук Степанов. – Прошу следовать за мной в канцелярию.

Дверь красной вагонки вела в двадцатый век: уже в тамбуре узкоколейного вагончика пахло линолеумом и грушевой эссенцией, мягко светил под потолком матовый плафон, под ногами пружинил темный коврик; потом дверь распахнула фантастические цветы, выдавленные на зеленом линкрусте, цепочку плафонов под потолком и черный транзисторный радиоприемник с напряженным усиком антенны на затылке. Из переплетенной стенки транзистора просачивалась тихая музыка, блестело полированное дерево, цепочка плафонов уходила в длинную уютность, а посередь этого рая, этой современной пустоты валялись большие черные валенки.

– Прошу! – по–вежливому сухо и легко сказал Степанов. – Вот вешалка.

Технорук и следователь разделись, причесываясь, уже шли к столу, а участковый Анискин все еще стоял возле вешалки с полушубком в руках. Он исподлобья смотрел на висевшие пальто Качушина и технорука Степанова, переводил взгляд с одного на другое, и на лице у него было такое выражение, словно перед ним были не обыкновенные пальто, а нечто большее. «Вот она, какая история!» – думал Анискин.

Только сейчас, в вагонке, участковый наконец понял, кого ему напоминал следователь Качушин. Весь этот длинный и трудный день Анискин ловил себя на том, что ему казались знакомыми жесты и движения Качушина, чудились слышанными нотки в голосе, улавливалось виденное уже в фигуре и лице следователя. И только теперь, под матовым светом плафонов, глядя на два одинаковых демисезонных пальто, участковый понял, что Качушин похож на технорука Степанова. «Батюшки! – думал Анискин. – Они же вроде братьев!»

Повесив, наконец, полушубок, участковый повернулся к столу. Так и есть – технорук и следователь походили друг на друга. Одинаково забросив ногу на ногу, они сидели за низким столиком и одинаковыми глазами смотрели друг на друга. Они походили фигурами и лицами, спортивным разворотом плеч, длинными обтянутыми ногами и глазами, которые казались старше лица. Участковый еще утром заметил, что лицо Качушина моложе его глаз.

– Присаживайтесь, товарищ участковый! – пригласил Степанов.

Вагонка подрагивала – от земли, взбудораженной тракторами, от ветра, от глухих ударов бревен. Подрагивала пробка в хрустальном графине, поматывалась антенна на транзисторном приемнике, мелкой дрожью исходил цветастый линкруст, и от всего этого казалось, что вагонка медленно или, наоборот, быстро мчится сквозь ветер, снег и тайгу. Ощущение движения было настолько реально, что чудилось, как за непроглядными окнами бегут телеграфные столбы да с уханьем проносятся мостки – это погрузочный кран бросил на штабель мерзлое дерево.

– Задавайте вопросы! – сказал Степанов. – О происшествии знаю, переходите сразу к делу…

После этих слов технорук откинулся на подушки дивана, развалившись по–барски, выхватил из кармана пачку сигарет, зубами вытащил одну, громко щелкнув зажигалкой, прикурил. Затем пачка взлетела, описала дугу и повисла над носом у следователя. Коротко кивнув головой, Качушин взял сигарету, прикурил от непогасшей зажигалки, и с сигаретами в зубах технорук и следователь сделались такими похожими, что участковому стало весело. «Ах, леший вас побери!» – подумал он, тайно смеясь.

Потом Анискин коротко сопнул носом и перестал посмеиваться над похожестью технорука и следователя. Напряженный и тоскливый, участковый теперь следил только за тем, как Качушин и Степанов протягивали друг между другом тонкую, но прочную нить понимания. Двумя–тремя словами обменялись они, но одинаковые колечки дыма плыли над сигаретами, одинаковое выражение стремительности затаилось в губах.

– Что вас привело на лесопункт? – насмешливо и небрежно спросил технорук. – Я буду отвечать на вопросы только в том случае, если найду достаточными основания.

– Рислинг! – тоже насмешливо и небрежно ответил Качушин. – Никто из деревенских жителей не покупал в магазине рислинг.

Они вежливо поулыбались друг другу, затем технорук Степанов, прозванный деревенскими жителями «американцем», бросил в пепельницу недокуренную сигарету, сделал хлебосольный жест руками: «Ну, что же – у вас есть все основания!» На ногах Степанова были узкие вельветовые штаны, на плечах болталась куртка из теплого мягкого материала, а на синтетической рубашке лежал плотный, немнущийся галстук. Небрежно и, казалось, случайно одетый, технорук все–таки казался одетым дорого и красиво: так лежали вельветовые брюки, такими ловкими складками морщинилась куртка и так ловко обнимал шею тугой белоснежный воротник. Он был красив, технорук.

– Прошу рабочих от дела без моего согласия не отрывать! – сказал он. – Прошу сноситься с ними только через моего помощника Титаренко. Он сейчас будет здесь.

Посмеиваясь глазами, Степанов стремительно, широко, энергично подошел к вешалке, надев пальто и шапку, вдруг галантно склонил голову и проговорил еще более насмешливым голосом:

– Товарищ участковый, позвольте вам сказать несколько слов наедине…

Нисколько не удивившись, участковый неторопливо подошел к техноруку, тоже насмешливо улыбнулся одними глазами и тоже галантно склонил седую крупную голову. Затем Анискин выбрался в тамбур вагонки, дождавшись технорука, отодвинулся в угол, чтобы своей чрезвычайной полнотой и двухметровым ростом не занимать все пространство. А когда Степанов плотно прикрыл за собой дверь, участковый посмотрел длинно в его близкое лицо. Он увидел обветренную молодую кожу, дерзкие блестящие глаза, нежные волосы над верхней губой и почувствовал приятный запах сладких сигарет, одеколона и свежести. «Эх, жизнь, жизнь! – подумал участковый. – Вот она куда заворачивает!»

– Не смотрите на меня милицейскими глазами! – тихо, но насмешливо сказал технорук. – Я не гоню самогонку!

Да, технорук Степанов не гнал самогонку и не дрался с Мурзиным, не воровал в кузнице стальные листы и не стрелял в молодых лосей, но участковый Анискин смотрел на него такими задумчивыми глазами, такими, какими смотрел бы на человека, который всего час назад ограбил почтальона. Что–то невидимое, но ощутимое и тугое лилось из задумчивых глаз участкового, обволакивало Степанова, сковывало его движения и мешало думать. Наверное, поэтому технорук почувствовал сухость во рту, поперхнулся, но вслед за этим громко расхохотался.

– Ну, брат! – воскликнул технорук. – Феерия!

Однако смех не помог; участковый продолжал задумчиво глядеть на него, и технорук неожиданно для себя громко сказал:

– Вы домостроевец, участковый! Вы вовсе не добрый и не умный человек, как пытаются внушить мне многие.

Мимо дверей тамбура с воем проносились простынные полосы снега, ударившись о стены вагонки, завивались смерчем, притихнув, ложились горками сухих снежинок на ступеньки. Горки снега росли на глазах, и участковый почувствовал, как к валенкам подбирается плотное, холодное. Он переступил с ноги на ногу и удивленно приподнял брови, так как Степанов вдруг несвойственным ему мягким и плавным движением прижал правую руку к своей замшевой груди. Большие зрачки технорука сузились, непривычное выражение задумчивости и нежности легло на такие же квадратные губы, как у следователя Качушина.

– Эх вы, бурбон, бурбон! – с упреком сказал Степанов. – Где вам понять, толстокожему, какой человек Зина! – Он засмеялся незнакомо. – Смотрите, участковый, не погубите ее! Она не в вас: добра, умна и чутка.

Переломленно взмахнув рукой, технорук выпрыгнул из вагонки. Ветер с размаху ухватил его за полы пальто, выбросил из–под воротника шарф и защелкал им в темноте, наполненной снегом, гулом машин, колючим холодом. Через снег и колдобины, через пни и ямы технорук Степанов, спереди освещенный прожекторами, уходил в тайгу. Сперва он двигался медленно, борясь с пальто и шарфом, потом, усмирив их, пошел крупным, привычным шагом – вот он уже вложил руки в карманы, вот поднял голову навстречу метели, вот к нему уж потянулись прожектора и машины. А затем технорук остановился в центре эстакады, серебряный от света, занял свое прежнее место – высокий, широкоплечий, крепкий.

Вернувшись в вагонку, участковый неслышно сел на прежнее место, положив руки на подбородок, стал следить за тем, как следователь Качушин медленно вращал ручку настройки транзистора. В динамике попискивало, и верещали, звучали нерусские голоса, бубнила настойчивая морзянка; потом прорезался ясный русский голос, сказал вежливо: «Начинаем наши передачи…» Поблескивала в вагонке мебель, сладкое тепло источали серебряные батареи водяного отопления, а в добавление ко всему на столе лежала яркая книжка с иностранными буквами и иностранным же трактором на обложке.

– Игорь Валентинович, – сказал участковый. – Теперь от меня помощи как от козла молока! Еще вот с Титаренко, который сейчас прибежит, я могу словечком перекинуться, а вот как вы за Саранцева возьметесь, то тут уж я – до свидания!

Участковый задумался, опустив голову. Он не видел, как Качушин изумленно похлопал ресницами, как шутливо скривил нижнюю губу и перестал крутить транзистор.

– Какой Саранцев? – протяжно спросил Качушин.

– Да есть тут один! – неохотно ответил Анискин. – Он мало того, что недавно купил у продавщицы Дуськи «ижевку» двенадцатого калибра да пьет рислинг, а еще в ту ночь, когда Степшина смерть пришла, дома не ночевал. Вот это Саранцев и есть. Тот самый, что с Мурзиным на прошлой неделе в клубе чуть не до драки поругался и даже пригрозил Степше. «Эх, – говорит, – попался бы ты мне в тайге…»

Когда участковый закончил, сразу раздались два звука: опустошенно щелкнул выключатель транзистора и Качушин пораженно присвистнул. Затем он быстро вскочил, схватил с дивана свой крохотный чемоданчик и открыл его. Порывшись, Качушин вынул какую–то бумагу, заглянул в нее и еще раз свистнул. Потом Качушин мгновенно успокоился, закрыл чемодан и сказал спокойно:

– Почему вы об этом факте раньше не говорили, Федор Иванович? Разве вам не известно, что угроза…

– Известно, – неторопливо перебил его участковый и усмехнулся. – Это мне распрекрасно известно, Игорь Валентинович, но тут так получается, что я тебе об этом сразу сказать не мог…

– Почему?

Анискин положил руку на блестящий верх транзистора. Он пощупал пальцами гладкую маковку антенны, провел по белым рычажкам и, наконец, похлопал транзистор шершавой ладонью.

– А вдруг не леспромхозовские дрались со Степаном! – приглушенно сказал он. – А вдруг кто деревенский на него напоролся…

Лицо участкового застыло в непроницаемости и той самой загадочности, которая не давала покоя Качушину весь этот день. В четвертый раз на лице Анискина появилось точно такое выражение замкнутости и дремучей обособленности, какое Качушин видел на лицах Бочинина и Колотовкина.

«Что здесь произошло? – тревожно думал Качушин. – Что защищает Анискин? Что он скрывает?» Ему порой не верилось, что возможно такое, когда следователь районного отдела милиции с утра до вечера исподволь, осторожно и незаметно допрашивает участкового уполномоченного и следит за ним настороженными глазами…

– Титаренко скребется, – сказал Анискин, прислушиваясь. – Он все расскажет, Игорь Валентинович! Это такой мужик, что его уговаривать не надо…

8

Помощник технорука Михаил Васильевич Титаренко еще только входил в вагонку, а следователь Качушин уже улыбался про себя тому, что во внешности Титаренко забавно переплеталось деревенское и городское. На ногах Титаренко, в подражание техноруку, были теплые дорогие ботинки, но над ними висели широкие брюки из полусукна; плечи Титаренко обтягивала точно такая же куртка, как у Степанова, но галстука, как и рубахи, не было, и шею обнимал хлопчатобумажный свитер синего цвета. И если из кармана степановской куртки торчала автоматическая ручка, то из кармана Титаренко высовывался плоский плотницкий карандаш. И точно так же, как и во внешности, старое и новое насмерть боролись во внутреннем облике Титаренко. Он привычно и ловко шел по мягкой темной дорожке, но к стулу, на который кивком головы указал следователь, помощник приблизился робковато. Садясь, Титаренко шапку снял, а вот колени по причине низкого стула у него разъехались, да и шапку он не знал куда положить. Потому Титаренко смущенно улыбнулся шапке и своим ногам, вслед за тем Качушину и участковому, а уж после этого положил шапку на пол.

– Ну вот, устроился! – сказал Титаренко. – Раздеваться я уж не стану, так как Евгений Тарасович сказали, что я долго у вас не пробуду…

Приготовившись слушать, Титаренко склонил голову набок, опять улыбнулся, и от этой улыбки следователь мгновенно раскрыл секрет титаренковского бригадирства – старательность. Что бы ни делал помощник технорука – шел, сидел, говорил, помигивал светлыми ресницами и дышал, – все это он делал старательно. Титаренко выговаривал каждую букву каждого слова, добросовестно жестикулировал там, где было положено, сидел на стуле каждой частичкой той части тела, которой полагалось сидеть. Дышал он тоже старательно, как мог. Глядя на следователя преданными глазами, Титаренко за две–три минуты рассказал о том, что на лесопункте есть два ружья ИЖ–12, что в ночь смерти Степана Мурзина он, помощник технорука, работал во вторую смену и по этой причине точно знает, кто ночевал в вагонках, а кто нет. Не прерываясь и не дожидаясь вопросов Качушина, помощник технорука сообщил, что бывших заключенных на пункте шестеро, но, конечно, нужно разобраться, что и как. Сделав крошечную паузу, Титаренко старательно мигнул рыжими ресницами, поджал губы и осторожно сказал:

– Технорук Евгений Тарасович учат нас с каждым человеком разбираться в отдельности. Исходя из этого, товарищ следователь, идя на встречу с вами, я продумал ряд вопросов.

Титаренко сделал еще одну паузу, мысляще собрал на лбу морщины, поглядев направо и налево, опасливо приложил ладонь к губам.

– Саранцев не ночевал дома! – шепотом сказал Титаренко. – Но этим вопрос не исчерпывается. Технорук Евгений Тарасович требуют, чтобы рабочие сообщали, когда ночью уходят в деревню, а Саранцев сообщения не сделал. Благодаря этому мне пришлось с ним отдельно разобраться…

Помощник технорука приставил к губам вторую ладонь, испуганно оглянулся и еле слышно сказал:

– Саранцев отсутствовал вместе с ружьем!

Вагонка плыла бог знает куда… Постукивали на несуществующих стыках несуществующие колеса, мимо окон проносился густой снежный воздух, ветер раскачивал стены и трепетал под полом; мелькали огни светофоров и блокпостов – это трактора зажгли фары, – гремел мощный двигатель тепловоза, погуживала сирена – это кран предупреждал о повороте стрелы. Да, вагонка двигалась, и приходило такое ощущение, что вот широко откроется дверь, войдет с покачивающимся фонарем проводник и скажет: «На следующей станции не останавливаемся!»

– Разбираясь с Саранцевым в отдельности, – шепотом продолжал Титаренко, – я также установил, что он находился в состоянии среднего опьянения… Хотя технорук Евгений Тарасович не обращают внимания на выпивку рабочих в свободное время, я установил, что Саранцев вечером распивал в вагонке рислинг…

Журчал старательный бас словоохотливого Титаренко, мелькали в окнах огни тракторов, покачивался и вздрагивал пол; мягко горели под потолком матовые плафоны, и участковый чувствовал, как его уносит в дальность и круговерть. Одним ухом Анискин слушал рассказ добровольного сыщика Титаренко, а вторым слышал слова технорука: «Не погубите дочь!» Старательный таинственный Титаренко шептал о том, что Саранцев распивал в вагонке рислинг, а участковый слышал: «Где вам понять, толстокожему, какой человек Зина!» Сжимая губы обеими ладонями, помощник технорука уважительно шептал о том, что Евгений Тарасович сердятся, когда он, Титаренко, пристает к рабочим с расспросами по личным делам, а участковый видел грустное лицо дочери, ловил ее низкий голос: «Спасибо, папа, нет, мне хорошо, папа, ты зря беспокоишься, папа!» Родной, до слез близкий, похожий на тебя самого человек!

Тоскующий, ощущая холод и пустоту под сердцем, Анискин хотел, но не мог заставить себя слушать Титаренко. Он только видел его бледный, унылый нос, старательные глаза да раздражался оттого, что помощник технорука все чаще и чаще подносил ладони к губам, все чаще и чаще в его зрачках отражалось перевернутое лицо Качушина – это он преданно наклонялся к следователю. И все журчал его вкрадчивый бас, и все покачивался на голове смешной хохолок рыжих волос, и все слышалось: «Евгений Тарасович не велели, Евгений Тарасович позволили, Евгений Тарасович не любят…» Анискин чуточку вздрогнул, когда вокруг него произошло какое–то движение, свет полыхнул и померк. Участковый непонимающе прищурился, а потом сообразил, что Титаренко уже кончил рассказывать и поднимается, а Качушин вежливо говорит:

– До свидания, до свидания, товарищ Титаренко!

Осторожно подняв шапку с пола, помощник технорука попятился, улыбаясь часто, преданно и старательно, несколько раз прошептал: «До свиданья, товарищ следователь», – затем надел шапку и – спиной – вышел из вагонки. Дверь отворилась на секунду, но помещение наполнилось свистом и грохотом, проник резкий свет прожектора, прокатилась по полу синяя волна холода. Ураган, настоящий ураган бушевал над затаившимся в ночи Васюганьем.

– Почему поссорились Мурзин и Саранцев? – закрывая яркий блокнот, спросил Качушин. – Вам это известно, Федор Иванович?

– Очень даже известно, – задумчиво ответил Анискин. – Еще перед праздниками они схватились у попа Стриганова… – Участковый подумал, сам себе согласно кивнул головой и продолжил: – А в клубе они уже доругивались…

Анискин по–прежнему сидел скорчившись, опустив голову, широко и неловко расставив толстые ноги. Ему был неудобен низкий стул из тех, что стали делать в последние годы и на которых надо было сидеть боком, вытянув ноги. Участковый так сидеть не умел, и его колени неловко торчали, как несколько минут назад они торчали у бригадира Титаренко. И вообще со своей слоновьей полнотой, с большими руками и ногами, с крупной головой и по–домашнему распущенной рубахой Анискин казался лишним в вагонке. Он не входил, не вписывался в крохотную уютность помещения, не вмещался в яркий блеск лака, в матовый свет плафонов, участковому тесно было в вагонке, и потому все его движения казались оборванными, неоконченными. И казалось, точно такими же были растрепанные, обрывочные мысли участкового.

– Так что в клубе они уже доругивались, – повторил он, глухо кашляя. – Саранцев, опять же, был выпивши…

Участковый, снова не доведя мысль до конца, замолчал. Ожидая продолжения, Качушин напряженно смотрел на него, покачивая ногой и вспоминая, как начальник райотдела милиции говорил: «Анискину доверяйте: он бог в нашем деле!» И вот теперь следователь настороженно следил за участковым, посмеиваясь про себя, думал: «Он действительно похож на китайского загадочного бога!»

– Так что в клубе они поссорились во второй раз, – сказал Анискин, упрямо застрявший на одной и той же мысли. – А вот чего они ссорились, Игорь Валентинович, это сразу не расскажешь. Ты это потом поймешь, когда с попом Стригановым встретишься…

– Второй раз слышу о попе! – невесело хмыкнув, отозвался Качушин. – Поистине загадочный поп!

Анискин сразу не ответил – он разогнулся, застегнул на рубахе две верхние пуговицы, строго нахмурив брови, исподлобья посмотрел на Качушина.

– Нет! – резко сказал он. – Это не загадочный поп! Ты на эти мои слова, Игорь Валентинович, пока равнение не держи, веди себе следствие спокойно, но когда ты на меня подозрительными глазами смотришь и понять не можешь, что такое во мне происходит, так ты знай: я с попом Стригановым про себя разговариваю…

Участковый окончательно распрямился, задрал обе брови на выпуклый лоб и одно за одним проделал все то, что отличало его от других людей: Анискин прицыкнул зубом, по–рачьи выкатил глаза и положил тяжелые руки на выпуклое пузо. От этого он стал окончательно походить на загадочного восточного бога.

– Поп Стриганов сейчас тоже неспокойный! – властно сказал участковый. – Он сейчас обо мне думает.

9

Разнорабочий Саранцев в вагонку вошел быстро и весело. Попав в матовый свет плафонов, в тепло и блеск дерева, он в дверях ни на секунду не замешкался, на ходу снимая шапку и брезентовые рукавицы, пошел прямо к тому стулу, который для него поставил следователь. Шапку и рукавицы Саранцев положил на стол, боком сел на низкий стул и сам расположил лицо так, чтобы на него падал луч настольной лампы. Устроившись таким образом, Саранцев согнал с губ улыбку, покойно вытянул руки на коленях и насмешливо сказал:

– Долго же я ждал! Думал, что вызовете вчера…

Настольная лампа освещала сильное, значительное лицо: крутой и широкий подбородок, впалые линии щек, тупо обрезанный нос и большие, чувственные, африканские губы с ярко–красной кожей, словно они были напомажены. Кроме этого, у Саранцева был узкий интеллигентный лоб, умнейшие глаза, а в раскрытом вороте синего рабочего комбинезона, на крепкой шее с молодой кожей лежала массивная, видимо золотая, цепочка, которая кончалась неизвестно чем – может быть, крестом, а может быть, медальоном с фотографией женщины. И еще одно необычное для лесозаготовителя имел Саранцев – очки в красивой, современной оправе.

– Я готов отвечать! – сказал он. – Дождался!

И тут произошло странное – следователь сделался точно таким, как Саранцев. На Качушине не было синего комбинезона и громоздких валенок, не прилегали к черепу спутанные, мокрые от пота волосы, но участковый увидел, как следователь стал Саранцевым. Качушин насмешливо улыбнулся, задрал на лоб бровь, склонил голову так же набок, как и лесозаготовитель. Потом он сделался таким же быстрым и энергичным.

– Итак? – громко сказал Качушин. – Вы и есть Юрий Михайлович Саранцев! Вы двадцать пятого года рождения, образование незаконченное высшее, женаты, социальное положение – теперь рабочий. Вы пять лет работали на инструментальном заводе в Томске, год – на электромеханическом. К суду и следствию привлекались. Я хорошо все запомнил, Юрий Михайлович?

– Да! – ответил Саранцев. – Прекрасно!

– Последнее! – смеясь, сказал Качушин. – Явно нарушаю социалистическую законность, так как никаких оснований для беседы с вами не имею, Юрий Михайлович! Прошу нижайше простить меня! Вас устраивает по форме извинение?

– Вполне! – ответил Саранцев. – Можете и протокол писать.

– Без протокола, без протокола, Юрий Михайлович! – шутливо грозя пальцем, захохотал Качушин. – Хитрец! Я составлю протокол, а вы потом – хап! Ой, хитрец! Я ведь знаю, что вы сейчас думаете. – Качушин гибко поднялся, прошелся стремительно на длинных ногах по бесшумному ковру и потер руку об руку. – Вы сейчас думаете о том, что нарушен принцип презумпции невиновности. На эту мысль вас навел тот факт, что я еще в районе познакомился с вашим досье?

– Совершенно правильно! – согласился Саранцев. – Я еще за дверью собирался накричать на вас. Теперь я кричать не буду! – Он немного повысил голос. – Я ведь все–таки купил это проклятое ружье, и я все–таки не ночевал в вагонке в ту ночь…

Участковый Анискин удивленно хмыкнул и вертел головой, когда слова и фразы словно перепархивали с губ Саранцева на губы Качушина. Анискин и разглядеть–то хорошо не успел лесозаготовителя за то время, как он сел под свет настольной лампы, а уж следователь и Саранцев ушли так далеко вперед, что только огрызочки мыслей оставались на долю Анискина. Продолжая удивляться и хмыкать, участковый еще несколько раз быстро перевел глаза с лесозаготовителя на следователя, а остановился тогда, когда произошло еще более удивительное: Саранцев по–настоящему весело и облегченно засмеялся.

– Ну, брат! – сказал он. – Ни одного козыря в руках!

Только теперь можно было понять, что все прежнее в Саранцеве было игрой: и улыбался он через силу, и шел бодро потому, что ему надо было так идти, и садился на стул небрежными движениями потому, что все остальные движения не годились. Сейчас же Саранцев улыбался хорошей, всамделишной улыбкой, и у него было славное, чуточку усталое, но доброе лицо. Потом он так огляделся, что Анискин понял: Саранцеву хорошо и привычно сидеть в теплой уютной вагонке, пощуриваться от яркого света и держать вытянутыми длинные ноги.

– Так начинайте! – попросил его Качушин. – Этак не торопясь, по порядочку…

Саранцев только чуточку стал серьезнее, только немного пригасил славную улыбку, когда заговорил хрипловатым и приятным голосом. Слегка помогая себе рукой, необременительно для слушателей подбирая слова, он рассказал о том, что с семи часов вечера до половины третьего ночи он был в гостях у попа–расстриги. Этот факт, сказал Саранцев, могут подтвердить жители деревни Привалов и Филиппов, тоже гостевавшие у попа и ушедшие домой позже Саранцева. Затем, немного подумав, лесозаготовитель затрудненно сказал:

– Я вернулся в вагонку примерно в два пятнадцать, но этого никто засвидетельствовать не может: все спали. На лесосеке кончила работу вторая смена, но мне кажется… – Саранцев неловко развел руками, – мне кажется, что и сам Титаренко не заметил моего возвращения. Он считает, что я вернулся только утром.

Саранцев сдержанно вздохнул и замолк. Он тоже прислушался к тому, как метель бушует за вагонкой, почувствовал дрожь пола и, наверное, тоже ощутил иллюзию движения, так как лицо лесозаготовителя сделалось задумчивым, точно он смотрел в окно движущегося вагона.

– Вернувшись, я не смог уснуть, – тихо сказал Саранцев. – Меня возбуждают разговоры с попом. Видимо, в четвертом часу я встал, оделся и вышел из вагонки. До самого завтрака, то есть до семи часов, я бродил по тайге. Мне есть о чем подумать, оставшись наедине с самим собой.

Он неожиданно замолчал. Теплый воздух от батареи отопления поднимался с полу, ощутимо струился по коже лица, и было видно, как он осторожно пошевеливает подсыхающие тонкие волосы Саранцева.

– А ружье… – приглушенно продолжал он. – Оно было со мной. Вероятно, потому, что ночь, тайга, луна… И этот поп Стриганов!

Саранцев задумался, склонив голову. Уши у него были круглые и розовые, оттопыренные, как у подростка. Человек с такими ушами, думал Качушин, к сорока годам толстеет, заводит пятерых детей, после ужина с газетой в руках садится в кресло и дремлет, роняя газету. И вот поди ж ты… Качушин прошелся по вагонке, остановился.

– Серия вопросов! – улыбнувшись, сказал следователь. – Постарайтесь отвечать быстро…

Он сел так, чтобы видеть лицо Саранцева освещенным: загнув бровь, вдруг стал смотреть на лесозаготовителя странными глазами – в них, как у козы, вертикально стояли зрачки. Выражение лица у Качушина сделалось энергичным, быстрым.

– Гильзы выбрасываете? – стремительно спросил он.

– Да!

– Носите патроны в патронташе?

– Да!

Качушин торопливо передохнул, и после этого вопросы посыпались с молниеносной быстротой:

– Когда стреляли в последний раз?

– Три дня назад, утром.

– Ружье чищено?

– Да.

– Рислинг покупали?

– Да.

– Когда выпили последнюю бутылку? И где?

– У попа Стриганова. В тот вечер…

– Как были одеты в ночь происшествия?

– Пальто, сапоги, вот эта шапка…

– Обстановка на три часа ночи? Погода, освещение, звуки…

– Тихо, луна, лаяли собаки, собирался идти снег…

– Кого встретили на улице деревни?

– Никого.

– За что угрожали охотинспектору Мурзину? И когда?

И сразу оборвался стремительный поток слов, точно бы, взорвавшись, разлетелась на куски та прочная связь, которая была меж Юрием Саранцевым и Качушиным. Лесозаготовитель слегка побледнел, подавшись назад, замер в неловкой позе, а Качушин глядел на него внезапно вспыхнувшими, блестящими, как драгоценные камни, глазами. Зрачки, расширившись, перестали быть вертикальными. Минуту, наверное, длилась тугая, смятая и беспокойная пауза, потом послышался зябкий голос Саранцева.

– Всю жизнь я буду бледнеть при виде милиционера! – сказал он. – Живи я даже в Москве, убийство на другом конце города пройдется по мне, как нож по маслу… И некуда уйти, некуда скрыться…

Летел, покачиваясь, в пространстве ярко освещенный вагон; стучали несуществующие колеса на несуществующих стыках. Плохо, очень плохо было теперь в теплой и уютной вагонке Юрию Михайловичу Саранцеву! И уже лежала меж ним и следователем резкая, холодная грань отчужденности, словно меж теми двумя пассажирами, один из которых весело глядит на обещающе сужающиеся рельсы, а второй – на красный фонарь последнего вагона, бросающего отблеск на недремлющую фигуру кондуктора.

– Продолжайте! – попросил Качушин. – Я слушаю!

– Мне трудно! – по–прежнему зябко ответил Саранцев. – Надо вернуться к моему досье, чтобы понять, почему я хожу к попу Стриганову!

– Так и вернитесь!

Саранцев менял позу. Он подтянул ноги и поставил их ровно, колено к колену; голову выпрямил, а губы поджал, словно старался убрать все лишнее, мешающее, торчащее… Через несколько секунд он перед Качушиным сидел так, как полагается сидеть подследственному: прямо, настороженно и неподвижно.

– Меня арестовали за покушение на убийство одного подлеца. Это было на третьем курсе университета, – ясно сказал Саранцев. – Мне шел двадцать первый год, но я считался знатоком религии. Профессор Гриневич предполагал, что я займусь Египтом и Иерусалимом… Ими я, как сами понимаете, не занялся, но после тюрьмы меня повлекло к иррациональному. Понимаете?

– Да!

– Стриганов – любопытный человек. Его теория стара, как луна, но в полуневежественных устах попа она выглядит соблазнительной. Немного мальтузианства, добавка раннего христианства – и вот вам поп Стриганов, деревенский философ! В крайне опрощенном виде его доморощенная философия выглядит так: природа – бог, и нет бога выше, чем природа. Но Стриганов – просто сильная личность, и его интересно слушать.

Участковому Анискину казалось странным, что на Саранцеве синий хлопчатобумажный комбинезон, разношенные валенки, дешевая рубаха, что на лице ломтями лежит снежный ожог. Наверное, поэтому иностранные слова в устах Саранцева звучали непривычно, а через снежные ожоги с трудом пробивалось то выражение, с которым человек мог говорить такие слова. Вот и казалось, что Саранцев повторяет чужое, что на каждом иностранном слове он спотыкается. «Эх, жизнь, жизнь! – думал участковый. – Вот она что выделывает, жизнь–то!»

– Как же вы мне прикажете понимать сей сон? – внезапно живо спросил Качушин. – Вы угрожали Мурзину, поддавшись влиянию попа, или сами считаете противоестественной охрану природы?

– Много проще! – печально ответил Саранцев. – Когда я купил ружье, охотинспектор Мурзин пожаловал ко мне: «Ты почему не поставил ружье на учет?» Понимаете, когда является официальное лицо с начальственной складкой у губ и разговаривает на «ты»…

Саранцев замолк, удивившись вдруг наступившей тишине и тому, что плафоны и настольная лампа ярко вспыхнули. Оборвался рев и гул машин; вагонка как бы с размаху остановилась среди ветра, скрипа деревьев, ухающих смерчей – на глухом полустанке остановился вагон.

– Пересмена! – сказал Саранцев, загораживая лицо ладонью от яркого света настольной лампы. Потом он медленно продолжил: – В клубе я был пьян. После тюрьмы меня тянет не только к иррациональному. Напившись, делаюсь сентиментальным и напыщенным, как уголовник.

Вагонка стояла на месте. Лежал в окнах остановившийся желто–вафельный свет прожектора, пробегали человеческие тени – плечи, голова. Это шли мимо вагонки рабочие.

– Ну! – сказал Саранцев. – Доставайте заранее напечатанный типографским способом текст…

– Не буду! – подумав, ответил Качушин. – Не нужна мне ваша подписка о невыезде!

Их глаза встретились: следователь глядел на Саранцева весело и просто, а лесозаготовитель болезненно поморщился и стиснул зубы. Черты его лица заострились, и участковыйпочувствовал, как Саранцев весь напрягся под синим комбинезоном. Прошла еще секунда, а подследственный изменился до неузнаваемости – он весь перекосился от ненависти и отвращения.

– Ваше великодушие не стоит ломаного гроша! – вздрогнувшим голосом сказал Саранцев. – На дворе такая метель, что живое существо из деревни выбраться не может. Вы сами беспокоитесь, что из района не пробьется трактор и вы не получите данных экспертизы.

Ненависть Преступления к Закону, подследственного к следователю; ненависть человека, лицо которого освещено резким светом, к человеку, сидящему сейчас в тени, острыми зубчиками прозвучала в голосе Саранцева, сорвалась с губ нервным храпом и мгновенно отразилась на лице Качушина. Следователь медленно поднес к губам сигарету, крепко затянулся сладким дымом и холодно спросил:

– Кто вам сказал, что я жду данные экспертизы?

– Несчастье! – зло ответил Саранцев. – С той самой минуты, как стало известно о смерти Мурзина, я ищу алиби. Его нет, и я со страхом думаю о бутылке из–под рислинга, на которой могут оказаться отпечатки моих пальцев…

Ожидая удивленного вопроса, Саранцев сделал нервное, резкое движение, но Качушин спокойно выпустил дым из сложенных сердечком губ, подумав, небрежно сказал:

– Да, это возможный вариант! – Он покосился на участкового. – При опросе продавщицы сельпо Прониной мы установили, что вы купили три бутылки рислинга. Никто из жителей деревни рислинг не покупал. Естественно, что на каждой из бутылок есть отпечатки ваших пальцев… Моя задача – понять, как одна из бутылок оказалась на месте преступления.

Качушин встал, походил по кабинету, опять присел на кончик стола. Он был сосредоточенный, деловой, спокойный; следователь размышлял, сопоставлял, исследовал, и ему уже было не до того, чтобы разыгрывать простоту или производить впечатление своим загадочным молчанием. Он работал, и от этого был прост, понятен.

– Существуют два варианта, – продолжал Качушин. – Или вы на самом деле убили Мурзина, или случайно оказались на месте преступления. Пока факты против вас, хотя у меня еще нет данных экспертизы… – Следователь повернул лицо к Анискину. – Есть факты и обратного порядка. Федор Иванович нашел на месте преступления колечко от ножа, принадлежащего кому–то из охотников. – Он вдруг улыбнулся. – Одним словом, бутылка рислинга против колечка от ножа… Я не думаю, что вы могли оставить на месте преступления и бутылку и колечко, хотя и это возможно… Двадцатый век на дворе, Юрий Михайлович!

Следователь опять встал, походил по комнате, потом спокойно закончил:

– До свидания!… До свидания! – повторил он, так как лесозаготовитель не двигался. – До завтра, товарищ Саранцев!

Качушин сделал ударение на слове «товарищ», голос у него был вежливый и дружеский, и Саранцев пошел к дверям. Следователь и участковый смотрели ему в спину, но лесозаготовитель не сутулился, не поводил плечами, не замедлял шаги. Саранцев шел так спокойно и так независимо держал спину, как мог уходить от следователя только тот человек, который это делал не в первый раз. Дверь за ним закрылась, на секунду стало тихо, потом стены вагонки качнулись, перекосились, словно ее переворачивали; бешеный воздух давил на вагонку со злобой и отчаянностью, стекла жалобно ныли, опять качался на стекле луч ожившего прожектора, и вагонка опять двигалась. Вот какой короткой была пересмена на лесопункте технорука Степанова!

– На кого покушался Саранцев? – спросил Анискин.

– В деле тысяча страниц, – задумчиво ответил Качушин. – На своего сокурсника. Все это было давно, в сорок девятом году.

На лесопункте технорука Степанова гремели трактора, свистели пилы, метался по низким тучам меловой свет сильного прожектора. Третья смена начинала работу на разоренном пятачке земли, и сам технорук Степанов, начавший трудовой день в шесть утра, забежал на секундочку в вагонку покурить и обогреться. Веселой, быстрой фигурой он вырос в коридоре, притопывая ледяными ботинками, проговорил насмешливо:

– Милые мои детективы, я вам не отдам Саранцева! Он, во–первых, никого не убивал, а во–вторых, не лишайте меня интеллектуального общения. Вы знаете, милый мой Мегрэ, в тюрьме и после нее этот человек прочел бездну книг. Он ходячая энциклопедия, хотя наотрез отказывается заменить Титаренко.

Степанов бросился на диван, хохоча, положил ноги в грязных ботинках на пупырчатый яркий материал и вдруг обратился к Анискину.

– А что вы думаете о Саранцеве? – вызывающе спросил он. – Какие мысли навеял этот образ?

– А ничего не думаю! – после небольшой паузы ответил участковый и непонятно улыбнулся. – Чего я могу про него думать, когда он говорит: «Мальтузианство»! – Иностранное слово участковый произнес медленно, осторожно, почти по слогам, но правильно. Потом он насмешливо задрал левую бровь, прищурился и сказал: – Вот поп Стриганов тоже чудных слов не знает, а Саранцев–то от него не вылезал. Как вечер, так сидит у Стриганова и ему в рот смотрит… Так что не в словах дело, товарищ Степанов! Дело в том, дорогой товарищ, что пустая–то гильза – от саранцевского ружья. Она бумажная, а у нас такими никто не стреляет. – Он сдержанно улыбнулся. – Это только городские охотники патроны–то покупают!

10

Чтобы идти против ветра, на его тугие струи нужно было падать. В свете уходящих назад прожекторов вальсировали снежные смерчи, взвихриваясь, горели костры; вихри в вальсе плыли медленно, один за одним, как на малолюдном балу. Снежный ветер колол и сдирал кожу, ботинки следователя выше щиколотки проваливались в сугробы, с которых буран сорвал поверхностную утреннюю пышность. Было темно, хотя за тучами жила полная молодая луна. Дышать было нечем. Когда Качушин открывал рот, ветер заталкивал в него твердый кляп, и дыхание останавливалось, воздуха не хватало, хотя бушующий и завывающий мир был наполнен только и только воздухом. Огни деревни светили желто, приглушенно, как угли потухающего костра.

Следователь и участковый миновали пустую, наполненную грохотом деревню, прошли по свистящему березовому колку и вышли в поле; буран пахнул в лицо разгульной свободой. На пути ветра не было препятствий, так что он обрушился на участкового и следователя с такой силой, с какой обрушивается на потерпевших кораблекрушение девятый вал.

Время остановилось, кончилась на земле жизнь. Вот ей–ей, следователю померещилось, что время пятилось назад, а в мире не осталось ничего, кроме ветра, на который надо было падать, и ног, которые проваливались в снег до колен.

Не было никогда и нигде тротуаров, бетона и стали, электричества, солнца, кинофильмов, кресел, гвоздей и смешной вещи, которая называлась часами. И не существовало человека, который назывался Качушин, так как не могло называться живым человеком существо, все мысли и чувства которого были сосредоточены на ветре, тропинке и ботинках. Качушин как бы растворился в темноте и безвременье; шел так, как, наверное, шагал по пустыне, бесконечной и мертвой, старый, усталый верблюд; может быть, придет к оазису, может быть, нет, безразлично верблюду. Шли секунды, минуты, и постепенно приходило такое чувство, когда остановка чудилась катастрофой. Качушину казалось, что если он перестанет падать на ветер, если ноги не провалятся по колено в снег, то в мире останется только пустота.

– Пришли, парнишша!

Белый, как привидение, участковый прорисовывался в темноте постепенно, громадный и шевелящийся от снега, который кипел вокруг него и на нем. Медленно подходя к Анискину, Качушин как бы собирался по частям: возвращал себе зрение, выволакивал из глубин желания, собирал по мелочам мысли. Когда оказалось, что в мире есть что–то, кроме ветра, тропинки и ботинок, Качушин обнаружил, что стоит возле забора, что сквозь щели его мягко светит окно небольшого дома, остроконечностью крыши и выступающими торцами бревен походившего на терем. Это значило, что они, наконец, пришли на заимку, к дому охотника и рыбака Флегонта Вершкова.

– Добрались, добрались! – подтвердил из темноты и голос участкового. – Шутка сказать: пять километров! Но Флегонт дома. Сильна метелишша!

Хозяин заимки рыбак и охотник Флегонт Вершков сидел на сапожном стуле посередь комнаты, от стенки к стенке перетянутой бечевкой, на которой болтались большие загнутые крючки. На Вершкове был кожаный фартук, на голове – зимняя шапка, на ногах – громадные бахилы. В комнате оглушающе пахло дегтем, рыбьим жиром, порохом и свежей кожей. Это были как раз те запахи, которыми пахла охота и рыбная ловля, и от них в носу щипало, но запахи были приятны. Под потолком горела керосиновая лампа, освещая неровно углы дома, хозяина и трех собак, лежавших за его спиной.

– Здорово, здорово, Флегонтушка! – поздоровался участковый, входя в комнату. – Ты внимания не держи на то, что я не один. – Он повернулся к Качушину. – Это мой дружок из району. Интересуется насчет охоты и рыбалки.

Эти слова Анискин проговорил быстро, незаметно подмигнул следователю и даже слегка пригородил его спиной от Вершкова. Потом участковый живо снял полушубок и шапку, повесил на деревянный штырь у дверей, хлопотливо пройдя в комнату, сел на боковую лавку.

– Дегтем у тебя, Флегонтушка, вонят, как в москательной лавке, – улыбаясь, сказал он. – Конечно, тебе без дегтю как борову без щетины, но я намедни в магазине был: дегтю нет! Не ты ли его скупил?

– Я! – тоже улыбнувшись, ответил Вершков. – Я, Феденька, хотя деготь нонче не товар. Это раньше им – и телегу, и чирки, и чирий, и плохой бабе ворота! А теперь деготь не товар.

Участковый на глазах следователя Качушина менялся: наплыло на его лицо мудрое философское выражение, крестьянская хитринка и сдержанность застыли в глазах, в фигуре появлялись солидность, основательность. Каждой частицей большого тела, каждым движением, выражением лица походил теперь участковый на рыбака и охотника Флегонта Вершкова. И сидел он на лавке так основательно и прочно, как умеют сидеть только охотники и рыбаки – настоящие мужчины, хозяева жизни, основа основ.

– На рыбаловку ладишься, Флегонтушка? – значительно, вдумчиво спросил участковый. – Думаешь, скоро метелишша–то сбавится?

– А к послезавтраму затихнет, – подумав, ответил Вершков. – Вон и по Белолобому видать, что гулеванье–то кончается. Ты глянь, как он облизывается и как коготь в открытости держит…

Огромный, как теленок, пес Белолобый действительно лизал красным острым языком бурую шерсть на груди, а лапы лежали на полу свободно, с выпущенными, как у кошки, когтями. Рядом с ньюфаундлендом Белолобым лежали лайка и молодая овчарка. Все три собаки сохраняли такую невозмутимость, точно в комнате никого, кроме хозяина, не было, но собачьи глаза зорко следили за пришедшими, двигались понемножку и порой вдруг светились колющим зеленым отблеском. Каждая собака лежала на своем половичке.

– Хорошо возят? – внимательно оглядев собак, спросил Анискин. – Овчарка–то с лайкой не грызутся?

– Чего им грызтися? Собаки грызутся, пока незнакомые, а как признакомятся да поробят вместях, их водой не разольешь.

В заимке было оглушающе тихо: так толсты были ее лиственничные стены, так давил на них бревенчатый нештукатуренный потолок, что ни один звук в дом не проникал. Тишина звенела и покачивалась, тишина желтела и светилась, и Качушин снова почувствовал, что время замерло. Анискин, вдруг заговоривший на чалдонском, местном наречии, крючки самоловов, которыми добывают самую древнюю на земле рыбу – стерлядь, медвежьи и лосиные шкуры на стенах, запах дегтя, звериная настороженность собак, закопченность нештукатуренных стен и трепет фитиля в керосиновой лампе – все делало мир призрачным, словно он снился. И только одно пятно отдохновения, легкости было в комнате – большой и дорогой радиоприемник, стоящий в углу комнаты на низком табурете.

– Флегонт, а Флегонт, – сказал Анискин, – ты, конечно, не любишь, когда к тебе приходит народ, но ты сразу скажи: возьмешь мово дружка на рыбаловку или без внимания оставишь?

Напильник перестал вжикать о металл – это Вершков оторвался от крючков самолова, которые он точил. Он поднял кудрявую голову, большими, черными, открытыми глазами на аскетическом лице внимательно и строго посмотрел на Качушина. Охотник как бы ухватил следователя за воротник куртки, повернул его, висящего в воздухе, перед керосиновой лампой и, усмехнувшись, положил на то место, с которого поднял.

– Не возьму твово дружка на рыбаловку! – ответил Вершков. – Его рыба не примет… Так что ты меня, Федор, извиняй, и вы, товарищ, тоже извиняйте…

Три собаки одновременно вздыбили шерсть на загривках; что–то почуяли они, услышали сквозь толстые стены заимки – поднялись шесть чутких ушей, сверкнули шесть звериных глаз. Затем собаки успокоились.

– Мыши в подполе! – вздохнув, сказал Вершков. – Это, как твои тараканы, Федор, не помыслишь, откудова завелись…

Качушин осторожно пошевелился, опасаясь спугнуть тишину и спокойствие собак, медленным движением положил руки на колени, а ухо повернул туда, где стоял радиоприемник. Из–под блестящего дерева доносился голос: «Большими трудовыми успехами радуют металлурги Запорожья…»

– Значит, не возьмешь мово дружка на рыбаловку и охоту? Не показался он тебе?

– Не показался. Извиняйте!

– Тогда мы пошли! – сказал участковый, поднимаясь. – Ты нас тоже извиняй, что помешали, извиняй.

Когда Анискин, стараясь не скрипеть половицами, пошел к дверям, собаки поднялись с половичков; каждая сделала по шагу вперед, но затем все остановились и сели, высунув языки. Участковый посмотрел на них, улыбнулся отчего–то и спросил:

– Флегонт, а позавчера ночью, когда ты в тайге был, второго выстрела не слыхать было?

Керосиновая лампа висела в центре потолка, сапожный стул стоял посередине пола, и потому лицо охотника виделось так четко, словно его специально осветили; каждая морщинка, каждый мускул были ярко освещены, но Качушин ничего не мог понять по умному и сильному лицу Вершкова: оно было бесстрастно и замкнуто, дремуче и первобытно, как коричневое лицо индейца из куперовского романа.

– Был второй выстрел! – наконец ответил Вершков. – Это обязательно правда, что был второй выстрел.

Участковый все–таки снял со штыря полушубок, держа его в руках, повернулся к охотнику, и собаки приглушенно зарычали. Лениво шагая, поблескивая шерстью на двигающихся мускулах, они подошли к участковому, полуокружив его, сели и опять вывалили жаркие языки. Натасканные на уход незнакомого человека, собаки только и ждали знака хозяина, чтобы, распластавшись в стремительном бесшумном прыжке, броситься на участкового.

– На место! – не повышая голоса, сказал Вершков. – Не дури, Белолобый…

Глаза собак потухли, шерсть опустилась, холки по–кошачьи прогнулись; псы отступили назад, легли домашние и ласковые, как кролики.

– Это чего же делается! – удивленно сказал Анискин. – Ты мне обязательно скажи, Флегонт, какой же это такой был второй–то выстрел? И почто я про него не знаю? И опять как же эти–то штукари, Бочинин с Колотовкиным!

Торопливо повесив полушубок на прежнее место, Анискин вернулся на лавку, сел, положил руки на пузо и давай туда–сюда и сюда–туда вертеть заскорузлыми пальцами. Потом он набычил голову, стал задумчиво прицыкивать пустым зубом.

– Это ведь дело менят! – холодно сказал участковый. – Это когда же выстрел был? До Степанова или позже?

– Раньше! – ответил Вершков. – Степанов выстрел, как сам знаешь, был глухой, как бы в подушку, а тот звонкий. Кто–то из леспромхозовских стрелял. – Вершков замолк, раздумывая, положил напильник на колено. Потом он тихо продолжил: – Из двенадцатого калибра стреляли.

– Ты почто знаешь, что леспромхозовский?

– Как не знать! – ответил Вершков и неожиданно весело улыбнулся. – Ты что, не разбирашь, какой заряд в магазинских патронах?

От улыбки лицо охотника помолодело, теперь увиделось, что ему только под шестьдесят, морщины на лбу и у рта неглубоки, губы свежи. Охотник улыбался, и на его лбу расправилась трагическая складка, такая, какая бывает у хороших актеров или у одиноких женщин.

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

Ясноглазый, большелобый и энергичный, сидел на лавке участковый; просторными, резкими движениями он расстегнул все пуговицы на вороте теплой рубахи, погладил седые волосы на груди ладонью, мечтательно прищурившись, с ног до головы оглядел охотника.

– Чего же ты не пошел на второй выстрел, Флегонт? – спросил Анискин. – Вот ведь понимаешь, что выстрел был диковинный, а не пошел? А, спрашиваю?!

По щекам Вершкова пробежала тень, веки вздрогнули, туго сжались губы. Это заняло мгновение, долю секунды, а потом лицо охотника опять бесстрастно застыло.

– А не хочу, Анискин! – приглушенно ответил Вершков. – Не хочу на выстрелы ходить! – Он еще понизил голос. – Что мне ходить, если леспромхозовские стреляли…

Собаки, уж было мирно задремавшие на половичках, тревожно вскинули головы: верно, в голосе охотника прозвучало что–то такое, что встревожило их. Снова поднялись острые уши, вздыбилась шерсть, оскалились пасти. Ньюфаундленд кляцнул зубами и глухо, как отдаленный гром, зарычал.

– Ишь что с ними делается! – сказал Анискин и внезапно обратился к охотнику: – У тебя ведь есть бескурковка, Флегонт? Дай–ка я на нее гляну.

Поднявшись, участковый снял с оленьих рогов новое ружье марки ИЖ–12 с двумя стволами, положенными друг над другом, и с гладким местом там, где у обычных двустволок стояли напряженные курки. Резким и сильным движением Анискин переломил ружье, щелкнув, вернул стволы в обратное положение и вдруг протянул ружье Качушину.

– Ты, Игорь Валентинович, такой расстроенный из–за рыбаловки, что молчишь как бирюк! – весело сказал участковый. – Так хоть погляди на эту сволочь бескурковку. Вот и скажи: на предохранителе «ижевка» или нет?

Тяжелое ружье удобно сидело в руке, ложа была гладкая и ласковая на ощупь, но, посмотрев на предохранитель, Качушин вспомнил притчу о сороконожке, которая обезножела оттого, что задумалась, какой ногой шагать. Минуту назад следователь твердо знал, что планку предохранителя полагается сдвинуть вперед, чтобы снять ружье с предохранителя, а вот сейчас сомневался: «А не назад?»

– Срамцы инженера! – рассмеялся Анискин. – Хоть бы написали или стрелочку сделали.

– Это страсть, Федор, до скольки разов я по птице на предохранителе стрелял! – сказал Вершков. – Подцепишь селезня на мушку, а она, сволочь, даже не чакнет! А в другой раз она сама подаст голос. Вот какая страма, эта бескурковка!

– Вот и поп Стриганов ее тоже не любит! – сказал Анискин.

Во второй раз лицо охотника утратило бесстрастность, но на этот раз не от улыбки. Полные губы Вершкова тоскливо сомкнулись, глаза повлажнели, опять глубокая тень прокатилась по аскетическим впадинам и выпуклостям лица. И опять чудное чудо вершилось на глазах Качушина: собаки вскочили. Как могли понять они, лежа за спиной охотника, что его лицо тоскливо посерело?

– На место! – не оборачиваясь, глухо проговорил Вершков. – На место!

Когда собаки успокоились, Анискин пошел к дверям. Он снял полушубок со штыря, надел его, ожидая Качушина, приостановился, большой, громоздкий, легко дышащий оттого, что была зима.

– А от кого ты, Флегонтушка, про смерть–то Степана узнал? – спросил Анискин. – Ты ведь в деревне–то редко бываешь…

– Баба Сузгиниха приходила. Беличью шапку младшему ладит…

Провожаемые собаками, участковый и следователь подошли к дверям, попрощавшись с охотником, закутавшись и подняв воротники, выбрались в темные сени. После керосинового света они ослепленно остановились, привыкая к темноте и вою бурана. В молчании прошли несколько секунд, затем раздался спокойный голос Анискина:

– Что ты думаешь про Вершкова, Игорь Валентинович?

Ветер взвыл и оборвался, опять взвыл и снова оборвался. Потом темень сказала насмешливым голосом Качушина:

– Что я могу знать про Вершкова, когда он говорит: «Страма»!

11

Качушин лежал в теплой анискинской горнице под пуховым одеялом. Руки и ноги ныли, побаливала голова, большой палец правой ноги опух, ощущался лишним, ненужным. Сон не шел. Он перевертывался с боку на бок, считал до тысячи, взбивал кулаками горячую подушку.

Шел третий час ночи, но из соседней комнаты время от времени доносился шорох страниц, сдержанный вздох. Это читала таинственная, непонятная дочь участкового Зинаида. Качушин ее не видел, участковый и его жена мимо комнаты дочери проходили на цыпочках. А перед ужином пришел забавный костлявый человек – деревенский фельдшер, – пробыл в комнате Зинаиды минут двадцать, выйдя, сказал мрачно и загадочно: «Болезнь духа, но не тела!» После его ухода участковый с женой долго молчали, а Зинаида в своей комнате стала казаться Качушину еще более таинственной, непонятной и – самое странное! – каким–то образом связанной с тем, что произошло в ночь смерти Степана Мурзина.

Качушин потому и не мог уснуть, что, мысленно переносясь из милицейского кабинета на заимку, с заимки в вагонку, а из вагонки опять на заимку, он непременно возвращался к дочери участкового Зинаиде, которая читала в соседней комнате. Была явная, но неуловимая еще связь меж нею и техноруком Степановым, меж Анискиным и охотником Вершковым, меж странным попом Стригановым и снова участковым Анискиным. В этом не было логики, но болезнь Зинаиды каким–то образом имела отношение к техноруку Степанову, а через него связь протягивалась к ночному происшествию, словно технорук Степанов в деле был не менее важной фигурой, чем поп Стриганов.

Ворочаясь в постели, страдая от бессонницы, следователь отчетливо понимал уже, что поп Стриганов, пожалуй, тот человек, вокруг которого вращается карусель всей этой странной, запутанной истории. Все: и голос Анискина, когда он говорил о Стриганове, и глаза Саранцева, и темные шорохи на заимке Вершкова – все вело к попу Стриганову. А дочь участкового Зинаида? А сам участковый? Отчего Качушин чувствовал их связь со Стригановым? Почему следователь думал, что Анискин знает не только того человека, который встретился ночью Степану Мурзину, но и причастен к происшествию глубоким, естественным и грозным образом? Что это могло все значить?

Шуршали за тонкой дверью страницы, расплывался на потолке желтый свет, бесновался вокруг дома ночной буран. Тревожно было в теплой горнице, и такими же тревожными были мысли Качушина, вышедшие из повиновения. И все–таки надо было спать, так как вечером из райотдела позвонили: трактор выходит на рассвете, водитель надеется к вечеру быть в деревне. С трактором выезжает капитан милиции Юлия Борисовна, и утром Качушину предстоит много работать, а он не может уснуть оттого, что приходят в голову дурацкие мысли.

В соседней комнате послышались шорох, скрип дерева, приглушенное сопение. Потом раздался шлепок босых ног об пол, шебаршание материи, а в паузе – тяжелый вздох, прислушивающийся шаг. Весь в белом, участковый Анискин выбрался из–под ситцевого полога, настороженно повернул голову в сторону Качушина, прислушался чутко, как зверь. Затем Анискин начал бесшумно, быстро одеваться: сунул ноги в стеганые брюки, влез в рубаху, стоя на одной ноге, аккуратно и плотно навернул портянки. Словно в дальнюю дорогу одевался он, затем, опять прислушавшись к дыханию Качушина, пошел к дверям. Открылась уличная дверь, хлынули звуки метели, оборвались, и – тишина, тишина.

За ситцевым пологом опять шуршало, двигалось. Жена участкового Глафира беззвучно вынырнула из ситцевой духоты, босыми ногами прошла к комнате дочери, как привидение, исчезла за дверью.

– Ушел! – донесся до Качушина шепотливый голос.

За стеной разговаривали приглушенно, с большими паузами.

В голосах матери и дочери не было тревоги, беспокойства; они звучали обыденно, словно ничего не происходило. В паузе прошуршала книжная страница, раздался вздох, кроватный скрип. Ничего не происходило в соседней комнате, хотя жена участкового проснулась, пришла к дочери. За стенкой молчали, и к Качушину возвращалось спокойствие, он опять приходил в то состояние, в каком был тогда, когда участковый допрашивал Бочинина.

Успокоившийся Качушин думал о том, что во всем повинна смена темпа жизни. Только год с месяцами отделял его от городской сутолоки, от открытого и беспечного существования в Томском университете, от общежития «Пятихатки», от молодой, бездумной жизни. А тут деревня во всю ширь и глубь, таежное дело, легендарный участковый уполномоченный; жизнь от земли, от пупа, от начала начал…

– Отца не вини! – вдруг громко раздалось за дверью. – Он сам кругом запутанный…

И опять – пауза, молчание, спокойствие. «Нарым, Нарым, – думал Качушин, – страна, где цветы не пахнут, а зима – девять месяцев!» Разноцветные круги вращались в глазах, бордовые точечки усеивали потолок мерцающими звездами. Качушин засыпал, думая о том, что спать ему сейчас не надо, так как он должен понять, что значат слова Глафиры: «Он сам кругом запутанный!» – и что все–таки происходит за стеной. Но он заснул, так и не поняв ничего. Он очень устал за день, двадцатипятилетний следователь Качушин.

12

Участковый уполномоченный Анискин минут десять тарабанил в двери стригановского дома, пока достучался. Замерзший, иссеченный ветром, недовольно посапывая, он, наконец, прошел в комнату, освещенную подвижным светом стеариновой свечи, так как поп Стриганов ни керосина, ни электричества не признавал.

Самую большую стену комнаты от потолка и до лавки занимали винные и водочные этикетки. Из угла в угол комнаты, как бельевые веревки, тянулись гирлянды из жестяных бутылочных пробок. Когда по комнате ходили, гирлянды раскачивались, звенели.

Удивительным, необыкновенным человеком был сам поп Стриганов. Стоя под пробочными гирляндами, на фоне стены, заклеенной этикетками, он, казалось, сам издавал переливающийся звон, был тоже пестр и весел, как веселая и пестрая стена. На плечах Стриганова была накинута вытертая поддевка, большое лицо с копной черных волос и ассирийской волнистой бородой весело ухмылялось. Стриганов клубился, переливался радостью, стоял на полу, пританцовывая, и в крылатой поддевке походил на ночную бабочку–однодневку.

– Какой гость! – говорил поп Стриганов, отступая назад и широко разводя руками. – Боже мой, какой гость!

Меж бородой и усами у попа ослепительно горели молодые частые зубы, был свеж и красногуб рот, большие, серые, влажные глаза смеялись откровенно насмешливо, а спина изгибалась издевательски–подобострастно. Для виду суетясь, поп делал такие движения, словно собирался обнять, усадить, обласкать участкового, но сам загораживал Анискину дорогу в комнату.

– Какой гость! Боже мой, какой гость!

Обойдя Стриганова, участковый сел на лавку, притих, дожидаясь, когда пробочные гирлянды перестанут звенеть. Запахивая поддевку, поп обернулся к нему, и несколько минут они внимательно смотрели друг на друга – взволнованные и как бы пораженные тем, что хозяин стоит в центре комнаты, а гость сидит на лавке. Наконец пробки перестали звенеть.

– Чего же будем делать, Василий? – спросил Анискин. – Ну, вот скажи ты мне, чего будем делать?

Анискин длинно вздохнул и посмотрел на попа такими тоскливыми, страдающими глазами, что поп поежился, бесшумно усевшись на лавку, зябко поджал ноги. Поддевка распахнулась, открыв синюю майку и выцветшие от стирки трусы, борода сморщилась, опала, волосы рассыпались по плечам.

– Федя, – тихо ответил поп, – хоть на кусочки меня режь, но я не знаю, кто убил Степана…

Потрескивая, горела свеча, на неровно оштукатуренных стенах колебались фантастические тени от пробочных гирлянд, острой поповской бороды, сутулых его плеч. Шел четвертый час ночи, и буран достиг предела, такой точки, когда в вое ветра нет ни просвета, ни слабинки. Ветер выл с обреченной напряженностью и тоскливым постоянством, с такой силой, что казалось, если вой на секунду прервется или еще усилится, то за окнами что–то с грохотом разлетится на части, рухнет безвозвратно. И такой же гибельной обреченностью веяло от всей потертой фигуры Стриганова. Казалось, что если он еще немножко ссутулится, если еще чуточку сильнее сдавит его плечи тяжелая поддевка, то поп рухнет на пол. В дремучей тоске сидел на лавке Стриганов, и участковый почувствовал вдруг, что в комнате нечем дышать. Весь воздух впитали в себя водочные и винные этикетки, пробочные гирлянды, иконы и растерзанная одинокая кровать в углу.

Стеариновая свеча освещала смятую, скрученную в мучительные жгуты простыню, подушку с судорожно закушенным углом, одеяло с ненавистно перекошенным пододеяльником. Кровать кричала о том, что ей ненавистен человек, который в пьяном угаре и похмельном ужасе страдал в ней от одиночества и тоски. И, как на лобном месте, на подушке темнела вдавлинка для головы.

– Васька, – шепотом сказал участковый, – что ты сделал с собой, Васька!

Поп Стриганов плакал. Слезы медленно катились по щекам, пропадали в бороде, которая все еще лихо торчала. Он едва уловимо вздрогнул, когда участковый подошел к нему, наклонившись, положил тяжелую руку на поповское плечо. В таком положении они были долго: рука Анискина лежала на плече Стриганова, а поп беззвучно плакал. Бродили тени по пестрым стенам, дом медленно и редко вздрагивал от напора бурана. Стриганов поднял голову.

– Вот видишь, Федька, – прерывающимся голосом сказал он. – Весь я износился, как эта поддевка. Ты на шесть лет меня старше, а моложе. Я всю жизнь веру искал, а ты в одной вере жил, и через это ты счастливый…

Стриганов снял с плеча руку участкового, усмехнувшись, выпрямился:

– Ни жены, ни детей, ни веры! Вот какие дела, Федька! Так сколь в этом можно жить?

Посмеиваясь, гримасничая, подрагивая бородой, поп прислонился спиной к пестрой стене, с белозубой улыбкой стал глядеть в угол, посверкивающий иконным золотом. Он переводил взгляд с Анискина на иконы, с икон на Анискина, и насмешливая улыбка прорезалась на его лице с полосками от слез.

– Ты, Федор, как святой, – наконец сказал Стриганов, – тебя власть должна иконой сделать. Это ведь с ума сдвинуться можно, что ты почти сорок лет милиционером служишь, а вера у тебя железная. Вот через это я тебе завидую, но теперь я в такую веру перешел, против которой ты слаб. Каждому, Федор, хочется быть протопопом, так что и я на старости лет за свою правду зацепился. Я теперь тоже радостно, как и ты, живу!

Строганов выпрямился; прямой была спина, торчала борода, на волнистых волосах лежал подрагивающий отблеск свечи, губы складывались в сытую, удовлетворенную загогулину. Он встал, запахиваясь в поддевку, как в халат, прошелся по комнате, прямой, насмешливый, крепкий.

– Я тоже свою веру нашел! – сказал поп. – Такого случая у меня больше не будет, когда я правый. Так что и я, Васька Стриганов, себя протопопом Аввакумом чувствую. Я, может, жизнь не зря прожил!

Силой, дерзостью веяло от Стриганова. Небольшого роста, он все–таки был прямоплечий и ловкий; подбородок поп имел прямой и энергичный, а глаза у него были такие смелые, что в них холодно было смотреть. Не верилось теперь, что мог плакать поп Стриганов, что под рукой участкового пять минут назад жалко и тоскливо подрагивали его плечи.

– Я теперь в радости живу! – звучно сказал поп. – Нужный я теперь жизни, вот что, Федор! Я, может, первый из всех понял, что правда – она в самой простой жизни. Рыбалки, охота, пашня – вот она правда, а все другое ложь. Человеку чем проще, тем оно лучше! А ты слепой стал, если не видишь, что мы скоро задыхаться станем, как стерлядь на воздухе. Коломенские гривы вон вырубили…

Стригановская борода непреклонно, весело трепыхала, тень от нее прыгала по стене, поддевка мела по полу, так как поп расхаживал энергичным, гневным шагом. Крепчал его голос, наливались умным светом глаза. Гирлянды из пробок, стена в этикетках, иконы в углах, церковный свет свечи, золотые руки, распятые в воздухе, – все теперь и Анискину казалось диким, невозможным, и участковый притаился, затих.

– Ты всегда был честным, Федька, – возбужденно продолжал Стриганов, – а вот сейчас молчишь, хотя сам выгнал из дома технорука Степанова… Есть такой мелкий народ – пигмеи, – торопясь, волнуясь, продолжал Стриганов. – Все они ростом с ребенка, но в лесу как дома. Так один из них, который иностранному языку обучился, сказал: «Мы, – говорит, – пигмеи, до той поры будем живы, пока жив лес!» – Стриганов зло взмахнул рукой. – Ну, а Ванька Бочинин может без тайги на земле обретаться?

Теперь перед участковым стоял тот Стриганов, которого Анискин привык видеть именно вот таким: с фанатично блестящими глазами, с волосами, казалось, подхваченными ветром. В первый раз за пятьдесят с лишним лет участковый слышал, как плакал Васька Стриганов, но зато десятки раз он видел его в такой позе и с таким лицом, как сейчас, когда Стриганов на самом деле походил на исступленного проповедника, нашедшего наконец истину.

– Так! – тихо сказал Анискин. – Эдак!

Он не мог смотреть в глаза Стриганову: сумасшедший огонек горел в них. Правая рука попа была вознесена над головой проповедническим, осеняющим жестом, фигура устремлена вперед, словно Стриганов задержался в падении, и от этого поп сделался вовсе призрачным, так как обычный человек не мог так стоять, так держать руку, так глядеть. Тоскуя, Анискин отвел глаза от Стриганова, глухо проговорил:

– Ты опять неправый, Василий! Я еще сам точно не знаю, почему ты неправый, но твоя вера однобокая. Этого не может быть, чтобы ты со всех сторон был правый, а технорук Степанов – ни с одной стороны. Так в жизни не бывает, Василий! – Анискин медленно покачал головой. Тяжело, длинно думал участковый, затем сказал: – Я был дурной, когда выгнал из дома технорука.

Участковый поднялся, на две головы выше Стриганова, остановился против него. Простой, понятный, незамысловатый был Анискин. Трудной была его мысль, трудным каждое слово, но в своей искренности, в своих сомнениях Анискин был открыт и честен.

– Ты, Василий, ни в каком деле не знаешь края! – горько сказал участковый. – Когда ты в молодости в курганах татарское золото искал, так ты только мозоли на руках набивал, а теперь ты поперек дороги Степана Мурзина стал. Это не от веры все, Василий…

Который уж раз в жизни, за пятьдесят с лишним лет, стояли вот так – друг против друга – Анискин и Стриганов! Подумав об этом, участковый непонятно улыбнулся, опять покачал головой, так как Стриганов смотрел на него величественно: по–царски падала с плеч вытертая поддевка, вдохновенно вздымались волосы, сверкали глаза.

– Бог тебе судья, Василий! – безнадежно сказал Анискин. – Что ты плакал, это я не видел, но ведь, Васька, жизнь наша кончается. Ты об этом мыслишь?

Свеча, треща, гасла. Вот фитилек покосился, осел, начал падать и упал бы, если бы Стриганов не успел подхватить его спичкой. Фитилек опять слабо засветился, заколебался и все–таки потух. В густой, непроглядной темноте раздался вдруг болезненный, смятый голос Стриганова:

– Стой на месте, Федор, подполье открыто.

Глава вторая

1

В небольшой горенке анискинского дома в свете электричества блестел крашеный пол, зеленели на окнах герани, больничной чистотой гордились занавески, накидки и подзоры на кроватях, льняная скатерть на столе; потолок в горенке был высокий, стены хорошо выбелены, и в комнате жил тот непритязательный уют, который придают любому помещению чистота, тепло, порядок. Бледные, невыспавшиеся, следователь и участковый сидели за столом, на котором пофыркивал самовар, стояли блюдца и тарелки с надписью «Нарпит», вкусно пах домашней выпечки пшеничный хлеб, чесночный запах источали куски твердого толстого сала. Следователь и участковый неторопливо ели, молчали, слушая радиоприемник.

Самолеты Народно–освободительной армии Вьетнама обстреляли американские корабли; Насер произнес речь на предвыборном собрании; Джонсон отправился в латиноамериканские страны, а ансамбль «Березка» – в восточные. То же самое количество стали, что и вчера, выплавили металлурги Запорожья, шахтеры треста Кемеровуголь завершили выполнение годового задания. Вот что делалось на теплой и круглой Земле, а за окнами анискинского дома лязгал гусеницами трактор, гудела автомашина, и, конечно, раздавался натруженный, механический свист бурана, похожий на звук мотора реактивного самолета, когда он прогревает двигатели. Вой, свист и шелест бурана покрывали все звуки в доме, и потому совсем неслышно ходила от стола в кухню и обратно жена участкового Глафира, а его дочь Зинаида вела себя так, словно ее и не было за столом.

Зинаида оказалась такой красивой девушкой, что Качушин ошеломленно молчал. Она вышла из своей комнаты минут десять назад, выпила уже два стакана горячего молока, но следователь все еще чувствовал прикосновение ее нежных пальцев к своей руке, слышал низкий мелодичный голос: «Меня зовут Зина!» Знакомясь, девушка подошла близко, внимательно посмотрела в лицо, пахнущая странными, незнакомыми духами, стояла рядом до тех пор, пока он смущенно не пробормотал: «Вот видите, гощу у вашего отца…»

Качушин вел себя явно глупо и теперь украдкой поглядывал на бледное лицо девушки, на каштановые волосы, на выгнутый ясный лоб и серые глаза, страшные тем, что были красивы необычно. Зинаида была в темном платье с застежкой «молния» на боку; оно ласково и плотно обнимало хрупкие плечи, изогнувшись вдруг, спускалось на выпуклые и длинные бедра.

А следователь Качушин не существовал для дочери участкового. Катая тонкими пальцами хлебный шарик, Зинаида отсутствующе глядела в темное окно. Она была там, где гремел гусеницами трактор и завывал буран, где всю ночь не гасли прожектора передвижного лесопункта технорука Степанова.

Еще раз украдкой поглядев на Зинаиду, следователь перевел взгляд на участкового и вдруг понял, что произошло в этом доме. Соединялись воедино обрывки фраз и мыслей, увиделось, как участковый с техноруком выходят в тамбур вагонки и как менялось лицо Степанова, когда он смотрел на Анискина. И вспомнился ночной голос за тонкой дверью: «Я отца не виню!»

Когда чай был допит, а пшеничные калачи съедены, участковый шумно выдохнул воздух и повернул голову к жене, которая уже присела за стол. Он несколько секунд молча глядел на нее, потом перевел взгляд на дочь, помедлив, громоздко поднялся. Идя к дверям, Анискин сказал:

– Мало что температура нормальная! Нельзя Зинаиде идти на похороны…

Он ушел в кухню, пробыл там несколько секунд, потом вернулся, держа в руках полушубок, а в горнице все стояла тишина, мать и дочь, склонив головы, все еще думали над словами отца. Затем Зинаида неслышно поднялась, усмехнувшись, пошла к своей комнате. Зашуршали, мягко прошли по крашеному полу длинные ноги в теплых сапожках, изогнулась тонкая талия, пронеслась плавно через всю комнату узкие напряженные плечи. В изгибе спины и талии сквозила подчеркнутая покорность. «Ты хочешь, папа, чтобы я сидела дома. Пожалуйста!» – говорила спина Зинаиды. Она открыла дверь, полувошла в нее, но обернулась резко и быстро. Брови девушки властно изогнулись, подбородок затвердел. Секунду она стояла неподвижно, потом бесшумно, как мать, скрылась. Через две–три секунды за тонкой дверью прошелестела книжная страница, раздался сдержанный вздох – и все.

– Ты этот полушубок поднадень, Игорь Валентинович, – в тишине сказал Анискин. – Замерзнешь, если пойдешь при своем пальтишке… Ты тоже одевайся, Глафира!

Когда они вышли на улицу, на крыльце колхозной конторы еще горели электрические лампочки, и в их свете красный флаг на крыше висел в воздухе прямой, как стрела – так его натянул ветер. Бушевал буран, не было у темного мира ни земли, ни неба, но в непроглядности слышались голоса людей, вспыхивали карманные фонарики, вдоль улицы, освещая фарами снег, медленно двигался гусеничный трактор с бульдозерным ножом – он пробивал дорогу от дома Мурзиных до кладбища на невысокой горушке. За трактором двигался грузовой автомобиль, а приглядевшись к темноте, Качушин увидел, что улица запружена народом, что людская толпа, протянувшись вдоль забора, загибается к переулку. Людей было так много, что следователь удивился – откуда они? Ему раньше казалось, что в деревне наполовину меньше жителей.

В темной толпе вспыхивали спички, освещая мужские лица, раздавался приглушенный женский говор, вскрикивали детишки, неподвижно стояли старики и старухи. Выл, бесился буран, лязгал гусеницами трактор; полосы эавихряющегося снега ложились на толпу, и на спинах женщин, мужчин и детей росли холмики снега, так как люди стояли спиной к ветру. По проложенной трактором дороге, двигаясь за Анискиным, Качушин и Глафира подошли к хвосту толпы, смешавшись с теми, кто пришел недавно, – трактористами, комбайнерами, шоферами, – встали лицом к плетню и тоже замерли.

Потекли медленные секунды, минуты среди тьмы, скорбного молчания, свиста бурана, равномерного, непонятного Качушину покачивания толпы. Одно овчинное плечо Качушина прикасалось к спине участкового, второе – к такому же овчинному плечу незнакомца, в зубах которого дотлевала махорочная самокрутка, освещая узкие глаза, небритый подбородок. Бульдозер уходил все дальше и дальше от центра деревни, свет фар мотался в синеватой далечине переулка, сигнальный фонарь буксующей машины горел тревожным, как крик о помощи, алым светом. А толпа все покачивалась да покачивалась, небритый сосед Качушина покачивался тоже, и следователь, наконец, понял, что сосед переступает с ноги на ногу, так как долго стоять неподвижно нельзя: мороз и ветер забираются под тулуп, ноги в валенках, казалось, ощущают железную стылость земли.

Тихо, медленно, незаметно, как все, Качушин начал покачиваться, и вскоре появилось такое чувство, точно и он, и толпа, и земля под ногами плывут. Неподвижным оставался только плетень, а все остальное двигалось, куда и зачем, неизвестно. Когда же Качушин повернулся к участковому, то он увидел, что Анискин смотрит туда, куда, рокоча, уходил бульдозер, на кладбищенскую горушку. Участковый видел, как пыльные лучи сильных фар полощутся среди берез, вальсирующие смерчи взвихривают голые вершины, опадают на темные оградки. Голова участкового была закинута назад, веки болезненно прищурены, нижняя губа прикушена; все полное и большое лицо Анискина было искажено гримасой молчаливой, затаившейся боли. Твердыйгорячий комок подкатил к горлу Качушина. Он вдруг почувствовал, о чем думает участковый, понял, как именно смотрит тот на кладбищенские березы, и ему непреодолимо захотелось обнять участкового за плечи, заглянуть в лицо, говоря бессвязные, утешительные слова. Холодея от жалости, Качушин думал о том, что участковому шестьдесят три, что ему осталось жить одно мгновение и что скоро вот такая же молчаливая и густая толпа будет стоять вокруг дома участкового. У Качушина остановилось дыхание и щеки помертвели, когда он подумал:

«Анискин всю жизнь провел в этой деревне!»

Вскоре начался рассвет, если можно было назвать рассветом то, что происходило в деревне, прижатой к земле неистовым бураном. И все–таки на улице становилось чуточку светлее, хотя восточный край неба не алел, лучи солнца не проливались сквозь тучи, деревья не пробуждались после ночного сна, чтобы распростертыми ветвями приветствовать новый день. Просто–напросто в мире становилось немного светлее, когда где–то вставало солнце. Оно все–таки существовало за плотными тучами, за многометровой массой несущегося и воющего ветра; в дымке уже можно было рассмотреть контуры плеча соседа, хрящеватое ухо с обмороженной мочкой, большой унылый нос. Это был Михаил Колотовкин, непохожий на себя тем, что сейчас ничего смешного не было в его лице. Прошло еще несколько затяжных минут, и толпа подалась, зашептала, зашелестела: «Выносят, выносят». На крыльце дома Мурзиных раздались тяжелые, редкие, как бы считанные звуки, затихли, в паузу ворвался вой ветра и опять – звуки.

Мужчины спускали с крыльца черный в тусклом свете, а на самом деле кумачовый гроб. Он проплыл над толпой, опустился на мгновение и снова поднялся – еще выше, чем прежде. Гроб замер в воздухе, как бы ожидая, когда толпа медленно, бесшумно и осторожно отступит от плетня, чтобы влиться изгибающимся потоком во всю длину улицы. Никто не командовал людьми, ни одного голоса не раздавалось, но жители деревни выстраивались в ровную, плотную и дисциплинированную колонну.

Метель неистовствовала. Взвыв, ветер сорвал с крыши дома бумажную полосу снега, разодрав ее на отдельные струи, бросил на головы и спины людей; под крышей заныло, загрохотало, а в толпе тонко и жалобно прокричал ребенок. Потом над колонной, над гробом, над людской плотностью раздались первые такты шопеновского траурного марша. Бил барабан, пела одиноко труба, захлебывалась, неизвестно откуда взявшаяся в оркестре флейта. Это играл клубный оркестр.

По глубокой, проложенной бульдозером в сугробах дороге толпа двинулась к горушке, на которой росли частые березы и всегда на одном из крестов летом сидела жестяная сова, а зимой – ворон с растрепанными перьями. Людская полоса поездом вписывалась в изгибы бульдозерной дороги, черная и плотная, лилась рекой параллельно Оби. Похоронный марш, женский плач, вой ветра, равномерный хруст снега под валенками…

Когда толпа огибала околицу деревни, участковый, склонив голову на плечо, нес передний конец гроба.

Гроб поднимался на горушку: проплыл меж крайними березами, вздыбился, потом медленно начал опускаться к холмику желтой развороченной земли. Толпа сперва лентой втекала в березы, затем, остановившись, начала сжиматься, как мехи огромной гармони, пока не превратилась в широкую дугу, охватившую березы и холмик желтой земли. Оркестр громко заиграл, накатом смолк, и тогда в звуках бурана под горушкой раздались живые человеческие звуки.

Мерным, тяжелым шагом шли к кладбищу лесозаготовители. Одинаковые от синих комбинезонов, высокие, сильные, они поднимались гуськом энергично и быстро, а впереди в демисезонном пальто, в теплых ботинках шагал с обнаженной головой технорук Степанов. Он поднялся на горушку, командирским жестом остановил рабочих, протолкался сквозь густую толпу и положил на гроб венок из восковых цветов.

Твердые комочки мерзлой земли застучали по крышке гроба, скрежетнула лопата, раздался приглушенный женский плач. Затем комочки застучали по дереву градом. Над Обью, над тем местом, где находилась река, высветлялся матовый кусок неба; на нем пересекались, путались стволы кладбищенских берез. На покатости горушки, свободной от людей, сидели, подняв морды к небу, собаки, брошенные хозяевами.

Когда люди по одному и группами начали расходиться, когда вершина горушки обнажилась, то стало видно, что возле свежей могилы мечутся темные крестообразные фигуры женщин. Они то нагибались, то распрямлялись, так как на земле, у могилы, лежала жена Мурзина. Женщины никак не могли поднять ее, чтобы поставить на ноги. Они метались над Мариной бесшумно, суетливо, как летучие мыши, и походило все это на немой страшный фильм. Потом на горушке раздался протяжный, тонкий крик, но ветер скомкал его, оборвав, вбил в расщелину меж соснами.

2

Положив ногу на ногу, легкомысленно посмеиваясь, Стриганов давал показания. При дневном свете лицо опохмелившегося попа казалось свежим, румяным, волосы сыто кудрявились. Следователь Качушин сидел на кончике стола, тоже посмеивался, катал в квадратных губах окурок погасшей сигареты; весь он был несерьезным, фатоватым.

– Когда же от вас ушел Саранцев? – спросил Качушин. – Хотя бы приблизительно, гражданин Стриганов.

– Ночью! – оживленно ответил поп. – Ночью, гражданин следователь, ибо свои действия и поступки не соразмеряю по времени. Сутки делю лишь на ночь, утро, день и вечер.

Стриганов коротко хохотнул, покачав добротным валенком, снисходительно прищурился. Благодушие, лень, издевка, насмешка лежали на разрумянившемся лице Стриганова, а его глаза странно походили на глаза участкового и его дочери Зинаиды – такие же большие, влажные, красивые и в этой красоте страшноватые.

– А нельзя ли поточнее, Стриганов? До полуночи, после полуночи?…

Задавая пустячные вопросы, чтобы выиграть время, Качушин чувствовал, что его охватывает холодок веселой дрожи и такое ощущение, словно он, наконец, выходит из глухого тупика на простор. Это такое же чувство, какое испытывает человек, когда, осваивая велосипед, он после бесконечных падений, ушибов, боли и страха вдруг обнаруживает, что едет. Ветер обдувает разгоряченное лицо, ноги ловко лежат на педалях, сужающаяся дорога пестрой лентой приникает к колесу. Восторг, крылатость полета, ощущение невесомости…

– Вы много выпили? – рассеянно спросил Качушин.

– По силе возможности, товарищ следователь! В числе прочих прегрешений лишен сана также за то, что не схожусь с отцами церкви в вопросе о крови Христовой. Питие, как и время, не соразмеряю в количестве.

Ощущение озаренности, крылатости не проходило, и, дождавшись, когда Стриганов перестанет улыбаться, Качушин слез со стола, театрально вздохнув, растерянно пожал плечами.

– Трудно вас допрашивать, Стриганов! – огорченно сказал он. – Опытный вы человек!

Качушин подошел к попу–расстриге, наклонился, глядя ему в глаза, медленно, четко сказал:

– Сегодня утром к вам приходил Саранцев. Зачем?

По–прежнему улыбаясь, Качушин ждал ответа на вопрос, хотя не знал, приходил ли действительно Саранцев к попу–расстриге. Этот вопрос и был вызван чувством озарения, которое пришло к Качушину в ту минуту, когда он в первый раз увидел Стриганова. Откуда пришло это чувство, ответить было так же трудно, как понять, что такое вдохновение. И, ожидая реакции Стриганова, по–прежнему твердо глядя ему в глаза, Качушин видел, что попал в точку: поп побледнел.

– Отвечайте, Стриганов!

За стенами порывами, утихая с каждым часом, еще прохаживался буран, хлестала в стекла снежная крупка, в те мгновения, когда ветер слабел, казалось, что в комнату накачивают тишину, напряженную и весомую.

– О чем вы говорили с Саранцевым?

Качушину только недавно исполнилось двадцать пять лет, он вел первое крупное дело, но он не выдержал: удовлетворенно, торжествующе захохотал, когда Стриганов отвел глаза и перестал выпячивать свою волнистую бородку. Качушин подошел к столу, сел, уверенно стал ожидать, когда Стриганов придет в себя. Глядя на опавшую, согбенную спину попа, следователь чувствовал себя легким, свободным, как воздушный шарик.

– Отвечайте, отвечайте, Стриганов!

Качушина с ног до головы пронзало ощущение того, что сейчас каждое его слово, каждая мысль умны, необходимы, что он ведет дело самым правильным, единственно возможным путем. В состоянии, похожем на опьянение, следователь повернулся к участковому, который сидел возле окна. Он увидел затуманенные глаза Анискина, его большие руки, тяжело лежавшие на коленях, необычный поворот головы, и восторг с новой силой прихлынул к горлу Качушина. Он вспомнил прошедшую ночь: шорохи за стенкой, тайный ночной уход участкового, разговор жены и дочери. Легкий, внутренне свободный, Качушин приподнялся над столом, соединяя во взгляде участкового и Стриганова, тихо, тускло, чтобы не сорваться, сказал:

– Федор Иванович, допрашивайте Стриганова. Он, наверное, вам охотнее расскажет, о чем они говорили с Саранцевым.

Восторг бушевал в груди Качушина, когда он увидел, как участковый отклонился назад, хмыкнул и снял руки с коленей. Одновременно с этим Стриганов торопливо повернулся к участковому, откровенно растерянный, посмотрел на него так, что лицо попа мгновенно опростилось: домашнее, деревенское выражение появилось на нем. Они оба – участковый и Стриганов – были растерянны.

– Садись на мое место, Федор Иванович!

Еще несколько секунд постояла тишина, а потом участковый засмеялся. Он в первый раз за все эти дни расхохотался при Качушине, и следователь увидел, как толстое лицо участкового покрылось забавными круглыми морщинами, а серые глаза сделались по–мальчишечьи веселыми. От хохота участковый изменился: не казался толстым и громоздким, не представлялось уже, что он похож на восточного загадочного бога. Милым, простым сделался Анискин, и, продолжая смеяться, он поднялся с табуретки, легко подошел к следователю, осторожно притронулся к его локтю.

– Игорь Валентинович, – ласково сказал участковый, – ты ошибаешься, если думаешь, что я точно знаю, кто убил Степана. Догадываться я догадываюсь, а вот в точности еще не знаю…

Участковый провел пальцами по руке Качушина и вдруг опустил теплую ладонь ему на плечо. При этом он сам приблизился, и Качушин ощутил, какой он весь добрый, мягкий, уютный, этот участковый Анискин, и какая легкая, добрая и дружеская у него рука.

– Не могу я допрашивать Стриганова! – сказал Анискин. – Он мой родной брат.

Участковый продолжал ласково, по–отцовски улыбаться, когда Качушин бросил шариковую ручку на стол, уронил голову на скрещенные руки и захохотал так неудержимо, весело и искренне, как может хохотать человек его лет. И пока Качушин хохотал, участковый стоял над ним и терпеливо ждал, когда следователь прохохочется, так как Анискин понимал, что Качушин не может вести себя по–другому. Он, Анискин, тоже бы хохотал, будь он на месте Качушина.

Участковый держал руку на плече вздрагивающего Качушина, ему было хорошо стоять рядом с молодым следователем, и он, не зная об этом, чувствовал то же самое, что и Качушин: дружбу, признательность. Дождавшись, когда Качушин прохохочется, Анискин заглянул в его заплаканные от смеха глаза, потрепав ласково по крепкому плечу, и негромко сказал:

– Тебе, Игорь Валентинович, про то, что мы братья, никто не сказал, чтобы меня не подвести. Люди, наверное, думают, что я брата защищаю…

Теплая рука участкового лежала на плече Качушина, серые глаза смотрели по–отцовски, пахло от Анискина свежим пшеничным хлебом, снегом и тем сладким домашним запахом, который издает недавно выстиранное белье. Все это было таким знакомым, что Качушин вдруг почувствовал себя так хорошо, как в детстве, когда над кроватью наклонялся отец. Утреннее желание обнять участкового охватило следователя, хотя это чувство было невозможным, смешным в положении лейтенанта милиции.

– У нас отцы разные, – негромко продолжал участковый. – Я произошел от Ивана Севастьяныча, а Василий – от Данила Павловича. Мать у нас одна, Мария Семеновна…

Анискин медленно пошел к окну, тусклому оттого, что было залеплено снегом; остановившись, ссутулился, голову втянул. Большая, тяжелая работа лежала на плечах участкового; что–то сложное появилось в лице Анискина, когда он, несколько секунд постояв неподвижно, обернулся к центру комнаты, к попу Стриганову.

– Ты вот чего хочешь, Василий! – сказал Анискин. – Ты целишь в мученики попасть. Я о нашем разговоре остатнюю ночь думал и так понимаю, что правды за тобой нет. Так что мне с тобой обидными словами придется говорить. Ты меня за это прощай, Васька!

Мелкими, пустячными казались Качушину собственные мысли и чувства перед тем, что происходило с Анискиным. Что значили догадки и мысли о бутылке из–под рислинга, о дрогнувшем мизинце Саранцева и о попе Стриганове перед тем, о чем говорил участковый! Жизнь и смерть, вечное и тленное, преходящее и суетное – что перед этим было секундное озарение Качушина?

Только смерть Степана Мурзина, только черные кресты на низком небе кладбища, стук комочков твердой земли о крышку гроба могли быть рядом с участковым и его братом Василием. Все остальное не вмещалось в пространство меж ними, и Качушин не вмещался ни краешком своего голубого свитера, ни мыслью. Десятилетия, дни и ночи страданий и радости, рождения и смерти – все стояло меж следователем и братьями.

– Тебе не правда нужна, Василий, а ты сам себе нужен возле правды, – сказал Анискин. – Ты своей правдой не греешься, а только блестишь от нее, чтобы тебя издалека было видать.

Крупным, недосягаемым для Качушина был участковый, но и Стриганов изменился. Как фальшивая позолота, стерлось с поповского лица все то, что можно было понять и объяснить, что относилось к сегодняшнему, преходящему. Мудрым, простым был поп оттого, что вернулось к нему земное, крестьянское выражение лица. Очень походил теперь Стриганов на старшего брата.

– Вот так я теперь это понимаю, Василий! – медленно продолжал Анискин. – Ты придумал себе веру, чтобы перед собственной совестью оправдаться… Ты город ненавидишь за то, что он тебя не принял.

Анискин остановился в темном углу, склонив голову, молчал, ожидая слов Стриганова. Участковый был спокоен, но он все–таки производил впечатление человека, который понял еще не все, терзается сомнениями и, говоря утвердительное, все ждет подтверждения собеседника. Вот и на Стриганова Анискин смотрел так, словно хотел сказать: «Ну, говори, Василий, что я неправый. Мне легче станет оттого, что я ошибаюсь». Анискин словно просил Стриганова опровергать, защищаться, и поп, вздохнув, поднял голову.

– В одном ты правый, Федор, – сказал он, – что у каждого своя правда. Еще я знаю: тебе про меня иначе, чем ты думаешь, думать нельзя. Так что ты за меня не майся, а лучше послушай, что моя правда тебе кричит. Она вон, за окном, моя правда!

Стриганов поднял руку и протянул ее к окну, сквозь которое доносились все усиливающиеся звуки лесопункта, так как лесозаготовители с утра клином выходили на деревенскую околицу. Всего несколько часов нужно было техноруку Степанову для того, чтобы повалить за огородами последний старый кедр. Выли, надрываясь и хохоча, бензиновые пилы, ревели мощные трактора, потрясая землю, валились деревья. И уже доносились до деревенских домов громкие, остерегающие голоса людей с пилами: «Бойся!» – предупреждая о том, что еще один кедр слабо покачивает вершиной, собираясь рухнуть.

– Послушай, послушай мою правду!

Участковый слушал; резкая морщина пересекала его выгнутый лоб, туго сжались губы, ресницы вздрагивали всякий раз, когда на землю глухо падало дерево. Он слушал голоса тайги до тех пор, пока очередной порыв бурана не приглушал все, что пропускали окна. Потом участковый на шаг приблизился к Стриганову, который, опустив руку, все еще стоял на ногах. Возвышенное, чистое выражение было на его лице, искренне глядели глаза, боль жила в сжатых губах. Попу–расстриге было так же больно, как и Анискину, когда падали на землю деревья, когда пилы, вгрызаясь в дерево, жадно и слепо выли.

– Так! – сказал участковый. – Эдак!

Участковый задернул ситцевые занавески на окне, прошелся из угла в угол комнаты, заложил руки за спину и, обращаясь только к Качушину, сказал:

– Мы о Коломенских гривах говорим. Их в прошлом году технорук по фамилии Верютин начисто вырубил, а гривы–то деревню от ветра спасали. Ты это сам почувствовал, Игорь Валентинович, когда мы с тобой к Вершкову шли.

Потом участковый резко повернулся к попу, задрал на лоб бровь и твердо продолжил:

– Технорук Степанов не вырубил бы Коломенские гривы. Вот это тоже правда, Василий.

Буран редкими, сдержанными порывами ударял в бревенчатые стены, тот несуществующий человек, который раньше, казалось, размеренным шагом ходил по потолку, теперь то и дело останавливался, затаивал дыхание, словно набираясь сил до новых вкрадчивых шагов. Дремучее, деревенское жило в комнате, и Качушин со странным чувством легкости и освобождения вдруг подумал о том, что вот именно сейчас начинается его следовательская биография. Откуда, почему пришли такие мысли, понять он еще не мог, но, сидя против попа–расстриги, глядя на медленного участкового, Качушин ощутил под ногами холод, словно стоял на земле. Все еще не понимая, что с ним происходит, следователь чувствовал такое, точно в нем, внутри его, были сосны Коломенской гривы, кедры деревенской околицы, предзакатное солнце над Обью, тихий посвист утиных крыльев над круглыми озерами и осенние пятна остывающих берез.

Анискин и Стриганов стояли друг против друга, тяжело молчали, и Качушин вдруг подумал: «Беспощадная драка была в тайге!» Он увидел снег, развороченный и смятый, двух человек, сцепившихся в клубок, услышал отчаянный, безнадежный вой собаки. Двое катались по земле, хрипели перехваченными глотками, тянулись к ножам и ружьям; блеснув медью, соскочило с ножа колечко, потом произошло еще что–то – и сверкнул выстрел…

– Сядьте, Стриганов! – резко сказал Качушин, вытирая со лба пот. – Садитесь и отвечайте: зачем к вам приходил Саранцев? И что вообще призошло у вас на квартире накануне убийства?

– А я ничего не скажу, – садясь, сказал Стриганов. – Вы уже всех допрашивали Колотовкина, Бочинина, Вершкова. И никто вам ничего не сказал! А теперь и Анискину не скажут: я такую команду дал!

Стриганов снова положил ногу на ногу, выставил бородку и посмотрел на Качушина просветленно–радостно.

– Вот видишь, Игорь Валентинович, – сухо сказал участковый, – какой он есть, этот Стриганов? Видишь, как он лезет в протопопы! – Он вдруг повысил голос: – Ну, ничего, Игорь Валентинович, мы Семена Привалова допросим. Этот мужик нам все расскажет… Ты его должен помнить: на него Саранцев ссылался.

– А Привалов не считается, – крикнул поп.

3

Когда Качушин допрашивал комбайнера Семена Привалова, участковый сидел в темном углу, положив руки на живот, методично вертел пальцами. Глаза у него были закрыты, лоб наморщен, и казалось, что Анискин дремлет. А допрос шел своим чередом…

Качушин. Что сказал Саранцев перед уходом?

Привалов. Ничего не сказал. Взял недопитую бутылку и пошел. До свидания, говорит…

Качушин. Вершков ушел раньше или позже?

Привалов. Как он мог уйти раньше, когда сперва его Стриганов хотел за водкой послать, а потом, когда ушел Саранцев, взял да и выгнал?

Качушин. Почему Стриганов выгнал Вершкова?

Привалов. Выпимши все были, чего там разберешь.

Качушин. Что–то же произошло?

Привалов. А ничего не произошло! Флегонт, он такой: молчит, молчит да скажет.

Качушин. Что же он сказал?

Привалов. Чего он мог сказать? Дурость!

Качушин. Все же?

Привалов. Я не записывал. Ну, примерно так говорит. Вы, говорит, попы, – дураки. Болтаете, болтаете, говорит, а толку от вас ни хрена: приезжие все равно тайгу портят, Обь изводят, бьют лосей, а вы все болтаете!

Качушин. Так, интересно! А что, из города действительно часто приезжают?

Привалов. По хорошей погоде – каждую неделю. У нас самое лосиное место. Вот они и приезжают с термосами.

Качушин. С какими термосами? И почему вы смеетесь?

Привалов. А чего мне не смеяться, я ни в чем не виноватый. Мне лоси – тьфу! Мне утку, глухаря, гуся или еще какую птицу подавай. Я на зверя не любитель, я зверя жалею. Лосиха, она вон плачет, если ее подранишь. Так что я только на птицу…

Качушин. Почему вы засмеялись?

Привалов. К нам один областной работник из торговой сети лосей бить приезжает. Возьмет лося, мясо, что получше, вырежет, а остатнее отдаст. Потом сидит на пеньке и чай из термоса пьет. Он человек хороший.

Качушин. Кто еще приезжает из областного центра?

Привалов. Да много… Директор большого магазина вон приезжает. Этот стреляет шибко плохо!

Качушин. Вернемся к делу… Что еще говорил Вершков?

Привалов. Он больше ничего не говорил. Тут в разговор Степаша Мурзин встрял.

Качушин. Как Мурзин? Он разве тоже был у Стриганова?

Привалов. Здрасьте! С самого начала сидел. При поллитре пришел, но вот мы теперь так соображаем, что Степша водку не пил. То–то я все примечал, что он к фикусу жмется. Это он не иначе как водку в горшок выливал.

Качушин. Зачем же пришел Мурзин?

Привалов. Мы теперь так понимаем, что обманно пришел. Он выпимши никогда в тайгу не ходил, вот Колотовкин с Бочининым и подумали, что погрешить можно.

Качушин. Не понимаю!

Привалов. Чего тут не понимать! Колотовкин с Бочининым того и сгреблись из гостей, чтобы шастнуть по лося, пока Степша водку пьет. Я же говорю: он обманно пришел. Мы так теперь понимаем, что Федор Иванович тоже в это дело замешанный.

Качушин. Почему?

Привалов. Они вместе со Степшей всю комедь разыграли. Когда Степша в тайге, никто за лосем не пойдет. Степша, он такой: сквозь деревья видит!

Качушин. Так… Мурзин с кем–нибудь ссорился?

Привалов. Со всеми ссорился. Он, конечно, мужик правильный, честный, шибко за государство стоял. Опять же Степша никого не боялся. Ну, говорит, друзья хорошие, нынче вы у меня попляшете: всех браконьеров сгребу!

Качушин. А что говорил Стриганов?

Привалов. Васька весь вечер говорил. Он против городских агитирует.

Качушин. Что именно он говорил?

Привалов. А что всегда говорит… Мужики, говорит, скоро вы будете жить на голой, безводной земле. Одно место я даже наизусть помню, как он эти слова громче всех шпарит: «И не останется на земле ни зверя, ни птицы, ни рыбы, и в реках не будет воды…» Одна железо, говорит, будет на земле. Интересно говорил!

Качушин. Что ему сказал Мурзин?

Привалов. Ну чего Степша мог сказать, когда он зарплату не от колхоза, а от государства получает? Я, говорит, тебя, Стриганов, в бараний рог сверну за то, что народ мутишь. Ну, тут Саранцев встрянул. Вот тоже хороший человек: сам городской, а на нашей стороне.

Качушин. Что сказал Саранцев?

Привалов. Он, когда выпимши, его понять нельзя. Мы, конечно, смеялись, когда он говорил.

Качушин. Почему смеялись?

Привалов. Смешно! Пусть, говорит, сама мать сыра земля разверзнется под твоими ногами, Мурзин. Доколе, говорит…

Качушин. Кто ушел раньше: Саранцев или Мурзин?

Привалов. Мурзин. Он самый первый ушел. Качался, будто пьяный…

Качушин. Не хочу вас обидеть, но почему Стриганов сказал: «Привалов не считается!»?

Привалов. Этим меня не обидишь. Я посередке стою. Они спорятся, а я ни к попу, ни к Степше Мурзину. Я сам по себе, я средний. Мне лоси и тайга – тьфу! У лося мясо твердое, жилистое. Я без него проживу, если утка и гусь. Тайга погибнет, Обишка, озерья–то останутся. Я так думаю: Обь помелеет, так на ней утки больше будет. Утка Обь не любит за быстрину. На стрежи утке сидеть плохо: покоя нет ей на стрежи!

Качушин. Ну, коли вы средний, Привалов, скажите: кто мог убить Мурзина?

Привалов. Здрасьте! Степшу, во–первых сказать, никто не убивал. Он в драке погинул.

Качушин. Почему вы так думаете?

Привалов. Тут и думать нечего. Никто из наших деревенских Степшу убить не мог. В драке – другое дело! Мы же не леспромхозовские…

Качушин. Значит, Саранцев мог убить Мурзина?

Привалов. Кто его знает, леспромхозовского… Он с Казбеком дружный был…

Качушин. Иными словами, Саранцев был из них, на кого собака не бросилась бы? Так я должен понимать?

Привалов. Саранцев через Фленку Вершкова с Казбеком дружный был…

Качушин. Ради бога, Привалов, говорите понятно.

Привалов. Уж куда понятнее! Саранцев и Вершков вместе на охоту и на работу ходили, а Флегонтова сука Вьюшка приходится Казбеку матерью. Когда Степан в прошлом году аппендицитом больной был, Казбек жил у Вершкова.

Качушин. Значит, Вершков и Мурзин дружили?

Привалов. Еще раз здрасьте! Они в одной роте воевали. Их вот четверо дружков: Федор Иванович, Лука Семенов, Степша Мурзин и Флегонт Вершков. Лука, конечно, в город уехал, так что их трое из одной роты осталось.

Качушин. Слушайте, Привалов, а если я вопрос поставлю так: Вершков или Саранцев? Кто из них дрался с Мурзиным?

Привалов. Саранцев.

Качушин. Почему?

Привалов. Леспромхозовский…

Качушин. Только потому, что леспромхозовский…

Привалов. Леспромхозовские – они такие…

Качушин. Какие?

Привалов. Всякие… Да чего вы меня все пытаете, товарищ следователь, когда вон Федор Иванович сидит? Он лучше меня знает, с кем Степша встрелся. Дядя Анискин, а дядя Анискин, ты не уснул ли? Ты не спишь ли, дядя Анискин?

…Открывая глаза, участковый улыбнулся и подумал о том, что тот звук, который комариным писком врывался порой в грохотанье машин, в шелест затихающей пурги, и есть голос долгожданного трактора, который, по всем приметам, проходил уже пустырем на месте Коломенских грив и раздвигал бульдозерным ножом трехметровые сугробы недалеко от деревенской околицы. Прислушиваясь, участковый выбрался из темного угла и подошел к Привалову – худенькому, маленькому мужичонке с растопыренными голубыми глазами. Да и весь он, Привалов, был раздерганный, вихляющийся, словно не было в человеке стержня, который мог бы удержать в прямизне голову, длинные руки и узкую спину. Участковый подходил к Привалову, и тот весь пошнулся к Анискину. Голубые глаза глядели на участкового преданно и ласково, рот кривился от удовольствия, а тонкая шея вытянулась.

– Я же правду говорю, дядя Анискин! – радостно сказал Привалов. – Кто еще со Степшей мог в драку встрять, как не леспромхозовские? Вчера в сельповском магазине об этом разговор шел, так все говорили, что это леспромхозовский Степана угробил… А вот Леха Заремба против всех спорился.

В комнате слышались звуки лесопункта и затихающей метели, потом раздался приблизившийся гул трактора, который теперь двигался по деревенской улице. Мягко позванивали гусеницы, мотор гудел натруженно, так как машина и на улице пробивалась сквозь сугробы. Несколько минут оставалось до того, как трактор будет возле милицейского дома, и участковый остановился, не дойдя двух шагов до Привалова.

Анискин еще замедлился и теперь производил впечатление человека, которому все безразлично: он пустыми глазами смотрел на Привалова, не замечая Качушина, и думал, казалось, не о том, о чем должен бы думать человек, когда ему рассказывают, что в магазине шел большой спор. Потом Анискин встряхнул головой, словно освобождаясь от навязчивого, неприятного, подняв глаза на Привалова, тихо спросил:

– Чего же Заремба говорил?

– Чего он может говорить! – ответил Привалов. – У него жена приезжая, так он за приезжих и заступается. Это, говорит, ваши охотники Степана загробили.

Теперь и Качушин понял, что за лязг и грохот слышен с улицы. Вскочив, следователь бросился к дверям, радостный, по–мальчишески быстрый, сделался таким, словно навсегда ушел из комнаты, где за печкой шуршали тараканы, синим замороженным сиянием светили окна и где все еще жили бархатный голос попа–расстриги, отчужденное молчание Ивана Бочинина, ненависть Михаила Колотовкина. Следователь Качушин, радостно подбежавший к дверям, был опять таким, каким увидел его участковый, – выходящим из вертолета.

В сенях гремели тяжелые сапоги, раздавался басовитый голос, приглушенный женский смех; легко, отдыхающе работал на малых оборотах трактор, но по–прежнему слышался лесопункт технорука Степанова, подвывала метель. Все эти звуки сливались в веселую кутерьму, а когда дверь широко распахнулась, пропуская тракториста Григория Сторожевого, то показалось, что он возник именно из этой кутерьмы, из этих новых звуков, нарушивших оцепенение милицейской комнаты. Тракторист держал на вытянутых руках закутанную в тулуп женщину, и это тоже было веселым, необычным. Лица женщины видно не было, но из–под заиндевевшего воротника доносился ее приглушенный смех.

– Получайте мороженую женщину! – смущенно улыбаясь, сказал тракторист. – Куда тут ее положить?

Через несколько минут в милицейском кабинете кипела работа: Качушин растирал снегом маленькие ноги женщины, участковый развешивал на печке портянки и шерстяные носки, а тракторист носил в комнату желтые футляры, пробирки и ящички. Женщина, прижимаясь спиной к печке, блаженно щурилась, а когда ее ноги сделались красными, встала, шагая зыбко, как китаянка; походила немножко по комнате, а потом исподлобья, но весело посмотрела на участкового. Две–три секунды она смотрела на него, а затем произошло неожиданное для Качушина: капитан милиции вдруг бесшумно подошла к Анискину, приподнявшись на носки, поцеловала его в небритую щеку и прижалась головой к толстой груди участкового.

– Здравствуй, хороший толстый человек! – сказала она, заботливо заглядывая в лицо Анискину. – Ах ты, хвастунишка несчастный! «У меня в деревне крупных происшествий не бывает!» Дохвастался! Тошно на тебя смотреть, хвастуна!

– Здорово и ты, мороженая женщина! – ответил участковый, целуя женщину в волосы. – Ты глянь–ка на Юлию–то, Игорь Валентинович, она ведь и волосы отморозила.

Действительно, у капитана Юлии Борисовны над маленьким детским лицом копной поднимались седые волосы, такие пышные, что казались чужими. Низкого роста – до груди участкового – Юлия Борисовна была худенькой большеглазой женщиной. Оторвавшись от груди Анискина, она посмотрела на него длинным внимательным взглядом, нахмурив тонкие брови, осуждающе покачала головой. Потом Юлия Борисовна сделала несколько шагов в сторону, и при убийственно правдивом зеленоватом свете окна ее лицо сделалось таким, каким было на самом деле, – лицом женщины, занятой мужской профессией. На ней был полувоенный костюм, кофта на боку приподнята – пистолет.

– Лейтенант Качушин, – негромко сказала Юлия Борисовна, – нужен ли вам еще Семен Привалов?

И тут все обратили внимание на то, что Семен Привалов по–прежнему сидит на табуретке и с улыбкой глядит на Юлию Борисовну. Он так глядел на нее, как смотрят на старого знакомого.

– Я вижу, что Привалов уже не нужен, – продолжала Юлия Борисовна. – До свидания, Семен!

Когда Привалов ушел, Юлия Борисовна подошла к печке, прислонилась к ней спиной и опять сделалась маленькой, похожей на подростка женщиной. Кошкой ластясь к кирпичам, она уютно поежилась, поправив волосы, закрывающие глаза, и сухо посмотрела на Анискина.

– Меня интересуют два человека, – сказала Юлия Борисовна, – лесозаготовитель Саранцев и охотник Вершков. Дело в том, что данные экспертизы… Федор Иванович, что с тобою?

Шагая широко и тяжело, участковый прошел к дверям, сняв с гвоздя полушубок, стал натягивать его, сопя и отдуваясь, прицыкивая пустым зубом. Натянув, наконец, полушубок на ссутулившиеся плечи, Анискин взял шапку, выправил ее, но на голову не надел. Он так и пошел дальше: с шапкой в руках. Он согнулся, чтобы вместиться в двери, громоздко переставил через порог валенки, еще больше ссутулившись от этого, исчез. В открытую комнату ворвался гром машин и свист ветра, пахнуло холодом и снегом. Потом дверь бесшумно закрылась, снежинки, покружившись, растаяли.

– Я так и думала! – после длинной паузы сказала Юлия Борисовна. – Я так и знала, что Федору Ивановичу, как никогда, тяжело…

Она вынула папиросу, закурила, задумчиво выпустив дым в потолок, подошла к тому окну, возле которого стоял Анискин. Юлия Борисовна долго курила молча, затем обернулась к Качушину, который опять сидел на кончике стола и поматывал ногой.

– Что здесь происходит, Игорь? – негромко спросила она. – Не нужна уже экспертиза?

– Нужна! – тоже после паузы, но почему–то громко ответил следователь. – Нужна, хотя я могу доказать, что лесозаготовитель Саранцев не убивал охотинспектора. Я рад вашему приезду, Юлия!

Они еще немного помолчали, затем на их лицах появилось особое, профессиональное выражение; они несколько раз переглянулись, и Юлия Борисовна, утвердительно качнув головой, сказала:

– Начнем с допроса Саранцева. А экспертиза такова.

4

Метель утишивалась, но холодному ветру с Васюганских болот надо было еще бороться да бороться с южным ветром, чтобы в мире наступило равновесие: тишина, мороз, солнце. А сейчас все еще было ветрено, облака висели низко, черные, клубящиеся, неслись в разные стороны, словно не знали, куда податься – к южному ветру или к северному. Потому и вагонка, в которой сидели участковый и технорук Степанов, тоже вела себя странно, непостоянно: то к югу наклонится гудящей стеной, то к северу и все дрожит–подрагивает от неизвестности.

В вагонке матово посверкивала лаком мебель, струилось из углов ласковое пахучее тепло и негромко пел транзистор, небрежно брошенный на диван. Он лежал на боку, косо, но из пластмассовой коробки проливался мучительно–низкий, берущий Анискина за душу голос Людмилы Зыкиной. Про семнадцать лет, про молодость, про седые волосы пела она, и когда просила–упрашивала: «…свои ладони в Волгу опусти», в груди участкового холодел подвижный комочек.

Не шевелясь, Анискин дослушал певицу, улыбнулся кривовато и первый раз прямо и долго посмотрел в лицо технорука. Участковый увидел квадратные, как у следователя, губы, карие спокойные глаза, и вдруг не холодно, а тепло сделалось в груди у Анискина. Голос певицы еще звучал в его ушах, и рвались наружу слова, которым было тесно в горле, и, боясь потревожить тепло под собственным сердцем, Анискин неожиданно для себя хрипло и безнадежно сказал:

– Вот какая история, Евгений Тарасович! Очень смешная история получается, когда один человек другого понять не может. От этого, Евгений Тарасович, хоть головой в прорубь.

Но технорук Степанов все понимал. Он поднялся с низкого диванчика, пересев на стул, оказался в метре от Анискина. Степанов смотрел понимающе, и просто, и терпеливо, и Анискин вдруг подумал такое, что, каралось, никогда не может прийти в голову. «Девчончишки, они всегда на отцов похожи, – подумал участковый, – так если у Зинки дочь родится, она на Степанова походить будет!» Пораженный этой мыслью, Анискин замер, ощущая духоту, натопленность вагонки, невольно для себя отодвинулся от технорука. Он еще ничего не понимал в самом себе, но уже злое, гневное волной подкатило к горлу. Видимо, лицо участкового перекосилось, так как в глазах Степанова мелькнуло удивление:

– Вам плохо?

– Нет! Ничего! – насильно улыбнувшись, солгал Анискин. – Пройдет!

На самом деле ему было плохо, очень плохо!

– Принести воды? – словно издалека донесся голос Степанова.

– Не надо воды! – испуганно ответил участковый. – Какая вода…

Через несколько минут Анискин пришел в себя. Он неловко, смущенно улыбнулся, сам себе укоризненно покачал головой и даже легкомысленно сказал:

– Ну, просто смешная история получается! Ах, ах! Вот просто со смеху помрешь!

Но технорук Степанов шутливый тон участкового не принял. Он сидел серьезный, сдержанный, по привычке прислушиваясь к гулу машин, так как он всегда был настроен, как радиоприемник на волну лесопункта. С ног до головы Степанов был официальным, лощеным, подтянутым, хотя трудно было понять, как, сутками находясь в тайге, он умудрялся сохранять на брюках острую складку, носить белоснежные сорочки, иметь чистые, аккуратно подпиленные ногти.

Степанов по–прежнему все понимал, и было видно, что техноруку сейчас нравится Анискин: и как сидел участковый, и как смотрел на транзистор, и как пытался скрыть растерянность, и как насильственно улыбался. Но голос технорука все–таки прозвучал официально сухо, когда он сказал:

– Мне известна история с так называемыми Коломенскими гривами.

Протянув руку к транзистору, Степанов выключил его. Голос Людмилы Зыкиной, которая пела уже другую песню, оборвался, и в вагонке сделалось пусто.

– Верютин снят с работы! – продолжал технорук, сделав рукой короткий энергичный жест. – Верютина полагалось бы судить, но я считаю, что это несправедливо. И знаете почему? – Технорук сухо поджал губы. – Верютин – неграмотный человек. В лесной промышленности, к сожалению, есть еще недипломированные руководители. У Верютина шестиклассное образование.

Технорук немного помолчал, как бы желая убедиться, что Анискин ничего не пропустил: ни интонации, с которой было произнесено слово «недипломированные», ни улыбки, которой Степанов снабдил свои последние слова. Участковый слушал внимательно, и технорук продолжал:

– Верютин – вчерашний день, а на дворе двадцатый век на вторую половину. В сорока километрах от вашей деревни найдена нефть. Через три–четыре года все в этих краях переменится.

Только сейчас участковый заметил, что Степанов тоненько, незаметно улыбается; он опять очень походил на следователя Качушина. Больше технорук ничего не сказал, хотя участковый ждал. Степанов задумчиво поднялся, надел пальто, лежавшее рядом с транзистором, подумав еще немного, попросил:

– Идемте на эстакаду, Федор Иванович!

Технорук выбрался из вагонки, сунув руки в карманы, не оборачиваясь, пошел к эстакаде. Несмотря на полдень, было морозно, яркая окраска машин казалась тусклой, а вырубленный кедрач походил на поле боя. Сиротливо торчали в рыхлом снегу пеньки, дымились высокие костры, похожие на догорающие танки; танковый лязг гусениц висел под низкими тучами.

Степанов ходко шел от пенька к пеньку. Он держал в руках прутик, которым звонко щелкал по пням, и говорил: «Напенная гниль!» Участковый двигался за ним и на тех пнях, по которым Степанов ударял прутиком, видел желтые трухлявые провалы, похожие на мякоть изгнившего яблока. Так они прошли метров триста и остановились. Технорук обернулся, расставив ноги, стал смотреть назад. Анискин – тоже. Он увидел, что на пустыре, похожем на поле только что утихшего боя, далеко друг от друга стояли три высоких молодых кедра. Деревья антеннами врезывались в низкое небо, тучи раздерганно метались над ними, казалось, что кедры хороводно плывут. Меж деревьями было равное расстояние.

– Современники! – негромко сказал Степанов. – Они восстановят кедрач!

Три дерева пошевеливали вершинами, словно озирались, удивленные просторностью раскинувшегося перед ними мира. Им была видна заснеженная излучина Оби, старый – анискинский – осокорь на берегу, деревня, раскинувшаяся подковой. И участковому все это было видно: дома, тесно бегущие улицей, два красных флага – на сельсовете и колхозной конторе, – маленькая площадь возле магазина.

– В области надо открыть еще сотню леспромхозов, чтобы брать только ежегодный прирост, – прежним тоном сказал Степанов. – Через пять лет этот кедрач погиб бы.

Анискин усмехнулся. Ведь и он знал, что этот кедрач лет через пять погибнет. Всего два месяца назад, в конце сентября, он шел кедрачом, ступал по мягким иголкам и с печалью думал о том, что нет уже в бору прежнего урожая орехов. Ни белки, ни бурундука не встретил Анискин, пройдя через весь лес, и вечером рассказывал Глафире об этом.

– Так! – сказал участковый. – Эдак!

Три самых сильных, молодых и здоровых кедра стояли перед глазами Анискина и не кланялись ветру, который порывами все еще набегал с южной стороны. И тому ветру, что мчался с севера, тоже не поддавались три сильных дерева.

– Ну ладно, Евгений Тарасович! – сказал Анискин. – Я тебя от дела ведь потому оторвал, что мне с тобой надо было о Верютине поговорить. Теперь я знаю, что ты о нем думаешь. А то в деревне есть человек, который считает, что он один за всю тайгу стоит…

Полуотвернувшись от Степанова, чтобы шагать дальше по своим милицейским делам, участковый по давней своей привычке сразу не ушел. Улыбнувшись в сторону, он сказал:

– А ведь ты правильно, товарищ Степанов, меня бурбоном обозвал. Чем я лучше Верютина, если не о завтрашнем дне думаю, а о вчерашнем? Так что ты меня извиняй, товарищ Степанов, за глупость! А теперь вот что: теперь я пошел. До свидания, Евгений Тарасович!

Участковый на самом деле пошел из лесосеки. Он по–прежнему глядел на родную деревню, так как теперь она была видна с той стороны, с которой Анискин ее никогда не видел: кедрач закрывал деревню. И вот теперь участковый смотрел на нее так, словно не узнавал. Он спотыкался о сучья и пеньки, дышал тяжело, надрывно, но так и не почувствовал, когда вышел из лесосеки. Ему просто стало легче идти, а деревня укрупнилась и уже не ярким пятном, а длинной полоской виделся красный лозунг на школе.

Как в чужую, входил Анискин в родную деревню. Ему вновь понравились молодые дома механизаторов, что шли по откосу, показались незнакомыми пять пустых и черных скворечников на доме Семенихиных, а потом привлек внимание самый крайний дом из тех, что были недавно построены. Дом тоже был механизаторский, но Анискину показалось, что он его никогда не видел. У нового дома не было еще ни ограды, ни палисадника, ни одно дерево не росло рядом, не лежал позади просторный огород. Доступный всем ветрам, обнаженный дом стоял на краю деревни; одинокое что–то было в окнах без ставен, в крыльце, которое бесстыдно выступало на прохожую часть улицы.

Этого дома Анискин никогда не видел. Как, когда вырос он? Это в родной–то деревне, где участковый знал каждого человека наизусть и мог сказать, что варят на ужин в доме под пятью скворечниками! Потом, трудно и долго раздумывая, Анискин сообразил, что в крайнем доме перед праздниками поселился Алексей Заремба с молодой женой. Ага! Заремба, тот самый…

– Так! – вслух сказал участковый. – Эдак!

Было, оказывается, и в его родной деревне такое, чего он не видел, не знал. Что это торчало над крышей дома Толоконниковых? По всем признакам – телевизионная антенна: значит, Васька Толоконников, вернувшись из армии, ладилсяпринимать Томск, хоть и далеко до него. Анискин звучно прицыкнул зубом, опять усмехнулся. Ах, какой незнакомой казалась деревня со стороны нового пустыря!

– Интересно, интересно!

Неторопливо взгромоздившись на новое крыльцо, участковый смел снег с валенок, выпрямившись, немного постоял, чтобы разгоряченное лицо чуточку поостыло. Затем он приподнял левую бровь и, строго, по–милицейски посверкивая глазами, постучал в домовую дверь, так как сеней в доме еще не было.

– Здорово, хозяева! – приветливо сказал участковый, входя в дом и останавливаясь возле порога. – Здорово, Леха, здорово, Оксана!

Два очень молодых смущенных человека смотрели на участкового из глубины полупустой комнаты, пахнущей смолой, дегтем, свежим деревом. Стены дома еще не были оштукатурены, пол не крашен, не стояла еще тесовая перегородка, которой полагалось делить пополам большую комнату. Была выгорожена только кухня, из которой, отодвинув в сторону занавески, глядела на участкового девочка лет трех, белокурая, испуганная, видимо, ростом и толщиной Анискина.

– Здорово! – сказал и ей участковый. – Ты бы на меня не таращилась, а сказала: «Здорово!»

– Здорово! – еле слышно ответила девочка.

Приглашенный «быть как дома», участковый снял полушубок, повесил его на слабенький гвоздь, осматриваясь, неторопливо прошел к столу. В доме не было ничего, кроме двух стульев, двух кроватей – обычной и детской – и баяна, который стоял на подоконнике. Все это участковый зорко оглядел, хмыкнул несколько раз, а затем поднял руку и поманил к себе хозяина дома.

– Я тебя слушаю, дядя Анискин!

Заремба был типичный деревенский гармонист: лихой кудрявый чуб сваливался на дерзкие глаза, пестрая рубаха обтягивала плечи, а ноги он ставил так ловко, словно собирался пуститься в пляс. Руки у него были длинные, подвижные, тоже готовые взлететь.

– Вот я, дядя Анискин! – сказал он. – Стою как лист перед травой.

– Конечно, будешь стоять! – строго ответил Анискин. – Тут каждый будет стоять, ежели в доме всего два стула.

Участковый засмеялся, и засмеялись все, даже девочка. Громко топая голыми ножонками, она прошла по белому полу, ткнулась матери в подол. Она секунду прятала лицо в материнской юбке, а потом на Анискина уставила такой, как у Зарембы, курносый нос и один любопытный глаз.

Оксана Заремба была маленькой, тихой, незаметной женщиной. Свисали до пояса черные косы, по белому переднику шагали красные петухи; вся мягкость далекой теплой родины лежала на ее славном, добром, чернооком лице. Вот точно такой же была когда–то жена Анискина, в ее сундуке до сих пор нафталинился такой же украинский петушиный фартук, черные косы когда–то мели по полу. «Свои ладони в Волгу опусти…» – вспомнил участковый, и нежная волна пошевелилась под сердцем.

Так вот, значит, куда ушел от старой матери Алексей Заремба. Сменял огромный пятистенный дом, до отказа набитый вещами, на пустые стены, на одиночество деревенской околицы, ни сундука, ни пузатого шкафа не было в этом доме, молодо пахнущем стружкой и сосновой смолой. Из всех вещей, значит, унес только перламутровый баян да гору пузатых подушек, что одна на одну громоздились на супружеской кровати.

Анискин повозился на табурете, еще раз посмотрел на весело стоящего перед ним Зарембу и вдруг почувствовал себя так хорошо, как давно не чувствовал. Ну, все нравилось ему: сам Заремба, его жена, трехлетняя девочка. Свободные они были какие–то, такие же просторные, как их пустой дом. Понимая и не понимая себя, Анискин разулыбался, расцвел и совершенно неожиданно просто спросил:

– Леха, а Леха, почему ты думаешь, что Степана загробили деревенские?

Вопрос был неожиданный, необычный, но комбайнер не удивился. Он спокойно выслушал Анискина, кивнул головой, но, прежде чем ответить, повернулся к Оксане, словно не участковый задавал вопрос, а жена. Они переглянулись.

– Про это не меня надо спрашивать, а вот ее! – недовольно ответил Заремба. – Она лучше меня скажет.

– А чего я буду говорить! – подумав, сказала Оксана. – До мене не касается, кто там кого убив.

Женщина говорила неохотно, руки скованно держала под фартуком, смотрела в пол, и по всему этому участковый понял, что Оксана не отвечала ему, а продолжала прежний разговор. Нежная кожа Оксаны порозовела, руки под фартуком двигались нервно, беспокойно. Видимо, до прихода Анискина муж и жена разговаривали о смерти Степана. Поэтому Заремба и не удивился, когда участковый спросил его об этом.

Супруги молчали, отчужденно переглядываясь. Девочка выбралась из–за спины матери, тихонько села в уголок, напевая протяжное, стала перебирать яркие кубики. Значит, и она по тону отца и матери поняла, что родителям теперь не до нее.

– Ты не молчи! – угрюмо сказал жене Заремба. – Человек же ждет. Как со мной спориться, так ты можешь, а как дяде Анискину, так в кусты.

– Та я и не спорилась. Я правду говорила, что Маринина мужа прибив ктой–тось из деревенских. Ты и сам, Леша, к тому прийдешь, что я правая.

Маленькая, кругленькая, славная была жена комбайнера, и голос у нее был протяжный, музыкальный.

– Та я и не спорилась! – повторила Оксана. – Я только говорю, что которы приезжи, так стоят за леспромхозовских, которы местные – так за деревенских. Так и я приезжая…

Голос женщины успокаивал не только окружающих, но и саму Оксану. Ее руки под передником перестали волноваться, грудь дышала ровно, а на лице было такое выражение, которое тоже успокаивало: «И чего волноваться: я же правду говорю!» Настроение женщины, ее умиротворенность передавались Анискину, девочке, которая мирно и весело играла кубиками, и только сам Заремба не мог успокоиться.

– Чего плохого тебе сделали деревенские? – вызывающе спросил он. – Пять лет в деревне живешь, а все: «Приезжая, приезжая!»

Но Оксана и тут не стала спорить с мужем. Она улыбнулась сама себе, вздохнула протяжно, на щеках появились уютные, милые ямочки. А Заремба стоял угрюмый, неприступный.

– И чего он сердится! – пожав круглыми плечами, добродушно сказала Оксана. – Еще годков пять пройдет, так усе забудут, что я приезжая…

Участковый сидел неподвижно, прислушиваясь, так как он понял наконец, отчего ему показалось, что в доме сделалось выше, светлее, просторнее: за окнами утишился ветер. Он только легонько прохаживался по оттаивающим стеклам; в шелесте ветра уже чувствовались высокие звезды ясного вечера, безмолвная ночь, скованная холодом, скрипы колодезных журавлей, которые в морозные дни проносятся от одного конца деревни до другого.

– Метелишша–то перестала! – сказал участковый. – Вот ведь какие дела, Оксана ты свет Лукинична, на весь деревенский народ сердитая!

– Я не сердитая, – мягко ответила Оксана. – Я как у колхоз вступила, так мне усе помогали. Мне колхоз вот эту хату построил, теленка выделил, коров дою не хуже, чем другие.

Эта женщина всегда говорила правду и только правду: не мог лукавить человек, который на Анискина смотрел точно такими же глазами, как ее трехлетняя дочь на цветные кубики.

– Так что я всем довольная. А что меня народ у душу к себе не допускает, так я и есть приезжая…

Когда Оксана спокойно замолчала, Заремба сердито сбросил со лба чуб, удивленно всплеснул руками.

– Во, дядя Анискин! – воскликнул он. – Придумала про какую–то душу, и хоть кол на голове теши! В доме только и слыхать: «Душа да душа!» И седни про эту душу трастили и намедни…

Последние слова Заремба произнес в несколько раз тише, чем первые, руку опустил медленно, так как участковый с непонятной улыбкой прислушивался к Зарембе. Анискину было интересно, как звучат в устах Алексея Зарембы слова «седни» и «намедни». С участковым опять творилось странное: знакомые, родные слова звучали незнакомо, словно их до этого долго–долго повторяли. Они так же потеряли точный смысл, как теряли его любые слова при частом произношении.

– Так ты продолжай про душу–то, Ксюша! – попросил участковый. – Ты Лешку не слушай, он баламутит.

Женщина согласно кивнула.

– Как я за Лешу замуж вышла, – сказала она, – так мне легче стало. А раньше я совсем была одинокая. Вот приду в сепараторную, где доярки сидят, так сразу тихо. Ну, сразу усе разговоры заканчиваются! А Лешина мама на меня косится…

Все это было правдой. Анискин видел сепараторную, где перед дойкой собираются доярки, мать Алексея Зарембы – высокую, костистую Наталью. В сепараторной на самом деле шевелилась в углах враждебная тишина, висело под потолком туго спрессованное молчание, все еще тлели обидные, несправедливые слова: «Ходят тут разные!» Мать Алексея бродила по большому дому тяжелой, мужской походкой, не было на ее костистой фигуре местечка, к которому можно было бы притулиться с лаской и надеждой…

– Так! – вполголоса сказал Анискин. – Эдак!

За окнами было по–настоящему тихо. Буран сходил на нет так же быстро, как и начался, стекла просветливались, открывая заснеженную улицу и кусок речного яра с голубыми сугробами. Того и гляди могло выглянуть солнце, пасть на деревню лучами, чтобы увиделось, что натворил буран.

– Ну, беда с вами, ребята! – смеясь, сказал участковый. – Просто беда мне с вами – вот что я вам скажу!

Анискин начал подниматься со стула: уперся руками о стол, вздымая тяжелое тело, закряхтел, а когда поднялся, то был уже обычным Анискиным. Косолапо ступая толстыми ногами, он подошел к девочке, нагнувшись, пощекотал ее шею возле затылка и, когда она засмеялась, почему–то начальственно сдвинул брови. Ни на кого больше не обращая внимания, так, словно в доме он был один, участковый снял с хлипкого гвоздика тяжелый полушубок, напялил его, застегнулся на все пуговицы и остановился в раздумье – сейчас надевать шапку или на улице. Шапку участковый надел в доме, но, взявшись за дверную ручку, помедлил выходить. Несколько секунд он стоял неподвижно, потом сказал:

– Оксана–то правая! Деревенские погробили Степшу Мурзина.

5

В четвертом часу дня из–за синюшного рваного края туч выдвинулось большое, алое, как раскаленный пятак, солнце. Оно щедро осветило нежданное – маленькую, уютную, славную деревеньку. Как на картине доброго, веселого художника, стояли полузаметенные снегом дома, белоснежными веревками висели вдоль улицы провода, театральные деревья склоняли ветви под ажурным снегом; все, что видел глаз, было окутано чистоплотной и заботливой рукой снега. Ни одной щелочки не оставил он морозу.

Прямые дымы поднимались из печных труб, голубели оконные стекла, глубокие тени прихотливо расчеркивали снег. Ласковой, тихой, приветливой была анискинская деревня в лучах пробивавшегося сквозь тучи солнца, и, поднимаясь на крыльцо своего дома вместе со следователем и Юлией Борисовной, участковый вдруг подумал, что, может быть, все обойдется, все будет хорошо, хотя знал, что никто не может ему помочь. И все–таки, ощущая, как его пронизывает чистый и ласковый свет молодого снега, как на щеке лежит отблеск солнца, Анискин чувствовал облегчение и даже весело улыбался, наблюдая за тем, как Юлия Борисовна первой входила в горницу, а навстречу ей из–за уже накрытого стола поднималась его жена Глафира.

Жена участкового и Юлия Борисовна обнялись, прижались друг другу, так как не виделись, пожалуй, год. Потом они трижды поцеловались и стали вместе ожидать, когда к ним приблизится дочь участкового. Она тоже поцеловала Юлию Борисовну, обняв ее, и все трое стояли посреди горницы со слезами на глазах.

Капитан милиции Юлия Борисовна когда–то целых четыре года жила на квартире у Анискина, ее в его доме считали родным человеком, и Глафира со вчерашнего вечера готовилась к встрече гостьи. На белоснежной скатерти стояли большая фарфоровая миска со стерляжьей ухой, красивые глубокие тарелки для нее, поблескивал никелем прибор – перечница, солонка и горчичница; скатерть была туго накрахмалена, накрахмаленные салфетки лежали возле каждого прибора, а на отдельном столике, что стоял в углу горницы, громоздились мелкие тарелки для жаркого.

Юлия Борисовна, жена и дочь участкового все еще стояли обнявшись, Качушин все еще неловко топтался возле дверей, а участковый уже медленно шел к столу. Оглядев скатерть и посуду, темные бутылки с затейливыми этикетками, он высоко, как бы удивленно поднял плечи. Потом Анискин отвернулся от стола и стал смотреть на жену и дочь.

Участковый смотрел на них точно так, как смотрел на стол. Ему казалось, что он впервые видит черное платье на Глафире, пушистую вязаную кофточку на дочери. Анискин сам покупал в Томске материал на черное платье, шила его деревенская портниха. Глафира несколько раз надевала его в гости, но сейчас платье незнакомо лежало на покатых плечах жены, коротко открывало ее сухие ноги в блестящих чулках, а на груди у Глафиры – вот уж этого он никогда не видел! – поблескивала брошка. Совершенно незнакомой была кофточка на Зинаиде.

– Руки мыть, товарищи мужчины, – послышалось за спиной участкового. – Юлия, веди Игоря Валентиновича в кухню.

Голос принадлежал Глафире, но был чужим. И эти слова «товарищи мужчины», и интонация, с которой они были произнесены, и выражение глаз жены были так же незнакомы, чужды, как брошка на ее груди. Потом Анискин услышал, как скрипят туфли, – это прошла по комнате жена. Участковый хмыкнул, так как он только сейчас заметил, что Глафира в туфлях на высоком каблуке. Так вот почему ее ноги казались длинными, блестящими, незнакомыми…

Дождавшись, когда все уйдут в кухню, Анискин осторожно взял со стола приборчик с перечницей, солонкой и горчичницей. Он так и эдак повертел его в пальцах, покачав головой, прищурился. Когда появился в его доме судок? И когда, черт возьми, перестала его жена по–деревенски носить в левой руке чистый носовой платок? А туфли? Когда она надела в первый раз туфли на высоком каблуке, если ходила в них не спотыкаясь?

Три женщины во главе с повеселевшим Качушиным возвращались из кухни: высокая от каблуков Глафира, пугающе нарядная и красивая дочь, строгая в своем полувоенном наряде Юлия Борисовна.

– К столу, к столу! – чужими словами и чужим голосом пригласила Глафира. – Юлия сядет рядом со мной, а остальные как хотите.

Дочь села против участкового, и он увидел за столом чужого человека – она так держала руки, так смотрела, так двигалась. Рядом с ней сидел Качушин – тоже чужой, непонятный, не такой, каким был в милицейском кабинете. Наблюдая за обедающими, участковый машинально ел уху, не чувствуя ни запаха, ни вкуса, опрокидывал в рот ложку за ложкой горячую жидкость, и ему казалось, что он почему–то видит себя со стороны: свои стеганые брюки, расстегнутую на груди рубашку. Он видел свои корявые руки, держащие ложку, большую, круглую и лохматую голову, торчащую над столом. Он был невеселый, грубый, выпирающий.

Анискин понимал, что за столом что–то происходило, хотя он не слышал голосов обедающих точно так, как не ощущал вкуса ухи. Однако он заметил, что Качушин сидит с нарочито грустным лицом, что вокруг него водоворотом клубится веселье, оживление, что, видимо, идет какой–то очень интересный разговор. Заставив себя сосредоточиться, участковый убедился, что это так и есть: Качушин наигранно вздохнул, жалостливо посмотрел на Юлию Борисовну и пожал плечами.

– А главное: нет таланта! – печально сказал он. – Ваша Джульетта Мазина абсолютно лишена таланта. Я уж не говорю о том, что она и актрисой–то стала потому, что муж – режиссер. Но Феллини, Феллини, где были его глаза!

Качушин опасливо покосился на Юлию Борисовну, заговорщически подмигнул Зинаиде, а на Глафиру посмотрел так, словно просил у нее защиты, и не зря, конечно, так как Юлия Борисовна вдруг схватила следователя за ухо, потянула и зловещим шепотом спросила:

– Больно?

– Больно! Ой, больно!

Эх, как весело было за столом! Наплывал на щеки Зинаиды свежий румянец, ярко блестели серые глаза, подрагивали от смеха нежные губы. Вот, значит, какой была его, анискинская дочь. Она знала, кто такие Мазина и Феллини, умела держать вилку в левой руке, а на молодого, красивого, оказывается, следователя Качушина смотрела так просто, как не мог смотреть Анискин на собственную дочь. И откуда все–таки в доме накрахмаленные салфетки, красивые тарелки, вон та тумбочка под радиоприемником «Днепр»? Ну, хорошо, радиоприемник он покупал сам, а тумбочка полированного дерева?

– Вы меня извиняйте, – неожиданно для себя сказал участковый, – извиняйте меня…

Скомкав салфетку, Анискин бросил ее на стол, резко поднявшись, выпрямился во весь рост. Он опять увидел себя как бы со стороны: расстегнутую на волосатой груди смятую рубаху, свои по–рачьи выкаченные глаза, услышал тот протяжный, прицыкивающий звук, какой издавал его пустой зуб. Всего себя нелепого, как слон в гостиной, ощутил участковый!

– Вы извиняйте, извиняйте меня!

Войдя в комнату дочери, участковый сел на стул, положил руки на колени и медленно огляделся. Узкая кровать, застеленная одеялом тигрового цвета, журнал на одеяле, столик, заваленный книгами и тетрадями, полки с книгами и потешными игрушками, шкаф с платьями дочери и небольшая картинка, что висела над кроватью. Участковый и раньше знал, что над кроватью дочери есть яркое цветное пятно, но что это, не знал. Теперь он разглядел картинку. Среди красного неба, желтых и синих камней, недалеко от бревенчатой избушки сидела на красном камне женщина. В жизни никогда не бывало такого красного неба, красных камней, зеленой воды. Он нагнулся к картине, прочел: «Рерих. Ждущая».

«Я тоже виноватый в том, что Степшу убили», – вдруг подумал участковый. Он замер в прохладноватом воздухе комнаты дочери. Смотрела на него «Ждущая» с картины Рериха, смирно и тихо лежала за окном деревня, было слышно, как бьется сердце в собственной груди. Потом заскрипели половицы, приглушенно хлопнула дверь и, не оборачиваясь, он понял, что в комнату вошла Юлия Борисовна. Она боком прислонилась к его спине и долго стояла молча. Затем рука Юлии Борисовны обняла участкового за плечо, и он почувствовал негромкий запах духов.

– Ну, ну, хороший толстый человек! – сказала Юлия Борисовна. – Ты на Зину посмотри… Я ее всего четыре месяца не видела, а ведь это совсем другой человек! От меня она уезжала девчонкой, а сейчас…

Не глядя на Юлию Борисовну, Анискин снял ее руку со своего плеча, пожал легонечко теплые пальцы и остался сидеть в той же позе, думая о том, какой действительно была его дочь четыре месяца назад, когда из районного города Пащево, где она училась в девятом и десятом классах и жила на квартире у Юлии Борисовны, они провожали ее на экзамены…

– Девчонка становится современной! – весело сказала за спиной Анискина Юлия Борисовна. – Ты заметил, как на нее поглядывал наш лейтенант?… А на пароход входила этакая робкая провинциалочка.

Участковый не отвечал: он глядел на книгу, что небрежно валялась на столе и называлась: «В. Вересаев. Записки врача».

6

В милицейской комнате все было так, как раньше, но возле печки, грея об нее спину, стояла маленькая женщина в полувоенном наряде, близоруко прищуривалась и беспощадно разглядывала Саранцева. Все в ней было профессиональным, законченным, и хотя женщина помалкивала, держалась скромно, Саранцев сразу понял, что она самая главная здесь. Женщине было хорошо греть спину о печку, и в этом было такое, что настораживало; за спокойствием и умиротворенностью чувствовалось тоже профессиональное, уверенное.

На этот раз допрос был форменный: Качушин писал протокол, спрашивал имя и возраст, социальное положение, отношение к воинской службе. Быстро записав все это, следователь откинулся на спинку стула, посмотрел, хорошо ли висящая лампочка освещает лицо Саранцева, помедлил немножко и спросил обыденным тоном:

– Объясните, пожалуйста, гражданин Саранцев: как бутылка с отпечатками ваших пальцев оказалась на месте преступления?

Это был именно тот вопрос, которого Саранцев ждал и боялся. Все в комнате сразу поняли это, так как Саранцев побледнел. Перед допросом Качушин беспощадно низко опустил лампочку, она светила ярко, и шесть глаз сходились на Саранцеве. Несколько секунд он молчал, потом взял себя в руки.

– Этого я объяснить не могу, – ответил Саранцев. – Я предполагал, что одна из моих бутылок оказалась на месте преступления… именно поэтому я после похорон заходил к Стриганову. Пустых бутылок из–под рислинга не было.

Юлия Борисовна повертывала к печке левый бок. Она прижалась к теплым кирпичам, сыто пожмурилась и незаметно кивнула головой Качушину. Следователь встал, присел на кончик стола и начал профессионально молчать. Он покачивал ногой, думал будто бы о постороннем, но лицо у него было укоризненное: «Ну, что же вы, Саранцев, не можете ответить на такой простой вопрос? Ах, Саранцев, Саранцев, не ожидали мы от вас такого!»

В молчании прошла минута, а когда она кончилась, то все, включая Саранцева, поняли, что это была самая важная минута следствия. Юлия Борисовна теперь прислонилась к печке спиной, театрально зевнув, прикрыла губы ладошкой. Качушин вернулся на место, щелкнул шариковой ручкой и нагнулся над протоколом.

– Защищайтесь же, Саранцев, – посоветовала Юлия Борисовна.

Но Саранцев производил впечатление человека, который не способен защищаться. Безразлично, вяло сидел он на табуретке, завороженно глядел на пустую бутылку из–под рислинга, на горлышке которой блестел электрический отсвет.

– Так что же, Саранцев! Будете защищаться или нет? Отвечайте же!

Юлия Борисовна дважды повторила последние слова, но Саранцев ее не услышал. Тогда Юлия Борисовна и Качушин переглянулись быстро, значительно, решающе. Затем Юлия Борисовна неохотно оторвала спину от печки, лениво прошлась по комнате и остановилась против Саранцева:

– Посмотрите на этого пижона! Он не хочет защищаться!

Продолжая насмешливо улыбаться, Юлия Борисовна села напротив Саранцева и закинула ногу на ногу, обнажив худую, угловатую коленку.

Она обернулась к Качушину, кивком головы пригласила его подойти к ней и, когда следователь приблизился, сказала:

– Начнем, пожалуй, как говаривали в старину…

Следователь и Юлия Борисовна еще раз переглянулись, и участковый, сидящий в темном углу, переменил положение. Он выпрямился, сложив руки на животе, стал глядеть на троих тихими, задумчивыми глазами. «Вот какие дела!» – неопределенно подумал он. Ему было интересно, как Юлия Борисовна и Качушин поведут себя дальше, чтобы убедиться в том, что Саранцев не дрался с Мурзиным и не стрелял в него. Словно издалека, он стал слушать, как Юлия Борисовна и Качушин, заранее договорившись, вдвоем взялись за Саранцева…

– Итак, в семь часов вечера у Стриганова собрались несколько человек, – начал Качушин. – Колотовкин, Бочинин, Вершков, Привалов, Саранцев и некий Филиппов, который неинтересен: он с самого начала был безнадежно пьян. Люди, казалось бы, собрались на дружескую пирушку, но любопытны два факта: охотники Колотовкин, Бочинин и Вершков почти не пьют, чего–то выжидают – это раз; и среди присутствующих обсуждается вопрос об охотинспекторе Мурзине – это два… Ответьте, пожалуйста, Саранцев: что говорили о Мурзине?

Следователь легкомысленно, по–мальчишески сидел на кончике стола, спутанные волосы образовали на лбу вихорок, но участковый видел такого Качушина, какого не видел за все эти три дня: он вроде бы и постарше стал, и залегла у губ глубокая складка, и глаза построжали, потемнели. Совсем здорово походил сейчас Качушин на технорука Степанова.

– Так что говорили об охотинспекторе?

– Обсуждали вопрос, пойдет он в тайгу или нет, – ответил Саранцев. – Утром Мурзин купил в магазине бутылку водки, а это, по местным приметам, как раз такой случай, когда он собирается идти в баню…

На последних словах лесозаготовитель грустно улыбнулся, покривил губы, но он уже был не тем Юрием Саранцевым, который знал слово «мальтузианство» и сидел перед следователем, как равный перед равным. Опустив лысеющую голову, лесозаготовитель сейчас безнадежно уставился в пол, плечи у него были узкие, немужские.

– Поехали дальше! – сказал Качушин. – Из того факта, что охотники продолжали сомневаться, можно сделать вывод, что их еще что–то удерживало в деревне. Скажите, Саранцев, что их удерживало?

Участковый закрыл глаза: ему мешал яркий свет. Уж он–то, Анискин, знал, что удерживало охотников, и понимал, отчего Саранцев поглядывает в его сторону.

– Говорили об участковом уполномоченном Анискине, – наконец ответил Саранцев. – Высказывалось предположение, что пойдет в тайгу он.

Анискин открыл глаза и как бы вновь увидел, что Юрий Саранцев сидит в жарко натопленной комнате, страдает от жары и безнадежности, от беспросветности того, что называется его жизнью. У Саранцева нет сил сопротивляться, и не может быть их, так как в темном углу милицейской комнаты находился он, деревенский участковый уполномоченный, который еще два дня назад считал Саранцева виновным только потому, что Саранцев «леспромхозовский» и сидел в тюрьме.

Отключенный начисто от всего того, что происходило в комнате, переполненной тоской, участковый вдруг поймал себя на том, что он не только открыл глаза и смотрит на Саранцева, но и выходит из угла. Анискин обнаружил, что он уже стоит в трех шагах от лесозаготовителя и улыбается неприятной, скованной улыбкой. И точно так, как это было за обедом, Анискин видел со стороны всего себя.

Участковый видел толстого, растерянного, глупо улыбающегося человека, стоящего посередь комнаты с виновато опущенными плечами и всклокоченной головой. Это был он, Анискин, человек, который выгнал из своего дома технорука Степанова, который никогда не видел, как выглядит его родная деревня со стороны кедрача, и не помнил, с какого года в его собственном доме завелись крахмальные салфетки.

Анискин стоял неподвижно, опустив голову, и вчуже наблюдал за тем, как Юлия Борисовна предупреждающе машет ему рукой, а Качушин прикладывает ладонь ко рту. Он, конечно, понял их, но на знаки внимания не обратил и глухо сказал:

– Мы хотели вместе со Степшей пойти в тайгу, и он пошел, а я вот нет: у меня Зинаида заболела!

– Спасибо, Федор Иванович! – вежливо поблагодарил его Качушин. – Итак, мы знаем, что поимка браконьеров была подготовлена заранее, но для верности охотинспектор Мурзин сам появляется в доме бывшего попа Стриганова. Он делает вид, что пьет водку, а на самом деле выливает ее в подцветочник… Сначала идет мирная беседа, потом возникает ссора, суть которой такова: никто не имеет права мешать охотникам отстреливать лосей. Это утверждает бывший поп Стриганов, а за ним и все остальные, кроме, разумеется, Мурзина… Скажите, пожалуйста, Саранцев: с кем из присутствующих охотинспектор ссорился особенно активно?

– С Вершковым, – после паузы ответил Саранцев. – Я это объясняю тем, что Флегонт Васильевич считается лучшим охотником в деревне. Мурзин сказал ему: «На твоей совести, Вершков, не один десяток зверя!»

– Понятно!

Спустившись со стола, Качушин сел на следовательское место и решительным жестом придвинул к себе кипу белой бумаги. На верхнем листе он размашистым почерком написал несколько строк, поставил твердую точку и официальным тоном сказал:

– Пожалуйста, Юлия Борисовна!

Дождавшись, когда Качушин запишет первоначальные показания Саранцева, Юлия Борисовна поднялась, сунув руки в карманы своего полувоенного наряда, по–хозяйски прошлась вдоль милицейской комнаты. Она была так нетороплива и задумчива, как бывают следователи в тот момент, когда допрос приближается к самому важному, решающему моменту. Опытные следователи в это мгновение становятся непроницаемыми, настороженность тщательно скрывают, а голосу придают равнодушие. Вот и Юлия Борисовна неторопливо прошлась, скрестила руки на груди и сдержанно сказала:

– Вы, Саранцев, думаете, что найдена только бутылка с отпечатками ваших пальцев, но ведь это не все. Найдена и гильза от вашего ружья. На ней тоже есть отпечатки ваших пальцев, причем такие, какие можно оставить, вынимая гильзу из патронника.

Качушин, Анискин, сама Юлия Борисовна, не отрываясь, не дыша, смотрели на лесозаготовителя, а он медленно–медленно, словно в густой жидкости, оседал на табуретке. Сделалось большим, мгновенно опухло его бледное лицо, упали руки, сквозь стиснутые зубы прорвался тонкий стон.

– Все! – прохрипел Саранцев. – Теперь все!

Прошла еще секунда, и в жестокой тишине опять послышались мягкие, протяжные шаги Юлии Борисовны, которая двигалась к Качушину, и они смотрели друг на друга так, что Саранцев не мог видеть их лиц – Юлия Борисовна прикрыла его от следователя спиной. Они переглянулись длинно, значительно, и на лице более молодого, чем капитан милиции, следователя можно было прочесть: «Я же говорил вам, что Саранцев невиновен!» Но Юлия Борисовна все–таки дошла до Качушина, затем резко обернулась назад и энергично произнесла:

– Нам также известно о том, что вы не убивали Мурзина, гражданин Саранцев! Мурзин убит зарядом самодельной крупной дроби, а вы использовали заводской патрон.

Маленькими шажками, почему–то осторожно, Юлия Борисовна вернулась к печке, приложила к кирпичам ладони и сделала плечами такое движение, словно хотела сказать: «Нет, все–таки самое лучшее место в этой комнате – печка!» И вот так, держа руки поднятыми, грея ладони, она со вздохом сказала:

– Рассказывайте, рассказывайте, Саранцев: как это вы оказались на месте преступления? Нельзя, знаете ли, валять дурака!

Несколько минут Юлия Борисовна, Качушин и участковый были заняты тем, что старались не глядеть на Саранцева. И на самом деле трудно было смотреть на то, как здоровый, сильный сорокалетний мужчина тоненько, счастливо смеется, как он загораживает руками от света свое мгновенно покрасневшее лицо и как дрожат эти руки. Когда же Саранцев, наконец, справился с собой, в милицейской комнате опять было тепло, тихо, спокойно. Казалось, что электрическая лампочка светит мягче, чем раньше, в воздухе носилась свежесть. Не была узкой, немужской спина Саранцева.

– Все эти дни я ждал ареста! – полушепотом сказал лесозаготовитель. – Произошло столько совпадений, что…

Он не договорил, но и без того было ясно, что пережил за эти дни Юрий Саранцев. И наверное, поэтому следователь Качушин заговорил сам.

– Поехали дальше! – небрежно предложил он. – После ссоры с охотниками Мурзин ушел домой. Теперь ни у кого не было сомнений, и охотники решили: путь свободен! Что было дальше?

Но Саранцеву еще минут пять понадобилось на то, чтобы окончательно прийти в себя. Он вынул из кармана пачку недорогих папирос, ломая спички о коробку, закурил и несколько жадных затяжек сделал в молчании. Руки у него по–прежнему дрожали.

– Дальше события развивались так, – наконец заговорил Саранцев. – Едва только Мурзин ушел, охотники засобирались в тайгу, чтобы незаметно пронести в деревню дневную добычу. Одного лося убили Колотовкин и Бочинин, второго – Вершков…

В углу, где сидел участковый, раздался протяжный цокающий звук – это Анискин прицыкнул пустым зубом.

– Ах–ах! – пораженно воскликнул он. – Вот чего я не знал, так это про второго лося. Мы–то со Степшей думали, что завален только один лось, который Колотовкина и Бочинина. – Участковый торопливо выбрался на середину комнаты и взмахнул руками. – А ведь я–то думал, что Флегонт на помощь Колотовкину и Бочинину пошел. Думал, они врут, что вдвоем ходили! Вот до чего тайный человек этот Вершков, что даже мы со Степшей его лося не нашли!

Участковый еще раз взмахнул руками, неловко попятился и шумно опустился на прежнее место – удивленный, раздосадованный. Собираясь слушать дальше, он притих, но долго еще приглушенно поцыкивал, безутешно качал головой и туда–сюда вертел пальцами сцепленных рук. А Саранцев продолжал рассказывать:

– Минут через двадцать после ухода охотников пошел домой и я. Вагонки лесопункта той ночью находились на полпути меж деревней и местом происшествия… Не скрою, я был весьма пьян, в восемь часов начиналась моя смена, и бутылку с остатками рислинга я захватил с собой. – Саранцев вспоминающе помолчал. – Была лунная, светлая ночь, и в полукилометре от вагонов вдруг появился человек. Он быстро шел на лыжах в лес. Я сразу же узнал в нем Мурзина… Не знаю, как я поступил бы сейчас, когда трезв, но тогда я, не колеблясь, решил предупредить охотников.

Саранцев остановился, так как Качушин недовольно поморщился: он не успевал записывать. Поэтому Саранцев немного выждал, затянулся папиросой и продолжил:

– Сначала я пошел за Мурзиным, потом свернул в сторону, чтобы случайно не попасться ему на глаза. Через три–четыре километра я остановился и выстрелил в воздух – этого было достаточно, чтобы предостеречь об опасности. Потом я допил рислинг и выбросил бутылку… Все это произошло на том же месте, где потом…

Саранцев прикурил свежую папиросу от сгоревшей, не зная, куда бросить окурок, смял его в пальцах, но ожога не почувствовал.

– Когда я утром узнал о смерти Мурзииа и о найденной бутылке, – сказал Саранцев, – я еще надеялся, что это другая бутылка. Потому я и побежал к Стриганову. Две другие бутылки стояли на столе…

Юрий Саранцев смял пальцами вторую горящую папиросу. В комнате снова стало тихо, и все молчали долго. Потом Юлия Борисовна сказала:

– А вы все–таки пижон, Саранцев! Срок вы получили заслуженно… Так какого черта вы не верите людям? – Она разъяренно вздернула верхнюю губу. – Почему вы считаете, что принцип презумпции невиновности не относится к следователю Качушину? Кто вам дал право думать о нем как о преступнике? Или вы не считаете преступлением арест невинного человека! На дворе шестьдесят шестой год, вас допрашивают трое коммунистов… Вы посмотрите на участкового уполномоченного Анискина! Он болен оттого, что навел следствие на вас, хотя имел миллион оснований для этого…

Сердито отойдя от печки, Юлия Борисовна через плечо следователя заглянула в протокол допроса, перечитав последнюю страницу, сказала зло, медленно:

– Возьмите с Саранцева объяснение по поводу его поступка, Игорь Валентинович! Я буду рада, если руководство лесопункта влепит ему как следует. А теперь отпустите подследственного. Пусть напишет объяснение дома. Он нас извел, этот пижон. Отпустите его!

– Вы свободны, товарищ Саранцев! – сказал Качушин.

Лесозаготовитель провел рукой по давно не бритым щекам, покачал головой, словно от чего–то освобождаясь, частями набрав в грудь воздух, осторожно выдохнул его. Он поднялся, на секунду остановился в нерешительности, не зная, как попрощаться. Видимо, сказать «До свидания!» он не хотел, а «Прощайте!» не решался. Потом он подошел к вешалке, надел пальто, что–то пробормотав, начал открывать дверь и тут не выдержал: с дрожащими, перекосившимися губами, с гримасой счастья и боли на лице он так резко дернул дверную ручку, что стекла в окнах дрогнули, а лампочка на длинном шнуре покачнулась.

– До свидания! – из сеней крикнул Саранцев. – До свидания!

На дворе было тихо, безветренно, и шаги Юрия Саранцева слышались долго – веселые, звенящие, летучие.

– Пижон несчастный! – насмешливо сказала Юлия Борисовна. – Вы видели этого пижона?

Юлия Борисовна прижималась спиной к печке, Качушин, покачивая ногой, сидел на кончике стола, а участковый все еще стоял. У него было серое, больное лицо, так как Анискин не спал три ночи подряд, в течение трех суток почти ничего не ел. У него временами слегка кружилась голова, он по–прежнему не мог смотреть на электрический свет: резало глаза.

– Один Флегонт Вершков остался, – задумчиво сказал участковый, делая шаг в сторону. – Я потом сбегаю за ним, только есть такая дума, что надо бы еще поговорить со Стригановым. Ты не будешь возражать, Юлия, если я с Василием еще раз поговорю?

Юлия Борисовна ответила не сразу. Закинув голову назад, она стояла прямая, натянутая, напряженная. Седые пышные волосы обрамляли ее маленькое лицо, плечи были прямые, офицерские.

– Федор Иванович, – спросила она, – это тот самый Флегонт Вершков, который вернулся с фронта хромым?

– Он!

Юлия Борисовна опять помолчала.

– Давай Стриганова, Федор Иванович! – наконец сказала она, – Арестовать Вершкова мы всегда успеем. А ну давай сюда братца Василия!

7

Прямой, высокий, почти касаясь головой потолка, участковый прошел по комнате, протяжно отдуваясь, сел за стол. Он так двигался по комнате, так садился, так держал голову, словно в кабинете, кроме него, никого не было, а лицо участкового говорило: «Я Анискин, мне шестьдесят три года, я брат Стриганова!» Еще садясь, еще устраиваясь за столом, участковый измерил взглядом расстояние от себя до Стриганова, удовлетворившись им, прицеливающе, пробующе прицыкнул пустым зубом. Анискин был сух и официален, все пуговицы на воротнике рубахи были застегнуты, вертикальная складка пересекала его крутой лоб.

– Так! – звучно сказал Анискин. – Эдак!

Стриганов тоже садился. Усмехнувшись, он посмотрел на низко висящую электрическую лампочку, отстранил ее рукой, но табуретку отодвинуть не решился. Еще раз усмехнувшись, он сел, положив ногу на ногу и только тогда спокойно, уверенно огляделся. Увидев стоящую возле печки Юлию Борисовну, Стриганов приподнял бровь, подумав, кивнул ей головой. На Качушина поп–расстрига не посмотрел совсем.

– Ну, вот и сел! – сказал он. – Тепло, светло, тихо.

Дикое, цыганское, степное наплывало на лицо Стриганова. Вот он грозно выставил волнистую бородку, сжал длинные иезуитские губы, и показалось, что в комнате слышен конский храп и свист бича; пошевеливала звездами темная разбойничья ночь, полная запаха полыни и костров. Разгульем, ветром в лицо веяло от глаз Стриганова, смелых до отчаянности. Бледнела, сухо натягивалась кожа на его таком же выпуклом, как у Анискина, лбу.

– Допрашивайте! – сказал Стриганов. – Я сегодня веселый, разговорчивый…

Юлия Борисовна и Качушин, притаившись, молчали. Всей спиной вжалась в печку капитан милиции, сделавшаяся вдруг маленькой, тоненькой, по–женски беззащитной; осторожно дышал в своем углу Качушин, тоже ставший вдруг неприметным, юным, незначительным. Одно и то же чувство испытывали Юлия Борисовна и Качушин: что значили отпечатки пальцев на пустой бутылке от рислинга перед тем, что видели они? Чего могло стоить медное колечко от ножа перед тем, что жило на пяти метрах, разделяющих Анискина и Стриганова? Только смерть Степана Мурзина, березы над кладбищенской оградой да звезды на шелковом небе могли стоять вровень с тем, что происходило на пяти метрах! О жизни и смерти, о человеке, живущем на теплой и круглой Земле, молчали пять метров, разделяющие Анискина и Стриганова.

Шестьдесят три года было участковому Анискину, пятьдесят семь – Стриганову; десять лет лежала на кладбищенском взгорке их мать, по разные стороны жизни погибли их отцы. Революции и войны, счастливые весны и несчастные зимы, крик рождающихся детей и стоны умирающих родственников, меняющие русла реки и удушливый бред болезней – все лежало на пяти метрах молчания братьев.

Только жизнь и смерть могли стоять вровень с тем, что зрело, прорывалось в серых глазах Анискина. Просто и тихо, естественно и мудро он посмотрел на брата и сказал:

– Из–за меня погиб Степан Мурзин! Он потому неживой, что я в тот вечер ему навстречу не пошел. А это содеялось оттого, Василий, что я на тебя похожий…

Анискин был медленный, мудрый, простой. Он не жаловался, не просил сочувствия, ни к кому, кроме себя, не обращался. Только с самим собой разговаривал участковый, и разговор этот был похож окончательностью на приговор, словно Анискин вершил над собой суд.

– Я потому в тайгу не пошел, – медленно продолжил участковый, – что свою родную дочь до болезни довел. Я выгнал Степанова. Я ведь тем на тебя, Василий, похожий, что для меня земли, кроме деревенской, нет. Вся земля у меня клином на деревне сошлась.

Участковый положил обе руки на стол и несколько секунд слушал, как за окнами бодро, часто похрустывает под ногами неизвестного человека морозный снежок. Кто–то шел по улице.

– Еще я на тебя тем похожий, Василий, что за Верютиным, который Коломенские гривы взял, да за директором магазина, что лосей бьет, технорука Степанова не видал. Так что я тоже одну правду видел, а одна правда – она неполная… Жизнь–то, она больше деревни…

Анискин отстраняющими глазами посмотрел на Юлию Борисовну и Качушина, которые вдруг одновременно сделали такое движение, словно хотели или сказать что–то, или приблизиться к участковому. «Молчите, молчите, дорогие товарищи!» – взглядом остановил их Анискин и тем же тоном продолжал:

– Ты тоже убивал Мурзина, брат Василий! Твоя лживая вера против Степши оборотилась… Так что мы оба виноватые. – Теперь участковый обернулся к Юлии Борисовне и Качушину. По–прежнему не допуская их к себе, отстраняя всякие попытки пробиться словом или взглядом в то крупное и высокое, что жило в нем, Анискин сказал негромко: – Я про то, что Вершков стрелял в Мурзина, еще два дня назад понял. В этом деле бескурковка главная… Тут, видишь, какая история, Игорь Валентинович. Если Вершков бескурковку не любит, значит, он в тайге был с другим ружьем. А у второго вершковского ружья, у тулки, патронный выбрасыватель лет семь не работает, так что Флегонт патроны ножом вынимал. Вот тут–то он и потерял колечко: руки дрожали! – Участковый сдержанно улыбнулся. – Много всяких мелких доказательств есть… Вершков–то, когда при нас самоловы точил, напильник держал в левой руке: правая раненая или ушибленная. – Участковый передохнул, стерев с лица улыбку, повернулся к Качушину и сказал только для него: – Я не верил, Игорь Валентинович, в то, что деревенский мужик может убить деревенского мужика! Я не думал, как Стриганов, что от приезжих одно плохое идет, но внутри меня, значит, это жило, как воробей в скворечнике… Вот я и наводил тебя на леспромхозовских, Игорь Валентинович, хотя прямого умысла у меня не было… В это ты поверить и через то можешь, что я и собственную дочь к болезни привел. Вот что получается, дорогие товарищи, когда за деревней земли не видишь!… Ты слышал, Игорь Валентинович, как Привалов сказал: «Мурзин не от колхоза, а от государства зарплату получает…» Это что же делается, товарищи? Выходит, Степан тоже был чужой деревне, как вот молодая доярка Заремба, которая ни в чем не виновата. Правильно Степанов сказал: «На дворе двадцатый век!» А мы жизнь Верютиным меряем, хотя на него сами похожи…

Участковыйзамолк. Опустив голову, он перебирал пальцами карандаш. Шаги за окнами уже затихли, и было слышно, как за печкой шелестят тараканы. Откуда они взялись в доме, как жили, голодные, этого Анискин никак понять не мог. Немного помолчав, он неторопливо поднялся.

– За твоим домом следили, Стриганов! – сказал он. – Учитель Людвиг Иванович следил… Вершков ночевал у тебя. Где он сейчас?

Родными братьями были участковый и Стриганов. Что из того, что Василий был на голову ниже Анискина и уже старшего брата в плечах, – умно глядели его глаза, неподкупно сжимались тугие губы, и, не отвечая на вопрос, Стриганов окружил себя такой же думающей, напряженной тишиной, какой умел окружить себя участковый.

Стриганов поднял голову, ясно заглянул в лицо Анискину и вдруг раскатисто захохотал. Заблестели белые молодые зубы, вздыбилась, затрепетала бородка, и, откинувшись, взмахнув руками, поп присвистнул, пригибнул, прищелкнул пальцами по–ямщиковски.

– Да разве ж я знаю, Федор, где Вершков! – воскликнул поп. – Не знаю я этого, хотя он мой первый друг. Коли я протопоп, так и ученики у меня должны быть! Как же я тебе Флегонта выдам!… Не Иуда же я!

Страшным сделался Стриганов, и участковый торопливо поднялся. В три шага он перебросил тяжелое тело к дверям, махом натянул полушубок и обернулся – суровый, грозный, похожий опять на загадочного восточного бога. Следователь тоже поднялся и стал рядом с ним.

– Не попадешь в мученики, Стриганов! – сказал участковый. – Я от ошибки к правде пришел, а ты не хочешь. Крохобор ты! Дескать, хоть лживая правда, да моя…

Анискин резко открыл дверь, дождавшись, когда Качушин выйдет первым, приказал:

– Жди меня, Стриганов! Сиди вот на табуретке и жди…

8

Небо с крупными звездами висело над деревней, луна сверкала над заснеженной рекой; освещенное желтым светом пространство было пугающе громадно, звезды уходили в бесконечность, и туда же устремлялась лунная полоса, по которой участковый и Качушин торопливо шли к заимке Вершкова.

Пощелкивал ровный, крепкий морозец, воздух был сух и прозрачен, и шаги двоих слышались в деревне, на реке, за рекой. Когда до заимки оставалось метров пятьсот, участковый остановился, приподнявшись на носки, поглядел в глубь желтого пространства и еще быстрее пошел вперед. Его спина шаг от шагу делалась все беспокойнее, и через несколько минут Качушин тоже заметил, что в окнах заимки нет огня.

Они еще прибавили шагу, но возле заимки участковый пошел осторожно, стараясь не хрумкать снегом.

Луна светила ярко, хорошо был виден остроконечный домик, стоящий на сваях, как сказочное жилище на курьих ножках. Два деревянных петуха с длинными гребнями настороженно глядели с концов крыши, флюгер–щука, тоже вырезанный из дерева, раскрывал зубастую пасть. Сказочное безмолвие стояло вокруг заимки.

Участковый шел на полусогнутых бесшумных ногах, слюдой блестел снег, рассекала землю на две части желтая полоса, стоял дом на курьих ножках – все было жутко–сладко, нереально, как в страшной сказке о разбойниках и бабе–яге. Подойдя к дверям, Анискин послушал тишину дома, полуобернувшись к следователю, по–стариковски мелко потряс головой. Потом участковый осторожно вытащил щепочку, которой была заперта дверь, снял щеколду с петли и снова прислушался.

– Берегись, Игорь Валентинович! – прошептал Анискин. – Отойди в сторонку.

Когда участковый открыл дверь, на крыльцо бесшумно выпрыгнули две собаки – лайка и овчарка. Они наметом бросились к воротам, замерли на секунду, а затем, по–волчьи распластавшись, прижав острые уши, беззвучно и жутко понеслись по желтой лунной дорожке, разделившей землю на две части. Они мчались к луне, словно их притягивал ее гипнотизирующий древний и первобытный свет. С каждым мгновением все меньше и меньше делались их вытянутые тела, потом собаки исчезли, словно растворились в лунном свете.

– Белолобого–то нет! – хриплым от волнения голосом сказал участковый. – Белолобого–то Вершков с собой взял…

В заимке Анискин зажег керосиновую лампу. Когда фитиль разгорелся, они увидели разграбленную, полуопустевшую комнату: обнаженную лежанку, штыри в стенах, на которых уже не висели ружья и сети, сундук с открытой крышкой, пустой и гулкий. И так тихо было в доме, что слышалось, как горит керосиновая лампа.

– Флегонт–то ушел! – строго сказал Анискин, садясь на лавку. – Он ведь ушел, Флегонт–то!

Анискин прислонил голову к темному бревну стены и надолго замер в тишине, которая дважды в секунду взрывалась жестоким боем маятника. В пустой и холодной комнате Вершкова еще шли часы–ходики, еще ворочал глазами потешный котенок, нарисованный на циферблате. В двадцати домах деревни были часы–ходики с котенком, так как именно двадцать часов–ходиков с веселой кошачьей мордой однажды завезли в сельповский магазин. Так что в покинутой заимке Вершкова котенок все еще поводил глазами, хотя гиря висела уже низко. Примерно через полчаса цепочка кончится, и часы остановятся.

– Ну что же, – сказал участковый. – Сколь здесь ни сиди, а в деревню идти надо. А Вершкова я найду! Я ведь тоже охотник, Игорь Валентинович… Так что не уйдет от нас убийца!

Выйдя из заимки, участковый поднял с крыльца щепочку, наложил щеколду на петлю, запер двери. После этого он застегнул полушубок, натянул шапку и сошел с крыльца. Высокий, прямой, на широко расставленных ногах, участковый постоял немножечко, глядя в сторону деревни, потом наклонился вперед, сделал крупный шаг – и пошел–пошел, хрустя снегом, наступая на желтые блестки лунной полосы, что делила мир на две части.

Они были на полпути к деревне, когда в тишине раздался шум мотора и, освещенный прожекторами, на берег Оби выполз желтый трелевочный трактор, развернувшись на месте, как танк, словно на пьедестале, замер на кромке яра. Из трактора выпрыгнул человек в замасленной телогрейке, похожей на кожаную куртку, блестящий, посверкивающий, стал возле машины.

Прошло еще несколько мгновений, и на обский берег одна за другой начали выползать остальные машины. Грохоча, развертываясь, как на учениях, трактора пристраивались к первому трактору, и вскоре из машин образовалась яркая железная цепочка, грохочущая и неистовая в стремлении двигаться дальше.

Лесопункт технорука Степанова закончил рубку кедрача. Это произошло на четвертые сутки после того, как погиб Степан Мурзин.

На левом плече Анискина, идущего стремительно по лунной дорожке, лежали мерцающие огни деревни. Отсюда, со стороны заимки, деревня уже не казалась, как раньше, частью неба, земли, реки, а лежала отдельно от них – тихая и прислушивающаяся.

Виль Липатов И это все о нем

Комсомольцам

семидесятых годов

посвящается

Глава первая

1

Пароход длинно загудел, за окнами каюты застучали каблуки, радостно — приехала домой! — ойкнула женщина, и Прохоров понял, что подходят к Сосновке. Он еще удобнее прежнего откинулся на мягком сиденье и осторожно зевнул. «Не буду толкаться!» — решительно подумал Прохоров и стал глядеть в окно на подплывающую к пароходу деревню. Он увидел то, что ожидал увидеть, — несколько десятков стандартных домов из брусчатки, выпирающий из деревянного ансамбля здоровенный, но тоже бревенчатый клуб, гаражи, механические мастерские, десятка три старых домов специфической сибирской архитектуры — с пристройками амбарного типа; магазин на высоком фундаменте, больницу, аптеку; за околицей высились мачты метеорологической станции. И все это стояло на высоком берегу, сверху было накрыто плоским, серым небом, казалось дымчатым, размазанным. В воздухе пахло дождем, и было трудно дышать. «Большая деревня!» — скучно подумал Прохоров, хотя Сосновка официально именовалась поселком. Он не любил слово «поселок».

Когда все пассажиры сошли на берег и на судне сделалось по-будничному тихо, Прохоров, подхватив чемодан, спустился из первого класса в четвертый, прошел по нижней палубе, где отчаянно пахло селедкой, к широкому трапу и, прежде чем шагнуть на берег, посмотрел внимательно на встречающих, которые оказались такими же обыкновенными и будничными, как серое небо. На пароход глазели несколько ленивых мужчин, куча рассудительных по-деревенски мальчишек и две-три женщины с грудными детьми, неподвижные, как изваяния, и было, как всегда, непонятно, зачем они пришли, что их интересует, почему женщины стоят в тупой осоловелости.

Прохорова никто не встречал. Это было естественным для человека его профессии, но неожиданным для такого поселка, то бишь деревни, как Сосновка, где одиноких пассажиров-мужчин городского вида непременно встречали то руководители лесопункта, то поселкового Совета, то школы, больницы или клуба. Прохоров же стоял на берегу один, держал в руках чемодан, никуда не торопился, а выражение лица у него было такое, словно не существовало ни парохода, ни людей, ни новой для него деревни.

Первым обратил внимание на необычность Прохорова пожилой мужчина в брезентовой куртке и капитанской фуражке; судя по одежде, он был начальником сосновской пристани, имел возле губ две руководящие складки, строгие глаза и такую походку, какую дает человеку своя пристань, своя деревня, свой берег. Подойдя к Прохорову, строгий начальник спросил:

— Вы, гражданин, откуда будете?

Прохоров улыбнулся.

— Из области я буду, папаша.

После этого Прохоров подумал, что обманывает самого себя, когда считает свое стояние на берегу бесцельным — в этом неподвижном стоянии была необходимость, неизбежность и, если так можно выразиться, фатальность. Бог знает почему Прохорову надо было впитать в теперешнее собственное существование терпеливую созерцательность женщин с младенцами, проникнуться бескрасочностью окружающего, насытиться замедленностью, тишиной, серостью низкого неба и добродушной ленью глазеющих на него мужчин.

— А чего вы, гражданин, к слову сказать, никуда не идете? — спросил строгий пристанский мужчина. — Чего вы, например, стоите на месте?

Прохоров радостно прислушивался. Слова во фразе пристанского начальства сливались, цеплялись одно за другое, целое предложение казалось одним длинным словом, и все это было так стародавне, так по-родному знакомо, что слышался покой длинных зимних вечеров, полумрак теплой избы, сонные тени или другое — плеск речной волны, распластанные в небе крылья коршуна, приглушенность таежных мхов, пронзенных алыми звездами брусники… Серое небо, остекленевшая серая река, молчание женщин, похожих на мадонн…

— Вы, гражданин, отвечайте! У меня не бознат сколь времени, чтоб с кажным разговаривать…

Пристанский начальник ошибался: у него в запасе была вечность.

Чудак! Уселся бы вместе с Прохоровым на бревнышко, закрутил бы вершковую самокрутку, назвав собеседника по имени-отчеству, завел бы разговор о жене, о детях, о соседях, о пароходном пиве, о телеграфном столбе, который протяжно поет зимними вечерами. Куда торопиться, когда мимо них бесстрастно струилась река, над зубцами тайги, как желток сквозь пронзенное лучом яйцо, пробивалось через серые тучи солнце, и от этого кожа на лицах женщин отливала пергаментной вечностью.

— Вы разговаривайте, гражданин, вы беседовайте!

— Вот это дело я люблю! — неторопливо сказал Прохоров и ласково посмотрел на мужчину. — У меня Иван Федорович, работа такая, чтобы разговаривать… Вот вы удивляетесь, что я вас назвал по имени-отчеству, а откуда я вас знаю? Да из разговоров. — Прохоров весело подмигнул. — Я ежели всего знать не буду, то мне и кусать будет нечего!..

Когда пристанское начальство от неожиданности и удивления полезло пальцами под фуражку чесать затылок, Прохоров коротко рассмеялся и пошел, не оглядываясь, от пристани. Он размеренно покачивал чемоданом, поддергивал сползающие брюки, очень довольный собой, старался определить, где в Сосновке находится служебное помещение участкового инспектора милиции Пилипенко, которому было строго-настрого приказано не встречать Прохорова на пристани, чтобы не вызывать в деревне шума.

Судя по протоколу, написанному рукой Пилипенко, инспектор должен размещаться в новом брусчатом доме, на помещении должна непременно висеть яркая вывеска, на окнах обязаны стоять горшки с геранью, чего, конечно, не полагалось делать в официальном помещении, но инспектор Пилипенко сочетал в почерке ефрейторский шик с южной сентиментальностью, любовь к помпезности перемежал с девичьей пристрастностью к оборочкам, кружевцам. Пилипенко писал с двойным «р» слово «урегулировать», обычные предложения часто заканчивал восклицательным знаком, но слово «рассказал» писал через «з» и «с», а на двух страницах не поставил ни единой точки.

Сосновка в этот полуденный час казалась вымершей. Навстречу Прохорову шел только кривобокий старик, пробежали — одна за одной — две собаки неизвестной породы, неподвижно сидела на скамейке задумчивая старуха. Работающая деревня была пуста, как стадион после матча, и Прохоров почувствовал острую радость, словно после путешествия по желтой безводной и палящей пустыне вернулся наконец в маленький домик с прохладным и влажным липовым садом.

Захотелось сесть рядом с задумчивой старухой, закрыв глаза, прислушиваться к тому, как шелестит в ушах вязкая тишина; пришли бы в голову простые, ясные мысли, например о том, как растет капуста или как поворачивается лицом к солнцу подсолнух, или думалось бы о том, как в подполе прорастает белыми ростками картошка и стынет на льду запотевшая кринка с молоком… «Я буду купаться каждое утро, вот что, — подумал Прохоров и сам себе улыбнулся. — Буду вставать на заре, встречать солнце и купаться… Куплю большое полотенце…»

— Это что такое? — вслух спросил он, когда по тихой деревне пронеслось пронзительное лошадиное ржанье. — Это откуда же?

Повертев головой, Прохоров понял, что лошадиное ржанье доносится из старой, замшелой конюшни, нелепо примостившейся возле аптеки с высоким застекленным крыльцом. От конюшни струился запах навоза и лошадиного пота, возле дверей бродили белые куры, стоял древний козел с выщипанной бородой.

— Здравствуйте-бывали, бабуся! — вежливо сказал Прохоров задумчивой старухе. — Это кто же так иржет, так старается?

Задумчивая старуха подняла голову, без удивления посмотрев на Прохорова, неторопливо ответила:

— Бывайте здоровехоньки! А кто иржет? Так это жеребец. Прозывается Рогдаем, годок ему будет седьмой, масти он будет вороной…

Прохоров поставил на землю чемодан.

— А вот еще такой вопрос, — тоже задумчиво спросил он. — Как там, в орсовском магазине? Махровые полотенца есть?

— Их давно не быват! — поразмыслив, ответила старуха. — Посудны — это ты еще сыщешь, те, которы в фафельку, тоже укупишь, а махровы — нет!

— Ну спасибо, бабуся!

И Прохоров пошел дальше, продолжая раздумывать над тем, где же мог все-таки обосноваться участковый инспектор Пилипенко. Нужно было явно сбросить со счетов те дома, из труб которых валил сизый дымок, пренебречь строениями старинной лиственничной вязки, считать ненужными дома с палисадниками, так как окна пилипенковского кабинета непременно должны были глядеть на улицу. Если человек пишет в протоколе «согласно наблюдению за передвижением», если сообщает, что, «находясь в стадии среднего опьянения, гр-нин Варенцов шествовал вдоль улицы», то совершенно понятно…

Теперь он искал в Сосновке дом под железной красной крышей, ибо вспомнил, что в одном из протоколов Пилипенко, описывая происшествие, черт знает с каких пирожков упомянул о красной крыше дома свидетеля Никиты Суворова. Именно от этой детали протянулась ниточка к герани, к сияющим офицерским сапогам, к влажным глазам южанина, к той солдатской старательности, которой должен обладать человек, обращающий внимание на цвет…

Дом с красной крышей стоял на небольшой возвышенности, возле него на самом деле не было палисадника, окна действительно глядели прямо на улицу, на окне — вот вам, пожалуйста! — стоял цветок, не герань, кажется; цвет железа был скорее всего не красным, а коричневым, да и вывеска была не такой яркой, как ожидалось.

— «Согласно наблюдению за передвижением», — насмешливо повторил Прохоров. — И восклицательный знак, понимаете ли, в конце…

У крыльца Прохоров остановился, повернувшись спиной к дому, оценивающим взглядом посмотрел на деревню.

Ему понравилось то, что он увидел. С небольшой возвышенности деревня казалась чистой, уютной; широкая Обь так славно обнимала ее крутым изгибом, что Сосновка казалась вечно существующей на дымчатой серой излучине, а крохотность занятого человеком пространства была естественной перед рекой километровой ширины, низким серым небом, тайгой. Не было ничего лишнего, тревожащего; улавливалась гармония в сочетании серого с зеленым, тишины с небом, реки с кедрачами, крутого обского яра с пропадающим в дымке левобережьем… «Плохо, что я ленив!» — подумал Прохоров. Ему действительно было лень поворачиваться лицом к служебному помещению инспектора Пилипенко, не хотелось вообще двигаться, но, когда за спиной раздались удары железных подковок о твердое дерево, Прохоров неожиданно лихо подмигнул речной пространственности.

— Здравствуйте, товарищ Пилипенко! — не оборачиваясь, чтобы отдалить признание в собственной ошибке, сказал Прохоров, и уж тогда резко повернулся к человеку, портрет которого давно создал в воображении: томная соболиная бровь, грушевидный нос, влажные глаза, солдатская складка меж бровей, зеркальные сапоги, скошенная набок фуражка…

— Я Прохоров! — сухо сообщил он и мгновенно подсчитал процент ошибки: восемьдесят пять на пятнадцать!

Фуражка живого Пилипенко сидела на голове ровно, сапоги были тускловатыми, нос был, наоборот, тонким, с горбинкой. Все же остальное… «Ах, Прохоров, ах, умница!»

— Здравия желаю, товарищ…

— …капитан, — сказал Прохоров. — Капитан!

2

Стараясь на первых порах не вникать в особенности пилипенковского кабинета, ухватывая только крупные подробности, Прохоров своей обычной — ленивой — походкой вошел в комнату, сморщившись оттого, что скрипели половицы, сел на табуретку, на которой, видимо, минуту назад сидел Пилипенко — сиденье было еще теплым, и с интересом посмотрел на туго обтянутый зад участкового инспектора: «Хорошо кормлен!»

— А вы присаживайтесь, присаживайтесь, товарищ младший лейтенант!

Участковый инспектор Пилипенко был открыто недоволен прямым, бесцеремонным взглядом Прохорова, так как, видимо, давно миновали те времена, когда участкового инспектора смели разглядывать бесцеремонно и пронзительно.

Он, участковый инспектор, видимо, уже сам привык смотреть прямо и бесцеремонно, и Прохоров не спешил отвести глаза — если человек пишет в протоколе «согласно наблюдениям за передвижением», если человек сидит у окна на табуретке, с которой просматривается вся длинная деревня…

— Молодца, Пилипенко! — сказал Прохоров. — После того как вы сели, могу сообщить, что трудно разговаривать с человеком, если он стоит, а рост у него сто восемьдесят два сантиметра. Надеюсь, вы заметили, Пилипенко, что я на голову ниже вас? — Прохоров иронически засмеялся. — Когда-то я себя утешал тем, что все великие люди низкорослы, но теперь мной командует двухметровый верзила, и, знаете, Пилипенко, я уже не думаю о собственной потенциальной гениальности.

…Восемьдесят пять процентов на пятнадцать — вот каков был процент ошибки Прохорова в портрете Пилипенко, так как капитан ошибся в предсказании не характера, а внешности участкового инспектора.

— Хорошо быть молодым и длинноногим! — восхищенно сказал Прохоров. — Можно, конечно, посчитать, что капитан из областного управления на пароходе надрался, и дисциплинированно молчать, думая: «Проспится — человеком станет!» Позвольте заметить: я трезв, как папа римский. Что же касается спанья, то вот здесь, — Прохоров показал пальцем на пустое место возле второго окна, — вот здесь вы поставите рас-кла-ду-ушку… На крыльце… на крыльце вы повесите медный рукомойник. — Он оживился. — Вы сможете найти, Пилипенко, настоящий медный рукомойник? Круглый такой, знаете ли, с затейливой крышечкой… Его надо надраить до солнечного сияния и наполнить колодезной водой.

Прохоров мечтательно смежил ресницы.

— Под рукомойник надо поставить ушат, от которого будет пахнуть сырым деревом и лягушками… Вы достанете медный рукомойник, товарищ Пилипенко?

— Постараюсь, товарищ капитан!

«Постараюсь! — мысленно передразнил его Прохоров. — Знал бы ты, Пилипенко, что самое опасное в тебе — вот эта самая старательность! Ты так старался описать место трагического происшествия, так подробно живописал положение трупа, так самозабвенно, высунув язык, вырисовывал злополучный белый, похожий на череп камень, что ослеп от собственной старательности. Ах ты, двухметровая, гладко причесанная исполнительность! Как же тебе не пришло в голову, что есть разница между человеком, которого столкнули с подножки вагона, и человеком, который сам спрыгнул с подножки вагона?…»

— Скажите, товарищ Пилипенко, как называется этот цветок? — сердито спросил Прохоров.

— Невеста.

«Ну конечно, — возликовал Прохоров, — цветок в кабинете Пилипенко должен называться невестой! Герань — это слишком просто, незатейливо; в герани нет того оттенка пилипенковской души, как сентиментальность. Этот старательный человек непременно говорит женщине: „Горлинка ты моя незабвенная!“, неотрывно глядит ей в глаза и ласково перебирает пальцами какую-нибудь оборку на ее кофточке. И женщины любят таких, как Пилипенко».

— Я вам приказываю, младший лейтенант, не обращать внимания на болтливость старшего по званию! — строго сказал Прохоров. — Слушайте, почему вы скрипите табуреткой?

— Раскачалась.

— Сама не раскачается, если вы перестанете таращить на меня глаза! — обозлился Прохоров. — Я же не таращусь на человека, который не знает разницы меж тем, кого столкнули с подножки вагона и кто сам спрыгнул с подножки! Извольте не таращиться!

— Слушаюсь, товарищ капитан!

— Я хочу, Пилипенко, чтобы вы спокойно и доверительно, словно пишете школьному товарищу, рассказали о смерти Евгения Столетова, — задумчиво сказал капитан Прохоров. — Забудьте о том, что вы милиционер — это раз! Не учитывайте того обстоятельства, что я лучше вашего знаю дело, — это два! И, ради бога, не старайтесь… Только не старайтесь!

Прохоров с таким же успехом мог попросить чеснок не пахнуть, как младшего лейтенанта Пилипенко не стараться: едва инспектор открыл рот, как все надежды капитана рухнули карточным домиком.

Пилипенко был милиционером и только милиционером; он и зачат был как милиционер, и сосал из груди матери милицейское молоко.

«Лишних два рабочих дня — вот чем это пахнет!» — грустно подумал Прохоров.

— Рассказывайте, Пилипенко!

— Двадцать второго числа мая месяца, — прокашлявшись, сказал Пилипенко, — в ноль часов двадцать три минуты машинист паровоза Фазин сообщил в диспетчерскую, что на шестом километре от станции Сосновка — Нижний склад, в четырехстах метрах от дороги на Хутор, им был замечен лежащий на земле неизвестный…

Ей-богу, Прохоров еще не встречал человека, который так полно соответствовал бы собственному протоколу — буковка совпадала с буковкой, интонация с интонацией, всегдашняя приблизительность и полуправда бумаги жила в голосе Пилипенко той же полуправдой и приблизительностью… Прохоров отвернулся от инспектора Пилипенко, разглядывая свои блескучие туфли из настоящей кожи, пропустил огромный кусок инспекторской старательности. Думал он в это время о том, что сапоги Пилипенко с утра были тоже хорошо вычищены, но вот к полудню запылились.

— В час тринадцать минут я прибыл на место происшествия, — рассказывал Пилипенко. — В неизвестном, лежащем в трех с половиной метрах от пня, был опознан тракторист Сосновского лесопункта Столетов Евгений… Осмотр показал, что потерпевший при падении ударился затылком об острый край камня, в результате чего наступила смерть…

«Уши надо было бы оборвать человеку, который в фискальных целях лишил служебное помещение палисадника, вырубив под окнами деревья, открыл доступ в комнату всему постороннему и лишнему. Почему, спрашивается, надо серой реке слушать о том, как лежал возле белого камня Евгений Столетов, какое дело трем прибрежным осокорям до плакатной улыбки бравого Пилипенко? Как, черт возьми, было не хмуриться небу, когда несли вот такую ахинею:

— …расположение трупа и местонахождение места происшествия в четырехстах метрах от дороги на Хутор позволили вы-ра-бо-та-ть версию, что тракторист Столетов Евгений пытался на ходу спрыгнуть с платформы…»

И это говорил человек, который старательно — рулеткой! — измерил расстояние от трупа до рельсов, приложил к делу сломавшийся каблук, снял по-дурацки точный чертеж с местности и сфотографировал все, что можно, кроме следов на обочине узкоколейки, а к приезду следователя из райотдела милиции прошел сильный дождь, почва откоса отплыла и сровнялась…

— Машинист паровоза гражданин Фазин из-за сильного потемнения, образовавшегося в результате наплыва густых туч на луну, не мог видеть спрыгивающего с платформы Столетова… Исходя из этого, наличие царапин и разорванная рубаха Столетова позволили вы-ра-бо-та-ть вторую версию о том, что Столетов Евгений не сам спрыгнул с платформы… Дальше…

Дальше пилипенковская казуистика не распространялась — приехал следователь райотдела милиции, пришел на размокший от дождя откос, назвав участкового инспектора ослом, передал труп судебно-медицинской экспертизе, а ровно через месяц по телефону сообщил Прохорову, что дело надо закрывать или…

«Или не закрывать», — подсказал ему Прохоров и положил телефонную трубку, добавив к первому ослу второго — следователя Сорокина…

— У меня все, товарищ капитан, — сказал Пилипенко таким тоном, словно выложил перед Прохоровым сокровищницу. — При необходимости могу доложить о связях Столетова Евгения. Следователь товарищ Сорокин…

— Не надо о Сорокине! — задумчиво перебил его Прохоров. — Лучше расскажите тысяча вторую сказку Шехерезады. Я хочу, чтобы вы закончили словами: «И это все о нем!» — Капитан ядовито ухмыльнулся: — Вы, наверное, заметили, Пилипенко, что безымянные авторы «Тысячи и одной ночи» историю каждого героя заканчивают гениальными словами: «И это все о нем!»

Честно признаться, выдержка Пилипенко начинала нравиться Прохорову. На лице Пилипенко не было и тени угодливости, и если бы, черт побери, не эта старательность, не это ощущение своего вечного милиционерства, не этот рот с плакатным изгибом губ…

Прохоров взглянул на часы. Его пребывание в Сосновке длилось всего час, но он уже чувствовал, как затихала в нем городская и пароходная жизнь, ощущал новый, замедленный ритм существования. Прохоров посмотрел на цветок — все в нем представлялось законченным, необходимым; перевел глаза на реку за окном — она жила в одном ритме с Прохоровым; поднес к глазам собственную руку — ему понравились ровно обстриженные ногти. «Раскачаюсь как-нибудь! — с надеждой подумал он. — Чего мне не хватает? Пустяка мне не хватает…»

Прохоров по-хорошему улыбнулся Пилипенко.

— Дело нельзя начинать с фразы: «Двадцать второго числа мая месяца на полотне железной дороги…» Хорошую кашу можно сварить только тогда, когда начнешь так: «Жил-был в Сосновке двадцатилетний парень Женька Столетов. Глаза у него были голубые, нос курносый, любил он пельмени с уксусом…» И как только вы дойдете до слов: «И это все о нем!», я скажу, что произошло поздним вечером двадцать второго мая…

Прохоров встал. Он был невелик ростом — пиджак сорок восьмого размера (рост третий), туфли — сорок первого; костюм на капитане сидел несколько мешковато, галстук был того неопределенного цвета, который любят холостяки и бухгалтеры, костюм был не дорогой, но и не дешевый, зато на ногах у капитана сверкали очень дорогие, пижонские туфли французского происхождения, а из-под них выглядывали узорчатые носки.

— Наш девиз: «Все о нем!» — сказал Прохоров. — Областная прокуратура вернула дело Столетова. Прокурор — мужик въедливый, дело знает наизусть. Будет по три раза в день звонить… Теперь я хочу видеть Андрея Васильевича Лузгина, пятьдесят первого года рождения, беспартийного, ранее несудимого, по национальности русского, по социальной принадлежности рабочего… Так вы достанете медный рукомойник, Пилипенко?

— Постараюсь!..

3

Примерно через полтора часа Прохоров завершал тот путь, который проделывал трагически погибший Евгений Столетов: капитан минут пятнадцать дожидался поезда на станции Сосновка — Нижний склад, около часа ехал в тряском и скрипучем, как старый диван, вагоне узкоколейки и наконец вышел на конечной остановке, которую станцией назвать было нельзя. Здесь рельсы нерешительно вползали в лес и обрывались.

Верный себе, Прохоров вышел из вагона последним, спрыгнув на землю, сладко потянулся… Пахло смолой, брусникой, влажной сыростью мхов, над вершинами сосен продолжало вызревать солнце, затянутое дымчатой пеленой туч; уступами стоял звонкий корабельный лес, через анфиладу колонн-сосен тайга просматривалась во все стороны, пространство от этого казалось бесконечным, и не было поэтому того ощущения задавленности, которое возникает в буреломистой тайге.

Игрушечные рельсы узкоколейной дороги делили пополам круглую, свободную от тайги площадку — эстакаду. На ней, задрав в небо хоботы, стояли два погрузочных крана, несколько тракторов отдыхали поодаль, беспорядочно, как рассыпанные спички, лежали хлысты — деревья с обрубленными сучьями. Горели костры, с забубенной сложностью абстрактного рисунка всюду громоздились сучья, пни, обломки деревьев; торчали комли сосен со срезами, похожими на обнажившуюся кость. Во всем этом чувствовалось сладкое пиршество пилы и топора.

— Кр-кр-кх! — кричала в тишине ворона. — Кр-х-х!

Прохоров наблюдал за человеком в темной клетчатой ковбойке.

Неизвестный стоял в центре эстакады неподвижно; несуетностью, основательностью он напоминал камень, торчащий в могучем стрежне быстрой реки, о который разбиваются, меняя направление, мощные струи. Человек произносил неслышные Прохорову слова, делал властный жест рукой или просто кивал, но этого было достаточно, чтобы поток рабочих спецовок вечерней смены менял направление, останавливался, устремлялся вперед. В линии плеч, в широко расставленных ногах человека, в напружиненной шее — во всем читались неторопливая начальственность, добродушная уверенность, целесообразное одиночество, но главное заключалось в том, что человек в клетчатой ковбойке был противоположен хаосу и разрушению, был тем фундаментом, на котором держалось живущее. Человек в клетчатой ковбойке созидал — вот какой у него был вид, и Прохоров лениво пробормотал: «Гасилов, Петр Петрович, девятнадцатого года рождения, беспартийный, несудимый, уроженец села Петряева Томской губернии…»

О Гасилова разбивались последние людские волны — он проводил добродушной гримасой суетного мужичонку в ярко-голубой майке, назидательно отстранил от себя парня с татуированными руками, молча осадил натиск дивчины с ногами-бутылками, и внимательно разглядывающий его капитан Прохоров мысленно послал к черту следователя Сорокина с его протоколом, тщательным почерком и дурацкой привычкой почти каждое предложение начинать с абзаца. «Объявить Сорокину служебное несоответствие, содрать погоны, посадить за бухгалтерский стол…» — сладко думал Прохоров, стараясь сообразить, как мог человек-утес, человек-фундамент сказать для протокола следующее: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!»

Прохоров неторопливо пошел к человеку-утесу в ту самую секунду, когда заметил, что Петр Петрович Гасилов краешком глаза обнаружил задумчивое молчание незнакомого человека. Заранее предупрежденный по телефону, он, конечно, знал, кто стоит на эстакаде, но Прохоров уже понял, что ему предстоит испытать веселые перипетии начальственной бдительности, отбивать покровительственную атаку человека-утеса на несущественную разницу в их возрасте, преодолеть социальное расстояние между человеком, созидающим истинные материальные ценности, и человеком, только охраняющим эти ценности. Поэтому Прохоров заранее нащупал в нагрудном кармане твердый переплет удостоверения, приглушенно улыбнувшись, понес навстречу Гасилову тусклый блеск равнодушных глаз.

— Я Прохоров! — негромко сказал он. — Вы — Гасилов.

— Здравствуйте, товарищ Прохоров!

Ошибка была так велика и непоправима, что капитан уголовного розыска приглушенно засмеялся… У человека, казавшегося каменным, среди гладкого, блестящего молодой кожей лица жили широко расставленные, умные, мягкие, интеллигентные глаза; линии рта были решительны, контурно очерчены, но и в них чувствовалась доброта, а на крутом лбу лежало несколько страдальческих морщин, и вообще — широкое, скуластое, коричневое лицо мастера Гасилова походило на морду старого и мудрого пса из породы боксеров.

Первое впечатление от Гасилова оказалось настолько сильнее профессиональной бесстрастности капитана Прохорова, что выработанное годами умение не поддаваться первому впечатлению отказало, как стершиеся тормоза. Три секунды прошло, не более, а Прохоров уже не думал о том, что из каменных губ мастера прольется снисходительное: «Сколько же вам лет, товарищ Прохоров?», а потом последует и тот вопрос, после которого человек-утес не только сядет на шею капитана Прохорова, но и свесит ножки: «Ах, вы не женаты, товарищ… кажется Прохоров? Как же так? Видимо, бросил семью? Ну, а парторганизация что? Небось выговорочек носите?»

Нет, ничего подобного не угрожало капитану Прохорову, никто не собирался покушаться на его профессиональную честь, и дело кончилось тем, что Прохоров почувствовал, как хорошо сидеть теплым вечером на какой-нибудь старенькой скамейке с мастером Гасиловым. Петр Петрович будет дружелюбно и легко молчать, его неторопливый разговор будет занимателен, по-житейски мудр, а боксерье лицо сделается по-хорошему грустным. И весь он, Гасилов, был такой, что казались невероятными обремененные кавычками и восклицательным знаком слова: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!»

— Если вам нужен Андрей Лузгин, — мягко сказал Гасилов, — то спешите: он может уехать в поселок…

— Да, конечно… Задержите, пожалуйста, Лузгина.

После ефрейторской старательности инспектора Пилипенко, после сорокинской уверенности в том, что люди реже умирают сами, чем при содействии ближних, Прохорову было по-человечески приятно видеть доброе лицо мастера, по-собачьи мудрый лоб. Еще приятнее было, что и мастер Гасилов оценил Прохорова — ему, несомненно, понравился мешковатый костюм капитана, было оценено пижонство в обуви, понят нелепый бухгалтерский галстук в горошек и со старомодной булавкой. В мозгу Гасилова шла напряженная работа, да и Прохорову было о чем подумать. «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Что из этого принадлежит Сорокину, что Петру Петровичу Гасилову?

— Позовите Андрея Лузгина!

И пока лучший друг погибшего тракториста Андрей Лузгин шел через сумятицу эстакады, пока робко приглядывался к незнакомому человеку, Прохоров размышлял о том, что, кажется, столкнулся с выдающимся случаем в своей милицейской практике. Ни его специально культивируемый в утилитарных целях цинизм, ни профессиональная проницательность, ни общеизвестная интуиция пока не могли обнаружить противоречий в облике и поведении мастера Гасилова. Ни признака наигрыша, ни зазубринки расчета, ни тени двойственности: цельность, глубина, непосредственность.

— А вот и Андрей Лузгин! — сказал Гасилов. — Знакомьтесь… Капитан милиции Александр Матвеевич Прохоров, тракторист Андрей Лузгин… Меня прошу извинить: дела!

— Здравствуйте, Андрей!

4

Убежденный в том, что лучшие друзья рекрутируются по принципу «лед и пламень», капитан разглядывал Андрея Лузгина с таким напряжением, с каким человек читает зеркальное изображение печатного текста: знакомый с Евгением Столетовым по фотографиям, капитан не давал себе ни секунды передышки, так как знал по опыту, что первое впечатление — самое сильное.

Евгений Столетов на групповой школьной фотографии был высок и худ, на девичьей шее незащищенно торчал острый кадык, в удлиненном лице молодая наглость соседствовала с обидчивыми кукольными губами, подбородок торчал, как кукиш, а глаза у парня были такие несговорчивые, словно его насильно втиснули в обалделый ряд товарищей, обрадованных возможностью зафиксировать навечно жадное ожидание будущего. Евгений Столетов выпирал из фотографии, торчал особняком, как одинокое дерево в поле; в руке, положенной на дружеское плечо Андрея Лузгина, чудилось желание оттолкнуть, закричать, уйти.

Андрей Лузгин в жизни, а не на фотографии, походил на спелое, пронизанное солнцем розовобокое яблоко. Круглое лицо парня было румяно, майка туго обтягивала налитые здоровьем плечи, остриженная под машинку голова казалась безупречно круглой. Он позволял Прохорову и солнцу проливать на него тепло и любопытство, так как в тот момент, когда Андрей Лузгин подошел к капитану, над тайгой и эстакадой наконец-то высунуло лучи дневное светило.

Прохоров и оглянуться не успел, как, подпрыгнув на собственных тенях, вытянулись в просветлившееся небо сосны, а в хаосе эстакады неожиданно обнаружился покой целесообразности. Во-первых, из страшноватой сумятицы веток, комлей и тупых обрубков эстакада преобразовалась в банальнейший реализм таежного бурелома, во-вторых, на хоботках кранов солнце зажгло отблески красных огоньков, в третьих, среди выросших сосен пространство эстакады оказалось свободным и легким, как вздох. Иная жизнь началась на солнечной эстакаде, сделавшейся веселой, как яблочные щеки Андрея Лузгина.

— Вот что, Андрей Лузгин, — деловито сказал Прохоров, — зовите меня Александром Матвеевичем…

Бесцеремонно повернув Андрея за плечи в сторону тайги, Прохоров обнаружил, что пышные плечи парня обросли продолговатыми, твердыми мускулами, кожа была грубой, как наждак, и вообще паренек-то, оказывается, был крепкий, сбитый, упругий, как шина тяжелого трактора. «Ишь ты, какой бодрячок!» — подумал Прохоров, но руку на плече Андрея оставил.

— Мы получили ваше письмо, Андрей, — сказал Прохоров, и его рука, лежащая на тугом плече парня, спросила: «Вы — лучший друг Женьки Столетова, вы сидели на одной парте с ним, вы дружили с пятилетнего возраста… Как же случилось так, что вы, Андрей, греете на солнце веснушчатое лицо, а Женька Столетов лежит на деревенском кладбище?…»

Игрушечный паровозик закричал обиженно и тонко, лязгнули буфера; земля под Прохоровым и Лузгиным поплыла мимо стонущих вагончиков — это двинулся в обратный путь, увозя в поселок первую смену, специальный рабочий поезд; положенные на болотистую землю рельсы изгибались и поскрипывали, паровоз старательно работал поршнями, и через несколько секунд Прохоров почувствовал головокружение от того, что поезд внезапно прекратил движение, а земля, наоборот, оказалась движущейся и солнечность освобожденной от поезда эстакады хлынула в глаза.

На эстакаде все уже двигалось, все работало — сгибались и разгибались краны, наползали медленные тракторы, из лесу доносился предупреждающий крик вальщиков «О-о-о-о!», затем раздавался длинный влажный удар падающего дерева.

— Вот и «Степанида»! — сказал Андрей Лузгин, показывая на трактор, медленно разворачивающийся на эстакаде. — Видите белые буквы?

Прохоров прищурился. И в областном управлении милиции, и дома перед отъездом, и на пароходе, и в кабинете инспектора Пилипенко он представлял, как подойдет к столетовскому трактору, пощупает теплый металл, помедлив в предчувствии счастливого озарения, заберется в кабину. Прохорову отчего-то надо было непременно сесть на рабочее место Евгения Столетова, посмотреть сквозь ветровое стекло, оказаться наедине с самим собой в ограниченном металлическом пространстве. Ему казалось, что это будет то мгновение, с которого он начнет отсчет своего рабочего времени.

«Степанида» сзади казалась нелепой, как все трелевочные тракторы, которым рабочее предназначение отрубило хвостовую часть. Впечатление было такое, словно легкомысленные люди взяли нормальный человеческий трактор и, пребывая в юмористическом настроении, шутки и развлечения ради подкоротили его… Кургузый, заносчивый, как щеголь в тесном фраке, трактор «Степанида» катился бодрым колобком по пням и ямам, по кочкам и бревнам, по лужам и мелколесью в прозрачный сквозной сосняк, и шагающий за ним Прохоров пробормотал: «А ведь на самом деле Степанида!»

— Пусть все уйдут от машины! — сквозь зубы приказал он.

Прохоров оказался наедине с теплой, живой машиной, и это было именно так, как он представлял себе в областном управлении милиции, дома, на пароходе и в кабинете Пилипенко. Ему был нужен такой трактор, который в любое мгновенье мог двинуться, хотелось, чтобы от мотора веяло ласковым и тревожным теплом, чтобы не было никого, кроме трактора, тайги и его, Прохорова. Закрыв глаза, он увидел Евгения Столетова на групповой школьной фотографии, зафиксировав упрямый, отталкивающий взгляд парня, деловито открыл глаза: «Не торопись, Прохоров!».

Он обошел машину, расставив ноги, в неподвижности начал глядеть на капот трактора, где над радиатором было написано белой масляной краской: «Степанида». Прохоров почувствовал властную неуемность молодого заносчивого почерка. Писавший был так нетерпелив, что его выдержки хватило только на две первые буквы: в семи последующих Столетов уже спотыкался о необозримую вечность времени, две последние буквы, схватившись за руки, плясали, а нетерпеливый маляр даже на этом не мог остановиться — слово «Степанида» было подчеркнуто исчезающей к концу косой линией.

— Степанида! — прислушиваясь, произнес Прохоров. — Степанида!

Он мог поклясться, что никакого другого имени, кроме «Степаниды», трактор не мог и не хотел иметь: трактор встал бы на дыбы, если бы его назвали, скажем, «Марией». Все в нем — от лобастого ветрового стекладо отполированных мхами гусениц — было от солидной, вальяжной и довольно хитроумной Степаниды — бабы толстой и смешливой. Да, эта машина могла быть только «Степанидой»: она выносила свое имя, как мать ребенка, существовала в мире именно как Степанида.

— Степанида! Степанида!

Примерив на себя движения, которые надо было сделать, чтобы забраться в кабину трактора, Прохоров поставил правую ногу на гусеницу, руку положил на скобу, левой ногой оттолкнулся от земли, хотя нисколько не сомневался в том, что юноша со школьной фотографии поступал наоборот: ставил на гусеницу левую ногу и за скобу брался левой рукой… «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Вот в чем была загвоздка, вот что надо было решить в первую очередь: сказал ли эти слова человек с лицом собаки боксера или их случайно извлекли из бухгалтерской души следователь Сорокин?

Прохоров сумрачно затаился в подрагивающей кабине, вызвав образ со школьной фотографии, опять закрыл глаза, затем снова деловито открыл их, чтобы понять, отчего же это над ветровым стеклом, на самом стекле и даже на свободном пространстве приборного щитка «Степаниды» висят вырезанные из журнала цветные фотографии и рисунки, изображающие негров, негров и негров, среди которых не было ни одной женщины, ни единого ребенка, а только старики. Сморщенные, как пустой кошелек, лица, глаза с библейской тоской, беспомощные, кукольные губы. Что это могло значить? Почему двадцатилетний парень коллекционировал фотографии стариков негров? И по какой такой причине он наполнил кабину машины карманными электрическими фонариками?

Раз фонарик, два фонарик, и над капотом фонарик, и за спиной фонарик…

Прохоров осторожно положил руки на рычаги машины. «Степанида» добродушно пофыркивала, солнце, пробив облака, опускалось уже за кроны сосен, вершины деревьев трепетали. Левую ногу поставить на сцепление, правой рукой хрустнуть шестернями передачи, нажать второй ногой на акселератор — мерное движение, болтающийся перед ветровым стеклом мир; неподвижные старческие глаза негров, одиночество металлической кабины.

Негры тревожили Прохорова, как шепот за тонкой стенкой. Он поерзал на жестком сиденье, сняв руки с рычагов, подул на пальцы, словно озябли… «…Из вещей погибшего Столетова в тракторе обнаружено: карманных фонариков — пять, старая полукожаная куртка, книга „Как самому сделать моторную лодку“, противосолнечные очки, соска-пустышка, перочинный нож…» Ну, а негры, гражданин Сорокин? Почему не вошли в опись негры? Негры ведь, гражданин Сорокин, глядели трактористу Столетову прямо в лицо.

Криво улыбаясь, Прохоров выбрался из кабины «Степаниды», оказавшись на земле, подошвами почувствовал, какая она прочная, верная, устойчивая.

— Погуляем, Андрей! — сказал Прохоров. — Выберем тихую поляну, сядем на пеньки…

Сосняк послушно сомкнулся за Прохоровым и Лузгиным, в углубляющейся тишине слышался телеграфный перестук дятлов, поляну покрывал нежный мох, и опять все было так, как Прохоров представлял в областном управлении милиции, дома, на пароходе… Он найдет лучшего друга Женьки Столетова — тракториста Андрея Лузгина, поведет его в тайгу, положит парню на плечо свою руку…

— Садись, Андрей.

Прохоров вынул из кармана большой носовой платок, развернул его, обдумывая каждое движение, аккуратно застелил срез короткого пенька. Все это он проделал так, словно на Прохорове не было мешковатого костюма, нелепого галстука, не торчали во все стороны продолговатого черепа жесткие волосы. Когда он сел, сделалось заметным, какое у него усталое, ночное лицо, горькие морщины у губ, и такие глаза, которые знают много о тракторах, деревьях, неграх, белых прирельсовых камнях, карманных фонариках, участковых инспекторах.

— Почему Женька Столетов коллекционировал стариков негров?

У Андрея Лузгина побледнели яблочные щеки: занудные движения капитана, полусумрак, ночное лицо, морщинки у глаз, похожие на бескровный след ножа, — все было такое, чего еще не видел девятнадцатилетний Лузгин, живущий в простом и ясном мире. В этом лузгинском мире люди умирали редко, смерть казалась инопланетной жительницей, сном, когда можно было проснуться.

— Отвечайте, пожалуйста, Андрей! Почему Евгений коллекционировал негров?

— Он давно вырезал изображения негров… Кажется, в третьем классе он взял в библиотеке «Хижину дяди Тома» и всю изрезал… В класс приходил директор, старуха библиотекарша, слепой завуч Викентий Алексеевич… Они тоже спрашивали: «Почему ты это сделал, Евгений Столетов?» Женька молчал…

— А карманные фонарики?

— Он боялся темноты.

Чирикнула в сосновом подросте пичужка, слева обиженно выла «Степанида», комары торжественно гудели над головой. «Забавный мальчишка!» — подумал Прохоров о Лузгине, но занят капитан был другим: мысленно поставил рядом с розовощеким парнем погибшего, несколько раз переместив их с места на место, заставил пойти по ночной деревенской улице. В руках длинновязого Женьки Столетова поблескивал фонарик, тонкий луч спотыкался на неровностях дороги, шаги тревожно отдавались в тишине… Лаяли собаки, холодно поблескивала река, мир представлялся станционным тупиком, за границами которого жили старики негры…

— О вашем письме, Андрей… — негромко сказал Прохоров. — Почему вы думаете, что Столетова убили?

У Андрея снова побледнели щеки.

— Я не писал, что его убили! — загораживаясь ладонями, воскликнул он. — Я писал, что не верю… То есть я не могу верить… Женька умел хорошо прыгать. Он не мог сорваться. Понимаете, мы всегда прыгали с подножек… — Он прижал руки к груди. — Узкоколейные поезда ходят медленно…

Парнишка был, видимо, умен, откровенен, от ласковой вопросительной интонации умел вывертываться наизнанку, как рубаха, но в мире Лузгина, где смерть считалась исключением из правила, не существовало еще тончайших и многочисленных переходов между «да» и «нет». Поэтому было страшно выбирать между двумя полярностями, и необъяснимой жутью веяло от вопроса: «Почему вы думаете, что Столетова убили?» А вот Евгений Столетов, должно быть, мгновенно расправлялся с опасным «да» и «нет». Вырезал из журналов и книг стариков негров, трусил в темноте, показывал с фотографии незащищенный кукиш всему человечеству…

— По делу проходят три женщины, — задумчиво сказал Прохоров, — Людмила Гасилова, Анна Лукьяненок, Софья Лунина… Что вы знаете о них?

Лузгин сосредоточенно смотрел на свои темные от машинного масла руки.

— Следователь Сорокин меня уже спрашивал об этом, — медленно сказал он. — Тогда я ответил, что не знаю, а теперь… Когда вы спросили про негров, я подумал, что все расскажу… — Лицо у него вдруг сделалось несчастным. — Мне кажется, что вы хорошо относитесь к Женьке! — воскликнул Андрей. — Я не ошибаюсь, Александр Матвеевич?

Прохоров покачал головой.

— Дурошлеп! — сказал он. — Яблочко наливное!

…На школьной фотографии Людмила Гасилова с бантиками на голове стояла по левую руку от Столетова, улыбалась классному окошку и была единственной из тридцати двух десятиклассников, кто не имел никакого представления о том, что стоит перед объективом фотоаппарата. Она также не подозревала о том, что ее локоть прикасается к бедру белобрысой соседки, что стоит она, Людмила, на крашеном полу и что на дворе — двадцатый век. Нельзя также было полагать, что красивая девушка торопилась навстречу жизни, — у нее было такое безмятежное лицо, какое, наверное, должно было иметь Сегодняшнее Благополучие, Счастье и Удача, а в окно девушка глядела только потому, что окно случайно оказалось в поле ее зрения, — с таким же успехом она могла глядеть на кончик носа белобрысой соседки, на обшарпанный учительский стол или на Женьку Столетова…

— Я все скажу, Александр Матвеевич! — жалобно проговорил Андрей Лузгин. — Понимаете, Пилипенко, Сорокин, ребята из райкома комсомола… А я ничего не могу сказать! Ведь вот что получается… — Он по-детски вздохнул. — Людмилу Гасилову он любил с шестого класса, говорил, что женится на ней, куда бы Людка ни уехала… Он часто об этом говорил, а я… Я старался перевести разговор на другое…

— Почему?

— Вы, может быть, тоже не поймете… Он говорил о ней так, словно они уже были женаты, хотя Женька…

Андрей остановился, прикусив губу, немного помолчал.

— У Женьки ничего не было с Людмилой… Он только ходил… Он ходил к Анне Лукьяненок…

Сидел перед капитаном Прохоровым богатырь и прятал глаза, когда на язык просилось слово, обозначающее любовь; маячили перед капитаном могучие плечи, а парень мучился тем, что его погибший друг говорил о любви так, как она, любовь, того требует.

«Деревенщина!» — ворчливо подумал Прохоров.

А «деревенщина» все еще топтался на месте, все еще ковырял землю кирзовым сапогом сорок пятого размера.

— Он пошел к Анне Лукьяненок… Он почему-то пошел к ней, хотя собирался… Он хотел жениться на Людмиле.

…Из трех фотографий вдовы Анны Лукьяненок капитан Прохоров выбрал ту, где женщина сидела на обском берегу с тусклоглазой и серой, как мышь, подругой, и старательно подтверждала предположение, что покойный тракторист Столетов любил яркие вещи. Но если Столетов делал это осознанно, то какого же черта в его горячую голову пришло решение прыгать в ночь, в свистящий воздух, в смерть с камнем-черепом? Не мог он разве погодить, если прекрасные глаза вдовы на фотографии умоляли?

— Не надо волноваться, Андрей! — насмешливо посоветовал Прохоров. — А вот лучше ответьте на такой вопрос… Когда ходил Столетов к вдове Лукьяненок? До или после коварной измены Людмилы Гасиловой?

У Лузгина смешно, как у голодного птенца, открылся розовый рот.

— Какой измены? Разве Людмила изменила? С кем?

Прохоров усмехнулся.

— Давайте-ка соблюдать статус-кво… Вопросы задаю я, вы на них отвечаете, затем, довольные друг другом, мы чинно расходимся… Когда ходил Столетов к вдове?

Пока Андрей с яростью рабочего слона, взбунтовавшегося от пустяка, переживал коварство, капитан Прохоров окончательно решил, что не бывает таких отношений между двумя людьми, где не существовало бы тайн друг от друга. Судя по той же школьной фотографии, Евгений Столетов принадлежал к тем, кто в несчастье замыкается, повалившись на кровать и сунув голову под подушку, наедине с самим собой решает вопрос: «Быть или не быть?»

— Он ходил к Анне после восьмого марта, — сказал Лузгин. — Девятого или десятого… Седьмого Анна тоже звала Женьку в гости, но он сказал: «Я не отмечаю женские праздники», а дня через три пошел… Мы гуляли у клуба, он вдруг говорит…

— Что?

— Он сказал: «Это словно умереть!» Потом ушел… В руках тросточка, шляпа на затылке, ноги — длинные…

Прислушиваясь к тишине, Прохоров машинально отметил, что дятлы смолкли так дружно и внезапно, точно у них кончился рабочий день; уже не слышались тяжелые, бичующие удары о землю спиленных деревьев, ветер утишивался в высоких кронах, так как в тайгу потихонечку да полегонечку вползал вечер: дышали прохладной ночью мхи и лакированные листья брусники, сосновые ветви так старательно пахли смолой, точно спешили вместе с дневным теплом истоньшиться до звонкой сухости, а совсем недалеко от Прохорова, оказывается, лежала мертвая молодая сова.

— Людмила Гасилова, она какая? — спросил Прохоров. — Добрая, злая, нервная, спокойная?

— Она красивая… Она очень красивая… — Андрей замолк, чтобы удивленно поднять брови. — А вот какая она? Добрая, злая, нервная, спокойная… Она просто красивая и…

— И?

Андрей вдруг засмеялся:

— Я не знаю! Женька говорил, что Людмила всегда пасется… Ну вот! Вы ничего не понимаете!

…На школьной фотографии Людмила Гасилова не была просто красивой — там по левую руку от Женьки Столетова стояла обыкновенная, самая заурядная красавица. Доморощенный фотограф был настолько немудрящ, что не стал выбирать лучший ракурс, а снял десятиклассников как бог велел, и вот из просто красивой Людмилы Гасиловой родилась красавица. Эти ласковые брови, этот искусно вылепленный классический нос, эти безмятежные глаза — поклясться можно, что серые! — этот изгиб шеи, который пошляк назвал бы лебединым, этот подбородок…

— Людмила похожа на молодую корову, — осторожно, точно на ощупь, проговорил Андрей Лузгин. — То есть внешне она не корова, она красивая, но… — Глаза у парня сделались несчастными. — Чепуха какая-то! Ну как вам объяснить?… Тигр охотится на антилоп, орел — на зайцев, человек работает, учится, читает, Людмила — пасется… Да вы сами все поймете, когда увидите ее…

Кожей лица, спиной, коротко остриженным затылком Прохоров чувствовал холод остывающей тайги. В безветренном воздухе нагнеталась стеклянная прозрачность, звуки двоились, как в лабиринте пустых комнат, сосновые иглы увлажнялись, словно после тяжелого дня покрывались трудовым потом; ветви казались мягкими, нежными, ими хотелось, как веером, опахнуть лицо, горящее от безжалостных комариных укусов.

— Чем непонятнее, тем лучше… — проговорил Прохоров и туманно улыбнулся. — В принципе общение двух людей способно дать только примитивную информацию… Да или нет. Нет или да. Эмоциональная окраска опасна! Спросите-ка у Гулливера: «Где вы находились в тот час, когда остроконечники и тупоконечники вошли в заговор?» Не правда ли, Андрей, хочется тут же арестовать Гулливера?

…У девятнадцатилетнего Евгения Столетова на школьной фотографии ноздри были гордо и в то же время незащищенно раздуты. Запахло ли в классе черемухой, приплыл ли слева аромат девичьих волос, пахнуло ли от горячего пола масляной краской — какое это имело значение, если рука на дружеском плече Андрея лежала так, словно Столетов хотел оттолкнуться, уйти, исчезнуть. Разве можно было сомневаться, что вечером двадцать второго мая эта длинная и худая рука что-то перечеркнула, на чем-то поставила крест или… «Что произошло двадцать второго мая?» Прохоров мысленно передразнил Сорокина: «Обыкновенный рабочий день!» Дура!

— Вы упрямец, Андрей Лузгин! — недовольно сказал Прохоров. — Я вас просил рассказывать откровенно, а вы… Мямлите, жуете мочало, играете на растрепанных нервах усталого капитана… Вот извольте-ка преподробно рассказать о вечерних событиях двадцать второго мая! Советую начать так: «В тайге еще жили майские холодные снега…» Подходит?

Андрей вздохнул:

— Подходит!.. В тайге еще жили…

ЗА ПЯТЬ ЧАСОВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…в тайге еще жили майские льдистые снега, лужи в лесосеке покрывала радужная нефтяная пленка, солодкий запах оттаивающей земли щипал губы; резиновые сапоги по щиколотку проваливались в кашу из хвои и снега, сосны хлюпали на ветру ветками, как мокрое белье на веревке. Насвистывая «Черного кота», Евгений Столетов развернул «Степаниду» в центре эстакады, помедлив секундочку, с размаху бросил машину на гору бревен, чтобы тупой лоб трактора проткнул низкое небо ослепшими фарами. Когда стало ясно, что машина перевернется на спину, если гусеницы сдвинутся еще на сантиметр, Женька выбрался из кабины, счастливо улыбнувшись, поманил пальцем такого же счастливого Андрея Лузгина.

— Притыкин! — ласково сказал Женька. — Зри. Стоит курит сигарету… Пошли?

— Пошли! — обрадовался Андрюшка. — От него с утра опять попахивало.

Бригадир Притыкин на самом деле курил сигарету «Прима», круглое, узкоглазое, налитое здоровьем и водкой лицо было таким красным, словно с него содрали наждачной бумагой кожу. Вразнотык торчали лошадиные прокуренные зубы, животной радостью бытия веяло от каждого сантиметра сутулой, кривоногой фигуры. Заметив приближающихся парней, Притыкин стиснул зубы, переступил с ноги на ногу нетерпеливо, с фырканьем, как уросливый жеребец.

— Иван Михайлович, голубчик! Родной! — еще на ходу жалобно закричал Женька Столетов. — Себя не жалеешь, нас пожалей!

— На кого ты нас спокинешь! — рыдая, подхватил Лузгин. — Пожалей ты нас, сироток! Побереги ты нас, болезных!.. Ой, глядите, люди добрые, как ходит наш Иван Михайлович рядом со своей смертушкой! — Причитая, обнажив поникшие головы, парни подошли к бригадиру Притыкину, согнув ноги, хотели уж было пасть перед ним на колени, да успели поддержать друг друга — Женька Андрея за плечи, Андрей Женьку — за талию. Молитвенным безмолвным движением они протянули дрожащие руки к отступающему Притыкину, жутким шепотом промолвили:

— Не с той стороны, Иван Михайлович, не с той…

— Рак! — слезно зарыдал Андрюшка Лузгин. — Если куришь сигарету с другой стороны — рак! Ой, что ты делаешь, Иван Михайлович? Чем тебе жизнь опостылела, что ты нас спокидаешь? Мы ли тебя не любим, мы ли тебе не служим!

— Дифференциальное интегрирование… — в забытьи шептал Столетов. — Разгерметизируется вестибулярный аппарат, правая плоскость эклиптики сойдется с Леонардо да Винчи в области вальпургиевой ночи…

Рука Женьки Столетова медленно поднялась, подползла к губам опешившего бригадира, вынула из них сигарету «Прима» и вставила ее обратно, но другим концом.

— Будет жить! — восторженно заорал Женька Столетов. — Мы, мы вернули к трудовой жизни товарища Притыкина!

Притыкин пришел в себя только тогда, когда услышал повальный хохот на эстакаде, увидел, как заблаговременно отходят на безопасные позиции Столетов и Лузгин. Смеялись в сквозных от солнца кабинах крановщики, катались от хохота трактористы, зацепщики, чокеровщики, мотористы бензопил, сдержанно улыбался в окне вагонки мастер Гасилов; две смены рабочих смеялись над бригадиром Притыкиным, и только двое не смеялись — сам Притыкин и тракторист «Семерочки» Аркадий Заварзин.

Узкоколейный паровоз трижды просительно прогудел, под сапогами заторопившихся рабочих захлюпала вода, пробующе всплакнул сиреной один из погрузочных кранов: рабочий поезд уходил в Сосновку, и парням пора было садиться в вагон, но Женька Столетов задумчиво стоял на месте — козырек серой кепки надвинут на глаза, на худой длинновязой фигуре топорщилась промасленная спецовка, согнутые руки были плотно прижаты к бокам.

— Женька, поехали! — позвал Андрей Лузгин, но Столетов не услышал. — Женька, ну, Женька!

За решетчатым окном передвижной столовой виделся мастер Петр Петрович Гасилов; переходя от окна к окну, то исчезал из поля зрения, то появлялся — весь освещенный весенним солнцем. Столетов приподнялся на носки кирзовых сапог, вытягивая шею, наблюдал за ним, лицо у него было такое, словно оборвалось все, что связывало Женьку с лесосекой, тайгой, эстакадой, словно только двое оставались в мире — Столетов и мастер Гасилов.

— Опоздаем! Ты слышишь? Опоздаем! Женька же…

Женька Столетов неотступно глядел на смутный силуэт мастера Гасилова, а в Женькину спину с тем же выражением смотрел тракторист Аркадий Заварзин — перенес тяжесть тела с одной ноги на другую, поставил локти на теплый металл трактора.

— Вот и опоздали!

Оставив на эстакаде запах сухого пара и березовых дров, поезд быстро скрылся. Во всю ивановскую уже работали тракторы и краны, стучало сырое дерево, ветер свистел в кронах; было действительно холодно, зябко; после ухода поезда на эстакаду со всех сторон хлынула пустота.

— Женька, что с тобой?

Ошеломленно, словно пробуждаясь, Столетов повел плечами, зажмурив глаза, поежился. Тяжелая овальная капелька холодного пота выползла из-под козырька серой фуражки, добравшись до брови, растеклась по ней. Столетов хрипло засмеялся, больно сдавил тонкими пальцами локоть Андрея Лузгина, приблизил лицо к лицу… Рот у Женьки маленький, круглый, похожий на рот государя Петра Великого с известного портрета; рот окружали твердые короткие мускулы, верхняя губа казалась припухшей.

— Заварзин тоже остался! — прошептал Андрей. — Стоит за спиной…

— Знаю! Я его чувствую!.. Пойду один!

— Один не пойдешь!

Снова переменивший положение тела, тракторист Аркадий Заварзин казался распятым на темном тракторе — раскинул руки по щиту, склонив голову, страдательно-ласково глядел на Столетова. У него было красивое, твердо очерченное лицо, кожа казалась нежной, бархатной, ресницы были длинные, загнутые, и одет он был слишком вызывающе для тракториста: хорошие джинсы, прошитая белыми нитками кожаная куртка, на темной рубашке — галстук.

— Стоите? — вежливо спросил его Женька. — А ведь трактор-то мой… Стояли бы, гражданин, у своего трактора!

Заварзин и теперь не двигался; весь он был задумчивый, ленивый, мягкий в суставах, как неподвижно лежащая возле мышиной норы кошка. У ног тракториста расплывалась радужная лужица, отсвет от нее падал на бледное лицо. Наконец Аркадий Заварзин нежно улыбнулся, поморгав, сказал:

— Я три раза тебя предупреждал, Столетов: не ставь машину торчком! А больше трех раз я не предупреждаю…

Он поднес руку ко рту, пощупал нижнюю яркую губу.

— Придется выдавить тебе глаза, Столетов… Легче отсидеть червонец, чем видеть, как ты топчешь землю!.. Ну почему ты, Столетов, не послушался меня? Просит же человек: «Ставь трактор ровно!», отчего не уважить? Человек человеку — друг, товарищ и брат.

Вдалеке одиноко закричал ушедший поезд, размножившись в тайге, эхо долго шаталось между деревьями, потом оборвалось так резко, точно звук прихлопнули мягкой тряпкой.

— Выдавлю тебе глаза, Столетов, человеком стану… Я ведь не живу, а существую, когда ты по земле ползаешь… В тюрьме спокойнее… Глаза твои не видеть… Спать хорошо буду…

Аркадий Заварзин выпрямился, протянув руку, ласково положил ее на высокое плечо Евгения Столетова, и показалось, что Заварзин потянулся, начал расти.

— Пошел на Гасилова? — сочувственно спросил Заварзин. — Неужели не понимаешь, родной, что ты это на меня поднял руку?… Ты чего, родной? Почему на меня не глядишь? Глазоньки бережешь?…

Из передвижной столовой вышел мастер Гасилов, остановившись возле края эстакады, выпрямился, огляделся с начальственной ленцой; весь он был безмятежный, по-весеннему светлый, по-домашнему уютный. На нем хорошо сидела скромная рабочая куртка, мудрое лицо непритязательно улыбалось солнцу, волосатые руки добродушно сцепились на подтянутом животе. Славный, хороший, добрый!

— Глаза ты мне выдавишь попозже, Заварзин! — тихо сказал Женька и, повернувшись, пошел к Петру Петровичу Гасилову, продолжая бормотать: — С глазами потом, потом, Заварзин… Все потом, все потом…

Он уже двигался стремительно, как бы падая вперед, казалось, что Столетова подгоняет сильный ветер; он и со спины походил на молодого царя Петра — не хватало только палки и развевающегося кафтана. Шагая, Женька в мелкие брызги раздавливал голубые лужи, щепки веером летели из-под длинных ног, — изломанная тень взволнованно волочилась за ним, пересекая бревна, пни, машины, людей, желтые сосны. Подойдя к Гасилову, Женька что-то сказал ему, мастер в ответ улыбнулся, тоже что-то сказал, затем они быстро вошли в вагон.

— Люблю молодых дураков! — услышал Андрей мечтательный голос Аркадия Заварзина. — У молодого дурака спина прямая, ноги — палками. — Он вдруг кокетливо улыбнулся. — А ты умнее Столетова, дружочек! У тебя спинка мягкая, бабья, с желобочком…

Андрей слушал его вполуха, неуважительно — главное было там, в вагоне передвижной столовой, где металась между окнами длинная фигура Женьки, где мастер Петр Петрович Гасилов стоял соляным столбом. С Аркадием Заварзиным проблема решалась просто: взять его за отвороты пижонской куртки, приставить спиной к сосне: «Если пикнешь, тут тебе и карачун!» Короткий удар в золотозубый рот, второй удар — в солнечное сплетение, беспокойная мысль: «Не слишком ли?…»

— Поехали домой, Заварзин, — медленно сказал Андрей. — Я без тебя не уеду! Грузовой состав формируется, поехали!

Мелко семеня, торопясь и поскальзываясь, подходил к ним сменщик Столетова — маленький, сморщенный, сорокалетний мужичонка Никита Суворов в такой короткой телогрейке, что из-под нее высовывалась сатиновая рубаха. Он на ходу восторженно всплескивал руками, личико было умиленным, глаза сияли.

— Ну, ты гляди, народ, чего делатся! — восторгался Никита. — Он ведь лететь хочет, трактор-то, лететь! Он ведь ровно селезень, когда от воды отрыватся… Ах ты, мать честна! До чего же этот Женька чудливый!.. Ты отойди, Арканюшка, от трактора-то, отойди! Неровен час — перевертается… Ну, этот Женька такой чудливый, что от него ложись на землю да помирай…


…Спешно темнело в лесу, в пролетах сосен мелькали огоньки тракторных фар, рокот моторов был так отчетлив, словно поляна, на которой сидели Прохоров и Лузгин, вплотную приблизилась к лесосеке. В полумраке лицо деревенского богатыря казалось расплывшимся, круглым, белые пятна кулаков покорно лежали на коленях. Закончив рассказывать, он вздохнул:

— В Сосновке я самый сильный! Вот Заварзин и поехал со мной… — Он опять остановился, наклонившись к Прохорову, изумленно спросил: — Почему вы не интересуетесь Заварзиным? Разве вас не волнует, почему он угрожал Женьке? А вы все время расспрашиваете о Гасилове.

Прохоров промолчал. Он слушал Лузгина лениво, рассеянно следил за блуждающими в лесу огнями, лицо у него было скучное, и думал Прохоров о далеком: вспомнилась родная деревня Короткино, теплая зима тридцать девятого; потом взбодрилась ручьями дружная весна, превратившись в лето, вывела из березняка стайку девчат в красных и синих косынках, взявшись за руки, девчата спускались с веселой горушки, но пели грустное: «Меж высоких хлебов затерялося…» Затем Прохоров увидел свою мать. Молодая, насмешливая, шла она с коромыслом на покатых плечах, улыбаясь, подпевала девчатам: «…горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело…» Потом появился отец с желтой сетью в руках, ворча, пошел навстречу матери; поплавки из балберы[87] волочились по земле, приятно постукивали… Прохоров помотал головой, с досадой понял, что ему теперь долго не отвязаться от песни «Меж высоких хлебов затерялося…» — будет путаться в нужных мыслях, застревать между словами, першить в горле.

— Все, что вы рассказывали, правда, правда и только правда! — задумчиво сказал Прохоров. — Врать вы не умеете, Лузгин, но… почему правда в вашем рассказе кончилась на словах Заварзина: «Пошел на Гасилова?» Что вы утаиваете от меня?

Старинная песня продолжала работать. Прохоров посмотрел на темную землю — она пела: «…горе горькое по свету шлялося…», перевел взгляд на смутную во мраке сосну, та продолжала: «…и на нас невзначай набрело…» Он опять покрутил головой, со злостью убил на шее комара.

— Меня не обведешь вокруг пальца, товарищ Андрей! После слов «Пошел на Гасилова?» картина исказилась… Что вы скрываете? Почему сообщаете полуправду?

Лузгин отклонился назад, скрытый темнотой, — виделась только полоска белых зубов — затаился в молчании. Затем выдавил из темноты:

— Да ничего я не скрываю!.. Война Гасилову была объявлена давно… Вот Заварзин и сказал…

Лгунишка! Птенец! Кого он хотел обмануть? Капитана Прохорова, того самого, который… Прохоров опять стоял на яркой деревенской улице, с коромыслом шла навстречу мать, поплавки из балберы стукотали весело, как деревянный ксилофон… Черт возьми, он, оказывается, не знал всех слов песни «Меж высоких хлебов затерялося…». Что там шло дальше, за словами «и на нас невзначай набрело»? Прохоров закусил губу, чудом удержался от того, чтобы не спросить у Лузгина, что там шло дальше.

Поднявшись, он понял, что кончился теплый, ясный вечер, что на землю опустилась холодная нарымская ночь, пронзенная длинным светом звезд. В просвете сосен висел экзотическим бананом месяц, от земли поднимался пряный туман, плавал простынными полосами; злыми голосами ревели тракторы, желтые пучки света качались в темноте прожекторами осени сорок первого года. Ночь была, ночь.

— Меж высоких хлебов затерялося… — безнадежно пробормотал Прохоров и выругался: — Черт знает что там такое набрело!

5

Стуча сапогами, участковый инспектор Пилипенко вышел из кабинета, большая навозная муха, жужжа, билась о стекло, рассохшийся пол раздражающе скрипел, а в дополнение ко всему ныл зуб мудрости, который давно надо было бы выдрать. Сам капитан Прохоров стоял у распахнутого окна, глядел на реку, по которой празднично двигался большой белый пароход «Козьма Минин». В пух и прах разодетый капитан сидел на ходовом мостике, по верхней палубе гуляли пассажиры, блестели стекла, яркие спасательные круги, белые переборки. «Уехать бы! — размечтался Прохоров. — Забраться в одноместную каюту, взять с собой „Трех мушкетеров“…»

Бог знает что с ним происходило! Пилипенко вызывал острое — до боли в висках — раздражение, ночь провел отвратительно, с раннего утра мучила изжога, а минуту назад он забыл, как зовут Гасилова… Прохоров ленивыми движениями снял галстук, бросил его на раскладушку, застеленную белым пикейным одеялом, искоса посмотрел на тетрадную страничку, которая, оказывается, была зажата в его правой руке. Нет, действительно, что с ним творится?

Прохоров поднес страничку к глазам, сморщившись, прочел: «Большинством голосов проходит предложение товарища Столетова». Дальше — жирное многоточие, затем шли написанные каллиграфическим почерком ошеломительные слова: «Просить райком комсомола оказать содействие в снятии с должности мастера Гасилова!», а кончалось все торжествующим восклицательным знаком. Протокол комсомольского собрания писала, видимо, девушка лет семнадцати, можно было дать голову на отсечение, что писавшая белобрыса, светлоглаза, волосы заплетает в косички, на клубных танцах забивается в темный угол и глядит на Женьку Столетова обожающими глазами. «Не протокол, а любовное объяснение! — рассердился Прохоров. — Не смотреть надо было на Женьку, а получше записывать! Больше было бы пользы…»

«Снять с должности мастера Гасилова!» А за что?

«Белобрысая холера! — ругался Прохоров. — Не могла как следует записать речь обожаемого Женечки, глядела, дуреха, ему в рот, пропускала целые куски. А вот теперь возись, ищи ветра в поле, восстанавливай Женькину речь по словечку…»

Капитан Прохоров еще раз выругал белобрысую, когда почувствовал, что не справляется с собой, — этот дурацкий протокол, нашпигованный любовью, эта тоска девчонки по несбыточному, этот восклицательный знак… Он почувствовал редкий запах арабских духов, в полутьме прошуршала твердая синтетическая юбка, сделалось пусто, прохладно, точно на сквозняке, и низкий, почти мужской голос проговорил насмешливо: «Капитан Прохоров звучит лучше, чем майор Прохоров!» Женщина засмеялась, словно аплодируя, похлопала ладошкой о ладошку. «Давно замечено, — сказала она, — что на улицах майоров в два раза больше, чем капитанов. Боже! Майорами хоть пруд пруди!» В желтоватых пальцах Веры дымила забытая сигарета, лежал на тахте скомканный носовой платок. Он глядел на него и скучно думал: «Красивая женщина!»

Белый пароход «Козьма Минин» давным-давно скрылся за крутым поворотом сиреневой реки, по улице шли два босоногих мальчишки с удочками, размахивая руками и ужасаясь: «А Гошка ка-ак прыгнет, ка-ак подскочит…» Зачем прыгал Гошка, какого черта ему надо было подскакивать, осталось неизвестным, и Прохоров решил, что Гошке никакой нужды подпрыгивать не было, как и у Андрюшки Лузгина не было никаких оснований для вранья. А ведь темнил, такой-сякой, скрывал что-то, забивался в тень, когда понял, что проговорился…

Предстояло ответить на сто, тысячу, миллион вопросов! Почему мастер Гасилов произнес чужие слова: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Был ли сегодняшний Аркадий Заварзин способен столкнуть Женьку Столетова с подножки платформы? Что скрывал Андрюшка Лузгин? Спал ли парень, похожий на государя Петра, с Анной Лукьяненок? Почему не замечает фотоаппарат Людмила Гасилова? Почему до сих пор нет инспектора Пилипенко, ушедшего за техноруком Сосновского лесопункта? Уж технорук-то должен знать, что случилось на лесосеке двадцать второго мая…

Технорук Сосновского лесопункта Петухов шел позади внушительного Пилипенко такой роскошный, что капитан Прохоров начал ожесточенно скрести короткими ногтями до сияния выбритый подбородок: «Батюшки мои!» Да и как было не удивляться, когда пыльной сосновской улицей двигался джентльмен английской выпечки — шляпа на нем была чрезвычайно короткополая, туфли сверкали активно, а о костюме ничего, кроме «Ах!», сказать было нельзя — такой был переливчатый да по-заморскому затаенный. Этому костюму не по Сосновке бы ходить, а по московской улице Горького — между магазином «Подарки» и лошадью Юрия Долгорукого.

Узкой лодочкой выставляя ладонь, Прохоров пошел навстречу техноруку Петухову.

— Если накричите на меня, будете правы, товарищ Петухов! — говорил Прохоров. — Попросив вас в рабочее время прийти сюда, я нарушил… Я все нарушил, черт побери! Секите повинную голову…

Не давая Петухову опомниться, капитан подмигнул Пилипенко: «Смотайтесь-ка!», не опуская руку технорука, повел его к удобному стулу, на ходу общительно беседуя:

— Я вчера, понимаете ли, простудился, знобит, знаете ли, ломит кость, как говаривал мой покойный дед… Ба-альшой был оригинал! Простуду, знаете ли, лечил спиртом, любое количество делил на пять частей: пять четвертых во внутрь, одну пятую — натирать грудь! Каково, Юрий Сергеевич!

Можно было себе представить, как удивился бы технорук Петухов, если бы узнал, что никакого деда, лечившего простуду спиртом, у капитана Прохорова не было, — дед по отцу погиб в гражданскую войну, дед по матери в рот не брал спиртного, а болтовня о чудаке деде капитану была нужна только для того, чтобы приглядеться к техноруку Сосновского лесопункта.

— Каково, Юрий Сергеевич! Деду-то было семьдесят пять… Были люди в наше время, не то что, знаете ли, нынешнее племя… Забавный был дед, забавный!

Прохоров постепенно снижал голос, наблюдая, как устраивается на стуле Петухов: сначала технорук положил ногу на ногу, но эта поза показалась неудобной — он ногу снял; затем поставил локоть на край стола, подвигал им так, словно проверял прочность доски, но опять что-то не понравилось — убрал локоть, подумал, скрестил руки на груди, одновременно отыскав спиной покойное положение на спинке стула. В такой позе Петухов и устроился — перестал двигаться, безмятежно смотрел на Прохорова коричневыми с крохотной искоркой глазами.

— Чем обязан? — спросил он и так подвигал губами, словно сдерживал зевоту. — Я уже беседовал с товарищем Сорокиным.

Было ясно, что человек, умеющий так удобно устраиваться на стуле, знает цену словам, не торопится выкладывать на тарелочку с голубой каемочкой все то, что ему известно. Поэтому капитану Прохорову придется работать головой втрое больше, чем обычно, — достраивать за Петухова картины, выуживать меж словами нужное. «Брянская область, деревня Сосны, шесть километров до границы с Белоруссией, отец погиб в сорок втором… Парнишке тогда было около двух лет…»

— Вы неторопливы, Юрий Сергеевич, — одобрительно сказал Прохоров. — Я живу в Сосновке второй день, но уже чувствую, как затихает вот здесь… — Он постучал себя по груди, — …вот здесь лихорадка городской жизни. Я говорю слишком напыщенно? Да? Слишком красиво?

— Есть немножко! Теперь многие говорят красиво…

«И одеваются…» — подумал Прохоров, стараясь определить, из какого материала сшит петуховский костюм; он блестел, переливался, был мягким, но немнущимся, из нагрудного кармашка — в будний-то день, в деревне-то! — торчал уголок шелкового платка. А какие у Петухова носки, туфли, как замороженно лежал на ослепительной рубашке галстук! А запонки! Настоящий янтарь в золотой оправе…

— У меня слабость к хорошей обуви, — признался Прохоров. — Однако ваши туфли… Где брали? — голосом любопытной бабы спросил он.

— В ГДР.

— И костюм там же?

— Там же.

Вот каков бывший мальчишка из брянской деревни Сосны! Езживал по заграницам, ходил в будний день по деревне в таком костюме, которых в областном центре насчитывалось два-три…

— Мир тесен, как студенческое общежитие, — словоохотливо сообщил Прохоров. — Я был, представьте, в ваших Соснах… Подразделение, в котором лейтенант Прохоров изображал командира минометного взвода, освобождало Брянскую область…

Прохоров представил деревню Сосны: увидел древние избы, сбегающие к узенькой речке, услышал скрежещущий звук колодезного журавля; две женщины стояли у колодца, застив ладонями глаза от солнца, глядели в солдатские спины. Он подумал, что одна из женщин у колодца могла оказаться матерью Петухова, а сам — тогда еще трехлетний — технорук мог стоять среди ребятишек, обступивших дорогу, по которой шли молчаливые солдаты.

— Вы еще больше удивитесь, Юрий Сергеевич, если узнаете, что меня ранило под Соснами…

Однако удивился не Петухов, а сам Прохоров. Поразительно было, что на лице технорука не отразилось даже любопытства, когда он услышал о родной деревне, и только сообщение о том, что Прохорова ранило, вызвало обязательную улыбку сочувствия на твердых губах. «Вот как!» — сказали глаза Петухова.

— Последний раз в Соснах я был четыре года назад, — не догадавшись остановиться, досказал Прохоров. — За речкой похоронен друг моего детства…

Прохоров поморщился от солнца, отраженного раскрытой створкой окна, выпрямил усталую спину: «А вот Петухову небось удобно… У него небось поясница не ноет!»

— Вы давно были в Соснах? — спросил он.

— Давно ли?… Лет семь назад…

Прохоров сосчитал: два года Петухов работал в Сосновке, пять лет учился в институте; значит, он наезжал в родную деревню перед поступлением на учебу. До института, вспоминал Прохоров, теперешний технорук три года был трактористом; очерк о нем однажды опубликовала даже центральная газета.

Безмятежность технорука Петухова, способность молчать без вопроса в глазах: «А что дальше?» — оказались вдруг нужными Прохорову. У него теперь было время наблюдать за техноруком, вспоминать Сосны, сравнивать, сопоставлять, отдыхающе глядеть за окно, где плыла под синевой неторопливая Обь, суетился маленький зачуханный катер.

— Вернемся к нашим делам, — отдохнув, сказал Прохоров. — Меня интересует… Вы присутствовали на том комсомольском собрании, когда было принято знаменитое решение… Чего добивался Евгений Столетов?

Прохоров внезапно понял, чего не хватало лицу технорука, — работы мысли. Именно от этого заграничный костюм Петухова казался снятым с чужого плеча, лицо — не интеллигентным, а грубо сколоченным, толстокожим. Человек с таким лицом не мог спрашивать: «Чем обязан?», не был способен ухаживать за Людмилой Гасиловой или откровенно рассказать о том, что произошло на лесосеке во время первой смены двадцать второго мая.

Несколько секунд Петухов спокойно раздумывал, глядел на Прохорова неподвижными глазами, затем равнодушно сказал:

— Мальчишество!

Они постепенно соединялись, мало-помалу, съезжались вместе — деревня Сосны и три года работы на тракторе, Людмила Гасилова и черствое равнодушие к родной деревне, слово «мальчишество!» и падающая вперед при ходьбе фигура Евгения Столетова. Трудно еще было сказать, в какой последовательной связи существовало все это, но предчувствие открытия ощущалось Прохоровым, как щемящее беспокойство.

— Поехали тогда дальше, Юрий Сергеевич!

Бац! Лицо технорука сделалось интеллигентным, лобастым, умеренно умным: это заработала его точная, неторопливая, всегда деловитая мысль.

— Смысл речи Столетова уловить было трудно, — сказал Петухов. — Еще труднее передать… Начал он, кажется, с того, что назвал Гасилова мещанином… Это запомнилось потому, что обладало конкретностью…

Петухов вспоминал добросовестно, гладкая речь складывалась из обдуманных, не случайных слов.

— Затем комсомолец Столетов обвинил мастера в недобросовестности, но фактов не привел… Затем… Затем опять провал… Пожалуй, запомнилась еще одна фраза: «Гасилов не похож на английскую королеву. Она царствует, но не правит, а Гасилов не правит и не царствует!» Столетов был предельно эмоциональным человеком.

Капитан Прохоров поднялся, массируя пальцами поясницу, прошелся по кабинету. Он видел лицо Петухова, отраженное в стекле, — технорук поворачивал голову вслед за Прохоровым.

— Худосочны наши бараны! — весело сказал Прохоров. — А не скажете ли вы мне, Юрий Сергеевич, что означает сей сон? — Он поднес к глазам протокол, с иронией прочитал: «Петр Петрович Гасилов — суть гелиоцентрическая система ничегонеделания!» Восклицательный знак, кавычки закрываются, каждое слово нуждается в комментариях… Пролейте свет, Юрий Сергеевич, христом-богом прошу!

Петухов подумал.

— Я уже говорил, — с неудовольствием сказал он, — что выступление Столетова невозможно пересказать, а записать — тем более. Что же касается этой фразы… Столетов, видимо, хотел сказать, что Петр Петрович работает недостаточно много…

— И все?

— Думаю, все.

— Я вот что думаю, дорогой Юрий Сергеевич! — оживленно заговорил Прохоров. — Он — экзистенциалист! Да, да! Наш Столетов — энзистенциалист! Ну ей-богу же! Взрослый человек, образование среднее, прочел тонну книг, а говорит — ничего не поймешь… Между прочим, Юрий Сергеевич, вы как насчет философии, разной там диалектики? Не увлекаетесь? А я, знаете, люблю, грешным делом, люблю!

Капитан Прохоров сообразил, что в деревне Сосны была только начальная школа, значит, в послевоенные голодные годы — лет с одиннадцати — Юрка Петухов ходил в восьмилетнюю школу за семь километров от Сосен; потом, после восьмилетки, жил на частной квартире в райцентре Линцы, что в тридцати пяти километрах от родной деревни. Раз в неделю — автобусы тогда меж Соснами и Линцами не курсировали — он с тощим мешком за спиной шел домой той же дорогой, по которой наступал минометчик Прохоров. Юрка прибывал в родную деревню к полуночи, спал несколько тревожных часов и возвращался обратно в Линцы с тем же серым мешком — ведро картошки, небольшенький кусок сала, лук, может быть, немножко масла, мяса — ни-ни!..

— Ночью — потеха! — смущенно захохотал Прохоров. — Фейербах мне снится в маршальских погонах, Гегель — сержантом, а Спенсер — старшиной… Однако утром просыпаешься — голова свежа, как молодой горох!

Прохоров отчетливо представил, как тракторист Юрий Петухов получает зарплату — неподвижно держит в пальцах разглаженные бумажки, лицо, не затуманенное мыслью,кажется грубым, неотесанным. Молодой тракторист редко ходит в дороговатую рабочую столовую, у него в тумбочке есть блестящая от старательной чистки кастрюля, небольшой чугунок; сало он покупает у местных жителей в ноябре, когда повсеместно режут свиней; два раза в месяц Юра Петухов ходит в сберегательную кассу, кладет деньги, книги не покупает. С леспромхозовскими девчатами тракторист Юрий Петухов…

— Ха-ха-ха! — театрально смеялся Прохоров. — Вы правы, Юрий Сергеевич! Я болтун! Неисправимый болтун!

…Тракторист Юрий Петухов не интересовался леспромхозовскими девчатами, не привлекали его также институтские сокурсницы. Он хранил себя для будущего, ждал праздника, который должен был прийти на улицу его Сдержанности. Бедный, упрямый, по-житейски умный мальчишка из Сосен выжидал…

— Надо любить ближнего, — шутливо вздохнул Прохоров. — Один болтлив, как я, другой… Когда вы, Юрий Сергеевич, решили жениться на Людмиле Гасиловой?

«Ни один мускул не дрогнул на его лице!» — насмешливо подумал Прохоров, наблюдая за Петуховым, который только слегка нахмурил брови.

— Это произошло двадцать четвертого февраля, — сказал Петухов с интонацией крестьянина, сопоставляющего день месяца с погодой или сельскохозяйственным сезоном. — Двадцать второго Петр Петрович пригласил меня отметить День Советской Армии, двадцать третьего была вечеринка, а утром… Да, это случилось двадцать четвертого февраля.

В общей сложности мальчишка из Сосен ждал праздника девять с половиной лет. Мало того, по данным следователя Сорокина, год из последних полутора лет Петухов не обращал никакого внимания на Людмилу Гасилову, вел себя целый год так безупречно, точно красавицы не существовало на белом свете.

— Еще вопрос! — извинительно произнес Прохоров. — Отчего свадьба не состоялась до сих пор?

— Проще простого! Мы свадьбу назначили на осень. Так хотела Людмила…

Конечно, когда ждешь девять с половиной лет, подождать еще полгода пустяки-вареники. Впрочем, не так уж плохо ходить в женихах самой красивой девушки Сосновки, целоваться на тихих скамейках, простаивать ночи над рекой, по утрам звонить, шептать в трубку глупости… «В его годы, — вздохнув, подумал капитан, — телефонная трубка по утрам не кажется такой тяжелой, точно ее отлили из свинца…»

— Непонятно все-таки, — размышляюще сказал Прохоров. — Непонятно все-таки, Юрий Сергеевич, как удалось Столетову протащить на комсомольском собрании хамскую резолюцию? Неужели только на эмоциях? Расскажите, пожалуйста.

Петухов наконец переменил положение: выпрямился, расцепил руки, поправил галстук.

— Как секретарь комсомольской организации Столетов пользовался авторитетом, — ответил Петухов. — Он умел зажигать аудиторию.

Прохоров был уверен, что технорук почувствовал связь между вопросом о дне свадьбы и выступлением Столетова на комсомольском собрании, тоже протянул ниточку между Людмилой, собой, Петром Петровичем Гасиловым и Евгением Столетовым.

— Тогда мне остается задать только последний, самый простой вопрос… — капитан уголовного розыска сделал несколько привычно-заученных движений: повернул голову к яркому окну, на лицо нагнал скромное выражение, одно плечо опустил, второе приподнял, спину заузил и ссутулил, правую руку по-наполеоновски сунул за борт пиджака.

— Что произошло на лесосеке двадцать второго мая? — спросил он. — О ссоре Заварзина и Столетова я знаю, о схватке Столетова и Гасилова мне тоже известно, что еще произошло или происходило?

Прохоров улыбнулся реке за окошком, когда подумал о том, что технорук Петухов из десяти пришедших на ум слов пользуется только одним — вот какой железной выдержкой обладал парнишка из брянской деревни! Однако из девяти непроизнесенных слов пять читалось на его якобы непроницаемом лице, о двух можно было судить по смутной ассоциативной цепочке, одно слово уходило в трудную биографию технорука, а ложь ярко посверкивала в мнимой значительности пауз.

— Так что произошло на лесосеке, Юрий Сергеевич?

— Кроме перечисленного, ничего.

Надо было кончать разговор. Мысль Прохорова уже ходила по замкнутому кругу, а технорук Петухов произносил только одно слово из десяти, не унижаясь прямой ложью, врал тем, что скрывал главное — какие-то очень важные события в лесосеке.

— Спасибо, Юрий Сергеевич, — благодарно сказал Прохоров. — Я отнял у вас много времени…

Когда Петухов ушел, Прохоров задумчиво побродил по кабинету, приблизившись к окну, выглянул наружу, чтобы посмотреть, как удаляется полузагадочный технический руководитель Сосновского лесопункта. Нового он ничего не увидел и не понял. Слегка откинув назад голову, экономно размахивая руками, Петухов споро продвигался вперед по самым ровным и самым гладким доскам деревянного тротуара.

Блестел изысканно иностранный костюм, солнце множилось в лакированных туфлях, подчеркнутая начальственностью спина двигалась в прекрасное Сегодня, в уверенное Завтра: школа, вуз, таежный лесопункт, леспромхоз в райцентре, гулкий коридор лесосплавного комбината; для начала тонкая деревянная дверь, покрытая скучной желтой краской, потом черный дерматин, стеклянная табличка с мелко написанной фамилией, а уж затем — двойные двери тамбура, четыре телефона, кнопка звонка, кресло. Брянская область!.. Брянская область!.. На фоне колодца-журавля женские фигуры, усталый стук солдатских сапог, пожарища, трупы, голодные глаза… Многострадальная, милая ты моя Брянская область! С какой будничной жестокостью прошелся по тебе гусеничный ход мировой военной истории! Издавна мешочная и полуголодная, ты только в тридцатые годы начала подниматься на ноги, накормила было досыта баб и ребятишек, заплясала было веселая, советская, возле подновленных прясел, да так и не доплясала — покатилось по твоим знаменитым лесам эхо самой тяжкой войны в истории человечества. И это прошло!.. На исхудалых коровьих хребтах поднимала ты первую послевоенную борозду, припрягала к исковерканным немецким танкам многолемешные плуги, счастливая послевоенной надеждой, была сыта и картошкой без масла; верующая, ты охотно бросала в землю квадратные семена кукурузы, лепила миллионы торфоперегнойных горшочков и за веру твою, за муки твои дождалась облегчения — пошли по деревенской грязи девчата в резиновых высоких сапогах, при шелковых кофточках, с румянцем на щеках, твердым и ярким. Купили твои молодожены скрипучие металлические кровати с пружинными сетками, бабы постарше оделись в полупальтишки из черного материала, похожего на бархат, мужики поменяли гимнастерки на пиджаки, а к телогрейкам уже кое-кто стал пришивать овчинные воротники, хотя далеко еще было до суконного демисезонного пальто.

Поднималась и деревенька Сосны, но много труднее росла она, чем соседние большие поселки. И обнаружили мужики и бабы, мальчишки и девчонки, что в стороне от шоссейных дорог, высоких заводских труб стоят родные Сосны, почувствовали пустое пространство, отделяющее их от космического века…

…Солидно шел по деревянному сибирскому тротуару технорук Петухов. Вот прощально сверкнули туфли, вот скрылся, вот исчез за поворотом. Улица сияла солнцем и зноем, возились в теплой пыли хохлатые курицы, высунув язык, сидела посередь дороги собака, а над всем этим, вздыбившись, приникая к небу, сливаясь с ним, млела маревом великая сибирская река Обь, широкая, как море. Вечным праздником веяло от реки, и ласково прильнувшая к ней деревня Сосновка была тоже праздничной, нарядной и молодой…

6

Вялый, ленивый, мутноглазый, сидел на белой раскладушке капитан Прохоров, рассматривал собственные руки, вяло, лениво и отстраненно раздумывал о том, что вот доживает в Сосновке третьи сутки, исходил деревню вдоль и поперек, перепробовал в орсовской столовой все закуски и еды, перезнакомился с доброй половиной участников столетовского дела, а в рабочую форму так и не вошел. Мысль по сложной логической ниточке карабкалась с черепашьей скоростью, ассоциации бедны и худосочны, об интуиции и вдохновении было смешно думать — мир казался плоскостным, примитивным, бесцветно-серым, как осенний бросовый денечек. Все удручало.

Небо над Обью было откровенно голубым — это была не та голубизна; река являла собой вечернюю сиреневость — сиреневость была не той, нужной сиреневостью; раннему месяцу на роду было положено казаться сквозным — с просквоженностью дело обстояло исключительно плохо. Одним словом, чепухистика, прозябание, скукота, не жизнь, а тьфу!

— Можно войти?

Андрей Лузгин просунул в дверь налитое яблочное лицо, найдя Прохорова взглядом, улыбнулся. Чему? Уж не тому ли, что Прохорову надо подняться с раскладушки, найти стул для Андрея, усадить его, а потом выстраивать умное лицо, делать вид, что знаешь все, хотя ни черта не знаешь.

А разговаривать? Кто будет разговаривать, когда сосновский Илья Муромец сядет на стул, улыбнувшись, обратит к Прохорову верующие глаза?

— Присаживайтесь, Андрей. Посумерничаем.

В пилипенковском кабинете на самом деле было сумеречно. Вот если бы под пистолем, то Прохоров, наверное, поднялся бы с раскладушки, включил электрический свет, а так просто, без насилия — слуга покорный! Пусть Андрюшка Лузгин сам зажигает, если ему надо, а нам и так хорошо!

— Вы почему молчите, Андрей? — недовольно спросил Прохоров. — Привыкли уже к тому, что я болтаю, как нанятый… А?

Прохоров взял две подушки, приставив к стене, навалился спиной на их барскую мягкость, удовлетворенно хмыкнул: «Вот так и будем сидеть! Если в жизни заведен такой порядок, что пожилые капитаны из областного управления должны работать за „высоколобых“ следователей Сорокиных, то уж будем трудиться с комфортом — спину устроим так ловко, как умеет это делать технорук Петухов, распрекрасную туфлю правой ноги выставим на всеобщее обозрение…»

— Кто может показать, что Аркадий Заварзин, вернувшись в лесосеку, поехал обратно вместе с Евгением Столетовым на одной тормозной площадке?

Деревенский Добрыня Никитич сделал из лица печеное яблоко, так взволнованно завозился на стуле, что тот жалобно застонал.

— Второго июня у Никиты Суворова был день рождения, — сказал Лузгин. — Он здорово напился и за столом говорил, что… В общем, про Заварзина слышала Алена Брыль… Сплетница!

Прохоров неверяще прищурился:

— Ну вот! Никита Суворов напился, что-то говорил, слышала сплетница Алена Брыль… Дядя брата теткиного мужа сестры двоюродного брата…

Инспектор уголовного розыска насмешливо поаплодировал самому себе, решительно поднялся с раскладушки, тремя крупными шагами подошел к двери, поднял уж было руку к выключателю, но остановился и свет не включил, хотя и сам не мог бы объяснить, что задержало его руку над выключателем, что заставило повернуться к Андрею.

В сумерках мучилось большое и сильное, искреннее и доброе, беспомощное и могучее. Андрюшка Лузгин корчился: сдержанный, сильный, сдавливал грудь руками, чтобы не так уж остро болело сердце. Уже больше месяца Андрей плохо спал по ночам, подолгу бродил по деревне, потерял в весе восемь килограммов; лучший друг Женьки Столетова за версту обходил дом погибшего, на похоронах брел в конце рыдающей толпы, к гробу Женьки так и не подошел.

— Эх, если бы я догадался не отпускать Заварзина до возвращения Женьки! — прошептал в темноте Андрей Лузгин. — Ну почему я его отпустил, когда мы приехали в Сосновку?

Наверное, от десятого уже человека Прохоров слышал, что ничего не случилось бы с Евгением Столетовым, если бы Андрей Лузгин не отпустил обратно в лесосеку бывшего уголовника Заварзина — об этом говорили инспектор Пилипенко, следователь Сорокин, две женщины в орсовском магазине, удильщик на обском берегу, мальчишка, наклеивающий на доску объявлений афишу фильма «Белое солнце пустыни», словоохотливый старик из числа скамеечных сидельцев. Одним словом, вся деревня считала: нельзя было отпускать обратно на лесосеку Заварзина!

— Эх, если б я догадался!

Ночное светило напоминало ковригу с откушенной горбушкой, было по-настоящему прозрачным, пятна на лунной поверхности образовывали вздорное, скучное старушечье лицо, по кабинету распространялся бледный свет. По-прежнему мучился на стуле парень, считающий себя убийцей друга, ибо логика была проста и жестока: скажи Андрей Лузгин бывшему уголовнику: «Останься!», дождись минуты, когда на станции Сосновка — Нижний склад сойдет с опасной подножки Женька Столетов — не стоял бы возле выключателя капитан Прохоров, не было бы холмика сырой земли на деревенском кладбище.

— Не буду включать электричество, — опуская руку, сказал Прохоров. — Бог с ним, с электричеством…

Приподняв плечи, капитан неслышно прогулялся по диагонали квадратной комнаты, стараясь не смотреть на Андрея, опустился снова на раскладушку, мирно затих… Он мысленно всматривался в почерк белобрысой девчушки, писавшей протокол знаменитого комсомольского собрания, представлял ее глаза, пальцы, нос, брови. У буквы «з» был мужской энергичный завиток, буквы «ч», «г» были по-женски неразличимы — им не хватало решительной отъединенности — слова друг от друга стояли далеко, точно писавшая разделяла их длинным вздохом.

— Глазоньки бы мои не смотрели на эту расчудесную луну! — насмешливо сказал Прохоров. — Как только гляну на нее, так — нате вам! — думаю о Соне Луниной… Она действительно белобрысая?

Во! Повесть о дикой собаке Динго и первой любви… «Показания Луниной Софьи Васильевны дают основания полагать о наличии любовного чувства к ней со стороны Лузгина Андрея Григорьевича». Это следователь Сорокин…

Прохоров открыл глаза.

— Меня все-таки интересуют отношения Евгения Столетова, Анны Лукьяненок и… — Прохоров помолчал. — Что произошло в клубе на новогоднем празднике?

Андрей не пошевелился. Он жил в сложном мире вечера двадцать второго мая, все никак не мог сойти с подножки вагона в предновогодний клуб, и даже имя Сони Луниной не выбило его из страданий: корчился на стуле, сжимал по-прежнему грудь могучими руками, остановившиеся глаза отражали мертвенный лунный свет.

— Двадцать второго мая Женьку нельзя было оставлять одного! — прошептал Лузгин.

Прохоров насторожился:

— Почему именно двадцать второго мая?

И случилось то же самое, что на лесосеке, — парень мгновенно замкнулся. Смотрел на капитана исподлобья, взволнованный, был таким, что пытай огнем, пали железом, мори голодом — не скажет, что произошло на лесосеке двадцать второго мая. А ведь день был особенным, ключевым для всего столетовского дела!

— Что происходило, Андрей? — скучным от безнадежности голосом повторил Прохоров. — Поймите: от меня ничего скрывать нельзя. Что случилось?

Никакой реакции.

— Еще раз спрашиваю, Андрей, что случилось?

Как горохом об стенку…

— Что вы от меня скрываете?

— Ничего!

Ну, слава богу! Хоть словечко произнес, хоть губы пухлые разжал! Разозленный Прохоров мысленно послал Лузгина к черту, понимая, что за упрямым молчанием парня скрывается серьезное, если не главное!

— А ну расскажите-ка о новогоднем вечере, Андрей Лузгин! Расскажите-ка, все подробненько, обстоятельно, словно, знаете ли, на духу… И не забывайте, пожалуйста, товарищ Лузгин, что говорите с инспектором уголовного розыска!

Ага! Вздохнули, потупились, заробели! Ну?!

— Ничего особенного тогда не произошло, — тихо сказал Лузгин. — Был обыкновенный бал-маскарад… Мы опоздали немножко, а когда притащились, то веселье било бодрым ключом…

ЗА ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…был обыкновенный деревенский бал-маскарад; в новогоднем клубе веселье действительно било бодрым ключом — наяривал без нот духовой оркестр, стояла посередь зала ширококронистая красавица лучших елочных кровей, горели разноцветные лампочки, крутился под потолком многогранный матовый фонарь. По клубу заполошно носился заведующий с мушкетерской бородкой, у входных дверей стоял свечечкой участковый Пилипенко, пьяных налицо еще не виделось, вокруг елки танцевали девчата с девчатами, парни отсиживались на скамейках, исключая трех студентов, приехавших в деревню на каникулы, — эти на кедровом прекрасном полу работали старательно.

Опоздав минут на двадцать к началу торжества, четверо друзей — Женька Столетов, Андрюшка Лузгин, Генка Попов и Борька Маслов ввалились в разноцветный клуб сплоченно: оттеснили в сторону величественного Пилипенко, остановившись у края танцевального круга боевой шеренгой, обхватили руками друг друга за плечи, ноги широко расставили, глаза сделали строгими: «Ну, как вы здесь веселитесь?»

— А почему без красных повязок? — прицепился участковый. — Сами же, комсомол, организовали встречу Нового года… Где повязки?

— В карманах, — ответил Женька. — Новый год объявлен… В карманах.

Аркадия Заварзина в клубе не оказалось, не было среди танцующих и сидящих Людмилы Гасиловой, а Соня Лунина тихонечко танцевала «На сопках Маньчжурии» с двоюродной сестрой Катей; сидели на скамейке с наглыми лицами чокеровщики Пашка и Витька, демобилизованный солдат Мишка Кочнев шушукался с молодой женой, и на большинстве сосновцев были большие маски из папье-маше, оптом закупленные заведующим клубом несколько лет назад. Этих масок в наличии имелось сорок, и час назад в кабинете завклубом, где распределялись маски, можно было услышать: «Постойте, Михеев, вы же в прошлом году были овцой. Как вам не ай-яй нынче отказываться от свиньи?»

Танцевали и сидели на скамейках клоунские носы и лисьи пасти, медвежьи рыла и свиные пятаки, крокодильи зубы и клювы попугаев. Все это кружилось, хохотало, паясничало, и, конечно, весь маскарадный табор узнавался сразу: под свинячьей мордой танцевал костюм Михеева, крокодилью пасть расконспирировали полосатые брюки деревенского аптекаря Гуляева, лисья мордочка досталась длинным ногам и узким бедрам Алены Брыль — сплетницы.

— Сели! — сказал Женька.

Четверо заняли скамейку возле дверей; скрестили руки на груди, положили ногу на ногу, подбородки задрали, прищурились; на них были одинаковые черные костюмы, на белых нейлоновых сорочках одинаковые бордовые галстуки, часы с одинаковыми полосатыми ремешками. Они в Сосновке славились давнишней преданной дружбой, всегда и везде ходили вместе, а когда сидели рядом в черных костюмах, чем-то походили друг на друга — то ли насмешливым выражением глаз, то ли ироническими губами, то ли уверенным разворотом плеч. Длинновязый и коротконосый Женька Столетов, могучий и спокойный Андрюшка Лузгин, сосредоточенный, будто всегда что-то считающий Борька Маслов, высокомерный и холодный Генка Попов — они сейчас смотрели на веселящийся зал одинаковыми глазами.

Прошло несколько молчаливых минут.

— Я тоже хочу быть охваченным всеобщей радостью! — задумчиво заявил Генка Попов.

Трое неторопливо повернулись к нему, покивав, стали печально глядеть друг на друга и пожимать плечами. Они не торопились с ответом, размышляли долго, зрело, потом Борька Маслов озабоченно спросил:

— Вам хочется интеллектуального общения или бездумного смехачества? А может быть, налицо уклон в животную страсть?

— Мне хочется бездумного смехачества! — нехотя сознался Генка Попов.

— Что вы предлагаете?

— Феньку Бурмистрову! — важно сказал Женька Столетов. — Думаю, что под лошадиной мордой скрывается нужное нам бодрое смехачество.

Генка Попов приуныл.

— Она меня свяжет по рукам и ногам! — после длинной трагической паузы прошептал он. — Только балбесам Столетову и Лузгину неизвестно, что на женской косе можно поднять нагруженную железнодорожную платформу…

Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии», учительница начальных классов Бурмистрова танцевала с подружкой в центре круга, и вокруг нее темной каруселью вращались удивительные косы — в мужскую руку толщиной, иссиня-черные, такие длинные, что достигали тонких щиколоток, а под унылой лошадиной мордой-маской действительно скрывалось лицо веселой, добродушной, разбитной девицы.

— Нет, нет! Не могу! — загораживаясь ладонями, сказал Генка Попов. — Коса — это как раз то, что способно погубить гениального физика! Мировое общественное мнение не простит тебе, Столетов!..

Между тем веселье продолжалось. Отыграв положенное количество танцев, ушел на отдых духовой оркестр, и после короткого перерыва заиграла клубная радиола. Пластинка оказалась современной: надрывался саксофон, по-совиному ухал тромбон, флейта взвизгивала, как девчонка, увидевшая мышь. Парни несколько секунд слушали музыку спокойно, потом незаметно для самих себя начали легонько притопывать каблуками, подпевать радиоле, изгибаться и двигать бровями. Затем они расцепили руки, скрещенные на груди, как бы разделившись, сделавшись каждый сам по себе, начали все убыстряться и убыстряться, словно их обтекало высокое напряжение электрического поля: схваченные за нервы ритмами двадцатого века, они, чудилось, медленно превращались в мерцающие панели электронно-вычислительных машин. Находясь в непрерывном движении, мелко вздрагивая, струясь и переливаясь блестящей материей черных костюмов, вспыхивая белизной рубашек, бордовыми огоньками галстуков, белыми зубами, цветными носками, парни то включали, то выключали крохотные части собственного тела, отрешенные от реальности, все больше проникались механичностью, высокой напряженностью — мерцали на черных панелях затаенно-страстные огоньки, метались зигзагами локаторных экранов, выли и стонали горячие трансформаторы; зеленое, красное, белое… Двадцатый век!

Двадцатый век!

Четверо парней танцевали сидя. Они потеряли ощущение времени, места. Первым поднялся со скамейки Генка Попов, продолжая вздрагивать, вычурно извиваться, мерцать глазами-лампочками, двинулся к Феньке Бурмистровой, которая тоже уже дрожала и струилась; не дождавшись кавалера, сбросила почему-то с круглого лица лошадиную маску, щелкала пальцами, ввинчивала длинные металлические каблуки в деревянный пол сосновского клуба. Вторым поднялся Женька Столетов, мотаясь из стороны в сторону, двинулся навстречу Соне Луниной, потом — Борька Маслов, Андрюшка Лузгин… Участковый инспектор Пилипенко сделал два шага вперед, проверив положение портупеи на парадном кителе, замер в боевой готовности.

Целомудренно обнажались сильные женские ноги, дерзко глядели на партнеров полуобнаженные груди, как на картинах фламандцев; среди танцующей восьмерки вообще не было ни женщин, ни мужчин — музыка, отрешенность, боль и радость века, надежда и отчаяние; вчера, сегодня и завтра…

На танцующую восьмерку глядели с завистью и презрением, с ревностью и злостью, с восхищением и негодованием, с восторгом и тупой неприязнью.

Восьмерка танцевала. Отделенный от Сони Луниной трехметровой дальностью, изгибался и «давил окурки» на полу Женька Столетов, побежденно опускал ресницы Генка Попов, когда косы Феньки Бурмистровой ударяли его по раскинутым рукам, издевательски кривил губы, многозначительно подмигивал партнерше Борька Маслов, улыбался Андрюшка Лузгин. Было весело, лихо, тревожно.

Когда сумасшедший танец кончился, когда музыка оборвалась так резко, точно радиолу накрыли подушкой, и наступила тишина, восьмерка танцующих замедлилась и, остановившись окончательно, замерла с такими лицами, словно только сейчас поняла, что произошло… Переливались разноцветные огни елки, вращался под потолком блестящий шар…

— Спасибо, Соня! — раздался в тишине голос Женьки Столетова. — Спасибо.

Парни подали руки девушкам, осторожно повели их на прежние места… Зал тоже приходил в себя: нервно засмеялись столетовские чокеровщики Пашка и Витька, две пожилые девушки наконец-то решились без смущения посмотреть друг на друга — так им было стыдно за восьмерку, а участковый инспектор Пилипенко по-прежнему был занят только Пашкой и Витькой, которые опять пошумливали и вполголоса матерились, изображая очень пьяных тружеников леса. Еще немного погодя на скамейках послышался смех, через весь клубный зал пробежал заполошный заведующий — организовывал опять духовой оркестр…

— Я люблю тебя, Женька! — вполголоса сказала Соня Лунина, когда он проводил ее на прежнее место. — Я по-прежнему люблю тебя…

Возбужденная танцем, вся еще переливаясь и дрожа, девушка дерзко глядела в Женькины глаза, и Женька сдался, потерянно улыбнулся:

— Соня!

Слова девушки наверняка слышали Андрюшка Лузгин, Сонина двоюродная сестра, две пожилые девушки, и Женьке казалось, что клубный зал, словно темнотой, наполнялся несчастьем, бедой, ощущением неустроенности. Темнело так заметно, что Женька затравленно огляделся.

— Иди, иди! — с улыбкой сказала Соня.

Сутулый, несчастный, Женька вернулся к ребятам, насильственно улыбнувшись, растолкал их, чтобы сесть рядом с Андрюшкой Лузгиным.

Духовой оркестр, вспомнив молодость заполошного заведующего клубом, играл танго «Брызги шампанского», сам заведующий дул в золотистую трубу, глядя на ее раскачивающийся конец пустыми глазами. Скамейки быстро пустели, зал наполнялся движением и голосами, топотом ног и скрипом пола, выкриками чокеровщиков Пашки и Витьки, но для Женьки Столетова в клубе по-прежнему было темно, как в доме перед грозой, а веселая Соня Лунина танцевала с двоюродной сестрой, на Женьку Столетова не глядела, была счастлива, как первоклашка на каникулах.

В середине танца Женька почувствовал, как в том углу клуба, где свечечкой стоял участковый Пилипенко, все вдруг посветлело, задвигалось, зашумело — это вошла в двери вдова Анна Лукьяненок. Сначала увиделось блестящее парчовое платье, потом проплыла величественная, гладко причесанная голова, возникли глаза, сразу же нашедшие Женьку Столетова в переполненном клубе, глаза с выгнутыми бровями, в которые было страшно глядеть.

— Пойдем ко мне, Женя! — подсев к Женьке, сказала вдова. — Новый год я хочу встретить с тобой… Ты все равно придешь… Пошли сейчас!

А за спиной участкового Пилипенко по прихотливой воле случая опять образовалась густая пустота, зияющий провал, среди которого — отдельная, в костюме «домино», стояла Людмила Гасилова — третья женщина в короткой жизни Евгения Столетова. От нее веяло родной безмятежностью, тишиной, солнечным лугом, на котором паслись рыжие кони; ленивый наклон головы, беспомощные руки вдоль тонкой фигуры. Людмила!

— Прощай пока, милый! — добродушно засмеявшись, сказала Анна Лукьяненок. — Пойду инженеров мучить…

Анна лениво поднялась, не замечая Людмилу Гасилову, пошла грудью, глазами, бедрами, плечами на участкового Пилипенко, оттеснив его в темный угол, вдруг оскалила зубы, бережно подняв руку, на глазах у Людмилы слабо подвигала ладошкой: «Прощай, Женя! Прощай пока!»

Людмила стояла на месте, никуда не стремилась, ничего не хотела, никуда не глядела, ничего не слышала и только тихонечко покачивалась, точно ее шатало слабым теплым ветром, каким — неизвестно: обским ли, волжским ли, днестровским ли… Не все ли равно ей, Людмиле Петровне Гасиловой!

Женька вдруг крепкими пальцами схватил за плечо Андрюшку Лузгина, сдавив до боли, шепотом попросил идти за ним, не дождавшись согласия, стремительно двинулся к запасным клубным дверям падающей вперед походкой — качались перед глазами Андрюшки сутулые плечи, незащищенно круглел затылок, жалкий вихор висел над ухом, спина казалась узкой, как у дряхлой лошади. Короткий дверной тамбур, удар ноги по заиндевевшей двери, грохот сброшенного с петли крючка, скрип мерзлых половиц, морозный туман…

— Простудимся, Женька!

— Плевать!

Ярко светила новогодняя ночь, накатанная дорога тракторной колеей уходила ввысь, луна судорожно цеплялась за небо растопыренными лучами; снег походил на нафталин, казался неживым, придуманным.

— Позвольте представиться: Евгений Столетов — подлец из подлецов — высокопарно произнес Женька.

Короткая пауза, суетливое движение длинных рук, гримаса отчаяния:

— Я действительно подлец, Андрюшка!.. Люблю Людмилу, а танцую с Соней… Люблю Людмилу, а тянет меня к Анне Лукьяненок… Я ее вижу во сне, Андрюшка! Мне стыдно просыпаться утром… Я — подлец, сволочь, подонок…

Жесткий мороз хватал за уши, луна уже цеплялась за легкую тучку.


…Отстраненно вздохнув, Андрей Лузгин понурился, перебирая пальцами медную монету, глядел в темный угол милицейской комнаты, в котором таилась такая же опасная темнота, как в том клубном углу, где стояла, покачиваясь на теплом ветре всех широт, бледнолицая Людмила Гасилова. Жизнь была сложна: любить одну, видеть во сне другую, танцевать с третьей… Где начало? Где конец?

— Женька Соню не любил… Он любил… Я не знаю, кого он любил, хотя думал жениться на Людмиле… А потом говорил: «Это как умереть!»

Между тем сам Андрей Лузгин любил Соню Лунину.

А в областном городе в этот час ходила по тесной комнате женщина с вызывающе жалкими уголками губ. При встрече с ней капитан Прохоров угасал, садился на низкую кушетку, не отрывая глаз от тлеющего кончика ее сигареты, скучно думал: «Красивая женщина!» Она ненавидела майоров всех родов войск и служб.

— Заварзин был в клубе? — деловито спросил Прохоров. — Или так и не появился?

— Так и не появился…

Луна висела очень высоко над обским левобережьем, уже понемножечку уменьшалась, тускнела потихонечку; в лесопунктовской конюшне вдруг по-ночному тревожно заржал сонный жеребец Рогдай. Потом залаяли сразу три собаки, проблеяла где-то молодая овца. Ночь была уже, самая настоящая ночь.

7

В синем ельнике тревожно смеялись девчата, постанывала неуверенная гитара, светлячками вспыхивали огоньки папирос, и бог знает почему от всего этого сжималось сердце. Думалось о молодости, старости, хотелось неизвестно чего; то ли забраться в ельник, то ли вернуться на раскладушку, чтобы в тишине и одиночестве улеглось беспокойство. Лунная Обь, гитара, девичий смех, желтые фонарики шишек на елках; сладкая тоска строк: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…», а потом и страшное: «…другой поэт по ней пройдет…» В груди пусто, точно нет сердца… Прохоров, опустив голову, шел по пыльной дороге; съежившийся, казался маленьким, щуплым; короткий подбородок был прижат к шее. Шаги удаляли его от ельника, гитара утишивалась, спина чувствовала, как гаснет белый свет на кладбищенских крестах, но ощущение тревоги не проходило.

Между тем второй Прохоров, то есть капитан уголовного розыска, не обращающий внимания на выкрутасы первого Прохорова, отыскал дом за номером семь по Октябрьской улице и, оказывается, давным-давно, покачиваясь на каблуках, стоял против искомого объекта. Именно возле дома преподавателя истории Викентия Алексеевича Радина, по рассказам участкового инспектора Пилипенко, росли голубые ели, торчали высокие шесты со скворечниками, были преувеличенно широкие окна и незастекленная веранда.

Прохоров подошел к калитке, собрался было притронуться к металлической задвижке, но по веранде прошаркали ноги, заскрипели половицы, и, хорошо освещенная луной, в проеме крыльца возникла фигура высокого человека с закинутой назад головой и такими линиями шеи и плеч, словно человек постоянно к чему-то прислушивался, чего-то ждал и от этого походил на локатор, медленно вращающийся в таинственности высокого неба. Совершив полукруг, человек замер, потом спросил хрипловатым голосом:

— Товарищ Прохоров?

— Да, Викентий Алексеевич. Здравствуйте!

— Здравствуйте, товарищ Прохоров! Прошу!

Дождавшись, когда капитан Прохоров приблизится, Викентий Алексеевич уверенно пошел по темной веранде, странно размахнувшись, как бы со всего плеча, широко распахнул домовую дверь — яркий электрический свет полосой лег под ноги, и Прохоров попал сначала в коридор, затем — в комнату, казавшуюся огромной от того, что в ней не было ничего, кроме стола и двух стульев. В центре потолка солнечно сверкала огромная электрическая лампочка без абажура — провод и патрон.

Викентий Алексеевич Радин был слеп: на том месте, где у всякого человека блестели драгоценные скорлупки роговой оболочки, у него морщинилась плохо зарубцевавшаяся фиолетовая кожа, и надо было обладать большим воображением, чтобы, сняв пронзенные глазницы, увидеть, как хорошо интеллигентное, мужское, узколобое, чуточку широкоскулое лицо учителя, без того напряженного выражения, которое свойственно лицам большинства слепых. Закинутая вверх голова, локаторные линии шеи и плеч делали учителя устремленным вверх, как бы отлетающим.

— Ну-с, разглядели меня, товарищ Прохоров? — громко спросил Радин и улыбнулся так, что кожа на глазницах сделалась ровной. — Вас зовут-величают?… Садитесь! Будьте как дома… Лида! У нас гость!

В комнату вошла маленькая женщина с гладко зачесанными назад волосами. Она была лет на десять моложе Радина: востренько торчал пикантный носик, под свободным платьем угадывалась тонкая фигура. Когда она открыла дверь, Прохоров увидел просторную спальню, ковры, затейливый торшер с тремя ножками и тремя абажурами — розовым, зеленым и синим — и уж после этого заметил, что и стены пустого кабинета были покрашены в те же цвета — розовый, зеленый, синий.

— Меня зовут Лидия Анисимовна… Кофе, водки, чаю?

Прохоров хмыкнул.

— Водки! — вдруг отважно ответил он. — С чаем, а?

— Пойдет!

Лидия Анисимовна спокойненько удалилась, оставив в кабинете легкий запашок славных духов и глухую картавость мягкой речи: как бы зажеванные губами нотки. Она преподавала в средней школе английский язык, и Пилипенко восторгался: «По-иностранному чешет, как по-русски. Два раза в Англии была!»

Лидия Анисимовна вернулась с ярким подносом в руках, поставила на стол графинчик водки, колбасу, холодное мясо, свежие огурцы и помидоры, толсто нарезанное сало, селедку с луком. Вилки и ножи она положила на полотняные салфетки; одна из них была розовой, вторая — синей, третья — зеленой. Убедившись, что ничего не забыто, Лидия Анисимовна приветственно помахала маленькой рукой:

— Меня нет, товарищи мужчины!.. К прогулке я вернусь, Викентий.

Викентий Алексеевич уже сидел за столом, розовая салфетка лежала возле его правого локтя, зеленая — слева, синяя — в центре. Услышав, что Прохоров тоже сел, слепой безошибочно протянул руку к графину, стал наливать водку в две пузатые стопки; бог знает чем руководствуясь, Викентий Алексеевич налил их до краев, ни капельки не пролив, вернул графин на место.

— Люблю водку! — бережно сказал он. — В умелых руках — чудо! Но вот прекурьезная вещь… Водка отнюдь не выполняет той главной роли, которую ей приписывает большинство пьющих — не служит утешительницей… А? Каково? Водка может быть чем хотите… Колокольным звоном может быть, но не утешительницей! Приемлем все-таки, Александр Матвеевич?

— С радостью!

Прохоров выпил, поставив пустую стопку на скатерть, длинно подумал: «Та-а-ак!» Ходила минуту назад по стерильно чистому полу женщина с английской раскатистой ноткой на губах, пузырями вздувались на громадных окнах разноцветные занавески — синие, зеленые и розовые; стояли под пятисотсвечовой голой лампочкой странно окрашенные стены — синяя, зеленая, розовая. «Меня нет, товарищи мужчины… К прогулке я вернусь, Викентий!» Молодой шорох материи, над супружескими кроватями «Маха обнаженная», высокий торшер — синий, зеленый, розовый; на толстом ковре нежится пушистая кошка с лениво прижмуренными глазами.

Викентий Алексеевич похрустывал молодыми огурчиками, Прохоров тоже вонзил зубы в облитый желтым жиром кусок холодного мяса, и оно оказалось вкусным, как раз таким, какое он любил; потом съел большой кусок сала, пахнущего чесноком и укропом, — тоже ничего себе: вкусно, ароматно, отлично насыщает.

— Я, пожалуй, начну, — сказал Викентий Алексеевич. — Вы получили мое письмо, но, думаю, нужны комментарии… Видите ли, Александр Матвеевич, у меня нет оснований считать смерть моего ученика и друга случайной…

Когда он говорил, кожа в глазницах разглаживалась, теряла сухой блеск, и лицо как бы выравнивалось: исчезали тени, делающие глазницы пустыми. Чуточку смешила старомодная торжественность радинских речевых оборотов, высокий голос был учительски приподнят, и Прохоров вдруг широко улыбнулся, подмигнув самому себе, начал устраиваться на стуле с комфортабельностью технорука Петухова: разобрался с ногами, отыскал удобное положение для спины, с головой обошелся наиболее бережно — предоставил ей отдых.

— Евгения нельзя было сбросить с подножки! — решительно заявил Викентий Алексеевич. — Он сам был из тех, кто сбра-а-а-сывает… Весьма неразумно также полагать, что Евгений не мог сам сорваться с подножки… Обладая импульсивным, увлекающимся характером, мой ученик часто предпочитал необдуманные поступки рациональным…

Черт знает как было хорошо, уютно! Очень долго держался в воздухе запах неизвестных духов, разноцветные стены казались ласковыми, мягкими, не мешали, и яркий свет — ничего!

— Деревня есть деревня, — улыбнулся Радин. — Мне ведомо, Александр Матвеевич, что вы пристально занимаетесь личностью моего безвременно погибшего ученика и друга. Значит, хотите знать и мое мнение. Так вот! Столетова я воспринимал как красный цвет…

Он хрипло засмеялся и замолк, словно для того, чтобы Прохоров мог неторопливо подсчитать шансы на успех. Во-первых, не было уже никаких сомнений в том, что учитель Радин — сильный человек; во-вторых, репликой о красном цвете, разноцветными стенами, салфетками, торшерами Викентий Алексеевич поддерживал надежды Прохорова на успешное окончание столетовского дела, которое теперь — так интуитивно предчувствовал капитан — зависело только от слепого учителя Радина. Вот и дальнейшие слова Викентия Алексеевича оказались нужными.

— Вы, наверное, обратили внимание, Александр Матвеевич, на разноцветные салфетки, занавески, стены… — сказал он. — Это сделано для того, чтобы я мог ориентироваться по цвету… Сейчас я густо чувствую розовость салфетки, и, знаете, меня неудержимо тянет пощупать ее. Так за чем дело? Пощупаю!

Они одинаково улыбнулись, когда Викентий Алексеевич положил пальцы на салфетку, ласково погладил ее: «Розовая, теплая!» После этого стало тихо, и Прохоров подумал, что он поступает нечестно, когда беспрепятственно — без ответного взгляда — наблюдает за лицом слепого человека. Прохоров покраснел, потеряв вальяжность, осторожно заерзал на стуле, а Викентий Алексеевич сделал губами такое движение, словно сдувал со щеки муху.

— Если вам это интересно, Александр Матвеевич, то… Андрея Лузгина я воспринимаю как голубой цвет, технорука Петухова вижу серым, Людмилу Гасилову — зеленой, Анну Лукьяненок — бордовой, Соню Лунину — розовой… — Он забавно сморщил губы. — О, в деревне тайн нет! Петухов только садился на стул в кабинете Пилипенко, а мне уже было известно, что «милиция заарестовала анжинера»…

В этой трехцветной комнате, оказывается, тоже вели следствие: учитель следил за каждым шагом Прохорова, мысль Викентия Алексеевича шла примерно теми же ходами, что и прохоровская, ассоциации были тождественными, и Прохоров быстро спросил:

— Как воспринимается Петр Петрович Гасилов?

Викентий Алексеевич замер, притаился:

— Гасилов мною в цвете не воспринимается! — тихо произнес он. — Да, да. Гасилов — тот человек, мимо которого можно пройти не заметив!.. Что с вами, Александр Матвеевич?

Прохоров подул на кончики пальцев.

— Вот уж этого я вам не скажу, Викентий Алексеевич… Как вам не стыдно знать больше милицейского крючка?

Было тихо, как в глубоком колодце, пятисотсвечовая лампочка пощелкивала, погуживала, огромные окна были черны, разноцветные стены воспринимались стрелкой компаса.

— Поразительно! — задумчиво сказал Радин. — Гасилов не воспринимается в цвете, но у него умное, сосредоточенное тело… Весьма желательно, Александр Матвеевич, чтобы вы не пропустили мимо ушей мои сугубо специфические рассуждения о теле Петра свет Петровича… Это, пожалуй, единственное, что он передал вместе с генами дочери… Некий пошляк из школьной учительской о Людмиле сказал: «Не тело, а божественная поэма!..»

Закинутое лицо Викентия Алексеевича повернулось к лампочке, как подсолнух к солнцу, пальцы опять нашли розовую салфетку.

— Младший лейтенант Пилипенко — мой племянник! — засмеялся Радин. — Пришел взволнованный, злой, черный и выпросил два тома «Тысячи и одной ночи»… Заморочили вы ему голову с вашим: «И это все о нем!..» Ну-с, а теперь, благословясь, поедем… Как пишут в старинных романах, стояла дружная весна, цвела черемуха, и солнце не только светило, но и грело…

ЗА ШЕСТЬ ЛЕТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…цвела черемуха, стояла ранняя весна, солнце светило и грело, и Женька Столетов впервые почувствовал, что черемуха пахнет не только черемухой, а лунные ночи могут причинять такую боль, словно в грудь вонзается тонкий нож. Ледяные сосульки пахли волосами Людмилы Гасиловой, сердце обрывалось и летело в пустоту, когда ржали на конюшне кони, собачий лай по ночам раздавливал грудь тоской, пугали самые простые вещи — на уроке физики он вдруг побледнел при виде пустой стеклянной колбы, а по дороге домой похолодел от того, что ступил резиновым сапогом в голубую лужицу; а однажды…

…однажды под вечер, когда солнце ушло за голубые верети и сиреневые тени катились по деревне, когда радиоприемник в комнате матери скликал тоску скрипкой, а за соседней стенкой кашлял дед, Женька дочитывал последние страницы романа Гюго «93-й год». Уже отзаседал суд, обвинивший Гавена, уже его учитель и друг сказал роковые слова, уже готовилась гильотина. Не ведая беды, Женька перевернул последнюю страницу, вздохнув протяжно, дочитал роман до последней точки.

На потолке догорал розовый отблеск солнца, трещинки и линии на толстом слое известки образовывали знакомую тигриную морду с прижатыми ушами, торчал дурацкий — неизвестно для чего и кем вколоченный в потолок — гвоздь. «Я тоже умру!» — спокойно подумал Женька. Прошла секунда, вторая, третья — в комнате произошла какая-то смутная, незаметная перемена, хотя все оставалось на местах: отблески заката, трещины на потолке, гвоздь.

«Я тоже умру!»

С перехваченным горлом, неподвижный, Женька разминал пальцами шейные мускулы, чтобы хватить хоть маленький глоток воздуха, потом тонко закричал и все-таки на несколько мгновений потерялся втемноте… Он пришел в себя от прикосновения холодного стекла. Граненый стакан плясал у стиснутых губ, перевернутое, мерцало лицо матери, сбоку торчала рыжая борода деда, бледнела щека отчима.

В комнате было так же темно и так же пахло лекарствами, как бывало, когда он болел корью и мать занавешивала плотными шторами окна.

— Женька, Женька!

Он послушно взял в губы дрожащий край стакана, отпил несколько глотков воды.

— Смотри-ка ты, — удивленно сказал он. — Я никак в обморок брякнулся…

Родители облегченно улыбнулись, мать, вздохнув, хотела что-то сказать, но отчим положил ей руку на плечо, дед оглушительно прокашлялся.

— Спокойной, ночи, Женька!

Весь вечер и бессонную ночь Женька боялся вспомнить о романе; всю ночь на столе горела настольная лампа — то затуманивалась, то вспыхивала ярко, когда на электростанции менялась нагрузка. У воображаемого тигра на потолке хищно торчали клыки.

Утром, опаздывая в школу, Женька испытывал необычное: все на свете казалось уменьшившимся. Он посмотрел на клуб — маленький и ветхий, перебросил взгляд на особняк Гасилова, казавшийся раньше огромным, — клетушка, заинтересовался школой — ее необычная для Сосновки двухэтажность показалась придуманной, и Обь была не такой широкой, как вчера, и небо опустилось до антенн.

С классом произошло то же самое. Он оказался маленьким и низким, окна — крошечными, черная доска — небольшой, и очень маленькой, птичьей, показалась голова Людмилы Гасиловой, хотя солнце освещало пышные высокие волосы, была красивой крепкая шея над девственными кружавчиками школьной формы.

Ровно через три минуты после звонка в класс изящно впорхнул преподаватель литературы Борис Владимирович Сапожников, молодой, белокурый, с нежной улыбкой на квадратном лице — кумир девчонок девятого и десятого классов.

— Доброе утро, друзья мои! Весна на дворе. Настоящая весна!

В раскрытые настежь окна на самом деле струился весенний пестрый воздух, на высоких тополях собирались раскрыться надтреснутые почки, над кромкой сосняка вращалось аккуратное солнце; пахло озоном, парты празднично желтели, на черной доске лежали веселые молодые блики, и все это было так свежо, так по-утреннему первозданно, что Женька облегченно вздохнул: «Обойдется!»

— Валентина Терентьева! Извольте отвечать!

Терентьева у доски всегда терялась, зная урок, путалась, и Женька опустил голову, стараясь не слушать, задумался — вспомнил вчерашний день, а среди всего — чалый жеребенок. Заблудившись, потеряв мать — пожилую кобылу Киску, — жеребенок распластывался над землей длинным телом и тонкими ногами; летели — отдельно от него — грива и хвост, с лакированных копыт падали яркие капли весенней воды… Потом по тем же лужам, не разбирая дороги, прошел пьяный дядя Артемий — сторож при лесопунктовском гараже, — увидев Женьку, сказал загадочно: «Палка-то, она, язви ее, о двух концах!..»

— Хорошо, садитесь, садитесь!

Преподаватель литературы Борис Владимирович прошелся возле доски, красивым движением головы закинув назад волосы, спрятал руки за спину, чтобы не делать жестов. «Жестикуляция, друзья мои, обедняет речь…» У него действительно был ясный высокий лоб, глаза улыбались дерзко; когда Борис Владимирович читал стихи Блока, у девчонок сохли губы.

— Не удивляйтесь, товарищи, если я в трактовке образов Евгения Онегина и Ленского буду придерживаться несколько иной точки зрения, нежели вы найдете в учебнике! — насмешливо сказал преподаватель. — Позвольте ваше молчание считать согласием…

Женька притих. Он любил вот такие начала уроков, по-мальчишечьи восхищался необычностью молодого литератора, не дышал, когда Борис Владимирович говорил: «В учебнике — для экзаменов, в классе — для души!»

— Общепринятая точка зрения такова… Евгений Онегин рассматривается как типичный продукт эпохи, превратившей его в так называемого лишнего человека… А вот что до меня, то мне Онегин кажется пре-ле-стным…

Борис Владимирович неторопливо прошествовал между партами, повернувшись на каблуках, прислонился спиной к стене в метре от Женьки. Пахнуло запахом крепкого одеколона, рядом с Женькиным плечом повисла тонкая кисть с золотым обручальным кольцом на безымянном пальце; рука была нежная и белая; длинные, аккуратно подстриженные ногти казались девичьими, мизинец был оттопырен, как у женщины, держащей стакан.

— Самолюбивая посредственность Ленский, — со вкусом проговорил Борис Владимирович, — настолько масштабно незначительнее Онегина, насколько яркая личность крупнее полного отсутствия личности!

Он отправился в обратный путь между партами.

— Поймите, друзья мои! Лиричность, способность любить, увлеченность, поэтичность Ленского блекнут в сравнении с онегинским умом, волей, презрением к смерти, знанием человека и его слабостей…

Женька жадно глядел в удаляющуюся спину учителя, незаметно для самого себя наклонялся вперед, вытягивал шею. Отчего-то опять вспомнилось вчерашнее: вздыбившиеся от ужаса волосы, холодный край стакана, клыкастый тигр на потолке; он снова почувствовал головокружение, сердце тонко заныло.

— Муть! — вдруг сказал Женька развязно. — Я так не хочу!

Было сладостно наблюдать, как быстро зауживается широкая учительская спина, возникает пораженное лицо, слишком яркий для серого костюма, почти красный галстук. По-прежнему чувствовалось, что есть связь между кошмаром прошедшей ночи и тем, что говорил Борис Владимирович, — каким-то образом Онегин, Ленский имели отношение к Женькиному вчерашнему состоянию.

— Что вы сказали? — послышался издалека голос Бориса Владимировича. — Повторите, Столетов!

— Я сказал: муть!.. Муть, муть, муть!

Женька, наверное, походил на дятла, когда клевал слово «муть», парта ему мешала, он выпрямился, уперся затылком в стену. Неторопливо повернулась к нему Людмила Гасилова, испуганный Андрюшка Лузгин бледнел.

— Извольте объясниться, Столетов! — насмешливо сказал Борис Владимирович. — При моем уважении к личности я способен простить грубость, но вправе потребовать объяснения. Пожалуйста!

У него был такой сиплый голос, такие по-молодому обиженные глаза, что Женька беспомощно замычал. Было жалко Бориса Владимировича, стыдно перед Андрюшкой, страшно за самого себя. Помогла Людмила Гасилова с ее безмятежным лицом, пышными волосами, непонятной улыбкой. Она глядела на Женьку спокойно, терпеливо ждала, когда он скажет что-нибудь умное.

— Плохо жить, если Ленский — посредственность! — пробормотал Женька. — Я не хочу, чтобы он был таким!

Ему отчего-то стало легче. К груди прихлынуло горячее, затылок почувствовал верную твердость стены.

— Вы говорили, что любите Пушкина, а ведь Ленский похож на него… — хамским тоном сказал Женька. — Так и Лермонтов думал…

Покачивающийся с носков на каблуки Борис Владимирович неожиданно стал так ненавистен Женьке, что защипало в глазах. Блестело на безымянном пальце золотое кольцо — вызывало душащую ненависть, лежала на высоком лбу картинная белокурая прядь — он задыхался от презрения к ней, обиженно дрожали глаза — он видел, что они похожи на шарики от детского бильярда.

— Если вам хочется быть Онегиным — будьте! — с дерзкой улыбкой разрешил Женька. — Вы тоже неживой, придуманный…

— Покиньте класс, Столетов! На перемене зайдете в кабинет директора…

В коридоре Женька подошел к окну, прижавшись разгоряченной щекой к стеклу, замер в медленной тоске.

Школьный коридор звенел пустотой, но покоя не было — за коричневыми дверями пошумливали ребята, слышались голоса учителей, скрипели парты, шаркала валенками сторожиха тетя Дуся и, глядя на Женьку, вздыхала. Он думал: «Плохо, ой как плохо!» — и чувствовал, что надо что-то предпринять: или разрыдаться на весь пустой коридор, или, достав из кармана пачку «Прибоя», закурить в десяти метрах от директорской двери. Он осторожно, краешком мысли, вспомнил о казни Гавена, потом, мысленно захлопнув книгу, произнес шепотом: «Я тоже умру!» Должна была опять открыться черная пустота и бесконечность над стрехой родного дома, увидеться холодный Млечный Путь, остановиться сердце, но ничего не произошло. Деревенская околица виднелась через школьное окно, торчал скучный скворечник, голубела тайга. Не было, нет, не было смерти, пахнущей типографской краской и дерматином; была только пустота, усталость, скучные воспоминания о бессонной ночи да боль в пояснице…

Когда зазвенел звонок, Женька тихонечко побрел к дверям директорского кабинета, нахально улыбнувшись, прислонился к затемненной стенке. Все было известно наперед: добродушный директор Петр Васильевич будет охать и жалобно вытаращиваться, жалеть замечательного сельского врача-энтузиаста Евгению Сергеевну Столетову, сочувствовать выдающемуся советскому метеорологу-энтузиасту Василию Юрьевичу Покровскому. Потом придет и умостится на кончике соседнего стола завуч Викентий Алексеевич, подумав, непременно скажет: «Весьма, весьма огорчен!» — и протяжно вздохнет.

Бориса Владимировича все не было, затем над головами первоклассников появились наконец его прямые плечи и высоко вознесенная голова. Преподаватель шел неторопливо, сморщившись от шума и суеты, досадливыми движениями рук разгребал ребячью толпу.

— Ага, ты на месте, Столетов! — проговорил Борис Владимирович. — Ну что же, пойдем-ка в учительскую! Шагай-ка за мной, Столетов… Вали-ка за мной, как говорят в нашенской деревне…

Женька угрюмо сопел, потом сказал:

— Вы меня пригласили в кабинет директора, а не в учительскую…

Преподаватель смотрел на Женьку весело.

— Забавное приключение! — великодушным тоном проговорил он. — За-а-бавное! В твоем возрасте, Столетов, естественно хотеть быть загадочным лишним человеком, одеться во флер таинственности… Н-да! Юноши твоего возраста, Столетов, убиенным Ленским быть не хотят! Невыгодно, дорогой мой! А ты?

Женька глядел в ускользающие серые глаза, видел нервную жилку на крепкой шее, беспокойный палец с обручальным кольцом. Потом Женька медленно-медленно подумал: «Не хочет он меня вести к директору…» Конечно! Добродушный директор, поохав и поахав, непременно заинтересуется новой трактовкой образа Онегина, завуч Викентий Алексеевич наверняка доберется до фразы: «В учебнике — для экзаменов, в классе — для души!»

Потрясенный Женька, не мигая, смотрел в серые глаза преподавателя литературы: «Он боится, боится!» Медленно-медленно наплыла острая жалость к учителю: жалким, тонким казалось золотое кольцо, самодельным — купленный в городе галстук, обнаружилась седина, начинающая трогать виски Бориса Владимировича, корпевшего сутками над стопками тетрадей.

— Борис Владимирович! — прошептал Женька. — Борис Владимирович… Это ничего, это пустяки… Я читал Писарева, знаю, что это он говорил про Ленского «самолюбивая посредственность»… Я скажу Петру Васильевичу, что я виноват во всем…

Вчерашний вечер, длинная ночь, птичья головка Людмилы Гасиловой, холодный край стакана — все сошлось, сцепилось, взяло Женьку за горло. Он согнулся и тихо заплакал — на виду у всей школы, возле дверей директорского кабинета…


Время приближалось к десяти, графинчик с водкой был споловинен, на тарелках не оставалось ни мяса, ни овощей, и уже заканчивалось гостеванье капитана Прохорова в трехцветной пустой комнате.

— Мой ученик и друг, Александр Матвеевич, был естественен, как… как молодая репа… В тот же вечер мы с ним долго беседовали. Впечатление было странное. Он был скучным, как старик, и наивным, словно первоклашка… И всего только одни сутки! Не знаю, как у вас, но в моей молодости такого резкого перехода, кажется, не было… В каком возрасте стрелялся Алеша Пешков?

— Помнится, в семнадцать…

— Ой ли?

Перед Прохоровым лежала еще одна фотография Столетова, принесенная Викентием Алексеевичем из спальни. На ней Женька стоял в петушиной позе, со специально прищуренными глазами, с расчетливо закинутой назад головой.

— Мне трудно говорить о Женькиных Любовях! — сказал Викентий Алексеевич. — Я не выношу Людмилу Гасилову, полон нежности к Соне Луниной и до сих пор ханжески побаиваюсь Анну Лукьяненок, пытавшуюся соблазнить моего Женьку…

— Он был влюблен в Гасилову?

— Он думал, что влюблен…

В спальне громко и неторопливо пробили часы. Прохоров узнал по бою высокую коробку из дерева, длинный маятник, вычурные стрелки на медном циферблате: часы были глупые, купеческие, с осипшим пружинным голосом и двумя ключами — для хода и боя, и как раз такие, какие капитан Прохоров собирался купить в комиссионном магазине, как только получит отдельную квартиру.

— Сейчас откроется дверь и войдет Лида! — сказал со снисходительной улыбкой Викентий Алексеевич. — Это, я вам скажу, настолько европеизированный человек…

И действительно, в комнату вошла Лидия Анисимовна — прохладная и свежая, вечерняя и оживленная. По ее виду можно было заключить, что на улице тихо и звездно, что деревня понемножку успокаивается, а река становится пустынной. Мокрые волосы женщины блестели, пахло от нее обской водой, и Прохоров, вспомнив о своем решении каждый день купаться, загрустил. А Лидия Анисимовна подошла к столу, летуче поцеловала мужа в щеку, села.

— Вы только поглядите на них! — насмешливо сказала женщина. — Они еще только начали разговаривать…

После этого Лидия Анисимовна смахнула с брови капельки речной воды и посмотрела на Прохорова прямо, дерзко и так откровенно неприязненно, что он, ничего не поняв, невольно посторонился взглядом. Лицо Лидии Анисимовны мгновенно постарело, сверкнули между губами остренькие зубы.

— Они еще только начали разговаривать… — звонким голосом повторила Лидия Анисимовна. — О прогулке они забыли…

И только тогда Прохоров понял, что произошло. «Я должен был предугадать это!» — подумал он, а вслух сказал:

— Я могу прийти завтра, Викентий Алексеевич.

Слепой учитель молчал грустно, безнадежно; глазницы снова сделались морщинистыми, провалившимися, и он уже не походил на греческие скульптуры, у которых отсутствие живых глаз кажется естественным и потому незаметным. Как и Прохоров, он не знал, что сказать в злой и напряженной тишине.

— Идите гулять! — усмехнулась Лидия Анисимовна. — Зачем приходить еще завтра, когда можно продолжить разговор сегодня. Идите, идите!

Она уже ничего не скрывала. «Ты увидишь луну, реку, дома! — говорило лицо женщины. — А он… — Опять сверкнули мелкие зубы: — Ты любуешься его мужеством, станешь рассказывать за чашкой чая знакомым, с каким удивительным человеком познакомился в Сосновке, а он…»

— Вам еще неизвестно, Прохоров, почему в нашем доме нет ни одного мужского головного убора? — механическим голосом сказала Лидия Анисимовна.

— Ну, это дело времени! Рассказчик наверняка найдется…

— Лида!

— Не мешай, Викентий!

Не спуская глаз с Прохорова, она медленно засмеялась.

— Мы не носим головные уборы оттого, что боимся потерять ориентировку… Однажды у Викентия веткой тополя сшибло с головы шапку, он, естественно, нагнулся, чтобы поднять ее, и потерял ориентировку… Это было зимой. Сорок три градуса мороза!

— Лида!

— Я прошу тебя не мешать, Викентий!.. А знаете, что мы ненавидим?

— Лида!

— Мы ненавидим сельское строительство. Когда в поселке возникает новое здание, нам хочется взорвать его… Успокойся, Викентий! Я кончила… Отправляйтесь гулять!

Она негромко хлопнула ладонями по столу, поднявшись, насмешливо поклонилась и пошла в спальню — вся ненависть, презрение. Хлопнула оглушительно дверь, занавески закачались, задребезжала пробка в графине, а потом стало очень тихо. Опять было слышно, как потрескивает, погуживает что-то в электрической лампочке.

— Нам пора! — сказал Викентий Алексеевич. — С десяти до одиннадцати я привык гулять.

Но и сам не торопился: посидел еще несколько секунд в тихой задумчивости, потом повернул лицо к электрической лампочке, зафиксировав положение, на мгновенье замер. Дальше Викентий Алексеевич действовал как зрячий человек — поднявшись, решительно прошел по комнате, отворил дверь в коридор, двинулся серединой; миновал веранду и крыльцо, похрустывая песком, пошел к калитке, отворил ее и сразу повернул налево. Викентий Алексеевич не пользовался палкой, руки привычно заложил за спину, а линии плеч, шеи, лица по-прежнему напоминали чуткую локаторную конструкцию.

— Тепло! — не останавливаясь, сказал Викентий Алексеевич. — А мне казалось, что прохладнее…

Спелая, как растрескавшийся помидор, уютная, как темнота под одеялом, ночь покалывала землю длинным светом звезд, катилась по блестящей дороге колобком луны; вздымалась к небу черная река, в недалеком лесу аукала ночная пичуга.

На улице Октябрьской никого уже не было, собаки лаяли редко и неохотно, а на реке жил в торопливой судороге мотора, как бы поедая самого себя, случайный катеришко, и по-прежнему, не уставая, постанывала в ельнике неумелая гитара.

Викентий Алексеевич шел первым — высокий, сутуловатый, с прямыми офицерскими плечами. Он был одет в плотно облегающие брюки, лыжного типа куртка сидела на нем плотно, все пуговицы были застегнуты, а длинные шнурки ботинок обвязаны вокруг щиколоток — все целесообразно, продуманно.

Повиляв по улице Октябрьской, дорога кончилась, уперевшись в синий лес, рассеченный надвое просекой. По ней они и пошли дальше — на возвышенность обского яра, поближе к мерцающим звездам, к той точке берега, где река, живущая далеко внизу, была совсем неслышной, зато Сосновка лежала под ногами с отчетливостью хорошо освещенного аэродрома.

Остановившись на самой верхотуре, Викентий Алексеевич сделал медленный поворот на девяносто градусов, расположив щеки ровно посередине между желтой луной и темной пропастью реки, спокойно дождался отставшего Прохорова.

— Вы простили мою жену? — спросил он, когда Прохоров приблизился. — Это я виноват: потерял ощущение времени…

Прохоров не ответил и, видимо, поступил правильно, так как Викентий Алексеевич засмеялся. Теперь, ночью, когда глазницы всякого человека кажутся темными, а зрачки не видны, лицо Радина было обыкновенным — прямой, чуточку толстоватый нос, спортивная подобранность щек, раздвоенный подбородок.

— Я добрее жены! — сказал Викентий Алексеевич. — Мне легче быть добрым: слеп я, а не Лида…

После этого они засмеялись оба.

— Я родился в Сосновке, — сказал Радин, — а за годы войны деревня не переменилась… Вы деревенский?

— Да!

— А жена из города. Ей трудно понять, что для меня Сосновка — большая привычная комната! Лида боится новых домов…

Прохоров был уверен, что Викентий Алексеевич зримо чувствует пустоту провала, звезды над головой, притаившийся мрак сосняка, слюдяной блеск дороги за спиной.

— Я знаю о столетовской коллекции карманных электрических фонариков… — сказал Прохоров. — По милицейской логике их следует связать с вами, Викентий Алексеевич.

— Нет, почему же! Хотя Евгений, простите, подражал мне… В деле описан шрам на его виске?

— Да.

— Шраму девять лет. Женька напоролся на сучок, когда с завязанными глазами, подражая мне, ходил по Сосновке…

Скрылся в темени катеришка-самоед, на реке теперь самолюбиво пыхтел смутный в очертаниях, но с яркими огнями на мачтах буксир.

Река бесшумно — целиком — неслась на север, висящая над ней луна походила только на луну — такая была неповторимая, полнокровная.

— Я должен заявить, — шутливо сказал Прохоров, — что тоже не отношу себя к тем людям, которым можно запросто положить палец в рот! Если вы каждодневно гуляете по этой дороге с десяти до одиннадцати, то вы единственный человек, мимо кого можно пройти без риска быть опознанным… — И спокойно добавил: — Простите!

Прохоров терпеливо ждал, пока Викентий Алексеевич припомнит вечер двадцать второго мая, мысленно пройдется по дороге, остановится на круче, прислушается к ночной тишине — звучат или не звучат шаги. Прошло не менее двух минут до того мгновенья, когда Викентий Алексеевич, коротко передохнув, сказал:

— Мимо меня действительно проходил незнакомый человек. Это мог быть и Заварзин, его я не знаю… Мать честная! Он мог не принять меня в расчет! Но как же я узнаю, что это был Заварзин?

Прохоров на секундочку замялся.

— Нужен следственный эксперимент, — наконец решительно сказал он. — Проведем мимо вас пять знакомых и незнакомых человек, среди которых будет Заварзин…

В тишине раздались коротенькие, еле слышные металлические удары — это отсчитывали одиннадцать часы на руке Викентия Алексеевича. Когда они замолкли, сделалось совсем глухо, и от этого особенно уютно, тепло, словно температура зависела от интенсивности звуков. Слепой учитель опять поднял голову, покачал ею так, точно гладил кожу лунным светом:

— Еще есть чисто милицейские вопросы?

— Только один, Викентий Алексеевич! Что происходило на лесосеке двадцать второго мая, кроме ссоры Столетова с Аркадием Заварзиным и стычки с мастером Гасиловым?

— Странное происходило! — быстро ответил Радин. — Накануне Женька явился ко мне и еще на пороге заорал: «Гасилову — кранты!»

— Как это понять?

— Вот и я спросил Женьку: «Как это понять?» Но он только орал: «Кранты!»

— И все?

— Все. Правда, уходя, загадочно шепнул: «После окончания операции будет доложено, комиссар».

Они стояли неподвижно, грустные, раздосадованные, потом Викентий Алексеевич весело спросил:

— Хотите знать, как я воспринимаю вас? Вы темно-коричневый… А лет десять назад были красным, как Женька…

Помолчав, капитан Прохоров принужденно оживился.

— Я был просто красным или ярко-красным? — спросил он.

Под ногами лежала ночная Сосновка — в редких огнях, с разъединственным фонарем возле конторы, с блестящей пустотой дороги. По-ночному хрипло лаяли собаки, звезды качались на зыбких ниточках собственных лучей; по-прежнему сладко и тревожно бренчала в ельнике гитара.

8

В пилипенковском кабинете лунный свет отъеденным ломтем лежал на раскладушке, оконные стекла синели, часы-ходики гвоздями вколачивали в стенку жаркие секунды душной ночи.

Не зажигая света, Прохоров подошел к раскладушке, сел на стул, лениво потянулся. Сколько обременительных поступков надо было произвести: расстелить постель, раздеться, лечь, закрыть глаза, зная, что не успеешь…

Он полез в карман, вынул плоский кошелек, взвесив его на ладони, снова лениво потянулся и почувствовал, какой он, Прохоров, весь взбудораженный, горячий, неспокойный до болезненности. И воображение оказалось горячечным, нервным… Вот вам, пожалуйста! Вошла в комнату Вера, покачиваясь на высоких каблуках, укоризненно покачала головой, вынув из его пальцев черный кошелек, насмешливо сказала: «Ты станешь наркоманом, Прохоров!»

Прохоров сосредоточенно считал: «Сегодня вторник… Значит, в последний раз я пил снотворное четыре дня назад… А на пароходе… При чем тут пароход?…» Он сунул коробочку обратно в кошелек, решительно щелкнув замком, принялся лениво стелить постель — снял и аккуратно свернул на восемь долек пикейное одеяло, поправил углы пододеяльника, взбил слежавшиеся подушки. Потом быстро разделся.

Засыпал он всегда на правом боку, ладонь подкладывал под щеку, колени подтягивал к животу. Точно так Прохоров устроился и сегодня — закрыл глаза, перестал двигаться, два-три раза легонько вздохнул… И началось! В комнату снова вошла Вера, походила бесцельно из угла в угол, шелестя фольгой, развернула и съела шоколадную конфету; потом она сказала, что не звонила сегодня от десяти до одиннадцати и звонить не собирается. Тут неожиданно явился в кабинет завуч сосновской школы Викентий Алексеевич, по-хозяйски усевшись, критически поджал губы: «Весьма, весьма прискорбно, Александр Матвеевич, что десять лет назад вы были ярко-красным, а затем… потемнели!»

…Слепой учитель был прав; капитан Прохоров не только потемнел, а побурел, заплесневел, покрылся бронированной скорлупой лени, сделался нерешительным, как сороконожка, скучным, как зимний вечер за подкидным дураком. Как он живет, черт побери! Двенадцать часов на работе, ужин в маленькой столовой, где спиртные напитки распивать воспрещается, — шницель, два стакана крепкого чая — вечер в холостяцкой квартире. С друзьями встречается только на работе: ни в кино, ни в театры не ходит, матери последний раз писал месяц назад; на соседей по лестничной клетке рычит, а коммунальных сожителей открыто ненавидит. А они обыкновенные, хорошие люди. Им хочется в субботу и воскресенье посидеть с гостями, поразговаривать, попеть песню «Подмосковные вечера». А как зазнался Прохоров! Как зазнался этот областной капитанишка! Все у него бездари и кретины, все, понимаешь ли, не стоят прохоровского мизинца… Он даже не коричневый, капитан Прохоров, а черный он… Валаамова ослица!

Прохоров задумался; можно ли называть самого себя Валаамовой ослицей? Судя по тому, что ослица женского рода, — нельзя, но в принципе… И по звучанию Валаамова ослица очень шла человеку, который недавно сказал любимой женщине, то есть Вере: «Не хочу антиквариата!» Она с глубокой печалью ответила: «Дурачок!»

Черный кошелек Прохоров оставил в кармане пиджака, пиджак повесил на спинку стула — препротивная холостяцкая привычка, — карман с кошельком поэтому находился на расстоянии вытянутой руки от раскладушки… Сама «Валаамова ослица» лежала на левом боку, старательно зажмуривала глаза и не хотела спать… «Буду считать и погонять слонов!» — решила она.

Первый слон был расплывчатый, не материальный, по сеням не прошел, а проплыл, ни одной половицей не скрипнул, вошедши в пилипенковский кабинет, медленно растаял; второй слон оказался бесхвостым, плоским и одноглазым — на спине у него сидел плоский старец Валаам и помахивал гусиным пером.

Третий слон был трехмерным, в сенях половицами не скрипел, а грохотал, в кабинетные двери пробрался с трудом — пришлось сгибать морщинистые ноги. На серой попоне сидел Аркадий Заварзин, махал валаамовским гусиным пером и нежно улыбался Прохорову: «Вы ошибаетесь, капитан! Я вовсе не ехал на одной тормозной площадке с вашим Столетовым!»

…Прохоров перевернулся на спину, отдуваясь, подмигнул светлому потолку: «Плевал я на слонов! Надо считать…» Через три секунды выяснилось, что у цифры 3 наблюдается полногрудость, 5 похожа на полковой барабан с палочками, 7 стремится к обособленности, и вообще мысль зацепилась намертво за рассказ Чапека «Поэт». Однако он упрямо считал: «…девятнадцать, двадцать, двадцать один, двадцать два…» Двадцать два?

Что произошло в лесосеке двадцать второго мая? Как понимать: «Гасилову — кранты?» Отчего кажется, что созидательный Петр Петрович Гасилов имеет пря-я-мо-е отношение к смерти Столетова?

Гасилов — Заварзин — Столетов…

Людмила — Софья — Анна…

Случайно — подтолкнули — толкнули — сбросили…

Пе-ту-хов!

Нок-си-рон!

«Венгерское успокаивающее средство ноксирон не относится к числу барбитуратов, то есть к той группе снотворных, которые… Ноксирон является успокаивающим и снотворным средством. Сон после приема препарата наступает через 20–30 минут и продолжается 5–6 часов. В отличие от барбитуратов он не оказывает угнетающего влияния на дыхание и кровообращение, на кроветворные органы, печень и почки. Препарат малотоксичен, быстро выводится из организма почками…»

«Вот это память!» — восхитился самим собой Прохоров.

Луч зеленой важной звезды колол в глаза. Он медленно вытянул руку, не глядя — вот скотина! — вынул из кармана кошелек, достав пилюлю ноксирона, обнаружил — трижды скотина! — что стакан с водой стоит на тумбочке.

Выпив снотворное, Прохоров вслух выругался:

— Черт знает что!

…Каждое новое дело он начинал изматывающей бессонницей, воображение разыгрывалось до болезненности, лобные кости болели, а тут еще радинская водка, ожидание телефонного звонка Веры, постоянная мысль о родителях Евгения Столетова, загадочный Петр Петрович Гасилов, странная тайна майского дня…

Минут через двадцать Прохоров заснул — маленький, худенький, бледнолицый, с крепко зажмуренными глазами и насмешливо выпяченной нижней губой…

9

И началась жара великая…

Следующий день с утра вызрел такой душный и горячий, что уже на рассвете Обь дымилась маревом, небо над ней возникло раскаленное добела, деревья в палисадниках сухо пошевеливали листьями, а воздух сделался липким, как плохая клеенка. И к полудню в Сосновке житья не стало — все слепило и обжигало; деревянный тротуар через подошву туфель горячил ногу, животные притихли, а куры лежали в лопухах с обморочно закаченными глазами.

Обливаясь потом, но при галстуке и пиджаке капитан Прохоров неторопливо шествовал по деревне, заложив за спину руки, производил осмотр сосновских домов со своими особыми, милицейскими целями… Вот небольшое строение полуказенного типа — здесь проживают технорук Петухов и холостой техник Гущенко; далее следует дом бригадира Притыкина — толстые бревна, четыре окна, кирпичный фундамент, железная крыша; вот здесь имеет вид на жительство напарник погибшего Столетова тракторист Никита Суворов — в домишке не меньше пяти комнат, веранда огромная, огородишко можно превратить в полнометражный стадион; вот еще одно монументальное строение… А?!

Одним словом, хорошо, богато, как выразился участковый Пилипенко, жили сосновские лесозаготовители, а когда Прохоров заглянул в пилипенковскую записную книжку, то сухо поджал губы: обыкновенный тракторист вместе с северной надбавкой зарабатывал в месяц не менее трехсот рублей, а лучшие — Андрюшка Лузгин, Борька Маслов, погибший Женька Столетов — иногда получали и четыреста. Что касается бывшего уголовника Аркадия Заварзина, то его лицевой счет находился перед глазами Прохорова в виде лиственничного добротного дома.

Богато, богато жили сосновские лесозаготовители! Всего четыре года прошло с тех пор, как освободился из исправительно-трудового лагеря Аркадий Заварзин, но уже отгрохал себе такой домишко, что разлюли-малина! Построенный в кредит особняк со всех сторон обшит свеженьким тесом, крыша — шатровая, фундамент — кирпичный, мощные ворота содрогаются от лая свирепого пса, посаженного на звенящую цепь; на окнах — резные наличники, крыльцо тоже украшено затейливой резьбой, в петухах, а на трубу нахлобучена этакая корона из листового железа. В доме должно быть не меньше четырех комнат, хотя семья Заварзина состояла из трех человек — он сам, жена Мария, двухлетний мальчишка по имени Петька.

— Шикарно! — вслух сказал Прохоров. — Богато!

Еще немного постояв возле заварзинского дома, капитан затаенно улыбнулся, промокнув платком пот на лбу, пошел дальше. Он, конечно, не мог еще ходить по деревне с завязанными глазами, но довольно уверенно разбирался в обстановке: вот это Трудовой переулок, вот это переулок Зеленый, вот это еще один Трудовой переулок, а вот это детский сад и ясли! Построены они буквой «г», обнесены невысоким забором, посередине пасутся разнокалиберные ребятишки, похаживает грандиозная от полноты и белого халата воспитательница.

— Здравствуйте!

Воспитательница через низкий забор подозрительно оглядела Прохорова, нагнав на подбородок три жирные складки, бегло заглянула в его удостоверение.

— Кого надо?

— А Петьку Заварзина!

Двухлетний сын Аркадия Заварзина сидел на деревянном торце песочницы, наблюдал за тем, как узкоглазая девчонка строит домик из сырого песка. На мальчишке была аккуратная рубашечка с белыми пуговицами, штаны на помочах, желтые ботинки; мальчишка был свежий и розовый, как молодая морковка, серые глаза возбужденно блестели, белокурые волосы вились. Нижняя часть лица Петьки была отцовской, все остальное, видимо, материнским — курносость, страстность, ладные круглые уши.

— Шумно у вас очень! — сочувственно сказал Прохоров монументальной воспитательнице. — А тут еще жарища… Не продохнешь!

— Шум у нас обыкновенный…

— Тогда до свиданьица! Желаю вам успехов в труде и личной жизни!

Раза два оглянувшись, Прохоров двинулся дальше по пыльной дороге, посмеиваясь над воспитательницей, похожей на курицу с растопыренными крыльями и очень взволнованной прохоровским появлением, хотя разговаривала с ним строго. «Дамочка-то является незамужней!» — думал он, вспоминая востренький взгляд, в котором так и кричало: «Незнакомый мужчина!»

Прохоров вышел на обский берег, подыскав удобное бревно, сел лицом к реке. Аккуратно сложенный пиджак он положил рядом, расстегнул на груди рубаху, но галстук не снял, подумав насмешливо: «Не могу же я представиться Людмиле Гасиловой, так сказать, в неглиже!» После этого Прохоров прислушался к себе и понял, что у него хорошее настроение, — было спокойно, иронично, отчего-то утишивалось лихорадочное состояние первых дней работы в Сосновке, и, как всегда, было совершенно непонятно, почему происходит это. Он по-хорошему улыбнулся, когда вспомнил утрешнее.

…Участковый Пилипенко, стоя посередине кабинета, держал нос высоко, сапоги сверкали, румянец лежал на щеках многослойными напластованиями, и все это было заслуженным, так как Пилипенко пять минут назад сообщил такое, что капитан Прохоров на несколько секунд перестал улыбаться. Потом Прохоров сел на кончик двухтумбового стола, сосредоточенно поболтав ногами, почувствовал вдохновение.

Он сказал:

— Найдите, мой родной, Аркадия Заварзина, возьмите подписку о невыезде и положите ее вот об это место стола…

Потом он снисходительно прищурился:

— Вольно, младший лейтенант! Можете отставить ногу и вытереть с ясного лба обильный пот… Спасибо! А может быть, сядете?

Когда участковый Пилипенко сел и улыбнулся знакомой улыбкой: «Болтай, болтай, капиташка, знаем мы вас как облупленных!», Прохоров еще раз одобрительно посмотрел на него, затем собрал на лбу морщины и дал душеньке полный разгул…

— Ах, ах, товарищ Пилипенко! — укоризненно сказал он. — Разве можно думать о вышестоящем начальстве: «Давай болтай, болтай — язык без костей!» О вышестоящем начальстве надо думать так: «Ой, не пропустить бы словцо, которое оно обронило!..» Вы согласны со мной, младший лейтенант Пилипенко?

— Так точно!

Бестия! Говорит «Так точно», а в коричневых глазах насмешка, губы растягиваются — охота хохотать, лицо с плаката «В сберкассе накопил — машину купил!» — по-молодому оживленно, так как думает обидное: «Ни хрена бы ты не сделал без меня, трепач!» Однако сидит на стуле строго, крепкий такой, здоровый, уверенный в том, что жизнь прекрасна и удивительна, и кожа на лице без единой морщинки, складочки, темного пятнышка.

— Стыдно, молодой человек, не уважать старших! — ласково продолжал Прохоров. — Признаю: вы накололи технорука Петухова, но ведь и Прохоров не дремал! Мне уже известно, почему Евгений Столетов вырезал из книг и журналов негров! А! Обомлели!

Пилипенко если не обомлел, то, по крайней мере, удивился — перестал насмешливо улыбаться и нагло скрипеть новенькой портупеей. «Какие негры? Кто вырезал?» — сказали его ореховые глаза, плакатные брови. Потом Пилипенко умудрился в сидячем положении сделать руки по швам — прикоснулся ладонями к коленям.

— Разрешите вас поздравить, товарищ капитан!

Прохорову сделалось совсем весело. Он бросил взгляд в распахнутое окно — голубеет река, покосился на свои туфли — блестят, перевел взгляд на раскладушку — отлично застелена. И сам Прохоров очень понравился себе… Вот сидит перед молодым офицером умудренный опытом и обремененный годами старший товарищ, чуждый сопливой сентиментальности, строгий, но справедливый, учит его уму-разуму. Насмешливые глаза капитана Прохорова полны отцовской нежности, которую приходится скрывать под маской суровости, губы у капитана Прохорова…

— Столетов был хороший парень, но психический, — тоном рапорта произнес Пилипенко. — Когда он еще был живой, я ему сказал, что не уважаю таких, как он…

Прохоров слез со стола:

— А почему же?

— Он тоже переспал с гражданкой Лукьяненок! Убивался по Гасиловой, а переспал с Лукьяненок… Аморалочка?

Прохоров обозлился:

— Вы-то откуда знаете?

— К Лукьяненок зря не ходят!

Младший лейтенант Пилипенко, предполагаемый ученик капитана Прохорова, блестящей струйкой взвился со стула, задрав подбородок, посмотрел на областное начальство насмешливо.

— Разрешите выполнять задание, товарищ капитан?

— Выполняйте, черт… Простите, Пилипенко!

— Пустяки, товарищ капитан!

Дальнейшее было традиционным: ни разу не оглянувшись, забыв о Прохорове, участковый вызывающе прогрохотал половицами сеней и ступеньками крыльца, пошел по деревянному тротуару свечечкой, с такой презрительной спиной, которая говорила: «Плевали мы на вас! Мы свое дело знаем туго!»

— Какой пышный!

После этих слов Прохоров еще немножко постоял у окна, дождавшись, когда Пилипенко завернет за угол, вышел на крыльцо сам и снова остановился: снимать пиджак или не снимать, идти в галстуке или без галстука?

…И вот пиджак лежал рядом, галстук был свободно распущен, сам Прохоров, оказывается, находился в хорошем настроении — сидел на бревне, лениво отмахивался от большой настырной мухи, а думал о том, что давно не видался с рекой… Капитан Прохоров родился в такой же обской деревне, как Сосновка, ему было скучно, когда мимо городского окна текла не Обь, а темная, быстрая и беспокойная Ромь. Что-то в ней было суетное, куда-то она все торопилась, постоянно все-таки опаздывала; берега у Роми тоже не отличались величественностью — то под правой рукой у реки жили яры, то под левой, то вообще было трудно понять, равнинная река Ромь или горная и чего ей, собственно, надо. Другое дело на Оби! Здесь только бросишь взгляд на берега, сразу понятно, где север, где юг, где ловятся нельмы и осетры, а где и захудалого чебака не вытащишь. На Оби спокойно, просто, хорошо дышится, мир кажется простым и приятным; можно думать и не думать, вспоминать и не вспоминать… Хорошая, очень хорошая река эта Обь!

Прохоров краешком уха услышал легкие шаги на дороге, скосив глаза, увидел белую фигуру девушки, движущейся сквозь волнистое марево. Белый цвет был ярок, насыщен, скрывал подробности фигуры, но общее впечатление было такое, точно приближается жданная неожиданность… Действительно, на фоне темных домов передвигалось нечто легкое, прозрачное, такое же зыбкое, как окружающее девушку марево. Белое платье, летучая походка, вздыбленные на затылке, как бы улетающие волосы.

Когда Людмила Гасилова еще приблизилась, Прохоров увидел, что на ней платье, которое сверху донизу застегивается на пуговицы; на ногах у нее были резиновые «вьетнамки», через правую руку перекинуто громадное махровое полотенце, а в левой руке она несла синюю пластмассовую сумку, состоящую из крупных ячеек. Дно сумки тоже было плетеным, ручки — длинными; сумка вовсе не предназначалась для переноски купальных принадлежностей — косынки, зеркала, губной помады и прочей пляжной премудрости. Синяя сумка была явно фруктовой; такую сумку, наполнив яблоками, удобно окунуть в воду или поставить под сильную струю воды из крана.

Еще через несколько секунд Прохоров отлично разглядел небольшое, слегка удлиненное, нежно-матовое лицо и тут же понял, что девушка по-настоящему красива, хотя у нее был чуточку тяжеловат подбородок, слишком выгнута линия лба, узковато поставлены глаза. Не портило Людмилу и то, что на лице не было умнейших, мудрых, добрых глаз отца Петра Петровича Гасилова, так как глаза у девушки были, видимо, материнские — серые, удлиненные и влажные.

Подойдя к песчаному срезу низкого берега, девушка неторопливо поставила на землю сумку для фруктов, плавно нагнувшись, достала из нее плед, постелила его на песок, потом, поразмышляв немного, бросила на плед дымчатые очки с крупными фиолетовыми стеклами, часы, еще какую-то мелочь; полотенце она положила на уголок пледа, и уж затем выпрямилась, потянулась, зевнула длинно и, видимо, сладко. Она, конечно, спиной ощущала прохоровские любопытные глаза, но вела себя так естественно и непринужденно, точно и не догадывалась о его присутствии. Тогда Прохоров весело подумал: «Пасется!»

Людмила стояла неподвижно, изогнувшись на фоне желтой реки, безмятежная и светлая, как небо. Так продолжалось минуты три, потом девушка сделала несколько быстрых, неуловимых движений, и платье плавно — легкое, тонкое — опустилось к ее ногам. «Эффектно!» — медленно подумал Прохоров и не сразу, а по частям, по раздельности ощущений почувствовал, как подступила к горлу тревожная боль; она, боль, подобралась толчками, как бы незаметно, и тут же сделалась тупой, ноющей. «Они должны были стать мужем и женой!» — подумал Прохоров. Только Женьке Столетову должны были принадлежать эти покатые плечи, эта невинная округлость рук, эти ноги, полные в икрах и сухие в круглом колене…

Людмила пошла к воде. И произошло странное: девушка повела себя так, словно не она входила в обскую воду, а, наоборот, обская вода по ее разрешению покорно обтекала ноги, бедра, локти, плечи. Девушка так шла по ровному дну, словно не заметила перемещения из одной стихии в другую, и вид у нее был такой, словно Людмила говорила: «Был воздух, теперь — вода. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

Было что-то бездумно-плавное, дремотное, растительное в ее движениях, в руках, слабо загребающих воду, в лице, которое даже не собиралось менять безмятежного выражения на выражение удовольствия; ей было все равно, куда плыть, солнце ей не мешало. Людмила плыла все дальше и дальше по слепящей желтой полоске, вскоре стала маячить в отдалении только красная купальная шапочка — то пропадая, то появляясь, — но это не вызывало беспокойства, так как и красная шапочка говорила: «Можно плыть, а можно и не плыть. Можно утонуть, а можно и не утонуть… В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Пасется! — вслух произнес Прохоров и, прислушиваясь, повторил: — Пасется!

Прохоров вдруг рассмеялся тому, что резиновая шапочка Людмилы походила на поплавок удочки — девушку подхватил сильный обский стрежень и понес, то окуная, то вздымая на поверхность: казалось, что красный поплавок трогает очень осторожная, умная и опытная рыба.

— Собираетесь жениться на Гасиловой, товарищ Петухов? — спросил Прохоров у красной купальной шапочки. — Собираетесьжениться, а вот Пилипенко говорит…

— Посмотрим, посмотрим! — снова вслух сказал он. — Разберемся: кто Красная шапочка, а кто Серый волк!

И суетливо оглянулся — не слышит ли кто, как разговаривает сам с собой сорокапятилетний капитан уголовного розыска?

10

Безразличная к холодным капелькам воды, осыпавшим гладкую кожу, к деревне, глядевшей на нее окнами всех домов, ко всему белому свету, выходила из реки Людмила Гасилова. Постояла минуточку к солнцу лицом, затем повернулась к жарким лучам спиной, потом — боком, и опять это происходило так, словно не девушка подставляла тело солнцу, а само солнце спешило предоставить ей тепло. Сытно, счастливо, спокойно паслась девушка на солнце, воде, на земле, выбирала самую вкусную и питательную траву, и капитан Прохоров терпеливо пережидал ее жизнелюбие.

Девушка не свернула полотенце, когда кончила вытираться, а бросила, не глядя, в сумку, не надела очки-фильтры, а очки сами плавно сели на переносицу, не застегнула платье сверху донизу, а оно само сомкнулось вокруг нее, не пошла на верхотинку яра, а сам яр начал подставляться под ее безмятежные ноги. Зыбкая, длинная, она очень бережно несла себя от песчаной косы к яру; вся была чистенькая, нарядная, свежая, как двухлетний Петька Заварзин, а от больших очков казалась бы заграничной штучкой, если бы не фруктовая сумка — будь она неладна!

До Людмилы оставалось еще метров пятнадцать, но Прохоров уже начал глядеть на нее открыто, улыбаться так, точно смотрел на человека, которого давно знал, да вот забыл, кто он такой, когда же девушка подошла, оживленным голосом произнес:

— Здравствуйте, здравствуйте, Людмила Петровна! Простите меня! Ох, простите меня! Но как я мог поступить иначе? Ведь если в реке под названием Обь купается Афродита, то в ней — в реченьке-то — нет места капитану уголовного розыска Александру Матвеевичу Прохорову!.. Искупаться ведь я хотел… Но увы! Увы! Суждены нам благие порывы… Это кто написал? Пушкин или Лермонтов? Впрочем, вполне возможно, что ни тот ни другой…

Паясничая, профессионально улыбаясь и мельком думая о том, что поступает несправедливо, заранее считая Людмилу причастной к гибели Евгения Столетова, капитан Прохоров уже набело, окончательно рассмотрел девушку, которая захотела обнимать загорелую шею человека, умеющего хорошо сидеть на стуле, и отвергла парня, умеющего ходить так, словно навстречу всегда дул холодный, тугой ветер.

— Здравствуйте, здравствуйте, Людмила Петровна! — повторял Прохоров, жадно осматривая девушку и улыбаясь тому, что на ее лице по-прежнему было написано безмятежное: «Вы — Прохоров, я — Гасилова. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Присаживайтесь, присаживайтесь, Людмила Петровна! В ногах, как говорится, правды нет, а я ужасный болтун… Я такой болтун, что через пять минут вы помрете от скуки… А день такой прекрасный, что просто ужас!

От нее пахло речной свежестью, у нее было и вблизи нежное, молодое, сероглазое, аккуратно вырезанное лицо, руки — округлые, с тонкими пальцами, с гладкой и тоже нежной кожей; она вся была такая молодая, такая чистая, такая благоуханная, что и день казался прохладней, и Обь голубела праздничней, и небо сияло над ней как бы хрустальное… «Женька, Женька! — тоскливо думал Прохоров. — Как же это так случилось, Женька Столетов?»

— Я, знаете ли, Людмила Петровна, всегда путаю Лермонтова с Пушкиным, а Пушкина с Лермонтовым.

Девушка сидела на бревне так же вольготно, как недавно сиживал в пилипенковском кабинете технорук Петухов, слушая Прохорова, слегка приподняла тонкую бровь, пальцами перебирала цепочку-браслет на руке.

— Я все-таки больше люблю Лермонтова, — без улыбки сказала Людмила и повернула синеватые белки глаз в сторону Прохорова. — Нет, серьезно!

Девушка произнесла всего несколько незначительных слов, но они были сказаны с такой простотой и непосредственностью, с такой интимной интонацией, что Прохоров почувствовал, как девушка начинает занимать в нем, Прохорове, такое же удобное место, какое занимает на сосновом бревне. «Вы, Прохоров, хороший, замечательный человек! Я, Людмила Гасилова, тоже хороший, замечательный человек! Так в чем дело? Ах, какие все это пустяки!» — сказали серые глаза девушки, и Прохоров невольно почувствовал, что действительно пустяки! Важно в мире только одно: сидеть на бревнышке и переживать конец медленной минуты, а что касается следующего мгновенья — ах, какие пустяки!

— Вы, наверное, романтическая, увлекающаяся натура, — шутливо сказал Прохоров. — Может быть, вы даже сами пишете стихи… Про темные ночи, широкий плащ и острый кынжал, как говорит мой друг из Еревана — замечательный майор Вано. Ах, каким вином он угощал меня!

Людмила негромко засмеялась, а Прохоров с новой силой почувствовал, какое у него хорошее настроение. Ему так легко и весело болтается, так много слов висит на кончике освобожденного языка, так легко думается и кажется, что на самом деле все пустяки!

— Жарко вот только… — пожаловался Прохоров. — Мой друг Вано не верит, что на Оби бывают душные южные дни. Он вообще забавный, этот Вано! Говорит: «В Армении есть все, на Оби — ничего!» — «Эх, Вано, — говорю я ему, — на Оби есть то, чего нет в Армении, и плюс то, что есть в Армении.» Он отвечает: «Берем кынжал!..» Ну, вот вы смеетесь, Людмила Петровна, а мне не до веселья. Какой уж тут смех, Людмила Петровна, когда следователь Сорокин, разговаривая с вами, не догадался спросить, где вы находились в те минуты, когда трагически погиб Евгений Столетов? Это первый вопрос! А второй такой: не собирался ли Евгений в тот вечер повидаться с вами?

Людмила слегка нахмурила брови, вспоминающе покусала ровными зубами нижнюю губу, а Прохоров почувствовал желание закурить. Ей-богу, в его милицейской практике еще не встречался такой человек, как Людмила Гасилова, которая никак — ну никак! — не отреагировала на его иезуитский прием. Он-то думал, что очень ловко подвел под болтовню о несуществующем майоре Вано два страшных для девушки вопроса, а она только нахмурила брови да деловито примолкла.

— Мне надо все хорошенько вспомнить, — сказала Людмила. — Серьезно!.. Ну вот! Вспомнила. До шести я была дома, потом пошла гулять… Часов до семи я гуляла, зашла домой, переоделась и отправилась… — Людмила спокойно улыбнулась. — Я отправилась на свидание с Петуховым… Серьезно. Что касается второго вопроса, то… Накануне я получила от Жени записку. Он просил о встрече…

Прохоров молчал. Ему казалось, что Людмила снова вернулась на кромку речного песка, встав лицом к Оби, сделала несколько ленивых, безмятежных движений, и платье опять упало к ее ногам… «Да, — утверждали серые глаза девушки, — между моим свиданием с Петуховым и смертью Столетова может существовать связь. Поэтому ничего я не хочу утаивать, буду говорить правду и только правду. В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Вы ответили на записку?

— Нет! — подумав, сказала она. — Я еще раньше предупреждала Женю, что не буду отвечать…

Он замер, ожидая слова «серьезно», но девушка на этот раз не произнесла его. Она покачала головой и замолчала так естественно, как перестают шуметь деревья, когда затихает ветер; лицо у нее погрустнело. Людмила, наверное, вспоминала разговор с Евгением о письмах, видела, наверное, как Женька стоит перед ней, как молчит, как улыбается, как не верит в серьезность происходящего. Это было в те дни, когда происходило что-то серьезное между ним и Петром Петровичем Гасиловым, когда Женькины друзья-комсомольцы от чего-то словно осатанели, вся деревня наполнилась тайными шепотами, заговорщицкими встречами Столетова с друзьями, открытой ненавистью ребят к Гасилову…

— Вы разлюбили Женьку? — вдруг тихо спросил Прохоров.

Было около пяти часов, река от жары была сиреневой, лодки на воде казались не плывущими, а висящими в сиреневости; за спиной Прохорова, за домами, погукивала кукушка, а деревня казалась вымершей, пустой, как заколоченный дом; грустно было слушать кукушку, глядеть на сиреневую Обь, плывущую к северу, к Обской губе, к чертовой матери…

— Я не знаю, любила ли Женю вообще… — медленно сказала девушка. — Только я всегда чувствовала, что не выйду за него замуж…

Теперь Прохоров уже не боялся, что она произнесет слово «серьезно», ему был интересен процесс мышления Людмилы, и он громко покашлял, чтобы поторопить девушку.

— Я не могла быть его женой… Женщина чувствует, когда человек не может быть хорошим мужем…

Она трудно находила слова, ей самой, конечно, не все было понятно.

— Я вот так скажу: Женя любил слишком многое, чтобы быть хорошим мужем. Ему тоже было трудно со мной… Знаете, Женя не мог видеть, как я ем. Серьезно!

Инстинктивно убежденная в том, что существовала связь между нею и смертью Столетова, но не понимая уголовной опасности этой связи, Людмила по-прежнему была предельно правдивой, раскрывалась с такой жестокостью, что Прохоров не верил своим ушам… Бог ты мой, она еще продолжает!

— С Женей было тревожно, как перед грозой. Я никогда не знала, чего он хочет, всегда ждала неожиданного поступка… Да, да, он был неповторимым человеком, но это так трудно. Серьезно. Он укорял меня: «Людка, ты одинаковая, как маковинки в коробочке!» Перед встречей с Женей я всегда чувствовала беспокойство, усталость…

Людмила сделала паузу как раз в тот миг, когда Прохоров понял, чего ему не хватало — знакомства с матерью девушки! Ох, как было важно знать ту женщину, которая снабдила дочь серыми безмятежными глазами, ровной линией зубов!

— Я все надеялась, что Женя переменится. Однако ничего не менялось! Такие люди, как Женя, не меняются до последнего дня жизни. В чем он был постоянным, так это в непеременчивости… Папа говорит: «Такие люди, как Столетов, не должны умирать», но Жени нет… Нет Жени! Не будет он никогда купаться со мной в Оби…

Прохоров уже боялся глядеть в спокойные глаза девушки.

— Женя всегда далеко плавал, а однажды переплыл Обь… Я лежала на берегу, он подошел и сказал: «Людка, я теперь знаю, что самое опасное — середина!» Это он сказал для меня. Он всегда говорил, что я не плохая и не хорошая… Потом Женя признался: «На середине Оби я струсил! До тебя было столько же, сколько до противоположного берега… Брр! Страшно было на середине!»

Хотелось тихонечко завыть…

— А я сказала Жене: «Я ни капельки не боялась, что ты утонешь! Серьезно!» Тогда он засмеялся и сказал: «Я выжил только потому, что поплыл к противоположному берегу, а не к тебе». Эти слова я и тогда не поняла и теперь не понимаю. Я только чувствую, что в них много правды. Женя так любил меня, что иногда ему надо было уплывать… Теперь он уплыл навсегда… Больше не вернется…

Девушка замолкла, положила руки на колени, и они сделались беспомощными, невинными, девчоночьими; исчезли из поля зрения кольцо с зеленым камнем, браслет, красные ногти скучающей курортницы. Прохорову стало холодно на палящем солнце — если Людмила понимает саму себя, если знает о своей любви к Женьке, если в эту любовь осознанно помещает технорука Петухова…

— Надо немножко отдохнуть, — сказал Прохоров. — Помолчим, Людмила Петровна?

— Помолчим!

Прошло уже полчаса с тех пор, как Людмила присела на сосновое бревно, солнце еще чуточку скатилось к западу, река густела в сиреневом цвете, желтая полоска растворялась, но никаких существенных перемен в мире, оказывается, не произошло. По-прежнему было до одурения жарко, воздух звенел и дрожал, белые чайки в небе висели неподвижно. Людмила Гасилова сидела в прежней позе, сам капитан Прохоров тоже, оказывается, не очень переменился.

Настроение у него было достаточно хорошее, с самим собой он боролся успешно, за какие-то паршивые полчаса узнал от Людмилы в два раза больше, чем предполагал узнать, и перспективы на ближайшее будущее открывались блестящие.

— Людмила Петровна, — мягко сказал Прохоров, — четвертого марта Столетов был у вас дома и, кажется, крупно разговаривал с Петром Петровичем… Разговор длился примерно минут сорок, вы присутствовали при начале, а потом, наверное, подслушивали из соседней комнаты… Что тогда произошло? О чем шла речь?

Он терпеливо и добродушно, как кошка перед мышиной норой, наблюдал за Людмилой Гасиловой — она подняла голову, прищурившись, опять покусывала зубами нижнюю губу. Сначала было трудно понять, что чувствует девушка, затем Прохоров заметил, как сползла со щек легкая пленка грусти, зрачки прояснились.

— Я все расскажу! — ответила Людмила. — Верьте мне, Александр Матвеевич, я ничего не утаиваю! Серьезно.

Снова появилось в глазах выражение безмятежного жизнелюбия, естественности существования.

Прохоров неожиданно засмеялся.

— Я напрашиваюсь к вам в гости, Людмила Петровна! — заявил он. — Ваша мама уехала с домработницей за малиной, Петр Петрович катается. Вот вы мне и расскажете о происшествии на месте действия. Я не очень нахален, а, Людмила Петровна? Впрочем, мы все такие. Все-е-е мы такие — милицейские крючки. «Лучше один раз увидеть, чем десять раз услышать», — говорили не то греки, не то римляне, не то мой армянский друг Вано…

Он уже встал с бревна, уже затягивал узел галстука, уже чувствовал вдохновение:

— А вот Петр Петрович меня в гости не приглашает. Приходите в контору, говорит. У нас в конторе, говорит, спокойно, начальник лесопункта Сухов занят своим изобретательством, не помешает он нам, говорит…

Говоря все это, капитан Прохоров уже энергично шел впереди Людмилы Гасиловой, чувствовал такую жажду и способность к работе, что кружилась голова и сладко посасывало под ложечкой.

Он первым поднялся на верхотинку яра, не понимая, для чего делает это, внимательнейшим образом посмотрел на свои запылившиеся туфли, затем повернулся лицом к реке и две-три секунды стоял неподвижно, задавая себе такие вопросы, на которые никогда не сможет ответить… Что с ним произошло за эти короткие сорок минут? Почему именно разговор с Людмилой Гасиловой вернул ему рабочую форму? «Я все-таки похож на служебную овчарку, когда она берет след!» — насмешливо подумал Прохоров.

Он действительно чувствовал, как широко и радостно раздуваются ноздри, как он весь переполняется ощущением нужности бытия, здоровьем и силой, энергией и проницательностью. Он глядел на реку — нужная, славная, очень солидная река; заглянул в провал яра под ногами — необходимый, замечательный провал; поинтересовался Людмилой Гасиловой — целесообразная такая, цельная и улаженная…

Ну слава богу, слава богу!

11

«Ну слава богу, слава богу!»

Стараясь не расплескать ощущение радости, энергии, здоровья и силы, капитан Прохоров размашисто шагал впереди девушки; небольшой и худенький, делал крупные движения руками; преображенный, обнаруживал в деревенском неизменившемся мире новые качества, состояния, приметы. По-прежнему стоял жестокий зной — это был совсем другой зной; лежала в пыли знакомая пестрая свинья — это была новая свинья; на заборе сидел петух, молчал с опущенным от зноя гребнем — это был очень хитрый петух, так как догадался забраться повыше, где продувало ветерком с реки; они приближались к дому Гасиловых — это был не тот дом, мимо которого он проходил уже несколько раз. И капитан Прохоров был уже другим капитаном Прохоровым, так как вчерашний Прохоров только и подозревать мог, что скрывает высокий забор вокруг гасиловского особняка, а вот теперь без всякого удивления поглядывал на то, что предполагал увидеть…

На гектаре земли располагались огромный дом с просторным мезонином, финского вида остроконечный флигель, кирпичная баня, каменный гараж, парники, покрытые полиэтиленовой пленкой; зеленели дисциплинированные рядки карликовых фруктовых деревьев — сибирские сорта, — за ними шли грядки со всякой всячиной, среди них — кружевная, деревянной резьбы беседка.

Дом хороший! И флигель хороший!

Над двухметрововым бетонным фундаментом дома жирно блестели отборные кедровые бревна, шесть окон глядели с высоты фундамента, четыре окна — с высоты мезонина. Стены особняка ласково обнимали вьющиеся цветы, клумбы с еще более яркими цветами степенно шли вдоль песчаной дорожки, цветы свешивались из горшочков, подвешенных то к стене дома, то к стойкам резного крыльца, то просто к шестам, вбитым в землю. Флигель вонзался в небо готическим собором, воздушный, как бы неохотно стоял на своем зыбком, но тоже бетонном фундаменте; только два узких длинных окна прорезали стены флигеля, но окна были из цветного мозаичного стекла.

Что еще? Бетонный бассейн, устроенный в том месте двора, куда выходили окна, дверь и крыльцо флигеля. К бассейну вела деревянная ступенчатая дорожка — этак плавненько, покато спускалась она в зеленую воду бассейна… Прислушавшись, Прохоров уловил звон струи, шелест мотора, который вращал насос.

— Артезианская скважина? — деловито спросил Прохоров.

— Угу!

Они поднялись по кедровым ступенькам крыльца, ноги еще в прихожей утонули в ковре. Отсюда дверь вела в холл, освещенный двумя окнами, из холла три двери вели в другие комнаты, слева витками поднималась лестница, покрытая красным ковром. На стенах холла висели оленьи рога, на эстампах — целых три! — гарцевали разноцветные веселые кони.

— Сюда, пожалуйста! — пригласила Людмила.

Девушка не замечала барской роскоши холла, не понимала, в каком доме живет.

Ноги в резиновых «вьетнамках», испачканных прибрежным песком, с простотой неведения попирали дорогой ковер, глаза, не видя, скучно пробегали по стенам, отделанным березой, по хрустальным подвескам, не останавливались на паркетном полу, собранном из всех существующих сортов сибирских деревьев. А ведь в холле все было такое, что казалось невозможным в Сосновке. Кто собирал паркет? Где куплены бра? Откуда привезены ковры?

— Пойдемте в кабинет папы!

Девушка пошла вверх по витой лестнице, а Прохоров на секунду остановился, чтобы представить, как поднимался по этой же лестнице Столетов… Он увидел его коротконосое лицо, вертикальную складку на лбу. Что делал Женька, когда поднимался по винтовой лестнице? Усмехался, зло молчал или трещал без умолку?

— Вот здесь кабинет отца.

Они стояли в широком — с фонарем на потолке — коридоре, обшитом такими линкрустовыми листами, которыми обшиваются каюты на пароходах и купе вагонов; на линкрусте блестели выпуклые розовые цветы, и снова висел эстамп с лошадьми — на этот раз зелеными и черными, но очень веселыми.

— Папа любит лошадей! — тихо проговорила Людмила и задумчиво добавила: — Разговор папы с Женей происходил здесь. — Она показала на дверь кабинета. — Потом, когда папа попросил меня выйти, я стояла вот здесь…

Усмехнувшись уголками губ — вылитая Мона Лиза! — девушка открыла дверь в отцовский кабинет, жестом пригласив Прохорова входить, сказала:

— Папа иногда спит в кабинете… Вот на этом диване.

В кабинете мог спать не только Петр Петрович Гасилов, в нем можно было разместить отделение хорошо экипированных солдат, поставив каждому кровать да еще и оставив место для небольшой скорострельной пушки. Пушка охотно бы гляделась в окно, если можно было назвать окном стеклянную стену — виделась расплавленная снизившимся солнцем стремнина Оби, тоненькая полоска леса за рекой… Пол кабинета покрывал светлый ковер, в центре его, раззявив пасть, лежала медвежья шкура, а стены были просто-напросто затянуты серым атласом. Мебели было мало: средней величины стол, старинные часы с боем, кожаный диван, четыре шкафа с книгами, три голубых кожаных кресла…

— Ну что же! — оживился Прохоров. — Теперь самое время, Людмила Петровна, послушать о том, что произошло четвертого марта текущего года.

Капитан Прохоров сразу заметил, как устраивается на кожаном диване Людмила Гасилова, — девушка делала это точно так, как устраивался на стуле технорук Юрий Петухов. Она положила руки на колени, но убрала — неудобно, попробовала опустить одну руку на валик дивана — опять плохо, приставила вторую руку к бедру — еще хуже! Несколько пробующих движений сделала Людмила, зато устроилась хорошо.

— Женя и папа давно ссорились, — сказала Людмила. — Но мне было трудно понять, почему они ссорились…

Она замолчала, подумав, продолжала:

— Странно! Они ругались, но когда Женя уходил, папа говорил: «Настоящий парень! Вот если бы…» Серьезно!

Левый конь на эстампе, стреноженный, стоял смирно, устало, зубы торчали в разные стороны, улыбка у коня была трудной; это был очень старый конь, хотя художник сделал его красным, гриву — зеленой.

— Я как-то спросила Женю, о чем они разговаривали с папой… Он засмеялся: «Кто не работает, тот не ест…» Серьезно. Я не умею рассказывать, Александр Матвеевич! Все время отвлекаюсь, теряю мысль, путаюсь. Серьезно. В школе вот тоже так было. Урок знаю, а отвечаю долго, учитель сердится: «Не тяни, Гасилова!»

— Продолжайте!

— Продолжаю… Четвертого марта они тоже поссорились… То есть не поссорились, а… Один Женя ссорился, а папа, как всегда, помалкивал… Вы знаете, Александр Матвеевич, с папой очень трудно поссориться! Серьезно… Папа, когда рассердится, уходит к своей подзорной трубе.

— Какая еще труба?

— Подзорная… Скорее всего небольшой телескоп… Папа купил его на толкучке сразу после войны…

— Где же установлен телескоп?

— Во флигеле… Мне дальше рассказывать?

А для чего? В этом кабинете не хотелось слушать, рассказывать, думать, совершать поступки; здесь вещи были предупредительны, послушны, отлично вышколены; отсюда не хотелось идти даже во флигель, где стоял хоть и маленький, но все-таки телескоп. Кресло приняло тело бережно, бесшумные пружины расположились так, что капитан уголовного розыска словно бы повис в пустоте, словно бы потерялся среди кожи, принявшей формы его тела. Хотелось закрыть глаза, поплыть вместе с креслом в сквозное окошко, повиснуть над расплавленной рекой — пусть ветерок щекочет лицо, внизу шелестит вода, наплывает на горизонт закат…

— Рассказывайте, рассказывайте.

Людмила начала неторопливо:

— Женя пришел к нам довольно поздно, часов в десять вечера.

ЗА СЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ ДНЕЙ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…март начинался холодами, пронзительными ветрами, хрусткими льдинками повсюду: на крышах, заборах, телеграфных столбах, на кромке обского яра. В девятом часу вечера улица звенела под ногами, как битое стекло, на Оби торосились редкие льдины, до голубого сияния продутые ветром, собаки лаяли остервенело, точно подошли к околице голодные волки.

Женька Столетов бежал по пустынной улице, проклиная себя за пижонство, чувствовал, как в туфлях холодеют пальцы. Его высокая фигура была одинокой на улице, луны не было, фонарь на клубе светил тускло, как бы захлебнувшись ветром.

У ворот гасиловского дома Женька остановился — надо было перевести дыхание, успокоиться, чтобы войти в дом вальяжно, с небрежной улыбкой на губах, с победными глазами.

Дверь отворила Лидия Михайловна, узнав гостя, вежливо кивнула, смотрела на Женьку так спокойно, словно ничего не случилось — не было опустошающих телефонных звонков, когда Лидия Михайловна отвечала, что Людмилы нет дома, а издалека слышался знакомый голос: «Кто это звонит, мама?»

— Так проходите, проходите, Евгений! — поднимая брови, сказала Лидия Михайловна. — Мы вас не ждали, но… но мы вам рады…

Она была одета в пунцовый шелковый халат, волосы крупными локонами лежали на маленькой голове, серые глаза были холодны от блеска. Женька поежился. Как случилось, что на это холеное, полное до тошноты лицо попали глаза Людмилы? Отчего возле единственных в мире глаз лежали тоненькие морщины, откуда локоны, яркие губы, пунцовый халат? И почему так спокойно, безмятежно и приветливо лицо этой женщины? Разве не она диктовала дочери: «Мы взрослые люди, Женя. Нам надо расстаться!»

— Я хотел бы поговорить с Петром Петровичем, — тихо сказал Женька.

Женщина в пунцовом халате усмехнулась уголками губ — это была Людмилина улыбка, спокойно поправила парикмахерский локон на виске. Значительная, безмятежная, по-женски мудрая. Женька почувствовал, как утишивается нетерпение, остывает желание ворваться в кабинет Петра Петровича со стиснутыми кулаками, улетучиваются горячие слова, приготовленные для начала разговора.

— Я хочу подняться к Петру Петровичу, — сказал Женька. — Передайте ему, что я пришел.

Открылась дверь, зевая и сонно потягиваясь, в холл вышла Людмила, сразу же прислонилась спиной к стене. На ней был точно такой же нейлоновый халат, как и на матери, на волосах косынка, под ней — бигуди.

— А, это Женя, — сонно сказала Людмила. — Я думаю, кто это разговаривает? А это Женя! Здравствуй. Почему не заходил? Нет, серьезно!

Он по-прежнему тупо смотрел на дочь и мать, ничего не понимая, ощущал необычное — смещение времени, так как происходящее не могло датироваться началом марта. Разве не в конце февраля Людмила приревновала его к Анне Лукьяненок, не отвечала на письма, не приходила в клуб? Что сейчас на дворе? Февраль, январь?…

— Евгению не до нас! — с улыбкой сказала Лидия Михайловна. — Он пришел с визитом к Петру Петровичу. Как государственный человек к государственному человеку. Да простит их господь обоих!.. Говорить о делах в девять часов вечера, после ужина, перед сном! Сыграли бы лучше в подкидного дурака…

Людмила засмеялась.

— Женю не остановишь, — ласково сказала она. — Он не поддается уговорам. Папуля тоже любит пофилософствовать. Серьезно!

Как уютно, тихо, тепло было в холле, устланном толстым ковром, как ласково щурилось лицо Людмилы, как спокойно светили нейлоновые халаты, как славно шутила Лидия Михайловна… Женьке захотелось тоже привалиться спиной к стене, надеть халат, сыграть в подкидного дурака. Затуманивались лица друзей, приглушался веселый шум сегодняшнего комсомольского бюро, жеребячий хохот парней, придумавших забавный способ борьбы с Гасиловым… Женька протяжно ухмыльнулся, поежившись, тупо повторил:

— Я хочу подняться к Петру Петровичу.

— Я провожу тебя, — после паузы ответила Людмила.

— Проводи, проводи! — разрешила Лидия Михайловна. — Папа будет рад…

Они поднялись по винтовой лестнице, остановились в коридоре; Людмила опять прислонилась к стене — такая красивая, что глядеть на нее не хватало сил. Она исподлобья смотрела на него, перебирала кружевную бахрому халата тоненькими пальцами; губы были раскрыты.

— Женя! — ласково сказала Людмила. — Ну почему ты ссоришься с папой?… Не надо, Женя! Папа хорошо к тебе относится…

Женька проснулся сегодня рано — в шесть часов, открыв глаза, услышал, как воет за окном холодный мартовский ветер, как звенят льдинки над ставнями; дом подрагивал, словно двигался в темноту и безвременье. Женька по-детски подтянул колени к груди, спрятал голову под одеяло, притаился; было так же жутко, как бывало в детстве, когда выли зимние метели, а за околицей первобытно, обреченно лаяли собаки, напуганные зелеными глазами голодных волков. Он долго лежал в страхе, потом перед глазами вдруг вспыхнуло: «Людмила!» Он счастливо рассмеялся. «Людмила!» Женька сбросил одеяло, спрыгнул на холодный пол. Людмила! И остановился, словно наткнулся на острое, режущее.

…Людмила стояла на втором этаже отцовского особняка, привалившись спиной к стене, глядела на него ласково, просительно.

— Не надо ссориться с папой, Женя! — повторила она. — Чего вам с ним делить…

В коридоре второго этажа совсем не слышался свист ветра, было тихо, как в таежной глубинке, тисненый линкруст пощелкивал от прикосновения легкой спины девушки, и было видно, как у подножия винтовой лестницы тихонько пошевеливается клочок пунцового халата. Лидия Михайловна подслушивала их разговор, было нетрудно представить выражение ее лица, когда она думала, что Женька не знает о подслушивании, — холодное, надменное, такое опасное, словно внутри женщины поставили на боевой взвод тугую пружину курка.

— Пошли к отцу! — с улыбкой сказал Женька. — Доложи ему о моем визите.

Людмила постучала в дверь:

— Папа! К тебе пришел Женя.

Гасилов расхаживал по кабинету — руки заложены за спину, большая голова наклонена, седые волосы по-домашнему освобожденно рассыпались. Здесь, в родном доме, у мастера не было даже намека на созидательное выражение лица и фигуры, а, наоборот, все было теплым, ласковым, уютным. На лбу разгладились глубокие боксерьи морщины, в глазах — ласковый покой, спина сутулилась по-стариковски, и нельзя было понять, счастлив он или несчастлив, доволен жизнью или недоволен. Просто расхаживал по кабинету, переваривал ужин, думал о пустяковой всячине.

— Садитесь, молодые люди! — благодушно-насмешливо сказал Петр Петрович. — Холода-то а? Зимние!

На нем был толстый, простеганный белыми нитками халат с длинными кистями, на ногах — мягкие восточные туфли, на голове — вышитая тюбетейка. Иронически прищуриваясь, Петр Петрович в последний раз прошелся из угла в угол, остановившись, внимательно посмотрел на Женьку.

— Если я правильно понял выражение твоего лица, Женя, то Людмилу надо выставлять за дверь! — мирно сказал он. — Людка, готовься!

Выражение лица! А Женька-то думал, что он стоит перед Гасиловым браво-спокойный, вальяжный, благодушный, этакий величественный. Значит, опять на его лице все написано: нетерпение, вызов, желание немедленно развязать ссору. И это теперь, когда надо разговаривать с Гасиловым вот так — вольготно сидеть на кожаном диване, прищуриваться, держать на губах добродушно-снисходительную улыбку, рассеянно прислушиваться к утихающему ветру.

— Людмила, выйди! — шутливо вздохнув, попросил Петр Петрович. — Женя собирается устроить бой быков…

— Хорошо, папа! Ты зайдешь ко мне, Женя?

Не получив ответа, Людмила вышла, задев за косяк двери сонным боком.

В кабинете горела только настольная лампа под зеленым абажуром, свет ее был укромен, вся эта комната, обтянутая блестящим атласом, застланная ковром, казалась доброй, уютной, спасительной. Женька проглотил слюну, но голос у него все равно оказался хриплым.

— Выражение моего лица не имеет никакого отношения к разговору, — вызывающе сказал он, хотя собирался произнести эту фразу спокойно. — Вы целый день избегали встречи со мной, поэтому я пришел на дом… Я обязан сообщить вам о решении комсомольского бюро.

Гасилов опустился в глубокое кресло.

— Я вовсе не избегал тебя, Женя! — мягко сказал он. — Днем у меня не выкраивалось свободной минутки…

Женька шумно выдохнул воздух, хотел еще что-то сказать, но поперхнулся.

Ложь Гасилова была такой чудовищной, что была даже не ложью, а откровенным глумлением, словно мастер сказал: «Солнце светит ночью!»

— Ложь! — еще раз передохнув, быстро сказал Женька. — Этого не может быть, так как вы в течение шестнадцати часов в сутки ничего не делаете… Восемь часов я отвел на сон…

Торопясь и поэтому путаясь ногами в толстом ковре, он стремительно приблизился ко второму кожаному креслу, брякнувшись в него, снисходительно — так ему казалось — улыбнулся:

— Вы не только ничего не делаете, Петр Петрович, но и мешаете работать другим… Мы три дня назад перешли в новую лесосеку. Почему до сих пор не повышена норма выработки? Ведь в новой лесосеке более крупный древостой… Только не говорите, что забыли, закрутились, заработались! Не поверю!

Женька опять ошибся, так как Петр Петрович даже и не собирался говорить: «Ой, Женя, как же я так? Мы ведь в самом деле перешли в новую лесосеку, а я… Ах, черт возьми!» Нет, Петр Петрович не говорил этого! Он сидел в кресле по-прежнему мирно, спокойно, улыбчиво; глядел Женьке прямо в глаза, ждал терпеливо, что еще скажет секретарь комсомольской организации.

— Я слушаю, Женя.

Глумление продолжалось. Женька выпрямился, теряя слова и мысли, проговорил:

— Комсомольцы поручили мне сообщить вам о том, что с завтрашнего утра мы объявляем открытую войну Гасилову…

И снова ошибся: лицо мастера не изменилось. Мало того, Петр Петрович мечтательно повернулся к лошадиному эстампу, халат немного распахнулся, и Женька увидел волосатые ноги. Продолжая мирно молчать, Петр Петрович положил подбородок на ладонь, задумчиво, длинно глядел на синюю лошадь, которая безмятежно паслась по зеленому лугу.

— Мы требуем, — монотонно проговорил Женька, — чтобы вы отказались от синекуры, чтобы ушли в бригадиры или вообще расстались с лесопунктом… Ваши должностные пре-е-сту-упления разлагающе влияют на рабочих и сдерживают выработку…

Молчание. Мирные глаза. Задумчивая улыбка.

— Мы, комсомольцы, собираемся на деле осуществить принцип: «Кто не работает, тот не ест!»

Женька тоже улыбнулся, но криво, неловко, смятенно:

— Вы не хотите спросить меня, Петр Петрович, как мы собираемся бороться с вами?

Ветер за окном неистовствовал, очертя голову бросался на двойные, по-зимнему, рамы гасиловских окон, отсчитывали глухие секунды часы в деревянном большом футляре, синяя лошадь на эстампе улыбалась.

— У тебя все, Женя? — тихо спросил Петр Петрович. — Шли бы гулять с Людмилой… Эй, дочка!

Через три-четыре секунды в кабинет вошла Людмила, выслушав предложение отца, прислонилась спиной к дверному косяку.

— Не хочется гулять! — задумчиво сказала она. — Одеваться, раздеваться, натягивать сапожки… Ну его, это гулянье! Давай, Женька, лучше поиграем в подкидного дурака. Ты, я, мама, папа… Серьезно! Папка, давай играть в подкидного дурака. — Она надула губы. — Только с тобой, папка, трудно играть: ты всегда знаешь карты!

Зеленая лампа, красивые халаты, тишина, холод за окнами, добрые лица, тихий домашний разговор… Лидия Михайловна поставит самовар, домработница принесет на деревянном подносе вкусные печенюшки, Петр Петрович, озабоченно почесав ухо, вынет из шкафа неполную бутылку коньяка: «Мы по рюмочке, по рюмочке, Лидуша!» Хозяйка дома будет держать карты на отлете, путать бубнового короля с червонным, Людмила станет хохотать над Женькой, который играет плохо, Петр Петрович начнет прищуриваться, убивая чужие карты, приговаривать: «У нас королей нету! Мы супротив королей! У нас, граждане, демократия!»

Всего три месяца назад Женька охотно игрывал в подкидного дурака в семействе Гасиловых, злился, когда проигрывал, тщеславно завидовал Петру Петровичу, который на самом деле помнил вышедшие из игры карты, а вернувшись домой, ворчал при матери и деде: «У нас дома все не как у людей! Нет в карты поиграть, так соберутся и давай долдонить: „В Европе то, в Ираке это, в больнице то, в больнице это…“ Ну и нудный вы народ, Столетовы! Скучно с вами — зевать охота…»

Сегодня Женька развалился в кресле — нога на ногу, нос поднят, брови задрались, как запятые.

— Играем, играем в подкидного дурака! — обрадовалась Людмила. — Папка, Женя согласен играть! Давайте, ну давайте!

— Можно и в подкидного дурака, — сказал Женька.

Он уже чувствовал себя круглым дураком — прийти к Гасилову для объявления войны, вместо спокойствия и дипломатической вальяжности суетиться и волноваться, краснеть и бледнеть, а потом сесть играть в карты. А главное, ничего не добиться, не обосновать обвинения…

— Давайте играть в дурака! — мрачно пробасил Женька. — Давайте!

Людмила отклеила спину от дверного косяка, посмотрела на Женьку исподлобья, тоже басом протянула:

— Такой смешно-ой, такой хоро-ши-ий! Та-а-ко-ой сла-а-вный Женя.


…Солнце еще на вершок приспустилось к западу, по реке бежали наперегонки серые тени, зубчатая кромка кедрового заречья становилась синей, как бывает всегда, когда на тайгу падают розовые отблески заката. В кабинете Гасилова было тоже по-вечернему ало, обтянутые атласом стены казались седыми.

Закончив свой спокойный рассказ, Людмила воровато поглядела на дверь, затем решительно вынула из кармана пляжного платья пачку сигарет «Столичные». Прикурила она умело, кончик сигареты закусила лихо, мизинец изысканно оттопырила.

— Я волнуюсь? — медленно спросила она. — Нет, серьезно!

— Что вы! — удивился Прохоров. — Ваше лицо дышит неизменным покоем! Серьезно.

Он сосредоточенно определился во времени и пространстве, как делал всегда, когда запутывался. Поглядел на часы — девятый, помотал ногой — на туфле оставался след обского песка, кивнул разноцветным лошадям — мастер лесозаготовок Гасилов существовал где-то рядом; на кожаном диване сидит его единственная дочь, в кресле по-барски развалился капитан уголовного розыска и слушает, как дочь понемножечку да полегонечку предает папашу, ковыряется в его ранах, срывает бинты да еще и заботится о том, чтобы не потерять вальяжности. Рассказала о телескопе, не упустила ни одного столетовского слова, безмятежным голосом сообщила о том, что мать подслушивала ее разговор с Женей, а она, Людмила, стояла в коридоре до тех пор, пока Петр Петрович не позвал: «Дочка!..»

— Вы удивительная! — сказал Прохоров девушке. — Что же было дальше?

— Я пошла провожать Женю, — сказала Людмила. — Он, конечно, проигрался в пух и прах, был очень сердитый, грустный… Серьезно! И не хотел, чтобы я его провожала. Потом он сказал, что будет бороться с гасиловщиной…

Прохоров хмыкнул:

— С гасиловщиной? Столетов так и сказал?

— Да, Александр Матвеевич! Он часто употреблял это слово. Серьезно.

Бог ты мой! Прохоров опять не верил своим собственным ушам, отказывался доверять глазам — сидит на диване, спокойно и красиво курит, лицо ласковое, нежное, улыбка и тут же: «Гасиловщина, подкидной дурак, провожание…» Прохоров поерзал в кресле, потом принял решение по-петуховски устроиться в жизни — положил щиколотку левой ноги на колено правой, руки скрестил на груди, а с лицом поступил так — расправил все морщины…

Хотелось играть в подкидного дурака, пить чай из самовара, провожать красивых и нежных девушек. Капитан Прохоров сосчитал бы все вышедшие из игры карты, не отбивался бы крупными козырями, хранил бы до конца игры боевые шестерки, чтобы дать радостной душеньке полный разворот: «У нас, товарищ Гасилов, королей тоже не держат! У нас, Петр Петрович, демократия! У нас, понимаете ли, тузы!»

— Женя и на комсомольском собрании употреблял термин «гасиловщина»? — спросил Прохоров.

— Не знаю… Я не комсомолка.

«Серьезно», — добавил за девушку Прохоров. Нет, серьезно! Подниматься с дивана, переодеваться, натягивать тесные сапожки, класть в карман комсомольский билет, идти на собрание. Ах, какие пустяки!..

— Людмила Петровна, — безмятежно ляпнул Прохоров, — почему вы отложили до осени свадьбу с Петуховым?

Девушка легонько вздрогнула, медленно повернувшись, посмотрела на него широко открытыми глазами.

— Вы знаете об этом? — спросила она. — Откуда? От Юрия Сергеевича? Нет, серьезно. От Петухова?

— Угу!

Она вздохнула, потрогала мизинцем нижнюю губу.

— Я все чего-то ждала, Александр Матвеевич! Я все чего-то ждала…

Зеленый конь на самом крупном эстампе давно устал пастись по зеленому лугу. Он стоял на широко расставленных ногах, задрав морду и раздув ноздри, принюхивался, прислушивался к вечернему тихому миру; ему не хватало движения, бешеной скачки, волчьих глаз за длинной спиной.

— Я все чего-то ждала…

Вся она была правда и только правда, и ничего, кроме правды; первоклашка бы понял, что Людмила не хотела выходить замуж за Петухова, ждала чего-то от Женьки Столетова, на что-то надеялась в тот мартовский вечер, когда играли в подкидного дурака, и обе женщины подслушивали: одна внизу, вторая наверху, а Петр Петрович тщательно считал вышедшие карты. «Не надо ссориться с папой, Женя! Ну что вы все делите!»

— Людмила Петровна, скажите, пожалуйста, когда Евгений узнал о том, что вы решили выйти замуж за технорука?

Она медленно подняла руку к лицу, как бы загородила от Прохорова глаза.

— Он никогда не узнавал об этом! — прошептала Людмила. — Женя так и умер, думая, что мы просто поссорились…

Прохоров поднялся, подошел к столу, взял фотографию в некрашеной кедровой рамочке, дальнозорко отнес ее от лица. На фотографии стоял обычный Гасилов — в ковбойке, в тонких сапогах, с добрым боксерьим лицом, а возле него сидела на высоком стуле пяти-шестилетняя Людмила, и он держал руку на ее девчоночьем плече. Губы отца сомкнулись от нежности к дочери, смотрел он мимо Людмилы, видимо, в стену, но так, словно вглядывался в будущее дочери, скрытое этой стеной, словно на мгновенье позабыв о том, что его пальцы прикасаются к ее плечу. Думы Гасилова были широки, глобальны — о жизни, о судьбе, о смерти. Дочь прижалась ласковой щекой к его огромной кисти с коротко и аккуратно, как у хирурга, обрезанными ногтями; рука была холеная, чисто промытая, на тыльной стороне ладони покрытая темными волосами.

— Я просил вас через Пилипенко приготовить письма и записки Евгения, — сказал Прохоров. — Вы приготовили, Людмила Петровна?

— Да! Я все отдала товарищу Пилипенко.

Он подошел к кожаному креслу, но не сел, так как увидел, что Людмила вернулась в прежнее состояние — сделалась купальщицей с фруктовой сумкой в руках, сигарета в ее губах дотлевала, щеки приняли обычный нежный цвет, движения были ленивыми, пасущимися, платье далеко обнажало невинную голую ногу.

— Я приглашаю вас отужинать со мной, Людмила Петровна, — весело сказал Прохоров. — Лидия Михайловна с домработницей из-за реки вернутся поздно, Петр Петрович все еще гарцует на жеребце Рогдае… Вы принимаете мое предложение, Людмила Петровна? Угощу оше-ело-омительной осетриной!

И пошел-поехал:

— Ах, ах, Людмила Петровна, я — физиономист плюс психоаналитик плюс психопатолог плюс бух… Как там у Ильфа и Петрова?… Обедали вы плохо — лень разогревать, — пощипали только утренний пирог и сейчас голодны, как капитан Прохоров из уголовного розыска… Орсовская столовая — прелесть, конфетка, заповедник комфорта. А мне палец в рот не клади! Я еще три дня назад из профилактических соображений занес в книгу жалоб сердечную благодарность официанткам, директору, кухонной челяди и сторожу дяде Коле… Теперь меня обслуживают на полусогнутых, а вареная осетрина здесь лучше столичной, спиртные напитки не приносятся и не распиваются — штраф три рубля!.. О, верьте, верьте, Людмила Петровна, завсегдатаю столовых, кафе, закусочных! Мне только сорок с хвостиком! Захотите, мы будем смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда… Не захотите, буду рассказывать об экзи-стен-циа-лиз-ме…

Хохоча, посмеиваясь, паясничая, Прохоров залокоток провел Людмилу через коридор, лестницу и еще один коридор, на крыльце снова взял Людмилу за нежный локоть. Выйдя из ворот, Прохоров по-уличному прокашлялся, взбодрил голову и так огляделся, точно давно не виделся с Сосновкой, точно просидел в гасиловском кабинете три затворнических дня и три затворнические ночи.

В орсовской столовой — в поселке была еще сельповская — на окнах висели марлевые занавески, на квадратных столах лежали голубые клеенки, посередине столовой торчала деревянная арка, похожая на ворота — для чего, почему, с какой целью поставленная, неизвестно, так как арка ничего не поддерживала, ничего не распирала, ничего не соединяла. Три официантки были толсты, упитанны, благодушны от безделья — спиртные напитки не приносятся и не распиваются, два раза по вечерам приходит участковый Пилипенко, — на их лбах, похожих на деревянную арку, торчали кокошники; с потолка столовой свешивались длинные липучие ленты, так густо унавоженные мертвыми мухами, что Прохоров поторопился занять пустой угловой столик — с него липучки были не видны, а, наоборот, можно было наблюдать вечернюю розовую реку по имени Обь.

Озабоченно посоветовавшись с Людмилой, капитан Прохоров заказал окрошку, вареную осетрину, телячий холодец, потом смущенно почесал заскрипевший под пальцами подбородок.

— Жаль сухого винца нет, Людмила Петровна! А водку? Водку мы не будем пить?

— Никогда!

Ему нравилось, как девушка вела себя в орсовской столовой.

Она, видимо, никогда не бывала в ней, но по сторонам удивленно не глядела, не заметила ни мух, ни липких клеенок, толстым официанткам кивнула просто и сердечно, никакой специальной ресторанной позы не приняла.

Уже было понятно, что Людмила хороша за столом — с ней будет весело, непринужденно, легко от того, что девушка умеет молчать, не испытывая при этом неловкости.

И от водки она отказалась прелестно: слово «никогда» произнесла глубоким басом, и при этом даже не улыбнулась.

— Два холодца! — возникая возле стола, сказала самая толстая официантка. — Горчица вон тамочки — у солонки, а перец, наоборот, у в горчичнице.

Они посмеялись.

Холодец стоял под носом у девушки, но она почему-то еще не начинала есть — сидела тихо, спокойно, задумчиво. Однако что-то уже менялось в ее лице: оно становилось просветленным, губы раскрылись, открыв частые, белые и ровные зубы, такие, какие поэты сравнивают с жемчугом.

Потом Людмила осторожно, коротко, как счастливый ребенок перед сном, вздохнула, взяв вилку и ножик, опять замерла с таким видом, словно не знала, что делать с ними. На свежее, молодое, красивое лицо продолжало наплывать светлое, торжественно-праздничное выражение.

Людмила начала есть. Медленно-медленно подцепила на вилку аккуратный кусок холодца, внимательно осмотрев его со всех сторон, бережно положила в рот. Жевала она медленно, с непонятными остановками: сидела при этом прямо, спокойно, с ровными плечиками, а выражение лица снова менялось — затуманивалось, становилось сосредоточенным, настороженным, чуточку деловитым; серые материнские глаза внезапно приняли отцовское выражение с той фотографии, где Петр Петрович положил большие руки на хрупкое плечо пятилетней девочки. Она так же глядела в даль дальнюю, видела за рекой будущее, думы ее были крупны, глобальны — о жизни, судьбе, смерти. Но праздник продолжался: безлюдный, одинокий, сам в себе, но праздник.

— А в клубе сегодня кино, — сказал Прохоров. — Называется «Анжелика и король». Играет о-очень красивая актриса. Серьезно!

Улыбнувшись, Людмила съела очередной кусок холодца, задумчиво начала облюбовывать следующий, и Прохоров понял, что ни пиршеством, ни вкушанием, ни торжеством плоти нельзя было назвать тот особый интимный процесс, в который Людмила Гасилова превратила обыкновенный обед; для обозначения этого процесса не подходило ни одно из распространенных определений, так как еда и девушка составляли одно целое, и это было так естественно, как растет дерево, летают над Обью птицы, пасется на лугу добродушно-ленивая корова, лакает молоко кошка. И всякий, кто смотрел, как ест Людмила Гасилова, непременно думал о том, что она живет так же, как ест, — неторопливо, маленькими кусочками, облюбовывая, пробуя на вкус, тщательно прожевывая, берет прелести плотского существования по секундочке, по минуточке, по всякому оттеночку радости… Корова!

В матовой окрошке плакал целомудренный лук, мелко нарезанные огурцы пахли летом, кусочки мяса высовывались зубчиками горной цепи, ровные квадратики картошки затаенно светились. Все это кричало: «Съешь меня!» — и Прохоров грустно потупился, и опустил в тарелку ложку, и ничего не мог поделать с собой: все думал о Женьке Столетове, который страдал, когда видел, как ест любимая девушка, и который никогда уже не почувствует, как пахнут огурцы, не увидит, какое это чудо — мелко нарезанная картошка!

«Я нетерпелив, я очень нетерпелив! — подумал Прохоров. — Мне хочется иметь ружье, которое не только стреляет, но и поджаривает дичь!»

— Что произошло с Женькой? — спросил Прохоров. — Вы знаете его с детства? Что произошло? Его столкнули или он сам сорвался?

Людмила застыла с вилкой в руке. Потом тихо сказала:

— Папа уверен, что Заварзин не мог… Он не толкал Женю… Я не знаю, почему папа так уверен в этом…

Прохоров тоже, оказывается, не мог видеть, как ест Людмила Гасилова. Поэтому он повернулся к окну и заметил сразу, что на обском яру произошло какое-то изменение, что-то появилось новое…

Ровно в девять пятнадцать возвращался с прогулки на жеребце Рогдае мастер Петр Петрович Гасилов. Поднимаясь по дороге, он бросил на гриву Рогдая поводья, сидел лениво и прямо, монотонно покачивался, но на лице еще виделись остатки бешеной скачки — ветер в прищуренные глаза, храп, топот, сверканье скошенных на ездока лошадиных лиловых белков, разбойный запах лошадиного пота.

Рогдай шел устало, опустив длинную шею, бережно переставляя тонкие породистые ноги. Коня слева освещало закатное солнце, и Прохоров глупо открыл рот — жеребец был красным.

На красной лошади ехал мастер Петр Петрович Гасилов.

Глава вторая

1

Как волка, боящегося красного цвета, обкладывал капитан Прохоров тракториста Аркадия Заварзина. Два страшных красных флажка вбил в пустоту грузовых поездов, идущих один за одним с интервалом в сорок пять минут, третий флажок поставил на извилистой тропинке, по которой любила бродить сосновская молодежь, четвертый прилаживал в том месте, где тропинка пересекалась с проселочной дорогой, по которой ежевечерне гулял слепой учитель Викентий Алексеевич. Последний флажок капитан Прохоров собирался поставить на продутой ветрами железнодорожной платформе.

Войдя в рабочую форму после встречи с Людмилой Гасиловой, капитан Прохоров спал по шесть часов в сутки, вечерами засыпал мгновенно, без снотворного, утрами пробуждался с песней: «Загудели, заиграли провода… Мы такого не видали никогда».

По Сосновке ходил стремительный, ясноглазый, ловкий, хотя костюм по-прежнему мешковато сидел на нем; лицо загорело, голос от ветра и солнца сделался хрипловатым, губы плотно сжаты.

Два дня назад Прохорову звонило милицейское начальство, осторожно намекая, что он, Прохоров, такой замечательный оперативный работник, что без него в управлении обойтись не могут. «Ты давай-ка, Саша, без этого самого… Философствуешь ты больно много, вот что я тебе скажу, Прохор! — говорил дружески в телефон начальник уголовного розыска полковник Борисов.

— Вот ты молчишь, Саша, а я ведь вижу, как зубы скалишь… Тебе хорошо — речка, осетрина, всякие там закаты и восходы, а у меня в Пегарском районе сейф вскрыли! Кого я пошлю на это дело?… Давай, Прохоров, поскорее, а! Сделай милость, голубчик!»

Потом начальство сообщило, что товарищ Прохорова майор Лукомский уже получил квартиру, значит, теперь и Прохорову недолго ждать отдельной секции в новом доме; ордерок Прохоров получит скоро, если, конечно, не слишком задержится в Сосновке. «Одним словом, давай без философии, Саша! Гони только информацию: да или нет!.. Почему я такой веселый? А вот туточки майор Лукоша тебе привет шлет… Квартирку он получает — конфитюр! Окна, понимаешь, на Ушайку!» У полковника Борисова был веселый приятный баритон. Он успешно выступал на любительской сцене — пел арии из классических опер.

Вскрытый сейф в Пегарском районе, естественно, интересовал Прохорова, но фраза: «Кого я пошлю на это дело?» заставила приглушенно улыбнуться. Не обошлось и без того, чтобы Прохоров не вспомнил о своем мешковатом костюме, о сибирских словечках, которые порой непроизвольно проскальзывали в его речи, о простецком курносом носе, который придавал его лицу наивность. Конечно, эта лиса Борисов нянькался с Прохоровым, как с малым дитятей, кричал на всех перекрестках, что капитан Прохоров — золотой, выдающийся работник, осыпал капитана всевозможными премиями и наградами, но он-то, Прохоров, не забыл, как однажды случайно услышал баритончик самого Борисова: «А что тут думать? Коли деревенское дело, посылай Прохора!»

Ну конечно, форменный мундир на Прохорове не сидел так изысканно и аристократически, как на Борисове, ногти капитан Прохоров по примеру полковника не подравнивал маленькой пилочкой с перламутровой ручкой, не ходил в плавательный бассейн при университетском спортзале, не пел на любительской сцене арии из «Пиковой дамы», но… посмотрим, посмотрим!

После разговора с начальством Прохоров спал отменно хорошо, вставши утром, вспомнил о разговоре и громко засмеялся: «Посмотрим, посмотрим!»

После этого Прохоров и почувствовал, что пришло время составить примерный план дальнейших действий, так как до сего момента он, оказывается, действовал как бы на ощупь. Теперь в тумане уже просматривалась маковка прибрежного маяка, понемногу прояснялись человеческие фигуры, было уже недалеко до той минуты, когда увидятся глаза… Прохоров мысленно набрасывал:

«Вызвать на первый предварительный — осторожный — допрос Аркадия Заварзина;

встретиться с начальником лесопункта Суховым;

осторожно и незаметно собрать в кучу комсомольцев лесопункта;

вызвать для веселого разговора белобрысую девчонку, писавшую протокол знаменитого собрания;

провести серьезную беседу со сменщиком Столетова, потешным мужичком Никитой Суворовым;

с легкомысленным видом гуляки и фланера посетить даму Анну Лукьяненок, чтобы навсегда покончить с темой любовного треугольника или, может случиться, четырехугольника;

узнать, наконец, что произошло в лесосеке двадцать второго мая…»

Вот, пожалуй, и весь план, в котором, конечно, не учтены мелочи: найти и перечитать новеллу Исаака Бабеля, в которой есть фраза о женщинах и конях, «случайно» встретиться с женой Гасилова, спрыгнуть с грузовой платформы на среднем ходу поезда и так далее и тому подобное. Дураку понятно, что пункты можно переставлять, их очередность определяется…

Прохоров опять поймал себя на том, что оттягивал визит в семью Евгения Столетова: боялся! Да, да! Он боялся идти в родной дом Евгения Столетова и даже на улице, когда проходил мимо зеленой крыши невысокого строения, отводил глаза и опускал голову, а вчера юркнул в переулок, так как увидел на тротуаре знакомую по фотографиям мать Женьки.

Плохо было и другое — до сих пор не вернулся из города загадочный парторг Сосновского лесопункта Голубинь.

И все-таки капитан Прохоров весело улыбался, напевал свое утреннее: «Загудели, заиграли провода…»

«Начну-ка я рабочий день с Никитушки Суворова!» — решил капитан Прохоров.

2

Когда тракторист Никита Суворов, сопровождаемый чеканным стуком пилипенковских сапог, вошел в кабинет и, смущаясь, начал переминаться с ноги на ногу, Прохоров впал в тихое неистовство; всего полчаса назад он предупредил Пилипенко о том, чтобы тот не смел сопровождать по деревне свидетелей. Теперь капитан с яростью смотрел в пилипенковскую переносицу, но, связанный присутствием постороннего человека, прошипел только нечленораздельно: «Стоеросовая, самая стоеросовая…»

Пилипенко улыбнулся, сделав руки по швам:

— Как приказано, пошел искать кондуктора Акимова! Будет допрошен, как приказывали!

Он набатно простучал сапожищами по гулкому крыльцу, на улице засвистел лихо, красиво понес свое ефрейторское тело через солнечную улицу; сверкали, конечно, сапоги, бриджи на икрах сидели удивительно плотно. «Чудовище!» — подумал о нем Прохоров, но все равно почувствовал восхищение.

— Вон как потопал, Пилипенко-то! — с улыбкой сказал капитан трактористу Никите Суворову и показал пальцем на стул. — Садитесь, Никита Гурьевич… Вот и во второй раз встретились, как говорится. Опять я вас зачну мучить, как вчера, Никита Гурьевич. — Прохоров помолчал. — Выходит, что вы, Никита Гурьевич, вокруг правды ходите, как шкодливая коза вокруг высокого прясла. И капустки хочется, и ноги коротки… Вот вы показали товарищу Сорокину, что Столетов и Заварзин дрались на Круглом озере. А драки-то, Никита Гурьевич, ведь не было! Не было, говорю, драки, Никита Гурьевич!

Морщинистое, маленькое лицо Никиты Суворова сияло робкой, предупредительной и опасливой улыбкой. Ему, конечно, было приятно беседовать со своим, сибирским человеком, он, конечно, с большой симпатией относился к Прохорову, во всем доверял ему, но был так запуган, что ему по ночам, видимо, мерещился острый нож с ложбинкой на лезвии, он, наверное, просыпался в холодном поту и от ужаса опять закрывал глаза.

— Ну как же будем жить дальше, Никита Гурьич? Будем продолжать запираться?

Суворов помигал и торопливо ответил:

— Что было говорено, то и есть говорено. Больше нет правды, чем ты от меня услышал, товаришш Прохоров, врать мне не с руки, не такой я человек, чтобы врать…

Прохоров легко поднялся с места, неторопливо подошел к окну и опять почувствовал, какой он весь спокойный, деловитый, умный. Если его не вывел из себя старательный Пилипенко, если он способен почувствовать восхищение твердой линией упрямого младшего лейтенанта, то запуганный Заварзиным тракторист Никита Суворов и подавно не мог удивить капитана, когда повторял вчерашнюю ложь.

— Вы меня вокруг пальца как мальчишку водите, Никита Гурьич! — обидчиво сказал Прохоров и помигал на Суворова: — Я вашу байку брать в резон не могу: она потолочная.

— Это уж как ты себе на душу положишь, товаришш Прохоров!

Ох как нетрудно было запугать трусливого мужичонку…

— Мученье мне с вами, Никита Гурьич! — со вздохом сказал Прохоров и сел на прежнее место. Он с полминуты помолчал, потом произнес негромко: — Снова мне рассказывайте вашу байку, Никита Гурьевич… Надежда только на то, что вы сегодня по-другому врать будете, а я вас тут-то и поймаю! Ох, скажу, Никита Гурьевич, ох врете, ох путаете!

У мужичонки отвисла нижняя губа, открылся рот с желтыми, стоящими вразнотык зубами; совсем был плох красотой и мужской силой Никита Суворов, обидели его отец и мать всем тем, что надо давать сыну, — силой, ростом, разворотом плеч.

— Начинайте, начинайте, Суворов!

Тракторист побледнел, ухватился руками за края табуретки, начал было сгибаться обреченно, но Прохоров все еще требовательно глядел на него, все еще улыбался, и Суворов заговорил:

— Ну, дело с того началось, что Арканя-то Заварзин на лесосеку вдругорядь вернулся. Сначала он будто с Андрюшечкой-то Лузгиным на поселок уехал, а потом я трактором-то на эстакаду бреду, гляжу: он обратно возля столовой стоит! Ах, думаю, забери его лихоманка, как же он оттеля сюды попал, когда должон уже по деревне шастать! Да так он быстро возвернулся, что и сапог на нем забыгать не успел… Ну, стоит возля столовой, куренкой займается, наплоть к вагонке-то подошел, чтобы его-то не видать…

Прохоров про себя усмехался, вынимая из памяти полузабытые слова. Забыгать — значит просохнуть, наплоть — вплотную, куренка — курить… Волной воспоминаний веяло от местных словечек мужичонки, в мягких интонациях скрывалась прохоровская молодость, детство с зарницами и рекой, прохладой звездных вечеров, гармошкой на улице, шорохами на полатях, где спала древняя бабка. Гармонь шла переулком, пела «Расцветали яблони и груши…», смеялись девчата; на заре — петушиный всполошный крик, зябкая роса, тревога молодого тела…

— Ну, стоит он у вагонки, куренкой займается, глаз у него пришшуренный, как у сома-рыбы, — продолжал Суворов, вздыхая. — Тута надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что сом-то только кажет круглый глаз, у него только обличье, что глаз круглый, а взаболь у его глаз-то пришшуренный. Ты вот возьми сома, товаришш Прохоров, да искосу на него глянь: глаз пришшуренный! У щуки — глаз круглый! А за карася я тебе и говореть не буду: каждый знат, что у его глаз даже шибко круглый…

Слушая Суворова, капитан Прохоров сидел тихо, не двигаясь, как бы боясь спугнуть плавную речь, прервать нить неожиданных ассоциаций и прямых воспоминаний. Суворова нельзя было ни перебивать, ни торопить, и Прохоров добродушно думал: «В тридцать минут уложится!»

— …глаз пришшуренный быват еще у молодой стерляди. Ну, это особ статья, это рыба така, что у нее все наперекосяк…

Никита Суворов приостановился, почесал веко.

— Ну, гляжу я на Заварзина, ничего понять не могу, однако смекаю: дело нечисто! Во-первых, чего возвернулся, во-вторых, чего пришшуриватся, чего лыбится на контору? В ей же не сахар, в конторе-то! В ей Женечка Столетов с самим Гасиловым разговариват… — Он покрутил головой. — Ну до чего долго Женечка с Гасиловым говорели, что я три ездки трактором-то сделал. Это ведь чуток поболе часа, никак не меньше…

По-прохоровскому тоже выходило, что между отъездом и возвращением Аркадия Заварзина прошло никак не меньше часа, и, значит, именно столько времени разговаривал Столетов с мастером Гасиловым.

— Да, это никак не меньше двух часов прошло, когда Заварзин-то возвернулся, — снова пересчитывал Никита Суворов. — Я, конешно, тракторист не ахти какой — я ведь колтоногий. — Он показал на хроменькую ногу. — Мне с Евгением Столетовым, конешно, равненья не было. Куды там! Он, Женечка-то, на тракторе езживал, как остяк на обласке… Это я тебе, товаришш Прохоров, на полном сурьезе говорю, что во всей области лучше Евгения тракториста не было. Вот те хрест! Ну, ты сам посуди, товаришш Прохоров! Я делывал за смену, сказать, двадцать ездок, а Женечка — тридцать! Это что? Это рази не стахановска работа? «Степанида» под нем была ровно конь! Бывалыча, скажет: «Ну, давай, родимая!» А она его слушат, ровно живая. Ей-бо! «Степанида» его понимала, это соврать никто не даст, а я с ней, бывалыча, часа два вожусь. Все, зараза, не заводится. Ну, Женечка подойдет, руку ей на бочину положит, в моторе кой-чего покопатся — она и заведется. Ну зараза, ну зараза!.. Это я про трактор говорю, не про Евгенья…

На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.

— Дожж будет! — поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. — Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!

Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:

— Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам — шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, — неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?

Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.

— Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе — останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.

Никита Суворов оживился.

— Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг — ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…

И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны — милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»

— Утки в Круглом озере — невпроворот! — радовался отдыху Никита Суворов. — Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть — садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… — Никита Суворов ни на секунду не приостановился. — Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…

Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.

— Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!.. Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица — мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй — почто он тебе…

Никита Суворов начал врать после слов «они не сразу драться стали». Именно здесь картина каким-то образом перекосилась, перед мысленным взором Прохорова возникло что-то неестественное, мешающее. Прохоров закрыл глаза, отключившись от Никиты Суворова, наново мысленно просмотрел ту картину, когда Столетов и Заварзин подошли к берегу озера… Они стояли вплотную друг к другу, в пролете сосен качались лучи догорающего солнца, в таежной тишине слышалось хриплое дыхание парней. Свистнув крыльями, тревожно крякнув, опустилась торпедой на озеро клохарь-утка, погнала грудкой овальную волну по темной масляной воде…

— Есть! — прошептал Прохоров. — Есть!

Он облегченно засмеялся:

— Есть!

Ну, полковник Борисов, что сказал бы ты сейчас Никите Суворову? Что сделал бы ты сейчас, полковничек Борисов, со своими полированными ногтями, английским пробором, кителем в талию и роскошным баритоном?

— Стреливал и я в крохаля-утку! — мечтательно проговорил Прохоров. — И на сорах стреливал, Никита Гурьевич, и на болотах стреливал, и на луговине стреливал. Утка эта не так вкусна, как увертлива, не так увариста, как жилиста…

Он снял руки со стола, удобно отвалившись на спинку стула, протяжно зевнул, пожаловался:

— Только вот, Никита Гурьич, никогда мне не приходилось крохаля-утку стрелять на лесном озере! Крохаль-утка, она ведь на лесные озера не садится… Не садится крохаль на лесные озера! Хватит врать, Суворов, — жестко сказал Прохоров. — Ничего вам Заварзин не сделает, если вы покажете, что драки не было, и Столетов с Заварзиным поехали в поселок на одной платформе…

Никита Суворов пустым мешком висел на стуле: челюсть отвалилась, как створка капкана, в глазах — ужас, руки дрожат. Вот как запугал его Аркадий Заварзин! Наверное, вынул из кармана нож, приблизив лицо вплотную к лицу Суворова, проговорил лениво: «Меня посадят — другие найдутся! Из-под земли тебя достанут, горло от уха до уха распластают».

— Никита Гурьевич, а Никита Гурьевич!

Суворов понемножечку приходил в себя, оклемывался, бедный, потихонечку… Какой чистотой, непосредственностью и наивностью надо было обладать, чтобы потеряться от такой мелочи, как крохаль-утка! Каким хорошим, добрым человеком надо быть, чтобы не найти самый простейший ответ на прохоровскую реплику! Эх, Сибирь, Сибирь! Добрая, честная, искренняя земля…

— Надо правду показывать, Никита Гурьевич! — мягко сказал Прохоров. — Всего несколько слов надо подписать: «Драки не было! Поехали вместе…»

— Была драка! — прохрипел Суворов и вдруг выкрикнул ошалело: — Не подписую я бумагу! Ты отселева через недолги дни уедешь, а мне под ножа идти, семью свою губить!

— Надо подписать! — торопливо сказал Прохоров. — Обязательно надо подписать, Никита Гурьевич, не то… Я вас очень прошу подписать!

— Не подпишу! — вдруг спокойно ответил Суворов. — Не подпишу!

Это было такое серьезное поражение, что Прохоров растерялся, сконфузился, одним словом, потерял лицо, — он сделал несколько суетливых движений, поспешно вскочил из-за стола, просительно протянул руку к Суворову, но тут же услышал категорическое:

— Это дело я никогда не подписую! Какой мне мотив бумагу подписывать, если ты, товаришш Прохоров, все одно, кого надо, споймашь? У тебя ум большой, ровно как у старой собаки… Вот такое дело, товаришш Прохоров…

— Ну, Гурьевич, — тонко произнес Прохоров. — Ну, Гурьевич, ты так меня подвел… Ты меня… То есть вы меня…

— А ты меня тыкай, тыкай, товаришш Прохоров! — обрадовался Суворов. — Когда меня тычут, мне сердцем веселее. На «вы» с человеком тогда надо говореть, если, скажем, ты у него корову за долги уводишь… Ему морозно, человеку-то, от выканья…

Оторопелый Прохоров искоса поглядел в окно — река хорошо, ласково светится, перевел взгляд повыше — грозится наползти на солнце облако с яркой каемкой, опустил взгляд — стоят на полу здоровенные, не по росту, кирзовые суворовские сапоги. Что делается, а, родной мой уголовный розыск! Три дня строил пирамиду, вершиной которой должно быть форменное, письменное признание Никиты Суворова, а вместо этого…

— Ты вот что, Гурьевич, — сдерживая смех, сказал Прохоров. — Ты катись-ка домой, пока я сердцем не изошел. Ты лындай-ка отсюда, Гурьич! Марш отсюда, срамота, мать твою распротак.

— Вот это ты дело говоришь, товаришш Прохоров! — радостно заорал Суворов. — Ну, ты ничего лучшее этого, парень, придумать не мог! Я счас от тебя так лындану, что ты и глазом уморгнуть не успеешь, ты еще и тятя сказать не угораздишься, как я дома на печку взовьюсь!

3

Никита Суворов по улице наяривал быстро, словно его подгонял ураганный ветер, волосенки на затылке развевались, мелькали здоровенные каблуки, руками размахивал, как участковый инспектор Пилипенко.

Прохоров отошел от окна, весело крякнув, сел. Бог знает почему образовалось у него смешливое, легкое настроение — от мужичонки, наверное, от своей забавной неудачи, от темной тучи, которая с урчанием понемножечку застила солнце. Ливанет через часика два крупный кромешный дождина, заполыхают молнии, одуряюще запахнет щекочущим ноздри озоном. «Дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи!» — пели они ребятишками и плясали босые в теплых ласковых лужах. «Дождик, дождик, припусти, мы поедем во кусты…»

Прохоров вслух засмеялся. Ах каким хорошим было настроение! Все радовало его. Раскладушка казалась целомудренно-белой, чемодан лихо посверкивал никелированными застежками, белая рубашка приятно хрустела. В термосе, из которого Прохоров по утрам пил крепкий чай, отражались оловянная Обь, черная туча, искаженное окно; чистый лист бумаги на столе зазывно белел. Он вдруг сухо поджал губы, отодвинувшись от стола вместе со стулом, критически-насмешливо поглядел на свои замшевые туфли — явно не годились для дождя, раскисшей дороги, мокрого тротуара.

Прохоров зябко поежился от предчувствия удовольствия и огляделся так, словно сомневался, что в кабинете, кроме него, никого нет. Отлично! Хорошо! Он взял приятно пахнущий, поблескивающий чемодан, аккуратно поставил его на стол, расположив так, чтобы свет из окна падал на его, чемоданные, внутренности. Отлично! Колоссально!

В чемодане лежали две белые нейлоновые рубахи; он их вынул, аккуратно положил на стол; под рубахами обнаружились чистые носовые платки, майки, трусы, запасные подтяжки, две пачки мыла «Красная Москва», три пакетика норвежских бритвенных лезвий — на тот случай, если в Сосновке откажет электростанция, — одеколон «Красная Москва», импортный крем для бритья, две катушки ниток — белые и черные, четырнадцать пар буйно-разноцветных носков, пять шариковых ручек, стопка плотной, очень хорошей бумаги, пасьянсные карты, крошечный англо-русский словарь, два перочинных ножа, пакетики с аспирином, анальгином и тройчаткой, пузырек с йодом, широкий и узкий бинты, коробка разноцветных карандашей, пистолет, завернутый в газету, ложка, вилка, открывашка для бутылок, электрическая лампочка на сто свечей — он не любил слабый свет, куча запасных стержней к шариковым ручкам, ботиночные шнурки, матрешка в клетчатой юбке и так далее, и так далее…

Прохоров бережно вынимал вещь за вещью, губы у него по-прежнему были сухо сжаты, а выражение лица было таким, каким оно бывает у сладкоежки женщины, когда ей предстоит выбрать одну-единственную шоколадку из громадного шоколадного набора. Очень хороша шоколадка в форме дубового листа, привлекательна и та, что похожа на египетскую пирамиду, славненько лежит шоколадка-слоненок, шикарна шоколадка-трюфель, шоколадка-медаль. У женщины тускнеют глаза, губы делаются сосредоточенными, словно она идет по узкой жердочке над стремительным потоком.

Под газетой, на самом дне чемодана, лежали три пары новых туфель; каждый был вложен в целлофановый мешочек, между туфлями — два тюбика с кремом, черным и коричневым, железная щетка для чистки замшевых туфель и целые три щетки для туфель обыкновенных: жесткая, полужесткая и мягкая. Существовали, конечно, и бархатка для наведения глянца, рожок для надевания туфель и несколько металлических подковок с шурупами, которыми они привинчивались к каблукам, чтобы каблуки не сбивались на твердой дороге или асфальте.

Вынув все это из чемодана, Прохоров после неторопливого раздумья выбрал черные туфли с широким рантом, поднеся их к носу, понюхал приятный запах новой кожи, крема и клея, потом, смахнув туфли бархаткой, снял с них едва приметный слой пыли — какая пыль в чемодане! Потом, счастливо вздохнув, он стал выдавливать на правую туфлю черный крем из затейливого тюбика. Крем у Прохорова был лучших европейских фирм, щетки из отечественной щетины, бархатка была куплена в московском магазине «Обувь».

Прохоров обработал туфли жесткой щеткой, полюбовавшись, перешел на щетку средней жесткости; затем поласкал блестящую поверхность третьей, самой мягкой щеткой; губы у Прохорова сжались от радости и нежности к туфлям, брови страдальчески сошлись на переносице. Он в такт взмахам щетки покачивал головой, притопывал; он не успокоился до тех пор, пока на коже не осталось ни единого мутного пятнышка, пока обрез ранта не стал сверкать остро и лихо. Затем Прохоров за кончики взял московскую бархатку, такими легкими, слабыми движениями, какими, наверное, вынимают из часов тончайший волосок, начал придавать туфлям окончательный шик. Он лакировал кожу до тех пор, пока не увидел в туфле свой собственный подмигивающий глаз.

Через пять минут Прохоров закрыл чемодан, поставив его на место, надел новые клетчатые носки; туфли блестели хорошо, настырно, поверхность вовсе не походила на кожаную; туфли казались вылитыми из блестящего черного металла.

Он легко прошелся по пилипенковскому кабинету. Отлично! Когда сверкают туфли, плевать на то, что костюм сидит мешковато, галстук завязан неумело, густые волосы торчат на макушке, нос кончается примитивной нашлепкой. Он был готов своротить горы, опуститься на дно морское, взлететь под облака… «Я вот что сделаю! — подумал капитан Прохоров. — Я пойду сейчас к Анне Лукьяненок!»

Но, прежде чем выйти из кабинета, он подумал: «Если Столетов и Заварзин дрались на озере Круглом, моя версия — тьфу и растереть! Но он врет, этот славный мужичонка…»

4

Славный мужичонка Никита Суворов не ошибся, говоря, что скоро ливанет сильный дождь…

Когда Прохоров вышел из дому, одна черно-синяя туча уже застилала солнце, две другие прибивались к нему острыми краями, четвертая туча поднималась из-за Оби. Река казалась рябой, как курица, ветер на плесе то и дело взвихривал белые продольные полосы, гром погуживал, на небо между тучами было трудно глядеть — такое было яркое, ослепительно голубое. У собаки, торопливо бежавшей вдоль улицы, столбом стоял пушистый хвост.

Прохоров весело шел по деревянному тротуару, наступал блестящими туфлями на сосновый дощаник, поскрипывал туфлями с приятностью. Бодрый, свежий, помолодевший, он не без игривости думал о визите к разбитной бабенке, по слухам любвеобильной, хотя Пилипенко рассказывал и о таком: из дверей дома Анны Лукьяненок сначала вылетали мужская шапка, за ней — пальто, потом ошпаренно выбегал хозяин летающих вещей. По сведениям Пилипенко, вдова «одевалась не хуже учительши», у нее, сообщил Пилипенко, три демисезонных пальто и два зимних.

Следуя своей давней привычке, Прохоров искал дом вдовы не по названию улицы и номеру, а по одним ему ведомым признакам.

Прохоров подошел к дому, который явно мог быть домом Анны Лукьяненок. Здесь ни огорода, ни сараюшек не было, крыльцо выходило не во двор, а прямо на улицу, что и позволило инспектору Пилипенко наблюдать полет мужской шапки. Номер дом имел 13, что тоже свидетельствовало о проживании в данном доме веселой Анны Лукьяненок, не страдающей суевериями. Какие уж тут суеверия, если на окнах нет ни занавесок, ни гераний, ни завалящего цветочного горшочка, а лежит по-цыгански пестрый головной платок!

Крыльцо дома выступало в сторону улицы далеко, нагло, словно бросало вызов деревне, всему белому свету. Окна у дома были не большие, не маленькие, сам дом не старый и не новый, крыша была не деревянная и не железная, а шиферная. Была у дома и одна особенность — на бревнах расплывалось такое свежее пятно, словно их чем-то скоблили. Это был след дегтя, которым ревнивые бабы три месяца назад вымазали стену дома — ворот-то не было!

Прохоров вошел в крохотные сенцы, уловив звуки жизни, постучал в дощатую дверь.

— Войдите!

Он ошалело остановился у порога, так как прямо в глаза ему бросились белые ноги, обнаженные юбкой значительно выше колен. На Анне Лукьяненок была знаменитая мини-юбка, которая и в столице коротка, а добравшись до такой деревни, как Сосновка, да попав на бедра Анны Лукьяненок, превратилась в повязку австралийца. Плечи же и грудь были туго обтянуты тесной шерстяной кофтой.

— Бывай здоров, следователь! — громко поздоровалась Анна и показала два ряда плотных зубов. — Хочешь квасу? Пей! Вон на столе…

На пустом столе действительно возвышалась четверть с квасом, рядом примостилась фарфоровая кружка с отломленным краем, и вообще в большой и единственной комнате дома все предметы, кроме монументальной русской печки и кровати, казались кривоватыми, надломленными: стул, например, был о трех ногах, у этажерки одна полка с пыльными книгами провалилась, голые подоконники просели и расщепились, пол перекосился так здорово, что Прохорову захотелось побежать по наклонной плоскости. Но это не производило удручающего впечатления, наоборот, все казалось веселым вокруг хозяйки.

— Ошибаетесь, Анна Егоровна! — заботливо сказал Прохоров. — Я не следователь. Я оперативный работник.

— Один леший! — ответила Анна и повела плечами. — Мне что поп, что дьякон!

Было совершенно ясно, что Анна Лукьяненок — самая красивая женщина в Сосновке. Ее родители, видимо, недавно распрощались с теплой Украиной, где у женщин бывают вот такие рисованные брови, вот такой румянец на тугих щеках, вот такие женственные формы тела, такое торжество цветущей плоти и женского здоровья. Одним словом, вдова Анна Лукьяненок была такой, что капитан Прохоров, впав в риторику, подумал напыщенно: «Вот если взять Рубенса, добавить к нему фламандцев да разбавить все это Ренуаром…»

— Садись, оперативный работник! — услышал он веселый голос Анны Лукьяненок. — Садись вон на ту табуретовку…

Прохоров неторопливо прошел в комнату, попробовав на прочность табурет, сел на него и внимательно стал разглядывать Аннину кровать.

— Королевское ложе! — опять напыщенно сказал Прохоров. — На такой кровати, Анна Егоровна, можно играть в городки. Исключительно выдающаяся кровать!

Да, кровать не уступала в монументальности русской печке. Возведенные, видимо, местным столяром, стояли широченные, обвитые резьбой спинки, трепетал ситцевый, очень яркий балдахин-полог, резные бильярдные ножки давили на шаткий пол с такой силой, точно хотели провалить его в тартарары. Плоскость кровати была квадратной; на кровати лежало, стояло так много разнообразных вещей, что было понятно — это не кровать, а жилище Анны Лукьяненок. Судя по спицам и моткам шерсти, Анна на кровати вязала; оттого, что на цветастом одеяле стояли две тарелки, можно было заключить, что Анна ела на кровати; исходя из того, что на спинках висело много одежды, можно было понять, что и гардероб находился тут же. Всем была кровать для Анны Лукьяненок — ложем, столовой, гардеробом, столом для игры в подкидного дурака. Вся жизнь женщины проходила на кровати — такого Прохоров еще не видывал.

— Вот это кровать! — продолжал восхищаться он. — Как же вы ее везли от столяра-то? Ночью?

Она захохотала легко, спокойно.

— Днем! — сказала вдова. — Я ее нарочно днем везла… Как тебя зовут-величают? Это ты мне не сказал…

— Александр Матвеевич — вот как меня зовут! — солидно ответил Прохоров и, подумав, добавил: — А я не такой вас представлял, Анна Егоровна… Счетовод, конторская крыса, бумажная душа… Вот и думал, что вы другая…

— Какая же?

— Да вот такая… Черноволосая, высокая, худая, глаза злые. По улице идете — на скулах яркий румянец, рот сжат, губы тонкие. Голос у вас должен быть низким, кожа на переносице обязана блестеть, волосы должны быть прямыми…

Прохоров уже понял, что ему хорошо сидеть в доме Анны Лукьяненок, смотреть на то, как она его слушает, разглядывать кровать; он уже чувствовал, что разговор с Анной будет легким, полезным и умным.

— И разговариваете вы не так, как я ожидал, — продолжал Прохоров. — Думал, что вы скажете: «Присаживайтесь, товарищ Прохоров, я готова давать показания», а вы… «Как там тебя зовут-величают?» К таким словам, Анна Егоровна, надо юбку до щиколоток, на голову — ситцевый платочек, на стол — самовар!

Анна сидела на кровати — пугающая.

На такой вот жениться — мир исчезнет! Какое дело до мира человеку, которому постоянно светят эти ясные глаза; небо покажется с овчинку тому человеку, которого навечно полюбит женщина с такими коленями, в которые хочется уткнуться лицом и молчать вечность, не двигаться вечность… Что же ты, Женька Столетов! Что же ты, глупый?!

— Я к вам, Анна Егоровна, вот почему пришел, — сказал Прохоров. — Я из-под земли достану тех, кто помог Столетову умереть… — Он сделал крошечную паузу. — Уверен: вы любили Столетова! Все факты сходятся на том, что вы его любили…

Третий десяток лет доживала на земле Анна Лукьяненок, считанные годы остались до морщин и вялого рта, тонкой кожи на щеках, бабьей утиной походки; она и сейчас — после слов Прохорова — обмякла налитым, цветущим телом, возле губ прорезались морщинки, глаза полиняли.

— Ну, спасибо, Александр Матвеевич! — негромко сказала Анна. — Мне такого давно не говорили. Думают: не может вдова любить — балуется!

Она поднялась, взяла цветастый платок, накинула на плечи — прохладно было ей в душной комнате.

— Вы неделю в деревне пооколачиваетесь да уедете, — перейдя на «вы» продолжала Анна. — Поэтому нет мне резона вам врать, Александр Матвеевич, убеждать, что я не такая, как думает деревня… — Она усмехнулась. — Правду тоже обидно говорить. Но вот вам правда: я покойному мужу седьмой год верная. Ну разве не обидно мне об этом говорить?

Она подняла на Прохорова ясные, чистые глаза, попыталась надернуть юбку на белые колени; ей это, конечно, не удалось — ноги остались далеко открытыми.

Было странно: высокая прическа, мини-юбка, босоножки — современно, привычно, а вот речь по-деревенски напевна, слова стоят друг от друга далеко, и кажется, что говорит не Анна, и все время хочется оглянуться, чтобы увидеть другую женщину — пожилую и допотопную.

— Вам многого не понять, Александр Матвеевич, — сказала Анна. — Вы мужчина. Мужик! А я — баба! Кто бы понял, как это тяжело — баба! Вы вот сидите, так вы один. А во мне столько таких, как вы, напихано! Бабы, ее много — так мне одна умная старуха говорила…

Она смотрела в окно, в зрачках отражалась низкая туча.

— У меня детей нет, Александр Матвеевич! Покойный муж был хороший человек, но мужик — плохой… Почему это я вам все рассказываю? — вдруг спросила она и сама же ответила: — Вы с женщинами невезучий, Александр Матвеевич! Вот и ног моих голых боитесь, как Женя боялся… Так я их закрою…

Она медленно стянула с плеч платок, заботливо укутала колени, посмотрела на Прохорова исподлобья.

В комнате было тихо, над крышей уже отчетливо поговаривал с землей картавый гром, сверкнула дважды тусклая молния, меж Обью и небом протягивались не то дождевые, не то световые штрихи частых линий: на берегу ожидающе кричали ребятишки.

— Я тоже в любви невезучая, — продолжала Анна. — Но я бы этого не знала, если бы не Женя… Я бы так и думала, что любовь такая и есть, как у меня к мужу была… А тут Женя… Пропала я!Пропала! И девять лет разницы, и Людка Гасилова, и необразованность, и слава моя… Один человек для меня родился, но и он на девять лет опоздал. Я много раньше родилась… И чего я Людкой Гасиловой не родилась?

Говорить Анне было трудно: слова от губ отрывались куцыми, укороченными, словно застревали в горле, на шее, шевеля кожу, пульсировала кровь, серым сделалось крепкое, пышущее здоровьем лицо. «Ничем не поможешь!» — подумал Прохоров и спросил:

— За что Евгений не любил Гасилова?

— За все! — секунду помолчав, сказала Анна. — За себя, за Людку, за Сухова, за Притыкина, за меня, за жеребца Рогдая… Вижу: не понимаете, Александр Матвеевич, так я с другого конца зайду. Вы бригадира Притыкина знаете?

— Знаю.

— Тогда сейчас все поймете… Прытыкин — гад, сволочь, проститутка в штанах, но он хоть пьяным бывает, а Гасилов… Гасилов — мертвяк! Теперь понимаете, Александр Матвеевич?

— Понимаю, — сказал Прохоров, хотя не мог представить, как можно называть трупом человека с такими умными глазами, как у Гасилова, с фигурой созидателя. — А Женя тоже говорил, что Гасилов неживой?

— Да разве было у меня время, Александр Матвеевич, говорить с Женей о Гасилове? Стала бы я о нем говорить, если… Я за всю жизнь три раза с Женей-то разговаривала. В первый раз на покосе, когда копны возили, второй раз на скамеечке мы с ним сидели, а в третий раз… Третий раз последним был!

Крупные мысли приходили в голову Прохорова — о жизни, о смерти, о женщинах, о конях, о зеленой траве, о синем речном безлюдье; впервые с того дня, как Прохоров сидел на пеньке с Андрюшкой Лузгиным, в ушах опять возник протяжный мотив: «Средь высоких хлебов затерялося небогатое наше село…» Опять шла с коромыслом на плечах мать Прохорова, босые ноги оставляли круглые следы на желтой глине, ведра покачивались, в них купалось маленькое чистое солнце; на матери была длинная юбка, вышитая белая кофта. Куда шла мама, он не знал — она почему-то несла ведра в противоположную сторону от их дома…

Прохоров сунул руки в карманы, покашлял, поглядев на Анну Лукьяненок, почувствовал, каким узкоплечим, низкорослым был он; ощутилась мешковатость собственного костюма, плохо завязанный галстук, слишком свободный воротник рубашки, шишечка на носу. Ждалось: Анна поднимется, подойдет к нему, наклонившись, проведет пальцами по волосам, скажет: «Чего же ты, Санько, такой скучный? Ну, попалась тебе плохая баба, ну, разженился ты с ней, чего же три раза в день помирать? Есть у тебя, Санько, еще одна — вот на ней и женись… Не бойся — женись!..»

— Что происходило девятого или десятого марта? — спросил Прохоров. — Что случилось в тот вечер, когда Женя приходил к вам?

Анна не удивилась ни вопросу, ни осведомленности Прохорова — только еще немного посерела лицом.

— Женя приходил вечером десятого марта, — сказала она. — В клубе тогда шло кино «Прощайте, мальчики!» Я хотела пойти на семичасовой сеанс, надела розовую кофту, волосы собрала на затылке… Холодно, грязно было, а я взяла да и надрючила лаковые туфли… Думала, встречу в клубе Женю, нахально сяду рядом, прижмусь в темноте. Хоть полтора часа, а мой!

Анна перебирала пальцами бахрому цветастого платка, на щеках лежали растопыренные тени от длинных прямых ресниц.

— В марте я надеялась, Александр Матвеевич, что Женя со мной будет… Они уже начали ссориться — Людка и Женя… Я за ними следила! — внезапно зло выкрикнула она. — Бывало, целый час за ними по дорожкам иду… Несчастная я баба, правду сказать!

На реке загудел пароход. Прохоров покосился, прочел название: «Козьма Минин» и опять стал глядеть в переносицу Анны.

— Приоделась я, пошла уже было к двери, как сердце — ек! Выглянула в окно — Женя! Сколько я его заманивала, все не шел, все не шел, а теперь идет. Руки болтаются, вперед падает, словно его в спину толкают…

Она посмотрела на потолок.

— Андрей Лузгин говорит, что Женя на царя Петра из кино походил. Это правда… Он был тоненький, высокий, худой, но сильный.

ЗА СЕМЬДЕСЯТ ДВА ДНЯ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…тоненький, высокий, худой, но сильный, задрав голову, бежал Женька Столетов по дороге, превратившейся в месиво всего за одни сутки. Еще Восьмого марта, на женский праздник, лютовала над Сосновкой зимняя метель, ударяла в почерневшие от печной копоти крыши, сгибала в злые дуги голые осокори, бесилась в узких переулках, туго набивая их тяжелым снегом. А уже следующим вечером прилетел с верьховьев Оби влажный алтайский ветер, уронил на землю ранние капли дождя, перемешанного с разбухшими снежинками. И сразу почернела Сосновка, умер голубой зимний цвет, прорезалась через всю деревню лохматая, покрытая фиолетовыми ссадинами дорога. Запахло сырым деревом и хвоей, опилками и мокрым снегом; среди воздушных потоков случался и такой, что головокружительно пахло черемуховыми почками и жирным черноземом.

Женька сапогами раздавливал лужи, застревал в жидком снегу, спотыкался, но бежал, бежал к Анне Лукьяненок, хотя час назад и предполагать не мог, что побежит к ней…

Час назад Женька скомкал в пальцах записку от Людмилы Гасиловой, осторожно присев на кровать, расправил бумагу: «Женя, нам не надо больше встречаться. Людмила». Крепостной стеной стояли ровные каллиграфические буквы, заглавные пыжились старательными завитушками, точки были крупными.

Минут пять он сидел неподвижно, потом встал, прошелся по комнате, помедлив, снял телефонную трубку.

Людмила к телефону подошла не сразу — ее мать, Лидия Михайловна, сначала попросила подождать, пока посмотрит, дома ли дочь, потом Людмила все-таки появилась:

— Слушаю! Это ты, Женя? Ну, я слушаю тебя…

— Я получил записку, — сказал он. — Что с тобой, Людка?

Она и в трубку молчала так, как умела молчать без телефона, — легко, спокойно, просто. Потом сказала:

— Я пью чай, Женя…

Он медленно положил трубку, опять сел на кровать, положил подбородок на скрещенные руки. Хотелось долго и громко смеяться… Еще вчера он провожал Людмилу, оперевшись спиной о ворота, привычно привлек ее к себе. Она переступила с ноги на ногу, отыскав удобное положение, вся легла на Женькину грудь, поцеловавшись с ним раза три, заботливо проговорила: «На тебя не каплет? Нет, серьезно?…»

Женька торопливо поднялся, сорвав трубку, и попросил знакомую телефонистку еще раз соединить с квартирой Гасилова, сказал сердито:

— Лидия Михайловна, я снова прошу к телефону Людмилу!

— Я допила чай, — сказала Людмила. — Говори, Женя…

— Почему нам не надо встречаться, Людка? Что случилось?

Она опять долго молчала.

— Так надо, Женя! — потом сказала она. — Так надо.

И положила трубку.

Он почувствовал, что бледнеет, засосало под ложечкой: в груди что-то захлопнулось. Так прошло несколько длинных минут.

Зазвенел телефон, он поднял трубку.

— Женя, я, кажется, поступила невежливо, — спокойно сказала Людмила. — Конечно, я погорячилась, не так надо. Мы уже взрослые, нам не надо встречаться. Серьезно.

Он вдруг услышал в телефонной трубке посторонний голос, словно кто-то подсоединился к линии. Сначала Женька подумал, что плохо работал коммутатор, но тут в постороннем голосе мелькнула знакомая интонация Лидии Михайловны.

— Ты не обижайся на меня, Женя, жизнь сложная штука. Серьезно. Если хочешь, приходи к нам, мы поговорим подробно…

«…подробно…» — услышал он голос Лидии Михайловны.

«Он стоял несчастный, с бледностью на челе… — подумал Женька о себе. — Он стремглав бросился грудью на смятую кровать, уткнув голову в подушку, забился в облегчающих слезах…»

— Почему ты молчишь, Женя? — спросила Людмила. — Почему ты не хочешь поговорить подробно?

Он прислушивался ко второму голосу, который существовал где-то в глубине гасиловского дома, словно Лидия Михайловна говорила сквозь подушку: он представил ее блестящий халат, восковую прическу, всегда блестящие, возбужденные глаза.

— Я знаю, почему ты не хочешь поговорить подробно, — сказала Людмила. — Я знаю… Нет, серьезно!

Посторонний голос усилился, зазвучал громко, торопливо, точно Лидия Михайловна бросила подушку. Она проговорила что-то сердитое, быстрое. После этого в трубке сделалось тихо, только слышалось, как дышит Людмила.

— Я знаю, что ты ходишь к Анне Лукьяненок! — сказала она. — Ты ходишь к этой развратной, мерзкой бабе! Вся деревня говорит об этом. Серьезно!

«Развратная, мерзкая баба!» — вот что значили быстрые слова Лидии Михайловны.

— Людка! — ошеломленно закричал он. — Людка!

Но телефон был уже глух, как зимняя ночь, и ему показалось, что это Лидия Михайловна прижала рычаг пальцем с золотым кольцом…

«Они сошли с ума! — подумал он. — Они сошли с ума!»

«Они сошли с ума!» — в третий раз подумал Женька, а потом поймал себя на том, что уже, оказывается, производит действия, — выходит из комнаты, останавливается в прихожей, ищет на вешалке шапку, натягивает на плечи пальто…

Женька шагнул с крыльца в ростепель и туманную сырость, зубы загудели от холода и талого воздуха. Куда он шел? Зачем? Просто хотелось движений, действий, работы напряженного тела: он чувствовал, что взорвется, разлетится вдребезги, если будет стоять на месте, если не помчится по дороге…

Он споткнулся о гасиловский дом, в двух антеннах которого свистел весенний ветер. «Гасиловы! — подумал Женька и повторил: — Гасиловы!» Душила ненависть к двум антеннам, к мезонину, вознесенному над Сосновкой, к воротам, к готическому шпилю флигеля, где у Петра Петровича стоял маленький, но все же телескоп.

Ненавистный, трижды проклятый дом! Большие окна гасиловского кабинета глядели прищуренно, подозрительно, точно за ними таились глаза самого Петра Петровича.

«Развратная, мерзкая баба!» — суфлировала Лидия Михайловна дочери. Женька снова поймал себя на том, что бежит по улице.

Дом Гасиловых удалялся, чавкал под сапогами расхлюпанный снег, утишивался свист ветра в двух антеннах. И только минут через десять Женька понял, что бежит к Анне Лукьяненок. Зачем?… Ему надо было видеть женщину, к которой его ревновала Людмила.

Тоненький, высокий, худой, но сильный Женька, падая вперед, бежал к дому Анны, не думая о том, что скажет, что сделает, как посмотрит на женщину, как она встретит его.

Он взлетел на крыльцо, дробно постучал и, не дождавшись ответа, рванул дощатую дверь…

— Пришел!

После уличного света он ослеп, не мог понять, что такое — розовое и коричневое — копошится в темноте, что такое зыбкое перемещается вперед и в сторону.

— Пришел!

Точно так, как в стеклах бинокля из непонятной мути возникает четкое цветное изображение, так Женька увидел пронзенное радостью лицо Анны, дрожащие губы, расширившиеся, как от атропина, зрачки.

— Пришел! — повторила женщина.

Вся она — вместе с одеждой и бусами на длинной шее — была Женькина. И кофточку, и бусы, и кольцо с дешевым камешком она надела для него; все ее цветущее тело, ноги, грудь, меловая кожа жили тоже для него.

— Женя…

Пахучее и теплое приблизилось, обвилось каким-то образом вокруг него, хотя Анна все еще стояла далеко. Потом она бросилась к нему, на самом деле обвила шею руками. Вся трепещущая, прильнула.

— Пришел, пришел! — шептала она. — Женя, Женя…

Они незаметно двигались в сторону громадной кровати. Анна так отгибалась назад, точно падала, и он падал вместе с ней. В ту самую секунду, когда Женька понял ее медленное движение к огромной кровати, его пронзил ужас. Женька послушно шел вместе с ней, а сам чувствовал, что умирает — бордовые круги расплывались перед глазами, сердце останавливалось у самого горла.

Вдруг что-то изменилось в комнате, за окном, во всем поселке, появился свободный воздух, пол сам собой выровнялся, хотя оставался покатым.

— Не надо! — тихо сказала Анна.

Ресницы у нее слиплись, щеки потускнели, размазанные тени траурно залегли в глубоких глазницах. Женщина видимо отступила назад, так как стояла в центре комнаты — одинокая, сквозная, словно на ветре. Слипшиеся ресницы были опущены.

— Не надо…

Плакала Анна беззвучно, не догадываясь о том, что плачет, что текут слезы, что зубы стучат друг о друга, а голос сделался бабьим:

— Не надо мне чужого, не надо!

Женьке не хотелось жить. От того, что на покатом щелястом полу стояла несчастная женщина, что кровать с зеленым одеялом походила на луг, что в ненавистном флигеле глядел в небо зрачок телескопа, что у Женьки на фронте погиб отец, что отчим любил Женьку, как родного сына, что мама спала мало — так много работы, что Людмила Гасилова ест так, словно составляет одно целое с пищей, что Лидия Михайловна Гасилова говорит об Анне «развратная, мерзкая баба», что он не поступил в институт, что его любила еще Соня Лунина, что на дворе темно и сыро, что он был молод, что опять придется повторять математику и физику, что его, наверное, не любит Людмила…

Анна все еще плакала, потом перестала. Женька еще немного постоял молча, затем сел на стул, дождавшись, когда она вытрет слезы, тихим голосом рассказал все…

Рассказывал Женька долго, она слушала внимательно, с поднятым лицом, и он уже не боялся открытых ног и груди с глубокой тенью…

Анна Лукьяненок, покачав головой, отвернулась от Прохорова, плечи были узкие, шея казалась искривленной, руки висели вдоль тела опавшие.

— Вот это и был мой третий раз, — глухо, в стену и кровать, сказала она. — Тот самый третий раз… Я чего плачу, Александр Матвеевич? Потому я плачу, что Женя меня любил. Он меня любил, а сам думал, что Людмилу… Он думал, что сильно ее любит, Александр Матвеевич! Он по-другому не умел, Женя-то…

Прохоров поежился, заставив себя посмотреть на Анну, помассировал холодными пальцами горло.

— Ему тоже трудно было, — тихо продолжала Анна. — Вокруг Жени белый свет перепутался — такой он был человек… Ведь и Людка его любит. Она любит его, хотя выходит за Петухова. Вот я опять плачу, дуреха!


…Мать Прохорова с коромыслом на плечах прошла по осклизлой дороге, скрылась за углом незнакомой хатенки; на дорогу вышла другая женщина — злая, усталая, насмешливая. Эта женщина на желтой глине оставляла следы острых каблуков, играла замысловатую роль из «Трехгрошовой оперы» Брехта, в пальцах держала острую сигарету. Ее звали Вера, она говорила, что любит Прохорова, собирается стать его женой; издевалась над ним: «Я лучше тебя знаю, Прохоров, какая женщина тебе нужна. Я тебе нужна, Прохоров!..»

На огромной кровати, похожей на луг, сидела еще одна женщина — тоже все знала о мужчинах, считала, что всякая женщина несчастная уже от того, что она женщина, и мирилась с этим. Она была права: все несчастья происходят от того, что мужчины не полагаются на мудрость женщин, не помышляют, что для них хорошо все то, что хорошо для женщины…

— Не надо меня судить за то, что я вся баба, насквозь баба, поперек себя баба и на три шага вперед себя баба, — сказала Анна. — Женя не ко мне ехал в тот день, когда погиб… Я думаю, Александр Матвеевич, он в тот день от кого-то узнал, что Людмила вожжается с Петуховым… Он потому и прыгал у Хутора, что хотел застать их вместе…

У Прохорова были узкие, щелястые глаза. Не зря, выходит, он выяснял, по каким тропинкам любят гулять Петухов и Людмила, где их черти носили в одиннадцатом часу вечера, куда вела тайная дорожка, в какую сторону загибалась она от железнодорожной насыпи, где Столетова поджидала смерть… «Браво, Прохоров!»

— Я за ними тоже следила, — сказала Анна. — Не хочу, а встану, пойду за Петуховым и Гасиловой, знаю, что это добром не кончится… Мне их хотелось убить!

Она покачала головой:

— Нет, не за Женю!.. Хотя и за него тоже… Петухов и Гасилова вот как гуляли: идут далеко друг от друга, молчат, сами такие, словно повинность отбывают… И чего это я все плачу?

Прохоров терпеливо ждал, когда подтвердятся свидетельским показанием сообщения участкового инспектора Пилипенко. Конечно, с таким лицом, как у Петухова, с воздержанием студенческой молодости, с его воловьим здоровьем, с его железной нервной системой…

— Петухов ко мне три раза приходил, — сказала наконец Анна. — Проводит Людмилу и — ко мне. В ногах валялся — просился на кровать… Я его ударила… Что это, Александр Матвеевич?

— Бумага и шариковая ручка, — ответил Прохоров. — Надо написать коротко: «Тогда-то и тогда-то Петухов Юрий Сергеевич навестил меня, Лукьяненок Анну Егоровну, предлагал то-то и то-то… Не пишите: „Я его ударила!“ Пишите: „Я ему нанесла оскорбление действием!..“» А ведь гроза будет, Анна Егоровна!

— Будет, Александр Матвеевич!

5

Гроза была такая, что капитан Прохоров крякал от удовольствия, потирал руку об руку, а нижнюю губу выпячивал с таким выражением, точно хотел сказать: «Мать моя, что это делается! Ой-ой-ой!» Участковый инспектор Пилипенко стоял перед ним навытяжку, держа руки по швам, старался показать, что не слышал ни грома, ни дождя. Мало того, этот самый Пилипенко лицо имел бравое, томную бровь вздымал на лоб, любуясь собственным голосом, самоотверженно работал на глазах у разбушевавшейся стихии:

— Докладываю, как было приказано… Петухов Юрий Сергеевич переводит матери каждый месяц пятнадцать рублей при заработной плате в триста двадцать рублей, считая северную надбавку и процент за перевыполнение. В январе и апреле прошлого года переводы не производились, остальные месяцы — регулярно!.. Жену Суворова Никиты Гурьевича зовут Мария Павловна, рождения двадцать второго года, русская, беспартийная, образование среднее, несудимая, служащая… Гражданин Суворов ее во всем слушается, уважает… Прикажете гражданку Суворову в кабинет вызвать или на дом к ней пойдете?

— На дом, на дом…

Прохоров насмешливо кивнул, но поглядел на участкового одобрительно. Черт знает как удавалось этому Пилипенко вести себя так, словно он не таскал из окна каштаны для другого, а бегал по своим, пилипенковским, делам? Конечно, участковый инспектор, выполняя поручения Прохорова, попутно изучал свой собственный участок, но ведь не до такой степени, не до такой степени… «А может быть, он просто хороший работник?» — неожиданно подумал Прохоров, внимательно разглядывая участкового — старательные глаза и рот, ефрейторски стройную фигуру, большие руки солдата и рабочего парня.

— Вот что, товарищ младший лейтенант, — сказал Прохоров. — Не хочется ли вам заняться кондуктором Акимовым?… Возьмите на себя Акимова, товарищ младший лейтенант.

— Есть взять на себя кондуктора Акимова! Сегодня прикажете им заняться?

— Можно завтра, но лучше сегодня… Уж очень меня торопит начальство…

Оглушительно громыхнуло, окна на мгновенье стали ярко-синими, как будто на них пролили струю краски, в кабинете потемнело, а на столе задребезжал телефон, и от этого сделалось тревожно, точно аппарат подключили к междугородней линии. Прохоров поднял его, поискав место, поставив на кипу бумаг и, глядя на Пилипенко, подумал, что не уступит полковнику Борисову ни одного дня из столетовского дела. Он, Прохоров, раскрутит происшествие так, что картина будет прозрачной, как стеклышко, соберет все, что можно собрать, наведет в деле такую ясность, что оно будет похоже вот на эту комнату, когда ее заливает ослепительный свет молнии. Кроме того, он будет таким же старательным и упрямым, как участковый инспектор Пилипенко, умным и ловким, как мастер Гасилов, осторожным, как тракторист Аркадий Заварзин, страстным, как Женька Столетов, добрым, как Андрюшка Лузгин, чутким и мудрым, как Анна Лукьяненок, и философски-дальновидным, как слепой учитель Радин.

— Давайте Заварзина! — сказал Прохоров.

Когда участковый инспектор ушел в грозу, в кромешный дождь, Прохоров встал, минуточку погулял по кабинету с рассеянным видом, потом затянул галстук, надел пиджак, улыбнувшись своему отражению в окне, сел за стол — прямой, высокий от высокого стула, с непроницаемо-сухим лицом: он несколько раз пробующе поднял и опустил левую бровь, прищурился на вешалку, где висел его мокрый болоньевый плащ, потом поискал положение для рук — сцепил их на столе, расцепил; вытянув руки, положил их рядом, затем скрестил их на груди. «По-петуховски!» — подумал он.

Утвердившись в избранной позе, Прохоров стал терпеливо ждать Заварзина, который жил в двухстах метрах от пилипенковского кабинета. Делать Прохорову было нечего, допрос Заварзина еще вчера вечером обдуман всесторонне, и можно заниматься пустяками, то есть воображать, что происходит за стенами дома… Вот Пилипенко переходит через улицу, открывает калитку, поднимаясь на крыльцо, набатно бухает сапожищами, чтобы не было никаких сомнений в том, что квартиру тракториста собирается посетить представитель сильной централизованной власти.

Лицо у Пилипенко жестокое, так как Аркадий Заварзин вчера отказался дать подписку о невыезде.

— Добрый вечер, гражданин Заварзин! Одевайтесь. Надо будет пройти к товарищу капитану!

Аркадий Заварзин поднимает на участкового предположительное лицо, спрашивает предположительным голосом:

— Допрос?

— Мы это не знаем… Товарищ капитан объяснит!

Ласковая улыбка на том же предположительном лице, нежная гримаса, сочувственные глаза: «Собачья у тебя жизнь, Пилипенко! Кто пальцем поманит, к тому и бежишь… Эх, дурочка!»

— Пройти, пройти надо, гражданин Заварзин, к товарищу капитану!

Неторопливо надевается знаменитая кожаная куртка, одна за другой застегиваются «молнии»; жена Мария и сын Петька глядят на мужа и отца из темного угла комнаты.

— Ты не плачь, не плачь, Маруся, я к тебе сейчас вернуся… — шутит тракторист. — Петьке спать надо — укладывай!

Специальной походкой опытного человека, вызванного на допрос, Аркадий Заварзин переходит дорогу, усмехаясь стихиям, бесшумно поднимается на крыльцо милицейского дома, в сенях задерживается, чтобы, переменив выражение лица, сделать его ласковым, нежным, доброжелательным.

— Разрешите ворваться, то-ва-рищ Прохоров!

— Входите, Заварзин! — ответил капитан Прохоров. — Входите, входите!

Аркадий Заварзин вошел, приостановился у порога, медленно снял с кожаной куртки плащ.

— Привет, то-ва-рищ Прохоров!

— Привет, Заварзин!

Прохоров по-прежнему разглядывал телефонный аппарат, имеющий привычку тревожно звонить от ударов грома.

— Поближе, пожалуйста, поближе! — попросил он. — Вот так! Спасибо, Заварзин!

Прохоров давно научился во время допроса опытных людей делать такое лицо, на котором ничего нельзя было прочесть, распрекрасно умел думать об одном, говорить о втором, видеть третье; лицо Прохорова могло выражать все, что угодно, смотря по его собственному желанию.

— Ну, здравствуйте, Заварзин! — с братской улыбкой сказал Прохоров и впервые пристально посмотрел на вошедшего.

У Аркадия Заварзина было слишком красивое для мужчины лицо — такие длинные загнутые ресницы, как у него, могла иметь только женщина, нежный, розовый цвет лица мог принадлежать только девочке-школьнице, губы должны были украсить девушку в девятнадцать лет. Картину портило только одно — твердый рисунок лица да квадратный подбородок, похожий на подбородок участкового Пилипенко, но не такой плакатный, а живой, согретый общей женственностью лица.

— А ничего себе дождишко! — прислушиваясь, сказал Прохоров. — Долго, долго собирался! Милейший Никита Суворов был у меня совсем недавно и говорил, что скоро ливанет, а ведь не сразу, не сразу… Я к Анне Лукьяненок успел сходить, от нее вернулся, пообедал, а он, дождик-то, только тогда и начался… Это что же делается, а, Заварзин? Суворов-то думает, что погоду насквозь видит, но насчет дождя ошибся… Это как так получается, хотел бы я знать?

По Прохорову можно было понять, что ему скучно, нечего делать, осточертел пилипенковский кабинет, дождь и все сущее на свете. Он послал бы в тартарары Сосновку, тракториста Заварзина, дождь с громом и молнией, самого себя, если бы не зарплата, которая, знаете ли, Заварзин, все-таки нужна. Как ни говорите, Заварзин, а пить-есть надо, за частную комнатушку платить надо…

— С ума можно сойти от этого дождика! — продолжал болтать капитан Прохоров. — Если он к половине одиннадцатого не прекратится, то, ей-богу, позвоню начальству: «Принимайте меры! На то вы и начальство, чтобы принимать меры!» Интересно, обидятся или не обидятся?… Вы чего молчите, Заварзин? Привыкли к дождю? Ах, ах! Это привычка плохая!.. Вот майор Лютиков Василий Демидович — ха-а-роший человек, а дождь тоже не любит. Не могу, говорит, во время дождя вести следствие, мне, говорит, дождь сосредоточиться мешает… Подумаешь, какая цаца! Какой, понимаешь, чувствительный…

По данным уголовного розыска тракторист Аркадий Заварзин в лагерях сидел трижды, последний раз за грабеж — отбыл в исправительно-трудовых лагерях в общей сложности семь лет, так как начал тюремную карьеру лет с пятнадцати. Изучая дело Заварзина, капитан Прохоров обнаружил у своего подопечного следы твердого характера, волю, наличие некой примитивной, но все-таки философии. Заварзин никогда не был послушным исполнителем чужой воли, был инициативен и смел, прекрасно знал, чего хочет, и тот же полковник Борисов перед отъездом Прохорова в Сосновку сказал: «Сашок, Заварзин четыре года молчит, зубьев, как говорят жители среднего течения Оби, не кажет. Жалко будет, Прохор, если он опять того… Ты поспрошай-ка у Демидыча. Он вел последнее дело Заварзина!» Прохоров пошел к Демидычу, то есть к Василию Демидовичу Лютикову, и майор подтвердил: «Малый толковый. Раскалывается трудно. Если на самом деле завязал — передай-ка ему от меня привет!»

Вот какой гусь лапчатый сидел перед капитаном Прохоровым!

— Хотите молчать, Заварзин, молчите! Вот индюк тоже молчал, молчал, потом… Да чего я вам рассказываю про индюка, когда полковник Борисов мне запрещает философствовать… Вы, говорит, товарищ капитан, гоните голый факт… Голый факт, говорит, гоните… А где я ему возьму голый факт, когда у меня на допросах молчат и так на меня глядят, словно думают: «Эх, капитан, капитан, знаем мы ваши милицейские штучки! Насквозь видим! Ну что ты мне травишь бодягу о полковнике, когда тебе интересно, не столкнул ли я, Заварзин, с подножки платформы Евгения Столетова?» Так вы думаете, Заварзин? Ну, скажите: так думаете?

— Точненько! — ответил Заварзин и улыбнулся. — Так и думаю, товарищ капитан.

Он опять жирно выделил слово «товарищ», подвел под ним красную черту, глядел капитану прямо в зрачки:

— Ну, а чего хорошего вы мне можете сказать, Заварзин? Ничего хорошего вы мне не можете сказать, Аркадий Леонидович!

— Могу! — ответил Заварзин и засмеялся. — Слышал я, что если капитан Прохор много треплется, то дело давно раскручено! На мне вы, товарищ Прохоров, руки не погреете! Мне до лампочки, что вы треплетесь, а сами думаете: «Заварзин у меня в кармане!..» Заварзин чистый! Я на мокрые дела и раньше не ходил… Так что позвольте мне спокойно трудиться на благо нашей Родины, товарищ Прохоров!

После этого они засмеялись оба, так как действительно был случай, когда, вернувшись в камеру после допроса у Прохорова, известный рецидивист Матюшкин грустно сказал: «Попухли мы… Прохор всю дорогу болтал… Собирайся, корешки, в тюрягу!»

Прохоров вдруг начал покусывать нижнюю губу и щуриться на кончик заварзинского носа, словно с ним что-то случилось, с этим носом.

— Вот что интересно! — бабьим голосом проговорил Прохоров. — Отчего это вы проявляете осведомленность, Заварзин? Какого дьявола вам понадобилось сообщить о том, что вы знаете мои привычки? Хотите показать, что играете в открытую? А?

— Точно! Только мне нечего показывать, товарищ Прохоров.

Аркадий Заварзин поднял руку и почесал кончик носа — как раз то место, в которое был устремлен заинтересованный взгляд капитана. Потом бывший уголовник неторопливо распустил длинную «молнию» на куртке, и под ней оказалась ярко-красная рубаха с мелкими белыми пуговицами по воротнику.

— Я тоже люблю косоворотки! — прежним бабьим голосом произнес Прохоров. — Ах, ах, с каким удовольствием я носил бы косоворотку, если бы… если бы я носил ее… Аркадий Леонидович, а, Аркадий Леонидович!

— Ну!

— Почему вы назвали сына в честь мастера Гасилова?

Дождь все усиливался, припускал с новой силой; гром, однако, приглушивался, но все чаще и чаще сверкали бесшумные молнии, и все было таким, что не предвиделось конца, а ведь дождь был обязан прекратиться к половине одиннадцатого. Если дождь не перестанет к половине одиннадцатого, Прохорову придется посидеть в Сосновке еще один день, а если дождь вообще превратится в непогоду, если он, дождь, будет шуметь и в этом шуме нельзя будет различить шаги по дороге, то он, не дождь, а Прохоров, на самом деле позвонит начальству и скажет: «Я — пас!»

— На этот вопрос я отвечу, — деловито сказал Заварзин. — Мне, товарищ Прохоров, мастер Гасилов помог завязать. Он сделал то, чего ваш Лютиков не смог… Майор — человек хороший, но дурак!..

Он вдруг нагло улыбнулся.

— Не было никогда над Арканей Заварзой власти, а Петр Петрович мне пахан! Я у Гасилова учусь…

Это звучало так сильно и так, признаться, неожиданно, что невозмутимый Прохоров переменил позу — отклонился на спинку стула. «Петр Петрович мне пахан!» Резало ухо сочетание гасиловской благополучности с уголовщиной, несовместимость особняка с тюремной камерой, подзорной трубы с зарешеченным окном, самого Аркадия Заварзина с Петром Гасиловым. Да, да! Все это было неожиданным, хотя вчерашним вечером, обдумывая предстоящий допрос Заварзина, капитан Прохоров шахматными фигурами расставлял на лесосеке действующих лиц сосновской трагедии. В крошечной передвижной столовой похаживал созидательный и мудрый Петр Петрович, утонув в голубой лужице, стоял наклоненный вперед Женька Столетов, опирался спиной о щит «Степаниды» тракторист Аркадий Заварзин. Прямые линии между ними составляли треугольник, вершиной которого был Женька Столетов, основанием — Гасилов и Заварзин, и, ей-богу, Прохоров чувствовал, как крепка, неподвижна, железобетонна линия между точками Гасилов — Заварзин.

— «Гасилов мне пахан!» — медленно повторил Прохоров. — Этот тезис надо бы развернуть, Заварзин… Как это Петр Петрович мог угодить в паханы? Вот смешно-то!

Однако Заварзин даже не улыбнулся.

— Я знаю, — сказал он, — вы мне будете клеить убийство Столетова из-за личной вражды. Факты у вас есть… Даже больше чем надо… Так я сразу… Я сразу скажу, что Столетова ненавидел… Знали бы вы, как я его ненавидел!

Восклицание Заварзина пришлось на отдаленный удар грома, в его глазах вспыхнуло отражение синей молнии, припухлости возле губ затвердели. Теперь было ясно, каким страшным может быть это девичье нежное лицо. Смертельным страхом обливались люди в темных переулках, когда случайный луч света вырывал из тьмы оскал молодых заварзинских зубов, разрисованные нежным румянцем щеки, женственное сердечко губ. О смерти думали люди, когда видели металлические бугорки возле нарисованных губ.

— Как прикажете все это понимать? — спросил Прохоров. — Вы ненавидели Столетова за то, что он ненавидел Гасилова? Так?

— Как хотите, так и понимайте! Каждый свое понимает, товарищ Прохоров, свое…

Нет, все-таки тюрьма еще давала себя знать в Аркадии Заварзине, хотя и прошло четыре мирных года; в глазах бывшего уголовника появилось сентиментальное, нежное, лирическое выражение, уже хрестоматийное в характере людей преступного мира. Прохорова, например, угораздило встретиться с человеком, который задушил собственную мать руками с татуировкой «Не забуду мать родную!»

— Столетов мешал жить хорошим людям! — нежным голосом сказал Заварзин. — Мне мешал, Гасилову мешал, всей бригаде мешал… Такую суку, как Столетов, в тюрьме или пришивают, или… — Он остановился, поморгал вопросительно ресницами. — Врать не буду! Женьку пришить было нелегко — он смелый и бдительный был! Этого у него не отнимешь… Да, врать нечего: он ловкий парнюга был. С характером!

«И ты тоже с характером, Заварзин! — подумал Прохоров. — Ты тоже с характером, если признаешь силу врага! Значит, прав был полковник Борисов, не ошибался и майор Лютиков, попросивший передать тебе привет, если порвал с прошлым…»

— Вы так и не ответили, Заварзин, почему Гасилов ваш пахан. Извольте отвечать!

— Ответа не будет! — насмешливо произнес Заварзин. — Арканя Заварза своих не выдает! — Он взял да и захохотал. — Вы только не подумайте, что Гасилов того… Он спичку не украдет… Гасилов — мужик правильной жизни…

За окнами кабинета творилось непонятное: временами казалось, что дождь перестал, так как нельзя же было принимать за шум ливня рев бешеной воды, текущей с неба сплошной массой. На дворе был еще день, стрелка только приближалась к восьми, но за окнами клубился мрак, в кабинете было темно, хоть электричество зажигай.

«Гасилов — мужик правильной жизни»…

Прохоров тайно усмехнулся, в протяженности неторопливых, посторонних мыслей лениво подумал: «Заговоришь, голубчик! Так разговоришься, милашка, что сам себе удивишься…»

— Не хотите отвечать, не надо! — покладисто сказал он. — Да и чего нам Петр Петрович Гасилов! Гасилов нам — тьфу! А вот декабрь прошлого года нас интересует… Так что обязательно надо будет рассказать, Заварзин, что произошло двенадцатого декабря прошлого года на лесосеке. Как я разумею, это была ваша первая стычка со Столетовым. Вот и ответьте: почему, отчего, по какому поводу?…

Когда Аркадий Заварзин задумался, капитан Прохоров согласно кивнул самому себе: «Правильно делаешь, Заварзин!» — так как бывший уголовник реагировал на вопросы не сразу: задерживал ответ до тех пор, пока не заканчивал исследование не только вопроса, но и того, что могло скрываться за ним. На это каждый раз уходило не меньше минуты, в течение которых Заварзин казался состоящим только из острых ушей и осторожных глаз. Сейчас он тоже думал долго, потом тихо сказал:

— Это я могу показывать… Только опять предупреждаю: я чистый! Сто раз буду говорить: я — чистый!.. Ну а двенадцатого декабря мы со Столетовым здорово схлестнулись…

— Из-за трактора, поставленного дыбом?

— Из-за этого тоже, товарищ Прохоров! Не надо удивлять меня осведомленностью, капитан. Я знаю, что Прохор есть Прохор… Вы зарплату у государства не зря получаете. Это все говорят. Так чего вы еще мельтешите? — Он ухмыльнулся. — Я думал, вы солиднее, товарищ Прохоров!

Они снова посмотрели друг на друга весело, обменялись вежливыми кивками, потом опять развели взгляды.

— Ноль один в мою пользу! — сказал Заварзин и разнял руки. — Я вам, товарищ Прохоров, не могу помешать копать дело, хотя сам не настучу… А про двенадцатое декабря рассказать надо — не я, так другой расскажет…

Он был собран, серьезен, сосредоточен, словно выполнял мелкую, кропотливую работу.

— Мороз в декабре был такой, что сороки замерзали на лету…

ЗА ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…мороз действительно был такой, что птицы замерзали на лету, и по ночам в сосновских домах слышалось, как трещит обский лед; неба над деревней не было — потеряло цвет, слившись с заиндевевшей рекой и стылой снежной планетой. По ночам луну окружали дымные розовые кольца: она казалась ушедшей в центр спирали, была маленькой, сжавшейся от мороза; когда всходило солнце, морозная дымка не рассеивалась, вокруг солнца опять образовывались розово-серые круги.

На лесосеке совсем не глушили моторы трелевочных тракторов, погрузочных кранов; мотористы бензопил «Дружба» отогревали моторчики в теплой столовой. По углам эстакады пылали костры, мерзлое дерево горело неохотно, дым сливался с туманом и серостью воздуха. Тайга от мороза была звучной, как тонкие весенние сосульки.

В арктическом холоде люди работали торопливо, задерживали дыхание, прятали губы в теплые бараньи воротники, чтобы не застудить легкие; рабочие не делали перекуров, не выскакивали из машин, чтобы посидеть, поговорить. Опытные люди с утра съедали по большому куску свиного сала, но все равно к концу смены, когда мороз опускал столбик термометра за сорок пять градусов, тракторист Никита Суворов жаловался: «Ну, такого морозишша я не упомню! Ведь до чего взгальный, у меня к вечеру голос делается тонкий, как у малыша, хоть и сало трескаю!»

Двенадцатого декабря ровно в половине четвертого вдоль эстакады прошел удивленный бригадир Притыкин Иван Михайлович в толстом овчинном полушубке, в самокатаных валенках, пышном шарфе из козьей шерсти, в шапке из молодой лайки. Бригадир Притыкин остановился в центре эстакады, выдыхая серые клубы морозного пара, подозрительно огляделся. До конца рабочей смены оставалось еще полтора часа, а шум на лесосеке стихал — из пяти тракторов два уже стояли возле передвижной столовой, третий тянул по волоку тонкие сосновые хлысты — других не было, четвертый разворачивался, чтобы тоже замереть; один погрузочный кран уже покорно склонил к мерзлой земле шею, возле него приплясывал крановщик Генка Попов, второй кран сгибался и разгибался лениво, неохотно.

— Куды заворачиваешь, мать твою? — закричал бригадир Притыкин трактору Андрея Лузгина. — Распустили вас, мать-перемать!

Притыкин обругал также и крановщика, приплясывающего возле машины, выругал костер, злобными от водки и мороза глазками еще раз оглядел всю эстакаду и, внезапно угомонившись, скрылся так быстро, точно его никогда и не было на эстакаде.

А еще минут через пятнадцать из лесосеки выполз трактор Евгения Столетова, круто развернувшись, сбросил к горбушке погрузочного щита воз тонких звенящих хлыстов. Потом «Степанида» быстро двинулась к столовой, пофыркивая мотором, еще раз развернулась и замерла, как бы выцеливая горку бревен повыше и понадежнее. Постояв несколько мгновений на месте, прицелившись, «Степанида» рванулась вперед, реактивно гудя, поползла на бревна, задирая мотор к туманному небу и окруженному концентрическими розовыми кругами солнцу.

Когда «Степанида» встала почти вертикально, Женька Столетов выпрыгнул из кабины, весело подпрыгивая, побежал к соседнему трактору.

— Здорово, Андрюшка! — закричал он, хотя виделся с Лузгиным двадцать минут назад. — Слушай, Андрюшка, ведь такой мороз надо организовывать. Такой мороз, как говорит Никита Суворов, сам не ходит…

На Женьке и Андрюшке были одинаковые промасленные телогрейки, затянутые широкими армейскими ремнями; тот и другой носили черные самокатаные валенки, стеганые синие брюки. Женька и Андрюшка вообще с шестого класса одевались одинаково. Если мать Столетова покупала сыну клетчатую ковбойку, то такую же непременно приобретали для Андрюшки Лузгина; если родители Лузгина покупали сыну фуражку с пластмассовым козырьком, продавщица орсовского магазина оставляла такую же для Женьки Столетова. Таким образом, друзья прошли одинаковый путь от послевоенных сатиновых рубашонок до черных шерстяных костюмов и лакированных узконосых туфель конца шестидесятых — начала семидесятых годов.

— Пошли в столовую, Андрюшка!

— Пошли, Женька!

Потолкавшись в узких дверях, Женька и Андрюшка наконец оказались в полосатом, сверху изогнутом, как сундук, помещении вагонки. Середину его занимал длинный стол, по бокам — тесовые лавки, на стенах висели печатные плакаты: «В сберкассе деньги накопил, машину купил», «Уничтожайте долгоносика», «Боритесь с напенной гнилью» и «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?». Кроме печатных плакатов на стенах висели рукописные графики, соцобязательства, несколько стенгазет-«молний», а между ними — фанерная коробочка с щелью и надписью: «Для заметок в стенгазету».

— Здорово, товарищи мужики! — прокричал Женька и помахал длинной рукой. — Здорово, товарищ Притыкин… — Женькина рука упала, так как бригадира Ивана Михайловича Притыкина в вагонке не было. — Привет, привет тебе, бригадир товарищ Притыкин, где бы ты ни находился!

В вагонке собралось человек восемь механизаторов и разнорабочих, некоторые уже сняли телогрейки: два грузчика-зацепщика пили горячий чай. На дальнем конце стола сидел в молчании и белозубой улыбке тракторист Аркадий Заварзин. На нем была кожаная куртка с «молниями», белокурые волосы были взлохмачены, на лоб падала картинная прядь, и он походил на того мужчину с плаката, который спрашивал: «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?»

Слева от Заварзина сидел Генка Попов, из-за его плеча высовывались кудряшки Панкратия Колотовкина, прозванного в поселке Чирком за малый рост и нос, на самом деле похожий на небольшой клюв плюгавой утки. Спиной к Женьке и Андрюшке сидел Борька Маслов — сам с собой играл в шашки и разочарованно причмокивал, точно на доске не хватало шашек.

Висели клубы синего дыма, на коричневом линолеуме растекались темные лужицы, замерзшие окна едва светились, но в передвижной столовой было уютно; тепло в ней было печным, домашним, лица сидящих казались благодушными — мороз постепенно выходил из гудящего тела, кожу покалывали тоненькие иголочки, дыхание становилось легким, словно горло оттаивало.

— Борька, сыграем! — сказал Женька и, скинув телогрейку, уселся к шашечной доске. — За мной должок в три партии, но я тебя сегодня схарчу…

— Ты меня никогда не схарчишь! — задумчиво ответил Борька Маслов. — У тебя голова хоть и длинная, но короткая, ум у тебя хоть и большой, но маленький, логика у тебя хотя и железная, но мягкая… Глянь, братцы, как я счас загоню Столетова в срантер!

— Ну это мы еще будем посмотреть, кто кого!

За стеной тоненько и радостно прокричал узкоколейный паровоз, собираясь удирать в теплую Сосновку из застывшего, как ледяной столб, леса. После паровозного крика в вагонке сделалось совсем тихо, почувствовалось, какая здесь дружественная, благодушная атмосфера — все были довольны теплом и отдыхом, не хотелось двигаться, разговаривать. И только смешной мужик Панкратий Колотовкин, оказывается, что-то начал рассказывать еще до прихода Женьки и Андрюшки. Сейчас он опять покашливал за спиной Генки Попова, потом смачно плюнул на пол, прежним, видимо, голосом произнес:

— Ну, я дальше поеду!.. Я с того места дальше поеду, что вот то-то оно и есть — завклубом баловства не любит! Я ему, конечно, говорю: «Ну чего такого, товарищ Васин, ежели мой парень немного побаловается?» А он мне свое: а пусть твой парень дома баловается! Чего, грит, ему в клубе баловаться, ежели тута народ культурно отдыхает, а он, грит, твой парень, водкой напитался, принес в клубгармошку и давай «Барыню» откаблучивать. У нас, грит, культурная радиола играет, а он «Барыню»! Непорядок, грит!

Панкратий Колотовкин еще раз плюнул на пол, восторженно нюхнул теплый воздух.

— Ну, тут подходит к нам обоим Петра Петрович Гасилов! — восхищенно продолжал он. — Подходит, говорю, Петра Петрович и берет Васина повыше локтя. Чего ж это, грит, товарищ завклубом Васин, гоните из клубу народну музыку? Вы, грит, товарищ Васин, опрежь того, чтобы народну музыку из клуба гнать, лучше бы подумали, чего ваша радиола играт!

Панкратий Колотовкин остановился, округлил глаза, сложил губы в забавную трубочку.

— Чего, грит, ваша радиола играт?… Так и сказал, друзья-товарищи, так прямо и сказал. Ну, тут, конечно, завклубом стушевался, как радиола, не поймешь, каку холеру наигрывает. Только и слыхать, что «ля-ля-ля» да «ля-ля-ля»… Ну, мой парень-то и утек домой, а ведь Васин-то его собирался к самому Пилипенко тащить… Я, конечно, говорю: «Спасибо, Петра Петрович! Ты, — говорю, — моего парня, может быть, от пятнадцати суток увел, как Пашка в самом деле здорово поддавши…» А он, Петра Петрович, мне отвечат: ты, грит, эти благодарности брось, я твоего Пашку, грит, как родного сына люблю и тебя, грит, Панкратий, изо всех силов уважаю… Хороший человек, что и говорить!

Панкратий Колотовкин опять восторженно покрутил головой, в третий раз плюнул на пол и замолк с таким видом, точно сообщил необыкновенное.

Опять было очень тихо в передвижной столовой. На клетчатой доске пешка черных пробралась в дамки, Борька Маслов ехидно улыбнулся, неожиданно снял с доски три Женькиных пешки.

— Хороший, хороший человек Гасилов! — негромко подтвердил Панкратий Колотовкин. — Не человек, а золото! Пропал бы мой Пашка без него…

Женька Столетов поднял голову. Пили по четвертому, наверное, стакану чая грузчики-зацепщики, по-прежнему ласково улыбался Аркадий Заварзин, дремал Генка Попов, был погружен в игру Борька Маслов, хранил спокойное молчание сильного человека Андрюшка Лузгин, а Панкратий Колотовкин сидел с благодарным просветленным лицом. Тепло, покойно, уютно. Нет бригадира Притыкина, мастер Гасилов отдыхает в своем грандиозном особняке… «С ума можно сойти!» — обиженно подумал Женька.

Только после этого он заметил, что в темном углу вагонки, скрытый спиной Заварзина, сидит Васька Мурзин — слюнявый, истеричный парень, известный тем, что был болезненно, до самозабвения влюблен в Петра Петровича Гасилова. Он обморочно закатывал белки глаз, когда Петр Петрович только приближался к нему, ходил за мастером как привязанный. Сейчас в темном углу вагонки углями светились фанатичные глаза Васьки, смотрел он только на Панкратия Колотовкина, и выражение лица у парня было такое, словно он осенял себя крестным знамением. «Сойти с ума можно!» — еще раз подумал Женька.

— Сдаюсь, Борька! Всадил ты мне срантер! — досадливо сказал он и поднялся. — Ты меня разгромил в пух и прах, Борька Маслов! Слава, слава тебе!

Женька прошел вдоль стола, улыбнувшись на ходу Генке Попову, остановился против Панкратия Колотовкина так, что Васька Мурзин и ласковый Аркадий Заварзин были по правую руку от него. Слышно было, как, чавкая, пьют свой чай грузчики-зацепщики, как ходит за перегородкой на кухне мать Андрюшки Лузгина — повариха бригады.

Убегающий в теплую Сосновку железнодорожный состав уже давно затих, на эстакаде теперь оставалось только два живых звука — пробовала завестись передвижная электростанция, чтобы осветить рабочее место для второй смены, да морозно хрустел кран, догружающий платформу последнего состава.

— Гасилов — чудо! — в тишине сказал Женька. — Ты бы на него помолился, дядя Панкратий, или свечечку бы поставил… Дело ведь к тому идет, что ты Петра Петровича в святые запишешь, как Васька Мурзин, который его…

Женька краешком глаза заметил, что Андрюшка Лузгин ленивым тяжелым движением переместился поближе к нему, что Борька Маслов тоже придвинулся, что Генка Попов открыл глаза и, конечно, затрясся в кликушечьем негодовании раб святого Гасилова, преподобный Васька Мурзин, ослепительной сделалась улыбка на вызывающе-красивом лице Заварзина.

— Нам одного, братцы, не хватало, — кладя руки на плечи Генки Попова, продолжал Женька. — Мороза нам не хватало, чтобы убедиться в святости Петра Петровича…

Он поднял руку с часами.

— Сейчас, братушки мои, четыре, до конца смены еще час, а мы, голубчики, уже прикрыли сменную норму. Морозец-то такой, что перекуривать не будешь, на пеньках не посидишь, над пьяным бригадиром Ванечкой Притыкиным шуточки выкамаривать не захочешь…

Зрачки у Женьки заузились, углы губ подергивались, длинные ноги не находили удобного положения — гарцевали.

— Вот, дядя Панкратий, за что я люблю Петра Петровича Гасилова, — издевательски произнес Женька. — Я его, дядя Панкратий, тоже изо всех сил уважаю, как он тебя… Спасибо тебе за рассказ, дядя Панкратий!

Женька поклонился Панкратию Колотовкину, быстро подумал: «Сколько же, интересно, человек здесь со мной, а сколько против?»

Силы в передвижной столовой распределились так: по-прежнему ничем другим, кроме чая, не были заняты два грузчика-прицепщика, откровенная ненависть к Столетову пылала на лице Васьки Мурзина, колебался между Женькой и Гасиловым легковнушаемый Панкратий Колотовкин, ничего нельзя было понять по лицу Аркадия Заварзина.

— Не зря удирает Ванечка Притыкин! — сказал Женька. — И водку удобнее глушить, и нас не видит… — Он вдруг переменил тон. — Сыграем еще, что ли, партийку, Борька? Мне вредно волноваться. Никитушка Суворов говорит, что я грыжу наживу, если буду сражаться с Гасиловым… Впрочем, мне что-то мерещится в морозном тумане. Вам не кажется, Борька и Генка, что открывается какая-то перспектива в сегодняшних событиях?

— Что-то проглядывает! — задумчиво сказал Генка Попов. — Ты прав, Столет!

Женька снял руку с плеча Генки Попова, ухмыляясь, вернулся на место и решительно придвинул к себе шашечную доску.

— Давай ходи! — сердито сказал он Маслову. — Нечего буркалы таращить, когда все говорено-переговорено… Ходи, черт свинячий!

— Я пошел! Чем вы мне ответите на это, одноглазый председатель клуба «четырех коней»? Шибко мне интересно, голуба моя, куда вы сейчас изволите пойтить. Ежельше вы энтой шашкой пойдете, вам до срантера будет рукой подать, ежельше этой…

— Не бубни — мешаешь!

Снова тихо, приглушенно стало в теплой и уютной вагонке, только Аркадий Заварзин хрустел, шебуршал своей кожаной курткой — поднявшись, он натягивал на широкие плечи чистенькую телогрейку, застегивал металлическую «молнию». Покончив с этим, Заварзин неторопливо двинулся вдоль стола, приблизился к углубившемуся в игру Женьке, осторожно тронул его за плечо.

— Столетов, — тихо сказал Заварзин, — давай прогуляемся на улку, хотя там под пятьдесят. По твоим словам усечь можно, что ты холода не боишься. Давай погуляем! Поговорим о том, о сем, международное положение обсудим…

Как только Заварзин прикоснулся к плечу, Женька поднял голову, движением спины сбросил его руку, быстро поднялся. Он зло ощерился, когда начал вставать Андрюшка Лузгин, глянул на него так, что тот попятился.

— Можно и о международном положении, Заварзин! — сказал Женька. — Ты только шарф завяжи, Аркашенька! Беда, если ненароком простудишься…

Они медленно прошли сквозь настороженную тишину вагонки, плотно притворив за собой двери, двинулись в ту сторону, куда повел Аркадий Заварзин — за передвижную электростанцию.

После теплой столовой мороз показался ошеломляющим; в ушах звенело от разреженного воздуха, дышать было нечем; возле солнца оставалось всего три концентрических круга — оно было крошечным, как бы ушедшим в самое себя. Вокруг клубилась такая тишина, в которой, казалось, взрывались потрескивающие сосны.

— Ты не бойся меня, Столетов! — задумчиво сказал Заварзин, когда они зашли за стену электростанции. — Я ведь сначала разбираюсь, что к чему… Правда, насчет ножа за себя ручаться не могу… Нож, он сам на суку просится! — Он показал золотые зубы. — Здорово тебя учителя трепаться научили, Столетов. У тебя, поди, по Конституции-то пятерочка была? А?

Женька ухмыльнулся. Он не боялся Заварзина — были не страшны остекленевшие от мороза и гнева красивые глаза, смешили воровской жаргон, рассчитанные на слабонервных, угрозы.

— Ты смешон, Заварзин! — тоже задумчиво ответил Женька. — Смешон многозначительностью, опасной только для трусов блатной затаенностью… Я за тобой давно наблюдаю, и мне ты кажешься все несерьезнее и несерьезнее… — Он вдруг щелкнул зубами, как пес, обирающий на себе блох.

— А ножом ты мне не угрожай. Мы тоже умеем…

Женьке Столетову шел только двадцатый год; он жил еще в том возрасте, когда люди склонны к эффектам, когда любят оружие — забавляются ножами, мечтают почувствовать в руках ласково-тяжелую сталь пистолета; он был еще в том возрасте, когда человек тянется к театральным действиям, когда драмы и мелодрамы еще нравятся больше, чем трагедии. Поэтому Женька Столетов вдруг выхватил из кармана складной охотничий нож, одним движением раскрыл его, размахнулся и пустил вращающуюся сталь в ствол ближнего дерева.

— Смотри, Заварзин!

Нож дрожал, войдя сантиметра на два в мерзлую сосну. Он действительно был пущен с ловкостью дикаря, размах был по-настоящему страшным, глаза Женьки сверкнули сладостью уничтожения. Все это, конечно, было не очень смешно, но Аркадий Заварзин весело, искренне захохотал; он хохотал так здорово, так непосредственно, что в уголках глаз появились и тут же замерзли две слезинки.

— Дура ты, Столетов! — прохохотавшись, сказал Заварзин. — Нож зря из кармана не достают…

Он взял Женьку за пуговицу телогрейки, покрутил.

— У ножа два конца, Столетов. Один врагу под ребрышко идет, второй — тебе самому под сердце. Человека убить — самому умереть…

Вот теперь было страшно — от голоса Заварзина, от его ласковых глаз, на донышке которых жил страх, от зубов с обнаженными нежными деснами. Как мог он, Женька, говорить, что Аркадий Заварзин смешон, когда мерцало смертью облитое лаской лицо, тюремными решетками отражались в выпуклых глазах перекрещенные ветви ближней сосны?

— Я не боюсь тебя, Заварзин! — еле слышно прошептал Женька. — Лучше умереть, чем тебя бояться… Лучше умереть, лучше умереть! — повторил он как заклинание.

— Боишься! — потея лицом на морозе, сказал Заварзин. — Не больной же ты, чтобы смерти не бояться!

Он медленно гасил улыбку, прятал обнаженные алые десны.

— Да что мы все про перышко да про перышко… Зря говорить не надо. Оно от этого, как живое, в кармане шевелится…

Иней окутывал длинные заварзинские ресницы. В звонком воздухе слышался каждый шорох, каждое движение; было первобытно, дремуче.

— Ты чего под Гасилова копаешь? — спросил Заварзин. — Чего тебе, всех больше надо? В стахановцы ты вышел, комсомольцы тебя в начальство выбрали. Чего тебе не хватает, Столетов?

Заварзин прислонился спиной к стене электростанции, мечтательно склонил голову.

— Чего ты заботишься о высокой производительности труда, Столетов? Зарплата у нас хорошая, монету за перевыполнение получаем — чего тебе еще надо?

Голос у него был издевательский, презрительный, но слышалось и любопытство, словно Аркадий Заварзин был удивлен тем, что существует человек, которому мало хорошей зарплаты, прогрессивки и будущего ордена. В существование такого человека Аркадий Заварзин, конечно, не верил — его быть не могло, но… А вдруг? Чем черт не шутит!

— Кто ты, Столетов, что хочешь добровольно больше положенного ишачить?

Нотка живого человеческого любопытства все отчетливее звучала в голосе Заварзина. Он глядел на Женьку прямо, мороз все прочнее сковывал его длинные ресницы. Женька тоже прислонился спиной к стенке электростанции, задумался.

— Кто я такой? — медленно переспросил он. — Ты хочешь знать, кто я такой…

В стылой тайге не было места мелочам, пустяковине: шевелящийся от слов нож в кармане Аркадия Заварзина, смерть, живущая в его глазах, сама планета Земля — такая же дикая и холодная в масштабах Вселенной, как миллион лет назад, — все заставляло думать о крупном.

— Я рабочий, Заварзин, — сказал Женька. — Пролетарий, которые всех стран соединяйтесь… Я не буду заботиться о высокой производительности труда, кто же будет заботиться?

— Рабочий? Пролетарий?

Заварзин переступил с ноги на ногу, высунув руку из шерстяной варежки, осторожно обобрал лед с потяжелевших ресниц, потер пылающие от мороза щеки. Ладонь закрывала его глаза, Женька не видел выражения заварзинского лица, да и голос тракториста прозвучал глухо:

— Говоришь, рабочий, пролетарий! А не можешь с одним мастером Гасиловым управиться! Салага ты, а не пролетарий… — Он мечтательно прищурился. — Да будь у меня нужда Гасилова сковырнуть, я бы его одним мизинцем… Средний объем хлыста занижен? Занижен… Среднее расстояние трелевки повышено? Повышено, да еще как! Одна ездка кой-кому за две считается… Время перехода из одной лесосеки в другую умышленно растягивается? Еще бы! Как резина…

Аркадий Заварзин плюнул; плевок, не долетев до земли, превратился в лед и звонко щелкнул в кочку.

— Я бы мастера Гасилова — ногтем… Да ни к чему мне это. И тебе не дам…

Надев рукавицу, он улыбнулся одними глазами, лениво оторвал спину от стены электростанции, пошел прочь с таким видом, точно Женьки не существовало. Заварзин почему-то сутулился, в походке отчетливо проглядывала воровская вкрадчивость, ноги были такими, словно он шел по тонкому, опасному льду. Пройдя метров пятьдесят, Заварзин остановился, повернув только одну голову к Женьке, спросил издалека:

— Ты почему трактор дыбом ставишь, Столетов?

Пауза. Улыбка.

— Не надо, Женечка, ставить трактор дыбом! Учти, родной, если еще раз поставишь — будешь иметь дело со мной! — И пошел сутуло к теплой столовой, а Женька, как пригвожденный, остался стоять на месте.

Женьке Столетову почудилось невозможное, дикое — у Аркадия Заварзина было что-то общее с Людмилой Гасиловой. Эта ленивая походка, это безмятежное лицо, замедленные мечтательные позы.

— Заварзин тоже пасется! — стылыми губами пробормотал Женька. — Он пасется…


…Заварзин достал из кармана дешевый — из дутого серебра — портсигар, вынув папиросу, постучал мундштуком по крышке. Жадно прикусил папиросу зубами.

— Когда я уходил, Столетов что-то такое бормотал, — сказал он. — В морозном-то воздухе все хорошо слышно, так я услышал: «Заварзин тоже пасется!» Эти слова я до сих пор не понимаю… Что они могут обозначать?

Он прикурил от бензиновой зажигалки, затянувшись дымом, держал его в легких долго. Рука с крепко зажатой папиросой вздрагивала, на щеках светился рваный румянец, плечи казались сутулыми.

— Столетов хорошо сказал слово «рабочий», — продолжал он. — Я Столетова ненавидел, но он честный был… Таких бы побольше — жить можно!

Было естественно, что сильная личность — Аркадий Заварзин — уважительно относится к сильной личности — Евгению Столетову.

— Вы что-то еще хотите сказать? — сонно спросил Прохоров. — Пожалуйста, Заварзин, пожалуйста!

— Столетов смелый был! — искренне проговорил Заварзин. — Храбрых дураков много. Они потому храбры, что в смерть не верят. Думают, что смерть только в кино да у соседей бывает. А Столетов знал, на что я способен… И все-таки пошел на Заварзина… — Он усмехнулся. — Столетов после нашего разговора каждый раз ставил трактор на дыбки…

Дождь затихал понемножечку. Вот вспыхнула последняя фиолетовая молния, прошелся мелкими шажками по железной крыше дома умирающий гром, дождь выбирал остаточки из черных туч, а над Обью прояснивался синий кусок чистого неба.

— Все это очень хорошо, Заварзин, — деловито сказал Прохоров. — Все это очень хорошо, если вы не играете в искренность… Вы и о тракторе упомянули…

Прохоров помолчал.

— Еще вопрос… — сказал он. — Вы показывали следователю Сорокину, что дрались со Столетовым на берегу озера Круглого, а мне известно, что драки на озере не было. Отчего же так, а, Заварзин? Вам надо доказать, что рубаху на Столетове вы порвали во время драки на озере, а вовсе не на…

Глядел Прохоров при этом не на Аркадия Заварзина, а на окно и кожей лица, руками, грудью, бровями — всем, чем можно, чувствовал, что происходило с трактористом. Вот Аркадий Заварзин насмешливо усмехнулся, выдерживая длинную аналитическую паузу, не проявил ни замешательства, ни растерянности.

— Не время шутить, товарищ Прохоров! — сказал он. — Была драка на берегу озера! Как же мне было не драться со Столетовым, когда он в четвертый раз при мне поставил трактор на дыбки!.. Дешевая работа, товарищ Прохоров!

Нет, не ошиблись в Заварзине полковник Борисов и майор Лютиков! Разбирался в людях пижон Борисов с оперным баритоном и лакированными ногтями, знал толк в жизни тишайший майор Лютиков! Сложись по-другому судьба теперешнего тракториста, окончил бы Заварзин среднюю школу, институт, насиделся бы тот же капитан Прохоров в строгих приемных возле кабинета крупного организатора человеческой воли Аркадия Леонидовича Заварзина.

— Если не было драки, значит, не было драки! — охотно согласился Прохоров. — Бог с ней, с дракой!.. — Он опять увел взгляд к окну. — Я вот еще о чем думаю… Мне мерещится, что вы ехали в поселок на одной тормозной площадке со Столетовым. Ведь не ошибаюсь же я, а, Заварзин?

Вот теперь можно было уловить чуть приметную растерянность в центре комнаты. На щеки, глаза, уши, волосы, грудь, плечи Прохорова словно подуло тревогой, гладко прикоснулось к коже секундное замешательство тракториста. Но уже в следующее мгновение Заварзин раскатисто засмеялся.

— На пушку берете, товарищ Прохоров! — обидчиво сказал он. — Другим я поездом ехал…

Неожиданно для Прохорова он на этом не остановился, хотя логика поведения диктовала необходимость сделать внушительную паузу.

— Кой-какому народишку и это известно! — с великодушной улыбкой сказал Заварзин. — Если капитан Прохор глядит в сторону, если Прохор расстегивает и застегивает верхнюю пуговицу на рубашке — жди покупки! — Он даже хихикнул. — Я три дня назад к дружку в район смотал, о ваших привычках его расспросил. Я чистый, на мне вины нет, но мало ли куда повернет ваша братия… А мне жить охота на воле, товарищ Прохоров! Я не для того женился, сына заимел, чтобы опять в лагеря уйти…

Ах ты, протобестия! Прохоров побарабанил пальцами по столешнице, но не улыбнулся.

— Хотел бы я знать фамилию дружка! — Озабоченно сказал он. — Не Буян ли, а, Заварзин? А может, Калоша?

— Пушкин! — смачно ответил Заварзин. — Александр Сергеевич!

Прохоров помигал на Заварзина, почесал переносицу и опять побарабанил пальцами по столешнице.

— Ну ладно, Заварзин! — решительно сказал он. — Вижу, вижу, что вам палец в рот положить нельзя. Ох, нельзя! Ни указательный палец в рот положить нельзя, ни средний, ни мизинец. Я уж не говорю о большом пальце… Именно большой палец вам в рот класть всего опаснее… Ах, ах!.. Дождишко вот кончился! Того и гляди луна вылезет на подобающее ей положение, гитара за окном затренькает. Живи не хочу!

Он потирал руку об руку, будучи внутренне напряженным, внешне веселился во всю ивановскую:

— А Женька-то Столетов! Женька-то наш! Так ведь и сказал: «Заварзин тоже пасется!» Это значит, еще один человек пасется… Ну вот, вы строите кислую физиономию, а ведь это так и есть, голубчик вы мой!.. Три человека пасутся — вы, Петр Петрович Гасилов, его дочь-раскрасавица… Ах беда! Он ничего не понимает! Кто пасется? Почему пасется? Поди, думает: «Что я — корова?» Ах, ах! Корова пасется, овца пасется, ло-ошадь пасется. А при чем тут я, Аркадий Заварза?

Прохоров вдруг остановился, озабоченно почесал затылок:

— Думаете, легко мне с вами разговаривать? Ого как нелегко. Так нелегко, что и сил нет спросить вас, когда вы узнали о том, что Людмила Гасилова собирается выходить замуж за технорука Петухова.

Ага! Ага, голубчик! По лицу Заварзина прокатилась серая тень, угол рта дернулся, а на шее запульсировала быстрее обычного синяя вена — из тех, которые в первую очередь реагируют на волнение.

— Когда узнал? — выгадывая время, торопливо переспросил Заварзин. — То ли в конце мая, то ли в июне… Да не помню я этого…

«В конце мая или в начале июня…» Вот уж такого примитива капитан Прохоров от Аркадия Заварзина не ожидал! Ах, ах! Неужели было трудно, имея в распоряжении целых две секунды, сблизить события до большего правдоподобия или — на худой конец! — удивленно выпучить раскрасивые глаза: «Как? Гасилова хотела выйти замуж за Петухова?»

— Уж очень я притомился, — грустно пожаловался Прохоров. — До такой я степени, знаете ли, утомился, что зубы чистить лень. Ей-богу! Встану утром, подойду к умывальнику и стою, стою… Чистить, думаю, зубы или не чистить? Ну, думаю, почищу… Возьму щетку и опять стою, стою…

Да, теперь можно было определиться в пространстве и времени… Прохоров посмотрел на часы — нужное, заранее запланированное время, покачал носком — хорошая, блестящая туфля; застегнул верхнюю пуговицу на рубахе — пришел момент для застегивания. На дворе тоже наблюдался порядок: дождь перестал, молнии если и вспыхивали, то уже как зарницы, с крыши если и текло, то тихонечко, мирно. И крупный пот на лбу у Аркадия Заварзина был правильным, нужным, запланированным.

— Вот, значит возьму щетку и стою, стою…

Капитан Прохоров театрально-расслабленно откинулся на спинку стула, весь как бы развязался, и выражение лица у него было такое, словно хотел сказать: «Время позднее, дождик кончился, а ты, Заварзин, фрукт! В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Стою, стою со щеткой в руках, а сам думаю: «Почему это Людмила Гасилова не захотела выходить замуж за Столетова?» Нет, серьезно! Парень образованный, культурный, красивый — почему не выйти за него? Дружили с восьмого класса, писали друг другу, а тут такое вот дело… Как вы думаете, Заварзин, почему Гасилова расхотела быть женой Столетова?

Заварзин долго не размышлял.

— Гасилов не дурак, чтобы отдать дочь Столетову, — ухмыляясь, ответил он. — Столетов с его характером всю жизнь мотал бы сопли на кулак… Он бессребреничком был, Столетов ваш! А Гасиловой цигейковой шубы мало — ей каракулевую подавай…

Вот что говорил Аркадий Заварзин — человек, не выдающий друзей. Не понимал, наивный мужик, не понимал, писаный красавец, что с головой закладывает Петра Петровича!

— Каракулевые шубы теперь не в моде, — оживленно заявил Прохоров. — Сейчас поволосатей надо, попышнее… Можно и каракулевую, но длинную, до пят… Однако такие в Сосновке еще не носят, и не скоро будут носить, дорогой Заварзин… Что главное в дохе? Главное в дохе — эффект! Греть ей вовсе не обязательно. Как дамы обращаются с дохой? Сто метров до автомобиля, сто метров от автомобиля… Нет, серьезно! Зато какой эффект!.. Серьезно…

Безмятежный Прохоров в третий раз побарабанил пальцами по столешнице, улыбнувшись втихомолку собственным мыслям, внезапно деловитым, «инженерно-производственным» голосом спросил:

— Слушайте, Аркадий Леонидович, а с какого рожна вы Столетову рассказывали о производственных преступлениях гражданина Гасилова? — Он сам себе согласно кивнул. — В исправительно-трудовых лагерях, работая на лесозаготовках, вы лесное дело изучили до тонкостей… Вас мастером назначь — не ошибешься, а Женька Столетов, как вы выражаетесь, в лесозаготовках — ни в зуб ногой… Вот и отвечайте, Аркадий Леонидович, с каких пирожков вы вооружили Столетова убийственными фактами против обожаемого вами Петра свет Петровича? А?

Он просто-напросто растерялся этот смертельно страшный для Никитушки Суворова бывший уголовник-рецидивист, и капитан Прохоров от удовольствия начал довольно явственно и, конечно, фальшиво насвистывать: «Загудели, заиграли провода. Мы такого не видали никогда…»

— Нуте-с, отвечайте, Аркадий Леонидович!.. Вы покраснели? Исключительно выдающийся, небывалый, самоновейший факт из биографии Аркани Заварзы, как вы сами себя именуете… — Прохоров сделал паузу, иным тоном продолжал: — Ложный стыд вас заставил покраснеть, Аркадий Леонидович. Вам мерещится, что вы продали Гасилова, а на самом деле помогли мне и себе…

Прохоров дружелюбно посмотрел на Заварзина.

— У нас с вами, Аркадий Леонидович, одна задача, — серьезно сказал он. — Мы должны и обязаны доказать, что вы не сталкивали с подножки платформы Столетова… Поймите, это надо до-ка-зать! Показаниями свидетелей, фактами, цифрами, арифметическими расчетами.

Прохоров вдруг поднялся.

— Гражданин Заварзин, — резким голосом произнес капитан. — После се-го-дня-шне-го допроса я решил пока не просить прокурорской санкции о взятии с вас подписки о невыезде… Продолжайте жить и трудиться нормально, гражданин Заварзин… До свидания! Спокойного вам отдыха!

6

На первый взгляд ничего нового в большой и пустынной комнате слепого завуча Викентия Алексеевича Радина не изменилось, но капитан Прохоров — кто знает, как и почему — ощутил непривычное, незнакомое, хотя все оставалось прежним: стояли высокие разноцветные стены, лежали на круглом обеденном столе разноцветные салфетки, освещала все громадная электролампочка без абажура; слепой учитель сидел на привычном месте, Прохоров — напротив; за окнами похаживала подошвами людей ночь, лаяли знакомые уже собачьи голоса, временами тонко ржал накрепко запертый в конюшне жеребец Рогдай. Одним словом, все было прежним, знакомым, уже отчасти обжитым, но все-таки в доме Радина произошла какая-то разительная, важная и очень нужная Прохорову перемена.

Прохоров и Викентий Алексеевич уже обменялись несколькими незначительными фразами, потрепались, как говорится, о том, о сем без цели и смысла, и только, пожалуй, после этого капитан уголовного розыска понял, что переменилось в доме слепого завуча… Жена Радина — вот что было нового в большой и оригинальной комнате, так как на этот раз Лидия Анисимовна не смотрела на Прохорова враждебными глазами, плечи у нее не зауживались от ненависти, лицо было спокойно, еду она принесла и поставила на стол нормально — не швыряющим движением — и, мало того, осталась в комнате: присела на третью свободную табуретку, закурила сигарету «БТ», принялась внимательно слушать разговор мужа и милицейского капитана, и только теперь Прохоров подробно разглядел ее лицо — с фанатично выпуклым подбородком, холодноватыми глазами, таким низким лбом, что он казался закрытым челкой, хотя Лидия Анисимовна волосы собирала пучком на затылке. Была и характерная черта на ее миловидном лице — звездчатый шрам на правой щеке. Пуля, войдя в открытый рот, видимо, прошила насквозь щеку.

Стараясь быть деликатным и осторожным, Прохоров снова напомнил Радину о том, что совершенно необходимо провести следственный эксперимент для опознания Аркадия Заварзина, на что Викентий Алексеевич ответил согласным кивком, потом инспектор уголовного розыска — тоже осторожно и деликатно — коснулся вопроса о репродукциях негров, которыми Евгений Столетов заклеил всю кабину «Степаниды», и, конечно, спросил, чем можно объяснить такую особенную любовь…

Прежде чем ответить на этот вопрос, Викентий Алексеевич поднялся, уверенно, как зрячий, сходил в спальню и принес стопку репродукций, изображающих стариков негров.

— Бичер Стоу, — коротко объяснил он. — На него огромное впечатление произвела «Хижина дяди Тома» — он перечитывал ее бесконечно часто, и каждый раз втихомолку плакал… — Радин энергично встряхнул крупной головой. — Женя говорил, что портреты стариков негров в кабине трактора мешают ему быть восторженно-счастливым. Поверьте, Александр Матвеевич, мой молодой друг страдал, если был беспричинно счастлив. Он говорил: «Нельзя быть счастливым, если на земле…»

Радин сухо поджал губы.

— Надеюсь, вы уже понимаете, Александр Матвеевич, что я любил, уважал и высоко ценил Евгения Столетова… Мало того, я порой учился у него, если хотите, подражал ему… — Он просительно обратил лицо в сторону жены. — Лида, оставайся уравновешенной!

Лидия Анисимовна едва приметно улыбнулась, подойдя к мужу, притронулась тонкими пальцами к его щеке, обращенной в сторону розовой стены.

— Я спокойна, Викентий! — мягко сказала она и повернулась к Прохорову. — Мало того, мне начинает нравиться наш городской гость… Не примите это за комплимент, Александр Матвеевич, но вы чуткий человек. Вы, пожалуй, первый, кто не расспрашивал мужа и меня о наших фронтовых ранениях… Спасибо!

Прохоров поклонился.

— И вам спасибо, Лидия Анисимовна. — И опять к Радину: — Однако продолжим наш разговор, Викентий Алексеевич. Видимо, только вы способны откровенно и объективно объяснить, что происходило на лесосеке двадцать второго мая, то есть за несколько часов до гибели Евгения. Понимаете, все, к кому я ни обращаюсь с этим вопросом, что-то скрывают… Что особенное произошло двадцать второго в течение первой смены?

Радин думал недолго. Поглаживая пальцами зеленую салфетку, он задумчиво сказал:

— Примерно за полгода до смерти у нас с Женей произошел довольно крупный и, если можно немного преувеличить, философский разговор… Да, да, хотя разговор начался с философских выкладок. Женя пришел взъерошенный, нервный, не способный сидеть на одном месте, бледный от волнения. Это было, если я не ошибаюсь, во время трескучих декабрьских морозов… — Он по-своему, по-радински улыбнулся: — Женя не пришел к нам, не явился, не возник неожиданно в дверях, а ворвался в дом с таким видом, словно столкнулись галактики.

ЗА ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…Женька Столетов действительно ворвался в дом с таким видом, словно столкнулись галактики. На нем был короткий черный полушубок, воротник заиндевел, щеки алели от мороза, замерзшие валенки стучали по полу так, будто были металлическими. Он сбросил их у порога, оставшись в одних шерстяных носках, прошел в комнату, сел на свое обычное место и только после этого поздоровался:

— Добрый вечер, комиссар, добрый вечер, Лидия Анисимовна! Мороз, доложу я вам, оглашенный… Это, во-первых, а во-вторых, Викентий Алексеевич, позвольте доложить: я становлюсь круглым дураком. Можете поздравить вашего ученика, Викентий Алексеевич! Мне не до шуток, комиссар, я действительно дурак, так как отвык самостоятельно мыслить и принимать решения… Не понимаете? Сейчас все объясню, вот только немного отогреюсь…

На самом деле похожий фигурой и коротким тупым носом на молодого Петра Первого, бывший ученик Викентия Алексеевича подошел к изразцовой печке, прижался к ней спиной, стал тереть руку об руку, ежась и вздрагивая от холода. Наверное, перед тем как войти в дом Викентия Алексеевича, он не меньше часу вымеривал гусиным шагом улицу, напряженно раздумывая, размахивая на ходу длинными руками, спорил и соглашался сам с собой, а когда ничего сам решить и придумать не смог, пошел к бывшему учителю — так случалось часто.

Через минуту-другую Женька Столетов отклеился от горячей печки, сев на прежнее место, начал насмешливо улыбаться и раскачиваться на стуле, чего Лидия Анисимовна терпеть не могла и что означало, что Женька на самом деле считает себя идиотом и, наверное, имеет для этого основания.

— Буду философствовать напропалую, — быстро, словно могли перебить, сказал он. — Забью вам мозги, измучу, измотаю, а ответа добьюсь… Ей-богу, комиссар, меня надо вытаскивать из ямы, в которую я угодил по причине собственного…

— Что случилось, Женя? — спросил Викентий Алексеевич. — У тебя на самом деле такой вид, точно ты бредишь наяву.

— Точненько! — бурно обрадовался Женька. — У меня на самом деле вид такого человека, который говорит, думает, поступает, а сам не понимает, что говорит, о чем думает и как поступает… Перед вами РОБОТ! Металлический, на электронных и транзисторных лампах, на сопротивлениях. Робот, носящий кличку Евгений Столетов… Какую из кнопок изволите нажать? Не прикажете ли продолжать философствовать?

— Приказываю.

— Меня губит информация! — неожиданно ляпнул Женька. — В меня столько натолкали разнообразнейших знаний, сведений и фактов, что я уже не могу самостоятельно мыслить… Вы вот улыбаетесь, Викентий Алексеевич, а сегодня, думая о мастере Гасилове, я размышлял о ренте, рантье и других вещах, не имеющих никакого отношения к мастеру. А о Людмиле Гасиловой, можете себе представить, я размышлял как о особи, которая должна в ближайшем будущем испытать воздействие выводов работы Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства»… Отмирание семьи, и так далее и тому подобное…

Женька вскочил, забегал по комнате — длинный, худой.

— Согласитесь, Викентий Алексеевич, что переизбыток информации отучает человека самостоятельно мыслить, и он начинает оперировать заранее готовыми представлениями и выводами… Я, например, Петра Петровича Гасилова разложил по знакомым полочкам, а ведь он много сложнее, чем мне, обладающему обширной, но банальной информацией, представляется. Где полочка, на которую можно положить странную, непреоборимую фанатическую любовь Гасилова к лошадям?

Женьке не стоялось на месте, он опять забегал из угла в угол, продолжая потирать руку об руку.

— Куда ни сунь нос — везде информация! — злился он. — Заклеенные афишами заборы, газеты, телевизоры, радио, лекции и доклады, разговоры друзей, кино, десятки книг, спор мальчишек о преимуществах Ту-104 перед Илом-13, родной дед, прочитывающий все, что может принести в двухпудовой сумке почтальонша, мать, нафаршированная до отказа новейшими медицинскими знаниями, отчим, знающий все на свете, парикмахер, заводящий разговор о положении на Ближнем Востоке… И наконец, я сам, имеющий привычку прочитывать от первой до последней строчки любую бумажку или книгу, коли попали в руки… Скажите, Викентий Алексеевич, разве я способен после этого мыслить самостоятельно? — Он остановился в центре комнаты, лихим хулиганским движением сунул руки в карманы. — Слушайте, Викентий Алексеевич, за последние полгода, как я подсчитал, мне в голову не пришла ни одна самостоятельная мысль…

Женька наконец уселся на место, спрятав неотогревшиеся руки под мышки, заговорил нормальным голосом:

— Привожу в систему свои дикарские выкрики. — Женька с алчным видом начал загибать пальцы. — Во-первых, так называемая массовая культура отбивает охоту, привычку и способность самостоятельно мыслить, во-вторых, нас колоссально неправильно учат в школе, введя некое пародийное политехническое образование… Чему меня научили в школе? Управлять трактором. Эка премудрость! Рычаг сюда, рычаг туда, вот это — заводная рукоятка!

— Спокойнее, спокойнее, Женя, ты же не на трибуне, — шутливо сказала Лидия Анисимовна, внося поднос с крепким чаем, баранками и мелко нарезанной копченой рыбой. — Ты так вопишь, что тебя, наверное, слышит вся деревня.

Женька рассвирепел:

— И пусть слышит! Пусть все знают, что нас в жизнь пустили салажатами… Как пользоваться логарифмической линейкой, я знаю, цикл Карно помню, а вот как соотнести объем хлыста с нормой выработки на списочного рабочего — для меня темный лес.

— Чего же ты хочешь, Женя? — расставляя посуду, спросила Лидия Анисимовна. — Превратить школу в лесотехнический институт?

Женька отодвинул от себя блюдце с таким видом, точно хотел сказать: «Не буду пить ваш чай, если вы порете чепуху!» Однако через две-три секунды, устыдившись укоризненного взгляда Лидии Анисимовны, он вернул блюдечко в прежнее положение.

— Не надо устраивать из школы лесотехнический институт, — мрачно сказал Женька. — Но в век научно-технической революции нас должны учить хотя бы зачаткам экономических знаний. Я сальдо от бульдо отличить не могу, а мне бы надо уметь пользоваться простейшей электронно-счетной машиной. Вот ведь какая петрушка! Понимаете? Аркадий Заварзин и восьми классов не кончил, треть жизни провел в тюрьме, а лучше меня разбирается в экономике лесозаготовок. Это ли не парадокс? Это ли не безобразие, черт возьми!

— Евгений, перестаньте чертыхаться! — наконец рассердилась Лидия Анисимовна. — Извольте пить чай — остынет.

— Прошу простить меня, Лидия Анисимовна, — забормотал Женька, — но уж очень важный вопрос… Ой, какой вкусный чай! Вот спасибочки-то, Лидия Анисимовна.

В несколько крупных глотков выпив стакан очень горячего чая, Женька снова вскочил с места, пробежал из угла в угол комнаты, вернувшись к столу, обеими руками оперся на разноцветные салфетки.

— Аркадий Заварзин в десять раз лучше меня разбирается в экономике лесозаготовок! — опять нервно заговорил он. — А это вам не фунт изюма, так как Заварзин заодно с Гасиловым, а я… Я ни черта пока не могу понять в махинациях мастера, хотя превосходно знаю, что он тунеядец, а может быть, и жулик…

Викентий Алексеевич сидел неподвижно и думал о том, что жизнь иногда выкидывает странные штуки. Только вчера жена читала ему газетную статью, в которой автор серьезно и с тревогой рассматривал полезные и вредные стороны массовой культуры, потока информации, а вот сегодня к нему домой врывается Женька Столетов и говорит о том же самом.

— Ты все преувеличиваешь, Евгений, — неторопливо сказал Викентий Алексеевич. — У массовой культуры есть, конечно, свои серьезные недостатки, но не меньше и достоинств. Тебе только кажется, что ты отвык самостоятельно мыслить. Дело в том, Женя, что сейчас ты мыслишь так широко и глубоко, что теряешь ощущение самостоятельности мышления… А что касается трактора и школы…

Викентий Алексеевич вздохнул, положил обе руки на стол. Он просидел в неподвижности довольно долго, потом сказал:

— Насчет школы и трактора ты прав, Женя… Мы выпускаем из стен школы людей совершенно беспомощных в практическом отношении. Они действительно умеют пользоваться логарифмической линейкой, но многие из них не знают, почем килограмм хлеба… А ну быстренько отвечай, Евгений, сколько стоит килограмм орловского хлеба?

Женька громко и радостно захохотал.

— Не знаю! — закричал он на весь дом. — Вот уже лет десять, как мама меня не посылает за хлебом… Не знаю! — повторил он восторженно и замахал руками. — Вы попали в точку, Викентий Алексеевич, я не знаю, почем килограмм орловского хлеба!

Прохохотавшись, Женька дисциплинированно выложил обе руки на колени. Он знал, что это движение Викентий Алексеевич уловит, и действительно слепой завуч понимающе улыбнулся:

— Хочешь исповедоваться в грехах, Евгений?

— Хочу, Викентий Алексеевич… Три дня назад вы меня спросили: «Что происходит между комсомольцами и мастером Гасиловым?» Тогда я вам ничего не ответил…

Тихий отдаленный гром послышался за окнами. Это шел на север рейсовый реактивный самолет; гром приблизился, некоторое время казался похожим на рокот обыкновенного мотора, затем опять превратился в майский ранний гром. Представлялось, как на фоне морозного, чистого и яркозвездного неба вспыхивают предупредительные огни самолета. Когда шум самолета совсем утих, Женька смущенно, с извинительной интонацией произнес:

— Я и сегодня вам ничего не расскажу о конфликте с Гасиловым… Дело в том, Викентий Алексеевич, что декабрьские морозы, кажется, помогли нам понять Гасилова. Думаю: попался!

Редко-редко лаяли собаки, печка потрескивала горячими кирпичами.

— Конфликт с мастером Гасиловым так серьезен и глубок, — еще тише прежнего произнес Женька, — что мы чувствуем такую же ответственность, какую, наверное, чувствовали все комсомольские поколения в трудные минуты жизни… А тут еще… Понимаете, комиссар, нехорошо получается у меня с парторгом… Смотрите, вы для меня — партия.

Женька на секунду зажмурился, потом, встряхнув головой, попросил:

— Лидия Анисимовна, нельзя ли еще чашку чаю? Ей-богу, еще не согрелся.


Прохоров расцепил руки, сложенные на груди, задумчиво наклонив голову, прошелся по комнате. За открытыми окнами мерцала разноцветными бакенами Обь, слышался знакомый стон гитары в ельнике, хохотали под старыми осокорями девчата. Была уже настоящая ночь, но прохлады она не принесла, под нейлоновой рубахой задыхалось тело, и Прохоров подумал, что давно бы надо купить другие рубахи, но все никак не соберется…

— Женька так ничего и не рассказал о конфликте с мастером Гасиловым, — после грустной паузы сказал Викентий Алексеевич. — Он был сложным… Иногда казалось, что Евгению под сорок, порой он выглядел шестиклассником…

Прохоров вернулся на место.

— Вы хотите сказать, Викентий Алексеевич, — спросил он, — что история с Гасиловым вам кажется детской игрой…

— Нет и нет! — перебил Викентий Алексеевич. — Игрой в этой истории было только то, что ребята скрывали от всех и вся формы и методы борьбы с Гасиловым, хотя права на это не имели… Да и я, коммунист, виноват. Надо было развенчать эту игру, поговорить с Голубинем, помочь им со Столетовым понять друг друга. Еще это несчастье у Голубиня…

Капитану Прохорову было хорошо в этом доме, где разговаривали и думали точно на таком же языке, на котором разговаривал и думал сам Прохоров. Он отошел от окна, сел напротив Викентия Алексеевича и так посмотрел на его провалившиеся глазницы, словно ждал вопроса.

— Когда вы собираетесь проводить следственный эксперимент? — спросил Викентий Алексеевич.

— Дня через два-три, — ответил Прохоров, обрадовавшись тому, что в тоне вопроса не было ничего, кроме желания узнать о времени проведения эксперимента. — Дня через два-три, Викентий Алексеевич…

Наступила пауза, после которой полагается прощаться с хозяевами, и Прохоров решительно поднялся:

— Спасибо, Лидия Анисимовна, признателен за вашу откровенность, Викентий Алексеевич, мне пора бежать по своим милицейским делам… До свидания!

Радин тоже поднялся.

— Минуточку, Александр Матвеевич, — попросил он. — Мне хочется, чтобы вы знали о той фразе, которую преподнес мне Женька уже в мае. — Он задумался, вспоминая. — Евгений сказал: «Можете сколько угодно иронизировать, но я не побоюсь параллели с молодогвардейцами Краснодона… В смысле мужества, конечно… Вот, комиссар, какое серьезное дело — борьба с мастером Петром Петровичем!»

7

Прохоров сидел на раскладушке, шестеро парней устроились в кабинете свободно, каждый по своемувкусу; в комнате горела настольная лампа под зеленым абажуром, за окном мерцала река, разделенная лунной полосой…

На тяжелом деревянном табурете сидел наверняка Борька Маслов — по морщинам на лбу видно, что прирожденный математик и отличный шахматист; тот, что переминается с ноги на ногу, этакий медведина — Мишка Кочнев; те двое — это Леонид Гукасов и Марк Лобанов — кто из них Леонид, кто Марк — понять пока никак нельзя: оба смущенно улыбаются, оба розовощеки, как новогодние поросята.

А вот на подоконнике устроился Геннадий Попов — личность явно незаурядная; хорошей лепки нос, твердые губы в трещинах, глаза премудрые, собачьи, как у мастера Гасилова, в загнутой вверх левой брови столько воли и характера, что ого-го-го! Кремень, а не вчерашний десятиклассник.

Ну, а рядом с ним посиживает Андрюшка Лузгин — громадный, добрый, растерянный, считающий себя убийцей Столетова…

Вот она, основная ударная сила сосновского комсомола, друзья и приятели Женьки Столетова, целых шесть голосов за то, чтобы снять с работы мастера Гасилова.

Возле притолоки стоял участковый инспектор Пилипенко.

— Я понимаю, братцы, — задумчиво говорил Прохоров, — что трудно восстановить сумбурную речь Женьки на комсомольском собрании, но я-то, милицейская душонка, должен знать, о чем он говорил…

Прохоров был веселый, свежий, хотя стрелки часов уже соединились на двенадцати.

— Теперь модны социологические анализы, так в чем же дело? — продолжал Прохоров. — Кто нам помешает сделать вид, что мы занимаемся социологией? Я вас, братцы, собственно, и собрал для того, чтобы выяснить, отчего вы все голосовали против Гасилова… Другой цели у меня нет… Давайте высказывайтесь…

Врал Прохоров только в той фразе, которая сама собой возникла в разрыве двух правдивых фраз, то есть в словах: «Другой цели у меня нет!» Цель у него была, да еще какая — ему хотелось послушать ребят, поглядеть на них, расположив к себе, настроив на искренность и полную утрату бдительности, огорошить самым главным вопросом. Таким образом, капитан Прохоров врал в главном — ему вовсе не требовалось сейчас знать, о чем говорил Женька на собрании.

— Начнем с Попова! — сказал Прохоров. — Почему вы голосовали против Гасилова?

— Почему?

Попов думал недолго.

— Гасилов — человек, живущий синекурой! — ответил он.

Вот какими словами разбрасывался крановщик из Сосновки.

Это он, Генка Попов, во время первой ссоры Столетова и Заварзина держал на коленях американский роман «Вся королевская рать», второй год готовился поступать на физический факультет знаменитого Томского политехнического института.

Вообще, заинтересовавшись образовательным цензом рабочих Сосновского лесопункта, Прохоров обнаружил, что из двадцати шести трактористов восемнадцать были со средним образованием, из девяти крановщиков — шесть, а среди машинистов узкоколейных паровозов был машинист с дипломом железнодорожного техникума.

Начальник лесопункта Сухов закончил Лесотехническую академию.

— Я голосовал против Гасилова потому, — сказал Борис Маслов, — что Петр Петрович обскакал моего любимого Бендера. Остап Бендер перед ним — мальчишка, балаганный шут! — Он общительно улыбнулся. — Вы, наверное, не знаете, Александр Матвеевич, что Женькина речь была коллективной…

— Правильно! — вмешался Андрюшка Лузгин. — Я ему подкинул фразу о гелиоцентрической системе…

— Точно!

В речи Столетова была и синекура, и гелиоцентрическая система, и налет мальчишеского увлечения романами Ильфа и Петрова.

Правда, в областном центре, как недавно подметил Прохоров, молодые интеллектуалы понемножку заменяли Ильфа и Петрова злыми цитатами из булгаковского романа «Мастер и Маргарита», тоскуя по новенькому, считали уже, что оперировать Ильфом и Петровым старомодно.

Но это ведь в областном городе, не в Сосновке же, где роман Булгакова имелся в единственном библиотечном экземпляре.

Прохоров откровенно любовался сидящей перед ним тройкой.

Какие лица! Умные, уверенные.

Каждый знает, что в конце концов поступит в институт, получит диплом с золотым гербом, будет жить там, где Сосновку называют «на родине», где о деревне вспоминают так: «Надо заглянуть на Обишку, посидеть недельку в Сосновке, а то поздно будет: придется на симпозиум в Бельгию ехать…»

— Продолжим, однако, — сказал Прохоров. — Поехали…

Он покосился на отдельного, грациозного по-медвежьи Михаила Кочнева, недавно демобилизованного из армии и привезшего в деревню жену-казашку. Она носила на спине длинные черные косы, похожие на витые плети, разгуливала по Сосновке в шароварах, но по-русски говорила без акцента.

— Я привык вкалывать на совесть, — сказал Михаил Кочнев. — Мне на пеньке сидеть несподручно — я классный специалист!

Прохоров покивал, продолжая разглядывать Кочнева, который, как и Гукасов с Лобановым, даже внешне был переходной ступенью между трактористом Никитой Суворовым и столетовской компанией. Они уже ушли от сапог и пиджаков из полухлопчатой-полушерстяной материи, но еще не пришли к элегантным черным костюмам. Переходность чувствовалась и в лицах — нет еще той интеллигентности, что у тройки, но уже давно пройден сморщенный лобик Никиты Суворова, уже давало себя знать второе поколение рабочих Кочневых. И ожидалось приятное — от полуинтеллигентного Кочнева и казашки со средним медицинским образованием родится узкоглазый блондин с длинными ногами или черноволосая девчонка с голубыми глазищами, кончит Сосновскую среднюю школу, а к девятнадцати-двадцати годам не станет уже цитировать ни Булгакова, ни Ильфа и Петрова — найдутся другие источники молодого скепсиса.

— Что скажут на окошке? — спросил Прохоров. — Кто у вас говорящая единица? Леонид или Марк?

Друзья заулыбались.

— Я разговариваю, — сказал Леонид Гукасов. — Мы проголосовали против Гасилова потому, что шибко уважали Столетова…

И по складу речи парни были переходной ступенью между Столетовым и столетовской тройкой — строились уже придаточные предложения, только слово «шибко» пробилось из нарымского говора.

— А вот хотел бы я знать, почему вы свою борьбу с Гасиловым облекли в такую тайну? Почему не обратились за помощью в партийную организацию?

Ребята переглянулись.

— Понимаете, Александр Матвеевич, — замедленно начал Борис Маслов и повторил слова Гукасова: — Мы шибко уважали Столетова. А у него не получалось с Голубинем. Нам всем казалось, что не верит парторг в Столетова. Не успел Голубинь в нем разобраться. Вот мы и решили доказать, на что мы, комсомольцы, способны. Разоблачим Гасилова, а уж потом и перед партийной организацией отчитаемся.

— Спасибо, братцы, — сказал Прохоров. — А ночь-то, ночь! Красавица!

Стрелки часов двигал второй час ночи, луна висела над старым осокорем, медленно перевертывался на ручку ковш Большой Медведицы, квартирующей рядом с Полярной звездой, покровительницей Сибири. Обь вся — от берега до берега — была залита лунностью, казалась литой, стоящей на месте, величавым покоем веяло от нее. Хотелось всю ночь напролет сидеть у окна, не двигаться, ни о чем не думать.

— Успеете выспаться, не сорокалетние! — ворчливо сказал Прохоров. — А вот расскажите-ка мне, наконец, эту кошмарную историю с лектором Реутовым. Отчего переполошились Сосновка и райцентр Криволобово?

Парни улыбались, переглядывались, устраивались получше на столе, подоконнике, на стульях, вспоминая прошлую историю, а участковый Пилипенко надменно выпячивал подбородок.

— Если не трудно, расскажите вы, Борис!

— Хорошо! — ответил Маслов и сделал уморительно-важное лицо.

ЗА ОДИННАДЦАТЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…лектор, товарищ Реутов, всегда приезжал в Сосновку на сером мерине с клеймом на боку, состоящим из букв «о» и «п», что означало марку общества по распространению политических и научных знаний, хотя товарищ Реутов никаких политических знаний не распространял.

Реутов сам управлял лошадью, гордился этим перед теми, кто ездил с кучерами, получающими зарплату и командировочные.

В Сосновку товарищ Реутов в этот раз приехал в начале июня, когда наступали первые по-настоящему летние дни.

Свою деятельность он начал еще возле околицы, останавливая мерина и приклеивая на видных местах типографским способом отпечатанные афиши: «В клубе „Лесозаготовитель“ состоится лекция на тему „Мир и мироздание“, лектор тов. Реутов. Начало в 7 часов. Вход свободный. После лекции кинофильм „Зеленая карета“».

Товарищ Реутов носил серую шляпу, но сапоги и вельветовую куртку, лет ему было около сорока пяти, под носом у него бабочкой сидели модные усы, цвет лица был превосходный.

Фигуру товарищ Реутов имел коренастую, жилистую, глаза — бойкие.

Член общества приехал в Сосновку, разумеется, в субботу, прибыл к зданию клуба «Лесозаготовитель» именно в тот момент, когда, обрадовавшись первому теплому дню, вся деревенская молодежь толпилась вокруг волейбольной площадки, где метался мяч, каталась на велосипедах и мотоциклах по просохшей дороге; гуляли по деревенскому тротуару шушукающиеся девчата, мальчишки лежали на молодой траве.

На отдельной скамейке спиной к клубу сидели в черных костюмах и с тросточками в руках четверо друзей под предводительством Женьки Столетова. Парни лениво подняли голову на гром приближающейся двуколки, посмотрели на товарища Реутова довольно сухо и скучно, но помаленьку на лице Женьки Столетова прорезался некий интерес к тому, что совершал возле доски для объявлений товарищ Реутов.

— Гляди, народ! — медленно сказал Женька. — Лектор товарищ Реутов приехал. — Интересно, я бы сказал, любопытно…

Дело в том, что лектор Реутов славился в Сосновке очень сомнительной репутацией. Был он на редкость самовлюблен, многословен, но ни ума, ни знаний почему-то не обнаруживал. Зато замечен был в делах неблаговидных. У ребят давно чесались руки сыграть с товарищем Реутовым в не очень вежливую игру.

Женька лениво поднялся со скамейки, иезуитски медленными шагами приблизившись к товарищу Реутову, замер в позе благоговейного ужаса перед типографской красно-синей афишей. Потом Женька вежливо раскланялся с лектором.

— Во, красотища! — одобрительно сказал Женька. — Мы, товарищ Реутов, собираемся поступать в технические вузы, так что нам полезно послушать про Землю, Луну, Марс и разные другие планеты. Вас сам бог послал в Сосновку, дорогой товарищ из райцентра!

В ответ на это лектор благосклонно улыбнулся.

— Благодарю за внимание, товарищ! — сказал он. — Ваша фамилия, кажется, Столетов? Это вы на прошлой лекции задавали вопрос о гармонии между литературным образом и живой жизнью?

— Я! — обрадовался Женька. — Я про гармонию спрашивал. Ой какой вы памятливый да зоркий! Ребята! — по-таежному закричал он. — Подходи сюда… Торопись, увальни! — Но к товарищу Реутову обратился с уважением: — Опирайтесь на нас! Прямо говорите, товарищ Реутов, чем вам помочь!

— Надо помочь афише, товарищи! — мягко ответил Реутов, когда тройка приблизилась. — Печатное слово — это хорошо, но… личные контакты! Они сильнее, ибо действуют на эмоции. Поэтому надо сочетать силу печатного слова с эмоциональным воздействием… — Он еще раз улыбнулся. — Не смогли бы мои молодые друзья обойти деревню и устно сообщить жителям о лекции «Мир и мироздание»? Надеюсь также, что вы будете моими лучшими слушателями, зададите интересные вопросы.

— Придем, зададим! — Чрезвычайно обрадовался Женька. — А деревню мы мигом обежим. Ваша славная лошадка еще к завалинке не успеет вернуться, как мы деревню облетим.

Товарищ Реутов засмеялся.

— Вы очень наблюдательны! — сказал он Столетову. — Моя лошадь действительно имеет странность… Ну, желаю вам всяческих успехов!

И он пошел устраивать на стоянку мерина, который на самом деле имел странность: эта животина нигде, кроме как вокруг культучреждений, пастись не желала. Бывало, выпустит ее товарищ Реутов у речки или спутает на сочном лужке, а она все равно припрыгает к деревенскому клубу.

— Ваши мозги подобны квашеной капусте, — заносчиво сказал Женька, как только двуколка лектора тронулась от клуба.

Он сгреб друзей за плечи, восторженно хихикая, выложил свои соображения: парни, конечно, заржали, как перестоявшиеся жеребцы, а потом все принялись уточнять и дополнять план, который в Женькиной голове созрел в смутных эскизных приближениях.

— Ура! — наконец прокричал Генка Попов.

Вместо того чтобы бежать сломя голову по деревне, объявляя лекцию «Мир и мироздание», парни лениво обогнули клуб, улеглись на свежей травке в палисаднике. Тросточки они положили себе на животы и стали глядеть в небо, которое в просвете тополей казалось темным, и, если очень прищуриться, можно было рассмотреть, словно из глубокого колодца, случайный блеск звезды — одинокой, по-дневному придуманной.

У всех четверых было хорошее, несколько философское настроение, они долго лежали молча, потом Женька сказал задумчиво:

— Вот интересно, братцы, а ведь сам Реутов, наверное, не знает, что он круглый дурак… Себе он, видимо, кажется чрезвычайно умным… Трогательно!

Товарищ Реутов пришел в клуб вовремя, когда на скамейках уже чинно сидели почти все сосновские старики и старухи, чуточку разбавленные людьми среднего возраста; зато мальчишек и девчонок было в избытке. Ребятишки сидели на полу, муравьями облепили деревянные колонны и даже располагались на краешке сцены, хотя в зале было много свободных мест.

Ровно в семь часов, прогнав со сцены мальчишек и девчонок, лектор Реутов взобрался на фанерное сооружение; он единым духом выпил стакан воды, подождав, пока заведующий клубом нальет второй, поставил стакан под левую руку, чтобы правой можно было свободно перевертывать страницы лекции.

После этого Реутов, не заглянув в бумаги, трибунно бросил в зал:

— Товарищи, человечество издавна интересуется миром, в котором живет. Интерес, товарищи, человечества к миру, в котором оно живет, имеет такую же длинную историю, как сама история, товарищи, человечества.

Это были единственные слова, которые Реутов помнил наизусть, за ними следовала точка, после чего он уткнулся навечно в печатный текст, и голос его сразу сделался тусклым.

Женька и его приятели сидели в первом ряду, среди стариков и старух, расписные тросточки из свежего тальника стояли между коленями; они опирались на них руками, подражая старикам.

На лицах четверых было написано наслаждение; они то и дело восхищенно кивали.

Парни выслушали экскурс в историю вопроса, саму историю, благожелательно отнеслись к сложному устройству мира и мироздания, были полностью на стороне Реутова, когда он начал откровенную борьбу с сегодняшними мракобесами, пытающимися достижения ракетного века связать с божественной волей.

При словах «американская ультрареакционная наука» они гневно зашикали на эту самую науку.

Когда товарищ Реутов закончил и по клубу прокатился облегченный шум надежды на скорую демонстрацию кинофильма «Зеленая карета», в двери стали ломиться люди всех возрастов.

Лектор с помощью заведующего клубом кое-как навел порядок и спросил с интересом:

— Какие будут вопросы, товарищи?

Как и было обещано, каждый из Женькиных друзей задал по одному вопросу.

Первым, как зачинщик, поднялся Женька и произнес очень громко:

— Скажите, товарищ лектор, а нельзя ли в домашних, деревенских, так сказать, условиях поставить опыт, доказывающий, что земля — шар! Очень мы интересуемся этим вопросом.

— Спасибо, товарищ! — ответил лектор Реутов. — Прошу вас, товарищ завклубом, зафиксировать вопрос, а вам, молодой человек, можно ответить так… — Он заскрипел сапогами за фанерной трибуной. — К большому сожалению, в условиях Сосновки подобный опыт произвести трудно. Для установки маятника Фуко требуется очень высокое здание с вознесенным вверх куполом… Отсутствует в деревне и море, которое позволило бы в бинокль наблюдать увеличение в размерах приближающегося корабля.

— Спасибо, товарищ Реутов!

По одному незначительному вопросу, например, можно ли надеяться на открытие астрономами восьмой и девятой планет солнечной системы, задали и трое остальных чернокостюмных молодых человека.

Потом поднялся самый старый старик из присутствующих, собрав бороду в кулак, довольно бойко поинтересовался, будет ли конец мира.

— Не будет! — решительно ответил товарищ Реутов. — Мир, как и жизнь, бесконечен.

На этом лекция «Мир и мироздание» окончилась: очень довольный вопросами и самой лекцией, товарищ Реутов с большим трудом выбрался из толпы народа, собравшегося глядеть кино «Зеленая карета», и пошагал к мерину, который, конечно, давно ощипывал мягкую траву с клубной завалинки. Реутов взял мерина за повод и двинулся по пустой улице — вся деревня была на фильме «Зеленая карета» — к одному из маленьких переулков, за тополями которого скрывалась тайная и опасно-привлекательная вечерняя жизнь члена общества по распространению. Шагая рядом с мерином, Реутов старался прятаться за него, сгибался и вообще вел себя очень хитро и ловко.

Однако лектор товарищ Реутов напрасно думал, что никто в Сосновке не знал о маленьком темном доме меж тополями, куда он непременно забредал после каждой лекции.

В домике жила разбитная бабенка Гутя Перестукова: замужем Гутя Перестукова никогда не была, хотя имела сына Витьку.

Считая свои визиты к Гуте Перестуковой тайными, Реутов глубоко ошибался, потому что знала о них вся Сосновка.

Реутов привязал мерина к двуколке, поставленной в полукилометре от дома Гути Перестуковой, и по-прежнему боязливо, поминутно оглядываясь, начал пробираться к заветному дому.

Для этого он не пошел переулком, а, миновав два огородных перелаза, обогнул зады соседних домов и опять же огородом юркнул на крыльцо Гутиного дома…

— Все в порядке! — сказал Женька ребятам. — Раньше двух часов ночи не выйдет. Борька, не высовывайся, не ровен час, заметит!

Парни посмотрели добрую половину кинофильма «Зеленая карета», погуляли со своими девчонками, развели их по домам и примерно в час ночи были на условленном месте.

Товарищ Реутов вышел из дома Гути Перестуковой минут без пятнадцати два, минут десять возился с повеселевшим мерином и в начале третьего уже ехал по длинной улице Сосновки в сторону райцентра.

Пьян он был средне.

Мерин с клеймом из двух букв — «п» и «о» — шел спокойно, дорога накатанно блестела, вожжи Реутов прочно привязал к боку тележки, так как мерин хорошо знал дорогу, и был бы путь их усыпан лунными блестками до самой районной околицы, если бы не случилось странное — мерин неожиданно остановился, призывно, ласково заржал.

— Ты чего стал, холера?! — удивился Реутов.

А клейменый мерин стоял потому, что упирался мордой в плетень из свежих тальниковых веток.

— Матушки! — воскликнул пораженный лектор и от удивления три раза икнул. — Куда же мы заехали, если здесь забор?

Не в силах поднять чугунную голову, он исподлобья оглядел залитый лунностью мир и замигал огорошенно: улица шла, как полагается идти улице, прямо и ровно, по бокам стояли, как положено, дома.

Вот колодезный журавль, вот торчит за плетнем крыша пожарного депо, тянется вверх острый шпиль гасиловского флигеля.

— Дура! — сердито закричал на мерина товарищ Реутов. — На тебя полагаешься, как на самого себя, а ты куда меня завез, холера? Ты ведь не в ту сторону меня везешь, скотина!

Товарищ Реутов завернул мерина обратно.

— Вот как надо ехать, леший бы тебя забрал, безмозглую скотину! Но-но! Давай шагай!

Мерин был скотиной веселой, ему было все равно, куда везти товарища Реутова, так как общество по распространению собственной конюшни не имело, и добрый мерин поочередно живал то в райкомхозовских владениях, то в конюшне райотдела милиции, то в геологоразведке. Чаще же всего он ночевал в окрестных деревнях, потому и не знал родного места.

Добрый конь весело прошагал по улице метров двести, затем махнул хвостом и опять остановился.

— Это еще что же за фокусы, пропастина! — совсем грубо закричал товарищ Реутов. — Ты чего опять стал? Чего стал?…

На этих словах он прикусил язык — перед мордой коня снова торчал плетень из свежих ивовых прутьев. Это было так поразительно, что товарищ Реутов целых три минуты сидел немо и вяло, потом вздохнул, как вздыхал мерин, когда его расседлывали.

После всего этого Реутов решительно выбрался из двуколки, описывая зигзаги, подошел к плетню, потрогал его пальцами и шепотом спросил:

— Это почему здесь?

На дальнейшее Реутова не хватило: неведомая сила бросила его на плетень, и он прижался к нему так страстно, словно обнимался с ивовыми прутьями. Так прошло минут пять, затем та же неведомая сила отбросила Реутова от плетня к двуколке, на мягкую дерматиновую обитость.

— Опять же неправильно поехали, охламон ты этакий! — вдруг трезво сказал Реутов. — А ну, давай поворачивай назад!

Реутов сызнова развернул лошадь, поехал обратно и через двести метров, естественно, уперся в плетень. На этот раз товарищ Реутов совершенно ничего не сказал, а только крепко зажмурился и стал отчаянно вертеть головой, точно сбрасывал с затылка пчелу. Мотал он головой с полминуты, затем открыл осторожно правый глаз, посмотрел им на плетень.

— Иррациональная картина! — пробормотал Реутов себе под нос и тоненько засмеялся. — Гутя, а Гутя, я, кажется, заснул нечаянно!

В тишине ночной улицы голос далеко разнесся, тоненький смех проверещал в глухом проулке и вернулся к товарищу Реутову басовитым демоническим хохотом, в ответ на который он еще раз тоненько засмеялся и стал клониться на бок — укладывался баиньки на ласковую дерматиновую внутренность двуколки. Он, видимо, уже спал, когда из лунной полосы, что пересекала улицу, послышался гипнотизирующий, глухой по-ночному голос Женьки Столетова:

— Я же говорил, что можно доказать в домашних условиях круглость Земли!

В ответ на это товарищ Реутов сонно похлопал губами, протяжно улыбнулся, сладко зевнул.

Он уронил голову на дерматин и уснул здоровым сном коренастого, жилистого человека.

Ко всему привычный мерин еще несколько раз мотнул головой, понурился и тоже сладко уснул, прижавшись мягкими губами к свежим тальниковым прутьям плетня, пахнувшим весной, заливными лугами, молодыми кобылами и ветром.

Минут через пять из глухого переулка вышли четверо друзей, подобравшись на цыпочках к двуколке, заговорили полными голосами, так как поняли, что товарища Реутова теперь с пушками не добудишься — такой это был здоровый, крепкий человек.

— Может быть, уберем плетень и пужнем мерина? — спросил друзей Женька Столетов. — Жалко мне чего-то стало Реутова…

— Слабак! — съязвил Генка Попов. — Сентиментальный слюнтяй! Впрочем, ставлю на голосование. Кто за Женькино предложение? Все против… Решено! Оставим товарища Реутова в лапах рока. Если мерин сам пойдет, пусть себе шагает…

Они бесшумно и ловко сняли с дороги два новых ивовых плетня, чтобы не осталось улик, сбросили их в черную обскую воду, проследив за тем, как плетни отправляются в длинный путь к Ледовитому океану, вернулись на улицу. Мерин по-прежнему безмятежно спал, Реутов храпел так, что шевелились усики-щетки, луна висела прямо над его головой, а на широком плесе Оби двигался весь в огнях пассажирский пароход, и даже без подзорной трубы можно было заметить, что из-за отдаленности судно кажется укороченным.

— Спать, братцы, скорее спать!

Ребята торопливо разошлись по домам, а утром Сосновка увидела забавную картину: стоит посередине пустой улицы двуколка, в ней мирно похрапывает товарищ Реутов, клейменый мерин спит тоже и шевелит губами, точно щиплет свежую траву.


Закончив рассказывать, Борис Маслов вынул из кармана пачку «БТ», прикурил от сигареты Геннадия Попова, пуская задумчивые клубы дыма, насмешливо сказал:

— Ну и началась история с географией! Товарищу Реутову молчать бы в тряпочку, а он, такой дурак, накатал на нас жалобы во все инстанции. Естественно, заварилась каша! Генка чуть из секретарей не полетел раньше времени. И товарищ Пилипенко нас вызывал…

— А как же! — тотчас же отозвался участковый инспектор и сделал шаг вперед, как делал всегда, когда начинал говорить. — Вот вы перегородили улицу, а если бы автомашина специального назначения… К примеру, пожарная машина или наша, милицейская! Вдруг пожар или происшествие?

Он сделал шаг назад, снова спрятал в темноту плакатное, героическое лицо.

В кабинете было ни тихо, ни шумно, ни весело, ни печально. Сидели в нем дружные парни, глядел на них капитан уголовного розыска, стоял свечечкой молодой участковый инспектор. Было такое чувство, словно все думают об одном.

— Что происходило на лесосеке двадцать второго мая? — безнадежно спросил капитан Прохоров. — Какая необычность вернула Заварзина на эстакаду? Почему он вернулся именно двадцать второго мая? Ведь Женька каждый день ставит трактор дыбом… Чем необычен день двадцать второго мая?

Прохорову показалось, что в комнате сделалось душно, потемнело. Борис Маслов, Геннадий Попов, Андрей Лузгин одинаковыми движениями опустили головы, Гукасов и Лобанов замерли на подоконнике со сцепленными руками, поддерживая друг друга, чтобы не выпасть из окна. Тишина было глухой, смятой, как утренняя постель; над Обью холодно посверкивала большая звезда, видимо, планета, лучи кололи зрачки.

— Этого мы вам не скажем, Александр Матвеевич! — проговорил Геннадий Попов, бесшумно слезая со стола. — Мы сами поклялись довести дело до конца… Мы сами должны это сделать!

Спустились с подоконника Леонид Гукасов и Марк Лобанов, стоял уже на ногах Борис Маслов, просторно сидел на стуле Андрюшка Лузгин.

— Вы не обижайтесь на нас, Александр Матвеевич, — сказал он. — Есть такие вещи, которые мы должны сделать сами…

— Мы после смерти Женьки не собираемся больше вместе, — сказал Генка Попов. — Мы друг на друга смотреть боимся, когда оказываемся втроем… Вы нас сегодня впервые собрали… Но мы… Мы добьемся, что Гасилова снимут с работы…

Прохоров обнаружил, что сидеть на раскладушке не так уж удобно, как представлялось раньше, — во-первых, низко и затекают ноги, во-вторых, побаливает спина и, в-третьих, лица парней видны снизу, что искажало картину: гримаса неудовольствия могла быть принята за улыбку. Прохоров встал, нашел глазами свободный подоконник — тот, который выходил на огороды, и сел на него.

— Сами, сами, — недовольно пробурчал капитан уголовного розыска. — Все они хотят сделать сами…

Лузгин бросил взгляд на Маслова. Маслов угрюмо посмотрел на самого Лузгина, потом трое уставились на остальных присутствующих.

— Мы пойдем, Александр Матвеевич! — угрюмо сказал Андрей Лузгин. — Завтра рабочий день… До свидания, Александр Матвеевич!

Прохоров продолжал сидеть, упираясь затылком в наличник, видеть боковым зрением крутую излучину лунной Оби, чувствовать запах умытой дождем земли. Он так и не пошевелился, только негромко сказал: «До свидания, товарищи!» — когда парни тихо, по одному начали выходить из кабинета. Последним ушел участковый Пилипенко, его металлические сапоги по крыльцу простучали бережно.

Капитан уголовного розыска Прохоров еще минут десять сидел на раскладушке, затем поднялся, медленный, но точный в движениях, как лунатик, наискосок пересек кабинет, остановившись возле стола, наклонил гудящую от усталости и тоски голову.

Одиночество становилось теперь уже непереносимым, как зубная боль, и он болезненно сморщился, прикусил нижнюю губу.

«У меня сегодня был трудный день!» — думал он устало. Утренний телефонный разговор с областным начальством, звонки в районные организации, Анна Лукьяненок, Аркадий Заварзин — всего этого было так много, что могло бы хватить нормальному человеку на месяц. А Прохоров прожил все это за день, за коротенькие семнадцать часов, и этого было много для Прохорова с его узковатыми плечами, длинной шеей, с тонкими руками и мешковато сидящим костюмом. «Вредное производство»! — размышлял он с иронией.

Прохоров глядел на телефон и думал, что Вера домой приходит поздно, иногда во втором часу, — усталая, раздавленная, со следами краски на лице. Она долго лежит в горячей ванне, потом пьет чай, сосет дешевенькие леденцы и читает «Трех мушкетеров». Ложится она часа в три ночи, а сейчас Вера еще не успела залезть в ванну, еще сидит на маленьком диванчике, руки упали, волосы растрепаны…

Если ей сейчас позвонить, она сразу поймет, что звонок от Прохора: побледнеет слегка, возьмет трубку мягкой рукой.

Во втором часу ночи районная телефонистка соединит с областным городом немедленно, он через минуту услышит Верин голос, ее дыхание в трубке. Она и по «Здравствуй, Вера!» поймет, как он одинок, как трудно нести на плечах дело родного уголовного розыска, как он боится идти к родителям Столетова.

Он решился наконец — осторожно поднял трубку, прислонил холодный эбонит к теплому уху, послушал вьюжное гуденье.

— Первая! — свежим голосом сказала телефонистка. — Слушаю, слушаю!

Прохоров неторопливо назвал свой сосновский номер, сообщил счет райотдела милиции на телефонной станции, монотонным голосом, с остановками назвал цифры 2-43-78. «Соединяю!» — тут же сказала телефонистка. В трубке завывало, радиоголос звенел позывными радиостанции «Маяк» — два часа ночи, потом послышались гудки городской автоматической станции.

Он насчитал шесть длинных гудков, пока, вывалившись из тартарары небытия, раздался сдавленный голос Веры:

— Это ты, Прохоров? Прохоров, это ты?

— Здравствуй, Вера! — сказал он с улыбкой. — Ты сидишь на диване?

— Ты ошибся, — ответила она. — Я уже собираюсь принимать ванну, я отсидела уже на диване.

Он привык к тому, что Вера обычным предложениям предпочитала короткие.

— Я ошибся потому, — сказал Прохоров, — что думал: половина второго, а сейчас, оказывается, ровно два… С секундами… — добавил он, подумав. — Поэтому я и ошибся, Вера.

Он представил ее — в легком коротком халате, с прямыми, как бы безвольными волосами, с опущенными чулками, которые она от усталости не могла снять до конца, с запавшими, всегда немного настороженными глазами. Она имела привычку, разговаривая по телефону, одно плечо держать низко опущенным, и ему отчего-то нравилось это.

— Ты очень устала, Вера? — спросил Прохоров в трубку. — Я высчитал, что сегодня у тебя был трудный день… Премьера?

— Ты любишь меня, Прохоров? — тихо отозвалась женщина. — Отвечай немедленно, Прохоров!

— Я тебя люблю! — ответил он не сразу.

Трубка замолчала. Он видел, как Вера еще ниже опускает левое плечо, одергивает полы халата, чтобы прикрыть колени. На телефонной трубке лежат ее прямые волосы. Перед Верой — маленький туалетный стол, на нем — дорогой букет алых роз. Это подарок седого поджарого полковника из артиллерийского училища. Прохоров несколько раз встречался с полковником, разглядывая пергаментное его лицо, понимал, что он любит Веру.

— У меня здесь черт знает что делается! — сказал Прохоров весело. — Я сегодня получил такой щелчок по курносому носу, что ты бы умерла от зависти…

Вера теперь в трубку дышала спокойно.

— Это значит, что ты приедешь не скоро, Прохоров, — сказала она. — Так это надо понимать… А Борисов серчает. После премьеры пришел ко мне в уборную, спросил: «Как без Прохорова?»

Полковник Борисов был именно тем человеком, который познакомил Прохорова с Верой, своей двоюродной сестрой, очень хотел, чтобы Прохоров наконец женился на ней. На правах человека, составившего их знакомство, и родственника Борисов позволял себе вмешиваться в их отношения, наверняка говорил Вере: «Как ты, роскошная женщина, красавица, допускаешь, чтобы капиташка шлялся бог знает где? Сидел бы в какой-то Сосновке со своей дурацкой философией?»

— Неделю мне еще, пожалуй, надо, — признался Прохоров неуверенным голосом. — Это зависит от того, надолго ли… Как прошла премьера?

— Обычно! Борисов сказал, что ты за Сосновку можешь досрочно получить майора.

Прохоров захохотал.

— Ну Борисевич! — сказал он. — Ну Борисевич! И погонами привлекает, и квартирой…

Спохватившись, Прохоров густо покраснел, чертыхнувшись, услышал, как Вера тяжело дышит в трубку.

— Он и мне про квартиру говорил… — сообщила она.

Теперь Прохорову надо было бы сказать: «Хорошо! Я подстегну сосновское дело, скоренько приеду в город, чтобы не опоздать к дележу пирога… Мы с тобой, Вера, поселимся в новой двухкомнатной квартире на проспекте Кирова… Ты бы сбегала в загс, подала бы заявление, чтобы нас немедленно расписали для права приобретения двухкомнатной квартиры…»

— Я, кажется, веду самое сложное дело в моей жизни, Вера! — сказал Прохоров. — Я бы охотно не философствовал, если бы… если бы мог не философствовать!

Он живо представил, как Вера перегибается через валик диванчика, берет со стола пачку сигарет «Столичные», вытащив сигарету, мужским движением бросает ее в рот. Вот она прикурила от маленькой газовой зажигалки — подарок седого полковника ко дню рождения, затянулась дымом так, что щеки запали. Они у нее очень худые и бледные.

— У меня ванна стынет, Прохоров, — сказала Вера. — Звони еще, Прохоров, звони. Не стесняйся, капитан! Пока!

Он положил на рычаг нагревшуюся трубку, боком отодвинулся от аппарата, надломив ноги, медленно упал на жалобно застонавшую раскладушку, ударившись головой — здрасьте вам! — о стенку.

В абажуре настольной лампы что-то билось, трещало, отчаивалось.

Посидев немножко, Прохоров неловкими безрукими движениями снял нейлоновую рубашку, но на брюки сил не хватило — так и завалился на раскладушку.

Прохоров уже засыпал, когда — далекая, чужая — пронеслась в голове выспренняя мысль: «Он трус, этот капиташка Прохоров!»

Больше он ни о чем не мог думать — уснул, как исчез с земли.

Он здорово устал, капитан уголовного розыска Прохоров.

Глава третья

1

Забив еще один красный флажок, преграждающий Аркадию Заварзину последнюю свободную сторону гона, инспектор уголовного розыска капитан Прохоров вторые сутки создавал у бывшего уголовника уверенность в том, что поверил ему. Прохоров снова повстречался с трактористом Никитой Суворовым и, осторожно разговаривая с замученным мужичонкой, добился, что тот сам поверил, будто на берегу озера Круглого драка была, — пусть смело глядит в глаза Заварзину, пусть при встрече с опасным трактористом не сутулится от страха. Потом капитан уголовного розыска повел себя совсем странно: он потерял интерес к поискам доказательств одновременного пребывания на одной и той же тормозной площадке Заварзина и Столетова. Разговор с кондуктором Акимовым, могущий подтвердить это, он целиком доверил Пилипенко, забывал спрашивать, как идут дела; сам занимался, собственно, пустяками: то посылал Пилипенко за бухгалтерскими книгами, то требовал узнать, от какого жеребца произошел Рогдай, то интересовался, где заказывает мастер Гасилов яловые головки для сапог.

Фамилия Гасилова в речи Прохорова встречалась так же часто, как слово «рыба» в рыбодобывающем тресте, от него только и слышалось: «А что Гасилов? А как Гасилов? А вы скажите, что на это ответил Гасилов?» — и участковый Пилипенко это истолковал в том смысле, что Прохоров хочет вызвать мастера в кабинет, о чем он и сказал капитану. Прохоров в ответ рассмеялся.

— На веревочке?

— Для разговору, товарищ капитан!

— Не морочьте мне голову, вот что, Пилипенко!

И долго хохотал.

Потом озабоченно почесал нос, походил взад-вперед по кабинету и сказал:

— Аркадюшка расколется в ту самую секунду, когда я узнаю, что происходило в лесосеке двадцать второго мая. Тут же побежит, болезненный, за блюдечком с голубой каемочкой…

Еще немного подумав, Прохоров приказал участковому инспектору прогуляться по Сосновке с тем, чтобы, как он выразился, «наблюдательно наблюдая» за деревней, выяснить, не собирается ли, черт возьми, в конце-то концов выбраться из своего добровольного заточения Соня Лунина, которая через несколько дней после смерти Столетова взяла очередной двухмесячный отпуск и не выходила из дому. Двухмесячные отпуска получали все рабочие северных леспромхозов.

— Неплохо также было бы узнать абсо-о-лют-но точно, когда вернется из города парторг Голубинь… Вы понимаете, Пилипенко, абсо-лютно точно! Не «кажется, что завтра», и не «говорят, что послезавтра», а точно! Вы читаете «Тысячу и одну ночь»?

— Изучаю, товарищ капитан!

— Тогда приступайте к выполнению задания, товарищ младший лейтенант.

— Есть!

Проводив Пилипенко, капитан Прохоров посмотрел на себя в зеркало над умывальником, зачем-то потрогал пальцем нижнюю губу и решительно вышел из кабинета. Он наискосок перешел жаркую и пыльную улицу, расставив ноги, остановился против конторы Сосновского лесопункта и прищурился.

Внешне контора Сосновского лесопункта была огромной, солидной, загнутой на манер буквы «г» и вовсе непохожей на обычные конторы лесопунктов. Это объяснялось тем, что Сосновский лесопункт совсем недавно назывался леспромхозом и оставался бы им по сей день, если бы в эпоху укрепления не попал в «сакраментальный» список. Однако он попал, и в один прекрасный день завхоз бывшего леспромхоза привесил слева от крыльца новую табличку таких же размеров и такую же золотую, как старая, но со словом «лесопункт». Сразу же после этого произошли интересные события и возникли следствия:

а) директор Сосновского леспромхоза Гольцов немедленно переехал со своими отделами и службами в райцентр, выторговав для новой конторы давно опустевшее здание МТС и получив персональный катер для наездов в Сосновку и другие лесопункты;

б) в новый леспромхоз вошли целых три бывших леспромхоза, которые и образовали треугольник гигантских масштабов: от Сосновки до райцентра сто двадцать километров рекой и сто семь — сушей, то есть болотами; от райцентра до Гаевского лесопункта водой и сушей сто семьдесят километров; от райцентра до Угаюльского лесопункта сто километров водой и восемьдесят два — сушей;

в) высшее леспромхозовское начальство, отдаленное теперь от лесосек и эстакад, перешло на междугородную телефонную связь и на радиосвязь;

г) ожидаемого сокращения административно-управленческого аппарата в результате гигантомании не произошло, а совсем наоборот, при сохранении института мастерских участков, например, потребовалось назначить на каждый из трех теперешних лесопунктов техноруков, а слияние трех производственно-технических и планово-экономических отделов, отделов главного механика бывших леспромхозов дало самые могучие в истории отечественных леспромхозов производственно-технические и планово-экономические отделы, а также отделы главного механика. Правда, директор нового — размерами с Бельгию — Обского леспромхоза Гольцов сделал попытку сократить несколько человек со средним и высшим техническим образованием, но столкнулся с мощными советскими профсоюзами; в результате директора Гольцова вызвали в райком партии и спросили: «А есть возможность устроить в нашем районе на работу сокращенных специалистов со средним и высшим техническим образованием?» — «Нет!» — ответил директор Гольцов, на что ему сказали: «Так что же вы, понимаете ли…»

Итак, контора теперешнего Сосновского лесопункта имела ряд больших, казенного вида окон, два из которых были занавешены на всю длину, два — до половины, а шесть остальных занавесок не имели совсем. Очевидно было, что за полностью обзанавешенными окнами сидел академически образованный начальник лесопункта Сухов, за наполовину обзанавешенными — технорук Петухов, за другими — все остальные: парадный и черный входы были покрашены в такой ярко-голубой цвет, каким красят нижние половины пароходных труб. Видимо, лесопунктовский завхоз голубую краску достал у знакомого шкипера.

Старательно подумав, капитан Прохоров начал подниматься в контору по ярко-голубому парадному крыльцу; отлично ориентируясь, он несколько подготовительных минут постоял в гулком и скучном коридоре с желтыми панелями и многочисленными лозунгами и плакатами. Среди прочих здесь висел и такой плакат, на котором был изображен Южный берег Крыма, склон горы с виноградником, и написано: «Боритесь с филлоксерой», хотя в Сосновке не было ни виноградников, ни их болезни — филлоксеры.

Разбираясь в плакатах, лозунгах и табличках, Прохоров слышал говор за дверями, щелканье счетов, трещанье арифмометров, шелест бумаги. Как он и предполагал, дверь техноруковского кабинета находилась рядом с дверью начальника Сухова, а вот такого кабинета, где было бы написано: «Мастер П.П. Гасилов», в конторе не существовало, хотя Петр Петрович руководил тремя большими бригадами и мог потребовать отдельный кабинет.

Выполняя свой тщательно разработанный план, Прохоров с насмешливым лицом подошел к двери с табличкой «Технорук Ю.С. Петухов», деликатно постучал и получил вежливый ответ:

— Входите!

Юрий Сергеевич Петухов сидел за небольшим современным полированным столом, на котором стояли и лежали белый телефон, черный бювар и шариковая ручка — больше на столе ничего не было, так как Юрий Сергеевич относился к тому типу кабинетных работников, которые придерживались системы «чистого стола», когда всякая бумажка, попавшая на стол, требовала немедленной и срочной расправы. Какая из систем лучше — система чистого стола или стола, заваленного грудой бумаг, — Прохоров точно не знал.

— День-то, день какой! — поздоровавшись с техноруком, восторженно сказал он. — А я ведь к вам только на секундочку, Юрий Сергеевич!

Прохоров и сам понять не мог, отчего это со вчерашнего вечера у него было весело-ироническое настроение. Вчера перед сном, разговаривая по телефону с майором Лукомским, он ядовито высмеивал его пристрастие к прямой речи в протоколах; утром иронизировал над участковым Пилипенко, высмеивая каждое его слово и каждый его шаг, да и сейчас в кабинете технорука Петухова все видел в ироническом свете.

Ему казались смешными серый, почти белый костюм технорука, его сосредоточенно-деловой вид, кабинет, начальственный подбородок бывшего мальчишки из брянской деревни Сосны.

— Я всегда рад потолковать свами! — радушно сказал технорук и сдвинул в сторону черный бювар, точно он мог помешать. — Готов ответить на все вопросы…

— Не надо на все, не надо! — испугался Прохоров. — Только один-единственный вопрос!

С этими словами Прохоров проворно вынул из кармана сложенную на восемь долек бумажку, ловко развернув ее перед носом технорука, ткнул пальцем в жирную извилистую линию.

— Простите, Юрий Сергеевич! — жалобно воскликнул Прохоров. — Простите, что я так неумело изобразил план Сосновки и ее окрестностей…

План Сосновки и ее окрестностей на самом деле был выполнен плохо: линии и квадратики разъезжались, пунктиры плясали, деревья походили на стрелы. Зато на схеме имелось все, что требовалось Прохорову, — особняк Гасилова, флигель с остроконечным шпилем, конюшня, контора лесопункта. Дом Гасилова на плане был изображен так, как рисовали здания на старинных картах городов, то есть натурально, а все остальные дома Сосновки были квадратиками и прямоугольниками. План производил такое впечатление, точно дом Гасилова — центр деревни.

— Юрий Сергеевич, скажите, пожалуйста, не по этой ли дорожке вы гуляли с Людмилой Петровной в день происшествия с Евгением Столетовым? — спросил Прохоров, ведя пальцем по жирной линии. — Если это так, то ответьте на второй вопрос: как далеко вы заходили во время совместных прогулок?

В служебном кабинете технорук Петухов казался таким же благоустроенным, как в милицейской комнате Пилипенко. Все в кабинете было по-петуховски блестяще, основательно и половинчато, здесь ощущалась та же полуинтеллигентность, которую можно было видеть на лице технорука, когда оно не было мыслящим. Полированный стол и нелепый книжный шкаф, похожий на буфет, белый телефон, кресло с резными ручками, карта мира на стене и домотканый половичок под ногами — вот из каких крайностей состоял кабинет.

— Мы обычно доходили до Кривой березы, — сказал Петухов, показывая на плане. — Людмила не любит ходить пешком. Поэтому мы дальше Кривой березы обычно не заходили…

Это был исчерпывающий полновесный, всесторонний ответ. Прохоров свернул план, положил его в карман.

— Спасибо, Юрий Сергеевич! — проникновенно сказал он. — Я так и думал, что вы гуляли до Кривой березы, хотя Людмила Петровна непривычна к ходьбе…

Ну до удивления было веселым настроение! И капитан Прохоров начал раскланиваться и расшаркиваться, улыбаясь, пятился к двери и очень радовался тому, что технорук Петухов не знал о существовании такого милицейского способа задавания главного вопроса, когда спрашивающий инсценирует уход. Если бы технорук знал об этом, он бы не листал книгу с серой обложкой, не держал бы руку на телефоне, а внимательно следил бы за Прохоровым, который, по-прежнему вежливо раскланиваясь, пятился к двери. Вот капитан решительно взялся за дверную ручку, вот дверь заскрипела, начала открываться, когда Прохоров, хлопнув себя по лбу, воскликнул:

— Да, Юрий Сергеевич, совсем забыл! Вы каждый раз после прогулки с Людмилой Гасиловой ходили к Анне Лукьяненок или не каждый?

Ах, если бы не было книги с серой обложкой, если бы рука не лежала на белом телефоне, если бы хоть краешком мысли технорук Петухов мог подумать, что у Прохорова есть еще вопросы! Но технорук не был готов к ответу, и вопрос разорвался в кабинете бомбой.

— То есть как каждый день… — пробормотал он, выдавая себя с головой. — Какой день… почему день…

Вот чем заканчивалась игра Прохорова с планом!

— …Ну, ходил… — бормотал Петухов, — только не одновременно… ходил… Анна… Людмила…

Прохоров стоял спокойно, руки держал сложенными на груди, глядел прямо в глаза Петухову. Так прошло, наверное, с минуту, потом Прохоров громко сказал:

— А чего вы испугались, Петухов? Я уверен, что вам отдадут Людмилу даже в том случае, если вы перекочуете на ее полированную кровать прямо из постели Анны!

Выдержав небольшую паузу, Прохоров похлопал ладонью по кожаной папке, захваченной на тот случай, если Петухов будет отрицать свои попытки пробраться в кровать Анны Лукьяненок.

— Вполне допустима мысль о том, — задумчиво сказал Прохоров, — что милиции не следует совать нос в такие вещи, как интимные отношения… Однако сейчас мы имеем дело с таким случаем, когда важно знать, любите вы Людмилу Гасилову или нет. Вы ее не любите!

Прохоров неожиданно захохотал:

— Не забудьте захватить с собой сберегательную книжку. На ней семь тысяч пятьсот двадцать рублей! А вот матери вы посылаете по пятнадцати рублей в месяц… Будьте здоровы!

В коридоре Прохоров прохохотался окончательно, сделавшись вполне серьезным, выпрямился, с напружинившимся молодым телом прошел метров пять, чтобы очутиться перед дверью с большой табличкой: «Начальник лесопункта П.И. Сухов».

Вспомнив биографию начальника Сосновского лесопункта и рассказы сплетников о нем, капитан Прохоров уверенно постучался.

2

— Садитесь, где хотите, курите! — говорил начальник Павел Игоревич Сухов в ответ на прохоровские извинения насчет того, что ворвался нежданно-негаданно. — Садитесь в кресло, а не на стул. Кресло прочнее…

Оба стула в кабинете были действительно разбитыми: в комнате царил такой хаос, в котором постороннему человеку было разобраться трудно, вещи здесь пожирали и уничтожали друг друга, и даже подоконники, заваленные книгами, чертежами, металлическими деталями, проводами, эбонитовыми плитками, фарфоровыми роликами и деревяшками, пали жертвой взаимоненависти. Стол обеденного типа прогибался под тяжестью непонятных предметов, на стенах висело такое множество таблиц, что стены казались оклеенными газетами — так мелки были цифры в таблицах. Десяти уборщицам было бы не под силу за день справиться с кавардаком суховского кабинета.

— Ну, Павел Игоревич, — насмешливо сказал Прохоров, — нужно признать, что у вас в кабинете серьезные атмосферы. Такие серьезные, что желательно чихать.

Тут Прохоров на самом деле чихнул, так как, видимо, еще с зимы окна суховского кабинета не открывались. В нем густо пахло папиросами «Беломорканал», сыростью, смешанной с запахом старой бумаги. Прохоров чихнул три раза, вытерся чистым платочком, спрятав его в карман, с интересом поглядел на огромный стальной сейф, обособленно торчащий среди хаоса. Он был не только велик, но и был самым чистым и даже кокетливым предметом в кабинете, так как к шлифованной стали неохотно льнула пыль.

— Вот это сейфище! — сказал Прохоров. — Король сейфов! Даже мне, представьте, понадобится полчасика, чтобы открыть его, — болтал Прохоров прищуриваясь. — Два поворота направо, три зубца — на себя, еще поворот направо, легкий нажим… Остальные двадцать семь минут уйдут на подбор последней отмычки из большого джентльменского набора, как любил говаривать веселый О'Генри… Нет, это исключительно выдающийся сейф, так сказать, последний из могикан… Вы читаете Купера?

Из биографии Сухова Прохоров знал, что Павел Игоревич Сухов с отличием окончил академию и сам напросился работать в Сибирь, хотя был коренным жителем интеллигентного и туманного Ленинграда. Он был холост, не интересовался женской проблемой, не имел в Сосновке ни друзей, ни приятелей, ничего, кроме коньяка, не пил и соответственно всему этому вел замкнутый образ жизни, то есть большую часть суток — до восемнадцати часов — проводил в этом кабинете и в гараже лесопункта. Обедал Павел Игоревич в столовой, завтракал и ужинал в кабинете — кильками, колбасой, шоколадными конфетами и лимонами.

Замкнутый образ жизни Сухова, огромная почта со всех концов Советского Союза — все это приводило к тому, что о начальнике лесопункта в Сосновке говорили разное: во-первых, беспробудно пьет, во-вторых, отказывается работать, чтобы его выгнали и он мог вернуться в родной Ленинград, в-третьих, у Сухова сбежала жена-красавица.

— Мой визит объясняется причинами производственного порядка, — сказал Прохоров. — Дело, которое я веду, требует, можете себе представить, анализа производственной обстановки. — Он задрал маленький подбородок. — Вот что я вам скажу, Павел Игоревич! Сидящий перед вами милиционеришка три года самостоятельно изучал лесозаготовительное дело!

Он посмотрел сквозь запыленное окно — увидел просторную реку, все тот же осокорь на берегу, синее левобережье, ребятишек… Ироническое настроение постепенно улетучивалось, увядала злость на технорука Петухова. Теперь, пожалуй, можно было понять, что происходило с ним со вчерашнего вечера, откуда взялось насмешливо-ироническое настроение: от технорука. Нельзя же было относиться к Петухову иным образом, когда он перекочевывал от одной женщины к другой; только иронией и можно было спасаться.

— Речь пойдет о Евгении Столетове, — сказал Прохоров. — «Степанида», негры, задирание мотора… Что все это значит?

Вопрос был обдуман Прохоровым несколько часов назад, в нем были учтены все причудливые стороны характера инженера Сухова, и поэтому было сладостно наблюдать, как начальник лесопункта возбужденно потирал руки. Он, как и предполагал Прохоров, был переполнен словами, напичкан идеями, нашпигован фантазиями, которые Сухову еще никогда не удавалось излить на слушателей в этом захламленном кабинете. И вот пришел человек, которого интересовала непонятная связь между неграми в кабине «Степаниды» и задиранием мотора.

— Предельно интересно! — воскликнул Сухов. — Вы спрашиваете о предельно интересных вещах, но нам надо договориться…

Он вскочил, размахивая руками, собрался было пробежаться по кабинету, но остановился.

— Вы не примите меня за сумасшедшего! — потребовал Сухов категорично. — И тогда у вас закроется удивленно открытый рот, и вы перестанете глядеть на сейф так, словно пришли взломать его. Итак, о чем мы договорились?

— О том, что инженер Сухов психически здоров! — солидно сказал Прохоров.

— Вы должны поверить, что вот этот человек, — Сухов ткнул себя пальцем в грудь, — в недалеком будущем даст стране идеальный трелевочный трактор, хотя каждому очевидно, что одиночка в двадцатом веке обречен на неудачу в конкретной борьбе с конструкторскими бюро… — Он выбросил вверх руку. — Недавно в «Известиях» появилась статья Анатолия Аграновского, в которой он впервые поставил вопрос о противоречиях между трактором и человеком… Газеты уже пишут об этом. Газеты! — Он побежал по кабинету. — Советская власть посадила на тракторы миллионы мужиков! Советская власть начиналась трактором, и поэтому ей сам бог велел позаботиться о снятии противоречий между человеком и машиной… Страна тракторов и электричества должна, как путь в космос, проложить стежку к гармоничным отношениям между человеческой личностью и машинной индивидуальностью… — Он остановился и захохотал. — Это я цитирую собственную статью, которую зарубили в областной газете. Довод: вы очеловечиваете машину! Ха-ха-ха!

Прохоров с интересом наблюдал за тем, как инженер носился по своему кабинету.

Он, наверное, в одиночестве прошел по комнате не один десяток километров, так как, бегая между предметами, ни обо что не спотыкался, ни на какие острые углы не налетал.

Он этакой бескостной рыбой лавировал в хаосе вещей, привычном, как собственный костюм.

— Я не буду вас утешать азбучной истиной, гласящей, что машина всегда будет зависимой от человека! — кричал инженер Сухов. — Однако машина уже начинает мыслить, воспроизводить саму себя, умеет учиться, то есть самостоятельно накапливать информацию, навыки и способность к выбору. Это тоже общеизвестно! Нам же важно следующее: на земле не существует двух абсолютно одинаковых тракторов! А почему нам это важно, Александр…

— Матвеевич.

— Нам это важно потому, Александр Матвеевич, что недалек тот день, когда можно будет услышать: «Как твоя машина? Не ленится?»

Наконец-то Сухов ударился голенью о пустой деревянный ящик, со злобой ткнул его и замахал руками возбужденно.

— И мы не удивимся этому, так как окажется, что в ленивом экземпляре машины плохо промыт какой-нибудь узел или грубо собрано электронно-вычислительное устройство… Знайте: уже давно доказано, что не существует зеркального подобия! Оно — миф, мечта, химера! Задача состоит в том, чтобы создать машину, которая была бы психологически совместима с человеком.

Трусцой подбежав к столу, он сел, взял в руки кипу бумаг и чертежей, грозно помахал ими.

— Вот машина, которую ждут лесозаготовители! — надменно заявил Сухов.

— Вот почему из академии я приехал в Сибирь, бросив к чертовой бабушке маму, папу, женщину и карьеру доктора всяческих наук! Я три года живу предельно счастливо. Я — творец! Я в сутки сплю шесть часов, и мне этого достаточно! Хотите посмотреть общий эскиз машины?

Прохоров посмотрел на чертеж и пораженно задрал на лоб брови. Неужели вот этими руками, заскорузлыми от табачного пепла и машинного масла, можно было провести эти воздушные линии, вычертить эти штрихи из разноцветной туши? Кто мог поверить, что на этом столе, в этом захламленном кабинете можно было вычертить такое, что казалось напечатанным в образцовой типографии? Кто мог подумать, что Сухов не оставит на белом листе ватмана ни единого темного пятнышка? И почему, черт возьми, рисунок-чертеж казался выпуклым, выступающим из бумаги, как бы существующим самостоятельно?

— Это я сделал месяц назад! — ворчливо сказал Сухов. — Есть куча новых идей, но я не тороплюсь переносить их на ватман… Успеется!

Чертеж и походил на машину, и не походил на нее. Змеился некий щупальцеобразный хобот, глядели в одну точку широко расставленные глаза-фары; ластилась вкрадчивая лисья спина, по-слоновьи были расставлены солидные гусеницы, со щучьей злостью вырисовывался хищный нос. Машина казалась состоящей из нескольких знакомых машин с их разными характерами: хватательность экскаватора, тупая важность бульдозера, жадность скрепера, лихость реактивных закруглений самолета, приглаженность грейдера и улаженность пропашных тракторов — все это мирно и гармонично уживалось в машине.

— Увлекательно! — сказал Прохоров. — Ну, и видел это кто-нибудь из власть имущих?

Сухов ухмыльнулся.

— Вот! — сказал он насмешливо. — Вот типичный образчик современного мышления… «Видел это кто-нибудь из власть имущих?» Не видел! Я этого никому не показывал, кроме себя! — Он выпятил грудь. — Этот человек пока недоволен работой…

Сухов, оказывается, умел прикасаться к ватману особенными движениями черных от пепла пальцев — лист бумаги он поднял со стола, как горячий уголек, спрятал чертеж в ящик стола. Упав в кресло, он задумчиво сказал:

— Столетов был одним из тех водителей, кто понимал мою идею… Будучи высокоорганизованным существом, он чувствовал, как жестоки современные трактора. Велика загазованность кабины, чужеродны телу сиденья, велики шумы… — Он разозлился. — Писатели благоглупы, когда пишут: «Он слился с машиной, точно был ее продолжением!» Че-пу-ха! Никаким продолжением трелевочного трактора человек быть не может! Эта машина противопоказана человеку…

Сухов снова носился по кабинету — лавировал между предметами, как пожарный автомобиль в городской сутолоке.

— Мы со Столетовым были единомышленниками… Вот вам образчик его отношения к машине, вот вам только один поучительный случай! — воскликнул он. — Это произошло в сентябре прошлого года, в то время, когда Столетов еще только становился опытным трактористом…

ЗА ВОСЕМЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…Женька Столетов был молодым трактористом, и «Степанида» была не просто «Степанида», а еще именовалась «Степанидой Филимоновной».

В середине сентября прошлого года Женька Столетов работал во вторую смену, то есть приезжал на лесосеку к пяти, кончал работу после полуночи. Сентябрь был отменно сухим и солнечным, и в середине месяца, казалось, вернулись погожие летние денечки. Сосны стояли на солнце барабанно-звонкие, голоса птиц были слышны за километр, земля бордовилась крупными ягодами брусники, и тракторные гусеницы возвращались из лесосеки кровавыми; тайга была такой чистой, словно осень прошлась по ней свистящей метлой, и во всем мире жили прозрачность, грустность, ощущение легкой тревоги.

В тот день, когда произошли смешные и тревожные события, к половине седьмого вечера Женька уже сделал четыре ездки, чокеровщики Пашка и Витька, давно работающие с ним, уже до отвала нажрались брусники и ходили с красными губами. В это время на трелевочном волоке появился начальник лесопункта Сухов — редкий гость в лесосеке. Он торопливо подошел к Женькиному трактору, движением руки остановив машину, сердито потребовал, чтобы Женька вышел из кабины. Столетов спрыгнул на землю, с улыбкой подошел к начальнику и пожал ему руку:

— Здравствуйте, Павел Игоревич! Рад вас видеть!

Сухов поверх Женькиной головы заглядывал в кабину трактора, поднимался на цыпочки и по-прежнему был очень сердит. Он наконец что-то высмотрел в тракторе, опустился на каблуки и обиженно закричал:

— Слушайте, Столетов, а вы, оказывается, конструируете новое сиденье…

Обрадованные перекуром, развлечением и вообще суматохой, к трактору прискакали чокеровщики Пашка и Витька, усевшись на пеньки, радостно принялись наблюдать, как начальник лесопункта Сухов разносит, по их мнению, Столетова. Пашке и Витьке было лет по семнадцати, они из школы ушли, как только получили паспорта, и за год работы не стали взрослее.

А Сухов действительно разъярился.

— А ну показывайте, что вы там такое напортачили! — возбужденно потребовал он.

Они забрались в кабину трактора, теснясь и толкаясь, стали рассматривать самодельное сиденье из дерматина, матрасных пружин и конского волоса.

— Ну и что это дает? — недовольно спросил Сухов. — Каким образом вы учли линии тела? Как рассчитывали высоту рычагов?

— Ничего я не рассчитывал! — мрачно ответил Женька и спрыгнул на землю. — Я не знаю, как рассчитываются подобные вещи… Я, как вам известно, провалился на экзаменах в политехнический…

— Наплюйте, Столетов! — закричал Сухов. — На будущий год будете студентом…

Чокеровщики Пашка и Витька наслаждались. Витька, чавкая, ел бруснику, Пашка мстительно улыбался, и у обоих на лицах стыло блаженное выражение: не работать среди бела дня, сидеть на пеньках, слушать непонятные фразы Столетова и начальника лесопункта — что еще человеку надо! Посмотрев на них, Женька негромко засмеялся, перестал злиться на самого себя и Сухова, показал пальцем на Пашку с Витькой:

— Вы знаете, почему они здесь? Ждут, когда вы начнете «свольнять» меня с работы. Я для них — эксплуататор!

После этого Женька и Сухов забрались еще раз в кабину, разглядывая и щупая сиденье, спокойно обсудили особенности конструкции. Потом они, отойдя от Пашки и Витьки метров на двести, сели на пеньки. Сухов вынул пачку «Беломорканала», прищуриваясь от непривычного солнечного света, деловито сказал:

— Иностранцы накопили большой опыт устройства автомобильных сидений. Они трогательно заботятся о заде автомобилиста, но их опыт нельзя применить к трелевочным машинам. — Он разочарованно поморгал. — Разные задачи, Столетов! Транспортировка человека и транспортировка сопротивляющегося груза плюс транспортировка работающего человека… Понимаете? Надо соединить заботу о заде с проблемой работающих ног и широких русских плеч…

Тонкое, интеллигентное лицо Сухова было бледным от кабинетного затворничества, постоянного курения. Начальник лесопункта не замечал, что сидит на крохотном пеньке, не видел ни солнца, ни тайги, ни брусничного ковра под ногами, и солнечные блики на его лице лежали чужеродно, и весь он был такой, словно сошел в лесосеку со страниц романа — этакая мыслящая субстанция, этакий теоретический казус на фоне обыкновенных тракторов и сосновой лесосеки.

— Перестаньте дуться, Столетов! — ворчливо сказал он. — Инженерами рождаются! Ваше сиденье, конечно, дерьмо, но постановка вопроса интуитивно правильна… Поступите в институт! Ясно?

— Ясно!

— Тогда извольте ответить, что вас заставило дать имя машине? Мне это важно… Почему трактор зовется «Степанида Филимоновна»?

«Степанида Филимоновна», оказывается, стояла в неловкой, вымученной, неестественной позе. Неожиданно остановленная приказывающим жестом Сухова, она замерла с низко опущенным мотором, как бы уткнувшись в землю; задняя часть машины была поднятой. У «Степаниды Филимоновны» был такой вид, словно ее, напроказившую, в наказание ткнули носом в колдобину, мучая и стыдя, как разумного щенка, оставили в обидной, унизительной позе.

— Я не очень понимаю себя, Павел Игоревич, — откровенно сказал Женька. — А вот почему вы этим интересуетесь, мне понятно… — Он помолчал, потом спросил: — Что легче ударить гаечным ключом? Автомобиль или пустотелый бак неизвестного предназначения? Ухватываете мысль?

— Эка сложность! Ухватываю…

На этот раз Женька не обиделся. Он только насмешливо прищурился. На скулах привычно набухли желваки, похожие на грецкие орехи, да округлился маленький царский рот.

— Коли вы такой сметливый, — сказал Женька, — то учтите, что водитель наедине с машиной проводит больше времени, чем с самым близким человеком… Восемь часов — это не баран начихал! Восемь часов! Вы только подумайте… В течение восьми часов ты видишь только приборы, которые обязан видеть, слышишь только голос машины, который обязан слушать… Вы встречали водителя, который бы не шептал забуксовавшей машине: «Ну, давай, родимая, ну, давай, голубушка!» — Женька остановился, подозрительно покосился на Сухова, не улыбается ли. — Моя «Степанида Филимоновна», несмотря на ее мещанское, обывательское нутро, дама решительная… Послушайте, как она сейчас сердито урчит! Недовольна, что ее оставили на среднем газу… Вы послушайте, послушайте!

В осеннем звонком лесу на самом деле слышалось, как сердито, обиженно и неуживчиво гудит мотор «Степаниды Филимоновны». Одинокая, брошенная машина не то звала к себе Женьку Столетова, не то собиралась заглохнуть на высокой сварливой ноте; в недовольном урчанье слышалось металлическое позвякивание, что-то дребезжало, постукивало.

— Вы, конечно, скажете, что у «Степаниды Филимоновны» барахлит коробка скоростей, — улыбнулся Женька. — Это так и есть, но я-то ее знаю. Она, сквалыга, злится, что ее сунули носом в яму! А Никита Суворов, передавая смену, меня сегодня предупредил: «Ты ее, заразу, послухивай! Она сегодня чего-то норовиста. Так и рвет, так и рвет, холера, чтоб ей пусто было!»

Женька захохотал.

— Никитушке неизвестно, что именно сегодня в цилиндры «Степаниды Филимоновны» поступает предельно насыщенный кислородом воздух.

Они помолчали, задумчиво глядя на трактор.

— Ну, как не дать машине имя, если она зависит от погоды, от твоего настроения, от кладовщика Гурьяныча, выдающего то хорошее, то плохое горючее, даже от луны. Ей-богу, Павел Игоревич, «Степанида Филимоновна» лучше тянет в полнолуние, чем на ущербе. Причину этого можно объяснить, но как не впасть Никитушке в мистику? Луна и трелевочный трактор! А как машина реагирует на балбесов Пашку и Витьку? Она их когда-нибудь шибанет за то, что плохо формируют пучки…

Хорошо было в осеннем сквозном лесу. Золотыми свечками стояли прямые корабельные сосны, земля, вышитая крупными бисеринками брусники, лежала под ногами ковром, воздух был легок для дыхания, тени от ясного солнца, возвысив деревья, делали лес двойным, тройным, похожим на торжественный грандиозный собор. Безостановочно попискивали нежными голосами пичуги, летал меж соснами слепой филин, потревоженный гулом трактора.

— Здорово сердится на меня «Степанида Филимоновна», — озабоченно сказал Женька. — А эти анчихристы, Пашка и Витька, не догадаются сбросить газ… Таких лентяев, как они, мир еще не рождал!

В эту секунду и произошло то, о чем долго говорили в Сосновке. Неожиданное, конечно, объяснялось неисправностями в коробке скоростей «Степаниды Филимоновны», но впечатление от происходящего было такое, что у Женьки пополз мороз по спине, а Сухов нервно захохотал… Работающая на средних оборотах машина вдруг железно крякнула, звук был такой, будто она подавилась металлом. Потом раздалось шелестящее гудение трансмиссии, и «Степанида Филимоновна» медленно выползла из ямины. В первую секунду Женька подумал, что это Пашка или Витька включили трактор, но, увидев их сидящими на прежнем месте, зажмурился.

— Павел Игоревич, Павел Игоревич… — пробормотал Женька. — Что же это делается…

Иррациональным, мистическим, жутким веяло от машины, которая самопроизвольно двинулась с места в тот миг, когда инженер и тракторист разговаривали о том, что «Степанида Филимоновна» сердится.

Жутковатое впечатление производил трактор, начавший самостоятельное движение оттого, что была неисправна коробка скоростей, и Женька вскочил с пенька, поглядев на инженера Сухова, совсем испугался, так как на лице начальника увидел блаженное, удовлетворенное, верующее выражение.

Трактор двигался. Прыснули в стороны Пашка и Витька, сидевшие на пути машины, побежали сломя голову в тайгу, когда машина спокойно подмяла под себя молодую сосенку, замерев на секунду, уверенно двинулась вперед по трелевочному волоку, оставляя позади сизый мирный дымок.

— Павел Игоревич!

«Степанида Филимоновна» набирала скорость, так как рычаг газа от вибраций подавался назад. Трактор шел по волоку уверенной поступью человека, выполняющего свой долг.

— Какая трудолюбивая, славная «Степанида Филимоновна!» — услышал Женька насмешливый голос инженера Сухова. — Настоящая женщина!

Только после этого Женька нелепыми кенгуриными скачками бросился вслед за трактором. Он догнал «Степаниду Филимоновну» за несколько секунд до столкновения с сосной-семенником, чертиком запрыгнув в открытую кабину, все-таки успел спасти трактор от крупной сосны. Когда Женька, дрожа и задыхаясь, вылез из машины, к ней подбежали Пашка и Витька, стали смотреть на Женьку с любопытством.

— Чего это вы с ней произвели, что она сама пошла? — спросил Пашка. — Пружину вставили?

— Часовую механизму они к ней приделали, — сказал Витька. — Это навроде будильника. Потикает, а потом давай звонить.

К трактору осторожно подошел Сухов, положил руку на горячий бак машины, пробормотал что-то неслышное. Он опять был такой, что не замечал мира — не видел ни тайги, ни неба, ни земли, ни Женьки Столетова, ни чокеровщиков Витьку и Пашку.

— Двадцатый век, двадцатый век, — бормотал Сухов. — Черт знает что делается…

Не попрощавшись, Сухов задумчиво пошел по трелевочному волоку. Он сутулился, размахивал руками, разговаривал сам с собой. Женька глядел ему вслед и думал о странном, иррациональном — о том, что сейчас инженер Сухов похож на ожившую «Степаниду Филимоновну». В инженере Сухове, как в тракторе, что-то внезапно включилось, заработало, ожило.

Ничего не видящий, не слышащий шел Сухов по трелевочному волоку, и этот путь для него был таким же неосознанно-рациональным, как путь металлической «Степаниды Филимоновны». И Женька Столетов поежился. «Мистика! — насмешливо подумал он. — Вот это денек!» Он все еще не мог прийти в себя от того, что машина вела себя как человек, а человек — как машина.

— Так чего вы сотворили? — спросил Пашка. — Пружину или часовую механизму?

— Часовую механизму, — уверенно сказал недоросль Витька. — Пущать трактор она может, а останавливать еще не может…


…Начальник лесопункта Сухов сел на свое рабочее место, потерев подбородок сильными пальцами, поглядел на Прохорова испытующе.

— Вот вам объяснение необъяснимого факта, — сказал он. — Самопроизвольное включение трактора, вызванное стечением ряда технических неисправностей старой машины, породило у Столетова желание ставить трактор мотором вверх… Парень вообще был мыслящий. Сиденье-то он сочинил перспективное…

Сухов несколько секунд посидел молча, потом снова потер пальцами подбородок, покосившись на Прохорова, вдруг решительно поднялся, перешагивая через вещи, не ища обходных путей, подошел к дверям, запер их, подергал, проверяя, закрыты ли, потом вернулся к металлическому громадному сейфу и открыл бесшумно дверцы. Они, оказывается, вовсе не были заперты на хитроумный замок, а были просто задвинуты — никто ведь не догадается подергать дверцы стального сейфа. Открылось серо-зеленое нутро, сверкнула этикеткой бутылка с коньяком, увиделась открытая банка с кильками, аккуратно нарезанный лимон.

— Не хотите ли, Александр Матвеевич? — спокойно спросил Сухов.

— Благодарствую!

Сухов налил крохотную хрустальную рюмку, посмотрев на нее хитро, одним движением опрокинул в рот коньяк, смакуя, подержал его под языком.

— У меня к вам вопрос, — насмешливо произнес Сухов, закладывая в рот ломтик лимона. — Не скажете ли вы, что произошло с родной советской милицией? Отчего она так терпима и лояльна, наша родная советская милиция? Вы — правило или исключение из правил, Александр Матвеевич?

Инженер Сухов молодел на глазах — прояснивались, начинали блестеть круглые глаза, твердели черты лица, сильной становилась фигура, а от сейфа он отошел такой походкой, словно теперь вовсе не собирался присаживаться в опостылевшее кресло. Трех минут не прошло, а Сухов опять был готов бегать среди вещей, говорить, философствовать, бросаться штурмом на заманчивые идеи, вести себя естественно в собственном сладком раю грядущей удачи.

— А вы фрукт! — тоже насмешливо сказал Прохоров. — Хотел бы я знать, от кого это вы запираете дверь, если не робеете перед милицией?

— От уборщицы! — быстро ответил Сухов. — Только она входит в кабинет без стука.

— Понятно! — протянул Прохоров. — Уборщица способна нарушить плавное течение свободной творческой мысли, разрушить очарование воодушевляющего творческого процесса…

Прохоров полулежал в кресле, легкомысленно покачивал блестящим ботинком, но был такой, словно говорил: «Мне палец в рот не клади!»

— Вот что еще интересно! — сказал Прохоров. — Армянского коньяка нет в поселке. Уж не Петр ли Петрович Гасилов достает для вас коньяк?

Прохоров насмешничал, но уже понимал, что говорит не с человеком, а с очеловеченной идеей совершенного трелевочного агрегата. Капитан Прохоров принял все меры к тому, чтобы не показать восхищения инженером Суховым — человеком из тех, которые, по его мнению, двигают вперед технику, прогресс человечества, черт побери! Прохоров нарочно заузил губы, нахмурившись, начал считать про себя: «…пять, шесть, семь, восемь…» Он досчитал до девяти, когда Сухов выскочил из-за стола, лавируя между вещами, помчался по кабинету.

— Это хорошо, что вы мне напомнили о Гасилове! — неожиданно по-детски обрадовался он. — Этот человек подтверждает мысль о существовании психологического стереотипа, который из-за какого-то неисследованного дефекта лишен возможности контактироваться с окружающей средой… Да чего тут непонятного! — вскричал Сухов, увидев недоуменные глаза Прохорова. — Гасилов — доведенный до абсурда тип некоммуникабельности… Тот же Столетов называл Гасилова мещанином на простейших электронных лампах. Это, если хотите знать, довольно точно отражает технический уровень Гасилова…

Прохоров склонил голову на левое плечо, посидел немножко в такой позе, выпрямился. Нет, не походил на сумасшедшего этот человек с ясными глазами и высоким лбом! Он был одержимым!.. А как хороши были слова Евгения Столетова: «Мещанин на простейших электронных лампах!» Прохоров живо представил особняк Гасилова, увидел лошадей на эстампах, телескоп под острым шпилем флигеля, философские книги на стеллажах, развернутый журнал на полированном столике. Мещанин на простейших электронных лампах!

И все-таки попахивало сумасшедшинкой от этого кабинета и всего, что происходило в нем! Бегал среди хаоса бледнолицый взъерошенный человек, сверкал стальной сейф, свернутые в трубочку чертежи походили на папирусы. А где-то существовала обычная жизнь — за пыльным окном шли двое мужчин, вовсе не похожие на машины, шаркала подошвами в коридоре уборщица, над поселком висело жаркое солнце.

— Помилуй бог! — вызывающе сказал Сухов. — Отчего вы на меня так смотрите, Александр Матвеевич? Вы не схарчите меня часом, бедного?

Прохоров не улыбнулся, а только еще раз посмотрел в окно, словно хотел убедиться, что за ним по-прежнему существовала обычная жизнь. Потом он лениво сказал:

— Убедительно прошу сесть и не перебивать меня. У меня тоже философское настроение… Хочется выяснить, прав ли человек, бросивший на произвол судьбы сто сорок живых душ во имя их будущего счастья… Простите за высокопарность!

Он вежливо кивнул инженеру.

— Пока вы работаете над новой машиной, Сухов, на лесопункте занижается производительность труда, развращается неустойчивая часть коллектива, а конфликт Гасилова со Столетовым кончается…

Прохоров ожесточился.

— Знаем мы этих гениальных устроителей будущей жизни! Нам уже сегодня нужна хорошая жизнь! На несовершенном пока трелевочном тракторе…

Прохоров перевел дыхание, измученный вспышкой гнева и теснотой слов, помолчал немного. Потом он с остановками, задушенным голосом продолжал:

— Из-за вас, Сухов, конфликт между Столетовым и Гасиловым зашел так далеко, что явился косвенной причиной его смерти… Из-за вас, Сухов, бывший уголовник Аркадий Заварзин считает, что можно жить не работая и не воруя… О заде тракториста думаете, а в душу ему плюете! Да что я вас разоблачаю, когда все ясно, как дважды два — четыре!

Прикусив нижнюю губу, он гневно замолчал, так как у Сухова опять фанатически сверкнули глаза, губы радостно сморщились, а руки взлетели.

— Вы отсталый тип! — упоенно закричал Сухов. — Дважды два уже давно не четыре!

Он вскочил, зарычал:

— Новосибирские математики, развивая теорию Эйнштейна, выяснили, что близ Земли дважды два не четыре, а на три миллиардных больше… В районе Марса эта величина изменяется еще на одну сотую своей величины… В межгалактическом пространстве десятичная система исчисления вообще, по-видимому, неприменима…

Победоносно вскинув руку, Сухов хотел еще что-то добавить, но вдруг поймал взгляд Прохорова. Капитан смотрел на него такими усталыми, печальными, грустными глазами, что Сухов осторожно сел на место.

— Кажется, я увлекся, — сказал он, — три миллиардных не такая уж значительная величина, чтобы считаться с ней в практике…

А Прохоров сидел на продавленном кресле с таким выражением лица, словно только сейчас понял, что для него начинается самое трудное, самое главное, а вот человек по фамилии Сухов не хочет понять, что началось самое трудное, самое главное… Вздохнув, Прохоров закурил, колечком выпустив дым, поискал для затылка удобное положение, прислушался — на улице кричали ребятишки, солнце нескромно заглядывало в окно кабинета, над поселком летел самолет, судя по звуку мотора, Ан-2. В коридоре смеялись женщины.

— Вас трудно привлечь к уголовной ответственности, товарищ Сухов! — негромко сказал Прохоров. — В кодексе, к сожалению, нет такой статьи, которая карала бы за социальную пассивность, но снять с работы вас необходимо… Хотите изобретать трактор в одиночестве, станьте сторожем!

Инженеру Сухову было бы легче, если бы капитан произносил эти слова обличительным голосом, если бы Прохоров не смотрел на него так, словно не знал, что делать. Однако капитан уголовного розыска казался по-прежнему раздавленным сложностью мира, удивленным необычными стечениями обстоятельств и был совершенно непрофессионален — ничего милицейского, специфического не было в этом небольшом худощавом человеке. И глаза у Прохорова были незащищенными.

— Сторож — это, пожалуй, идея! — криво усмехнувшись, сказал Сухов. — Сторож при тракторном гараже… Вы правы, Александр Матвеевич, как начальник лесопункта я — ничто.

Он сказал это искренне. Хорошим было его тонкое, интеллигентное лицо, в появлении на свет которого принимало участие не одно поколение российских интеллигентов; хороши были глаза, в которых читались усталость и печаль. И мир Сухова теперь уже не был таким элементарным, что вмещался в один-единственный трелевочный трактор. С этим человеком уже можно было обращаться как с живым.

— Вы меня озадачили, Александр Матвеевич, — нормальным голосом сказал Сухов. — Каким образом Гасилову удается сдерживать производительность труда? При каких условиях?

Ну как не впасть в печаль и тоску, если на этой удивительной планете Земля существует начальник лесопункта, который спрашивает заезжего капитана уголовного розыска, почему на вверенном ему лесопункте сдерживается рост производительности труда? Как не будешь чувствовать себя травмированным, если инженер с академическим образованием, заперев себя в башне из слоновой кости, чтобы дать миллионам трактористов совершенную машину, никогда не допускал мысли о том, что возможен человек, заинтересованный в сдерживании производительности труда, и вот заезжему капитану приходится доказывать, что практически такой человек не только возможен, но существует и называется Петром Петровичем Гасиловым.

— Вы что, в самом деле пьете, Сухов? — официальным тоном спросил Прохоров.

— Чепуха! Не пью. Но коньяк держу.

— Каким образом сдерживается производительность труда — это вторая сторона дела! — устало сказал Прохоров. — Самое важное: для чего она сдерживается!

Сухов поднял на Прохорова умные глаза.

— Производительность труда занижается для того, чтобы всегда можно было получить предельно высокую премиальную оплату, не затрачивая на это силы! — прежним тоном произнес Прохоров. — Неужели за полтора года работы на лесопункте вы не заметили, что мастер Гасилов проводит в лесосеке не более двух часов в сутки? Он только встречает и провожает смену, треть рабочего времени проводит в райцентре, где в конторе леспромхоза и других районных организациях завязывает полезные знакомства, все остальное время Гасилов отдает своему особняку, телескопу, жеребцу Рогдаю и так далее.

Разозлившись, Прохоров поднялся с удобного, но допотопного кресла, пересев на табуретку, резко произнес:

— И в этом вы повинны, товарищ Сухов, так как помогли Гасилову создать себе синекуру.

— Каким образом?

— А вот таким…

Прохоров достал из кармана толстую записную книжку, открыл страницу алфавита на букве «п», посмотрел на цифры, бросил книжку на стол, чтобы Сухов мог заглянуть в нее.

— А вот таким образом, уважаемый Павел Игоревич! — повторил Прохоров. — Когда вы изволили прибыть на лесопункт, вы заметили, что на лесосеке применяется устаревшая технология… Так это?

— Да, — ответил Сухов. — Я приказал прекратить вывозку леса с кронами, перенес обрубку сучьев на нижний склад, разрешил грузить на сцепы больше нормы на кубометр… А в чем дело?

Женщины в коридоре перестали смеяться, ушли, видимо, и Прохоров подумал, что среди них могла быть та, которая ему сегодня была нужна, — Мария Федоровна Суворова. Уж не начался ли обеденный перерыв, уж не пропустил ли он возможность проводить Марию Федоровну до дому?

— Суть дела в том, товарищ Сухов, — сказал Прохоров, — что результаты улучшения технологии дали мизерное сокращение числа работающих на лесосеке. Взгляните в блокнот. На нижний склад переведено только шесть человек… Вы в книжку мою, в книжку смотрите…

Пока инженер Сухов разбирал мелкие, ровные, занудные буквы прохоровского почерка, капитан сидел с закрытыми глазами — весь расслабился, дышал через нос.

— Прочли? — спросил он. — Все прочли?

— Прочел!

— Вот, — печально сказал Прохоров, — в таких условиях план всегда перевыполняется, а мастер Гасилов, не затрачивая сил и времени на организацию труда и руководство бригадами, ежемесячно получает предельно высокую премиальную оплату. Легкая жизнь и деньги — вот гасиловский движитель! — Он захлопнул блокнот. — Думаю, что вы сами разберетесь в тех способах и методах, какими Гасилов сохранял предельно заниженное плановое задание. Не мне вам читать лекции, товарищ Сухов… — Прохоров сдержанно улыбнулся. — Скажу одно: Гасилова подвели декабрьские морозы.

Отдохнувший за несколько секунд Прохоров теперь весело относился к тому, что в чине капитана уголовного розыска поучал академически образованного начальника Сосновского лесопункта, умеющего чертить такие чертежи, которые казались напечатанными в образцовой типографии, но не слыхавшего о том, что происходило в лесосеке в декабре прошлого года.

— Именно в морозные дни, — сказал Прохоров, — Евгений Столетов понял, как резко занижено плановое задание бригады…

Положение было определенно комическим.

— Бог с ними, с декабрьскими морозами! — сказал он. — Меня больше интересует такой факт… Почему девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого мая выработка на лесосеке выросла до двухсот пятидесяти процентов? Есть же связь между происшествием двадцать второго мая и тем, что в эти дни выработка возросла почти в три раза? Что вам известно об этом?

— Ничего! — после длинной паузы ответил Сухов. — О такой высокой производительности труда мне ничего не известно…

Кажется, инженер Сухов начинал понимать, как серьезно дело, почувствовал, какой прочной и тревожной связью соединяется его кабинет с полотном узкоколейной дороги, на обочине которой белеет похожий на череп камень. Он был умен, этот инженер Сухов, и ему хватило характера для того, чтобы подняться с места, подойти к капитану уголовного розыска и спросить:

— Чем я могу теперь помочь вам, товарищ Прохоров?

— Выяснить, что произошло на лесосеке в эти три дня, — подумав, ответил Прохоров, хотя не верил в то, что Сухов поможет. — Гасилов, как вы понимаете, скрыл от вас итоги работы трех майских дней… Да и мы добрались до них не сразу…

«Надо реально отрабатывать собственное право на существование, — думал, уходя, Прохоров. — Без ежедневной пользы, наверное, такого права у человека не должно быть».

3

Почувствовав, что ему будет трудно сразу перейти из кабинета Сухова в шумное помещение бухгалтерии, Прохоров несколько минут стоял в гулком коридоре. Опять закрыл глаза, задерживал воздух в легких, одним словом, все делал так, как советовали йоги и их поклонник майор Лукомский. Он постоял в пустом коридоре минут пять, то есть до тех пор,пока не почувствовал себя способным действовать решительно, умно, хитро и ловко. Он посмотрел на часы, убедившись в том, что до обеденного перерыва осталось ровно десять запланированных минут, вкрадчивым шагом пересек коридор.

Придав лицу легкомысленное, фатоватое выражение, одернув полы пиджака и поправив галстук, Прохоров осторожно открыл дверь в бухгалтерию, бесшумными шагами вошел в комнату, где сидели три женщины. Выполняя свой коварный план, он невразумительно поздоровался сразу со всеми, а глядел только на Анну Лукьяненок, мало того, он подошел к ней, взял ее руку, медленно поднес к губам и поцеловал.

— Здравствуйте, Анна Егоровна! — уважительно сказал Прохоров. — Обязан доложить вам, что женщина, распространяющая о вас по деревне клеветнические слухи, была приглашена в милицию и призналась в распространении ложных слухов… Виноватая предупреждена о том, что будет привлечена к уголовной ответственности, если осмелится клеветать в дальнейшем…

Опустив руку Анны, Прохоров подчеркнуто равнодушно поглядел на кассира Алену Брыль, так как она и была той сплетницей, которую он вчера в милицейском кабинете довел до слез и откровенного признания в клевете.

— Будет немедленно возбуждено судебное дело! — повторил Прохоров, с безнадежностью поняв, что Алена Брыль никогда не перестанет сплетничать.

Как только он, Прохоров, уедет, Алена Брыль, оставив в покое Анну Лукьяненок, начнет «собирать сведения» о всех других жительницах Сосновки.

По мнению участкового Пилипенко, сосновские мужчины не могли оценить тонкую, плоскую фигуру Алены Брыль, и она возненавидела всех женщин. Между тем капитан Прохоров, вызвавший Алену Брыль в милицейский кабинет, подумал: «Экая итальянская фигура!», так как она действительно напоминала героиню итальянского современного фильма — тонкая, высокая, с узкими бедрами и крошечной грудью.

Прохоров с угрозой повторил:

— Вот так-то! Под суд пойдет дамочка, если снова осмелится клеветать!

Теперь он посмотрел на главного бухгалтера Сосновского лесопункта Марию Федоровну Суворову, проверяя, какое действие оказала на нее расправа с Аленой Брыль.

Толстая бухгалтерша сидела спокойно, но с некоторой робостью в глазах, и была такой, что ее надо было специально создать для роли жены Никиты Суворова, если исходить из того принципа, что муж и жена должны быть контрастны. «Она не такая полная, как толстая, не так похожа на слона, как на мамонта!» — развеселившись, подумал Прохоров.

— Здравствуйте, Мария Федоровна! — вдруг отдельно поздоровался с бухгалтершей Прохоров и помигал загадочно. — Значит, это вы будете являться законной женой гражданина Суворова Никиты Гурьевича? Значит, это вы и есть — одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения, русская, служащая, к суду привлекалась по подозрению в растрате, но оказалась невиновной, на иждивении трое детей, уроженка Сосновки…

Говоря все это, Прохоров равнодушно осматривал комнату бухгалтерии — вплотную сдвинутые конторские столы, испачканные чернилами и клеем, исписанные головокружительными цифрами бумаги, отлакированные пальцами счеты и ободранные арифмометры. Он будто бы только тем и был занят, что вдыхал запах пыли и сухой бумаги, прокисших чернил и коленкора, крахмала и плесени, но потом у капитана Прохорова сделалось такое лицо, словно он поразился тем обстоятельством, что Анна Лукьяненок и в суровой бухгалтерской обстановке сумела сохранить красоту и женственность. «Ах, красавица!» — сказали глаза Прохорова, хотя думал он о другом.

— Так вот эта женщина будет являться гражданкой Суворовой? — спросил Прохоров у смеющейся Анны и подмигнул ей незаметно, чтобы перестала смеяться. — Я правильно указал на эту гражданку как на человека, могущего оказаться Суворовой?

Анна сидела спиной к окну, рабочее место ее ничем не отличалось от остальных двух, но отчего-то женщина казалась отдельной от бухгалтерии, отчего-то бумаги на ее столе лежали красиво, аккуратно, счеты и арифмометры не производили занудного впечатления. Все, что окружало Анну, казалось таким же красивым, аккуратным и подобранным, как она сама. Стол, стул, бумаги, счеты, арифмометры, школьная линейка Анны в скучности и пыльности бухгалтерской комнаты казались такими же пригодными для женского существования, как ее аккуратная современная одежда.

— До свидания, товарищи и граждане! — радушно попрощался Прохоров. — До свидания, Алена Юрьевна Брыль!

И тихонько вышел из бухгалтерии, чувствуя за спиной молчаливое смятение.

Неизвестность, таинственность — вот что было самым страшным! Собственно, и Никита Суворов боялся не реальной опасности, а вот этой жуткой призрачности, которая таилась за словами Аркадия Заварзина: «Все равно доберемся до тебя, Суворов!» А кто доберется, каким образом доберется, конечно, не сказал. И если разобраться подробненько в психологической основе страха, то, видимо, откроется… Прохоров услышал позади себя скрип двери, потом по крыльцу прошаркали тяжелые задыхающиеся шаги, раздался басовитый кашель. «Ага, голубушка!» — подумал он и торопливо сошел с крыльца.

— Ах, ах! — проговорил Прохоров, озираясь. — Гагра скоро станет именоваться Сосновкой, а Сосновка — Нью-Гагрой!

День сегодня на самом деле вызрел такой жаркий и душный, какого еще не было этим летом. Над пыльной дорогой поднималось густое волнистое марево, над тайгой тоже струился горячий воздух, и даже над рекой перемещались блестящие чешуйки воздуха. На обочине дороги, задрав ноги, словно в витрине магазина, лежала неподвижная курица, она казалась бы мертвой, если бы не слышалось обморочное клохтанье. Жара была такая, что даже свиньи, защищенные от зноя слоем жира, лежали в тени.

Прохоров решительно развернулся, поглядел на бухгалтершу Марию Федоровну Суворову гипнотическим взглядом, озабоченно спросил:

— Вы сколько получаете, гражданка Суворова? Зарплата у вас какая?

На лице толстухи выступил рясный пот. Оно и без того было веснушчатым, а теперь казалось рябым. Дышала женщина тяжело, с перерывами, словно поднималась на крутую гору.

— Так какая у вас зарплата, гражданка Суворова?

— Сто десять! — ответила она и повторила с придыханием: — Сто десять рублей.

— А детей трое?

— Трое.

Прохоров нахмурился, зашевелил губами, словно считая.

— Мало! — воскликнул он. — Предельно мало!

В этот момент, разыгрывая сложную сцену с женой Никиты Суворова — важного свидетеля, — капитан Прохоров был сам себе до чрезвычайности противен, так как пускал в дело разные штучки-дрючки, но разве он мог поступать иначе, если именно толстая и грозная жена запретила Никите Суворову подписывать правдивые показания? Прохорову было неловко наводить страх на робкого Никитушку, и без того запуганного Заварзиным и грозной женой, а вот нагонять ужас на толстуху было сладостно — пусть бледнеет от страха, такая-сякая, пусть тоже делит сто десять рублей на троих детей и на саму себя, если не хочет помочь матери Столетова узнать, как и отчего погиб ее сын!

— Между прочим, — сказал Прохоров, — в Уголовном кодексе есть статья, которая наказывает тюрьмой за отказ от дачи показаний… Можно несколько лет схлопотать!

Жарко было чрезвычайно! Они и пяти минут не простояли на солнце, а Прохоров взмок под нейлоновой — будь она проклята! — рубахой. В туфлях образовалось мокрое пекло, а лицо грандиозно-толстой бухгалтерши окончательно покрылось девчоночьими веснушками. Собственно, такой и представлял Прохоров бухгалтершу в детстве — веснушчатая полнушка с розовой и нежной кожей, с упитанными икрами и каменными руками; волосы она носила веночком вокруг головы, и лицо тогда походило на незрелый подсолнух. Девчонка была такая, что никогда не теряла вещи, книги обертывала в бумагу, а чернильницу-непроливашку носила в специальном мешочке и не всем позволяла макать в нее ручку. Никитушку Суворова она присмотрела на первомайской гулянке, подсчитав разницу в возрасте и образовании, решила, что он ее будет уважать и любить, хотя на руках носить не сможет. Работать в бухгалтерии она мечтала с пятого класса.

— Передачи в тюрьму тоже ой-ой-ой сколько стоят! — сказал Прохоров. — Сальца килограммов пять — положи, твердокопченой колбасы — купи, сахаришко тоже надо… И нижнее белье, между прочим, иногда принимают…

Толстуха маялась от жары и страха, и Прохоров, сочувственно вздохнув, повернулся лицом к реке. От Оби хоть немножечко наносило прохладой, хоть вид воды позволял предполагать, что на земле бывает и прохладная погода. «Сдурела Сибирь! — подумал Прохоров с укоризной. — Нескромно ведет себя матушка!»

— Как бы в карты не научили Никиту играть! — мрачно произнес он. — Научат, а потом оставят в чем мать родила… А если мороз?… Тюрьма, мороз, а ты — голый! Спаси и помилуй!

Прохоров отчаянно махнул рукой и пошел серединой жаркой улицы, хотя мог подняться на деревянный тротуар, схорониться в тени рясных палисадников. Но разве могла идти речь о выборе удобного пути, когда происходили такие ужасные вещи, как засылка тихого и робкого Никитушки в тюрьму, или необходимость делить злосчастные сто десять рублей на четверых едоков? А передачи арестантику? А забота о нижнем белье? А голый Никита, обыгранный в карты?

— Товарищ милиционер, — крикнула вслед Мария Федоровна Суворова, — товарищ милиционер…

Больше она ничего не добавила — сел голос, да и Прохоров не слышал: торопился. «Сопоставимо ли одно индивидуальное благополучие с другим? — думал он. — Вот вопрос».

4

Поплутав по сосновским переулкам, чтобы Мария Федоровна Суворова думала, что он ушел заниматься судьбой ее любимого мужа, Прохоров через десяток минут опять оказался в центре поселка — шагал неспешно, страдал от жары и думал о себе самом. «Да, мне палец в рот не клади!» — так как временной график выполнялся с такой точностью, с какой работала хорошая железная дорога. Он затратил, как и предполагал, два часа на Сухова, двадцать минут на толстуху бухгалтершу, теперь точно по расписанию прибыл к орсовскому магазину, к которому через десять минут должна была прийти Лидия Михайловна Гасилова, имеющая железную привычку не доверять домашним работницам покупку хлеба. Домработницы, как сообщил Пилипенко, хватали ковриги пальцами, мяли их, и вообще хлеб был не таким уж свежим, когда к нему прикасались посторонние пальцы.

Опережая временной график на десять минут, Прохоров сидел на теневой стороне крыльца орсовского магазина, дышал запахом свежего пшеничного хлеба и занимался демагогией, то есть жалел себя и прочих городских жителей.

О домашний, самопечный хлеб!

Пшеничная коврига, вынутая из русской печи, покрыта золотистой коркой, в пористом изломе живет захватывающий, сладкий запах; коврига такая нежная, пышная, что представляется дышащей; ломоть лежит на ладони, вздрагивая. Свежий пшеничный хлеб пахнет жизнью, все есть в этом запахе — бражная винность, осенняя прозрачность, блеск жирного чернозема, летний зной, луговая свежесть. Бедные городские люди, не знающие, что такое свежий пшеничный хлеб из русской печки! Что едите вы? Разве это еда — хлеб-кирпич! Неужели не понимаете вы прелесть ковриги, имеющей форму земли, луны, солнца; разве неведомо вам, что природа не терпит параллелепипеды, их острые углы, их унылую законченность? Хлеб должен походить на солнце, бедные городские люди! Как изменится ваше настроение, когда на стол ляжет круглая, духмяная коврига настоящего пшеничного хлеба. Вы загрустите, бедные городские люди, если поймете, что никогда не ели настоящего деревенского хлеба, похожего на солнце. Так сделайте себя счастливыми — приезжайте в Сосновку.

Лидия Михайловна Гасилова несла в руках громадную вычурную сумку, увидев которую Прохоров поднялся с крыльца и зашел за угол магазина, чтобы можно было наблюдать Лидию Михайловну, а самому остаться незамеченным. Спрятавшись, он превесело ухмыльнулся: вычурная сумка Лидии Михайловны, как и пляжная сумка ее дочери, явно не отвечали поставленным перед ними, сумками, задачам. Если Людмила носила на пляж фруктовую сумку, то ее мать, наоборот, шла за хлебом с пляжной сумкой.

Лидия Михайловна приближалась. Несомненно, у нее когда-то были стройные, хотя и не очень длинные, ноги, несомненно, когда-то существовала очень тонкая талия, однако неумолимое время с фигурой Лидии Михайловны произвело жестокую работу — она сделалась бесформенной. Впрочем, у Лидии Михайловны оставалось свежее, красивое лицо, еще хороши были блестящие глаза, густые волосы, да и шла она по улице уверенной походкой любимой, отлично ухоженной женщины.

Когда Лидия Михайловна вошла в орсовский магазин, Прохоров последовал за ней, не боясь разоблачения. Во-первых, жена Гасилова не знала капитана милиции в лицо, во-вторых, мало ли незнакомцев появляется в Сосновке — шлялись по ней матросы с пароходов и шкиперы барж, жили районные и областные уполномоченные, приезжали на отдых родственники сосновчан. Поэтому Прохоров смело вошел в магазин, состоящий из двух половин — продовольственный и промтоварный, — подойдя к витрине, стал внимательнейшим образом рассматривать расчески, бритвенные лезвия «Нева», мыло «Красная Москва» и «Сирень», разноцветные зубные щетки и широкие подтяжки с набором никелированных застежек и украшений.

Как и ожидал Прохоров, жена мастера Гасилова начала с промтоварного отдела. В нем работала невысокая шустренькая продавщица, которую все в деревне звали Любой и которая считала Прохорова парикмахером, приехавшим в Сосновку устраиваться на работу, а настоящего парикмахера, уволенного из городской мастерской за пьянство, принимала за капитана уголовного розыска Прохорова. Ошибка Любы, видимо, объяснялась тем, что настоящий парикмахер приходил в магазин с нахмуренным челом и по безденежью ничего не покупал, а капитан Прохоров, имеющий привычку подглядывать за нужными ему женщинами в магазине, непременно стоял у парфюмерного отдела и покупал то расческу, то щеточку для ногтей. Вчера, например, когда он наблюдал в магазине за женой тракториста Никиты Суворова, была куплена ядовито-зеленая зубная щетка.

Начиная знакомство с нужными женщинами в магазине, капитан Прохоров откровенно подражал своему бывшему наставнику полковнику Урванцеву, который любил говорить с легкой усмешкой на бесстрастных, скучноватых губах: «Ах, Сашок, если бы эту упрямую бабенку повести в магазин, да незаметно понаблюдать за ней, да подышать тем воздухом, которым она дышит возле прилавка, да посмотреть на ее пальцы, когда она перебирает розовую кофточку».

Поставив пляжную сумочку на прилавок, Лидия Михайловна вежливо поздоровалась с продавщицей Любой, без нужды выпятив живот, мизинцем показала на коричневую кофточку:

— Будьте добры, Люба, покажите вот эту.

Прохоров наблюдал за ней искоса, но с таким рабочим, сосредоточенным лицом, с каким сиживал в одиночестве над протоколами следователя Сорокина. И увидел он то, что ожидал увидеть: Лидия Михайловна Гасилова щупала кофточку так, словно они существовали в одинаковых масштабах — кофточка и Лидия Михайловна. В постном, вдруг потерявшем выражение лице женщины не было ни жадности, ни восхищения, ни отрицания, ни удовлетворения, ни пренебрежения, а читалось только одно: кофточка и женщина были равноценны.

Момент был такой, что капитан Прохоров снова впал в спасительную пафосность, то есть начал смотреть на материальные излишества орсовского магазина и торжественно думать… Где вы, городские любительницы заграничных товаров! Отчего не знаете вы, что в Сосновском орсовском магазине на нестроганых прилавках лежит весь мир подлунный? Коричневая кофточка, которую щупала мягкими пальцами Лидия Михайловна, была изготовлена во Франции, голубая курточка с восхитительными замками и висюльками приплыла в поселок из Японии, нейлоновые рубашки были упакованы в Югославии, мужские плащи были с чешскими этикетками; чулки лежали итальянские, термосы — индийские, детские гольфы — болгарские, высокие сапоги — трепещите, женщины! — приехали из Польши, белые туфли с квадратным каблуком — из ГДР.

В Сосновку, в Сосновку, городские модницы! За пшеничным хлебом и лаковыми высокими сапогами, для которых в Сосновке нет асфальта. В Сосновку, в Сосновку, ценительницы иностранных товаров! Здесь носят отечественные резиновые и кирзовые сапоги, курткам с замками и висюльками пока предпочитают телогрейки, а черные костюмы покупают только приятели Евгения Столетова…

— Тридцать шесть рублей? — постно переспросила Лидия Михайловна, лунатическими пальцами ощупывая нежный банлон. — Тридцать шесть рублей…

Между кофтой и Лидией Михайловной не было щелочки для воздуха, солнца, воды; тесное единение вещи и Гасиловой было таким, что лицо женщины окончательно потеряло человеческое выражение.

— Я, пожалуй, куплю кофточку! — таким голосом, каким разговаривают в потемках, сказала Лидия Михайловна. — Я ее, пожалуй, куплю… А другого цвета нет?

— Только коричневые!

Сверкающие кольцами и перстнями пальцы открыли створки пляжной сумки, но тут же замерли, нависли над открытым зевом. Они, пальцы, пошевелились самопроизвольно и волнисто, как щупальцы медузы, плывущей по воле волн, а через мгновенье интимно, скромно и тайно нырнули в глубину пляжного разноцветья кожи и пластика. Еще через секунду-другую из сумки возник небольшой кошелек, совершив в воздухе пунктирный полукруг, приблизился к тяжелой груди Лидии Михайловны. Женщина низко нагнулась над кошельком, пальцы, как живые, задвигались, заволновались. А когда Лидия Михайловна наконец вынула на свет божий три ассигнации, Прохоров перевел дыхание и принял неожиданное для себя решение купить не коробочку пудры, а, наоборот, прозрачную расческу.

— Товарищ продавец, — деловито обратился он к Любе, — подайте-ка мне вот ту славненькую расческу.

Уплатив тридцать восемь копеек, он с тем же озабоченным видом пошел за Лидией Михайловной в продовольственный отдел.

Лидия Михайловна первой поклонилась старушонке с палкой и узелком, рассеянно кивнула двум женщинам поселкового вида, сухо посмотрела на дивчину в голубой майке. «Безобразие!» — сказали глаза Лидии Михайловны при виде голых плеч и полной груди дивчины производственного типа — то ли механизатора, то ли разнорабочей.

Надо было признать целиком и полностью, что у жены Гасилова имелась в наличности белая, нежная кожа, были красивой шея и великолепные волосы — здоровые, сильные и, наверное, тяжелые. Кожа на шее была еще молодой, и вообще вблизи можно было понять, какой красивой была в молодости жена мастера. Гасилов, наверное, не знал, а если и знал, то не принял в расчет, что будущая его жена относилась к типу женщин-обманщиц, выращиваемых в нетрудовой обстановке мещанских домов. Женщины-обманщицы в девичестве воздушны и стройны, как призраки, славные и тихие, вызывают желание защищать их, носить на руках и хорошо кормить, но через пять-шесть лет, когда удивленный супруг замечает, что женщину на руки взять нельзя — весит девяносто килограммов, он уже ничего изменить не может.

Женщина-обманщица стояла в очереди уже второй, и Прохоров обстоятельно обдумывал проблему покупки хлеба. Что он будет делать с ковригой, если ее придется купить из-за неторопливости важной Гасиловой? Если бы женщина была проворнее, он мог бы, махнув рукой, сказать продавщице сквозь зубы: «Ах, раздумал я покупать хлеб!» Однако Прохоров не мог поступить таким образом на глазах Лидии Михайловны, которая, купив хлеба, начнет так же аккуратно укладывать его в пляжную сумку, как укладывала банлоновую кофточку.

— Вот эту, пожалуйста, Дуся. Только осторожно, пожалуйста…

В голосе Лидии Михайловны почувствовалась неожиданная кокетливость, лицо приобрело массу всяческих выражений и оттенков. Во-первых, Лидия Михайловна извинялась за то, что выбирает ковригу из неудобного для продавщицы места — нужно подняться по лесенке; во-вторых, чувствовалось желание объяснить, почему Лидия Михайловна стоит в очереди и покупает хлеб сама, а не домработница; в-третьих, что было самым главным, решающим, жена мастера Гасилова сделалась снова мыслящим существом в тот момент, когда покупала пшеничный хлеб.

С прежней кокетливой, извиняющейся улыбкой Лидия Михайловна взяла двумя пальцами свежую, дышащую ароматом ковригу пшеничного хлеба, совершив ею знакомый полукруг, вдруг бросила ковригу в раскрытую сумку. Она, конечно, не могла измять хлеб, он не мог повредиться, но все же, все же… Коричневую банлоновую кофточку Лидия Михайловна в пляжную сумку укладывала в три приема, а потом долго думала, какой стороной повернуть сверток, как добиться того, чтобы край бумажного пакета не высовывался из сумки. Она, видимо, не любила носить по деревне вещи открытыми, а вот золотистый край ковриги полумесяцем высовывался из пластика и кожи.

— До свидания, Марта Густавовна! — сказала Лидия Михайловна старушке с палкой и узелком, замешкавшейся возле прилавка, и Прохоров понял, что старушка-то — родная мать парторга Сосновского лесопункта Марлена Витольдовича Голубиня.

— Вам чего? — удивленно спросила продавщица Дуся. — Водка кончилась.

— Что вы говорите? — обрадовался Прохоров, так увлеченный женой мастера, что пропустил такую выдающуюся подробность, как отсутствие водки на нижних полках. — А это что?

— Уксус! Разве не видите?

Через полминуты Прохоров шел неторопливо по знойной улице, но все равно скоро догнал вальяжную Лидию Михайловну, склонив в полупоклоне голову, представился:

— Меня зовут Александром Матвеевичем Прохоровым. Я — капитан уголовного розыска, а вы, наверное, Лидия Михайловна Гасилова… Если это так, то разрешите, пожалуйста, потолковать о том о сем.

Она остановилась, посмотрела на него внимательно:

— Чем могу быть вам полезной, товарищ Прохоров?

Лидия Михайловна эти слова произнесла так, что сразу почувствовалось законченное среднее образование, постоянное пребывание в довольно интеллигентной семье и внимательное чтение детективных романов, так как именно все это давало возможность спрашивать: «Чем я могу быть полезной?» А глядела она на Прохорова такими насмешливыми и отчужденными глазами, какими могла глядеть женщина, предельно далекая от уголовных розысков, происшествий, тюрем и следовательских комнат. Вся эта грязь и накипь жизни — тюрьмы и следователи — имели к Лидии Михайловне такое же отношение, как зонтик к рыбе, и Прохоров на ее величественный, недоумевающий взгляд ответил робким взглядом.

— Ах, о какой там пользе может идти речь, — сказал он. Потом подумал и весело разрешил: — Да вы не стойте, Лидия Михайловна. Вы идите, а я… Я петушком, петушком за дрожками… — И сам захохотал первым. — Ах, простите меня! Я сроду такой болтун и выдумщик. Вы на меня внимания не обращайте, Лидия Михайловна!

Она небрежно пожала плечами:

— Пожалуйста!

Женщина-обманщица, женщина, умеющая в девятнадцать лет казаться созданной для бережного ношения на руках, пошла впереди капитана Прохорова как подтверждение его предсказаний — со сквозными от солнца глазами, с увядающей линией нежного подбородка, и все в ней было законченным: среднее образование, кольца и перстни, фраза: «Чем могу быть вам полезной?» Проделав с Лидией Михайловной ту же операцию, что Прохоров проделывал с женой Никиты Суворова, представив ее девчонкой, капитан в недалекой сравнительно дали увидел Людмилу Гасилову.

— Так чем я могу быть вам полезной? — спросила она.

— Вот чем вы можете мне быть полезной, — помолчав, сказал Прохоров. — Вы должны мне объяснить, почему солгали дочери, сообщив Людмиле о связи Столетова с Анной Лукьяненок?

— Я? Солгала дочери?

Лидия Михайловна бдительно держала Прохорова под прицелом ясных глаз, спрятанных за длинными ресницами так же тщательно, как была скрыта от взоров прохожих в пляжной сумке банлоновая кофточка. Прохоровым давно было замечено, что у некоторых женщин от юности до могилы не меняются две вещи — ресницы и голос, и в отношении Лидии Михайловны это наблюдение было точным, очень точным. Прохоров специально звонил в квартиру Гасилова несколько раз, чтобы убедиться в том, что мать и дочь разговаривают одинаковыми голосами, а ресницы у них были вполне взаимозаменяемы.

Женьке Столетову было бы от силы тридцать пять, когда однажды он обнаружил бы в кровати странную женщину с отдаленно знакомым подбородком. Это случилось бы непременно на рассвете, в тот час, когда он завязывал бы галстук, чтобы отправиться на работу. Оставив незатянутым узел галстука, он осторожно подошел бы к кровати, нагнулся, сморщил бы лоб: кто такая? Почему эта женщина спит на их общей кровати? Отчего она так напоминает Людмилу Гасилову?

— Я солгала дочери? — с пафосом повторила Лидия Михайловна Гасилова и неожиданно снисходительно улыбнулась. — Ну как вы можете говорить такое, товарищ Прохоров!

Она укоризненно покачала головой:

— Все это выдумки завистников! Подумайте сами, как я могла связать Женю с этой грязной, порочной до мозга костей, испорченной женщиной? Ведь Женя был чистый, порядочный. А эта женщина… Фи!

Она ничем не обставляла ложь — вот что было забавно. Жена мастера была так величественна, вальяжна, уверена в прочности своего положения, что ей даже не приходила в голову мысль придать лжи окраску правдоподобия. Она врала открыто, с упрямым самозабвенным лицом, как врут очень маленькие славные дети.

— Мы очень любили Женю! Мы к нему относились, как к родному. Уж вам-то должно быть известно, что именно Петр Петрович сказал: «Такие люди, как Столетов, не должны умирать!» Мой муж восхищался и восхищается Женей!

Ложь Лидии Михайловны Гасиловой слушали раскаленная зноем река, понурившийся осокорь на берегу, небо, петух на заборе, тайга за деревней; весь мир слушал ложь женщины с красивым еще лицом и царственными движениями мягких, нерабочих рук.

— За Людмилой, правда, немножко ухаживал Юрий Сергеевич Петухов. Он, по-моему, даже собирался делать ей предложение, но… Мы не считаем нужным вмешиваться в личную жизнь дочери…

Она вдруг сделала плачущее лицо.

— Боже, кто способен руководить детьми двадцатого века! Они так самостоятельны…

Прохоров готов был рассмеяться. «Немножко ухаживал Юрий Сергеевич» — это значило, что приходил каждый вечер; «Собирался делать предложение» — значило, что технорук и Людмила решили пожениться; «Мы не вмешиваемся в интимную жизнь дочери» — это значило, что жестокой рукой направляли ее поступки. Конечно, жена Гасилова не догадывалась о том, что Столетов мог услышать в телефоне ее диктующий голос, но она, если бы дала себе труд подумать, если бы на секунду потеряла вальяжность, могла бы сообразить, что ее наглая ложь позволяла Прохорову получать правдивые сведения, так как ему надо было только отнимать отовсюду частицу «не». Не говорила — значит, говорила, не думала — значит, думала, не любила — значит, любила.

— Ах, как врут календари! — печально сказал Прохоров и поглядел женщине на кончик носа. — Думаю, что и Юрий Сергеевич лжет, когда говорит о том, что именно вы, Лидия Михайловна, сказали: «Евгений Столетов не может быть мужем моей дочери. Он никогда не сделает карьеры, и поэтому моя дочь будет всю жизнь лишена материального благополучия!»

— И это ложь! — по инерции быстро ответила женщина. — Юрий Сергеевич, наверное, как-то не так понял меня…

Прохоров действовал в чрезвычайной обстановке молниеносно.

— А какие слова Юрий Сергеевич мог истолковать превратно? — спросил он энергично. — Первую часть вашей фразы или вторую?

Ее лицо вытянулось, посерело. Ей ли было тягаться с капитаном Прохоровым, придумавшим в момент озарения наглую ложь с фразой, якобы переданной ему техноруком? А уж разделение предполагаемой фразы на первую и вторую части вызвало у Гасиловой такое замешательство, что он с наслаждением потребовал:

— Отвечайте, пожалуйста, Лидия Михайловна!

Она смятенно пробормотала:

— Но ведь Женя действительно всегда ссорится с начальством, не умеет ладить с людьми…

Прохоров спокойно огляделся. Было жарко и душно, пыльно и желто; было обыкновенно. Сидел на заборе помертвевший от зноя петух, валялись ногами вверх куры. «Надо быть умеренным!» — подумал Прохоров. Если в чем и таилась опасность этой женщины, так это в обыкновенности.

— Спасибо, Лидия Михайловна! — вежливо поблагодарил Прохоров. — Технорук Петухов с начальством не ссорится, и, несомненно, ваша дочь будет ходить с брильянтовым перстнем на пальце… Спасибо! Огромное вам спасибо!

Гасилова стояла перед капитаном уголовного розыска с постаревшими губами. Она не могла еще понять, чем опасно ее нечаянное признание, но чувствовала приближение катастрофы, у нее было такое ощущение, словно кто-то в разбойную темную полночь подпиливал несущие столбы ее дома. Надо было защищаться, но она не знала от чего, надо было бороться с уличным собеседником, но она не знала, как бороться с человеком, который глядел на нее сейчас грустно и жалеюще.

— Как вы думаете, — спросил Прохоров, — технорук Петухов любит вашу дочь?

Она, кажется, уже поняла, что произошло невозможное, дикое, ужасное, как кошмарный сон; в безмятежное благополучие ее дома входило то, о чем женщина только читала и слышала, — комнаты следователя, зарешеченные окна, необходимость расписываться в конце каждой страницы.

На них уже обращали внимание. Стояла на крыльце соседнего дома прислушивающаяся старуха, женщины, возвращавшиеся из орсовского магазина, нарочно замедляли шаги, мелькали смутные лица за геранями на подоконниках.

— Это допрос! — вдруг жестко произнес Прохоров. — Примерно девятнадцатого-двадцатого апреля вам стало известно от Алены Юрьевны Брыль, что будущий муж вашей дочери Петухов посещает Анну Лукьяненок. Почему вы не сообщили об этом дочери?

Он сам чувствовал, что страшен непонятностью, грустью, всезнанием, выбором улицы, как места для допроса. А ведь на самом деле как все неожиданно и страшно… Десять минут назад куплена банлоновая кофточка, небрежно брошена в пляжную сумку коврига теплого хлеба, видна уже крыша родного дома, а она стоит возле человека в мешковатом костюме, оказавшегося капитаном уголовного розыска и задающего такие вопросы, от которых немеют кончики пальцев.

— Алена Брыль — сплетница! — приглушенным голосом сказала Лидия Михайловна. — Я ей не поверила…

— Резонно! — согласился Прохоров. — Но тогда возникает вопрос, почему Алена Брыль сочла необходимым сообщить именно вам о Петухове? Если между вашей дочерью и техноруком не было ничего связующего, отчего же Алена Брыль обращается к вам? Это первый вопрос… Второй таков: что вы ответили Алене Брыль и что сделали при этом?

Боже мой! Чего хотел от нее этот человек с мальчишеским хохолком на макушке крупной головы? Он приехал в Сосновку для того, чтобы выяснить причины смерти Евгения Столетова, но почему он сказал ей, Лидии Михайловне Гасиловой: «Это допрос!» Какое отношение к смерти Столетова могла иметь Лидия Михайловна? Почему ее муж с появлением в Сосновке этого человека потерял покой — ходит по кабинету, не присаживается, не останавливается, чтобы посмотреть на разноцветных лошадей?

— Что я сказала Алене Брыль? — прошептала Гасилова. — Я не помню, что сказала ей…

— Тоже возможно, — мирно согласился Прохоров. — Но вы не могли забыть про мельхиоровые сережки… Кстати, Алена Брыль выплатила уже полную их стоимость?

Лидия Михайловна сосредоточенно помолчала.

— Я не вижу ничего плохого в том, что продала Алене Брыль сережки, которые давно нравились ей, — наконец сказала она. — Я только не понимаю, почему вы спрашиваете об этом…

— Ну, это просто! — с хлебосольной улыбкой ответил Прохоров. — Вы ей продали сережки по сниженной цене для того, чтобы она не рассказала Людмиле о визитах Петухова к Анне Лукьяненок. Вы купили молчание — вот в чем суть вопроса.

Жена мастера Гасилова к этому времени растеряла не только вальяжность и выражение превосходства на белокожем лице, но и осанка у нее переменилась. Вялая, расслабленная, постаревшая женщина стояла на сосновской улице и просительно смотрела на капитана уголовного розыска.

— Мне надо идти, товарищ Прохоров! — тихо сказала жена мастера Гасилова. — Я опаздываю…

— Ради бога! — сказал он. — Ради бога!

Женщина удалялась, ее пляжная сумка потеряла разноцветность, а Прохоров все стоял на прежнем месте и думал о том, каким несчастным человеком был бы Евгений Столетов, если бы женился на Людмиле Гасиловой. Потом Прохоров тихонечко пошел по улице, продолжая размышлять и сравнивать… Людмила — Соня — Анна…

— Дяденька Прохоров! — услышал он мальчишеский голос и обнаружил себя сидящим на низкой скамейке возле палисадника незнакомого дома. — Дяденька Прохоров!

Дяденька Прохоров, оказывается, не только сидел в задумчивой, отдыхающей позе, а успел снять пиджак и галстук, тщательно запрятаться в тень и даже обмахиваться прочитанной областной газетой.

— Дяденька Прохоров…

Перед капитаном стоял пилипенковский поклонник Слава Веретенников — малец лет десяти. Он вечно вертелся возле младшего лейтенанта, выполнял его мелкие распоряжения и был такой же важный, как сам Пилипенко. Сейчас Славка тяжело дышал, но босые ноги на земле держал строго — пятки вместе, носки врозь. Подбежав к Прохорову, он приложил руку к потрепанной кепке и вообще вел себя соответственно.

— Вольно! — сказал Прохоров и вдруг подумал: «Я, наверное, несправедлив к Пилипенко! Он просто-напросто хороший работник. Молодой, старательный, гордящийся своим милицейским положением».

— Дядя Прохоров, вам записка от дяди Пилипенко…

С тремя синтаксическими и одной орфографической ошибками было написано: «Товарищ капитан! Кондуктор Акимов дал показания. Я уехал на лесосеку для проверки сведений товарища Лузгиной. Вернусь, как было приказано, к семи ноль-ноль.

Младший лейтенант Ром Пилипенко.

Сообщаю также, что из города „Ракетой“ прибыл парторг товарищ Голубинь. Состояние здоровья их супруги хорошее».

— Дяденька Пилипенко еще велели передать дяденьке капитану, что не надо ехать в район. Дядя Бойченко из комсомола сам приехал. Он ждет… — Славка запнулся, но закончил бойко: — Он ждет товарища капитана в служебном расположении…

Под командой Пилипенко находились мальчишки и постарше Славки. За незаконной торговлей — раньше времени — спиртными напитками наблюдали восьмиклассники под руководством солидного Баранова, соблюдением противопожарных мер ведали подростки, расхаживающие в старых медных касках, порядком в поселковом клубе занимались почти взрослые люди — десятиклассники.

— Ты чего вылупился, Славка? — сердито спросил Прохоров. — Ты почему не дышишь?

— У меня насморк…

— В такую-то жару?

— Я перекупался…

— Тогда ты свободен!

— Есть, товарищ капитан!

5

Второй секретарь райкома ВЛКСМ Бойченко был с головы до ног современен. Высокий рост, широкие плечи, узкие бедра, спортивная походка, каштановый цвет длинных волос, чемодан в руках — все это было из арсенала начала семидесятых годов, а форма чемодана чуточку опережала медленное-медленное сосновское время. Чемодан был черным, плоским, из числа тех чемоданов-папок, которые только недавно появились в обращении. Кирилл Бойченко наверняка привез чемодан из столицы. Шагая по улице, второй секретарь райкома комсомола чемоданом не взмахивал, его жесты были сдержанные, хотя ничего официального, учрежденческого в его внешности и в походке не чувствовалось.

— Называйте меня Кириллом, — попросил Бойченко после того, как вошел в кабинет и обменялся с Прохоровым крепким рукопожатием. — Так принято в комсомоле…

В черных легких брюках, в белой рубашке, ловкий в движениях, он походил на Женьку и его друзей — чуточку насмешливая улыбка, свобода в обращении, здоровая спортивность. Кириллу Бойченко отчего-то не мешал полуденный зной, в нем чувствовалась свежесть человека строгих житейских устоев, уверенность в том, что происходящее правильно, целесообразно и необходимо. Кирилл Бойченко сел на стул с таким видом, точно встреча с капитаном уголовного розыска была давно запрограммирована, хотя он узнал о желании Прохорова встретиться пятнадцать минут назад.

— Я слышал о вас, Александр Матвеевич! — сказал Кирилл. — Только вчера мы говорили о знаменитом капитане Прохорове.

Это, конечно, была не лесть, а открытое выражение доверия, словно Кирилл сказал: «Вы хороши на своем месте, капитан, мы — на своем, так давайте работать!» В нем вообще было сильным деловое начало, все было приспособлено к деятельности — одежда, чемоданчик, манеры, голос.

— Нам потребуется часа два, не больше, — задумчиво сказал Прохоров. — Еще утром я собирался ехать в район, чтобы встретиться с вами… А гора сама пришла к Магомету.

Уплатив за «знаменитого капитана», Прохоров почувствовал себя свободно.

— Меня интересует комсомольская деятельность Евгения Столетова, — сказал он. — Почему его выбрали секретарем? Это первый вопрос. А второй таков: знал ли райком комсомола о конфликте Гасилов — комсомольская организация лесопункта?

Прохоров перебрал в памяти анкету Кирилла Бойченко. Родился в сорок пятом году в семье московского инженера-химика; мать — журналистка; окончил факультет журналистики Московского университета, был назначен в областную газету сибирского города, после года работы в отделе писем увлекся комсомольскими делами — два года был инструктором обкома комсомола, потом решил перебраться в район, мотивировав это так: «Хочу начать с первооснов». Был известен как человек общительный, спокойный, твердый в отстаивании собственной точки зрения.

Сейчас Кирилл Бойченко сосредоточенно раздумывал, с чего начать, и по нему было видно, что оба вопроса были нелегкими, и Прохоров понимал, что Кирилла торопить не следует — ему сейчас было так же трудно, как за письменным столом, когда на чистом листе бумаги стоял только заголовок.

Пока Кирилл сосредоточенно молчал, Прохоров определился в пространстве и времени — было без пяти минут три. Полчаса назад приехал из лесосеки участковый Пилипенко, сообщил, что он, участковый инспектор, договорился с машинистом паровоза, который пообещал придерживаться той же скорости возле проселочной дороги на хутор, что была протокольно зафиксирована двадцать второго мая. Потом Пилипенко сказал: «Метеорологические условия будут полностью соответствовать условиям двадцать второго мая. Этот вопрос, товарищ капитан, я увязал с отчимом погибшего Столетова…»

Местонахождение Прохорова в пространстве выглядело так: за окном потихоньку приходила в себя от жары Сосновка. Река Обь беззвучно и плавно текла к Ледовитому океану, несла на себе быстрый от одиночества буксирный пароход, а лодки рыбаков уже понемногу выбирались из тайных браконьерских мест, чтобы полавливать запрещенное — осетров и тайменей. На небе упрямо не существовало ни облака, ни тучи, и от этого оно казалось темным, низким.

— Я начну с того, что Евгений Столетов был яркой личностью, — сказал наконец Кирилл Бойченко. — Он был так оригинален, что в райкоме комсомола кое-кто был против его кандидатуры в секретари…

Он помолчал, как бы давая Прохорову время обдумать сказанное, и когда ему показалось, что собеседник способен понять и последующее, неторопливо продолжил:

— Это не похвальба, Александр Матвеевич, но самым горячим поклонником Столетова был я, курирующий организацию лесопункта. А сошлись мы с Евгением на литературе… Вы читали «Над пропастью во ржи» Селинджера?

— Читал. А что?

— Мы с Евгением однажды целый вечер говорили о ней. Вот с этого и началась дружба…

Черт возьми, что происходило в Сосновке и ее окрестностях! Только за год, подсчитал в уме Прохоров, шесть сельчан побывали в заграничных туристских поездках, девятнадцатилетний Генка Попов свободно говорил на английском, начальник лесопункта изобретал трактор, парторг Голубинь, имея уже одно высшее образование, заочно учился на историческом факультете педагогического института, тракторист и секретарь райкома сошлись на Селинджере.

Когда Прохорову было столько же лет, сколько сейчас Кириллу Бойченко, председатель их колхоза имел четырехклассное образование, секретарь райкома ВЛКСМ ходил в драном полупальто и спрашивал Прохорова: «Я с тобой уже поздоровкался?», заграница казалась далекой, как луна, слово «синекура» никто не знал, из американских писателей был известен только Теодор Драйзер; в районном центре бегало всего два легковых автомобиля марки М-1 — первого секретаря райкома и начальника райотдела КГБ… Подумать только, что это было немного больше двадцати лет тому назад!

— Селинджеровские утки потрясли Женю, — продолжал Кирилл. — Вы помните: в окружении Холдена Колфилда не нашлось человека, который мог бы ответить на вопрос подростка: «Где зимуют утки, когда замерзает пруд в центральном парке Нью-Йорка?» Женя сказал: «Хочется, чтобы был всегда человек, отвечающий на вопрос: где они зимуют?»

В Кирилле, пожалуй, все-таки чувствовался Московский университет с его оттенком академичности, аристократизмом последних лет, огромной информированностью студентов и, по мнению Прохорова, отставанием от жизни. Будучи выпускником юридического факультета Томского университета, Прохоров относился к московским коллегам с корпоративной отстраненностью.

— Меня подкупали в Столетове искренность, честность, работоспособность, умение быть верным в дружбе, — продолжал Бойченко. — Он был настоящим комсомольцем, но в силу оригинальности своего характера зачастую совершал необдуманные поступки, и его ошибки некоторым мешали увидеть достоинства Евгения, а они, несомненно, перекрывали его недостатки.

Кирилл вынул пачку сигарет с фильтром, повертел ее в пальцах, неторопливо распечатал целлофановую обертку.

— Много курите! — сказал Прохоров. — Полдень, а вы распечатываете свежую пачку.

— Это первая! — в ответ улыбнулся Кирилл, и капитан Прохоров сразу же подумал о том, что если человек с утра носит при себе сигареты, но не распечатывает их, то о нем можно думать как о человеке умеренных страстей. В Кирилле, наверное, жил тот легкий налет рационализма, который был свойствен некоторым парням из комсомольского руководства. КапитанПрохоров, собственно, ничего не имел против того, что ребята склада Кирилла Бойченко к жизни подходят с научными мерками, умеют и учатся раскладывать действительность по социальным полочкам — сам Прохоров этим занимался с утра до вечера, но иногда при виде строгих костюмов и модных галстуков комсомольских вожаков элегически вздыхал по гимнастерке и телогрейке.

— Поставим точки над «и»! — сказал Кирилл. — Я поддерживал Столетова потому, что он мне казался типом комсомольца семидесятых годов. И для меня, конечно, не прошел бесследно инцидент с лектором Реутовым. Мне его впоследствии ставили в упрек…

Прохоров насторожился.

— Это, вероятно, произошло после того, как райком получил выписку из протокола собрания?

— Естественно! — ответил Кирилл. — Мне откровенно говорили: «Что посеешь, то и пожнешь… Тебя же предупреждали насчет Столетова…» Видимо, такой же упрек слышал в райкоме партии парторг участка Голубинь.

Они помолчали, потом Прохоров попросил:

— Расскажите об отчетно-выборном собрании, Кирилл. Оно, кажется, было в октябре…

— Собрание, пожалуй, было обыкновенным и состоялось действительно в октябре, — ответил Бойченко. — Большинство проголосовало за Евгения Столетова, а вот перед собранием Евгению был дан жестокий урок. Его вызвал для беседы парторг лесопункта Голубинь. В его кабинет мы вошли вместе с Женей. Парторг Голубинь сидел за маленьким письменным столом…

ЗА СЕМЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…парторг Голубинь сидел за маленьким письменным столом, глядел на Женьку благожелательно, задумчиво и, как всегда, был странен нездешним лицом, неожиданностью, непредугаданностью жестов; Голубинь был альбиносом, кожа на лице у него была красная, а на шее — обыкновенная. Весной же на лице Голубиня выступали крупные частые веснушки, и это делало парторга до восхищения забавным.

— Садитесь, товарищи! — сказал Голубинь и, вместо того чтобы показать на стулья, сделал такой жест, словно отрицал что-то. — У нас есть необходимость торопиться…

Парторг был интересен Женьке… Сейчас он похаживал возле стола с таким выражением лица, которое было противоположным предстоящему разговору: речь, вероятно, должна была пойти о случае с лектором Реутовым, а у Голубиня на лице было написано совсем другое.

Кирилл Бойченко сказал:

— У райкома комсомола есть мнение рекомендовать на пост секретаря комсомольской организации Евгения Столетова. Может быть, у вас, Марлен Витольдович, будут какие-нибудь соображения, критические замечания?

Голубинь молча и неторопливо продолжал разгуливать по кабинету, хотя сам сказал, что надо торопиться.

— Предпочитаю говорить о том, чего вы ждете, товарищи! — наконец сказал Голубинь. — Мне хочется рассматривать этот вопрос не с одной стороны, а с нескольких.

Женька незаметно улыбнулся, так как все уже знали об удивительной способности Голубиня, работающего в Сосновке всего третий месяц, подходить к любому делу, даже к самому простому, с нескольких точек зрения, причем парторг иногда находил такие неожиданные стороны дела, что люди ахали.

— Мне есть необходимость подходить к делу не с одной стороны, а с нескольких потому, — сказал Голубинь, — что, видимо, райком комсомола решил взвалить ответственность на мои плечи…

То, что сказал Голубинь, было смешно и неожиданно, но еще более странно выглядел при этом сам парторг — он сделал не утверждающий, а отрицательный жест, и не улыбнулся, а погрустнел.

— Я не буду говорить о той стороне, что перегораживание улицы выглядит хулиганством, — сказал Голубинь. — Нами также не может быть упущена та сторона дела, которая относится к области этики… — Он неожиданно мягко улыбнулся. — Интеллигентный человек не имеет обыкновения выставлять на обозрение общества недостатки другого человека, а проявляет при этом такт…

Было что-то мягкое, успокаивающее в том, что Голубинь, произнося правильно русские слова, забавно путался в падежах и склонениях. И смотреть на него Женьке было легко, хотя Голубинь говорил о неприятном.

— Главный сторона дела в том, что Евгений не относится к той категории людей, которые склонны предусмотреть последствия свой поступков, — по-прежнему мягко продолжал Голубинь. — Если бы он дал себе труд секундочку подумать, он бы обнаружил, что перегораживанием улица нанес вред антирелигиозной пропаганда…

Вот это и была та неожиданная сторона дела, когда приходилось удивленно ахать.

— Ко мне приходил Тогурский поп, — неторопливо продолжал Голубинь. — Будучи очень умный и насмешливый человек, поп не упустил такую возможность, чтобы не выразить соболезнование. Поп имел большой праздник, когда товарищ Реутов, читающий антирелигиозные лекции, был скомпрометирован. Нет гарантия, что поп не выразит соболезнование райисполкому!

Голубинь мелкими шажками вернулся к столу, сделав такой жест, какой делает человек, когда собирается еще говорить, сел на место.

— Прошлое трудно исправлять, — сказал он. — Однако мы обязаны с позиции прошлого смотреть на будущее, делать коррективы в подходе к делам…

Женька сел прямо.

— После избрания на пост секретаря наш протеже будет иметь возможность расширить круг последствий необдуманных поступки, — сказал Голубинь с улыбкой и поправился: — Надо, наверное, сказать так: необдуманных поступков!.. Должность комсомольского секретаря — ответственная должность! Поэтому я хочу задать вопрос: обдумал ли наш протеже все стороны своей будущей работа?

И Женька Столетов опять увидел на лице парторга непредугаданное выражение: глаза Голубиня должны были выражать желание узнать, понимает ли будущий секретарь ожидаемые трудности, а на самом деле они были печальны и нерешительны. Сделав такое наблюдение, Женька вздохнул, прикрыв ладонями свои острые колени, задвинулся в угол дивана.

— Я не набиваюсь в секретари, — сказал он. — Есть Лузгин, Маслов, Соня Лунина… — Женька усмехнулся. — Зачем, собственно, меня пригласили?

Голубинь взял со стола три цветных карандаша — синий, красный, зеленый, — катая их в пальцах, сказал:

— Нам известно о желании большинства комсомольцев избрать вас секретарем.

Женька медленно поднялся с дивана.

— В школе есть смешная формула, — сказал он. — Там после очередной нотации принято спрашивать: — «Ну, что ты понял, Столетов?»

Голубинь улыбнулся:

— Так что вы поняли, Столетов?

— Я понял, что кончилась школа.

— Тогда мы имеет возможность пойти на собрание.

Они еще несколько секунд посидели молча, как перед дальней дорогой, затем одновременно встали.


Три часа сорок шесть минут показывал прохоровский сверхточный хронометр, когда Кирилл закончил рассказ о комсомольском собрании. Кирилл Бойченко курил уже третью сигарету, но внешне был по-прежнему спокоен, полон свежей энергии, одним словом, оставался таким же, каким вошел в кабинет.

— Против Столетова голосовало всего четыре человека, — сказал он. — Меня обрадовало, что эти четверо были отпетыми бузотерами и лентяями… — Он сделал небольшую паузу. — На второй ваш вопрос, Александр Матвеевич, ответить труднее. Вы спросили: «Что известно райкому комсомола о конфликте Гасилов — комсомольская организация лесопункта?»

Кирилл Бойченко встал со стула, подойдя к окну, оперся спиной о наличник и посмотрел на Прохорова исподлобья.

— Райком не изучал конфликт, — медленно произнес он. — Дело в том, что многие в райкоме комсомола считали Столетова несерьезным человеком, а когда был получен протокол, в котором черным по белому стояло: «Собрание решило: усилить спортивную работу, не иметь ни одного комсомольца без комсомольского поручения и снять с должности мастера Гасилова», в райкоме комсомола долго веселились…

Кирилл спиной прикрывал половину окна, но Прохоров видел, как по Оби медленно двигался небольшой буксирный пароход, названный хорошо — «Лунный».

— Я тоже слишком поздно понял, — сказал Бойченко, — что за детскостью и внешним легкомыслием Евгения Столетова скрывалось настоящее, серьезное, подлинное… Поэтому, вместо того чтобы вникнуть в главное, мы были заняты мелочами — разбором всяческих казусов, происходящих в организации Сосновского лесопункта.

Прохоров удивленно посмотрел на Бойченко:

— О каких казусах идет речь? Мне о них ничего не известно…

— Это естественно, — ответил Бойченко. — Мы старались не подрывать авторитет Столетова и работали с ним незаметно для окружающих…

Прохоров тоже встал, скрестив руки на груди, насупился. «Интересное кино получается, — сердито подумал он. — С человеком, жизнь которого я изучаю до тонкостей, оказывается, происходили казусы такого масштаба, что в них вмешивался райком комсомола, а я ничего об этом не знаю!»

— Кирилл, — слишком, пожалуй, громко попросил Прохоров, — вы мне должны рассказать об этом…

— Пожалуйста! — пожав плечами, ответил Бойченко. — Вскоре после отчетно-выборного собрания из комсомола был исключен Сергей Барышев, а бюро райкома не нашло в протоколе серьезных мотивов для исключения… Еще через месяц в райком поступило анонимное письмо о том, что Евгений Столетов морально разлагается — живет одновременно с тремя женщинами… Последней каплей, переполнившей чашу, было известие о забастовке наоборот. О ней мы узнали из письма того самого Сергея Барышева, который был исключен из комсомола. Я немедленно выехал в Сосновку… — Кирилл остановился. — Я приехал утром, когда Евгений Столетов уже был… Его уже не было в живых…

Они долго молчали, потом Прохоров спросил:

— Что это значит — забастовка наоборот?

— Не знаю, — тихо ответил Бойченко. — Смерть Столетова помешала расследованию…

Кирилл Бойченко определенно нравился Прохорову. В нем не было и капли фальши, он не играл в руководящего работника, был откровенен, когда признался, что слишком поздно понял Евгения Столетова, и стоял он возле окна хорошо — ни веселый, ни грустный, ни настороженный.

Прохоров вышел из-за стола, протянул Бойченко руку.

— Спасибо вам за откровенный разговор, — сказал он. — До свидания, Кирилл!

Глядя на широкую, сильную и прямую спину уходящего Бойченко, капитан Прохоров думал о том, что это тоже хорошо — черный костюм из тонкой шерсти, узконосые туфли, белая рубашка с расстегнутой верхней пуговицей и распущенным узлом галстук. Затем Прохоров сел за стол, откинулся на спинку стула, думающе прищурился… Исключение из комсомола Барышева, распутная жизнь и, наконец, забастовка наоборот. Что это значит, а? Не связано ли это с тем, отчего друзья Столетова замолкают в ту же секунду, как только речь заходит о событиях на лесосеке двадцать второго мая? Забастовка наоборот — что скрывается за этими двумя словами?… Углубленный в размышления, Прохоров вздрогнул, когда на крыльце раздались тяжелые шаги и заскрипели половицы, а потом в дверь громко постучали.

— Входите, пожалуйста!

Дверь широко распахнулась, и в кабинет вошли маленький Никита Суворов и его огромная жена Мария Федоровна.

Она могучей рукой держала мужа за воротник, отчего казалось, что Никита висит в воздухе. Позабыв поздороваться, Мария Федоровна зашипела рассерженной гусыней:

— Признавайся, идол, говори правду, а не то… Я не знаю, что с тобою сделаю, если ты не поможешь поймать убивца Столетова…

Заметив, что муж не пытается вырваться, она сняла руку с его воротника и подошла к столу, за которым сидел Прохоров.

— Никита готовый подписать все бумаги, — трудно проговорила она. — Я ведь чего испугалась, когда вы приходили в контору? Я думала, что вы Никиту в смертоубийстве подозреваете, а он, черт свинячий, оказывается, не хочет указать на того человека, который Евгению смерть причинил… — Мария Федоровна шлепнула ладонью по столу. — Да ведь Столетовы нам как родные. Кто тебя от смерти спас, Никита, когда у тебя перитонит произошел? Мать Столетова. Кто нашего Андрейку от скарлатины лечил? Дед Столетова. Товарищ милиционер, доставайте ваши бумаги, Никита их подписывать готовый!

Прохоров не выдержал, улыбнулся, так как Никита стоял с таким лицом, словно его собрались вести на лобное место: маленький да еще съежившийся, он казался подростком рядом с Марией Федоровной.

— Товарищ милиционер, — в третий раз повторила Мария Федоровна, — доставайте ваши бумаги, он готовый их подписывать.

Взяв себя в руки, Прохоров с официальным видом вынул из стола протокол беседы с Никитой Гурьевичем Суворовым, положив на него шариковую ручку, строго произнес:

— Протокол вы подпишете потом, Никита Гурьевич. А сначала вы должны написать объяснение, в котором скажете, что никакой драки на берегу озера Круглого не было. Если вы не возражаете, я продиктую то, что следует написать…

Шагами лунатика Никита подошел к столу, осторожно опустился на стул, замедленным движением взял шариковую ручку. Лицо у него было несчастное, испуганное, робкое, но Мария Федоровна была непреклонна:

— Пиши, идолище, пиши!

Прохоров сел на подоконник, секундочку подумав, начал диктовать:

— Я, Никита Гурьевич Суворов, вечером двадцать второго мая этого года…

6

На следующее утро капитан Прохоров проснулся с ощущением удачи и не сразу понял, чем это вызвано, но, бросив случайный взгляд на письменный стол, улыбнулся. Ощущение удачи объяснялось просто: Никитушка Суворов дал такие показания, которые уже вели к цели.

Прохоров позвонил начальнику лесопункта Сухову и попросил прислать машину, о которой они договорились еще вчера.

— Машина выйдет за вами через пятнадцать минут! — деловито ответил Сухов. — Номер пятнадцать — шестьдесят три…

Прохоров завязывал галстук, когда за окном послышался звук автомобильного мотора, запыленный, пышущий зноем «газик» резко затормозил у крыльца. Из него медленно выбрался пожилой водитель, одетый в клетчатую ковбойку и толстые суконные брюки, на босых ногах у него были теплые домашние тапочки. Шофер бесшумно поднялся на крыльцо, войдя в комнату, не поздоровался, а только неприветливо насупился.

— Кто тут будет Прохоров? — недружелюбно спросил он, хотя в кабинете, кроме Прохорова, никого не было. — Я спрашиваю, кто здесь будет Прохоров?

Губы у шофера были брезгливо оттопырены, спина надменно пряма, в глазах читалось презрение ко всему человечеству, а теплые тапочки, надетые на босые ноги, как бы кричали: «Что хочу, то и делаю, а все вы гроша ломаного не стоите!» Увидев это и поняв водителя, Прохоров вплотную подошел к нему, замерев, начал пристально глядеть в глаза и молчал. Это походило на детскую игру в гляделки и длилось до тех пор, пока водитель не опустил взгляд.

— Значит, вы и будете капитаном Прохоровым? — пробормотал он.

Он и на этот раз не получил никакого ответа, так как Прохоров поступил просто — вышел на улицу и сел на переднее сиденье машины.

— Подвезите меня к Кривой березе, — коротко распорядился он.

На этом поединок между капитаном Прохоровым и водителем «газика» Николаем Спиридоновым не был завершен. Всю недолгую дорогу до Кривой березы водитель презрительно косился на Прохорова, что-то шептал про себя, а когда машину подбрасывало на ухабах и Прохоров инстинктивно хватался за металлическую скобу, мстительно ухмылялся.

Кривая береза на самом деле была кривой. Ее ствол метра на три поднимался из земли прямо, затем совершал такой крутой изгиб, что метра на полтора уходил в сторону: да, чудное это было дерево, но по-своему красивое, так как в отличие от обыкновенных берез на нем было так много листьев, что это уже казалось расточительством. Необыкновенная береза стояла в центре огромной солнечной поляны, испещренной цветами. Эта поляна была из тех полян, какие бывают в молодости каждого деревенского жителя — юноши или девушки — и о которой не забывают до последнего дня жизни… Над поляной поднималось волнистое марево, пахло разнотравьем, гудели в воздухе пчелы и осы, трава была высока — до пояса, солнце на поляне как бы растворялось, и от этого возникало желание броситься грудью на землю, пропитаться ее теплом, запахами травы и цветов, приложив ухо к земле, слушать непонятное гудение. Поляна звала гулять по ней с девушкой, рвать цветы и молчать, так как поляна сама разговаривала… «А вот у меня не было такой поляны, — с привычной грустью подумал Прохоров. — Какая там поляна, когда нельзя было высунуть голову из окопа…»

Вороной жеребец Рогдай, на котором мастер Петр Петрович Гасилов трижды в неделю совершал верховые прогулки, пасся на южном конце поляны; на нем не было ни пут, ни узды. Подняв голову, жеребец приглядывался к людям, ноздри раздувались, почуяв запах бензина. Это было прекрасное животное — небольшая змеиная голова, могучая выпуклая грудь, тонкие и длинные ноги, удлиненное, созданное для скорости тело. Когда Прохоров подошел к Рогдаю, жеребец потянулся к нему, осторожно и мирно переступая тонкими, ненатруженными ногами; лиловые глаза были постно опущены, подвязанный хвост болтался, словно был лишним.

За спиной Прохорова что-то происходило. Шофер Николай Спиридонов тихонечко подошел к нему, остановился так близко, что Прохоров слышал злобное пыхтение. Молчал шофер, наверное, с полминуты, потом раздался его насмешливый голос.

— Спортили жеребца! — сказал он и мстительно захохотал. — Шестой год ничего не делает… Поездит на нем Гасилов, душеньку потешит, и опять Рогдаюшка пасется, как комолая пеструха…

Прохоров к водителю не повернулся, так как был занят другим делом — старался представить, как приходит к Кривой березе мастер Петр Петрович Гасилов. Вот он несет переброшенную через плечо красивую уздечку, седло — непременно монгольское — спрятано где-то рядом с березой; мастер шагает спокойно, лицо у него удовлетворенное, плечи горделиво развернуты.

Увидев Гасилова, Рогдай призывно ржет, обрадованный, бросается к нему. Гасилов с улыбкой протягивает ладонь, на которой лежат несколько кусочков сахара, потом ласково и по-родственному похлопывает жеребца по холке…

— На трех меринов и одну кобылу жеребца выменял, — послышался за спиной по-прежнему злой голос шофера. — Четыре коняги при орсовской столовой работали, а Гасилов взял да и променял их на Рогдая. Говорит, надо товары и воду на автомобилях возить… Ну и никто слова супротив не сказал — выше Гасилова начальства нету!

Прохоров уже видел, как Гасилов взнуздывает Рогдая, надевает седло, затягивает подпруги; глаза у него почти счастливые, голос ласковый: «Ну, постой на месте минуточку, постой, Рогдаюшка!» А вот Гасилов уже в седле — это не просто всадник, это, черт побери, конный памятник, волнующее зрелище. «А самое обидное, — думал Прохоров, — что под Гасиловым жеребец хоть на секундочку да превращается в Красного Коня!»

— Жил-был на свете писатель Исаак Бабель, — обращаясь к жеребцу Рогдаю и солнечной поляне, сказал Прохоров. — И вот он написал: «Жизнь нам казалась лугом, лугом, по которому ходят женщины и кони». — Прохоров помолчал. — А потом появился человек и заменил в этой фразе слово «ходят» на слово «пасутся»…

Капитан Прохоров резко повернулся к шоферу, глядя снова пристально в его обиженно-наглые глаза, сказал:

— Евгений Столетов не ошибся: слово «пасутся» точнее выражает суть дела… Что вы думаете насчет этого, товарищ Спиридонов?

Шофер огорошенно молчал, нижняя губа у него оттопырилась, он переступал с ноги на ногу в своих домашних тапочках.

— Так что вы думаете об этом, товарищ Спиридонов? — сухо переспросил Прохоров.

Глухо стукнули о землю некованые копыта, Рогдай медленно обошел опасное растение — вех, расставив задние ноги, лениво помочился на теплую траву. Ко всему на свете безразличный, жеребец уже не помнил о Прохорове, притерпелся к запаху бензина; он снова жил в привычной, скучной, обыденной обстановке поляны, похожей на громадный обеденный стол.

— Почему вы молчите, товарищ Спиридонов? — дружеским тоном спросил Прохоров. — Вы же сами подошли ко мне и начали разговор, а вот теперь молчите…

Прохоров про себя усмехнулся: пока он наблюдал за Рогдаем, шофер Николай Спиридонов вернулся в свое обычное состояние — плотно сжатые губы, выпяченный подбородок, презрительно сощуренные глаза, пренебрежительно-прямая спина. Весь этот арсенал был пущен в бой и на этот раз не против всего человеческого рода, а только против одного Прохорова.

— Кожаная подошва или резиновая? — мирно спросил Прохоров, показывая на тапочки водителя.

Вопрос был таким будничным, простым и неожиданным, что шофер только фыркнул:

— Резиновая, где ты теперь возьмешь кожаную…

— Удобная вещь! — завистливо вздохнул Прохоров. — Шнуровать не надо, носок надевать не надо, портянки вертеть не надо… Вскочил с постели, поел наскоро и — за руль…

«Собственно говоря, — неторопливо размышлял Прохоров, — шофера Спиридонова нельзя целиком и полностью обвинять в том, что он презирает каждого пассажира в отдельности и все человечество в целом; с шофера не следовало взыскивать за ношение домашних тапочек в рабочее время, если мастер Петр Петрович Гасилов в рабочее время трижды в неделю совершает променаж на жеребце Рогдае».

— Презираете меня? — ласково обратился Прохоров к шоферу. — Стоите, ухмыляетесь и думаете: «Чего выламывается этот милиционеришка, который не захотел пройти ножками полтора километра, а потребовал машину!» Ну, признавайтесь, что думаете так, Николай Васильевич?

Шофер был в таком возрасте, когда здоровому и загорелому человеку можно было дать и тридцать лет, и пятьдесят.

Николаю Спиридонову, пожалуй, было пятьдесят, так как кожа на шее была уже немолодой.

— Нам все равно, кого возить и куда возить, — плюнув в сторону, ответил шофер. — Нам что поп, что попадья — один черт. Шесть часов набежит — и меня поминай как звали!

Рогдай перестал щипать траву. Понурив голову, он стоял неподвижно, и было понятно, что жеребец заснул на ходу.

— Кого вы больше любите возить, Николай Васильевич, — спросил Прохоров, — Сухова, технорука Петухова или мастера Гасилова?

— Всех ненавижу! — неожиданно быстро, горячо и громко ответил водитель. — Ненавижу! Презираю!..

После этой искренней вспышки гнева и презрения шофер Николай Васильевич Спиридонов взял да и превратился в обыкновенного человека — у него были карие умные глаза, отличной формы подбородок, полные губы и волевой изгиб левой брови; у него было хорошее рабочее лицо, противопоказанное и презрительным улыбкам, и натянутой гордо спине, и тапочкам. Было ясно, что на «руководящем» автомобиле Спиридонов работает недавно, что пришел он к «газику» с лесовозной машины.

— Давайте отделим одного начальника от другого, — весело предложил Прохоров. — Оставим в стороне Сухова и Петухова, а остановимся на Гасилове… За что вы его ненавидите?

— За все! — ответил шофер. — Когда я везу Гасилова, я из него душу вытрясаю, как вот из вас вытрясал…

— А за что вы его так ненавидите? — спросил Прохоров. — Мне хочется понять, за что вы так ненавидите мастера?

Шофер сорвал травинку, сунул ее в рот, задумался.

— А я сам не знаю, за что ненавижу Гасилова, — искренне ответил он. — Мне все противно в нем. Как он потирает руки, как здоровается, как разговаривает, как ездит на Рогдае… Он и бригадира себе подобрал. Одно слово — Притыкин…

Они помолчали, затем Прохоров сочувственно покачал головой.

— Да, такое случается, — сказал он. — Не можешь терпеть человека, а сам не знаешь за что… У меня к вам еще один вопрос, Николай Васильевич… Кого вы везли в машине, когда первый раз в жизни вышли на работу в тапочках?

— Гасилова! — не задумавшись ни на секунду, ответил шофер.

Легкий ветер с юга пронесся над солнечной поляной, Кривая береза зашелестела и сделалась седой, так как ветер перевернул листья наизнанку: поляна была сейчас похожа на взбудораженную реку.

— Николай Васильевич! — попросил Прохоров. — Покажите место, где погиб Евгений Столетов и по какой тропинке любит ходить к Кривой березе сосновская молодежь…

Спиридонов согласно кивнул:

— Идите за мной.

Раздвигая руками высокую густую траву, они вышли на северный край поляны, свернув налево, оказались на довольно широкой, хорошо утоптанной тропинке. Молча показав на нее пальцем, Спиридонов пошел по ней к полотну железной дороги, где тропинка, взобравшись на полотно, перепрыгнула через рельсы и потекла дальше.

— Мы пришли на место, — тихо сказал Спиридонов. — Если вы перейдете через железную дорогу, то попадете на Хутор, если пойдете обратно, то попадете к Кривой березе…

Прохоров медленно двинулся вдоль полотна железной дороги и, конечно, нашел то, что искал, — лежал на высохшей от зноя земле небольшой белый камень, росла вокруг него густая и мягкая трава, полотно было песочным, мягким, и не верилось, что, спрыгнув с поезда, человек мог удариться затылком именно об этот камень. Из миллиона различных вариантов на долю Женьки Столетова выпал самый страшный.

— Хороший был парнишка! — послышался за спиной голос Спиридонова.

Казалось фиолетовым безоблачное небо, головки цветов и травы пошевеливались, в двухстах метрах от железной дороги стоя спал жеребец Рогдай. Было тихо, мирно, томно; в мире все было таким, что казалось: смерти не существует…

Прохоров решительно распорядился:

— Возвращаемся к машине, Николай Васильевич. Мы должны немедленно ехать на лесосеку, чтобы попасть к нужному нам поезду…

Ровно через час двадцать минут капитан Прохоров приехал на лесосеку, попрощавшись с водителем, подошел к кондуктору Акимову и машинисту паровоза. Они о чем-то коротко поговорили, и Прохоров взобрался на тормозную площадку груженой платформы. Через две-три секунды после этого паровозик оглушительно-тонко закричал, лязгнули игрушечными буферами платформы, состав дернулся и начал набирать скорость.

Не прошло и десяти минут, как Прохоров понял, что на ходу игрушечный паровозик и игрушечные платформы казались совсем не игрушечными; еще на выходе из лесосеки состав набрал примерно шестидесятикилометровую скорость, тяжело груженные сцепы заскрипели, застонали, в пространство между ними бросился тугой упругий ветер, откосы дороги сливались в такую же стремительную линию, как на ходу обычного поезда, а езда на тормозной площадке узкоколейного паровоза ничем не отличалась от езды на площадке обычного ширококолейного поезда.

Выбравшись на магистраль, узкоколейный паровозик еще прибавил скорость; ветер бешено завихрялся между платформами, а с бревнами творилось бог знает что — обхваченные цепями и крепкой проволокой, они грозно раскачивались, скрипели, скрежетали; торцы бревен казались живыми, подвижными, и было вообще непонятно, как сосновые стволы удерживаются на платформе, как не лопаются цепи, как весь состав не сходит с рельсов, которые не только прогибались под колесами, но в иные секунды — это Прохоров видел собственными глазами — отдельные колеса оказывались висящими в воздухе, а в одно из мгновений лишилась рельсовой опоры целая вагонная тележка. Прохоров в этот момент закрыл глаза.

Однако паровозишко все еще набирал скорость, воздух между платформами продолжал уплотняться, из-под неисправной тормозной колодки в серый мрак летели веселые искры; паровозишко то и дело задиристо вскрикивал, и на крутых поворотах было видно, как суетливо, задыхаясь, мельтешат штоки поршней, с огромной скоростью вращаются крошечные колеса, а из трубы валит такой черный густой дым, которого на широкой колее не увидишь, так как на ней паровозы топятся не дровами, а отборным углем. Из паровозной будки высовывалась голова машиниста, он спокойненько посматривал вперед.

Перестав беспокоиться за судьбу состава и за самого себя, Прохоров устало улыбнулся, сел на откидную скамейку и закрыл глаза…

Итак, он ехал той же дорогой, которой возвращался домой двадцать второго мая Евгений Столетов, сидел на той же тормозной площадке, на которой сидел погибший; платформа тоже была пятой по счету от паровоза, как в тот трагический майский день.

Время уже откусило у полной луны небольшую краюшку, луна шла на ущерб, но свет ее был еще полон и глубок; луна охотно бежала за поездом, стояла ожидающе на месте, когда поезд совершал головокружительный поворот, суетливо перепрыгивала через вершины близких к железной дороге высоких сосен. Тайга, облитая желтым светом, казалась таинственной, притаившейся, деревья сделались отчетливыми, контурными, словно их вырезали из черной бумаги и приклеили на желтое. Когда тяжелый состав вписывался в крутые повороты, впереди и позади поезда видны были две блестящие полоски рельсов, похожие на серебряные паутинки, что погожей осенью плавают в голубом небе.

Минут через тридцать Прохоров встал, подошел к левой подножке тормозной площадки, задохнувшись от встречной струи воздуха, по километровым столбам определил, что до места происшествия оставалось чуть больше трех километров. Платформу трясло и покачивало, приходилось держаться руками за поручень и деревянную стойку, из-под левого ската впереди идущей платформы по-прежнему брызгали в стороны мелкие красноватые искры. «Вот в такой позе мог находиться Столетов перед прыжком, — размышлял Прохоров. — Он мог стоять и в другой позе, если готовился к схватке с Заварзиным. А третий вариант таков: Столетов стоял спиной к железнодорожной насыпи…» Прохоров обернулся назад, чтобы представить себе, где мог стоять Аркадий Заварзин, если он на самом деле находился на этой же тормозной площадке.

Аркадий Заварзин стоял, видимо, возле второй деревянной стойки, блестела во рту золотая фикса, были ласковыми красивые влажные глаза, профессионально ссутулены плечи. За несколько минут до рокового прыжка Столетова или… за несколько минут до того, как Столетова столкнули, на тормозной площадке произошло что-то решительное, что-то изменилось в расстановке сил, возникло какое-то изменение в позах Столетова и Заварзина, в выражении их лиц, душевном состоянии… Почему Столетов прыгал с поезда неподалеку от Кривой березы, было ясно и первокласснику, а вот по какой причине Аркадий Заварзин столкнул Евгения почти в конце пути, оставалось загадкой, если… если Заварзин был на самом деле виновен. Значит, происходило что-то такое, что изменило соотношение сил. Смутно все, загадочно, хотя… «Опять хочешь иметь ружье-сковороду! — остановил себя Прохоров. — Ой, сколько раз ты горел на спешке! Неужели ты ничему не научился, Прохоров?»

На последнем повороте перед Кривой березой паровоз загудел длинно, призывно, предупреждающе, словно сообщал близкой Сосновке, что благополучно возвращается из темного страшного леса в ее уютные светлые дома и что капитану Прохорову пора готовиться к прыжку. Перестав кричать, плавно вписавшись в поворот, поезд пошел со скоростью пятьдесят километров в час, и это была такая скорость, с какой любой состав выходил из поворота возле Кривой березы. Обстановка была точно такой, как двадцать второго мая. Прохоров застегнул пиджак, поправил брючный ремень, приготовился — платформа по-прежнему раскачивалась, как детская люлька, убегающая назад обочина сливалась в серо-лунную полосу, ветер резал глаза.

…За минуту до прыжка Прохоров настроил себя таким образом, что спиной как бы почувствовал Аркадия Заварзина, решив, что в стуке колес и в свисте ветра можно услышать его шаги и движения, приготовился и к прыжку, и к драке с бывшим уголовником. Потом капитан Прохоров ощутил всем напряженным телом, как страшно прыгать с платформы, имея за спиной вооруженного ножом Аркадия Заварзина.

Прохоров осторожно поставил левую ногу на подножку, держась правой рукой за поручень, высунулся в гудящее от ветра пространство; потом Прохоров наклонился вперед так, как наклоняется перед стартом бегун. Глядя на последний вагон поезда, он дождался, когда трижды ярко вспыхнул кондукторский фонарь, — это кондуктор Акимов предупреждал Прохорова о том, что через тридцать секунд надо прыгать. Он неторопливо посчитал до тридцати и расчетливо, стремительно бросился в мчавшиеся навстречу лунность, упругий поток воздуха, в катастрофическую неразбериху земли, неба и тайги… Затвердевшая земля ударила Прохорова по ногам, ветер полоснул по разгоряченному лицу, жутко блеснул в лунном свете небольшой камень, о который ударился головой Евгений; потом земля и небо на секунду перевернулись, поменялись местами, и земля притянула голову Прохорова к себе, но он не хотел этого и с бешеной скоростью переставлял ноги, которые отставали от туловища и головы, и это было очень и очень опасно. Страх упасть на землю, удариться о нее с огромной силой длился две-три секунды, которые показались Прохорову вечностью, затем — неизвестно как и почему — он начал выпрямляться и выпрямился совсем, когда оказался примерно в ста метрах от белесого камня, похожего на череп.

Остановившись совсем, запально дыша, Прохоров инстинктивно огляделся — мелькнул хвостовой вагон поезда с раскачивающимся красным фонарем; паровозишко в честь удачного прыжка Прохорова восторженно запищал, а затем наступила тишина, в которой отчетливо слышалось учащенное биение прохоровского сердца. От волнения Прохоров не мог стоять на одном месте и поэтому пошел по откосу, хотя ему надо было идти к Кривой березе, от которой до поселка было всего полтора километра. Он шел и думал о том, что Женька Столетов не мог совершить неудачный прыжок, так как, по утверждению Андрея Лузгина, они еще мальчишками прыгали с платформ возле Кривой березы.

«Куда я иду?» — наконец опомнился Прохоров и остановился. Кривая береза оставалась позади, знаменитая поляна была похожа на огромный яичный желток, жеребца Рогдая не было, так как именно сегодняшним вечером на нем гарцевал Гасилов, а после прогулки оставил Рогдая в пустой конюшне. Кривая береза в лунном свете походила не на березу, а на какое-то южное дерево и была менее красива, чем при солнечном освещении.

Кривая береза. Кривая береза! До нее доходили в совместных прогулках технорук Петухов и Людмила Гасилова; они могли стоять под березой, когда Женька Столетов спускался на подножку, потом висел над бездной, и ему навстречу уже летел белый камень. Испуганно и предупреждающе вопил крошечный паровоз, Людмила безмятежно улыбалась. Петухов думал о свадьбе… Затем смерть, небытие, господь бог верхом на серебряном облаке…

Все та же надкушенная луна светила в окна пилипенковского кабинета, стрелки сходились уже на двенадцати, а Прохоров, закинув руки за голову, все лежал и лежал ничком на раскладушке. Давно затихли в деревне всяческие звуки, было тихо, лаяли только собаки, но это не нарушало тишину, а делало ее еще более емкой, так как деревенская тишина без собачьего лая казалась бы искусственной.

Сначала Прохоров думал о дорогах на Хутор и к Кривой березе, которая вот уже лет пятьдесят наблюдала за всеми влюбленными парочками поселка, потом направление мыслей менялось в сторону Петра Петровича Гасилова и Аркадия Заварзина, так как Прохоров давно, то есть три дня назад, связал их одной веревочкой, хотя сам еще отчетливо не понимал, почему он это сделал… В окна струился свежий речной воздух, в кабинете горела настольная лампа, абажур которой Прохоров накрыл зеленым носовым платком. Наверное, поэтому в кабинете было по-домашнему уютно, но Прохорова не интересовал внешний мир, в котором не могло быть спокойно и уютно до тех пор, пока не решится вопрос: столкнули Евгения Столетова с тормозной площадки или он сам совершил неудачный прыжок?

Прохоров вернулся в реальный мир только тогда, когда нервно и одновременно весело зазвенел телефон. Прохоров поднял трубку и сразу же нахмурился, так как услышал вечно игривый и насмешливый голос майора Лукомского:

— Это ты, Проша? Здорово, парнище, ступай себе мимо… Как ты там живешь-можешь?

— Здорово, Луковица! — недовольно отозвался Прохоров и тут же обругал себя самыми последними словами, ибо он вместе со всеми старыми работниками областного управления милиции радовался тому, что за последние годы в стенах кирпичного мрачного здания создалась легкая, веселая обстановка дружеской подначки, вышучивания, насмешливо-иронического отношения друг к другу, за которыми скрывались приязнь и дружба. Это объяснялось тем, что за последние год-два на работу в управление пришло много молодых, интеллектуальных ребят, что погоны Министерства внутренних дел надевали кандидаты наук и даже доктора. Половина работников управления по вечерам занималась английским языком, ребята чаще обычного выезжали за границу, подолгу живали в Москве, повышая профессиональный уровень. Капитану Прохорову все это нравилось, он, как мальчишка, радовался притоку свежих сил, охотно и быстро сходился с неопытными оперативниками, умел жить в обстановке дружеских подначек и вышучивания. Обладавшие развитым чувством юмора, молодые работники были умны, трудились много и охотно, легче тех людей, которые чувством юмора не обладали, переносили темную изнанку милицейской жизни. Майор Радий Лукомский был из числа тех, кто пришел в управление со званием кандидата юридических наук.

— Здорово, Луковица! — перестав хмуриться, оживленно повторил Прохоров. — Рад тебя слышать, старая перечница. Ну, реки, чего тебе от меня надобно, старче?

— Мне от тебя ничего не надо, — ответил Лукомский. — Тебя вызвал Борисевич, а трубку первым я поднял. — Он помолчал. — Мы все здесь соскучились по тебе, так что приезжай скорее, дружище! На радостях преферансик сообразим… Будь здоров, Проша!

— До свидания, Луковица, спасибо за добрые слова.

Полковник Борисов трубку, видимо, взял не сразу, а сначала — вот аккуратная зануда! — распутал свернувшийся провод, положил его кольцами на стол и уж тогда начал:

— Здравствуй, Александр Матвеевич! Завидую я тебе. Сидишь, понимаешь ли, под луной, пьешь, понимаешь ли, свое любимое парное молоко, заедаешь его, понимаешь ли, барским пшеничным хлебом, а тут изгои за тебя вкалывают… — Он, видимо, иронически улыбнулся в трубку. — Нет, серьезно, Прошенька, хотел бы я знать, что ты делаешь в Сосновке, когда по твоим же сообщениям дело окончательно раскручено? Ты, часом, не женился там, Проша? Знакомым женщинам и друзьям не звонишь — буквально, понимаешь ли, оторвался от коллектива.

Трубка помолчала, затем Борисов изменившимся голосом сказал:

— Вера четвертую ночь плохо спит, Прошенька, глаз до рассвета не смыкает после того, как ты с ней миленько поговорил по квартирному вопросу, а ведь тебе скоро ключики получать, уважаемый Александр Матвеевич. Комиссар позавчера сказал: «Прохорову надо обязательно двухкомнатную дать!» Вот так, Прошенька! В таком разрезе!

Прохоров отчетливо представил, что произошло после того, как Борисов замолчал, — он убрал трубку от уха и стал ею поматывать в воздухе с выражением неудовольствия на розовом сытом лице. Манипуляцию с трубкой полковник проделал потому, что она была очень громкой, и все, кто в это время находился в комнате, могли услышать ответ Прохорова. Поэтому капитан ничего не ответил полковнику и дождался-таки неторопливого вопроса:

— Ты почему молчишь, Прохоров? Тебе не молчать надо, а молнией возвращаться в город. У нас тут, черт возьми, такая история заварилась, что… Трубка эту историю не выдержит, Проша! Ну, не молчи, разговаривай, упрямый и злой ослище.

— Святослав! Ты меня послушай, Святослав! — наконец негромко сказал Прохоров. — Я такое дело раскручиваю, какого у меня никогда еще не бывало. Ты прости меня, дружище, за высокие слова, но я кручусь возле важного конфликта нашего времени… Да, да, Слава, я опять философствую, но я просто не имею права закрыть дело, не узнав, кто такой Гасилов и что такое гасиловщина…

— По протоколам Сорокина никакой Гасилов не проходил, — удивился Борисов.

Прохоров засмеялся.

— По протоколам следователя Сорокина не проходит и технорук Петухов, в нем даже нет намека на начальника лесопункта Сухова… Так не прикажете ли вы мне, товарищ полковник, превратиться в следователя Сорокина?

— Не сердись ты на нас, грешных, Проша! — мирно и дружелюбно отозвался Борисов. — Я отлично понимаю тебя, верю, что дело серьезное, а ведь тороплю потому… Ты войди-ка в мое начальничье положение. В Погарском районе вскрыт сейф с очень крупной суммой денег, а в управлении таких знатоков Погарского района, как ты, нет. Вот и лежит дело без движения, а оно взято под контроль обкома партии…

Голос полковника Борисова внезапно сделался строго официальным, зазвучали в нем начальничьи басовитые нотки.

— Прошу вас, товарищ Прохоров, — распорядился Борисов, — ежевечерне телефонировать о деле Столетова. — И после официальной паузы: — За квартиру не беспокойся, Прохоров. В случае непредвиденных затруднений поднимем на ноги комиссара и все областное управление. До свидания, товарищ Прохоров!

В трубке защелкало, загудело, голос районной телефонистки объявил: «Разговаривали десять минут!» — потом трубка так резко заглохла, словно ее отрезали от провода. Прохоров осторожно положил трубку на рычаг, отойдя от телефона как можно дальше, посмотрел на него тоскливо. А как же он мог вести себя иначе, если он только что разговаривал с хорошими людьми, верными друзьями, умными коллегами, а сам вел себя как последний негодяй? Прохоров был заносчив и груб с друзьями, себялюбив и надменен, словно он самый лучший и самый умный, а все остальные… Он почувствовал к себе такое отвращение, что ушам стало жарко. Ведь если разобраться как следует, то окажется, что он, Прохоров, такой противный тип, которого могут переносить только очень добрые и великодушные люди. Обычный человек давно бы послал Прохорова к чертовой матери, а не заботился бы о его квартире, не узнавал бы, как спит женщина, которая любит Прохорова, не поднимал бы все управление на защиту будущей двухкомнатной квартиры этого Прохорова. И что вообще происходило вокруг Прохорова и Веры? Почему все сослуживцы, включая комиссара милиции, заботятся даже о том, чтобы Прохоров женился на Вере? Чего, собственно, хочет от жизни зануда Прохоров, избалованный удачными делами, окруженный вниманием друзей, любовью одной из самых красивых и умных женщин областного города? Кто он такой, черт побери, этот капитан Прохоров, что имеет право мучить Веру, разговаривать с ней сквозь зубы, не звонить по два дня и таким образом отвечать на вопрос о квартире, что слова могли быть истолкованы только так: «Ятебя не люблю, Вера, и не собираюсь на тебе жениться!» Зазнавшийся сухарь — вот кто такой капитан Прохоров. Всех-то он учит, всем-то он читает лекции, неодобрительно относится к новому в милицейской работе, не понимает хорошую музыку, сто лет не был в театре, хотя в нем работает Вера! Стыд! Позор! А если к этому добавить сообщение о том, что капитан уголовного розыска Прохоров трус, то получается такая ужасная картина, какой белый свет не видывал. Да! Он трус, трус и трус! Он, Прохоров, любит Веру, но боится жениться на ней, так как она актриса, самая, пожалуй, красивая женщина в городе и…

А ведь существуют на земле люди, которые умеют любить страстно, по-настоящему, не боятся повернуться спиной к Аркадию Заварзину с его ласковой улыбкой и рукой, сжимающей в кармане нож. Имя такого человека Евгений Столетов, ему было всего двадцать, когда он погиб, но Прохорову надо поучиться у Женьки уму, смелости, умению любить, ненавидеть, веселиться, страдать, петь, разговаривать, дружить, болеть, ходить по земле. Вот это был человек! Какие письма писал он Людмиле, как любил ее, как ненавидел все фальшивое, наносное, чужое!.. Прохоров медленно подошел к столу, бесшумно выдвинул ящик, вынул стопку писем, перетянутых Людмилой Гасиловой розовой лентой; от писем пахло девичьими духами, ломкий крупный почерк на конвертах был похож на Женьку Столетова — буквы были наклонены вперед, стремительно двигались куда-то с развевающимися закорючками; буквы были такими, что при виде их захватывало дыхание — с такой силой они выражали жажду жизни, любовь, нежность, молодость и неверие в смерть…

Луна откушенным краешком желтела в окошке, слышалось, как струится ночная Обь, как ходит по крыше дома осторожный ничейный кот…

ЗА ДВА ГОДА ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
«Людка, родная, хорошая! Вот я и добрался до областных цивилизаций, вон из окна нашей комнаты виден купол университета. Сейчас по улице Фрунзе движется злодей трамвай, скрипит по-птичьи и не дает спать деревенщине. Поэтому я встал, позавидовал Андрюшке, который дрыхнет на всю катушку, и сел за стол.

Я тебя люблю, Людка, это так же верно, как то, что я сижу в студенческом общежитии и гляжу на Андрюшкин круглый затылок. Позавчера на палубе парохода „Пролетарий“ я шел вдоль борта, смотрел в воду, собирая пальцем пыль с деревянных лееров, и вдруг сделался таким счастливым, что заныло сердце. Это от солнца, от воды, от чаек, от приближающегося города, а главное — от того, что живет на свете такая смешная и нелепая девчонка, как Людка Гасилова. Она любит меня, я люблю ее, и мы так счастливы, что весь мир завидует нам.

Людка, чудище сероглазое, человеку, наверное, неприлично быть таким счастливым, как я. Есть еще… Ну нет, об этом я писать не буду, ты не любишь мою скучную философию, и ты права, права! Тебе, Людка, надо жить солнцем, летом, рекой, старым осокорем на берегу, который я очень люблю… Ты подойди-ка завтра к нему да посмотри, как себя чувствуют наши „Е“ да „Л“, вырезанные всего четыре дня назад! Господи, неужели это было только четыре дня назад?! Кажется, год прошел с тех пор, как я сижу на подоконнике университетского окна.

Ты, наверное, хочешь спросить, что интересного я видел в городе, ничего еще не видел. Серьезно, как говоришь ты, серьезно — я ничего не успел разглядеть, хотя народишку вертится вокруг много. Но все это пустяки! Главное, мы любим друг друга.

Оказывается, любимая моя, не врут люди и книги, когда утверждают, что матерям пишут реже, чем таким нелепым и смешным девчонкам, как ты, родная моя. Поэтому передай моим родичам, что я жив и здоров, а если захочешь, скажи, что Женька Столетов адски скучает по любимой.

Спокойной ночи, хорошая, спи спокойно, родная моя! Есть на земле Женька Столетов, который все время думает о тебе. Идет по проспекту Ленина — думает, толчется в приемной комиссии — думает, ворчит на струсившего экзаменов Андрюшку — думает о тебе, снимает со старенькой автоматической ручки крошку табака — думает о тебе, ежится от поросячьего трамвайного визга — думает о тебе. Привет, привет всей Сосновке! А тебя я целую сто раз. Почему над нами нет густой кроны Кривой березы!

Женька».


«Вставай, не спи, кудрявая, в цехах звеня…

С этой песней, Людмила свет Петровна, я кажинный божий день бужу всесоюзного соню Андрюшку Лузгина, умываю и одеваю его в пурпурные одежды, кормлю манной кашкой, а потом, сняв слюнявчик, веду за рученьку в читальный зал библиотеки, где в эти дни сосредоточены все будущие звезды мировой науки. Читальный зал, Людмилушка, похож на машинный зал большого завода, только вместо станков установлены крохотные двухместные столики. Ты уже, наверное, догадываешься, девочка моя хорошая, что на первой странице учебника обской богатырь Лузгин начинает похрапывать, вызывая справедливое негодование библиотечной челяди, и я сорок процентов рабочего времени трачу на приведение в чувствие обского Ильи Муромца плюс Алеши Поповича плюс Добрыни Никитича.

Знаешь, Людка, как я его привожу в человеческое состояние? Я его щиплю за толстый бронированный бок, если это не помогает, дую ему в ухо, а коли и этого мало, пальцами сдавливаю ноздри. Понятно, что окружающие нас гении покатываются со смеху, а библиотечное начальство грозится выставить меня из зала. Почему меня? Да потому, черт побери, что Андрюшка спит в позе внимательно читающего человека. Он, прохвост, и книгу-то не выпускает из рук… Вот сейчас наступает момент, когда Андрюшка заснет, и я готовлюсь принимать решительные меры…

Я тебя люблю, люблю и люблю! До вечера, хорошая моя! Вечером я напишу второе письмо, и оно будет длинным, так как Андрюшка будет спать легально.

Твой Женька».


«Здравствуйте, невестушка Людмила Петровна!

В первых строках своего письма соопчаю, что мы со сватом Андреем Анатольичем живы и здоровы, чего и Вам желаем. Сало у нас ишо не кончилось, маленько ишо копченых стерлядок да чебаков осталося, а варенье мы ишо и не починали, как оно шибко сладкое. А также передавайте наш низкий поклон дружкам Борису Василичу Маслову, Геннадию Ивановичу Попову, куме Соне Луниной, хрестному Викентию Алексеевичу Радину, а также обоим матерям да папеньке с отчимом. Желаем Вам здоровья, счастья, пропишите нам, не опоросилась ли Машка у Веретенниковых, а также про то, ходит ли Зорька, то ись корова Геннадия Ивановича, в стадо, как она оченно уросливая и нравная, все от пастуха деда Сидора убегала, так она теперь, может, по-прежнему бегает. Ишо нам интересно, какой разворот получился с тою коровой, что купили сваты Лузгины, неужто попреж дает по двадцати литров, тогда нам можно бы маслишка подбросить, как мы навострились ржаной хлебушко маслушком намазывать, горячей водой запивать, а больше ничего ись не хотим, окромя этого. Во вторых строках соопчаем также, что оченно рады за Ваш разговор с Вашей мамашей насчет того, что ежельше мы поступим в институт, то Вам позволят поехать в город, а сват Андрей Анатольевич разузнали, что женатому скубенту со временем могут дать комнату в общежитии, а если обретаться на частной фатере, то институт будет четыре рубли кажный месяц приплачивать, так что нам с Вами останется шешнадцать рублев докладать. В третьих строках своего письма соопчаем, что погоды тут стоят хорошие, картошку народишко уж давно посадил, скоро цвести будет, огурцы всходят ничего себе, дружно, насчет моркошки ничего сказать не можем, как огороды здеся все за высокими заборами. Но слыхивали мы от добрых людей, что осень назреет дождлива, так пущай мамаша свата Андрей Анатольевича картошку копать поторопится, не как в прошлом годе, что у всех убрана, а у них ишо и не копана, и что в этом хорошего, в этом хорошего ничего нету, окромя как сгноить. В четвертых строках соопчаем, что мы Вам низко кланяемся, желаем Вам крепкого здоровья, счастья в личной жизни, приятных снов, а также, чтобы Вы ту кофточку, котора розова, благополучно довязали, она к вашим глазам, любезная невестушка Людмила Петровна, оченно пойдет, вы в ней будете такие красавицы, что нам, видать, придется ненароком приехать, морды Геннадию Ивановичу и протчим начистить, пущай на Вас не глядят в три глаза, как Вы являетесь не ихней невестой, а нашей. Ишо раз Вам низко кланяемся. Ваш жених Евгений Владимирович Столетов к сему письму руку приложили».


«Людмила! Хорошая! Далекая!

Еще неизвестно, усеян ли розами наш двухнедельный путь приготовишек к экзаменам по теплому городскому асфальту. В уже известном тебе читальном зале, похожем на машинный зал, густо сидят, по словам моего революционного деда, циники, скептики и оппортунисты, которыми, предупреждал меня дед, кишмя кишит город.

К твоему сведению, Людмилушка, вот эти самые циники, скептики и оппортунисты — хорошие, умные, прекрасно образованные ребята. Добрая половина из них свободно читает и переводит английский текст, три оппортуниста болтают по-английски, как на родном языке, а Чингиз Агаларов, мальчишка из Баку, читает и переводит с немецкого, итальянского, французского и английского. Сестренки-близнецы из Барнаула еще в школе, как они выражаются, баловались квантовой механикой. Парень из Читы — токарь машиностроительного завода — так усовершенствовал технологию производства ступенчатых муфт, что о нем писали в центральной газете. Вот такие-то дела, старушка!

Это нелегко, но я все-таки должен признаться, что мы с Андрюшкой — сосновские отличники — на фоне оппортунистов и скептиков выглядим, мягко выражаясь, середняками. Я уже достаточно полно и, так сказать, на практике начинаю чувствовать еще существующие противоречия между городом и деревней. И ты бы это поняла сразу, если бы увидела, как сидит в читальном кучерявый, как негр, Чингиз Агаларов и от скуки делает бумажных петухов.

Людушка, солнышко, человечище ты мое славное, твой Женька вовсе не падает духом, он, напротив, как никогда, готов к труду и обороне и даже еще сохраняет спасительное чувство юмора, а вчера, Людмилка, я думал о том, что мы, мальчишки начала семидесятых годов, развиваемся на самом деле необычно быстро. Правы, ох как правы социологи, когда утверждают, что наше поколение, достигнув высокого интеллектуального уровня, переполнившись информацией, еще недостаточно зрело в гражданском смысле… Ты можешь объяснить толком, почему твой Женька поступает именно в технологический? Я не могу, так как не представляю, что такое технология и с чем ее едят. Ну почему я хочу заняться технологией, почему? Токарь из Читы — его зовут Витька Чернов — распрекрасно знает, почему его влечет технология, а пятьдесят процентов остальных „абиков“ пожимают плечами. А рыжий парнище из Тулы вчера мне сказал: „Технология чем хороша? Отбыл восемь часов в цехе, помыл руки и — домой! С конструкторами дело сложнее! Они по ночам ишачат!“

Людмилушка, прости, что напустил на тебя тоску и грусть. Я тебя люблю, постоянно о тебе думаю. Писать тебе — радость, заклеивать конверт — радость, писать на нем „Гасиловой Людмиле Петровне“ — счастье. Твое последнее письмо пахнет духами, которые мы купили вместе с тобой. Это единственные духи, которые я способен узнать и даже помню, что они называются „Быть может“. Я этого не хочу, моя хорошая, родная, славная! Не „быть может“, а скоро настанет время, когда мы с тобой пойдем на угол проспекта Ленина и переулка Батенкова, остановившись на мосту через Ушайку, будем целоваться на виду у всех. Здесь целуются не стесняясь, Людмилка! Двадцатый век на дворе! Люблю тебя, люблю, люблю, люблю…»


«Людмилушка моя, смешная девочка!

Второй день идет мелкий холодный дождь, хляби небесные разверзлись надолго, в общежитии зябко — это летом-то!

Андрюшка, махнув рукой на все сложное, поперся смотреть Альберто Сорди в кинофильме „Бум“, и я сейчас один в большой пустой комнате. Мне грустно: наверное, оттого, что я вчера не мог дозвониться ни до мамы, ни до тебя, так как на переговорном пункте центрального телеграфа студенчество берет кабинки штурмом, и меня, бедного, чуть не вытолкали из очереди, но я рассвирепел и все-таки сделал вызов, но ни ты, ни мама не ответили. Неужели у вас тоже идет нудный, печальный дождь?

По физике мы с Андрюшкой получили по пятерке, преподаватель мне сказал: „Весьма!“ — но все равно грустно. У меня бывают такие черные, беспросветные дни, о которых ты знаешь еще по школе. Я беспричинно впадаю в меланхолию, подлунный мир мне кажется черным, как бумага для обертки фотопластинок. Это продлится дня два-три, потом мир мгновенно сделается нежным и удивительным, закружатся опять в парках карусели, и небо будет в алмазах. Поэтому я, спокойно переживая меланхолию, сижу над книгами печально, как мокрый ворон на заборе, но свои десять страниц в сутки перевариваю.

Не ругай меня за грустное письмо, я через два-три дня напишу веселое, бодрое, а вот это письмо мы будем читать внукам у камина, превратившись в седеньких старичков. Кстати, из меня, наверное, выйдет сухой ворчливый старик, а ты у меня будешь красивой старушкой с буклями и ангельским характером.

Эх, Людка, если бы я два года подряд не схватывал четверки по литературе устно, если бы модерный литератор Борис Владимирович Сапожников не взъелся на меня за необычную трактовку Евгения Онегина, я бы получил золотую медаль и теперь бы сидел рядом с тобой под мелким дождем. Помнишь, как мы завертывались в мой плащ, как дождь весело стучал по нему? Как было хорошо нам, помнишь?

Целую тебя, люблю. Женька».


«Ах, Людмила свет Петровна, ах, коварная!

Отчего же это я получил от тебя на четыре письма меньше, чем написал сам? Это же безобразие! Ну, хорошо же — я разберусь с тобой по отдельности, как говаривал наш бывший директор Соловицин. Я такое тебе, коварная, наказание придумал, что вся инквизиция перевернется в гробу…

Докладываю, товарищ Гасилова, что математика нами сдана тоже на пятерки, и на этот раз мне экзаменатор сказал: „Любопытно!“, а Андрюшку проводил до дверей — вот какая ему была оказана честь, ибо он в математике — Лобачевский-Лузгинский. Я за него был чрезвычайно рад, и мы сразу же пошли в киношку „Фантомас разгневался“. Киношка, как говорит Марк Лобанов, — на большой! Со смеху можно было помереть, и мы похохотали как бешеные, за что нас чуть не вывели из зала, но не выгнали потому, что билетерша догадливо сказала: „Да это студентики! Наверное, сдали хорошо экзамен, вот и выпили на радостях!“ А мы, честное пионерское, даже пива не брали в рот.

Зато сегодня мы были в банях, которые здесь называются Громовскими, и, представь себе, мылись в отдельном кабинете за два рубля. У нас была персональная парная, нам выдали вместо полотенец преогромные простыни, а для вытирания ног — конвертики, похожие на наволочки для маленьких подушек. Андрюшка сам запарился и меня запарил, мы не заметили, что просидели в банном номере больше часа, и отдали бы еще один рубль, если бы Андрюшка не показал банщику кулак. Тот стушевался, и мы немедленно решили прокутить оный рубль. Мы пошли еще в один кинотеатр, где смотрели „Набережную туманов“. Это, я тебе скажу, вещь! Я чуть не заплакал, когда… Да что говорить — прекрасный фильм!

Ты, любимая моя, хоть и отстаешь на четыре письма, очень обрадовала меня последней цидулкой. Спасибо, хорошая моя, за нежность и любовь! А о том, как я тебя люблю, ты, когда мы вернемся, порасспроси Андрюшку. Я ему надоел хуже горькой редьки рассказами о том, какая ты у меня хорошая, красивая и замечательная.

Ты мое солнышко, мое счастье, моя радость!

Женька».


«Милостивая государыня Людмила Петровна!

Пикантные обстоятельства сей суетной и быстротекущей жизни, столь же подчиненной провидению, сколь и человеческим страстям, повелевают Вашему рабу и соискателю руки Вашей писать оное послание в обстановке сугубо печальной. Сии длинные шатающиеся каракули имеют то происхождение, что пальцы Вашего преданнейшего поклонника дрожат и слабы, ако сорокалетняя лошадь.

С прискорбием сообщаем Вам, милостивая государыня Людмила Петровна, что рабы божии Евгений и Ондрей по языку иностранному обрели по тройке с большой натяжкой, как рек муж, экзамен принимающий. И теперь, милостивая государыня, рабы Ваши должны получить по пятерке за науку химическую, чтобы, исходя из правил арифметики Магницкого, могли получить балл, для поступления в лицей достаточный. Однако по химии как органической, так и неорганической надеждами на пятерки себя весьма тешить не смеем. Вам не хуже, чем нам, милостивая государыня Людмила Петровна, известна наша „химиза“ Варвара Константиновна, которая по причинам слабости здоровья и занятости мирскими, то есть коровьими делами, с паствой своей не столь изучала науку химическую, сколь оделяла богоспасительными троечками.

Так что рабы Ваши преданнейшие дрожат дрожью великой: реченное слово „химия“ воспринимают с бледностью на челе и с трепетом рук, к заветному институту протянутых.

Послание оное кончая, припадаю к Вашей благоуханной и нежной ручке, милостивая государыня Людмила Петровна. Смелостью своей пораженный и дерзостью великой обуянный, смею хранить надежду на Ваше отношение хорошее и даже — сказать боязно — на любовь Вашу ответную даже в том случае, ежели наука химическая в печаль великую нас возведет.

Преданнейший раб Вам, милостивая государыня, схоласт ученый со скамей университетских Евгений сын Владимира по фамилии Столетов».


«Людмила!

Мы получили тройки по химии. Теперь нас ничто не может спасти, кроме чуда. Мы можем попасть в списки зачисленных в институт только в том случае, если двенадцать человек (12!) получат двойки по истории. Оппортунисты, циники и скептики, насчет тлетворного влияния которых предупреждал меня родной дед, вся эта „мелкобуржуазная стихия“ так уверенно шагает с экзамена на экзамен, что нас снедает зависть. Азербайджанец Чингиз идет совсем без четверок, Витька из Читы и сестры-близнецы — тоже! От этого Андрюшка похудел так, что вчера разгуливал в моей синей футболке, а я могу теперь работать вешалкой для платьев балерин.

Вчера был на диво ветреный день, я не пошел в читальный зал, а какими-то зелеными нитками подшивал обшлага брюк. Они у меня чертовски истоптались, так как я на ходу по-прежнему наступаю на обшлага. Это уже на всю жизнь, Людка! Придется тебе подшивать мои брюки брезентом или обивать жестью.

Ты, наверное, чувствуешь, какой я сегодня злой. Это все из-за химии, ветреной погоды, плохо подшитых брюк. У меня, представь себе, в глазах от злости чертики прыгают, плесни на меня холодной водой — зашипит.

Я несказанно рад, что Петр Петрович не возражает против нашей женитьбы, но ты, Людмилушка, видимо, права, когда пишешь, что в нынешнем веке жениться в девятнадцать — дикость. Но что же поделаешь, родная моя, если я без тебя жить не могу, если ты мне на расстоянии не нужна. Ты мне пиши почаще, любимая, письма, конечно, тебя заменить не могут, но конверты пахнут духами „Быть может“, крупные буквы разбегаются в стороны, и ты постоянно ставишь точку с запятой там, где можно обойтись одной точкой. Я тебя люблю, скучаю, без тебя жить не могу, девочка моя глупенькая и ленивая. Твой Женька».


«ТОМСКАЯ ОБЛАСТЬ, ЗИМОГОРСКИЙ РАЙОН. ПОС. СОСНОВКА, ТРУБОВАЯ. 17, ЛЮДМИЛЕ ПЕТРОВНЕ ГАСИЛОВОЙ ИНСТИТУТ НЕ ПРИНЯТЫ тчк ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ тчк ОСТАЕМСЯ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ ПРИВЕДЕНИЯ ДЕЛ ПОРЯДОК

ТВОЙ ЕВГЕНИЙ»


«Лапушка моя!

Каким это образом мы умудрились семь дней не встречаться после Нового года? Что происходит? Почему ты не выбираешься из дому и не подходишь к телефону? Больна? Ты умеешь молчать, это хорошо, но я-то беспокоюсь. Позвони немедленно».


«Людка, сумасшедшая!

Вчера я растерялся, как мальчишка, а сегодня мне смешно. Ну как ты меня могла приревновать к Анне? Нет, ты сошла с ума вместе с Лидией Михайловной!

Это письмо я опускаю в щелочку почтового ящика, так как ни на телефонные звонки, ни на звонки в дверь в твоем доме не отвечают. Приходи сегодня в клуб за полчаса до начала второго сеанса. Двадцать седьмого апреля у меня день рождения, если ты об этом помнишь».


…Капитан Прохоров уронил последнюю записку себе на грудь, массируя уставшие веки пальцами, услышал, как отчетливо тикает в ночной тишине его дорогой хронометр; было пять минут второго, луна висела в самом центре распахнутого окна, Обь казалась недвижной, черной. Прохладная струя ночного воздуха вливалась в комнату, дышалось легко, словно кабинет наполнили одним озоном.

Прохоров лежал и неторопливо думал о том, что и этими письмами, и записками Людмила Гасилова потихонечку да полегонечку предавала родного отца. Хочешь не хочешь, а стопка писем, перетянутых кокетливой розовой ленточкой, была жестоким подтверждением прохоровской версии происшествия, печатным оружием против Петра Петровича Гасилова и его жены. Прохоров сладко потянулся, опять заложив руки за голову, досадливо подумал: «Людмила не стоила столетовского ногтя! А какие письма ей писал Женька! Черт возьми, неужели всегда хороша такая любовь, когда один любит полно, а другой слегка полюбливает?»

У Прохорова понемножечку смеживались веки…

Опять у него выдался трудный день длиною в год: он снова поднимался до вершин суховского фанатизма и опускался до низин технорука Петухова и жены Гасилова, барахтался в мутном болоте версий и догадок, прыгал с подножки поезда. Читая письма, Прохоров переносился из деревни в город, слушал щелканье счетов и треск арифмометров в бухгалтерии, дышал сладким конским потом жеребца Рогдая. Вот он, двадцатый век, перегруженный информацией, эмоциями, впечатлениями. А завтра? Завтрашний день обещал быть еще напряженнее, еще труднее. Завтра Прохоров, наверное, пойдет в дом Евгения Столетова, хотя по-прежнему боится встречи с его матерью, завтра он, может быть, впервые столкнется с Гасиловым и повидается с парторгом Голубинем. Он совсем закрыл глаза — в темноте увиделись шатающиеся платформы, белый камень, пальцы Лидии Михайловны Гасиловой, нависшие над жадным зевом пляжной сумки, господь бог верхом на серебряном облаке…

Прохоров спал на животе в брюках и рубашке; во сне он почему-то казался очень молодым, худеньким, одиноким среди пустой комнаты, пронизанной лунностью. У него были нежная кожа на шее, беззащитно торчащие лопатки, щуплый мальчишеский зад, но плечи были широкие, жадно охватившие подушку руки были сильными, крупными, темными от загара. Он левой щекой прижимался к подушке, правая розовела по-ночному, выражение лица во сне было таким, точно Прохоров говорил: «Не забыть бы проснуться в семь! Вы понимаете, товарищи, что мне нельзя спать долго! Вот то-то же, друзья мои!»

7

Капитан Прохоров проснулся на полчаса раньше, чем хотел. В шесть тридцать он уже, опасливо озираясь, в одних трусах спускался с крыльца во двор, юркнув за изгородь, оказался в укромном внутреннем палисаднике, где его никто видеть не мог. Здесь Прохоров, поднявшись на цыпочки, сладко потянулся, помахал беспорядочно руками и замер…

Птицы пели оголтело. На трепетной черемуховой ветке сидел дрозд, чистил кокетливо перышки, а меж этим иногда по-ораторски задирал голову, с вызовом открыв рот, издавал свой торжествующий дроздиный клич; стайка воробьев прыгала по земле — эти прохвосты неотличимо походили на заводные игрушки, свои металлические прыжки совершали словно бы нехотя, по принуждению, но продвигались вперед так быстро, что за ними было трудно уследить, — вот бесхвостый воробей что-то выклевывает из чернозема, а вот уже собирает что-то под забором, на котором спокойно сидела сорока, знающая о том, что у Прохорова не то что ружья, а даже штанов нет. Поэтому она глядела на него искоса, осуждающе, как бы говоря: «Ну, чего руками машешь, дуралей, лучше бы клевал что-нибудь».

Прохоров начал утреннюю зарядку с легких дыхательных упражнений, затратил на это минут пять-шесть, потом выполнил ровно восемь статических упражнений, рассчитанных на длительное напряжение, от которых на его сухих руках и ногах набухли продолговатые, твердые, как мрамор, мускулы.

Затем началось самое важное и со стороны жутковатое. Секунду-другую капитан Прохоров стоял неподвижно, с постным лицом, потом неожиданно утробно хэкнул, оскалил зубы и так стремительно упал на траву голой спиной, словно ему перебили ноги, но одновременно с этим он сделал руками такое движение, точно в них находилось тяжелое, извивающееся тело другого человека; едва успев прикоснуться спиной к земле, Прохоров пружиной распрямился, повертываясь в воздухе лицом к земле, бросился на нее грудью и прилег, замер, как бы придавив намертво того воображаемого человека, который секундой раньше извивался в его руках.

— Хэк! — еще раз выдохнул Прохоров.

Он легко, но лениво встал на ноги, сделав опять постное, скучающее лицо, начал искоса поглядывать в ту точку утреннего неба, где могла находиться занесенная для ножевого удара рука невидимого противника. Определив ее место, Прохоров понемножечку сгибался, втягивал голову в плечи, глаза у него бледнели, обесцвечивались, словно из них выкачивали темную жидкость. С рукой, висящей в воздухе, видимо, что-то происходило, и он глядел на нее пустыми, ничего не выражающими глазами; затем бесшумно, как бы взлетев, ринулся вверх, повис на мгновение над землей, весь, скорчившись, ухватившись обеими руками за невидимую руку, начал падать на бок, но не упал, а, наоборот, выпрямился, согнул левую ногу в колене и так держал ее, словно наступал воображаемому противнику на грудь.

Хэк!

После этого Прохоров остановился, сам себе галантно улыбнулся, хотел погрозить удивленной сороке пальцем, но не успел — что-то случилось, и он с размаху упал на землю, в мгновение ока перекатился вправо, и отчего-то почудилось, что над его головой просвистела пуля.

— Фью! — на самом деле свистнул Прохоров.

Отдохнув немного, он широко расставил ноги, сделал руками такое движение, как будто поправлял на себе широкий тугой пояс, затем, выставив обе руки вперед, ласково, но крепко обнял невидимого противника и начал, пританцовывая, двигаться по замкнутому кругу. Он то отступал назад, то, делая ногой забавное антраше, двигался вперед, как в смешной нанайской борьбе, то цеплялся ногами за землю, не давая себя увлечь вперед; глядел при этом Прохоров на ноги воображаемого противника, все ждал чего-то, бестолково топчась, и… внезапно ударил ногой ногу невидимого и стал падать вместе с тем, кого держал в руках.

— Пшш! — издал он странный звук.

После всего этого Прохоров встал на ноги, отряхнулся, поглядел на сороку, которая теперь сидела на вершине высокой черемухи.

— Видала, трескунья! Это тебе не сплетни разносить, это тебе, брат, милицейская служба… Тут только зевни, так сразу пишут: «Похоронен такой-то, погиб при исполнении служебных обязанностей…»

С этими словами Прохоров уже подходил к бочке с холодной водой, зачерпнув из нее воду ведром, занес его над собственной головой и, прежде чем облиться, закончил разговор с сорокой:

— Это тебе не сплетни разносить, а служба… Милицейская, понимаешь ли, служба… Вот так-то, уважаемая!

Ровно в восемь Прохоров уже входил в длинный и пустынный конторский коридор, рассчитав время так, чтобы встретиться с Петром Петровичем Гасиловым, который ежедневно в восемь забегал на минуточку к техноруку или изредка к начальнику Сухову.

«Ну и молодчага!» — одобрительно подумал Прохоров, когда ровно в восемь ноль-ноль из дверей петуховского кабинета вышла демократическая клетчатая ковбойка, над которой, конечно, темнело загорелое боксерье лицо, посверкивали умнейшие, мудрейшие, замечательные глаза. Увидев мастера, Прохоров широко и добродушно улыбнулся, изгибая позвоночник и почтительно наклонив голову, как бы бросился к Гасилову с распростертыми объятиями.

— Петр Петрович, дорогой Петр Петрович, я вас по всей Сосновке ищу, а вы, оказывается, у технорука товарища Петухова… Вот вы где, оказывается… Ну, здравствуйте, дорогой Петр Петрович! Как вы переносите эту погоду? Это не погода, это Крым переехал в Сосновку. Вот что наделали эти мощные перемещения воздушных масс, Петр Петрович! И не говорите… — Прохоров махнул рукой, заглянув в улыбающееся лицо мастера, слезно попросил: — А я ведь с вами хочу встретиться, Петр Петрович! Все как-то не приходилось, а вот теперь хочу просить вас нижайше о рандеву. Нельзя ли завтра, дорогой Петр Петрович, часиков бы этак в четырнадцать… Как вы, Петр Петрович?

Гасилов спокойно глядел на него, лицо у мастера было безмятежное, глаза — чистые, пахло от него одеколоном «Шипр», подчеркнуто демократическая одежда была стерильно чиста, проутюжена, сапоги, издалека казавшиеся кирзовыми, оказались иными: голенища были сшиты из толстой свиной кожи, головки были мягкие, хромовые. В ответ на слезную просьбу милицейского капитана о рандеву Петр Петрович Гасилов считающе прищурился, добродушно ответил:

— Хорошо, товарищ Прохоров. Ровно в два я буду в конторе, — и после крошечной паузы: — А теперь прошу прощения, меня ждет народ…

Слово «народ» Петр Петрович особой интонацией не подчеркивал, он вообще ничего никогда не подчеркивал, не выпячивал, как и не скрывал, не прятал; походка у Гасилова была естественной, простой, несколько по-рабочему тяжеловатой, и Прохоров смотрел на его крупную фигуру до тех пор, пока Гасилов не закрыл за собой дверь. Капитан милиции немного постоял на месте, почесал висок мизинцем с длинным ногтем и двинулся к двери с табличкой: «Парторг тов. Голубинь».

— Так! — проговорил он негромко, остановившись у дверей. — Интересно, любопытно, занимательно!

Ему не терпелось увидеть человека, который умел всякий вопрос рассматривать с одной, второй, пятой, седьмой, двадцать пятой стороны, кроме того, было любопытно, совпадает ли прохоровское видение парторга с видением второго секретаря райкома комсомола Кирилла Бойченко.

Прохоров без стука открыл дверь.

— Разрешите, товарищ Голубинь?

— Входите, товарищ! — ответил парторг, вставая.

Они сближались, внимательно и беззастенчиво разглядывая друг друга; по всему было видно, что парторг знал, кто вошел в кабинет, а капитан Прохоров узнавал описанные Кириллом Бойченко светлые волосы, рыжую кожу, глаза альбиноса, вдумчивую неторопливость и солидную основательность. Они обменялись полуулыбками, пожали друг другу руки и разместились в кабинете абсолютно правильно, то есть так, как полагалось сидеть заезжему капитану из области и хозяину: парторг сел не в свое рабочее кресло, а за маленький столик, приставленный к большому столу, Прохоров расположился на том самом диване, на котором сидел Женька Столетов перед отчетно-выборным комсомольским собранием.

— Ну, вот мы наконец и свиделись, — удовлетворенно произнес Прохоров. — Обычно я имею привычку, начиная дело, заходить сразу к партийным властям, но в данном случае… Как здоровье вашей жены?

— Все очень хорошо. Спасибо!

Парторг Голубинь в этот летний день был одет во все белое — белая рубашка, белые брюки и пиджак из рогожки, белые туфли и слегка кремовый галстук. От этого его лицо казалось еще более красно-рыжим, оно совсем не загорало на солнце, кожа была веснушчатой. Голубинь по-прежнему внимательно разглядывал Прохорова, хотя думал явно о чем-то постороннем.

— Я знаю о вашей деятельности, товарищ Прохоров, — сказал Голубинь. — Я имел возможность делать наблюдения над работой следователя Сорокина и нахожу, что ваша деятельность является более разносторонней…

Расставив точки над всеми «и», парторг Голубинь взял со стола три карандаша, сложил вместе, начал беззвучно перебирать их в пальцах; карандаши были цветные — красный, желтый, синий, — они в рыжих пальцах парторга выглядели красиво. И Прохоров, удовлетворенно кивнув, полез в карман за сигаретой.

— Меня интересует мастер Гасилов, — сказал Прохоров. — Коли вы уже все знаете, то вам наверняка известен мой интерес к его трудовой деятельности и личной жизни. — Прохоров немного помолчал. — Может быть, вам это покажется странным, но Гасилов имеет отношение к гибели комсомольца Столетова… Именно поэтому мне хочется в беседе с вами пополнить рабочий и домашний портрет Петра Петровича Гасилова.

Парторг Голубинь спокойно слушал, и опять было понятно, что он знает о пристрастии Прохорова к личности мастера Гасилова, да и по утренней информации Пилипенко было известно, что Голубинь разговаривал с Бойченко, встречался накоротке с техноруком Петуховым, долго беседовал с Гасиловым. Таким образом, контроль за работой Прохорова был произведен дотошно, и в словах Голубиня о том, что ему пришлась по душе деятельность Прохорова, был подведен итог. Поэтому Прохоров затаенно улыбнулся, не принужденный к тому, чтобы поддерживать непрерывный светский разговор, с любопытством подумал: «К чему это прислушивается Голубинь?» — так как парторг прислушивался к чему-то такому, что происходило не в кабинете, а за его стенами.

— Я бы хотел задать малосущественный для дела вопрос, — сказал Прохоров. — Как вы думаете, Марлен Витольдович, почему Гасилов беспартийный?

Человек, имеющий привычку рассматривать всякий вопрос с двадцати неожиданных ракурсов, перебирал в пальцах три цветных карандаша, наклонив голову, по-прежнему чутко прислушивался к чему-то.

— Я еще со вчерашний вечер, — неторопливо сказал Голубинь, — обдумывал свою речь для вас, Александр Матвеевич. Человек, который интересуется деятельностью мастера Гасилова со всех сторон, вызывает интерес… Я прошу прощения, но имею специальный бумажку для того, чтобы не упустить ни одной стороны из облика товарища Гасилова. Я тоже с некоторых пор имею пристрастие думать о нем.

Марлен Витольдович Голубинь поднялся, обогнув стол, вынул из ящика несколько маленьких квадратных листиков бумаги, пронумерованных красными цифрами, перетасовал их, как карты, сев на прежнее место, снова прислушивающе наклонил крупную голову.

— Необходимо ждать, — без улыбки, бесстрастно заговорил он, — что товарищ Прохоров спросит, куда глядела партийная организация, если товарищ Гасилов является косвенным участником гибели комсомольца Столетова? — Парторг поднес к близоруким глазам первый квадратик бумаги, мельком прочитал почти печатные буквы, еще ниже наклонил голову. — Ваш покорный слуга Голубинь имел честь стать парторгом только в середине прошлого года…

После этих слов Голубинь остановился, и Прохоров наконец понял, к чему прислушивался парторг. Недалеко от околицы деревни двигался тяжело нагруженный автомобиль, судя по звуку мотора, ЗИЛ-350, который, видимо, так перегрузили, что он не мог преодолеть подъем на ту возвышенность, на которую каждый вечер поднимался Викентий Алексеевич Радин.

— Вы сейчас будете иметь полный возможность удивиться тому, что станет говорить парторг Сосновского лесопункта, но я не имею привычка скрывать от коммунистов, а особенно от такого члена партии, как вы, Александр Матвеевич, свои мнения…

Ох, какая серьезная обстановка была в кабинете парторга, обставленного тем минимумом мебели, который требовался. И шкаф с книгами, и портрет Ильича, и зеленое сукно стола, неутомительное для глаз, и бювар на столе — все помогало думать, размышлять, философствовать.

— Ошибки и даже преступление мастера Гасилова есть свидетельство слабости партийной организации, — спокойно продолжал Голубинь. — Вы спросите, почему у нас слабая партийная организация, и я вам буду отвечать на этот вопрос. — Он помотал в воздухе квадратиками бумаги. — Ослабление имело начало при разделении обкомов на сельский и промышленный. Я не хочу возразить против помощь сельскому хозяйству, но несколько лет назад мы передали в сельский хозяйство свой лучший коммунистический прослойка… Вот, пожалуйста! — Он четко прочел: — «Председателями и бригадирами в колхоз ушли: старый член партии бригадир комплексной бригады Иван Шурыгин, главный инженер леспромхоза Петровский, член партии с сорок третьего года механик Василий Терсков, тракторист Ульян Васильев — наш лучший рабочий и партийный организатор средний звено, начальник административно-хозяйственной части Маламыгин» и так далее…

Парторг Голубинь аккуратно положил прочитанный квадратик бумаги на зеленое сукно и вдруг устало поморщился.

— Второй беда есть в том, что укрупнение леспромхоза оставило нас на самый большой расстояние от дирекции предприятия, — продолжал Голубинь, заглядывая во второй квадратик бумаги. — Мы самая отдаленная точка огромный леспромхозовской хозяйство…

Машина по-прежнему натужно гудела, преодолевая крутой подъем на обской яр, она, видимо, съезжала назад, разгонялась и снова бросалась вперед, преодолевая половину пути, но в десяти — двадцати метрах от вершины подъема останавливалась на пневматических тормозах, чтобы опять скатиться назад. Теперь Прохоров, как и Голубинь, прислушивался к звуку перегруженного мотора.

— Третий беда в том, — спокойно докладывал Голубинь, — что после укрупнения леспромхозов Сосновский лесопункт имеет положение пасынка.

Он вынул четвертый квадратик бумаги.

— Четвертый беда заключается в том, что Сосновский лесопункт есть бесперспективный лесопункт… Через несколько лет мы имеем возможность прекращать лесозаготовка…

Голубинь отложил в сторону четвертый квадратик, выйдя из-за стола, подошел к тому окну, которое было ближе к буксующему автомобилю.

— Партийная организация знает о конфликте между комсомольской организацией и мастером Гасиловым, — по-прежнему монотонно произнес Голубинь. — На ваш вопрос о партийности Гасилова я буду отвечать в самый конец разговора, а теперь скажу, что партийный организация начала интересоваться ошибками и делами мастер Гасилов, но это было так поздно, что… что Евгений Столетов уже нет живой!

Это был первый восклицательный знак в речи парторга Голубння, он впервые изменил своей бесстрастной интонации, а слово «уже» произнес так, что у Прохорова похолодела спина.

— Вы давно имеете возможность спросить, почему Голубинь не мог раньше разобраться во всем? На этот вопрос я имею плохой ответ.

Вот и наступила первая заминка в речи Голубиня; он наклонил голову, покивал своим собственным мыслям, его лицо сделалось грустным, так как именно в это время перегруженный автомобиль в четвертый раз скатывался вниз.

— Надо уметь отвечать за случившееся и не кивать на других. Но есть необходимость сказать о моем предшественнике. Уж очень он любил триумфы и победные рапорты. Как я теперь понимаю, Гасилов умел воспользоваться слабостью бывшего парторга. Когда ваш покорный слуга имел возможность стать парторгом Сосновский лесопункт, он считал мастер Гасилов один из передовых мастеров не только района, но и области… — Голубинь улыбнулся такой улыбкой, которой, наверное, улыбнулся бы сфинкс. — Я, Голубинь, был загипнотизирован славой и достижениями мастер Гасилов и считал его непогрешимым.

Он снова улыбнулся каменной улыбкой.

— Основной часть того времени, что я мог уделить, я затрачивал на Евгений Столетов и начальник лесопункта Сухов… Первый совершает экстравагантный поступки, второй увлекается свои идеи и не занимается лесопунктом. В этом я видел основное зло…

Теперь они вместе слушали, как пятый раз взбирается на крутой подъем тяжело нагруженный грузовик ЗИЛ. На этот раз он, видимо, попятился дальше прежнего, наверное, спустился к самому подножию горушки и замер, замолк, готовясь к новому прыжку вперед; теперь машина, работающая на малых оборотах, была почти не слышна, и Прохоров немного успокоился.

— Я слушаю вас, Марлен Витольдович, — вежливо проговорил он.

Парторг внезапно опустил голову, тяжело вздохнул и уж после этого поднял на Прохорова тоскливые глаза.

— Я, парторг Голубинь, — печально сказал он, — не имел серьезное отношение к комсомольский вожак Столетов. Считал, что он есть легкомысленный, несолидный человек. Начало это имело с необдуманный поступок с лектором товарищ Реутов, потом исключение из комсомола Сергея Барышева, потом отношения с тремя особами женского пола.

Голубинь опять, как игральные карты, начал тасовать квадратики бумаги.

— Только теперь я имею понимание, что комсомольская работа Евгения Столетова имела сто положительных сторона… Это… — Он остановился, подбирая слова. — Метод работы Евгения Столетова имел аналогии в работе комсомольцев двадцатых годов… Вы имеете представление о том, как был исключен из комсомола Сергей Барышев? Нет? О, это небольшая, но поучительная история, — продолжал Голубинь и наконец-то улыбнулся простой человеческой улыбкой. — Это имело место в конец прошлого года, тогда мы получили неожиданный подарок от природы — три теплых дня. Это было двадцать шестого декабря…

ЗА ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…двадцать шестого декабря, вдруг так потеплело, что, казалось, готов был хлынуть из низких скомканных туч проливной дождь. Низко над землей летали сырые вороны и сороки, не кричали, а скрежетали; тракторы начинали понемногу вязнуть в месиве из хвои и подтаявшего снега. Тракторист Никитушка Суворов ходил от человека к человеку и каждому говорил одно и то же:

— Это, правду тебе сказать, ихняя работа… Чья ихняя? Мериканцев! Бомбы взрывают? Взрывают. Каки-то шары пущают? Пущают… Вот тебе и лето посередь декабря. Ежели так и дальше продолжаться будет, нам ни зимы, ни лета ни видать…

— Как это так? Ни зимы, ни лета…

— А вот так, что сплошна осень будет.

Женька с товарищами трелевку закончил только после того, как трактор Андрея Лузгина напрочь засел на деляне, и Андрюшка первым пришагал к передвижной столовой.

— Пусть Александр Сергеевич трелюет! — ни к кому не обращаясь, мрачно изрек он и спросил еще более сердито: — А что здесь нужно парторгу Голубиню?

Парторг действительно расхаживал возле формирующегося состава, его предупредительно провожал мастер Гасилов, и эта пара выглядела солидно — мастер и парторг были крупными, сильными людьми и ходили внушительно, тем более что оба молчали, обескураженные необычной оттепелью. Парторг откровенно хмурился, так как завершался производственный год и оттепель могла помешать перевыполнить план, а Гасилов был по обыкновению вальяжен, но тоже обескураженно качал головой: «А-я-яй, что делается!»

Наконец пришел пешком с деляны Женька Столетов, тоже забуксовавший с большим возом хлыстов, подсел к Андрюшке Лузгину и сказал:

— Ты засек, Андрюшка, одну характерную черту нашего времени?

— Да ну тебя.

— Не ну меня, — серьезно ответил Женька, — а надо быть наблюдательным…Отвечай на такой вопрос: что делают люди, когда в рабочее время им делать нечего?

— Бьют баклуши! — сердитее прежнего ответил Андрей, а Женька в ответ на это невесело расхохотался.

— Ты большая стоеросовая дура, Лузгин! — сказал он. — Когда людям в рабочее время делать нечего, в хорошем, передовом и дружном коллективе проводится собрание… Исходя из этого, товарищ Лузгин, у меня вызрело предложение собрать экстренное комсомольское собрание двух смен и… Одним словом, на повестке дня дело Сергея Барышева.

— Ура! Ура! — шепотом прокричал Андрюшка Лузгин. — За полчасика провернем это дело, и не надо будет собирать специальное комсомольское собрание… Я пошел за Генкой Поповым и Борькой Масловым.

Столетов лениво потянулся.

— Никуда не надо ходить, — небрежно сказал он и, нехотя поднявшись, взял в руки здоровенный болт, подошел к передвижной столовой и ударил со всего размаха по рельсу, висящему на крепкой проволоке.

Это было приспособление, которым бригадир Притыкин созывал рабочих на обед, объявлял начало и конец рабочего дня…

Женька успел сделать всего три удара, как лесозаготовители двинулись к передвижной столовой, а мастер Гасилов и парторг Голубинь удивленно переглянулись, но тоже двинулись к столовой. Не прошло и пяти минут, как возле Женьки и собрались обе бригады. Слышались возбужденные голоса:

— А чего работать, если трактора вязнут!

— По домам, ребята!

— К бабам под бочок…

Сурово насупившись, мастер Гасилов начал проталкиваться сквозь толпу к Женьке, но Столетов опередил его. Вскочив на бочку из-под горючего, он театрально-ораторским жестом выкинул руку.

— Товарищи! Граждане и гражданки! Руководящие и неруководящие товарищи! По той причине, что в связи с оттепелью трелевка приостановлена, а наши доблестные крановщики погрузили на сцепы последнее бревно, комсомольское бюро решило провести небольшое открытое комсомольское собрание непосредственно на лесосеке, если Марлен Витольдович не возражает… Нет? Прошу членов бюро занимать места вот на этом бревне, остальную комсомолию рассаживаться на пеньках и чурбаках, а некомсомольский контингент может сидеть хоть на крыше столовой…

Все это было произнесено весело, легко, и Никитушка Суворов радостно хлопнул себя по коленкам.

— Ну уж этот Женька, ну уж этот Женька! — прокричал он. — Этот Женька такой чудной, что живот со смеху надорвешь…

Над Никитой Суворовым засмеялись все, кроме двух человек — парторга Голубиня и Аркадия Заварзина. А Женька продолжал прежним тоном:

— На повестке дня три вопроса. Первый — некомсомольское поведение тракториста Сергея Барышева. Второй вопрос — антиколлективное поведение комсомольца Барышева. Третий вопрос — антикомсомольское поведение Сергея Барышева… Тихо, товарищи, прошу не шуметь. Члена бюро Бориса Маслова я прошу не скалить зубы, а выступить с сообщением сразу по трем пунктам повестки дня… Маэстро, извольте встать вот на этот ораторский пенек… Товарища Сергея Барышева я прошу сесть вот на этот высокий пень, чтобы мы могли его лицезреть…

Сергей Барышев поднялся с бревна, растянул в улыбке полные, добродушные губы. Внешне он производил хорошее впечатление — высокий, широкоплечий, с карими добрыми глазами, приятным овалом лица.

— А чего я должен садиться на высокий пень? — недоуменно и довольно весело спросил он. — Мне и на бревне сидеть хорошо.

— Садись на указанный пень! — ласково ответил на это Андрюшка Лузгин. — Как ты понять не можешь, Серж, что общественность хочет видеть тебя в натуральном виде… Садись, садись, голуба душа!

Криво улыбаясь, Сергей Барышев сел на высокий пень, посмотрел на простенько улыбающегося Бориса Маслова и сразу же отвел глаза.

— Ну сел! — тихо сказал он, но его все услышали, так как люди уже почувствовали, что на их глазах происходит что-то важное, несомненно опасное для Сергея Барышева.

— Начинайте, маэстро! — махнул рукой Женька Столетов.

— Начинаю! — серьезно начал Борис Маслов. — Даже грудному ребенку, а не такой просвещенной аудитории, которая слушает меня, известно, что на этом довольно сносном белом свете существуют тонкомерные и толстомерные хлысты. Тому же грудному ребенку понятно, что трелевать толстые деревья в несколько раз выгоднее, чем тонкие.

Он остановился, медленно повернулся к Сергею Барышеву.

— Вам это известно, товарищ Барышев? Спрашиваю: вам это известно?

— Известно! — еще тише прежнего ответил Барышев.

— Грудному ребенку, пожалуй, неизвестно, — продолжал Борис Маслов, — о том, что, гоняясь за выгодным толстомером, означенный товарищ Барышев ломает, корежит, превращает в щепу тонкомерные хлысты, по которым он ведет трактор к толстомеру… Очевидно, что именно в силу этих преступных операций Сергей Барышев дает свои сто десять процентов сменного задания раньше всех. Дело в том, что все-то остальные трелюют тонкомер, в том числе и барышевский. Я сказал все, товарищ председательствующий!

— Садитесь! — великодушно разрешил Женька Столетов. — Я имею несколько вопросов к Барышеву Сергею Васильевичу. Скажите, пожалуйста, Сергей Васильевич, сколько раз мы вас предупреждали о необходимости трелевать все хлысты, не делая никаких исключений?

Висело над эстакадой низкое грязное небо, тучи были совершенно неподвижны, снежные шапки на соснах затяжелели, и было что-то странное в том, что несколько десятков людей сидят посередине тайги и ведут разговор, а еще удивительнее было то, что никто из людей этой странности не замечал.

— Так сколько раз комсомольская организация предупреждала вас о необходимости трелевать весь лес? — переспросил Женька. — Ну, отвечайте же, Барышев?

— Один раз предупреждали, — считающе прищурившись, ответил Барышев. — В конце ноября…

После этого началось такое, что все вороны с испуганным криком снялись с мест и стремглав улетели, а Женька заорал благим матом:

— Тише! Кому говорят: ти-ше!

Когда шум понемногу смолк, Женька Столетов, потерев руку об руку, спросил:

— Геннадий Попов, вы предупреждали Барышева, чтобы он брал тонкомер?

— Предупреждал.

— Марк Лобанов, вы предупреждали?

— Предупреждал!

— Михаил Кочнев?

— Предупреждал.

— Соня Лунина!

— Я его три раза предупреждала…

Женька поднял над головой руки.

— Есть комсомолец, который бы не предупреждал Сергея Барышева?

— Нет! — раздались дружные голоса.

— Тогда имеет слово Генка… То есть, Геннадий Попов, ваше слово, займите место товарища Маслова.

Попов рассердился:

— Плевал я на ваши ораторские пеньки… У меня и без того голос громкий… — Он вынул из кармана клочок бумаги. — Вот расчеты… Только за последнюю неделю под трактором Барышева погублено двадцать восемь кубометров древесины, четверть которой могла бы пойти на рудстойку… Я сделал все, пусть другой сделает лучше…

Сидящие на одном бревне Гасилов и Голубинь переглянулись, но промолчали.

— Прошу вносить предложения! — прокричал Женька Столетов.

— Исключить из комсомола, — раздельно произнес Михаил Кочнев и, поразмыслив, добавил: — Просить начальство снять Барышева с трактора… пусть полгодика постоит на обрубке сучьев.

— У вас все, Михаил Кочнев? — спросил Столетов и, получив положительный ответ, потребовал: — А теперь, товарищ Кочнев, сформулируйте причину исключения из комсомола Сергея Барышева. Обоснуйте, так сказать, ваше предложение. Это же для протокола надо… Соня, ты все подробно записываешь? Спасибо! Продолжайте, товарищ Кочнев.

Кочнев бросил снежок в спину Лобанова, тот обернулся, но ничего не сказал, а только погрозил кулаком.

— Пусть Сонька Лунина формулирует, — мрачно произнес Кочнев, — или Борька Маслов — у него не язык, а мельница-крупорушка.

Под общий смех Кочнев сел на пенек, а Столетов снова обратился к собранию:

— Кто еще будет говорить?

— Я! — неожиданно вызвался Марк Лобанов и, еще не успев подняться, заговорил глубоким басом: — Таких хитрюг и пролаз, как Барышев, я еще не видел. Тонкомер он не трелюет, в столовской очереди — первый, домой ехать — лучшее место у печки займет, зарплату получать — первый в очереди, на воскресник идти — больной! — передохнув от злости, Марк рубанул воздух рукой. — Ис-клю-чить!

— Ис-клю-чить! — неожиданно проскандировали все комсомольцы и, не дожидаясь приглашения, подняли руки. — Исключить!

— Принято единогласно, — сказал Женька и покосился на парторга Голубиня. — Как бы нам не пришили нарушение комсомольской демократии! — продолжал он. — Мы ведь не дали слова самому Сергею Барышеву.

— И не давать! — заорали ребята. — Его сто раз предупреждали… Ему не слово надо дать, а по шее.

— Правильно, Женька! И морду хорошо было бы почистить.

— Товарищи! Товарищи!

— Чего «товарищи»? Его надо было еще год назад исключить из комсомола…

— Ничего не бойся, Женька, наше дело правое!

Бледный, с дрожащей папиросой в пальцах, Сергей Барышев немо и неподвижно сидел на своем пеньке с опущенной головой и сутулыми плечами…


Закончив рассказ, Голубинь снова поднялся, подошел к тому же окну, возле которого стоял раньше.

— Я не принял решения выступить на комсомольском собрании, — сказал он. — Комсомольская организация под руководством Евгения Столетова была беспощадна к такие люди, как Сергей Барышев… — Он опять печально вздохнул. — Понятно, что райком ВЛКСМ и даже райком партии получили жалоба на собрание, где было нарушение демократия… Я не имею основания думать, что Сергей Барышев сам писал эти жалоба…

Голубинь во второй раз улыбнулся.

— Полтора месяца было затрачено, чтобы разговаривать с Евгений Столетов и многочисленный комиссия, который имели задания разобраться в жалобах… А в этот самый время…

Перегруженный ЗИЛ разбегался: надсадно заревел мотором, завыв отчаянно, он, как в последнюю атаку, бросился на высокий подъем, с вершины которого открывались просторная Обь, синее небо, зеленые облака над кромкой тайги, просторность Васюганских болот левобережья, пропитанных, как оказалось, насквозь жирной нефтью, забившей фонтанами уже по всей Нарымской стороне; за плесом Оби человеку с воображением мерещился Ледовитый океан, ледяная шапка полюса, холодная, сияющая вершина земли; в низовьях Оби тот же человек мог угадывать алтайские горы, теплые пески южного Казахстана…

— А в этот самый время, — повторил Голубинь, — комсомольцы готовились к наступлению на мастер Гасилов…

ЗИЛ преодолел середину подъема, разъяренно зарычал на крутой извилине, переполнив Сосновку грохотом, шел на окончательный штурм заветной высоты… Парторг Голубинь и капитан Прохоров замерли, затаив дыхание, глядя друг на друга, стиснули зубы; они оба вдруг почувствовали, что между грузовиком и их серьезным разговором есть связь, что-то есть важное в том, поднимется ли на вершину обского яра перегруженная машина или снова отступит.

— Н-ну! — невольно шептал Прохоров. — Н-н-ну!

Грузовик миновал середину подъема, взвыл еще отчаяннее прежнего, кажется, продолжал двигаться вперед… Еще метр, второй, третий… Боже мой, есть! Грузовик победно зарокотал, и освобожденный разом от всех перегрузок, заревел клаксоном, и появилось такое чувство, что в кабинет ворвался прохладный воздух и стало много легче дышать.

— Есть! — забывшись, прошептал Прохоров, — Есть, черт побери!

Он мгновенно выхватил из пачки очередную сигарету, а Голубинь презрительно бросил на стол три цветных карандаша, которые вертел в пальцах, — нервный человек! — когда машина штурмовала подъем. Потом они оба весело засмеялись, обменялись многозначительными взглядами и поняли, что им не надо говорить друг другу о том, что они нашли общий язык, и теперь, при одинаковом понимании событий и людей, их разговор будет во много раз легче. Поняв друг друга, они теперь смотрели в разные стороны; боясь показать взволнованность, фальшиво-насмешливо улыбались, и у обоих был такой вид, словно разговаривают они о пустяках.

— Комсомольцы имели серьезную ошибку, когда считали, что Голубинь — сторонник мастера Гасилов! — оживленно сказал парторг. — На первый месяц они имели право так думать. Вот извольте посмотреть это…

Голубинь вынул из стола огромную пачку пожелтевших газетных вырезок и протянул их Прохорову.

— Нет ничего удивительного, — сердито сказал Голубинь, — что я очень интересовался мастер Гасилов и даже имел с ним некоторое время большой дружба…

Прохоров жадно просматривал газетные вырезки. «Участок мастера П.П. Гасилова первым закрывает план», «Не только мастер, но и воспитатель», «Равнение на передовых. Из опыта работы мастера тов. Гасилова», «Мастер Петр Петрович Гасилов», «Работать по-гасиловски!», «Ни дня без перевыполнения социалистического обязательства», «Опытом делится П.П. Гасилов» и так далее, и тому подобное. Со многих газетных страниц смотрело лицо Гасилова, приукрашенное ретушью, но всегда с умными пристальными глазами.

— Мастер Гасилов есть великий мистификатор! — горько произнес Голубинь. — Только после комсомольского собрания я имел возможность усомниться в его добросовестность.

— Вы были на комсомольском собрании? — быстро спросил Прохоров.

— Нет, я не был на комсомольском собрании, не видел даже протокол, который — мне сказали комсомольцы — еще не есть в обработанном виде. Однако весь поселок имел разговоры о том, что мастер Гасилов делает много нарушений.

Голубинь опять взял карандаши.

— Партийная организация начала изучение принципов работы мастера Гасилов, но комсомолец Столетов уже не был жив… Мы очень, очень и очень опоздали!

Несколько секунд помолчали, затем Прохоров тихо спросил:

— Отчего все-таки комсомольцы скрывали от вас решение бороться с Гасиловым?

Голубинь встал, выпрямился.

— Это есть очень сложный и больной вопрос, — медленнее обычного произнес он. — Секретарь организации Евгений Столетов никогда не имел с парторгом Голубинем приятная беседа. Каждый наш встреча имела для него неприятный оттенок. На первый встреча я защищаю невежду и пьяницу лектора Реутов, на второй встреча я… как это говорится?… О! На второй встреча я снимаю стружка со Столетов за три девушка, с которыми он имеет отношения, на третьей встреча я снимаю с него стружка за то, что Барышев исключен из комсомола при нарушении демократии, так как Барышев не имел возможность сказать ответный речь и, кроме того… Райком ВЛКСМ не имел такой случай, чтобы комсомолец имел исключение за плохой работа. Исключали за пьянство, за драка, за воровство, а за плохой работа…

Голубинь безнадежно махнул рукой и сел. От волнения его лицо еще больше покраснело, веснушки выступили ярче, волосы казались уже не белокурыми, а седыми.

— Я, — парторг Голубинь, — резко сказал он, — считал Евгений Столетов плохой кандидатура на роль секретаря комсомольской организации. Я думал, он есть легкомысленный, несерьезный, несолидный человек… Думаю, поэтому Столетов и не пришел ко мне…

Парторг Голубинь замолчал. Три цветных карандаша он сначала положил веером, потом собрал в кучку, затем вытянул в одну трехцветную линию.

— Мы часто говорим о том, что молодежь надо доверять, а на деле иногда… — совсем тихо сказал он. — Вторая ошибка такой: за маленький проступок мы перестаем видеть хорошая сторона. По русской пословице это надо сказать так: «За деревом не имеем возможность видеть леса».

За окнами кабинета, громко разговаривая и хохоча, прошла стайка мальчишек, в одном из окон мелькнуло удилище с красным поплавком.

— Я благодарю вас, Марлен Витольдович, за откровенность, — сказал Прохоров. — Хотелось бы еще знать вашу точку зрения на Сухова как начальника участка.

И случилось неожиданное — парторг впервые засмеялся. Смех у него был негромкий, странный тем, что походил на смех подростка, а еще более тем, что глаза при этом у Голубиня оставались серьезными.

— Дирекция леспромхоза и партийная организация лесопункта не могут принять никакой меры пресечения в отношении товарища Сухова, — сказал он, просмеявшись. — Товарищ Сухов ни один раз не опоздал на работа, три раза в неделю ездит на лесосека, каждый день проводит планерка… — Он с улыбкой помолчал. — Товарищ Сухов работает удивительно много, но…

Прохоров молчал, стараясь решить, нравится ему парторг Голубинь или не нравится. Была, конечно, привлекательной его полная откровенность, точное понимание того, что произошло, но чего-то не хватало, чтобы картина сделалась полной. Прохоров опять закурил, крепко затянувшись, подумал, что они не договорили о знаменитом комсомольском собрании.

— Марлен Витольдович, — спросил он, — какие же меры предприняла партийная организация после того собрания, когда вы впервые усомнились в честности Гасилова?

Голубинь ответил сразу, не сделав даже крошечной паузы.

— Никаких мера мы предпринять не успели, — сказал он. — То комиссия и командированные ответственные работники, почему и какое право комсомольский организация могла принять решение о снятии с работы товарища Гасилова. Потом… смерть Столетова…

У Прохорова теперь оставался только один-единственный вопрос.

— А сейчас, — спросил он, — партийная организация убеждена в том, что мастера Гасилова надо снимать с работы?

На этот раз Голубинь молчал так долго, что Прохоров уж было собрался переспросить его, но парторг сказал:

— Мы теперь имеем убеждение, что Гасилов виновен, но снять его с работа — очень трудное дело… — Он устало покачал головой. — Очень много лет мастер Гасилов был знамя нашего леспромхоза…

— И все-таки? — подхватил Прохоров.

— И все-таки Гасилов надо снимать, — проговорил Голубинь. — Все-таки его надо крепко наказывать… Кстати, теперь можно отвечать на ваш вопрос, почему Гасилов беспартийный. Дело в том, что Гасилов не имеет стремления быть на виду, старается уйти в тень… Он… как это можно выразиться? Он похож на скользкий рыба налим…

Голубинь открыл стол, бросил в него три разноцветных карандаша, туго сжал губы.

— Я думаю, — после длинной паузы сказал он, — я думаю, что парторг Голубинь тоже должен получить большие неприятности… Меня тоже надо снимать с работа!

8

Мимо дома Столетовых капитан Прохоров всегда проходил торопливым шагом, боясь увидеть сквозь стекла женское лицо. Поэтому только теперь он подробно разглядел затененный тополями фасад, яркие голубые наличники, веселого петуха — флюгер, установленный на коньке крыши. В доме по расчетам Прохорова было четыре комнаты, сложен он был из прочных лиственных бревен, и вообще был одним из тех домов, которые были построены еще до революции и принадлежали хозяевам среднего достатка.

Прохоров медленно поднялся на крыльцо, прошел через небольшие сени, помедлив, нажал белую пуговку звонка. За дверью около минуты было тихо, потом послышались легкие шаги, и дверь открылась — перед Прохоровым стояла мать Евгения Столетова.

— Евгения Сергеевна, здравствуйте! — быстро проговорил он. — Меня зовут Александром Матвеевичем Прохоровым. Мне надо поговорить с вами.

Эта торопливая, суховатая фраза была им приготовлена заранее, чтобы после обычного «здравствуйте» не образовалась пауза, а сразу бы последовал ответ на конкретное предложение поговорить. Кроме того, свои первые слова Прохоров произнес таким деловитым тоном, что они требовали в ответ такой же деловитости, не оставляя места на эмоции. И Прохоров добился своего…

— Проходите, товарищ Прохоров! — голосом врача, устанавливающего диагноз, произнесла Евгения Сергеевна. — В столовой, я думаю, нам будет удобнее.

Евгения Сергеевна с прямой напряженной спиной шла впереди, открыв дверь в столовую, вошла в нее первой и приглашающим жестом показала Прохорову на кресло. Садясь и не имея времени на то, чтобы оглядеться как следует, Прохоров все-таки профессиональным взглядом заметил обитые приятными зеленоватыми обоями стены, два натюрморта, большую деревянную декоративную тарелку на стене, полосатую домотканую дорожку на крашеном полу и белые стерильно-чистые занавески на окнах.

— Мне очень не хотелось идти к вам, Евгения Сергеевна, — сказал Прохоров. — Я старался не беспокоить мать Евгения, но… Мне не удалось!

Только теперь Прохоров по-настоящему рассмотрел Женькину мать. Она стояла перед ним прямая и бледная, закаменевшая, с лицом, на котором не читалось ничего, кроме удивления, словно Евгения Сергеевна не верила всему тому, что происходило вокруг. Сидел перед ней капитан Прохоров — почему, для чего, зачем; стоял накрытый клетчатой клеенкой обеденный стол — зачем, почему; висела декоративная деревянная тарелка — почему, для чего, зачем? Ничего из происходящего и существующего в реальности не понимала Евгения Сергеевна в те минуты, когда в доме появился человек, связанный по-своему с гибелью ее сына.

— Мне не удалось! — невнятно повторил Прохоров. — Не удалось…

У Прохорова не было слов, чтобы продолжить, так как он понял, что нет на земле человека, который бы знал, что необходимо сказать окаменевшей и удивленной женщине, до сих пор не поверившей в смерть единственного сына и продолжающей ждать, что кошмарный сон прервется. Вот-вот прокричит над ухом кто-то добрый и знающий правду: «Просыпайся, Евгения! Пора на работу!», и она радостно посмотрит на голубой мир сквозь ночные невзаправдашние слезы, так как в действительности не могло происходить того, что происходит: не мог сидеть перед ней до ужаса реальный капитан уголовного розыска, не могла звучать фраза «я старался не беспокоить мать Евгения…», не могло произойти всего того, что произошло.

У Прохорова болело горло от непродолжительной, но острой спазмы; растерянный, но внешне спокойный, непроницаемый, он чувствовал себя так, словно из просторной столовой выкачали весь воздух, и, наверное, поэтому, сам не зная, что говорит, лающим голосом произнес:

— Моему сыну было бы столько же, сколько было Евгению, если бы он родился… Но мой сын не родился… Его мать, моя бывшая жена, убила его до рождения… — Он передохнул, так как по-прежнему не хватало воздуха. — Это страшно, это невозможно — убивать сыновей до их рождения!

А с Евгенией Сергеевной происходило нежданное, поразительное — ее глаза просветлялись, лицо начинало нежно розоветь, разжались до боли стиснутые зубы; она вся как бы раскрывалась, распахивалась, как ранним утром распахиваются навстречу солнцу большие окна большого дома. Евгения Сергеевна вдруг улыбнулась Женькиной улыбкой, знакомой Прохорову по фотографии, провела шелушащимися от частого мытья пальцами по нижней губе.

— Евгений родился здоровым, крепким ребенком, — сказала она негромко. — Он родился рано утром в воскресенье, и все женщины в палате говорили: «Ты, матушка, родила праздного человека!» Есть такая смешная примета!.. Евгений очень долго не кричал, когда был в руках врача, он очень долго не кричал, появившись на свет, но когда закричал, то вся больница его услышала…

Евгения Сергеевна теперь держала руки таким образом, словно баюкала грудного ребенка; руки беспомощно висели в воздухе, но она не замечала этого, она даже, наверное, не знала о том, что ее руки подняты.

— Женя был спокойным ребенком! — задумчиво продолжала она, делая баюкающие движения. — Он плакал только тогда, когда хотел есть, а просыпался утром с крошечной улыбкой на крошечном лице… Представьте себе, это был спокойный ребенок, хотя очень, о-о-о-чень энергичный!

Прохоров не шевелился, потрясенный. Он представил крошечного Женьку с крошечной улыбкой на лице, увидел дрыгающиеся ноги, длинную спину, родимое пятнышко на боку — мальчишка весь переливался радостью бытия, на губах пузырилось материнское молоко.

— Он рос быстро, он чрезвычайно быстро рос…

Лицо Евгении Сергеевны от воспоминаний совсем порозовело, руки вдруг переменили положение — теперь они были опущены; мизинец левой руки был отставлен, точно за него ухватился крепкой ручонкой Женька, подняв к солнцу и матери лицо, поспешал за Евгенией Сергеевной, быстро-быстро перебирая ногами. Волосы тогда у Женьки были совсем льняные, рассыпающиеся, легкие как пух.

— Женя пошел на одиннадцатом месяце, и это случилось в забавной, о-о-о-чень забавной обстановке… Я стояла вот тут. — Евгения Сергеевна показала на окно. — Он сидел вот тут, на дорожке, голопопый, а у меня в руках была яркая погремушка. Я бесцельно погремела ею, я ничего не хотела от Жени, но он вдруг поднял личико, осмысленно поглядел на погремушку и потянулся к ней… Представляете, он встал, качаясь, пошел вперед и стал уже падать, поэтому побежал и уткнулся мне вот сюда…

Евгения Сергеевна показала пальцем на место ноги, куда уткнулся Женька, и не сразу отняла руку, словно десятимесячный Женька, живой, смеющийся от радости, все еще прижимался к ее ноге.

У Прохорова сохли губы, болело сердце: ему хотелось вскочить, закрыв глаза, зажав ладонями уши, броситься вон из комнаты, чтобы где-то в темном пустом углу остановиться, замереть, ничего не видеть, не слышать.

— Через две недели он уже ходил, как взрослый… Он уверенно ходил, представьте себе… — продолжала женщина. — А говорить он начал в полтора года, и прекрасно, прекрасно заговорил… О-о-очень четко, не картавя, произносил слово «ромашка». — Она долго молчала, потом продолжила: — У нас двор всегда зарастал белой пахучей ромашкой…

Евгения Сергеевна убрала руку с ноги — это значило, что сын уже сам бегал по белому ромашковому полю, впервые был свободен от материнского мизинца…

Убрав руку с ноги, Евгения Сергеевна, пожалуй, впервые за все эти минуты не увидела, а, наверное, ощутила Прохорова, и как бы вернулась ненадолго в комнату из далеких мальчишеских лет сына — она уже оторвала Женьку от груди, поставив его на ноги, научила говорить и отпустила в мир, где существовали такие вещи, как люди, ромашки, дома, реки, кони, огороды, небо, звезды, трава и… капитан Прохоров. Да, да, самым реальным в мире теперь оказался капитан Прохоров, и мать Женьки Столетова наконец-то увидела его как единственно существующую действительность…

— Скажите, Евгения Сергеевна, — таким же тихим вспоминающим голосом, каким говорила женщина, спросил Прохоров, — вы не помните, когда он узнал о том, что Людмила собирается выходить замуж за технорука Петухова?

Евгения Сергеевна медленно подняла глаза, недоуменно пожав плечами, неожиданно просто и великодушно улыбнулась.

— Это все деревенские сплетни, Александр Матвеевич! — сказала она. — Людмила вовсе не собирается выходить замуж за Петухова. Это выдумка, клевета на нее. Женя не имеет от меня тайн, я все знаю о его сердечных делах… Он очень любит Гасилову, и мы не мешаем ему, хотя понимаем, что эта девушка Жене не нужна… — Она укоризненно покачала головой. — Ах какие трагедии бывают в жизни! Женю любит замечательная женщина Анна, она прекрасна, она удивительно прекрасна! Представьте себе, что Женя тоже, сам того не зная, любит Анну Лукьяненок…

Прохоров стиснул зубы, впился пальцами правой руки в предплечье левой — он уже не мог больше слушать, как Евгения Сергеевна обходит прошедшее время, как она продолжает говорить о сыне в настоящем. Он знал, что ему будет трудно в доме Столетовых, но никогда не предполагал, что ему нельзя будет употреблять страшное «был».

— Он вырезал негров и любил карманные фонарики, — осторожно сказал Прохоров, оттягивая трагичную минуту окончательного возвращения сына Евгении Сергеевны в реальность. — Почему он делал это?

— Он с пяти лет любит негров… А карманные фонарики… — медленно ответила Евгения Сергеевна. — Я всегда любила читать ему вслух, и Жене исполнялось пять лет, когда я прочла «Хижину дяди Тома»… Я читала ему «Хижину дяди Тома», а он ложился на коротенькую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки — там до сих пор видны углубления… Мы долго-долго читали…

ЗА ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…пятилетний Женька ложился на короткую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки, мама подсовывала ему под голову две большие подушки и читала «Хижину дяди Тома». За стенкой ходил, кашлял и стучал палкой об пол молодой тогда еще дед Егор Семенович, главный врач сосновской больницы, в маминой комнате мастерил птичьи клетки из ивовых прутьев отчим Василий Юрьевич, мама куталась в пуховый платок, хотя в доме было очень тепло, и было приятно слушать, как завывает за окном февральская метель.

В тот вечер, когда мама заканчивала читать «Хижину дяди Тома», Женька лежал ни жив ни мертв, бледный от волнения, закусив нижнюю пухлую губу… Дяди Тома уже не было, дядя Том уже умер; за окнами выла страшная февральская метель, и Женьке было так же страшно и тревожно, как было однажды, когда дед Егор Семенович принес в дом на вытянутых руках тело девочки Лиды, попавшей под колеса автомобиля. Дед думал, что Лида еще жива, поэтому и принес ее в дом, который был ближе, чем больница, но Лида оказалась мертвой, что было жутко и странно, так как еще вчера Лида показывала Женьке, какие красивые резинки купила ей на чулки мама: «И чулки у меня, Женька, новые, перворазнадеванные…» Сейчас было страшно так же, как и тогда. На потолке трещинки, впадинки и выпуклости образовывали усатую тигриную морду с прижатыми хищно ушами, словно тигр готовился к прыжку, и прыгнул бы, если бы над книжкой не склонялось самое красивое лицо на свете — лицо мамы. У нее в волосах был ровный и теплый пробор, с покатых узких плеч падал пушистый оренбургский платок.

В печной трубе так выло, на крыше так громыхали доски, что казалось — кто-то ходит на прямых осторожных ногах. Женька ежился, стремился свернуться в самый маленький комочек; его коротенькие вельветовые штаны открывали полные ноги в чулках с крупным рубцом и позорные девчоночьи резинки, точно такие, как у погибшей под колесами автомобиля Лиды, и от этого было еще страшнее.

Наконец мама прочла последние строчки «Хижины дяди Тома», осторожно закрыла книгу, потерев пальцами уставшие глаза, уронила книгу себе на колени. У нее было несчастное, опустошенное лицо, плечи сделались совсем узенькими, платок скатился с них и упал на пол; мама не заметила этого, сидела, словно закаменела, кожа на щеках сделалась бесцветной, и Женьке вдруг так стало жалко маму, что он бросился к ней, припал головенкой к плечу; он слышал, как часто билось сердце мамы; все было родное, до слез свое, и он замер, притаился, словно он, Женька, был мамой, а мама — Женькой.

— Я люблю тебя, люблю дядю Тома… — шептал пятилетний Женька, все плотнее прижимаясь к плечу мамы и плача. — Ты ничего не бойся, мама, я тебя защищу, я тебя всегда защищу, если надо, и дядю Тома тоже защищу… Я сильный, я храбрый, мама, я не боюсь, что воет метель и кто-то ходит по чердаку… Я тебя защищу, мама, обязательно защищу…

Евгения Сергеевна гладила его круглую голову с нежными белокурыми волосами, вдыхала детский сонный запах, чувствовала, как бьется на ее плече то самое, что когда-то билось под сердцем; чувствовала все его маленькое, тепленькое, длинное тело с полными по-детски ногами. В глазах у Евгении Сергеевны стояли слезы, она видела завиток уха, похожего на ухо умершего первого мужа, и ей было сладко и легко плакать вместе с Женькой, который не видел ее слез, но, конечно, знал, что мама плачет.

— Мама, мама, ты не плачь, — уговаривал он. — Я тебя защищу, я тебя обязательно защищу. От волка, от Бармалея, от метели, от Петьки Гольцова, от усатого дядьки, что приезжает в больницу, от автомобиля, от речки, от темного леса, от мороза. Мама, мама, ты не плачь, ты не плачь, моя мама!

И Женьке казалось, что ветер за окнами утишивался, никто не ходил на прямых осторожных ногах по чердаку, и Лида, живая, здоровенькая, опять показывала Женьке новые резинки. Себе Женька сейчас казался могучим, непобедимым, добрым богатырем, и он ничего на свете не боялся, а наоборот, плохие звери и плохие люди боялись его.

— Пора спать, Женька! — тихо-тихо сказала мама. — Хочешь, я тебе спою песенку про то, как ходит козлик возле речки?

Женька любил песню про козлика, часто требовал, чтобы мама пела ее, когда он засыпал, но сегодня решительно заявил, что про козлика слушать не хочет, что уснет сам — не маленький! Он быстро и умело, как настоящий мужчина, разделся и неторопливо поцеловал улыбающуюся маму в щеку, лег в кровать не на бок, а на спину, как делал это обычно сильный и отчаянно смелый дед Егор Семенович. Наморщив лоб, Женька озабоченно попросил маму разбудить его ровно в семь, с третьими петухами, и, так как мама продолжала смеяться и тормошила его, Женька рассердился, и сердился так долго, что взял да и уснул с озабоченным и сердитым лицом.

Евгения Сергеевна погасила свет, постояла немного над кроватью сына, взяла чулки в резинку и крошечную майку — Женька спал в одних трусиках, — на цыпочках ушла в кухню, чтобы выстирать и высушить все это за ночь. В продаже тогда еще было мало детских маек и чулок, за ними приходилось стоять в большой очереди возле орсовского магазина; не было еще такого, чтобы деревенские полки сгибались под грузом отечественного и заморского барахлишка.

Наверное, в третьем часу ночи Женька увидел сон, о котором вспомнил сразу же, как проснулся. Сон был недлинный, но четкий, конечно, цветной.

…Женька в длинных, как у взрослых, настоящих брюках шел по светлой от солнца сосновской улице, на боку у него висела кобура, в которой хранились мыло и зубная щетка, но сама кобура была настоящей, опасной для всех врагов и особенно для Петьки Гольцова. В руках Женька держал сачок для ловли бабочек, он его все стремился нести на плече, как винтовку, но почему-то не мог поднять, хотя в руках сачок казался очень легким. Над Кривой березой, где Женька однажды гулял с отчимом, летал махаон — их никогда не бывало и не могло быть в нарымских краях, — вокруг махаона порхали белые капустницы, поднявшиеся с белой шевелящейся кочки. «Махаонище, миленький!» вкрадчиво говорил Женька бабочке, стараясь поймать ее, и уже было накрыл махаона сачком, как бабочка вдруг превратилась в налима, который, широко открыв рот-кошелек, ворчливо сказал Женьке: «Ты сам махаонище! Небось любишь налимью печенку!» Потом не стало налима, и вообще ничего не стало, но сачок наконец-то охотно превратился в ружье с длинным острым штыком. Что делать с винтовкой, Женька не знал и…

Он проснулся в половине седьмого и вчерашним рассерженным, солидным и мужественным взглядом посмотрел на чистые чулки и майку, висящие на высокой спинке кровати. «У тебя стиральный психоз, Евгения!» — словами деда насмешливо подумал Женька о маме, но надел чистые чулки, майку и даже позорные девчоночьи резинки, решив, что взрослому мужчине унизительно спорить с мамой из-за таких мелочей, как резинки, тем более что под штанами их не видно.

— Здравствуйте, здравствуйте! — неторопливой походкой входя в столовую, сказал Женька маме, деду и отчиму. — Небось не умывались еще, проспали всю утреннюю благодать… Вот ты, дед, чего стоишь у окна и ковыряешь мозоль, когда на улице распрекрасная погода? — Женька нахмурился и дедовым голосом продекламировал: — Вечор, ты помнишь, вьюга злилась, на мутном небе мгла носилась, а нынче посмотри в окно…

Не обращая никакого внимания на хохот мамы, деда и отчима, отклонив все попытки поцеловать его, Женька четким деловым шагом прошел к умывальнику, с мылом умылся, тщательно вычистил зубы и только тогда вернулся к родственникам, которые теперь уже не смеялись, а довольно серьезно смотрели на солидного Женьку.

— Ты что будешь пить, Женька? — спросила мама. — Свой чай с шестью ложками сахара или, может быть, кофе с молоком?

— Все равно, все равно! — голосом деда ответил Женька. — Меня не интересуют мелочи.

После завтрака Женька надел свою длинную необычную для Сосновки борчатку, отороченную по полам бараньим мехом, важный и насмешливо-презрительный вышел на улицу, остановившись возле забора, внимательно осмотрелся — ослепительно блестел на солнце чистый снег, дорога синей сверкающей лентой уходила на гору, за белой и огромной рекой розовел заснеженный лес, и казалось, что вечером и ночью не было никакой метели, что все окружающее было всегда таким, как сейчас. Далеко слышался скрип санных полозьев, по улице ехал на обледеневшей бочке орсовский водовоз дядя Булыга, кобыленка по имени Спесивая медленно переставляла лохматые, покрытые инеем ноги, из мягких и добрых губ кобылы вырывалось розовое от утреннего солнца облако морозного пара.

Дядя Булыга, увидев Женьку, завистливо покачал головой и сказал: «Вот это шубейка, парнишша! В ней можно хоть на дальни проруби по воду ездить. Н-ну шубейка!»

Справа от Женьки, через один дом, стоял самый плохой и противный человек на всем белом свете — Петька Гольцов. Он вечно дразнил Женьку за короткие штаны, за длиннополую борчатку, за то, что Женьку не пускали гулять, если на дворе было ниже тридцати градусов мороза. А однажды… Однажды они начали драться, и Петька победил — он поставил колено на Женькину грудь и, хохоча, спросил: «Сдаешься?» Женька молчал, он так и не сказал «сдаюсь», но мимо дома Петьки Гольцова ходить перестал.

Сегодня Петька стоял возле ворот своего дома в коротком полушубке, в большой шапке из собачины, лихо сдвинутой набок. Увидев Женьку, самый плохой и противный человек на свете подбоченился, плюнул на снег и начал улыбаться так, словно хотел сказать: «Боишься меня, боишься? Ну и правильно делаешь!»

— Не боюсь я тебя, не боюсь! — прошептал Женька и неторопливо пошел направо, повторяя, как заклинание: — Не боюсь я тебя, не боюсь…

Петька Гольцов был на голову выше Женьки и почти на два года старше его, но сегодня Женька таким медленным уверенным шагом прошел мимо него, сегодня у Женьки было такое лицо, что Петька Гольцов перестал улыбаться и проводил Женьку задумчивым взглядом — он даже переменил позу, то есть не стал подбочениваться.

Вечером мама и Женька пошли в клуб «Лесозаготовитель», где показывали фильм «Свадьба с приданым», и возвращались домой поздно, в десятом часу, когда Женьке уже полагалось спать.

Было темно и холодно, река совсем не виделась, огней в ближних и дальних домах было мало, так как деревня засыпала, на улице бродили собаки, замерзшие, с опущенными хвостами. Женька медленно шел рядом с матерью, держал руки за спиной, нахмурив брови, глядел себе под ноги, боясь поскользнуться на накатанной санными полозьями дороге. Чтобы сократить путь до дома, они свернули в переулок, оказались в сплошной тьме. Женька шел позади матери и вдруг тихо сказал:

— Мам, а ведь негров, наверное, ночью совсем не видно…

— Да, у них темная кожа, — рассеяно ответила Евгения Сергеевна и протянула сыну руку. — Держись, Женька, здесь ухабы…

Женька уцепился за руку матери, пошел рядом с ней широко и свободно, по-солдатски размахивал свободной рукой в остяцкой расписной рукавице с бисеринками, и они быстренько пришагали домой; мать помогла Женьке снять борчатку и развязать тесемки шапки-ушанки, проводила в детскую комнату, но тут же оставила одного, так как в стенку призывно постучал дед Егор Семенович. Наверное, что-то происходило в доме или в деревне. В доме мог появиться поздний гость, а в деревне больной, к которому нужно было бежать быстро-быстро.

— Ты сам ложись, Женька! — торопливо сказала мать уходя. — Прибегу сказать тебе «спокойной ночи».

— Ладно, мамуль!

Женька собрался уже было снимать куртку, как замер, закусив нижнюю пухлую губу, подумал немножко и решительно полез в угол, где лежали его игрушки. Наверное, минут десять он, пыхтя и посапывая, рылся в игрушках, что-то разыскивая, затем приглушенно засмеялся:

— Вот ты куда спрятался, Джимми!

Женька держал в руках небольшого негритенка с матерчатым, пришитым Евгенией Сергеевной туловищем, с гладкой головой из папье-маше и такими большими черными глазами, что все лицо игрушки казалось состоящим только из них. Женька стер с лица игрушки слой пыли, и оно заблестело, залучилось в электрическом свете, как лицо настоящего негра.

— Ах ты, Джимми!

Негритенок смотрел на Женьку серьезно, немного насмешливо; набитое опилками туловище у Джимми было такое худенькое, что вызывало жалость. Поэтому Женька огорченно почмокал губами, а негритенок в ответ на это вдруг покачал головой и стал глядеть на Женьку искоса и лукаво: «Чего же это ты, Женька, не ложишься спать? Вот придет мать, она тебе покажет где раки зимуют!» Радостно подмигнув негритенку, Женька быстро разделся, на минуточку положив Джимми на кровать, пошел к дверям, чтобы выключить электричество, но остановился. «В темноте я не увижу лицо Джимми», — рассудительно подумал он и вернулся к кукле, ободряюще похлопав ее по тощему животу, сообщил:

— Мама свет выключит. Она придет мне говорить «спокойной ночи, Женька» и выключит свет…

Джимми, видимо, согласился с Женькой, что будет лучше, если электричество выключит Евгения Сергеевна, и вид у Джимми опять был задорный: «Мне-то все равно, Женька, будет гореть свет или не будет!» Поэтому Женька бесцеремонно взял Джимми за тощие плечи, бросился на кровать и, совершив рукой с зажатой в ней куклой размашистый полукруг, почувствовал, что кукла выскользнула из пальцев; продолжая полет по кривой дуге, игрушечный негритенок головой ударился об стенку.

Бух!

Удар был сильный, но голова куклы, сделанная из папье-маше, на части распалась медленно, как в замедленных кинокадрах: осколки бесшумно рассыпались по полу, так как были почти невесомы. Самый крупный из них — щека и бровь — перевернулся, и Женька увидел химические, расплывшиеся буквы на бумажной изнанке. На все это Женька сначала глядел с любопытством, как бы интересуясь, на сколько кусочков разделится голова Джимми, и это длилось до тех пор, пока Женька не увидел направленный прямо на него удивленный глаз.

— Джимми! — прошептал Женька. — Где же твоя щека?

Повторив вопрос кукольного глаза, Женька почувствовал тоненький укол под ложечкой, похожий на прикосновение острого металла, и как раз в этот миг в комнату быстро вошла веселая Евгения Сергеевна, энергично двинулась к сыну, чтобы поцеловать его, но остановилась и так же, как Женька, задрала на лоб брови.

— Что случилось?

Женька протянул руку, показал на кусок щеки с фиолетовыми буквами и осторожно сказал:

— Я побоялся, что его в темноте не будет видно, мам, а потом он разбился. Взял и разбился…

Через секунду Женька тонко и длинно закричал навесь дом. Это был такой тонкий и страшный крик, от которого Евгения Сергеевна пошатнулась, как от порыва ветра, бросившись к сыну, увидела, что у него такие большие глаза, что лицо казалось состоящим только из них…


В просторной столовой было тихо и пустынно, качался с мелодичным качаньем маятник настенных часов, одинокий солнечный квадрат лежал на желтом полу.

— Повзрослев, Женя стал вырезать из журналов и книг портреты стариков негров… а потом… позднее коллекционировать карманные фонарики, — сказала Евгения Сергеевна. — Как врач я скажу — это было немножко болезненным. У Жени слишком восприимчивая нервная система…

Прохоров понемногу разглядывал ее лицо; почти спокойный, он мог теперь сравнивать, размышлять, видеть ранее не замеченное: единственный сын Евгении Сергеевны мало походил на нее, только, пожалуй, глаза и шея у Женьки были материнскими, а все остальное: короткий тупой нос, маленькие круглые и твердые губы, резкий профиль — было у него отцовским.

— На Женю имеет большое влияние учитель Викентий Алексеевич Радин, — между тем задумчиво продолжала Евгения Сергеевна. — Он называет историка комиссаром, подражает ему, гордится дружбой с Викентием Алексеевичем. — Она замолчала, хрустнула пальцами. — Нет ли сигареты, Александр Матвеевич?

Прикурив от прохоровской зажигалки, Евгения Сергеевна сделала длинную сильную затяжку; видно было, что курит она давно, умеет курить и любит курить.

— Викентий Алексеевич — единственный посторонний человек, которому Женя рассказал о своем втором потрясении… — Она несколько раз кивнула. — Да, да! Было два страшных вечера в его жизни. Тот, о котором я только что рассказала, и другой — при чтении романа Гюго… После каждого потрясения он взрослел на глазах…

Сейчас ее лицо было абсолютно спокойным, движения плавно замедленными; смотрела Евгения Сергеевна в уличное окно, поэтому в ее зрачках отражалась зелень палисадника.

— Пять лет назад с Женей произошло то непременное, что в конце концов происходит со всяким человеком, — говорила Евгения Сергеевна. — С одним это происходит рано, с другим — поздно, но непременно происходит… — Она поднесла сигарету к губам, но так и не взяла ее в рот. — Пять лет назад вечером, после чтения романа Гюго «Девяносто третий год», Женя впервые понял, что когда-нибудь обязательно умрет, что это так же реально, как вот этот стол…

Евгения Сергеевна остановилась, долго молчала, потом незнакомым еще Прохорову голосом произнесла:

— Он понял, что когда-нибудь умрет…

Прохоров побледнел, так как почувствовал, что сейчас произойдет самое страшное, а он ничем не может помочь, ничего не может сделать, чтобы облегчить жизнь матери Евгения Столетова. А она, снова закаменев, уронила на колени руки, шепотом повторив еще раз последние слова, тихо, но мучительно ясно спросила:

— Скажите, его столкнули?… Его столкнули с подножки вагона? Скажите, ради бога, Евгения убили?

Впервые в течение всего разговора соединив жизнь сына со словом «смерть», Евгения Сергеевна резко поднялась, глядя в окно, выходящее в палисадник; она поднималась так, словно что-то нужное, потерянное, давно забытое нашла среди акаций и рябин. Обеспокоенная тем, чтобы находка не исчезла, Евгения Сергеевна по дуге пошла к окну, секунду смотрела на пыльную зелень, затем повернулась к Прохорову и вяло взмахнула рукой:

— Ах, да какое это имеет значение!

Едва проговорив эти слова, Евгения Сергеевна опять пошла вперед по дугообразному пути, заложив руки в карманы платья-халата, остановилась еще раз, но теперь у дверей; возле них она стояла долго, наверное, целую минуту, потом как-то боком, очень неловко, позабыв о Прохорове, вышла из комнаты. Немного спустя скрипнула еще одна дверь, потом еще одна, и Прохоров сквозь другое окно увидел, как в том же платье-халате, со склоненной головой, с руками в карманах Евгения Сергеевна шла по деревянному тротуару. «Отправилась в больницу!» — подумал он и прислушался к тишине — в доме никого, кроме Прохорова, теперь не было: отчим Евгения Столетова все эти дни сидел на метеостанции, а дед Егор Семенович с утра уходил на ту поляну, где росла Кривая береза. «Забавно! — подумал Прохоров. — Меня бросили в пустом доме… Вот это положение!» Он усмехнулся, встав, походил немного по столовой.

Тишина столетовского дома, построенного из толстых лиственничных бревен, была абсолютной, недышащей, замурованной; такая тишина бывает только в тех домах, где недавно кто-нибудь умер… Было нетрудно представить, как в столовую входил Женька, бросал свое энергичное тело на крепкий стул, швырял на подоконник рабочую кепчонку и насмешливо растягивал тугие губы: «Дорогие предки, я хочу жрать, как дед после разгрома Колчака! Подайте голодающему черствую горбушку хлеба…» Он наполнял дом шумом, смехом, веселой толчеей; с ним почти всегда приходили — тоже голодные — друзья, садились вот за этот стол, и Евгения Сергеевна озабоченно говорила, что хлеба обязательно не хватит, а его не только хватало, но в деревянной хлебнице оставалось еще на один обед.

Прохоров ощущал тишину даже затылком и чувствовал желание не уйти из дома, а сделать как-то так, чтобы дом ушел сам, оставив его на безлюдном пустыре. Прохоров поднял руку, провел пальцами по щеке, гладкой после недавнего бритья, и это показалось неприятным, ненужным, точно было бы лучше, если бы под пальцами заскрипела щетина. Испытывая необходимость что-то делать, говорить, он между тем стоял истуканом и думал о том, что он, Прохоров, имеет с домом Столетовых такую естественную и прямую связь, что ему не только можно, но и нужно побыть одному в пустынных комнатах, походить по всему дому, то есть вести себя так, как бы вели себя родственники Женьки; ведь теперь Евгений Столетов на всю жизнь станет близким человеком для капитана Прохорова, а семья погибшего будет родной, близкой ему. Размышляя таким вот образом, Прохоров незаметно для самого себя вышел в коридор, не сомневаясь в правильности пути, приблизился к узкой белой двери, бесшумно открыл ее — перед ним была комната Женьки.

Прохоров стоял у порога с таким видом, словно боялся перешагнуть его, и это было одновременно правдой и неправдой, так как его тянуло немедленно войти в комнату и все осмотреть, все пощупать собственными руками, а с другой стороны, он был немного напуган тем, что комната походила на того Женьку Столетова, каким представлял его Прохоров. Каким образом комната могла походить на человека, никто, наверное, объяснить бы не смог, но это было так.

Комната была узкой и длинной, всю левую стену занимал стеллаж с книгами, окно глядело прямо на реку, в углу валялись гантели и эспандер, на правой стене висел портрет покойного отца, возле этой же стены стояла металлическая больничная кровать. Огромный фотографический портрет Людмилы Гасиловой (работа Борьки Маслова) висел над письменным столом. Стояла короткая черная кушетка, прислоненная к теплому боку печи тем концом, на котором находились ноги лежащего.

Переступив порог, Прохоров подошел к голландской печке, чтобы увидеть то, что давно хотел увидеть, — углубления, оставленные на боку печки Женькиными каблуками. Они появились от того, что, ложась с книгой на кушетку, Женька непременно задирал ноги и упирался ими в печную стенку, и, сколько ни протестовала против этого Евгения Сергеевна, ничего не помогало, так как Женька в другой позе книги читать не мог.

Углубления на боку голландской печки… По ним капитан Прохоров мог проследить всю жизнь Женьки Столетова, начиная с шестилетнего возраста. Самая нижняя ямочка относилась к тому времени, когда мальчишка только учился читать — она была маленькой и незаметной; углубления на вершок выше были сделаны Женькой между десятью и двенадцатью годами, когда жизнь в книгах казалась в миллион раз интересней, чем в Сосновке, — со страниц раздавались пушечные залпы пиратских кораблей, бродил по земле Маленький оборвыш, качалась на ветке плюшевая обезьяна. Ямка, оставленная этими годами, была глубокой, но еще не такой, какую Женька пробил каблуками между двенадцатью и шестнадцатью годами. Это было самое крупное углубление, которое несколько раз замазывали глиной, но не могли замазать, так как между двенадцатью и шестнадцатью годами Женька особенно сильно долбил кирпичи нетерпеливыми ногами. Летом он пролеживал на кушетке по двенадцать часов в сутки, зимой — по восьми. Пираты уже отстрелялись, ушел в свое несчастье Маленький оборвыш, плюшевая обезьяна надоедливо верещала. Со страниц книг теперь мчался навстречу мельницам Дон-Кихот, лукаво подмигивал Санчо Панса, устраивался на пустом и голом острове Робинзон Крузо, ходил по земле веселый и несчастный Тиль Уленшпигель, кутался в серую накидку человек в футляре, гордо носил турецкую феску Тартарен из Тараскона… Следующие углубления в кирпичах были помельче, так как ноги Женьки стали длиннее. Это было время «Хождения по мукам», «Дамы с собачкой», хохочущего над всем миром Швейка, гостиной в доме Ростовых, где Наташа целовалась с Борисом, душного «Декамерона» и страшного «Золотого осла», иронического Франса, благодушно усмехающегося О'Генри… Выше углублений на печке не было.

Прохоров подошел к стеллажу, на котором стояли те книги, которые оставили след на печи, машинально протянул руку к первому попавшемуся томику, но не взял, так как со стеллажа на Прохорова смотрели негры, много негров. И еще Прохоров увидел карманные электрические фонарики — они висели на стене, валялись на стеллаже, на подоконнике: среди них были круглые, плоские, квадратные, с подзарядкой от электросети, с пружинным механическим динамо. Фонариков было так же много, как и портретов негров, и Прохоров поморщился, словно у него отчаянно болели зубы. Он перевел взгляд на портрет Женькиного отца: тот же короткий тупой нос, те же разлетающиеся волосы, тот же наклон вперед, который делал сына похожим на стремительно идущего царя Петра со знаменитой картины.

Дальше Прохоров действовал почти механически, профессионально и назойливо точно. Ему надо было знать, какую книгу Евгений Столетов читал вечером двадцать первого мая, и Прохоров спервоначала протянул руку к средней полке, где на свободном пространстве одиноко лежала книга с зеленой закладкой. Это был томик Чехова, а закладка лежала на той странице рассказа «Ионыч», которая начинается словами: «Прошло еще несколько лет. Старцев еще больше пополнел, ожирел, тяжело дышит и уже ходит, откинув назад голову…» Держа в руках книгу, Прохоров старался представить, когда и в каком состоянии Евгений мог читать Чехова. Это было, наверное, в один из тех дней, когда Столетов впервые поссорился с Людмилой Гасиловой. А что, если?…

Перебрав еще несколько книг, Прохоров на самом деле уловил в их расположении некую систему. Оказалось, что именно на средней полке, в самом центре стеллажа, книги стояли в беспорядке, совсем не так, как на других полках, где том следовал за томом, иностранные книги отделялись от отечественных и так далее. На средней же полке лежали только те книги, которые Женька читал в последнее время и не успел расставить по местам. У самой перегородки лежала зачитанная «Как закалялась сталь».

Продолжая перебирать книги на средней полке, Прохоров видел Женькину непоследовательность, резкую смену настроений: он то хохотал вместе со Швейком, то закладывал промокашкой страницы в «Хромом барине». Итак, хаос, неразбериха, но в этом-то и была система, которая позволяла по книгам, сравнивая их с записками к Людмиле, проследить смену отношений Женьки и дочери Гасилова.

Он читал «Испанскую балладу», видимо, тогда, когда Людмила ревновала его к Анне Лукьяненок; Женька взялся за «Королей и капусту» О'Генри в тот вечер, когда написал Людмиле: «Вчера я растерялся, как мальчишка, а сегодня мне смешно…» Женька начал перечитывать «Обыкновенную историю» Гончарова в тот вечер, когда допоздна занимался математикой и физикой, а потом думал о своей — пока обыкновенной и скучноватой — жизни. Женька взял в руки «Остров пингвинов» Франса, когда… Прохоров взял синенький томик, машинально открыл его, и на пол, колыхаясь и кружась, упало несколько блокнотных листков бумаги. Он их поднял — одна из страниц начиналась словами: «Ах, как он хорош, Петр Петрович Гасилов, когда на заре, ранним утром отправляется с рабочими на лесосеку!..»

Это была речь Женьки Столетова на знаменитом комсомольском собрании, принадлежащая четырем авторам, но написанная столетовским почерком, в котором все: и клинообразные высокие буквы, и точки в три раза жирнее нормальных, и почему-то мелкие запятые, и четкое «в» — принадлежало Женьке, и не случайным было то обстоятельство, что именно в «Острове пингвинов» лежала речь. Находясь в иронически-скептическом настроении, Женька должен был снять со стеллажа только Анатоля Франса.

Дочитав выступление, Прохоров аккуратно сложил блокнотные страницы, покачав головой, подумал: «Ах, ах, технорук, товарищ Петухов!» Потом он осторожно положил на стеллаж синий том Анатоля Франса, а шесть страниц сунул в нагрудный карман пиджака…

Окно Женькиной комнаты, как и все окна в доме, было распахнуто настежь, на подоконник упала ветка черемухи с зелененькими ягодами, от нее терпко пахло — наверное, поэтому Прохорову теперь не хотелось двигаться, думать, что-то делать, и он застрял на одной примитивной мысли: «Ты умеешь врать, товарищ Петухов!» Между тем приближалось обеденное время, скоро должен был вернуться домой Женькин дед, Егор Семенович, и Прохоров не знал, что сделает воинственный старик, найдя в доме постороннего человека. С другой стороны, до возвращения Егора Семеновича Прохоров не мог уйти.

Было без пятнадцати час, когда на крыльце раздались шаркающие шаги, удары палки о дерево, и Прохоров неторопливо вышел из комнаты, чтобы встретить Егора Семеновича в прихожей; капитан милиции знал, что старик интересуется им давно, порывается иногда встретиться с Прохоровым, но все откладывает встречу потому, что, как объяснил участковый инспектор Пилипенко, «шибко сердится на следователя Сорокина». Наверное, поэтому Прохоров представлял Егора Семеновича высоким, полным и громогласным стариком пенсионером из числа тех, что сидят на лавочках и все примечают, а потом рассылают письма в разные инстанции.

Прохоров ошибся на все сто процентов — перед ним стоял согбенный, маленький, тщедушный старичок с дорогой палкой в руках и уныло повисшими мягкими усами, сплошь седыми; ничего командирского, партизанского не было в его мальчишеской фигуре, руки вовсе не походили на руки хирурга, хотя Егор Семенович в маленькой Сосновке еще несколько лет назад делал трудные неотложные операции. Глаза у старика были водянистые, совершенно бесцветные, и он был так согнут, раздавлен горем, что, увидев Прохорова, только негромко поздоровался, волоча по полу ноги и палку, двинулся к своей комнате, вялым движением подав Прохорову знак следовать за ним.

Комната старика была точно такой же по величине, как комната внука, но книги на стеллаже были только медицинские, стола не существовало вообще, вместо кровати стояло низкое, похожее на топчан сооружение, покрытое клетчатым пледом. Старик опустился на это сооружение, пригласив взглядом Прохорова сесть на табуретку, уронил голову на руки, положенные на трость. Он минуту молчал, тяжело дыша, борясь с хрипами в горле, потом очень тихо и медленно сказал:

— Мы все эти дни следим за вами, товарищ Прохоров, кажется, вы хороший работник и человек. А я… Я ничего не помню! Я ничего не знаю! Мне семьдесят девять лет…

За полтора месяца Егор Семенович потерял двенадцать килограммов веса (так сообщил Пилипенко), состарился мгновенно, как это часто бывает с бодрыми стариками, выбитыми из привычной жизненной колеи каким-нибудь чрезвычайным происшествием. Немного оставалось жить Егору Семеновичу на этой круглой и теплой земле, и вся Сосновка уже по-бабьи пригорюнивалась, когда он волочил ноги и палку по длинной улице деревни, в которой прожил около пятидесяти лет, и не было в деревне человека, к которому не прикоснулись бы руки старого врача.

Егор Семенович постепенно приходил в себя от полуденной жары, от цветущей поляны возле Кривой березы, куда каждый день вели его старческие ноги, чтобы постоять немножко возле полотна железной дороги, обходя взглядом белый камень.

За окном на молодой буйной рябине пел самозабвенно скворец, славил день, и было странно, что такое маленькое существо способно петь так громко, что его, наверное, слышала вся улица. Скворец подражал звуку какой-то торжественной трубы, подслушанной, видимо, у громкоговорителя, и восклицательный его крик взрывал тишину опустевшего столетовского дома.

— Я никак не мог добраться до вас, — почти шепотом сказал Егор Семенович, — у меня не хватает сил на это… Но я хочу вам сказать, товарищ Прохоров, что моего внука не могли сбросить с поезда… — Он сделал попытку выпрямиться, дерзко посмотреть капитану милиции в глаза, но от боли в пояснице приглушенно застонал и снова шепотом закончил: — Мой внук сам сорвался с подножки…

Это был тот самый старик, который всего два месяца назад сделал операцию по поводу перитонита матросу проходящего парохода, а на третий день после этого пешком — ни одна машина не проходила — отмахал двадцать километров до охотничьего зимовья, где от простейшего аппендицита погибал охотник-остяк.

— Моя песня спета! — прежним голосом ответил старик на тоскливый взгляд Прохорова. — Но мне надо было умереть раньше Женьки…

Он опять уронил голову на руки, помедлил, отдыхая.

— Евгения не верит в смерть сына, я не могу подражать ей. Я — солдат, я — врач, я знаю… Смерть всегда выбирает лучших…

И он заплакал медленными, экономными стариковскими слезами, не стесняясь Прохорова, себя самого, портретов на стенах, трех ружей, шашки в облезлых ножнах; сидел перед капитаном уголовного розыска плачущий большевик, которого не мог себе представить поэт Маяковский, плакал седоусый старик, а по широкой Оби сейчас где-то шел буксирный пароход с буквами на вздернутом носу «Егор Столетов».

— Женька предпоследний… Он предпоследний… — старушечьим голосом говорил Егор Семенович. — У старшего сына нет сыновей… — Он уже не считал себя живым, он уже зачислил себя в мертвые, коли говорил только о старшем сыне. — Погодите, не уходите… Я наберусь сил… Я должен, я обязан рассказать все…

Скворец не замолкал на буйной рябине; рябина была вся огненно-красной, хотя еще было много-много дней до осени — так освещало ее солнце, так самозабвенно пел в ее ветвях славящий день и жизнь скворец. Рябине и скворцу не было никакого дела до старика, который медленно поднимал голову, не вытирая слез, старался выпрямиться и не мог, так как его сильной и жесткой воли сегодня хватило только на поход к Кривой березе, а сейчас только на то, чтобы держать трясущуюся голову на узких согбенных плечах. Вот оно, вот! Пришло время, когда плечи ощутили годы каторг и тюрем, революцию, гражданскую и Отечественную войны. Все собралось в смертельный кулак в ту ночь, когда пришло известие о гибели внука.

— Я был не прав… — хрипло сказал Егор Семенович. — Женя, его приятели… Они хорошие, никакие не инфантильные, они настоящие… — Он глядел на прохоровские колени, болезненно морщился. — А я произносил лозунги, тешился мелкотравчатой философией… Вы понимаете, товарищ Прохоров, грош цена отцам, если они кричат наследникам: «Вы инфантильны!»

Егора Семеновича все эти полтора месяца мучило сознание вины перед погибшим внуком; он ходил по лесу и, наверное, постоянно разговаривал с Женькой, и мучился жестоко, когда понимал, что внук никогда не услышит этих слов.

Прохоров был первым человеком, которому Егор Семенович рассказывал о своей вине перед Женькой, и старику становилось чуточку легче.

— Мои лозунговые крики только мешали Женьке, — горько говорил Егор Семенович. — Он… Эх, да что говорить! — старик покачал головой. — Как я ему мешал жить! Это я заставлял Женьку бесцельно ходить к Гасилову, стоять перед этим пикардийским быком безоружным… У внука было еще мало фактов, он лез на штурм с голыми руками… А все я! «Чего ты медлишь, Женька? Чего ждешь? Почему не борешься с Гасиловым?»

Теперь Егор Семенович сидел прямо, смотрел в зеленое окно, за которым пел торжествующий скворец, но старик не слышал его, не догадывался о том, что трубный звук, переполняющий комнату, принадлежит птице, даже не знал о том, что глядит в окно.

— Он был прав, сто раз прав, мой внук!.. Однажды он сказал: «Дед, мой революционный дед, как ты не понимаешь, что тебе было легче! Этот белый, этот красный, этот зеленый, этот фиолетовый в крапинку… А Гасилов бесцветный! Он даже не серый, он никакой!» — говорил старик пронзительно. — Это было в тот вечер, когда Евгений в очередной раз ходил к Гасилову, и тот ушел от драки, величественно пренебрег схваткой с моим внуком… Знаете, что сказал мне Женька? Он пришел печальный и сказал: «Дед, мне очень хотелось играть с Гасиловым в подкидного дурака. Я люблю играть в подкидного дурака!» Вы бы слышали, как я кричал на него, вы бы только слышали: «Циник! Оппортунист! Скептик!»

Егору Семеновичу не хватало воздуха.

— А Женька тогда еще был безоружен. Он шел на танк с детским пугачом… И вы посмотрите, чем это кончилось? Чем это кончилось!

Старик держался за палку как за последнюю свою опору на земле; по-прежнему обращенный лицом к окну, он глядел в него слепыми глазами.

— Это кончилось вот чем… — Егор Семенович опустил голову. — Гасилова не сняли с работы, пикардийский бык процветает, а Женька… О господи! Гасилов везде говорит: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Это же оскорбление! А все я! Я! Я торопил внука, мешал ему вооружиться… А что я вытворял в октябре, когда состоялось отчетно-выборное комсомольское собрание! Что я вытворял, боже мой!

Егор Семенович повернулся к Прохорову, впервые пристально и длинно поглядел на него.

— Отчетно-выборное собрание проходило в середине октября…

ЗА СЕМЬ МЕСЯЦЕВ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…в середине октября, когда кончились остатние летние денечки, проходило отчетно-выборное собрание. Поддувал уже с Обской губы злой сиверко, по ночам беззвездное небо сливалось с землей, река была темной, незаметной, осенняя грусть насквозь пропитала шуршащие листья, воду у берегов, дневное вылинявшее небо. Собаки по ночам лаяли осторожно, по-октябрьскому грустно.

В день комсомольского собрания Женька Столетов на лесосеку не ездил — сидел дома с температурой. Накануне мать нашлепнула на грудь и спину сердитые горчичники, напоила чаем с малиновым вареньем, а утром не велела выходить на двор, угрожая воспалением легких. После утреннего приема мать прибежала домой с пилюлями, потом поставила Женьке термометр, велев держать ровно пять минут, а не минуточку, как привык нетерпеливый сын.

Женька грустно, как нахохлившаяся курица, сидел с градусником под мышкой, кривил губы и шепотом ругался, когда из своей отдаленной комнаты приперся дед Егор Семенович и еще в дверях устроил скандальчик.

— Это что за мода, — закричал дед, — не пускать Женьку на комсомольское собрание из-за пустячной температуры? Евгения, ты мне не порть внука!

После этого он, конечно, не удержался от хвастовства:

— Мы ходили на комсомольские собрания с кровоточащими ранами…

И тут же рассказал историю про своего давнего дружка Оскара Орбета, который будучи уложенным в госпиталь с сорокаградусной температурой, ночью спустился со второго этажа по водосточной трубе и в одном белье, с открытым лбом, на котором от высокой температуры кипели дождевые капли, двинулся в тридцатикилометровый путь к родному полку. Он добрался к месту с нормальной температурой.

— Нас лечили не пилюли, а революционный энтузиазм! — разорялся дед, стуча по полу палкой с медными инкрустациями. — Мы горчицу употребляли по назначению… Я мог съесть за один присест три фунта мяса! Вот какими здоровыми и жадными к жизни делала нас революционность! — хвастался дед. — Я кому говорю, Евгения, вынь из Женьки термометр…

— Я его сам выну! — рассудительно ответил Женька и объяснил: — Во-первых, прошло пять минут, а во-вторых, дед, я не загораюсь революционным энтузиазмом при мысли о нашем комсомольском собрании… Ну вот! Тридцать семь и четыре… Интересно, чего скажут по сему поводу мои мамаши?

Мать рассердилась:

— Не пойдешь на комсомольское собрание! Это безумство идти на собрание, когда по всей стране свирепствует среднеазиатский грипп!

Дед грозно прошествовал в столовую, усевшись в любимое кресло, от злости уронил тяжелую трость Женьке на ногу, но даже не заметил, что внук зашипел от боли.

— Почему же ты, Женечка, — сладким голосом спросил дед, — не хочешь идти на собрание? Что с тобой произошло, дражайший внучатко?

— А то произошло, — тоже ласково ответил Женька, — что меня ладят избрать секретарем комсомольской организации. И Кирилл Бойченко подкатывается, и Генка Попов радуется, что ему не придется каждый месяц бегать в сберкассу с комсомольскими взносами…

Женька радостно захохотал.

— А чего это вы, Егор Семенович, на меня братскими глазами смотрите? У вас палка, часом, не стреляет крупной картечью?

Дед Егор Семенович на самом деле смотрел на внука стреляющими, ужасно надменными глазами, а пальцем правой руки распушивал лихой разлет чапаевских усов.

— Я хотел бы знать, — полушепотом сказал он, — отчего мой внук не хочет быть секретарем организации КСМ? Я же говорил вам, Евгения, что наш Евгений болен. Да-с, наш сын и внук болен, но его болезнь не из области медицины…

Дед погрозил им палкой.

— У нашего сына и внука социальная болезнь… Да, да, голубчики!

Дед ткнул палкой Женьке в живот.

— Общение с отпетыми циниками и тунеядцами, со скептиками — вот источник заражения! — Дед палкой пригвоздил к полу ковер. — Коридоры так называемого технологического института, наверное, пропахли мелкобуржуазной стихией!.. И вот вам результат-с! Мой внучок отказывается быть секретарем организации КСМ!.. Собирай, Евгения, плоды либерализма! Полюбуйся на этого милого улыбающегося представителя современного нигилизма!

Женька на самом деле мило ухмылялся, голову склонил набок, руки скрестил на груди.

— Давай, дед, давай! — приободрил он сердитого старика. — Дальше валяй!.. Про узкие брюки скажи, о всеобщем мраке, который наступает на планете оттого, что мы рассказываем веселые анекдоты. И про то скажи, что нынешняя молодежь — это сборище транзисторных приемников…

С дедом бог знает что творилось — он то обиженно моргал короткими ресничками, то грыз левый ус, то пораженно откидывался на спинку кресла.

— Кощунство! — наконец просипел он. — Евгения, выйди! Я хочу наедине поговорить с человеком, который по крови является моим внуком, но, видимо, так проникся философией мелкобуржуазной стихии, что опасен для людей социально неустойчивых… Евгения! Прошу не улыбаться.

Он замолк оттого, что внук и невестка глядели на него ласковыми любящими глазами, так как дед был человеком добрым, мягким и чистым, точно новорожденный. Достигнув почти восьмидесятилетнего возраста, он не удосужился отказаться от модели мира, в которой отрицательными персонажами были лишь классовые враги, идейные противники, которых надо изничтожать с подобающим уважением к их позиции.

— Ты, дедуля, сообрази-ка, что произойдет, если меня изберут секретарем, — мирно сказал Женька. — Работать плохо я не умею, а там будь здоров как надо вкалывать… Комсомольские дела у нас чи-ирезвычайно запущены! А мне надо готовиться в институт. Ты же сам подчеркивал, что коммунистом можно стать только тогда, когда овладеешь… — Женька подхалимски улыбнулся деду. — Ты лучше меня знаешь…

Хорошо сейчас было в гостиной. Горела настольная лампа под матерчатым абажуром, хвастался дороговизной ковер, было так чисто, как бывает только в приемных покоях больниц. Дед сидел в кресле с миролюбивым видом, мама улыбалась, сам Женька глядел на них с нежностью: «Хорошие ребята!»

— Все это так, Женька, — после паузы сказал дед. — В твоих доводах есть, конечно, рациональное зерно, но… Если тебя изберут секретарем организации КСМ, ты направишь комсомолию на Петра Гасилова.

Имя и фамилию мастера дед произнес с насмешкой и пренебрежением, вздернув костлявое плечо, посмотрел на внука мудрыми глазами полководца.

— Нельзя упускать такую возможность, Женька, — сказал дед. — Это было бы неправильно тактически и стратегически…

Женька ничего не ответил, так как печально думал о том, что спокойствие и выдержка — великие вещи. Тот же любимый дед, перестав кричать и стучать палкой, из необузданного мальчишки превратился в того человека, которым был на самом деле.

Теперь в кресле сидел умный и остроглазый старик семидесяти восьми лет, совсем не такой щуплый, как представлялось в тот момент, когда бушевал, — был просто сухощавым, подобранным.

— Гасилов плевал на комсомолию! — грустно сказал Женька. — Нашего среднего образования не хватает, чтобы разобраться в делах лесопункта.

Он усмехнулся.

— Помоги, дед, выдвинуть обвинения против Гасилова. Только, пожалуйста, без оппортунизма!

— Изволь! — с широкой улыбкой ответил дед. — Пункт первый: омещанивание! Пункт второй: отход от борьбы! Пункт третий: перерожденчество!

— Расстрелять! — сказал Женька. — Расстрелять из станкового пулемета системы «Максим», ныне снятого с вооружения!

В гостиную-столовую неторопливо вошел отчим, сел рядом с Женькой и деловито сказал:

— Женьку ищет Голубинь. Сию секунду прибегал гонец… Интересно, что у них там стряслось?

С приходом отчима возникло ощущение, что в гостиную внесли громоздкий старинный шкаф спокойных и уютных очертаний, и сделалось светлее, так как отчим даже зимой умудрялся носить белое. Сейчас он был в кремовых брюках и рубашке с закатанными рукавами.

— Циклон слабеет, — сказал отчим таким тоном, словно это он заставил циклон утихомириться. — Вот увидите, дело идет к прояснению… Давай, Женька, иди к Голубиню.

Когда Женька тепло и тщательно одевался в прихожей, мать, дед и отчим стояли рядом; мама помогала ему закутывать горло, дед глядел на него с одобрением и надеждой, а отчим советовал «не лезть в бутылку», если Голубинь вспомнит о лекторе Реутове…


— Моего внука избрали секретарем организации КСМ, — сказал Егор Семенович, — и с этого самого дня я натравливал его на Гасилова, хотя у Евгения было еще мало фактов… О, как я портил жизнь родного внука! Как я ее портил…

Егор Семенович откинулся на спинку кресла, во второй раз длинно и внимательно посмотрел на Прохорова такими глазами, словно ждал от него подтверждения. Наверное, поэтому Прохоров переменил позу, то есть выпрямился и поднял голову.

— Егор Семенович, — спросил он, — вы не помните, когда Евгений узнал о том, что Людмила Гасилова собирается выходить замуж за технорука Петухова?

Егор Семенович ответил не сразу — ему надо было совершить большой путь от осенних событий до того мгновения, в котором существовал Прохоров, зеленое окно, скворец за ним и тяжелая трость в собственных руках. Когда же старик понял вопрос, на его губах появилась тонкая презрительная усмешка.

— Гасилова верна моему внуку, — резко произнес он. — Сплетни о ее замужестве — обыкновенное проявление идиотизма деревенской жизни…

После этого Егор Семенович снова вернулся в свою собственную реальность — опять его мучил кошмар невозможности рассказать внуку о своей горькой вине, опять он мысленно разговаривал с Женькой, каялся перед внуком, и это было жестоко по отношению к самому себе, убивало окончательно, и кожа на лице Егора Семеновича казалась неживой, пергаментной.

— Они были хорошими ребятами, — прошептал Егор Семенович. — Мой внук и его отец — мой младший сын Володя… Да, да, они были хорошими ребятами! — повторил он и полуприкрыл глаза. — Володя умер через пять лет после окончания войны, а внук…

Старик замолк, остановившись, даже руки с тростью перестали дрожать; в такой позе он просидел долго, может быть, минуту, затем снял правую руку с трости, порывшись во внутреннем кармане чесучового пиджака, протянул Прохорову треугольник солдатского письма.

— Нате! — тихо сказал старик. — Пожалуйста, не читайте при мне… Все эти дни я ношу письмо Володи в кармане, перечитываю его ежедневно, думаю… — Он снова остановился, махнул рукой. — Неважно, о чем я думаю… Мне просто нельзя не думать.

Прохоров неловко втолкнул бумажный треугольник в карман и снова стал глядеть на старика и слушать, как надрывается в ветвях рябины скворец. Егор Семенович сидел молча, обе руки опять лежали на трости, старик снова так наклонялся, словно готовился уронить голову на руки. «Как помочь ему?» — подумал Прохоров, хотя знал, что ничем нельзя помочь человеку, которого судил самый высший суд на этой теплой и круглой земле — суд собственной совести, который не признает ни малых вин, ни больших, ни средних.

— Неужели человек создан для того, чтобы совершать ошибки?! — прошептал Егор Семенович. — Неужели это так?

9

Капитан Прохоров шагал быстро, испытывая желание немедленно выпить до дна горе семьи Столетовых, в которой погиб самый молодой, спешил к восточной окраине Сосновки, где в соснах маячили радиоантенны, проглядывало через листву что-то белое — это была метеорологическая станция. Там почти два месяца безвылазно сидел отчим Женьки Столетова метеоролог Василий Юрьевич Покровский, там хранилась тайна Женькиного сыновнего отношения к чужому человеку, скрывался последний из семьи, с кем Прохоров еще не разговаривал.

Начинался третий час дня, давно пора было обедать, но при мысли о столовой, клеенчатых скатертях и вечной осетрине у Прохорова начиналась изжога, сам процесс еды казался отвратительным. Солнце старалось вовсю; наверное, действительно перемещались огромные пласты воздушных течений, что-то происходило с климатом, если такая необычная жара стояла в Нарымском крае. Термометр в двенадцать часов показывал тридцать четыре выше нуля, это было для Сосновки необычным.

Минут через пятнадцать Прохоров углубился в лес, прошагав метров сто кедрачом, остановился перед большой поляной, занятой антеннами, вышками со щелястыми ящиками, будочками, похожими на волейбольные судейские трибуны, шестами, громадными термометрами и другой метеорологической механикой, покрашенной в белое. Темным на поляне был только кукольный домик; он желтел масляной краской стен, был расписным, как елочная игрушка, казался соблазнительным, как цветной праздничный торт, а трехрогая антенна представлялась вилкой, воткнутой в него.

Таким же белым, цветным, веселым казался Василий Юрьевич Покровский, расхаживающий между шестами, антеннами и вышками. На нем были широкий белый халат, серые брюки, коричневые ботинки, цветная рубашка без галстука, а на голове плотно сидел противознойный пробковый шлем. Прохоров еще только подходил к метеорологу, но уже знал, что Василий Юрьевич говорит басом, обладает деревенским здоровьем, несокрушимой нервной системой и, конечно, переизбытком оптимизма. Таким Покровский выглядел в рассказах о нем, таким он и был в действительности; и эта крупная голова, казавшаяся совсем гигантской от пробкового шлема, и румянец на щеках, умудряющийся пробиваться сквозь загар, и квадратный подбородок, и крупный нос, и богатырский рост — все говорило о том, что Василий Юрьевич Покровский человек спокойный, добродушный, не очень разговорчивый, но и не молчаливый, одним словом, человек нормальный, без того, что капитан Прохоров мысленно называл «выбросом».

— Здравствуйте, Александр Матвеевич! — пророкотал метеоролог действительно басом и крепко стиснул руку капитана. — Я давно ждал вас. Лучше будет в доме, не так ли?

И говорил он тоже нормально, хотя строй речи был энергичным. Покровский, видимо, любил ясную определенность и определенную ясность, как, впрочем, и полагалось такому крупному человеку, как он. Вежливо сопровождая Прохорова, он молча провел его на цветную веранду кукольного дома, усадил на плетеный стул, и Прохоров сразу увидел следы странного хобби Василия Юрьевича, увлекающегося плетением корзин из ивовых прутьев. На веранде дома, возле завалинки, на земле лежали разнообразные изделия из прутьев, такие же цветные, яркие, веселые, как дом, поляна, метеоролог.

— Квас, чай, воду? — энергично спросил Покровский, не замечая интереса Прохорова к корзинам. — Квас делаю сам. Настаиваю на смородиновых листьях или на горчице. Горчичный квас! Забавно! А?

Когда Прохоров выбрал горчичный квас, метеоролог быстро скрылся в доме, загремев чем-то звонким, вернулся ровно через минуту с расписным кувшином в руках. Прохоров отпил глоток холодного до ломоты в зубах квасу и чуть не улыбнулся тому, что квас был таким же ярким, расписным, веселым, как все окружение Покровского; напиток отдавал крепостью горчицы, духмяностью смородины, солнечностью укропа и домашностью пережаренного хлеба. Допив кружку до конца, не оставив ничего на донышке, но отказавшись от добавки, Прохоров еще раз огляделся по сторонам и негромко спросил:

— Вы совсем не бываете дома, Василий Юрьевич? Мне говорили, что вы сутками сидите на метеостанции.

Нетактичная жестоковатость вопроса капитана Прохорова объяснялась тем, что слишком уж резким был переход из темной комнаты Егора Семеновича к расписному раю метеорологической станции, что слишком здоров и энергичен был Василий Юрьевич Покровский, румянец на щеках которого вблизи казался трехслойным: первый слой — румянец нормального человека, второй слой — румянец человека крепкого здоровья, третий слой — румянец самоуверенного и жестковатого оптимиста. Поэтому Прохоров отвечал жестокостью на предполагаемую жестокость крупного мужчины.

— Вы абсолютно правы, Александр Матвеевич! — спокойно ответил Покровский. — Я все это время сижу на станции. Я только дважды был дома. Мне там нечего делать. Забавно! А?

Этот человек, оказывается, вставлял словечко «забавно» в свою речь точно так, как вставляла кстати и некстати слово «серьезно» Людмила Гасилова, но лишнее слово у Покровского звучало совсем не так, как «серьезно» Гасиловой, хотя Прохоров пока не мог понять, отчего метеорологу надо было пользоваться так часто словом «забавно» и вопросительным «а»; однако за этим что-то лежало значительное, и Прохоров откинулся на плетеный стул, сделанный Василием Юрьевичем прочно, красиво, удобно для тела.

— Второй вопрос такой, — мило улыбнувшись, проговорил Прохоров, — когда вам стало известно о том, что Людмила Гасилова выходит замуж за технорука Петухова?

Капитан Прохоров так много своего вложил в этот важный сейчас вопрос, был так вкрадчив и осторожен, как на самом трудном допросе; он сейчас глядел на Покровского точно такими холодными глазами, какими глядел на Аркадия Заварзина, когда задавал бывшему уголовнику самый решительный и трудный вопрос.

— Клевета! — после секундного молчания резко ответил Покровский. — Не верьте деревне! Она иногда бывает жестокой. — Он улыбнулся. — Редко привозят кино… Забавно! А?

После этого капитан Прохоров окончательно убедился в том, что по-настоящему удобно было сидеть в разноцветном плетеном кресле производства Василия Юрьевича. На веранде было нежарко, отсюда солнечная поляна казалась совсем яркой, веселой, вышки на ней казались пришельцами, навес веранды закрывал солнце, и было покойно, тихо, славно; капитан Прохоров пошевелился в кресле, пожалев, что отказался от второй кружки горчичного кваса, замороженным голосом сказал:

— Понятно, Василий Юрьевич! Спасибо за откровенность… А ловко вы разделали деревню-то…

Вот и третий человек из дома Столетовых отказывался верить правдивым слухам о том, что Людмила Гасилова собирается стать женой технорука Петухова; час назад об этом со слезами говорил несчастный дед Женьки Столетова, два с лишним часа назад об этом же капитан Прохоров слышал от матери погибшего, не верящей до сих пор в смерть единственного сына… Капитан Прохоров энергично задвигался в кресле, поглядывая на кувшин с квасом, с надеждой спросил у Покровского:

— А там еще осталось горчичное питье?

— Хоть ведро!

После второй кружки горчичного кваса Прохоров растегнул еще одну пуговицу на воротнике рубашки, перестав наблюдать за крупным румяным лицом Покровского, уверенный в том, что Василий Юрьевич сам заговорит о нужном, снова откинулся на сладостно изогнутую спинку стула.

— Вы расспрашивали в деревне обо мне, я знаю… — ставя кружку на край стола, заговорил Покровский. — Так позвольте прояснить картину… — Он сделал крошечную паузу, но тут же энергично встряхнул головой. — Я любил приемного сына уже потому, что его звали Евгений! Женечка!.. Ему дали имя в честь матери, а я любил ее с сорок первого года. Забавно! А? — Он быстро встал, но тут же сел на место и, коротко взмахнув атлетической рукой, вопросительно усмехнулся. — Вам известно, что друга покойного мужа жены тоже зовут Владимиром? Нет! Жене тоже неизвестно! Забавно! А? Я ведь по паспорту Владимир, а не Василий… Ну, разве не забавно все это! А?

Он был громадный, весь белый, пышущий здоровьем, этот самый спокойный человек в Сосновке; как он был уверен в правильности каждого своего движения, слова, откровения, как был щедр на отдачу, на искренность, как смело шел навстречу щекотливым вещам…

— Вот вам наша странная, если хотите, драматическая история! — с размаху бросил майор в отставке Покровский под ноги капитану Прохорову. — Мы с Володей учились до войны в одном отделении военного училища, спали на соседних койках… Однажды Володя позвал меня в гостиницу, где жил приехавший из Сосновки его отец… У нас было увольнение!.. — Он каждое короткое предложение обрывал, словно отрезал ножницами кусок металла. — Отец Володи представил нас студентке медицинского института, дочери его друга по гражданской войне… Это была Женя… Забавно! А?

Он поднялся, прислонившись боком к стойке веранды, стал четко белым на фоне зеленого кедра. Пробковый шлем Василий Юрьевич снял, русые волосы лежали на его богатырской голове гладко, густые, без единой сединки. Голова казалась большой, похожей на голову греческой скульптуры.

— Мы оба полюбили Женю, — энергично продолжал Покровский. — Однако она замечала только Володю-маленького… — Онусмехнулся. — Мы, два Володи, возненавидели рассказ Чехова «Володя-большой и Володя-маленький». А я? Я устранился из банального треугольника… Женя не запомнила меня… Забавно! А?… Потом мы, два Володи, поехали на фронт… — Он повернулся спиной к веранде. — Володя-маленький был ранен в ста километрах от Берлина… Володя-большой за четыре года войны не получил даже пустячной царапины…

Кедр за спиной Покровского оказался коренастым, широким, приземистым, так как стоял один на большой поляне, и Прохоров, как давеча у столика, подумал: «Я сегодня вижу только то, что мне надо!»

— Два Володи! — усмехнулся Покровский. — Да в одном нашем отделении было шесть Володь… Мы все родились в двадцать втором году… Володя-маленький умер через пять лет после окончания войны. Осколочек, крохотный осколочек стали лежал у него в миллиметре от сердца, оперировать было невозможно, и вот однажды… — Покровский не мог стоять на месте, прошелся по веранде. — За три дня до смерти он позвал меня и… Володя-маленький был очень русским человеком. Он попросил меня позаботиться о Жене… Быть ее мужем, если она захочет… Он знал о моей любви… — Покровский вернулся на прежнее место, прислонился к верандной стойке затылком. — Забота о любимой женщине в секунду смерти в традициях русского характера… Помните ямщика, который замерзает в степи? Забавно! А? Типично русская черта!.. Через год после смерти Володи-маленького я женился на Жене, но до сих пор она не знает, что меня зовут тоже Володей. Много лет я прячу от нее паспорт, сообщил всем друзьям, чтобы на конвертах они не писали мое настоящее имя… Забавно! А?

Прохоров, кажется, начинал понимать, для чего Покровскому требовалось слово «забавно» и вопросительное «а». Этим самым сильный, решительный, волевой человек прикрывал растерянность и горе; он прятался от мира в зыбкую насмешливость слова «забавно», искал подтверждение возможности быть насмешливым, когда отрывисто спрашивал: «А?»

— Почему я не иду домой? Почему сижу на станции? — спросил у кедра Покровский и крепко прижался затылком к острому ребру верандной стойки. — Кому я нужен такой здоровый, цветущий и молодой? Забавно! А? Кому нужен человек, который на фронте не получил ни одной царапины и ни разу в жизни не болел?… Почему смерть опять выбрала Столетова, а не Покровского? Забавно! А?

Он болезненно усмехнулся.

— Женя сутками работает в больнице… Зачем ей нужен Володя-большой?… Ей не нужны живые… А Женьки нет! Нет Женьки!.. — Покровский до боли прижимался затылком к режущей кромке стойки. — Такие люди, как наш Женька, не должны умирать… Он должен был жить долго, на радость людям… Хотите, я вам расскажу, как пятилетний Женька вернулся из дома Андрюшки Лузгина? — спросил он, но опять не обратил внимания на реакцию Прохорова. — Был поздний апрель, у пятилетнего Женьки были дырявые ботинки…

ЗА ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…у пятилетнего Женьки были дырявые ботинки; их не успели вчера отдать сосновскому сапожнику, безногому фронтовику дяде Косте, который уже сегодня, за несколько дней до Первомая и Дня Победы, запил горькую. Евгения Сергеевна натягивала на ноги сына шерстяные носки, клала на стельку толстую картонку, но ботинки все равно пропускали воду.

Весна в тот год была ленивой — за десять дней до Первомая повсюду лежал мокрый, твердый снег, толстый лед на Оби стоял так прочно, словно не собирался в путь к Ледовитому океану, над деревней не было ни темных злых туч, ни ясного неба, ни солнца, а так себе — морока, непогода, серенькое бытьишко с мокрыми воронами… Маленький Женька с утра попытался гулять, походил возле дома минут пятнадцать и вернулся обратно, печальный, задумчивый, с мокрыми ногами… Жили тогда Столетовы в двух комнатах дома счетовода леспромхоза Суворовой; по ночам всегда было слышно, как Мария Федоровна басом разговаривает как будто сама с собой, хотя бранилась с мужем Никитой, голос которого через бревенчатые стены не доносился.

Женька осторожно заглянул любопытным круглым глазом в дверь комнаты. Мамы не было дома, она была на работе, дед тогда жил отдельно в крошечном собственном доме на берегу реки, и в комнате был только отчим, который сидел за столом и что-то быстро писал; было скучно, серенько, тихо, и хотелось не то спать, не то есть. Женька вошел в комнату матери и отчима, печально и молча сел на высокий дубовый сундук — отчим его не заметил, и мешать ему не хотелось.

Наконец отчим в последний раз умакнул ручку в чернильницу-непроливайку, написал последние слова, потягиваясь, поднялся…

— Ага, голубчик! — сказал он. — Вам не гуляется!

Голос у отчима был веселый; он, как всегда, шутил, поглядывал на Женьку разновеликими насмешливыми глазами, но парнишка от желания не то спать, не то есть веселый тон отчима не принял.

— Ты все написал, Василий? — грустно спросил он.

— Все! А почему это тебя интересует?

Женька ответил не сразу, а сначала спрыгнул с дубового сундука, на цыпочках подошел к отчиму, задрал голову, чтобы посмотреть на его далекое лицо… Женька тогда был не худой и не длинный, а, наоборот, короткий и круглый; у него тогда были белокурые волосы, синеватые глаза и выпуклый, важный живот. Ходил мальчишка переваливаясь, как утка, любил закладывать руки за спину, солидно моргать глазами.

— Почему это меня интересует? — задумчиво переспросил Женька. — А потому, Василий, что мне хочется пойти к Андрюшке Лузгину. Мне хочется, а мама не велит одному далеко гулять.

Пятилетний Женька был не только важным, но и рассудительным; он страстно любил серьезные длинные разговоры, непременно сидел в комнате матери и отчима, когда они возвращались с работы, а когда приходил взбудораженный дед, заставлял его читать медицинскую энциклопедию. В те времена Женька был очень хозяйственным — игрушек у него было мало, но хранились они в образцовом порядке: он ежедневно стирал с них пыль, укладывая на предназначенные места, укоризненно качал головой.

— Мама не велит одному далеко гулять, — повторил Женька и похлопал ресницами. — А я, знаешь, Василий, еще ни разу не был у Андрюшки Лузгина. Я не знаю, где он живет. А ты знаешь, Василий?

Минут через пятнадцать отчим и Женька шли по апрельской деревне, обходя лужи, старались ступать дырявыми ботинками по сухому, но это не всегда удавалось, так как в Сосновке тогда еще не было деревянных тротуаров. На отчиме шуршала тугая офицерская шинель без погон, кирзовые сапоги, тоже промокнув, хлюпали, зимняя шапка так вытерлась, что проглядывала матерчатая основа; горло у отчима было открытое, так как он отдал свой офицерский шарф Женьке. И перчаток у отчима тоже не было.

По обе стороны дороги лежала черная от непогоды, мокрая, скучная, дряхлая Сосновка. В деревне не было еще новых домов, школа стояла одноэтажная, в больнице имелось всего три большие комнаты, не было еще поселковой электростанции. В деревню с фронта не вернулось около ста мужчин, по улицам шли преимущественно старики и подростки, много женщин средних лет, а еще больше — молодых. У магазина стояла длинная очередь, пожилые женщины кутались в дырявые платки, на молодых были толстые телогрейки и кирзовые сапоги, ставшие в войну униформой российских жительниц сел и деревень.

— У меня пока нет друзей, Василий, — говорил Женька, шагая рядом с отчимом и стараясь не ступать в лужи. — А ты сам говоришь, что человеку надо дружить… Я бы познакомился с Петькой Гольцовым, но он дразнится: «Доктор едет на свинье с докторенком на спине!» А я разве виноват, Василий, что у меня мама доктор и дедушка доктор?… Я же не дразню Петьку Гольцова: «Тракторист, тракторист, у тебя на ж… лист!»

Высокий отчим двигался немного впереди Женьки, услышав про тракториста, он замедлил шаги, но остановился только после того, как странно повел шеей да пощипал пальцами нижнюю губу; уже после этого Василий Юрьевич повернулся к Женьке, наклонился, очень запахнув махоркой, сказал:

— Ты бы не употреблял, Женька, неприличные слова! Ну, сказал бы хоть «попа», что ли.

— А это одно и то же, Василий! — рассудительно заметил Женя. — Вот и мама ругается, что я говорю такие слова…

Они пошли дальше, вскоре у Женьки совсем промокли ноги, но мальчишка не обращал на это внимания, так как был рад идти к Андрюшке Лузгину. Пятилетний Женька познакомился с ним в больнице, когда пришел навестить маму и деда; Андрюшка сидел в очереди с перевязанной щекой и говорил так: «А у тебя есть рогабулька?» Мальчишка был круглоглазый, как сова, на Женьку глядел исподлобья; сразу было видно, что он очень добрый и сильный…

— Ты лучше не заходи в дом, Василий, — сказал Женька, когда они подошли к дому Лузгиных, — а то они подумают, что ты меня за руку вел… Андрюшка сам ходит по всей деревне. Ты лучше подожди…

Женька самостоятельно пошел к дому Лузгиных… Маленький, в шерстяных чулках выше колена, в телогрейке, переделанной из дедовской, в шапке, сшитой охотником-остяком, другом Егора Семеновича, специально для него, с рукавицами на веревочках.

Василий Юрьевич присел на лавку, стоящую возле дома, поеживаясь от сырости, завернул из махорки толстую козью ножку, так как еще не мог привыкнуть к папиросам, которыми иногда угощал его Егор Семенович. Махорку отчим Женьки завертывал в газетную бумагу, сложенную специальным образом; отрывая длинную полосу, он прочел четкие буквы: «Развязав войну в Корее, американский империализм пытается, как и встарь…» Приготовив козью ножку, Василий Юрьевич достал из кармана коробку спичек, повернул ее к себе этикеткой и увидел слова: «Помните о Хиросиме!», грибовидный взрыв, перекошенное лицо, пальцы-кости…

Женька вышел на улицу вместе с Андрюшкой Лузгиным, одетым тоже в телогрейку, прожженную в нескольких местах, до смешного длинную, в шапчонке. Андрюшке тогда было четыре года, но в отличие от Женьки будущий сосновский богатырь был еще тоненьким, прозрачным и длинноногим; под его взрослой телогрейкой было трудно угадать многообещающую ширину плеч, прочность короткой мощной шеи. На ходу Андрюшка подпрыгивал, вел себя несолидно, как говорят в Нарыме, мельтесился, и это было особенно заметным потому, что за ним шел медленный, печальный, важный толстяк Женька.

— Драсте, дядя Вася! — сказал Андрюшка.

Ответив на забавное приветствие мальчишки, Василий Юрьевич поднялся со скамейки, поглядев на понурого Женьку, понял, что в доме Лузгиных что-то произошло — такой тот был задумчивый, медленный, как черепаха; синие глаза были широко открыты, рот округлился, налитые щеки возбужденно розовели.

— Ну ладно, двинули, солдатня! — сказал отчим. — Не отставать!

Обратный путь по деревне был еще более трудным: несколько минут назад по улице проволочился к шпалозаводу тяжело нагруженный газогенераторный лесовоз, расквасил дорогу в непроходимое болото. Обеспокоенный отчим уже было повернулся к Женьке, чтобы взять его на руки, но увидел, что Андрюшка шлепает по воде калошами, надетыми на самые настоящие, позаправдашние лапотные онучи. Василий Юрьевич ухмыльнулся, нагнувшись, бесцеремонно подхватил обоих мальчишек и понес их на руках дальше.

Сначала Женька и Андрюшка пытались вырваться, обиженно пищали, но вскоре притихли — сидели нахохлившись, как мокрые галчата, лица у парнишек были сосредоточенные, словно они считали про себя шаги Василия Юрьевича. Он их живенько доволок до дома, сгрузив мешками на высокое крыльцо, сказал наставительно:

— Я сбегаю на работу, а вы у меня… Смо-о-отрита!

Вернулся Василий Юрьевич часа через два, когда уже смеркалось, по-холодному сияли продутые ветром торосы на Оби, на мутное небо наползала синяя дымка от деревенских труб, лужи покрывались сальной ледяной коркой.

Еще на крыльце Василий Юрьевич услышал голоса жены и приемного сына, обрадовавшись, что Женя дома — а это случалось нечасто, — с хорошим, деловым и умиротворенным настроением открыл перекошенную дверь. Жена и приемный сын действительно были дома; сидели за столом, на котором уже стояла большая чашка с дымящимся картофелем, лежали три ломтя черного хлеба и — представьте себе — возле каждой тарелки белели накрахмаленные салфетки из такого тисненого, украшенного вензелями полотна, из которого, ничего полезного сшить было нельзя. Женя, в ситцевом халатике, умытая, гладко причесанная, посвежевшая и очень красивая, сидела на хозяйском месте, Женька громоздился на высоком детском стуле, похожем на трон. Он был мирный, солидный, рассудительно-деловой.

— Здорово, мужики! — приветствовал их Василий Юрьевич и, не снимая шинели, стал подходить к столу крадущейся походкой. — Ну, держитесь! Вы у меня сейчас — бряк!

Загадочно улыбаясь, согнувшись, как под обстрелом, он вдруг состроил равнодушное лицо и выложил на стол большую селедку, завернутую в районную газету «Советский Север».

— Кто живой остался, того я счас доконаю! — грозно сказал Василий Юрьевич. — Второе орудие! Пли!

На стол лег небольшой, но толстый кусок сала с налипшими кусками соли.

— Третье орудие! Огонь!

Василий Юрьевич выложил на стол — о чудо! — граммов двести шоколадных конфет в блестящих обертках.

Женька сидел на тронном стуле ошеломленный, вытянувшийся к конфетам, с потоньшавшей от этого шеей, но с закрытыми глазами, точно боялся поверить, что на столе действительно лежали шоколадные конфеты. Глаза у него были закрыты так плотно, что лицо казалось ровным — не было провалов глазниц. Потом Женька поднял ресницы, посмотрел на конфеты еще раз: лежат и даже посверкивают картинкой, на которой был изображен салют Победы.

— Конфеты — всем поровну, а фантики — мои, — солидно произнес Женька. — Ты, Василий, на фантики-то не зарься. Не маленький! Кого тебе с фантиками-то делать?

Мать и отчим захохотали, «кого тебе с фантиками делать» — это был след пребывания в доме Андрюшки Лузгина; интонация у Женьки была тоже забавная, по-нарымски напевная, весьма подходящая к его солидности и рассудительности; в голосе прозвучала и хозяйственность, и забота о фантиках, и уважение к отчиму, имеющему право на фантики, как человеку, доставшему конфеты.

— Пусть будет так! — торжественно объявил Василий Юрьевич и поцеловал жену в висок. — Пир объявляю открытым…

Они сели ужинать, и было светло за столом, хотя горела только коптилка-бутылочка с опущенным в нее фитилем; в те послевоенные времена в такой деревне, как Сосновка, еще свободно не продавали керосин, но им все равно было славно сидеть за семейным столом, на котором стояла дымящаяся картошка, лежали селедка, сало, двести граммов конфет с салютом Победы и горела в коптилке нефть с Каспийского моря; жене Покровского тогда было тридцать два, самому Василию Юрьевичу — тридцать три, а Женьке — пять.

На полочке Женькиного трона лежали пять конфет, и он изредка поглядывал на них с озабоченным видом, но не притрагивался к сладостям перед картошкой, салом и селедкой — такой был сознательный. На груди у Женьки болталась коричневая больничная клеенка, светлые волосы лежали на круглой голове шапкой, голые руки были сплошь в ямочках, а нос, тупой и короткий, глядел на мир фигой.

В комнате, где они празднично ужинали, было царственно пусто: стояли одна не очень широкая деревянная кровать, комод из красного дерева, подарок Егора Семеновича, и молодой фикус в большой кадке; на окнах висели белые мадаполамовые занавески, на стене — портрет Сталина в мундире генераллиссимуса. Не считая обеденного и рабочего стола отчима, в комнате больше ничего не было.

— Раздавай селедку, мать! — сказал Василий Юрьевич. — Эх, братцы, знали бы вы, как я мечтаю о ней.

Женьке достался кусочек средней части с белесым жирком внутри; подражая матери, он взял его двумя пальцами, положил на свежий газетный лист и, сладко облизав губы, обстоятельным голосом сказал:

— Андрюшка Лузгин очень бедный… У них даже картошка кончается! — Женька захлопал длинными ресницами и укоризненно поглядел на отчима. — Ты мне, Василий, читал, что у нас бедных не бывает, а Андрюшка бедный. Мам, а что значит: «До июля сдюжить»?

Мать Женьки поднесла ко рту селедку, как и сын, быстро моргала, а Василий Юрьевич уже жевал селедочный хвост, и Женька опять укоризненно покачал головой.

— Вот и ты, мам, не знаешь, что значит: «До июля сдюжить». И Андрюшка не знает. — После этого он поднес селедку к острым зубам и пообещал невнятно: — Я вырасту, стану большим, как Василий, так сделаю, чтобы бедных не было…


Отчим Женьки Столетова энергично оборвал рассказ, верный своему обыкновению строить короткие энергичные предложения, поставил после конечной фразы жирное многоточие. Его белый халат был распахнут, виднелся широкий офицерский ремень, продернутый сквозь штрипки штатских брюк; у него намечался животик, и Василий Юрьевич жестоко стягивал его железной кожей армейской сбруи.

— Я любил Женьку больше, чем родного сына, — резко сказал он. — Я сам не хотел иметь второго ребенка. Забавно?! А? Страшно, когда в семье есть родные и неродные.

Он сел на прежнее место, забыв о Прохорове, налил себе горчичного квасу, пил большими глотками, закинув назад голову, — на сильной, атлетической шее мерно, но напряженно билась крупная артерия. Покровский одним духом выпил весь квас из кружки, пристукнув донышком по столу, сказал зло:

— Чувство собственности — вот главный враг человечества! Забавно! А?

Прохоров был сейчас почему-то совершенно спокойным, хотя не было никаких оснований для этого. Однако еще во время рассказа Покровского о пятилетнем Женьке он почувствовал, как проходит ощущение его вечной неуверенности в себе, как тихая и мудрая философичность бесшумно гасит нетерпение. Что-то в отчиме Евгения было такое, что казалось крупнее обычного, и эта крупность, философичность не позволяли суетиться, жить мелкими заботами, проявлять элементарные и примитивные эмоции. Поэтому Прохоров неторопливо выпрямился, оторвав спину от плетеной благодати, размеренным тускловатым голосом спросил:

— Василий Юрьевич, а как вы оцениваете мастера Гасилова, с которым Евгений вступил в непримиримый конфликт? Что вы можете сказать о его человеческой сущности?

Покровский задумался. Он в первый раз за все это время прищурился от солнца, полуопустил голову, сомкнул крупные, почти негритянские губы. Он, наверное, сейчас представлял себе Гасилова и его окружение, шел мимо роскошного особняка, видел дочь Гасилова, жену Гасилова.

— Гасилов мне неинтересен, — спокойно ответил Покровский. — Он мещанин, а это банально и привычно, как восход солнца. — Покровский неожиданно улыбнулся. — Знаете, как Евгений именовал Гасилова? Он его называл мещанином на электронных лампах, предполагая, что где-то может существовать мещанин и на транзисторах.

Оказалось, что кедры тоже умеют шелестеть своими твердыми иголками — приземистое дерево возле веранды пошумливало, на каждой иголке лежал солнечный блик, весь кедр с восточной стороны казался зелено-золотым. Могучее дерево так прочно вцепилось в землю, что образовало вокруг себя выпуклый бугор, мало того, стремясь к еще большему могуществу, кинуло поверх земли длинные и прочные корни-щупальца. Он прочно стоял на земле, этот сибирский кедр с зелеными фонарями шишек на концах ветвей. «Раскручу я завтра Заварзина! — неожиданно подумал Прохоров. — А потом вытащу из мутной воды Гасилова-налима…»

— Вы скупердяй и плохой хозяин, — обратился Прохоров к метеорологу, — отчего бы это, хотел бы я знать, вы в одиночестве пьете свой горчичный квас, а измученных сыщиков не угощаете? — И плотоядно потер руку об руку. — Ну-к, налейте мне холодного кваску, да я побегу по следам мещанина на электронных лампах.

10

Найденную «хоть из-под земли» участковым инспектором Соню Лунину капитан Прохоров пригласил посидеть вместе с ним на скамейке, что находилась под старым осокорем, и поступил правильно, так как с Оби дул влажный ветер, могучее дерево успокаивающе шелестело листвой, солнце только наполовину спряталось за горизонт, и от этого по реке растекалась розовая волнистая полоса.

Соня Лунина была точно такой, какой ее построило воображение Прохорова при чтении протокола знаменитого комсомольского собрания; вся она была светлой, как молодой, недавно народившийся месяц. У третьей женщины, связанной с именем Евгения Столетова, не было трагедийности и привлекательной женственности Анны Лукьяненок, броской и яркой красоты Людмилы Гасиловой, а все было таким, что начинало казаться прекрасным только по истечении некоторого времени. Она была маленькая, тонкая, у нее были густые волосы, толстые русые косы, точеный нос тропининской «Кружевницы» и при тонкой талии, при узких покатых плечах, при небольшом росте красивые длинные ноги. Да, Соня не казалась красивой сразу, с первого взгляда, но чем больше Прохоров всматривался в ее тонкое лицо, тем больше понимал, что она хороша, очень хороша!

Прохоров уже минут пятнадцать разговаривал с девушкой, убедился в том, что Соня Лунина на самом деле плохо написала протокол из-за любви к Столетову — она забывала о бумаге и ручке, когда Женька произносил свою веселую речь, ей было не до писанины, когда собрание восторженно вопило. Прохоров уже успел сообщить Соне о том, что нашел запись речи Столетова, и добавил, что они — Прохоров и Соня Лунина — теперь могут восстановить течение комсомольского собрания со стенографической точностью, но сделают это немного позже, то есть после того, как Соня расскажет о своем отношении к Евгению Столетову. Капитан Прохоров думал, что девушка смутится, когда зайдет речь о ее любви к погибшему, но Соня Лунина спокойно сказала:

— Женя с восьмого класса знал о моей любви к нему. Как-то на первомайском празднике мы затеяли игру в почту, и я написала Жене записку, в которой сказала все…

Об этой записке Прохоров знал от Андрюшки Лузгина, помнил даже ее текст, но он, конечно, не перебивал девушку, уже не удивлялся ее простоте и непосредственности, а просто слушал, глядел в добрые глаза, следил за пухлыми молодыми губами.

— Почтальон Андрюшка Лузгин нашел меня в коридоре, куда я убежала, испугавшись своей смелости, вручил мне ответ Жени и сразу ушел… — продолжала девушка. — А я долго смотрела Андрюшке в спину. Знаете, я считала странными, непонятными друзей Жени. Всех их — Андрюшку Лузгина, Бориса Маслова, Генку Попова… — Она немного помолчала. — Мне казалось странным, что они все время общаются с Женей: разговаривают с ним, смеются, ходят вместе, сидят, купаются, катаются на лыжах и не замечают этого. Им было так же привычно общаться с Женей, как чистить зубы или ходить в школу. А я…

Она уже не глядела на Прохорова, а только на реку, на тонкие зеленые лучи, хороводящиеся по горизонту вязальными спицами; по реке шел тяжело нагруженный баржами буксир, хлюпали по воде суетливые плицы, над пароходом вились чайки, кричали гортанно на всю реку. Буксир назывался «В. Маяковский», он уже зажег все сигнальные огни и казался нарядным, как новогодняя елка.

— А я боялась Женю! — сказала девушка совсем тихо. — Он был простой, веселый, общительный, а мне казался недоступным, как директор школы.

Вспоминая, Соня то и дело меняла положение правой руки: то проводила пальцами по щеке, то ненужно поправляла прядь тяжелых прямых волос, то крутила пуговицу на белой кофточке.

— Я боялась с ним встретиться глазами, сразу бледнела, а он краснел… Я теперь понимаю, почему он краснел! — Она летуче вздохнула. — В его ответе на мою записку все было добрым. Женя написал: «Соня — ты самая лучшая девчонка на свете! Давайте пойдем домой все вместе. Ты, я, Людка, Андрюшка!»

Белая кофточка на Соне была из тех, которые можно носить с темным бантом, на ней топорщились опять входящие в моду складки и оборки, сквозь кофточку просвечивали смуглые плечи. Глаза девушки блестели, правая рука опять искала занятие и успокоилась тем, что стала теребить оборку на кофточке.

— Для меня радостным было даже самое мелкое, незначительное. Я, например, старалась прийти в класс первой, чтобы в одиночестве подойти к списку учащихся и найти фамилию Жени… — Соня, казалось, видела стенку, на которой висел список фамилий. — Там было написано только «Е. Столетов», а я могла стоять возле списка целый час…

Слушая ее, Прохоров думал о Вере, вспоминал их последний разговор по телефону, потом увидел Веру так ясно, точно она была рядом.

…Вера стояла возле окна тесной прохоровской комнаты, болезненно щелкая суставами пальцев, говорила почти то же самое: «Я терпеть не могу твоего веселенького майора Лукомского, не терплю Миронова, готова растерзать Сергованцева, когда он приходит к тебе и молча пьет рислинг… Ты мой, только мой!»

— Мне хотелось выйти из класса, — негромко продолжала Соня, — когда литератор читал вслух сочинения Жени. Он читал часто. Женя хорошо писал. А я… Я не могла слушать! Мне казалось, что Женя в эти минуты принадлежит всем, кто слушает его сочинение…

Девушка была не только умна, но и тонка — она предугадывала вопросы Прохорова, опережала его на одну-две ассоциации и поэтому шла впереди него, как пароход «В. Маяковский», ведущий на буксире три огромные баржи. Они — пароход и баржи — двигались навстречу мощному обскому стрежню отчаянно медленно, со скоростью километров пять-шесть в час, и Прохоров подумал, что «В. Маяковский» прибудет в Ромск недели через полторы, когда он, Прохоров, уже вернется, увидит Веру, поговорит с ней, посидит в ее пропахшей гримом и духами комнате…

— Я ходила за Женей, как нитка за иголкой, — говорила Соня Лунина. — Не знаю, зачем я это делала, но я ходила за ним и тогда, когда Женя вернулся из города и решил жениться на Гасиловой. Наверное, я все на что-то надеялась, как герой одного из рассказов О'Генри. Помните, тот все ждал, что священник перепутает и обвенчает с невестой его… Очень смешно все это. Я понимаю…

Прохоров ничего смешного в ее рассказе не находил, продолжая наблюдать за буксирным пароходом, вспомнил Сонину записку дословно. Она писала: «Я хочу с тобой дружить, потому что люблю тебя, как в кино „Лейла и Меджнун“. Гасилова тебя не любит, она дружит с тобой потому, что ты отличник и очень красивый».

— Я ходила за Женей до последнего его часа, как ходила за ним и Анна Лукьяненок… Мне ее было жалко. Она много старше Жени и такая несчастная! Живет на кровати… — Соня Лунина нащупала пальцами пуговицу на воротнике кофточки, начала нервно крутить ее. — За Женей ходил и самый страшный его враг Аркадий Заварзин.

Соня закрыла глаза, словно ничего не хотела видеть наяву, а шла узкой извилистой тропинкой за Людмилой Гасиловой и техноруком Петуховым.

— Аркадий Заварзин, как и я, первым в деревне узнал о прогулках Людмилы Гасиловой и технорука Петухова, хотя они старались встречаться незаметно.

Услышав это, Прохоров выпрямился, заглянул девушке в лицо; почувствовав и услышав его движение, Соня открыла глаза.

— Да, это было так, Александр Матвеевич! — подтвердила она. — Петухов и Людмила скрывали свои отношения… Иногда мне казалось, что я смотрю пьесу Островского.

Рассеянным, отсутствующим взглядом Соня смотрела на реку. По Оби по-прежнему черепашьим ходом шел буксир «В. Маяковский», плыла рыбацкая лодка с розовыми от закатного солнца веслами, висела в зените легкая вечерняя тучка, иссиня-розовая, просквоженная насквозь солнечным светом. Соня вздохнула, задумчиво пообещала:

— Сейчас объясню, почему все походило на пьесу Островского… Людмила и Петухов всегда гуляли молча, им нечего было сказать друг другу, и поэтому было видно, что они гуляют не по своему желанию. — Она смущенно улыбнулась. — Я плохо объясняю, Александр Матвеевич, но только Петухов время от времени произносил несколько ничего не значащих слов. А однажды он сказал: «Мы сможем построить отличный дом в областном центре». Людмила улыбнулась, но ничего не ответила… Только тогда я поверила сплетням, которые разносила по поселку сплетница Алена Брыль. Она говорила, что Петухов женится на Людмиле из-за денег и сам тоже богатый… Ну, разве это не Островский?

Еще раз летуче вздохнув, Соня Лунина замолчала. Пальцы правой руки опять нашли пышную оборку на белой кофте, стали теребить ее, поблескивая кольцом с розовым камешком. Прохоров был почти уверен, что на внутренней стороне кольца выгравированы инициалы Столетова — так Соня однажды посмотрела на кольцо, и надето оно было на тот палец, на который надевают обручальное.

— Спасибо, Соня! — ласково поблагодарил девушку Прохоров. — От вас я узнал очень важную деталь и совсем не осуждаю вас за то, что вы следили за Женей и его окружением… — Он посмотрел на девушку просительно. — Я знаю: вы много пережили, пока рассказывали о Петухове и Гасиловой, но все-таки попрошу вас подробно рассказать о комсомольском собрании.

Прохоров достал из нагрудного кармана шесть небольших блокнотных страниц, протянув их Соне, отвернулся от девушки с таким видом, точно его в этот момент больше всего на свете интересовал буксир «В. Маяковский». Пока Соня читала крупные прыгающие буквы, Прохоров старался понять, как это не надоело пароходу почти на одном месте буравить встречный обской стрежень, почему не бросается от скуки в воду штурвальный или вахтенный начальник, по-петушиному сидящий на боковом леере с ненужным мегафоном в руках. Разглядывая пароход и удивляясь терпению речников, Прохоров слышал бережный шелест блокнотной бумаги, легкое, прерывистое дыхание, потом наступила такая тишина, словно Соня не сидела на скамейке рядом с Прохоровым.

— Да, это та самая речь, — сказала наконец Соня, — после нее большинство комсомольцев и проголосовали за снятие мастера Гасилова… Я почти ничего не записывала, я сильно волновалась. Мне речь Жени казалась слишком легкомысленной, но он не мог вести себя иначе, а потом я поняла, что Женя и не должен был быть серьезным — это превратило бы его речь в злословие…

Камня на камне не оставалось от того, каким представлял себе внутренний мир Сони Луниной капитан Прохоров. Да, внешне она подтвердила его прогнозы, но в остальном он ошибся — рядом с ним сидела вовсе не птичка божья, не белокурая простушка, а умная девушка, хорошо понимающая, что речь Столетова на комсомольском собрании была написана в единственно возможном варианте. Можно ли серьезно представить, что в одном из лесопунктов страны процветает и здравствует мастер, который сдерживает производительность труда, чтобы легко жить и всегда получать максимальные премиальные за перевыполнение заниженного планового задания. Да, такое представить трудно, и Евгений Столетов, чтобы не казаться по-настоящему смешным, произнес веселую и даже легкомысленную речь.

— Соня, — еще раз попросил Прохоров, — расскажите мне о комсомольском собрании… Вы обрисуете обстановку, а я в нее вставлю речь Евгения. Таким образом мы получим цельную картину…

Соня слушала так, словно ожидала этого вопроса, и сразу же начала неторопливо вспоминать.

— Это было в середине апреля, двенадцатого, как записано в протоколе, но ранняя весна была в разгаре… — задумчиво сказала Соня. — Я видела Женю, когда, опаздывая, он бежал на комсомольское собрание… Да, да, было тепло, если Женя бежал без пальто и кепки по сухому тротуару…

ЗА МЕСЯЦ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…Женька Столетов без пальто и кепки бежал по высохшему и от этого звонкому тротуару.

Было по-весеннему тепло и солнечно, хотя в Лягушачьем болоте лежал рыхлый черный снег, дул пропитанный влагой ветер. Обь собиралась вот-вот двинуться в свой длинный путь к Ледовитому океану и по ночам потрескивала уже грозно, сухо, предупреждающе, как сосновые стойки в шахте перед обвалом.

Торосы на реке были такими же синими, как ветер, и цвет неба был голубым.

До начала собрания оставалась минута, когда Женька ворвался в контору, окунувшись в шум и гром, понял, что действительно чуть-чуть не опоздал. Комсомольское собрание сделали открытым, и Женька увидел многих несоюзных парней.

Не останавливаясь, Женька влетел в красный уголок, где за длинным столом в скучном молчании сидели члены бюро — Генка Попов рисовал на клочке ватманского листа длинновязую фигуру опаздывающего секретаря комсомольской организации, Борька Маслов, по ночам штудирующий английский, сладко дремал, Андрюшка Лузгин мастерил из бумаги кораблики, недавно демобилизованный солдат Мишка Кочнев и замужняя комсомолка Зоя Радищева просто скучали.

— Начинаем, начинаем! — на ходу закричал Женька. — Давай заходь, братцы!

Минут через пять красный уголок был наполнен до отказа.

Как и полагается всякому председательствующему, Женька постучал карандашом о графин, призывая к порядку, объявил собрание открытым.

— На повестке дня два вопроса, — сообщил он серьезно. — Первый вопрос: «Почему мы работаем недостаточно хорошо, когда можно работать достаточно самоотверженно?», второй вопрос: «Надо ли принимать в комсомол Николая Локтева, который гонит самогон?»

В зале захохотали, хотя именно так и было написано на большой афише, нарисованной акварельными красками Генкой Поповым и прибитой на бревенчатую стену у входа в клуб.

— Кто за предложенную повестку дня, прошу голосовать! Против? Нет. Воздержавшихся? Двое: чокеровщики Пашка и Витька… Слово для сообщения имеет Евгений Столетов, — объявил Евгений Столетов и встал за фанерную трибуну. — Регламент, братцы, устанавливать не будем. Я в десять минут думаю уложиться… Пашка и Витька, притихните, а то будете позорно удалены.

Взгромоздившись на шаткую фанерную трибуну, Женька Столетов многозначительно помолчал и, ухмыльнувшись, выкинул руку ораторским жестом.

— Милостивые государи и милостивые государыни! Комсомольцы и некомсомольцы!

В зале опять дружно захохотали, и Женька удовлетворенно подумал, что они, то есть комсомольское бюро, правильно сделали, когда решили открытое собрание провести весело, как бы несерьезно, чтобы решение о мастере Гасилове было неожиданным.

— Понимая, что вы удивлены столь изысканным обращением, — продолжал Женька, — я вскорости перейду на удобоваримый язык комсомольских собраний, но, как говорится, во первых строках своей эпохальной речи допущу пафос и словоблудие, ибо разговор пойдет о нашем благодетеле и добром наставнике Петре Петровиче Гасилове, да святится имя его!

После этого Женька вынужден был сделать паузу, так как в зале сделалось шумно и перекричать собрание было невозможно. Зарычали от восторга радующиеся всякому скандалу чокеровщики Пашка и Витька, завопил истерично влюбленный в Гасилова юродивый Васенька Мурзин, по-настоящему грозно орал заступник мастера Сережка Блохин, а комсомольцы просто хохотали.

— Какой же вопрос я хочу задать во первых строках своей речи? — уморительно-серьезно спросил Женька. — Я бы хотел спросить вас, братцы комсомольцы и граждане несоюзный народ, зачем нужен капитан Сегнер мирозданию и что он такое, капитан Сегнер, по сравнению с красотами природы?… Этой цитатой из горячо любимого мною «Бравого солдата Швейка» я хочу обозначить место Петра Петровича Гасилова в научно-техническом прогрессе, материальном производстве и в борьбе за повышение борьбы…

Женька сам звучно захохотал, когда увидел, что приверженцы мастера Васенька Мурзин и Сережка Блохин ничего не поняли из сказанного.

— Товарищи! — с новой энергией загремел Женька. — Используя предложенную сидящим здесь товарищем Поповым формулировку, я вынужден заявить прямо: «Что называется синекурой, если нельзя назвать синекурой положение нашего достопочтенного мастера?» Специально для Васечки Мурзина я переведу сказанное на русский… Василь Денисович, я утверждаю, что Петр Петрович филонит, а не работает…

Опять, конечно, раздался вой и рев, Васечка Мурзин заверещал как зарезанный, Блохин заорал: «Долой!», а чокеровщики Пашка и Витька подпрыгивали на скамейках и восторженно аплодировали жестяными от стальных тросов ладонями. Шум еще не утих, когда бесшумно открылись двери и в красный уголок вошел, как всегда, изысканно одетый, театрально озабоченный и деловой технорук Петухов. Заметив его, Женька специально для технорука со смаком повторил последнюю фразу, а слово «синекура» произнес по слогам. Потом он краешком глаза заглянул в блокнотный листок, склонив голову набок, и, мечтательно округлив глаза, произнес:

— О, как он хорош, как он прекрасен, наш Петр Петрович, когда ранним утром едет в лесосеку со своим замечательным рабочим классом! Вспомните, как он мирно улыбается, какой у него созидательный вид, как он величественно держит голову, как мудры начальственные глаза, когда он по-отечески заботливо обнимает кого-нибудь из нас за плечи и говорит сердечно: «А сегодня, дружок, тебе надо поработать лучше, чем вчера и позавчера!» И мы дружной шеренгой идем в лес и работаем сегодня точно так, как работали вчера, а Петр Петрович первым же поездом уезжает в деревню, чтобы появиться в лесосеке только к концу смены и, опять обняв кого-нибудь за плечи, произнести: «Спасибо, дружочек, за хорошую работу!» Таким образом, товарищи комсомольцы и некомсомольцы, Петр Петрович в лесосеке проводит в сутки не более двух часов, — он знает, что норма будет выполнена и перевыполнена, а мы с вами выполняем нарочно заниженное сменное задание, ибо при нормальном задании глубокоуважаемому Петру Петровичу некогда было бы в целях сохранения спортивной формы кататься на жеребце Рогдае, заботиться о своем драгоценном здоровье.

Мне пришлось бы, товарищи комсомольцы и некомсомольцы, нагнать на вас скуку, — весело продолжал Женька, — если бы я стал подробно рассказывать, как и какими методами Петр Петрович занижает плановые задания, но могу сообщить, что ни разу за три последних года его мастерский участок не выполнил норму менее чем на сто десять процентов. В зной и холод, в дождь и распутицу Петр Петрович Гасилов получал премиальные за перевыполнение плана, а каждый из здесь сидящих знает, что в конце марта мы работали по три дня в неделю… Откуда взялись эти сто десять процентов? Об этом, если понадобится, расскажет выдающийся математик Борька Маслов, а я авторитетно заявляю, что анкета Петра Петровича выглядит так: «Род занятий — стремление не строить коммунизм. Профессия — никаких профессий. Социальное положение — никакого социального положения!» Да, да, никакого социального положения, ибо ничем не занятый Петр Петрович не принадлежит ни к рабочему классу, ни к трудовому крестьянству, ни к технической интеллигенции…

Он сделал паузу оттого, что Соня Лунина, увлеченная происходящим, ничего не записывала, а только смотрела на него. Заметив Женькин взгляд, она смущенно улыбнулась и склонилась над протоколом.

— Бюро комсомольской организации, — неожиданно серьезно, как и было предусмотрено заранее, сказал Женька, — бюро комсомольской организации тоже не сразу пришло к пониманию происходящего. Мы чувствовали что-то неладное, удивлялись мастеру, почти не бывающему в лесосеке, но в чем дело, не понимали. Нам помогли декабрьские морозы.

В зале теперь было абсолютно тихо, угомонились даже чокеровщики Пашка и Витька.

— Вспомните, друзья, — простым, не ораторским тоном обратился Женька к собранию, — что во время морозов, спеша в тепло, каждый из нас за два часа до смены выполнял задание, хотя никто из нас, пардон, пуп не надрывал… Вот после этого мы и поняли, что Гасилов фокусник…

Женьке уже не нравилась та серьезность, с которой слушало его собрание, так как, по его мнению, расправу над Гасиловым надо было чинить в веселой, юмористической обстановке. Поэтому он снова смешно выкинул руку, голосом лектора Реутова, считающего необходимым иногда встряхивать слушателей остротой, пискливо выкрикнул:

— Спящие, проснитесь! Сейчас я использую мысль сосновского Капабланки, то есть уважаемого Бориса Маслова, который утверждает, что Остап Бендер, знающий более двухсот способов увода и отъема денег, бледнеет перед Гасиловым, умудряющимся иметь трижды упитанного тельца.

Теперь Женьке был интересен технорук Петухов, слушающий его речь спокойно, внимательно, но с таким лицом, на котором абсолютно ничего нельзя было прочесть, и Женька удивленно подумал: «А он верен себе!»

— Заключая эту короткую коллективную речь, — иронически продолжал Женька, — я хочу отдать должное будущему техноруку, но астроному по хобби Андрею Лузгину. — Он поднял вверх палец. — Гелио — это солнце. Так вот, по мысли товарища Лузгина, существует не только гелиоцентрическая система, но и гасиловоцентрическая система, система ничегонеделания. По крайней мере, на двести километров в округе нет второго такого человека!

Женька опустил руку и будничным тоном сказал:

— Исходя из вышеизложенного, я обращаюсь к вам, братцы, с призывом вынести решение с просьбой к райкому комсомола помочь нам в снятии с должности мастера товарища Гасилова… Я все сказал, пусть другой скажет лучше!

Под возгласы, аплодисменты и хохот Женька слез с трибуны, раскланиваясь с членами президиума, авторами коллективной речи, занял свое председательское место и оглушительно заорал на весь зал:

— Прошу не трепаться попусту, а высказываться с фанерки… Давай, давай! Кто там первый крикун?


Соня Лунина закончила свой рассказ, потрогав напоследок пальцами пуговицу на кофточке, нервно повела плечами; она была мужественна и терпелива, за ее скромной внешностью скрывался сильный характер, который угадывался далеко не сразу.

— Чем кончилось собрание, вы знаете, — сказала Соня, немного отдохнув. — Большинство комсомольцев проголосовало за предложение Жени… А по второму вопросу… — Она, не сдержавшись, улыбнулась. — Николая Локтева все-таки приняли в комсомол, хотя поначалу большинство было против. Но Николай Локтев хорошо работал, и поэтому слово взял Гена Попов. Он сказал, что Николая надо принять в комсомол. Я хорошо помню его последние забавные слова; «Мы не имеем права, товарищи, стоять на пути технического прогресса! Применение двух обыкновенных тазов для получения самогона вместо устаревшего змеевика свидетельствует о том, что Николай Локтев стремится не отставать от космического века. Поэтому я предлагаю все-таки принять его!» Взяв с Николая слово прекратить самогоноварение, его приняли в комсомол.

От буксира «В. Маяковский» на обском плесе оставались только разноцветные сигнальные огни, зажглись уже лампочки на маленьком дебаркадере, так как ночь на землю спускалась быстро, словно задергивали темную штору; туча, повисшая в зените, неувеличилась, а только потемнела, как и вода в Оби.

— У нас в организации было весело при Жене, — по-вечернему тихо сказала Соня. — Мы здорово работали, дурачились, выпускали смешную стенгазету «Точка, и ша»… Нам было хорошо! Такого уж теперь, наверное, не будет.

Темнело быстро, очень быстро; тот невидимый, что задергивал штору, старался не оставить ни единой щелочки, заботливо укутывал в черный бархат реку, небо, тайгу, деревню; на небе черный бархат прореживался звездами, деревня освещенными окнами накладывала заплаты, река разрезала оловянной полосой. Луна еще не поднялась, но уже над зубцами тайги появлялся тонкий росчерк ее будущего могущества.

Наблюдая за игрой света и теней, Прохоров думал о том, что жизнь до смешного неорганизованна и запутана, что самые элементарные вещи в ней, в жизни, становятся такими сложными, что порой кончаются катастрофами… Ах, жизнь, жизнь! Соня Лунина ходит по тропинкам за Женькой Столетовым, за Соней Луниной ходит влюбленный в нее Андрюшка Лузгин, к Анне Лукьяненок, которая не может жить без Столетова, бегает технорук Петухов, решивший жениться на Людмиле Гасиловой, столетовской возлюбленной.

— Это верно, что Евгений походил на молодого царя Петра? — неожиданно для самого себя спросил Прохоров.

— Очень походил! — после паузы ответила Соня. — Это первой заметила я, сказала Андрюшке Лузгину, а он — всем… Еще в школе, когда мы проходили Петровскую эпоху и Викентий Алексеевич принес на урок картину Серова. Я посмотрела и охнула: от меня, в глубине картины, с палкой в руках уходил Женя… — Голос Сони приглушился. — Это было после того, как я написала Жене записку…

Бог ты мой! Как все сплеталось в плотный клубок, как одно цеплялось за другое и как все сложнее и сложнее делалось прохоровское положение, так как вместо одной задачи перед ним возникало сто задач, требующих немедленного решения.

— Соня, а Соня, — с надеждой произнес Прохоров, — уж вы-то мне расскажете, что происходило на лесосеке двадцать второго мая? Какое выдающееся событие потрясло все основы?

Прохоров не успел досказать последние слова, как девушка, видимо, непроизвольно отодвинулась от него, поджала губы и опустила в землю взгляд.

— Так что произошло двадцать второго мая?

— Ничего не произошло, — ответила девушка. — Абсолютно ничего!

Соня Лунина не умела врать, и Прохоров досадливо поморщился: «И эта не говорит!»

Краешек луны уже показался над горизонтом.

11

Тракторист Борис Маслов пришел в девятом часу вечера сразу после работы: в брезентовой спецовке, кирзовых сапогах, за широким ремнем торчали истрепанные рукавицы; в светлых волосах Бориса зеленели сосновые хвоинки, пахло от него всеми таежными запахами, соляркой, брусничными листьями. Устало поздоровавшись с Прохоровым, он тяжело опустился на табуретку, руки сунул в карман.

Борис Маслов среди четырех неразлучных друзей считался самым спокойным, здравомыслящим, по-житейски мудрым, да и внешне все в этом парне вызывало доверие: невысокая фигура, прямые плечи, широкий лоб, крупные губы и выражение лица такое, какое бывает у людей, хорошо знающих, чем кончится сегодняшний день и чем начнется завтрашний.

— Я пришел к вам, Александр Матвеевич, — заговорил Борис, — хотя совсем не понимаю, что происходит… — Он поднял на Прохорова серые немигающие глаза. — Нам трудно понять, почему вы занимаетесь только Гасиловым, а Заварзин вас ни капельки не интересует…

Он вопросительно замолчал, и Прохоров подумал, что из таких парней, как Борис, со временем получаются директора заводов или знаменитые хирурги, способные одним своим появлением внушать больным веру в спасение; стремительный, импульсивный, эмоционально переполненный Женька Столетов был, несомненно, плохим шахматным партнером для Маслова.

— Откровенность за откровенность, Борис, — серьезно сказал Прохоров. — Я, естественно, не имею права рассказывать вам о ходе следствия, но между гибелью Евгения Столетова и мастером Гасиловым существует прямая связь. Поэтому для меня чрезвычайно ценно все то, что раскрывает их отношения. Каждая встреча, каждое слово, если хотите, каждый жест… Гасилов — это та печка, от которой я пляшу… Слушайте, Борис, да снимите к чертовой матери эту вашу брезентовую куртку! Будем заниматься каждый своим делом: я потеть от напряжения, слушая вас, а вы наслаждаться отдыхом…

Борис неторопливо снял куртку, аккуратно расправил ее, повесил на деревянную вешалку, вернувшись на место, закурил.

— Что вас интересует, Александр Матвеевич? Я готов ответить на любой вопрос, кроме…

Прохоров заулыбался, легкомысленно махнул рукой.

— Знаю, знаю…

— Тогда спрашивайте, Александр Матвеевич.

— Что произошло между Гасиловым, Столетовым и вами двадцать первого апреля, когда вы беседовали с мастером в конторе лесопункта?

В распахнутое настежь окно струился влажный речной ветер, отчетливо слышалось, как по Оби, мелодично поскрипывая уключинами, движется многовесельная лодка — это возвращались из Заречья с лодочной прогулки те самые молодые люди, которые поздними лунными вечерами грустили под стон неумелой, но трогательно-старательной гитары. Сейчас гитарист тоже, наверное, терзал струны, но музыка не слышалась.

Борис Маслов сказал:

— Мы пошли с Женькой к Гасилову по решению комсомольского бюро… Это была последняя попытка договориться с мастером, в которой я должен был играть роль арифмометра и огнетушителя… — Он помолчал. — Александр Матвеевич, вам, наверное, тоже кажется, что я самим богом создан для этих двух ролей… Когда-то я и сам думал так, но с Женькой мы дружили с первого класса и…

Борис тонко улыбнулся.

— Короче говоря, перед вами сидит Женька Столетов, подключенный к замедляющему реле… Вы видели, как я вешал куртку?

— Видел.

— Я каждое движение проделал в пять раз медленнее, чем это сделал бы Женька, — вот и вся разница… Вы понимаете, зачем я об этом говорю?

Прохоров сделал такое лицо, словно его сейчас больше всего интересовала скрипучая многовесельная лодка. «Дрянной мальчишка! — ворчливо подумал он о Борисе Маслове. — Кого это он держит за дурака? Самого капитана Прохорова?» Разве он, Прохоров, с самой первой встречи с друзьями погибшего тракториста не заметил, что Андрюшка Лузгин делает такой жест руками, словно хочет оттолкнуть от себя все бренное и ненужное (поза Евгения Столетова на школьной фотографии), что Генка Попов, взволнованный, ходит так, словно его подгоняет сильный ветер, что Соня Лунина иногда по-столетовски задирает подбородок, и даже забавный мужичонка Никита Суворов, сменщик Столетова, незаметно для самого себя по-Женькиному округляет хохочущий рот.

— Рассказывайте о беседе с Гасиловым, — досадливо попросил Прохоров.

— Мы поймали Гасилова в кабинете технорука Петухова… — неторопливо начал Маслов. — Они сидели на диване и разговаривали так тихо, что даже при открытой двери мы не слышали о чем… Увидев нас, Гасилов и Петухов повели себя так, как мы и предполагали: технорук поднялся, крепко и дружески пожав руку мастера, и, даже не поглядев на нас, изящной походочкой вышел из своего собственного кабинета, а мастер Гасилов… Мастер Гасилов за считанные секунды превратился в того самого Петра Петровича, которого хотелось ласково называть папой и каяться перед ним в самых мелких полупридуманных грехах… Одним словом, на диване сидел человек…

ЗА МЕСЯЦ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…в кабинете технорука Петухова на современном поролоновом диване сидел человек с отечески добрым, ласковым, доброжелательным, веселым лицом. Не говоря ни слова, он взял Женьку Столетова за руку, несильно потянув, посадил рядом с собой, а Борису Маслову показал место по другую сторону от себя. Пахло от Петра Петровича чем-то теплым и домашним, крупные складки упитанного лица источали уют и покой, в мягких сапогах, стоящих на дешевеньком коврике, было что-то такое, отчего вспоминалось детство, пресные калачи, сказочный свист зимнего ветра в печной трубе, ласковая тяжесть отцовской руки на взъерошенной голове. Сказками Андерсена, историями о том, как жили-поживали старик со старухой, как по щучьему веленью ходили ведра на тонких ножках, а печь плыла к царевне-красавице, — вот чем веяло от мастера Гасилова, ласково положившего руки на плечи Женьки Столетова и Борьки Маслова. Самый опытный физиономист, психолог с седой головой и мировой известностью не обнаружил бы в поведении Петра Петровича ни капельки фальши, ни грамма театральщины. «Эх, ребята, ребята! — говорили мудрые глаза мастера. — Вы даже не подозреваете, какой вы хороший, замечательный, какой славный народ! А как хороша жизнь, ребятушки! Боже, как она хороша, эта самая жизнь! Ну улыбнитесь, друзья мои, скажите Петру Петровичу, что хорошо жить на свете — сидеть на поролоновом диване, слушать апрельскую капель, думать о близкой весне…»

— Борька! — жалобно проговорил Евгений Столетов, согнувшись под тяжестью ласковой руки мастера. — Борька!

Напрасно! Сидел, присмирев, Борька Маслов, считающий себя способным играть роль огнетушителя и арифмометра, страдал от приступа любви и добра к Гасилову Женька Столетов, и не знали они, такие молодые и неопытные, что делать и говорить, если на плече дружески лежит рука человека, с которым ты начал борьбу. Однако жизнь — хорошая или плохая? — отсчитывала секунду за секундой, и, конечно, наступило время, когда Петр Петрович Гасилов с неохотой снял руки с плеч трактористов и кабинет превратился в обыкновенный кабинет, диван — в диван, репродукция с репинских «Бурлаков» — в обыкновенную дрянную репродукцию. Еще рука мастера, медленно соскользнув с Женькиного плеча, висела в воздухе, а Столетов уже стоял в центре кабинета, его маленький подбородок с заносчивой ямкой уже задрался, фигура была наклонена вперед так сильно, словно его в спину толкал плотный морской ветер.

— Петр Петрович, — волнуясь и торопясь, заговорил Столетов, — Петр Петрович, мы пришли к вам, чтобы… — Он по-детски приложил длинные руки к груди. — Я не верю, что люди не могут договориться. Если вы, Петр Петрович, поймете нас, а мы вас, все будет хорошо, все образуется… Петр Петрович, не надо, не улыбайтесь так, словно перед вами дети! Петр Петрович…

Женька ошибался: мастер не улыбался, а беззвучно и весело хохотал. То самое лицо, которое минутой раньше было по-отцовски ласковым и добрым, теперь буквально лучилось бесшабашным весельем: по всему было видно, что запальчивость и волнение Столетова мастер не может принять и никогда не примет всерьез, что к Женьке Столетову он по-прежнему относится с отцовской нежностью, а смеется оттого, что молодой тракторист ему нравится. По тому, как Гасилов смеялся, было ясно, что на человеческом языке не существует слов, которые могли бы вывести Гасилова из состояния добродушия и веселости, что ему действительно хорошо и счастливо жилось в эти секунды, — он, видимо, по-настоящему наслаждался отдыхом на мягком поролоновом диване, с радостью прислушивался к звону апрельской капели, у него наверное, счастливо пощипывало под сердцем, когда из форточки в кабинет врывался воздух, пахнущий прелыми листьями.

Женьке на секунду показалось, что он совершает кощунство, ведет себя как самый последний негодяй, когда с угрожающе поднятыми кулаками врывается в жизнь счастливого, не чувствующего за собой никакой вины человека. Женька ощутил такое, словно он разбойной безлунной ночью тайным лазом пробирается в дом безмятежно спящих людей.

— Петр Петрович, Петр Петрович! — потерянно шептал Женька. — Ведь нам надо обязательно поговорить…

Продолжая беззвучно и ласково смеяться, Петр Петрович лениво поднялся с дивана, крупный, похожий на потешного медведя, приученного показывать, как ребятишки воруют на огороде горох, мягко прошелся по кабинету — добрый отец, благожелательный наставник, опытный старший товарищ.

— Говорить, говорить, говорить, — задумчиво произнес он и встряхнул гривастой головой. — Боже мой, сколько мы говорим, сколько произносим лишних слов, а ведь все так просто и понятно… Евгений, Борис, вы еще так молоды, что еще верите в слова, в их силу и значение. Поверьте, друзья, моему опыту: слова редко помогают людям понять друг друга…

Он остановился, задумался, привычным движением заложил руки за спину; в его фигуре, позе, лице по-прежнему не было ничего такого, что могло бы вызвать протест, раздражение, желание противоречить; и крупность Гасилова, и его брыластые боксерьи щеки, и большая умная голова, и мудрые глаза — все вызывало симпатию. Стоял в центре кабинета немолодой уже человек, спокойно и доброжелательно размышлял о жизни, был прост и естествен, как апрельская торосистая Обь за окном, были ему чужды суетность, мелкость, житейская обыденность. С таким человеком трудно было разговаривать о хлыстах и трелевках, тракторах и погрузочных кранах, сдельных расценках и премиальной оплате.

— Слова, слова! — с легкой горечью продолжал Петр Петрович. — Мудрый сказал о них как о самой лучшей упаковке для правды и лжи. «Мысль изреченная есть ложь». Да вам ли рассказывать об этом, друзья мои!

В три могучих шага Петр Петрович Гасилов подошел к единственному окну петуховского кабинета, бросив на него мгновенный лихо-бесшабашный взгляд, одним-единственным ударом волосатого кулака выбил внутреннюю раму двойного окна, прислонил ее к стенке, вторым ударом распахнул летнюю раму. В кабинет ворвался клуб синего пара, одуряюще запахло талым снегом, черемуховой корой, льдистым запахом заторосившейся реки.

— Весна, друзья мои, весна! — дрогнувшим голосом сказал Гасилов, и Женька заметил, как молодо и жадно раздулись ноздри его прямого крупного носа. — Весна идет, друзья мои, а мы тратим время на слова, которым грош цена.

Казалось, что в дурно обставленный, разностильный, с претензиями на городской шик кабинет технорука Петухова по волнистой струе синего и зябкого ветра вплыл апрель; трижды тинькнула и, словно испугавшись саму себя, замолкла синица, опрометью метнулась с крыши кособокая сорока, профыркала крыльями большая стая повеселевших воробьев, загалдели на улице обрадованные оттепелью ребятишки — весна и вправду шаталась, захмелев от радости, по сосновским улицам и переулкам, развешивала по крышам сосульки, подгрызала сугробы, продувала до драгоценной голубизны торосы на реке; бродя по улицам и переулкам, захаживая в дома и нескромно заглядывая в окна, весна была как раз такой, каким сейчас видел Женька Столетов мастера Гасилова, — счастливой до одурения.

— Петр Петрович, Петр Петрович, — снова потерянно пробормотал Женька Столетов и сделал шаг к мастеру. «А чего, на самом деле, я хочу?» — с удивлением спросил он себя и огляделся с таким недоумением на лице, точно никогда в жизни не видел петуховского кабинета, Борьку Маслова, Петра Петровича Гасилова.

Чего, ну чего он хочет от жизни, Женька Столетов?! Зачем ему нужды тракторы и краны, электропилы и платформы, когда на самом деле на улице творит свое счастливое дело захмелевший от собственной радости апрель? К чему все это, если он может, сделав всего два шага вперед, взять за добрую теплую руку Петра Петровича Гасилова, заглядывая в его отечески добродушное лицо, сказать, что они пошутили — не было никакого комсомольского собрания, никто с рулеткой не ходил по лесосеке, не измерял расстояния трелевки и, наконец, никто — ни он, ни Борис Маслов — не собирается ни о чем разговаривать с Петром Петровичем… Апрель! Весна! Жениться поскорее на Людмиле Гасиловой, построить большой дом, родить детей, купить телескоп, теплыми вечерами кататься на жеребце Рогдае, чтобы возвращаться в Сосновку в те минуты, когда солнце садится и жеребец превращается в красного коня… Жить! Дышать, двигаться, спать, просыпаться, засыпать…

— А разговаривать мы все-таки будем! — неожиданно послышался скучный, занудный и отчего-то сдавленный голос Бориса Маслова. — Мы просто обязаны разговаривать… Разрешите!

Подчеркнуто занудным движением, с лицом постным, как понедельник, Борис Маслов подошел к окну, распахнутому Гасиловым, не обращая внимания на мастера и даже слегка потеснив его плечом, закрыл обе створки и таким же манером, то есть с брезгливым лицом и потухшими, сонными глазами, вернулся на прежнее место.

— Петр Петрович, — искоса глядя на дурацкую трехцветную люстру, подвешенную к высокому потолку, сказал Борис Маслов, — и вам и нам будет удобнее, если вы сядете…

Продолжая беззвучно смеяться, оставаясь прежним, Петр Петрович Гасилов с потешной торопливостью сел на первый попавшийся стул, повернувшись к Борису Маслову, положил на колени руки так, как это делает старательный ученик, собираясь слушать обожаемого учителя.

— Хорошо смеется тот, кто смеется последним, — тяжело двигая челюстями, словно их сдавливали, продолжал Маслов. — Вы смеетесь сейчас, товарищ Гасилов, вы умирали, говорят, от хохота, когда узнали о решении комсомольского собрания, и, если говорить откровенно, вам можно позавидовать. Не каждому дано сохранить такой заряд оптимизма в вашем возрасте.

На все возможные и невозможные ухищрения шел Борис Маслов, чтобы заставить мастера Гасилова хоть на мгновение сделаться серьезным, — и неестественно хмурил брови, и угрожающе перебирал в пальцах вынутую из кармана пачку хрустящих листков бумаги, и вольнодумно положил ногу на ногу, и лексикон употреблял канцелярско-бюрократичеекий, но с Петром Петровичем никаких благожелательных перемен не происходило — благодушествовал, беззвучно посмеивался, продолжал глядеть на Борьку обожающим взглядом: «Давай, давай, разговаривай, мой молодой, мой строгий и беспощадный судья, мой смешной и бог знает почему такой сердитый приятель…» И даже сейчас, даже после того, как Маслов все-таки заговорил, Гасилов оставался по-прежнему естественным, правдивым; опять в его позе, движениях, выражении лица невозможно было уловить фальши, разглядеть неискренности. Хороший, отличный, замечательный человек сидел на стуле, полный доброжелательной готовности слушать Бориса.

— Продолжайте, продолжайте! — проговорил этот человек с ожиданием и любопытством. — Продолжайте, Борис, я жду…

Женьке показалось, что Борька Маслов уменьшался в размерах, как пробитый шилом футбольный мяч. Почувствовав острую боль за друга, Женька инстинктивно сделал порывистое движение к нему, но остановился, так как почувствовал, что с ним происходит то же самое, что с Борисом, — гневное клокотание в груди утишивалось, голова сама собой опускалась, руки принимали покорное ученическое положение, шея — вот этого нельзя было и представить! — казалось, укорачивалась.

— Женя, Боря! — словно из-за толстой стены, из пространства другого измерения послышался голос Гасилова. — Говорите же, я жду…

Столетов и Маслов печально переглянулись. Они были молоды, неопытны, плохо знали жизнь, но вот сейчас поняли, что были с ног до головы опутаны и связаны тщательно скрываемой, глубоко затаенной, жестокой и несгибаемой волей Гасилова.

Сколько таких мальчишек, как они, видели его выпуклые глаза, сколько раз за десятки прожитых лет он в жестокой борьбе отстаивал свои «стада и поля», сколько раз ему приходилось намертво вцепляться в свой особняк и вороного жеребца Рогдая, в нежное и белое тело медленно стареющей жены! Перед такими ли людьми, как Женька и Борис, сиживал Гасилов под угрозой разоблачения, такими ли бумагами шелестели перед его носом! И как ему было не улыбаться, не хохотать беззвучно, когда этот щенок Борька Маслов цедил сквозь молодые, неизъеденные зубы: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним!» Комариное жужжание, детский крик на лужайке — вот что происходило сейчас в петуховском кабинете.

При закрытом окне в кабинете нечем было дышать, густо и настырно пахло неизвестным гасиловским одеколоном, мягкие его сапоги попирали ковер с уверенностью и силой, в складках лица синеватой тенью залегла ликующая безнаказанность.

Борис Маслов поднялся, осторожно, точно боялся обронить, поднес к глазам листок бумаги, близоруко сощурившись, сказал:

— Десять последних дней мы занимались тем, что играли в бухгалтерию. Канцелярские счеты — вещь, оказывается, удобная, и мы довольно легко подсчитали, что на триста километров в округе существует только один мастер лесозаготовок, который за последние пять лет ежемесячно получает максимальные премиальные… Я еще раз прошу тебя, Женька, сесть и не махать руками…

Мастер Гасилов весело крутил головой, глаза блестели, на стуле он сидел так непрочно, как молодой шустрый воробей на электрическом проводе. Ему определенно нравилось, как нервничал Женька, доставлял удовольствие вымученный голос Маслова, и снова, черт побери, на всем его облике было крупно и ярко написано: «Ах, ребята, ребята, вы и не представляете, какая это хорошая штука — жизнь!»

Маслов продолжал:

— Опыт работы мастерских участков нашего леспромхоза и соседнего — Петровского — показал, что в течение круглого года ни один из них не может из месяца в месяц перевыполнять плановые задания. Распутица, двухметровой толщины снежные сугробы, поломки механизмов, невыходы рабочих на лесосеку из-за болезней — сто причин существует для того, чтобы хоть в одном месяце мастерский участок не смог перевыполнить, а то и выполнить план. С мастером Гасиловым этого никогда не случалось. Волшебство? Техническая гениальность?… Женька, я немедленной уйду, если ты не сядешь на место и не будешь вести себя нормально!

— Сижу. Молчу.

Через закрытое окно апрель все же настырно врывался в комнату. Ребятишки на улице уже не кричали, а вопили, грохоча и чихая, шел гусеничный трактор с плохо отрегулированным мотором, на клубном здании — будь он неладен! — сверхмощный динамик ревел во всю мощь о том, что «не кочегары мы, не плотники…».

— Из чего складывается задание комплексной бригады? — спросил самого себя Борис Маслов и вытянул руку, чтобы было удобнее загибать пальцы. — Из среднего объема хлыста на лесосеке, из среднего расстояния трелевки и, наконец, из количества рабочих дней, необходимых на трелевку в расчетный период. Правильно?

Гасилов утвердительно закивал.

— Совершенно правильно! — горячо подтвердил он и озабоченно почесал затылок. — Было бы, однако, неплохо, Борис, если бы вы к этим трем важным факторам добавили еще хорошую эстакаду и чистые трелевочные волоки… — Он спохватился. — Прошу простить меня, Борис, я прервал логический ход ваших размышлений.

— Вы не нарушили логический ход моей мысли, — по-мальчишески сердито ответил Маслов. — Этого сделать нельзя, так как мне осталось сказать всего несколько слов. В нашей комплексной бригаде вами, товарищ Гасилов, всегда занижен средний объем хлыста, преступно увеличено расстояние трелевки по сравнению с реально существующим и уменьшено количество рабочих дней за счет фиктивного времени на переходы из одной лесосеки в другую…

Мальчишки, они и на этот раз оказались в западне! Борис Маслов только начал говорить обличительные слова, как Петр Петрович Гасилов с хлопотливой готовностью выхватил из нагрудного кармана шариковую ручку, блокнот, развернув страницы, с огорченным и разгневанным лицом нацелился острием ручки на чистую бумагу. «Безобразие! Преступление! — было написано на всей массивной фигуре мастера. — Всех разоблачу, всех уволю… Боже, боже! Неужели все это может происходить на мастерском участке, которым я руковожу?!» И в третий раз за все это время Женька Столетов мог бы поклясться, что в поведении Гасилова не было ничего театрального: он был правдив и только правдив.

Побледнев от напряжения, Борис Маслов тихо продолжал:

— Все эти преступления совершаются для того, чтобы вы, товарищ Гасилов, всегда получали предельно крупные премиальные. Это раз! Во-вторых, обман и махинации вам нужны для того, чтобы не тратить никаких усилий на руководство участком… Каждый мальчишка в поселке знает, что больше трех часов в день вы на лесосеке не проводите. Вы сознательно тормозите производительность труда на своем участке. Вы умело это делаете, вы прекрасно знаете, что о таких ловкачах не раз предупреждала партия…

Петр Петрович Гасилов старательно писал. Как только Борис замолчал, шариковая ручка повисла в воздухе, Петр Петрович поднял голову, укоризненно покачав головой, нетерпеливо проговорил:

— Продолжайте, продолжайте, Борис! Вы и представить не можете, какими ценными фактами вооружаете меня… Эх, Притыкин, Притыкин! Сколько раз я говорил тебе…

После этого и произошла катастрофа; с перекошенными губами, бледным дергающимся лицом Женька Столетов вскочил со стула, размахивая руками, бросился к Гасилову и не закричал, а сдавленным до боли в горле шепотом проговорил:

— Подлец! Негодяй! Подлец!

Наконец-то, наконец на лице мастера Гасилова появилась неискренняя, фальшивая, театрально-ослепительная улыбка; мастер лесозаготовок улыбался так, как, наверное, улыбается нетерпеливый охотник, когда слышит долгожданные звуки рожков, которыми загоняют зверя в смертельное кольцо. Гасилов четкими привычными движениями спрятал блокнот и ручку, застегнул какую-то пуговицу на теплой стеганой куртке, с рассеянным и отсутствующим видом поднялся со стула. Неизвестно для чего Гасилов подошел к письменному столу технорука, подумав, закрыл тяжелой крышкой медную чернильницу, а потом с озабоченным и деловитым видом вышел из кабинета, притворив дверь за собой так плотно и окончательно, словно в комнате никого не оставалось.

— Борька! — потерянно прошептал Женька Столетов. — Я не хотел тебе мешать, Борька…

— Да ты мне не помешал, — ответил Маслов. — Ты просто избавил меня от сотни ненужных слов.


Прохоров удобно сидел на кончике письменного стола, Борис Маслов смотрел на сверкающий ботинок капитана уголовного розыска, сам Прохоров, в свою очередь, глядел в окно, и это было как раз такое состояние, в котором и должны были находиться они после того, как Маслов кончил рассказывать. Несколько спокойных минут они молчали, затем Прохоров спустился со стола, подмигнув Маслову, неожиданно весело спросил:

— И после этого вы перешли в атаку? Я вас правильно понял, Борис?

— Вы меня поняли правильно.

Многовесельная лодка давным-давно причалила к обскому берегу, веселая компания уже минут десять пребывала в заветном молодом ельнике, и гитара в тысячный раз пела о том, что «во дворе, где все играла радиола, где пары танцевали пыля, ребята уважали очень Леньку Королева, присвоив ему звание короля…»

— И вы перешли в атаку! — повторил Прохоров. — Пе-ре-шли в ата-ку…

Глава четвертая

1

Дождь пошел неожиданно, сразу после обеда, хотя утро не предвещало никакого дождя: небо было безоблачно-мирным, солнце палило по-вчерашнему, река, гладкая и синяя, катилась да катилась на свой холодный север. И все-таки в третьем часу дня неизвестно откуда набежали перистые облака, поплавав по небу, сгрудились в тучки, приспустившись к земле, застелили солнце, и сразу же после этого затарабанили по земле крупные дождевые капли. Первые из них, упав в пыль, превращались в серые шарики, подвижные, как пролитая ртуть, но скоро дождь припустил так сильно и отчаянно, что пыль уже превращалась в обыкновенную грязь. Только в седьмом часу на низком небе начали появляться голубоватые просветы, тучи, расползаясь, поднимались вверх и появилась надежда, что через час-другой дождь окончился. Так оно и произошло. В восьмом часу, когда капитан Прохоров, вдоволь надышавшись свежим дождевым воздухом, сидел на подоконнике, тучи расползлись так быстро, словно им отдали команду, и над Сосновкой опять засияло промытое бодрое солнце. Воспользовавшись этим, Прохоров сходил зачем-то к особняку Гасилова, минут десять постоял возле больших, окованных железом ворот, затем отправился в контору лесопункта, где часа полтора ворошил бумаги, принесенные по его просьбе женой Никитушки Суворова. Перебрав двадцать с лишним папок с тесемками, он записал в блокнот всего несколько цифр, но по усмешке, появившейся на его брезгливо сложенных губах, можно было понять, что Прохоров нашел очень важные факты.

Пригласив уборщицу, занятую приведением в порядок конторы, Прохоров попросил ее запереть красный уголок, в котором он сидел, и вышел на улицу. Было уже темно и по-хорошему прохладно, в ельнике постанывала все та же неумелая гитара, реку пересекала волнистая лунная полоса, в одном из домов хрипела радиола, рассказывающая о том, как «дороги подмосковные вечера». Прохоров энергично зашагал по деревянному тротуару и в десять часов с минутами поднялся на крыльцо милицейского дома. Здесь он застегнул на все пуговицы пиджак, подтянул узел галстука и, сделав непроницаемое лицо, неторопливо вошел в кабинет.

— Добрый вечер, товарищи!

На табуретках, на единственном стуле и на подоконнике размещались те люди, которых Прохоров велел Пилипенко собрать на десять часов вечера. На подоконнике сидели неразлучные Лобанов и Гукасов, стоял недавний солдат Михаил Кочнев, трое ближайших друзей погибшего — Попов, Лузгин и Маслов — занимали табуретки и единственный стул. Отдельно от всех, в углу, широко расставив ноги и сверкая фиксой в зубах, стоял бывший уголовник Аркадий Заварзин и насмешливо, исподлобья наблюдал за происходящим. На приветствие Прохорова он ответил вежливым поклоном, переполненным спокойствием и доброжелательством, хлебосольно улыбнулся. Вся его фигура, лицо, глаза были такими, словно Аркадий Заварзин наслаждался тем, что совершалось вокруг него, а появление капитана Прохорова было самым дорогим и долгожданным подарком.

Зафиксировав все это быстрым, летучим взглядом, Прохоров молча подошел к столу, вынул из ящика несколько листков дрянной газетной бумаги, выпрямился так резко, словно собирался щелкнуть каблуками.

— Не будем рассиживаться по кабинетам, товарищи! — сухо произнес он. — Сейчас пятнадцать минут одиннадцатого. Пока то да се — будет и половина… — Полуобернувшись к Аркадию Заварзину, он тихим, но тугим голосом приказал: — Вам придется пройти с нами, гражданин Заварзин. Я обвиняю вас в убийстве Евгения Владимировича Столетова. Потрудитесь пройти на место следственного эксперимента.

В комнате сделалось тихо, как в глубоком высохшем колодце. Ребята на подоконнике подались назад, Андрюшка Лузгин слегка побледнел — он еще не видел такого Прохорова, не подозревал даже, что глаза разговорчивого капитана могут быть такими опасными. Прохоров действительно был жутковат, как нож с пружиной, выскочивший из тайного гнезда. Что-то такое открылось в капитане уголовного розыска, что было упрятано далеко, запечатано семью печатями, хранилось до поры до времени, до такого вот нужного мгновения.

— Прошу выходить из кабинета! — уверенно командовал Прохоров. — Андрей, пожалуйста, заприте дверь на ключ. Остальных прошу следовать… Вы идите впереди меня, Заварзин! Вот так!

Они вышли на улицу. Висела в небе полная луна, деревня благоухала сладкой ночной сыростью, в огромных лужах, как в мокром асфальте, отражались, двоились, троились огни, на темном плесе Оби двигался освещенный разноцветными огнями пароход. Виделось, как старательно, чисто ливневый дождь промыл жаркую и пыльную от зноя Сосновку, до светлоты выхлестал деревянные тротуары.

— Прошу не отставать, товарищи!

Они шли по той дорожке, по которой несколько дней назад Прохоров гулял с Викентием Алексеевичем; поднимались на тот же взорок. Когда подъем кончился, луна, словно по просьбе Прохорова, окончательно выпуталась из проредившихся лохмотьев туч, засияла на свободе, причем показалось, что, восторжествовав, она как бы скачком поднялась еще выше, чем была минутами раньше. Вскоре идущие увидели на высоком обском яре две освещенные луной человеческие фигуры — это стояли участковый Пилипенко и учитель Викентий Алексеевич Радин.

— Добрый вечер! — поздоровался Прохоров. — Товарищ Пилипенко, разъясните принцип выбора участников следственного эксперимента.

Участковый инспектор Пилипенко сделал четкий шаг вперед, рапортовым голосом произнес:

— Среди участников следственного эксперимента в наличности трое граждан, которых товарищ Радин знает. Это товарищ Маслов, Лузгин и Попов… Далее… С одним из граждан — Михаилом Кочневым — товарищ Радин мог встречаться, не зная его по фамилии. Трех граждан — Заварзина, Гукасова и Лобанова — товарищ Радин не знает… У меня все, товарищ капитан!

— Спасибо, младший лейтенант, — ответил Прохоров и повернулся к Аркадию Заварзину. — Таким образом, вы находитесь в равном положении с Гукасовым и Лобановым, гражданин Заварзин. Товарищи Маслов, Лузгин и Попов приглашены для того, чтобы продемонстрировать точность опознания, Михаил Кочнев — чтобы еще раз подтвердить очевидное… Вы готовы, Викентий Алексеевич?

— Готов.

— Еще раз прошу простить милицию, Викентий Алексеевич.

— Начинайте, Александр Матвеевич.

Луна горела в полную меру — круглая, большая, покрытая морщинами, она казалась прозрачной, похожей на колобок из детской книжки; река Обь под высоким яром лежала спокойно, притихшая, отдохнувшая, охлажденная дождем; с деревьев капало, пахло отцветшей черемухой — все вокруг было таким знакомым, понятным и мирным, что всем участникам следственного эксперимента, исключая Прохорова и Пилипенко, происходящее на высоком обском яре казалось не то длинным, пока непонятным сном, не то театральным представлением. Андрюшка Лузгин сутулился и втягивал голову в плечи, Маслов и Попов старались держаться в тени, Михаил Кочнев старательно играл спокойствие, Гукасов и Лобанов неслышно шептались, а Аркадий Заварзин улыбался прежней хлебосольной улыбкой.

— Следуйте за мной! — распоряжался между тем Пилипенко. — Начинаем тянуть жребий — кому идти первому, кому второму и так далее… Не теряйте времени, граждане, не теряйте! Бояться нечего, товарищ Маслов, вам ничего не будет. Не робейте. Айда, айда!.. Вы почему стоите, Заварзин? Я спрашиваю: почему не идете за нами, Заварзин? Товарищ капитан…

Жутковатое, невероятное, театральное действие продолжалось. Молчаливые ребята выстроились в цепочку согласно жребию, Викентий Алексеевич Радин с закинутой назад головой встал на то место, где имел привычку долго отдыхать во время каждодневных прогулок. Было тихо, слышалось, как шелестит под яром великая сибирская река, как лает одинокая собака.

— Заварзин! — негромко произнес Прохоров. — Заварзин!

Все замерло, притихло, так как Аркадий Заварзин на самом деле стоял с таким видом, словно и не собирался идти вслед за Пилипенко, чтобы демонстрировать ночной проход перед Викентием Алексеевичем.

— Гражданин Заварзин! — еще раз выкрикнул участковый Пилипенко. — Прошу следовать!

На высоком обском яре все происходило так, как предполагал Прохоров. Вывший уголовник Аркадий Заварзин медленно вынул руки из карманов, погасив блеск фиксы и улыбку, по-воровски ссутулился. Было серым и вдруг похудевшим его лицо, согнутый, он казался перебитым в позвоночнике, руки болтались как пришитые на живую нитку. Он сделал шаг к Прохорову, занес было ногу для следующего шага, но остановился, наверное, потому, что ноги были тяжелыми, словно их отлили из свинца.

— Ну, ну, гражданин Заварзин! — резко прикрикнул на него капитан Прохоров. — Не молчите, Заварзин, и не стойте на месте!

Еще две-три секунды длилась страшная голая тишина, потом послышался хриплый голос Заварзина:

— Ехал я одним поездом со Столетовым, ехал…

Прохоров боковым зрением заметил, как подались вперед трое близких друзей погибшего, как сжал кулаки вчерашний солдат Михаил Кочнев и как испуганно отстранились Лобанов и Гукасов, а слепой завуч Викентий Алексеевич Радин быстрым движением полез в карман за сигаретами. Прохоров скорее привычно-профессионально, чем осмысленно, продолжал действовать.

— Товарищ Пилипенко, — распорядился он, — проводите гражданина Заварзина в свой кабинет.

Он не успел закончить эти слова, как Аркадий Заварзин, еще более ссутулившись, заложил руки за спину, то есть проделал сам то, что ему должен был приказать Пилипенко. И как только произошло это, показалось, что на обском яре повеяло холодом. Не имея возможности наблюдать за всеми участниками эксперимента, Прохоров посмотрел только на одного Андрея Лузгина и прочел на его лице то, что и следовало прочесть: «Убийца! Это живой убийца!»

— Действуйте, действуйте, Пилипенко! — торопил события Прохоров. — Все участники эксперимента могут быть свободными.

Пилипенко и Заварзин уже давно исчезли в темноте, уже затих стук сапог участкового инспектора, а парни все еще неподвижно и немо стояли на месте, словно ни один из них не услышал Прохорова. Небо окончательно прояснилось, набухали, пульсируя, крупные звезды, круглая луна светила торжественно, велеречиво; душный запах травы и перегноя поднимался от земли, и это тоже был торжественный, молодой запах, и наплывало такое чувство, словно и земля, и небо, и река, и деревья только что родились, чистые и непорочные.

По одному, как будто сразу потеряли связь друг с другом, участники эксперимента, забыв попрощаться с Прохоровым и Радиным, исчезли в темноте; двигались они бесшумно, отчего-то по-заварзински сутулясь. Когда исчез последний из них, Прохоров подошел к Радину, осторожно прикоснулся пальцами к его локтю.

— Спасибо, Викентий Алексеевич! — сказал он. — Спасибо, и еще раз простите милицию.

В прилегающем, ловко пригнанном к высокой фигуре костюме, простоволосый, пахнущий дождем и свежестью, освещенный луной, Викентий Алексеевич казался таким же молодым и чистым, как все вокруг; тени в глубоких глазницах делали его лицо зрячим, туго затянутый ремень придавал Радину офицерский лоск, и было понятно, что перед Прохоровым стоит тот самый политрук сибирского батальона, о котором писали все армейские газеты зимой сорок второго года.

— Знаете что, Александр Матвеевич, — сказал Радин, — мы с вами не виделись всего несколько дней, но вы за это время сделались ярко-красным… Вы даже не красный, вы — пунцовый! Как это вам удалось, Александр Матвеевич?

2

Вооруженный неопровержимыми фактами, логикой развития события, капитан Прохоров спокойно и твердо сидел за столом, глядя в угол кабинета, выдерживал необходимую, по его мнению, паузу. Потом, когда время истекло, Прохоров медленно сказал:

— Никакой драки, Заварзин, на берегу озера Круглого не было! Вы запугали Суворова, навязали ему драку возле озера, чтобы оправдать порванную рубаху на погибшем. Таким же образом вы запугали кондуктора Акимова, который видел, как вы садились на тот же поезд, с которым ехал из лесосеки Столетов… — Он опять допустил паузу, но крошечную. — Я имею доказательство и того, что вы ехали на одной тормозной площадке с погибшим… Дело в том, что Суворов и Акимов дали показания.

Только после этого Прохоров, глядящий в угол, перевел взгляд на лицо Аркадия Заварзина. Бывший уголовник сидел на краешке табуретки, во рту торчала погасшая сигарета, лицо казалось таким же серым и похудевшим, как во время следственного эксперимента.

— Пилипенко! — позвал Прохоров. — Введите свидетелей Суворова и Акимова.

Заранее предупрежденный участковый инспектор нарочито медленно поднялся с места, растягивая во времени абсолютно все движения, пошел к дверям таким шагом, словно его кто-то удерживал. Он уже брался за дверную ручку, когда Аркадий Заварзин негромко проговорил:

— Не надо свидетелей! Ехал я со Столетовым на одной площадке… Я все расскажу, только не держите за моей спиной соловья!..

— Вот так-то лучше! — сказал Прохоров и приказал: — Идите отдыхать, Пилипенко!

— Есть идти отдыхать! — козырнул участковый. — Счастливо оставаться, товарищ капитан!

Прохоров подумал, что Заварзин на воровской жаргон перешел именно потому, что его приперли к стенке и где-то в темном мире, то есть за окном, куда он сейчас глядел, уже мерещилась Заварзину решка, как называют тюремную решетку в преступном мире и где соловей — это милиционер. Именно поэтому Прохоров, ненавидящий уголовный жаргон, не поправил Заварзина, а только кисло поморщился да придвинул к себе стопку газетной бумаги.

— Замазался я! — тихо признался Заварзин. — Однако я бармить буду, что не сбрасывал Столетова на железку. Сука буду, что не сбрасывал!

И Прохоров опять не прервал поток жаргонных слов и только потому, что на блатном языке Заварзину было труднее лгать и капитан уголовного розыска больше верил «сука буду», чем обыкновенному «клянусь». Кроме того, Прохорову было тяжело глядеть на теперешнего Заварзина. Куда девалась его золотозубая нагловатая улыбка, как могло произойти, что густой загар на лице сменился серой бледностью, отчего он сейчас казался узкоплечим и низкорослым? Оттого ли произошло это, что Заварзин столкнул Столетова с тормозной площадки, или оттого, что был невиновен?

— О деле Столетова мы поговорим позже, Заварзин, — задумчиво сказал Прохоров. — А пока вы решаете, признаваться или не признаваться в убийстве, давайте-ка поговорим о более легком. Например, о вашем друге и учителе Гасилове. Вопрос простой: за что вы любите его? И честно, честно, Заварзин! Теперь мне врать опасно! Я уже примерно знаю, когда вы врете, а когда нет! Так не лгите больше, Заварзин, себе повредите!

Да, Прохорову теперь на самом деле нельзя было врать. Отбросив всяческие профессиональные приемы, вроде фальшивого гляденья в окно или безалаберной, притупляющей бдительность допрашиваемого болтовни, капитан снова был таким, как во время следственного эксперимента, — глядел на Заварзина прямо, жестко, обнажающе и был опасен, очень опасен.

— Поехали, Заварзин!

И они поехали. Поехали издалека, так как Аркадий Заварзин прищурился, покусал белыми зубами нижнюю губу и длинно посмотрел в окно, где сияла яркая, благоухающая дождевой свежестью одна из тех летних ночей, ради которых стоило родиться и жить. Такие ночи много лет спустя, возникнув в памяти, заставляют сердце сжиматься от боли и страха, что это уже никогда не повторится. Все, все на белом свете сейчас было таким, что Аркадий Заварзин заговорил ночным приглушенным голосом.

— Еще в последнем лагере я решил завязать! — сказал он. — Причин было много, вам это неважно, это к делу не относится, но я решил рвать из уголовщины…Сказано — сделано! Я написал письмо Марии, которую знал с детства, получил ответ, что ждет, если не обману с завязкой, и приехал в Сосновку… Он говорил медленно, тяжело двигал подбородком, точно жевал тугую резинку, глаза возбужденно блестели, но на губах уже появилась насмешливая и скептическая улыбка над самим собой. Нужно отдать должное Заварзину, он, несомненно, обладал всегда спасительным чувством юмора, как огня, боялся пафосности, открытого проявления добрых чувств, и в этом, как в зеркале, отражалась вся его трагическая и трудная биография. Хорошо было и то, что ни на первом допросе, ни сегодня Прохоров не уловил в голосе Заварзина ни одной сентиментальной нотки — этой непременной черты уголовного мира.

— Трактора я знал давно, — медленно продолжал Заварзин. — И, приехав в Сосновку, не сразу, но все-таки получил машину, и… — Он опять остановился, снова сам себе насмешливо улыбнулся. — И начались мои мучения! Работать не хотелось, как умереть. Через неделю я возненавидел трактор до того, что однажды навернул его кувалдой… Мария не хотела выходить за меня… Одним словом, я запсиховал!

Прохоров удовлетворенно кивнул. До сих пор он не услышал ни одной фальшивой интонации, верил каждому сказанному слову; ему просто-напросто в эти минуты нравился Заварзин — и поза его, и голос, и улыбка, и большие рабочие руки, положенные на колени.

— Психовал я долго, — еще медленнее прежнего продолжал Заварзин. — А потом — понемножечку да полегонечку — стал притихать, так как увидел, что на лесосеке-то пуп работой не надрывали. Кто хотел, восьмичасовую норму делал за шесть часов, а кто не хотел — тянул до конца. Перекуривали, трепались, ходили в гости к другу по тракторам. А зарплата идет! На третий месяц я получил триста пятьдесят. Ничего себе зарплатка за шесть часов шаляй-валяй! Кто же, думаю, дал такую сладкую житуху?

Заварзин очень точно шел к цели, ничего не забывал на пути, пробираясь опасной дорожкой, крепко держался за спасительный поручень юмора, но после слов о «сладкой житухе» на его лице уже начала вызревать та ослепительно-ласковая улыбка, которая делала Заварзина страшным. Именно с таким лицом и такой улыбкой Заварзин темной ночью подкрадывался к той двадцатилетней девушке, которую раздел буквально донага, не сказав ни одного слова и не имея в кармане даже перочинного ножа.

— Кто, думаю, дал такую сладкую житуху? — повторил Заварзин и ослепительно-ласково улыбнулся. — Пригляделся — Петр Петрович Гасилов! — Он сделал короткую, как бы прицеливающуюся паузу. — Он-то и заставил меня завязать окончательно!.. Не надо подымать брови, товарищ Прохоров, я сам объясню. Я на полуправде не живу, товарищ Прохоров! Я уж до конца хожу…

Показав зубки, бывший уголовник снова ухватился за спасительный поручень.

— Я всякую власть ненавижу! — смешливо произнес он. — Мне власть хуже ножа! А вот с Советской властью я мог бы жить душа в душу, если бы не этот хреновский принцип: «Кто не работает, тот не ест!»

Прохоров тоже улыбнулся. Сколько раз, черт побери, он слышал такое же на допросах, и каждый из тех, кто не соглашался с основным принципом Советской власти, думал, что он единственный. Вот и Заварзин победно задрал подбородок, гордясь собственной смелостью, вызывающе выпрямился.

— Я тогда завязал, — наглым голосом произнес Заварзин, — когда понял, что есть на свете человек, который не ворует, не грабит, не работает, а ест… Советская власть против эксплуатации человека человеком, а Гасилов нашел способ, не эксплуатируя человека, эксплуатировать саму Советскую власть… Вот у кого, думаю, надо учиться! Можно жить не работая и не воруя… После этого я и стал называть Гасилова своим паханом.

Заварзин замолк. Несколько секунд стояла полная тишина, потом за окном раздался тихий женский смех, по тротуару зацокали туфли на высоком каблуке, шаги мужчины были глуше и нерешительней, но голос прозвучал счастливо, когда мужчина позвал: «Аленка!» И опять наступила тишина, в которой слышалось, что Прохоров щелкает замком шариковой ручки. Он задумчиво глядел в переносицу Аркадия Заварзина, медленно думал о том, что обнаженная правдивость допрашиваемого опасна возможностью скрыть что-то самое нужное для следствия.

— Продолжайте, Заварзин! — попросил Прохоров.

— А я все сказал! — весело ответил Заварзин.

Прохоров закрыл замок шариковой ручки, поняв, что нервничает, достал из кармана маленькие четки; их можно было перебирать одной рукой незаметно для собеседника, и он осторожно перекатил по нитке первую круглую бусинку.

— Съедем еще раз с большака, — подчеркнуто мирно предложил он. — Вы утверждаете, что завязали только потому, что нашли человека, умеющего, не работая, сидеть на самом удобном месте возле государственного пирога? Отчего же тогда, Заварзин, вы последние полгода были на втором месте в социалистическом соревновании трактористов? — Он вынул из кармана свой дешевенький блокнот. — Вот же данные, Заварзин! Январь — сто двадцать семь процентов, февраль — сто двадцать шесть, март — сто двадцать девять и апрель — сто сорок два… Сто сорок два, Заварзин, а у погибшего Столетова сто сорок шесть… Не Гасилов же вас заставлял работать, а? Отчего же вы так хорошо работали, Заварзин?

Бывший уголовник молчал. Он опять глядел в окно, тонкие ноздри трепетали, ослепительно-ласковая улыбка казалась приклеенной к его лицу, неестественной, театральной.

— Долго думаете, Заварзин, — сказал Прохоров. — Но так как я знаю, почему вы хорошо работали последние полгода, извольте рассказать подробненько, что произошло на берегу озера Круглого. И так же искренне, как о Гасилове… Ну, поехали на берег озера Круглого…

На прохоровских четках было сорок две бусины, пятнадцать из них имели выпуклый ободок, пятнадцать были гладкими, десять имели два выпуклых ободка, и две бусины мастер сделал пупырчатыми — седьмую и семнадцатую. Когда Прохоров добирался успокаивающимися пальцами до пупырчатых бусинок, он имел обыкновение загадывать желание или задавать самый главный вопрос; загадывал он желания тогда, когда пупырчатая бусинка приходилась седьмой, и считалось исполнившимся, если четки шли в сторону семнадцатой пупырчатой бусинки, а не в обратном порядке.

— Крупный разговор был на берегу озера Круглого, — тихо сказал Заварзин. — Я точно не помню, в котором часу это было, но я вернулся в лесосеку поездом…

— В семь тридцать две.

— Этим поездом, если вы, товарищ Прохоров, лучше меня знаете, когда я приехал… Ну, Столетов все еще разговаривал с Гасиловым, так что мне пришлось немного подождать… — Заварзин помолчал. — Я совсем немного ждал, минут пятнадцать… Светло еще было, стояла еще высоко балдоха…

На этот раз Прохоров перебил его.

— Без жаргона! — попросил он. — Без жаргона, Заварзин! Вам еще рано переходить на жаргон. Так что давайте уж солнце называть солнцем, а не балдохой… Итак, было еще светло, солнце стояло высоко…

ЗА ПОЛТОРА ЧАСА ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…было еще светло, солнце еще не опускалось за тупые вершины сосен, а в тайге все еще лежал снег, хотя шла вторая половина мая, и в Сосновке парни уже неделю ходили в одних рубашках, цвела черемуха, самые отчаянные мальчишки купались в Оби. А двадцать второго мая внезапно захолодало, наступило такое меженное время, когда на солнце было жарко, а в тайге холодно в телогрейке.

В резиновых сапогах, в суконной куртке и шапке Женька Столетов медленно спустился с лестнички вагонки, оглянувшись, приветливо кивнул буфетчице, которая глядела на него через окошко кухни. Заметив ее удивленные глаза, махнул рукой, словно хотел сказать: «Зря беспокоитесь, тетя Лиза, все у нас идет хорошо!» После этого Женька огляделся — давно уже работала вторая смена, из тайги доносился то смутный, то приближающийся гул тракторных моторов, отчаянно, точно обещая взорваться, трещали бензопилы «Дружба», краны неустанно сгибались и разгибались. В двадцати метрах от вагонки сидел на пне отчего-то не уехавший домой полупьяный бригадир Притыкин и удивленно осматривался.

Он не мог понять, отчего эстакада перегружена хлыстами, почему вот уже полтора часа к вагонке не приходил ни один человек, чтобы лениво покурить и поболтать с товарищами, почему в его, притыкинскую смену, по словам учетчицы, сменное задание выполнено на двести шесть процентов.

Женька Столетов двинулся к автокрану, на котором работал Генка Попов, и работал так, что механизм ни на секунду не прерывал движения. Увидев друга, Генка Попов остановил кран, высунувшись из стеклянной кабины, закричал, чтобы перекрыть шум мотора:

— Не хватит сцепов! Вот об этом мы не подумали, Женька!

О сцепах они действительно не подумали, да и кому могло прийти в голову, что при нормальной, ритмичной работе уже в конце первой смены железная дорога окажется перегруженной, а к восьми часам вечера некуда будет валить хлысты? Это обстоятельство было интересным, обещало дать отличные результаты, и Женька, хохоча, прокричал в ответ:

— Вали лес на обочину!

Кран Попова дернулся и заскрежетал, мотор обиженно взвыл, так как крановщик с лету подхватил большой пучок бревен, размахнувшись стрелой, как занесенной рукой, бросил эти бревна небрежно на обочину железной дороги и пошел дальше хватать и хватать лес, а уже шел на самой высокой скорости из лесосеки трактор Борьки Маслова, выглядывающего из кабины с таким лукавым и подначивающим лицом, как выглядывает нахал воробей из захваченного скворечника: захлебываясь восторгом, выли на валке леса бензопилы «Дружба» в руках Гукасова и Лобанова, и вслед за Борькой Масловым, тяжело гудя на одном точном и напряженном звуке, лез на эстакаду трактор Мишки Кочнева. Гремела, пела, ликовала лесосека, и бригадир Притыкин по-прежнему не мог понять, что происходит вокруг него.

— Вали лес на обочину! — во второй раз ликующе прокричал Женька — «забастовка наоборот» гремела угрожающе тракторными моторами, самозабвенно выла пилами «Дружба», размахивала руками кранов, летала в Сосновку, постукивая на стыках стремительными платформами, хлестала по теплой и круглой земле умирающими на лету деревьями, хватала жадно весеннюю землю стальными траками машин; «забастовка наоборот» кричала Петру Петровичу Гасилову о том, что приближается время, когда он, потеряв солидный и созидательный вид, выбежит из теплой вагонки, поняв, что случилось, замрет от предчувствия конца.

Счастливый «забастовкой наоборот», весной и близким летом, Женька запахнул куртку, пощупав, не вывалился ли из кармана электрический фонарик, быстро пошел к погрузочной площадке, где кран тихого и незаметного комсомольца Петрова заканчивал загрузку сцепа с тормозной площадкой. Женька уже поставил ногу на подножку платформы, взялся уже за поручни, чтобы бросить тело вверх, но остановился, так как за спиной раздался тихий голос:

— Постой-ка, Столетов! Погоди-ка, доро-о-огой!

В кожаной куртке на «молниях», с золотом во рту, с ослепительной улыбкой на красивом лице и руками в карманах стоял за спиной Женьки тракторист Аркадий Заварзин, который уехал вместе с Андрюшкой Лузгиным в деревню, но вот, оказывается, вернулся и специально подкарауливал Женьку.

— Я за тобой, Столетов! — ласково сказал Аркадий Заварзин. — Я, может быть, и не вернулся бы, но ты сам сказал: «Глаза ты мне попозже выдавишь, Заварзин! Попозже!» Вот я и пришел! — Он поднял к глазам руку с часами, поглядел на них неторопливо и внимательно. — Вот, думаю, и пришло время, Столетов! Или еще рано тебе глаза выдавливать? Ты-то сам как считаешь, Столетов?

Увлеченные «забастовкой наоборот», на предельной скорости уходили в лесосеку тракторы Борьки Маслова и Михаила Кочнева; из своей стеклянной будки Генка Попов, загороженный составом, не мог видеть Столетова и Заварзина — бывший уголовник выбрал отличное место. Вдвоем были они, Столетов и Заварзин, наедине друг с другом, и только машинист и кондуктор могли наблюдать за ними, да, пожалуй, мог увидеть молчаливую парочку тракторист Никита Суворов, как раз в этот момент подъезжающий к эстакаде.

— Заступничков ищешь! — засмеялся Заварзин. — Так их нет, заступничков-то! Так что пошли, дорогой, прогуляемся до озера Круглого… Айда, Женечка, айда!

Стараясь не бледнеть, продолжая цепко держаться за поручень платформы, чтобы не дрожали руки, Женька глядел в глаза Заварзина и чувствовал, что уши делаются тонкими, как бы сквозными.

— Не умирай раньше смерти, Столетов! — заботливо попросил Заварзин. — Говоришь про себя: «Пролетарий!» — а обыкновенного накидыша боишься. Пролетарии, они с булыжниками против пулеметов ходили. А ты с ножом боишься идти против Аркани Заварзы…

Боже, неужели было время, когда он, Женька Столетов, был таким глупым и наивным, что не боялся Аркадия Заварзина, что на его глазах достал из кармана складной нож и, думая, что жизнь — это игра в оловянные солдатики, бросил крутящуюся смерть в железную от мороза сосну? Только теперь он понимал, что смерть вовсе не крутится в воздухе блестящей рыбкой пиратского ножа, пронзающего грудь венецианского купца, что смерть не всегда похожа на факел летящего к земле самолета капитана Гастелло, не была прикрывающей весь мир грудью Матросова, вовсе не таилась в романтической тяжести и ласковой воронености пистолета, а, напротив, смерть умела улыбаться, и рядом с нею стояли тракторы и деньги, проценты выработки и барский особняк Гасилова, сплетни об Анне Лукьяненок и убийственные записки Людмилы Гасиловой. Смерть была такой же будничной, как движение трактора Никиты Суворова, так же чумаза, как машинист паровоза, высунувшийся из своей будки.

— Ты пойдешь, Столетов, или не пойдешь?

Надо было идти на озеро Круглое. Этого требовали отцовские письма, отцовская смерть, жизнь матери, несчастья отчима, буксирный пароход «Егор Столетов», морщинистые лица негров, электрические фонарики, селедка послевоенных лет, любовь к нему Анны Лукьяненок и Софьи Луниной, его любовь к Людмиле Гасиловой.

— Пошли, Заварзин! — проглатывая горькую слюну, сказал Женька. — Пошли на Круглое.

Они двигались рядом, держа руки в карманах, молча и быстро, шли тем путем, который избрал Аркадий Заварзин, то есть по такой извилистой и хитрой тропинке, которая скрывала их от посторонних глаз. По-северному быстро темнело, тайга источала льдистый холод, проглядывали в полусумраке белые снеги, пахнущие холщовым бельем; сосны желтели по-весеннему, смеялся над самим собой зяблик, стрекотала сорока, не упустившая, конечно, возможности поглядеть, куда это идут два загадочных человека, — она, опережая Столетова и Заварзина метров на пятьдесят, с криком перелетала с дерева на дерево, спешила предупредить весь лес о вторжении в него двух человеческих существ. Женька и Заварзин шли быстро, следили за каждым движением друг друга, и Женька думал, что было бы хорошо не останавливаться — идти вот так и идти до тех пор, пока не покажутся деревня, люди, река.

Однако до озера Круглого было рукой подать, оно из-за частых сосен вынырнуло неожиданно, точно по волшебству, — небольшое, метров триста в диаметре, без единой морщинки на застекленевшей поверхности. Озеро среди глухой тайги было таким неожиданным, что полоснуло по глазам голубизной и розовостью, и Заварзин с Женькой невольно остановились.

— Вот и пришли, — вздохнул Женька.

Сорока села справа от Заварзина, поверещав, замолкла и склонила набок голову. От озера исходил голубовато-розовый свет, пространство освобожденной от тайги земли было светлым, вольным, легким для дыхания; сюда все-таки доносились звуки тракторных моторов и бензопил, скрежет кранов, задиристый писк узкоколейного паровоза. «Я не боюсь Заварзина, — на глазах у голубовато-розового озера подумал Женька. — Это он должен бояться меня».

— Ну ладно, Столетов! — сквозь зубы сказал Заварзин и перестал двигать пальцами в кармане. — А ты все-таки молодец, что не струсил, пошел в тайгу…

Глаза Заварзина возбужденно светились, красивое лицо с каждой секундой темнело, словно наливалось черной венозной кровью, и это длилось до тех пор, пока не задергалось в тике веко правого глаза.

— Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу! — прошептал Заварзин. — Если бы знал!

Он скрипнул зубами, руки в кармане брюк, видимо, до судороги в пальцах сжали рукоять ножа с выскакивающим лезвием.

— Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу…

Аркадий Заварзин закусил нижнюю губу, на ней появились пупырышки пены; дрожа от ярости, задыхаясь, он наклонился к Женьке, глядя ему прямо в зрачки, не сказал, а выдохнул:

— Я так тебя ненавижу, Столетов, что не сплю ночами, хожу днем как чумной — все вижу твою ненавистную харю.

Женька Столетов чувствовал истерическое напряжение Заварзина, понял, что бывший уголовник не может владеть собой, и почувствовал облегчение, свободу, радость. Женька понимал, что с таким лицом, какое сейчас было у Заварзина, не бросаются на противника с ножом, что самый страшный Заварзин, ласково и мило улыбающийся, потонул в истерической ненависти, которая сейчас водопадом обрушивалась на Женьку.

— Как я тебя ненавижу, Столетов! — словно в полуобмороке, шептал Заварзин. — Я так тебя ненавижу, что вкалываю как ишак, ставлю рекорды… Я сегодня с твоими подонками двести пятьдесят процентов сделал. Я себя презираю, а тебя, Столетов, ненавижу, ненавижу… Ненавижу! — неожиданно выкрикнул он, и показалось, что Заварзин не видит Женьку, что ненависть затмила все на свете, и он кричал не Женьке, а самому себе, чтобы прокричаться, облегчиться от душной, мешающей жить ненависти. — Отойди, Столетов, уйди от греха, сука! Порежу!

Он уже не мог пустить в дело нож, этот потерявший себя от ненависти человек, так как чрезмерная ненависть, как и чрезмерная любовь, пустопорожни, словно стрекотанье сороки, которая на крик Заварзина ответила оглашенной трелью.

— Хорошо, я отойду, Заварзин! — спокойно сказал Женька и действительно сделал три шага назад. — Просишь, отойду.

Заварзин мелко дрожал, лицо по-прежнему темнело, глаза обморочно закатывались.

— Я одно хочу знать! — прижимая к груди обе руки, сутулясь, говорил Заварзин. — Хочу знать, для чего ты все это делаешь, Столетов? Ведь в справке для института тебе не напишут, как ты работал… Отышачил три года, и все! Все! Так зачем ты вкалываешь? Зачем? Ты сейчас тягаешь такую деньгу, что больше не бывает. Зачем же ты вкалываешь все больше и больше?!

Вот как мучился этот Аркадий Заварзин, человек, неспособный понять, что можно и нужно жить так, чтобы не пастись на зеленом и веселом лугу жизни; ему и в голову не приходило, что существует на земле сила большая, чем деньги, слава, любовь к комфорту, к ломтю хлеба с черной икрой. Заварзин так мучился, что Женьке Столетову стало жалко его дрожащих от возбуждения рук, непонимающих, опустошенных глаз, увядшего рта; пораженный Женька тоже прижал руки к груди, взволнованный, страстно сказал Заварзину:

— Да пойми ж ты, Аркашка, я — пролетарий! Рабочий! Я же говорил тебе об этом…

Мальчишечье обращение «Аркашка» с Женькиных губ сорвалось совершенно случайно, от школьной привычки обращаться так к сверстникам, от того, что Заварзин мучился, не находя ответа на такой простой, само собой разумеющийся вопрос. Мальчишечье окончание серьезного и несколько торжественного имени Аркадий прозвучало у Женьки тепло, по-братски, в нем вылилась вся его мальчишечья доброта к жизни, к людям, вся биография человека, еще не видавшего и тысячной доли той страшной изнанки жизни, которую с ранних лет познал Аркадий Заварзин. И все это было произнесено так искренне, что бывший уголовник вдруг замолчал, согнувшись и подавшись вперед, заглянул в Женькино лицо снизу вверх.

— Пролетарий, говоришь…

— А ты думал!.. Тебе глаза застит особняк Гасилова, его Рогдай. Ты не видишь, что он только своему барахлу служит по-настоящему, ему молится… Зачем мне это?

Женька весь, с ног до головы и с головы до ног, был правда! Его никогда не лгавшие глаза глядели на Заварзина добродушно и смело, лицо забавно морщилось, маленький подбородок торчал вызывающе, как бы спрашивая: «Да как ты смеешь, Аркашка, не верить мне!» Весь, весь Женька Столетов был правдой, искренностью, открытостью, и Аркадий Заварзин, человек так же остро чуткий к правде, как и ко лжи, выпрямился, замер в такой позе, точно не зная, что делать и что говорить.

— Дай папиросу, — неожиданно попросил он Женьку. — Дай! У меня кончились…

— Я не курю, — тихо сказал Женька. — Пробовал, но так и не научился… — И огорченным голосом мальчишки добавил: — Горько, и голова кружится…

Молчала тайга, на которую уже опускался настоящий вечер, начавший тушить краски и на лесном озере: уже было мало розового, а голубое густело до синего, зеркальные отражения деревьев в воде расплывались, и от этого озеро как бы немного сокращалось в размерах, терялось ощущение его глубины: разгуливал по воде вечерний ветер, рябил ее, взбаламучивал.

— Ты ж добьешь моего пахана, Столет! — криво улыбнувшись, сказал Заварзин. — Если бригада недельку поработает так, как я сегодня, на пункт прибежит вся твоя родная Советская власть… Что случилось? Откуда взялись двести процентов? — Он помолчал. — Ты насмерть бьешь, Столет! А это разве по-комсомольски?

— По-комсомольски, Аркадий! — мягко ответил Женька. — Сдерживать выработку — воровство из государственного кармана… А мы решили: вопреки гасиловским нормам дадим полную выработку. Вот какие дела! — И заулыбался радостно. — Мы это назвали «забастовкой наоборот»… Лихо придумано, а? Вот такие дела, Аркашка!

Быстро темнело! Так быстро, что черты Женькиного лица расплывались и хорошо виделись только глаза — возбужденные, яркие, сияющие.


— Вот и все! — сказал Аркадий Заварзин и так криво улыбнулся, как улыбался, наверное, на берегу озера Круглого. — Мы еще минут десять потрепались и пошли на эстакаду. По пути Столетов рассказал мне о комсомольском бюро, на котором они решили добить Гасилова «забастовкой наоборот»…

Бывший уголовник по-прежнему глядел в открытое окно, успокоился, и все, что последовало дальше, было закономерно, правильно, естественно. Аркадий Заварзин медленным движением разнял руки, сложенные на груди, сунув их в карманы, искренне сказал:

— Я тогда понял, что Столетов для себя выгоды не искал. Он не для себя старался — для других. Для других… — Он задумался, потом, как бы забыв о Прохорове, самому себе сказал: — Я опустел, когда Столетова не стало… Мне без него плохо… Мне неохота ехать в лес… Он умер, а я пустой… Пустой я — вот в чем беда…

Темнело за спиной Заварзина третье окно кабинета, заглядывала в него одинокая крупная звезда; капитан Прохоров сидел с опущенной головой. Тихо было на деревенской улице, неустанно трудилась могучая река Обь, неся на своей выпуклой груди два встречных судна и катер, шелестели на берегу старые осокори, с чем-то мирно соглашаясь.

— «Мы тебя и ненавидя любим, мы тебя и любя ненавидим», — прочел Прохоров и со вздохом добавил: — Максим Горький.

Он поднялся, на мягких ногах приблизился к Заварзину, коротко выдохнул:

— Ну! Ну, я говорю!

Аркадий Заварзин молча вынул из кармана нож, взвесил его прощающимся жестом на ладони, протянул Прохорову со словами:

— Некондиционный! Не придеретесь… Я же завязал!

Нож, которого боялся Женька Столетов, на самом деле был из тех ножей, которые не подлежат изъятию милицейскими властями — он выскакивать-то выскакивал из гнезда, но длину имел не криминальную, он блестел отличной сталью, но не был заточен с двух сторон, он имел наборную ручку из цветного плексигласа, но не было усиков, предохраняющих руку от лезвия. Конечно, в лесу и на платформе Аркадий Заварзин мог иметь другой нож, но кто знает, кто знает… Капитан Прохоров правду еще не знал и поэтому вернулся за двухтумбовый стол, садясь, осторожно вынул из кармана четки.

— Последний вопрос, Заварзин! Зачем вы ходили в вагон-столовую, когда вместе со Столетовым пришли с озера Круглого?

Этот вопрос для Аркадия Заварзина был настолько неожиданным, что бывший уголовник слегка подался назад, исподлобья посмотрел на Прохорова, снова превратился в опытного преступника, умеющего вести себя на допросах.

— Не надо долго думать, Заварзин, — простодушно усмехнулся Прохоров. — Мне нужны только факты. Ну!

— Я рассказал Гасилову о «забастовке наоборот»…

Ничего удивительного в этом не было. Действуя по инерции, неспособный еще к решительным переменам, Заварзин должен был непременно зайти к мастеру и подробно рассказать ему о «забастовке наоборот», о которой Женька Столетов проговорился потому, что уж слишком необычной была ситуация на берегу озера Круглого. Прохоров цепко ухватился за пупырчатую бусинку на четках, ощупав ее пальцами со всех сторон, задумчиво спросил:

— Вчера праздновали день рождения Петра Петровича… Отчего не пригласили вас, Заварзин?

Попадание было таким точным, словно капитан Прохоров послал пулю между цифрами мишенной «десятки». Аркадий Заварзин стиснул зубы, побагровел скулами, туго отвернул голову от окна, наверное, он не один месяц мучился пренебрежительным и холодным отношением к нему Гасилова, понимал, что мастер умышленно держит его на расстоянии — человека, скомпрометированного тюрьмой, лагерями, опасного для Гасилова. Внешне они никак не были связанны — Петр Петрович Гасилов и тянущийся за ним Аркадий Заварзин.

— Будем отвечать?

— Не будем.

Прохоров уже отсчитал на четках от пупырчатой костяшки шесть бусинок с одним и двумя ободками, оставалось еще четыре до счастливого совпадения, и можно было на некоторое время остановить пальцы, чтобы отдалить поражение или победу. Подумаешь, четыре костяшки: долго ли их перебрать, если Заварзин и дальше будет говорить правду!

— О чем еще шла речь в вагоне-столовой? — спросил Прохоров. — Ей-богу, Заварзин, «забастовки наоборот» было мало для того, чтобы выйти от Гасилова с перекошенным лицом… Я уверен, что именно после этого разговора с вами что-то произошло… Вот и отвечайте, о чем еще шла речь?

Стосвечовая лампочка без абажура высвечивала каждую морщинку на лице уставшего Заварзина, так жестоко освещала его, что трудно было пропустить даже незначительный оттенок выражения, мимолетное замешательство, и Прохоров удовлетворенно хмыкнул, когда снова запульсировало в тике левое веко.

— Опять не будем отвечать? — легкомысленно спросил Прохоров.

— Почему? Теперь будем… Больше в столовой ничего не говорилось!

Это была наглая ложь!

— Добре, — мирно сказал Прохоров. — Вы арестованы, Заварзин… Встать!

Вот такие трудные вещи капитан Прохоров никогда не готовил заранее, всемерно оттягивая ту секунду, когда надо было произносить тяжкое слово, так как арестовать человека — это такое дело, которому никогда не научишься. Надо самому не побледнеть и не дрогнуть, когда человек твоею волей вдруг отделяется от лунной реки за окном, от шелестящего осокоря, синего кедрача, от славного мальчишки в детском саду, от верной и преданной жены Марии. Надо крепко держать себя в руках, когда за спиной арестованного тобой человека уже мерещится клетчатый мир, видный через тюремную решетку.

— Встать!

Аркадий Заварзин поднимался медленно — с замороженным лицом, с перекошенной нижней губой, с бледной кожей на сразу похудевшем лице. Выпрямившись, он покачнулся, как сделал бы каждый человек, забывший при вставании раздвинуть ноги.

— Я сам не обыскиваю, Заварзин! Ну!

На столе появился финский нож кондиционной длины с выскакивающим лезвием, с усиками и коричневый кошелек с деньгами, паспорт, водительские права мотоциклиста, ключи от мотоцикла и квартиры, чистый носовой платок, потрепанная записная книжка, расческа в сером чехольчике, пачка папирос «Беломор» и спички, пилочка для ногтей, шариковая ручка с тремя цветными стержнями, квитанция о квартплате, часы «Заря» и две конфеты «Снежинка». На столе лежало все, что принадлежало товарищу Заварзину, но не могло принадлежать арестованному гражданину Заварзину.

— По моим расчетам, Заварзин, — раздельно сказал Прохоров, — по моим расчетам, Столетов не только сорвался с подножки, но ему и помо-о-огли сорваться… Садитесь! И как вам не стыдно, Заварзин, брать с собой два ножа! Вы ведь не мальчишка, чтобы считать всех придурками… На этот нож будет составлен отдельный протокол…

Он произносил эти необязательные, лишние и пустопорожние слова, потому что не узнавал Заварзина. Откуда эта покорность и даже растерянность? Отчего подследственный ведет себя так, точно, не признаваясь в преступлении, все-таки чувствует вину? Что лежит за покорностью Заварзина? Что вообще происходит с этим Заварзиным, который при аресте ведет себя и как человек, совершивший преступление и как не совершивший его?

— Садитесь, садитесь, гражданин Заварзин!

Заварзин сел, сложив руки ладонями друг к другу, затолкал их между коленями и стиснул крепко, до боли, до полной неподвижности рук; глаза у него отрешеннно блестели, губы стиснуты, кожа на щеках совсем обвисла; глядел он опять в окно, за которым был детский сад, собственный дом, свой трактор, добытый с таким трудом.

— Защищайтесь, гражданин Заварзин, — сказал Прохоров. — Доказывайте, что не сталкивали Столетова с подножки… Защищайтесь, Заварзин!

А Аркадия Заварзина не было в пыльном кабинете участкового инспектора… Неторопливо бродил он по зеленым заливным лугам, примыкающим к родной деревне Сосновка, где пятнадцать лет назад остался круглым сиротой, где совершил первую кражу — украл из кладовой пять пар кожаных рукавиц; обвиняемый Заварзин, глядящий в окно с пустым и спокойным лицом, брел по улице, останавливался на бугорке утрамбованной земли, где когда-то стоял его отчий дом, шел к теперешнему своему жилью, нес в детский сад две конфеты «Снежинка»; он мысленно вошел в свой вечерний дом, обнял свою сонную и теплую жену Марию.

— Заварзин, а Заварзин!

Только после этого громкого призыва Заварзин медленно повернулся к сотруднику уголовного розыска, с трудом разлепив губы, сказал:

— Я только на вас надеюсь, гражданин капитан! Вся кодла бармит, что вы еще никого зря не взяли в бедность…

Прохоров вздохнул, встав, подошел к Заварзину и протянул ему носовой платок, папиросы и спички. Вернувшись на место, он таким тоном, каким говорят люди, зная, что им соврут, все-таки спросил еще раз:

— О чем еще говорил в столовой Гасилов? Вы наконец скажете правду, Заварзин?

— Ни о чем больше речи не было.

Заварзин врал, и врал так открыто, что Прохоров ухмыльнулся, когда вспомнил, что с Заварзиным по поводу последнего дела один из приятелей Прохорова возился два с половиной месяца. «Недели достаточно», — самодовольно подумал Прохоров и почти ласково посмотрел на Заварзина, который в эту минуту сидел на табуретке спокойно и так глядел на Прохорова, словно целиком и полностью верил его профессионализму, добросовестности и честности. Это, конечно, было очень тонкой, ювелирной работой, но это было так, и не считаться с этим Прохоров не мог.

— Значит, ни о чем больше речи не было?

— Не было.

— Ну и хорошо, ну и отлично! — добродушно согласился Прохоров и крикнул: — Пилипенко!

Капитан Прохоров и в этом случае не ошибся: отосланный домой спать Пилипенко, естественно, бродил возле дома и через три-четыре секунды, после того как его позвали, монументом вырос на пороге:

— По вашему приказанию прибыл, товарищ капитан!

— Вот что, товарищ Пилипенко, — встав на ноги, сказал Прохоров, — гражданин Заварзин арестован. Обеспечьте охрану и питание. Это раз! А во-вторых, объясните, почему сейчас в деревне так тихо и даже гитара не бренчит?

— Сегодня исполнилось ровно два месяца со дня смерти Столетова, — ответил Пилипенко. — Вся молодежь ушла на кладбище…

На дворе действительно было двадцать второе июля, стояла необычная для нарымских краев жара, целую неделю люди, животные и растения изнывали от южного зноя, температура в Оби к вечеру поднималась до двадцати градусов, и только пополудни прошел дождь — бурный, но короткий.

— Уведите арестованного! — приказал Прохоров и вытер пот со лба. После дождя уже парило, и, судя по всему, снова обещала вернуться жара.

Оставшись один, Прохоров подошел к окну, забравшись на подоконник с ногами, медленно и сладко закурил. Не менее десяти минут он сидел с безупречно пустой головой, так как обдумывал вопрос о том, сможет он или не сможет ходить босиком по колючей земле, потом постепенно, хотя сейчас и не хотел этого, вернулся к делу Евгения Столетова…

«Забастовка наоборот», а?! «Забастовка наоборот» — кто мог додуматься до такого? А уж о смысле «забастовки наоборот» не приходилось и говорить… Ах вы, такие-разэдакие! — думал Прохоров о друзьях Столетова.

— Ах вы, черти полосатые! Ну, держитесь у меня, охламоны!

Подойдя к дверям, Прохоров выключил электричество, в кромешной тьме прошел через сени, остановившись на крыльце, не меньше минуты привыкал к темноте, так как на луну в это время наползла, может быть, самая последняя тучка из тех, которые днем пролили на Сосновку долгожданную благодать. Прохоров уже ходко шел к околице, когда тучка освободила луну и все вокруг волшебно проявилось, — небольшой дом, за секунду до этого казавшийся развалюхой, превратился в аккуратное строение, от завалинки до конька крыши покрытое искусной резьбой по дереву; то, что раньше казалось Прохорову длинным колхозным сараем, превратилось в хорошо устроенные ремонтные мастерские, а то, что Прохоров принимал за мостик через небольшой ручей, оказалось узенькой полоской молодой капусты, перечеркнутой широкой тропинкой.

Освободившаяся от туч луна была такой же чисто промытой и свежей, как все вокруг, тени от нее были резки и чеканны, никакой расплывчатости теням домов и деревьям луна не позволяла, и поэтому справа от Прохорова переставлял, плоско лежа на земле, десятиметровые ноги второй капитан Прохоров. Луна светила так ярко, что кладбищенские березы были желто-голубоватыми, словно их покрасил человек, никогда не видавший настоящих берез.

Шел второй час ночи, совсем немного оставалось времени до того момента, когда восточная сторона неба посветлеет и раздастся предутренний птичий хор. Наступая на собственную тень, Прохоров прошел в низенькие кладбищенские ворота и остановился, чтобы услышать шум, который всегда создают люди, собравшись в одно место, но ничего, кроме совиного уханья, не услышал. Тогда капитан огляделся и увидел, что сквозь молодые рясные березы яичным желтком пробивается ровный, немигающий свет.

Возле свежей могилы Евгения Столетова, заросшей короткой травой и осыпанной венками, сидели человек тридцать и, глядя на могилу, светили на нее электрическими карманными фонариками. Ни единого человека без карманного фонаря здесь не было, и капитан Прохоров остановился далеко от могилы, скрытый густой тенью. Комсомольцы на земле сидели молча и неподвижно, карманные фонарики в их руках не меняли положения, лучи скрещивались в одном месте, и Прохоров зябко поежился.

Страшным казалось то, что нельзя было разглядеть ни одного лица — только фонарики, только одни фонарики…

3

Луна уже стояла в зените, кедровые рощи казались синими. Обь, залитая желтым светом, как бы вздыбилась из темного провала берегов, в деревне было совсем тихо, когда Прохоров, грустно опустив голову, подходил к служебному помещению участкового инспектора; было около двух часов ночи, день опять выдался трудным, но главное по делу Столетова осталось позади, на завтрашний день, то бишь уже на сегодняшний, оставался последний и решающий допрос Заварзина, тяжелая, но окончательная беседа с Людмилой Гасиловой и ее отцом, встреча накоротке с техноруком Петуховым, и все. Все, все! Наверное, поэтому Прохоров сейчас походил на гостиничного постояльца, который бесцельно бродит по городу перед утренним отъездом и не хочет возвращаться в номер, где в центре комнаты стоят упакованные чемоданы, на полу валяются бумажки, обрывки веревок.

Прохоров подошел к дому, медленно, отчего-то считая ступеньки, поднялся на крыльцо, задумчиво повернулся лицом к реке. По ней, оказывается, шел пароход — на этот раз пассажирский, ночной, тихий, казалось, совершенно пустой, так как на нем все казалось замершим, как на «Летучем голландце». Пароход был из новых, не колесный, а винтовой, он со сдержанным монотонным гуденьем мощных дизелей стремительно разрезал сильное встречное течение, и под этот гул пассажирам, наверное, хорошо спалось в модерновых каютах. Только тогда, когда пароход поравнялся с Прохоровым, он заметил на палубе двух женщин, стоящих на противоположных концах верхней палубы. Обе женщины держались руками за металлические стойки, по-одинаковому прижались к ним щеками, и это отчего-то показалось таким многозначительным, что Прохоров тяжело вздохнул и решительно потянул на себя сенную дверь, которую, как и внутреннюю, по рассеянности оставил открытой. Войдя в кабинет, Прохоров включил электричество и вздрогнул от неожиданности.

— Вот это да! — глупо воскликнул он.

На белой раскладушке, подперев подбородок руками, сидела Вера. Глядя на оторопевшего Прохорова ясными счастливыми глазами, она поднялась, сделала два шага вперед, остановилась под яркой лампочкой, освещающей невероятно красивое, невозможно красивое лицо.

— Ну, здравствуй, ассенизатор и водовоз! — негромко сказала Вера. — Здравствуй, Прохоров, мы не виделись целую вечность.

Высокая женщина стояла посреди комнаты, вся она была тонкая, рвущаяся вверх, как ракета, в ее фигуре не было ничего лишнего, как в боевом оружии; женщина была такой, что куда-то сразу пропала раскладушка, серая запыленность комнаты, канцелярский стол, дремучесть заброшенной, давно не протапливаемой русской печи; от одного присутствия этой женщины служебное помещение казалось торжественным и ярким, как театральная сцена.

— Я возненавидела твоего Пилипенко! — весело сказала Вера. — Я ему: «Где Прохоров? Подавайте мне его, живого или мертвого!» — а он свое: «Они заняты!»

Прохоров неподвижно стоял у порога, стараясь сдержать учащенное биение сердца и желание броситься к Вере, прижать ее к груди и долго-долго рассказывать о том, как ему, Прохорову, плохо живется без нее, что почти каждую ночь он видит ее во сне, а проснувшись, клянет себя за то, что боится превратить сон в явь. И Прохоров бросился бы к Вере, если бы в последнее мгновение еще раз не увидел, как она прекрасна, невозможна красива.

— Надо читать детективные романы, моя милая! — тусклым голосом проговорил Прохоров. — В каждом из них детектив не успевает ходить с женой в театр…

Он, наверное, потому упомянул о театре, что произошло обычное — все, что окружало Веру, уже казалось декорацией. Русская печка была построена декоратором специально для того, чтобы подчеркнуть современность женщины, двухтумбовый стол приспособлен был для того, чтобы отделить женщину от всего мирского, обычного, будничного, а раскладушка декоратору была нужна для того, чтобы подчеркнуть великодушие этой бесстыдно-красивой женщины, рискнувшей появиться в бревенчатом деревенском доме.

Прохоров наклонился вперед, досадуя на то, что туфли не блестели, запорошенные деревенской пылью, наставительно сказал:

— Нельзя, моя милая, быть такой красивой! Это безобразие — вот что я тебе скажу.

Произнося эти слова, Прохоров так любил Веру, что потемнело в глазах и еще сильнее прежнего хотелось броситься к ней, положив голову на плечо, хныкать и рассказывать, какой у него был трудный день, как он боялся идти в дом Столетовых и как ему вообще плохо живется. Но вместо этого Прохоров на шаг отступил от Веры, сделав ироническую гримасу, насмешливо проговорил:

— Мисс Область, ассенизатор и водовоз из Сосновки приветствует вас!

Ох, как это было глупо, подло, мелочно, не по-мужски, но Прохоров ничего не мог поделать с собой и стоял перед Верой с дурацкой улыбкой на лице и тяжелым взглядом.

— Эх, Прохоров, Прохоров! — безнадежно вздохнула Вера. — Неужели все ушло в любовь к хорошей обуви?

Стремительная космическая фигура женщины надломилась, лицо мгновенно потеряло яркость: отвернувшись от Прохорова, Вера подошла к окну, ссутулилась; из-за ее правого плеча в комнату заглядывала луна. Минуту-две Вера молчала, потом медленно повернулась к Прохорову, тоскливо покачав головой, спросила:

— Откуда у тебя комплекс неполноценности, Прохоров? Отчего ты такой слабый? — Она по-бабьи вздохнула. — Это я, Прохоров, пропадаю от комплекса неполноценности, но я — актриса, я с шестнадцати лет живу в нервной, суетной и неверной обстановке борьбы за успех, а ты-то… Ты-то почему защищаешься?… Офицер, человек, делающий мужское, важное дело… Отчего ты-то бросаешься в драку? Это ведь мне надо защищаться от твоей нерешительности, от страха потерять тебя…

Она опять повернулась к окну, еще больше ссутулилась, и луна теперь висела, как серьга, на мочке ее уха.

— Я знаю, я уверена в том, что ты любишь меня, но боишься моей красоты… А она мне не нужна, Прохоров, если тебя нет…

Он неотступно глядел ей в спину, видел жалкие плечи, трогательно согнутую длинную шею, безвольно опущенные руки. Вера казалась ниже, чем была на самом деле, и от этого пилипенковский кабинет уже не казался декорацией: русская печка была только русской печкой, двухтумбовый стол оставался канцелярским столом, а бревенчатые стены не были чужеродными женщине, умеющей вздыхать по-бабьи горько.

— Погибаю я без тебя, Прохоров! — сказала в ночь Вера. — Совсем погибаю… Как мне нужны твоя мужская слабость и неустроенность… О, какой сильной стала бы я, если бы ты перестал защищаться от меня. Я бы горы передвигала, Прохоров, я бы стала самой лучшей актрисой на свете…

Прохоров осторожно подошел к Вере, мягко обнял за плечи, прижался щекой к теплому затылку… Родной запах чистых волос, польских духов «Быть может», длинная нервная спина, любимый завиток волос на шее… Вера осторожно выпрямилась, боясь выскользнуть из прохоровских рук, повернулась медленно, чуточку потеснив его, сама прижалась щекой к его плечу. Голова Веры долго лежала неподвижно, потом он почувствовал, как на плече задвигался ее теплый и нежный подбородок.

— До каких пор я буду завидовать всем твоим друзьям? — тихо просила она. — Они могут звонить тебе в любой час, видеть тебя когда захотят…

Совпадение было такимразительным, что Прохоров замер в неподвижности, так как Вера почти буквально повторила слова Сони Луниной, завидовавшей всем друзьям Столетова. А голова Веры продолжала лежать на плече Прохорова, и Вера была так спокойна и блаженно-уравновешенна, словно сумела забыть о жарких и больных для глаз огнях рампы, о декорациях, пахнущих известкой и клеем, о зыбкости успеха о подругах, которые не понимали ее любви к капитану Прохорову, о седом полковнике, каждый спектакль оставляющем для нее дорогой букет цветов, о бесприютном одиночестве маленькой комнаты и о себе самой как о женщине, которой хотелось иметь ребенка.

— Ты у меня молодец, старушка! — сказал он, глядя на полную луну. — Ты молодец, что приехала!

Луна, похожая на высокий уличный фонарь, хорошо освещала серую тучу, по-прежнему висящую в небе; у тучи были отороченные серебром края, посередине темнело дождевое пятно, а под тучей распласталась Обь, на взгляд неподвижная, мертвая, как озеро.

Вера порывисто бросилась к нему, схватила голову Прохорова обеими руками, отстранила от себя его лицо, засмеялась приглушенно и, радостная, счастливая, начала долго и часто целовать Прохорова в глаза, губы, уши, шею, подбородок; одной рукой теперь она гладила его по волосам, рука дрожала, а Вера смеялась и была такой счастливой, какой Прохоров ее не видел никогда, и такой красивой, какой не может быть живая женщина.

— Дурачок ты мой, глупенький ты мой! — говорила Вера, прижимая к себе Прохорова, как ребенка. — Я все понимаю, я все чувствую… Ты сегодня видел мать погибшего… Я все, все понимаю… Я люблю тебя, люблю…

Потом Вера сквозь смех заплакала, потом бросилась к раскладушке, сорвала с нее белое пикейное одеяло, перевернула подушку, поправила сбившуюся простыню, вернувшись к Прохорову, прежним счастливым голосом приказала ему раздеваться.

— Ложись спать! — командовала, хохоча, Вера. — Ложись спать, Прохоров! А я сегодня ложиться не буду, я буду сидеть рядом с тобой. Не проси меня, ничего не поможет… Я буду сидеть возле тебя, пока ты не уснешь…

Увидев, что Прохоров медлит с раздеванием, Вера подбежала к нему, расстегнув пуговицы, сняла с Прохорова рубаху, отвернувшись, так как Прохоров стыдился длинных трусов, со смехом заставила его снять ботинки и брюки и лечь в постель. Когда он выполнил все это, Вера закрыла его до подбородка простыней, присев на край раскладушки, притихла — счастливая, с материнской улыбкой на полных губах.

— Спи, Прохоров, спи и ни о чем не думай…

Ошеломленный ее натиском, Прохоров тоже вначале посмеивался, уверенный в том, что долго не уснет, загодя лег на спину и сразу же после этого — вот уж чудо из чудес! — почувствовал, что болезненно, до ломоты в костях, до зеленых точек в глазах хочет спать. Сон шел по кабинету Вериными бесшумными шагами, сон хранился в ее немножко опущенной голове, сон источала Верина рука, положенная на руки Прохорова. Глаза Прохорова закрывались. Вера расплывалась, раздваивалась, и Прохоров, еще раз по-детски вздохнув, слепым движением поднес ее руку к своим губам, поцеловав, оставил лежащей на груди. Затем он в последний раз сделал попытку открыть глаза, но из этого ничего не вышло, так как веки были тяжелы, как гири. Последнее, что он почувствовал, был запах духов «Быть может», и, видимо, поэтому он привычно подумал: «Красивая женщина!», но не понял, что еще раз целует руку Веры.

Прохоров уснул. Утомленное восемнадцатичасовым рабочим днем, его лицо было спокойным, умиротворенным, на щеках проступил ночной здоровый румянец, веки, наоборот, побледнели… Неподвижная Вера неотрывно глядела на спящего Прохорова, и впервые за два года их знакомства ей было легко, она не чувствовала себя человеком, подглядывающим в щелочку чужую тайную жизнь, как это бывало раньше, если она видела Прохорова спящим. Сегодня Вера материнскими глазами смотрела на него и была счастлива тем, что способна на такое чувство. Непонятно почему и отчего, но она знала, что вскорости произойдет какое-то важное событие, которое положит конец их трудным отношениям. Ощущение перемены к Вере пришло не сейчас, когда она глядела на спящего Прохорова, оно только усилилось в эти минуты, а впервые возникло тогда, когда пароход причаливал к темному обскому берегу. С ярко освещенной верхней палубы Сосновка почти не была видна, проступал в темноте только ряд ближних домов, пахнуло дымом и свежескошенной травой, и Вера вдруг вся — с ног до головы — затрепетала от предчувствия счастья. «Я приехала в его молодость!» — подумала она и, чтобы не заплакать, заставила себя думать о том, что ей придется в этой кромешной темноте искать Прохорова.

Минут через пятнадцать, после того как Прохоров уснул и перевернулся на бок, Вера осторожно поднялась, смеясь сама с собой, подкрасила перед маленьким зеркалом губы — это глубокой ночью-то! — и бесшумно пошла к дверям. Спустившись с крыльца, оказавшись сразу на глазах у гигантской, облитой желтизной Оби, под бесконечно величественным небом, с непривычным для Веры низким горизонтом, она, всю жизнь прожившая в городах, стискивающих мир стенами и улицами, переулками и башнями, антеннами и подстриженными деревьями, почувствовала себя такой маленькой, точно ее поднял на ладони Гулливер… Все в этом, прохоровском, мире вздымалось кверху, все стремилось к небу: и река, словно море, поднимающаяся вверх, и кроны осокорей, и удлиненные лунными тенями дома, и светлая дорога, взбирающаяся на крутой яр, и даже собачий лай казался звучащим не на земле. Она почти на цыпочках пошла по дощатому тротуару — он мог скрипеть и тем самым мешать волшебству, которое творила на земле ночь. Вера пошла по берегу Оби, и с каждым шагом в мире прохоровской молодости предчувствие счастливых перемен сменялось уверенностью в близком счастье. Прохоров проснулся, как обычно, в шесть часов, верный манере проверять самого себя, одним глазом посмотрел на часы — было точно шесть, сладко потянулся и открыл второй глаз, чтобы немного полежать в бессмысленной неге, когда утренний отдохнувший мозг перерабатывает только приятное и незначительное. Сначала он подумал о том, что в столетовском деле оставалась неясной только одна деталь и что он близок к тому сладкому моменту, когда схватит за воротник милашку Гасилова, затем… Он вдруг вскочил с заохавшей раскладушки, больно ударился пятками о крашеный пол. Боже мой, ведь к нему приехала Вера! Прохоров неверяще оглядел пустую комнату — может быть, все это он видел во сне! — но на табуретке лежала лакированная дамская сумка, а в кабинете пахло духами «Быть может», и Прохоров вспомнил все: и про свой непобедимый сон, и о руке Веры, которую он оставил на своей груди, и про ее счастливый смех, и про то, что он впервые за время их знакомства без тоски подумал: красивая женщина!

В пять минут одевшись и побрызгав на лицо холодной колодезной водой, Прохоров схватил сумочку Веры, ничего не замечая на пути, забывая здороваться с уже знакомыми стариками, спозаранок вышедшими сидеть на своих уличных скамейках, бегом бросился к пристани… Веры на причале не было. Здесь возился с канатами начальник пристани, три женщины в теплых головных платках сидели на мешках, тонкая черноволосая девушка стояла у кромки воды, парень в дымчатых очках дремал, а вот Веры не было, хотя уже на длинном прямом плесе Оби точечкой был заметен самый ранний пароход «Пролетарий». Сообразив, что за ночь других пароходов, идущих до Ромска, не было и не могло быть, Прохоров только для самого себя, для того, чтобы успокоиться, крикнул начальнику пристани:

— Иван Спиридонович, а сегодня после двух часов ночи были посудины вверх?

— Откуда им взяться, товарищ Прохоров! — прокричал в ответ старик. — Это же тебе не пятница.

Прохоров медленно пошел к тому концу пирса, на котором никого не было, сел на низкий деревянный кнехт, стал глядеть, как в розово-зеленой утренней воде ходят веселые, похожие на запятые мальки; иногда между ними тенью проносилось что-то большое, темное, извивающееся, и тогда мальки ошалело брызгали в стороны. Вода всегда успокаивала Прохорова, и, посидев над ней две-три минуты, он понял, а скорее всего почувствовал, куда ушла и чем занята Вера. Он посмотрел на обыкновенную лакированную сумку, которую она оставила в комнате, потом перенес взгляд на реку, на противоположный далекий берег, на утреннее небо, на котором и следа не осталось от вчерашней угрюмой тучи. Было хорошо, сладко сидеть на деревянном кнехте, у самой кромки воды, отчего река казалась уже не просто широкой, а совсем похожей на море. Она плавно уходила как бы к несуществующему левобережью, над водой кружились розовые чайки, река была тоже розовой и от этого казалась теплой, хотя в шесть часов утра вода была холодна. Сейчас, ранним утром, все краски вообще были приглушены розовостью, мир был промыт росой до молодой свежести белобоких огурцов, и солнце, висящее над Обью, тоже казалось новеньким, словно только минуту назад было сотворено.

Прохоров услышал шаги Веры метров за пятьдесят, не обертываясь, старался понять, что она несет к нему с гордо поднятой, как всегда на людях, головой, что выговаривают туфли на модных высоких каблуках. Очень скоро выяснилось, что в деревенской тишине каблуки выстукивают незнакомое — в ритме не было ни подчеркнутой резкости, ни вечерней усталости, ни ночной растерянности, ни утренней расслабленности ложащейся спать на рассвете актрисы. Туфли шли по деревянному пирсу так, как никогда не ходили раньше, и, как это ни странно, приближающаяся, невидимая еще Вера казалась такой же розовой и свежей, как все кругом. Чудеса, но и звук ее шагов казался розовым… Вот Вера остановилась за спиной Прохорова, наступила гулкая тишина, потом на его плечо легла теплая рука Веры, и раздался такой голос, которого Прохоров ни разу не слышал.

— Доброе утро! — сказала Вера. — Смотри, идет мой пароход!

Он обернулся. Перед ним стояла незнакомая женщина. Она была на полголовы ниже актрисы Лужиной, у нее было другое лицо, руки, плечи, ноги, и глаза у нее были вовсе не черные, а карие. Боже мой, что произошло? Всего шесть-семь часов назад капитан Прохоров считал, что актриса Лужина одета безукоризненно модно, а сейчас заметил, что костюм на ней давно вышел из моды, туфли были не только пыльными, но и поношенными; еще прошлым вечером он не видел на лице Веры ни единой морщинки, поражался сохранностью ее густых волос, а сейчас заметил, что у нее под глазами сеточка морщинок, что в волосах поблескивают белые паутинки.

— Здравствуй, Вера! — еле слышно ответил Прохоров. — Ты сядь, пароход пристанет только минут через двадцать.

Прохоров уже понял, что произошло. Он взял Веру за руку, непрерывно глядя в ее лицо, погладил по волосам таким движением, каким гладила его вчера Вера. Прохорову хотелось не то смеяться, не то по-бабьи расплакаться, а больше всего он желал того, чтобы Вера уже никуда не исчезала, чтобы всегда была рядом с ним, чтобы не увозил ее пароход «Пролетарий».

— Вера, — проговорил Прохоров, — а ты знаешь, что за два года мы никогда не видели друг друга при дневном освещении…

Он прижался щекой к ее руке, протяжно вздохнул:

— Я люблю тебя, Вера!

Женщина замерла, перестала дышать, словно не поверила в услышанное, и тогда Прохоров повторил:

— Я люблю тебя, Вера!

Она сидела тихая, чуть-чуть грустноватая, как бывает со всяким человеком, когда в одно мгновение свершается то, чего долго ждал. Человек счастлив, готов обнять весь мир, но ему все-таки немножко грустно оттого, что ждать уже нечего. А Прохоров все глядел в ее лицо и думал о том, что рядом с ним сидела женщина, которую он искал всю жизнь и вот нашел наконец на берегу Оби.

— Пошли, Вера!

Он взял ее под руку, она легонечко прижала локтем его кисть к своему бедру, понимая, что не надо говорить ни слова, пошла рядом с Прохоровым к пароходу.

Приставая к берегу, «Пролератий» басовито гудел; он не делал разворота, так как речные пароходы делают разворот только тогда, когда идут вниз по течению.

4

Опять наступила жара великая, солнце не светило и не грело, а палило нещадно, листья черемухи свертывались в трубочку, знакомый Прохорову скворец, забившись в густую тень, не закрывал раскрытый клюв, дышал тяжело, словно разгрузил баржу с мукой. Обь в полдень никакого цвета не имела, так как на нее смотреть вообще было невозможно, как на солнце, и Прохоров с наслаждением разделся бы до трусов, если бы его гостьей не была сама Людмила Гасилова.

Однако в центре пилипенковского кабинета на простой некрашеной табуретке, в розовом сарафане и почти несуществующих босоножках сидела Людмила Гасилова и, к удивлению Прохорова, ни капельки не страдала от жары. Ее лицо без косметики было свежо, загорелые руки и ноги казались выточенными из дерева редкой породы, светлые глаза, сейчас такого же непонятного цвета, как река, были безмятежны.

В кабинет Людмилу, конечно, привел не участковый инспектор Пилипенко, ее, естественно, не вызвали повесткой, а сам капитан Прохоров до тех пор прогуливался неподалеку от гасиловского особняка, пока девушка не вышла из дому. Заметив ее, Прохоров разыграл радость нечаянной встречи и, узнав, что Людмила идет к подруге, а подруга живет неподалеку от пилипенковского кабинета, набился к ней в попутчики и, шагая рядом, галантно брал Людмилу за прохладный локоток, если на деревянном тротуаре обнаруживалась гнилая или шаткая доска. Они проходили мимо милицейского дома, когда Прохоров заявил, что не отпустит Людмилу к подруге до тех пор, пока не угостит ее выдающимся холодным квасом.

— Догадайтесь, — хитро прищуривая левый глаз, спросил Прохоров, — откуда у приезжего милиционеришки появился холодный квас домашнего приготовления? Нет, нет, ни за что не догадаетесь! — Он снова взял ее осторожно за локоток и заговорщически шепнул: — Взятка! Типичная взятка! Квас мне принесла семипудовая гражданка Суворова, и взамен она коленопреклоненно умоляла больше не вызывать на допросы ее Никитушку… Можете себе представить, Людмила Петровна, что после каждой встречи со мной Никитушка Суворов, оказывается, не может уснуть до тех пор, пока супруга не выдаст ему четвертинку.

В ответ на все эти прохоровские штучки-дрючки Людмила добродушно улыбалась, предложение попробовать холодный квас приняла охотно и вот теперь со стаканом в руках сидела в центре комнаты, так как другого места не было: Прохоров заранее вынес в сени все остальные табуретки, а на единственном стуле сидел сам.

— Отличный квас, — сказала Людмила и хотела подняться, чтобы поставить пустой стакан на стол, но Прохоров опередил ее — взял стакан и сам отнес его на место. После этого он сел и пожаловался:

— Жарко, а, Людмила Петровна, до того, понимаете, жарко, что… Во! Посмотрите на человека, который не способен придумать мало-мальски приличного сравнения… Сказать, что в Сосновке жарко, как в Сахаре, — банально, как в бане — неэстетично…

Огорченно почесав затылок, Прохоров просительно прижал руки к груди.

— Людмила Петровна, — жалобно произнес он, — а вы не обидитесь, если я вас задержу на минуточку?

Она посмотрела на него удивленно.

— Да что вы, Александр Матвеевич, — сказала Людмила. — Я вовсе никуда не тороплюсь… Я ведь всегда опаздываю… Серьезно! И в кино опаздываю, и в школу опаздывала… Выйду, кажется, вовремя, а все равно опоздаю… Серьезно…

Не слушая девушку, Прохоров думал о том, что, оказывается, Людмила Гасилова не умеет сидеть на обыкновенной деревянной табуретке и Андрюшка Лузгин не выдумывал, когда рассказывал, что Людмила в школе подкладывала на сиденье парты подушечку, набитую конским волосом. Да и сам Прохоров вспомнил, что в тот день, когда он вместе с Людмилой попал в особняк Петра Петровича, девушка ни одной минуты не сидела — она то полулежала на диване, свертываясь уютной кошечкой, то забиралась с ногами в большое удобное кресло.

На простой некрашеной табуретке Людмиле Гасиловой сидеть было до того неудобно и непривычно, что она все время меняла положение рук и ног, едва не опрокидывалась на спину, когда, забывшись, стремилась откинуться на несуществующую спинку; она успокоилась только после того, как поставила локти на колени, а на руки положила подбородок — выражение сладкой безмятежности и естественной правильности всего того, что происходило на белом свете, снова появилось на ее красивом лице.

— Полчаса назад, Людмила Петровна, — легко и просто соврал Прохоров, — на этой самой табуретке сидел Юрий Сергеевич Петухов, ваш будущий муж…

Как он и ожидал, на лице у Людмилы не отразилось ни удивления, ни радости, ни огорчения — абсолютно ничего не было нового на лице девушки, кроме удовлетворения по поводу того, что ей удалось сравнительно хорошо устроиться на неудобной табуретке.

— Да, да, — стараясь держать себя в руках, повторил Прохоров, — полчаса назад здесь сидел Юрий Сергеевич и рассказывал о том, как вы решили пожениться… Знаете, Людмила Петровна, оказалось, что ваш суженый — можно мне его так называть? — никогда не читал Бабеля…

Прохоров открыл стол, вынул небольшую серую книгу, положил ее перед собой. Бабеля он любил, время от времени возвращался к нему в трудные минуты жизни и сейчас боролся с самим собой, понимая, как это кощунственно — Людмила Гасилова на деревянной табуретке и зачитанный серый томик… Прохоров закрыл глаза — где-то сейчас шипел паром и тонко покрикивал на перекатах старенький пассажирский пароход «Пролетарий», в каюте первого класса не могла заснуть от усталости и нервного перенапряжения самая лучшая женщина на всем белом свете, грустная и счастливая одновременно, а здесь…

— Это Женина книга, — вдруг сказала Людмила, поднимая голову. — Он давал мне ее почитать, я ее куда-то дела и еле нашла, когда книга понадобилась Жене. — Она улыбнулась. — Посмотрите, там есть Женин экслибрис… Очень смешной! Серьезно.

Экслибрис был плохонький, художник явно подкачал, но это был тот экслибрис, который должен был принадлежать именно Столетову, — четыре руки сцепились в крепком пожатии, фоном был пучок света от электрического фонарика, а внизу было написано: «Мы будем петь и смеяться, как дети».

— Здорово смешно! — повторила Людмила без улыбки. — Я долго смеялась, когда впервые увидела рисунок… Серьезно!

Прохоров насторожился — что-то новое, совсем незнакомое и неожиданное прозвучало в голосе девушки. Людмила сейчас была грустна и задумчива, былинный овал ее классического русского лица как-то потускнел. «Надо сделать так, — жестоко подумал Прохоров, — чтобы ей было больно. Очень больно, как Столетову, когда он узнал, что она выходит замуж за Петухова…»

— Евгений ошибся, когда считал, что рассказ Бабеля «История одной лошади» кончается словами: «Жизнь нам представлялась лугом, лугом, по которому пасутся женщины и кони», — негромко сказал Прохоров. — У Бабеля не «пасутся», а «ходят»… И знаете, кто в этом виноват, Людмила Петровна?

— Кто? — еле слышно спросила она.

— Вы! — резко сказал Прохоров и поднялся. — Но это не все, далеко не все, Людмила Петровна… Я стопроцентно убежден в том, что Евгений Столетов по-настоящему любил не вас, а Анну Лукьяненок, хотя думал, что любил вас. Да, он женился бы на вас, если бы вы захотели, но этот брак был бы непродолжительным. — Он приблизился к Людмиле, выдержав холодную паузу, сказал: — А вы, Людмила, любили Столетова и всю жизнь будете любить, так как таких людей не разлюбливают…

Вот он и разрушил сладостно-безмятежный мир Людмилы Гасиловой! Раздавленная, пронзенная тоской, понимающая, что прежней радости уже не будет никогда, точно так, как нельзя вернуть к жизни Евгения Столетова, она бледнела, словно была близка к обмороку, и ей было больнее, чем этого хотел Прохоров.

— А теперь, гражданка Гасилова, — садясь на свое место, официальным тоном произнес он, — вы мне расскажете, когда, как и при каких условиях вы дали согласие на брак с Петуховым…

Твердой рукой, по-прежнему не испытывая ни капельки жалости к девушке, Прохоров налил в стакан квас, подойдя к ней, молча вложил стакан в ее дрожащие пальцы.

— Итак, — повторил Прохоров, — когда, как и при каких условиях вы дали согласие на брак с Петуховым?

Людмила теперь на табуретке сидела прямо, бледная, дышала тяжело.

— Прошу отвечать на заданный вопрос.

Дочь Петра и Лидии Гасиловых беззвучно и горько заплакала и, как все плачущие красивые женщины, казалась до того изменившейся, что совсем не походила на саму себя. Плакать Людмила не умела и не привыкла, крупные слезы она вытирала неловко — тыльной стороной ладони, — длинные ресницы слиплись, и от этого она казалась незрячей. Прохоров терпеливо ждал, когда девушка выплачется. «Ничего, ничего, — думал он. — Человек должен отвечать за свои поступки…»

— Вы бы не сидели здесь и не плакали, Гасилова, — сказал Прохоров, — если бы не позволили сделать из себя предмет купли и продажи… Как могло случиться, что Евгения Столетова вы променяли на Петухова? Вы не ребенок, вам двадцать лет…

Людмила прошептала:

— Я сама не знаю, как это произошло…

Она в последний раз вытерла слезы, поежившись, ссутулилась.

— Все решилось первого марта, — сказала Людмила, — хотя папа мне и раньше запрещал встречаться с Женей… А в этот раз… В этот раз в доме с самого утра творилось что-то непонятное…

ЗА ДВА МЕСЯЦА И ДВАДЦАТЬ ДВА ДНЯ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…в особняке Гасиловых с самого утра происходило что-то непонятное. Домработница Степанида уже дважды бегала в орсовский магазин. Лидия Михайловна временами выбегала из кухни с испачканными мукой руками, взглянув на часы, опять скрывалась, а Петр Петрович Гасилов, вернувшийся из лесосеки к девяти часам утра, сидел в своем кабинете тихо, словно его и не было в доме.

Все это походило на приготовления к встрече важного гостя, но когда Людмила спросила у матери, кого ждут, Лидия Михайловна оглядела дочь с головы до ног, вздохнула и сказала:

— Ах, я и сама ничего не знаю… — И деловито посоветовала: — Ты сегодня должна быть красивой… Вымой голову и сделай высокую прическу…

Часа в два дня на лестнице появился Петр Петрович и негромко позвал:

— Людмила, зайди ко мне.

В кабинете девушка села с ногами в большое кожаное кресло, свернувшись в комочек, приготовилась слушать отца, который бесшумно расхаживал по толстому ковру. Крупная голова Петра Петровича была задумчиво склонена, руки он заложил за спину, бархатная стеганая куртка придавала ему мирный домашний вид. Не останавливаясь и не глядя на дочь, Петр Петрович наконец сказал:

— Я давно готовился к этому разговору… Я, наверное, находил по этому ковру километров двадцать, пока привел в порядок мысли…

Он подошел к дочери, погладил ее по голове. Брыластое лицо Гасилова было добрым, нежным, растроганным: оно выражало такую любовь и заботу, что Людмила перехватила руку отца, прижалась к ней щекой.

— Я слушаю тебя, папа, — прошептала девушка, — говори.

Петр Петрович осторожно вынул руку из пальцев дочери, еще раз медленно и бесшумно прошелся по кабинету, прислушался — за громадным окном хулигански посвистывал влажный мартовский ветер, флюгер на остроконечной башне вращался с жестяным скрипом, на первом этаже суетливо хлопали двери.

— Людмила! — чуточку излишне торжественно сказал Петр Петрович. — Я хочу с тобой говорить о таких вещах, о которых говорить трудно, да и не всегда нужно… Мне раньше казалось, что ты сама разберешься во всем, но ты… Ты не разобралась!

Он вернулся к дочери, сел рядом с ней в такое же кресло, в каком уютно пригрелась Людмила, внимательно посмотрев в ее лицо, неторопливо продолжал:

— Еще раз прости меня за то, что вмешиваюсь в твои сердечные дела, но ты у меня одна, и я не могу допустить, чтобы моя дочь совершила непоправимую ошибку… Я хочу говорить о Евгении Столетове и… еще об одном человеке…

Петр Петрович еще раз проверяюще посмотрел в лицо дочери — оно было безмятежно-ласковым, спокойным, на нем легко читалось: «Я тебя люблю, папа, я тебе верю, говори все, что хочешь!» Тоже успокоенный, Петр Петрович поднялся, прошел из одного угла кабинета в другой; оказавшись в центре, он остановился.

— Я неплохо отношусь к Евгению Столетову, — сказал Петр Петрович. — Он умный, честный и добрый парень…

Гасилов сделал многозначительную паузу, в третий раз проверил действие своих слов на дочь и, не заметив ничего тревожного, повторил:

— Евгений умный, честный, добрый парень, но его жизнь будет тяжелой…

За оттаявшим грандиозным окном жил синий мартовский день, с крыш свисали ранние для нарымских краев сосульки, река поблескивала на солнце голубыми торосами, а в палисаднике на большом кусте черемухи сидели сразу три красавицы сойки.

— Я ничего, Людмила, не имею против так называемых правдолюбов, — шутливо сказал Петр Петрович. — Мир без них был бы, наверное, немножечко хуже, чем он есть на самом деле, но мне, прости, доченька, не хочется, чтобы твоим мужем был один из представителей этого беспокойного племени…

Петр Петрович глядел в окно, на реку, и его умное лицо казалось еще умнее от иронической улыбки, а тело было таким, каким его представлял Викентий Алексеевич Радин, — мудрым и ловким.

— Чтобы быть понятным, я должен сделать некоторый экскурс в родословную твоей матери и твоего отца… — шутливо и весело проговорил он. — Основные, так сказать, вехи тебе, конечно, известны, но я хочу обратить твое внимание на то обстоятельство, что в наших семьях женщины никогда не работали…

Петр Петрович подошел к дочери сзади, положил руки на ее плечи, подбородком прижался к пышным волосам.

— Женька Столетов непременно заставит тебя работать, — с заботливой угрозой проговорил Петр Петрович. — А что ты умеешь делать, дочь моя? Институт тебе ни за какие коврижки не окончить, да и поступить-то в него не сможешь, и что же выпадет на твою необразованную долюшку? — Он осторожно засмеялся. — Одно тебе останется: быть при Женечке домработницей, так как сей правдолюбец всю жизнь будет ходить в драных штанах…

Петр Петрович расхохотался, продолжая обнимать дочь за плечи, сделался серьезно-комичным.

— Хочешь, Людка, — предложил он, — я тебе нарисую картину вашей будущей жизни с Евгением? Хочешь?

— Хочу! — откликнулась Людмила.

Петр Петрович отошел от дочери, сел на стул и нахмурился, насупился, закостенел.

— Все начнется еще в институте, — пророческим басом загрохотал он. — В один прекрасный день твой еще более прекрасный муженек приходит в крохотную комнатку, которую вы снимаете на мои деньги, и объявляет гордо: «А меня собираются выгонять из института!» И ты последней в областном городе узнаешь, что твой чудо-муженек на факультетском собрании разнес в пух и прах декана за попытку завысить студенческие оценки или произвести нечто еще более криминальное. — Петр Петрович лукаво подмигнул. — Теперь предположим, что твоему правдолюбцу удалось каким-то чудом окончить институт, и он работает на заводе. Уже через три недели твой милый Женечка разносит на клочки начальника цеха, через полгода — директора… По вышеозначенным причинам квартиру вы получаете в последнюю очередь, твой принципиальный муженек третий год ходит в мастерах, и, мало того, его обратно же собираются увольнять из-за профнепригодности, а это такая штука, что легче верблюду влезть в игольное ушко, чем доказать обратное…

Сложив губы бантиком, Петр Петрович широко развел руки и замер, как городничий в финале «Ревизора».

— Вот, значит, увольняют твоего сударя за профнепригодность, а он с этим, конечно, не согласен и собирается ехать с жалобой в Москву, а денег-то у него нетути! — смеясь, продолжал он. — И тогда твой Женечка едет в столицу на товарнике… А что в это время делает моя родная дочь, которая ничего делать не умеет? Моя родная дочь в это время пытается заштопать последнюю кофту, купленную еще отцом-матерью. А потом, — Петр Петрович от ужаса зажмурился, — даже я боюсь заглядывать в потом, когда появится на свет мой внук или внучка…

Петр Петрович снова сложил губы жеманным бантиком, смеясь только одними глазами, скрестил руки на груди и театрально насупился. Это было смешно, очень смешно, и Людмила захохотала, а Петр Петрович помахал перед ее носом толстым пальцем.

— Не смеяться! — трагическим шепотом приказал он. — Как можно смеяться, если мой родной внук ходит в школу в шубе на рыбьем меху… А что касается любви, что касается любви, то…

Петр Петрович мгновенно снял с лица улыбку и привел в нормальное состояние губы.

— Любовь в шалаше, Людмилка, проходит гораздо быстрее, чем в особняке. А по Фрейду — читывали и мы в молодости кой-кого — всякая любовь длится не более двух с половиной лет…

Над Сосновкой с мощным ровным гулом пролетел реактивный пассажирский самолет, на мгновение вой турбин достиг такой силы, что стекла в окне зазвенели, затем гул моторов неожиданно быстро и ладно смешался со свистом шустрого мартовского ветра, и уж потом со звоном упала на землю и разбилась крупная сосулька, выросшая под высокой крышей гасиловского особняка.

— Ты любишь Столетова? — внезапно быстро и резко спросил Петр Петрович.

Людмила осторожно переменила позу, наморщила ясный, слегка прикрытый волосами лоб, задумчиво поглядела в окно; молчание длилось долго, наверное, минуты две, затем девушка повернула к отцу привычно уравновешенное, бездумное лицо.

— Я точно не знаю, папа, — тихо сказала она. — Иногда мне кажется, что я без Жени не могу прожить и часу, а когда он появляется, чувствую себя перед ним виноватой… Нет, нет, ты не подумай, папа, что Женя груб или слишком требователен — этого нет, он любит меня, но в его присутствии я всегда чувствую себя перед ним виноватой…

— За что?

— За все! — прежним голосом ответила Людмила. — За то, что я не способна поступить в институт, за то, что я изнеженна и ленива, за то, что долго ем, за то, что я часто молчу, словно мне нечего сказать… Иногда мне кажется, что я виновата за то, что родилась…

— Значит, ты его не любишь?

— Не знаю, папа! Может быть, люблю, а может быть, нет…

Теперь они молчали вместе. Людмила при этом опять смотрела в окно, отец — в лицо дочери. В нем было мало его, гасиловского, но отец-то умел находить свое среди материнского и дедовского — немножко скошенный подбородок, коротковатая и слишком крепкая для тоненькой и хрупкой фигуры шея.

— Ты меня понимаешь, Людмила? — вкрадчиво спросил Петр Петрович. — Ты согласна с моими доводами?

И снова дочь долго и бездумно молчала.

— Я не знаю, что тебе ответить, папа! — наконец призналась она. — Я, наверное, не умею думать. — Людмила ясно и ласково улыбнулась. — За меня всегда думал кто-нибудь другой. И в школе, и дома…

Ни волнения, ни радости, ни тревоги за свою судьбу — ничего не выражало лицо Людмилы, в которое изучающе, словно в первый раз, вглядывался Петр Петрович Гасилов. Он, естественно, давно знал, что Людмила послушная дочь, но и предполагать не мог, что послушность дочери достигнет такого безмятежного и холодного равнодушия.

— Людмила, — тихо спросил Петр Петрович, — ты понимаешь, чего я хочу?

— Конечно, понимаю, — не отрывая глаз от окна, не пошевелившись, ответила дочь. — Вы с мамой хотите, чтобы я вышла замуж за Юрия Сергеевича Петухова…

Бог знает что Людмила высматривала в окошке, но глаза у нее были такие, словно самое главное, самое важное сейчас происходило не в кабинете отца, а за голубоватым стеклом; она так смотрела в окошко, что Петр Петрович невольно повернулся к нему, но ничего интересного и нового там не обнаружил.

— Сегодня вечером Юрий Сергеевич придет к нам, — с досадой сказал Петр Петрович. — В домашней обстановке ты поближе познакомишься с ним и, может быть, поймешь, что он тот человек, который тебе нужен.

— Хорошо, папа!

…Технорук лесопункта Юрий Сергеевич Петухов пришел в гости с опозданием на десять минут, то есть как раз на столько, на сколько мог себе позволить человек, стоящий на одну служебную ступеньку выше хозяина. И все же, раздеваясь в передней, он долго и настойчиво просил у Лидии Михайловны прощения за опоздание и только после того, как хозяйка пообещала «рассердиться на деликатного гостя», вошел в гостиную.

— А нельзя ли сменить обувь? — попятившись, с многозначительной улыбкой спросил Петухов.

— Вам — нельзя! — тоже многозначительно ответила Лидия Михайловна и взяла технорука за руку. — Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, сейчас спустятся сверху Петр Петрович и Людмила…

Незаметно оглядывая гостиную, технорук улыбался, раскланивался, еще раз «от всего сердца» благодарил Лидию Михайловну за теплый и радушный прием. Опустившись в низкое кресло, Петухов по привычке собрался было искать самую удобную для сидения позу, но оказалось, что этого делать не надо, так как стоило ему только откинуться на спинку кресла, как он оказывался в предельно удобной позе.

Петухов на несколько секунд поднялся, когда в гостиную вошли Петр Петрович и Людмила. Мастер крепко пожал руку техноруку, похлопал его по спине, затем отступил в сторону, чтобы Петухов мог поздороваться с дочерью… Людмила и технорук, конечно, были знакомы и раньше, они десятки раз встречались на улицах и в клубе, но ни разу не разговаривали, а вот сейчас держались так, словно расстались несколько часов назад, причем Людмила сама не догадалась бы вести себя таким образом, если бы Петухов не подал пример. Увидев Людмилу, он сдержанно улыбнулся, подойдя к ней очень близко — видно было, как чисто выбриты его щеки, — взял ее руку в свою и не отпускал до тех пор, пока этого не заметили родители.

— Вы хорошо выглядите, Людмила Петровна!

Сам Петухов выглядел не просто хорошо, а отлично: от него за версту пахло здоровьем, силой, удачливостью, самодовольством. Одет Петухов был в шерстяной костюм спортивного покроя, галстук переливался радугой, меховые французские ботинки вкрадчиво поскрипывали.

— Проходите, Юрий Сергеевич, проходите в столовую! — пела Лидия Михайловна. — Милости просим, милости просим!

— Пожалуйста, пожалуйста! — снисходительным баском подпевал Петр Петрович.

Наконец вся четверка оказалась в столовой, где был накрыт обильный и по сосновским масштабам изысканный стол. Горели солнечные искорки в дорогом хрустале, просвечивала насквозь посуда из старинного фарфора, туго накрахмаленная скатерть напоминала блестящий снежный наст; лежали на блюдах различной величины и формы соблазнительные закуски, столовое серебро как бы подчеркивало разнообразие блюд, в центре стола возвышалось серебряное ведерко с замороженным шампанским.

— Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, будьте как дома, у нас ведь все попросту, у нас все по-семейному, без церемоний…

Лидия Михайловна незаметно подталкивала Петухова к тому стулу, где ему было предназначено сидеть.

— Вот сюдасеньки, вот сюдасеньки! — шутливо выговаривала она. — Здесь вам будет хорошо, и не дует из окна.

Пока хозяйка устраивала гостя, Петр Петрович и Людмила тоже сели, и, конечно, получилось, что Петухов оказался подле Людмилы, а Петр Петрович вплотную придвинул свой стул к стулу Лидии Михайловны. Образовалось тесное семейное застолье, в котором главное место сегодня принадлежало не Петру Петровичу, а Петухову.

— Нуте-с! — потирая руку об руку, проговорил Гасилов. — Начнем, пожалуй… Юрий Сергеевич, выруливайте на старт.

Технорук Петухов — человек, начавший жить в искалеченной войной бедной брянской деревне Сосны, сделавшийся инженером ценою полуголодного студенческого быта, — за гасиловским застольем вел себя еще как дикарь. Он и предположить не мог, что в небольшом поселке существует такое изысканное гостеприимство. Пораженный, никогда еще не бывавший в таких домах, Петухов на некоторое время растерял самого себя в сверкании хрусталя, в пестроте иностранных этикеток на разнокалиберных бутылках, в тесноте закусок, солений и варений… Минуту-другую за столом сидел деревенский парень с блестящими от восторга глазами, в которых легко читались две четкие, откровенно бесстыдные, голые мысли: восторженное: «Вот как надо жить!» и мрачное, почти угрожающее, непоколебимое: «Ладно, ладно! Я скоро буду жить еще лучше!»

— Ну-с, граждане, — веселым домашним голосом сказал Петр Петрович и поднял бокал с шампанским, — не выпить ли нам попервости за самих себя? Дай нам бог здравствовать!

Четыре бокала сошлись в центре стола, осторожно прикоснувшись друг к другу, неторопливо разъехались в стороны. Когда шампанское было выпито, Лидия Михайловна, прижав пальцы рук к вискам, ужаснулась:

— Людмила, ты плохо ухаживаешь за Юрием Сергеевичем! Он сильный большой мужчина — разве можно ему есть так мало? Ах, ты ничего не понимаешь… Ну-ка, Юрий Сергеевич, дайте мне вашу тарелочку — я покажу Людмиле, как надо кормить настоящих мужчин…

К этому времени Петухов успел прийти в себя, то есть проделал все те манипуляции, которые считал обязательными для руководящего инженерно-технического работника и над выработкой которых он трудился еще на последнем курсе института.

Технорук выпрямился, поднял подбородок с волевой ямочкой, прищурился, свел брови на переносице и надменно-иронически задрал уголки губ. Он легким, чуть-чуть снисходительным кивком поблагодарил Лидию Михайловну, твердо посмотрел в глаза Петра Петровича, а Людмиле улыбнулся покровительственно.

— Вы любите шампанское? — светским голосом спросил он девушку.

— Оно вкусное, — подумав и пожав плечами, ответила Людмила, которая с первой секунды встречи с Петуховым ничуть не изменилась: сидела, двигалась и делала все так, словно ужин на четверых был обычным будничным явлением. «За столом сидит Юрий Сергеевич Петухов? Так в чем дело?… Ах, какие пустяки! Стол накрыт как для большого праздника? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки! Папа хочет, чтобы я стала женой технорука? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Глядела Людмила в пространство, катала в пальцах комочек черного хлеба и на самом деле походила на сытую молодую корову, которая бродит по траве, выбирая самые лакомые растения.

— Закусывайте, закусывайте, Юрий Сергеевич, — старалась Лидия Михайловна. — Попробуйте вот эти огурчики — они прелестны!.. Вы знаете, Юрий Сергеевич, наша домработница Степанида — величайший мастер по засолке грибов. У нее про-о-осто грибной талант…

— Спасибо, спасибо, я вовсе не стесняюсь…

На первое подали бульон с гренками, после бульона Степанида принесла баранье жаркое, потом на столе появилось мороженое, так как выяснилось, что Степанида так же хорошо умеет делать мороженое, как и солить грибы, и что мороженица у Гасиловых хранится с тех пор, как умерли родители Лидии Михайловны. Одним словом, интимный, по-домашнему непринужденный ужин продолжался и кончался так, как полагалось, по мнению хозяев, в аристократическом доме, и технорук Петухов — способный малый! — уже понял, как надо вести себя: ел с ленцой, улыбался сдержанно, разговаривал равнодушно и, несмотря на то, что из кухни уже доносился аромат кофе, не удивлялся тому, что никто не начинал того важного, серьезного и решающего разговора, ради которого родители Людмилы поставили на белую скатерть черную и красную икру, семгу, копченую осетрину и стерлядь. За весь ужин Людмила не произнесла ни слова, почти ничего не ела, а все катала в пальцах хлебный шарик. Разговаривала за столом только хозяйка дома, Петр Петрович ей поддакивал, а Петухов отделывался восклицаниями: «Спасибо», «Признателен вам», «Нет, нет, больше не надо!», «Очень, очень вкусно!» и так далее.

Ответственный разговор начался только тогда, когда домработница Степанида принесла кофейные чашечки и вычурный серебряный кофейник. Держа небольшую чашечку в руке, отпив всего два или три глотка, Лидия Михайловна вдруг тяжело вздохнула и грустно потупилась; сейчас у нее был смиренный, монашеский вид, золото и камни в ее перстнях и кольцах, казалось, потеряли блеск.

— Вы бы знали, Юрий Сергеевич, — печально произнесла она, — как мы с Петром Петровичем завидуем вам… Подумать только, вам тридцать, вы дипломированный инженер и, конечно, не будете всю жизнь торчать в этой проклятой Сосновке. А я… Откровенно вам признаюсь, Юрий Сергеевич, я до сих пор больна от невозможности стать горожанкой…

Все, что сейчас говорила Лидия Михайловна, было правдой и только правдой.

— Мы так и не сумели перебраться в город, — продолжала она. — У Петра Петровича нет высшего образования, на одной городской зарплате мы не смогли бы существовать… Да и времена были другие…

В столовую опять бесшумно вошла Степанида, выключила верхний свет, и теперь только торшер и бра освещали четверых сидящих за столом; полусвет, полумрак были приятны после сияния хрустальной люстры с подвесками, обстановка в комнате сделалась уютной, располагающей к откровенной беседе.

— Да, да, было такое дело! — задумчиво проговорил Петр Петрович. — Я ведь Лиду привез из города; она так хотела вернуться в город и так ненавидела деревню, что иногда неделями не выходила из дому… — Он улыбнулся краешками губ. — Можете себе представить, Юрий Сергеевич, каково мне было входить в комнату затворницы… Летающие тарелочки — это не вымысел!

Они сдержанно похохотали.

— Человек ко всему привыкает! — после паузы вздохнула Лидия Михайловна. — Только я не хотела бы, чтобы моя дочь повторила горькую судьбу матери…

Людмила покосилась на мать, потом на отца, но ничего не сказала, а, наоборот, стала еще более спокойной: «Ты хочешь, чтобы я жила в городе? В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Слушайте, Юрий Сергеевич, — вдруг решительно сказал Гасилов. — А не удалиться ли нам в мой кабинет? Как, Юрий Сергеевич, а?

— С большим удовольствием! — неожиданно холодновато ответил Петухов и резко поднялся. — С превеликим удовольствием, Петр Петрович!..


Людмила Гасилова опять поставила локти на колени, на ладони удобно устроила подбородок, и от этого сделалась такой, какой была перед тем, как заплакать, и это было правильно, естественно, так как дочь Петра и Лидии Гасиловых не была способна долго страдать.

А Прохоров сидел на кончике стола, подравнивал ногти изящной пилочкой, вынутой из дорожного набора, висящая нога у него раскачивалась так, словно он напевал про себя что-то. Может быть, это был фокстрот времен его молодости, может быть, твист, которому его как-то, дурачась, научила Вера. Когда Людмила кончила рассказывать, Прохоров не изменилпозу, а только бросил на Людмилу короткий взгляд.

— Это все? — спросил он. — Вы все рассказали?

— Все! Все, Александр Матвеевич… Серьезно.

Прохоров поднялся, спрятав пилочку, выглянул на двор, — было не просто жарко, дышать было нечем. Вот до чего довели родные нарымские края беспорядочные массовые перемещения воздуха!

— Людмила Петровна, — бесцветным голосом сказал Прохоров. — Людмила Петровна, ну кто вам поверит, что вы не подслушали разговор Петра Петровича с техноруком Петуховым? Ведь в первой нашей беседе вы признались, что подслушивали беседу отца и Столетова. Что вам помешало в тот раз поступить так же?

— Ничего, — коротко подумав, ответила Людмила. — Я на самом деле их подслушивала… Серьезно!

Ни крошечного пятнышка стыдливого румянца не появилось на ее щеках, голос не дрогнул. Не меняя позы, выражения лица, Людмила несколько секунд вспоминающе молчала, затем сказала:

— Папа и Юрий Сергеевич говорили о доме, который они хотят построить для нас, то есть для Юрия Сергеевича и меня в областном городе… Они долго рядились…

— Рядились?

— Да, рядились, — подтвердила девушка. — Папа давал десять тысяч, а Юрий Сергеевич пять и при этом хотел, чтобы папа увеличил сумму до пятнадцати тысяч… Он все говорил, что у него и пяти-то тысяч нет, но он их наскребет, если папа даст на дом пятнадцать тысяч… Рядились они долго, наверное, часа два, а чем дело кончилось, я не знаю, так как меня мама позвала к телефону…

Остановившись, Людмила бросила на Прохорова один из тех взглядов, которые он уже знал. «Вы — Прохоров, я — Людмила Гасилова? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Однако Прохорову сейчас было не до улыбок, так как он старательно высовывался в окно, чтобы отделаться от кошмара, которым повеяло от рассказа Людмилы… Прохоров взглянул на реку — течет себе, родная, течет; перевел взгляд на два старых осокоря — стоят себе, изнывая от жары; пригляделся к соседним домам — хорошие, простые и удобные дома. Одним словом, все на белом свете находилось на своих местах, но — не кажется ли это Прохорову? — на его глазах происходило невозможное… За спиной вот этой девушки отец и жених рядились о приданом, это ее, почти не знавшую Петухова, отдавали ему в жены, это она безмятежно подчинялась воле отца и матери, чтобы по-прежнему можно было пастись на лугу, заросшему высокой и сочной травой… Черт возьми, да если бы Прохорову кто-нибудь рассказал, что видел и слышал это наяву, Прохоров не поверил бы, но вот теперь…

— Вы все рассказали? — рассеянно спросил Прохоров. — Если все, то вам придется все рассказанное записать…

Он протянул девушке шариковую ручку, кипу писчей бумаги, жестом приказал ей сесть к столу. Людмила подчинилась ему беспрекословно, все делала так, как он хотел, но как только начала писать первые слова, выражение отвращения и скуки появилось на ее лице.

— Не мешкайте, Людмила Петровна, не мешкайте!..

5

Капитан Прохоров, энергично шагающий к дому мастера Петра Петровича Гасилова, вдруг решил на несколько минут задержаться на берегу Оби. Захотелось постоять на берегу реки и посмотреть, как на небе созревает опасная дождевая туча. Все было четко, как наглядное пособие на школьном уроке под названием «Откуда берутся тучи и почему на землю льется дождь». С реки в небо волнистым маревом поднимались испарения, добирались до центра голубого купола и здесь натыкались на крохотное безобидное облачко; постепенно они образовывали в центре облака все увеличивающуюся темноту, которая, в свою очередь, медленно превращалась в темное и грозное дождевое ядро. Вот оно-то и было способно изрыгать гром и молнию, сделаться ливнем или обернуться нудным нескончаемым дождем.

Стоя на берегу великой сибирской реки, Прохоров думал о том, что сосновское дело, как, впрочем, и всякое другое, похоже на тучу, вот уж много дней пытающуюся разразиться громом и молнией. Вторую неделю Прохоров собирал по капелькам влагу фактов и наблюдений, концентрировал заряды, накапливал электричество, чтобы разразиться громом и молнией… Переполненный мыслями, предчувствием близкой грозы, стоял на высоком берегу родной реки капитан Прохоров, и было ему хорошо. Так прошло минут десять, потом Прохоров повернулся, пренебрежительный к мелочам и снисходительный к людской суете Сосновки, легкой ногой двинулся к дому Петра Петровича Гасилова. Машинально поздоровавшись с женой мастера и понявший лишь одно слово «дома», он как бы пропустил мимо себя удивленную Лидию Михайловну, ковры и хрустальные бра, винтовую лестницу и лошадиные эстампы; постучавшись и получив разрешение войти, он с силой рванул на себя двери кабинета и, оказавшись в нем, заговорил сам, опять пропуская мимо себя удивление Гасилова и его самого.

— Здравствуйте, здравствуйте, Петр Петрович! — не слыша себя, говорил Прохоров. — Убедительно прошу простить меня за то, что я изменил место и время нашей встречи, но, знаете ли, человек предполагает, а бог располагает… Еще и еще раз простите меня за самовольное вторжение…

Садясь в кожаное кресло, Прохоров неожиданно для самого себя решил отказаться от привычной чепуховой болтовни, которой он еще десять минут назад собирался заморочить Гасилова. Он с неудовольствием проглотил заранее приготовленную длиннющую фразу, удобно разместил спину на кожаной упругости кресла, ноги утопил в ворсистом ковре и решил немножко помолчать, чтобы еще и как следует рассмотреть мастера лесозаготовок.

По внешности и по манере держаться Петр Петрович Гасилов отнюдь не походил на человека, который всю жизнь пасется среди сочной травы, в нем уже чувствовалось ленивое и небрежное удовольствие высокой степени сытости. Это объяснялось, видимо, тем, что Петр Петрович уже привык скрывать чувство радости и наслаждения бездельем, ощущением незыблемости выбранного им образа жизни. Мало того, он сумел выработать тот созидательный вид, который все окружающие принимали за деловитость, вечную занятость и неистребимую работоспособность. Отец тем и отличался от дочери, что она по молодости лет еще не научилась тайно пастись по дармовому лужку — не умела скрывать безмятежного вида, радости бездумного бытия, вальяжности и даже сытости. Она, бедная дурочка, не скрывала уверенности в том, что никогда не опоздает к праздничному пирогу, так как вся ее жизнь уже была торжественным застольем. Наверное, поэтому на лице и во всем облике дочери Гасилова еще не было и намека на то выражение созидательности, которым ее отец прикрывал свою истинную сущность. Все это должно было прийти к Людмиле позже, в годы замужества, когда мужу понадобится ее фальшивая внешность и привычно-ложное поведение.

Да, Петр Петрович Гасилов давно привык рядиться в чужие одежды, но капитан Прохоров — и не такое видывали! — раздевал Петра Петровича до последней нитки… Клетчатая ковбойка, сапоги с будничными головками, простенькие часы на руке — камуфляж под рабочего, и даже крупные, значительные складки на лице Гасилова, делающие его похожим на пса боксера, тоже были камуфляжными, маскировали молодую, крепкую и гладкую кожу здорового, отлично сохранившегося человека. Ну зачем, спрашивается, нужны Гасилову философски значительные и глубокие морщины на лбу, с каких пирожков могли появиться горькие складки возле губ? Камуфляж и еще раз камуфляж!..

— Дело Евгения Столетова, — неожиданно весело заявил Прохоров, — потребовало, чтобы я, Петр Петрович, немножко поспрашивал вас… Извините, но я, например, хочу знать, за что вас любит и даже обожает тракторист Аркадий Заварзин?

Едва произнеся последнее слово, Прохоров пожалел, что не пришел к Гасилову в форме. Эх, как неплохо сейчас было бы сидеть в тугом кителе с твердыми от погон плечами, сиять красным кантом пехотных офицерских брюк, как ловко лежала бы на правом колене фуражка общеармейского образца — ведь Прохоров был не капитаном милиции, а офицером внутренней службы МВД СССР.

— Я слушаю вас, Петр Петрович. Вопрос, на мой вгляд, простой…

— Вопрос на самом деле простой! — тоже с улыбкой согласился Гасилов. — Вы, наверное, позже, как следователь Сорокин, будете выяснять, не был ли пьян Евгений Столетов, так я отвечу сразу. Нет, нет и нет!.. А насчет Заварзина просто… — Он добродушно прищурился. — Я ему помог достать трактор… Видите ли, общественность довольно долго не доверяла ему сложную машину, а я рискнул и выиграл…

Прохоров прищурился точно так же, как это делал мастер Гасилов, — вот это полное соответствие допрашиваемому было Прохоровым задумано заранее, так как он железно решил не подарить Гасилову ни единой собственной интонации, ни единого собственного выражения лица и ни одной собственной позы. Полное соответствие допрашиваемому, подыгрывание под него по опыту Прохорова давало отличные результаты, допрашиваемый при этом пребывал только в собственных переживаниях и словах.

— Спасибо, Петр Петрович, — вежливо поблагодарил Прохоров. — Не имея намерения ничего скрывать от вас, я объясню свой вопрос… Тракторист Аркадий Заварзин имеет дока-азанное отношение к смерти Столетова и, естественно, что я интересуюсь его связями… — Он немедленно убрал правую руку с колена, так как то же самое сделал Гасилов. — Вообще у меня к вам, Петр Петрович, накопилась тьма вопросов. Да вы и сами можете представить, как много хочется спросить у мастера капитану уголовного розыска…

Прохоров допустил маленькую передышку только потому, что в его груди отчетливо разрасталось опасное для дела грозовое облако. Оно вбирало в себя — заряд за зарядом — электричество со складок собачьего лица мастера, собирало будущий пушечный гром с лошадиных эстампов, заполнивших все свободные стены кабинета.

— Второй вопрос несколько щекотливый, — спокойным голосом Петра Петровича сказал Прохоров. — Если не захотите, можете не отвечать. Почему вы не член партии?

Трудный и сложный момент переживал Прохоров. Ему нужно было подражать Гасилову, не упускать ни одного изменения психологического состояния мастера, укрощать накапливающиеся гнев и ненависть к Гасилову, и в это же время через окно наблюдать за настоящей тучей, которая становилась все опаснее и опаснее.

— Почему я не член партии? — задумчиво переспросил Гасилов. — Да потому, что недостоин пока быть коммунистом… Вы, наверное, помните цитату, товарищ Ленин говорил о том, что коммунистом можно стать только тогда, когда овладеешь знанием всех тех богатств, которые выработало человечество… — Гасилов посмотрел на свои большие руки, покрытые камуфляжными морщинами. — А у меня только среднее образование…

Говорил Петр Петрович спокойно, веско, с видом созидателя, измученного временным творческим бессилием. «Понимаете, товарищ Прохоров, — говорило лицо Петра Петровича, — как трудно жить человеку, не овладевшему знанием всех богатств, которые выработало человечество. Можете себе представить, товарищ Прохоров, каким полезным человеком был бы я для общества, если бы овладел всеми богатствами?»

— Хочу задать целую серию мелких неделикатных вопросов, — с гасиловской улыбкой сказал Прохоров. — Для чего вы купили телескоп? Почему расхотели иметь зятем Евгения Столетова? Для чего создали собственную теорию посредственности?

Прохоров действовал так потому, что ему надо было понаблюдать за Петром Петровичем в тот момент, когда после телескопа прозвучит вопрос о Столетове. Может же быть и такое, что среди собачьих морщин гасиловского лица появится нечто чужеродное, например беглая заминка, так как природа гасиловской лжи резко отличалась от бабьего вранья Лидии Михайловны и целесообразной профессиональной лжи Аркадия Заварзина. Ведь Петр Петрович Гасилов, если разобраться по существу, не лгал, не обманывал, не скрывал правду, он давно забыл о том, что существуют ложь и правда; в сознании праздного мастера давным-давно стерлись все грани между ложью и правдой, между понятиями «честность» и «бесчестность», и все это было так же естественно, как привычка жить, ничего не делая.

— Повторить вопросы?

— Не надо… У меня хорошая память!

Гасилов поднял правую руку, на глазах у Прохорова демонстративно загнул указательный палец.

— Телескоп купил по случаю, а вот астрономией интересуюсь с детства… Евгений Столетов был бы моим зятем, если бы не погиб… На последний вопрос ответить труднее…

Он спокойно замолк, а Прохоров обидно выругал себя за то, что не мог сообразить сразу, почему Гасилов не удивляется неделикатным дурацким вопросом. «Дура ты, капиташка! — подумал он. — Гасилов не удивляется потому, что вообще никогда ничему не удивляется… Ну чем можно удивить такого человека, как Гасилов, умного и всегда готового к любым неожиданностям? Кроме того, — размышлял Прохоров, — мастер Гасилов ничего не боится, он создал себе прочную славу передовика производства и считает себя вправе безнаказанно сидеть с большой ложкой возле государственного пирога».

— Продолжайте, Петр Петрович, — любезно попросил Прохоров.

— Только философствующий на пустом месте Сухов может назвать мои случайные слова теорией посредственности, — осторожно сказал Гасилов. — Однако в моих словах есть доля правды… Вы же не станете отрицать, что гениев-одиночек стало меньше, что времена энциклопедистов прошли…

Прохорову было важно знать, как Гасилов произносит слово «энциклопедисты», «гении», как строит речь в отвлеченном разговоре; судя по корешкам книг в шкафу, Гасилов довольно много читал… Значит, телескоп, чтение, легкая философия на досуге…

— Суховы теперь редки, — увереннее продолжал Петр Петрович. — Боюсь, что ему не удастся изобрести современный трактор… Это под силу только коллективу, целой группе людей, связанных одной целью. Коллективность вообще теперь становится нормой жизни…

«Конечно, конечно, — веселился Прохоров, — бездельнику Гасилову весь мир должен казаться состоящим из посредственностей, кто же, если не посредственности, позволяют ему превратить жизнь в бесконечный пир!» Прохоров оживленно повозился в мягком кресле, нашел удобную ямочку и для левого плеча.

— Я не думаю, что коллектив непременно должен состоять из посредственностей, — будто прочел мысли Прохорова Гасилов. — Однако личность в коллективе непременно нивелируется… В социалистическом обществе гений — это коллектив!

Как ловко все-таки Петр Петрович Гасилов оперировал всеми этими «нормами коллективной жизни», «личностью в коллективе». Высокие слова с его твердых губ слетали легко, как подсолнечная шелуха, выражение лица было постным.

— И это правильно, что творцом научно-технического прогресса становится коллектив, — легко говорил мастер, привычно собирая на лбу крупные складки. — Если творцом революции, истории давно стал коллектив, то это правило надо распространить и на технику…

Постой, постой! Да ведь вся эта философия, все торжественные слова — тоже камуфляж! Рассуждениями о высоких материях, философствованием, употреблением таких слов, как «социализм», «коллектив», «общество», Гасилов маскировал пустоту, цинизм, лицемерие. О! Можно было себе представить, какое впечатление на некоторых работников райкомов и райисполкомов, на корреспондентов газет, на командированных из треста и комбината производил на первый взгляд обыкновенный мастер. В какой восторг, наверное, приходили разные инструкторы, а корреспонденты газет дрожащей от радости рукой писали в блокноты: «Приметы нового… Высокий культурный уровень нашего рабочего класса можно показать на примере мастера Гасилова…»

— Спасибо, Петр Петрович! Я вас понял…

Прохоров проник во все обнаруженные им удобные ямки кожаного кресла, полуприкрыв глаза, внутренне хохотал, хотя лицо оставалось по-гасиловски постным. Он был истинным чудом, этот роскошный Петр Петрович Гасилов! Камуфляж! Везде камуфляж…

— После смерти Евгения Столетова вы, Петр Петрович, сказали: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Какой смысл вы вкладывали в слово «такие»? — спросил Прохоров. — Что вы хотели сказать этим?

Мастер на мгновение задумался, потом уверенно сказал:

— Столетов был великолепным образцом современного молодого человека. Честность, искренность, работоспособность, доброта — вот далеко не полный перечень его достоинств.

Петр Петрович искренне-печально вздохнул, потупившись, долго не смотрел на Прохорова, который тоже вздохнул и потупился, думая о том, что Гасилов не врал, перечисляя достоинства Женьки Столетова; он искренне оценивал погибшего, и не хватало только одной-единственной фразы: «Столетов человек хороший, но не для моей дочери!»

— За четыре часа до смерти, — бесстрастно сказал Прохоров, — Евгений Столетов имел с вами серьезный разговор. Я хотел бы знать о чем.

Капитан уголовного розыска Прохоров впервые в жизни сидел в таком кресле, которое было словно специально приспособлено для наблюдений за лицом собеседника, и, будьте уверены, он не пропустил ничего: заметил и нервный тик правого века, и растерянность, и лишнюю собачью складку возле губ.

— Ваш разговор со Столетовым случайно слышала повариха Лузгина. Каждое слово этого разговора запротоколировано и подписано Лузгиной, — охотно объяснил Прохоров. — Все это имеет прямое отношение к смерти Столетова, и мне хочется услышать этот разговор из ваших уст…

Теперь весь внешний облик мастера служил камуфляжем трусости; по-обывательски умный, правильно понявший слова «имеет прямое отношение к смерти Столетова», знающий от Заварзина, что произошло на тормозной площадке, Гасилов никогда не думал, что его разговор со Столетовым и Заварзиным — второй разговор был, видимо, важнее первого, — станет через Лузгину известен работнику уголовного розыска, и не надо было иметь большого воображения, чтобы представить внутреннее состояние Гасилова. Это был откровенный страх!

— Я жду, Петр Петрович!

— Столетов зашел ко мне после смены, — глухо сказал Гасилов. — Он зашел ко мне после смены, чтобы… Он хотел со мной поговорить как с мастером и как с отцом Людмилы… Это было… это было часов в пять вечера…

ЗА ЧЕТЫРЕ ЧАСА ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…стремительно, словно его подгонял сильный ветер, простоволосый, радостно возбужденный удавшейся «забастовкой наоборот», Женька Столетов подбежал к мастеру Гасилову, положил руку на локоть мастера. Заглянув в его лицо и поразившись, в который уже раз, что Людмила все-таки здорово походила на отца, Женька просительно и мягко обратился к мастеру:

— Петр Петрович, давайте поговорим…

За спиной Женьки Столетова стоял неопасный из-за соседства Андрюшки Лузгина золотозубый Заварзин; лицо холодил весенний ветер, тракторы гудели оглушительно, на эстакаде рабочие еще хохотали над дураком Притыкиным, Женькина «Степанида» должна была через минуту ожить, к ней уже шел его сменщик Никита Суворов, в Сосновке было тепло и сухо — чего еще не хватало Женьке Столетову для полного счастья?

— Поговорим, Петр Петрович! — повторил он ласково. — Пойдем в вагонку и поговорим…

Мастер Гасилов тоже улыбнулся, не отводя локоть от Женькиной руки, охотно повернулся к вагонке. Его забавное собачье лицо обросло добродушными морщинами, было тоже ласковым, и Женьке вновь показалось, что все происходящее между ним и Гасиловым — пустяк, недоразумение, результат какого-то дурацкого непонимания. Вот сейчас они войдут в столовую, сядут рядом, поглядят друг на друга и… засмеются. Бог ты мой! Что им было делить, когда на дворе весна, когда живет на земле дочь мастера Людмила, когда ты дружен со всем миром, а мир с тобой! Да, да! Все их конфликты надуманы, несерьезны; они ссорятся только потому, что просто не понимают друг друга, а вот сегодня, сейчас, Петр Петрович наконец поймет, что Женька Столетов не хочет ему зла, что он, Женька, стремится к тому же, к чему Петр Петрович: лучше работать, веселее и дружнее жить.

Конечно, конечно, вот сейчас они объяснятся, и Петр Петрович окончательно станет своим, понятным, родным человеком — он все-таки отец Людмилы, не чужой Женьке человек…

— Идемте, идемте, Петр Петрович!

Радуясь и от этого торопясь, Женька первым поднялся в вагонку, дождавшись, когда Петр Петрович тоже войдет и сядет на скамейку возле стола, поглядел на мастера по-весеннему просветленно.

— Петр Петрович, — горячо заговорил Женька. — Петр Петрович, ведь это смешно, что мы с вами целых две недели не разговариваем… Разве можно, Петр Петрович, производственные дела переносить на личные отношения, даже не здороваться? Почему вы смеетесь, Петр Петрович? Вы считаете, что это просто забавно?

Однако Петр Петрович Гасилов не только весело смеялся, он хохотал во все горло. Мастер даже вытянул по полу большие ноги, поблескивающие хромовыми головками, но похожие на кирзовые, руками уперся в скамейку. Плечи у него тряслись, на глазах выступили слезы: он смеялся смехом здорового, спокойного и добродушного человека, и смеялся так долго, как ему хотелось. Потом Гасилов неторопливо достал из кармана большой носовой платок, обстоятельно вытер слезы и так же неторопливо спрятал платок.

— Женя, роднулечка моя! — проникновенно сказал мастер. — Чего же это ты, лапушка, переносишь с больной-то головы на здоровую? Кто это не здоровается? Я или ты? Ну-ка скажи, кровиночка моя, кто сегодня отвернул мордолизацию, когда я уже пошел навстречу? Александр Сергеевич Пушкин или ты, роднуля?

Женька попятился и тоже сел на лавку, так как с мастером он сегодня встретился впервые и ни о каком «отвернул мордолизацию» не могло быть и речи.

— А что касается производственных вопросов, лапушка, — весело продолжал Петр Петрович, — то могу сообщить тебе приятную новость. Юрий Сергеевич Петухов и я разработали мероприятия, направленные на то, чтобы увеличить темпы заготовки и вывозки древесины… Вот, пожалуйста, касатик!

Под нос ошеломленного Женьки легла клетчатая страница большого формата, вырванная из конторской книги.

— Вот, дорогой Женечка! — добродушно сказал Гасилов. — Мы наметили укрепить трудовую дисциплину, покончить с простоями техники по вине заправщиков и слесарей, путем тщательной очистки пней бороться с напенной гнилью и навсегда ликвидировать захламленные волоки… Вот как реагировала администрация на ваше комсомольское собрание… Так кто из нас не здоровается?!

Женька сразу понял, что мероприятиям Гасилова грош цена, но они все-таки были выработаны, записаны и тем самым представляли собой документ.

— Вот такие-то дела, Женечка! — снисходительно пробасил мастер. — Советую тебе не горячиться, больше думать, не торопиться с решениями… — Он покровительственно улыбнулся. — Вот и Людмила на тебя жалуется. Говорит, что ты не умеешь ладить с людьми, бываешь груб… Женщины, братец ты мой, любят спокойных, положительных, основательных…

Наклонив голову, Женька думал о том, что его родному деду Егору Семеновичу неплохо было бы послушать сейчас Гасилова, получившего ложью и ханжеством право и на снисходительный тон, и на поучительную интонацию.

— И ревнив ты больно, Женечка! — не унимался Петр Петрович. — Людмила приболела, а ты осаждаешь ее записками, обрываешь телефонный провод, ругаешься по телефону. Откуда ты взял мысль, что Людмила переменила отношение к тебе? Женщины, брат, ревности не любят. Им надо доверять, тогда они в благодарность за доверие привязаны, верны, нежны… Женщина — тоже человек, братец ты мой! — Он зевнул, сладко потянулся. — А еще глупее ревновать женщину, когда она разлюбливает… Тогда уж женщину не удержишь… Да ты небось читал «Обыкновенную историю» Гончарова! Превосхо-о-о-дная вещица!

Женька сидел молча, глядел на цветной плакат с призывом копить деньги в сберегательной кассе и грустно думал о том, что он все-таки глупый и нервный мальчишка, если его можно заставить молчать наглой и откровенной ложью, если он теряется от этого.

— Я думаю, хватит меня учить уму-разуму, Петр Петрович, — негромко сказал Женька. — Да, я молод и неопытен, но это не значит, что со мной можно обращаться снисходительно. Это во-первых! А во-вторых, бумажка с вашими мероприятиями заставляет нас самих разбираться с производственными делами…

Женьке немного стало легче, когда он услышал через тонкие стены вагонки веселый и непрерывающийся шум тракторов, судорожный треск бензопил, металлический скрежет крана Генки Попова — «забастовка наоборот» шла по лесосеке бульдозером, сметала все, что стояло на ее пути, а напыщенно-самоуверенный мастер еще не понимал, что происходит.

— Будьте здоровеньки, Петр Петрович!

Женька неторопливо поднялся, еще раз посмотрев на румяное лицо гражданина, призывающего хранить деньги в сберегательной кассе, сдержанным кивком попрощался с Гасиловым и пошел к выходу.


Неохотно и вяло произносящий слова Гасилов замолк, ожидая очередного уточняющего вопроса Прохорова, мрачно посмотрел в его лицо, обращенное к окну.

— Теперь, пожалуйста, расскажите о визите Заварзина, — медленно попросил Прохоров. — Зачем он заходил к вам? Что он сказал?

Прохоров все еще глядел в окно — старый, шаблонный метод! — но чувствовал и как бы видел всего Гасилова. У мастера опять затрепетало веко, дыхание на мгновенье прервалось, поза сделалась такой, словно Петр Петрович судорожно вцепился руками в кожаное кресло.

— Зачем пришел Заварзин и что сказал?

— Заварзин был какой-то странный и куда-то торопился. Однако он сообщил мне о том, что комсомольцы начали какую-то «забастовку наоборот»…

— Дальше!

Прохоров на глазах Гасилова вынул из кармана четки, которые имел обыкновение прятать от собеседника, нащупал напряженными пальцами костяшку с двумя ободками, резко перекатил ее влево, чтобы следующей оказалась пупырчатая бусинка; она, конечно, оказалась другой — с одним ободком, — но это теперь не имело никакого значения.

— Я прошу вас идти дальше, Гасилов… По протоколу Лузгиной!

— Я сообщил Заварзину о том, — выдавил из себя Гасилов, — что моя дочь собирается зарегистрироваться с Петуховым…

Боже ты мой! Даже капитан Прохоров до этой последней секунды не верил, что такое могло произойти.

— Вы могли бы мне этого и не говорить, Гасилов! — холодно сказал Прохоров.

Сидящий на фоне окна-стены Гасилов словно бы растворялся в солнце и речном сиянии, подробности его лица исчезли, и Прохорову показалось, что он разговаривает не с человеком, а с его силуэтом.

— Вы знаете, Гасилов, — спросил он, — как на языке преступного мира называется лошадь? Скамейка!.. Скамейкой кличут лошадь матерые уголовники…

Прохоров обвел взглядом сонмище цветных лошадей на эстампах. Он вдруг всем телом ощутил тяжелую двухэтажность гасиловского особняка, почувствовал кожей траурность тишины и кажущегося покоя, понял, как холодно огромному дому от того, что в кресле сидит притихший, неподвижный, по-настоящему испуганный хозяин.

— Это вы, Гасилов, столкнули с подножки вагона Евгения Столетова! — медленно произнес капитан Прохоров и поднялся. — Через час я точно узнаю, как это произошло, а вам предлагаю прибыть к шести часам в контору лесопункта.

Он пошел к дверям, но остановился:

— Я только сейчас понял, что такое уголовник, но вы узнаете об этом позже… До шести часов вечера, гражданин Гасилов!

6

В кабинете Пилипенко было накурено и очень жарко, так как полуденное солнце через окна успело уже нагреть пол, стены, громадную русскую печь, но здесь все равно дышалось легче и веселее жилось, чем в кабинете Гасилова, хотя бывший уголовник Аркадий Заварзин неподвижно сидел на табурете, а участковый инспектор стоял гранитным часовым за его профессионально ссутуленной спиной.

Ввалившись в комнату, Прохоров со злостью и радостью сорвал с себя пиджак и галстук, облегченно вздохнув, потребовал, чтобы Пилипенко сию же минуту принес ведро ледяной колодезной воды. Когда Пилипенко исчез, Прохоров на свое место садиться не стал, а подошел к Заварзину и, капризно оттопырив губу, заявил:

— Когда я уезжал в Сосновку, майор Лютиков, который вел ваше последнее дело, Заварзин, просил вам передать привет, если вы по-настоящему расстались с прошлым… Так вот! Не буду я вам передавать привет от Лютикова! — Прохоров рассвирепел. — Показания гражданина Гасилова уличают вас в даче лживых показаний и сокрытии правды…

Только сейчас Прохоров разглядел на лице арестованного Заварзина новое выражение, которое сразу не увидел. Ясно, что арестованный по-прежнему был тосклив и бледен, данные допроса Гасилова, несомненно, вызвали страх, но новым было то, что в глазах Заварзина читалась лихорадочная надежда.

Он как бы повторял уже однажды произнесенную фразу о том, что Прохоров никогда еще не доводил до тюрьмы невинного человека. «У меня нет никакой надежды на спасение, кроме вас, Прохоров, — умоляли глаза Заварзина. — Не может быть, не может быть такого, чтобы вы взяли невинного!»

Непонятно улыбнувшись, Прохоров сел на свое место как раз в тот момент, когда в кабинет с ведром воды ввалился Пилипенко.

— Есть ведро колодезной воды! — щелкнув каблуками, доложил он. — Будете пить, товарищ капитан?

— Продолжаю допрос, — после того как все напились, сказал Прохоров. — Итак, вернувшись вместе со Столетовым с Круглого озера, вы вошли в столовую, чтобы повидать Гасилова и рассказать ему о «забастовке наоборот»… Правильно?… Теперь скажите, что еще вами было сообщено Гасилову?

— Ничего.

— Великолепно! А что вам сообщил Гасилов взамен «забастовки наоборот»?

На лице арестованного не было сейчас никакого выражения, и всякий человек, но не Прохоров, удивился бы тому, что лицо живого человека может быть таким опустошенным.

Однако у Аркадия Заварзина было именно такое лицо — бескрасочное, безглазое, плоское и неподвижное, как маска.

— Так что же вам сообщил Гасилов?

— Он как бы смехом сказал, что его Людмила расписывается с Петуховым! — безголосо ответил Заварзин. — Я его спросил, зачем приходил Столетов, а он взял да и ответил: «Странный человек этот Столетов! Людмила собирается регистрироваться с техноруком, а он все талдычит о высокой производительности труда!»

Ах вот, оказывается, еще как! Оказывается, что с глазу на глаз со своим уголовным продолжением Петр Петрович Гасилов изволил перейти на заварзинский язык. Он, умеющий так веско и вкусно произносить слова «социализм», «энциклопедисты», в благодарность за услугу употребил словечко «талдычит». Ах, ах, как не стыдно, дорогой Петр Петрович!

Старательно скрывая радость по поводу такого важного признания, Прохоров несколько раз щелкнул замком шариковой ручки, затем легкомысленным тоном спросил:

— Почему вы утаили от меня эти данные на предыдущем допросе, арестованный?

— Забыл!

— Да что вы говорите! — удивился Прохоров. — Главное забыли, а!..

— Забыл…

Вот и наступил тот редкий момент, когда на обветренном, костистом, загорелом и немного узкоглазом лице альпиниста и теннисиста Прохорова проявились голубые глаза богобоязненной, умиленной чудом жизни и всеобщей человеческой красотой старушки: эта старушка с радостью просыпалась на заре, осеняла себя крестным знамением и до самого позднего вечера не переставала благодарить бога за то, что он позволил ей прожить еще один день на этой теплой и круглой земле… Вот какие глаза глядели с христианским смирением и любовью на арестованного Заварзина, и в них уже можно было читать оторопь перед тем, что существовала тормозная площадка, стоял на ней Аркадий Заварзин, мчался поезд, во мраке белел камень, похожий на человеческий череп.

«Да не может быть этого! — жалобно молили голубые глаза старушки. — Никаких камней не бывает, никакой смерти нет!»

Под прицелом этих глаз арестованный вздохнул, тыльной стороной ладони по-детски вытер губы и замер в такой позе, которой и хотел добиться Прохоров, — смотрел не в угол комнаты, а на Прохорова.

— Вы не могли забыть, Заварзин, самый важный факт, сообщенный вам мастером, — тихо сказал Прохоров. — Видимо, весть о замужестве Людмилы играет какую-то роль в происшествии, если вы утаиваете этот единственный факт… А это жаль!

И опять начало работать, как выражался майор Лукомский, «высшее достижение мальчика с полноводной Оби» — старушечьи глаза Прохорова.

По-прежнему полные счастливого удивления перед добротой и сказочностью мира, не верящие в то, что могут существовать лживые люди, они с испугом и недоумением как бы говорили: «Этого не может быть, чтобы вы врали, Заварзин! Это недоразумение, вопиющая ошибка! И я верю: вы сейчас скажете, что это действительно была ошибка и глупое недоразумение».

— Так как же, Заварзин, забыли или утаили?

Прохорову вдруг показалось, что Аркадий Заварзин вместе с табуреткой сидит на самом краешке бездонной пропасти, и вот сейчас, в одно напряженное мгновенье, решает, упасть в пропасть или удержаться на самом ее краешке…

Секунда молчания растягивалась в минуту, минута начинала казаться часом, тишина в кабинете сделалась звонкой и прохладной, а в глазах Прохорова с еще большей силой прорезалось верующее, иконное, по-матерински бабье…

— Не забыл… — прошептал Заварзин. — Утаил… Дайте еще воды. Я все расскажу, все! Мы вместе со Столетовым…

ЗА ПЯТЬДЕСЯТ МИНУТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…Женька Столетов вместе с Аркадием Заварзиным стояли на тормозной площадке мчавшегося поезда, прятались от пронзительного завихряющегося между платформами ветра, а когда поезд с таежного «уса» вырвался на простор главной магистрали и еще добавил скорости, на них неожиданно пахнуло весенним теплом и самым радостным запахом на всем белом свете — запахом начинающей цвести черемухи.

Уже было сумрачно, узкоколейный паровозик раздвигал темень желтым светом лобового прожектора, но все равно кусты черемухи, отороченные свадебной белизной, проклевывались в темноте, и чем дальше поезд уходил от лесосеки, тем чаще мелькали белые кусты, иногда сливались в сплошную линию.

Счастливый стоял на тормозной площадке Женька Столетов. Еще несколько часов назад он не поверил бы, если бы ему сказали, что в десятом часу вечера он поедет на одной тормозной площадке с Аркадием Заварзиным и будет чувствовать его локоть, нечаянно прикоснувшийся к Женькиному бедру, видеть белое в темноте лицо с полоской белых зубов, раздвинутых улыбкой… Жизнь вообще была счастьем. И этот суетливый паровозик с весело снующими штоками поршней, похожих на согнутые ноги, и свадебный наряд черемухи, и мысли о том, что скоро он встретится с Людмилой, действительно нездоровой и поэтому не отвечавшей на его записки, — все было прекрасным. Они с Людмилой пойдут смотреть фильм «Этот безумный, безумный мир», сядут на заднюю скамейку, и он скажет, когда кончатся титры: «Я тебя люблю так, как в кино!»

Это значило бы, что он держал ее руку в своей, смотрел на экран ее глазами, смеялся ее смехом, удивлялся ее удивлением, а когда ловил на себе ее взгляд, то с губами происходило странное — они так плотно смыкались от нежности, что потом не хотелось разжимать.

Паровозик тоненько посвистывал, плевался паром, на поворотах выбрасывал из-под котла новогодний фейерверк искр, звезды и луна вращались вместе с небом — и это все тоже было таким, что Женька Столетов не мог долго молчать. Он еще раз посмотрел на кособокую луну, хватив ноздрями острый черемуховый запах, дружески положил руку на плечо Заварзина:

— У тебя славный пацаненок, Аркаша! — весело прокричал он. — Недавно твоя жена приводила его к моей матушке, так твой Петька насмешил всю больницу.

Женька сам во все горло захохотал:

— Матери в тот день помогал лысый фельдшер Марвич, так твой оголец потрогал пальцем его лысину и спросил: «Дядя, а дядя, где же у тебя голова? Все лоб да лоб!»

— Мне Мария рассказывала об этом, — откликнулся Заварзин и тоже захохотал. — Ты не стой, Женька, на ветру, сдай немного к центру…

Между тем паровозик все прибавлял и прибавлял скорости, луна понемножечку становилась все больше и больше, а звезды, наоборот, гасли, уступая место лунному сиянию.

— Он забавный, этот фельдшер Марвич! — кричал Женька. — Вот человек, который никогда не улыбается, как участковый Пилипенко. Однажды приходит к нам, молча садится на стул и говорит деду: «Егор Семенович, не обращайте на меня внимания! Мне надо просмеяться, тогда я скажу, зачем пришел…» А у самого лицо как у покойника. — Женька прыснул в кулак. — Ну, ты знаешь моего деда! Это, брат, не сахар! «А над чем или над кем вы смеетесь, любезный?» — «Как над кем? — удивился фельдшер. — А кинофильм „Верные друзья“, который мы просматривали вчера?»

Рассказывая, Женька оживленно жестикулировал, надувал щеки и морщил многозначительно лоб, чтобы походить на фельдшера Марвича, и Аркадий Заварзин смеялся вместе с ним, но что-то странное, непонятное слышалось Женьке в его хохоте, словно что-то мешало Заварзину смеяться. От усиливающегося света луны его лицо все сильнее бледнело, щеки ввалились, плотно сжатые губы погасили золотой блеск фиксы.

Одним словом, Заварзину было не так весело, как он стремился показать, и Женька, огорченный за него, хотевший, чтобы все люди сейчас были счастливы, наклонился к уху Заварзина.

— Аркаша, ты не думай, что мы хотим плохого Гасилову, — с детской интонацией и откровенностью сказал Женька. — Мы через недельку прекратим «забастовку наоборот», убедим всех в правильности нашей позиции, и… если Гасилов станет работать по-новому, мы ему поможем… Да боже мой, Петр Петрович! Ну ты подумай, Аркадий, разве я могу желать ему лиха, если он отец Людмилы… Ты только подумай — отец Людмилы!

Женька замолк так резко, словно ему в рот забили тугой кляп, тихонечко ойкнул и даже попятился, так как лицо Аркадия было перекошено, бледно и так же страшно, как возле озера, когда он задыхался от ненависти к Женьке Столетову. У бывшего уголовника было такое лицо, с каким выхватывают из кармана нож…


Когда арестованный Заварзин замолк с закушенной нижней губой и косящими от напряжения глазами, капитан Прохоров нагнулся над столом, отложив в сторону все лишнее, принялся читать что-то написанное на листках квадратной плотной бумаги, и его опущенные глаза снова умиротворенно соглашались с правильностью и необходимостью всего, что происходит в этом лучшем из миров. «А вот это может быть! — говорили старушечьи глаза Прохорова. — Это не только может быть, но так и должно быть и не может быть иным, так как все хорошо и славно в этом прекрасном мире…»

А бывший уголовник Аркадий Заварзин снова качался вместе со стулом на крошечном кончике бездонной пропасти, и существовал человек, который был способен толкнуть Аркадия Заварзина в бездну или, схватив за руку, вытащить на солнечный простор. Этого человека звали Александром Матвеевичем Прохоровым, он что-то читал, а когда закончил, поднял на арестованного глаза ласковой, верующей, доброй ко всему миру старушки.

— До сих пор все было правдой, — медленно сказал он. — Теперь надо закончить правдой… Да вы посмотрите мне в глаза, Заварзин! Я не кусаюсь!.. Прямо, прямо!

И когда Заварзин посмотрел в глаза Прохорова, он снова увидел иконное, верующее, неистовое, словно капитан радостным шепотом говорил: «На белом свете не бывает таких людей, которые врут. Это ошибка, недоразумение, так как человек не создан для того, чтобы врать…»

— Итак, вы смотрели на Столетова с ненавистью, у вас было, как вы сами почувствовали, перекошенное лицо, и Столетов с испугом отшатнулся…

ЗА МИНУТУ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…у Заварзина было перекошенное, страшное лицо, глаза в свете луны горели желтой кошачьей ненавистью, закушенная губа дрожала; весь Заварзин в эту страшную минуту походил на эпилептика за секунду перед припадком, и Женька испуганно отшатнулся от него, молниеносно приняв решение бить Заварзина длинным ударом в подбородок, замер…

А Заварзин уже изменился — все ненавистное и больное вдруг мгновенно исчезло с его красивого лица, вместо этого — так же мгновенно — появилась красивая, плакатная, ласковая улыбка, сверкающая золотом.

Это было еще страшнее прежнего, и Женька, забыв обо всем на свете, начал замах, когда бывший уголовник заговорил.

— Я не тебе, Женька, глаза выдавлю, а Гасилову, — с ослепительной улыбкой сказал Заварзин. — Он меня хуже тюрьмы поломал. Он и тебя сломать хочет… Людмила-то собирается с Петуховым расписываться…

Оглушительно стучали хлысты на передней платформе, срывался с них упругий взгальный ветер, ударив в лицо Женьке, растрепал волосы и прикрыл ими глаза.

— Врешь! — крикнул Женька приглушенно.

— Не вру! — прокричал в ответ Заварзин. — Сейчас Петухов с Людмилой возле Кривой березы гуляют…

— Врешь!

Женька бросился к Заварзину, схватив его обеими руками за лацканы кожаной куртки, так приблизил к себе его лицо, что их лбы соприкоснулись. Женька трясся, как в лихорадке.

— Врешь!

Заварзин не врал. Доведенный тюрьмой, допросами, страхом до неврастении, он вдруг отвернулся от Женьки с заслезившимися глазами, опустил голову и повис в руках Столетова.

Он упал бы на пол площадки, если бы Женька не поддержал Заварзина инстинктивным движением и не прислонил бы его к стене. Когда же у Женьки освободились руки, он, развернувшись, пошел к подножке, забыв о Заварзине, о себе, о скорости поезда, о скользких резиновых сапогах.

Женька не услышал крика пришедшего в себя Заварзина, не почувствовал, что его схватили за рукав так, что затрещала рубаха.

— Стой! Остановись!

Женька не остановился — шагнул в духовитую темень и теплоту черемуховой поляны с Кривой березой в самом центре…


У арестованного Аркадия Заварзина в глазах стояли слезы; он действительно так износил к двадцати семи годам нервную систему, что уже не мог владеть собой ни в ненависти, ни в горе, ни в любви.

Он низко наклонился, чтобы Прохоров не видел его лицо, достав из кармана носовой платок, приложил его к глазам и так, не разгибаясь, сидел долго. Потом глухо, в платок, сказал:

— Это я угробил Женьку! Если бы я ему тогда не сказал про Петухова и Гасилову, он бы жил… Но я ему потому сказал, что он счастливый был, как ребенок. Таких людей нельзя обманывать! Это все равно что ребенка обворовать…

Чтобы не щипало в глазах, Прохоров через окно рассматривал тучу, которая за это время выросла и распухла, в черном ядре ее перемещались иссиня-розовыекосмы, похожие на дым пожарища, и скоро, очень скоро туча обещала закрыть надолго солнце.

— Верните арестованному вещи! — приказал Прохоров участковому инспектору. — Следствие стопроцентно убеждено в том, что гражданин Заварзин не оказывал механического воздействия на прыжок Столетова… Наоборот, он пытался удержать погибшего…

Наступила недолгая тишина, затем послышались металлические шаги — это участковый Пилипенко, покинув свой пост за спиной Заварзина, пошел за вещами арестованного. С места Прохорова казалось, что центр комнаты опустел, словно не было ни Заварзина, ни табуретки — ничего!

Вопиющая пустота образовалась в центре кабинета, хотя Аркадий Заварзин уже подавал еле заметные признаки жизни — на левой руке, висящей вдоль туловища, вздрогнули пальцы, одно плечо поднялось выше другого, словно Заварзина что-то изгибало, корежило.

— Вы свободны, товарищ Завараин.

Тракторист сжал пальцы в кулак, подержав их немного в таком положении, разжал; мелкие капли пота поблескивали на его меловом лбу, подбородок заострился. Впрочем, в комнате действительно было так душно, как бывает перед близкой грозой, — воздух был неподвижен и густ; слышалась уже специальная, ни на что не похожая предгрозовая тишина, белые занавески на окнах от влажного воздуха висели прямо, тяжело.

— Вы свободны, Заварзин! — уже абсолютно спокойно повторил Прохоров и с легкомысленным видом помахал над столом одним из плотных квадратных листов бумаги. — Жаль, Заварзин, — убежденно сказал он, — жаль, что вы до сих пор даете показания и даже разговариваете на воровском жаргоне… Вот в протоколе Сорокина сказано: «Я вернулся из лесосеки до десяти часов вечера. Это все соседи могут подтвердить. У меня квартира-одноходка…»

Прохоров потрогал подбородок пальцами, ничего лишнего не обнаружив, продолжал:

— Одноходка — это квартира с одними дверями. Вся человеческая жизнь, Аркадий Леонидович, тоже своего рода одноходка. Одни двери в жизнь — трудовые! Все иное — чердачные ходы и оконные лазы…

В кабинете сделалось опять тихо: не шелестел в предгрозовой неподвижности воздуха старый осокорь на берегу, замерли рябины и черемухи, птицы куда-то исчезли, черная туча уже откусила от солнца небольшой кусочек.

— Можете идти, Заварзин! — вставая, сказал Прохоров. — Идите, идите, Аркадий Леонидович, пока не началась гроза…

Табуретка под Заварзиным тонко заскрипела, деревянные ножки заелозили по полу, затем шаркнули подошвы тяжелых кирзовых сапог, замолкли, потом опять шаркнули…

После этого шаги уходящего из кабинета Аркадия Заварзина стали напоминать начало сильного дождя… Вот цокотнула о сухую твердую землю первая капля, за ней с треском шлепнулась вторая, потом сразу две, затем три-четыре — и пошла писать губерния!..

Из досок крыльца каблуки Аркадия Заварзина выбили отчаянную барабанную дробь, а по деревянному тротуару стучали беспорядочно, жутковато, как птица в силке.

— Пилипенко, немедленно догоните Заварзина, — быстро проговорил Прохоров. — Догоните и проводите до дому…

— Так точно, товарищ капитан! Поставлена задача проследить за тем, чтобы Заварзин не пошел к Гасилову и… и не шлепнул бы его…

— Исполняйте!

— Есть исполнить!

И понес плакатную улыбку в двери кабинета, просквозил ею темные сени, вынес на деревянный тротуар и дальше, дальше, по всей деревне, видимо, до Аркадия Заварзина, шаги которого уже не слышались в кабинете.

— Черт полосатый! — выругался Прохоров. — Он все-таки личность, этот Пилипенко…

Солнце почти совсем скрылось за тучей. Теперь был виден только розовый мутный диск, и все окрест порозовело: река, осокорь на берегу, собака, которая, задрав хвост, легонько трусила по тротуару с озабоченным видом — наверное, бежала брехать на волков к околице деревни, коли среди бела дня, в пятом часу пополудни наступила ночь из-за темной грозовой тучи…

7

В строгом полупустом кабинете парторга Марлена Витольдовича Голубиня темные шторы на окнах были раздвинуты до конца, но было все равно сумрачно, сосновский день в пятом часу казался вечером при выщербленной луне, и, наверное, поэтому на лице технорука Петухова, сидящего за маленьким столом, приставленном торцом к большому, лежала как бы двойная тень — от скудного освещения и внутреннего состояния. На подоконнике зыбко сидел вялый начальник лесопункта Сухов и чистил ногти обгоревшей спичкой. На дерматиновом диване с полуприкрытыми, как бы зашторенными глазами посиживал капитан Прохоров, а на отдельном стуле расположился Петр Петрович Гасилов, совершенно непохожий на самого себя. Это объяснялось тем, что мастер сейчас был одет в строгий черный костюм, замшевые туфли, белую рубашку с бордовым галстуком. Этот маскарад, по мнению Прохорова, был ошибкой Гасилова, так как свидетельствовал о том, что Петр Петрович придавал особенное значение происходящему и, значит, праздновал труса, хотя сам мастер, наверное, считал, что непривычное для обыкновенного рабочего дня облачение придаст ему большую значительность. Этого, однако, не произошло. Обычные для него клетчатая ковбойка и сапоги создавали впечатление бодрой созидающей основательности, а черный строгий костюм неожиданно придал Гасилову канцелярско-бюрократический вид. И другое: черный костюм дал совершенно неожиданный эффект — вкупе с бордовым галстуком он сгладил, сделал менее заметными камуфляжные боксерьи складки и морщины на лице мастера и тем самым уничтожил выражение спокойной и вальяжной мудрости. Одним словом, Петр Петрович Гасилов проигрывал во всех отношениях, сменив ковбойку и сапоги на костюм и рубашку с галстуком.

На часах было пятнадцать минут пятого, когда парторг Голубинь, перебирая в пальцах три цветных карандаша, сказал:

— По причине окончания следствия по делу Евгения Столетова капитан Александр Матвеевич Прохоров имеет желание сказать несколько слов… Пожалуйста, Александр Матвеевич…

— Спасибо!

Прежде чем говорить, Прохоров незаметно для себя самого осмотрел кабинет таким внимательным взглядом, каким, наверное, окидывает боевые порядки командир перед боем. Поле сражения представляло собой обыкновенную комнату с портретом Ленина, висящим над головой парторга, с картой СССР на стене, книжным шкафом, с двумя поставленными друг к другу столами, ковровой дорожкой и черным телефоном на свободном от бумаг столе.

— Я хочу объяснить свое присутствие в этом кабинете, — негромко сказал Прохоров и тускло улыбнулся. — Как известно, советская милиция существует для того, чтобы бороться с уголовно-преступными элементами и для профилактической работы по предупреждению преступлений…

Проговорив эти слова привычно-заученно, Прохоров остановился и так посмотрел на Гасилова, словно хотел спросить: «Помните, я вам обещал объяснить, что такое уголовник?»

На лице Гасилова не появилось никакого любопытства, поэтому Прохоров официальный тон переменил на будничный.

— Как-то бессонной сосновской ночью, — сказал он, — я родил, простите за хвастовство, следующий афоризм: уголовник — это мещанин, доведенный до абсурда.

Прохоров лицемерно вздохнул.

— В Уголовном кодексе Российской Федерации нет пока статьи, преследующей мещанство, поэтому я, — он с легкомысленным видом ткнул себя пальцем в грудь, — я могу заняться только профилактической работой…

После этого Прохоров почувствовал необходимость посмотреть, что произошло со слушателями, пока он занимался этой, по его мнению, пустопорожней болтовней. Перемен было немного, но они были существенны: во-первых, мастер Гасилов подъехал со стулом к маленькому столику, чтобы спрятать ноги и поставить локти на столешницу, во-вторых, технорук Петухов с независимым видом положил ногу на ногу и принялся мечтательно глядеть на грозовую тучу, начальник лесопункта Сухов сидел по-прежнему вялый, потный, скучный без своих чертежей.

— Я считаю, — сказал Прохоров, — что мне необходимо объясниться сначала с товарищем Петуховым… Ей-богу, Юрий Сергеевич, я неповинен в том, что трое коммунистов отозвали рекомендации, по которым вы должны были стать кандидатом в члены партии… Правда, ход расследования дела Евгения Столетова мог повлиять на позицию рекомендуемых, но… Без моей подсказки, товарищ Петухов, без моей подсказки…

Прохоров сделал еще одну длинную паузу, чтобы убедиться в том, что его слова не произвели никакого впечатления на технорука Петухова — он по-прежнему глядел на темную тучу, лицо у него по-прежнему было мечтательным, словно технорук говорил: «Хороший будет дождичек! Такой хороший, что просто прелесть!» А положение петуховского тела, находящегося в самом удобном положении для этого момента, было откровенно вызывающим. «Мели, Емеля, твоя неделя!» — вот что выражала барская поза технорука.

Прохоров почувствовал щекочущий холодок в груди, что с ним происходило всегда, когда встречался, как говорится, крепкий орешек. Прохоров тоже положил ногу на ногу, тоже начал мечтательно глядеть на черную тучу.

— Мне думается, — таким тоном, каким говорят о давно решенном деле, сказал Прохоров, — что и администрация леспромхоза не останется в стороне, когда узнает о том, что дипломированный инженер из личных побуждений скрывал, на мой взгляд, преступное занижение производственных планов и возможные приписки к плану… Кстати, последним фактом в ближайшие дни займется ОБХСС.

Технорук Петухов, черт бы его побрал, и после этого ни на йоту не переменился. Мало того, он в стекле распахнутого во всю ширь окна заметил, что широкий узел галстука ослаб и, неторопливым четким движением устранив беспорядок, снова замер в прежней позе.

Прохоров ярко улыбнулся.

— Не выпячивайте челюсть, Петухов! — насмешливо сказал он. — На вашем лице легко читается мыслишка: «Не удалось на этот раз, удастся в другой!» Знаю: вы упрямы и работоспособны, как вол, но время не то… Не то время! Теперь люди не позволяют по головам ходить… Неужели вы так наголодались в детстве, что на всю жизнь потеряли благородство? Евгений Столетов тоже вырос не в барских хоромах, а каким бессребреником был. Так какого же черта вы наступаете на человеческие головы? Они не ступеньки, ведущие вверх…

Прохоров забавно выпятил нижнюю губу и быстро спросил:

— Однажды в присутствии Андрея Лузгина вы назвали Анну Лукьяненок, любви которой домогались, проституткой. Так это или не так? Я к вам обращаюсь, Юрий Сергеевич. Да или нет?

Теперь Прохорову приходилось держать в поле зрения сразу двух человек — технорука и мастера.

— Так это или не так?

Мастер Гасилов бросил на технорука вопросительный взгляд, а сам технорук, продолжавший смотреть в окно, заметно побледнел, однако не сделал ни одного движения.

«Гасилов знает об Анне Лукьяненок», — решенно подумал Прохоров, уже имеющий сведения о том, что мастер слышал о визитах Петухова к вдове. И если раньше Прохоров раздумывал, верить или не верить слухам, то теперь ни капельки не сомневался в их подлинности.

— Да или нет, гражданин Петухов?

— Да, — резко и злобно ответил технорук.

— Так кто же из вас проститутка? Анна, отказавшая вам, или вы?

Парторг Голубинь разложил веером на столе три цветных карандаша, движения пальцев были спокойными, но левая бровь нервно приподнялась. Поэтому Прохоров сделал длинную успокоительную паузу, потом вздохнул и сказал:

— Вы, наверное, больной человек, Петухов, и с вами полагается говорить осторожно… Простите меня за прокурорский тон!

Прохоров действительно так обозлился, что потерял ощущение реальной обстановки. «Мало меня били! — сердито подумал он о себе. — Увлекаюсь, как мальчишка, и хвастлив, как мальчишка…»

— Вы определенно больны, Петухов! — тихо и спокойно сказал Прохоров. — У Джека Лондона есть рассказ «Любовь к жизни». Если не читали, прочтите… Герой этого рассказа, пройдя через огонь и медные трубы, на спасшем его корабле ворует и прячет галеты, чтобы наперед не случилось голода. Он набивал галетами матрац, прятал их под подушку… Рассказ кончается фразой: «Скоро это все прошло…» Кончайте и вы копить галеты! Наш народ сейчас хорошо ест. Какого же дьявола вы…

Прохоров не закончил фразу, так как инженер Сухов, спрыгнув с подоконника, щелкнул языком, выбросил вперед и вверх ораторско-философским жестом руку. Он не заговорил, а так горячо и громко закричал, словно в кабинете нескончаемо долго спорили.

— Во! Святая правда! — восторженно завопил Сухов. — Когда я сопоставлял параметры будущей трелевочной машины с параметрами водителя, то расчеты показали одну прелюбо-о-опытнейшую деталь. Прелюбопытнейшую!

В кабинете на полу ничего лишнего не было, никаких деталей, чурбаков, железных листов, и инженер забегал по кабинету освобожденной веселой рысью.

— Прелюбо-о-опытнейшую деталь я обнаружил, товарищи! — по своему обыкновению орал Сухов. — Усредненный вес сосновского тракториста ныне превышает тот вес, который считался предельным в пятидесятые годы… Вы же понимаете, что я не могу конструировать трактор, не зная среднего веса и среднего роста водителя! — Он изумленно округлил глаза. — Я не могу, не могу без этого, товарищи!.. И вот обнаруживается, что вес усредненного сосновского тракториста на четы-ыре килограмма превышает вес того же усредненного тракториста в пятидесятые годы. Четыре лишних килограмма! А кондиционер воздуха, который для машины обязателен, должен весить не больше одиннадцати килограммов. Каково?! А?

Бегающий по кабинету Сухов все-таки нашел обо что споткнуться, — он зацепился ботинком за край ковровой дорожки, потеряв равновесие, чуть не упал на Прохорова, но чудом удержался и, зло пнув дорожку, продолжил:

— Как быть? Что делать? Я бегу к местному врачу Столетовой, усаживаю ее против себя и начинаю выяснять, отчего средний вес тракториста так резко увеличился… И что вы думаете?! Тракторист, оказывается, пе-ре-кормлен! Врач Столетова сказала, что…

Внезапно, словно он наткнулся на стенку, Сухов остановился, опустив руки, пораженно посмотрел на Прохорова и, обнаружив на лице Прохорова то, что искал, зябко повел плечами.

— Насколько я понимаю, местный врач Столетова — это, видимо, родственница Евгения Столетова? — неуверенно проговорил он. — Скажите, пожалуйста, они однофамильцы или родня? Кто она? Тетка, сестра или… или мать Евгения Столетова? Не однофамилец?

— Мать! — сказал Прохоров. — Мать!

Инженер Сухов, траурно опустив голову, вернулся почти на цыпочках к своему насиженному подоконнику, но не сел, а остановился и обернулся к Петухову. Он смотрел на технорука точно такими же удивленными глазами, как смотрел на капитана Прохорова несколько секунд назад, когда узнал, что местный врач Столетова — мать погибшего тракториста.

Удивленное молчание длилось довольно долго, потом Сухов сказал:

— По Малинину и Буренину получается, что вы, Петухов, косвенный соучастник гибели Евгения Столетова… А?!

— Как и вы, товарищ Сухов! — прозвучал в тишине голос Прохорова. — Как и вы!

И наступила такая тревожная тишина, в которой было невозможно следить за тем, как черная зловещая туча поглощает остатки света и тепла.

Если полчаса назад солнце еще давало знать о себе похожими на пожар лохматыми космами, то теперь оно скрывалось совсем, и сделалось так темно, как бывает при солнечном затмении.

— А ведь это только начало, Павел Игоревич! — сказал Прохоров, когда инженер осторожно примостился на краешек подоконника. — Это только самое-самое начало…

Прохоров пересел на валик дерматинового, грандиозно большого дивана, произведенного на свет в конце сороковых или в начале пятидесятых годов.

— Так как суда по делу Столетова не будет, — монотонно проговорил он, — то мне необходимо сообщить присутствующим те детали дела Столетова, которые в случае судебного разбирательства вошли бы в частное определение…

Прохоров успел заметить, что Гасилов опять бросил на Петухова взгляд, которого технорук не пожелал заметить. Да и вообще, за все это время Петухов не только ни разу не посмотрел на Гасилова, а, напротив, вел себя так, словно мастера в кабинете не было.

— Итак, начинаю, — неохотно и вяло произнес Прохоров. — Гасилов Петр Петрович, русский, социальное положение… — Прохоров замолк и вопросительно посмотрел на Гасилова. — Социальное положение требует специального исследования, — неохотно признался он. — Поэтому не удивляйтесь, что я буду пользоваться мыслями и определениями покойного Евгения Столетова.

Он загнул указательный палец.

— Утверждать, что Гасилов — рабочий, нельзя по той причине, что он не имеет никакого отношения к орудиям труда. Служащим, то есть работником конторского типа, назвать гражданина Гасилова тоже нельзя. К руководящему составу гражданина Гасилова причислять нельзя по той причине, что он никак и ничем не руководит, возложив все функции на бригадира Притыкина. — Прохоров загнул очередной палец. — К технической интеллигенции Петр Петрович не может быть отнесен по элементарной причине: мастер нигде не учился после десятилетки.

Петр Петрович чуточку наклонился вперед, ноги расположил удобно и прочно, голову втянул в плечи, а лицо у Гасилова было таким маловыразительным, точно вокруг него не было ни единой живой души. Мастер, несомненно, был тысячекратно умнее технорука Петухова, открыто демонстрирующего независимость от всего того, что происходило в кабинете парторга.

— Гражданин Гасилов, — сказал Прохоров, — вы имеете право отказаться отвечать на мои вопросы, покинуть кабинет или просто-напросто послать меня туда, где Макар телят не пас… — Он покосился на технорука. — К слову сказать, на это же имеет право и гражданин Петухов.

На улице по-прежнему было темно, как вечером, в грозовой туче уже безостановочно и бесшумно метались молнии, вспышка следовала за вспышкой, но ни одна из них не вызывала громовых раскатов, слышалось только, как в туче что-то басовито урчало, точно безуспешно заводили мотор реактивного самолета. В темном тревожном мире неожиданно светлой, голубой и яркой казалась река.

Прохоров этим не был удивлен — он давно заметил, что река перед грозой всегда бывает светлой частью земли и неба.

А в кабинете было душно, очень душно…

— До свидания! — послышался спокойный голос. — Я с большим удовольствием уйду отсюда…

Технорук Петухов поднялся, поблескивая синтетическим заграничным костюмом, прямой, стройный, независимый, неторопко пошел к дверям, без скрипа открыл их — и был таков!

Только легкий запах какого-то мужского одеколона остался в кабинете парторга от инженера Петухова. Капитан Прохоров усмехнулся.

— Эффектный уход! — сказал он и обратился к Гасилову: — Вы тоже уйдете?

— Нет, нет! — проговорил мастер таким голосом, точно ему предлагали покинуть кинозал в тот момент, когда еще не закончился детективный фильм и не было известно, кто совершил преступление. — Я дослушаю вас, товарищ Прохоров. Вольному волю, спасенному — рай!..

Прохоров еще раз усмехнулся.

— Пожалуй, я недооценил вас, Гасилов, — раздумчиво сказал он. — А это опасно…

Прохоров в который уж раз погасил гнев, распирающий грудь и мешающий дышать и без того душным воздухом.

— Состав вашего преступления, Гасилов, не предусмотренного Уголовным кодексом РСФСР, таков… Во-первых, вы не соблюли основной принцип социализма и коммунизма: «Кто не работает, тот не ест!» Во-вторых, и это главное, вы едва ли не прямой виновник гибели Евгения Столетова…

Прохоров поднялся, так как больше не мог сидеть на дерматиновом диване, к которому липли брюки и от которого смрадно пахло столярным клеем.

Не надеясь получить облегчение, Прохоров все-таки подошел к окну, боком прислонился к нему, сунув в рот потухшую сигарету, сквозь зубы проговорил:

— Третье ваше преступление, гражданин Гасилов, состоит в том, что вы исковеркали жизнь собственной дочери, уничтожив ее как личность… Мне известно, что Людмила, согласившись на брак с Петуховым, каждый день тайно от вас ходит на могилу Евгения Столетова.

Капитан Прохоров потихонечку да понемножечку бледнел. Он ведь воевал целых четыре года, сразу после войны начал работать в уголовном розыске, неудачно женился, заработал язву желудка в дрянных столовых и забегаловках, расшатал свои нервишки на адской милицейской службе.

— Дочь уже жестоко, но пока неосознанно мстит за свои несчастья отцу! — сдерживаясь, сказал Прохоров. — Она предает вас, Гасилов! Это Людмила сообщила мне, что первого марта вы и Петухов по-купечески долго и жадно рядились о сумме, которую тому и другому следовало внести на строительство дома для молодоженов в Ромске.

Он отошел от окна, присел на петуховский стул.

— Четвертое ваше преступление, Гасилов, в том, что вы позволили бывшему уголовнику Аркадию Заварзину на какое-то время укрепиться на антиобщественных позициях. Дело, видите ли, в том, что Заварзин неосознанно подтолкнул Столетова к прыжку как раз в тот момент, когда переживал окончательное освобождение от гасиловщины.

Прохоров почувствовал, что у него дрожат руки и горячий комок ярости подкатывает под сердце.

— Минуточку! — сказал он, сам у себя выпрашивая передышку. — Только одну минуточку…

Он посмотрел на часы — время материально существовало и даже двигалось вперед, обратил взгляд на инженера Сухова — сидел живой, невредимый, покосился на Голубиня — парторг все три заветных карандаша держал в пальцах.

«Спокойствие, спокойствие! — сам себя приглушал Прохоров. — Научиться спокойствию — значит научиться быть мыслящим существом!»

— Все остальные аспекты дела Столетова имеют философскую, нравственно-этическую окраску, — сказал Прохоров, — и мне кажется, что гражданин Гасилов не дорос до их понимания.

Он встал, прошелся по ковровой дорожке, вынул из кармана пачку сигарет, но тут же забыл об этом.

— Погиб герой нашего времени, — негромко, но так, что все слушатели замерли, сказал Прохоров. Только после этого он вспомнил о сигарете, слепым движением нашел в кармане газовую зажигалку и вынул ее. — Такие парни, как Евгений Столетов, в минувшую войну бросались грудью на доты…

Зажигалка загорелась не сразу: видимо, и на кремень действовала духота и влажность, и зубчики кресала увлажнились, так что после третьей попытки из зажигалки вырвался жаркий огонек, подсветивший бледное лицо Прохорова.

— Евгений не бросался на дот, — медленно продолжал Прохоров. — Он погиб в борьбе с мещанством, которое в его сознании отождествлялось с гасиловщиной…

Наливалось кровью, как бы распухало большое лицо мастера. Привычный в жаркие дни ходить налегке по своему прохладному домашнему кабинету, давно отвыкший работать в жаркие дни, он сейчас жестоко страдал от духоты и жары в своем черном костюме, надетом для большей представительности, а на самом деле превратившем его в заштатного канцеляриста.

— Гасиловщина! — с энергией произнес Прохоров. — Она страшна как осколочная бомба, ибо бьет с одинаковой силой во всех окружающих…

Капитан Прохоров сел, откинулся на спинку стула с облегченным видом человека, исправно выполнившего свой долг, но собирающегося сделать еще что-то внеплановое. Он потянулся к пепельнице на маленьком столике, чтобы стряхнуть пепел с сигареты, и посмотрел на лицо Гасилова вблизи. Затем, опять откинувшись на спинку стула, смерил мастера взглядом с ног до головы и внезапно увидел, какой он весь дряблый, какой, оказывается, мутноглазый, кукольный и, если вдуматься, несерьезный…

Нет, не прошла даром для Петра Петровича Гасилова паразитическая, неактивная жизнь, не могло пройти бесследно пассивное существование!

Старый, с настоящими морщинами на круглом лице человек сидел перед Прохоровым, не вызывая у него ни жалости, ни сострадания.

— Гасиловщина! — снова с силой произнес Прохоров. — Гасиловщина!

А дождь все еще не начинался, хотя казалось, что в гигантской теперь туче ревели на полную мощность моторы реактивного самолета, огромная сеть молний ежесекундно опутывала все небо, старый осокорь шелестел тревожно… «Круто сегодня будет жеребцу Рогдаю», — жалеюще подумал Прохоров и представил, как жеребец испуганно прядает ушами.

Потом Прохоров услышал желчный голос суховского шофера: «Спортили жеребца, сволочи».

— Я вам уже говорил, Гасилов, — сказал Прохоров, — что на языке уголовников лошадь называется скамейкой… Клянусь, — тихо закончил он, — клянусь, что не успокоюсь до тех пор, пока из-под ваших ног не будет выбита скамейка!

Инженер Сухов вытер мокрый лоб рукой и с болезненной, жалкой гримасой посмотрел на Гасилова.

— Слушайте, товарищ Гасилов, — неуверенно проговорил он, — слушайте… Ведь получается, что вы… Вы обманывали всех, в том числе и меня… Да как вы… Как вы смели лгать и комбинировать?!

В голосе начальника лесопункта было столько оторопи и удивления, что даже невозмутимый Голубинь уронил свои три карандаша на стол, а Прохоров укоризненно покачал головой.

— Мне больше нечего сообщить гражданину Гасилову, — брезгливо сказал Прохоров. — Если у вас, Марлен Витольдович, нет вопросов, мне бы хотелось остаться втроем.

— Мне тоже, — ответил Голубинь. — Я очень много опоздал…

Встав со стула, но не подымая головы, Гасилов пошел по ковровой дорожке к дверям. От уходящего технорука Петухова мастер отличался тем, что не бравировал, не показывал безразличия к тому, что произошло в кабинете. Не попращавшись и не обернувшись назад, Гасилов прямой рукой распахнул двери и — растворился, исчез, дематериализовался, так как по коридору пошел на цыпочках или, что тоже возможно, подслушивающе приник к дверям.

Трое оставшихся в кабинете долго молчали. Сухов по-прежнему вытирал лоб тыльной стороной ладони, Голубинь снова перебирал пальцами три цветных карандаша, а капитан Прохоров снова подошел к окну.

— Я бы хотел, как говорится, поставить точки над «и», — сказал Прохоров. — Необходимей всего, пожалуй, понять, в каких условиях может торжествовать его преподобие мещанство…

Вынужденный избегать прокурорского тона в разговоре с Петуховым и Гасиловым, капитан Прохоров не считал нужным быть сдержанным в присутствии Сухова и Голубиня. Он сделал резкое рубящее движение правой рукой и повернулся к Сухову.

— Гасиловщина пробирается в щелочку нашей безалаберщины, ухарства, широты характера и, конечно, пьянства!.. — Прохоров сделал паузу и объяснил: — Термин «гасиловщина» изобретен Евгением Столетовым… — И опять к Сухову: — Есть и еще одна щелочка, в которую проникает гасиловщина, товарищ Сухов. Нельзя любить завтрашнего человека, не любя сегодняшнего! — Прохоров опять помолчал. — Прошу простить меня за напыщенное философствование, но ведь именно вы, товарищ Сухов, помогли утвердиться Гасилову в его доморощенной теории посредственности… А как же! Посредственность считает всех других тоже посредственностями и знает о гении только то, что он имел три жены или пил горькую… — Прохоров обозлился. — Как же Гасилову было не утвердиться в своей идиотской теории, когда талантливый инженер не замечает, что его, как мальчишку, обводят вокруг пальца. Да не только талантом должен быть обделен инженер Сухов, если, подписывая сводку, не понял, что на лесосеке началась «забастовка наоборот»! Вот такие пирожки, товарищи! Я беру на себя смелость утверждать, что в истории человечества не было явления, даже отдаленно напоминающего «забастовку наоборот»…

Походило на то, что дождь и не собирался идти. Правда, молнии все еще беззвучно прошивали зловещую черноту, середина тучи все еще была исполосована нитевидными космами, правда, старый осокорь призывно шелестел в ожидании влаги и прохлады, черемухи, наоборот, замолкли, но вот робко чирикнул в листве воробей, за ним — второй, третий, и начался хулиганский воробьиный концерт в предгрозовом мраке.

— Я имею возможность по вашему лицу видеть, Александр Матвеевич, что вы уже кончили разговор, — сказал Голубинь, поднимая со стола три цветных карандаша. — Если это так, то я позволю себе рассказать вам маленькую историю… Мой дядя, — задумчиво сказал он, — мой дядя Круминш, бывший красноармеец латышского полка, имел честь после революционных событий служить начальником ЧК города Ромска… — Голубинь согласно кивнул Прохорову. — Да, да, это тот самый Круминш, о котором вы можете знать, Александр Матвеевич…

Прохоров наконец понял закономерность в обращении парторга с цветными карандашами: красный, синий, зеленый, затем наоборот — зеленый, синий, красный. Таким образом, синий карандаш, самый нейтральный, всегда оказывался в центре.

— Мой дядя Круминш имел роковой ошибка с колчаковским офицером Колбиным, — невозмутимо продолжал Голубинь. — От этой ошибки Колбин получил возможность бежать… — Он сделал еще одну большую паузу. — После ошибка с колчаковский офицер мой дядя Круминш подавал в отставка…

Специально для Прохорова парторг улыбнулся.

— В двадцатые годы еще имелся привычка подавать в отставка…

Голубинь решительным жестом положил карандаши на стол.

— Я три дня назад тоже подавал в отставка, — сказал Голубинь, и его рыжевато-белое сухощавое лицо осветила очередная вспышка молнии из тучи, не хотящей проливать на землю такой нужный освежающий дождь… — Подавал в отставка, — повторил Голубинь. — Но сейчас не двадцатые, сейчас семидесятые годы. И в райкоме сказали, что свои ошибки надо исправлять самому, не передавать другому… Партийная комиссия вела здесь в мое отсутствие работу. Завтра мы будем смотреть первые итоги… Если вы сможете, товарищ Прохоров, я прошу вас принять участие…

— Вот как, — проговорил Сухов. — Ах вот как…

Гроза не началась и в седьмом часу вечера, когда Прохоров, опустив голову, шел по длинной деревенской улице. Туча по-прежнему грозно висела над поселком, изредка бенгальским огнем вспыхивала остывающая молния, но уже на западном склоне неба желтел едва приметный сноповидный пучок солнечных лучей. На полпути к поселковой больнице Прохоров встретил знакомого старика Кулемина, работающего сторожем на нефтебазе, и старик так поздоровался с Прохоровым и покачал головой, что было понятно — дождь не состоится. Прохоров шел в больницу оттого, что у него не хватило бы выдержки и мужества еще раз встретиться с матерью Евгения Столетова в домашней обстановке. Занятая делом, живущая чужими горестями и бедами, среди палат и врачебных кабинетов, Евгения Сергеевна, представлялось Прохорову, должна была легче перенести последний визит сотрудника уголовного розыска. Думая об этом, Прохоров в накинутом на плечи халате осторожно прошел по длинному коридору больницы; постучал и, получив разрешение войти, открыл дверь с табличкой: «Главный врач».

За двое суток Евгения Сергеевна еще похудела, кожа на лице была сухой и желтой, глаза ввалились, а белый, туго накрахмаленный халат делал ее высокой и совсем худой. Узнав Прохорова, Евгения Сергеевна резко поднялась, кивнув в ответ на прохоровское «здравствуйте», сняла с груди фонендоскоп и принялась смотреть на Прохорова округлившимися немигающими глазами, и через несколько секунд звучного молчания Прохоров понял, что в больнице мать Столетова верила в смерть сына.

Среди белого полотна, лекарств, никелированных режущих и колющих инструментов, страданий и страха смерти Евгения Сергеевна не могла не верить в жуткую реальность происшедшего.

— Прямых виновников смерти Евгения нет! — глядя в пол, сказал Прохоров. — Однако Гасилов получит по заслугам, а Людмила не станет женой Петухова…

Евгения Сергеевна закинула назад голову, руки осторожно сунула в карманы халата, между бровей у нее прорезалась трагическая мужская складка. Сейчас перед Прохоровым стояла такая женщина, какой и должна была быть мать Евгения Столетова и вдова командира разведвзвода, врач-хирург.

— Я многому научился у Евгения, — сказал Прохоров. — В деревне, пожалуй, нет человека, который бы не испытал светлого влияния личности вашего сына, Евгения Сергеевна.

Прохоров стоял прямо, руки держал по швам и, конечно, не замечал, что принял парадную стойку.

— Спасибо вам за Женьку, — тихо продолжал он. — Мать Столетова для меня звучит так же, как мать Матросова… Прощайте, Евгения Сергеевна!

На скрипучем крыльце больницы Прохоров вынул пачку сигарет, дрожащими пальцами прикурил от газовой зажигалки, жадно затянувшись сладким и крепким дымом, внезапно почувствовал, что теряет ощущение времени и пространства. Такое с капитаном Прохоровым случалось довольно часто, и он сразу понял значение случившегося как тягу к перемещению… Не замечая черной, все еще опасной тучи, не обращая внимания на торжественные пучки солнечных лучей, возникшие на востоке, точно так, как это бывает, когда заканчивается затмение, капитан Прохоров тяжелым крупным шагом начал подниматься на возвышенность, по которой любил ночами гулять Викентий Алексеевич Радин. Живя одновременно утром, днем, вечером и ночью, Прохоров через неопределенность пространства перемещался в прошлое, и он не мог бы ответить, когда и каким образом оказался возле могилы Женьки. Он стоял возле железной оградки серо-стального цвета. Пятиконечная красная звезда венчала металлический, сваренный из толстых листов памятник: земляная крыша последнего Женькиного дома уже обросла молодой травой, осторожно и робко покачивались дикие сибирские колокольчики, среди которых казались особенно яркими чуточку увядшие букеты, положенные на могилу человеческой рукой… Лежали анютины глазки — букет Анны Лукьяненок, тихие саранки — подарок Софьи Луниной, парниковые тюльпаны — след тайного визита Людмилы Гасиловой.

Прохоров вошел в металлическую оградку, сел на кедровую скамейку, врытую в теплую землю; по-прежнему затерянный в пространстве и времени, замер. Тишина покачивала его, как на волнах, время, казалось, струилось через Прохорова, и если бы его сейчас спросили, какой сегодня день недели, месяц, год, Прохоров не понял бы вопроса… Женька лежал близко — внизу, в двух с половиной метрах от Прохорова… Легкий озноб катился по спине… Прохоров поднялся, криво усмехнувшись, вынул из заднего кармана тяжелый пистолет; стараясь не греметь металлом, он вынул из пистолета обойму, нагнувшись, резким движением вонзил ее в землю возле подножия памятника. Заросшая травой крыша последнего Женькиного дома была еще мягкой, неслежавшейся, и обойма с патронами исчезла бесследно. После этого он опять ощутил, как тело покачивает тишина, как легким не хватает воздуха, и опять почувствовал жадность к движениям, потребность перемещаться в пространстве, чтобы не плыть по воде тишины и безвременья. Ему было все равно куда идти, но, прежде чем сделать шаг, он все-таки поднял голову и увидел, что по слегка розовеющей Оби с двумя баржами на буксире медленно движется пароход «Е. Столетов». Прохоров все дни пребывания в поселке ожидал встречи с пароходом, носящим имя Женькиного деда, и часом раньше поразился бы маловероятной встрече с ним на обском плесе, но сегодня, сейчас, он смотрел на пароход как на необходимую деталь его, прохоровского существования. Буксир «Е. Столетов» шел довольно ходко, споро боролся с сильным обским стрежнем, и это тоже было естественным и необходимым.

Прохоров не вернулся в реальность и тогда, когда поймал себя на том, что с опущенной головой и руками, заложенными за спину, шагает по длинной деревенской улице — куда и зачем, неизвестно! Однако он заметил, что навстречу ему идут четверо очень знакомых людей…

Будто не замечая друг друга, двигались Андрей Лузгин, Борис Маслов, Геннадий Попов и Соня Лунина. Шли они в таком порядке: по центру улицы шагал с тросточкой в руках Борис Маслов, по левому деревянному тротуару вышагивал с ленцой Геннадий Попов, по правому — Андрюшка Лузгин, далеко отстав от них, шла Соня Лунина. Четверо друзей Евгения Столетова вели себя так, словно не были знакомы, но при случае могли бы охотно познакомиться, а когда все четверо увидели Прохорова, то начали понемножечку сближаться.

Утративший ощущение пространства и времени, Прохоров между тем мыслил четко, ясно и широко. Сближаясь с друзьями Столетова, он неторопливо обдумывал фразу, произнесенную Андреем Лузгиным: «Мы после смерти Женьки в глаза друг друга смотреть не можем, мы боимся собраться вместе!»

Потом он, глядя на самого себя со стороны, обиделся за капитана Прохорова, от которого друзья Столетова скрывали факт «забастовки наоборот»…

Видимо, именно в эти секунды капитан Прохоров и поравнялся с четырьмя друзьями погибшего, так как ему, Прохорову, пришлось подняться на деревянный тротуар, чтобы обойти сблизившуюся четверку.

Он прежним шагом двигался вперед, когда из безвременья утраченного пространства услышал знакомое словосочетание:

— Александр Матвеевич, а Александр Матвеевич!

Скорее всего из любопытства, чем по необходимости, Прохоров замедлил шаги, а потом и совсем остановился. Отчужденно глядя в лица четверых и совершенно не связывая лица с именами и фамилиями, Прохоров скрипучим голосом — так он слышал себя сам — гневно произнес:

— Мальчишки! Сопляки! — Он ткнул себя пальцем в грудь, под сердце, болящее от недоверия и обиды. — Мальчишки! — с силой повторил он. — Вы думаете, что только вам принадлежит счастье борьбы с гасиловщиной… Ну а я? Я на это разве не способен? А Голубинь? А все мое поколение?

Он еще злее и громче прежнего выругался:

— Мальчишки! Сопляки!

Пошел медленный теплый дождь — вот чем разразилась страшная грозовая туча!

С низкого неба падали на землю продолговатые дождинки, похожие на пунктирные линии.

Прохоров задрал голову, подставив лицо под дождь, и, не закрывая глаз, скоро добился желаемого — дождевые струи начали казаться неподвижными, а Прохоров стал подниматься по косой линии вверх: ощущение полета было так реально, что закружилась голова и сердце сжала сладкая боль…

Обь родимая! Плавают на заре тонкие туманы, кукует над тобой, накликая грядущие тысячелетия, кукушка, глядят в тебя осокори с седыми головами мудрецов; ночами ты вздымаешься к небу, пронзенная звездами; чайки над тобой, как белые молнии, небо — сияющая чаша. Обь родимая! Парит над тобой острокрылый баклан, пасутся на твоих лугах тракторы, ходят по лугам женщины и кони… Будь благословенна, Обь родимая!

Георгий Лосьев У чужих берегов

Автор – читателю

Расскажу, как создавалась эта книга.

Детектив – слово английское, обозначает раскрытие и в русский лексикон вошло поздно, в конце девятнадцатого столетия.

Так стали, для благозвучия, именовать агентов полицейского сыска – филеров, сыщиков. Словечко привилось, живет и поныне.

Впервые я увидел детектива на обложке одного из тех пятикопеечных изданий, которыми кишела Россия в начале двадцатого века. Рокамболь, Фантомас, Ник Картер, Нат Пинкертон – все эти завораживающие имена так и пестрели в газетных витринах.

Будучи в гимназическом возрасте, еще не достигнув высот психологической криминалистики Достоевского, мы набрасывались на «пинкертонов» с первобытной читательской жадностью и лихо тратили на это чтиво пятаки, выдаваемые родителями на завтраки.

Детектив, которого я увидел на обложке, был заключен в кокетливый голубенький овал, но вид имел мужественный: лицо суровое, с обтянутыми скулами. В зубах детектив держал длинную английскую трубку с прямым мундштуком.

Это был Шерлок Холмс. Его выдумал волшебник Конан Дойль.

Сколько ни убеждал меня знакомый студент-первокурсник, что Шерлок Холмс – лицо нереальное, а воображаемое, я не хотел верить. Настолько здорово был придуман этот высокоодаренный, с долей английского скептицизма сыщик, что слова студента я счел кощунством.

Это произошло в 1915 году, в Тифлисе, а я – ровесник столетия.

Год спустя тот же студент в увеселительном саду «Муштаид» показал мне отлично выбритого и хорошо одетого подвижного толстячка с крохотным носиком.

– Запомни этого гнуса,– сказал студент.– Это сыщик. «Гороховое пальто». Ну, словом, детектив из сыскного отделения.

В том году я поступал в мореходное училище. Мне сшили черную тужурку с золочеными пуговицами и оякоренными наплечниками. Я мечтал о капитанском дипломе и на этом весьма шатком основании держался высокомерно.

Я ответил студенту:

– Хватит врать. Кто тебе поверит, что такая брюхатая мокрица – детектив?

Студент обиделся и сказал:

– Дурак!

На этом мы расстались навсегда.

А спустя два года именно тот тифлисский толстячок с носиком пуговкой выследил меня за расклейкой большевистских воззваний, приглашавших голосовать за список номер пять, и отвел в меньшевистскую контрразведку.

Это была моя вторая встреча с детективом...

Начинались штормовые годы революции и Гражданской войны.

Капитана дальнего плавания тогда из меня не получилось. Был я простой матрос, краснофлотец, с двумя книжечками в кармане бушлата – военморской и партийной.

После Гражданской я отдал якорь в Новониколаевске.

В 1924 году меня вызвали в губком, и заворготделом, тоже бывший матрос, заявил:

– Такое дело, братишка... Из органов Чека—ГПУ ты отзываешься. Пойдешь в угрозыск, инспектором ББ. Знаешь, что это такое?

Я не знал. И заворг сам не знал.

– Ну, в общем, прежнего ББ у них подшибли…

– Как это подшибли?

– А так. Навовсе. Скажу тебе по секрету: аппарат угро мы коммунизируем. Там у них слишком много этих... детективов.

– Ну, а меня-то за что туда?

Заворг нахмурился.

– Пар будешь травить? Протест вынесешь?

– Да нет: велено – сделано...

И я сам стал детективом. Советским...

Все, рассказанное в этой книге, не выдумано. Это не похождения Шерлока Холмса, а быль 1924—1934 годов.

В стране был нэп. Современный молодой читатель знает о нэпе понаслышке, да еще по учебникам, по лекционным конспектам и кинофильмам, большей частью приключенческого характера и редко по-настоящему правдивым.

В учебниках написано, что нэп – новая экономическая политика, в 1921 году сменившая прямолинейные, откровенно винтовочные общественные отношения военного коммунизма, был призван стать фундаментом социалистической экономики.

Ленин в 1921 году говорил: «...пролетарское государство должно стать осторожным, рачительным, умелым “хозяином”, исправнымоптовым купцом, – иначе оно мелкокрестьянскую страну не может экономически поставить на ноги...»1.

Это была очень сложная штука – нэп. Время сосуществования капиталистических элементов с революционными кадрами, в руках которых находились административные высоты.

Нэп подсек в деревне политический бандитизм. Питательная среда бандитов – продразверстка была заменена продналогом. Но в городе вместе с оживлением частнокапиталистического предпринимательства оживилась и уголовщина, самая разномастная: от карманной кражи до хищений по службе, растрат и экономических диверсий.

С появлением в стране твердой бумажной валюты – червонцев обосновалось то самое, что у журналистов того времени было принято называть «накипь нэпа».

И нам, первым советским детективам, партия и государство поручили снимать эту «накипь» в самых сложных условиях сосуществования двух миров в одной стране.

О том, что собой представляла «накипь нэпа» и как мы с ней справлялись, и говорится в этой книге.



Часть первая Рассказы народного следователя

«Пафос личности»

...Личность кричит потому,что,

чувствуя, свою двуличность,

хотела бы прикрыть криком

этот порок...

М. Горький. «О солитере»


В субботний вечер, около одиннадцати, в квартире начальника активно-секретной части розыска Раскатова настойчиво зазвонил телефон. Это был громоздкий настенный аппарат «Эриксон», и, чтобы услышать абонента, приходилось крутить ручку, приделанную сбоку.

– В чем дело? – спросил Раскатов в трубку.

– Докладывает дежурный Юркевич. Вооруженный грабеж... До нитки... Полагаю, Николай Аркадьевич, что действовали двое, а то и больше, и даже с лошадью...

Должность, которую занимал Юркевич, называлась солидно: субинспектор, что было скопировано с французской полиции. Этому званию вовсе не соответствовало более чем скромное помещение дежурки, где Юркевич уже допрашивал потерпевших, когда туда прибыл Раскатов.

Потерпевшие – владелец конфетной фабрики Кошкин и его спутница, довольно миловидная женщина, – сидели на лавке в наброшенных на плечи казенных халатах, доставленных из каптерки.

– Так сколько же их было? – спрашивал Юркевич, кося глазом на мадам. – Двое или трое? Внешний вид можете описать?

– Ну, что вы! – грустно улыбнулся Кошкин. – Попробуйте в таких обстоятельствах запомнить! Да и темно было... Уехали они в пролетке, было их, вероятно, трое, так как двое нас, извините, раздевали. Гм... А пролетка стояла за углом.

– Попрошу повторить все еще раз, поподробнее, – сказал Юркевич и поглядел в сторону начальника, усевшегося в уголочке.

Кошкин вежливо наклонил голову.

– Пожалуйста!.. Мы возвращались из кинематографа и были уже буквально у ворот моего дома. Внезапно я почувствовал, что мне в затылок уперся какой-то холодный предмет и чей-то голос приказал: «Стоять на месте тихо!» Второй голос добавил: «Не оборачиваться. Раздевайтесь оба!» Тут моя э... э... спутница взмолилась. Тогда первый сказал: «Спокойно, мадам! Жизнь – единственная реальная ценность, врученная людям судьбою. И в то же время – грош ей цена. Зачем мне лишать личность жизни, этой грошовой ценности?..» Словом, целый философский трактат в двух словах.

– Да, да! – вмешалась спутница Кошкина, кокетливо оправляя халат. – Они вполне интеллигентны и даже обходительны. Особенно тот, высокий, что командовал, неправда ли, Ванюша?..

Кошкин кивнул.

– Ну, разумеется, – продолжала мадам, – мы сняли с себя все. Потом Иван Павлыч спрашивает: «Что же нам делать?» А высокий отвечает: «Можете повернуться». Тут мы смутно различили в проеме ворот две фигуры. Лица были, кажется, в масках...

Кошкин попросил закурить и, затянувшись, продолжил рассказ:

– Да-с... Раздели, свернули все в узел, и высокий э... э... заявляет: «Заходить домой запрещаю под страхом смерти. Идите в ГПУ или в угрозыск и там обо всем расскажите».

– И вот – мы здесь!.. – вздохнула мадам.

– А вообще должен сказать, – взорвался вдруг Кошкин, – черт знает что! Нельзя показаться на улице. «Шубсним» какой-то! Это так они себя называли. А вы, господа, не в силах оградить население от подобных эксцессов. Безобразие!..

– Господа в Черном море, – буркнул Юркевич.

Раскатов, сидевший все это время молча, поморщился и спросил будничным голосом:

– Что у вас взяли? Товарищ Юркевич, запишите в протокол!

– Ах, к чему это? – Кошкин безнадежно махнул рукой. – Суть не в том, что вы, может быть, и найдете наши вещи. А вот государство не может оградить нас от бандитов... Я буду писать в газету!..

При этих словах в дежурку вошел начальник угрозыска товарищ Кравчик. Был он плотен и низкоросл и в свои пятьдесят лет обладал хорошей зрительной памятью.

Всмотревшись в лицо потерпевшего, Кравчик спросил:

– Если не ошибаюсь – гражданин Кошкин? Павел Иванович? По делу о взятке Протопопову в прошлом году. Так?

– Гм... – Кошкин откашлялся, весь напрягся. – Иван Павлович. Но какое это имеет отношение...

– А вы, гражданка? – продолжал Кравчик. – Если мне не изменяет память, вы супруга гражданина Саббакина. Торговый дом «Саббакин и сын»... Знаю и вашего супруга. Весьма любопытная ситуация получается! Я бы сказал – эффектная. Вот бы опубликовать в газетке!..

– Хм... – снова прокашлялся Кошкин.

Дама наклонилась к нему и что-то прошептала в ухо.

– Не вздумайте и вправду давать газетчикам какие-либо информации, – обернулся начальник к дежурному и Раскатову.

Я направился в свою комнату и, проходя мимо Кошкина, услышал, как тот вполголоса сказал начальнику:

– Спасибо... Спасибо за ваше благородство. Извините меня, глупость спорол!

Допрос на этом был закончен. Дежурку заполнили вызванные оперативники и работники секретной части.


У подъезда спешивались всадники – милиционеры резерва. Я хотел кое-что припомнить, сопоставить с прошлогодним делом банды Уфимцева. Сегодняшнее происшествие больше всего касалось меня, так как я работал инспектором ББ, что означало: борьба с бандитизмом. И я погрузился в свои архивные записи... Внезапно брякнул телефон, и голос Раскатова произнес в трубку:

– Спустись-ка еще раз в дежурку. Второй случай.

Так и есть: в дежурке находилась еще одна полуодетая пара. И опять я выслушивал сбивчивый рассказ: было трое или двое; один очень высокий и все размахивал наганом, обещая даровать жизнь за пальто и штаны. К женщине он обращался изысканно вежливо: «Будьте добры, мадам, снимайте все! Зачем вам эта дребедень? Вещи угнетают человека, делают его скрягой, неприятным для окружающих... Ступайте немедленно в угрозыск, не заходя домой!..»

Эту парочку – на сей раз супружескую – опросили и отправили на извозчике по месту жительства.

Так было всю ночь: в дежурку приходили раздетые люди.

Кончилось все так же внезапно, как и началось, – ровно в пять часов утра.

Мы были поражены.

– Двенадцать «раздевалок» за пять часов! Ты видел что-либо подобное? – спрашивал начальник Раскатова.

Нет, Николай Аркадьевич, работавший в угрозыске со дня его основания, никогда не видел ничего подобного.

– Правда, – отвечал он, – в двадцать втором, помню, было четыре вооруженных грабежа в одну ночь. Но тогда в городе три шайки действовали, каждая по-своему. А тут – один почерк...

– В том-то и дело, что один! – недовольно отозвался начрозыска. – Кому и на какой черт эта испанская коррида-бравада нужна?

– Знаете, Викентий Юзефович, я склоняюсь к следующему: хулиганство. Да, да, хулиганство, а не вооруженные «стопорки». Дилетанты, шутники-хулиганишки!..

– Хороши шуточки! – вскипел начальник. – Вот завтра в окружкоме мне пропишут ижицу за этот дилетантизм... Наши не все вернулись с облавы?

– Почти все.

– Ну и как?

– Секретчики в один голос говорят: никого приезжих, работающих «по громкой», в городе нет и не было. Банда Уфимцева, как вы сами знаете, почти полностью перебита в перестрелке еще в прошлом году...

– Тогда кто же, черт подери?..


Хотя местная газета и словом не обмолвилась о происшествии и несмотря на приказание начальника хранить тайну, все последующие три дня в городе только и разговоров было: «Вы слышали?» – «Даю слово: пятьдесят раздеваний за ночь!»

На четвертый день начальник вернулся после очередного доклада в окрисполкоме в совершеннейшем расстройстве.

– В кабинет! – подмигивал наш комендант Барановский, обходя комнаты. – Велено играть большой сбор.

– Свиреп?

– Лютует! Мне уже «отвесил» трое с исполнением…

Но вопреки ожиданиям начальник, собрав нас, сказал лишь с невыразимой скорбью:

– Если через неделю не будут опубликованы имена грабителей, дело у нас отберут и передадут чекистам. Вы понимаете, что это значит? Вотум политического недоверия! – вот что это такое. Прошу подумать. Назначаю открытое партсобрание!

На собрании мы долго и с усердием ругали друг дружку: «активники» – «секретчиков» и наоборот. А когда в окна уже сквозила ночная синь и все выдохлись, дежурный по розыску доставил пакет. Поверху было написано: «Срочное. Важное. Лично.»

Я видел, как начальник достал пенсне и стал читать, а затем грозно воззрился на дежурного:

– Кто принес?

– Не знаю, Викентий Юзефович. Я выходил в коридор к арестованным. Вернулся – на столе вот это...

– Постовой где был?

– Н... не знаю...

Начальник пробежал послание вторично и передал Раскатову.

– Читай вслух!

А сам закрыл глаза и так сидел, слегка вздрагивая, словно ехал в поезде.


Прошлый раз я произвел эксперимент над дюжиной купчишек, и вы не сумели ни оградить их, ни выявить меня, – читал Николай Аркадьевич то, что было напечатано на старинной пишущей машинке. – Сегодня ночью я намерен произвести еще один эксперимент. На этот раз своим объектом я избрал десять экземпляров двуногих из породы совслужащих.

Я начну действовать в двенадцать ночи, а кончу снова в пять утра. Попробуйте мне помешать – это было бы забавно!..


Тут Николай Аркадьевич остановился и тихо, как бы про себя, выругался.

– Читай, читай! – буркнул начальник.


...Не занимайтесь дактилоскопией. Мы работаем в резиновых перчатках, и письмо написано тоже в перчатках. Вас, конечно, интересует, какие мотивы заложены в основе моих «преступлений». Смею заверить: не корысть. Позже я докажу это, сейчас же скажу лишь: я решаю вопрос – Личность или коллектив? Общество или Я? И я намерен доказать, что самый вооруженный, самый толковый коллектив бессилен против высокоорганизованной Личности. В вашем городе я со своими подручными намерен произвести три эксперимента. После этого я уеду и где-либо напишу книжку и издам ее за свой счет. Я не граф Монте-Кристо, но все же, по-современному, очень богат.


Под письмом стояла подпись: «Личность», а еще ниже:


Не тратьте времени на поиски машинки. Она из другого города и здесь абсолютно неизвестна.


– Вызов. Перчатку бросил! – подвел итог Раскатов.

Ребята зашумели:

– Расстрелять!

– Контра!


По улицам города мчались конники-милиционеры и группа бойцов кавэскадрона, расквартированного здесь.

Вновь затрещали двери «малин» и «хаз». Прохожих сопровождали по месту жительства военные и милицейские патрули. И тем не менее...

То и дело в нашей дежурке появлялись ограбленные. Все было, как и в первую ночь. Только теперь грабители, по словам потерпевших, приказывали мужчинам снимать брюки, а женщинам – нижнее белье.

И ничего мы не могли поделать с этой неуловимой «Личностью». Ничего!

Вечером опять получили письмо, но уже по почте, отстуканное все на той же машинке – с ятями и ижицами: «Все снятые вещи находятся в старых кирпичных сараях, за городом, на Первой Ельцовке. Пошлите подводу и поднимите слеги с кирпичной ямы второго сарая. Еще раз предупреждаю: дактилоскопией не увлекайтесь – работаем в перчатках. Личность».

– Бессмыслица! – докладывал Раскатов в окрисполкоме. – Все вещи действительно оказались там, в сарае, за городом! Грабежи, лишенные всякой логики! Преступление без смысла!..

– Не скажи, голова! – отвечал председатель исполкома. – В этой бессмыслице, как ты говоришь, заложен глубокий смысл: власть беспомощна. Дескать, я, Икс, – хозяин вашей судьбы. Хочу – казню, хочу – милую. А милиция мне – тьфу!.. Тут, брат, политика. Глубокая политика! По сути, надо дознание в ГПУ отдать. Подождем еще три дня. Но ваших всех предупреди: немощные нам не нужны. В день передачи дела чекистам назначим комиссию по проверке вашего учреждения. И тогда не взыщите, голубчики!..


Позже мы поняли, почему не могли в два-три дня нащупать странных бандитов, почему всеведущая и всевидящая секретная часть угрозыска не смогла их обнаружить.

Дело в том, что розыски велись в обычной преступной среде. Раскатов и начальник секретной части Подкопаев, с самого начала предполагавшие, что тут действуют дилетанты, все же так и не могли оторваться от блатного мира: они искали там, так сказать, рефлекторно. Действия грабительской тройки были столь нелепы, что мы никак не могли поверить в ее принципиальное бескорыстие.

На рассвете четвертого дня, когда все «хазы» были уже до дна проверены и наши оперативники ходили с воспаленными от недосыпания глазами, постовой милиционер Воробьев, охранявший порядок на скрещении двух не очень людных улиц, увидел лошадь, впряженную в пролетку без номера. Седоков не было.

Милиционер Воробьев сказал: «Тпру-у!» – и, привязав лошадь к фонарному столбу, направился в аптеку, чтобы позвонить оттуда.

Вскоре упряжку тщательно исследовали. Обнаружили под козлами прошлогодний извозчицкий номер-жестянку, а в щели между подушками – боевой патрон от нагана.

К семи часам утра мы уже знали адрес извозчика Ермолаева, а в семь пятнадцать его дом заполнили оперативники.

– Моя пролетка, – признал Ермолаев. – И конишка мой, то ись бывшее мое обзаведение. Я это хозяйство с месяц тому загнал. Продал, то ись.

– Кому? Кто купил?

– Купил-то?.. А хрен его знат, кто таков! Пристал нa базаре: продай да продай... Из себя высокий, гривастый, вроде дьякон с Турухановской церквы. А матершинник – не приведи господи, и агромадный богач. Антиресуетесь, где живет-то? Ну-к, чо ж, могу и показать.

Ермолаев привез нас к новенькому пятистенному дому в самом конце длиннейшей улицы. Ворота были настежь, и столь же гостеприимно была распахнута дверь во внутренние покои.

В скромно обставленной комнате, куда мы попали, на голом топчане спал... голый человек. Абсолютно! «Высокий и гривастый», как и говорил Ермолаев.

Человек пьяненько ухмыльнулся, увидев перед собой дуло нагана.

– Не щекотите мне нервы, Холмсы и Пинкертоны! Ужасно боюсь щекотки. Вложите мечи в ножны... По натуре я весьма миролюбив и не намерен портить отношений. Признаю себя побежденным. Мои шпалеры в чемодане, а шпаги, к сожалению, не имею.

Агент опергруппы рванул к себе чемодан, стоявший под топчаном, откинул крышку. Чемодан был до половины набит пачками червонцев, поверх которых лежали два нагана и кольт. Револьверы оказались незаряженными, но патроны лежали тут же, в замшевом мешочке.

Натягивая брюки, гривастый заинтересованно спросил:

– Каким образом?

Вопрос был явно адресован Подкопаеву. И он ответил, как отвечал бандитам обычно:

– Руки за голову, на затылок!

– Фи! – укоризненно покачал головой гривастый. – Надо же делать разницу между вульгарным разбоем и состязанием двух систем антиподов.

В этот момент вошел и Раскатов. Ухватив последние слова, он вдруг заговорил с хозяином комнаты по-французски. Но тот развел руками:

– Извините, не умудрен...

– Я был в этом уверен, – брезгливо проговорил Николай Аркадьевич. – Вершки, не больше! Вышелушенная сосновая шишка!

– Мерси! – наклонил голову арестованный. – Разрешите отбыть вместе с вами? В вашем обществе я бы чувствовал себя несколько удобнее, нежели с этими... парнокопытными.

– Осторожно, Личность! – хмуро предупредил Раскатов. – Наши ребята в таком восторге от вас, что могут невзначай... Вас из какого класса вышибли? – неожиданно спросил он.

– Студент второго курса, с вашего позволения.

– Ну, ладно, шагай, гнус! – негромко, но с чувством скомандовал комендант Барановский. – Дашь драпа – шлепну!

Арестованный тряхнул лохматой шевелюрой.

– В твоем воспитании, человекообразный, были существенные пробелы, – и, сильно прихрамывая, потащился к пролетке, в которой приехал Раскатов.

Тут же Личность сообщила и адреса двух своих сообщников.

Мы взяли их на квартирах, пьяненьких.

– Надеюсь, шумового оформления не было? – спросил лохматый уже в угрозыске. – Терпеть не могу такого в спектаклях: это безвкусица.

Начался допрос. К тому времени Личность окончательно протрезвела и отвечала сжато и точно:

– Констанов. Евгений Михайлович. Тридцать шесть лет. Из мещан древнего града Таганрога. Атеист. Член Всероссийской партии анархистов-максималистов.

– А разве есть такая? – спросили его.

– Была. Федерация «Набат».

Мне показалось странным, что Раскатов не проявил интереса к таким любопытным деталям. Он лишь спросил:.

– Намерены говорить откровенно? По душам?

Констанов вздохнул.

– В трезвом виде по душам – не могу. Совершенно не способен к душевным собеседованиям без жидкого топлива. А откровенен буду. Это входит в мою программу.

– Хорошо. В таком случае начнем с истоков – с вашего появления в городе...

За полгода до описываемых событий путейский рабочий Евстигнеев, проживающий в Новониколаевске, решил перебраться в Среднюю Азию на железнодорожную новостройку. Он списался с кем надо, выслал документы. Вскоре получил согласие и денежный аванс.

Воротясь с почты, Евстигнеев подобрал во дворе дощечку-клепку от разбитого бочонка и вывел, на ней вкривь и вкось химическими чернилами:

Продается по случаю отъезда

Прибил дощечку на углу своей развалюхи и стал ждать покупателя.

Жене своей сказал:

– Бог даст, на неделе загоним барачишко и махнем искать новой доли. Лишь бы не продешевить!..

– Ох, как-то оно выйдет, Петенька! – отвечала супруга. – Живем на отшибе, от центру-то, не ближний свет, кто сюда захочет?

Барак действительно стоял на отшибе, на самой окраине города, и реальных надежд заполучить покупателя было немного. Евстигнеев втайне и сам думал, что придется уезжать ни с чем, и собирался все заботы по продаже владения поручить соседям. Однако он догадался дать публикацию в газете, и покупатель явился.

Прибыл он в пролетке и вошел, не постучав, – высокий и сутуловатый, патлатый, с худющим лицом, на котором застыло выражение брезгливой злости.

Не здороваясь, окинул жилье беглым, но цепким взглядом, носком ботинка пододвинул к себе табурет. Закурил.

– Следовательно, уезжаешь, пролетарий?

– Еду, – отозвался Евстигнеев. – На новостройку, в Ташкент, стал быть.

– А деньги получил?

– Аванец... – Евстигнеев взглянул на гостя с некоторой опаской. – Сдал в сберкассу, хе-хе! Так-то оно вернее.

Патлатый усмехнулся, и без того злобное его лицо покривилось.

– Не бойся, пролетарий! Еще не запродал домик? Впрочем, кому такое гнилье нужно... Ну, а вот я возьму! Барак снесу. К чертовой матери! И построю новый дом... А вот участок у тебя основательный. Мне участок требуется...

– Не садик ли разводить? – с интересом спросил Евстигнеев. – Участочек и вправду подходящий. А какой фрукт полагаете выращивать?

– Огурцы! – буркнул патлатый. – Огурцы и... бурундуков!

Евстигнеев хихикнул в кулак.

– Веселый вы человек, однако. Выдумаете же!

– И еще буду ананасы выращивать. И плоды дерева манго. Видал ананасы? Их, стервецов, в шампанском жрут. Король поэтов Игорь Северянин советовал: «удивительно вкусно, искристо и остро...» Не знаком с Северяниным? Напрасно! А я вот был знаком... Ну, сколько же ты хочешь за свой землескреб? – перешел он снова на деловую почву.

Евстигнеев внимательно оглядел гостя, задержал взор на его обшарпанных штанах и на огромных, сбитых ботинках.

– Дак... Оно, как сказать... – ответил он неуверенно. – Владение, само собой, не то штобы... Однако вопче...

– Сколько, спрашиваю?

– Да ить, не наживать же. Ну... три сотни, и вся тут. Изволите осмотреть снаружи?

– Не изволю! – поморщился патлатый. – Не надо. Значит, три сотни? Покупаю!

Из внутреннего кармана пиджака он вытянул толстую пачку червонцев, не спеша отсчитал тридцать бумажек и, развернув их веером, как бы в преферансе, бросил на стол. Евстигнеев тихо ахнул.

– Считай.

Тут Евстигнеев изумился до невозможности. Все шло как-то наизнанку, навыворот, против общепринятых деловых норм.

Разве люди так быстро расстаются с трудовыми деньгами?

Евстигнеев взял со стола одну бумажку, поднес к свету, различил водяной знак. Все натурально.

– Что ж считать? – сказал он, снова положив кредитку. – Видать, человек вы обстоятельный...

– Считай! – с внезапной злобой выкрикнул странный покупатель.

Дрожащими пальцами Евстигнеев быстро пересчитал деньги и спрятал.

– Купчую-то будем делать? Может, так, без нотариса? Напишу расписку – и вся недолга?

– Иди ты с расписками!.. – рявкнул лохмач. – Привыкли, дьяволы: без бумажки ни шагу. – Он показал Евстигнееву кукиш. – А вот этого не хочешь? Ты, пролетарий, смывайся отсюда. Сейчас же! Понял? Чтоб и духом твоим здесь не воняло! Вяжи узлы!

– Ну, это уж тово... Куды ты меня, на ночь глядя, гонишь? Да ведь и собраться надоть: одежа, обувка, постеля. Завтра – с нашим удовольствием!..

– Я тебе по-русски говорю: уматывай немедленно! Ты свое первородство собственника продал за мою чечевичную похлебку? Продал. Ну и пожинай плоды своего безрассудства! Впрочем, вот что: сколько тебе за все твои столы, чашки, плошки-поварешки?

Евстигнеев совсем опешил и взглянул на жену.

– Вот и не знаю, как и сказать, дорогой товарищ. Конечно, наше добро не князево, а все ж денежки плачены. Тут подсчитать надоть.

– Подсчитывай! Даю времени полчаса.

Жена Евстигнеева, до того молча наблюдавшая за сделкой, всхлипнула.

– Вы, товарищ приезжий, уж не обессудьте глупую бабу! Жаль нам, поди, – сколь трудов положено...

И тотчас взяла другой тон:

– А как думаете куплять? И со скатерками, занавесками? У нас в кладовке еще тулуп овчинный да две шубейки...

– Стоп! – зыкнул покупатель. – Не тяни, баба!

Евстигнеева снова всхлипнула, но тут же утерлась подолом и, устремив на лохмача совершенно сухие глаза, выпалила:

– В таком разе и в две сотельных не уложишься. Вот что я вам скажу: вещи наши по-честному нажиты и первого сорту. Две с половиной заплатишь?

– Эк тебя раздирает, пролетарочка! – усмехнулся лохмач. – А ты мне нравишься, бабенция! Что ж, быть по-твоему.

И он отсчитал двадцать пять бумажек.

– Бери! Ты отлично оправдываешь мою теорию о людях. И у нас могло бы возникнуть родство душ, если бы... Если бы ты была менее омерзительна. Ну, хотя бы на полтинник!.. Ну, а теперь, парнокопытные, вот что: у ворот меня извозчик дожидается, скажите ему, чтобы нес сюда вещи. А вы – сматывайте манатки!

– Дык вить продали мы... – недоуменно заморгал Евстигнеев.

– Все, что хотите, можете взять с собой. Давай сюда возницу!

Через несколько минут вошел рыжебородый мужик и поставил посреди комнаты два тяжелых чемодана старого фасона – с мягким верхом и множеством ремней.

– Ты, борода, отвези этих двуногих в мои меблирашки и прихвати, что укажут. Сколько я должен?

– Семь гривен.

– Вот тебе, борода, два целковых! Это и за двуногих, которых повезешь.

– Премного благодарствую! Однако накинуть не мешало бы: двое пассажиров, и сундук вон напихивают, – тяжесть...

– Держи еще целковый!

– Вот таперича так. Очень вами довольны. Жить да поживать на новой фатере!

Возница взвалил на загорбок сундук и направился было к выходу, но лохмач окликнул:

– Стой!

Подошел к вознице и вдруг трижды крепко дернул его за огненную бороду.

– Теперь ступай, сволочь рыжая!..

В дороге возница поинтересовался:

– Сходно продали фатеру-то?

– Продать-то продали, да кому?.. – мрачно ответил Евстигнеев. – По волосьям вроде – поп, по ухватке – бандист. А ежели по доброте... не пойму, что за человек!

При этих словах возница полуобернулся и сказал с некоторой даже гордостью:

– Ну, я ево сразу распознал. Как со штепенковских номерей выехали. «В бога, спрашивает, веришь?» Нет, говорю, не верую. «А в кого, кричит, ты, сатана, веруешь? Может, во всемирный коммунизьм?» И давай он меня материть! «Свобода духу нужна!» – грит он. Да вот меня за бороду-то и дернул. Купец! Как есть, купец старого режиму...

С колокольни ударили в малые: к вечерне.

Жена Евстигнеева перекрестилась и тихонько заплакала.


Новый хозяин евстигнеевского барака долго и угрюмо сидел за столом, вперив взгляд в стену, где висело старенькое зеркальце с отбитым уголком. Когда за окнами спустилась ночная синь, встряхнул лохмами, достал из чемодана четвертную бутыль, шпроты и черствую булку.

Налив полный стакан водки, выпил в два приема, не закусывая. Несколько минуток сидел с блаженной улыбкой на губах. Потом налил еще с полстакана и осушил его медленными глотками, морщась достал из кармана крохотную серебряную ложечку и подковырнул ею шротинку. Потянулся было к бутылке, но, спохватившись, отдернул руку.

– Что ж, – сказал он в пространство, – побеседуем, Евгений Михайлович! На чем мы остановились там, в вагоне?.. Ах, да: «Метаморфозы» Овидия. Тэк-с!.. Метаморфоза первая: нигилист и сверхчеловек становится домовладельцем и... обывателем… А тут, вероятно, клопов до черта. Клопы!.. Спутники человека. А? Человек? Это звучит гордо. Это Горький выразился, угу! «Гордо!..» Нет, человек – это звучит подло. «Человек из ресторана», «Человек, пару пива!..».

Философ посмотрел в черный провал окна.

– Люблю тебя, ночь! – продекламировал он даже с некоторым чувством. – Красавица целомудренная, ночь!.. А вот поговорить и не с кем...

Он снял со стены зеркало и поставил на столе, рядом с бутылью.

– Черт его знает, что бы такое устроить... Эврика! Слушай: главное отличие двуногих от прочего скота – в чем? В осмысленности. И попробуй только заспорить. Именно – в осмысленности!..

Утром следующего дня сосед, плотник Безбородов, обеспокоенный настежь открытыми дверями и окнами, заглянул в комнату. Домовладелец лежал голый на голых досках: постель была сложена в огромный узел.

Констанов лежал спиной к дверям. Не оборачиваясь, глухо спросил:

– Какого хрена?..

Безбородов опешил.

– Шел я... Вижу, расперто все. Сказывали – новый хозяин въехал. Думаю: зайду, проведаю, може, что и понадобится, по-суседски.

– Ты кто?

– Плотники мы. Рядом проживаю.

– Плотник? – оживился философ. – Есть дело. – Вскочил, подошел к столу, твердой рукой налил в стакан водки.

– Подойди, двуногий, пей!..

Безбородов, смущенный необычным видом хозяина, стыдливо отказался.

– Пей! – рявкнул тот, – Пей, а то бутылкой по башке тресну!

– Ну, зачем же? Мы завсегда могим, ежели, к примеру, такой случай произошел, чтобы компанию разделить...

И не без удовольствия осушил стакан. Констанов влил в себя водку одним глотком и тотчас налил по второму,

– Лакай, животное!

– Пошто обзываешь? – обиделся Безбородов. – Не буду пить...

И направился к выходу. Но философ загородил ему дорогу.

– Да постой ты!.. Подумаешь, обиделся! Подожди, я штаны надену, и ты объясни мне причины своей обиды. Кто ты есть? Стадное парнокопытное. Ну и черт с тобой! А может, выпьешь еще?

– Нет. Вечером ежели... тогда, конечно...

– Вечером не ходи: вечером я злой...

– Ты и с утра, как погляжу...

– Ладно! Вот что, плотник: сделай-ка мне постройку. Пятистенник. Все твое, мои – деньги.

– Сруб, значит?

– Значит, сруб. Нет, два сруба! Сколько возьмешь? Ну, не думай там долго. Я – беспартийный частник и очень добрый. Утром.

– И пол, значит?

– И пол. И печи. Три печи.

– А пошто три-то?

– Мыло буду варить. Мыловаренную фабрику открою. Идет? Ну, сколько, спрашиваю?

– Ежели... ежели с печкой и все прочее... Ну, в рассуждении леса, кругляк, плахи, жерди – все мое?

Констанов выругался.

– Сказано, мои деньги! Bсe остальное твое.

Тогда Безбородов выкрикнул в отчаянии:

– Тыща! Задаток двести!

Констанов из уже знакомой нам пачки отсчитал десять десятичервонных.

– Бери, обезьяна!..

Безбородов снова обиделся и не притронулся к деньгам....

– Если обзывать будешь, не выйдет у нас никаких делов. И не надо мне твоих денег!

– Ой ли! – удивился Констанов, шнуруя свои громоздкие ботинки-бутсы. – А если я тебе вместо тысячи – две отвалю? А? Тоже не выйдет?

– Вы, случаем, не из купцов? – ощерился Безбородов. – И за две не стану, коли обзываешь.

– Не будешь? Скажи пожалуйста!.. Да, Евгений Михайлович, жизнь таровата на неожиданности... А ведь этот человекообразный сможет. Вижу по глазам – сможет. Не возьмет... Ну, ладно, ладно, пролетарий! Я ведь это так, по-научному... Все мы от обезьяны. И я тоже. Извиняешь? – Констанов хитро подмигнул. – А тыщонку-то лишнюю возьмешь все-таки, а?

– За сколь срядились, за столь и сделаем.

– Ишь ты, принципиальный! – ухмыльнулся философ, и голос его словно потеплел. – Нет, чертов ты сын, я не из купцов. Купцов с девятьсот пятого года сам потрошу... Ладно! Забирай деньги и завтра же начинай. План я составлю. Да, еще вот что: жена у тебя, конечно, есть? Пошли-ка ты ее сюда, пусть заберет вот эти шмутки-манатки.

Он пнул ногой узел, в который еще с ночи свалил пожитки Евстигнеевых.

– Бабу не пошлю, – покачал головой Безбородое. – Может, ты и не из купцов. Не пошлю, и милостыни не надо нам. На том извиняйте и будьте здоровы! С полудня начнем возить лес и кирпич.

Безбородов взял деньги, аккуратно пересчитал и, положив в карман, ушел.

На другой же день работа закипела. Вечером, когда уже были привезены и сложены десятки бревен, Безбородов зашел к Констанову. Тот сидел перед коньячной бутылкой.

– Ну... – Безбородов втянул в себя запах финь-шампаня, – завтра будем ошкуривать бревна. Вот таперича бы не грех и пропустить стаканчик! Артелью, то ись... Времена-то нынче крутые. На бирже труда множество околачивается. Уж ты, от щедрот своих...

Констанов сделал непристойный жест:

– А этого не хочешь, пролетарий?


Я трудился над анализом Личности.

Уже были допрошены Безбородов, его артельщики, извозчик Ермолаев. Пришло «отдельное требование» из далекого Ташкента – допросы четы Евстигнеевых. Много материалов поступило и из других городов.

Все отчетливее прорисовывался на страницах дознания облик Констанова, человека сумбурной судьбы.

Бывший студент Казанского университета, бывший поручик царской армии, бывший штабс-капитан у Деникина – вот путь, приведший Констанова в начале нэпа в Читу. Здесь он стал вожаком крупного анархического подполья, унаследовав большие ценности от бывших вожаков – Лаврова и Пережогина.

Следствие установило, что Констанов скрылся из Читы, где жил под фамилией Каверина, разделив кассу между «штабными» и прихватив с собой львиную долю – чемодан с ценностями, которые позже превратил в червонцы.

Диковатая, опустошенная душа Констанова изумляла не только меня.

Совершенные им и его подручными бессмысленные преступления заставляли прежде всего усомниться в психической полноценности человека, противопоставившего личность коллективу.

Прокуратура провела медицинскую экспертизу, но эксперты ответили: «Психически здоров. За действия свои несет полную ответственность».

Однажды дверь моего кабинета тихонько отворилась и в нее бочком просунулся какой-то старикашка. Он отрекомендовался мастером-мыловаром.

– Я к вам касательно моего хозяина бывшего, – улыбался старичок. – Касательно Евгения Михайловича. Как я у ихней милости полгода проработал, то и желал бы поговорить.

– Хотите дать показания?

– Так точно. Имею такое намерение.

– Что ж, садитесь. Итак, фамилия, имя, отчество?

– Будников, Назар Иванович Будников....

Спустя два месяца после продажи Евстигнеевым своего домовладения Констанову на фасаде одного из двух вновь возведенных срубов вознеслась красивая вывеска, золотом по черному:

Е. М. КОНСТАНОВ

МЫЛОВАРЕННОЕ ПРОИЗВОДСТВО

Так произошла очередная метаморфоза.

Будников обслуживал предприятие в качестве технорука.

– Только он, хозяин-то, мало интересовался делами, – рассказывал старикан. —Все на меня свалил: и рецептуру, и вывозку отходов, и отдел сбыта. А сам-то целый день сидит, уткнув нос в книжку аль в газеты: он массы газет выписывал! А вечером коньячище хлещет, и на дело ему наплевать. Мне, говорит, дело это не для денежного интересу, а для возвеселения души. Вопрос, говорит, не в том, что у Рокфеллера миллиарды, а у Констанова триста тысяч. Вопрос в другом: сможет ли моя душа с рокфеллеровской сблизиться? Вот какой полет был!..

Несмотря на столь странный образ мыслей Констанова, заводик процветал.

Однажды старик мастер потребовал долевого участия в деле. Констанов легонько прибил его, но сказал:

– Быть по сему! Зови живописца, пусть впишет на вывеске «и К°». «К°» – это ты старый хрыч! Черт с тобой! Почувствуй на закате лет призрак радости обладания! Но теперь я буду тебя бить систематически. Выдержишь?

– Сдюжу, – ответил компаньон. – Только ты бы мне одежу какую справил. Обносился, а жалованье ты все забываешь...

– Цыц, парнокопытный! – прикрикнул Констанов, но, осмотрев его костюмишко и свою донельзя обветшалую пару, скомандовал: – Туши топки, хрен! Поедем в город!


В центре города на базаре встретили рыжебородого Ермолаева. Полушутя-полусерьезно сговорили продать выезд. Тот самый, который и привел нас к голому человеку.

Вернулись домой навеселе, в новеньких добротных «тройках», тупоносых ботинках «Джимми» и в соломенных шляпах канотье.

При покупке этих предметов у бывшего штабс-капитана Констанова и состоялось знакомство с неким Завьяловым, приказчиком мануфактурного магазина Раздобреева.

Завьялов был ярым троцкистом, исключенным из партии. Женившись на дочери крупного мукомола, он пошел по жизни другим путем, стал старшим приказчиком у тестевой родни.

Несколько позже к содружеству был привлечен двадцатитрехлетний Булгаков, неудачливый сын местного дантиста, нечто вроде современного стиляги.

– Завьялов и Булгаков приезжали к Евгению Михайловичу часто, – показывал старец Будников на допросе. – Выпивали, закусывали. Какого-то растратчика хозяин поминал, будто растратчик тот божий храм поджег. Я так понимаю, что кои документы изничтожить, то... Еще шибко тревожился хозяин: как бы, говорит, шарахнуть по этому гро... глобусу, чтоб навсегда память обо мне осталась. Наполеона шибко ругал: губошлеп, грит. Мне бы евонное войско, я бы, грит, таких натворил делов... узантроп.

– Мизантроп? – переспросил Раскатов.

– Може, и так...

Выяснилось, что старичка Будникова привела в угрозыск боязнь. Услыхав, что Констанов, Завьялов и Булгаков арестованы, он перепугался и, как это часто случается с малодушными, решил забежать вперед.

– Мыло, товарищи, я действительно варил. Не таясь говорю: варил. Но штоб этакую гнусность, штобы на людей налетать с наганами – энто уж извините-подвиньтесь!

– Да вы с чего взяли, Будников? Кто вас обвиняет?

– Покуда никто. Да ить как знать? Лучше уж я сам... Тем боле, что...

– Что?

– Что, что... Выгнали они меня. За пьянку, сказывал Констанов. Будто я пьянствую.

– Значит, выгнали, и вы решили обратиться к советской власти? – спросил Раскатов.

Старик ответил не без гордости:

– Как мы завсегда советские, и от власти нашей окроме хорошего ничево не видали...

– Рассказывайте откровенно, чтобы вас нельзя было ни в чем заподозрить!..

Раскатов ушел к себе, и старик продолжал свое повествование...


В один из погожих августовских вечеров в доме под вывеской «Е.М. Констанов и К°» за столом, уставленным всяческими яствами и питиями, сидели Констанов и Завьялов. Третий собутыльник накручивал граммофон.

– Закрой шарманку! – крикнул Констанов. – Иди сюда, человекоподобный!

Граммофон захлебнулся. Дантистов сын присел на кончик табуретки и уставился на патрона влюбленными глазами. Констанов плеснул ему коньяку.

– Римляне! Триумвират! Цезарь, Помпей, Красс... А по сути дела – тривиальная, безыдейная шпана. Ваньки, родства не помнящие, чем вас помянет потомство, парнокопытные обезьяны? Но ничего, не унывайте: я создам вам славу, я возведу вас на пьедестал бессмертия! Мы захватим этот городишко, и я дам вызов большевистскому стаду и его пастухам. Это будет бесподобная оплеуха всем правопорядкам – и старым и новым!

– Ты все о том же? – опасливо заметил бывший троцкист. – Дело интересное, и мне по душе. А только... как бы не расстреляли. Ведь бандитизм...

– Балда! Верблюд! Как ты не поймешь простых вещей: законами управляет экономика. А теперь представь себе: поступок, в котором и на гран нет экономического смысла. За что ж расстреливать?

– Гм... А возьми – хулиганство, групповые изнасилования – там же тоже без экономики. Но, случается, шлепают...

– Э-э!.. Это из другой оперы. При всяких изнасилованиях, хулиганских актах и тому подобное личность терпит ущерб. А в моем проекте? Никакого. Ведь мы все взятое вернем.

– Хорошо, но... А вдруг – вооруженное сопротивление?

– Ты не знаешь людишек, приказчик, а я знаю. Я офицер и знаю, что такое внезапность. Внезапное нападение. Воля к сопротивлению сразу падает. И очень многое зависит... от манеры.

– Побаиваюсь...

Констанов вскипел:

– Если ты, трусливый пес, и после того, что с тобой сделало ваше сатироподобное стадо, будешь сидеть в своей душевной конуре, я вышибу тебя из предприятия! Мне нужны люди гордые, свободные, наглые. Дорога в жизнь открыта только наглецам, – так говорил Заратустра... Не хотите? К черту! Я лучше нашего папашку возьму...

Будников прервал свой рассказ, взял у меня папироску.

– Верите ли, гражданин инспектор, как он сказал это да на меня глянул, – душа у меня не токмо в пятки закатилась, а куда-то под пол ушла. Однако сижу в сторонке, кушаю портфейное вино. Евген Михалыч уходит, значит, в свою спальную, где у его топчан стоял: он на голых досках спал, только приказывал топить, как в бане. Возвращается, и меня оторопь взяла: три маски и револьверты притащил. Два нагана, третий мне, непонятный такой... «Берите, говорит, человекоподобные!» Оружие незаряженное, а патроны не дал. «Не стрелять», – сказал. И поехали. На той пролетке, что намедни у Ермолаева куплял Евген Михайлыч. А я остался, и хозяин меня выгнал. Так что вы уж меня не вините ни в чем...

Подходила последняя стадия следствия.

В кабинете Раскатова собралось много народу. Дело в том, что прокуратура не соглашалась с квалификацией преступления по статье 59/3 (бандитизм), а другие настаивали именно на этой квалификации.

Поэтому, когда привезли Констанова, Булгакова и Завьялова, были приготовлены тексты перекрестных допросов.

Констанов был как всегда верен себе: щедро рассыпал свое остроумие.

– Вещи!.. Проклятые вещи! – покачивал головой философ. – Они давят на сознание, принижают величие личности, губят человека. Я ведь хотел сперва все награбленное сжечь. Там же, в кирпичных сараях, в яме. Обратить в дым и пепел. Но раздумал: чем тогда доказать отсутствие корыстных мотивов в моих действиях? Пепел – не доказательство. Мозги у вас устроены так, что над сознанием довлеет вещь. Не та философская «вещь», о которой спорят мыслители «справа» и «слева», а реальная вещь – штаны, пиджак, браслет, часы...

– Каково же ваше кредо, Констанов? – спросил прокурор.

– Голый человек на голой земле!

– Старо! Прудон, плюс Бакунин, плюс Кропоткин. А в итоге – бандит Махно. Вы у него не были?

– Был. Нестор Иванович... бескорыстный и честный человек. Но штаб у него – мерзавец на мерзавце! Больше чем на месяц меня не хватило. А у вас что поновее есть, товарищ прокурор?

– Вернемся к вопросу о вещи, – сказал прокурор. – Вот вы отрицаете необходимость вещей. А кольт и наганы? Ведь если бы не эти вещи, вы не имели бы возможности противопоставить свою злую волю обществу.

– Подумаешь, логика! Наделал бы дротиков.

– Но дротик – тоже вещь. И голышом в сибирскую зиму не походишь.

– Шкуру, медвежью шкуру на плечи!

– Предположим, шкура в какой-то степени заменит рубашку. Но ведь и шкура – вещь?

– Вообще, логично, конечно. Но нельзя же так упрощенно, примитивно, по-детски... Может быть, перейдем к делу?

Прокурор угрюмо сказал:

– Весь этот разговор и есть дело. Нам нужно знать ваш духовный мир. Установить первопричины, толкнувшие на дикое преступление. Мы должны принять окончательное решение о квалификации преступлений – вашего и ваших соучастников. Между прочим, вы не расположены охарактеризовать своих соучастников?

– Пожалуйста! Завьялов – враг так называемой советской власти, но до главнейших принципов анархии – неограниченной свободы личности – Завьялов не дорос. И никогда не дорастет: довольно пошленький тип! Вы имеете полное право рассматривать его с позиции классовой измены и предательства. Булгаков?.. Ну, тут другое дело. Этот мальчик, если вы его сразу не расстреляете, далеко пойдет. Он будет стрелять в вас. Знаете его идеал? Знаменитый клавесин Филиппа Нидерландского.

– Что это за клавесин? – осведомился я.

– Клавишный инструмент. Вроде фисгармонии, только начиненный живыми кошками, которых при помощи системы рычагов покалывают иглы. При всех моих экспериментах я лично всегда обыскивал его карманы, отбирал финку и кастет и брал только кучером на козлы, не больше... Прошу: не сажайте вместе со мной Завьялова и Булгакова. Я очень сильный человек и прихлопну обоих! Тогда нравственная трагедия превратится в тюремную мелодраму. Это не в моих интересах.

Прокурор, подумав, спросил:

– Одиночка вас устроит?

– Это было бы последним счастьем, дарованным мне судьбой!

Читать свое дело Констанов отказался...


В суде Завьялов и Булгаковпроизвели на всех отталкивающее впечатление. Булгаков, упав на колени, ссылался на свою молодость, умолял пощадить, и мне подумалось, что констановская оценка этой «личности» была необоснованна.

Завьялов сказал:

– Если вы меня освободите, восстановите в партии, я искуплю свою вину.

Он торговался. Он ставил условием: «если...» После чтения приговора смертников окружили конники спецчасти. Усатый, рябой старшина скомандовал:

– Ходи на двор!.. Да не вздумайте тикать – не доживете и до законного часу.

У входа в здание окружного суда столпились люди. Констанов обвел всех презрительным взглядом, сплюнул и спросил конвойного:

– Руки-то вязать будете?

Старшина ответил угрюмо:

– На кой ляд? В сторонку не поспеешь – пристрелим!

– Видал ты его? – скривился в усмешке Констанов. – Мастера стрелкового дела!.. – И крикнул в толпу: – Пигмеи! Нищие духом! Но душу человеческую, бессмертную душу вам не убить!

Встал между Булгаковым и Завьяловым и вдруг запел: «Вы жертвою па-а-а-ли в борьбе роковой...»

– Замолчь! – рявкнул старшина. – Шкура барабанная!.. Ишь, шибко революционный!

Констанов снова ухмыльнулся:

– А что ты со мной сделаешь? Что? Зарубишь? Пристрелишь?

– А вы бы, все ж, помолчали, господин! – вмешался второй конвоир. – Старшина на руку скорый: он сам у белых под шомполами побывал, и такие коники страсть не уважает. Не ровен час – озлится и нагайкой благословит!

– Меня?! – изумился Констанов. – Меня – нагайкой?

– Тебя, вот именно: при попытке к бегству имеем право – нагайками.

Констанов втянул в плечи свою лохматую большую голову и зашагал молча.

Булгаков бормотал под нос:

– Вот и отжили... Вот и отжили...

И сын зубного врача всхлипывал.

Было холодно, сыро. Ветер сметал осенние листья, с шумом кидая целые охапки под конские копыта, а конвойные, вероятно, в отместку Констанову, вели осужденных прямо по лужам. Так и добрели до железных ворот тюрьмы.

На следующий день защитники дали осужденным подписать казенные кассации, нашпигованные какой-то непонятной простому смертному юридической аргументацией. В утешение сказали еще:

– Если приговор утвердят в Москве, у вас остается просьба о помиловании ВЦИКу.

– И больше уж ничего?.. – спросил Завьялов с тайной надеждой.

Старший защитник, из бывших присяжных поверенных, развел руками. Рассказал древний анекдот о царской резолюции: «Помиловать нельзя казнить», где все заключалось только в запятой.

– Но... будем надеяться. Скажу по секрету: один из членов суда написал особое мнение – он не согласен с приговором. Только меня не выдавайте, если назначат новое рассмотрение дела...

– А бывает пересуд? – поинтересовался Констанов.

– «Есть много, друг Горацио, на свете...» – защитник пожал плечами и откланялся.

Затем куда-то вызвали Булгакова, тот вскоре вернулся с продуктовой корзинкой и опять расхныкался:

– Папаша мне в морду харкнул... Ешьте, ребята!

Но первые пять дней после отсылки в Москву кассационных жалоб никто почти ничего не ел, и потому всю родительскую передачу отдали надзирателю на благоусмотрение.

Так прошли две недели.


На городок свалилась зима, закутала домишки в грязную бель и все подсыпала и подсыпала с мрачного неба, – оно чуть просматривалось в окно, забранное снаружи кроме решеток еще и ящиками.

Каждый день был наполнен томительным и тревожным ожиданием. Говорить никому не хотелось. Обычно начинал дантистов потомок:

– Все думаю, как это бывает? Небось, жутко очень. Есть у нас дома картина художника Верещагина: французы расстреливают в горящем Кремле русских мужиков-поджигателей... Двенадцать ружей... Залп, еще залп, – это вторая шеренга добивает в кого еще не попали первые солдаты. А потом, наверное, офицер достреливает из пистолета...

Констанов молчал. Завьялов обрывал говоруна:

– Как же, держи карман! «Двенадцать ружей!», «Картина Верещагина!..» Нарисовать что хошь можно... А я на фронте повидал, все очень даже просто: берут такого кутьку, как ты, подводят под руки к яме, бац в затылок и – как не жил!.. Ишь, развел наполеоновскую романтику! Верно, господин главнокомандующий?

– Как вам сказать, парнокопытные... По-разному бывает. Иной раз в одиночку... дернет какой чекач тебе в черепушку из нагана, потом еще добавит в брюхо. Для пущей верности. Однако случается и «двенадцать ружей». Вот, например, в Иркутске Колчака расстреливали с уважением к этой исторической личности. И было за что уважать: гордо держал себя адмирал, достойно канонической дюжины винтовок! А нас – просто как псов пришибут.

– А ты почем знаешь? – огрызался Завьялов. – И про Колчака – откуда?

– А тебе, обезьяна, какое дело?

– Эх, из-за такой сволочи, как ты, иду на смерть!..

На этом разговор обрывался до следующих суток. Иногда Констанов подходил к дверному волчку, спрашивал у коридорного надзирателя:

– Скоро, что ли, нас?.. Не слыхал, есть что из Москвы?

Волчок в разные дни отвечал по-разному. Иногда грубо:

– Замолчь!

А то – с насмешкой:

– Как скоро – так сичас!.. Вишь, начальство мне не докладается.

В шесть часов утра начиналась поверка. Гремел засов, в камеру входил очередной дежурный по коридору и раздавал хлебные пайки; потом приносили большой медный чайник, а после чаепития появлялся помощник начальника домзака и, сделав отметку в списке, неизменно спрашивал:

– Жалобы имеются? Констанов, к вам относится! Нет? И у вас жалоб нет, Завьялов? И вы ни на что не жалуетесь, молодой человек? Тоже нет... Ну, отлично. Имею честь!..

– До чего этот помощник мне царскую тюрьму напоминает!.. – однажды с отвращением сказал Констанов, когда за поверяющим захлопнулась дверь.

– А ты и у царя сидел? – осведомился Завьялов.

Констанов ответил из Экклезиаста:

– «Умножающий познание – приумножает скорбь», гражданин бывший коммунист! Учтите на будущее. Хотя его может у вас и не оказаться.

– Чего? – не понял Завьялов.

– Будущего.

Тянулся нудный денек, наполненный тюремной повседневщиной: чай, обед, санпроверка на вошь и снова – чай... чай... чай... Пей – не хочу! Этим зельем баловали. А читать смертникам было не положено.

Потом приходила тревожная, наполненная сторожкими звуками ночь, и за каждым коридорным надзирательским полушепотом мнилось то жуткое и грозное, что должно было свершиться когда-нибудь между четырьмя и шестью часами утра. И заключенные с замиранием сердца ловили каждый звук, каждый поворот ключа в замке: это за нами!..

Ночи были бессонными. Только после утренней поверки от сердца отходили страшные думки.

Констанов объявлял с зевком:

– Ну, живем пока, млекопитающиеся! Можно и соснуть маленько. Теперь – до следующей ночки.

Так прошел месяц.

Москва молчала, и судейские, и тюремные диву давались, а помощник начальника домзака товарищ Карлаков как-то сказал мне при очередном посещении этого заведения:

– Слушай, хоть бы вы написали в Москву насчет этих троих дураков. Надо ускорить, надо решать. Это же прямо бессовестно! Ведь люди, люди же, а не бумажная обложка в сейфе! Я у Колчака сидел и по себе знаю, что такое ночи приговоренного к смерти. Шепни там кому следует: пусть поторопят.

Мы написали. Но Москва молчала.

В следующий раз я сказал Карлакову:

– Насчет Констанова и компании даже областной прокурор послал в Москву телеграфное напоминание.

– Ну и что?

– Все то же. Не зря сказано: «Москва слезам не верит». Молчание! Мне бы с Колькой Чернотой повидаться, товарищ Карлаков.

– Опоздал. Вчера пришла шифровка в полночь, а через час привели в исполнение.

– Вот черт! А мы еще одно убийство раскрыли, – его работа...

– Ничего не поделаешь. Колька поступил к нам недавно, и Москва уже распорядилась, а вот эти три дурака все мучаются. Почему такая несправедливость?.. Бюрократичность вообще омерзительная штука, а в таких делах – особенно.

– Говорят, что в Америке и Англии смертники по три года ждут.

– Но ведь мы же не Америка и не Англия, слава богу! Сам дам депешу во ВЦИК.

Но товарищ Карлаков не успел дать телеграмму в Москву. Уже на следующий день произошло нечто ужасное.

Телефоны в угрозыске нервно выбрасывали отрывочные слова:

– Говорит начальник домзака... Побег... Шестеро убитых... Шайка Констанова бежала...

– Говорит начальник конного резерва милиции. В домзаке бунт... Срочно выезжайте... Посылаю на преследование...

– Это из окружкома говорят. Немедленно успокойте население и узнайте, что случилось в исправдоме. Не вызвать ли войска?

В городке начинался переполох. Начальник угрозыска скомандовал «запрягать» и резюмировал:

– У паники есть одна особенность – паника заразительна, как холера, – и тут же сам заорал в телефон: – Отключайте всех от домзака, подключите меня! Я Кравчик! Кравчик! Понимаете? Быстрее, черт вас побери совсем, барышня! Панику разводите, а работать – вас нет! – Потом обрушился на меня: – А ты что стоишь, ББ? Бери свою группу и – в домзак! В домзак!

Глядя на его багровое лицо и налившиеся кровью квадратные глаза, я подумал: вот человек – выше паники. Я пошел в свою группу и поднял всех «в ружье».

А по улицам городка уже скакали с карабинами конные милиционеры, и крестьяне, ехавшие на базар, в ужасе шарахались в стороны, отводили свои санки поближе к тротуарам. И все это ничуть не походило на что-либо паническое.

На пути к тюрьме повстречался наш народный следователь Танберг. Он поднял руку. Я приказал агенту «затормозить», и мы втиснули нарследа в кошевку. Танберг уже знал, что в домзаке ЧП, и, пытаясь закурить в тесноте, проговорил без всякой иронии:

– Доигралась тетя Фемида! Пять наганов в руках смертников – шанс беспроигрышный. А вы знаете точно инспектор, что в тюрьме случилось?

– Бунт. Восстание. Мятеж арестантский!

Следователь – в тон:

– Чушь! Ерунда! Болтология тюремно-милицейская! Там дерзкий побег этой троицы – Констанов, Булгаков, Завьялов. Бежали и ухлопали не то пять надзирателей, не то полдюжины, и еще какого-то мужика...

Но в тюрьме, то бишь в домзаке, было тихо. Как всегда расхаживали на четырех вышках сторожевики в своих длиннополых тулупах, наводивших на размышления – от чьего большого ума повелось часовых наряжать в долгополую овчину: ни встать путем, ни опуститься на колени, ни выстрелить быстро и прицельно!

У ворот нас уже ждали, а во дворе, у входа в корпус лежали рядком... пять мертвецов. В форме, но с пустыми кобурами. Поодаль – еще труп: бородач в тулупе и в крестьянском шабуре...

– Ереснинский, – пояснил Карлаков. – Вез тушу на базар. Ну, а те, убив постового у ворот и выбравшись на улицу, трахнули мужика, овладели лошаденкой и подались за город.

В кабинете начальника домзака на диване лежал... Булгаков. Он был жив и стонал, пожалуй, только для форсу. Хлопотавший тут же тюремный врач сказал:

– Можете допрашивать. Две пули, правда, он заработал, но раны сквозные и по сути пустяковые. Сознание отчетливое, но сказочно труслив! Феноменально! Он уверен, что его сейчас же, немедля, вынесут и «стукнут».

Мой субинспектор Андрюша Петров промолвил:

– И надо бы!

Нарслед поморщился и коротко отмахнулся.

– Эк вас разбирает, «субъективный» инспектор!.. Ну, Булгаков, расскажите: куда намеревался бежать Констанов?

Все собравшиеся в кабинете переглянулись, и я понял, что Булгакова уже не раз допрашивало тюремное начальство по поводу того, как это случилось, но никто еще не удосужился подумать: а что же должно произойти дальше?

Я вполголоса беседовал с Карлаковым, чтоб не мешать официальному допросу.

– Все шло у нас как обычно. Только утром, часа в четыре, Констанов потребовал врача и заявил ему: «Снотворного дайте, голова раскалывается от бессонницы».

Ну, дали ему снотворного и другим обоим дал доктор чего-то... Люминалу, что ли? А утром... Надзиратель Картавцев принес кипяток и видит: не спят. Булгаков лежит на нарах и плачет навзрыд, а те двое шепчутся. Это надзиратель видел в волчок. Потом Картавцев по-обычному сказал: «Прими чай», – и приоткрыл дверь, чтобы просунуть чайник с кипятком. Тут Констанов сорвался с нар, крикнул: «А, лети, душа, в божий рай!» И крутой кипяток – надзирателю в лицо. Тот, конечно, схватился за глаза, а этот, бешеный, выдернул из кобуры наган и надзирателя – в лоб. Снял с шеи револьверный шнур и, угрожая оружием, обоих сообщников выгнал в коридор. Заметь, что те не хотели. Камера на втором этаже, по лестнице поднимался второй надзиратель, тоже с чайником, и не успел схватить наган, как и его застрелили... Тут Констанов второй револьвер сует Завьялову. «Бей, – говорит, – коридорного первого этажа, а я с дежурным помощником покончу!» Так и сделали. Дежурный помощник дремал в кабинете и не успел очухаться, как Констанов его прикончил, а Завьялов в упор застрелил надзирателя первого этажа. Все двери были открыты настежь – утро же: носили хлебные пайки и чайники... И надзиратель у ворот чаек попивал в своей будке, понимаешь? Ну, пятым трахнули и его. У ворот часовой с вышки успел два раза из винтовки в Булгакова – этот последним бежал к воротам – ну и... попал на мушку часовому. Тот ему в руку. Но врач говорит: сквозные ранения и ерундовые, кость не тронута. А револьвера ему не дали сообщники... Только Констанов, когда Завьялов возился с замком на воротах, крикнул Булгакову: «Бери у привратника наган!» А тот ответил: «Меня ранили, помираю...» Ну, бандиты сняли и пятый револьвер, и с пятью наганами – через ворота. Когда на других вышках наши опомнились и стали гвоздить из винтовок по двору, этих двоих уж и след простыл. В переулке встретили они того мужика, что сейчас стынет во дворе. То ли окончательно озверели от кровушки, а может, с целью угона подводы... И – как сквозь землю! На этой подводе...

– Погоню организовали? – перебил шумно вошедший прокурор.

– Спохватился! – иронически шепнул мне помощник начальника домзака. А вслух ответил: – Скачут уже, весь город обложен, все ходы и выходы захвачены – никуда не денутся.

Следователь закончил допрос, но подписать протокол Булгаков еле смог: правая рука действовала плохо.

– Говорит, что Констанов часто рассказывал о какой-то родне в Буграх – есть такая деревня на том берегу, рукой подать...

Прокурор распорядился перевести раненого в тюремную больницу. Нарследователь стал составлять протокол осмотра, а я, собрав свою группу, направился на бугринскую дорогу. Однако ни по дороге, ни в самих Буграх бандитов не оказалось. День уже подвигался к вечеру, тени становились длиннее, яркие блики на снегу и сугробные впадины с каждой минутой все больше и больше темнели.

Обычная наша рецептура ночных поисков в «нормальных» бандитских «хазах» или в блатных «малинах» здесь явно не годилась: они же стали бандитами только сегодня, только пять часов назад, и привычная тяга бандита в родственное логово тут исключалась. Они не были бандитами, хотя и стали ими, и они даже не знали, где искать пристанище. А поэтому и мы не знали, где искать их...

В тот час, который французы зовут «между волком и собакой», над крышами города вдруг забарабанила стрельба. Выстрелы гремели где-то в районе вокзала.

Наконец-то! Волк показал зубы...

Есть в Новосибирске одно интересное, дожившее до наших дней, железнодорожное сооружение: тоннель на Чернышевском спуске. Давно его построили: кажется, еще во времена Гарина-Михайловского. Он – узенький, неудобный, этот тоннель с пешеходным движением лишь по одной стороне и с грохотом поездов наверху – там проходит пучок подъездных путей к вокзалу. И поныне на стенах тоннеля сохранились пулевые борозды и щербины, та пулевая рябь, которую выбивает наган в бетоне и цементе.

Встают в моей памяти минуты последней встречи угрозыска с Констановым...

Когда мы, подобрав по дороге брошенную подводу, с которой уже была скинута мясная туша (а ее так и не нашли, тушу эту), очутились перед тоннелем и наганы в его пустоте загремели, как обух в железной бочке, чья-то пуля настигла Завьялова. Я не знаю – может, наша, а может, железнодорожных охранников, которые метким выстрелом ссадили Завьялова с вагонного тамбура проходившего наверху товарного поезда. Не знаю. Но когда я вскарабкался на насыпь, Завьялов уже лежал, раскинув руки, и в каждой было по нагану.

В последних лучах солнца силуэтно я увидел Констанова. Он метался по вагонным крышам и бесполезно щелкал револьверами, а за ним гнался, тоже прыгая с крыши на крышу, наш агент Стасик Букаловский, комсомолец. Его звали «сыщик с усиками», и Стасик тоже щелкал пустыми револьверами, а когда и я принял на локоть свой наган, – было уже поздно.

Констанов прыгнул с крыши, сломал ногу, но сумел еще подползти к тормозившему составу и положил свою лохматую голову на рельс...


И все же самое страшное в этой истории было впереди.

Когда все кончилось, начальник заглянул к нам.

– Зайди ко мне, ББ!

В кабинете сказал сумрачно:

– Зря!

– Что зря, Викентий Юзефович?

– Все – зря. В окружной суд пришла телеграмма кассационной коллегии Верховного суда: приговор Констанову, Булгакову, Завьялову отменен. Дело переквалифицировано на 74 статью, как злостное хулиганство, и каждому определили по пяти лет...

Это и было самым страшным. Я даже сказал:

– Значит, убийцы... мы?

А наблюдающий за нашим учреждением народный следователь Танберг изрек:

– Тетка Фемида должна шагать вровень не только с часами. Эта чертова красавица, с мечом и весами, должна себе глазки развязать и не только в формуляры заглядывать, но и в сердце смотреть… Оно же – совсем не простая штука, человеческое сердце. Оно и на баррикады человека ведет, и на преступление…

– Видите ли, – начал было я, – при создании объективно благоприятных условий для субъекта, склонного к преступлению...

Следователь нервно замахал руками:

– Вот-вот. Даже говорить по-людски не можем! «Объективно благоприятные условия для субъекта, склонного...» Ведь вы делаете нужное, хорошее и благородное дело, инспектор. Зачем же вам эта книжно-канцелярская тарабарщина? Речь ведь не о Констанове и Булгакове, а о том московском чинуше из кассационной коллегии, что расстрельное дело промариновал больше месяца и не удосужился хоть пару строчек за казенный счет послать сюда! Сами мы из моральных босяков, из хулиганишек «с запросами» сотворили бандитов по всей форме!


За окном распевает свои песни февральская вьюга, и снег – всюду, как в тот памятный декабрьский день тысяча девятьсот двадцать пятого года.

И хотя на том месте, где стояла старая новониколаевская тюрьма, сейчас вознесся огромный домина речного училища, мне все мерещится пустынный двор домзака и пять трупов, одетых в форму, с пустыми кобурами на боку, и мертвый бородач в тулупе...


Народный следователь



Тысяча девятьсот двадцать седьмой год...


Выписка

из приказа Уполнаркомюста

по Западно-Сибирскому краю


П о  л и ч н о м у  с о с т а в у


«...назначается Народным следователем 7‑го участка Зап. Сиб. края, с резиденцией в селе Святском энского округа, с последующим утверждением Районным Исполнительным Комитетом».

Подписи. Печать.


П р е д п и с а н и е


«...с прибытием к месту назначения организовать межрайонную Камеру Народного следователя, в соответствии с Положением, утвержденным Наркомюстом РСФСР и ст... УПК РСФСР.

Утверждение Райисполкомом и вступление в должность – донести».

Подписи. Печать.


Три глухих удара станционного колокола. Поезд, доставивший меня на небольшой полустанок, проскрежетал замерзшими тормозами, дернулся, громыхнул буферами, и вагоны поползли в ночную даль, к Омску. Мелькнул красный фонарик. Зимняя темь, только из окна станционной конторки бросает на синий снег желтые пятна лампа-молния.

Где-то неподалеку – конское ржанье, но ничего не видно...

Холод. Морозит.

– Далеко следуете, гражданин?

Передо мной огромная фигура в волчьей дохе.

– В Святское. А что – не ямщик, случайно?

– Ямщик. Курков мое фамилие. Еслив пожелаете, свезу мигом! За два с половиной часа домчу. Кони – звери... Тулуп есть... И не заметите.

– Сколько возьмешь?

– Что там! Сойдемся. Айдате... Давайте чемоданчик...

Кошева широкая, просторная – хоть свадьбу вози.

– Трогай, Курков!

Свист ямщичий, по-разбойному резкий, оглушительно врывается в уши...

– Эй, вы, ласточки!..

Рывок, облако снежной пыли, и бешеный перепляс старосибирской ямщичьей пары по набитой дороге-зимнику. Только цокают копыта коренника в передок кошевки, режет лицо ледяной ветер да заливаются шаркунцы...

– Добрые у тебя кони, Курков!..

– Чо-о?

– Говорю: кони знатные!

– А-а-а!.. И прадед ямщиком ездил... Коней знаем...

Вокруг морозная пустыня да бескрайние камыши. Озера, озера...

Час скачки. Но вот пустил ямщик лошадей шагом.

– Закуривай, Курков! Угощайся городской папироской. Сам-то святский?

– Невдалеке оттель проживаем. В Сивушине. Ране-то здесь Московский тракт проходил. Почитай, полсела на ямщине жили... А вы – к нам на должность али так на побывку, к родне какой?

– Народный следователь.

– А-а-а! Вас в Святском давно ждут. И квартера, кажись, приготовлена. Вона, как сошлось! За вами вроде два раза исполкомовских лошадей посылали, а довелось мне... случаем...

– Да задержался в городе... А что это там за огоньки? Вон справа. Деревня?

– Деревень тут на все полсотни верст не сыщешь, до самого райцентру... Волки.

– Смотри-ка? Много зверья? Нападают?

– В редкость. Нонешний год – было... Бабу одну заели... Хворая баба была, а одиношно поперлась со своей деревни в село. К крайней обедне вишь понадобилось. То ли грехи замаливать, то ли от хвори Миколе Зимнему свечку поставить... А пуржило. Ну, через два дни нашли голову да ноги в пимах...

Долго молчим.

– А на проезжих нападают?

– Не-е-е. Зверь с понятием. Учителка ишо шла обратно с сельпа в деревеньку... За карасином ходила на восемь верст. Ну, окружило волчье. И идут в пяту, наперед забегают, садятся: вроде, дескать, нет тебе ходу – смерть! Бабенка сперва в смятение вошла, а все ж догадалась: юбку порвала и – в жгут, а потом – карасином. И подожгла. Зверье – в стороны, а учителка так в невредимости и дошла до жительства. Боле не слыхать было. Волк – он над слабым да хворым куражится, а коли видит, что человек в полной силе, – ни в жисть не насмелится.

– Труслив?

– Да ить оно как сказать? В девятнадцатом, как колчаки скрозь наше Сивушино да скрозь Святское тоже отступали, так зверье за имя агромадными стаями шли... Подбирали отставших, замерзающие которые. Стреляли, пуляли колчаки, а ему, зверю тоись, наплевать! Идет валом. Вот и выходит – не труслив, а знает чо к чему… Умнеющий зверь! И характерный...

– Как это – характерный?

– А так: если в кошару попал – всем, сколь есть овечек, глотки порвет. Жрать не будет, а порежет всех. Это у него – обязательно...

– Вот сволочной зверь! Всех?

– Сколь есть! Сволочной, это верно.

– Слушай, Курков, а с колчаковцами у вас сильные бои были? Они ведь тоже... характерные.

– Да, было... Как же без этого?

– Ну, а как у вас насчет грабежей по дорогам? Были банды?

– Банды не банды, а так... блуд кое-какой кажное лето случается... Особливо конокрады. Одначе и тем дороги перепаханы...

– Милиция ловит?

– И милиция тоже... А боле сами мужики конокрадишек казнят... «метят».

– Убивают самосудом?

– Зачем убивать? Всяка тварь жить хочет... А поймают мужики с ворованными конями – леву ладошку на пенек да топором по пальчикам... Не воруй!

– Да... А правую руку не рубят?

– Нет... Ну рази уж вдругорядь изловят. А которые заядлые, ну тех, бывает, и кончают навовсе.

– Нельзя так! Это еще при царе было, а теперь власть своя, рабоче-крестьянская. Бороться с самосудами надо! Беззаконие...

– Да ить, конечно, – не похвальное дело... А ну, голуби!

Снова бьют подковы о передок саней, и на поворотах заносит широкую кошеву.

Одолевает дорожная дремота...

– Тпр-р-ру... Приехали, товарищ народный следователь.

Подслеповатые домишки. Площадь с неизбежной коновязью. Каменный магазин с железными ставнями. Двухэтажный каменный дом. Еще один...

По площади ходит и гремит колотушкой ночной сторож.

Вот оно – древнее село Святское. Резиденция камеры народного следователя 7‑го участка энского округа...

– Вот, следователя вам доставил. Его к кому на квартеру? Знаешь, поди, – обратился мой ямщик к старику.

Тот объяснил.

Ямщик свернул в переулок, подъехал к покосившемуся дому-пятистеннику. Кнутовищем застучал в ворота, потом – в деревянные ставни…

– Просыпайся хозяйка. Примай своего квартеранта...

Двадцатого января 1927 года народный следователь Святского, Большаковского и Муромского районов был утвержден Районным Исполнительным Комитетом и начал знакомиться со своим участком, делами его и людьми.

Вот я в квартире райуполномоченного ОГПУ Дьяконова.

Он старше меня лет на шесть, сухощав и невысок. Скулы туго обтянуты коричневой от загара кожей. Впоследствии я убедился: загар этот – вечен. И зимой и летом одинаков.

С потолка комнаты свешиваются гимнастические кольца. Около печки – тяжелые гири.

Но главное в комнате уполномоченного ГПУ – книги. Книги на трех этажерках, книги на столе, книги на подоконниках.

– Много читаешь, товарищ уполномоченный?

– Много читаю, следователь… Много. Иначе нельзя. А ты?

– Да, конечно...

– Это хорошо. Наши деятели сейчас тоже к книжке потянулись, да не у всех вытанцовывается. Грамоты не хватает. Ну, что ж? Рассказать тебе о районной советской власти?

– Обязательно.

– Гм... Председатель РИКа Пахомов... Лет ему уже... к пятому десятку подбирается. Бывший начальник уголовного розыска, при колчаковщине – партизанский вожак. Мужчина «сурьезный» и большой законник. Упрям, очень упрям... Ну что еще о нем?..

– Я с ним уже познакомился. С первой встречи предупредил, что, если из округа не будет соответствующего отношения, не станет отапливать камеру...

– Вот, вот. А если будет бумага с печатью – дровами завалит.

– Ну, у меня печать своя...

– Тогда ты обеспечен... Секретарь райкома Туляков. Хороший человек, прекрасный коммунист... Всем бы взял, да малограмотен. От «пущай» еще не ушел. В будущем году поедет учиться. Учти – в разговорах вспыльчив и пытается командовать… Заврайзо Косых. Тоже бывший партизанский командир. Политически хорошо подкован, но окружен кулацкой родней. Принимает подношения. С ним еще придется повозиться.

Райком, райисполком, рабкооп, райфо, РАО... За каждым словом, обозначающим учреждение, – живые люди, живой человек, большей частью – большевик, овеянный партизанской славой, покрытый рубцами старых ранений, но – малограмотен.

Все они мечтают: учиться, учиться... Но учиться некогда. Работы – непочатый край.

– Слушай, Виктор Павлыч! А в деревне тяга к знаниям чувствуется? И как тут у вас... обстоит дело с классовым расслоением?

– Насчет тяги – а когда ее в деревне не было? Со времен Ломоносова деревня к грамоте тянется, да не выходило... Что ж тебе сказать? Тут роль избачей и учителей – огромна. А с ними не все благополучно. Много понаехало к нам городских. В крестьянском хозяйстве – ни уха ни рыла. Нужно своих учителей воспитывать. Вот в будущем году мы твердо решили тридцать человек из окончивших ШКМ оставить в районе... Вынесли такое решение и в райкоме и в РИКе. Касательно же классового расслоения... нэп много напутал. В годы военного коммунизма было проще: вот тебе кулак, а вот бедняк!

– Как с преступностью?

– Без работы не останешься!

– А контрреволюционный элемент?

– И я на биржу труда не собираюсь... Ну, пойдем, пообедаем.

– Спасибо. Буду обедать у своей хозяйки, а то обидится.

– Ну, не задерживаю... Да, вот что: ты Достоевского читал? «Преступление и наказание»?

– Читал. Не понравилось. Слишком много чернил на убийстве одной старухи...

– Конечно! То ли дело – Шерлок Холмс!

– Издеваешься?

– Издеваюсь. Не нравится?

– Раздеремся.

– Не выйдет. Я сильнее. Хочешь дам «Пещеру Лейхтвейса»? Очень даже завлекательная книжка!

Дьяконов подошел к одной из этажерок, порылся в книгах и подал мне «Братьев Карамазовых».

– Читал?

– Н-нет.

– Прочитай обязательно. Я не без задней мысли: во-первых, тебе, как следователю, нужно особенно жать на психологию, во-вторых, мне, как уполномоченному, нужно знать твое развитие.

– Слушай, товарищ уполномоченный, а тебе не кажется, что ты – нахал?

– А тебе не кажется, что я ни с кем другим так бы не говорил? О том, что ты бывший чекист и почти хороший большевик, хотя и со срывами, мне уже давно известно. Еще до твоего приезда запросил необходимое... А вот где ты стоишь – «надо мной» или «подо мной»? Ведь работать придется, как говорится, рука об руку...

– Допустим – «над»?

– Не допускаю!.. Уже целый час присматриваюсь. А если так окажется – чудесно! Мне друг нужен... Не такой, чтобы шептаться, а такой, чтобы поправил, где оступлюсь...

– А если – ты «над»?

– Тогда я поправлять буду...

– Будь здоров, Дьяконов!

– Ты куда после обеда?

– Знакомиться с начмилом...

– Шаркунов – человек очень интересный. Типичный осколок военного коммунизма. Пробовал я его за уши вытягивать – не поддается. Он ведь в оперативном отношении – в твоем подчинении?

– Как орган дознания.

– А ему – наплевать! Понял? Чем ты его ушибешь? Окриком? Нельзя. Этот из тех, что по первому зову партии на штыки голой грудью бросится. Ученостью? Он лишь посмеется...

– Найду чем, не беспокойся!

– Ну, пока, самоуверенный ты человек!


Огромный, чисто выметенный двор районного административного отдела окружен завознями и конюшнями. Посреди двора – конный строй. Идет рубка лозы.

На крыльце, широко расставив ноги, стоит человек лет сорока в командирской шинели с милицейскими петлицами. На голове синий кавалерийский шлем с большой красной звездой. На левом глазу черная повязка. Офицерская шашка блестит золоченым эфесом.

– Соколов! Шашку вон! Удар справа!

Мчится по двору статный вороной конь. Сверкнула шашка, но лоза не срублена, а сломана.

– Как клинок держишь, раззява? Повторить! Вам кого, товарищ?

– Наверно, вас... Я – народный следователь.

– Слыхал. Здравствуйте. Шаркунов, Василий Иванович. Можете просто Василием звать. Спешиться! Смирнов! Остаешься за меня. Закончишь рубку – проведи еще раз седловку. Ну, пойдем чай пить, товарищ...

– Спасибо. Времени нет. Прошу подготовить все дознания для проверки.

В единственном глазу начальника милиции нехороший блеск.

– Так-с... Когда прикажете?

– Сегодня к вечеру. Кстати, нет ли у вас на примете кандидата в секретари моей камеры?

– Писарями не занимаюсь! Для меня все писаря одного хорошего сабельного удара не стоят! – и с нескрываемой насмешкой: – Не желаете ли попробовать? По лозе? Смирнов! Коня сюда!

– Спасибо. Клинком не владею... Я – моряк...

– Моряки-то на море плавают...

Ну ничего, я знаю, чем пронять таких, как ты. Браунинг, мгновенно выхваченный из моего кармана, высоко взлетел в воздух, кувыркнулся и снова оказался в моем кулаке.

– Что – в цирке работал?

Ну и дьявол!

– Вбейте вот в это бревно гвоздь наполовину. Товарищи, найдется гвоздь?

От сгрудившихся вокруг нас милиционеров отделились двое, побежали к сараю и вернулись с большим гвоздем и молотком.

– Вот сюда вбейте. На уровне глаз...

Ну, держи серьезный экзамен, товарищ народный следователь.

Пять шагов... восемь... Еще два... и еще два.

Браунинг три раза выбросил легкий дымок. Из трех одна да найдет гвоздевую шляпку.

Так, есть! Гвоздь вбит пулей. Милиционеры смотрят на меня, широко открыв глаза.

– Да милый ты мой человек! – вдруг в неистовом восторге кричит начмил. – Да где ж такое видано? Видал стрелков, видал! Но то из винтовки! А тут из такой пукалки! Ура товарищу следователю! С таким не чай пить – водку! Смирнов, Рязанцев, Тропинин! Тащите его ко мне! Арестовать его, артиста!

Как я ни упирался – день пропал. Пришлось пить водку. И пить так, чтобы – ни в одном глазу, как говорится. Единственный глаз Шаркунова все время наблюдает. Внимательно и хитро...

Домой меня доставили на лошади начальника милиции. Шаркунов провожал и все время спрашивал:

– Как самочувствие?

– Отлично... Завтра утром – не забудьте – дознания на просмотр...

– Слушаюсь! Ну и орел!.. Так, говоришь, всю Гражданскую – на фронтах? Три раза ранен?

– Дважды ранен и тяжело контужен... Да уезжай ты, сделай милость!

Утром следующего дня Шаркунов предстал перед моим столом в сопровождении своего помощника с пачкой дознаний. На замечания щелкал каблуками, позванивая шпорами, приговаривал:

– Слушаюсь, товарищ следователь! Будет исполнено, товарищ следователь!

На третий день вернулся из района секретарь райкома товарищ Туляков. Он оказался прихрамывающим человеком средних лет, с простым крестьянским, но не бородатым, а гладко выбритым лицом. На пиджаке в большой шелковой, вишневого цвета розетке – орден Красного Знамени.

– Садись... Семью не привез?

– При первой возможности... Думаю на будущей неделе дать телеграмму. Вот только мебелишкой кой-какой обзаведусь...

– Значит, не сбежишь... Не сбежишь? Фронтовик?

– Фронтовик. Не сбегу.

– Дел много. Ох и много дел! Вот тут я тебе накопил...

Он хлопает ящиками письменного стола и вынимает одну за другой бумаги с размашистыми резолюциями.

– Это из Глазовки. Там председатель сельсовета совсем закомиссарился. Орет на людей, кулаком стучит по столу. Проверишь и доложишь. А вот из Леоновки. Тут, видишь, дело хитрое: послали мы туда недавно нового учителя, а он с кулачьем схлестнулся. Вместе пьянствуют, школа по неделям закрыта. Наведи следствие. А здесь из Бутырки пишут: водосвятие устроили, черти! Арестуй попов и доставь сюда! Ну, тут таловские сообщают и тоже об учительнице: с парнями шашни затеяла! Любовь на полный ход, парни из-за нее разодрались, а дело стоит. Поезжай и сделай строгое внушение. Если нужно – хахаля арестуй и привези сюда. Подержим в РАО. Пусть охладится.

– М-да...

– Что? Испугался? Не робей – поможем!

– Да нет... Работы я не боюсь.

– Вот и хорошо. От работы сколь ни бегай – она тебя все одно сыщет... Ну, поедем дальше: в Хомутовке сельсоветчики секретаря сняли. Красного партизана. Якобы – неграмотный. А приняли секретарем кулацкого сынка. Тут, брат, дело политическое. Нужно со всей строгостью закона... Да ты что на меня уставился?

– Ничего, я слушаю. Продолжайте.

– В Ракитине попову дочку изнасильничали. Ну это ерунда, потом можешь заняться, когда освободишься!

Я прочитал заявление поповны об изнасиловании и положил в свой портфель. Остальные бумажки сложил стопочкой и оставил на столе.

– Все эти материалы, Семен Петрович, принять к производству не могу.

– Как? Что ты сказал?

– Говорю, что эти бумаги не могу принять...

– Это почему же, дорогой товарищ?

– За отсутствием признаков уголовно-наказуемых деяний.

– Да ты что – в уме?!

Туляков встал из-за стола. На лице его отобразились поочередно: удивление, злость, гадливость...

– Так вот кого нам прислали?! Так, так... Значит, классового врага защищаешь, а советская власть тебя не касаема? Пущай, значит: на местах дис-креди-ди... дискредитуют, а ты будешь поповну оберегать? Так я вас понимаю?

– Нет, не так, Семен Петрович.

Сколько ни пытался я объяснить ему роль и значение народного следователя, который был в то время в райцентрах фигурой автономной и осуществлял некоторые прокурорские функции, Туляков оставался непоколебимым. Глаза его смотрели на меня открыто враждебно.

А когда я напомнил, что для разбора аморальных поступков низовых работников советской власти в районе существует инструкторский аппарат райкома и аппарат РИКа, в его взгляде отразилось нечто новое... Так смотрят на безнадежно потерянного.

Из райкома я вышел подавленный. Вспомнились последние минуты разговора. Туляков демонстративно сложил свои «материалы» в стол, тщательно два раза повернул ключ каждого ящика, подошел к купеческому железному сундуку, заменявшему сейф, и так же аккуратно запер и сундук. Показав этим полное «отгораживание» от меня, Туляков вернулся к столу и, глядя на сукно, заявил:

– Извиняйте, гражданин. Я занят...

Я отправился к Дьяконову. Тот, выслушав меня, сказал:

– Ты, конечно, был прав. Но оба вы – никудышные «дипломаты». Знаешь, в чем твоя ошибка? В том, что забыл про Ленина. «О революционной законности». Пусть, конечно, не по данному конкретному поводу, а вообще. Тебе бы доказать, что твоя роль – революционная законность. По Ленину. И все встало бы сразу на место! Ты полное собрание сочинений Ильича выписал?

– Н-нет...

– Завтра же выпиши. Какой же ты большевик, если у тебя на книжной полке сочинений Ильича нет. Чем ты вообще в жизни и работе будешь руководствоваться? Циркулярами? Ладно, иди с миром...

...Прошло три недели. Однажды я получил отношение из округа. Прокурор писал:

«...По жалобе, принесенной на вас секретарем Святского райкома РКП (б) товарищем Туляковым, произведена проверка. Ваши действия правильны».

А еще через пару дней в камере появился сам Туляков. Он... сиял.

– Ну, дорогой товарищ, и дали же мне из-за тебя жару! Оказывается – ты был прав! Забудь! И знаешь что? Есть у меня идея одна... Сможешь сделать для районного актива доклад о революционной законности? Ну что там к чему и так дале... Кому, что и за что положено и прочее...

– И кому чем положено заниматься?

– Само собой! Только шибко функционалку не разводи. Райком есть райком! Понимаешь?

– Понимаю... Попробую справиться...

– Справишься! Законник! Вас бы с Пахомовым спарить, предриком нашим.

– Тут – другое дело, Семен Петрович...

– Да я просто так! Думаешь, секретарь райкома совсем из ума выжил? Значит, приготовь тезисы доклада. Обсудим на бюро и – давай!

Мне хочется улыбнуться: все-таки получается – «твой, дескать, верх, а моя макушка».

Вскоре в селе Святском состоялся первый от сотворения мира доклад: «Революционная законность и ее классовая сущность». А Туляков после доклада сказал:

– Здорово! Я тебя с первого взгляда наскрозь понял: этот не подведет!

Милый человек и превосходный коммунист все же не мог обойтись без «макушки». Скоро его послали учиться в краевую совпартшколу...


Самоубийство Никодимова

Весна тысяча девятьсот двадцать восьмого обрушила свое тепло на Святское как-то сразу, вдруг.

Еще стояли холодные дни, за селом резала глаз все та же, надоевшая за зиму, исполосованная следами зверья снежная целина, еще не потемнели дороги и утренники были морозны совсем по-зимнему, но однажды ночью прилетел в село теплый ветер-южак.

Прилетел и начал озоровать: гремел железом крыш, по-разбойному свистал в водостоках каменных хоромин больницы и РИКа, оторвал несколько ставен, повалил подгнившие ворота у дома вдовы Ремешковой и с рассветом ринулся дальше на север.

А в полдень заполыхало в небе ярчайшее солнце.

Не прошло и трех дней, как ощеренные иглами, грязно-серые кучи снега стали оседать и расплываться голубыми лужами, и понеслись по улицам мутные потоки, унося с собой разный, выброшенный за ненадобностью, житейский хлам.

Большущий оконный «реомюр» больницы вымахал синюю жидкость высоко над красной чертой.

Рощу облепили крикливые орды грачей.

И стало ясно: пришла весна. Пришла окончательно и бесповоротно!

Ночью над селом свистели в небе тысячи крыл, и журавлиное курлыканье перекликалось с лебедиными фанфарами. Но всех перекрывает деловитый говор гусей.

– Как ко-го? Его! Ко-го? Га-га! А ты кого?

Наверное, гусихи договариваются о выборе мужей, но охотник, вышедший ночью послушать пролет, весело-угрожающе кричит ввысь невидимым птицам:

– Ага! Кого? Тебя, тебя! Ужо доберусь!

Сегодня воскресенье и, попитавшись пирожками у квартирохозяйки, можно задержаться до полудня дома. Я оторвал календарный листок, распахнул створки окна и хватил полной грудью теплого воздуха.

Ну вот и вторая моя весна в Святском! Как-то пройдет этот год?

Зима была относительно спокойной, но я, по давнему опыту работы в уголовном розыске, хорошо знаю: весна – тяжелое время для следователя. Скоро лягут на мой стол письма о «подснежниках».

Это – не сообщения натуралистов и цветоводов.

Подснежники – трупы, вытаявшие весной из-под белой пелены.

Разные бывают «подснежники».

Бабенка с расколотым черепом, глухой ночью вывезенная убийцей-мужем из деревни в снега. Дескать: «Ушла ночевать к подружке в соседнюю деревню и не воротилась... Уж я с ног сбился! Искал, искал, и все без толку! Ума не приложу – куда Настя пропала? И заявление в милицию сделал и сам искал – нет!»

Незадачливый любовник, с лицом искромсанным волчьей картечью из дробовика. «Как выехал сосед Сеньша со двора той неделей, так и не воротился. Конишка-то пришел, а Сеньши нет как нет! Неначе волки загрызли!»

Заготовитель сельпо, ехавший с крупной суммой денег и выслеженный на проселочном зимнике предприимчивым ямщиком. «А как же, встрелся, встрелся... Мы у Федосихи посидели, выпили по косушке и поехали. Он – на Гусевку, сказывал, а я – в обрат, на Журавлиху... Вот такое дело».

«Подснежники» разные, а расчет любого убийцы всегда один: сунул труп в сугроб и дело с концом, весной голодное зверье растащит пo частям.

Никто из убийц не читал римского права и не знает юридического постулата древних: «Нет трупа – нет преступления», но каждый думает именно так.

Только так не получается. Волки охотно жрут мертвечину поздней осенью, но зимой и весной предпочитают свежую баранину.

И безгласные «подснежники», хорошо сохраненные морозами, для следователя разговорчивы...

Я стою у окна, смотрю на стайку дерущихся воробьев – почему у них такая подлая манера: все на одного? Самосуд, по всей форме! И забивают насмерть! Как иной раз люди...

– Разреши ворваться?

В дверях Дьяконов.

– Заходи! Садись! Сейчас пирожков притащу.

– Не надо. О чемзадумался?

– О смерти...

– Нашел время! В природе жизнь! Смотри, как наша Картас-река бушует! Ну, прочитал Хаджи-Мурата Мугуева? Крепко?

– Здорово написано!

– Петухов сказал: следующий номер нашей программы – Лидия Сейфуллина. «Милость генерала Дутова». И журнал «Сибирские огни». Ну, начнем заниматься? – спросил Дьяконов. – Во вторник Петухов будет принимать. И с нас, брат, спрос в первую очередь.

Дело в том, что новый секретарь райкома «протащил на бюро» вопрос о «самообразовании райпартактива». И теперь мы два раза в неделю прорабатываем русскую и советскую литературу. Это в районе небывалое новшество, и бывшим партизанам, занявшим сейчас районные высоты, приходится нелегко... Нам с Дьяконовым легче. Оба мы – книголюбы и оба – слушатели ВЮК – Высших юридических курсов...

– Не хочу, Павлыч... Нет настроения... Вот Желтовский зачем-то бежит... Наверное, на охоту звать...

– Все вы охотники – блажные. Дурью маетесь!

Секретарь моей камеры, семнадцатилетний Игорь Желтовский влетел в комнату без стука и выпалил с передышками:

– Никодимов... только что... покончил... с собой!

– Ты что болтаешь?!

– Кто тебе сказал?!

Игорь шмыгнул носом. Когда он волновался или злился – всегда шмыгал. Эту привычку он сохранил до седых волос и прокурорских вершин.

– Никто не сказал... Вернее, все сказали. Они все у предрика в кабинете... Вас вызывают. И к вам, товарищ райуполномоченный, на квартиру послали. Утопился… Бросился в Картас.


Утопился Аркадий Ильич Никодимов! Наш веселый, остроумный, добродушный и отзывчивый секретарь президиума райисполкома. Сама мысль об этом была чудовищно нелепой. Спокойный, уравновешенный человек лет тридцати пяти. Женат на хорошей, интеллигентной женщине-учительнице. Жили душа в душу! Считался отличным работником... Собирался вступить в партию. Да что за чертовщина!

...В кабинете предрика Пахомова собрался весь районный актив. Уполномоченный угрозыска докладывает:

– Рано утром жительницы вышли полоскать белье...

– Что ж их, ради воскресенья на реку понесло? – перебивает хмурый Пахомов, хотя это совершенно не относится к делу.

– Завтра опять праздник, – поясняет Дьяконов, – какой-то Егорий вешний...

– Так вот, – продолжает уполномоченный, – Аркадий Ильич прошел в конец мостков. Там свайные мостки, знаете, где летом лодки стоят? Женщины окликнули, предупредили, чтобы не упал в реку. Вода бешеная, весенняя. Аркадий Ильич обернулся, махнул прачкам рукой и бросился в воду, как был в одежде. Женщины рассказывают, что два раза видали, как из воды поднялась рука Никодимова, а затем он скрылся из глаз за поворотом реки, там, где наш мост...

Уполномоченного розыска дополнил Шаркунов:

– Меры приняты. Тело ищем. По берегам поехали конные милиционеры.

– А лодки, лодки?! – волновался Пахомов. – Надо проверить: вышли ли на поиски лодки?!

Но тут оказалось, что ни одной годной лодки в селе нет – все текут.

– Черт знает что! – возмутился Петухов. – Неужели вы здесь за восемь лет советской власти не могли при пожарной части организовать спасательную службу?!

Кто-то напомнил, что Картас весной беснуется, а летом – курице по колено.

– Какого парня потеряли! – горестно вздохнул заврайоно Рукавишников. – Какого парня! Окрисполком его всем в пример ставил... Поэт был.

Я вспомнил: да, действительно, Никодимов писал стихи. Даже печатался в окружной газете.

И еще вспомнил свой первый разговор с погибшим. Никодимов готовил проект постановления РИКа о моем утверждении в должности.

– Тяготит меня членство в президиуме, – сказал Аркадий Ильич, когда мы разговорились, – по натуре своей не имею склонности командовать людьми. Да и генеалогия неподходящая – все Никодимовы или учителя или попы...

Затем из разговора выяснилось, что это вполне интеллигентный человек, кончивший учительскую семинарию, и один из немногих хорошо грамотных бывших партизан.

Партизанил Аркадий Ильич в одном из алтайских отрядов, имел партизанский значок, но говорил об этом всегда со смущенной улыбкой.

Таков был Аркадий Ильич Никодимов.

И вот теперь его нет. В чем же дело?!

Что за причина самоубийства?!

Именно это и спросил секретарь райкома Петухов, смотря на меня в упор.

И все смотрели на меня.

Оставалось только встать и заявить официально:

– Приступаю к производству предварительного следствия по делу о самоубийстве Никодимова. Товарищей, имеющих какие-либо сведения, соображения или документы, касающиеся данного случая, прошу зайти ко мне в камеру.

В основу расследования каждого самоубийства положено решение трех неизвестных: а) самоубийство или замаскированное убийство; б) если самоубийство неоспоримо – причины его; в) не было ли виновных, вынудивших икса совершить самоубийство.

Уголовным кодексом предусмотрена статья, карающая за понуждение к самоубийству.

На первые два вопроса нужно всегда отвечать в самом начале следственного производства.

Свидетельство двух прачек само по себе исключало любую версию о насильственной смерти. Таким образом, ответ на первый вопрос может считаться решенным: да, самоубийство!

Итак, нужно приступать к решению неизвестного «б». О неизвестном «в» заботиться еще рано. Да и практика показывает, что с этим пунктом следователь встречается чрезвычайно редко. Существует он больше ради проформы.

Зампредседателя РИКа Пастухов, с которым Никодимову приходилось чаще всего обращаться по службе, на допросе сказал:

– Последние дни он все какой-то сумной ходил... Вроде – сам не свой... Я его спрашиваю: что, мол, с тобой, Аркадий? Может, говорю, с женой нелады или еще что случилось? Он ответил: так, просто так, говорит, товарищ Пастухов... Грусть беспричинная... На меня, говорит, весной всегда находит тяжелое настроение... Не беспокойся. Пройдет!

Покончив с первыми краткими вопросами, я созвонился с Дьяконовым:

– Сходим к нему на квартиру, Павлыч?

– Обязательно... Заходи за мной, тебе по пути.

Жена Никодимова, худенькая болезненная женщина, в эти трагические дни отсутствовала – лечилась от туберкулеза в далеком санатории. Районные власти послали ей телеграмму, составленную в осторожных выражениях...

Супруги, к счастью, были бездетными.

Комната Никодимова если и поражала чем, то лишь аккуратностью и чистотой. Простая самодельно-крестьянская мебель, окрашенная «вохрой», аж блестит – до того вымыта! Помнится, еще моя квартирная хозяйка говорила, что к Никодимовым ходит делать уборку и мыть полы некая Нюрка, санитарка больницы.

В шкафу скромная одежда, белье, охотничьи принадлежности.

В единственном ящике стола, покрытого чистейшей скатертью, разная мужская мелочь, замки ружья и – обе пружины – поломаны. Само ружье с отвинченными замками стоит в углу за койкой.

Мы с Дьяконовым переглянулись: вот почему река, а не пуля!

Внимание привлекла выпуклость скатерти на столе. Подняв скатерть, увидали толстую тетрадь, сшитую из нескольких школьных.

Единственная запись в тетради – незаконченное стихотворение.


Жизнь моя – измученная кляча...

Приведенная в обдирный двор.

Что же... Я спокоен. Я не плачу,

Собственный встречая приговор...

Знаю я, что солнце не потухнет,

Петь в лесу не перестанет соловей,

Если...


Здесь стихотворение обрывалось, и конец страницы был наискосок разорван широкой чертой острого пера. Сломанное перо торчало в ученической ручке, валявшейся под столом...

– Черт, как воняет! – поморщился Виктор Павлович. – И лекарством каким-то пахнет и особенно... Чувствуешь? Керосином...

Действительно, в комнате пахло керосином.

– Наверное, пролили... Ну, давай посмотрим постель.

На постели не было ничего интересного.

– Ни-че-го!.. – вслух сказал я.

– А знаешь, керосином-то пахнет от матраца, – отозвался Дьяконов. – Клопов выводили... Ну, попробуем поговорить с хозяйкой...

Но расспросы квартирохозяйки Никодимова остались безуспешными. Девяностолетняя без малого, полуглухая, полуслепая старуха ничего не могла сообразить и только сама спрашивала:

– А што, батюшка, што Аркаша-то шкоро вернешя? Фатеру-то как, батюшка? Иде же Аркаша? Заарештовали вы ево, што ли?

Дьяконов смеялся, а я напрасно старался объяснить.

– Не вернется твой постоялец!.. Самоубийством он покончил. Самоубийца, утопился квартирант твой, бабка...

Бабка отвечала:

– И шибко убился, болезный? Шходить бы проведать, да ноги не ходють...

– Утопился, говорю! – кричал я в ухо старухе.

Наконец, уяснив смысл происшедшего, старуха удовлетворенно и спокойно заявила:

– Шпомнила! Бабы-прачки яво утопили... Фекла Прокудкина, штерва... Бешпременно Фекла... Путался с ей Аркаша...

– Новая версия, – сквозь смех сказал Дьяконов. – Держись, следователь! Вон как дело повертывается!

Пришло время засмеяться и мне: Фекле Павловне Прокудкиной, свидетельнице происшествия, больничной прачке, было за шестьдесят...

Дав эту целевую установку, старуха замолчала. Только губы беззвучно шевелились, словно перемалывали жвачку...

– Черт побери! – ругнулся Дьяконов, когда мы вышли из пропахшей керосином комнаты на воздух, – хоть бы записку оставил!

– А стихотворение? Мало тебе этого? Что, ты не встречал людей, разочарованных жизнью?

– Ну, ладно, пойдем-ка на берег, узнаем: как там с поисками тела...

Трупа все еще не нашли, хотя плавали уже пять лодок и багорщики тянули по дну реки самодельный трал. Работать было очень трудно: весенняя река буйствовала и несла много леса-плавника.

На третий день утром Игорь протянул мне запечатанный сургучом конверт из свежей почты. Это было... письмо Аркадия Ильича.

Он писал:


«Знаю, что доставлю вам много хлопот и вы, с присущей вам добросовестностью в работе, будете долго доискиваться причину, толкнувшую меня на добровольную смерть. Вот поэтому я и пишу. Хочу рассказать вам все, всю правду. Я – сифилитик...

Понимаете? – си-фи-ли-тик. Отверженный. Это открытие я сделал совсем недавно, хотя предполагал о болезни еще несколько лет назад. Над нашей семьей тяготеет проклятие: наследственный сифилис. И вот когда мне уже перевалило за тридцать и я полузабыл об этом большом несчастье, началом которого обязаны мы, Никодимовы, прадеду Ивану – попу-расстриге, пьянице и развратнику – несчастье свалилось на голову!

Выехал в город, показался врачу Лейбовичу. Тот меня успокаивал, убеждал подождать с выводами. Но я видел по его лицу, что лжет.

Да и кому лучше знать, как не мне? Не хочу гнить заживо! Лучше уж – одним разом! Я и в государственную больницу ходил. Там то же: успокаивали, словно ребенка. А язва говорила: пора кончать! Прощайте. Не трудитесь слишком много над трупом человека, покаравшего самого себя за грехи предка, которого я никогда не знал и не видал, даже на фотографии».

На этом письмо кончалось, но за подписью шел постскриптум:

«Об одном прошу вас: пусть никто никогда не узнает об этом письме, кроме властей. Жена моя здорова – я всегда оберегал ее от этого ужаса. Она ничего не знает и пусть никогда не узнает. Хватит с нее и чахотки. Похороните мое тело где-нибудь подальше.

Аркадий Никодимов».


Взволнованный, я прочитал письмо дважды... Итак – тайна раскрылась. Но дело, все равно, надо доводить до конца. Не разыскан труп. Надо допросить врачей. Нужно ехать в город...

Частно практикующий врач Лейбович показал, что Никодимов действительно обращался к нему незадолго до самоубийства.

Врач собственноручно написал в протоколе допроса: «Утверждать, что язва была безусловно люэтического характера, я не берусь, не будучи венерологом. Во всяком случае, требовалась длительная проверка и исследование крови, но больной был в отчаянии и утверждал, что у него наследственный сифилис. Успокоить его я не смог, и он ушел в возбужденном состоянии, а больше на приемах не появлялся».

Государственная больница выдала справку:


«Никодимов А. И. обращался в больницу в венерологический кабинет по поводу подозрения на сифилис. Имелась язва в правом паху. Данные анамнеза: наследственный люэс. Направлен на РВ, но в лабораторию не явился и в больницу больше не приходил».


Врач-венеролог заявил:

– Помню, помню... у него была огромная и странная язва в паховой области. Сильно запущенная. Диагностировать сифилис я, конечно, без реакции Вассермана не мог. Но больной исчез из поля зрения, а взять его на учет без твердой уверенности в люэсе больница не имела права.

Я спросил:

– Так вы не уверены в сифилисе?

– Видите ли, на определенных этапах развития этой болезни внешние проявления ее часто носят несколько неожиданный характер...

– Простите, доктор: мне просто нужно знать – был у этого вашего пациента сифилис или что-либо другое?

Врач обиделся.

– Странные вы люди, товарищи юристы! Всегда у вас какая-то категоричность! Ну, а если я вас спрошу: можно ли по наружному виду трупа человека, умершего от яда, сразу определить, что здесь – убийство или самоубийство?

– Нет, разумеется...

– Ну, слава богу! Так чего же вы от меня требуете? Вспоминаю еще, что у этого больного была подозрительная краснота на спине и в полости горла... И вообще какой-то очень неопрятный человек! Воняло от него потом, керосином, еще чем-то!.. Очень, очень неопрятный товарищ!

Когда я вернулся из города, Игорь ошеломил меня еще в дверях:

– Никодимова нашли! Вот, читайте!

Труп Никодимова обнаружили далеко, в другой сибирской реке на месте слияния с нашим Картасом.

Милиция прислала сообщение:


«Нами обнаружен утопленник, похожий на приметы, разосланные вами. Мужчина средних лет. Труп сильно обезображен рыбами и плавником. Лицо деформировано. Конечности уже перешли в состояние жировоска... Цвет волос – темный шатен, как вы пишете, и волосы длинные. Усов и бороды нет. Поскольку у нас и в соседних РУМах нет заявлений об утопленниках, полагаем, что обнаруженный нами есть утонувший гражданин Никодимов А. И.

Начальник РАО Григорьев

Уполномоченный УГРО Василъцев»


– Заготовить постановление о прекращении дела за отсутствием состава преступления? – спросил Игорь.

– Постановление? Нет, подожди... Пиши телеграмму:


Корсакова РУМ Григорьеву

срочно есть ли трупе язва паховой области также немедленно шлите одежду трупа посылкой.

– Да, вот еще вам телеграмма из Абастумана:


Положение Никодимовой безнадежное выехать не может смерти мужа не сообщили главврач Тихонов.


– Ну что ж поделать? Отправляйся на почту, а мне давай всю корреспонденцию и газеты.


Тысяча девятьсот двадцать восьмой год...

Гибнет экспедиция Нобиле. Ледокол «Красин» спасает «Гордость Италии». Растет Днепрогэс. Строятся другие гиганты индустрии. Колхозная сеть – все крепче. Середняк примеривается и взвешивает «чо к чему», его все больше «тянет» к коллективу.

Но... За границей лорды и магнаты капитала мечут громы и молнии против Страны Советов. А дома «правые» путаются под ногами партии, выдвигают свои «тезисы», пытаются тащить страну от гигантов к ситчику... В деревне кулак все чаще лезет на сеновал за обрезом...

Ну, а теперь официальная почта. Начнем с этого пакета с семью замками, то бишь с пятью печатями и грифом: “Секретно”, серия А».


«В связи с резким поднятием уровня народного хозяйства, курсом на ликвидацию частновладельческого капитала, принудительным сокращением нэпманского торгового оборота и наступлением на кулака в сельской периферии, отмечается оживление классово враждебных элементов, повсеместно оказывающих упорное сопротивление. По краю зарегистрирован ряд террористических актов, направленных на совпартактив и маскируемых бытовыми обстоятельствами и обстановкой. Предлагается: при расследовании дел об убийствах самым тщательным образом изучать мотивы убийств, классовое лицо преступника и жертвы. При первых признаках политических мотивов убийства – квалифицировать преступления не по ст. ст. 136 и 137, а по ст. 58—8 УК РСФСР. Мерой пресечения избирать содержание под стражей с особо-строгой изоляцией. О всех подобных делах немедленно докладывать в округ и всю работу контактировать с уполномоченным ОГПУ...»


Прочитав, я пошел к Дьяконову.

– Здорово, Палыч! Получил циркуляр?

– Получил... А что, интересный?

– Таких еще не было...

– А нам, собственно говоря, не очень и нужно!.. Он у нас и в сердце и в партбилете давно отпечатан.

– Но все же! Я к тебе насчет дела Воеводина, ну это убийство из ревности... Убитая-то – член сельсовета, делегатка... А муженек, сам знаешь —того! Как думаешь?

– Ничего он не «того»! Квалифицируй по сто тридцать седьмой. Допроси этого сукиного сына Козырева, которого Воеводин ранил... Он выздоравливает, к сожалению, кулацкий донжуан! Самая пошлая драма на почве ревности, и никакой тут политики нет! А что Воеводин пьет или, вернее, пил до убийства без просыпа – это уродство, конечно, но еще не... словом, понимаешь?.. Проснулись в человеке дикие инстинкты – и убил. Ну, убил и – получай по заслугам.

– Сто тридцать седьмую?

– Конечно. Для нас с тобой, после этого циркуляра, главная опасность – не впасть в крайность и не выискивать то, чего нет, насильно... Будут случаи и по циркуляру, но будет и бытовщина... А мы с тобой не страховое общество «Саламандра»... Это я тебе говорю, как заместитель секретаря райкома. Петухов уехал в округ и сейчас – я... Ну, что у тебя с делом Никодимова? Не прекратил еще?

– Да н-нет, знаешь... О найденном трупе тебе Игорь сказал?

– Сказал. А дело все же подержи еще...

Через неделю из Корсаковской милиции пришла посылка с вещами. Несколько человек опознали в обрывках одежды, снятых с найденного трупа, костюм Никодимова. Тот самый, в котором он был в момент самоубийства.

Касательно язвы корсаковские написали, что в связи с разложением трупа ничего установить невозможно. Такое же заключение дал местный врач.

Шли недели... Промелькнули июнь и июль. Дело Никодимова лежало в кучке «приостановленных». Впрочем, за это время в папку были подшиты две новых «бумажки»: извещение врача Абастуманского санатория о смерти больной Никодимовой и ответ начальника милиции 72 далекого уральского городка:


«...На ваше отношение №... от... сообщается, что родители покойного Никодимова Аркадия Ильича были в 1919 году арестованы колчаковцами и погибли. Дом Никодимовых сгорел. Родственников нет. Поэтому оставшиеся после самоубийства личные вещи Никодимова А. И. должны перейти в собственность государства».


О самоубийстве Аркадия Ильича в районе стали забывать. Появился в Святском новый секретарь президиума РИКа – демобилизованный командир...

С золотыми и алыми красками осенней листвы пришел к нам сентябрь. Был он в этом году совсем по-летнему теплый, солнечный и тихий.

– Из Тупицына мужик приехал, – сказал как-то Игорь. – Рассказывает: косачей видимо-невидимо! Сейчас косачи, знаете, какие? Уже совсем взрослые. Треснешь из ружья – стукается об землю, как пудовая гиря! И вообще, в такую погоду... Я даже не понимаю!..

И, по своему обыкновению, взволнованно шмыгнул носом.

Я вздохнул. Мне тоже страсть как хотелось стрельнуть по взматеревшему косачишке.

– Так, товарищ секретарь... Значит: незаконченных дел больше двух норм, а мы будем развлекаться?.. А что скажет начальство?

– Начальство скажет вам спасибо, – заявил, появляясь в дверях, Дьяконов. —Собирайтесь в Тупицыно, деятели! Поедем вместе. Я тоже хочу поохотиться... Может быть, и перейду в вашу веру... Нате вам подарки.

Виктор Павлович положил на стол две коробки: одну с патронами к браунингу, другую – к смит-вессону, личному оружию моего секретаря.

– Ура! – заорал Игорь и вылетел из комнаты, на ходу крикнув: – Я за Гейшей! Где-то по селу шляется!

Виктор Павлович плотно прикрыл дверь и подсел ко мне.

– Ну, как у тебя дело Никодимова?

– Лежит... – пожал плечами я.

– Очень хорошо. Так вот, Гоша... Поедем брать убийцу Никодимова. Он залег в берлоге под Тупициным...

– Позволь, позволь... Ведь факт самоубийства неоспорим! И труп... И одежда Никодимова... А-а-а! Ты раскопал пункт третий формулы о расследованиях самоубийств? Значит, было понуждение к самоубийству?

– Едем брать убийцу Никодимова. Зверь матерый и хорошо вооружен. Операцию нужно произвести тихо и незаметно. Участие милиции нежелательно. Нас будет четверо: ты, я, мой помощник Егоров и этот твой блажной охотник – секретарь... Словом, готовься. Выедем на трех ходках. Два моих, третий твой. Кучера не бери,

– Ничего не понимаю!

– И я, брат, пуд соли съел, пока разобрался... Ну, до утра. По холодку поедем, будто на охоту. Так и объяви по епархии... Да возьми в РУМе запасный револьвер. Патронов побольше. Да... пошли Желтовского в больницу. Пусть возьмет йода и бинт.

– Ух, какие страхи!

– Говорю: зверь не шуточный. Ну, будь здоров. До утра!


Тупицыно славится лесами. Тайги с сосняком и кедрачом там нет, но на десятки верст вокруг большого богатого села, служившего в свое время партизанским штабом, раскинулся березняк. Не тощее березовое редколесье, а частокол огромных столетних берез и осин, перемежающийся веселыми полянами-еланями и уходящий вдаль... Люблю такие леса: здесь не то, что в мрачной тайге. Не пахнет прелью, и воздух чудесный, без вечной в тайге примеси гнили и сырости, и солнца вволю на еланях... Медовый аромат трав, цокотанье кузнечиков, красивые бабочки и ковры цветочные... Цветы, цветы – от края и до края еланки... Ходить в старых березовых лесах куда легче, чем в тайге. Нет провалов во мху, не загораживают охотничьи тропки колодины, валежины, не жжет лицо омерзительный таежный гнус, и можно не ожидать внезапной встречи с лохматым таежным хозяином, которого, если и срежешь второй или третьей пулей – крепок, черт, гроза сибирской тайги на рану, – то после, до седьмого пота, намаешься с вывозкой туши из глухой чащи...

А если промахнешься – и, по-любительски, с ножом не свычен, – Михаила Иваныч легонько мазнет лапкой по голове от затылка и завернет на лицо неудачнику всю шевелюру, вместе с кожей. Встречал я таких оскальпированных, когда колобродил в Нарымской тайге, разыскивая банды после Гражданской...

А здесь Михаил Иванович не живет. Не сподручно таежному лохмачу: шибко открыто все. На тридцать шагов видно. Опять же ягоды кустарниковой не столь густо, как в тайге, а землянику Мишка собирать не охотник.

Да и приберложиться зимой негде...

Игорь все это отлично знал и поэтому, когда Виктор Павлович, хитро подмигивая, сказал парню, что с косачами придется обождать, а будем брать медведя на берлоге, Игорь отвернулся в сторону и обиделся.

– Что я, маленький, что ли, товарищ Дьяконов! Берлога! Медведи летом в березняке не залегают...

– Залегают, Желтовский, – возразил Павлыч, – еще как залегают! Бывают такие особенные медведи...

Наши ходки стояли за околицей села, у кромки леса. Ночевка в тупицынском сельсовете была беспокойной. Сквозь дремоту я слышал, как к Дьяконову являлись какие-то мужики, разговоры вполголоса переходили в шепот, потом приходили другие и тоже шептались с Виктором. Всю ночь хлопали двери и горела лампочка-семилинейка...

Теперь же пригревало солнышко и тянуло в сон. Но нужно было ждать углубившегося в лес Егорова, помощника Дьяконова. Он появился – внезапно, выйдя из леса вместе с какой-то девицей...

– Ну как? – спросил Дьяконов.

Егоров кивнул.

– Можно начинать...

Ну что ж... «Начнем, пожалуй», – тихонько пропел Дьяконов и вдруг притянул к себе девушку, поцеловал ее. – Спасибо, Нюра!

Девушка почему-то заплакала.

– Не обмишультесь, Виктор Павлович! Тогда и мне не жить... И папане...

Дьяконов достал носовой платок и, вытирая на лице девушки слезы, ласково сказал:

– Ну, дождик пошел! Что ты, Нюра? Не нужно, милая. Все будет хорошо. Может быть, тебе его жалко?

– Сама бы удавила своими руками проклятого! – с ненавистью ответила девушка и пошла по дороге к селу.

Я смотрел на своего друга с удивлением. А Дьяконов, оглянув местность, уже совсем другим тоном приказывал:

– Товарищ Желтовский! Лошадей отведите за деревья! Вон туда. Сами встанете за этой березой, чтобы вас не было видно со стороны тропинки. Если в лесу поднимется стрельба и на тропинке появится человек в галифе и городских сапогах – бейте без предупреждения и постарайтесь свалить. Промахиваться нельзя! Понятно? Но без стрельбы в лесу – огонь ни в коем случае не открывать! Действуйте!

После этого Виктор Павлович взял с ходка наш охотничий топорик и стал зачем-то рубить березу. И где-то в лесу кто-то тоже стал рубить березу. Потом еще, в другом конце. И еще...

– Поехали мужики по дрова к зиме! – сказал Дьяконов, вогнал топор в ствол дерева и повернулся к нам. – Егоров! Веди!

Тропинка казалась бесконечной. Мы долго петляли между деревьев, потом спустились в овражек, поднялись на пригорок и остановились по знаку Егорова перед большим горелым пнем.

– Отсюда сто двадцать шагов, – шепнул Егоров.

Дьяконов махнул рукой вперед.

Вскоре мы вышли на обочину елани. Посредине поляны чернела большая яма – погашенное огнище. Немного поодаль притулилась к огромной одинокой березе крошечная землянка – жилище углежога...

Была же такая профессия, нелепая сейчас – углежог! Была...

В каждой деревне – кузнечные горны. Горны требуют древесного угля. Самовары в каждой избе – тоже уголь нужен. И в городах разъезжают тележки и телеги, плотно набитые черными кулями, и резкие гортанные голоса будят сонную тишину заросших травой улочек: Э-э-э! Углей! Кому углей?

Вот и живут, тут и там, в березовой лесной глуши, заросшие волосом, прокопченные и сами черные, как уголь, одинокие лесовики из племени углежогов...

Кто они? Большей частью старики-бобыли... Но встречаются и сорокалетние бородачи-крепыши с плечами в три обхвата. Не случайно такой здоровяк уходит в медвежью жизнь... Торба с накопленными грехами гонит его сюда от возмездия...

Нелюдимы эти лохматые отшельники. Месяцами не встречаются они с деревенским людом, лишь на зиму перебираясь куда-нибудь на дальние заимки. А летом приезжают к ним прасолы-перекупщики. Привозят в землянки муку, соль, картофель, увозят уголь...

– Дверь открывается наружу, – кивнул Дьяконов в сторону землянки. – Ты, Гоша, встанешь за углом. Если мы не справимся и выскочит – бей в спину! Вообще, выскочит – значит нас с Егоровым уже нет. Не промахнись! Обходим поляну, товарищи. Нужно зайти с тыла!

...Не запертая изнутри дверь с треском отлетела в сторону. В избушке глухо ударил выстрел, грозно грянуло:

– Не шевелись!

Со звоном рассыпалось стекло, послышалось падение тела, возня, крепкий мат. Я не выдержал и ринулся в полутьму...

Прижав лицом к земляному полу, чекисты держали кого-то. Человек хрипел и делал тщетные попытки сбросить с себя насевших. Дьяконов крикнул мне:

– В кармане ремни! Скорей!

Через несколько минут мы вынесли связанного на свет...

– Здоров бык! – вытирая кровь с разбитого лица, сказал Егоров. – Ну и здоров!

– Еще бы! – отозвался Дьяконов. – Атлет-гиревик! Спортсмен. На студенческих играх всегда брал первое место... И плавает, как рыба. Гоша! Принеси, пожалуйста, воду: кажется, там в землянке есть бадейка с кружкой...

Я всмотрелся в лицо задержанного и прирос к месту от изумления. Передо мной лежал Никодимов! Похудевший, обросший и все же безусловно – он, Аркадий Ильич!

Пленника подтащили к землянке и посадили спиной к стене.

Он дернулся, пытаясь освободить руки, и чуть не свалился на бок. Егоров успокоительно бросил:

– Не трудись... Ремни сыромятные. Гужевые...

Дьяконов не спеша закурил, протянул портсигар мне, потом Егорову и нагнулся над нашим воскресшим покойником.

– Амба, поручик Рутковский! Не ожидали? Дать папироску?

– К черту! – сплюнув кровь, ответил захваченный. – Кто выдал? Нюрка?

– Да не все ли равно? Народ! Слышите топоры?.. А теперь: послушайте еще...

Дьяконов поднял с земли валявшийся перед входом в землянку черен поломанной лопаты и пять раз раздельно, с интервалами, стукнул по стволу березы. Топоры замолчали...

– Обложили, как волка! – хрипло засмеялся арестант.

Когда Егоров вынес из норы углежога наган и кольт и пленника напоили, он спокойно спросил:

– От радости в зобу дыханье сперло, Дьяконов?

– Ну, встречались птички и покрупнее... А вообще, конечно – ведь вы собирались и здесь громких дел натворить, не говоря уже о прошлом...

– Да... Ремиз... Об одном жалею: не догадался я раньше тебя смарать!..

Это «блатное» словечко он произнес с особым вкусом, со смаком. Дьяконов передернул плечами.

– Хватит с вас и штабс-капитана Лихолетова...

Я, уже отчасти разобравшись в обстановке, вмешался в этот интересный разговор:

– Прошу снять с него брюки! Спустите галифе, товарищ Егоров!

Рутковский, извиваясь ужом, забился на земле, пытаясь ударить ногами Егорова. Тот укоризненно сказал:

– Ну что бесишься? Хватить тебя по башке рукояткой, что ли?

В паховой области этого человека был большой, округлой формы рубец – след от зажившей язвы...

– Ну хватит волынку тянуть! Расстреливайте и всё тут! Я – русский офицер и умереть сумею!

– Никогда вы русским офицером не были, господин Рутковский! – отозвался Дьяконов. – На германскую вас не брали, как нужного жандармам студента-провокатора... А потом вы пошли к белым. И это было закономерным. Стали анненковским карателем, затем комендантом розановской контрразведки, произвели вас, студента-недоучку, в прапорщики, а за кровавый разгром в Соболевке наградили чином поручика...

– У вас неплохая информация! – снова овладев собой, тоном похвалы сказал арестованный. – Откуда, если, конечно, не секрет?

– Теперь уже не секрет... от подполковника Драницына...

Арестант отпрянул к стене так, что ударился головой.

– Драницына взяли? Драницын сдался живым?!

– Никто его не брал. Сам явился. Надоела волчья жизнь... И не бейтесь головой об стенку. Получается не эффектно – землянка...

– Кончайте! Никуда я отсюда не пойду!

– Да я бы с удовольствием, Рутковский! – невозмутимо ответил Дьяконов. – И мне и вам – меньше хлопот. Вас за одну только Соболевку нужно десять раз расстрелять! Помните, как вы сожгли школу, заперев туда больше сорока человек из семей красных партизан? А казнь коммуниста Селезнева? Помните Селезнева? Как вы, лично, жгли его головней, вырезали у него на груди звезду!.. А «экспедиция» в Борках? А расстрелы большевиков в контрразведке? Так я-то, я бы с удовольствием. Но не могу! Приказано доставить вас в край... Судить будут. Сейчас мы развяжем вам ноги и пойдем. Предупреждаю: за попытку ударить кого-нибудь из нас ногой в пах – пуля в ногу! Это – полумера! На большее я не уполномочен, но полумеры в моей власти. Уйти не удастся. Если будете вести себя не корректно, привяжу вожжами к ходку и придется бежать за лошадью. Моцион на шестьдесят верст. Точно так же, как вы поступили с комиссаром Игнатьевым. Вспоминаете?

Рутковский посмотрел на Дьяконова с любопытством, сказал:

– А ведь с тебя, пожалуй, станется! Двух братьев твоих наши расстреляли... Черт с вами, развязывайте. Я хочу издохнуть сразу!

Потоптавшись немного, чтобы размять ноги, он пошел вперед спокойно и равнодушно, но, пройдя шагов с полсотни, обернулся.

– Все равно я покончу самоубийством!

Тут и я не вытерпел.

– Вы хотите эпизод сделать хроническим, Никодимов-Рутковский, или как там вас еще? Вы не только подлец, но и трус!

Он ответил выспренне:

– Я – Нерон! Я – поэт!

– Никакой вы не поэт, – вмешался Дьяконов. – Стихи писала ваша жена, создававшая вам... районную славу. Любила она вас без памяти...

– Баба как баба!.. А меня вам не понять!

– Почему же? Мы не чужды искусства. Товарищ народный следователь, когда вы изволили утопиться, заявил сразу, что вы одухотворенная натура. Верно, следователь?..

Я рассвирепел.

– Долго мы будем лясы точить?!

Тут Егоров ткнул «Нерона» в бок стволом нагана и сказал беззлобно:

– Шагай, шагай, гнида!..

Выражение лица Игоря, когда наше шествие вышло на его засаду, было, применяя литературный штамп, «не поддающимся описанию».

Егоров, сбросив узел с пожитками арестанта в повозку, подошел к Желтовскому и предупредил:

– Закрой рот, а то паут залетит!


– Садись сюда...

Виктор Павлович домовничал один. Жена с ребятишками ушла в гости.

Он подбросил дров в печку, подвинул к теплу два стула...

Ласковые дни побаловали недолго, и по возвращении в Святское на небо навалилась тяжелая осенняя хмарь, а в окна застучали холодные дожди...

– Самым трудным во всей этой истории был разговор со старухой-хозяйкой, к которой я ходил еще несколько раз. Полоумная бабка долго несла чушь, пока я не догадался применить вишневую наливку. После второй рюмки бабкины мозги прояснились и на горизонте замаячила фигура Нюрки...

– Той самой, что была в лесу?

– Той самой. Тогда она работала санитаркой в больнице, ходила к бывшему самоубийце стирать белье, мыть полы и помогала одинокому поэту скрашивать бытие другими доступными ей средствами. Короче говоря, Нюрка была любовницей Рутковского... Сомнения в отношении Никодимова начались у меня еще с прошлого года. Понимаешь, не подходил он как-то к нашим людям!.. Тип не тот. Не районного масштаба гусь!.. Так чего же занесло его к нам? Неужели такая даровитая личность не могла обосноваться где-нибудь... повыше, что ли? Проверил я тщательно анкету Никодимова. Сделал запросы, получил ответы... И тут сомнения одолели еще пуще. Понимаешь, по анкете с девятнадцатого года все правда, а до восемнадцатого – туман и много липы... Сделал еще запрос – по месту жительства, на Урал...

– Я тоже писал...

– Знаю. Но тебя интересовали манатки, а меня – фигура...

– Гм!

– Наша фирма установила, что семья Никодимовых была большевистской. В колчаковщину старика расстреляли, мать умерла в тюрьме, а Аркадий Ильич, сын, был отправлен в глубь Сибири с одним из колчаковских «поездов смерти». Интересовался когда-нибудь этими поездами? Страшная была штука! Ну, вот. Наши разыскали дальних родственников Никодимовых, хорошо знавших эту семью. Послал я на Урал фотографию Аркадия Ильича. И на Алтай послал фотографию для предъявления бывшим партизанам отряда, в котором, по анкете, в Гражданскую войну воевал Аркадий Ильич.

Вскоре пришел первый ответ: партизаны опознали по карточке своего бывшего помначштаба Аркадия Никодимова. Пять человек подтвердили: да, мол, это наш штабист. Пришел в отряд в августе или сентябре девятнадцатого измученным и оборванным. Заявил, что бежал из «эшелона смерти»... Как интеллигентный человек, оказался очень полезным – вел всю документацию отряда, умел работать с картой. Неоднократно просился в бой и в разведку, но командир отряда не отпускал Никодимова от себя: берег... В разгром колчаковщины все же вырвался в разведку вместе с одним товарищем и... не вернулся. Посчитали погибшим, но вскоре пришло от Никодимова письмо: сообщал, что вступил в регулярную Красную армию. Так, мол, сошлись, фронтовые дороги...

Казалось бы, все ясно: наш Аркадий Ильич – боевой партизан, заслуженный большевик-подпольщик и бывший красноармеец. Так ведь?. Но почему же он, беспартийный, пишет липовые анкеты, ни словом нигде не оговорился о пребывании у колчаковцев в заключении, партизанский стаж указывает не с девятнадцатого, а с восемнадцатого года?

Уральцы молчали, а тут я получил одно сообщение по своей линии: явился в органы с повинной некий подполковник Драницын, бывший начальник второго отдела одного из колчаковских формирований. Оный Драницын заявил, что больше не хочет быть врагом советской власти, и в числе прочих откровений сообщил, что в нашем районе скрывается бывший контрразведчик Рутковский Николай Николаевич. Кем работает Рутковский и под какой фамилией живет, Драницын не знал... Кроме того, подполковник сказал, что в наши Палестины выбыл на днях еще некий штабс-капитан Лихолетов. В свое время был другом Рутковского: надеялся встретиться с приятелем и просить у него материальной, так сказать, помощи...

Я немедля послал фотографию Никодимова для предъявления раскаявшемуся подполковнику и тут же получил письмо уральцев. Оба родственника, посмотрев карточку, категорически заявили: нет, это не наш Аркаша!

Таким образом, можно было сделать некоторые выводы. Но я медлил с арестом «Никодимова»: нужно было через него выследить и штабс-капитана, которого мои люди упорно не могли обнаружить. И вдруг – «Никодимов» утопился. Мой план полетел к черту! Понимаешь, Гоша, как обидно было?!

– Мне сейчас еще больше обидно: ты знал, кто такой Никодимов, и допустил, чтобы следствие пошло по ложному пути! Хорош друг!

– Видишь ли... дружба дружбой, а табачок врозь. Должен тебе сказать со всей откровенностью: первые дни я сам верил в самоубийство. Ничего удивительного – разве не мог, охваченный предчувствием нависшей над головой беды, Рутковский покончить со всем этим одним ударом? Примеры были! То, что наш «подшефный» перед «самоубийством» сильно переменился, это заметили все окружающие. Заметил и я. Даже побаивался: неужели допустил где-нибудь промашку? Такие матерые волки, живущие годами начеку, очень наблюдательны. Окончательно убедила меня в симуляции самоубийства марлевая повязка.

– Какая повязка? В следственном материале эта деталь не фигурирует.

– В твоем – нет. В моем – играет существенную роль. Марлевую повязку со следами сукровицы и сильным запахом керосина мои люди обнаружили в балагане на затопленном поле, в шести верстах отсюда, где состоялась тогда трогательная встреча старых друзей...

– Значит обнаруженный корсаковской милицией труп?..

– Штабс-капитана Лихолетова...

– Здорово! И тут ты мне ничего не сказал! Все же ты скотина, Виктор!

– Зря ругаешься. Все равно: то, что ты проделал, нужно было проделать по чисто юридическим соображениям. Будешь спорить?

– Нет, не буду... Ну, дальше?

– Дальше я вспомнил: в империалистическую и Гражданскую войну солдаты, чтобы избавиться от фронта, наносили себе ранки и при помощи керосиновых повязок растравляли страшные язвы... Сперва врачи верили, что это «солдатская медицина». Ведь и посейчас в деревне керосин – «лекарствие»... Но потом военно-полевые суды стали за керосин на ранках расстреливать... Я ведь старый солдат... А господин Рутковский в прошлом студент-медик... Вся эта вторая симуляция с «сифилисом» бесподобна по своей «искренней» простоте и лиричности. Не удивительно, что ты, как говорится, – «клюнул»!.. Ну, что ж дальше? Убив дружка и переодев труп в свое платье, Рутковский бросил покойника в воду. Вспомни: в те дни по реке густо шли бревна где-то разбитого плота. Они размолотили штабс-капитана так, что и родная мать не узнала бы. Все делалось с расчетом: попробуй, найди в груде человеческого мяса пулевую ранку или разбери черты лица!

После этого подшефный исчез, как провалился... Тем неприятнее мне было получить вскоре копию протокола допроса Драницына с перечислением всех дел нашего «Нерона», о которых я с ним кратко беседовал при аресте. А вслед за сим последовал мне выговор. Только об этом – помалкивай. Это для личного пользования. Я просто так: чтобы тебе легче стало...

– Не совестно, Павлыч?

– Ладно, ладно! Знаю я, что такое профессиональное самолюбие! Ну-с, так вот: предупреждение всем нашим линейным органам фирма сделала, но и без того было ясно, что на железную дорогу Рутковский сейчас не полезет. Во-первых, требовалось переждать малую толику времени, пока все утихомирится, во-вторых, нужно было раздобыть денег. Оба, и Рутковский и Лихолетов, были нищи, как церковные крысы. Значит, начнет искать временную берлогу. А где? В деревнях нельзя. Там секретаря РИКа чуть не каждый мужик знает... Следовательно, в лесу. Лето... «Каждый кустик ночевать пустит»... Усилил я наблюдение во всех прилесных селах и деревнях. И вот стали поступать донесения из Тупицыно: некая Нюрка, работавшая весной в районной больнице, а нынче проживающая с отцом и матерью в Тупицыно, что-то зачастила в лес... И наблюдатели приметили: грибов из леса не носит, а приносит... синяки. Уйдет нормально, а вернется: то глаз подбит, то губа заплыла, то руки поднять не может... Полюбилась мне эта Нюрка до ужасти. Организовал я ей «провожатых», и выследили они брошенную углежогом землянку. Однажды ночью Нюрка исчезла из деревни. Родители, знавшие кое о чем, не беспокоились, бывали лесные ночевки и раньше, а барышня, очутившись в моем «палаццо», расплакалась и разоткровенничалась. Открылась тайна землянки. Выяснилось, что старый возлюбленный, обосновавшийся на лесной полянке, требовал от подружки организовать убийство и ограбление почтаря, ночевавшего во время наездов в Тупицыно, в доме Нюркиного папаши. Нюрка должна была «вызнать», когда у почтаря будет с собой более или менее крупная сумма денег, и сообщить возлюбленному. Роль наводчика Нюрке не нравилась. Нюрка отказалась. Рутковский сказал, что он скрывается «от растраты», и Нюрка требовала, чтобы дружок вышел из добровольного заключения, «объявился» и, отбыв срок наказания, женился на ней. Такая «программа максимум» отнюдь не входила в расчеты мерзавца, и Рутковский начал сожительницу лупцевать... Ну, если женщину, даже любящую, начинают бить чуть не ежедневно, она превращается в тигрицу...

– Скажи, Виктор Павлыч... Это правда, что твои братья расстреляны колчаковцами? – спросил я после паузы. – Ты ведь никому об этом не рассказывал.

– Правда... Но это к делу совершенно не относится...

– Нет, относится... Откуда Рутковский мог знать об этом? Вспомни-ка его слова у землянки...

– Черт возьми! А ведь правда! Откуда он мог знать?

– Твоя фамилия – настоящая?

– Самая распрадедовская.

– Кто подослал Рутковского к партизанам под видом Никодимова?

– Драницын. Он рассказал об этом подробно.

– А до этой провокаторской засылки кем Рутковский был в контрразведке?

– Сперва комендантом, потом, кажется, следователем...

– Не думаешь ли ты, что знакомство Рутковского с твоей фамилией более раннего происхождения, чем в Святском?

– Думаю, Гоша! Думаю! Сейчас – думаю! –вскочил со стула Дьяконов. – Верно, друг! Очень и очень возможно!

Помолчав, Дьяконов сказал угрюмо:

– Одного не могу понять... Что заставило его симулировать самоубийство? Почему он принял это решение? Импульс этот самый, черт его побери, мне нужен!.. Понимаешь? Все ломаю голову и не могу понять – где я промахнулся?.. Ничего другого здесь не могло быть – только мой промах...

– Нет, Павлыч, – ответил я, – нет. Тут другое...

– А что же?

– Штабс-капитан Лихолетов... Вот кто заставил нашего волка принять холодную ванну. Совсем забыл ты про эту интереснейшую фигуру, а в ней вся суть! Мне лично этот вопрос представляется так: Лихолетов, встретясь с Рутковским, стал шантажировать дружка, угрожал выдать... Объектом могли быть не только деньги, а выдача документов, устройство на работу, да мало ли что... Ведь Никодимов, как-никак, – член РИКа. У него в руках все дела, штампы, печати. Понимаешь?.. На этой почве Рутковский и пришиб бывшего соратника, а затем решил исчезнуть с наших горизонтов... Вот тебе и «импульс».

Дьяконов сидел ошеломленный...

– Знаешь что, дорогой товарищ... Ты все в одиночку, в одиночку, от меня бочком, в сторонку... «Функционалку», о которой так любил говорить Туляков, разводишь...

Дьяконов долго и от души смеялся.

– Ладно, Гоша. Спасибо за науку!..

Увы, он и в последующих делах, где сталкивались наши общие служебные интересы, все продолжал свое: «бочком, бочком, да в сторонку»...

Рутковского судили. Смерть не любит, когда с ней кокетничают. Она настигла волка.


На глухом озере

В погожий августовский день рассыльный РИКа принес пакет с грифом «секретно».

Прочитав «вложение», как было упомянуто в сопроводительном письме Пахомова, я подошел к карте района... Ага, вот оно, Урманское. Верст семьдесят-восемьдесят к северу... Кругом леса.

– Игорь! Готовься. Завтра уезжаем.

– Далеко?

– Изрядно. В Урманское. За день, пожалуй, не добраться...

– Поохотимся?

– Будем ловить привидение...

Глаза Игоря стали широкими. За две трети секунды я уловил в них посменно удивление, восторг, мужество...

– На, читай вслух.

К сопроводительному письму было приколото отношение председателя Урманского сельсовета.

На нашем озере явилось видение. Фигура белая под вид мертвеца, только большая. Ростом более двух сажен. Мужики бросили рыбу ловить, сидят голодные. Фигура плачет на озере. Воет зверем. В деревне сказывают – наваждение. Крестьяне хочут молебствие служить, но я запретил. Положение плохое. Примите меры.


На отношении две резолюции Пахомова: «Написать Воробьеву, чтобы меньше пил. И. Пахомов» и «Нарследователю – на усмотрение. И. Пахомов».

Первая резолюция перечеркнута.

– «Привидение Виндзорского замка»... – задумчиво и серьезно сказал Игорь ломающимся голосом. – «Тайна доктора Паркера»… «Белая дама»... Тень отца Гамлета...

Он уставился в одну точку, лицо стало вдохновенным.

– Ты что там на стене рассматриваешь?

Стряхивая с себя очарование жуткой мистики, Игорь вздрогнул.

– Я?.. Нет, ничего, – и сурово отрубил: – Я готов!

– И не боишься?

– Что вы?! Только попросите у Дьяконова пару ручных гранат. Две бомбы. Думаю, так будет вернее.

– Ну, бомбы, пожалуй, не надо, – рассудил я, – бесполезно. Как известно, привидения ни пуля, ни штык, ни снаряды не берут. Но ружья и Гейшу возьмем. Кто-то мне говорил, что в Урманском до черта уток.

Гейшей звалась моя собака. Это было очень легкомысленное создание. Гейша ничуть не заботилась о чистоте породы, и зимой и летом мне приходилось гонять со двора целые своры ее ухажеров. Словом, вполне оправдывала свою кличку. Однако на охоте Гейша становилась неприступной, и за это я прощал своей охотничьей спутнице ее распущенность. Гейша обладала отличным поиском – «верхочутом».

– «Двое и собака в одной лодке», – снова высказался Игорь. – «Белый клык»... Знаете, я читал: у Конан Дойля есть что-то похожее – Шерлок Холмс, доктор Ватсон и верный друг ихний доберман-пинчер Джерри...

– Кажется, не у Конан Дойля, а у Кервуда или у Сэтона. И «ихний» – неграмотно...

– Пусть... А все-таки у нас совсем, как у Шерлока Холмса!

Я не стал возражать.

– Пусть, как у Шерлока Холмса. Хорошо... Вот что, мистер Холмс: составьте план операции по уловлению Виндзорского... то бишь, урманского привидения.

– Почему – я?

– Потому, что в моей практике, как я уже говорил, не было встреч с привидениями, а вы, судя по вашим высказываниям, здорово осведомлены. Правильно?

– Да, пожалуй, вы правы, – скромно согласился Игорь, – хотя мне тоже не приходилось еще встречаться с призраками, но я прочитал о них очень много книг... Хорошо, я составлю план. На методе дедукции...

– Вот, вот. Ну, до вечера.

Вечером я ознакомился с планом операции, составленным Игорем. Он делился на две части.


Часть первая

В Урманское приезжают два охотника и, собирая необходимые сведения, попутно стреляют уток (в приписке было сказано «можно наоборот»).

Часть вторая

Охотники начинают ловить привидение. Для указанной цели они поздно вечером устраивают засаду в той части озера, где появлялось привидение, и поочередно держат на сворке собаку Гейшу. Как только привидение появляется, собаку спускают с привязи. Гейша начинает облаивать призрак, а Шерлок Холмс и доктор Ватсон спешат на лай лодкой или пешим путем, в зависимости от обстановки, настигают привидение и расстреливают его из ружей и револьверов.


Прочитав вторую часть, я заметил:

– Не выйдет, Игорь Холмс...

– Почему?

– Во-первых, подумай о комарах. Вечером в камышах это такая сила, с которой справиться невозможно. Во-вторых, Гейша до сих пор ходила только по уткам и косачам. По призракам я ее не натаскивал. Возьмет да и даст вдруг стрекача в обратную сторону?!..

– Что вы?! Гейша очень храбрая собака!

– Черт ее знает, мистер Холмс! Учтите, все-таки – слабый пол... нервы там, и все такое... В-третьих, стрелять по привидению нельзя. С одной стороны, повторяю – его пулей не свалишь, а с другой, – оно мне, до крайности, необходимо живьем...

– Значит, вы думаете...

– Думать будем завтра. А сейчас пойдем ужинать к вдове Ремешковой. У нее сегодня вареники. Шерлок Холмс всегда аккуратно ужинал, и это вполне по-джентльменски.

– Разве можно перед таким делом есть?.. Я не в состоянии. Я, наверное, всю ночь думать буду...

– Что ж, дело твое. Да, вот что: скажи мне – ты раньше в Урманском никогда не бывал? Нет? Ну и отлично. Я тоже... А из урманских у нас в камере никто не появлялся? Отлично! Ну, бодрствуйте, мистер Холмс.

Я отправился к Шаркунову.

– На коровьем реву поеду завтра в Урманку. Дай хорошего коня, Василий.

– Дам. Что это тебя к святым потянуло?

– Каким святым?

– Да так урманских зовем. Народ там шибко верующий.

– Расскажи-ка об этой деревне.

– Живут у черта на куличках. Всего домов двадцать... Ну, может, сейчас прибавилось. Я там уже года два не был.

– Партячейки нет?

– Какая там ячейка!

– А чем занимаются?

– Рыбаки... Сеют мало.

– При Колчаке партизанили, наверное?

Шаркунов усмехнулся.

– Есть там у них два партизана бывших... Так ведь какие? Кашеварили в отряде. Вообще деревня: ни к тентим, ни к энтим! Добираться до Урманки нужно через гать. Громадная гать – версты три-четыре... Они, дьяволы святые, в трудные минуты жизни что делают? Разбирают гать и – ни пешему, ни конному! Так в колчаковщину и сделали. Словом, колчаковщина как-то мимо них прошла... А деревушка древняя. При царе Горохе на этом месте скит стоял, ну а потом оправославились. Так, ерундовский народ... Никакой культуры... А чего ты там забыл?

– Поеду ловить привидение...

– Ха-ха-ха!.. Привидение? Да, у них это может, у них все такое может быть... Даже явленная икона может открыться, не то что привидение! Сколько раз мы говорили на бюро, чтобы за урманских взяться по-деловому, да все руки не доходят... Валяй... Потом расскажешь. Приходи утром – конь будет готов. Дам тебе отличного рысака.


Снова восемьдесят летних верст на безрессорной повозке. Полчища паутов, комариные тучи, тысячи толчков на ухабах и рытвинах, подножные кормежки лошади...

К этому еще нужно добавить бесконечные разговоры со спутником. Энциклопедические разговоры: от характеристики финского города Або до разъяснения спутнику мифологической сущности Януса двуликого...

Уже завечерело, солнце потонуло где-то за дальним борком и небо на горизонте стало непрозрачно-синим, когда Игорь заявил:

– Есть хочется, как из двенадцатого калибра...

– Ты так не поужинал и, наверное, не завтракал?

– Нет.... Думал... Ну, ничего: верст десять осталось. Я считал столбы... Эх, жареных бы карасиков да холодного молочка!

Гейша хорошо знала слово «молочко». Гейша посмотрела на меня, облизнулась и подскулила.

Я разделил между мной и Игорем единственную захваченную в дорогу котлету, ибо мы легкомысленно понадеялись по дороге подстрелить какого-либо чирка и выехали ни свет ни заря, когда хозяйки наши еще почивали, а вдова Ремешкова к тому же на ночь прятала ключи от погреба под подушку... Но чирки не попадались.

Игорь взял у меня из рук разломанную пополам котлету, сложил обе половинки вместе и сурово сказал:

– Надо по справедливости. На три части...

И полез в котомку за охотничьим ножом.

Котлета лежала на козлах ходка. Гейша решила, что эта скромная пища пожертвована ей...

Когда Игорь наконец раскопал в мешке свой нож – котлеты на козлах уже не было...

– Подлая собака! – возмутился Игорь. – Скверная собака! И по привидениям не ходит и котлеты ворует из-под носа!.. Я бы такую и дня держать не стал. К тому же очень развратная...

Гейша смотрела на меня и облизывалась. Игорь отвернулся в сторону.

Вокруг расстилались сенокосные луга. Никаких признаков воды нигде не видно. Скверно, но делать нечего... Проехав еще с полверсты, я резко повернул влево, ухнул через дорожную канаву и направил коня к маячившему возле дороги свежесметанному стогу.

– Тпр-р-ру! Вот что: чирки, караси и молоко на сегодня отменяются. Вода для питья у меня есть в баклажке. Но зато нам предстоит восхитительная ночевка: не в душной избе, наполненной шуршащими тараканами, а на лоне природы. Мы будем возлежать на ложе из скошенных трав и вдыхать роскошный аромат духов «Свежее сено»... Разве это плохо для охотников и сыщиков? Сплошная романтика!

– А почему не в деревне? – плаксиво спросил Игорь. – Вдыхать! Есть ведь хочется...

– Не хлебом единым жив сыщик, – наставительно ответил я, – и не карасями...

Игорь после паузы жалобно предостерег:

– Комары заедят!

Распрягая лошадь, я, как мог, вразумительно ответил:

– Из охотничьей практики вам, дорогой мистер Холмс, вероятно, известно, что на покосах комар наблюдается в умеренном количестве. Кроме того, человечество исстари пользуется дымовой завесой не только для сокрытия своих мыслей, но и против комаров. Вопросы?

Он спросил совсем жидким голосом:

– А по какому праву?

– По праву сильного!

Тут мой секретарь ощетинился.

– Сейчас не пещерный век, – прошипел Игорь, – и мы живем в Ре-Се-Фе-Се-Ре! Я хочу в деревню! Хочу яичницу с салом!..

– эР-эС-эФ-эС-эР – государство, – заметил я, – а каждое государство содержит в себе элементы насилия над личностью. Над некоторыми личностями, ставящими свои вульгарные, животные устремления выше государственных интересов. Вы, кажется, читали в журнале «Суд идет» статью Курского по этому вопросу? Значит, вам ясно. А на данном этапе нашего пути, как выразился в свое время некий Людовик Надцатый, – государство – это я! Понятно?

– А я, значит, личность?

Теперь в словах его послышалась горечь.

– Безусловно! И притом еще – личность, подчиненная мне. Еще вопросы?

Больше вопросов не было. Игорь стал разводить костер. Гейша держалась индифферентно и щелкала зубами, разыскивая блох.

Мне стало немножко досадно на себя за резкость.

– Слушай, Игорек! В нашей милиции сидит сейчас арестованный за растрату некий заготовитель Церабкоопа Горохов... Помнишь, который приехал из города и сразу заявил, что его в поезде обокрали, а деньги при обыске у него были обнаружены в тайничке баула?

– Ну?..

– Документы Горохова лежат во внутреннем кармане моей кожанки...

– И что же вы будете делать с этими документами?

– Мы въедем в деревню не ночью, как это практикуют разные уполномоченные инспектора, следователи и прочая зловредная публика... Нет. Мы въедем днем. Шикарно, как подобает городскому заготовителю на селе.

– Зачем?

– Слушай дальше. Я буду немного навеселе. Ручаюсь, тебе, не приходилось встречаться с непьющими заготовителями.

– Это да! Это верно... А все-таки не понимаю...

– Итак: в Урманское въезжает не следователь, а разбитной, подвыпивший заготовитель Василий Флегонтович Горохов! Здорово, а?

– Да, пожалуй, интересно... – немного оживился Игорь, – ну, а дальше что?

– Дальше... дальше. Горохов начнет контрактовать у мужиков рыбу. По высоким ценам.

Игорь возмутился.

– Это аферизм! И чего вы этим добьетесь?

– Ах, вот как вы, мистер Холмс, расцениваете мою откровенность?! Ну так вот тебе: держи фляжку, выпей воды, налей в котелок Гейше и догадывайся о последующем сам! Методом дедукции...

Я взял с ходка брезентовые плащи, достал из своего мешка «мерзавчик» и побулькал водкой перед огнем костра.

– С этого не напьешься, – презрительно сказал Игорь.

– А заготовитель напиваться не может. Он не гусар. Но запах будет...

– Будет... Только все это – авантюра! – немного помолчав, отозвался Игорь. – А мой план, значит, насмарку?

– Ничего подобного! Будет использован. В ближайшее воскресенье – поохотимся.

Игорь обиженно засопел. В животе у него бурлило. У Гейши в животе тоже переливалась вода.

Я сунул под голову клочок сена, натянул поверх плащ и уснул.


Председатель урманского сельсовета Воробьев, проверив мои документы, поскреб пятерней затылок.

– Эх, не того я ждал! А вы не ко времени, товарищ Царабкоп! Ничего у вас не выйдет…

– Это почему же? Цены у нас сейчас новые, высокие.

Председатель снова потянулся к затылку.

– Не в том дело, что цены... Цена, она, конешно, играет... да тут, брат ты мой, дело такое... Не понесет мужик нонеча рыбу... Не станут контрактовать-то... Ин ладно. Спытайте. Может, и фартанет. На фатеру я вас к Адаму Иванычу поставлю. Мужик справный, перевеющий рыбак. В городу жил... Образованный.

– Ну, к Адаму так к Адаму! А Ева будет? – подвыпивший заготовитель игриво ткнул кулак в председательский бок.

Сельсоветчик усмехнулся.

– Энто уж как придется. Конешно, ежели...

– Денег у нас хватит!

– Само собой! У ково и денежки...

– Учительница-то у вас есть?

– Каки тут учительницы! Третий год дожидамся. Школу отбрякали, фатеру приготовили, а не едут к нам... Фершал, лонской год, собирался медпункт поставить, да так оно и осталось...

– Почему же такое дело?

– Далеко, вишь... глушь. Сказано – Урманка... Урман и есть. Живем в лесу, молимся колесу...

– Партийные в деревне имеются? Сам-то партийный?

– Я-то? Не-е! Малограмотный. Куды мне! Нет у нас партейных. Партизаны, которые были, имеются. А партейных нет... Ну, айдате, на фатеру поставлю...

Адам Иванович оказался плешивым, веселым и не по-деревенски остроумным мужичком лет под пятьдесят. Был очень подвижен, говорлив и брился по-городскому: начисто.

Пока Игорь уничтожал вторую сковородку яичницы с салом, я повел с хозяином дома деловой разговор.

– Прошлый год на Урманском озере рыбы, можно сказать, почти што и не было, – рассказывал Адам Иванович, – ну в нынешнем году другое положение. Рыбы, по совести ежели, много! В коих отногах ткни веслом – колом станет! И щучина, и окунь, и карась... Во какой карась, – он растопырил пальцы рук, – не карась, а сказано – лапоть! Золотой! Икряного еще много...

И, вздохнув, закончил сумрачно:

– Одна беда – не ловим мы нынче рыбу...

– Глистовата?

– Не-е-е! Как стекло! Сказать по-нашему, по-деревенскому – до того баская да вкусная рыбка: от пуза есть – и все мало! Однако не ловим нынче...

– Значит, лодырничают рыбаки?

– Да нет... – и вдруг таинственно спросил:

– Вы карасика уважаете?

Я ответил, что уважаю.

– И правильно! – хихикнул Адам Иванович. – Очень даже пользительная рыбка!

Он снова хихикнул и окликнул жену, гремевшую загнеткой у печки:

– Слышь, Устя! Спроворь-ка нам с заготовителем парочку карасиков! Поширше которых выбери... С икоркой чтоб...

– Враз изделаю, – нараспев ответила хозяйка, дебелая и дородная, совсем не под стать юркому подвижному мужу.

Она куда-то удалилась и минут через десять притащила, прикрыв передником, пару действительно огромных, уже выпотрошенных карасей, а еще через двадцать минут на столе стояла необъятных размеров сковородка.

– Вы, товарищ дорогой, как нащет... первачку?.. Для приятного знакомства?

– Гм... вообще-то я самогонку не потребляю, Адам Иваныч... Ну уж по случаю знакомства, разве...

– Вот и добро! Я ишо, как вы в избу вошли, приметил: общительный товарищ приехал!

Я похлопал Адама Иваныча по плечу.

– В нашем деле, хозяин, иначе нельзя! Мотаешься, мотаешься по районам... Ну, хватишь – оно и повеселее станет.

– Истинная правда! При вашем деле, прямо скажу, – даже совсем необходимая вещь! Садитесь, садитесь...

Я позвал к столу Игоря, но тот посмотрел на новую сковородку безучастно мутными глазами объевшегося человека и только отрицательно мотнул головой.

– Гонят у вас? – кивнул я на пузатый графинчик, осушив рюмку крепкого, словно спирт, первача.

Адам Иванович улыбнулся.

– Так ить в урмане живем...

После завтрака я подмигнул хозяину.

– Значит, все же рыбку ловите?

– Не-е-т! Куда там! Так, для собственного употребления. Поблизости. А чтобы в отноги, где самая рыба и есть, – ни боже мой! Путем еще никто сети не замочил. И я тож...

– Не возьму в толк, Адам Иванович. Что же за причина? А?

Он походил по комнате, о чем-то размышляя. Я достал из портфеля контракционные листы и сделал вид, что занялся какими-то подсчетами. Адам Иванович подошел поближе, взял в руки один из бланков и, прочитав его, сказал:

– Да! Выгодное дело... И аванец даете мужикам, которые по договорам?

– Это уж по доверию, Адам Иванович... А вообще – можно и авансировать. Разрешается.

– Так... Разрешается, значит? А вы, извиняюсь, с мужиками нашими... Об аванце-то лучше не того...

– Почему?

– Жулик народ!

– Могут надуть?

– Береженого и бог бережет! Да вообще-то не выйдет у вас... Нет, не выйдет...

– Да почему, Адам Иванович? Чего вы таитесь?

– Так и быть... Расскажу... Вот какое дело, дорогой товарищ, – видение на нашем озере объявилось... Я, конешно, человек грамотный: чертям там всяким, домовым не верю... А народ – темнота. Да и то сказать – действительно дело странное...

Он выглянул в окно и сурово бросил жене:

– Евстигней Матвеич с мужиками к нам идет. Прибери стол!

Сковородка с недоеденными карасями и графинчик мгновенно исчезли со стола.

– Я не от жадности, – извиняющимся тоном обратился ко мне хозяин дома, – а только потому, што Евстигней – мужик набожный, леригиозный... Увидит рыбину на столе – на всю деревню ославит. Скажет мужикам: ишь, Адам-то, против бога идет, видение не почитает... Не уважил-де мир – ловит рыбку... У нас народ шибко к леригии приверженный,

В избу вошли восемь мужиков. Поздоровались, уселись на лавку, поговорили о погоде, свернули самокрутки. Я решил не терять времени и сразу «приступил к делу».

– Ну, рыбаки – кто первый?

Но рыбаки сумрачно молчали. Я вертел в пальцах химический карандаш.

– Да вы чего, граждане, робеете? У нас без обмана!

Я нажал ценой. Цены в этом году были повышенные.

Высокий мужик со скрюченными ревматизмом пальцами – это и был Евстигней Матвеевич – подал голос:

– Цену мы знаем... В Ракитинском сельпе сказывали... Цена – ничего... Подходящая...

Второй рыбак, обведя всех испытующим взором, поддержал высокого.

– А што, ребята, еслив и впрямь... опробовать? Давно ево не было... Може, ушло?

Но остальные не отозвались. Евстигней Матвеевич поднялся с места и подошел ко мне.

– Вот што, гражданин заготовитель. Мы сейчас тебе не ответим... Годи, коли время есть... День-два... Проверка требуется.

– Какая проверка?

– Так... у тебя свое, у нас – наше!

И все вышли из избы.

Игорь уже похрапывал на сундуке, скрючась в три погибели. Хозяйка подсунула ему под голову подушку и осведомилась:

– Кучер ваш, што ли?

– Племяш.

– Так што ж сразу не сказали? Сейчас я парнишку устрою, чтобы поудобнее.

– Не нужно. Он у меня походный. Адам Иванович! На озеро посмотреть можно? Далеко оно от вас?

– Пошто далеко? Выйдем за огород, на зады – тут тебе и озеро... Сходим, ежели угодно, хоть сейчас...

Озеро начиналось тут же, у деревни, и необозримой громадой вод уходило вдаль. Справа – тайга. Слева еще более огромное, чем озеро, займище.

– Шишнадцать верст, – махнул рукой Адам Иванович, – в длину. А в ширину кое-где и в пяток верст не уложишься. Да отноги, да речки таежные.

– И везде рыба?

– Э-э-э, нет! – лысый рыбак хитро прищурился. – Рыба, она своих местов держится. А еслив незнакомо – хошь все озеро замережишь, а поймаешь, дай бог, на щербу... Тут знатье нужно!.. Ну, я-то природный, тутошний. И отец, покойник, рыбачил и дед, царство ему небесное... Я на энтой воде —как в своей избе...

– А другие сельчане?

– Да ведь оно, рыбацкое щастье, кому как... Ну, ловят, конешно... Не без того...

– Уток на займище много? Я ружья захватил.

– Вот уж чего нет – того нет! Какая у нас охота?! По весне ишо птица бывает, а под осень – ни синь пороха! Вся как есть уходит.

– Вон же утки летают?!

– Ну, не без крох... Может, какой десяток и крутится, а стрелишь – раз-два – и вся охота тут.

Я вынул из кармана свой старенький фронтовой бинокль и посмотрел на горизонт. Там кружились табуны уток... Странно... Но вслух я сказал:

– Нет, ничего не видно...

И поспешно сунул бинокль в карман: как бы не попросил посмотреть Адам Иванович. Но он, не обращая на меня внимание, уже шагал через огород к дому...

Потом мы обедали, а под вечер Адам Иванович заявил:

– Вечеряйте без меня... Пойду, потолкую с рыбаками.

И надолго ушел.

Хозяйка поставила на стол жаровню с калеными семечками, домашнего приготовления вишневку.

– Гостите. Не обессудьте.

Игорь проснулся. Я сказал ему:

– Ходил на озеро. Посмотреть...

– Много уток?

– Ни черта нет!

Хозяйка всплеснула руками.

– И что это вы говорите?! На нашем-то озере? Вот уж неправда ваша! Утья у нас – как грязи! Только што стрелять некому... Провиант, вишь, нам сельпо не завозит...

За рюмкой да за семечками разговор становился все душевнее...

Устинья Сергеевна поинтересовалась, почем можно в городе купить домик.

– Мой-то все целит в город перебраться. Деньги собирает...

Я обещал узнать, написать, помочь...

– А чего вам здесь не живется? – вмешался Игорь. – Рыбы полно. Люди хорошие кругом... Эх, меня бы отсюда и палкой не выгнали!..

– Стареет Адам-то... Хоть и молчит, а сама вижу – рыбалка ему уже в тягость... Да не столько много рыбы-то...

– А Адам Иванович хвалит...

– Ну... ить рыбак, а какой рыбак большую рыбу не ловит?

Мы рассмеялись.

– Устинья Сергеевна! Расскажите о привидениях, а?

– К ночи-то оно бы не следовало... Да, ладно уж...

Через час я знал все подробности мистического происшествия. В начале августа рыбаки по обыкновению выехали ставить сети на заходе солнца. Вдруг над камышами медленно, словно вырастая из воды, появилась громадная, саженей двух, фигура в белом саване. Постояв минуту, привидение взмахнуло руками, и по озеру пронесся громоподобный хохот. Хохот перешел не то в стон, не то в вой. Потом вой затих, а видение стало так же медленно, как появилось, опускаться в воду...

Обезумевшие от ужаса рыбаки побросали тычки и ударили веслами восвояси.

Больше приведение не появлялось, но рыбалка кончилась. Мужиков теперь нельзя было выгнать на озеро.

– Народ сказывает, – выплевывая семечковую шелуху, закончила свой рассказ Устинья Сергеевна, – што много лет назад в нашем озере брат брата загубил... Топором по темечку. Девку, вишь, не поделили... Давно дело было. Еще при толстом царе... (Так в деревнях тех лет частенько называли дородного императора Александра Третьего). Мой-то Адам Иваныч знат. Он тутошный. А я понаслышке. Я с другого села взамуж пошла. За двести верст Адам-то меня высмотрел и просватал...

– Что ж его так далеко носило?

– По молодости – ватажничал... Зимой на Чаны неводить ездил. Тамотка и высмотрел меня... Квашина деревня моя родная. Может, слыхали?..

Устинья Сергеевна стряхнула с подола шелуху на пол и взялась за веник.

– Кушайте, гоститесь...

– А раньше видение появлялось? – спросил Игорь.

– Бывало, сказывали... Шабер Степан Коньков баит: было видение в двенадцатом году, поди-ка... Когда расейские к нам переселялись...

– А после? – поинтересовался я. – При советской власти не случалось?

– Нет, не слыхать было.

– Гм... Ну, все же Адам Иванович человек бывалый. Неужто и он боится невесть чего?

– Адам-то? Первой вроде шибко испужался... А после пообвык. Я вам по секрету скажу, как вы есть торговый человек: ставит Адам сетешки... Ставит, но от мужиков таится, потому мир решил – рыбу до водосвятия не ловить! Совсем наладили за попом посылать, однако сельсовет вдыбки встал: нипочем не разрешает председатель-то наш!.. В РИК гумагу послал. Ответ ждет... Мужики ни туды ни сюды, а мой-то – бедовый! Ставит ночью...

С гордостью Устинья Сергеевна добавила:

– Адам Иванович – первый рыбак на всюю округу! Рази ж он утерпит? Ну, извиняйте, мне сходить неподалеку надо. Соседка хворая. Проведать да по дому помочь. Вернусь вскорости, паужнать будем...

Она накинула на плечи цветастый полушалок, и мы остались вдвоем с Игорем. В руках Игоря был неведомо как сюда попавший толстый том журнала «Мир Божий» за 1896 год.

– Есть что-нибудь про привидения? – осведомился я.

– Нет... Я про охоту читаю. Охота на тигра на Амуре. Какой-то Фокин написал.

И снова погрузился в чтение. У меня было время поразмышлять.

Вскоре вернулась хозяйка, и мы поужинали. Устинья Сергеевна стала готовить нам постели.

– Адама-то не ждите... Адам поздно вернется...

Я предложил Игорю прогуляться перед сном.

– Игорь! У меня к тебе просьба: ночуй сегодня на берегу.

– Опять, чтобы комары ели? А вы?

– А мне, дружище, придется спать дома на кровати...

– Это не по-товарищески!

– Да. Но так нужно, Алексеевич. Очень нужно!

– Значит, не спать?

– Спать, но слышать все.

– Ружье можно взять?

– Ни в коем случае! И свой «смит» спрячь дальше, чтобы никто не видал. А ночуй в конце огорода. Там у Адама Ивановича лодки стоят... Пристань...

Я ждал опять стенаний, но Игорь ответил служебно:

– Слушаюсь!

Поздней ночью вернулся Адам Иванович. Я проснулся и вышел в кухню покурить. Адам Иванович ел жареного карася. Не приглашая меня к столу, спросил недовольным тоном:

– Чо это племяшу-то взбрендило ночевать у воды? Добро бы на сеновале, а то у самого комарья!

– Да я отговаривал мальчишку, но разве справишься? Говорит: скоро в армию возьмут. Нужно закаляться... Все время спит на улице.

– Чудак-рыбак! Ну, товарищ заготовитель... Говорил с народом... Всяко убеждал: поедемте, дескать, поставим сети на пробу теперь же. Без водосвятия, значит. Куда там! И слышать не хочут! После попа, говорят. А с попом-то еще неизвестно, как получится. Сельсовет не согласен, а по нынешним временам – они сила!

– И не говори, Адам Иванович! Это хорошо, что у вас хоть ячейки-то нет!

– Миловал господь бог! – ответил Адам Иванович, но довольно мрачно добавил: – Но все одно – появится... Они нонче, ячеишные-то, что грибы после дождя. Докатится и до нас. Даром, что далеко живем.

– Докатится, – безнадежно махнул я рукой.

Оставив сковородку и графинчик, Адам Иванович изучающе посмотрел мне в лицо.

– А вы, товарищ... Извините: из каких будете? Папаша-то жив аль нет? С лица-то вы, вроде, не из нонешних...

– Отец успел уехать в Харбин, а я... задержался... Служил... И папа тоже служил...

Он удовлетворенно кивнул.

– Понятно! Так мне и думалось. Ну и то щастье, что жив остался. А у меня сынок... сгинул. Сколь я ему говорил: не лезь ты в энту свару! Красные, белые... Ладно, что было, то прошло. У меня к тебе такой вопрос... Да садись. Может, по одной пропустим?

– Нет, спасибо.

– И хорошо. Хоть и заготовитель, а смолоду привыкать не след... У меня к тебе такой вопрос: можно так, чтобы контракт заключить, а никто не знал? А? Ни мужики, ни сельсовет... Штобы не свидетельствовать, значит?

– А почему тайно, Адам Иванович?

– Да ить... Скажу вам по откровенности: думка у меня уйти отсюда... В город намереваюсь. А там каку-никакую торговлишку развернуть...

– А деньжонки имеются?

– Не без того... Однако не зря сказано дедами – «принуждение не в осуждение, а и честь»... Лето-то нынче рыбное... А я один за всюё деревню отловлю...

– А годы, Адам Иванович?

– Какие мои годы?

– Сколько возьметесь добыть рыбы?

Он назвал потрясающую для одного рыбака цифру.

– Это я еще с оглядкой, дорогой товарищ! А может, и удвою. Не хвалясь скажу. Супротив меня все прочие так, мелкота! Не рыбаки, а горе одно! Аванец мне не надобен. Сам видишь – живу не тужу... А может, тебе деньги нужны? Ты говори, не стесняйся. Выписывай на меня аванец, а забирай себе! Давай, давай, не сомневайся!

И мы заключили секретный контракт.


Рано утром Адам Иванович, собираясь на покос, сказал мне:

– О других ты не думай! Со мной дружбу не теряй, а рыбаки, верное слово, не поедут на озеро... И времени не трать зря... Езжай себе с богом! Вот баба моя вас покормит – и езжайте...

– Что ж... попрощаемся, Адам Иванович... Будьте здоровы! Ободняет – тронусь и я...

– И хорошо. – Он стегнул по лошади.

Вскоре пришел Игорь. Лицо его было усеяно желваками и чудовищно распухло.

– Игорь! Когда ночью появился на берегу Адам, был ли на нем рыбачий фартук?

– Н-нет!.. Нет, фартука не было.

– А в руках что было?

– Весло... А что?

– На озеро он не ездил?

– Нет. Он очень удивился только: почему я сплю здесь, на берегу. И пошел к дому обратно... А уток на озере – сила! Всю ночь крякали!

После завтрака Игорь снова взялся за «Мир Божий», а я сказал Устинье Сергеевне, что схожу перед отъездом «отметиться» в сельсовете.

Нужно было познакомиться с некоторыми рыбаками.

Владельцем первой указанной мне рыбацкой хаты оказался Евстигней Матвеевич, жердеобразный мужик-ревматик. Я попал в момент крайнего обострения семейных отношений.

– Опять нажрался! – кричала на верзилу его жена, – Маньке обутки новые нужно; у мине пальта нет, третью зиму в тюфайке провожу! Сам только что не в лаптях ходишь, а в опорках! Прорех полна изба, а он, видишь ты... Чтобы тебя чума забрала вместе с лысым чертом вашим!

Она повернулась ко мне с глазами, полными слез.

– Иде же энто видано такое, товарищ заготовитель?! Пьют без просыпу мужики! А все лысый, хозяин-то ваш. Вечор полбутылки принес. Истинно говорится – пропойцы! Тьфу на вас всех!

Рыбацкая жена схватила помойное ведро и, расплескивая зловонную жижу, помчалась на двор. Высокий молчал, отвернувшись в сторону.

Во второй избе повторилось почти то же самое. И тут поминали «лысого черта».

И в третьей хате. И в четвертой жены рыбаков поносили Адама Ивановича...

Председатель сельсовета на мои осторожные расспросы ответил только, что Адам Иванович «мужик справный и оченно способный»... К чему способный, председатель не пояснил, а расспрашивать было нельзя. Заготовитель всегда любопытен только по части коммерческой. Не больше.

Я спросил Устинью Сергеевну:

– А если мы погостим у вас еще, Сергеевна, не в обиду будет? Хотим съездить на озеро. Поохотиться.

– Да пошто же обижаться? Живите сколько хотите. Адам-то Иваныч утресь мне о вас очень даже хорошо выразился: мол, человек, вполне даже душевный, свойский... Дружить, сказал, будем. С ночевой поедете? Я вам шубенку дам, а лодки у нас не запирают. Весла в сараюшке.

Игорь ликовал. Когда мы пришли на берег, я увидел унылую фигуру Евстигнея Матвеевича. Тот скорбно смотрел на озеро.

Я спросил:

– Матвеич! А видение-то в которой стороне было?

– На восходе... Прямо на восходе. Неужто на восход поедете?

Тон его голоса был тревожным.

– Ну, уж нет! Кто его знает, в чем там дело?

– И то! – успокоенно заметил рыбак. – Вот именно! Кто ево знат?

Я усадил Гейшу в свою лодку и крикнул Игорю, уже сидевшему в другой:

– Греби на запад!

И мы поплыли. Берега в западной стороне озера оказались высокими, камыш редким. Отплыв за пределы видимости деревни, я свернул к востоку. Здесь камыш стоял непроходимой стеной.

– Не стучи веслами! – тихо сказал я Игорю, когда мы сплылись вместе. – Нужно искать резь в камыше. Я с берега видел, что где-то в этом месте есть длинная отнога... Попасть именно в эту отногу.

Было уже за полдень, когда мы съехались снова.

– Ни черта не нашел, – печально сказал Игорь. – И у меня не лучше...

– Будем поворачивать оглобли? Хоть бы по разу стрельнуть! Ведь прямо из-под лодки вылетают!

– Тише. Я тебе стрельну!

Тут произошло неожиданное. Где-то в глубине камышей тявкнул щенок. Гейша поднялась с днища лодки, устремила глаза чуть влево от места, где стояли рядом наши лодки, и глухо зарычала.

– Чует что-то... – полушепотом сказал Игорь.

– Греби за мной! Только не стукни веслом!

Теперь для меня ориентиром была Гейшина голова. Вправо, влево, прямо... вправо... опять прямо.

Через десять минут мы снова съехались... Перед нами была отлично замаскированная резь, прокошенная в камышовых зарослях. Гейша, вся напряженная, как струна, дрожала.

Только бы не залаяла!

– Куш! Лежать!

Резь была очень длинной и в некоторых местах снова замаскированной камышовыми курешами.

Но вот лодки ткнулись о твердую землю. В Барабе такие клочки тверди на огромных озерах называют кочки, или грязи.

Посреди кочки стоял вместительный камышовый шалаш, а перед ним чуть дымились угли под таганком. Я заглянул в шалаш: лежанка с каким-то тряпьем, посуда на грубо сколоченном из жердей столике, двустволка в углу... И – ни души.

– Игорь! Отнеси ружье в камыш. Разряди! Гейша! Лежать!

Через несколько минут Игорь вернулся и с сияющей физиономией, указывая в камышовые заросли, зашептал:

– Нашел! Здесь! Идемте скорей!

Поодаль от шалаша на утоптанной площадке лежало интересное сооружение. Это был длиннющий, связанный из нескольких тычин шест, продетый в огромную рыбацкую ловушку «морду» и увенчанный долбленой тыквой. Тыква была выбелена известкой и раскрашена чернью, наподобие черепа... Белый саван мы разыскали на лежанке в шалаше.

Тайна урманского озера была открыта. Но почему же так странно ведет себя Гейша: подскуливает, явно нервничает и смотрит куда-то в сторону?

Я взял собаку на ремешок: «Шерш! Ищи!»

Гейша потянула. Это была новая резь, и тоже замаскированная, но проложенная уже по сухому. Стараясь не захрустеть камышинами и не чмокать по топкой земле сапогами, мы вскоре выбрались на вторую «кочку». Здесь стояли два больших шалаша. Из одного вышел толстый щенок, подошел к Гейше и стал с ней обнюхиваться. Гейша лизнула его язычком в мордочку, взглянув на меня, потянула к шалашу...

Из шалаша густой бас спросил с явным цыганским акцентом:

– Ты, што ли, Адам?

И перед нами предстал действительно цыган, донельзя заросший диким волосом, всклокоченный и зевающий. От цыгана разило самогоном, и он, очевидно, еще плохо соображал.

– А я думал – Адам приехал! – цыган еще раз зевнул, почесал живот под рубахой и совершенно обыденно спросил: – За товаром, што ли? А иде Адам-то?

– Отстал, за нами едет... Ну здорово, Рома!

Так уж повелось: раз цыган – значит Рома, Ромка... По-цыгански ром – муж, мужчина.

– А здорово, батенька! Ух, и заспался я! Ничего не слышал...

– Ну и правильно!.. Сейчас только и поспать! Ночью-то, наверное, некогда? А ну, повернись спиной! Да не бойся: дурить не будешь – все будет нормально...

Увидев направленный на себя наган, цыган опешил, но сознание действительности приходило к нему туго.

Много раз сталкиваясь с цыганами в оперативной работе, я всегда примечал: цыгане-одиночки не любят огнестрельного оружия. Зато ножи у них – будь здоров!

Красивый, отточенный, как бритва, в шагреневых с серебром ножнах, оказался и у этого.

– Садись, Рома! Побеседуем.

– Гепева, што ли? – он, наконец, стал соображать.

– Вроде, Рома... Вроде... – я обратил внимание на его землистое лицо. – Бежал из домзака?

– Бежал... Ково уж тут? А кому охота летом кичеванить?..

– «Скамеешник»? Конокрад?

Впрочем, это и без вопроса было ясно: на левой руке цыгана отсутствовали верхние фаланги четырех пальцев. Меченый...

– Значит, на Адама Ивановича батрачишь? Ну, идем, показывай свой товар.

Я держался уверенно, но еще сам решительно не понимал, о каком товаре может идти речь на этом глухом пятачке земли, среди озерных вод. Рыба, что ли? Может быть, Адам коптит и сбывает на сторону, скрываясь от глаз односельчан?

Но Игорь, уже обшаривший все со «смитвессоном» в руках, сказал подойдя:

– «Завод». Да какой еще! Вон, во втором шалаше...

– Побудь с ним... А ты, Ромка, смотри – без дури! Тебе сколько осталось сидеть-то?

– Девять месяцев.

– Ну и дурак, что сбежал... Отсидел бы – и по чистой!

– А и сам знаю, што дурак. Да вить лето, а?

Он снова зевнул.

– Ладно. Если поумнеешь, подумаем о тебе...

– А, может, под расписку? Ты сам посуди: без лета цыгану – что без жисти...

– Сказал: подумаю. Сиди пока.

– А может, лечь можно? Всю ноченьку гнал, одурел...

– Иди, ложись.

Спустя пять минут он захрапел.

Я начал подробный осмотр.

Это был прекрасно организованный самогонный «завод» на четыре котла. Даже жаль было при помощи охотничьего топорика превращать его в лом цветного металла.

Когда с «заводом» было покончено, встал вопрос: что делать дальше?

В воздухе одуряюще воняло спиртным... Игорь ткнул сапогом осколок разбитой нами четверти и указал на шалаш.

– Что с этим чертом делать?

– Пусть дрыхнет до вечера. Неси сюда с первого места котелок со щербой. Будем обедать.

После обеда, оценив обстановку и обстоятельства, я сказал Игорю:

– Скоро закат... Сделаем так: этого черта мы высадим, пока что, вон на том острове! – я показал на торчавший неподалеку из воды камышовый «курень». – Там твердо... Проверено, когда искал резь. Пусть покукует...

– А если уплывет?

– Плавающий цыган – небылица... А ты отправишься тем же путем на западный берег и начнешь охоту. Стреляй так, чтобы гром стоял! Бей и правую и виноватую! Когда стемнеет, разложи костер на высоком месте, чтобы было с берега от деревни видно. А в темноте – подгребай сюда.

Цыгана вывезли на островок и дали ему полушубок услужливо снабдившей нас Устиньи Сергеевны. Он тут же опорожнил косушку, незаметно от нас прихваченную из шалаша, закрылся полушубком и опять уснул.

Вечером мы с Гейшей тоскливо слушали пальбу Игоря. Вернулся он поздно и привез десятка два уток.

– Ну вот и часть твоего плана, Игорек.

– А сегодня четверг, а не воскресенье.

– Ничего. Стрелял в нерабочее время.

– Я успел еще на том месте, где костер, трех чирков сварить. Давайте покушаем?

– Давай покушаем, охотник.

Гейша привстала и повела головой в сторону озера...

– Куш! Лежать! Едет... Тихо!

Лодка Адама Ивановича неслышно выскользнула из рези и уткнулась в отмель... Лысый легонько свистнул.

– Ромка, черт! – вполголоса окликнул Адам Иванович.

Но вместо Ромки ответил я:

– Добрый вечер, хозяин!

Уже взошла луна, и мне было видно, как Адам Иванович бросился к шалашу. Я спокойно предупредил из зарослей камыша.

– Ружья там нет, – и, щелкнув курком нагана, миролюбиво добавил: – Не будем ссориться, Адам Иванович. Стоит ли из-за дерьма дружбу терять?

– Купили! – сокрушенно сказал лысый. – Кого купили? Только подумать – меня купили!..

– Револьвер у тебя есть? Лучше не шали... Подумай сам, тебе больше двух лет не дадут, а за вооруженное сопротивление – расстрел... Какой тебе расчет, фабрикант?

– Слышь... Заготовитель! – тоже миролюбиво ответил «фабрикант». – А может, все же сойдемся? А? По-хорошему?

– Клади револьвер на землю!

– То-то, что нету... Ромку-то вы хлопнули, чо ли?

– Жив. Спит...

– Вот сволота! Да уж хватит в прятки играть. Вылазь... заготовитель. Я – без дури... И впрямь – расчета нету.

– Ложись на землю лицом вниз!


Когда утром мы вернулись в деревню, на берегу моментально собралась толпа. Мужики почесывали затылки, плевали в размалеванную тыкву, ощупывали «морду» и белый халат сконфуженно и смущенно. Потом от толпы отделился Евстигней Матвеевич, подошел к скромно стоящему возле лодки Адаму Ивановичу и, широко размахнувшись, дал ему в ухо. Адам Иванович жалобно вскрикнул и плюхнулся в воду. А поднявшись, закричал на меня:

– Пошто вы безобразие допущаете?! Ответите!

Мужики сгрудились вокруг мокрого «фабриканта», сжав кулаки. Я пригрозил тюрьмой.

Цыган вдруг повернулся лицом к озеру, сложил обе ладони трубкой, нагнулся к урезу воды – и окрестность огласилась сперва диким хохотом, а затем великолепным воем старого, матерого волка.

В толпе ахнули и засмеялись.

– Под расписку бы, а? Гражданин начальник? А я не подведу: зимой сам на кичеван вернусь, – взмолился Ромка.

Пришел председатель. Прочитав мое настоящее удостоверение, восторженно чертыхнулся.

Потом мы отправились к дому Адама Ивановича. Понятые уже выносили из подполья избы четвертные бутылки, полные «живительной» влаги, по команде Игоря били кольями стекло. Вонючая жижа растекалась по двору и медленно поглощалась землей...

Мужики вздыхали, сожалительно крякали и эхали, а жена Евстигнея Матвеевича кричала навсю деревню:

– Вот где он, паралик ево разбей, держал слезы наши горькие! Сколько же он, окаянный плешивец, за энто зелье, будь оно проклято, денежек да рыбы с нас вытянул! Бейте, мужики. Бейте в мою голову! Радуйтесь, бабоньки!

В Святском я, допрашивая Адама Ивановича, спросил:

– А для чего вам, собственно говоря, понадобилась вся эта история с привидением?

Адам Иванович уже оправился от первых потрясений и отвечал весело и непринужденно:

– Так вить я уже вам еще в Урманке докладывал: рыбы нонче на озере невпроворот. Мужики вконец ожадничали – прошел слух, что Евстигней хотит залезть на тую одногу, а у ево два десятка сетей... Вот и следовало аппетит у мужиков отшибить... Могли, жадюги, все хозяйство мое порушить... А «заводик»-то, сами видали, поди, как думаете? Вить такое оборудование сызнова не скоро добудешь... Одних труб-то сколь... дымоходы-то у меня, поди, заметили, по низу выведены. Сверху дымка нет...

– Так все годы и держали «завод» в восточной отноге?

Адам Иванович ухмыльнулся.

– То-то, што нет... Ране-то в тайге аппарат держал... Да, видишь, несподручно. Далеко... Вот я и подумал перетащить к дому ближе... А тут еще Ромка-цыган ко мне прибился... Перетащили... вдвоем летом, да не рассчитал я, что восточная отнога – самая рыбная. И хоть участок мне на сходе выделили в восточной, да ить все одно лезут они... ночью не узоришь, как он сетей натычет...

– Значит, решили отвадить рыбаков от восточной привидением?

– Да... А только вышел перебор...

– Свидетели утверждают, что вы торговали самогоном еще с колчаковщины?

– А это уж дело ихнее, что утверждать…

– Так сколько же лет вы занимались самогоноварением и самогоноторговлей?

– А это уж дело ваше. На то вы и при должности...

На объединенном заседании бюро райкома и президиума РИКа мой доклад о состоянии умов в дальней деревне Урманке выслушали с интересом, но несколько смущенно. После доклада Пахомов осведомился:

– А цыган как туда попал?

– «Праотец Адам» нашел его случайно в лесу, собирая шишки для своих аппаратов. Беглец голодал. В наш район цыгане еще не подкочевали. Выйти в деревню было опасно – «меченый». Могли пришибить. Цыган по ночам шарил в погребах, но это было малодоходным и очень опасным делом... Самогонщик обнаружил его уже обессилевшим. Подобрал сироту, накормил, одел, «приставил к делу». Вообще, у Адама Ивановича уже был опыт по части такой филантропии: при Колчаке на него батрачили два белогвардейца-дезертира. Батрачили за хлеб и жили под вечной угрозой выдачи. Когда начался разгром колчаковщины, Адам Иванович все же выдал своих подопечных, и проходивший лесом отряд какого-то бравого поручика обоих дезертиров расстрелял...

– Вот сволочь! Судить по всей строгости законов!

Вечно угрюмый, болезненный народный судья Иванов бросил зло:

– Нас судить нужно! По всей строгости!

А секретарь райкома, товарищ Петухов, резюмировал состояние духа членов президиума кратко, но выразительно:

– Стыдно, товарищи! Стыдно! На глазах – и такое!..

Спустя неделю в Урманке была открыта школа, организованы медпункт и рыболовецкая артель.

Самокритичный нарсудья Иванов квалифицировал дело самогонщика не по «слабой» статье Уголовного кодекса о самогоноварении, а по какому-то указу двадцать второго или двадцать третьего года. И Адам Иванович проследовал в отдаленные места на пять лет...

В конфискованном доме устроили избу-читальню.

Мне почему-то тоже захотелось «пристроить к делу» цыгана Ромку. Вероятно, заразился филантропией у добрейшего Адама Ивановича.

Я добился замены цыгану неотбытого срока заключения принудительными работами и взял его к себе кучером, благо камере разрешили купить двух лошадей. Это был прекрасный лошадник. Он кучерил у меня добросовестно все лето, осень и зиму. Но к весне двадцать восьмого года исчез, прихватив два новых хомута.

Гейша, вернувшись домой, целый месяц отворачивалась от своей плошки с овсяной похлебкой и ходила обедать к Игоревой хозяйке.

Однажды я услышал, как Игорь в коридоре РАО говорил Шаркунову:

– Гейша – изумительная собака! Никогда не ворует. Хоть на нос ей положи, скажем, прекрасную большую котлету – не возьмет. А самое главное, чует преступника за версту! Да, да – факт! Я тоже не верил, но сам убедился!


Банда фельдшера Огонькова

За полгода до моего прибытия в Святское появилась в районе небольшая – человек шесть – конокрадская шайка. Хорошие кони, а может быть, и укрывательство сельчан долго делали шайку неуловимой. Летом двадцать седьмого года шайка промышляла исключительно лошадьми, но в двадцать восьмом лошадников потянуло на грабежи.

До убийства еще не доходило, однако не так уж редко в милиции стали появляться ограбленные – то продавец сельпо, ехавший с выручкой, то почтовик, то просто крестьянин, возвращавшийся с базара после продажи мясной туши.

«Методика» была всегда одинаковой: из придорожных зарослей на тракт выходил крестьянин-путник и просил проезжающего подвезти. По дороге в путевых разговорах выяснялось состояние гаманка или сумки хозяина упряжки, а затем, в зависимости от результатов дорожной беседы, следовали и практические результаты. Если полученные сведения были недостойными внимания шайки, «попутчик», еще не доезжая до деревни, сам говорил – тпр-ру! – соскакивал с телеги и исчезал в кустарнике.

В иных случаях попутчик просил возницу остановиться за нуждой, говорил лошади: «Ишь рассупонилась, холера!» – и на глазах ничего не понимавшего хозяина начинал коня распрягать, крикнув в придорожную чащу: «Айда, робята!». Пока хозяин хлопал глазами, из зарослей выезжали несколько вооруженных конников. Высокий, горбоносый человек с усами, закрученными по-старинному – «в стрелку», спешившись, подходил к оторопевшему неудачнику. Не с романтическим требованием: «Кошелек или жизнь», а говорил примерно так: «Не пугайся! Ты по-хорошему, и я по-хорошему. Выкладывай монету!» Если следовали просьбы и мольбы: «Помилуйте, граждане! Вить деньги-то казенные!» – горбоносый, послюнявив химический карандаш, писал на листке, вырванном из блокнота, расписку.

В столе начальника милиции Шаркунова уже скопилось несколько таких расписок. Они были краткими и, так сказать, типовыми:


«Деньги принял за безответственное хранение. Огоньков».


Прочитав эти расписки, я пришел к выводу, что мы имеем дело с «интеллигентным» грабителем: в «документах» Огонькова, написанных мелким бисерным почерком, не было ни одной грамматической ошибки...

Райком и РИК забили тревогу. На специальном заседании крепко «записали» Шаркунову и уполномоченному угрозыска. Рикошетом попало Дьяконову. Мне, как человеку новому в районе, только поставили на вид «недостаточный контроль за милицией».

О том, что милиция подопечна следователю лишь по дознанческой работе, я говорить не стал. Я пошутил:

– Надо бы уж, если на то пошло, и нарсудье записать!

Но товарищ Петухов строго вскинул глаза.

– Если все вы не умеете охранять покой и труд граждан, на кой черт все вы нужны? – и самокритично добавил: – И мы тоже…

Было введено конное патрулирование по дорогам, в деревнях созданы вооруженные партгруппы, усилено осведомление, но преступная компания продолжала свои дела.

– Куда уж вам! – безнадежно махнув рукой, сказал однажды Шаркунову товарищ Петухов. – Спасибо, что бандиты пока не убивают! Вас, вас – не убивают!

У огоньковцев нашлись подражатели.

Под осень двадцать восьмого года конокрадство приняло такие размеры, и не только у нас, но и по всей Сибири, что всполошилось краевое начальство. Милицейские аппараты в районах были усилены, в села выехали крупные специалисты-розыскники, была проведена замена конских паспортов и поголовная перерегистрация лошадей.

И конокрадство пошло на убыль. Сократилась «дорожная преступность» и у нас. Но... в угрозыск продолжали поступать юмористические расписки Огонькова. Он, словно насмехаясь над нашей бурной деятельностью, продолжал ревизовать тракты и проселки.

В конце сентября, когда уже валился на землю березовый лист, а дождевые лужи по утрам рассыпались под ногами стеклом, Игорь встретил меня сообщением:

– Ромка пришел...

–?

– Ну, Ромка-цыган. Кучер... Ну, который у Адама Ивановича...

– А-а-а! Где он, чертов сын?

– В конюшне сидит. Боится показаться вам...

– Давай его сюда!

Ромка, грязный и оборванный, прямо с порога повалился на колени.

– Подыхаю... Три дня не жрал... Прости, Христа ради! Возьми обратно!

– А хомуты?

– Отработаю! Вот те крест святой! Икона казанская троеручица! Землю есть буду!

– Тебя что – из табора выгнали?

– А с баро не поладили...

– У своих заворовался?

– А нет... цыганку не поделили...

– Гм! Что с тобой, чертова перечница, делать? Ведь, весной снова удерешь да еще и обворуешь опять?

– А помилуй, отец!

Мы были, наверное, одногодки, но глаза Ромки смотрели на меня детски-преданно.

– Игорь! У тебя завтрак с собой есть?

Игорь отдал мне три бутерброда.

– Ешь, сын полей!

Ромка поднялся с коленок, схватил бутерброды и, повернувшись к нам спиной, стал жадно есть.

Гейша, лежавшая под столом секретаря камеры, поднялась, подошла к окну и, положив передние лапы на подоконник, посмотрела на цыгана пристально и серьезно. Ромка отделил ей кусок, но Гейша не притронулась к пище и отошла на прежнее место.

Ромка обернулся. По щекам его катились слезы...

Я взглянул на Игоря. И у этого глаза были влажными.

– А ты чего расчувствовался?

Игорь, шмыгая носом, смотрел в пол.

– Я же беспризорничал... Вы же знаете...

– Отставить мелодрамы! Роман! Садись сюда. Рассказывай все. И не ври.

Исповедь «блудного сына» оказалась очень интересной.

Я позвонил Дьяконову, вызвал Шаркунова и у входа в коридор приказал поставить милиционера.

– Чтобы ни одна душа, Шаркунов! Понятно?

А когда пришел Дьяконов, я сказал:

– Огоньков базируется на цыганский табор, что бродяжит на татарских землях, под Тупицыном... Все лошади идут для сбыта цыганам. Ну-ка, повтори все сначала, Роман...

– Тебя, дружище, обратно в табор примут? – угощая Ромку папиросой, спросил Виктор Павлович.

– Голого – выгонят... А со «скамейкой» хорошей возьмет баро... Простит.

– Так что ж ты не украл? Мало лошадей, что ли?

– А не хочу воровать! – отрубил цыган. – Хватит!

– Что же ты хочешь?

– Примите в милицию... Чтобы мне провалиться, чтобы язык отсох!

– Ты бы уж сразу в прокуроры просился! – съязвил повеселевший Игорь. – Ишь чего захотел!

Дьяконов обернулся к парню.

– Слушай, Желтовский! Иди сейчас ко мне на квартиру и скажи жене, чтобы срочно приготовила обед и прислала сюда с ребятишками. Крой!

После ухода Игоря я спросил Шаркунова:

– У тебя сейчас бесхозные лошади есть? Хорошие?

Шаркунов взглянул на меня одним глазом с удивлением.

– А ведь верно, а?

Так родилась идея.

А результаты ее претворения в жизнь сказались уже через десять дней: наконец-то состоялась первая встреча шаркуновских конников с огоньковцами. В том самом лесу, откуда был извлечен затворник Рутковский. Загрохотали винтовки, сбивая сучья, затинькали пули, громом ударили по лесу три бомбы...

Но бой не стал решающим. Огоньков поджег высокую сухую траву и ушел, оставив на месте одного своего убитым и двух лошадей, помеченных милицейскими пулями.

Бандиты подстрелили коня самого начальника милиции и легко ранили шаркуновского помощника.

Но эта встреча изменила все. Кокетничавшая грабительско-конокрадская шайка превратилась в вооруженную банду.

Еще через неделю Шаркунов получил письмо. Оно было написано все тем же изящным женским почерком.


Здравствуй, кривой! Спасибо за угощение. Только зря ты мою компанию так отпотчевал. Крови между нами не было, а было состязание. Теперь между нами кровь. Своего тебе я не прощу. Ведь ухлопать тебя я мог бы десять раз. Но не трогал. Слава о тебе в районе хорошая. Мужиков не обижаешь, белых бил. И я белых бил. Я бы побаловался и ушел сам, по-хорошему. Теперь не уйду, пока трех ваших для начала не подберу. А там видно будет, не взыщи, кривой.


В конце письма была приписка, прочитав которую Шаркунов пришел в ярость:


Поклон твоей жене, Анне Ефимовне. Она у тебя ласковая, обходительная, разговорчивая. Летом встретились мы на станции. Я ее довез на своем тарантасе. Много она, для первого знакомства, мне о твоих делах доложила: и сколько у тебя милиционеров, и какой храбрый, а который трусоватый, и кто подвержен выпивке, и сколько лошадей, и что ты против Огонькова, проклятого, замышляешь. Таким тружеником обрисовала, что мне прямо жаль стало – как тебя, израненного да кривого, на такую веселую службу хватает? Кланяйся Анне Ефимовне, а с тобой еще повидаемся. Огоньков Федор.


Это уж, действительно, переходило всякие пределы.

Шаркунов рвал и метал.

Прочитав письмо, я вызвал жену Шаркунова и официально допросил «в качестве подозреваемой». Она, узнав истину, плакала и повторяла: «Боже мой! Такой милый, предупредительный, интеллигентный молодой человек! Кто бы мог подумать! Отрекомендовался так культурно. Говорит – я уполномоченный кооперации из округа, пожалуйста, гражданка, довезу почти до Святского в своем экипаже. Мой-то не догадался даже лошадь за мной на станцию послать, хотя и то верно, что я, когда от мамы из Омска возвращалась, телеграмму уже с дороги дала... Опоздала телеграмма, а тут – попутчик. Такой культурный, вежливый и даже очень воспитанный».

На другой день после допроса Анна Ефимовна спешно выехала снова погостить к маме в Омск. Когда она усаживалась в милицейский ходок, я заметил, что лицо ее опухло от слез, а правый глаз перевязан платочком и прикрыт цветастой шалью...

Отправив супругу, Шаркунов вошел ко мне в камеру нетвердыми шагами. От него явственно попахивало. Сев к столу, достал из коробки папиросу, но, повертев в пальцах, не закуривая смял и выбросил.

Сказал:

– Теперь мне с ним на земле места не хватит... Вот так, товарищ следователь.

И ушел, звеня огромными драгунскими шпорами.

...Шаркунов с оперативной группой надолго выехал в район...

В этот раз операция кончилась полным разгромом огоньковцев. Настигнув банду на небольшой заимке, где Огоньков устроил дележку с цыганскими главарями, Шаркунов окружил населье плотным кольцом винтовок.

Из девяти бандитов семь остались на месте. Попутно пристрелили пустившего в ход двустволку цыганского баро и выгнали из района весь табор.

Банда прекратила существование.

В районе наступило затишье: кончились дорожные ревизии и юмористические расписки. Но Дьяконов, узнав о разгроме банды, сомнительно покачал головой, а легко раненный в перестрелке Шаркунов ходил мрачный: среди убитых Огонькова не оказалось.

Бесследно исчез также наш Ромка. Цыгане утверждали, что Ромки не было ни в таборе, ни в банде...

Вскоре выпал снег, и потянулись серенькие ноябрьские дни с вялыми снегопадами, их сменил морозный декабрь.

Деревни постепенно впадали в зимнюю спячку, и в райцентре наступила тишина, оживляемая лишь мелкими происшествиями. Тут всполошился товарищ Петухов и бросил лозунг: «Зима – время политграмоты».

Кроме литературных занятий, для райпартактива были учреждены обязательные кружки политграмоты. В это резиновое слово товарищ Петухов ухитрился влить столько содержания, что сейчас, спустя тридцать лет, диву даешься: какие же крепкие нужно было иметь мозги, чтобы выдержать невообразимую петуховскую смесь из Марксова «Капитала», текущей политики, Кантова «дуализма» и христианской философии Гегеля...

Вскоре районные «деятели» озлились и пожаловались в край. Из крайкома прибыл инструктор, вдребезги разнес всю петуховскую «программу максимум» и в конце своего выступления на бюро кратко сформулировал тезисы политучебы:

– Ленин. Экономические и идеологические основания для переустройства деревни. Правая оппозиция. Ленин.

– Ну, это нам – запросто! – оптимистично заявил товарищ Петухов. – Разобьем правых в пух!

– Разгромили атаманов, разогнали воевод!.. – подал реплику молчавший до сего Дьяконов.

Приезжий инструктор осведомился:

– А у вас в районе правые есть?

– Выявим, – бодро ответил Петухов. – Выявим и – того, разделаем под орех! Впрочем, думаю, у нас правых вообще не должно быть!

И с мест закричали:

– Нет у нас правых!

– Тут все партизаны!

– Откуда среди нас оппозиция?!

Дьяконов вдруг поинтересовался у заврайзема:

– Слушай, Косых! Ты на днях выдал семь ссуд. Кому?

– Не помню...

– Зато я помню. Афиногенову, Темрюку, Куркову, Русакову, Неверовскому, Низаметдинову, Дремову. Так? Что молчишь? И все они – середняки. А Неверовский – крепкий середняк.

– Неверовский – боевой партизан! – со злом отозвался заврайзем. – Трижды ранен! Орден Красного Знамени имеет!

– И еще двух батраков... Тоже забыл?

– Я не один решал! Крайзо утвердило!

– Правильно! Все верно! – подтвердил Виктор Павлович и обратился к инструктору: – Двум беднякам ссуду не выдали. Отказали. Как это называется, товарищ?

– Правый уклон на практике, – добродушно сказал инструктор. – А вы искать собираетесь, товарищ Петухов!

Петухов постучал по столу карандашом.

– Поступило предложение: создать комиссию для проверки всей деятельности нашего земельного отдела! Предлагаю следующих товарищей в комиссию...

– Вот она, политучеба-то, как обернулась! – сказал Шаркунов, когда я зашел к нему дня через два вечером на квартиру почаевничать. – Занятно!

Шаркунов прилаживал на стене большую красочную олеографию в застекленной рамке. По зимней лесной дороге мчится ошалевшая от страха тройка. Возница неистово нахлестывает лошадей с выпученными глазами, а седоки отстреливаются из револьверов от наседающей волчьей стаи.

– Нравится? – спрыгнув с табуретки, спросил Шаркунов.

– Хорошо сделано! Хотя и неправдоподобно.

– Почему неправдоподобно? Бывает всякое...

В этот момент из кухни послышалось хрюканье поросенка. Зная спартанский образ жизни Шаркунова, я удивился:

– Ты что это, Василий, стал живностью обзаводиться?

– Да нет!.. Вчера пришел ко мне этот наш… «право-уклонист» Косых и припер поросенка. Говорит, ему дружки из района привезли, когда не было дома, и оставили жене. Возьми, говорит, Шаркунов, куда хочешь, а то скажут – не только «правый», а еще и взяточник!.. Мне, говорит, это сейчас совсем ни к чему. Всю свою скотину порешил и мясо сдал в заготовки, а деньги внес в райфо, в доход государства. Но поросенка этого жалко. Маленький, говорит...

– А ты что?

– Ну акт составлять я не стал. Вот выберусь в район – отдам кому-нибудь из бедняков...

У меня мелькнула мысль, вызванная страшной картинкой.

– Знаешь что? Сейчас ночи лунные – давай съездим на волков с этим поросенком? Волков нынче опять прорва! Говорят, с поросенком – очень добычливо...


Охота была организована следующей ночью по всем правилам, предусмотренным охотничьими справочниками.

Налицо был крепкий мороз, ночь, озаренная призрачным зеленоватым светом полнолуния, широкая кошева, запряженная парой могучих лошадей, три двустволки, заряженные картечью, «потаск» – кулек, набитый свиным навозом и привязанный к кошеве на длинной веревке, и главное действующее лицо – поросенок в мешке. Не хватало только малозначительной детали: волков.

Мы носились по разным дорогам всю ночь, поочередно правя лошадьми. Драли поросенка за уши, щипали, дергали за хвостик и даже покалывали ножиком. Свиненок орал на всю округу истошным голосом, но волки так и не появились...

Под утро мы вернулись домой и, вытряхнув главное действующее лицо охоты из мешка, сокрушенно переглянулись: поросенок был сильно поморожен...

– Придется есть... – вздохнув, сказал Шаркунов.

– Тем более, завтра тридцать первое декабря – Новый год, – поддержал его Дьяконов.

– Я всегда считал, что жареный поросенок гораздо вкуснее живого, сырого, – авторитетно высказал свое мнение Игорь.

В ночь на первое января тысяча девятьсот двадцать девятого года, когда мы собрались в квартире Шаркунова, вошел товарищ Петухов.

Его усадили на почетное место и рассказали трагическую историю безвременной гибели нашего соратника по волчьей охоте.

– Так-то вы разрешаете проблему животноводства в районе! – укоризненно посмотрел на нас секретарь райкома. – А в райзо сегодня вывесили новый плакат: «Свинья – крестьянская копилка»! Эх, недальновидные люди! Вы хотя бы деньги в доход государства за этого несчастного внесли...

– Уже! – с готовностью откликнулись мы. – А как же, нешто мы без понятия?

– Откуда вам отрезать, товарищ Петухов? – любезно спросила наша хозяйка. – Ребрышка или окорочек?

– Подождите минутку. Дайте мне стакан водки, и я сперва сообщу вам не очень потрясающее известие...

Выпив водку залпом, товарищ Петухов продолжил:

– Был я в крайкоме... Обозвали «краснобаем» и «начетчиком». Наверное, к весне снимут... Так что можете резать от шеины.

Но ему отрезали все-таки окорочек.

Мы заводили граммофон, пели сами, шутили и смеялись, и не было в том ничего предосудительного, но в шесть часов утра зазвонил телефон и лакированный ящик прохрипел в ухо Дьяконову:

– В Воскресенске сгорел новый маслозавод. Следы поджога. Сторож убит топором...

– Мне этот поросенок на всю жизнь колом в горле станет! – застегивая полушубок, бросил Дьяконов. – Притупление бдительности...

– Брось! – возразил Шаркунов. – Везде была усилена охрана. В Воскресенку я накануне послал в помощь участковому еще двух человек.

– Ну, значит, и они тоже... ели поросенка! Давай команду запрягать!

Так пришел в наш район год тысяча девятьсот двадцать девятый...


...Игорь нумеровал очередное «Дело» и пел под нос тихонько:


Ты ли, я ли?

Не вон та ли?

Не вон ентакая?

На семой версте мотали

– переентакая?


И снова:


Ты ли, я ли?


Я похвалил:

– Очень мелодично и содержательно! Сам придумал?

– Нет. Вот здесь напечатано...

И передал мне подшивку новосибирского журнала «Настоящее». Я перелистал журнальные страницы, прочитал ничего не говорящую подпись редактора «А. Курс».

– Так-с... И нравится тебе «курс» этого журнала?

– Рукавишников отобрал у учеников школы крестьянской молодежи...

– Сжечь надо, Игорек!

– Сейчас затоплю печку...

И снова начал:

– Ты ли, я ли... Тьфу, зараза! Привязалась, как семечки!

Тут в мою камеру вошел без стука громадный человечина, лет сорока, с широким лицом, русыми усами щеткой и темными глазами. Колючими, щупающими...

Он осмотрел комнату, подошел к стене, на которой висел давно прибитый Игорем плакат, изображавший сдобного, румяного кулака в синей поддевке. Кулак выжимал томатный сок из тощего мужичка с лукошком в руке.

– Дезориентация! – густо сказал посетитель, содрал плакат со стены и, порвав на четыре части, выбросил в открытое окно.

Потом подошел ко мне и протянул руку. Два пальца на руке не сгибались.

– Лыков! Новый секретарь райкома... А это – твой парень? Комсомолец? Воспитываешь смену? А подходит? На деле проверял?

Он сыпал вопросами, не ожидая ответов.

– У тебя сейчас допросов нет? Сколько дел в производстве? Много арестованных? А в милиции? С гепеушником, говорят, дружишь? Всерьез или дипломатничаете? На каком курсе учишься? Когда экзамены? Впрочем, об этом после, а сейчас – пойдем! И ты, секретарь, пойдешь с нами...

– Куда, товарищ Лыков? – спросил я.

– К твоему дружку. Потолкуем. Я сегодня хочу вам кое-что рассказать... кое о чем поспрашивать... Пошли, браточки!

В кабинете Дьяконова, вместе с хозяином, сидел народный судья. Новый секретарь райкома грузно утвердился за вторым свободным столом.

– Не секретно. Не конфиденциально. Для общего сведения коммунистов и беспартийных большевиков. Разговор – о кулаке... В театре бывали? Я в Питере каждое воскресенье ходил. Очень поучительно! А теперь слушайте меня: современный кулак – это артист высокой пробы! Перевоплощенец-оборотень. Пока его не трогают – благородный отец и резонер. Когда давнут – «злодей». Помните, что Ленин о кулаке деревенском писал? Но когда Ильич писал, распознать кулака было проще. В те времена кулак деревенский до актерских амплуа еще не спускался, а на режиссерских вершинах пребывал. Потом в революцию его прикладом военного коммунизма с режиссерских высот спихнули. В Гражданскую войну – еще добавили, и тут кулак понял, что в актерах ему способнее. Вообще, кулак – человек понятливый. Пришел нэп. Легализовали кулака, нашлись прямые радетели, вроде нашего преподобного «первого теоретика» Николая Ивановича, но кулак снова в режиссеры не полез. Говорю – он сейчас на второстепенных амплуа: от «резонера» до «простака». А сущность – преподлейшая, все та же... звериная... И не в земотдельской статистике эта сущность, не в финотдельских патентах, не в регистрациях батрачкомов, а в умении приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Вот вам примеры...

Когда секретарь райкома ушел, Дьяконов сказал:

– Не ново. Враг всегда перекрашивается.

Но судья Иванов возразил:

– Ново то, что нам впервые сейчас об этом рассказали. Считаю полезным... А, следователь?

– Рабочий класс пришел в деревню, – заметил я, – вот это ново. Вот это интересно. Мы тут уже, чего греха таить, стали думать штампами: если лишен избирательных прав – кулак. А он не лишен, быть может, а кулак... Вот в чем главное... Помните процесс «середняка» Томилова?..

Судили тогда вместе с прямыми поджигателями организатора пожара маслозавода в селе Воскресенском – хилого шестидесятилетнего старичка, подслеповатого и убогого. Осанистый адвокат из «бывших», воздев длань, вопиял: «У нас нет никакого основания причислять моего подзащитного к кулакам! В обвинительном заключении написано, что мой подзащитный имел пять батраков. Это тенденциозность следователя и несомненное попустительство прокурора! Помилуйте, какие это батраки?! Иван и Петр – усыновлены. Мария и Фекла – их невесты, следовательно, тоже члены семьи, живущие в доме моего подзащитного, а пятнадцатилетний Николай – дальний родственник. О каких батраках может идти речь? Тем более, что и в райземотделе мой подзащитный числится “крепким середняком”, а не кулаком. Вот справка, прошу ее приобщить к делу...»

Вспоминая теперь установленную тогда каким-то мудрецом тонкую градацию – «маломощный середняк», просто – «середняк» и «крепкий середняк», я думаю: «Ох, и трудно же было разобраться в этих социальных “нюансах”!..»

Но как ни сбивали с толку партуполномоченных по коллективизации «социологи» из земотделов, началось наступление на кулака...

Бурлит село... Скачут по проселкам нарочные с донесениями деревень и обратно – нарочные РИКа: пылят райкомовские тарантасы; тянутся на глухие заимки кулацкие подводы, увозя «в ухоронку» неправедно нажитое добро; едут на ссыпные пункты обозники с зерном «твердозаданцев»...

С вечера до утра заседают в РИКе, и всю ночь горит лампа-молния в кабинете нового секретаря райкома, двадцатитысячника Лыкова.

Я сдружился с Лыковым. Выяснилось, что он – бывший матрос. И я бывший матрос. Иногда Семен Александрович ночью заходит ко мне на квартиру. Делает несколько «рейсов» по комнате...

– Дай чего-нибудь пожевать, следователь... Забыл, что не завтракал и не ужинал...

Поев, Лыков говорит, зевая:

– Ну, пойдем...

– Как пойдем? Я вздремнуть хочу! И ты ложись вон на ту койку.

– Некогда... Я тебе, народный, еще десяток бумажек подбросил...

– Ух и въедливый ты, Александрыч! Первый раз такого секретаря встречаю!..

Мы идем к Лыкову.

На его столе грудками лежат бумаги. Одну из грудок он подвигает мне.

– Твои... прочитай сейчас...

Подавляющее большинство – жалобы твердозаданцев на «беззаконные» действия бедноты и сельсоветов, а кому же и следить за «попранной» законностью, как не юстиции!

Письмо священника.


«Церковь отделена от государства, – пишет смиренный иерей, державший батрака и батрачку и засевавший огромную площадь земли, – укажите закон, по которому можно меня облагать. Буду жаловаться товарищу Калинину».


– Ну, что скажешь, наркомюст? Мне про него рассказывали – великий законник! Голой рукой не возьмешь! И вправду: церковь отделена!

– Церковь отделена, а батюшка-то нет. Не отделен. Подданный РСФСР... Вот если бы французский или, скажем, немецкий. А то наш.

– А если его того – на высылку?

– Это уж решайте сами с общественностью.

– А юридически?

– Вполне. А политически? Наша деревня напитана религией, как губка... Это тебе не Питер. Да и там, ты сам рассказывал, приходится тралить осторожно...

– Читай дальше.


«Я красный партизан и имею орден. Мне дали государственную ссуду на обзаведение скотом. По какому праву меня зачислили в кулаки?»


– А с этим как? Я проверил: кулачина по всей форме! Мельник, крупорушечник, каждый год – сезонные батраки! Вы его тут подкармливали... И вообще – перерожденец! Я с ним лично говорил. Прямая сволочь! А кто виноват? Мы виноваты!

– Не мы, а правоуклонисты! Косыхи всякие! Еще и еще поговорить! Попытаться убедить, чтобы выполнил твердое задание и все хозяйство сдал в колхоз.

– А если бесполезно?

– Лишить избирательных прав. После лишения отобрать орден по суду.

– Вероятно, так и сделаем...

Большие восьмигранные часы с французской надписью на циферблате «Ле руа. Пари» бьют четыре раза. Глаза мои слипаются. Я забираю стопку писем и встаю.

– Хоть на бюро ставь – больше не могу! Которая ночь!

– Хлипкий вы народ. Распустились в деревне! – тихонько смеется Лыков. – Иди сюда: смотри.

Он открывает дверь в соседнюю комнату, стараясь не скрипеть.

В комнате разостланы несколько тулупов и вповалку спят какие-то люди.

– Рукавишников, – шепчет Лыков, – Афиногенов, Моторин... Я им дал два часа тридцать минут. А домой не пустил... Знаешь что? Давай-ка и ты... приляг здесь, а? Как в подвахте или в караульном помещении... Не хочешь? Слабак!

Потом, притворив дверь и перейдя в свой кабинет, говорит уже громко:

– Время-то какое, следователь! В сто тысяч лет один раз такое время бывает! Вот пройдут годы, и будущие парткомы, будущие коммунисты – люди большой образованности и душевности – зачтут нам эти ночи во славу и бессмертие!

В его словах нет патетики. Он угрюмо смотрит в черный прямоугольник окна... С окон сняты занавески и шторы. Лыков распорядился. Не любит. Уважает, чтобы побольше солнца, воздуха.

– Значит, идешь к себе?

И безразличным тоном бросает вслед:

– Ровно в восемь – бюро...

По темному двору райкома шагает милиционер с винтовкой наперевес.

И у дома райисполкома – милиционер с винтовкой наперевес.

А на крыльце РАО сидит сам Шаркунов.

– Не спится, Василий?

– Кой черт не спится?! Спать хочу – как из ружья! Вот и вышел проветриться... Сейчас должен участковый из Тихоновки подъехать.

Мой стол тоже завален корреспонденцией. Игорь спит на полу камеры в роскошной позе гоголевского запорожца. Смит-вессон вынут из кобуры и засунут под пояс гимнастерки. Подходи и бери. Я подошел и взял.

Игорь вскочил ошалело.

– М-ма...

– Маму?

– Да нет! – конфузится мой секретарь. – Будто я... будто вы... на охоте и я...

– Пойди к колодцу и умойся... На, спрячь свою пушку.

Вся корреспонденция заботливо отсортирована Игорем.

Что ж, и здесь начнем с жалоб.


«...Вы – народный следователь и блюститель закона. Прошу вас разъяснить: какой статьей Конституции предусмотрены колхозы? Какой закон наделил их правом на грабеж? Вы понимаете, что, потакая незаконным действиям, дискредитируете самую идею государственности?»


Письмо грамотное, юридически аргументированное и принадлежит истинному интеллигентному врагу, забывшему подписаться. В корзину!

...В окно вползает рассвет... Вот тебе и на! Уже совсем светло! Сколько же времени? Наш «судебный будильник», как называет Игорь, засиженный мухами, неимоверно врущий измерительный прибор с надписью «Юнганс», показывает семь. Еще рано. Где же Игорь? Как я не заметил, что он ушел... Черт возьми – неужели задремал? Телефон окончательно встряхивает мысли.

– Что ж, тебе особое приглашение с золотым обрезом?

Лыков... Опоздание на бюро у Лыкова – смертный грех...

У этого секретаря райкома необычная манера делать доклады. Он не стоит за столом, а ходит по комнате, заложив руки за спину, внезапно сам прерывает себя и, подойдя к какому-либо члену бюро, спрашивает:

– А ты как думаешь по этому постановлению, Рукавишников?

Наверное, эта манера от подполья. Я где-то уже видел картину, изображавшую заседание подпольного комитета. Там такое же, а Лыков – большевик с дореволюционным стажем и привлекался по делу о Ревельском восстании матросов.

– Так вот, товарищи: на данном этапе враг будет жать на законность. Будет стараться убедить массу в том, что революция, которую мы сейчас проводим, противозаконна, что это произвол местных властей. А там, где «беззаконие», развязывается сопротивление этих самых... ревнителей законности. Сперва они будут искать юридические лазейки. В Октябре нам со всех сторон орали: «Революция против революции?!» Это же, дескать, беззаконие! И объявили нас, большевиков, врагами закона. Ну, сами знаете. А потом стали защищать свой «революционный закон» пулеметами. Предвижу, что и здесь так же будет. Вот нам и нужно одновременно подготовиться к активному сопротивлению и, в то же время, ломать пассивное. В этом отношении большую роль я отвожу следователю и судье. Они должны дать каждому нашему уполномоченному по коллективизации тезисы о... А ты, Виктор Павлыч, как думаешь?

У Дьяконова вид загнанной лошади. Хоть пар и не идет, но щеки ввалились и грудь вздымается.

– Я так думаю, – встает чекист. – Я так думаю, что мы опоздали, с «тезисами»... Я сейчас из западного угла приехал. На Вороновой заимке обнаружили изуродованный труп председателя Тропининского совета Любимова... Руки связаны заячьей проволокой, живот распорот, кишки выброшены, и в полость насыпана пшеница. А к груди подковным гвоздем бумажка прибита. Написано кровью. «Жри».

С бюро мы возвращаемся вместе. По дороге пристал Желтовский.

– Вы слышали о Любимове?! – шмыгает носом, волнуется Игорь.

Дьяконов бормочет себе под нос:

– «Тезисы»! «Законность»! Война! Не на живот, а на смерть – война! Расстреливать нужно! Прямо – отводить за поскотину и расстреливать!

Игорь поддерживает:

– Да, да! Прямо на месте расстреливать – и всё тут! Беспощадно! За поскотиной!

– Вы что ерунду болтаете, граждане?!

– Почему ерунду? – возмущается Игорь.

– Сами знаем, что ерунду! А ты не мешай. Уж нельзя людям и подумать вслух! Верно, Желтовский? Идемте ко мне. Покажу кое-что...

Жена Виктора принесла чай. Крепкий, сладкий, чуть забеленный молоком. Дьяконов любит такой чай. «Киргизский». И я очень люблю. После бессонных ночей здорово бодрит...

– И тем не менее, – помешивая ложечкой сахар в стакане, продолжает свои мысли Дьяконов, – тем не менее Лыков прав. Под наступление юридический базис нужен. Не девятнадцатый год! И еще – выправлять положение. Загибают кое-где... Усердие не по разуму. Был я в Крещенке. Вижу – в кутузке сидит арестованный мужик. Выяснил – взаправдашний кулак. За что, спрашиваю, посадили? Отвечает: категорически-де отказался вывозить хлеб... И четыре дня сидит... А в районе только три лица имеют права ареста: ты, я да Шаркунов с твоей санкции. Нельзя позволять таких фокусов.

– Освободил этого хлюста?

– Конечно, освободил. Хлеб он все же вывез... На-ка вот, читай...

Уже забытый бисерный женский почерк на листке тетрадки...


Полиции, юстиции, жандармерии. Я прибыл. Командующий крестьянской армией Огоньков Федор.


«Командарм Огоньков»!

Меня разбирает смех, но Дьяконов смотрит с укором.

– Не смейся. Такой прохвост, как этот конокрад, – умный, грамотный, смелый – в мутной воде может больших рыб нахватать. Ты обрати внимание: это не блатное кокетство, а самая настоящая политика. Знаешь, что из себя представляет Огоньков?

– Бандит, ожидающий пули...

Виктор Павлович поморщился...

– Если бы это Шаркунов сказал! Огоньков – бывший черноморский матрос – анархист. Был в отряде Щуся. Потом перешел к нам. За грабежи при взятии Екатеринослава был арестован и предан суду Ревтрибунала, но бежал из-под стражи и исчез... Только недавно фирме удалось установить, что при Колчаке был комроты в партизанском отряде Рогово-Новоселова... Слыхал об этой сибирской махновщине? Сперва били белых, а потом стали грабить кого попало, направо и налево, и их пришлось ликвидировать... При нэпе, под чужой фамилией, окончил фельдшерскую школу – своих раненых лечит сам. Вот что такое Огоньков!.. Ох, чует мое сердце – теперь он развернется по-новому!


Еще прошли месяцы... За окном камеры плакало небо, дребезжало от порывов ветра плохо примазанное стекло, где-то хлопали ставни...

Я вернулся из района и мысленно подвел итоги... «Производственный минимум следователя» – восемь дел – выполнен, и каких дел!

Три кулацких сынка, переодетые в вывернутые наизнанку полушубки, оглушили сторожа ссыпного пункта, связали и выбросили старика в ров, а потом выворотили пробой с дверей зернохранилища и подожгли зерно... На «деле», сверху, Игорь каллиграфически вывел: «Арестантское».

В только что созданном колхозе в одну ночь пали семь лошадей и одиннадцать коров. Старший пастух и конюх исчезли. Впрочем, ненадолго. В уголке дела тоже: «Арестантское».

Стальным ломом кто-то разнес на куски все оборудование еще одного маслозавода… Очень бы хотелось украсить игоревской пометкой правый уголок «дела», но пока что там мой синий карандаш: «Розыск».

Пять «дел» о поджогах изб сельсоветчиков и активистов из бедноты. Остались люди без крова, и мало толку, что в окружном домзаке коротают свои последние дни семеро поджигателей.

Сколько их еще по районам!

Поздно ночью снова пришел ко мне Лыков и снова попросил:

– Есть чего-нибудь пожевать? Худо холостяку... Ну, какие у тебя новости?

– Скверные. Сплошь контрреволюционные преступления... У меня такое впечатление, что мы накануне большой стычки...

– Восстание, думаешь?

– Да! Думаю.

– Чепуха! Восстание – явление массовое. А масса с нами.

– Как московские дела, товарищ секретарь?

– Левые сфабриковали новую «программу»: «Сплошная коллективизация в кратчайший срок». На местах кое-где слушают и портят все дело... Вчера выгнал в край одного пижона. Приехал с мандатом округа. Апломб, портфель, золотые часы, два никелированных револьвера – и вел себя, как завоеватель... Александр Македонский! К сожалению, в двух деревнях успел напустить тумана. Такое молол, что и не поймешь, где Троцкий, где Бухарин, где Рыков! «Кто не пойдет в колхоз – враг советской власти». Понимаешь? И так атмосфера – как в топке крейсера! «Кулака, – заявил, – надо определять не по числу скота и не по наличию батраков, хотя бы и укрытых от учета, а по психике...» Психолог нашелся!

– Ну и что с ним?

– Что! Дали мы, конечно, отпор. Отобрали партбилет – с восемнадцатого года, сукин кот! Дьяконов его обезоружил и предложил в трехчасовой срок убраться из района. Послали письмо в краевой комитет... Уехал... А где гарантия, что покается и в другой район не пошлют? Они каяться умеют! Ну, пойдем!

– Опять «пойдем»? Ведь третий час ночи!

– Вот, вот, самое время... К пяти часам в район выедут четыре партгруппы.

– Да в чем дело?

– Увидишь и услышишь… У меня нарочный из Покровки сидит.


В райкоме дым столбом от папирос и цигарок... Кабинет Лыкова и приемная забиты вооруженными коммунистами, комсомольцами. Есть и беспартийные – из районного актива…

Нарочный из Покровки – член сельсовета – рассказывает: вчера, около полудня, на улице возле школы, где проходило общее собрание села, появились двое конников, одетых в крестьянское платье. Спешились и вошли в школу. Один из приезжих – высокий и горбоносый – подойдя к окружному уполномоченному по коллективизации, спросил:

– Городской?

– Да, я из города. А в чем дело, товарищ?

– Рабочий, служащий?

– Деповской я. Машинист паровозный. А вы кто?

– Сейчас узнаешь. Коммунист?

– Да, член партии.

Ударил двойной грохот наганов приезжих. Падая на пол, уполномоченный так и не услышал последующих слов горбоносого.

– Здорово, мужики! Я – Огоньков, командующий крестьянской армией! Я – за советы без коммунистов! Не бойтесь – крестьян я не трогаю, а коммунистов, что натравливают вас друг на друга, бью беспощадно! Не расходитесь: сейчас будет производиться выдача денег...

Второй бандит вывернул из торбы кучу денежных знаков и стал без разбора оделять крестьян…

В просторном школьном дворе расположился вооруженный отряд, человек с полсотни... С крестьянами, окружившими конников, бандиты были вежливы и обходительны. Тарахтели два бубна, в кругу плясали...

Огоньков, выйдя на крыльцо школы, держал еще одну краткую речь.

– Пробуду у вас недолго. Ничего нам не носите – у нас есть все. Объявляю прием в крестьянскую армию! Кто захочет послужить общему делу в борьбе против насильников, милости прошу! Принимаю со всяким оружием!

Банда пробыла в селе около двух часов и ушла, прихватив с собой шесть новых «добровольцев» – кулаков.

И вот райвоенком зачитывает списки боевых партгрупп:

–...командир группы – красный партизан Евтихиев... Четвертая группа... командир – красный партизан Иван Николаев! Задача: найти банду и уничтожить. Всем ясно? Сейчас идите в раймилицию. Там подготовлен транспорт и верховые кони. Штаб – в РИКе, связь держать телефоном и нарочными…

Дьяконов подошел ко мне:

– Помнишь, что я говорил? Вот тебе и Огоньков. Ты куда сейчас?

– Собираться надо в район по делу о последнем поджоге.

Но в этот день выехать не удалось. Выбрались мы с Игорем лишь на следующее утро. Ехали шагом в волнах тумана, поднявшегося сближних озер и стлавшегося по низу, вдоль большака. Вокруг царила та рассветная тишина, после которой первые звуки пробуждающейся природы всегда воспринимаются особенно остро.

Через полчаса приглушенные туманной дымкой мягкие переливы золотистых, пурпурных и зеленоватых тонов восхода сменились алым, красный солнечный диск пополз вверх и все вокруг ожило птичьими голосами...

– Хороший день будет, – задумчиво произнес Игорь. – Эх, так и не пришлось нам пострелять эту осень!

– Если небо красно к вечеру – моряку бояться нечего. Если красно поутру – моряку не по нутру. К ночи жди непогоду...

– Вы бы, все же, маузер приготовили... Давно он у вас?

– С Гражданской войны... Только употребляется в «особо торжественных» случаях.

Я прищелкнул маузер к деревянной колодке – прикладу – и накрыл просторным плащом. Игорь смотрел на пистолет восхищенно. Игорь очень любил оружие.

– Как-нибудь дадите пострелять?

– Как-нибудь дам... Ну, погоняй, Игорек!

Дорога была пустынной.

Высокие травы в этом году не были скошены, и в воздухе еще плыл слабый аромат цветов, вперемешку с запахом тинисто-озерной прели...

Я стал думать о предстоящей работе. В Ракитино с провокационной целью подожгли местную церковь. Поджигателей успели захватить, пожар залили. Мне предстояло теперь разоблачить вдохновителей и внести успокоение в разгоряченную и взбудораженную деревню, наполовину состоящую из неграмотных, отравленных религиозным дурманом людей.

Накормив лошадь в полдень, мы двинулись дальше, надеясь к вечеру добраться до Ракитина.

Но судьба сулила иное.

С трех часов дня небо затянули тучи, полил дождь. Карька еле волочил ноги и стал засекаться.

Темнота застала нас верстах в семи от Ракитина, неподалеку от небольшого хуторка немцев-колонистов, расположенного в лесу, на перепутье трех дорог. Я знал, что скоро будет речка с мостиком, ехал уверенно.

И тут произошло несчастье. Конь, ступив в темноте на слабое сооружение из бревешек и жердей, провалился передней ногой сквозь щель мостового настила, пошатнулся и с пронзительным ржаньем, ломая оглобли, рухнул вниз, увлекая с собой ходок. Нам посчастливилось выпрыгнуть.

Дождь все лил... Извлечь коня и повозку из илистой жижи вдвоем оказалось не по силам. Увязая в тине по колено, мы распрягли лошадь, но поднять Карьку так и не смогли. Только выбились из сил и вывалялись в тине...

Сквозь деревья мигали светляки окон...

– Забирай портфель, Игорь! Пойдем просить помощи к немцам. Не ушибся?

– Нет... Устал, очень...

Мы дохлюпали до середины поселка, не встретив ни души, и остановились очистить пудовую грязь с сапог у какого-то пятистенника, погруженного во тьму. Ставни были закрыты наглухо, и лишь тонкие полоски света просачивались на улицу. Из дома слышались гармошка и нестройное, пьяное пение...

– Гулянка, – сказал Игорь. – Ничего не получится.

В этот момент хлопнула дверь, с крыльца во двор спустились двое с фонарем, и желтое пятно света поплыло к нам. Ворота были раскрыты настежь. Кто-то невидимый, уже на улице, спросил:

– Котора шинкаркина изба-то?

– Вон, на перекося отсель – белена хата... Через улку – всего и ходу, – ответил второй, странно знакомый голос.

– Да-кось хвонарь! Темень, зги не видать, туды ее в погоду!

– Добегишь и за так... Мне к коням надо... Да посуду не кокни!

– Бегай тут для вас! Они пьют, а мне бегать! Черти гладкие, мать вашу...

– Ты Федор Иванычу доложись. Он те погладит, чище милиции...

– Да ну вас к ляду и с Хведором!

По грязи захлюпали сапоги уходящего. Игорь сжал мою руку, и у него вырвалось:

– Ромка!

Человек с фонарем справлял нужду.

– Ково тут? А ты, што ль, Пантелей?

Фонарь подвинулся к нам и поднялся.

– А батюшки! – со страхом и изумлением сказал цыган и забормотал: – Уходи, отец, тикайте, скорее тикайте, сгибнете, за понюх пропадете, мать честна, свята богородица-троеручица! – наклонился и зашептал, обдавая лицо сивушным перегаром. – Я ить думал, что Пантюха – дозорный! А энто ты, отец... Ох, хмелен нонче Федор Иваныч! Шибко хмелен... Ну, коли жить охота – айда за мной! Должно, дозорный на околице от дожжа в избу укрылись... А то беспременно приставили бы вас Федор Иванычу... Ну, айдате скорее!

– Погаси огонь, Роман,

– Не бойсь. Я выведу…

Он повел огородами.

Путаясь и спотыкаясь в картофельной ботве, мы вышли к речке.

Ромка переправил нас в лодке на другой берег и вышел с нами на невысокий ярик. Здесь начинался густой сосняк и дождь ощущался меньше; Цыган поставил «летучую мышь» в траву.

– Ну, щастлив ваш бог!

Я прислушался. Хутор молчал. Лес глухо шумел...

– Что, Роман, нового хозяина нашел? Опять батрачишь? Ты же в милицию хотел?

– А блажил... – после паузы осветил цыган. – Заголодал я тады вконец. Кака родня цыгану милиция?

– Но ведь работал у нас?

Он, не ответив, стал рассказывать, как выбраться дальше.

– Дорогу я найду... Слушай, Роман: бросай банду! Идем с нами – я тебе устрою амнистию...

– А не попутно нам, батенька! Я у Федор Иваныча в армии не последний... Сам сказывал: мой, грит, дитант!

Высморкавшись, он добавил хвастливым тоном, явно заученные слова:

– Хресьянска армия всех коммунистов изничтожит – тады мы с Федор Иванычем правильну савецку власть поставим! Штоб, значит, хресьянам торговать. Вольно, в охотку...

– А цыганам – воровать? Ну, что ж, Роман, бей меня! Вон у тебя обрез за пазухой. Огоньков за меня не меньше ведра отвалит... Вы люди богатые!

– Не страми! Цыган и на черствый кус памятливый! Уходитя!

– Как же Огоньков тебя помиловал? Ведь, наверное, догадывался, что тупицынская роща – твоя работа?

– Я Федор Иваныча на себе три версты тащил. Раненого.

– Так... раскаялся?

– А не береди душеньку! – выкрикнул цыган. – Сказано – тикайте, покуль живы! Эва погода, непогодь! Мокрый я до нитки! Надо б вас приставить... Да ладно уж!

Он матюгнулся и, повернувшись спиной, стал спускаться с обрывчика, высвечивая фонарем ступеньки, вырытые в глинистой почве... Игорь вслед ему сказал прочувственно:

– Спасибо тебе, Роман! Большое спасибо!

Сделав два шага к берегу, я негромко позвал:

– Роман! Бросай свою сволочь. Идем с нами.

Спина – широкая, плотная, чуть раскачивающаяся и хорошо видимая на фоне воды, ответила забористой матерщиной.

Я поднял маузер.

Ливнем хлеставший дождь прижал звук к земле, и ни лес, ни хуторские собаки на выстрел не откликнулись... Только Игорь жалобно охнул.

– Молчать! Иди возьми у него обрез и фонарь, я подержу под мушкой.

– Не... не могу!

Держа пистолет наготове, я спустился под яр, но необходимости во втором выстреле уже не было.

Утопив в реке фонарь, я снова поднялся к лесу и чуть не ощупью разыскал прижавшегося к сосне Игоря.

– Прекрати стучать зубами и возьми себя в руки. На, бери обрез и не отставай! Не знал, что ты такое дерьмо!

На рассвете мы добрели до Ракитина. Оказалось, что группа Шаркунова ночует здесь.

С хутора Шаркунов вернулся в Ракитино в три часа дня. Двор сельсовета заполнили конники. Стояли чем-то груженные подводы. Начальник милиции сыпал приказаниями:

– Чередниченку, Соколова, Прохорова положите под навес. Ты, Самойленко, добеги до сельпо, возьми у них временно брезентовый полог – накрыть надо. Раненых – в приемный покой! После перевязок – лекпома сюда! Грузы уложите получше, перевяжите веревками. Арестованных – запереть в бане!

Потом обратился ко мне:

– Ну... Все, следователь! Спасибо! Вот вам и лучший председатель сельсовета, Карл Карлыч Мейер! В кандидаты приняли! Два года, гад, оказывается, «станок» держал! Награбленного добра у него полны амбары!

– Арестовал ты его?

– Ну, еще таскать! Иуде – первая пуля!

– А «командарм»?

– Малость пострелял... И меня зацепил. Вот, глянь, кстати, до фельдшера...

Он снял шапку. Голова была обвязана окровавленной тряпкой.

Размотав повязку, я увидел, что пуля пробороздила волосы, сняв с черепа узкий шматок кожи.

– Сколько наших всего?

– Трое. Раненых – пять....

– А тех?

– С твоим – тридцать семь... У цыгана полны карманы денег оказались. И кисет с золотом. Кольца, браслеты... Которых я живьем взял – говорят, что цыган у того на подхвате состоял... У Огонькова. Вроде – адьютант...

– Знаю. Оружия у него еще не было?

– Был в кармане наганишка... Отдам тебе. На память.

– Лучше кому-нибудь из партийцев безоружных.

– Вот так, товарищ следователь... Сейчас мои по лесу шарят. Может, подравняем до четырех десятков.

Он выхватил шашку из ножен, дважды погрузил покрытый ржаво-бурыми пятнами клинок в землю, обтер засверкавшую сталь полой шинели и, с треском бросив опять в ножны, поднялся по ступенькам крыльца.

– Пойдем протокол писать, товарищ следователь. Лыкову звонить. Пусть отзывает другие группы в райцентр... А все трое – семейные... Можно бы, конечно – гранатами в окна! Да ведь бабы, ребятишки там. Пришлось бандюг наганами выкуривать да шашками.


К вечеру ко мне постучался Игорь. Он был бледен и в одном нижнем белье под тулупом.

– Вы где же отсутствуете весь день, товарищ секретарь?

– Я захворал. Лежал на печке в соседней избе... у сторожихи.

– Ну, иди, болей дальше...

– Вы... Вы не так обо мне... про меня не так поняли...

– А как же еще? Позорно струсил!

– Нет, я не трус... только не могу, когда... когда... в спину. Он же спас нас... А вы... в спину...

– А-а-а! Во-о-от в чем дело! А помнишь: «отводить за поскотину и расстреливать»?! Помнишь такой разговор? Трепач, болтун!!!

– Опять вы не так понимаете...

– Прекрасно я тебя понимаю! Мне сейчас некогда. Приходи к ужину. Да если придешь опять без штанов – выгоню! Иди, кисейная барышня...

Вечером приехал в Ракитино Дьяконов. Ужинали мы вчетвером.

– Ну, продолжим нашу беседу, товарищ секретарь, – сказал я. – Вот, товарищи, Игорь Желтовский, секретарь камеры народного следователя и сам будущий следователь, прокурор или чекист, считает, что я поступил неблагородно, выстрелив не в лоб, а в затылок бандита. Очевидно, нужно было предложить огоньковскому прихвостню рыцарский поединок. Дуэль на шпагах. Так, Игорь?

– Да нет, я не о том...

– Понимаю, понимаю! Он, дескать, «спас» нас... Значит, в благодарность за «спасение» – отпустить живым, чтобы распарывал животы коммунистам?

Игорь молчал.

Шаркунов сосредоточенно сопел и расправлялся с похлебкой – только ложка мелькала. Дьяконов катал хлебный шарик...

Игорь спросил меня в упор:

– А вы мне на один вопрос ответите?

– Хоть на сто!

– Скажите... А если бы Ромка лицом к вам стоял – тогда как?

– Ишь ты! С больной головы на здоровую? Меня, значит, в трусы? Лицом ли, боком ли – безразлично. Я его еще на огородах хотел уничтожить, когда обрез за пазухой рассмотрел. Но задержал казнь до последнего разговора. Решил еще раз попробовать...

– Казнь?

– А ты воображал – рыцарский турнир? По Вальтер Скотту?

Игорь долго молчал, насупясь.

– Очень уж ты впечатлительный, – продолжал я, – с этим бороться нужно, Игорь! Людям нашей профессии чувствительность – вредная обуза!

– Ого! – вмешался Дьяконов. – Интересно! По-твоему, значит, ни любви, ни благодарности, ни ненависти? Так?

– Почти так...

– А сколько этого «почти» допускается?

– Десять процентов. А девяносто – бесстрастный разум...

– Плюс «революционная законность»! Сухарь и циник! Желтовский! Переходи работать ко мне.

Игорь откинулся назад.

– Что вы, Виктор Павлович?! Вы же не охотник!

Все захохотали. Дьяконов кричал:

– Что съел, следователь? Ты посмотри, посмотри, какими бараньими глазами он на тебя глядит! Вот тебе и разум! А ведь он знает, что в нашей фирме служить – обмундирование, зарплата не чета вашей! Что это, по-твоему? Чувство или хваленый твой разум?

– Разум, – уверенно ответил я, – только разум! Просто со мной ему работать выгоднее: я тоже охотник, и ему часто сходят с рук самовольные отлучки на охоту!

– Как вы можете так говорить? – смутился Игорь.

Шаркунов, покончив с похлебкой, встал и потянулся.

– Р-разойдись! Спать пора, граждане!


Тайна старой колокольни

Начинавшаяся зима уже побелила стежки-дорожки, ведущие в тысяча девятьсот тридцатый...

Наступило самое тревожное время коллективизации. Шло фронтальное наступление на кулака.

В один из дней, отложив в сторону груду дел, помеченных пятьдесят восьмой статьей, я отправился к Лыкову. У него уже сидел Пахомов, предрика. Они ругались.

– Я твое сопротивление на бюро поставлю! – кричал Лыков. – Это оппортунизм чистой воды! Ты без того достаточно зарекомендовал себя как бюрократ, чинуша! Без бумажки и часу не проживешь, а под носом у тебя черт знает что творится!..

– То же, что и под твоим носом. Носы у нас одинаковые...

Пахомов сидел на протертом до дыр райкомовском диване, спокойно и невозмутимо. Но в глазах – злость.

– Упрям, – сказал про него Дьяконов при первом знакомстве. – Очень упрям...

Внешне Пахомов походит на Лыкова: такой же громоздкий. И лицом похож. Только усов нет и голова в густой седине.

Похожи. Но не характерами.

Лыков – живой и общительный. Пахомов – угрюм и замкнут. Лыков – скор на решения. Пахомов – медлителен. Для Лыкова всяческая разновидность формы – неизбежная, но практически бесполезная вещь. Временная необходимость в переходное к коммунизму бытие... Для Пахомова форма – важный атрибут государственности. Лыков райкомовскую печать держит в кармане завернутой в газетный клочок. Пахомов для своей печати заказал специальный футляр-цилиндрик с отвинчивающейся крышкой и каждое воскресенье чистит печатный герб зубной щеткой...

Среди районного актива Пахомов слывет «законником». Мне он каждый месяц аккуратно шлет счета за отопление камеры риковскими дровами. Я, не менее аккуратно, возвращаю их обратно с отношением: «За неотпуском средств на отопление, оплатить счет не имею возможности».

Так тянется все три года. Бумажки подшиваются во «входящие» и «исходящие», но эта бюрократическая переписка ничуть не отражается на снабжении камеры дровами.

Березовый «швырок» отличного качества, сухой и жаркий, риковские конюхи привозят в любом количестве и по первому требованию Желтовского, ведающего нашими хозяйственными делами.

С аппаратом РИКа Пахомов крут. А вот крестьяне зовут предрика «Иваныч», «Наш Иван»...

Приехавший вместо снятого с работы Косых новый заведующий земельным отделом после первого представления председателю пожаловался при мне Лыкову:

– Тяжелый... неприятный человек! Какая-то угрюмость, отчужденность!..

– Да, есть... У Пахомова вся семья расстреляна колчаковцами. Живет одиноко...

– В данном случае – не имеет значения...

– Для тебя – конечно.

...Лыков ходит по кабинету, заложив руки в карманы. Останавливается перед Пахомовым.

– Тебе, следовательно, неважно, что меня сюда ЦК направил? Я представляю здесь волю партии!

– Ты еще не партия...

– Уг-м... А если будет решение бюро – выполнишь?

– Не будет решения. Я – член бюро. И еще найдутся... А если и будет – не выполню...

– Ты прежде всего коммунист! Или нет?

– Коммунист. Но незаконного решения выполнять не стану.

Лыков смотрит на меня.

– Слушай: что нужно сделать, чтобы закрыть и разобрать на дрова церковь?

– Какую церковь?

– Все равно какую! Ну, речь идет о Воскресенской церкви.

– Решение общины верующих...

– Вот и этот «законовед» то же говорит... А постановление схода, сельского собрания недостаточно?

– Нет, недостаточно... И почему вдруг так загорелось, Семен Александрович?

– Вот то-то и есть, что не загорелось! Ракитинская было загорелась, а эту черт не берет! Или, кажется, именно забрал в свое заведывание! У тебя что ко мне?

– Да так... Потолковать...

– После. Дай сперва доругаться с Иваном Иванычем... А еще лучше пройди в инструкторскую. Там Тихомиров сидит – уполномоченный по Воскресенскому кусту. Скажи ему, что я велел рассказать тебе про святых духов...

Тихомиров тоже мрачный и злой.

Оказывается, в Воскресенском после каждого постановления сельсовета о раскулачивании с церковной колокольни срываются и летят над селом тонкие и певучие звуки похоронного звона...

– А на колокольне – никого! Языки не шелохнутся, и безветрие полное...

– Каждый день, в определенное время?

– Я же говорю: в те дни, когда постановление выносится. Кончится заседание – и через полчаса – динь!.. динь! – и самое интересное, что число ударов каждый раз точно соответствует детям кулака! Понимаете, какая провокация?! По селу шепотки: «Андели господни незримо к колоколу спущаются и божьих сирот отмечают». Мужики в сторону отвертываются, бабы плачут. При агитобходах – наш в сени, хозяева вон из избы. А вчера уже пошло на угрозы: скоро, мол, должен колокол грянуть набатом, и тогда – коммунистов бог велит изничтожить! Вот какая пакость! Актив духом пал...

– Постой! А ты сам разъяснил, что никаких сирот не предвидится, что просто выселяем папашу в другие места и заставим трудиться.

– А то нет?! Да что толку! Хоть бы закрыть церковь и колокольню снести! Все равно поп из села сбежал.

– Ничего не выйдет.

– И Пахомов говорит: нельзя...

– Поднимался на колокольню?

– Два раза лазил на чертову звонарню, да ничего не разгадал. Постройка ветхая. Сделана по-старинному: не впритык к церкви, а поодаль...

– Церковь запирается?

– Заколочена совсем. Говорю, не работает церковь... Мы по ночам следили: не прячется ли кто? Нет, брат, никого не высмотрели... Что же делать, товарищ следователь?

– А что Лыков сказал?

– Продолжать коллективизацию.

– Так чего же еще?

Я простился с Тихомировым и, по обыкновению, направился к Дьяконову.

– Слыхал, что Тихомиров рассказывает про Воскресенские дела?

– У меня и без Тихомирова сводки есть... «Вечерний звон, вечерний звон! Как много дум наводит он...» Мой актив докладывает – никаких следов вокруг колокольни, и снег на ступеньках лестницы не тронут... А вокруг – пустырь.

– Слушай, Виктор Павлыч, а... если из церкви рогаткой?

– Ерунда, друг! Не получается: мой человек пишет – снег и вокруг церкви абсолютно чист. Ни следочка. А воздухоплавание в нашем районе не развито. Вот разве, что «ангелы»? Тебя Лыков еще не турнул в Воскресенское? Вот сейчас они кончат сражение и пошлют за тобой, как за известным в районе специалистом по борьбе с нечис...

Прозвенел настольный телефон.

– Да... Он у меня сидит. Хорошо, передам сейчас...

Положив трубку, Дьяконов подмигнул и потер руки.

– Как в воду смотрел! Велено тебе отправиться в село Воскресенское и вступить в борьбу с потусторонним миром. Приказано считать партийным заданием... У тебя к маузеру патронов много?

– Много не много, а есть...

– Одолжи мне взаймы... Лишка не давай – все равно не возвращу, а штук десяток... обойму. Дашь? И сам маузер свой возьми.

Я удивленно смотрел на Дьяконова.

– Поедем вместе. Дело у меня там есть...

– В Воскресенском?

– Понимаешь, сидит сейчас в Воскресенском матерый черт. Выходец из глубокой преисподней. Но не радуйся – к колокольному звону он никакого отношения иметь не может. Это черт другого плана. Более серьезного и... Словом, вот что: на мою помощь не рассчитывай... А я на твою помощь рассчитываю. Так что копайся в звонарне сам-один, но держись начеку!


Мы въехали в большое село под лай собак. Проезжая мимо темной громады церкви, я придержал лошадь. От колокольни отделился человек в тулупе с винтовкой и подошел к нам.

– Здравствуйте! Старший милиционер Прибыльцов!

– Здравствуйте, товарищ Прибыльцов. Вы чего здесь торчите?

– Тихомиров попросил подежурить…

– Ну и как?

– Да никак. Тихо... Не звонит…

– Вы меня знаете?

– Так точно, товарищ следователь...

– Идите домой. Нечего тут мерзнуть… Утром приходите в сельсовет.

– Аминь, аминь, рассыпься! – сказал Дьяконов, вылезая из саней, и добавил: – Ну, будь здоров! – сбросил тулуп в кошеву и зашагал в сторону, предупредив: – Будем жить поврозь. Ты в сельсовете, по своему обыкновению, а я в другом месте…


Я начал с осмотра «места происшествия».

С звонарни видна необъятная ширь заснеженных полей и перелесков... Высоко!

На здоровенных балках висят три колокола. «Языки» крепко привязаны к баллюстраде веревками. Средний колокол – великан. Не под стать сельской церкви. Сквозь налипший снежок просматривается густая рельефная славянская вязь.

Пол звонарни еще крепкий. Ходить можно без опасения, но добраться до колокола с пола – нельзя.

– У вас лестница есть приставная? – поинтересовался я у присутствующего при осмотре старичка – церковного старосты.

Тот погладил пегую бороду и взглянул на пономаря, сметавшего метлой снег с балюстрады.

– Поломатая, – вздохнул пономарь, – ишшо с войны поломатая... Должно, в дровянике, как не сожгли...

– Не лазим мы на верхотуру-то, – развел руками староста, – не к чему...

– А пыль сметать?

– И-и-и, батюшка! Ево, большой-то, как стеганешь билом, всю пыль ровно ветром сдует...

– Интересный колокол! Старинный, наверное?

– Древнее творение... На ем цифирь выбита и начертано уставным письмом: отлит сей колокол в тыща пятьсот семьдесят осьмом году – это ежели по нынешнему, юлианскому, летосчислению, во царствование великого князя и государя Иоанна четвертого... Вон куды евонное время-то доходит! До революции служил у нас один иерей. Знаток был по уставному письму. Он и прочел. И еще сказывал: писано на колоколе – чистого серебра влито в раствор сколь-то, уж не упомню, пудов... Знаменитое творение!

– Как же попал сюда этот колокол?

– Тут, батюшка, цельная история с географией... Веришь, не веришь ли, но я сам от деда слыхал, а покойник правдив был...

При великом Петре губернатор сибирский жил. Гагарин – князь. И был тот губернатор несусветный притеснитель народу. Обирал да казнил и правого и неправого. Особливо с купечества не токмо что три, а все семь шкур драл. Вот единожды томское да каинское купечество храбрости набралось и царю на свово Ирода челобитную.

Насмелились… И что же вышло? Вышло по купечеству. Рестовать царь приказал Гагарина. Привезли князя в город Санкт-Питербух и – того! Голову с плеч!

Крутенек Петр Лексеич был на расправу с врагами мирскими!

Ну, сказнили владыку лютого, неправедного, и тут государь объявил томскому да каинскому купечеству свою волю: де, мол, я ваш заступник, а теперя вы за Расею заступитесь... Ему тогда пушки шибко занадобились. Давайте мне, господа купцы, сказал государь, колоколов на перелитье. На пушки, то ись... Не хочу я, молвил, силком колокола сымать, а казна расейская ноне оскудела... Вот вы, господа купцы, и купляйте мне, где ни на есть, колокола!

Купцы, конешно, бухнулись в царские ножки: мол, будет по-твоему, ваше величество!

И во все концы – гонцы!

Понавезли вскорости колоколов в Санкт-Питербурх видимо-невидимо. Одначе, царь – не бездумный: приказал в своем задворье поставить вешала и те колокола повесить, а сам вышел с палочкой – он завсегда с веским посошком гулял. Идет это продоль вешалов да посошком по меди постукиват. Слушает, значит, и приговариват: энтот – на пушки!.. И энтот туда же, в перелитье. Э-э-э! А энтому и подавно: не гудеть коровьим ревом, а греметь порохом!

Так Петр Лексеич дошел по нашева.

Стукнул разок. А колокол-то как запоет! До того баско да хрустально, што государь даже шляпу снял...

Еще разок потревожил царь древнева певуна... Поет!

– Ну, господа купцы, – говорить государь, – это же не колокол, а чудо царицы Пирамиды! Жить ему во веки веков. Везите вы его, – приказал, – во свою Сибирскую сторону и пущай он звонит в мои, царские, значит, дни.

Повезли купцы находку в Сибирь. Обоз в сто лошадей шел, с подставами. И поехал певун от самой столицы санным путем до наших местов...

– А почему не в Каинск или не в Томск? – спросил я, заинтересованный этой историей.

– Тут, снова выходит, особь-статья... Воскресенское-то наше – древнее... И прямиком на великом тракте стоит. Воскресенское не обойти, не объехать.

Так вот. Шел себе обоз и все чин-чином. Но под Воскресенским приключилась купцам лютая беда. Напали на обоз братья-разбойники. Сибирь – вольная сторона – завсегда лихим людом была богата... Агромадная шайка напала.

Тут и случилось чудо: колокол на особых санях ехал, в десяток упряжек, посередь обоза. И он, самочинно, безлюдно – возьми и грянь набатом!

Мужики Воскресенские, прапрадеды наши, услыхали набат. Выбегли на дорогу: который с топором, иной с дрекольем али с вилами, а которые охотники – и с пищаль-самопалом!

От того самого набату братья-разбойники ужаснулись и кистеня свои пороняли. Тут их мужики наши и порешили...

Стал обоз невредимо в селе. Старший купец возблагодарил господа и велел строить в Воскресенском наилучшую церковь. Храм во спасение от лютого ворога, от разбойного люда, значит.

Прочие купцы согласие дали. Пожертвовали от щедрот своих немалую толику и колокол оставили в нашем Воскресенском. С тех пор и пребывает у нас древнее творение.

– Действительно! И история и география... Любопытно! Очень любопытно!

Старичок снял с головы старинную шапку синего плиса – колпаком, – отороченную вытертым лисьим мехом. Истово перекрестился в сторону церкви и, снова водрузив колпак на облысевшую голову, посмотрел на меня в упор, с хитрецой.

– Самое любопытство, батюшка, еще впереди...

– Ну?

Староста окликнул пономаря:

– Порфиша! Иди себе с богом... Не надобен... – и, когда Порфиша (лет семидесяти) спустился с колокольни, старик, чуть улыбаясь, продолжал: – Любопытство самое в том, что у народа нашего поверье: коли когда случится грабительство, нападение на крестьянство, колокол самочинно грянет набатом... Такие, выходит, дела... Ну, ежели я вам пока не в надобности, пойду... Ох, грехи, грехи!

Мы спустились вниз. Я попросил старца вызвать в сельсовет всех членов церковного совета. Прощаясь со мной «по ручке», староста, еще раз взглянув пристально в глаза, сказал многозначительно:

– Да... Вот такое любопытное поверье у нас... Возьмите сие в толк...

Оставшись один, я самым внимательным образом осмотрел местность.

Голый пустырь и без обычной церковной ограды. От колокольни до церкви больше сотни размашистых шагов: о праще-рогатке не может быть и речи... Нет, здесь не мальчишеская шутка.

В чем же дело?

Церковники, причт бездействующей церкви, на допросах были правдивы, и никакого сомнения в их непричастности к странному звону не оставалось.

Я чувствовал растерянность, очень вредную для следователя.

Голову сверлила мысль: от «похоронного звона» до грозного набата, способного всколыхнуть взбулгаченное село, недалеко... Намеки пегобородого старца не случайны...

Что он за фигура? Сельсоветские сообщили: середняк. Не из «крепких». Избирательных прав не лишался... Всегда был лоялен и – незаметен...

– И ни туда ни сюда, – сказал председатель сельсовета, – серединка на половинке, бездетный. Одна взрослая дочь. Живет не то чтобы... но в достатке. Самообложение – без звука!

– Верующий крепко?

– А черт его знает! Известно: старостой бы община не выбрала, еслив был нашей веры...

Где же искать кончик той невидимой нити, которая протянулась к колоколу-легенде? Откуда она, эта нить, начинается? Ясно одно: присутствие человека на старой звонарне – исключается... Ну и чертовщина!

Вечерело.

Наскоро поужинав у председателя сельсовета, я побрел на квартиру Тихомирова. Встретил он меня неприязненно.

– Почему сняли милиционера?

– А чего зря морозить человека?

– Гм. Ну, получается что по вашей линии?

– Рановато... Такие дела в один день не делаются...

– Смотрите, как бы не опоздать, – угрожающе бросил Тихомиров и отвернулся.

– Подожди, не злись... Скажи лучше вот что: кто у тебя в группе бедноты?

– Председатель – Мокеев. Извечный батрак, коммунист. Члены: учительша. Пожилая. Беспартийная, но наш человек. При Колчаке арестовывалась… Три бедняка здешних, два – коммунисты, третий – беспартийный. Всех троих колчаковцы пороли... Бывшие партизаны... Ну, известный тебе предсельсовета. Коммунист... Избач здешний – молодой парень, комсомолец, из округа прислан. Еще Антипов, председатель батрачкома бывший. Коммунист... Я сам... Вот и весь комитет. Село богатое, мужики зажиточные – большой бедняцкой группы тут не сколотишь.

Возвращаясь, я думал: заседания бедняцких групп всегда засекречены. Следовательно, в первый день о принятом решении могут знать только члены группы. Между тем число «звонов» всегда совпадает с числом детей раскулачиваемого. Значит... Значит, там сидит предатель!

Ночью выпал свежий снежок-пороша. Улицы и крыши обросли двухвершковым белым пушком. Хорошо бы сейчас зайца потропить!

– Ох и не говорите! Прямо душа не терпит! – согласился ночевавший вместе со мной в сельсовете старший милиционер Прибыльцов, с которым я на рассвете поделился своими охотничьими соображениями. – Сейчас косого проследить: раз-два – и в дамки!

– Вот и начнем сегодня охоту... Отправляйтесь сейчас на квартиру Тихомирова и тихонько скажите ему, что я прошу провести заседание комбеда как можно раньше. Часов в двенадцать дня... И – обязательно – в полном составе. А потом вернитесь ко мне.

– Слушаюсь!

К полудню мы с Прибыльцовым обошли церковь и колокольню, сделав окружность. Никаких следов на белой целине...

– Да... Заяц не бродил...

Милиционер смотрел на меня непонимающе.

– Вам, товарищ Прибыльцов, придется теперь опять здесь подежурить... Часа три-четыре... Не замерзнете?

– Привык уже...

– Время от времени делайте обход. Чтобы ни одна душа не прошла в наш круг.

– Слушаюсь!

В час дня председатель сельсовета стал надевать шубу.

– Поди собрались все... – и шепнул мне в ухо: – сёдни Крюкова будем решать! Ух, зараза! При колчаках дружина святого креста у ево каждый наезд ночевала... При Николашке-царе бакалейку держал.

– А батраков?

– Не-е! Крюков – умный! Знает, что к чему. Он скотом промышляет. И по сю пору в евонных пригонах коровенок до сорока, а овечек и не счесть! По весне окрестным мужикам втридорога продаст... Вот какой гад! Одно плохо: малолетков пятеро...

– Ничего не поделаешь, председатель... Вот что... просьба у меня: запомни, кто на заседании первый спросит, сколько детей у Крюкова? Кто из членов группы первым поинтересуется? Понятно?

– Чего ж тут не понять? Значит: кто первый о детях заговорит. А если не заговорят?

– Ну и хорошо... Сами этот вопрос не задавайте ни в коем случае.

Часа через полтора председатель сельсовета затоптался на крыльце, стряхивая снег с валенок. Вошел возбужденный.

– Записали! Пущай проедется с ветерком в северные страны! Вечор на евонное добро замки навесим, поставим караулы...

– Против не было?

– Нет. Единогласно!

– А как с моей просьбой?

– Чуть не забыл! Протокол писал избач Поливанов Федьша. Он и спросил. Избач-то в селе человек новый, недавно у нас. Ну, я велел в протокол не записывать...

– А раньше записывали состав семьи?

– Да вроде нет. Ну, разговоры, конечное дело, были...

– Избач молодой, пожилой?

– Молодяк... калека он. Хромоногий. Окроно прислало... Славный парнюга... Толковый, безотказный.

– Подскажи: где живут члены группы бедноты?

– А вот дойдете до проулка, влево отсель, там спросите, в которой избе Мокеев Андрюха – председатель. Он вам все обскажет и проводит... Может, коня запрячь?

– Нет, пешком схожу.

Я брел по широкой улице...

Впереди замаячила церковь. И вдруг я остановился на полушаге...

По селу пронесся тонкий певучий звук. Будто натянутую струну отпустил музыкант, и она пожаловалась: тлинь-н-нь...

Струна пропела с равными короткими промежутками пять раз. И все замолкло...

Скорей, скорей к церкви!

Но меня уже опередили.

На почтительном расстоянии от звонарни стояла группа сельчан. Перешептывались, смотрели ввысь, словно стараясь увидеть небесного посланца, пробудившего к жизни древний колокол.

– Слышали? – подошел ко мне милиционер и кивнул в сторону крестьян. – Они уже давно собрались. Вроде знали, что звук будет...

– Товарищ Прибыльцов! Разыщите приставную лестницу и тащите сюда!

Пол звонарни под колоколами был покрыт ровным ковриком свежевыпавшего снега... Стараясь не потревожить белый пушок, я стал обходить площадку, не сводя глаз со снега, налипшего на «древнее творение».

Наконец-то!

Вот она осыпь снега на колоколе и пятнышки чистого металла! Конечно, следы ударов! Значит, кто-то чем-то откуда-то бросался? Только так! Откуда? «Угол падения равен...», впрочем, сейчас это не имеет значения... Что же могло быть? Неужели? Но ведь тогда грохот выстрелов, визг рикошетов? А быть может, медь – насквозь? Но, нет, ничего подобного!.. На белой пелене – кучки снега...

К черту рукавицы, к черту перчатки...

Осторожно, осторожно! В полу щели...

Стоп! Есть! А ну, еще тут попробуем аккуратненько порыться. И тут есть!

Я снял шапку и подставил воздуху лицо, намокшие от пота волосы на лоб... Перевел дух...

Как я мог забыть о существовании этого нелепого, непригодного к бою оружия?

Оружие это особое: прицельный выстрел на двести пятьдесят шагов гарантирован. Не только по огромному колоколу, но, если глаза хорошие, то и в человеческую голову! А, главное: если не на воздухе стрелять, из форточки – абсолютно бесшумно!

– Прибыльцов! Брось лестницу: не нужна. Лезь сюда!

Скрипят ступеньки.

На моей ладони три грибовидных крохотных кусочка сплющенного свинца.

У Прибыльцова глаза круглеют...

– Малопулька!!!

– Так точно! Здорово, а? И не слышно и не видно.

– А почему рикошетов не было?

– Огромный вес колокола и его висячее состояние поглощали ничтожный вес пульки. Понимаешь? Начальная скорость пули у малокалиберной винтовки очень мала... Впрочем, это я тебе объясню, когда поедем домой... И еще потому, что пули выпускались под прямым углом. Отсюда и грибовидное плющение. Свинец-то много мягче, чем этот медно-серебряный сплав! Разбираешься?

– Вроде...

– Под прямым углом... под прямым углом... Теперь поищем, товарищ старший милиционер, этот прямой угол... Поищем, поищем... Так... Церковь не совпадает. Скольжение получается... Тут обязательно были бы рикошеты... Значит... Значит: вот тот двухэтажный дом, на отлете от улицы, и спереди него и сзади – пустошь. Да, если мысленно протянуть линию... Ты не знаешь, чей этот дом?

– Так это ж читальня здешняя... Не жилой он, дом этот. Хозяина прошлый год, осенью, фуганули. Там, кажись, избач нынче живет...

– Избач, говоришь? Это хорошо, что избач. Это, брат, просто замечательно, что избач! Пойдем-ка, товарищ милиционер, знакомиться с избачом.


Парень лет двадцати, с лицом, на котором словно навсегда застыло выражение недоумения. Толстогубый, с полуоткрытым ртом и крупными веснушками на переносье. Таких крестьянских парней рисовали передвижники.

– Неважно у тебя, товарищ Федя Поливанов, в читальне. Грязно, запущено... Газеты не подшиты, шкафы с книгами в пыли. А главное, холодно! Кто ж сюда читать пойдет?

– Это вы еще не все перечислили, – Поливанов, прихрамывая, подал мне стул и вздохнул с горечью. – Вторых рам нет. Порастащили, когда раскулачивали Безменова. Хозяина этого дома. В печах дымоходы обвалились... половицы прогнили. Венцы подводить нужно... Я говорил, говорил... Да разве сейчас до этого?!

– Почему же не до этого?

Парень ответил газетно:

– Сейчас – главный удар по кулаку! Вот справимся с коллективизацией, тогда уж всурьез – за книгу. А сейчас... война!

– Через край берешь, Федя Поливанов. Через край... Комсомолец?

– Конечно! Я в детдоме воспитывался.

– Как ты смотришь на эту историю с колокольным звоном?

– Да что ж я? Тут и поумнее меня ничего сообразить не могут... Вот разве вы что-нибудь выясните или Виктор Павлыч. Только он не интересуется.

– А ты знаешь Дьяконова?

– Господи! Он же меня в детдом определял... Еще в двадцать втором году... Мы оба с Алтая...

– Ага! Вот что, Федя. Покажи-ка, где ты живешь. Хочу посмотреть твое житье-бытье.

– Пожалуйста. Только не прибрано у меня... Сюда, по этой лестнице. Темновато. Не оступитесь...

Комната избача была светлой и просторной. Стояла убогая мебель: стол, заваленный книгами, топчан с тощим матрацем и с подушкой без наволочки... Одеяло заменял тулуп...

Тоже – холодно, грязно, неуютно...

Солнечный свет, падающий сквозь пыльные стекла двух больших окон, не скрашивает, а подчеркивает запущенность.

– Бить тебя, парень, за такую жисть! – покачал головой Прибыльцов, присаживаясь на колченогий стул. – Бить и плакать не велеть! Ты что же сюда на жительство прибыл али так, в побывку?

Воздух в комнате нежилой. Пахнет плесенью, сыростью... И какой-то кислятиной! Я сделал несколько шагов к окну, сдвинул кастрюлю с давно прокисшим супом и хотел распахнуть окно, но застыл на секунду с рукой, протянутой к шпингалету...

В щели рассохшегося подоконника виднелась провалившаяся гильза от малокалиберной винтовки...

– Да. Плоховато ты живешь, советский культурник! Сядь-ка за стол, избач, да положи обе руки на столешницу. Ну, не стесняйся! А теперь скажи: где малопулька?

Избач побледнел.

– К-к-кая малопулька?

– Та, которая стреляет... Вон, на подоконнике, гильза. Да не ломайся! Ты же не барышня. Все равно ведь все перероем, а найдем!

– Ах эта! – насильно выдавил улыбку избач. – Так бы и спросили! Это не малопулька. Малопульками шомполки называются. А эта зовется: малокалиберная, бокового огня...

Прибыльцов прикрикнул:

– Ты баки не вкручивай! Вот как дам по кумполу! Вы, товарищ следователь, выйдите: я с ним сам побеседую...

Силясь держаться веселее и беспечнее, Поливанов указал пальцем в сторону топчана.

– Под матрацем. Пожалуйста, берите! Ничуть даже не жалко! Эко добро – малокалиберка! Да мне она и ни к чему. Так, баловался.

Прибыльцов сбросил с топчана тулуп и матрац. На досках лежала изящная малокалиберная винтовка.

– Где патроны?

Поливанов сделал непонимающие глаза:

– Патроны? Где ж у меня патроны? Вот побей бог – не помню! Запамятовал...

Милиционер подал мне находку, не спеша подошел к избачу, сказал с удивлением:

– Стал быть, это я за тебя, гнус алтайский, столь ночей на морозяке дрожжи продавал?!

И беззлобно стукнул парня по затылку.

– Ой, не бейте, не бейте! – трусливо взвыл избач. – Все скажу! В углу корзина. Белье грязное...

В тряпье оказались две коробочки патронов и длинноствольный шестизарядный револьвер смит-вессон.

– Еще есть оружие?

– Нет, нету больше, честное слово, истинный бог – нет!

Я распахнул створки окна.

Большой колокол был виден отсюда, как на ладошке, во всем своем древнем великолепии. «Под прямым углом!»... – улыбнулся я возвратившейся мысли... Зарядив ружьецо, я стал палить по колоколу. Над селом поплыл чистый, певучий звон... Я стрелял и смеялся... Милиционер обшаривал жилище избача. Федька Поливанов не отрывал глаз от столешницы.

А в воздухе пели серебряные струны, и к звонарне сбегался народ.

– Верно с полсотни кулацких детей уже вызвонили, товарищ следователь, – улыбнулся Прибыльцов, когда я почти опустошил коробочку с патронами. – Поберегите заряды... В обрат поедем – может, лисичку зацепим.

– Правильно, товарищ старший милиционер, не все зайцев тропить по пороше... Ну, двигай вперед, Поливанов!

Прибыльцов повел арестованного избача огородами, но деревенский «телеграф» уже сработал. Когда я сам шагал в сельсовет, у колокольни стояла толпа. Посыпались вопросы и выкрики:

– Правда, што Федька-избач в церкву пулял?

– Иде ево девали, тварину?!

– Куды гнуса укрыл, товарищ райвонный?!

– Отдавай нам Федьку!

– Добром просим!

Я поднял руку.

– Спокойно, граждане, спокойно!.. Советский суд...

Но накал толпы не остывал.

– Отдавай! По-хорошему говорим!

– Слушайся мира, гражданин!

– Все одно: возьмем сами!

– Мокро место оставим... Разнесем ваши ухоронки!

Сквозь толпу пробился прибежавший Тихомиров. Обещанием «лично» проследить за Федькиной судьбой, горячими словами унял разгоравшиеся самосудные страсти, но мне шепнул:

– Поскорей отправляй его в район! Ночью выкрадут из каталажки и пришибут!

Прибыльцов запрягал коня. Я заканчивал предварительный допрос избача, когда в сельсовет вбежал тяжело дышавший Дьяконов.

Выхватив из-за пазухи маузер, бросился к Поливанову.

– Где дядя спрятан?! В какой комнате? Быстро, гадина!

Глуповато улыбавшийся Федька помертвел и повалился Дьяконову в ноги...

– Ой, не стреляйте! Ой, все скажу, все... Он меня заставил, убить грозился!.. Боюсь я, не стреляйте!

– Где Захар?

Федька закрыл лицо рукавом, трусливо пополз к углу и вдруг заговорил быстро, быстро:

– В кухне дядя Захар, Виктор Палыч, в кухне, один он, Виктор Палыч, поспешайте, Виктор Палыч, завтра уходить собирался, Виктор Палыч...

– Скорей! – крикнул мне Виктор. – Прибыльцов! Оставайся здесь с этой тварью! Если полезут – стреляй! Разрешаю!

Мы вскочили в приготовленную упряжку. Дьяконов взмахнул кнутом, сани ударились о косяк открытых ворот и понеслись вдоль улицы...

От избы-читальни к нам бежал человек с берданкой. Я выхватил пистолет, но Дьяконов, круто осадив коня, крикнул мне:

– Свой, не стреляй! Здесь он, Климов?!

Человек с берданкой указал ружейным стволом на двери дома.

– За мной, Гоша! Климов – на пост!

И соскочив с санок, исчез в пустоте дверей... Я бросился вслед.

Мы пробежали длинный полутемный коридор и очутились в просторной кухне купеческого дома с плитой, по-городскому выложенной кафелем.

В кухне была вторая дверь, вероятно, ведущая в комнату кухарки.

– Открывай, Сизых! – Дьяконов ударил в дверь ногой. – Открывай! Я – Дьяконов!.. Слышишь! Виктор Дьяконов!

За дверью опрокинулся табурет. Хриплый голое спокойно ответил:

– Сейчас... Держи, сволочь!

Дьяконов успел толкнуть меня за печной выступ и сам отскочил за дверной косяк. Выстрел крупнокалиберного револьверавыбил щепу из филенки, пуля щелкнула в плиту и, разметав кафельные брызги, визжа, волчком завертелась на полу.

– Не дури, Захар! – тоже спокойно, даже миролюбиво произнес Виктор Павлович. – Бесполезно. Сдавайся или стреляйся сам... Слышишь?!

Из комнаты грянули два выстрела подряд. Пули защелкали по плите, выбивая осколки кафеля и кирпичную пыль.

Дьяконов, пригнувшись, перебежал ко мне. Жарко дыша, зашептал:

– Не сдастся! Нужно бы его живьем – не таковский! Придется подавить огнем! Стреляй по углам комнаты, через дверь. В полроста и вниз...

Пистолеты-пулеметы затопили кухню нестерпимым грохотом.

Полуоглохшие, мы услышали все же дикий рев боли и ярости, свирепую матерщину из разных углов комнаты. За дверью сидел бывалый и опытный человек. Он непрерывно перебегал с места на место и продолжал посылать в кухню пулю за пулей.

Одна полоснула слегка по щеке Дьяконова.

Наконец стрельба врага прекратилась.

По кухне ходили волны сизой гари бездымного пороха, висела кирпичная пыль, пол был усеян мелкой щепой от искалеченной стрельбой двери...

Перезаряжая пистолет, я крикнул:

– Гражданин! Здесь народный следователь! Сдавайтесь!

– Пригнись! – гаркнул мне Виктор. И вовремя: воздух прошила новая пуля и шлепнула в дверной косяк рядом со мной...

Дьяконов, отбежав к окну, встал на колени и, разорвав носовой платок, пытался перевязать рану...

В закрытой комнате послышались удары чем-то о металл. Рассыпался дребезг стекол...

– Сизых! Не трудись над решеткой! – крикнул Виктор. – На улице – Климов Арсентий!..

Как бы в подтверждение с улицы грохнул тяжелый удар. Из комнаты снова вылетел медвежий рев, что-то упало...

Потом хлопнула печная дверца, послышался шелест бумаги.

Я водил стволом пистолета за этими звуками и, на секунду поймав верное направление, трижды нажал гашетку маузера...

Невидимка охнул. На пол будто свалился тяжелый куль...

– Есть! – выдохнул Виктор. – Дверь!

Мы ринулись вперед и плечами высадили полуразбитую пулями дверь...

В комнате между кусками кирпича тяжело ворочался на полу грузный человек. Стеная и матерясь, он пытался поднять кольт, но окровавленная рука не повиновалась...

– Бумаги, бумаги, Гоша! – крикнул Дьяконов наваливаясь на раненого. – Печка!

Дверца голландки была открыта, и оттуда струился едкий дым. Я выгреб из топки кучу скомканных бумаг и тлевшие затоптал валенками. Дьяконов, заткнув за пояс отобранный кольт, подскочил к окну.

– Климов! Готово! Крой сюда!

В комнату вбежал Климов со своей пищалью.

Мы вытащили раненого в кухню. Ему было лет под пятьдесят. Лицо его, густо заросшее рыжей, с проседью, бородой, кривили боль и ярость.

– Ну, здорово, волк! – весело, словно старому приятелю, сказал Дьяконов. – Вот и свиделись! Узнаешь? Куда пришлось-то?

Рыжебородый, ощерив зубы, прохрипел:

– Фарт вам, сволочи!

– Куда ранен?

– В брюхо... Под вздох... Три, кажись... Да руки... обеи. Сдохну...

– Вылечим, Захар! Еще поговорим. У нас с тобой есть о чем...

– Уйди, дьявол, падла коммунная!

Сизых вдруг сник, замолк и лежал неподвижно, полузакрыв глаза...

– Доктора, Климов! Скорей доктора! – тревожно склонился над рыжим Виктор.

В коридор и в кухню набились люди, привлеченные перестрелкой.

Двое побежали за медициной. Кто-то стал перевязывать окровавленное лицо Дьяконова...

Врач и санитары медпункта наскоро перебинтовали бесчувственного рыжебородого, вынесли и стали укладывать в розвальни. Столпившиеся в коридоре повалили на улицу, окружили сани, всматривались в лицо Сизых, переглядывались...

– Признаете, граждане-товарищи? – иронически взглянул на толпу Климов. – Он, он самый! Постарел малость, а все он – его благородие. Крюковский зятек...

Кто-то отозвался:

– Расшиби меня громом – впрямь Захарка Сизых, паралик его задави!

И загалдели все:

– Мотри, когда пожаловал сызнова!

– Знат, рыжий пес, иде жареным пахнет!

– И как вы ево раскопали, товарищи?!

– Здорово он тебя, товарищ палномоченный, погладил? Ты езжай сам, скорея, на перевязку – може отравлены жеребья? Така стерва все могет!

– А вас, гражданин следователь, не зачепило?

– Айдате ко мне, товарищи: я рядом живу, обмоетесь и бинты найдем!

– Лучше ко мне: промыть щеку-то шпиртом. У меня шпирт есть и самовар баба недавно приставила.

Я слышал эти идущие от сердца слова скупой мужицкой ласки и думал: теперь набата не будет. Нет, не будет набата!

А Виктор Павлович шутил:

– Спасибо, спасибо! Ничего, обойдется. На мне, как на собаке, – полижу и заживет. Вот только старуха не поверит: подумает, что Воскресенские девки ободрали. Говорят, у вас девки бедовые!

Розвальни скрылись за поворотом. Мы вернулись в дом. Климов остался с нами.

– Расскажи, Арсентий, следователю про Захарку, пока я тут в документах пороюсь. Хорошо – не успел сжечь: все ясно станет...

Климов криво улыбнулся.

– Тут рассказа не нужно... Сейчас...

Он сбросил с себя нагольный полушубок, повернулся ко мне спиной и завернул рубаху от пояса до ворота.

Спина была покрыта поперечными белыми полосами-рубцами...

– А теперь ишо покажу фокус... Что бы такое найти? Ага – вот...

Под кроватью лежал какой-то длинный сверток. Климов вытащил его и с видимой натугой поднял обеими руками над головой.

– Глядите...

Я едва не вскрикнул: белые рубцы на спине стали кроваво-красными, яркими...

– Шомпола, – кратко пояснил Климов, опуская сверток на койку, – десять лет прошло, а под натугой – обратно сказывается. Шомпола... Захаркино угощеньице...

– Разверни сверток-то, Арсентий! – обернулся Дьяконов, собиравший полусгоревшие документы, сидя на корточках возле печки.

В свертке оказалось девять разобранных винтовок. Приклад десятого ствола валялся на подоконнике...

– Арсентий, сыпь в сельсовет. Тащи сюда вашу власть да Тихомирова... А мы тут бумажками займемся...

Климов ушел. Бумажки оказались очень интересными. Это были обгоревшие по краям «удостоверения личности», заменявшие тогда паспорта, с алтайскими штампами и печатями.

– Кайгородовщина? А, Виктор?

– Черт его знает! Может, и добытинский посланец... Откровенно говоря, не думал, что из Захарки Сизых выйдет «посол». Считал его просто зауряд-бандитом...

– Давно ты его знаешь?

– Да, чтобы не соврать, с двадцать второго. Я тогда на Алтае работал. Оперативником. А Захарка разбойничал. Резал коммунистов, жег аулы, угонял стада... «Штаб» его бандешки помещался в «поместье» Степки Поливанова – это папаша Федькин. Был такой скотопромышленник... Сизых – брат супружницы старшего Поливанова и зятек местного Крюкова. Родом-то он «тутошний»... Воскресенский. Здесь его многие знают. Вот оно, Гошенька, как переплелись люди и годы... Эта встреча с Захаркой – третья по счету. В первый раз ушел Захар с моей пулей в ягодице. Второй раз – я в больнице три месяца провалялся. А Захар сгинул. Рассказывали, что подался в Монголию... До поры до времени. Но вот, видимо, и пришла пора... С родных мест жареным потянуло... – Дьяконов выглянул в окно. – Ага! Наши едут. Ну, давай быстренько запротоколим всю эту историю и поедем Федьку допрашивать... Ох и возмужал, гаденыш! По первому взгляду и не узнаешь!


Допрос Федьки длился всю ночь...

Я слушал ровные бесстрастные вопросы Дьяконова и сбивчивые, путаные и трусливо-слезливые ответы Федьки... И передо мной одна за другой вставали картины, словно вызванные к жизни из повести далеких времен... Тысяча девятьсот двадцать второй год. Затерявшееся в предгорьях алтайских белков, среди необозримого моря пастбищного травоцветья, поместье богатейшего скотопромышленника Поливанова, где председателем сельсовета бывший полицейский урядник. И царит над этой «советской властью» Степан Поливанов. «Сам». Суров и жаден вдовый скотопромышленник. Большая у него семья, воспитанная в страхе божьем, а в семье нелюбимый сын – десятилетний Федька. Золотушный, веснушчатый, болезненный и трусливый. Папаша бьет нелюбимого походя, и Федька платит папаше трусливой злобой...

Ночью приезжают в аил темные люди с винтовками за плечами. Люди пахнут конским потом, гарью пожаров и кровью... Они пригоняют тысячные стада овец и в поливановском кабинете, обставленном монгольской мебелью с резными драконами, слюнявят беленькие червонцы, те, что на полтинник дороже царского золота... Потом люди, пахнущие кровью, неслышно исчезают, а по безвестным горным дорогам тянутся в разные концы края бесконечные вереницы баранов, тавренных новым клеймом – буквой «П»...

Но... всему приходит конец. Наступает однажды роковая ночь. Трещат винтовки и револьверы, бухают ручные гранаты... Утром свалившиеся с гор другие люди, в суконных шлемах со звездой, стаскивают в кучу трупы, перекликаются:

– Вот он – председатель! Нашли! А патронов, патронов-то!

– Слышь, а «самого-то» нашли?

– В наличности... Только што не допросишь. Его клинком укоротили. И сынки... тоже в наличности.

Кто-то с сеновала кричит:

– Товарищ командир! Мальчонка в сене... Сомлел, бедолага!

– Как те звать, малец? Да очухайся! На-ка, выпей кулацкой медовухи для духа.

– Дайте его сюда! Ты чьих, мальчик?

– Фе-едька я... Поливанов.

– Вона! Меньшой, нелюбый! А Захарку Сизых разыскали?

– Нет... обратно ушел.

– От гад! Витьке Дьяконову руку и ногу прошил!

Новая жизнь у Федьки Поливанова. Детдом. Комсомол. Школа. Новые люди окружают, новые интересы. Не жаль Федьке алтайской «гациенды». Не жаль нелюбимого отца. Вырос там Федька на подзатыльниках да на отцовской плетке, а кто о крученом ремне жалеет? Так и прошло десять лет... Но вот случилось, что словно из-под земли появился забытый дядя – брат давно умершей матери.

– Дядя Захар! – испугался Федька. – Ты живой?

Дядя Захар легонько хлопнул Федьку по плечу.

– Ишь вырос, племяш! Ну, айда со мной. Потолкуем... Только, если жить хошь... понял?

Федьке очень хотелось жить. И стал Федька Поливанов кулацким агентом-соглядатаем. Природная трусость победила комсомольскую выучку.


…При помощи Федьки мы быстро установили всех претендентов на алтайские документы и винтовки. Ночь была хлопотливой, но прошла «без звуковых эффектов», как сказал Дьяконов.

– Ну, кажется, все. Поедем домой. Кстати, Виктор, ты где же остановился? Я вчера пытался тебя разыскать, да не сумел.

– Эх ты, а еще – следователь! У нового приятеля – церковного старосты Воскобойникова.

– Ты? У этого?!

– А что? Прекрасный человек. Кладезь легенд и преданий. Скот не режет, в решениях осторожен. Избирательных прав, к сожалению, не лишался почему-то… Если будет просить у тебя рекомендацию в партию, воздержись, – Дьяконов расхохотался. – Зато, какие пуховики! Пышки-шаньги! Мед! А дочка!

Я рассердился.

– Брось балаганить! Как ты раскопал эту авантюру Захара Сизых?

– Да чего ее раскапывать было?! Все очень просто: когда местные церковники узнали, что Тихомиров разъярился и поставил в районе вопрос о закрытии церкви, сиречь о лишении их в будущем безгрешных доходов, они воспылали горячей симпатией к советской власти. Воскобойников еще до нашего с тобой выезда сюда негласно поделился со мной сведениями о появлении в селе матерого черта – Захарки Сизых... Так что я тут совершенно ни при чем. Зато вот ты! У тебя здорово получилось. А мне жаль...

– Чего жаль?

– Развенчанной легенды... Я – романтик. Ты же знаешь.

– Я знаю, что ты прожженный индивидуалист! Опять ушел от меня в сторонку! Хорош романтик! И черт бы ее побрал, эту легенду! Надо все же закрыть церковь!

– Ерунда! Рано. Напротив – попа сюда надо. Хорошего попа. Просоветского и пользительного. Вот так, Гошенька!..


К полудню из Воскресенского потянулся длинный обоз, увозивший десяток кулаков, так и не успевших получить дары Сизых.

Впереди обоза ехали Прибыльцов с Поливановым. Федька правил. По обочинам трусили верхом на лохматых лошадках воскресенские сельсоветчики, с алтайскими винтовками за плечами. У некоторых на шапках алели старые, выцветшие, но подновленные красными чернилами партизанские ленты.

Замыкал вереницу саней человек с военной берданкой поперек седла, Арсентий Климов.

Захар Седых навеки остался в родном селе. Оживить бандита не удалось.

Провожая обоз, мы с Дьяконовым дошли до околицы.

Здесь собрались родственники арестованных, а впереди группки плачущих женщин стоял церковный староста Воскобойников. Сняв свою бархатно-лисью шапку, староста низко кланялся вслед розвальням и истово крестился. Мелькала обширная розовая лысина.

– Экая сволочь! – не удержался я.

Дьяконов расхохотался:

– Я же говорил: идеологически не выдержан...


Дьяконов остался в Воскресенском еще на два дня. Я приехал в Святское уже ночью... Окна моей квартиры светились.

За столом сидел Лыков и одиноко ел жареную курицу. Коротко кивнув мне, предупредил:

– Ты не бойся – там, в камбузе, еще одна курица. Водки, случайно, из Воскресенки не захватил? Я здесь пока продажу питей велел прикрыть... Не ко времени...

– Нет, Семен Александрович... как-то не подумал...

– Гм... Ну и хорошо сделал. Хотя, вообще-то, с тебя причитается... Жена твоя приехала.

– Как?

– Очень просто: бросила школу, сбежала из Бутырки и приехала. Второй день кормит меня жареными курами.

– А где же она?

– Внизу. У твоей квартирохозяйки.

Лыков постучал черенком ножика о половицу...

Через три минуты ко мне с порога бросилась на грудь жена.

– Ты чего такая зареванная?

– Не могу я больше, не могу! Ушла из Бутырки... Мужики друг на друга зверями смотрят! Моего хозяина раскулачили, увезли вместе с семьей бог весть куда!.. Кругом поджоги, убийства... Дети в школу не ходят... И за тебя я измучилась!

– Надклассово-беспартийный ужас, – мрачно сказал Лыков, положив на тарелку обглоданную куриную ножку.

Я вытер платком мокрые глаза жены...

– Ну и очень хорошо! – как мог веселее заметил я. – Съезди в город, отдохни, развлекись...

– Уедем вместе! Если бы ты знал: какая это мука думать, что тебя могут... Боже мой, почему я такая несчастная?!

– Да что со мной может статься? – удивился я. – Ты совершенно напрасно беспокоишься. Вот и в этот раз – съездил, выполнил партийное задание – только и всего. Верно, Семен Александрович?

Семен Александрович развел руками.

– О чем разговор? Самое обыкновенное партийное поручение: проверил, как работает изба-читальня. И нечего тебе, Антонина Батьковна, так волноваться...

– Да, – всхлипнула жена, – Шаркунов сказал Дарье Ефимовне, что Дьяконова ранили...

Лыков снова развел руки в стороны.

– Ну, поехали! Анна Ефимовна – Дарье Сергеевне; Дарья – Марье Антиповне; Марья – Антонине Батьковне... Разведут такую карусель, что и не поймешь ничего! Ох, уж этот мне женотдел!.. Ну ладно, супруги... Спасибо, Тоня, за курицу. Вторая там в кухне. В целости и сохранности... Я пошел...

Уже надевая пальто, Лыков сказал серьезно:

– Завтра возьми райкомовскую пару и отвези Тоньшу на станцию... Нынче в деревне дачникам – не сезон. Понял? Будь здоров!

– Буду, – ответил я. – Спасибо…


Любовь и мeшkoтapa

Шел тысяча девятьсот тридцать первый год...

Однажды секретарь Крайрозыска принес мне пухлое дело. «О хищении мешкотары кладовщиком конторы Заготзерно Свиридовым П. И.», – прочитал я безо всякого интереса. Всего-навсего статья 182, п. «д» Уголовного кодекса.

– На доследование, – сказал секретарь. – Начальник велел предупредить: очень серьезное дело. Так что благодари за оказанное доверие и – начинай срочно.

– Мешкотара – серьезное? Что вы, оба не выспались, что ли?

– Мое дело маленькое. Расписывайся! А между прочим, краевой прокурор интересуется,

– Гм... Не было печали!

Какой следователь любит «чужие дела»! Да еще с надзорным производством в прокуратуре. Кто-то напортачил, а ты, изволь, отдувайся за чужой грех,

На обложке первого тома – лиловый штампик: «Арестантское».

– Один человек в домзаке. Зачислили за нами...

– Спасибо!..

– Не на чем! Читай себе на здоровье! – и секретарь ушел.

Нехотя я стал перелистывать двухтомник. Добрался до обвинительного заключения:


«...На основании изложенного гражданин Свиридов Петр Иннокентьевич, рождения тысяча восемьсот девяносто восьмого года, имеющий низшее образование, беспартийный, женатый, ранее, со слов, не судимый, обвиняется в том, что, состоя в должности кладовщика базисного склада Заготзерно, систематически расхищал имевшуюся у него на подотчете мешкотару и таким образом похитил всего...»


Ого! Две тысячи мешков! А, впрочем, что такое – две тысячи мешков? Две тысячи по четвертаку, по двадцать пять копеек – «казенная» цена – это пятьсот рублей. Ну, допустим, сплавил по базарной цене – сорок копеек мешок, – тогда восемьсот. Зарплата кладовщика, материально ответственного, триста рублей.

Охота же администрации Заготзерно возбуждать уголовное дело! Начет на зарплату, иск – и вся недолга. Подумаешь, мешки! Взыскали бы стоимость, выгнали воришку, и дело с концом. А теперь, изволь, копайся!..

На последнем листе печать краевого прокурора и резолюция:

«Направить в УР для доследования. Тщательно выяснить социальное происхождение обвиняемого Свиридова, его связи, знакомства прежде и в настоящее время, умонастроения».

Подумать только: «умонастроения»! А в анкетных данных протокола допроса записано: «образование – два класса начального училища»...

Обыкновенный, малограмотный недоучка.

Ба! Да ведь и недостача-то по складу погашена: к делу приобщена квитанция о внесении в кассу пятисот сорока трех рублей. Чего это начальство так взъелось на этого воришку?


Вызвал Свиридова из тюрьмы. И удивился.

Каждая профессия оставляет свой отпечаток на внешности человека. Кладовщик в те времена – это обычно такой живчик средних лет с начинающимся брюшком и низкорослый. У него бегающие глазки и точно рассчитанные движения, и всем своим видом он как бы спрашивает: «Ну-с, что требуется? О чем пойдет речь?» Это – один тип. И второй – флегматичный, безбородый старикан с ревматическими пальцами, перепачканными химическим карандашом, и в очках, скрывающих глаза, уже выцветшие от долгой, но бессодержательной жизни.

Но Свиридов не походил ни на того, ни на другого.

Передо мной стоял чисто выбритый, высокий брюнет, красавец с густыми вьющимися волосами и черными подстриженными усиками: видать, и в тюрьме следит за собой. Глаза его смотрели на меня прямо и внимательно, не было в них ни обычной настороженности, ни угодливости.

– Садитесь, Свиридов! Ваше дело обращено на доследование и поступило ко мне.

– Знаю...

– Я не в восторге от нашей встречи. Как это вас угораздило? Уж если падать, так с высокого коня, а вы...

– А я не падал. Ни с «высокого», ни с «низкого»...

– Как это понимать? Не признаете себя виновным?

– Как вам сказать... Прочитайте на листе «дела» сто первом... Вот-вот, здесь...

«...Использование мешкотары на складе носило обменный характер. К нам приезжало много колхозников, и на складе всегда вертелось множество сторонних людей, особенно весной и осенью. При отсутствии в Заготзерне контрольно-пропускной системы похитить тысячу и более мешков не составляло особых затруднений...»


– Так! Следовательно, не признаете себя виновным? Спрашивается: зачем же вы уплатили стоимость недостачи – пятьсот рублей с лишним? Если уже следовать логике, оплата – есть признание вины.

– Деньги не я внес, а моя жена, без моего согласия. Вы взгляните на квитанцию – там не моя фамилия...

Да, правильно: деньги уплатила Е. Логинова.

– Вы что ж, с женой под разными фамилиями живете?

– Да. Она под девичьей.

– А почему?

– Ну, это к делу никакого отношения не имеет.

– Хорошо-с! Вернемся к началу. Что вы хотели сказать еще по поводу признания или непризнания виновности?.

– Как советский человек, считаю себя немного виноватым.

– В чем же?

– В недосмотре. Не догадался настоять перед начальством на организации контроля за отпуском и приемкой мешкотары. Вот если вы меня привлечете по сто одиннадцатой, то есть за халатность, вину свою признаю. Хочу предложить компромиссное решение: вы привлекаете меня не по сто шестьдесят второй, а по сто одиннадцатой, я признаю себя виновным. Музыка играет туш, и народный суд воздает мне по заслугам, а вас начальство увенчает лаврами... Ну, что скажете, гражданин инспектор? – Свиридов с веселой издевкой глядел на меня. – Между нами: дело выеденного яйца не стоит. Это все – принципиальность краевого прокурора: я нагрубил старику при тюремном обходе. А так – сами понимаете...

Все это походило на какую-то сделку. Ведь преступник часто готов вставить голову в петлю поменьше, чтобы не быть захлестнутым большой петлей.

– Прокурор интересуется вашей биографией, – ответил я уклончиво. – Прежде всего я должен выполнить указания прокурора.

– А... а! Ну, здесь у меня все в порядке. Известно многим: сам – рабочий, сын рабочего, внук рабочего и правнук рабочего...

– Доказывайте!

– Нет ничего легче: при «деле» имеется пакет с моими документами личного права – куррикумом витэ. Вскройте и убедитесь.

В пакете была старенькая истрепанная метрика, из которой следовало, что отец и мать новорожденного, нареченного Петром, происходят из крестьян и являются рабочими какой-то путевой дистанции Сибирской железной дороги. Были и еще документы. Получалось – рабочий класс.

– Хорошо, назовите адреса ваших знакомых, приятелей, друзей.

Он назвал десятка полтора. Тут были и беспартийные, и комсомольцы, и два-три коммуниста из числа колхозников, приезжавших в Заготзерно.

– Но ведь это ваши служебные знакомства, Свиридов? А вы мне просто ваших приятелей дайте, таких, с которыми у вас обычные человеческие отношения. Ну, возможно... выпивали вместе?

– Я не пью.

– Совершенно?

– Абсолютно.

– И никто к вам в гости не ходит? И вы ни к кому?

– Да. Мы с женой – домоседы.

– Ну, ладно, распишитесь! Вот здесь...

И я прекратил допрос.

– Долго намерены меня держать в тюрьме?

– Нет, недолго. Выполню указания прокурора и освобожу вас под поручательство или подписку.

– А жена может являться поручателем по закону?

– Может.


Отправив Свиридова, я призадумался.

Судя по материалам дела, Свиридов в течение последних двух лет работал на складе один, если не считать грузчиков. Там не было даже охраны. Неудивительно: мог недоглядеть, вот и растащили по десятку мешков. Привлекать его за хищения? Пожалуй, тут больше виноваты администрация, бухгалтерия, создавшие такие удобства для воришек.

Только... если Свиридов не виновен, какого ж черта он напрашивается на «компромиссную» сто одиннадцатую?! Зачем ему это? Почему не хочет добиваться полной реабилитации? Однако не следует упускать из виду и то, что Свиридов уже четыре месяца в заключении. Не шутка! За это время можно вообще утратить веру в социальную справедливость и любой «компромисс» предложить.

Может, ученые когда-нибудь придумают такой просвечивающий прибор: наложил следователь на лоб и на сердце обвиняемого пластинку, вроде фотографической, включил прибор, потом проявил пластинку в особом составе и – пожалуйста: чистый негатив, белый – значит, обвиняемый невинен, как агнец. Серая пластинка, мутная – получай статью!

Может быть, и появится в будущем такая «криминально-психологическая рентгеноскопия», а пока ничего такого в распоряжении следователя не имеется.

Только тщательный, внимательный отбор фактов, мысленное их процеживание. А после – анализ и выводы.

И все это чертовски трудное дело!

Вот и со Свиридовым: с одной стороны – обыкновенный кладовщик, рабочий с двухклассным образованием. С другой – словесные изыски: «вы, вероятно...»; «компромиссное решение»; «увенчивают лаврами...»

Да и собственноручно написанные показания Свиридова блистательно грамотны.

Нет, не зря прокурор требует «покопаться» не столь в «деле», сколько в личности обвиняемого!..

В таких розмыслах я и проводил вечер, когда в дверь несмело постучали и вошла...

– Логинова? Катюша?..

– Как видишь, я...

Смотрел и глазам не верил: Катя Логинова! Друг комсомольской юности... Ну и ну!.. В девятьсот двадцатом году была Катя Логинова в нашем городке видным комсомольским работником, членом губкома, секретарем районного комитета...

– Ну, никогда б не поверил, что доведется еще встретиться!.. Тебя ведь ЦК куда-то на юг перебросил, а ты – опять здесь?

– Да... Много воды утекло. Ты очень изменился: повзрослел...

– Еще бы! Десять лет... Ну, садись, бывшая любовь!.. Замужем?

– Ага, а ты?

– И я «замужем». Сыну уж девять.

– Как время летит, Гошенька!.. А я к тебе с горем.

– Ну и правильно сделала, что пришла, – выкладывай!..

– Я... жена Свиридова.

Я опешил.

– К...какого Свиридова?

– Того самого.

– Постой... Да ведь он беспартийный. Что у вас общего?..

– Я тоже беспартийная.

– Вот как!.. Да... Нэп многие биографии изменил. Значит, это ты погасила недостачу, внесла деньги за мешки?

– А как же!..

Заглянул в Катюшины, по-прежнему прекрасные, глаза, опушенные густыми ресницами. Бедная, бедная моя Катя!..

– Ну, рассказывай, все рассказывай про своего благоверного!

Из слов Катюши Логиновой можно было составить такую характеристику Свиридова: чудесный муж, золотой человек. Умница, но не любит выделяться и не стремится к житейским благам. И слишком доверчив. Вот и результат: оклеветали, обманули, опутали.

– В Заготзерне все злы на него за то, что он умнее и честнее всех, благороднее, – в волнении рассказывала Катюша. – Они спали и видели: как бы Петю сжить со света, убрать с дороги, чтобы можно было безнаказанно жульничать. Особенно этот Павлов, бухгалтер... Наверно, сам и воровал. Петя часто выезжал в деревню за тарой и ключи от склада оставлял Павлову.

– Павлов? Он сейчас в командировке. Но, думаю, ты ошибаешься. Вот его показания...

Павлов, учетчик материальной группы бухгалтерии базисного склада, дал по делу объективные правдивые показания. Он заявил, что у Свиридова в течение двух лет не проводилось снятия остатков, не было документальных ревизий в складе, и доступ к таре имели многие, в том числе и бригады грузчиков.

Львиную долю ответственности за все эти нарушения Павлов брал на себя.

Так и было сказано в протоколе: «...За все эти нарушения правил складского учета ответственность должен нести я. Правда, бухгалтер я молодой и только недавно пришел из армии, но все равно – считаю себя виновным».

– Видишь, Катюша, вовсе не хочет Павлов гибели твоему мужу, напротив, – старается выгородить.

– Неправда! Он – хитрющий. Человек с мелкой душонкой. Лишь притворяется другом, а сам только и делал, что наушничал краевому начальству.

– А зачем бы ему это?

– Он мне прохода не дает... – потупилась Катюша.

– Вот что!..

Был четверг. Мы условились встретиться с ней в воскресенье. А в субботу я опять вызвал Свиридова,

– Видел вашу жену. Мы с ней, оказывается, старые знакомые, друзья по комсомолу. Хотите свидания?

– В вашем присутствии?

– Конечно!

– Нет. Не хочу...

Вот когда я почувствовал в его тоне вызов.

– Дело ваше. Ну, расскажите о своей жизни, Свиридов, подробно и с хронологическими датами.

– Значит, где учился, где лечился, как женился и почему прабабушка не была декабристкой?

– Вы производите впечатление вполне интеллигентного человека, Свиридов. Как-то неубедительно звучат анекдоты и... двухклассная школа.

– Я много занимался самообразованием, постигал премудрость, так сказать, эмпирическим путем... Ну, слушайте!

Он начал рассказывать спокойно, плавно, уверенно. Это была обычная биография любознательного рабочего человека.

Кончив рассказ, он снова поинтересовался:

– Так когда же вы меня освободите?

– Я же говорил вам: выполняю требование прокурора. Не следовало дерзить ему...

– Да, погорячился... – Свиридов задумчиво поглядел на меня и вдруг спросил: – Вы сами никогда в тюрьме не сидели?

– Сидел. У белых.

– Это совсем другое дело. А вот, когда у своих сидишь...

– Да, у своих, конечно, и вовсе невесело... Вы в Красной армии служили?

– В документах есть военный билет, прочитайте!

Да, служил добровольцем, даже участвовал в событиях на КВЖД.

После допроса, отправив его в тюрьму, я снова подумал: не освободить ли? Разве какие-то старые мешки стоят человеческой жизни? (Двух жизней – вспомнил я о Катюше). И чего это прокурор взъелся?

Но прокурор есть прокурор.


В воскресенье поехал я к Катюше Логиновой, на квартиру Свиридова. Я ожидал увидеть – ну хотя бы внушительную библиотеку, но ничего подобного не было, лишь на этажерке стояло несколько запыленных книг.

– Слушай, Катя, давай мне твоего Свиридова! С потрохами давай! Как на комсомольском собрании: все его письма, книги, которые он читал и любил, фотографии – словом, все человеческие штрихи. Понимаешь? Забудь на часок, что он – муж, покажи мне его беспристрастно, объективно. Особо – в быту: пьет, курит, распутничает, картежничает, бьет тебя, не любит и не хочет детей?..

– Какую ты гадость плетешь на Петра! И не стыдно?

– Нет, не стыдно. Вот если бы пьянствовал, картежничал, изменял, все было бы намного проще.

Увы, Катюша ничего не поняла, взглянула на меня искоса и улыбнулась не без самодовольства, по-бабьи: эге, мол, уж не прошлое ли зовет?

Да, ничего не поняла. И я разозлился:

– Предлагал твоему суженому-ряженому свидание с тобой – отказался. Наверное, стесняется... Ну давай, что у тебя имеется. Есть семейный альбом? С него и начнем.

Принесла альбом, а у самой руки дрожат. Видать, очень хочется ей спросить, о чем мы говорили со Свиридовым касательно свидания, да бабья гордость мешает: ведь сам же отказался!

Открыла альбом – нарядный, с бархатным верхом. Нервничает, однако овладела собой и больше о свидании – ни слова.

– Вот, смотри, это Петя. Правда, забавный ребятенок? Совсем крохотуля, а смотрит серьезно-пресерьезно!.. А это – когда он учился.

Гимназическая форма... Шести-семиклассник... Так вот откуда словесные изыски в свиридовской лексике! Вот оно – «куррикулюм витэ»! Классическая гимназия и латынь – неразрывны.

И это – уже открытие.

Маскировочка! Но... зачем? Однако «двухклассное начальное» значится не только в протоколе допроса, но и в анкете, написанной три года тому назад при поступлении Свиридова в Заготзерно.

Нет, все это не так просто...

– Ты где же его встретила-то?

– В Барнауле. Случайно, в театре.

– У вас брак официальный, зарегистрированный?

– Нет. Петя говорит: надо пожить лет пять, узнать друг друга получше, а зарегистрироваться никогда не поздно.

– Гм...

– Чего ты хмыкаешь? Тут нет ничего особенного.

– Значит, сошлись, а думаете о разрыве? Не узнаю тебя, Катюша! Была ты комсомолочкой – по-другому рассуждала: брак, мол, дело очень серьезное. Помнишь?

– Ну, все это юношеские бредни! Мы тогда были очень уж хорошие.

– А теперь плохие стали? Впрочем, это дело твое.

– Я Петю очень люблю! – сказала она с силой. – Прикажи он под поезд броситься – ни секунды раздумывать не буду!

Это уже было слишком. Я назвал ее бабищей, потом взял с ней официальный тон. Достал бланк «Протокола выемки» и уложил в портфель все Петины семейные реликвии.

Катя обиделась и заплакала.


На многих фотографиях в альбоме стоял штампик-факсимиле какого-то фотографа из Иркутска. Карточек было много, и я решил, что солидная клиентура должна бы фотографу запомниться...

Так и оказалось. Через десять дней передо мной лежало отношение Иркутского угрозыска:

«Присланные вами фотографии Свиридова в действительности являются снимками семьи купца второй гильдии Карасева Василия Фомича. В гимназической форме снят сын купца Николай Васильевич Карасев. В Гражданскую войну семья Карасевых бежала из Иркутска в Харбин. По непроверенным сведениям, там сейчас и находится.

Личность Свиридова нам неизвестна. В адресном столе Свиридова не значится».

После такого сообщения дело Свиридова, казавшееся мне малозначительным, предстало в другом свете.

Мешкотарное дело становилось интересным.


Значит, Свиридов и Карасев – одно лицо? Почему Свиридов-Карасев скрывает свою биографию? Зачем ему это? Служил у белых? Но тогда – как же Красная армия, конфликт на КВЖД?

Уравнение со многими неизвестными... Как быть? Попробовать взять Свиридова в лоб? Мол, вы Карасев, а не Свиридов, и никакой не рабочий, а купчик. А он заявит, что альбом купил на барахолке, для «представительности». Таких случаев немало.

Почему-то в те годы было много дураков, которые от своего рабочего первородства открещивались и лезли даже в незаконные графские сыновья.

Надежда на гражданское мужество Катюши Логиновой? Ерунда! Ничего в ней не осталось от прежнего комсомольского деятеля. Нет, если что и знает, все равно останется при ней. Хватит и того, что Петеньку своего в гимназической форме показала. Но сдается мне, что есть еще где-то его фото с золотыми погонами на офицерских плечах. Провести экспертизу на базисе двух фотографий? Ох, сомнительно! Одно дело – пятнадцатилетний юнец, другое – зрелый мужчина. Думай, инспектор, думай! И вдруг...

Хмурым, дождливым утром в кабинет вошел с решительным видом худощавый молодой человек лет двадцати трех. На нем был военный плащ, под которым я увидел старенькую гимнастерку с воротником без петлиц. Выправка военная.

– Разрешите? Я – Павлов...

– Из Заготзерна? Бухгалтер Павлов? Очень кстати. Я вызывал вас, да ответили, что вы в командировке.

– Сегодня лишь вернулся. Вот, пожалуйста... – и он протянул сложенную вдвое бумажку.

«...Не могу больше молчать, – читал я, – когда по моей вине гибнет человек. Мешки со склада похищал я. Продавал их на базаре, пользуясь отсутствием Свиридова. Свиридов исполнял обязанности экспедитора и часто выезжал в районы для сбора мешкотары, а ключи от склада и пломбир оставлял мне».

– Вот тебе раз! Почему же вы не пришли с повинной в начале следствия?

– Не так просто это...

– Ну, доказывайте!..

– Что доказывать?

– Что вы похищали мешкотару.

– А разве признания недостаточно?

– Нет, недостаточно, нужны доказательства. Отвечайте на вопросы: лично сами выносили мешки со склада?

– Когда как. Иногда сам, иногда поручал случайным возчикам из «летучки».

– Куда отвозили?

– Ко мне на квартиру, а потом договаривался и продавал.

– С кем договаривались? Фамилии? Даты?

– Н...не помню...

– Где хранили мешки до реализации?

– У себя, я же сказал...

– Вы женаты?

– Нет. Только мать у меня.

– Мать может подтвердить, что мешки хранились у вас на квартире?

– Какая мать подтвердит преступление сына! Да зачем вам это нужно? Кто будет на себя наговаривать?

Меня начинал забавлять этот курьезный допрос, где следователь шел «от обратного».

Постепенно я укрепился в мысли, что тут самооговор. Но для чего, с какой целью? В следственной практике самооговоры не столь, правда, часто, но встречаются. Главным образом они имеют целью скрыть другое, более серьезное преступление, хотя бы на время пребывания в тюрьме. А там, глядишь, и вовсе удастся избежать разоблачения. Бывают и другие самооговорщики: «страстотерпцы» – по религиозным мотивам – или нанятые за крупные деньги отсиживать за другого. Так нанимали в старину рекрутов.

Бывает... А здесь – что? Хищение – грошовое. Павлов не похож на религиозника-«страстотерпца». По словам Кати, он добивается ее благосклонности и, казалось бы, должен обратить создающуюся вокруг Свиридова конъюнктуру в свою пользу.

Что-то странное. Очень странное.

Наконец я принял решение и позвонил, чтобы прислали конвойных.

– Арестуете? – угрюмо посмотрел на меня Павлов. – А под подписку нельзя?

– Нельзя.

– А Свиридова освободите?

– Ни в коем случае.

– Как же так? Говорю вам: Свиридов не виноват. Он честный человек, и его надо немедленно освободить. Вы не имеете права держать под замком невинного, если нашелся настоящий преступник. Можно ведь и прокурору обжаловать.

Я жестко оборвал:

– Вы арестованы, пойдете в тюрьму! Тогда жалуйтесь хоть прокурору Республики!

Пришел милиционер, я отправил Павлова во внутреннее арестное помещение, а через час уже вел в доме Павловых душевный разговор с его матерью.

– Что заставило, Мария Никитична, вашего сына принять такое самообвинение? Может, подкупили его?

– Что заставило?.. А вот, батюшка, что заставило...

И старушка протянула мне распечатанное письмо.

– От Катьки Свиридовой недавно получила. Читай, читай, сынок!..

Вот что писала Катюша:

«Уважаемая Мария Никитична! Уже два года мы работаем вместе с вашим сыном Владимиром Николаевичем Павловым в одной конторе, и нет мне покоя от него. Владимир Николаевич любит меня, неоднократно объяснялся, упрашивал порвать с мужем и выйти замуж за него. Я очень уважаю чувства Павлова, но не могу ответить ему взаимностью: я люблю своего мужа. Как-то нужно сделать, чтобы Владимир Николаевич образумился.

Он сказал, что ради моего счастья пойдет на все, но мне от него ровным счетом ничего не надо. У меня и так сейчас большое горе, а тут еще и эта история... Воздействуйте на вашего сына, ведь я не могу полюбить нелюбимого, не могу!..»

Мария Никитична снова вложила письмо в конверт и сказала со вздохом:

– Дурак!.. Как есть – круглый дурак. Ради замужней женщины решил своей свободой пожертвовать. И на меня ему наплевать. Доказывает, вишь, любовь!.. Вы бы, товарищ начальник, подержали его в тюрьме месяца два – авось поумнеет.

Я взялся за фуражку.

– Нельзя, мамаша! За любовь тюрьмы не полагается, такой статьи нет... А Свиридов-то знает об этой истории?

– Нет. Кабы знал – пришиб бы Вовку. У него, у Петьки-то, не заржавеет, недаром офицер бывший...

– Позвольте, Свиридов... офицер?

– А как же! Только они скрывают это.

– Но ведь Свиридов служил в Красной армии?

– Служил, батюшка, служил!.. И на китайской чугунке воевал от красных. Это все было. А только он – офицер белый.

Я снова присел к столу.

– Как же это стало известно, Мария Никитична?

– Слухом земля полнится... А ты разыщи, батюшка, такого человека – Лихонин его фамилие. Командир Миша Лихонин, то бишь, Михаило Михайлыч. Он все про Петьку выложит, как на ладошке...

Все это я занес в протокол, но когда предложил старушке подписать, она отмахнулась:

– Нет! Я ни с которой стороны к этим делам непричастная.

Вернувшись к себе, я прошел в одиночку, где находился добровольный узник.

– Хороший вы человек, Павлов!.. Но если будете сбивать следствие с толку, можете вправду очутиться в тюрьме. По обвинению в сознательном попустительстве Свиридову. У меня есть все основания привлечь вас за безобразия на складе, но я не сделаю этого, учитывая, что вы недавно демобилизованы и бухгалтер еще неопытный. Но, повторяю, если будете болтаться под ногами со своей неумной филантропией... У вас же мать, об этом вы подумали? Ведь помимо любви существует еще и чувство сыновнего долга. Сейчас вас освободят...

Между тем у меня на столе лежало напоминание прокурора: все законные сроки по делу Свиридова вышли.

Увы – это так. Но ведь в резерве есть еще Лихонин.

– Смир-р-рна! Товарищи командиры!..

– Здравствуйте, товарищи! Продолжайте занятия!

– Тут к вам, товарищ комбат, командир из милиции...

– Товарищ Лихонин?..

– Так точно: комбат Лихонин.

– Я инспектор Крайрозыска.

Вот что я узнал в тот день от Лихонина.

10 июля 1929 года белокитайские войска, в числе которых были две дивизии русских белогвардейцев, стали обстреливать нашу пограничную территорию. Была захвачена КВЖД.

Наркомвоенмор приказал сформировать Особую Дальневосточную армию. Начались жестокие бои...

В те дни к командиру одной из наших частей явился небольшой отряд китайской охраны КВЖД, укомплектованный бывшими русскими белогвардейцами. Командир отряда, некто Свиридов, от имени всех принес повинную, просил применить амнистию, зачислить отряд в Красную армию.

Так и было сделано. После ликвидации конфликта на КВЖД новоявленных красноармейцев демобилизовали. Все они стали обладателями советских военных билетов и разъехались – кто куда. Тогда-то и произошло знакомство командира роты Лихонина со Свиридовым.

– Позже я получил письмо от бывшего прапорщика Васильева, – закончил свои воспоминания Лихонин. – Тот сообщал, что их командир, Свиридов, покончил самоубийством и что якобы он, Васильев, присутствовал на похоронах. А теперь получается, что Свиридов жив. Интересно взглянуть на него...

Дело скромного кладовщика становилось все интереснее, и я, вызвав Свиридова, решил взять быка за рога.

– Почему и при каких обстоятельствах вы превратились в Свиридова, гражданин Карасев? Зачем понадобилось такое превращение «карася» – в «порося»?

Вздрогнув, он взглянул на меня с лукавым одобрением.

– Ловко!..

– Не даром свой хлеб едим, Николай Васильевич!.. Ну-с, как? Расположены к воспоминаниям?.

– Могу отвечать на вопросы – не больше.

– Хорошо. Так давайте по поводу превращения...

– Хотелось учиться. Мечтал о горном институте, а сыну купца попасть в институт – что верблюду в игольное ушко.

– Одну минуту! Где же вы документы Свиридова приобрели – в Москве на Хитровке или... в Харбине?

– Ах, вы и о Харбине осведомлены?

– Как видите.

– Документы купил в Харбине у русского босяка, курильщика опиума. Наркоман.

– И весь китайский период вашей деятельности так и жили по документам Свиридова?

– Так и жил.

– Фамилия Лихонина вам ничего не говорит?

Он снова одобрительно посмотрел на меня и качнул головой:

– Ну и ловкачи!..

– А прапорщика Васильева не припомните?

– Черт его знает! Мало ли их было, – не помню...

– Допускаю, запамятовали. Тогда скажите: за каким лешим вам все это понадобилось? Я имею в виду превращение офицера Карасева в офицера Свиридова еще до перехода всоветское гражданство, затем «умерщвление» Свиридова в письме к Лихонину и, наконец, место кладовщика взамен рабочего факультета? Чтобы облегчить вам процесс воспоминаний, я представлю вам сейчас одного человека...

Я постучал в дверь, и на пороге появился Лихонин.

– Позвольте, Михаил Михайлович, представить вам Свиридова! Узнаете?

Комбат недоумевающе глядел на Карасева.

– Это... это не подпоручик Свиридов...

– А кто же?

– Кажется, этого человека я видел в составе перешедшего к нам тогда отряда. Но фамилии не помню.

– Карасев?

– Н...нет... Не помню. Их было человек двадцать. Свиридова помню отлично, он жил со мной в палатке. Да, чуть не забыл: письмо прапорщика Васильева, о котором вам говорил, я отыскал.

Порывшись в полевой сумке, Лихонин протянул мне конверт. Я бегло пробежал написанное.

– Вот вам перо и бумага, – сказал я Карасеву. – Пишите: «...должен с прискорбием сообщить вам, Михаил Михайлович, что приказал долго жить наш общий знакомый, бывший комвзвода вашей роты Петр Свиридов. Я был на его похоронах...»

При этих словах Карасев засмеялся и положил ручку.

– Хватит! Увольте меня от лицезрения бравого комбата! Пусть старый благородный рубака отправляется восвояси, а ваша настойчивость будет вознаграждена. Раскрою карты: это дурацкое письмо, что я составил в пьяном виде, окончательно испортило всю игру...


Утром я был у краевого прокурора.

– Выяснил биографию? – спросил он.

– Свиридов – это Карасев. Сын купца, бывший белый офицер. Одно время жил под фамилией Васильева.

– Так я и предполагал, – кивнул прокурор.

– Карасев показал, будто воспользовался документами Свиридова после его смерти. Но мне сдается, что Свиридов был... убит Карасевым. Иначе зачем ему понадобилось посылать Лихонину письмо о смерти Свиридова?

– А разве было такое письмо?

– Вот оно...

– Так... Февраль тридцатого года... Значит, убил и с его документами... что делал? Как думаешь? Что делал Карасев в Заготзерне?

– Воровал.

– Э, нет! Ты понимаешь, что такое кража мешков?

– Ну, мешки... мешкотара...

– Вот именно: «мешкотара»! Хищения мешкотары в колхозах и в системе Заготзерна наблюдаются повсеместно. В чем дело? А вот в чем. Бестарная перевозка хлеба на пункты Заготзерна очень неудобна: тут и потери, и невозможность вести точный учет. А мешков нет. Почему нет? Потому что воруют вот такие Карасевы, которым, собственно говоря, эти мешки и ни к чему, но навредить неокрепшим колхозам можно основательно... Передавай Карасева в ГПУ! В таких делах социальное лицо обвиняемого и его прошлое – решающий фактор обвинения. Помнишь, Ленин говорил относительно вора и контрреволюционера?

– Как не помнить!..

– Вот-вот! А этот прохвост в убийстве Свиридова не признал себя виновным? Ну, ладно, передавай дело.


Через некоторое время в Чите был обнаружен труп действительного Свиридова с пулевой дырой в затылочной части черепа, а в складе местного отделения Заготзерна вновь назначенный кладовщик, когда меняли подгнившие половицы, нашел хорошо смазанный наган.

Член антисоветской вредительской организации, бывший подпоручик Карасев, он же Васильев, он же Свиридов, был расстрелян...

Однажды навестила меня старушка Павлова.

– Сын-то совсем сдурел!.. Пьет – не просыхает. Боюсь, руки на себя наложит. Посадите вы его, сделайте милость! Катька уезжат к своей родне, а Павлов мой все к ей липнет...

– Ничего, Мария Никитична, не волнуйтесь, обойдется! Эту повестку вручите сыну. Я ему внушение еще раз сделаю... Да, вот что: скажите, каким образом вы узнали о знакомстве человека, выдававшего себя за Свиридова, с Лихониным?

– Это в лагерях началось. Мой-то дурак нонешний год оставался на сверхсрочную – он старшиной служил у этого Лихонина. Тот и спроси как-то: мол, не примет ли мать, я то есть, на постой после лагерей? А у нас тогда, в аккурат, Свиридовы квартировали. Владимир и скажи Лихонину: мол, постоялец Свиридов сулился съехать, тогда – пожалуйста, ежели одинокий. Только Лихонин-то детный оказался, а мне такое беспокойство вовсе даже без надобности. Шутка – двое ребятишек! Не вышло дело у нас. А у Свиридовой Катьки началась любовь с моим Вовкой. Я и отказала Свиридовым, тьфу, Карасевым... Никак не могу привыкнуть!.. И, видя такое ихнее дело, я и стала Свиридовых-Карасевых сживать с квартеры и сказала Катькиному супругу, что, мол, въезжает к нам родня, Лихонин. А супруг Катькин, услыша такое, аж с лица переменился, и когда Павлов мой на короткую побывку из лагерей приехал, Свиридов и спроси Вовку: мол, не служил ли Лихонин на китайской чугунке, не воевал ли в двадцать девятом? Павлов обещал поинтересоваться, а Карасевых-Свиридовых после этого разговора из моего дома словно ветром сдуло. И я понимать стала, что у их с Лихониным что-то есть, какой-то секрет...


В 1951 году возвращался я с далекого Севера в родную Сибирь.

От Владивостока моим единственным попутчиком в двухместном купе старомодного вагона – «международки» оказался уже пожилой офицер – майор, с орденской колодкой и с лицом, отмеченным ожогами войны.

В первый же день путешествия он заметил:

– Люблю помолчать в дороге...

Так мы и молчали четыре дня: молча читали, молча пили пиво и чай и курили молча, хотя давно узнали друг друга.

Наконец перед какой-то станцией майор стал собираться, подтянул подпруги офицерского чемодана и подал мне ладонь.

– До свидания, и прошу извинить. Не хотелось ворошить прошлое...

Мне тоже не хотелось, но я решил узнать судьбу Кати Логиновой.

– Она – моя жена.

– Вот как! Что ж... Передайте привет от меня.

– Не нужно. Вас она ненавидит.

– Гм... В какой-то мере правильно. Ну, тогда кланяйтесь матери.

– Умерла... Давно, еще до войны.

– А вы счастливы, майор Павлов?

– Иногда жалею, что вернулся домой с войны. Я одинок. Катя меня не любит, порой даже ненавидит. Так же, как и вас...

Промелькнули домики пригорода, колеса загремели на стрелках, вагон качнуло; поплыло за окнами многолюдье перрона; состав дернулся и остановился.

Я выглянул из тамбура и увидел широкую спину Павлова. Он медленно шагал по перрону, и его никто не встречал.




Часть вторая Рассказы военного следователя

Один процент (вместо предисловия)

По Стране Советов шагал тысяча девятьсот тридцать четвертый год. Государство выходило на большак социализма.

Народ и его партия строили заводы, фабрики, электростанции, корабельные верфи. На колхозные поля вышли новые советские тракторы, по дорогам побежали отечественные автомобили, к речным причалам и к стенкам морских портов швартовались первые корабли серийной стройки.

Мы радовались этим созданиям, как мать радуется первенцу. Мы любовались неуклюжими, но своими «эмками», тряскими грузовиками с фанерной кабинкой, громоздкими паровозами...

Наше, советское!

Горький сказал в те годы: «Мы люди страстные, и мы будем пристрастными. С тем нас и берите!»

Стал пополняться вещами и наш быт. В магазинах появились швейные машины и мясорубки; ружья с треугольником «ТОЗ», велосипеды и мотоциклы; граммофоны, которые почему-то звались непонятным словом «виктрола»; детекторные радиоприемники и шагреневые коробки фотоаппаратов «Перископ» и «Фотокор», продававшихся по «государственным фотообязательствам». Пусть велосипеды были тяжеловаты на ходу и мотоциклы заводились с превеликим трудом, пусть тульские двустволки были плохо отбалансированы, швейные машины лязгали и гремели словно пулеметными очередями, а «виктролы» никак не могли привыкнуть петь без шипения, щелканья и хрипов.

Неважно! Важно, что все это было сделано у нас!

Вещи, на которых глаз привык издавна видеть клейма: «Мейд ин ЮСА», «Мейд ин Инглянд», «Мейд ин Аллеманиа» – теперь украшал новый штамп – серп и молот.

И латунные примусы, синим огнем оравшие на кухнях, казались нам во сто крат лучше исконных шведских «оптимусов». А самое главное, что на корпусе нехитрой машинки, впервые за всю историю этого кухонного прибора, слово «примус» было оттиснуто не латинским, а русским алфавитом, а пониже стояло: «Завод Красногвардеец». Слово-то какое!..

В тридцать четвертом мы стали обзаводиться часами. Помнишь, мой современник, первые советские часы – толстенные диски хромированной меди со штампованным узором по торцу корпуса и стрелками, словно копье Дон Кихота?

Грубые были часы, ничуть не схожие с нынешним ювелирторговским изяществом, но и тогда уже замечательно верные, оправдавшие фирму «Точмех».

По этим «точмехам» мы учились познавать цену мирного времени, цену созидательного труда. По этим часам вводили хронометраж и, давая заводские гудки, сверяли стрелки-«копья» с хрипуче-щелкающим голосом первых репродукторов – огромных черных тарелок, горделиво названных спортивным словом «Рекорд».

Да. Мы любили свои первые вещи...

Семнадцатый партсъезд подвел итоги первого этапа социалистической реконструкции государства и объявил: страна вступила в фазу развернутого строительства социализма. Создан экономический фундамент новых, невиданных в истории человечества, общественных отношений, и девяносто девять процентов промышленности – социализировано.

Вне социалистических рамок остался один процент.

Один-единственный.

Но он, этот процент, принес нам много хлопот.

Историк не в праве рассматривать его только сквозь промышленно-экономическую призму. Дело было не только в том, что где-то, на задворках промышленности, притулился однопроцентный частник.

Главная значимость «одного процента» была в воинствующих акциях. «Единственный» отказался сдать свои позиции подобру-поздорову, и ринулся в бой.

Снова, как в двадцатом и в двадцать девятом, он извлек из арсенала антисоветчины самое разнообразное оружие: морально-бытовое разложение; разномастную уголовщину; шпионаж и диверсии; политический бандитизм.

Извлек – и бросился в контратаки.

Вспоминая теперь, спустя много лет, как выглядел последний процент вражеских сил, я и решил рассказать о некоторых его делах и о том, как мы его добивали в Приморье, подводя страну к частно-капиталистическому нулю.

Судьба и военкомат сделали меня тогда старшим следователем военной прокуратуры Тихоокеанского морского флота…


Мария Стюарт

В конце нэпа по всей Сибири, Забайкалью и Дальнему Востоку прогремело «Дело Лосевича и княгини Муратовой».

Лосевич, в прошлом видный советский работник, участник Гражданской войны, во времена нэпа морально разложился.

Оказавшись на огромном по тому времени посту председателя Красноярского крайисполкома, Лосевич беспробудно пьянствовал, окружил себя классово-чуждым элементом и по горло увяз в болоте половой распущенности. Когда рука партии наконец схватила перерожденца, оказалось, что прокучены, пропиты десятки тысяч государственных денег.

Начался широкий процесс, прозвеневший набатом по городам Сибири. Газеты печатали судебные отчеты, посвящая им целые страницы. Одна за другой развертывались омерзительные картины морально-бытового разложения целой группы красноярских ответственных работников, устраивавших грандиозные попойки и «афинские ночи». Пропившие честь и совесть, обанкротившиеся руководители не метафорически, а в действительности купали своих наложниц в ваннах с шампанским.

Царицей этих вакханалий была любовница Лосевича, восточная красавица и бывшая княгиня Муратова, иронически называвшая себя «княгиней семи баранов». Возможно, что Муратова намекала на число своих одновременных сожителей, но сама она расшифровала этот свой титул иначе, утверждая, что после смерти ее отца, кавказского князя, все доставшееся ей наследство составляли семь курдючных баранов...

Рабочие массы Сибири откликнулись на процесс красноярских перерожденцев единодушным возгласом: «Смерть!»

Иначе быть и не могло. Лосевич, Муратова и еще несколько краевых заправил, участвовавших в растратах и оргиях, заплатили за преступления жизнью. Остальных осудили на разные сроки лишения свободы.

Во время процесса я по делам службы был в Красноярске и занимался выяснением некоторых фрагментов деятельности пятерки гастролеров-аферистов, разъезжавших по городам Сибири и применявших всюду один и тот же прием околпачивания доверчивых простаков, преимущественно из числа учрежденских кассиров. Прием этот, основанный на тонком знании человеческой психики, был прост и гениален. Не буду о нем распространяться, скажу только, что отдаленно он напоминал тему, обыгранную в кинофильме «Улица полна неожиданностей»...

В Красноярске надлежало допросить некую даму из того сорта, что дореволюционные интеллигенты окрестили «ночными бабочками», «деми-монд», «прости-господи» и многими другими спецэпитетами, свойственными тому времени. Дама эта, до переезда в Красноярск, пребывала несколько месяцев в Омске, Томске и Новосибирске и была довольно хорошо известна некоторым нашим специальным учреждениям.

Поиски привели меня в канцелярию Красноярской тюрьмы: выяснилось, что наша знакомая – назову ее Раисой Павловной, – что Раиса Павловна замешана в деле Лосевича.

Собственно, в этом не было неожиданности. Рано или поздно так и должно было произойти, хотя в выборе «клиентов» Раиса Павловна была осторожна и не опускалась до панели.

Начальник домзака, прочитав мой допуск, выданный местной прокуратурой, усмехнулся:

– Марией Стюарт интересуетесь? А раньше вы ее не знали?

– Кое-что слышал, но не знал... А почему Мария Стюарт? В уголовном мире у нее такой клички нет.

– Это мой помощник так ее назвал. Вот сейчас вызовем, посмотрите и поймете.

Да... Когда надзиратель привел Раису Павловну, я понял, почему здесь, в этих мрачных стенах старинной сибирской тюрьмы, кому-то пришел на память образ несчастной королевы.

Раиса Павловна оказалась красивой. Очень красивой женщиной, но красота ее была какая-то безжизненная, а может, и болезненная, и чем-то она походила на прекрасно исполненный манекен с магазинной витрины или на восковую красавицу из паноптикума.

Она вошла в кабинет начальника действительно с видом принцессы. Скорбно и величаво!

Я допрашивал ее с вежливым вниманием, но ровно никаких, интересующих меня данных об аферистах не добился.

– Знакомы ли вы с Николаем Судаковым по кличке Князек?

– Да.

– Состояли в сожительстве?

– Да.

– Известна ли вам афера, устроенная в Омске?

– Нет.

– А новониколаевская операция с кассиром Сосновским?

– Нет.

– У нас есть сведения, что Судаков намерен был часть шайки перебросить во Владивосток. Что вы скажете на это?

– Ничего.

Я удалил из кабинета начальника тюрьмы, удалил под благовидным предлогом и надзирателя. Сложил в портфель все свои атрибуты: УК и УПК, бланки протоколов допросов.

– Раиса Павловна... скажите мне только одно: почему вы не хотите быть откровенной? Боитесь мести участников шайки? Сами здорово замешаны?.. Ну, поговорим без всяких записей...

Она отвела свои темные, не то карие, не то вишневые глаза в сторону. Усмехнулась краешком рта, потом вдруг взглянула на меня прямо, пристально, с неимоверной злостью.

– А за что? За какие ваши добрые дела ко мне я должна откровенничать?

Сдерживая возмущение, я сказал:

– Что ж… Вероятно, я смогу договориться с кем следует, и ваши сведения будут оплачены... В разумных пределах, конечно. Сколько вы хотите получить?

– Миллион... Нет, два!.. Однако мало прошу... Пять!

– Не валяйте дурака, Раиса Павловна...

– Это вы – дурак!.. Хотите меня купить!.. Дайте спичку и отвернитесь на минутку. Впрочем, можете смотреть...

Она покопалась в платье и извлекла многократно сложенную кредитку достоинством в десять червонцев – по тому времени бумажка была серьезной: нечто вроде нынешней сторублевки.

Вспыхнула спичка. Раиса Павловна с интересом наблюдала, как кредитка обращалась в пепел, потом улыбнулась как-то растерянно, смущенно:

– Вот... Последняя была. Больше ни копейки нет.

– Глупо... За эти деньги квалифицированный рабочий должен больше месяца горб гнуть.

– Пусть гнет, коли нужда пришла...

Я возмутился и... допустил непростительную для следователя глупость.

– Ясно! – заметил я. – Чего ж еще ждать от классово чуждого элемента!

Раиса Павловна вспыхнула и закричала так, что в комнату вбежали и тюремный надзиратель и сам начальник.

– Это я, дочь рабочего, внучка рабочего, – классово чуждый элемент?! – кричала Раиса Павловна. —Как у вас, бессовестный вы человек, язык поворачивается говорить такое?! А знаете ли вы, сколько порогов на биржах труда я оббила, прежде чем стать шлюхой?.. Это ваши Лосевичи меня сюда привели...

Досадуя на неловко вырвавшуюся у меня фразу, я стал собирать свое хозяйство. Больше делать было нечего. Допрос не состоялся. Раиса Павловна сказала надзирателю:

– Отведи меня в камеру...

Сказала надменно, подняв свою красивую голову с пышной прической, вполоборота глянув на домзаковского стража.

На меня даже не посмотрела.

Королева.

«Мария Стюарт»...

После я узнал, что по делу Лосевича ее осудили на короткий срок.


Прошло пять лет. В тридцатых годах меня перевели на новое место службы – во Владивосток. В этом чудесном, но своенравном окраинном городе страны все не походило на серые краски Сибири. Небо то грозно-суровое, то ясное, голубое, как небо Сорренто, узкие улочки с гремящими водопадами дождей-ливней, необъятный базар с трепангами и мидиями... Я с удовольствием ходил по этому чуть взбалмошному городу. Он напоминал мне Италию, в которой удалось побывать в юности, в учебном плавании.

Владивосток тогда жил на положении порто-франко и изобиловал массой заграничных кораблей и иностранных моряков.

Столовался я в знаменитом ресторане «Золотой рог». Там брали не дешево, но кормили вполне добросовестно: вкусно, обильно.

Метрдотель ресторана, приземистый грек с глазами-маслинами и густыми запорожскими усами, встречал посетителей, носивших золотые шевроны, на верхней лестничной площадке. Люди этой породы удивительным, каким-то «верхним» чутьем безошибочно угадывают «начальство», даже если оное появилось в партикулярном платье.

Как обычно, грек-запорожец в тот день лично проводил меня к одинокому столику «на две персоны», примкнутому к стенке.

На столике стояла табличка «Служебный», одно место было занято хорошо одетой женщиной, с аппетитом уплетавшей прославленный золоторогский салат-оливье. Она не обратила на меня никакого внимания, но когда отошел принявший заказ официант, прищурилась:

– Сейчас освободится место напротив. Вы бы перешли туда...

Я вгляделся в лицо женщины, и в памяти встали окрашенные грязно-зеленой краской стены красноярского дома заключения. «Мария Стюарт»! Несомненно – она. Постарела, но стала как-то собраннее, строже в движениях...

– Если вам неприятно мое присутствие, Раиса Павловна... Что ж, хорошо. Сейчас перебазируюсь.

– Вы даже имя мое помните? Я ведь не к тому, что мне неприятно. Дело прошлое, все быльем поросло... Просто я вас видела уже здесь в форме, а знакомый один сказал, что вы... при прежнем деле.

– Почти. Ну и что же?

– Меня здесь многие знают. Будут про вас говорить.

– Бросьте! Наверное, по-прежнему боитесь Николая Судакова...

– Судакова в двадцать девятом расстреляли... А вы все же пересядьте.

– Так вы серьезно обо мне заботитесь? Оставим это. Как дела ваши, Раиса Павловна? Каким ветром вас сюда занесло?

– Ветром!.. Подруга одна уговорила. Мы вместе приехали. Она буфетчицей на пароход устроилась и осталась за границей. Невозвращенка...

– А вы что ж... по-прежнему не работаете, ищете вольной жизни?

– Да, не работаю. Пока в заключении была – работала. Ударницей была. Освободили меня досрочно. Могу показать справку – я ее все с собой таскаю. А здесь я уже давно... Как вы думаете, почему я тогда вам не рассказала о Кольке Судакове?

– Чужая душа – потемки, Раиса Павловна.

– Не такие уж потемки моя душа... Судаков в те дни жил в Красноярске и поддерживал меня с воли... А если б его схватили – дружки бы мне горло – бритвочкой... Умирать кому охота? А вы: «чуждый элемент!»... Никакой я не чуждый, а просто люблю веселую жизнь. Недавно здесь оперу показывали. «Травиата» называется. Там одна такая женщина... Ну, словом, тоже любительница. А человек-то она вроде очень даже хороший...

– Слушайте, Раиса Павловна... А если бы я помог вам устроиться на работу? Почему вы не хотите жить, как все? Неужели самой не противно?..

– Нет. Работать я не хочу. Отвыкла... Только вы не думайте, что я уж такая... совсем гулящая... Чтобы сегодня – один, завтра – другой, послезавтра – третий, четвертый... Нет, я подолгу живу... – и вдруг встрепенулась: – Вот вы человек образованный, заслуженный. Мне говорили про вас… Положение имеете. Женатый...

– Да. Женатый.

– А скажите так, просто, душевно... Вас на загул никогда не тянет?

– Как – на загул?

– А так, чтобы пробки в потолок летели! Чтобы целоваться до крови, чтобы плясать до щелей в половицах, удалые песни петь, стекла – вдрызг и все – трын-трава! Вот так!

– Так, Раиса Павловна, только у купцов было да у вашего приятеля... Лосевича.

– Было и у Лосевича, и у купцов. Было и у нашего брата... Ну, прощайте. Вон вам уже кушанье несут.

– Да посидите, Раиса Павловна, поболтаем еще.

– Нет уж... Вон и так на нас смотрят... А вам это совсем ни к чему... при вашем «положении». До свиданья.

Она ушла, не оставив денег на столике. Я достал бумажник и спросил официанта:

– Сколько следует за эту женщину? Я расплачусь.

Официант, наливая мне в бокал вино, ответил с ухмылкой:

– Не трудитесь, товарищ начальник. Они нам помесячно платят-с. Раиса Павловна, если изволите знать наши дела-порядки, в «тигрином» состоянии находятся...

«Тигрица»!.. Вот оно что! Так в те времена называли в городе порто-франко женщин ночного образа жизни, но не разменявшихся на кратковременную «дружбу» с подгулявшей матросней. «Тигрицы», в отличие от простушек, заполучавших «клиента» на ночь, были хищницами большого и затяжного прыжка...


Прошел год. Наступила вторая весна моей владивостокской жизни. Приморская весна стремительна и ласкова: тепло, даже жарко, словно в сибирском июне. По склонам улиц несутся к морю веселые потоки, по которым так и хочется побродить босиком... Но проходит две-три недели, исчезают уличные потоки вместе с шалыми ветрами зюйдовой четверти, и наступает владивостокское лето, странным образом похожее на лето ленинградское, архангельское, мурманское... Сырое, холодное, с частыми промозглыми туманами, с жестоким нордом-моряной...

В июльские дни владивостокцы частенько сидят у керосиновых печек (электрических тогда еще не придумали), ходят в демисезонных пальто, в макинтошах, дождевиках и терпеливо ждут возможности выбраться в дачные места.

А там – чудеса! Отъехал на поезде двадцать – двадцать пять километров – и сразу попал в лето! Солнечное, жаркое, по всей форме – крымское или кавказское.

Там и коротают жители приморской столицы нерабочее время. На «Девятнадцатой версте», на «Двадцать шестом километре». Купаются, отлеживаются на золотистом песке. И по всему протяжению великолепного пляжа, по урезу ленивого и красивого залива – полосатые маркизы ресторанов, харчевок, «забегаловок»...


Итак, наступила моя вторая владивостокская весна. Эта весна наградила жителей станции Океанская редкостным сюрпризом: с гор спустился исполинский тигр. Зверина прошел из конца в конец всю линию дачных домиков, вышел на пустынный пляж – купальный сезон еще не начинался, покатался по горячему песку, подошел к береговой черте и, рявкнув на поднявших переполох чаек, удалился прежним путем в сопки. По дороге таежный гость выпустил кишки у двух местных собачонок, позволивших себе вольность потявкать на полосатого пришельца, но обошлось без человеческих жертв.

Тем не менее в поселке возник страшный переполох. Хлопали двери, калитки, ставни. Ревели детишки, выли собаки, и от дома к дому неслось предупреждение: «Тигр! Спасайтесь!..»

Вопли «океанцев» через час достигли города. Союз охотников немедленно начал проводить экстренное совещание о технике и методике охоты на тигра. Предложений было много, и каждое обсуждалось детально: высказывались эрудиты...

Я еще ничего не звал ни о появлении тигра, ни о диспуте в «Охотсоюзе», когда длинной трелью ударил звонок моего кабинетного телефона. Новый приятель, заядлый охотник-козлятник и штурман по профессии, пожилой латыш Райлис, сказал в трубку совершенно невозмутимо:

– Слушай!.. Имею ошень точные сведения: станция Океанская. Приходиль тигр. Кушал два человека. Один – фамилия Собакин, второй фамилия – Кишкин. Пери свой винчестер, приходи на вокзаль, марш-марш!.. Пуду там тепя ожидать... Поедем стрелять тигра.

– «Стрелять тигра»!.. – положив трубку, я стоял несколько озадаченный. Тигр... Свирепый, хитрый и кровожадный зверь, способный ударом лапы насмерть положить быка, лошадь... Мгновенно пришло на память все прочитанное в книжках Арсеньева и выслушанное прошлой осенью во время коротких охотничьих ночевок в избушках дальневосточных охотников-промысловиков...

«Ты ево следишь, паря, а он тебя скрадыват. Выгадывает прыжок».

«Я вот что скажу – хитрее ево, падлы, зверя нету! Медведь – тот супротив тигра вроде Вани-дурочка. Задавит скотинку, закидает мусором, а после приходит ночью поужинать. Кушать, то ись... И первую ночь и следующие. Выходит – питается одной задавленной долго, доколь не сожрет, а штобы на человека напасть – ни боже мой! Ну, рази когда собаки забалуют, али подранят ево, али, скажем, матка с прибылыми встренется. А вобче – в редкость».

«Правильно, Мокеич! Медведко с тигрой – две большие разницы. Тигра – тот и во сне видит, как «манзу» какого в глухомань утащить...»

«Вреднющий зверь».

«Одно слово – людоед».

Должен сказать, что на тигровой охоте мне приходилось бывать. Тигра убить не удалось, но однажды я повидал остатки его пиршества: обглоданные человеческие кости с остатками мяса...


От дачного поселка в сопки ведет узкое и темное ущелье – падь. Здесь уже отгремели бурные весенние речки, и ущелье сейчас влажное, сырое, но вполне проходимое. Мы с приятелем идем по мокрому галечнику, внимательно вглядываясь в илистые прогалины земли и держа винтовки наизготовку. Солнечные лучи теряются где-то высоко наверху и сюда не попадают. В ущелье прохладно, мрачно, неуютно...

Но вот идущий впереди латыш остановился, опустился на корточки и что-то внимательно разглядывает на кусочке свободной от галечника мокрой земли.

Я подхожу к нему, нервно осматриваясь по сторонам: сопки, среди которых пролегает узкий распадок, поросли кустарником. Он еще безлистный, но все же густ, и воображение рисует спрятавшееся в этой гущере узкое, огромное тело, сгусток мощнейших мускулов, прикрытых черно-желтыми полосами. Вот-вот прянет из кустарника!..

Но пока ничего нет... Только на земле отпечатки громадных кошачьих лап, каждый размером с десертную тарелку...

– Вот она, кис-кис-кис! – улыбается Райлис. – Итем прафильно, поздно, поздно... Талеко ушла... Упери винчестер за плечо.

Но я все продолжаю держать оружие наизготовку.

Латыш рассказывает вполголоса, что в версте отсюда есть развалины какого-то разрушенного в Гражданскую войну здания.

– Мне гофорили, что там был пивзавод, а потом отсиживались партизаны...

– Почему построили пивзавод в таком нелепом месте?

– У нас на судне есть один механик. Турак. Он в таких случаях отвечает: «А я доктор?»... Шорт! Этта што такое?..

Он тупо смотрит под ноги: в этом месте с сопки сбегает крутая тропинка и сливается с дном распадка, а у ног латыша – следы. Новые, свежие следы, как охотники говорят: «парные».

Действительно, «этта што такое?» – мужская галоша и дамская. Кому понадобилось прогуливаться в этот довольно-таки тревожный для обывателя час? Тропинка спускается сюда от охотничьей стежки, проложенной по гребню сопок.

Там иногда ходят охотники за козлами. Но у них, разумеется, не галоши, а бродни, ичиги с подвязанными «тормозами» – брусками дерева, мешающими скольжению.

А тут – дамская галошка...

Мы продолжаем свой следопытский путь. Распадок уводит за мысок сопки, тропу перегородило свалившееся во время ледохода толстое дерево, за которым новая «печатка» тигровой лапы, но мы со спутником смотрим на просвечивающие сквозь ветви руины каменного здания.

Приятель, предостерегающе подняв руку, шепчет:

– Люди...

Их – двое. Мужчина и женщина. Она сидит на остатках фундамента здания, он стоит перед ней, спиной к нам и, размахивая руками, видимо, в чем-то горячо убеждает спутницу. Они так увлечены разговором, что даже не заметили нашего появления.

– Здравствуйте, товарищи! Что это вас сюда занесло, какая нелегкая?

Она вскочила с груды кирпичей, и на лице – внезапная радость. Даже трудно представить себе, сколько радости лучится на лице у этой женщины...

– Еще раз здравствуйте, Раиса Павловна...

Спутник ее недоуменно переводит глаза с Раисы на меня.

– А, оказывается знакомые?!..

Он плотный, пожилой, в английском прорезиненном макинтоше и в морской фуражке без эмблемы. Фуражка заграничного происхождения, но сам – безусловно русский.

– Охотники на тигров? Зря, товарищи, зря... Тигр проходил здесь часов пятнадцать назад – вы обратили внимание на след, вот перед той колодой? След уже успел затвердеть. Я ведь тоже охотник. Случалось и тигров бить... Так что вы опоздали. Обычно тигр, если он сытый, отойдя от местности, где нагрешил, верст на пятнадцать, ложится на солнечной стороне увала и преспокойно спит. Но без собаки взять тигра – совершенно бесполезное занятие.

Райлис слушает моряка с интересом, а меня больше интересует, почему тот тип как сунул правую руку в карман макинтоша, так и не вытаскивает ее? Задаю вопрос:

– А вас сюда чего занесло, граждане?

– Да вот, хотелось сфотографировать эти руины... Люблю всяческую старину. Разрешите представиться: Иван Павлович Арсеньев, моряк, механик дальнего плавания...

– Уж не родня ли знаменитому Владимиру Клавдиевичу?

– Нет, однофамилец...

Наконец он вынул руку из кармана; в ней миниатюрный фотоаппарат «кодак».

– Ба! Идея, товарищи! Давайте я вас сниму на фоне этих руин, а потом вышлю вам карточку! Это будет исключительный снимок – охотники с прекрасной дамой в глухом ущелье у древних развалин! Экзотика! Ручаюсь – такой сюжетец не скоро найдешь!..

Мы втроем занимаем позицию, а он отходит с аппаратом на несколько шагов. Кричит:

– Чуть плотнее, пожалуйста!..

А Раиса Павловна еле слышно шепчет:

– Это шпион!.. Слышите, шпион! Арестуйте его сейчас же, а то он сбежит!

Мгновение полной растерянности и недоумения, но по нервному пожатию локтя, по мимолетно пойманному взгляду вижу – не лжет.

И курок моего винчестера щелкает вместе с затвором миниатюрного кодака.

– Не шевелитесь, гражданин! Не отнимайте рук от фотокамеры. Выстрелю!

Фотограф оторопел, но тут же оправился.

– Вы, что... бандиты, что ли? Поздравляю вас с прекрасным знакомством, Раиса Павловна!

– Спокойно! Руки, руки!.. Повернитесь спиной! Опуститесь на колени! Вот так. Ложитесь на землю лицом вниз. Лежать и не шевелиться – иначе пуля. Густав, пожалуйста, обыщи его тщательно – я подержу на мушке.

Ничего не понимающий латыш обшарил карманы макинтоша. Достал портсигар, кольт, катушки пленок и развел руками, показывая, что больше ничего нет, а Раиса все жмет и жмет мой локоть и шепчет:

– Ищите, ищите еще!..

– Что?

– Документы, документы разные и деньги...

Наконец отобрано все... Задержанный возмущен:

– Да кто вы такие, черт побери? Я прокурору буду жаловаться. Я – иностранный подданный!

А, вот оно в чем дело!..

– Спокойно, не разговаривать! Встать! Идите вперед! Не оборачиваться! Руки на затылок!

Весь обратный путь Раиса Павловна шла рядом с нами сурово-сосредоточенная и молчаливая. В комнатке местной милиции веселый, веснушчатый и не в меру разговорчивый милиционер, прочитав мое удостоверение, понимающе улыбнулся.

– Отдельное купе потребуется? Сделаем, будьте надежны, – и лукаво подмигнул: – А эту особу зачем не арестовали, товарищ следователь? Мы ее очень даже хорошо знаем!

Я ответил жестко:

– Если не хотите заработать дисциплинарное взыскание – молчите.

Он умолк и всю дорогу в поезде не проронил ни слова – я взял его конвоиром до города. Задержанный, не отрываясь, смотрел в вагонное окно, милиционер с наганом в руке уперся взглядом ему в спину.

Мне надоело это однообразие, и я позвал приятеля покурить в тамбур. Там одиноко стояла Раиса Павловна, держала потухшую папиросу и... плакала.

– В чем дело, Раиса Павловна?

– Так... ничего... пройдет. Дайте прикурить...

Я зажег спичку. Латыш сказал безучастно:

– Тигр ушель...

Но я возразил:

– Не трави, моряк! «Тигр» едет с нами...


В развалинах пивного завода был обнаружен тайник – «почтовый ящик», наполненный шифрованными донесениями, фотопленочными катушками, на которых были засняты оборонные объекты Приморья, и еще кое-каким другим «специнвентарем». Среди многих интересных по тем годам предметов снабжения иностранных разведок обращала на себя внимание изящная оправа дамского «губного карандаша». Я заинтересовался этой штучкой. Мелькнула мысль – надо подарить ее Раисе, но работник контрразведки, руководивший осмотром, вытаращив глаза, схватил меня за руки:

– Положи! Страшная штука! Это для провалившихся шпионок – смесь яда «кураре» с цианистым калием и еще с чем-то. Во время ареста мазнет дамочка, на глазах всех, себя по губкам, лизнет язычком и – как из нагана!..


Арестованный шпион не был иностранным подданным. Он просто служил на заграничном пароходе, часто приходившем во Владивосток. В прошлом – белогвардеец генерала Дитерихса, он сказал с полной откровенностью:

– Моя роль сводилась к «почтовому ящику», а эту шлюху я в каждый рейс всюду таскал с собой по городу в качестве... громоотвода, что ли... Очень, знаете ли, эффектная баба: внешне ничуть не уступит нашим эмигрировавшим баронессам и графинюшкам. Я ее однажды показал даже своему «хозяину» – он сюда приезжал в качестве запасного капитана, дублера... Так хозяин приказал намекнуть Раисе на возможность безбедной жизни, там, на островах...

– Ну и что же? Дала согласие? – осведомился допрашивавший чекист.

– В том-то и дело, что сразу взбесилась. До этого предложения она ничего не подозревала, а тут – пошло!.. Стала задумываться. Только не об островах, а совсем наоборот... Я уж хотел ее вывезти прогуляться по морю на шлюпке или угостить губной помадой, да вдруг эти... «охотники»... Если не секрет – сколько вы Раисе за меня заплатили?..

Как его ни убеждали, что поступок Раисы Павловны продиктован чувством патриотизма, – шпион не верил. Твердил:

– Вот дура проклятая! Ну, попросила бы меня прибавить, если уж не хотелось расставаться с этой трижды проклятой родиной – ведь я не идиот, отлично понимаю, что без денег ничего не делается. Я бы ее озолотил... Неужели вы ваших агентов так дорого оплачиваете?.. Нет, нет, не уверяйте меня – я не идиот. Я знаю цену вещам и людям.

Он так и остался неисправимым идиотом весь последний отрезок своей жизни.


У чужих берегов

В середине лета моря Тихоокеанского театра величаво прекрасны. Чарующая прелесть нежно-розовых зорь, изумрудные волны и россыпи солнечных дорожек, бегущих в синюю даль, – этого забыть нельзя, как нельзя забыть первую любовь...

Бывают летом и штормы, но они коротки и не страшны. Налетит шквалистый «свежак», разбойным свистом пройдется по вантам и начнет швырять соленые охапки белой пены. Небо, потемнев, трахнет пушечным залпом, опрокинет на корабль недолгий водопад ливня. Смотришь, уже все прошло, словно мимолетный сон. Лишь летящий в голубом небе белый пух из туч, распоротых молнией, да мертвая зыбь остаются свидетелями сердитой вспышки природы.

А потом – опять: море словно сапфир; небо цвета бирюзы, и за кормой – сверкающие стежки-дорожки, и ни Айвазовский, ни нынешний Нисский не в состоянии передать это великолепие на холсте, ибо нет на земле тех красок, какими одарила природа дальневосточные моря летом.

В такие июньские и июльские дни идут к далеким – своим и чужим – берегам корабли.

На кораблях – ослепительная белизна шлюпок, взлет стройных мачт, блеск надраенной латуни и алый сурик спасательных кругов. На палубах – яркие пятна женских платьев, пижам, свежеотглаженных матросских форменок и командирских кителей с золотыми шевронами.

Идут корабли... И жизнь идет там – размеренная, ритмичная. Певуче отбивают склянки этот ритм, и каждый матрос, каждый командир знает свое место, которое отведено ему корабельными расписаниями и штатной ведомостью, носящей именно такое официальное название: «Судовая роль».

Царствуют на корабле уставы и традиции. Давно вошли даже в сухопутный быт слова: «морской порядок», «морская дружба», «морская чистота». А над традициями, над судовой ролью, над каютами – капитан: ум, воля и сердце корабля.

Чаще всего это – сухощавый человек с седоватыми висками, сдержанно отзывчивый к людским горестям и беспощадно суровый в вопросах дисциплины и долга. Советские капитаны обычно не речисты: слово капитана на корабле – закон, а закон всегда лаконичен...

Час за часом, вахту за вахтой режет волны морской корабль. Уходит жаркий день, наполненный работой, солнцем и соленым ветерком. Скоро солнце, позолотив спокойные воды, быстро начнет тонуть в огромных глубинах. Вахтенный матрос спустит кормовой флаг. Попозже совсем стемнеет и загорятся глазки иллюминаторов. Из открытых дверей салонов польется музыка, и какое-нибудь колоратурное сопрано в образе девчушки с наплечниками геолога схватит за сердце...

Но вот гаснет свет в салонах, чернильная ночь заливает все вокруг. Только немеркнущие искры топового «созвездия» да красно-зеленые точки отличительных указывают путь, которым идет корабль.

В полночь начинается капитанская вахта.

Капитан, не торопясь, поднимается на мостик, бросает беглый взгляд на компас, проверяет прокладку и затем удовлетворенно кивает сменному штурману:

– Вахту принял. Отдыхайте!

И до утра в полутьме мостика – размеренные шаги, силуэт рулевого у штурвала. Слышится:

– Три – вправо.

– Лево не ходи.

– Так держать!

...Тишина... На мостике, на всем корабле – безлюдье. Разве лишь возникнет из тьмы фигура старпома. Легкой упругой походкой пройдет он по палубам, еще раз проверит походные крепления шлюпок и лючин, подымется на прогулочные галереи и, обнаружив позднюю парочку, деликатно отработает задний ход, чтобы не смутить. Дальневосточные старпомы – опытные. Они знают, что полярники едут на Крайний Север по договорам, на три года, и без любви им никак нельзя.

Прочее население спит.

Похрапывает подвахтенная смена в кубриках; спят пассажиры в своих каютах, неправдоподобно-голубоватых от света ночных ламп; спят буфетчики, коки, стюарды... На теплой плите в камбузе, развалясь, дремлет корабельный котище Васька. Он знает, что строгие традиции запрещают спанье на плите, поэтому глаза его хоть и закрыты, но ухо, нацеленное в дверь, чуть подрагивает, движется.

Все спят. Кроме командиров. В штурманских каютах вместо синих ламп – яркие бра. Здесь царит вечная морская бессонница: между вахтами есть «свободное время», и его нужно использовать, превратить в служебное. Штурману времени никогда не хватает: нужно составить новые судовые расписания, выверить коносаменты, подготовить тайм-шиты и чартеры, лишний раз посидеть над каргопланом.

Только днем удается вздремнуть часика два-три, свернувшись на коротком диванчике, и постельное белье на койках не разбирается по неделям. А когда спит капитан? «Морская практика» показывает, что выгоднее всего спать после ночной вахты. И притом – в ванной: если капитан принимает ванну, никто не постучит.


В октябре Тихий океан уже никак не назовешь тихим. Гремят стогласые ветры; над гороподобными волнами носится колючая водяная пыль, и взбесившееся море швыряет громады кораблей вверх и вниз, вправо и влево. Через палубы перекатываются водопады ледяной воды, смывая шлюпки и сокрушая все на своем пути. Так бывает на неделю, и на две случается.

На палубах уже нет белоснежных кителей, цветастых маркизетов и тигровых пижам. Пассажиры не показываются наверх, и лишь матросы, перепоясанные леерными концами, чтобы не смыло за борт, скалывают ледовые напластования да кроют в печенку и селезенку ошалевшую стихию.

В недрах судна вместо мандолин и баянов слышны удары волн о стальную обшивку да жалобный скрип деревянных переборок. Салоны пустуют, и вместо самодеятельных сопрано – рев детей и стоны взрослых, измотанных морской болезнью.

Если пройтись по пассажирским помещениям, наполненным неистребимым тошнотным запахом, вспомнится злой и веселый насмешник Гейне:

...Молитвы, стоны и ругань

Слышны из закрытых кают...

В каютах, смертельно напуганы,

Молятся, плачут, блюют...


Поздней осенью Великий океан – иной раз – убийца.

Помню, погибший в океане друг, капитан дальнего плавания Семен Платонович Антонов, говаривал: «Хороша ложка к обеду, жена – в невестах, а море – у Айвазовского».

Он был скептик, Семен Платонович, а море таких не любит, море уважает людей веселых, что называется, пробойных. Из тех, что вгрызаются в жизнь. У капитана Антонова никогда не бывало бодрого настроения, поэтому, вероятно, море и поглотило его.

Все же в какой-то степени Семен был прав. На картине хорошего мастера кисти самый крепчайший шторм прекрасен в своем буйном величии. Иное дело на борту корабля, вдали от родных берегов. И тем не менее, есть такой ходовой афоризм, что ли: море зовет.

Да, море зовет к себе... Зовут ясные зори и седые туманы. Зовут ласковые волны заливов и свирепые накаты, бьющие в твердыни скал. Зовут бескрайние дали и вызолоченные солнцем паруса. Даже ревущие штормы, ураганы, тайфунызовут.

Ибо штормы и тайфуны – это борьба и романтика. А какой русский человек равнодушен к борьбе и не романтик!


Это случилось в тридцать четвертом, глубокой осенью. Именно тогда, когда море начинает разбойничать и на память приходит Гейне.

Это было ЧП. Морское ЧП, в котором герои отдавали свою жизнь спокойно и просто, а трусы и подлецы сеяли панику.

В истории человечества героизм и подлость всегда шли на параллельных курсах, а где-то меж ними болтались обывательщина, трусость, бесхребетность. И всегда так получалось, что мечется-мечется трусливая душонка меж двух полюсов, и в конце концов притянет ее течением к низости, подлости.

Случилась беда с танкером «Дербент» и с танкером «Туапсе».

Так случилось и с пароходом «Свердловск».

Только о «Дербенте» и «Туапсе» уже написаны книги и выпущены кинофильмы, а о «Свердловске» еще ничего нет.

Я делаю это впервые, спустя тридцать с лишним лет после события, о котором лишь упомянуто в одном из морских учебников.

Прошедшие годы позволяют мне назвать корабли их подлинными именами, но фамилии участников трагедии всюду вымышленные.


В 1934 году началось планомерное освоение северных морских путей.

Последние могикане капиталистического предпринимательства из породы Чарли Томпсона в срочном порядке отбывали с насиженных мест восвояси – в Америку, Англию, Японию.

На место Алитетов, уходивших в горы, появлялись новые и новые отряды следопытов и воспетую писателем Фраерманом экзотику Чукотки и Камчатки превращали в нормальный северный советский быт. 1934 год по праву может быть назван «морским годом» нашей родины.

В этом году советские моряки развенчали легенду о несуществующей Земле Санникова. К северу от архипелага Норденшельда открыли и нанесли на карту острова Кирова; доказали, что земля Джиллеса выдумана иностранными честолюбцами; открыли остров Сидорова и в проливе Шокальского еще восемь островов, назвав весь архипелаг Красноармейским.

В тридцать четвертом знаменитый «Сибиряков» впервые в истории полярного мореплавания без зимовки прошел от Архангельска до Берингова пролива. Рекордно короткое плавание совершили наши моряки и ученые на ледорезе «Литке», покрыв расстояние Владивосток – Мурманск за 63 дня. Трагическая эпопея «Челюскина» дала стране первых героев-звездоносцев. И еще многое было свершено на морях и океанах нашими моряками в тысяча девятьсот тридцать четвертом... Это был стиль эпохи, стиль времени.

Для освоения необжитых мест, для новых открытий были нужны корабли. Много кораблей. Старый русский торговый флот белогвардейцы почти полностью угнали за границу и, продав его за бесценок иностранным пароходным компаниям, пооткрывали опиекурильни и кабаки с продажей фальшивой «русской» водки и песенками Александра Вертинского.

Первый начальник первого советского дальневосточного пароходства, капитан дальнего плавания и прекрасный морской писатель, беспартийный большевик Дмитрий Лухманов четыре года судился с заграничными скупщиками краденого, но так ничего и не высудил.

Уведенные белыми пароходы были потеряны для России.

Советское правительство начало строить новые суда, получившие обобщенное название «серии северняков» (название исходило из назначения этих судов: плавание в Арктике и суб-Арктике).

«Северняком» новой отечественной постройки был и «Свердловск» – отличный корабль, конструктивно отработанный для плавания в тяжелых условиях высоких широт, полугрузовой-полупассажирский, поставленный на линию Владивосток – Магадан – Петропавловск-Камчатский.


«Свердловск» вышел в обратный рейс из Магадана во Владивосток в ноябре.

Пароход шел в балласте, то есть без груза, но имел на борту больше девятисот пассажиров. Это были рабочие с предприятий колымской горнодобывающей промышленности, демобилизованные красноармейцы и небольшое количество интеллигентов, окончивших трехлетний договорный срок работы на Севере. Кроме них в твиндеках находилась значительная группа освобожденных с мест заключения и людей с авантюристическими склонностями, любителей длинного рубля.

В Петропавловск пароход зашел для бункеровки и забора пресной воды. Служил я тогда в военной прокуратуре флота и в те дни тоже находился в Петропавловске, завершая длительную командировку.

Вдруг – телеграмма от магаданского прокурора:


...Порядке статьи сто двадцать третьей УПК прошу зпт выехав пароходом «Свердловск» Владивосток закончить расследование делу арестованного Магадане второго помощника капитана Расторгуева зпт частности произвести следующие действия двтч...


Следовало подробное описание моих действий.

Расторгуев обвинялся в крупной и систематической спекуляции продуктами. Насколько я понял из текста телеграммы, у Расторгуева на «Свердловске» были соучастники. Требовалось доказать их виновность и привлечь к ответственности.

Ну, что ж! Вместо предполагавшегося скоростного рейса на военном корабле придется отправиться «торгашом»...

Стояла мокрая и мозглая камчатская осень, полная липких туманов, тоскливого дождя и тяжелых снежных хлопьев.

Нахлобучив фуражку и подняв ворот шинели, я шел в порт. Знаменитая Авачинская бухта сердито шипела и сплевывала на берег сгустки пены, словно негодуя на непогоду и жалуясь, что ей, окруженной со всех сторон горами, никак не удается хватить по городу настоящим штормом.

Пустынно было на рейде. Уже ушли все корабли, и только два запоздавших логгера на якорях клевали носами воду. В свинцовом небе не реяли чайки, и лишь один орел памятника Славы, стоявшего тогда на песчаной косе бухты, распростер над Авачей свои бронзовые крылья.

Знакомый капитан порта сообщил:

– «Свердловск» штормует. В море 9 баллов. Если все будет в порядке, должен подойти завтра утром.

Моряк никогда не ответит безусловно на вопрос о времени прихода судна в порт. Он, например, не скажет: «Будет в порту ровно в десять часов». Помолчав минуту-другую, моряк обведет хмурым взором тусклый горизонт и скажет: «Должны прийти завтра утром».

Если же еще не позавтракал и после вахты зол на весь мир, то съязвит: «Рельсы по океану все еще не проложили. И чего только ученые смотрят?..»

Капитан Камчатского порта не нес ночной вахты и не был особенно загружен работой: навигация кончалась, и рейд был почти пуст. Вероятно, поэтому он не упомянул про рельсы и не ругнул ученых за техническую отсталость флота от железной дороги. Однако от дальнейшей беседы уклонился и внезапно предложил мне прогулку на катере – полюбоваться штормовым океаном.


«Свердловск» пришел в Петропавловск на вторую ночь.

Утром, уложив свой багаж в чемодан и портфель, я отправился на судно. Капитальной стенки в те времена в Петропавловском порту не существовало, и обычно суда отдавали якорь на рейде, а сообщение с берегом поддерживалось шлюпками. Но «Свердловск» шел в балласте, имел небольшую осадку и ошвартовался у какой-то шаланды, неподалеку от портовых пакгаузов.

Поставив чемодан на палубе шаланды и оглядев пароход, я невольно поморщился: грязное, запущенное судно, с облезшей краской и рыжими следами масла и помоев по бортам...

Глаз военного моряка, привыкшего к флотскому порядочку, заметил еще многое. Неприглядный вид! А пароход новый. Отличный «северняк», не столь давно сошедший со стапелей...

– Эй, на «Свердловске»!.. Вахтенный!

В ответ – безмолвие.

Подошел часовой, охраняющий пакгаузы.

– Напрасно кличете, товарищ начальник: они все ушедши на берег.

– Есть же кто-нибудь на борту? Вахтенный, черт его побери?

Хлопнула дверь кают-компании, и на палубе показался пожилой, полный человек. Был он без фуражки, но в форменном кителе с четырьмя засаленными и потускневшими нашивками. Попыхивая могучей трубкой, он не спеша подошел к поручням.

– В чем дело, товарищ?

– Дело в том, что я – следователь. Потрудитесь дать команду вывалить парадный трап. Штормтрап в порту меня не устраивает.

– А-а... Сейчас!

Он скрылся в других дверях и появился только минут через десять в сопровождении двух матросов, тоже без головных уборов.

Меня эта деталь особенно покоробила: появляться на палубе без фуражки по флотским понятиям – неприличие.

«Свердловцы» стали вываливать парадный трап, причем и толстяк старательно трудился вместе с матросами.

Наконец я поднялся по трапу.

– С кем имею честь?

– Капитан Петр Степанович Корганов, – отрекомендовался человек в затрапезном кителе. В глазах его светилось неизбывное добродушие, и голос был восковой мягкости. – Вижу, вижу, голубчик, что недовольны, но все же не горячитесь: команду я отпустил на берег – развлечься, отдохнуть. Все измотались в шторм ужасно, трепало самым безбожным образом. Пассажиры и сейчас все еще не могут очухаться – отлеживаются.

– Гм... Уставное нарушение, товарищ капитан! Вахтенная смена должна быть на борту полностью. Вас ли учить?

– Да полно, не сердитесь, не портите себе нервишки. Право, не стоит: вахтенные обедают.

– И поэтому вы сами на талях трапа?

– А что за беда, голубчик? Капитан – всему пример.

– Только не на талях. Слишком уж... демократично.

– Эх, молодо – зелено, спорить ведено!.. Не успели познакомиться, а вы сразу со своей прокурорской строгостью... Ну, пойдемте ко мне, поговорим, закусим, Я вас таким ромцем угощу – пальчики оближете! Ямайский, с негром на этикетке. Чуете? О вашем прибытии меня предупредили, каюта приготовлена, так что все – оллрайт! Вот поживете у нас, осмотритесь, познакомитесь, побываете в настоящем морском рейсе. Море – оно, знаете ли, прекрасно воспитывает человека...

Улыбчивый взгляд его скользнул по моему новехонькому флотскому кителю. Я решил осадить капитана.

– Между прочим, Петр Степанович, я не только следователь, но еще и военный моряк. С шестнадцатого года. Штурман.

Мой демарш произвел совсем неожиданное действие: Корганов привскочил и всплеснул руками:

– Да что вы! Ну, обрадовали старика, обрадовали! В таком случае – совсем дорогой гость. Васенька! – ласково подозвал он здоровяка-матроса, стоявшего у трапа в довольно разухабистой позе. – Васенька, голубчик, отнеси вещички товарища следователя в каюту второго. Да попутно вели буфетчику, чтобы послал нам перекусить. И воротись к трапу, потом я скажу, чтобы тебя подменили.

Васенька нехотя потащил мой чемодан вниз.

– Ну, давайте, давайте ко мне, голуба! Вот сюда, пожалуйте, на этот трапик, а теперь на этот, и будьте как дома, дорогой!..

Следователь редко сталкивается с откровенной грубостью, вызовом, недоброжелательностью. Чаще истинные эмоции собеседника маскируются фальшивым, наигранным радушием, дружелюбием... Я шел и размышлял: что это такое? «Липа»? Многолетний опыт уверенно подсказывал: нет, не фальшивит старикан. Видать, действительно такой характер «кунацкий». Странный капитан!..

Много я повидал и кораблей и капитанов, сам командовал. Давно составилось определенное представление о капитане как таковом: сдержанно вежлив, внимателен и предупредителен, но без этакого аффектированного радушия.

Словом, я впервые встречал такого представителя капитанской корпорации.

А за столом Петр Степанович был еще радушнее, будто с сыном встретился после долгой разлуки: угощал без конца различными яствами и искренне обижался, когда я отказывался.

– Да ну же, родненький, нельзя, нельзя! Обижаете старика. Вот этого салатика попробуйте: хорош, подлец! Пассажирский кок у меня превосходный, прекрасно готовит. Старый повар, еще со времен «Доброфлота». На пассажирских кухарит. И буфетчик отлично знает дело. Впрочем, весь экипаж подобрался на славу, толковые, знающие морячки. Тридцать три богатыря, и с ними «дядька Черномор» – так меня зовут хлопчики: я ведь черноморец. Вот только со старпомом не совсем...

– Не ладите?

– Что вы! Превосходный моряк! И человек весьма неплохой. Но дело в том, что в последнем градусе чахотки. Так я стараюсь уж его на ходовых вахтах не беспокоить, все сам да сам. Да и на стоянках тоже. А теперь еще эта грустная история со вторым помощником. Ну, кто бы мог подумать? Тоже – отличный морячок, и вдруг такой, представьте, камуфлет: спекуляция, арест, тюрьма...

– Как же вы просмотрели?

– Виноват, виноват... Я и магаданскому прокурору так же доложил: виноват. Куда ж уйдешь от ответственности? Вероятно, будут мне фитили за Расторгуева. Как думаете, будут?

Мне стало жаль старика, но я не мог не ответить откровенно:

– Будут, Петр Степанович!

– Простой или строгач? А может быть, и снимут?..

– Ну, я не Пифия, а это – частность.

– Хороша «частность»! Ведь в ней, в частности этой, судьба человеческая. Жестокий все же вы народ, судейские! Да, кстати, голубчик: мне предстоит взять в рейс еще одного оригинального пассажира. Некий Самарин, «со свитой». Что это за личность? Фамилия громкая. Не родня тому?

– Да, родня.

Самарин и вправду был личностью незаурядной. Родной брат виднейшего партийного и советского деятеля, Самарин работал главным инженером начавшейся тогда стройки Петропавловского порта. За полгода до описываемых событий главинж отбыл с Камчатки в далекую Москву и другие промышленные центры Союза для закупки портового оборудования, на что ему и был выдан один миллион рублей на банковских счетах и сто тысяч личными аккредитивами.

Возвратясь в Петропавловск через три месяца, Самарин явился в окружком и, положив на стол свой партбилет, заявил секретарю:

– Слушай... Сто тысяч казенных денег я пропил. Прокутил с... – он назвал с десяток известных тогда фамилий из артистического мира. – Да, брат, такой со мной произошел случай. Прошу исключить из партии, судить и расстрелять. Я бы, конечно, и сам мог расправиться с собой, но это – трусость. Нужно, чтобы меня покарала партия. И чтобы опубликовать об этом...

Секретарь окружкома расхохотался.

– Брось меня разыгрывать! Кто тебе поверит? Лучше давай садись и выкладывай: что купил, что отгрузил?

Но тут не было розыгрыша: Самарин сказал правду.

Камчатский окружной суд рассматривал дело в течение нескольких дней. Самообвинение подтвердилось. Был вынесен беспощадный приговор. Однако Верховный суд затребовал дело и самого Самарина в Москву, настолько все это было необычно.

И вот теперь Самарину предстоял рейс на «Свердловске», и этот рейс мог стать для него последним в жизни...

Выслушав меня, Корганов изумился:

– Позвольте! Сколько же ему годков-то?

– Шестьдесят, или чуть больше.

– Вот уж поистине: седина в бороду – бес в ребро. Ну, и камуфлет! Ведь у нас в кают-компании портрет его брата висит. На судне чуть не тысяча человек, и, представьте, такой конфуз!..

– А что особенного? Брат братом, и не нами сказано: в семье не без урода.

– Это, конечно, а все же, диковато... – Корганов поднялся с кресла. – Пройдем по судну, познакомитесь с комсоставом.

В коридоре у дверей каюты старшего механика нам встретился рослый, крепко сбитый человек, лет сорока пяти, с простым, открытым лицом. Он был одет лишь в прозрачную сетку, и сквозь нее виднелись узоры разноцветной и замысловатой татуировки, несомненно заграничного происхождения. Японская, подумал я. Корганов меня представил.

– Приветствую! – улыбнулся моряк. – Будем знакомы: Волков Сергей Семенович. Стармех. Вот неожиданный случай: давно хотел потолковать с юристом кое о чем. Разрешите как-нибудь заглянуть к вам?

– Когда угодно, Сергей Семенович. Между прочим: в каком состоянии главная машина и вспомогательные механизмы?

– Нормально. Все нормально. Вот примем уголек, запасемся водичкой и – полный вперед!.. Однако, извините, надо спуститься в шахту.

– Превосходный механик! – с пафосом воскликнул капитан, когда Волков, не по годам быстро и ловко, скользнул по трапу в машинное отделение. – Дело любит и упорно работает над собой.

– Именно?

– Изучает кучу языков – английский, французский, японский... Вообще, молодчина! Машина у него всегда в десятиминутной готовности, пар на марке. За своим стармехом я как за каменной стеной. Придем во Владивосток, обязательно представлю к премии... И второй механик, Литвак, тоже не подгадит. Словом, прекрасные товарищи, мастера своего дела. Ну, третий, из машинистов выдвинутый, слабоват. Ничего, поплавает, поучится у старших – человеком станет.


На следующий день «Свердловск» бункеровался.

Над палубой висела дымка от угольной пыли, и пассажиры прятались в каютах, но команда работала аврально, лихо, и лица у всех были черными. Матросы, помогая грузовой стреле, ловко орудовали огромными угольными корзинами.

– Славно работают! – невольно сказал я старшему помощнику капитана Сергееву, с которым накануне обменялся первым рукопожатием.

Но лицо Сергеева оставалось сумрачным. Он ответил с нескрываемой злобой:

– Славно!.. Скажите лучше – пьяно.

– Как?..

– А так. Волков выдал команде водку. Пока по четвертинке на брата. А Петр Степанович после аврала еще обещал добавить от себя по бутылке.

– Да что вы! С каких же доходов такие расходы?

– Не беспокойтесь, в казенный карман не полезут. Волков оплачивает. Наш стармех – человек состоятельный.

– Но ведь это нравы царских хозяйчиков.

– Эх! – махнул рукой старпом. – Побудете у нас – и не такое увидите.

Возмущенный, я разыскал старшего механика. Он принимал непосредственное участие в аврале, сам стоял на приемке корзин, перепачканный углем и совершенно трезвый.

– Да что ж тут плохого, товарищ следователь? – удивился он. – Работа каторжная, надо людей подбодрить.

– Ну, знаете ли, это не советский метод – подбадривать сивухой...

– Слова, слова, товарищ следователь! Вы уж простите, – русский человек выпить не дурак. А на море оно даже необходимо. Да вы не беспокойтесь, ребята отлично знают меру.

– Гм... А вы-то почему трезвый?

– Сердце... Сердце... Вы не смотрите на мое телосложение: с виду здоровяк, а вот сердце...

– Выздоравливайте, товарищ Волков! – сказал я с ударением: поймет ли? И все же залюбовался этим человеком: стоит на мозглом холоде, в одной тончайшей сетке; грудь, пожалуй, метром не охватишь. Семипудовыми корзинами играет, как мячиком, – так и мелькают в могучих, испещренных татуировкой руках; волосы на непокрытой голове вьются кудрями.

– Зайди вечерком ко мне, Сергей Семенович. Попьем чайку, потолкуем...

– Есть зайти!.. А ну, навались, ребята-ребятишки! Скучаю! – и с подчеркнутым восточным акцентом пропел великолепным басом: «Нэ смотри ты мой фигур, а смотри на мой походка...»

Корганов моментально отменил водку. Ни слова против.

– Вы правы, – сказал он, – это все наши чертовы морские традиции!

– Разные бывают традиции, Петр Степанович.

– Конечно, конечно...

И вместо вчерашнего оптимизма он вдруг преисполнился пессимистической горечью, стал жаловаться, сетовать на свое положение.

– Да, голубчик, вот такие у меня дела!.. Старпом – еле жив, второй – в тюрьму угодил. Третий, штурманец, недавно из училища, – несмышленыш еще. А в море сейчас – сами убедитесь – весьма прескверно. Так, говорите, сделали Волкову служебное замечание? Ха-ха-ха! – Корганов снова повеселел и опять показался мне благодушным старичком философского склада мыслей. – Хорошо! Прекрасно! Превосходно! Моряк и механик он отличный, – человек – сама простота. Как на ладони. Но...

– С «традициями»?

– Вот, вот! Изволите видеть, и меня было втянул в эту самую «традицию». Спасибо вам, что вовремя удержали... Знаете, что? Имею к вам нижайшую просьбу: поговорите, пожалуйста, с моим комсоставом. О дисциплине, о чувстве ответственности, служебном долге, ну и так далее... И построже, построже, пожалуйста! Ведь такое удачное сочетание: моряк, штурман и... следователь. Значит, и терминологию нашу знаете и корабельные порядки-распорядки. Очень обяжете, голубчик, а?..

Что за чертовщина? – думал я, спускаясь по трапу на шаланду, чтобы дать телеграмму во Владивосток (радист «Свердловска» все еще пребывал на берегу).

Что за капитан? Ни капитанской лаконичности, ни принципиальности, ни уверенности. Флюгер какой-то. Но с комсоставом у него действительно положение пиковое...

По швартовому концу двигалась здоровенная рыжая крыса.

Этого еще не хватало! Крысы уходят на берег – плохая примета. Тут не пустое суеверие, достаточно распространенное среди моряков: крыс гонит с корабля инстинкт, «шестое» чувство.

Возвращаясь на родину после зимовки, птицы пролетают тысячеверстные расстояния без компасов и опускаются именно там, где они были когда-то птенцами. Собака воет в предвидении несчастья. Курица пурхается в пыли – быть дождю. Если волк катался по снегу – охотник, возвращайся домой: будет буран! Лошадь нипочем не идет вброд через реку, чуя большие глубины, и, напротив, безбоязненно шагает в таких местах, где человеку мнится опасность.

Инстинкт... Звериное чувство, утраченное человеком окончательно с тех пор, как он облачился в штаны и рубаху...

По набережной ходил сторож-охранник. Я спросил его, много ли крыс ушло со «Свердловска».

– Не дивно, – ответил тот, наверно, помор или сибиряк. – Однако идут помалу. И чево им тут нужно? Хлеб с пакхаузов уже повывезли. Только ящики с консервами остались, а банку, известно, не прогрызешь...

Я поднял палку и запустил ею в крысу – авось, повернет обратно, на судно. Крыса сорвалась в воду, но, вынырнув, продолжала курс на берег.

– Н-да-с!..


Приняв топливо и пресную воду, Корганов пошел в море.

Вопреки прогнозам, только что бушевавший шторм прекратился. Океан гнал пологие волны. Дул ровный, потеплевший ветерок, и небо, ставшее безоблачным, сияло голубизной совсем по-летнему. Берега, от которых мы с каждым часом уходили все дальше, долго еще просматривались пятнами нежных акварельных тонов...

Я окончательно перезнакомился с комсоставом и с командой «Свердловска». В общем, кажется, капитан не переоценивает: люди неплохие. Расторгуев и те его однодельцы, которых придется еще допрашивать, – не в счет. Как водится, в семье не без урода. А есть здесь и прямо замечательные парни. Например, комсомолец Дорогин, кочегар Казанцев. Да и Волков – чем плох?..

Он долго сидел у меня в каюте. Пришел уже не в сетке, а в добротном синем костюме. При всем параде, так сказать. Оказалось, весь свой век проплавал. Еще десятилетним мальчишкой-юнгой, «зуйком», как их называли, ходил на старинных беломорских промысловых «раньшинах».

Сказал:

– Многое повидал на белом свете. Был в Норвегии Швеции, Дании, в Японии и в Китае. Ходил в Америку, Португалию, Англию, а о Германии и говорить нечего – раз десять побывал. Даже, представьте себе, в Австралию черт носил. Но потом, после Октября, решил твердо: хватит! Больше на иностранную землю – ни ногой! Теперь для нашего брата, старого моряка, и на родине места хватает, есть где развернуться. Одни географические открытия чего стоят. Да и некогда бродяжить. Я ведь в оккупацию в Архангельском подполье был, а после во Владивосток перебрался. Архангельцы для связи послали, да так и остался у партизан: выколачивал из Приморья интервентов и белых.

– Вы ведь не в партии, Сергей Семенович? Почему, простите за нескромный вопрос?

– Да, собственно, нипочему. Так, леность... А биография у меня – дай бог каждому! Однако собираюсь вступить, – нужно же. Человеку с такой биографией в итоге жизни без партии – нельзя. Может, я не прав, товарищ следователь, вы откровенно скажите, прямо...

– Да, пожалуй, правильно, товарищ Волков. Но... ладно, уж если прямо – то прямо...

– Что – «блох» из меня еще надо выколачивать? – улыбаясь, перебил механик.

– Надо.

– Сам знаю... Да не могу справиться. Нет-нет, а прорвется старая закваска. Еще от прежних хозяев, черт их забодай! Как нас воспитывали при царе-кесаре? Нас, моряков-специалистов, хозяева баловали. Купец Окладников – из беломорских воротил – своим капитанам да и механикам бесплатно дома строил и дарил.

– Что же вы от такой благодати в большевистское подполье подались?

Волков в изумлении воззрился на меня.

– И вы спрашиваете! Я же потомственный пролетарий. И дед и отец – слесаря. Куда ж мне? С интервентами, что ли? Нет уж, увольте! В Октябрьскую сколотил я революционную группу и захватил окладниковский пароход. Пришел в порт, в ревком: пожалуйста, товарищи, берите, пользуйтесь! Об этом случае тогда писали в газетах. До белых я так и плавал на этом шипе, а после переворота господина Чайковского ушел к Павлину Виноградову. Слыхали про такого? Геройский был человек!.. Вот такая моя биография. Но «блох» во мне еще много, сознаю. Взять, хотя бы, эту историю с водочкой. После вашего замечания я поразмыслил: откуда во мне это? Дескать: робь, братцы, ставлю за свой счет три ведра. Купеческое воспитание... И стало мне стыдно. Не так чтобы очень уж, а все ж не по себе...

Он болезненно поморщился.

– Вот жду не дождусь, когда к нам замполита пришлют. Чтобы было с кем поговорить, посоветоваться...

– Да, замполит нужен, – ответил я. – Сергей Семенович, вы моряк бывалый. Скажите, какого вы мнения о Петре Степановиче?

– Корганов человек золотой. И судоводитель очень грамотный, таких в бассейне раз-два и обчелся. Но администратор слабый. Добряк.

– Верно подмечено. А старпом?

– Ну, что ж сказать о старпоме... Во-первых, больной вдребезги. И знает, что жить осталось всего ничего. Во-вторых, прошлая жизнь сложилась неудачно: служил на царском флоте, старший лейтенант, дворянин, потом у белых командовал миноносцем...

– Что-о-о? У белых?..

– А что ж? Жизнь – штука хитрая; то вознесет до клотика, то трахнет до жвакогалса. Так и с нашим старпомом. Правда, с белыми за границу он не ушел, остался во Владивостоке, отсидел там сколько-то в советском фильтрационном лагере. Ну... освободили, допустили к плаванию. Однако капитаном ему никогда не бывать. Отсюда и зол на весь свет. Знает, что скоро умрет, а судна не дадут. И правильно: чем черт не шутит – возьмет да и даст драпа, хотя бы в Японию...

– Ну, уж это вы загнули...

– Чужая душа – потемки! Особенно белогвардейская. Если будет на Корганова лить помои, вы ему особенно не доверяйте. Спит и видит: сбросить Петра Степановича, а самому, хоть перед концом, в капитанской каюте пожить, походить с четырьмя нашивками. Семьи у него нет, человек одинокий. В общем, простите, не мне вас учить, а все же вы с Сергеевым поосторожнее... – и Волков добавил многозначительно, полушепотом: – Им уже интересовались. Со мной была беседа, как со старым партизаном. И еще кое-кого вызывали...

– Спасибо, учту.

Очень неодобрительно отозвался Волков и об арестованном втором помощнике капитана Расторгуеве:

– Одна слава что – моряк! Сачок и заядлый спекулянт. Раньше он суперкаргом ходил. Бывал в Японии и вообще... очень подозрительный тип. Со штурманами Петру Степановичу не повезло. О третьем, Рулеве, что рассказать? Пока нечего. Мальчонка! Еще не определился в жизни. А вот расскажу я вам о лучших людях нашего экипажа. Начну с матроса Дорогина...

Много интересного и хорошего рассказал мне о людях «Свердловска» механик Волков...


Через два дня у меня уже был собран большой материал о преступных делах Расторгуева. Волков очень помог мне в расследовании – сообщил некоторые факты его спекулятивной деятельности, охарактеризовал соучастников и сослался еще на двух свидетелей, коих можно было допросить во Владивостоке.

– Почему вы раньше не рассказали, где следует, о Расторгуеве?

– Эх!.. Вы же моряк, сами знаете о старой морской традиции: «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся». Говорят, адмирал Ушаков после знаменитой встречи на острове Корфу с Суворовым это изречение приказал вырезать большими буквами на батарейных палубах флагмана. А ведь, если вдуматься, – прекрасные слова! Обязывают к скромности и к дисциплине. У нас, моряков, так: сам с доносительством не высовывайся, но если спросят – выкладывай все начистоту.

Мне оставалось только сказать:

– Гм...

Эту «традицию» я очень хорошо знал и часто сталкивался с ней в работе. Впрочем, не только на флоте. Ведь и до сей поры живет поговорка: «Моя хата с краю». Таких любителей глядеть на мир сквозь щели своего забора немало и поныне, но на допросах они – словоохотливы и откровенны.

К сожалению, часто бывает слишком поздно...

Я отпустил Волкова и вышел проветриться на палубу.

Шел третий день рейса.

Пароход, оставляя за собой пенную борозду, легонько покачивался на длинных и пологих волнах, которые пригнал сюда шторм...

Безветрие и яркое солнечное небо выжили пассажиров из твиндеков и кают на прогулочные галереи. Еще многолюднее было на баке и на юте. Где-то звенела мандолина; приятный тенор пел:


Ты баюкаешь нас в тихой гавани,

Катишь грозный вал в дальнем плавании...


На открылке ходового мостика стоял Корганов – выбритый, сверкающий золотом шинельных пуговиц и капитанских нашивок. Он приветливо махнул мне фуражкой, и я поймал на себе несколько любопытных, изучающих взглядов.

Подошел вахтенный матрос.

– А я вас везде ищу: капитан приглашает кофий пить.

– Познакомились с народом? – помешивая ложечкой в стакане, спросил Петр Степанович. – М...да-с! Интересная на «Свердловске» сложилась ситуация. Пассажиры прелюбопытные. Взять, хотя бы, этого самого Самарина. Четыре человека с ним. Охрана. А гражданку Березницкую вы не видали еще? Интереснейшая, доложу вам, барышня-девица! Не красавица, нет, но есть в ней что-то этакое... – Он щелкнул пальцами. – Французы называют особым словечком: шарм. Проработала в Магадане три года не то парикмахером, не то артисткой. Огребла кучу денег – вон у меня ее чемодан. – Корганов показал кивком головы под письменный столик. – Как вы думаете, что в нем? Деньги, голубчик! Деньжища! Дамочка эта после выхода из Магадана еще до прошлого шторма появилась на полуюте в нетрезвом, понимаете ли, состоянии и стала швырять за борт купюры. Кричит: «Наплевать мне на деньги! Меня за все сокровища мира – не купить!» И пустилась в пляс. Ну, думаю, сопрут денежки у нее. Вызвал к себе и стал журить, а она глазками стрельнула: пиф-паф! – и ушла, словом не обмолвилась. Спустя полчаса появляется снова, с чемоданом, и заявляет: «Возьмите, папаша, мой чемодан к себе на хранение, а то пропью все, прогуляю с кавалерами. Натура у меня такая веселая...» Что оставалось делать? Вызвал предсудкома, открыли чемодан – доверху набит деньгами. Ну, опечатали. Вот и лежит тут... А Березницкая сейчас, кажется, с судовым радистом сошлась, с Серафимовым. А раньше с этим самым Расторгуевым фигли-мигли крутила...

– А не мешает этот новый альянс работе радиста?

– Ну, что вы! Серафимов холост, пусть себе развлекаются...

Я поблагодарил за кофе и ушел к себе.

На корабле все еще веселились. Кто-то плясал, и гулкий дробот кованых сапог сыпался по железной палубе, как шрапнель.


Утром следующего дня вспомнилось, что еще не потолковал со старпомом Сергеевым.

Тот старательно чистил зубы перед умывальником. В комнате был беспорядок, иллюминаторы задраены наглухо и воздух тяжелый.

– Ах, это вы... Извините, сейчас!

Прополоскав рот, надел китель и застегнулся на все пуговицы.

– Вероятно, по делу Расторгуева? Вряд ли смогу что-либо добавить к магаданским показаниям. Слишком мало я знаю Расторгуева и о делах его не осведомлен.

– Да, нет, просто решил зайти – побеседовать. Как вы себя чувствуете?

– Спасибо! Сегодня терпимо: погодка опять балует. Меня только в шторм ужасно ломает: чахотка капризна.

– Врач-то у вас бывает во время приступов?

Он ответил желчно:

– А, что врач, когда «добро» на тот свет уже получено! Да и врач наш...

– Из породы коновалов? Да сядьте вы, ради бога, и бросьте эту ненужную официальность!

– Спасибо... Нет, врач он знающий, но легкомысленный, как мальчишка. Давно утратил авторитет.

– Пьет, что ли, распутничает?

– Нет, просто не сумел себя поставить. Вот вам типичный случай. Не успели мы выйти из Владивостока, как заключил дурацкое пари со вторым механиком Литваком: за один присест сожрать две килограммовые банки консервированного винограда...

– И одолел?

– Нет, конечно!

Я перевел разговор на другую тему. Похвалил капитана Корганова.

– Говорят, знающий моряк и человек отзывчивый?

Вопрос был примитивно провокационный, но Сергеев тотчас скривил худое, изможденное лицо.

– За это самое добродушие его уже с трех кораблей выгоняли. Подождите до вечера: сегодня суббота, и вечером весь пароход будет пьян в лоск... Добродушный!.. Команда распущена, комсостав бесконтролен – случай с Расторгуевым живой пример. Пассажиры пьют без просыпу... Я бы навел порядок, да вот... Смерть позывные показывает. Публичный дом, а не морское судно! «Папаша» он, а не капитан!

Сергеев разгорячился, вскочил и вдруг захлебнулся в припадке неистового сухого кашля. Бросившись на койку, он уткнулся лицом в подушку. По наволочке поползло красноватое пятно.

Я вышел из каюты с тяжелым чувством: дернул же меня черт за язык!

Услав матроса за врачом, я прошел в пассажирский салон. Буфетчик действительно бойко торговал различными напитками. По галерее слонялось несколько подвыпивших пассажиров.

Перехватив по пути третьего помощника капитана, который обычно ведет на корабле пассажирскую часть, я строго спросил:

– Почему разрешаете пьянку на судне, товарищ Рулев?

– Не знаю, что и делать! Я запрещаю, но капитан и стармех махнули рукой на буфетчика. Он никого не слушает, никому не подчиняется...

После разговора с «третьим» я в полутемном пассажирском коридоре неожиданно наткнулся на знакомого военного с ромбом на петлицах.

– Барабанов?..

– Он самый... Я слышал, что и ты здесь, да все не собрался отыскать... А ты зачем здесь?

– В командировке. А ты?

– Тоже по долгу службы: начальник спецконвоя при этом Самарине...

Чекиста Барабанова я хорошо знал по Владивостоку: умница, химик по образованию, живой, подвижный человек...

– Неужели нельзя было послать кого-нибудь? Ну, без ромба, что ли?

– Нас, брат, трое. Есть и без ромба. Арестант уж такой чрезвычайный, а вообще – прекрасный старикан! И как только его угораздило?.. Ну, пойдем, познакомлю.

– Нет уж, потом как-нибудь. Лучше прогуляемся.

– Эх!.. – вздохнул Барабанов. – Пьяная лавочка, а не корабль. Ладно, пойдем, посмотрим!..


Палуба была заполнена пассажирами. На полуюте, образовав круг, столпилось человек сорок. В кругу под гитарный перебор и две мандолины отплясывали лезгинку какой-то восточный человек и яркая блондинка, умело подкрашенная и, несомненно, тоже под градусом. К танцорам тщетно пытался пробиться молодой морячок.

– Радист Серафимов, – шепнул мне Барабанов. – Похоже, что и этот пьян.

Серафимов бесцеремонно расталкивал зрителей и кричал:

– Кланька! Кланька! Сейчас же в каюту!

От толпы отделился здоровенный детина и враскачку направился к радисту.

– Взгляни повнимательнее на этого субъекта, – улыбнулся чекист. – Ни дать ни взять – Филька Шкворень из шишковской «Угрюм-реки». Как бы он не накостылял шею этому радио-Отелло!..

«Филька Шкворень» подошел к радисту и мрачно осведомился:

– Тебе, што, больче других нужно?

Радист, отталкивая его, продолжал кричать:

– Кланька, Кланька! Прочь отсюда! Тебе говорю, прочь! Иди в каюту!

Верзила поднес к его лицу могучий волосатый кулак.

– Оставь женчину! Выматывайся отсель сам, пароходский, а то будешь зубы три дни разыскивать.

Назревал скандал. Барабанов встревожился.

– Черт дикий. Отделает Серафимова под лазарет, а второго радиста на судне нет... Вмешаться, что ли?

Мы стояли на ботдеке. Боцман и матрос из брандспойта окатывали палубу, и я решил использовать ситуацию.

– Боцман, дайте струю под ноги вон тем петухам!

Боцман скользнул взглядом по четырем нашивкам на моем кителе.

– Есть!

И не без удовольствия выполнил распоряжение.

Когда «Отелло» и «Филька», подпрыгивая, бросились в стороны, боцман, уже по собственной инициативе, ударил тугой струей по всему полупьяному кругу. Ют мгновенно опустел, остались только восточный человек и его партнерша. Они громко возмущались.

Я опустился с ботдека и подошел к блондинке.

– Ваша фамилия Березницкая?

– Да, Березницкая... А что?

Она смотрела, прищурясь, чуть вызывающе.

– Завтра в четыре часа зайдите в каюту второго помощника капитана.

– А что я там забыла?

– Вы позабыли, что снабжали деньгами спекулянта Расторгуева. Хочу об этом напомнить...

Рот ее открылся. Она беспомощно оглянулась, отыскивая кого-то, – быть может, восточного человека, быть может, Серафимова.

Потухшим голосом сказала:

– Хорошо...


На следующий день мы с Барабановым снова делились впечатлениями о «Свердловске».

– Манилов в морском издании, – сказал Барабанов про капитана. – Распущены все до безобразия! Действительно, «папаша», как говорит этот чахоточный. Бабы снабжают жулика деньгами для спекуляции, а капитан устроил у себя в каюте камеру хранения. Буфетчик оптом и в розницу спаивает народ, словно дореволюционный шинкарь, а капитан поощряет сукина сына! Уши корабля – радиорубку – заложило сомнительной любовью...

– Знаешь, на всем этом фоне отрадное впечатление производит старший механик Волков. Правда, и он не без греха, любитель «традиций», но в общем – человек прямой, честный, бывший партизан.

– Видал... Черт его знает! А ты до «Свердловска» был с ним знаком?

Я не успел ответить. В каюту вошло несколько человек.

Первым торжественно шествовал стюард пассажирского салона с подносом на вытянутых руках. На подносе стояло мельхиоровое ведерко, из которого выглядывали бутылочные головки.

– Коньячок-с... Холодненький! – угодливо склонясь, проговорил стюард.

За его гибкой спиной стоял уже известный мне буфетчик, далее перешептывались две напудренные девицы, в одной из них я узнал Березницкую. Группу замыкал неопределенных лет человек в новеньком, но очень помятом костюме мышиного цвета.

– Неси закуску! – приказал стюарду буфетчик, умело сервируя столик.

Мы с Барабановым еще не опомнились от этого зрелища, как человек в костюме протянул руку.

– Заборский, Исидор Иосифович! Судовой врач. Очень приятно!..

Наконец я пришел в себя. Не подавая руки, ответил:

– Не разделяю ваших эмоций. К знакомству сейчас не расположен. Тем более, что в меню этого обеда, кажется, не включен столь любимый вами консервированный виноград.

Заборский был человек интеллигентный и понятливый: он немедленно ретировался.

Я обратился к Березницкой:

– Сколько помнится, наше свидание было назначено на шестнадцать часов, а сейчас только полдень. Вы слишком торопитесь...

Когда мы остались в каюте втроем с буфетчиком, я открыл коньячную бутылку и, налив полный стакан, поднес ему.

– Вот так-то лучше. Без лишних людей, – подмигнул чекист. – Ну, начнем с тебя, дорогой товарищ. Пей, не стесняйся, – свои люди!

Буфетчик попятился к двери.

– Что вы! Я при исполнении служебных обязанностей не пью-с...

– А почему вам взбрело в голову, что мы будем пить при исполнении служебных обязанностей? – спросил я. – И что это за торжественный обед с дамами? Сами выдумали или Березницкая?

– В рассуждении услужить хорошим людям...

– Так... Выстрел направлен верно, гражданин Калугин, только малость обнизили. Ну, вот что: торжественный обед отменяется. Обедать мы будем в кают-компании на общих основаниях. Дальше: запрещаю продажу спиртных напитков на судне. Поняли? Никому! Без всяких исключений. Сложите все свои бутылки в винный погреб, в присутствии председателя судового комитета закройте погреб на замок и ключи доставьте мне. Я их опечатаю своей печатью. И не вздумайте хитрить: если увижу хоть одного пьяного, вы будете арестованы. Немедленно!

– Помилуйте-с, за что же...

– За соучастие в спекуляции Расторгуева.

– Я?

– Вы.

– Оно конечно, – вздохнул Калугин. – Один бог без греха-с...

– Вот и давайте равняться на бога. Уносите все, а в шесть утра явитесь ко мне.

– В шесть утра?..

– Отправляйтесь!

Барабанов грустно посмотрел на мельхиоровое ведерко, уплывавшее из каюты, потом перевел взгляд на стакан с янтарной жидкостью, понюхал и скорчил гримасу.

После общего обеда он ушел к своим.

Березницкая явилась точно в назначенное время. Она держалась скромно и просто, рассказывала все, что ей было известно о Расторгуеве, и, когда я предъявил ей статью сто седьмую, заплакала.

– Ничего, погрустите немножко, – напутствовал я. – О вашем веселом образе жизни слишком много говорят на корабле. На ваш чемодан, где лежат деньги, я пока что наложу арест. Статья сто седьмая предусматривает конфискацию имущества...


Замки от винного погреба были опечатаны. На корабле наступила трезвость.

Вечером ко мне постучали.

Вошел веснушчатый паренек лет девятнадцати, суровый и сосредоточенный.

– Матрос первого класса Тимофей Дорогин. Комсомолец...

– Проходи, Тимоша, садись!

– Слыхал разговор сегодня. Буфетчик со старшим коком беседовал.

– Ну, и что же?

– Кок говорит буфетчику: «Ты, Калугин, расторгуевские балыки да копчености убирай с камбузной кладовой. Мне, говорит, вовсе ни к чему с этой язвой объяснение в любви иметь...»

– С какой язвой?

– Про вас это он...

– Значит, кок тоже участвовал в деле Расторгуева?

– Нет, только на хранение принял. Я не хотел говорить – знаете, как у нас водится...

– Знаю: традиция... Комсомольская совесть заставила?

– Да.

– И много у них товару?

– Не менее двух тонн. Грузили под видом судовой провизии, а только никто эту провизию на столе не видал – ни пассажиры, ни команда... На Колыме-то всякую снедь за спиртное можно нипочем взять, а во Владивостоке – ого! Побегать надо...

Дорогин был прав: с продуктами во Владивостоке было туговато.

– Сколько вас, комсомольцев, на «Свердловске»?

– Десять человек. Своя организация имеется...

– Это ж сила, Дорогин!

– Какая там сила! Кто с нами считается?

– Огромная сила. Я ведь тоже бывший комсомолец. Двадцатого года комсомолец. Мы, брат, такие дела творили...

– Ну, в то время, конечно... Я читал. А теперь – другое.Только и подвига, что пассажирскую блевотину швабрить.

– Получается, что у нас было: «Погибаю, но не сдаюсь», а у вас: «Настроение бодрое, идем ко дну». Так, что ли?

Вошел Барабанов.

– Чего смеетесь, граждане?

– Да вот комсомолец Дорогин о подвигах тоскует.

– А что ж! Очень хорошо! – голос чекиста стал строгим и серьезным. – Правильно, дорогой товарищ Дорогин! Человек всю жизнь должен думать, мечтать о подвиге. А когда придет время – свершить этот подвиг. Свершить скромно и так, чтобы сам не догадывался. Это и называется – большевик, коммунист... Вот что, следователь, мне бы нужно побеседовать с радистом, а там в каюте у него эта дама ревмя ревет. Ты ее довел до слез?

– Каюсь...

– Бессердечный мужчина! Такого штурмана наш капитан и дня бы не стал держать... Слушай, Дорогин: сходи-ка, дружок, за радистом. Сейчас у него, кажется, сеанса нет. Пригласи его сюда.

– Есть!

Радист пришел мрачный.

– Что у вас нового, Серафимов?

– Только что получил штормовое предупреждение. В проливе Лаперуза десять-одиннадцать баллов...

– Ого! Капитану доложил?

– Все сделано. Капитан на мостике. Боцман тянет на палубе штормовые леера. Товарищ следователь... Вы уж меня простите, я о своем: что будет с Березницкой? Она ведь моя невеста...

– Зачем вы так торопитесь, Серафимов? Мало ли встреч бывает на море.

– Нет, тут другое... Она плачет, а я места себе не нахожу. Работа на ключе требует спокойствия.

– Сколько тебе лет, радист?

– Двадцать один.

– М-да... Серьезный возраст. Ну, можешь работать спокойно!..

В следственном процессе до сей поры существует одна довольно нелогичная, чтобы не сказать больше, мера пресечения. Это – подписка о невыезде. Если глубоко вникнуть в эту «меру», то невольно подумается: на кой черт этот нравственный замок, практически бесполезный и рассчитанный лишь на человеческую совесть?

Но если уж рассчитывать на совесть, то незачем скреплять договор следователя и подследственного каким-то нелепым долговым обязательством. Прохвост все равно сбежит, хоть завязывай его десятком нравственных векселей, а честный человек... Что ж, честному человеку достаточно и слова.

Подписка о невыезде – излюбленная «мера пресечения» – существует очень давно и, может быть, когда-то, в малограмотной России имела значение. А теперь, когда неизмеримо выросло сознание масс, в обществе людей, строящих коммунизм, это – своеобразный процессуальный анахронизм, и давно следует от него отказаться, как сделал наш советский суд, исключивший из процесса всякие присяги и подписки...

Я достал из дела Расторгуева подписку о невыезде, отобранную у Березницкой.

– Отдай, пусть порвет...

Радист просиял.

Барабанов долго читал ему какие-то телеграммы, которые следовало отправить.

Пароход основательно покачивало, я задремал и не слышал, как оба ушли из каюты.

Проснулся, будто выкинула меня на пол рука великана. Каюта ходила ходуном. На полу валялись осколки графина, ползал мой чемодан, внезапно получивший свойства современной кибернетики. В щель плохо закрытого иллюминатора море поддавало снопы колючих брызг.

Довернув барашки иллюминатора, я бросился на палубу, но вместо открытого горизонта увидел справа и слева гороподобные волны, доходившие до клотиков.

Валы гуляли по палубе, и двух шлюпок уже как не бывало.

Еле прошел на мостик. Здесь, мрачно наблюдая за волнами, стоял Корганов.

– Скверно, Петр Степанович!.. Где мы?

Капитан пожал плечами.

– Да, штормяга... Кажется, в тайфун угодили. Баллов десять-одиннадцать. Мы в Лаперузе, а вы сами знаете или слышали: пролив – сквозная дыра. Но это бы еще – ерунда. Однако не смею скрывать: сложность положения в том, что судно не слушается руля почему-то... Боюсь, волна повредила баллер: могло покривить, заклинить. Но, ничего, исправим... Ребята у меня – орлы! Вот немного стихнет, начнем...

Оптимизм Корганова мне не понравился...

В тот же день я встретился со стармехом Волковым.

– Как с машиной, Сергей Семенович?

– Молотит! Вот, палубные справятся с рулем, и пойдем нормально. Здешние тайфуны свирепы, но не долги: побушует дня три-четыре и – амба!

– Пароходу? – невесело пошутил я.

– Ну, ерунда какая!.. Бывает, что сорвет все шлюпки, смоет за борт какого-нибудь зеваку, только и всего. А потом – тишь да гладь...

Увы, и этот оказался оптимистом. Что ж, море оптимистов любит.

А пароход кидало словно щепку. Трещали переборки, кренометр выписывал чудовищные кривые. Мы лежали в дрейфе, и судно было без управления. Об этом никто не хотел говорить, но все хорошо знали, что, если баллер руля свернут и заклинился, без докового ремонта ничего не сделаешь.

Жизнь на судне притихла, только изредка хлопали каютные двери...

К полудню следующего дня пришла новая весть: в машинном отделении забортная вода. На вопрос, где течь, Волков ответил спокойно и, как мне показалось, благодушно:

– Ну, нельзя же так сразу... Аллах ее ведает, наверно, где-нибудь в обшивке заклепки выскочили! Ищем повреждение, ищем, вся машинная команда на ногах. И я сейчас полезу в шахту, а палубные по трюмам шарят... На всякий случай я приказал погасить топки.

– Как! И в котельном вода?

– Немного, но есть. Под пайолами. Да вы не беспокойтесь – откачаем. Вот поищем еще маленько, а потом сразу пустим вортингтона и все донки. Полчаса не пройдет, как станет сухо. Лишь бы палубные с рулем справились...

К пяти часам в каюту без стука вошел Сергеев. Заявил, держа руки по швам, сухо и официально:

– Как представителю прокуратуры обязан доложить: пробоину или щель найти не можем. В машинном и в котельной вода уже в человеческий рост. Ни одна донка не работает...

– А что же с рулем?

– Проверили проводку штуртроса: все в порядке.

– Значит действительно свернут баллер?

Старпом пожал плечами.

– Что же вы намерены делать?

– Капитан запросил помощи из Владивостока. Наша рация работает. Доложили наркому. Из Владивостока направлены три корабля – «Ола», «Уэллен» и «Красин».

– Где мы, скажите точно?

– Не могу: счисления не ведем. Определиться нельзя – небо заложено.

– Пойдемте наверх, старпом!

Корганов ходил по мостику, нервно зажигая и бросая в урну одну за другой недокуренные папиросы. Отсюда, сквозь стекла, были видны все те же зеленые водяные горы и облака белой пыли. Водяная пыль била в окна, стекла дребезжали и слезились.

Заглянув в боковой открылок мостика, я увидел силуэты двух мощных буксиров, дрейфовавших с подветренной стороны «Свердловска».

– Японцы, – пояснил Корганов. – Имею с ними двустороннюю связь. Предлагают помощь без всяких условий, из человеколюбия. Сообщают, что никаких судов поблизости нет.

– Что же вы ответили?

– Пока ничего. Буду ждать...

– Где мы – японцы сообщают?

– Да. Мы в Аниве, на траверзе спасательной станции Отомари.

На мостике появился Волков. Посмотрев на буксиры, похвалил:

– Прекрасные моряки! Вот у кого нам нужно учиться! Не уйдут до самого наикритического момента и подадут руку помощи каждому погибающему. Уж я-то их знаю!

– Да, вам, я думаю, известно! – со сдерживаемой злобой заметил старпом Сергеев. А Корганов вдруг визгливо закричал:

– Товарищ Волков, чего вы торчите здесь? В конце концов почему не работают водоотливные средства? Я требую! Требую! Требую!..

Он так и не досказал чего требует. Волков ответил флегматично:

– Да что вы волнуетесь, Петр Степанович? Уймем течь. Но, все же, с джапанами связи не теряйте. На всякий случай...

Подмигнув мне, Волков ушел. Я так и не понял, что обозначало это подмигивание, – смеется, что ли, над стариком?

Но ведь положение серьезное...


В сохранившемся у меня от того памятного рейса путевом дневнике записано:


«...3 ноября 1934 года. Скоро великий праздник, но не для нас. Терпим аварию в проливе Лаперуза. Ураган от зюйд-оста 12 баллов. Пароход заливает прибывающая забортная вода. Мы в японских водах. Японские спасатели радируют, что «Свердловск» в полусотне миль от Камня Опасности...»


Камень Опасности... Кто из тихоокеанских моряков не знает этой предательской скалы! В «Лоции Охотского моря» сказано:


«...Пролив Лаперуза расположен между островом Сахалин на севере и островом Хоккайдо на юге. Наименьшая ширина пролива... на юге 23 мили. Берега пролива обрывистые и высокие, бухт для отстоя судов нет. Ветры муссонного характера, к зиме – от норд-веста. Частые снегопады. Глубина от 720 м до 120 м. В 8,5 мили, 135° от мыса Крильон стоит скала Камень Опасности. Район скалы чрезвычайно опасен в навигационном отношении. Здесь неоднократно отмечались случаи аварий и гибели судов. К норду от скалы начинаются рифы... Вследствие сильных течений приближаться к скале Камень Опасности не рекомендуется. Если будет измерена глубина менее 38 метров, то это означает, что скала совсем близко, хотя может быть невидимой (туман, снег, дождь)»...


Камень Опасности... И поныне стоит проклятая скала, окруженная подводными рифами, и морской грунт у ее подножия усеян обломками погибших кораблей.

Из столетия в столетие подстерегает скала потерявший управление корабль, чтобы поднять его на гребень гигантской волны и ударить об острые рифы.

Не случайно именно в этих местах и держали японцы свою «спасаловку», собирая обильную жатву. Ведь в международных установлениях Морского права испокон веков существует незыблемое: «Без вознаграждения – нет спасения, без спасения – нет вознаграждения».

И здесь, как и везде в чужом нам мире, царит чистоган:

Доллар.

Фунт.

Иена.

Франк...

Без вознаграждения никто не станет спасать. А разве вспомнишь, сколько чужих судов спасли наши coветские моряки! Бескорыстно, безвозмездно...


Следующая страница моего дневника:

«...5 ноября. Наших судов все еще нет... Забортная вода в машинном и котельном отделениях еще поднялась. Трапы смыты. Паро-динамо и аварийная повреждены. Сидим без света, жжем свечи и пиронафт... Ураган все свирепствует, и положение безнадежное. К капитану уже приходила делегация от пассажиров с требованием принять японскую помощь, но Петр Степанович соврал, будто наши на подходе. Волков устроил ему скандал, угрожал разоблачением. Поведение Волкова кажется мне странным: он абсолютно не верит в реальность прихода наших кораблей и, кажется, возглавил оппозицию среди пассажиров и некоторой части команды. При встрече со мной сказал: «Не о себе думаю – о людях». Что это – величие души или маскируемая трусость? Корганов прямо заявил: «Знаете, боюсь, что наши опоздают. Тогда, разумеется, конец! Страшно, страшно...»

Этот хоть откровенно боится. Похоже на Корганова. Но чтобы Волков струсил – не может быть. Не таковский. Значит, величие души? А почему бы и нет? Надо, однако, его предупредить, чтобы никаких оппозиций не устраивал. Все же капитан есть капитан, и если решил держаться до самых крайних пределов – это ему в плюс. А положение все же отчаянное: водоотливные средства не действуют. Баллер руля свернут на десять градусов. Наших радист «нащупать» не может. И до Камня Опасности осталось совсем немного. Впрочем, Сергеев говорит, что ветер «заходит». Может, отожмет нас...»


В радиорубке – тусклый блик огромной радиолампы, чуть ли не метровой высоты. Слышен писк морзянки. Худые длинные пальцы радиста безостановочно выстукивают позывные «Красина», «Олы», «Уэллена», посланных на помощь...

Радист снял наушники.

– Ну, как?

– По-прежнему: не отвечают.

– Так... А японцы?

– Читайте, товарищ следователь! На русском языке.


Капитану парохода «Свердловск» Корганову тчк Ваше поведение бесчеловечное уважающий Петр Степанович тчк Мы крайне сожалеем о вашу бесполезную гибель если не примете помощи тчк Мы будет еще ожидать ваше разумное решение тчк Мы знаем что груза у вас нет и не будем настаивать на вознаграждении тчк Ветер не переменился и не переменится вас сильным течением несет на Камень Опасности на плаву продержитесь еще часов шесть-восемь зпт потом погибнете и погубите сотни невинных людей зпт женщины дети тчк Внемлите голосу разума забудьте национальную рознь примите нашу бескорыстную помощь тчк «Олу» выбросило на камни зпт «Красин» и «Уэллен» сами погибают и запросили нашей помощи тчк На помощь к вам вышли три бота подумайте уважающий Петр Степанович пока не поздно тчк Ваш уважаемый Архип Петрович Накамура-сан зпт капитан спасательного судна станции Отомари...

– М...да. Почему Архип Петрович? А... Крещеный. Православный японец. Такие у них есть. Именно эти крещеные Накамуры во время оккупации Дальнего Востока больше других, некрещеных, расстреливали наших моряков, красных партизан, их семьи. Тех самых женщин и детей, о которых сейчас так трогательно заботится господин Архип Петрович Накамура-сан. Но все-таки... А если о «Красине», «Уэллене», «Оле» – правда? Однако почему же такая удивительная, более чем странная настойчивость? Бескорыстная настойчивость. В чем дело? Ведь груза на «Свердловске» действительно нет. Если даже и последует решение Международного суда об оплате за спасение, то это будет мизерная сумма, так как фрахта не было. В чем же дело, черт побери?..

– Товарищ следователь! Вы эту РД не забирайте, я обязан сдать капитану.

– Вам сообщали, Серафимов, когда вы учились, кто имеет право изъятия корреспонденции?

– Прокуратура...

– Вот именно! Продолжайте искать наших. От наркома ответ на вторую РД есть?

– Повторяет о посылке судов. Обращаться к японцам запрещает.

– А об этом ты доложил капитану?

– Так точно.

– Хорошо, молодец! Не отрывайся от ключа. Как у тебя с энергией?

– Аккумуляторы новые.

– А с личной?

– Есть и личная, – усмехнулся Серафимов. – Только бы найти волну. Владивосток не отвечает, и вообще связь поддерживается односторонняя, через один наш крейсер, военный корабль, то есть... Только бы найти волну «Красина»!

Я ответил шуткой:

– Вон их за бортом сколько – все наши.

Радист ответил серьезно:

– Нет, товарищ следователь. Здесь чужие волны!

Серафимов был прав: вода ещё была чужой, японской.

Я положил «человеколюбивое» послание Архипа Петровича в карман, решив потолковать с Барабановым: любопытно ведь!

Качка уменьшилась, но резко увеличился риск пойти ко дну от затопления: где течь – так и не обнаружили. Нужно что-то предпринимать. И я направился к Барабанову.

– Есть разговор, химик!

– Конкретно?

– Надо взяться за судно.

– Конкретнее?

– Создать аварийную тройку, что ли, и взять пароход в свои руки. Как смотришь?

– Пиратский акт?

– Законный. Коргановские богатыри растерялись, а пароход тонет. Японцы шлют сентиментальные телеграммы. Вот, прочитай!

Барабанов прочитал японскую депешу.

– Да... Накамура... Накамура... Знаешь, мне этот Архип Петрович вспоминается в связи с одним делом. Впрочем, может быть, и не он. А ты не задумывался – нет ли какой-либо скрытой пружины у господина Накамуры?

– Думать уже некогда, надо действовать. Решай быстрее.

– А снестись с начальством не удастся?

– Нет, связи с Владивостоком не имеем.

– Так... значит, захват корабля пассажирами в чужих водах, у чужих берегов?

– Слушай, я тебе серьезно говорю: дело дрянь, пойдем ко дну.

–...Конкретно?

– Корганова – в каюту, под замок, или комиссаром к нему твоего работника.

– Дальше?

– Девятьсот человек сидят в твиндеках, в каютах. Сидят и бездельничают, а мы ждем паники. Всех работоспособных – на ведра. У пассажиров есть шайки, ванны детские, – все в ход. Четыре коридорных конвейера из людей с ведрами. Прямая всеобщая мобилизация. Понял?

– Понял.

– Продолжаю: рацию – под наш контроль. Сажай туда своего чекиста с «пушкой» для устрашения.

– Ладно, быть по сему. А третий кто у нас?

– Думаю, парторга, матроса Загоруйко... Да вот он и сам, собственной персоной!..

Вошел Загоруйко и сказал:

– Я назначил закрытое партийно-комсомольское собрание... Среди пассажиров нашлись еще три коммуниста. Пойдем, обсудим положение.

– Поздновато спохватился, парторг. Ну, ладно, пошли!..


Бурным было это партийно-комсомольское собрание на «Свердловске».

– Стыдно признаться, товарищи, – говорил кочегар Казанцев, – но коль уж на правду, так на правду! Я считаю, что никакой пробоины нет и заклепки все целы, а просто кингстоны недовернуты. Да! Еще в Магадане я стармеху докладывал, что в правом кингстоне резьба местами сорвана, нужно было что-то сделать – может, свинцом залить. А Волков отмахнулся...

– Правильно! Было такое! – поддержал Казанцева масленщик Егоров. – Говорили Волкову, а ему все некогда: разные языки учит да политграмоту читает.

С мест закричали:

– А у вас что, своих рук не было?

– До чего довели судно, маслопупы?

Палубные отвечали:

– А вы сами? Где управление?

– Баллер свернули!

– А почему? – заорал Дорогин. – Потому что какой-то черт в машине, когда еще все нормально было, самовольно дал задний ход, а руль от нуля аксиометра вбок лежал, волна ударила – вот и своротила.

– Сам ты вбок смотрел!

Загоруйко рявкнул басом:

– Тише! Все хороши. И ваши и наши, и мордва и чуваши. Пораспущались до безобразного виду! Имейте в виду, я спрашиваю машинных, и помолчите! Вот ты, машинист Сидоренко, скажи: могет такое дело, чтобы скрозь кингстон вода в таком количестве перла?

– А почему нет? – ответил седенький машинист. – Положит судно на правый борт – вода и поступает. Давление-то, сами понимаете... А мы все время на правом боку лежим. Вот и штука. Опять же, почему донки не работают? Все забило.

Кто-то крикнул:

– Сколь говорили Волкову, что надо аврал сделать, с-под пайолов мусор выбрать!

Машинные поддержали:

– Верно!

– Правильно! Мусор весь рейс не выбирали. Вот и результат: горловины донок забило.

– Теперь все под водой – поди прочисть! Зотов стармеху докладывал...

– Верно! – снова закричали с мест.

– Зотов не соврет!

Я слушал и диву давался.

На собрании, чем больше говорили, тем больше доставалось комсоставу. Особенно негодовали на старпома Сергеева: груб, нетактичен, человеческого слова никому не скажет. А Волкова хоть и ругали крепко, но с оттенком дружелюбия.

В конце собрания я поделился своими соображениями: нырять! Надо нырять в машинную шахту и в котельную. Задраить наглухо клинкеты, любой ценой закрыть кингстоны, начать немедленно откачку воды ручными помпами, ведрами. Особенно – работать под водой. Выбрать мусор, очистить горловины донок. Пусть возьмутся за это лучшие ныряльщики, пловцы...

Вдруг от двери послышался густой, но полный горечи голос:

– На смерть людей посылаете?

Это был Волков. Стоял за дверью и... подслушивал.

– Собрание закрытое, товарищ Волков, – с нескрываемой неприязнью сказал Загоруйко.

Выпестованный мною образ Волкова, беспартийного большевика, сразу потускнел.

Дверь захлопнулась. Загоруйко постучал костяшками пальцев о столешницу:

– Кто согласен нырять?

Десять комсомольских рук поднялись как одна.

– Хорошо. Руководит авралом в машине... – секретарь комсомольской ячейки Казанцев. Против нет? Начинайте!..

Один за другим комсомольцы выходили из столовой.

Спускаться в заполненную ледяной водой многометровую шахту, да еще и работать там. Ни скафандров, ни легководолазных костюмов нет... А что же придумать другое?

Но тут инициативу перехватил Барабанов:

– Товарищи партийцы! Нас на корабле – я посчитал – одиннадцать человек, включая здесь присутствующих пассажиров. По твиндекам, коммунисты! По каютам! Мобилизуйте всех работоспособных, ставьте в коридорах людей с ведрами, начинайте откачивать воду. Предлагаю по сто человек с двухчасовой сменой на каждый коридор. За дело, товарищи! Помощь придет, но сидеть сложа руки – позор! Кто против?..


Сменяя друг друга, люди качают ручные насосы.

«Альвееры» глотают воду и выплескивают ее за борт широкими струями.

В освещенных свечами и фонарями коридорах встречаются знакомые лица. Вот «Филька Шкворень»... Эге, да у него целая бригада – видимо, он главарем. А вот и «восточный» человек: оказывается, и этот не только плясать умеет. На фланге левокоридорного конвейера – женщина с растрепанной прической: конечно, Березницкая! И следа не осталось от вчерашней «красули».

– Загоруйко!

– Есть!

– Чаще меняй людей на ведрах. Ну, как вода?

– Загляните в машинное – на глазах поддается. Не думал, что паршивый «альвеер» такая сила!

– Не в насосах сила, парторг, – в людях.

– Есть в людях!.. Подвахтенные второго конвейера, приготовиться!..

Вот это аврал. И без водки! Правда, на этот раз никому не весело: смерть слишком близка. Только мой «химик» улыбается:

– Итак, корабль захвачен? «Шестнадцать человек на ящике мертвеца, и-хо-хо! И бутылка рому!» Помнишь «Остров сокровищ», черт соленый?

– Помню. Посмотри, как дела у ныряльщиков? Я не могу: на моей совести...

– Ты сентиментален, пират! Был уже у них, – ныряют. Тоже посменно. Спускаются на веревках, то бишь, на концах, по-нашему. Пока все благополучно. Говорят: правый кингстон, или, как его, действительно не довернут. На двенадцать оборотов. На каждого ныряльщика приходится четверть оборота. А есть и такие, что ныряют, а сделать ничего не могут. Трудная, оказывается, работенка! Холодина адская, вода ледяная. Между прочим, я распорядился было, чтобы ныряльщикам... «бутылку рому», но наш друг буфетчик категорически отверг, ссылаясь на твою печать.

– И правильно сделал. Не смотрел, мусор выбирают?

– Так точно! Таскают мусор ведрами сквозь водную толщу. Пока все идет... ну, конечно, не скажешь «нормально»...

– Давай-ка, сходим к механикам!


– Разговор официальный, товарищ Волков. Почему не были своевременно задраены клинкеты в машинных кофердамах и вода получила доступ в соседние отсеки?

– Все клинкеты были закрыты. Потом убедитесь сами, когда откачаем воду по вашему рецепту... ко второму пришествию.

– Серьезнее, товарищ старший механик!

– Да уж куда серьезнее!.. Да неужели вы не понимаете сами, что вода поддается только потому, что «Свердловск» сейчас имеет крен на левый борт? Зайдет ветер, перекрутит судно, положит на правый борт, и так поддаст, что никакой силой не вычерпаешь!

– Значит, вода все же поступает через правый кингстон? А вы искали течь в обшивке. Как же так получилось, Сергей Семенович? Потеряли драгоценное время...

– Ну, хорошо, отлично! Пусть я виноват. Судите, расстреливайте!

– Ну, от вас уж я истерики не ожидал. Давайте, поспокойнее! Следовательно, вы не рассчитываете, что своими силами удастся откачать воду.

– Да поймите, тысячи тонн воды нужно с корабля выбрать. Тысячи! Ведрами, допотопными «альвеерами»...

– Что ж, по-вашему, делать?

– Мое мнение я уже докладывал капитану и вам готов повторить: принять японскую помощь. Чего тут в принципы играть или искать правых и виноватых?.. Ну, виноват я, недосмотрел, недоглядел. Но ведь не в этом сейчас суть. Гибнем! Пусть бы один стармех Волков погиб – поделом ему, старому растяпе! Но ведь – тысяча человек. Наши советские люди, женщины, дети... Вот о чем надо думать. Да и думать-то поздно. Вы пришли спросить: что делать? Дайте указание – принимать буксир от японцев. «Свердловск» без фрахта, мы ничем не рискуем, если постоим в Отомари, пока приведем судно в порядок. Дайте такое указание! Корганов вас послушается. Он давно бы уже согласился со мной, но страшно боится советского начальства. А эти... владивостокские и московские бюрократы разве могут представить себе, в каком положении мы находимся? Больше мне сказать нечего. Расстреливайте, судите!.. Может, я сам приведу над собой приговор в исполнение, еще до трибунала, но... спасите людей! Спасайте, пока еще японские буксиры не ушли. Им-то ведь тоже нелегко приходится... Извините, иду на судовой совет: Корганов приказал собрать. Будем принимать решение сообща...

Волков вышел, хлопнул дверью.

– До чего расстроился! – бросил ему вслед Барабанов, и в тоне его было что-то непонятное. – Слушай, дядя, – продолжал он после краткого раздумья. – Ты не обратил внимания на одно мелкое обстоятельство? Помнишь, как сказал Волков: «Корганов страшно боится  с о в е т с к о г о  начальства». А теперь подумай и ответь: ты бы такую формулировку в разговоре допустил? Особенно, находясь «в состоянии аффекта»?

– Гм... Я бы, наверно, сказал так: «боится начальства». Может быть, снабдил прилагательными – «московского» или «владивостокского». А вообще, на кой черт тут прилагательные?

– Вот то-то и есть! Странно, странно...

– Ну, давай пойдем ко второму механику...


Второй механик «Свердловска» пятидесятилетний Литвак весь рейс держался незаметно, нигде не высовываясь на глаза. Вот и сейчас Литвак скромен и разговаривает почтительно.

– Конечно, все мы допустили халатность. И придется понести заслуженное наказание. Я лично готов...

– Не о том речь! Мы пришли как члены аварийной тройки.

– Какая тройка?

– Аварийная, по спасению «Свердловска». Мы взяли на себя руководство.

– Извините, но... не понимаю. И управление судном?

– Можно взять и управление. К сожалению, управлять нечем: ни хода, ни управляемости судно не имеет.

– Что же будет делать тройка? Японцы, пожалуй, не согласятся на договор с тройкой. Японцы признают только капитана и старшего механика. По Международному праву.

– А на кой нам черт их признание? Вы, что же, думаете, что «Свердловск» пойдет на японском буксире?

– А разве может быть иначе? Советские корабли не придут. Спасатели предупредили о гибели «Олы», о тяжелом положении «Красина» и «Уэллена».

– Откуда вам это известно?

– Волков сказал, он получил сообщение.

– Лично? Через нашу рацию? Откуда?

– Нет. Японские буксиры семафорили клотиком. Чему вы удивляетесь? Японцы всегда считаются со старшим механиком. Иной раз больше, чем с капитаном... Виноват, вынужден оставить вас: иду на судовой совет.

– Одну минуту!

– Да?

– Что вы сами намерены предложить на совете?

– Разумеется, я за японскую помощь. Смею заверить, что японцы совсем не так плохи, как заведено о них думать. Критерии и мерки девятьсот пятого годa и Гражданской войны сейчас надо пересмотреть...

– Переродились? – легонько усмехнулся Барабанов.

– В какой-то степени – да. Время меняет людей и их отношения. Потом, не следует забывать об извечной традиции морской дружбы и взаимопомощи. Приведут нас в Аниву, в Отомари, откачают воду, помогут в доке выправить руль, пустят машину, и вы же сами будете благодарить за дружескую услугу... Простите, должен идти!


– Идиллическая картина, – усмехнулся я, – особенно заманчиво для нас, военнослужащих!

– Да, нам с тобой в Отомари, как врачи говорят, особо противопоказано. Между прочим, обратил внимание на словесные изыски Литвака: «критерий», «смею вас заверить»... Механик-самоучка, а какая интеллектуальная личность! И тут – странное дело. Очень странное, гражданин прокурорский надзор... Ну, пойдем к тебе, поразмышляем!

Однако наши размышления прервал вбежавший в каюту секретарь комсомольской ячейки Казанцев – полуголый, мокрый, всклокоченный.

– Дорогин погиб!..

– Как так?

– Когда нырял, концом в машине запутался. Еле нашли в воде. Вытащили наверх – мертвый...

У тела Дорогина уже колдовал врач Заборский.

– Мортус эст, – доложил он. – Воду из тела я экстрагировал, но искусственное дыхание... Словом, отказало сердце.

Мне вспомнился Дорогин живой. Вот он, твой подвиг, Дорогин!..

– Фронт, следователь, фронт! – скрипнул зубами Барабанов. – Идем на этот самый... совет. Займем ключевые позиции, а то, чего доброго... Продолжайте работу, ребята, спускайтесь осторожнее, по два сразу.

Вода помаленьку убывала...


Судовой совет собирается капитаном в особо исключительных случаях.

Решение совета не обязывает капитана, но в большой степени освобождает от ответственности за это решение. Хотя последнее слово все равно остается за ним.

Наше появление в кают-компании было встречено враждебно. Стармех Волков запнулся на полуслове и вдруг выкрикнул:

– Протестую! Категорически протестую против присутствия на совете пассажиров. Это против правил.

И Литвак стал нас урезонивать:

– Товарищи, мы, конечно, понимаем, что вас привело сюда не праздное любопытство, и ценим содействие, оказанное аварийной тройкой в проведении судовых работ. Но... неудобно. Противоречит всем положениям и традициям...

Старший помощник капитана Сергеев чему-то смеялся. Боцман угрюмо разглядывал окна салона. Третий помощник – худенький юноша Рулев не отрывал глаз от Корганова. Тот привстал и довольно несвязно пробормотал:

– Ну... почему же? Пусть товарищи останутся с совещательным голосом... Продолжайте, пожалуйста, Сергей Семенович!

Я шепнул Рулеву:

– Разыщите матроса Загоруйко, парторга. Попросите его сюда.

Штурман повертелся на винтовом стульчике и вышел.

– Мы – моряки, – продолжал Волков, – и каждому совершенно ясно, что как бы ни велика была наша вина в этой аварии, дело не в этом. Дело в том, что нужно любой ценой спасти судно и людей. Только об этом нужно думать. Только об этом и говорить. Только это делать. Надеяться на смехотворные мероприятия так называемой «тройки» может только технический неуч. Наши корабли не придут, или придут, чтобы погибнуть здесь. Там ведь тоже люди. Это ясно, как божий день, ясно, что мы в двенадцатибалльном урагане. Короче: предлагаю отказаться от неуместной в данном случае политической принципиальности, от проявления шовинизма и принять протянутую нам японскими моряками руку помощи. Прошу высказываться за или против, буду записывать, Петр Степанович. Торопитесь, товарищи! Сейчас – или будет поздно. Капитан Накамура сообщил, что мы в пятнадцати милях от Камня Опасности.

В дверях появился Загоруйко и громко сказал:

– Сбило кормовой штурвал! Матроса Гладкова смыло за борт...

Корганов вскочил.

– Да, да! Уже гибнут люди, и пусть мы все виноваты, но людей надо спасать. Пусть запрещает начальство, но это, как говорит товарищ Волков, кабинетный бюрократизм. Неуместная и ненужная шовинистическая принципиальность...

Волков громко бросил с места:

– Осужденная Лениным!

– Да, именно, осужденная товарищем Лениным. Я считаю – принять японский буксир. По долгу совести не могу говорить иначе.

По небритому лицу Корганова скатилась крупная слеза. Трубка его, зажатая между пальцами, дрожала.

И сразу поднялось с полдюжины рук, – почти все, кроме старпома Сергеева да Загоруйко. Но и тот смотрел испытующе на капитана, и правая рука его тянулась кверху.

– Абсолютное большинство! – веско резюмировал Волков. – И капитан. Капитанское слово – решающее. Прошу командовать, Петр Степанович!

Но тут поднялся Сергеев. Вцепившись в край стола длинными костлявыми пальцами, слегка наклонясь вперед, он посмотрел на Корганова с ненавистью.

– Торопитесь, милые? А я еще не высказался. Подлецы, негодяи, а не русские моряки!.. Ох, какие же вы мерзавцы, сволочь трусливая! Ну, слушайте меня! И ты, швабра с нашивками, слушай! Настало время сказать тебе все, о чем я передумал в этом рейсе. Не русским кораблем тебе командовать, а чухонской лайбой. Швабра! Лапша! Кабатчик с морским дипломом!

– Молчать! – взвизгнул Корганов, бледнея.

– Нет уж, хватит, помолчал! А вам, гниды машинные, одно скажу: не видать ни вам, ни японцам русского золота! – глядя в нашу сторону, Сергеев бросал тяжелые, как гири, слова: – Эти мерзавцы скрывают от вас: на корабле груз. На «Свердловске» – колымское золото, большая добыча...

– Разглашаете государственную тайну? – завизжал Корганов. – Под суд пойдете!

– И пойду. Вместе с тобой, сволочь трусливая! По мне лучше в советской тюрьме издохнуть, чем стать предателем. Нет, и вам не позволю! Весь народ взбулгачу, подниму всю команду, пассажиров, но не допущу! Пусть потонем все, но и наше золото, русским потом и кровью добытое, с нами на грунт пойдет. От Камня нас отжало, здесь глубины порядка 600—650 метров, не вдруг достанешь-то!..

Сергеев злобно расхохотался и закашлялся.

Мы с Барабановым сидели молча, ошеломленные этим новым отрытием, которое вносило ясность во многое. Так вот оно что! Вот почему кое-кто так стремится в Японию. Но ведь это... На языке вертелось страшное слово. Я склонился к уху Барабанова:

– Ты понимаешь, что это может быть?

Тот ответил взглядом: «Понимаю».

А члены совета кричали, стуча кулаками по столу:

– Демагогия! Ложный патриотизм!

– Ленин сказал: из золота сортиры строить!

– А у нас – люди. Что дороже?

– Белогвардеец! Провокатор! – гремел Волков, оборотясь к Сергееву, который надрывался в кашле. – К чертовой матери таких липовых патриотов! Советской власти люди дороже всех сокровищ мира. Не слушайте золотопогонника-белогвардейца!

– Время, химик! Давай или я...

Барабанов вынул из кобуры наган.

– Тихо! Именем государства объявляю осадное положение. Предупреждаю: обращение к японцам без разрешения Москвы буду рассматривать как прямое предательство интересов родины, как экономическую контрреволюцию, и виновных немедленно расстреляю. Судовой совет считаю распущенным. Приказываю всем заняться полезным делом – откачивать воду наравне с командой и пассажирами.

– Узурпаторы! – яростно выкрикнул Волков. – Детоубийцы!

Он направился к выходу, но в дверях столкнулся с Серафимовым. Тот размахивал желтым бланком РД.

– Товарищ капитан! Товарищи! Наши на подходе! Сейчас разговаривал с «Красиным». У них все в порядке, идут к нам полным ходом. Милях в двенадцати отсюда.

Волков отпихнул Серафимова и перешагнул через коммингс.

– Вам, товарищ Барабанов, шифровка... Зайдите, надо в книге расписаться.

Мимо нас, раскачиваясь, прошел Корганов; казалось, он ничего не видел перед собой. Мне даже почудилось, что, дойдя до стенки-переборки, он нащупывал, где дверь.

Известие о подходе наших кораблей распространилось молниеносно и вызвало новый прилив энергии на палубных «конвейерах». Только комсостав отсиживался по каютам, и не понять было, что это значит.


– Ну-ка, прочитай!

Барабанов протянул мне радиограмму


На «Свердловске» шпионско-диверсионная группа, имеющая задачей сдать японцам пароход со всем секретным грузом точка Немедленно примите меры изоляции старпома Сергеева скобка бывший белый скобка запятая механика Зотова скобка бывший пароходовладелец скобка запятая радиста Серафимова скобка сын попа скобка точка Группа вооружена действуйте решительно и смело.


Я не верил своим глазам.

– Подписано и твоим и моим начальством, – пожал плечами Барабанов. – По сути дела – приказ-санкция на арест.

– Если бы...

– Вот то-то и есть, что если бы! Волков и Литвак... Тут я и минуты бы не думал, а то...

– А шифр верный? У тебя ключ правильный?

– Шифр наш... Предположим, арестуем. Куда их девать? И как без радиста?.. Ну-ка, пойдем к нему...

– Серафимов, кто ваш отец?

– Отец? Сельский священник. Это – мой крест, меня и в комсомол поэтому не приняли.

– А почему вы не порвали с отцом?

– Так ведь... отец же!

– Оружие есть?

– Ружье. Дома, во Владивостоке...

– Вы серьезно хотите жениться на Березницкой?

– Конечно!

Глаза, говорят, зеркало души. У Серафимова они большие, карие, какие-то детские. Нет, не может быть, чтобы такие глаза лгали!

– А у вас нет, Серафимов, какого-либо... ну, нравственного, что ли, груза, который может помешать женитьбе?

Барабанов, сидя за спиной радиста, поймал мой взгляд и укоризненно покачал головой: дескать, и дурак же ты, братец! Такую глупость сморозил.

Вслух же Барабанов сказал многозначительно:

– Да... Психология – наука сложнейшая.

Тут в радиорубку вошли двое, по виду – демобилизованные солдаты. Один из них протянул Барабанову бумажку.

– Я уже второй раз сюда. Радист без вашей визы не принимает: телеграмма о сохранности спецгруза.

– А вы кто же, братцы?

– Фельдъегеря при спецгрузе.

– Вон что! А чего ж вы сидите, как мыши? На пароходе кутерьма творится, и не удосужились носа показать? Удостоверение имеется? Сколько вас?

– Четверо, – старший предъявил документы,

– Вооружены хорошо?

– Всего хватает...

– Ладно! Отправь телеграмму при первой возможности, Серафимов. А из вас кто-то один должен безотлучно находиться при мне. Ясно? Приказываю как старший начальник.

– Есть!

– Слушай, Серафимов, – сказал я, – можно проверить подачу шифровки?

– Нет, связь пока односторонняя.

– Пойдем, Барабанов!

У меня в каюте мы долго смотрели друг на дружку. На столике лежала расшифрованная Барабановым РД. Я взял дешифровку и... фамилию Серафимова вычеркнул.

Чекист пожал плечами.

Я снова взял химический карандаш и вместо Сергеева вписал Волкова, а вместо Зотова – Литвака.

И опять Барабанов пожал плечами.

И мне стало вдруг зябко, и я чуть ли не физически ощутил, как на меня наваливается огромная тяжесть. Тяжесть ответственности, не предрешенной свыше... Черт с ним, буду действовать!

– Пойдем, химик, подготовим все для операции.

– Прокуратура – око государево. Пожалуйста!


– Спокойнее, Волков, не горячитесь! Прошу, лицом к переборке, рук не опускать. Записывайте, товарищи: зажигалка японская, портсигар французский, карманный словарик англо-японский... Одну минутку, товарищ уполномоченный! Так... Добавьте в протоколе: словарик... словарик... крапленый. Вероятно, свой собственный кустарный шифр. Этого не записывайте. Приступим к сапогам... Тише, тише, Волков! Помните, на вас наведены два нагана... Ага, вот оно: пистолет «Парабеллум-намбу», новенький. Японский. Как мне благодарить вас, Сергей Семенович, за этот подарок!..

Я и в самом деле почувствовал нечто вроде признательности механику: огромный груз сразу свалился с моих плеч.

– Товарищ следователь, я хотел бы поговорить с вами наедине.

– Иены или доллары, Волков?

– Да нет, что вы! Я же вижу, с кем имею дело. Другое...

– Через час, Волков! Товарищи, ведите его куда условлено.

– Куда вы меня хотите посадить?

– В канатный ящик левого станового якоря.

– А если придется отдать якорь? Ведь это же гибель!

– Что вы! Разве мы допустим? Вы для нас дороже золота, которое вы готовили японцам.

– Тут какое-то недоразумение. Конечно, я проявил малодушие, но обвинять меня, красного партизана...

– Возможно, возможно... Ступайте вперед! Придется бежать через палубу – держитесь за леера. Прыгать за борт не рекомендую – пристрелим...


– Привет, Литвак! Ну, как настроение? Слышали – наши подошли? Серафимов наладил двухстороннюю связь с «Красиным». Все идет хорошо.

– Да, да... Очень важно, что вы не поддались этим отсталым настроениям и нас удержали от необдуманного шага.

– Вот, вот... С места не вставайте, руки на стол! Ладонями вверх, пальцами можете шевелить. Впрочем, мы быстро. Записывайте, товарищи: бумажник с документами, пистолет «Намбу», две запасные обоймы... Где получали, Литвак? В Токио или Иокогаме? А иены где? В каюте?..

Литвак дрогнул и молчал, пока я тщательно обшаривал его одежду. Когда личный обыск был закончен, он сказал со вздохом:

– Иены обменял на доллары. В рундуке они, в правом углу, под бельем... Ничего не буду скрывать, для меня все уже понятно. Только не разберусь – как и почему?

– Я так и думал, что мы найдем общий язык. Вы – человек воспитанный и достаточно умный.

– Спасибо за комплимент! Я – офицер генерального штаба.

– Японского?

– Нет, русского, царского. Хотя знаком и с некоторыми японскими штабистами. Из второго отдела. Черт побери!.. Как все это глупо! Безбожно глупо! Собственно, я предвидел. И камчатскому консулу докладывал: авантюра. Меня не послушали, и вот – результат...

– Сообщите состав группы, Литвак!

– Не Литвак, а подполковник Николаев. Волкова взяли? Тогда остается кок Рожков. Начальник группы – я. Ничего скрывать не намерен, прошу учесть...

– Безусловно. Капитан Корганов?

– О, нет! Просто бесхарактерный тип.

– Так. Старпом Сергеев? Радист Серафимов?..

– Да нет же!.. Что это вам пришло в голову?

Чувствовалось, что о телеграмме-шифровке он ничего не знал.

– Товарищи, отведите! Идите вперед, Литвак-Николаев!

– Учтите, – арестованный предупреждающе поднял руку. – У них еще будет эсминец. Так, для демонстрации и психического воздействия... Возможно сообщение, что Россия и Япония начали войну...

– Поздно, наши корабли подошли.

Литвака-Николаева увели, и тогда я сказал Барабанову:

– Проверь, как шифр оказался у японцев. Чего смотришь? Вот, взгляни: с «Красина» ответили.

Я передал Барабанову только что сунутую мне Серафимовым РД – ответ на нашу «поверочную».


Шифровка номер 608 дробь С нами не посылалась тчк Шифр исключен из кода тчк Дальнейшем не считайтесь.


– Так, – сказал Барабанов. – Очевидно, Токио позаботилось?

И я ответил:

– Так, очевидно. Ну, пойдем к знаменитому пассажирскому коку!


– Что на обед, товарищ повар? Рожков, кажется?

– Так точно! Рожков мое фамилие. Арестуете? За расторгуевские балыки?

– А вы что думали? Хранили спекулянтское добро – извольте отвечать. Снимите фартук. Pyки – за голову, на затылок! Не шевелиться! Записывайте... Сверток с пачкой долларов... Тысяча, или уже распочали?

– Девятьсот шестьдесят...

– Так и запишем: девятьсот шестьдесят. Доходное дело – кетовые балыки! Оружие, Рожков?

– Зачем мне? Человек мирный, и мухи не убью... Впрочем, все равно каюту перероете.

– Обязательно!

– Под койкой... вон в том чемодане.

– Давайте чемоданчик, ребята! Сюрпризов нет, Рожков? Учтите: я успею всадить вам пулю в затылок.

– Да нет, ей-богу!

– Хорошо! Еще доллары? Ага!

Чекисты извлекли что-то тяжелое, завернутое в суконку и в пергамент.

Это был третий пистолет «Намбу».

– В «убежище» номер три его!

– Это куда? – насторожился кок.

– В канатный ящик кормового якоря.

– Не имеете права. Закон запрещает.

– Ну-ка шагай, сволочь законная! – прикрикнул на него конвоир.


Шли пятнадцатые сутки страшного рейса.

Тайфун начал сдавать, терял силу. Час за часом стихал ветер, и все чаще среди тяжелых громад свинцовых туч появлялась солнечная дорожка. Тогда светлел горизонт и чашечки анемометров кружились уже не в бешеной коловерти. Только волны все еще были гороподобны.

К нам подошли все три советских корабля, и Корганов по радио согласовывал методику спасательных работ с капитанами «Уэллена» и «Красина».

Мы с Барабановым разбирали документы, когда страшный удар потряс корабль. Миноносец? Снаряд?..

В каюту вбежал старпом Сергеев.

– Буксир «Уэллена» приняли на кнехт, но корабль положило влево, а нас – вправо, и кнехт вырвало! Буксирный трос как бритвой прошел! Часть мостика срезало, девять человек смыты за борт...

– Кто распорядился принимать буксир на кнехт? Неужели вы, военный моряк, не знаете заделки через клюзы?

– Я говорил Корганову, но он раскричался и прогнал меня. Он после того судового совета меня ненавидит.

– Где он?

– В каюте: ногу повредил...

– Принимайте командование!

– Есть!

В коридорах шла все та же напряженная работа. Люди с ведрами шатались от усталости, помпы хрипели, и их поминутно приходилось чистить, но воды в машинном отделении все же убавилось наполовину.

– Казанцев, как дела?

– Кингстон довернули. Резьба была сорвана лишь в одном месте, посередине... Донки еще не работают.

– А вообще – много мусора выбрали?

– Уйму!

Казанцев махнул рукой. Вторая засунута за матросский пояс.

– Что у тебя с левой?

– Кажись, сломана. Когда нырял, двинулся обо что-то...

– Так какого черта не идешь в лазарет?

– Там и без меня полно. Трос много народу перекалечил.

У верхней аварийной динамо возились двое с гаечными ключами – огромный старик с длинными волосами и обвисшими брылями на щетинистых щеках и молодой человек в форменном флотском кителе.

– Ну что, Владимир Владимирович? – спросил старика Барабанов.

– Если дадут пар – гарантирую свет. Якорь динамо перемотали, повреждения устранили. Вот с мотором ничего не получается: поршневые кольца полопались, а запасных нет. Да тут никто никогда и не заглядывал в мотор.

– Спасибо, Владимир Владимирович! Напишу обо всем. Быть может, зачтется...

– Кто это? – спросил я чекиста.

– Да Самарин же! Он по профессии инженер-электрик. А второй судовой электрик – Балахонов, кажется, по фамилии, пьянствовал весь рейс в своей каюте. Самарин разыскал его и избил как Сидорову козу. Вдвоем и работали. Ты представляешь, что это за труд: сделать перемотку якоря в полутьме, при свечах, в наших условиях.

– Да, труд, так сказать, многометровый... Ну, давай наверх, на мостик!

Но мостика не было. Остался левый открылок, и только. Всю лобовую разнесло в щепки. Теперь долетающая сюда соленая пена то и дело покалывала лицо миллионами невидимых иголок.

Обледеневший Сергеев указал рукавицей куда-то вправо. Ага, вот оно что: от японских спасателей отделилось узкое длинное тело эскадренного миноносца. Он начал описывать циркуляцию вокруг «Свердловска», непрерывно мигая клотиковой лампой.

«Требую покинуть территориальные воды Японии», – перевожу я Барабанову.

Сергеев, стряхивая с дождевика комья мокрого снега, кричит вахтенному:

– Сигнальщиков – на фалы! Бего-о-ом!

Наверное, впервые раздалась такая команда на «Свердловске», потому что вахтенный недоуменно посмотрел на старпома.

– Бего-о-ом, сволочь!

Вот и сигнальщики. Что он задумал, этот больной, неврастеничный человек?..

Ползут вниз сине-шахматные сигнальные флаги аварийной двухфлажки ЭН-ЦЕ, а вместо них подняты три буквенных флага Международного свода. Только не найти в «Своде сигналов» этого сочетания.

Тут и случилось чудо. «Свердловск», мрачный «Свердловск», отдавший стихии столько безвинных жертв, – засмеялся.

Смеялись матросы и кочегары-ныряльщики, взглянув на три трепетавших по ветру флажка. Хохотали пассажиры, получившие разъяснение смысла этих флажков. Хохотал Барабанов, когда я шепнул ему на ухо древнерусское словечко, адресованное японцам бывшим белым офицером, старпомом Сергеевым.

– Прекрасно! – сказал Барабанов. – Тонус корабля поднят... Что это наши на носу делают?

– Принимают бочку с буксирным концом «Красина».

– Отлично! Аварийная тройка самораспускается!

В моем путевом дневнике значится:


«...Архип Петрович Накамура прислал телеграмму: «Это есть очень русское невежливость тчк Желаю счастливо утонуть тчк».


Новый капитан «Свердловска» Сергеев, прочитав это пожелание, тут же, на остатках мостика, продиктовал радисту целый цикл еще более пышных выражений в адрес Архипа Петровича. Но Серафимов наотрез отказался выстучать их.

– Не имею права. Все сильные выражения запрещены инструкцией... Тем более, что судовой телеграф на советских судах – правительственный.

И еще записано в моем путевом дневнике:


«...На буксире «Красина» подходим к Русскому острову. Долгожданный Владивосток – рядом. Заканчивается двадцатидневный сумасшедший рейс. В затопленных отсеках сейчас сухо. Все донки работают.

Новый старший механик Зотов приготовил к пуску машину. Пар и электричество уже имеем.

Сегодня тихо и незаметно умер на мостике капитан Сергеев: прислонился к торцовой уцелевшей переборке и вдруг начал сползать на палубу. Изо рта хлынула кровь, и, когда я прибежал, доктор Заборский снова снял свою морскую фуражку. Что ж, дай бог каждому из нас такую смерть: не на больничной койке, а на боевом посту!..»


К «Свердловску» подошел ледокол «Добрыня Никитич».

У трапа стояли люди с ромбами на кирпичных петлицах и с золотыми галунами на рукавах черных флотских шинелей.

Трое переходили со «Свердловска» на «Добрыню» в тесном кольце конвоя.


Второй день шло закрытое заседание военного трибунала.

Волкову (он же Волин-сан, он же Зверев, он же Серж Вольф) пришлось давать подробный отчет о своей жизни – с момента вербовки его японской разведкой в период оккупации Приморья – до эпопеи «Свердловска».

Он держался развязно.

– Раскаиваетесь ли вы в своей многолетней преступной деятельности? – спросил председательствующий.

Волков усмехнулся:

– Единственное, чего я не могу простить себе, – почему не перестрелял ваших? Время у меня было...

Сел на свое место и больше не открывал рта. И его перестали допрашивать.

В конце допроса бывшего подполковника генерального штаба царской армии, ныне агента второго отдела генерального штаба японской императорской армии Литвака-Николаева был задан вопрос:

– Чем вызвана ваша откровенность и правдивость показаний на предварительном и судебном следствии, Николаев? Раскаиваетесь?

Подполковник ответил:

– Очень. Но не из боязни смертной казни, – я ведь человек военный, много раз был у смерти в лапах и не боюсь. Дело в том, что после выступления на судовом совете покойного Сергеева у меня словно пелена с глаз спала, Я вспомнил, что ведь и я – русский офицер, а не японский. Я бы сам пришел с повинной, но тут же вслед за роспуском судового совета последовал мой арест. Вот все, что могу ответить на ваш вопрос. Не знаю, поймете ли, но яснее выразить свои мысли не могу.

– Понятно, – кивнул председатель, – садитесь!

И бывшему пассажирскому коку Рожкову было задано несколько вопросов.

– Ваша настоящая фамилия Козлов?

– Так точно, Козлов!

– Вы были вахмистром в белобандитских формированиях Семенова?

– Так точно-с, был...

– Расстреливали красных партизан, матросов, железнодорожных рабочих? Следствием установлены восемь случаев участия вашего в расстрелах. Вы не отрицаете этого?

– Никак нет, не отрицаю. Случалось. Приказывали – и... делал.

– Раскаиваетесь, Козлов?

– Никак нет... Красные в тую пору у меня корову зарезали и подсвинков двоих забрали. Ограбили начисто!

В перерыве я встретился с прокурором.

– Слыхал Волкова-то? – иронически усмехнулся старик. – На краю жизни, а сожалеет, что вас с Барабановым не кокнул. Сильная личность! Не то, что этот Корганов, – тюфяк, сопля! Вот такие Коргановы и создают «вегетационные» условия для почкования Волковых.

Я спросил:

– Сколько вы потребуете для Корганова, Василий Петрович?

– А нисколько, пусть сами трибунальцы решают.

– Я бы все же больше трех лет не дал.

– Аптекарь! Три, пять, десять... Ведь это ерунда! Разве измеришь человека мерой тюремного заключения? Возьмем, хотя бы, компанию «Фильки Шкворня», как ты его назвал. Рецидивисты-уголовники, отбывшие значительные сроки, а, сам знаешь, как вели себя во время аварии, как работали. Они были в курсе всех событий «Свердловска». Мне «Филька» заявил: если бы, говорит, начальнички стакнулись да решили наше золото сдать япошкам, мы бы всех пароходских устукали, а золота все равно бы не отдали, мол, на этом золоте пять лет горб гнул. Ничего не имею, – заслужил, пущай на моем горбу новый русский завод построят, а на японцев батрачить мы, говорит, не в согласии, И их было около сотни! Русские люди!.. А ты, говорят, поучал, воспитывал... Кого? Господина Волкова? Силен, силен!..


Все это было в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. В том году, когда к нам особенно лезли закордонные гады с расцветкой ужа, но с зубами гадюки,

Михаил Любимов Операция «Голгофа» секретный план перестройки

В тот мрачноватый февральский вечер 1983 года я смотрел телевизор. Время тогда было спокойное, хотя и проникнутое сдержанными ожиданиями: в ноябре 1982 года умер Леонид Ильич и Юрий Владимирович Андропов был избран Генеральным секретарем ЦК.

Раздался телефонный звонок — за день их хватало, — но когда я взял трубку и услышал голос собеседника, то почувствовал смутное волнение.

— Добрый вечер, Михаил Петрович, не узнаете? — раздалось в трубке.

— Извините, не узнаю, — ответил я сухо (не люблю, когда не представляются).

— Неужели вы не помните свои аналитические записки с прогнозами? — Собеседник выдержал паузу, дав мне возможность оправиться от шока.

— Юрий Владимирович?! Вы?!

…Еще бы мне не помнить эти злосчастные аналитические записки, с них все и началось! В 1980 году я возглавлял отдел прогнозирования в Первом Главном управлении КГБ (ныне переименованном в Службу внешней разведки). Именно по указанию самого Андропова в моем отделе был начат аналитический прогноз всех возможных вариантов развития Советского Союза на самых современных западных ЭВМ. Задействованы были не только информационные системы КГБ, Министерства обороны особенно Главного разведывательного управления), Госплана и Совета Министров, но даже АСУ святая святых в нашей стране — ЦК КПСС. В работе использовались самые современные американские и отечественные методики, в программах предусматривалось воздействие многотысячных внешних и внутренних факторов, определявших развитие СССР.

В результате после некоторого отсева мне на стол легли десять вариантов, все они заканчивались полной экономической и политической катастрофой нашей страны — ни одного благополучного исхода, признаться, этого я не ожидал.

Не без некоторых сомнений я передал документы на прочтение начальнику Управления Владимиру Александровичу Крючкову, человеку требовательному, но справедливому.

Владимир Александрович держал документы две недели, что случалось крайне редко, и, наконец, со вздохом вернул их мне.

— Будете лично докладывать Председателю, — распорядился он холодно. Было совершенно очевидно, что и Крючков не хочет «подставляться», известно, что на Руси гонцам с дурной вестью всегда рубят головы.

Уже на следующий день я выехал из нашей штаб-квартиры в Ясенево в приемную Председателя на Лубянке. Принял он меня нормально и выслушал чрезвычайно внимательно, хотя, признаться, я ожидал острой дискуссии и даже разноса за плохие прогнозы. Он был молчалив, однако дружелюбно со мной попрощался.

То-то было мое удивление, когда через две недели меня вызвали в Управление кадров и сообщили об увольнении по выслуге лет, при этом по приказу, подписанному Андроповым, я был вычищен из резерва КГБ и даже лишен ведомственной поликлиники — жесткость необычайная…

— Михаил Петрович, сейчас время позднее, но не могли бы вы ко мне заехать?

— Конечно, Юрий Владимирович! — ответил я сразу. Сердце мое забилось от волнения: как еще мог чувствовать себя пенсионер, выброшенный на мусорную свалку и вдруг теперь… — Прямо на Лубянку?

— Нет. В Колпачный. Машину за вами в целях конспирации я посылать не буду. Проверьтесь, нет ли за вами «хвоста». Хорошо?

— Так точно, Юрий Владимирович! — Долгая служба в разведке отучила меня от лишних вопросов, особенно по телефону.

В представительском особняке в Колпачном переулке, где жил когда-то шеф «СМЕРШа» Виктор Семенович Абакумов, расстрелянный после смерти Сталина, я бывал неоднократно на различных переговорах с руководителями разведок социалистических стран.

* * *
Через час я уже нажимал кнопку у входа в особняк. К моему великому удивлению, дверь мне открыл сам Юрий Владимирович.

— Не замерзли? — Он ласково улыбался. Мы сразу же прошли на второй этаж, в кабинет орехового дерева, уставленный стеллажами с книгами, и расположились в креслах. Юрий Владимирович сразу же включил самовар и вынул из буфета печенье и сушки. — Ну, как вам на пенсии?

— Как вам сказать… Вот из поликлиники выперли…

— Я сознательно постарался вас изолировать от чекистской среды, улыбнулся Андропов. — Вы не очень на меня обиделись?

Я промолчал.

— Ну, тогда извините меня! Вы поняли, почему вас уволили?

— Думаю, из-за моих прогнозов, — прямо сказал я, ожидая бури.

— Ваших великолепных прогнозов, — поправил Андропов, повергнув меня в изумление. — Ничего ужаснее я не читал, честно говоря, после этого я не спал несколько ночей. Однако они положили конец моим сомнениям. Выхода нет. Вы готовы выполнить мое задание особой важности?

— Несомненно, — ответил я совершенно искренне, ибо, скажу честно, всегда боготворил Юрия Владимировича.

— Я задал этот вопрос для формы, — улыбнулся Юрий Владимирович. Слава Богу, я знаю все о вашей жизни и ваших настроениях, даже, наверное, больше, чем знаете вы сами…

В последнем сомнений у меня не было: после пенсии я явственно почувствовал, что нахожусь в активнейшей разработке, квартира прослушивалась, и всю мою жизнь контролировало наружное наблюдение.

— Все, что вы предсказали, — ужасная правда, — продолжал Андропов. — Этот процесс необратим, еще Лев Давидович Троцкий предвидел разложение партии и термидор. Наша с вами стратегическая задача — восстановить истинный социализм, избавившись ото всех наслоений прошлого.

— А вы уверены, что он нужен нашему народу, Юрий Владимирович? — позволил я себе некоторую идеологическую дерзость.

— Я убежден в том, что эта страна создана для коллективного общежития. Большинство народа может жить не иначе как за счет энергичного и талантливого меньшинства. Эту массу невозможно заставить работать, более того, она сразу начинает бунтовать. Какой выход? Уничтожить почти весь народ? Но это сталинщина! Остается единственное: создать новое общество.

— Извините меня за откровенность, Юрий Владимирович, но ваши первые шаги на ниве генсека, на мой взгляд, не ведут ни в малейшей степени к этому. Неужели вы думаете, что, ловя на улице бездельников, и строго учитывая время прихода на работу, мы подвигнем людей на строительство социализма? А ваше решение о снижении цены на водку, завоевавшее популярность в народе…

— Цинично? — спросил Андропов, улыбаясь.

— Да! — воспалился я.

— Вы уяснили нашу стратегическую задачу, но пока не поняли пути ее достижения. Система умерла, и восстановить ее невозможно, да и не надо, зачем нам нужен живой труп? Задача состоит в том, чтобы окончательно уничтожить ее и построить на ее месте истинный социализм, который поддерживал бы весь народ! Весь народ, причем на свободных выборах!

— Признаться, Юрий Владимирович, я не совсем вас понимаю. Не будет ли это опасной маниловщиной — поверить в социалистический энтузиазм народа?

— Вот тут мы и переходим к сути операции. Любовь к социализму вырастет у нас из ненависти к капитализму. Поэтому вам поручается составить план внедрения капитализма в СССР, причем не мягкого, шведского социал-демократического типа. Мы должны ввергнуть страну в дикий, необузданный капитализм, где царит закон джунглей.

Председатель внимательно посмотрел на меня.

— Я все понял, Юрий Владимирович. Но не слишком ли это будет большим испытанием для нашего народа?

— Конечно, невероятно большим, но иного пути нет! Неужели вы считаете, что наша жалкая пропаганда может пробудить ненависть к капитализму? Только собственная практика. Для того чтобы прочувствовать пирог, его нужно съесть — это еще папаша Фридрих[88] писал. В ваше распоряжение я передаю все свои личные шифры и право полностью использовать и наше наружное наблюдение, и подслушивание, и необходимую агентуру. Естественно, счета и здесь, и в западных банках. Вы так и останетесь в тени, прикрытия будете выбирать себе сами в зависимости от обстоятельств… Вам не нравятся мои любимые сушки, Михаил Петрович? Что-то вы ничего не едите… — Юрий Владимирович пристально смотрел на меня сквозь очки.

— Да мои мозги уже закрутились, как все это лучше организовать… Для приличия я взял сушку и немного погрыз ее.

— Пусть они покрутятся, а через месяц ровно в девять вечера я буду ожидать вас здесь с первыми наметками по операции.

Юрий Владимирович обнял меня за плечи (такого не бывало никогда) и повел вниз по лестнице.

— Что интересного у нас в культуре? — спросил он по ходу движения, видимо, желая избавить нашу беседу от некоторой профессиональной зацикленности.

— Только что смотрел «Фронт в тылу врага», — заметил я. — По роману Семена Кузьмича.[89] Тихонов там очень хорош.

— За «Фронт…» Вячеслав получил специальную премию на 15-м Всесоюзном кинофестивале в Таллинне. Мы там дали призы и Габриловичу с Юткевичем за воплощение на экране ленинской темы. Как парадоксально устроен мир: и Штирлиц, и Ленин на экране — полная фикция! Ничего подобного в жизни не было! Вот и цена всей системы!

Юрий Владимирович открыл дверь и выпустил меня на улицу.

* * *
Да простит меня читатель, но по соображениям этического порядка я вынужден воздержаться от упоминания истинных имен агентуры и уж, естественно, не распространяться о некоторых сугубо профессиональных технологиях работы.

Секретные встречи с Юрием Владимировичем я имел до его кончины воистину самого печального дня в моей жизни, — операция детально прорабатывалась, план был подписан им незадолго до смерти.

План операции под кодовым названием «Голгофа» распадался на четыре части: 1) системный развал существующего политико-экономического устройства страны; 2) переворот и форсированное внедрение капиталистической системы «дикого типа»; 3) направленное пролонгирование хаоса и неразберихи как средства мобилизации озверевших масс на борьбу с властью под социалистическими лозунгами; 4) социалистическая революция, поддержанная всем народом, радикальная аннигиляция компрадорской буржуазии и связанных с нею политико-экономических структур.

— Конечно, я мог бы уже сейчас раскидать всех уважаемых динозавров: и Черненко, и Гришина, и Соломенцева, и Щербицкого с Кунаевым, однако наш план должен иметь некоторый налет идиотизма. В любом случае на первом этапе следует сохранить в руководстве этих милых старичков, это разожжет в народе страсть к реформам, мы его словно подержим в туалете, где кто-то уже порядком постарался. Вообще, первый этап в каком-то смысле является самым ответственным, ибо мы должны пробудить к жизни силы, которые сейчас загнаны в глубокое подполье. По сути дела, чем отличается социализм от капитализма? Капитализм, провозглашая свободу и демократию, дает волю всем самым темным человеческим инстинктам, а гомо сапиенс, уважаемый Михаил Петрович, к нашему общему несчастью, корыстен, эгоистичен, подл и совершенно не способен к коллективному общежитию. В нынешней системе мы жестко и крайне неумело зажали мерзкую душонку гомо сапиенс в тисках — поэтому, поверьте мне, стоит нам лишь немного открыть шлюзы, как все дерьмо тут же вырвется на самый верх!

— Но кто же все-таки возглавит первый этап? — спросил я Юрия Владимировича, хотя уже, тщательно просмотрев строго секретные «персоналии» из АСУ ЦК, примерно представлял тех лошадок, на которых он будет ставить.

— Какое счастье, что в нашей системе практически нет образованных политиков и экономистов, преподавание во всех вузах политэкономии социализма, которого, как вам хорошо известно, у нас нет, полностью деформировало мозги даже наших выдающихся академиков вроде Аганбегяна или Шаталина — потребуется целое поколение, чтобы понять смысл экономики вообще и рынка в частности. Политики в нашей стране тоже нет, политикой считаются некие аппаратные закулисные игры. Итак, во главе первого этапа встанет Горбачев, которого я уже давно готовлю на эту роль, человек сравнительно молодой и честолюбивый (заметьте, что я вообще терпеть не могу солдат, которые не мечтают стать генералами, таким не место в политике!), с очень привлекательными идеями типа «социализма с человеческим лицом» Дубчека кстати, помните, как мы с вами славно придушили эту «пражскую весну»? У Горбачева много критиков, которые утверждают, что он многословен и нерешителен. По поводу первого возражу: а разве Цицерон не был многоречив? разве это мешало его политической популярности? Да что Цицерон, возьмите нашего Ильича! За свои сравнительно недолгие годы он наговорил и написал с три короба! Наоборот, вся история показывает, что народ обожает говорунов, обещающих молочные реки и кисельные берега. Что касается нерешительности, то это тоже поклеп: просто Михаил Сергеевич смотрит на политику как на бесконечное лавирование между различными группировками, вполне естественно для политика советской закалки.

— Согласен, Юрий Владимирович. Кроме того, Горбачев — это единственный человек в нашей колоде козырей, которого может принять Запад. У него прекрасные манеры, он всегда по-европейски одет, пожалуй, единственный недостаток — бесконечное «тыканье» всем подчиненным…

— Весьма тонкое замечание, Михаил Петрович. А насчет тыканья не беспокойтесь: в английском языке «ты» не существует, и эта бесспорная слабость никак не скажется на наших отношениях с главным партнером — США. Кстати, вы забыли о Раисе Максимовне. Признаться, из всех жен наших молодых лидеров она больше всех импонирует мне своей элегантностью и вкусом — это и погубит Горбачева, ведь наш народ терпеть не может красиво одетых жен руководителей.

— И все же, Юрий Владимирович, у меня есть некоторые колебания… С чего же лучше всего начать реформы первого этапа? — спросил я.

— Не притворяйтесь невнимательным, Михаил Петрович, я уже в целом обозначил это начало сам. Причем настолько серьезно, что даже Володя[90] поверил в спасительность трудовой дисциплины… — Юрий Владимирович весело засмеялся, и я невольно залюбовался его чуть порозовевшим лицом. — Горбачев и весь его костяк должны сразу скомпрометировать партию самым идиотским для России начинанием: борьбой с алкоголизмом! Отрадно, что Михаил Сергеевич этим не злоупотребляет, а вот Лигачев хотя и за трезвый образ жизни, но иногда срывается, — однако человек он честнейший — на его плечи и ляжет пропаганда антиалкогольной кампании и, следовательно, полная дискредитация партии. Запомните, Михаил Петрович, борьба с пьянством не должна быть бумажной, как принято у нас в партии! Надо вырубать виноградники, закрывать и демонтировать винно-водочные заводы, исключать из партии, выгонять с работы, возможно, и судить, и сажать за появление на улице в пьяном виде. Начало «Голгофы» должно быть отмечено крайним идиотизмом — это очень важно. На этом мы распрощались.

ИЗ ДНЕВНИКА АВТОРА
Кончина Юрия Владимировича в феврале 1984 года до сих пор гложет мое сердце. Чтобы создать хорошие предпосылки для реализации «Голгофы» (чем темнее ночь, тем ярче звезды), у власти был поставлен Черненко, который ранее чем через год скончался. Апрельский Пленум 1985 года мы провели в полном соответствии с планом «Голгофа», генсеком был избран Горбачев. Еще при Черненко в декабре 1984 года Горбачев представлял СССР в Англии на встрече с Маргарет Тэтчер. Для создания ему международной репутации под чужой фамилией я предварительно выезжал туда на встречи с агентурой влияния КГБ в английском правительстве, при королевском дворе. Англию мы обычно использовали для дискредитации советских лидеров: например, туда в свое время был командирован бывший шеф КГБ Александр Шелепин, соперник Брежнева, которого с нашей помощью встретили мощные антисоветские демонстрации, что, естественно, настолько подорвало его позиции, что вскоре он был вычищен из Политбюро. Поскольку наша метода стала известна английским спецслужбам, пришлось пойти на прямо противоположное действие: мадам Тэтчер внушили, что ее добрые слова в адрес Горбачева окончательно развалят Политбюро и подорвут советскую власть, чему она была несказанно рада, и потому дала Горбачеву самую блестящую рекламу. Сам апрельский Пленум 1985 года прошел без всяких неожиданностей. Конечно, весьма шебуршилась группа стариков, ставивших на Гришина, однако смерть трех лидеров подряд не располагала к его поддержке даже со стороны самых дебильных членов ЦК. Большую роль сыграл на пленуме Громыко: перед этим через нашу агентуру до него постоянно доводили информацию о том, что Горбачев с огромным вниманием относится к его опыту не только во внешней, но и во внутренней политике (страну Громыко совершенно не знал и часто удивлялся на Политбюро, что в некоторых городах нет мяса) и рассчитывает на него опираться.

Итак, во главе страны встал Горбачев, его прекрасно подпирают Лигачев и Рыжков, к счастью, считающий себя хорошим экономистом, как и все наши директора, умеющие только просить деньги и отдавать направо и налево приказы. Пока неясно, куда двигать Шеварднадзе, эмоционального, как все грузины. По-видимому, на его плечи придется взвалить отношения с Западом, можно представить, какое впечатление произведет порывистый грузин на западных холодных прагматиков.

* * *
Ю. В. (так мы называли Андропова между собой), как обычно, сам открыл дверь особнячка в Колпачном и молча прошел со мной в кабинет. Выглядел он бледным и усталым после трудового дня. Чуть-чуть ссутулившись — привычка многих людей высокого роста, — он подошел к книжным полкам, достал оттуда «Вопросы ленинизма» И. Сталина и медленно перелистал книгу.

— Тут есть пометки Абакумова, — сказал он, улыбаясь. — Серьезно работал над собой, штудировал вождя. М-да, Сталин — это еще один парадокс истории: сын алкоголика-сапожника, недоучившийся семинарист, а потом политик высочайшего класса, диктатор и интриган, перед которым и Макиавелли, и Черчилль, боявшийся его как огня, и тем более дилетант Рузвельт — просто обыкновенные дети, несмотря на их оксфорды и гарварды. Человек с огромным геополитическим чутьем. Единственная его ошибка в том, что он не создал социалистическую монархию, опираясь на органы. А почему, собственно, грузинам не быть на русском троне, если после Петра I не было ни одного императора с чисто русской кровью — все немцы, голштинцы, датчане, черт их возьми! А ведь о восстановлении русской монархии, Михаил Петрович, завоют уже на первом этапе «Голгофы». Будто весь царский режим был сплошной радостью для народа, и помещики не драли шкуру с крестьян, а купцы не жульничали, а ПРЕУМНОЖАЛИ, и фабрикантов-кровососов не было… Неужели Льва Толстого или Успенского сковала такая слепота, что не разглядели они истинной России?! Прогнивший был режим, потому и рухнул!

— Уже на первом этапе «Голгофы», — продолжал Ю. В., - у нас выплывет масса дряни, среди которой будут и жемчужные зерна, которые нужно пестовать. Появится разная шелуха: неудачливые лаборанты, младшие научные сотрудники и кандидаты наук, дворники, писавшие «в стол» белиберду и возомнившие себя великими, мелкие фарцовщики и спекулянты в таких темпах начнут накапливать капитал, что перед ними побледнеют рокфеллеры и ротшильды. Торгаши станут отцами нации, особенно мясники, — кажется, у Наполеона маршал Мюрат был из мясников? Это совершенно естественный процесс в любой переломной ситуации. Вся эта публика активно ринется в политику и начнет теснить нашу партийную номенклатуру, пока та не перестроится, не подладится и не примет новых условий игры. Нужно сразу собирать на них компру для последнего этапа, в то же время сохраняя их как опору в ходе реформ.

— Понятно, Юрий Владимирович. На прошлой встрече я передал вам материалы с идеологическим оформлением каждого этапа. Можем ли мы взять их за основу?

— Бесспорно. Первый этап должен быть особенно мутен, и Горбачев здесь совершенно незаменим. Потребуются новые лозунги. К счастью, наш народ привык ко всему! Аплодируем же все мы таким перлам, как «Миру мир» или «Партия — наш рулевой». А «экономика должна быть экономной»? А тезис о том, что «учение Маркса всесильно потому, что оно верно»? Вдумайтесь во все это, и вы мигом сойдете с ума!

Лозунги первого этапа должны максимально запутать партию и весь народ. Больше обтекаемости, больше каучука! Неплохо, скажем, назвать весь процесс ПЕРЕСТРОЙКОЙ — я уже намекал на это Михаилу Сергеевичу. В нашей стране этот лозунг тут же подхватят, хотя никто не знает, что и зачем перестраивать. Лозунги первого этапа должны интриговать новизной и неизвестностью, например, НОВОЕ МЫШЛЕНИЕ. На тему НОВОГО напишут тысячи диссертаций. Очень греют сердце ОБЩЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ЦЕННОСТИ — можно подумать, что человечество едино. Побольше красноречивых эпитетов, от которых веет торжественностью, скажем, СУДЬБОНОСНЫЙ. Или ПЛЮРАЛИЗМ. Только не надо перебарщивать: не так давно в личной беседе с Михаилом Сергеевичем я употребил слово «коитус», но он не расслышал и воспроизвел его на заседании Политбюро как «консенсус». Лозунги второго этапа должны быть конкретнее и злее: ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ, опять же СВОБОДА, ДЕМОКРАТИЯ, СОЦИАЛЬНАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ, СУВЕРЕНИТЕТ, ДЕНАЦИОНАЛИЗАЦИЯ по АКЦИЯМ.[91]

— А как быть с третьим этапом? — спросил я.

— Третий этап — самый страшный и странный, тут пойдут в ход любые лозунги, ибо народ уже разуверится во всем. Ваше дело только довести это состояние до точки кипения. Пойдут в ход и СПРАВЕДЛИВАЯ ВОЙНА, и ГРАБЬ НАГРАБЛЕННОЕ, и ПРАВИТЕЛЬСТВО — НА ВИСЕЛИЦУ! Это этап неуправляемых эмоций, надеюсь, что к этому времени вы уже подготовите новый эшелон истинно социалистических политиков, которые устранят от власти все это дерьмо… Извините, я что-то устал…

Андропов отошел к окну и взглянул на здание на противоположной стороне улицы, где когда-то жил гетман Мазепа. Я попрощался и тихо вышел из особняка.

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

ИСХ. N 90/441

ИЗ АГЕНТУРНОЙ СВОДКИ СПЕЦИАЛЬНОЙ

ОПЕРАТИВНОЙ ГРУППЫ

ПО ОБСЛУЖИВАНИЮ ОБЪЕКТА «А».[92]

Докладываем, что 6 марта 1986 года завершился XXVII съезд КПСС, организованный нами в соответствии с планом «Голгофа». Как и задумывалось, с помощью активных акций съезду был придан откровенно демагогический характер. В докладе Горбачева превалировали призывы к УСКОРЕНИЮ, поднятию экономики на уровень новых требований (?!), дальнейшей (?) ДЕМОКРАТИЗАЦИИ и т. д. Особенно взрывной характер на фоне откровенно дегенеративной антиалкогольной компании, когда уже в массовом порядке стали производить самогон, пить одеколон, политуру и разбавленный водой гуталин, носили подготовленные нами в соответствии с контрастной пропагандой тезисы о «борьбе за чистый и честный облик партийца, за принципиальную кадровую политику»…

Основным достижением январского пленума 1987 года считаем внедрение в широкий партийный оборот тезисов о ЗАСТОЕ (термин и вся разработка подготовлены в Институте кино при личном участии А. Нуйкина), что, как мы планируем, является началом широкой дискредитации прошлого, особенно Великой Отечественной войны, что оттолкнет от объекта «А» элитные партийные круги старшего поколения и сделает их важным дестабилизирующим фактором на последующих этапах…

Агентурой влияния проделана огромная работа, увенчавшаяся принятием на июньском Пленуме 1987 года положений о ХОЗРАСЧЕТЕ, КООПЕРАЦИИ и особенно ВЫБОРАХ ДИРЕКТОРОВ, что в целом должно послужить началом форсированного развала социалистической экономики. Удивительно, что партийно-административная верхушка с большим недоверием относится к идеям рынка. Даже такой опытный хозяйственник, как Ю. Лужков, на прямой вопрос на телевидении, не считает ли он новые экономические меры вариантом ленинского НЭПа, уклонился от ответа, опасаясь попасть в «рыночники».

-----
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

ИСХ. N 10/285

ИЗ АГЕНТУРНОЙ СВОДКИ СПЕЦИАЛЬНОЙ

ОПЕРАТИВНОЙ ГРУППЫ

ПО ОБСЛУЖИВАНИЮ ОБЪЕКТА «Б»

(псевдоним Ельцина и его окружения).

…Главное внимание уделяется обострению отношений между Горбачевым и Ельциным и созданию Ельцину образа пострадавшего за правду, столь любимого в народе. На подготовку пленума МГК в ноябре 1987 года не пришлось затратить почти никаких усилий: все и без того готовы были растерзать Ельцина, как требовали партийные традиции, и даже инкриминировали ему самоубийства некоторых райкомовских секретарей. Таким образом, сделан первый реальный шаг в закреплении в народном сознании имиджа Ельцина как противовеса Горбачеву и политика, выступающего против руководства партии.

* * *
Ю. В. задумчиво пил чай и пребывал в отличном расположении духа, словно и не был неизлечимо болен. Читал свои стихи, очень хвалил Володю (иначе он не называл Крючкова) за интересные рассказы о прошедших театральных премьерах.

— Хотя Филипп Денисович[93] фигура незаурядная, которой и в подметки не годятся ни Бенкендорф, ни Дубельт, но он скучновато докладывает о новинках литературы и искусства, а Володя[94] даже кое-что показывает, и делает это с большим талантом! Впрочем, не будем отвлекаться: вот уже почти три месяца я буквально фильтрую досье наших партийных руководителей, чтобы найти фигуру для второго этапа «Голгофы». Есть блестящие умы в международном отделе, скажем, Фалин, Загладин, Черняев, даже Бурлацкий, но все они обинтеллигентились и не годятся на роль народного лидера — от них так и пахнет Академией наук и ученостью, а наш народ этого не выносит. Нам нужен истинно русский характер, с его разухабистостью и широтой, выпивоха и балагур, который может и сплясать под гармошку, и сигануть на спор с моста, и дать в нос, если ему так захочется.

— А просмотрели ли вы нашу провинцию? — спросил я. — Все-таки и Ленина, и Бунина, и Сталина, и Солженицына нам дали не Москва и не Ленинград…

— Естественно, просмотрел, но мало живых, интересных людей, вздохнул он. — Кроме…

— Ельцина? — осторожно вставил я, не совсем уверенный, что попал в точку.

— Правильно! Не зря вы со своими оперативными группами прочесали всю страну! В общем, Ельцин ничем не отличается от Горбачева в идеологическом плане: та же партучеба, та же карьера, та же партийная зашоренность. Но как личность он гораздо колоритнее и тверже. Если Горбачев обожает долго и искусно плести сети, то Борис Николаевич склонен рубить с плеча. При этом у него есть великолепное качество для лидера второго этапа «Голгофы»: он твердо верит в правильность каждого своего шага. К тому же впоследствии, как учил Маркс, он подвергает свои действия сомнению. Но с Ельциным у вас предстоит большая работа: во-первых, ему нужно создать имидж и здесь и за рубежом, во-вторых, воспитать из него демократа и приверженца капиталистического рынка, именно дико-капиталистического, а не с разными социал-демократическими штучками-дрючками. ИНТЕРЕСЫ НАРОДА, ЕГО БЛАГОПОЛУЧИЕ, БОРЬБА ПРОТИВ ПРИВИЛЕГИЙ ЗА СПРАВЕДЛИВОСТЬ — вот лозунги для Бориса Николаевича.

Его бесспорно поддержит громадная часть нашей интеллигенции помните, вы приносили мне обобщенный анализ разговоров на кухнях наших ученых, писателей и других интеллектуалов? Кстати, больше всего меня поразил не сам анализ — я и так прекрасно знал, что все они держат фигу в кармане, — а то, что они включают воду, исходя из нелепой предпосылки, что КГБ не в состоянии фильтровать шумы. Им бы у большевиков поучиться конспирации! Публика эта ненадежная, каждый будет дуть в свою дуду, потом все передерутся, но по невежеству, конечно же, грудью встанут на защиту рыночных реформ. Филипп Денисович[95] их бесплатно выпускает за границу, и у всех впечатление о Западе складывается на основе витрин, заваленных товарами, никто толком и не знает, как там живут и, главное, как зарабатывают деньги. Ведь вопросы денег нашу интеллектуальную элиту не интересуют: у них и масса санаториев, и писательские дачи в Переделкине, и дикие тиражи книг, которые никто не читает, и государственные премии, и множество других подачек, их они вовсе не ценят. Где еще в мире государство содержит 10 тысяч писателей, из которых сносно писать могут лишь человек пять-шесть? Где еще есть рестораны ВТО, дома ученых, архитекторов и журналистов? Попробуйте отыскать в Нью-Йорке Центральный дом американских литераторов! Но рынок они поддержат, ибо каждый считает себя гением, на которого будет спрос, а потом почти все пойдут по миру с голой задницей!

Извините за это выражение, Михаил Петрович.[96] Как раз перед нашим рандеву меня весьма расстроил Филипп Денисович: говорит, что вся наша интеллигенция так и рвется в агенты КГБ, добивается этого высокого звания! Я, конечно, приказал дать им от ворот поворот, ибо мы лишимся надежной опоры в тот момент, когда начнем разгром КГБ, — они же будут бояться разоблачений! Что ж, сегодня мы хорошо поработали, пора и отдохнуть! Кстати, я собираюсь лечь в больницу…

— Как же мы будем держать связь? — испугался я. — Навещать вас в больнице?

— Ни в коем случае! Туда хлынет все Политбюро, вы же знаете наших подхалимов! Вас могут засечь. Придется мне конспиративно приезжать сюда, улыбнулся Андропов. — Для вашего личного сведения, Михаил Петрович, состояние моего здоровья весьма плачевно…

По-видимому, в тот момент лицо мое выражало сострадание и растерянность, ибо Юрий Владимирович улыбнулся, похлопал меня по плечу, стараясь ободрить, и довел до лестницы. Спускаться со мной он не стал, даже это было для него уже не просто.

ИЗ ДНЕВНИКА АВТОРА
После XIX Всесоюзной партийной конференции 1988 года, черт бы ее побрал, я слег в больницу из-за перегрузок. Увы, но Ю. В. многое не рассчитал, и мы сорвали сроки, установленные «Голгофой», уже на первом этапе. Партийная номенклатура да и вся партия оказались намного тупее, чем мы предполагали. Никто не мог понять, куда ведет Горбачев, каждый держался за свой стул и больше всего боялся любых перемен.

Но не мог же Михаил Сергеевич с высокой трибуны заявить на всю страну: товарищи, давайте строить капитализм, рвите на части народную собственность, превращайтесь в предпринимателей! А они, дураки, ничего не понимали, особенно в обкомах, им все казалось, что предел человеческих мечтаний — это госдача, спецпаек, машина, спецмедицина и поездка с санкций ЦК раз в год за границу на съезд какой-нибудь вшивой коммунистической партии племени мумбо-юмбо!

Не призывать же тогда Михаилу Сергеевичу: товарищи, вы будете иметь счета в швейцарских банках, построите себе шикарные собственные(!) виллы на Николиной Горе и в Калифорнии, будете направлять своих детей в Оксфорд и покупать им квартиры в Париже и Нью-Йорке! Ваши жены будут бродить по Цюриху с кредитными карточками, покупать все, что заблагорассудится, а отдыхать вы будете целыми семьями, с внуками и правнуками, и не в комфортабельных, но безвкусных цэковских и совминовских санаториях, где из-за вездесущего глаза «девятки» и с незнакомой девицей даже поговорить опасно — выгонят за аморалку, — а на Канарских островах в люксах лучших отелей мира, где кого угодно можно иметь на всю ночь за какую-то жалкую тысячу долларов!

Не мог этого заявить Михаил Сергеевич по естественным политическим причинам. Впрочем, в нашем раскладе этого и не предусматривалось, но мы-то рассчитывали, что партийная публика уловит намеки и подтексты! Отдадим должное только комсомольцам из ЦК — они-то сразу усекли, где собака зарыта, и тут же начали плодить кооперативы, совместные предприятия, инвестировать куда надо партийные денежки. Неразбериху, шум, гвалт, выкрики на XIX партийной конференции мы, естественно, инспирировали неплохо, тут были задействованы все оперативные группы. С одной стороны, тупость, а с другой — боязливость: так, по нашему заданию Попов, Бунич, Старовойтова уже разработали проект возрождения в СССР частной собственности, однако в последний момент сдрейфили, боясь исключения из партии. Юрий Бондарев кричал, что неизвестно, где приземлится самолет перестройки, кто-то утверждал на полном серьезе, что американский капитализм — это и есть истинный социализм, запутались в шведском и швейцарском социализме… И опять никто не понимал, куда клонит Горбачев. А мы-то рассчитывали, что именно 1988 год станет концом первого этапа!

* * *
Создать Борису Николаевичу имидж народного героя в соответствии с заветами Ю. В. оказалось делом непростым, тем более что он ошибся: пил Ельцин вполне умеренно, как и все мы, чекисты и партийцы, по поллитра на нос, что под хорошую закуску вообще незаметно у нормального мужика, пил, как это ни смешно, по праздникам, хотя, конечно, бывали и отклонения, когда к нему захаживал Михаил Никифорович Полторанин.

Репутацию пьющего ему создал у Ю. В. Михаил Сергеевич, для которого и две рюмки — это выпивка. Таким образом, Агентурная группа «Б», дабы сделать Бориса Николаевича популярным в народе, вынуждена была разработать серию мер по созданию ему соответствующей репутации. И мы провозились бы с этим года два, если бы не Михаил Сергеевич, не знавший русского национального характера и считавший, чтопьянство — это пятно для политика.

Когда Ельцин выехал в США с лекциями, я сопровождал его, реализуя задачу «Голгофы»: укрепить репутацию Ельцина за границей. До сих пор, прокручивая пленку с известным выступлением Ельцина в университете, я восторгаюсь его обаянием и остроумием — американцы впервые увидели непосредственного русского человека, отличавшегося от излишне цивилизованного Горбачева и прямотой, и порою грубоватостью. Однако ни я, ни вся оперативная группа «Б» понятия не имели, что Горбачев заполучил эту пленку и решил, варьируя ее на разных скоростях, скомпрометировать Ельцина. Показ пленки по телевидению и перепечатка в «Правде» инспирированной статьи из газеты «Репубблика» о том, как он гулял в США, вопреки расчетам Михаила Сергеевича, резко подняли рейтинг Ельцина и значительно облегчили нашу задачу. Оставалось только закрепить успех, и в этих целях была разработана оперативная комбинация, в которой довелось участвовать и мне лично.

Дело было на подмосковной даче, нас было трое: Борис Николаевич, я и Сажи Умалатова, которую я считал и считаю самой красивой женщиной в СССР. Борис Николаевич, как обычно, не пил, мы же с Сажи выпили пару бутылочек и предложили Ельцину выкупаться в Москве-реке. Как известно, Ельцин не может спокойно пройти мимо речки, и это вполне объяснимо: вся Россия с древних времен располагалась на берегах речек, у нас, славян, желание искупаться носит генетический и, я даже сказал бы, исторический характер. Группа «Б» уже контролировала и берег, и ГАИ на Успенском шоссе. Борис Николаевич взял полотенце, мы с Сажи обнялись, затянули «Подмосковные вечера» и все вместе отправились на берег. Тут я разделся донага, поскольку было темно, мигнув незаметно фонариком своим ребятам и сиганул с моста в речку.

Все было организовано очень тактично, ребята появились вовремя и сделали мне замечание, однако весь инцидент был передан в печать как скандал, в центре внимания, естественно, оказался Борис Николаевич, причем с дамой. Горбачев торжествовал, но совестливый, черт его побери, Бакатин тогда министр внутренних дел — не развил это дело и не отправил, как предполагалось, Ельцина (вместе с Сажи) в вытрезвитель, своим чистоплюйством подорвав всю комбинацию. Но успех все же был налицо. В сознании народном Ельцин стал истинным Ильей Муромцем.

Еще Юрий Владимирович считал большим достоинством Ельцина его игру в волейбол, ведь спортивность ценится в нашем народе, редко отходящем от телевизора. Агентура пыталась убедить Бориса Николаевича, что любимец народа должен играть в городки или, по крайней мере, купаться в проруби, как Попов и Лужков, или, наконец, играть в футбол вместе со всем правительством. Однако упрямство Ельцина хорошо известно (в досье этому качеству уделено несколько страниц), и он упорно отбивался от всех попыток втянуть его в народный спорт. Более того, вопреки нашему плану, он увлекся теннисом, будто он не русский человек, а какой-то английский лорд, и пару раз даже ударил клюшкой на площадке для гольфа, что сразу же пошатнуло его имидж.

Ох, и нелегко было лепить из Ельцина лидера второго и третьего этапов «Голгофы»! Особенно мешал нам Бурбулис своей внешностью коварного иезуита и голосом кастрата Сикстинской капеллы (хотя человек он милейший и видит Россию на век-другой вперед), он слишком много вертелся вокруг Ельцина, не ведая того, что отпугивает от него почитателей. Зато помогал Михаил Никифорович (Полторанин) своими мягкими манерами, любовью к прессе и ненавязчивым антисемитизмом, который при любых обстоятельствах всегда поднимает рейтинг.

-----
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

ИСХ. N 3487

ИЗ ОБЗОРА АГЕНТУРНЫХ СВОДОК

ОПЕРАТИВНЫХ ГРУПП ПО

ОБСЛУЖИВАНИЮ ОБЪЕКТОВ «А» и «Б»

…Неудача на XIX партконференции и затяжка «Голгофы» показали, что даже элита нашего общества поразительно труслива и нерешительна. История с Ниной Андреевной (она прислала письмо с критикой перестройки Лигачеву, в которого влюбилась на партконференции, и рассчитывала завязать с ним роман), когда Лигачев чуть было в одночасье не ликвидировал гласность, до смерти напугав главных редакторов газет демократической ориентации, и не отбросил нас назад уже на первом этапе «Голгофы», показывает, что интеллигенция — опора перестройки — также гораздо трусливее, чем мы предполагали, и дорожит своим фактически жалким существованием.

Все это вынуждает нас принять серию мер по созданию более активного демократического блока, объединяющего интеллигенцию, уже с 60-х годов зараженную идеями «оттепели», прежде всего свободой передвижения по миру (предполагается, за государственный счет), и подготовленные нами в школах КГБ уголовные круги, уже развернувшие бурную деятельность в кооперативах и СП.

Проведены также важные вербовки в СМИ, необходимые для идейной обработки населения, на телевидении созданы деструктивные программы «Взгляд», «До и после полуночи» и другие, подготовлены ведущие — Миткова, Гурнов, Ростов, своим раскрепощенным видом развивающие в зрителях чувство безответственности и расхлябанности.

Инспирирован закон о наказании тех, кто не дает информацию для СМИ, что, вследствие уже указанной трусости элиты, обеспечивает проникновение даже в секретные учреждения. Вся компания проходит под лозунгом ГЛАСНОСТИ (отметим, что это — наше изобретение, Ю. В. предпочитал лозунг СВОБОДЫ, однако он недооценил любовь народа к более мутным терминам).

Акцент сделан на борьбу с привилегиями, до сведения Бориса Николаевича через Чазова доведена информация, что в кремлевской больнице его собираются отравить, вследствие чего он перешел в районную поликлинику, изменена его линия на езду в общественном транспорте, как уже отработанный вариант, Ельцину выделены деньги на покупку «Волги». Организована автомобильная авария при нахождении в салоне машины Бориса Николаевича, на этой основе распущены слухи о покушении, которое подготовил Горбачев. Противоречия в коммунистической партии доведены до предела, практически она полностью деморализована и существует только из-за нерешительности и трусости демократов. Для большего обострения политической ситуации и прессинга на Горбачева активизированы группа «Союз» в Верховном Совете, «Память», различные националистические организации и ЛДПР. (Кстати, Жириновский никогда не был нашим агентом, таких, как он, мы и близко не подпускали, охраняя чистоту знамени. По нашим данным, он является агентом «Моссада», задача которого запугать всех евреев не только у нас, но в Европе и США и заставить их выехать в Израиль.)

-----
ИЗ ДНЕВНИКА АВТОРА
ГКЧП был предусмотрен в плане «Голгофа» и одобрен лично Андроповым как мера по переходу ко второму этапу. Реализация этой острой акции возлагалась на Крючкова, который должен был предложить место председателя ГКЧП Борису Николаевичу. «Володя — прекрасный организатор, — говорил Ю. В., -, однако у него есть только опыт подавления революций (имеется в виду Венгрия 1956 года, где Крючков работал с послом Андроповым) и нет опыта переворотов. Поэтому прошу держать его под контролем, иначе он завалит все дело».

Так оно и получилось, сказалась аппаратная школа. Вместо того чтобы сразу же предложить место председателя Ельцину, Крючков под нажимом впавших в панику остальных членов ГКЧП начал все утрясать и согласовывать с Горбачевым. Тут мы столкнулись с совершенно новым феноменом: несмотря на острейшие противоречия между Белым домом и Кремлем, никто не хотел идти на конфликт и портить друг с другом отношения. Ельцин сам писал: «Мне кажется, если бы у Горбачева не было бы Ельцина, ему пришлось бы его выдумать… Я буду драться за Горбачева». Однако, согласно «Голгофе», Горбачев уже был не нужен.

В августовские дни никто из моих подчиненных не спал, мы метались между Кремлем и Белым домом, всеми силами стремясь обострить их отношения. Без ложной скромности хочу признать, что я лично организовал главный толчок в операции: подсадил Бориса Николаевича на танк и напомнил ему, как решительно действовал Ильич. Тогда Ельцин и объявил ГКЧП вне закона, чем дико всех напугал, и стал хозяином положения. Оказался удачным и второй мой ход: я поспорил с Борисом Николаевичем на ящик жигулевского пива (западные марки, кстати, он терпеть не может — там много химии), что Горбачев не распустит коммунистическую партию, — отсюда и прессинг Ельцина на Горбачева на сессии Верховного Совета после провала ГКЧП и, наконец, его указ о запрещении коммунистической партии (он рассчитывал, естественно, получить свое пиво, однако я ему справедливо указал на нарушение условий пари).

* * *
Ю. В. приехал в Колпачный уже в очень тяжелом состоянии, отказался от чая, извинился и прилег на тахту.

— Что-то я чувствую себя неважно. Слава Богу, план «Голгофы» я уже подписал, однако давайте будем реалистами: как любой человек, я могу ошибаться и неверно прогнозировать. Более того, я считаю глупым догматическое выполнение каждого пункта «Голгофы», особенно на втором и третьем этапах, отмеченных хаосом и непредсказуемостью. Однако мне совершенно ясно, что проведение «диких» реформ при Ельцине следует возложить на интеллигента, желательно на лицо еврейской национальности (все-таки Ю. В., не смотря на свою мудрость и незашоренность, был воспитанником старой школы, там слово «еврей» считалось не отвечающим духу пролетарского интернационализма) или хотя бы на человека с разъевшейся мордой и с дурной фамилией. Сейчас мне трудно назвать имя, но у нас, к счастью, расплодилась масса НИИ, там и разыщите теоретика, их там пруд пруди, все лопаются от амбиций. Он должен и начать реформы, и подобрать такую же команду умников, не имеющих никакой практики. Для чего это нужно? Любой практик, естественно, начнет размышлять исходя из своего опыта, а теоретику — море по колено, он схватит томик Хайека или даже Джона Стюарта Милля и туг же воплотит его в жизнь. Реформы должны быть жестокими в отношении народа и радикальными. Советую вам перечитать Джека Лондона или О'Генри — там очень славно перегрызают друг другу горло золотоискатели. Интеллигент нам нужен для того, чтобы потом было легче обратить против него гнев народа, который до сих пор не выносит людей в шляпах и очках. Все это потребуется на третьем и четвертом этапах, прошу вас уберечь этих товарищей от смертной казни, но срок давать не меньше десяти лет.

Необходимо также разбавить теоретиков прагматиками-хозяйственниками, чтобы… Помните у Крылова? «Однажды лебедь, рак да щука…» Ох уж они такой рыночек построят, что все взвоют от ужаса!

-----
СОВ. СЕКРЕТНО

ИСХ. N 490

ИЗ ДОНЕСЕНИЙ АГЕНТУРНОЙ ГРУППЫ

ПО ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ

ДЕСТАБИЛИЗАЦИИ ОБЩЕСТВА

В результате принятых нами мер на истории Советского Союза поставлен крест и все развитие страны признано «отклонением». Началось активное переименование улиц в Москве и Ленинграде (возвращение отмененных названий предусмотрено на четвертом этапе), однако этот процесс, несмотря на наши усилия, не получил поддержки в провинции. Это объясняется тем, что народ там недостаточно образован, многие считают, что до сих пор у власти стоит Ленин, и не понимают, зачем нужно сносить памятники вождю.

Нам не удалось организовать публичное сожжение книг Горького, Маяковского и других соцреалистов, мы также решили не выносить из мавзолея прах Ленина для захоронения на Волковом кладбище, а разработали серию мер, включая взрыв бомбы в мавзолее, различные надругательства над прахом, которые привели бы массы в более революционное состояние.

Большого успеха мы добились на телевидении благодаря широкому показу презентаций и американской рекламы, что действует на обнищавший народ, как красный цвет на быка. По разработанной нами методике резко участилось употребление и постоянное повторение таких слов, как СВОБОДА И ДЕМОКРАТИЯ, — в результате большинство населения уже считает эти слова ругательствами, «демократ х. в» стало самым ходовым выражением. Скомпрометировано также понятие патриотизма, которое теперь отождествляют с косностью и даже с хулиганством, благодаря шумным выступлениям Анпилова.

Регулярный показ по телевидению крупных и мелких жуликов как честных благодетелей оказывает необходимое разрушительное воздействие на духовные ценности, которые пока еще остались у населения. Продолжается поощрение оккультных наук, выступления Кашпировского и Чумака, из Индии нами ввезены кришнаиты, приглашены также и американские проповедники, приняты и другие меры по конфессиональному развалу общества. В СМИ регулярно проводится компания по внушению публике, что единственной ценностью в жизни являются деньги, большую помощь нам оказывают валютные проститутки, рассказывающие молодому поколению, как нужно жить. Однако следует признать, что нам не удалось в полной мере пробить на телевидении хлесткую порнографию, в частности детский секс, скотоложство, некрофилию.

-----
ИЗ ДНЕВНИКА АВТОРА
После августовских событий наша задача прежде всего заключалась в доведении населения до полного обнищания. Юрий Владимирович недооценил разрушительные таланты наших экономистов-теоретиков, практически за два года были выполнены все пункты второго этапа «Голгофы» и отпала необходимость в третьем этапе, который органически начался уже после подписания Беловежских соглашений. Следует отметить, что они не предусматривались «Голгофой», поскольку Ю. В. мыслил новое общество в рамках Советского Союза.

* * *
Несколько раз в наших приватных беседах с Андроповым я проводил мысль о возможном распаде СССР, войнах в Средней Азии и на Кавказе, войны России с Украиной из-за Крыма и Донбасса, наконец, третьей мировой войны на территории СССР из-за перекройки границ.

— Все может произойти, Михаил Петрович, — говорил Ю. В. — Мы даем в «Голгофе» магистральные направления и не можем всего предусмотреть, однако я не могу представить, что новые лидеры окажутся настолько глупыми, что подойдут к последнему этапу самыми кровавыми методами. Если мы не будем верить в людей, мы не сможем построить новое общество!

Все-таки Ю. В. был чистым человеком и идеалистом! Но даже я, при всей искушенности в грязных делах шпионажа, не мог себе представить всей стремительности нашего приближения к завершающей фазе: свободные цены, ограбление населения и государством и частными компаниями, инфляция, повальная коррупция, обогащение и воровство под лозунгами борьбы с привилегиями, полная криминализация страны — все это, согласно «Голгофе», должно было быть реализовано в течение двадцати лет, мы же перевыполнили план и добились успехов уже к 1993 году. Особенно блестяще проводилась кампания по борьбе с привилегиями — в результате их стало во много раз больше, что обозлило народ до крайности.

В «Голгофе» большое значение уделялось росту преступности, наша беда заключалась в том, что в России почти не осталось крупных аферистов, их всех пересажали, зато в избытке существовали хулиганы и мелкие воришки. В связи с этим еще при жизни Андропова мы создали в КГБ специальные школы, в которых тщательно готовили квалифицированную мафию, даже учили их иностранным языкам, дабы их будущие дела охватывали весь мир.

Мы установили тесный боевой контакт с ЦРУ, которое по нашей просьбе быстро подчинило себе все страны Восточной Европы, вообще все внешние события, после того как Горбачеву удалось развеять страхи у запуганного ранее Запада, развивались очень легко и сводились к простейшей формуле: «Запад давит, а мы уступаем» и временами к более эффектной формуле: «Мы уступаем, а Запад не понимает зачем и теряется». Идеальной фигурой для такой внешней политики являлся Андрей Козырев, правда, он настолько был подвержен различным взаимоисключающим веяниям, что мы не всегда были уверены в успехе, однако Козырев обладал превосходным качеством: он служил верно и смотрел в рот президенту, поэтому влияние на него проводилось через агентуру из президентского окружения.

В то же время мы очень опасались, что новые руководители вообще забудут о государственности и приучат к этому народ (а как же последний этап?), и потому ввели «тактику взбрыкивания», т. е. внезапного и неоправданного выступления против Запада, в частности, наша продажная пресса много писала о скандале в ирландском аэропорту в Шенноне, когда президент не вышел из самолета для встречи с ирландским премьером. Газетчики объясняли это известной слабостью президента (я уже писал, что это фикция!), а на самом деле это была глубоко продуманная нами «активка»: с какой это стати президент великой державы будет спускаться вниз для встречи с каким-то вонючим ирландцем?! В конце концов, тот может сам подняться по трапу в самолет, невелика шишка!

В дальнем стратегическом плане наша внешняя политика сводилась к тому, чтобы с помощью широкой инфильтрации за границу наших мафии, жулья и просто страждущих граждан заставить Запад воздвигнуть новый «железный занавес», возможно, даже стену наподобие берлинской, но по длине китайскую. Таким образом, Запад расписался бы в полном фиаско всех своих демократических достижений и отдал бы в наши руки серьезную политическую победу, обеспечивающую триумф нового социализма.

Однако, если быть самокритичным, были и просчеты. Мероприятие типа октябрьских событий, с баррикадами, танками и расстрелом Белого дома (по «Голгофе» предусматривался Кремль), мы предполагали провести перед самым переходом к четвертой фазе, т. е. использовать и спровоцированное нами нарушение конституции президентом, и разбойные выступления оппозиции как повод для разгрома обеих сторон и захвата власти. Октябрьские события застали нас врасплох, ибо к этому времени нами еще не была подготовлена агентура для нового правительства. Естественно, наши люди регулярно информировали нас об окружении Руцкого, Хасбулатова, Анпилова, Баркашова и других, упирая на их хулиганские и даже бандитские наклонности, большая часть оппозиции тоже нами субсидировалась, газета «День» превосходно выполняла свою функцию по разжиганию гражданской войны. Впрочем, приходилось оплачивать и крайности в другом лагере, в частности, газеты «Известия» и «Сегодня».

В то же время мы пришли к выводу, что «непримиримая оппозиция», несмотря на свою неосознанную склонность к социализму, вряд ли сможет стать нашей опорой на завершающем этапе. Большинство ее лидеров были склонны к истерии и кликушеству, большую популярность имело ношение непонятно какой формы, что весьма напоминало карнавал, все движение было охвачено неестественным религиозным экстазом, который на последнем этапе, несомненно, вошел бы в конфликт с нашими целями.

Особо тягостное впечатление произвела неспособность Руцкого реализовать чемоданы с компроматами, которые мы для него специально насобирали и в стране, и за кордоном, впрочем, и демократическая сторона, несмотря на внедрение в ее среду под крышей генерала талантливого организатора, бывшего секретаря Союза адвокатов Якубовского, также оказалась бессильной в работе с компроматами.

Хотя октябрьские события 1993 года и были неожиданными для нас, подключились мы к ним сразу. Первый же прогноз развития политической ситуации в случае прихода к власти Руцкого ясно показал, что мы можем получить вариант горбачевского периода, т. е. операция «Голгофа» откатится со второго на первый этап, что было не в наших интересах.

Поскольку высшие чины Министерства обороны испытывали колебания и не хотели вмешиваться в конфликт, пришлось через надежных агентов пообещать главным армейским фигурам по даче и по три танка для последующей реализации за границей в твердой валюте. Собственно, к знаменитой встрече Ельцина с военными все уже было готово, однако в целях конспирации военные немного подискутировали этот вопрос с президентом, проявляя якобы неуступчивость.

На втором этапе мы столкнулись с феноменом, который не фигурировал ни в одном из наших прогнозов. В мировой практике любое правительство делает все ради того, чтобы понравиться народу, включая, естественно, и демагогические обещания. Однако и правительство Гайдара и правительство Черномырдина постоянно рубили сук, на котором сидели, и делали все, чтобы отвратить от себя народ, а нелепые попытки стоять на церковных службах со скорбно-плаксивыми лицами и свечами в руках, что транслировалось по телевидению, не вызывали у населения ничего, кроме дикого хохота. С одной стороны, это облегчало наши мероприятия по компрометации режима, с другой излишне форсировало второй этап и неоправданно приближало нас к развязке.

* * *
Ю. В. в нашу последнюю встречу в тихом особнячке в Колпачном переулке выглядел ужасно, и я не мог смотреть на него без внутренней боли.

— Я не хочу давать четкие определения нового общества, однако мне совершенно ясно, что решающую роль в нем будет играть чиновничество. Ленин в свое время совершил кардинальную ошибку, придумав «слом государственной машины», он просто не понимал природы бюрократии, которая готова служить кому угодно. Поверьте мне, как только мы провозгласим лозунги СОКРАЩЕНИЯ АППАРАТА и начнем рыночные реформы, все бюджетные организации, включая армию и КГБ, страшно перепугаются и окажут им активное сопротивление. Не будем впадать в заблуждение, объясняя это сопротивление идейными причинами, — просто каждый будет бояться потерять свое кресло. Впрочем, очень скоро аппарат станет самым верным сторонником дико-капиталистического режима, вырастет в несколько раз, почувствует вкус взяточничества и вообще встанет над политическими партиями… — Андропов задумался.

— У меня есть некоторые сомнения, Юрий Владимирович: а нужны ли нам в новом государстве политические партии? Мы так удачно отучили население СССР от политики, что стоит ли возрождать этот говорливый и беспомощный институт? Да и парламент… помните, еще Маркс писал, что это «собрание старых баб»?

— Некоторую видимость политики следует сохранить, — заметил Ю. В. Хотя бы для того, чтобы прилично выглядеть перед Западом. Однако в целом я с вами согласен: управлять должен умный и квалифицированный аппарат, а не говоруны с улицы… Боже, как я ненавижу этих болтунов-политиков. Поверьте мне, наш парламент даст себе какое-нибудь идиотское название вроде «вече» (тут он не угадал)… извините, я сегодня плохо себя чувствую. До свиданья…

Это была наша последняя встреча.

Да не ожидает от меня читатель описания плана перехода к завершающему этапу — новому социализму, я не собираюсь заниматься разоблачениями в стиле генералов Калугина или Судоплатова, законы конспирации остались для меня святыми. Не хочу я соревноваться и с классиками антиутопий вроде Замятина, Оруэлла и Кабакова — моя задача реализовать до конца «Голгофу». Скажу лишь одно: пишу эти строчки из секретного бункера начальника охраны президента генерала А. Коржакова, очень хорошего и, главное, надежного человека, только что мы по-русски отпраздновали двенадцатилетие плана «Голгофа» и заодно наступающее десятилетие перестройки. Собираемся в командировку в Чечню.

Об остальном узнаете позже, если не отключим телевизор.

МИХАИЛ ЛЮБИМОВ.

Из мемуар-романа
Письмо N 1
Г. Старовойтова: «Любимова я знать не знаю!»
В редакцию газеты

«Совершенно секретно»

от Г. Старовойтовой

Уважаемые коллеги!

Являясь читателем (а как-то была и автором) газеты «СС» с удивлением обнаружила в N 2 за 1995 год хлестаковскую болтовню М. Любимова, который нагло врет, что давал мне (а также Попову и Буничу) «задание разработать проект возрождения в СССР частной собственности» (?!) Однако мы «в последний момент сдрейфили, боясь исключения из партии».

Сообщаю редакции, что никакого М. Любимова я знать не знаю; в его партии (КПСС+КГБ никогда не состояла — а поскольку судиться мне некогда, то лучше опубликуйте это мое опровержение в ближайшем номере по-хорошему. В соответствии с законом об СМИ.

т. 480-96-14

Г. Старовойтова

22 февраля 95 г.

-----
Письмо N 2
А. В. С.: «Кто рассказал ему об этом?!»
В редакцию газеты

«Совершенно секретно»

Уважаемая редакция!

Давно ощущал потребность сказать хоть бы часть правды, которая мне известна о сути событий, произошедших в нашей стране в последние годы, но я не верил, что найдется издание, которое рискнет опубликовать мои записи. К решению написать именно вам меня подтолкнул отрывок из «Мемуар-романа» М. Любимова, опубликованный в вашей газете «Совершенно секретно» N 2 за 1995 год.

Но прежде чем начать разговор по существу, напомню одну историю, которая, возможно, известна вам, поскольку она получила в свое время довольно широкую огласку.

Кажется, в 70-х годах был опубликован один из лучших романов о разведке — «В августе сорок четвертого…». Его автор, прозаик Владимир Богомолов, использовал в нем, кроме всего прочего, и документы, снабженные грифом «Совершенно секретно». Они были настолько выразительны сами по себе, что оказались едва ли не самыми интересными страницами романа (во всяком случае, для нас, профессионалов).

Рассказывают, что когда Андропов прочел эту книгу (Ю. В., как известно, много читал и имел вкус к настоящей литературе), он распорядился немедленно выяснить, кто осмелился допустить автора к сверхсекретным документам.

Специально выделенные люди перешерстили все, но виновных не нашли. Не нашли, впрочем, и самих документов. Тогда Андропов дал указание, чтобы к нему на беседу пригласили автора книги.

Встреча состоялась. Ю. В. наговорил Богомолову кучу комплиментов, хвалил книгу и затем, будто невзначай, спросил, а как, собственно, попали ему в руки тексты секретных документов. Богомолов ответил:

— У меня не было никаких секретных документов.

— Как не было, если они имеются в вашей книге?

— Я их придумал.

— Что значит — придумали?! — воскликнул пораженный председатель Госбезопасности.

— Очень просто. Сочинил.

Говорят, Андропов был совершенно сражен и долго смеялся над самим собой своим известным всем нам негромким, но заразительным смехом.

То была истинная правда: никто никаких документов писателю не передавал. Тех, что были приведены в книге, просто не существовало. Но, выдуманные автором, они оказались беспощадно похожими на истинные.

А теперь — об отрывке из «Мемуар-романа» М. Любимова, опубликованного в вашей газете.

Сейчас много охотников — особенно среди бывших высокопоставленных сотрудников КГБ (и особенно среди тех, кто по разным причинам был в свое время «придержан» на одной из ступенек карьерной лестницы или даже «спущен» с нее) — с упоением разоблачать спецслужбы, при этом старательно приписывая себе «героические подвиги», замазывая собственные преступления перед народом и перекладывая вину за них на своих коллег. Согласитесь: нехитрый способ прослыть «давними борцами» против режима и попутно заработать немалые деньги (фамилий называть не буду: они у всех на слуху).

М. Любимов, к его чести, в опубликованном отрывке этим не занимается. К собственному рассказу о том, что именно ему Андропов поручил разработать сложнейшую операцию по «перестройке», введению в нашей стране «дикого капитализма» с хитроумной целью снова пробудить у населения любовь к «настоящему социализму», автор относится с достаточной степенью самоиронии.

Конечно, все написанное в отрывке — вымысел.

Однако в некоторых местах своего, конечно же, открыто пародийного «мемуар-романа» (так он сам определил жанр своих «воспоминаний», снабдив отрывок шутливыми фотографиями, в которых профессионал легко обнаружит не очень тщательно сработанный монтаж), автор оказывается настолько близок к правде, что я (как Андропов в случае с Богомоловым) готов воскликнуть: «Кто нарушил клятву?! Кто рассказал ему об этом?!»

Вымысел оказался замешан на правде. Причем, подозреваю, — на правде, неожиданной для самого автора, потому что, по моим данным, он не мог напрямую знать о ней.

Не знаю, кто «виноват» в том, что кое-где Любимов попал в «десятку»: то ли интуиция незаурядного разведчика, то ли отголоски каких-то слухов, дошедших до него («мертвых» секретов ведь не бывает!), то ли профессиональное умозрительное логическое построение возможной версии тех событий, которые потрясли мир и вывернули нашу страну наизнанку.

Недаром говорят: информация — мать интуиции.

Я не могу задать этот вопрос самому Любимову, хотя мы оба неплохо знаем друг друга, потому что не имею права обнаруживать свою собственную причастность к некоторым «сюжетам», о коих речь идет в его «Голгофе».

Одно могу сказать: этот отрывок (и тот факт, что ваша газета осмелилась напечатать его) утвердил меня в мысли, что настала пора рассказать людям правду (в той мере, какая мне представляется возможной) о практически никому не известной, тайной подоплеке некоторых событий последних лет.

Я прекрасно представляю ту границу конфиденциальности, которую не дано переходить людям моей профессии, даже когда страна лежит в нравственных и физических руинах и, кажется, не существует никаких преград для беспредела — ни служебных, ни моральных.

Но я исхожу из убеждения, что никто не освобождал меня, гражданина великой России, от ответственности за ее будущее. Именно поэтому и приступаю я к описанию действительных событий недавнего прошлого. Если не сделать этого сегодня, завтра будет поздно, наша история вообще окажется выскобленной из сознания, никому не нужной и — главное! — бесполезной для нас и наших потомков. Россия и так потеряла уже много поколений, выросших манкуртами на пустыре лжи, которая нас окружала и продолжает окружать.

Первую часть моей работы я мог бы предоставить вам для публикации в одном из ближайших номеров «Совершенно секретно». А это письмо, которое вы вольны публиковать или выбросить в корзину, считайте предисловием к ней и нашим условным сигналом: если оно появится на страницах очередного номера вашей газеты, я буду считать, что вы готовы рассмотреть мою будущую рукопись.

Я не связываю вас никакими обязательствами: наш мир слишком жесток и беспощаден. Если я не увижу моего письма в вашей газете, я буду думать об ином пути действий. К вам у меня не будет никаких претензий.

Не разыскивайте меня. В случае вашего согласия я сам найду способ передать вам рукопись.

С уважением

А. В. С.

-----
Михаил Любимов. К вопросу о мозгах
Судя по письму в редакцию, Галина Старовойтова читала Гоголя, и это отрадно: значит, она знает, что наш великий сатирик любил посмеяться и справедливо полагал, что смех очищает душу человека и помогает ему жить. Умение же посмеяться над самим собой — одна из отличительных особенностей русского национального характера, что, наверное, тоже известно бывшему советнику президента по национальным вопросам, в частности и по Чечне. А что касается суда, которым в грубом тоне грозит «мать» российской демократии, то это все равно, что Пушкину подавать в суд на Гоголя — ведь Хлестаков сказал, что он с Пушкиным на дружеской ноге. Впрочем, общественность уже соскучилась по процессам над художественными произведениями, новые поколения, взращенные в нашей солнечной демократии, и не помнят судилище над Даниэлем и Синявским, когда им припаивали мысли их литературных персонажей, не говоря уже о травле Зощенко под лицемерные причитания, что «Гоголи и Щедрины нам нужны».

В одной лодке с Галиной Старовойтовой по иронии судьбы оказались и многие видные чекисты, возмущенные тем, что я возвел поклеп на «органы», не имел, мол, КГБ таких планов, хотя честно сигнализировал о грядущей смуте. При этом подчеркивалось, что в КГБ были другие, не менее важные планы, но я к ним не имел никакого отношения. Бывший сотрудник секретариата Ю. Андропова прямо признался, что через него план «Голгофа» не проходил. Некоторые думцы, редакторы газет тоже начали мучительно думать, правда это или вымысел, но официально свой протест на всякий случай решили не выражать. Перепугались даже опытные предприниматели, тут же решившие отказаться от покупки в России собственных домов и вывезти капиталы на Запад до экспроприации на последнем этапе «Голгофы». Обозначились и общественные деятели, судорожно начавшие искать «руку», подвигнувшую автора на эту злую сатиру-предупреждение, а одна знаменитая и очень милая актриса назвала меня Карабасом-Барабасом, дергающим куклы за нитки.

Что стряслось с вашими мозгами, господа-товарищи? Можно ли с головой такого сомнительного качества заниматься политикой и безопасностью страны? Что на это сказать? Уместны, наверное, слова принца Гамлета: «Уходи в монастырь, Офелия!»

Честно говоря, зная об еще одной черте нашего национального характера — доверчивости, особенно к печатному слову, я умышленно внес в текст предельно абсурдные пассажи, кроме того, художник сознательно выполнил свою работу так, чтобы был виден фотомонтаж. Но и этого мало. Была использована фотография из Музея восковых фигур, на которой в средние века пытают еретика водой из чайника, с подписью: «Подготовка агентов влияния в КГБ». Куда уж дальше? По старой советской привычке для перестраховки решили все же обозначить жанр — мемуар-роман, слово загадочное, но все же указывающее на беллетристику. Казалось бы, чего же еще? И все равно многие в редакции уверяли меня, что я не знаю свой родной народ, недооцениваю я тщеславия и надутости многих партийных деятелей и отдельных личностей, смотрящих на себя словно на богов, невдомек мне обидчивость даже целых организаций, не говоря уже о легковерности отдельных граждан. Так оно и получилось! Даже официальный представитель ФСК С. Богданов в радиоинтервью заметил, что автору необходим психиатр (видимо, подразумевалась «психушка»). Не надо было вышибать из поликлиники, товарищи! Кстати, психиатр нужен всем нам, и в этом нет ничего дурного, а если наши правоохранительные органы не защитят страну от преступного произвола, то и психиатр уже не поможет.

Самое невероятное, что на «Голгофу» клюнули и прожженные журналисты: программа российского канала «Не вырубить» прокомментировала статью на полном серьезе (о Боже!), а «Московская правда» вроде бы и не раскусила все дело даже дойдя до пассажа о самой красивой женщине России Сажи Умалатовой. Благодарю раскрепощенное «Времечко» за предоставление трибуны для обсуждения «Голгофы» и надеюсь, что отныне все страждущие граждане будут валить свои беды — от неисправности канализации до обнищания и геморроя — на автора, с которого и спрос: ведь это он является главным исполнителем «Голгофы». Наконец, нашелся ответственный за все наши несчастья! Вдохновители нынешней российской внешней и внутренней политики могут спокойно почивать на лаврах — на Лобное место поведут не их, а меня! О времена! О нравы! «Со всех сторон его клянут, и только труп его увидя, как много сделал он, поймут, и как любил он, ненавидя».

Так неужели я писал все это для того, чтобы позабавить и читателей, и себя? Конечно, нет! Попробую объяснить.

Я совершенно искренне поддерживал и перестройку, и Горбачева, и Ельцина, я считал, что август 1991 года и полный крах тоталитаризма станут счастливой точкой отсчета для новой, свободной России. Я и сейчас считаю, что без свободы и демократии жизнь нашего государства немыслима. Но только какой демократии? Какой свободы? Увы, после августовских событий мои иллюзии полностью развеялись: я поражен царящими произволом и несправедливостью, меня угнетает обнищание большинства соотечественников, у меня вызывает ненависть свора мафиози и жуликов, ставших хозяевами жизни. Вся политическая жизнь в стране представляется мне огромным цирком, где нет места для народа и где каждый занят только собой. Кто-то «укрепляет» свое политическое положение, кто-то в мифических опросах и рейтингах перемещается с пятого места на десятое и наоборот, и кого, интересно, все это волнует, кроме их самих?

Из политики исчезло нравственное начало, которое в свое время играло важную роль и у Горбачева, и у Ельцина, все превратилось в балаган, в борьбу пауков в банке, не знающих компромисса. Я почти не вижу честных политиков, я редко вижу порядочных людей — одни лишь жаждущие рыла у корыта, рвущие зарплаты, квартиры, дачи. Все это как страшный сон, как бред сумасшедшего!!

Об этом я и написал и придал этому форму «руки КГБ» и плана «Голгофа» по той причине, что органически не выношу теории «рук» — будь то руки КГБ, Моссада или ЦРУ. Я проработал в разведке более двадцати лет, я знаю силу и слабость и нашей, и других разведок, и я убежден в одном: мы не остров Фиджи, а крупнейшая страна мира, и ни одна шпионская спецслужба, в том числе и своя собственная, не в состоянии направить ход истории нашей страны. Откуда в России эта чертова слепая вера в заговоры и «руки»? Почему мы жаждем все упростить? Почему мы забываем о том, что наша жизнь — в наших руках, что мы сами, прежде всего, несем ответственность за самих себя?

Так почему же все пошло в нашей стране, по уже классическому выражению В. Черномырдина, «не так, как хотелось, а так, как всегда»? Что это? Божий промысел? Неизбежная расплата за былое могущество, построенное во многом на насилии? Расплата за оккупацию Прибалтики и Восточной Европы? За то, что молчали, когда Сталин уничтожал крестьянство и устраивал процессы? Или просто у любого народа рано или поздно наступает час заката?

Если бы я мог дать ответы на эти вопросы! Если бы… Я лишь смотрю на наш политический цирк, я ищу на арене сынов Отечества, жаждущих власти не ради денег или ради самой власти, готовых хоть чем-то пожертвовать ради народа. Я смотрю на этот цирк, я смотрю, как мечутся по арене и что-то выкрикивают клоуны, и, словно веселые хлопушки, звучат выстрелы — и вдруг оседает на грязный лестничный пол, обливаясь кровью, Влад Листьев, вдруг я вижу разодранных осколками молодых ребят в Чечне — нет, это не игра, это не клюквенный сок, а самая настоящая человеческая кровь!

Я благодарю подавляющее большинство наших читателей, воспринявших мою сатиру с гомерическим хохотом. Спасибо, что вы сохраняете чувство юмора!

Я прошу прощения у тех честных людей, которых ввела в заблуждение моя антиутопия, я прошу вас: будьте бдительны! Не будьте доверчивы! Не за горами выборы — научитесь отличать демагогов от нравственных людей! Гоните тех, кто вешает вам лапшу на уши! Пусть победит в политике честность!

А цирк все гогочет, и пляшут клоуны, и льется кровь, и не видно этому конца…

Любимов Михаил  И ад следовал за ним-1

Вместо предисловия

Москва, Тверской бульвар, 23,

Михаилу ЛЮБИМОВУ, эсквайру.

Дорогой сэр,

Памятуя наши плодотворные дискуссии о сокращении разведывательной деятельности противостоящих блоков, я рискнул прибегнуть к Вашей помощи по одному весьма щепетильному вопросу Месяц назад, когда я покидал рыбный ресторан “Скоте”, ко мне подошел человек, заявивший, что знает меня по телевизионным выступлениям (говорил он на добром ирландском языке), сунул в руки пакет и удалился, бросив на прощание “Уилки просил опубликовать это”.

Помните ли Вы шумный процесс над австралийцем Алексом Уилки, обвиненным не только в шпионаже, но и в убийстве? Называя эту фамилию, я допускаю натяжку, ибо Уилки жил и по фальшивым паспортам, используя еще массу разных фамилий.

Вернувшись к себе на Стенхоуп-террас, где, если Вы помните, мы провели немало приятных бесед за чашкой чая, я достал в библиотеке подборку старых номеров “Таймс” и внимательно перечитал весь процесс.

Алекс Уилки обвинялся в работе на советскую разведку, что он категорически отрицал, как и свое якобы русское происхождение. Держался он спокойно, смело, даже дерзко. Свидетельские показания оказались недостаточно убедительными, более того, у меня сложилось впечатление, что британские спецслужбы не были заинтересованы в раздувании всего дела, а даже пытались его замять. Основная часть процесса проходила за закрытыми дверьми. По слухам, значительная доля обвинений строилась на весьма драматических материалах, предоставленных американской разведкой.

Что касается загадочного убийства так и не опознанного лица, то Алекс Уилки сам признал свою вину, которую, правда, невозможно было отрицать, поскольку полиция схватила его на месте преступления. В итоге по решению суда он получил тридцать лет тюрьмы.

Связавшись со своими друзьями из секретной службы, я узнал, что незнакомец, подстерегший меня у “Скотса”, является уголовником, недавно освобожденным из тюрьмы, через которого Уилки передал пакет с рукописью, опасаясь ее экспроприации. Страхи его были напрасны, поскольку тюремные власти по устойчивой британской традиции всячески поощряют литературные экзерсисы, учитывая их исключительно целебное терапевтическое воздействие на заключенных.

Недавно в “Таймс” я прочитал очередную статью о жизни Уилки в тюрьме. Ведет он себя примерно, пользуется авторитетом у заключенных и по-прежнему отрицает свое русское происхождение. Мои друзья добавили, что он много читает, делает выписки (тюремным библиотекам Англии могут позавидовать многие оазисы культуры Европы) и считает свой литературный труд забавной игрой, которая завершит его бурную жизнь.

Теперь о самой рукописи.

У меня сложилось впечатление, что Уилки отважился на жизнеописание и, возможно, даже на исповедь, прикрыв все это фиговым листком литературной формы. Я не претендую на роль литературного эксперта, но мне не по душе ни излишний натурализм, ни манерность, ни шпионский сленг, ни постоянная само-ирония, доходящая до абсурда, которые мешают читателю окунуться целиком в повествование.

Уверен, что и Вы, сэр, будучи поклонником Чарльза Диккенса и Льва Толстого, во многом согласитесь с моими, возможно, не совсем зрелыми, суждениями.

Особенно поразила меня, сэр, эзопова манера повествования, все эти шитые белыми нитками “Мекленбург”, “Монастырь”, “Маня” и прочие выдумки отравленного конспирацией ума. Зачем это нужно? Неужели Уилки серьезно полагал, что его художественная проза может быть использована против него для пересмотра дела или для возбуждения нового дела о шпионаже? Если он так считал, то это не делает чести его специальной подготовке: в практике судов Соединенного Королевства не было еще дел, построенных на доказательствах, взятых избеллетристики обвиняемого.

Направляю Вам рукопись и надеюсь, Вы найдете ей достойное применение.

С надеждой снова увидеть Вас в Лондоне,

искренне Ваш,

профессор Генри Льюис.


Профессору Генри Льюису, 7 Стенхоуп-террас, Лондон.

Дорогой сэр!

Глубоко благодарю Вас за рукопись и особенно за теплое письмо. Я тоже часто и с удовольствием вспоминаю наши беседы у камина и особенно Ваше выступление на конференции по поводу разрушительного воздействия шпионажа на моральное состояние общества – теме, столь близкой моему сердцу. Совершенно убежден – и тут, если помните, мы сошлись с Вами в едином мнении,  – что перестройка в международных отношениях невозможна, если существуют шпионаж и шпиономания.

Теперь о рукописи. Как Вы понимаете, я не преминул тут же обратиться в соответствующие компетентные органы и получил следующий ответ: “Никакого Алекса Уилки, связанного с советской разведкой, не было и нет, и весь шпионский процесс инспирировался определенными кругами, заинтересованными в нагнетании международной напряженности. Что касается лиц и событий, описанных в так называемом романе Уилки, то они целиком являются плодом явно больного воображения автора, начитавшегося триллеров Форсайта, Кленси и Ле Карре”.

Тем не менее, учитывая счастливую эру гласности, я решился опубликовать это произведение, интересное, прежде всего, как человеческий документ и, если использовать ваш тезис, как свидетельство распада личности, ведь, увы! Тайная война наложила отпечаток на психику и поведение всех нас.

Возможно, Вам, сэр, покажется странным, но Уилки вызывает у меня чувство сострадания, несмотря на прекрасные условия, предоставленные ему в английской тюрьме. Мне трудно судить о тюремной жизни, ибо до сих пор судьба была милостива ко мне и уберегла от близкого знакомства с пенитенциарными системами.

Но, говорят, у нас в стране тюремные библиотеки, возможно, не уступают английским. Судя по мемуарам Роберта Брюса Локкарта, в тюрьме, куда он попал за участие в заговоре против советской власти, имелся отменный выбор литературы: Фукидид, “Воспоминания о детстве и юности” Ренана, “История папства” Ранке, “Путешествия с ослом” Стивенсона и множество других превосходных трудов.

Не без умысла прикоснувшись к уважаемой персоне сэра Роберта, хочу напомнить Вам слова, высказанные ему на прощание тогдашним зампредом ВЧК Петерсом. “Господин Локкарт, Вы заслуживаете наказания, и мы освобождаем Вас лишь потому, что нам нужен в обмен арестованный английскими властями Литвинов. Всего хорошего. И у меня к Вам личная просьба: в Лондоне живет моя сестра, Вам не трудно передать ей письмо?”

Локкарт утверждает, что точно выполнил просьбу зампреда.

К чему я плету эти нити? Поверьте, сэр, я отнюдь не мечтаю о тех временах, когда шеф КГБ начнет передавать письма своей сестре, живущей по соседству с семьей директора ЦРУ, через задержанного американского резидента. Просто этот эпизод наводит на мысль о существовании кодекса чести даже между самыми непримиримыми противниками. Почему бы не привнести в наш деморализованный подозрениями мир нечто из времен благородного рыцарства? А говоря на более приземленном языке, почему бы не отказаться от методов шпионажа, унижающих человеческое достоинство? Это Вам не размышления у камина, которого мне так не хватает здесь. И последняя бусинка в этом ожерелье, которое я так неумело нанизывал: насколько успешно, по Вашим данным, развиваются контакты между ЦРУ и КГБ? Можно ли надеяться, что на следующую конференцию мы заполучим представителей всех главных секретных служб мира?

Надеюсь, Вы не будете возражать, если я опубликую наш эпистолярный обмен в качестве предисловия к книге.

С искренними пожеланиями,

Михаил Любимов


P.S. Вы упрекаете бедного Уилки в пристрастии к эзопову языку и излишней конспирации. Что ж, возможно, в Англии художественный вымысел не может быть положен в основу уголовного обвинения. Однако не забывайте, уважаемый сэр, что время не стерло из памяти Уилки нашумевшие процессы Даниэля и Синявского, на которых им, увы, инкриминировались высказывания героев их собственных литературных произведений. Что тут удивляться? Мне вполне понятны перестраховка и предусмотрительность осужденного разведчика, решившего не давать никаких карт ни самому гуманному в мире британскому правосудию, приговорившему его к тридцати годам, ни так и не признавшему его Отечеству.

Глава первая, которая вводит неискушенного читателя в богатый мир героя, летящего в темную ночь на тайное свидание

Я выключил телевизор, набросил пиджак, обозрел из окна темную ночь, в которой только пули свистели по степи, и спустился вниз по лестнице, позванивая ключами от машины. У подъезда под суровым ветром трепетали белый плащ миссис Лейн и ее продрогший сеттер с отвратительной мордой судьи, не устающего выносить смертные приговоры.

– У вас железная воля, миссис Лейн! Подумать только, в такую тоскливую погоду не пожалеть себя ради этого благородного создания (тут создание, словно почувствовав мое кривляние на котурнах, состроило рожу еще постнее, вызвав не предусмотренное ситуацией воспоминание о предводителе Монастыря, Мане), а я еду ужинать в Сохо, ведь в местных пабах дай Бог, чтобы раздобыть вечером пару хот-догов, да это и понятно: народ экономит, обжирается овсянкой дома и выбирается за сто ярдов лишь за пинтой пива. Какой смысл держать в пабе горячие блюда? К тому же я люблю итальянские рестораны, не зря ведь во мне горит четвертушка итальянской крови, хотя все остальные предки – австралийцы (время от времени не мешает обыгрывать легенду, это полезно для дела и тренирует и без того феноменальную память), и посему день, проведенный без ветчины по-пармски, то бишь дыни с ветчиной, похож на муки человека, который с утра не успел почистить зубы и мечтает вечером добраться до щетки [1] . Хорошо, что в тратториях цены вполне доступны для скромных тружеников (легенда – всегда легенда, соседей интересует чужой карман, и никто толком не знает доходов на радиофирме почтенного Алекса), хотя, признаюсь, миссис Лейн, ветчина по-пармски – это не главное в жизни (мысль простая и афористичная!). Счастливой прогулки, не простудите гордость нашего дома! Разве встретишь такую прелесть даже на лужайках Хемстед-Хита? Спокойной ночи, привет вашему мужу, у него уже прошел насморк? Мне всегда приятно с вами поговорить, я ему так благодарен за то, что вчера он помог завести мне машину – проклятая сырость, – у него золотые руки, ему надо открыть частную мастерскую, вам бы не помешала пара миллионов, миссис Лейн, правда? Хватит и одного? Смех. Аплодисменты. Занавес.

Первый переулок, второй, третий, поворот направо, левое колено [2] , выезжаем из Хемстеда, два километра по прямой, налево и правое колено, далее прямо к автостраде.

На уроках в семинарии за такую грубую проверку прочистили бы во всех наклонениях, представляю своего грозного дядьку: “Попытка с ходу выявить «хвост» сразу обнаруживает вашу принадлежность к известной организации”.

На автостраде фиксирую “роверы” 07435 и 24132, впрочем, наружное наблюдение – по-простому наружна – обычно меняет номера. А если серьезно – обложили и оборудовали закрытые посты, и пошли несколькими бригадами по параллельным, и вставили в машину игрушку-датчик, он же “клоп”, и прочее, и прочее, то все равно полная хана – проверяйся хоть сутки. Если ты погорел и петля затягивается, то остается только зайцем бегать вокруг капкана – никуда не деться! – или ожидать шапку-невидимку да ковер-самолет.

“Хвост” – почти всегда конец, финита ля комедия, почти всегда. Бывают, конечно, и случайности – так однажды меня взяла в Веве швейцарская полиция, клюнув на иностранный номер машины. С тех пор бегу провинциальных мест, где тупые ксенофобы видят в каждом заезжем гангстера и шпиона. Нельзя нашему брату играть с “хвостом”, мы же не белая кость, прикрытая дипломатическим паспортом: они, как свободные лорды, раскатывают на своих лимузинах с “хвостами” и еще предлагают на остановках пиво утомленным сотрудникам наружки, мышкам-норушкам.

Небольшой “форд” резко вывернул из темноты и остановился у бензоколонки, другая машина, полыхая дальними фарами, приближается сзади, карамба, стоп! Выскакиваю к автомату за сигаретами, которые не курю, дамочка в спортивной куртке роется в сумке, достает свои гривны, получает пачку и отходит к “форду” 125-11, сзади она вполне ничего, хотя ноги чуть подкачали.

“Мерседес” 767-19 проскочил мимо, ложная тревога! Разворачивайся, Алекс, доезжай до бакалеи и дуй на другую автостраду.

Мышек-норушек вроде бы нет, но в голове учебный фильм ужасов, популярный в семинарии: встречный поток разбегается в боковые улицы, на ходу меняя номера, поворачивает на все 180°, пристраивается сзади, по бокам и впереди, блондины перекрашиваются в брюнетов, бросают под заднее стекло клетчатые кепи, розы и апельсины, дабы выглядеть гуляющими ковбоями, шоферы наклеивают бороды патриархов или перевоплощаются в юных леди, музыка играет танец с саблями, в кадре – объект слежки, зловещий и неврастеничный, как все иностранные шпионы. Вот он паркует машину, вытягивает трубочкой губы в любимой “Боже, славь королеву!”. Бодро шагают бригады сыска: обнявшиеся две сестрички-шизофренички, старушка – божий одуванчик и пьянчуга с расстегнутой ширинкой (действие, естественно, разворачивается в Мекленбурге).

Расслабившийся объект мирно движется к перилам универмага, где в магнитном контейнере таится план уничтожения всех военных баз Мекленбурга, вот он прикоснулся к перилам – вспышки, вспышки, вспышки фотоаппаратов! И берут подлеца под белы руки наши молодцы, и тянут, завернув оные за спину, в “черный ворон”… Не дай Бог такое!

Правый поворот – до сих пор холодок пробегает по телу при воспоминании об этой альпийской дыре Веве – от страха чуть не выпрыгнуло сердце и дрожали руки, когда разводил костерик в унитазе гостиничного номера.

В окна летели липовый цвет и дурацкие марши из соседнего ресторана, полиция повертелась вокруг, проверила подозрительного австралийца у портье и бросила к чертовой матери: почему меня зацепили?

Перехожу в другой ряд, набираю скорость. В зеркальце – пустая мгла, сворачиваю налево, еду на красный (благо на улице ни полицейских, ни собак), еще пару миль, и, если не верить во всевидящее око спутника, в черную магию, в сверхдостижения электроники и химии, от которых и блохе не укрыться в Лондоне, то можно бросать машину и двигать по маршруту проверки на своих родимых костылях.

До встречи с Генри еще целый час, с ума сойти, как медленно тянется время! “The inaudible and noiseless foot of Time!” [3] \', как писал идол моего австралийского папы. Что же скажет Генри? Неужели рыбка сорвалась с крючка? Будет очень обидно, это затянет всю операцию “Бемоль”, потребует новых сил.

Нет, Генри настойчив и родился с серебряной ложкой во рту, у него не сорвется… А если вдруг ни черта не выйдет и все полетит в тартарары? Центр меня по головке не погладит, такое вставит…

И прежде всего старый друг Челюсть, подброшенный фортуной под самый купол Монастыря, уважаемый Николай Иванович, один из главных распорядителей судьбы владельца небольшой фирмы радиотоваров, легкомысленного австралийца Алекса, – видимо, зависть к его звезде никогда не вылезет из моих пропитых печенок.

Так и видится он мне в далекой ретроспекции в виде огромного бесформенного юнца, входящего в кабинет, что выходит окнами на улицу Несостоявшегося Ксендза (весь район дышит этим именем, тут и его памятник, и площадь, чего тут только нет), вот Челюсть входит в развевающихся штанинах и мрачном, как вся страна, галстуке, открывает дверь и впускает вместе с собою шквалы коварного ветра. “Дуй, ветер, дуй!” – словно кричит король Лир из своего небесного угла [4] , и ветер отбрасывает оконную раму, звенит стеклами, обходит все углы и выдувает (еще не повесили нитяные сетки) в июльскую жару документ на тонкой бумаге, и не просто выдувает, а возносит над площадью и несет в сторону улицы Убиенного Царевича, показывая нижестоящим гриф “Совершенно секретно”.

Ужас до сих пор не остыл во мне, вижу, как у Челюсти опустилась грандиозная челюсть (отсюда и гениальная кличка, придуманная мастером Алексом), мы снежной лавиной катимся вниз по лестнице, распугивая руководящих гусей, вниз, вниз, мимо оторопевших охранников прямо на улицу.

“Не трожь! Не трожь!” – кричал Челюсть какому-то приезжему ориенталу, протянувшему потрескавшуюся руку к драгоценной бумаге, словно за дыней.

Но ветер снова дунул, и секретный документ метнулся под стоящий автомобиль, припал к колесу – тут я и настиг его, и взял, как мяч, на живот, к величайшему разочарованию иностранных агентов, бродивших по площади Несостоявшегося Ксендза в поисках легкой добычи…

Третья остановка метро, выхожу из последнего вагона, замедляю шаг, пропускаю всех вперед, запоминаю облики, одна тетушка обернулась, сверкнули очки, утешает, что мною еще интересуются женщины. Вроде все чисто, впрочем, проверка в метро похожа на проверку на переполненной Пикадилли…

Но главное – оторваться от района, где брошена машина. Если ее найдут, то начнут шуровать вокруг…

Челюсть, конечно, сделал карьеру, ничего не скажешь. Правая рука Мани. И не только благодаря своей бабе и всесильной фортуне – башка у него приличная, прекрасный череп, карамба!

Ах, как умел он обыгрывать даже самый малый бильярдный удар фирмы, как изящно шлифовал он язык документов, торжественно текущих наверх! Деревенская лужа оборачивалась всемирным потопом, и казалось, что правительства, страны и целые континенты приходят и уходят лишь по мановению дирижерской палочки Монастыря и нет никаких объективных законов, открытых разными Гегелями и Марксами, – просто Маня, Челюсть, я и другие скромные и самоотверженные ребята тянем, как бурлаки, баржу Истории, а Самый-Самый и Сам стоят на берегу, смотрят в подзорную трубу и корректируют путь.

Коленька на десять голов выше своего шефа Мани, способного часами метаться между формулировками “считаем возможным” и “считаем целесообразным”, как буриданов осел между двумя охапками сена. Челюсть, конечно, молоток, морда, правда, подкачала: лошадино-удлиненная, как он утверждает в кругу ближайших друзей, унаследованная от предков-декабристов (в анкете – сам видел – твердо проставлено: “из крестьян”, удивительно, что кусок лаптя забыл приклеить). И уши торчат, просвечивают на солнце.

Парочка на остановке автобуса (о, бойся влюбленных парочек, рабочих-ремонтников у места встречи, киоскеров, газетчиков, торговцев цветами и пирожками!), “хонда” и “кортина” из боковых переулков – терпеть не могу проверяться без машины, а на машине опасно: случайная бригада или выборочный контроль над районом, они любят эти штучки! – два велосипедиста, “фиат”, где же автобус?

Вот и он, краснобокий симпатяга! Всего человек-то шесть, тихо, спокойно дремлют. Смотрю назад: пошел дождь, стекла запотели, и совершенно бесполезно бдеть дальше. А вдруг Генри не выйдет на встречу? Вот будет номер! Но пусть лучше будет запасная, чем полное фиаско на этой. Вдруг потянуло в сон – совсем спятил! Стареешь, Алик, стареешь! О, где твоя юность? Утраченная свежесть? Зеленая велюровая шляпа? Серое ратиновое пальто из монастырского ателье? Посиделки до утра? Ведь две ночи мог не спать – и как штык! Где прошлогодний снег? Увы, бедный Иорик!

Еще одна остановка, карамба, дождь, нажимаю кнопку “по требованию”, остановка, прыгаю в люк, раскрываю зонт-парашют, дальше – через проход ник [5] меж двухэтажных коттеджей к железнодорожным шпалам и на Глостер-роуд.

Центр обожает проход ники с переходом через железную дорогу – ведь это отрезает навеки возможный “хвост”, идея проходников приводит шефа Маню в экстаз, а потому все это будет тщательно расписано мною в отчете: “В проходник за мною никто не последовал, при выходе оттуда ничего подозрительного не зафиксировано”, впрочем, лучше “не было”, дотошный Маня наморщит лоб, почешет “ежик” и спросит: “Не зафиксировано – это что? Возможно, было, но Алекс не видел, да?” – отчет и контроль, как атланты, подпирают купола Монастыря.

Вот и железная дорога; надеюсь, что мышки-норушки еще не научились прыгать через рельсы в своих быстроходных каретах.

До встречи осталось целых пятнадцать минут, но лучше раньше, чем позже, никогда не забуду, как опаздывал однажды на явку и мчался по улицам во весь опор среди бела дня, расталкивая и пугая достопочтенных леди и джентльменов. А однажды перед встречей схватил живот, хорошо, что дело было в парке. А если серьезно: нашему брату неплохо носить с собою портативный ночной горшок.

Скоро ровно год, как я вернулся из славного Мекленбурга и приступил к реализации проклятой “Бемоли”, черт побери, как летит время, невнятное и бесшумное!

Вызван я был в столицу высочайшим указанием Мани, вызван срочно и торжественно, проведен через все границы и контроль в духе самой образцовой конспирации, и – что самое невероятное! – принят на дружескую грудь лично Челюстью, ибо встречал он меня прямо в аэропорту Графа – Владельца крепостного театра, впервые так обласкало меня начальство.

– Что произошло? – спросил я, не спеша освободиться от железных объятий и все еще размышляя, за какие такие грехи меня срочно вызвали под родные осины.

– Мы должны срочно ехать к Самому! Немедленно!

– Могу я заехать домой переодеться? – я был в добротном остинридовском твиде и брюках из cavalry twill [6] , с цветастым шейным платком под клетчатой рубашкой и не имел особого желания являться пред светлейшие очи в таком богемном виде: Сам любил строгие костюмы, однотонные галстуки, суровость и аскетизм во всем – брал пример с Несостоявшегося Ксендза.

– Ты что? С ума сошел! Нас же ждут!

И мы помчались по средней полосе, светя фарами и рыча спецсигналом, – так, наверное, летел гонец к царю Салтану с вестью, что родила царица в ночь.

Свернув с улицы Убиенного Царевича под арку (тут нам преградили было путь алебардами, но, окаменев, взяли под козырек), мы поднялись на лифте, пахнувшем незабвенным тройным одеколоном, в просторный кабинет, где за письменным столом возвышался Сам, а перпендикулярно к нему восседал весь синклит.

Сам слыл человеком умным не только в монастырских кругах, но и во всем Мекленбурге (косой среди слепых), он сверкал и купался в пышной седине, блестел передними золотыми зубами и ласково щурил глаза. Начал он в задушевном ключе, свойственном всем бессмертным лидерам Мекленбурга, а именно – поинтересовался, как я доехал, не заболел и не устал ли (ответы он, естественно, не слушал), предложил чаю с сушками, которыми в последнее время увлекались на высшем уровне, и долго рассматривал свои ногти, прежде чем приступить к повести, печальнее которой нет на свете.

Опасаясь поранить губу сушкой (в светских кругах на Пэл-Мэле такие деликатесы и не снились), я краем глаза наблюдал, как Заместитель Самого (домашняя кличка Бритая Голова), подставленный под Самого предусмотрительным Самым-Самым, дабы умный Сам не возомнил слишком много о себе и не организовал какой-нибудь тайный комплот, брезгливо изучает мои твиды свинцовыми остренькими глазками, прицеливается, примеривается и постукивает ножкой о ножку под столом: ростом он уродился ниже низкого и на высоком стуле не доставал подошвами до пола.

Маня сидел смирно, как вызванный к директору школы двоечник, не почесывал, как обычно, свой густой “ежик” и всем своим видом демонстрировал покорность и Самому, и особенно Бритой Голове, которого он дико боялся.

Сам начал сказ в драматических тонах: обрисовал международную обстановку, которая оказалась чрезвычайно сложной, сложнее, чем в прошлом году и в прошедшие десятилетия, – так уж повелось, что обстановка накалялась по нарастающей с момента образования революционного Мекленбурга, и не виделось этому ни конца, ни края. Затем Сам коснулся народного хозяйства, которое росло и совершенствовалось, хотя пока еще и не достигло вершин успехов, потом сделал паузу, побарабанил пальцами и вдруг голосом провинциального трагика объявил, что случилось ЧП и на нашем боевом корабле завелась Крыса. Он так и сказал: “На нашем боевом корабле, друзья, завелась Крыса. Произошло несколько страшных провалов!” – Сделал паузу, посмотрел на ногти, а потом и на меня.

Краска ударила мне в лицо, я чуть не поперхнулся проклятой сушкой и твердо, как учили, ответил, что если это допрос, то следует предъявить конкретные обвинения.

Тут Сам развел руками и тонко улыбнулся, а остальные расхохотались меленьким смехом и разъяснили глупому Алексу, что речь не о том, что ему верят, его ценят и любят и он вовсе не Крыса, а тот самый отважный Крысолов, который может спасти весь корабль. Каким образом? Имеется проверенный, старый, как мир, способ. Инфильтрация.

– Я не буду вдаваться в оперативные детали, – скромно заметил Сам, который всю жизнь создавал учебники о светлом будущем, тайно писал декадентские стишки и редко спускался на грешную землю, – тут важно принципиальное решение. Прежде всего, готовы ли вы к этой операции. Риск большой: не так-то просто войти в доверие к американцам. Если нужно, то подумайте.

Для приличия я подумал несколько секунд (гадал, между прочим, где они, гады, достают такие вкусные сушки).

– В принципе, я не вижу никаких препятствий! – сказал я медленно и торжественно. – Благодарю за оказанное доверие!

Тут все радостно загалдели и слово взял Бритая Голова. Не спуская глаз с моего шейного платка (видимо, прикидывал, подойдет ли он в качестве удавки), он спросил, понимаю ли я всю сложность операции? Я понимал. Если есть сомнения или колебания, то я могу отказаться [7] . Я вновь не отказался. Тогда он сказал, что мне верят, на меня надеются, а я ответил, что не подведу, не пощажу себя, не пожалею сил и, если понадобится, и жизни.

– Чудесно! – заключил Голова. – Но американцы не лыком шиты, и прежде, чем начать операцию, нам следует провести большую подготовительную работу. Иначе они нам не поверят. Операцию назовем “Бемоль”!

Никто не возражал – Бритая Голова, по слухам, начинал свою карьеру в музыкальном училище, где бывали дети чинов, приближенных к Усам, оттуда и пошел он вверх по лестнице, борясь за безопасность вечно окруженного врагами Мекленбурга.

Аудиенция заняла около четверти часа. Сам на прощание потряс мою руку двумя руками, что по задумке показывало открытость души, осветил в последний раз сединой и зубами и ласково пожелал успехов в работе и счастья в личной жизни.

Ошеломленный и потрясенный, вышел из кабинета в сопровождении Челюсти, еще до конца не осознав все значение поставленной государственной задачи.

Я попытался представить Крысу. Наверное, хитрая усатая морда с хищным носом. Или наоборот: простодушный добряк, всем своим видом вызывающий доверие. Я вспомнил четырех мышек на старой квартире и как они не смогли залезть к себе в норки, которые Римма засыпала битым стеклом, – она знала толк в таких делах, – и с писком носились по квартире. “Убей их!” – кричала Римма. – “Как? – кричал я. – Как?” Так они и скрылись в целости и сохранности…

Затем мы сидели vis-a-vis у блестящего, без единой пылинки письменного стола Челюсти и проникновенно смотрели друг другу в глаза.

– Не каждому, Алик, дают такое задание. К тому же лично Сам… Это большая честь!

– Что провалила эта Крыса?

– Очень много. Несколько агентов. И утечки идут все время, а мы даже не в состоянии определить, на каком уровне она сидит. Потом я дам тебе полную справку.

– Какие-нибудь зацепки?

– Практически никаких, – мрачно ответил Челюсть, – но до Крысы еще идти и идти, а сейчас нужно провернуть первую часть “Бемоли”, создать заделы перед первым шагом. Иди в архив, еще раз перечитай дело Генри. Тебе нужно будет съездить в один городок, там есть интересный материал…

И я поехал в городок, что на карте генеральной кружком означен не всегда, трясся в переполненной электричке (машиной меня не осчастливили, несмотря на вопли о Святой Конспирации: “Знаете, Алекс, у нас на носу юбилей создания Ордена, весь служебный транспорт задействован… Да и кого вы можете случайно встретить в нашей электричке? Иностранные агенты и ваши друзья по лондонскому Сити вряд ли пользуются ею, иностранцам ездить там рискованно, могут и огреть бутылкой, завидев пижона в фирменной одежде… поэтому найдите в чулане какой-нибудь тулупчик и поезжайте с Богом!”), смотрел на канавы с ржавыми колесами, разодранными башмаками, консервными банками и думал, когда все это кончится.

Встретил меня на перроне глава местного прихода Евгений Константинович, жизнерадостный человек в бородавках и просторной “болонье”, усадил в оперативную машину и незамедлительно повез к предмету моих служебных вожделений.

В машине мы молчали (Евгений – в дальнейшем Болонья – оказался великим конспиратором и держал шофера на подозрении), терпеливо качались на ухабах и разглядывали пролетающие пейзажи: полуразрушенная церквушка, над которой печально кружились вороны, словно раздумывая, приземлиться ли на сгнивший купол или взмыть подальше от него в бескрайнее небо, огромные ямы с лужами, горы щебня, глубокие борозды грузовиков, облупленный корпус, окруженный деревянными домишками и веревками с бельем, словно прибыли мы в день всеобщей стирки.


Рынок ютился во всей своей великолепной убогости на заднике грязного двора: несколько потемневших от вековых дождей деревянных стоек с синими цыплятами, чахлыми пучками зелени, перевязанными белыми нитками, кучками моркови и картошки – и над всем этим нависали небритые силуэты изможденных самогоном мужиков и квадраты кособоких баб, закутанных в платки.

В этом разнопером хоре Болонья легко отыскал Семена (псевдоним Пасечник), который торговал благородным медом, выделяясь чистым ватником и лисьей шапкой, – единственное светлое пятно на холсте, исполненном художником перед самоубийством.

Вскоре мы оказались в пахнущей дымком избе, под строгими взглядами фотографий дореволюционных предков, за круглым столом с кружевной скатертью, на которой быстро появились аккуратно нарезанное сало, шпроты, селедка, соленья и высокий штоф с водкой (мечта страдальца Алекса за кордоном в те тяжкие минуты, когда хочется послать все подальше, разжечь костер из агентурных дел и попивать самогон с Совестью Эпохи и другими дружками, закусывая рыжиками и подбрасывая березовые поленья в гудящее пламя).

Из рапорта Алекса по возвращении в стольный град:

“Пасечник”, с которым меня познакомил наш представитель, сообщил следующее:

“В начале 1945 года вместе со своей частью я находился в городе Зальцведеле. Однажды, проходя по улице вечером, я познакомился с двумя бельгийками, которые были интернированы в Германию и работали у немецких домохозяек. Они пригласили меня на квартиру, угостили, устроили танцы. Впоследствии мне удалось установить близкие отношения с Жаклин Базик (в дальнейшем – «Берта»), которые я поддерживал до тех пор, пока наш контакт не был зафиксирован военной контрразведкой моей части. После этого я был отправлен на родину, а затем – в лагерь.

Характеристика Берты: полная, голубоглазая блондинка, по натуре веселая и общительная, на контакт пошла очень легко, резко отрицательно относится к фашистам, поддерживает демократию в Европе, католичка. На политические темы мы с ней не разговаривали.

После возвращения из лагеря я получил от нее письмо из Бельгии, о чем доложил куда следует, и некоторое время мы переписывались на немецком языке. Она сообщала, что вышла замуж, потом развелась, оставшись с двумя детьми и старой матерью. Несколько лет от нее не было писем, год назад снова пришло письмо, в котором она сообщала, что уже целый год работает в Лондоне”.

Далее уже умозаключения самого Алекса.

“С учетом того, что «Берта» работает шифровальщицей бельгийского посольства в Лондоне («Пасечник» об этом не знает), считаю целесообразным нацелить «Эрика» на ее разработку и вербовку, используя для этого расписку, которую в свое время Берта написала под давлением нашей военной контрразведки после раскрытия ее связи с Пасечником. В расписке она дает обязательство тайно сотрудничать с любыми организациями Мекленбурга. Дала она расписку под угрозой, что в противном случае ее не выпустят в Бельгию”.

Таков был короткий рапорт Алекса, исполненный год тому назад после поездки на родной электричке. Начальство дало добро, и, вернувшись в Лондон, я перебросил все это дельце Генри.

…Вот, наконец, и Генри, высокий, как жердь, в темном пальто, с огромным зонтом в руке. Опоздание на пятнадцать минут, сделаем деликатный втык. Пока за ним никого не видно, но порядок есть порядок, будем придерживаться условий связи и проведем контрнаблюдение. Вот он остановился у магазина “Сойерс” и дал сигнал (поправил шляпу). Сейчас еще десять минут пилить за ним в эту мерзкую погоду. Слава Богу, вроде все чисто. Вышло у него или нет? Если вышло, то это дело стоит обмыть: симфония “Бемоль” от пианиссимо переходит к крещендо. Гип-гип-ура!

Два идиота под дождем, вокруг ни души. Кому в голову придет бродить сейчас по улицам, кроме грабителей и шпионов. Ладно, потопали! А дождь как из ведра, карамба!

…Вернувшись из провинции, я засел за дело Генри, которое порядком подзабыл, и визитировал Архивы, обаяв своей прелестной улыбкой сгорбленную даму с мучнистым лицом и ботаническим именем Розалия – часто вздыхала она по ушедшим тридцатым годам, когда все работали по ночам, лопались от избытка бесовской энергии (“все ответственные сотрудники были такие молодые! А женщин в учреждении работало совсем мало…”) и делились ею с окружающими.

Впрочем, все мои искания по делу “Берты” увенчались крошечным жемчужным зерном: случайно промелькнула информация, что голубоглазая блондинка подрабатывала в Лондоне на машинке и давала об этом объявления в газету “Гардиан”. С этой зацепки Генри и начал…

За два дня до возвращения на поля сражений я пригласил на традиционную прощальную трапезу Челюсть и его помощника Чижика, человека не шибко мудрого, но честного и исполнительного, – ему лично вменялось в обязанность вести все дела, связанные с “Бемолью”, включая печатание на машинке и шифр-переписку.

Симпозиум нашей троицы состоялся в кабинете восточного ресторана, ютившегося напротив памятника Виконту де Бражелону в островерхом шлеме, простершего свою длань долу, что и привело к основанию города со славными традициями.

В кабинете мы и закайфовали под призывные роки из общего зала, под ксилофоны ножей и вилок, под соус общей беседы о нравах британского истеблишмента, переплетенного родственными и прочими связями, взлелеянного на теннисных кортах Итона и Хэр-роу, что позволило выиграть битву при Ватерлоо, и впитавшего не только снобизм имперских динозавров, но и пороки мужеложества – прямой результат раздельного обучения и запрета выходить за пределы подстриженных газонов.

Официант уверенно прислуживал, с каменным лицом вслушивался в наши рассуждения и исправно наливал рюмки, а мы, неумолимо разогреваясь, катились прямо в бушующее море наших повседневных дел и ловили рыбку, большую и маленькую, на своем незатейливом эзоповом языке, что вызывало у служителя тонкую и блудливую улыбку. Таким образом мы обсудили массу служебных дел.

– Ну а если сорвется с крючка?

– Тогда сменим всю леску и поставим новый поплавок.

– На браконьеров всегда есть закон…

Все это не помешало надраться до положения риз (Челюсть, правда, держался стойко и не излишествовал), отвести душу в сортире, поговорить там о жизни со швейцаром в пиджаке с позументами и выползти во взбудораженную ночь: три богатыря в шляпах, словно качающиеся глыбы в чистом поле, катились по улице под колеса машин, растопырив пальцы в приказном жесте, призывно и умоляюще поднимали руки, решительно, словно рубашку на груди, рвали на себя дверцы, кляли, возмущались, угрожали, просили и, наконец, плюнули на все и прошли пешком целых сто метров до Актерского Приюта. Увы, был дан от ворот поворот, и мы, нахохлившись, побрели по бульвару, кляня мудрого Чижика, отсоветовавшего вызвать служебный транспорт: знал, умница, повадки Мани влезать через водителей в интимную жизнь своих атлантов и кариатид.

Римма не ожидала нас, но во время моих побывок была готова ко всему и, переодевшись в кимоно с красным драконом – подарок примерного мужа, с намеком на покорность японских жен (оно, между прочим, блестяще гармонировало с ее рыжими волосами и белой улыбкой, которой она злоупотребляла), оставила нас во власти всемогущего бара, а сама тем временем настрогала салями и сыр, напекла в духовке тостов, приготовила кофе и, видя мои мужественные, но вылезающие из орбит глаза, незаметно подсунула целую пригоршню спасительного аспирина.

К тому времени мы прожили уже лет пятнадцать и не превратили наш брак в руины лишь благодаря сыну, а главное, моему долгому пребыванию на полях кровавых сражений.

Познакомились мы еще во времена радостных надежд и упований: уже счастливо почили Усы, в честь которых отличник Алекс слагал стихи, обещая “учиться на “четыре-пять”, чтоб красный галстук оправдать”, тогда же он и записывал в заветную тетрадку, что самое дорогое у человека– это жизнь… и прожить ее надо так, чтобы не было… и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы отданы… В год знакомства с Риммой я уже грыз науку в семинарии, готовя себя к профессии торговца радиотоварами, часовщика и маклера.

Римма уже закончила институт (нечто связанное то ли с дорогами, то ли с транспортом, но приводившее в восторг моих простолюдинов-родственников), естественно, не собиралась работать по профилю, а мечтала о случайной роли в кино и мгновенном превращении в звезду, что очень отвечало бы духу модного тогда аргентинского фильма с Лолитой Торрес о трагедии дипломата и актрисы, которые любили друг друга и мучались всю жизнь, не в силах отказаться от своего призвания ради семейного счастья.

Когда мы внезапно соединили навеки наши души, то я явился в Кадры, и тут обнаружилось, что у Риммы плохая анкета: папа три года просидел в плену. Кадровик отличался прямодушностью: “Ты что, брат? Сдурел, что ли?”

Но любовь, как известно со слов Буревестника и Усов, побеждает смерть, и Алекс совершил первый в жизни геройский поступок (дальше уже тянется целая автострада, устланная подвигами и, наверное, ведущая в ад): стал в позу, разбушевался, как Зевс, и озадачил всех и вся.

Но, к счастью, подули свежие ветры Первого Ледохода, и Римма внезапно вошла в фавор к начальству, озаренному идеей выковать из нее Жену-Помощницу-Радистку-Верного-Друга-Боевого-Товарища и направить дружную семью на бой, на вечный бой, покой нам только снится!

Прорезались у нее явные таланты к языку и радиоделу, хотя талантам нечего делать в Монастыре, нам нужны незаметные люди и трудяги, а таланты обычно неврастеники с разными выкрутасами и привлекают внимание своей шизоидностью.

Но вскоре начались подводные бури наверху, волнения в Синоде, смена Ареопага, и зловещий образ Римминого папы снова вырос до размеров фюрера. Начальство отставило Римму от подготовки, в качестве сладкой пилюли вручило на прощание охотничье ружье за старания и всячески обласкало в припадке гуманности. И оказался дерзкий Алекс один в чистом поле, оставалось ему парить над миром в гордом одиночестве, о, печальный Демон, дух изгнанья, железный парень Алекс!

Сергей родился без меня – до сих пор помню поздравление Центра, заделанное в микроточку, – особого потрясения я не испытал, хотя порадовался, что это отвлечет Римму от регулярных курений с наркоманкой Светкой и избавит от вечерней тоски, приходящей за чаем с пирожными.

Пока Римма возилась на кухне, мы прикладывались к привозному “гленливету” [8] , давней страсти жизнелюба Алекса, по странной случайности не отраженной в его личном деле, хранящемся за семью печатями в кадрах.

Потом начались танцы, и Римма попеременно танцевала с Чижиком и с Челюстью (сквозь дым любимого виски я слышал светские разговорчики: “Ах, вернисаж! Ах, как смело! Ах, какой кич! Ах, неужели ты не видел этот спектакль?”), потом я мирно закемарил в другой комнате и утром с интересом узнал от любимой жены, что гости отбыли лишь два часа назад.

Вскоре я уже прощался с близкой сердцу лошадиной физиономией в начищенном кабинете, где посредине пустого письменного стола красовалась одинокая авторучка “Монблан”.

– Что-то настроение у тебя неважное! – заметил Челюсть. – Я уверен, что все будет о’кей!

– Мне не нравится, что придется закладывать своих… есть в этом что-то мерзкое.

– Интересно, как еще ты к ним влезешь? Или ты считаешь ЦРУ кретинами? В таких делах сантименты оставь для других. Чем мы жертвуем? Износившейся агентурой – и только! Как только перейдешь ко второму этапу, дашь условный знак в сообщении по рации. После этого связь проводим лишь в исключительных случаях и только по срочным вызовам на моменталки.

Мы обнялись и даже, кажется, облобызались, спасибо, друг, за полезные советы!

…Дождь чуть унялся, я догнал Генри у лавки колониальных товаров.

– Вы не скажете, как пройти к кинотеатру “Одеон”?

– Я сам из Ковентри и плохо знаю город…

Ключевые слова “Одеон – Ковентри”, произнесенные двумя давними знакомцами, звякнули в жутком пароле, вызывая судороги хохота у тех, кто сталкивался с удачными пластическими операциями или работал с японцами, которые все на одно лицо.

Глава вторая о том как хлипкое любовное приключение вырастает, в агентурное дело с распиской, шантажом, слезами, шифрами и кодами, и, конечно, о высоких морально-политических качествах героя, круто шагающего по жизни

Страна должна знать своих героев, и потому откатим наш шарабан туда, где синеют морские края, туда, где гуляют лишь ветер да я, и еще сидит в Архиве за столом печальная Розалия, коря бая пером в журнале учета.

Выписка из дела “Ильзы”, агентурное сообщение от 27 мая 1937 года:

“…На собрании лейбористской организации района Хаммерсмит я случайно познакомилась со студентом Лондонской школы экономики Генри Бакстоном, сыном сэра Перси Бакстона, влиятельного тори в руководстве Сентрал Офиса консервативной партии. Несмотря на свое аристократически-буржуазное происхождение, Генри имеет радикальные взгляды и тяготеет в некоторых вопросах к Партии. В частности, во время споров со мной он сказал, что разочаровался в социал-реформистской политике лейбористов, резко осуждает фашизм в Германии, одобряет действия Коминтерна, однако компартию Великобритании считает сектантской и не имеющей корней в рабочем классе”.

Резолюция: «Ильзе» нужно не спорами заниматься, а детальнее изучить взгляды Бакстона. Спит ли она с ним? Раевский”.

…Выписка из беседы тов. Андрея с “Ильзой” в сентября 1937 года:

“«Ильза» сообщила, что, по ее мнению, из Генри Бакстона (в дальнейшем «Эрик») может выйти перспективный помощник. Она с ним не спит, поскольку он не нравится ей как мужчина [9] . «Эрик» убежден, что следующий экономический кризис навсегда сметет капитализм и установит власть трудящихся во всем мире”.

Резолюция: “Надо побыстрее забрать «Эрика» у этой дуры и передать его под благовидным предлогом на связь резидентуре. Укажите тов. Андрею на слабое руководство агентом. Непонятно, как она определила, подходит он ей или нет как мужчина, если она не имела с ним интимных отношений? Раевский”.

…Из отчета тов. Андрея о встрече с “Эриком” 20 декабря 1937 года:

“Как было обусловлено с «Ильзой», она появилась с «Эриком» на очередном собрании лейбористской ассоциации Хаммерсмита и села рядом со мною. В перерыве мы разговорились и «познакомились». Я, естественно, делал вид, что вижу «Ильзу» впервые. Представившись как сотрудник торговой миссии, я пригласил обоих в паб на кружку пива. По разработанной легенде, «Ильза» отказалась, сославшись на занятость, и мне удалось пару часов побеседовать с «Эриком» в пабе. На контакт он пошел нормально. Его прогрессивные взгляды в целом подтвердились, и есть возможность работать с ним на антифашистской основе. Мы договорились встречаться регулярно для обсуждения политических вопросов. Я сказал, что, к сожалению, в Англии существуют реакционные силы, которые могут использовать факт наших контактов в своих подрывных целях, и предложил сохранять наши встречи в тайне, не писать, не звонить и не приходить в миссию. В случае срыва заранее обусловленной встречи я предложил ему запасную встречу на том же месте в то же время через неделю. В случае разрыва контакта мы договорились, что связь буду искать я сам. «Эрик» целиком согласился с моими предложениями. Андрей”.

…Из заключения по делу «Эрика»” от 20 октября 1938 года:

“О существовании «Эрика» было известно бывшему начальнику отделения Раевскому, оказавшемуся врагом народа, а также сотруднику резидентуры тов. Андрею, который вербовал «Эрика» в Лондоне (отозван и расстрелян, как участник левотроцкистской оппозиции и английский шпион)”.

Тут я пропускаю несколько второстепенных документов дела, которое листал в архиве на тяжелую голову после сабантуя с другом детства и Совестью Эпохи Виктором, великим ученым-микробиологом, с которым я делил иногда редкие сокровенные мысли, обсуждал новинки эмигрантской литературы и будущее державы. С ним мы распотрошили ящик сухого вина под песни полузапрещенных бардов (“славно, братцы-егеря, рать любимая царя!”), пока не вмешалась Римма и не спровадила его домой.

Не скажу, что в седле я был свеж и прям, но держался на уровне и подарил архивистке Розалии красный “бик”, чем навеки покорил ее душу, еще не остывшую от ностальгии по молодым ребятам, вершившим историю в тридцатые годы.

…Из беседы тов. Дика с “Эриком” 20 июня 1940 года: “«Эрик» сказал, что через него в Казначействе, где он сейчас работает, проходит много секретных документов Форин Офиса, Адмиралтейства, других государственных учреждений. Он передал мне целый портфель с материалами для ознакомления. Дик”.

…Из письма “Эрика”, переданного на встрече с тов. Диком 2 февраля 1945 года:

“Мои дорогие товарищи! Передавая мне сегодня вечером подарок, который меня глубоко тронул, Леонид, сославшись на указания Центра, сказал, что этот подарокдолжен рассматриваться как выражение благодарности Движения. Он говорил о моей верности, преданности и заслугах, и я благодарю вас не только за подарок, но и за комплименты. Я вспоминаю своего друга, отдавшего свою жизнь в борьбе с фашизмом. Когда его спросили, что в нашем мире доставляет ему наибольшую радость, он ответил: «Существование Движения». Я могу сказать, что не представляю себе, как возможно в моей стране жить человеку, уважающему свое достоинство, без того чтобы не работать на наше общее дело. «Эрик»”.

…Из заключения по делу “Эрика” 20 декабря 1948 года: “С момента поступления в Казначейство и до его ухода «Эрик» являлся источником важнейшей секретной информации, которая высоко оценивалась в Инстанциях. На встречах с агентом мы возражали против его отставки, но он заявил, что ему надоело быть пешкой в государственном механизме и он выставляет свою кандидатуру в парламент…”

Тут, если мне не изменяет феноменальная память (блистая цепкостью на тексты, цифры, фамилии и особенно на серии и калибры оружия, она, правда, вянет, когда дело касается местности и внешнего вида отдельных личностей: я могу заблудиться в трех соснах и расцеловать в щеки незнакомца), накатил на меня приступ тяжкого похмелья [10] , и я преступно перескочил через блистательную деятельность Генри в парламенте, закрыл том, отдал счастливой Розалии и вышел на воздух…

Через две недели перед Генри в Лондоне я поставил задание установить контакт с Бертой.

…“Я позвонил Жаклин – это уже из последующего донесения Генри – и оговорился, что принесу ей для перепечатки рукопись (пришлось переписать текст из одной малоизвестной книги). Встретила она меня радушно, кое-что сообщила о себе: мать и двое детей живут в Бельгии, денег не хватает. Держалась гостеприимно и выразила надежду, что я дам ей в перепечатку новые рукописи.

После этого состоялось восемь встреч, Жаклин выплачено около 1000 фунтов за перепечатку рукописей.

Пятого мая я наметил провести с ней вербовочную беседу и пригласил в ресторан.

Для документальной фиксации беседы я взял с собой портативный магнитофон, спрятанный в боковом кармане. Вот небольшой отрывок из записи, показывающий, как проходила основная часть разговора:

– Что вы нервничаете, Генри? Что-нибудь случилось?

– Все в порядке. Кстати, в посольстве ничего не известно о переговорах в Вене? Мой друг из «Ллойдса» очень интересуется и был бы благодарен… (Ранее я намекал ей на то, что в банке «Ллойдс» у меня имеется близкий друг, который интересуется политической информацией.)

– Вы ему обо мне рассказывали?

– Что вы! Но мой приятель знает вас.

– Откуда? Как странно!

– По городу Зальцведелю.

– Зальцведелю?

– Зальцведелю.

– Я никогда не была в этом городе.

– Странно, он говорил, что встречал вас там после войны.

– Вот как? Интересно.

– Он даже утверждает, что имел с вами деловые контакты. Он служил в одной из армий союзников…

– Ничего не помню. Какая-то загадка, Генри!

– Он даже утверждает, что вы договаривались о сотрудничестве.

– Мы? Он англичанин?

– Конечно, Жаклин.

– Что-то я не припомню такого договора…

– Взгляните на расписку… Нет, нет, в руки я ее вам не дам! Читайте!

Вспомнили?

– Негодяй! Вы негодяй, Генри!

– Напрасно вы горячитесь, дорогая Жаклин…

– Я, конечно, могла бы немедленно вызвать полицию, но мне вас жаль, Генри. Вы так нервничаете, что, боюсь, вас хватит удар. Это будет большая потеря для парламента.

Обобщая вербовочную беседу, можно сказать, что итоги ее не отличались определенностью. Утешительно, что Берта не порвала со мной контакт и даже пригласила к себе домой на ужин. Генри”.

Так ли все было на самом деле? Или Генри что-то приукрасил? Ах, эти отчеты агентов, разве они передают живую жизнь? Я сам никогда не лгал, но и не писал полную правду. Правда мешала делу, вызывала ненужную реакцию Центра и расстраивала Маню, который все принимал близко к сердцу. Зачем мне было писать, например, что на Генри иногда находили привычки загулявшего герцога и он, забыв о своем служении Движению, гонял официантов за вином, дегустировал и отвергал бутылку за бутылкой, вызывал метрдотеля, устраивал скандал, пока, наконец, после долгих мук не делал окончательный выбор. Если бы я отражал все эти шизосиндромы в отчетах, то Маня умер бы от горя, потрясенный низким уровнем конспирации: ведь в его кабинетном воображении наш брат всегда на высоте, всегда герой, всегда невидим и говорит полушепотом и видит каждую муху, залетевшую в помещение, и не дано Мане понять, что агент и его куратор, два жизнерадостных шпиона, могут вывалиться в обнимку из фешенебельного “Ритца” и затянуть пропитыми глотками любимую “Катюшу”.

Но сейчас, пожав Генри руку, я думал лишь об ужине на квартире у Жаклин: ведь от него и зависел дальнейший ход “Бемоли”.

– Ну что? Выгорело? – спросил я нетерпеливо, когда мы опускались в паб “Адмирал Трилби”. Он стряхнул капли дождя с зонта и улыбнулся.

– Угадайте, Алекс…

Я сразу все понял, хотелось прижать его к разгоряченной груди, расцеловать в щеки, обвисшие a la сэр Уинстон Черчилль, – выгорело! Какой молодчина! Гвозди бы делать из этих людей, не было б крепче на свете гвоздей! Я сразу все понял и уже думал, когда лучше позвонить Хилсмену.

– Вы чудесно выглядите, Генри, что будем пить? – Я тоже улыбнулся в ответ.

Он походил на старого костлявого мула, на котором много дней возили воду, но на сегодняшний вечер оставили в покое. Одет, как всегда, с иголочки, мешки под глазами, почтенная плешь, хитрые глаза ворюги.

– Я предпочел бы скотч, если вы не против. Мой домашний доктор советует покончить с пивом, которое я так люблю, и употреблять только скотч, причем не менее двенадцатилетней выдержки [11] .

Мы заказали скотч, и я придал своей физиономии то умиленно-внимательное выражение, которое сбивало с толку даже таких зубров, как Сам и Бритая Голова.

Вот кусочек из его занудного повествования, записанный мною на магнитофон:

“Должен вам сказать, Алекс, что в этот вечер Жаклин выглядела совершенно очаровательно, особенно в темносинем платье со скромным, но достаточно впечатляющим вырезом, которое превосходно гармонировало с ее голубыми глазами и чуть припухлыми губками [12] . Возможно, Алекс, тут сказывается мое вечное предрасположение к блондинкам, помните засаленное: джентльмены любят блондинок, но женятся на брюнетках?

Начали мы издалека, от променадных концертов и от ее восторгов в адрес Шенберга и прочих модернистов, на что я возразил, что они малодоступны простому человеку и предназначены для тех, кто живет в замках из слоновой кости. Тут она хмыкнула и заметила, что простой человек, если ему не нравится Шенберг, может отогревать во рту червей перед рыбалкой… Это надо учесть на будущее… взгляды у нее консервативные.

На столе стояла бутылка бургундского, причем марочного. «Вам тут удобно? – вдруг спросила она. – Может, пройдем в другую комнату?» Вы будете смеяться, Алекс, но я покраснел, как мальчик, – такого не бывало даже в палате общин, когда меня пару раз обвиняли публично в фальсификациях, и вдруг мне почудился шум в соседней комнате…

«Так пройдем?» – продолжала она, и я похолодел, представив себя, падающего навзничь после удара по голове прямо у дверей. «А разве нам тут плохо?» – пролепетал я и решил, что рядом засада контрразведки, иначе как понять такую настойчивость? – явно засада, вспышки магниевых ламп, щелчки фотоаппаратов – в тот момент я позавидовал мужеству Томаса Мура, бросившего палачу перед казнью: «Помоги мне взойти на эшафот, парень, обратно я спущусь сам!» Но пути назад не было, и, как покорный агнец, я поплелся вслед за Жаклин.

«Значит, вот это и есть ваша спальня», – сказал я это или нечто не менее глупое и почувствовал, что сейчас упаду в обморок, так неудобно и некрасиво все выглядело. «Вы не забыли о нашем разговоре в прошлый раз?4 – спросила Жаклин. «Что вы имеете в виду?» – я поднял изумленные брови, хотя, разумеется, хорошо понимал, о чем идет речь. «Что с вами сегодня, Генри? Вы меня боитесь, да? – И она засмеялась, вогнав меня в холод. – Вот и сейчас вы думаете, зачем я завела вас сюда… А я ведь вас позвала по делу. Я хотела бы получить обратно расписку… Взамен этой книжицы». И она указала в угол, где на трельяже рядом с флакончиками, тюбиками, ножницами и разнообразными косметическими инструментами красовался фолиант в сафьяновом переплете, напоминающий своим удлиненным видом альбом, который хозяйка изредка извлекает из заветного ящичка на радость и умиление дорогих гостей. Как вы уже, несомненно, поняли, Алекс, передо мною лежала вожделенная кодовая книга. Я скрыл свою радость. «Спасибо, Жаклин. Но сначала я должен передать своему другу коды и получить его согласие на возвращение вам расписки. Это же не моя собственность».

Она вдруг всхлипнула, быстро достала из сумочки платочек и уткнулась в него, плечи ее беззвучно тряслись. «Если бы вы знали, как я ненавижу вас!» Я молчал – что бы вы сделали на моем месте, Алекс? – мне хотелось обнять и успокоить ее, это была ужасная сцена, Алекс.

«Сначала я хотела покончить жизнь самоубийством… несколько таблеток, я уже их купила, уже написала предсмертное письмо – о, не волнуйтесь, о вас и вашем дельце там ни слова! – уже все было готово… и вечный покой, и не думать о страшном позоре, нет, я и представить себя не могла в роли шпионки, ворующей документы и тайком бегающей на встречи! Что делать? Пойти к послу и покаяться? Ну, не арестовали бы, но тут же выгнали, а у меня на руках старая больная мать… а потом, где гарантии, что все это дело не проникнет в прессу? Я представляю лица своих знакомых… друзей! Шпионка! Позор! Что делать, что? Берите эту книгу, ради Бога, отдайте расписку, и больше мы никогда не встретимся!» Слезы текли по ее лицу, Алекс, настоящие слезы! [13] И знаете, что я тогда сделал, Алекс? Я достал из кармана расписку, разорвал ее в клочья и аккуратно положил в пепельницу на трельяже. Жаклин ведь и не подозревала, что я разорвал копию! И знаете, что произошло дальше, Алекс? Я тоже вдруг заплакал, то ли от радости, то ли… не знаю! Так мы и сидели оба, обливаясь слезами, и знаете, Алекс, я никогда не испытывал раньше такого единения душ, такой близости, и если бы не дождь, дохнувший в лицо свежестью, это оцепенение продолжалось бы целую вечность”.

Что ж, “Бемоль” разворачивалась неплохо, и я уже мысленно готовил триумфальную реляцию в Центр, Генри уже не интересовал меня, он отыграл свою роль и сделал это прекрасно, – честь ему и хвала!

Я допил виски, похлопал его по плечу и попросил положить сафьяновую книгу в тайник “Венеция”, откуда я собирался ее извлечь. От виски и своего проникновенного рассказа старик даже взопрел и сидел, вытирая свою крупную плешь огромным платком [14] .

Мы простились, и я направился к Кэти, еще одной составной части “Бемоли”, к милой Кэти, которой лишенный воображения Чижик присвоил постный псевдоним “Регина”.

Кэти встретила меня с укором в карих глазах, я состроил усталую мину, поговорил с ней о том о сем и сел за газеты, которые не успевал читать.

Впервые Кэти появилась на моем небосклоне года три назад. Сначала Центр я о ней не информировал, но потом, страховки ради, написал вроде: “Кэти Ноттингем, дочь отставного полковника Ричарда (Дика) Ноттингема, образование – Питман-колледж, работает парикмахером на Бонд-стрит. Познакомился по своей инициативе [15] с нею и отцом в клубе “Оксфорд и Кембридж”, связь с семьей намерен поддерживать в целях расширения контактов и более глубокой легализации”.

С Кэти действительно я познакомился в “Оксфорд и Кембридж”, залетел туда, подыхая от безделья и одиночества, – имел я в клубе статус гостя, ибо, увы, заканчивал не Оксбридж, а сверхсекретную семинарию с путеводной звездой в виде светящейся желтой лысины преподавателя Философии, ценящего больше всего на свете ошметок ливерной колбасы по 64 цента за фунт и граненый стакан водки, – отдал свой котелок и зонт вылезшему из викторианской эпохи швейцару и двинулся в библиотеку, где среди энциклопедий, справочников и пахнущих сыростью подшивок “Таймс” можно было выпить чашку итальянского кофе, подкрепив рюмкой отменного порта.

В избе-читальне хлебал свое пиво замшелого вида джентльмен с кошачьими усами, словно отломившийся от монолита распавшейся Британской империи, по туповатой осанке – военный, изможденный расстрелами сипаев в Индии, хиной и застарелым геморроем. Его мутные глаза были нацелены на потолок, и он, видимо, купался в прошлом, когда в пробковом шлеме и с тростью в руке наводил порядок в колонии и высасывал оттуда золото, нагло одурачивая несчастных индусов.

Вдруг раздался скрежет знаменитых половиц (говорят, тут бывал сам адмирал Нельсон под ручку с леди Гамильтон), и в зал явилась молодая леди в высоких ботфортах и бриджах, как будто поднялась по ступеням почтенного клуба на дымящемся от пота мустанге прямо после разгрома на Ватерлоо ненавистного Наполеона.

Я никогда не держал в руках кисти и слаб на живописания, мне привычнее дело-формуляр: “рост 170, глаза карие, лицо овальное, губы тонкие, крашеная блондинка, особые приметы – родинка на левой щеке”, и все же есть три вещи в мире (нет, не “роща, поросль, подросток”, как у флибустьера, поэта лорда Уолтера Рэли [16] , которому отрубили голову), ради которых стоит любить женщину: небольшая впалость щек от самых завитков, бархатные глаза и нежный переход от шеи к плечу, – хочется употребить слишком крылатое слово “лебединый”, но в моей шпионской руке перо, касаясь прекрасного пола, неизвестно почему пишет пошловатым почерком – все это так не похоже на рыцаря Алекса, щедрого и дико справедливого, вовсе не Синюю Бороду и не Казанову, а одинокого и всеми обманутого добряка, брошенного судьбой во взбаламученные воды всемирной истории.

Далее мы с полковником обменялись визитными карточками, щелкнули ботфорты, милая непринужденная беседа за столом, кофе и порт, порт и кофе.

“Вы служили в армии, Алекс?” – “Конечно, сэр, или вы считаете, что в Австралии нет армии?” – “Ха-ха-ха, я так не считаю… я не разобрал на вашей визитной карточке названия фирмы. Ах, вы делаете бизнес на радиотоварах! Превосходно… Раньше порт был терпким, впрочем, в молодости все воспринимается острее, как ты считаешь, Кэти? Ха-ха-ха. Был бы счастлив, если бы вы навестили нас в Брайтоне, живем мы скромно, как старые сквайры, ложимся спать рано… хотя… хотя… иногда можем тряхнуть стариной, правда, Кэти, как ты считаешь? Впрочем, Кэти живет в Лондоне…”

Туда, в Брайтон, я и устремился в одну из суббот с искренним желанием очистить свои легкие от лондонского смога, а заодно подыскать в том районе один-другой тайничок, ну и, конечно, разглядеть попристальней уникальные ботфорты – проклятая идея-фикс, овладевшая дурнем Алексом!

Как я и ожидал, Кэти встретила меня у парадного подъезда в джинсах и с пятнистым котом на руках, который громко и радостно мяукал. (О, моя вечная любовь к котам, так и не нашедшая выхода: Римма не выносила их на дух, лишь однажды в минуту слабости она поддалась на мои уговоры, но альянса с котом не получилось: животное быстро почувствовало неприязнь хозяйки и заделало всю квартиру.)

Сразу же после обмена восторгами по поводу моего визита, славной погоды, желтеющей листвы, прошедшего дождя, победы “Арсенала”, предстоящих скачек в Дерби, йоркширского пудинга и предстоящих реформ частных школ дышащий энтузиазмом Базилио (такую кличку я наклеил на него за усы и кошачьи повадки, тем паче, что сестру Кэти, проживающую с папой, звали Алиса, то бишь лиса Алиса) повез меня осматривать свои парники в пяти милях от города, и там я втайне порадовался заветам Учителя по поводу идиотизма деревенской жизни.

Домашняя трапеза проходила на кухне, увешанной венками из красных луковиц и пузатыми, заделанными в солому бутылками из-под кьянти, потолок украшала рыбацкая сеть (тут меня невольно посетила до тупости оригинальная мысль, что Базилио ловит ею женихов для своих дочерей, – тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!), за которой светились морского цвета лампы.

– Судя по акценту, вы родились в Америке, Алекс? – Он задал вопрос в тот момент, когда я уже давился куском мерзкого сала, именуемого запеченной свиной ногой.

Я мужественно отложил нож и выпрямился, как в седле:

– Я родился в Австралии, полковник, но, конечно, жил в Америке. Есть во мне и немного итальянской крови. Скажу честно: на родину меня не особенно тянет [17] , я привязался к Лондону и счастлив, что Австралия пока еще входит в Содружество Наций, во главе которого стоит английская королева.

В свою легенду я вжился настолько глубоко, что мог повторить ее во сне, – наш дядька обожал будить по ночам и подвергать перекрестному допросу, ссылаясь на богатый опыт тридцатых годов, когда нашего брата хватали на границе свои же ребята, переодетые в форму иностранных пограничников. Вот это была настоящая проверка на прочность, веселенький допрос под пистолетом, а иногда и с прикладами и мордобоем, многих отсеивали, но зато какие оставались люди! Какие люди! Не то что нынешнее племя, богатыри…

Иногда мне даже казалось, что я действительно Алекс Уилки и никогда даже не бывал в великом Мекленбурге.

Во время обкатки я посетил Австралию и целый день бродил по местам своего придуманного детства: небольшая деревушка недалеко от Мельбурна (пришлось зайти в школу, церковь и пивную, поболтать там о живых и мертвых, и особенно о папе Уилки, шекспироведе, которого хорошо помнили, – сам я прикидывался дальним родственником из Америки), добротные каменные коттеджи и ни тени аборигенов, страусов и кенгуру.

Визит на кладбище я, естественно, оставил на десерт как самую сладкую часть своего вояжа – сельские кладбища прекрасны своей неприхотливостью и чистотой, и сердце наполняется тоской, когда стоишь у фамильного склепа, где, кроме прочих, высечено и имя Алекса Уилки, умершего в возрасте восьми лет, “спи, наш мальчик!” – просто и проникновенно начертали уже лежавшие рядом родители.

Конечно, вся сказочная легенда разлезлась бы, как похоронный бумажный костюм под дождем, покопайся в ней контрразведка и попроси австралийских коллег проверить, существует ли Алекс Уилки, эсквайр, ныне владелец радиофирмы в Лондоне, – впрочем, ни одна “липа” не способна выдержать серьезной проверки, а потому “скользи по лезвию ножа, дрожа от сладости пореза, чтоб навсегда зашлась душа, привыкнув к холоду железа”, как написал однажды акын Алекс, не взявший никаких литературных генов от своего батислесаря.

Вечер в Брайтоне тускло тянулся и переместился из кухни в гостиную, к традиционному камину с горкой свежих поленьев – Римма мечтала о таком камине на даче и о самой даче, но, увы, несмотря на все домыслы соседей о гигантских заработках на Севере (моя легенда для соседей по дому в Мекленбурге), княжеская казна наполнялась слабо, а таскать и толкать на “черном рынке” музыкальные системы и дубленки я считал неприличным и рискованным делом, – пусть на этом ристалище соперничают подкрышники с диппа-спортами, не зря ведь их супруги [18] мотаются туда и обратно, делая “бабки” на челночных операциях.

Впрочем, мой антивещизм с годами слабел. Мекленбург по статистике богател, и если раньше о собственных дачах помалкивали (государственные принимались как приятная неизбежность), то теперь они входили в моду, и Монастырю выделялись участки, которые делились в острой борьбе и в зависимости от служебного веса – спеши, лошадка! торопись, ездок!

Римма ухитрилась завоевать кусок земли лишь совсем недавно и бредила проклятым камином (“Ты будешь ходить в лес и собирать сухую хвою… знаешь, как чудесно пахнет, когда горит в камине?” – и я видел свою сгорбленную фигуру с мешком лапника за плечами и отвечал словами Учителя: “Когда мы победим в мировом масштабе, мы сделаем из золота общественные отхожие места на улицах нескольких самых больших городов мира!” – “Тьфу, – говорила она, – опять этот бред! Собственность облагораживает, Алик, она заставляет человека работать!” – “Собственность делает человека рабом! Посмотри на Чижика: он живет только дачей, вся его жизнь в заборе, семенах и огороде!” – “Конечно, тебе приятнее пить, а не вкалывать!”), и даже купила книгу о каминах, достала где-то заморские изразцы, в конце концов я плюнул на все, пусть строит дачу, камин, мансарду для друзей, которых не было, площадку для вертолета! Пусть продает хоть все шмотки и машину, и Сережкину технику! Катитесь вы все в тартарары!

Догорели последние угли, и я был препровожден в сиротски обставленную комнату с железной кроватью, воскресившую в моей памяти дни в семинарии, когда я жил в одной келье с Чижиком и боролся с ним не на живот, а на смерть за священное право спать с закрытой форточкой, записанное еще в Хабеас корпус акте.

Душа полковника Ноттингема взошла на дрожжах морского владычества Британской империи, она презирала слабых и изнеженных – в комнате свирепствовал полезный для здоровья холод [19] , на подушке лежали hot water bottle, накрахмаленная пижама и красный колпак, словно взятый напрокат у санкюлота.

Прыгая с ноги на ногу на ледяном полу, я напялил пижаму и фригийский колпак – как ни странно, но все оказалось впору – и приготовился к встрече пожилых привидений в белых простынях, которые ворвутся ночью в комнату, гремя многострадальными костями, и загонят в затхлое подземелье с грудой пыльных скелетов. Я выкурил трубку по поводу этих страхов, накрылся тяжелым байковым одеялом, съежился, как улитка в раковине, и прижал к ногам hot water bottle [20] .

Далее история развивалась весьма динамично и увлекательно (попади, не дай Бог, на мое место Маня – уже кричал бы дурным голосом: “Полиция! Провокация!” и бегал бы по апартаментам, призывая свидетелей, которых по старой привычке он называл понятыми), в ней присутствовали и скрип двери, и запах “Шанель № 5” (“ах, не люблю я вас, да и любить не стану!”), и hot water bottle, катавшаяся в ногах, и даже ботфорты, которые я так и не увидел во мгле.

Затем мы с Кэти стали встречаться в Лондоне, иногда она оставалась у меня в Хемстеде, и я на другой день смотрел смущенно в удивленные глаза миссис Лейн и ее не менее шокированного сеттера.

– Забавный ты человек, – сказала однажды Кэти, – до сих пор не могу понять, чем ты занимаешься [21] . В бизнесе ты профан, это даже папа сразу подметил [22] …

Я снисходительно усмехнулся: эге, куда тебя занесло! Ничего себе скромная парикмахерша с Бонд-стрит! Сделаем выводы, постепенно спустим все на тормозах, умело отвадим с хемстедских вершин, иди к чертям, крошка моя!

– Я люблю тебя! – сказал я и нежно поцеловал Кэти в щеку.

Дело, однако, приняло совсем другой оборот, когда свалилась на меня “Бемоль” после вызова в Мекленбург.

– Мотивация перехода должна быть покрепче, чем разочарование в идеалах Мекленбурга, – говорил Челюсть. – В конце концов, все беглецы поют об этом на каждом углу. Помнишь, ты что-то писал о семье Ноттингем? Ты встречаешься с ними?

– Иногда, – ответил я, подумав, что Колю на мякине не проведешь.

– Надо с ней поработать и довести до кондиции. Разыграть любовь, серьезные намерения и прочее. Мне ли тебе об этом говорить, старик? Это укрепит доверие американцев, возможно, даже посильнее, чем выдача агентуры…

Возвратившись из Мекленбурга, я снова приблизил Кэти к себе – теперь она уже проводила у меня большую часть недели. Вечерами мы живо обсуждали наше будущее семейное счастье.

Вот, пожалуй, и вся предыстория грандиозной “Бемоли”, в которой, словно в адском котле, кипятились и Генри, и Жаклин, и Болонья, и Пасечник, и милая Кэти, и уж, конечно, неутомимый борец за Правое Дело и завсегдатай лондонских клубов.

Первый этап оставался позади, предстояло самое главное, и перед сном, положив руку на тугую спину Кэти, я обмозговывал телеграмму в Центр о встрече с Генри.

“Центр, Курту. «Эрик» получил партию лезвий от «Берты». Реагировала она нормально, и можно рассчитывать на дальнейшее сотрудничество с нею. Считаю целесообразным приступить к основному этапу реализации «Бемоли», в частности, в ближайшее время планирую установить контакт с «Фредом» и действовать по известному вам плану Отныне вся радиосвязь переходит под контроль «Фреда» и «Пауков», основная связь, как договорились, будет проводиться с помощью моментальных встреч. Том”.

Утром я учинил мощнейшую проверку на своей “газели” и очутился на любимом Бирмэнском кладбище, утопавшем в зелени кленов и растопыренных кустов.

Дул ветер, капризный ветер, вполне обычный для холмистой части Лондона, дул и раскачивал верхушки деревьев, наводя тревожную и сладкую жуть.

Проворные белки прыгали с ветки на ветку, спускались вниз и, задрав хвосты, бежали по жухлой листве. Знакомая тропинка, усеянная щебнем, – я прошел между могил и остановился возле плиты: “Тут покоится тело Сары Блумфилд, 74 года, жизнь которой оборвалась в цветущей юности” (отдадим дань черному юмору Ларошфуко Алекса, тайник с таким веселым опознавательным знаком не найдет только оперативный идиот), вот бы встретили меня здесь соседи по мекленбургскому дому, считавшие, что я возвожу очередную стройку на далеком Севере и иногда появляюсь, как Санта Клаус, нагруженный мешками с леденцами и магнитофонами.

Вытерев пот с натруженного лба, я сел на скамейку, принял скорбный вид родственника, пришедшего поклониться праху, – вокруг не было ни души, только ветер мерзко шелестел в деревьях, – аккуратно разгреб и вывалил листья из ямы около могилы, отвалил камень, запустил чуть повлажневшую руку в тайник, извлек оттуда передатчик в специальном футляре и переложил в дорожную сумку.

Затем, проехав на автомобиле миль десять, я остановился, выстрелил в эфир уже зашифрованное сообщение и тут же, как нашкодивший кот, смылся с точки – конечно, запеленгуют, но мышки-норушки прибегут на место не раньше чем через полтора часа, когда благодушный Алекс уже будет принимать ванну у себя в Хемстеде, забросив предварительно передатчик в хохочущую могилу Сары Блумфилд.

Ванна прошла благополучно.

До рокового момента оставалось совсем немного – Рэй Хилсмен обычно включал свой городской телефон после ланча, – я взглянул в зеркало и увидел лицо героя, умеренно худое, с маленьким шрамом на скуле (следы потасовки на танцплощадке на юге Мекленбурга), промазал его лосьоном “Ярдли” (“взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…”), превратил свой и без того безукоризненный пробор в математически выверенную прямую и вышел из дома, чувствуя себя, как Цезарь, переходящий Рубикон.

В ближайшей телефонной будке я набрал номер Хилсмена.

Глава третья, в которой герой проходит через суровые испытания судьбы во имя великих идеалов и светлого будущего

Из справки о “Фреде”:

“Рэй Хилсмен (в дальнейшем «Фред»), резидент ЦРУ в Лондоне, родился в 1924 году в Канзас-сити, штат Канзас [23] , в семье фермера, учился в Принстонском университете, во время войны был призван оттуда в армию (служил некоторое время в американских войсках на Филиппинах), в январе 1944 года взят на работу в Управление стратегических служб (УСС), возглавляемое генералом Уильямом Доновэном. Некоторое время работал в Вашингтоне, занимаясь дешифровкой японских кодов, затем перешел в отдел «Экс 2», занимавшийся сбором информации о развед-операциях иностранных правительств и внедрением в шпионские и диверсионные группы немцев. После роспуска УСС и создания ЦРУ (1947 год) работал в Управлении координации политики (УКП) в качестве помощника начальника УКП Фрэнка Уиснера, бывшего шефа резидентуры в Румынии, затем перешел на работу в Управление национальных оценок (УНО), где возглавил отдел. В 1960 году был направлен в Дели руководителем резидентуры. По возвращении в США работал заместителем начальника УНО, затем возглавил американскую резидентуру в Лондоне. Жена Мэри привлекалась для выполнения отдельных заданий в Дели. В частности, по ее инициативе было организовано общество жен дипломатов, аккредитованных в столице, где она использовала свои связи для разработки членов дипкорпуса, особенно представителей стран Юго-Восточной Азии. По сообщению источников, Мэри находилась в близких отношениях с первым секретарем посольства США Артуром Холидеем, об этом стало известно «Фреду», и он добился отзыва Холидея из Дели. По характеру «Фред» уравновешен, спокоен, обстоятелен и доброжелателен. Ему удалось установить хорошие отношения с американским послом в Лондоне, однако они не выходят за рамки деловых. «Фред» – человек необщительный, редко ходит на банкеты, спиртное употребляет умеренно. По характеристике надежного источника К., с которым он имел постоянный контакт, «Фред» – сугубо деловой, расчетливый человек. Не любит отходить от общепринятых правил и норм. На просьбу источника приобрести ему в посольском магазине несколько американских индеек по сниженной цене ответил, что это неудобно: магазин предназначен только для граждан США. По убеждениям «Фред» – сторонник умеренного крыла республиканской партии, высоко ценит деятельность президента Эйзенхауэра и Никсона. Основное время проводит в посольстве, выходит в город редко, свободное время проводит в основном у телевизора, иногда выезжает в Шотландию на ловлю форели. Жена ведет активную социальную жизнь, бывает в известных лондонских салонах, в частности у леди Памелы Бэрри, жены известного газетного магната”.

Не густо, но кое-что в закромах мы имели, не тыкались носом, как слепые котята, и потому говорил я уверенно и даже мысленно представлял мутный канзасский облик собеседника.

– Алло, мне нужен мистер Хилсмен.

– Слушаю вас.

– Меня зовут Алекс Уилки. Боюсь, что вам это ни о чем не говорит.

– Вы угадали, сэр. По какому вопросу вы звоните? – голос звучал дежурно и устало.

– Мне нужно с вами встретиться…

– По какому вопросу? – с нотками вялого раздражения.

– Не хотелось бы говорить по телефону, но это связано с основным направлением вашей работы…

– Вот как? Ну… а если говорить в общем, в чем смысл вашей просьбы?

– Мы должны встретиться лично.

– Откуда вы звоните? (Из Мекленбурга! – хотелось ляпнуть мне, тут бы он сразу заворошился.)

– Из Хемстеда… – я говорил медленно и спокойно, давая ему время на раздумья: пусть проворачивает в своих канзасских мозгах все имиджи просителя (террорист? или просто сволочь, которая будет вымаливать индейку?), я уже слышал, как искры вылетают из его головы, аж кабинет трещит от электрических разрядов, и трепещет жидкий пух на черепе, и потирает рука пространство чуть ниже спины.

– Так заходите в посольство! – предложил он ласково.

– Я не хотел бы появляться в посольстве. Можем мы встретиться в баре “Серый козел”?

– Именно там? – а в глазах оголтелые террористы в масках, кляп в пасть, удар по башке рукояткою “смит и вессона” – и утаскивают американского резидента из “Серого козла” в дальнюю пещеру, и требуют выкуп или просто душат в отместку за муки палестинского народа.

– Называйте любое место, мне все равно! – успокоил я его, чтобы он не мандражил и заранее обеспечил себя охраной.

– Как насчет “Гровнор-отеля”? – обрадовался он.

Еще бы! Отель находился рядом с посольством, и американцы имели там и свои номера с “клопами”, и даже собственных мышек-норушек.

– О’кей! В фойе? – уточнил я.

– Лучше в баре, там меньше народу. Как я вас узнаю?

– Не беспокойтесь, я знаю вас в лицо.

– Повторите, пожалуйста, фамилию…

Я повторил медленно и раздельно: Аделаида, Любовь, Елена, Кэти, Сюзанна эт цэтэра.

Сейчас, проскочив через резидентурскую картотеку, все это мгновенно вылетит в эфир и влетит в пасть ЭВМ, бесшумно работающих в здании ЦРУ, что на вашингтонской окраине Лэнгли, на берегу тихой речушки Потомак. Там украшают мраморный вход библейские слова: “И познаете истину, и истина сделает вас свободными!” – мгновенно влетит, вылетит и так же мгновенно возвратится.

Скоро я уже сидел на скамейке скверика на Гровнор-сквер, рядом с огромным зданием посольства, вклинившимся в старомодный район Мейфэр, подобно известным мекленбургским челюстям-небоскребам на проспекте Якобы Доброго Президента, вгрызшимся в некогда уютные дворики, домики и собачьи площадки. Не нравились мне ни здание посольства, ни американская архитектура, ни вся страна, снисходительно поглядывающая на остальное человечество и уверенная в превосходстве своего образа жизни [24] . Впрочем, с Соединенным Королевством у меня тоже установились непростые отношения: еще в семинарии я написал дипломную работу “Фашизация государственного строя Англии”.

…Я непринужденно вошел в Гровнор-отель и устроился в мягком кресле в фойе – до роковой встречи оставалось десять минут, интересно было посмотреть, как вкатится в заведение волшебник Гудвин и каких размеров у него эскорт. Хилсмен мало отличался от своего изображения на фотографии (я, например, на фото на себя не похож: размазанная физиономия и никаких байроновских черт, и глаза не умные и не проницательные, как в жизни): тучный, низкорослый, с небольшими бесцветными глазками. Как ни странно, действительно нежный пушок стелился, словно одуванчики, по еще не вспаханному полю его крупной головы, в глубинах рта мерцали коронки, и говорил он с такой медлительностью, что хотелось по любимой семинарской привычке забросить ему в рот дохлую муху (однажды я проделал это с Чижиком и получил за это в свой неаристократический нос).

– Признаться, вы меня заинтриговали, – начал он энергично, крепко сжав мне руку. – Так в чем же дело?

В баре толпилось несколько человек разбойного вида, бросавших на нас временами делано рассеянные взоры.

– Что вы будете пить? – все-таки я пригласил его в бар.

– Вы не против, если мы перейдем в другое место? Тут у меня живет в номере приятель… его сейчас нет, там довольно удобно. – Серьезен он был до крайности и этим напоминал мне Маню, шутить с которым считалось бесполезным и даже опасным делом.

(О, где вы сейчас, Маня и Бритая Голова? Заботитесь о конспирации Монастыря, родившейся еще в те времена, когда Газета начала сколачивать и объединять кружки и переходить к нелегальным формам работы? Или вычисляете вероломную Крысу, прогрызающую днище корабля и ухватывающую своими зубищами огромные ломти сверхсекретной информации?)

В номере мы сели за столик, он достал из портфеля блокнот и приготовился слушать.

Стараясь не размениваться на мелочи, я вывалил ему свою биографию, яркими мазками нарисовав самые значительные вехи, закончил просьбой о политическом убежище и уставился ему в переносицу (примитивный, но верный прием, если хочется продемонстрировать твердость воли).

Он отвел глаза и встал.

– Извините меня, Алекс. Вы можете побыть тут один час – полтора? Мне нужно посоветоваться. Если хотите, выпейте виски и почитайте газеты.

Я не возражал, и волшебник Гудвин удалился.

Я достал из бара бутылку “Старого контрабандиста” (мерзости этой я не пил со времен начала романа с “гленливетом”), чуть пригубил из стакана и почувствовал, что засыпаю, – я умел проваливаться в сон быстро и легко, минут на десять, на час – счастливая привычка незабвенного сэра Уинстона Черчилля, разве не благодаря ей и коньяку он выдержал все ночные бдения во время войны? Пробуждение происходило точно: в голове щелкал педант-таймер, глаза раскрывались, и всадник летел на зов горна! За работу, шпион! И снова горн, и барабаны, барабаны, барабаны!

Но проснулся я от шелеста страниц и увидел Хилсмена, листавшего “Плейбой” под желтым торшером.

– Я не хотел вас будить, вы так сладко спали… – сказано было с улыбкой доброго папаши, принесшего плюшевого мишку в постель к любимой дочурке. – Что ж, предварительное решение принято, и нам вместе придется поработать. Вы, как профессионал, должны понимать, что на все требуется время… Вы давно готовились к этому? – Уже не папаша, а внимательный доктор, сейчас спросит: как сон? Как настроение? Был ли стул?

– И да, и нет. Конечно, готовился… много думал, но вот решиться… Я вам все расскажу подробно… не все так просто, как может показаться. Не знаю… наверное, я изъясняюсь путано, да и здоровье в последнее время пошаливает.

На что, на что, а на свое богатырское здоровье я не жаловался: выдуть мог ведро – и ни в глазу, давление 120 на 70, как у космонавта, пульс 60 в минуту даже при свидании с Франкенштейном, 120 при дьявольской нагрузке и через две минуты снова нормальный, не брали меня ни сквозняки, ни холодные камни, на которых любил сидеть (особенно на кладбищах), ни переходы пешком через льды (во сне).

– У нас хорошие врачи, они вам помогут… У вас нет с собой каких-нибудь письменных материалов? – Уж очень он был деловит.

– Кое-что есть.

– Прекрасно. Я предлагаю вам поехать со мной за город. Там мы проведем несколько дней, спокойно поговорим… – Он внимательно наблюдал за мной сквозь улыбку, прикидывал, анализировал, мысленно сверял с инструкцией по работе с перебежчиками (ее мы читали!).

– Хорошо. Но я должен предупредить Кэти.

– Кто это?

– Моя будущая жена, – я улыбнулся.

Он залоснился от счастья, семьянин великий, диву даешься, до чего любят американцы идею брачной идиллии.

– Только придумайте хорошую легенду…

Все они одним миром мазаны, эти господа начальники! Совет паркетного разведчика, не нюхавшего пороху. И кому? Задубевшему в боях Алексу, прошедшему огонь и воду, собаку съевшему на легендах и прочих штучках профессии [25] .

Через час мы с Хилсменом уже покачивались в ночных пустотах графства Эссекс за широкой спиной почти немого шофера. Рэй сначала что-то мямлил по поводу грандиозных взлетов и падений доллара, а потом замолк – со стороны мы походили на изнеможенных скандалом супругов, пытавшихся, но так и не сумевших восстановить статус-кво. Привалясь к окну, я подремывал, иногда посматривая сквозь смеженные веки на своего соседа, в темноте его профиль принял величественные очертания, он даже надулся от счастья, что заполучил в сети такую жар-птицу, как Алекс, и наверняка прикидывал, какие почести свалятся на его покатые плечи.

Дорога внезапно изогнулась, мы сошли с автострады, завертелись между разношерстных коттеджей, юркнули в лес под вывеску “Частный” и остановились перед железными воротами, за которыми торчало готического вида здание с островерхой башенкой.

Водитель три раза посигналил (особый сигнал – кашлял нараспев, словно Луи Армстронг в стаканчик “гленливета”), ворота разъехались в стороны, обнажив глубокий двор и четыре фигуры в спортивных куртках, напоминающие своей боевой осанкой ребятишек из охраны Монастыря. Мы медленно двинулись по мощеной дорожке прямо в глубину ада и остановились перед массивной узорной дверью.

…И начались веселенькие денечки вопросов и ответов, и повсюду шныряли свиные рыла, появлялись и исчезали, случайно просовывались в окна и двери, благо что не вырывали ногти и не поджигали гениталии.

Первым делом Хилсмен попросил меня заполнить анкету – чем-чем, а этим не удивить любого мекленбуржца, а уж тем более сотрудника Монастыря, видали мы анкеты и толщиною в добрый роман, – где только мы “не были” и “не состояли””, с кем только мы “не переписывались”! Мы свои родословные писали густо, как “Сагу о Форсайтах”, словно жизнеописания в назидание благодарным потомкам.

Поселили меня в просторной комнате на втором этаже, с письменным столом и мягкой мебелью, с потолка свисала хрустальная люстра, огромная, как в Ковент-Гардене, керосиновая лампа на подоконнике тонко намекала на возможность отключения электросети в случае налетов нашей боевой авиации, вполне логично домыслить и небольшое подземное бомбоубежище – если на земле не останется ни одного человека, доблестные службы не дрогнут и не сдадутся, а продолжат борьбу за спасение демократии. Окна выходили в сад, где произрастали субтропические растения, вывезенные кровососом-пэром, продавшим этот замок американским спецслужбам, а у кирпичной стены виднелись провода и телевизионные дула электронной охраны замкнутого контура.

Утром за завтраком (яичница с беконом, обилие молока и булочек, кофе и два вида джема с тостами) Хилсмен представил меня своему коллеге Сэму Трокмортону [26] , высоченному детине с армейской стрижкой (его мрачное немногословие намекало на таинственные функции, как то: удушение бесстрашного Алекса в случае попытки к бегству), а в десять часов я уже сидел в приятной компании в большой комнате с детектором лжи, напоминающей лабораторию для оперирования подопытных мосек.

– Извините, Алекс, но прежде всего нам хотелось бы проверить ваше здоровье, таков у нас порядок, да и вам это будет нелишне.

Тут мужчина в халате взял у меня кровь, сделал рентген и попросил приготовить к следующему утру кал и мочу Затем он внимательно выслушал мне спину и грудь, положил на софу и обстучал железным молоточком суставы, заставил попасть пальцем в нос, проверил кровяное давление и проделал еще массу всевозможных манипуляций.

Затем он важно сел за стол: “Страдаете ли вы плохим сном, головокружениями, расстройствами, мигренью, астмой, внезапными сердцебиениями?” – “Чего нет, того нет, иногда, правда, белеет язык”. – “Как так? Сам по себе?” – “Нет, не сам”. – “Курите?” – “Трубку или сигару”. – “Это плохо!” – “Обычно после виски”. – “Тоже плохо!” – “У меня все завязано в один гордиев узел: виски, сигара и прекрасные леди. Помните, у Гете? “Забористый табак и пенистое пиво, и девушка-краса… чего еще желать?” Хохот коней. “О’кей, завтра мы проверим вашу печень!”

Далее он прилежно зачеркнул корь, свинку и другие болезни, которыми я не болел в детстве, а точнее, не помнил, в памяти остался только коклюш, жуткий кашель, за что наш мальчишеский полуазиатский двор подверг меня остракизму и присвоил кличку “ красножопый” – глубинной связи с болезнью я не понял до сих пор.

Затем на авансцену выдвинулась дама в темных очках (как я понял, психолог-психиатр), меня попросили пересесть в кресло детектора лжи, водрузили на голову венок из проводов, подключили к ногам и рукам электроды и начали править бал.

Вопросы сыпались на меня градом, мои ответы фиксировались для дальнейшего анализа и широких обобщений с оценкой по специальной системе баллов, на основе которых какой-нибудь црувский Хемингуэй потом составил бы красочный психологический портрет перебежчика Алекса.

С детектора лжи я снова пересел к столу.

– Волнуетесь ли вы перед свиданием, интервью, заданием, поездкой? Принимаете ли транквилизаторы? Не кажется ли все вокруг странным и ирреальным? Не представляете ли вы себя вне своего тела? Какого рода вы видите сны? Часто ли меняется ваше настроение? Переживали ли вы хоть раз нервный криз?

Американские тесты я изучал еще в семинарии и бодро, стараясь не напрягаться, окунулся в поток сознания.

– Несколько вопросов о ваших родителях, о детстве. Если вы попытаетесь вспомнить себя лет в десять, было ли ваше детство счастливым? Вы были единственным ребенком у родителей? Был ли ваш отец эмоционально устойчивым человеком? Добился ли ваш отец в жизни успеха? Если нет, то сделало ли это его злобным, несчастливым, душевно угнетенным? Была ли разница между вашими родителями в социальном плане?

Господи, как мне надоела эта баба! И ведь знаю, куда тянет со своими фрейдистскими штучками, так и жаждет прощупать мой эдипов комплекс, записать, что я всю жизнь ненавидел отца и ревновал его к матери, тайно жаждал жениться на матери, и прочая мура, которой нашпигованы все психологи, помешались на этом, лечить их всех в бедламах “Das Kapital’ом, ставить мозги на место!

А все было тяжело и просто, о чем я и поведал всей честной компании: отец приехал в столицу из деревни с единственным богатством – небольшим мешочком (мыло, запасные штаны), поступил на завод, на вечеринке встретил мать-учительницу, первая комната в полуподвале, которую пришлось перегородить надвое после приезда брата с женой и отца, спасавшихся от голода. Деда я помнил уже ослепшим после паралича, бродил он по комнате в кальсонах, с трясущимися руками, и пахло от него чем-то застарелым. Собирались на все религиозные праздники (тут бабища оживилась и засыпала уточняющими вопросами о вероисповедании, очень ей хотелось сделать из меня прозревшего грешника!), любили петь церковные песни и мещанские романсы, постепенно умирали, и, когда я закончил школу, в живых остались только мать и жена брата, которую потом я устроил в буфет монастырского клуба, – забавное заведение, куда в отличие от клубов на Пэлл-Мэлле ходили не развлекаться, а нажраться и заодно на кого-нибудь настучать.

Но бедное детство не убило тяги юного Алекса к просвещению; начал он, разумеется, с уже упомянутого и оцененного миром “Das Kapital’a и прочитал страницы две (“Почему? Почему так мало?” – заинтересовалась психолог, увидев в этом истоки дефекции), а потом усердно штудировал классику и даже сделал выписки типа “никакой язык не труден человеку, если он ему нужен”, вел урывками дневник, который заполнял меткими наблюдениями: “Первый весенний день. По улицам текут ручьи. Как хорошо!”, “Кончились каникулы. Сильный мороз”, “Сегодня мои именины. Как хорошо!”, и даже заметками, предвещающими политически зрелого Алекса: “Речь Черчилля в Фултоне. Намек на войну”.

Но страшилище не унималось и погребло в другую сторону: нервируют ли вас переходы через мосты? Через открытое пространство? Через пустыню? Не угнетает ли вас пребывание в лифте? В туннеле? Не пугает ли гром? Ветер? Нахождение в большой толпе? Не вызывают ли у вас отвращение кошки? Не кажется ли вам, что в туннеле ваша машина может задеть за стены?

– Скажите, – вдруг прорезался Хилсмен, – а волнует ли вас возможность ядерной войны?

– Не верю в нее! – Послушал бы меня Маня, всегда на совещаниях потрясавший кулаком в ту сторону, где, по его разумению, прятались поджигатели войны.

– А что вас больше всего волнует? – Это влез молчаливый Сэм. – Положение вашей семьи? Собственное здоровье? Деньги? Будущее страны? Экологический кризис? – Я понял, что Сэм, видимо, не по части мокрых дел – пахнуло от него интеллектуалом.

– Пожалуй, собственное здоровье и сын…

Я почти не врал, в последнее время старался не думать ни о Римме, ни о Сергее… Кто ты, Алекс? Кто вы, доктор Зорге? Отрезанный ломоть, Агасфер, вечно бродящий по свету, блуждающий огонек! Дома о личности папы спорили, и сейчас, наверное, его Образ живет: “Как там наш папочка? Как ему, бедному, трудно! Сережа, ты должен брать пример с папы!” Боже мой!

– Часто ли вы чувствуете себя одиноким?

– Почти все время!

И опять не врал. Одинок, всегда одинок, вечно одинок!

– Если вы опоздали на концерт и пробираетесь через ряды к своему месту, что вы чувствуете? Дискомфорт? Уверенность? – Тут уж я поведал, что Римма вечно задерживалась, красила ногти, что-то надевала и снимала, в театр мы выбегали уже в состоянии войны и, в конце концов, вообще перестали туда ходить.

– Вы согласны, что чистоплотность идет вслед за благочестием? Ваши ощущения при виде криво висящей картины? Считаете ли вы окна, когда идете по улице? – Эту ерунду нес Сэм, значит, у этого говна специальная психологическая подготовка.

– Не раздражают ли вас такие предметы, как дверные ручки? Грязные банкноты? Полотенца в туалетах?

Я отвечал и отвечал, постепенно раздражаясь, ах уж эта психология, ах знатоки человеческой души! Ведь и у нас в Монастыре одно время дули модные ветры и один патлатый замухрышка-психолог учил меня Науке Вербовки. Ему бы, заднице, свою жену завербовать, знакомую девицу на худой конец или хотя бы козу, а не рецепты давать старому асу! “Психология нужна для увеличения КПД!” – посоветовал один такой кудесник – и слова его пали на благодатную почву. “КПД! КПД!” – взывал на совещаниях Маня, обожавший звонкие словечки из арсенала научно-технической революции, – конгениальная идея взмыла в небеса и, как обычно бывало в Монастыре, опустившись в низы, превратилась в дым.

Наконец дама-психолог и Сэм удалились, и мы приступили к основному блюду.

– И все же, Алекс, я, конечно, рискую показаться тупым и ограниченным, но, если мы попытаемся суммировать, хотя бы схематично, причины вашего перехода… понимаю, что ответить на это непросто, и все же?

– Я же вам уже говорил, тут целый комплекс. Главное, наверное, желание жить свободно и отношения с Кэти. Хотя это только часть истины.

– Понимаю, понимаю…

– Ха-ха-ха, разве это возможно понять?

– Мы изучили все документы, которые вы передали. Кое-что требует уточнения и перепроверки. Правда, это не так просто без помощи англичан, а мы не намерены ставить их в известность о вашем существовании…

– Я думал, что отношения между союзниками теплее, – съязвил я.

– Они достаточно хорошие, но вы знаете, что со времен предательств Филби, Берджесса и Маклина мы стали проявлять осторожность. Мы проверили Генри Бакстона, очень аккуратно, конечно. Представляете, английская секретная служба даже не имеет на него досье, он чист перед ними, как дитя!

– Надеюсь, вы не сожгли его своей проверкой, иначе пламя может коснуться и меня! – я разыграл величайшую нервность.

– Что вы! Что вы! Повторяю: англичане ничего не узнают, все делается тонко. Кого он разрабатывал?

– Я об этом подробно написал. Шифровальщицу.

– Извините, но я не успел еще прочитать… все свалилось так неожиданно… Интересно, а ваша резидентура разрабатывала меня? Надеюсь, на меня имеется досье? – Наивная улыбка, словно передо мною сидел не профессионал, а студент, открывающий азбучные истины. Нет, Хилсмен не так прост, как кажется, не размякай, Алекс, держи нос по ветру!

– Вы малообщительны, Рэй, и трудновербуемы… по нашим данным.

– И на этом спасибо. Но вы знаете, Алекс, наш директор – он, кстати сказать, передает вам приветы и приветствует ваш переход – считает, что вам не следует выходить из игры, вся группа должна остаться на плаву.

Идея Хилсмена не поразила меня: кому нужна шумиха в печати об очередном беглеце, если можно вести игру? Центр не сомневался, что американцы ухватятся именно за это и будут тянуть эту линию до предела, пока о ней не пронюхают политики, которым нужны дрова в костер военных ассигнований и шумный шпионский процесс.

– А если Центр начнет меня подозревать? Надеюсь, вам известна участь предателей? – засомневался я.

– Все зависит от нашего профессионализма! – успокоил Хилсмен. – Все останется, как есть, мы никого не тронем – ни Генри, ни эту шифровальщицу, никого! Во всяком случае, на первом этапе. Так что продолжайте работать, как будто ничего не случилось. Докладывать будете лично мне.

Хилсмен встал, подошел к кашпо с цветком и потянул носом – как ни странно, всасывающая сила его ноздрей не вырвала растение из горшка вместе с корнем.

– Как вы думаете, Алекс, если мы успешно продолжим игру, вы сможете вернуться на родину? – Хитрый вопрос задал волшебник Гудвин, рассчитывая на энтузиазм дурака.

– Это опасно. По-моему, вы недооцениваете риск, на который я иду. Кто знает, Рэй, не пьет ли с вами иногда кофе какой-нибудь мекленбургский агент, о котором я и не слыхивал? – Я уже завелся, и ничто не могло меня остановить.

– О вашем существовании знает очень узкий круг, я вам уже говорил. Утечка исключена, вам ничто не грозит!

– Оставьте, Рэй! С кем вы говорите? Разведка – такая же бюрократия, как и все остальные. С трепом и пересудами! Что это за узкий круг?! Вы и шеф в Лэнгли? А шифровальщик, пославший отсюда вашу телеграмму? А шифровальщик, принявший ее в Лэнгли?! Кто-то понес ее директору, кто-то не выдержан на язык… А какая орава здесь! – Я подогревал себя.

– Даже Сэм не знает вашего имени!

– Мне даже неудобно слушать это, Рэй! – Пусть представляет себе, что такое игра на канате и без сетки, пусть не думает, что если я кажусь спокойным, то так оно и есть на самом деле! – Неужели Сэму трудно узнать, кто я такой, если он захочет?! Мне кажется, нам не стоит играть друг с другом в прятки и делать вид, что все идет хорошо. Прежде всего, нужно ввести настоящую конспирацию и свести круг знающих меня лиц до минимума! Неужели нужно, чтобы меня в лицо знал медик, берущий анализ мочи?! Или эта мадам с идиотскими вопросами? Давайте работать чисто. Я передал вам все! Если угодно, поставил на карту свою жизнь. Так берегите ее! Мне как профессионалу понятно, что вы мне не доверяете и не можете пока доверять, мне ясно, что вы должны проверять меня и сейчас, и потом! Но давайте это делать умно, не светите меня!

Мое возмущение было вполне искренним: что же это такое? Светить меня перед шофером и перед охранниками?! Хоть бы парик надели или приклеили бороду! Идиоты! Размагнитились в союзной Англии, перестали ловить мышей!

– Прежде всего, хочу заверить вас, Алекс, что мы вам доверяем. – Хилсмен говорил торжественно, медленно и вежливо, ведь вежливость, как глаголил Учитель Учителя, лишь мелкая монета, которой черт оплачивает кровь убитых им жертв. – И я учту ваши пожелания о безопасности. Что касается допросов, то приношу извинения. Думается, что если бы я находился сейчас у вас на родине, то меня проверяли бы менее рафинированными способами…

Уел он меня больно, но спорить я не стал, проглотил, как должное, сам знавал умельцев-костоломов, встречал их в свое время в монастырской поликлинике – они шагали, выпятив свои восьмидесятилетние груди, увешанные регалиями, работа была – что говорить! – трудная, но способствовала долголетию.

Далее перешли к тайнам Монастыря. Американцы, по нашим данным, знали и о структуре, и о руководящих кадрах достаточно много. Тем не менее картину пришлось изрядно дорисовать, нашпиговать деталями, не щадя сил на ядовитые характеристики настоятелей. С особой сладостью в сердце я изливал свою желчь на Бритую Голову и Маню, беспощадно рисуя каменистые тропы, по которым они карабкались к власти; красок я тут не жалел, Маня рухнул бы с кресла, если бы услышал хоть десятую часть моей исповеди.

Хилсмен записывал на магнитофон мой рассказ и не подавал ни звука – если дело пойдет таким образом и он будет играть в молчанку, то так и не нащупает Алекс ниточки, тянущиеся к Крысе, разобьет бедный Алекс голову с безукоризненным пробором прямо о каменную стену! Несчастная голова! Разве переживал такое сэр Уолтер Рэли, пират и лорд?! Кстати, его отрубленную голову заполучила любящая жена и хранила в спальне рядом со своей кроватью – о, Римма! О, Кэти! Милые мои! Умоляю, положите неблагородную голову благородного Алекса в пластиковый пакет, поставьте у своих ног, клянусь, что не буду гнить и вонять, не буду кататься по комнате и вращать глазами!

– У меня небольшая просьба. Очень важно укрепить мои позиции в глазах Центра. Мне нужна классная вербовка. Подумайте, Рэй, но это должен быть агент с секретными документами. – Я уже говорил с ним, как с коллегой.

– Я уже думал об этом. Не так просто найти секреты, которых не жалко. А “липу” ваши быстро раскусят, и тогда конец всему делу. Давайте, Алекс, начнем с малого, давайте для начала твердо стоять на земле. Развернем работу на существующем фундаменте, посмотрим на реакцию Центра и не будем пока расширять диапазон наших действий! Будем надеяться, что нас не погубят непредвиденные случайности.

Хилсмен похлопал меня мягкой рукой по спине, не скрывая своего отменного настроения, – видимо, допросом он остался доволен.

А насчет случайностей он совершенно прав: друзья наши, черт и случай, подстерегают нас на каждом шагу – до сих пор с ужасом вспоминаю, как в Париже столкнулся на улице с Васькой Кацнельсоном (мы с ним учились в пятом классе средней школы) в усах и с лотком сосисок. “Старик! – орал он. – Откуда ты, старик?” – и, оставив сосиски, бросился ко мне, а я, кажется, тогда Марти Куупонен, финляндский подданный, мчался от него в толпу, как будто украл в магазине булку, за что у них бедняков сажают в тюрьму, в то время как богачей, укравших железную дорогу, выбирают в сенат.

Через три дня, безумно устав от собеседований и писанины, я возвратился в свою квартиру у Хемстед-Хита, в миле от уютного Хайгетского кладбища, где строго смотрит с постамента на прохожих, запрятавшись в необъятную каменную бороду, большая голова Учителя Учителя.

Кэти, оказавшаяся дома (у нее был уже свой ключ), встретила меня прохладно и безмолвно выслушала жалобы на трудности со сбытом радиотоваров, которые неразрешимы без знания всех нюансов рынка и конъюнктуры и, естественно, служебных командировок. Я нежно поцеловал ее в губы – они даже не шевельнулись: назревала трагедия, и ничего не оставалось, как налить себе стаканчик “гленливета” и окунуться с головою в прессу, а именно в спасительный раздел объявлений о продаже и сдаче в аренду недвижимого имущества.

– Двухэтажный коттедж в районе Илинга, кухня, две спальни, гостиная, столовая, – заливался я соловьем, – четырехкомнатная квартира на Кромвелл-роуд, вилла в Кэнтербери.

Цены кусались, фирма приносила крохи, конспирация не позволяла требовать больших дотаций из Центра и диктовала жизнь по средствам, не бесконечны же авуары, завещанные предусмотрительным папой-шекспироведом.

Я еще раз взглянул в прозрачные льдинки карих глаз, поцеловал Кэти и подумал, какой я все же законченный подлец и как испортила меня проклятая служба.

– Давай поженимся, – сказал я и замолчал, потому что вспомнил, как то же самое говорил Римме.

– Давай поженимся, – говорил я тогда. – Я буду добропорядочным мужем, буду вовремя приходить домой и всегда отдавать тебе всю зарплату. У нас будет много детей, и мы все вместе будем гулять по центральному бульвару, где копаются в песке малыши и пенсионеры забивают на скамейках “козла” в домино. В праздники к нам будут приходить родственники и друзья, все будут жаловаться на все, ругать начальство, жрать и пить. Дядя Теодор расскажет про осла, который написал хвостом картину, а тетя Полина сообщит, с каким трудом достала живых карпов. Все напьются, Виктор расскажет пару еврейских анекдотов, все будут умирать от смеха, снова выпьют, а Витя, когда мы останемся тет-а-тет на кухне, начнет меня уверять, что брак – это глупость, а после жаловаться на одиночество, плакать, целовать меня мокрыми губами и говорить, что я у него единственный друг. Потом все заснут где попало, дядя обмочит подштанники и тахту, которую мы будем оттирать целый месяц и заливать одеколоном, и будет очень весело, мы будем любить друг друга, и утром, как обычно, зазвонит будильник…

Римма тогда расплакалась и убежала от меня – пою тебя, бог любви Гименей, ты благословляешь невесту с женихом!

– Неужели тебе это так нужно? – начала оттаивать Кэти. – Разве нам плохо?

– Конечно, хорошо, но давай жить, как все нормальные люди. В конце концов, я хочу ребенка!

Следующий день я целиком посвятил делам прогорающей радиофирмы и с помощью своего помощника, юного Джея, наметил план ее немедленного оздоровления – не только Центр, но и Хилсмен намекали на желательность крепкого прикрытия.

Покрутившись на фирме, я подрулил к дому и футах в ста от подъезда заметил машину (“ровер” 24033), которая тут же тронулась с места, встала за мной и трижды мигнула фарами. Всмотревшись, я разглядел лицо Генри, который дал знак следовать за ним. Мы проехали пару миль, пока он не затормозил и не вышел из машины.

– Что случилось, Генри? Почему вы нарушаете правила конспирации? Разве можно приезжать ко мне домой?!

– Мне срочно нужно с вами поговорить! – голос его дрожал.

– Разве у нас нет сигнала срочного вызова?

– Знаете что, Алекс… – Он хотел выругаться, но сдержался. – Я хорошо проверился, давайте пройдем в паб! – Предложение звучало так категорически, что мне оставалось только подчиниться.

В пабе мы устроились, как обычно, в темном углу, словно два жулика, только что обчистивших банк Ротшильда.

– Дело в том, что вчера ночью… Генри очень волновался и никак не мог взять быка за рога.

– Не нервничайте, Генри, на нас обращают внимание…

– Ради Бога, не перебивайте меня, мне трудно говорить… Увы, я даже не знаю, каким образом он вошел… я лежал в кровати…

– Кто? Кто?! – Я сам уже начал заикаться и почувствовал, как в самом низу живота зашевелилась и поползла скользкая холодная рептилия, вроде зловредного скорпиона, который жил в саксауле в далекие дни эвакуации и ночами выползал на прогулки по моему спящему телу. – Кто? Кто?!

– Да не перебивайте меня, Алекс… кажется… кажется, мы пропали… – хрипел он клекотом, словно прирезанный петух, завершающий свою прощальную арию.

Он допил джин с тоником, похлопал глазами, отер платком Сократов лоб и черчиллиевы скулы и упер в меня повлажневший взор.

– Я спал… лай Енисея [27] … грохот на лестнице… потом визг собаки… “Не вздумайте включать свет!” —…Он говорил тихо и твердо…

– Не торопитесь, Генри, я ничего не могу понять! Кто к вам пришел?

– Если бы я знал… если бы знал! – Он указал официанту на свой опорожненный бокал, и тот мгновенно притаранил ему новую порцию.

– Да возьмите себя в руки, наконец! – Я сжал зубы до хруста и состроил такую злую морду, будто собирался вцепиться ему мертвой хваткой в горло, если он не прекратит свои рассусоливания. – Рассказывайте спокойно и подробно, черт побери!

– Я даже лица его толком не разглядел… хотел зажечь свет, протянул руку к лампе, но он словно видел в темноте… тут же заорал: “Убрать!”

Генри выпил залпом, словно всю жизнь гужевался в мекленбургских закусочных, погремел стаканом с льдинками и тяжело вздохнул. От всей этой бестолковой карусели у меня уже кружилась голова.

– Как его звали, Генри?

– Он назвался Рамоном, хотя я уверен, что это вранье. Но в нем было что-то от латиноса… испанский акцент.

– Чего он от вас хотел, Генри?

– Он вербовал меня!

– То есть как? Ничего не понимаю! – Наша беседа напоминала судороги двух сумасшедших в пляске святого Витта.

– Он начал с того, что знает о моей работе на вас, знает даже предвоенный период… даже Грету Берг по кличке “Ильза”, которая вывела меня на Базиля…

– Кто такой Базиль, черт побери?!

– Ваш коллега, который вербовал меня!

– О Боже, это было так давно…

– Он даже знает, что мы с Базилем любили забегать в венский ресторан, где играл старый скрипач… он описал этого старика, будто вместе с нами слушал его игру! Он знает, что Базиль курил только сигары “Вильгельм второй”! Он рассказал такие детали… даже о вербовке Жаклин! Он знает обо мне все!

Физиономия гордости службы покраснела от возбуждения, и на скулах выступили капельки пота.

– И все это происходило в кромешной тьме? – Я на миг представил себе голого Генри, дрожащего под одеялом, и сурового незнакомца, явившегося по его душу, как Командор за дон Гуаном, и мне вдруг стало до неприличия весело.

– Я хотел увидеть его… изловчился, зажег ночник… брюнет в маске, больше я ничего не разглядел… может быть, шатен… на нем был плащ… по-моему, типа “кристианет”. Маска! Вы поняли? Он не хотел, чтобы я его видел… Он заорал…

– Он не упоминал моего имени? Намекал, что знает обо мне?

– Нет, нет, Алекс, ни слова о вас!

– И какое же конкретно сотрудничество он вам предлагал?

– Он не открыл карты… он обещал поговорить со мной подробнее через две недели… он дал мне время на размышление… оставил конверт с адресом… вот он!

И всклокоченный Генри (насколько может быть всклокоченным существо с сократовым лбом, а точнее, с огромной лысиной) протянул мне конверт, на котором было напечатано на машинке: “Рамон Гонзалес, Либерти-стрит, 44, Каир, 11055”. В конверте лежала тоненькая реклама процветающего концерна “Юникорн”.

– Что же это за человек, Алекс? Откуда ему все известно? Значит, у вас сидит предатель, знающий мое дело? Вы понимаете, что произошло?

– Не волнуйтесь, Генри, ради Бога, не волнуйтесь… это какое-то недоразумение… – попер я глупость (ничего себе недоразуменьице!), напрягая все свои шарики.

– Недоразумение?! – вскричал он так громко, что бармен повернул голову в нашу сторону.

– Я все выясню… немедленно свяжусь с Центром… все будет о’кей! – Я нес всю эту муру, лишь бы его успокоить, даже ободряюще похлопал его по руке и заглянул ласково в глаза. Мои мозги между тем крутились, как рулетка, прикидывая все имиджи и ипостаси героя ночной драмы.

Первая банальнейшая догадка сразу ударила наповал: провокация!

Американцы решили проверить и “Эрика”, и меня и устроили эдакое фантасмагорическое представление в надежде, что “Эрик” расколется, покается, вывалит все и обо мне, и о Жаклин – короче, типичная проверка, по глупости и топорности вполне отвечающая стилю работы великого Гудвина. Другая версия тоже не радовала: перепуганная Жаклин настучала на “Эрика” офицеру безопасности своего посольства, и бельгийцы (возможно, с помощью союзников по НАТО) взяли беднягу в оборот. Но откуда они добыли такие детали?

Вдруг Генри потянул носом, снова заклокотал горлом, и мешки под его глазами раздулись в бурдюки.

– Он убил Енисея… вколол ему яд! А мне сказал, что это снотворное, не хотел волновать… – Мешки начали опорожняться, и крупные алмазоподобные слезы важно поплыли вниз, затекая к ноздрям. – Он убил пса! Он убил моего любимого пса, Алекс! Вы не представляете, как я его любил!

– Давайте договоримся так: мы консервируем наши отношения. Работу с Жаклин вы прекращаете и ждете от меня сигнала вызова. Я немедленно свяжусь с Центром! Никакой инициативы! Лежите тихо, как труп!

Он вяло кивал головой, купаясь в своих водопадах, бармен уже не отрывал от него глаз, я допил свой стаканчик и выполз из этого тошнотворного реквиема на воздух.

Рано утром я позвонил Хилсмену.

– Некоторые новости, Рэй! Не хотел беспокоить вас ночью. Встретимся в “Гровноре”?

– Надеюсь, что ничего серьезного? – Голос его звучал обеспокоенно.

– Что может быть серьезнее смерти?

– Кто-нибудь погиб? – Его губило полное отсутствие юмора.

– Не нервничайте, главное, что мы с вами живы! Так в “Гровноре”?

– Вы хорошо знаете Уайтчейпл?

– Мерзкий район. Неужели мне придется тащиться в такую даль? – Район находился восточное Сити и в свое время вдохновлял писателей на романы о несчастных бедняках, живущих в лачугах и развалинах.

– Извините, но я целый день буду в тех краях… подъезжайте к уайтчейпелской ратуше!

Ровно в пять я вырулил прямо на стоянку муниципалитета.

Глава четвертая о превратностях любви на дачах за зеленым забором, о Папе – Мохнатой Руке, о Витеньке – Совести Эпохи, о пустых бутылках и прочих нехороших вещах, которые оттеняют несравненные достоинства героя, идущего на боевое задание у берегов Женевского озера

Самое главное, что именно я нашел ему Клаву – Большую Землю – Ястребиное Око, тогда пухлявую юную блондинку, выпускницу престижного вуза, успевшую пройти через неудачный брак и теперь озабоченную поиском прочной и надежной пристани, нашел ему подругу на всю жизнь с помощью Риммы, сидевшей с Большой Землей [28] за одной школьной партой, где они честно шептались, списывали друг у друга и донесли святой огонь дружбы до более зрелого возраста, несмотря на разницу общественных положений, игравших мощную роль в запутанных лабиринтах мекленбургских структур.

Клавин Папа, точнее ПАПА, – как ни тужься, не выразить на бумаге его весомость в тогдашней истории, когда его имя произносилось с почтительно-сладким выражением лица, дабы никто, не дай Бог, не мог прочитать на нем недостаток пиетета, – входил в свое время в число рыцарей круглого стола под председательством Усов и многому научился, вдыхая дымы его легендарной трубки и выдерживая пристальный взгляд желтоватых глаз.

Но ПАПА – это История, оставим его в покое, а кто объяснит, каким образом залетел на вершины простак в шевиотовом костюме с надставными плечами, выполнявший в нашем отделе вполне презренные рядовые функции? Во всем виноват его дружок Алик, вечно сеявший разумное, доброе, вечное и не ожидающий за свои подвиги никакой благодарности.

Николай Иванович готовил себя к браку серьезно, как учили Кадры, на всю жизнь и до гробовой доски, давно мечтал он об избраннице сердца, которая все выдержит и выдюжит, не предаст и не продаст, и в роковой час, когда начнут холодеть конечности, блаженно поцелует в желтый лоб и закроет остекленевшие очи.

И поскольку Челюсть сначала шутя, а потом уже настойчиво канючил и жаловался на свою неприкаянность и просил по-дружески с кем-нибудь познакомить (дружили мы после работы и в рамках – не в монастырских традициях открывать души, – чаще всего прогуливаясь по книжным лавкам, что на Мосту Кузнецов, с заскоком в буфетик старомодного отеля, где торговали в розлив армянским портом), а Римма постоянно жужжала о некрасивой, но обаятельной подруге, дочке ТАКОГО ПАПЫ, жаждущей устроить свою жизнь, я порешил помочь обеим сторонам и бескорыстно протянул руку Челюсти.

Вот как случилось, что его стопа прикоснулась к заповедной земле за зеленым забором, где ПАПА бывал лишь проездом из государственной дачной резиденции, и оказалась на большом пиру по случаю Нового года.

Праздничными делами заправляла хлопотливая Старушка – Няня-Мне-Так-Душно, которую Большая Земля обожала с детства и часто просила открыть окно и поговорить о старине. Няня сидела на кухне и ощипывала кур, бросая пух и перья в медный таз.

По просторам дачи, ядовито посматривая на полные собрания сочинений и на бумажные репродукции в золоченых рамках (не исключено, что раньше в них находились писанные маслом портреты царственных особ, вырванные и навсегда пригвожденные к позорному столбу), бродил друг детства, юный медик Тер-терян, слывший человеком излишне просвещенным, а потому опасным.

– Что нужно бедному армянину? – спрашивал он, загадочно улыбаясь. – Сто грамм водки и триста минут сна! – Но водку не пил и в постель не ложился, а циркулировал вокруг огромного круглого стола, одного из берлинских трофеев ПАПЫ, и прицеливался к закускам, которые на подносе вносила Няня-Мне-Так-Душно.

Признаться, я ожидал, что мой застенчивый друг будет жаться в угол и прясть ушами, упав прямо в сливки высшего света, но не той породы был конь наш ушлый, живо забил копытами под звуки твиста, сразу взял за рога Большую Землю и не выпускал ее из своих хватких ручищ до самого финала. Они танцевали, Тер-терян высокомерно и презрительно бродил по комнатам, я любовался Риммой – в светлом платье, с распущенными рыжими волосами, она казалась феей в этой сказочной избушке, окруженной корабельными соснами.

Мы вышли на узкие аллеи с сугробами по бокам, освещенные цветными китайскими фонариками, – там, раскинув пушистые ветви, высилась серебряная ель, словно только что выкопанная прямо со Святой площади у погребальницы Учителя, украшенная гирляндами и горящей красной звездой, прямо около нее сверкал вставленными углями пузатый Дед Мороз, вылепленный руками мужа Няни Тимофея, прошедшего вместе с ПАПОЙ всю его героическую жизнь.

Сияла луна, я посадил Римму на спину и поскакал по аллеям, я скакал, пока не взмок, и мы радостно повалились в мягкий сугроб, обнялись и начали неистово целоваться.

Новый год встретили на высокой ноте, под бой Курантов, в братстве и любви и в пунша пламени голубом, гремел рояль под хрупкими и еще не оплывшими пальчиками Большой Земли, и Челюсть и тут не осрамился, пропел томно “Ямщик, не гони лошадей!” (у него был неплохой баритон), закатывая глаза и вертя лошадиным черепом.

Потом бренчали вилками и ножами о тарелки, кружились вокруг елки во дворе, толкали друг друга в сугробы, играли в снежки, пока на прямые сосны не пали первые блики восходящего солнца.

Спали мы с Риммой в огромной кровати ПАПЫ (по ней скакать бы на вороных с верным Тимофеем, срубающим шашкой вражеские головы), в его скромной комнате с репродукцией “Утра в сосновом бору”, вырезанной из журнала, – я словно прикоснулся к живой Истории и вышел утром из кровати совсем обновленным человеком, готовым на подвиги во имя Державы.

Утром пили чай из саксонского фарфора, и снова чуть поблекший за ночь Коленька присутствия духа не терял и потчевал нас вполне достойными английскими анекдотами.

Репродуктор бубнил нечто вроде “подою я, подою черную коровушку, молоко – теленочку, сливочки – миленочку”, его никто не выключал, поскольку и Няня, и Клава с детства привыкли к постоянно включенному радио, несущему свет в трудовые массы.

В разгар чаепития явился ПАПА, не забывший на своем стремительном пути из своего имения в мозговой центр поздравить и облобызать чадо, а заодно и взглянуть краем проницательного глаза на хмырей, проникших на его дачу. Заговорили об охоте на зайцев – и тут Челюсть не растерялся, сумел поддержать разговор, разжечь интерес и даже дать несколько тактичных советов по поводу стрельбы в зайцев, петляющих по снегу. Выяснилось, что в юности он на них охотился по странному совпадению в тех местах, где родился ПАПА, – тут уже вспыхнули воспоминания, посыпались названия окрестных городов и весей, рек и гор, затем почетный гость выпил рюмку зубровки и так же стремительно удалился.

Свадьбу справляли в несколько смен, как написал бы Чижик, согласно занимаемым должностям. О главной Свадьбе я слышал лишь краем уха от Челюсти (“был приглашен весьма узкий круг, в основном соратники тестя”), второй же очереди удостоились и мы с Риммой, туда пригласили и родителей жениха, проживающих где-то в глубинке, скромных тружеников, боготворивших сына (когда папа натужно говорил тост, мама поддерживала его рукою, боясь, что от волнения он рухнет в обмороке на пол), который не оставался в долгу и стал вывозить их на лето на дачу, где они копались на огороде, рубили дрова и готовили пышные воскресные обеды для молодой четы.

Уже через три месяца капризная фортуна подбросила Николая Ивановича на должность, которую обычно занимали опытные старцы, что не прошло мимо пытливых умов Монастыря, всегда напряженно следящих за кадровыми перемещениями и выискивающих их глубокие корни. В те славные времена Челюсть еще ходил со мной на променады по Мосту Кузнецов и не скрывал, что однажды на охоте в компании тестя наткнулся на предшественника Мани Бобра, которого все боялись как огня. Бобер, естественно, до этого случая Челюсть и в глаза не видел – мало ли бродит по Монастырю гавриков! – но в сближающей обстановке познакомился, оценил, узнал и даже пил с ним спирт из одной фляги. Коленьку подвели к премудрому Бобру красиво, не впихивали прямо в объятия, не стал тесть, умница, выкручивать Бобру руки и сразу требовать для Челюсти кусище от пирога, что обычно рождало бурю в умах, шепоты в кулуарах, завистливые ухмылки и смешки в кулачок, – получил Коля небольшое, но заметное повышение, – наклонил чашу тесть, не пролив ни единой капли.

Челюсть переместился в отдельный кабинет, но без вертушки, без персональной уборной – мечты поэта и без комнаты отдыха с кроватью и телевизором, что полагалось рангом повыше, но зато с правом доступа в начальственную столовую (молниеносный улыбчивый сервис, семга словно от купца Елисеева, заковыристый тертый суп, который нравился Бобру, а затем сменившему его Мане, и потому был в приказном порядке введен в постоянное меню, подобно парикам при Петре Первом, вырезка и т. д. и т. п. и эт цэтэра. Гуторили: один из приближенных крутого Бобра, сидя с ним за одним обеденным столом, позволил себе отказаться от любимого супа шефа и заказать кондовые щи. Мятеж сей привел к тому, что приближенный был изгнан резидентом в Верхнюю Вольту, откуда, стремясь к реабилитации, сделал боевой вклад в меню: котлеты по-африкански) и массой других немаловажных феодальных привилегий, включая ондатровую шапку и парное молоко, отдоенное в день продажи на легендарном подсобном хозяйстве Монастыря.

Первый год мы еще продолжали бурно общаться семьями, исправно отмечая многие праздники, и Челюсть иногда одаривал нас билетами на спектакли, где тонко намекали на некоторые несовершенства общественного устройства Мекленбурга (отдельным репликам зал храбро аплодировал, словно выходил на Сенатскую площадь), даже пожертвовал однажды талон на ондатровую шапку. В ателье я оказался в двух шагах от самого Бобра – он покорно плелся за мастером с рулеткой на шее и выглядел как обыкновенный уставший старик, которому до смерти надоели служебные дела.

Семейная жизнь рождала новые заботы, и наши кланы постепенно отдалялись друг от друга: Римма жаловалась, что Клава зазнается, а Клава, видимо, решила, что она облагодетельствовала Римму, взяв моего друга в мужья, корабли расходились к своим горизонтам и, в конце концов, застыли на солидной дистанции друг от друга. Медленно, но верно пер Челюсть все выше и выше, уже неприлично было запросто приглашать его на стопарь в буфетик гостиницы, что на Негрязке, а потом я попал под его кураторство, видел почти ежедневно то у него в кабинете, то в коридорах, радовался его демократизму и приветственному “старик”, – как говорит шекспировский Антоний: “О, мои салатные дни, когда я был зелен в своих суждениях!”

…Рэй Хилсмен опоздал на десять минут, на этот раз он восседал в “кадиллаке” с обычным номерным знаком – вполне разумная предосторожность: совсем недавно шалуны-мальчишки, насмотревшись шпионских фильмов, заприметили автомобиль с дипломатическим номером в тихой улочке на окраине города, стукнули в полицию, та отстучала в контрразведку, район прочесали и засекли водителя машины – коварного ливийца, который вел сладкие беседы с израильским охранником.

Рэй, не перебивая, выслушал мой рассказ о таинственном незнакомце, так взбудоражившем Генри, и записал кое-что в блокнот.

– Как вы думаете, кто это может быть?

– Этот вопрос я хотел задать и вам! – Я улыбнулся в ответ белоснежной улыбкой.

Он долго рассматривал пакет с адресом, все больше укрепляя во мне подозрение, что вся эта комбинация задумана американцами для проверки честности безупречного Алекса.

– Я должен проконсультироваться с Вашингтоном. Мы можем встретиться завтра?

– Только не в этой дыре, я не люблю Ист-энд. Чем вы тут занимаетесь? Вербуете троцкистов?

– Все-таки вы сноб, Алекс. Как насчет района Баттерси?

– О’кей!

Домой я поехал через Челси, где заскочил в любимый магазин деликатесов, забитый солеными пчелками, жареными кузнечиками, лягушками и осьминогами, купил там пару банок улиток, которые любила Кэти, а заодно прошелся по Слоун-сквер и взглянул на театральный репертуар “Ройал Корта” – Кэти уже начала донимать меня своими стенаниями о нашей пресной несветской жизни. На современную драму с ее рассерженными молодыми людьми на грязной кухне меня не тянуло, знал я все эти штуки, что нового могли поведать мне эти актеры? Ходил я только в Королевский Шекспировский из любви к покойному шекспироведу-папаше (пару раз проводил там моментальные передачи в туалете), что театр для несравненного лицедея Алекса? Семечки! Разве он сам не целый театр? Пожалуйста, на любую роль – от короля до шута! – весь Монастырь забросил бы подрывную деятельность и стоя аплодировал бы в партере!

На другой день я спустился со своих хемстедских холмов в долины Баттерси и остановился прямо у парка, уставленного модернистской скульптурой.

Как ни странно, на лоне природы эти искореженные обрубки отлично смотрелись и нравились даже мне, закаленному реалисту, – в свое время мы с Риммой частенько забегали в музей имени Внука Арапа Петра Великого, где в греческом портике давила своим могуществом гигантская статуя Давида, на которого вечно глазели бойскауты, потрясенные оголенным фаллосом, а их предводительницы, старые девы в красных галстуках, тщетно пытались оттащить племя молодое, незнакомое в зал не менее растленных импрессионистов.

На этот раз Хилсмен не опоздал.

– Я связался с директором, – начал он с ходу, – и он высказал интересную мысль. А что, если вам поехать самому в Каир и попытаться установить этого человека?

Совершенно не светила мне эта грандиозная идея директора, тем паче что скорее всего американцы готовили мне проверочную комбинацию.

– Неужели у вас нет другого человека для этого дельца?

– Эти арабы недавно разгромили нашу каирскую резидентуру и арестовали несколько агентов. А вам все карты в руки, Алекс! Кто будет проявлять интерес к австралийскому подданному? Или возьмите другой паспорт!

– Но вряд ли я справлюсь с этим делом один!

– Помните, вы рассказывали о вашем агенте, бывшем египетском после? Кажется, он живет в Монтре. У него наверняка остались связи на родине. Полетите в Швейцарию, а оттуда в Каир. Связь будем держать по телефону, я вам дам незасвеченный номер.

Славно работал директор, а точнее сам Рэй, не такой уж болван оказался волшебник Гудвин, все предусмотрел.

– Если вы считаете необходимым, я, конечно, поеду, – скромно согласился я.

– Пожалуйста, подготовьте приблизительный план ваших действий! – завершил беседу волшебник Гудвин. О, эти планы, а я-то думал, что их обожают только в плановом Мекленбурге!

Кэти не пришла в восторг от моей очередной командировки в поисках рынка сбыта для радиопродукции, но истерику не закатила и даже поцеловала в щеку (а заодно и обнюхала на предмет, как выразился бы Чижик, выявления запахов чужих дамских духов).

Поздно ночью я разыграл перед Кэти приступы боли в животе, похожие на аппендицит, и, несмотря на ее уговоры вызвать “скорую”, решил доехать до больницы сам, благо она была совсем рядом (Кэти бегала по квартире, заламывая руки), сел в автомобиль, посетил больницу (там, естественно, ничего не обнаружили, но посоветовали не есть ничего острого), затем покрутил по проверочному маршруту и нанес на столб у лавки Рэгги (Чижик сказал бы: на обусловленный столб) меловую черту.

Уединившись в комнате, я составил и зашифровал сообщение в Центр.

“Несколько дней назад ночью к «Эрику» явился незнакомый человек в маске, представился, как Рамон Гонзалес, говорил с ним по-английски с испанским акцентом. Беседа проходила в темноте, «Эрик» только заметил, что Гонзалес брюнет, хотя, по моему мнению, незнакомец пользовался париком.

Гонзалес обнаружил отличное знание всего дела «Эрика», включая обстоятельства его вербовки и связь с «Бертой». Моего имени незнакомец не называл. Целью его прихода являлась вербовка «Эрика», которому был оставлен адрес в Каире для связи.

Об этом визите я сообщил «Фреду», и тот, связавшись с «Пауками», предложил мне вылететь в Каир для установления незнакомца, предварительно заехав в Женеву для встречи с «Али», имеющего в Каире контакты. По моему мнению, «Пауки» начали мою проверку. Срочно прошу указаний по делу, а также условия связи на Каир. Том”.

Перед моменталкой я проверялся часа три и взмок от напряжения.

На подходе к магазину “Экспресс” я взглянул на часы – такие операции проводятся секунда в секунду, – свернул за угол и прямо у входа столкнулся с мертвецки бледным парнем с букетом гвоздик (опознавательный признак), который дохнул перегаром и на ходу подставил ладонь. Туда я ловко и сунул спичечный мини-коробок с посланием, – моменталка прошла по высокому классу, паренек спокойно проследовал своим путем, а я, покрутившись в магазине, вышел на улицу, добрался до своей “газели” и возвратился домой.

На следующий день в то же время я снова вошел в “Экспресс” (на этот раз операцию проводил рыжий вахлак в отечественном плаще, от него тоже несло, как из бочки, – черт знает что! что они делают у себя в посольстве?) и принял тот же мини-коробок.

Ответ был краток:

“Вам следует выйти на явку в Монтре (Швейцария, рядом с Женевой) и января в 17.00. Место встречи: у здания ресторана на железнодорожной станции. Пароль: «Вы не знаете, где здесь кинотеатр “Блюз”»? Отзыв: «Не знаю. Я приехал из Брайтона». Запасная встреча на следующий день по тем же условиям”.

Я легко зарегистрировал указания в своей феноменальной памяти и, зайдя в туалет, отправил клочки телеграммы в лондонскую канализацию. Неожиданное волнение охватило меня: слишком много иксов и игреков разбросано было во всей этой поездке, да и длинные перелеты в последнее время не вызывали у меня радости, особенно на линиях, где бесчинствовали террористы.

“Газель” унесла меня в районы центра, и вскоре неизвестно почему я запарковался у паба “Шерлок Холмс”, вечно забитого любопытными туристами. В углу зала за стеклом сидело в кресле чучело главного героя с трубкой в зубах, которое взирало на восхищенного доктора Уотсона, замершего с газетой в протянутой руке. (“Сегодня вы надели синие трусы, Уотсон!” – “Холмс, это конгениально, это невообразимо! Как вы догадались?” – “Уотсон, вы забыли надеть брюки!”)

Совесть Эпохи, периодически сходивший с рельсов и сотрясавший лучшие кабаки мекленбургской столицы, объяснял свои загулы так: “Знаешь, Алик, утром просыпаешься в дивном настроении, выдуваешь пакет молока и даешь зарок ничего не брать в рот, по крайней мере месяц, ирадуешься своей твердости и своей воле, и, напевая «Легко на сердце от песни веселой», блаженно идешь в булочную за диетическим хлебом. Идешь, идешь… и через два часа почему-то оказываешься на пляже, пьяный вдребадан с таким же надратым забулдыгой, над банкой вонючих килек и бутылягами с портвейном «Розовый». Что это, Алик? Почему? Как это произошло? Кто может на это ответить?”

Этот вопрос, достойный Понтия Пилата, не мучил меня, когда я заказал двойную порцию “Кровавой Мэри” в надежде, что томатный сок заглушит воспоминания о милой кильке, которую и в чистейшем виде не сыщешь в бывшей “мастерской мира”, избалованной устрицами и жареными кузнечиками. Коктейль оказался настолько хорош, что пришлось его два раза повторить, а затем приглушить томатный привкус хорошо отдистиллированным “димплом” (в этом проходном доме, естественно, отсутствовал “гленливет”).

Тут навалилась на меня усталость, хотелось сбросить с себя все маски, поплыть по волнам настроения, расслабиться, расклеиться, забыть о Хилсмене, Каире и “Бемоли”, поговорить с кем-нибудь по душам, хотя бы с чучелом Шерлока Холмса, маячившим перед глазами.

Пожалуй, только Витеньке я открывал свою душу, ему повезло больше других, ибо кличку он заслужил Совесть Эпохи, хотя при всех своих прогрессивных взглядах и душевности поражал своим баснословным распутством: влюблялся по уши почти каждый месяц, безумно боялся жены, что еще сильнее толкало его на самые рискованные приключения, страдал постоянно и томился духом и охватывал своим любвеобильным сердцем даже академические городки в восточной части Мекленбурга, где регулярно мотался в командировках. Особенно жаловал Витенька чужих жен, и они платили ему преданной взаимностью, ухитрялись даже проводить с ним счастливые ночи (перед своей вечно свирепой женой Витя прикрывался пьянством, валившим его с ног на раутах у приятелей, которых насчитывалось несметное количество), усыпив бдительность своих мужей легендами, которым позавидовали бы асы секретной службы.

В нашем кухонном парламенте мы спорили с Витенькой о большой политике и мекленбургских нравах, спорили шумно и откровенно, называли вещи своими именами, но на всякий случай пускали на полную катушку песни бардов, воду и радио. Совесть Эпохи свято верил в просвещенный абсолютизм, а покорный слуга, отравленный зловонными ветрами западных демократий, жарко отстаивал принципы Французской революции с ее свободой, равенством и никому не нужным братством.

Я завидовал вольной жизни Совести Эпохи, читал восторженные письма его поклонниц, покоренных силой его эрудиции и черной бородою с проседью, – иногда я сам мечтал отрастить такую, уйти на покой, пристроиться сторожем в Школе Казуистики, сидеть себе в валенках у входа, попивать чаек с ванильными сухариками, а ночью, когда здание опустеет, заглотнуть свой стакан и закемарить сном праведника.

– Что ты делаешь с собою, Алик? – говорил мне Совесть Эпохи, надравшись, как зюзя. – Брось свою муру, займись делом, хотя бы переводами – они нужны малограмотному населению, а ты все-таки кумекаешь кое-как на своем английском! Или займись наукой, еще не поздно, хотя с твоею сытою мордою лучше не соваться в интеллектуальную среду… Но я тебя могу взять с собою на восток, в один научный городок, где светлые головы и неиспорченные девушки, которые наставят тебя на путь истинный. Уходи, мой друг, ведь просто неприлично потратить всю жизнь на шпионство!

– Что ты понимаешь в разведке?! – орал я в ответ. – Что ты о ней знаешь? Ни одна страна не может жить без разведки! Правительству нужна информация, и я добываю ее, словно шахтер, рубящий уголь, я рискую жизнью ради тебя, дурака, и всего народа! А твои светлые головы уже превратили Мекленбург в край законченных идиотов! Что понимают эти недоучки в науке? Какая вообще может быть наука в таком государстве, как Мекленбург? Нет, Витюша, поезжай на восток один, я не поеду с тобою, тем более что ты постоянно пьешь бормотуху и не в состоянии оценить “гленливет”!

– Риск… информация… шахтеры… брехня все это! Ты просто любишь комфорт, Алик, ты – пижон и обыкновенный жандарм! Мекленбургский вариант Рачковского – царского заграничного резидента.

– Ты молчал бы, чайник! – возмущался я. – Лучше на себя посмотри!

– И посмотрю! – орал он. – Ты знаешь, что я великий микробиолог? Что мои труды печатают на Западе? Что иностранные академики считают для себя великой честью пожать мне руку? Это ведь не шпионская работа!

– Плевать мне на твой вонючий Запад! А твоей наукой у нас в Мекленбурге только подтираются! Что простому человеку от какой-то микробиологии, если он стоит в очереди за свеклой? Народ проживет без твоих научных идей, а без меня его сожрут с потрохами враги и кости выплюнут в помойную яму!

– Кто? Кто?! – бушевал он. – Какие враги? Кто на нас нападет? Кому мы нужны? Да я счастлив буду, если нас завоюют! Наконец-то в стране будет нормальная система!

– Не зря вас, диссидентов, лупят по мордасам! Пятая колонна! Неужели ты бы смог жить под немцами? – я играл на эмоциях, зная, что отец Виктора погиб на фронте.

– Под немцами в тысячу раз лучше! Я недавно был во Франкфурте и пил шнапс с чудесным фрицем…

– Он тебе, безвалютному командировочному, поставил рюмку шнапса – вот и вся цена твоей национальной гордости!

– Какая тут, к такой-то матери, может быть гордость?! Беги, пока не поздно, из своей навозной ямы! – продолжал орать он. – Уходи хоть в говновозы!

Ностальгия по дому проснулась во мне, хотелось продолжить спор с Совестью Эпохи, поставить его на место, все объяснить и все разжевать. Не нравились мне этот вояж в Каир, поиск Рамона и прочие испытания судьбы.

В общем-то, работа по установке неизвестных граждан очень сходна с деятельностью ассенизатора, и эту печальную мысль пришлось омочить еще двумя порциями благословенного “димпла”.

После такого славного заряда Шерлок Холмс шевельнулся в кресле, лукаво мне подмигнул и пригласил посоветоваться по поводу возможных похитителей голубого карбункула. Я не стал с ходу принимать приглашение и сначала освежился бутылкой “шабли”. Теперь уже отборный ячмень виски смешался с помидорами “Кровавой Мэри” и виноградниками Шабли, где пажи графиню… ублажали. Брат Шерлок продолжал подмигивать, дерзкие мысли бились в голове, как вытянутые на берег рыбешки. Совесть Эпохи уже давно бы помчался стаскивать с трафальгарской колонны статую адмирала Нельсона. Я тоже решил не отставать, допил “шабли”, элегантно подошел к великому сыщику и вступил с ним в умный диалог – тут появился разгневанный хозяин, и мне пришлось выйти из паба твердым шагом королевского гвардейца.

Душа рвалась немедленно в Каир, минуя филистерскую Швейцарию, на поиски коварного незнакомца, под пули арабов, и, самое главное, жизнь представлялась совершенно бессмысленной без бутылки “гленл ивета” [29] . Искать его пришлось долго: в самом светском “Монсиньоре”, что на приюте гурманов Джермин-стрит, “гленливета” не оказалось, но пришелся по вкусу кондовый “тичерс”, хотя шел он неважно и потребовал вмешательства хереса и кофе. Далее упрямый Алекс блуждал на машине в поисках ресторана “Шотландский клан”, который, по идее, ломился от “гленливетов”, там меня и остановил полисмен, величественный, как Саваоф: “Сэр, вы едете по правой стороне!” – “Разве?” – Лицо Алекса ангельски спокойно, глаза чисты и лучезарны, речь отчетлива, как у диктора Би-би-си, такое наступало после жбана кофе. – “Извините, сэр, я не заметил знака!” – Разворот и лихая парковка около “Этуали”. Счастье всегда неожиданно: именно там и подвалили “гленливет” и заодно юная негритянка из Камеруна, черная как смерть и лепечущая по-французски чуть лучше сеттера миссис Лейн, – бутылка “редерера” за дикую бар-дачную цену и плавный переход в номер почти рассыпавшейся гостиницы напротив.

Сияла ночь, фунты стерлингов сыпались, как алмазные звезды с неба, луной был полон сад, Черная Смерть (остроумнейший Алекс еще не совсем растерял мозги) мылась в ванной, я обрел второе дыхание и позвонил Хилсмену прямо домой. К телефону подошел сам император ослов.

– Это вы, Рэй? – начал я певучим лирическим тенором а-ля Карузо.

– Да. А это кто?

– Ваш старый друг… – Я уже шептал и пыхтел, как чайник, переходя на дурной женский голос. – Я люблю вас, люблю безумно и безнадежно!

– Кто это говорит?!

– Это Аллен, Рэй! Не узнаете?

– Что за шутки? Какой Аллен?

– Аллен Даллес. Вы что? Забыли бывшего директора ЦРУ? Звоню из нашей базы в аду. Отсюда неплохо видно… что вы замышляете в районе Уайтчейпла… среди троцкистов…

– Ах, это вы, Алекс! – довольно быстрая реакция для сноповязалки. – Что так поздно? Что случилось?

– Рэй, мне очень вас не хватает, и я хочу с вами выпить.

– Что-то у вас с голосом… Откуда вы звоните? – Он был явно обеспокоен.

– Из бардака, ваше преосвященство!

– Кто-нибудь есть рядом? Вам неудобно говорить?

– Черная Смерть, сэр. Она отмывается от моих страстей!

– Какая Черная Смерть?

– Моя! Моя!

– Вы что-нибудь пили? – Все-таки деликатны эти янки, позвони я в таком виде Мане, тут же увезли бы в вытрезвитель с последующим разбором на монастырском вече. (Впрочем, ходили слушки, что сам Маня однажды вернулся на бровях с какого-то приема и прямо на лестнице был излупцован разгневанной супругой, употребившей в этих благородных целях войлочный шлепанец.)

– Ни капли! Но очень хочу выпить с вами… это очень важно. И срочно.

– Может, перенесем на завтра?

– Через час жду вас в пабе “Шерлок Холмс”. Захватите на всякий случай оружие…

Я повесил трубку. Две тонкие черные змейки обмотали мою шерстяную грудь [30] – это Черная Смерть выпорхнула из ванной с чарующей улыбкой, переросшей в сияющее солнце после того, как звякнул о стол кошелек с пиастрами.

“Газель” оседлать я не смог (полагаю, что совал ключ не в замок зажигания, а в прикуриватель) и добрался до паба на такси. Там я снова восстал из пепла, как птица Феникс, пил с Рэем на брудершафт, приглашал его вылететь вместе в Каир и, наконец, допился до ручки и довел до такой же кондиции Хилсмена (так, по крайней мере, мне казалось), который неожиданно решил уехать в загородную резиденцию. В машине Рэя я сначала пел романсы, а потом мирно заснул.

Проснулся я в замке – голова разрывалась на части [31] .

– Доброе утро, Алекс! Ну вы и гуляка! Немного кофе? – В дверях стоял Рэй.

– Не отказался бы от баночки холодного пильзнера.

– Ни в коем случае, нам надо еще поработать. Одевайтесь и приступим к завтраку.

В голове еще сладко варились алкогольные смеси, я быстро вскочил, сделал серию мощных упражнений и принял холодный душ. Поработав на гладильной доске с утюгом (мой костюм с Сэвилл-стрит был словно изжеван и выплюнут той самой коровой после того, как она напрыгалась с фермером), я вышел к завтраку бодрый, оптимистичный и надушенный до одурения дешевым одеколоном, который оказался в ванной.

Четыре бокала грейпфрута, три кофе – и перед страдальческой физиономией Рэя сидел уже не опустившийся алкаш, нарушавший покой героев Конан Дойля (трогательный пиетет к автору я пронес с раннего детства, где на книжной полке рядом с важно испещренным “sic!” и “n.b.!” “Капиталом” и удивительно ясным и понятным “Кратким курсом” стоял толстый томик с любимым “Голубым карбункулом”), а элегантный джентльмен с чуть усталым, но приятным лицом и умными глазами.

– Вот вам на всякий случай югославский паспорт, Алекс, пожалуй, в Каире он больше подойдет… Скажите, а вы не допускаете мысли, что это проверочная комбинация Центра?

– В чем ее смысл? – удивился я.

– Вам перестали верить и специально разыграли всю эту историю с Генри.

– Совершенно это исключаю! Какие у них основания? Скорее, это ваши проделки!

Я хохотнул и почувствовал, что меня чуть подташнивает – не пей херес, дурак Алекс, будто ты не знаешь, как вредны для печени крепленые вина!

– Опять вы за свое, Алекс! Откуда у вас такие мысли? Выпейте еще кофе! Какой нам смысл направлять своего человека к вашему Генри? Неужели нет иных способов?

– А почему бы и не направить? – усмехнулся я. – Напрасно вы мне не доверяете, У меня много недостатков, но есть одно достоинство: я никогда не вру! (Бедная моя душа, гореть ей в аду вместе с Алленом Даллесом!) Если я уж перешел Рубикон и пошел на риск, то иду со своими друзьями до конца с открытым забралом. Держу пари, что это ваш человек.

– Клянусь, что нет! – играл он так же искренне, как и я, нам бы обоим в Королевский Шекспировский. – Уверяю вас, что мы не знаем этого человека!

– Откуда же он узнал об “Эрике” – не отставал я.

– Все это нам вместе предстоит распутать…

– О’кей! Не будем спорить! Допустим, я устанавливаю этого человека, но он отказывается от контактов со мной. Что делать?

– Возвращайтесь в Лондон, Мы задействуем другие силы.

– А если меня хватает полиция?

– Это уже слишком. За что?

– Не знаю. Но что мне делать в этом случае?

– Строго придерживайтесь легенды, звоните в Лондон по телефону, который я вам дал. Скажете, что это телефон вашей фирмы. Вы чем-то недовольны?

– Скажем прямо, что не очень вы беспокоитесь о моей безопасности.

– Не стоит преувеличивать степень риска. Что вы еще хотите от нас?

– Мне нужны деньги, и немалые… – Я нежно улыбнулся. – Сколько вы мне даете на всю командировку?

– Мы оплатим все ваши расходы, – он усмехнулся. – За вычетом трат на “гленливет” и негритянок.

– Хорошая работа требует качественных напитков и таких же ласк.

– Только не входите в штопор. Вчера я еле-еле уговорил хозяина не вызывать полицию. А насчет безопасности вы глубоко ошибаетесь: для нас это святое дело! – Повеяло знакомым ветерком из Центра.

– Извините, Рэй, за вчерашнее. Я доставил вам массу неудобств. К тому же вы не ночевали дома…

– Я предупредил жену, – быстро перебил он меня, чувствуя, что я выпущу из своего ядовитого рта какую-нибудь гадость.

Мудрейший Рэй смотрел вперед, я же вчера совершенно забыл о Кэти, даже ни разу о ней не вспомнил, словно она и не существовала. И когда под вечер я явился домой, по квартире бродили свинцовые тучи.

– Извини, Кэти, что не мог тебе позвонить. Я напился и провел ночь у приятелей… (О, Совесть Эпохи!)

Только покаяние спасает грешника, кайся, мой друг, кайся, тут не придумаешь внезапный вылет в Шотландию для закупки радиоламп. Кэти пожала плечами, я подошел и обнял ее, но она мягко увернулась и вышла в другую комнату.

О, знакомые сцены! У всех они разворачиваются по своему сценарию! Римма любила мажор, героическую симфонию, во время которой летели на лестничную площадку мои пиджаки и галстуки. Тут же пахло сдержанностью и уникальной английской недоговоренностью: угрюмое, словно чугунная сковородка, молчание, торжественно-спокойный ритуал собирания чемодана, прощальный взгляд сквозь горестно мигающие ресницы (кроме раздражения, ничто не шевельнулось у меня в груди), поворот, медленный стук каблучков по паркету в надежде, что я брошусь вслед с песней “Вернись, я все прощу тебе, вернись!” – тут я уже люто ненавидел Кэти, но последовал вниз до самого такси, лепеча нечто вроде “что за глупости? стоит ли ссориться из-за пустяков?”.

Такси отчалило от тротуара, мигнуло на повороте красным светом тормозных фонарей, и я остался в одиночестве, расстроенный и опечаленный, хотя лишь минуту назад только и мечтал о том, чтобы она ушла и попала под колеса.

– Какая очаровательная у вас жена!

За спиной стояла миссис Лейн с зонтиком в руках, ей и псу уже не гулялось, так и жгло любопытство – в кратер вулкана полезли бы, чтобы проникнуть в тайны моего семейного счастья.

– Спасибо, миссис Лейн. Надеюсь, вы в полном порядке? – я улыбнулся и, почти перескочив через препятствие, улизнул в дом.

На следующее утро хорошо отдохнувшее тело Алекса уже колыхалось на мягких сиденьях авиалайнера Лондон – Женева, а чуть позже в экспрессе Женева – Монтре.

Монтре, открывшийся передо мною из окна поезда, в эти дни межсезонья выглядел совершенно раздетым, словно обобранным до нитки. Там, где обычно лепились цветные, зазывающие кафе и магазины, где рябило в глазах от мелькающих флажков, чаек! парусов, рекламы и человеческих лиц, стояла угрюмая и бесцветная тоска – лишь одинокие фигуры прогуливались по набережной.

Поезд с честным гражданином Австралии (и Югославии) остановился у вокзальчика и выпустил на перрон целый легион лыжников, переливающихся всеми цветами радуги. Гремя лыжами и галдя, они окунулись в слепящие лучи горного солнца и двинулись всем кагалом к лыжной станции.

– Как я мечтаю побывать в Монтре! – говорила Римма. – Как прекрасно написал о нем старик Эрнест!

Тогда в Мекленбурге нашей молодости вдруг издали Хемингуэя, и голодное студенчество, измученное духовной диетой, яростно набросилось на него и заодно на “Анизет де Рикар”, столь же неожиданно (как и все в Мекленбурге) выброшенный на прилавки, – то самое перно, которое распивали все герои потерянного поколения в уютных кафешках на Монмартре.

Римма читала мне вслух о похождениях мистера Уилера в Монтре и о том, как падал снег на перрон, и как Уилер зашел в ресторан и дурачил официантку, а она дурачила мистера Уилера (“Фрейлин, если вы пойдете со мной наверх, я дам вам триста франков!” – “Какой вы мерзкий!” – “Триста швейцарских франков!” – “Я позову носильщика!” – “Носильщики мне не нужны, мне нужны вы!”), причем американец знал, что наверху помещений нет, и фрейлин тоже знала и жалела об этом, и было грустно, и на платформу падал снег.

Потом мы разыгрывали этот рассказ в лицах и хохотали до слез (Римма играла мистера Уилера, а я – официантку), мы тогда любили друг друга и не скучали вместе…

И вот все наяву: и снег, и ресторанчик, и даже носильщик, ушедший греться в вокзал, – точно так же в мою жизнь вплыли миссис Лейн с сеттером, выплыв из каких-то романов Диккенса, – вот он, Монтре! До явки оставался целый час.

Я поднялся по деревянным ступеням в ресторан, где прислуживал расплывчатого вида швейцарец, равнодушный и к похождениям мистера Уилера, и к чувствам своей уже почившей предшественницы, и к самому писателю, пустившему себе пулю в рот из охотничьего ружья.

Я заказал женевер, на перрон падал пушистый снег, стрелки часов медленно ползли к пяти.

Глава пятая о преимуществах тряпки, пропитанной одуряющей смесью, перед многоствольным пистолетом “Венус”, калибр 5,6 мм, скорострельность 5000 выстрелов в минуту

Много неожиданностей сваливается на голову нашего брата: и забудешь о левостороннем движении, и кейс с секретными документами вдруг раскроется на глазах у полиции посредине площади de la Concorde, и соседа по коммуналке встретишь в снегах Килиманджаро, но я обомлел, когда увидел внизу знакомые уши, приделанные к лошадиному черепу в вязаной красной шапочке. Это был он, незабываемый и яркий, как явление Христа народу, – на плечах лыжи и небольшой рюкзачок (о, мастера легенды!) – он дергал головой и косил глазами по сторонам, пытаясь нащупать запрятавшихся в горных пещерах мышек-норушек с подзорными трубами. Любой читатель низкосортных детективов без особого труда распознал бы в нем иностранного шпиона: вот он будто бы небрежно прошелся по перрону, любуясь восхитительнейшими альпийскими пейзажами и вдыхая озон иссохшей от кабинетных сидений грудью, – беспечный турист, искатель наслаждений, великий спортсмен! Поправил красную шапочку, еще раз оглянулся вокруг (чего бояться, мой друг кондовый? диппаспорт всегда убережет тебя от неприятностей, в худшем случае дадут коленом под зад, как персоне нон грата, – это тебе не сырая камера с зарешеченным окном, не допросы с детектором лжи и не пуля в спину за попытку к бегству!), чуть выпятил свою мощную челюсть, развернулся и, как напуганный гусь, поплыл обратно по перрону Все это будет пересказано им в праздничных тонах Мане и Бритой Голове, разукрашено до неимоверности и, уж конечно, укрепит его оперативную репутацию – понавешает он им на уши о своих подвигах, и тестю голову заморочит, и не только ему.

Я допил свой женевер, расплатился с безликим официантом и встал.

Без одной минуты пять, невероятная оперативная точность.

Начальственная спина Ника маячила в конце дороги, около буйных кустов, торчащих во все стороны, как волосы сумасшедшего, – он повернулся, и мы пошли на сближение, постепенно превращаясь в двух старых знакомцев, залетевших на знаменитый курорт то ли для принятия грязевых ванн, то ли по пути к дому Чарли Чаплина в Веве, то ли к месту убийства Воровского в Лозанне, а скорее всего, для совместного перехода через Альпы под водительством непобедимого Суворова.

– Как тебе нравятся мои лыжи? – Мы, естественно, отбросили все формальности с паролем, а его распирало от гордости за лыжную легенду, столь надежно камуфлирующую весь его подрывной рейд на горный курорт, – представляю, как он опускается на личном самолете на тайную встречу на международной авиационной выставке в Фарнборо.

– Грандиозная выдумка! Я не знал, что ты ходишь на лыжах. Как доехал?

– Все чисто. Проверялся часа три. С контрнаблюдением. Как у тебя?

– О’кей! Честно говоря, не ожидал тебя увидеть. Что-нибудь случилось?

Может, зайдем в ресторан? – я был любезен, как королевский мажордом.

– Не стоит, вдруг там “жучки”! Давай лучше погуляем, так спокойнее… – Легкий втык дураку Алексу, вечно забывающему о конспирации. – А потом я пройду на лыжах, не зря же я их тащил.

Уже виделся его отчет: “После тщательной проверки с использованием машины, электрического поезда и автобуса я в точно обусловленное время вышел на встречу с тов. Томом”… Интересно, захватил ли он с собою лыжную мазь?

– Что нового дома?

– Все в порядке. Твои здоровы, любят и целуют, – коротко ответил он, давая понять, что сейчас не время для лирических отступлений.

Мы двинулись вверх по дороге, истоптанной жаждущими и страждущими лыжниками. Впереди чернели подъемники, внизу за тонкой пленкой снежной пыли дрожали бледные контуры Монтре.

– Сначала расскажи мне подробно о всех своих делах. Конечно, все твои сообщения мы изучали очень внимательно, но на бумаге не изложишь всего…

– Чтобы не забыть: на моменталку со мной выходил один рыжий из посольства, – капнул я, – так у него плащ… прямо ширпотреб, сразу видно, из какой он страны…

– Спасибо. Конечно, мелочь, но, как говорят, дьявол прячется в мелочах. – Он что-то черкнул в блокноте.

Мы медленно шли по дороге, и я рассказывал ему в занудных деталях о всех душераздирающих приключениях с Генри, о своих контактах с Хилсменом и допросах на детекторе лжи и, конечно, о загадочном визите.

– Что ж, тебя можно поздравить… внедрение проходит нормально, без особых осложнений. Очень хорошо, что “Эрик” получил у “Берты” шифры: это укрепляет твое положение, поднимает ценность выданных тобою людей. Думаю, нам не следует форсировать “Бемоль”, а дожидаться спокойно, когда сами янки окончательно убедятся в твоей честности и начнут давать тебе серьезные задания. Только так мы выйдем на Крысу. Но встретиться мы с тобой решили вот по какому поводу: месяц тому назад в Мадриде исчез некто Евгений Ландер, скорее всего, он встал на путь предательства и попросил политического убежища. Вот его фотография и описание.

Я увидел фото шатена с густыми волосами и крупным, чуть крючковатым носом, на котором сидели роговые очки.

– Ты его не знал? – осведомился Челюсть.

– Не помню. Вряд ли.

– Ему тридцать семь лет, рост сто семьдесят восемь, вес восемьдесят пять, лицо, как ты видишь, овальное. Руки маленькие, некрасивые… он грызет ногти. На правой части подбородка – бородавка. Знает он испанский и плохо английский, несколько лет работал в Латинской Америке. Оставил жену и троих детей. Что еще? Мы проанализировали все его дело и пришли к выводу, что ни тебя, ни твою агентуру он не знает и знать не может!

– И все же ты меня спросил…

– На всякий случай. Извини, старик.

– И какое это имеет ко мне отношение? – Известие меня насторожило.

– Я не исключаю, что это он нанес визит Генри.

– Но ты сам говоришь, что он никак не касался моих дел.

– Это по официальным данным… А в жизни все бывает, А вдруг он связан с Крысой? – Челюсть посмотрел мне прямо в лицо.

– Я уже думал об этом. Даже если Крыса знает Генри и его шифровальщицу, то мне ничто не грозит: это знают и американцы. Главное, чтобы Крыса не знала о “Бемоли”!

– Тут ты можешь быть уверен на сто процентов! – Голос его прозвучал так торжественно, словно он открывал юбилейный вечер Самого-Самого.

– А этот Ландер не может быть той самой Крысой, которую мы ищем?

– Я лично не могу дать тебе определенного ответа. Но все руководство уверено, что Крыса знает гораздо больше, чем Ландер, который не занимал в службе большого положения.

– Допустим, что это Ландер. Как я должен действовать? – Челюсть почесал свое великолепное ухо.

– Действовать ты должен сугубо от лица американцев – они же послали тебя в Каир!

– Ну, а дальше? – У меня даже руки покрылись потом.

– Самое лучшее, если ты уговоришь его сотрудничать с американцами и выехать в Лондон…

– А если он уже сотрудничает?

– Мы хотели бы, чтобы он находился под твоим… как это лучше сказать? покровительством. А вообще ты ориентируйся по обстоятельствам. Есть информация, что он пишет о нас сволочную книгу, и, конечно, очень важно его нейтрализовать…

Я достал из кармана плаща перчатки и, сохраняя невозмутимость египетской мумии, натянул их на пальцы. Налетел легкий ветерок, раздувая снег.

– Как это нейтрализовать? – сыграл я ваньку.

– Ты сам понимаешь… не маленький!

– Я должен его?

– Что за чепуха, Алик? Разве ты не знаешь, что после убийства Бандеры мы уже не занимаемся террором? Что это строго запрещено? Эдак у тебя может создаться впечатление, что я даю тебе санкцию на убийство. Конечно, если Ландер на тебя нападет, ты можешь принять меры самообороны… Но в принципе мы планируем его перевербовать. На родине у него осталась семья, так что кое-какие карты у нас есть. Он должен поверить, что ты американский агент. Тяни его в Лондон, под свое крылышко, опирайся на помощь Хилсмена, если, конечно, в Каире…

– Что в Каире?

– Строго между нами. Считай сразу, что этого разговора не было. Как нейтрализовать его без скандала? Политическая обстановка в мире сейчас мягчает, и правительство не простит нам скандала и обвинений в терроризме. Но ты пойми меня правильно: если ты увидишь, что обстоятельства сложились благоприятно, допустим, вы гуляете вместе с Ландером и подходите к краю пропасти. Конечно, это метафора…

Я феерически расхохотался, представив мифического Ландера, склонившегося над пропастью, по краю которой мы гуляем, и себя, нежно толкающего его кончиком зонта в спину.

– В общем, мы даем тебе карт-бланш, старик. Главное – вытащить его в Лондон и начать разработку. Кроме тебя, для этого дела никого нет.

– Благодарю за доверие! – Я кисло улыбнулся. – Ты привез условия связи на Каир?

– Все как в аптеке, старик! – Он достал из бокового кармана миниатюрное издание “Гамлета”. – Все заделано в обложку. И очень подходит под твою биографию. Вообще ты молодец, Алик, и служба высоко тебя ценит. Работаешь ты смело. Вот Тацит [32] пишет, как персы брали Вавилон, закрытый наглухо, вооруженный до зубов. Знаешь, что сделал хитрец Дарий, персидский царь? Он нашел смельчака, своего близкого друга Зопира, который отрезал себе нос и уши и попросил Дария выпустить его в Вавилон, как перебежчика. Казалось, что легенда была железнее железной, но Зопир не предпринял никаких действий, зная подозрительность вавилонцев. Ему пришлось несколько раз разбить войска Дария, чтобы заслужить доверие вавилонских военачальников. Только после этого он открыл Дарию ворота, и Вавилон пал! Вот так, Алик! Учись! Что наша “Бемоль” по сравнению с этой операцией? – Он поднял перст.

Хорошо быть Дарием в комфортабельном кабинете, любоваться памятником Несостоявшемуся Ксендзу, наведываясь в скромные домишки на Застарелой площади, гораздо хуже бродить по Пикадилли в виде рядового фирмача с еще не обрезанными ушами и носом.

– А почему ушел этот Ланд ер? – поинтересовался я.

– Что такое предательство? Загадка! Разве возможно это понять? Горький писал, что психология предателя – это психология тифозной вши! Но, скорее всего, он озлился потому, что его не поднимали по должности.

Он поправил красную шапочку и умиротворенно улыбнулся своему старому другу.

Что ж, не только Ландеру задерживают повышение, некоторые трудяги тоже ждут не дождутся своей очереди, нет же у них, бедняг, Мохнатой Лапы Тестя, живо взявшего за бороду Бобра, а потом оседлавшего Маню.

– В общем, Алик, я тебя сориентировал. А в остальном следуй линии Хил смена… Мы не слишком задерживаемся? Мало ли что… Сумасшедшие цены в этой Женеве, Клава просила купить ей кое-какие мелочи, но с нашими командировочными…

Я залез в боковой карман и вытащил оттуда тысячу долларов.

– Ты что? Я просто так сказал. – Он даже оттолкнул меня руками.

– Дома отдашь. – Я засунул деньги в карман его куртки, опыта в этом деле у меня было предостаточно, начальство тоже люди, и им надо отламывать от пирога.

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы передвигать, а не имею денег – то я ничто! – одна язва таким образом переиначила Евангелие, специально для наших трудов на материальной основе.

На дорогу выдвинулось крохотное кафе, у входа загорали, забросив ноги на столики, румяные лыжники, гоготали и дули дымящийся глинтвейн.

– Выпьем виски?

– Я последнее время не пью, сердце пошаливает…

Майн Готт, до чего доводит кабинетная работа!

И это при личной врачихе с замашками шлюхи, при тщательных обследованиях на японской аппаратуре в специальном отделении монастырской поликлиники, куда допускались лишь апостолы, чье драгоценное здоровье играло особую роль в судьбе народов Мекленбурга.

– Выпей клюквенного сока!

Он внимательно наблюдал, как я смакую двойную порцию виски, врубаясь носом в ароматы шотландского вереска.

– Какой прекрасный у них сок! – Челюсть испил свой бокал до дна. – Тебе все ясно?

– Предельно. Особенно насчет пропасти. – Виски перезарядил аккумулятор моего неистощимого остроумия.

– Все это очень серьезно и не мое изобретение.

Я допил виски и встал.

Мы поднялись к трехэтажному деревянному дому – лыжной станции, украшенной флагами всех счастливых наций, от которой начинался пологий, искрящийся на солнце, ослепительно белый спуск. Челюсть оставил куртку и рюкзак в раздевалке и предстал в красном свитере, видимо, купленном в Женеве вместе с шапочкой на казенные деньги для всей этой умопомрачительной операции.

Мы спокойно и без эмоций распрощались.

Я смотрел, как его неуклюжая масса сползает вниз по блестящему полотну, представляя себе, как ахнет Маня, услышав, что его боевой зам в целях Конспирации молнией мчался на лыжах с Монблана (видимо, другой вершины Челюсть не укажет). Эпизод этот запишут в обезличенном виде во все учебники для подрастающих поколений как образец эффективной работы, и никому не придет в голову, что главный герой спектакля, элегантный, спокойный человек с ровным пробором, смотрел в это время в спину улетающему лыжнику, обмозговывая, как ему приказали, сложившуюся ситуацию, а потом пошел в сортир и долго мыл руки пахучим мылом – жаль, что Челюсть не забрел сюда, тут я бы ему напомнил, что в общественных уборных Монастыря, которыми начальство не пользовалось, всегда валялись грязные обмылки бельевого мыла в волосах – хозяйственная служба экономила на мелочах, экономика была экономной.

…На горных вершинах дышалось, как в раю. Я вернулся в кафе, утопающее в заходящих солнечных лучах, купил газету и заказал бифштекс с луком и полбутылки красного вина. Что пишет свободная пресса? Каникулы на Барбадосе подобны бесконечному празднику, вы будете потрясены цветом и бурлением жизни, вы полюбите его парки и пляжи, тут жаркие долгие дни и прохладные ночи, Барбадос длится и не кончается никогда, спешите приобрести брошюру туристской фирмы Томаса Кука, она работает каждый день, включая субботу и воскресенье (глоток вина); рекомендуем круиз по Греции, правительством приняты строгие меры против терроризма, порты охраняются, багаж проверяется, корабли подстрахованы водолазами с опытом работы в королевском флоте, в портах работают три тысячи полицейских и отряды командос (глоток вина); спешите полюбоваться подсолнечниками в Арле, некогда нарисованными великим Ван-Гогом, который сошел с ума и откусил ухо своему другу Гогену (а потом откусил и себе), спешите на фестиваль танцующих змей, всего лишь 18 фунтов в день, охотники могут выехать на сафари в Африку, пострелять львов и тигров…

Глоток вина, бифштекс сочился и таял во рту. Римма говорит, что я много пью, но как можно не пить на такой работе? Никто не хочет брать на себя ответственность, и в то же время все хотят, чтобы самоотверженный Алекс хлопнул изменника… тс! тс! что я говорю? чтобы изучил обстановку вокруг него, именно вокруг, вывез в Лондон и подружился. Может, коньяку? Хватит! Впрочем, Черчилль пил коньяк каждый день, не выпускал сигары изо рта и дожил почти до ста лет, а один английский министр иностранных дел отличился на приеме: “Мадам, мне очень нравится ваше красное платье!” “Я не мадам, сэр, я папский нунций” – смех и слезы! Кто стоит у руля державы? Только у нас в Мекленбурге все трезвенники, правда, рожи у всех кирпича просят, но это мелочи, на вкус и цвет товарища нет! ладно, я встречусь с незнакомцем, посмотрим, кто он такой, а там видно будет… В грязную историю я не полезу, нашли дурака, работай сам, брат Челюсть, нейтрализуй, ради Бога, я и так иду по канату, мое дело “Бемоль”, и кто знает, что в башке у Рэя Хилсмена. Шуточка ли – убрать человека! прекрасно все это выглядит только в теории! – поезд Монтре – Женева шел мягко и плавно, – то мороз, то кипяток, то леденеет голова, то дымятся ноги, полгода на подготовку операции, поиск экзекутора, миллион долларов за исполнение главной партии, тренировка в темноте из снайперской винтовки с оптическим прицелом. Все не так просто, надо сначала изучить маршрут движения объекта, зафиксировать его походы в городской кафе драл (славно в свое время поработали баски, взорвав испанского премьер-министра адмирала Бланко! Тонны динамита лежали в туннеле, а боевики, переодетые в рабочих службы связи, тянули шнур нагло по улице и замкнули его прямо на глазах у охраны – автомобиль долетел до пятого этажа, такой был взрыв!), а потом на пути… Правда, с Ландером дело проще. Хватит на эту тему, можно с ума сойти! Фантазия моя, пламенея, рисовала черт знает что: я уже нес в больницу изуродованный труп Ландера, под автомобиль которого только что швырнул бомбу, потом пытался отравить его цианистым калием во время обеда, но он не клевал на мои трюки и то отставлял в сторону тарелку, то ронял бокал, словно Крыса уже сообщила ему о наших планах… карамба!

Я чуть не выпал на пол из своей полудремы. Поезд огибал каменистый горный склон, Женевское озеро потемнело, как перед бурей, напротив меня упивался шпионским триллером глистообразный облезлый господин, даже не подозревая, что перед ним сидит живой персонаж его романа. Как часто, толкаясь в мекленбургском метро, мне хотелось закричать: “Люди! Знаете, с кем вы соприкоснулись плечами? Знаете, кого сдавили до полусмерти?! Я тот самый, тот самый герой вашего времени! Я не придуман, люди, я живу среди вас, я работаю на вас, не смотрите, что на мне подержанная кепчонка!..” Но девушки скользили по резиденту равнодушными глазами или вовсе не замечали – им бы красавцев эстрады, рассказывающих в красках о подвигах разведчиков, им бы шоферов, хитро выглядывающих из черных лимузинов и предлагающих поразвлечься! о времена! о нравы! прости, холодный Мекленбург, прости, мой край родной!

На следующее утро я уже сидел в приозерном ресторанчике и терпеливо наблюдал, как ковыляет по набережной агент “Али”. Я не видел его добрых пять лет, лицо его совсем пожелтело, скукожилось и затерялось в морщинах.

– Салям алейкум! – Мы встретились, как добрые друзья, обнялись и коснулись друг друга нежными щеками. – Никак не ожидал вас увидеть. Вы проездом?

– Присаживайтесь, пожалуйста, – рассыпался в любезностях я. – Кофе? Бренди? Хотя… если мне не изменяет память, вы пьете только чай?

– Ваша память работает как часы на женевской ратуше! Так что же все-таки приключилось, Алекс?

Любопытство бродило по его сморщенному, как кора векового дуба, лицу. Только тогда я заметил, что говорит он неестественно громко.

– Чуть потише, Хабиб…

– Что? – прокричал бывший посол.

– Чуть потише, пожалуйста.

– Говорите чуть громче, Алекс, у меня стало плохо со слухом…

– Я собираюсь в Каир и хотел попросить вашей помощи. У вас, наверное, остались там контакты?

– Да… кое-что есть. Теперь я никому не нужен… А помните, как мы славно работали? Помните, какие документы я вам передавал до пенсии? Сверхсекретные!

Заявление сие прозвучало на такой оглушительной ноте, что несколько человек за столиками обернулись.

– Давайте сначала попьем чаю, а потом прогуляемся и все обсудим, – проорал я ему прямо в ушную раковину, исходя ненавистью. Он мотнул одобрительно головой и замолк, словно оглушенный молотом. Мы молча пили чай и улыбались друг другу, пока, наконец, муки ада не закончились и мы не вышли на набережную.

– Кто вам нужен в Каире? – прокричал он.

– У вас нет хорошего установщика?

– Мой двоюродный брат работает в полиции… он мне кое-чем обязан.

– Если я обращусь к нему от вашего имени… ему можно доверять?

– Полагайтесь на него так же, как на меня! – Я внутренне заржал, ибо в тех краях никому нельзя верить даже на йоту: обжулят, обчистят, продадут с потрохами. – Сделайте ему от моего имени подарок, он это любит. Купите какие-нибудь солидные швейцарские часы, не очень дорогие, конечно…

В тот же день я купил серебряные квадратные “Лонжин” и вылетел в Каир.

В Каире я уже не был давным-давно и помнил лишь заброшенное кладбище под палящим солнцем, моя память не запоминала густонаселенных мест, не вбирала в себя ни шпили ратуш, ни палаццо, ни музеи – каждый город ассоциировался у меня с некими подсмотренными деталями: полусумасшедшая улыбочка сторожа центрального собора – это средневековый Брюгге; черная длинная юбка и рядом аккуратно вычищенные ботинки – это Керстнер-штрассе у собора святого Стефана, жемчужины Вены; Мюнхен – это стойка с дымящимися сосисками и туристские фиакры, которые тянут вымытые до блеска коняги, и колеса поскрипывают: со-сис-ки, со-сис-ки! Дублин – это дешевые виски и зажигалки; Бейрут – это теплое море и пляж с купальщиками, а в миле – снежные горы и лыжники.

Во время своих первых вояжей я осматривал в каждом городе достопримечательности, выписывал в блокнот названия картин и имена художников, лазил по замкам, кафедралам, музеям часов, детских игрушек, военной формы, орудий пыток, а потом все смешалось и перепуталось, узелки завязывались как попало: вот божья коровка на потрескавшемся фонтане недалеко от королевской площади – это Копенгаген! Вот бродяга, допивший мою кружку пива, когда я на минуту отошел в сторону, – это Милан! Вот прищуренные глаза из-под широкополой шляпы и бурдюк на поясе – это, конечно, Севилья, нет, нет! Мадрид! Именно в этот день сорвалась операция – и играют взволнованно заросшие известкой кровяные сосуды: Мадрид – Париж, Париж – Мадрид, как будто в суете дорожной хотя бы на миг один возможно ушедший день восстановить… Где же истина, почтенный Пилат? Неужели весь этот калейдоскоп и есть моя неповторимая жизнь? А где радость бытия, счастье любви и дружбы? Кто вечно подмаргивает и прихохатывает, раздавая крапленые карты? Жил-был маленький Алекс, носил его на спине работяга-папа на первомайские праздники, светило солнышко и светились Усы, потом Алик вырос и повзрослел (мама на стене карандашом отмечала, как он вытягивался), и однажды видит: бежит за ним черный пудель. – “Пудель, пудель, кто ты такой?” – “А зачем тебе это надо?” – “Просто так”. – “Просто так ничего не делается. Пиши расписку кровью, что отдаешь мне душу, – тогда скажу”. Коготок увяз – всей птичке пропасть, и не вырвешься из этой петли, не вздохнешь.

Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по ведению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. Аминь!

На чем они взяли Ландера, а если не взяли, то на кой дьявол ему политическое убежище? На что он рассчитывал, переходя на Запад? Или прищучили на бабе и на вечно необходимых звонких монетах? Интересно, а я бы мог дернуть на Запад? Допустим, меня соблазнили, купили, заморочили голову, силком затянули в западню и выхода нет: или – или, товарищ Том, выбирайте! Не выбрал бы свободу – и не потому, что твердокаменный и люблю отчизну пламенно и верно, а просто уж лучше подчиняться своему дураку, чем чужому, шпион ведь не скрипач, которому на Западе открыты все двери, у шпиона лишь один вход, над которым горят красные буквы: “предательство”, и опять надо стоять на задних лапках, когда хочется послать подальше. Боже, Боже, какая мешанина у меня в голове! Заглянул бы в нее Маня – сразу бы получил материал для выступления на активе! В отставку вам пора, сэр Алекс, бегите вместе с Офелией в монастырь! В Монастырь? Ха-ха!

Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, говорит Господь, Который и был, и грядет, Вседержитель.

Будем надеяться, что это не Ландер, а какой-нибудь авантюрист или американский агент. Впрочем, Ландер тоже может быть црувским мальчиком, почему бы нет? И небось считает себя святым Себастианом, начальником стражи у римского императора Веспасиана, предавшим Рим ради христианства! Ерунда! Головушка твоя глупая, Алекс, о чем она думает? Вот и белые мечети Каира, самолет пошел на снижение, там прекрасная рыба “черный султан” и на каждом углу продают сок, выжатый тут же из апельсинов, к черту все эти дурацкие мысли вместе со святым Себастианом и Ландером.

Я есть Альфа и Омега. Аминь.

В Каир мы прилетели поздно, я быстро устроился в“Шератоне” по югославскому паспорту, довел до кондиции фантастический пробор, опрыскался “Ярдли” (“взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…”) и вышел на ночные улицы, переполненные бездельниками. Лавки и все заведения будто только сейчас открылись, ярко горели фонари, и навстречу валил гогочущий, цокающий и сверкающий зубами мужской поток (женщины в это время вкалывали на кухне). На асфальте рыночной площади сидели менялы, разложив перед собой все виды мировых валют, рядом в лавке я приобрел несколько золотых безделушек для Кэти и Риммы, торгаш угостил меня душистым, черным, как смола, кофе, я покорно смотрел, как он обсчитывает меня, явно завышая цены, – “Запад есть Запад, Восток – Восток, и с места они не сойдут, пока не предстанут небо с землей на страшный Господень суд”. Я есмь Альфа и Омега. Кэти без слов проглотит эти колечки, а Римма начнет ахать и охать по поводу моего дурного вкуса, в драгоценностях она разбирается не хуже ювелира и хранит их в ларце с серебряным ключиком. С этим ларцом она однажды и покинула меня навсегда (в который раз!), захватив Сережу, и не без ужасных оснований: роман Алекса с дикторшей Центрального телевидения, которую знала каждая собака, – вариант смертоубийственный для нашего брата, всегда норовящего спрятаться в темном углу, подальше от людских глаз.

Представлялся случайным встречным и как иностранец, и как дипломат, но все равно прокололся, и о романе вскоре узнала вся столица, – о, муки мои! О, блуждания по квартирам приятелей с трепетом еще не пойманного вора! О, мои мокрые ладони, когда во время трапез в ресторанах к ней подходили знакомые и незнакомые, бравшие автограф! Если бы не Витенька, добрая душа, внимающая бедам своих ближних, если бы не каморка, которую он снял для своих тайных утех и благородно давал мне в пользование на пару часов, пролетающих, как молния! Отвлекающие запахи подгоревшего масла из кухни, скрипучие шаги соседей, узнавших в лицо мою избранницу!

Правда, Совесть Эпохи сам и обрубил чугунную цепь, приковавшую меня к Прекрасной Даме: однажды я увидел его, топающего под ручку с ней по весенним лужам (закадрил ее сразу, гад, зачем я его только с ней познакомил?), и на этом закончилась сказка, к тому же карьера робота Алекса только начинала раскручиваться, а дикторша… что дикторша? Фиаско, конец всему, отставка – и я даже радовался, что она меня отсекла, иначе пропустили бы любвеобильного Алекса сквозь строй и расстригли бы одним махом! Шпион и дикторша – две вещи несовместные, как гений и злодейство, долго еще пахло гарью, слухи держались, их жалящее эхо донеслось и до Риммы не без дружеского участия Большой Земли, подцепившей эту сенсацию из уст всезнающего Коленьки (он, впрочем, красиво сыграл от борта в угол: “Клава болтает, что у тебя роман с Н.Н. Что за чепуха? Никогда не поверю! Ты же не такой дурак, чтобы из-за какой-то вертихвостки ставить на карту всю жизнь? Тут выговором не отделаешься!”). Именно в то время и произошел отъезд навсегда с ларцом и Сережей к маме, неделя увещеваний и клятв в верности – раскаленными клещами не вырвать признания вины у стоика Алекса! – и наконец возвращение в родные пенаты под звуки семейных литавр.

Потолкавшись в толпе, я забрел в “нон стоп” и немного посмотрел на Джеймса Бонда, который шагал в водолазном шлеме по камням и водорослям меж проплывающих акул. Глубинные бомбы, сброшенные торпедным катером, взрывались белыми пенистыми фонтанчиками, увлекая за собой песок и разорванных в клочья осьминогов, собрат по профессии наконец выкарабкался на берег, словно оживший утопленник, тяжело затрещал ногами по гальке, плюхнулся на землю, стащил с себя резиновый бред, под которым оказался черный смокинг с гвоздикой в петлице, прыснул на резину из портативного аэрозоля, чиркнул зажигалкой – пламя и пепел – и двинулся на подвиги в ботинках, оставляющих на земле следы коровьих копыт. Вылитый сэр Алекс!

И вдруг мне показалось, что и визит незнакомца, и встреча с Челюстью, и откровения насчет Ландера являются частью совершенно секретного и изощренного плана Монастыря, по которому приносили в жертву не только Генри и всю честную компанию, но и славного Алекса… чем черт не шутит? “Бемоль-2”? “Пианиссимо”? “Аккорд”? – не зря ведь преподавал Бритая Голова в музыкальной школе!

Утром после кофе и тостов с горьковатым джемом из апельсиновых корочек, после элементарной проверки (в арабских регионах обычно не блистали хитроумными методами, а прямо приставляли олуха, топающего по пятам), я с трудом разыскал телефонную будку и связался с родственником Хабиба. Встретились мы через несколько часов в скромной чайхане, расписанной павлинами, там и получил мой новый знакомец коробочку с первоклассным “Лонжином”, долго упирался и отбивался, словно невинная девица, пока я не сунул ему подарок в карман, а он все равно возражал, как будто ничего не произошло и ничего ему в карман не попало. Список жильцов дома на авеню Либерти? Известен ли каирской полиции человек по имени Рамон Гонзалес? Или Ландер? Если известен, то как он характеризуется? Какие на него данные?

– Могу я поинтересоваться, что это за человек? – Родственничек был хитер, как лиса, и все время улыбался.

– Банальная история. Муж сбежал от своей жены и не хочет платить по векселям. Она обратилась в наше сыскное агентство. – Я вытащил одну из своих многочисленных визиток.

Египтянин сочувственно покачал головой, поцокал языком, попросил позвонить ему домой на следующий день и заспешил на работу, ласково поглаживая карман со швейцарскими часами.

Я вышел вслед за ним под печальные пальмы, простершие свои уставшие крылья, и присел на край фонтана. Спина родственника медленно удалялась, он обернулся и помахал мне рукой (видимо, на пути успел, сволочь, разглядеть часы), я помахал в ответ и двинулся на поиски арендной компании, продираясь через полчища услужливых чистильщиков, на ходу норовящих обработать ботинки щеткой.

В конце концов мне удалось арендовать “фиат”, вполне отвечающий скромным потребностям Али-бабы, и я влился в монотонное стадо ишаков, машин, велосипедистов и мулов с повозками.

Адрес оказался не рядом с кладбищем, на что тайно рассчитывала некрофильская часть моей англосаксонской, с примесью кенгуру, души (я долго бродил однажды среди пирамид, где крутились бродяги и нищие, ловя туристов; пыль, возможно прах истлевших фараонов, забивала рот, это вам не на Волковом кладбище, где деревянные мостики устилают заболоченную землю и прохладно даже в жару), а в бывшей английской части города, напоминавшей спуск по Мосту Кузнецов с банком, книжными магазинами, домом моделей и уборной на углу Негрязки.

Я прошелся по району, обнюхивая все и вся вокруг, словно сеттер миссис Лейн, и вскоре разыскал адрес: шестиэтажный дом с балконами, на первом этаже которого помещались фирма “Нияр” и небольшой галантерейный магазин.

Оставив “фиат” за углом, я подошел к подъезду и взглядом обитателя дома на Бейкер-стрит, недавно поруганного надравшимся охламоном, впился в таблички с фамилиями жильцов, расположенными рядом с кнопками. Никакими Гонзалесами и Рамонами там и не пахло, одни арабские фамилии, хотя среди них и несколько европейских: мистер Д. Смит, мистер П. Гордон и некая Дормье.

Сзади зашуршали шаги, я ткнул пальцем в кнопку “Нияр”, дверь заскрипела и поддалась. Вслед за мною, дыша в спину раскаленными пустынями Востока, проскользнула растрепанная египтянка в темных очках, а я прошел к застекленной двери “Нияра” и вступил в овеваемый кондиционерами холл.

Навстречу поднялся худой араб в рубашке с короткими рукавами.

– Что угодно, сэр?

– Извините, мне нужно обменять часы… – Сказал и чуть не прыснул от хохота: все равно что спрашивать в овощном магазине грелку.

– Часы?! – Только на Востоке пока еще не разучились так по-детски удивляться.

– Разве это не часовая фирма? – Я тоже удивился, аж уши зашевелились.

– Вы, наверное, ошиблись, сэр…

– Видимо, да. Извините.

Араб вежливо качал головой и улыбался.

– Как тут у вас комфортабельно! – Я выглянул в дверь, выходящую в сад. – Настоящий оазис!

– Можете осмотреть его, сэр. Тут есть уникальные растения.

– Спасибо! – для приличия я покрутил слегка взопревшей, но прекрасной головой. – Вам не мешают дети жильцов?

– Садом владеет фирма. Жильцы им не пользуются. Правда, мы разрешаем одной старушке отдыхать здесь в кресле…

– Похвально… все мы должны быть милосердны. В доме много бедных людей? – Я сердобольно хлопал глазами, как добрый дядя, готовый пожертвовать миллион.

– Тут живут люди среднего достатка. Есть, правда, один банкир… мистер Калак, за ним обычно приходит “роллс-ройс”, – я тут же сделал себе зазубрину в памяти.

Большего я из него не выжал, пересек улицу и, усевшись в кафе, заказал гамбургер и стакан оранжада. Подход к подъезду отлично просматривался сквозь выдраенное до блеска витринное стекло, редкие автомобили иногда на миг отсекали подъезд от моего соколиного глаза. Идиот Джеймс Бонд проторчал бы в этой харчевне целый день, обожрался бы гамбургерами, лопнул бы от сока и в конце концов насторожил бы своим разбойным видом толстого хозяина бара, который, не раздумывая, позвонил бы в полицию. Но умный Алекс был из другой породы и, перекусив, перегнал “фиат” к обочине напротив подъезда, где и простоял до вечера, радуясь, что неподвижный наблюдатель видит гораздо больше, чем наблюдатель движущийся.

Люди входили и выходили, но, увы, не мелькало среди них шатена с густыми волосами, сложения плотного, с крупным, чуть крючковатым носом, с маленькими руками и обгрызенными ногтями – в Каире ли ты, Евгений Ландер по кличке “Конт” (кличку, ясно, дал Чижик после семинара по философии), или это не ты, а незнакомец, выпущенный как подсадка для охотничьего выстрела Алекса?

Вечером я выдал звонок счастливому обладателю швейцарских часов.

– Рад слышать вас, Джон [33] , но, к сожалению, человека с такой фамилией в Каире нет. По крайней мере по нашим архивам он не числится.

– А вы не пробовали проверить его по дому?

– К сожалению, – он вздохнул для пущей убедительности, – у нас там нет возможностей… извините!

Поразительный гад, по харе было видно! Если в Европе за взятки хоть что-то делают, то тут, как и в родном Мекленбурге: тащат, тянут, но никто и пальцем не шевельнет, чтобы выполнить обещание! Берите, родные, но делайте дело, черт побери!

Точно такие же чувства я испытывал, когда мы с Риммой решили обменять нашу однокомнатную квартиру на более просторные хоромы. И обменяли с помощью Большой Земли, имевшей благодетеля в важном органе, человека, между прочим, просвещенного, с нежной любовью к Баху и поэзии Малларме, – в конце концов, мы въехали в новое жилище и вручил я благодетелю портативную заморскую систему. И вдруг грянул гром: арестовали благодетеля за злоупотребления, и полились из него, как из рога изобилия, фамилии клиентов – так я попал к черноголовой нечесаной следовательше, нещадно смолившей сигарету за сигаретой. Допрашивала она меня жестко, поняла, что подцепила жирного карася, и не брезговала испытанными и безотказными средствами: мигом устроила очную ставку с благодетелем.

– Вы показали, что получили в награду систему “Сони”.

– Да, совершенно верно!

– Полная ложь! – это голос возмущенного Алекса. – Ничего я не давал!

– И тут в благодетеле что-то шевельнулось, видимо, не зря читал Малларме, понял, дуралей, что глупо топить своих, кто же вызволит потом из ямы?

– Да, он прав… В прошлый раз я соврал… Трудно сказать, почему… Ничего мне не давали.

– А в этот раз вы не врете? – в выражениях тут не стеснялись.

– Сейчас я говорю правду…

Но дело на этом не закончилось, хватка у следовательши была бульдожьей, но разжали вскоре ей челюсти невидимые ангелы-спасители, выпустили Алекса на волю, оставили стража закона с носом и с перхотью на плечах незапятнанного мундира.

Если берешь, то делай и не подводи, как благодетель, полицай вонючий, а то бросил пловца в открытом море – пришлось названивать в справочное бюро, чтобы получить домашние телефоны мистера Д. Смита, мистера П. Гордона и мадемуазель (или мадам) Дор-мье, проживающих на Либерти-стрит, а потом совсем поселиться в телефонных будках.

Д. Смит, 8.30 утра – нет ответа, 10 часов – нет ответа, 10 вечера – нет ответа. С П. Гордоном дело обстояло чуть лучше: 8.30 – хриплый голос, мычание еще не закланного агнца, 10 ч. – нет ответа (ушел, видимо, на работу), 8.30 вечера – тот же, уже раздраженный голос.

Затем я оседлал Матильду (так я окрестил мадам Дормье, мурлыкая в момент телефонной операции “Где же ты, Матильда? Где же ты, Матильда? Что ты делаешь, Матильда, без меня?” – между прочим, песенку эту исполнял Челюсть на плохом французском), которая отзывалась на все звонки хорошо поставленным голосом профурсетки, валяющейся целый день на тахте после ночных подвигов.

После этой первой рекогносцировки я нацелил свою неиссякаемую энергию на П. Гордона и на следующий день, в восемь утра, замер в своем “фиате” напротив подъезда, надеясь, “что оттуда выползет все же крупный, чуть крючковатый нос, либо иная европейская физиономия. Очень хотел я, чтобы оттуда все же выкатился “Конт”– Ландер, все стало бы на свое место; но передо мной проходили лишь арабы. (Почему бы “Конту” не скрываться в арабском одеянии? Чем черт не шутит? Ведь совершеннейшим арабом выглядел полковник Лоуренс Аравийский среди бедуинов!) Вот и выплыл явный П. Гордон, очень похожий на Виталия Васильевича, нашего соседа по этажу, работавшего на Застарелой площади, – через него Римма доставала Сказочные Сосиски производства мясокомбината им. Гибкого Политика.

Гордон уселся в белый “рено” 1147 и отвалил (тут же звонок на квартиру, никто не отозвался) – первая удачная идентификация личности.

К девяти вышла из подъезда неустановленная европейская пара (молодой мужчина средней упитанности, похожий на “Конта” не более, чем я на П. Гордона, но, возможно, Смит), зафиксировал я на всякий случай и несколько арабов, которых награждал кличками, достойными интеллекта Алекса. “Коротышка”, “Скелет””, “Мертвый Дом” (не зря коллеги по Монастырю завидовали моей буйной фантазии и, не умея придумать ничего, кроме “Фиалки” или “Звездочки”, выпрашивали хорошие клички, которые я и раздавал со всей щедростью своей необъятной австралийской души).

Европейская пара в 11 часов вернулась в дом, но телефон Смита молчал – стало быть, таблички у подъезда неточно отражали ситуацию в доме, что и подтвердилось к трем часам, когда у меня на заметке уже числилось человек пять европейцев, – полная путаница, какой-то проходной двор, – что мне делать с этим кодлом? что делать вообще дальше?

Телефон Смита был глух, Матильда же целый день сидела дома (не к ней ли ходили европейские клиенты? почему только европейские? арабы весьма жалуют француженок), в конце концов я полностью запутался и решил встать на скользкий путь: получить информацию от кого-нибудь из жильцов, как делается в цивилизованном Мекленбурге, если нет под рукой ценного агента – дворника.

Начал я, естественно, с установленного П. Гордона (он же “Задница”, кличка, конечно, не находка, но меня распирало от злости), когда он вернулся домой на своем “рено”, уже сожрал свою свинячью ногу, но еще не залез под ватное одеяло.

– Извините, сэр, моя фамилия Джон Грей (на англосакса югославский вариант произвел бы плохое впечатление – они славян и в грош не ставят), я недавно прибыл из Лондона и хотел бы поговорить с вами по одному делу.

Мистер Гордон по моему мягкому акценту сразу распознал во мне представителя бывшего доминиона.

– Судя по всему, вы – австралиец… заходите, пожалуйста!

Наступая на полы длинного махрового халата, наброшенного на мощные окорока, Задница провел меня в гостиную и любезно усадил в кресло.

– Как погода в Лондоне? – Слава Богу, он оказался англичанином с хорошими викторианскими замашками, всегда озабоченным превратностями климата, как то: слишком частые по сравнению с восемнадцатым веком дожди, ужасные смоги, усугубленные дымом из каминов, и общемировое потепление, грозящее придвинуть льды к Альбиону.

Я не стал разбивать его привычные представления и сразу же вылил ему в душу ушат бальзама:

– Вполне приличная, хотя иногда мучают сильные смоги. – Он сочувственно закивал головой, словно я глотал у него на глазах проклятую сажу. – Вы давно были в Лондоне последний раз?

– Вы будете смеяться, но никогда! – Значит, Задница принадлежал к когорте старых могикан, навеки осевших в бывшей колонии.

– Я работаю в сыскном агентстве. – Я показал документы. – Мы проводим розыск одного преступника… – Дальше пошла вся мура насчет исчезнувшего мужа.

– Я сразу понял, что вы из полиции, – бодро прореагировал Задница, радуясь своей догадливости.

– По некоторым данным, этот человек бывает в вашем доме. Это шатен, с крупным, чуть крючковатым носом… – Далее я точно воспроизвел все тонкие описания Центра.

– Что-то не припомню такого… – Тут он просто стал вылитым Виталием Васильевичем в те минуты, когда я вытягивал из него все подоплеки кадровых перемещений на Застарелой площади и прогнозы на долгожительство Самого-Самого.

– А вы не знаете господина Смита, он тоже живет в вашем доме…

– Во всяком случае, он совершенно не похож на человека, который вам нужен…

– Извините, сэр, а чем он занимается?

– Честно говоря, я не знаю… мы не знакомы близко… – Задница несколько окаменел и насторожился.

– А француженка этажом ниже? – напирал я, как танк.

– Не знаю… Я не интересуюсь жизнью своих соседей. – Он оторвался от кресла и встал.

– Спасибо за помощь! – сказал я со скрытой ненавистью. О, этот кодекс джентльмена! О, проклятая порядочность!

Он проводил меня до дверей и с удовольствием щелкнул замком, словно по носу следопыту Алексу.

Я барахтался в океане неизвестности, никто не протягивал мне руки, не светились нигде зеленые огоньки надежды, беспредельно пусто и холодно было вокруг, ямщик, не гони лошадей, прощай, мой табор, пою в последний раз! Так разбивается вдрызг любая операция, так идут прахом все грандиозные расчеты и планы, утвержденные на Эвересте власти, – все упирается неожиданно в маленькую незначительную деталь, в гвоздик, в винтик, в шуруп.

О, Грандиозные Замыслы и Хилсмена, и Центра, крутитесь вы сейчас вокруг одной-единственной и важнейшей оси – скромного человека с ровным пробором, застывшего в раздумье на лестничной площадке! Повернись он сейчас, плюнь по неизжитой привычке на пол и выйди навсегда из подъезда, и останутся Грандиозные Замыслы витать в синем небе, как обрывки призрачных облаков, пусть даже Самый-Самый бьется о стену дурной головой, кипя от гнева и требуя немедленного воплощения в жизнь “Бемоли”.

Но Алекс не из той породы, которая при первом же киксе вешает нос и опускает руки, не зря в Монастыре ставят в пример его настойчивость и изобретательность (кто бы еще выходил на запасные встречи с агентом по одиннадцать раз, не теряя надежды? и не напрасно, ведь оказалось, что агента хватил инфаркт и он отлеживался в больнице!). На этот счет у Риммы есть простое: “Ты упрям, как осел! Сколько раз я тебе говорила, что нужно закрывать хлебницу?! И когда, наконец, ты будешь вытирать ноги? Не могу же я целый день убирать за тобою песок!” – И я твердой поступью сошел к двери распутной француженки.

Вместо измученной наркотиками и сексом гризетки с сигаретой в размалеванных губах и выпирающим из платья измятым бюстом, передо мною предстала худосочная дама в круглых очках, что придавало ей удивленный вид. Грудь же выглядела вполне пристойно и весьма сексапильно.

– Извините, мадемуазель, что нарушаю ваш покой, – начал я на своем французском, похожем на ковыляние клячи по неровным булыжникам дореволюционной Негрязки. – Не знаете ли вы, где находится мистер Смит, проживающий в этом доме?

– А разве его нет? – Голос звучал по-юному, хотя прекрасному телу уже перевалило за бальзаковский возраст. – Я видела его буквально несколько дней назад. Вам он очень нужен?

– Да… я приехал в Каир на несколько дней, у меня к нему небольшое дело…

– Ах, вы не местный… – В ее глазах мелькнуло любопытство. – И как вам нравится Каир?

– Не могу сказать, что я в восторге от него. К тому же очень мало европейцев, а это создает для меня сложности.

– Увы, но многим пришлось уехать. Все эти правительственные эксперименты пугают нас. Человек любит стабильность, а местный политический климат [34] к этому не располагает. Может быть, вы зайдете? Извините, что я в халате. – На ней были белые одежды, именуемые галабеей, в которых ходит пол-Каира, особенно эффектно они выглядят на толстозадых мужчинах, катящих на велосипедах; в этом случае концы халата связываются на животе, придавая нижней части особо выразительные формы.

Вороной жеребец помахал надушенным хвостом (“взгляд твоих черных очей…”) и ступил золотыми копытцами в покои. На секретере стояли пишущая машинка с грудой чистой бумаги и тарелка с надкусанным кексом. Интеллектуалка Матильда тут же плеснула мне кофе из журчащего агрегата и удивленно (удивление, как улыбка Чеширского кота, не сходило у нее с лица) уселась напротив меня на соблазнительную кушетку из серии рекамье (по фамилии разнузданной мадам, которую обожал один из Людовиков). В воздухе вдруг забродили вредные флюиды, которые словно мухи забивали мне рот, лишь только я собирался сверкнуть фейерверком своих проверенных шуток.

Мы молча пили кофе, и моя немеркнущая мысль судорожно искала спасительный рычаг, чтобы выйти из неловкой напряженности, и снова крутилась хрупкая ось, которая могла неожиданно лопнуть, снова Великий План завис в воздухе, как бумажный змей, и с неба слышались громовые слова Бритой Головы: “Да этот Алекс полный мудак! Сидит рядом с бабой, дует кофе, посматривает на нее, улыбается и не знает, как ему поступить! И зачем мы держим на службе таких кретинов? А вы еще предлагаете его на выдвижение! Посадите на его место моего денщика Петра, и он мигом решит эту задачу!”

Благороднейшая Бритая Голова, высоковельможный и превосходительный мессер, святейший и блаженнейший отец, поверьте, думал нижайший Алекс и об этом варианте, взвешивал плюсы и минусы, pros and cons, не дураки же мы, ваше благородие! – и Алекс допил кофе и встал, чего, конечно, никогда не сделал бы достопочтенный маэстро Петр.

– Благодарю вас за любезность. Кофе был превосходен. Очень рад был с вами познакомиться.

– Не стоит… мне было очень приятно, – лепетала она.

Уже в дверях я притормозил, как лимузин президента, и, выдержав прекрасную паузу, молвил как бы раздумчиво:

– Вы не обидитесь, если я задам вам один вопрос? Она напружинилась, как ракета перед взлетом, и выросла в такой гигантский вопросительный знак, что меня взял ужас.

– Не отказались бы вы поужинать со мною? [35]

Под удивленными очками задрожала недоуменная улыбка, но мяч уже прошел мимо ноги защитника прямо в ворота.

Очки любезно кивнули, и, озаренный их лунным сиянием, осчастливленный Алекс сбежал вниз по лестнице.

Визит в дом, беготня и нервотрепка стоили больших сил, кружилась голова и хотелось спать; я отъехал на другую улицу, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Как это у Уильяма? Фраза, которой пользуется каждый, кому не лень? Весь мир – сцена, и все мы – актеры с нашими выходами и уходами! Боже, как я устал, как мне надоела, как ненавижу я свою роль! Чем я занимаюсь вообще? Сколько можно играть роль двуликого или многоликого Януса? Ради чего все это? Нужен ли я народу Мекленбурга и стране, или она плюнет на меня и пригвоздит к позорному столбу? Неужели я лишь игрушка в руках бритых голов, дерущихся за власть ради власти? Нет, я не возбуждал добрые чувства своей лирой и не восславил в свой жестокий век свободу, я ничем не лучше обыкновенного филера, неутомимого топтуна, шаркающего под окнами, только я заграничный топтун, осетрина первой свежести! Бог с ним, с Совестью Эпохи, грехов его не сосчитать, но он движет прогресс, делает науку, корпит над своими трудами… его кирпичик хорошо виден в большом здании… А мой? Да есть ли он вообще? Ничего нет, я плыву в пустоте и совершенно одинок… Нет! нет – успокаивал меня слабый голосок, – тебя любят Римма и Сережка, сын гордится тобою и тем, что ты герой невидимого… тьфу! Сергей! Что ты знаешь обо мне и о моей работе? Ложь и еще раз ложь – вот она, моя жизнь! Ах, если бы я мог начать все сначала, мог покаяться, если бы я верил в Бога!

Я положил голову на руль, и в вымученное воображение пришел добрый человек с бородой, похлопал меня по плечу и успокоил – похож он был немного на Зевса, немного на Льва Толстого. О Алекс! Что творится в твоей голове? Тебе ли травиться опиумом для народа? Представь округленные глаза Мани и упавшую на паркет челюсть Челюсти! Еще скажи, что ты не согласен с князем Владимиром и никогда не позволил бы сбрасывать Перуна в воды Днепра! Кто ты вообще такой? Мусульманин? Язычник? Христианин? Оставьте, леди и джентльмены, не вешайте ярлыки, я просто очень устал и хочу спать. Хорошо бы немного “гленливета”, но тут пьют зловонную араку и даже дезинфицируют ею воду перед тем, как хлебнуть из арыка.

Постепенно я отдышался и по дороге в отель задействовал экстренный вызов, переданный мне Челюстью.

На следующий день с газетой “Таймс” в кармане (заголовком наружу) и в темном галстуке в белую крапинку (опознавательный признак) я прохаживался около кинотеатра “Бронзовый жук”.

Мой контакт оказался оплывшим потным дядей, страдающим одышкой, – после обмена паролями мы двинулись по улице сквозь толпы арабов. Мой визави сопел и посматривал на меня с явным неудовольствием.

– Буду краток, – начал я. – Вы можете помочь мне с установкой одного человека?

Дядя подергался в своем парусиновом пиджаке (ему бы сейчас еще соломенную шляпу и в дачный поселок Грачи, что по Беломекленбургской дороге) и на секунду задумался.

– Я должен запросить Центр, – родил он мышь.

– Зачем? Это же простое дело!

– Мы должны иметь санкцию Центра…

Черт побери, бюрократия проела Монастырь, как моль: все страховались и перестраховывались, координировали и утрясали, стыковали и расстыковывали! Какая тут работа? Муть, а не работа!

– Но если Центр даст санкцию, вы сможете осуществить установку в два-три дня? – Я еле сдерживал ярость.

– Боюсь, что нет, – ответствовал пиджак, – наши возможности сейчас серьезно ослаблены…

– Так какого черта вы мне морочите голову Центром?! Сказали бы прямо! – подвешивать таких нужно за одно место.

– Вы голос на меня не повышайте, я вам не подчиняюсь!

– Если бы вы мне подчинялись… – Я плюнул в стену (хорошо, что не прямо в рожу пиджака), повернулся и ушел в никуда, – пусть не подчиняется, очковтиратель, пусть возмущается и строчит на меня кляузу! Вот и вся цена помощи Центра, горите вы все синим пламенем!

В тот же вечер я позвонил очкастой Матильде.

– Извините, мадемуазель, это тот человек, которого вы угощали прекрасным кофе…

– Кстати, вы забыли представиться…

– Петро Вуколич, или просто Пьер. Вы свободны завтра вечером? Не могли бы поужинать со мной?

– С удовольствием. В какое время?

– Вас устроит девять часов? Это не поздно?

– Каир в это время только начинает жить! – В этом я не сомневался, уже в печенках у меня сидели эти гудящие толпы здоровенных бездельников, наводнявшие улицы с наступлением темноты.

На следующий вечер ровно в девять я уже раскрывал дверцы “фиата” перед Матильдой (она же Грета Дормье), выглядевшей вполне съедобно в отлично сшитом белом костюме.

– Честно говоря, меня очень удивило, что вы из Югославии, Пьер. Где вы выучили французский? Я думала, что вы англичанин.

– Уже после войны наша семья оказалась за границей. – Я вздохнул. – Пришлось мыкаться по свету. Сейчас я живу в Англии, вы угадали…

– Меня всегда интересовали славянские языки… – сказала она, и я напрягся: только еще не хватало, чтобы она кумекала по-сербски! – Между прочим, вчера вечером я видела Смита. Он уезжал по делам в Александрию. Я сказала ему, что его разыскивает один симпатичный джентльмен.

– Благодарю вас, сегодня же ему позвоню. – Я старался говорить как можно небрежнее, хотя так и подмывало послать ей последнее “адье” и взлететь одним махом на этаж мистера Смита.

Ресторан для ублажения француженки я подобрал шикарный, словно заживо вынутый из славных колониальных времен, когда людоеды-цивилизаторы, славно поэксплуатировав днем несчастных феллахов, вечерами прожигали богатства в смешениях барокко и рококо: мраморные колонны и бронзовые канделябры на стенах, хрустальные люстры и персидские ковры, подлинники Буше (сплошные розовые спины и наоборот), юные арабки на сцене, распространявшие щекочущие запахи миррового масла и мускуса, лишь в черных чулках с красными подвязками, танцующие в компании двух слонят в попонах с бриллиантами. Целый час на нас обрушивались блеск и нищета куртизанок, звон бубнов, завывание труб и страстные придыхания. В самом финале, когда танец превратился в смерч и экстаз достиг апогея, юная арабка сорвала красную подвязку и швырнула, раздувая ноздри, в зал. Хотела она этого или нет, но ветер Судьбы отнес бесценный дар на столик, где рядом с удивленными очками белел прославленный пробор. Зал посмотрел на меня с завистью, я же послал красавице воздушный поцелуй и заткнул ароматную подвязку в верхний карман пиджака, мысленно уложив туда и трепещущую амазонку.

– Где вы остановились, Пьер? – неожиданно спросила меня Матильда.

– В “Шератоне”.

– И сколько дней вы пробудете в Каире?

– Разве я вам не говорил? Несколько дней. – Этот вопрос Матильда задавала второй раз, и от него попахивало старинной проверочной методой, рассчитанной на забывчивость, ибо, как известно, чтобы лгать, надо иметь хорошую память.

В зале сидели одни арабы, но в дальнем углу я заметил европейца, уткнувшегося в газету, читал он ее слишком увлеченно, словно сводку с боев во время войны. Краем глаза (боковое зрение Алекса вполне покрывало полкабака) я видел, что, когда я отворачивал лицо, он высовывался из-за газеты и смотрел в мою сторону, вскоре он исчез, нет, не лежала моя душа сегодня к делам, мутноватые звезды светили с неба, расспросы Матильды нервировали, и все шло неладно, в таких случаях лучше сматывать удочки. Не была ли подвязка предупредительным знаком Свыше? Верил я в предчувствия и приметы, старался переносить дела на другой день, если дорогу мне перебегали черные кошки; и если бы по Лондону вдруг забродили бабы с пустыми ведрами, не высунул бы и носу из дома, лети трын-травой весь шпионаж!

– Вы чем-то расстроены? [36] – участливо спросила Матильда.

– Нет, нет! Вам показалось. Прекрасное представление, правда? – Я вынул подвязку и от растерянности понюхал ее, выглядело это идиотски, и Матильда не смогла удержать улыбки.

– Интересно, чем она пахнет?

– Мирровым маслом. Помните, в Библии: “Целуй меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина!”

– Странно… Я слышала такой романс… кажется, мекленбургский. Или я ошибаюсь? – Словно иглу в сердце вонзила мерзкая баба, действительно романс, и пел его Челюсть с придыханием, стоя на одном колене перед Большой Землей.

– Нет, это из Библии!

– В Библии это так: “О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов и мирра…”

Получил по носу прощелыга Алекс, и очень элегантно, но откуда она знает этот романс? Не попал ли я неожиданно для себя в новую опасную ситуацию? Может, вообще меня со всех сторон окружают американские агенты, ведущие проверку? Опасения зашевелились во мне, словно змеи вылезли из гадючника.

– Ваше здоровье! – я поднял свой бокал.

– Желаю вам успеха! – любезно отозвалась Матильда.

В течение нашей светской беседы мне удалось выяснить, что француженка приехала сюда из Парижа, живет на проценты с капитала, но занимается дома переводами с чешского и польского языков, изученных в Сорбонне, – никаких интересных зацепок от этой рыбы в очках, одна тягомотина.

Она почти не пила шампанское, я выдул бутылку один (почему я сразу не заказал себе виски? шипучие вина только надувают меня нервностью!) и зачем-то заказал вторую, снова воздержавшись от виски, – типичный Алекс, мечущийся над грохочущей бездной.

Наконец этот зануднейший вечер подошел к концу, и я довез веселую Матильду до дома.

– Может быть, зайдем выпить кофе?

Перед вожделенным рандеву я надеялся на такое приглашение: плескался в ванне с ароматической солью, натирал себя лосьоном “ронхилл” (бей в барабан и не бойся беды, и маркитантку целуй вольней!) и завершил приготовления, сунув в карман пачку шикарных, антрацитового цвета презервативов “Черный Джек”.

Но тоска и недобрые предчувствия грызли душу, из головы не вылезал скользкий тип с газетой (проверяясь, в зеркальце машины я не видел ничего, кроме горящих фар), и этот романс… “лобзай меня…”.

– Немного поздновато… – попытался уклониться я.

– Что вы! – Она вдруг прильнула ко мне и поцеловала в щеку. – По чашке кофе, и я покажу вам свою библиотеку.

Рыцарское самолюбие Алекса не выдержало столь сурового испытания, и, проверив, на месте ли “Черный Джек”, я поплелся за нею, словно на свою собственную казнь. На лестнице пахло подгоревшими шашлыками, лифт не работал, и мы пешком поднялись к двери Матильды.

– Жаль, что я не знаю сербского, – щебетала она, открывая замок, – говорят, у вас очень интересная литература…

Я перешагнул порог, чьи-то крепкие клешни сдавили мне голову и горло и, почти расплющив нос, прижали к лицу влажную вонючую тряпку.

Сознание мгновенно покинуло меня.

Глава шестая, или Беседы о жизни и смерти между Фаустом и Мефистофелем за бутылкой “Джонни Уокера”, купленной на последние деньги обольстительной Маргаритой

Будильник на столе тикал и тикал, а мама все не приходила. В окна заглядывали крупные среднеазиатские звезды, от запруды, перегораживающей весело бегущие воды арыка, несло прохладой, а мама все не приходила, и напрасно я вслушивался в застывшую ночную тишину, вытягивая шею, – стук ее каблучков я различил бы за километр.

Вчера прямо около остановки бросилась под трамвай неизвестная женщина, я своими глазами видел кровавое месиво и красные лужицы у рельсов – ее свалили на носилки и потащили к машине, а мужчина в белом шел за ними, держа в руках отрезанную ногу, большой палец был перевязан, бинт развязался и дрожал на ветру, как белый флажок.

По вечерам в городе орудовали лихие молодцы, грабили и убивали не за понюшку табака, а днем торговали на барахолке краденым. И у нас во дворе собиралась мелкая шпана, играли в карты и лузгали семечки, а мы, пацаны, смотрели на все это с восхищением, смешанным со страхом. Мне покровительствовал двадцатилетний главарь с нашивками о ранениях и с золотыми фиксами, я доставал ему жмых и дарил немецкие зажигалки, присланные с фронта отцом; он рассказывал, что среди эвакуированных много богатеев, которые прячут горы золота, и что все это награблено у трудящихся и должно быть изъято. У мамы не было золота, и будильник тикал и тикал, а она все не шла и не шла. И тогда я начинал молиться, стыдясь своей слабости. Боже, думал я, я не знаю, какой ты, но ты есть, я никогда не буду плохо говорить о тебе, я знаю, что ты очень хороший и добрый и помогаешь людям, сделай так, чтобы мама пришла, чтобы пришла побыстрее, сделай так, чтобы она не попала под трамвай, чтобы ее не тронули, сделай так. Боже, это не так уж много и тебе ничего не стоит, прошу тебя, чтобы мама быстрее пришла.

Так я молился, закутавшись в простыню и вслушиваясь в безмолвие душной ночи, которое изредка разрывал грохот трамвая, – сейчас застучат ее каблучки! – я знал, что веду себя постыдно и недостойно пионера, ибо передовые люди не верят в Бога, этим опиумом облапошивают дураков, но у меня не было выхода: никто не мог мне помочь, а я очень хотел, чтобы она вернулась побыстрее, и готов был на все, лишь бы она пришла. И раздавались наконец знакомые шаги, и она целовала меня разгоряченными губами, пахнущими духами, вином и папиросным дымом, и я возмущался, что она задержалась, а она зачем-то еще больше укутывала меня в простыню, и я радовался, что она пришла, и забывал о Боге до очередного вечера и новых минут отчаяния, когда меня бросали одного в жестоком мире, где резали людей трамваи и убивали бандиты.

И еще я боялся скорпионов, которые водились в грудах саксаула, сваленного у стены комнаты, однажды один из них залез ко мне в постель, и я проснулся от скользящих по мне щупальцев и заорал на весь дом, а он в отместку укусил меня, и мама быстро сделала мне укол с противоядием.

А на следующий день она снова уходила, и я снова ждал и ждал, и молился, уже зная, что Бог мне обязательно поможет… Я знал, что за ней ухаживал летчик-подполковник, лысый и похожий на щуку, который недавно ужинал у нас и пил из красивой заграничной бутылки, – он подарил мне верблюжий свитер, привезенный из оккупированного Ирана, но я не надевал его, я ненавидел подполковника и писал отцу на фронт большими закорючками: “Отец, отец, мы победим, мы разгромим фашистских гадов!” – и обещал громить врага примерной учебой и дисциплиной. Но мама снова уходила, и я снова молился, и однажды, когда казалось, что все уже кончено и она никогда не вернется, встал на колени на своей железной кровати, и она тут же вернулась, и я радовался, что научился ее возвращать, и утыкался носом в ее теплую грудь, и просил лечь рядом, и прижимался к ней, и тут же засыпал.

Жизнь крутилась, наплывала и уходила, щекотала нос и гудела морем. Витя шел по улице с дикторшей, предупредительно переводя ее за локоть через лужи, Маня проводил очередное совещание и с пафосом вещал о нерешенных задачах, а Челюсть сидел напротив него за длинным столом, крутил карандаш и одобрительно покачивал головой.

Если он наклонится над пропастью, ты можешь его подтолкнуть; спасибо, друг мой сердечный, за добрый совет, я специально приглашу его погулять по крыше собора святого Павла. Или полюбоваться, как сверкают монеты на дне прозрачного колодца.

– Кажется, он приходит в себя, – услышал я родную речь и не стал приходить в себя, пусть продолжается сон, но он не продолжался, голова разрывалась на части, теплая слизь обволакивала рот, и к горлу подступала тошнота.

– Да, он приходит в себя, – повторил мужской незнакомый голос на том же языке.

Я открыл глаза и увидел Матильду и рядом с нею шатена с густыми волосами, сложения плотного, с крупным, чуть крючковатым носом и в очках. Я попытался встать и двинул рукой, но обнаружил, что мои запястья скованы наручниками.

– Прошу вас не предпринимать никаких действий, это повлечет за собой неприятности, – сказал Евгений Ландер, он же “Конт”, вполне дружелюбно. – Все ваши документы находятся у меня. Тут же и ваша “беретта”. Зачем, кстати, вы таскаете с собой такую громоздкую пушку? Вполне можно обойтись и браунингом. Итак, кто вы такой и как сюда попали?

Я молчал, делая вид, что не понимаю ни слова. Он повторил вопрос, и я ответил по-английски, что ничего не понимаю.

– Ах, я совсем забыл, что вы большой любитель конспирации, – сказал он на плохом английском. – Что ж, продолжим наши игры. Итак, Петро Вуколич, гражданин Югославии…

– Если у вас все мои документы, то, наверное, ваши вопросы не имеют смысла. И снимите наручники, обещаю вести себя спокойно, – попросил я.

– Только помните, что двери надежно закрыты и я хорошо вооружен, – предупредил он и снял наручники.

Я размял затекшие кисти.

– Почему же не имеют смысла? – поднял он брови. – В номере отеля “Шератон”, где вы остановились, я обнаружил британский паспорт на имя Джона Грея и удостоверение на то же имя, выданное Скотланд-Ярдом. Там же в вашем “самсонайте” найден баллончик аэрозоля с этикеткой дезодоранта “тобакко”. Я опробовал его на кошке, и она тут же подохла. Интересно, зачем мистеру Джону Грею отравляющие вещества и оружие?

Накрыли меня классно, заманили дурака Алекса в мышеловку на кусочек вонючего сала, легкомысленный болван, хорошо, что голову не проломили и не пустили плыть по великому Нилу на радость крокодилам! Играл принц Гамлет на флейте, играл и доигрался: сам влез, идиот, в капкан, выслеживал, поил шампанским, дундук, растекался по древу, морочил голову своими фиглями-миглями, а профурсетка оказалась на несколько порядков выше и роль свою провела – что там Сара Бернар! Интересно, как он проник в “Шератон”? Впрочем, на этом восточном базаре любой европеец, более-менее прилично одетый, может попросить ключ у портье – кто помнит в лицо всех клиентов в этом небоскребе? Классно взяли, ничего не скажешь…

– Ну, если вы настаиваете, моя настоящая фамилия действительно Джон Грей. Я сотрудник детективной фирмы и прибыл сюда для розыска важного преступника.

“Конт” дико захохотал, даже его крупный нос пополз вниз и навис над раскрытым зевом.

– Что же это за важный преступник?

– Не совсем понимаю, почему я должен отвечать на ваши вопросы. Я иностранный подданный и нахожусь под защитой своих законов. Имейте в виду, что я уже был в британском консульстве, и именно сейчас они ожидают от меня телефонного звонка. Если его не будет, то начнутся поиски и у вас будут неприятности.

– Я могу позвонить в египетскую полицию, – заметил “Конт”. – Она с интересом отнесется к личности Джона Грея, живущего в отеле по югославскому паспорту. Особенно сейчас, когда в каждом англичанине власти видят шпиона.

– Это ваше дело. Единственное мое преступление заключается в том, что я пригласил эту даму на ужин.

– Ну и фрукт! – сказал он по-мекленбургски. – Правда, Бригитта?

Моя Мата Хари улыбнулась, кивнула головой и поправила белый халат – галобею, которую не успел сорвать Петр. Я представил, как они хохотали до слез, вытряхнув из моего пиджака пачку “Черного Джека”, и горькая обида захлестнула меня.

– Мне кажется, что Петро или Джон не будут обращаться в консульство. Зачем им обоим неприятности? Я думаю, мы можем поладить мирно… – сказала Матильда по-мекленбургски с небольшим акцентом.

Проклятая баба, бойся баб, они в нашем деле самый ненадежный элемент, говорил дядька в семинарии, они не только дома портят нам жизнь, они и как агенты вероломны и легкомысленны – бойся баб! Закрутят голову и оставят с голым задом!

– Небудем зря тратить время, Алекс, – вдруг сказал “Конт”. – Вас никто не собирается убивать или мучить, я хочу лишь узнать причину вашего появления в Каире и в этом доме. Если вы не хотите отвечать, то можете идти на все четыре стороны. Но в этом случае я немедленно звоню в полицию и сообщаю, что на меня готовится покушение и что вы являетесь кадровым сотрудником мекленбургской разведки. Чтобы окончательно поставить точки над “ i ”, добавлю, что мне известно и другое ваше имя. – Тут он произнес вслух святая святых, известное только узкому кругу лиц в Монастыре, – словно обухом ударил по голове.

– Рита, дай Алексу чистое полотенце и приличный лосьон – он ведь большой поклонник парфюмерии, я просто поразился, увидев у него в номере несметное число бутылочек…

– Ну, это не совсем так… но за лосьон спасибо, – ответил я улыбчиво. Король оказался гол, факир пьян и фокус не удался.

– Вот и прекрасно. – Он протянул мне руку с обкусанными ногтями. – И давайте познакомимся! Евгений. Или лучше зовите меня Юджин. С тех пор, как я ушел, я вроде бы и имя свое там оставил…

Пожав руку заклятого врага, я вышел в ванную, испытывая даже удовлетворение, что все стало на свое место. Мягко гудела электрическая бритва, услужливо предоставленная мне коварной Матильдой, я смочил свои аскетические щеки незнакомым арабским лосьоном и решил приобрести пару флаконов этой тысячи и одной ночи для своей коллекции. Голова с пока еще зигзагообразным пробором приходила в норму, и, поразмыслив перед зеркалом, я решил не играть в “кошки-мышки” и смело уйти под сень легенды, которую вдохнул в меня Великий Лыжник.

Хотя попал я в замазку и нос еще чуть побаливал от ласковых прикосновений, ситуация, по сути дела, оборачивалась вполне благоприятно: целеустремленному Алексу удалось наконец установить контакт, ради которого его и забросили в опасный Каир, – впрочем, не было ли это самоутешением подстреленного фазана, гордящегося тем, что из него на радость охотникам сварили превосходный бульон?

Источая благовонные ароматы, я покинул ванную, надеясь прямо у дверей увидеть бдящего “Конта”, терзаемого опасениями, что я либо удушился на крючке для полотенца, либо нырнул в унитаз и поплыл прямо до любимого Мекленбурга. Но оба заговорщика мирно сидели в гостиной.

– Прежде всего я хочу извиниться перед вами. Если бы не “беретта” в кармане, я, конечно, не прибег бы к таким крайним мерам… – заметил Юджин.

Откуда он знал о “беретте”? Ох, легкомысленный Алекс, глупая голова, разве ты не помнишь, что во время первого визита к Матильде повесил пиджак с револьвером в прихожей? Ай да Матильда! Бой-баба, прощупала карман на ходу, когда приносила кофейные чашки! Поделом тебе, кочан капустный с пробором, еще клички развешиваешь и издеваешься, именно ты и есть Задница, причем первая по величине в Книге Гиннесса!

– Я всегда ношу оружие, когда выезжаю в места, где орудуют террористы. – Мы перешли на родной язык, и я чувствовал себя, как в ресторанчике, что у памятника незабвенному Виконту. – Честно говоря, вы так хорошо знаете мою биографию, что невольно задумаешься, не занимались ли вы мною более плотно?

За моим игривым вопросом скрывались весьма основательные подозрения, не перестававшие мучить меня: а что, если меня бросают в костер так же, как бросили Генри и его пассию? Тут уже страхами не отделаться, пахнет хорошим сроком, хватит времени на изучение Гегеля или языка племени мяу-мяу. Неужели и мною пожертвуют ради поимки зловредной Крысы?

Или это проверка меня американцами?

Все это очень походило на монотонное блуждание между Сциллой и Харибдой с завязанными шелковым платком глазами – не расплатиться бы потоками кровавых слез и выпущенными кишками, что ж, будем глядеть в оба, пусть каждый дергает за ниточки куклу-Алекса, не передергали бы только, не заигрались бы!

– Я вас не спрашиваю, зачем вы носите с собой оружие, – улыбнулся Юджин, – мне и так ясно, что вас направили сюда с совершенно определенной целью. Разве не так?

Он заложил в рот свою пятерню, накрыл ее своим крючком и начал вожделенно грызть ноготь на мизинце, словно после месячной голодовки дорвался наконец до пищи.

– Не говорите чепухи, Юджин, – ответил я спокойно, – разве вам неизвестно, что мы уже давным-давно не проводим “эксов”? Разве вы не знаете, что все “эксы” запрещены?

– И вы хотите заставить меня в это поверить? Мы всю жизнь шумим на всех углах о том, что выступаем против индивидуального террора, а на самом деле… Бросьте, Алекс! Мы живем в царстве беззакония! Интересно тогда; зачем же вы пришли ко мне? Хотели пригласить на осмотр пирамиды Хеопса? [37] Или попали в дом случайно, увидели Риту и влюбились в нее с первого взгляда? Как вы узнали мой адрес?

– Разве вы никому не оставляли его в Лондоне? – подкинул я, как сказал бы Чижик, наводящий вопрос.

– Не был там никогда и не собираюсь!

Игрок передо мною сидел класса экстра-люкс, на кого бы он ни работал – на янки, на Мекленбург, на Израиль или на самого дьявола, – метал карты смело и сейчас спутал все разом, с ходу отбрил Алекса: не был – и все тут! А если у “Эрика” ночные галлюцинации на почве старческого маразма, то место ему в комфортабельной богадельне, пусть беседует там с привидениями и не поднимает на ноги сразу две секретные службы!

– Значит, не были? – повторил я, ощущая свою беспредельную глупость.

– По-моему, вопросы задаю я. Мне не нравится, как вы себя ведете, Алекс! Вас взяли с поличным, а вы все крутите. Неужели мне придется вызывать полицию?

Он многозначительно указал на телефон и сделал грозный жест.

– Не волнуйтесь, Юджин, я как раз собираюсь все вам рассказать. И забудьте о покушении! Какой идиот будет пользоваться в этом пчелином улье “береттой” без глушителя? Ведь на звуки сбежится весь квартал!

– А аэрозоль?

– Я же оставил его в гостинице. Я был до этого в Бейруте, там ночью опасно ходить без оружия. Кстати, заряд аэрозоля не смертелен, просто вам попалась кошка, которая только и ждала удобного случая, чтобы издохнуть. Я не скрываю, что искал вас. Мне поручено провести с вами беседу.

– Что это вдруг за ветры повеяли в Монастыре? – удивился он. – Неужели мы превращаемся в буржуазную демократию? Переговоры с перебежчиком? Это неслыханно! И все же я вам не верю! Волков нельзя превратить в овец. Только ради Бога не предлагайте мне вернуться на родину! Не говорите, что мне все простят! Не предлагайте искупить свою вину здесь! – Он рубанул рукою воздух.

– Почему вы меня не слушаете? И я сомневаюсь, что вы отрезали все концы. Ведь у вас там семья… – Я искренне сочувствовал ему, совсем вошел в роль.

Он аж взлетел – словно джинн вырвался из бутылки в небеса:

– Не напоминайте мне об этом! Вот мерзавцы! Я же вижу насквозь весь ваш сценарий: если вы не вернетесь, семье создадут такие условия… да? Сучьи потроха – вот вы кто! Думаете провести на мякине старого воробья? А если обращусь в Международный суд, в Комиссию по правам человека ООН? Да если вы их хоть пальцем тронете, я такое устрою… я выплесну на страницы газет такое, что все вы позеленеете от злости! И не предлагайте мне никакого сотрудничества и не обещайте златые горы!

Тут не ошибался уважаемый “Конт”, наши уста всегда пели сладко, а стелили мы мягко – много дураков клюнуло на эту удочку, иных уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал. Я уже сгорал от нетерпения, уже жаждал швырнуть на стол свою козырную карту, и предложить ему союз со штатниками, и увидеть застывшие от изумления глаза над его крупным, чуть крючковатым носом! Но Матильда слонялась по квартире, и я не хотел втягивать ее в наши маленькие тайны.

– У вас нет виски? – обратился я к ней, ласково поглядывая на мучительные колыхания груди под галобеей.

– Я не пью, – ответил за нее “Конт”, – а Бригитта иногда балуется кальвадосом, популярным у нее на родине, особенно до знаменитого добровольного присоединения к Мекленбургу. Я совсем забыл представить хозяйку дома. Для света она – Грета, а в жизни – Бригитта. Она эстонка.

Новая оплеуха Алексу от француженки с гастонским акцентом, даже не заподозрил этого проницательный Задница с Ручкой, тешился, напевал “Где же вы, Матильда?”, охламон!

– Увы, кальвадос не выношу, хочется хорошего виски. Может, мы сходим вдвоем, если вы не боитесь, что я убегу… – Тут я ностальгически вспомнил, как нам вечно не хватало одной капли во время тончайших бесед с Совестью Эпохи, одной капли, и мы, пошатываясь и придерживая друг друга, выходили вдвоем в магазин, залихватски шутили и с кассиршей, и с продавщицей, вступали в умилительные контакты с такими же ищущими и страждущими. – В крайнем случае идите один, а я посижу под дулом пистолета вашей прекрасной Бригитты. Кстати, чудесный монастырь в ее честь около Пириты в Таллине…

Он с опаской поглядел на меня и задумался.

– Я дам вам денег, – облегчил я его мучительные думы.

– Риточка, сходи, пожалуйста, за виски. Денег не надо, будем считать, что это компенсация за причиненный ущерб.

Бригитта, не произнеся ни слова, тихо удалилась, и мы остались одни.

– Извините, Юджин, что я пошел на этот трюк, но я хотел поговорить с вами строго тет-а-тет.

– Я так и понял, ибо вы не похожи на человека, которому настолько претит кальвадос…

Я проглотил эту колкость, хотя сделал в памяти еще одну зарубочку: “Конту” известны и некоторые, сугубо интимные, особенности покорного слуги, хотя, конечно, глаз Матильды – Маты Хари без труда мог зафиксировать количество шампанского, выпитое кавалером с “Черным Джеком” в кармане во время плясок слонов.

– Прежде всего я хотел бы развеять ваши опасения. Дело в том, что я уже не работаю в Монастыре. Некоторое время назад я попросил политического убежища и связал свою судьбу с американцами.

Он встал и прошелся по комнате, пытаясь скрыть свое изумление. В наступившей паузе заголосили английские напольные часы.

– Как вы можете это доказать? – он даже охрип от неожиданности.

– В этих обстоятельствах подобные вещи недоказуемы. Даже если я предъявлю вам свое письменное обязательство работать на американцев, вы мне не поверите. Кстати, у меня точно такие же основания не верить и вам. А что, если весь ваш переход на Запад – лишь умелая комбинация Монастыря?

Я внимательно следил за его реакцией, хотя, конечно, не верил, что актеры такого класса прокалываются, как воздушные шарики. Он снова сел и улыбнулся милой, даже застенчивой улыбкой – снова играл со мною бес, возбуждая симпатии к проходимцу.

– Что ж, пожалуй, вы правы… это несколько новый оборот дела. Вы хотите сказать, что направлены сюда американцами?

– Совершенно верно. Они просили меня установить с вами контакт.

В этот момент хлопнула входная дверь и явилась бодрая Матильда с пластиковым пакетом, из которого торчало горлышко всего лишь восьмилетней выдержки пойла “Джонни Уокер”, которое я брал в рот только в отпуске дома, застряв в безальтернативной сивухе.

– Я ведь раньше много пил, но после разрыва с прошлым решил поставить на этом точку. Слава Богу, смог это сделать без врачей. И чувствую себя прекрасно, совсем не тянет. Разве в нашем Мекленбурге нормальный человек может не пить? Что ему еще остается?

Этого конька славно объезжал Совесть Эпохи, точно знавший, сколько ученых, артистов и поэтов спилось в Мекленбурге за последние два века, себя он по скромности в этот список не зачислял.

– У вас нет бокала из тонкого стекла? – закапризничал я совершенно искренне.

– Да вы эстет! – Он поставил передо мною довольно симпатичную чашу с изображением горы, очень похожей на Химмельсберг в Дании, где я однажды целую неделю, изнемогая от безделья, ожидал прибытия агента из соседней Швеции.

Виски мгновенно затянул кровоточащие раны, сосуды надулись и запели бравурный марш, распустились бутоны души, и весь мир опять предстал странным, закутанным в ночной туман. В полированной глади буфета отражалась обаятельная физиономия, правда, пробор своей неухоженностью больше напоминал Кривоколенный переулок, смоченный струями поливальной машины, а не тщательно убранный Невский проспект, прямой и честный, как вся наша История.

Я достал из пиджака алюминиевую расческу (презент от продавщицы [38] из южного городка, где герой восстанавливал свое разрушенное здоровье, подпольная кличка Каланча, – вершины всегда звали меня на альпинистские подвиги, – бушевал июль, санаторные церберы бессердечно запирали двери в одиннадцать, в номер приходилось влезать в окно, коллеги встречали меня похабными улыбками и снимали со штанов колючки) и, аккуратно отделяя друг от друга каждую волосинку, прочертил сквозь жесткие кущи безукоризненную, как собственная жизнь, линию.

Юджин между тем совершенно расслабился, словно и не совал совсем недавно мне в нос вонючую тряпку с отравой.

– Рита, покорми Алекса, чем можешь! Вы не хотите свекольника? Он стоит уже два дня и от этого стал еще вкуснее. Рита готовит его чудесно, кладет массу огурцов, лука и травки. Добавляет сметаны! Уверен, что вы давно не пробовали такой вкуснятины! – сказал он это подкупающе.

Вот оно как случается в жизни: Бритая Голова, слуга царю, отец солдатам, товарищ по оружию, ничего не вызывал у меня, кроме неприязни и страха, а этого сурка, заложившего не одну резидентуру и достойного вышки, этого негодяя, заманившего меня в сети, хотелось дружески потрепать по плечу. Почему он сбежал? Некорректно работал, запутался в сетях, расставленных контрразведкой? Или просто плюнул на все, пришел в полицию и сдался? Только не надо громких фраз о свободе и демократии, о попранных правах мекленбургского человека – все это так, но не причина для предательства родины. Неужели его потянули заваленные снедью, фраками и мокасинами витрины? Мой друг Аркадий, дорогой Юджин, прошу тебя, не говори красиво и не вздумай уверять меня в том, что мы все жертвы нашего несчастного строя, и поэтому ты логически пришел к заключению… все равно не поверю ни единому слову! Не изображай жертву, Юджин!

А он и не изображал и совсем отвлекся от нашего разговора (представляю, как ему хотелось узнать о цели моего прихода!), впрочем, при Бригитте возобновлять его было сложно.

– Рита, а где у тебя селедочка в банке? [39] Она стояла в холодильнике, я сам видел. Селедочка, между прочим, наша! – Как будто два старых друга заскочили на огонек к подруге дней своих суровых, старушке дряхлой лет тридцати, и разводят шуры-муры, треплются от нечего делать.

– Ешьте свекольник, ешьте на здоровье! – И я окунул ложку в малиновую массу, вполне достойную рекламы.

Пока я вычерпывал из тарелки дары земли, Юджин вертелся на стуле, что-то напевал под свой крючок и мотал наброшенной на колено ногой в остроносом ботинке – крике парижской моды прошлого века.

– Как сложно мы живем, Алекс! – Он перескочил с тем прозаических на темы заоблачные. – Ведь при царе самый радикальный эмигрант отнюдь не становился оружием в руках разведки другой страны. Наоборот, и английские, и французские службы помогали преследовать революционеров…

– Вы считаете себя революционером? – Я наконец вылез из тарелки со свекольником. Ничего себе революционер! Все-таки каждый в своем глазу и бревна не видит, воображает о себе черт знает что, так и я, наверное, кажусь самому себе национальным героем, а на самом деле мало чем отличаюсь от кривоногого филера или громилы-рецидивиста.

– Не дай Бог! – Он аж подпрыгнул. – Не оскорбляйте меня. При одном упоминании обо всех этих Робеспьерах и Лениных у меня начинается аллергия. Я не о том. Просто раньше эмиграция не означала автоматически перехода в стан вражеской державы. Все революционеры стояли по одну сторону баррикад, а власти – по другую. Англичане помогали царской охранке разрабатывать Герцена. А сейчас… Нет места свободному человеку: или – или! И даже если вы сами настолько отважны, что можете отвергнуть прямые предложения, скажем, американской разведки, то все равно она вас может легко использовать “втемную”. Вы и знать об этом не будете. Подставит вам дружка – агента, которому вы поверите, а вы, допустим, независимы, и заклятый враг Мекленбурга, и вообще гений, строчите себе статьи или книги, а друг вам помогает устроить их публикацию. Вы радуетесь, а потом узнаете, что давно работаете на американскую разведку и ваши издания субсидируются ЦРУ. А если вы проявите характер, глядишь, и местные власти откажут вам в виде на жительство…

– К чему вы об этом? – Странные проблемы мучили его.

– К тому, что я ненавижу шпионаж! И ни с кем не хочу сотрудничать! Ни с вашими, ни с нашими! Слышите? Ни с кем! Лучше я вернусь в Мекленбург на верную смерть!

Мое предложение, видимо, задело его, и он его переваривал, словно гвоздь, попавший в желудок. Валяй, валяй, предатель Мазепа, думай о своей судьбе, очень хорошо, что ты понимаешь: никуда тебе не деться, в любом месте подкатимся к тебе, нарушим твой призрачный покой. Думал до конца жизни преспокойно жить в Каире и жрать свекольники своей эстонки?

Бригитта унесла тарелку и супницу, она переоделась в розовую блузку и сняла очки, мигом потеряв свой вопросительный вид. Мягкая улыбка бродила по полным губам, под блузкой неутомимо подрагивала грудь и просвечивали широковатые плечи, находившиеся в неразрешимом конфликте с узкой талией, – дальше кисть Леонардо Алекса не осмеливается сползать: мстительная природа подарила ей кривые ноги, обросшие, как у фавна, темными волосами. Юджин послал ей вдогонку многозначительный взгляд, который она правильно прочитала и оставила нас вдвоем.

– Не хотите ли вы сказать, что перешли на сторону американцев? – Видимо, не до конца дошли до него мои объяснения.

– Совершенно верно.

– Знает ли об этом Центр?

– Разумеется, нет.

– И вы не боитесь? А вдруг это станет известно?

– Конечно, боюсь. Но риск есть риск.

Он хмыкнул и прошелся изгрызенными ногтями по своим волосам.

Чеши, чеши голову, уважаемый Юджин, только не думай, что тебе удастся снова провести лису Алекса! Так я и поверю, что ты не связан ни с какими спецслужбами, а просто честный Дон Кихот, внезапно возненавидевший шпионаж! Ломай, дружок, комедию. Как там вмазал юный принц Розенкранцу и Гильденстерну, игравшим на нем, как на флейте? “Вы собираетесь играть на мне; вы приписываете себе знание моих клапанов; вы уверены, что выжмете из меня голос моей тайны; вы воображаете, будто все мои ноты снизу доверху вам открыты”.

– Интересно, как вы узнали, что я нахожусь в Каире? – спросил он.

За какого дурака он меня принимал! Ломать Ваньку таким наглым способом! Неужели он считал, что его ночной визит к Генри мог остаться незамеченным? Что Генри испугается и не скажет мне ни слова? Валяй, валяй, запутывай меня, пудри мне мозги! А вдруг он действительно не врет и никогда не был в Лондоне? Вдруг это чистейший Фауст, с которым ведет беседу коварный Алик – Мефистофель?

– Что мы толчем воду в ступе? Давайте решим главный вопрос. Поедете ли вы в Лондон или нет? – я нажимал на него как мог.

– Значит, вы не можете доказать, что выступаете от имени американцев? – снова спросил Фома неверующий.

– Я готов связать вас с ними, если вы выедете в Лондон. Как говорили великие, для доказательства существования пудинга его необходимо съесть.

Я покрутил бокалом, вглядываясь в очертания горы (в Химмельсберге я забыл поставить на тормоз машину, и она скатилась на основную магистраль – полиция тут же отбуксировала ее к себе на участок, и с меня потом содрали огромный штраф, хорошо, что не начали разыскивать и не накрыли на встрече с агентом), – лед уже растаял, и виски приобрел милый сердцу мочеподобный цвет.

– Допустим, я вам верю. Но что конкретно предлагают мне американцы?

О, святая простота! Что же тебе предлагают американцы? Контрольный пакет акций в “Дженерал моторс”, роль вождя индейцев в ковбойском фильме. Что еще могут предложить тебе, мой невинный друг?

– Естественно, вас допросят, снимут всю информацию… Дадут какую-нибудь работу по линии разведки. Не сомневаюсь, что получите хорошую зарплату…

Некоторое время он раздумывал, потом вдруг вышел из комнаты и вернулся с Бригиттой, снова водрузившей на нос свои вопросительные очки.

– Я хочу, чтобы ты слышала, Рита. Он говорит, что он не мекленбургский боевик, а американский агент. Как тебе это понравится? Он предлагает мне сотрудничество! Как они все одинаково устроены, как у них у всех все просто! Ведь он не поверил, что я все это ненавижу, решил, что ломаюсь, набиваю цену! Говорит, что платить будут неплохо! Поедем в Лондон, Рита?

Я злился, что он втянул в это дело свою бабу, – зачем нам лишние люди? Терпеть не могу этих слизняков, быстро попадающих под новый каблук и ни шагу не делающих без совета со своими благоверными. Бригитта молчала, как та самая Валаамова ослица (никогда на картинках не видел это библейское существо, но представлял, как оно упирается копытами в дорогу, стискивая зубы и выкатывая красные от натуги глаза).

– Вот так, дорогой мой. Как говорят англичане. There is nothing more to be said [40] . Извините, Алекс, я ничего не имею против вас, понимаю, что это не ваша инициатива, но никуда я не поеду!.. Как вы меня разволновали! Даже выпить захотелось! Как жаль, что я завязал!

Я молча ему посочувствовал: не хочешь – и не надо, расстанемся, как в море корабли (снова вспомнилась почему-то парикмахерша Каланча и расставание навеки под песню “Не уходи, побудь со мной еще немного”, в глазах у нее стояли слезы, но жизнь моряков всегда в море – я выдавал себя за судового врача), насильно мил не будешь. А вдруг это действительно одинокий Фауст, ищущий истину?

– Не спешите, подумайте. Неужели вам хочется жить в Каире? Сегодня преподаете, а завтра будете подметать улицы!

– Лучше уж дерьмо жрать, чем на вас работать! – сказал он с подкупающей прямотой. – Это острое словечко любил Сам и употреблял его иногда на совещаниях для характеристик самых неистовых врагов Мекленбурга. – Извини, Рита.

И тут я вдруг понял, что он не играет, а говорит без всякой задней мысли, и, самое главное, я с ужасом осознал, что миссия моя закончена, возвращайся в Лондон, товарищ Том, докладывай о срыве вербовки. Как будет реагировать Хил смен? А если это не проверка? Думай, думай, мудрец Алекс, не зря дядька в семинарии считал тебя сообразительным парнем (“Этот Алекс, как уж: всегда найдет способ соскочить со сковородки!”), не зря хватал ты самые большие очки на тестах! И не ошиблись, коллеги! Упало ньютоново яблоко на гениальную голову, озарило мятущиеся мысли.

– Напрасно вы отказываетесь, ведь штатники дадут вам не только деньги. Они обещают помочь вызволить семью из-за занавеса.

Сказал и подумал: а на черта ему семья? Если он попросил убежища, то уж наверняка семь раз примерил, прежде чем отрезать. Кем ему доводится Бригитта? Может, он и рад, что отделался от своих чад и домочадцев?

Но он оживился.

– Вот как? А как они смогут помочь? Кто же пойдет на воссоединение семьи предателя?

Конечно, никто, уважаемый сэр. Собаке собачья смерть. Если враг не сдается, его уничтожают. Вырвем с корнями гадючью поросль.

– Американцы – деловые люди. У них есть что предложить Мекленбургу взамен. В конце концов, обменяли же Пауэрса на Абеля, а Лонсдейла на Винна…

– Ну, это из другой оперы. Что-то я не очень в это верю.

– Знаете что, – продолжал кот Алекс, распушив хвост, – я могу и уйти. – Тут я встал и залпом допил виски. – В конце концов, я не могу вам ничего навязывать. Не хотите – и не надо! – И решительным шагом двинулся к двери.

Нервы у него не выдержали.

– Черт возьми! Да садитесь же! Вы меня разволновали. – Он взглянул на бутылягу скотча, а потом на Бригитту, которая стояла, прислонившись к стенке, и внимала нашим речам. – Может, мне развязать, Рита? Хотя бы на сегодня?

У него было такое страдальческое лицо, даже нос уменьшился от переживаний, жалость проснулась во мне, будто я сам завязал и пер на горбу целый мешок неразряженных нервов, жаждущих окунуться в ведро водки и вырваться на вольные просторы [41] .

– Выпейте немного, все-таки сегодня у вас обоих было много впечатлений, – благостная Матильда кивнула головой.

– Ах, как я пил в свое время. Как я пил, – говорил он, со смаком наливая в стакан виски и закладывая туда лед. – Знаете, Алекс, сейчас я не успеваю жить, я думаю о сне, как о печальной необходимости, и, засыпая, уже с нетерпением ожидаю утра. А было время, когда от пьянства я уставал жить и мечтал заснуть пораньше, чтобы не видеть ни знакомых лиц, ни телевизионный ящик, чтобы ничего не слышать, ничего. Напиться и свалиться в постель, – он сделал большой глоток.

Щеки Фауста сразу порозовели, и крючковатый нос принял благообразные формы.

Он выпил до дна и даже поперхнулся от счастья.

– Что вы знаете обо мне? Небось получили циркуляр – сбежал предатель, неприятный толстяк с висячим носом, правда, Рита? Иуда, законченный подлец, переметнувшийся к врагу. Вы спрашиваете почему? Да я никогда бы в жизни на это не пошел, если бы, если бы… – Он налил себе виски до самых краев, разбавлять, видимо, так и не научился. – Да, вы меня заинтриговали. Я бы никогда не ушел, но мне грозила смерть! Вы действительно думаете, что можно вызволить семью? Скажите, а если я соглашусь на сотрудничество, я мог бы определить его рамки? Я не хотел бы выдавать людей, но я могу писать в газеты, это все-таки не шпионаж? Могли бы американцы помочь мне организовать газету? Я бы такое написал!

– Думаете, что в этом случае наши не будут на вас в претензии? – съязвил я.

– Плевал я на ваших, дело во мне самом. Ненавижу я ваших. – И Фауст засосал хорошую дозу скотча.

– В Лондоне вы будете в безопасности, вам организуют негласную охрану Кстати, сколько вы получаете в каирском университете? Что вы там делаете?

– Как ни смешно, преподаю мекленбургскую историю, платят гроши, но нам хватает, спросите у Бригитты. Вот пиджачок, вот брюки, ем я скромно, пытаюсь худеть. Машина мне не нужна, пользуюсь машиной Риты, женщина она добрая и сравнительно состоятельная.

Он взял руку Бригитты и прикоснулся к ней губами – виски уже затуманил ему башку.

– Вы самоуверенны, Алекс, и это, конечно, хорошо. Но вы ничего не знаете обо мне, я ведь в отличие от вас не со стороны пришел в службу, я ведь белая кость, я ведь вырос в шпионской среде и, если угодно, с пеленок впитал дух организации. Что вы поднимаете брови? Не знали? Не пейте много, а то не запомните, вылетит все из головы. Послушайте меня. А насчет американцев и вашего предложения я подумаю. Если честно, не нравится мне это.

Хотелось трахнуть его кулаком по голове, как по мекленбургскому телефону-автомату, в котором застряла монетка, – так надоели мне эти рассусоливания, сказал бы просто: берите билеты в Лондон, Алекс, – и точка. Но я налил себе виски и сделал вид, что меня дико интересуют все его дурацкие россказни.

Глава седьмая о детстве герцога, об искусителе Карпыче, о безумном танго под зеркальными потолками и о спинке стула, заслонившей солнце

Ион затянул свою песню – я не перебивал его, попивал себе виски и прикидывал временами, псих он или просто так.

– Мой отец служил в лагере, где я и родился; сам он деревенский, приехал в семнадцатом посмотреть на большой город и накупить гостинцев, а попал в заваруху – принял в суматохе сторону трудящихся, получил пару пуль в Гражданку. Потом призвали его в интересную организацию… Но человек был добрый, незлобивый, на балалайке хорошо играл… До сих пор помню: воскресенье, луна над тайгой, он в гимнастерке и сапогах, с балалайкой в руках, она то хихикает, то плачет… Мы сидим – мама, я и он – на скамейке у дома. Я, конечно, полагал, что отец сторожит отпетых преступников, – что я тогда понимал? – да и уголовников там хватало, не только политических. Однажды двое бежали, убили часового, взяли оружие. Отец возглавил группу преследования, беглецы яростно отстреливались, и оба погибли. Отец рассказывал, как убил одного их них, просто рассказывал, как нечто совершенно обыденное: зашел сбоку, встал за дерево, прицелился, мягко нажал на курок, выстрелил. Потом взял свою балалайку и заиграл, а я все пытался себе представить: как это?.. Есть человек, и вдруг его нет?.. Неужели так когда-нибудь произойдет и со мною? В детстве, Алекс, смерть чувствуешь гораздо острее, она кажется ужасной и невозможной, с годами дубеешь и привыкаешь к этой мысли, постепенно, но привыкаешь…

А потом вытянул один дружок моего отца в столицу и устроил в известное костоломное подразделение, где не миловали ни чужих, ни своих, доводили все дела до победного конца. Правда, отец по малограмотности был там на подхвате, для следствия его не допускали, а для палаческих функций он не подходил: тут тоже подбирали с учетом характера, а он был мягковат… так мне казалось, по крайней мере.

Однажды подсадили его в камеру к редактору одного журнала, а тот на другой день возьми и напиши записку начальнику: “Уберите от меня этого дурака, мне тошно от его глупых вопросов!” Довелось ему быть и на обыске жены Троцкого, рассказывал об этом скучно: мол, кричала все время: “Кого обыскиваете? Отца нашей революции! Вам еще зачтется все это!”

И зачлось в скором времени. Дальний знакомец папы, один директор завода, был арестован и после допросов выбросился в пролет лестницы – тогда еще железных сеток там не было, – но умер не сразу. И по мистической причине, хотя они лишь пару раз где-то с отцом выпивали, на каменном полу, весь разбитый и окровавленный, начал повторять, словно в бреду, имя отца. Его тут же взяли. Отсидел он полтора года во внутренней тюрьме, ожидая расстрела, но тут царица-случайность помогла. Клеили ему обвинения в троцкизме, и дело попало к дружку по отделению, а тот порядочным человеком оказался, взял дело и к начальству: “Да какой он троцкист, если грамоте лишь недавно выучился и с трудом рабфак окончил?” И убедил. Выпустили отца и выгнали со службы… Правда, отправили из столицы в далекий городок, помогли устроить на должность инженера в какую-то инспекторскую организацию – у нас же все инженеры, правда?

Началась война, и он сразу пошел на фронт. Отвоевал, и снова взяли отца в отвергнувшую его организацию, тем более что после войны дел не поубавилось, с запада шли пленные, их приходилось фильтровать, отсеивать, высылать и сажать. Назначили отца большим начальником в приграничный областной город, где, между прочим, пошаливали местные враги режима. Знаете, как у нас в провинции, Алекс? Три там хозяина: партийный босс, начальник округа и глава карательной организации. Жили мы… куда там аристократам! Двухэтажный особняк с часовым у входа, яблоневый сад с забором, над которым заграждение из колючей проволоки, две немецкие овчарки.

В общем, голода и разрухи я не ощущал, радовался жизни и собакам, раскатывал на отцовских автомобилях с его личным шофером (у отца были “ауди” светло-кофейного цвета с открытым верхом, “опель-капитан” и “опель-кадет”), раскатывал и не понимал, почему люди смотрят на меня угрюмо, без всяких восторгов, а со страхом… Я уже в школу ходил и кое-что понимал, читал серьезные книжки, самообразовывался и даже отца просвещал. Народ вокруг него крутился боевой, энергичный, словами не бросались, обстрелянный был народ, закаленный. Иногда напивались до чертиков.

Помню друга отцовского, генерала в красных трофейных кальсонах, орал он что-то о бандитах на постели в подпитии – рядом девка полуголая, – вдруг как вытянет из штанов на стуле пистолет и давай палить в потолок… Хорошо помню юбилей отца. Собралась местная элита со своими бабами – все глупые как пробки, в тысячу раз тщеславнее мужей, все помешаны на трофейных тряпках – кто-то встал и говорит: “За юбиляра мы еще выпьем. А первый тост наш, товарищи, за вождя народов, за гения человечества”, – и так далее. Впервые я почувствовал какую-то несправедливость: почему за него, если у папы юбилей?

Все это я вам сейчас рассказываю с ухмылочкой, Алекс, но тогда вся эта братия вызывала у меня восхищение, да и вбили мне уже в голову, что нет ничего более святого, чем наша служба, в которой самые честные и кристально чистые, преданные навеки! Капитализма никто не видел, но ненавидели его люто, собственность презирали, но не отказывались, если что плохо лежало… Не все, правда. Отец, например, рвачом не был, деньгами швырялся налево и направо, ни о какой машине или даче и не заикался, хотя все это легко мог приобрести… И в то же время роскошный особняк, часовые, денщики, государственные машины. Но это считалось вполне в порядке вещей.

Учился я прилежно, но сейчас думаю, что отметки мне завышали, стараясь угодить отцу, хотя он и в школе ни разу не был, никого там не знал. Мать в больнице работала, жила своей жизнью и вскоре ушла от отца к какому-то доктору в коммуналку. Передо мною встал выбор, и я остался с отцом, хотя мать любил больше, а еще больше любил особняк и яблоневый сад, где стрелял воробьев из мелкокалиберной винтовки.

Если бы только все это были ошибки незрелой юности, Алекс! Когда я впервые попал в Париж, прошелся по Монмартру, осмотрел Лувр и другие красоты города, не восторг и благоговение охватили меня, а снисходительное презрение к ухоженным газонам, к горничным с детьми в тенистых парках, к благоустроенным квартирам и хорошо одетым людям в автомобилях. Понятно, если бы я жил в нищете, хотя эта проклятая зависть перевернула нашу страну кверху дном, а я ведь… что говорить? Возмущался я, что трудящиеся обуржуазились и забыли о великом будущем и великих принципах, которыми дышит Мекленбург! Почему не уничтожают они свой прогнивший строй и не создают царство свободы, равенства и братства? Верил во все это, говорю как на духу.

Помню, еще дома, когда я был в гостях у знакомого художника, собиравшего иконы и антиквариат, в большой квартире, обставленной старинной мебелью, я спросил его: зачем нужны ему все эти вещи? Он аж растерялся: все это прекрасно, друг мой, ибо сделано рукой мастеров, рукой человека. “Но это же собственность!” – воскликнул я, не понимая, как прогрессивный человек может жить мещанским собирательством.

– Боже мой, Алекс, какую жизнь мы прожили! Сплошной туман! А жили ли вообще, или только казалось, что живем?

Юджин схватился за голову, потом за свой стакан. Мысли его удивительно перекликались с моими, мне даже стыдно стало, что у нас существует нечто общее, – что общего может быть между солдатом незримых окопов Алексом и сбежавшим подонком? Впрочем, я слушал внимательно его исповедь (если это не была полная лажа) и кое-что наматывал на свой гусарский ус.

Одновременно я посматривал на чуть-чуть приоткрытые пухлые губки Матильды и прикладывался к виски, вдруг запахнувшему вересковыми полями, бутылка таяла на глазах, ибо вылезший из трясины воздержания Евгений подливал и подливал в свой бокал, щедро смачивая свою исповедь. А на кой леший тащить его в Лондон? Почему не попытаться нейтрализовать прямо в Каире, в оазисе восточной цивилизации? И снова идефикс с пирамидой Хеопса: “Какая красота, Юджин, взгляните вниз! Как блестят на солнце минареты…” (и кончиком зонта в спину).

Ты что, спятил, Алекс? О чем ты думаешь? Как там у святого Матфея? Не убивай, кто же убьет – подлежит суду. А я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата… своего… Хватит виски, кровожадный Алекс, оно распаляет твою фантазию, лучше прикинь, можно ли вывезти его прямо из города? Куда? В какую-нибудь соседнюю страну, идущую славным мекленбургским или некапиталистическим путем… Не убивай, кто же убьет – подлежит суду. И не надо убивать, надо нейтрализовать! Ха-ха и еще три ха-ха. Сколько подобных историй я наслушался в своей жизни! Что там счастливая смерть на каменных плитах и приключения папочки Юджина! И о быстрых выстрелах в затылок арестованным, уверенным, что их ведут на концерт тюремной самодеятельности, и о сваленных в навозную яму мертвых и полумертвых телах, и об избиениях привязанных к стульям заключенных…

А впрочем, все можно выкрасить в один цвет и вымазать грязью. Бывало ведь и весело, люди жили, дарили цветы женщинам, любили, ели семгу, занимались спортом. И в работе была масса незабываемых хохм. Философ и поклонник ливерной колбасы не раз рассказывал за бутылкой, как он брал крупного шпиона, скрывающегося на тайной квартире, как грозно стучал в дверь и угрожал сорвать ее с петель, как орал на хозяев, утверждающих, что в квартире никого нет. И вдруг в тишине звуки пишущей машинки из чулана в дальней комнате (О, вот он где! Он там печатает прокламации! Взвод, в ружье!), рука сама собой вырвала из кобуры маузер, рывок к чулану – и перед бойцами в кожаных куртках… кролики! Сидели себе и стучали лапами по полу, усеянному крошечными шариками… О, как мы хохотали и как славно шла белая под ливерную колбасу за шестьдесят четыре цента фунт – такие цены в капиталистическом раю и не снились!

– Вам все это, наверное, скучно, – услышал я голос Фауста, – но я все-таки продолжу! – И Алекс встрепенулся и снова превратился в гнусную черную собачонку, бегущую за доктором Фаустом и еще не принявшую облика зловещего Мефистофеля, поющего “Сатана там правит бал!”

– Я слушаю вас очень внимательно, Юджин.

– Я немного нуден, но иначе вы не поймете, почему я порвал со своим прошлым и возненавидел шпионаж… Итак, я осмысливал житье и делал жизнь с того товарища в шинели, который одиноко высится на постаменте, повернувшись спиною к известному зданию. Я окончил школу с золотой медалью, поступил в престижный институт… А мать, между прочим, ушла от своего доктора и вернулась к отцу, вышедшему на пенсию, до сих пор живут они и здравствуют в этом зеленом городе. Думаю, что отец проклял меня, если ему сообщили… во всяком случае, на словах. Что стоят слова, если пенсии можно лишиться? Что-то у вас сонный вид, Алекс… Постарайтесь понять меня, вы, как мне кажется, неплохой человек и сохранили остатки совести [42] . Но вы, Алекс, принадлежите к породе людей, созданных для служения государству, и это не оковы для вас, а высшее предназначение. Вы, Алекс, прирожденный служака, не обижайтесь, Бога ради, в этом смысле вы выдающийся человек! Я, например, всегда в сомнениях, всегда мечусь, ни в чем у меня нет уверенности. А вы… вы из другого теста, вы человек действия и отлично могли бы служить всем: и Робеспьеру, и Бонапарту, и Рузвельту, и Гитлеру, и папе римскому; не обижайтесь, это прекрасное качество. Такой уж вы человек! Не зря вас высоко ценит начальство! [43]

– Не отвлекайтесь, Юджин, – заметил я сухо. – Мне очень интересно слушать вас. Итак, вы оказались в институте…

– Извините, я действительно склонен отвлекаться… Рита, ты не сходишь еще за бутылкой? Как говорит отец, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!

Матильда махнула грудью, еще раз опалив ею мое задремавшее либидо, и молча вышла из комнаты. Вернулась она с бутылкой довольно быстро, словно боялась пропустить исповедь.

– Поехали в Лондон, Юджин, – сказал я прочувствованно. – Я обещаю, что все устроится так, как вы хотите! [44]

Но он словно пропустил мои слова мимо ушей.

– В институте я решил вылепить из себя просвещенного человека, – продолжал он, – составил себе программу, включил древних греков, современных полузапрещенных поэтов, стенографические отчеты… Разрывали меня там мечты и амбиции великие, хотелось мне стать Талейраном, полковником Лоуренсом, партизаном Кузнецовым или каким-нибудь другим великим разведчиком. И все ожидал я, что меня пригласят и осчастливят, – на кого же, как не на меня, потомственного охранителя устоев, обратить внимание? Ведь я принадлежал к почетному шпионскому клану (разницы между разведкой и контрразведкой я тогда не усматривал), самому надежному, самому проверенному и безраздельно преданному Великому Делу. Все ожидал я, что меня пригласят в какой-нибудь высокий кабинет и из-за стола выйдет человек в штатском, с уставшим лицом и грустной улыбкой. Я представлял, как он усаживает меня рядом на кожаный диван, говорит об огромном доверии ко мне и предлагает совместно работать во имя высших государственных интересов. Конечно, не против своих, не в роли стукача, хотя, в общем-то, я и на это пошел бы, если предложили бы под благородным соусом: скажем, студент такой-то часто бывает в американском посольстве… Ну как на него не доносить? Тут уж сам Бог велел, это же не анонимная записочка о том, что некто слушает регулярно Би-би-си. Нюанс ведь есть, правда? Какой все-таки сукой я был!

Но институтские годы шли, и никто не прибегал к моим услугам, никто не вызывал! Сначала я объяснял это тем, что мудрая служба ожидает моего дозревания до такого амплуа, и удесятерял усилия в деле самоусовершенствования, но минул четвертый курс, а все не появлялся на горизонте человек с грустной улыбкой.

Тут я уже начал нервничать: уж не попал ли я в число недостойных или, не дай Бог, подозреваемых? Я всегда был осторожен в связях, но еще раз взглянул на круг своих знакомых (близких друзей я не имел, ибо не находил среди окружения равных по уму и таланту) и быстренько вычистил из него и тех, чьи родственники отсидели, и тех, кто иногда высказывал спорные мысли. Но и после этого не пригласили меня в таинственный кабинет… Тогда я пошел еще дальше и отсек от себя знакомых из мира богемы и евреев: может быть, они пугали моих ангелов-хранителей? Но и тогда лед не тронулся, а учеба шла к концу, и многие уже прикидывали, каким образом устроить свою судьбу.

А тут еще небольшая практика за границей, кое-кто выехал, а меня не взяли! Я совсем в панику впал и решил, что это из-за Каутского, да! да! стоял у меня на полке томик Каутского о “Капитале”, изданный у нас, но по тем временам способный навести на определенные размышления. Жалко было Каутского жечь, а оставлять где-то еще опаснее: ведь могли и по отпечаткам пальцев, и по пометкам на страницах легко определить владельца… Пришлось закопать Каутского, так он до сих пор в земле и лежит, тлеет себе преспокойно. Но и тогда не раздалось долгожданного приглашения! Молчали компетентные органы, словно обиделись на меня за что-то.

И тут грянул фестиваль молодежи 1957 года, помните, как он прорубил окно в Европу? Событие революционное, я сказал бы, эпохальное, у многих тогда раскрылись глаза… Боже, как жрали бесплатную икру и осетрину и мы, и иностранцы! До победного конца, до поноса! Какую коммунистическую скатерть-самобранку расстилали прямо на воздухе, с проходом по фестивальному пропуску! Куда там парижскому “Максиму”, двери которого открыты для всех – для богатых и бедных, но только взглянешь на цены, и пропадает аппетит! Меняопределили на фестиваль переводчиком, представили руководителя и его заместителей, среди которых своим чутким натренированным годовыми ожиданиями нюхом я сразу выделил низкорослого улыбчивого человека, – улыбка, правда, была не грустная, наоборот, бодрящая, вселяющая вечный оптимизм… Звали его Василием Поликарповичем, или, нежнее, Карпычем, – так мы его называли за глаза. Переводчики при упоминании имени Карпыча как-то значительно поджимали губы и придавали лицу чрезвычайную серьезность – ведь сами понимаете: засмейся некстати, и кто-то настучит, что не уважает или пренебрегает, – он ведал, естественно, общими вопросами, не владел иностранными языками, не видел особой разницы между, скажем, японцами и китайцами, не разбирался в премудростях пропаганды – в общем, по всем параметрам принадлежал к нашей уважаемой внутренней организации, ловящей шпионов.

Решительности у меня никогда не хватало, но тут уж ситуация сложилась отчаянная, я решил пойти ва-банк и постучался однажды в дверь его кабинета. Встретил меня Карпыч ласково, угостил чаем, слушал, не перебивая, лишь ложечкой иногда позванивал, а я поведал ему с пафосом, что мой отец – старый сотрудник службы, и так далее, и тому подобное, и вот сейчас, когда вокруг иностранцы, я счел своим долгом… Ну что вам, Алекс, рассказывать? Разве мало вы встречали добровольцев даже среди англичан, которых уж никто силой не тянет в нашу повозку? И не ради денег, а из высоких побуждений, из ненависти к частной собственности и из восхищения самыми передовыми идеями!

Карпыч поблагодарил меня, но не дал определенного ответа – это меня совершенно убило. Как же так? Я ведь уже среди своих испаноговорящих вычислил и агентов Франко, и агентов ЦРУ! Уже потом я узнал, что до меня просто не доходили руки: и институт, и фестиваль обслуживался целыми полками агентуры. К тому же, как известно, агентов лучше вербовать не из своей среды, а в стане обиженных, репрессированных, диссидентствующих. Им ведь верят больше!

И вдруг после фестиваля подарок судьбы: телефонный звонок, и рокот приятного баритона Карпыча.

– Здравствуйте, Женя! Узнаете? – Обычный вопрос малоинтеллигентного человека, уверовавшего в запоминаемость своей исключительной личности, включая голос.

Но я узнал его сразу, и сердце рванулось из груди от радости и гордости, я уже знал, что меня оценили и взяли! взяли! словно приобщили к лику святых.

А потом пошло-поехало. На следующий день встретились мы с моим благодетелем и его рыжим товарищем по имени Жорж, веснушчатым парнем лет тридцати, который раскрывал рот лишь в те моменты, когда Карпыч пил или жевал, прошли в ресторан, где Карпыча хорошо знали и почитали, столик накрыли с невиданной для нашей державы скоростью и сразу принесли бутылку трехзвездочного… Я кое-что представлял о секретной работе и все ожидал, когда Карпыч возложит на меня, как говорится, конкретные задачи – так мы привыкли к задачам неконкретным, что вынуждены употреблять дополнительный эпитет – и раскроет тайны моей миссии. Но мы пили себе, Карпыч заказал еще бутылку и по второму шашлыку… Шла обычная пьяная болтовня, Карпыч за что-то отчитывал рыжего, красиво пили, ничего не скажешь, ребята были здоровые, правда, через десять лет обоих выгнали за пьянство, но это уже другой разговор! Больше всего поразил меня финал нашей трапезы: Карпыч оплатил счет, положил его в карман и вдруг достал из пиджака небольшой блокнот.

– Женечка, ты напиши расписочку: “Мною… как тебя назвать покрасивее, не возражаешь против… “Рема”? Мною, “Ремом”, получено на оперативные расходы пятьдесят”. Подпись. Число.

Я, естественно, написал.

– А теперь давайте, ребята, на посошок! И за твой день рождения, “Рем”!

Мы выпили, и я заглянул ему в глаза, ожидая, что сейчас он передаст мне конверт с деньгами, поставит конкретные задачи, объяснит, на кого их тратить. Но он не передавал, и я совсем смутился.

– Ты что? – улыбнулся он.

– А на что я должен эти деньги истратить?

Карпыч лишь расхохотался в ответ, расхохотался тихо, профессионально, не привлекая внимания окружающих.

– А мы их уже истратили, Женечка! Понимаешь, наша бухгалтерия на угощения выделяет мало, еле-еле на бутерброды хватит. В тридцатые годы, видно, нормы утверждали… Так что привыкай!

Так состоялось мое боевое крещение, мое посвящение в рыцари, и вскоре подключили меня к какой-то группе, как говорится, прогрессивных журналистов, исходивших любовью к нашей стране и жаждущих описать все достижения. И поехали мы по отечеству. То ли группа подобралась такая, то ли слишком большие я питал иллюзии, но ничего, кроме отвращения, не оставили они у меня в душе: бессовестные иждивенцы, им бы пожрать и попить за чужой счет, встречал я таких потом тысячи раз, и каждый раз обида и ненависть мучили меня, обида за наш обобранный народ, позволяющий себя околпачивать. Как ненавидел я этих иностранных жуиров, друзей пролетариата, попивающих водочку и в наших посольствах, и в наших южных санаториях! Во время поездки я завербовал одного левака, впрочем, он сам себя завербовал давно, что-то есть в этих леваках противное, как вы думаете, что?

Карпыч оценил мое рвение и решил специализировать меня на ролях Дон Жуана – видимо, мой солидный нос производил на него впечатление, человек он был простой, без затей… Первая примерка новых одежд состоялась в шикарной гостинице, куда наш агент, лысый старик из какого-то издательства, приволок двух секретарш голландского посольства, я же вроде бы случайно оказался в зале ресторана и проходил мимо столика, за которым они пировали. Старик меня окликнул, обнял, как давнего знакомца, усадил, несмотря на мое разыгранное сопротивление, представил дамам… В общем, простенькая комбинация на уровне сельпо, хотя простые методы работы никогда не устаревают, они ведь рождены жизнью – куда уйдешь от случайных встреч? Убежден, что и Фуше, и Гиммлер, и Брюс Локкарт работали теми же методами, что и неприметный Карпыч.

“Конт” опорожнил бокал, а мне вдруг захотелось прижаться к груди Матильды: Мефистофель уже был подшофе, да и вообще я обожал танцевать с незнакомыми женщинами, вдыхать их новый, еще не познанный запах [45] , жадно пожирать его, запах так много значил для меня, видимо, моя жизненная сила скрывалась в ноздрях, как у карлы Черномора – в бороде.

– Включите что-нибудь веселенькое, Бригитта, – попросил я и сверкнул глазами, перед которыми никто не мог устоять.

И вдруг зазвучало танго, модное танго пятидесятых годов. И я даже физически ощутил, как танцевал его с Риммой на танцплощадке в духоте южной ночи и к Римме вдруг пристал здоровенный пьянчуга и начал задираться. Я чуть с ума не сошел от ярости, заломил ему руку простеньким приемом (в семинарии по самбо и прочим подобным предметам я всегда держал первое место), из какой-то бесовской мести заставил его вынуть из кармана паспорт, заложить его в зубы. Он стонал и я довел его в сгорбленном положении до отделения милиции. Ах, Алекс, буйная головушка, бери на абордаж свою погубительницу!

И мы затанцевали с Бригиттой картинно и нежно, – если бы не этот упившийся Фауст, следящий за нашими движениями с расплывчатой мерзкой улыбочкой, то танго затянулось бы надолго. Но все прекрасное в этом прекрасном из миров кончается слишком быстро, – кончилась пластинка, я выпустил трепещущее сокровище из рук и присел за стол.

Юджин только и ждал, когда мы закончим, и сразу же раскрыл свою варежку.

– С голландками дело не выгорело, птички они были стреляные и на такую туфту не клюнули – видимо, хорошо их инструктировал посольский офицер безопасности. Но Карпыч не унывал, верил в мое будущее, верил и надеялся, что я оправдаю доверие, и потечет в его раскрытые мешки золотая, сверхсекретная информация. Странная это вера у наших работников – убеждены они, что женщина, если с ней переспать, обязательно нарушит все законы и выдаст все секреты! Откуда это идет? Неужели они верят, что случайная связь – это уже роман Ромео и Джульетты? Думаю, что от примитивности это идет и от собственных жен. Но доля истины тут есть, впрочем, в любой глупости всегда есть доля истины… Многие на этом ожглись, но кое-кто схватил и звезды: ведь были стервы, которые и документы крали, и мужей своих вербовали.

Итак, причастили меня к великому делу шпионажа, успокоилась наконец моя досель не завербованная душа, получил я своего духовника в лице Карпыча, пропал комплекс неполноценности честного гражданина своего отечества, ужасный комплекс, между прочим. Сколько я встречал людей, угнетенных недопуском к секретной информации или табу на выезд за границу! Одного моего приятеля, приехавшего из-за границы, задержали вдруг в отпуске без объяснения мотивов, а у него уже билет за рубеж куплен. Приехал он ко мне домой с початой бутылкой, руки трясутся, белый, как полотно, словно перед казнью. Все гадал: почему? почему? что случилось? И представляете себе, на следующий день повесился! Привязал ремень к трубе в клозете, и туту! А оказался пустяк: бумаги его где-то задержались, а его повышали в должности…

Как мы все измельчали! Вертер покончил с собой из-за Лотты, полковник Редль – из-за бесчестья, Томский не хотел пачкать свое имя, Фадеев не вынес бремени прошлых грехов… Да у нас любого начальника отстраните от должности – и уже инфаркт или запой!

Но опять я отвлекся, извините меня, Алекс, стройностью мысли не блещу, к тому же давно не говорил с соплеменником.

Однажды встретились мы с Карпычем в каком-то мрачном дешевом кабаке (от шикарных ресторанов мы к тому времени уже отошли, ведь я стал уже ценным агентом, а там вокруг иностранцы!), как обычно, боевой стандарт: сначала два по сто пятьдесят, потом еще по сто пятьдесят, потом по двести, чтобы не размениваться на мелочи. Закусывали легко, стараясь не особенно вырваться за служебную смету. И тут, Алекс, подбрасывает мне благодетель Карпыч золотое дельце: студентка-француженка, собирается поступить в разведку, приехала туристкой, но, видимо, с заданием, знает немного наш язык и, как выразился мой шеф, слаба на передок и недурна на вид. Карпыч мои задачи сформулировал скромно: познакомиться на нейтральной почве и попытаться развивать контакт – извините за служебный язык, но тогда его слова звучали, как симфония. Вербовать Нинон – так звали мою жертву – Карпыч не призывал, над блюдом еще следовало поколдовать, серьезно его разработать: ведь о девице известно было мало.

Накануне ее прибытия, захватив из дома выходной костюм, шитый на заказ по всем правилам нашего отечественного уродства, поселился я под чужим именем в первоклассном отеле в качестве скромного аспиранта, прибывшего в столицу для завершения диссертации. Нинон, на которую мне указали во время регистрации у окошка, оказалась смуглой, похожей на латиноску, женщиной, не Софи Лорен, конечно, но весьма милой, особых порывов во мне она не пробудила. По докладу наружного наблюдения – обставили ее так, что и комар не пролетел бы, – первый вечер она провела у себя в номере. Вот и готовый сценарий: два аспиранта, объединенные любовью к науке и уставшие от одиночества, находят друг друга в гостинице, естественно, случайно, все случайно в нашей жизни: и рождение, и смерть, и любовь, и все это ужасно, Алекс!

Ох, как я ненавижу все эти комбинации! И не потому, что нахожу в них нечто противоестественное, а из-за нервотрепки и вечной боязни неожиданности, которой воздух пропитан! Стараешься, стараешься, и вдруг – бац! – словно кирпич на голову: извините, я с вами говорить не могу, у меня свидание! – это я все о случайной встрече толкую! о самых тонких подходах с расставленным неводом, сквозь который так часто уходит рыбка. Я, например, бегу ото всех случайных знакомств, как заяц. Садясь за столик, где уже сидят, испытываю неловкость, словно вошел в чужую спальню, скажу “приятного аппетита” и замолкаю, чуть ли не краснею от смущения, иногда на вернисаже разговоришься с интересным человеком и рад бы продолжить знакомство, да неудобно!

Но хватит философствовать… Итак, на следующее утро я проснулся рано и сразу встал, как бегун, на стартовую дорожку в ожидании сигнального выстрела. Позвонили: вышла на завтрак. Я сломя голову помчался вниз по лестнице, придал физиономии… как бы вам сказать? этакое скучающее выражение – с таким лицом Онегин являлся на бал или наводил лорнет на ложи незнакомых дам – и открыл дверь кафе, где одиноко сидела моя избранница, по-нашему – объект.

Наши взгляды встретились на миг, она тут же снова уткнулась в меню, а я помотал головой и со страху прямо подошел к ней.

– Извините, могу я подсесть за ваш столик? В зале никого нет, а мне скучно сидеть одному…

Прямо скажем, более идиотского предлога не сыщешь, но, видимо, моя растерянность и непосредственность подействовали на нее благоприятно, а если она действительно была связана с разведкой, то представляю, как хохотала в душе.

– Пожалуйста… пожалуйста.

Дальше пошел обычный треп: “Вы не с юга? почему акцент?” – “Я из Франции…” – “Да не может быть! Так хорошо говорите! Где вы изучали наш язык?” – “В Сорбонне”. – “А по-испански вы не говорите?” – “О, какой у вас испанский! Неужели у вас так хорошо преподают? Откуда вы?” – “Да приехал к диссертации готовиться…” – “Какое совпадение! И я тоже! А какая у вас тема?” – “Татаро-монгольское иго. Знаете, если бы не татары, мы обогнали бы европейские народы… мы ведь стали на пути татар, как стена…” – “Я кое-что читала об этом…” – И пошло – пудрил я ей мозги не без вдохновения и не без результата. Договорились встретиться у библиотеки, потом пошли в музей. “Ах, какие у вас импрессионисты, не хуже, чем в Париже! ” – “Хотите, я покажу вам иконы? А вот взгляните, какой уникальный Гоген!”

В живописи я был неплохо поднатаскан, ибо одно время дружил со старым художником-абстракционистом, правда, когда впал я в панику из-за неопределенности своего нестукаческого положения, пришлось вымарать его из списка знакомых.

Юджин налил себе в бокал и пошел за льдом, а я включил музыку и снова не пощадил Бригитту, прижались мы тесно, и пахла она призывно, была некая тонкость в ее запахе, к которому примешивались ароматы “Коти” (“Цыганка с картами – дорога дальняя, дорога дальняя – казенный дом!”), – и все это врывалось в мои мефистофельские широко разверзнутые ноздри.

Фауст вернулся из кухни и улыбнулся, глядя на наш танец:

– Вы все-таки страстотерпец, Алекс!

Страстотерпец так страстотерпец. Приятное словечко, хотя и старомодное. Играй, играй, страстотерпец, на разрыв аорты с крысиной головой во рту, играй, пока играется, вот стукнет лет шестьдесят, схватишься за голову: зачем жил? Почему забыл о душе? Зачем грешил? Что оставил человечеству? Посадил ли хотя бы одно дерево? Да посадил! На субботнике в монастырском подсобном хозяйстве! А Бригитта хороша… Ах, вовсе я не страстотерпец и не женолюб, просто я люблю жизнь, и что делать, если звуки и запахи затягивают меня в свой прекрасный водоворот… Что там вечность? Существует ли она? А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем. От Матфея. От “Черного Джека”. Аминь.

– Вы будете слушать? Садитесь к столу, наливайте виски! И ты, Рита, тоже садись, хватит с ним танцевать! Итак, после музея двинулись мы в ресторан самого высокого класса, там и зеркальные потолки, и фонтан с карпами, которых официант вылавливал прямо из воды… Карпыч дал мне полный карт-бланш и целую пачку денег: шикуй, брат, только достигни цели! Из ресторана направились в наш отель, прямо ко мне в номер, взяли коньяку и шампанского… Думаете, почему я так подробно рассказываю? Просто эта история перевернула мою жизнь, заставила посмотреть на себя со стороны… но это потом. Тут уж, простите, некоторые оперативные детали. Карпыч, прогнозируя различные вероятности, в том числе и благоприятное развитие событий – мне не совсем удобно говорить об этом при Бригитте, – настаивал, чтобы сие действо разворачивалось в моем номере и ни в коем случае не на территории Нинон (“Ты к ней в номер не ходи, удерживай в своем. Хорошенько напои ее «белым медведем», ясно?”). Карты, правда, полностью не раскрывал, но явно недооценивал мои познания в шпионских делах, не учитывал, в какой среде я вырос, а я еще в детстве прочитал о секретных службах целые горы литературы. Так что Карпыч столкнулся с человеком просвещенным и напрасно сделал вид, что удивился моему вопросу о секретном фотографировании (“Что за чепуха? Зачем? Ты об этом не думай, делай, что тебе говорят!”).

И пошел я на бой, на смертный бой. Нервничал сильно, пили мы убойную смесь шампанского и коньяка, пили из стаканов, стоявших на круглом подносе у графина с питьевой водой, я не успевал наливать, поднимая тосты за приятное знакомство, в общем, начал я ее целовать, но моя красавица вдруг побелела, превратилась в бесчувственный труп и, шатаясь, проковыляла в туалет. Выворачивало ее жестоко, но вернулась она оттуда хотя и поблекшая, но полная сил, начала раздеваться, и я тоже времени зря не терял, сбросил свои импортной ткани брюки-клеш и повесил их на стул, который пришлось пододвинуть поближе к дивану. И вот закончены все прелиминарии, полк рвется в бой, авангард вступил в город… и вдруг телефонный звонок! “Убери стул! – слышу повелительный крик Карпыча. – Убери стул побыстрее!” Тут я смекнул, что спинкой стула загородил объектив, вмонтированный в стену. А пока я убирал – финита ля комедиа! Пропал весь мой пыл, и вдохновение улетучилось мгновенно, без всякой надежды. Был я тогда настолько юн, что даже не понял, как такой пассаж мог произойти! К счастью, ей снова стало плохо, довел я ее до номера под бдительными очами нянечек-стукачек, договорился на следующий вечер. И вдруг понял: ничего у меня не выйдет, не отвязаться мне теперь от мысли об объективе фотокамеры!

На следующее утро побежал к врачу, в столице тогда много висело частных объявлений о мочеполовых болезнях. Доктор усмехнулся, пророкотал что-то и за восемь рваных вколол мне целый шприц какой-то дряни. Карпычу я об этом рассказывать не стал, постыдился, а он попросил меня, улыбаясь: “Ты, брат, старайся… по-разному… чтобы покартиннее, понял?” Выпили мы на следующий вечер лишь бутылку шампанского, и я сразу же приступил к делу. Черт побери, за что отдал такие огромные по тем временам деньги? Лицо в поту, руки ослабли, никакого эффекта! “Пошли ко мне, – шепчет она. – Мы, аспиранты, любим это дело!” Плюнул я на все и пошел за ней. У горничной глаза на лоб, и сразу же в номер телефонный звонок за звонком. И вдруг я ощутил свободу и радость, словно из тюрьмы вышел, укол взыграл во мне так, что ни телефонные звонки, ни стуки в дверь не мешали… Стою я в черных, до колен, трусах производства орехово-зуевской фабрики [46] , о заграничных трусах тогда и не слыхивали, а Нинон смотрит на них в диком удивлении – ни у Диора, ни у Кардена таких не видела!

Карпыч пожурил меня за дезертирство в другое помещение, но уверил, что кое-какие материальчики уже в первый раз получились, ах, если бы не стул! Не проклятый стул! “Молодец, Женя, неплохо стартовал. Теперь нужно довести ее до кондиции, чтобы она наплевала и на карьеру, и на дом, и на свой Париж”. Карпыч не был лишен романтики и, когда напивался, читал строчки одного нашего поэта… помните? о ржавых листьях… “Мы ржавые листья на ржавых дубах! потопчут ли нас трубачи боевые, склонятся ль над нами созвездья живые, мы ржавых дубов облетевший уют!” – сам считал себя таким листочком, понимал кое-что…

И тут я сломался и отказался дальше работать, лопнула какая-то пружина, горечь и отвращение охватили меня. Не могу, говорю, ничего у меня не выйдет! Если вначале все это дело казалось мне чуть ли не подвигом, то теперь я смотрел на себя, как на гнусного паучка, плетущего сети вокруг случайно залетевшей прекрасной стрекозы да еще прикрывающего всю эту мразь патриотическими идейками вместе с дебилом и вором Карпычем. До сих пор, когда вспоминаю “Убери стул!”, омерзение поднимается в душе… “Убери стул!” – словно приказ рабу, но ведь даже не всякого раба в Древнем Риме заставляли проделывать такие штуки. Этот случай словно взломал меня изнутри, оголил мою душу и, как ни парадоксально, привнес в меня чувство порядочности, давно заглушенное абстрактными лозунгами о пользе делу.

И понял я, что никогда не смогу заниматься шпионажем, не смогу затягивать невинного в западню, не смогу выполнять работу, построенную на лжи. Ведь разведка – сплошная ложь! Грязнейшая грязь! Чем отличается добыча секретной информации от простого воровства, от постыдной уголовщины? А подкуп? Разве это не взяточничество, осуждаемое нашими законами? А дезинформация? Разве это не клевета? Все безнравственно, все воняет жульничеством и преступлением! Я тогда еще верил в моральный кодекс и великое будущее нового общества… Но какое отношение все это имеет к шпионажу? Как можно утверждать великие принципы, а за спиной обделывать грязные делишки? Все мы словно тупые, ослепшие кони, тянущие несчастный воз в далекую пучину, расцвеченную, как елка, веселыми огоньками и звездочками… Не зря отец советовал мне поступить в архитектурный, чувствовал грехи свои и не хотел, чтобы я пошел по его стезе… Жаль мне его, но в вину ему ничего не ставлю. Что есть ослепшие рабы, которым заморочили голову? Человек слаб и в тоталитарном режиме ведет себя ненормально, живет по бесовским законам, даже не подозревая об этом. Что можно ожидать от недавнего крестьянина, с трудом окончившего рабфак? Не любил он свою работу, а когда вышел на пенсию, возненавидел свое прошлое… Любил он землю и балалайку, а у него все это отняли и превратили в карателя! Жалеть его надо, жалеть!

А моя прекрасная француженка вдруг взяла и уехала, тем самым разрешив мой конфликт с Карпычем. Я твердо решил отказаться от своих шпионских затей и заняться художественным переводом, кое-какой талантик у меня был… Но Карпыч, видно, разрекламировал меня, и стали меня таскать из одного кабинета в другой, вели любезные и высокопарные разговоры, предлагали золотые горы и блестящую карьеру. Прикинуться бы мне тогда шизофреником или ляпнуть что-нибудь незрелое. В общем, уговорили меня. Слаб человек и грешен, и, если не признаете эту простую библейскую истину, залетите в такие дебри, в такие утопии… Страшно сказать! Несло меня по течению, и не было ни сил, ни воли сопротивляться увещеваниям. А дальше все просто: спецподготовка, изучение языка… потом женили, не в буквальном смысле, конечно. Мягко это сделали, тактично. Все спрашивал кадровик любезно: “Ты еще не женился?” А ведь это уже внутренняя установка, и помимо своих желаний начинаешь подбирать жену, да чтобы с хорошей биографией. Делаешь это в духе свободы, уже осознанной как необходимость, и вот уже влетел в тихую пристань, бросил якорь. Самое интересное, что все это похоже на гипноз: начинает казаться, что действительно любишь и нет иного выбора. Поразительно, правда, Алекс? Впрочем, женился я счастливо, родилась у нас дочь, затем еще две, а через несколько лет я уже проходил обкатку в Бразилии… Собственно, все остальное уже не интересно, главное – это “Убери стул!”. Хотите сигару?

Мы задымили, как два разгоряченных паровоза. Юджин заметно опьянел, даже его крючковатый нос прорезали ранее незаметные склеротические жилки. Хватит исповедей, друг мой, со мной и почище бывало. Подумаешь, “Убери стул!”. А ты что? В белых перчатках хотел работать? Подумаешь, не хотел лгать! А может ли человек не лгать? Кто из нас не лгал в семье? Кто не обманывал друзей? Кто не изменял? И разве не обожает большинство людей сплетни? Не вали все грехи людские на разведку, друг Фауст, вали на все человечество: не изобретали бы интеллектуалы ядерного оружия – нечего нам с тобой было бы и разведывать! Разве не благодаря подвигам ученых превратилась земля в пороховой погреб? Разве конфронтация не есть результат столкновения двух идеологий? А разве мы, разведчики, придумали все эти теории, из-за которых уничтожили целые поколения? А кто преподавал в школах науку классовой ненависти? Разве не интеллигенты? Кто с гордым видом изощрялся в красноречии на страницах прессы? Нет, леди и джентльмены, разведчик подобен святому: он распял свою совесть ради своего народа, и врет ради него, и дорогу себе в ад прокладывает ради Отечества! А как еще можно бороться с врагами родины? И тебе, Фауст, лучше заткнуться и не носиться со своей сомнительной совестью как с писаной торбой: поступил ты как обыкновенный подонок, предал страну, которая тебя выкормила и удостоила чести – да, да, чести! – вручив в руки твои щит и меч, дабы ты охранял ее землю от врага. А ты взял и остался, и черт тебя знает почему; и я, вместо того чтобы целовать Кэти в Лондоне, пью твой мерзкий виски и танцую с твоей очкастой бабой! Хватит дымить сигарой, Мефистофель, раскрывай рот!

Но рот раскрыл я.

– Очень интересно вас слушать, Юджин, и спасибо за искренность. Что я могу вам сказать? Я ведь и сам испытывал подобное… и не случайно сжег мосты. Нет смысла рыдать над свернувшимся молоком. Я смотрю на вещи просто: только Запад может помочь нашей стране, и нет иного пути. Или – или. Пусть кто-то считает нас предателями, когда-нибудь они поймут, что заблуждались… и что истинные сыновья Отечества – это мы. Да! Мы, перебежчики, – истинные спасители своего народа!

Мои слова своей банальностью напоминали передовицы “Дейли телеграф”, которые писал мой приятель Терри Браун, высокий хлыщ со стеком, водивший меня иногда в клубы Пэлл-Мэлл а. В его политическом салоне я питался крохами вполне приличной информации и пил лучший в Лондоне “драй мартини”, который вместе с неистребимым занудством Терри подтолкнул меня на отчаянный флирт с его норвежской женой, окончившийся в моей “газели” в пятидесяти ярдах от семейного очага.

– И все же я не понимаю, зачем дался вам Запад, – продолжал я. – Зачем вы рванули? Какой в этом смысл, если вы не работали и не хотите работать на западную разведку? Ну, не лежала ваша душа к нашей службе, попросились бы в запас, придумали бы болезнь, попали бы пару раз в милицию по пьянке, и вас бы вычистили, и еще пенсию бы дали!

– Думаете, меня бы так просто отпустили? – удивился Юджин.

– А почему бы и нет? Я знал одного парня, его увольнять не хотели, посидел он однажды в ресторане, а после освежился в пруду рядом – жарко было. Собрался народ, там купаться запрещено. Скандал в благородном семействе… милиция. И конец карьере!

– Я думал об этом. Но у меня было особое положение. Меня не отпустили бы так просто. Даже если бы я прошел по центральной улице в голом виде, меня не выгнали бы, нет! И я боялся, честно скажу, боялся! – Он даже пальцы растопырил от возбуждения.

Вторая бутылка закончилась, Бригитта ушла в другую комнату, а он снова начал обсасывать “Убери стул!” и болтать о Карпыче – в печенках у меня была уже вся эта история! Ах, аморально, ах, перевернуло всю душу! Будто Алекс не колол себе в задницу допинг! Не бежать же к профессору! Своею рукою колол, и продолжалось это не несколько дней под зеркалами комфортабельного отеля, а целый страшный год, и не присматривал, в отличие от этого чистоплюя, как выглядит объект (главное, что она служила программисткой на военной фирме), не присматривался и колол себе, и не к чему было присматриваться: баба была толстая и мерзкая, вечно мокрая, и воняло от нее тухлой рыбой, поджаренной на средстве от клопов, жил у нее на квартире благородный Алекс целый год, целовал этот холодильник и Бога молил, чтобы пришибло ее кирпичом с крыши или врезался бы именно в нее пикирующий истребитель НАТО.

Юджин носом своим необъятным клевал, но все говорил, нес уже полную околесицу:

– Ужасна наша жизнь! Иду я однажды и вижу у забора трех молодых девок-строителей. Думаете, что они делают? Соревнуются, кто выше пописает… Такая взяла меня тоска: им бы Моцарта слушать, любить и рожать красавцев детей, а они…

Он закрыл лицо руками и замолчал, плакал, наверное. Выпей еще бутылку, Фауст, тогда дозреешь и пойдешь поливать слезами грязные каирские улицы, хоть от этого польза будет. Бабы как бабы, веселились, и ничего больше, и прекрасно, и пускай! Ведь не мучились, а мочились и до слез хохотали, когда одна доставала выше. Кому – конец мира и трагедия, а кому – великий оптимизм, вера в жизнь и женская солидарность… Все зависит от того, с какого шестка смотреть на картину, да и каждый видит свое в одном кубическом ярде воздуха.

Римма заламывала руки от восторгов по поводу рассказа любимого Хема, убивалась над драмой швейцарского крестьянина, положившего свою покойную жену в холодный чулан, – дороги снегом занесло. Через неделю пробрался к нему кюре, посмотрел на покойницу и ахнул: “Что вы сделали со своей женой? Что у нее с лицом?!” – “Да ничего, просто я рубил в чулане дрова, было темно, и не на что было повесить фонарь… я и повесил его ей на челюсть…” – “Вы любили свою жену?” – “Конечно, любил. А что?” Действительно: а что? Не рубить же дрова в темноте? Римма возмущалась первобытностью швейцарца, а я с ней спорил…

Тут я пересказал всю эту историю почти рыдающему Юджину, он посмотрел на меня дикими глазами:

– А я ведь слышал этот рассказ… его читали как-то вслух…

Интересно, кто? Впрочем, в Мекленбурге Хема боготворили и знали почти наизусть очень многие. Что ж, доктор Фауст, мы неплохо провели время, хотя личность твою я еще для себя окончательно не прояснил. Не расстраивайся, продукт веймарского вельможи, мы еще покопаемся в тебе, любезный, плохо ты знаешь старого крота Алекса, он еще вытряхнет из тебя всю подноготную.

– Очень хочу вам поверить, Юджин, но не могу. Кого и чего вы боялись? Вы же не диссидент какой-то! Скажите просто: надоело все, захотел жить по-человечески, уехал за границу и сбежал.

Он поднял голову и посмотрел на меня в упор:

– А кто вам сказал, что я сбежал за границей? Я бежал из своей страны.

– Ни черта не понимаю! Чушь какая-то! Да разве от нас можно сбежать? – Я даже подавился смехом.

– Мне угрожали… убийством! – он говорил на полном серьезе. – На меня покушались!

– Да бросьте, Юджин, какого черта вы несете эту чушь? Какие могут быть покушения в нашей столице? Вы же не лидер государства и не шеф тайной полиции! Или, может быть, за вами там охотились западные разведки? – Я захохотал от этого предположения. Нет, он чокнутый, этот Юджин, типичный шизофреник с манией преследования – профессиональной болезнью нашего брата! Кому нужен этот идиот? Бежал! Самый обыкновенный псих, поэтому и боится работать с американцами. Ну, и дохни как собака в своем Каире!

– Последний раз, Юджин, и я ухожу. Поехали со мной в Лондон! Вам предлагают работу, вам предлагают вызволить свою семью!

Но он молчал, снова опустив голову на руки.

Я встал и расправил широкие плечи (“а поутру пред эскадроном в седле я буду свеж и прям, просалютую эспадроном, как бы вчера я ни был пьян!”), нежно попрощался с внезапно постаревшей и поблекшей Матильдой, выползшей, словно настороженная ящерица, за мною в коридор, и, стараясь не качаться, вышел в темную каирскую ночь.

Глава восьмая о том, как хрустят кости и льется кровь, о счастливом возвращении и о пустых днях, которые хуже ада

“Центр, Курту.

Как и предполагалось, неизвестный оказался «Контом». На мои предложения начать работу с «Пауками» он определенного ответа не дал. Встреча в целом прошла нормально, о деталях информирую позже. В настоящее время пытаюсь убедить его встретиться с «Фредом» в Лондоне. Том”.

Все это я перевел в цифры своим личным шифром, вызвал на срочную встречу наглую харю и, не молвив ни слова, передал ему сообщение.

На другой день я уже получил сигнал вызова, и вечером раздутый от обиды коллега тоже безмолвно и с ненавистью сунул мне ответ.

“Каир. Тому.

Просим постоянно помнить, что «Конт» нас интересует лишь как отдельный элемент всей операции «Бемоль». Поскольку им заинтересовались «Пауки», он может быть полезен для выполнения вашей основной задачи. Курт”.

Чисто, красиво, никаких нейтрализаций, вроде бы самому Алексу пришла в голову эта бредовая идея, а чистенький Центр смотрит сверху и лишь напоминает: главное – это “Бемоль”, лови свою Крысу и не отвлекайся на Мышей.

Простой обмен шифровками, за которым почти ничего не стояло, а между тем после ухода с Либерти-стрит начались страшные дни, ибо нет ничего ужаснее безнадежного и пассивного ожидания, когда вздрагиваешь на каждый скрип в коридоре и нервно бросаешься к зазвонившему телефону. Ожидание изматывает больше, чем сто проверок на маршруте, не говоря уж о самых рискованных операциях, – я даже теряю вес от ожидания и не идут ни газета в руки, ни виски в горло.

Так я и ждал у моря погоды, крутился в “Шератоне”, смотрел в окно, считал звезды в бездонном небе, метался туда и сюда, боялся выйти в город, много раз порывался позвонить “Конту” сам, но говорил себе: “Спокойно, дружище, спокойно, у нас еще все впереди!” Помнишь, что писал великий житель Стратфорда-на-Эйвоне? “Как несчастны люди, не имеющие выдержки. Главное – выдержка!”, и я слал свои призывы к “Конту” через стены каирских домов, и шептал: “Соглашайся, Юджин, соглашайся, так тебе будет лучше!”, и снова просил Бога помочь, как умолял его в детстве вернуть побыстрее домой маму.

О товарищ Том, о мужественный, о находчивый, о скромный товарищ Том! Помнишь ли ты, какая радость охватила тебя, когда в номере раздался телефонный звонок?

– Здравствуйте, Петро, вы не могли бы спуститься в фойе? – Это пела птица, райская птица по имени Бригитта, пела полной грудью, отдохнувшей от танго соловья. Я пролетел пять этажей словно на мотоцикле, я уже по голосу все понял и благословлял Небо за то, что оно вняло моим мольбам.

– Юджин просил передать, что он согласен на ваши условия. Я пока остаюсь в Каире, – вот и все, что она сказала, и эти слова придали мне волшебные силы, и выросли крылья серафима, понесшие Алекса над мраморными полами, стойками и столиками отеля. Чечетка на ковре под пение “где твои семнадцать лет? На Большом Каретном!”, стойка на руках; не хватало лишь метлы, чтобы вылететь в окно и порезвиться в необъятном космосе. Счастье настолько переполняло меня, что захотелось обломить кусочек другу и наставнику в Лондоне.

– Хэллоу, это я, Рэй. Я нашел этого фирмача. Оказалось, что мы когда-то работали с ним вместе.

– Приятная новость, Петро. Хотя и неожиданная. – Рэй тоже был взволнован.

– Он согласился вылететь со мной и поговорить о новом контракте.

– Превосходно. Поздравляю вас, Петро!

– Я заказал билеты на послезавтра. До встречи, Рэй!

Летели мы без всяких приключений, то впадая в сон, то выходя из него. Юджин дремал около иллюминатора, куда я его засадил на случай, если он решит выскочить в проход, содрогаться, словно рыба, попавшая в сети, стучать по стеклам, пытаться пробить их и выпрыгнуть на пролетающие облака – мало ли что могло взбрести ему в голову? Ровным характером он явно не отличался.

Я рассматривал его полуоткрытый рот, из которого текла струйка беловатой слюны, и думал: почему все-таки он решил отправиться со мной? Неужели он так хочет увидеть свою семью? Каковы его отношения с Матильдой? Наверняка он с кем-то посоветовался, прежде чем принять решение. С кем? Этот вопрос постоянно крутился у меня в голове, и я снова и снова перебирал в памяти все детали. Впрочем, жизнь научила меня не увлекаться анализом – ведь логика бессильна перед лесом случайностей, и слишком часто разумные построения совсем не похожи на сумасшедшую реальность.

Юджин захрапел, и от этого лицо его стало еще более беззащитным и даже детским, нос скособочился и подполз прямо к углу рта.

Допустим, американцы найдут ему применение (если он уже давно не их человек). Но что будет дальше делать Центр (если он не их человек)? Определенно Центр попытается наказать изменника, но каким образом? Найдут возможности, достанут и без Алекса, достанут изменника. Военный трибунал с Бритой Головой во главе стола (ножки карлика еле достают до пола) и огненные речи, разведенные опиумом чернил и слюною бешеной собаки: “Расстрелять его, мерзавца!” – и крышка бедному Юджину. Бедному, если он мне не наврал. Если он действительно сбежал от неизвестного чудовища. А если нет? Туда ему и дорога! Особенно противно он изгалялся по поводу нашей древнейшей профессии, просто ангел во плоти! Сколько развелось любителей прочитать мораль, вот и Совесть Эпохи, дувший у нас в гостях водку и попутно ухлестывавший за Риммой, временами ронял на наш отциклеванный паркет такие булыжники, как “верные псы правительства”, “зажравшиеся жандармы”, “как вы там за бугром гребете?”, и однажды за эти штуки был выставлен за дверь и пущен вниз по лестнице ударом ноги по худосочному заду На другой день позвонил, извинился, что нализался, и наплел черт знает что (“совершенно не помню, что болтал”), а на самом деле перетрухал: вдруг я стукну куда следует о его излияниях, будто не знал, гад, порядочного Алекса почти всю жизнь!

Ладно, Юджин, пусть ты не любишь Мекленбург, пусть мил тебе процветающий Запад, Бог с тобой, я сам не из святых и давно уже не трясу старыми знаменами, но зачем топтать в грязи нашу службу? Разве на том же Западе джентльмены позволяют такое? Разве западные разведки не пользуются уважением общества? И никто, кроме ультрачистоплюев, не вставляет им за аморальность. У них это морально, а у нас аморально! А в чем, собственно, мораль? Црушники преспокойно пришили Альенде и еще целую когорту неугодных, приучили весь мир к своим интервенциям, будто это в порядке вещей и на благо свободы, пускают в эфир всякие о нас небылицы, фотографируют нашу военную мощь из космоса и плюют при этом сверху вниз – и все морально?

У нас все морально, фрайер Юджин, и Монастырь нужен государству, пока оно еще не отмерло по предсказанию Учителей. Народу нужна сильная служба без таких слюнтяев, как ты, и без олигофренов типа Бритой Головы и его камарильи, пачками выкатывающихся из партийного чрева Самого-Самого, аж лестница трещит от их суматошного топота, от нашествия всех этих толстомордых и пузатых (а кто ты сам? кто ты сам? – шептал внутренний голос, – не персонаж ли из “Жития святых”?), не дай Бог попасть в их общество! И жены харями под стать мужьям. Челюсти еще крупно повезло с Большой Землей, а другой мой коллега вляпался так, что не позавидуешь: женился на дочке из сливок общества, на шизофреничке, терзала она беднягу лет пятнадцать, разбивала о лоб рюмки на званых обедах, таскала за нос на людях, а он молчал, как сыч, не пил и не ел, – повсюду стрелял за ним ее шальной зрачок, – танцевал только с ней и любовно смотрел в глаза (другие эту выдру не приглашали), на работу выходил постоянно в лейкопластырях, – острые у нее были коготки, – и все объяснял свои раны сезонными работами на даче, где вечно падает на голову кровельное железо и щеки цепляются о торчащие из стен гвозди. А закончилось все печально – что там леди Макбет! – всадила ему красотка в грудь кухонный нож, предварительно опробовав его на хлебной доске, воткнула прямо в сердце, хорошо натренировалась, он и охнуть не успел… Папаша кровавой леди охотился в одной компании с Бритой Головой на кабанов, скандал замяли – мало ли что бывает в семейной жизни!

Ах, Бритая всесильная Голова! За день до моего вылета из Мекленбурга вызван я был в его высочайший кабинет и предупрежден помощником о строгой конфиденциальности беседы – ни Мане, ни Челюсти, никому ни слова. Решил он со мной поближе познакомиться перед выездом на “Бемоль”, прощупать и проставить свою личную цену. “Как там дела в Англии?” (обожаю эти общие вопросики, так и хочется спросить: “А как дела у вас в Мекленбурге? ”), “Много ли там евреев?” (вечно волнующая проблема), “Какова реакция на наши действия по отношению к диссидентам? Видите, в тюрьмы стараемся не бросать, действуем эластично (словечко емкое где-то подцепил, наверное, в привозном порнографическом журнале с рекламой эластичных трусиков), используем положительную практику первых послереволюционных лет, стараемся высылать”. – А глазки буравят меня: что ты сам об этом думаешь, Алекс? Как к этому относишься? Но на морде Алекса лишь равнодушие туповатого служаки, он толком и не знает, кто такие эти диссиденты, больные, что ли? Голова продолжает: “К сожалению, очень много больных… очень много…” Алекс только сочувственно покачивает черепом – много дел у Бритой Головы, много забот! Да разве нормальный человек будет заниматься таким бесплодным и вредным делом, как критика мекленбургских порядков? “Конечно, конечно… нормальный человек работает на благо страны, печется о ее интересах…” – замолк и просвечивает как рентген, а я возьми и брякни, извинительно улыбаясь: к сожалению, я в этих делах плохо разбираюсь, руки не доходят, у меня в Англии свои задачи… я занимаюсь разведкой.

Помощник его, похожий на некий мужской предмет, даже нос заканчивался раздвоенной бульбой, – достиг ли он такого сходства трудолюбием или еще чем, не знаю, – аж на стуле подпрыгнул (он записывал нашу сладкоречивую беседу для частного досье Бритой Головы, поговаривали, он даже на Маню собирал данные).

Глазки Бритой Головы замутились, словно небо перед грозой: “Как это не разбираетесь?! Наш сотрудник во всем должен разбираться! Такие вещи нужно знать!” Я спохватился: “Я обязательно подчитаю кое-что, поработаю…” – Ведь хлопнут, как муху, и разотрут по стеклу, и хана несчастному Алексу…

А гражданин Ландер преспокойно спал, спал новый Лев Толстой, почитал мораль и закемарил. Плохи дела с этой моралью, не первый раз об этом слышу. Вот и Римма в свое время вещала: “Ты, Алик, совершенно аморален, ты можешь бесстыдно смотреть в глаза, даже если переспал с другой женщиной!” – “А ты не можешь?” – “Не могу Ты искалечен своей профессией, ты не любишь и не можешь любить, ты все время врешь, чтобы овладеть женщиной, ты – жулик, Алик, в тебе нет чувств, ты бродишь с набором отмычек, ты – автомат, которому все равно, с кем! Вот я нашла один стишок, очень тебе подходит: «Избави Бог от нежности твоей, когда ты даже в ненависти нежен и без любви в любви прилежен!»” – “Что в этом плохого, Римма? Страна всегда ценила мастеров!” – “Ремесленников, Алик! Хам, настоящий хам, но себе кажешься дико ироничным!”

– О чем вы думаете? – Юджин проснулся, и я даже вздрогнул от неожиданности. Выглядел он хорошо отдохнувшим и безмятежно улыбался.

– Я все думаю, почему вы все-таки решили ехать со мной? Отказывались-отказывались и вдруг решили…

– Можно подумать, что вы этому не рады!

– Конечно, рад, меня за этим и прислали. – Он хитро на менявзглянул, даже нос залоснился от удовольствия.

– Хотите правду?

– Правду, правду и только правду! – сказал я и подумал: “Сука ты эдакая, лгун и сука!”

– Все равно вы меня достанете. Лучше играть с вами в открытую!

– “Вы” – это кто?

– А вы не догадываетесь? – колол меня Юджин.

– Опять вы за свое… Вот прибудем в Лондон, сами убедитесь! – Думал Юджин, что на дубину напал.

– Ладно… больше не буду. Скажите, Алекс, а тяжело работать с американцами? Нет ли у вас раскаяния – ведь многих пришлось заложить, правда?

– Да ну вас к черту! – Я уже не на шутку рассердился, чего ему стоит начать бренчать эту мелодию в развесистые уши Хилсмена.

– Не сердитесь! Извините, если что. Но и дурачком меня не считайте. Если вы мне соврали и на самом деле работаете на Монастырь, то помните, пожалуйста, об одном: если хоть один волосок упадет с моей головы, американцы получат имена некоторых наших ценных агентов. Я их указал в завещании, последнее хранится в сейфе одного банка. Поняли? Поймите меня правильно: против вас лично я ничего не имею, вы мне даже симпатичны… но просто не советую поступать опрометчиво…

Улыбочка уже сползла, скрылась под носом. Вот тебе и Фауст, хорош гусь! Разыграл из себя чистоплюя, целку и шляпу, а теперь выпустил коготки, и прямо в точку, прямо по больному месту. Держись, Мефистофель, не клюй на эту удочку, Челюсть сам говорил в Монтре, что Ландер знает мало. Скорее всего, все это туфта! Встряхнись, Алекс, еще Римма твердила, что ты мнителен и подозрителен (“Что ты обнюхиваешь меня, когда я задерживаюсь? Зачем вертишь головой на улице? А что это за манера не говорить рядом с телефонным аппаратом? Ты болен, Алекс, ты – шиз, у тебя мания преследования, кому ты здесь нужен? Не своим же? Или и здесь за тобой охотятся армии агентов?”). А если это американцы? Но какой смысл разыгрывать такую трудоемкую операцию? Посылать своего агента к Генри, затем транспортировать его в Каир, и все это для того, чтобы взять на крючок Алекса! Неужели нет других способов? Ну, а если наши? Если меня захотели спалить и ввести на этом деле в игру “Конта”, то ведь это можно сделать гораздо проще. Нет, это исключается, это на наших не похоже.

– Я вижу, что вы помрачнели, Алекс, а зря! – сказала эта скотина. – Я вас просто прошу об одном: если вы связаны с Центром, то сообщите, что я никого выдавать не собираюсь, в том числе и упомянутых агентов. Но если меня попытаются убрать, все выплывет наружу… все! Ясно? Больше на эту тему не говорим.

– Зато скажу я. Мне ваша игра, извините, противна! Во всяком случае, никто вас из Каира не тянул и тряпку в нос не совал. Я выполнил честно просьбу американцев. Вот и все. Дальше уж решайте все сами, я в ваши дела путаться не собираюсь! Мы можем даже не общаться в Лондоне.

Нагонять на себя искусственный гнев умел я превосходно, правда, пребывание в самолетном кресле мешало в полную меру размахивать руками и ногами, но зато я умеренно побрызгал слюной справедливого возмущения, растрепав для пущей убедительности исторический пробор.

Больше мы не разговаривали и летели, сосредоточенно углубившись в газеты, словно в мекленбургском метро…

Самолет сделал большой круг, небо опрокинулось, потянув за собой всю панораму фарисейского города, затем стало на место, мы пошли на снижение, снова набрали скорость и спрятались за облака, словно для того, чтобы, вырвавшись из них, еще раз увидеть и дальние очертания собора Святого Павла, и змейку Темзы, и неприступный Биг-Бен, и родной Хемстед (родной, подумал я, неужели все, к чему мы привыкаем, становится родным? Хорошо, что Кадры не читают мысли на расстоянии). Я почувствовал, что соскучился по Кэти и даже по миссис Лейн с ее обаятельным сеттером: привычка – вторая натура. Глубоко вы, Алекс, однако, втянулись в свой маскарад – уже не в силах отличить, где враг, а где друг… Может, вообще вы никогда и не жили в Мекленбурге и всю жизнь торгуете приемниками? Может быть, синьоры! Может быть. Может быть.

Самолет пошел на посадку, и я незаметно перекрестился: в конце концов, по легенде я был верующим и покоился на церковном кладбище. Самолет нежно прикоснулся к земле своими круглыми лапками, словно раздумывая, скользить ли дальше или взмыть снова в поднебесье, пробежал вперед – ветер выл в элеронах – и остановился. Пассажиры разразились аплодисментами, блея от восторга, – как мы ценим свои жалкие жизни! Вот и я осенил себя крестиками. Нет, трус ты, Алекс, совсем измельчал, разве можно обращаться к Богу по таким пустякам? Трус ты, Алекс, тьфу!

Победившим Цезарем я возвращался в Рим и ожидал ликующую толпу црушников во главе с Хилсменом прямо у трапа (нечто вроде встречи на аэродроме Самого-Самого после очередной триумфальной поездки в республику Баобаб) с корзинами роз и мешками, набитыми тугриками. Но у трапа нас встретили лишь гулящий ветер и два скромных автобуса, доставившие нас к залу, куда через десять минут приплыли чемоданы, затем – таможня и, наконец, церемонно-формальные рукопожатия с Рэем.

– Извините, что я вас не встретил и не провел без досмотра… не хотелось беспокоить по пустякам англичан… все-таки они тут хозяева.

Молодец, Рэй, конспирация – прежде всего, это и Ландера поставит на место, а то, небось, он тоже решил, что нас встретят с оркестром.

Молодой водитель с военной выправкой открыл двери, я занял место на козлах рядом с кучером, вспомнив о своих наставлениях Челюсти, сидевшему всегда с шофером: “Не совсем это прилично, Николай Иванович, в этом есть налет затхлого провинциализма, на прогнившем Западе все солидные люди сидят только на заднем сиденье!” Между прочим, через неделю он уже сидел за спиной у водителя, послушал умного человека, надо отдать ему должное. И на риск небольшой шел: Маня всегда сидел на козлах, и по нему равнялись остальные настоятели – демарш Челюсти привел их в состояние шока.

Мы медленно ползли от Хитроу к центру, перебрасываясь время от времени плоскими остротами.

Я уже прокручивал в мозгах сладкий фильм о предстоящем ужине с непременным “гленливетом”, куском мягкой малосольной семги, грушей авокадо с креветками, успокоительным супом из бычьих хвостов – желудочный сок заливал чрево, как Ниагара.

– Я очень рад, господа, что вы благополучно прибыли… очень рад. Вы, Алекс, наверное, очень устали с дороги, вам надо отдохнуть. Я сейчас устрою вашего друга в гостинице, номер уже заказан, а шофер отвезет вас домой.

Лимон выжали и вышвырнули в помойное ведро, даже не угостив за труды, – убил бы я этого скупердяя, впрочем, делал он это не из жадности: меня сразу решили отсечь, да и зачем я был нужен, не в правилах разведки сводить вместе сразу двух агентов.

Около отеля мы распрощались и уже двинулись в Хемстед, когда на пути встала тусклая физиономия коллеги Хилсмена Вика, испещренная вдоль и поперек морщинами, огромное печеное яблоко, зажатое очками. Он провел меня на консквартиру рядом, где я записал на магнитофон всю повесть о поездке в Каир и встречах с Ландером, – сейчас три машинистки перепечатают со скоростью света всю эту абракадабру, и Вик подсунет мой отчет Хилсмену.

Сорванный ужин и мрачные мысли о выжатом лимоне давили на меня, тут еще вспомнилось, как меня обмишурила Матильда, а вдобавок ко всему у самого дома я вдруг поскользнулся на совершенно ровном асфальте и картинно рухнул в лужу, воздев ноги к небу, словно мистер Пиквик на катке. Дом встретил меня глухой тишиной, я подумал, что нужно купить попугая – живности мне всегда не хватало, – и набрал телефон Кэти. Мгновенного и страстного свидания не получилось, говорила она со мной холодно и отстраненно, будто все эти дни я sowed my wild oats [47] . Где вы, Пенелопы, Ярославны и Лорелеи, верно прядущие мужнины носки и бегущие к двери, лишь заслышав далекие звуки шагов? О, бедный дядя Том, ты умрешь в своей хижине, пропахшей куревом и водкой, так и не познав женской преданности! Римма тоже никогда не ждала меня, даже если знала о дате моего приезда, не пекла праздничный пирог, не зажигала свечи и не ставила в центр стола внушительную свиную ляжку, обложенную молодым картофелем с укропом. Никто не ждал бедного дядюшку Тома – неужели ничего в жизни больше не оставалось, как мчаться в Сохо на поиски Черной Смерти – Утоли-Моя-Печали?

Спина ныла после позорного падения в лужу, и пришлось открыть желанный “гленливет”. Но пить я не стал: пить хорошо в минуты побед и душевного подъема, на виноградниках Шабли и после взятия планки с первой попытки; сейчас пить я не стал, черт с ними со всеми, одна поездка в Каир стоила трех лет жизни, пора подумать о здоровье, открыть новую страницу в жизни, регулярно ходить в бассейн, делать утреннюю зарядку с гантелями, выезжать каждый день на прогулки в Ричмонд-парк, обнимать там оленей и играть в гольф с выжившими из ума сквайрами.

Я еще раз позвонил Кэти и голосом кошки, съевшей чужое мясо, тактично пожаловался на свое болезненное состояние (журчал я, как горный ручеек в необъятных Андах), граничащее с желтой лихорадкой, – о грязный Каир! – один вздох, другой, по идее, она уже видела мой обострившийся нос и смертельный цвет щек.

– Ты был в Каире? – голос ее оживился.

– И кое-что тебе привез… Зачем нам ссориться, Кэти? Жизнь так коротка, мы любим друг друга, конечно, в прошлый раз я был не прав, прости меня! Если бы ты знала, какие удачные контракты я заключил…

Она обнадеживающе подышала в трубку, но позиций не сдала, несмотря на все мои увещевания.

– Я тоже неважно себя чувствую, давай созвонимся завтра…

Нет, звезды сегодня не располагали к удаче, все шло шиворот-навыворот, не случайно я шлепнулся в лужу, плюнь на все, Алекс, залезай на диван, укройся теплым пледом и лежи, не бухти! Вся наша жизнь качается между радостью и бедою и уравновешивается в конце концов самым невероятным образом. Плати, брат Алекс, падением в лужу за удачное приземление самолета, которое стоит подороже, – вот тебе и баланс, и равновесие на весах жизни и смерти. Застыли они, чуть-чуть покачнулись – ты сделал свое дело в Каире, и одна чаша взлетела вверх. А вторая… Закрой двери и окна, Алекс, жди грозы и шаровой молнии, и вообще лежи тихо под пледом, и не рыпайся, не высовывай носа из дому в этот вечер, дай весам постепенно возвратиться в норму с помощью разной мелочи, вроде несварения желудка, севшего аккумулятора, фунта гнилых орехов, подсунутых на рынке в Портабелло, читай свои газеты, Алекс, опять они, гады, хают Мекленбург за военную угрозу и нарушение прав человека, а Мекленбург тоже не лыком шит и вставляет в ответ возмущенному Западу те же обвинения.

Часы пробили одиннадцать тонким расстроенным голосом, и я начал медленно отходить ко сну, гоня от себя паскудную тень Бритой Головы (он в последний момент вдруг залез в коробок) и призывая туда толстую бабу, которая торговала урюком, сидя на крыльце и высоко задрав юбки, было это в далеком эвакуационном детстве, сидела она враскорячку, и мы, пацаны, располагались около нее на земле и жадно всматривались в темную бездну, обтянутую голубыми трусами, притворяясь, что поглощены расчерчиванием земли для игры в “ножики”. Баба являлась ко мне во сны регулярно лет до восемнадцати, потом исчезла, словно обиделась на что-то, и появилась, как ни странно, совсем недавно, после возвращения из Мекленбурга. Сгорал я от стыда, но все равно лез почти под самое крыльцо и предавался грешным созерцаниям.

Баба уже рассаживалась на крыльце и раскладывала на полотенце грязноватый урюк, когда раздался телефонный звонок. Я даже плюнул от злости: кому понадобился Алекс в эту пору? Трубка ответила короткими гудками, я подождал немного, думая, что это звонил Хилсмен или раскаивающаяся Кэти (с ужасом я представил, как она вдруг примчится ко мне и нужно будет вставать и причесываться. Боже! Как я устал от всего этого!). Но второго звонка не последовало, и я с удовольствием залез под одеяло, воссоздавая картины крыльца и урюка.

Меня разбудил звонок в два часа ночи.

– Извините, господин Уилки, – голос был хриплый и сдавленный. – Это говорят из полиции. Вашу машину, которая стоит у дома, задел пьяный водитель. Вы не могли бы на несколько минут спуститься вниз?

Я быстро натянул на себя спортивный костюм (мекленбургская привычка, в последнее десятилетие там прочно вошли в моду такие костюмы, их носили дома, на курортах и в поездах с таким же самозабвением, с каким после войны носили пижамы) и выскочил на улицу. Моя машина стояла на обычном месте по другую сторону улицы, ярдах в ста от подъезда, ни одной человеческой фигуры не крутилось вокруг.

Лишь только я сошел с тротуара, направляясь к своей машине, как раздался мощный рев мотора, словно взлетал в воздух самолет, и справа полетела на меня черная громада с потушенными фарами. Доля секунды – и лежать бы раздавленному Алексу с раскроенным черепом, окропляя гениальными мозгами хемстедские булыжники!

Но реакцией я всегда владел первоклассной (в волейболе успевал взять мяч почти у земли, дядьку на тренировках по самбо сбивал с ног прежде, чем он успевал двинуть рукой), рванулся, как спринтер на финишной ленточке, грудью вперед и почувствовал легкий удар по бедру, сбивший меня на землю. Тип за рулем тут же дал задний ход, пытаясь переехать меня колесами, но не на дурака напал: покатился Алекс быстрым колобком к другой стороне дороги.

Водитель газанул, но я успел разглядеть некую миледи в собственном, очевидно, чулке, натянутом на голову в стиле грабителей банков, – на дикой скорости она домчалась до поворота и, визжа тормозами, скрылась за углом. Марка машины показалась мне какой-то допотопной, хотя, катаясь по асфальту, я при всем желании не мог фиксировать детали.

Нет, сегодня на моих звездах стояла каинова печать, весы жизни и смерти раскачивались опасно.

Как ни странно (а может быть, это вполне естественно?), настроение мое, как и у любого уцелевшего смертного, резко пошло вверх; чуть прихрамывая, я направился домой, содрал с себя замызганный любимый костюм и залез в ванну.

Покушение планировалось по незамысловатой схеме дешевого боевика: сначала проверочный телефонный звонок, установивший мое пребывание в замке, затем такой же ложный вызов на улицу (стало понятно, почему незнакомец говорил голосом застрявшего в клозете геморроидального старца, – как это профурсетка сумела изменить голос?) – работала она классно, еще немного – и готова глубокая яма, Алекс, и мы жертвою пали в борьбе роковой! Работала изящно, но рука чувствовалась любительская, – во всяком случае, ни ЦРУ, ни Монастырь никогда не пошли бы на такую примитивщину – есть способы поэффективнее: и письмо, пахнущее “духами” (смерть через неделю), и легкое прикосновение портфелем к коже руки в метро, и брызги аэрозоля в глаза, инфаркт, и никаких следов при вскрытии. Весьма похоже на действия отчаявшегося одиночки, но кто так жаждет угробить Алекса?

И тут вдруг меня осенило: да это дело рук Крысы! Или ее подручных! Крыса пронюхала, что я начал ее разматывать… Но с кем она, черт побери, связана? С американцами? Или с англичанами? Или с Израилем? Или с наркобизнесом? А вдруг Крыса – террорист? Или банда? Или масоны? Крыса со своей международной организацией, наблюдающей сверху за дракой наших служб… Крыса идет своим путем к установлению мирового господства… тьфу! Почему бы и нет?

Голова моя разрывалась от догадок вместе с задом, дико болевшим после кувырканий на асфальте (и все-таки падение в лужу было знамением Божьим, если вспомнить, как граф Плеве поскользнулся на сливовой косточке за несколько часов до того, как его ухнули террористы), звонить в полицию я, естественно, не стал, погладил друга по зеленому горлышку и выпил бутылку в четыре приема, смешивая ее с чистой водой в любимой чаше, прихваченной в свое время в Орвальском монастыре, что на границе Бельгии с Францией, – в конце концов, лучше быть алкоголиком, чем покойником.

Утром после изнурительного сна я вышел на улицу и обнаружил на затекшем от дождей столбе, который словно скорбел все мое долгое отсутствие, полоску мела, что означало вызов на встречу от неутомимого Генри, который явно не желал подчиняться условиям консервации и рвался в бой, несмотря на все мои запреты.

Согласно заранее обусловленным условиям связи (о Чижик, помяни меня в своих молитвах, о твой великий и могучий язык!), рандеву имело быть не на кладбище, где я любил побродить меж дубов и изваяний плачущих вдов на надгробиях, размышляя о непостижимой сути земного бытия и беседуя с приятными мне тенями [48] , а в небезызвестном лесу Эппинг Форест на севере столицы.

Но кладбища я не миновал и не хотел миновать, ибо Истбурн-грейвярд лежало на пути к Эппинг Форесту, а Истбурн-грейвярд – это фейерверк, это плачущий от хохота, увязший в излишествах Фальстаф (между прочим, так звали собаку моего австралийского родителя, в деревушке пса помнили и любили: однажды он прокусил икру у самого английского генерал-губернатора, который проезжал мимо, пожелал выйти из автомобиля и побеседовать с народом – тут он его и хватил, и вошел таким образом в анналы истории деревни), тут забываются и городской грохот, и бензиновая вонь, и ошалевшие толпы на Оксфорд-стрит и в Холборне; я ездил сюда иногда без всяких оперативных нужд, чтобы отдохнуть от людей и умиротворить мятущийся дух, да и просто погулять и поразвлечься: томился там целый сонм безвестных остряков, выдохнувших на прощание эпитафии на радость живым. Бродя меж потрескавшихся плит, я всматривался в побледневшие надписи, и их авторы словно выскакивали из-под земли и декламировали хорошо поставленными голосами: “Тут покоится Мэри Лизард, почившая в возрасте 127 лет. Она пришла пешком в Лондон сразу же после Большого пожара 1666 г., была добросердечна и здорова и вышла замуж за третьего мужа в 92 года” (вижу: краснолицая, вся в прожилках, в белом чепчике и показывает всему свету остренький язычок); “Тут лежит бедный, но честный Брайан Тансталл. Он был заядлым рыбаком, пока Смерть, завидуя его искусству, не вырвала у него удочку и не посадила на свой крючок” (бледный спирохет, продремавший всю жизнь на берегу, где и выдумал себе эпитафию); “Жизнь похожа на таверну, где останавливаются проезжие. Одним удается лишь позавтракать – и они уходят, другие остаются до обеда и хорошо насыщаются, и только самым старым достается ужин, после которого они отправляются спать” (а это Огромная Голова, облысевшая от умствований уже в юности, вот она наморщила кожу на лбу, усмехается, скребет ногтем по виску, сейчас на нее сядет воробей) – да! Мекленбургу такие эпитафии и не снились, все едино, все просто и без выкрутасов в родной стране, в крайнем случае: “Любимому мужу и отцу от неутешных вдовы и детей”.

На Истбурн-грейвярд, как всегда, тянуло на космические размышления (“Истлевшим Цезарем от стужи замазывают дом снаружи… Пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели” – однажды я это процитировал за столом у Челюсти, когда Капулетти и Монтекки еще общались дворами; “Что? Что? Что?” – выпустила очередь его Большая Земля – Клава, а Коленька усмехнулся и заявил, что это утешение слабых бездельников, которые ничего не могут сделать в жизни. “Совершенно верно!” – поддакнула Римма, словно мне приговор произнесла. “Безумно завидуя Цезарям, – продолжил Челюсть, – многие льют себе на сердце бальзам, крича, что могила уравнивает всех. Не надейся, друг, это только мираж, тайна Смерти еще не открыта, но уверен, что и там неравенство!”), и тут отдыхала моя душа, хотя если по чести, то больше всего я все же почитал военные кладбища, особенно Арлингтонское и мюнхенское, каменные плиты, выстроившиеся в ряды, среди которых я мысленно застывал по стойке “смирно”, и не было места для мелких чувств, которые обычно обуревали меня на Венском кладбище, или на Сент-Женевьев де Буа, или на Новодевичьем. “Ах, это – Моцарт!” – радуется дама-энциклопедистка. – “А это – Штраус!” – “Посмотрите, тут лежит Бунин! Говорят, что он был злой!” – “А почему у Хрущева голова состоит из двух половинок – черной и белой?” – Пересуды заглушают чириканье птиц и скрипы дубов.

Сладостно вдыхая чуть затхлую, но пахучую влажность Истбурн-грейвярда, я побродил меж склепов и вышел из ворот к автобусу.

Вызов меня на встречу анархистом Генри раздражал: старик явно шалил и бунтовал, боясь, что мы бросили его навсегда без фунта в кармане, начинил себя какими-нибудь новыми идеями по разработке Жаклин или просто запаниковал; любой агент считает себя пупом земли и думает, что, кроме его забот, иных дел нет. Я твердо решил всыпать ему по первое число, чтобы не высовывался, а лежал, как потонувший “Титаник” на дне океана, пока его не позовет на помощь страна (или очередной режиссер).

Мысленно плюясь от злости (буквально делать это опасно: иные англичане, подобно немцам, могут заставить поднять окурок, брошенный на тротуар, ну, а плевок просто вызовет паралич, это вам не свободный Мекленбург, где сморкаешься на ходу прямым в угол, как в бильярдную лузу, зажав одну ноздрю большим пальцем, – у нас люди просты, демократичны и терпимы, идут себе спокойно, и им легко на сердце от песни веселой), я на автобусе добрался до Эппинг Фореста и пошел по дороге к обусловленному (о Чижик!) пню.

Генри на точке не оказалось, я покрутился в районе положенные четверть часа, потоптался около скамейки, где должно было произойти наше засосное падение друг другу в объятия, и уже собрался уходить, как прямо из дуба над моей головой в глаза мне прыснули осколки древесной коры, – пуля просвистела совсем рядом, только после этого я услышал за спиной глухой выстрел. Выхватив “беретту”, я спрятался за дерево, но повторного выстрела не последовало; вокруг не было ни души, тишь и благодать – утро туманное, утро седое, нивы печальные, – я даже поднял глаза: не из ковра ли самолета покушались на меня вороги.

Недалеко оголтело застучал по дереву дятел, белка упала с дерева, не замечая еще живого Алекса. Я вышел из-за укрытия и направился в сторону, где мог прятаться стрелок. Подул ветер, зашевелились, зашумели листья деревьев, казалось, что за каждым кустом сидит по снайперу, я еще раз пошуровал по лесу, но наткнулся лишь на холмик земли, напоминавший свежую могилу (так и хотелось раскопать ее и порыться в гробике – не даст ли это ключ к разгадке?). Тут на меня налетела паника: а вдруг на выстрел примчится полиция, осмотрит мои карманы и найдет “беретту”? Я быстро выбрался из Эппинг Фореста, остановил такси и смылся с места происшествия, словно был не потерпевшим, а преступником.

Охота так охота, шла она всерьез, и ниточка вела к Генри, который вызвал на встречу в этом лесу. Впрочем, тут же это предположение полностью переворачивалось: с таким же успехом обо всем могли знать и американцы, державшие Генри и меня под своим колпаком, и Центр, и конечно же стоявший в тени беспощадный мистер Икс – Крыса, холодно наблюдающий за моей сложной тройной (или четверной) жизнью. Генри? Какого черта старику палить в меня, он и пистолета наверняка в руках не держал. Но почему он не вышел на встречу? А может, все это неким образом связано с Юджином и его визитом к Генри, с которого начался весь сыр-бор? Но Юджину сейчас не до меня, Юджин отвечает, как Соломон, на все вопросы публики, обвитый электродами детектора лжи. И зачем ему моя смерть? Кому вообще нужна моя смерть? Только Крысе, если она существует. Только Крысе при условии, что ей известно о моих поползновениях. Крыса может нанять террористов, в Европе их – как нерезаных собак, стреляют и в правых, и в левых, и в богатых евреев, и в бедных палестинцев, и в профессоров, проводящих эксперименты над кроликами (делают это друзья животных), и в директоров центров ЭВМ, которые, по мнению новоявленных луддитов, нарушают права человека, концентрируя у себя огромные массивы информации. Крыса это, Крыса! И я с благоговением вспомнил свирепое клокотание Бритой Головы на нашей последней конфиденциальной аудиенции: “Расстрелял бы его, суку, собственными руками! Кожей чувствую, что он где-то рядом… бродит здесь на наших этажах, дышит одним воздухом с нами со всеми и, возможно, даже заходит в мой кабинет! – Помощник его напрягся, как пес перед командой «фас!», и еще больше раздвоил свою фаллическую бульбу. – Нам нужно получить о нем хоть кусочек информации, – говорил Голова, – лишь самую малую толику, лишь небольшой намек… Я мобилизую все силы, вы знаете мощь наших аналитиков… Мы быстро нащупаем его в своей норе! Или ее, если это баба!”

А я сидел, умирая от скуки на этом балагане, смотрел ему прямо в переносицу, и бродила в моем воспаленном воображении церемония вручения мне ордена по окончании “Бемоли”. И мучила мысль: сможет ли Бритая Голова дотянуться до моей геройской груди? Не получится ли конфуз? Вдруг не дотянется? Не побежит же Раздвоенная Бульба за табуреткой, чтобы подставить ее патрону! И я представлял, как подгибаю колени и чуть приседаю, дабы облегчить положение Бритой Головы, если он решит осчастливить меня троекратным поцелуем.

Происшествие в лесу окончательно утвердило меня в мысли, что бессмертие мне не грозит, и я решил с головой окунуться в радости надвигающейся семейной жизни. Священный Союз с Кэти был полностью восстановлен, вечера мы снова проводили в чтении захватывающих объявлений о сдаче в аренду квартир и даже не поленились съездить в Илинг для осмотра недорогого двухэтажного дома, который освобождался через полгода.

Перерыв в нежных общениях с Рэем продолжался целую неделю (я сам не досаждал ему звонками, зная, что он выдергивает ногти Юджину), чувствовал я себя, как в заслуженном отпуске. Наконец великий Гудвин вызвал меня на встречу. Поил он меня, как обычно, низкосортным виски, и был похож на несвежий холодец, который не успели дожрать гости.

– Ну и орешек ваш Евгений! Впервые встречаюсь с таким перебежчиком. Капризничает, ставит условия и вообще ведет себя странно. Да, он согласен с нами сотрудничать при условии, что мы поможем его семье. Кстати, за ваш экспромт я получил нагоняй из Лэнгли. Какой идиот будет связываться с этим обменом? Что мы дадим взамен? Мне лично все это неприятно, ибо из-за вас я вынужден врать и поддерживать эту версию. Но ладно, вернемся к нашим баранам. Этот “Конт” заявил, что, поскольку он дал присягу, он не намерен разглашать какие-либо секреты. Как вам это понравится? Он утверждает, что если он кого-либо выдаст, то его тут же убьют! Даже если мы запрячем его на самую заброшенную ферму в штате Арканзас. В то же время он готов заниматься любой пропагандистской деятельностью, не прочь вести изучение своих сограждан…

– Так устройте его в “Свободу”, найдите что-нибудь подобное. Это настроение у него пройдет… не спешите… – Хороший подарочек я привез дорогому дружку из Каира!

– Подумаем. Но кое-что мне неясно. Он божится, что не знает Генри и никогда не был у него дома! Кто же дал тогда Генри его адрес? Полная чушь! Мы проверили его на детекторе лжи, и должен признаться, что не получили результатов.

– Надеюсь, вы ему не говорили, что я связан с Генри?

– Мы не такие идиоты, как вы полагаете! [49] Конечно, мы попытались проверить, был ли он у Генри или нет, никаких следов. Проверили его по отпечаткам пальцев… ничего! Запросили все информационные системы в Европе и Штатах – ничего! Интерпол тоже ничего не дал. Впрочем, любезный сердцу Монастырь недалеко ушел.

– Выходит, вы зря заварили всю эту кашу с поездкой в Каир?

– В общем, мы не жалеем… любой перебежчик может пригодиться. Знаете что? Иногда мне кажется, что этот Ландер – сумасшедший. Он бывает очень странным.

– Вполне вероятно. У нас всегда хватало психов, – не стал спорить я.

– Совершенно не могу понять его верности присяге. Это даже смешно. Он, видимо, считает себя великим политологом или философом, чьих откровений ждет изголодавшийся Запад. Оказывается, он пишет стихи и какую-то книгу о своей жизни и все это хочет издать за наш счет. Но мы не благотворительное общество!

– В конце концов, вы же помогаете многим изданиям, которые борются за свободу! Устройте его туда, совсем неплохо иметь там еще одного агента влияния…

– Честно говоря, я не знаю, что делать. Мы столько надежд на него возлагали, думали, что удастся раскрутить целый клубок… Кроме того, он пьет, как лошадь, и каждый день. Вы по сравнению с ним просто младенец! [50] Он очень скучает по Бригитте, но на черта она нам тут нужна? Послушайте, а он не может быть подставой?

– Все может быть. Но мы же сами его разыскали! Подставы обычно проявляют инициативу. В конце концов, если вы не можете найти ему применения, отправьте его в Каир!

– Это преждевременно. Потратить столько сил и денег – и обрезать все дело!

– Что же вы предлагаете? Чем я могу вам помочь? Начать с ним вместе пить?

– Надо вывести его из состояния тоски, этим страдают почти все перебежчики из вашей страны. На первых порах. Даже вас это не миновало, дорогой сэр [51] . У меня к вам просьба: развлеките его! Поводите по Лондону, покажите достопримечательности. Заодно прозондируйте, чем объяснить его странное условие насчет присяги. Воспринимайте это не только как мою личную просьбу, но и как серьезное задание. Потом доложите.

Докладывать так докладывать, ваше высокоблагородие, нам к этому не привыкать, с детства приучены докладывать и сигнализировать, правда, выводить человека из состояния тоски, увы, не научились.

– Как вам угодно, сэр! – Я был подчеркнуто официален и вроде бы обижен после Каира (пусть в следующий раз не дает мне под зад и не отшивает, как прислугу, на кухню), но, как обычно, холоден, блестящ, спокоен и угрюм.

– И еще одна просьба: мы перефотографировали некоторые бумаги, которые Ландер привез с собой.

Личные записи и прочее… Помогите разобраться, ладно? Мы очень ценим ваше мнение.

Последнее звучало уже как щедрая похвала верному агенту, и вообще в этот раз я впервые почувствовал, что Рэй, несмотря на всю его дремучесть, проникся ко мне определенным (это слово Чижик и К° обожали и привили эту любовь Мане, который размазывал им любую ясную мысль) доверием и даже некоторой (определенной) симпатией.

Дома я углубился в целую папку ума холодных наблюдений и сердца горестных замет беглеца Юджина.

“Лет двадцать тому назад в районе Филадельфии обнаружили вид горошка, который стелется по обочинам дорог на тысячи километров. Он выбирает канавы, рытвины, глину, гравий и осколки камней, он образует своего рода зеленую плоть, сквозь которую не может пробиться даже трава. Он сам создает для себя почву для зимней спячки и – о чудо! – не только делает изуродованную землю зеленой, но и спасает ее от эрозии и украшает сгнившую листву удивительными бледно-лиловыми цветами.

Многие пророки утверждают, что западная цивилизация подошла к концу и катится в пропасть. Футурологи предупреждают американцев о росте монополий, безличностного образования, военно-промышленного комплекса, индивидуалистического нигилизма, бессмысленного насилия, о перегруженной психике и падших нравах. Всем нам нужен новый пласт, новый слой ценностей, который, как горошек, затянет все шрамы земли. Точно в такое же раздираемое противоречиями время святой Павел сказал жителям Колосса: «Все собрано во Христе». В дни сверхобразованности и отсутствия мудрости кто из нас решится утверждать, что одна идея о Боге и человеке, один опыт народов, уходящий корнями в историю, может связать вместе, спасти, собрать воедино на попавшей под угрозу территории? Иисус Христос всегда один и тот же вчера, сегодня и завтра (Ветхий Завет, 13:8), Он будет стабильностью нашего времени (Исайя, 33:6)”.

Прочитал я это с интересом, я уважаю людей верующих и сам верю, хотя толком не знаю своего Бога. Не знаю, но верю, что Он существует и печется обо мне и о всех людях. Ах, Юджин, мой альтер эго, двойник мой, мой образ печальный. Неужели с самого начала он мне не врал? Неужели он не предатель, а просто беглец? Дальше было еще забавнее:

И дальше:

“…если бы он не увидел случайно этот томик Исаича, все могло бы сложиться по-другому, и моя жизнь не покатилась бы кувырком. Но поздно уже, я оказался в болоте: коготок увяз – всей птичке пропасть!”

“…и страна дураков казалась землею обетованной. Разорвать бы мне путы, тогда еще не такие прочные, и начать жизнь простого и честного человека, зарабатывающего на хлеб не воровством, освященным государством, а достойным трудом”.

И снова стих:

Так кто же однажды посмеет

Прорвать заколдованный круг?

И пальцы распялив на стенах,

Чертог почерневший качнуть?

“…Он крепко держал меня в руках и знал, что я не пикну. Все началось с небольшого одолжения: посмотреть, сядет ли на скамейку около театра человек в серой шляпе типа “Генри Стэнли”. Ждать от семи до семи пятнадцати вечера. Естественно, на скамейку никто не сел. Это больше, чем убийца, это Каин”.

Все эти темы, словно наваждение, то налетали, то отступали, но пронизывали насквозь, словно шилом пропирали, все сорок листов рукописного текста, написанного в разное время и явно еще в Мекленбурге.


Глава девятая об отрубленной голове сэра Уолтера Рэли и о тысяче и одном способе бегства из счастливого Мекленбурга

Чрез суетливый малахольный Сити, запруженный котелками и зонтами, решающими на ходу глобальные проблемы, we followed our noses [52] в грузный Тауэр, запертый в серый камень, отбитый от прославленных скал Альбиона, будоражащих путешественников вокруг света при подходе фрегата к порту Дувр.

Тауэр, как ни странно, я ни разу не визитировал, несмотря на изобилие вековых трупов, тлеющих в его подземельях, не тянуло меня сюда раньше, обходился я вполне традиционными кладбищами, соединяющими в единой гармонии желтые листья, желуди, пряную затхлость, тусклое солнце, еле сквозящее из тьмы ветвей, кресты и плиты, плиты и кресты.

И правильно я делал, что не спешил в этот туристский бедлам: одиозная крепость со стенами, изгаженными жирными воронами, которые за долгие века одурели от выклевывания глаз у трупов и тупо вертели клювами, испачканными человеческой кровью. Мы прилепились к туристской группе с гидом (вертлявая коза с худыми ляжками, вызывающая ностальгию по крупнотелым матронам Рубенса), и полились душераздирающие истории о жизни английских королей, и я сверял все эти страсти со своей нескучной биографией и ужасался: что жизнь твоя, Алекс, не мучная ли патока? Что твои мелкие измены и элегантные запои? Что вранье, коварство и жестокости твои в сравнении с буднями королей и баронов?

Шел рассказ о каком-то рыцаре, который во время дружеского ужина заколол мечом двух своих братьев, тут же скальпировал и очистил от серого вещества их головы, а затем зачерпнул черепом прямо из бочки с мальвазией и опрокинул в глотку, – да ты просто святой, Алекс, ты ангел по сравнению с этими чудовищами, поедающими друг друга, палицами разламывающими башки, сующими в уши яд, ты просто нежный ангел, Алекс, верный муж и прекрасный отец, и заслужил еще двух-трех Кэти!

И Сам, и Бритая Голова, и другие товарищи тоже, как апостолы, несут свой крест в добрейшем из добрейших государств, процветающем Мекленбурге, хотя, конечно, имеются и недочеты, и срывы, и ошибки. Но ведь не льется же рекою кровь, не летят же головы, все решается келейно и деликатно, в сумасшедших домах или на просторных восточных землях, где целебный климат и тайга, правда, комары кусают. В конце концов, не пытают же каленым железом, а законным образом высылают, и не куда-нибудь, а в Париж, прямо на Монмартр, где художники, жареные лягушки и перно, разве это так уж плохо?

Генри VIII не только разорвал брачные узы с Аннушкой Болейн, но и распорядился отрубить ей голову, дочь Елизавету объявил незаконнорожденной, потом дядя подвесил на дыбу ее возлюбленного, а католичка Мэри заточила будущую королеву в Тауэр, где бедняжка бродила вот по этим булыжникам в парчовом, расшитом золотом платье и не знала, что ее звезда восходит и будет светить 45 лет. Невиданный срок для любого короля, даже в Мекленбурге, занявшем первое место в мире по запасам старческого маразма наверху, никто не правил так долго. И что ты привязался к Мекленбургу, печеночник Алекс, не знающий, куда девать свою желчь? Люди мирно живут (главное – чтобы не было войны), трудятся, ходят на субботники. Народ доверчив и боязлив (основания имеются), все повязаны одной цепью и напуганы насмерть, все сидят с полными штанами, и больше всего Самый-Самый (вдруг свергнут?).

Темноволосый, привлекательный (один пробор чего стоит!), чарующий женщин (о Черная Смерть!), сэр Уолтер Рэли метеором взлетел к славе в 1551 году, когда швырнул свой плащ под ноги королеве Елизавете и помог ей перейти через вонючую лужу в районе деревушки Гринвич, где ныне знаменитая обсерватория. Женщины обожали его всю жизнь, а жена после его казни даже испросила королевского разрешения на хранение его отрубленной головы. Держала она голову в заспиртованном виде в спальне, недалеко от кровати… Ты слышишь, Римма? Что будет с головой великолепного Алекса? Сохранится ли его пробор, если ты сунешь его голову, скажем, в аквариум с рыбками? Ах, Римма, Римма, что ты делаешь сейчас там? Где вы теперь, кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли? Пошла к подруге? Занимаешься с Сережкой, который ленив и мечтает работать за границей? Смотришь телевизор, надев японское кимоно с драконом? Принимаешь гостей? Танцуешь? Представляю, как ты танцуешь, как вскидываешь рыжую голову и смотришь прямо в лицо, что создает впечатление необыкновенной открытости и прямоты, и подкупает, и тянет к себе…

Алик, не сравнивай себя с Рэли, это был философ, поэт, авантюрист, а ты всего лишь шпион! Слышишь, Сережка, что она говорит? Как там у Рэли? Три вещи есть, не ведающих горя, пока судьба их вместе не свела. Роща. Поросль. Подросток. Роща – в бревнах виселиц мосты. Заросли конопли – веревка для захлесток. Ну, а подросток… это я? Или ты, Сережка, платящий по крупному счету за грехи отца? Сводим три эти вещи воедино… Помнишь, Сережка, ты однажды заорал на отца: “Уходи из нашего дома, шпион!” Из нашего дома. Да, мой дом – вселенная. Ха-ха. К 1586 году (коза чуть вихляла пчелиным задом – так увлеклась собственным рассказом) Рэли стал капитаном гвардии, обласканным почестями и землями, фаворитом королевы, bete noire [53] двора, первооткрывателем Вирджинии в Новом Свете. В 1592 году отлучен от двора за увлечение одной из фрейлин и обречен лишь на занятия математикой и поэзией… Постаревшая королева перед смертью простила ему измену, но трон занял новый король, возненавидевший Рэли и отправивший его сначала на пятнадцать лет в Тауэр, а потом и на виселицу.

– Интересно, зачем вас приставили ко мне? – услышал я голос Юджина.

– Чтобы я вывел вас из депрессии.

– И только?

– Я никогда не вру [54] .

– Без надобности, – добавил он гнусно.

– Что вы нервируете американцев?

– Я ожидал, что мне предложат политическое сотрудничество. А от меня требуют выдачи секретов. Ведь я же давал присягу…

– Вы морочите голову или серьезно так считаете? Может, вам нужна и аудиенция в Белом доме?

– А почему бы и нет? Принимал же президент некоторых диссидентов!

– Какой вы диссидент, Юджин? Вы обыкновенный шпион, который перешел на сторону противника. Давайте смотреть трезво на вещи, мы с вами в одинаковом положении. Мы предатели и перебежчики! Нас даже неудобно принимать в приличном обществе…

– Я хочу заниматься политикой…

– Прекрасно. Выдвигайте свою кандидатуру в сенат. Странный вы человек, Юджин! [55] Какого черта вы ушли на Запад? Вы могли бы сделать прекрасную политическую карьеру в наших профсоюзах…

Он только хмыкнул в ответ.

– Знаете что, Алекс? Давайте выпьем по кружке пива. У меня от этого Тауэра такая тоска, словно я сам просидел тут две жизни! А эти вороны напоминают мне о помойке в нашем дворе… Они сидят над нею на деревьях и слетают вниз, когда оттуда убегают кошки. Чудесный у нас двор… голуби, детская площадка, пьяницы, играющие в домино… Впервые я так остро затосковал по дому… Смешно? Давайте выпьем!

– Но вы же войдете в штопор.

– Разве можно напиться пивом?

Я похлопал его по плечу и не стал спорить: в годы буйной юности мы надирались пивом с превеликим изобретательством; тогда еще функционировал истинно чешский павильон в парке имени Буревестника, подавали шпекачки, пили на спор, не отрываясь от стола, по десять – двенадцать кружек – я, правда, не выдерживал и семи.

Паб нашли тут же, и Юджин сразу присосался к бокалу с наслаждением доходяги, дорвавшегося наконец до живительного ключа.

– Вот вы все не верите мне, удивляетесь, почему я ушел, – шелестел он. – Да если бы я рассказал вам все, что я пережил, у вас волосы встали бы дыбом! [56] Вы представляете, что такое убежать из нашей страны?

Что-что, а этого я представить себе не мог при всем желании, напрягал все свои мозговые жилы, тужился, стремясь воспламенить воображение, но слабо горел фитилек, не виделось ничего, кроме заградительной колючей проволоки, электронных устройств, сторожевых будок в полоску, оскаленных штыков, рычащих овчарок; не мог я представить себе, чтобы беспрепятственно перешла наши кордоны даже кошка.

– Я чувствовал приближение опасности и знал, что рано или поздно наступит развязка. Больше всего я боялся пистолетного выстрела в упор, помните, как Руби убил Освальда? Все чудилась мне одна и та же картинка: светит солнышко, я иду по улице, жмуря глаза и надвинув на лоб шляпу, подхожу к углу дома, и вдруг оттуда выскакивает человек, сует мне в живот дуло, бухает выстрел, пальцы мои хватаются за разодранные кишки, хлещет кровь, теплые струи бегут по рукам… Еще мучило, что собьет меня грузовик. Именно грузовик. Даже стишок написал: “И где-нибудь в последний миг тебя настигнет грузовик!” Я ведь иногда пописываю. Как вам нравится такая эпитафия? “Не осуждай меня, что тут, средь остановленных минут, залег я, Музой пораженный между желудком и погоном!” Это я себе посвятил. Тут три символа, понимаете? Муза – идеал, стремление к творчеству. Желудок – раблезианство и жизнелюбие. Погон – карьера. Что вы об этом думаете?

Он даже заглянул мне в глаза, так интересно ему было узнать, что я думаю по поводу всей этой грандиозной символики. Просто Рэли в миниатюре. Роща. Поросль. Подросток. Муза. Желудок. Погон. В обоих случаях молодцу конец, и я вспомнил, как совсем недавно крутился волчком на дороге и ускользал от надвигающегося бампера.

Эпитафиями Алекса не удивишь, самые смешные списаны с надгробий в тетрадь, вот исполню свою симфонию “Бемоль”, вернусь в родные пенаты, уйду на пенсию и издам сборник эпитафий в монастырской типографии. Гриф “для служебногопользования”, материалец накоплен, не напрасно великий путешественник Алекс обошел собственными тренированными ногами (“Ноги у тебя раз в десять посильнее рук, – учил дядька, – в рукопашной ты, брат, долго не выдержишь, любой середнячок, знающий приемы, ткнет тебя носом в землю, ноги – твое спасение, но нужно научиться ими точно бить, овладевай карате, а если видишь, что тебе каюк, то давай деру, ноги тебя выручат, особенно хорош ты на дистанции до пяти километров и, конечно, на сотке, только не беги, как на стадионе, а вихляй в разные стороны, чтобы не застрелили в спину!”) все лучшие кладбища мира. А Юджин-змей продолжал:

– Но все произошло иначе: был у меня дома большой сабантуй. Семья обычно на лето и начало осени уезжала к теще в деревню, предоставлен я был самому себе и гулял крепко, много знакомых и малознакомых перебывало тогда в моей квартире… И вот однажды после пьянки глухой ночью, когда все ушли, валяюсь я на диване в своей просторной кухне (до комнаты не дополз, да и удобно, когда рядом бутылки и закуски), сплю чугунным сном и вдруг слышу: тук! тук! тук! Напрягаюсь, а в голове обрывки фраз, певец орет что-то душераздирающее о синем крематорном дыме, духота, но сил нет подняться. Как вы это находите?

Он отпил крупный глоток из бокала и прислушался, как прожурчали потоки пива по его воспаленным кишкам. Находил я все это довольно банальным, на кухнях я не спал, слава Богу, обошлось, да и представить не мог, как это не доползти до комнаты.

– Слышу снова: тук! тук! тук! А глаза разлепить не могу, словно примерзли ресницы, руки скованы, и сознание то здесь, то там, в небытии, значит. И снова: тук! тук! тук! И вдруг я почувствовал: конец! Умираю! И какая-то неведомая сила толкнула меня в спину и заставила подняться. Только приподнялся – и снова в пучину, и снова: тук! тук! тук! Призывает обратно: вернись! Стучит: вернись! На миг открыл глаза, вижу: у окна на карнизе сидит белый голубь, смотрит на меня и долбит по стеклу. И только тогда я почувствовал запах газа: две конфорки были открыты… Бог спас меня, а зачем? Об этом я часто задумываюсь, ведь каждый человек родился не просто так, а с целью, с замыслом. Для чего он появился в этом мире? Не улыбайтесь, Алекс, никто из нас это место сам не может определить, ответить не может, это становится ясно потом… Руссо родился для “Исповеди”, Каракозов – чтобы выстрелить в Александра Второго, Ньютон – ради того мига, когда на голову ему упало яблоко, и, как следствие – закон земного тяготения. Но я ушел в сторону…

В тот момент вполне реально дохнула мне в лицо смерть, игра велась всерьез, деться мне было некуда, знал, что даже в глухой тайге разыщут. Бежать за границу? Забиться в какой-нибудь уголок на Фиджи или дрейфовать на льдине в Антарктике до конца дней? Но как? Страна ведь закрыта наглухо, муха через границу не пролетит! Угнать самолет? Безумие. Превратиться в человека-невидимку? Не было среди знакомых Герберта Уэллса. Ожидать, когда меня снова пошлют за кордон, и там дать деру? Рискованно, ибо я уже ходил под топором, несколько раз хлопнули бы, пока я собирался. Оставалось только бежать нелегально, а именно под чужим паспортом… Вы, Алекс, конечно, попытались бы добыть американский или английский и совершили бы ошибку: эта публика всегда на крючке, присматривают за нею серьезно. Нужна страна незаметная, дружеская, не вызывающая эмоций.

Бармен принес нам еще пару продолговатых запотевших бокалов и безмолвно поставил на стол.

– У вас нет соли? – спросил Юджин.

Ни тени удивления не скользнуло по лицу бармена: англичане считают иностранцев существами одноклеточными, но которых, увы, приходится терпеть, ибо они платят деньги за товар по законам, открытым Адамом Смитом. С тем же безучастно-холодным выражением лица он принес солонку, Юджин обмазал солью края бокала и стал с наслаждением цедить пиво.

Хорошо, что мы оба находились под крылышком властей и не нуждались в камуфляже – такие нюансы не проходят мимо внимания наблюдательной обслуги, совсем недавно чуть не загремел один резидент, который позволил себе чокаться с агентом, дернул его черт расчокаться в окраинном пабе, где сидят лишь аборигены, не привыкшие чокаться, и глазеют от нечего делать на любого пришельца, – тут же какой-то стукач позвонил в полицию: подозрительный иностранец!

Я бросил щепотку соли в пиво, со дна поднялись мутноватые пузырьки, пил я пиво таким образом еще в те ностальгические времена, когда его было вдоволь во всех киосках и шло оно хорошим “прицепом” к стакану белой (или наоборот). Даже сравнительно недавно, когда сосед по этажу Виталий Васильевич одолжил мне бутылку “редебергера”, купленного в Буфете (физиономия его лопалась от жмотства), я опохмелялся им с солью, приглашая тщетно на виски соседа (“Что вы, Алекс! Завтра у меня с утра совещание по урожаю, да и вообще я редко в рот беру, лишь по праздникам Революции!” – Видно, “редебергер” покупал только для Алекса из партийного альтруизма и пролетарской солидарности).

Юджин продолжал:

– Пока я размышлял и сомневался, произошел очередной инцидент из серии уголовной хроники. Утром перед работой я вышел к машине, и издали мне показалось, что у днища кузова несколько странные очертания. Не поленившись, я подлез под машину и обнаружил у самого карданного вала небольшую капсулу, прикрученную веревкой к глушителю. Вам, Алекс, как специалисту прекрасно известны такие штучки – ими пользуются все террористы. Этот случай подхлестнул меня к побегу и выбил из головы гамлетовское “быть или не быть”.

Срочно требовался паспорт гражданина самой братской страны, вызывающей у пограничников умиление и любовь, – к таким странам принадлежала Болгария. Но сомнения все равно подтачивали меня, ночами я не спал, обуреваемый мыслями о семье, о старых родителях и о своем неопределенном будущем. Впрочем, моя собственная судьба не очень беспокоила меня: я фаталист, Алекс, и верю в то, что если Обстоятельства или некая Высшая Целесообразность сочли нужным вытолкнуть меня за рубеж, то, значит, мне найдено другое, совершенно иное жизненное предназначение. Какое? Тогда я об этом не думал, больше терзала меня участь детей, обреченных после моего побега на дискриминацию, и, главное, как я буду выглядеть в их глазах: грязный предатель, перебежчик, дезертир! Но какова была альтернатива? Искромсанное тело, стынущее в морге, опознанное или вообще неопознанное. Легко считать мой побег аморальным… Ну, а если нет выбора? Что есть на свете дороже жизни? [57]

В таком лихорадочном состоянии я и приступил к поискам болгарина, стараясь действовать быстро и скрытно – не дай Бог о моих замыслах дошло бы до нашей фирмы! К счастью, давно водил я дружбу с одним актером, женатым на болгарке, которая хорошо знала все болгарское землячество.

За жареным барашком с “гамзою” в круглых плетеных бутылках я пожаловался, что при написании одного труда (им я представлялся как научный сотрудник, служивший в “ящике”) не могу я обойтись без болгарского эксперта, часто бывающего на Западе и имеющего международный опыт. Так я познакомился с профессором Г., работавшим по соглашению при одной нашей академии над темой о Балканском Союзе.

Друг-актер затащил его в финскую сауну, обставили мы все дело с размахом, на угощения и все прелести комфорта я не скупился: все-таки на карту была поставлена вся моя жизнь. Когда я пошел за очередной бутылкой, припрятанной в раздевалке на дне моего “дипломата”, то не преминул залезть в пиджак профессора и просмотреть его паспорт – большинство иностранцев ведь предпочитают у нас таскать документы с собой не только из-за передряг, которым постоянно подвергаются, но и как своего рода пропуск в ресторан или в театральную кассу. Мне повезло: весь паспорт был испещрен иностранными визами, из них французская и финская действовали целый год, по-видимому, профессор был связан с болгарской разведкой, но это дела не меняло. Куй железо, пока горячо! Это вы хорошо знаете, Алекс. И я начал ковать и ковать, молотом только успевал жарить по наковальне, искры летели по сторонам!

Гуляли мы широко и вольно, завершили на лирической ноте в ресторане, клялись, как принято у нас, в вечной дружбе и верности, утопали в объятиях и поцелуях. Во время возлияний я времени не терял и обрабатывал болгарина со всех сторон. Боже, как тяжело, когда не знаешь заранее хоть что-нибудь существенное о человеке, тычешься наугад, как слепой котенок.

Профессор проводил время в архивах и, естественно, часто упирался головой в стену, пытаясь добыть кое-какие документы. А я все искал, за что бы зацепиться. Что говорил на этот счет Учитель? По-моему, Алекс, вы большой знаток его трудов. А он вещал, что нужно ухватиться за одно звено, чтобы вытащить всю цепь. И я вцепился в это звено, как слепень в загривок коровы, обещаний не жалел: “Нет проблем, устроим, полно знакомств, вам нужен военный архив? Так у меня там друг и любит, между прочим, болгарскую мастику, он, знаете ли, лет десять работал в Париже и привык там к перно, меня, правда, дрожь берет от этих анисовых капель, а мастика так на него похожа…” Гвоздь был забит настолько красиво, что уже на следующее утро профессор позвонил мне домой, рассыпаясь в благодарностях за сауну и всю гульбу и деликатно намекая на мои обещания.

Юджин прервался и глотнул пива.

В паб, словно стая рассерженных гусей, ввалилась группа черноголовых туристов, они гоготали и хлопали крыльями, грохотали стульями, рассаживаясь и заказывая, громко переговаривались и щелкали фотоаппаратами.

Зачем Юджин рассказывает мне всю эту историю? Чтобы доказать свою непричастность к предательству и отвести удар? Ведь он до сих пор подозревает, что я могу его кокнуть. Или просто после тяжких дней запоя его тянет вывернуть душу?

Тяга к откровению, как шквал, иногда накатывается на нашего брата. Сидел и я однажды за столиком с чахлым старичком, напоминающим Дон Кихота (события разворачивались в мекленбургском литературном клубе с огромной деревянной лестницей, резными стенами и витражами), и вдруг наплыло: выложил ему внезапно о себе всю подноготную, даже ордена перечислил, все рассказал, фотографии Риммы и Сережи показывал, заграничный паспорт, и о тайниках, и о черт знает чем. Старичок вежливо слушал исповедь, кивал головой, улыбался и нервно ерзал. Естественно, решил, что за столик ему подбросили провокатора, дабы выведать интимные стороны жизни Сервантеса, – вот он, ужас жизни в Мекленбурге: вдруг станешь самим собой, очищаешь душу и режешь правду-матку, надеясь на понимание и взаимность, но в ответ… Что в ответ? Порядочный человек подумает: вот, сволочь, болтает и думает, что я клюну на его откровения, дудки, брат, жизнь нас многому научила. А подлец быстренько, боясь, чтобы вы его не опередили, обвинив в отсутствии должной позиции, полетит стучать и наговорит с три короба, лишь бы спасти свою шкуру. Невозможно быть искренним в Мекленбурге, и это, наверное, самое страшное. Все мы подозрительны, вот и я не верю ни одному слову Юджина, повсюду чудится тяжелая длань шпионажа, все мы очумели, все погрязли в подозрительности!

Я оторвался от своих мыслей и тронул его за рукав.

– Что вы замолчали, Юджин? Пусть галдят, они нам не мешают. Не выношу туризм и вообще коллективные походы. В новом городе я обычно брожу один, вооружившись картой, дышу, смотрю по сторонам, зеваю, рассматриваю витрины, принюхиваюсь к запахам, и каждый раз мне кажется, что я уже там бывал и все знаю… Так продолжайте же, мне очень интересно [58] . Юджин как будто только и ждал моего приглашения:

– В тот же день я направился к одному отставнику, назовем его Фокусником, у которого в свое время стажировался, осваивая все тонкости легализации по подлинным и фальшивым документам. На пенсию старик ушел совсем недавно и полностью посвятил себя делу рыбалки, к которому тщательно подготовился. Я сам понавозил ему массу различных блесен, крючков, спиннингов, и возили ему все, кто у него стажировался, слыл он виртуозом в делах фальшивок и мою просьбу чуть освежить знания воспринял с энтузиазмом и умилением, тем более что я принес ему в дар очередной комплект блесен. Начал он учить и демонстрировать, и я только успевал перебивать его унавоженную матом речь нужными вопросиками, особенно о технологии замены фотографии и подделки печати: старик тут же достал из письменного стола приспособление с бритвенным лезвием, специальный паровой нагреватель (все это я потом у него взял для домашних тренировок) и аккуратно отделил фото от какого-то подвернувшегося ему под руку документа, наклеил другую фотографию, достал несколько печатей, в том числе и целый ворох маленьких печаток с отдельными буковками, и очень ловко скопировал достаточно заковыристую печать с моего удостоверения.

Итак, начало было положено. Бежать я решил через Финляндию, хотя знал, что финны иногда выдавали дефекторов под нажимом “могущественного соседа”, и решение это объяснялось не только имевшейся визой, но и психологическими моментами, ибо в гурьбе гудящих полупьяных финских туристов скромный, трезвый болгарин с небольшим чемоданчиком не вызовет ни раздражения, ни особого интереса. Для побега я наметил воскресенье, когда вполсилы бдят наши недремлющие церберы, и через своего коллегу забронировал железнодорожный билет до Хельсинки для болгарского гражданина – обычное дело в нашей повседневной работе, где все постоянно приезжают и уезжают по фальшивым паспортам. И железную дорогу я выбрал, исходя из своих прежних наблюдений при пересечении границы: режим на пограничных станциях казался мне либеральнее, иностранцев там не просвечивали рентгеном в поисках оружия, да и не хотел я быть во власти нашей прихотливой погоды, из-за которой могут задержать или вовсе отменить отлет.

Итак, все было на мази, я приступил к операции. В субботу вечером я пригласил профессора в ресторан для знакомства с “другом из архива”, прилично его накачал и обласкал по всем правилам, изложенным в заповедях Дейла Карнеги, его прекрасные советы, которые в жизни обычно, увы, использовать забываешь, гораздо умнее, чем у полковника Лоуренса с его “чаще прибегай к чувству юмора, предпочтительны сухая ирония и остроумный ответ не слишком общего характера”.

Уже подали десерт, а желанный друг, естественно, все не появлялся, пришлось разыграть небольшой спектакль, звонить ему по телефону и довести до сведения нетерпеливо ожидающего профессора, что друг оказался в самом горниле государственных дел, в ресторан не успевает, но готов заскочить ко мне домой, поскольку поедет мимо с работы. Профессор, расслабленный вином и моим тонким обхождением и привыкший уже к несуразности и непредсказуемости всей нашей мекленбургской жизни, естественно, поверил во всю эту туфту и без всяких колебаний погрузился со мною в такси: горел в нем неистребимый дух исследователя, жаждущего добраться до сокровенных тайн Балканского Союза, и предложи я ему лететь за ними в космос – помчался бы галопом!

Добрались мы до моей квартиры без всяких приключений, бар мой ломился от самого изысканного спиртного, и уже через полчаса мой гость получил лошадиную дозу сильнодействующего снотворного, по моим расчетам, он разлепил бы глаза не раньше, чем через тридцать часов, когда я уже любовался бы видами Финского залива со стороны Хельсинки. Вскоре он начал зевать, тереть глаза, клевать носом, посерел и побледнел, потянулся к диванчику (а я все поигрывал наживой: вот-вот приедет друг, человек он обязательный, обидится, если мы его не встретим, впрочем, можно и вздремнуть на полчасика, чувствуйте себя как дома, дорогой товарищ!), примостился на нем и тут же ровно и сладко захрапел. Я снял с него ботинки, любовно укрыл пледом, потушил свет и вышел в соседнюю комнату.

Паспорт профессора я прощупал, еще когда вешал его пиджак на плечики в прихожей, и тут же приступил к работе, пустив в дело весь инструментарий старика Фокусника. Тренировки мои не прошли впустую, и через пару часов я уже любовался своей фотографией на чужом паспорте, скрепленной официальной печатью. Часы показывали два, старт прошел отлично, Рубикон был перейден. Поезд уходил в восемь вечера, кассы открывались в десять утра (как известно, билет за границу у нас можно получить только по паспорту), я немного вздремнул, тщательно выбрился, намазал лицо заграничным лосьоном (это действует на окружающих, иностранцы пахнут по-другому), переоделся в добротные европейские одежды, оставил на всякий случай записку, чтобы профессор дожидался моего возвращения, и около девяти выскользнул на тихие воскресные улицы. В десять часов я уже всунул свою благоухающую физиономию в окошечко вместе с паспортом.

– Будьте любезны, билет по брони… – говорил я с легким и приятным акцентом.

Миловидная девушка за окошечком порылась в своих бумагах и вдруг рявкнула грубым гортанным голосом, превратившим ее личико в дышащую злобой рожу запущенной старой ведьмы.

– Да, бронь в Хельсинки имеется, но тут также и бронь на Берлин на среду… Как это понять?!

– Какой Берлин?!

– Бронь на ваше имя… Разве вы не заказывали? Что вы мне голову морочите?!

– Тут, видимо, какая-то ошибка…

– У нас не бывает ошибок! – отрезала фурия и вышла с моим паспортом из комнаты.

Да, Алекс, наша родина суетна и непредсказуема, все неустойчиво, все движется по сумасшедшим законам диалектики, все течет, и нет никакого порядка, один произвол, и в его бушующем пламени человек чувствует себя лишь дрожащим кусочком пепла. Можете себе представить, какие страшные минуты я пережил в ожидании красавицы, и она появилась под предводительством невыспавшегося человека, походившего по всем гнетущим внешним параметрам на сотрудника службы безопасности.

– Через кого вы заказывали билет в Хельсинки? – спросил он хмуро.

– Через сотрудника нашего посольства. – Я назвал первую болгарскую фамилию, которая пришла мне в голову.

Человек осмотрел меня сверху донизу, как смотрят врачи на вошедшего в комнату голого новобранца.

– Странно… В Хельсинки и затем в Берлин. Две брони… Как же так? – Я покрылся холодным потом.

– Видимо, это заказали без моего ведома, – залепетал я. – Посол говорил, что сразу же по возвращении я должен срочно выехать в Берлин, – мысль моя лихорадочно билась, как птица в клетке, – я пробуду в Хельсинки буквально несколько часов, вернусь и тут же уеду в Берлин.

Человек молчал и что-то прикидывал, явно раздраженный самим фактом таких стремительных передвижений; не о безопасности он думал, а просто завидовал, что кто-то другой, а не он имел возможность так свободно пересекать границы.

– Это очень важное дело… Я могу сейчас позвонить послу… Если можно, я выкуплю сразу два билета… – Терять мне уже было нечего, а на наших чиновников слова “посол”, “министр” оказывают магическое воздействие.

– Ну… если так… Что ж, выдайте ему билеты!

И он удалился, грозно и величественно, и ворчащая фурия подчинилась его приказу. Часы показывали одиннадцать, я вышел на улицу и вытер вспотевшее лицо носовым платком. И вдруг, Алекс, мне нестерпимо стало жалко и себя, и свою семью, и город, который я покидал навсегда, – замелькали в голове картинки прошлого, радостные и сентиментальные: речные кораблики с культурником (два прихлопа, три притопа), любимая станция метро со скульптурами солдат, рабочих и крестьян, идиллические обветшалые церкви, фонари вдоль бульваров, уродливые, но такие близкие сердцу трамваи…

Юджин замолчал, горло ему перехватил спазм. Он снял очки и долго протирал их специальным фланелевым тампоном. Нет, он не играл, он действительно плакал, впрочем, при надобности я мог разыграть сцену и почище, особенно хорошо удавались мне внезапные взрывы гнева – я их важно называл пароксизмами гнева, – плакал я гораздо хуже, но навернуть слезу мог без всяких усилий.

Юджин глубоко вошел в настроение и даже драматически стиснул руки.

– Что мне соборы Петра и Павла? Что мне заваленные товарами магазины? Я ведь не рвусь в миллионеры и вполне удовлетворялся нашей квартирой и машиной… И все, больше мне ничего не нужно, о даче мы и не помышляли, обожали иногда летом выезжать с палаткой, и детей к этому приучили. У тещи в деревне большой дом, свой огород, корова… И я решил в тот момент тут же вернуться домой, извиниться перед болгарином, что-нибудь придумать насчет друга. Но здравый смысл тут же поборол внезапный порыв, такое находит на меня часто… ведь я дурак!

Юджин вдруг захохотал, спрятал свой мощный нос в пивной кружке, поперхнулся и так закашлялся, что казалось, вылетят изо рта у него и бронхи, и легкие.

– В общем, я поездил по городу, простился со знакомыми местами, со скамейкой у тихих прудов, где мы впервые поцеловались с женой, сходил в зоопарк (его любил мой отец и вытаскивал меня туда каждый раз, когда приезжал в столицу), пообедал плотно в том самом отеле, где я по поручению Карпыча танцевал с француженкой около фонтана, посматривая на свое отражение в зеркальном потолке, – там началось мое “падение” там пришло и воскрешение, – сейчас все казалось милым, безвозвратно ушедшим прошлым.

С вокзала я на всякий случай решил позвонить к себе домой. К моему ужасу, трубку поднял профессор:

– Что случилось, Юджин? Куда вы исчезли?

– Вы так сладко спали, что я не рискнул вас будить. Меня срочно вызвали на работу… произошла авария, – плел я все это с искренним волнением, – ждите меня, я скоро вернусь и захвачу своего приятеля.

– Но почему вы заперли меня? Я не могу выйти! – Профессор с трудом сдерживал негодование.

– Дело в том, что у меня специальный замок… от воров. Как вы себя чувствуете? Я сейчас приеду…

– Очень плохо. Не понимаю, что со мной произошло… Скажите, Юджин, куда исчез мой паспорт?

– Какой паспорт?

– Который лежал у меня в боковом кармане.

– Я не понимаю, о чем вы говорите… – Я из кожи вон лез, стараясь разыграть удивление. – Зачем мне ваш паспорт?

– Но он был у меня в кармане… он всегда там.

– Возможно, вы оставили его дома… Дождитесь, пожалуйста, моего приезда!

Он недовольно бурчал; я положил трубку, внутри все клокотало.

Юджин глубоко вздохнул, нырнул своей оглоблей в бокал пива и словно забыл обо мне.

Елки-палки, ничего мы толком не умеем делать, думал я, даже элементарное снотворное изготовить не в состоянии, црушники, гады, такие штуки вкалывают своим подопытным кроликам – секретаршам, что они друг у друга секретные документы воруют, закладывают в девочек целые программы, и готовы они под гипнозом продырявить пулей насквозь хоть президента, а у нас… если бы какое-нибудь серьезное психотропное средство, а то всего лишь снотворное! Психотропные тоже подводят, сам я однажды сел в лужу, поверил Центру и распил с одним объектом бутылку арманьяка, предварительно проглотив нейтрализующую таблетку, и что? Объект, как ожидалось, не выложил мне свою переполненную секретами душу, а впал в состояние крайней веселости, а я чуть не уснул, и только целый кувшин крепчайшего кофе вынул меня из размягченного состояния.

– И вы не вернулись назад? – спросил я главного фигуранта дела “Конт”, когда он выплыл из бокала. – А если бы он тут же позвонил в соответствующие органы?

– Я не рассчитывал на такую прыть. В любом случае он начал бы с офицера безопасности посольства. Было воскресенье, все уезжают за город. Наконец, все выглядит со стороны не так просто: человек попал в чужую квартиру. Как? Почему? Пьяный он или трезвый? Наконец, профессор считал, что я работаю в “ящике”. Стали бы искать “ящик”… Учтите, дело было в воскресенье! Нет, я рассчитал верно! Впрочем, в тот момент я об этом не думал, я летел к цели, как фанатичный камикадзе.

В купе меня ожидал очередной сюрприз. Навстречу поднялся добродушный на вид мужчина, представившийся как сотрудник болгарского посольства. У меня чуть язык не отнялся, но, мгновенно сориентировавшись, я представился как польский профессор. Мой спутник, к счастью, принадлежал к распространенной породе неутомимых говорунов, готовых общаться хоть со стеной, лишь бы она не мешала им высказаться: он фонтанировал до полуночи, пока я не залез под одеяло. Сначала я попытался заснуть, но сердце мое громыхало так громко, словно отстукивало последние миги жизни, я раскрыл книгу, но буквы плясали перед глазами. Так я и пролежал до самой границы, вслушиваясь в стук колес. Что делает профессор? Взломал дверь? Вызвал по телефону своих друзей? Пришло ли ему в голову, что я использовал его паспорт для побега? Сколько времени потребуется на перекрытие пограничных пунктов? На мгновение я заснул, и вдруг возникла та самая миловидная мордашка в кассе, брызжущая слюной, а рядом профессор. Он размахивал своим, а теперь моим паспортом, а она кричала своим гортанным хамским голосом: “Он в Хельсинки убежал!”

Перед пограничной станцией проводник собрал паспорта и бросил весело:

– Привет братьям-болгарам! – Благо, что мой сосед-болтун ничего не понял.

Вскоре появились и пограничники с нашими паспортами и внесли новую ясность в мою личность: тут у нас двое болгар!

– Как? Вы тоже болгарин?! – удивился мой компаньон.

– Нет, я поляк, но являюсь гражданином Болгарии, – ответил я на родном языке и чуть сощурил глаза, чтобы придать некую многозначительность этой фразе.

– Но вы член нашего землячества? Я там знаю почти всех… – лопотал болгарин.

– Бывают обстоятельства, когда в землячестве не все известно, – твердо осадил я его.

– Смешно, Алекс? Секретность настолько пропитала нашу жизнь, настолько свыклись все, что вокруг осведомители, агенты, резиденты, нелегалы, затемненная номенклатура, таинственные иностранцы, что принимаем любую чепуху на веру Вот однажды пришла к моей жене подруга. “Маша, – говорит, – познакомилась я на курорте с одним красавцем разведчиком, одет во все иностранное, рассказал мне по секрету, что работает в Испании. Твой муж не знает его?” Я тут же запустил проверку, и оказался красавец продавцом с двумя судимостями… Но я опять отвлекаюсь, Алекс, извините. Короче, я выкрутился кое-как, навел тень на плетень.

И вот наконец финская земля, мои страдания кончились, запахло свободой, меня охватила полная эйфория, голова кружилась от успеха – так, наверное, радуется осужденный на казнь, когда за пять минут до повешения ему приносят известие о помиловании. Старый хельсинкский вокзал показался мне дворцом, один иностранный говор приводил в экстаз. Я легко получил недорогой номер в привокзальном отеле и рассчитывал на следующее утро уехать в Турку, а оттуда на пароме – в Швецию. Будущее казалось мне безоблачным, я и думать забыл о семье и своем побеге, я радовался жизни и комфорту, побултыхался в душистой ванне, обтерся огромными махровыми полотенцами, разрисованными абстракциями, я заказал шампанского и раков, дурной тон, конечно, но хотелось кутить, а в Финляндии в то время был как раз рачный сезон, и так захотелось раков… ведь в последний раз ел я их лет пять-шесть назад у отца, ходили мы с бреднем по заросшему озеру и приволокли домой целых три ведра, раки – это моя слабость, особенно если они остро пахнут илом! Как люблю места, где проходило мое солнечное детство с кофейного цвета “ауди”, и особняком, и часовыми! Когда я охотился на воробьев в саду… Как сейчас помню светлый, белый-белый номер и двух негров: один подвозит тролли с шампанским и раками, другой разливает. Оба в белых фраках, белый-белый цвет… Как их занесло в Финляндию? Впрочем, цветными и черными уже забита вся Европа.

Я решил прогуляться по Маннергейм-тие, сошел вниз по лестнице и, задержавшись на втором этаже, взглянул на фойе. Рядом со стойкой администратора стояли двое в шляпах и плащах, вид деловой, совсем не праздный, выправка военная, морды пинкертоновские. Вся моя эйфория мигом улетучилась, и до меня дошло, что моим шефам удалось связаться с финской полицией и нацелить ее на меня, по всей видимости, подав мою особу как опасного уголовника, убившего не один десяток людей или ограбившего сотню банков. Как ракета, я взлетел в свой номер, запер его на ключ изнутри, быстро собрал свой саквояж и приоткрыл балкон: внизу простирался провинциально-уютный Гельсингфорс, почти рядом серело здание универмага “Стокманн”, где я частенько покупал сувениры во время транзита домой. Балкон опоясывал гостиницу и был разбит перегородками на секции у каждого номера.

Жизнь или смерть! Недолго думая, я перелез на соседний балкон, затем на следующий, такая прыть у меня появилась от страха, что взял я, как добрый конь, около двадцати барьеров. На одной секции я задержался и постучал в окно – дверь отворилась, и я предстал перед удивленной парой, рассеянно поглощавшей виноград из круглой хрустальной вазы.

Вы верите в людей, Алекс? Иногда весь мир мне кажется одним огромным и злобным чудовищем, которое все разрывает на части, предает и продает, и все равно завидует, и исходит жаждой убийства, – низкий и мерзкий мир, в котором подыхать и то противно! Но вдруг в этом море зла наталкиваешься на удивительное милосердие и красоту души, на доброту, поражающую своей бескорыстностью… Ах, как радостно тогда становится на душе и снова хочется жить и – как это говорил доктор Гааз? – спешить делать добро. Мы, разведчики, изломаны, мы искорежены своей профессией, мы всегда ищем в человеке слабину и грязь и сами от этого превращаемся в нелюдей, и все-таки… все-таки самая поганая тварь останавливается и задумывается, когда своим грязным носом ощущает добро…

Вся сцена выглядела, как в хорошей комедии Чарли Чаплина, мне оставалось приподнять свой несуществующий котелок и представиться:

– Я политический беженец из Мекленбурга… Помогите мне… Меня могут выдать финны… Сейчас сюда придут…

Лица супругов тут же стали деловыми, словно они давно ждали, когда в их комнате появится беглец (оба оказались западными немцами, но мой ломаный английский поняли без труда), и безмолвно втиснули меня в платяной шкаф вместе с саквояжем, главное, без тени колебания или страха, наверное, именно так порядочные интеллигенты в свое время прятали революционеров от царских ищеек, зря, наверное. И почти сразу же громкий стук в дверь:

– Откройте! Полиция!

Супруги явно не торопились, муж даже вышел в ванную и включил воду.

– Что вам нужно? – спросила жена через дверь.

– Немедленно откройте дверь!

– Но я не одета! – Все это напоминало мне всю ту же сумасшедшую комедию с преследованиями, выстрелами, падающими перекидными мостами, гонкой и скачкой… Помните, какой-то латиноамериканский политэмигрант скрылся в церкви и спрятался под рясой у священника? Все было похоже на правду, я задыхался от запахов крепчайших духов, бивших мне в нос [59] из дамского платья, и больше всего на свете боялся чихнуть, а чихнуть хотелось страшно, громко, очистительно чихнуть на весь шкаф – представляю, как бы я выпал оттуда, словно кулек, прямо к полицейским ботинкам! Щелкнул замок, и тут я услышал истерический вопль мужа, орущего на лающем немецком – словно тарелки били об пол.

– Как вы смеете?! Кто вам дал право?!

– У вас в комнате никого нет, герр?

– Что за нахальство! – Дальше взрывалось нечто похожее на “доннер веттер” и “швайне”, он стал набирать номер телефона. – Немецкое посольство? Срочно соедините меня с консулом! На меня совершено нападение!

– Извините, герр, мы только хотели узнать…

– Мне до этого нет никакого дела! Как вы смели вломиться в мой номер? Передайте консулу, – это уже в трубку, – что звонит герр Бауэр… Я жду… Я не кладу трубку…

Дверь захлопнулась, и герр Бауэр, поорав еще с минуту, – его вопли доносились до коридора, куда уже, судя по голосам, высыпали люди, – приоткрыл створки шкафа.

– Вы не задохнулись? – спросил он тихо по-английски, и снова стал громко возмущаться и даже вышел в коридор и пошел в контрнаступление на перепуганную полицию – прекрасный прием, ведь все мы не перевариваем истериков, душевнобольных, скандалистов, боимся их как огня.

Так началась моя дружба с Бауэрами, милейшими людьми, работающими на западногерманской фирме в Каире, им обязан я жизнью [60] , им я останусь благодарен до самой смерти.

У меня и сомнения не было, что все входы и выходы из отеля перекрыты: финны работают грубо, но добросовестно. Фрау Бауэр вышла в город и в театральном магазине приобрела парик и набор грима, супруги посадили меня в кресло, довольно умело разрисовали, она пожертвовала некоторыми своими туалетами, и вскоре я превратился в старую, противную, носатую бабищу в очках и преспокойно проковылял через все полицейские кордоны. Выйдя из отеля, я тут же направился на вокзал, благо, что он через дорогу, переоделся в вокзальной уборной и тут же сел на поезд до Турку. На следующий день я уже шагал по мостам Стокгольма, к вечеру на деньги, ссуженные Бауэрами, я вылетел в Каир…

Дальше уже неинтересно… Я познакомился с Ритой, поступил на работу. У меня появилась идея написать бестселлер под чужой фамилией и свести счеты с прошлым. Кое-что я написал… Впрочем, я давно не пил столько пива… Не пора ли нам прогуляться?

Мы расплатились и покинули гостеприимный паб.

– Публиковать мемуары вы не считаете зазорным, а разве это не нарушение присяги? – воткнул я ему шпилечку.

– Это открытая политическая борьба, это вполне нормально! В истории полно примеров, когда люди отрекаются от своих взглядов и восстают против прошлого. Вспомните Андре Мальро, Говарда Фаста или Артура Кестлера. Все они были убежденными коммунистами, но потом превратились в не менее убежденных антикоммунистов. Кто-то сказал, что в конце концов в мире останутся лишь коммунисты и бывшие коммунисты, – я думаю, что коммунистов вообще не останется… [61]

На улице моросил дождик. Юджин раскрыл зонт с бамбуковой ручкой, а я шагал, подставив голову стихиям, и слизывал с губ солоноватые капли. Дождь успокаивал меня, настраивал на оптимизм, бодрил и веселил, в нем я чувствовал себя буквально как рыба в воде, наверное, в другой жизни я и был каким-нибудь карасем. Римма, наоборот, мучилась от пасмурной погоды, дождь ввергал ее в транс, она оживала только под солнцем, светящим с голубого неба, ливня она боялась панически и всегда задергивала в комнате шторы. Меня же дождь омывал и очищал, я мог часами наблюдать, как стучат и разрываются капли на асфальте, как суматошно бежит вода по крышам, прорываясь к водосточной трубе, и особенно любил я идти по траве после теплого дождя. Я бы всю жизнь ходил босиком – терпеть не могу туфли, – из матушки-земли в меня вливаются токи, призывающие к жизни. Кэти не понимала наслаждения, когда топаешь голыми пятками по полу, и все время подсовывала тапочки.

Вокруг Тауэра бродили туристы под зонтами и, несмотря на дождь, щелкали фотоаппаратами. Я еще раз взглянул на пепельного цвета башни и вдруг почувствовал, что нахожусь под слежкой. Такое бывало не раз: словно невидимые мурашки пробегали по спине, покалывая кожу, не понимаешь, в чем дело, но осознаешь некий дискомфорт, хочется оглянуться, повертеть головой или нырнуть куда-нибудь в сторону. Ощущение слежки не проходило, чьи-то настороженные глаза сверлили и жалили меня, я повернул резко голову – что-то мелькнуло, тут же спрятавшись за зонтом. Повернул еще раз и скорее почувствовал, а не увидел мельтешения неясного силуэта в толпе. Неужели это фата-моргана шизофреника Алекса? Или просто нервы обострены до тонкости бритвенного лезвия – играть на лезвии ножа, дрожа от сладости пореза, чтоб навсегда зашлась душа, привыкнув к холоду железа?.. Черт побери, неужели это болваны Хилсмена на всякий случай контролируют наши променады?

Я взял Юджина под руку, встал под зонт и потянул его в узкий, выплывший прямо из средневековья, покрытый булыжниками cul de sac [62] , упирающийся в приземистое строение с башенкой наверху. Сзади застучали о булыжники каблуки, мы с Юджином прошли немного, остановились у тупика и развернулись.

Футов за сто от нас на пустой улице стоял человек, прикрыв лицо зонтом. Не убирая зонта, словно защищаясь щитом, он начал боком, по-крабьи пятиться назад и быстро скрылся за углом.

Глава десятая о тайнах Римминого ларца, о “красной селедке”, ирландских террористах и о том, что значит играть на лезвии ножа, дрожа от сладости пореза

1. «Конт» благополучно доставлен сюда и представлен лично «Фреду», который к работе с ним меня не привлекал, а вывез «Конта» для бесед в известную вам загородную резиденцию. В отношении «Конта» определенного впечатления у меня не сложилось. Устоявшихся политических взглядов «Конт» не имеет, хотя к нашей внешней и внутренней политике относится резко отрицательно. Он утверждает, что бежал прямо из страны через Финляндию, используя болгарский паспорт. Причиной этого якобы явились угрозы со стороны неизвестного лица (или организации) и даже покушения на его жизнь. По моему мнению, эту версию «Конт» придумал, чтобы оправдать предательство. Совсем недавно «Фред» жаловался на «Конта», заявив, что тот не хочет идти на глубокое сотрудничество и на передачу секретов, якобы «не желая нарушать присягу», но готов работать как журналист и выступать с материалами, разоблачающими порядки в нашей стране. «Конт» также задумал написать книгу, но к этому еще не приступил. В процессе многократных бесед с ним я пришел к заключению, что мы имеем дело с весьма скользкой личностью, к тому же еще психически неуравновешенной и склонной к пьянству [63] . Каких-либо перспектив установления особых отношений с «Контом» не вижу. Он, как мне думается, рассчитывает заполучить через американцев жену и детей, устроиться с их помощью на работу, сделать деньги на бестселлере о деятельности нашей службы и заняться журналистской деятельностью с диссидентских позиций. По-моему, для реализации операции «Бемоль» «Конт» вряд ли может представить интерес. Считал бы целесообразным от контактов с ним воздерживаться, сказав «Фреду», что личные отношения у меня не складываются.

2. Мое продвижение в плане «Бемоли» проходит медленно, что, по всей вероятности, объясняется тем, что «Пауки» еще не закончили окончательную проверку. Во всяком случае, поездка в Каир укрепила мои позиции; как кажется, «Фред» стал больше мне доверять. Он представил меня нескольким сотрудникам «Пауков», которых я консультирую по отдельным вопросам (справки об этом направляю отдельно), планирует перевербовку некоторой выданной мной агентуры и собирается подключить меня к разработке сотрудников нашего посольства. «Пауки» чрезвычайно внимательно следят за действием Центра, и мимо их внимания вряд ли прошел тот факт, что Центр ведет себя пассивно и, по сути дела, лишь принимает от меня текущую информацию, не ставя новых заданий, которые бы постоянно поддерживали интерес «Пауков» к моей деятельности. На данном этапе это создает основные препятствия на пути укрепления ко мне доверия и приближения к основной задаче, поставленной Центром. Том”.

Это тусклое послание было катапультировано мною на экстренной встрече через спирохетичного молодого человека в очках, и на следующий день рыжий вахлак, уже в кожаной куртке и не воняющий перегаром (получил втык из Центра за плащ и сделал выводы), на том же месте сунул мне в ладонь коробок с ответом Центра, точным и кратким, ибо, как известно, краткость – сестра таланта. Это часто повторял Маня на совещаниях, обсасывая по часу какую-нибудь самую простенькую истину.

“Лондон, Тому.

1) С вашей общей оценкой обстановки согласны.

2) Предложения по укреплению ваших позиций приняты нами к сведению.

3) Вашу линию на уход от контактов с «Контом» считаем в корне неправильной и просим по возможности углублять личные отношения с ним и держать нас в курсе его истинных намерений. На наш взгляд, работа с «Контом» может помочь решению основной задачи «Бемоли». Курт”.

“Ну и хитрецы! – думал я, сжигая телеграмму в унитазе и размешивая пепел туалетной щеткой. Как они тянут меня в дело с «Контом» («если он будет стоять на краю пропасти, ты можешь его и подтолкнуть»), а на фига все это нужно Алексу, не желающему пачкаться в дерьме?”

Третий пункт о “Конте” был составлен в жестких тонах и наверняка согласован с самим Бритой Головой, осуществлявшим контроль сверху за “Бемолью”. Центр не выносил, когда с ним вступали даже в легкий конфликт, и обычно бил прямо кулаком в нос, не заботясь о мягких замшевых перчатках. Телеграмму, естественно, готовил Чижик под диктовку Челюсти, который и клал ее на стол к Мане для согласования с Бритой Головой. Я представил Маню перед грозными глазенками Бритой Головы, робкого Маню, почесывающего густой “ежик” рукой с почти вытравленной татуировкой (как гласило предание, падение сие произошло в самом начале его партийной карьеры на далеком тракторном заводе; об идейном содержании татуировки в Монастыре шли вечные дискуссии, и многие склонялись к тому, что там синело “Не забуду мать родную”).

Я посмотрел на календарь – в этом месяце Бритая Голова обычно ложился в больницу на профилактику своего бесценного здоровья. Монастырской больницей он гнушался, хотя там для него постоянно содержали отдельную палату с персональной ванной и туалетом (все полководцы службы были привержены к персональным туалетам, видно, боялись, что рядовой состав вдруг обнаружит, что его шефы, как самые обыкновенные люди, имеют несчастье мочиться и отправлять прочие неприличные нужды), а предпочитал загородную больницу от Застарелой площади, предназначенную для самой высокой номенклатуры, где не только проходил осмотры под глазом самой диковинной японской техники, но и активно общался в кулуарах, обсуждал политическую ситуацию в стране, прошедшие и грядущие кадровые перемещения и мелкие сплетни, без которых никто из больных не мог спокойно и навеки уснуть, мысленно устроившись в Неоднозначной Стене.

Значит, Мане пришлось мчаться на своем “шевроле” за город, виляя по узким, уставленным “кирпичами” и милицией дорогам; сам он был здоров как бык, но тоже регулярно ложился на обследования под давлением личного врача, силившегося любыми средствами оправдать свое существование (“Зря вычистили евреев, что могут эти блатари с чистыми анкетами?” – ворчал Маня, теребя свой “ежик”, и вспоминал, как сладко и легко жилось ему до того, как бросили его на укрепление Монастыря в величественном сером доме на Застарелой площади, где ласково-вкрадчивые и по-рабочему крепкие рукопожатия в кабинетах и глухая тишина в коридорах, лишь иногда разрывает ее трепет бумаг: это, как испуганная лань, летит по ковровой дорожке референт на доклад к начальству).

Маня, Маня! ОзорникАлекс приклеил ему эту кличку лишь потому, что ни густой “ежик”, ни остатки татуировки, ни прямой, мужественный взгляд не могли скрыть его удивительно бабьего облика – баба это была, старая кисельная баба [64] : повяжи ей вокруг “ежика” и почти отсутствующего подбородка оренбургский платок – и не отличить ее от старушенций, сидящих в любой деревне на скамейке у дома и глазеющих на проезжающие автомобили.

Знатоки относили Маню к разряду трудных шефов. Если его предшественник Бобер подписывал любой документ легко и не читая (взбучки за глупости и ошибки он давал страшные, устраивал настоящее аутодафе, говорили, однажды проломил кулаком стол, некоторых даже выносили в глубоком и искреннем обмороке, поэтому все бумаги готовились тщательно и с учетом его твердого стиля), то Маня прочитывал все от начала до конца, вгрызаясь в каждое слово и даже пунктуацию (!), и, прежде чем поставить свою закорючку (некий глубокомысленный вензель, разработанный им еще во время трудов на тракторном заводе), правил и правил разными карандашами, рассыпал весь документ на части и собирал воедино совершенно в другой последовательности, приказывал все перепечатать, снова все перечитывал, иногда приходил в ярость от бестолковости исполнителя, но чаще всего оставался доволен своею работой.

Бобер лишь в редких случаях удостаивал документ своей резолюции (обычно с его слов это делал помощник: хитер был Бобер, не любил оставлять следов и, если дело разлезалось по швам, всегда снимал стружку с помощника, якобы исказившего его мудрейшие распоряжения), Маня же из-за любви к печатному слову и привязанности к мекленбургской словесности (на самой последней работе в Доме он занимался идеологией, защитил кандидатскую о Принципах и считал себя виртуозом пера) не резолюции писал, а целые эссе, писал со страстью и душой, иногда даже на отдельных страницах, пока, наконец, мудрый Челюсть, охраняя репутацию шефа (и свою тоже), не убедил его умерить пыл и ограничиться такими содержательными формулировками, как “Пр. переговорить” или “Обсудим”.

Но от правок Маню отучить не удалось: при виде любого текста зажигались хищными искрами его прямодушные глаза, мятое лицо розовело от предстоящего наслаждения, он долго выбирал по цвету, по длине, по внешнему виду, по марке ручку или карандаш – они лежали и стояли на мраморном письменном приборе в загадочном беспорядке – и впивался в документ с ретивостью изголодавшегося бульдога, сжимал скулы, играл желваками и превращался на миг в мужчину – пух и перья летели в разные стороны, словно пес раздирал на части лебяжью перину. Но когда испещренный линиями и кружками текст, рассыпавшись, снова интегрировался в единое целое, перепечатанное обозленными уставшими машинистками (Маня никогда ничего не успевал, сидел допоздна и держал при себе всех заместителей и 2–3 технических работников), то оказывалось, что суть текста оставалась такой же, только начало перекочевывало в финал, а финал попадал в начало.

Конечно, Алекс не настолько глуп, чтобы кричать на каждом углу, как он тайно называет Маню, но с Челюстью этим я уже поделился, – хохотал тот до упаду, точно так же, как и тогда, когда я впервые назвал его в глаза Челюстью (“Здорово придумал, старик, у меня на это не хватило бы мозгов!”).

Я вышел из туалета, попыхивая сигарой, забивающей запах дыма от сгоревшей бумаги, вошел в ванную и причесался специальной щеточкой, предназначенной одновременно и для регулярного массажа натруженной светлой головы.

Облившись слегка “Аква вельвой” (“гори, гори, моя звезда!”), я вышел в халате в гостиную, где тонула в телевизоре грустная Кэти, которая прильнула ко мне так нежно, что заставила забыть не только о Мане, но даже и о Бритой Голове.

Яростный диалог тут же на тахте оказался не таким безрадостным, как я предполагал, а вскоре разговор вошел в обычную колею.

– Когда мы с тобой походим на яхте, Алекс? Или мне ее продать?

– Зачем продавать? Выберем время и съездим в Брайтон. Заодно я повидаюсь с папой, давно его не видел.

Она закивала и погладила меня по волосатой мужественной ноге.

Это вызвало у меня необыкновенный прилив нежности.

– Когда, наконец, мы снимем дом? Надоело жить на две квартиры. И вообще, милая, нам пора уже связать себя формальными узами… в конце концов, я не хиппи, а солидный человек, мне надоел свободный брак, я уже сто раз говорил, что хочу ребенка… даже двоих… – Я не скупился на обещания, добродетельный Хилсмен уже не раз намекал на то, что мне пора упорядочить мою бурную жизнь, да и Центр призывал закрепить свой семейный статус ради “Бемоли” – что делать, если на человека давят две такие мощные организации?

Реакция Кэти была предсказуемой: изящный жест голой руки (ах, бросьте! не говорите глупости, сэр! какой ребенок? я вас люблю, как дай вам Бог любимым быть другой, элегантного, сильного и с чарующим пробором! зачем нам семья? какая скука!), белозубая улыбка (зубы Кэти были нашей общей гордостью, удивительно, что она не поручила мне их чистить, – так заботливо мы оба к ним относились), затем она перепорхнула на мои распахнутые колени (тут мне в голову пришла поэма из единственной строфы полузабытого мекленбургского поэта: “О, закрой свои бледные ноги!”, я не расхохотался лишь потому, что испугался растерять в смехе все свои скаковые качества), и я простучал голыми пятками за нею в спальню, радуясь лишнему шансу походить босиком.

Второй антракт пришлось смочить вином. Хотя лепету Кэти я совершенно не верил, меня согревала мысль, что она все же отвергла мое брачное предложение – никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!

С Риммой этот больной вопрос мы решили проще: ехали на трамвае, увидели загс и зашли. Мы жили в другие времена и любили друг друга крепко (ах, Алекс, ты стареешь и слабеешь, ты стал сладко-сентиментальным, брат, скоро и менторствовать начнешь: мол, учитесь, молодые, берите пример с моей образцовой семейной жизни!), счастливые годы, веселые дни, как вешние воды… – и ничего не осталось, кроме слабых раздражающих воспоминаний.

В конце моего последнего мекленбургского визита Челюсть решил разрушить лед, уже несколько лет разделяющий кланы Капулетти и Монтекки, и пригласил нас домой в гости. Одевался я тщательно и решил придать себе богемный вид, повязав шею угольно-черным платком с искрой (его десять лет тому назад подарил один агент: снял, душка, и отдал, увидел, что вещь мне понравилась), который давно валялся где-то в моем гардеробе, но там его не оказалось, и я начал шарить по всем сусекам – событие экстраординарное, терпеть я не мог барахтаться в шмотках, никогда не помнил, где что лежит, а на Риммины шкафы смотрел с боязнью, знал, что они забиты барахлом, которое я привозил по ее заказам. Тут я нарушил традицию: очень хотелось потрясти Челюсть и его деревню – Большую Землю черным с искрой платком, обернутым вокруг шеи a la лорд Байрон, под клетчатым пиджаком с кожаными заплатами на локтях, криком моды, особенно вкупе с мышиного цвета фланелевыми штанами. И я зарылся во встроенный шкаф в коридоре, взрыхлил там все, но платка не обнаружил, зато налетел на пистолет-пулемет “венус”, о котором совершенно забыл, – блестящая штука длиною всего лишь в 38 сантиметров, калибр 5,6 мм, скорострельность – 5000 выстрелов в минуту. Купил я это чудо военной техники в Майами, штат Флорида, на случай революции (или контрреволюции) в Мекленбурге, когда озверевшие толпы начнут штурмовать комфортабельные дома для “белых”, вешать на фонарях номенклатурных дядей, а заодно и невинного агнца Алекса – кто будет разбираться, великий ли он разведчик или обыкновенный стукач, заложивший десятки невинных людей.

Впрочем, счастливая находка совершенно забытой вещи не остановила моих усилий, я рыл, как тот самый крот истории, воспетый моим соседом по Хемстеду на Хайгейтском кладбище, так и не дорывший ее до всемирной диктатуры пролетариата, и вдруг уткнулся в знакомый ларец, прикрытый коробками с туфлями, я открыл его и – о Боже!

Именно в этот момент возвратилась из цветочного магазина Римма и застыла на пороге, пораженная, если не убитая, кавардаком в апартаментах.

– Откуда у тебя такая груда бриллиантов?! – Я был поражен, и как тут не поразиться, если найден целый клад, целый ювелирный магазин – откуда свалились эти сокровища? Неужели это все наше? Полная чепуха! Я привозил ей, конечно, много, и тут покупали, но столько… нет!

– Что это ты надумал рыться в моих вещах? До сих пор это за тобой не наблюдалось!

– Неужели это все мы накопили? – Мне даже страшно стало: вдруг нагрянет сейчас Бритая Голова со взводом солдат и застанет меня над сундуком с золотом, словно Скупого рыцаря.

– Представь себе, все это мои драгоценности! – Меня резануло слово “мои”, хотя вдевать ее серьги в нос я не собирался. – Приходится продавать некоторые вещи, которые ты привозишь, ведь они все равно износятся или испортятся, а драгоценности всегда в цене… хороший вклад!

– Неужели на наши вещи можно накупить столько бриллиантов?

– Знаешь что, Алик? Не лезь не в свое дело! Что ты в этом понимаешь? Катаешься себе там как сыр в масле на казенных харчах… К тому же тут и мамины бриллианты…

– Мамины? Никогда не думал, что у нее что-то было…

– Конечно! Было только у твоего слесаря-папы… Ты пойми: в Мекленбурге вещи стоят дорого, а драгоценности дешево, ясно?

– Римма, в чем ты пытаешься меня убедить? Ты лучше скажи, откуда все это?

– Ах, ты начал следствие? Проснулась профессиональная жилка? Хорошо! Все это подарил мне любовник!

Я только захохотал и сбил весь свой запал гнева – днем с огнем в Мекленбурге при всей фантазии не сыскать такого богача. Конечно, при жесточайшей экономии и умелом обороте со шмотками и техникой Римма могла сколотить капиталец и разумно инвестировать его в драгоценности… Разве не здравый смысл? Тут я отыскал любимый шейный платок. Из-за чего, собственно, сыр-бор? Не украла же она? Конечно, у Риммы имелись капиталистические замашки, с Молохом она не ссорилась, жила в дружбе, и, кстати, я сам это всегда ценил. Если бы не Римма, черта лысого я получил бы дачный участок, все это не моя стихия. Вершина моей коммерческой деятельности – это сдача пустых бутылок, да и тут меня всегда обсчитывали, а я и не спорил: противно было. Наверное, Римма справедливо считала меня тряпкой и орала: “Если бы ты родился женщиной, то постоянно был бы беременной!” Что ж, невелика беда!

Я завязал на шее платок, чуть взбил и взрыхлил его, стараясь сделать это небрежно, что само собой получалось у любого европейца, а мне стоило многих тренировок перед зеркалом, и набросил пиджак раскраски шахматной доски. Такими пиджаками поражал Лондон король Эдуард VIII, женившийся на американской актрисе вопреки воле двора и истеблишмента, за что и поплатился короной, – вот это герой! Вот это настоящий мужчина!

Я надел фланелевые брюки мышиного цвета на подтяжках с белыми слониками (слоники приносят счастье, а Алекс никогда не забывал ни о расположении звезд, ни о гороскопе) и узорчатые туфли “ллойдс”, которые не хочется снимать даже перед сном, и закончил шедевр, воткнув в верхний карман пиджака белый платок, но не так, как делают это мекленбургские клерки, не на миллиметр-два вверх от кармана, а на полную катушку и небрежно, чтобы торчал он, как гордая белая роза!

Челюсть Николая я уже имел счастье лицезреть и в день моего приземления, когда он ошеломил мир своим внезапным приездом в аэропорт, и на работе, и на конспиративной квартире, куда я приволок ценные заказы: золотые запонки с изображением Нефертити и еще кое-что (заграничные подарки, стыдливо именуемые сувенирами, давно вошли в плоть и кровь Мекленбурга, их уже не просили, а требовали). Особенно в ходу были рыболовные снасти, и мне пришлось специально наладить бизнес с владельцем магазина рыболовецких принадлежностей – ведь спрос на все эти крючки и блесны не имел границ: все бонзы Мекленбурга охотились и ловили, особенно любили половить, подпить, к вечеру загрузить всех чад и домочадцев очисткой рыбы и снова хряпнуть перед здоровым сном.

Челюсть принял “Нефертити” для себя и спиннинги для своих контактов (сам он не ловил, а охотился – это уже на ранг выше) и заказал по просьбе тестя два снайперских прицела для стрельбы по кабанам с вышки (егеря сгоняли бедняг в стадо, и палить можно было, не целясь) и особый чехол для охотничьего ружья, сделанный из стали и не позволяющий тягачу, трактору (или танку), везущему прицеп с убитыми фазанами (кабанами, тиграми, слонами), переехать и сломать ружье, случайно положенное на дорогу, – такой случай якобы у тестя был: тягач повредил ему подарочную бельгийскую винтовку во время охоты в заповедном хозяйстве.

Мы проехали мимо памятника виконту де Бражелону (голубь на его шлеме радовался жизни) и прямо у муниципалитета свернули на улицу Отца Уникальной Театральной Системы.

Римма немного нервничала – ведь наш визит знаменовал собою новую страницу в истории домов Капулетти и Монтекки: близкая дружба, свадьба, потом вежливое охлаждение до телефонного уровня, вдруг новый всплеск в виде ночного визита к нам Николая Ивановича после пьянки и приглашение к нему домой – событие национальной важности! Челюсть уже перебрался во внушительный номенклатурный дом, перед которым моя весьма приличная обитель выглядела, как лачуга (правда, в случае заварушки его атаковали бы в первую очередь, и не помог бы тут даже пистолет-пулемет “венус”, калибр 5,6 мм), мы вплыли в роскошное фойе – иначе не назовешь эти устланные коврами просторы с импортными щетками-половиками у входа, целой оранжереей заморских цветов в керамических кашпо, развешанных на витиеватых железных перегородках, с мягкой мебелью и вкрадчивой дежурной, которая одновременно и обдавала бездонным гостеприимством, и испепеляла проницательной рожей ветерана местной охранки.

Большая Земля за истекший период (нет, Чижик, ты в гроб сойдешь со мной вместе с азбукой канцелярита!) стала еще необъятнее и превратилась в целый Материк, ноги совсем укоротились, и когда-то ястребиные очи прикрывали матовые очки – видимо, после ночных бдений над историческими романами из жизни французских королей (пример для подражания) зрение пришло в негодность.

Апартаменты, точнее, покои с цветными витражными дверями, хрустальными люстрами, пейзажами, в которых доминировали березы и осины, окруженные талым снегом и весенними ручейками, кожаным гарнитуром и палисандровой стенкой, вполне соответствовали новому стилю Мекленбурга, сменившему суровый аскетизм борцов за справедливость на роскошь не обреченного на неизбежную гибель нового класса.

В холл влетели нас встретить два ангела, мальчик и девочка, улыбающиеся, как на рекламе импортной зубной пасты, дети на американский манер сами протянули руки для пожатия (уж не гувернантку ли завела семья Челюсти?) и тут же удалились, приняв из рук мамы врученный мною букет потрясающих роз, купленных за дикую цену на рынке недалеко от памятника Буревестнику.

Стол, покрытый алой скатертью (тоже не случайно: Челюсть любил этот цвет и частенько повторял цитату из Уитмена, в свою очередь, процитированную Усами, в чьих трудах он ее и подцепил: “Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!”), ломился от распределительных яств и набора напитков, включавших даже “гленливет” (Николай знал мои слабости, впрочем, будем к нему справедливы: с юных дней он любил жить широко, не мелочился и всегда давал взаймы, я же, например, еще не дав, уже чувствовал себя обворованным).

Римма и Большая Земля изображали радость после вынужденной разлуки (обе, наверное, с удовлетворением фиксировали друг у друга новые морщины, складки и жировики), щебетали через стол, вспоминая общих и особенно покойных подруг и делясь советами по воспитанию детей, телефонный контакт все-таки не прерывался, и они были в курсе семейных дел, мы с Челюстью произносили несуразные тосты, сознавая их глупость, но в то же время и необходимость. Затем Большая Земля лично внесла баранью ногу (“сделала сегодня ногу со сложным гарниром” – тогда это мистическое обозначение вошло в моду во всех первоклассных ресторанах Мекленбурга, я тут же придумал себе эпитафию: “Тут лежит несложный Алекс Уилки, который съел сложный гарнир и от него подох”), затем мы переместились на кожаную мебель, где Коленька (между прочим, специально надел подаренные мною запонки с головою Нефертити), как в доброе старое время, исполнил “Не счесть алмазов в каменных пещерах”, – партия не его голоса, но заучил он ее еще тогда, когда у него прорезался тенор; женщины разнеженно слушали, Большая Земля тихо подпевала, раздувая свои мехи – бюст.

Оставив женщин наедине с их нержавеющей дружбой, мы взяли кофе и переместились в кабинет-библиотеку. Челюсть за многие годы я изучил как свои пять пальцев, и его полные и неполные собрания меня не потрясли: дай Бог, если за свою славную жизнь он прочитал хоть одну серьезную книгу!

Правда, он проштудировал несколько полезных книг типа “Крылатые слова” и “Сборник застольных анекдотов” на английском: мой опытный взгляд сразу засек стопку книжонок с закладками, по корешку я определил словарь цитат издания “Пингвин”, содержащий мудрые высказывания на все случаи жизни и индекс, по которому их легко было зацепить. Челюсть готовился буквально ко всем общественным мероприятиям, репетировал выход даже в гости, дабы выглядеть человеком эрудированным, разве только в постель с Большой Землей не ложился, не подкрепившись броской цитатой, анекдотом или отрывком из мемуаров военачальников (в его высокой среде проблемы войны частенько накатывались на бессвязное бормотание после фужеров с водкой).

В далеком углу я заприметил маленькое фото Усов в орденах (они все чаще украшали лобовые стекла грузовиков в те неопределенные дни) – ого! Это говорило о многом, это означало, что жесткие тенденции в мятущейся мекленбургской политике продолжали нарастать: ведь Челюсть зазывал в свой кабинет не только так называемых старых друзей вроде меня, но и тестя, и его коллег, живущих напротив, в охраняемом доме-дворце.

– Ты сегодня какой-то грустный… – заметил Николай. – Думаешь об операции? Не стоит! Я уверен в успехе… конечно, если мы не будем идти на поводу у руководства.

– Давай не говорить о делах, – попросил я, – в печенках у меня эта “Бемоль”, ну ее к черту!

– С женой, что ли, поругался? – Он был наблюдателен и почувствовал холодок в наших общениях с Риммой.

– Надоела эта дурацкая жизнь, Коля. Трудно. Сомневаюсь, что мы сможем жить вместе, если я вернусь…

Он начал меня успокаивать, а размякшего Алекса понесло по волнам, и я вывалил ему о драгоценном ларце.

– Как бы она тут не запуталась. Бухгалтер из меня плохой, а она спекулирует шмотками… – исповедовался дурак.

Сказал – и обделался: ведь дал Челюсти козырную карту, заложит при первом же случае, если ему будет выгодно.

Но он реагировал благодушно:

– Ах, Алик, сейчас такое время… все продают, деньги-то нужны. Тем более что вы строите дачу… Только предупреди, чтобы она делала все осторожно.

– Надеюсь, что все это между нами, – вякнул я.

– Как тебе не стыдно! А еще старый друг!

Я не стал спорить и отхлебнул “гленливета”, захваченного хозяином из гостиной.

– Хорошо ты пьешь, здоровяк, я подох бы от таких объемов! Ты Солженицына читал? И как?

Я неопределенно пожал плечами.

– Зря его выпустили, – продолжал он, – стрелять таких надо! Дали бы мне, рука не дрогнула, и целился бы я ему медленно прямо в лоб, чтобы он лучше почувствовал, какой он гад!

Я промолчал: ну его к черту, достаточно и того, что разболтал ему насчет ларца, ну его к черту, парень он хороший, но… зачем делиться с ним тайнами? Разве он поможет? Кто поможет тебе вообще, если жена и сын смотрят на тебя, как на денежный мешок? Для чего вообще я живу? Для того, чтобы Бритая Голова шепнул по пьянке Самому-Самому (стараясь не задеть застрявшими в коронках мясными ошметками глухое ухо) о том, что в Англии (“что? что? где? где? в Андах?”) живет-поживает некий разведчик Алекс, преданный Делу и рискующий своей единственной жизнью ради Великих Идеалов и мудрой политики Самого-Самого? О том, что бесстрашный Алекс рано или поздно отловит и удавит Крысу?

К концу вечера я все же весело нажрался, был блестящ и остроумен – так по крайней мере я парировал на следующий день упреки Риммы, добавляя, что “тому, кто не грешил, не будет и прощенья, лишь грешники себе прощение найдут!” – изобретательно танцевал с Большой Землей под “ах, Тоня, Тоня, Тонечка, с ней случай был такой, служила наша Тонечка в столовой городской” (пел сам, забыл, что она не Тоня, а Клава), ей это безумно нравилось, пока я не уронил ее на пол.

На прощанье Челюсть одел и Римму, и меня (так в Кембридже одевает профессор своего не менее почтенного коллегу), на пустой улице Буревестника я сразу же нашел свободную машину, что в трезвом виде мне никогда не удавалось, которая и доставила нас до дома.

Утром я проснулся рано, не умываясь, сел в машину и поехал на пляж недалеко от речного вокзала, чтобы смыть тоску и похмелье. Город уже проснулся, спешили на работу люди, у киосков стояли очереди за газетами, деревья еще не устали от жары и пыли, по воздуху плавал тополиный пух.

Я медленно заходил в воду, ступая осторожно по грязному дну, вода поднялась по грудь, по самую шею, я решительно пошел вперед, и она накрыла меня с головой (подводное ныряние всегда было моим хобби). Я шагал и шагал, как герой юности Мартин Иден, упираясь, подгребая руками и мешая воде вытолкнуть меня наружу, темно-зеленый потолок нависал надо мной, я шел и шел, напрягая все свои силы и волю…

“Созвездий мириады сюда не шлют лучи, молчат здесь водопады, не пенятся ключи; ни радости беспечной, ни скорби быстротечной. – Один лишь сон – сон вечный, ждет в вечной той ночи”, – повторял я, как молитву, строчки, которые по моему настоянию Сережка освоил и исполнял под гитару, заменявшую ему Баха и Плутарха.

Помню судорогу гребущих рук, сопротивление ног, тянущих обратно на дно, боль в плечах, уходящий свет, который вдруг показался единственным, самым важным и самым нужным маяком… Очнулся я на мокром песке, выворачивало меня наизнанку.

Все это было давно, в дни зарождения “Бемоли”, а сейчас я валялся в постели с Кэти, и мы щебетали по поводу меблировки нашего еще не купленного дома…

Через неделю меня срочно вызвал Хилсмен и без всяких церемоний положил на стол уже расшифрованную американцами телеграмму Центра.

“Лондон, Тому.

Нами готовится мероприятие большого государственного значения, связанное с переброской «Саперам» нескольких партий «пива». В этих целях проверьте готовность тайников «Рассвет» и «Темница». 25 сентября (запасная встреча через день) вам предстоит провести встречу с представителем Центра по условиям связи «Грот» для обсуждения деталей передачи «пива» «Саперам»”.

Телеграмма меня ошеломила, хотя Центр ударил в самую точку: не было вопроса, который мог бы поставить на уши всю американскую службу (и англичан тоже) так, как “Саперы”, то бишь экстремистское крыло Ирландской республиканской армии (ИРА), террористической организации, действующей не только в Ольстере, но и в Лондоне, где они временами взрывали бомбы. Западная печать обвиняла Мекленбург в снабжении террористов оружием (“пивом”), но я знал, что мы боялись прямых контактов с ними как огня, и не раз говорил об этом Хилсмену. Вопрос этот муссировался и во время моего последнего визита в Мекленбург, когда Челюсть в наших приватных беседах даже высказал мысль, что если бы Крыса действительно находилась в стенах Монастыря, то она не преминула бы информировать своих хозяев о действительном положении вещей.

– Возможно, Крыса и информировала об этом противника, – заметил я. – Но они специально подливают масла в огонь, дабы разжечь ненависть к миролюбивой политике нашей страны. В конце концов, дезинформация всегда оставалась мощным орудием пропаганды!

Челюсть, поразмыслив, согласился со мною, и на этом разговор о “Саперах” закончился.

– Что вы об этом думаете? – Великий волшебник Гудвин из Канзаса сузил глаза и вытянул нос, словно хотел вынюхать мои мысли.

Я даже удивился такой прыткости Центра, просто феерической оперативности, разрушающей мои представления о ритме монастырской работы. Я сразу усек, что Центр внял моей просьбе и подбросил реальное дело, способное поднять доверие к Алексу до высочайшей планки. Но как это все будет выглядеть?

– Надо дождаться встречи… решение самого высокого уровня, вы сами видите, что меня к этому делу они не привлекали, да и роль мне отвели, как я понимаю, подсобную. Очевидно, Центр вел переговоры с ирландцами по другим каналам.

– В каком районе “Грот”?

– В районе доков, кажется, вест-индских…

– Прекрасно. Проводите встречу и сразу же свяжитесь со мной. Теперь о Ландере. Вы на него подействовали, спасибо! Во всяком случае, пить он перестал [65] . Хотя мы обеспокоены состоянием его нервной системы.

– Куда вы спешите, Рэй? Никуда он от вас не уйдет со своими секретами! Дайте ему привыкнуть к обстановке, успокоиться – и он сам забудет о своей присяге!

– Согласен. Скоро мы его устроим в одну эмигрантскую газетенку, пусть работает там под чужой фамилией, а потом видно будет… Мы готовы на обмен семьи. В нашей тюрьме сидит шофер вашей легальной резидентуры, задержанный вместе с двумя сотрудниками во время встречи с одним служащим “Дженерал моторе”. У них были дипломатические паспорта, а ему, бедняге, не повезло… Мы готовы пойти на этот жест, поскольку он отвечает американской позиции по правам человека.

– Очень разумно! – согласился я, еле сдерживая раздражение. Права человека! Ненавижу эту американскую брехню. Будто Хилсмен не стрелял в безоружных во время войны во Вьетнаме, предварительно натренировавшись на овцах, одетых в шинели мекленбургского производства! А кто поставлял оружие “отрядам смерти” в Бразилии, перестрелявшим не одну сотню людей? А кто готовил покушения на Фиделя? Кто хлопнул Че Гевару? Так что нечего качать права, нечего искать соломинку в чужом глазу, не видя в своем и бревна!

– Будем считать, Рэй, что с Юджином все в порядке и моей помощи больше не требуется…

– Ну зачем же так? – От Хилсмена не укрылась моя обида, когда меня, словно пешку, сбросили с доски после триумфального возвращения вместе с Юджином из Каира. – Вы оказываете на него благотворное влияние… он очень тепло о вас отзывается! Кроме того, нам постоянно нужна информация о его настроениях…

Черт возьми, словно с Центром сговорился! Тот тоже долдонил об этом. Нет, дорогие друзья, катитесь вы подальше, не нужен мне ваш “Конт”, у меня свои задачи, валяй, Челюсть, бери лыжи, закутай свои мрачные уши в шарф, не забудь диппаспорт, садись в лайнер и сам занимайся этим делом.

25 сентября, согласно указанию Центра (скажи, Чижик, когда-нибудь выветрится из меня этот окостеневший стиль или так я и отдам концы согласно воле Центра?), я вышел на встречу с таинственным представителем в районе вест-индских доков, в небольшом парке около ветхого паба “Остров веселья”. Шел я беспечно и легко, как на свидание с любимой девушкой, и сразу же увидел, что все вокруг уже обставлено наружкой: в ста ярдах от паба двое работяг со специальной машины обстригали деревья – по их нетрудовым рукам и лоснившимся шеям я понял, что это стационарный пост, возможно, с телесистемой замкнутого контура, позволяющей не только наблюдать слияние в шпионских объятиях, но и прослушать весь разговор.

Не успел я развалиться на скамейке, как из правой стороны парка, словно из небытия, вывалилась и быстро покатилась ко мне фигура в просторной болонье, прикрытая сверху игривой шляпой с пером, какие носят легкомысленные тирольские стрелки (этими безыдейными импортными шляпами уже несколько лет заваливали прилавки Мекленбурга). Ба! Знакомые все лица! Дорогой Евгений Константинович, милый Болонья! Как ваши бородавки? Физкульт-привет! Я даже затосковал по тому заброшенному городку, где ухабы и белье на веревках, где торжественно и оскорбленно стоят поруганные церкви и ютятся перекошенные домишки. Салют, Болонья, как поживает торговец медом и первый любовник города Зальцведеля Семен? Привет, Болонья, ты в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а там ты районная опора власти. Какими судьбами занесло тебя в суровый Альбион?

Лицо его выражало решимость человека, готового немедленно прикрыть грудью дот:

– Извините, как мне проехать в Челси?

Спрошено было на таком жутком английском, что если бы я не знал Болонью, то принял бы его за загулявшего голландского матроса.

– Лучше автобусом номер семьдесят два…

Болонья посмотрел на часы, мы широко, по-мекленбургски улыбнулись друг другу, и он плюхнулся на скамейку, оглушительно шурша пластиком.

– Очень рад вас видеть! Все о’кей! Я очень тщательно проверялся, ничего подозрительного нет. На подходе Семен проводил за мной контрнаблюдение…

– Семен?!

– Тот самый Пасечник, помните? Знаете, он женился… Впрочем, здоровье у него железное…

– Давайте прогуляемся по парку! – И мы повернулись спинами к направленным микрофонам стационара, о котором Хилсмен не счел нужным меня предупредить, и зашагали по аллее.

– Извините меня, Алекс, но я буду очень краток. Прежде всего сориентируйте меня по обстановке. В каком состоянии тайники “Рассвет” и “Темница”? Вы их проверяли?

– А много ли у вас “пива”?

– Всего два ящика весом по пятьдесят килограммов.

– А какая там марка “пива”?

– Я не знаю. Моя задача сводится лишь к транспортировке.

– Тайники представляют из себя две глубокие ямы, они находятся в пригородном лесу, хорошо замаскированы. Отличные тайники!

Тайники привели в восхищение даже Хилсмена, с которым мы провели их инспекцию накануне.

– Как вам удалось отыскать такие ямы? – удивлялся Рэй. – И зачем вам такие огромные?

– На случай обострения обстановки, Рэй! Будем складывать туда трупы убитых црушников!

Он не среагировал на мой черный юмор, с юмором у волшебника Гудвина было туго, да и кто мог тут соперничать с Алексом, кроме Оскара Уайльда и Марка Твена?

Болонья внимательно выслушал мои описания тайников и даже сделал себе пометки в блокноте.

– Под каким прикрытием вы сюда прибыли? – поинтересовался я.

– Мы с Семеном работаем на нашем торговом судне, которое сейчас стоит на ремонте рядом с Тилбури.

– На какое число вы планируете операцию по переброске “пива”?

– На десятое октября. Запасная – одиннадцатое октября. – Болонья был серьезен и четок, не зря он понравился мне в ту памятную поездку.

– А почему именно вас прислали сюда?

– Этого я не знаю. Я выполняю приказ. Центр просил, чтобы вы помогли мне сориентироваться на местности… Боюсь, что мне будет сложно самому найти тайники.

“Еще бы! – подумал я. – Мне и самому сложно, тем более что каждый раз я путаюсь в любом лесу среди тропинок и кустарников и еле-еле выхожу к шоссе”.

– Хорошо. За четыре дня до операции проведем встречу у тайников. На чем вы будете транспортировать “пиво”? – спросил я.

– Все хорошо продумано. С утра мы выедем на машине с западногерманскими номерами, хорошо проверимся, а потом сменим номера на английские… Все продумано, Алекс!

– Вы лично будете встречаться с ирландцами?

– Мне приказано лишь перевезти ящики. Больше я ничего не знаю, Алекс.

Мы шли по аллеям, и мой опытный глаз видел, что парк наполнялся людьми с кейсами и дорожными сумками, – значит, на стационаре поставили крест и пытались засечь нашу беседу с помощью передвижных улавливающих микрофонов. Слушайте, слушайте, джентльмены, много услышите!

Черт побери, кто же будет встречаться с ирландцами? Значит, задействована еще одна резидентура? Исключено. Но Центр – молодец, красивое подбросил дело, наверняка оно уже находится под личным контролем директора ЦРУ. Акции Алекса растут и растут…

– Что ж, если нет вопросов, давайте разбежимся, – предложил я.

– Мне приказано вам лично передать сувенир из Центра. – Он достал из кармана матрешку и протянул мне.

– На черта она мне нужна? – расхохотался я.

– В ней личные указания для вас. Я об этом ничего не знаю.

Мы вышли из парка на улицу и чуть не врезались в возлюбленного Жаклин, дремлющего на скамье после утомительного контрнаблюдения. Выглядел он еще моложе в свои сто и тоже был в тирольской шляпе. Ах, Сема, Сема! Где твои нежинские огурчики, розоватое сало и штоф первача?

– Итак, до встречи! – И я пошел в сторону автобусов, сжимая матрешку в кармане.

“Что они сообщают?” – зудело в голове. Я не выдержал, спустился в клозет около парка и заперся в кабине, даже не изучив, как обычно, все будоражащие непристойности, начертанные на туалетных стенах.

“Лондон, Тому.

Руководством принято решение провести вербовочную беседу с “Контом” и предложить ему сотрудничество в обмен [66] на заботу о семье и прощение его предательства. В целях безопасности мы планируем провести беседу на торговом судне 10 октября (запасная – 11 октября). Судно в это время перейдет от Тилбури в доки Литтлхемптона, находящегося рядом с Брайтоном. Вам предписывается следующее: 10 или и октября организовать в одном из ресторанов Брайтона, где живут отец и сестра “Регины”, ужин, на который под благовидным предлогом пригласить “Конта”. В ресторане без вашего участия с ним установят контакт. Просим иметь в виду, что лицо, передавшее вам эти указания, в операцию не посвящено. Через него (на судне имеется рация) передайте нам подробный план своих действий 10 (или 11) октября”.

Я обомлел от этой цедули и застыл на стульчаке – ну и дела! А я-то полагал, что фантазия Центра давным-давно сдана в Музей Монастырской Славы, забавное заведеньице, где среди приличных людей висели портреты многих выдающихся прощелыг, сделавших карьеру на чужих костях, лизоблюдов и подхалимов. Молодцы, ребята, настоящие орлы, главное, что даты операции с “пивом” и поездки “Конта” в Брайтон совпадали по времени, ergo: первая операция не только поднимала шансы Алекса, но и отвлекала американцев от “Конта” – не иначе как все свои силы сконцентрируют они на ирландских террористах. Итак, это “красная селедка”! [67] И все же как мог Центр, вечно опасающийся международных скандалов, пойти на такой рискованный шаг, как переброска оружия террористам? Но черт с ними, надо думать, как уговорить Юджина. Захочет ли он поехать в Брайтон? Сам Рэй считает его психом, от которого можно ожидать чего угодно. А если он под опекой мышек-норушек? Вряд ли. Мышки – дело накладное, подержали первые дни, и хватит, за мною уже давно не увязывалось никаких “хвостов”, если не считать истории в Тауэре. Не пугай сам себя, Алекс, не преувеличивай силы контрразведки, вспомни, что Джордж Блейк, получивший сорок два года за шпионаж в пользу Мекленбурга, запросто убежал из лондонской тюрьмы и почти месяц жил в миле от нее, в маленькой квартире, а потом преспокойно выехал из Альбиона, спрятавшись в фургончике своих друзей. Контрразведке и в голову это не приходило: она считала, что он давно празднует свое вызволение в восточном ресторанчике рядом с памятником виконту де Бражелону, не переоценивай противника, Алекс! Что же это за вербовочная беседа на судне? А если… (вспомни: “Если он наклонится над пропастью, его можно и подтолкнуть”). Пойдет ли он на судно? Ха-ха. Я никогда бы на его месте не пошел! О беседе ли идет речь? Вспомни историю. Разве не на судне вывозили из Парижа белого генерала Миллера? “Конт” – такая же сволочь. Мало ли что он тебе нравится, Алекс! Обыкновенный предатель. Представь себе, что все наши люди, последовав его заразительному примеру, начнут бежать за границу по подложным паспортам. Что будет? Конечно, Самый-Самый и компания превратили Мекленбург в дерьмо, но это твоя родина, Алекс, и ты ей должен служить верой и правдой. Даже если ты подписал кровью договор с чертом, ты обязан его выполнять, а это твоя родина, Алекс, исполняй свой долг! Да, мы не ангелы. А что, американцы – ангелы? ЦРУ такое же дерьмо, как и Монастырь, даже вонливей. Центр, конечно, сука, все-таки приплели меня к “Конту”, несмотря на все просьбы… Почему ты вдруг решил, что его уберут? Или вывезут? Мнителен ты, Алекс, нужно меньше пить и заняться, наконец, спортом. Ведь все звучит очень резонно: мы вас прощаем, дорогой Юджин, и будем беречь вашу семью, а вы за это поработайте немного на нас. Скорее всего, беседу будет проводить Болонья, он вполне для этого подходит. Но каков трюкач! Делает вид, что ему ничего не известно о “Конте”, изображает из себя передаточный пункт в тирольской шляпе! Но молодец! Конспиратор! Надо вытащить его из провинции, такой сто очков даст посольским мальчикам – колобкам, угоревшим от перегара!

Я задумчиво вышел из сортира в район краснокирпичных коттеджей и не успел дойти до своей “газели”, как рядом со мной поравнялась машина, из которой выглянула красная, как окружавшие нас особняки, морда Рэя Хилсмена. Видимо, у него поднялось кровяное давление из-за происков ирландцев, – американцы избалованы легким оперативным режимом, не привыкли к стрессам, это вам не бронепоезд Алекс, забывший, что такое жизнь без мышек-норушек и угрозы ареста, жизнь без часовых метаний на маршрутах проверки и ковыряний в тайниках-могилах.

Через минуту мы уже сидели в пабе.

– А как ирландцы заберут оружие? Это ведь не так просто…

– Он ничего об этом не знает. Это рядовой работник, спица в колеснице. Ему поручено лишь заложить оружие в тайник. Ирландцы заберут его в тот же день, десятого или одиннадцатого октября.

– А какое время? – Таким взволнованным Рэя я никогда не видел.

– Не знаю. Но у меня будет еще одна встреча с этим парнем. Кстати, Рэй, наружка вела себя навязчиво, так мы можем спугнуть птичек! – вставил я ему перо.

– Извините, я просто забыл вас предупредить, что на всякий случай возьмем место встречи под контроль. Вся беда в том, что мы опираемся на свои силы и не обращаемся за помощью к англичанам…

– Неужели и стационар обслуживался вашей резидентурой?

– К сожалению, это так. Видите, как мы заботимся о вашей безопасности? И правильно делаем. Запомните, Алекс, эта ирландская история рассматривается нами как особо важная…

– Я вас понимаю, Рэй. К сожалению, Центр, как вы видите, раскрыл передо мною немного. Но это в нашем стиле.

И тут же в пабе я набросал телеграмму для передачи в Центр по “Фасаду” ребятами Хилсмена: “Центр, Курту. Встреча с вашим представителем прошла благополучно. Тайники пригодны к использованию. Перегрузку «пива» планируем на 10 октября (запаска и октября). Том”.

Рэй внимательно прочитал документ.

– Отправим сегодня же. Мои ребята научились классно работать на вашей рации. А ваша пара работала грубо. Оба постоянно оглядывались, заходили в тупики, пытаясь затянуть туда наружное наблюдение… короче, сразу видно, что они шпионы.

– Знаете, Рэй, моя пара не имеет квалификации, они, по сути дела, лишь технари, которым нужно переправить ящики с оружием. К тому же я с вами совершенно не согласен: в таких острых операциях глупо думать о том, за кого тебя примет наружка, главное – отрезать любой “хвост”. Это грубо, но в данном случае оправданно.

– А ваши ребята нас видели? – поинтересовался Рэй.

– Конечно нет! Они же пришли без “хвоста”. Извините, Рэй, я сегодня устал, и меня ожидает дома Кэти. Завтра созвонимся, ладно?

Он помахал мне на прощание рукой, и я мирно отправился к своей “газели”. Через час я уже пришвартовался к своей пристани.

– Хватит! Надоело! – решительно заявил я Кэти, удивленно моргающей глазами. – Надоели мне вся эта тягомотина и твои выкрутасы! Десятого октября будем праздновать нашу помолвку в Брайтоне, пригласим папу с сестрой, еще кого-нибудь… Решено!

– Но Алекс… – Она нежно замерла на моей косматой груди: подумать только, сколько счастья свалилось сразу на голову несчастной парикмахерши с Бонд-стрит!

– Давай заранее съездим в Брайтон, закажем ресторан, а заодно и походим на яхте! О’кей? А сейчас, моя милая, поехали кутить! Надоела мне вся эта беготня с радиобизнесом!

И жених с невестой помчались в незабвенный “Монсиньор”, что на Джермин-стрит, уже давно уничтоживший мою патриотическую страсть к пожарским котлетам. Кэти любила устрицы, креветки, клубнику со сливками и прочую простую пищу, чем мы и отпраздновали великое решение.

Какое счастье, что Маня и другие партайгеноссе никогда не бывали в таких заведениях, не имели ни малейшего представления ни об устрицах, ни о почках по-лионски, омаровом супе и других изысках и потому не завидовали и были глубоко убеждены, что в этом прекрасном мире нет ничего лучше, чем номенклатурные деликатесы из специального распределителя.

Юджин уже не раз говорил мне по телефону о своем твердом режиме: подъем рано утром, зарядка, чашка кофе и кропание за письменным столом до двух часов, – рассказывал он об этом с серьезностью сумасшедшего.

Я заехал к нему на следующее утро без предупреждения и застал в халате, надетом на белую сорочку с галстуком.

– Извините, Юджин, что не позвонил… Проезжал мимо, решил заехать. Мы с Кэти решили сделать небольшой обед десятого октября. Хотелось бы, чтобы вы составили нам компанию.

– Спасибо, Алекс, огромное спасибо. А где мы будем обедать?

– Пока мы не решили. Зарезервируйте на всякий случай весь день!

– Ого! Но мы с вами надеремся!

– И что в этом плохого?

Мы блаженно расхохотались и едва не упали друг другу в объятия.

В тот день я подготовил сообщение в Центр для передачи через Болонью:

“С «Региной» достигнута договоренность о помолвке в Брайтоне, где живет ее отец, 10 октября с. г. «Конт» согласился принять участие в обеде, места встречи я ему не раскрывал.

План мероприятия:

12.00 утра – отъезд из дома.

12.30. Заезд за «Контом» домой.

15.00. Приезд в Брайтон.

16.00.—19.00. Празднование помолвки в ресторане «Морской орел», где с ним может установить контакт представитель Центра. Том”.

Итак, общая схема прояснилась, оставалось лишь ждать и ждать десятого октября, смотреть на циферблат, вздыхать, что так медленно тянется время, скользить по лезвию ножа, дрожа от сладости пореза…

Глава одиннадцатая о том, как заманить приятеля в ловушку и придушить

И все-таки свинью мне подложили величайшую. Нет, я не чурался любой работы и даже соглашался быть на подхвате, но Челюсть ведь знал, знал, подлец, прекрасно, как я отношуськ делу “Конта”, видел же он выражение моего лица, когда зондировал в Монтре по дороге к горнолыжному центру. А моя телеграмма с отказом заниматься предателем? Подставил Челюсть ножку – воистину тот, кто ужинает с дьяволом, должен иметь длинную ложку. Да и зря они заварили всю эту кашу: вряд ли “Конт” пойдет на вербовку, а если нет, то зачем вывозить его? Не Крысу же вытягивали за хвост из норы, а несчастного беглеца, попавшего на родине в беду. Так ли это? Не малюй идиллические картинки, Алекс, и поменьше иллюзий. Если бы наши идеи были лошадьми, то нищие катались бы на них верхом. Ты что, в душу Юджина заглянуть успел?

Центру всегда виднее со своей вышки, его лупа, словно магический кристалл, различает и собирает воедино миллионы золотых крупинок информации. Если сам Юджин и не имел возможностей доступа к сверхсекретным документам, то разве он не мог завербовать одну из веснушчатых девочек-машинисток из секретариата Мани, через который проходили лавины секретов? Кто знает, быть может, он руководил целой резидентурой, обвившей шупапьцами весь Монастырь? Почему бы Юджину не быть Крысой?

– Так мы едем в Брайтон или нет? – Кэти раскрыла глаза [68] .

– Несомненно, – пророкотал я. Она еще спала, но притворялась, что уже проснулась.

– Как погода, милый?

– Вполне приличная для прогулки на яхте…

И она смежила веки и продолжила свой сладкий сон.

В Брайтоне мы бывали время от времени, тянуло меня порой на морские прогулки (чего стоит образ Алекса в синем блейзере с сияющими медными пуговицами и строгой капитанской фуражке, сжимающего твердой рукой руль!), с последующим шведским столом в королевском яхт-клубе в сотне ярдов от причала, где стояла яхта.

Я потянулся, как переспавший, обленившийся кот, и спрыгнул на пол.

На тумбочке рядом с Кэти лежал сборник гороскопов, раскрытый, естественно, на созвездии Близнецов, под которым родился герой ее романа. Кэти серьезно относилась к нашему браку и изучала меня по всем статьям, словно прилежный ученый, рассматривающий под микроскопом крылышко стрекозы.

“Стихия воздуха под управлением Меркурия. Живые и остроумные Близнецы (поразительно точный портрет Алекса!) желанны в любом обществе. Сообразительность и осведомленность создают им репутацию интеллектуалов и эрудитов. Их день – среда (странно, но мне везет по понедельникам), камни – берилл, гранат, кварц (очень точно, если учесть, что в ларце Риммы лежали бриллианты, которые я никогда не дарил). Гармоничен союз с Весами, Водолеями, Львами, Овнами”. Я нагнулся и поцеловал Кэти в щеку.

– Kiss me, Kate! [69] – сказал я нежно и вспомнил чье-то: “Под развесистым каштаном продали средь бела дня – я тебя, а ты меня. Под развесистым каштаном мы лежим средь бела дня, справа ты, а слева я”.

Была блаженная суббота, в эти дни Монастырь не дремал, не расслаблялся и не отрывался от подзорной трубы: высочайшим повелением Самого на уик-энды вводилось дежурство на всех уровнях – круглосуточные тотальные бдения вошли в плоть и кровь Мекленбурга, а как же иначе? Ведь миллионы Брутов с наточенными кинжалами охотились за Самым-Самым, разводил пары самиздат, шпионы готовились взорвать Неоднозначную Стену, вся страна сидела на пороховой бочке, и стоило лишь поднести спичку к бикфордову шнуру… (возможно, так оно и было).

Вахту несли и в священных стенах, и дома, и постоянно звонили на работу, и докладывали о своих передвижениях, даже находясь на дачных огородах. Монастырь бдел и улавливал своими чуткими ушами все местные и международные происшествия, которые сыпались как из рога изобилия. Уходили в отставку правительства, свершались перевороты в дальних странах, судьбы которых непостижимым образом переплетались с благополучием Мекленбурга, случались и мелкие, но не менее болезненные ЧП, вроде пребывания в вытрезвителе загулявших монахов, самоубийства механика гаража, удавившего жену, бродячие кошки вдруг подлезали под ворота и устраивали во дворе праздник любви, от которого электронная система тревоги била в такие колокола, что срывала и ставила “в ружье” целый взвод солдат.

Утром Маня с интересом выслушивал все сенсации, и, когда Главный Дежурный, лихо застыв в стойке “смирно”, докладывал, что “никаких происшествий не произошло” – происшествия, как известно, либо происходят, либо не происходят, – по бабьему лицу Мани пробегала гримаса разочарования, он раздраженно хмурился, садился в кресло и бросал придирчивый взгляд на груду ручек и карандашей (зачинивать последние предписывалось лично Главному Дежурному, клерков меньшего калибра к заточке на импортной точилке не допускали, запрещалось допускать в высокий кабинет разную мелкую шваль, способную вставить в стол “клопа”), поправлял держатель для коробка со спичками (он не курил) и пресс-папье (чернилами уже четверть века мало кто пользовался). На письменном столе, как на свалке, громоздились медные ножи для разрезания бумаги, контейнеры для скрепок, ножницы, тюбики с клеем и клейкая лента (во время кровавых правок он резал и клеил, что его успокаивало) – все знали слабость Мани к канцтоварам и привозили их со всех краев света…

Неужели они решили кокнуть “Конта”? Неужели плюнули на репутацию нового миролюбивого Мекленбурга и на все законы? Но ведь “Конта” могли приговорить заочно на закрытом заседании военного трибунала.

Я вспомнил слова Челюсти:

– Усы, конечно, во многом ошибались и наломали дров, но признаем, что в те годы страна имела авторитет, нас боялись! Да и на что похожа политика, у которой отбирают кинжал и яд? Бессильны все эти парламенты и демократии, переливающие из пустого в порожнее, как на собрании старых баб! Что говорить, при Усах ребята ради Идеи себя не жалели и работали на износ! Крали и убивали за рубежом, да и как было не кокнуть генералов, заливших кровью страну во время Гражданской войны, или Иудушку Троцкого и его прихвостней?

– Но сам Учитель осуждал индивидуальный террор… – мягко возражал я.

Челюсть лишь пробарабанил пальцами по глади письменного стола – в отличие от Мани его рабочее место напоминало пустыню Гоби: лишь одинокая ручка фирмы “Монблан” с золотым пером (дорогое удовольствие, подарок Алекса) строго покоилась на нем. Документы Челюсть сразу же после прочтения убирал в сейф времен очаковских и по коренья Крыма, – конспирация начинается с порядка, и никаких безделушек, никаких пресс-папье и бронзовых чернильниц, ничто не должно отвлекать Мысль, освещающую, как маяк, пути Монастыря.

Челюсть, Челюсть! A little more than kin, and less than kind [70] иногда я ненавидел и его, и Маню, и всю камарилью, и чаще всего я ненавидел по ночам, когда не шел ко мне сон. Страшные игры прокручивал я тогда в своей голове, безжалостные и унизительные, как у маркиза де Сада! Тогда в моих фантазиях возникал пышный гарем с гуриями, где Маня занимал место султана, а Челюсть – первого евнуха. Маня беспрестанно поправлял тюрбан, прикрывавший “ежик”, облизывал вожделенно губы и вдруг указывал перстом на одну из наложниц, прикрытую черной чадрой. Челюсть-евнух подводил ее к султану, она целовала ему ноги и приоткрывала лицо – о Боже, это была сама Большая Земля, только не расплывшаяся до размеров Материка, а полненькая, с круглым задом и ястребиными очами…

Не отрываясь, я вглядывался в лицо Челюсти, надеясь узреть дрожание губ и судороги на лице, но он был бесстрастен, как сфинкс, – и я радовался, сердцем чувствуя все муки его самолюбия, я видел, что за кривой улыбкой, теряющейся в огромном подбородке, скрывается жажда разорвать Маню на части. A little more than kin, and less than kind – лошадка выскочила далеко вперед, обскакала ловко и небрежно благодаря сиятельному тестю, а тяжеловоз Алекс, тягач Алекс, чернорабочий Алекс тянулся сзади со своей телегой, забитой поклажей.

Когда Челюсть оказался правой рукой у Мани, внешне ничего не изменилось: “Привет, старик, как дела? Почему не заходишь? Не стесняйся, заходи, мы же старые друзья!”

Сначала я заходил просто так, но взгляд его был рассеян, и он мягко беседовал со мной, думая о других, более высоких материях. Во время приездов моих в отпуск всегда обнимал и целовал, словно клевал в щеку. Маня, вручая однажды орден, целовал с большим чувством, трижды даже, и прижимал крепко к груди – вот она, партийная школа! Целовались в те годы все, от малых чинов до высоких, любили друг друга до безумия. И все же в просторном кабинете Челюсти я чувствовал отчуждение, несмотря на теплое “старик” и похлопывания по плечу, я стоял посредине кабинета, одинокий, как ручка “Монблан” на его письменном столе. Он сажал меня в кресло рядом с книжными полками, где все было рассчитано на разинувших рот простаков: “Автобиография” лорда Рассела (тяга к абстрактной философии, уводящей от шпионских будней), переписка классиков (нестандартный интерес к жизни Учителей Учителя – еще одно доказательство неистребимой преданности Делу), “Кибернетика” Винера (восхищение передовой научно-технической мыслью), томик Пушкина (“в свободную минутку раскрою, усталость как рукой снимает”). Даже портрет Учителя на стене он велел повесить – не бесцветно-холодный, похожий на плохую икону, как у Мани и прочих тузов, а снятый в последние годы жизни, с трагически раскрытыми глазами, смотрящими чуть исподлобья, словно усомнившимися на миг в светлом будущем, предначертанном еще не парализованной рукой.

Молчи, Алекс, молчи, неблагодарный! Разве ты не помнишь, кто вытянул тебя за уши из самого темного закоулка человеческого тела, когда Римма, хватив лишнего на одном банкете, вдруг рассказала издевательский анекдот о Самом-Самом? Люди были все свои, из Монастыря, и хохотали, естественно, искренне, а через неделю Алекса вызвали в Кадры и попросили изложить злонамеренный анекдот, что я сделать не смог, ибо по пьянке все забыл. Пришлось сочинить слезливое объяснение, которое по своим таинственным каналам уплыло наверх, а потом попало к Мане, который раздраженно написал резолюцию Челюсти: “Пр. разобр. и дол.” [71] Лукавый заместитель нахмурил лоб и бросил секретарше: “Вызовите эту болтушку, уж я ее взгрею!”

Челюсть знал длинные языки своих секретарш, и уже на следующее утро по Монастырю гуляла весть, что навис топор над Алексом и ждет его Лобное место за недержание супруги. Во всех кельях царило радостное ожидание.

И Челюсть принял Римму у себя в кабинете, угостил кофе, поговорил о последних театральных премьерах (в театрах он не бывал, но следил за рецензиями), ни словом не обмолвился о злосчастном анекдоте и отпустил с Богом домой.

После беседы Челюсть написал чуть пониже резолюции Мани целый отчет, из которого следовало, что он прочистил Римме мозги, приказал держать язык за зубами, принял ее покаяние и пригрозил в случае рецидива прибегнуть к самым крайним мерам. Бумага вернулась к Мане, обожавшему точное и решительное выполнение своих указаний, который и закрыл весь этот мировой скандал одной закорючкой красного карандаша. Челюсть показал себя молодцом и истинным другом – ведь мог и сдрейфить, и полетел бы тогда растерзанный Алекс вместе с чадами и домочадцами на периферию, гонял бы там диссидентских ворон.

И я прощал его, и выпускал из гарема, и перетасовывал колоду с картами, назначая на должность Главного Евнуха Бритую Голову, а на место султана – Самого, а Мане передавал функции Главного Банщика.

Вот тут и начинались катавасия и византийские интриги вокруг Самого, битва между Бритой Головой и Маней за его расположение и любовь. Сражались не на живот, а на смерть, заискивали, угодничали, дрались из-за веника, дабы похлестать Самого по спине, подводили девок, отталкивая друг друга локтями. И вдруг явление Христа народу: входил Самый-Самый, распушив брови, и тут же возникал новый баланс сил, – ведь Бритая Голова доводился родственником Самому-Самому и выпивал с ним в интимной обстановке, куда непьющему и интеллектуальному Самому пути были заказаны. Тут уж Маня бледнел и прятался в простынях, Сам хватал веник и норовил похлестать по спине Самого-Самого, а Бритая Голова сталкивал Самого с полка и подсаживал на место султана Самого-Самого, подставив под короткие ножки шайку…

Я протопал босиком в ванную (“опять пыль собираешь!” – сказала бы Римма) и начал священнодействовать над своей физиономией, украшенной проницательными, умными глазами и курносым неподозрительным носом, увы, не принадлежащим к предметам моей мужской гордости. Побрившись и натерев себя “Фаберже” (“частица черта в нас заключена подчас!”), я вернулся в комнату, где Кэти уже приступила к зарядке (стартовала она обычно уже в постели, лежа на спине и крутя ногами, как на велосипеде) и счастливо улыбалась в мечтах о предстоящей семейной жизни.

О помолвках я имел самое смутное представление (не каждый же год вязал себя грешник Алекс брачными узами!) и раскрыл энциклопедию “Британика”: “В Великобритании еще сохраняется обычай помолвки, хотя многие молодые люди обходятся без этого. Как правило, помолвка объявляется после согласия девушки на брак. Правила этикета диктуют, чтобы родители девушки первыми услышали новость, на практике, однако, об этом первыми узнают друзья, а не родители”.

Далее о кольце, которое девица надевает на третий палец левой руки, и мудрый совет, что вместо бриллианта можно купить викторианский камень ценою лишь в несколько фунтов.

Бриллиантовое кольцо уже было заготовлено (куплено давно, согласно (!) санкции Центра на закрепление отношений с “Региной”), а почтенный родитель давно махнул на нас рукой и в последнее время даже не звонил по телефону.

С облегчением я прочитал: “В большинстве случаев помолвка сводится лишь к объявлению о ней родителям, друзьям и знакомым, некоторые устраивают по этому поводу банкет, а состоятельные люди помещают объявления в газетах”.

Кэти отработала свои изнурительные упражнения, мы быстро позавтракали и на безотказной “газели” помчались в сторону Брайтона. Меня совершенно не прельщала прогулка на яхте – полезно было собственными глазами изучить ресторан “Морской орел”, вдруг он на ремонте – сел же я в лужу однажды, когда по старой памяти наметил агенту рандеву в пабе, который, как оказалось, сгорел полгода тому назад.

Свадебный марш Мендельсона уже щекотал мне уши – о грешник Алекс! святотатец Алекс! что ты ответишь, друг мой, на Страшном суде и знаешь ли ты, каким мукам и карам подвергает двоеженцев ад на своих полыхающих кругах? А ты ведь не только двоеженец, ты, Алекс, шпион, лжец, пьяница, обжора, бабник, лицемер, бумаги не хватит, чтобы перечислить все твои прегрешения. Входи в ад, прыгай на раскаленную добела сковородку, не бойся, тут и компания неплохая: вот бородатая голова в красном тюрбане (не бритая ли?), из которой растут птичьи лапы, вот обнаженная грустная девица с распущенными ярко-рыжими волосами (не Римма ли?), обкрученная длиннющей гадюкой с выпущенным жалом, танцует она под трубу, в которую, раздуваясь, как шар, дует сизая птица в сапогах (не Совесть Эпохи ли?). Скрюченная ведьма склонилась над задушенным ребенком, пальцы ее похожи на сухие ветви и вместо ног – хвост динозавра; рядом идиот в плетеной корзинке тужится сломать саблю над головой; а вот и ты, Алекс, голый и несчастный, с ошалевшими белыми глазами, распростерся ты, Алекс, в смертной тоске, проползают по тебе змеи, ящерицы, лохматые подозрительные птицы, щекочет тебе спину котоподобный тип с разинутой пастью, а сосед рядом льет в твой раскрытый рот… Нет, не “гленливет”, нет – слишком много вокруг ночных горшков. И вот, задев боком ногу, торчащую из кастрюли, подходит к тебе прыщавая баба с “бобриком” и капает расплавленным оловом на голову, словно делает очередное вливание на совещании о какой-нибудь кризисной ситуации, а потом достает гвоздь, приставляет его к твоей голове…

А кто это лежит, подложив под голову руку, с кровавой раной под соском и безысходностью в глазах? Опять ты, Алекс, и склонился над тобою мрачный тип в черном плаще, обсыпанном золотыми блестками, с крысиной мордою и человеческим носом – вот и Крыса! – одна рука в перчатке до локтя сжимает твое пропитое горло, другая прижала клинок к груди. На спине у Крысы толстый щит, и тарелочка на нем с отрубленной кистью, нож пронзил ее, но крови не видно, и в двух вытянутых мертвых пальцах застыла игральная кость – что выпало тебе, Алекс? Что выпадет тебе? Что ты такого натворил? Никого не убивал, и никому не желал смерти, и издевался только в своих гаремных фантазиях. Что ты плохого сделал? А что хорошего? Паровоза не изобрел, Эдисона из тебя не вышло, отстаивал честно интересы Отечества (или Самого-Самого?). Выпустите меня, выпустите! Ведь во все века было именно так! И Иван Сусанин отдал жизнь за глупого царя, и единомышленники, обыкновенные крестьянские дети, как твой папа, ухнули полстраны ради Великой Идеи, и полковник Лоуренс служил прогнившей британской короне, и бесстрашный Зорге трудился на палача Усы! Никуда от этого не деться, таков condition humaine, удел человеческий.

Взгляни, неподалеку от тебя играет на арфе череп кавалера д’Эона, пробравшегося во двор Екатерины под видом девицы, а вот фанатик и троцкист Блюмкин, взорвавший германского посла Мирбаха, а вот Борис Савинков, по которому ходит маленький черный дракон со свечой и в ботинках с острыми шипами. Вбегает Азеф, и все кричат: “Ату его! ату!” А он в ответ: “Сами вы провокаторы!” – “Мы провокаторы?! Да мы борцы за благо народа!”

А тип в черном щекочет лицо крысиными усами:

– Ты нарушал супружескую верность?

– По велению долга!

– А Черная Смерть? – И глубже в сердце клинок, заныло сердце от тоски и оттого, что не увидеть больше белый свет. – Ты пьянствовал? Ты крал?

– Я выведывал секреты у врага…

– А помнишь “не укради”? Двоеженец!

– Я выполнял указания Центра. Я лишь исполнитель. Никто не имеет права судить солдата… я выполнял приказ…

– Выходит, и над палачом нет суда? Ведь он тоже выполняет приказ!

Нет! Не дело – судить солдата, не дело!

Перестань грызть себя, Алекс, глотни успокоительные таблетки, бери пример с великих мира сего, с Наполеона, с Бисмарка или даже с Усов – их никогда не мучили угрызения совести, даже мысли у них не было усомниться в своей правоте! Тебе бы в настоящий монастырь, как слабой Офелии (уходи в монастырь, go to the nunnery!), куда-нибудь в Оптину пустынь, о которой ты знаешь понаслышке и где лежат лучшие сыны Отечества. Что твое двоеженство, Алекс, что твой так называемый разврат? Семечки! Джакомо Казанова лобзал двух прекрасных дам, взирал из окна на казнь Дамьена, кольнувшего Людовика XV перочинным ножиком в плечо, – веселые на дворе стояли времена, тело Дамьена разрывали раскаленными щипцами, поливали раны кипящим маслом под молитвы милосердных священников. А потом четыре вскормленных жеребца растянули тело несчастного в разные стороны – и делу конец, а продолжалось оно несколько часов, и любовный экстаз всех троих заглушал стоны на площади.

Разве сравниться тебе по злодейству с Казановой? Ты совсем не злодей, Алекс, ты лишь обыкновенный слабый человек. Не терзай свою лживую душу, кто знает, может, и пронесет, и не захлопнет апостол Павел двери в рай прямо перед твоим хитрым носом…

– Ты знаешь, Алекс, голубой и белый – самые лучше цвета для женитьбы… – Это уже ворковала Кэти на автостраде, ведущей в Брайтон. – Белый цвет означает святое таинство. Знаешь, в Риме новобрачных осыпали рисом… это символ плодородия. В других странах до сих пор забрасывают гранатами, фигами…

– Когда мы устроим свадьбу?

– Когда хочешь… Запомни, что невесте нельзя дарить жемчуг и опал, и не дай Бог в день церемонии встретить на дороге свинью [72] … Паук на платье невесты – к деньгам. Если в доме есть кот, то невеста должна его покормить…

К Базилио мы заезжать не стали и прямо двинулись к причалу (предварительно я заскочил в “Морской орел”, выпил там пива в баре и нашел заведение вполне пригодным для операции).

Яхта “Грациозная” – подарок Базилио любимой дочке – сияла округлыми боками и отнюдь не походила на скорлупку с парусом, из тех, что бегали по грязной Темзе во время регат. Это был крошечный одноэтажный домик, все нерабочее пространство под палубой делилось на два отсека: спальню и гостиную, – плавучий приют любви и наслаждений, оснащенный мощным мотором. Кэти рассказывала, что в те страшные времена, когда папа отлучил ее от семейной казны за самостоятельность (читай: за беспорядочные сношения с мужиками), она постоянно проживала на яхте.

Часа два мы бороздили серые воды, посматривая на тусклую панораму Брайтона, такого же унылого осенью, как и Монтре, – под эти печальные крыши, наверное, хорошо приезжать умирать: все тускло, все облезло вокруг, и берег, и безжизненное небо слились и перемешались в одно тоскливое бесцветное пятно, и не жаль расставаться с промозглой неуютностью, и нет желания вернуться назад [73] .

После прогулки Кэти снова пустилась в мечты о грядущих дочерях и сыновьях, ради их здоровья мне предписывалось строжайшее воздержание от пития – последние дни она помешалась на потомстве и после удачного совокупления задирала ноги на стену, что, по ее разумению, надежно завязывало прекрасный бутон.

Шестого октября я вышел на встречу с Болоньей. От автобусной остановки мы углубились в лес, уже усеянный желтыми листьями. На этот раз наружка не свирепствовала – очевидно, прямо у тайников Хилсмен организовал надежный скрытый контроль.

Погода стояла по-осеннему дивная, с синего безоблачного неба светило холодное солнце, развеивая мифы о сырости и смогах в Альбионе.

В начале встречи я вручил Болонье атлас Лондона.

– Я знаю, что такой атлас у вас есть, но в переплет заделано мое сообщение в Центр. Все зашифровано, вам остается лишь зашуговать его в Центр.

Болонья спокойно положил атлас в карман, даже бровью не шевельнул, шельма. О’кей! – уже сегодня мой план поездки с “Контом” ляжет пред светлые очи Мани.

– Как вы будете доставлять ящики с “пивом” к тайникам? – поинтересовался я.

– Все продумано, Алекс. Мы довозим ящики на машине до тупика около леса, затем переложим груз на складные велосипеды со специально приспособленным багажником и уже по тропинкам двинемся в лес.

Мы подошли к тайнику “Рассвет” и вдвоем отвалили камень от ямы. Оттуда дохнуло прелыми листьями и щекочущей вечностью, не хватало лишь гробовой змеи, выползающей из своего логова, чтобы поразить Алекса, как вещего князя Олега.

Болонья деловито осмотрел яму и пошуровал в листьях.

– Ящик войдет, но придется немного подкопать. Это и хорошо: сверху засыплем землей и сухими листьями.

– Интересно, как будут изымать “пиво” ирландцы? – Очень мне хотелось его расколоть, но он только хмыкнул.

– Мое дело заложить и дать сигнал о закладке.

– А как вы узнаете, что ирландцы получили груз? – не унимался я.

– Они должны дать сигнал в эфир. Затем я телеграфирую в Центр о завершении операции, и все шито-крыто. Должен вам сказать, Алекс, что Семен оказался очень работоспособным агентом. Я буду ходатайствовать о выдаче ему крупного денежного вознаграждения.

– Передавайте ему привет и скажите, что я никогда не забуду его грибки и огурчики, – порадовался я.

Мы осмотрели тайник “Темницу” и прямо в лесу распрощались, договорившись об условиях экстренного вызова.

Десятое октября, фатальный день Икс, надвигалось неумолимо.

Именно в эти дни Кэти развила бешеную активность, дабы меблировать наше новое семейное гнездо, присмотрела чиппендейлские кожаные диван и кресла темно-гранатового цвета, антикварный письменный стол с узорчатыми ножками, дюжину бронзовых канделябров чуть ли не из венецианских дворцов, словно дворец собиралась обставить и в самый центр поместить неунывающего Алекса с трубкой в ровных белых зубах, отдаленно напоминающего британского премьер-министра Бенджамена Дизраэли, прожившего, кстати, всю жизнь с женой лорда Купера, народившей ему пятерых детей, – куда, интересно, направил его апостол Петр?

Восьмого октября меня срочно вызвал на консквартиру Хилсмен и положил на стол целую папку с отчетами наружного наблюдения о всех передвижениях Болоньи и его верного оруженосца.

– Всего читать не надо, только просмотрите… Но внимательно изучите отчет о работе за “Майклом” [74] седьмого октября.

И я пошел по тексту, как по вязкому болоту: “7 октября “Майкл” сошел с судна, доехал из Тилбури до вокзала Виктория, там сел в метро, добрался по линии Пикадилли до остановки Финсбари-парк, пересел на северную линию и доехал до Южного Уимблдона. Выйдя из вагона, “Майкл” пропустил всех пассажиров вперед и некоторое время бродил по платформе, делая вид, что рассматривает рекламные объявления. Затем он быстро сел в подошедший поезд, следующий в противоположном направлении, вышел на остановке Ту-тин Бродвей (характерно, что билет купил до конечной остановки Морден) и, поднявшись, сел в автобус 151. Во время движения “Майкл” внимательно наблюдал за дорогой и незаметно делал пометки на карманной грифельной доске, очевидно фиксируя номера идущих сзади автомобилей. Добравшись до Кингстона, он взял такси, доехал до Сербитона и пошел пешком, используя карту города и проверяясь. Затем на автобусе 49 добрался до Буши-парка, там пересел на автобус 37 и доехал до Кемптон-парка, где в это время начинались скачки. Там он обменялся фразами с тремя людьми (все трое взяты под слежку, их фамилии и местожительство устанавливаются). Посмотрев около часа скачки, “Майкл” вышел из Кемптон-парка, доехал на такси до Хемтон-корта и оттуда на поезде уехал в Доркинг, где вышел и углубился в лес [75] . В лесу он остановился у клена и делал вид, что дышит свежим воздухом. Пробыв в лесу полчаса, “Майкл” пешком добрался до станции, уехал на метро до Лондон-бридж, там вышел и направился по адресу Гриффит-лейн, дом 4, где у подъезда нажал на кнопку квартиры 27…”

– Ну и что? – спросил я, прочитав весь этот сумбурный и придурковатый детектив. – Они готовятся к операции с ирландцами, и его послали предварительно осмотреть тайники.

– Это понятно. А что вы скажете насчет Гриффит-лейн? – Он глядел на меня торжествующе. – Знаете, кто там живет? Жаклин! Контакт вашего Генри и бывшая пассия “Майкла”! Зачем он к ней поперся?

Я только развел руками – все это не лезло ни в какие ворота. Зачем это нужно Центру? Разве Генри не преуспел в работе с Жаклин? Шуточка ли – заполучить шифры! Такое в разведке случается не часто. Зачем же направлять героя Зальцведеля к своей бывшей пассии? Несколько спектаклей разыгрывалось вокруг меня, один другого сложнее, либо прогнило что-то в Датском королевстве, как говорил Гамлет, либо машина давала сбои, и, главное, ниточки тянулись в разные стороны, и никак невозможно было соединить их воедино и тем более привязать к попыткам переехать меня машиной или подстрелить, как воробья, в Эппинг Форесте.

Беспокойство охватило меня, тяжелое предчувствие смертельного конца, иногда находившее на меня и заставлявшее бодрствовать ночами, путешествовать среди склепов и представлять в ужасе эту космическую, необъятную и страшную формулу: НИКОГДА! НИКОГДА тебя не будет на свете! НИКОГДА! Nevermore!

То ли смерть, то ли разлука, то ли отъезд в неизвестность – от Хилсмена я ехал, как с похорон (Nevermore! – стучало в голове), руки машинально поворачивали руль, голова со знаменитым пробором словно окаменела, и глаза тяжело ворочались в орбитах, еле успевая следить за летящей дорогой. У Грин-парка я оставил свой кар на случайно подвернувшейся стоянке и мрачно опустился в подземелье туалета, где, помимо основных дел, насладился изощренными надписями и рисунками на стенах. “Не забудь спустить воду – некоторые едят все”; “Не писай на пол – от этой лужи у людей сгниют подошвы”; “Сделай что-нибудь великое: трахни великана!” По интеллектуальной мощи Лондон давал фору неприхотливым мекленбургским клозетам, но зато явно уступал по витиеватой и заковыристой крепости мата.

Затем по парку Сент-Джеймс я дошел до Даунинг-стрит, 10 и чуть задержал там шаг, словно ожидая, что сейчас оттуда выскочит премьер-министр: “Что вы не заходите, дорогой Алекс? Чай уже готов и ваш любимый “гленливет” ожидает, как всегда, в баре под портретом лорда Пальмерстона. Батлер сейчас принесет лед…” – так по Пэлл-Мэллу я доплелся до Вестминстерского аббатства, сами ноги несли меня к усыпальницам, сами ноги тянулись к святым мощам, и я покорно повиновался, словно ведомый невидимой силой.

Великий путешественник Давид Ливингстон, великие архитекторы Бэрри, Скотт и Стрит, Неизвестный Солдат, а недалеко от стены, у самой двери, англо-французский лазутчик майор Джон Андре, повешенный по приказу генерала Вашингтона (“Меня взяли в плен американцы, – это из его прощального письма, – раздели и лишили всего, кроме медальона с портретом любимой Онор, который я запрятал в рот. Сохранив его, я все же считаю себя счастливым!”) – учись, забулдыга Алекс, скажешь ли ты это в свой смертный час?), тело перевезли в Англию, тут ценят разведчиков, даже курят им фимиам, лишь в Мекленбурге, где воздух напоен ароматами шпионства, как ни парадоксально, на нас, на героев, плюют и пока еще ни одного разведчика не захоронили в Неоднозначной Стене. А вот и бард шпионов Редьярд Киплинг: “Смерть – наш Генерал, наш грозный флаг вознесен, каждый на пост свой стал, и на месте своем шпион!” – словно строй солдат, обходил могилы генерал Алекс, скорбно наклонив голову, промелькнули премьер-министры сэры болтун Гладстон, ханжа Пиль, распутник Дизраэли, и вдруг потянуло в Стратфорд-на-Эйвоне, к домику папиного идола, к статуе принца Гамлета. (– What do you read, my prince? – Words, words, words… – Что читаете, принц? – Слова, слова, слова.)

Но вместо Стратфорда моя стройная “газель” понеслась на кладбище на Банхилл Филдс, что рядом с гарнизоном седьмого полка королевских мушкетеров, – не мог я не визитировать могилу Даниэля Дефо, тоже великого шпиона, чьего “Робинзона” я в детстве зачитал до дыр.

И вдруг меня осенило, что я прощаюсь, прощаюсь с любимым городом, прощаюсь навсегда и бесповоротно… почему? почему? Успокойся, Алекс, не мандражи перед операцией, хорошенько выспись и не пей накануне. Итак, десятого октября ровно в 12.30 ты заедешь за Юджином. Все эти дни он работает над эссе о подпольной прессе Мекленбурга – иначе не называет, только “эссе”, а не какая-нибудь статья, – видно, считает себя мастером пера, инженером человеческих душ… Позванивает каждый день, уже в привычку вошло: “Что делаете, Алекс?” – “Беседую с Кэти”. – “Счастливый человек! А я тружусь над эссе, не отрываюсь от стола! Знаете, как приятно!” – “Увы, мне бы толкнуть радиоприемники, куда нам до высоких материй!” – “Ха-ха, один ноль в вашу пользу, ха-ха!” – “Неужели пишете целый день?” – “Увы. Хотя творчество от чрезмерных усилий скудеет… Начинаю в семь утра и тружусь до полудня”. – “Советую вам ставить ноги в тазик с водой, как Хем. Очень помогает…” – “Ха-ха, благодарю вас!”

На всякий случай проверишься (вдруг эти кретины выставили “хвост”?) и поедешь ковать свое семейное счастье в Брайтон… а дальше? Дальше твое дело сторона, дальше будет действовать Центр, и это уже тебя не касается. Думай о “Бемоли” и не нервничай: твое дело Крыса, а тут все идет о’кей, Хилсмен верит тебе, и это доверие растет. Если пройдет операция с “пивом”… ты будешь на коне, Алекс. Сейчас бы “гленливета” с Н2O самую малость, но нельзя терять форму. Отчего такая смертельная тоска? Плюнь, Алекс, оборотись и трижды плюнь, от смерти не уйдешь, и дано тебе прожить ровно столько, сколько отмерено на роду. На тебя, Господи, уповаю; да не постыжусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; преклони ухо Твое ко мне и спаси меня. Будь мне твердым прибежищем, куда я всегда мог бы укрываться; Ты заповедал спасти меня, ибо твердыня моя и крепость моя ТЫ.

Жаль, что похоронят в Альбионе. Свои узнают через несколько месяцев, а то и позже, Кэти будет страдать, закопают на каком-нибудь дрянном кладбище, ни Дефо тебе в соседи, ни Отца Учителя Карла Генриховича. Дома умереть, пожалуй, приятнее: небольшая панихида, Челюсть толкнет прочувственную речь о боевом товарище, преданном делу, скромном и чутком к людям, обольется положенной слезой, взвод солдат пальнет в воздух холостыми, и застучат комья земли по деревянному домику Алекса. А вдруг сожгут? Непременно надо написать завещание и распорядиться, чтобы не жгли. Наука идет вперед, и всех мертвых через полвека преспокойно воскресят. Зачем же создавать сложности и превращать Алекса в пепел? Карамба! Шпионов, наверное, будут воскрешать в последнюю очередь. Разных борзописцев, которые то славили Усы, то Кукурузника, то Бровоносца, а сейчас, суки, бьют себя в грудь, этих вонючих пропагандистов, охмуривших народ и стучавших на всех, их, гадов, воскресят ведь в первую очередь – ах, цвет нации, совесть народа! Они, эти стукачи и сексоты, выйдут из воды чистенькими, постараются еще, чтобы их агентурные дела сожгли, а Алексу… куда деться Алексу? Во вторую очередь тоже не воскресят, раздолбай, вот и будешь веками гнить в дерьме, пока дождешься своего часа. А к тому времени земляне переселятся куда-нибудь в космос, заживут славной жизнью с инопланетянами, а твои кости так и останутся невоскрешенными… Одинокий, заброшенный, всеми забытый, никому не нужный – вот твой удел, Алекс. Аминь!

Девятого утром Кэти отбыла в Брайтон к Базилио, дабы обласкать и попросить у него родительского благословения вместе с солидным кушем приданого.

Я долго дремал, потом выпустил из клетки зеленого попугая, купленного недавно на Портабелло, – летай, Чарли, летай, радуйся воле! – Чарли попорхал и сел мне на плечо, прошелся клювом по волосам и растрепал идеальный пробор.

День тянулся неимоверно долго, я включал и выключал телевизор и пил отвар из валерьянового корня. Резня в Ливане. Угон самолета. Бомбы в Ольстере. Марши мира. Скоро покажут неопознанный труп, выплывший около Брайтона… тьфу! Не суетись, Алекс, суета сует, все суета, глоток “гленливета” под соленый орешек, черт с ним, все равно хуже не будет! Я включил нью-орлеанский джаз – увлечение молодости, даже запахи вспомнил того дня, когда мы с Риммой слушали блюз Сент-Луи… Как там она и Сережа? Алекс, Алекс, износились твои нервы, тебе бы домой на потертую тахту. Сидеть себе и листать семейный альбом: крошка Алекс на руках у мамы, кругломордый Алекс с чубчиком и в матроске с плюшевым мишкой рядом на стуле. Алекс и Римма на берегу Голубого озера, что по дороге на Рицу. У обоих в зубах шашлыки, рты растянуты до ушей, славно жили, любили друг друга! Студент Алекс в сером “тонаке” – словно кастрюля на голове, зачем заменил им свою кепку? Римма в умопомрачительном декольте, и рядом Сережка в красном галстуке. Алекс с улыбкой Кеннеди. Алекс у Бахчисарайского фонтана. Алекс на фоне Орлиных скал и Агурских водопадов. Раньше этот альбом лежал в гостиной на видном месте, а потом Римма засунула его куда-то в нишу.

Я вышел в ванную, вымыл лицо теплой водой и облился лосьоном “ронхилл” (“вперед, вперед, нас честь зовет!”), его запах всегда успокаивал меня и вселял уверенность. День наконец-то усох, за телевизором я прикончил и вечер – наступило время покойного сна. Теплая ванна, целая пинта валерьяны. Начал читать “Таймс” с некрологов – тьфу! – углубился в передовицу о предвыборной платформе тори, не выдержал, бросил, переключился на кулинарную страницу. Восемь унций риса, одна головка лука, одна долька чеснока, три унции несоленого масла, две чайные ложки оливкового масла, полторы пинты бульона, черный перец, четыре унции тертого сыра… Вдруг дико захотелось есть. Я прошлепал на кухню, вычерпал из кастрюльки рагу, оставленное невестой, разогревать из-за нетерпения не стал – больше ни грамма, – улегся в постель и снова раскрыл “Таймс”. Очистить лук и чеснок, мелко нарезать. Подогреть две унции масла на сковородке и жарить чеснок и лук…

Я отбросил на пол газету, повернулся на бок и попытался заснуть. Никаких таблеток, ни в коем случае, иначе вялость и раскисшее состояние, завтра голова должна быть ясной, как солнечный день. Я начал считать овец в огромной отаре, овцы блеяли, словно Хилсмен кутал их в серые мекленбургские шинели перед расстрелом из снайперской винтовки. Одна овца, вторая овца, третья овца…

Глава двенадцатая о непредсказуемости страстей, о гусе, запеченном заживо, брачных церемониях, моменталке в клозете и ледяном языке приказа

“Се-емь” – прозвенело в башке, этот будильник никогда не подводил. Раз-два! – серия упражнений с эспандером и гантелями и ледяной душ – день предстоял тяжелый, прожить в нем и, возможно, умереть следовало красиво: с отлично выбритыми щеками и в любимом сером костюме в светлую полоску.

Ритуал начал я с особой помпой, достал свежий “жиллет” и начал ворожить им, бросая теплые взгляды на вереницы одеколонов и лосьонов, выстроившихся на полке, подобно каре гвардейцев на плац-параде. Каждый лосьон существовал сам по себе и будил музыкальные ассоциации в моей не шибко музыкальной душе, в основном романсы, шлягеры и еще не выветрившиеся стишки.

“Ярдли” – “Взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…”

“Шанель-5” – “Ах, не люблю я вас, да и любить не стану, коварных ваших глаз не верю я обману”.

“Фаберже” – “Частица черта в нас заключена подчас”.

“Ронхилл” – “Бей в барабан и не бойся беды, и маркитантку целуй вольней!”

“Аква вельва” – “Гори, гори, моя звезда”.

“Шипр”, вывезенный из Мекленбурга, на который для маскировки (как вдруг попал ко мне этот одеколон?) я приклеил этикетку “Денима”, – песня без слов, скелет динозавра, вечное напоминание о еще не испорченном Алексе в ратиновом пальто, велюровой шляпе и туфлях на белом каучуке, любившем рвануть кружку пива в киоске около Беломекленбургского вокзала.

Но эти флакончики были лишь авангардом, за ними тянулись новые ряды моих маленьких разноцветных друзей, которыми я окроплял себя в течение дня. Кэти пыталась отвратить меня от этих увлечений, утверждая, что парфюмерия заглушает ни с чем не сравнимые запахи моего тела [76] и отвлекает ее от лирического настроя, что грозит осложнениями в наших, как сказал бы покровитель Юджина Карпыч, интимных отношениях.

Позавтракал я овсяной кашей и кофе – в ответственные судьбоносные дни рыцарям предписывается есть легко, дабы горячая кровь отливала от живота к голове, обостряя и восприятие, и хватку, и без того молниеносную реакцию. Именно на голодный желудок, словно у бродячего волка, появлялась у меня дьявольская сообразительность, что полностью исключено после недожаренного бифштекса с кровью.

Я открыл клетку, выпустил на прогулку Чарли и засыпал ему корма до воскресного вечера, когда мы с Кэти предполагали вернуться в Лондон. Чарли полетал вдоль стен, задевая крыльями морские карты и голландские гравюры в черных рамках, присел на старый секретер, где иногда отлично писались толковейшие информационные сообщения, пропорхал над тахтой в форме ладьи, сел мне на плечо, крутя головкой и рассматривая благородный антиквариат, и перепрыгнул на массивную бронзовую пепельницу, стоящую в углу на длинной ножке и приобретенную за бесценок у итальянского матроса в марсельском кабаке, – Марсель всегда приносил мне счастье, еще когда я сидел на коленях у девятиклассницы, которая, кроме “Джона Грея”, прекрасно пела “Шумит ночной Марсель в притоне «Трех бродяг», матросы пьют там эль, а девушки с мужчинами жуют табак”.

Время летело быстро, я не чувствовал ни напряженности, ни растерянности – именно за это качество и ценили Алекса – пусть пижон, алкаш и мандражит накануне, но в трудную минуту, когда призовет набат, умеет зажать нервы в кулак и действовать четко и точно, словно робот, – шагай вперед, веселый робот, гудит труба, неровен шаг, но воздух раскаленный легок, и старый марш звенит в ушах!

Я собрал кейс, сунул туда пару лосьонов, магнитофон, аэрозоль с дарами химии, “беретту” с глушителем и ровно в 12.00 вышел из квартиры. Внизу я вспомнил, что забыл присесть на дорогу, вернулся обратно и плюхнулся на тахту, горько сожалея, что нет истинной веры ни в Бога, ни в черта, ни в святого духа, ни в свою жуткую фортуну, пролетающую расплавленной звездой [77] между туч, где вьются бесы и невидимкою луна. Тут мне пришло в голову, что возвращаться домой так же плохо, как и не приседать, но я честно отсидел одну минуту, подошел к клетке и постучал пальцем по железу.

– Comment sa va, mon vieux? [78] – спросил я, щедро расходуя свой французский багаж.

– Dans la vie sexuelle, mon vieux? – ответил Чарли невпопад, что в полном виде означало: “Что нового в твоей сексуальной жизни, старик?” – эту фразу я репетировал с птицей добрый месяц, не жалея ни времени, ни сил.

– Rien [79] , – сказал я, грустно сознавая всю пустоту своего шпионского существования.

– Пшэл в дупу! [80] – вдруг зашипел Чарли по-польски и захохотал дробным, скрипучим тенорком.

Куплен он был на рынке у старого шляхтича (в Лондоне после разделов Польши хватало эмигрантов), который, видимо, не отличался хорошим воспитанием и не скрывал своих чувств в присутствии птицы.

Я уже собрался уходить, когда раздался звонок в дверь. Пред моими очами стояла милая пара, которую я меньше всего хотел бы видеть в эти роковые минуты: Генри в черном пальто и котелке (вылитый сэр Уинстон, не хватало лишь сигары, торчащей из скуластого рта) и весьма стройная молодящаяся дама с припухлыми губами и глазами, светившимися, как два голубых карбункула.

– Здравствуйте, – сказал Генри дрогнувшим голосом, и из него, словно из пулемета, полетели невидимые флюиды, покалывая меня своими нервными головками.

– Какая неожиданность! Как я рад! – Я изобразил такой восторг, словно явился ангел с индульгенцией, отпускающей все мои шпионские грехи, но, как любой подпольщик, внутренне содрогнулся от этого визита (как он мог прийти ко мне на квартиру?! Да еще вместе с агентом!). Впрочем, я тут же вспомнил, что оба гостя уже давно принесены в жертву на алтарь “Бемоли”, успокоился и последовал формуле, вычитанной мною в детстве: “Мохнатые уши повесь на толстый внимания гвоздь!”

– Мы пришли к вам, Алекс, с очень серьезным делом…

– К сожалению, я сейчас уезжаю… но заходите, пожалуйста! Не хотите ли раздеться?

– Спасибо. Это Жаклин… моя фиансе, на днях мы собираемся пожениться [81] .

– Поздравляю! – рассыпался я от счастья. – Желаю благополучной семейной жизни!

– Спасибо, – ответил Генри сухо. – Но мы пришли по другому делу. Несколько дней назад Жаклин стала объектом шантажа со стороны одного типа, которого, Алекс, вы не можете не знать…

– Разреши мне, – вмешаласьЖаклин, блеснув голубыми глазами, воспетыми Генри во многих агентурных донесениях. – Это было вечером… он пришел без телефонного звонка, прямо ввалился в квартиру с банками черной икры, матрешками и консервированным балыком…

– Надеюсь, вы понимаете, о ком идет речь? Это тот человек, с которым Жаклин познакомилась в Зальцведеле, – вставил Генри, будто беседовал не с понятливым Алексом, а с рогожным мешком, набитым навозом.

– Я была очень обрадована, – запиналась Жаклин. – Хотя и растеряна… мы поужинали и вдруг… вдруг он сказал… – она поднесла платок к лицу, – что ему очень нужны деньги… что положение у него бедственное и, если я ему не помогу, он покончит с собой!

– Самый настоящий шантаж! – снова встрял Генри.

– Он пользовался распиской? – спросил я.

– Какой распиской? – Генри даже поморщился, словно и не принимал участия в грязном дельце по получению шифров у Жаклин. – Он просил деньги в обмен на икру и баночный балык!

“Господи! – подумал я. – За что ты меня мучишь?! Только этого еще не хватало!”

От Хилсмена я знал о заходе Семена к своей пассии, и вывод был один: Центр проводит за моей спиной операцию, возможно, они решили сжечь и Семена, и Болонью ради нашей “Бемоли”, подставить его под арест, сделать это нарочито топорно, что порою убеждает гораздо больше, чем хитроумнейшая комбинация.

Но менять икру на валютные бабки – это не лезло ни в какие оперативные ворота.

– Я дала ему денег, – продолжала Жаклин, – правда, немного. Но когда мы ужинали, ко мне вдруг пришла соседка по дому, технический сотрудник нашего посольства… была она у меня минут пять. Короче, на следующий день меня вызвал офицер безопасности и спросил, что за иностранец находился у меня дома – ведь мы обязаны, как вам известно, докладывать обо всех иностранных контактах… такой режим у всех шифровальщиков мира. Что мне оставалось делать в этой ситуации? Я все рассказала, начиная со времен войны…

– Вы говорили, что дали расписку? – спросил я.

– Нет, нет! Ни слова. Тем не менее на следующий день меня попросили написать заявление об увольнении по собственному желанию. Причина очень простая: я никогда не упоминала в анкетах о своем старом друге и о переписке с ним.

– Все это достойно сожаления… – пробормотал я. – В ближайшее время выясню, что произошло… Обещаю вам!

– Нас не интересуют ваши сожаления, – голос Генри дрожал. – Мы пришли вдвоем не случайно: Жаклин считает меня виновником того, что случилось! – В воздухе запахло истерикой.

– Во всяком случае, – сказал я твердо, – вы, Генри, не имеете к этому инциденту никакого отношения, повторяю: никакого!

– Вот видишь! – обратился он к Жаклин. – Я же тебе говорил! Но это не все, Алекс, – он обратил свой бульдожий лик ко мне. – Объясните мне, кто же тогда виноват в этом?

Генри вынул из кармана платок (блеснули перстни на холеных руках) и вытер вспотевший лоб.

– Уж не намерены ли вы устроить мне публичный допрос? – возмутился я.

– Именно, – прогремел Генри. – Именно! Происходят утечки, Алекс, и это требует объяснений! Впрочем, мне все ясно: вы давно продали и Жаклин, и меня, а визит этого дурака тоже подстроен вами!

– Да вы что? Сошли с ума? – вспыхнул я. – Чего вы от меня хотите?

– Правды! – Его черчиллевы щеки тряслись, словно он перепрыгивал на коне через барьеры. – Что ж, карты на стол! Я давно знаю, что вы предатель! Мне сказал об этом Рамон! Да, да, Рамон! Он раскрыл мне глаза в ту темную ночь, он сообщил, что вы работаете на американцев!

– Вот как? Что же молчали? Это провокатор! – Дело принимало совсем неприятный оборот, тем более что старик все глубже входил в истерику.

– Он запретил мне об этом вам говорить! Но он выступал от имени Центра!

– От имени Центра? Да Рамон – предатель! – отбивался я.

– Ничего подобного! Он меня не предавал! А вы встречаетесь с американцами, я выследил вас! Вы заложили всех, вы предатель и мерзкая гнида! – Губы его прыгали от ненависти. – Вы американский шпион, признавайтесь! Жаль, что мне не удалось прикончить вас раньше! Признавайтесь во всем, подлец!

Только тогда я увидел выглядывавший из рукава пальто бельгийский браунинг “бэби”, калибр 4,7 мм, скорострельность черепахи; с таким покушались на президентов в прошлом веке, стреляли почти в упор, как ни странно, убивали, хотя пуля нередко застревала в жилете или отскакивала от галстучной заколки. Так вот кто та миледи в чулке, под машиной которой я катался по мостовой, так вот кто чуть не раздавил нежное тело Алекса! Старый идиот, растерявший мозги, как ты мог поднять руку на своего куратора?! Я вспомнил, как брызнули мне в глаза кусочки коры, расщепленной пулей, и холодная ярость охватила меня. Сволочь последняя, сукин ты сын, так это ты, оказывается, охотишься за мною?

А он продолжал, как грозный судия, недоступный звону злата:

– Признавайтесь, Алекс! Да или нет! Если вы будете молчать, я выстрелю! Да или нет?

Я звезданул ногою ему по руке, бухнул с такой силой, что браунинг, пролетев сквозь люстру, с шумом врезался в потолок и на нас посыпались разбитый хрусталь и штукатурка – удивительно, что его кисть не оторвалась и не помчалась вслед, как хвост кометы.

Он замычал, скривился от боли и прижал руку к животу.

– Руки вверх! – заорал я, схватив его игрушку. Он обомлел и захлопал глазами, Жаклин откинулась на стуле и всхлипнула.

– Вы послушали какого-то проходимца! – закричал я. – И чуть не лишили меня жизни! Клянусь вам – слышите? – клянусь, что никого не предавал, провалиться мне сквозь землю, никого! [82] Зачем мне вас предавать? Если бы я этого захотел, вы давно сидели бы в тюрьме! Неужели вы этого не понимаете?!

Я взглянул на часы – весь график операции уже полетел в тартарары.

Старый дурак! Подумать только: притащить свою зазнобу, которая, видимо, устроила ему сцену после визита Семена с икрой и балыком. Но все это были фигли-мигли по сравнению с откровениями таинственного Рамона.

Мы оба молчали, смотря друг другу в глаза, моя неизбывная ярость, по-видимому, охладила Генри.

– Неужели это провокатор? – Язык его заплетался.

– Генри! – сказал я торжественно и чуть подпустил в глаза слезы. – Сейчас нет времени для объяснений. Мы с вами работаем долгие годы и отдали жизнь великому делу. Как вы можете не доверять мне и поверить какому-то жулику? Опомнитесь, сэр! Что еще он вам говорил?

– Но он же знал все мое дело, все клички, контакты, пароли… Он приказал убрать вас. Он сказал, что вы предатель и находитесь на связи у американского резидента. Фамилия его Хилсмен. Я засек вашу встречу с ним в баре отеля “Гровнор”.

– И вы пытались выполнить его приказ? – Я торопился, времени совсем не было.

– Да. И у вашего дома, и в Эппинг Форесте… Простите меня, Алекс… Я следил за вами в Тауэре.

– Со мною был Рамон?

– Я же в темноте его не видел… Кстати, он потерял у меня в спальне вот это… – И Генри протянул мне коробочку, завернутую в бумагу и перевязанную ниткой. Не глядя, я сунул ее в карман.

– Что он еще говорил?

– Больше ничего. Извините меня, Алекс, простите ради Бога. Прошу вас, скажите Жаклин, что я не мог предать ее… что не из-за меня ее уволили со службы…

Под глазами налились бурдюки, – только еще не хватало, чтобы пролился ливень.

Жаклин сверкала голубыми глазами и посматривала на дверь, словно собиралась улизнуть.

– Конечно нет, – сказал я твердо. – Это чья-то игра, и мы еще докопаемся до виновников. А теперь прошу вас уйти. У меня нет ни секунды времени. На следующей неделе я пошлю вам вызов, мы встретимся и все обсудим [83] .

Словно ветер дунул – и две перепуганные мыши юркнули за дверь.

13.00. Операция сбивалась на целый час, Базилио и Алиса наверняка решат, что накануне женитьбы я выскочил из окна и убежал, как персонаж одного носатого сатирика прошлого, Кэти изведется от ожидания, а Болонья просто уйдет через полчаса, не застав никого в ресторане. Впрочем, я еще могу войти в график. Ну и сволота этот Генри: чуть не превратил жизнелюба Алекса в замазку Цезаря! Я даже похолодел, представив себя лежащим на пропитанном кровью ковре, с черепом, пробитым пулей, и мозгами, повисшими на гравюрах и клетке с Чарли.

Дальше жизнь поскакала вперед на неестественно бешеной скорости, словно в немом кино: рывок на лестничную площадку, вой мотора, и гонка что было сил – благо в субботу Лондон не перегружен транспортом. На маршруте пришлось проделать серию резких коленец, показавших отсутствие присутствия кровожадных мышек-норушек, и через полчаса я уже нажимал на кнопку звонка.

Юджин встретил меня в малиновом бархатном халате – истинно граф Лев Николаевич, только носом несколько переплюнул, рубильник выпирал, как клюв пеликана, даже очки терялись на нем, казались снятыми с лилипута.

Апартаменты Юджин обставил в стиле недострелянной мекленбургской интеллигенции: все завешано фотографиями в рамочках, никаких излишеств, каждая вещь – от колокольчика на столе (видимо, для вызова Софьи Андреевны) до вольтеровского кресла – призвана дополнять образ великого писателя, уже и не квартира, а музей светоча мысли, создающего непреходящие и, как говорили “высоколобые”, пронзительные эссе о подпольной литературе Мекленбурга.

Величественным движением руки со съеденными ногтями он пригласил меня присесть в кресло.

– Вы не готовы? – Мой голос звучал так жалобно, что он всполошился:

– Но мы же не договорились о точном времени…

– Одевайтесь быстрее, у нас помолвка! – наступал я.

– Что ж вы раньше не сказали? Поздравляю, Алекс! Куда мы идем?

– Мы едем в Брайтон! У Кэти словно вожжа… там у нее родственники!

– В Брайтон? – Этого он не ожидал.

– Кэти уже там, она нас ждет… Хотели отметить в Лондоне, но все переменилось. – Я врал легко и упоенно, мимика моя играла гримасами досады, вспышками радости и прочими цветами радуги.

– Так это в Брайтоне? – заныл он. – А я еще собирался немного поработать вечером.

Тут я почувствовал, что обкрадываю все человечество. Продержится ли оно, выживет ли, если эссе появится на день позже?

– Я вас очень прошу, Юджин. Я обещал Кэти, что приеду с приятелем. Там будут папаша с сестрой… зануды дикие! Удружите, Юджин! – Я чуть не рыдал.

– А как вы меня представите?

– Как моего партнера по радиофирме, испанца по национальности.

Моя напористость и жалобный тон сделали свое дело, он скинул халат и предстал передо мною в белой сорочке и при галстуке (в дороге он рассказал, что Чехов садился за письменный стол, одевшись, как на заседание земской управы, тщательно выбрившись и отманикюрив ногти, – оказывается, только таким образом можно достичь чудес в творчестве).

Наша “газель” словно убегала от погони, мы лихо мчались по автостраде в сторону Брайтона, моя нога так жала на акселератор, что я боялся продавить днище. Вдруг что-то полетело под колеса, и я услышал мягкий стук.

– Кошка! – застонал Юджин. – Вы убили кошку!

– Не может быть! – Я чуть не выпустил руль.

– Это ужасно, это просто ужасно! – Он закусил свою лапу и затряс головой, словно старая баба, причитающая у гроба покойника.

Боже мой, кошка! Что же я наделал? Как не заметил бедняжку! Дурной знак, очень дурной! Интересно, какого она цвета? Черного? Но разве я виноват? Я и не видел, как она метнулась под колеса. Что за глупая кошка, вздумалось же ей перебегать автостраду! И именно под мою машину – ведь я люблю кошек. Я люблю, а Римма терпеть не может (“Вечно всюду гадят, о этот запах!” – “Я сам буду за ней ухаживать, поставлю ящик с песком в уборную. Мне нужна кошка, Римуля, меня успокаивает, когда в доме кошка. Она словно забирает у меня нервные токи, ее можно гладить, класть рядом…” – “Тебе нужна кошка или я?” – “Странный вопрос!” – “Я не могу жить в одной квартире с кошкой!”) – вот и весь сказ, Алекс, и не спорь, мало ли что ты любишь? Кошка перебегала дорогу и была убита. Вот и все. Аминь!

Слева уже остался городишко Гилфорд, когда вдруг со скоростью света меня обошла полицейская машина, грозно просигналив “стоп”.

– Извините, сэр, вы превысили скорость! – Ненависть из бобби перла, как пар из кипящего чайника, но установленные законом правила приличия придерживали ее крепкой уздой.

– Сэр, – я тут же выкатился из машины, как колобок, и униженно запрыгал вокруг полицейского (синдром Мекленбурга, где милицейский жезл приводит в трепет любого водителя, не имеющего спецсигналов, превращает в рабскую душонку). – Извините, сэр, ради Бога, сэр… у меня ребенок!

– Какой ребенок? В машине?

– В Брайтоне… жена родила несколько часов назад… – барахтался в навозе находчивый Алекс. – Она рожала так трудно… столько пришлось пережить…

Я так старался, что еще минута – и родил бы сам, видел бы меня в этот момент дядька, видел бы, как выделывает Алекс кренделя вокруг величественного, как памятник, полицая, – непременно сказал бы: “А что я всегда говорил? Молодец, Алекс! Уж, хитроумный уж, всегда вывернется из любой ситуации, выползет из самой темной задницы!”, а наставник Философ, пожевав ошметок ливерной колбасы, поднял бы граненый стаканчик: “Ты молоток, Алик!”

– Мальчик или девочка? – Бобби был наивен и честен.

– Сын! – заорал я фальцетом. – Извините меня, сэр!

И он снисходительно махнул рукой, пропуская нас дальше. Часы показывали половину шестого, и Болонья уже наверняка подкрадывался к “Морскому орлу”.

В Брайтон “газель” ворвалась в шесть тридцать, пот лил с меня градом, пришлось достать “ронхилл” (“бей в барабан…”) и обмочить им чресла, дабы не бросать вкусную кость коту Базилио и лисе Алисе, которую они радостно глодали бы целый вечер: “Ох уж эти вонючие кенгуру-австралийцы! ”

Прибыл я с тяжким чувством: кошка + полицейский =? Что знаменовало сие? Кому из нас? Мне или Юджину? Бедная кошка, угораздило же тебя, Алекс! Хватит, не думай об этом, думай об операции, впрочем, что в ней сложного? Болонья без тебя установит контакт. Почему Центр прямо не написал, что Болонья проведет беседу с Юджином? Конспирация? Успокойся, ради Бога, тебя ждут любимая женщина и ее почтенные родственники, смени пластинку, Алекс, поставь… как это? “Пою тебя, бог любви Гименей, ты благословляешь невесту с женихом!”, а еще лучше произнеси несколько раз и обязательно шепотом: “Когда лошадь украдена, слишком поздно запирать конюшню”. Когда лошадь украдена, слишком поздно запирать конюшню. Вот так.

Кэти встретила нас в платье из серебряного атласа с вышитой диадемой у левого плеча, потоки алых кораллов стекали с открытой шеи на белые груди, она сияла суперочаровательной, сногсшибательной улыбкой, с трудом удерживаясь от вполне уместного из-за моего опоздания площадного мата.

Базилио прошипел нечто невнятное на кошачьем языке и отвернулся, показав затылок, на котором среди стога седых волос светилось белое пятнышко, напоминающее зад кота (оно вместе с усами и подтолкнуло в свое время на кличку), сестрица же Алиса не сводила с меня ненавидящих глаз, словно овчарка, еще не решившая, в какую часть тела вцепиться, – вся ее лисья морда от злости сморщилась в одну большую улыбку, в которой и нос, и глаза, и уши разбегались в разные стороны.

– Прошу прощения, у нас по дороге спустили оба колеса… пришлось заехать в сервис…

Базилио посмотрел на меня так, словно я только что выпрыгнул из кровати девочки Мальвины.

– Да, да, полковник, сразу два колеса! Присутствие незнакомого человека (Юджин уже метал бисер перед полковником на полную катушку) несколько разрядило обстановку. Мы спустились к “газели”, и пинкертон Базилио начал тут же разглядывать и щупать колеса, чуть ли не облизывая их своим шершавым языком.

– Что-то колеса старые… неужели такие продаются? – Но я даже не удостоил его ответом.

В машине Юджин на своем ломаном английском рассказал анекдот [84] , его никто не понял, но все для приличия ржали.

“Морской орел” призывно горел цветной рекламой, и через витрину я увидел фигуру Болоньи, засевшего на стульчике у стойки бара. В фойе всю нашу гоп-компанию встретил метрдотель и повел к столу с зажженными зелеными свечами. Проходя бар, я встретился взглядом с Болоньей – он повел глазами в сторону туалета. Метр усадил нас за стол, а я вернулся к бару и пошел по коридору, слыша за собой топот самых надежных в мире “скороходов”.

В уборной было пусто и покойно, Болонья указал мне на кабину, куда я и вперся, снедаемый любопытством и страхом. Болонья тут же влез в соседний отсек и подсунул мне под кабину конверт, в котором лежало послание. “В целях обеспечения безопасности мы планировали провести беседу с “Контом” на судне в районе Брайтона, – расшифровывал я. – Однако случилось непредвиденное: сегодня утром загорелось машинное отделение, и на судне много пожарных и полиции. Вам предписывается доставить “Конта” под благовидным предлогом в порт Кале (Франция), где в данный момент находится другое наше судно. От Брайтона до Кале несколько миль, поэтому предлагаем вам обеспечить доставку “Конта” на яхте “Регины”, используя все необходимые для этого средства. Яхту следует поставить на причале № 4 порта Кале, у Голубой набережной. В контакт с вами там вступят по паролю: “Сегодня на море 2,5 балла, не правда ли?” Отзыв: “По-моему, три”. Подпись…

Боже мой, такого не бывало в моей безумной жизни: заделана была высочайшая подпись самой Бритой Головы, беспрецедентный случай, приказ летел почти с самого верха, руки по швам, Алекс!

Болонья уже исчез из кабины, а мне, пораженному неожиданным указанием, сам Бог велел воспользоваться счастливым случаем и задержаться на толчке подольше.

Кошка, несомненно, была черной, настоящая черная кошка, проклятая служба, сумасшедшая баба-разведка, все переворачивающая с ног на голову, типичный случай в оперативных традициях Монастыря: детальный план, тщательная подготовка, взвинченные нервы, а в последний момент все лопается к чертям, все летит вверх тормашками, суета, и новый приказ, и каждый умирает в одиночку. Яхта в порядке, до Кале ходу часа три, погода вполне на уровне… Смогу ли я уговорить Юджина прогуляться в Кале? Проблема номер один. Чем все это может закончиться? Вопрос. Если Юджин согласится, то все будет шито-крыто. А если отметет предложение? Допустим. Но если он выдаст Алекса, худо придется его деткам, он ведь не дурак. А если отметет и возникнет скандал? Не пришлось бы рвать когти из Альбиона.

И тут я вдруг безумно заскучал по своей квартире у Хемстед Хита с видом на зеленые лужайки и по каменным плитам Вестминстерского аббатства, в котором метались призраки и королей, и премьеров, и расстрелянного шпиона с миниатюрным портретом возлюбленной Онор в медальоне, спрятанном во рту. И казалось мне, что я снова в двухэтажном красном автобусе, взбиравшемся на Лондон-бридж, я беседовал с милой миссис Лейн и ее сеттером, симпатично выпустившим язык, я входил в полумрак “Этуали”, следуя за знакомым метрдотелем (“Как обычно, столик в правом углу, сэр?” – “Да, да, под картиной Каналетто!” – “Т” я произносил шикарно, с заиканием и придыханием на оксфордский манер, словно вел свой род от династии лорда Честерфилда), даже Черная Смерть уже казалась необыкновенной, нежной и хорошо отмытой девушкой шоколадного цвета.

Ох уж эти беседы на мекленбургских судах! Зачем тебе ввязываться в это дело, Алекс? Этот мяч можно отыграть очень просто, без малейших усилий… кто тебя может проконтролировать? Что же делать для этого? Да ничего не делать! Сиди себе за столом, хорошо жуй и пей, а после банкета распрощайся со всеми и поезжай на яхту вдвоем с Кэти. То есть как? А задание? А долг? А телеграмма Бритой Головы? Пошли их к такой матери, Алик, не влезай в эту историю! Ну, а дальше? Тебя ли учить, старый и хитрый лис? Дальше сочини телеграммку в Центр: “Несмотря на мои настойчивые просьбы, “Конт” идти на яхту отказался, сославшись на… с комприветом. Том” – и работай себе спокойно под крылом Хилсмена, ищи свою Крысу, тем паче что после встречи с Генри в руках твоих появились новые интересные ниточки… Пошли все это дело с “Контом” подальше, ничего, кроме неприятностей, оно тебе не принесет, не скользи по лезвию ножа, обмозгуй все это дело еще раз, а пока слезай с толчка и двигай к столу! Все, наверное, уже решили, что у тебя колики от страха перед брачной ночью.

Картина застолья написана сочными красками: чуть смущавшиеся блеска люстр laitances de carpes, тающий во рту salmon, ницуазский салат с гренландскими креветками и мидиями, конечно же приличествующая событию caviar [85] и гвоздь программы – гусь, зажаренный в эльзасском вине и кусочках свиного сала.

Метрдотель не без черного юмора утверждал, что повар зажарил гуся заживо, – тут уж меня замутило, я боялся убивать живое, выпускал на волю ос и пчел, застрявших в блюдечке с вареньем, почтительно обращался с пауками и всегда доставал их из ванны, боясь упустить свое счастье, – все это осложняло мою жизнь с Риммой.

Новый финт Центра омрачил мое настроение, “гленливет” – а он, естественно, не мог не красоваться посредине стола – я пить не стал, а ограничился разбавленным сотерном. Впереди зиял черной дырой светлый путь, и требовались, как завещал Несостоявшийся Ксендз, холодная голова, горячее сердце и чистые руки.

Базилио встал и во всем своем кошачьем остроумии произнес прочувствованный тост за наше с Кэти счастье (тут он просто изнемогал от своих реприз, я и не предполагал, что в Англии отставные полковники нисколько не умнее наших).

Я бездумно водил взглядом по молокам карпа, по веселой Кэти и по тихому и скромному Юджину, не подозревавшему, что вся эта трагикомедия весьма напоминает его приключения со стулом перед дулом фотообъектива.

Юджин встал.

– Я тоже хотел бы произнести тост. У Алекса в Австралии существует прекрасный обычай. Правда, это касается свадьбы, а не помолвки, но суть его от этого не меняется. Дело в том, что и еда, и питье становятся горькими, если новобрачные не поцелуются. Горько!

– Так я знаю этот обычай! – взвизгнул Базилио, словно ему мазанули под хвостом скипидаром. – Однажды в порту Архангела нас водили на свадьбу! Ох, сколько я выпил водки! Вы пили когда-нибудь настоящую водку? – Вопрос был адресован Юджину.

– Только смирновскую. – Глаза его блеснули из-за носа заговорщицкими искрами.

Мы поцеловались, и тяжелая тоска вдруг навалилась на меня.

– Что ты такой грустный? – обратилась ко мне Кэти. – Устал?

– Что-то побаливает желудок, – ответил я совсем по-семейному. – Видишь, я даже решил пить сотерн с водой и не притрагиваюсь к гусю [86] . Давай после ужина прогуляемся на яхте… прихватим заодно и моего дружка.

– Отлично! – Кэти блеснула глазами. Она не вылезала бы из яхты, бороздила бы всю жизнь моря и океаны.

Итак, яхта. А если Юджин не захочет плыть в Кале? Будем действовать творчески, в зависимости от обстоятельств. Нельзя сделать омлет, не разбив яиц. А как в этом случае будет реагировать Кэти? Мда, дело пахнет керосином, если Юджин наотрез откажется. Что будем делать, Алекс? А может, все-таки спустить все на тормозах? Плавно и легко. Можно даже пригласить Юджина на яхту таким образом, что он сам откажется. И совесть твоя будет чиста, если она еще осталась. И волки сыты, и овцы целы. Тьфу! И это называется бесстрашный Алекс, которого ставят в пример молодняку! Вот вам и гордость Монастыря, орденоносец и герой! Трус! Способен только глотать “гленливет” и трахать баб! Трус, встряхнись: перед тобою предатель родины, не пускай слюни и сопли, зажми себя в кулак! Телеграмму подписал сам Бритая Голова! А если я не вернусь? Прощай, суровый Альбион, прости, мой край родной! Почему не вернусь? А не вернусь – тоже не страшно, исчезну из мира ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови…

И вдруг тревога охватила меня: что будет с Чарли? Что будет с моим бедным какаду? День, другой, третий… Не умрет ли он с голоду? Надо было оставить клетку миссис Лейн. Впрочем, он вряд ли ужился бы с сеттером. Сколько времени потребуется контрразведке, чтобы осмыслить происшедшее? Я представил, как группа в плащах врывается в мою хемстедскую квартиру и начинает грубый обыск, а Чарли дергает головой и по привычке кричит: Good morning, old man! – “Доброе утро, старик”, он обращается ко мне так же, как и Челюсть. Контрразведка покидает квартиру, и бедняга Чарли остается один – кто в пылу исполнения долга вспомнит о несчастной птице? И вот он сидит на жердочке один-одинешенек, и заглушают стены его предсмертные крики…

А стол гулял и смеялся: Кэти и сестрица с умилением вспоминали свое безоблачное детство, полковник Базилио удовлетворенно поддакивал, куря дешевую сигариллу (десерт он умял одним духом, несмотря на то что сожрал добрую половину гуся), и рассказывал Юджину об огурцах в своих парниках. Иногда мы с Юджином обменивались многозначительными репликами: “Как гусь?”, “Вам поперчить?”, “Прекрасный салат!” – в общем, помолвка удалась на славу, если бы не мочеподобный сладковатый сотерн, которым мне приходилось пробавляться.

– После ужина я хочу показать вам нашу яхту… это совсем рядом, – шепнул я Юджину.

– А я не опоздаю на последний поезд?

– Что вы! Он ходит до полуночи. Кэти гордится яхтой… – Я почувствовал, что уже начинаю нервничать. – Там и выпьем, как следует… без всяких любопытных родственников…

– Только на несколько минут. Я хотел бы вернуться в Лондон пораньше. – Эти слова словно ошпарили меня, и я машинально отхлебнул мерзкого сотерна.

Ничего, мы попробуем его уговорить прокатиться в Кале. Уговорим. Все знают силу убеждения Алекса. “Если ты, Алик, чего-нибудь захочешь, – говорила мама, – ты пристанешь и не отлипнешь, как банный лист”. Семинаристский дядька тоже ценил Алекса за настойчивость. Уговорю, обязательно уговорю. В конце концов, пообещаю довезти до Лондона на машине. Рухну на колени, разыграю сцену, взмолюсь, застучу лбом по паркету – не откажет он мне в день помолвки.

Базилио, положив глаз на бутылку “гленливета”, который я, увы, не трогал, к концу банкета надрался as a lord [87] и надувал щеки, выпуская мерзкий едкий дым сигариллы.

После кофе, захватив со стола “гленливет”, оставшийся после пиршества Базилио (моветон, но не пропадать же добру), и подав руку ослепительной Кэти, я вышел из-за стола, и мы торжественно прошествовали к “газели”.

Базилио и Алиса, помахав нам руками (сестрица придерживала папашу, наступавшего себе на хвост), направились домой, а наша троица покатила к причалу, где, слегка покачиваясь на темной воде, белела “Грациозная”.

Я пропустил Кэти и Юджина вперед и на минуту задержался в машине, переложив из атташе-кейса в карман “беретту” и аэрозоль с газом. Черт побери, как бы брызги не попали и мне в нос, такие случаи бывали, поэтому стоит подстраховаться, прикрыть другою рукою нос и рот, лучше всего платком. Где он? Платок, как ни странно, находился на месте и ностальгически пах “шипром”. Именно “шипром” пахло от Алекса, когда он повел Римму в загс, – даже подергала ноздрями тетя в очках, сидевшая за столом; Римма стеснялась, что на ней потертый котик, что ж, теперь у нее две норки! Итак, платок на месте. Впрочем, не надо спешить. Возможно, Юджин легко согласится на поездку в Кале. Стоит хорошенько его попросить. Так, как умеешь только ты, Алекс. Если откажется категорически, заманить в малый отсек (спальню), дальше уже ясно…

Мысли упрыгивали прочь от операции, скакали взад и вперед, как синицы на ветвях: как там Сережа, хорошо ли начал четверть? Что сейчас делает Чарли? (Опять!) Почему бы не отказаться навсегда от “гленливета” и не перейти на сотерн? Или завести черного бульдога? Три вещи: роща, поросль, подросток. Из леса в бревнах виселиц мосты. Из конопли веревки для захлесток… Наш паровоз, вперед лети!

Кэти и Юджин уже расположились в салоне, сладко пахло от электронной кофеварки, и Юджин даже пошевеливал своим хоботом от удовольствия.

– Выпей что-нибудь покрепче, Алекс, страшно было смотреть, как ты цедил сотерн… словно чашу с ядом! – пошутила Кэти, и мы с Юджином понимающе переглянулись.

– Я предлагаю прошвырнуться в Кале! – заявил я радостно, а сам замер, как перед прыжком с трамплина, даже ноги задрожали от напряжения.

– Чудесно! Только я стану за штурвал! – подхватила Кэти.

Скажи “да”, умоляю тебя: скажи “да”, умоляю тебя всеми святыми: скажи “да”! Я тебя озолочу, если ты скажешь “да”. Боже, Боже, умоляю, прошу тебя, заклинаю: сделай так, чтобы он сказал “да”. Я исправлюсь, Боже, я буду другим, я и так стараюсь не делать зла, умоляю тебя, пусть он скажет “да”.

– Нет, нет, извините, Алекс, я только на несколько минут, – промолвил негодяй, идиот, сукин сын, чтоб твоя могила членами заросла!

Я взял принесенную бутылку “гленливета” и увидел, что у меня дрожит рука. Юджин это заметил, но тактично сделал вид, что рассматривает свои обкусанные ногти.

– Черт побери, пора завязывать, вчера я дико надрался – и вот результат! – Я растопырил дрожащие пальцы и показал Юджину.

– Так завяжите на полгода, а потом посмотрите, что из этого получится…

– Пожалуй, я так и сделаю… с сегодняшнего дня… спасибо за совет!

– Хотелось, конечно, рвануть, но сначала дело, а потом кайф, как говорил король Ричард, прирезав братца и собираясь придушить его младенцев.

– А вы что не пьете?

– Не хочется… – ласково ответил он.

– А я думал, что вы… помните?

И вдруг скрутила меня судорога смеха, не знаю почему, но я гомерически захохотал, не в силах удержать себя в руках, и хохотал бы до полной истерики, если бы не закашлялся. Кэти всплеснула руками и стала больно колотить меня по спине.

– Я знаю, почему вы смеетесь, – сказал Юджин, дружелюбно улыбаясь.

– Почему? – продолжал давиться я, чувствуя, как позорно из курносого носа, словно с горных вершин, текут бурные ручьи.

– Вы вспомнили, как я пил с одним человеком перед своей прогулкой в Хельсинки. Правда, тогда мы пили коньяк…

Значит, мы все время думали об одном и том же, значит, он подозревал меня! Зачем же ты попер на яхту, дурак? Зачем согласился ехать в Брайтон, дубина ты стоеросовая?! Или тянула, словно пропасть, опасность, когда прешь на рожон и не веришь внутреннему голосу? Хотелось верить людям, да? Почему так устроена душа?

– Но мы будем пить из одной бутылки… – Я все кашлял.

– Тогда мы с ним тоже пили из одной бутылки… – Он подхохатывал.

– Но из этой бутылки уже пил папа, – не унимался я.

– Вот он и пошел спать… Впрочем, прошу прощения за черный английский юмор! [88] – Юджин улыбнулся.

А я никак не мог сдвинуть себя с мертвой точки, время, как назло, растягивалось и удлинялось, а на самом деле его уже не оставалось, и Юджин заерзал в кресле, нацеливаясь на выход.

Я ощупал аэрозоль и встал. В спальню. “В голубой далекой спаленке твой ребенок опочил”, – пел когда-то Вертинский, я его еще застал, видел на сцене, не понимая, зачем он двигает руками, как лебедь крыльями.

– Юджин, вы видели нашу спаленку? Она, конечно, невелика и чем-то напоминает шалаш для влюбленных… Прошу вас! – И я указал рукой на соседний отсек с щедростью хозяина, готового пожертвовать всем для дорогого гостя.

– Что там смотреть? – возразила Кэти.

– Мы там выпьем тайно от тебя… – молол я что придет в голову, – выпьем немного “гленливета”. – Я не слышал, что говорил.

Юджин встал и двинулся к спальне, я пошел за ним, держа в кармане аэрозоль. Только не забыть вынуть платок, обязательно вынуть платок, нажать на кнопку, закрыть нос и рот, обязательно задержать дыхание хотя бы секунд на десять или сразу же выйти из комнаты…

– Добрый вечер, леди и джентльмены! Наконец-то я вас разыскал!

На лестнице, ведущей вниз с палубы, стоял полноватый джентльмен с букетом белых роз.

Глава тринадцатая о прелестях морских прогулок, крепости бутылочного стекла, брызгах крови и форс-мажорных обстоятельствах

– Его превосходительство губернатор штата Канзас Рэй Хил смен! – не растерялся я, хотя казалось, что сейчас на моих твердых руках загремят наручники.

Все кончено, finita la comedia, Алик, кранты, твоя песенка спета. А что, собственно, кончено? Что, простите, произошло? Все нормально, все о’кей, просто честный стукач ЦРУ Алекс расслабляется на яхте в компании с драгоценной невестой и не менее драгоценным соотечественником. Вот и все, леди и джентльмены. И спокойной ночи, леди, спокойной ночи, милые леди, спокойной ночи, спокойной ночи. Четвертый акт “Гамлета”. Во всяком случае, смертоубийственная операция с прогулкой в Кале накрылась, это ясно. И слава Богу! Значит, Он все-таки есть, Он прислушался ко мне, Он внял моим мольбам. Он существует и спасает меня.

И я почувствовал радостное облегчение, стыдно сказать, счастье охватило меня, горло сжалось от волнения, хотелось взлететь на ангельских крыльях, парить в воздухе, кувыркаться и бездумно смеяться, плюнув на Великое Дело, на Кадры, на Бритую Голову и на весь свет. И проделал бы мелкая душонка Алекс все эти мерзкие сальто-мортале, если бы не жгла мысль: зачем приехал Рэй? Или Юджин был под наружкой и они засекли мой визит? Миниатюрный компьютер, заделанный в волшебный череп любителя лучшего в мире одеколона “Шипр”, мгновенно проиграл все варианты и не нашел серьезного повода для беспокойства.

– Оказывается, у вас была помолвка… я хочу вас поздравить… – Рэй протянул чуть мокроватые, будто только что срезанные с куста, белые розы и церемонно поцеловал руку Кэти. “Roses blue and roses white plucked I for my love’s delight” [89] , – пропело в моих полушариях и уже не отпускало до самой ночи.

– Извините, Алекс, что я вас потревожил. Возникло чрезвычайно срочное дело. Дома вас не было, и я резонно решил, что вы уехали в Брайтон, – ведь у вас тут родственники. Как видите, я не ошибся.

– Как вы меня разыскали?

– С огромным трудом. Сначала звонил по телефону полковнику Ноттингему, но его не застал. Тогда решил ехать прямо в Брайтон, и на этот раз полковник оказался дома… Он мне дал все ваши координаты.

Штатники пронюхали о планах Центра. Генри и Жаклин явились с повинной. Болонья и Пасечник наломали дров. Выдан план операции с Юджином или вся “Бемоль”. Думай, Алекс, думай своей тыквой, только помни, что у страха глаза велики.

Я налил Хилсмену “гленливета” (пусть лишний раз узнает, что пьют приличные люди), и он погрузился в бокал с беспечностью человека, который явно не собирался меня арестовывать.

Шифровка, как чеканные строчки гениальной поэмы, сама собой сложилась в драгоценной голове, перечеркнутой белой молнией:

“Согласно вашим указаниям мною была начата известная вам операция в отношении «Конта». Удалось пригласить его на яхту и создать условия для отбытия в Кале [90] . Однако перед самым отплытием к нам неожиданно прибыл «Фред», и в этих обстоятельствах я счел целесообразным перенести мероприятие на другой срок. Том” [91] . И операция спокойно умерла, сыграли ей марш-фюнебр Шопена, чуть покадили, окропили “гленливетом”, и жизнь побежала дальше, как резвая лошадка, – шагай вперед, веселый робот!

Я исхитрился, ухватил момент и набормотал Кэти о великих достоинствах доброго волшебника Гудвина из Канзаса, своего партнера по бизнесу и отличного парня, на которого можно положиться. Кэти, однако, не вспыхнула от радости и не облилась слезами от счастья: она относила янки к расе неисправимых хамов, которые в свое время по-бандитски откололись от Британской империи, наплевали в душу своим и искорежили великий английский язык мерзким акцентом.

– Мы могли бы поговорить наедине? – шепотом спросил Хилсмен.

Я взглянул на Юджина, который безмятежно ворковал с Кэти, не подозревая, что милостивая судьба отвела топор от его шеи, и, наверное, радуясь, что теперь не нужно тащиться одному в поезде: Рэй, как все американцы, не отрывается от машины и подбросит его до Лондона. Вряд ли Рэй пропустил мимо внимания наш совместный вояж – в оперативной практике дружеские контакты агентов нежелательны и, во всяком случае, должны иметь санкцию начальства. Я, естественно, скажу, что звонил Рэю, хотел пригласить его на помолвку, не мог дозвониться, страшно расстроился из-за этого…

– Кэти, а куда запропастилась морская карта? Она лежала тут на столе… (Проходной цирковой номер Алекса на тройку с плюсом.)

– Ты, наверное, оставил ее в ангаре, – так она называла наш отсек в удлиненном помещении на берегу, куда яхтсмены в непогоду затаскивали небольшие яхты, а Кэти хранила разную утварь.

– Не хотите ли прогуляться со мною, Рэй? Я покажу наш ангар и заодно достану еще бутылку “гленливета” – у меня там тайный погребок. Когда Кэти меня выгонит, я собираюсь там жить. Что может быть лучше жизни на берегу моря! Целебный воздух, купание по утрам, шелест волн…

Мы выбрались из яхты и расслабленно, как два гуляющих старца-долгожителя, двинулись вверх, к строению.

– Чрезвычайное происшествие, Алекс! Ваши мальчики привезли сегодня утром два ящика на машинах, а потом на велосипедах довезли до тайников. Вели они себя спокойно и уверенно, не подозревая, что за ними следят. Мы обложили все место по первому классу, пришлось подключить к работе англичан… Затем они смылись на корабль, нас они больше не интересовали. Стали ждать ирландцев, ждали час, два, пять часов, но за ящиками никто не явился… – Хилсмен говорил таким укоризненным тоном, словно в непунктуальности террористов виноват был я.

– Может, ирландцы заметили наружку и отказались от операции?

– Исключено. Все организовано на самом высоком уровне, комар носа не подточит.

– Надо ждать, Рэй, другого выхода нет… Может, их планы изменились.

– Дело в том, что произошла накладка. Англичане, которых мы привлекли к операции, решили вскрыть один ящик. Мы не могли проводить операцию без них, ибо дела с оружием подпадают под законы Соединенного Королевства. Но они, оказывается, получили приказ премьер-министра… Через два дня в парламенте намечены дебаты о борьбе с терроризмом.

– Ну и что? Вскрыли?

– В ящике оказалось не оружие, а разный железный хлам! Вы поняли, в чем дело?

– Ничего не понял. – Сразу до меня, как ни странно, не дошло.

– Вся эта операция с ирландцами придумана Центром для вашей проверки, Алекс. Оба ящика – проверочные контейнеры. Они химически обработаны, и уже никак не показать, что они не вскрывались. Ирландцы – это “липа” Центра, вам тоже не даны указания о вскрытии. Кто же это сделал? Ясно, что спецслужба. Откуда узнали о тайниках и операции? Только от вас!

Напрасно разжевывал волшебник Гудвин, все я уже усек, блестяще сработали ребята: я-то, дурак, думал, что это всего лишь “красная селедка”, чтобы отвлечь от путешествия с Юджином, а на самом деле Центр смотрел гораздо дальше и глубже, и меня “провалил”, показав американцам, что не верит мне ни на йоту, что, естественно, укрепляло доверие ко мне американцев.

– Итак, вы сгорели, Алекс, и теперь не придется играть с Центром в “кошки-мышки”. – Он все разжевывал мне очевидное. – Какие идиоты эти англичане! Я так уговаривал их не вскрывать ящик и подождать хотя бы пару дней. Правда, мы все равно бы вскрыли их рано или поздно.

– Что же будем делать дальше?

– Я связался сегодня с директором в Лэнгли, и мы пришли к общему заключению, что пора свернуть игру с Центром и максимально использовать ваше дело в политическом плане. Завтра же мы дадим сообщение в прессу о вашем разрыве с тоталитарным режимом и о просьбе политического убежища в США. Через месяц организуем пресс-конференцию… надеюсь, вы сможете задать хорошую публичную трепку вашей организации по конкретным пунктам, включая связь с ирландскими террористами. Нужны тезисы вашего выступления, я, конечно, понимаю, что у вас помолвка, но просил бы сейчас же выехать со мной в Лондон: директор хочет говорить с вами по телефону. – В голосе Хилсмена звучали хозяйские нотки, словно свободолюбивый Алекс уже стал вилкой или ложкой в огромном црувском буфете.

– Надо хорошо все обдумать… Такого поворота я не ожидал.

Мой завал, конечно, сделали красиво, но не покидало меня ощущение, что в этом деле одна рука не ведала, что творит другая: как можно совместить приказ о вывозе Юджина в Кале и смелое, даже изящное укрепление моих позиций в ЦРУ с помощью “разоблачения”? Последнее явно встраивалось в “Бемоль” и подталкивало меня ближе к Крысе. Пресс-конференция, гласность, возможно, зачисление в вожделенное ЦРУ на штатную должность, после всего этого доверие ко мне повышалось – ведь любой двойник всегда под сомнением. Конечно, надо немедленно ехать в Лондон и бодрым голосом сообщить о своем решении лопавшемуся от счастья директору.

И вдруг затаившийся в ребрах хриплый внутренний голос залопотал: ты на грани гибели, Алекс, не связывайся ни с пресс-конференцией, ни с политическим убежищем! Погубят тебя, Алекс, запутают, затянут в сети! И тут целая толпа: оскорбленная Кэти, сумасшедший Генри с браунингом в одной руке и своей профурсеткой – в другой, шуршащий Болонья, Пасечник с зернистой икрой, обманутый Юджин, разъяренные кот Базилио и лиса Алиса и даже строгая миссис Лейн с еще более строгим сеттером – вся эта толпа вдруг понеслась на меня, грозя кулаками и свистя. Беги, Алик, беги, пока тебе не оторвали голову, беги, пока не поздно.

– Что мы будем делать с Генри и Жаклин? – спросил я.

– Пока я не думал об этом. Все будет зависеть от вас, никаких документальных улик против них нет. Конечно, нам очень выгоден большой процесс о шпионаже Мекленбурга. Уверяю, что ваши бывшие коллеги подожмут хвост на несколько лет!

Я представил себя в сером костюме в белую полоску, толкающего покаянную речь в суде, с омерзительной рожей тычущего пальцем в Генри и Жаклин, сидящих на скамье подсудимых, – и комок тошноты подкатил к горлу. Веселенькая перспектива, ничего не скажешь, хватит рисковать, Алекс, подумай о своей драгоценной жизни, единственной и неповторимой, которую надо прожить так, чтобы не было… Хватит рисковать! Тебя уже несколько раз чуть не убили, какого черта играть с огнем? Вот они, два края, и ты, мечущийся между ними: на одной стороне самоличный приказ Бритой Головы об “эксе” [92] в отношении Юджина, на другой – маневр Центра с провалом, о чем, кстати, тебя никто не предупреждал. Камо грядеши, Алекс? Делай выбор, хотя и там, и тут сплошная мерзость, думай, Алик, не трухай, но и не забывай о главном – о своем долге. У тебя есть твердое указание Центра, разве ты уже не следовал за Юджином, сжимая взмокшей рукой баллончик аэрозоля? Решай, Алекс, не плавай, как дерьмо в проруби… Я сунул руку в карман за ключом и наткнулся на “беретту” – словно электричеством обожгло пальцы. Мыподходили к ангару, действуй, жалкая тряпка, слюнтяй, сопля! “Roses blue and roses white plucked I for my love\'s delight”.

И грянул марш “День Победы”, гремевший однажды на юбилее Челюсти в специальном зале ресторана. Певец в поношенном фраке пел тогда, выкатив грудь, прямо перед очами Николая Ивановича: “День Победы порохом пропах, День Победы с сединою на висках”, и юбиляр, который во время войны только пошел в школу, хмурил лоб и вздыхал, скромно опустив голову, словно вспоминал трудные дни, когда он и другие герои спасали Мекленбург и весь мир от коричневой чумы. Марш оглушал меня, перемешиваясь со строчками о голубых и белых розах, я снял навесной замок и пропустил Хилсмена вперед.

– Посмотрите, какой уютный склад, Рэй. – И почему-то вспомнил дядьку, скомандовавшего взводу “Вперед!” и первым прыгнувшего со второго этажа семинарии (большинство поломали ноги, двое испугались, не прыгнули и были отчислены дядькой, а сам он схватил выговор за авантюризм в работе с кадрами).

Я ударил его по затылку рукояткой “беретты” – шмяк! – прикоснулся не сильно, как учили, но вполне достаточно, чтобы он кулем опустился на пол.

Рамону Меркадеру, когда-то проводившему “экс”, было гораздо проще: он бил Троцкого альпийской киркой сверху вниз, а мне пришлось чуть встать на цыпочки и откинуться назад, чтобы замахнуться. Прости мне, Господи, грехи мои. Прости мне, Господи. Вы слышали, что сказано древним: “не убивай”: кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: “рака”, подлежит синедриону, а кто скажет: “безумный”, подлежит геенне огненной. Прости, Господи.

Ноги Рэя с задранными брюками нелепо высовывались из двери, и мне пришлось втащить его поглубже в помещение. Он застонал – прости меня, Господи, и спасибо Тебе, что он жив, – я достал баллон с аэрозолем и шуганул ему в нос сильную струю. Он снова застонал, глубоко вздохнул и погрузился в здоровый сон канзасского фермера – надолго, но не навсегда.

Я осторожно затворил дверь и повесил замок. Если лошадь украдена, слишком поздно запирать дверь конюшни. Назад пути нет, мосты сожжены, наш паровоз летит вперед. Глубоко вдохнув пропахший водорослями воздух, я зашагал к яхте. День Победы с сединою на висках…

– А где Рэй? Что-нибудь случилось? – дрогнувшим голосом спросила Кэти. – Что с тобой? На тебе лица нет!

– Кое-какие неприятности в Лондоне. Рэй пошел звонить по телефону, сейчас он вернется.

– Надеюсь, ничего серьезного? – вытянул свой носище Юджин, словно принюхиваясь.

– Мелочи жизни… – Философ и гуру Алекс ободряюще улыбнулся Кэти и пригладил пробор, наверное, так выглядел принц Гамлет после того, как пронзил шпагой Полония.

Марш играл и играл, голова моя и руки двигались по каким-то особым, им одним ведомым траекториям, словно меня, как куклу, дергали за ниточки, – да это Маня подключился к игре и улыбался детской улыбкой, почесывая “ежик”, а рядом Бритая Голова в простыне (баня или гарем?) и аскетичный Сам с томиком своих собственных гениальных стихов – все дергают за ниточки, играют в любимого оловянного солдатика… Теперь начнем все сначала: “Посмотрите, Юджин, какую мы устроили спаленку…” Начнем сначала, как на репетиции. Вспомни, как в семинарии ты с Чижиком играл “Идеального мужа”, повторяли по нескольку раз, и все во имя чистого отшлифованного английского языка.

Леди Чилтерн (я): Нет, Роберт, никогда.

Сэр Роберт Чилтерн – Чижик (с грустью): А твои честолюбивые мечты? Ведь ты мечтала об успехе – для меня?

Чижик все время забывал последнюю фразу, и я снова начинал: “Нет, Роберт, никогда!”

Прости меня, Господи, но ты сам покарал Иуду, а любой предатель – Иуда, чем бы он ни оправдывался. Самое главное – вовремя закрыть нос платком, руку вытянуть до отказа и для страховки чуть отвернуть лицо.

– Посмотрите, Юджин, какую мы устроили спаленку…

Он открыл дверь и вошел.

В голове моей “День Победы с сединою на висках” врывался в “roses blue and roses white”, одна рука сжимала в кармане баллон, а дура-другая сама по себе ухватила со стола остатки “гленливета” (хотелось хлебнуть, вот он, проклятый алкашизм!) – так я и застыл с занятыми руками и только тогда вспомнил о платке – что делать? – и, не успев пожалеть о третьей руке, бухнул его по голове “гленливетом” – не засыпать же нам от газа, мучаясь в объятиях друг друга!

Бутылка разлетелась на кусочки, виски и кровь обрызгали мне лицо и потекли за шиворот. Юджин рухнул головою вперед, задев руками лампу. Господи, прости меня, грешного, прости!

Пришел я в себя лишь от пронзительного крика Кэти, трясшей меня сзади за плечо.

– Полиция! – Она взывала то ли в никуда, то ли ко мне, то ли к морскому царю, мягко раскачивающему нашу шикарную посудину.

– Кэти! – Я достал злополучный платок и вытер им лицо и шею, использовал все-таки, хоть и не по задумке. – Кэти, не кричи, я должен тебе рассказать кое-что. Это очень, очень важно. Это касается не только нас с тобою, но и всего Соединенного Королевства (хотел добавить “и всего мира”).

В глазах Кэти застыл такой ужас, словно перед ней трепыхалась многоголовая гидра, она не слышала меня, и я прижал ее к себе.

Полная чепуха, что лучшие шпионы – это священники и женщины. Насчет Несостоявшегося Ксендза, быть может, это и правда, но у женщин всегда сдают нервы и слишком развита чувствительность, они эмоциональны, и от этого одни беды, знал я одну – конь в юбке, – и то ухитрилась втюриться во французского резидента, выдала все с потрохами, разворошила весь муравейник, потом раскаялась и сиганула с моста в Сену. Она была сильнее многих, целую сеть сплела из своих любовников, пока не зацапал ее Эрос.

– Я люблю тебя, Кэти, – шептал я, поглаживая ее, как перепуганную кошку. – Люблю, люблю, люблю, ты у меня самая нежная, самая красивая, самая умная, я жить не могу без тебя, моя милая, моя любовь, моя судьба, успокойся, ничего не произошло, все будет в порядке, я все объясню, только не нервничай, моя дорогая, моя самая любимая, ну что ты испугалась? Я же люблю тебя, люблю, люблю…

Заклинания мои по своей бессвязности напоминали письма одной прекрасной дамы к Совести Эпохи, наградившему ее, то бишь даму, “сифоном”, который он сам подцепил совершенно случайно во время поездки на грузовике (роман Совести с девицей-шофером был посильнее, чем в “Фаусте” Гете [93] или соблазнение Джакомо Казановой старой вдовы, пожелавшей вновь родиться мальчиком). Совесть обнаружил беду с опозданием, из честности и порядочности сообщил имена всех своих привязанностей требовательной медицинской службе (имени у девицы-шофера он не успел спросить), прекрасную даму вместе с мужем поставили на учет, но она все вытерпела, все приняла, как должное, все снесла, только в горящую избу не успела войти, и каждый день летели Совести сумбурные письма с “люблю, люблю, люблю”, он читал мне их вслух, попивая водку, оставляющую размазанные пятна на тексте, и говорил: “Учись, Алик, учись! Постигай, что такое настоящий мужчина, что такое настоящая любовь!”

Я целовал ее лицо и плечи, я ласково прижимал ее к себе (серое атласное платье тут же покрылось кровавыми пятнами) и не мог оторваться, дьявол подталкивал меня к постели… Мы аккуратно обошли безжизненное тело Юджина и быстро, как изголодавшиеся коты, довели помолвку до логического конца, или, по Шакеспеару, “made a beast with two backs” – “сделали одного зверя с двумя спинами”.

“О карамба, я еще опишу все это, – думал я, целуя ее и тоскуя. – Мир еще узнает, что такое разведка, где долг, любовь, виски и кровь смешаны воедино, мир еще узнает, я вздымлюсь со дна подводного царства тайной войны, я выплыву оттуда, весь залепленный ракушками и водорослями, и поведаю миру об этом! Все поры души, годами придавленные конспирацией, задушенные и изведенные, вдруг раскроются, как белые цветки, и сорвет взбунтовавшийся Алекс сургучную печать со своего измученного молчанием рта, главное – успеть до цирроза, до инфаркта, до паралича”.

– Слушай меня внимательно, Кэти. Я давно собирался тебе об этом сказать, но тогда мы еще не были так близки, как сейчас… Ты любишь меня?

– Да, да! – шептала она.

– Так слушай и не удивляйся. Ты была права: я плохо разбираюсь в торговле, папа правильно угадал… Не удивляйся, Кэти, но я работаю в разведке.

– Я так и думала! – И она прижалась ко мне еще крепче. – Я люблю тебя, Алекс!

– И я тоже, – сказал я. – Я очень, очень тебя люблю, Кэти. Я не могу без тебя, и я счастлив, что мы повенчались. Я всегда буду с тобой, Кэти, – жужжал я, уже сам поверив в это.

– Да, да, – шептала она, словно боясь разбудить окровавленного Юджина. – Да, да…

– Ты даже не спрашиваешь, в какой разведке я работаю…

Она словно очнулась после летаргического сна.

– То есть как? Разве не в Сикрет Интеллидженс сервис? – Вот таким патриотом я выглядел в ее глазах! О, женщины! Глупые птичьи головки, ничтожество вам имя, доверчивые щенята – вот вы кто!

– Конечно. В Сикрет Интеллидженс Сервис, в четвертом бюро по иностранным операциям, – нес я всю эту муру, прекрасно зная, что широкой публике так заморочили голову байками о шпионаже, что чем больше идиотски-сложных названий, тем глубже доверие. – Кэти, нам срочно нужно плыть в Кале, за мной погоня… меня об этом предупредил Рэй… положение очень сложное.

– А Юджин? Зачем ты это сделал? – Она уже совсем очнулась и с ужасом смотрела на распростертое тело Юджина.

– Юджин – агент враждебной службы, он заслан сюда с подрывными целями… он пытался меня отравить. Рэй поручил доставить его в Кале, там его ждут наши французские коллеги – до этого он совершил преступление в Гавре [94] .

– Может быть, вызвать полицию?

О, это вечное, чисто западное уважение к Закону, эта слепая вера в его незыблемость и правоту, полное непонимание норм кристально чистой пролетарской Морали – единственной судьи всех и вся. Яхту покачивало, набережная Брайтона сияла огнями, времени было в обрез – за работу, шпион, и горн, и барабаны, барабаны, барабаны!

– Не беспокойся, Кэти, с полицией все согласовано, сейчас мы приведем его в порядок… – Я тронул Юджина рукой, и он застонал. – Видишь, он жив, не волнуйся, Кэти. Где у тебя бинт? Скажи, где бинт, я перевяжу его сам, а ты включай мотор и становись к штурвалу! Только быстро, нельзя терять ни минуты!

Она убежала на палубу, мотор вздохнул, мягко взял первые обороты, и мы отчалили, освещая темнеющие дали прожектором, которому помогала несколько мрачноватая луна.

Я перевязал голову Юджина – в бинтах он выглядел как Дед Мороз на даче у Большой Земли, к снежной физиономии которого присобачили неестественно огромный красный нос. (Я вспомнил, как целовал Римму в снегу.) Я оттер его рубильник от крови, вытер все лицо тем самым пресловутым платком, о котором забыл в критический момент, что, собственно, и привело к кровопролитию, с трудом перетащил на ложе, снял забрызганный кровью костюм и рубашку, перекрутил ему руки веревкой и привязал к кровати. Все его испачканные вещи вместе со своим любимым костюмом я завернул в простыню, привязал к тюку якорь и выбросил в морские глубины на радость Нептуну и золотым рыбкам. На яхте находились кое-какие шмотки, я быстро переоделся и принес Юджину спортивный костюм.

– Какая вы все-таки сволочь! [95] – сказал он вдруг тихо. – Я предполагал, что вы сволочь, но не думал, что до такой степени. Дайте мне что-нибудь от головы…

Я достал таблетки.

– И воды!

Я положил ему таблетку на язык, приподнял голову и поднес стакан к губам – просто брат милосердия, спасающий ближнего и кормящий его своей собственной грудью.

– Какой я дурак! – вздохнул он. – Тюфяк! Я всегда подозревал вас, но потом перестал. И вот результат: попался как кур в ощип! Но я не думал, что вы такой негодяй, чтобы делать все это в день помолвки. Что вы сделали с Рэем? Убили?

– Что за ерунда! И вообще это вас совершенно не касается. Лежите себе спокойно.

– А ведь я вам поверил… Я действительно поверил, что вы порвали с Мекленбургом. Дурак я все-таки, ужасный дурак! – причитал он.

Яхта уже набрала скорость, за иллюминаторами свистел ветер, Хилсмен мирно храпел в ангаре на берегу, Базилио и Алиса, видимо, обсуждали мой переход на сотерн как добрый знак на пути к полному семейному счастью и радовались за Кэти, неизвестный Летучий Голландец, на котором собирались ласково побеседовать с Юджином, уже, наверное, бросил якорь в Кале, и на все это щедро выливала свой мутноватый свет маячившая над нами луна.

– Вы еще пожалеете об этом, Алекс… Вы еще пожалеете! Зачем вы это делаете? Вы даже не представляете, какую роль вы играете… Вы же пешка в чужих руках… Сука ты последняя, – перешел он на более эмоциональный сленг, – сука ты, вот ты кто!

Я вышел на палубу, подошел к Кэти сзади и нежно поцеловал ее в шею.

– Как Юджин? – деловито спросила моя боевая подруга, прижимаясь ко мне спиной, видимо, в ней проснулась душа полковника Лоуренса, спасающего Британскую империю от происков турок.

– Он пришел в себя, все в порядке. Тебе не холодно? – Заботлив я был до приторности, самому стало противно.

– Постой немного у штурвала, я достану меховую куртку.

Я вгляделся в непроходимую тьму, слегка просвеченную головным прожектором яхты, и прибавил ходу – вдали мельтешили пляшущие огоньки французского берега, по времени мы вполне укладывались в железные указания Бритой Головы. Точность Алекса высоко ценилась в Монастыре, точность всегда была культом: перед началом совещания Маня многозначительно смотрел на часы, а опоздавших обливал таким ледяным презрением, что они проходили на цыпочках и боялись громыхнуть стулом. Правда, как всегда в Мекленбурге, за точностью следовала безалаберная говорильня, не ограниченная никаким регламентом, которую Маня – отдадим ему должное – увенчивал неким пространным резюме (он говорил “резумэ”), лишь отдаленно связанным с предметом дискуссии.

Через несколько минут Кэти вернулась, переодевшись в куртку и исторические ботфорты, перевернувшие мозги баловня лондонских клубов.

– Юджин говорит, что ты мекленбургский шпион и получил задание вывезти его из Англии. – Глаза ее смотрели настороженно. – Между прочим, папа тоже считал, что ты мекленбургский шпион! [96]

– Леопард не может сменить своих пятен (у нас это переводится вроде как “горбатого могила исправит”, ужасно просто с этими переводами!) Ты его больше слушай, он может наговорить с три короба! Ему лишь бы спасти свою шкуру! Если хочешь, спроси у него об ирландцах, с которыми он взрывал пластиковые бомбы в Лондоне, – эти акции вызывали ненависть у всех англичан.

– Значит, он связан с террористами! – Кажется, Кэти совсем выплыла из транса и на глазах превращалась в знакомую следователыиу с перхотью на плечах, которая в свое время выжимала из меня все соки.

Я еще раз поцеловал ее в шею. На этот раз спина ко мне не подалась и словно затвердела – кровь, видимо, отлила к милой головке, – ищейка мчалась вперед, вертя черной пуговкой носа, все остальное ей было до фени.

Я поспешил вернуться в спальню.

– Что вы там болтаете, Юджин? Хотите испортить со мною отношения?

– Какая вы сволочь, Алекс! – Видно, ничего свежее и оригинальнее не приходило ему больше в забинтованную башку.

– Давайте смотреть на вещи трезво, Юджин. Я ничего не имею против вас, вы мне даже симпатичны… но вы же не дошкольник. У меня есть задание. Оно очень просто: вывезти вас на беседу в порт Кале.

– И там прикончить!

– Ничего подобного. Вы сами должны быть заинтересованы в этой беседе… Я не в курсе дела, но предполагаю, что речь пойдет о серьезных вещах. Поверьте, я ваш друг…

– Послушайте. Алекс, не морочьте мне голову. Таких друзей, как вы…

– Хорошо, – я старался говорить спокойно, – но не забывайте, что мы имеем право предъявить вам претензии. По всем канонам и по Уголовному кодексу вы являетесь предателем родины!

– Это я-то предатель родины?! – вдруг заорал он. – Это ты, сволочь, предатель родины вместе со своими жирными псами! Это вы обобрали народ, довели его до ручки, выпили из него кровь! Я ничего не выдал и никого не предавал!

– Только без эмоций! Взгляните на все разумно, не как человек пишущий, а как профессионал…

Меня его бурные всплески особо не взволновали: к жирным псам я себя не причислял, кровь народную не пил и служил своему народу честно, как солдат. Что было еще делать? Звать Мекленбург к топору? Уже звали и дозвались. Вся страна от столицы до самых до окраин вкалывала на заводах, поднимала урожай, создавала ракеты и ядерные бомбы, и ничем они не лучше меня, я служил своему народу, и точка. Любое правительство всегда подонки, но не терзает же себя агент ЦРУ из-за того, что президент Никсон – обманщик и интриган, устроивший Уотергейт! Правильное ты делаешь дело, Алекс, великое дело, без темных делишек нельзя, чистоплюям всегда достается за парение в небесах, они проигрывают, а побежденным, как говаривал Бисмарк, победитель оставляет только глаза, чтобы было чем плакать.

– Послушайте, Алекс, будьте благоразумны, отпустите меня. И сами сматывайте удочки, вас же прикончат… я не сомневаюсь… – Тут он уже явно запугивал меня, в борьбе все средства хороши. Впрочем, я и сам догадывался, что старуха смерть гоняется за мною со своей острой косой, глаза он мне не открывал.

– Хватит блефовать. Юджин! Если мне действительно кто-то угрожает, то говорите конкретно и прямо! Что вы все время юлите и недосказываете?

И снова в памяти выплыл сосед по этажу – задницеподобный Виталий Васильевич, который темнил мастерски: “Как чувствует себя Самый-Самый?” – “Чудесно! Даже рюмку иногда пропускает (перепугался, что сказал лишнее), когда, конечно, дел нет!” – “А западная пресса пишет, что он тяжело болен!” – “Да что вы! Где вы читали?” – “Да у нас на Севере эти проклятые голоса плохо глушат…” – “Больше их слушайте, они сплетни пускают, лишь бы нам поднагадить.” – “Пишут даже об отставке по состоянию здоровья…” – “Да он на водных лыжах катается! Все решает сам, и знаете, иногда поражаешься, как глубоко смотрит… прямо в корень. Не специалист, казалось бы, а сто очков даст любому специалисту и во внешней политике, и по сельскому хозяйству!”

– Я не могу назвать имя, это опасно и не нужно. Поверьте мне на слово.

– Почему не можете? – Я не слезал с него.

– Вы мне все равно не поверите, решите, что я опять блефую. Зачем вам имя? Хотите выслушать правду? Развяжите меня!

Я снял с него веревки, вынул “беретту” и приказал надеть лежавший рядом спортивный костюм.

– Валяйте! Рассказывайте! – сказал я и умышленно зевнул, сверкнув белыми зубами.

До Кале еще было плыть и плыть. Сейчас он навешает мне на уши, ведь, когда на горло наброшена петля или к сердцу приставлен пистолет, любыми средствами нужно найти выход и улизнуть. Даже архиприн-ипиальный Учитель, когда его в 1918 году прихватили на дороге бандиты, не стал с ними спорить и моментально отдал кошелек со златом, что впоследствии возвел в теоретическую мудрость.

– Так слушайте! – начал он. – Короче говоря, меня завербовали, и не какая-нибудь западная разведка, а свои…

– Что-то я не совсем понимаю. Что за ерунда? – Такой фигни я от него не ожидал даже при форс-мажорных обстоятельствах.

– Вербовка была проведена сотрудником Монастыря, одним очень влиятельным человеком. Собственно, это была не официальная вербовка. Он просто привлек меня для выполнения своих личных поручений. Знакомы мы были давно, одно время частенько встречались… Началось это вскоре после моей эпопеи с Карпычем, когда я поступил работать в Монастырь. Он очень часто одалживал мне деньги, правда, я их всегда вовремя отдавал… Тогда я еще был холостяком, жил один, и я ему был нужен как владелец хаты, куда он водил своих подружек. Однажды я случайно переступил грань… Дело в том, что я собирал самиздат, причем самый что ни на есть политический, в общем, хранил дома небольшую крамольную библиотеку. Однажды по пьянке я разоткровенничался и стал хвастать ею перед своим другом, на следующий день пожалел, но что делать? И эта тайна легла между нами, ни разу мы о ней не говорили, хотя она постоянно витала в воздухе. По работе я подчинялся ему, и вот однажды он мне говорит: “У меня есть очень важное и секретное поручение для тебя, никому об этом говорить не надо, все должно быть сугубо между нами”. У меня и мысли не мелькнуло ему отказать, я исходил из того, что выполняю одно из заданий Монастыря, тем более что его просьба оказалась очень простой: передать письмо человеку в широкополой шляпе марки “Генри Стэнли”, который сядет на скамейку в одном сквере. Был и пароль. Вскоре последовала другая просьба: отнести пакет по указанному адресу. Дверь мне открыла женщина, довольно хмурая и неприветливая, взяла пакет, поблагодарила и передала для него небольшое письмо в конверте. Откровенно говоря, я не придавал особого значения этим поручениям, воспринимал их, как любой из нас, и не задавал лишних вопросов. А он мне однажды и говорит: “Вот у нас с тобой и появились свои собственные тайны, правда?” О его тайнах в то время я еще не догадывался и принял все на свой счет, то бишь на библиотечку, ведь за хранение запрещенной литературы полагался приличный срок. Целый год я передавал пакеты или контейнеры незнакомым людям и соответственно что-то забирал у них, я был убежден, что он ведет особую работу по линии Монастыря, в этом у меня не было никаких сомнений. Однажды он вручил мне увесистую пачку денег, и это меня удивило, ведь существовали бухгалтерия и прочие финансовые органы, а тут, как на базаре, – из рук в руки. Но он добавил: “Наша работа носит чрезвычайно секретный характер, и мы нигде не фиксируем ее официально. Этого требует конспирация”. Такое объяснение показывало особое доверие ко мне, и я даже возгордился. Все началось за полгода до моего побега. Поздно вечером я зашел к нему в кабинет без всякого предупреждения, секретарша из приемной уже ушла, дверь я открыл тихо, не постучался, и он не заметил меня, поскольку весь углубился в работу, сидел над стопкой документов и водил по ним пачкой “Мальборо”. Вам, Алекс, не нужно объяснять, вы сами, наверное, не раз пользовались этой мини-камерой, закамуфлированной в пачку, – никаких подозрений, сидишь себе за столом, водишь ею по документам, покуриваешь и делаешь незаметно свое дело. Единственный недостаток заключается в том, что она берет лишь половину обычной страницы, поэтому приходится тратить много времени. Он поднял голову и увидел меня – ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя он сразу оценил всю обстановку. Все же перед ним стоял профессионал, который прекрасно понимал, что в своей собственной стране нет необходимости фотографировать документы таким способом, если не опасаешься, что тебя засекут. Документы в сфотографированном виде предназначались для иностранной разведки, в этом у меня уже не было сомнений. Тут же я трезво оценил свои функции связника в его операциях и понял, что он использует меня “втемную” в своих целях. Вы уже наверняка поняли, Алекс, что я человек доверчивый и довольно слабый, что бы вы сделали на моем месте? Явиться с повинной и все рассказать? О самиздате, о работе связником на иностранную разведку? Признание в шпионаже? Думаю, что меня тут же расстреляли бы. Его, конечно, тоже, но ведь от этого не легче. Что оставалось делать? Ничего. Я не подал виду, что заметил “Мальборо”, и продолжал выполнять его поручения. И так работал бы на него и до сих пор, если бы он не попытался меня убрать. Это он пустил газ у меня на квартире… – И Юджин закашлялся от избытка эмоций. Крыса! Я вышел на Крысу! Вышел неожиданно, искал в одном месте, а нашел в другом – вечный парадокс разведки. Но может, он врет? Играет ва-банк? Это же в его манере, думай, Алекс, думай! И все-таки ты чертовски удачлив, мой друг: казалось бы, все планы “Бемоли” и поимки хитроумной Крысы разлетелись в прах – все заслонил этот проклятый вывоз Юджина в Кале, перевернул все вверх ногами, – и вот тучи рассеялись, выглянуло солнышко, и обернулась “Бемоль” крещендо и грандиозным успехом, вот она, Крыса, сидит себе, улыбается, шевелит усами, водит “Мальборо” по документам… “Вдруг волшебник, плут отпетый, явился, в пестрый плащ одетый, на дивной дудке марш сыграл и прямо в Везер крыс согнал!”

– Но где доказательства, Юджин? Как можно все это доказать?

– Во-первых, я помню все адреса и тайники, которыми пользовался. Во-вторых, мои показания тоже что-то значат. Наконец, вы представляете себе весь размах утечек в Монастыре? Провалы целых резидентур, появление липовых агентов, которые снабжали нас дезинформацией? Остается только все сопоставить…

Все я представлял, все я понимал, ведь не для забавы вызывали меня на большой ковер и везли прямо с аэродрома по утренней столице в высочайший кабинет, выходящий окнами на памятник неподкупному и железному Несостоявшемуся Ксендзу Крыса, наконец-то Крыса! Но почему он ходит вокруг да около, как кот вокруг блюдца с горячим молоком, почему не называет имени?

– Договаривайте до конца, Юджин! Имя!

– Этого я не сделаю. Во-первых, вы мне не поверите, свяжетесь с Центром, и это дойдет до него. Но главное не это. Я хочу гарантий. Вы должны меня отпустить. Баш на баш: мне – свобода, а вам – этот предатель. Могу я встать?

– Только не валяйте дурака! – Я легко поиграл “береттой”.

Он встал и захромал по спаленке, разминая ноги. Вряд ли он врал, ведь я и сам читал о человеке в шляпе “Генри Стэнли” в его личных бумагах. И поступил он верно: какой же идиот подставляет голову под топор? Конечно, расстреляли бы вместе с Крысой. Хотя…

– Я даю вам слово, что, если вы назовете имя, это вам зачтется. Клянусь честью! – сказал я твердо, даже торжественно, будто объявлял о начале собрания.

Он лишь хмыкнул:

– Бросьте, Алекс, не берите грех на душу! Я еще с ума не сошел, чтобы верить на слово. Да еще когда дело касается Мекленбурга, где все построено на бессовестности! Только баш на баш. Имя я вам сообщу, когда буду на свободе.

– Он часто приходил к вам на квартиру? С кем он был в последний раз? И как вы не заметили, что он открыл конфорки?

Не было у меня следственных навыков, сюда бы сейчас дядьку, который хвастался, что в молодости раскалывал любую контру, одного трудного субчика из антиусатой оппозиции допрашивал шесть ночей, сам извелся и его довел до ручки, но тот не дрогнул. И тогда дядька сделал ход ферзем: “Если не сознаетесь, то я вас выпущу!” – “То есть как?” – “Выпущу, и ваши арестованные друзья справедливо решат, что это вы их завалили!” И полился из голубчика водопад признаний, ничего не утаил, очень боялся презрения товарищей.

– Споил он меня, поэтому я и не заметил ничего… – бормотал Юджин.

– А с кем он был? – не отставал я.

– С разными… Жратву приносил с собой из своей кормушки: и кету, и буженину, и разные салями, икру притаскивал, даже сыр рокфор, все аккуратно нарезано, видимо, просил в буфете. И бутылку шампанского, пил он мало… Почти все оставалось, мне на неделю хватало…

– И с кем же он был тогда, когда пустил газ? – Я знал, что лечу в пропасть, но ноги сами тянулись туда, и толкать меня не надо было. – С кем он?..

– С одной рыжей бабой… любительницей Хемингуэя… она не представлялась. Он с ней часто бывал, правда, и других хватало. Однажды я слышал из кухни – они меня туда выставляли, – как она смеется над своим мужем: мол, помешан на кладбищах, готов там дневать и ночевать. Я еще тогда содрогнулся: какой цинизм! А муж-дурак, наверное, ей верит… Впрочем, как писал ваш любимец Шекспир: “Женщине, которая не умеет обмануть своего мужа, не давайте кормить ребенка, ибо такая непременно выкормит дурака”.

Много он обо мне наслушался, слишком много, дружок и начальник кое-чем с ним делился, да и сам он ушами не хлопал и много усек, пока они… Молчал, гад, скрывал от меня, пока не приперло…

Я ударил его хуком справа, поддел апперкотом и сбил с ног. “Врешь! Зачем ты, сука, врешь?” – Я бил его ногами, пока он не замолчал.

За что ты лупцевал его, Алекс? Ты же ноги должен ему целовать, памятник при жизни поставить! И тебе поставят, Героя дадут – ты же сам мечтал, что в деревушке, где еще пара старух помнит твоего настоящего отца, установят твой бюст, и приедешь ты туда, и пойдешь, опираясь на палку, по грязной дороге, окруженный любопытствующими ребятишками, а потом сядешь за стол и начнешь рассказывать байки из своей яркой шпионской жизни. Выше нос, Алекс, ты нашел Крысу, ты реализовал операцию “Бемоль”, а в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…

Но как простенько и красиво завербовала Крыса этого дурака Юджина! Ведь и тебе, Алекс, приходилось не раз вербовать под флагом чужим: то от имени транснационального концерна, заинтересованного в экономической и политической информации (надо же знать мировую конъюнктуру!), то от лица пацифистов, осуждающих НАТО. Красиво его сделала Крыса, что и говорить! Что ты на него набросился, Алик? Он ни в чем не виноват, он открыл тебе глаза – вот и вся его вина. Боже, кругом идет голова, опомнись, нервы в кулак, пусть старый марш звенит в ушах…

– Вы больны, Алекс? Я не могу поверить, что вы просто дурак! Неужели вы до сих пор думаете, что я все выдумал? – услышал я.

Юджин раскрыл глаза, из его разбитого носа текла кровь, он смотрел на меня со спокойной кротостью, как Христос, прибитый к кресту.

– Простите меня, Юджин. – Жестокий спазм перехватил мне горло. – Я не понимаю, что со мной творится, я болен… простите меня!

Я чуть не наклонился и не поцеловал ему руку, словно священнику, совершенно спятил Алекс, это уж точно, чуть было не ткнулся мокрым носом, совсем зашлись мозги. Дьявольскими огоньками подмигивали через иллюминаторы ночные звезды, яхта шла полным ходом, ведомая капитаном в ботфортах. Я взял себя в руки, достал злополучный платок, пропитанный кровью и “гленливетом”, и вытер глаза. Небольшой пансионат в Монако – вот что нужно, если отказывает психика и вся система разболтана. Утренние терренкуры, грязевые ванны, табу на “гленливет”, овсяная каша и молоко по утрам, вечерами рулетка по мелочи, к ней меня редко тянуло – слишком много игры было в бурной жизни.

– Зачем вы везете меня в Кале? – повторил он.

– Для беседы…

– Понятно. Там меня заберут и доставят в Мекленбург.

– С вами поговорят… они, видимо, хотят предложить вам кое-что… если вам дорога семья.

– Слушайте, Алекс, прикончите меня прямо здесь! Умоляю вас! Ведь меня будут мучить…

– Да все будет в порядке… сейчас же не тридцать седьмой! – Я думал о другом.

– Неужели вы думаете, что вас оставят в живых? Не будьте наивны, Алекс, он догадывается, что я вам все рассказал… он держит все дело под контролем… он же не дурак! Сначала кокнет меня, а потом – вас!

В этом у меня не было особых сомнений, и я холодно, словно с бородинского холма, обозрел всю диспозицию. Итак, последняя соломинка переломила спину верблюда, как веревочке ни виться, а конца не миновать, как вор ни ворует, а тюрьмы не минует, я сгорел, комедия окончена, и принцу Гамлету больше не жить в Эльсиноре. Хилсмен приходит в сознание, бьет тревогу, подключает Интерпол и французских коллег. Обыск в Хемстеде (никаких улик, все в тайниках), перепуганная миссис Лейн у подъезда, медленная смерть несчастного Чарли, оставшегося без пищи, прощайте, могилы королей, прощайте, Вестминстерское аббатство, Шерлок Холмс, пиво “Гиннес” и газовые фонари, я унесу с собой ваше тепло. Конечно, я отвык от Мекленбурга, но я не разлюбил его, я – частица его плоти… В Кале нас ожидает судно, на которое забирают Юджина. Нет, не забирают, я постараюсь выпустить его на свободу. Хватит лить кровь и крутить мясорубку, Алекс, ты создан для наслаждений, для звуков сладких и молитв. Ты отпустишь Юджина, иначе накажет тебя Бог, не гневи Его. Центру объяснишь, что он ухитрился выпрыгнуть с яхты и исчез, возможно, утонул. Что дальше? Срочно вылететь в Мекленбург. Опасно: Хилсмен и К° расставят сети, аэродромы контролировать легко. Поездом или авто проще, но долго, изведешься, пока доберешься до дома. Что мне грозит, если, выпустив Юджина, я рву на пароход к своим? Вряд ли Крысе известно о моих перипетиях в Брайтоне и на яхте, и глупо меня ликвидировать, оставив на свободе Юджина. К тому же Крыса далеко-далеко, туда мне дойти нелегко (а до смерти четыре шага), развалился, наверное, в кресле и читает свежую “Истину”, купленную в киоске на Мосту Кузнецов, по которому он продолжает ходить пешком, – не любит, чтобы его подвозили прямо к парадному подъезду, сходит у Мекленторга и прет вверх пешечком ради променада, рассматривал ножки пробегающих леди из Дома моделей. Опомнись, Алекс, не связывайся ни с какими пароходами, не будь идиотом, забудь о Кале, а дуй до соседнего порта, там ты его выпустишь… А что дальше? Дальше придется перейти на другие документы, которые ты перед операцией положил в атташе-кейс, сменить внешность (усы, борода, очки) и добираться до Мекленбурга через Берлин. Прямо из Кале до Булони, затем на поезде до Парижа. Хорошо бы в Париже в последний раз в жизни успеть прошвырнуться по Монмартру, заглянуть в “Ротонду” или в “Дом”, в эти приюты гениев… Что тебе лезет в голову, безумный Алекс? Спасай свою шкуру, дурачина, хотя, конечно, жаль, что уже никогда – Nevermore! – не пороешься в книгах на берегу Сены, да и в хемстедский паб никогда не забредешь. Прямой поезд Париж – Берлин. Вряд ли за такой короткий срок французы сумеют организовать поиск. Французская полиция не будет обыскивать все поезда, уходящие из страны. В Берлине перейдешь в восточную часть через пункт Чарли, потом в Карлхорст, а дальше все элементарно просто. По прибытии в Мекленбург немедленно просить аудиенции у Бритой Головы, выкладываешь все как на духу. Но он потребует доказательств. Что ж, они будут. А может, оставить все как есть? Контакт в Кале со своими, и проследовать на судно вместе с Юджином. Но он идет на верную смерть. Кто тебе сказал? Хорошо, конечно, он понесет наказание, но это же не невинный агнец, это предатель. О Алекс, создание Близнецов, вечное метание из одной стороны в другую, хлипкая нерешительность. Перед тобой предатель родины. И от того, что он выдал Крысу, его вина только уменьшается. Кто тебе сказал, что он выдал? Он даже имени не назвал, одни намеки… Ты вычислил Крысу, ты, Алекс, ты! И не надо жалеть предателя, пусть его охмурила Крыса, но кто ему мешал пойти и доложить обо всех манипуляциях с “Мальборо”? Испугался, перетрухал, вот и затянули его в паутину! Отдать гада на корабль и самому следовать туда же – никакого риска, полный иммунитет, а дальше видно будет… Побойся Бога, Алекс, зачем тебе выдавать Юджина? Человек запутался… Разве не могло такое произойти с тобой? Никогда. Никогда. Никогда в жизни. Все что угодно: пьянство, Черная Смерть, все земные и неземные грехи беру на себя, но только не предательство!

Я глянул в иллюминатор – береговые огни быстро приближались. На такой яхте не “эксами” заниматься, а путешествовать по Средиземному морю под ласковым солнцем, наслаждаться рыбалкой с борта, целовать любимую женщину, баловаться домашней кухней в приморских ресторанчиках, где хозяева считают своим долгом рассказать клиенту какую-нибудь байку, бродить по набережной, обняв Кэти (или кого-нибудь еще) за талию, выйти на рыбный рынок и съесть прямо у прилавка пару только что выловленных и легко засоленных голландских селедок (особенно хороши они в Остенде, сравнительно недалеко отсюда), поваляться на пляже, листая “Плейбой”, вечером переодеться и прикоснуться к чему-нибудь возвышенному, допустим, пойти на “Волшебную флейту”, помнится, в Венской опере, где все пропахло Габсбургами и нафталином, я чуть не заснул, и все из-за того, что трое суток безвылазно обучал агента элементарному шифроделу. Совсем раскуксился, выше нос, Алекс, в Мекленбурге ты не пропадешь, твои корни там, ты легко приспосабливаешься к новой жизни, неприхотлив и вполне проживешь на ржаном хлебе, картошке в мундирах, селедке иваси и ливерной колбасе. Пора подумать о воспитании Сережи, он совсем отбился от рук, прояснить отношения с Риммой, сделать вид, что ничего не произошло, – не судить же рыцарю Черной Смерти о чужих грехах. Заняться благоустройством дачи, кирять иногда с Совестью Эпохи, завести девочку из иняза, сразив ее австралийским акцентом. Работенку, конечно, дадут фиговую, не бей лежачего, буду учить каких-нибудь болванов уму-разуму. Не вешай нос, Алекс, жизнь продолжается, наша алая кровь кипит огнем неистраченных сил, и вперед – в Мекленбург!

– Выпустите меня, Алекс, прошу вас! – прервал мои сладкие грезы Юджин. – Я сделаю все, что вы попросите. Если надо, исчезну, и вы меня никогда не увидите. Если хотите, не буду писать в эмигрантской прессе, замолкну навсегда, уеду в Аргентину или к черту на кулички. Отпустите меня, Алекс, разве вы не видите, что я ни в чем не виноват? Я отплачу вам добром… Умоляю вас!

Слезы стояли у него на глазах, нос совсем опух, он снял очки (удивительно, как они не разбились!), и они дрожали у него в руках.

Глазенки Бритой Головы прощупывали меня насквозь. Где доказательства? Не дезинформация ли это американской разведки, умело выводящей из строя самые ценные и самые надежные кадры? Временно мы вас арестуем, Алекс!

– Вот что, Юджин, я вас отпущу, но сначала коротко напишите обо всем. Больше фактов. Но обязательно укажите фамилию.

Он быстро ухватил листок бумаги и ручку и начал что-то скрести, а я вышел к Кэти, которая уверенно вводила яхту в порт Кале. Я обнял ее и почувствовал боль расставания, и жалко стало самого себя, и вновь я обернулся ребенком, которому никто не может помочь. (Мама! Мама! Почему ты задерживаешься? О Боже, верни мне маму, пусть с ней ничего не случится по дороге, верни мне маму поскорее, умоляю тебя!)

Мне было жаль расставаться с Кэти, расставаться навсегда, я любил ее, и все, что шептал ей совсем недавно жарким, срывающимся голосом, было сущей правдой. Я пошлю ее что-нибудь купить в ночной лавке, сам встану у штурвала, пусть она уходит.

– Ты на себя не похож, Алекс! – сказала испуганно Кэти. – Вытри лицо… Ты весь в слезах!

На пути вниз я взглянул в зеркало и увидел бледное, изможденное лицо с красными глазами. По знаменитому пробору словно прошелся плуг, и несло от меня такой уксусно-острой псиной, что тут же пришлось вылить на себя изрядную дозу “ронхилла” (“Бей в барабан и не бойся беды…”).

Юджин передал свои писания, и я спрятал все в атташе-кейс.

– Когда причалим, я попрошу Кэти сходить в портовую лавку и купить что-нибудь. – Я не мог придумать что, такая в голове была каша. – Постарайтесь тут же исчезнуть из порта. Если мне понадобитесь, я буду писать на каирский адрес, где живет Бригитта. До свидания!

– Спасибо, Алекс! Я знал, что вы настоящий человек! Я никогда этого не забуду! – Мы обнялись и поцеловались, как два самых близких друга, и испытывал я величайшее счастье, что повстречался с честным человеком, который помог разоблачить Крысу, слабым, правда, но все мы грешны и слабы – разве не так сказано в Библии?

Яхта упруго коснулась причала, лишь чуть-чуть скрипнул борт.

– Прощайте, Юджин! Уходите быстрее, а лучше всего улетайте сразу же куда-нибудь подальше. Старайтесь не входить в контакт с незнакомыми людьми. Желаю вам счастья! Кэти! – крикнул я. – Ты не сходишь…

И тут на лестнице, ведущей в наш салон, появились чрезвычайно знакомые ноги, чуть кривоватые, как у старого кавалериста, дальше следовали неопределенные формы и вот, наконец, мощный подбородок, прославленные уши и сам главный герой.

Пока я соображал, что делать, Юджин, словно в предсмертной агонии, метнулся в угол, схватил по дороге вазу и метнул ее прямо в Челюсть. Раздался звон разбитого фарфора – ваза, пролетев мимо начальственной головы, разбилась о стенку, – Челюсть же ринулся за Юджином, как кот за мышью, как овчарка в фильмах о пограничниках, мгновенно настигающая нарушителя. В руке у Николая Ивановича сверкнул некий предмет с иглой, и Юджин тут же осел на пол – такие уколы гораздо надежнее любых таблеток и аэрозолей, они сразу одуряют и превращают человека в живой мешок, который можно таскать на спине или просто ставить в угол.

Кэти, вбежавшая вслед за Челюстью, вскрикнула и рухнула в обморок.

Так мы и остались друг против друга, два старых кореша, два мастера деликатных дел, два соперника. Остановись, машина! Огнем горит, сгорает осень. Мальчишка проволочкой гонит через дорогу обруч.

Глава четырнадцатая, в которой безумная ночь, два закадычных друга на яхте, мирно беседующие над хладным трупом, пара выстрелов, полная ясность и, естественно, хеппи-энд

“…Жизнь моя течет спокойно и размеренно и, если проложить в тюремный двор трубу, качающую воду из Северного моря, сделать бассейн, подогреть его, засыпать все вокруг желтым песком и зажечь над Лондоном субтропическое солнце и вместо грабителей и убийц запустить сюда пестрый люд из нашего санатория, ей-Богу, я бы не соскучился до конца своих печальных дней. Как странно, но именно санаторий лезет в башку как средоточие всех видов хомо сапиенс нашей благотворительной организации: там и борцы за здоровую идеологию, спасающие заблудших железом и кровью, и седовласые пенсионеры-полковники, прошедшие огонь и воду, и бледнолицые, измочаленные дамы-полиглотки, сидящие на святом деле подслушивания, и мускулистые атлеты из охраны, взлетающие над волейбольной сеткой, и юркие секретарши, отдыхающие от внимания начальников, чью подноготную они изучили, как пункты морального кодекса, и мрачноватые сыщики, обычно страдающие желудком, – попробуй потрудись за объектом, сидя на сухом пайке, попробуй помотайся по городу Там и осторожные Кадровики – Ангелы-Хранители Партийной Морали, даже на отдыхе не отрывающие взоров от личного состава, они конспиративны и глушат водку в одиночку, а бутылки тайно выносят в город, чтобы не наткнулись на них уборщицы и не просигнализировали наверх о пагубных пристрастиях, там и руководящие Настоятели с одеревеневшими физиономиями, они живут в отдельных коттеджах, подальше от рядового люда, обычно с любимыми женами, и общаются коттеджами, не снисходя до нижестоящих компаний. Самые же сливки организации предпочитают номенклатурные санатории, где публика утонченна и суперпартийна, и готовят получше, и сервис подинамичнее, и разговоры высокие – куда нам со шпионским рылом да в калашный ряд!

Как странно, Сергей, вспоминать все это в цивилизованной тюрьме с либеральным режимом, цветным телевизором, дартами и правом выписать книги даже из библиотеки Британского музея. Почему сумилением вспоминаю я именно санаторий, где мне всегда было трудно жить, где я чувствовал себя, словно в тюрьме – малой части великого Мекленбурга? Помнится, жил я в одной палате с диссидентоведом и сыщиком, спящим с открытым окном, что для меня смерти подобно: просыпаюсь с полноценным насморком. Смеялись они до колик, когда я утром чихал до одурения, подтрунивали, что я не вхожу в море, когда вода ниже двадцати пяти градусов по Цельсию, и однажды взяли меня на пляже за руки и ноги (это жандарм и филер!), раскачали и бросили в морские воды, переполненные медузами, холодными, как скорпионы, вползавшие когда-то в мою детскую кровать. Боже, каких историй я там наслушался! Один следил-следил за поэтессой, подрывающей устои, вошел за ней в подъезд, и там у них неожиданно вспыхнула любовь, затем в цирке роман завертелся с укротительницей тигров и проходил прямо на спящем хищнике; другой работал над крупным ученым, обставлял его агентурой, прокалывал колеса машины, организовывал обыски под видом грабежа квартиры, и полюбил его (клялся мне!), как личность, и поверил, как в Бога, и сейчас, когда ученый почил и, по мекленбургским законам, признан гордостью нации, ходит, наверное, на его могилу, плачет и возлагает букеты цветов.

Впрочем, я надоел тебе воспоминаниями, Сергей, совсем забыл и о маленькой радости: назначили меня редактором тюремной газеты, и это щекочет мое тщеславие не меньше, чем получение нового чина в Монастыре. А вообще и грустно, и тоскливо, и не знаешь, куда себя деть, и зачем жить – времени тут на философские раздумья хватает… Вот такие дела, Сергей, помнишь, как ты пел под гитару: “В Лондоне танки, в Лондоне танки, и вот уж в Темзе тонут янки. И взрывы, как грибы-поганки, и в стратосферу валит дым”? Взрывов пока не слышно и танков не видно, а я сижу в тюрьме и сидеть буду до славного переселения к большинству человечества (лет пять-шесть, наверное, скостят за блестящее редактирование газеты). Наконец я придумал себе достойную эпитафию: “Sic transit gloria intelligentsiae”. – “Так проходит слава разведки”. Гниет здесь гордая латынь, аминь!

Наверное, Сережка, человечество идет к своему концу, и потому оно так опутано шпионством, люди вырождаются, проникаются все большим недоверием и ненавистью, грязь сыплется с неба, пустеет природа, испачканная воспетым нами прогрессом, затягивает ядерная отрава.

И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть, И АД СЛЕДОВАЛ ЗА НИМ, и дана ему власть над четвертою частью земли – умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными.

Бритая Голова блеснул на прощание глазенками, пожал руку через стол (не выходил, стыдился карликового роста) и сказал: “На вас возложена миссия государственного значения: найти и обезвредить Крысу. Это один из многих наших врагов. Их много, и они нам нужны, ибо борьба с врагом объединяет народ, и чем больше врагов, тем сильнее нация!”

Неуютно и тесно мне в камере, даже в столь шикарной, но еще теснее на воле, Сергей, где человек, словно комар над грохочущим вулканом, где все пылко, зыбко и непредсказуемо. Ради чего я жил, Сергей? Проще сказать, ради чего я только не жил: и ради Великой Теории, большого рояля, который никогда не умещался в моей голове и вскоре распался на куски, и ради крепости славного Мекленбурга, которого почему-то всегда застигают врасплох коварные вороги. Все это вранье, I lived for living, я жил ради того, чтобы жить, любил мотаться по миру, хорошо жрать и пить, и женщин, и новые улицы, и листать газеты, пока пальцы не почернеют от типографской краски. И все-таки, если по чести, я любил эту проклятую работу: зияющую бездну неопределенности, щекочущую нервы таинственность, дымок конспирации и горьковатый страх, когда ступаешь на канат. Я любил эту работу, я любил радость победы, когда вербуешь и чувствуешь власть и свою волю, я любил успех, когда горячо бьется пульс и гремит в ушах: “Ты победил!” Все это ужасно, и Бог вряд ли простит мне это, и все же я надеюсь, что Он простит и поможет, – помогал же Он в детстве возвращать домой маму! Помнишь, Сережка, как ты закричал на меня: “Уходи вон из нашего дома, шпион!” Вот я и ушел, и, кажется, навсегда”.

…Так мы и стояли друг против друга – два старых кореша, два мастера деликатных дел, два давних соперника. Любимая женщина лежала в глубоком обмороке, а товарищ Ландер и не думал просыпаться – Коленька не пожалел ему лошадиной дозы, всегда был щедр, легко давал деньги взаймы, наверное, и Енисея отправил в вечное путешествие с помощью такой же волшебной иглы.

– Ты прекрасно выглядишь! – сказал Челюсть (комплимент пришелся к месту, и я пригладил расползшийся пробор). – Теперь нужно доставить его до судна, оно совсем рядом, а я на машине. Он вполне сойдет за пьяного матроса, загулявшего в портовом кабачке, я принес с собою голландскую форму, надо его переодеть…

Я кивнул головой, еще не зная, что делать. Челюсть свалился на меня как снег на голову, исходил из него лучезарный свет бодрости, широкая улыбка бродила по лицу, выдающийся подбородок сливался со щеками, только уши лопухами врывались в эту гармонию, как кашель чахоточника в фугу Баха.

– Но сначала небольшой приятный сюрприз, – продолжал он резво, – читай, я специально расшифровал и отпечатал для тебя. – И протянул мне машинописный текст.

“Лондон, Тому. Мекленбургский народ… все прогрессивное человечество празднует… ура!., поздравляем… желаем успехов в работе и счастья в личной… ура! В связи с праздником – ура! – и определенными успехами в решении поставленных задач [97] руководством принято решение повысить вас в должности и досрочно присвоить вам звание… эт цэтэра, эт цэтэра”. Подпись любимой Головы.

Я щелкнул каблуками и сказал просто, как солдат: “Служу великому Мекленбургу”, хотя настроение было далеко не праздничное, как афористично говаривали незабвенные Усы, даже совсем наоборот.

– Это только начало! – Словно халвой набивал мне рот. – Дома тебя ждут еще награды. Операция прошла великолепно. Чисто сделано! Теперь доставим его на судно – и точка. Прекрасно сработано, старик!

Он зажег сигарету и по дурной привычке сунул спичку обратно в коробок – вдруг повалил оттуда дым, коробка зашипела, полыхнула и поскакала по полу, как горящая мышка-крыса. Тут только я увидел, что мой друг напряжен, как струна, и пыжится в своих счастливых улыбках, а на самом деле бледен и чем-то смущен – впрочем, чему удивляться, ведь не каждый день приходится убивать своих друзей! Он не торопился одевать Юджина, и я видел, как за улыбками работают груды его серого вещества, прикидывая, оглушить ли меня лампой, придушить подушкой, проколоть иглой или прострелить, как шута горохового, из бесшумного пистолета.

Почему он не прикончил меня сразу? Вообще не собирался убивать, надеясь на сотрудничество? Любил старого друга? Тайна и еще раз тайна, “There are more things in heaven and earth, Horatio, than any dreamt of in your philosophy”. – “Есть вещи на этом свете, Горацио, что недоступны нашим мудрецам”.

– Время есть, – сказал я, – не будем суетиться, дернем по стаканчику, повод у нас хороший! – начал стелить я ласково, чуть не прослезившись по получении желанной звездочки. – Давай омоем великое событие!

Я плеснул в бокалы джин, вспомнив “гленливет”, текущий по разбитой голове Юджина, и одновременно локтем прощупав в кармане палочку-выручалочку “беретту”.

– За твое здоровье, – ответствовал он, расслабившись. – И помни, что должность и звездочку тебе пробил я, и не только это, не буду всего рассказывать… в общем, за тебя, старик! Тебя примут на самом верху!

Счастлив, безумно счастлив, тронут и польщен, низко кланяюсь, друг мой закадычный, и видится мне, как я приземляюсь в аэропорту Графа – владельца Крепостного Театра, оживленный проспект города Учителя, Беломекленбургский вокзал с памятником Буревестнику и Основателю Самого Лучшего в Мире Литературного Метода, чуть дальше монолит Поэту-Самоубийце со сжатым грозно кулаком – место поэтических состязаний мейстерзингеров и вагантов в период Первого Ледохода, поворот на кольцо Садов Шехерезады, площадь Саксофона, на которой давили усопоклонников в день прощания, правый поворот на улицу Лучшего Друга Культуры, заживо похоронившего Зощенко и Ахматову, левый поворот, мимо хозяйственного магазина на Мост Кузнецов, а дальше… о любимый гастроном, куда частенько забегал юноша бледный со взглядом горящим… Стоп! Прошу выходить, леди и джентльмены, добро пожаловать, милые леди, спокойной ночи, вспоминайте нас. Роща. Поросль. Подросток. Струной веревка – и юнцу конец.

В эту минуту безумно взревел мотор, яхта резко оторвалась от причала и, быстро набирая скорость, побежала по темной воде. Все-таки Кэти зачислили бы в шпионы – сидели в ней здоровые гены дочки полковника, борца за права белого человека в колониях. Пока мы рассыпались в любезностях, она незаметно выползла из обморока на палубу и повела фрегат навстречу стихиям… Куда? Можно и не задавать этот глупый вопрос, естественно, к беловатым дуврским скалам, где только и можно обрести покой и счастье в объятиях лучшей в мире полиции – Скотленд-Ярда.

– Мы что? Плывем? – Он отставил бокал и вскочил на ноги. – Я совсем забыл об этой суке… надо ее остановить!

– Не беспокойся, дружище, далеко мы не уйдем и как-нибудь справимся с женщиной… – Я подошел к нему и похлопал по плечу, сейчас он выкинет руку из кармана и пропорет мне брюхо той самой иглой, на которую, как шашлык на шомпол, насадил бедного Юджина.

Но Челюсть бездействовал и тревожно вслушивался в уже ритмичную работу мотора, словно это было столь важно с точки зрения превращения пышущего здоровьем Алекса в череп бедного Йорика. Шляпа ты, Коля, бездарь и лопух, под стать твоим локаторам, шляпа ты, Коля, и балда, потерял форму, засиделся в кабинетах и на совещаниях, закрутился в словопрениях с Маней и Бритой Головой и совсем забыл об оперативной хватке, утратил былой собачий нюх.

Я еще раз ласково похлопал его по плечу и обнял за талию, словно перед танцем на катке Нечистых прудов, Змеиная лапа Алекса умопомрачительно изящнейшим образом прощупала оба нижних кармана куртки и, обнаружив ЦБ-447 (если не ошибаюсь, именно так называлась эта вершина научно-технической мысли с выдвигающейся иглой), несуетливо и неназойливо извлекла сей предмет на свет Божий и переложила игрушку к себе в карман. Дурак, он даже руку держал в кармане штанов, на носовом платке, вытирал ее, неврастеник, прежде чем приступить к нейтрализации лучшего друга.

– Садись! Руки вверх! – скомандовал я.

Только тогда он и заметил “беретту” в моей руке, калибр 6,4 мм, убойная сила что надо и скорострельность ненамного хуже, чем у пистолета-пулемета “венус”.

– В чем дело, старик?

Старик! Так и пахнуло античным прошлым, когда неуклюжий и ушастый юноша в клешах открыл дверь заветного кабинета, и рванул ветер, и сверхсекретный документ, как змей бумажный, взлетел над площадью… много воды утекло с тех пор, старик, старина, старче. Римма ему нравилась всегда, еще со времен ухаживаний за Большой Землей, и в последний раз, когда мы проковыляли от кабака у памятника Виконту де Бражелону к нам домой, он танцевал с ней нарочито сдержанно, на дистанции. Знал, что у дружка Алекса глаз, как ватерпас, – все сверху видно нам, ты так и знай! – все видит Алекс, хотя память на лица и ориентировка, скажем прямо, ни в какие ворота… В тот вечер я кемарил в спальне. Что же они делали? Танго, утомленное солнце нежно с морем прощалось, танго и снова танго, в эту ночь ты призналась, кожаный диван вполне вместителен, что нет любви. Впрочем, они встречались уже давно, и на дистанции он ее держал для конспирации.

Вдруг я почувствовал прилив крови к голове, казалось, что сейчас она брызнет фонтаном из носа и из ушей, сердце заколотилось, как у венецианского мавра… тьфу, черт! безумный Алекс! Успокойся, там же прыгал Чижик. Чижик-пыжик, где ты был? – Я за Коленькой следил.

Он смотрел на меня с удивленной миной, подняв бровь, как будто я без стука вторгся в его сановный кабинет и помешал скольжению пачки “Мальборо” по секретным документам.

– Не двигайся и веди себя прилично. Юджин рассказал мне все… – Он лишь поморгал растерянно глазами (быстрой реакцией никогда не отличался, разве только жену сумел подобрать в один вечер!): или не дошло, или дошло, но прикидывал, какие сведения мог передать мне Юджин (тот тихо отдыхал в своем загробном сне, снился ему, наверное, наставник Карпыч, отрывавший ученика от приятного процесса истошным воплем “Убери стул!”), или просто выигрывал время, чтобы собраться с мыслями.

– Что за шутки, старик? О чем ты говоришь?

Я не опасался его финтов – по самбо и прочим боевым дисциплинам Коля находился в последней пятерке, иногда я даже сдавал за него зачет по стрельбе, палил он позорно, курам на смех, ухитрился однажды даже в стену влепить, и пуля отскочила рикошетом в инструктора; это вам не Алекс, стрелявший, как Вильгельм Телль, и по движущимся мишеням, и по тарелочкам, и ночью с оптическим прицелом, и на бегу, и кувыркаясь по земле, и в прыжке с крыши сарая, не говоря уж о работе рукояткой в драке, когда пистолет пытаются выбить ногами, оставляя на руках кровоподтеки.

– Ты его классно затянул в работу, Коля, но удивительно, что не успел кокнуть после того, как он застал тебя с мини-камерой над документами… – Тут я побряцал на саркастической струне своей арфы.

Я ожидал, что он начнет ломать комедию и все отрицать, но, видимо, опасно было спорить с карающей Немезидой, и он не стал портить обедню.

– Что ж, все верно. В принципе, конечно.

– На кого ты работал? – Времени у меня оставалось мало.

– На англичан… на “Сикрет Интеллидженс сервис”.

Дыму бы повалить из ноздрей Алекса, душе бы выскочить из ребер от справедливого негодования, но странное дело: то ли пусто уже было мое сердце, то ли устал я от всех передряг, – не было праведного гнева в груди моей, не было! Ничего не шевельнулось, кроме горьковатой обиды, что меня обдурили. Но тут же представил я Самого-Самого и всю камарилью – что мне до них? До ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови? Но тут же стыдно стало от собственной беспринципности, чуть ли не от предательства Родины.

– Значит, все аресты и последние провалы – твоих рук дело? – подогрел я себя.

– Не все… только не веди себя, как прокурор, Алик, постарайся меня понять, – говорил он мирно и спокойно.

Урезонивать он умел, ловко примирял самые противоположные точки зрения (“с одной стороны”… “с другой стороны”… “истина всегда посредине” или “посередине истины всегда проблема”… “крайности сходятся”… “семь раз примерь, один раз отрежь”), Маня без него обходиться не мог, чувствовал себя как без рук, советовался почти по всем вопросам.

– И давно ты работаешь? – Как будто это имело значение, как будто скажи, что он вообще не Колька-Челюсть, а сэр Роберт Брюс Локкарт, и все бы тогда прояснилось и стало на свои места.

Наступила пауза, зашелестели, залопотали волны, старик Нептун ласкал бедра яхты, выпрыгнув из затяжного сна. Шум и ярость.

– Давно… – ответил он неопределенно, совсем взял себя в руки, словно обсуждали мы коловращение звезд на небе или выступление Самого на активе.

Знал он, конечно, много, и не только от Мани, – проложил надежные тропки и к Самому, докладывал кое-что тет-а-тет в обход Мани, и я своими ушами слышал от Челюсти, что Сам читал ему однажды собственные лирические вирши, – не каждому поверял Сам свои душевные тайны.

– Работаю я давно… – повторил он и снова замолчал. – Чего ты от меня хочешь, Алик? Покаяния? – В поднятой брови застряла грустная ирония.

– С чего это все началось? – спросил и с ужасом почувствовал, что совсем не эта история меня интересует, она мне до фени, что мне до всех нюансов его предательства, навидался я всей этой фигни на своем веку, не главное это было сейчас, и не оно точило меня, как упрямый червь.

– Только давай без туфты, Коля, – добавил я. – Не надо мне насчет кризиса системы, прогнившего насквозь Мекленбурга, вечной любви к истине, о свободных леди и джентльменах… Все это я хорошо знаю.

– А я и не собираюсь! – усмехнулся он. – Что мне жаловаться на нашу систему? Всем, чего я достиг, я обязан своей стране. Я частица системы, и не мне подвергать ее критике. Все очень просто, Алик, не буду скрывать от тебя: мне нужны были деньги. Говорю прямо, не хочу морочить тебе голову, мы все же друзья. По крайней мере, были раньше.

– И неужели ты побежал в английское посольство… конечно, не дома, а где-нибудь за рубежом?

– Зачем же так грубо? Я никогда не пошел бы добровольно. Меня прихватили на компромате, прихватили простенько, но крепко. Неужели тебе это так интересно?

– Ты рассказывай и поменьше задавай вопросов!

– За границу, как тебе известно, я выезжал довольно часто, но валюты постоянно не хватало, ты же знаешь наши мизерные командировочные… Приходилось вывозить кое-что на продажу, пользуясь диппаспортом: картины, антиквариат… Познакомился я в Париже с одним старичком и через него сбывал товар. Только не смотри на меня испепеляющим взглядом, как солдат на вошь, я обыкновенный человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Я люблю красивые вещи… а что можно купить у нас?

– Как же они тебя взяли? Выследили? Неужели ты не проверялся перед встречами с этим старичком? – уже дурачился я.

– Конечно, проверялся. Просто старичок оказался старым английским агентом, еще со времен Сопротивления, британцы быстро подключились к делу, все задокументировали… Дальше тебе должно быть ясно. Что мне оставалось делать, старик? – Он сказал это так просто и задушевно, словно мы сидели в баре недалеко от памятника Родственнику Арапа Петра Великого, сидели и балакали, помешивая пиво соленой соломкой.

– Не соглашаться! – сказал я и даже застыдился своей непроходимой прямолинейности. Легко сказать “не соглашайся”, а что дальше? А дальше англичане доводят все материалы до сведения настоятелей Монастыря, и забирают Челюсть добрые молодцы в “черный ворон”, и увозят далеко-далеко, ни в сказке сказать, ни пером описать.

Он посмотрел на меня с интересом и промолчал, деликатный человек, привыкший к глупости, наслышался он ее вдоволь под куполами соборов.

– Выходит, англичане все это время знали и обо мне, и о Генри, и о других агентах? Значит, они знали и о “Бемоли”? – Тут я почувствовал наконец настоящую обиду и начал медленно закипать, заработал омертвевший мотор.

– Сколько лет ты работаешь в разведке, Алик? – улыбнулся он. – Какой же умный агент выкладывает своему хозяину все? Кое-что я, конечно, передавал, но большую часть утаивал. Иначе бы я давно сгорел! Будто ты не знаешь, что такое бюрократия в любой разведке! Что им агент? Всего лишь винтик в большой карьере, агентов любая служба эксплуатирует как рабов, сжигает, спаливает до конца! Зачем мне было рассказывать о тебе и “Бемоли”?! Чтобы они тебя посадили? И снова подозрение на меня, а разве мало тех провалов? Нет, я ничего им не говорил, честное слово!

Тут беседа двух друзей была прервана драматическим выходом Кэти, бледной, как леди Макбет в ночь убийства, в распахнутой меховой куртке и ботфортах. Очень напоминала она рассвирепевшую фурию, с такой неподдельной яростью я сталкивался лишь раз в жизни, когда сфотографировал в Амстердаме проститутку, сидящую за витриной и зазывающую клиентов улыбкой, сделал это на память, – кто знал, что они этого терпеть не могут? – так профурсетка вылетела из своей норы и погналась за мною по улице, как собака за драным котом, призывая на помощь полицию и требуя засветить пленку, благо ноги Алекса на короткой дистанции никогда не подводили.

– Теперь я все поняла! – орала прозревшая Кэти (лицо ее в гневе стало просто прекрасным). – Вы говорили по-мекленбургски! Вы оба вражеские шпионы! Я вызвала по радио полицию, она с вами разберется! А ты… – это уже относилось персонально к блестящему Алексу, – ты… самый последний негодяй, ты… (дальше следовал довольно богатый арсенал слов, свидетельствующий о том, что дочки полковников не теряют времени даром в парикмахерских на Бонд-стритах и набираются знаний в народе).

– Что с тобой, милая? – попытался я мирно уладить конфликт. – Успокойся, Римма! – Непростительный кикс, даже в форс-мажорных обстоятельствах, когда думаешь об одном и том же.

Карие глаза округлились от гнева, и она бросилась на меня, как разъяренная тигрица, на миг мне показалось, что она даже порыжела и превратилась в Римму. Я одним приемом завернул ей руку за спину, впихнул в спальню (спаленку) и запер дверь на ключ, не выпуская из рук “беретты”. Некоторое время она колотила по дереву своими ласковыми кулачками, но потом умолкла – всему имеется конец, все течет, все меняется, количество превращается в качество, а остальные законы диалектики я так и не усвоил.

– Слушай меня внимательно, старик! – сказал он. – Будь благоразумен и не поддавайся эмоциям. Из-за чего сыр-бор? Неужели мы не сможем поладить? Операция прошла успешно, предатель схвачен, все о’кей!

– Ты предлагаешь мне работать на англичан? – У меня даже горло перехватило от его наглости.

– Что я, дурак? Давай думать о самих себе, найдем компромисс. Англичане даже не знают, что я здесь нахожусь. Конечно, я им кое-что передавал, но и дурил достаточно. Мы вернемся домой, и я порву с ними. Хватит! Любой агент рано или поздно проваливается, таков закон разведки, и следует вовремя остановиться…

Он не знал, что я оглушил Хилсмена, и рассуждал просто: дурында Алекс грузит Юджина на корабль, возвращается в Лондон, все шито-крыто, все абсолютно при своих.

– Какой тебе смысл возвращаться домой? Уж лучше дождаться полиции… здесь тебе моментально дадут политическое убежище, осыпят наградами, обласкают… – Я напускал дым, играл с ним.

– Что мне тут делать? Работать мальчиком на побегушках? К тому же я люблю свою родину! Твоя воля, конечно, старик, но я хочу вернуться домой!

Не притворялся Челюсть и не лгал, он действительно любил свой Мекленбург, новую дачу на горе святого Николаса прямо у речки, среди сосен и лужаек, усеянных хвоей и шишками, и солнце, проступающее сквозь утреннюю туманную дымку, и пар, плывущий над рекой. И еще любил он медленно и значительно идти по коридорам Монастыря, ему уступали дорогу и неестественно выпрямлялись (они все привыкают к тому, что им уступают дорогу, и однажды на Мосту Кузнецов, когда в него неожиданно врезался мужик с рюкзаком, набитым пустыми бутылками, он обалдел и долго не мог прийти в себя от изумления), и обводить немигающими глазами затихший зал, взойдя на трибуну, и крутить карандаш в президиуме, и мчаться на черном лимузине на красный свет, слегка кивая козыряющим милиционерам, любил он скорость и, когда застревал в “пробках”, мрачнел и хмуро рассматривал затурканных женщин с кошелками.

Он любил свой Мекленбург, никаких сомнений, что любил! И тогда я достал коробочку, переданную мне влюбленным антропосом Генри, и швырнул ему в морду – оттуда выкатилась и упала на пол запонка с профилем Нефертити, потерянная им у Генри, мой подарок в знак вечной и нерушимой дружбы.

Коробочка ухнула ему в губы, и по боксерскому подбородку потекла струйка крестьянской голубой крови.

– Зачем ты приходил к Генри? – теперь я уже допрашивал его всерьез.

– Я лично хотел проверить, что он из себя представляет. Я начал сомневаться в правдивости твоих отчетов, старик… Я решил, что ты гонишь липу. Извини.

– Врешь! Ты сказал, что я предатель! Ты поручил убрать меня сразу, как я вернусь из Каира!

– Убить тебя? И ты поверил этому старому дураку? Да он давно не ловит мышей! Ты мне совершенно не мешал! Мне нужен был Женя Ландер! Я боялся его, я боялся его разоблачений. После того как он сбежал из Мекленбурга, я уже не мог его достать. Мне нужно было вытянуть его в Лондон, привязать к тебе, к “Бемоли”! Я это сделал. Я и не собирался тебя убирать!

Так он и признается, не такой дурак. Очевидно, я случайно чуть не попал под машину Генри, любил старик покататься после полуночи на своем драндулете, побаловаться со своим куратором, а днем поразвлекаться стрельбой по предметам, напоминающим кокосовый орех. И даже сегодня утром пришел он с любимой ко мне за благословением, а бельгийский браунинг так мал, что завалялся в рукаве пальто с прошлого века.

– Понятно, что Юджин тебе мешал. Но почему ты не обратился к своим хозяевам? Они бы запросто его убрали… ведь речь шла о твоей безопасности.

Подул ветер, и яхта закачалась на волнах – мы стояли где-то посредине Ла-Манша. Ночь была нежна, в такие ночи лунатики выходят из своих насиженных углов, безумно улыбаясь, бродят по улицам и плывут по каналам в гондолах.

– Я просил англичан, но они категорически отказались. Сослались на свои дурацкие законы, ограничивающие работу спецслужб… на контроль парламента… на низкий авторитет СИС после дела Филби и еще на тысячу причин. Но они дали мне понять, что не будут чинить препятствий, если я сам займусь этим делом. “Достаньте мне адрес Ландера, – просил я, – остальное вас не касается!” И они раскопали адрес Ландера в Каире, и на том им спасибо! Я начал действовать в одиночку… забавно, правда? У тебя нет закурить? – Он волновался.

Я достал из ящика пачку сигар, которыми иногда пробавлялся. Он чиркнул спичкой, закурил и продолжал:

– Во время командировки во Францию я под другим паспортом перебрался в Лондон и там явился к Генри. Конечно, это было рискованно, но что я мог сделать? Наши не хотели ввязываться в поиски Ландера. Бритая Голова и слышать об этом не мог. И вообще мне неудобно было выступать перед Маней с какими-либо планами в отношении Ландера. Предатели – не мой участок работы, ими занимается другой человек, и моя инициатива могла показаться подозрительной другим заместителям Мани и ему лично. Другое дело, если Ландер всплывает в Лондоне, которым я непосредственно занимаюсь. И тем более в тандеме с тобой и всей “Бемолью”. Понял, Алик? Итак, я явился к Генри, придав себе некоторые внешние приметы Ландера и оставив его адрес в Каире. Я не сомневался, что он передаст тебе все и штатники заинтересуются делом… Можно, я выпью джина?

Я налил ему чистый джин, следя за тем, чтобы он не выкинул финта. Мозги Генри он запудрил лихо, ничего не скажешь! А я клюнул на Рамона, святая простота, воистину дурак ты, Алекс, старый осел. Хотя он так ловко разыграл испанский акцент и прочее…

– Комбинация прошла на удивление гладко: Генри сообщил тебе, ты – Хилсмену и в Центр, тут уже инициатива исходила от тебя, и все дело Ландера само собой привязывалось к “Бемоли”. Я снова овладел ситуацией и, главное, вытянул Ландера в Лондон. Твоими руками… но другого выхода не было, старик! Дальше все уже проще.

Самое интересное, что поведывал он эту историю совершенно спокойно, будто он и не был Крысой, прогрызшей днище корабля: такая, мол, приключилась история с географией, и вот сидим мы на яхте и обмениваемся мнениями.

– Я не вру. Во всяком случае, я не планировал убивать Ландера, я думал с ним встретиться и перевербовать…

Ха-ха, вывезти, перевербовать, побеседовать, так я и поверю. Знаем мы эти штучки, не лыком шиты: заманить предателя на корабль и там поговорить по душам, авось он и раскается, и согласится. По пути, между прочим, Ландер поскальзывается на мокрой палубе и мгновенно падает за борт… Впрочем, не довез бы его Челюсть до судна, ликвидировал бы по дороге.

– Мы действительно не хотели его вывозить или убирать. Только поговорить, и тут мы ничем не рисковали – ведь его семья оставалась в Мекленбурге, – продолжал он и неожиданно зевнул, заскрипев своей необъятной челюстью, не от желания подремать, а из-за нервности – у меня самого такие штуки бывали.

– А зачем ты затянул меня в Кале? Неужели нельзя было сделать это в Брайтоне? – Я стал легко подыгрывать, выполз актеришка на сцену и начал корчить наивные рожи, будто и невдомек мне было, что вместе с Ландером планировал он отправить в лучший мир человека благородной внешности и характера, почитателя доброкачественных лосьонов, чей образ надолго врезался в память жителей Хемстеда.

– “Красная селедка” с ирландцами, – отзевавшись, он вытер рот платком, – убивала сразу двух зайцев. С одной стороны, отвлекала противника от операции с Ландером, с другой стороны – укрепляла твои позиции. Разве не так?

Спасибо, друг, никогда не забуду, и спасибо за “с одной стороны” и за “с другой”, знакомым холодком повеяло, чижиковым говорком, ароматами знакомыми дохнуло от монастырских стен. Где сейчас Чижик? Какую цидулю сочиняет и считает ли возможным, целесообразным и необходимым само существование Ла-Манша, в середине которого замерла наша скромная яхта, ожидая полицейский катер (меня – в каталажку, Челюсть же – в карету и на аудиенцию к премьер-министру, повесить орден Подвязки на шею, возвести в титул пэра и захоронить в Вестминстерском аббатстве – этого я перенести не мог, все, что угодно, только не это!). Итак, целесообразно ли пребывание пролива Ла-Манш в составе Северного моря?

– Инициатива вывоза Ландера в Брайтон и Кале целиком принадлежит мне. Центр об этом ничего не знал, он был поглощен операцией с “пивом” и ирландцами. Все разработано мною лично на корабле, Болонья тоже ничего не знал о деле Ландера, он выполнял лишь операцию с ирландцами и служил передаточным звеном. Мои шифровки, естественно, он читать не мог. Беседу с Ландером я предполагал провести лично…

И вдруг влез в одно ухо папаша Уилки и заорал: “О! what a fall was there my countrymen”; а Маня, почему-то в орехово-зуевских трусах, впрыгнул в другое и продолжил: “Then I, and you and all of us fell down whilst bloody treason flourished over us” [98] . “Кровавое предательство!” – повторили они уже дуэтом, оглушая мои смутные мозги.

– А какова роль Бритой Головы? – спросил я, выдув из ушей обоих маньяков.

– Нет никакой роли. Телеграммы, которые Болонья передавал тебе за подписью Бритой Головы, написаны мною… Бритая Голова не имеет к ним никакого отношения. Я знал, что на тебя действует авторитет высшего руководства. Как видишь, я не очень ошибся… Я был убежден, что ты мне поможешь.

Тонкая интуиция, потрясающее доверие к другу, преданность и порядочность, как же может обойтись Дон-Кихот без своего верного Санчо Пансы? Правда, идальго никогда и не замышлял убийства своего слуги… Черт побери, они с Риммой делают одно па, затем другое. Кожаный диван. Чижик мог и уйти в другую комнату. Что дался тебе этот диван? Очень он им нужен, у него наверняка для этих целей консквартира или приятели вроде Юджина. В конце концов, по утрам Сергей в школе. Она встречает его в японском кимоно, он надевает мои тапочки, да-да, мои тапочки. Оба смеются от счастья… Он снимает с нее мой подарок… Я, кажется, схожу с ума!

– А какого черта ты направил этого дурака Пасечника к Жаклин? Зачем он попер к ней с подарками? В результате его засекли, а ее уволили… – И снова в глазах обаятельная пара и сцена у фонтана с чуть не прозвучавшим пистолетным хлопком. И лети душа Алекса далеко-далеко, туда, где синеют морские края и шипят сковородки с заблудшими грешниками.

Он искренне расхохотался, будто бы и не мандражил – чертово самообладание было у моего дружка, – раскрыл пасть со своими клыками и превратился в одну огромную челюсть. Прекрасный рот, она, наверное, любила его целовать… языки их сплетались, как поганые змеи…

– Сработал, как говорится, человеческий фактор. Пасечник действительно дурак. Разве ты забыл, что такое наш гражданин за границей? Так что он проявил здоровую инициативу и решил сделать бизнес. Набрал икры и пошел к старой подруге… Никто об этом и не знал. Лишь на следующий день Болонья засек у своего агента валюту, и тот раскололся… Спишем это как брак, как human factor.

Интересно, а как и когда планировалось списать меня, на пароходе или в одном из портов? Ход мой дружок сделал, бесспорно, смелый, дерзости ему не занимать, удар – и один шар в угол, а другой – в середину: вывел штатников и меня на Юджина и озадачил скучающего Генри, осветил последние годы старца свежей идейкой – действительно, что может быть благороднее, чем убийство предателя Алекса? Какой добрый друг, какой порядочный человек: англичанам не выдал и никак не завалил, наоборот, продвинул по службе перед тем, как пришить, – порядочный человек, патриот, великий гуманист, просто Эразм Роттердамский, помог боевому товарищу, спасибо, дорогой, спасибо!

И все-таки он и Римма – суки. Нормальный человек должен любить кладбища и уважать смерть, нет в этом ничего предосудительного. А они смеялись. Смеялись, а я работал, проверялся до пота, рисковал, верил, честно осуществлял “Бемоль”. Боже, сколько сгорело нервных клеток, сколько потрачено времени и сил! А они хохотали. Интересно, в какие моменты? Снова начинается, take it easy, не психуй, Алекс, не нажми случайно на курок “беретты”.

– Подумай, старик, – продолжал старый друг. – Самое разумное – возвратиться в Кале и довести операцию до конца. Пока еще есть время. Обещаю тебе, что разорву с англичанами, найду для этого удобный предлог. Или уйду в отставку, а тебя предложу на свое место. Подумай, Алик, ведь жизнь и дружба выше политики, выше разведки, выше всего! Мы выведем тебя из игры… закроем “Бемоль”…

– Я уже выведен из игры… пришлось оглушить “Фреда”…

– Вот как? Это меняет дело. Кстати, Хилсмен на ножах с англичанами, они почти не обмениваются информацией…

Я его и не слушал, суд только начался, а он-то думал, что уже вынесен приговор. Много вариантов сидело в черепе моего дружка и во всех них – продырявленный труп великолепного Алекса [99] , и от этой мысли мне стало жарко, и снова накатились на меня волны ярости – плевать мне, в конце концов, на его предательство, но кто дал ему право распоряжаться моей единственной и бесценной жизнью? Обидно, что она путалась с ним или, не дай Бог, еще и любила серьезно, что обиднее всего, как и эта болтовня насчет кладбищ.

– Ну, а что за дама приходила с тобой к Юджину? – Словно спичку я у него попросил, никаких эмоций.

– Какое это имеет значение? Разные дамы… – И тут он раскололся, и залил его лошадино-аристократическую физиономию яркий румянец.

– Рыжеволосая, если я не ошибаюсь… – продолжал нажимать я, пер уже буфетом, топал, как слон, и плевать мне было на посудную лавку.

– Разные бывали… – сопротивлялся он вяло, затягивая спектакль.

– Это была Римма? – Мне уже нечего было терять. И ему, между прочим, тоже.

– Советую тебе обратиться к своему другу Виктору… кстати, мы через него тебя иногда контролировали… он был нашим внутренним агентом…

Не убил сим известием, нет! Жаль, конечно. Хотя вряд ли Совесть болтал им обо всем: он же хитрец. Совесть Эпохи говорил им обо мне только хорошее, это настоящий друг, хотя и агент, не мог он на меня капать, иначе никто бы меня за кордон не выпустил – такие мы с ним вели крамольные беседы.

– Это была Римма? – повторил я.

Тут он бросился на меня и ударил головою в грудь, сделал это бездарно и непрофессионально, за что и получил коленом в морду по высшему классу и отлетел на прежнее место, утирая кровь и слюни.

– Говори правду, гад! Или я выстрелю!

– Не думай, что я боюсь умереть… чихал я на это!

Он бросил взгляд в иллюминатор – уловил своими локаторами звуки мотора приближающегося катера. Или Кэти действительно дала SOS, или очнулся Хилсмен и забил тревогу – сопротивление бессмысленно, пуля в лоб еще глупее, а эту суку заберут, приоденут, поселят в хороший коттедж с личным шофером в фуражке, выделят жирное жалованье и даже зачислят в штаты СИС – английской разведки. Служил он честно и верно, предал всех, одного Алекса, старого дружка, сохранил в целости и сохранности, как сувенир молодости. Спасибо.

Я отступил и случайно задел тело Юджина, он и не думал просыпаться, очнется, наверное, в раю, вместе с Енисеем – Коленька яды не разнообразил.

– Что ты заводишься? Подумай, Алик, я тысячу раз мог тебя завалить, если бы захотел. Давно бы сидел ты в английской тюрьме. Но я уважал тебя, ценил нашу дружбу.

Ценил, конечно, ценил, не хотел наносить травму Римме, да и не с руки иметь в любовницах жену заключенного, гораздо удобнее пиратствовать в счастливой и здоровой семье: никто не настаивает на разводе, все блюдут конспирацию, сор из избы не выносят. Какой наглец, сукин сын, тебе бы сейчас на колени упасть перед Алексом, молить о прощении, пыль ему слизывать с ботинок, а ты…

– Ты жил с нею, сука?! – Я дрожал от ненависти. Глаза его блеснули, я убил бы его, если бы он сказал “нет”, убил бы одним выстрелом.

– Я любил ее, старик. Мы любим друг друга…

Лучше бы он отрекся от нее, растоптал в грязи, заорал бы, что она жадюга и вытягивала из него драгоценности (кто же еще набил бриллиантами ее ларец? Кто еще? Может, и на англичан он работать стал из-за нее? Карамба, тысячу раз карамба!), что она последняя сука и сама его соблазнила.

– Врешь! – заорал я так, что брызги плеснули изо рта. – Врешь, гад! Закрой клюв!

– Да! Мы любим друг друга! – Словно в пику мне, словно красным покрывалом у бычьей морды.

– Врешь! Скажи, что врешь! Убью!

И тут он тоже заорал, трясясь в истерике:

– Стреляй, идиот! Стреляй, кретин! Я люблю ее, и она любит меня, ясно? Как можно тебя любить? С твоим пижонством, с твоей маниакальной страстью к кладбищам, где ты заглядываешь в каждый гроб! Ты же чокнутый, ты же больной! Что ты не стреляешь? Боишься? Где же твое самолюбие? Кретин… мы даже в шутку хоронили тебя… да, да, играли в такую детскую игру, спорили, в какой костюм тебя напоследок одеть, и даже придумывали речи на похоронах… – Он осекся.

Спокойно, Алекс, спокойно, прости меня, Господи, прости меня, отведи в сторону дуло, чтобы, не дай Бог, не нажать на курок, не бери грех на душу, Алекс, пожалей себя, Христос жалел и нам велел, возлюби врага своего как самого себя…

– Замолчи, сволочь! Замолчи! – Пистолет дрожал у меня в руке и прыгал, как артист.

Но он уже не мог остановиться, ненависть вылетала из него, как кипящая лава из вулкана.

– Посмотри на себя, что ты такое? Обыкновенный алкаш с манией величия. Ты же бедолага, неудачник!

Поспеши, Боже, избавить меня, поспеши, Господи, на помощь мне. На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; приклони ухо Твое ко мне и спаси меня.

– Ты бездарь и дурак… – Гармошка его уже играла сама по себе.

Раскаленная игла впилась мне в голову, и я выстрелил. Один, два, три, четыре…

Он лежал на диванчике, струйка крови вытекала изо рта. Я поправил валик у него за спиной – спи спокойно, дорогой товарищ, печаль моя светла.

…Суд тянулся недолго, убийства я не отрицал, обвинения в шпионаже отверг категорически.

Кэти, к моему изумлению, отказалась давать показания, иногда навещала меня в тюрьме и приходит до сих пор, принося с собой яблочные пироги, между прочим, очень вкусные.

Генри и Жаклин благополучно отбились от уголовного дела, контрразведка рассчитывала на меня, но получила фигу в зубы.

Так я и живу, и дымятся на потухшем костре и обломки моей веры, и растерзанная душа, и бессмысленно прожитая жизнь, и за весь этот обман ненавижу я не знаю кого, наверное, самого себя.

Философ с ливерной фантазией рассказывал, что в Монастыре в свое время зрел гениальный планчик: задумали люди в кожаных куртках соорудить посредине Северного Ледовитого океана памятник Учителю высотою с небоскреб, а то и выше. Чтобы падала от него тень на всю зажравшуюся Северную Америку, приводя в трепет менял и торгашей, дабы дрожали они от страха, прыгали, как букашки, и тряслись перед неминуемым возмездием за эксплуатацию трудового народа. Когда-то я восхищался этим, а сейчас мне смешно и противно, я ненавижу самого себя, и только Бог может мне помочь. Но достоин ли я Бога? Конечно, Он простит меня, но станет ли мне от этого легче?

Из газет я узнал, что в Мекленбурге веют новые ветры. Но что бы там ни дуло, слишком много осталось знакомых харь, а Монастырь стоит, как стояла и будет вечно стоять мекленбургская земля. Писем с родины я не получал, ибо в Австралии у меня никого не осталось.

В детстве мамин подполковник написал мне стишки:

Он у нас смирней барашка,
А на деле он – Антей.
Алик – настоящий маршал
Детской армии своей.
Сбылось.

И дальше, еще смешнее:

Спи, наш Алик, сладко спится,
Чтоб во сне ты увидал,
Будто у тебя петлицы,
На петлицах восемь шпал.
Сбылось…

Примечания

1

Тут соврал, каюсь, по совету дружка-стоматолога лет десять не чищу зубы, а протираю ватой и массирую пальцами, потому и хожу без вставной челюсти.

2

Левое колено: до упора, налево и первый поворот направо (жаргон Монастыря).

3

Невнятная и бесшумная стопа Времени (Шекспир).

4

Шекспир прочно вошел в меня, не зря мы с папой-австралийцем целыми днями корпели над глоссариями.

5

Нечто вроде пешеходной дорожки, обычно знакомой лишь местным жителям (жаргон Монастыря).

6

Cavalry twill – кавалерийская саржа, ткань типа диагонали.

7

И работать в Конотопе на должности делопроизводителя.

8

“Гленливет” – от одного звука млеет душа! Марка шотландского виски наивысочайшего качества, сделанного из malt, то есть солода из зерна, погруженного в воду, давшего ростки и затем высушенного. Этот чертов солод дает ферменты, превращающие напиток в особый и неповторимый сорт.

9

Вопрос, почему люди спят друг с другом, вечно мучит недремлющий Монастырь.

10

И не утешали даже собутыльники Шакеспеаре Бомонт и Флетчер: “Best while you have it use your breath: There is no drinking after death!” (“Лучше делай это, пока дышишь, – ведь после смерти не выпьешь!”)

11

Мне бы такого домашнего доктора!

12

Видимо, она приоделась по случаю вербовочной беседы.

13

И снова в голове кумир фальшивого папы: “Вам кажется, я плачу? Я не плачу. Я вправе плакать, но на сто частей порвется сердце, прежде чем посмею я плакать. Шут мой, я схожу с ума!” (“Король Лир”)

14

По расцветке он напоминал платок моего дядьки из семинарии, он обычно степенно доставал его из галифе, аккуратно раскладывал, прилагал к носу и трубил, как в охотничий рог.

15

Казалось бы, пустяки, но любая чужая инициатива попахивает провокацией, и потому Центр предпочитал, чтобы ее проявляли свои работники.

16

Уолтер Рэли написал сыну то, что я хотел бы, но не в силах написать:

“Три вещи есть, не ведающие горя, Пока судьба их вместе не свела.
Но некий день их застигает в сборе, И в этот день им не уйти от зла.
Те вещи: роща,поросль, подросток. Из леса в бревнах виселиц мосты.
Из конопли веревки для захлесток. Повеса ж и подросток– это ты”.
17

Между прочим, я не очень-то и врал.

18

Обожаю это слово, есть в нем нечто королевское. “Жена” звучит вульгарно.

19

На миг показалось, что я влез в свой фамильный склеп на деревенском кладбище около Мельбурна.

20

Открою секрет: грелка, попросту говоря, – обыкновенная бутылка с горячей водой.

21

Этот вопрос мучил и Сергея, когда он учился в начальной школе. Легенда о северных приисках часто испускала дух: уши детей – как радары, а я во время побывок в беседах с Риммой вываливал так много, что к десятому классу сын уже знал почти все.

22

Старый бурундук оказался не таким простаком, как я предполагал.

23

Тут же и родилась прекрасная домашняя кличка: Гудвин, живший в штате Канзас, волшебник Изумрудного города Великий Гудвин.

24

Цитата из статьи прославленного мекленбургского писателя, поразившая школьника Алекса и потому занесенная им в дневник: “И, пожалуй, самым ярким выражением исторической бездарности американского империализма как раз и является фигура того, кого Уолл-стрит провозгласил своим апостолом, – фигура Гарри Трумэна, маленького человека в коротких штанах”.

25

Осмелюсь написать “гаджетов” для идиотов, корежащих родной язык.

26

Вот бы мне такую фамилию! Так и слышится удар топора, и отпадает головка, и молодцу конец! Тр-тр!

27

Пес верного и надежного агента, названный так из любви к восточным землям Мекленбурга, на которые, к его счастью, он никогда не попадал.

28

Эту кличку она получила уже позже, когда ее ястребиные очи потухли, а тело обрело пышные формы.

29

Так ищут только “косорыловку” в дереве Похмелки.

30

Еще одна деталь очень мужской анатомии Алекса. А в голове играло: “Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо! – и бутылка рома!”

31

Мое состояние точно передает анекдот: Похмельный фермер пришел подоить утром корову, но никак не мог оттянуть соски дрожащими руками. Вдруг корова открыла рот: “Ты пил вчера?” – “Надрался, как зюзя!” – “Мне жаль тебя, дядя. Знаешь, что сделаем? Крепче держись за соски, а я буду подпрыгивать”.

32

Челюсть держал Тацита и еще кое-кого в кабинете для показухи.

33

Ему я представился как Джон Грей в память о зеленых деньках, когда в возрасте десяти лет сидел я на коленях у девятиклассницы, а она пела: “Денег у Джона хватит, Джон Грей за все заплатит, Джон Грей всегда таков!”

34

Когда в устах женщины звучит “политический климат”, ее невольно переносишь из одного класса в другой.

35

Прием нехитрый, прямо скажем, что рассчитан на дурака, но ведь среди людей приходится работать, а не в салонах, где Монтескье и мадам де Сталь!

36

Дурацкий вопрос. Не встречал людей, которые сразу же после него не расстраиваются.

37

Интересно, сколько времени надо лететь с верхотуры вниз, пока не достигнешь любимой земли?

38

Всегда уважал парикмахерш, продавщиц, стюардесс, чего и всем желаю!

39

Опять задушевный тон, словно дома на заледеневшей улице спрашивают, обратив страждущий лик: “Отец, как пройти в винный магазин?”

40

Не о чем больше говорить.

41

Завязки не были чужды жизнелюбу Алексу, очищавшему временами свой мотор от шлаков и грязи, – о литр теплой воды и целительные клизмы! О два пальца в рот! о яблочная диета! о молоко до судорог, утренние пробежки, пятьдесят отжимов от пола, эспандер и снова клизма – лучшее лекарство от всех недугов! И тихая счастливая жизнь без алкоголя неделю или две! Как писал святой Августин: “Даруй мне чистоту сердца и непорочность воздержания, но не спеши, о Господи…”

42

Я тут же вспомнил, что у Шакеспеаре какой-то кровавый циник изрекал, что величайшая фантазия, именуемая совестью, ничего не значит и лишь делает человека трусом.

43

Я уже начал подозревать, что и в моем личном деле он покопался. Спасибо начальству, если в нем лежали такие лестные характеристики!

44

Как говорил Учитель, обещания похожи на корку пирога, и дают их для того, чтобы нарушать.

45

И снова Вилли: “Роскошная смесь запахов негодяя, поражающая ноздри”.

46

Между прочим, доблестный Алекс долго был привязан душой к этой марке трусов, и только конспирация вынудила его обречь себя на западные образцы.

47

Сеял дикий овес, точнее, прожигал жизнь. Английская идиома.

48

“Вступим вместе в вечную ночь, и я отворю перед тобой могилы… слышалась беспомощная возня, и всем было тягостно и тревожно, и в глубинах каждой из бессчетных ям слышался тоскливый шелест погребальных одежд. А среди тех, что, казалось, мирно почили, я увидел великое множество лежащих не в той или не совсем в той торжественной и принужденной позе, в которой укладывают покойников в гробу…” – на этом месте из Эдгара По у меня была кожаная красная закладочка с видом дома-музея шведской писательницы Сельмы Лагерлеф, там я ее и приобрел несколько лет назад на пути к тайнику, заложенному для меня на пустынных брегах озера Веттерн, и одно время использовал этот текст в качестве кода.

49

Иногда в минуты черной тоски именно так я и полагал.

50

Большего оскорбления я сроду не слышал.

51

Не иначе, как этот простак из Канзаса намекал на мой загул с Черной Смертью. Просто в Принстоне плохо изучают “Гамлета”: подобно тому, как принц разыгрывал свое сумасшествие, лицедей Алекс имитировал внезапный взрыв загадочной мекленбургской души. Вранье, конечно, но как оправдание перед Кадрами вполне сойдет.

52

Мы направили наши носы или пошли вперед – и эту идиому вдохнула в меня милая преподавательница семинарии, чудом попавшая в это богоугодное заведение. А я прерывал ее словами из Донна: “For God\'s sake hold your tongue and let me love” – “Ради Бога, придержи язык и дай мне тебя любить”.

53

Черный зверь, объект ненависти (франц.). Иногда таким я казался себе в кругу коллег.

54

Каждый раз, когда я произносил нечто подобное, мне казалось, что разверзнется земля и полетит лжец Алекс вниз головой на пламя адского костра.

55

Чистейшей воды псих!

56

Представляю, что стряслось бы с моим пробором!

57

Действительно, что дороже жизни? Что есть жизнь?…a walking shadow, a poor player that struts and frets his hour upon the stage, and then is heard no more: it is a tale told by an idiot, full of sound and fury, signifying nothing”. – “Жизнь – только тень, она – актер на сцене. Сыграв свой час, побегал, пошумел – и был таков. Жизнь – сказка в пересказе глупца, в ней шум и ярость, и ничего она не значит”, – учил меня австралийский папа, являвшийся во сны после бегства с крыльца толстой бабы, торговавшей урюком, был он в красном бархатном халате, с однотомником Уильяма в издании “Спринг букс”, в окружении казуаров, молохов, страусов-эму, диких собак динго и конечно же симпатичнейших коал с эвкалиптовыми листьями в зубах.

58

Беседу с “Контом” я записывал на мини-магнитофон, не хотелось потом напрягать мозги при составлении доклада Хил смену.

59

Я представил себе рубильник “Конта”, воткнутый в юбку, и с трудом сдержал улыбку.

60

“Неужели западногерманская разведка? – мелькнуло у меня в голове, – Нет, Алекс, они информировали бы ЦРУ, выкормившее службу генерала Гелена”.

61

Хорошего мнения он был о себе, этот Юджин! Андре Мальро, Кестлер… Себя, видимо, он считал новоявленным Пименом, которого Бог пустил в этот мир лишь для того, чтобы написать истинную правду о Монастыре и Мекленбурге.

62

Глухой переулок, тупик.

63

На этой фразе я почувствовал себя старой проституткой, читающей мораль о необходимости сохранять невинность.

64

Менее прекрасная, чем та торговка урюком на крыльце, будоражащая мои прозрачные сны.

65

Вот уж не ожидал от себя таких способностей. Есть шанс после отставки устроиться на терапевтическую работу в общество анонимных алкоголиков.

66

Телеграмму явно подготавливал Чижик.

67

Большой Уэбстерский словарь: “Красная селедка – это селедка, которая высушена, прокопчена и засолена и имеет настолько резкий запах, что, если провести ею по следу лисицы, борзые теряют нюх и сбиваются с пути. В наши дни красная селедка не уступает кипперу, но слово имеет идиоматическое значение, как нечто, задуманное для отвлечения внимания, для действий в ложном направлении. Пример из газеты «Геральд»: «Вот еще одна “красная селедка”, чтобы заставить избирателей забыть об актуальной проблеме безработицы»”.

68

Глаза, между прочим, прекрасные, в которых, как я убеждал ее, тьма перемешана со светом.

69

“Поцелуй меня, Кейт!” – слова Петруччио, обращенные к Катарине во втором акте “Укрощения строптивой”, отрывок из которой мы самозабвенно играли на самодеятельных подмостках в семинарии во имя совершенствования языка.

70

“Немного больше, чем родственник, немного меньше, чем друг” – любого человека я примеряю этой фразой умника Вилли.

71

Это был уже период, когда Маня от пространных резолюций-монологов перешел к сокращениям.

72

О Боже мой! А на ум шли бриллианты из ларца Риммы, жемчуг, густо-розовые топазы, лунный камень и золотая змейка с глазами из настоящего гиацинта.

73

И князь Вяземский, и полубезумный Чаадаев обожали осенью принимать морские ванны в Брайтоне. Неужто без подогрева?

74

Так американцы окрестили Пасечника, фантазии оказалось еще меньше, чем у Чижика, неужели во всех спецслужбах работают люди лишь с одним полушарием?

75

Там находились тайники – ямы для оружия.

76

В период добрачной любви Римма говорила то же самое, зато впоследствии с ее нежных уст все чаще слетало слово “козел”.

77

В спецфонде одной библиотеки в революционной газете 1918 года я вычитал: “Блеск звезды, в которую переходит наша душа, состоит из блеска глаз съеденных нами людей”.

78

Как дела, старик? (франц.)

79

Ничего (франц.).

80

Пошел в задницу! (польск.)

81

Видимо, звезды в октябре того года располагали к помолвкам и бракосочетаниям шпионов.

82

Коварные персы во время переговоров со своими врагами стояли на деревянных замаскированных настилах, покрывающих заранее вырытые ямы, боялись провалиться, давая клятвы.

83

Очень похоже на одну из любимых резолюций Мани – “обсудим”. Просто, изящно, деловито.

84

Выбор Юджином анекдотца говорил о том, что ему явно не хватало папы-эстета. Француз вбегает в цветочную лавку. “Мне нужен букет цветов для невесты!” – “Она девушка или женщина?” – “Какое это имеет значение?!” – “Если девушка, то нужен букет из белых роз, а если женщина, то из фиалок”. – “Ну, конечно, из белых роз!” После паузы: “А впрочем, вплетите туда немного фиалок”.

85

Молоки карпа… семга… икра. Когда Базилио ее увидел, его словно ударило током: “О зернистая икра! Как я люблю те края! Ведь я служил в конвое во время войны, охранявшем грузы, идущие в порт Архангела!” Просто готовый ценный агент, так и хотелось подойти к нему на четырех лапках и промяукать: “Дорогой Базилио, докажите делом ваши симпатии. Одна ваша знакомая кошка работает секретаршей у премьер-министра…”

86

Не то что притрагиваться – видеть его, зажаренного заживо, не мог!

87

“Как лорд”, по-мекленбургски – “как свинья” – яркое свидетельство разницы классовых подходов.

88

Истинно черный юмор обитает не в Англии, а в Meкленбурге: “Голые бабы по небу летят – в баню попал реактивный снаряд”.

89

“Голубые и белые розы собирал я на радость своей возлюбленной” – черт знает, где я подцепил эти строчки и почему они вдруг всплыли в памяти.

90

Мне нравилось писать a la Чижик, так звучало торжественней и ласкало уши Центра.

91

Полная туфта! Какой мог быть другой срок? Повторить операцию я уже не мог, но требовалось показать Центру, что я полон решимости выполнить Высочайшую Волю. О Бритая Голова!

92

“Эксами” до макленбургской революции деликатно называли экспроприации собственности, а точнее, вооруженные налеты на почтовые поезда с деньгами, взрывы и ограбления банков, столь необходимые для жизнедеятельности руководящего ядра во главе с Учителем в целебной Швейцарии и других жемчужинах обреченного капитализма. После революции “эксами” стали называть любые острые мероприятия, включая удушение подтяжками, выстрел в затылок или увоз с кляпом во рту из Рио-де-Жанейро, где все ходят в белых штанах, в родимый Мекленбург для свершения справедливого пролетарского суда.

93

“Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гете”, – сказали Усы о «Девушке и Смерти» Буревестника. – Тут любовь побеждает смерть, а не наоборот”. Видимо, эта мысль озарила Усы после того, как он довел до самоубийства (если не убил сам) свою жену.

94

В Гавре, в Рио-де-Жанейро, в пустыне Сахара, на памятнике виконту де Бражелону, на крыше – все легко сходило с рук: и красная опасность, и рука Мекленбурга давно вошли в кровь и плоть англосаксов, все это постоянно подогревалось и прессой, и контрразведкой. Впрочем, под родными осинами ребята тоже не лыком были шиты и умело надували пузыри о западных происках.

95

Тут он не ошибся. Правда, у меня тоже были некоторые претензии, когда он зажал мне нос тряпкой в Каире.

96

Старый козел!

97

Тут словно сто Чижиков поработали! Как это у первооткрывателя великого Уильяма? “Я, кажется, с ума сойду от этих странных оборотов, как будто сотня идиотов долдонит хором ерунду!”

98

“О какой позор, соотечественники! И я, и вы, и все мы лежали ниц, и кровавое предательство цвело над нами!”

99

Виделся я себе почему-то лежащим ничком, скорчившимся, маленьким, в луже крови самой лучшей группы, и жирные мухи ползали по растрепанной голове.

Михаил Петрович Любимов И ад следовал за ним: Выстрел

Из гласных, идущих горлом,
Выбери «Ы», придуманное монголом,
Сделай его существительным, сделай его глаголом,
Наречьем и междометием. «Ы» — общий вдох и выдох!
«Ы» мы хрипим, блюя от потерь и выгод,
либо кидаясь к двери с табличкой «выход».
Но там стоишь ты, с дрыном, глаза навыкат.
Иосиф Бродский

Выстрел


Вместо предисловия

Профессору Генри Льюису

7 Стэнхоуп-террас, Лондон, W2, Великобритания

Уважаемый сэр!

Много воды утекло под мостами с момента наших достаточно близких контактов, мир изменился на глазах и продолжает меняться, несмотря на наши недоуменные физиономии, которые то же время скручивает весьма беспощадно и порою самым недостойным образом.

Как мы оба радовались, когда грянула так называемая перестройка! Казалось, что произошла мировая революция (конечно, не в стиле громовержца Льва Троцкого!), всеобщее замирение охватило народы, и символ этого — грозная Берлинская стена — превратился в груду мусора, размалеванную бродячими художниками на радость всех свободных людей планеты.

Помнится, мы даже смели мечтать, что благоденствие опустится даже на самых непримиримых врагов — на разведывательные службы, и руки противников сомкнутся в дружеских рукопожатиях. М-да, тайные агенты оказались не менее способными, чем их хозяева, они даже превзошли любвеобильных президентов и плачущих от умиления премьер-министров: послышались призывы к сотрудничеству в борьбе с терроризмом, обмену информацией об иных угрозах, ставших привычными для нашей повседневности.

Чувствую, что непокорное перо несет меня в длинное путешествие, и потому возвращаюсь к исходной причине моего письма: Алексу Уилки. Он, к счастью, жив, более того, продолжает радовать нас своими новыми шедеврами, которые, на мой нелитературный взгляд, дают все больше пищи для психиатров. Признаюсь, что я не имел чести с ним встречаться, да и желания такового не имею. Однако Уилки просит помочь с изданием его книги, в частности, оживить ее приличным предисловием. И тут, конечно, моя первая мысль обращена к вам: кто еще может лучше украсить труд бедного шпиона?

Однако я расписался, видимо, склероз влияет и на чувство меры.

Искренне Ваш

Михаил Любимов
Михаилу Любимову

Тверской бульвар, 23, Москва, Россия

Уважаемый сэр!

Я думал, что только англичане столь предупредительны и щепетильны в своих просьбах, но оказывается, и русские вполне с нами соревнуются и даже превосходят. Ну конечно, я не откажу ни Вам, ни милому моему сердцу Алексу Уилки!

Превратности перестройки поначалу огорчили меня, но потом эйфорию сменил философский подход: а что, собственно, изменилось? Нам лишь казалось, что конец коммунизма приведет к единению и ликвидации границ. Ан нет! Геополитика никуда не исчезла, и даже в объятиях Франции Германия никогда не забудет о позоре и Версальского мира, и Нюрнбергского процесса.

Так что успокоимся и будем пить свой чай, тем паче, что, по слухам, в России сейчас популярен наш великолепный Earl Grey, ради которого, ей-богу, стоило разрушать железный занавес.

Должен признаться, что Лондон становится все противнее: он катастрофически почернел и пожелтел, лучшими ресторанами вроде «Ритц» или «Брауне» (что на Albemarle) управляют итальянцы, склонные заменить недожаренный стейк макаронами, и даже мой любимый открытый театр в Холланд-парке функционирует нерегулярно. Но что делать? Видимо, это закон жизни, вызывающий наше с Вами возмущение, но отнюдь не препятствующий нашим потомкам творить, совокупляться, пить пиво и ездить на скачки в Аскот.

Счастлив получить от Вас весточку.

Искренне Ваш Генри Льюис
Профессор Генри Льюис

7 Стэнхоуп-террас, Лондон, W2, Великобритания

Дорогой профессор!

Совершенно неожиданно Ваше письмо взбудоражило меня до крайности: вспомнил я то время, когда обращали на себя внимание лишь темнокожие ямайцы, весь центр Лондона кишел серыми котелками, а порой и цилиндрами. В знаменитом «Симпсоне» полагалось дать шиллинг (тогда еще существовали бобы, а 20 бобов составляли одну гинею) за разделку ростбифа (воплощение Орфея, мастер с золингеновским ножом, священнодействовал над мясом), в Сити еще не было Барбикона, а одна мысль о жутковатом чертовом колесе неподалеку от Вестминстерского дворца повергнула бы слабонервных в обморок.

И я подумал: что нам все эти споры о важности или бесполезности шпионажа, если существуют зеленые поляны, прелестные леди и красное вино, пахнущее бордосской, самой реликтовой лозой?

На наш век хватит разведки, хотя в век телевизора, радио, факса, Интернета, нанотехнологий и пр. и пр. этот род человеческой деятельности больше удовлетворяет тщеславие (и карман) чиновников, а не служит интересам общества. Как смешны беготня по крышам с пистолетом в руке, возня с тайником в подъезде (уж простите, но родимые подъезды насквозь пропахли куревом и мочой, будучи постоянным прибежищем бомжей). Как нелепа встреча с тайным агентом в полночь в Булонском лесу или в турецкой бане рядом со Святой Софией. Как прекрасно сидеть у телевизора, смотреть шпионскую белиберду, дымить привычным «Орликом» и запивать аромат табачной смеси «Английская кожа» не менее изысканным «Эрл Греем», дарованным нам перестройкой…

Вы, конечно, понимаете, что я пытаюсь легко пародировать собственную позицию. На самом деле, настроение у меня отнюдь не столь благодушное, даже мрачное. Под фанфары перестройки не только произошло разрушение Советского Союза, что привело к обострению конфликтов, но и тихое продвижение НАТО на Восток, чего никто не ожидал во времена воссоединения Германии. Поглаживая Горбачева и Ельцина по либеральной шерстке, Запад медленно и искусно внедрился в сферы влияния Советского Союза и ловко там обосновался. Ваши правители, Генри, усиленно настраивают Украину и Грузию (на примете у них и другие бывшие соцреспублики) на конфронтацию с Россией. Ну а в сфере разведки царит полный бардак. На поверхности все тихо, или звенят заверения о мире и сотрудничестве (так бывало и во время «холодной войны»), в то же время на Западе постоянно публикуют секретные архивы, иногда их привозят совершенно спокойно русские экс-разведчики, получая за это солидный куш. Пенсионеры ЦРУ и СИС считают своим долгом копаться в московских архивах и открывать новые тайны. Уже выросла целая западная литература, построенная на советских секретах, Запад между тем и не собирается приоткрывать секреты даже пятидесятилетней давности…

Так что перестройка, как оказалось, затронула лишь нашу страну. Впрочем, иногда случаются кризисы, в которых тонем мы вместе и вместе спасаемся (или так только кажется?), и это обнадеживает и толкает нас на новые подвиги и глупости. Впрочем, ничто не может повлиять на нашу дружбу. Искренне Ваш

Михаил Любимов

Глава первая, очень малоподвижная, ибо все увязло в гиннессах и молтах, а человеку грустно, и не хочется вылезать из бочки

То я смиренно не подъемлю глаз,
То вместе с бесами пускаюсь в пляс.
Григор Нарекаци
Пинта «Гиннесса», помноженная на ностальгию и промозглость поздней осени, неизбежно ведет к незаметному сдвигу крыши.

Именно эта фигня и начинала накатываться на меня в знаменитом пабе «Шерлок Холмс», что почти рядом с Трафальгарской площадью.

Устроившись на втором этаже, я рассеянно обозревал кабинет старого знакомца Холмса в вольтеровском кресле, с прямым «данхиллом» в лошадиной челюсти. Много лет назад, задолго до моего прямого попадания в лондонскую темницу, рядом с ним протирал штаны до тупости верный Уотсон (или Ватсон, как переводят толмачи, ненавидящие игривое округление губ и коитус языка с альвеолами). Ныне сей пафосный персонаж выпал из игры, видимо, после перехода ресторации в руки ветреных итальянцев, не шибко петривших в Конан Дойле и к тому же увязших в ремонте. На мое mot, не пришил ли Уотсона злобный профессор Мориарти, официант-макаронник лишь пожал плечами, вряд ли осознавая всю блестящую английскость этого персонажа. Весь ресторан был обклеен постерами и вырезками из газет на темы бравого Шерлока, фотографиями исполнителей в киношедеврах, цветами и прочей параферналией или, как говорят, тутти-фрутти.

Бросок в голубую мечту, смелая экстраполяция: бар им. тов. Алекса в Музее Монастырской Славы. Стены обклеены чемоданными бирками (как расцвечивают они элегантные samsonites!), авиа— и автобусными билетами до мест явок (включая необитаемые острова), снимками тайничков, обертками отельного мыла всех стран и народов (особенно хороши ароматные гондолки из венецианского отеля на Grand Canal, что недалеко от статуи кондотьера Коллеоне на коне с мощным задом). Заходит престарелый Маня и пускает запоздалую слезу (не повысил героя во время в должности, по этому поводу и вырос Мост Вздохов), молодые монахи делают стойку на бронзовый бюст Алекса и обещают делать с героя свои бесценные жизни…

Но полно, Фауст!

В глубине высился бар с царственным барменом, равнодушно взиравшим на люд, барахтающийся в пармезанах и соусе болонезе.

М-да, шумели войны, сотрясали мир землетрясения, бушевал СПИД, а паб стоял во всей своей распабной красе, правда, меню переполнили лазаньи-пейзане, каннеллони-каналетто и пиццы-уффици.

О, где вы, недожаренные мажоры с кровью в «Simpson», что на Strand?

Глобализация вместе с фастфудом, тотальной говорильней по мобильникам (самое страшное — отвлекающая болтовня в общественном сортире) и остальными аксессуарами прогресса изрядно подорвали Альбион. Исчезли былые фавориты — рестораны «Прюнье» на Сент-Джеймс и «Алекс де Франс» на Джермин-стрит, хорошо, что еще остались винная лавчонка «Berry Brothers & Rudd» и ресторан «Уилтоне», где можно по-человечески пожрать (когда-то блистала там дуврская соль, поджаренная в хлебной крошке). Да и «Ритц» еще не превратился в бордель в цветном Ноттинг Хилле, где гуталиновые ямайцы с блестящими жирными боками гоняют за виски пенсионеров — белых официантов (от этого бывшие колониальные полковники выглядят еще занюханнее). Броские бутики с серыми куртками, последние вместе с кроссовками и бейсболками стали доминантой в туалете народных масс, — а в прежние времена даже на проституточью улицу в оных не выходили.

На всех углах афро-азиатские физии жарили свои шиш и прочие кебабы, ухмылялись и мысленно клали большой кердык на аборигенов. Поджаренное сваливали в пластмассовые коробки, все разлеталось в момент, раздиралось, пожиралось, исторгалось…

Душа вызывала из прошлого хотя бы один мышиный котелок или благородный зонт с бамбуковой ручкой, но… вокруг куртки, сигаретная вонища, пивные бутылки, салфетки в кетчупе, рваные газеты… Потом жратву перемалывали в офисе, обставленном в стиле high-tech, под писк пейджеров, пение сигнализации авто за окном, всхлипы мобильников, в холодящем свете неоновых ламп.[97]

Соседние три стола оккупировали волосатые итальяшки, их я возненавидел с тех пор, как почти рядом с римским собором Св. Петра (туда я шел на исповедь к одному из епископов) меня облепили вонючие детишки и сперли между делом кошелек. Напрасно я взывал к полиции и простым гражданам, последние проявляли живейшее любопытство, но никто не пошевелился, пся крев!

Ресторанные соседи громко галдели на своем тарабарском языке, хотя я бросал на них сдержанные, но испепеляющие взоры, призывавшие вести себя в рамках приличий. Но никто не обращал на это внимания, словно дело происходило во времена завоеваний Цезаря, когда местных жителей почитали за скотов.

С понятным намерением вымыть руки я ткнулся в туалет, но тот оказался наглухо закрытым. Пабликан, заметив мои робкие телодвижения (возможно, и бедрами), безмолвно протянул похожую на кочергу обувную ложку, к которой был привязан ключ. Ну и ну! С таким безобразием в свободной стране я до сих пор не сталкивался. Видимо, грозная масса туристов с раздутыми мочевыми пузырями вынудила начальство принять, как говорится, надлежащие меры. А ведь в былые времена тут бушевал либерализм, и хомо сапиенсы прямо бросались в сифилисный сортир, даже не подумав в оправдание заказать кружку пива.

Да и вообще не к лучшему изменился папаша Лондон. Модернистские уродства вроде стеклянных коробок,[98] «чертова колеса» для дураков,[99] обозревавших Лондон с птичьего полета (оно чем-то напоминало аналогичное сооружение в Парке культуры имени Буревестника), новые мосты, готовые вот-вот рухнуть в серые воды Темзы.

Все те же белесо-зеленые памятники великим, заслуженно обкаканные жирными голубями, которые по-прежнему бесчинствовали на Трафальгарской. С набережной просматривался тоскливый силуэт моста Тауэр (удивительно, что меня не посадили в тамошний каземат, где содержали любимого мною поэта, канцлера Уолтера Рэли, пока благополучно не отрубили ему голову). Ныне башня в Тауэре, где его морили, превратилась в музей, рядом бродили дохловатые вороны и декоративно-живописные бифитеры с алебардами.

Кто знает, вдруг наступят времена, когда и камера, где томился скромный Алекс Уилки, станет достопримечательностью, как стала ею вывезенная из Мекленбурга и установленная на Темзе в Гринвиче грозная подлодка, в которой устроили ресторацию. Последнее было особенно обидно, хотя я давно пережил развал Мекленбурга, содеянный секретутом обкома губернии, перелицованной после Великой Мекленбургской Бучи в оную памяти Яшки, точнее Янкеля Аптекмана, первого председателя ВЦИК (забавно, словно кто-то цыкнул или сикнул).

Вот уже три дня я, говоря жутко высокопарным языком, жадно вдыхал воздух свободы и совершенно забыл, что был схвачен полицией на яхте и осужден самым гуманным в мире судом за убийство некоего беспачпортного бродяги с выдающейся челюстью. Свою вину я признал, правда, отрицал знакомство с жертвой, залезшим на мою яхту.

Попытки обвинителя пришить мне шпионские дела потерпели сокрушительное фиаско: свидетели отсутствовали, сам я молчал, как задумчивая вобла, и только пожимал плечами и делал бровки домиком на манер профурсетки. Хотя мое австралийское происхождение вызывало сомнение, обвинение не смогло раскрутить истинную версию: британские спецслужбы, боясь вляпаться в новое дерьмо (много его было в героической биографии мистера Уилки, аж выше головы), благоразумно умыли руки. В Мекленбурге, к счастью, не нашлось отчаянно светлой головы, которая организовала бы по всему миру демонстрации в мою защиту типа «'свободу Анжеле Дэвис!», что, бесспорно, привело бы к пересмотру дела и припайке мне лишних годков.

С добровольным уходом в отставку бывшего секретута Яшкиной губернии вокруг моей темницы в графстве Чешир, — не помню, какой по счету, — начались некие тайные шелесты и шепоты.

Начальник тюрьмы однажды призвал меня в свой кабинет и, улыбаясь аки Чеширский Кот, стал ласково расспрашивать о жизни, о самочувствии, о планах на случай амнистии, о желании создать тюремные мемуары, о претензиях и пожеланиях. Намек английский я усек, хотя и бровью не повел, немного помычал и сказал, что соскучился по кенгуру, коалам и особенно по яйцам страусов эму, которые я привык есть всмятку по утрам. Отсюда понятное желание покинуть столицу гордого Альбиона (тут я сделал страдальческую гримасу, обозначившую всю горечь отношения к стране, бросившую несчастного австралийца в темницу). Сказал, что мечтаю поселиться в тихом городке на берегу океана, заняться рыбной ловлей и даже, возможно, открыть уютный кабачок, украсив его сетями и фотографиями моих любимых австралийских писателей Питера Малуфа и Анны Гиббс. Их я, естественно, не читал, но прекрасно помнил свою легенду-биографию, в ней присутствовали эти, возможно, одаренные авторы, если, конечно, мои кураторы не вытянули эти фамилии из состава игроков австралийской хоккейной сборной.

В один прекрасный день я снова предстал перед начальником тюрьмы, у которого в кабинете сидел еще один типчик. Хотя никто его не представлял, я нюхом почувствовал представителя спецслужб (каких неизвестно), от них одинаково пованивает загадочной многозначительностью, да и морды у всех напряженно невинны, не зря они трудятся в благотворительных фондах. На этот раз начальничек меня ни о чем не расспрашивал, любезно улыбаясь, протянул мой старый паспорт (в свое время Монастырь разработал процесс его получения столь филигранно, что формально, несмотря на полный провал моей легенды, к нему невозможно было подкопаться — ведь он был выдан на основе абсолютно легального свидетельства о рождении), пересчитал и вернул в свое время изъятые фунты, чеки, что умасливало сердце и порождало мысли о счастливом будущем.

— А как в отношении моего остального имущества? — нагло вопросил я, знавший английскую приверженность частной собственности — священной корове еще со времен Магны Карты. — Я хотел бы получить назад моего попугая! (Я где-то вычитал, что некоторые попугаи живут до ста лет.)

Оба прохиндея улыбнулись, а начальник заметил, что вся моя собственность будет мне возвращена законным путем по месту нового жительства. Он не шутил: ведь вернули же англичане беглому Киму Филби всю библиотеку и мебель, оплату доставки, правда, переложили на плечи самого великого шпиона. Интересно, жив ли мой какаду Чарли или подох в голодных муках после моего ареста?[100]

Стараясь скрыть потрясение внезапным освобождением, я взял деньги и паспорт и уже на следующий день гужевался в отеле «Амбассадорс» недалеко от Юстон-роуд (там меня поразила хохлацкая обслуга, сбежавшая с родины на заработки).

Первым делом я отправился в любимый мужской магазин «Остин Рид», что на Риджент-стрит, и приобрел там пару твидовых пиджаков и фланелевых брюк, рубашек в модную клетку, разноцветных краватов, а заодно дюжину берлингтонских носков и туфли фирмы «Чер-чиз», украшение любого почтенного сквайра. В «Селфри-джиз» на Оксфорд-стрит я влез в парфюмерный отдел и впился носом в пробные флаконы с таким остервенением, что вызвал ажиотаж у продавщиц, по-видимому, заподозривших во мне уличного ворюгу.

О, как изменился мир! Мои излюбленные парфюмы уступили место «Уго Боссу», «Герлену» и «Жанфранко Ферре» (навернулись слезы при воспоминании об ушедшем в Лету «Шипре»). Голова уже помутилась от обилия запахов, и я остановился на туалетной воде «Плохие мальчики», скорее всего, утехе педерастов, теперь уже почти полностью легализованных в свободных и процветающих странах.

…За окном было сумрачно и сыро — причина английского сплина, которым легко заразиться и иностранцу.

Что случится с мастерской мира и ее гордым Лондоном, если обрушить на них снега? Карл Генрихович делал ставку на рабочий класс, который, обнищав и озверев, сбросит с трона монархов, разгонит парламент, порежет всех овец, создаст хаос и построит в нем рай. Карлуша дал маху (одно извинение: он родился в Трире и до конца дней сохранил нежную привязанность к вину, а оно, как известно, в отличие от «Гленливета», отяжеляет фантазию), пролетариат зажирел — тут бы и явиться на свет новому философу с новым откровением. А оно легко приходит на ум и не связано с пресловутой классовой борьбой. Обрушь, о небо, снежок на Лондон, закружи метель, поиграй буран, закрутите снега на Пикадилли и Риджент-стрит! И не надо мировой и иной революции, мгновенно остановятся автомобили и даблдеккеры, и замрет от перегрузки метро. Биржа тут же лопнет, цены на нефть сделают бензин недоступным, канализация прохудится, и улицы упьются желтыми экскрементами.[101] Снег, как мирное оружие революции, — вот великое изобретение гениального Алекса, муторно скучавшего в компании говорливых итальяшек, навинчивающих на вилки спагетти болонезе.[102]

Грянул двадцать первый век — хорошо это или плохо?

Утекающие минуты не сулят ничего хорошего в связи с утеканием, если не считать того, что идиоты называют опытом — обветшалый рюкзак с несбывшимися надеждами, глупостями и подлостями.

Позади лондонская тюрьма, относительно комфортабельная по меркам мекленбургского уголовника, всего лишь в нескольких милях от уютной квартирки Алекса у Хемстед-хита и грандиозной усыпальницы на Хайгейт, где сам Генрихович и маленькие Генриховичи — его адепты — ведут свой подземный диспут по поводу неизбежно светлого будущего. Никогда я не работал над собой так усердно, как в тюрьме. По любым меркам получил сверхакадемическое образование, удивительно, что не призвали в Оксфорд для водружения шапочки и мантии. Даже ходил в созданный по просьбе тюремных меломанов кружок по изучению музыкальных творений Рихарда Вагнера.

Интенсивное самоусовершенствование на пути познания самого себя и всего вокруг, ночные бдения не над щелкоперами типа Тургенева или Фолкнера, а над исповедями святого Августина и над мекленбургскими религиозными философами, выметенными Учителем не только с Родины, но и из мозгов ее населения. Впрочем, углублению в колодцы собственной души весьма мешали внешние события. После потока смертей почтенных старцев на пирамиду власти взгромоздился только что выбранный, моложавый Самый-Самый, с кастрюлей недоваренных идей и невнятных реформ, и тут Отчизна начала выделывать такие сальто-мортале, от которых рябило в глазах.

Британское телевидение не скупилось на эфир для перестройки, и однажды я чуть не рухнул со стула, когда вдруг на экране появился душегуб из душегубов Бритая Голова, растянул рот в лучезарной улыбочке и долго вещал о правах человека, свободе и демократии. Потом на сцену вывалилось несколько настоятелей (как оказалось, тоже отцов свободы и душеспасителей), они смущались, мялись, перебирали копытцами, как выводок престарелых кабанов, и тоже долдонили, что Монастырь отныне друг народа, и они по этому случаю проводят день открытых дверей с показом заповедного кабинета почившего Самого, вершившего до этого судьбами Монастыря. Странно, что не притащили с собой образцово-показательные наручники, не натирающие кистей, набор витаминных ядов, излечивающих от завихрения мозгов, и заспиртованную голову какого-то диссидента с блаженной улыбкой на оледеневших устах.[103] Все аплодировали, а телеведущий раздал генералам значки, на которых в шутку было начертано «агент Монастыря». От всего этого безумия у меня глаза полезли на лоб, особенно поразил Бритая Голова, напоминавший не карлика-тирана, который когда-то буравил Алекса своими глазенками, а доброго патриота, всю жизнь пролежавшего на ДОТе и защищавшего родину еще от татаро-монголов. Вдруг мелькнул «бобрик» шефа Монастыря Мани (он тоже метеором пер на повышение), очень душевно поведавшего о доблестях службы, любимой всем народом. Маня предпочел акцентировать внимание на доблестях агентов тридцатых годов (их в свое время беспощадно расстреляли), и я напрягся: вдруг уста его, сложившись в приличествующий моменту бантик, родят имя героя ранее невидимого фронта, прозябавшего перед телеэкраном в фешенебельной тюрьме Уормуд-скраббс.

Но Маня обратился к молодежи, всегда из романтических порывов обожавшей секретные службы, и похвастался, что и в нынешние нелегкие времена она рвется в службу косяками и прыгает регулярно с парашютом. Одна мысль о кружении в коварных облаках с повисанием на ветвях дуба, естественно, зацепившись задницей за самую острую ветку, навевала на меня траурный марш — фюнебр Шопена вкупе с еще более замогильным адажио Томазо Альбинони (эрудиция, почерпнутая в тюремном кружке, не пролетела буренкам под хвост). Книги выписывал даже из Британского музея (Учитель позавидовал бы, ему-то приходилось туда добираться на автобусе, порою зайцем, что вызывало неудовольствие его мымры Надьки), мог бы замахнуться на библиотеку Конгресса, но наглость тоже ценность и ее следует экономить.

И тут новая сенсация: президент (толстая Ряха, взошедшая на партийных хлебах в городе Янкеля) помиловал всех заключенных в тюрьмах иностранных шпионов, и эти гады тут же выпорхнули на мекленбургские и международные телеэкраны. Они били себя в потасканные белые груди, разрывали бутафорские тельняшки, доказывая, что не вражеские шпионы, а честнейшие борцы за демократию, и посему должны быть причислены если не к лику святых, то к правозащитникам.

О tempore! О mores! Chert poberi, matj, tvoyu perematj!

Думал ли ты, Алекс, о таком?

Карамба, а вдруг и у твердокаменных англичан сожмется от жалости сердце, соберутся на Олд Бейли старички в белых париках до плеч и молвят: «Эй, Алекс Уилки! Ты свободен».

Своего рода благородный жест в ответ на деяние Ряхи.

Ха-ха! Не надейся и не жди.

Западный мир беспощаден и уверен в своей правоте, и если видит, что перед ним дурак, готовый на капитуляцию просто так, из-за своей глупости, то становится жестче и гнуснее. Впрочем, кто же выпустит убийцу, который и не пытался отрицать своей вины? Дурака ты свалял, Алекс Уилки, что не признался в принадлежности к Монастырю, сейчас бы шпионская статья пришлась бы ко двору. Может быть, потребовать пересмотра дела? Бодрись, ситуайен Алекс! Еще какие-нибудь двадцать лет, и в цветущем возрасте восьмидесяти пяти и более лет ты выпорхнешь, как орленок, из темницы сырой на волю. И пройдешь молодцеватой походкой по Пикадилли с литрягой «Гленливета» в руке и с задастой девицей, повисшей на мускулистом плече, не тронутом ревматизмом. О, сладость первого поцелуя! О, водопады виски и тарелка свежесваренного хаша, а еще лучше требухи! И что такое восемьдесят пять лет, если в этом цветущем возрасте предстал в Лондоне дернувший с родины монастырский архивариус, неудачник и дерьмо. Лет десять копировал в архивах документы, выносил их в носках (представляю эти мокрые, провонявшие от страха носки!), закапывал в землю на даче, обливаясь потом. Потом выехал туристом в Вильнюс, переправился в Лондон, облагодетельствовал англичан и состряпал с профессором Оксфорда книгу. Старую задницу подняли на щит, раскопали долгожителей-агентов, покуражились и быстро забыли.

Так думал я в тюрьме, но случилось чудо.

…Я еще раз попросил у пабмена ключ от сакрального места, привел себя в порядок и уставился в туалетное зеркало. М-да, только тщательно вычерченный пробор напоминал о прежнем Алексе (увы, его уже давно изъела моль, высветив изрядную плешь), из глаз не струился неизбывный огонь. Фигура постепенно принимала тошнотворные похоронные черты, ревматизм и геморрой перекосили расшатанный фиакр, истончились ноги и руки, мышцы превратились в селедочные молоки. В не слишком отдаленной перспективе в кадре маячила живописная рухлядь с палочкой в трясущейся руке, отвращавшая, словно «Черный Квадрат» Малевича в писсуаре.[104]

Переулок, где затаился ветховатый «Шерлок Холмс», был неожиданно пустынен. Правда, около подъезда дома напротив дефилировала дамочка в куртке и синем шарфе, довольно смазливая шлюшка, рассчитывающая на клиентов в дневное время. Неужели девицы расширили диапазон своего сервиса, забросили Сохо и промышляли даже в респектабельных местах близ адмирала Нельсона? С гордостью я отметил, что, несмотря на или благодаря длительному воздержанию, в моей груди (назовем это так) шевельнулась заветная эмоция,[105] что обнадеживало, и, выпрямив спину, я гусарским шагом вышел на Трафальгарскую площадь, развернулся и двинулся к любимой Пикадилли.

По Сент-Джеймс фланировали отнюдь не холеные джентльмены в котелках, а разгоряченные красные морды в куртках и старых пальтишках. Я остановился около винной лавки «Brothers Berry and Rudd», где в свое время покупал ящиками лучшее бордо, это подняло пласты воспоминаний, хлынувших в мозги, словно все выпитое за прошедшие годы.

Поворот на Пикадилли прямо к отелю «Ритц», вот-вот встречу принца Уэльского: «Добрый день, ваше высочество!» — «Рад видеть вас, сэр! Как сиделось?» — «Неплохо, благодарю, сэр. Вашими молитвами». В предбаннике отеля серо от однотонных одеяний, ни седых бакенбардов, склонившихся над рюмкой порта, ни кринолиновых дам, мурлыкавших в веджвудские чашки. Навстречу вылетела иссохшая (и пересохшая даже для Англии) метрдотельженского рода, запахло партконференцией в клубе имени Несостоявшегося Ксендза — великомученика, с которого Поэт-Самоубийца призывал юношей делать житьё.

Я панически развернулся, словно по ошибке попал в женскую уборную, перешел на другую сторону Пикадилли, двинулся мимо Берлингтонской Арки (мои берлингтонские носки запели «Боже, спаси королеву»), миновал бесцветного Эроса, углубился внутрь когда-то бардачного Сохо. Затем спустился к Стрэнду, вышел на Флит-стрит (оттуда уже слиняли все газеты, переселившись в когда-то трущобный, а теперь небоскребный Докленд), и, предвкушая вечер в хорошем кабаке с негритянским стриптизом, прошагал до собора святого Павла.

В соборе шла заунывная служба, я занял место на скамейке среди прихожан отнюдь не из желания приобщиться к англиканству, а лишь потому, что от хождений у меня разболелась нога (игры остеохондроза, ваше благородие).[106] После этого я заскочил в банк, открыл там счет, положив на него фунты, сохраненные пенитенциарным заведением, — не таскать же с собой деньги накануне гуляний в борделе!

Вывалившись из банка на улицу, я неожиданно узрел у витрины магазина напротив ту самую смазливую девицу, только в красном шарфе, а не в синем — вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Какое счастье, что мой профессиональный взгляд не утратил остроты, только идиот мог бы считать это совпадением. Явная наружка! Кому же понадобилось брать меня под колпак? Не скажу, что я шибко удивился, — с самого начала мое освобождение выглядело нереальным и загадочным, что ж, примем новые правила игры, сделаем вид, что ничего не приметили, распустим щеки, изображая благодушие, и продолжим наслаждаться свободой, пока не упекли в какие-нибудь другие хоромы.

Размышляя над новым поворотом событий, я заскочил в прославленный паб «Старый Чеширский сыр», предварительно потоптавшись в дворике дома, где жил и пьянствовал прощелыга и болтун Самуэль Джонсон (между прочим, гордость английской литературы). Дамочка за мной не последовала, правда, вокруг толпилась группа туристов, среди которых наверняка топтался какой-нибудь сыч из наружки. В пабе я выпил эль на втором этаже, просмотрел свежую «Таймс» и снова выполз на Стрэнд. Мой наметанный взгляд сразу обнаружил дамочку в красном шарфе, рассматривающую уцененные колготки, выставленные на улицу. Она перебирала их так живо, словно уже давно ходила босиком, дрожа от холода и сочувственных взглядов прохожих. (Сразу вспомнилась мекленбургская баба времен Усов в голубых фильдеперсовых трусах почти до колен и чулках с потрепанными подвязками, кстати, в этом была своя прелесть, и ночь в коммунальной комнатушке с пердящей старухой за ширмой дышала духами и туманами.)

Кто же меня пасет?

Недолго раздумывая (интуиция всегда была козырной картой Алекса, хотя порой действия рыцаря без должной медитации приводили к позорным фиаско), я перешел на другую сторону улицы и приблизился к магазину. Дамочка не удостоила меня взглядом (возможно, работало боковое зрение, развитое у самок), ее полные губки чуть приоткрылись от созерцания вакханалии колготок, она теребила их обеими руками, словно напрягшиеся фаллосы Приапов, и рассматривала фирменные наклейки, оттопырив задок, источавший флюиды любви.

— Я посоветовал бы вам лиловый цвет! — шепнул я, обжигая ей ухо постельным шепотом.

Она обернулась и блеснула мокроватыми зубами, ничуть не смутившись.

— Почему именно лиловые?

— Кажется, Теннисон писал о красоте фиалок на фоне корней засохшего дуба?[107]

Девица явно не слышала ничего ни о Теннисоне, ни о Грандиссоне, это в нынешнем Мекленбурге, судя по прессе, в счастливые буржуазные времена на панель выходят докторицы наук, знающие в деталях, каким путем идет по Дублину вместе с Джойсом придурок Леопольд Блум и чем пахнет баранина у старины Конолли.

Она тупо перемалывала своей мясорубкой мою фразу, а я снял с крючка сиреневые колготки и оплатил их у продавщицы.

— Это мой скромный презент. Как писал слепец Мильтон, «Моя нежнейшая, моя недавно обретенная, мой дар небес, прими его, прими!» (Скажем прямо, это было архитектурным излишеством, но я слишком долго не выпускал пар знаний.) Скорее всего, это был не Мильтон, а мой блестящий экспромт, от которого глазенки у потаскухи забегали: с полным основанием она пришла к выводу, что имеет дело с психом, сбежавшим прямо из больницы Бетлхем, то бишь Вифлеем, именовавшейся в народе бедламом.

С другой стороны, сия реакция навела меня на мысль, что дамочка не имела никакого отношения к наружке, а занималась честным промыслом. Черт побери, я так отвык от общения с прекрасным полом, что вспотел и напоминал кретинистого старичка, из тех, кто любит подкатиться к случайной барышне, поговорить о погоде, рыгнуть ячменным зерном и благополучно отвалить.

— Могу я пригласить вас в паб на дринк? — Я решил выправить ситуацию и не ходить вокруг да около по литературным кущам.

Глава вторая о том, что жизнь не так уж прекрасна, когда не рыдают скрипки и не скрипят хоралы

Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, как зверька,
Дразнить тебя придут.
Александр Пушкин
Не только лебеди поют свои лебединые песни, к этому склонны и страусы, постоянно зарывающие голову в песок, дабы не видеть баобабов. Сие, конечно, не есть очень удобно (горло забито песком), но тешит страусовое самолюбие и укрепляет страусиное самомнение. Особенно в тюрьме, где, в сущности, нечего делать, особенно в британской, слывущей цивилизованной (а потому еще более мерзкой). Солнце иногда, словно нехотя, залетает за решетку и крутится-моргает под потолком, даже не верится, что Земля вертится вокруг такой малости, и вообще, кто это решил? Какой-то Коперник Коперникович или Галилей Галилеевич за бутылкой фалернского или померанцевой, а может, какой-то безвестный монах вроде Алекса, которому тут же оглоблей раскроили череп, чтобы не открывал всемирные законы, а занимался своим шпионским делом.

Падет на голову яблочко, куда ты котишься, Ньютон вздрагивает и открывает, еще яблочко — трах на лысину, в Губчека попадешь, не воротишься…

По утрам выдающимся одиночкам подают брекфест, его приносит служитель в синей униформе на подносе: хлипкая овсяная кашка, увенчанная хлебными сосисками, их вид заставляет переосмыслить всю грешную жизнь и толкает на суицид. Через полчаса тот же тип забирает грязную посуду вместе с пластиковыми ножами и вилками (ненужная предусмотрительность, ибо даже такими изделиями при надлежащей сноровке можно легко продырявить себе кишки и выпустить всю овсянку на белый свет). Во время трапезы, наверное, противно шпынять в себя пластик и любоваться вылезающей из чрева кашей. И вообще зачем? Где гарантия, что в царстве Аида легче и комфортнее, и не запрещено предаваться сладостным воспоминаниям, купаться в деталях прошлого, более сочных, чем вся пролетевшая жизнь?

После завтрака наступает историческое событие, именуемое туалетом, достаточно таинственное и разнообразное, со стихами не соседствующее, временами грязноватое, временами почти сакральное. Затем прогулка, она значит не меньше для индивидуума, чем битва при Гастингсе для Вильгельма Завоевателя (сравнение тянет на Брокгауза и Эфрона). Прогулка по двору тюрьмы (между заключенными интервал не менее шести футов), за это время нужно вобрать в себя энергию для продолжения жизни, созерцая рожи камерадос по несчастью. Большинство симпатичны, как благословенный мистер Пиквик, и совсем не напоминают Джека Потрошителя, одни благообразнее, другие безобразнее, впрочем, ничуть не лучше и не хуже монахов Монастыря (да простят меня живые пенсионные и уже истлевшие кости, раскиданные по всему миру сообразно великому Бородатому Учению).

Тюремные власти не опускаются лишь до держатьнепущательства, они стимулируют творчество, берут пример с уважаемого маркиза де Сада в больнице Шерантон, исцелявшего психов перфомансами, особливо известно оное по мотивам убийства злодея-революционера Марата пресловутой Шарлоттой Корде. Бывали и срывы: иногда Шарлотка-идиотка, уже порешив вождя в ванне, затевала все по второму кругу, мало ей было впечатлений от первой крови. Повторенье — мать ученья, клюквенный сок лился рекой, и это вводило в транс остальных актеров, жаждущих Варфоломеевской ночи. Тогда для усмирения звереющей труппы де Сад призывал санитаров, и они ласково применяли свою нехитрую терапию. Маркиз был на редкость жизнелюбив, пригрел на худосочной груди прекрасную толстозадую прачку, а потом и ее юную дочку, жил припеваючи в каморке, пожирал фазанов из рук собственного слуги, которого заодно тоже употреблял. Английские терапевты в нашем дворце однажды подготовили небольшой отрывок из «Короля Лира», там отличился сумасшедший Том из Бедлама, скорее он притворялся подобно Гамлету и нес околесицу весьма многозначительную и даже эпатажную. Я хорошо запомнил песни и манеры юродивого, они созвучны были моей австралийской теме, которую не выносило на дух мое английское начальство. Я попросил роль шута хотя бы во втором составе, но мне отказали, опасаясь, видимо, что прямо в дурацком колпаке я выскочу на карниз, пролечу по нему аки Марго Фонтейн, взмахну крылышками и умчусь далеко-далеко, где синеют туманы и незабвенные очи несостоявшегося Ксендза и его соратников. Меня это особо не расстроило, ибо занимал я удобную точку среди зрителей: прямо напротив дамской restroom. Дверь была постоянно приоткрыта, и я обратил внимание, что мужчина (Корде) и гримерша (единственная дама, выписанная для спектакля из соседней тюряги) слишком часто туда бегают.

Это наблюдение не лишено тонкости, однако.
Но хочется беседы на уровне муравьиного шепота.
Стихи. Поэмы. Сонеты.

Стихи я писал всю жизнь в промежутках между монашескими обязанностями, писал самозабвенно и тут же бросал в огонь, дабы вороги не раскрыли душу в случае внезапного захвата и последующих пыток. В темнице я значительно усовершенствовал свое мастерство, овладел метафорами и ассоциациями, ассонансами и диссонансами (где-то вычитал об анжамбемане), впрочем, отличать ямб от хорея так и не научился.

Стихи заменяют мемуары.
Хотя это намного больше.
Это джаз жизни.
Страусовый хрип?
Страусиный рев?
РАЗВЛЕЧЕНИЯ НА АЛЛЕЕ…
Как причудливо стасовалась колода!

Михаил Булгаков

Какая странная история: небо горит,
Словно спирт на прозрачном блюдце,
Подожженный спичкой.
О булыжники лицами мягкими бьются
И наступают на качающиеся фонари
Солнцем сожженные прохожие,
Спирта зажженного требуя
Как неба, в пасти свои…
Какая торжественность!
А хочется неслышно и божественно
Коснуться неуловимым жестом,
Как в страхе перед вечностью.
Хочется открыть электричество,
Превратить качество в количество,
Трагическое в комическое,
Формулу мозга вычислить.
Личность разложить на различные,
Единичные плюсы и минусы.
Дай Бог, все это подметить и
Все это вынести,
Путешествовать, записывать ночами,
Побывать в Сочи или в Сычуани,
Рассматривать со скамейки,
Расслабив конечности,
Проходящее как преходящее.
Думать, высвистывая,
Что есть «остановись, мгновенье!»
В отличие
От афоризма «Не ешьте несвежий продукт!»
Или «Не высовывайте голову из самолета
на ходу!»
Просто и для здоровья полезно.
Освежимся прессой.
Пока небо как спирт голубой.
Победа Карпова одна за другой.
Психи Корчной и Картер.
Наше спасенье — в голодной диете.
Трудящиеся пишут, что нет общественного
клозета
На границе с Абхазией.
Бессердечность и безобразие.
Осудить. Снять. Отправить виновников
на перевоспитание молодежи —
задача старшего поколения.
В Никарагуа волнения.
В Южной Африке гонения.
В Западной Европе падение
Курса и нравов.
И общественное мнение
Твердо выступает за соблюдение
Хельсинкского соглашения.
Хорошо было жить в каменном веке:
Ни книг, ни газет, ни атомного зуда.
Шьешь себе из шкуры шубу,
Вырываешь сам себе зубы.
Умираешь, не зная, что это — диабет,
Думаешь, что просто наступило время
И повелела судьба.
Такие, брат, дела.
В общем, достаточно гнусное настроение.
Переломим. Переиначим.
Превратим в кошмар.
Например, хватил тебя удар,
И подруга жизни хохочет у ложа
И строит рожи.
Как это?
«Королева играла в старом замке Шопена
И, внимая Шопену, полюбил ее паж»…
Строит рожи и плюет чем-то тошным
В твою отвисшую.
Блестящая перспектива
Для созерцающих с философской вышки.
Вообще жизнь устроена неверно.
Надо обратить и обработать время.
Начинать со смерти и кончать рожденьем.
От склероза — к полному отсутствию извилин,
От старости — к детству!
Заметьте,
Сколько оптимизма в этой концепции:
С каждым годом здоровеет организм,
С каждым годом уменьшается скептицизм
И резвыми темпами нарастает потенция.
Становишься все меньше — и вот уже маленький.
И младшую дочь называешь «мама».
Собираешь марки,
И тебя подсаживают на велосипедную раму.
Еще немного — и кричишь «уа-уа»,
Понятия не имеешь ни о каком Никарагуа,
Где волнения, падение, общественное мнение.
Скрываешься где-то между ног —
Тоже ведь смерть, но только наоборот.
Превращаешься в блуждающий сперматозоид,
Распадаешься на части.
И с этого конца пустота как назло,
И тут она, царица-случайность.
Хорошо, если был бы дьявол или Бог,
Антимир, или, по-простому, ад или рай.
А так почему-то очень холодно,
Хотя солнце горит, даже жара.
Чтобы пройти над морем,
Сгинув в небытии кротко И без зла,
Почести получив по сану.
«В белом плаще с кровавым подбоем,
Шаркающей кавалерийской походкой,
Четырнадцатого числа Весеннего месяца нисана…»
Ах, поэты,
Все вас тянет в какофонию,
В идиотские потоки сознания.
Неуместная ирония, неумелое отражение
Волнения, потрясения, падения
Общественного мнения.
Где нить рассказа?
Начинается с бухты-барахты,
С претензии на философское размышление.
Лажа.
Ни хрена тут нет.
Пахнет обыкновенным плагиатом.
Дайте сюжет,
Как в «Дайте мужа Анне Закеа!».
Что хочет сказать автор?
…А автор хочет вам сказать,
Что любит пиво и сосиски.
…А автор хочет вам сказать
То, что ему на вас начхать.
…А автор хочет вам сказать,
Что по заплеванной аллее
Оленем грустным он шагал,
Реальность густо отражал,
Вернее, отражать пытался.
Но как наш автор ни старался,
Ее, увы, не отразил.
До хрипа трубку он курил
И до видений напивался.
Сидел на лавочке, дымя,
И думал, как убить себя.
Он мыслил плоско, трафаретно:
Ведь скоро минет пятьдесят…
Поэты все в аду горят,
А те, кто живы, — не поэты!
Ногами влажными, босыми
Он грязь месил и всласть вонял.
Поэты все в аду горят, — звенело хрупко.
Воздух, синий От подгоревших шашлыков,
На важность сплющенных мозгов
Давил несокрушимым сплином,
Как англичане говорят.
Поэты все в аду горят,
В плащах, залитых стеарином,
Сгибаясь над листом в ночи.
Горят, как зарево, плащи.
Так думал я. А на аллее
Уже шуршали и шумели,
Гремела музыка в саду.
Пьянящий аромат «Шанели»,
Буфет, шампанское во льду.
Так думал я. А с высоты
Уже кружилось и звенело:
За музыкою только дело.
Итак, не выбирай пути,
Почти бесплотность предпочти
Тому, что слишком плоть и тело.
Твое томление знакомо.
Вся эта нервность — как саркома.
Тасуй тяжелую колоду,
Пока не ляжет туз коронный,
И в знак любви кинжал каленый
Давай надломим на колене,
Кинжал единого каленья
Давай надломим на колене.
И если строго между нами,
Меж ангелами и волками,
Мечтаешь ты, что туз коронный
Падет, как камень, из колоды.
Твой козырной, твой друг заветный…
А что твой туз? Прыжок карьерный?
Поэмка с запахом горелым?
Вино в бокале запотелом?
Слова каленые, литые,
Слова лихие и святые,
И почерк вроде бы корявый,
И прочерк вроде бы кровавый,
И надо всем — смешок лукавый,
Смычок, оживший под руками,
Сверчок, зацокавший в камине.
Снежок во рту (ах, вкус полынный).
Смешок лукавый, наважденье…
Уйди, остановись мгновенье!
Это стихотворение —
Фотографическое воспроизведение
Настроений, развлечений
И прочих явлений
У автора на аллее.
Откровений и прозрений,
Достойных презренья
Или восхваленья
В зависимости от пищеваренья
Читательского гения.
Главное, что ничего не случилось.
Никто никого не убил.
Ничего не увели И никому не набили морду.
Была отменная погода.
Автор, касаясь (представляете?)
Ногами земли, проходил по аллее,
Почесываясь, шаркая и шамкая,
Жар-птичек не находя ни шиша
Потому что старый и плешивый.
Под собственный туш,
Несколько вшивый, правда, и фальшивый,
Отразился от этого события домой.
Принял душ.
Еще раз отразился в ванне,
Тая и утопая от умиления.
Все это происходило зимой.
В летний зной.
На Северном полюсе. В Таджикистане.
В зоне всемирного тяготения.

Глава третья, в которой снова о тюряге, где дни мои блаженные текли

«Прошу вас лишь припомнить, что, согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям, ради того не удивляйтесь, находя одну душу в императоре, в почтовой лошади и в бесчувственном грибе…»

Джон Донн
…Я тоже всем в жизни обязан книгам, до которых дорвался в тюрьме. В конечном итоге это только обострило мои страдания: новая мысль переваривалась с трудом и порождала проблемы. Я постоянно углублялся в историю, мифы и сплетни разных Болтунов Болтуновичей вроде Плутарха, менял религию за религией, философию за философией, изучил всех языческих богов, разве это не пытка?

Что может быть прекраснее tabula rasa? Обнаженность и незащищенность ума — это и есть высшая и непререкаемая Истина. И не надо выписывать премудрости и стараться их запомнить. Например, «Для человека, как и для цветка, зверя или птицы, наивысший триумф — быть абсолютно и безупречно живым». Не потрясает?

Тянуло к чернильнице.

«Ногоуважаемый господин комиссар.

Добровольно, в не совсем трезвом уме, но в твердой, очень твердой памяти я кончаю праздновать свои именины. Сам частица мирового уродства, — я не вижу смысла его обвинять. Добавлю также слова, сказанные якобы графом Львом Толстым после вступления в брачные отношения: „Это было так бессмысленно, что не может кончиться со смертью“. Кто сие написал выскочило из, но явственно помню, что Толстой, переспав после свадьбы с Софьей Андреевной, именно подобные слова о прекрасности соития и произнес. С удивительной, неотразимой ясностью я это понимаю сейчас. Но, — опять перехожу на австралийский язык — это вашего высоко-подбородия не кусается».

Что случится с человечеством, если будет доказана обреченность коитуса, не начнутся ли массовые самоубийства?

Судьба, как ни странно, пронесла меня мимо зоны в родных пенатах, возможно, порядки там и либеральнее, чем в бывшей мастерской мира, но нашего брата братва расположена придушить лишь за принадлежность. Темница в альбионских краях меня сначала просто очаровала, и не столько общей организованностью, сколько нежным отношением товарищей по несчастью. Гласность в тюрьме превзошла границы самого демократического устройства, о моем процессе знали даже свихнувшиеся детоубийцы, не открывавшие букваря, и моя известность могла соперничать разве что с Микки Маусом. Стражи порядка тайно брали у меня автографы, выказывали уважение и любовь и уверяли, что почитают за честь охранять Великого Шпиона (сие я насмешливо отрицал, хотя внутренне млел). На коллективных прогулках им приходилось отгонять от меня остальных зеков, готовых носить меня на руках, одновременно засыпая вопросами о самых потаенных сторонах жизни Монастыря и о моей легендарной биографии, точнее, легенде, которую я выдавал на-гора. Меня даже возжелали выдвинуть в парламент, и только австралийское происхождение и ряд положений прецедентного права охладили пыл моих почитателей. На первых порах я ощущал себя героем, подобным Гераклу, всем улыбался и со всеми раскланивался, словно только что удачно исполнил партию лебедя в известном балете и принимал букеты на сцене. О, если бы Маня или Бритая Голова представляли всю звучность моей славы! Они наверняка бы сорвали погоны со своих величественных плеч и окунулись бы в водоворот славы, которая сладостнее даже бессмертия. И это после зажатой в тиски конспирации жизни, когда приходилось согласовывать и с собой, и с начальством каждый пук, ползти по своей второй жизни, как по минному полю, опасаясь любой небрежности и случайности, подстерегающей у каждого куста.

Но и звон фанфар надоедает: через несколько месяцев я к этому привык и даже заскучал. И начала грызть мысль (в свое время она обуревала и бессмертного певца топора, и самого Учителя): что делать?

Иллюзия побега меня не грела, шансов практически не было, да и поймать меня не составило бы большого труда. А почему бы не направить энергию на самоусовершенствование, столь ценимое самим графом Лёвой (его я уважал за то, что он вовремя бросил сочинять художественные фантазии и ударился в философию, не говоря уже о дерзком бегстве из душных семейных объятий к одинокой смерти на железнодорожной станции). Условий для этого было не меньше, чем в мекленбургском дворце бойскаутов с бесчисленными кружками самодеятельности, более того, предоставлялись услуги библиотеки Британского музея и других менее значительных заведений, и я мог пить из кладезя знаний до полного захлеба, предварительно проработав каталоги и оформив подписку. Однако это привлекательное и полезное для души занятие растянулось бы на многие годы, посему я остановился на давнем желании, несложным по воплощению, но лелеемом с детства: почему бы не научиться играть на гитаре?

Любовь к ней заронил еще отец, когда мы жили не тужили в подчиненном ему санатории, на диких степях Мекленбурга, где золото роют в горах. Папа обожал романсы, особенно «на креслах в комнате белеют ваши блузки, вот день ушел, а вас все нет и нет, в углу сидит ваш попугай Флобер, он все кричит „жаме! жаме! люблю!“ — и плачет по-французски». Или об охотнике и чайке: «Но выстрел раздался, нет чайки прелестной! Она умерла, трепеща в камышах». Отец почему-то грассировал на слове «прелестной», как будто имел дворянское воспитание.

Мое желание научиться играть на гитаре привело тюремное начальство в трехдневное смятение (очевидно, совещались, не использую ли я гитару в качестве радиопередатчика или не удушу ли себя струнами), затем мне предложили учителя из какого-то музыкального заведения, возможно, даже консерватории. Хотя композиторами Альбион не славится, музыка здесь пользуется всеобщим почитанием (полагаю, что если для чтения требуются мозги и способность сводить воедино буквы и целые фразы, то меломану можно лишь прищуривать глаза, блаженно кивать головой и создавать впечатление колоссального наслаждения).

Преподавателя я отверг и попросил гитару и обыкновенный самоучитель. Последний искали долго, будто на острове фарисеев осваивают инструменты только с преподавателем, к тому же самоучитель был на немецком языке, что, впрочем, не помешало мне вскоре играть со скорбной миной простейшую фугу Баха, приложенную в качестве образца для упражнений (самоучитель наверняка составляли идиоты).

Так вообразил я себя Шильонским узником, загадочным менестрелем, грустным мейстерзингером и миннезингером, Розенкранцем и Гильдерштерном, акыном и бардом, этаким Джамбулом — Абаем — Берды — Перды — Белиберды — Кербабаевым.

Надоели герои и роботы,
Лупит в бубен оглохший шаман.
В голове — словно ухнул мне в голову
Озверевший свинцовый жакан.
Заржавейте, шикарные пушки
И нейтронных снарядов запас.
Пускай девушки в юбочках узких
Вечно любят и мучают нас.
Чтобы солнце сожгло преисподнюю,
Чтобы нежностью мир зацветал,
Чтоб твой шепот, как голос Господень,
Меня тихо от смерти спасал.
Временами нападала на меня жажда деятельности, видимо, бренчание на гитаре стимулировало затаившиеся инстинкты: мне не хватало ощущения гвоздя в заднице, когда крутишь на машине и за каждым кустом видишь горящие, волчьи глаза лисы-наруженции. Оглушительным воем разражалась морзянка — призывный пляс валькирий Рихарда Вагнера (а Зигфрид все умывался и умывался кровью дракона). Я в ужасе просыпался, видел перед собой озлобленную бабью морду Мани и еле удерживался от стойки «смирно». Самые тревожные сны были связаны с поиском тайников. Все напоминало пресловутую «Алису в Стране чудес»: я проваливался в кроличью нору и рыскал по подземным лабиринтам, беспрестанно совал руку в дупла полусгнивших деревьев (а там меня жалили змеи или кусали одичавшие кошки). Переворачивал и осматривал камни-контейнеры и даже вырывал перья у павлинов (там по идее тоже таились тайнописные депеши в микроточках). Порой я встречался то с Белым Кроликом, то с Мартовским Зайцем, то с Красной Королевой, и они вели себя, как вражеские агенты, расставлявшие мне ловушки (обычно простейшие деревянные мышеловки, которые я встречал лишь в захолустных сельпо близ Мельбурна).

На какое-то время Мекленбург совершенно исчез из моей жизни, иногда казалось, что я там никогда и не бывал, и жену с сыном придумали в отделе кадров Монастыря в качестве удобной легенды. Зато лондонский Хемстед снился назойливо, по-видимому, сказывалась близость тюрьмы к этому приюту Констебля, Китса и Ле Карре, — все, замечу, Джоны, видно, в Хемстеде выдают разрешение на проживание в основном обладателям этого имени.

Снился он совсем не таким, каким видел его обычно мирный сквайр.

Поясним эту сложную мысль.

Прихотливый шпионский глаз изучает совсем не те детали пейзажа, что обыкновенный ситуайен. Образно говоря, глядя на изваяние Родена, шпион не исходит гормонами, а анализирует, синтезирует и обобщает, изучая объект разработки на предмет, да, да, на предмет вербовки. Глаз маниакально уперся в шедевр, славу и гордость галереи Тейт, но не изысканность линий Анри Руссо тревожит его, мучит героя мысль, возможно ли прикрепить к массивной раме, окаймляющей шедевр, маленькую штучку Сей предмет именуется в монашеских кругах контейнером, там может таиться и микропленка, и чертеж сверхзвукового штурмовика, и даже открыточка с изображением Маты Хари, где запрятан приказ шефа.

Шпион любуется Лондоном, но не видит его, он стоит у Вестминстерского дворца и смотрит в глаза грозному Оливеру Кромвелю, бывшему иомену и лорду-протектору Англии. Смотрит, но не видит. Не жестокость величайшего пуританина волнует его, а всего лишь тривиальная мысль: не запрятана ли в очах тирана камера видеонаблюдения.

А зачем это крошка Алик, словно спятив, елозит задницей по газонам Гайд-парка, иногда переворачиваясь на живот? Умеют-таки люди непосредственно наслаждаться жизнью, не протирая фраки в «Ройал Альберт-холле» на симфонии никому не интересного Бриттена! Нет, ошибаетесь, это виртуозно работает наш славный шпион, фиксируя камерой (она в пуговице его панталон) двух молодых людей, спешившихся с велосипедов. Одновременно он втыкает в газон хитроумный штырь для измерения радиоактивности местности (везде, черт побери, даже в Кенсингтонском дворце, ядерные реакторы, военные базы и испытательные полигоны!).

Святой Мартин-на-Холмах или Святой Павел-не-на-Холмах вызывают восхищение, там торжественно и строго поет хор, великолепно заглушающий беседу двух шпионского вида особ у каменного креста, который целовал еще преподобный Джон Донн.

В районе Челси хороши не только королевский госпиталь для инвалидов, цветочные экспозиции и театр «Ройал Корт» на Слоун-сквер, там потрясающи скрещенья улиц и переулков с удобными пабами на перекрестках (не для бездумного поглощения пива, а для контрнаблюдения за пролетающим автомобилем с агентом).

Такие вот мыслишки о городе и деревне.

ЛОНДОНСКИЙ НОКТЮРН
Увы, увы!
Рождаются и умирают люди,
И не сносить нам тоже головы,
А посему давайте жить мы будем,
Как будто умерли уже.
Эзра Паунд
Парк, вычерченный четко, как чертеж,
Чернел, укрывшись под чадрою ливня.
И лилии вытягивались в линии,
И в сердце перекатывалась дрожь.
Как грустно мне под фонарями газовыми
Всю эту сырь своим теплом забрасывать,
И безнадежно чокнутым опоссумом
Глядеть на догорающий камин.
Не пахнут для меня цветы газонные,
Не привлекают леди невесомые,
И джентльмены, гордые и сонные,
Меня вогнали в англо-русский сплин.
И я уже фунты тайком считаю,
Лью сливки в чай, и в нем души не чаю,
И я уже по-аглицки скучаю,
Лениво добавляю в виски лед…
Сиамский кот в ногах разлегся барином,
И шелестит в руках газета «Гардиан»,
И хочется взять зонтик продырявленный
И в клуб брести, как прогоревший лорд.
Но угли вспыхнут и замрут растерянно,
О, Боже, как душа моя рассеянна!
С ума сойти от этого огня!
В нем золотые льдинки загораются,
В нем бесы вьются и века сбиваются,
И стынет в пепле молодость моя!
Местная тюремная библиотека, явно рассчитанная на придурков, содержала одиозные пейпербеки уголовно-детективного жанра и некоторые приторно слащавые бестселлеры типа «Унесенные ветром» Митчелл и «Сердца трех» более приличного Джека Лондона. Сначала я набросился на «Камасутру», но вовремя остановился, ибо однажды ночью тюремные стены приняли вид огромных девственных плев (не путать с символами города Плевны), они, словно замерзшие водопады, живописно свисали до самого пола. Посему я включил свой коммонсенс и решил посвятить себя поэзии, — вдруг на воле я предамся занятиям литературного критика, возможно, более затейливого, чем пресловутый Менкен (или Раскин, или Ренкин, не помню точно). Неожиданно я врубился в модерниста Эзру Паунда, мне нравилось, что понять его почти невозможно (только с латинским или итальянским словарем), таким образом, мысль лилась плавно и замедленно, и это доставляло несказанное удовольствие — так притягательно и доступно пузырится шампанское, если в него добавить пива.

Эзра начал писать очень рано, вел себя вызывающе, носил широкополую шляпу (как Уитмен) и ротанговую трость (как Уистлер). Однажды у него в доме обнаружилась актриса-бродяжка, достаточный для лицемеров американцев повод, чтобы выслать поэта в Европу. В те времена весь цвет мира пребывал в Париже, там Паунд сблизился с Т.С. Элиотом, Джойсом и Хемингуэем, потом пришло его увлечение Италией и особенно Венецией. Он проникся идеями фашизма, прославлял Муссолини, писал восторженные письма Адольфу Гитлеру, выступал с панегириками Петэну, Лавалю, Квислингу. С началом Второй мировой регулярно выступал по радио, проповедуя фашизм, Рузвельта называл не иначе, как Рузвельтштейном, евреев ненавидел лютой ненавистью, хотя со многими, как, например, с английским скульптором Джэкобом Эпстайном, многие годы дружил. Жил, как правило, с несколькими любовницами (не забывая и жену), временами лежал в психиатрической больнице, очень прилично выпивал. Американский суд вынес ему суровый приговор за государственную измену, но от тюрьмы его избавили врачи, определив в больницу Святой Елизаветы, где он пописывал свои канцоны в то время, как мировая общественность (тот же Хемингуэй и разные идеалисты) требовала его освобождения. Почил он в возрасте восьмидесяти семи лет и был похоронен на венецианском кладбище Сан-Микеле (сказочный островок, тут облюбовал себе местечко и нобелевец Иосиф Бродский).

Перверсии, оказалось, только удлиняют жизнь…

Зависть мучит меня: уже не выпить со стариком Хемом, тоже облачившись в свитер с «горлом», и целая проблема подобрать место в перегруженном трупиками Сан-Микеле…

…А Эзра бормотал красиво
О том, что жизнь — пленительный мираж,
И сгинет все, что ветрено и лживо,
И шар благословенный наш,
Как колобок, под джаз нью-орлеанский
Покатится, гонимый суетой,
Туда, где век другой, и Бог другой.
И это описать…
Ах, Паунд, пошлите лучше за шампанским!
Ужели нам писать, не изменив
Печальных правил общего устройства?
Ужели счастье в прелести чернил?
В прелести чернил одно несчастье, что может быть и счастьем.
Взлет личности случаен и необоснован.
Сицилийский Робин Гуд по имени Сальвадоре Джулиано вошел в историю острова как величайший мафиози, и книги о его подвигах продавались даже на ж/д станциях.

Истории о докторе Фаусте создавались бродячими театральными труппами и кукольниками. Вот что написано на стенах гостиницы в Вюртемберге: «Один из самых могущественных демонов — Мефистофель, которого он при жизни называл шурином, — сломал ему (that is to say, Фаусту) шею по истечении договора, длившегося двадцать четыре года, и обрек его душу на вечное проклятие».

Байрон был кумиром эпохи и любителем кровосмесительства, пировал с друзьями и подругами, после ужина обносил всех вином из черепа, оправленного в золото. Когда же все расходились спать, он садился и писал до рассвета стихи.

В мастерской Боммера и Бассанжа собрали изумительное ожерелье из шестисот сорока семи сверкающих бриллиантов, многие из которых величиной с вишню, были помещены в золотую оправу, дабы соответствовать вкусам мадам дю Бари, фаворитки французского короля Людовика XV.

В письме очевидца болезни Декарта Йохана ван Вуллена голландскому коллеге дано такое заключение: «В течение первых двух дней он пребывал в глубоком сне. Он ничего не принимал: ни еды, ни питья, ни лекарств. На третий и четвертый день он стал страдать бессонницей и впал в сильное беспокойство, также без еды и лекарств. Когда миновали пятые и шестые сутки, он стал жаловаться на головокружение и внутреннее жжение. На восьмой день — икота и черная рвота».

В фолианте «Великие тайны прошлого», изданном пресловутой «Reader’s Digest», перечислено множество самых известных событий.

Нет необходимости ни заканчивать с похвальной грамотой школу, ни быть обласканным стариком Державиным, который заметил и в гроб сходя, ни штудировать Библию, — в любом обществе вы — гроза эрудитов, победитель всех викторин и спаситель нуждающихся в подсказке. Собственно, эта книга и составляла мой первый Кладезь Чудес, а вторым был уж совсем никому не известный хлам-с из Санкт-Петербурга, что в Московии, куда не заносила меня судьба. Именовалась она «Козлиная песнь», а автор носил шикарную фамилию Вагинов (это в наши времена по всем европейским столицам ставят пьесу «Я — вагина», а тогда это слово находилось под строжайшим запретом, как контрреволюционное). Истинная фамилия его Константин Константинович Вагенгейм, не еврей, а из давно обрусевших немцев, папаша — жандармский подполковник, мать — домовладелица. Ну а козлиная песнь не суть завывание козла на радость всего народа, а по-гречески означает «трагедия». Прелесть же этого полузабытого романа состоит в том, что почти любая строчка из него подобна букету свежесрезанных синих роз.

Тут бы сейчас освежить текст какой-нибудь знойной поэзой, но загремел засов и в камере появился мой куратор в синей униформе. Дело в том, что уже два дня я жаловался на зубную боль, делал это деликатно, не выл и не визжал, зная, что в тюрьме существует зубоврачебный кабинет (при должной сметке вполне реально было устроить подобие камеры пыток и втыкать в десны раскаленные иглы, это nota bene для грядущих поколений следователей).

Тюремный доктор, чуть подванивающий старостью, бородатенький, в роговых очках, усадил меня в кресло. Я пристально разглядывал его глаз, увеличенный до нереальности и плавающий за стеклом, как странная рыба в мутноватом аквариуме. Очки увеличивали, как микроскоп, глаз торчал неподвижно, как маяк в мерцающем море, не дергался и не моргал, и даже зрачок не передвигался вслед за инструментом, уже нащупавшим источник моих не слишком болезненных страданий. Иногда глаз превращался в загадочное женское око, и тогда я отвлекался и погружался в тепло.

Такой же маяк болтался при входе в мексиканскую бухту N.N., куда вполз нью-йоркский пароходишко, на котором, кроме скромного Алекса, гужевалось человек пятьдесят здоровенных техасских мужей, прибывших оторваться в объятиях местных креолок и иногородних Дюймовочек. Как это американские жены не раскусили эту забаву своих половин? Неужели дело в природной тупости, особенно заметной в южных штатах еще со времен неистребимой приверженности рабовладению? Особую страсть вызывал Канкун, где в тавернах по дешевке подавали голубых омаров и у моря, словно дворцы, стояли подряд молл за моллом, забитые безвкусными, совершенно одинаковыми безделушками в стиле майя, съеденных сначала испанцами, а потом уже докушанных англосаксонскими плутократами.

Причалил я в самое веселое время — День Поминовения Усопших, когда покойнички забивают все улицы и переулки и лезут челомковаться прямо в баре. В каждой витрине стоят портреты отлетевших родственников, горят-полыхают заупокойные свечи, пляшут на ниточках веселые скелеты и сами катятся в рот сахарные черепа со вставленными в глазницы зелеными цукатами. В богатых магазинах старушка Смерть, этакая Белая Девуленька с толстыми ляжками, расхаживает в белом платье и сомбреро, напяленном прямо на череп, и я пару раз удостоился нежных поцелуев (правда, каждый раз в животишке тонко запевали скрипки). Вылитая Дева Мария (или Святая Гваделупа), символ чистоты и невинности, чувственная, остроумная (уколола острием косы в бедро), и вокруг кружатся и пляшут грешники с ее изображением на медальонах, кулонах, футболках…

«Господь дает душам возможность развеяться, ведь в раю не очень повеселишься», — молвила дама в зеленом пончо, и я подумал, что перед этим шоу неплохо пропускать веселящихся через пыточные камеры с раскаленными железными щипцами и клещами, ручными пилами, которыми распиливали клиентов, подвесив вверх ногами на крюк. Груши с шипами вставляют в тело и постоянно увеличивают в размерах, раздирая плоть, впрочем, для туристов в лондонском Тауэре устраивают живое представление: заковывают в кандалы или подвешивают на игрушечную дыбу.

Мораль: после пыток жизнь всегда представляется прекрасной.

Я смотрел в дантов глаз и вспоминал, как вышагивал по Мехико-Сити, где постоянно дергают за рукав, уговаривая почистить ботинки (хотя они блестят, как пляж на солнце в Акапулько), и суют в морду гитару вместе с несъедобными буритто, с которыми по вредности может сравниться только гамбургер.

Великие муралисты Ривера, Сикейрос и Ороско мечтали создать искусство на стенах, чтобы ему радовались не богатеи в музеях, а широкие народные массы. Украшали фресками дома, задевая небо, пока вдруг умники не осознали, что солнце палит нещадно, а дождь смывает краски… И лопнула Идея, и пришлось все фрески убирать в помещения, и все стало на свое место, и Мечта сдалась перед напором беспощадной Жизни.

Так и создатели фастфуда не думали о вредности этого продукта, и погибнет он, истребленный колесами Времени.

Что я пишу? Мемуары? Эссе? В стиле Ортеги-и-Гассета?

Немного текилы, ее, проклятую, изготовляют из агавы, поразительно, но из нее же делают и нитки, которыми шьют юбки и костюмы.

Это уже Эль-Пасо, симпатичный городишко. Это было у моря, где лазурная пена. И жители похожи на актеров между спектаклями, не успевшими переодеться.

В такой атмосфере приятно раствориться в нетрудовой массе и заняться чем-то конструктивным, как то накручивание легенды, что, по сути, напоминает создание многотомной эпопеи из собственной фиктивной жизни: «Джимми Паркинс, местный торговец обуви, люблю этот бар за бесплатный бильярд, да еще хозяин подносит пиво и не приходится отрываться от кия». — «А где ваш магазин?» — «Да рядом, на Фрейзер-стрит». Вот и ляжет в роман о самом себе пассажик о неприхотливой жизни в Эль-Пасо, где купил туфли в лавке на Фрейзер-стрит, а потом рванул с хозяином по текиле и сыграл с ним, Джимми Паркинсом, партию в бильярд. Или какой-нибудь эльпасовский бродяга набормочет о своем предке родом из Толедо, где тот жил рядом с небезызвестным Эль Греко, а из Толедо рванул в конквистадоры, апотом очищал Мексику от ацтеков и майя. Вот и родился пассаж в биографии монаха: чистил ботинки у нищего миляги, бубнившего все время о предке — конквистадоре и орденоносце, который выпивал с Эль Греко в Толедо, а потом бился с индейцами в Мексике, не жалея скальпа.

Удел монаха, леди и джентльмены. Задачи партии и правительства.

С годами накрученные легенды перемешиваются с вымыслом в малохольной голове и полностью теряют признаки жизни, хотя ты сам начинаешь в них искренне верить. И горло готов перегрызть тому, кто утверждает, что в Эль-Пасо ты никогда не бывал, хотя и слышал о существовании этого славного города и видел его вигвамы в образах бердичевского постмодерна на почве перехлеста скотча.

Дантов глаз отражает захватывающие секунды славной быстротекущей жизни.

Домашний замок, нависший над берегом моря, чуть ли не касающийся его волн своими винными подвалами. Тропка вниз между каменьев и глыб, деревянная лестница для купания и спасательный круг, который уже не спасет.

Бедуин, уговаривающий за сто баксов подняться на ишаке на гору Моисея, там и встретить рассвет, а потом на том же ишаке спуститься в монастырь святой Катерины, вновь лицезреть Неопалимую Купину. А заодно и наскального тельца в память о заблуждениях евреев, чересчур возлюбивших злато, что заставило возмущенного Моисея разбить на куски божественные скрижали.

Жизнь продолжается.

Аккуратно высаженные вишневые деревца (до середины ствола выкрашены белой краской), черный кот на зеленом ковре в ошейнике, защищающем от клещей. Впереди весна, и вспыхнет белый цвет на деревьях, потом медленно начнут наливаться бордовым вином вишни, и стукнет ах, лето красное, любил бы я тебя, когда б не алкаши, жуки и тараканы.

Жизнь продолжается.

На острове Мадейра жутко злой океан, грозящий закрутить щепку тела и обрушить на острия камней как на жертвенник. Бассейн отеля воняет хлоркой, на воде колышется несдувшийся пластиковый пакет, от тяжелой мадеры засахарился рот, и sizzling duck оказывается не инфернальной жар-птицей, а всего лишь уткой, глубоко и любовно зажаренной на сковороде.

Жизнь продолжается.

Я иду по Гибралтару, полисмен мне смотрит вслед, я иду по Гибралтару, еще английской колонии, из-за которой идет мерзкая свара с испанцами. К орлиному носу бобби прилипла пушинка, оружия в кобуре не видно, его форменная пробка-шапка-каска устремлена в небо, дивных звуков кастаньет не слышно, вокруг чисто и напоминает лондонский райончик Eaton square, где, кажется, жила не тужила незабвенная Вивьен Ли с Лоуренсом Оливье (в тандеме — словно сэндвич с салатом).

Собственно, в этом и весь смысл сего тонкого наблюдения.

Перехожу улицу, замедляю шаг.

Коньково — Нью-Джерси дремлет, агент сидит на скамейке, курит черную бразильскую сигару, сжимает для опознания смятую пачку «Кента», сморкается для дополнительной идентификации в газету «Таймс», помахивает ею и засовывает в верхний карман пиджака, спутав с платком.

Так и жизнь прошла, как прошли, говорят, Азорские острова.

…Сегодняшний день ознаменовался событием экстраординарным: нас повели на цирковое представление. Предупредили за две недели, дабы мы не свихнулись от внезапно нахлынувшего счастья, к тому же преподнесли и второй сюрприз: цирк будет выступать в церкви. Конечно, я был наслышан о либеральности англикан (ведь даже угрюмые католики устраивают эстрадные концерты в своих соборах), но чтобы цирк! С обезьянами, слонами, тиграми!

Между прочим, в нашей благословенной темнице декларировалась свобода конфессий, и желающих постоянно вывозили на литургии и исповеди, если они не довольствовались услугами тюремного священника. Среди нас были два мусульманина и один буддист, первые, правда, довольствовались ковриками, а буддист имел при себе небольшое изваяние Будды и молился про себя. Тюремное начальство предложило и мне определиться с религией, однако я заявил, что являюсь атеистом, но с удовольствием изучаю Библию, которая и была мне предоставлена в личное пользование. Именно ей суждено было превратить меня из неандертальца в некое подобие человека, я настолько увлекся ею, что попросил художественное издание Библии с гравюрами Густава Доре и другое, не менее завлекательное — Юлиуса Шнорр фон Карольсфельда. Как я вздыхал над историей Соломона и царицы Савской, как я восторгался изобретательным царем, сумевшим обнаружить, что у царицы волосатые ноги!

Нагорная проповедь заслонила все премудрые книги, которые я читал или собирался прочитать.

Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас.
Но несло в мятежные реки поэзии, мчались самолеты и поезда, словно перегоняя время, наваливалось одиночество — вечный спутник поэта…

Мадрид — Париж, Париж — Мадрид,
Как будто в суете дорожной
Хотя б на миг один возможно
Палитру дня восстановить.
Еще раскладывает мозг
По уголкам свои заметки.
Был каждый кадр дневной замедлен
И, как шедевр, бессмертно прост.
Но свет угас. Квадрат купе.
Столбы мелькают монотонно.
И отдает одеколоном
Уже прокисший божоле.
Соседке лапу подает
До слез интеллигентный пудель.
О, сладкая высокость нот,
Конец твой беспредельно труден.
Его легко остановить.
И обозначилась сурово
Неотвратимость ночи новой
И невозможность дальше жить…
Эти строчки я начертал еще будучи боевым монахом, трясясь в поездах между Испанией и Францией (было одно не слишком сложное, но канительное курьерское задание, на такие Монастырь был горазд). Жара стояла огнедышащая, в сто тысяч солнц закат пылал, правда, несмотря на обилие пота, желания наложить на себя руки у меня не возникало, что не помешало ради поэтической строки воткнуть эту гранд идею в текст.

Пишу и думаю: истина ли это? Или все мои писания — лишь игра с самим собой в поддавки, желание порисоваться и представить себя витязем в тигровой шкуре, нибелунгом, Фридрихом Барбароссой. Смешно, но я, продолжатель традиций Иисуса Навина (о, подвиги распутницы Раав, пригревшей лазутчиков в городе Иерихоне), любовался словом и следил, как оно переливается перламутром в склонениях и спряжениях, как один глагол перекликается с другим, совсем не перекликаемым глаголом, глохнет, уступает, крошится и, совсем захлебнувшись, усыхает в ничто.

Иногда мне кажется, что на самом деле служба в Монастыре была лишь прикрытием (другого не найти слова!) для служения прекрасной Музе, удивительному Слову, которое лежало в основе мира и всегда насмешливо смотрело, как топочет ножками и шевелит ручками непоседливое Дело, считающее себя локомотивом истории, а заодно и ее сутью. Конечно, это бред собачий, приходящий в голову только в каталажке.

Глава четвертая, она — гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным

Усни и ты, мой дерзкий дух,
Не знавший под собой узды;
Жар прихотей твоих потух
И сумасбродные мечты.
Клянусь тебе, за эту прыть
Мне дорого пришлось платить…
Джордж Гаскойн
СИНЕЕ — БЕЛОЕ
Белый снег и синее море.
Белое море и синий снег.
Белый берег и синие чайки.
Белые блестки на синем песке.
Белые дюны и синее солнце.
Белоснежно-белые сосны.
И конечно, если смешать
Все краски резко
И затушевать места пустые,
И заштриховать синее — белым,
А белое — синим,
То не дозовешься ни зюйд-веста,
Ни норда.
Обленившийся ветер
Отказывается работать.
Так и стоишь у окна между
Белым и синим, синим и белым…
Только скажи: почему же, зачем же
Смотришь ты в это окно запотевшее?
Словно судьбы ожидаешь решение,
Словно настала пора разрешения
Всех твоих умных и глупых вопросов.
Словно задумал внести оживление
В нагромождение снежных заносов.
Словно рассвет ожидаешь в смешенье,
В новом свеченье красок знакомых,
В новом смятенье спасение словно!
Синее — белое. Снова и снова
Смотришь, от синего снега слабея:
Не шелохнутся, не вздрогнут деревья.
Можно, конечно, пустить белку
по белому снегу,
Усадить женщину на камень, которого нет,
Усадить женщину, которой нет,
На переломленную ветку кедра.
Чтобы сидела она у моря, ожидая ветра
Из-за синего Эрезунда.
Чтобы мелькало на горизонте
Зарывшееся в волны белое судно.
Можно, конечно, оживить картину,
И на скамейку возле отеля
Посадить мужчину у дюны синей
В свитере под Хемингуэя,
Рассматривающего дольку мандарина…
Но и это было!
Белизна сиреневая, синева серебряная.
Нет ни бега времени,
Нет никакого движенья,
Нет ни Бога, ни дьявола.
Однообразны волнение моря
И неподвижность картины.
Остается невысказанное слово,
Потешное и бесполезное,
Как путешествие по белой пустыне:
Только синее — белое — белое —
синее — снежное.
…Когда-то я был чрезвычайно жестоким,
И бичевал крахмальные манишки,
черные смокинги
И другие буржуазные пороки
С бесконечно высокой вышки
Пролетария двадцатого века.
Помнится, миллионер у Горького,
Съедавший за кофе полсухаря,
Казался мне образцом враля:
Я был убежден, что в основе этого
Лежит прибавочная стоимость,
А не простая диета.
Лорды в рваных пуловерах
И поношенных брюках
Вызывали у меня,
Как модно сейчас говорить, аллергию.
Считалось, что это дешевый номер
Обреченной буржуазии,
Запутывающей народные толпы…
Чтобы почувствовать сладость комфорта,
Неплохо в драном свитере,
С заплатами на непрезентабельном заду
Усесться на террасе отеля с видом
Или в саду с видом
На презентабельный и вполне
живописный фьорд.
Где-нибудь в Думбартон-Оксе.
Вдыхая дымок
Сигариллы чужой…
Конечно, мне ближе родной говорок
Незабвенной московской пивной,
И это пижонство.
Однако без всякого фобства
И рискуя быть застигнутым раздетым,
Скажу, что обожаю западные клозеты,
Утепленные, вычищенные искусно…
(Боже мой, какое кощунство!
Теперь придется доказывать
Тем, кто повыше,
И главное, тем, кто пониже,
Что я хотел бы жить и умереть в Париже,
Если б не было такой земли…)
Кружится голова!
И вот втыкаю в галстук булавку
бриллиантовую,
И как суперденди, выряженный
и начищенный,
До умопомрачения галантный
И до безобразия напыщенный,
Смочив щеки кельнской
И закурив голландскую,
Отхлебнув сельтерской
И оторвавшись от шведского,
Спускаюсь в бар английский
В поисках счастья и виски.
Ах, этот поиск счастья,
До хорошего он не доводит!
Синее — белое, белое — синее —
Необъяснимое
Смеется и бродит по пустынным гостиным.
То из камина тонко проплачет,
То зашепчет быстро из выси:
«Какая запальчивость! Сколько свежести мысли!
Где вы учились? И в каких кругах,
извините, выросли?
Как все это вынесли?
О, недаром у вас редкие волосы!»
Подумать только: петь дифирамбы виски
И кельнской воде!
…Белое — синее, синее — белое,
Что-то обрыдло мне в этом отеле!
Я жутко устал от всего интерьера
И хочется вставить перо фокстерьеру,
И дело не в том, что уже надоело,
А в том, что уже до всего нет мне дела!
О, если бы я понимал, в чем тут дело…
Умчаться в Австралию к аборигенам?
Устроить восстание? Стать каннибалом?
Ворваться в дворцовую залу с наганом,
Разверзнуть красную пасть:
«Которые тут временные? Слазь!»
Иль полотенце в отеле украсть?
А может, надраться с самим Диогеном?
Лохмотья надеть и не мыться годами,
И черви пусть ползают между ногами
Назло гигиене! И воют гиены!
Счастливым дыханием бочка согрета,
Навоз под ногами, и рядом холера.
Пытать Диогена, просить Диогена
Раскрыть эту тайну — загадку картины,
Где синее — белое, белое — синее.
Где выхода нет и где выход так ясен,
Что даже подумать об этом противно…
Сидим в нашей бочке, смердя от мальвазий,
И краски бросаем шутя на картину,
На белое море, на синюю тину.
Так сладок бросок, так смертельно опасен!
Как страшно, что вдруг покачнется картина,
И словно от пули, окрасится красным…
Белые деревья, синяя пороша.
Дорога уходит все дальше и дальше,
И покажется чуть попозже
Гораздо лучше, чем раньше.
Но уже никогда не возвратиться
К исчезнувшим дюнам и морю,
Не остановиться у мола,
Не зачерпнуть пригоршню синего песка,
Пытаясь разглядеть свою песчинку
В куче взаимодействующих,
Злодействующих и прелюбодействующих
Песчаных величин.
Сколько нас развелось! Какая толчея!
И каждый орет, утверждая себя
В этой массе песка…
Страх охватывает меня от предчувствия холода,
От предвидения заснеженных плит,
Словно уже обглоданный,
Вымороженный и выпотрошенный,
Растасканный муравьями по крохам,
И захлебнулся, и ничего не может мой стих!
Синее — белое, белое — синее,
Невосполнимое, невозвратимое…
Вот и город встречает фанфарами,
Распахнутыми окнами и запахами пасты.
Автомобильные фары горят, как раненые тюльпаны,
Освещая будущее, которое всегда прекрасно.
Постепенно сердце становится на место.
Как это говорится?
Легко на сердце от песни.
Надо просмотреть прессу.
Не забыть позвонить и извиниться, что не…
Раздавить клопа на стене.
Лечь в десять. Распланировать весь месяц.
Уже тусклые серые линии
Окаймили людей и предметы.
Вот и ушло мое синее,
Вот и ушло мое белое,
Мое самое первое,
Мое самое заветное и самое запретное,
Детское и самое зрелое,
Невыносимое,
Синее — белое, белое — синее.
Наверное, через частокол веков, копаясь в железных электронных кладбищах, любопытствующие потомки, уже принявшие к тому времени вид клопов или, наоборот, гигантских звезд с концами в миллионы лье, с удивлением наткнутся на бормотания Алекса, который сам толком и не понял, что же он бормотал и зачем.

Но бормотал же, и это непреложный факт. Метался, и что?

Конечно, бессвязные звуки не самый худший вид тюремного времяпрепровождения (хотя можно долбить подкоп, подобно графу Монтекристо залезть в чужой покойницкий мешок, выплыть в море, найти все-таки свою Мерседес и отомстить за все мучения).

Но душа не дремала в долинах Дагестана, копалась в собственных дебрях в лучших традициях мекленбургской интеллигенции, мечтала о реинкарнациях и прочих мутациях. Оказалось, что в этом вполне ординарном черепке в избытке гнездятся самые невероятные мысли отнюдь не о профессиональных монастырских делах, а ближе к Моисеевым скрижалям, Неопалимой Купине и прочим сокровищам, открытым благодаря (как писал великий пролетарский писатель) книгам и еще раз книгам.

Воспитанный на Емельяне Ярославском (в миру Иеремия Губельман, а не Иероним Босх, пишу зло, раздраженный контрастом образов), на энциклопедистах и вольтерьянцах со всеми их Гольбахами и Гельвециями и прочими язвенниками, я и не подозревал о богатстве религиозного мира, я не ощущал паучьих оков атеизма. Этот тупой смердящий спрут казался мне маяком свободы и оазисом счастья, пока брожения по кладбищам и церквам — как известно, лучшим местам для тайниковых операций и агентурных встреч — не втянули меня постепенно в божественные сферы.

Сначала я видел Его плоско, как малолеток, начитавшийся сказок: седобородый, добродушный старичок в белой рубашке, окруженный тучками, облаками и звездами, ласково раскрывал свои объятия навстречу каждому входящему В Библии, иллюстрированной Юлиусом Шнорр фон Карольсфельдом, Бог выглядел очень импозантно: огромная, лелеемая борода, над которой, видимо, трудились десятки ангелов-парикмахеров, изысканная мантия, ощущение недоступности. Но и этот Бог-вельможа недолговечен был в моем воображении, я совершенно запутался в метаниях между белой полотняной рубахой и раззолоченной мантией, в результате Бог потерял свои зримые черты, остался загадкой. Иногда казалось, что это Любовь.

В век рассудительных машин
Живите предвкушеньем цвета,
Глухим отсутствием сюжета,
Смешеньем красок и картин.
В слепом наитьи протянув
Свои беспомощные руки,
Ловите запахи и звуки,
Мерцайте словно перламутр!
Сжигайте старые стихи,
Квартиры, кольца, настроенья,
Свои изнеженные перья,
Портреты, головы, грехи.
Какое счастье серый цвет
Сменить на снег до слез колючий,
На ярость, что в благополучье
Не удавалось подглядеть,
На вздохи, всплески, конфетти,
На блестки нежности высокой,
На мрамор верности жестокой,
Нас охраняющей в пути.
Меняйте все, пока в ночах
Не растворились незаметно…
Ах, если б жизнь когда-то где-то
Я смог бы заново начать!
…Любовь преследовала меня в тюрьме, и это было ужасно: ведь родился я, к несчастью, однолюбом (тут ржут и хохочут все ангелы мира), и все мои страсти сошлись на Римме. Не на той сморщившейся мымре, что доводила меня своей ненавистью к котам, а на юной, хохочущей (отсвет фонарей на блестевших зубах), едкой, не терпевшей пресмыкательства…. в общем, много я еще мог бы написать.

Поразительно, но все милые подружки, которые неизбежно проходили через ловушку моих объятий, даже не возникали в памяти, словно они были бесплотными призраками. Листая фон Карольсфельда, особенно иллюстрации к Ветхому Завету, где геройствовали Руфь, Ноеминь, Суламифь и прочие волшебницы, я пытался нащупать хотя бы один достойный обожания лик, но все они были искусственны и слишком пафосны.

Счастье мне подвалило в многотомном иллюстрированном «English Larousse», издании, богатом на краски. Там я и наткнулся случайно на портрет Зеленой Дамы, правда, личико ее пребывало в отсутствии, зато привлекали скелет и его отдельные составляющие. Кости захватили мое воображение, отвратили от Рубенса с его аппетитно-мясными фигурами, и тем более от слишком прилежного фон Карольсфельда.

ЗЕЛЕНАЯ ДАМА
Какая-то грузность сегодня меня охватила,
Какая-то грустность сдавила и цепью
скрутила,
Как будто набухла душа и рвется из тела
со страшною силой.
Иль дедом я стал отупевшим, до ужаса
зимним?
Так и тянет меня, словно девочку, выйти
на сцену,
Просиять на экране меня так убийственно
тянет…
Распирают амбиции, жгут воспаленные нервы.
Вот бы сбросить все это, отшвырнуть
и оставить,
Через поле промчаться, с головою
с размаху удариться в сено,
Не стена ведь, а сено. И не хрустнет мой
череп,
Не расколется надвое, лишь протаранит
Пару дюймов душистого рая, не зря ведь
растили
Его мама и папа, профсоюзные и пр. активы.
И в бастильях его не учили в каком-нибудь
Чили…
О мой череп! Как Гамлет, беру его в руки,
лелею.
Сколько в нем доброты и дерьма и пустого
горенья!
Через нос в него лезет сухая трава, ароматная
до одуренья,
Так и хочется жить бесконечно, да жалко
нет времени.
На работу пора, за дела уж пора приниматься…
Не до Гамлета тут. Ни Офелии нет, ни ее
благородного братца,
Ни папы-мерзавца.
Ах, зеленая дама, красотка без ребер,
моя Клеопатра,
На рентгеновском снимке заметно,
что сердцу неладно.
Хоть улыбчивы губы, но видно,
что это неправда.
Ах, зеленая дама, миледи, кокетка моя,
кориандровой водки залить тебе
в глотку бы надо,
Чтобы выползла прямо ко мне, словно пава,
из траурной рамки на сцену,
О, зеленая дама, кокотка, в колготки тебя
разодену!
Мой изменчивый друг,
Загадка зеленая, скрытая в коже холста,
Я грустен, как твой драгоценный каблук,
И немы мои, и ничтожны уста…
И взгляд мой точеный, мой вытянутый,
мой вытертый,
Незащищенный от света — ослеп он!
Завыть бы и выйти из этого плена марионеток,
Где каждый за ниточку дергает, трогает каждый
руками —
Как в сердце стилетом!
И все проверяют из клеток ли я или вдруг
не из клеток,
А вдруг марсианин переодетый, в толкучке
суетной…
Чудовище милое, жаль: две руки мне лишь дали.
Завтра в восемь, когда он уйдет,
Буду ждать тебя в темном подвале,
В холодном подъезде с каракулями на стенах.
«Люблю, — говорила, — наверно». И верно,
любила,
И плечико дергалось нервно от стука дверей.
Да что по сравнению с этим постель —
бескрайний аэродром,
Пахнущий одеколоном пляшущий ипподром
С двумя пепельницами по бокам, двумя
радиоприемниками,
Одной плевательницей на двоих
И полоскательницами для вставных челюстей.
Завтра в восемь. Как всегда, на вокзале рядом
с буфетом,
Где пьяницы хлещут водяру и запивают мадерой.
В зале ожидания, где навалом, вповалку
валяется тело за телом.
Где бабки в платках, где младенцы ревут
на руках оглашенно.
Приляжем рядом, осторожнее, носом не
ткнись по ошибке
В мозольную пятку. Руками коснись моих губ.
Разве не прекрасен наш союз под моею
болоньей?
Что делать, на улице минус пятнадцать.
В метро целоваться? Прогонят.
Как страшно, наверно, грешно
Внезапно увидеть твою обнаженность,
За серенькой шубкой, за шуткой
Почувствовать больно влюбленность
В щемящую хрупкость, в беспомощность,
В некую томность, тревожность
Груди, призывающей руку — не душу —
на помощь.
Зеленая дама, красотка, прости мне мою
монотонность,
Мы в мире одни. Мы вдвоем. Мы несемся
в зеленую пропасть.
Стоим на углу, и нас ветер насквозь
продувает — какая нелепость!
Уйти бы, порвать эти ниточки, к черту
взорвать эту крепость!
…Но мы не уходим,
мы в рамы уходим обратно,
Но мы не уходим,
нас просто застигли внезапно.
Целуй меня крепче — и это действительно
важно,
Зеленая ведьма, мой гений, ведь это
единственно важно…
Слишком муторно сочинять о любви в одиночной камере, уперев взор в зеленый скелет.

Но эти кости прекраснее, чем сисястая Даная и задастая Саския, это моя Любовь.

Глава пятая, в которой рифмы, как кильки в банке, громоздятся друг на друга

Я не твой, снеговая уродина…

Владимир Маяковский
Постепенно я стал привыкать к образу Поэта, который, как Франсуа Вийон, слагает свои мысли перед повешеньем, причем не жалует ни власть имущих, ни бесштанных.

Одна поэтическая строчка вмещает больше жизни, чем самый объемный роман.

И не имеет никакого значения, о чем эти строки — о цветке или о мотыльке, о небе или о преисподней — они идут из твоей души, несут с собой ее кусочки и долетают до неба.

Бессмысленно писать прозу.

ГОЙЯ
Мне скучно, бес…

Александр Пушкин
Повесть о художнике Гойе, его великой серии «Капричос» о ведьмах и ослах, о Его Величестве короле Фердинанде, об испанских грандах и немного о беспечных рыцарях, больше о жизни, и меньше о смерти.

ОПУС ПЕРВЫЙ
О ТОМ, КАК ПОЛЕЗНО ЛЮБИТЬ МАХ И ВИНО И НЕ ДУМАТЬ О БУДУЩЕМ
Нетленность дружбы. Тленность мах.
Вина кастильского бочонки.
Здоровый сон. И сам монарх
С утра позирует, галчонок.
О сам монарх! Не стыдно мне,
Что краски лгут, и сердце плачет.
Зато на толстом кошельке
Неоспоримый знак удачи.
Зато так сладко ощутим
Земли набухшей дух весенний,
Крутая музыка поленьев
И чесноком пропахший дым.
Гори дотла, пока гульба
Не обернется волчьим адом.
Спеши, еще не знает Альба,
Что ты давно сошел с ума.
И тех, что были всех нежней,
В горбатых ведьм, оглохший мистик,
Ты обратишь всесильной кистью,
Уже чужой руке твоей.
То будет позже. А пока
Костра прерывистое тленье.
Вкусны бараньи потроха.
И наплевать на все века —
По полкам все расставит время.
ОПУС ВТОРОЙ
О ТОМ, ЕСТЬ ЛИ СМЫСЛ В БЕССМЕРТИИ, ЕСЛИ ВЫПАДАЮТ ЗУБЫ, ПРИЛИПАЮТ БОЛЯЧКИ И ВЕЧНО НЕ ХВАТАЕТ ДЕНЕГ
Я думаю, зачем пишу, зачем
Вливаю блажь в поблёклые страницы?
Я перешел какие-то границы
В самом себе. Утеряна мишень.
Я сам себе, наверно, буду сниться.
Как беспощаден этот календарь!
Он мне сулит уход от наслаждений
Туда, где тошен умудренный гений
Комфорта, пышных фраз, где, как и встарь
Инфанты, двор, беззубый государь…
И я шагаю по краю доски
В мир ненавистный и такой любимый,
Разодранный, как падаль, на куски,
Замученный мурой и жирным дымом.
Все лживо, и поэтому так зримо!
Когда-нибудь зловещий хоровод
Вечнозеленых абсолютных истин
Меня в такое пугало зачислит,
Что буду я вопить: «Я не такой!
Я безыскусный!» Близится покой…
Как много нас прошло чрез этот плен
Полотен, болей, радостей подложных!
Ну что, художник, где же твой треножник?
Стоишь один, как будто новый день
В который раз впервые открываешь.
Ты знаешь то, что ничего не знаешь.
ОПУС ТРЕТИЙ
О ТОМ, КАК ТРУДНО ПИСАТЬ ПОРТРЕТЫ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА, КОГДА ДРОЖИТ РУКА, И ВСЕ ЗАВИДУЮТ, И ИСХОДЯТ ЗЛОСТЬЮ
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании — король,
И ничего ты не изменишь.
Пиши и красок не жалей.
Прикажет — розовой пастелью,
Прикажет грязью — не робей!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании — король
С такою крупною мошною,
Что грех не покривить душою
И написать (опять на грех)
Его портрет, нет, не портрет,
А плод фантазии натужной:
Нос удлинить, лоб удлинить,
Взгляд омертвелый и недужный
Веселой искрой оживить.
За что казнишь, мой критик злой?
Да, не таков у нас король.
Он безобразен, он бесчестен,
И низок лоб, и кнопкой нос.
Но посмотри на этот холст.
На блеск ботфорт, на отблеск перстней,
На голубые кружева,
На лик, раздумьем обогретый.
Что нам дурная голова
В сравненье со смятеньем цвета!
Что мне король?! Пора весны
Давно прошла. Настала осень.
Давай-ка, бросим на столы
Огнем подернутые кости.
Осла на трон! И в рот — дерьмо,
Пускай жует его как сено.
И ведьма пусть зальет вино
В глухую жопу суверена!
За что казнишь, мой критик злой?
Король в Испании — король.
И жизнь пролетела зря.
Я жалок. Я казню себя.
ОПУС ЧЕТВЕРТЫЙ.
ПЕСНЯ ВЕСЕЛЫХ ИДАЛЬГО, ИМ ПЛЕВАТЬ НА ИСКУССТВО, НО СЛАВА И КРАСОТКИ НЕ ПОМЕШАЮТ…
Франциско — белая ворона —
Придурком несусветным был.
Писал картины для пижонов,
От них мы все зеваем сонно,
К тому ж он ром дешевый пил…
Да разве в этом счастье, братья?
И что картин дурных салон?
Превыше пушки дипломатий,
Опушки солнечных погон,
Зазывный хохот нежных жен,
Души томленье, треск распятий,
И что, друзья, дешевый ром?!
Писать картины стыдно, братья,
Услышав горн и шпаги звон.
ОПУС ПЯТЫЙ.
РЕПЛИКА АНГЕЛОВ, КОТОРЫЕ ВСЕГДА ПРАВЫ, ХОТЯ ЧАСТО ОШИБАЮТСЯ
Веселитесь, рыцари,
Наслаждайтесь, рыцари!
Вам еще припомнится
В лапках инквизиции.
Ох уж как припомнится,
Ох уж как запомнится!
Солнышко закатится,
Помертвеет солнышко…
Запоете, храбрые идальго,
Чужим незнакомым голосом
На чужие и совсем незнакомые вам слова.
И поплывете по морю Лжи к берегу Предательства
В бухту Подлости,
Через Большого Убийства туманные острова.
ОПУС ШЕСТОЙ.
ИСПОВЕДЬ ИНКВИЗИТОРА, ЧЬЕ СЕРДЦЕ БОЛИТ, КОГДА ОН РУБИТ ГОЛОВЫ
Мученики догмата,
Страждущий народ,
По веленью Божьему
Просветлеет лоб.
Шелестящей глыбой
Прошуршат слова.
И замрет на дыбе
Мыслей кутерьма.
Ряс жестока сбруя,
Тягостен клобук.
Ох, как аллилуйями
Поражен мой слух!
Мученики догмата,
Хмурый карнавал,
Зазывает холодом,
Стонами подвал.
Там зовут, в наручниках
Свившись тяжело,
Руки всех замученных
Именем Его.
Где же твоя истина?
Пустыри и страх.
Вера твоя вышняя?
Стершийся пятак.
Молишь — не домолишься,
Лишь бросает в дрожь
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
На кинжале кровушка,
На молитве ложь.
Значит, так положено
Сочетаньем звезд…
Как хорек затравленный,
На Христа взгляну,
Ворогам задавленным
Руку протяну.
Руку предававшую другу протяну.
Славно я монашество,
Сладко предаю.
ОПУС СЕДЬМОЙ
О ПОЛЬЗЕ ГОРОСКОПОВ, О ЖАРЕНОМ ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ МЯСЕ И О БЛАГОУХАНИИ РОЗ
Какой сегодня странный гороскоп:
Луна чудна́. Лукавы гиацинты.
И дьявол в образе козла
Мораль читает о принципах,
Трясет разбойничьим копытом
И тычет прямо в небеса.
Ну что тебе твоя судьба?
Бессмертия не завоюешь.
Пускай ты дни и ночи воешь —
Тебе одна лишь жизнь дана.
Ее прожить — как спичку сжечь,
Как в спячке все проспать, что есть.
И что есть то, что в спячке есть?
Как будто мы не можем снова
Все перечесть и пережечь,
Как будто мы не можем снова…
Сегодня странная луна,
Но гороскоп внушает радость:
Идут прекрасно все дела,
Гораздо лучше, чем вчера.
Подрежьте волосы, не надо
Растить и холить их всерьез.
К врачу идите. Кариес
Зуб источил. Займитесь садом,
Но не срезайте нынче роз.
Контрактов больше заключите.
Детей сегодня не кормите
Своею грудью. Рок зловещ.
Диетою пренебрегите.
Пишите письма. И простите
Своих друзей. Купите вещь
Недорогую на дорогу.
Не сейте просо и овес.
И ради Бога, ради Бога
Не подрезайте нынче роз!
Хотя известно: тот высок,
Кто подрезаем ежедневно,
И нужно стричь и удобрять.
Но не сегодня! Гороскоп
И наши звезды нынче скверны.
Сегодня Каина печать
На наших судьбах.
Рвите груши.
Тампоны заложите в уши…
Нет, гороскоп сегодня хуже,
Чем был вчера.
Тревожно мне.
Треножник пуст, в окне картина:
Сжигают ведьму дикари,
Кретины в масках, арлекины!
Не дашь девчонке двадцати,
И хороша! Темно от звона,
О, замолчите, звонари,
Мне из-за вас не слышно стона,
Не видно огненных волос…
А запах жареного тела
Так удивительно похож
На дух баранины. И даже
Напоминает запах роз…
О, святотатец! Торквемада
Дитя в сравнении с тобой!
Мы все мучители душой
Без исключенья. Торквемада
Хоть честен в помыслах своих,
Не лицемерит, не бубнит,
Что нынче роз срезать не надо,
Что надо сеять, надо печь,
А розы подрезать не надо,
И лучше девушек не жечь.
Пожалуй, точка.
Рассчитываю на продвинутый интеллект современников, которые в умопомрачительных блэкаутах и тонких, как пальчики Суламифь, намеках легко опознают Самого-Самого в испанском короле и прочую клыкастую свиту.

Ныне История забыта.

Но рано или поздно справедливость будет восстановлена.

Уже тикают другие часы, меняются конфигурации и федерации.

Нет ничего старого под солнцем.

Впрочем, нет и нового.

Что прискорбно, однако.

Глава шестая, зануднейшая: дама выбирает колготки, а рыцарь размышляет о гульфике

Дай мне руку, иначе я упаду
Так скользко на этом льду…
Георгий Иванов
Она понятливо улыбнулась и наклонила свою блондинистую головку (внутри меня уже клокотал вулкан — только бы не расплескать, донести, как тарелку горячих щей, полученную у ротного повара!).

Я остановил кэб, галантно отворил дверцу и попросил доставить нас до моей гостиницы, там находился недурственный бар, — зачем ума искать и ездить так далёко? По дороге я узнал, что девицу зовут Розмари, работает она моделью в ночном клубе (понятное дело), а живет около Стратфорда-на-Эйвоне. В баре мы заказали по бокалу божоле (тут мой Везувий грозил уже засыпать лавой всю Помпею), и, одним глотком испив чашу, я предложил продолжить пир в моем номере с богатым мини-баром.

Девица взглянула не меня вопросительно, видимо, рассчитывая, что я тут же обговорю цену.

— Вы останетесь довольны! — сказал я уверенно, как продавец в магазине pret-a-porter (сам для себя твердо решил, что не подниму планку выше ста пятидесяти фунтов), и мы быстренько взгромоздились ко мне на второй этаж.

Тем, кто саркастически кривит рот, я посоветовал бы сначала отсидеть годик в одиночестве хотя бы на даче у приятеля, черпая радости лишь в «Камасутре» с изгалявшимися в невероятных позах индусами и индусками!

В номере я неожиданно почувствовал стыдливость, словно впервые в жизни попал в женскую баню, потом меня охватил трепет портного, снимающего мерку с Марии-Антуанетты, неожиданно прошиб пот, и нос захлебнулся в разнообразных и порою неоднозначных запахах.

Вперед, вперед, нас честь зовет туда, где к славе путь прямой. Одежды рухнули, и моя Даная сверкнула спиной и дала старт лошадкам.[108]

Однако бега задерживались, ибо со мной творилось что-то неладное: пот лился ручьями, вулкан то полыхал, то трагически затухал, почему-то стали леденеть уши и на ногах словно повисли вериги. Пришлось опустошить малую бутылку «Джонни Уокера» с черной наклейкой, принять душ и закурить сигару, дабы обрести хотя бы некоторое спокойствие.

Самое главное, что меня совершенно не волновали тайные силы, установившие за мной наружку и наверняка обставившие номер аудиовизуальной техникой. Пусть моя леди являлась хоть начальником мировой контрразведки, от этого ни ее чуть подзагоревшая нагота (грудь с выдающимися сосками могла, если бы уместилась, влезть в книгу Гиннесса), ни полные губы жрицы любви отнюдь не теряли своей порочной притягательности.

Наконец я обрел второе дыхание, гора Везувий приняла свой образцово-показательный вид, и высохший и обтянутый мускулами Алекс (так казалось) ринулся на штурм бастиона, который совершенно неожиданно превратился в Змея Горыныча, выпустившего свои скользкие щупальца (если я не путаю его с двумя змеями, пожиравшими детей Лаокоона — вот он, избыток эрудиции!).

Оглушительно гремели пушки, разбивались о башни глыбы из катапульты, гигантские лестницы царапали крепостные стены и по ним карабкались вооруженные до зубов воины, в общем, «звучал булат, картечь визжала, рука бойцов колоть устала», а дальше я забыл, если и знал. Горыныч, однако, и не думал сдаваться, выкрикивая ожесточенные «нет! нет!», «только через мой труп!», «никогда!», «nevermore» (на манер растрепанного Ворона из Эдгара По), это «nevermore» взрывалось, как набат, призывавший городской люд на ратушную площадь.[109]

— В чем дело? — прошептал я, исходя ненавистью, перемешанной с вожделением (коктейль горчицы с сахаром).

— У меня аллергия! — выдохнула она, и я отскочил от нее, словно ошпаренный кипятком.

Стыдно признаться, но до сих пор многие слова остаются для меня загадкой, и названная болезнь ассоциировалась с великим Эдгаром, пораженным триппером и виски на скамейке в Центральном парке Нью-Йорка. Только позднее я узнал, что эта болезнь не страшнее диспепсии или амнезии, видно, моя дама сразу узрела во мне беспросветного оленя, которому можно заговаривать рога. При этом сжала бедра так, словно перевыполняла план в кузнечном цеху, в глазах у меня помутилось, и я даже взвился вверх на пути к небесам. Внезапно осенило: а вдруг это трюк для выбивания баксов? Только этого еще не хватало, или эта шлюха принимала меня за полного олуха? Может, она домогается от меня непомерно высокой цены?

Вся эта гнусная сцена живо напомнила мне годы монастырской юности, когда полоумная девка из деревушки рядом со школой ассов проморила меня целую ночь, подставляя под воспаленный предмет то оловянную кружку с квасом, то взбитое тесто в миске, то приблудного котенка, при этом гнусно похохатывала и щипала меня за мошонку.

Тем не менее временное отступление не означало капитуляции, наглое заявление только удесятерило мои силы, бронепоезд прорвал оборону белогвардейцев и врезался прямо в будку станционного смотрителя.

Трудно описать мои сладкие восторги (они были бы совсем крем-брюле, если бы я просидел в одиночке лет пятьдесят): мы превратились в одно воющее мокрое чудовище, и этому не помешало даже внезапно рухнувшее ложе. От грохота содрогнулись стены всего мира, трещины поехали по викторианским домам напротив, и мне показалось, что нас затопит Ниагара (жалкая, подозрительно желтая капля, удесятеренная взбудораженным воображением).

Мы оба в изнеможении вытянулись на оскверненном паласе — две ракеты, взлетевшие к звездам.

Разговаривать не хотелось.

Розмари выпрыгнула в ванную, а я вылил в себя бутылку кока-колы, вслушиваясь в бешеные, всклокоченные ритмы пульса. Ею же спрыснул бедра, радуясь счастливому финалу.

Вскоре мадам благополучно вернулась, водрузив на своем аллергическом заду махровое полотенце, а я медленным шагом утомленного кенгуру прошествовал в то же заведение. С печалью созерцал я себя в зеркале: знаменитый пробор превратился в веник, запущенный нерадивой уборщицей, раскрасневшаяся физиономия, исцарапанная то ли пуговками наволочки, то ли пучком волос, росших из бородавки партнерши у носа, опухла от страданий. Изысканные морщины на лбу превратились в старческие борозды, о, это был не герой Алекс, а измочаленный ишак, на котором долгие годы таскали воду из арыка. Тут я внезапно обратил внимание на коричневое пятно у самого виска — такие появляются у древних геронтов, доживающих последние годы в качалке под присмотром стервозной супруги, трясущейся по поводу наследства. Приняв душ и спрыснувшись «Плохими мальчиками» (теми самыми, которыми поливали юношей древние пидоры-греки), я возвратился к своей даме, попыхивающей сигаретой.

Предвкушая еще один рискованный рейд на территорию завода, я расположился на постели рядом с Розмари (долго вспоминал ее имя, — склероз, папаша, склероз!) и поцеловал в ухо (этот ритуал обычно приводил в трепет любую даму и включалзажигание в моем лимузине). Однако народ безмолвствовал, пламя из искры не возгорелось, увядшие помидоры не потянулись к солнцу, и французской революции не свершилось.

Я почувствовал себя неудобно, словно заказал бутылку «Мумм» в шикарнейшем «Крийоне», но не обнаружил в карманах ни одного су, и лакей в белых перчатках тяжело дышал и кусал побелевшие от гнева губы.

В голову пришло самое глупое: отделаться с ходу. Порывшись в портмоне, я достал две купюры по пятьдесят фунтов и небрежно бросил на столик (еще пятьдесят оставил на возможный торг).

— Что это? — весьма надменно спросила дама. — Стоимость гондона?

Резануло, как бритвой по сердцу (точнее, шарахнуло бревном по голове).

Позднее я узнал, что существует более интеллигентное слово «кондом», но отзвуки дворового детства не давали вписаться в более интеллигентный вокабуляр.

Должен признаться, что мой опыт взаимодействия с вольными актрисами был достаточно ограничен, к тому же за долгие годы тюрьмы тарифы и прейскуранты наверняка изменились, хотя я прекрасно помнил, что в мои времена средней руки шлюха стоила пару туфель.

А может, я выгляжу жлобом?

Сколько же может стоить уличная баба?

Конечно, я ни на секунду не забывал о том, что дважды засек ее на моем маршруте, это могла быть и случайность, если бы не замена синего шарфа на красный. Но игру следовало вести по обозначенным правилам, и я растянул губы в улыбку:

— Добавить еще пятьдесят?

— Мне не нужны деньги! — ответствовала она голосом оскорбленной Девы Марии.

Шоковые повороты всегда взрывали трясину моего покоя, но на этот раз хвост старого кобеля даже не вздрогнул.

— Честно говоря, мне не хочется тебя отпускать… — сказал я, делая хорошую мину при плохой игре.

— Давай поедем ко мне в деревню! — вдруг предложила она.

От одного слова «деревня» меня бросало в дрожь, и я думал, как были правы классики, когда писали об «идиотизме деревенской жизни». Однако дамочку следовало оперативно раскручивать, не допрашивать же ее грубо по поводу номера моего авто, загоняя под ногти иголки, предоставленные гостиницей для кройки и шитья в свободное от бара время?

Месяц в деревне, деревенский хор у Яра…

— В твое имение? — спросил я с нескрываемой иронией: вдруг она повезет в фамильный замок герцогов Мальборо в Бленхейме?

— У меня небольшой домик в Муррее, это рядом со Стратфордом-на-Эйвоне, поездка займет чуть больше двух часов.

— А как там старик Вилли, жив еще? — звучало, как знакомое «функционируют ли Черноморские бани?», но искренне: ведь к Шакеспеаре я был привязан еще по своей австралийской легенде, да и всегда тянулся к его заковыристым идиомам и жевал ароматный навоз глоссариев.

Тем не менее предложение явилось тактичным выходом из дранга нах остен, и я быстро согласился. Пришлось приодеться в твид и фланель, галстук прочь, знаковые берлингтонские носки, «Черчиз» на толстой подошве, длинный трость-зонт на случай грозы (или метели), этакий потертый индюк, собравшийся поохотиться на лисиц в Шотландии (а заодно и окунуться в знаменитое озеро с чудовищем).

В лобби отеля жужжали осы-посетители, перекатывались чемоданы и спортивные сумки, кто-то испускал пары за компьютером, свора доходяг мучила автомат с водой, призванный заменить закрытый бар. Темнокожая дама за стойкой регистратуры бросила на нас беглый, равнодушный взгляд, как на пролетевших мошек, швейцар с преувеличенной помпой распахнул дверь.

Вот ты и нырнул в неизвестность, Алекс Уилки, или как тебя там, нырнул в миазмы улиц вместе с добропорядочной клиенткой диспепсических лечебниц. Моросил мелкий дождик (занудно, как у Диккенса), мы быстро прошли к подземному гаражу рядом с Рассел-сквер и заняли места в моем «рено». Во время перехода я ощущал некий интуитивный дискомфорт, словно вились вокруг меня то ли вороны, то ли змеи, то ли мириады невидимых частиц из оперы Вагнера. Так бывает, когда вроде бы нет места для беспокойства, но коже больно, нервы напряжены и по голове лупит дирижерской палочкой сбрендивший чертик. То ли это была интуиция, то ли шизофрения, то ли последствие резких и бесполезных подъемов из болота воздержания на Эйфелеву башню семяизвержения, оставалось только догадываться, но пришлось подчиниться року событий и вывести кабриолет на орбиту.

Муррей на карте генеральной кружком отмечен не всегда, зато место рождения Шекспира обозначено на всех поворотах, причем указатели по законам общества потребления направлены в самые разные стороны. (О, славный Мекленбург, где даже одинокая стрелка всегда считалась раритетом, установленным после того, как правительственный членовоз вместо Ильи Муромца въехал в баню к Добрыне Никитичу.)

Но изобилие так же вредно, как и дефицит, я плевался, не зная куда повернуть, и в результате решил подчиниться прямой. Естественно, на пути я сделал обычный финт: съехал с автострады на узкую колею, ведущую к бензозаправке, — рассчитано на фраера, который тупо потянется вслед. Но фокус не удался, несмотря на трезвость факира, за мной никто не дунул или дунул настолько виртуозно, что замутил зеркальце заднего вида.

Машин масса и впереди, и сзади, и параллельно, все летели в целебные окрестные места, и не случайно: северо-запад, несмотря на бурную индустриальную историю страны (включая отсечение головы невинному Карлу I), ухитрился сохранить нетронутость природы и пряный запах древности. Озерца и речки с форелью и лососем, ухоженные леса, набитые самодовольными фазанами, гордые овцы и свиньи, шествующие по пригожим полянам, неожиданно возникающие коттеджи, переложенные балками из черного дуба.

В Мекленбурге такое надругательство над честной жизнью трудолюбивого пахаря давно бы подвигло бы население на красного петуха. И пахарь сделал бы это с чистым сердцем, предварительно полив мочой резное крыльцо и набив мешки умерщвленными павлинами, и был бы абсолютно прав в свете мекленбургского социального равенства, давно вошедшего в кровь и плоть нации.

А в новых, счастливо буржуазных и неукротимо свободных временах пахарь, скорее всего, ухватил бы берданку и пришил бы владельца коттеджа прямой наводкой, попутно засадив под сердце финский нож его прекрасной половине и детушкам. Но, судя по газетам, на родине пахари не торопились, с удовольствием нанимались в охрану и дули дешевую водку, отдаваясь грезам.

Перед Стратфордом мы выехали на колею местного значения, мое волнение в связи с окружавшими машину следящими призраками несколько улеглось, впрочем, на черта им было переть бампер в бампер, если моя наперсница разврата наверняка могла подать сигнал. Вела она себя расслабленно, очевидно, предвкушая утехи в искомой деревушке, выстанывала из себя невнятную попсу и смолила «Мальборо», вперив очи в буколические пейзажи.

Я не стремился ее разочаровывать, и временами игриво поглаживал ее по коленке, напоминавшую высохшую лапу сдохшего крокодила.

Вот и Муррей, воистину гордость английского крестьянства (впрочем, там жили — не тужили всевозможные жулики-банкиры и прочие кровососы). Привлекательная церквушка XII века с обветшавшей крышей, заросшая камышом речка с тропой для толстопузого туриста, два живописных паба рядом (представляю, как аборигены переходили из одного заведения в другое, накачиваясь пивом, а потом брели под пуховое одеяло, задыхаясь от затхлой любви их благонамеренных супружниц).

Тут мы немного покрутили по гравиевой дорожке и подъехали к одноэтажному домику, напоминавшему благоустроенный сарай.

Я выскочил первым и галантно раскрыл дверцу кареты, изо всех сил корча из себя благовоспитанного джентльмена, — играть до конца, играть и бдеть, не забывая ни на секунду о потенциальной угрозе.

Если бы знать, от кого именно.

Играть на лезвии ножа, дрожа от сладости пореза, — и я проследовал в караван-сарай, изучая спину, с которой, возможно, спрыгивали разношерстные невидимые блошки — носители аллергии.

Чуть смягченный дезодорантами запах кошачьей мочи ворвался мне в ноздри, и я сразу вспомнил свою мекленбургскую даму, ненавидевшую меньших братьев этого рода. Боже, сколько на этой почве случалось жутких скандалов, с какой ненавистью вышвыривала она котов, которых я обожал затаскивать в квартиру, подобрав в подъезде или рядом с помойкой!

Где вы теперь, кто вам целует пальцы?

Живешь ли ты с Сережей, или он уже вышел в люди и вылетел из гнезда? Эта мысль так часто посещала меня, что превратилась в тупую боль, которую я чувствовал, даже не включив мотор воспоминаний, она стала моей частью, словно второе сердце.[110]

Приют моей крошки являл собой банальность средней руки: рецепция с торшерами, диванами, баром и камином, спальня с огромным ложем (словно для Людовика с двумя Мариями-Антуанеттами) и зеркальным шкафом. Кухня, сплошь уставленная и увешанная тарелками и фигурками из фарфора и фаянса, — истинно английский кич, с веками превратившийся в так называемый деревенский стиль.

Как я и ожидал, к нам под ноги выскочило целое стадо хвостатых созданий, остальные мерцали зелеными глазами из всех углов комнат. Я успел заметить, что плошки, расставленные по апартаментам, заботливо наполнены едой, что означало участие в хозяйстве моей субретки и других лиц. При виде королевского ложа во мне вновь проснулись дурные инстинкты, казалось, что с Розмари мы прожили, если можно выразиться не скабрезно, душа в душу многие годы, комната осветилась любовным сиянием, и я подполз к траншее.

Один из котов, словно издеваясь, вцепился тигром в большой палец моей ноги и, урча, стал его облизывать, издавая сексуальное урчание.

Этого еще не хватало! Но как его оторвать? Как вообще вырваться из этой тоски? Открыть Монтеня скуки ради? Выпить бутылку «гленморанджи»? Нарубить дров, разжечь камин, завалиться в кресло, укрыв колени шотландским пледом?

Наконец проклятый кот прекратил свое мерзкое действо и отпустил мою несчастную плоть. Стало еще тоскливее, и я уже жутко жалел, что согласился на поездку с Розмари.

— А не рвануть ли нам в град великого из великих? — предложил я. — Давненько я не бродил по его затертым тротуарам!

«Давненько» означало зарю моей благотворительной деятельности, когда я осваивал свою легенду-биографию с австралийским папой — шекспироведом, понятно, что неделю я проболтался в Стратфорде, дабы мои познания Шекспира не выглядели плодами программы мекленбургского техникума.

Контрагент не возражал, и через двадцать минут мы уже парковались у неказистого вокзальчика Стратфорда.

Городишко выродился в образцово-показательный туристский центр: все вычищено, все покрашено, все рассчитано на кретина. Именно он поверит, что так все и выглядело при Елизавете, якобы почившей девственницей (это возбуждало правителей мира, и они без устали к ней подкатывались).

Надратый Вилли (он и умер от пьянки по случаю своего дня рождения) под ручку с таким же пропойцей Крисом Марло переходили из кабака в кабак, фехтовали друг с другом на улицах и засыпали в навозной куче рядом с домом мамаши гения Мэри Арден.

Ноги вынесли нас прямо к зданию Королевского шекспировского театра и вялотекущему Эйвону, в котором бултыхались гуси-утки-лебеди и множество других пернатых, запущенных сюда для услаждения взора сентиментальных идиотов.

Вот и сам Вилли, скромняга в окружении своих персонажей. Вот толстопузый весельчак Фальстаф, вот хрупкий, безвольный Гамлет, а вот и моя любимая леди Макбет — «леди долго руки мыла, леди долго руки терла, эта леди не забыла окровавленного горла…». Не хватало еще парня с ослепительно красным носом, который освещал лестницу в винный погреб.

Захотелось встать рядом, нацепить канотье, сделать ручкой и войти в историю. Увы и ах, это не прокатиться на «Симплоне» от Стамбула до Венеции и обратно, отражаясь в начищенных медных завитушках купе и запахах свежевыловленных омаров, исходящих от официантов во фраках. А как же идиллия старости: сборища пенсионеров-ветеранов Монастыря для обмена опытом (когда морочат голову собственными подвигами)? Или посиделки с внуками и правнуками на завалинке во дворце Бельведер?

…Покрутившись по улочкам, мы вышли к зданию в стиле модерн, где размещался центр по изучению и приобщению. Рядом стояло захудалое, но приведенное в порядок здание, где Вилли якобы издал свой первый победный клич, просунувшись из чрева матери (можно вообразить это величавое зрелище!).

Честно говоря, переть туда у меня не было никакого желания, но Розмари (казалось, что она никогда не посещала сей град, — обычная история с теми, кто живет рядом с Эйфелевой или Британским музеем) скорчила капризную физиономию, и мне пришлось поплыть в фарватере ее юбки.

Предварительно я двинулся в общественный клозет во дворике, рядом стоял унылый бюст индийского поэта Рабиндраната Тагора (так же уместно, как монумент 26 Бакинских комиссаров), там я немного убавил своей вселенской тоски и вышел на простор. Тут ко мне и прицепился высокий субъект в черной, широкополой шляпе, очень напоминавший популярного актера, не вылезавшего из мекленбургского эфира.

— Сэр, не нужен ли вам квалифицированный гид, знающий Шекспира как свои пять пальцев?

— Сколько это будет стоить? — практично спросил я, опасаясь потери своих миллиардов.

— Ни пенса. Я студент, и таким образом мы проходим практику.

Я с любопытством осмотрел мятую куртку, скрывавшую пузырек живота, потертые ливайсы в отрепьях и замызганные ботинки со стоптанными каблуками. Студенту уже давно перевалило за тридцать, на морде цвели следы системного пьянства, и он совсем не походил на юношу с взором горящим.

— Где же вы учитесь и что изучаете? — полюбопытствовал я.

— Крайстчерч, Оксфорд. К сожалению, факультативно (прохиндей понимал, что с такой мордой трудно сойти за студента), люблю быть вольной птахой. А изучаю я философию…

— Похвально. Что-то меня не тянет на поход по музеям. Разве можно восстановить прошлое спустя пять веков, если даже вчерашний день каждому видится по-своему?

— Напрасно вы так думаете. А ведь на вас лежит знак Шекспира… редко, кому так везет… — шелестел он.

Я оглянулся в поисках Розмари, рассчитывая, что с ее помощью отделаюсь от нахала, однако моя королева отвалила, видимо, углубившись в другие катакомбы.

— Что значит «знак Шекспира»?

— Чувствуется, что вы не изучали пифагорейскую доктрину метопсихоза. Она воспринималась, как переселение души в последующие тела. Сам Пифагор был сначала Эталидесом, сыном Меркурия; затем Эвфорбу-сом, сыном Панфоя, павшим от руки Менелая в Троянской войне; далее Гермотимеем, пророком в Клазо-менах, городе в Ионии; затем смиренным рыбаком и, наконец, философом с Самоса. (Одно это перечисление давило, как стопа слона на задыхавшегося муравья.)

Эге, подумал я, угораздило же меня столкнуться не просто с прохиндеем, но и с болтуном! Сейчас затуманит, обволочет бредятиной, а в результате утянет из кармана кошелек.

— И все же насчет знака… — перебил я его.

— Дело в том, что вы удивительно похожи на Френсиса Бэкона. А портрет лорда Бэкона в издании 1640 года «О достоинстве и приумножении наук» при наложении его на портрет Шекспира из первых четырех фолио шекспировских пьес без всяких сомнений устанавливает идентичность этих двух лиц. Впоследствии на свете появилось много выдающихся деятелей, ликом своим практически не отличающихся от великого Вильяма…

Только этого мне не хватало, подумал я, подцепил-таки родственничка… впрочем, а почему бы и нет? Шакеспеаре тоже временами шпионил, да и кто не занимался этим благородным делом в свихнувшейся на шпионаже доброй старой Англии? Один Дефо, бывало, составлял расстрельные списки диссидентов и передавал их грозному шефу Уолсингему.

— Что ж, уважаемый студент (тут я иронически поднял бровь, казалось, что она (бровь) шелестит над виском, словно продолжение чуба запорожца), давайте пройдем в покои, послушаем ваш просвещенный рассказ. Как, кстати, вас зовут?

— Артур.

— Уж не переселилась в вас душа короля Артура? — плоско съязвил я, кстати, за дурацкие шутки в свое время в школе меня прозвали «мудаком».

— Возможно, — ответил он на полном серьезе. — Но напрямую я веду отсчет от сэра Артура Конан Дойла.

Бомж (а кем еще он был?) неожиданно снял необъятную шляпу и низко поклонился на придворный манер, шаркнув истоптанным башмаком. Я проследовал за авантюристом в дом гения из гениев. Не могу сказать, что я засыпал от его рассказов, но никогда в жизни не встречал я такого огромного количества помоев, вылитых на моего любимца. И в школе не учился (в Стратфорде ее попросту не было), и родители выделялись своей вопиющей неграмотностью, и шесть образцов его сохранившихся рукописей (три из них — завещание) выдают человека, не владеющего пером, и никто не видел рукописного текста его пьес или сонетов. Жуткий скряга, завещавший жене только кровать, а нищим — пять фунтов. В судебном порядке изъял у одного задолжавшего земляка два шиллинга и в разгар своей литературной деятельности больше всего был занят скупкой солода для пивоварения.

К счастью, сэр Артур не стал углубляться в вереницу персонажей, которые, по всей вероятности, писали за Шекспира, а затем прикрылись его именем.

Всех этих литературоведов и спекулянтов, жонглирующих именами Марло, Бэкона, графа Оксфорда и прочих возможных Шексжуликов, я иногда читал в тюряге, удивляясь, как ловко они используют эту кормушку.

К концу осмотра у меня появилось ощущение некой невидимой связи между пабом «Шерлок Холмс» (сэр Артур!), неожиданной поездкой в Стратфорд на дивном Эйвоне, собственным неповторимым «я», судорожно бегающим между Вильямом, Бэконом и этим современным Фальстафом в шляпе.

Но где же Розмари? Впрочем, я был бы рад, если бы она потерялась, собственно, на черта она мне нужна?

Наконец профессор закончил лекцию, выпустил меня на свет Божий, распрощавшись таким же церемонным поклоном, как и при знакомстве. Я превозмог врожденное скупердяйство (точнее, бережливость) и сунул ему в ладонь пять фунтов — пусть выпьет пинту, большего он не заслужил.

Но он вернул мне пятифунтовку:

— Простите, сэр, но мне неудобно, не могу ли я пригласить вас к себе домой на чашку кофе.

От нечего делать и повинуясь тяге к неведомым приключениям, я решил плыть по воле волн, хотя предпочел бы выпить кофе вне компании этого наглого мушкетера.

Выплыв на воздух вместе с королем Артуром, я провел легкую рекогносцировку на местности. Делал это тонко, головой не вертел, на бахче шнурки на ботинках не завязывал и не приседал якобы по большой нужде, всматриваясь в заднюю даль через расставленные ноги, а больше ласкал взором витрины, отражавшие все вокруг, как в королевстве прямых зеркал.

Настроение было окейное, и я жалел, что не родился в Стратфорде в одно время с Шекспиром. Не пил на брудершафт с Бэконом, не имел собственного зашифрованного символа, хотя криптографию освоил еще перед первым своим выездом за пределы Мекленбурга, и до своего заточения успешно отправлял по радио ритуальные шифровки в Монастырь.

Как милые голубки (дедушка с внуком, — извращенно мелькнуло в голове), мы прошествовали к вокзалу и уселись в мое авто. Радио слаженно пело хором знаменитые «Зеленые поля», которые исчезли, испеченные солнцем (CD я не менял, верный одному репертуару).

Домик короля Артура явно не соответствовал стандартам бедного студента (конторка, стопка книжонок, раскрытый на десятой странице Эжен Сю, смятые конспекты): внизу просторная рецепция в стиле art nouveau, репродукции Мухи (игриво разноцветный чешский маляр), кожаный гарнитурчик с желтой антикварной лампой и баром мореного дуба.

Хозяин, приторно улыбаясь, достал из бара «Чивас Ригал», вытащил из холодильника ведрышко с футбольными мячиками из искусственного льда и поставил все на стол. Виски и лед обычно пробуждали во мне Моби Дика, заглатывающего моря и океаны, я набил высокий стакан ледяными шариками и влил туда драгоценную влагу.

В пандан пьющей атмосфере мой студент затопил камин (дровишки аккуратно лежали рядом), и дом тут же обрел домашний уют, не хватало лишь знаменитого сверчка, умиротворенно цокающего на своем тарабарском языке. Среди безвкусных безделушек, искусственных цветов на стене и веджвудских декоративных тарелок я увидел гравюру с изображением типа с огромным лбом и с лопатообразной бородой, лежавшей на гофрированном воротнике (необъятный лоб был увенчан ермолкой).

— Это что за розенкрейцер? — осведомился я (о тамплиерах и масонах я много читал в лондонской темнице, но ясности у меня не прибавилось, и понятней был старшина из монастырской школы, не различавший масонов и, как он выражался, жидов).

— Это подарок одного моего знакомого. Вы угадали: это Иоганн Валентин Андреа, высокий эмиссар Розы и Креста, говорят, что под этим именем скрывался Бэкон или Шекспир. Полумесяц под портретом появлялся на гербе Бэкона, четыре буквы OMDC внизу справа являются простым примером бэконовского шифра: если буквы перевести в числа, то получится 33 — нумерический эквивалент имени Бэкона.

Артур включил проигрыватель, вытащил из ящика наугад какой-то диск и плюхнулся в кожаное кресло. Играли нечто крайне сумрачное, симфоническое, с воющим контральто, мгновенно меня окутала гнетущая тоска, захотелось сесть за руль и помчаться на край света и там свалиться прямо в преисподнюю.

Я остановил устройство и взглянул на диск: Густав Малер, Третья симфония, все понятно. Хотя мне нравился Малер по картине Висконти «Смерть в Венеции», может, это она? В серьезной музыке я не разбирался, помнится, по понятным причинам даже гоготал, когда в средней школе учитель заговорил о «Могучей кучке»,[111] но порой любил невнятный гул, в который врывались истерические скрипки, мандолина, гитара и бас. В тюрьме нам давали слушать классическую музыку сугубо в терапевтических целях, а иногда поясняли, что эта симфония, мол, о восходящем солнце среди полей и лесов или о метаниях одинокой души. Иногда от звуков в душе что-то слякотное разжижалось или сгущалось, как тучи перед бурей, постепенно я внушил себе, что музыка делает меня значительней и укрепляет веру в Бога.

Дубовые часы на комоде торжественно пробили двенадцать.

— Пожалуй, мне пора, — заметил я, допив виски.

— Умоляю, не уходите, мне очень важно ваше присутствие, умоляю вас! — Слова сыпались из его рта, как мекленбургские пельмени из разорванной пачки (если они рассыпались на сорокаградусном морозе, упав на платформу при выходе из электрички).

— Это еще зачем? — удивился я, однако не отодвинул руку негодяя, который успел наполнить мой стакан.

— Дайте мне вашу руку, умоляю! Я должен посмотреть на вашу ладонь! Дайте мне руку, это ведь нужно не мне, а вам! — продолжал чуть не плача Артур, и, пока я раздумывал, раскрыл мою ладонь и начал что-то шептать, как я понял, по-латыни.

— Я так и знал! Так и знал! У вас те же линии, что у сэра Френсиса! — Он буквально вытащил меня из кресла и подвел к гравюре старого жида Андреа в чепчике. — Все совпадает! Какое сходство! — продолжал он в том же взвинченном тоне. — У вас, по всей видимости, та же самая шишковидная железа!

— Что еще за железа?! — спросил я угрожающе, ассоциируя его открытие с канцером, сифилисом и прочими геморроями (больше всего боялся, что он начнет осматривать мои железы).

— Она прячется в мозгу, это священный глаз древних, соответствующий третьему глазу Циклопа, в ней скрывается Ваш дух, и ее не открыть, пока Духовный Огонь не поднят сквозь священные печати, именуемые Семью Церквями Азии… — бормотал кретин.

— Да перестаньте вы пороть ерунду! — возмутился я.

— Вам угрожает опасность, даже смерть…

— Сейчас?

— Не знаю, она затаилась в глубине века,[112] мне трудно сказать, когда точно она вырвется наружу. Не знаю, отмщение ли это или плата за грехи… ведь то же самое произошло с Шекспиром, погибшим в день рождения… он ведь пил брагу и ничего не подозревал… бойтесь своего дня рождения!

Он продолжал что-то лепетать, окропляя брызгами синий палас, он снова схватил мою руку, но я резко оттолкнул его.

— Когда родился ваш отец? — вдруг спросил он.

Личность родителя всегда была свята для меня, касаться ее запрещалось даже близким.

Передо мною самый настоящий псих.

Конечно, псих, ну и что с этого?

Еще Ломброзо вещал, что у большинства талантливых людей давным-давно поехала башка, — не случайно Монастырь был всегда готов на основе медицинского заключения направить на лечение в психушку какого-нибудь выдающегося гения-диссидента (потом обычно на Западе ему вручали Нобелевскую премию).

Я старался выглядеть спокойным рыцарем с железными мозгами, но меня весьма и весьма взволновали и сведения о своей похожести на рассыпающегося от дряхлости масона, и странные предсказания по поводу затаившейся, словно бандит за углом, смертельной угрозе (к тому же еще в каком-то веке). Я прошелся по рецепции и еще раз взглянул на лик Иоганна Валентина Андреа, сверкавшего выпуклым лбом, плавно перераставшим в лысину, накрытую ермолкой. Только при больном воображении, только при извращенном восприятии мира можно было найти сходство между этим типом и потрепанным в боях, но еще годным на подвиги Алексом. Боже, как отвратительны эти нелепые пейсы, кустами падающие на гофрированный воротник, эти водянистые глаза и ухоженная борода-лопата (наверное, Иоганн холил ее целыми днями, выскребывая застрявшие крошки хлеба, кусочки капусты и попутно изгоняя оттуда красноглазых белых мышей).

— И все-таки я поеду! — молвил я без всякого желания куда-то ехать. Жуткая это черта, пожалуй, профессиональная, постоянно наступать на горло собственной песне, между прочим, тоже шизофрения, привет, чокнутый король Артур!

— Уважаемый сэр, я должен вам открыть тайну моей непристойной навязчивости: вас хочет видеть одно очень важное лицо.

— И только из-за этого весь этот фарс? — возмутился я, тут же сообразив, что стал жертвой простейшей комбинации, в которой участвовала и шлюшка Розмари вместе со всей кошачьей сворой.

Глава седьмая, в которой почтенный автор ничем не отличается от идиота

Он жил, не зная, жил ли он,
Переходя тысячекратно
От жизни к смерти и обратно.
Эндрю Марвелл
Выйти вон, предварительно устроив скандал в стиле оскорбленной добродетели?

И что?

Прояснятся ли все загадки и будут ли все шашки расставлены на доске?

Вряд ли, мой принц!

И я решил не уклоняться от встречи: всегда лучше обнять врага, чтобы его задушить, нежели бежать в сортир и прятать голову в унитаз (есть опасность только вымазаться, но не обрести истину).

Часы показывали час ночи, за окном стояла тьма, которую разрезал свет от одинокого фонаря, в нем крутилось скопище мотыльков. О, мотыльки, микроскопические людишки, легко умирающие и так же легко являющиеся миру! Вечер сатурний, когда вышла из кокона самка, тут же убранная под колпак из металлической сетки. Но не тут-то было! Вся комната наполнилась битком мириадами бархатных летунов, жаждавших обладать прекрасной пленницей, они задевали и тушили свечи, садились на плечи и на лицо, они летели со всего мира, чтобы совершить акт любви и тут же умереть, взмахнув на прощание ажурными крылышками…

И в тюрьме можно жить (это к вопросу о мотыльках), даже добиться привилегий и работать где-нибудь на помойке, получать за это чистые фунты стерлингов, жить под небдительным присмотром в общежитии, и даже иногда придавливать там пролетавших наседок. Достаточно мягко для кровавого Алекса — все-таки одного оглушил, а другого кокнул из «Беретты»… Совершенно не раскаиваюсь, хотя по натуре добр и даже тараканов в камере давил лишь тогда, когда они атаковали меня, словно полчища тевтонов на Чудском озере.

— Я поднимусь наверх и доложу о вашем прибытии, — сказал Артур и ушел вверх по лестнице, сбросив туфли (очевидно, его мандарин выносил только босоногих слуг).

Я остался наедине с собою, но виски пить не стал, настраиваясь на серьезную беседу. Чувствовал я себя предельно спокойно: все стало на свое место. Я взял с полки толстую энциклопедию и раскрыл ее наугад. Любил я эту неприхотливую игру с книгами: ткнешь пальцем в раскрытую страницу и прикидываешь, какой смысл таится в слове, подвернувшемся под палец. Связано ли это слово с тем, что произошло вчера, или будет завтра? Какие еще слова можно к нему прилепить, в какое выстроить предложение…

Выпало совершенно пресное:

«Орел-харпи (harpya harpyia), самый большой и самый сильный из орлов, живущий в дождливых лесных краях тропической Южной Америки. Быстрая и проворная птица, перелетающая на короткие расстояния с дерева на дерево в поисках добычи — преимущественно обезьян и ленивцев».

Это заставило задуматься, барахтаясь в наплывах ассоциаций.

Харпи — символ США.

Харпи — намек на мужественного Алекса.

Харпи — это Некто в ермолке (проклятый Иоганн крепко засел в памяти).

Еще одна попытка.

«Отец — родитель мужского рода; предок мужского рода, более удаленный, чем родитель; основатель расы или семьи; в Англии — старейший член палаты общин…» Пся крев… Я разом захлопнул книгу, тоска смертная, и никакой связи между орлом и отцом. Почему же никакой?

Отец умер давно, и в моей памяти он возникал еще сравнительно молодым, кровь с молоком, в гимнастерке и погонах — все-таки не хряк свинячий, а начальник лагеря, старый волк Охраны, пользовавшийся у заключенных репутацией справедливого босса (впрочем, об этом он сам мне рассказывал, когда выпивал, а что было на самом деле…).

А жизнь была нелегкая, вся в борьбе с ворогами, которых хватало у самого справедливого в мире Мекленбурга, крошили, главным образом, друг друга, много народу порешили в этих кровавых боях.[113] Жутко конспиративный и беззащитно открытый. От него уже, наверное, остался лишь прах, смешанный с землей, или ледышка, или… Видит ли он меня с вышины? Созерцала ли его парящая душа все мои метания по белу свету? Несомненно, что он гордился Алексом — единственным любимым сыном, если, конечно, святой Петр не отнимает память, пропуская душу через врата…

В ожидании высокой аудиенции я неожиданно задремал в кресле, хотя казалось, что меня мучит бессонница, Гомер, тугие паруса — и никаких гвоздей.

Сон (если это был сон, а не бред, не безумие) вспыхивал странными клипами — клип-клип, хлип-хлип — перебивавшими друг друга.

Хор детей: мама, мама, наш отряд хочет видеть поросят.

Бледный Алекс в гондоле плывет по каналу в лондонскую Венецию, там средней руки зоопарк, плывет торжественно, как гордый лебедь.

Вдруг охотник выбегает, прямо в Алекса стреляет.

Краснозадая шимпанзе протягивает лапу из клетки и срывает с носа Алика темные очки.

Теперь все видят, кто он такой. Огня, кричат, огня! Пришли с огнем.

Люди, будьте бдительны! Где начальник клетки?

Вспышка огненного зада шимпанзе, еще и еще.

Посиди я в каземате еще двадцать лет, — и выбился бы в академики, и пожаловали бы Нобеля. Зачем вообще учиться в разных недоумочных университетах, если можно грызть гранит науке в камере?

Вот Маня точил камень своей партийной каплей всю трудовую жизнь, влез на самую вершину в Монастыре, добрался до поста Самого, стал метать копья в Самого-Самого, влез по дурости в комплот. Куда ему, бедному, в комплоты играть, если жена тапком по физии мазала? В итоге грянула Великая Буржуазная Контрреволюция (или Революция), шум невообразимый, гремящие танки на улицах, баррикады у парламента, попы с молитвами в честь Пересвета и Ослябли, секретут из Яшкиной губернии толкает речь с танка, охранник чуть придерживает, чтобы спьяну не рухнул, мировая общественность взбудоражена. И тут бедного Маньку взяли под белы руки и упекли в каталажку, правда, вскоре выпустили на волю, и там он начертал книгу, писал от души, видно, что тюрьма его жизнь перевернула, расставила точки и заставила думать.

Крупный клип: смеющаяся задница шимпанзе.

Медведь хватает Татьяну в охапку и несет в сени, пока недремлющий брегет не прозвонит ему обед.

Клип с рекламой часовой фирмы «Бреге».

Но где очки?! Где темные очки, чтоб отделиться от всего?!

Челюсть Коленьки, разинутая, как у Сатурна, пожирающего своих детей. Туда я ему и всадил пуленьки. Коленьке — пуленьки, поэтическая находка, аллитерация.

Встречались на явке в Монтре, дружили закадычно. «Монтре-Палас», где жил Набоков, его я впервые прочитал в английской тюрьме, царство ей за это небесное. В гимназиях не обучались, не до книжонок было в монастырской школе. И только тогда узнал, что он с женой радовался жизни в «Монтре-Паласе» целых пятнадцать лет. Кара не умел водить и учиться не хотел, на машинке не печатал, ловил себе бабочек в свободное время и пописывал романы. Если бы не Верочка, носившая за ним книги на лекции… Если бы знать! Заскочить бы с Челюстью к великому писателю: «Здравствуйте, Владимир Владимирович! Здравствуйте, лучезарная жена Верочка! Мы только что с явки. Объясните, пожалуйста, что такое счастье?» Что бы он ответил? Выгнал? Ни в коем случае! Шпионаж его интриговал, не случайно он написал «Соглядатая». Кстати, Челюсть знал наизусть «Евгешу Онегина», мог бы почитать и прокомментировать.

Об Интеллидженс Сервис сраной. Покойный отец, наивный человек, дитя ГУЛАГА (в смысле — начальник лагеречка в Сибири, где мы жили не тужили) при упоминании названия британской разведки всегда многозначительно тянул палец к небу: интеллигентная![114] Откуда было знать, что интеллидженс и интеллигенция, что коровья лепешка и дикая роза. Думал, они другие, чем мы, грешные. Увидел бы папаша, как эти вшивые интеллигенты крутили Алика в тюрьме, как незаметно били поддых, как интеллигентно давали в морду…

Спал ли я, бредил ли, проваливался ли в пропасть в рвущихся об уступы штанах арлекина, но вдруг почувствовал, что на меня навалились, горло внезапно сломалось, заскрипело в железных тисках, я силился освободиться, убежать, я хотел жить, я разлепил глаза и увидел себя, веселого, подшофе, в синем стриповом костюме.

В льняной мятой кепке Cino Ferrari, шикарной в своем несоответствии моменту.

Тут я совсем задергался и обрел себя.

Прошло десять минут, где же хмырь Артур?

Сейчас бы контрастный душ, последнюю модель «Жилета».

Синюшная выбритость до последней, вшивой волосинки. Ошеломляющий парфюм «Eternity», душный и сладкий, как подмышка турецкой княжны, которую за борт или еще куда. От нечего делать вставил в кассетник Вагнера, его я полюбил на всю жизнь и готов был жить в Байрейте хоть на могиле великого гения, проверять билеты в качестве контролера на знаменитом фестивале, лишь бы постоянно слышать его «Кольцо Нибелунгов».

Правда, сложными путями я шел к безумному Рихарду: ведь папа с мамой не учили музыкальной грамоте, и я все жаждал найти сюжет с ревнивым Отелло или подыхающей Травиатой.

Красотки, красотки, красотки кабаре.

— Какой пгиятный этот день, когда в сей дегевенский сень пгосыпалась бель Татиана! — пел мсье Трико.

Артур, наконец, показался на лестнице, шел он торжественно, словно собирался пригласить меня на вручение ордена Подвязки из рук Ее Величества королевы.

— Извините, что я задержался, прошу сюда!

Именно в этот момент я почувствовал потребность посетить туалет, в последние годы подобные желания наваливались на меня совершенно неожиданно и в самые неподходящие моменты. К счастью, в тот момент я не присутствовал на дипломатическом приеме и не подносил президенту дары в виде набора перстней, иначе мое положение выглядело бы совсем безвыходным. Но я зашел и почти тут же вышел, и вообще не стал бы об этом упоминать, если бы за спиной не раздался грохот и кусок обвалившегося потолка не взорвался у меня за спиной, прыснув на брюки и ботинки. На потолке в водяных разводах чернела вполне внушительная впадина, почему это событие оказалось приуроченным к моему визиту в этот дом, я так и не осознал.

— Это у вас всегда так, Артур? — обратился я к вечному студенту, тоже смущенному происшедшим.

— Досадная случайность, Алекс, дома стареют вместе с людьми, не стоит нервничать из-за пустяков…

— Ничего себе пустячок, — слабо ухмыльнулся я.

— Извините, сэр, — выдавил он, словно алкал прощения за все свои грехи на грешной земле.

Зияющая задница шимпанзе зажглась, как одинокая звезда, открыв мне путь в ящичек Пандоры.

Я вошел в соседнюю комнату, где, помимо разношерстной мебели с безделушками, высилась китайская ширма, отделанная камнями из нефрита. Я еще раз огляделся вокруг, ожидая увидеть то ли величественного Сфинкса из Гизы, то ли, на худой конец, лично Несостоявшегося Ксендза в застиранной гимнастерке, допрашивавшего Каннегиссера, убийцу вождя Петроградской ЧК Моисея Урицкого.

— Прошу садиться, дорогой Алекс, и извините меня за весь этот маскарад, — раздался глуховатый голос из-за ширмы. — Не угодно ли чаю или кофе? Только прошу вас не заглядывать за ширму…

— Уж не скелет ли там? — по инерции сострил я, ощущая себя скалящим зубы Ларошфуко.

— Вот бы вы удивились, если бы оказались правы.

Я обратил внимание на некий акцент, с которым я впервые столкнулся в Городе Желтого Дьявола, беседуя с таксистом, уносящим меня в городишко Брайтон, где предстояло встретить ценного агента, который еще во время войны снабжал нас атомными секретами прямо из Лос-Аламоса. Тогда я еще не знал, что любой бердичевец не только осваивает английский за две недели, но и заражает своим акцентом остальных аборигенов. Самое поразительное, что эту ломаную галиматью все понимают, и топырят уши, если слышат истинный оксфордский, если не австралийский.

— Спасибо, я недавно плотно пообедал, — ответил я немного развязно, по профессиональной привычке нащупывая манеру беседы со столь таинственной фигурой.

— Может быть, стаканчик «гленливета»? — добродушно продолжил глас.

Осведомленность о моих пристрастиях не удивила, наоборот, было бы странно, если бы мне предложили болгарскую «мастику» или галльское «перно». Что же это за тип и что ему от меня надо?

— Спасибо, но виски я обычно пью после семи вечера… — соврал я и к ужасу своему покраснел.

— Ладно, ладно, вы не на партсобрании, — усмехнулся типчик. — Наливайте, не стесняйтесь, с вашего разрешения я тоже пропущу стаканчик.

Тут я увидел початую бутылку «гленливета», что меня даже успокоило, скромно налил, но разбавлять не стал, дабы не давать повода для неуместных шуток.

За ширмой тонко зазвенел ручеек из знаменитой шотландской речки Спрей и раздалось тихое покашливание (собеседник купался в нирване первого глотка).

Тут мой глаз заметил на стене портрет: это был Иоганн Валентин Андреа собственной персоной. Собственно, удивительнее было бы узреть портрет Черчилля или, не дай бог, Берии.

— Не могли бы вы представиться? — спросил я с подчеркнутой вежливостью, мысленно стянув шляпу в перьях и наклонив стан с пристегнутой шпагой.

— А какое это имеет значение? — искренне удивился голос. — С каких это пор приличные люди представляются уголовникам?

— Очень приятное начало беседы, — я аж задохнулся от внезапного хамства.

— А разве это не так? Разве вы не грохнули своего коллегу?

— Все это я уже слышал на процессе и не вижу повода для повторения. Вы что, для этого меня пригласили? — Я даже надулся от негодования, словно всю жизнь питался овощами и считал пистолет открывалкой для пепси-колы.

— Вы что? Считаете меня идиотом? Между прочим, я всю жизнь занимался проблемой покаяния. Ведь именно от этого зависит не только ваша карма, но и карма ваших родных… А вы не опасаетесь расплаты за преступление?

Ишь ты, какой умный! Больше и не с кем поговорить о покаянии, кроме Алекса! Выписал бы из Рима самого понтифика и беседовал бы с ним сутками напролет…

— Как известно, православная церковь прощает грешников. Естественно, при условии их покаяния, — я был сдержан, хотя очень хотелось врезать этому кролику.

— Вопрос весьма спорный. Но любое человеческое существо по идее должно мучиться, совершив убийство ближнего.

— Это ко мне не относится, — отрезал я. — Может, это касается вас?

Наглость била из меня, как шампанское из неумело открытой бутылки.

— Не будем напрасно ломать копья. Смерть, в конце концов, лишь незначительная деталь нашей жизни. Гораздо важнее проследить путь Темного Пятна, которое отпечатывается на всем роду. Жизнь после смерти, поверьте мне, гораздо интереснее и насыщеннее, чем наше хрупкое бытие. И Темное Пятно, словно туча, ложится на наше вечное пребывание во Вселенной. Это касается всего рода. И вот сейчас над вами и всей семьей навис топор возмездия. Вам знакома история вашего отца?

Разговор напоминал прыжки на осле по каменистой пустыне, без задержки на одной теме. Кто же сидит за ширмой? На миг показалось, что я попал на допрос в ОГПУ — НКВД, к следователю с незаконченным церковно-приходским.

— В общем и целом.

— Вот именно! — воскликнул он. — Так я и знал. Боже, как изменилось отношение к отцам! В древнем Китае дети боролись за право согреть постель отца перед сном, а сейчас…

Неожиданно я почувствовал нервную дрожь, словно меня обвиняли в отцеубийстве. Я вдохнул воздух и сделал огромнейший глоток, виски перекрутил пищевод и громыхая прокатился по кишкам.

— Я убежден в честности своего отца. Кроме того, дети не отвечают за дела своих предков.

— Банальность, вбитая рябым кретином в головы подвластных ему рабов, которых он истреблял как тараканов. Поменьше следуйте трюизмам. Тише едешь — дальше не будешь, завязнешь и не выберешься. Тот, кто семь раз мерит, прежде чем отрезать, никогда ничего не добьется, так и будет мерить всю жизнь. Бесплатный сыр бывает не только в мышеловке, он порой и на тропинке лежит, рядом с белым грибом. Надо лишь работать мозгами, и деньги упадут к ногам…

Кто же такой этот тип? Обставлено все слишком театрально, непохоже на специальную службу. Бесспорно, не англичашки, зачем было меня выпускать и вновь вербовать? Наши? Не наш стиль. Закручено, как у Кафки, идиотская китайская ширма, придурочный студент, нет, это не наше блюдо, слишком много специй. У штатников на такие штучки просто не наберется мозгов. Какие-нибудь схимники? Антихристы 47-го дня? Староверы-маловеры? Сект всегда водилосьмножество, их не перечесть…

Мэтр продолжал вещать:

— Я всегда считал, что каждый человек — остров, и потому часть континента. Как и английский поэт Донн. Все мы находимся в неодолимой связи, словно табун лошадей в одной упряжке. Неужели это не ясно? Или на Земле у человека нет миссии?

Я почтительно слушал этот бред, сдерживая иронический настрой. Миссия? А какая, собственно, у меня миссия? Я же не Моисей… хотя очень хотелось бы.

— Как мне лучше к вам обращаться?

— Можете называть меня Иоганном или просто герром Андреа.

— Зачем я вам, герр Андреа? И в чем заключается моя миссия?

Он вздохнул, словно разговор измотал его до крайности.

— Вы не святой, но кое-какие задачки вам придется решить. Прежде всего, спасти себя и свой род.

Иоганн Валентин Андреа закряхтел за ширмой, возможно, он тихо смеялся и потирал руки, а возможно, оправлялся в фарфоровый горшок. Чем дольше я общался с этим так называемым магистром, тем серьезнее он мне представлялся. Спецслужбами тут и не пахло. Весь стиль разговора с загадками и недомолвками совершенно не вписывался во вполне понятный, прагматичный, даже простоватый язык, свойственный оперативникам. И впрямь за ширмой сидел тот самый мужик в пейсах, падающих на гофрированный воротник, перебирал четки и наблюдал за моим выражением лица по телевизору (трубку никто не потрудился запрятать, она торчала под потолком).

Неожиданно его голос прорвался в тишину звонким фальцетом:

— Скажите, ради чего вы живете?

Вопрос застал меня врасплох,[115] правдиво ответить на него я не мог, а лгать не хотелось. Ляпнуть наугад? Ради великого Мекленбурга, распавшегося в самой красе своей? Ха-ха, нужно быть полным кретином, чтобы тратить свою жизнь на это пристанище жулья. Ради Идеи? Но она уже давно сгинула, как Атлантида, или превратилась в свою противоположность. Сын и жена? Самое время поразмазывать сопли, причитая: «Вся моя жизнь — в детях». Что тут греха таить, — жил я ради себя, любимого, ради того, чтобы жрать, пить и временами окучивать наседок.

— Не буду хитрить, но сейчас я не вижу предмета, ради которого можно потратить жизнь. Разумеется, я не имею в виду Бога…

— Разумеется. Это человек чувствует только в Индии. Точнее мог почувствовать. В Индии того времени, когда великая пустыня Гоби была морем, а исчезнувшая Атлантида составляла часть единого континента, который начинался с Гималаев и простирался вокруг Южной Индии, Цейлона, Явы, до далекой Тасмании. Впрочем, мы отвлеклись. А вам не хотелось бы пообщаться со своими родными?

— В Австралии? — Я сам почувствовал, что перебираю.

— Вы никак не можете распрощаться со своими монастырскими трюками. Я лично (он сделал многозначительную паузу), я лично (покряхтел) весьма заинтересован в одном генеалогическом расследовании. Расследование касается лично вас. Но для этого надо выехать в так называемую Австралию.

Разворот событий принял совершенно неожиданный характер. Скорее всего, мой собеседник темнил, цели его были совершенно другими, но разве Алекс совсем потерял голову? Согласиться. Если не подойдет, соскочить с поезда на ходу, не сломав шеи. Но до шеи еще далеко, пока вся работа выглядит туманной.

— Я согласен, — ответил я решительно.

— Похвально, поздравляю вас. Правда, вы рискуете. Вдруг я попрошу вас убить президента?

— Ценю ваш юмор. Однако, надеюсь, вы подробно посвятите меня в дело.

— Разумеется. Более того, вам придется прочитать мемуар своего отца, не забудьте захватить его в соседней комнате. Кроме того, я хотел бы попросить вас об одном одолжении. Мне нужна ваша расписка.

— Расписка в чем? — магистр не переставал меня удивлять. Может, я нахожусь в гестапо? Или в довоенном НКВД, где обожали вербовать направо и налево?

— Всего лишь в том, что вы готовы сотрудничать с Иоганном Валентином Андреа.

Заметим, что в Монастыре кадровые монахи давали не расписки, а излагали целые клятвы верности, так что опыт у меня был скудный, разве что в детстве я давал своему другу Шурику письменное обязательство вернуть ему два пирожка, заимствованные у него в обеденное время. Отказаться? Но какие будут последствия? А что, собственно, случится, если подписать? Я уже давно не монах, да и весь Монастырь полетел к чертям. Брыкаться не стоит, — подписать, а дальше время покажет: ведь вся жизнь — это сплошное нарушение обязательств (еще Учитель писал, что все обещания лишь корка пирога, которую следует сломать ради начинки, сколько муки потрачено зря!).

Я достал из пиджака ручку и блокнот и вырвал листок.

— Диктуйте, пожалуйста, я готов.

— Хотелось бы кровью…

(Удивительно, что в подкрепление этой просьбы из-за ширмы не высунулось огромное плотоядное жало Змея-Горыныча.) Все это напоминало бред, однако лишь на первый взгляд. Разве мое освобождение, метания по Лондону, поездка в шекспировские места и знакомство с герром Андреа выглядели бредовыми?

— Вы тонко шутите, но ведь я не Фауст, а вы не Мефистофель, — ни вида, ни запаха крови я не переносил. Даже разбитый нос вгонял меня в транс, из которого я с трудом выкарабкивался.

— Откуда вы знаете? Может, вы и есть тот самый Мефистофель, правда, по странной причине осознающий себя Фаустом. В ящике столика лежит бритва и гусиное перо. Надрежьте палец.

Я открыл ящичек и выложил оба предмета на стол.

— Вырвите еще листочек, капайте на него, пусть это будет кустарная чернильница, — указания следовали четко, словно мастер Андреа штамповал расписки кровью каждый день. Вся эта чертовщина не столько напугала меня, сколько неимоверно удивила. Я быстро резанул лезвием по пальцу, и очень удачно, ибо на бумаге сразу образовалась большая капля. Я макнул в нее перо и, преодолевая полуобморочное состояние от вида крови, приготовился слушать.

— «Я, Алекс Уилки, — начал он медленно, — настоящим свидетельствую, что буду помогать герру Иоганну Валентину Андреа. Подпись». Вот и все. Если расписывать, то у вас не хватит крови. Большое спасибо. Успешного вам путешествия!

Я встал, направился к двери, но сделал вид, что споткнулся, потерял равновесие и схватился за ширму — она приотворилась, и я увидел лишь кожаный пуф, на котором блаженствовала карманная собачка (впопыхах я не разглядел породы), она обрадовалась моему появлению и призывно завертела хвостиком. Никаких магистров, никаких Андреа в пейсах! (Если только он срочно не превратился в собачку, такие трюки любил проделывать фон Мефистофель — о, эта расписка кровью!)

— Я ожидал от вас очередного экспромта и потому принял меры, — раздалось уже откуда-то сверху — Это некрасиво, я с вами — с открытой душой, а вы… Впрочем, у меня еще один вопрос: вы не боитесь возвращаться на родину?

— А собственно, чего мне опасаться? Я честно исполнял свой долг и с радостью увижусь со своими родными и с коллегами. — Если бы сейчас грянул гимн, я бы не удивился.

— В таком случае желаю вам счастья. Полагайтесь на волю судьбы!

Я закрыл дверь, сердце вырывалось из груди. Ни Артура, ни души, никого. Правда, на столике лежал конверт, который я тут же вскрыл. Рукопись, почерк отца. Значит, это не сон… Впрочем, не нахожусь ли я под гипнотическим воздействием? В любом случае нельзя ни секунды оставаться в этом доме!

Лошадка «рено» стояла на месте, я без особого труда выехал из городка и встал на автостраду, ведущую в Лондон.

Отель «Ambassadors» за истекший всеми немыслимыми дождями период не переместился на небо (от старого еврея Андреа можно было ожидать любой подлости), правда, двери уже закрыли, пришлось дернуть за старомодный шнур звонка, придав физиономии усталость, свойственную бездельникам и гулякам, выдающих себя за вкалывающих тружеников. Швейцар еще витал во снах, но вежливо пропустил меня внутрь. Рукопись отца не давала мне покоя, я достал ее из конверта, впился в первую страницу, зевнул и открыл глаза только рано утром.

Глава восьмая, вдохновляющая на генеалогические подвиги, завязанные на мистике

Лазурь да глина, глина да лазурь,
Чего ж тебе еще? Скорей глаза сощурь,
Как близорукий шах над перстнем бирюзовым…
Осип Мандельштам
«Так он и стоял, опустив голову, в белых полотняных подштанниках[116] (мы постыдились их отобрать, хотя пригодилось бы в нашем хозяйстве), никакого раскаяния, словно он Иисус Христос перед своими мучителями, а не обыкновенный бандит из Козлова.

Для приличия многие из них называли себя эсерами, орали о заслугах в борьбе против царского строя, всячески принижали большевиков, которые якобы отсиживались за границей, где вели партийные дискуссии под кофе с булочками. Но перед простым народом сподручнее было выступать в образах партизан (мол, не со своей властью шел бой, а с французскими или немецкими оккупантами), вот и вождь их Антонов себя так именовал, хотя всего лишь бывший начальник Кирсановской милиции, выскочка, предатель и убийца — вот уж кто пустил крови! Причем хитер, как черт: все свои грехи сваливал на разных уголовников, однажды даже прикончил одного из Караваинской банды, не щадившей население, и написал открытое письмо к народу, указав, где найти труп.

Зрело еще до него, и нас, чоновцев, начальство ориентировало по поводу козней буржуазии и ее подпевал, в том числе и в мировом масштабе. Началось все с мелочей продразверстки: с отказов открыть амбар с зерном, со скандалов и фингалов уполномоченным, обыскивающим избы, с матерщины из-за пустяков, а закончилось целым сражением и созданием Союзов Трудового Крестьянства, призывавших бить псов-коммунистов, то бишь нас.

Вот и еще одного бандюгу взяли и поставили, но порешить не торопились, времени было предостаточно, да и жалко было, хотя и не положено.

И в самом деле: жил себе человек, пахал, тискал баб, женился, наплодил детей, и вдруг нет миленького, одна душа витает где-то в поднебесье или рядом, а тело холодеет и замерзает навсегда. Совершенно спокоен, словно привык к тому, что его расстреливали, смотрел тупо в землю, сплошь покрытую одуванчиками, куда и собирались бросить его труп, завалив камнями и ветками, не возиться же с лопатой, а заставлять его копать могилу было против наших большевистских убеждений.

Солнце припекало, хотя взошло совсем недавно, бросало прозрачные лучи на подневольную ему природу, дышало радостью в голубое небо. Вдруг полуслепая старушка подошла: „Что делаете, милки? Чем занимаетесь?“ Так и хотелось ответить: „Васильки собираем, бабуся, василёчки-васильки, светики степные!“

Места тут славились своим простором, необъятными черноземными землями и лесами, от красоты которых замирал дух. И не потому, что здесь родился и вырос, гораздо позднее, уже на пенсии, имел шанс возглавить тургруппу и на пароходе проехать вокруг Европы (разумеется, бесплатно, поскольку осуществлял косметический присмотр за туристами). Конечно, Запад поразил до глубины души древними достопримечательностями, памятниками и дворцами старины, заливами вроде Неаполитанского, конечно, там люди живут не в нужде, как у нас, все вежливо улыбаются, все вылизано и вычищено, завидки берут! Я долго думал потом, почему у них при буржуазном строе все идет отлично, а у нас, несмотря на жертвы и кровь, в магазинах ни черта нет и до сих пор коммуналки и лачуги. Неужели Маркс и Ленин ошиблись? С другой стороны, как все испохаблено на Западе! Как истоптали все вокруг, забензинили и завоняли, оглушили машинами! Мечтал я о зеленом Париже, но задохнулся, а парижанам наплевать! Сидели себе в кафешках на узенькой кромке тротуара, тянули свои бордо и перно, вытянув ноги на проезжую часть, и в ус не дули. В Булонском лесу на обочине дороги зазывали проститутки — про таких лахудр я лишь читал у Куприна в „Яме“ — стояли у дороги, расфуфыренные фифы, подмигивали похабно туристам в автобусах, помахивали ручками, лыбились…

И лес давно превратился в искусственный парк, покрылся пылью, поредел, пожух; везде понатыканы скамейки, на каждом углу киоски, даже у пруда, где по идее должна стоять романтическая тишина, толкались зачумленные дети и запускали на всю мощь игрушечные кораблики с оглушительными моторами.

То ли дело еще не загаженные наши леса в Подмосковье, где я снимал крохотную веранду на даче! Деревья чисты, как дети, и я бродил среди них, гладя ствол каждой кудрявой березки, отдыхал на пеньках и все подбирал себе коряги для вырезывания фигурок. Этим делом я серьезно увлекся в старости и вырезал себе целый хор: там был и худой тенор в черном цилиндре, и красноносый пьянчуга, и дама с обширной грудью. Когда приходили гости (с годами их было все меньше и меньше, противна старость, хотя разные идиоты сюсюкают об обретении мудрости и прочей гадости), я всегда подводил их к своему хору, и они восторгались моим талантом (скорее всего, врали, что еще делать?).

Неказистая деревенька, где я устраивался на лето, размещалась почти рядом с Шереметьево, и что самое удивительное — тишина стояла ангельская, никакого рева моторов в небе, рядом патриархальная речушка Клязьма, и вся эта красота в двадцати пяти минутах езды на автобусе от метро „Речной вокзал“. В ненастную погоду я быстренько собирал рюкзак и мотал домой, там с наслаждением принимал ванну и обзванивал знакомых. Довольно часто летом туда наезжал Сережка, точнее, Сергей Александрович, внучок мой, иногда прямо у реки разбивал палатку. Из сумки-холодильника доставали разные продукты, разжигали „Шмель“ или газовую плитку на баллончике и довольно ловко готовили себе пищу. Потом переходили ко мне на террасу поглядеть телевизор, но спать возвращались в палатку среди одуванчиков — там стояли раскладушки. Когда угасало солнце и слабо дул ветерок, одуванчики чуть наклоняли головки, но пух свой не отдавали. Не знаю почему, но я с детства любил одуванчики, хотя нелепо любить пух, который ветер превращает в ничто. Каким таинственным образом желтые цветки превращались в круглые, пушистые головки белого цвета? Жизнь растений нам, смертным, не познать, можно лишь догадываться, что они переговариваются, улыбаются и возмущаются.

…На отвратительной железной кровати в ведомственном госпитале, который я ненавидел всеми фибрами души из-за так называемого „восьмигранника“ — сооружения с моргом и убогой комнатой для прощания (там я не раз отдавал свой последний долг сослуживцам), кувыркаясь без сознания в мутном тумане, я всё пытался припомнить его фамилию.

Много прошло через мои руки (я не о расстрелах, а вообще, все-таки я не литературовед!), помнил только, что он из Козлова, хорошо видел его глаза, упертые в землю, словно он изучал жизнь муравьев, копошившихся на куче.

Как его фамилия?

Она слабо вертелась, то подлетая, то отлетая, словно игривый мотылек, „и поймать ты не льстись, и ловить не берись, — ведь обманчивы луч и волна“ (это Лермонтов, которого я освоил к старости и полюбил), но никак не оформлялась во внятное слово, хотя и записана была в тетрадку, своего рода мой дневник.

Как же его фамилия?

Я несколько раз сжал руку Сергея, сидевшего с убитым видом рядом на постели, но он никак не реагировал, видимо, ничего не чувствовал или думал, что я уже умер.

…В Козлове, как ни странно, я никогда не бывал, хотя от нашей деревни до него верст сорок. Обычно раз в год отец торжественно запрягал лошадей, надевал выходную косоворотку, новый костюм, хромовые сапоги, в которые заправлял брюки, мать тоже выряжалась в оренбургскую шаль, весь год она хранила ее в сундуке вместе с другими ценными вещами, пересыпанными нафталином, — и оба принимались одевать нас по-выходному.

Затем все мы погружались в довольно приличную телегу с сиденьями и на скорости мчались не в Козлов, а в Тамбов, славный губернский город, вызывавший у нас огромное уважение по самым разным причинам и, прежде всего, из-за проживания там многих великих людей. Например, при матушке Екатерине Великой в нем губернаторствовал поэт Гавриил Державин, пробыл он на этом посту вместе с женой-португалкой недолго: его быстренько „съел“ наместник, недовольный его реформаторской прытью. И публичные танцевальные вечера в доме устраивал, и классы грамматики и геометрии открыл, и первую типографию создал, и развивал в городе итальянское пение, будто жаждал взрастить тамбовских Карузо, и городской театр устроил, хотя поначалу считал Тамбов диким, темным лесом. При советской власти, как патриоту и наставнику Пушкина (даже тамбовские собаки знали надпись „Победителю-ученику от побежденного учителя“, а детям продолбили ее во всех школах, хотя Державина никто не читал), ему установили большой памятник прямо в центре города.

Жили мы до жути бедно, лет до тринадцати мы с братаном Колькой пробегали в рубахах, без всяких трусов, и только в церковь или по праздникам надевали штаны (и трусы), считавшиеся непозволительной роскошью в нашей деревне. Зато учились в церковно-приходской школе и пели в церковном хоре, дискант у меня был отменный, а брат отличался мягким альтом. Сердце заходится, когда вспоминаю сдержанное сияние золотого иконостаса, расшитые золотом одеяния священнослужителей, запахи ладана и воска, нас, мальчиков, стоявших плечо к плечу, устремив глаза ввысь и выводивших в едином порыве. „Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздаяние руку моею, жертва вечерняя. Господи, воззвах к Тебе, услыши мя; вонми гласу моления моего…“

Когда началась революция, сначала я ничего не понял, потом засомневался из-за крови вокруг, но вскоре все осознал: все-таки наша власть, рабочих и крестьян. Но если бы не кореш постарше, Яшка Хребетков, не видать мне органов, поскольку всю жизнь мечтал стать оперным тенором. В Тамбовском ЧОНе (там меня и прописали в мои семнадцать) нас, юнцов, было много, антоновцы только и орали на каждом углу, что на них, вынесших великую германскую войну, выпустили сброд из молодежи, у которой даже смелости не хватило дезертировать. Как хотелось стать артистом! Ведь всю жизнь пел в гостях, особенно любил арию мосье Трике из „Онегина“, даже грассировать научился:

Какой п’гек’гасный этот день,
Когда в сей де’гевенский сень
П ’госыпался бель Тати-ана,
И ми п’гиехали сюда:
Девиц, и дам, и господа посмот’геть,
Как ‘гасцветайт она!
Все улыбались и делали блаженные лица, словно перед ними соловьем заливался Собинов (мне говорили, что манерами я чуть похож на великого тенора), слушали внимательно, стараясь не греметь рюмками и тарелками, а в конце бурно аплодировали и часто заставляли, причем совершенно искренне, повторить.

Но как же его звали?

— Что-нибудь передать жене? — спросил Яков, видимо, жалко стало, человек все же, хоть и бандит.

Яков считался у нас самым добрым, ему бы в церкви служить, всегда давал взаймы и не просил вернуть, не таил зла после ссоры, заступался в трудных ситуациях, играл на мандолине и хорошо пел частушки, ни о ком не отзывался плохо.

— Так что передать?

Тот поднял серое, в синяках лицо (на допросах мы их всех прикладывали, а как еще? они с нами тоже не в белых перчатках работали), посмотрел куда-то мимо, потом на небо.

— Давай кончай! — без всякой злости или пафоса, как будто сплюнул.

И никакого раскаяния (один гад совсем недавно землю грыз, чтобы простили, на коленях ползал), ненавидел нас, словно мы власть взяли не ради таких, как он, рабочих и крестьян, будто мы не отдавали молодые жизни за международную победу всех пролетариев. Правильно говорил товарищ Ленин: рабочие должны давить их, пигмеев, своим железным кулаком. Ведь приезжали к нему в Кремль крестьяне из Тамбовской губернии, с каждым здоровался за ручку, интересовался делами, в том числе и бандой Антонова. Ему объяснили, что эти так называемые партизаны грабили советские хозяйства, потребиловки и частных граждан, а у крестьян отнимали скот, лошадей, сбрую, фураж. Жаловались и на власти: мол, нет у трудящихся сил выполнить разверстку, сплошной грабеж! Власти порой доходили до глупости: требовали картошку, а когда крестьяне ее привозили и сваливали, то она попросту сгнивала, и тогда их снова призывали и заставляли почистить и освободить место.

…Он смотрел в землю, но мы не спешили: не хотелось омрачать выстрелами хорошую погоду и настроение. Да и жаль его было, хотя они нас не жалели, — совсем недавно захватили Митрофанова, вырезали на груди звезду, а потом повесили на осине в назидание всем, вот и вся песня!

Почему же они ненавидели свою власть? Ведь мы боролись с врагами народа, ради вот такого типа, который стоял перед нами, а вместо благодарности и одобрения они поджигали наши казармы, оседали в лесах, совершая наглые вылазки на наши отряды. Никогда я не смог получить ответа на этот вопрос. С белогвардейцами, в чьи дворцы такие простые люди, как я, вселились из своих жалких хижин, всё было ясно: они отстаивали свою собственность, награбленную у народа, но почему этот самый народ частично их поддерживал? И не только в гражданскую, но и в Отечественную: сколько солдат перешло на сторону немцев!

Небо заволокли облака, но ненадолго. По этому поводу мы закурили, положив винтовки на траву. С Хребетковым я работал уже давно, странный он был человек, иногда неожиданный. Однажды сразу же после того, как упал замертво очередной наш подопечный (я по ошибке попал ему в голову, и она словно взорвалась, разлетелись мозги во все стороны), вдруг сразу же завел со мной разговор насчет лошадей, мол, нельзя отбирать у крестьян жеребых кобыл, а брать только меринов, годных к походу. И в то же время умный человек: после тюрьмы вымахал в ученые, стал профессором в авиационном институте, женился на балерине — молодой пенсионерке с огромной квартирой на улице Горького, отрастил интеллигентскую бородку.

Мы решили перекурить, пока тот стоял и выкобенивался, достали газету и махорку, скрутили себе по штуке (тогда папиросы считались роскошью, а слово „сигарета“ еще никто не слышал), присели прямо на землю, благо погода стояла теплая. Но в какое место тащить потом труп? Не бросать же волкам на съедение? Прошлись к оврагу, но удобного места для погребения не обнаружили.

Яков недавно вернулся из Моршанского концлагеря, где содержалось человек сто разных бандитов и им сочувствующих, карали тогда еще мягко: одним — до пяти лет, другим — по несколько месяцев, сидели там и заложники, числившиеся за комиссией красного террора и за следкомом. Вся проблема в слабом конвое, рассказывал Яков, даже колючей проволоки для ограждения не хватало, а за гвоздями для ее пришивки направляли аж в Тамбов. Такие вот дела, руководство не охраной занято, а организацией пропагандистских лекций для заключенных, в большинстве своем крестьян. Впрочем, и позже, уже в тридцатых, у нас всегда с арестованными были проблемы: например, на черта было регистрировать в деле все их личные вещи, вроде отпоротых от гимнастерок белых воротничков или золотых коронок? Кому в нашей организации нужны поношенные воротнички? И как я, следователь, мог вырвать изо рта золото, если не я лично выводил в расход, а совсем другой коллега? Впрочем, бывали случаи, когда после расстрела изо рта вытаскивали золотишко, однако насчет воротничков я никогда не слышал.

Если бы я тогда знал, что через несколько месяцев сам чуть не отойду в мир иной из-за этих расстрелов! Громили мы антоновцев, громили, крошили-крошили, и вдруг товарищ Ленин задумался: правильно ли это? И заявил о передержках и безобразиях в ЧК, и потребовал наказания виновных (потом такой же трюк повторил Сталин после своих раскулачиваний: написал „Головокружение от успехов“ — и снова чекисты во всем виноваты, а у власти руки чисты). Тут меня и схватили за одно место, оказалось, что я чуть ли не главный рас-стрельщик в Тамбовской губернии, местный палач. Призвал меня начальник и заявил, что я превышал свои полномочия. Как так? А так! Разве не помнишь, как расстреливал? Но ведь не сам я это придумал, был приказ начальства. Ты начальство не трожь, ты за себя говори.

Мурыжили целый месяц допросами, хотели по революционным законам, но тут кого-то из крупных большевиков убили, и снова всё стало на свое место. Правда, меня понизили и уже до расстрелов не допускали, перевели на другую, менее престижную работу по подготовке подопечного к расстрелу. Но потом простили и бросили на сложный участок, на ночную работу. Поздней ночью охранники выводили приговоренных на подготовленную поляну, слепили их фарами грузовиков с включенными на полную мощь моторами (еще несколько стояло на улице и тоже ревели во всю мощь) и открывали шквальный огонь. Собственно, на этом наши функции и заканчивались, — собирать и укладывать трупы в грузовики входило в задачи другого отделения, занимавшегося захоронением. Вскоре пришло распоряжение расстреливать прямо в специальных подвалах. Лично мне эта новая практика нравилась гораздо меньше: не хватало пространства, и лица приговоренных были как на ладони. Одни молили о пощаде и оглашали стены дикими криками, другие гневно плевались и грозили кулаками, третьи тихо молились, упав на колени, некоторые сходили с ума и, брызжа слюной, громко хохотали, почти все страдали недержанием, и от этого в подвале воняло, как в общественном туалете.

Но самым тяжелым испытанием для меня стали штучные расстрелы, к счастью, на этом деле я пробыл всего лишь месяц, здоровье не выдержало, с головой начались сложности. Вроде бы всё выглядело просто: среднего размера подвал, стол с бумагами, стулья, на стене — портрет Сталина (всё это видел входивший арестант и успокаивался, рассчитывая на обычный допрос), никакой суеты, никакой нервности. Я прятался за дверью и при заходе быстренько стрелял в затылок. Удовольствие не из самых больших, в первый раз меня всего забрызгало мозгами с кровью и тошнило несколько часов, всего вывернуло, хотя я уже имел солидный опыт по ликвидации.

Но голь на выдумки хитра, и я выкроил из клеенки специальную маску-накидку, в ней проделал прорехи для глаз и рта — подобные колпаки потом я увидел на фотографиях у ку-клус-клановцев. Всё равно противно и потом всё отмывать, однако со временем я приспособился стрелять в самую нижнюю часть затылка (от этого череп раскалывался редко), на вытянутой руке, не совать пистолет прямо в голову, как я, видимо, с испугу делал на первых порах. С годами эти дела совершенствовались и, когда в сентябре 1950-го я присутствовал на слушании „ленинградского дела“ в здании Дома офицеров и всех приговорили к расстрелу, то вдруг из-за сцены вылетели рослые охранники, напялили на осужденных белые саваны и понесли к выходу через весь зал. Зачем такой спектакль? Потом говорили, что для демонстрации силы и могущества органов. Но после смерти Хозяина наступили мои черные дни, и отправили меня в Сибирь начальником лагеря.

…Яков вернулся и шепнул мне на ухо, что у оврага есть яма, так что копать не надо, но перед расстрелом стоит снять сапоги — в хозяйстве сгодятся.

— Ребята! — вдруг спросил бандит. — Закурить не дадите?

Спросил просто, не пытаясь вызвать жалость, ведь мог же сказать: дайте покурить перед смертью, но не сказал, наверное, не верил, что мы его прикончим, любой человек не может представить свою смерть, других — да, но не свою собственную…

За год до смерти меня затаскали по разным собраниям как ветерана революции и ВОВ, обязательно сажали в президиум, и было приятно блестеть всеми орденами и медалями (накануне начищал их мелом). Правда, раздражали пионеры, которые хватали каждого ветерана под руки, словно немощного старца (между прочим, я еще встречался с дамой лет на сорок меня моложе, и еще как встречался!), и волокли к сцене. Однажды я даже пошутил с пионеркой, предложив пробежать стометровку, однако она была непроницаемо серьезна и, наверное, думала, что ей попался чудак, любивший повалять дурака. Конечно, старость — не подарок, с возрастом у каждого из нас всё худшее и странное прогрессирует не по дням, а по часам: растут бородавки, превращаясь в огромные висящие отростки, на шее высыпают мелкие седые волосы, которые трудно выбрить, Иногда утром обнаруживаешь на носу одинокий черный волос — а ведь всегда был шатен! — нарастают опухоли в кишках, камни в печени, разные полипы в заднице, и бешено растут самомнение и осознание своего собственного неповторимого вклада в историю, обидчивость, нетерпимость, раздражительность — все-таки я не такой тупой и имею чувство юмора, как говорил просвещенный сын. Думаешь, что ходишь бодрым шагом, а на самом деле плетешься, как старый осел, становишься ниже ростом, непроизвольно сутулишься и смотришь в рот сыну, которого раньше учил жизни.

В свободное от магазинов время читал классику, иногда листал современную прозу и даже стихи (раньше ничего, кроме Пушкина и Лермонтова, не читал), однажды наткнулся на некоего Томаса Стернза Элиота (классик двадцатого века, как написано в предисловии):

„Тебе надоест
Рожденье, и совокупленье, и смерть.
Жизнь такова, если в трех словах:
Рожденье, и совокупленье, и смерть“.
Только полный дурак мог такое написать, в конце концов, после первого же совокупления мог бы и повеситься, а не клепать до преклонного возраста заумные стишки! Лишь безответственные пачкуны столь скудно определяют жизнь, которой они, обожравшиеся богатеи вроде Элиота, между прочим, пользуются во всю ивановскую, заделывают детей собственным горничным, держат спиртное в подвалах и глушат его, когда взбредет в голову (недавно видел фильм, где король купался в бочке с вином). Развлекаются на скачках, охотятся на лошадях за лисицами и стреляют в них на ходу, а потом берут в руки перо и начинают философствовать на кофейной гуще… тьфу!

Сколько мы поломали копий с сыном из-за Сталина!

Алекс в споре нетерпим, и чуть ли не меня единственного обвинял во всех преступлениях, а ведь в юности он сам относился к Сталину с благоговением, читал со школьной сцены „мы так вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе…“ Исаковского, и даже по-украински (ведь изучал эту чертову мову недолго, когда меня на год бросили начальником лагеря под Житомиром) „Людина стоiть в зореноснiм Кремлi, людина у сiрiй вiйсковiй шинелi“ Павла Тичiны. После двадцатого съезда Алекс возненавидел Сталина, зато поклонялся Ленину и считал, что мы нарушали ленинские нормы, и из-за этого вся страна превратилась в ГУЛАГ. Когда наши танки вошли в Прагу, сын впал в такую депрессию, что написал заявление о выходе из партии (я уговорил его порвать и забыть об этом случае).

Рад бы я проводить целые дни с внуком, но с годами он от меня отдалялся и не жаждал ходить вместе на каток или в театр. Звонил редко и всегда что-нибудь просил, например, предоставить ему на вечер квартиру для сборища класса (представляю, как бы напились! совершенно очевидно, что все другие родители отказали, а он выбрал меня, дурака!). На все мои вопросы об успеваемости, здоровье, планах на лето (прямо скажем, неоригинальные) отвечал грубо вроде „ну эту школу к черту, надоело учиться!“

Мне кажется, из Сергея вышел бы хороший хозяйственник, нужно ему после школы определиться на какой-нибудь экономический факультет, а ему всё равно, совсем не заботится о будущем — так всегда бывает, когда одно дитя в семье, да еще и с отцом в командировке. Сложный характер, вот и на мои похороны не захотел идти, еле Алекс его уговорил.

Что мы с ним не поделили?

Конечно, я был иногда зануден со своими нравоучениями, хотя трудно представить деда или отца в роли одобряющего всё попугая, но всё же я часто делал ему подарки, вытаскивал на каток и гулял в парке. С Павликом тоже не просто, и всё его поколение для меня загадка, хотя им и шестнадцати еще нет. Но поймет ли он, чем он обязан моему поколению? Ведь мы штыками добывали для него счастье, если бы не мы, то так и остались бы всей семьей батрачить.

…Затянули мы слишком. Солнце уже начинало медленно угасать, и мир вокруг стал отчетливо контрастным, тщательно выписанным, как на картине, каждая ветка, каждая травинка окрасились в свой неповторимый цвет, под игрой света и тени заиграла муравьиная куча, и вся трудовая компания энергично задвигалась, захлопотала, перетаскивая вверх и вниз разный хлам. Яков махнул рукой: мол, пора, и так уже вечер. Мы взвели затворы, наспех прицелились, метя кто в грудь, кто в голову, и ухнули почти разом — его отбросило спиной на землю.

…Алекс сидел рядом в черной рубахе с короткими рукавами и держал мою руку, я иногда легко сжимал пальцы: не решил бы, что я уже умер.

Когда выстрелили, я дал ему пальцами понять, что всё кончено, но он, видно, не понял и смотрел мимо меня, куда-то рядом, на капельницу, которая обогащала мою остановившуюся кровь витаминами и прочими лекарствами. Он смотрел на капельницу и, наверное, думал, что невозможно сидеть рядом со мной целую вечность, сжимая руку, все равно когда-нибудь это закончится, иногда он смотрел на меня, тогда я пытался раскрыть глаза и показать ему, что еще жив, но у меня ничего не получалось, словно их специально залепили.

Он спешил, он не знал, что, если уйдет, я тут же умру, а я никак не мог дать ему это понять, никак, хотя и очень старался. Разговор был важный: ведь, когда я еще был в сознании, то лишь успел ему сказать, что, мол, плохо дело, кто же за мной будет ухаживать, если я парализован или просто болен? Казалось, что я выживу, я вообще не верил в смерть и думал, что пронесет.

Или я умру, даже этого не заметив, хотя я обратил внимание на тревожное лицо врача.

Тамбовский волк, которого мы укокошили, антоновская сволочь, его лицо мельтешило передо мной, и дрожал палец на курке.

Ясно, что пребывание рядом с умирающим отцом никому не доставляет большой радости (он не подозревал, что сквозь кроваво-туманную пелену я наблюдал и всё соображал), но и бросать мою руку было не совсем удобно, тем более что я своими слабыми пожатиями напоминал ему о своем существовании. Вошла докторша в летах (наша ведомственная больница ценила фронтовые кадры, они были неприхотливы и проще относились к смерти, чем молодняк, взращенный на сверхпередовой фармакологии, трансплантациях, биохимических анализах и прочих достижениях цивилизации).

„Вряд ли он пойдет на улучшение, — сказала она, — боюсь, что к инфаркту добавился инсульт“.

Только бы он не отпускал руку, — и я несколько раз пожал ее, показывая, что всё понимаю и люблю.

Но он отпустил».

Утром еще в постели я начал продумывать форму, приличествующую походу в консульство. Как свободный лыцарь, воспитанный среди кенгуру, я решил не выходить из образа, натянул бежевый свитер, купленный недавно в «Остин Риде», накинул поверх него кашемировый пиджак в белую полоску и втиснулся в «Черчиз».

В это время раздался телефонный звонок и женский голос попросил Алекса Уилки собственной персоной. Звонили из некоего турагентства, интересуясь, куда сэру Алексу доставить паспорт с визой, билеты и все такое прочее. Такого сервиса для VIP-ов я давненько не встречал даже в стране лицедеев, это было как «Сотая секция» ГУМа, гордость страны и всего трудового человечества. Но волшебная палочка работала безукоризненно, и через час передо мною уже красовался пакет, наполненный упомянутыми документами. Тут я подумал: а каким образом в руки турагентства попал мой паспорт? Впрочем, пока я беседовал с папашей розенкрейцером, доступ к моей барсетке был совершенно открыт, что и требовалось доказать. Оставалось изучить фото отеля и номера, разобраться в схеме, на которой стояли стрелочки от аэропорта прямо до места проживания. Вылет планировался не с традиционного Хитроу, а с более удаленного Гатвика, куда я тронулся на поезде со старинного вокзала Виктория и минут пятьдесят дремал на мягком сиденье, иногда листая брошенную кем-то газету.

Птичке оставалось только взлететь, не повредив перышек, и плавно опуститься на полянке, покрытой васильками. Не буду описывать все детали моего перелета, вплоть до скудного завтрака (но с неплохим французским винцом) и согретых салфеток. О, вышколенная вежливость стюардессы, которой рыцарь плаща и кинжала ухитрился послать ослепительную улыбку, вызвав лишь слабое движение правой брови…

Глава девятая, душераздирающая, ибо нет ничего трогательнее свидания с родиной после долгой разлуки

…И никто нам не поможет,
И не надо помогать.
Георгий Иванов
В своих тюремных университетах я иногда представлял свидание с родиной, и каждый раз в тонах слезливых и торжественных, под фуги Баха, под музыку Вивальди, под нежный клавесин, под грохот пушек, под залпы батарей. Обязательно с чтением стихов, с придыханием, с подрагиванием набухших век, удерживавших слезы…

Но.

Не оправдались надежды, и все выглядело механистически пошло, без эмоций.

Трансфер в отель (отделан он был по-европейски,[117] и на его фоне лондонский «Ambassadors» выглядел старым сараем). Никаких красок не хватило бы на описание бара, содержавшего умопомрачительный запас французских вин и особенно виски, такие марки не всегда отыщешь и в самой Шотландии (тогда я еще не знал, как далеко родина продвинулась в изготовлении фалынака).

Бармен посоветовал поужинать в загородном ресторане, где иногда чествовал гостей сам президент. На такси я доехал до кольцевой дороги и вскоре оказался в фешенебельном районе, где раньше за зелеными заборами жировал весь цвет Мекленбурга, теперь эти края разрослись и покрылись особняками, дававшими фору Beverly Hills города Ангелов. Я отпустил мотор и пешочком двинулся через мост к указанному месту.

А вот и ресторация с павлинами-официантами, все в сугубо древнемекленбургском стиле: на столах аппетитные расстегаи, огурчики соленые, маслята и опята в маринаде, семга-люкс, истекавшая жирными слезами благополучия. Красномордый хмырь самозабвенно жарил на мангале бараньи шашлыки, напевая под нос казалось бы забытую мелодию: «Come to me, my melancholy baby, come to me and don’t be blue…» М-да, конечно, я знал из мировой прессы, что революционно-эволюционные реформы несказанно преобразили Мекленбург, но чтобы до такой степени… это как запоздало обрезали еврея, а он потом жаловался: «Знал, что обрежут, но чтобы так обкорнать!»

Я прекрасно помнил хлипкую стекляшку на этом месте, с Эльбрусом гурманства — макаронами по-флотски, уводящими в серое болото пролетарской справедливости. Чтобы забыться, подавали громобойную смесь в плохо запечатанных бутылках, она глушила своим динамитом даже мысли о моментальном циррозе.

Подлетел метрдотель с нежной харей недавно уволенного опера.

— Только для вас лично: сегодня у нас завоз редкостных петушков, помнится, в прошлый раз, вам они понравились, — и он ощерился в улыбку профессионального жулика.

Интересно, когда это я здесь ухитрился пожирать петушки? Странное амикошонство, возможно, даже любезность, вроде как в Англии принято при каждом случае радостно восклицать: «Хорошая погодка, правда?» — или так же радостно: «Какой ужасный ливень!» А может, я уже давно превращен масоном Андреа в безмозглого зомби, который бродит по ресторанам, пожирая отборных петушков? «Ты знаешь, почему в передрассветный час петух свой скорбный глас являет столько раз? Он в зеркале зари увидеть побуждает, что ночь, еще одна, прошла тайком от нас!»

Оперюга почтительно проводил меня к столику, элегантно отодвинул стул, принес толстое меню в кожаном переплете. Если бы это происходило в «Кафе Ройал», на затоваренной и зажравшейся Риджент-стрит, а не в затрапезной, пусть элитной, деревушке! В окне я узрел толстую бабу с ведрами на коромысле и пьяного мужика в подштанниках, отливавшего на глазах почтенной публики, — все-таки в стране сохранился народный пафос! Его не победили ни декабристы, ни герцены, ни разные там троцкие-бронштейны-финкельштейны. Винное меню повергло бы наземь даже одноглазого старика Билла, мажорного сомелье отеля «Ритц»: рядовыми бордоскими и бургундскими здесь не марались, баловались «Шато Марго» и «Шато Петрюс», не меньше. Модные чилийские вина не котировались, из испанских признавали только «Маркиз Касерос», зато шампанское было представлено так густо, словно тут проходила личная лоза ветреной вдовы Клико и педофила графа Мумма.

Но Алекс не был бы Алексом, если бы польстился на почки соте и на рекомендацию метра — петуха в красном вине — кокован (заметим попутно, что лицемерные англосаксы опасаются вульгарного, но зовущего на бой слова «кок», и предпочитают импотентного «rooster», петуха на поджарку). Оказаться на родине и не отведать почти забытых блюд? Причем совершенно новое ощущение атмосферы: не только запах уходящего снега, смешанного с коровьими лепешками, но и физическое возвращение в родной язык, от которого отвык.

Джентльменский набор: белые соленые и прочие соленья (можно обегать весь Лондон, но не найти истинного засола, — сплошной маринад, тоска серая!). Традиционная селедочка с картошкой в мундире, блинчики с зернистой икрой, а потом и с красной, две стопки ледяной и… как у старой подружки Симы (у нее, помнится, открывал плоскогубцами устрицы, случайно завезенные с Дальнего Востока). Где она сейчас? Боже, так ей уже за шестьдесят… Женщины рано стареют, зато мы — вечные фаусты, постучи по столу, папаша!

Солянка сборная, дорога дальняя, солянка сборная, казенный дом, солянка рыбная, тюрьма центральная… Караси в сметане (ах, как ловил их бреднем с отцом! славное было озерцо около лагеря!), караси, караси, не тревожьте солдат…

Оазис на брегах реки (в памяти она осталась пахнувшей сеном, листьями и свежестью) отнюдь не ломился от посетителей, — в прежние времена стены обрушились бы от осады любителей макарон по-флотски. Скромная пара гнедых — госпожи министерши на прогулке, тихо лопотавшие о своих VIPax-ax! — ах! (последние в это время страдали в саунах с массажистками); одинокий старикан с выпученными глазами со сложенной газетой то ли для чтения, то ли на всякий случай, явно ненавистник власти, успевший сдать за хороший куш свою приватизированную дачу; серая, стертая до полной безликости пара семейного вида, абстракция вечной любви, комического погружения пестика в тычинку Вот вошел худой человек в дубленке, постучал хромовыми, с начесом сапожками, обивая снег, снял квадратную кожаную кепку и пригладил кудри перед зеркалом, снова нахлобучил кепку и пошел к столику заметрдотелем.

Время удивительного самоутверждения.

С точки зрения самоудовлетворения, истина и ложь равнозначны, это и печально (опрокинул стопку и закусил огурчиком, в смысле — я). Думать о блаженном будущем не хотелось: сразу представлял себе удивленного Сергея, не видевшего отца… сколько? Теперь ему уже под сорок, если не ошибаюсь. Как ему могли объяснить мой неожиданный уход с горизонта? Без вести пропавший или погибший при… — лучший вариант, внезапный инфаркт — худший. Почему не давал о себе знать, папуля? Мешали дела шпионские? Тут я вспомнил, как в шестилетнем возрасте он орал на меня: «Вон из дома, шпион!» Слезы обиды подступили к горлу. Словно работал я дирижером в Ла Скала и вдруг вышел с балалайкой на паперть. Ну, а Римма?

Вы ошибаетесь, друг дорогой, мы жили тогда на планете другой.

Сейчас все смотрелось иначе: и ревность моя, и ненависть к ней и к убиенному Челюсти выглядели как причуды прихотливого венецианского мавра. Марта Скавронская, потаскушка из потаскух, переходила от солдата к офицеру, от офицера к князю, а затем прямо в объятия Петруши Великого. И ничего! Крестилась, взяла имя святой Екатерины, сумела взять императора в руки, успокаивала его во время приступов гнева. Правила исправно, стала императрицей, и только злые языки поминали прошлое. Да что эта распутная немка, разве Мария Магдалина не блудила? Разве не простил ее Иисус, и не стала она святой? А ныне христопродавцы вообще считают ее женой Спасителя.

Но не из ревности ты же отправил своего дружка на тот свет, товарищ Алекс, ты убил предателя! (Но неспокойно на душе, намутил воду чертов магистр, зачем все же он вытолкнул меня в Мекленбург?) И тут веселые мыслишки: Мазепа перешел к королю Карлу, предал Петра, а сейчас превращен отмороженными хохлами в борца за независимость. А Учитель? Разве не он на денежки германского генштаба выступал против власти и произвел революцию? Пример святого Петра вообще уникален: сначала заложил Христа (еще не прокричал петух!), во время казней Нероном христиан позорно бежал из Рима, пока не встретил на Аппиевой дороге Иисуса. «Quo vadis, дражайший Петр?» Пришлось вернуться и погибнуть за правое дело. Были ли предателями Петэн во Франции или Квислинг в Норвегии? Они утверждали: сотрудничество с фашистами помогло уберечь нацию. Сохранить красоту Парижа и Брюсселя, избежать разрушений. Резонно. Вот Мекленбург гордо не сотрудничал, и треть страны превратили в прах. Почему Муссолини повесили, а потом перевесили вниз головой (чтобы осчастливленному народу удобнее было плевать в его физиономию), а генералиссимус Франко мирно почил, окруженный почетом и любовью? Что-то сегодня настроен я всепрощающе либерально. Самое время постричься в монахи и молить-с я в Оптиной пустыни, благо, отсюда несколько часов ходу (если не босиком по дороге дальней).

Впрочем, все эти логические выверты не для Алекса.

Предатель — всегда предатель.

Собаке собачья смерть.

Мы не дрогнем в строю за столицу свою.

Проведу день, как неискушенный турист. Обзор достопримечательностей столицы: рыдания на мощах, пение гимна под бой курантов, скорбное созерцание первобытных костей в историческом музее, обход старинных подъездов и лавочек в Летних садах, куда меня никто не водил.

Кофе оказался с цикорием, не могли не бросить ложку дегтя в дивный обед. Пришлось забить неприятный привкус толстой сигарой Hoy a de Monterrey. Счет в кожаной книжице. Словно и не существовали в недалеком прошлом официантки в грязных фартуках, гортанно выкрикивавшие сумму или, в лучшем случае, слюнявившие чернильные карандаши и суетливо обсчитывающие прямо на замызганном листке. Под счетом (солиднее, чем в «Ритце») я обнаружил целый набор рекламы, запасы жевательной резинки и биосалфетку в пластике. Все это я сгреб в карман, прикрыл счет деньгами и захлопнул книжицу.

Рядом с ресторацией оказался рынок посильнее Портабелло в граде Лондоне, продавали товар по баснословным ценам. Упитанные продавцы, одетые в дубленки и даже норки, хромоногие бабульки в бриллиантах, похмельные мордовороты, временами отходившие к своим «мерсам». Бараньи туши, свиные окорока, только что отстрелянные куропатки и вальдшнепы, мясо дикого вепря, медвежатина, оленина, зайчатина (или человечина?). Валенки, мечта аристократа, такие могут присниться лишь во сне, если бы их узрел мой дед, он свершил бы еще одну революцию. Женские красные, расшитые цветочками, мужские стильные с портретами Че Гевары по бокам… И снова праздник цветов — как в Ницце Bataille des Fleurs — во всех видах, воистину сражение цветов! Среди посетителей сновали хорошо одетые молодые девицы, смотревшие не столько на прилавки, сколько на покупателей, — о, этой роскоши и не снилось роскошному «Харр од су», боюсь, что выбор дам даже в лондонской царице ночи — кабаре «Уиндмилл» уступал по вкусу и по свежести. Но почему такие запредельные цены? Жулят! Ну, а разве те, кто счастливо проживает в близлежащих коттеджах, не жулят? Кого тут больше — хозяев или их охранников? Все воры и разбойники, все точат зуб друг на друга, все каждую минуту ожидают контрольного выстрела в голову. Построили новое общество. Молочные реки с кисельными берегами. По рекам плыли полные чарки с халявной водкой и столовые тарелки со слабосоленой семгой — разве не победа великого учения, о которой мечтали на семинарах, цитируя Томаса Мора и Кампанеллу?

Что ж, вернуться в отель, снять машину и умчаться по кольцу по золотому? На волю, в пампасы. С правосторонним движением, оставшимся только в далекой памяти, от правой стороны я отвык и постоянно крутил головой, опасаясь попасть под колеса какого-нибудь забулдыги. Рискованно, к тому же, по слухам, порядок на дорогах поддерживался драконовскими мерами: на каждом перекрестке стояли инспектора (в Лондоне я вообще видел лишь обходивших парковки мирных дядечек, штрафующих за неуплату по счетчику), требовавшие, бравшие, каравшие, вымогавшие.

И не выпить, и не закусить (хотя, писали, каждый третий водитель пьян в стельку, — грубо, в Англии звучит элегантно: «пьян, как лорд»), и это при неизбежной буре эмоций в груди. Поразительно, что я еще помнил станцию электрички, — ведь пару раз мы с Риммой тряслись сюда с лыжами, и совершали спортивные чудеса.

Я перебежал через шоссе, забитое престижными иномарками, углубился в просеку и вышел прямо к станции. Тут уже жизнь не казалась праздником, который всегда с тобой, вокзальчик совершенно не изменился, оставшись убогим сараем. В кассе торчала продавщица билетов, толстая харя, на стенах упражнялись в паскудном графитти угривые тинэйджеры. От шаткого туалета несло, на перроне валялись пустые пачки из-под молока, окурки, обрывки газет и даже засохшие цветы (представим рыцарей перрона, мечущих копья в тычинки лилий морозной ночью на скамейках!).

Подкатил поезд, оттуда вывалили людишки совсем из другого мира, чем в ресторане и на рынке, вторая свежесть и даже третья, знакомые лица, которые я хорошо помнил по прошлому. Полные сумки, обилие тележек на колесах (в мое время они считались верхом зарубежного пижонства), большинство — старики и старушки в потрепанных куртках и пальто. Пара молодых мужиков, тут же потянувшихся к забегаловке рядом со станцией, и — оптимистический удар кистью по мрачному холсту — две длинноногие школьницы (слоновые ляжки) с лыжами в руках.

Внутри вагона не пахло комфортом, хотя и было натоплено, клеенчатые сиденья зияли темными заплатами на вандальских надрезах, тут любили пофилософствовать ножичком, частенько путая сиденье с грудью путешественника. Народу было немного, я прошел в конец вагона и углубился в чтение расписания — как бы не махнуть мимо. Дверь из тамбура распахнулась, и театрально явился инвалид на одном костыле. «Великий наш русский учитель, граф Лев Николаич Толстой, — пел бедняга, не жалея ни своего голоса, ни публику, — ни мяса, ни рыбы не кушал, ходил по аллеям босой. Жена его Софья Андревна, обратно, любила поесть…» Боже, ничего не изменилось, помню эту арию еще в послевоенные годы, когда раненые и демобилизованные места себе не находили, пухли от голода, промышляли разбоем и радовались жизни: все-таки война закончилась, и это было самое главное. Антикварная картинка с поющим инвалидом сменилась сценами из беспорядочной, как загулявший баран, рыночной экономики: бабка, торгующая газетами, молодой коробейник с зубной пастой, проездными билетами, дешевым мылом, кремом для лица и средствами для разгребания снега на даче. Снова проворная бабка с сигаретами всех сортов, за ней толстуха в лисьем полушубке, с чулками и носками на борту, визжавшая «Галантерея!», словно ее душили.

Приехали.

Все стадо возбужденно ринулось к дверям, расталкивая друг друга локтями, дыша гнилыми зубами, духами и перегаром.

Вокзал изрядно перекроили внутри, на площади, рядом с памятником Буревестнику разбили большую стоянку для машин (стояли сплошь иностранные марки, в свое время даже один такой кар собирал бы вокруг себя десятки зевак). Сразу бросились в глаза неведомые доселе вывески «Обмен валюты», это выглядело, как страшный сон: в свое время фарцовщиков презирали и с любовью расстреливали. Реклама обуви, реклама концертов популярного певца (с афиши лыбился педик с уклоном в некрофилию), реклама недвижимости, тетки и девки, назойливо сующие в руки листки с рекламой фирм и услуг, ларьки с фруктами, соками, со жвачкой и сникерсами (остановись, сникерсни, етм, етм!).

Молодая деваха, кровь с молоком (еще не вечер, но уже…) предлагала рекламу туристской фирмы с просьбой зайти и гарантированно выиграть тур в Париж. Я поблагодарил и прошел с улыбкой мимо, но, видно, на физиономии моей лежала печать оленизма, и она увязалась за мной, расписывая парижские прелести, и отстала, только когда я бросил: «Неужели я так похож на дурака?» А ведь похож. Тут же светски подошла дама в черной шляпке и потертом пальто (думал, что будет уговаривать купить могилу на престижном кладбище) и предложила жареные пончики, сунув их под самый нос, аж оставила жир на кончике. А тут подсуетилась мороженщица со своим лотком.[118]

Минуя светофор за светофором (уйма машин двигалась по воле волн, не соблюдая никаких правил), перескакивая через кучки собачьих фекалий (еще не доросли до западных совочков и пластиковых пакетов), я начал продвигаться к заветной улице Буревестника, дабы выйти в самый центр столицы. Однако улица исчезла. Прогрессивная мэрия, имевшая по странной причине правительство, — я, дурак, думал, что правительство в стране бывает лишь одно, — не жаловала Буревестника, считая, что он накликал, как и вся совестливая и слюнявая интеллигенция, кровавую революцию. Сначала сочинял оды разным соколам, поигрывал с Учителем в шахматишки на Капри, потом хлопал по голенищу Усы. Трясясь от страха за границей, придумывал себе туберкулез и прочие болезни, но отец родной не дремал, заманивал, мол, народ соскучился, ждет не дождется. Возвратился, глупец, в Мекленбург на радость трудовому народу. Радовался рабскому труду зэков (перевоспитание! создание нового человека!). На самом деле, благородный был человек, продвигал писателей из народа, сочувствовал страданиям и частенько плакал. Вот если бы больной старик выкатился к мавзолею Учителя с лозунгом «Власть Учредительному Собранию!», правдолюбцы успокоились бы. За что получил бы пулю в лоб и проклятия нации. Заметим попутно, что при диктатуре после Усов вершиной достижений правдолюбцев была вонючая кухонька, где можно было пошептаться с соседом на темы ямба и хорея, включив воду в ванной и заложив на всякий случай задницу ватой (наутро, опередив соседа, донести на него куда следует).

Теперь гордо красовалось Мирская-Вдоль-По-Городской, явно плод коллективной фантазии местной директории. Я медленно двинулся к центру и неожиданно уткнулся в шикарный «Шератон» (ранее тут громоздились аляповатые кирпичные здания), вошел в подземный переход, там две девицы под окном пели на два сиплых голоса фронтовую песню, дожидаясь своих трех танкистов. Еще один новый готель, не хрен собачий, а «Мариотт», — догоним и перегоним США по «Шератонам» и «Мариоттам»! А вот и дуб заветный — номенклатурный дом, где до последнего времени проживал Самый-Самый, недавно переехавший на личную улицу, где обитало все правительство (большая ошибка, никто не ненавидит сильнее, чем друзья и единомышленники). О, книжный магазин, украшение дома!

Что останется от тебя, когда дом покроют мемориальными досками? А некоторым еще с бюстиками, что добавит шарма в компанию кондиционеров.

Я заскочил в районную поликлинику рядом (знаменита визитом туда вельможного соседа с просьбой записаться — больше там его не видели), там вроде бы находилась аптека, помнится, во время учебных занятий по наружке я покупал там аспирин (легенда). Я вошел — это оказался православный храм, очень скромный, не пафосный (на лестнице попадались бледные молодые люди в рясах). Уже началась вечерняя служба. Я купил свечку, намереваясь поставить ее во здравие всех и себя лично. Сбоку подбежала крючконосая старуха и с недовольным видом начала что-то мне внушать шепотом — желтые брызги летели в ухо. Я уловил сквозь клекот, что заслонил (кого-то или чего-то), от зловещей старухи несло отнюдь не «Шанелем», и вообще ее появление разрушило мой божественный настрой. Словно в светлый храм, где под орган Баха совершается литургия, вдруг вбежал голый кордебалет.

Я так и не зажег, и не поставил свечку, показался сам себе отвратительно фальшивым, вышел быстрым шагом вон.

Убийца, мечтающий по дешевке получить индульгенцию, хитроумный лицемер — как я мог судить бывшего Самого-Самого или нынешнего Самого-Самого, если сам… Разве я не грешен? Еще как! С этого и нужно начинать, а то в чужом козле соломинку мы ищем, а в своем не видим и бревна. Глубоко внутренним подтекстом, мало связанным с мозгами, я возвращался к папашке розенкрейцеру и всей истории засылки меня в родные пенаты. Показались полной мурой рассуждения о всеобщей людской связи и зависимости одного греха от другого. Сверлила мысль, что все путешествие связано с Челюстью, точнее, с его прахом (или восстанием из праха). Неужели меня заманили? Для чего? Разве я не получал приказ от руководства Монастыря найти и прибить Крысу? Строй изменился с тех пор, но приказы не меняют задним числом.

Бедное сердце, не бейся: серый грозный дом еще Усовой постройки, внизу ранее блистал спортивный магазин «Динамо» (старожилы не забыли, как футболисты «Динамо» однажды вмазали английскому «Арсеналу»). Но не только сим знамениты эти камни: дом проходил по ведомству Монастыря (для высшего состава), тут жили архиереи, и каждый встречал друг друга огромной дубиной. Даже после войны обитателей частенько чистили, шалили черные воронки во дворе. И жил тут мой большой друг и учитель, заплечных дел мастер и король подхалимов, влезший в самую-самую печень Самому-Самому, дослужившийся до крупных чинов, его превосходительство Бритая Голова.

Совершенно новый ресторан «Патио» (почему не назвать бы просто «Дворик засранцев»?) тянет на иностранщину, обалдели с этими «баксами», «кастингами», «картингами» и «керлингами».

Темнело. Улицу хорошо очистили от снега, постарались. Так было во все времена: центр тщательно приглажен, зато рядом в переулках трещат под градом сосулек проломленные черепа. Я задрал голову и увидел увесистые льдины, угрожающе свисавшие с крыши. Представил белокурую бестию, направляющего сосульку на мой кумпол, представил, прижался к кромке тротуара и убыстрил шаг, — приключения последнего времени сделали меня мнительным психом. А может, я таков от рождения?

Я волком бы выгрыз бюрократизм, да не выгрызть его никогда, — привет тебе, Великий Самоубийца, сжимающий кулак! Слабые души превратили тебя в фанатичного кретина, — разве свиным мозгам понять титанов, умирающих вместе с Утопией: Зигфрид и Брунгильда не сопливятся, как Кавародосси, который никак не откинет копыт («И вот я умираю…», а все не умирает), они принимают смерть спокойно и бесстрашно.

Вот и небоскребный памятник любви к Поднебесной, гостиница Усовой постройки, раньше она казалась мне долговязым уродцем, а ныне совсем не эпатировала, наоборот, разбудила померкшие чувства к мандаринам и кули. Часть помещения занимала монастырская гостиница, уверен, блин,[119] ничего не изменилось, организации не в привычках уступать площадь. Я заскочил внутрь: обстановка вокзальная, вокруг толстомордая охрана, пропуска куда-то и зачем-то, парочка милых девиц школьного возраста в костюмчиках от Версаче (в Лондоне таковых не встретить). Первые мекленбургские шлюхи. Событие дня. В прежние времена таких бесцеремонно высылали за пределы города (если, конечно, Монастырь не пользовался их услугами в высоких государственных целях). Я вышел на площадь и приблизился к театрам и залу более приличного Ильича (с мальчиками), вокруг шла оживленная торговля с лотков книгами, дисками и ширпотребом.

Бывало, за углом в гастрономе «Джорджия» в отделе соков я душевно пивал один-другой граненый стакан финьшампаня у стойки. Тихо и скромно гордясь, что нигде в мире столь демократически не торговали шампанским (правда, дерьмовым) в разлив. Разве поверил бы этому буржуа, покупающий «Вдову Клико» в магазине «Харродс»? Увы, «Джорджия» исчезла, как заблудший призрак моих снов, ее заменили магазины с западными витринами, видимо, в правительстве уже перестали воспринимать кириллицу и ожидали папских нунциев, провозглашающих переход на латынь.

На улице разжалованного Буревестника тем временем начинался настоящий парад шлюх, зрелище незабываемое для гражданина, привыкшего к шествию счастливых папаш с детьми на плечах и радостных юношей, тянувших в небо слоганы и портреты вождей. Лихо тормозившие автомобили, разгоряченные морды, слюна, капающая на асфальт. Оживленная мамка отбегала от своего выводка к водителю, короткий размен мыслей (размен чувств будет потом), парочка уточек сноровисто прыгала на заднее сиденье, и машина катилась дальше навстречу подвигам.

Боже, а где же ресторация еще одной южной республики? Туда было не пробиться, там кормили убойными шашлыками, которые ласкали чрево в зальчике с небольшим, греющим душу фонтаном. Воспоминания: однажды провожали на передовую молодого монаха, испили бочонок вина и пустились в пляс с незнакомками. Виновник торжества зажал в объятиях тощую девицу, она представилась как полька, прибывшая из Варшавы к родственникам, станцевали пару раз и расстались. Казалось бы, в чем драма? А драма в том, что дама оказалась посольской американкой, и ее пасли как зубриху ЦРУ. Разгильдяйство монаха поставило на уши весь Синод: разве нельзя в течение двух вихляющих танцев сделать свое черное дело, завербовать, получить, передать, начать войну, заключить сепаратный мир?

Я не стал искушать судьбу и нырнул в троллейбус, эту тихоходную бричку я всегда уважал: ни громыхания метро, ни завываний автобуса, ни утомительной беседы о жизни с таксистом. Реклама, вывески, названия известных фирм. Видимо, еще немного, еще чуть-чуть — и не будет никакой разницы между Пятым Авеню и Мирской-на-Бобах, многообразие сдастся под беспощадным натиском глобализма-онанизма, разноцветная жизнь превратится в однообразную серую патоку.

Закон Гейзенберга, энтропия, Апокалипсис, точка.

Опустился в подземный переход, где один за другим гремели любительские оркестры (раскрытые шапки лежали на земле), протягивали руки за подаянием молодые и непрезентабельные дамы с грустными глазами (иногда с табличками на груди, взывавшими о помощи). Мрачно сидели слепые и безногие инвалиды, хватали за рукава скорбного вида детишки (отбежав в сторону, моментально преображались в жизнерадостных засранцев). Парад нищеты и безумия капитализма, старина Генрихович обмочился бы от счастья, а Фридрих поднял бы громокипящий горшок за победу пролетариата.

Я вылез на площади, прошел к молчаливым фонтанам, чуть припорошенным снежком зверушкам и прекрасным царевнам-лягушкам, впрочем, это был не зоопарк и не детская площадка, а гигантский торговый комплекс, уходивший ногами в землю. Не самое худшее. Но вот сердце затрепетало, раздулись ноздри в сладком предвкушении, и строевым шагом я торжественно вышел на Застарелую площадь с усыпальницей Учителя, миновав недавно возведенные церковь и каменные ворота. Тут я в юные времена проходил мимо трибун во время демонстрации (Музыку! Музыку!), один раз в завершающей колонне увидел легендарные Усы, величественно сползавшие с мавзолея, низ живота защемило от счастья, и ноги до сих пор заплетаются в гимне. Ныне все вокруг было тихо и покойно, как в гробу, некое декоративное место для наиболее тупых граждан и иностранных туристов. Нет военным парадам, только блаженные улыбки, только слезливое молчание, удушающая немота брусчатки… Наверное, точно так же замерли холодцом накануне Барбароссы, а потом катились колобком до самой Столицы-Мы-Не-Дрогнем-В-Бою.

Универсальный магазин внешне не изменился, но изнутри наполнился жизнью в виде так называемых бутиков. Правда, народ, положивший жизнь ради изобилия, неблагодарно отсутствовал, за отдельными покупателями озабоченно гонялись дамочки, зазывая в таймшеры, — свежая форма надувательства, рождающая иллюзию о заграничной собственности. Я вспомнил времена, когда в моде были пыльники (они же болоньи), горжетки из тушек песца или лисицы, платья из маркизета и бумазеи, фильдеперсовые чулки. Уютные муфты, кисейные накидки на подушки, парусиновые ботинки, которые прекрасно чистились зубным порошком, фетровые и резиновые боты с каблуками. А какое счастье было прогуливаться в настоящих фетровых валенках!

Неожиданно я очутился в ресторане с видом на Застарелую площадь, это поражало: ведь прежде до ужаса боялись, что из магазина пальнут из самодельной пушки прямо в Святилище или по курантам. Во время парадов и демонстраций всё оккупировали монастырские оперативники и снайперы, строго контролировавшие проход непредсказуемой техники и ликующих толп через площадь. Ныне бар палил всеми пушками «гленов» (куда там лондонским пабам!), я не стал предавать любимый «гленливет», и погрузился в молт-скотч, размышляя о невыносимой бренности бытия (поразительно, что бармен не положил в молт лед, даже в Великобритании эта тонкость известна лишь истинным знатокам, прошедшим через шотландские университеты). Уже первое прикосновение искушенного языка к тихим водам «гленливета» показало, как далек сей напиток от оригинала, впрочем, ощущение фальшивости постоянно возникало во мне на родине, это касалось не столько политики (сохли уши от всех ТВ-шоу, оптимистичных прогнозов, великих планов на будущее), сколько напитков всех мастей: сквозь крепкие исподволь пробивался дух der samogon, вина же отдавали фруктовыми соками и ушедшим в Лету розовым портвейном, опорой всех алкашей державы. В бар зашел мальчуган лет пятнадцати и обратил просящий взор к бармену, который сочувственно улыбнулся и угостил мальчишку кофе. Все-таки народ наш добр и отзывчив, умиленно думал я, ничто не сделало его душу черствой и неспособной к состраданию, не зря Достоевский писал о всемирности народной души, не зря.

Тут произошло невероятное: виски вдруг стал пузыриться, словно взыгравшее шампанское, вырвался из бокала бурлящим водопадом, напоминавшим брызги шампанского Bolinger у пресловутого Бонда, и обрушился на мои светлые брюки (между прочим, кавалерийская саржа, из подобной ткани после Второй мировой у нас шили плащи до пят, именуемые макинтошами). Событие по гамбургскому счету совсем непримечательное, но вызвавшее ажитацию в баре: бармен ахнул и начал сыпать мне на брюки соль, два посетителя, похожих на захудалых учителей начальной школы, вскочили со стульев и бросились ко мне с салфетками, даже милый мальчуган засуетился и подскочил ко мне на помощь. Вся эта кутерьма прекрасно легла на мои раздумья о народной душе, я долго и глупо всех благодарил, отказался от любезно предложенной новой порции и полез за портмоне. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил совершенно пустой карман. Забыть портмоне в отеле я не мог: ведь уже приходилось расплачиваться и за обед, и за электричку. Выронил по дороге?

— Извините, я забыл дома деньги, — сказал я бармену, покраснев как кумачовый флаг. — Извините, я занесу попозже…

— Что вы! Что вы! — замахал он руками. — Ради бога! В сущности, мне должны ваши брюки, отведавшие хороший молт, так что спишем на форс-мажор.

Я вышел на улицу, я шел, как во сне, я не знал, что предпринять — шутка ли, оказаться без гроша в кармане! Искать банк, но уже поздно. Звонить Андреа в Англию? Абсурд. Дожидаться завтрашнего дня? Мысли прыгали с одной на другую, возвращались и неизменно застывали на главном: неужели заманили? Если да, то зачем? Расплачиваться за грехи отца и может быть, всего рода? Я кожей чувствовал за собой наружку, хотя не видел ничего конкретного, ничего подозрительного, словно на одной из планет был запрятан Большой Глаз, поворачивавшийся вслед за мной. В этот момент мимо меня пробежал молодой человек в свитере и джинсах, бежал он легко, чуть-чуть подпрыгивая на ходу, торопился и не смотрел по сторонам. И вдруг из заднего кармана джинсов вылетело нечто и хлопнулось о землю.

— Молодой человек! — вскричал я ему вслед, но он ничего не слышал, даже головы не повернул.

Я посмотрел на выпавшую вещь и не поверил глазам своим: это было мое портмоне. Я судорожно вцепился в него — деньги и две кредитные карточки (одна «золотая») лежали на месте. Тут я обнаружил рядом с собой коротко стриженного, улыбчивого амбала, который тоже радовался находке.

— Что, дед, повезло нам с тобой!

Уже одно обращение, пахнувшее онучами и богадельней, к тому же без привычки (в лондонской тюрьме никто не подчеркивал разницу в возрасте даже из самых добрых побуждений) привело меня в бешенство.

— Это мое портмоне! — заявил я твердо.

— Ты что, отец, от счастья спятил? — искренне удивился амбал.

— Мое, мое! — настаивал я тупо.

— Ну, ты и хмырь! Разве эта штука не выпала из штанов пробегавшего чувака?

— Все равно мое! — аргументация не отличалась блеском.

— Первый раз такого чудака встречаю. По закону положено находку делить.

— Да она мне принадлежит!

— Чем докажешь? — настаивал парень, улыбаясь, но уже зловеще.

— Там мои кредитки.

— Чем докажешь, что они твои? А пин-коды помнишь?

— Вот сейчас вызовем милицию и разберемся! — отрезал я.

Глупый, постаревший Алекс, разве ты в прошлой жизни не хохотал над слабаками, призывавшими милицию в любой экстремальной ситуации? «Милиция!» — кричал честный пенсионер, у которого свистнули в трамвае двадцать копеек. «Милиция, караул!» — вопила тетка вслед мотоциклисту, сорвавшему с плеча сумочку. «Милиция!» — орал пьяный под ударами тинейджеров, обшаривавших карманы. Моя милиция меня бережет. Тут вдруг появился тот самый прыткий молодой человек в джинсах, вырвал у меня портмоне и раскрыл его.

— Да тут было в два раза больше! Куда ты дел все, гад? Давай зайдем в этот кабак и разберемся!

Кабак оказался часовой мастерской, правда, часовщику не хватало лишь черной повязки на глаз, чтобы выглядеть пиратом Сильвером, в примыкавшую комнатушку мы втроем и заскочили.

— Вот что, старче, добавляй сюда ровно украденную половину, а если нет нала, бери кредитку и вынь из банкомата! Какой же ты сукин сын!

От быстроты и неординарности событий мои мозги стали на ручной тормоз, сообразительность, присущая герою зарубежных гор и долин, бесследно испарилась, и я передвигался в мерцающем тумане, смутно соображая и отображая. Тем не менее выражение «сукин сын» оказалось красной тряпкой, подвигшей быка на атаку двух тореадоров: неожиданно для себя я прыгнул и ногами (не ощущая подагры) нанес несколько эффективных ударов по челюстям подонков. Они рухнули и тут же ретировались, не успев прихватить свои разломанные зубы.

Куда нам плыть после столь умопомрачительного события? И нужно ли плыть вообще? Остановись, путник, замри вместе с мгновением, пережди эти часы в пустоте и покое. В растерянности я заскочил в уличное кафе и заказал томатного сока, грустно вспоминая, как во время демонстраций, упросив соседа подержать портрет с очередным вождем, мы забирались в вонючие подъезды и самозабвенно глушили водку прямо из бутылки. Пели песни — утро светит — прощай любимый город — страна моя, ты самая любимая — где любимый Усатый живет. Танцевали в сквериках под баян, девушек не прижимали, и так и шли до самого конца, до апогея, а потом все рассыпалось, превращалось в отдельных людишек, несущих постеры и портреты, и уже не было ощущения единства — так и Держава обломилась, утратив напряженность порыва. И не надо искать всемирного счастья, корежить свою и чужие жизни — ведь на земле и так всего достаточно, надо только уметь разглядеть и осознать. Да, да, маленькие радости: внезапно исчезнувшая мозоль, ночная луна, великолепный поцелуй после кружки пива, опять же берлингтонские носки… Слаб и прихотлив хомо сапиенс, все его тянет в вышину, а жизнь с улыбкой несется мимо, и только у гробовой доски понимаешь, что ты ее, в сущности, пропустил.

Томатный сок взбодрил меня и снял неприятный осадок после тошнотворного происшествия. На улице вдруг засветило яркое солнце, я покрутился, прошел мимо Peter Iljich с игривыми мальчуганами и свернул на знаменитый бульвар, удивляясь, что в нашем суровом климате деревья не превратились в сухие пни. Еще бы не удивляться, если знаменитый бульвар Сен-Мишель в Париже давным-давно выродился в обветшалые кущи, а Булонский лес с мифическими рыжиками отдыхает на фоне парка имени Буревестника, и это при вполне приличном французском климате. Навстречу стадами шли хорошенькие фемины, их вид ослеплял, давил, возносил к небу, и хотелось валить и валиться на траву, загонять на березки, гнаться за ними по веткам деревьям, взлетать и ловить за хвосты на пути к луне. Вот одна коснулась пуговиц на своем пальто, и оттуда сверкнула голая грудь… что такое? Что за бред? Неужели я не выпустил пар в Лондоне, и продолжается посттюремный синдром?

Я энергично двинулся в подземный туалет на бульваре, недалеко от памятника великому ученому, очень похожему на одинокий перст, но с удивлением обнаружил, что оазис преобразился в магазин, торгующий шмотками. Где обрести желанный покой? Раньше в подобных случаях я напускал на себя важный вид и, не замечая швейцара (если он преграждал путь, приходилось верещать по-английски, — это помогало), входил в дорогой отель, где можно было отвести душу в комфортабельных условиях. Но в данных обстоятельствах путешествие в роскошь заняло бы время и грозило непредсказуемыми последствиями, поэтому пришлось прогалопировать к Музею Изящных Искусств, купить билет и обосноваться в скромной кабинке заведения рядом с гардеробом.

Глава десятая, терапевтическая, пургено-мезимо-неотразимая

И конечно, жизнь прекрасна.
И конечно, смерть страшна,
Отвратительна, ужасна,
Но всему одна цена.
Помни это, помни это —
Каплю жизни, каплю света…
«Донна Анна!» Нет ответа.
«Анна, Анна!» Тишина.
Георгий Иванов
И в былые времена с туалетами было туго, однако публика отличалась изобретательностью, любила в этих целях использовать дворики и подъезды, и никому в голову не приходило, что на туалетах можно делать деньги, и немалые. Да и как могли появиться подобные крамольные мысли, если не за горами располагалось норковое светлое будущее с бесплатными лобстерами? Я сам, временами срываясь в пропасть агностицизма, все же верил, верил в образ Нового Человека, и теперь было обидно за бесцельно прожитые годы, выброшенные на иллюзию…

Я вышел к гардеробам и поднялся по мраморной лестнице в зал. Как и десятилетия назад, группа школьниц с любопытством лицезрела гигантского Давида, иные для разнообразия переходили к конной статуе венецианского кондотьера Коллеони и пялились на выдающиеся гениталии лошади. Помнится и я, впервые открывая для себя импрессионистов на экспозиции трофейной Дрезденской галереи, тоже не избежал этого искушения, — в те времена даже скромная картина Буше с полуобнаженной дамой вызывала трепет, она висела в ныне почившем Гранд-отеле, в потаенном углу комнатушки, о которой знали лишь посвященные посетители. И ныне зал импрессионистов импрессировал, вот они, экзотические таитянские картины Гогена, голубой и розовый Пикассо, яркие пляски Матисса. Мурлыча под нос Вертинского («о, как это было давно, такое же море и то же вино»), я прошел сквозь это великолепие и с болью констатировал почти полное отсутствие эмоций: за плечами были Коннот-коллекция и Тейт в Лондоне, Рикс-музей в Амстердаме, несравненный Прадо. Душа моя явно постарела и уже тянулась к добротным старым мастерам, даже барбизонцы тяготили, и только около Рембрандта и единственного Гойи я задержался на несколько минут. В голове обозначилась заповедь Поля Валери, не выносившего переход от картины к картине без прямого стека и кривой трубки: на нашу душу хватает и одной хорошей картины, невозможно проглотить сразу двух жареных вальдшнепов, не утратив вкуса радости.

Вид туристов, особенно толстых американок, пылко записывающих в блокноты название шедевра и полное имя художника (естественно, годы рождения и смерти), всегда отпугивал меня, я сразу представлял их на техасском ранчо, за курицей а-ля Кентукки, рассказывающих добродушным соседям о «Купальщицах» («представляете, они в купальниках!»). Размышления по поводу курицы пробудили желание хорошо поужинать, причем сделать это в когда-то любимом отеле с фонтаном и зеркальным потолком, щелкнуть отполированными ногтями, призвать служителя и повелеть выловить из фонтанных вод голубую форель, присовокупив к ней бутылку финьшампаня. Я вспомнил визит туда с Риммой, мы оба светились в белом каракуле: Римма — от шапочки до пят, я же в каракулевом воротнике на синем драпе, прикрытый сверху тогдашним писком моды, чехословацкой шляпой «Тонак» с ковбойскими полями. Стол заказывал через коллегу, обслуживавшего гостивших в отеле иностранцев, потому хам швейцар был с нами предельно предупредителен и повесил пальто не на обычные крючки, а на импортные вешалки…

Вышел из храма искусств и оказался на набережной когда-то сравнительно чистой речки, где многие любили поплавать после пары кружек чешского пива в павильоне — гордости парка имени Буревестника. А потом поваляться на зеленой траве пузом вверх вместе с блаженствующими на солнце согражданами, не подозревающими о прелестях Лазурного Берега. Полюбовался на знаменитые соборы и башни на другой стороне, важно перешел через мост и добрался до станции метро, построенной во времена моего вынужденного отсутствия. Вид метро вызвал во мне новые приступы патриотизма: сразу вспомнилась подземная нью-йоркская жуть, где и не пахло мрамором, мозаикой и статуями, а вечерами приходилось путешествовать лишь в цветном окружении. Причем африканские американцы (по-старому — негры) сверлили затуманенными наркотиком взглядами, видимо, прикидывая, на каком этапе приставить нож к горлу и отобрать кошелек. Парижское метро тоже переполнено пьяными клошарами, нагло требующими на бутылку, и вездесущими карманниками, а вагоны лондонской «трубы» к вечеру напоминают мусорную свалку: свободолюбивые англичане считают делом чести швырять на пол газеты, банки из-под пива, кока-колы и тутти-фрутти.

Катался по метро, как мальчишка, дорвавшийся до свободы. Иногда выходил на станциях и ахал при виде красноармейцев и крестьян с винтовками, мозаичных картин, посвященных дружбе когда-то единых народов. Хотелось тут же схватить пулемет и разогнать всех самостийников, а особенно зажиревших баев — бывших партийных боссов, их бы приодеть в цветастые халаты и пустить в расход прямо в сухой пустыне. Нынешние станции уже не поражали роскошным барокко, зато отличались благородством линий, световой гаммой и ничем не замутненным простором. Вдруг раздались звонкие удары, надрывные, надвигающиеся прямо на меня: некий предмет со свистом пролетел прямо рядом с моей головой и поскакал вниз, ударяясь о фонари, пока эффектно не разбился на мелкие куски прямо у ног всполошенной смотрительницы. Это была пустая бутылка, проплывшая мимо группа гоготавших отморозков не скрывала своего авторства. Обычные хулиганы, резвящиеся после школы. Не покушение же на драгоценную жизнь Алекса! Господи, от этой странной череды событий я постепенно становлюсь мнительным кретином и скоро буду постоянно вертеть головой, выискивая в толпе своего Брута. Ведь до самого последнего времени я смотрел на все происходящее со мной (и со всей планетой), как на хаотичный (и очаровательный) поток случайностей. Они, как горная речка, катились вниз без всякой определенной цели, вдруг налетали на вздыбленный камень, ловко обходили его, убегали в боковые притоки, не подчиняясь никаким законам и целесообразности. Вера в непобедимость Случайности всегда придавала силы в моей опасной деятельности, я не верил ни в какие заговоры, которые можно реализовать по хитроумному плану.

Конечно, заговоры существовали, но в несовершенных руках человеческих они обычно превращались в свою противоположность и в любом случае настолько видоизменялись, что уже развивались по сценарию, далекому от первоначального замысла. Разговоры о масонах, наследниках тамплиеров,[120] вершивших миром из своих тайных штаб-квартир, вызывали у меня только смех, и никто не мог убедить меня, что революция под водительством Учителя была заговором мирового еврейства или происками германского генштаба. Ведь и Троцкого, и многих других евреев эта революция и проглотила, превратившись в большой каток, мощно проехавший по нации, особенно в нашей респектабельной организации, где они первоначально грозно доминировали. Ну, а генштаб рухнул вместе с кайзером уже в 1918 году под натиском германской революции (тут тоже пригодились денежки кайзера). Так я размышлял, поднимаясь на некоторых станциях и вновь опускаясь вниз и переезжая на другие, радуясь скульптурам, бюстам и витражам, продвигаясь к тем местам, которые уже я проходил. Вышел снова на станции Поэта-Самоубийцы, тянуло, словно сам себе готовил такое будущее. Близ метро толпилась ликующая молодежь (и в мои времена там назначали свиданки с гуриями), аристократы с хатой предварительно шагали в ныне разрушенный пивной бар на площади Нашего Всего, которого ухай-дакали на дуэли. От площади я двинулся старыми переулками, которые оказались на удивление неплохо отреставрированными (все-таки кроме скромного обаяния, у буржуазии имеется и здравый смысл, и стиль жизни). Приют патриархов (рядом с прудами торчал распухший от обжорства дедушка-баснописец вместе с умиляющими зверушками из его шедевров) почти не изменился, и это тоже радовало. Сугубо партийная гостиница на пути к Булеварду приобрела экзотическое название «Марко Поло», скромный театр имени Нашего Всего, уже на Булеварде желтел, как больной гепатитом.

Переход «зебра», на котором еще не успели окочуриться все наивные бабушки, поверившие в приверженность водителей ПДД. Черная ограда, окружающая Булевард, и тут же новый памятник другому поэту-самоубийце, наложившему на себя руки через повешение в фешенебельной питерской гостинице. Славно вытертые скамейки, на которых летом сиживали бабушки и играли в шахматы пенсионеры-умники, детская площадка с выводком энергичных огольцов, лакирующих задами горку.

Я плюхнулся на край скамейки и прикрыл уставшие очи. Краем глаза я увидел, как на меня надвигается растекающиеся облако, оно приземлилось на другом краешке скамейки и шумно вздохнуло. Я сделал вид, что наслаждаюсь зеленью деревьев и увидел объемистую задрыгу невнятного возраста и кислой наружности, буравящую меня зрачками с явной целью завести разговор.

— Что, Алик, неужели не узнаешь? — молвило чучело и расплылось в приглашающую улыбку.

— Извините, — сказал я с акцентом, — я плохо понимаю.

Черт побери, конечно, здесь не Гайд-парк, скопище леди и джентльменов, не привыкших заговаривать на скамейках, но существуют же и элементарные приличия. Я сделал вид, что пропустил ее слова мимо ушей и стал сосредоточенно рассматривать свои ногти.

— Ты что, Алик, совсем охренел? Или уже ослеп?

Акцент явно провинциальный, такие дамочки не гоняют по страницам «Улисса» Джойса, наслаждаясь спотыканиями Леопольда Блума на скорбном пути по Дублину, но они отлично ориентируются в быту и получают в жизни самые аппетитные куски пирога. Я вгляделся в огромную груду мяса, увешанную драгоценностями, но ничего не смог разглядеть — так Амундсен тревожно всматривался в снежную бурю в надежде узреть цветущие пальмы.

— Вы меня имеете в виду? — Я сделал морду удивленной лошади, случайно забежавшей поесть сенца на детской площадке Булеварда.

— Неужели я так постарела?

Это прозвучало угрожающе и заставило меня напрячь до предела всю свою зрительную систему. Но тщетно. Ничего не вырисовывалось, кроме той же самой груды.

— Да Клавдия я, Клавка! — простонала она. — Разуй глаза, босяк ты этакий!

Такое амикошонство встряхнуло меня и даже отбросило на спинку скамейки, по мозгам суетливо пробежал судорожный ток: передо мной была старая подруга Риммы Клава-Мохнатая-Рука.

— Куда ты исчез? Куда пропал? — загалдела она.

— Это целая история… — Я опустил глаза и вздохнул, в агонии думая, как бы улизнуть от давней подруги. — Как-нибудь встретимся вместе с Риммой…

— С Риммой?! — Она даже захрипела.

— Конечно. Я ее еще не видел.

— Ты ничего не знаешь?!

— А что?

— Она умерла…

Я застыл, боль пронзила меня насквозь, первые секунды я даже не сознавал, что произошло.

— Ты не знал?

Римма умерла. Как это произошло? Почему?

— Давай пройдем со мной, здесь не место. Тебе не нужен валидол?

Идти пришлось недолго: прямо за новым театром имени Буревестника (плод незатухающей борьбы внутри театра № i Великой Державы) обнаружилось вполне жилое здание, моя спутница открыла ключом дверь благополучного вида подъезда, поднялась на второй этаж и ввела меня в прекрасно отделанные апартаменты, всем своим видом напоминавшие процветающий клуб. У самого входа в кухне сидел тип в милицейской форме и пожинал борщ, он оторвался от трапезы и сквозь капусту в зубах попросил заплатить за вход пятьдесят баксов.name=r121>[121]

— Это со мной! — сказала Клава повелительным тоном. — Ты посиди, расслабься, я к тебе подойду!

Я сразу же очутился в баре, где длинноногие девицы всем своим видом изображали счастье: побрякивали бокалами, делая вид, что пьют дорогое французское шампанское, притоптывали ногами и крутили задками в тон озвученным воплям, способным поднять из могил тысячи смердящих от возмущения мертвецов (возможно, тамплиеров). Самое приятное, что ко мне никто не приставал, смешанные мысли мои не давали мне ни на чем сосредоточиться. Римма умерла. Или все это сон вместе с чокнутой Клавкой и всем с кайфующим зоопарком? Юная дамочка в арлекинском наряде появилась с початой бутылкой виски, синим бокалом и льдом в ведрышке. «Black cock» вызывающе сияло на бутыляге, и для неграмотных у горлышка был изображен черный петух, скорее, фазан, похожий на famous grouse.[122] Я сделал глоток и обомлел: давненько я не пробовал такого пойла, это был даже и не скотч, а смесь керосина с желчью, изготовленная из черного кока самого вонючего петуха. Скорее из любопытства я отхлебнул еще чуть-чуть, пытаясь определить истинные ингредиенты гремучей смеси, однако по всей полости рта прошла атака напалмом, чувствительность ротовых органов атрофировалась, правда, по моему телу пробежал озноб, словно я окунулся в прорубь.

Римма умерла. Какая нелепость? Когда? Где? И с какой стати? Я сделал два больших глотка, стараясь заглушить боль, охватившую все тело. Клава уже сидела рядом, глаза ее слезились.

— Все это произошло внезапно… сердце разорвалось, хотя она ничем не болела. Наверное, от одиночества… в общем, ни от чего… Божья воля… Не плачь, лучше выпей… ничем не поможешь…

Бедный черный петух (фазан, индюк). А вдруг в прошлой жизни и я существовал в таком же качестве? Чистил перья, тряс зобом и выискивал на земле зернышки и букашки. И вдруг какая-то сволочь — раз-два! — взяла и резанула по горлу ножом. Прощай, любимый город, уходим завтра в море…

Последние годы собственная генеалогия (естественно, глобальная, а не в схемах и легендах-биографиях отдела кадров Монастыря) интриговала меня. Все началось с того, что еще в тюрьме я натолкнулся в Интернете на предложение определить прошлое по параметрам года и дня рождения, раньше такие фортеля не вызывали ничего, кроме смеха — о, позорный оккультизм, гороскопы, Юнг, Гурджиев, Блаватская, гадания на кофейной гуще! Но тут я дрогнул и решил попробовать: в конце концов, что я потеряю, если я уже прожил Ту жизнь? Выпало: японец-геолог в Средние века, житель острова Хоккайдо. Абсурд, конечно, и даже обидно: почему не Ганнибал или скромный князек в Баварии или запорожский казак, сочиняющий письмо турецкому султану? Почему все время наемный служащий, перебивающийся на зарплате, ученый муж — ха-ха! — копающийся в земле и камнях, и никаких тебе Лорелей, певших на скале! Хотя бы писатель средней руки, читаемый интеллигентной элитой, иногда на центральной улице подходят смущенные девушки: «Вы случайно не? Ах, как я счастлива, ведь я мечтаю о вашем автографе! Вам удобно оставить свои координаты?» Римма умерла? Не может быть, дурная шутка, бред загулявшей медузы. Жаждал я жизни всесильного царя, отправлявшего на казнь своих подданных, умолявших их помиловать, но нет! нет! стыдно красть у своего народа, господа, придется платить по счетам своей головой! Римма умерла? Нет, нет! Дефиле из одного дворца в другой (только бы по дороге не взорвала бомбой какая-нибудь сволочь из народа!), прием парада на Тюильри, рывок на крейсере в Вильфранш на Лазурном Берегу.

Но другая жизнь могла быть и хуже, чем у японца: вдруг я был юной наложницей, и меня душили, чтобы положить в гробницу к усопшему фараону. Или добродушным конюхом (объектом жизнелюбия толстого повара) или толстым поваром — таким тоже отрубали головы и клали в саркофаг к шефу А бледного юношу с взором горящим (тоже я) сажали на коня, а потом пробивали их обоих насквозь колом, дабы у могилы красовались живые статуи.

Римма умерла.

Черный кок… неужели? Именно черный, не есть ли это знамение свыше? Намек на грядущие черные беды, черные дни, черные мысли, черные дела. Мне стало тяжко и противно, помнится, такие же зловещие тучи опустились на мои мозги в католической святыне Лурд: никогда в жизни не видел я несметные толпы калек, слепых и немых, глухих и сумасшедших. Больничные кресла-колесницы, прущие строем вперед и вперед, как танки в атаку, неимоверное столпотворение у храма на эспланаде, оглушительная, сокрушающая душу «Аве Мария». Флаги и вымпелы, кресты и иконы, святая вода из источника святой Бернадетты (жадные пилигримы подставляли под краники пластиковые бутылки), гирлянды из алых роз, метровые восковые свечи, полыхающие на ограде вокруг статуи Богоматери с младенцем на руках.

Я оторвался от бутылки и огляделся вокруг. Бар веселился. Содрогаясь от нарастающей какофонии воплей, переходящей в томный шепот, зверушки постепенно избавлялись от предметов своего незатейливого туалета. Фасады стрингерш являли собой узоры вроде мошек, они легко слетали на дубовый паркет, застревали в цветных торшерах, свисали с картинных рам. В прежние времена я уже влетел бы в этот физкульт-парад и гарцевал бы на белом скакуне, но мысли о вечности и вообще мысли разжижают волю, особенно если они реконструируют судьбы наложниц в одном caркофаге с фараоном и калек, разъезжающих в креслах на колесах. Все казалось паскудным фарсом, спектаклем марионеток, привезенных из музея восковых фигур, пошлым кривлянием третьесортных путан.

Встал, сделал несколько шагов и застыл у зеркала. Белое привидение с красными глазами. Одышка, словно сутки бежал по Сахаре… Боже, как в один присест я когда-то взлетал на купол собора святого Павла, а потом пил пиво в пабе «The Olde Cheshire Cheese»! Взлетал, как казалось, еле потом спустился,[123] рубашка промокла насквозь, ноги отнялись, обратно ковылял, опираясь на перила, а потом органон вышел из строя, потроха судорожно выбрасывали все содержимое, сердце трепетало, как дубовый листок на ветру, распухшие мышцы объявили забастовку. Тут я взглянул еще раз в зеркало на белую маску Пьеро — тут помог бы звонок в «скорую помощь», которая и вытянула бы на носилках тяжелобольного из клуба под улюлюканье резвящихся монстриц. Никогда! Усилие воли — и я бросился к туалетам, кафель ослеплял меня, прижигал огнем, обдавал холодом. Суетливо я бросился обратно, но тут кабинка заныла, заскрипела, открылась, и я услышал жуткий визг дамы, которая вывалилась на кафель, словно спасаясь от залетной крысы.

…Она[124] убегала, иногда поворачивая голову и блестя золотой коронкой (сколько раз я просил: замени ее! это же моветон! это же послевоенный Сочи!). Бежала мимо готеля «Пушкин», названного так потому, что однажды в соседнем доме гостил полусумасшедший пиит Батюшков (беднягу Александра Сергеевича даже в Карлсбад не выпускали), скрылась за постаментом со Святой Марией с шестиконечной звездой, где я потерял ее из виду. Засек неожиданно на набережной горной речки Теплы, она поигрывала узконосым графинчиком с целебной водицей из Млынского источника (такие продавались на каждом углу, чем еще блеснуть курортнику по возвращении к родным пенатам?). Заметив меня, перебежала по мостику к отелю «Колоннада», развернулась и зашагала к Гранд-отелю «Пупп», вошедшему в историю, благодаря благословенным визитам Людвига ван Бетховена, Вольфганга Амадеуса Моцарта и конечно же Иоганна Вольфганга Гете, не вылезавшего из Карлсбада из-за ухаживаний за прекрасной дамочкой Ульрике.

— Римма! — закричал я, но она даже не обернулась.

Так мы бежали вдоль Теплы, по разным берегам, и я никак не мог перебежать к ней, — исчезли мостики (а они когда-то были), да и народу подвалило. Я натолкнулся на набычившегося Бетховена, отпугивавшего своим тяжелым взглядом, возник жестикулирующий Гитлер, визгливо призывавший местных судетцев стать частью великой Германии. Любитель заграничных курортов велеречивый Тургенев объяснял застенчивому Гоголю, что водолечение гораздо лучше в Мариенбаде, где подолгу бывал Гончаров, иначе как он мог написать такой увесистый кирпич, как «Обломов»? Петр Великий, обняв за плечи короля Священной Римской империи чеха Карла IV, с высокой горы делал мне знаки рукой: мол, догони ее, догони!

Именно в Карловы Вары мы в свое время рванули с Риммой на медовый месяц с благословения Монастыря. Остановились в отеле «Виндзор» с огромным парком и кортами, окунулись в разнообразные процедуры, в массажи, грязи, жемчужные ванны и, естественно, в питие из источников. А какие обстоятельные обследования, какие кривые сахара и сердцебиения! До сих пор в памяти «суточная моча» — четыре разноцветных небольших ведра, заполненных в определенное время Алексом, как весело было тянуть все это в лабораторию, по гравиевым дорожкам, мимо опускавших очи долу красавиц. Днем на Млынской колоннаде и в саду Антонина Дворжака гремели симфонические оркестры — от Вивальди до Штрауса, гудел орган в храме Святой Магдалины. Днем мы вели гнусную диетическую жизнь, предвкушая, как оттянемся вечером. Спортивной походкой поднимались в старинный ресторанчик «Малый Версаль» и пожинали там стейки из серн, газелей, оленей, кабанов и зайцев, заливая весь этот букет солнечным моравским и богемским вином, словно предназначенным для легкокрылых ангелов. Тогда там уже воздвигли памятник Карлуше, который на денежки друга Фридриха ухитрился побывать на курорте аж три раза, знал, что здоровье пригодится для строительства нового мира. Помню, когда я попросил какого-то неграмотного итальяшку щелкнуть меня у монумента, он удивился и заметил: «Зачем? Вы гораздо красивей!» Православный храм сиял голубыми и золотыми луковицами, и вообще весь этот район Вест-энда ошеломлял изощренно-элегантными виллами. Потом снова бежали с горы на водопой, проталкиваясь сквозь толпы страждущих… Если во французском городке Лурде исцеленные воздвигли памятник из костылей и клюк, то здесь бы я вылепил огромную кучу из дерьма (конечно, удобнее наложить всем курортным миром, но…). Обмотал бы ее кишками и для пущей ослепительности воткнул бы туда раздутые печени, склизкие желудки, фосфоресцирующие селезенки и зловеще зеленые желчные пузыри.

Тогда мы еще так мало знали друг друга, почти не знали и с интересом наблюдали, как постепенно прорывалось в нас то, что называют обычно «семейная жизнь»; она никак не могла подобрать слов в минуты нежности, чего-то постоянно стеснялась, однажды вдруг у нее выскочило: «Мой сладкий», я и бровью не повел, но изнутри, видимо, донесся такой вопль, что она больше так меня не называла. О, ужас, о счастье простоты! Мы пили млынскую водицу, затем налегали на моравские вина и жареную утку по-чешски, на решетке в компании с жирной шпекачкой, на айсбайн, обложенный всеми видами sauerkraut. Трубил оркестр, многие пускались в вальсы, мы тоже танцевали, прижавшись друг к другу, как две половинки бутерброда, и хотелось, чтобы танец не кончался никогда, и чтобы все исчезли к чертовой матери, и на колоннаде остались бы только мы вдвоем, только вдвоем на целом свете. Снова моравское вино, умащенное бехеровкой под ролль-мопсы. Безумства молодости. Поддавший Алекс отобрал костыли у муляжа Швейка на скамейке рядом с одноименным кабачком и отбил чечетку, размахивая костылями и приводя в восторг публику. И тут — здрасьте, я ваша тетя! — пред помутневшими очами вдруг возник сам Маня во всей своей начальничьей красе. В белых полотняных штанах, черных, строгих туфлях и соломенной шляпе, долженствующей прикрывать «бобрик» в тот летний вечер.

— Добрый вечер, Алекс? Что это за костыли, у вас переломы? (Он видел весь блеск моей чечетки, но проявил такт.)

— Да это просто так… — протянул я неопределенно, глупо пряча костыли за спину, словно это был украденный сейф с миллионами.

— А я тут по обмену в «Бристоле», живу в номере, где когда-то проживал маршал Жуков (скромное сравнение). Очень помогают мне жемчужные ванны… (острый взгляд на костыли). Сходите обязательно на смотровую башню «Диана», оттуда красивый вид на город. Впрочем, я забыл… (Кивок за мою спину, определенно будет звонить в столицу по ВЧ насчет моих костылей.)

— Желаю набраться сил — и за работу! (Без лозунгов начальство не может.)

Повернулся и растворился в стадах пьющих из источников, а мы с Риммой продолжили пир жизни. Тогда я еще не понимал, как непохожи, как далеки мы друг от друга, хотя чувствовал ее ограниченность, если говорить очень мягко и скромно. Но это лишь распаляло во мне костры любви, я мнил себя Пигмалионом, точнее, Рексом Харрисоном в образе профессора Хиггинса, я восторгался, что ничего не читая, она способна была поддерживать разговор от Бисмарка до насморка, она все запоминала и впитывала в себя как губка. Мои коллеги, имевшие счастье с ней соприкасаться (не говорю о покойном Коленьке), всегда восторгались ее интеллектом и начитанностью, хотя моя Жорж Санд не только не кончала университетов, но даже близко к ним не приближалась. Я любил ее и больше всего любил ее огромные серые глаза, наблюдательные и печальные, жившие отдельно от тела (невольно приходит на ум нос майора Ковалева), они меняли цвет в зависимости от настроения (в гневе превращались в белые, что поражало). Они подмечали каждую деталь: не застегнутую пуговицу на рубашке, волос, выросший на ухе, морщину, которой не было вчера, — в общем, это было целое жандармское отделение (или управление), Большой Брат, контролировавший всех и вся. Но разве в этом главное? Любил я ее без памяти, наплевав на Большого Брата. В постели с ней туман захлестывал мою голову, каждый ее вздох, каждый стон сладко защемляли мое сердце, в вены влетало тягучее блаженство, и хотелось вечности, и чтобы это никогда не кончалось.

Вот и сейчас она убегала, и я точно так же любил ее, хотя это уже была другая Римма, совершенно другая и невозможно такая же. Чуть пополневшая, с седоватой головой (или это парик, прикрывавший лысину? — иногда тошно от собственных шуточек), хотя бежала она резво, еще раз оглянулась, остановилась около городского театра, поправила прическу, словно собираясь на гала-премьеру, неожиданно важно поднялась по ступенькам и исчезла за дубовой дверью. К счастью, я оказался около мостка (иначе непременно бы пересек речку вплавь), пролетел по нему со скоростью света и двинулся к театру, но на подходе какая-то неведомая сила подтолкнула меня в гору. Задыхаясь и обливаясь потом, я скакал вверх по ступенькам, подобно той испуганной собаке на охоте Карла IV: она ошпарилась в термальном ключе, дико завыла и помчалась к охотникам. Событие сие явилось поводом для королевского изречения: да будет здесь град заложен, пусть все больные и здоровые залечивают здесь свои раны! Ступеньки внезапно оборвались, и меня потянуло по тропкам, к счастью, не слишком крутым, покрытым опавшими листьями и снегом (и это лето!). Пот уже катил с меня ручьями, они бурлили, издавая острый запах и капая на землю…

Резкий запах хлороформа заставил меня раскрыть глаза. Не опавшие листья служили мне ложем, и не голубое небо простиралось вверху — леденящий кафель и прозрачно-белый потолок. Надо мною нависла одутловатой маской красная морда стража притона, его желтый пиджак слепил, рядом ежились две полуодетые гризетки, на их физиономиях обозначалось скорее глупое любопытство, нежели теплое сочувствие.

— Кто вы такой? — спросил охранник, показав лошадиные зубы в тон пиджаку.

Тут только я понял, что потерял сознание (от вида крысы?). Голова моя плыла, захлебываясь, по необъятному озеру, глаза слезились и не желали смотреть на прекрасный мир. Вдруг что-то всхлипнуло внутри, забурлило, завертелось, и я снова уплыл в налетевший горький туман, странный сон, в котором отсутствовали реальные черты, но мучила тоска: зачем пришел я в этот бренный мир? Заниматься весьма постыдным делом — обманом людей, манипуляциями, выуживанием, выведыванием и прочими видами шпионажа, пардон, разведки? И голос Риммы в ощущениях (именно в ощущениях) шептал: нет, нет, совсем не затем, ты призван восстановить справедливость, познать самого себя. И шепот отступал, словно волны от берега, и снова налетал, бесшумно наваливался, душил. Ты призван… Ты призван очистить свою совесть, ты убийца и нечего тебе рядиться в одежды святого.

Глава одиннадцатая, о любви папочек и деточек, о пиве и философии, о философии и пиве

Конечно, есть и развлеченья:
Страх бедности, любви мученья,
Искусства сладкий леденец,
Самоубийство, наконец.
Георгий Иванов
Боже, как мне обрыдли эти бескрайне промоченные просторы, водопады с неба, хлипкие палатки, спившиеся морды, кряканье, муравьи и комары, да и вся мужская гопкомпания! Рыба не ловилась и даже не плескалась в патриархальной до гнетущей унылости Цне, рыбу покупали в соседней деревушке, забитой старухами, которые заодно поставляли и самогон. Пили все нещадно и беспощадно, меня, трезвенника и рыболюба, вся эта вакханалия приводила в дикий ужас. Через три дня я слинял из рыбацкого рая, тоскливого, как читальный зал библиотеки города, набитый толстозадыми тетками и потертыми бородачами с круглыми глазами, они корпели над манускриптами, делая умные морды пименов и несторов.

Добрался на попутке до Тамбова, перевалочного пункта, там я бывал не один раз, милое захолустье, на подъездах свиньи и коровы с частными пастухами (распад колхозного строя). Скорее бы в столицу. Хотелось принять горячую ванну, сбросить измазанные грязью джинсы, в меру полить себя хотя бы Kenzo Jungle, облачиться в итальянский, тонкой шерсти костюм… Я любил хорошо одеться, лучше в синее или черное, сунуть для шика белый платок в верхний карман — дальше хоть на трибуну в ООН.

Осип с водителем встретили в Домодедове, пригнали недавно купленный «мерс» с тонированными стеклами — тогда я только начинал свой бизнес, а в нем, что неизвестно лишь вшивым интеллигентам, всегда встречают по одежке. Осипа я любил и допускал к самым тайным операциям, соблюдая должную дистанцию, которую не меньше соблюдал и сам Осип, корректный, как мажордом у английской королевы.

Я быстро шел к машине в грязных джинсах и кроссовках, уже предвкушая, как сдеру все это с себя и выброшу в урну или сожгу в камине. Время шло к полуночи, все созрело для изысканного ужина в ресторации, хотя наряд оставлял желать лучшего. Пришлось в таком виде ехать в ночной клуб, где работал превосходный повар, который для меня готов был разбиться в лепешку. Главное, что у него всегда имелась свежая рыбка, порой прямо из Средиземного моря, ворожил он над нею с вдохновением. Заметим, что дивы клуба меня совершенно не интересовали, от их кривляний и от почти полного отсутствия девичьего запаха тошнота подкатывала к горлу, а когда они открывали рот, хотелось беседовать с резиновой куклой — утехой подводников. Ненавидел, когда вдруг дама становилась в позу и читала стихи (дэдди совершил бы харакири, если бы прочитал эти строки, в детстве он занудно приучал меня к Пушкину, но напрасно мучилась старушка). Всегда не хватало адреналина, без него вообще жизни не существовало. Умопомрачительные скорости на джипе. То по левой, то по правой, то по тротуару, то по трамвайным линиям. Прыжки с парашютом, срочный вылет в Парагвай, дабы опробовать тарзанку со стометровой вышки и, почти достигнув земли, затормозить на резиновых тросах, подбрасывающих снова в синюю высоту, а потом снова вниз и снова вверх, пока не захлебнется закон тяготения.

Завтрак в хорошем клубе — это не просто пережевывание пищи, это счастье, это экстаз, это начало нового дня. Но в грязных джинсах кусок в рот не шел. Пришлось отбыть в ночной магазин для нуворишей, выбрал там костюм синего цвета, — продавщицы забегали, как в немом кино, запрыгали, подбирая рубашку и галстук, засуетились в поиске достойных туфель. Оставив свое тряпье в бутике, в синем костюме, в темных ботинках с тупыми носами и галстуке в классическую полоску, совершенно умопомрачительный и свежий, словно только что сорванный с грядки огурец, возвратился в кафе и с удовольствием констатировал, что у официантов тоже отпали челюсти от удивления. О, картина Божества! Явился бы народу сам Христос, — и то ажитации было бы меньше! Пришлось съесть «торнадо», выпить кофейку, залакировав рюмкой кальвадоса (рыбный волшебник отбыл в отпуск). Тут уже подрулил «мерс» с Осипом и двумя заранее ангажированными амазонками, драгоценным кладом последнего месяца. Не очень тянуло, но перелет в одиночестве выглядел ущербным.

Международный аэропорт, VIP-зал, кофе с коньяком в буфете. Посадка под началом дамы в летной форме. В бизнес-классе поили шампанским, девицы млели от восторга, а я чувствовал себя королем, легко острил до посадки в Праге, где уже ожидал джип, заказанный по мобиле. Там на миг стало грустно: вспомнил прошлый год, когда город казался мертвым, словно у Кафки. «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», другой вариант: «Мы рождены, чтоб сказку сделать с грилем». Я в одиночестве бродил по улочкам, совсем не радуясь красоте и страдая от изжоги после кружки пильзнера с огромной, похожей на грозящий палец, жирной сосиской. Но грустно лишь на миг.

Девушки[125] щебетали, прижимались, волновались, чувствовали себя принцессами (до этого не имели счастья знать друг друга), а дома в каштанах пролетали мимо, и вскоре мы очутились в угрюмом на вид, но уютном замке, переоборудованном под гостиницу. Там нас ожидал мой партнер и друг Гога, только что прилетевший из Монтрё, где он неделю мучился в компании любимой жены и трех отпрысков. Гога выглядел таким счастливым, будто вырвался из ада, тут же после ознакомительной паузы в номерах затеяли ужин при свечах: устрицы с поднадоевшим шабли. Иван Цветаев, отец великой поэтессы, жаловался на благотворителя Нечаева-Мальцева, построившего нынешний музей изобразительных искусств и допекавшего ученого обедами в «Славянском базаре»: «Опять всякие пул яры и устрицы… Да я устриц в рот не беру, не говоря о всяких шабли. Ну, зачем мне, сыну сельского священника, устрицы? А заставляет, злодей, заставляет!.. Сердце разрывается от жалости: ведь на эту сторублевку — что можно для музея сделать! Ведь самое обидное, что я сам музей объедаю…» Ох уж эти дети священников!

Затем мясо оленя, словно сами только что славно постреляли в замковых лесах, а егеря собрали трофеи и отвезли повару, поджарившему все на решете и вкатившему на гигантской коляске огромное серебряное блюдо. Ужины бывают лучше или хуже, но они везде одинаковы и приедаются, как рейнские долины, горные вершины, тяжелые замки Луары или Бретани, мощеные улочки Толедо, острые запахи вроде бы развратного Монмартра и тухловатые венецьянские каналы, как называл их кто-то из поэтов-романтиков.

Все приедается, все съедается, все разрушается и теряет свой смысл.

После кофе наши пары разделились и я с Ольгой (так она звалась, а не Татьяной) направился в парк. Она нравилась все меньше и раздражала своей животной навязчивостью, пришлось пугнуть: по аллеям бродят изящные лани и козлы, могут и загрызть, хотел добавить, что недавно одну веселую пару искусал тигр, но пожалел яркой мысли. Вскоре я оставил Ольгу-Татьяну в пивнушке, где веселились студенты, и пошел бродить по свету, где оскорбленному есть счастья уголок (заметим, что поселил я даму отдельно, разве не благородно?). Я же отправился еще раз поглазеть на Старый Город, могилу студента-самосожженца на Вацлавской площади и легендарные часы со скелетами, намекающие на быстротечность и без того слишком быстротечного бытия.

Утром мы все собрались за завтраком, Гога был помят, как пиджак, провалявшийся в чемодане несколько суток, его пассия выглядела, как цветущая вишня. Решили отдать дань интеллектуализму: короткий визит в дом, где проживал несчастный Франц Кафка, ныне магазин с еврейской символикой. Из всего этого, как из мусорного ведра, пованивало фальшью, точнее, такой мертвечиной, что хотелось лечь в гроб рядом с Францем или совершить метаморфозу в насекомое.[126] Переехали для разнообразия в центральную гостиницу без средневековых штучек, — в замках тоже грустно, не случайно феодалы там маялись и спешили превратиться в привидения.

Девки мне смертельно надоели, и захотелось домой, аж защемило — так звала работа (дурная пивная забота), я не отрывался от мобильника, стремясь руководить текучкой, волновался по поводу опозданий некоторых служащих и сулил взгреть и.о. начальника. Как не хватало аудиенций с капучино, переговоров за длинным столом, ощущения собственной значимости, пауз в процессе осмысления новых идей! Только страх, что напутают, нарубят дров. Что может быть ужаснее остановки пивного завода, что еще может бросить народ на революцию, если не похмельная жажда? Я искренне любил свою фирму со всеми потрохами, поощрял и коллективные встречи праздников с шампанским (следил, чтобы сотрудники не нажирались водкой). Обычно празднества я вел сам, сжимая в руке микрофон, острил не хуже заправского конферансье, обходил всю королевскую рать с бокалом (почти с половиной работал с момента создания завода, ко мне обращались дружески на «ты» — и это было особенно приятно, это был истинный триумф демократии). Все создано собственными руками, иногда казался себе памятником, знал, что все мгновенно рассыплется как карточный домик, если я, не дай Бог, отойду в мир иной. Однажды у себя в кабинете я поскользнулся на паркете, упал и разломал себе нос: судьба намекнула, что успех не бывает вечным и беда настигает внезапно, когда ее не ждут. После операции сразу бросился на телефон, не терпелось вновь окунуться в бешеный ритм. Сидел, обмотанный бинтами (естественно, сверху безукоризненно отглаженная сорочка с итальянским, шелковым галстуком), раздавал указания, отменял неверные решения, наставлял на путь истинный. Нет, если даже сломаются все ребра вместе с шеей, все равно: вперед и выше, вперед и выше, excelsior!

Мой шарабан летел вперед, и век катился вместе с ним, клубился, проделывал, что хотел, истекал народной любовью и кровью, захлебывался в предсказаниях. Ошибался, рыдал и каялся, чтобы еще трагичнее ошибиться, изнывал от рабства, свободы, скуки, цинизма и пошлости, играл в оловянные солдатики и вдруг смахивал их со стола, словно не имел к ним никакого отношения. Революции и контрреволюции немного видоизменяли человеческую жизнь, больше укорачивали, нежели продлевали. Это уже философия, последней я в меру интересовался, дабы не превратиться в раба плоти. Слишком мудреные вещи отторгали меня (взять хотя бы абстрактные построения Гегеля), а вот учение Николая Федорова, скромного библиотекаря, почитаемого Львом Толстым, зажигало и заставляло думать о будущем. Ведь Федоров начертал, что настало время, когда мы, смертные, сможем делать то, что делает Он (то есть воскрешать мертвых). Время, когда слово Христа станет делом. Федоров раньше многих осознал, что всю линию жизни надо повернуть вспять, всю, с самого начала. Бесконечное зачатие детей — бесконечный тупик, лишь порождение нового зла, новых страданий, и больше ничего. Сколько столетий прошло после прихода Христа, а разве стали мы лучше, разве стали меньше убивать? Совсем наоборот! Мы только дальше и дальше уходим от Бога. Адам согрешил, Каин убил брата Авеля, и с этого началось бегство человека от Господа. Человек бежит от Бога и путает следы, он хвалится, ликует, что обманул Господа, что Господь его потерял. Он, грешник из грешников, вор из воров, породил невинного младенца, человек бежит, путает след своим потомством. Даже когда Господь говорит Каину, что грех его будут наследовать семьдесят семь поколений, его потомки умудряются спастись. Они смешиваются с потомством ни в чем не повинного Сифа и вопрошают к Господу, почему мой сын или моя дочь должны страдать? Да, он (она) — потомки Каина, но он же (она) — и потомки Сифа, а тот ведь, Господи, перед Тобой ни в чем не повинен. Так, прямо при зачатии происходит смешение добра со злом и добро прячет зло, укрывает его от Божьего гнева. Вот Федоров и говорит, что, если мы в самом деле хотим искупить свои грехи, мы должны повернуть и идти не от Бога, а к Богу. Пойти строго назад, от сына к отцу дальше — к деду. Поколение за поколением мы должны идти к тем немногим дням, когда сотворенный Господом человек был еще непорочен и безгрешен…

Всем сердцем я чувствовал Федорова, понимая, что метание по жизни — лишь безумие отчаяния, которое должно кончиться. Но Гегель еще держал мозги: теза — антитеза — синтез, зерно созрело и упало в землю, но оно уже совершенно другое, обновленное, оно уже более высокого качества, оно уже из полковников вымахало в генералы. Получался некий прогресс, потом произрастало прогрессивное зерно, по тем же законам диалектики (все в противоречии, в конфликте, черт побери!), и на него снова находило управу антитеза, этакий черный демон, который точил и рыл, как старый крот, до самого финала. Но это итог, а тем временем прогрессивное зерно росло в непримиримой борьбе с проклятой антитезой, пыжилось, воевало, но росло! Покоится ли эта знаменитая триада на идеях пифагорейцев, хотя сам старик Пифагор фигура скорее мифическая? Пифагор придуман, хотя, возможно, существовал подобный тип, веривший в переселение душ вне зависимости от того, человек ли это или кизиловая лепешка. И при этом давал советы носить белые одежды, соблюдать строгость в сексе (весь древний мир тем временем трахал мальчиков), не трогать руками бобовые и очищать свою душу музыкой и философией. Для души полезнее очистка толстой кишки, как это делали мудрые римляне, заправив в рот пару литров собственной урины. «Не спеши, дай мне закончить теорему» (это убивающему его римскому легионеру), такая же липа, как и у Коперника («А все-таки она вертится!»). Или у Томаса Мора, когда он бросил констеблю Тауэра у виселицы: «Помоги мне подняться, обратно я спущусь сам», а потом, подыхая от своего английского юмора, уже палачу: «Вряд ли ты заслужишь похвалу — у меня короткая шея!»

Все это легенды для простаков, на самом деле, вся планета состоит из случайностей и дураков. Эдисон открыл электричество, двигаясь в электропоезде, а пиво пили еще питекантропы — ведь оно било прямо из земли. Нет ничего твердого, устойчивого под ногами, — болото одно. Нет истории! — сплошной блеф.

Ярослав Мудрый был не князем, а ханом (точнее, каганом), и Киевская Русь называлась Киевским Каганатом, Иван Грозный сына не убивал, никто Павла на тот свет не отправлял, Сталин не приказывал вырезать Фрунзе язву желудка.

Забавно, что я толком и не знал почти ничего о своем отце. В детстве мама постоянно сетовала на многолетние командировки на Север «нашего геолога», видел я его редко, но любил. Геолог? Откуда же у него разные заграничные шмотки, которые он привозил в подарок, будто у эскимосов функционируют шопы с джинсами «Ливайс» и магнитофонами «Шарп»! Может, он крупный бандит и спекулянт? Или международный шпион? На мои вопросы он лишь улыбался и глупо шутил. Потом он вовсе исчез, мама говорила, что уплыл в большое путешествие, и неизвестно, когда вернется. Но он все не возвращался.

Иногда к нам заезжали важные дяди с официальными мордами и шушукались с мамой, выпроводив меня в другую комнату. Она потом объясняла, что это коллеги папы, тоже путешественники и геологи, папа жив-здоров, но обстоятельства не позволяют ему вернуться (однажды мне приснилось, что он застрял на льдине в районе Северного полюса, и с вертолетов ему сбрасывают бутылки с виски и одеяла). Нам перечисляли немалую отцовскую зарплату, по праздникам привозили импортные шмотки и технику, в общем, заботились. Постепенно я привык к мысли об отце, пробивавшимся сквозь вечные льды и песчаные пустыни, эдаком Нансене или Миклухо-Маклае, и глупых вопросов маме не задавал.

Из своих салатных деньков я хорошо запомнил семейные визиты на могилу деда, фигуры загадочной, но не такой закрытой, как отец. Добрый дедушка (я застал его, и он даже учил меня кататься на лыжах) в далекие кровавые дни служил в карательной организации, в должности ликвидатора, то бишь расстрельщика или палача. Правда, не слишком долго, ибо от этого веселого занятия у него помутились мозги, и начальство перевело его на другую, более конструктивную работу уже вне заведения. Долгое время работал он директором школы, прививая учащимся трудовые навыки и любовь к родине, а на пенсии неожиданно обнаружил в себе таланты скульптора и даже получил премию за бюст Анри Барбюса на городском конкурсе. Уже за неделю до поездки на кладбище в день смерти деда отец по-хорошему нервничал, постоянно напоминал мне и маме о грядущем дне, словно целый год он только и ожидал свидания с доской из габбро, на которой стояли лишь Ф.И.О. и даты рождения и ухода в лучший мир. На кладбище отец преображался, заряжаясь необыкновенным оптимизмом, шел по аллеям неспешной вальяжной походкой, с интересом рассматривая надписи на чужих могилах и давая оценки свежим памятникам. Одновременно он ухитрялся наслаждаться чистым воздухом и голубым небом, поглаживал березки и осинки, мурлыча под нос разные фривольные мотивчики, которые никоим образом не вязались с кладбищенской атмосферой. Только позднее я понял, что отец искренне любил кладбища, любил, как любят музеи или дворцы, ипподромы и стадионы. Чем оно было для него, почему наполняло нервной радостью? — этого я так и не понял.

Отец в этот день одевался по-праздничному, и все мы строго следовали этой традиции. Мама покупала большой букет красных гвоздик (иных цветов папа не переваривал), который молча возлагала у доски, осенив себя крестным знамением. Отец не был крещен (я никогда не слышал от него упоминания о Боге), стоял молча, уставившись в одну точку. В свое время он посадил у могилы дубок, выросший и нависший над могилой, и этот дуб приводил отца в экстаз, и он читал стих о ржавых листьях на ржавых дубах, которые устилают неизвестно чей путь. Казалось, что он мнит себя тем самым дубовым листком, выполнившим или собиравшимся выполнить некую высокую, почти божественную миссию, несгибаемым под ветром и в итоге превратившимся в прах. Мы втроем присаживались на скамейку, собственноручно сколоченную отцом (пожалуй, единственное его достижение в области деревянного зодчества), папа аккуратно застилал середину скамьи газетой. Затем мама доставала из сумки банку с солеными груздями, уже приготовленную слабо соленую селедку, толсто нарезанный ржаной хлеб, отец торжественно наполнял граненые стаканчики и, не чокаясь, хмуро выпивал свою стопку. Мы с мамой лишь виртуально присутствовали на ритуале, — мама не терпела алкоголь, а мне пить строго запрещалось (я так и не приобрел эту дурную привычку). Бутылку отец выпивал один, затем из сумки на свет появлялась и опустошалась другая бутылка, затем трезвый, как стекло, но помрачневший, собирал остатки еды и пустые бутылки в газету и выбрасывал все в мусорный ящик на аллее.

После исчезновения отца мы на время прекратили посещать деда, однако вскоре во мне проснулась необъяснимая тяга к посещению дедовой могилы. К тому же я всегда думал, нравилось ли наше застолье вечно спящему деду, если он наблюдал за нами, или же он возмущался и бил костяшками в крышку гроба. Пришлось придать ритуалу новую форму: возложение цветов, скорбная минута молчания. Любил я порыться в разных фотографиях и бумагах и даже в обширном собрании книг, в которые особенно не вгрызался. Отец был явно книжным червем, на каждой книге оставлял пометки карандашом или ручкой, ставил вопросительные и восклицательные знаки или N.B. или просто «дурак!», правда, к концу произведения карандаш уставал и некоторые страницы сохраняли свой девственный вид. Кабинет отца, отданный мне на откуп, задыхался от томов Гегеля, Монтеня, Сковороды, индийской и китайской философии и прочего заумного хлама. Беллетристика особенно не выпирала, зато поэзия всех времен и народов занимала десять огромных полок (в два ряда), что свидетельствовало не только о лирической насыщенности души моего родителя, но и о его склонности самому заниматься рифмоплетством. Однажды в одной из бесчисленных папок я наткнулся на следующий опус:

Бродили по миру герои.
Врачи, студенты и геологи.
И каждый вкалывал, что надо,
Порой о них писала «Правда».
Герои гордые и нежные,
Но, к сожалению, не вечные,
Хоть жили не всегда по правилам,
Историю толкали правильно.
И я меж ними отрицательный,
Или, быть может, положительный,
Толкал историю старательно,
Я бы сказал неукоснительно.
Как хочется попасть в герои!
Чтоб о тебе писали в хронике,
Чтоб руку жали неожиданно,
И подвозили на машинах.
Так думал я, не приобщенный
К всемирной славе и районной,
И в дипломатии корректной
Не ас какой-нибудь заметный…
Эти строчки явно указывали не столько на непомерные амбиции родителя, сколько на его явную неудовлетворенность своим местом в мире. На эти мысли наводили и его подчеркивания в чужих книгах касательно тайных дел, лицемерия и подрывной деятельности. Правда, иногда были и перлы. Так, Маркс Карл Генрихович на вопрос «Что такое счастье?» с пафосом отвечал: «Борьба!», а Энгельс Фридрих Абрамович: «Бутылка „Шато Марго“ 1881 года».

Школу я закончил с серебряной медалью, и по мудрому совету мамы подал документы в финансовый институт (уже началось время рынка и свободы, и научные и прочие карьеры потеряли свою привлекательность). На экзаменах крупно срезался, все надежды на поступление рухнули, однако меня все-таки приняли, думается, не без вмешательства чьей-то невидимой мохнатой руки. «Неужели приняли?» — восторженная физиономия мамы, которая никогда не отличалась умением врать, служила достаточным тому доказательством. Удивительно, но все финансовые предметы я щелкал в институте, как орешки, снискав славу будущего Рокфеллера, меня уже примеряли на курсы молодых менеджеров в Колумбийском университете, когда произошло событие, сыгравшее свою роль в моей жизни.

Однажды, явившись после учебы домой, я застал у нас дяденьку с тонкими усиками а-ля французский апаш на неподвижной, акульего вида физиономии. Мама называла его Питером, старым другом отца и покровителем семьи, наедине со мной она всячески превозносила достоинства благодетеля, словно это был святой Петр, бывший рыбак Симон. Акулыч, шевеля усиками, пил зеленый чай из фарфорового чайника в виде Биг Бена (видно, был зашитый), иногда потрагивал аккуратно подстриженный, похожий на декоративный газон, «бобрик» и бросал на меня испытующие взгляды.

— Ну что? Определился уже? — задал он самый популярный на нашем выпускном курсе вопрос. Я улыбнулся, и пожал плечами, ибо до сих пор все предложения моей особе держались на планке $300–400 в месяц (рубль дрожал под ветрами перестройки). Тоже, конечно, деньги, но с призраком экономии на устрицах, скромным отдыхом в перестроенном под санаторий пионерлагере с вечно неудовлетворенной женой, постоянно дребезжащей о бриллиантовых колье своих подруг.

— Тут не надо спешить, — продолжил он назидательно, попыхтел немного носом и спросил. — Может, стоит пойти по стопам папаши?

Вопрос застал меня врасплох, однако я не зарыдал от счастья, не бросился потомку акулы на шею, бормоча слова благодарности. Дело в том, что таинственная (как казалось) профессия папы никогда не вызывала у меня энтузиазма, и не потому, что я не видел в ней налет романтизма, или боялся попасть в руки невидимого врага. Просто мне претило, что кто-то будет командовать моей жизнью, направлять меня и поучать даже с самыми добрыми намерениями, как этот очкастый Акул Акулыч.

— Вряд ли я пригоден для таких дел, я очень рассеян, к тому же по ночам мне снятся страшные сны, иногда я просыпаюсь в холодном поту…

— Что же это за сны? — заинтересовался наивный Акулыч и даже от волнения протер очки.

— Чаще всего большой красный гроб с траурными лентами, а в гробу…

— Что, что в гробу? — взволновался Акулыч, словно сам попал туда в моем сне.

— Неудобно даже…

— Да говори, говори, мне можно!

— Баба там лежит голая… — сказал я значительно.

Акулыч затуманился, морда пошла мелкими морщинами и преобразилась в подобие улыбки.

— Эх, молодость, молодость! — молвил он с пониманием, чувствовалось, что девицы в гробу ему никогда не снились, дай бог, привидится тайничок в подъезде или бомжиха Мата Хари с бутылкой. — Ну, иди в бизнес, мы тебе поможем.

Первоначальный капитал не потрясал своими размерами, однако заставил меня покрутиться в том самом дерьме бизнеса, которое тогда не казалось неизбежным. Первое время неплохо получалось на пирамидах (Питер вовремя подсказывал мне, когда следует убирать бабки, дабы не сгореть), но прибыльнее оказались ценные бумаги, на которые я переключился до жуткого дефолта 1998 года. Уже тогда я понимал, что снимать сливки на финансовых операциях легко и приятно, но хлопотно и нестабильно, а после дефолта все мои подозрения превратились в чудовищную реальность, к тому же я не успел погасить некоторые долги и даже испытал два угрожающих наезда. В результате долгих метаний я купил акции в пивном бизнесе и решил не ходить на сторону за прибылью на разной липе, а стать Фордом пивного дела. До сих пор не понимаю, почему мне выпало заниматься пивом, которое я пил редко и не любил, как и прочее спиртное. Пивной бизнес оказался прибыльным, наше пиво расходилось по всем уголкам необъятной страны, и вскоре по совету Питера я основал в провинции небольшой заводик, который по всем законам прибавочной стоимости (как оказалось, несмотря на всеобщий галдеж, не почившей) прирос новым капиталом. В аналогичной ситуации многие сатанели от радости, покупали огромные коттеджи, упихивая в них антикварную мебель, старинное серебро, бронзовые бюсты Альфонса Доде, веджвудские вазы, чешский хрусталь и козетки, истертые задами разных потаскух. Боже, сколько я видел таких мебельно-антикварных вилл! Владельцы, как правило, не понимали вкуса жизни, мучились от алкоголизма и импотенции, дрожали от мысли, что их сокровища похитят, ставили охранную сигнализацию и сложнейшие замки, не спали ночами, спрятав под подушку «Вальтер» и прислушиваясь к шорохам. Ездили с мощной бритоголовой охраной, но все равно их подстерегали и укокошивали.

Но я прекрасно знал, что деньги должны работать (хотя и хотелось накупить золотых слитков изакопать их на черный день на нашей дачке около деревянного сральника). Посему (опять же по совету Питера) у некоего бандюка (ныне отстрелянного его коллегами) приобретен был еще один заводик, новенький, прямо с колес, а затем еще один со специализацией на темных сортах, которые уже вошли в моду у возрождающегося народа. Постепенно бизнес приобрел необходимый автоматизм, когда уже не требовалось лично разгребать счета и наводить порядок с помощью рубля (тут уже заработали юркие менеджеры, которых я отделял от плевел и тщательно селектировал). К этому времени я образовал счета в зарубежных офшорах, предпочитая Гибралтар и Мальту.

Но зачем я завел жену? Чистая блажь, стремление не потерять «солидность», ибо капитал не смотрелся без естественного обрамления в виде достойной половины. Зачем я женился на простушке Инке, которая быстро вымахала в жуткую стервозу, к тому же толстую? Правда, ухитрилась между абортами подарить мне сына, которого вначале я не выносил из-за вечного скулежа, а потом полюбил и души в нем не чаял. Именно Инка настояла, чтобы мы купили квартирку в Брюсселе, и там поселились в условиях вполне приличных. Жилище серьезно уступало королевским дворцам (Инка по наивности считала, что за границей все живут как в гламурном кино), зато располагалось в центре, и на вечерней прогулке я мог лишний раз повосторгаться мальчиком Piss-ом (хотелось встать рядом и тоже…). В основном в Бельгии обитала Инка, а я мотался поближе к заводикам.

Глава двенадцатая, в которой смешались запахи рыбной головы и тяжкой судьбы

Я скажу тебе с последней прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
Осип Мандельштам
…Рыба возбуждает одним своим видом,[127] чешуя мерцает, переливается перламутром, раскрытая пасть судорожно заглатывает воздух. Рыбный рынок красочнее ювелирной лавки, рыба красивее бриллианта, рыба подрагивает, светится, тускнеет, играет красками, за бирюзовой форелью — черно-серый угорь, красные тушки семги сменяются бледной треской и прозрачными осьминогами (если они рыбины, а не звери). О, острейшие рыбные запахи! Марсельский порт, усеянный рыбными ресторанчиками (за ними в пространстве дешевых баров путаночки в моряцком стиле). Упивался густым буйабезом с торчавшими в разные стороны хвостами и клешнями омаров (местное прозвище «Марсельеза», — вот они, корни французской революции!). Под аккомпанемент шаловливого пуи, по-блоковски золотого, вышедшего из сказочного родника. Наизусть помню лучшие рыбные рынки мира: копенгагенский прямо на Гаммал Странд под тяжелозадой статуей ожидающей мужа рыбачки; в возбуждающе вонючем чреве Парижа (пока этот ликующий пир запахов и звуков по глупости не транспортировали на зады города); в неприхотливом, пейзанском Паламосе на побережье Коста Бравы. О, как вертелись черные угри в железном корыте на берегу бедной литовской деревушки около Ниды. Или в Остенде, там берег был сплошь заставлен киосками с только что выловленной селедкой, ее на глазах присаливали, и никакие семги и царь-рыбы не шли в сравнение! Наверное, я смог бы постоянно жить в рыбных магазинах, может, я сам в прошлой жизни был рыбой, плавал в морях и океанах, увертывался от акул (или сам был акулой) и попадал в глотку китам? Чтобы не поперхнуться желудочным соком и разрядиться, я уходил из рыбных рядов в мужские бутики (ни в коем случае не в популярные Gallerie Laffayette или подобные конюшни). Пощупать хорошие твиды вроде Харриса, поласкать нежный кашемир, обозреть переливчатые сюртуки и блейзеры от Пьера Кардена, полосатые, клетчатые, серо-буро-малиновые рубашки от Lacoste или Burberry, прикоснуться и погладить нежное шевро курток и туфель, — запах надежности, усиленный обманчивой поношенностью, неуловимый знак аристократизма.

Брюссель до приезда казался затхлым и провинциальным, почетной ссылкой для истинного парижома-на, чью голову насмерть замусорили Бальзак, Золя и старик Хем, экспатриант, который пил шампанское Mumm прямо из рук самого графа Mumm и конечно же объедался мулями и бараньими котлетками под тенистыми платанами Place du Tertre на монмартровой толкучке, еще сохранившей казачьи запахи первой Отечественной войны.

На самом деле для брюссельского гурмана Париж — это гастрономическая провинция, ее престиж построен на фикции литературы и живописи, просто судьба решила, чтобы вся мировая богема однажды слетелась в Париж, ударилась в пьянство и обжорство и вошла в историю. Но что французского в Париже, кроме стандартного лукового супа и рагу из кролика, которых я никогда не выносил? Лучшие мули, сваренные в пиве или вине, лучшие бараньи котлетки создаются в непревзойденных бельгийских ресторанах, этого не замечает заезжий турист, упорно считающий, что окунулся во французскую кухню. Только идиот будет смаковать утку по-руански в Париже, а не в Руане, а парижский буйабез вообще похож на рыбную солянку в отечественной столовке.

Разбавив наслаждение рыбой созерцанием cri de la mode в бутиках, я вновь окунался в сферу чревоугодия и, раздув дрожащие ноздри, наносил визиты в лавки сыров. Мягкие, нежные камамберы, классические, глазастые швейцарские, мелко дырчатые тильзитские, крепкие и острые пармезаны, чуть водянистые, тающие во рту бри. Одуряюще вонючие Chaumes, которые простак может спутать с пресноватыми, податливыми, как переспевшая грудь, Chamois (все равно, что смешать в одну кучу Мане и Моне), пафосные горгонзола и рокфор в голубую искру…

Тут нужен опять перерыв, и разумнее всего заскочить в парфюмерный отдел крупного универмага, где стоят пробные флакончики.[128] От броских и сексуальных Hugo Boss и Eternity к умиротворявшему Old Spice, и снова в бушующее пламя Adidas и Tobacco. Обычно я опробовал до тридцати флакончиков, делая вид, что не замечаю подозрительных взоров продавщиц, уже не оставалось места на пальцах, сплошной наплыв неимоверных запахов, крутивших голову, как хорошее вино.

Вот тогда и наступало время винной лавки, там стройными рядами тянулись, как на параде, белые шабли и Pouilly Fumé (или Fuissé), которые обычно я охлаждал в рефрижераторе до подламывания в зубах, розовые я пропускал как свидетельство дурного, половинчатого вкуса. И сразу переходил к бордоским и папского замка винам, терпким, засасывающим, как юная горбунья, соблазнившая Казанову. К французским коньякам никогда не был расположен: они отталкивали своей опустошающей серостью и уступали многоцветью испанского арманьяка, заставлявшего вспомнить дни отдыха на брегах Севана. Там однажды директор совхоза, богатый, как Крез, вывел из особняка в сад и благоговейно вытащил из подземного хранилища глиняный кувшин домашнего арманьяка. Это сокровище набирало силы в глубинах еще со времен динозавров, и ручьем лилось на зажаренных куропаток.[129] Хотя спиртное не затягивало меня, цвет и запах его легко будоражил. Увы, но постепенно в мой здоровый быт вторгались сигара с рюмкой «Реми Мартена», длинный зонт с бамбуковой ручкой, им сладко было цокать по мостовой близ королевского дворца, яркий цветной платок из верхнего кармана твида. «Спасибо» на каждом шагу, привычка не уступать место старику, если это, конечно, не безногий инвалид, нежелание выйти к гаишнику, остановившему машину, — чем он лучше меня, бизнесмена?

Но все это было до Инки, потом грянули женитьба и суета на пивной фирме с визитами в мекленбургские учреждения, делавшими вид, что защищают государственные интересы. Инке очень хотелось, чтобы я ушел в дипломатию: это было престижно, хотя и обрекало на бедность. Что есть дипломатия? Это не то, что студенты долбали по Тарле, Потемкину, Кальеру и Никольсону, это не только британское «Посол — это человек, который лжет ради интересов своей страны»: и до посла нужно еще дорасти, и врут в любой бюрократической организации любой страны не меньше, чем в Форин Офисе. Дипломатия — это не работа, это общественное положение, это привилегированный статус, посему дипломат держится за все это, и ни фига не вкалывает, а нам, бизнесменам, приходится крутиться.

Конечно, Инка зря подала на развод, потом сама жалела. Подумаете, муж изменил! У меня и мысли не было уходить из семьи, хотя роман был что надо, и начался красиво, в Брюсселе, во время визита одной делегации. Голова закружилась, когда познакомился с красавицей на пышном банкете, утром позвонил ей в отель и предложил услуги гида: сначала все прелести живописи и архитектуры, подъем на Ватерлоо с забегом в красочные лавки, овеянные духом Наполеона. Затем утепленный горящими свечами ресторанчик, скрипач в белом фраке, медленное кружение под вальсы Штрауса (казалось, что рухну на паркет от любви). «Заиндевевшая в мехах, твоя чертовская улыбка…», хотя и не было мехов, лишь ее жаркое тело в мини-юбке, рывок на машине на квартиру приятеля, оставившего ключи на время отпуска.

И вскоре, уже в Москве, романец с телефонисткой на центральном телеграфе Зоей, очаровательной, несмотря на кривоватые зубы. Два романа подряд — форс-мажор в моей спокойной жизни, признаться, радости я не чувствовал, а больше нагрузку. С Зоей встречался раз в неделю, больше для здоровья (жену не выдерживали нервы, перестал спать с ней в одной постели, казалось, что придушит подушкой), скучища была дикая, большей частью говорили о ценах.[130] Инка раскрыла мой роман, разбила вазу о мою голову, боднула сама пару раз стенку и после этого ударилась в загул, не считаясь с правилами этикета. Меня на сторону отнюдь не тянуло, да и вообще хотелось послать все подальше, уехать в шалаш на берегу речки и ловить там рыбу в полном одиночестве. Но угнетала амбиция: как же так?! Жена гуляет, а я словно больной… Стал похаживать в дом моделей, но столкнулся с неожиданностью: модели были так хорошо одеты, что себе я казался конюхом под ручку с принцессой, да и в большинстве своем довольствовались ужином и не рвались на интим, да и я только радовался этому, видно, ужин давал мне полное удовлетворение. Наверное, меня устроил бы небольшой гарем, куда я наведывался бы как на торжественное собрание или просто на летучку, где толкал бы короткий спич. Мечтал я о большом имении, вспоминал Иртеньева у Толстого: приезд барина в родное имение без жены, умной и интеллигентной (что уже поднадоело), рассеянная скучная жизнь, а тут солдатка с половой тряпкой, вытирающая полы, с крепким и затягивающим запахом пота, — когда она нагибалась, мелькали крупные ляжки, и задница двигалась волчком, манила. Помнится, в юности я дрожал, читая о нервном свидании в овраге, туда она пришла после бани и спросила просто: «Голомя?»

Куда летишь, мой верный конь, и где опустишь ты копыта? Да никуда я не летел! Прокручивая в мозгах тот бурный период, слабо напоминавший похождения монахов в новеллах Боккаччо, прихожу к выводу, что это был подарок за аскетическую юность. В конце концов, я потерял свою девственность лишь в девятнадцать лет (стыдливый румянец заливает лицо, будет стыдно смотреть в глаза детям и внукам!), когда влюбился в замужнюю женщину и не отходил от нее целых четыре года. Орден за постоянство чувств, а мужу — звезду Героя! И все эти золотые денечки, которые положено прожигать на полную катушку, прошли практически в браке (нет ничего стабильнее отношений с замужней любовницей) и институтской зубрежке банальных истин, в самоусовершенствовании, вычитанном у Льва Николаевича. Вплоть до многочасовых бдений в Ленинке над томиком полузапретного Мандельштама и — о, ужас! — конспектировании «Феноменологии духа» скучнейшего Гегеля, тоже добытого с превеликим трудом.

Но духовный поиск — это тоже энергия, это тоже часть непознанного либидо. К тому же я был психом, помешанным на собственном здоровье: исправно занимался спортом, старался больше есть овощей и фруктов, постоянно мучился, что взял на грудь лишнего. Давал зарок в рот не брать месяц или полгода, не курил, ходил по врачам, и многие считали меня хлипким и дышащим на ладан. После тридцати плюнул на здоровье, иногда закладывал (но помаленьку), спортом прекратил увлекаться именно тогда, когда умные люди стараются поддерживать форму, от врачей бежал, как от чумы.

И все-таки я по-своему любил жену свою Инку, странноватую, с дурным характером, со скандалами на почве ревности, с полным непониманием поэзии и изящных искусств (хотя делала вид, что проникается моими виршами) — сюда бы еще добавить симоновское «…злую, ветреную, колючую, хоть ненадолго, но мою», — и картина станет совершенно законченной и понятной.

Любил ее — вот несчастная натура (говорят, что сильное чувство признак импотенции!) — любил, даже когда встречался с другими, тогда даже больше, чем обычно, и в чужом затемненном лице мерещилось ее, Инкина улыбка, и я боялся, что Фата Моргана исчезнет… Несчастный, несуразно устроенный человек! Разве можно делать такого огромного слона из малюсенькой мухи? Ведь существуют же на свете совершенно нормальные люди, имеющие как минимум по десять любовниц, они ублажают и себя, и дам, и все общество.

А если взглянуть на собственную персону как бы с Неба? Ну почему нужно все время учиться, пробиваться в люди, думать о карьере, жениться, разводиться? И к тому же вечно не хватает денег! Почему нужно расходовать драгоценную энергию не на радости жизни вроде рыбалки, а на некоторые весьма сомнительные субстанции? Совсем другие проблемы волновали, например, какого-нибудь принца Голштинского: родился и жил во дворцах и замках, окруженный драгоценными чашами, изваяниями греческих богов и богинь, сверкающим хрусталем, немыслимой фарфоровой посудой, старинной мебелью, и в ус не дул! Вокруг гувернеры и слуги в париках, заранее намечена и супруга (с ней можно и не жить, важно показываться на людях), всюду и везде почет, пышные пиры, празднества и народные гуляния. Отряды лакеев втягивали на плечах серебряные блюда с жареными гусями, фаршированными молочными поросятами, утопавшими в собственном соку юными барашками. Бочки с мальвазией, ряды, уставленные бутылками мозельского и рейнского, хмельные меды, валящие под стол, — это вам не нынешние изыски пресыщенной цивилизации, начиненные химией, подогретые искусственным солнцем и разбавленные отнюдь не родниковой водой! И наконец, путешествия по миру в разукрашенных фрегатах с надутыми парусами, орудийные залпы при заходе в пристань, красные ковровые дорожки на трапе, звенящая медь духовых оркестров…

Почему не родился я Голштинским принцем?[131]

Почему суждено мне думать ежедневно о хлебе насущном, переезжать из одной квартирки на другую (не дворцы ведь! да и мебелишка больше напоминает хлам!). И посуда куплена в дешевом универмаге! и нет Ватто или Снейдерса в грузных золоченых рамах. Лишь подарочки друзей-художников, смешные безделушки, место которым в сортире. У глупого Голштинского принца — огромная зала с библиотекой еще от предков, там увесистые фолианты на латыни… «Власть отвратительна, как руки брадобрея» — эти Мандельштамовы строки я любил повторять, а на деле власть сладостна и прекрасна, и приятно, когда заглядывает в глаза подхалим, и водитель предупредительно открывает дверцу «Мерседеса», и крепнет голос на совещании, где подчиненные смотрят в рот. А как они входят в кабинет, где высится за дубовым столом твоя внушительная фигура! Чуть подгибая ноги, стараясь не идти, а пропорхнуть, дабы не нарушить покой, не загреметь стулом, не кашлянуть во время твоего монолога, а сосредоточенно и почтительно внимать. Не в этой ли тяге к власти и есть суть натуры Homo Sapiens? И не только чиновничьих эполет это касается, не только власти золотого тельца, даже чистый литературный порыв — всего лишь стремление подчинить себе чужие умы и души, да так, чтобы у них замирали сердца от текста или чтобы разрывалась грудь от неистового хохота. «Писатель — это второе правительство», — начертал Солженицын и властвовал над умами, пока заряженные им умы не пришли к власти и не перестали обращать на него внимания.

Уже разбогатев, мечтал я поехать с отцом на родину деда, в Тамбов. Но отец бесследно исчез, и поехал я туда в одиночестве, совместив вояж с делами бизнеса. В отеле было так душно, что только водка вгоняла в сон, и то не надолго: уже в пять утра глаза разлеплялись сами, утопали в поту, перетекавшем на подушку, не помогали ни мокрое полотенце, ни раскрытая дверь в коридор. Жизнь в провинции не умерла, хотя не платили ни пенсий, ни зарплат, по тамбовским улицам до двух часов бродили юноши и девушки, они пили кока-колу и курили в небольших барах, причем девицы оскорблялись, если их считали проститутками. В день рождения Пушкина местная интеллигенция вкупе с так называемой образованщиной декламировала стихи у памятника поэту в местном парке, таким же образом отмечали юбилеи Боратынского в Маре, где некогда стояло его имение, а осталась лишь трава-мурава да кладбищенские плиты. Но и там культура била ключом, недалеко от креста, недавно поставленного в память поэта, затаилось в рощице здание, похожее на музей, где трудились полные матроны из советских чиновниц по культуре. Они и угощали в бывшем сельсовете мятой картошкой, черной от старости селедкой, частиком в томате, выложенным на блюдце, жареным салом (о, бедная печень!) и шматом колбасы.

Но из меня крупного пивуна не вышло, с похмелья после двух-трех рюмок голова разрывалась и просилась в унитаз. Уже в шесть утра на берегах речки Цны появлялись физкультурного вида, загоревшие мужики, они делали зарядку, раздражая согбенных рыбаков в плащ-палатках и вызывая любопытство у освежающихся пьянчуг, спешивших на работу…

Думается, что такое же благолепие было и во времена деда. Восставших крестьян — «антоновцев» тогда называли бандитами, ныне же в эпоху торжествующего капитала пишут о Крестьянской войне против большевиков. Возможно, это была Вандея, но только крестьяне не требовали восстановления монархии и власти помещиков, они нуждались в земле и рассчитывали на декреты Учредительного собрания, разогнанного большевиками. Увы и ах, после трескучих лозунгов новые хозяева ввели продразверстку, и губернию начали прочесывать продотряды, конфискуя зерно и прочее. Днем крестьяне трудились на пашне, по вечерам нападали на красные отряды, сформирована была целая повстанческая армия. Большевики не церемонились: в Тамбовской губернии отметились своими ратными подвигами маршалы Тухачевский и Уборевич, тогда совсем не известный будущий маршал Жуков, Аркадий Гайдар, дедушка великого реформатора Егора, герой гражданской войны Антонов-Овсеенко. В тамбовском архиве полноватые тети и бородатые дяди копались в бумагах, восстанавливая картину восстания…

Как дед попал в эту катавасию? Поверил, что власть принадлежит таким голоштанникам, как он, или просто нечего было жрать?

Фото из дедушкиного альбома: портупея, кожаная сумка, 1934 год, один ромб в петлице (или это кубик?). Фото 1912 г.: сестра и брат с женой в красивых платьях, явно из мещан. Фото: бритая голова, майор, 1943 год, 2-й Украинский фронт. Фото: 1925 год, Гомель, высокий воротник, фуражка без звезды, никаких знаков отличия. Фото из газеты «Труд» вверху отдельно вещает т. Сталин, внизу делегаты Чрезвычайного восьмого Всесоюзного Съезда Советов, 27 ноября 1936 года, в первых рядах дед в галстуке, этакий просвещенный рабочий, а на самом деле — в охране! Фото: гор. Стародуб, Гомельской губернии, 1924 год, дед в чекистской форме, рядом мужик в ботфортах, никаких знаков отличия.

Отца мне не хватало всю жизнь, а дед мне позванивал, и мы иногда встречались. Жил он в квартирке на окраине, каждое утро спускался в продовольственный магазин и покупал там сто граммов свежей любительской колбасы (потому и приходил каждое утро), привязанность к которой пронес через всю нелегкую жизнь, включая гражданскую, финскую и Отечественную войны. Все продавщицы приветливо встречали старичка, снисходительно реагировали на его незамысловатые комплименты, не подозревая, что его еще навещают располневшие генеральские вдовы и премиленькие приятельницы его сына, исчезнувшего во мраке «холодной войны».

Правда, с годами его окутывала лень и тоска, посему он предпочитал терпеливо кайфовать с колбасой в одиночестве, обмазав себя духами «Красный мак» (подарок его последней пассии с дореволюционным стажем), листать мемуары Казановы (почитал его, как величайшего писателя мира), и тихо засыпать в честерфильдовском кресле, подаренным сгинувшим сыном. А я, скромник, уже после смерти деда (не забывая его) с завидным упорством наращивал число пивных заводов, разумно вкладывая капиталы в другие отрасли. Со временем обзавелся двумя коттеджами на родине, квартиркой в Венеции (черт меня дернул сунуться в этот утопающий в вони город!) и сравнительно скромным шато в районе Барбизона, все это успокоило меня в плане, так сказать, стабильности срамного капитала. Так и жил себе, поживал. Друзей у меня было мало, иногда встречался я с Борькой, сыном Николая Ивановича и Клавы-Мохнатой-Руки (так прозвал ее отец в честь ее всесильного Папы с госдачей за зеленым забором). Клавка — подруга Риммы, и именно мои родичи познакомили Колю с Клавой, что вылилось в законный брак. Соответственно Коля взлетел вверх по служебной лестнице, он тоже временами функционировал за бугром вместе с отцом, в одно время они и исчезли из поля зрения. Еще в детстве родители брали меня в гости к Челюстям (кличка отца), там я поглощал «наполеон» в исполнении Клавы-Вырви-Глаз (я старался не отстать от папаши и тоже клеил ярлыки). Борька был младше меня на несколько лет, но вполне вменяем и остроумен, хотя и падок на иностранные слова. Так, однажды в контексте обсуждения запретных тем он приобщил меня к слову «тестостерон», утверждая при этом, что у него повышенная любвеобильность, поскольку он регулярно ест высушенные экскременты бегемота, насыщенные тестостероном и купленные по большому блату.

Годы катились чрез наши большие и малые революции, но исчезнувшие отцы не возвращались, их судьба оставалась Великой Тайной. По законам Монастыря служебные вопросы в семьях не обсуждались, но однажды Борька сообщил мне, что его отец погиб. Меня это событие потрясло, ибо до сих пор подобных случаев не было и, главное, что же стряслось с моим отцом? Мама переживала все это безмерно, однако папины коллеги приказали не волноваться, уверили, что он в полном порядке и даже жаждет выбрать время и вырваться в отпуск на озеро Байкал, где любимый сын развернет рыбалку на омуля. Прошло еще несколько лет, Борька поражал меня кремневым антиамериканизмом и видел за каждым углом зловещую руку ЦРУ, он был глубоко убежден, что еще со времен ленд-лиза американцы экспортировали к нам не только «боинги» и свиную тушенку, но и белых тараканов-мутантов, которых до сих пор никто не может отловить. Однажды он вызвал меня на совершенно секретный разговор и объявил, что его отцу посмертно дали звезду Героя и даже поставили бюст в каком-то таинственном месте, где обучали нелегальных разведчиков. Это известие всколыхнуло: а что же стряслось с моим папой? Если он жив и функционирует, то почему не приезжает домой? Ну, а если он переселился в мир иной, то почему от нас это утаивают?

Глава тринадцатая, стенания Павлушки из племени молодого, незнакомого

В часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
Николай Гумилев
Они старели и умирали, а вещи только старели. Интересно, что при этом никто из семейки не испытывал нужды, и все жили в свое удовольствие. Мой отец, пройдя и через коммуналки, и через сладкую жизнь, очень легко влился в рынок. Я стыдился его пивных занятий. К счастью, он унаследовал небрежение к собственности, всегда ломал то мои игрушки, то видеокамеры, часто терял свои кошельки, и я даже слышал, как за это распинал его дед. Как типичному трудоголику, слабо отдающему отчет в конечных целях своей неутомимой деятельности (Ниагара Пива?), больше всего ему нравился сам процесс создания денег, нежели личные виллы с лифтами или собственные золотые бюсты. Наша квартира в столице была обставлена в стиле эклектик с примесью постмодерна: на стенах висели рельефы с изображениями ангелов и доходяг (дьяволов?) с птичьими головами а-ля Иероним Босх. Видное место занимал огромный венецианский плакат, где Казанова в белой маске «Поцелуй смерти» и таком же балахоне беседовал с черным человеком, точнее с его черепом. Неясная, но очень грустная картинка в золоченой раме: розовые здания и одинокий фонарь. Все это дополняли керамические ящерицы и крокодилы, висящие на стенах, огромная маска то ли ацтека, то ли тотмека, сделанная из ценных камней и привезенная из Акапулько. Из вещей от прапрародителей мало что сохранилось. Прадед очень гордился безделушками, которые вывез из побежденной Германии. В целях меблировки и украшения квартиры в логово поверженного змея был командирован целый грузовик, доставивший массу интереснейших вещей, из которых дошли до меня:

1. Полуразвалившиеся напольные английские часы с надписью на циферблате «Will wait London» (что это означает, знают только британцы).

2. Нечто вроде комода темно-вишневого цвета, носившее название «угольник» и потому стоявшее в углу. Непрактичная вещь, которую прадед оклеил дурацкими картинками с голозадыми девицами, хранилась в нем различная ерунда от гвоздей до утюга.

3. Застекленный шкафчик, своего рода витрина, который, по преданию, прадед многозначительно называл «горка». Там были выставлены интереснейшие вещички, которыми я любил поигрывать в детстве: три глупые мартышки, слоник из стеклянных блесток, графин с пробкой в виде красноносой морды алкоголика, корова-молочник, который прадед привез из Монтре, куда он выезжал по турпутевке. В той горке ранее стояли белый фарфоровый мальчик, положивший ногу на ногу и читающий книгу, томная дама из того же материала и тоже с книгой (правда, ее она не читала, а смотрела задумчиво вдаль), неопределенная каменная голова из серожелтого мрамора. Впоследствии прадед водрузил все эти три реликвии на верхнюю книжную полку, под самый потолок, добавив к ним деревянную статую алкоголика с полуспущенными штанами на приеме у доктора, английский, канадский и советский флажки, подаренные приятелем из какого-то общества какой-то дружбы.

Деревянный олень, тянувший с помощью ремней тележку с возницей, очевидно, чухонцем, очень сексуальная и неприличная греческая скульптура двух обнимающихся мужиков, причем один стоял и держал другого вверх ногами за причиндал (в детстве я никак не мог понять этой странной позы, да и сейчас мне она кажется неестественной).

Весь этот паноптикум прекрасно сочетался с книгами, которые накопил дед (в его времена еще много читали), многие из них с дарственными надписями от великих в то время, ныне забытых сочинителей:

Грэм Грин, католик и левак, потрудившийся немного в английской разведке вместе с Кимом Филби, работавшим на советскую разведку во имя идеалов коммунизма, еще один бывший шпион, вымахавший в писателя, Джон Ле Карре. Бывший рабочий велосипедного завода в Ноттингеме, отрешившийся от забот пролетариата, ушедший в самопознание Алан Силлитоу. Очень модный и стильный Джулиан Барнс, его дед, по собственному стыдливому признанию, видел лишь один раз на файф-о-клоке в лондонском Артс-клубе и по неосторожности вылил ему на брюки зеленый чай Ганпаудер. Больше всего мне нравилось одно из первых изданий Эразма Роттердамского, кажется «Frob», в кожаном светлом переплете, изъеденном молью и временем. Книга была добыта дедом у библиотекаря монастыря в Орвале, точнее, украдена, что не вызывало ни у кого из домашних угрызений совести (часть книги написана от руки неким усердным монахом прекрасным каллиграфическим почерком). Интересно, кокнул ли дед библиотекаря? Меня терзала загадка: а что все-таки случилось с теми страницами, которые пришлось восстанавливать? Время не могло их уничтожить, если сохранились остальные страницы с латинским шрифтом, хотя… даже в недавние времена в библиотеках частенько читатели вырывали страницы и гравюры, приходившиеся им по душе. Впрочем, утешала Орвальская чаша, нечто вроде прозрачного белого кубка (монахи хлеб не ели зря, а трудились на благо), подарок вышеупомянутого библиотекаря, еще в тот момент не подозревавшего, что книгу у него слямзили.

Моя жизнь началась сумбурно. Из роддома предки мои поспешили на квартиру, сбросили меня на руки няньке и отвалили в ресторацию отпраздновать присвоение мне имени, где набили животы до пупа, а от винно-водочных смесей всю ночь блевали на два голоса в разных толчках. Папаня мой всегда любил рассказывать, какие блюда он ел накануне или неделю назад, очевидно, по-новому переживая свои обжорные рефлексы (себя он считал гурманом), какие сорта вин потреблял, хотя, по общему мнению, разбирался в этом слабо. Видимо, он унаследовал это качество от деда (что еще у него, паупера, было наследовать?), который даже хранил пышные меню с некоторых званых обедов. Иногда, надев фартук, становился у плиты («сейчас я вам приготовлю paella valenciana или буйабез», звучало, правда?) и разводил вокруг такую грязь, что мама рыдала и угрожала удавиться. Одно меню пользовалось особым уважением и составлено было лондонским Артс-клубом для торжественного ужина (видимо, сперто дедом после знакомства с Джулианом Барнсом). На бордовой обложке был нарисован тонконогий тип в крапчатых брючках и хвостатом фраке, с огромной дегенеративной головой, обрамленной безмерными баками. Внутри этой книжечки, продернутой крученым, под цвет обложке шнуром, сияли таинственные напитки и блюда, которые я не имею силы не воспроизвести. Wines: Chardonnay des Rives de l’Argent Double 1994. Firesteed Pinot Noir 1995. Champagne Laytons Brut. Pierre Ferrand Cognac. Chevalier des Touches Calvados. Закусоны тоже были что надо: Gravadlax of salmon with a honey and dill sauce. Roast leg of lamb scented with rosemary. Roast parsnips. Brussels sprouts. Crispy roast potatoes. Fine apple tart with vanilla ice cream. Coffee.

Первые месяцы я различал свое окружение только по запаху: самым чесночно-вонючим был дед, и я чувствовал его появление за версту, от папаши несло лосьоном после бритья, запах был стойкий, и я мучился после его отъезда на работу до самой середины дня. Мама сначала пахла сеном и молоком (словно зачинали меня в стогу под коровьим выменем), а потом вовсе потеряла запах, и это меня пугало. Остальное окружение по запахам ассоциировалось у меня то со свежевыпеченными пирожками, то со свекольным борщом, то с манной кашей.

Из клозета в московских дачных покоях несло мощно и смачно, этот запах я сохранил в памяти на всю жизнь. Не знаю почему, но в десять лет, когда мы на пару месяцев поселились на Мальте, где отец решал насущные пивные проблемы, я со сладостной ностальгией вспоминал тот запах, словно самое дорогое из уцелевших юных ощущений. После курсов английского языка я любил пройти пешком по набережной Сент-Джулиан, посматривая на людишек, засевших в открытых кафе. Сами их сытые физиономии порядком меня раздражали: дико хотелось жрать (семья вынуждена была экономить в форс-мажорных обстоятельствах), и блюда, которые они уписывали, я мысленно переносил в собственную пасть, испытывая истинное наслаждение. Я внимательно рассматривал салаты из холодных улиток (они появлялись только в сезон), мальтийское рагу из кролика, великолепные поджаренные смеси из кабачков, баклажанов, лука и помидоров под простым и аппетитным названием catuplana. Я поглощал рыбу-басс и рыбу-меч, украшенных розоватыми хвостами лангустов, и особенно самое простое и потрясающее в своей простоте блюдо fish & chips, чаще всего, обыкновенную треску, обкатанную в хлебной крошке и брошенную во фритюр с кипящим оливковым маслом, она хрустела во рту, и из-под корочки сияла белоснежная плоть, сочная и ароматная.

Меня определили на курсы английского языка, тут на острове это сочетание приятного с полезным: климат на редкость мягок, море несравненно, несмотря на каменистый берег, а британские традиции почитаются местными аборигенами не меньше, чем в Англии. До сих пор помню мерзкую, худосочную училку-англичанку с вытянутым носом картошкой, на котором висели очки. Впервые я заметил ее в кафе, она непрерывно строчила что-то в блокнот, одновременно ухитряясь глодать баранью косточку. Курила сигару King Edward и попивала красное вино (полбутылки мальтийского Cabernet Sauvignon). Я явно привлек ее внимание, и она занесла в блокнот какие-то эпохальные фразы, видимо, насчет полуголодного туземца, подглядывавшего, каким образом питаются состоятельные люди.

Жили мы, как это ни смешно, в городе Мдина, когда-то крепости мальтийских рыцарей, переселившихся из Иерусалима, жили, конечно, не в самом средневековом городке из лаймового туфа и с улочками шириной в метр-два, а у более пресного подножия, где папа снимал целый этаж из десяти комнат. Днем и ночью над нами в крепости кипела туристская жизнь, замкнутая на расцвете и падении Мальтийского ордена, одно время его Главным Магистром считался император Павел. Особенно волновал меня местный музей пыток, там, в кромешной мгле трещали кости и раздавались стоны. Иногда слабо освещались клети с людьми, у которых то вытягивали языки, то кишки, а верхом шика были висельники (рядом с ними можно было фотографироваться, а потом рассказывать друзьям, как промышлялось на большой дороге). На плитах у входа в храм иоаннитов или госпитальеров — так называли себя рыцари-монахи — было начертано по-латыни: «Сегодня ты идешь по нашему праху, завтра пройдут по твоему». Эта фраза вызывала у меня неясный страх, и тогда я впервые начал задумываться над конечностью бытия и представлять, что однажды ни деда, ни мамы, ни папы, ни меня не будет на этой земле. Неужели я больше никогда не увижу солнца, и тело постепенно превратится в распавшийся скелет, а потом вовсе в пыль, смешанную с грязью? Меня это пугало, но я решил: никогда не умру и не допущу, чтобы умерли близкие.

Думал я так не без оснований, ибо газеты изобиловали сообщениями, что, благодаря прогрессу в медицине, люди начнут принимать таблетки и станут бессмертными. В это время уже широко клонировались наиболее выдающиеся человеческие образцы (драчка вокруг этого была несусветная, поскольку выдающиеся бедняки не имели средств на такую операцию), и даже шла дискуссия о целесообразности воскрешения мертвых. Это звучало абсурдно: планета еле-еле умещала живущих, жила под дамокловым мечом демографического взрыва, а тут еще воскрешать мертвецов, большая часть которых — гнусные и тупые типы! Правда, гуманисты предлагали распределить воскресших по освоенным планетам космоса, но это никоим образом не утешало.

Выйдя из крепости на улочки Мдины, я натыкался на ресторан с яркой вывеской, на которой самозабвенно уплетала спагетти толстая харя с разинутым ртищем. И название было шикарное: «Big Bum»,[132] оставалось только удивляться, почему именно этим местом не поглощались спагетти. У писателя Максима Горького, модного в начале прошлого века, я вычитал эмоциональные строки о том, что всему лучшему в жизни он был обязан книгам. Это я и взял на вооружение. Особенно обожал толстые тома в сафьяновом переплете, зачитанные, с отметками деда на полях, совершенно идиотскими и не по делу, что не замедлило сказаться на моем умственном развитии. Уже в восемь лет я читал газеты, регулярно слушал теленовости и просвещал родителей по поводу политического положения в стране. Этап елейных стишков Чуковского, занудных народных сказок и претенциозных парадоксов Остера я преодолел уже в пять. В душе осталось лишь пристрастие к абсурду Милна и Лира конечно же Льюиса Кэрролла, чья Алиса долго будоражила меня (особенно, когда оставался с ней наедине в кроличьей норе), а из современников больше всего кружил голову Спайк Миллиган с его абсурдными героями. В этих фантазиях я с наслаждением купался, радуясь, что рядом со мной нет ни занудного брата Иванушки, ни плаксивой сестрицы Аленушки из народных сказок.

Вся мебель интересовала меня больше из-за прадеда, чем из-за деда и отца. Я не застал его, но восстанавливал его исторический образ по фотографиям в семейном альбоме. Фото 1912 года: прадед-пастушок в рубахе до колен и его старший брат с женой в кружевном платье. Фото двадцатых годов: хохочущий красноармеец с винтовкой в руке, по преданиям, во времена кровавого подавления крестьянского восстания. Фото прадеда тридцатого года: гимнастерка, портупея, кожаная сумка, один кубик в петлице, рядом два красноармейца угрюмого вида, явно лагерные охранники.

Потом пошли уже неинтересные фото прадеда на пенсии: то он, поддатый, в компании толстых телок, то режущий колбасу на тарелке, то с дедом в обнимку и с моим папашей-мальчиком, залегшим рядом в траву.

Прадед последнее время все больше интересовал меня своим революционным, а точнее, карательным прошлым, тогда слово соединялось с делом, и все тонуло в крови. Все остальные родичи представлялись мелкобуржуазными банальностями: конспиративный дед с его шепотками и бесшумными, кошачьими шажками (то ли шпион, то ли уголовник без всяких политических взглядов). Отец, понятный, как бутылка пива, мать с ее деревенской родней (дары в виде кислой капусты и огурцов). О бабке-стерве особо, но она внезапно умерла, и потому не буду.

И все это на фоне звенящей пивной рекламы: дефективный Шаляпин с кружкой, выводящий кривым ртом «Эх, ухнем!», полубезумный Циолковский в очках, прикрывавших юродивые глаза, опять же бутылка пива на столе. Апофеоз кретинизма: необъятный бабий зад, заслоняющий экран телевизора в бильярдной… «я вам не мешаю?» — улыбается зад пьющей братве, рожи балдеют от вежливости и страсти, врубаются в «Бочкарев»: «не-е-е-е-т»!!!

В ранней юности я случайно наткнулся на «Мою жизнь» Льва Троцкого, которую прочитал взахлеб и проникся, затем последовали анархист князь Кропоткин и полутроцкист Маркузе. Эти люди мечтали перекроить мир и, главное, бросали жизни на алтарь идей, что выгодно отличало их от сытых и довольных буржуа, крутившихся в моей среде. Когда я прочитал Достоевского, то восхитился одержимостью так называемых «бесов», эти ребята творили зло во имя будущего, а не ради омарового супа или пивного заводика (прости, папа!). Пожалуй, можно сделать последний мазок на собственном неповторимом портрете и перейти к событию, по-своему, судьбоносному.

Лет в восемнадцать, когда мы беспечно ютились в комфортабельной вилле на брегах Москва-реки, раздался звонок в дверь, которую открыл папаша Сергей. Далее последовали невнятные звуки, напоминающие то ли чавканье, то ли поцелуи, то ли возню кудахтавших кур, которых у нас и в помине не было, хотя я всегда призывал родичей завести петуха — будильника по утрам, либо, на худой конец, козу, одаряющую нас целебным молоком. Прильнув к замочной скважине деревянной двери, я увидел в гостиной несколько растерянного отца вместе с поношенным, но еще дородным старцем, очень напоминавшим моего исчезнувшего деда.

На инкрустированном кофейном столике появилась бутылка виски, медленно таявшая в свете догоравшего дня (так написал бы классик). Беседа протекала в сумбурно мозаичном ключе, прыгая от тех дней, когда меня еще не планировали зачать, до бурной современности. Диалоги напоминали замысловатые тексты Джеймса Джойса, через которые я пытался прорваться в детстве, пока, наконец, не осознал полное фиаско своей затеи. Впрочем, при желании можно было сварганить пьесу вроде «В ожидании Годо», где папаша долгие годы ожидает Годо-деда, который почему-то не приходит.

Отец. Это ты? Откуда… зачем… почему… хорошо выглядишь… хочешь виски?

Дед. Ну, здравствуй… (какой-то дурацкий фильм или, как говорили в старину, фильма). Вот, вернулся. (Мог бы и не сообщать, и так все ясно.)

Отец. Почему не сообщил?

Жуют все те же носки. Журчание виски, горловые и желудочные спазмы, кряканье лебедей.

Дед. Все внезапно… оказии не было… ты женат? Который раз? Дети есть?

Отец. А что ты не писал? У тебя внук… вон кряхтит за дверью… любопытный типчик (я быстренько ретировался за стол, схватил книгу, но все равно слушал).

Впрочем, пьеса была занудлива, и я отметил злорадно, что папаша и дедуля, несмотря на разницу в возрасте, удивительно похожи друг на друга своими шуточками (интересно, какая сволочь подметит и во мне роковое сходство с раздобревшим, белесо-бровастым пивником, к тому же лысым, как рефрижератор?).

Тем не менее, не опускаясь до суперскоростного комикса, вкратце поведаю смысл дискурса (а он существовал и даже создавал колодезно-подобную интригу).

Дед (ни с того ни с сего) вспомнил, что вскоре после войны пристрастился к колбасному сыру (его я представлял, как круглую головку колбасы, густо вымазанную плавленым сырком), считавшимся в те времена деликатесом в отличие от консервированных камчатских крабов «С hat ка», напрочь отвергнутых населением. Отец атаковал этот тезис, противопоставив свои обширные познания во французских сырах, на что дед выстрелил целую обойму сыров английских, среди которых значился неведомый мне чеширский сыр.

Какое отношение он имел к небезызвестному Чеширскому Коту с улыбкой, исчезающей в тумане? Я помнил «The Olde Cheshire Cheese» на лондонском Стрэнде, где я однажды пил посредственный cask ale после языковых курсов, но в то время моя любознательность была больше прикована к публичному туалету напротив. Как пролепетала мне моя партнерша по элю полуфранцуженка Мари, там до 8 p.m. Greenwich time самозабвенно трудились самые выдающиеся педики Лондона. Разговор этот нас так разогрел, что поздней ночью, когда глухо храпели старики, предоставившие мне комнату в цветном Ноттинг Хилле, я прошел на цыпочках к ней в апартаменты в том же доме, и все было бы хорошо, если бы не рухнул матрас, распугавший всех тараканов и клопов, набросившихся в отместку на нас.

Минут пятнадцать дед рассказывал о тюремной библиотеке, которая его восхитила и просветила (странно, что он не умолял англичан прикрепить его к библиотеке еще лет на двадцать). Затем о бабке, о смерти которой он недавно узнал, и о друге — предателе (напоминало какой-то пошловатый детектив, популярный у сиделок, скучающих среди горшков и клизм). Внезапно начались политические дебаты (уровень начальной школы, а возможно, и пещерной). Дед возмущался ситуацией в стране, разрывом между богатыми и бедными, низкими пенсиями, армиями бомжей и прочими причудами рынка, поразившими великую когда-то державу. Папаша заметил, что зато в магазинах можно купить омары и fois gras, а не толькотухлую колбасу, да и рестораны наши давно перебили парижские по изыску кухни, а мобильников на душу населения больше, чем в любой стране мира.

Деньги?! Что деньги?

Деньги надо зарабатывать, вкалывать, а не полагаться на государство с его полчищами чиновников.

— Воровское государство! — заорал дед, словно Прокурор на Процессе Века. — Все прогнило насквозь!

— Зато какой аромат! — парировал отец и засвистел носом от восхищения.

— Что делать? — Дед словно взошел на трибуну парламента. — Где порядочные люди? Где праведники у руля государства?!

(В ход пошла вторая бутыляга виски, кажется, рядовой «Chivas Regal», пил в основном дедуля.)

Продолжительное бульканье.

Вся эта болтовня приводила меня в ярость: взрослые люди, а рассуждают, как несмышленыши! Еще в четырнадцать, осваивая Льва Давыдыча, Че и Маркузе, я не сомневался: какой дурак отдаст власть (и миллиарды), если не приставят нож к горлу? Дед такой же филистер, как и папаня, даже хуже, ибо обличает режим и бездействует. В этом отношении прадед, революционер и каратель, выглядел безукоризненно, он не болтал зря, а живо ставил к стенке разную сволочь, сидевшую на шее у трудового народа.

Кстати, без прадеда не обошлось.

— Тут мне переслали один манускрипт, написанный рукою отца, — заметил дед Алекс. — Нечто, вроде исповеди о том, что он кого-то пришил. Кстати, и мне довелось кое-кого ухнуть. Ты его знал… это Челюсть!

— Да ты что?! — замахал руками отец. — Не может быть!

В этот момент я случайно зацепил стул, который грохнул, словно колокол, сброшенный с верхотуры собора на площадные камни. Отец проворно открыл дверь и вывел меня за руку на обозрение к деду.

— У твоего внука здоровые шпионские гены, глядишь, он ухватит за бороду вездесущего Усаму.

— How do you do? — молвил я по-светски, и легко поклонился, ощущая себя полным болваном.

В ответ мой визави обнял меня, пахнув еще не всосанными в кровь виски и одеколоном (кажется, «Легендарный Harley Davidson», старомодный, как и сама антикварная мототачка). Тут дед, лучезарно улыбаясь, разразился тирадой, которая пролетела на скорости сверхзвукового истребителя. Несмотря на оксфорды и мальтийские курсы, я толком не смог ничего усечь. Как потом оказалось, наш семейный шпик — очень подходило «spook» (непереводимо, но близко к стукачу) — балакал по-австралийски, напоминавшим странную помесь мурлыканья короткошерстного британского кота с мягкими стонами рожающей коалы.

Меня усадили на софу, всучив альбом офортов Гойи (посмотри Капричос и Десперадос, сказал отец, хотя всех этих ведьм и ведьмаков я изучил еще в семь лет), и я оживленно зашуршал страницами, притупляя бдительность простаков и востря уши до боли в затылке. Родители склонны недооценивать умственную хватку детей, которые не только ясно видят все их склерозы и неврозы, но и переводят в четкие тезисы, жидкие намеки и недомолвки.

«Над семьей висит рок!» — свистящим шепотом молвил дед, а mon père тем временем листал и перелистывал рукопись, оставленную прадедом (эстафета поколений, иначе весь этот сумбурный кошмар не назовешь).

— Интересно, откуда растут уши? — задумчиво молвил папа, и я представил огромные, похожие на банановые деревья, уши, которые росли из земли. — Очень странная история…

— Ничего странного! Разве не существует Рок? Разве, в конце концов, нас не настигает Страшный Суд? — это все дед. При этом он озирался, и я чувствовал, что он чего-то боится. Тут в мирный диалог влетела неосторожная фраза по поводу социальной несправедливости и взорвала поиск истины. Пошла полемическая трескотня, обмен колкостями по поводу правящего режима (о письме, естественно, забыли), звон стаканчиков с виски, примирение и снова ссора. В общем, я поддерживал сторону деда (хотя осознавал свою принадлежность к правящей прослойке), собственность, еще по старику Прудону, всегда оставалась кражей, капитал руководствовался только прибылью, и ради прибавочной стоимости готов был перегрызть глотку любому, а потому плевать на интересы вкалывающего большинства.

— А где сейчас промышляют все твои хмыри? — спросил папаша, который уже устал от перепалки (это же не пиво гнать!).

— Кое-кого я видел по английскому ящику, перескочили на теплые места, не оставаться же в презираемой и малодоходной организации. Да ну их на фиг! (Дед даже скривил губы, будто собирался плюнуть, плюнул он, правда, минут через десять без всякого повода, прямо на коврик.) — Ты вспоминаешь маму?

— Еще бы! — молвил отец, и на глаза у него навернулись слезы. — Давай не будем об этом…

Бабка пестовала меня в детском возрасте, однако контролировала до абсурда и доставала своими замечаниями по поводу поведения, прилежания, набора физических упражнений, выбора книг, в общем, не существовало вопроса, куда бы она ни совала свой любопытный нос. Бабка не передвигалась, а скорее перелетала рыжей вороной (жгучая рыжина, ни одного седого волоса). Говорила на высоких нотах, особенно выразительно она переругивалась с подругой папы Зоей (мама Инна гуляла на стороне), причем всегда упрекала ее в низком происхождении, на что Зоя спокойно (но внутренне кипя) отвечала «Да, Римма Алексеевна! Телефонистка! Но зато не дура!» С годами они настолько возненавидели друг друга, что не могли оставаться вдвоем в одной комнате, что, разумеется, закончилось проклятиями и полным разрывом. Однажды вечером мама Инна торжественно объявила отцу, что ей все осточертело, и она уходит на все четыре стороны, оставляя меня на попечение папаши (правда, сулила забрать через полгода, однако, этому несчастью не суждено было сбыться). Как вскоре оказалось, мама поселилась у своего любовника-стоматолога в трехэтажном палаццо в Ватутинках, при этом расходиться с отцом не пожелала, зато исправно сдирала с него крупные суммы на житье-бытье. Раз в неделю она наведывалась на свидания со мной, вела себя нервно и ухитрялась закатывать отцу истерики по поводу чужих волос в ванной или таинственного носового платка, вымазанного помадой.

— Все твои приключения и встреча с Масоном (эта кличка сама собой прилепилась к Нострадамусу, который болтал с дедом в Стратфорде) меня весьма настораживают, — задумчиво молвил отец. — Но в чем смысл всех действий Нострадамуса? Доставить тебе радость встречи с Отечеством? Мне кажется, что тебя заманили.

— Все можно было сделать гораздо проще. Собственно, а зачем меня заманивать?

— Возможно, своим убийством ты нарушил чьи-то планы?

— Это уже загадка для историков… если таковые найдутся.

Оба покряхтели (возможно, при этом сумно испускали газы).

— Вернемся к отцу. Записи исповедальны, но старик всегда был к этому склонен. Что же касается самой истории расстрела, то это в те времена было обычным делом. Кровушка лилась, как водица… — сказал дед.

— Дело не в самой кровушке, — перебил деда папаша, — а в том, что весь рассказ завязан на этом расстреле. Такое впечатление, что это мучило старика всю жизнь.

— Что же ты предлагаешь делать?

— Мне кажется, тебе надо разобраться с собственным освобождением из неволи. И конечно, прояснить, кто такой этот магистр. Встретиться с твоими бывшими коллегами, они могут пролить свет на все дело.

— Не могу сказать, что я полон сил и желания. — Дед был мрачен, как длинноносый Гоголь, заткнутый во двор у Никитских ворот.

— Можно подстраховаться. Пусть тебя сопровождает внук. В качестве шофера и, так сказать, поводыря.

Все-таки ты уже в возрасте, мало ли что. И мне будет спокойнее. Будем постоянно держать связь по мобиле.

Сердце мое забилось от волнения: вот он уникальный шанс вырваться из тягомотины барской жизни, превратиться в некоего Шерлока Холмса, раскапывающего большую тайну. Далее высоко договаривающиеся стороны, продолжая бухтеть над бутылкой, договорились, что дед в моем сопровождении посетит ряд влиятельных лиц, дабы раскопать причины и следствия странных акций Масона. Я с улыбкой слушал все эти договоренности, будучи уверен, что оба, очнувшись после дринкодуйства, ровным счетом ничего не вспомнят. Заскучав от дуэта двух ослов, я включил телевизор, что не вызвало у них никаких эмоций. Экран пенился и клубился от рекламы, ничего прекрасного ящик уже давно не производил, да и кому это было нужно, публика вся спилась и спятила. Милая девица в авто нагло демонстрировала взмокшие подмышки и призывала использовать дезодорант. Другая бабища нюхала, трепеща ноздрями, рот вальяжного мужика (представляю, как оттуда несло!) и содрогалась при виде жвачки «Orbit». Двое пидоров в заснеженной избе пили мерзчайший растворимый кофе, не обращая внимания на медведицу, рвущуюся в распахнутую дверь, затем один, недовольно хмурясь, захлопывал дверь, и в заиндевевшем окне являлась пасть тупой медведицы. Горсть кофейных зерен, как подтверждение преимуществ кофе то ли на фоне свежей медвежатины, то ли — сияющих пидоров.

Глава четырнадцатая, танец с запутавшимися привидениями

Веревка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Георгий Иванов
Наступит время, и клипы заменят и книги, и кино, и живопись, а потом мозги у человечества станут такими клиповыми, что уже нечем будет впитывать прекрасный и загадочный мир. Меня после школы все тянет на философию, но на следующий день с дедом — легендарным шпионищем-спуком-пуком я уже трясся в маршрутной «Газели» в район речки Клязьмы, которую я видел однажды на пути через Владимир в Суздаль. Отец хотел выделить нам серебристую «Луди», но дед мрачно заметил, что соскучился по родине («люблю Россию я, но странною любовью, а еще больше люблю портвейн»), а из окна общественного транспорта гораздо притягательнее выглядят горизонты родной страны. В маршрутке на самом деле теснее, чем в автобусе, все время тебе наступают на ноги либо ударяют неожиданно худой задницей в грудь или толстой — в морду.

Дед в дороге рассказывал байки о том, что пару-тройку декад назад (звучало, как в допетровскую эпоху) в столице почти не было автомобилей, и он за двадцать минут доезжал до своего учреждения (какого я не спрашивал, опасаясь насторожить любимого родственничка). Романтическое время общежитий, где совокупляющиеся пары не считали нужным соблюдать законы приватности и частенько стукались друг о друга задами, длинных макинтошей и туфель на белом каучуке. Трупносерых макарон по-флотски (нечто вроде переваренных спагетти, заправленных собачьим фаршем) и странных копий «фиата» отечественной марки, которые захлебывались на ходу, испуская зловонные газы. Я слушал деда с пониманием, ибо уже давно усек, что хомо сапиенс не в состоянии вырваться из породивших его обстоятельств, и со временем я тоже буду со вздохом вспоминать полчища телок на каждом углу и правительство бывших менял и уличных воров. Маршрутка проехала километров двадцать (дед все радовался, что билет стоил тридцать деревянных, в Альбионе, как он прикидывал, на такую поездку пришлось бы ухлопать пол-обеда в аристократическом клубе «Набу»[133]), и сбросила нас на пустынной остановке около леса. Тут дед замешкался и обвел орлиным взором окрестности, словно восставший из гроба Кутузов, восстанавливающий все детали битвы на Бородинском поле. Его выцветший глаз уперся в некий пышный куст, рядом с ним обнаружилась тропа, по которой явно бродили стопы авто и человека. Радостно крякнув, дед направился вдоль по тропе, укрепленной местами галькой. Так мы прошагали минут десять, пока перед нами не появился трехэтажный бревенчатый дом, обнесенный облупленным, но высоким забором, явно из золотого периода героического Мекленбурга. «Осторожно: злые собаки» висело у калитки (обычно злыми собаками оказываются сами хозяева), там же колыхался на алюминиевой проволоке небольшой однозвучный колокольчик.

Дед уже собирался зазвонить, как калитка отворилась (только тогда я заметил видеоглаз на заборе), и пред нами оказался старик в высоких валенках с галошами, последние я видел только в старых кинохрониках. Всем видом своим он напоминал Фантомаса: лысый блестящий череп, глазенки-буравчики, длинные криминальные руки, готовые вспрыгнуть на горло врага. Тренировочные штаны клуба «Динамо» указывали на его принадлежность к Монастырю. В давние времена носить такие штаны считалось стильным и престижным, а полный спортивный костюм с начесом приводил в волнение страждущих дам не меньше, чем нынешнее Версаче.

— Вам кого? — спросил он грубо, явно это был охранник самой низшей категории.

— Вы меня не узнаете? — залопотал дед, постыдно смутившись.

Наступила пауза, в течение которой Фантомас напряженно ощупывал дедов лик и фигуру, причем никакого радушия на его физиономии не наблюдалось. В этой накаленной ситуации дед ухитрился дотянуться до уха Фантомаса (пришлось согнуться и как бы нырнуть в воротник его поношенной дубленки) и прошептать ему на ухо некие загадочные слова.

— Ах, это вы! — оживился старикан. — Так вас выпустили? А я думал, что… это самое… того… (тут послышались явные нотки разочарования).

Тем не менее он поднял длань и препроводил нас в дом, при этом во дворе я не приметил ни одной Баскервилыни из стаи, заявленной на заборе. Я ожидал увидеть древние буфеты и диваны совкового дизайна, но внутри оказалась изысканная антикварная мебель явно трофейного происхождения, скорее всего, прямо из здания гестапо (возможно, вместе с Гиммлером, Кальтенбруннером и Мюллером). Тут появилась худая мумия в фартуке, экономка или супруга или симбиоз обеих, но хозяин дома отослал ее обратно, достал из горки с саксонским фарфором початую бутылку водки и рюмки (только две, меня в счет не принял, по-видимому, считая пионером). После пары вспрыскиваний уста разверзлись.

— Я всегда был на твоей стороне, собаке собачья смерть. В партизанах я штук десять пособников расстрелял лично, рука не дрогнула. Да и ты задание имел на самом высоком уровне. Но сгубила все политика, шлюха беспринципная. Каждый вел свою игру, одни защищали интересы Отчизны, другие наводили мосты с Западом, без которого властью не пахло. Мечтали о супермаркетах, виллах, ранчо. Разве кто думал об олигархах в начале перестройки? Ну, сапожная мастерская, мелкая фирма, две, а не одна автомашины… Меня быстренько выперли из службы сразу же после переворота. Наверное, за то, что я не побоялся выскочить с пистолетом, когда мерзавцы снимали с постамента памятник Дзержинскому.

Он вздохнул и опрокинул полрюмки, уставившись мрачным взглядом на бутылку.

— Но ведь вы были вторым человеком в Монастыре, как вы могли допустить? — спросил дед неожиданно тонким голосом.

— Многим кажется, что наверху — как у Бога за пазухой. А там, наоборот, ощущаешь жуткую борьбу, подсидки, интриги, а отсюда и неуверенность. Власть делает трусливее, ибо вы дорожите ею до паники, вам страшно представить, что она ускользнет из рук! Начальство решает все. А тут не какой-нибудь мелкий пакт, а нешуточный альянс с Западом. Принципиальный союз при условии крушения всех наших ценностей.

— И вы допустили это прямое предательство! — Дед даже затрясся от пафоса.

— Сегодня — предательство, завтра — подвиг. История перекручивается каждый день. Тут, кстати, и ответ на твой вопрос. Не будь наивным. Хотя… я тоже верил в Крысу.

Он взялся за рюмку, но отпил лишь чуть-чуть и поморщился.

— Зачем вы здесь? И чем я могу помочь? (Морда его, однако, выражала одно: да убирайся ты на…)

— Я хотел повидаться с семьей и выяснить кое-какие обстоятельства, связанные с прошлым… далеким прошлым, — молвил дед, заметно нервничая.

— Рывок в историческое прошлое? Только это?

— Не только. Моего отца перед смертью мучила совесть. Он оставил свои записи.

— Совесть? — хохотнул Фантомас. — Это что-то новое для нашего брата. Мы были людьми революционной целесообразности, сейчас это ставят нам в вину все эти слишком совестливые жулики…. Чем занимается ваш сын?

— Бизнесмен. Владелец пивных заводов. Моя жена умерла (Фантомас поднял брови). Сын выделил мне в помощники своего отпрыска. Он чист душой и далек от политики (все же старики — Альцгеймеры и несут черт знает что).

— Он не накручивает нашу беседу на диктофон? — сощурился Фантомас.

— Ему это и в голову не придет. Повторяю: у него ангельская душа.

Тут мой милый дедушка сильно перегнул насчет души, впрочем, все преувеличивают достоинства своих отпрысков. Если бы он знал, что я однажды прихватил у папани из брюк кругленькую сумму. Да и мечтал после отхода дедули в мир иной присвоить его добротный крокодиловый ремень.

— Ваш отец из другой эпохи, я сам частично оттуда. Идеалист и честный службист. Я с ним не сталкивался, но знаю, что он не хапал. За чинами и наградами не гнался, потом отошел от дел. Других деталей я не помню.

— Возможно, вы мне что-нибудь посоветуете? — жалобно просюсюкал дедуля.

Фантомас только пожал плечами.

— Зря вы сюда приехали. Жили бы себе в своих Гайд-парках под защитой англичан, а тут у нас все трещит, — он шевельнул ушами, огляделся вокруг и быстренько что-то написал на уже помятой салфетке. — Вот вам кое-что на всякий случай. Представьте себе, Алекс, что сейчас вдруг встал из гроба товарищ Ленин и попытался забраться на броневик. Что бы с ним сделали?

— Наверное, стащили бы.

— Кокнули бы! Он уже стал человеком из прошлого. И всем мешал бы. Вроде вас.

Физиономия Фантомаса приняла фантастически уксусное выражение, пожалуй, мягко сказано, казалось, что в желудок ему влезла свирепая крыса и пытается изо всех сил перелезть оттуда в кишки.

— У меня был близкий друг, — продолжал свою песнь дед. — Как я понимаю, служба использовала его для контроля надо мною. По простодушию (хитрый дед улыбнулся) я называл его Совестью Эпохи.

— Опять совесть? Вы смотрите телевизор, или по-нынешнему «ящик»? Ваш друг один из самых виртуозных негодяев современности, он больше, чем правительство, и ворочает большими делами. Мультимиллиардер, в долларах, конечно.

— Подумать только! А ведь был наивным и неприспособленным человеком. Пил как лошадь и промышлял иностранными носками, купленными у туристов. Фарца малого разлива, — дед покраснел до неприличия.

— Они все бывшие фарцовщики, — молвил Фантомас. — Это и вся их идеология, которую они пытаются окрестить национальной идеей. Даже комиссии создают по теоретическому обоснованию национальной идеи. Подонки и предатели. Философию по оправданию предательства придумали. Мол, Святой Петр не раз предавал Христа, а стал примерным христианином, и погиб при Нероне. Мазепа — борец за самостийную Украину. А вот Ленин предатель и германский шпион, Сталин изничтожил русскую нацию, великий Сталин — антисемит, хотя и спас миллионы евреев, выиграв войну. Так считают эти подонки. А по мне предатель суть всегда предатель, будь то Азеф или Власов. Их к стенке ставить надо — и точка! И не надо ссылаться на изменение международной обстановки или на новую расстановку внутренних сил. Сейчас Бандере памятники ставят, а помнится, в районе Львова я две деревни пособников танками стер с лица земли. И ни о чем не жалею! Но вам советую принять меры, враг не дремлет…

Дед слушал Фантомаса, неопределенно покачивая головой, и я так и не понял, разделяет ли он его мысли или нет. Доля истины в этих рассуждениях, бесспорно, существовала, хотя передержки громоздились на передержках, однако Фантомас, в общем, мне импонировал. Чем-то напоминал он старого ирландца, которого я встретил на Лестер-сквер. Старик лыка не вязал, иначе вряд ли стал бахвалиться тем, что взорвал в Сити банк в знак протеста против английской политики в Ольстере.

На фоне категоричного Фантомаса дед Алекс выглядел как аморфный холодец, который качается на вилке то в ту, то в другую сторону, не в силах напружиниться, замереть и прыгнуть в разинутый рот. Словно у него в заднице засел адаптер, который настраивал его на разные настроения, возможно, это было его сугубое качество шпика (интересно, как все это развивали в шпионских школах, были ли теоретические и практические занятия, семинары и экзамены?).

— Откровенно говоря, мне кажется, что за вашим мейстерзингером (Фантомас, видимо, имел в виду розенкрейцера, охмурявшего деда под Стратфордом) стоит английская разведка. Зачем было разводить такие турусы на колесах? Можно было придумать что-нибудь попроще, и совсем необязательно вводить в игру прах вашего покойного папаши. Но они любят заковыристые операции, там же в органах сплошь педики, они так выпускают пар. Но что им надо? Пролезть в наши спецслужбы? Абсурд! Они и так всех купили, и от одного чиха шефа сигуранцы (имелась в виду Интеллидженс Сервис) весь наш бывший Монастырь стоит по струнке. Пролезть в правительство? Но там и так свои люди. Может, они хотят купить Волгу или алмазоносную Якутию? (Старик, несмотря на маразм, был не лишен иронии.) Но первую так загадили, что скоро придется мобилизовать ледоколы, чтобы пробивать говно, а алмазики давно в руках «Де Бирса», а скорее всего просто разворованы.

— Знаю, что вы не поверите, но я здесь исключительно по личным мотивам, — проблеял дед.

— Конечно, не поверю. Какого черта идти на риск, ради неполадок с совестью покойного папаши? Или вы думаете, что он варится в адском котле, ожидая индульгенции за свои грехи? — Фантомас, не чокаясь, грохнул еще рюмаху.

— Никто не знает, что ожидает нас на небесах… — Дед уже совсем рассопливился и даже перекрестился.

— Понятно. Видно, вы наглотались опиума для народа. А я ни во что не верю, ни в Бога, ни в черта. Завещал развеять свою труху над Брестом, где служил пограничником в начале войны. Но тебя не это интересует. Когда ты грохнул друга-приятеля, сначала решили, что у тебя поехала крыша. Потом все ждали твоих разоблачений, и я, каюсь, предложил тебя убрать. Зачем службе жить под дамокловым мечом? Вдруг тебя перевербовали, и из тебя посыпалась информация, как из рога изобилия? Какой пассаж, княгиня Марья Алексеевна, какой пассаж! (К чему это вспомнил старый хрен, непонятно.) Но ты держался героем на суде, ничего не выдал, получил срок. Что делать? Были доброхоты, предлагавшие организовать побег. Но зачем? Я был против этого, кому ты здесь нужен? Наживешь неприятностей на жопу, не дай Бог, вобьешь клин в эти самые гребаные отношения с Англией, а потом еще тебя устраивать… в качестве кого? Читать лекции прыщеватым юнцам? Отправить просто на пенсию? А вдруг ты что-нибудь выкинешь? Думали мы, думали и как всегда пришли к мудрому чиновничьему выводу: не делать ничего, пусть сама судьба тебя и вытаскивает. А там наступили времена Великой Перестройки, и о своих шкурах думать пришлось. И ты думай о своей, видно, она упала на кон. Еще по одной?

Фантомас чокнулся с дедом и опустошил до конца еще одну рюмку. Медленно поднялся, обозначив финал аудиенции, страхолюдина экономка довела нас до калитки, крадясь среди невидимых свирепых псов. Дед шагал по гравиевой дорожке, погруженный в свои мысли, оглянулся, вытащил из кармана смятую салфетку, я, разумеется, туда заглянул. Рукой Фантомаса было написано: «Неужто ты не понимаешь, что тебя прикончат? Ты был своим, а стал врагом». Все это выглядело странно и непонятно.

Фантомас меня покорил своей прямотой и откровенностью, хотя его святотатство и коробило. Позднее, шуруя позднее в вещах деда (он временно остановился в нашей обители), я обнаружил его дневниковые заметки, где нашло отражение и рандеву со своим начальником:

«Бритая Голова (это дедовская кличка Фантомаса) мало изменился: все такая же руководящая старая задница, набитая подозрениями и борьбой с империализмом. Удивительно, что он не цитировал Учителя и не демонстрировал свой наган времен гражданской войны, правда, к счастью, стал выпивать и не мучил нас чаем в серебряном подстаканнике с пересохшими сушками, от которых лопались зубы. Больше всего меня поразил его рассказ о реакции Монастыря на мой арест. Вот гады! А я-то, дуралей, все тюремные годы думал, что уже сформирована группа храбрецов для моего освобождения, я был убежден, что они уже предприняли несколько попыток и рисовал картины прибытия на Родину: прием у Самого, крепкие рукопожатия и торжественное вручение ордена за блестяще проведенную операцию по ликвидации Крысы. А они, подлецы, клали в штаны и думали только о своих теплых местечках. Хорошо, что мой внук еще глуп и не уяснил всей вопиющей несправедливости по отношению к его деду».

Так начертал старина в своем интимном дневнике! Но жизнь продолжалась, и excelsior! все выше — как писал мой любимый Эдгар По.

События, впрочем, развивались по своим необычным лекалам. Как-то днем, когда я отдыхал после обеда, послышалось мышиное царапанье по двери. Я вышел в коридор и прислушался, услышал, однако, не таинственное стрекотанье, а тяжелую одышку, явно принадлежавшую не Верховному Мышу в ботфортах, а человеческому существу (возможно, с автоматом в перстах). Резко, готовясь присесть перед детиной с гаубицей наперевес, я отворил дверь и к изумлению своему увидел Фантомаса-Бритую-Голову.

— Проходил мимо, решил заскочить, чайку по старой памяти попить… — молвил он, странно блуждая глазами.

Весь перфоманс показался мне до неимоверности неестественным, ибо чайку по старой памяти не вспоминалось, да и непонятно было, откуда у гостя появился адрес, добытый сразу же после нашего визита.

— Проходите в комнату, сейчас я найду чего-нибудь посущественнее чая, — я даже обрадовался случаю пообщаться с привидением.

Но Голова выглядел словно облако, которое внезапно сгустилось у самой двери и не решалось закрыть солнце: внутрь он не входил, покачивался, по лицу его бродили некие знаки, разгадать которые я был не в силах.

— Да я так… залетел на огонек… погода неплохая… надеюсь, вы все поняли… скажи это деду…

Тут он подмигнул, что выглядело анекдотически, приподнял шляпу (которая отсутствовала), поклонился подобно опытному артисту эстрады и вдруг сделал жест, который любили делать заядлые хулиганы: нацелил руку на мои драгоценные причиндалы, словно собирался цапнуть. Естественно, я дернулся и надломился, оттопырив заднюю часть до предела. В эту минуту появился дед, узревший всю эту душещипательную сцену, от ужаса он присел, не сводя глаз с хищно нацеленной руки Фантомаса, который без всяких комментариев ретировался.

Впрочем, не стоит торопить события, имеет смысл скакнуть назад, к моменту нашего возвращения домой после фантомасной перипетии. Отец Сергий встретил нас, уже чуть взбодренный виски, вопросов не задавал, ибо был потрясен выдающейся гусиной печенкой, которую ему в ланч жарили в ресторане «Уильям Босс». Захлебываясь от счастья, он вспоминал миллионы и миллиарды fois gras, которые ему доводилось беспорядочно пожинать в ресторанах на всех континентах. Особенно ему запомнилась какая-то дыра севернее Амстердама, в которой добродушная хозяйка средних лет сварганила из потрохов гуся нечто сказочное, что подвигло его на скоротечный романчик с ней прямо в сыром винном погребе, причем в костюме и при бабочке. Могу представить старую каргу в подвальной луже, о, эти сладострастные вопли старушек! О, фуа гра на стенах подвала!

Но печенками дело не закончилось. Отец в свойственной ему эпической манере рассказал, какую дивную утку по-пекински он ел в нью-йоркском Чайнатауне пять лет назад (в монолог неожиданно вклинились черно-белые губы официантки). Затем нахлынули воспоминания из области креветок, омаров и прочих морских чудовищ. Акцент был сделан на мулей по-провансальски, погруженных в чесночный бульон, особенно прекрасных в невзрачных кафе «У Леона». Потом монолог вновь устремился к незабвенной гусиной печенке (с годами слабела память) и вполне органично к парижскому кабаку «Клозери де Лила», где гулял алкаш Хемингуэй со своей девкой Хэдли, а потом ехали к Гертрудке Стайн, а потом… а потом… По-прежнему соло нарушалось сладкими звучаниями различных блюд, словно спятивший гурман зачитывал меню потрясенной публике.

Дед сидел мрачный, не притрагиваясь к спиртному, — особенность семьи заключалось в том, что ни отец, ни сын абсолютно не выносили друг друга, когда один из них бывал подшофе или, наоборот, гнетуще трезвым, зато, налакавшись вдвоем, отличались болезненной любвеобильностью. Папаша от изысканных ресторанов и блюд перешел к своей геройской жизни, это была его слабость, он самозабвенно, как Мюнхгаузен, врал о своих военных походах, о кровавых стычках с бандитами, хотя никогда в жизни, ничем, кроме почтенного пивного дела, не занимался, и даже курице не мог отрубить голову. Прыжки с парашютом на территорию банд, освобождение красавиц-заложниц, даже принятие родов под артиллерийским обстрелом. Однажды он рассказывал, как выбирался из тюрьмы, прорыв ногтями дыру, ему помогал академик медицинских наук, который внезапно скончался от инсульта. А папу в мешке выбросили в море, когда он притворился трупом. Боже мой, подумал я, так это же слегка перелицованная история Монтекристо! Хорош гусь! В ресторанах папуля любил беседовать с официантами, как правило, пытливо заглянув в глаза, голосом фельдмаршала спрашивал «где служил?» и, не слушая, благодарил за службу. В заведениях с французской кухней настойчиво учил официанта, как правильно произносить «Comment allez-vous?» или «Huitres», намекая, что он во время войны (видимо, 1812 года) брал Париж и позднее славно гулял на Монмартре в обществе Гогена и Тулуз-Лотрека, окруженный самыми выдающимися шлюхами со знаменитой Place Pigalle.

В этот вечер, когда он рассказывал, как валялся со свинцом в груди в долине Дагестана, неожиданно появилась моя блудная муттер, обдав всю компанию ледяным взором и фантастическими духами последнего cri de la mode. Она постоянно бывала в разъездах: летом — остров Сардиния или Биарриц, где она снимала коттедж на берегу, зимой — Куршевель или Андорра, там у нее проживала закадычная подруга, бывшая потаскуха, вышедшая замуж за французского графа и посему ставшая графиней. Отец смотрел на все эти вояжи сквозь пальцы — главное, чтобы она не доставала его своими разборками. Собственно, ради этого она и приезжала домой, по ночам, навострив уши, я слышал визгливое: «У меня нет мужа!», и в ответ: «Катись к своей лесбиянке, вонючая подстилка!» (Первое — графиня, второе — мать.)

Все джентльмены встали.

— Позволь мне представить моего отца! — сказал фатер натужным голосом спикера парламента.

— Очень приятно с вами познакомиться! — ответствовала маманя, обнажая зубы, чуть измазанные помадой, и надменно протянула руку.

Дед светски ее облобызал и наклонил голову, как лорд в великосветском салоне (похоже, что по старой филерской привычке он тщательно обнюхал руку и сделал выводы). Признаться, я ожидал неких родственных эмоций, вплоть до объятий, забыв, что мать люто ненавидела родственников, своих и отцовских, а покойная бабушка при ней вообще не посещала наш дом, опасаясь яда или смертельных игл, запрятанных в кресле.

— Как погодка? — невозмутимо осведомился дед, продолжая игру в светского льва.

— Полная жопа! — вставил папаша, отхлебнув из стаканчика, но все сделали вид, что не слышали этого тонкого коммента.

— Я так занята была дизайном у Лидочки (видимо, подружка из высоких кругов), что даже не заметила.

Тут пару слов о дизайнерстве, с помощью которого маман лепила свой образ. Вряд ли она знала, что это за коленкор, но в беседах постоянно звучало: «Ах, какой дизайн!», «Дизайн прямо как у Ле Корбюзье» (иногда «Курвуазье», этот коньяк она любила), «У Гришки (это какой-нибудь олигарх) в гостиной я сделала такой дизайн…», при этом закатывала глаза. Мой едкий тон, да простит меня Бог, объясняется не природным разлитием желчи, а тем, что фактически мать оставила меня в возрасте шести лет. Тогда она сошлась с французским любовником в Сент-Рафаэле, отца возмущал не сам факт блуда, а именно место — дешевый и пошлый курорт Сент-Рафаэль, он угрожал разводом, но смирился и утешился неловким броском недорогой вазы ей в голову (и попал!).

— Это та Лидочка, у которой сиськи, как две цистерны? — вызывающе осведомился папаша, которому уже было море по колено. Но мать обдала его презрительным взглядом и прошествовала в свои покои.

— М-да, — сказал дед многозначительно и почесал плешь, которую считал бурной растительностью.

— Не обращай внимания, папочка, это и есть счастье семейной жизни, которой ты был лишен, занимаясь мерзким шпионажем и залетев в тюрягу. Надеюсь, она быстро слиняет отсюда после того, как выбьет у меня очередную кругленькую сумму. Чувствуй себя как дома, Груня (домработница, предмет моих чувственных утех до полового созревания, в основном я бессмысленно на ней дергался, а она лежала живым трупом и дышала кухней) положила на тебя глаз, и забота о тебе обеспечена.

Так и шла наша не слишком бурная жизнь, из которой не связать «Сагу о Форсайтах», каждый занимался своим несложным делом, дед постоянно находился у нас, хотя мой ревнивый глаз не зафиксировал привязанность к нему несравненной Груни. Отметим, что я уже созрел, как Пинкертон и миссис Марпл вместе взятые, и находил все больше странностей вокруг нашего дома. Несколько настораживали безответные телефонные звонки (сначала я думал, что это моя пассия Елена, брошенная из-за ее непроходимой глупости, но она обычно жарко дышала в трубку, а тут абонент резко ее клал, лишь услышав голос). Время от времени, посматривая в окно, я замечал незнакомые автомобили, которые парковались недалеко от нашего подъезда, причем разные, там, как правило, сидело обычно по два человека малоинтеллигентного вида, изнывавших от безделья. Однажды в середине дня, приняв небрежную позу дворового шалопая, я приблизился к машине.

— Скажите, пожалуйста, который час? — казалось, что я забыл дома «Ролекс».

— Ты что, с давалкой познакомиться хочешь? — насмешливо сощурился водитель.

— Нет… — Я медленно осмысливал текст.

— Тогда вали подальше, на центральный телеграф, где часы висят.

Поднявшись домой, я поведал деду об этом эпизоде, но он лишь пожал плечами, мол, мало ли машин крутится у подъездов. Дед нравился мне своей невозмутимостью, к тому же старая профессия ненавязчиво окружала его героическим ореолом. Я все ожидал, что он расколется и начнет рассказывать о своих необыкновенных похождениях в сетях шпионажа. Но он молчал и был настолько погружен в себя, что откликался на мои вопросы со второго, а то и с третьего раза (отец объяснял это тем, что дедушка стал глуховат, тем паче, что в тюрьме ему иногда давали в ухо — вот вам и джентльмены!). Меня поражало, как долго он прихорашивался перед зеркалом, всматриваясь в каждую морщину и прохаживаясь щеткой по скудеющей растительности. Потом он поливал себя каким-нибудь замысловатым парфюмом, в течение дня он менял их раз пять. Особенно радовал меня лосьон «Огуречный» (дед любил его со времен обучения в шпионской школе), в квартире тогда пахло, как на огороде, но жать и на дуде играть почему-то не хотелось. Однажды дедуля торжественно объявил о намерении пригласить своего старинного друга по кличке Чижик, дружок этот будил в нем самые приятные воспоминания, что отражалось на дедовой физиономии, становившейся умильной, словно ему облизывали пятки амазонки. Встрече с Чижиком предшествовала артподготовка.

Дед, странно усмехаясь, набрал номер телефона и заговорил с акцентом.

— Это глава банка Сибинвест Карл Венцель, — представился он секретарше.[134] — Соедините меня с шефом.

Секретарша, пораженная тоном просителя, тут же подключила шефа.

— Мне давно бы следовало познакомиться с вами, у нас очень много общих дел, — заметил дед вкрадчиво.

Ответ был, как говорят англичане, «in the positive», дед оживился, сказал, чтобы я морально готовился к завтрашнему дню, и таинственно исчез. Вернулся он неестественно бодрым и говорливым (я почти сразу догадался, что он где-то хлебнул, правда, оказалось, что корвалола) и проспал до позднего утра нового дня. Вылез он в пижаме (по-аглицки, in his pyjamas, отметим множественное число, т. е. соединение брюк и верхней части, правда, дед признавал только брюки) и стал биться над глазуньей, напевая при этом тонким голосом «Санта-Лючию», словно готовил лангусты на берегу Неаполитанского залива.

Неожиданно раздался звонок в дверь, я вышел в коридор и узрел создание небольшого роста, улыбчивое, нежнейшее и крайне обходительное. Не представляясь, оно начало меня раскачивать и покрывать поцелуями, словно после столетней разлуки, чуть не плача и награждая меня самыми лестными эпитетами.

— Вы, наверное, ошиблись адресом, — обеспокоенный приставаниями (не педофил ли залетел в наш дом?), я пытался увернуться, но безрезультатно.

Тем временем наше кружение вошло в конфликт с перегруженной вешалкой, и мы грохнулись огромным кулем на пол, извергая шумы неадекватные действу. В партере я разглядел в распластанном существе хорошо сохранившегося розовощекого старичка, из тех, кто бреется каждое утро, трудясь над каждой волосинкой, приседает по сто раз и растягивает эспандер до хруста в предплечьях. Из него, словно из иконы Божией Матери, струились покой и любовь к ближнему, и пахло от него вполне пристойными блинчиками с мясом, очевидно, съеденными в соседней кулинарии (я там иногда сам подъедал и весьма ценил их кухню).

— Чижик! — раздался вопль деда. — Это ты?! — И оба старца слились в экстазе нежности, по накалу равного всем утерянным годам разлуки.

— Как ты? Здоров ли? Чем занимаешься?

Дед сыпал вопросами, в ответ на которые Чижик только умильно улыбался и кивал головой, словно очередной раз убеждаясь, что дед жив, последний, видимо, прочитывал в этих движениях души ответы, и потому продолжал спрашивать не слушая.

— У меня смутное впечатление, что мы встречались, — вдруг округлил глаза Чижик. — Вы немец?

— Русский немец, — ответил дед. — Я родился в Ревеле и ребенком был перевезен в Россию.[135]

— Наверное, я видел вас на приемах, — пробормотал Чижик нарочито суровым голосом, словно Вальтер Шелленберг, распекавший начальника охраны, допустившего в рейхсканцелярию отряд партизан.

Сначала мне показалось, что оба старых обалдуя просто сошли с катушек и потому несут несусветную околесицу Однако через пару секунд я усек, что парочка просто добродушно разыгрывала на свой лад экспромт с паролями, имея в прошлом достаточный опыт импровизаций. Потом снова пришла пора безмолвного умиления, словно встреча происходила прямо у ворот, рядом с гостеприимным Святым Петром, после вояжа в челне с Хароном.

— Ты?! — выдыхали оба, сжимая друг друга в объятиях старых самбистов, хлопали по спине, трясли за шею, щипали за живот, отодвигали от груди, чтобы лучше рассмотреть, а дед даже ухватил своего дружбана за щеку и на пару сантиметров ее оттянул, чуть не оторвав.

— А это мой внук… — заулыбался дед, но Чижик даже на меня не взглянул, пожирая глазами дедулю, словно царь Соломон Суламифь.

Далее началась часть эпическая, проходившая под классный молт, именуемый односолодовым виски. («Ты бросаешь лед в молт?» — с деланным ужасом спросил дед, но Чижик лишь махнул рукой.) Повторенье — великий грех, и потому я обхожу и фиктивную помолвку деда с некой Кэти, и страдания некоего Юджина, ставшего жертвой Крысы, и попугая Чарли. Когда дело дошло до схватки деда на яхте с Челюстью-Колей-Крысой и счастливого умерщвления последнего, пелена пьяного счастья сползла с морщин Чижика, и он начал внимательно, даже слишком внимательно слушать. Вопросы он задавал направленные, и за нежной улыбкой я различил тигровую хватку и волчьи зубы (впрочем, можно и наоборот).

— Он ничего не рассказывал тебе перед смертью?

— Нет.

— И ты не задавал ему вопросов?

— Каких вопросов?

— Ну, о характере его связи с англичанами, о подрывной работе…

— Он вел себя агрессивно и в любой момент был готов меня укокошить…

— Значит, не ожидал… — протянул Чижик. — Не оперировал ли он какими-нибудь именами, ранее неизвестными тебе?

— Ты слабо представляешь всю обстановку, это же был не допрос у следователя, а настоящий бой.

— Понимаю, но ты сам знаешь, как важно захватить противника живьем и хорошенько его допросить! (Морду при этом сделал кровожадную, словно разрывал на части бегемота.)

— Это теория. При всем желании я ничего больше не мог сделать.

— Кто знает… Скажу тебе честно, мы тут не были в восторге от твоей акции. Прежде всего, не было военного трибунала, даже заочного, а устные приказы локализовать Крысу нигде не зафиксированы. Увы, но мы лишились важной информации. Конечно, ее могло бы не быть, но все же, все же… — Чижик даже осунулся от горя. — Он унес с собой в могилу тайны, важнейшие тайны.

— После драки кулаками не машут, — холодно заметил дед, явно стремясь уйти подальше от этой скользкой темы. — Ты можешь мне помочь?

— Чем?

— За мной ходит наружка. Чья она? Ведь сейчас в столице свободно орудуют все разведки.

— Наружка? А тебе не показалось? У всех нас мания преследования, мне самому после отставки два года казалось, что за мной слежка. Но даже если ты и впрямь под наружной, как я могу тебе помочь? Я уже давно сижу на газовом хозяйстве, старые связи вычищены из Монастыря или утеряны, а мое новое начальство крайне отрицательно относится к шпионажу: оно ориентируется на Запад и вообще выступает за передачу туда всех наших архивов. Сейчас в стране совершенно иная агентурно-оперативная[136] обстановка, многие требуют устроить над нами Нюрнбергский процесс и вынести строгие вердикты. Вот идиоты! Впрочем, в Германии они преуспели, и наши бывшие товарищи не успевают отмываться.

— Это все давление тупых американцев, приравнивающих нас к гестапо, — скривился дед, словно уже сел на скамью подсудимых, обняв за плечи Геринга и Риббентропа.

— Теперь это наши союзники и покровители, к их мнению приходится прислушиваться, — мудро заметил Чижик. — Хотя руководство страны понимает, что если всех нас вычистить, то рухнут многие банки и концерны, куда почти все мы, за редким исключением, плавно перетекли после революционных потрясений. К счастью, наше руководство всегда отличалось здравым смыслом и мудростью (сказано было слишком громко и явно для ушей в стене).

— Конечно, конечно! — не без иронии согласился дед. — Удивительно, что никто не сопротивлялся всем этим безобразиям, включая снос памятника Несостоявшемуся Ксендзу!

— Все мы были законопослушны и воспитаны на преданности партии и правительству, какие бы глупостиони ни совершали. Вообще-то взвод солдат за десять минут разогнал бы всю эту шайку. Но за ней стоял этот неистовый Роланд с Урала… Правда, никто не в силах был преодолеть сделку с Западом, она прошла на всех уровнях, прежде всего, по линии разведслужб… если бы ты знал, кто все это осуществлял — Чижик хотел еще что-то добавить, но осекся и указал рукою на стены, которые, как известно, имеют уши даже при демократическом режиме.

Чем больше я изучал дедова коллегу, тем меньше он мне нравился, хотя весь его вид излучал доброжелательность и надежность, вплоть до джентльменской «тройки»: удлиненный пиджак с двумя разрезами сзади, свободно сидевшие брюки с тщательно отглаженной «стрелкой», вязаный кремовый жилет, сорочка в крупную клетку, увенчанная малиновым галстуком. Моя развитая сенсорная система ощущала пугающую муть подо всей этой великолепной оболочкой, она подрагивала, застывала, отступала в темные бездны, боясь обнажиться и выдать себя. Чижик был любезен и пригласил нас развеяться в ресторане в старых добрых традициях (я сразу представил, как буду тащить на своем горбу отяжелевшего деда), в этот момент прозвучала мобила, и гость напружинил лицо, придав ему форс-мажорное выражение.

— Не дают дыхнуть, дела и снова дела…

На этом аудиенция завершилась, ресторан нам больше не угрожал, и Чижик благополучно отвалил, избавив нас от очередного коловращения.

Последние слова гостя:

— Конечно, не ждут тебя казни египетские, но надо ко всему быть готовым.

На всякий случай я залез в ящик буфета и проверил, не исчез ли оттуда альбом с африканскими марками, мало ли что. Эти проклятые марки я сам спер у дальней родственницы, неосторожно оставившей меня наедине с этим сокровищем (до сих пор вспоминаю напряженные, потные руки, судорожно срывающие аккуратно приклеенные stamps). Затем начал расследовать сущность казней египетских. Их оказалось не так уж много, но почти все были омерзительными. Чего стоит наказание жабами, которые покрыли всю землю, залезали несчастным египтянам под одеяло, внезапно плюхались в суп и квакали днем и ночью. Не лучше были наказания пёсьими мухами. «По словам Филона, насекомое, послужившее орудием четвертой казни, совмещало свойства мух и собак, отличалось лютостью и неотвязчивостью. Издали, как стрела, неслось оно на человека или животное и, стремительно нападая, впивалось жалом в тело и как бы прилипало к нему» («Толковая Библия» Лопухина). Скорее всего, под пёсьими мухами подразумеваются оводы, не дававшие покоя египтянам и стадам их животных. После этого Господь повелел Моисею и Аарону взять по пригоршне печной сажи и подбросить ее высоко вверх перед фараоном. Так они и сделали, и покрылись тела египтян и животных их страшными язвами и нарывами. И испугался фараон, что всю оставшуюся жизнь будет мучиться и чесаться из-за язв и нарывов и решил отпустить-таки евреев. Но Бог укрепил сердце его и дал ему смелость поступать согласно своим убеждениям, ибо хотел, чтобы отпустил фараон евреев не из страха, но из осознания того, что ни один земной царь не может спорить с Богом. И вновь не отпустил иудеев фараон, хотя я вижу тут плоды воспитательной этики Бога.

Глава пятнадцатая, оптимистическая, жизнь продолжается, ми избавились от запоров и участвуем в олимпиадах

В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Федор Тютчев
Тем временам я, то бишь Алекс, отлеживался на кожаном диване, ощущая себя проколотым футбольным мячом и не поверив ни одному слову лицемера Чижика. Явно он явился не просто из вечно дружеских чувств, а с определенной целью, отнюдь не самой благородной. Думал я о расплате за грехи предков, ведь грехи могут уходить корнями в глубины веков, Рюрик переел блинов, а у его потомка на этой почве несварение. Возможно, в роду бесчинствовал лишь один злодей, — значит он, словно клеймо, отпечатывается на всех последующих поколениях? Или лишь на следующем поколении? Или через два поколения? Или вообще распределением грехов распоряжается лишь Господь? В его силах затормозить возмездие на несколько веков, пока оно совсем неожиданно не вынырнет и не ударит молнией в новорожденного, еще ничем не запятнавшего себя в жизни. Или переместится на совсем другой род, но тогда теряется смысл предупреждений Магистра, тогда все переворачивается и превращается в хаос без причин и следствий, в бушующее море, в жизнь без начала и конца.

Жизнь гораздо проще, чем нам порой представляется, и тщетно искать истину в схватках тамплиеров и госпитальеров, в загадках Великого Магистра и прочей мистике. Кто может мстить мне за смерть Челюсти? Разумеется, не Монастырь, который сгинул в небытии, и не англичане, для которых он был лишь пешкой в «холодной войне».

Так кто же? Может, все-таки Монастырь. Ясно, что пелена секретности заволокла все действия властей во времена всего дела Крысы. И Крыса ли это был? Крысам не дают Героя, а Крысоловов не обрекают на гибель.

Я вызвал Чижика для продолжения разговора в отель «Будапешт», бывший «Аврора», где в фойе стоял симпатичный медведь (естественно, чучело), которому иногда пьянчуги вставляли в пасть сигареты. Внутри лабал потрясный полузапретный джаз с ударником Лаци Олахом, выделывавшим палочкой такие замысловатые кренделя, что все охали, глуша коктейль «Белый медведь» (смесь коньяка с шампанским, хаф-хаф). Медведь по-прежнему встречал гостей у входа и даже посвежел, ресторан перестроили, добавив золоченые ложи для публики, и, чтобы пахло Парижем, назвали «Опера». Там любовались дешевой эстрадой новые аристократы, купаясь в «Moet & Chandon» и доставленными утром прямо из Франции устрицами. Чижика я ожидал около медведя, он не приходил, и я решил потрапезничать в одиночестве. К моему изумлению, Чижик уже сидел за заказанным мною столиком, — сразу его невозможно было узнать, ибо его физиономию украшали усы и борода.

— Это что это за маскарад? — спросил я старого друга.

— Ты же сам говорил, что за тобой наружна…

Я отказался от табльдота, ныне именуемого шведским столом, и мы в порыве солидарности заказали луковый суп и каре ягненка, сопровождала все это бутылка французского шампанского.

— Что тебе нужно? — прямо спросил Чижик деловым тоном.

— Развей, пожалуйста, мысли о моей судьбе. Ты намекнул на это у меня дома.

— Была такая американская книжка «Беги, кролик, беги». Ясно?

— Какой кролик?! Ты спятил?

— Не лишай сына отца, а внука — деда. Я тебе все сказал, даже больше. Или ты уже намеков не понимаешь?

— Ничего не понимаю. Полный абсурд!

— Давай лучше приступим к обеду. Может, шампанское освободит тебя от тупости.

Так мы молча дожевали до самого конца, перед кофе Чижик легко поднялся и устремился к туалетам. Там он, видимо, выпорхнул через окно, ибо больше я его не видел.

Под мостами утек целый океан времени, я молча дохлебал свой кофе. «Мне кажется, мы на аллее крыс, где мертвецы свои глодают кости», — вертелась в голове строчка из Элиота. Так мы и расстались (странно, что не сказав друг другу «Счастлив вас видеть»), я шел по переулку, где когда-то жил ходок по уркам Гиляровский, а позже стоял роскошный винный магазин. Там в юности я очаровал блондинистую продавщицу, и потом целый год у меня не переводилась до жути сладкая и вязкая вишневая наливка. Боже, как много бухали сахара во все продукты при тоталитарном режиме, словно заботились о том, чтобы восприятие жизни было сладким! Только ради уничтожения этой политической линии можно приветствовать приход к власти демократов, приверженцев кофе без сахара и обезжиренных девочек. К тому же продавщиц регулярно проверяли на чистоту организма, и это было дивное совмещение приятного с полезным. Я миновал меховой магазин и уперся в некогда главный идеологический центр Карла и Фридриха, который бдел и не допускал, чтоб в театральных постановках Учитель слишком явно картавил и походил на еврея. Шутки шутками, а ведь Карлуша был прав, когда писал, что человек в угаре базарной экономики совершенно не понимает, куда движется, и в отношения он вступает неосознанные, и вокруг муть и туман… Поэтому не надо рыдать по поводу общественных идей при Базаре, которые как путеводная звезда! Какие там могут быть идеи? Одна пламенная идея: УРВАТЬ ЛЮБОЙ ЦЕНОЙ.

Далее — «На холмах Грузии лежит ночная тьма, течет „Арагви“ подо мною» (интересно, подают ли там ныне шашлыки по-карски?). Выход к основоположнику столицы Юраше на коняге (хотя по путаным новейшим теориям, это скорее всего внук Чингисхана хан Батый). Сик транзит, как говорят славяне, радуйся, что ходишь по земле («и сердце бьется в упоенье, и для него возникнут вновь»), вот и туалет… — фига с два, его уже переделали в магазинчик цветов, ужасно жить, когда драматически меняются эпохи. Заскочил в книжный и был сражен развалами с завалами, — почему так распух конгломерат пишущих шизофреников, вяжущих веники, и олигофренов, режущих вены? Мир не стал читать больше, наоборот, оскудел и одурел, но почему законы рыночной экономики работают в обратную сторону, когда дело касается раздолбаев? Видно, раздолбайство создает свое уникальное магнитное поле, утягивающее под себя пространство и время, это целая планета, раздолбайство, там свои законы и страсти.

Глава шестнадцатая, скорбная, ибо начальству рано или поздно приходится расплачиваться за грехи

…Труба…
Командиры, к бою!
Труба… Трубы…
О трубе… Трубою…
Эдуард Багрицкий
На первый взгляд, предельно глупо выращивать змею, направляя ее к еде клавишами 2, 4, 6 и 8, тем более что развернуть змею нельзя, и еще труднее избежать столкновения змеи со стеной или со своим хвостом. Когда включаешь кнопку «Кампания» змея переходит в следующий лабиринт, съев десять порций еды, казалось бы, занудно, но очень помогает во время ночного дежурства по банку. Игра в Snake стала моей любимой после приобретения мобильного телефона, который я включал в сеть, опасаясь разрядить батарейки, экономил, хотя получал в банке вполне прилично, благо, бывшие коллеги не забывали, помнили, под кем трудились в организации. Конечно, не особенно престижно просиживать в банке сторожем (дежурным комендантом) три ночи в неделю, причем числясь советником по вопросам безопасности, но зато не видел никто, по ночам уже не работали. Это не времена при Отце Народов, когда, бывало, сидели часиков до четырех утра, правда, попутно пощупывая уборщиц, которые заступали под утро, пощупал — и к супружнице под бок, она требует, а ты утомлен вечной нервотрепкой. А сейчас тоже порой наваливаются грешные мыслишки об уборщицах, есть еще порох в пороховницах, но все они молоды и резвы, работают по совместительству, да и цены на пенсионеров не рассчитаны. Интересно, что сижу я в истинно капиталистическом заведении, которым вертят бывшие коллеги, подсуетившиеся во время перестройки, просматриваю газетки, в основном бульварные (от серьезных голова идет кругом, а тут то мама дитя удушит, то старика украдут и его квартиру хапнут), а думаю все о войне. Она, именно она запала в душу. Забрили меня совсем пацаном, определили в артиллерию, и так прошагал я до самой Праги, без единого ранения, словно Бог оберегал меня на этом кровавом пути. Потом на комсомольско-партийную работу, поднялся постепенно до секретаря горкома, оттуда в ЦК на большую работу, а потом за кордон. В Праге влюбился в чешку (до сих пор ощущаю запах ее ситцевой юбки), чуть не женился, но пронесло мимо, а то коротал бы денечки в малокомфортабельных местах. Некоторое время после разоблачений Хрущева бегал в Политехнический, слушал Евтушенко с Вознесенским, радовался, что наступают другие времена, и под ленинским знаменем мы отрешимся от всех прегрешений Сталина и построим наконец-то новое общество.

Там и познакомился с Мариной, тоже комсомольской активисткой, поженились, родили двоих дочерей. Жили счастливо до проклятого переворота, когда меня упекли в каталажку и опозорили. Потом выпустили, отправили на пенсию, к счастью, сохранилась и поликлиника, и даже дача, которую я заблаговременно переписал на дочку. Но это все пустяки, мелочи жизни, хотя, конечно, маленькое удовольствие катиться колобком вниз с вершин, а шеф разведки — это мой звездный час, конечно, много иллюзий рассыпалось в пыль, но много и понял. Ведь перед назначением я считал, что буду ворочать всем миром, словно это маленький глобус, шутка ли сказать — несколько тысяч преданных и не очень агентов во всех странах, а может, и больше. Казалось, пальцем шевельну, — и вмиг капитализм превращается в социализм, с переходным периодом или без переходного, путем революции или контрреволюции или медленного врастания одного в другое. Никогда не ожидал, что вымахаю в такие большие начальники, сначала удивлялся величине своего творческого заряда. И я призван был стать тем самым винтом (не винтиком), который закрепит победу страны над мировым злом и выведет нас на последний, на решительный бой.

Сейчас, после реставрации власти капитала все отребье потешается над нашим братом коммунистом, словно никогда не стояли мы близко к цели и только морочили голову народу. А ведь было время в пятидесятых, тогда никто не предполагал, что случится Суэц, дрогнет Англия, получив от Насера по зубам, после войны из тюремных застенков вышли к независимости Ганди и Неру, брат Карно овладел Индонезией, а с ними — Секу Туре, Кеньятта, Лумумба. Немного отставала Латинская Америка, там вырвался Кастро, а остальных придавили штатники, несмотря на нашу помощь, как, например, Гайане. Наш лагерь разрастался и креп, вместе с Китаем, пока не прирученным, мы уже составляли подавляющее большинство… Да и в самой Европе наши товарищи по оружию довлели на политику в Италии и Франции, Югославия, несмотря на девиации, оставалась нейтральной и близкой по духу Восточной Европе. Конечно, не обходилось без катаклизмов, особенно после послаблений XX съезда партии: то Берлинский кризис, то венгерская контра, ну и конечно же Пражская весна. Но ведь не по Невскому проспекту шагали, а по неосвоенным путям, впервые выведшим всю планету из царства привычного базара, от которого все зло, на путь разумного планирования. И тут не все так просто: не получалось, сидели в вечном дефиците, слушая злобный скрежет своей же интеллигенции, выезжавшей на наши деньги на Запад и приходившей в восторг от вида зажиревших витрин. Пи́сались от зависти, а своего не ценили! Но ведь путь наш был первым в истории, и, думается, его еще повторят, если не захотят погибнуть от взаимной вражды и истощения всей планеты, пусть на Марсе, но повторят! Проще всего сказать, что все империи рано или поздно гибнут. Но ведь наша империя (если вообще подходит это слово) не походила ни на Римскую, ни на Австро-Венгерскую, ни на Британскую, суть ее была не в эксплуатации народов. Наоборот, в помощи им за счет наших ресурсов, в создании нового человека, коллективно мыслящего и бескорыстного.

Что противодействовало этой благородной идее? Думается, сам человек, точнее, темные стороны его души, еще точнее, инстинкты частной собственности. Сталин, умница, осознавал это и выкорчевывал кулаков и заодно и оппозицию, но так и не понял, как организовать народное хозяйство на плановых началах, но с использованием рыночных элементов.

Экспериментировали, раздавали сотки или, наоборот, отбирали личный скот, а Система, справедливая в своей основе, тем временем гнила и разлагалась, дачные кооперативы появились, и пошла мода на автомобиль и дачу. Я долгое время не поддавался искушению, но потом все же записал в кооператив дочь, хотя, честно сказать, стыдновато было, словно предал красное знамя. Но все вокруг тихо и незаметно что-то приобретали, подарки подносили начальству, мне тоже резиденты привозили, правда, я брал лишь у наиболее надежных, и то по мелочи: виски, редкие дореволюционные или диссидентские книги для культурного развития и знания противника, разные сувениры, впрочем, виски тоже называли сувениром, а как еще называть? Приказал своему помощнику образовать подарочный фонд и передаривать нужным членам ЦК и другим нужным нам деятелям. Службу наверху считали всемогущей и богатой, посему иногда нам присылали лекала для пошивки костюмов для генсека в Италии или просили приобрести в Лондоне туфли солидной фирмы опять же для важного лица. Это тоже разлагало: если им можно злоупотреблять властью, то почему другим нельзя? Генсек коллекционировал часы, и я не раз через проверенных резидентов их приобретал, деньги, разумеется, тратились государственные, впрочем, генсек ни разу вопросов о деньгах не задавал, видимо, считал все в порядке вещей. Иногда я выезжал для ревизии в резидентуры, там отдыхал немного от нервотрепки, да и забота резидентов, включавшая хорошие рестораны и магазины тряпья, доставляла только радость. И все же эти мелкие отступления от морального кодекса никогда не заслоняли государственных интересов, а защищать их с каждым годом становилось все сложнее и сложнее. Генсеку нравилось быть в центре мировой политики, но одно дело контакты с американцами по вопросам ядерного разоружения и нераспространения, и совсем другое дело Хельсинкские соглашения и поддержка прав человека. Генсек думал, что на этот пункт мы можем легко наплевать, но вышло это нам боком: с американской помощью в стране развернулись диссиденты, требовавшие соблюдать «третью корзину», их сажали или высылали за границу, но это не помогало. Кто мог подумать, что так упрется Сахаров со своей Боннэр, некоторые писатели в основном еврейской национальности? Сослали в Горький, закрытый город, но иностранцы все равно с Сахаровым связь держали, и он давал самые нелицеприятные оценки нашей политике в Афганистане и внутри страны. Ну, а высылка Солженицына, за которую я нес ответственность? Все обернулось против нас, хотя мы рассчитывали, что Запад оценит нашу гуманность, ведь не посадили и не расстреляли. Наша служба, делавшая ставку на «третий мир», на национально-освободительное движение, терпела поражение за поражением: не вползали борцы за независимость в социализм, а поворачивались к нему задом. В Египте, Индии, Индонезии режимы поправели и выпали из нашей орбиты, Китай гнул свою линию и не собирался нам уступать, даже Кастро, полностью от нас зависевший, порой взбрыкивал и требовал активнее бороться с империализмом. Восточную Европу мы еще держали в кулаке, хотя много забот доставляли венгры, чехи и особенно поляки с их докерами.

Привычка к неприятностям и даже бедам вошла в меня уже в первый год пребывания в должности начальника службы, сначала я радовался приличной вербовке в ЦРУ или просоветскому перевороту где-нибудь в Африке и старался заснуть с умиротворяющим ощущением победы. Но уже наутро (если не в середине ночи) догоняли дурные вести: проклятые перебежчики, оргия двух семей в посольстве (понятно, от пьянства и скуки, но от этого не легче), туземцы загадили автомобиль резидента и прочая гадость, сопровождаемая ядовитыми звонками из ЦК. Вскоре я уже засыпал, но не с радостным чувством, наоборот, чудилось, что в моем служебном кабинете, словно шекспировские ведьмы, разожгли костер уборщицы, дала дёру вся резидентура в Лондоне, и на работу срочно прибыла комиссия во главе с генсеком для разбора злоупотреблений, совершенных якобы при моем попустительстве. Уже не казалось, что я дирижировал человечеством, соединял или разъединял народы, определял умонастроение (и даже мировоззрение) отдельных партий, а балансировал на канате, причем все время падал вниз и отнюдь не на предусмотрительно растянутую сетку.

Поразительно, сколько за кордоном происходит ЧП (а если приплюсовать еще и те, что случаются у нас на родине, то вообще можно сойти с ума), и все они прямо или косвенно угрожают интересам нашего государства. Даже какая-то пустяковина вроде легкомысленных отношений президента Клинтона и Моники может перерасти в общенациональный кризис, в импичмент и смену всей политики страны. Половые отношения, на мой взгляд, не могут быть предметом изучения разведки (разве что в свете компрометации объектов разработки). Поэтому я первоначально отмахивался от таких сообщений, как гомосексуализм премьер-министра Эдварда Хита или свальный грех отдельных министров кабинета (неудобно даже было докладывать об этом в ЦК, это порой воспринималось, как намек на то, что и у нас возможны подобные безобразия). Но потом понял, что какой-нибудь обыкновенный французский секс может иметь непредсказуемые политические последствия. Беда в том, что все мы жили в системе, не предполагавшей свободы слова и публичности, и автоматически переносили наши особенности, включая мораль, на западное общество. Обстановка резко поменялась с приходом к власти меченного пятном, с его реформами и приверженностью к демократии. Никто не сомневался в необходимости реформ и омоложении руководства, все радовались, что на смену больным и старым людям придет новая когорта, и страна поплывет в светлое будущее с развернутыми знаменами. Но не тут-то было! Свобода, словно ржавчина, стала беспощадно разъедать все социалистическое сообщество, и прежде всего закачалась Восточная Европа, которая, разумеется, находилась под крылом службы, которую я имел честь возглавлять. В то время я еще не понимал, что Главный и его антураж поставили крест на былом единении, в том числе и на Варшавском пакте, тем более что в личных беседах руководство ориентировало меня на поддержку просоветских сил и сохранении статус-кво. Мои эмиссары в ГДР, Чехословакии и других братских странах пытались делать ставку на то, что раньше называли «здоровыми силами», однако затеянные нами процессы пробудили к жизни самую настоящую антисоветскую оппозицию с явным националистическим душком, она опиралась на поддержку Запада и вела себя чрезвычайно активно. Дело осложнялось тем, что наша линия постоянно вступала в противоречие с закулисными и открытыми действиями Главного, который не собирался закрывать шлюзы и дал волю «освободительным процессам», разрушающим всю сложившуюся в Европе систему, которую, кстати, сам Запад поддерживал в рамках Хельсинкских договоренностей. По сути дела, мы попросту сдали преданных друзей вроде Хоннекера или Ярузельского, мы братались с Западом за счет наших интересов, а Запад кормил нас только пустыми обещаниями. Мои доклады наверх вызывали только раздражение, и когда совершенно неожиданно для меня Главный согласился с Колем на объединение Германии, я понял, что всему конец. Последовала паническая эвакуация Западной Группы войск обратно в СССР (при этом все разворовывалось на ходу, да и обустраивать наших солдат и офицеров было негде, а на что пошли выделенные ФРГ на это дело марки, так и осталось загадкой). Да и кому до этого было дело, если потребовали независимости прибалтийские республики, весь СССР, ожили недобитые бандеровцы на Украине, и Главный метался в отчаянии, пытаясь заключить новый договор об СССР. И я метался между двумя огнями: лояльностью к Главному, который меня продвигал и, следовательно, доверял, и моими собственными чувствами и убеждениями, восстававшими против политического курса правительства. А было ли это правительство? Или горстка слепых энтузиастов, за которыми испуганно брели остальные товарищи, больше всего на свете боявшиеся, что их выпрут? В беседах со многими я чувствовал мутноватые обертона, намеки и полунамеки на несогласие (напрямую в политике говорят лишь олухи), которые не оставляли меня равнодушным и указывали на правильность моих сомнений. Постепенно образовался довольно широкий круг осторожных единомышленников, никто не открывал своих карт до конца и в случае опасности, несомненно, сдал бы всех остальных. Идея оттеснения Главного от власти вызревала незаметно и хаотично и не походила на конкретный план, в котором было расписано все по часам и даже по минутам. Этакое дружеское или благотворительное мероприятие, не носившее обязательного характера, — отсюда и неподготовленность, и аморфность так называемого заговора, Брут или даже граф Пален хохотали бы над беспомощностью и бездарностью участников. И вновь я убедился в том, что мы не вольны управлять событиями, они крутят нами, сминают, поднимают на гребень и беспощадно сбрасывают на дно морское, и бороздишь мордой камешки, захлебываясь и выплывая (если). Невольно вспоминается Кутузов на Бородинском поле, отлично понимавший, что он не в силах направить ход сражения, он всего лишь пешка в руках вышних сил, букашка Божья.

О том, как нелепо развалилась вся страна, много написано, и грязи много вылито на тех, кто проиграл, вызвав цепную реакцию отторжения, то бишь о нас, мятежниках, — поворачивается же язык вымолвить такое! Кто-то писал: «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе». О поездке наших товарищей в Форос на унизительное свидание с Главным я узнал из программы «Время», а уже на следующее утро к моему подъезду подъехал фургончик, и подполковник, нервничая и извиняясь, объявил о моем аресте. Впрочем, в тюрьму не засадили (туда пошли те, кто повыше), но должности лишили и вскоре отправили на пенсию, к счастью, сохранив ведомственную поликлинику и прочие льготы, — неудобно было демократам уподобляться мстительным тиранам. Потом пошла череда комиссий, расследовавших злодеяния за все годы Советской власти, к счастью, все захлебнулось за неимением улик. Приплетали многое, намекали и на смерть Кирова, и на убийство Михоэлса, и на дело врачей (хотя тогда никого не пришили), и так далее до самой перестройки, на которую замахивались лишь немногие, опасаясь задеть попутно «первого президента России». А между тем главное преступление века лежало на поверхности: разлом СССР и мучения русских, оказавшихся на чужих землях, с клеймом «оккупантов» или хуже…

Однажды вечером я сидел в своем советническом кабинете (разумеется, на вахте дежурил вооруженный прапорщик) и растекался мыслью по древу, в данном случае по поводу желания жены приобрести новый махровый халат, стоил он не очень дорого, но требовал некоторого напряжения ресурсов. Неожиданно раздался звонок, и прапорщик доложил, что меня хочет видеть неизвестный вместе с молодым человеком, которого он представил как своего внука. Я попросил проводить их ко мне в кабинет. И вот передо мной явный представитель нашего ведомства (неведомые миру флюиды струятся из каждого, кто прикоснулся к тайнам организации), бодрый на вид (то бишь без палки и костылей и даже без явного пародонтоза). Юноша выглядел вполне интеллигентно и не походил на мальцов, которые на улице спрашивают, который час, а затем с помощью кастета решают проблему времени.

— Моя фамилия ничего вам не скажет, — начал незнакомец прямо с порога, я долгое время работал нелегалом и был арестован английскими властями за убийство вашего заместителя…

Такое туповатое вступление не настраивало на благожелательную беседу, и я взял выжидательную паузу, пытаясь оценить личность визитера. Настоящей фамилии я, разумеется, не помнил, да и наверняка не знал (в чащах легенд сами нелегалы порой забывают свои истинные фамилии), но вот лицо его было знакомо, этого человека я принимал: Алекс Уилки (вдруг вспомнил!) — под этой фамилией он работал в Англии, в свое время это таинственное убийство наделало много шума в нашем учреждении и в высоких кабинетах. Казалось бы, дело выглядело предельно ясно: этот Уилки провел санкционированное расследование, которое показало, что мой зам работал на английскую разведку. Алекс бежал из Англии на яхте, в Кале на борт к нему взошел мой зам, путешествовавший инкогнито. Далее обстоятельства развертывались опасно и непредсказуемо, в дело пошло оружие, и Алекс реализовал самосуд. Дело приняло чисто уголовный характер, в результате англичане ему припаяли приличный срок. Хотя советское время было уже на излете, мы еще свято придерживались рыцарского принципа непременного вызволения разведчика, попавшего в беду. Схема уже была обкатана: баш на баш, а если иностранный баш отсутствовал, то приходилось просить гэдээровских товарищей подкинуть двух-трех арестованных агентов, не слишком мелких. Я начал вентилировать этот вопрос в кремлевских коридорах (конечно, вылезать прямо на ковер к Главному не рискнул), однако результат оказался неожиданным и неутешительным: нам предлагалось не суетиться и сохранить статус-кво. Пояснили: дело носит уголовный характер, английская Фемида отличается чрезмерным консерватизмом, и на ее честь боятся посягнуть и спецслужбы, и даже королева. Господи, подумал я, посмотрели бы на нас великие авантюристы вроде Казановы, Лжедмитрия II или Соньки Золотой Ручки, как низко мы пали! И никто не рвет из-за пояса пистолет, не разрабатывает многоходовую комбинацию, где быстроходные автомобили, вертолеты, перестрелка. Ведь можем, ведь совершали, помнится, вытащили тов. X. из тюрьмы, погрузили в самолет, на пути выбросили освобожденного с парашютом, а дальше он на машине добрался прямо до «пункта Чарли» в Восточном Берлине. Ныне пришло время бюрократических закорючек, что скажет Ее Величество или вечно праведная Фемида? Нам ли, могучей спецслужбе, думать об этих пустяках! Неприятный отказ от действий по освобождению захваченного разведчика заставил меня вспомнить диалог с Главным несколько лет назад, когда, как говорится, процесс уже пошел, но отнюдь не казался бесповоротным и окончательным.

— Боюсь, что нам следует заручиться более твердой поддержкой Запада, одной дипломатии мало, ведь нам противостоит огромная машина и здесь в стране, и в среде наших товарищей по оружию в Восточной Европе…

До меня сразу и не дошло, о чем говорил Главный, на что намекает. Неужели речь идет о борьбе с товарищами по оружию?

— Нет ли у вас на примете человека, который перекинул бы мост между враждующими службами, провел своего рода конвергенцию и обеспечил бы нам тылы на случай отступления? — продолжал Главный.

Наступила оглушительная пауза, я чувствовал, что Главный насквозь просверливает меня своими глазенками, но язык отнялся у меня — честно говоря, голова отказывалась понимать, казалось бы, вещие слова Главного. На моей физиономии, очевидно, отпечатались и сомнения, и растерянность, ибо мой собеседник состроил траурную мину и молвил:

— Ну ладно! Видимо, пока будем решать иные проблемы. Придется идти другим путем, как Ильич.

Потом я долго думал: каким путем? Куда и зачем идти? Что это за странный мост между нами и главным противником? Больше Главный эту тему не затрагивал, да и я старался держаться от нее подальше. Впрочем, завертелись другие дела, одно событие наседало на другое, и мне стало казаться, что шеф зондировал меня, не особенно представляя цели зондажа (такое у него бывало).

И вот он стоял передо мной, состарившийся актер, сохранивший, однако, свой пыл. Он требовал справедливости, но не раскрывать же ему государственную тайну? Справедливо или несправедливо усадили его за решетку? — вопрос риторический, с нашей кочки несправедливо, с их же — туда ему и дорога, шуточка ли проливать кровь на яхтах под британским флагом! Но почему наши вершители судеб столь вяло отнеслись к судьбе героя (как его еще назвать?), не поддержали идею побега. Политическое столпотворение и хаос перестройки? Привычная осторожность, проникшая во все дыры общества? Нежелание брать ответственность на себя? В причинах я так и не разобрался, несмотря на некоторые поползновения (обычно разводили руками и указывали пальцем в небеса, мол, неисповедимы пути руководства). Правда, насчет неисповедимости верхов я всегда догадывался, но тут речь шла о чести мундира службы. Удобный момент явился, когда великий революционер, став президентом благодаря распаду всего Союза, неожиданно объявил амнистию всем политзаключенным, в число которых по странной причине вошли арестованные агенты ЦРУ и СИС. Волею жестоких обстоятельств я в то время был выброшен из рядов, однако нашел возможность донести до власть имущих простую мысль: в лондонской тюрьме томится наш нелегал, которого следовало бы выпустить. Ответили мне в обычном витиеватом стиле, объяснили, что процесс пока еще очень хрупок и требует осторожности, наконец, американская и англосаксонская судебные системы совершенно независимы от государственной политики, и пересмотр приговоров по инициативе правительства и прочие формы вмешательства могут привести к импичменту и отставкам. Осторожность, осторожность, осторожность, господа! Так мне аккуратно и заткнули рот, а иностранные шпионы, включая наших предателей-шифровальщиков, грелись в это время на собственных виллах в Санта-Монике и на Лазурном Берегу (некоторые, правда, подали иски на своих хозяев, требуя выплатить компенсацию за годы в советских лагерях).

— Извините за вторжение, но мне хотелось бы узнать (ох уж этот конъюнктив!), предпринимала ли служба меры по моему освобождению? — нагловато начал Алекс, а его внук вперил в меня свои бельма, словно фотографировал.

— Мы пытались найти юридические основания для подобных действий… — осторожно ответил я.

— Какие это еще юридические основания? — неожиданно агрессивно перебил меня юнец.

— Я говорю не с вами (вот наглец, адвокат прыщавый!). Дело в том, что на суде вы не назвали свою настоящую фамилию и не указали на принадлежность к нашей службе… От чего же танцевать?

— Ну и щепетильность! Вроде подарка царя графу Бенкендорфу — носового платка для утирания слез обиженных! — возмутился Алекс, кстати, совершенно справедливо.

— Тем не менее мы оказались в сложнейшей ситуации… Поставьте себя на наше место… да еще с учетом политической борьбы в партии вокруг перестройки, распадом Варшавского договора, а потом и всего Союза. Да и на кого вас менять, если президент амнистировал всех агентов?

— Бывали времена, когда на эту тему особо не размышляли. Абеля запросто обменяли на Пауэрса, нелегала Лонсдейла — на связника Пеньковского Винна, а за арестованного западными немцами зама шефа БНД Фельфе вообще отдали несколько десятков агентов… — Уилки, видимо, вообразил, что он выступает на диспуте по поводу общечеловеческих ценностей.

— Так вы явились ко мне для восстановления справедливости? Имеете моральные и материальные претензии? Требуете выплаты зарплаты за проведенные в тюрьме годы? — мне начинал надоедать этот симпозиум.

— Неужели я похож на такого идиота? Или я просто не в курсе, что наша организация уже официально не существует? Да и как вы можете мне помочь, когда вы сами еле-еле сводите концы с концами в этом несчастном банке? Разве что в роли свидетеля на публичном суде…

Тут он был совершенно прав, и я внутренне расхохотался, представив себя в роли свидетеля, с шумной прессой и ТВ.

— К сожалению, уважаемый товарищ Уилки, я ничего не знаю по вашему делу. Одно могу сказать: убитый не был Крысой в нашем с вами понимании этого слова, он выполнял иные функции, мне не известные.

Конечно, Уилки преступник, думал я, и все мы из одной шайки, но разве Россия — это не перманентно преступная страна?

Георгий Иванов написал:

Россия тишина. Россия прах.
А может быть, Россия — только страх.
Веревка, пуля, ледяная тьма.
И музыка, сводящая с ума.
Преступным был царский режим, этим же путем шли и большевики, а ныне их антагонисты — демократы, которые слились с бандюками (если ими не были), окружили себя охраной (как правило, криминал) и подчинили себе «органы» — новая конфигурация, подтверждающая тезис о перманентной преступности.

— Выходит, вы не можете мне ответить… — вздохнул Алекс.

— Выходит, не могу. И поймите, что даже я, бывший начальник секретной службы, почти ничего не знал о ситуации в ПБ, это была святая святых. Но вам я советую быть осторожнее: все-таки на вас лежит печать убийства.

— Тогда извините за вторжение… нам пора, — заметил визитер и стал пятиться задом к двери, словно после вручения падишаху украшенного золотом слона.

Мне оставалось только открыть свежий кроссворд и погрузиться в другого рода загадки.

Глава семнадцатая о том, что совесть и ложь имеют одну материальную основу, и потому не надо содрогаться над откровениями Совести Эпохи

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, я знаю все тайны и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею денег, — то я ничто.

Джордж Орвелл
Впервые я прочитал второе послание апостола Павла к коринфянам много лет назад, однако не в Священном Писании, а у Джорджа Орвелла в книжонке со своеобразным названием «Пусть реет аспидистра». Последнее, согласно JIapyccy, всего лишь азиатский ландыш, и столь необычное название звучит не лучше и не хуже, чем «Не дай себе засохнуть». Старина Орвелл, которым в нашей безумной стране зачитывались до умопомрачения, весьма хитроумно видоизменил послание Павла и вместо слова «любовь» вставил «деньги», в результате получилось нечто вроде катехизиса современного мира: «…так что могу и горы переставлять, а не имею денег — и я ничто».

Наверное, апостол так и считал (ведь не случайно близок он, прежде всего, предприимчивым лютеранам, англиканцам и прочим протестантам), а потому бессмысленны все теории о первобытных, средневековых и прочих строях — деньги (даже в виде обмена шкур на копыта) всегда определяли путь и устремления человека. К счастью, иные мысли никогда не посещали мою голову, а идеи безденежного общества равных пауперов вызывали только отвращение. До сих пор не могу понять, каким образом клюнули на идеи Маркса умнейшие люди того времени, страдали, шли на эшафот и в атаки, превратили огромную страну в полигон для мертвой теории и укокошили ради этого миллионы, причем совершенно искренне, мол, лес рубят — щепки летят. Все теории меня недолго волновали, я понял сразу: не выношу быдла! Ни в глобальном смысле, ни по мелочи. Ширма вечности: дама в красном шелковом платье, отороченном хвостами росомахи, дама в желтом, переходящим в фиолетово-белый, с синим шарфом, ниспадавшим к ногам. А на обратной стороне журавли и цапли, милые длинноклювые создания, цвет души моей.

Всю жизнь прозябал я в коммуналке, в одной комнатушке с выходом на шумную улицу. Авто шли гурьбой от вокзалов, грохотали на полную мощь круглосуточно, и странно было, когда затихал вдруг неистребимый гул. Отец бросил нас сразу же после моего появления на свет, а мать трудилась акушеркой в районной больнице. Жалкая нищета, блестящая биография для борца за народное дело, это не благодатное житие в цивилизованных симбирских апартаментах. Пожалуй, ближе к жилищу пьяницы-сапожника в Гори. Учился я прилежно, но без блеска, вполз в строительный техникум, подрабатывал на дачках у сильных мира сего, но проблему финансов это не решило, только разожгло аппетит. Неожиданно для себя поступил на вечерний Геологического института. Понравились геологические партии, поездки по всем уголкам страны, разные амурные приключения и даже костры с подгоревшей кашей в чугунке, сдобренные бодрыми песенками под гитару. Однажды случилось мне проходить мимо отеля «Националь» (там я разок бывал, угощался бульоном с яйцом по случаю зарплаты), и бросился мне в глаза гражданин явно иностранного вида, с растерянной физиономией и кожаной сумкой на плече. Не знаю, но что-то сработало у меня в душе, я преодолел вполне понятный страх (было широко известно, что всех иностранных субчиков держали под контролем наши доблестные органы), подошел и поинтересовался, чем могу помочь. Турист оказался немцем, попавшим в беду: наши деньги у него кончились, а курс в обменном пункте не устраивал. Так в мои руки попали первые пятьсот марок, их я потом перепродал за очень приличную сумму. Но это был первоначальный капитал, который надлежало превратить в груду презренного металла, управляющего миром, создать свою финансовую империю.

Иногда делился я этими сокровенными мыслями со своим другом детства, ставшим шпионом-нелегалом, Аликом (тогда он казался мне чуть ли не апостолом), который нелепо легендировал свои отлучки за кордон выездами в геологические экспедиции, о которых не знал ни бельмеса. Зато во время отпусков и прочих визитов на родную землю он привозил разные неприхотливые заморские штучки (тогда они потрясали) и, главное, солидные запасы виски, которые мы моментально превращали в прах, и тогда славно переходили за его денежки на беленькую и на портягу. Но времена менялись, при Горби, несмотря на все ужасы бесчеловечной антиалкогольной кампании, появились кооперативы, которые пришлись мне по вкусу. Тогда я и организовал славную фирмочку по перепродаже (тогда многие мракобесы мазали нас словом «спекуляция»), продавали все и имели на этом простеньком деле весьма приличный навар. Именно в то время я и стал борцом за народное дело, регулярно посещал демократические митинги, гордо ходил на демонстрации, отбросил своего тогдашнего кумира Горби, поменяв его на динамичного (правда, не всегда) Бориса.

И тут совершенно неожиданно, словно снег на голову, случилась августовская революция, я назвал бы ее буржуазно-демократической, стремительно переросшая в буржуазную. Тут и пригодились моя активность на капиталистическом фронте (уже и основной капитал был сколочен немалый), прочные связи среди демократов-единомышленников, особенно в окружении нового президента. Из безвестного торговца перекупленным старьем я превратился чуть ли не в национальную фигуру, вошел в Думу, получил портфель в правительстве, который сравнительно быстро поменял на хлебное место торгпреда в одной уютной европейской стране (ее банки стали пристанищем для моих капиталов). В самые первые годы нашей революции (моей революции! разве я не участвовал в демонтаже памятника Феликсу?) все было чрезвычайно зыбко и ненадежно, особенно копошились левые, грозя радикальной ренационализацией. Но недолго мучилась старушка, и мы сумели мягко удушить оппозицию, даже пришлось пострелять в восставший парламент из танков (о последствиях особо не заботились, знали, что история все спишет и оправдает победителей). Во времена приватизации, в которой я играл не последнюю роль, я на собственной шкуре осознал, чтоистория движется не по гегелевским законам детерминизма, а творится самими людьми. Именно тогда мы и начали создавать широкую базу для реформ правительства, которое висело на соплях, не имея никакой политической поддержки, кроме купленных нами СМИ, особенно телевидения. Тогда и появился новый класс собственников, плодивший себе подобных, за ними следовала целая армия охранников, разного вида уголовников, инстинктивно поддерживавших новую власть и наживающих капитал. Беспредел творился страшный, но мы смело шли вперед, прикрывшись лозунгом исторического сходства наших реформ с периодом первоначального накопления, через который прошли все капиталистические страны (это звучало так же убедительно, как тезис о прохождении через первобытно-общинный строй всем человечеством).

Однажды меня посетила идея, поставившая на место все мои метания по поводу собственного уникального вклада в историю: по сути дела, мы перевернули страну и поставили ее на совершенно новые рельсы. Нам бы памятники на городских площадях, нашими именами назвать бы города и веси (не говоря об улицах, переулках и, возможно, тупиках), нам бы пантеоны и мавзолеи! Разве я не реализовал свои способности политического организатора? Да по масштабам своих деяний я ничуть не меньше, чем какой-нибудь Д’Аламбер или Потемкин, хотя им и в голову не приходило проводить такие дерзкие реформы! Единственно, с кем могли мы, реформаторы, сравниться, так это с одержимыми большевиками, хотя гораздо проще экспроприировать частную собственность (тем паче, что все было развалено), нежели отдавать неуправляемую государственную машину в частные и отнюдь не чистые руки. Впрочем, капитализм и не может быть чистым, рынок по сути своей грязен и отмечен бандитизмом, но Бог с ними, с преступниками, главное, что мы дали шанс хотя бы небольшому проценту населения вырваться из одинаковости, из совковой бедности… Мы открыли границы не только для капиталов, но и для человеческих душ, запертых в чреве диктатуры партии, миллионы вырвались за рубеж, тысячи ухитрились купить себе там апартаменты и даже замки. Распад великой державы меня не пугал: в конце концов, вся человеческая история — это бесконечные слияния и разъединения, зачем абсолютизировать русскую колонизацию Кавказа, Средней Азии и Сибири? Разве Римская или Британская империи остались нетронутыми и не превратились в десятки новых государств? Где они, хазары, халдеи, финикийцы?

Вот движется Алекс с внуком, на экране видеонаблюдения, он — как герой сумрачной картины Висконти. Конечно, он изменился, пренебрег, видно, фитнесом и тренингом. Я тоже, конечно, уже не тот, но все же тяну огромную машину, да и от плотских соблазнов не отказываюсь. Первая пропускная линия пройдена, с ним внук, видно, просчитавший свои пироги в корзине наследства. А есть ли у него что-нибудь за душой? Он же всегда цитировал Прудона, его бездарное «собственность — это кража», запоминается легко и осмысления не требует. От щедрости не мучился, привозил в подарок из загранки пластиковые пакеты, только входившие в моду, шампуни в бутылочках из отелей, оттуда же сетки для держания волос, старые глянцевые журналы, замятые на бабских фото, да, еще спичечные коробки из ресторанов да разного вида жвачку.

…Материализм, нацизм, пофигизм — слова эти всегда звучали для меня отвлеченно, я предпочитал вкус вишни любованию вишневым садом. Коллективизм ужасен своим дискомфортом: за столик в ресторане подсаживается потный субъект и чувствует себя таким же полноправным хозяином стола, он изрыгает наглое «разрешите?» и черпает чайной ложкой зернистую икру из моей вазочки, будто бы по забывчивости, любуясь ампирным потолком. От него несет козлом, колбасным сыром, баклажанной икрой, любительской колбасой, потускневшими антрекотами из «кулинарии», пельменями в мятых бумажных пачках, петушками на палочке, напыщенно траурной очередью в мавзолей (на меня там нападали бешеные колики в животе), мороженым в стаканчиках в ЦУМе. При этом козлы поют прогресс и славят свободу, равенство и братство в полной убежденности, что эти странные понятия в действительности существуют, им и в голову не придет, что это всего лишь болтовня для превращения козлов в рабов.

Алекс с внуком уже прошел первую пропускную линию, ему и в голову не приходит, что охрана у меня состоит из нескольких зон и рассчитана не только на возбужденные массы, рвущиеся по мраморным ступеням на штурм ненавистного дворца. Что там бонза германской разведки Шелленберг с его немецкими овчарками, следившими за каждым жестом посетителя, какая наивность! чего стоит выхватить пистолет и уложить и шефа, и овчарок… Что же в голове у Алекса? Наверное, вспоминает наши встречи после его загранок, когда он регулярно вручал мне в подарок муру, прихваченную в роскошных отелях, где он жил за госсчет… Сувениры с признаками забугровых стран и городов из принципа не дарил: конспирация! о, конспирация! Смотрел, как я реагирую, не течет ли желтая слюна от восторга. А я ведь притворялся совсем другим, я ненавидел его власть и его самого, тонтон-макута. Всю жизнь я тайно пытался сколотить капитал, ибо верил — ах! ах! — в мощь золотого тельца, ради него и джинсы перепродавал, и даже носки нейлоновые, ради которых простой стиляга душу готов был дьяволу заложить. О, если бы Алекс знал, что его верный дружок с детства носил в себе одну благородную мечту: стать Ротшильдом или Морганом. Однажды в моей юности, овеянной романтикой первозданного капитализма, словно с неба рухнул на меня клад: на барахолке у какого-то замызганного старца купил я самый настоящий «Breguet» с будильничком, который с легкой руки Пушкинзона именуют брегетом. На самом деле, основал фирму Абрахам-Луи Бреге, урожденный Невшателя, творивший потом во Франции. От него пошел и дизайн стрелок и цифр Бреге, и регулятор хода, не требующий смазки, и гонг-репетир. Я гордился тем, что такими же часами обладали герцог Орлеанский, королева Франции Мария-Антуанетта, Наполеон (он однажды заказал сразу три пары!), герцог Веллингтонский, великий Черчилль. И мне, обладателю бесценного брегета, наш тонтон-макут дарил пластиковые пакетики, дабы я картошку и свеклу не носил в национальной авоське. Впрочем, на виски он не скупился, бутылки не считал, правда, налегал и сам с истинно социалистическим энтузиазмом. Пить в одиночку не мог, только в исключительных случаях (у тонтон-макутов их невпроворот). Вообще-то скромник до противности. Купил синий «мерс», — так садись за руль уверенно, а не будто в страхе, что сейчас подбежит фраер в грязном ватнике, уцепит пониже спины и вытащит на поругание толпы. А потом еще напишут в макутовское учреждение о нескромности и несоответствии духу трудового народа. Вот и стоял мерсик-персик в затхлом гаражике на окраине города. Он и часы золотые, швейцарские (конечно, не пара брегету) старался не носить, но не из природной пролетарской скромности, а боялся… трясся, что обвинят в увлечении буржуазной жизнью. Жутко переживал, что обвинят в буржуазности, дурак. Другой бы гордился, напялил бы на себя драгоценности, разные Pallavicini и Piero Milano, чего их скрывать? Ведь это прекрасно! Жизнь одна, она, увы, быстротечна, и не наденешь золото и бриллианты в ангельских кущах, только ордена за шпионство, курам на смех! А я, как и все население, уважал конспирацию и охранителей государства, я думал, они особенные, я думал, они герои, хотя и враги мои по духу, — опричники, тогда я смотрел на них снизу вверх и трясся от ужаса, что застукают при перепродаже джинсов. Забыл, что все они детушки чернорабочих и парикмахеров, еле вылезших из церковно-приходских школ и местечек, недоучки, привыкшие к баракам и общежитиям, к сральням во дворе и бане раз в неделю. Зато частную собственность на словах оплевывали и задрыгу Энгельса, лизавшего своего Курлы-Мурлы, при этом цитировали, как истину в последней инстанции.

А они оказались, как и все тонтон-макуты: труха!

Я понял это уже в самом начале 90-х, когда сдрейфили, все прокакали, ничего не защитили, макаки. Попробуй сейчас, отбери у меня задарма этот небоскребишко, или перестрой в Рабочего и Колхозницу фонтан в честь Меркурия у моего коттеджа! Неужели я буду слушать равнодушно призывы все это смять и превратить в пыль?! Или взирать, как они стягивают с постамента идола, когда рядом здание-крепость, из которого можно палить из пушек?! А какое творилось безумие в период расцвета империи! Никому и в голову не приходило, что расцвет предшествует распаду, все цветы расцветают, и кадка лопается. Алексашке-заднице казалось, что его пресловутое ведомство на плаву, и щупальца его проникли во все секреты противника, и текут ручьи информации в мозговой центр. Но ведь и центра не было. И никто не читал тонтон-макутовых бумаг! Встав с левой ноги, принимали решения. Да и что может написать тонтон-макут? И все потому, что страна бесхозная. Будь у меня в кармане хоть заводик, разве я допустил бы такой раскардаш? Ничто так не укрепляет государство, как личная собственность. Но вкупе с сильной ручищей, не позволяющей собственникам дрыгаться и грызть друг друга. Если надо, размазывать по стене недовольных, сминать их мольбы, пресекать любой, даже хилый, диссент. Тонтон-макутам, как и санкюлотам (что означает бесштанные), кажется, что они из особого теста, кажется им, что они соколы из пресловутой сказки. Выкрасть бумаженцию о том, что у королевы-тети Маши на неделю раньше выдались менсы — подвиг для тонтон-макута. А вот в новом мире чистогана (слово-то мерзчайшее!) не красть положено, а создавать. Если надо, партию, если надо, биржу, или воспитать фанов американского кино, которые определят всю эволюцию кинематографа.

Когда Алекс надирался со мной до положения риз, то мнил себя мировым пиитом, брызгая вонючей слюной, читал навзрыд сначала чужие стихи, а потом — и это самое страшное — и свои собственные. Начинал обычно с комиссаров-жеребцов в пыльных шлемах, хлюпал носом и переходил к любимым ржавым листьям на ржавых дубах, которые облетают и никак не облетят — была у него непонятная тяга к героям той самой проклятой октябрьской бучи, поставившей страну с ног на голову. Распалялся на гражданской теме, и наступало время лирики, тут он всем своим бабам открывался в неистовой страсти, и зачем? Бабы разные, но не всем же петь дифирамбы, некоторых гнать железной метлой, а он, всеядный принц, славил всех, завывал трагически и из каждой случки делал Событие чуть ли не планетарного значения. Мне признавался, что мешала ему влюбленность в собственную жену, совесть просыпалась и рубила под корень порыв страсти. Что делать? Натурально, заглотнуть бутылягу, она облегчит совесть. Ну, а почему он на ночь иногда надевал шапку? Иногда вязаную, иногда ушанку. Большая загадка тонтон-макута. О том, каким образом я проведал об этой странности, пока промолчу… хотя бабу его я не пропустил, а почему бы нет?

О, если бы он мог чувствовать, как я его ненавидел! Но виду не подавал, ибо виски был из его заграничного кармана, и не в моих правилах нарушать игру, если все проплачено партнером. Чувство чести, наверное, самое главное в жизни, оно покоится на золотой основе, оно посильнее разных вшивых идеологий с крикливым: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Захватили власть, но так и остались с оковами на руках и в душах, рабы — всегда рабы.

Больные.

Вот и Императора-Освободителя ухайдакали, психи, для них смерть — вроде счастья избавления от жизни, купание в царской крови, coitus interruptus комплексов неполноценности, божественная литургия в предбаннике рая. Власть предержащие дали маху, нарушили стабильность под действием всеобщей болтовни, запутались в реформах и допустили недоучившуюся чернь к корыту. В результате все друг друга перестреляли, finita la comedia, signore! А ведь за всем этим не вонючие мужики стояли, а бескорыстные и одержимые вроде бы интеллигенты, Софья Перовская, Вера Фигнер, Геся Гельфанд, Брешко-Брешковская, как я ненавижу революционеров, особенно, баб! Скорее всего, они не мылись, хотя и потели нещадно, особенно когда под одеяло шмыгал какой-нибудь мускулистый Желябов с замашками жеребца. Запах пота ассоциировался у меня с революцией, с кровопролитием, со зловонными месячными…

Удивительно, что наш тонтон-макут так возлюбил Идею и ее воплощение. Папашка, мелкая сошка, в лагере служил, жили не во дворцах, сапоги еврейчикам чистили, языком зализывали, даже авто жалкое в собственности не имели. Сам Алексашка (так мысленно я его окрестил) жил в «двушке» с женой и сынком, геолог сраный (соседи, люди ушлые, не сомневались, что он типичный тонтон-макут, и к тому же темнила).

М-да, как поменялись времена! Теперь я — бог, а он — жалкий червь, теперь он семенит ко мне со своим внучонком то ли с просьбой, то ли с предложением, то ли просто так, пошушукаться, посплетничать о прошлом и настоящем. На подлость он не способен ибо не видит врага. А врага требуется различать в любом homo sapiens. Лучший сегодняшний друг завтра перевертывается во вражину. Усатое наше прошлое всем государством так вертело — и был образцовый порядок. Правда, иногда приходилось актерствовать, потискать шелудивую девчушку, вроде Мамлакат, на трибуне, ласково помахать ручкой восторженным толпам марширующих идиотов. Потом отправить папашу девчушки на перевоспитание куда-нибудь подальше. Высший пилотаж, аплодисменты всего человечества. И нет места хлипкой сентиментальности, где на скрижалях записано, что я обязан переводить слепого за руку? А ведь слепы почти все! Муть нападала на меня при виде бредущих слепых, я чувствовал смрадный запах немытых тел, я дрожал, представляя, что слепой случайно дотронется до моей руки. И чудилось мне стадо ослепших гусей, тихо гогочущих про себя над пропастью. Добрым самаритянам нет места под солнцем. Они живут в сказках и мифах, порождая иллюзии и горы несметные заблуждений. Из-за них и проливается кровь, хотя все они орут «не убий». Им кажется, что они жертвуют собой ради счастья всего человечества, а на самом деле именно из-за них и льется кровь, и умножаются страдания ни в чем не повинных людишек. Идеализм? Дурость? Все несчастья от этого: шли в народ, сопляки, подбрасывали дровишки в октябрьскую мясорубку, разорвали на куски страну, сбиваясь в бешеной схватке за власть, даже в Испанию ухитрились сунуться, сбежались правдолюбцы со всего света, без роду и без племени, и порешили защищать республику до последнего. Обломилась им республика, не жаждал ее народ, предпочел умного диктатора. А что республиканцы? На ум идет рецепт идеалиста-болтуна Бакунина, в свое время советовавшего вождям дрезденского восстания выставить на городские стены «Мадонну» Рафаэля и сообщить прусским офицерам, что, стреляя по городу, они могут испортить бессмертное произведение искусства. Рыдаем от смеха, господа! Все тот же идиотизм интеллигентности. Ну, а про войну страшную и говорить нечего, думали, что Адольф не будет спешить, повременит. Дождались!

…Наступила пора выходить на сцену. Сейчас бы великого Вагнера под его собственным дирижерством, прямо в имении в Байрейте, на зеленом лугу, Зигфрид запевает, валькирии подхватывают, публика рыдает вместе с Лорелеей.

— Какие люди! — И я распахнул объятия навстречу гостям.

От него чуть подванивало чем-то из садов «Диора», но, к счастью, не «Шипром», к которому он был привязан всей своей тонтон-макутовской душой (об изысканных «Yatagan» и «Kouros» он, наверное, даже не слышал). Долю секунды я колебался: целоваться ли или обойтись похлопываниями и поглаживаниями по спине, словно в поиске забравшихся под рубашку клопов. Не обошлись. Получилось довольно мерзкое касание щеками, осторожное, вкрадчивое, трусоватое, словно два пса обнюхивали друг друга на предмет случки. Далее — самый неприятный момент: придержав за талию, рассматривать друг друга с деланным вниманием. Не виделись век. Подсоскучились. Изучаем коронки, угри на носу, пустоту в глазенках. Вздохи восхищения, напоминающие стоны страдающего геморроем пожилого воробья.

— Давайте присядем! — я сделал широкий жест в направлении кресел, сгруппированных у стеклянного стола. — Кофе, чай, виски, текила?

Внучек никак не мог отодвинуть креслице по правую сторону от меня, он даже запыхтел, но Алекс подлетел к дитяти и помог ему вперить зад в сиденье. Гость выглядел уж не так плохо, хотя в отличие от меня вряд ли тренировался в фитнес-клубе, пил свежевыжатые соки и заботился о простате с помощью молоденьких массажисток. Но что поделать? Таков удел — каждому свое.

— Спасибо. Пожалуй, виски. Давненько мы с тобой не выпивали… — неопределенно заметил он, вертясь в кресле, словно на карусели.

— Тебе, наверное, чаю? — обратился я к внучку. — А может, поиграешь в дарты, у меня они в соседней комнате… (замысел был отправить раздолбая за пределы).

— А у вас не найдется бокальчика «Шато Марго»? — вдруг вякнул киндерсюрприз.

— У тебя хороший вкус. — Я придал физиономии полное равнодушие, словно в моем офисе сие вино подавали всем сотрудникам по первому требованию.

— А то! — отозвался наглец в манере современных ублюдков.

Бокал с вином приволокли через минуту. Чуть причмокивая, внучок отправился к дартам, хотя его торчащее ухо не теряло бдительности.

— У тебя, наверное, назрела масса вопросов… — молвил я многозначительно.

Алик вскинул на меня очи, словно не ожидал никаких вопросов, чуть повременил, но разродился.

— Кто стоит за моим возвращением на родину?

Вопрос покруче, чем пилатовское «Что есть истина?», интересно, долго ли он его вынашивал.

— Попробуй догадаться все-таки. У англичашек и америкашек для такой операции слишком мал IQ, гораздо меньше, чем у собак. Да и зачем ты им, если они сами тебя выпустили?

Алексашка кивнул головой, но выглядел воистину растерянным, видимо, каталажка изрядно подорвала его мозги.

— Может, я понадобился неким третьим силам вроде масонов?

Я только расхохотался, это было посильнее театра Эстрады, ставшего совсем придурочным.

— Не ломай голову, старина! Конечно, я! Кто еще любит тебя столь искренне и нежно?

Алексашка пару секунд переваривал эту сногсшибательную информацию, ворочая ледышки в стаканчике виски. Ледышки стучали успокоительно, навевая мысли о весеннем паводке на Северном полюсе, сейчас бы соловья и сонм бабочек средь всколыхнувшихся цветов.

— Я и не сомневался, — привычно соврал он, демонстрируя примитивную, хотя и надежную, тонтон-макутскую выучку. — Причины?

— Сам ты не догадаешься. Кто, кроме меня, может обеспечить тебе приличную пенсию? — Я ядовито усмехнулся.

— Однако, ты сука! — сказал он.

— Куда исчезла твоя выдержка истинного джентльмена?

— Sorry.

— А тебе не приходит в головешку мысль, что тебя могут судить?

Он придал физиономии особую невозмутимость, на которую способны только преданные поклонники «Шипра».

— Меня уже судили. Интересно, за что еще?

— А ты не допускаешь мысли, что за то же самое?

Тут уже он не стал скрывать удивления, позвенел ледышками в виски и приготовился слушать.

— Сначала я хочу сделать небольшое признание. Дело в том, что я всю жизнь ненавижу тебя и тебе подобных, раскатывающих по всему миру. У нас на телевидении имеется такой субчик, globetrotter, лягушка-путешественник. Он выступает в цветных пиджаках с зажравшейся белой крысой на плече и информирует идиотов о жизни в разных странах. Нечто сродни вашему брату-шпиону. Правда, вы сообщаете обо всем тайно, а он — на весь мир. Тем не менее я до сих пор благодарен тебе за виски и особенно за пластиковые пакеты, которых тогда еще не было в нашей великой державе. Надеюсь, это не старая тара, которую ты вывертывал и аккуратно мыл под краном, дабы она сошла за новую.

Тут он напружинился и, по-видимому, даже обиделся.

— Не думал я, что в тебе сидит такая язва…

— Я и раньше был такой, только виду не подавал, подстраивался. Как и все. Но дослушай меня до конца. Пока ты славно шуровал на Западе со своими шпионскими делишками, я занимался собственным капиталом.

— Неужели можно сколотить капитал на торговле заграничными носками? — Он бушевал, но старался сдерживаться.

— Боюсь, что тебе этого не понять. К тому же перепродажа носков пала у меня на этап первичного накопления, самого первичного. Не уверен, что ты внимательно следил за нашими политическими мутациями, поэтому напомню. Пережив короткий период вождя-параноика, который отлавливал граждан, гулявших во время рабочего дня, мы вошли в благодатное царствие нового начальника с Божьей отметиной. Он припомнил, перелистывая свои конспекты в партшколе, что лысый вождь-основатель в период многомесячной агонии привязался сердцем к кооперативам, кстати, слабо представляя их суть. Но новый партайгеноссе, слепо веря в мудрость вождя, тут же взял все это на вооружение, превратил в генеральную линию и нацелил на нее все свое баранье стадо. Кстати, только некоторые твои коллеги поняли, что это та самая страшная реставрация капитализма, которой, как чумы, боялись все большевистские архангелы. Троцкий только и твердил о новом классе, который, устав от собственной глупости, разом и прикарманит всю ту частную собственность, которую он национализировал. Сталин, правда, не верил, что его сотоварищи способны на такой переворот, но он вообще не шибко петрил в собственности и боролся со шкурниками, которых карал за присвоение трофейного имущества, рвачество и стремление жить богато. После его смерти вожди начали ездить за границу, присматриваться к барахлу, обзаводиться собственными дачками и авто. И вот настал час, лозунг «обогащайтесь» стал официальным знаменем, и уже никому не мешал.

— Идиотам позволены вопросы? А то от этой лекции уже дохнут мухи…

— И хамам тоже позволены, — не потерялся я с ответом. — Валяйте, сэр!

Я покосился на позолоченную китайскую лягушку, она мерно, по-конфуциански покачивала головой, рядом бронзовый бычок держал на рогах папье-маше, которым ничего не промокали ввиду прогресса, уведшего человечество к шариковым ручкам. Он зачем-то расстегнул пуговичку на своем пиджаке от «Austin Reed», галстук в голубую полоску, близкую к итонской, чуть выполз наружу (Алексашка вообще как влез в свое время в аглицкий стиль, так там и навеки застрял) и вытянул ноги в замшевых «Churches’». Как давно я от всего этого ушел! Но пришел к другому: к моему кабинету примыкала комнатушка для отдыха, там в шкафу висели и смокинг, и фрак, и набор деловых костюмов, однако за столом я комфортно чувствовал себя в тренировочных брючках с начесом, далее — белая рубашка и вязаный кардиган. Самое главное: в оном одеянии всегда можно было размяться в той же комнатушке, где стояли вполне прогрессивные тренажеры.

— На кого рассчитан этот политпросвет? Можно ближе к делу? И при чем здесь ваш покорный слуга? — Он явно занервничал.

Мне некуда было торопиться, наоборот, хотелось потянуть и посмотреть, какие метаморфозы он будет претерпевать по мере проявления пленки. Я наслаждался тайной властью над Алексашкой, словно вертел всем тонтон-макутством. Если бы в моем письменном столе хранились пластиковые пакетики для хранения овощей и фруктов, я обязательно презентовал бы их герою невидимой истории.

— Я стараюсь облегчить понимание нетерпеливого джентльмена, роковой момент только наступил, сейчас начнется дележ, и все шакалы кинутся на добычу, вцепившись друг другу в глотки. В этот момент страна, словно на качелях, то взлетала вверх, то резко опускалась вниз. Главный вдохновитель этой пертурбации чувствовал нестабильность: все меньше союзников у штурвала, все громче крики возмущенных, все острей напор оппозиции. Трон зашатался, и осталось уповать лишь на западную помощь. Займы, спасение от нищеты, удержание власти. Ради всего этого допускался даже ввод иностранных войск и заточение в тюрьму всех недовольных. Нужен был тайный мост, требовалось надежное плечо в ожесточенной борьбе за власть. Не знаю точно, каким образом генсек вышел на известное нам лицо, хотя догадываюсь, что многолетнее купание Челюсти в одной ванне с власть предержащими обеспечивало ему многие контакты…

— Кажется, я начинаю понимать, куда ты клонишь. Но где доказательства всей этой аферы? — прервал он меня. — Ведь можно навинтить все, что угодно.

— Бывший генсек жив и здравствует, хотя и не у дел. Могу устроить аудиенцию, хотя ты и не даешь мне закончить рассказ.

Он сделал жест, словно разрешая мне продолжать, и сделал нарочито скучающее лицо, став похожим на кинокефала (были такие существа с собачьими головами, не имеющие, как ни странно, отношения к кино).

— Действовать в обход соратников всегда считалось преступлением, но он пошел ва-банк: какой из двух центров власти одержит верх? У каждого свои ставки, своя правда. Риск был налицо: враги генсека разорвали бы на куски и самого реформатора, и Челюсть, если бы пронюхали о сговоре. Но утечек не случилось, весь Монастырь в патриотическом безумии изо всех сил ловил Крысу, и трюки поверх его головы просто не допускались. И мост был построен, забрезжила Смена Эпох. А начальники все охотились и охотились, не понимая, что происходит на самом деле.

— Неужели и Маня не был в курсе дела?

— Он ухватывал общую идею, но не понимал сути. Наивен и не в состоянии допустить, что начальство может вести свою игру. К тому же начальство всегда право.

— А как же Бритая Голова?

— Этот, конечно, подозревал. Но комплекс подозрительности жил в нем всегда и распространялся на всех. При таком охвате трудно добиться концентрации мысли. Ведь он и свои подозрения ставил под сомнение. Смерть Николая от твоей руки перевернула его мозги и совсем отвлекла от сюжета.

Вид у Алексашки был задумчивый, иногда в нем выпрямлялись какие-то пружины, и казалось, что он на меня набросится, но большей частью он походил на равнодушного ко всему робота, заведенного на одну мелодию.

Мои наблюдения прерывали запахи сыра, которым наглый малец зажирал вино. Алекс встал, что заставило и меня подняться с кресла.

— Выходит, что я снова государственный преступник, причем убийца Героя Нации, этакая Фанни Каплан в штанах, — сказано было не без иронии.

— В этом нет никакого сомнения, — сказал я с некоторой торжественностью, словно оглашая вердикт о расстреле.

— Но я выполнял приказ.

— Послушал бы ты послевоенные процессы эсэсовцев. Это обычная уловка фашистских преступников. Еще придумай что-нибудь о служении идее.

— На раннем этапе это было действительно так, — он сел, очевидно, слабо понимая, зачем вставал.

Душа моя зажглась ненавистью: он так ничего и не понял, он не изменился, и ничто не сделает его другим.

— Помнится, в свое время ты декламировал мне стишки какого-то одессита. Брызги летели у тебя изо рта, слюна капала на страницы. Тачанки, буденновки, пулемет системы Максима… потом какой-то бред о Робеспьере и французской революции, гимн санкюлотам. Я делал вид, что согласен с твоим песнопением, я нежно улыбался — это был естественный панцирь. Но в глазах у меня стоял мрачный рисунок англичанина Джеймса Гилрея «Ужин в семье санкюлотов после трудового дня». На столе освежеванная голова, очевидно, аристократа, один мерзавец выдрал мутный глаз и ожесточенно его жует, у другого в зубах кисть руки умерщвленной девицы, он обсасывает пальчики, грязные детишки возятся на полу, догрызая человеческие кости…

Алекс хлебнул виски, видно, ему стало противно. Наступила тяжелая пауза.

— Итак, остаток жизни придется провести в тюрьме. Или… можно получить и вышку… — молвил он.

— Что с тобой? Взбодрись, если хочешь, прочитай вслух своего одессита! Какая вышка?! Она отменена, ее не должно быть по всем законам гуманизма. Да и что, собственно, произошло? Каждая эпоха имеет свой почерк. Сен-Жюста считали героем эпохи, а теперь? Ленин работал на германский генштаб, а стал гением пролетариата. Предатель Мазепа ныне герой Украины.

— Что же делать? Бежать за кордон? — Алексашка действительно растерялся, видно, представил себя в петле.

— Будешь работать у меня в конторе. Причем за хорошие деньги, больше, чем пенсия! Если какая-нибудь сволочь из твоих бывших коллег на тебя посягнет, — смерть в автокатастрофе.

Он посмотрел на меня с улыбкой, явно недоверчивой.

— Музей Монастыря?

— Нечто подобное, но при моей фирме. Я тебя не дам в обиду. За хорошие деньги с тобою будут ланчевать црувские пенсионеры, никогда в своей занудной жизни не встречавшие таких героев, как ты. В хороших ресторанах, с неограниченным правом выбора меню. Непыльная работа. И приятная.

Он дернулся, но смолчал. Еще бы, что может быть противнее общения с бывшими врагами, тем более если за это платят. На лице Алекса не дрогнул ни один мускул, правда, на шею мне он тоже не кинулся.

Я снял с руки свой золотой брегет и подошел к старому другу:

— Это тебе за службу Отечеству!

Мы смотрели друг другу в глаза холодно и бесстрастно. Забили напольные часы, словно в честь сего торжественного момента, брегет тонко поддакнул, оба мы словно отмечали смену эпох.

Абрахам-Луи Бреге, урожденный Невшателя, перевернулся в гробу, скелет заскрипел, из глазниц полыхнул огонь. Алекс улыбался, я почувствовал, что он действительно рад и жизнь, как говорится, удалась.

Эпилог

Алекс улыбался, он улыбался, и мысли его перетекали одна в другую, замирали, отмирали и вновь терзали голову. Можно представить, конечно, и мирную жизнь на дачке у реки, нанятую в деревне девку, корпящую над бочкой соленых огурцов, Алекса за бутылочкой виски, временами благодарно поглядывающего на подаренный брегет. Девка из деревни со временем стала счастливой супругой, и жили они счастливо, и отошли в мир иной в один день… ха-ха!

Один из вариантов, пожалуй, самый худший: слинять на необитаемый остров в Тихом океане, в комфортабельную деревеньку в Швейцарии, на Соловецкие острова, в небоскреб на Манхэттене (ненужное зачеркнуть). Уж что-что, а скрываться, незаметно перелетая невидимкой через границы, профессия научила.

Играй же на разрыв аорты с кошачьей головой во рту…

Жалко, что вокруг много сволочей и дураков, вот и Совесть Эпохи оказался гнидой. Я слишком много играл. Все играют. Служил стране. Вертелся ужом на сковородке, притворялся и потому побеждал. Покрутись еще разок, Алекс, повертись, с тебя все это, как с гуся вода. Извивайся, крути хвостом, как ошалевший тигр, подлизывайся, как сука последняя, жизнь всегда на твоей стороне, разве не спасает тебя Господь даже в самых безумных экстремальных ситуациях? Одиночество всегда с тобой, и все закончится одиночеством. Где я сейчас? Ау-ау! Иногда залезаешь на кокосовую пальму, сосешь молочко из ореха и вглядываешься вдаль: не показался ли на горизонте фрегат с надутыми парусами. Не заняться ли пиратством? Или еще круче: людоедством. Жаль, что времени осталось не так уж много…

И это все зажать в руке —
Пусть светят звезды вдалеке!
Шагай вперед, веселый робот!
…Шагай, старик, вперед, шагай, тебе и не такое приходилось! Что жизнь и смерть? Фата Моргана — и только. В конце концов, все мы превращаемся в пыль. И наша участь мгновенна, как и вся жизнь. Мгновенна. Все это не ново и совсем не откровение. Настроение чудесное, все в ажуре, все здоровы и, главное, живы, тебя все любят, вот и сын подарил мобильник, который открывается: «Привет, самый дорогой, единственный и неповторимый!» Немного иронии, но это свойственно всей династии. Настроение отменное, хотя день нещадно мрачен, природа давит, пригибает, но и фиг с ней, впереди — огни, а в небе вечно-ласковые звезды.

Браунинг не пришлось искать, он лежал в толстой папке с разными раритетными бумаженциями: ученический билет времен средней школы, регистрационное удостоверение на могилу отца, пропуск в санчасть, пара неотправленных писем и прочие мелочи. Браунинг хранился с военных времен, настоящий, бельгийский, с четырьмя патронами, он чуть поблескивал и явно гордился своим возрастом. Найден в оврагах во время детской игры в войну, опробован в хмельном виде уже в зрелом возрасте, — пуля расколотила лампочку и вошла глубоко в потолок. Давние игры. Он погладил пистолет и ощутил приятный холодок стали. Череп, конечно, не сохранится, мозги разлетятся по сторонам и загадят всю мебель. А может, просверлит маленькую дырочку, пронзит аккуратно, без ущерба для так называемой окружающей среды. Экологически чисто. Вызовут милицию. Зря, все равно все дела возьмут в свои руки наши, монастырские. Надо предусмотреть мелочи и оставить телефон службы. Может, вообще все замнут, словно ничего и не произошло (дежурный так и доложит шефу: «Никаких происшествий не произошло»). Может, проводят, как положено, с салютом (это греет). Или совсем тихо, без всяких выстрелов, словно столетнюю бабку, у которой давно перемерли все родственники.

И хрен с ними.

Они любить умеют только мертвых.

Нет, они даже мертвых любить не умеют, они ненавидят всех, кто мешал или мешает.

Умереть, не создавая дискомфорта.

Он тщательно расчесал пробор, усмехнулся. Остатки прежней роскоши. Аккуратно, стараясь не пораниться, выбрился старым «жилеттом». Надел любимый твидовый пиджак, натянул белые брюки для форса, потер пистолет и положил его в карман. Осмотрел в последний раз комнату и вышел на улицу.

Парк, продуваемый ветром, встретил пением листьев, он все удалялся и удалялся, пока не добрел до полянки.

Жаль, что не завел собаку. Хотя… Бедная собачка потом выла бы, скучала.

Ни о чем не надо жалеть.

Все было прекрасно, могло быть и хуже.

Примечания

1

НИЛСЭ — научно-исследовательская лаборатория судебных экспертиз.

(обратно)

2

Медитация — расслабление тела с одновременной отрешенностью от окружающего мира с целью приведения психики в состояние углубленности и сосредоточенности.

(обратно)

3

Атеми — удар по корпусу в каратэ.

(обратно)

4

Цуки — разновидность прямого удара.

(обратно)

5

Киме — концентрированная энергия человеческого организма

(обратно)

6

Нунчаки — две скрепленные короткой цепью палки — орудие каратэ.

(обратно)

7

Яме — конец упражнения, схватки.

(обратно)

8

До-жо — зал для занятий каратэ.

(обратно)

9

Протекторы — надеваемые на руки и на ноги прокладки из резины, предназначенные для смягчения ударов.

(обратно)

10

Смерш — «Смерть шпионам» — отдел советской контрразведки во время Великой Отечественной войны.

(обратно)

11

Генлейн — агент Гитлера, руководивший нацистской партией Судетской области Чехословакии.

(обратно)

12

Сямисен — струнный музыкальный инструмент.

(обратно)

13

Ты, человек (нем.).

(обратно)

14

Что вы желаете? (Нем.)

(обратно)

15

В Токио Майзингер приехал в 1940 году из Варшавы, где работал в городской комендатуре и «прославился» жестокими расправами с польскими патриотами. После войны был повешен в Варшаве, как военный преступник.

(обратно)

16

В августе 1941 года, чтобы пресечь опасную деятельность гитлеровской агентуры, угрожавшую интересам СССР и Ирана, на иранскую территорию были введены советские, а также английские войска.

(обратно)

17

Так в средние века в Италии называли неотесанных, грубых немецких ландскнехтов.

(обратно)

18

Впоследствии стали известны обстоятельства гибели британского линейного корабля на базе в Скапа Флоу. За много лет до войны – в 1927 году на Оркнейских островах в селении Керкуолл близ Скапа Флоу поселился тихий и незаметный часовой мастер Иоахим ван Шуллерман. Он выдавал себя за голландского подданного, представителя швейцарской часовой фирмы. Часовщик работал здесь много лет, не вызывая ни у кого подозрения. В свободное время он любил совершать прогулки по побережью. В начале войны часовщик внезапно исчез. Это было в тот день, когда в Скапа Флоу был торпедирован линкор «Ройял-Ок». Под именем ван Шуллермана скрывался агент германской разведки капитан первого ранга Мюллер. Все эти годы он посвятил тому, чтобы в деталях изучить подходы к британской военно-морской базе. В условленный день Мюллер вышел на шлюпке в море, пересел на подводную лодку и провел ее через минные заграждения в Скапа Флоу. На потопленном линкоре из 1280 человек команды погибло 834 матроса и офицера. Подводная лодка безнаказанно ушла в море.

(обратно)

19

«Сопротивление» (фр.).

(обратно)

20

Абецеда – азбука (нем.).

(обратно)

21

Перебежчик… Русский перебежчик.

(обратно)

22

Концлагерь — KZ.

(обратно)

23

«Мрак и Туман», особый режим в фашистских концлагерях, направленный на уничтожение заключенных.

(обратно)

24

Следжхаммер — кувалда. Первоначальное кодированное название операции по вторжению во Францию.

(обратно)

25

Непромокаемые костюмы.

(обратно)

26

Торч — факел. Так шифровалась американская операция по захвату Французской Северной Африки.

(обратно)

27

Ножнами от сабель.

(обратно)

28

Готово! Все в порядке…

(обратно)

29

Хаски — эскимос; кодированное название операции по вторжению на остров Сицилию.

(обратно)

30

Насильственное присоединение Австрии к Германии, которое было осуществлено Гитлером.

(обратно)

31

Германские патрули носили нарукавные повязки, похожие на этикетки.

(обратно)

32

Кличка немецких оккупантов в Италии.

(обратно)

33

Чернорубашечники из фашистских отрядов.

(обратно)

34

Бывший председатель румынского Совета Министров, однофамилец диктатора Иона Антонеску.

(обратно)

35

Греческая народно-освободительная армия.

(обратно)

36

Санация — оздоровление, так назывался фашистский режим в Польше.

(обратно)

37

НСЗ — национальные вооруженные силы. Польские фашистские отряды, связанные с гестапо.

(обратно)

38

Оверлорд — означает сюзерен, верховный правитель.

(обратно)

39

Линия немецких укреплений на франко-германской границе.

(обратно)

40

В американской армии наряду с очередными, постоянными званиями присваивались временные звания на период войны.

(обратно)

41

Кодовое название германской военной оппозиции в секретной переписке союзников.

(обратно)

42

Политические заключенные носили на груди отличительные знаки — красные треугольники.

(обратно)

43

Армия Людова — подпольная военная организация в Польше, находившаяся под руководством демократического национального фронта.

(обратно)

44

Священника.

(обратно)

45

«Следжхаммер» и «Энвил» (кувалда и наковальня) — кодированные названия операций по высадке союзных войск в Северной и Южной Франции.

(обратно)

46

Район Варшавы, расположенный на восточном берегу Вислы.

(обратно)

47

Права солдат регулярных войск воюющей стороны.

(обратно)

48

Гаписты — диверсионные группы итальянских патриотов, действовавшие в городах Италии.

(обратно)

49

Аппельплац — площадь в концлагере, где ежедневно проходила поверка заключенных.

(обратно)

50

ЭАМ — греческий национально-освободительный фронт.

(обратно)

51

Вервольф — оборотень. Так назывались германские диверсанты, которые должны были действовать в тылу Советской Армии.

(обратно)

52

Опасно… Счастливого пути. До свидания! (Словацк.)




(обратно)

53

После показа по ЦТ телефильма «Из жизни фруктов» инструкция была изменена. — Примеч. авторов.

(обратно)

54

«Джи-ту» — разведывательное управление штаба военного министерства США.

(обратно)

55

Сандал — низкий столик над жаровней суглями, находящейся в углублении пола.

(обратно)

56

Краснопалочники — так называли местных жителей, которые, вступив в доброотряды, боролись с басмачами.

(обратно)

57

Камча — плетка.

(обратно)

58

Рахмат — спасибо.

(обратно)

59

Здравствуй, отец!

(обратно)

60

Полвон — богатырь.

(обратно)

61

Хурсанди — радость, довольство.

(обратно)

62

Поднимающиеся по тревоге.

(обратно)

63

Шурпо — суп с мясом и овощами.

(обратно)

64

Чапан — халат.

(обратно)

65

Мазар — гробница святого.

(обратно)

66

Лэнгли — предместье Вашингтона.

(обратно)

67

КЭЧ — квартирно-эксплуатационная часть.

(обратно)

68

Тумбы на берегу для закрепления тросов.

(обратно)

69

Такой паспорт удостоверяет личность советского моряка во время службы на судах заграничного плавания как в иностранных портах, так и в пределах пограничной зоны СССР.

(обратно)

70

Список команды, заверенный администрацией порта, к которому приписано данное судно.

(обратно)

71

Вежливое обращение к старшему по возрасту (тадж.).

(обратно)

72

Новичок (на воровском жаргоне).

(обратно)

73

Сумасшедшая, безумная (тадж.)

(обратно)

74

Здесь: некрасивый (тадж.)

(обратно)

75

Жевательный табак.

(обратно)

76

Национальный вид обуви типа калош.

(обратно)

77

Аллах велик… (молитва).

(обратно)

78

Комната для гостей.

(обратно)

79

Стеганое одеяло, служащее подстилкой.

(обратно)

80

Учитель (тадж.)

(обратно)

81

Научно-технический отдел.

(обратно)

82

Искусственный водоем.

(обратно)

83

Нож есть? (тадж.)

(обратно)

84

Председатель.

(обратно)

85

Место для отдыха.

(обратно)

86

Двухструнный музыкальный инструмент.

(обратно)

87

Балбера — кора старого осокоря.

(обратно)

88

он имел в виду Энгельса. Авт.

(обратно)

89

Цвигун, зампред КГБ. — Авт.

(обратно)

90

так Андропов называл своего верного помощника Крючкова. — Авт.

(обратно)

91

тут жизнь родила ПРИВАТИЗАЦИЮ и ВАУЧЕР, и мы не стали настаивать на терминологии Ю. В., ибо он сам всегда выступал против догматизма. — Авт.

(обратно)

92

псевдоним Горбачева и его окружения. — Авт.

(обратно)

93

Бобков — начальник идеологической «пятерки», ныне руководитель нашей группы в «Мосте», лично контролирующий деятельность московского правительства. — Авт.

(обратно)

94

Крючков. — Авт.

(обратно)

95

Бобков. — Авт.

(обратно)

96

я действительно был поражен, ибо за все время слышал от Ю. В. только слова «дерьмо» или «дермук», и то в отношении американского президента Картера, докучавшего нам всем своими воплями о нарушении в СССР прав человека. — Авт.

(обратно)

97

Я не пою аллилуйю овсянке, хлебным сосискам, яичнице с беконом и прочим безднам английской кухни, но ведь англичане всегда умели поесть на французский или на тот же итальянский манер. Существовали неторопливость, привередливость (по несколько раз отсылали вино), joi de vivre, наконец!

(обратно)

98

И во всем виноват прощелыга Ле Корбюзье, который чуть не разрушил Кремль ради своих уродств, которые, увы, ныне охватили весь мир.

(обратно)

99

«Дурак» по-турецки означает «стой», и это весьма важно для читателя, не знающего турецкого.

(обратно)

100

Чудесный романс одного эмигранта:

«Мой попугай Флобер…
Он все поет „люблю, люблю, люблю“
И плачет по-французски».
(обратно)

101

Не монолог ли это короля Лира, озверевшего от подлости своих дочерей?

(обратно)

102

От этой пасты гордых болонцев тяжелеет живот и чудится нищета собственной старости. Как у Георгия Иванова:

Бредет старик на рыбный рынок
Купить полфунта судака.
Блестят мимозы от дождинок,
Блестит зеркальная река.
Никто его не пожалеет,
И не за что его жалеть.
Старик скрипучий околеет,
Как всем придется околеть…
(обратно)

103

Пресса захлебывалась и превозносила прелести царского строя, а я почему-то вспомнил фото заспиртованной головы убийцы генерала Лауница, выставленной для опознания в Санкт-Петербурге.

(обратно)

104

В голове звучал стих Эдварда Лира на мотив детской песенки:

Так он умер, Дядя Арли,
С голубым сачком из марли,
Где обрыв над бездной крут;
Там его и закопали
И на камне написали,
Что ему ботинки жали,
А теперь уже не жмут.
(обратно)

105

Это напоминало рекламу некоего сексуального препарата, увиденную потом на родине: радостный мудозвон с пучком соломы, застрявшей аж в заднице после утех на сеновале, шагает по улице, а на него тоскливо взирает крысоподобный импотент.

(обратно)

106

Мысленно вспоминал бывшего настоятеля собора Джона Донна (не могу не сверкнуть эрудицией):

Чужбина тем, быть может, хороша,
Что вчуже ты глядишь на мир растленный.
Езжай. Куда? — Не все ль равно. Душа
Пресытится любою переменой.
(обратно)

107

Мысленно вспоминал бывшего настоятеля собора Джона Донна (не могу не сверкнуть эрудицией):

Чужбина тем, быть может, хороша,
Что вчуже ты глядишь на мир растленный.
Езжай. Куда? — Не все ль равно.
Душа Пресытится любою переменой.
(обратно)

108

Явись же в наготе моим очам:
Как душам — бремя тел, так и телам
Необходимо сбросить груз одежды,
Дабы вкусить блаженство. Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь, на бахрому
Язычники по духу своему!
Джон Донн

(обратно)

109

Это напоминало забулдыжный, ха-ха, романс:

«Тобой овладел я на старой скамье
В тени петербургского сада.
И ты мне шептала в любовном огне:
„Не надо, не надо, не надо!“»
(обратно)

110

Лез в голову стишок из старика Бена Джонсона:

«Прощай, сынок! Немилосердный Рок
Мне будто руку правую отсек.
Тебя мне Бог лишь на семь лет ссудил;
Я должен был платить — и заплатил!»
(обратно)

111

В детстве восторгался анекдотом: Дунаевский зашел в ресторан, закусил Мясковским с Хренниковым, запил Чайковским с Бизе. Ему стало Паганини, в животе у него сделалось Пуччини, он выскочил на Дворжака, сел на Глинку около Мусоргского, сделал Бах, взял Лист и вытер Шопена.

(обратно)

112

Словно вошь в штанах — так хотелось разбавить эту велеречивую фразу.

(обратно)

113

Рассыльный, канцелярский служащий в окружном суде (1916–1917), председатель разверточной комиссии (1918–1919). Следователь по ББ (борьбе с бандитизмом), пом. уполномоченного КРО, один круг белой эмали (это уже по линии лагерной).

(обратно)

114

Я в свое время тоже пал жертвой британского умения сделать из мухи слона: басни о гениальном полковнике Лоуренсе, о, самая коварная, самая тонкая, самая эффективная служба… а на самом деле насквозь нашпигована монастырскими послушниками.

(обратно)

115

Неизвестно почему, но в голову явились строчки, заученные еще в средней школе: «Милый друг, я умираю оттого, что был я честен. Но зато родному краю вечно буду я известен». Хорошенького был о себе мнения скромник Алекс!

(обратно)

116

Заметки внука Алекса — Павлика. Прадед, наверное, был классным туборгом (словечко приспособил классик нашего мехленбургского модерна Пелевин до его поселения в Гималаях, раньше бытовали чудаки и чудихи, потом пошли чуваки и чувихи, затем застряли в козлах), но что такое подштанники? Профессор А. Смирницкий обозначил их словом underpants, это, в общем и целом, понятно, но тем не менее загадочно. У проф. В. Мюллера синонимом оных являются кальсоны, у старика Уэбстера они обозначены drawers or a pair of drawers, однако это ничего не проясняет особенно такому дотошному, как я. Расшифровано, что это одеяние для прикрытия ног и нижней части тела. Но как оно выглядит? Помнится, несколько дней я пытался понять слово «гульфик», даже копался в городской компьютерной библиотеке Валетты, пока случайно не забрел в музей мальтийских рыцарей и не увидел все на картинке. Не знаю, как бы выглядели мои поиски на этот раз, если бы в библиотеке у просвещенного, но муторного деда (никогда не забуду, как он приучал меня к деревенской корове, подталкивал к ней, когда мы бродили по зеленым лужайкам у Виндзора), я не натолкнулся на книгу некоего Солсбери «Russia in Revolution», там, на странице 154 я обнаружил изображение голодающего старика с поднятыми в отчаянии руками, в белой, почти до босых ног рубахе, из-под которой виднелись эти самые подштанники или underpants. Правда, на странице 219 я увидел иное: красивый постер, где стоял мужик почище, тоже в бороде, но с завязанными глазами. Одет он был в красную рубаху навыпуск, перевязанную веревкой (руки вытянул вперед), из-под нее виднелись весьма нарядные цветные штаны, по-видимому, подштанники, они были заправлены в шерстяные носки и тоже перевязаны толстыми веревками, причем на эти носки были надеты то ли слипперы, то ли купальные тапочки. Самое интересное, что человек одной ногой уже находился в пропасти (даже камень уже полетел вниз!) и под всем этим кошмаром стояла подпись: «НЕГРАМОТНЫЙ тот же СЛЕПОЙ, всюду его ждут неудачи и несчастья». Конечно, прадед жил в страшное время, но ныне… Боже, если бы он знал, что ГРАМОТНЫЙ тот же СЛЕПОЙ!

(обратно)

117

Тут весьма в ходу новое слово «евроремонт», чем он отличается от «азиоремонта»?

(обратно)

118

Бисмарк: «Нельзя победить народ, который зимою ест мороженое».

(обратно)

119

Новое слово в моем вокабуляре. Вначале я сомневался в своем слухе, не подозревая, что сей рык означает некий взрыв неконтролируемых эмоций.

(обратно)

120

Тамплиеры вызывали у меня одну ассоциацию: кожаные подштанники, которые они бессменно носили (своего рода жертва богу), оттуда рвались вихри ароматов, ввергавших окружающих в тяжелые обмороки.

(обратно)

121

В такие минуты только и думать о судьбе человечества. Обреченность механистической цивилизации, бесприютность духа и пустота души. О, эта нежная старушка, сестра моя жизнь!

(обратно)

122

Тут стоит вернуться к моим объяснениям разницы между «cock» и «rooster».

(обратно)

123

Самое главное, что статуя Джона Донна, настоятеля собора, служила превосходным тайником, правда, к ней с тыльной стороны нужно было присобачить контейнер, но это уже дело техники.

(обратно)

124

Для справки немного С. Беккета: «…муж и жена не узнают друг друга на расстоянии в два шага. Пускай даже они подойдут друг к другу еще немного ближе, настолько, чтобы быть в состоянии коснуться друг друга, и, не останавливаясь, обменяются взглядом. Если они и припомнят друг друга, со стороны это незаметно. Что бы они ни искали, это явно что-то другое».

(обратно)

125

Говоря о красоте демимонденок, невольно вспоминаешь Донна, чей образ запечатлен в соборе св. Павла: «Женись на Флавии, мой дорогой! В ней сыщешь все, что было бы в другой прекрасным: не глаза ее, а зубы черны, как ночь; не грудь ее, а губы белей, чем алебастр; а нос — длинней ее, как перлы, редкостных кудрей…»

(обратно)

126

Тут включить бы под саксофон автоэпитафию Джона Гея: «Какой обман вся наша жизнь земная! Так раньше думал я, теперь я это знаю».

(обратно)

127

Кто бы мог подумать, что рыбы способны научиться играть в футбол? Между тем ученые уже не считают их бессмысленными созданиями, практически лишенными памяти.

(обратно)

128

Мать говорила, что эту страсть я унаследовал у отца.

(обратно)

129

Заметки внука Алекса Павла. Дед и все его поколение прокакали революцию, которую кровью завоевали прадед и другие бесстрашные революционеры. Они вполне довольствовались любительской колбасой и гречневой кашей с молоком, пили портвейн «777» и водку и трахались с простыми бабами, а не женами известных (!) режиссеров. Они только слышали о проститутках и минетах и в нравственном отношении создали такую планку, преодолеть которую нам уже невозможно…

(обратно)

130

До сих пор вводят в транс мемуары Казановы, в особенности пассаж, когда с чужой женой он мчится в фиакре, но гремит гроза, сверкают молнии, и перепуганная дама укрывается у него на коленях (тут он лезет за портсигаром в панталонах и молится о бесконечности бушующей стихии). А лошади летят по рытвинам и ухабам, доводя партнеров до полного экстаза.

(обратно)

131

Только не тем принцем, которого удавил некий граф Орлов…

(обратно)

132

Гори, гори, моя звезда, большая Задница!

(обратно)

133

Место знаменито тем, что там чемпиона мира по теннису Бориса Беккера окрутила русская авантюристка, имитировав интимную связь, причем самым невероятным способом. В результате бедолаге пришлось платить алименты в миллионных суммах.

(обратно)

134

Если бы собрать воедино все пароли, которые использует разведка, то получился бы словарь Абсурда, приводящий в восторг душевнобольных.

(обратно)

135

«Как будто сотня идиотов городят хором ерунду». Гете. Но это все из словаря Абсурда.

(обратно)

136

Очень таинственно и понятно лишь старым ветеранам.

(обратно)

Оглавление

  • Корецкий Данил Свой Круг - Принцип каратэ.
  •   О ЛЮДЯХ «СВОЕГО КРУГА»
  •   СВОЙ КРУГ
  •     БАРКЕНТИНА «КЕЙФ»
  •     ЭКИПАЖ БАРКЕНТИНЫ
  •     ИСКУШЕНИЯ ДЛЯ ИЩУЩЕГО ИСТИНУ
  •     ПСЕВДОЧЕЛОВЕК ВАЛЕРИЙ ЗОЛОТОВ
  •     ПЕРВЫЙ КАМЕНЬ
  •     НОВАЯ ВЕРСИЯ
  •       Петренко
  •       Вершикова
  •       Марочникова
  •       Золотов
  •     ПАУТИНА
  •     ВЫПАД ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
  •   ПРИНЦИП КАРАТЭ
  •     ПРЕАМБУЛА
  •     ГЛАВА I
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ГЛАВА II
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •     ГЛАВА III
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  • Данил КОРЕЦКИЙ СМЯГЧАЮЩИЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
  •   Глава первая МОЗАИКА
  •   Глава вторая ПРОИСШЕСТВИЕ
  •   Глава третья РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Глава четвертая КРЫЛОВ
  •   Глава пятая РЕЙД
  •   Глава шестая РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Глава седьмая ИНСТИТУТ
  •   Глава восьмая ЭЛЕФАНТОВ
  •   Глава девятая РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Глава десятая ПРЕДЫСТОРИЯ
  •   Глава одиннадцатая СТАРИК
  •   Глава двенадцатая МАРИЯ
  •   Глава тринадцатая РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Глава четырнадцатая ПРЕВРАЩЕНИЕ
  •   Глава пятнадцатая РАССЛЕДОВАНИЕ
  •   Глава шестнадцатая МОТИВ
  •   Глава семнадцатая РАЗВЯЗКА
  • Лев Константинов Срочная командировка
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   ЖУРНАЛИСТ
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ
  •   ПРЕСТУПНИК?
  •   СТАРУХА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   КОМАНДИР ОПЕРАТИВНОГО ОТРЯДА
  •   СЛЕДОВАТЕЛЬ И ЖУРНАЛИСТ
  •   ЭКСПЕРТ
  •   СТАРУХА
  •   РЕДАКТОР
  •   ОФИЦИАНТКА
  •   ПРЕСТУПНИК
  •   ЖУРНАЛИСТ
  • Юрий Михайлович Корольков Операция «Форт»
  •   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
  •   ЧЕКИСТЫ УХОДЯТ В ПОДПОЛЬЕ
  •   КАТАКОМБИСТЫ
  •   МАСТЕРСКАЯ НА НЕЖИНСКОЙ УЛИЦЕ
  •   БУДНИ ПОДПОЛЬЯ
  •   БАДАЕВ ВЫХОДИТ В ГОРОД
  •   АГЕНТЫ СИГУРАНЦЫ
  •   КУРЕРАРУ ВЕРБУЕТ ПРЕДАТЕЛЯ
  •   АРЕСТ
  •   ПОСЛЕ АРЕСТА
  •   ПО СЛЕДУ ПРЕДАТЕЛЯ
  •   «КОММЕРСАНТ» ОЛЕГ НИКОЛАЕВИЧ
  •   ТРОФЕЙНЫЕ ДОКУМЕНТЫ
  •   ДНЕВНИК, НАЙДЕННЫЙ В КАТАКОМБАХ
  •   В ТЮРЬМЕ
  •   «ШУТКИ» ИВАНА ГАРКУШИ
  •   ИГРА РАЗВЕДОК
  •   ДОПРОС БОЙКО — ФЕДОРОВИЧА
  •   О ПОЛКОВНИКЕ И ДРУГИХ
  •   ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ ТОВАРИЩ ГРИГОРИЙ
  • Корольков Юрий Человек, для которого не было тайн
  •   ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ АДЪЮТАНТ ИМПЕРАТОРА
  •   1. ВПЕРЕДИ — ЯПОНИЯ…
  •   2. РАМЗАЙ ВЫХОДИТ НА ПЕРЕДНИЙ КРАЙ
  •   3. В ПРАЗДНИК ЦВЕТУЩЕЙ ВИШНИ
  •   4. ЭТО БЫЛО В КИТАЕ…
  •   5. РАСКРЫТЫЙ ЗАГОВОР
  •   6. КТО ХОЧЕТ ПОЙМАТЬ ТИГРЕНКА…
  •   7. ЭЙГЕН ОТТ СТАНОВИТСЯ ПОСЛОМ
  •   8. «КИО КУ МИЦУ!» — «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО!»
  •   9. НАД ПРОПАСТЬЮ
  •   10. ПОСЛЕДНЕЕ ДОНЕСЕНИЕ РИХАРДА ЗОРГЕ
  •   11. В ТЮРЬМЕ СУГАМО
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ В ЯПОНИИ ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
  • Корольков Юрий Михайлович Тайны войны
  •   От автора
  •   Часть первая. В столицах мира
  •     Глава первая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •     Глава вторая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава третья
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава четвертая
  •       I
  •       II
  •       III
  •     Глава пятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •     Глава шестая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава седьмая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •   Часть вторая. Карельский перешеек
  •     Глава первая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава вторая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава третья
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава четвертая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава пятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава шестая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава седьмая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава восьмая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •     Глава девятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •     Глава десятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •     Глава одиннадцатая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •   Часть третья. Дранг нах Остен
  •     Глава первая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава вторая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •     Глава третья
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •     Глава четвертая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •     Глава пятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •     Глава шестая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •     Глава седьмая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава восьмая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •     Глава девятая
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  • Юрий Корольков Так было…
  •   От автора
  •   Часть 1 Перед пропастью
  •     Глава первая
  •     Глава вторая.
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •   Часть 2 Перелом
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •   Часть 3 Заговор и победа
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  • Николай Краснов РУС МАРЬЯ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   Эпилог
  • Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут знатоки. До третьего выстрела
  •   Черный Маклер
  •   Расскажи, расскажи, бродяга
  •   Естественная убыль
  •   Волшебные узоры
  •   Любой ценой
  •   До третьего выстрела
  •   Подпасок с огурцом
  • Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут Знатоки. Мафия
  •   Брачный аферист
  •   Пожар
  •   Без ножа и кастета
  •   Мафия
  •   Третейский судья
  • Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут ЗнаТоКи. Полуденный вор
  •   «Букет» на приеме
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   Из жизни фруктов
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •   Полуденный вор
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •   Бумеранг
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •   Он где-то здесь
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  • Ольга Лаврова, Александр Лавров Следствие ведут знатоки. Свидетель
  •   Шантаж
  •   Ушел и не вернулся
  •   Побег
  •   Свидетель
  • Левин М. Граница
  •   В МЕТЕЛЬ НА КЫЗ-БАЙТАЛЕ (ПО ЗАПУТАННОМУ СЛЕДУ) Повесть
  •     Глава первая СТО ТЫСЯЧ ПОЧЕМУ
  •     Глава вторая ПРОИСШЕСТВИЕ В ПУТИ
  •     Глава третья ДЖИМ КЕНТ ПОЛУЧАЕТ ЗАДАНИЕ
  •     Глава четвертая ЗАСТАВА В ГОРАХ
  •     Глава пятая «СТАРЫЙ БУКИНИСТ»
  •     Глава шестая НАПРЯЖЕННАЯ ОБСТАНОВКА
  •     Глава седьмая ПОСЛЕ РЕЙСА
  •     Глава восьмая НА ТОЙ СТОРОНЕ
  •     Глава девятая ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ
  •     Глава десятая «ВСЕ ГОТОВО. ЖДЕМ»
  •     Глава одиннадцатая ИБРАГИМ, ГУЛЬДЖАН И ДРУГИЕ
  •     Глава двенадцатая НОЧНОЙ ГОСТЬ
  •     Глава тринадцатая ЗАДАЧИ СУМАСШЕДШЕГО МАТЕМАТИКА
  •     Глава четырнадцатая СЛУЧАЙ В ГАРАЖЕ
  •     Глава пятнадцатая СЛЕДЫ НА СНЕГУ
  •     Глава шестнадцатая НА ГРАНИЦЕ И В ТЫЛУ
  •     Глава семнадцатая ШРАМ НА ЩЕКЕ
  •     Глава восемнадцатая ЕЩЕ ОДИН СЛЕД
  •     Глава девятнадцатая В ЗАПАДНЕ
  •     Глава двадцатая НА РАССВЕТЕ
  •     Глава двадцать первая И ПОСЛЕДНЯЯ
  •   ИЗ ТЕТРАДИ Рассказы пограничника
  •   БЫЛ СОЛДАТ... Рассказ
  • Минель Левин ТАЙНА ОРЛИНОЙ СОПКИ Повести
  •   ПОД ЧУЖИМ ИМЕНЕМ Повесть
  •     Утопленник
  •     Солдату надо служить
  •     Дефицитный товар
  •     Истат показывает характер
  •     Тревога
  •     Чужой
  •     Музыкальные руки
  •     Телеграмма не по адресу
  •     Кто такой Ушаковский
  •     Смелыми не рождаются
  •     Капитан «Медузы»
  •     Встреча на перроне
  •     Новое задание
  •     Граница рядом
  •     Вместо эпилога
  •   ЯБЛОКО ПО КРУГУ Повесть
  •     Южнее Душанбе
  •     Северо-западнее Мурманска
  •     Предположения и поиски
  •     Москва — Курск
  •     Расписание поездов
  •     Резерв проводников
  •     Кто был в поезде?
  •     Вагон-ресторан
  •     Перекрестки дорог
  •     По кругу
  •   ОТВЕДИ БЕДУ Повесть
  •     Побег
  •     Кувшин с золотом
  •     Виктимогенная обстановка
  •     Крупный выигрыш
  •     Вахта мужества
  •     Встреча
  •     В двух шагах от цели
  •     Шипы и розы
  •   ТАЙНА ОРЛИНОЙ СОПКИ Повесть
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •     20
  •     21
  •     22
  •   Послесловие
  •   Об авторе
  • Виль Липатов Деревенский детектив
  •   Генка Пальцев, сын Дмитрия Пальцева
  •   Луна над Обью
  •   Лосиная кость
  •   Панка Волошина
  •   Деревенский детектив
  •   Развод по–нарымски
  •   Кто уезжает, а кто остается…
  •   Три зимних дня
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  • Виль Липатов И это все о нем
  •   Глава первая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   Глава вторая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   Глава третья
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •   Глава четвертая
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  • Георгий Лосьев У чужих берегов
  •   Автор – читателю
  •   Часть первая Рассказы народного следователя
  •     «Пафос личности»
  •     Народный следователь
  •     Самоубийство Никодимова
  •     На глухом озере
  •     Банда фельдшера Огонькова
  •     Тайна старой колокольни
  •     Любовь и мeшkoтapa
  •   Часть вторая Рассказы военного следователя
  •     Один процент (вместо предисловия)
  •     Мария Стюарт
  •     У чужих берегов
  • Михаил Любимов Операция «Голгофа» секретный план перестройки
  • Любимов Михаил  И адследовал за ним-1
  •   Вместо предисловия
  •   Глава первая, которая вводит неискушенного читателя в богатый мир героя, летящего в темную ночь на тайное свидание
  •   Глава вторая о том как хлипкое любовное приключение вырастает, в агентурное дело с распиской, шантажом, слезами, шифрами и кодами, и, конечно, о высоких морально-политических качествах героя, круто шагающего по жизни
  •   Глава третья, в которой герой проходит через суровые испытания судьбы во имя великих идеалов и светлого будущего
  •   Глава четвертая о превратностях любви на дачах за зеленым забором, о Папе – Мохнатой Руке, о Витеньке – Совести Эпохи, о пустых бутылках и прочих нехороших вещах, которые оттеняют несравненные достоинства героя, идущего на боевое задание у берегов Женевского озера
  •   Глава пятая о преимуществах тряпки, пропитанной одуряющей смесью, перед многоствольным пистолетом “Венус”, калибр 5,6 мм, скорострельность 5000 выстрелов в минуту
  •   Глава шестая, или Беседы о жизни и смерти между Фаустом и Мефистофелем за бутылкой “Джонни Уокера”, купленной на последние деньги обольстительной Маргаритой
  •   Глава седьмая о детстве герцога, об искусителе Карпыче, о безумном танго под зеркальными потолками и о спинке стула, заслонившей солнце
  •   Глава восьмая о том, как хрустят кости и льется кровь, о счастливом возвращении и о пустых днях, которые хуже ада
  •   Глава девятая об отрубленной голове сэра Уолтера Рэли и о тысяче и одном способе бегства из счастливого Мекленбурга
  •   Глава десятая о тайнах Римминого ларца, о “красной селедке”, ирландских террористах и о том, что значит играть на лезвии ножа, дрожа от сладости пореза
  •   Глава одиннадцатая о том, как заманить приятеля в ловушку и придушить
  •   Глава двенадцатая о непредсказуемости страстей, о гусе, запеченном заживо, брачных церемониях, моменталке в клозете и ледяном языке приказа
  •   Глава тринадцатая о прелестях морских прогулок, крепости бутылочного стекла, брызгах крови и форс-мажорных обстоятельствах
  •   Глава четырнадцатая, в которой безумная ночь, два закадычных друга на яхте, мирно беседующие над хладным трупом, пара выстрелов, полная ясность и, естественно, хеппи-энд
  • Михаил Петрович Любимов И ад следовал за ним: Выстрел
  •   Выстрел
  •   Вместо предисловия
  •   Глава первая, очень малоподвижная, ибо все увязло в гиннессах и молтах, а человеку грустно, и не хочется вылезать из бочки
  •   Глава вторая о том, что жизнь не так уж прекрасна, когда не рыдают скрипки и не скрипят хоралы
  •   Глава третья, в которой снова о тюряге, где дни мои блаженные текли
  •   Глава четвертая, она — гордость моя, ибо нет ничего прекраснее, чем быть великим и непризнанным
  •   Глава пятая, в которой рифмы, как кильки в банке, громоздятся друг на друга
  •   Глава шестая, зануднейшая: дама выбирает колготки, а рыцарь размышляет о гульфике
  •   Глава седьмая, в которой почтенный автор ничем не отличается от идиота
  •   Глава восьмая, вдохновляющая на генеалогические подвиги, завязанные на мистике
  •   Глава девятая, душераздирающая, ибо нет ничего трогательнее свидания с родиной после долгой разлуки
  •   Глава десятая, терапевтическая, пургено-мезимо-неотразимая
  •   Глава одиннадцатая, о любви папочек и деточек, о пиве и философии, о философии и пиве
  •   Глава двенадцатая, в которой смешались запахи рыбной головы и тяжкой судьбы
  •   Глава тринадцатая, стенания Павлушки из племени молодого, незнакомого
  •   Глава четырнадцатая, танец с запутавшимися привидениями
  •   Глава пятнадцатая, оптимистическая, жизнь продолжается, ми избавились от запоров и участвуем в олимпиадах
  •   Глава шестнадцатая, скорбная, ибо начальству рано или поздно приходится расплачиваться за грехи
  •   Глава семнадцатая о том, что совесть и ложь имеют одну материальную основу, и потому не надо содрогаться над откровениями Совести Эпохи
  •   Эпилог
  • *** Примечания ***